Обложка Отдел три

Отдел три

Аки

0% прочитано
Стандартный
Аки

Отдел три

Глава 1. Счёт

Через неделю после Прилива я впервые за месяц выспался.

Двенадцать часов подряд.

Проснулся в полдень, полежал, послушал, как во дворе стучат топорами, и минуты три испытывал ощущение, которого не испытывал с самой Земли.

Мне никуда не надо было бежать.

Я лежал на лавке в чужой избе, у меня не болели рёбра, у меня в казне было шестьсот двенадцать рублей, за окном отстраивали четыре двора, и никто в ближайшие сутки не собирался меня убивать.

Роскошь.

Я потом это ощущение вспоминал раза четыре за всю оставшуюся жизнь, и каждый раз с недоверием.

Кончилось оно в двадцать минут первого.

Кончилось оно вместе с Васькой, которая вошла в горницу с бумагой в руке и сказала:

— Сева. Считать будем?

Считали мы четыре часа.

Я потом много раз участвовал в советах, где решались судьбы уездов и уделов, и скажу честно: те четыре часа за столом с двенадцатилетней девчонкой, купцом с клеймом на лбу и одноногим воеводой были содержательнее половины из них.

Васька разложила листы.

Три штуки, склеенные, с колонками, разлинованными по линейке. Линейку ей сделал Сила из дубовой планки, и она с ней теперь не расставалась.

— Значит, так, — сказала она. — Смотри сюда.

ЕСТЬ.

Наличными: 612 рублей.

Из них, впрочем, сто восемьдесят уже расписаны: гвозди, стекло (я потребовал стекло, и меня чуть не убили за расточительство), железо, соль, зерно на посев и жалованье «Волчатам» — восемнадцати мужикам, которых Тихомир взял в постоянную дружину и которых надо было кормить и одевать.

Ядра на складе: семь крупных, тридцать четыре средних, двести восемнадцать малых.

По продажным ценам — три тысячи шестьсот.

По тем ценам, за которые их можно продать быстро и не отвечая на вопросы, — тысяча девятьсот.

— Разница — тысяча семьсот, — сказала Васька. — Это не цена. Это налог на то, что мы подозрительные.

Она это сказала совершенно спокойно, как констатируют погоду.

Мне двенадцатилетняя сестра объяснила понятие дисконта за риск.

Живой товар: сорок одна голова в клетках.

Кукиш прислал за ними на четвёртый день. Заплатил, как обещал, — не деньгами, а зачётом: снял с меня тысячу восемьсот, которые я был ему должен за ночную сделку.

То есть я эти сорок одну тварь вытащил из Прилива, выкормил, довёз — и получил за них ноль.

— Он тебя обыграл, — сказала Васька.

— Он меня не обыгрывал. Мы так договорились.

— Ты договорился до того, как узнал, сколько они стоят, — сказала Васька. — Это и называется обыграл.

Мельница: работает. За неполный месяц — четыре рубля двадцать гривен.

Практика: сорок-шестьдесят рублей в седмицу. Реально — тридцать восемь, потому что после Прилива я неделю работал бесплатно и по своим.

Договор с артелями: десятая доля. За месяц — сто девять рублей.

Патент имперского ловчего.

Стоимость: не считается. Но без него меня уже могли бы сжечь, так что Васька записала его в актив с пометкой «дорого».

ДОЛЖНЫ.

Вексель — 12 000 рублей. Срок первого травня.

Пятьдесят пять дней.

Ерофееву — 300. Одинцову — 400. Прочим — 480.

Артелям Ярыгина — 80.

Итого одиннадцать тысяч двести шестьдесят.

Плюс вексель.

Итого тринадцать тысяч двести шестьдесят.

— Сева, — сказала Васька. — У нас минус девять тысяч.

— Ты это уже говорила.

— Я говорила про месяц назад. А теперь я тебе скажу другое.

Она развернула ко мне третий лист.

— Смотри. Вот сколько мы зарабатываем в месяц. Мельница, практика, доля с артелей, ядра, если продавать понемногу.

Она провела линейкой.

— Двести восемьдесят рублей.

Я посмотрел на цифру.

— И?

— И, — сказала Васька, — чтобы отдать двенадцать тысяч, нам надо сорок три месяца. А у нас пятьдесят пять дней.

Она положила линейку.

— Так что мы не отдадим.

В горнице стало тихо.

Тихомир засопел.

Кузьма аккуратно поставил кружку и посмотрел в потолок.

А я сидел и думал.

Не о деньгах.

О том, что моя двенадцатилетняя сестра только что за четыре часа сделала то, чего в этом мире не делает ни один боярин: посчитала доходы, расходы и срок.

И получила честный ответ.

Который ей не нравился.

И она его всё равно сказала вслух.

— Васька, — сказал я. — Ты умница.

— Я знаю, — сказала она. — Только это не помогает.

— Ладно, — сказал я. — Кузьма. Что будет первого травня, если мы не заплатим?

Кузьма поёрзал.

— По уложению? Или по-настоящему?

— Сначала по уложению.

— По уложению — неустойка, — сказал Кузьма. — Шестая часть долга разом. Это две тысячи. И дальше по десятой части в месяц. Двенадцать сотен в месяц, боярин.

— То есть через год я должен буду двадцать восемь тысяч.

— Двадцать восемь четыреста, — сказала Васька, не поднимая головы.

— А потом?

— А потом описывают имущество, — сказал Кузьма. — Всё. Деревню, мельницу, скот, дом. Грамоту на Стигму — тоже, она имущество.

— А если имущества не хватит?

— А тогда, — сказал Кузьма, — вас продают.

Я поднял голову.

— В смысле продают?

— В прямом, — сказал Кузьма. — Не в холопы, вы боярин, боярина в холопы нельзя. Вас продают на службу. Держатель долга получает право требовать с вас службы, покуда не отработаете.

— Какой службы?

— Какой захочет, боярин, — сказал Кузьма. — Хоть в дружину. Хоть в ловчие. Хоть навоз возить, если ему смешно.

Пауза.

— Двадцать восемь тысяч, — сказал он. — Это, боярин, лет тридцать. Если по-божески.

Вот тут я наконец понял, что произошло девятого лютня.

Кто-то заплатил Злат-двору десять тысяч триста за бумагу, по которой с меня нечего взять.

И все, включая меня, решили: значит, ему нужны не деньги, значит, ему нужен я мёртвый.

Нет.

Ему нужен я живой.

Работающий.

Тридцать лет.

— Кузьма, — сказал я. — Это не долг.

— А что?

— Это найм, — сказал я. — Оформленный как долг.

Кузьма Долгопятый очень медленно поставил кружку на стол.

— Мамой клянусь, — сказал он. — Боярин. Вы сейчас сказали то, до чего я семь лет не додумался.

— В смысле?

— В смысле у меня было четверо знакомых, — сказал Кузьма. — Хороших. Мастеровых. Один литейщик, один сукновал, двое стеклодувов.

Он загнул четыре пальца.

— Все четверо влезли в долг. Все четверо просрочили. И все четверо теперь работают. На хозяев, которых я никогда не видел.

Он посмотрел на меня.

— Я всегда думал, что им не повезло.

— Так, — сказал я и встал. — Тогда меняем задачу.

— Как это? — сказала Васька.

— Мы не будем искать двенадцать тысяч.

— А что будем?

— Будем искать того, кто их заплатил, — сказал я. — И спрашивать, зачем.

Васька подумала.

— Это дешевле, — согласилась она.

Дальше я озвучил план на месяц.

Я его писал два дня до этого, ночами, и переписывал трижды.

Первое. Стигма.

И вот тут была самая неприятная новость недели, и я её до совета не говорил никому.

Гнилой Лог перестал кормить.

Стигма I ранга «Гнилой Лог». Натяжение шва: 71%. Следующий Прилив: через 12 суток.

Раньше было одиннадцать дней между Приливами.

Стало девятнадцать.

Я снял восемьдесят один стежок — и Стигма перестала торопиться.

Она успокоилась.

Она стала здоровее.

И тварей в ней стало почти вдвое меньше.

— То есть, — медленно сказал Ярыгин, когда я это объяснил, — ты нашу дыру вылечил.

— Ну… да.

— И теперь в ней вдвое меньше добычи.

— Да.

— И мы вдвое меньше зарабатываем.

— Да, — сказал я.

Ярыгин почесал в затылке.

— Лекарь, — сказал он. — Ты, конечно, головастый. Но иногда ты дурак.

Это, кстати, была очень важная минута.

Потому что я в ней впервые столкнулся с тем, с чем потом сталкивался ещё сто раз.

Я сделал хорошо.

Объективно, безусловно хорошо: шов перестал рваться, Приливы стали реже, деревня стала безопаснее.

И от этого пятьдесят один человек стал беднее.

Мне за это никто не сказал спасибо.

И, если честно, было за что не сказать.

— Значит, так, — сказал я. — Мы теряем на Логу примерно половину. Значит, нужна вторая Стигма.

— Где ты её возьмёшь? — сказал Тихомир.

— Кузьма. Сколько Стигм в уезде?

— Три, — сказал Кузьма. — Ваш Лог. Малые Броды — там артель сидит, там всё поделено. И Костяной Овраг.

— Костяной Овраг чей?

Кузьма помолчал.

— Ничей, боярин, — сказал он.

— Как это ничей?

— А вот так. Он бурый.

Второе. Прошка.

Я об этом на совете не говорил.

Я об этом вообще ни с кем не говорил, кроме Васьки, и то потому, что она сама влезла.

В подполе у меня в ящике с соломой лежал костяной каркас.

Череп, позвоночник, рёбра, часть таза, обе бедренные, левая плечевая с наросшей на ней костяной пластиной.

И воротник от жилета с одной пуговицей, который я туда положил сверху, потому что не знал, куда его девать.

Я к этому ящику спускался каждый вечер.

И каждый вечер система выдавала одно и то же:

Объект: костный каркас (человек, муж., 60 л.).

Пригодность в качестве основы: НЕТ (масса менее 15% нормы).

Пригодность в качестве компонента: да.

«Пригодность в качестве компонента».

То есть я могу разобрать Прохора Ильича на детали и вставить в кого-нибудь другого.

Спасибо.

Очень содержательно.

Третье. Приказ.

Ольга уехала девять дней назад.

С тех пор — ничего.

И вот это меня беспокоило сильнее всего остального.

Потому что я уже начал понимать, как устроен этот мир.

В нём медленно не значит никогда.

В нём медленно значит: бумага идёт по инстанциям, и когда дойдёт, приедут не спрашивать.

Совет разошёлся в шестом часу.

Я вышел на крыльцо.

Деревня стучала. Отстраивали Фомин двор — сруб уже стоял под крышу, мужики тесали слеги, кто-то ругался. Пахло свежей щепой.

По улице шла баба с коромыслом.

Мишка Пахомов, четырнадцати лет, с кривым носом, гонял вдоль плетня Кабысдоха палкой. Кабысдох делал вид, что боится, и валился на спину.

Жизнь шла.

— Барин, — сказала Купава, подходя.

— М?

— Ты чего мрачный? Ты ж выспался.

— Я думаю.

— О чём?

Я подумал, стоит ли говорить.

Решил, что стоит. Я к тому моменту уже понял, что с ней имеет смысл говорить о деле.

— Купава. Я месяц назад был нищий, — сказал я. — У меня было сорок один рубль и четверо голодных.

— Ну.

— Сейчас у меня деревня, мельница, полтораста человек и патент. И я должен тринадцать тысяч.

Я посмотрел на неё.

— Знаешь, что это значит?

— Что?

— Что месяц назад меня можно было убить, — сказал я. — А теперь меня можно разорить. И это дешевле, тише и надёжнее.

Купава подумала.

— Барин, — сказала она.

— Да?

— А зачем ты про это думаешь весь день?

— В смысле?

— Ты весь день сидишь и думаешь про то, чего ещё нет, — сказала Купава. — А у тебя во дворе четвёртый день лежат две бочки желёз, и они портятся.

Я замер.

— Что?

— Железы, — терпеливо повторила она. — Ты после Прилива велел собрать и в подпол снести. Их снесли. Двенадцать пудов. Они лежат.

— Свежие?

— Мороженые, — сказала Купава. — Ты сам велел морозить.

Двенадцать пудов свежемороженых желёз.

Кузьма говорил: за свежую железу маги дают три рубля. За очень свежую — пять.

Я быстро посчитал.

Двенадцать пудов — это, если по три фунта на железу, около ста шестидесяти штук.

По три рубля — четыреста восемьдесят.

По пять — восемьсот.

— Купава, — сказал я. — Я тебя обожаю.

— Знаю, — сказала она. — Ты вечно про это вслух говоришь и ничего не делаешь.

И вот тут во двор въехали.

Я услышал раньше, чем увидел: конь шёл шагом, ровно, и всадник был один.

Я обернулся.

К крыльцу подъезжал человек в дорожном.

Не в стёганке. Не в кафтане с меховой оторочкой. В простом сером дорожном плаще, застёгнутом на две пряжки, и в сапогах, которые были хорошие, но нечищеные.

Лет сорока пяти.

Худой. Прямой.

С кожаной сумкой на боку.

Он остановил коня в шести шагах от крыльца, посмотрел на дом, потом на сарай, потом на меня.

И сделал странную вещь.

Он посчитал.

Я это увидел совершенно ясно: он окинул взглядом двор от угла до угла и шевельнул губами. Раз, два, три.

Он мерил расстояние.

— Всеволод Ратиборович Волохов? — сказал он.

Голос был ровный, суховатый, с той особой чёткостью, с которой говорят люди, привыкшие диктовать.

— Он самый.

— Ворожеев Аникей Кузьмич. Приказ Чистого Слова, дознаватель первого разряда.

Он слез с коня.

Не спрыгнул — именно слез, аккуратно, придерживаясь за луку. Немолодой уже.

И протянул мне бумагу.

Особь: человек, самец, 46 лет.

Упитанность: ниже нормы.

Патологии: язвенная болезнь желудка (активная фаза), близорукость лёгкой степени, застарелый перелом левой ключицы.

Дар: отсутствует.

Слабые точки: желудок (болевой синдром), левое плечо.

Примечание: пульс 58. Реакция на стресс: отсутствует.

Пятьдесят восемь.

У Пафнутия было шестьдесят два.

У этого — пятьдесят восемь.

Я взял бумагу.

Бумага была короткая.

«Предписание. Дознавателю первого разряда Ворожееву А. К. надлежит провести полное дознание по обстоятельствам, изложенным в донесении дознавателя второго разряда Ланской О. Р., с выездом на место, с правом осмотра, опроса и изъятия».

И печать.

Я посмотрел на печать очень внимательно.

Двуглавая птица в круге.

Без точек.

— С правом изъятия чего? — спросил я.

— Всего, — сказал Аникей Кузьмич. — Бумаг, предметов, животных, людей.

Он забрал предписание обратно, сложил и убрал в сумку.

— Не пугайтесь, — сказал он. — Это стандартная формулировка. Я за двадцать один год ни разу не изымал людей.

Пауза.

— Дважды изымал животных, — добавил он честно.

Я стоял на крыльце и смотрел на него.

И — вот что странно — я в ту минуту не испугался.

Я почувствовал что-то другое.

Я почувствовал уважение.

Потому что передо мной стоял человек, который приехал один. Без охраны. Без шестерых с саблями. Без крика «именем Приказа».

Приехал, слез с коня, представился и показал бумагу.

Так приезжает не каратель.

Так приезжает специалист.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — Вы с дороги. Голодный?

Он подумал.

— Голодный, — сказал он. — Но есть не буду.

— Почему?

— Желудок, — сказал Аникей Ворожеев. — Мне нельзя жирного, острого и на ночь.

— А что можно?

— Каша на воде, — сказал он с некоторой тоской. — И то не всякая.

Я его накормил.

Кашей на воде, слизистой, разваренной, с ложкой топлёного масла — я настоял на масле, объяснив, что при язве масло не враг, враг — кислое и грубое.

Он съел молча.

Потом сказал:

— Благодарю. Не болело.

— И не будет, если вы бросите пить на голодный желудок.

Он поднял на меня глаза.

— Я не пью.

— Пьёте, — сказал я. — По вечерам. Понемногу, для сна. И вам после этого лучше на полчаса и хуже на всю ночь.

Аникей Кузьмич Ворожеев положил ложку.

— Откуда вы знаете? — сказал он.

— Я лекарь.

— Вы скотский лекарь.

— У скотины такой же желудок, — сказал я. — Только она не врёт про то, сколько выпила.

Он смотрел на меня, наверное, секунд десять.

А потом достал из сумки книжечку — маленькую, в кожаной обложке, с карандашом на шнурке.

И записал.

— Что вы записали? — спросил я.

— Что вы наблюдательны, — сказал Аникей Кузьмич. — И что вы этим пользуетесь, чтобы располагать к себе.

Он закрыл книжечку.

— Это не упрёк, Всеволод Ратиборович. Это метод. Я записываю всё.

— Теперь по делу, — сказал он. — Я буду у вас долго.

— Сколько?

— Пока не закончу. Может, седмицу. Может, два месяца.

Он аккуратно вытер рот.

— Я не буду вам мешать. Я не буду вас задерживать, запрещать и запугивать — это не работает и портит показания. Я буду ходить, смотреть, спрашивать и записывать.

— А потом?

— А потом я напишу вывод, — сказал Аникей Кузьмич. — И вывод будет верный. Я за двадцать один год ошибся четыре раза, и все четыре ошибки помню наизусть.

Он посмотрел на меня очень спокойно.

— Поэтому давайте так. Не мешайте мне работать, и я не буду мешать вам. Договорились?

Я взвесил.

Врать ему было бесполезно — я это понял по первым же пяти минутам.

Прятать было поздно: он приехал сюда, где сорок человек видели Прошку и где двести шестьдесят видели Тихона и Кабысдоха в бою.

— Договорились, — сказал я.

— Хорошо, — сказал Аникей Кузьмич.

Он встал.

— Тогда первый вопрос, если позволите. Я его задам сразу, чтобы не тянуть.

— Задавайте.

Он посмотрел мне в лицо.

— У вас на дворе, в сарае, сидит существо, которое держит в руках рогатину, — сказал он. — Я его видел, когда въезжал. Оно стояло у стены и не шевелилось.

Пауза.

— Что это?

Я сказал бы, что у меня в этот момент похолодело внутри.

Но нет.

У меня внутри стало очень чисто и очень ясно — как всегда, когда пути назад больше нет и остаётся только работать с тем, что есть.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — Вы уверены, что хотите услышать ответ?

— Я двадцать один год езжу по таким дворам, — сказал он. — Я всегда хочу услышать ответ.

— Почему?

Он подумал.

— Потому что мне интересно, — сказал дознаватель первого разряда Аникей Кузьмич Ворожеев. — Это, знаете ли, довольно редкая причина для моей работы.

Он открыл книжечку.

— Итак?

Глава 2. Аникей Кузьмич

Я думал секунды четыре.

За эти четыре секунды я перебрал три варианта, и все три были плохие.

Вариант первый: соврать.

«Это контуженный мужик». Прокатило бы месяц назад с деревней, где хотели поверить.

С человеком, который двадцать один год ездит по таким дворам и уже посчитал шагами мой двор от угла до угла, — не прокатит. Он проверит. Он попросит показать. Он спросит имя, деревню, родню. И через два дня у него будет не только моя тварь, но и доказательство того, что я вру.

А враньё, которое поймали, стоит дороже правды, которую сказали.

Вариант второй: молчать.

Тоже плохо. Молчание — это ответ, и все его читают одинаково.

Вариант третий.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — Давайте я вам покажу.

Он приподнял брови.

Один раз, на четверть движения.

Это, как я потом узнал, было у него признаком сильнейшего изумления.

— Показать? — сказал он.

— Показать. Только у меня три условия.

— Слушаю.

— Первое: вы досматриваете до конца. Не уходите на середине.

— Принимается.

— Второе: вы задаёте вопросы после, а не во время.

— Принимается.

— И третье, — сказал я. — Если вам станет плохо, вы говорите мне сразу. Не терпите. У вас язва, и у вас пульс пятьдесят восемь, а это значит, что вы плохо переносите резкие вещи, вы просто про это не знаете.

Аникей Кузьмич очень медленно достал книжечку.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он. — Вы понимаете, что вы делаете?

— Понимаю.

— Люди в вашем положении обычно юлят три-четыре дня, — сказал он. — Потом начинают угрожать. Потом предлагают деньги. Потом плачут.

Он записал что-то.

— Вы не сделали ничего из этого. Это либо крайняя глупость, либо расчёт.

— Расчёт, — сказал я.

— Какой?

— Я вас всё равно не переиграю, — сказал я. — Вы это умеете, а я нет. Значит, единственный способ не проиграть — не играть.

Мы пошли в сарай.

Я шёл первым.

Он — в двух шагах позади, и я слышал, как он опять считает шаги.

— Аникей Кузьмич.

— Да?

— Зачем вы всё меряете?

Он помолчал.

— Привычка, — сказал он. — Двадцать один год назад мне попалось дело, где всё решил один вопрос: могла ли женщина за четыре минуты дойти от колодца до сарая. Все говорили — могла. Я сходил и померил шагами.

— И?

— Не могла, — сказал Аникей Кузьмич. — Не хватило сорока секунд.

— И что стало?

— Повесили другого, — сказал он. — А того, кого собирались, — отпустили.

Он поправил сумку.

— С тех пор меряю.

Тихон стоял у стены.

Ровно там, где я велел, с рогатиной, поставленной тупым концом на землю.

Два метра. Серая шкура. Костяные щитки Секача на груди — я их так и оставил, они там сидели идеально.

И руки.

Человеческие. С пальцами. С правильным хватом на древке.

Аникей Кузьмич вошёл в сарай, остановился в трёх шагах от порога и посмотрел.

Долго.

Секунд двадцать.

Потом он сделал странную вещь.

Он снял шляпу.

— Простите, — сказал он. — Не вам.

И повернулся ко мне.

— Кто он был?

Вот тут я вздрогнул.

Потому что я ждал другого вопроса.

Я ждал «что это». Или «как вы это сделали». Или «признаёте ли вы».

А он спросил «кто он был».

— Наёмник, — сказал я. — Из отряда, который называется Тихая рать.

— Имя?

— Не знаю.

— Как погиб?

— Его убила моя химера. Он в это время убивал её.

Аникей Кузьмич кивнул.

— Дальше.

— Что дальше?

— Дальше рассказывайте, — сказал он. — Вы обещали показать. Показывайте.

И я рассказал.

Не всё.

Я не сказал про Пастыря, про шов, про Пастуха и про то, что кто-то выдал мне класс намеренно.

Я сказал про механику.

Про то, что я умею брать труп и делать из него химеру.

Про слоты — что их четыре и что больше нельзя.

Про то, что личность не сохраняется, а сохраняются повадки.

Про шесть часов годности.

Про то, что за людей не даётся опыт, а за тварей даётся.

Я говорил минут сорок.

Он не перебил ни разу.

Он записывал.

Когда я закончил, он закрыл книжечку и сказал:

— Три вопроса.

— Задавайте.

— Первый. Вы можете это прекратить?

— Что прекратить?

— Быть тем, кто вы есть, — сказал Аникей Кузьмич. — Отказаться. Вернуть. Не пользоваться.

Я подумал.

— Не пользоваться — могу, — сказал я. — Отказаться — нет. Я пробовал. Оно не отключается.

— Вы пробовали?

— На третий день, — сказал я. — Я час сидел и требовал, чтобы оно ушло. Оно не ушло.

Он записал.

— Второй вопрос. Сколько их у вас было всего?

— Считая нынешних?

— Считая всех.

Я посчитал.

— Пять, — сказал я. — Двое сейчас. Трое умерли.

— Умерли или уничтожены?

— Умерли, — сказал я. — В бою. Все трое.

— Как их звали?

Я замолчал.

Потому что вопрос был неправильный.

Химер не зовут. У химер нет имён — у них есть номера в списке.

Он спросил, как их звали.

— Прошка, — сказал я. — Секач. И третий, у которого имени не было, потому что он не получился.

— Прошка — это кто был?

— Дворецкий моего отца, — сказал я. — Прохор Ильич. Сорок один год при роде.

Аникей Кузьмич смотрел на меня.

И вот тут я впервые увидел на его лице что-то, кроме вежливого внимания.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он. — Вы понимаете, что вы мне сейчас дали?

— Понимаю.

— Вы мне дали состав, — сказал он. — Полный. С деталями, с обстоятельствами и с именами.

— Понимаю.

— Мне за такое признание в столице повышение дадут.

— Знаю, — сказал я.

— Тогда зачем?

Я подумал, как ответить.

И решил ответить честно, потому что врать этому человеку было бессмысленно.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — Вы приехали один.

— И?

— Без охраны. Без шестерых с саблями. Без крика.

Я посмотрел на него.

— Вы приехали, слезли с коня, представились и показали бумагу. И потом полчаса ели кашу и спрашивали, кем был человек, из которого я сделал вот это.

Пауза.

— Так приезжают не жечь, — сказал я. — Так приезжают разбираться.

Он молчал.

— И третий вопрос, — сказал он наконец.

— Слушаю.

— Что вы будете делать, если мой вывод будет «виновен»?

Я честно подумал.

— Не знаю, — сказал я. — Наверное, буду сопротивляться.

— То есть убивать приказных.

— Наверное.

— Меня в том числе.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — У меня в деревне восемьдесят шесть человек, которые мне присягнули. И четверых из них я сам вытащил с того света. Если за ними придут — да. И вас в том числе, простите.

Он кивнул.

Совершенно спокойно.

— Благодарю за прямоту, — сказал он. — Обычно на этот вопрос врут, и это очень мешает.

Он надел шляпу.

— Тогда мне надо работать быстро.

— Почему?

— Потому что мне не хочется, чтобы дошло до сопротивления, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Я не боец. Я в жизни один раз участвовал в задержании и до сих пор об этом жалею.

Он вышел из сарая.

И уже во дворе добавил:

— И потому что мой вывод, скорее всего, будет не «виновен».

Я догнал его в три шага.

— Что?

— Вы плохо слушаете, — сказал он. — Я сказал «скорее всего».

— Аникей Кузьмич.

Он остановился.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он. — В уложении есть статья о скверноделии. Знаете, как она читается?

— Нет.

— «Скверноделием почитается умышленное распространение Скверны с целью причинения вреда либо извлечения выгоды», — процитировал он наизусть, без запинки. — Три части. Умысел. Распространение. Цель.

Он посмотрел на меня.

— Вы Скверну не распространяете. Вы её, наоборот, собираете и жжёте. Двести восемьдесят семь голов сожгли, я по дороге считал по головням.

Он поправил сумку.

— С этим будет тяжело.

— С чем «с этим»?

— С обвинением, — сказал Аникей Кузьмич.

И пошёл к дому.

Я стоял посреди двора и смотрел ему в спину.

И у меня было очень нехорошее чувство.

Потому что я только что сдал себя целиком человеку, который вежлив, честен и умён.

И, как я подозревал, именно поэтому опасен.

Следующие два дня он ходил и мерил.

Буквально.

Он обошёл всю деревню шагами. Он померил расстояние от каймы до околицы, от околицы до ложбины, от ложбины до мельницы. Он залез на плотину и померил её.

Он опросил сорок одного человека.

Я знаю точно, потому что он вечером второго дня сказал мне за кашей:

— Сорок один. Осталось сорок пять.

— Вы всех опросите?

— Всех, — сказал он. — Иначе не имеет смысла.

Он спрашивал странное.

Я это узнал от Купавы, которая слушала.

Он не спрашивал «видели ли вы серое чудище».

Он спрашивал:

— Сколько у вас в семье едоков? Сколько было год назад?

— Сколько раз за прошлый год к вам приезжал барин?

— Что вы делали, когда пришёл Прилив?

— Кто вам велел встать в строй?

— Что было бы, если бы вы не встали?

Он собирал не преступление.

Он собирал жизнь.

А на третий день случилось то, что перевернуло всё.

Утром в деревню привезли мужика.

Из Хмелёвки, на телеге, на соломе, и по тому, как он лежал, я всё понял ещё от крыльца.

Особь: человек, самец, 33 года.

Повреждения: проникающее ранение брюшной полости (вилы, 3 зубца). Давность: 9 ч.

Повреждение петли тонкой кишки (2 участка). Начинающийся перитонит.

Прогноз без вмешательства: летальный, 20–30 ч.

Прогноз при вмешательстве: осторожный.

Перитонит.

Ребята, я объясню, что это значит в мире без антибиотиков.

Это значит смерть.

Почти всегда. Даже у нас, с полным набором, разлитой перитонит — это тяжело. А тут…

Тут был шанс ровно потому, что прошло девять часов и процесс ещё не разошёлся.

Девять часов.

Мне надо было вскрыть живот, найти два отверстия в кишке, зашить их, промыть брюшную полость и закрыть.

В сарае.

Без наркоза.

— Купава! — заорал я. — Кипяток! Всё, что есть! И зови Милану!

Операция шла три часа сорок минут.

Самая длинная в моей здешней жизни на тот момент.

Ассистировали двое.

Купава — она к тому времени уже умела: подавала, держала, промывала и не спрашивала «зачем».

Милана Гордеевна — и вот тут она сделала то, чего я от неё не ждал.

Она держала холод на брыжейке.

Я объяснил один раз: вот тут сосуды, если их слегка охладить, будет меньше сочиться и я буду лучше видеть.

Она поняла с первого раза и сорок минут держала — точечно, двумя пальцами, не примораживая.

А когда у меня кончились руки в третий раз, она без команды взяла зажим и удержала край.

А третьим ассистентом был Аникей Кузьмич.

Он вошёл в сарай на сороковой минуте.

Молча.

Встал у стены и стал смотреть.

Через полчаса сказал:

— Что мне делать?

— Ничего.

— Я не могу стоять и ничего не делать.

— Тогда вымойте руки до локтя щёлоком, две минуты, и держите вот эту лучину, — сказал я. — И не дышите на поле.

Он вымыл руки.

И два часа держал лучину.

На третьем часу у меня открылось.

Не рана — навык.

Я в тот момент как раз сводил края второго прободения, и оно шло плохо: ткань была отёчная, рыхлая, нитка прорезала.

И я подумал — не словами, а тем чувством, которым вижу ткани: «Ну держись же. Держись».

И оно сошлось.

Само.

Как сходилось у Прохора Ильича в первую ночь.

Открыт навык: ХИРУРГИЯ (1 ур.)

Позволяет ускорять сведение и заживление тканей живых существ, не поражённых Скверной.

Ограничение: только при непосредственном контакте. Расход: собственный ресурс носителя.

Я замер с иглой в руке.

Расход: собственный ресурс.

Так вот почему я после каждой большой операции жру как лошадь.

Я, оказывается, уже месяц пользовался этим, не зная.

— Барин, — сказала Купава. — Ты чего?

— Ничего, — сказал я. — Работаем.

Мужик выжил.

Его звали Прокоп, и он получил вилы в живот от собственного шурина из-за спора о лошади.

На пятый день он сидел.

На девятый его увезли домой.

А шурина через две недели привезли ко мне лечить руку, и я его лечил, и они с Прокопом потом вместе ко мне ездили, и оба говорили, что «наш барин зашивает».

Ничего, кстати, не мешает людям мириться так, как это делают люди.

Но главное было не это.

Главное случилось вечером того дня.

Аникей Кузьмич сидел на крыльце.

Просто сидел. Без книжечки.

Я вышел, сел рядом и минуты три молчал, потому что после трёх часов сорока минут разговаривать не хотелось.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он.

— М.

— Сколько бы он прожил?

— Сутки. Может, полтора.

— А в Стрелице? Если бы его отвезли к цирюльнику?

— Цирюльник бы его не взял, — сказал я. — А если бы взял — умер бы за двое суток вместо одних, и умирал бы хуже.

Он помолчал.

— Сколько вы взяли?

— Ничего.

— Почему?

— Потому что он из Хмелёвки, — сказал я. — А Хмелёвка мне двадцать два мужика прислала на Прилив. Трое из них там легли.

Аникей Кузьмич кивнул.

Потом достал книжечку.

И — я это видел — не открыл её.

Он подержал её в руках и убрал обратно.

— Я двадцать один год пишу выводы, — сказал он.

— И?

— И у меня есть правило, — сказал он. — Я никогда не пишу вывод раньше, чем закончу.

Он встал.

— Так что я не буду вам ничего говорить.

— Ясно.

— Но я задам вам вопрос, — сказал Аникей Кузьмич. — Не как дознаватель. Просто так.

— Задавайте.

Он посмотрел на меня сверху вниз.

— Зачем вам всё это? — сказал он.

— В смысле?

— В прямом. У вас есть уникальный дар. Один на весь мир, если вы не соврали, а вы, по-моему, не соврали.

Он развёл руками.

— С таким даром идут в столицу. Продаются князю. Живут в тепле и лечат породистых собак за сто рублей штука.

Он показал на деревню.

— А вы сидите в Гнилом Логу, зашиваете мужиков за спасибо и должны тринадцать тысяч.

Пауза.

— Зачем?

Я честно подумал.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — А вы почему один приехали?

— Что?

— Вам дали предписание с правом изъятия. Вы могли взять шестерых. Могли приехать в удельный город, вызвать меня туда и допрашивать в приказной избе.

Я пожал плечами.

— А вы приехали один и ели кашу.

Он молчал.

— Вот и я так же, — сказал я.

Он постоял.

— Плохой ответ, — сказал он.

— Знаю.

— Он мне нравится, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев, — и это плохо для дела.

Он пошёл в дом.

А на пороге остановился.

— Да, — сказал он. — Забыл.

Он достал из сумки второй конверт. Не тот, из которого доставал предписание, — другой, поменьше, запечатанный.

— Мне велено передать это лично в руки. По прибытии.

— Кем велено?

— Не сказано, — ответил он. — Мне это дали в удельной канцелярии вместе с предписанием. Я не читал, я не имею права.

Он протянул конверт.

Я его взял.

Бумага была хорошая — плотная, тонированная, дорогая. Такой в уезде не пользовались.

На конверте не было ни имени, ни адреса.

Только оттиск на сургуче.

Двуглавая птица в круге.

И три точки под ней.

— Аникей Кузьмич, — сказал я, не поднимая головы.

— Да?

— Вы эту печать знаете?

Он подошёл. Посмотрел.

И вот тут я услышал, как у человека с пульсом пятьдесят восемь меняется дыхание.

— Нет, — сказал он.

— Врёте.

Он помолчал.

— Вру, — сказал Аникей Кузьмич.

Глава 3. Наблюдатель

Конверт я вскрыл при нём.

Специально.

Потому что человек, который только что честно признался, что соврал, заслуживает того, чтобы при нём не прятали.

Внутри был один лист.

И на листе было четыре строки.

«Всеволод Ратиборович.

Первого травня истекает срок по векселю. Двенадцать тысяч рублей.

Мы понимаем, что суммы у Вас нет. Это не является препятствием: долг может быть погашен службой.

До первого травня Вам надлежит определиться, чем именно Вы намерены платить. Приятного дознания.»

Подписи не было.

Вместо подписи внизу листа стоял оттиск.

Двуглавая птица. Три точки.

Я прочёл дважды.

Потом протянул лист Аникею Кузьмичу.

Он не взял.

— Мне нельзя, — сказал он. — Это ваша переписка.

— Аникей Кузьмич.

— Мне нельзя, Всеволод Ратиборович.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда я прочту вслух, а вы случайно услышите.

И прочёл.

Он выслушал.

И не записал.

Вот это меня зацепило: за три дня он записывал всё, включая то, что я ем на завтрак. А тут не записал.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — «Приятного дознания». Они знали, что вы приедете.

— Да.

— До того, как вы выехали?

— За четыре дня, — сказал он.

Он смотрел куда-то поверх плетня.

— Конверт мне выдали двенадцатого числа. Предписание я получил шестнадцатого.

Мы помолчали.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил я.

— Понимаю лучше вас, — сказал Аникей Кузьмич.

Он повернулся ко мне.

И вот тут я увидел, что человек с пульсом пятьдесят восемь всё-таки умеет злиться.

— Это значит, что моё дознание — часть чьей-то работы, — сказал он. — Не Приказа. Чьей-то.

Он поправил сумку.

— Двадцать один год, Всеволод Ратиборович. Я четыре раза ошибся, и все четыре раза — по своей вине. Ни разу — потому что меня использовали.

Пауза.

— Мне это очень не нравится.

Он ушёл в дом.

А я остался стоять с листом в руке.

И — что интересно — впервые за три дня почувствовал не тревогу, а облегчение.

Потому что человек, которому не нравится, что его используют, — это уже не совсем противник.

Это человек, у которого появилась своя задача.

На следующее утро приехала Ольга Романовна.

Я это увидел с крыльца: по дороге от Стрелицы шла телега, обычная крестьянская телега, и на ней сидела женщина в тёмном платье с кожаной папкой на коленях.

Одна.

Без возка, без верхового, без сопровождения.

Телегу правил незнакомый мужик, который явно её просто подвёз за деньги.

Она слезла у околицы, расплатилась, взяла с телеги узел и пошла пешком.

Двести шагов по грязи.

Я пошёл навстречу.

Особь: человек, самка, 27 лет.

Упитанность: ниже нормы.

Патологии: близорукость (выраженная), гастрит, недосыпание. Мозоли (стопы, свежие, 2-е сутки).

Примечание: пульс 96.

Девяносто шесть.

И свежие мозоли на стопах.

— Ольга Романовна, — сказал я. — Вы шли пешком?

— Часть пути.

— Какую часть?

— Половину, — сказала она.

— Двадцать вёрст?

— Двадцать две, — сказала Ольга Романовна Ланская. — Мне не выдали подорожную.

Я взял у неё узел.

Она попыталась не отдать. Я забрал.

— Что случилось? — спросил я.

— Я отстранена от дела, — сказала она.

— Совсем?

— Не совсем. Меня перевели.

— Куда?

— Сюда, — сказала она. — Наблюдателем при дознавателе первого разряда Ворожееве.

Мы шли по улице.

Она смотрела прямо перед собой.

— Ольга Романовна. Что такое «наблюдатель»?

— Формально — это должность, — сказала она. — Наблюдатель присутствует при следственных действиях и заверяет протокол.

— А неформально?

Она помолчала.

— Неформально это значит, что у меня нет полномочий, — сказала она. — Я не могу опрашивать. Не могу изымать. Не могу требовать. Я могу только присутствовать и подписывать.

— И жалованье?

— Наблюдателю жалованье не положено, — сказала Ольга Романовна. — Это не самостоятельная должность.

Я остановился.

— Погодите. То есть вас отправили за сорок вёрст без подорожной, без жалованья и без права что-либо делать?

— Да.

— Это же наказание.

— Да.

— За что?

Она поправила очки.

— За третий лист, — сказала она.

Вот тут я всё понял.

Третий лист.

Тот самый, где было написано про доверенность, выданную отделом Приказа, которого не существует в штатном расписании.

Который она нашла случайно.

И который всё равно написала.

— Ольга Романовна, — сказал я.

— Не надо.

— Ольга Романовна, вас наказали за то, что вы сделали свою работу.

— Меня наказали за то, что я вышла за пределы предмета, — сказала она ровно. — Формально они правы. Третий лист не относился к делу.

Пауза.

— Формально, — повторила она.

Я поселил её в отстроенном доме Гаврилы — единственном, где были готовы обе печи и где была отдельная горница.

Гаврила не возражал.

Гаврила вообще после того, как я его дочь вылечил от «порчи», не возражал мне ни разу за все семь лет, и это иногда мешало.

Вечером она вышла к столу.

И вот тут состоялся разговор, который я до сих пор считаю одним из важнейших за весь тот год.

Их было двое.

Аникей Кузьмич Ворожеев, дознаватель первого разряда, двадцать один год службы.

И Ольга Романовна Ланская, дознаватель второго разряда, девять лет службы, отстранённая.

Они сидели по разные стороны стола.

И между ними лежало то, чего я не понимал минут десять.

Потому что они были знакомы.

— Здравствуйте, Аникей Кузьмич, — сказала она.

— Здравствуйте, Ольга Романовна.

— Вас прислали проверять меня?

— Меня прислали проверять его, — сказал Ворожеев, кивнув на меня. — Вас проверять не надо. Ваш отчёт я прочёл трижды.

— И?

— Он хороший, — сказал Аникей Кузьмич.

Он взял ложку.

— Он даже слишком хороший. Двести одиннадцать наблюдений при сорока восьми часах в поле — это очень много. Вы не спали.

— Не спала.

— Зря, — сказал он. — Уставший дознаватель ошибается на четвёртые сутки.

— Аникей Кузьмич, — сказала Ольга Романовна. — Я хочу задать вам вопрос.

— Задавайте.

— Вы читали третий лист?

Он положил ложку.

— Читал.

— И?

— И я двенадцатого числа получил конверт, — сказал Аникей Кузьмич. — За четыре дня до предписания. От отдела, которого нет в штате.

Он посмотрел на неё.

— Так что да, Ольга Романовна. Я читал третий лист. И теперь я, судя по всему, в нём живу.

Она очень медленно сняла очки.

Протёрла.

Надела обратно.

— Значит, я не сумасшедшая, — сказала она.

— Вы не сумасшедшая.

— Мне в удельной канцелярии сказали, что я переутомилась.

— Мне за двадцать один год это говорили одиннадцать раз, — сказал Аникей Кузьмич. — Я записывал.

Вот тут я не выдержал.

— Господа, — сказал я. — Простите, что вмешиваюсь в служебное. Но я вас правильно понимаю?

— Что именно? — сказал Ворожеев.

— Что вы оба сейчас сидите за моим столом, — сказал я, — потому что оба слишком хорошо делали свою работу?

Пауза.

— Приблизительно, — сказал Аникей Кузьмич.

— Точно, — сказала Ольга Романовна.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда давайте я тоже кое-что положу на стол.

Я встал, сходил в горницу и принёс.

Три вещи.

Я их выкладывал по одной, и это, наверное, был самый рискованный ход за всю ту весну.

Первое. Деревянная собачка из отцовского тайника. С выжженной на боку двуглавой птицей и тремя точками.

Второе. Ведомость с трупа у Мёртвого ручья. «Приказному дьяку — десятую, как условлено».

Третье. Письмо, полученное вчера. С той же печатью.

Аникей Кузьмич смотрел минуты две.

Потом сказал:

— Ольга Романовна. Вы это видели?

— Первые два — да. Третье нет.

— Ваше мнение?

Она наклонилась над столом.

— Оттиск один и тот же, — сказала она. — Смотрите на вторую точку. Она смещена вправо и чуть глубже. Это дефект штампа. Значит, штамп один.

— Согласен, — сказал Аникей Кузьмич.

Он выпрямился.

— Всеволод Ратиборович. Откуда у вас деревянная собака?

— Из тайника отца. Он мне его назвал перед смертью.

— Сколько лет собаке?

Я не понял вопроса.

— В смысле?

— Дерево, — сказал Аникей Кузьмич. — Оно тёмное и заполировано руками. Такое дерево полируется лет двадцать.

Он взял фигурку и посмотрел на просвет.

— А клеймо свежее, — сказал он. — Ему года три-четыре.

Я взял фигурку обратно и посмотрел сам.

И увидел.

Он был прав.

Клеймо было выжжено поверх заполированной поверхности. Края чистые, не затёртые.

То есть игрушку двадцать лет держали в руках.

А потом на неё поставили метку.

— Аникей Кузьмич, — сказал я. — Что это значит?

— Это значит, — сказал он, — что вещь пометили. Как метят скот.

Он помолчал.

— Или как метят вещдок, — добавил он. — У нас в Приказе, когда изымают предмет, на нём ставят оттиск.

Я сел.

Потому что это было хуже всего, что я передумал за месяц.

— То есть эта собака, — медленно сказал я, — была изъята.

— Похоже.

— И потом вернулась в тайник моего отца.

— Похоже.

— Кем?

— А вот это, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев, — уже мой вопрос, а не ваш.

Он достал книжечку.

И впервые за три дня записал что-то не про меня.

— Ольга Романовна, — сказал он, не поднимая головы. — У вас есть право переписки с архивом?

— У наблюдателя нет.

— А у дознавателя первого разряда есть, — сказал он. — Я запрошу.

— Что запросите?

— Реестр изъятий по Стрелицкому уезду за последние пять лет, — сказал Аникей Кузьмич. — Там на каждый предмет — номер, дата и подпись изымавшего.

Он закрыл книжечку.

— И, если повезёт, я узнаю, кто ставил этот оттиск.

— А если не повезёт? — спросила Ольга Романовна.

— Тогда мне ответят, что таких сведений нет, — сказал он.

— И это тоже будет ответ, — сказала она.

— Именно, — согласился Аникей Кузьмич.

Он встал.

— Ольга Романовна. Одна просьба.

— Слушаю.

— Я не могу дать вам полномочий. Но я могу поручить вам работу, которую наблюдатель делать вправе.

— Какую?

— Присутствовать при опросах, — сказал он. — И заверять протоколы.

Пауза.

— Всех сорока пяти оставшихся.

Она посмотрела на него.

— Аникей Кузьмич.

— Да?

— Вы понимаете, что если вы будете опрашивать при мне, то формально я буду присутствовать при следственных действиях. А это означает, что я в деле.

— Означает, — сказал он.

— И что если вас потом спросят, зачем вы привлекли отстранённую…

— То я отвечу, что наблюдатель обязан присутствовать, — сказал Аникей Кузьмич. — Это в предписании. Пункт четвёртый.

Он надел шляпу.

— Я его сам просил вписать, — сказал он. — Двенадцатого числа. Когда получил конверт.

Он вышел.

Ольга Романовна Ланская сидела и смотрела на закрытую дверь.

Секунд десять.

Потом сняла очки и очень быстро вытерла глаза рукавом, и надела обратно, и сделала лицо, и я, разумеется, ничего не заметил.

— Всеволод Ратиборович, — сказала она.

— Да?

— Не смотрите.

— Я не смотрю.

— Вы смотрите, — сказала она. — Вы всегда смотрите, у вас это работа.

Она встала, подошла к окну и постояла к нам спиной.

— Девять лет, — сказала она. — Я девять лет думала, что я в ведомстве, где важна бумага. Где, если ты правильно написал, тебя не тронут.

— А оказалось?

— А оказалось, что бумага важна только тем, кто читает, — сказала Ольга Романовна. — А кто не читает, тем важно другое.

Она обернулась.

— Ладно. У вас есть свободная лучина? Мне надо переписать сорок пять форм протокола, а бланков мне не выдали.

И вот тут в горницу заглянула Васька.

Она стояла в дверях, наверное, всё это время. Я её не заметил, а она стояла.

— Ольга Романовна, — сказала она.

— Да?

— Вы теперь у нас живёте?

— Я не знаю, — сказала Ольга Романовна. — Я, наверное, найду угол в деревне и заплачу…

— У вас денег нет, — сказала Васька.

Пауза.

— Нет, — сказала Ольга Романовна.

— Я знаю, — сказала Васька. — Вы двадцать две версты пешком шли, я слышала.

Она вошла в горницу и положила на стол стопку бумаги.

Настоящей. Хорошей. Той, которую берегли.

— Тут восемьдесят листов, — сказала Васька. — Хватит на сорок пять форм и ещё останется.

— Василиса Ратиборовна, я не могу…

— Можете, — сказала моя двенадцатилетняя сестра. — Это не подарок. Это в долг.

Она взяла со стола свою счётную книгу и открыла.

— Восемьдесят листов по четыре гривны — три рубля двадцать, — сказала она, записывая. — Отдадите, когда вам жалованье вернут.

Она подняла голову.

— А его вернут, — сказала Васька. — Вы же правы.

Я вышел на двор.

Постоял.

И, честно скажу, минуты две ни о чём не думал, потому что у меня внутри было очень непривычное ощущение.

У меня в доме сидели два человека из ведомства, которое приехало меня жечь.

И я был им рад.

А потом с околицы закричали.

Я обернулся.

По дороге от Стужева шли конные.

Много.

Я насчитал восемнадцать и сбился, потому что за первыми восемнадцатью шли ещё.

Впереди ехал человек, которого я знал.

Он ехал криво.

Правую ногу держал в стремени нормально, а левую вытянул вперёд и вбок, чтобы не сгибалась в колене.

— Прошка… — сказал я по привычке и осёкся.

Прошки не было уже двадцать дней.

— Тихон! — крикнул я. — В сарай. Кабысдох — за дом. Обоих не выпускать.

И пошёл к воротам.

Их было двадцать шесть.

Двадцать шесть конных с саблями и в стёганках, и у восьмерых были копья.

Они остановились в тридцати шагах от околицы и дальше не пошли.

А Ждан Гордеевич Стужев подъехал один.

Слез с коня — тяжело, на правую, придерживаясь за седло.

И пошёл ко мне пешком.

Я стоял и ждал.

Сзади, я слышал, собирались мужики. Кто с топором, кто с вилами.

Ждан подошёл на пять шагов и остановился.

Мы посмотрели друг на друга.

Двадцать девять дней назад я метнул ему под колено бронзовый подсвечник.

Двадцать один день назад я убил его отца при десяти тысячах свидетелей.

— Волохов, — сказал он.

— Стужев.

Он помолчал.

— Я не воевать, — сказал он.

— А что?

Ждан Гордеевич посмотрел мимо меня, на деревню. На отстроенные срубы. На мельницу, откуда шёл шум воды.

— Я по делу, — сказал он. — Мне надо с тобой поговорить. Наедине.

— О чём?

Он поморщился и переступил на здоровую ногу.

— О том, — сказал Ждан Стужев, — что ко мне восемь дней назад приезжали. И предлагали денег за твою голову.

Пауза.

— И я взял задаток.

Глава 4. Задаток

Мы разговаривали в бане.

Не потому, что я так задумал.

Просто это было единственное место в деревне, где можно было закрыть дверь и где не было ни Аникея Кузьмича, ни Ольги Романовны, ни сорока восьми человек, которым срочно понадобилось пройти мимо крыльца.

Ждан Гордеевич сел на полок, вытянул левую ногу и выдохнул.

— Всё болит? — спросил я.

— Всё, — сказал он. — Твоими молитвами.

— Я тебе тогда сказал: не вправляй сам.

— Я и не вправлял, — сказал Ждан. — Оно само встало через день. А потом ещё три раза вылетало.

Я присел напротив.

— Показывай.

— Я не за этим…

— Покажи ногу, Стужев.

Он показал.

Я его усадил и минут десять смотрел.

Не буду грузить подробностями. Скажу коротко: там было плохо, но не безнадёжно.

Особь: человек, самец, 26 лет.

Патологии: хроническая нестабильность левого коленного сустава. Разрыв передней связки (застарелый, 11 лет). Вторичный артроз I ст. Гипотрофия мышц бедра слева (–18%).

Дар: Лёд, ранг Гридень (4).

Гридень четвёртой ступени.

За месяц он вырос с третьей на четвёртую.

Это, по местным меркам, очень быстро.

Так растут те, кто дерётся каждый день.

Или те, кто перестал спать.

— Ждан Гордеевич, — сказал я. — У тебя связка порвана. Одиннадцать лет назад.

— Я знаю, что порвана.

— Не знаешь, — сказал я. — Ты знаешь, что вылетает. А порвана она полностью, поэтому сустав держится на мышце. А мышца у тебя слева на пятую часть меньше, чем справа, потому что ты её щадишь.

Он молчал.

— Это замкнутый круг, — сказал я. — Ты бережёшь ногу, мышца тает, сустав держится хуже, ты бережёшь сильнее.

— И что делать?

— Качать, — сказал я. — Каждый день. Скучно, долго и без результата первые два месяца.

Он засмеялся коротко и невесело.

— У меня нет двух месяцев, Волохов.

— Вот и поговорим, — сказал я. — Рассказывай.

Он собрался.

И начал.

И рассказывал он минут двадцать, и рассказ был такой, что я к середине перестал думать про его колено.

Первое. У Ждана Гордеевича Стужева было двадцать шесть конных.

Не шестьдесят два, как у отца.

Двадцать шесть.

Остальные ушли за три недели: часть по домам, часть — к соседям, часть просто не вернулась после Гнилого Лога.

— Им не плачено с осени, — сказал Ждан. — Отец платил из ядер. Ядра шли из твоего Лога. Лога больше нет.

— Лог есть.

— Мой лог кончился, — сказал он.

Второе. Восемь с половиной тысяч долга Злат-двору перешли на него вместе с домом, землёй и фамилией.

Плюс проценты.

Плюс, как выяснилось при разборе бумаг, ещё одна вещь, о которой Ждан не знал до похорон.

— Отец платил кому-то по тысяче четыреста в месяц, — сказал он. — Одиннадцать лет.

— Я знаю.

Он поднял голову.

— Откуда?

— У меня книга твоего приказчика.

Ждан помолчал.

— Тогда ты знаешь больше меня, — сказал он. — Я про эту плату узнал двадцать первого числа. Из расходной тетради. А кому — там не написано.

Третье, и вот тут начиналось интересное.

— Восемь дней назад ко мне приехали, — сказал Ждан.

— Кто?

— Не знаю.

— Ждан.

— Волохов, я тебе честно говорю: не знаю, — сказал он. — Двое. В тёмном, без гербов. Приехали вечером, спросили меня, сели за стол и говорили полчаса.

— Что говорили?

Ждан Гордеевич посмотрел мне в глаза.

— Они сказали, что понимают моё положение, — сказал он. — Что у меня двадцать шесть человек без жалованья и восемь с половиной тысяч долга. Что у меня убили отца, а я ничего не сделал, и что об этом говорят.

Он поморщился.

— Это, кстати, правда. Говорят.

— И?

— И они предложили две тысячи, — сказал Ждан. — Задатком. И ещё четыре, когда сделаю.

— Что сделаешь?

— Приду сюда с дружиной и возьму твою голову, — сказал Ждан Гордеевич Стужев. — Публично. Как мститель за отца. Чтобы весь уезд знал, за что.

В бане было очень тихо.

Снаружи, за стеной, кто-то стучал молотком.

— И ты взял задаток, — сказал я.

— Взял.

— Зачем?

— Затем, что мне нужно было понять, кто они, — сказал Ждан. — Пока я не взял — они гости. Как только взял — они мои наниматели. А нанимателю можно задавать вопросы.

Я откинулся на стену.

И — честно скажу — впервые за весь разговор ощутил уважение.

— Умно, — сказал я.

— Не очень, — сказал Ждан. — Потому что они мне ничего не сказали.

— Совсем?

— Совсем. Они сказали: деньги приходят через Приказ, и это всё, что я должен знать.

— Ждан. А почему ты пришёл?

— В смысле?

— В прямом. Ты взял две тысячи. У тебя двадцать шесть конных стоит на дороге. Я — за плетнём, у меня дружины восемнадцать мужиков и те не конные.

Я развёл руками.

— Ты мог бы прийти и взять.

Ждан Гордеевич долго молчал.

— Мог бы, — сказал он.

— И?

— И я месяц думал, — сказал он. — Каждый день.

Он посмотрел на свои руки.

— Я тебя ненавидел, Волохов. Первую седмицу — так, что не спал. Я сидел и придумывал, как приду и что скажу.

— А потом?

— А потом я разобрал отцовы бумаги, — сказал Ждан Стужев.

— И что там?

— Там всё, — сказал он. — Долг. Плата непонятно кому. Книга Никодима, вторая, у отца была своя.

Он поднял голову.

— И бумага с печатью, где велено твой род пресечь.

Пауза.

— Она у меня.

Я очень медленно выпрямился.

— Ждан.

— Она у меня, — повторил он. — И я тебе её отдам. Не сейчас. Она в Стужеве, в тайнике, и я её сюда не повезу, потому что если меня по дороге возьмут, то её сожгут вместе со мной.

— Что там написано?

— Восемь строк, — сказал Ждан. — Я их наизусть знаю. «Род Волоховых пресечь до весны. Землю взять на себя. О Логе не писать никому. Исполнение подтвердить через уездного дьяка».

Он помолчал.

— И внизу, вместо подписи, одно слово.

— Пастырь, — сказал я.

Ждан Гордеевич поднял на меня глаза.

— Откуда ты знаешь?

— Твой отец сказал, — сказал я. — На поле. Перед тем как умер.

Он отвернулся.

И минуты полторы сидел молча.

Я не мешал.

Я вообще заметил, что в этом мире люди почти никогда не получают возможности помолчать при свидетеле, и это иногда стоит дороже разговора.

— Он тебе что-нибудь ещё сказал? — спросил Ждан наконец.

— Сказал, что не хотел.

— И всё?

— Сказал, что одиннадцать лет платит и не знает кому.

Ждан кивнул.

— Он и мне так сказал, — сказал он. — За два дня до. Я думал, он оправдывается.

— Ждан Гордеевич, — сказал я. — Зачем ты пришёл? Ты так и не ответил.

Он потёр лицо ладонями.

— Волохов, — сказал он. — Я тебе сейчас скажу, и ты не смейся.

— Не буду.

— Я пришёл наниматься.

Я не засмеялся.

Но, наверное, у меня было лицо, потому что он сразу заговорил быстрее.

— У меня двадцать шесть конных, — сказал он. — Обученных. С сёдлами, с саблями, восемь с копьями. Это, между прочим, вся боеспособная конница уезда, кроме княжеских.

— И?

— И им не плачено с осени. Через месяц у меня останется десять. Через два — ни одного, а мне ещё дом топить и мать кормить.

Он посмотрел на меня.

— Я не могу их держать. А ты можешь.

Я подумал.

Долго.

— Ждан. Я тебе должен объяснить одну вещь, — сказал я. — У меня в казне шестьсот рублей и долг тринадцать тысяч.

— Знаю.

— Откуда?

— Весь уезд знает, — сказал Ждан. — Ты на Сходе при десяти тысячах человек мешки серебра считал вслух.

Он усмехнулся.

— Волохов. Ты вообще умеешь молчать?

— Мне уже говорили, — сказал я. — Плохо умею.

— Тогда слушай условия, — сказал он. — Я не прошу денег вперёд.

— А что просишь?

— Кормить, — сказал Ждан Гордеевич. — Людей и лошадей. Двадцать шесть и тридцать одну голову. Это, если по-честному, рублей девяносто в месяц.

— А жалованье?

— Долей, — сказал он. — С того, что возьмём.

— Где возьмём?

— Ты мне скажешь где, — сказал Ждан. — Ты же теперь имперский ловчий.

Я встал и прошёлся.

В бане было три шага.

Смотрите, что мне предлагали.

Двадцать шесть обученных конных. Настоящих. С опытом, с оружием, с лошадьми.

За девяносто рублей в месяц и долю.

Это было дёшево.

Это было настолько дёшево, что я немедленно начал искать подвох.

— Ждан. Три вопроса.

— Задавай.

— Первый. Что ты сделаешь с двумя тысячами задатка?

— Отдам тебе, — сказал он.

Я остановился.

— Что?

— Отдам, — повторил Ждан. — Они у меня в седельной сумке. Я их сюда привёз.

Пауза.

— Мне они жгут.

— Ждан Гордеевич.

— Волохов, я не благородный, — сказал он резко. — Я их не из совести отдаю. Я их отдаю, потому что если я их оставлю, то я — человек, который взял деньги за голову. А если отдам, то я — человек, который взял и вернул.

Он поднял два пальца.

— Разница в одном слове. Но за это слово меня будут иначе называть.

— Кто?

— Мои двадцать шесть, — сказал Ждан. — Они знают. Все.

Я сел обратно.

— Второй вопрос. Милана.

Он замер.

— Что Милана?

— Она здесь, — сказал я. — Двадцать первый день.

— Я знаю.

— Твой отец вымарал её из книг.

— Я знаю, — сказал Ждан Гордеевич.

Он смотрел в пол.

— Я её вписал обратно, — сказал он. — На третий день. Я теперь глава рода, я могу.

Вот тут я замолчал.

— Она знает? — спросил я наконец.

— Нет.

— Почему не сказал?

— Потому что я приехал бы к ней и сказал «я тебя вписал», и это было бы как милостыня, — сказал Ждан. — А она бы её не взяла. Ты её знаешь?

— Знаю.

— Ну вот.

Он поднял голову.

— Скажи ей ты. Или не говори. Как хочешь. Мне надо было это сделать, я сделал, а дальше её дело.

— Третий вопрос, — сказал я.

— Ну?

— Ты убил моего дворецкого. Ледяным копьём. В спину.

Ждан не отвёл глаз.

— Убил, — сказал он.

— Расскажи, как это было.

Он помолчал.

— Мы вошли в дом с чёрного, — сказал он. — Я шёл вторым коридором. Он выскочил из бокового и побежал.

— Куда?

— К лестнице. Наверх.

— И?

— И я его убил, — сказал Ждан Гордеевич. — Потому что он бежал наверх, а наверху был ты, и мне было велено взять тебя живым.

Он поморщился.

— Я решил, что он побежал тебя прятать. И что если он успеет — я тебя буду искать полночи.

Пауза.

— Я не разбирался, Волохов. Я просто метнул.

Я слушал и понимал одну вещь.

Он не оправдывался.

Он мог сказать «я не знал, что это старик». Мог сказать «я целился в ноги». Мог сказать «отец велел».

Он сказал: я решил, что он мне мешает, и метнул.

Это была правда.

Мерзкая, простая и настоящая.

— Ждан Гордеевич, — сказал я. — Я тебя не прощу.

— Я не просил.

— Я знаю. Я говорю, чтобы ты понимал, на что подписываешься.

Я встал.

— Я тебя возьму. На твоих условиях: кормёжка и доля.

Он поднял голову.

— Но у меня будет четвёртое условие, — сказал я. — И оно не про деньги.

— Какое?

— Ты будешь ходить со мной в Стигму, — сказал я.

Он моргнул.

— Я и так пойду. Я же нанимаюсь.

— Ты не понял. Не с дружиной. Ты. Лично.

— Зачем?

— Затем, — сказал я, — что я хочу, чтобы ты хоть раз в жизни увидел, откуда идут ядра, за которые твой отец одиннадцать лет платил непонятно кому.

Ждан долго на меня смотрел.

— Хорошо, — сказал он.

— И ещё. Ты будешь качать ногу.

— Чего?

— Каждый день, — сказал я. — По полчаса. Я покажу упражнения. Если пропустишь три раза — я расторгаю договор.

— Волохов, ты издеваешься?

— Нет, — сказал я. — Мне не нужен командир конницы, который через два года не сможет сесть в седло. Это плохое вложение.

Он засмеялся.

Первый раз за весь разговор.

— Слушай, — сказал он. — А правду говорят, что ты собаку на Сходе уложил, потому что у неё ухо болело?

— Правда.

— И что ты её забрал?

— Забрал. Она вон, во дворе, в загоне. Я ей ухо третью неделю промываю.

— Прошло?

— Проходит, — сказал я. — Медленно. Там четыре года запущено, за месяц не вытянешь.

Ждан покачал головой.

— Отец про тебя сказал одну вещь, — сказал он. — За два дня до поля.

— Какую?

— Он сказал: «Ждан, я не понимаю этого мальчишку. Он делает вещи, от которых нет выгоды, и почему-то от этого богатеет».

Он встал, придерживаясь за стену.

— Я тогда решил, что отец стареет.

Пауза.

— А теперь думаю, что он был прав и что это, наверное, и есть самое опасное.

Мы вышли из бани.

И у бани, шагах в десяти, стояла Милана Гордеевна.

Она стояла там, судя по снегу под ногами, довольно давно.

Ждан её увидел и остановился.

Они смотрели друг на друга секунд пять.

— Здравствуй, — сказал он.

— Здравствуй.

Пауза.

— Ты хромаешь, — сказала Милана.

— Он говорит, надо качать, — сказал Ждан и кивнул на меня.

— Значит, качай, — сказала Милана Гордеевна.

Я отошёл шагов на двадцать.

Не из деликатности.

Просто мне через Узы очень отчётливо передалось от Кабысдоха, что за домом кто-то есть, и я пошёл смотреть.

За домом никого не было.

Кабысдох сидел у поленницы и грыз чью-то рукавицу.

— Дурак, — сказал я ему.

Он завилял хвостом.

Когда я вернулся, они уже разговаривали нормально.

То есть — она стояла, скрестив руки, а он говорил, глядя в сторону, и оба делали вид, что это обычный разговор.

— …и я тебя вписал, — говорил Ждан. — На третий день. Ты в книге, страница четвёртая, там где всегда.

Милана молчала.

— Я не за благодарностью, — сказал Ждан быстро. — Я просто чтоб ты знала.

— Я знаю, — сказала Милана Гордеевна.

Он поднял голову.

— Откуда?

— Тётка Аграфена написала, — сказала она. — Двенадцать дней назад.

Пауза.

— Матери, значит, написала, а мне нет, — сказал Ждан.

— Мать мне и написала, — сказала Милана.

Ждан очень медленно сел на завалинку.

— Она мне не сказала, — проговорил он.

— Она думала, ты знаешь.

— Я не знал.

— Теперь знаешь, — сказала Милана Гордеевна.

Она постояла ещё секунду.

Потом сделала два шага, наклонилась и очень коротко, неловко обняла брата за плечи — как обнимают, когда двадцать лет не обнимались и разучились.

И сразу отпустила.

— У тебя левое плечо ниже правого, — сказала она деловито. — Это из-за ноги. Он тебе покажет, что делать.

И ушла в дом.

Мы с Жданом посидели на завалинке.

Молча.

— Волохов, — сказал он наконец.

— М.

— Ты знаешь, что у тебя во дворе стоит дознаватель Приказа и на нас смотрит из окна?

— Знаю. Их двое.

— Двое?!

— Один первого разряда, второй наблюдатель, — сказал я. — Они у меня живут.

Ждан посмотрел на меня.

— Ты вообще нормальный?

— Нет, — сказал я. — Меня убили месяц назад, с тех пор нет.

Он полез в седельную сумку и вытащил кошель.

Тяжёлый.

— Две тысячи, — сказал он. — Считай.

— Не буду.

— Считай, Волохов. Я не хочу потом слышать, что не хватило.

Я считал двадцать минут при нём и при Ваське, которую позвал специально.

Ровно две тысячи.

Серебром, в мешочках по сто.

— Васька, — сказал я. — Запиши.

— Уже, — сказала она. — В какую графу?

Хороший вопрос.

Я подумал.

— «Возвращено», — сказал я.

Васька посмотрела на Ждана.

— Ждан Гордеевич, — сказала она. — А вы понимаете, что вы сейчас сделали?

— Что?

— Вы отдали две тысячи, — сказала моя двенадцатилетняя сестра, — и наняли двадцать шесть человек на кормёжку. Это значит, что вы за одно утро потеряли две тысячи и приобрели работу.

— И что?

— Ничего, — сказала Васька. — Просто я такого ещё не видела.

Она записала.

И, я заметил, записала не «возвращено».

Она записала: «Стужев Ждан Гордеевич — 2 000. Долг рода Волоховых».

К вечеру двадцать шесть конных стояли за деревней лагерем.

Их кормили от общего котла, и деревня по этому поводу гудела так, что я всерьёз опасался драки.

Тридцать три дня назад эти люди сожгли четыре двора и убили пятерых.

Теперь они сидели у костров в двухстах шагах, и Фома лично отнёс им два котла каши, и никто ему в этом не помешал.

Я стоял на крыльце и смотрел на костры.

— Всеволод Ратиборович, — сказал сзади Аникей Кузьмич.

— Да?

— Я записал сегодняшний день, — сказал он. — Полностью.

— Ну и хорошо.

— Не хорошо, — сказал Аникей Кузьмич.

Я обернулся.

Он стоял в дверях со своей книжечкой и смотрел на костры.

— Всеволод Ратиборович. Вы сегодня получили две тысячи рублей и двадцать шесть конных, — сказал он.

— И?

— И это, простите за прямоту, выглядит скверно.

— Почему?

— Потому что вы месяц назад убили боярина, — сказал Аникей Кузьмич. — А сегодня к вам приехал его сын, отдал деньги и присягнул.

Он захлопнул книжечку.

— Это очень плохо выглядит на бумаге.

— А как это выглядит не на бумаге?

Он подумал.

— Не на бумаге это выглядит, как будто в уезде появился человек, вокруг которого начали собираться, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев.

Пауза.

— И вот это, Всеволод Ратиборович, выглядит ещё хуже.

Он спустился с крыльца и постоял, глядя на костры.

— Мне сегодня пришёл ответ из архива, — сказал он.

Я замер.

— Уже?

— Я запросил третьего дня с нарочным. За свои, — сказал он. — Ответ пришёл вечером.

— И?

Аникей Кузьмич повернулся ко мне.

— Реестр изъятий по Стрелицкому уезду за пять лет мне выслали, — сказал он. — Четыреста одиннадцать позиций.

— И собака там есть?

— Есть, — сказал Аникей Кузьмич. — Позиция триста семь. Изъята четыре года назад.

Он помолчал.

— Место изъятия — усадьба Волоховых.

— А у кого изъята?

Он посмотрел мне в лицо.

— У Ярины Всеволодовны Волоховой, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Вашей матери.

Пауза.

— Которая, согласно тому же реестру, была изъята вместе с ней.

Глава 5. Каркас

Ночью я не спал.

Это, в общем, было привычно — за месяц я привык спать по четыре часа и просыпаться от любого стука. Но в ту ночь я не спал по-другому.

Я сидел в подполе.

Передо мной на досках лежала деревянная собака.

Двадцать лет её кто-то держал в руках. Заполировал ладонями до тёмного блеска, до того состояния, в котором дерево начинает казаться тёплым.

А потом её изъяли.

Вместе с матерью.

Я взял её и повернул к лучине.

Клеймо было выжжено на левом боку, поперёк рёбер резной собаки.

Двуглавая птица в круге. Три точки.

Внимание: обнаружен предмет с меткой.

Метка: «малая печать имперская, тип III».

Информация недоступна на текущем уровне.

— Слушай, — сказал я. — А если я тебя спрошу не про метку, а про предмет?

Уточните запрос.

— Что это за вещь?

Пауза.

Объект: изделие деревянное (резьба). Материал: груша.

Возраст: 31 год.

Внимание: обнаружены следы органического контакта. Носитель контакта: женщина, 40–45 лет.

Совпадение по крови с носителем: прямое родство первой степени.

Я сидел в холодном подполе и смотрел на строчку.

«Прямое родство первой степени».

То есть моя мать держала эту собаку столько, что оставила на ней себя.

И система это видела.

Всё это время.

Я месяц таскал эту фигурку за пазухой и ни разу не задал правильный вопрос.

Я спрашивал про метку.

А надо было спрашивать про вещь.

— Система, — сказал я. — Сколько ещё раз я так буду?

Уточните запрос.

— Ничего. Проехали.

Это, кстати, было важное открытие, и я его записал.

Она отвечает ровно на то, что спросили.

Не больше и не меньше. Она не помогает и не подсказывает. Она — справочник, и работает она как справочник: если ты не знаешь, что искать, ты не найдёшь.

Я тогда завёл отдельный лист и стал писать на него вопросы, которые надо будет задать.

К концу второй книги там было сорок девять строк.

Ответы я получил на шесть.

А потом я повернулся к ящику.

Ящик стоял в углу подпола, засыпанный соломой, и я к нему спускался двадцать один вечер подряд.

Я снял крышку.

Внутри лежал каркас.

Череп. Позвоночник — не целиком, шейный и грудной, поясничный рассыпался. Рёбра, десять из двадцати четырёх. Часть таза. Обе бедренные. Левая плечевая с наросшей на неё серой костяной пластиной — той самой, хрящевой, которую я поставил ему на второй день.

И воротник от жилета с одной пуговицей.

Объект: костный каркас (человек, муж., 60 л.)

Пригодность в качестве основы: НЕТ (масса менее 15% нормы).

Пригодность в качестве компонента: да.

Двадцать один вечер.

Двадцать один раз одно и то же.

— Ладно, — сказал я вслух. — Давай по-другому.

Я поставил лучину поближе и сел на перевёрнутое ведро.

И начал задавать вопросы.

Не «можно ли его собрать».

Другие.

— Система. Что такое химера?

Химера — существо, созданное носителем класса из основы и компонентов посредством навыка «Сшивание».

— А что такое основа?

Основа — тело, служащее носителем формы и массы.

Носителем формы.

Я замер.

— Погоди. Форма и масса — это две разные вещи?

Да.

— То есть основа даёт форму. А масса — отдельно?

Да. При дефиците массы допускается восполнение сторонним материалом в пределах 40%.

Я это знал.

Я это делал: у Тихона был дефицит двадцать два процента, и я добрал с двух других тел.

Но я всегда думал об этом как о заплатках.

А оно, оказывается, называлось иначе.

Основа — это форма.

— Система. Что задаёт форму?

Пауза.

Скелет.

Я очень медленно поднял голову.

— Что?

Форма основы определяется костной структурой. Мягкие ткани не участвуют в определении формы.

— Тогда почему каркас непригоден?

Масса менее 15% нормы. Восполнение допускается до 40%.

Вот оно.

Вот в чём было дело.

Дело было не в том, что от Прошки мало осталось.

Дело было в проценте.

Правило говорило: можно добрать сорок процентов недостающего. То есть основа должна быть не меньше шестидесяти.

А у меня было пятнадцать.

— Система. А если поднять предел?

Предел определяется уровнем навыка «Сшивание».

— Какой у меня уровень?

Сшивание: 2.

— А что даёт третий?

Восполнение массы до 60%.

— А четвёртый?

Информация недоступна.

Шестьдесят процентов.

Мне нужно было шестьдесят.

У меня было пятнадцать.

Даже с третьим уровнем не хватало.

Я сидел на ведре в холодном подполе и считал, и считалось плохо, и в какой-то момент я поймал себя на том, что разговариваю вслух с ящиком.

— Прохор Ильич, — сказал я. — Мне не хватает сорока пяти процентов вас.

Внимание.

Я вздрогнул.

Объект: костный каркас (человек, муж., 60 л.)

Зафиксирована деградация структуры.

Остаточная связность: 84%.

При падении связности ниже 40% использование в качестве основы невозможно при любом уровне навыка.

Расчётный срок: 30 суток.

Тридцать суток.

Я сидел и смотрел на эту строчку, и у меня внутри всё очень медленно и очень нехорошо холодело.

Двадцать один день я спускался сюда каждый вечер и спрашивал одно и то же.

А оно всё это время разваливалось.

И начало разваливаться, по всей видимости, тогда же, когда я его сюда положил.

— Почему ты мне не сказала? — спросил я.

Вы не спрашивали.

Я поднялся по лестнице в четвёртом часу утра.

В горнице было темно.

Я сел за стол, зажёг вторую лучину и разложил бумагу.

И начал считать.

Задача.

Собрать химеру из каркаса, у которого связность 84% и падает.

Ограничения.

1. Масса каркаса — 15% от нормы. Нужно минимум 60%.

2. Навык «Сшивание» — 2 уровень. Нужен третий, и даже он не решает.

3. Тридцать суток.

4. Слотов свободно: два.

Варианты.

А. Поднять навык до третьего. Даст восполнение до 60%. Всё равно мало на 25%.

Б. Нарастить каркас. Костью? Чужой? Тогда это будет не он.

В. Найти обходной путь.

Я сидел до рассвета и перебирал.

И в шестом часу, когда за окном начало сереть, я записал на листе фразу, которая потом определила очень многое.

«Форма важнее массы. Значит, важно не сколько, а что».

Я эту фразу подчеркнул дважды.

И не понял, что она значит.

Понял через одиннадцать дней.

Утром я поставил задачу вслух.

Собрал в горнице тех, кому доверял: Ваську, Купаву, Тихомира и Кузьму.

Милану — она пришла сама и села в углу.

И рассказал.

Не про Пастыря, не про шов. Про механику: каркас, пятнадцать процентов, тридцать суток.

— Барин, — сказала Купава, дослушав. — А зачем?

— Что «зачем»?

— Ну вот зачем? — сказала она. — Он же не живой. Ты сам говорил: не живой, только привычки.

Я открыл рот.

И закрыл.

Потому что она была права, а я не знал, что ответить.

— Купава, — сказал я наконец. — Ты помнишь, как он тебе воду носил?

— Помню.

— Он её носил из ближнего колодца или из дальнего?

Она нахмурилась.

— Из дальнего.

— А почему?

— Потому что в ближнем вода жёсткая, — сказала Купава. — Я на ней отвары не делаю, они мутнеют.

Пауза.

— Ой, — сказала она.

— Я ему не говорил, — сказал я. — Я вообще не знал про этот колодец. Он сам.

В горнице стало тихо.

— Он был мёртвый двадцать дней, — сказал я. — И за эти двадцать дней он выучил, из какого колодца носить воду травнице, которую при жизни не знал.

Я сел.

— Вот зачем, — сказал я.

Первая попытка была на четвёртый день.

Я её тщательно готовил.

Я собрал компоненты: восемнадцать килограммов кости от тварей первого ранга, хрящевые пластины, четыре сухожильных тяжа.

И взял основу.

Свежего кабана — не того, конечно, обычного, пудов на десять, которого Ждановы конные добыли на второй день, потому что двадцати шести мужикам надо что-то есть.

План был такой: положить каркас в основу. Сделать кабана носителем массы, а Прошку — носителем формы.

Логика казалась безупречной.

СШИВАНИЕ.

Основа: кабан (самец, 160 кг).

Дополнительная структура: костный каркас (человек, муж., 60 л.), связность 79%.

Внимание: конфликт форм.

Продолжать? ДА / НЕТ

«Конфликт форм».

Я секунды три смотрел на эту строчку.

А потом сказал:

— Да.

Это была ошибка.

Я это понял на четвёртой минуте, когда почувствовал, что оно не идёт.

Не так, как идёт обычно — послойно, с подсказкой, с ощущением «вот сюда».

Оно упиралось.

Как упирается ткань, которую тянут не по нити.

Я работал сорок минут.

Я довёл до конца, потому что если начал — надо доводить.

Химера создана.

Целостность: 100%.

Слотов занято: 3 из 4.

Оно встало.

Ребята.

Я в этом мире видел много неприятного.

Я видел тварь, набитую шерстью. Я видел двести семнадцать чужих органов, вшитых в одно тело. Я видел, что осталось от людей у Мёртвого ручья.

То, что встало у меня в сарае на четвёртый день, было хуже.

Не потому, что страшное.

Потому что никакое.

Это был кабан.

С человеческим черепом, вросшим в загривок под неправильным углом.

С рёбрами, торчащими сквозь бок наружу, как обломки бочки.

И оно стояло и не двигалось.

Оно не наклонило голову.

Оно не отряхнулось.

Оно не сделало ничего.

— Прошка, — сказал я.

Оно не отреагировало.

— Прохор Ильич.

Ничего.

Я подошёл и положил руку ему на холку.

Химера: без имени.

Остаточные поведенческие связи: отсутствуют.

Я стоял, держал руку на серой шкуре и очень отчётливо понимал, что сделал.

Я взял то, что от него осталось, и вставил в свинью.

И оно теперь будет ходить.

И ничего не будет помнить.

За спиной скрипнула дверь.

Я не обернулся.

— Всеволод Ратиборович, — сказал Аникей Кузьмич.

— Не сейчас.

— Хорошо, — сказал он.

И не ушёл.

Он постоял в дверях, наверное, с минуту.

— Что это? — спросил он наконец.

— Ошибка, — сказал я.

Я распустил её через час.

Не потому, что она была бесполезна: как боевая единица она была нормальная, сто шестьдесят килограммов и костяные шипы.

Я распустил её, потому что не мог на неё смотреть.

Химера расформирована.

Слот освобождён.

Внимание: материал основы утрачен.

Костный каркас: возвращён. Связность 71%.

Семьдесят один.

Я потерял восемь процентов за одну попытку.

Я сидел в сарае на земляном полу.

Каркас лежал передо мной в соломе, и от него теперь пахло свиньёй.

Двадцать шесть суток.

— Ну и дурак, — сказал я вслух.

— Дурак, — согласился кто-то.

Я поднял голову.

В дверях стояла Васька.

Она вошла, села рядом со мной на солому — прямо в хорошем платье, которое ей купили в Стрелице и которое она берегла, — и стала смотреть на кости.

— Ты чего? — спросил я.

— Ничего.

Мы посидели.

— Сева, — сказала она.

— М?

— Ты не то ищешь.

— В смысле?

— Ты ищешь, из чего его сделать, — сказала Васька. — Кость, мясо, свинью.

Она подтянула колени к подбородку.

— А он же не из этого был.

— А из чего?

— Из привычки, — сказала моя двенадцатилетняя сестра.

Я очень медленно повернул к ней голову.

— Ты чего? — сказала она. — Я глупость сказала?

— Нет, — сказал я. — Повтори.

— Из привычки, — повторила Васька. — Ты сам говорил. Ты говорил: он не помнит, он привык.

Она пожала плечами.

— Значит, дело не в костях. Дело в привычке. А привычка где?

Я сидел на соломе в сарае и смотрел на двенадцатилетнюю девочку в хорошем платье.

И у меня в голове очень медленно начинала складываться мысль.

«Форма важнее массы. Значит, важно не сколько, а что».

Я эту фразу написал в четыре утра и не понял.

А теперь понял наполовину.

Форма — это не только кость.

— Васька, — сказал я. — Где привычка?

— Я откуда знаю? — сказала она. — Ты лекарь, не я.

Она встала и отряхнула платье.

— Только ты сегодня три часа просидел и ни разу не спросил у своей.

— У кого?

— У той, которая у тебя в голове разговаривает, — сказала Васька.

Я замер.

— Откуда ты знаешь?

— Сева, — сказала она с бесконечным терпением. — Ты полдня разговариваешь вслух с пустым местом и потом злишься. Все знают. Тётя Глаша думает, что ты с ангелом.

— А ты?

— А я думаю, что это счёты, — сказала Васька. — Только не деревянные.

И вышла.

Я остался сидеть.

И задал вопрос.

Правильный.

Впервые за двадцать пять дней.

— Система, — сказал я. — Где хранятся остаточные поведенческие связи?

Пауза.

Длинная.

Запрос обрабатывается.

Она думала секунд сорок.

Я за это время успел встать, пройтись по сараю и сесть обратно.

Остаточные поведенческие связи не хранятся в основе.

Я перестал дышать.

Связи формируются при сшивании и удерживаются носителем.

— Кем удерживаются?

Носителем класса.

Я сидел в сарае и смотрел на пустое место перед собой.

— То есть, — сказал я очень медленно, — они у меня.

Да.

— Всё это время?

Да.

— И когда химера распалась…

Связи сохраняются в носителе до истечения срока.

— Какого срока?

Срок хранения: до 60 суток с момента расформирования.

Прошка распался двадцать шесть дней назад.

У меня было тридцать четыре.

Я встал.

Меня, честно говоря, шатало — не от усталости, а от того, что я двадцать шесть дней спускался в подпол и разговаривал с ящиком костей.

А он был не в ящике.

Он был во мне.

— Система, — сказал я. — Мне нужен новый носитель формы.

Уточните запрос.

— Мне нужна основа, в которую я могу перенести связи.

Требования к основе: масса не менее 60% от исходной. Совпадение по видовой принадлежности: обязательно.

— То есть человек.

Да.

— Не менее шестидесяти процентов от шестидесяти килограммов.

От семидесяти восьми. Исходная масса основы: 78 кг.

Сорок семь килограммов.

Человек не менее сорока семи килограммов.

Целый.

Свежий.

Я вышел из сарая на двор.

Было часа четыре пополудни. Мело.

У поленницы Тихомир учил Мишку Пахомова держать топор. За домом ржали кони. От мельницы шёл шум воды. Ольга Романовна сидела на завалинке, закутавшись в тулуп, и переписывала протоколы, потому что в доме ей было душно, а на дворе — светлее.

Восемьдесят шесть человек.

Плюс двадцать шесть Ждановых.

Плюс два дознавателя.

Сто четырнадцать.

И мне нужен был труп.

Я стоял посреди двора и очень отчётливо думал одну мысль.

Мысль была такая: «Ну вот. Вот теперь, Артём Сергеевич, началось по-настоящему».

Потому что месяц назад я шил из тех, кто приходил меня убивать.

Это было просто. Это было даже удобно: материал приходил сам, и его никто не жалел.

А теперь мне был нужен человек.

Целый, свежий, не менее сорока семи килограммов.

И вокруг меня ходили сто четырнадцать.

Я развернулся и пошёл в дом.

Сел за стол.

И написал на листе три слова, которые потом перечитывал два месяца.

«Не искать. Ждать».

Потому что был ещё один вариант, о котором я не подумал сразу и который был единственно возможным.

Люди умирают.

Сами.

Каждый день, везде, от всего.

Мне не нужно было никого искать.

Мне нужно было дождаться и успеть.

И — вот это было главное — договориться заранее.

Вечером я собрал деревню.

Всех.

Сто четырнадцать человек стояли на площадке у мельницы, потому что больше нигде столько не помещалось, и смотрели на меня.

И я сказал.

Я говорил минут пятнадцать.

Я объяснил, что умею. Прямо, без вранья, при двух дознавателях Приказа, которые стояли в первом ряду и один из которых записывал.

Я объяснил, что мне для этого нужен свежий покойник и что покойника я взять могу только у того, кто согласился при жизни.

И я сказал последнее.

— Я не буду никого уговаривать, — сказал я. — Я не буду платить. Я не буду обещать, что верну.

Пауза.

— Я скажу так. Если кто-то из вас захочет, чтобы после смерти от него была польза — приходите и скажите. Я запишу.

Ещё пауза.

— И если никто не придёт, я это пойму. Всё.

Тишина была такая, что было слышно воду на плотине.

Я постоял.

И пошёл к дому.

Потому что стоять и ждать было бы уже давлением, а давить я не хотел.

Первым пришёл Тихомир.

Он пришёл в тот же вечер, через полтора часа. Постучал, вошёл, сел и сказал:

— Пиши.

— Дядька…

— Пиши, боярич, — сказал Тихомир Лютый. — Только у меня условие.

— Какое?

— Ногу мне сделай, — сказал он. — Настоящую. Хоть какую. Мне без ноги там неловко будет.

Вторым пришёл дед Пахом.

Точнее, не дед Пахом — деда Пахома зарубили на завалинке тридцать три дня назад.

Пришёл его внук Мишка, четырнадцати лет, с кривым носом.

— Барин, — сказал он. — Меня запиши.

— Тебе четырнадцать.

— И что?

— Мишка. Иди отсюда.

— Барин…

— Иди, — сказал я. — Придёшь в тридцать, тогда поговорим.

Он ушёл обиженный.

Третьим был Игнат.

Тот самый ловчий, которому я отнял руку.

— Пиши, — сказал он и положил на стол культю. — Только эту не бери, она у тебя уже была.

К концу третьего дня в списке было двадцать два имени.

Из них я вычеркнул девять: четверых детей, троих стариков за семьдесят (у них не было массы) и двоих, про которых точно знал, что они пришли из страха передо мной, а не по желанию.

Осталось тринадцать.

Тринадцать человек, которые пришли и сказали: возьми, когда помру.

А на четвёртый вечер в горницу вошёл Аникей Кузьмич Ворожеев.

Сел.

Достал книжечку и положил её на стол закрытой.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он.

— Да?

— У меня язва, — сказал он. — Активная. Вы сами сказали.

— Сказал.

— Сколько мне осталось?

Я посмотрел на него.

— При таком образе жизни — лет восемь-десять, — сказал я. — Если бросите пить на ночь и будете есть по часам — двадцать.

— А если прободение?

— Тогда сутки, — сказал я. — И это, Аникей Кузьмич, вполне реально. У вас язва активная, и вы её тридцать лет заливаете.

Он кивнул.

— Тогда запишите меня, — сказал он.

Я положил перо.

— Аникей Кузьмич. Вы дознаватель Приказа Чистого Слова.

— Да.

— Вы ведёте против меня дознание по статье, за которую сжигают.

— Да.

— И вы просите записать вас в список тел, из которых я буду шить химер.

— Да, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев.

— Зачем?!

Он подумал.

Долго, как он всё делал.

— По двум причинам, — сказал он. — Первая практическая. Я двадцать один год езжу по уезду и знаю, как я умру: где-нибудь на дороге, в тридцати верстах от жилья, и меня найдут через двое суток.

Он развёл руками.

— Мне бы не хотелось.

— А вторая?

Аникей Кузьмич посмотрел мне в глаза.

— Вторая — служебная, — сказал он. — Я пишу вывод по делу. И в этом выводе я должен ответить на вопрос: причиняете ли вы вред.

Он постучал пальцем по закрытой книжечке.

— Я четыре дня ходил и смотрел, как сто с лишним человек решают, отдавать вам своё тело или нет. И знаете, что я записал?

— Что?

— Что ни один не боялся, — сказал Аникей Кузьмич. — Тринадцать согласились. Сто один отказался. И ни один — ни один, Всеволод Ратиборович, — не пришёл ко мне жаловаться.

Он встал.

— Это, между прочим, довольно много говорит.

— О чём?

— О том, что тут за месяц никого не заставляли, — сказал он.

Он пошёл к двери.

— И, Всеволод Ратиборович.

— Да?

— Я вас записал в свою книжечку тоже, — сказал Аникей Кузьмич. — Отдельной строкой. Хотите знать что?

— Хочу.

Он открыл книжечку, нашёл страницу и прочёл:

— «Объект спросил у деревни разрешения на то, чего по закону всё равно не может делать».

Он закрыл её.

— Спокойной ночи.

Я лёг в первом часу.

И спал, как ни странно, хорошо.

А разбудили меня в четвёртом.

Стуком в ставню — тем самым, торопливым, костяшками, который я к тому времени уже научился отличать от всех прочих.

Так стучат, когда кто-то умирает.

Я вышел на крыльцо, натягивая тулуп.

Внизу стояла Купава.

Босиком, в наброшенном на рубаху полушубке, с непокрытой головой.

И по её лицу я всё понял ещё до того, как она открыла рот.

— Барин, — сказала она. — Скорей.

— Кто?

— Тихомир, — сказала Купава.

Глава 6. Двадцать шесть суток

Он лежал на полу.

Не на лавке — на полу, у печки, потому что его туда стащили, чтобы не упал.

И его било.

Я это увидел от порога и понял всё за две секунды.

Судороги. Не эпилептические — те идут волной и с фазами. Эти были другие: крупный, размашистый тремор всего тела, при котором человек в сознании и от этого только хуже.

Лицо мокрое. Рубаха мокрая насквозь, хоть выжимай.

Зрачки широкие.

И он разговаривал.

Особь: человек, самец, 54 года.

Состояние: острое. Абстинентный синдром, тяжёлая форма.

Давность отмены: 26 суток.

Температура повышена. Обезвоживание. Тахикардия 132.

Судорожная активность.

Прогноз без вмешательства: летальный, 40%.

Сорок процентов.

Я стоял в дверях и минуты полторы не мог сдвинуться с места.

Не от растерянности.

От злости на себя.

Потому что двадцать шесть суток.

Двадцать шесть суток он не пил.

И я это знал.

Я это видел — я в книге про него написал бы: «содержание этанола в крови: высокое», а потом однажды заметил, что строчки нет, и обрадовался.

Обрадовался, чёрт бы меня взял.

— Купава, — сказал я. — Слушай меня и не перебивай.

— Слушаю.

— Кипяток. Много. Всё, что есть в доме.

— Есть.

— Соль. Мёд. Полотно. Ещё два тулупа. И таз.

— Есть.

— И самое главное, — сказал я. — Найди мне самогон.

Она замерла.

— Барин.

— Купава.

— Барин, он же от него…

— Купава, — сказал я. — Он от него не помирает. Он помирает без него.

Я объясню, потому что тут никто не понимал, и я потом полгода объяснял.

Человек, который сорок лет пьёт каждый день, — это уже не человек, который пьёт.

Это человек, у которого организм перестроился.

Его мозг тридцать лет живёт в присутствии яда и научился работать только так. Он подкрутил все свои настройки под этот яд.

И если яд убрать разом — настройки остаются.

И мозг начинает работать вразнос.

Судороги. Жар. Бред. Сердце сто тридцать два.

И — вот это самое поганое — тревога такая, что человек лезет на стену.

Это не «ломает». Это состояние, от которого умирают. У нас, с капельницами и стационаром, умирал каждый двадцатый.

Здесь бы умер каждый второй.

— Купава. Самогон. Быстро.

Она побежала.

Я сел рядом с ним на пол.

— Дядька. Тихомир. Слышишь меня?

Он повернул голову.

И посмотрел мимо.

— Отойди, — сказал он отчётливо. — Отойди, я сказал.

— Дядька, это я.

— Я тебя вижу, — сказал Тихомир Лютый. — Ты вон, у двери стоишь. Руки сложил.

Я обернулся.

У двери никого не было.

— Кто там, дядька?

— А ты не видишь?

— Не вижу.

— Врёшь, — сказал Тихомир очень спокойно. — Все видят. Оно там двадцать лет стоит.

Он попытался приподняться на локте и не смог.

— Оно руки складывает, — сказал он. — Вот так вот, ладонями вверх. И ждёт.

У меня по спине пошёл холод.

Он описывал Пастуха.

Он его не видел живьём — он его видел двадцать шесть дней назад, в тумане, полторы минуты, а до того девятнадцать лет назад в темноте.

И вот теперь оно стояло у него в дверях.

— Дядька, — сказал я. — Оно не тут.

— Тут, — сказал Тихомир.

— Оно спит. Я его усыпил, ты сам видел.

— Оно не спит, — сказал Тихомир Лютый. — Оно ждёт, пока я досплю.

Купава прибежала с бутылью.

Я взял, понюхал.

Градусов пятьдесят пять, сивуха страшная, но чистая — эту гнал Панкрат, а Панкрат гнал по-честному, с отсечкой.

— Кружку.

— Барин…

— Кружку, Купава.

Я налил.

Не полную.

Пальца на два.

Разбавил кипячёной водой один к одному, добавил ложку мёда и щепоть соли.

И приподнял ему голову.

— Пей.

Он выпил.

Половину пролил, потому что тряслись руки и потому что я держал плохо — у меня тоже, честно говоря, тряслись.

Через двенадцать минут тремор пошёл на убыль.

Не прошёл. Уменьшился.

Пульс со ста тридцати двух упал до ста восемнадцати.

Состояние: тяжёлое. Динамика: положительная.

Я сидел на полу, держал его за запястье и считал.

Купава сидела напротив.

— Барин, — сказала она наконец. — Ты его сейчас лечишь тем, от чего он болен.

— Да.

— Как так?

— А вот так, — сказал я. — Купава, слушай. Это важно, потому что мы это будем делать ещё двадцать дней.

Она села удобнее.

— Представь, что человек всю жизнь ходит с палкой, — сказал я. — Сорок лет. И нога у него отвыкла.

— Ну.

— И вот ты у него палку отняла. Сразу.

— Он упадёт.

— Он упадёт и сломает шею, — сказал я. — Не потому, что палка хорошая. А потому, что отнимать надо медленно.

Купава подумала.

— То есть ему теперь опять пить?

— Ему теперь пить по счёту, — сказал я. — Отмеренно. И каждый день чуть меньше.

Я взял чистую щепку и начертил на золе у печки.

— Сегодня — две чарки. Через день — полторы. Через три — одна.

— А потом?

— А потом четверть, — сказал я. — И через двадцать дней — ничего. И вот тогда он не умрёт.

— А почему он сам так не сделал?

— Потому что ему никто не сказал, — сказал я. — Ему все говорили «бросай». Он и бросил.

Я потом эту мысль в разных видах повторял всю жизнь.

Людям очень нравится говорить «брось».

Это дёшево, это благородно и это ничего не стоит тому, кто говорит.

А стоит оно тому, кто бросает.

И иногда стоит жизни.

Ночь была длинная.

Мы дежурили втроём: я, Купава и Милана Гордеевна, которая пришла в третьем часу, посмотрела, ушла и вернулась с двумя одеялами и котелком.

Милана держала холод.

Не на нём — на воде.

Я велел поить его понемногу, но постоянно, а он не мог: горло сводило. И тогда она делала лёд, крошила его и клала ему в рот по кусочку.

Он сосал лёд и глотал по капле.

Так мы влили в него за ночь около двух литров.

Это, если что, и было главное лечение. Не самогон. Вода.

Под утро он начал говорить.

Не бредить — именно говорить, длинно и связно, с той страшной ясностью, которая иногда бывает в таком состоянии.

Я сидел рядом и слушал.

И, честно скажу, потом полдня жалел.

— Боярич, — сказал он.

— Я тут.

— Я тебе одну вещь не сказал.

— Дядька, ты потом скажешь.

— Не потом, — сказал Тихомир Лютый. — Мне сейчас надо. Мне сейчас всё видно.

Он смотрел в потолок.

— Я тебе про мать не сказал.

Я замер.

— Что про мать?

— Она не померла, — сказал Тихомир.

— Я знаю.

— Ты не знаешь, — сказал он. — Ты знаешь, что не померла. А я знаю, как она уходила.

Купава подняла голову.

Я сделал ей знак: сиди.

— Рассказывай, дядька.

— Три года назад, — сказал Тихомир. — По осени. Приехали трое.

— Кто?

— В тёмном, — сказал он. — Без гербов.

Ну конечно.

— И?

— И они сидели у батьки в горнице четыре часа, — сказал Тихомир. — И я стоял у двери, потому что мне велено было стоять.

Он облизал губы.

Я дал ему воды.

— И я слышал, — сказал он. — Не всё. Через дверь.

— Что слышал?

— Батька орал, — сказал Тихомир. — Он орал так, что я думал, он их сейчас положит. Он им кричал: «Не отдам». Раз двадцать: «Не отдам».

— А они?

— А они не орали, — сказал Тихомир Лютый. — Они говорили тихо.

Он помолчал.

— А потом вышла Ярина Всеволодовна.

— Откуда вышла?

— Из-за занавеси, — сказал Тихомир. — Она там всё время стояла, боярич. Всё четыре часа. Они не знали.

— И?

— И она сказала: «Ратибор, замолчи».

Пауза.

— И он замолчал, — сказал Тихомир. — В первый раз за двадцать лет.

Я сидел на полу и не шевелился.

— Что она сказала дальше?

— Она сказала им: «Я пойду сама».

Тихомир повернул голову.

— И потом сказала батьке: «Подпиши. Иначе они возьмут детей».

В горнице стало очень тихо.

Слышно было, как в печке оседают угли.

— И он подписал, — сказал Тихомир Лютый. — При мне. Я в щель видел.

Он закрыл глаза.

— И она ушла на другой день. С ними. Сама. Пешком до ворот, а там сани.

Пауза.

— И взяла с собой один узел.

— Что в узле?

— Не знаю, — сказал Тихомир. — Маленький узел, в платок. Я думал, там бельё.

Он помолчал.

— Только она из горницы вышла и вернулась. И взяла с полки собаку.

Я очень медленно повернул голову.

— Какую собаку?

— Деревянную, — сказал Тихомир Лютый. — Резную, с ладонь. Она с ней всю жизнь ходила, я её у неё лет двадцать видел.

Он вздохнул.

— Взяла и положила обратно.

— Обратно на полку?

— Батьке в руку, — сказал Тихомир. — И сказала: «Отдашь ему, когда спросит».

Я сидел на полу в четвёртом часу утра рядом с полумёртвым одноногим пьяницей, и у меня в голове очень медленно, деталь за деталью, складывалось.

Собака была её.

Тридцать один год.

Её изъяли вместе с ней. Поставили клеймо.

И вернули.

И она положила её отцу в руку и сказала: отдашь ему, когда спросит.

А отец не отдал.

Он положил её в короб под третьей плитой в псарне и сказал мне про него за минуту до смерти.

— Дядька, — сказал я. — Почему ты мне это не рассказал раньше?

Тихомир открыл глаза.

И вот тут я увидел, что он плачет.

Не рыдает — просто у него текло по вискам в бороду, как это бывает у лежащих.

— Я боялся, — сказал он.

— Чего?

— Что ты пойдёшь её искать, — сказал Тихомир Лютый.

— И что?

— И тебя тоже заберут, — сказал он. — Боярич, ты пойми. Батьку они не тронули. Меня не тронули. Ваську не тронули.

Он глотнул.

— Они взяли только её. И только потому, что она сама пошла.

Пауза.

— А ты ж не пойдёшь сам, — сказал он. — Ты полезешь. Ты вечно лезешь.

Я сидел и молчал.

Потому что он был прав.

Абсолютно прав, и он это понял двадцать шесть дней назад, когда впервые увидел, как я лезу к шву.

— Дядька.

— Ну?

— Я всё равно полезу.

— Я знаю, — сказал Тихомир. — Я потому и рассказал.

Он повернул голову.

— Раз уж всё равно полезешь — лезь хоть зная.

Он заснул в шестом часу.

Я просидел рядом до девяти, считая пульс каждые четверть часа.

Сто восемнадцать. Сто десять. Девяносто восемь. Девяносто два.

Состояние: средней тяжести. Динамика: положительная.

Прогноз: благоприятный при соблюдении режима отмены.

Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку и минут пять просто дышал.

Мело.

По двору ходил Кабысдох и что-то вынюхивал у поленницы.

За плетнём кто-то рубил.

— Всеволод Ратиборович, — сказал Аникей Кузьмич.

Он стоял в двух шагах.

Судя по припорошенным плечам — стоял давно.

— Аникей Кузьмич.

— Он будет жить?

— Будет.

— Хорошо, — сказал он.

И постоял ещё.

— Я слышал, — сказал он наконец.

Я поднял голову.

— Сколько?

— Всё, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Я стоял в сенях с четвёртого часа.

Пауза.

— Простите. Это моя работа.

Я подумал, разозлиться или нет.

И решил, что нет.

— И что вы записали?

— Ничего, — сказал он.

— Как ничего?

Аникей Кузьмич достал книжечку, раскрыл и показал.

Страница была пустая.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он. — Я двадцать один год записываю всё. Всё, что вижу и слышу при исполнении.

Он закрыл книжечку.

— И у меня за двадцать один год было три случая, когда я не записал.

— Почему?

— Потому что показания, полученные от человека в бреду, недействительны, — сказал Аникей Кузьмич. — Это первое.

— А второе?

Он посмотрел в сторону.

— А второе то, что я это уже знал, — сказал он.

Я встал.

— Что?

— Реестр изъятий, — сказал Аникей Кузьмич. — Позиция триста шесть — Волохова Ярина Всеволодовна. Позиция триста семь — изделие деревянное, резьба, с меткой.

Он посмотрел на меня.

— Триста шесть и триста семь. Один и тот же день. Одна и та же подпись изымавшего.

— Чья?

— В том и дело, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Подписи нет.

— Как нет?

— В графе «изымал» стоит не имя, — сказал он. — Стоит номер.

Он достал из сумки сложенный лист и развернул.

И показал мне пальцем.

Я наклонился.

В строке, где во всех четырёхстах десяти прочих позициях стояла фамилия, было написано:

«Отд. 3».

— Отдел три, — сказал я.

— Отдел три, — согласился Аникей Кузьмич.

— Которого нет в штате.

— Которого нет в штате, — сказал он. — И вот теперь, Всеволод Ратиборович, я вам скажу то, что вас, скорее всего, не обрадует.

Он свернул лист.

— Ольга Романовна нашла отдел, которого нет, — сказал он. — Её за это отстранили.

— И?

— И я его теперь нашёл тоже, — сказал Аникей Кузьмич. — Официально. По запросу. С входящим номером.

Он убрал лист в сумку.

— То есть в удельной канцелярии уже знают, что я знаю.

Он посмотрел на дорогу.

— Со вчерашнего вечера.

Глава 7. Отдел три

Следующие девять дней были самыми скучными за всю мою здешнюю жизнь.

И самыми полезными.

Я про них расскажу коротко, потому что там не было ни одной драки, ни одной твари и ни одного трупа. Была работа.

Но без этих девяти дней не было бы всего остального.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. Расписание.

Утром я сел и написал на стене — на той самой, которую Васька велела побелить и которую я немедленно снова изрисовал углём, за что был обруган.

Сроки:

Вексель — 48 дней.

Каркас Прошки — 25 дней (связность 71%).

Связи в носителе — 33 дня.

Прилив Гнилого Лога — через 6 дней.

Задачи:

1. Деньги. Нужно двенадцать тысяч. Есть две шестьсот.

2. Стигма. Нужна вторая. Есть на примете одна, и она бурая.

3. Прошка. Нужна основа не менее сорока семи килограммов.

4. Отдел три. Нужно понять, что это.

Я посмотрел на стену.

Четыре задачи.

Сорок восемь дней.

— Ну, — сказал я. — Немного.

ДЕНЬ ВТОРОЙ. Тихомир.

Он пришёл в себя окончательно на вторые сутки.

Сидел на лавке, бледный, злой, и смотрел на кружку, которую я перед ним поставил.

В кружке было ровно на два пальца, разбавленное вдвое.

— Пей.

— Не буду.

— Дядька.

— Не буду, боярич, — сказал Тихомир Лютый. — Я двадцать шесть дней не пил. Двадцать шесть! Я, если сейчас выпью, всё зря.

Я сел напротив.

— Дядька. Я тебе один раз объясню, и больше не буду.

— Ну.

— Ты не пьёшь. Ты лечишься.

— Это одно и то же.

— Нет, — сказал я. — Разница в том, кто отмеряет.

Я поставил перед ним вторую вещь: щепку с зарубками.

Двадцать зарубок.

— Смотри, — сказал я. — Это двадцать дней. Каждый день я тебе даю столько, сколько написано, и ни каплей больше. И каждый день чуть меньше.

Он смотрел на щепку.

— А на двадцать первый?

— А на двадцать первый ничего, — сказал я. — И ты будешь жив.

— А если я захочу больше?

— Не дам, — сказал я. — И никто в деревне не даст, потому что я велел и потому что все видели, как ты вчера ночью лежал.

Тихомир очень долго смотрел на щепку.

— Боярич, — сказал он. — А ты со скотиной так же?

— Как?

— По зарубкам.

— Со скотиной проще, — сказал я. — Скотина не спорит.

Он хмыкнул.

И выпил.

Он потом эту щепку носил с собой. Всю жизнь.

Я её видел у него в кисете лет через шесть, уже стёртую, с зарубками, которые почти сошлись.

Он мне её один раз показал и сказал:

— Вот эта, десятая, была самая паскудная.

Я спросил почему.

Он сказал:

— Потому что на десятой мне уже не хотелось. А по счёту было положено.

ДЕНЬ ТРЕТИЙ. Деньги.

Васька провела ревизию активов.

По-настоящему, с описью, с ходьбой по дворам и с пересчётом.

К вечеру у неё был лист, от которого мне стало легче.

Железы. Двенадцать пудов мороженых. Сто пятьдесят восемь штук, годных — сто сорок одна.

Кузьма увёз в Стрелицу тридцать штук на пробу.

Вернулся через два дня с четырьмястами двадцатью рублями и с очень странным лицом.

— Боярин, — сказал он. — Я их продал по четырнадцать.

— По сколько?!

— По четырнадцать рублей за штуку, — сказал Кузьма. — И у меня их вырвали из рук.

Я сел.

— Кузьма. Ты говорил — три. Пять за очень свежую.

— Я и говорил — три, — сказал Кузьма. — Потому что три и было. Всегда.

Он развёл руками.

— А потом в Стрелицу приехали трое магов.

— Откуда?

— Из удела, — сказал Кузьма. — И, боярин, они приехали не за железами. Они приехали лечить.

И вот тут выяснилась вещь, которая мне многое объяснила про этот мир.

После Прилива в Стрелице стало плохо.

Не от тварей — до города они не дошли.

От того, что в уезде за одну ночь стало на девятнадцать покойников и шестьдесят одного раненого больше, и слух об этом дошёл до удельного города за четыре дня.

И туда прислали лекарей.

Троих магов-целителей, вторых рангов, из тех, кого никогда не бывает в уезде.

— И они сидят в Стрелице третью неделю, — сказал Кузьма. — И им нужны железы. Много. Они из них зелья варят.

— Почему им не везут?

— Так их не возят, боярин! — сказал Кузьма. — Я ж вам объяснял: железа портится за полдня.

Он наклонился вперёд.

— А у вас их сто сорок одна. Мороженых.

Я посмотрел на него.

— Кузьма. Сколько они возьмут?

— Все, — сказал он. — И попросят ещё.

Я быстро посчитал.

Сто сорок одна по четырнадцать — тысяча девятьсот семьдесят четыре.

Плюс уже полученные четыреста двадцать.

Почти две с половиной тысячи.

За то, что я месяц назад выбрасывал, потому что не знал, куда девать.

— Кузьма, — сказал я. — А если возить постоянно?

— Не выйдет, боярин. Они уедут.

— Когда?

— Через месяц. Как разберутся с ранеными.

Я подумал.

— А если не они к нам, а мы к ним?

— В смысле?

— В смысле, — сказал я, — почему железы возят к магам, а не маги приезжают к железам?

Кузьма открыл рот.

— Потому что маг не поедет в деревню, — сказал он наконец.

— За четырнадцать рублей за штуку — поедет, — сказал я. — Кузьма, слушай. Мне не нужно, чтобы они приезжали. Мне нужно, чтобы у меня был склад.

— Какой склад?

— Холодный, — сказал я. — Подпол с каменной кладкой, куда зимой набивают лёд с реки и который держит холод до августа.

Он моргнул.

— Такое бывает?

— У нас в имении бывало, — соврал я.

Ледник мы начали строить на шестой день.

Копали яму три на четыре, глубиной в три метра, обкладывали камнем, набивали речным льдом с соломенной прослойкой.

Сила ворчал, что зря.

Через год этот ледник давал мне восемь тысяч в сезон, и Сила ходил вокруг него как вокруг иконы.

ДЕНЬ ЧЕТВЁРТЫЙ. Практика.

Она перестала быть практикой и стала предприятием.

Ко мне ехали.

По средам и субботам во дворе стояло от девяти до двадцати телег, и это были уже не только Гнилой Лог и соседи.

Ехали из Стрелицы. Из Козловки. Из Хмелёвки. Из Сухого Брода. Один раз приехали из Малых Бродов, а это сорок вёрст в объезд.

Я принимал с рассвета до темноты.

И понял, что так работать нельзя.

Поэтому я сделал две вещи.

Первое: разделил приём.

Купава смотрела всех первыми и сортировала.

Три кучи: «ерунда» (она лечит сама), «ко мне» и «поздно».

Я её этому учил три вечера, и она схватывала быстрее, чем половина ординаторов, которых я знал.

К концу второй недели она отсеивала правильно в четырёх случаях из пяти, и я перестал проверять.

Второе: поднял цену.

Вдвое.

Кузьма схватился за голову.

Через седмицу телег стало не меньше, а больше.

— Боярин, — сказал Кузьма. — Я не понимаю.

— Чего?

— Вы задрали цену вдвое, и к вам поехало вдвое больше народу. Так не бывает.

— Бывает, — сказал я. — Кузьма, человек не может проверить, хорошо ли его лечат. Он в этом не понимает.

— И?

— И он меряет единственным, чем может, — сказал я. — Ценой.

Кузьма Долгопятый посмотрел на меня очень внимательно.

— Боярин, — сказал он. — А вы точно лекарь?

ДЕНЬ ПЯТЫЙ. Отдел три.

Аникей Кузьмич работал.

Он работал так, как я до этого не видел, чтобы работали люди.

Он вставал в пять. До восьми писал. С восьми до темноты опрашивал. Вечером переписывал набело, а Ольга Романовна заверяла.

За девять дней они прошли всех восемьдесят шесть.

Плюс двадцать шесть Ждановых конных.

Плюс, отдельно, всех пятьдесят одного ловчего — Ярыгин их привёл сам, партиями по семь.

Сто шестьдесят три протокола.

И параллельно Аникей Кузьмич делал вторую вещь.

Он писал запросы.

Каждый день по два-три, с нарочными, за свои деньги.

Я один раз спросил, сколько он на это тратит.

— Четыре рубля в день, — сказал он.

— У вас жалованье сколько?

— Двадцать восемь в месяц, — сказал Аникей Кузьмич.

Я посчитал.

— Аникей Кузьмич, вы тратите на нарочных вчетверо больше, чем получаете.

— Да.

— За чей счёт?

— За свой, — сказал он. — У меня нет семьи и я не пью. У меня накоплено.

На девятый день пришёл ответ.

Тот самый.

Он вошёл в горницу вечером, сел, положил на стол четыре листа и сказал:

— Всеволод Ратиборович. Ольга Романовна. Садитесь оба.

Мы сели.

— Я отправил семь запросов, — сказал Аникей Кузьмич. — В архив, в казначейство, в геральдическую палату, в Гильдию Ловчих, в две удельные канцелярии и в Злат-двор.

Он разложил листы.

— Пришло пять ответов. По двум — молчание, и это тоже ответ.

Он поправил очки.

— Теперь по существу.

ОТВЕТ ПЕРВЫЙ. Архив.

Отдела с номером три в штатном расписании Приказа Чистого Слова нет.

Отделов восемь: первый — учёт Стигм, второй — дознание, третий — упразднён в семьсот девяносто первом году, четвёртый — надзор за промыслом, и так далее.

— Упразднён, — сказала Ольга Романовна.

— Упразднён, — согласился Аникей Кузьмич. — Сто девять лет назад.

ОТВЕТ ВТОРОЙ. Казначейство.

За последние одиннадцать лет из имперской казны в адрес «Приказа Чистого Слова, отдела третьего» перечислялись средства.

Регулярно.

Дважды в год.

— Сколько? — спросил я.

Аникей Кузьмич посмотрел в лист.

— В прошлом году — сорок одна тысяча рублей, — сказал он.

Ольга Романовна очень медленно сняла очки.

— Сорок одна тысяча, — повторила она.

— В год.

— На отдел, который упразднён сто девять лет назад.

— Да.

— Аникей Кузьмич, — сказала она. — Это не может быть ошибкой писца.

— Не может, — сказал он. — Одиннадцать лет подряд дважды в год — это не ошибка. Это статья расхода.

ОТВЕТ ТРЕТИЙ. Геральдическая палата.

Про печать.

Малая имперская печать с тремя точками в реестре действующих печатей отсутствует.

В реестре недействующих — есть.

— Что значит недействующая? — спросил я.

— Что печать была изъята из обращения, — сказала Ольга Романовна. — Обычно это делают, когда упраздняют учреждение.

— В семьсот девяносто первом?

— В семьсот девяносто первом, — сказал Аникей Кузьмич.

ОТВЕТ ЧЕТВЁРТЫЙ. Гильдия Ловчих.

Этот прислал лично Чупрыгин, и прислал не по форме, а письмом.

Аникей Кузьмич прочёл вслух:

— «Аникей Кузьмич, здравствуй. Про то, о чём спрашиваешь, писать не буду. Приезжай, поговорим при свече. Скажу одно: у нас в Гильдии есть три Стигмы, куда мы не ходим по особому распоряжению. Распоряжение старое, я его застал, когда пришёл, а пришёл я в семьдесят четвёртом. Чей — не знаю. Печать та самая. Чупрыгин».

ОТВЕТ ПЯТЫЙ. Злат-двор.

Про вексель.

Злат-двор ответил вежливо и подробно, потому что Злат-двор всегда отвечает вежливо и подробно, когда его спрашивает Приказ.

Вексель Волохова Ратибора на двенадцать тысяч выкуплен девятого лютня.

Плательщик: поверенный Евсей Терентьевич Голубь.

Основание: доверенность канцелярии Приказа Чистого Слова.

Средства поступили: наличными, серебром, в мешках по сто рублей.

— Наличными, — сказал я.

— Наличными, — подтвердил Аникей Кузьмич. — Десять тысяч триста серебром. Одним привозом.

Он поднял голову.

— Это, между прочим, шесть пудов серебра. Их надо было привезти на телеге.

И ДВА МОЛЧАНИЯ.

Не ответили две удельные канцелярии.

Обе.

— Это тоже ответ, — сказала Ольга Романовна.

— Это лучший ответ из всех, — сказал Аникей Кузьмич.

Он собрал листы.

И вот тут я задал вопрос, который вертелся у меня с самого начала.

— Аникей Кузьмич. А что было в семьсот девяносто первом?

Он посмотрел на меня.

— Ничего, — сказал он.

— В смысле?

— В смысле в семьсот девяносто первом году в империи не случилось ничего, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Я проверил. Урожай средний. Войн нет. Император Даромир Третий, здоров. Ни мора, ни бунта, ни Великого Прилива.

Он развёл руками.

— Обычный год.

— И в этот обычный год упразднили отдел, — сказал я.

— И упразднили печать, — сказала Ольга Романовна.

— И, судя по всему, ничего не упразднили, — сказал Аникей Кузьмич.

Он встал и прошёлся.

Три шага. Он мерил и тут.

— Всеволод Ратиборович, — сказал он. — Я двадцать один год служу.

— Знаю.

— За двадцать один год я видел много воровства, — сказал он. — Дьяк Пафнутий брал десятую долю — это воровство. Мелкое, обычное, скучное.

Он остановился.

— А то, что мы сейчас нашли, — это не воровство.

— А что?

— Это ведомство, — сказал Аникей Кузьмич. — Действующее. С бюджетом в сорок одну тысячу. Со штатом. С печатью. С правом изъятия людей.

Он посмотрел на нас.

— И его официально нет сто девять лет.

В горнице стало очень тихо.

— Аникей Кузьмич, — сказала Ольга Романовна. — Что вы будете делать?

Он подумал.

— Я закончу дознание, — сказал он.

— По Волохову?

— По Волохову, — сказал Аникей Кузьмич. — Оно, кстати, почти готово. Мне осталось четыре опроса и осмотр Стигмы.

— А потом?

— А потом я напишу вывод, — сказал он. — И приложу к нему второй документ.

— Какой?

— Особое мнение, — сказал Аникей Кузьмич Ворожеев. — Дознаватель имеет право приложить особое мнение к любому делу, если в ходе дознания вскрылись обстоятельства, к делу не относящиеся, но требующие производства.

Пауза.

— Это статья двести шестнадцатая. Ею пользуются раз в двадцать лет.

— И что будет? — спросил я.

— С делом? Дело уйдёт в удельную канцелярию.

— А с особым мнением?

Аникей Кузьмич помолчал.

— А особое мнение уходит в столицу, — сказал он. — Минуя удел. Напрямую в Приказ, дьяку по надзору.

Он аккуратно сложил листы в сумку.

— Его нельзя перехватить, нельзя потерять и нельзя не зарегистрировать, — сказал он. — Это единственная бумага в империи, которую обязаны принять.

Он застегнул сумку.

— Так что мне осталось четыре опроса и Стигма, — сказал он. — Всеволод Ратиборович, когда вы туда идёте?

— Куда?

— В Гнилой Лог, — сказал Аникей Кузьмич. — Мне нужно осмотреть место. Я не могу написать вывод, не побывав внутри.

Я посмотрел на него.

— Аникей Кузьмич. Вам сорок шесть лет и у вас язва.

— Да.

— Там ходят твари.

— Я знаю, — сказал он. — Я поэтому и спрашиваю, когда вы идёте. Один я не пойду, я не сумасшедший.

Я подумал.

— Через два дня, — сказал я. — Прилив послезавтра, после него будет спокойно.

— Хорошо.

Он пошёл к двери.

И на пороге остановился.

— И, Всеволод Ратиборович.

— Да?

— Вам письмо, — сказал Аникей Кузьмич. — Пришло с моим нарочным, он его подобрал в Стрелице на постоялом дворе.

Он достал конверт.

— Оно не запечатано печатью, — сказал он. — Так что я его прочёл. Простите. Это моя работа.

Я взял конверт.

Обычная бумага. Дешёвая, серая.

Ни имени, ни оттиска.

Внутри — половина листа и шесть строк, написанных крупным неровным почерком человека, который пишет редко.

«Волохову. Тебя ищут не только те, про кого ты думаешь.

Я служил у боярина Гордея одиннадцать лет. Меня зовут Ефим.

Я знаю, куда возили девку из Козловки и куда ещё возили. Я знаю про дорогу на восток и про то, что там принимают.

Даром не скажу. Хочу пятьдесят рублей и уехать за Заморье.

Буду на Горелом броде в первую субботу, в полдень. Один.

Если не придёшь — продам другому, мне без разницы.»

Я прочёл дважды.

— Аникей Кузьмич.

— Да?

— Что вы об этом думаете?

Он подумал.

— Три варианта, — сказал он. — Первый: правда, и человек действительно хочет пятьдесят рублей.

— Второй?

— Второй: ловушка. На Горелом броде вас будут ждать. Место, кстати, для этого идеальное, я по дороге смотрел: склон, пойма, не объедешь.

— А третий?

Аникей Кузьмич Ворожеев посмотрел на конверт.

— А третий — самый интересный, — сказал он. — И правда, и ловушка одновременно.

— Это как?

— Человек действительно знает, — сказал Аникей Кузьмич. — И человека действительно ждут.

Он поправил шляпу.

— Только ждут его самого. А вы — свидетель, которого решили заодно.

Он открыл дверь.

— Первая суббота — послезавтра, — сказал он. — В тот же день, что и Прилив.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге