Обложка Оружейникъ. 1866

Оружейникъ. 1866

Григорий Володин, Евгений Аверьянов

0% прочитано
Стандартный
Григорий Володин, Евгений Аверьянов

Оружейникъ. 1866

Пролог.

Испытания проводились в мороз и грязь, ведь в отчётах редко учитывались реальные условия. Наверное, поэтому в свои шестьдесят шесть я опять тащился по раскисшей лесной дороге на полигон, хотя уже имел полное право сидеть дома и читать чужие доклады. Главный конструктор в отставке — звучало солидно, вот только за сорок лет я так и не научился доверять протоколу, пока сам не увижу, как оружие работает там, где ему положено работать. Поздняя осень в этом смысле подходила идеально. Морозная ночь сменилась более тёплым утром, и тонкая корка снега под сапогами превращалась в липкую грязь. Мой опытный карабин висел на груди, каждый узел я просчитывал и переделывал столько раз, что мог бы, наверное, разобрать его с закрытыми глазами.

— Перчатки надень.

Идущий рядом стажёр послушно полез в карман. Мальчишке, похоже, лет семнадцать-восемнадцать, у него первый выезд, глаза горят так, будто его не в промёрзшую тайгу привезли, а как минимум допустили к государственной тайне. В руках у парня же серийная машинка со склада. Я покосился на неё и перевёл взгляд на владельца.

— И палец со спуска убери.

— Он не на спуске, — насупился стажёр.

— У тебя палец внутри скобы, а пока ты стрелять не собираешься, ему там делать нечего, — пришлось объяснить подробнее.

Мальчишка не стал спорить, а через десяток шагов я снова остановился.

— Ремень подтяни и подсумок на бок сдвинь.

Парень молча поправил снаряжение, я хмыкнул и двинулся дальше. Пусть сегодня считает меня занудой — это куда легче пережить, чем последствия ошибки.

В этот момент периферийное зрение выхватило движение в подлеске, совсем рядом с нами, слишком явное для мелкой дичи. Медленно повернувшись, я увидел внушительную фигуру медведя. Он остановился метрах в тридцати от нас и замер, словно сам не ожидал кого-то здесь увидеть. Первой мыслью было: откуда здесь взялся шатун? Поздняя осень, морозы уже ударили, а он всё ещё бродил. Худой, грязный, со скатанной шерстью на боках. Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, но зверь не планировал расходиться миром. Он шагнул первым, по направлению к мальчишке, который стоял немного ближе.

— Не дёргайся, — сказал я, но опоздал с предостережением.

Парень уже вскинул карабин и нажал на спуск.

Щёлк.

Я узнал этот звук раньше, чем успел испугаться. За сорок лет мне доводилось слышать его тысячи раз на стенде. Обычно после осечки, а это была именно она, кто-нибудь смотрел на часы, другой делал пометку, а оружие отправлялось на разбор.

Парень замер лишь на мгновение, потом рванул затвор. Патрон мелькнул перед глазами и исчез в снегу. Молодец, хоть этому научили. Медведь продолжал уверенно двигаться в нашу сторону. Парень снова вскинул оружие и нажал на спуск.

Щёлк.

Осечка повторилась, подтверждая первоначальный вердикт. Вот только сегодня передо мной не было стенда и журнала испытаний, а самое главное — времени разобраться, почему исправная серийная машинка дважды подряд отказалась стрелять. Зато был перепуганный мальчишка с бесполезным оружием в руках и медведь, которому оставалось до него пару десятков шагов.

Я сделал два шага вперёд, закрывая парня собой, и опустился на правое колено — так было устойчивее. Мой карабин уже лежал в руках, а большой палец привычно проверил то, что проверять сейчас было совершенно незачем. Я не был охотником, хотя за всю жизнь и перестрелял столько патронов, что давно перестал считать, но всё это были мишени, стенды и баллистические блоки. По живому существу я собирался выстрелить впервые.

Медведь приближался: одиннадцать метров, может, двенадцать… Неважно. Времени нормально прицелиться всё равно не было, как и второго выстрела. Это понимание пришло как-то обыденно, и почему-то именно тогда я заметил, что руки не дрожат. У меня не было сомнений, что мой карабин выстрелит: слишком много сил и времени было в него вложено. Именно для такой секунды мы годами мучили оружие на испытаниях, хотя всегда надеялись, что она никогда не наступит.

Приклад упёрся в плечо, я поймал зверя в прицеле и выбрал свободный ход, медленно вдохнул, задержал дыхание и, как только мушка с прицелом совместились, плавно нажал на спуск. Карабин ударил в плечо, а медведь медленно завалился в снег.

Я попытался подняться с колена и неожиданно понял, что ноги меня больше не держат. По телу распространялось необычное тепло, и снег неожиданно начал приближаться. Пришлось сесть на землю, положив карабин на колени.

— Виктор Сергеевич!

Парень что-то ещё кричал, но я слушал уже вполуха. Нужно было зафиксировать результаты: выстрел один, отказов ноль, температура минус… Я нахмурился: вот ведь ерунда. Утром точно смотрел на термометр, но сколько там было? Почему-то вспомнить не получалось.

— Виктор Сергеевич! Что с вами?!

Стажёр дёрнул меня за плечо. Я хотел сказать мальчишке, чтобы перестал, но вместо этого медленно завалился набок. Карабин съехал с коленей, но мне удалось придержать его ладонью. Перед глазами оказалась ствольная коробка. Тёмный металл, несколько налипших крупинок снега, номер, а рядом — моё клеймо, глубоко и ровно выбитое в стали. Я провёл по нему большим пальцем, ощущая чёткие и знакомые линии.

Голос мальчишки звучал всё дальше, хотя он продолжал трясти меня, а я смотрел только на клеймо, понимая, что оружие сработало… Узел выдержал.

И тут голос стажёра вновь начал приближаться, только звучал теперь иначе: грубее, старше. Он торопливо говорил над самым ухом, ругался странными, давно вышедшими из употребления словами.

Я попытался открыть глаза, но ничего не вышло. Внезапно меня перестали трясти, и в следующую секунду мне прилетела пощёчина, оставив на щеке мокрый и горячий след, а вместе с ним — привкус крови во рту. В этот момент наконец-то удалось нормально разобрать слова:

— Ванька! Ты чего в грязь рухнул?! Курбатов, оглох?! Вставай, чёрт!

Глава 1.

— Ванька! Ты чего в грязь рухнул?! Курбатов, оглох?! Вставай, чёрт!

Слух окончательно вернулся, и я услышал короткий металлический визг, а следом тяжёлый хлопок, какой-то неправильный, оборванный. Без привычного послезвучия нормального выстрела. Я ещё не успел открыть глаза, а уже понял: что-то пошло не так. За сорок лет испытаний мне доводилось слышать всякое: стволы раздувало, рвало, бывало, вырывало отдельные части. Каждый такой случай звучал немного по-своему, но этот звук я ни с чем не спутал бы.

Я распахнул глаза, и вместо снега меня встретила грязь: жидкая, весенняя, с мелкими щепками и клочками соломы. В нос ударил запах порохового дыма. Где я оказался и почему лежал в грязи, можно было выяснить потом. Сначала следовало понять, что рвануло.

Подняв голову, в нескольких шагах от себя я увидел пробный станок. За ним тянулся ряд уложенных стволов, а сбоку виднелась доска с меловыми отметками: семь коротких белых чёрточек. Место для восьмой оставалось пустым.

Дым ещё не успел рассеяться, он смешивался с паром и полз над землёй под громкий мат незнакомого человека. Один мужик пятился, другой застыл с открытым ртом, а возле самого станка сидел парень, совсем молодой. Он смотрел на собственную правую руку с таким выражением, словно никак не мог понять, что с ней произошло.

Зато мне ничего не мешало оценить ситуацию: кисть парнишки была разворочена у запястья, и кровь вырывалась наружу толчками.

— Воды! — заорал кто-то. — Воды сюда!

Я вскочил, удивившись, насколько легко это получилось. Не было привычной боли в правом колене, да и земля оказалась как будто ближе, чем должна. Однако с этим разбираться было некогда, потому что следовало помочь раненому.

— Воды! Где вода?! — продолжал вопить незнакомец.

— Воду убери. Ремень давай, — выкрикнул я, заслужив недоумённый взгляд мужика с ведром.

— Чего?

Рядом другой уже совал к ране клочок какой-то серой пакли.

— Убери это! — крикнул я, заставив его одёрнуть руку. Схватил ближайшего рабочего за ремень и дёрнул пряжку.

— Снимай.

— Ты чего раскомандовался?

— Ремень давай! — наверное, в голосе у меня было что-то убедительное, потому что спорить он перестал, и ремень вскоре оказался у меня в руках.

В этот момент я на мгновение увидел собственные пальцы и едва не сбился: узкие ладони, чистая кожа без старческих морщин. Исчез даже знакомый шрам. По всему выходило, что руки не мои, но как такое возможно?!

— Ванька, ты чего?..

— Держи ему руку! — вернулся я к раненому и обвёл ремень вокруг его плеча.

— Выше локтя, вот здесь, затягивай. — командовал я.

— Рука посинеет же!

— Если не затянешь, он умрёт. Тяни! — мне пришлось прикрикнуть.

Я не был врачом и никогда им себя не считал. Обычная первая помощь, заводские инструктажи, ежегодные занятия по технике безопасности да несчастные случаи, которых за четыре десятка лет насмотрелся больше, чем хотелось бы. Кровь нужно было остановить, а остальным пусть занимается тот, кто действительно понимает в этом.

Мужик затянул ремень, а я проверил и заметил, что кровотечение не прекратилось.

— Ещё затягивай! — говорил я.

— Куда ещё-то?! — опешил помощник.

— До конца тяни! — повысил я голос.

Он навалился на ремень, и толчки крови наконец-то прекратились. Парень у станка застонал, и я опустился перед ним на корточки.

— Слышишь меня? — спросил я.

— Не чую… Господи… руки не чую… — пробормотал он, разжав дрожащие губы.

— Не трогай рану, на меня смотри. — привлёк я его внимание.

Его взгляд с трудом оторвался от изуродованной кисти и остановился на моём лице.

— Как зовут?

Он моргнул, не понимая, чего от него хотят.

— Чего?

— Зовут тебя как? — повторил я вопрос.

— Влас…

— Вот и говори со мной, Влас. Не молчи. — я старался придать голосу больше уверенности.

— Руку… руку не чую.

— Это я уже слышал. Ещё что болит?

Он что-то ответил, но я почти не слушал слова — важнее было, что отвечает. Люди вокруг наконец перестали метаться без толку.

— Лекаря! — крикнул кто-то.

— Да не стой ты! Беги!

Ещё двое мужчин подхватили Власа: один под плечи, второй за ноги.

— Руку выше держите, — приказал я. — Ремень не ослаблять.

— Поняли.

— И скажите лекарю, когда затянули.

Мужики понесли раненого прочь, а я поднялся следом и только тогда услышал собственное:

— Не ослаблять!

Голос был чужим: молодым, ломающимся, почти мальчишеским. Я замолчал и вновь посмотрел на руки. Те самые узкие ладони были перепачканы кровью. Пальцы слушались прекрасно, ни один сустав не ныл. А ведь я только что несколько минут просидел на корточках, а потом поднялся одним движением. Такого со мной не случалось уже давно. Я медленно перевернул ладони, не понимая, чьими руками я сейчас держал раненого.

Тем временем за воротом ощущалась холодная весенняя сырость. А ведь несколько минут назад я совершенно точно лежал в снегу и смотрел на клеймо собственного карабина, понимая, что всё сработало как нужно. А потом… Я резко повернул голову и увидел пробный станок.

Почти все ушли вслед за Власом. На дворе осталось несколько человек, но даже они держались подальше. Дым постепенно рассеивался, открывая разбросанные по грязи куски металла и восьмой ствол.

Тем временем я уже шёл к станку, и в голове роились вопросы, каждый из которых требовал немедленного ответа, однако перед глазами лежал разорванный ствол, и на этот вопрос я хотя бы знал, как отвечать.

Я опустился перед ним на корточки и увидел, что ствол разошёлся вдоль почти на ладонь. Наклонился ниже, стараясь ничего не задеть. После разрыва металл вывернуло наружу, и теперь излом был прекрасно виден.

Большая часть поверхности оказалась светлой, свежей, шероховатой, такой она и должна была остаться после разрушения, но через неё тянулась узкая тёмная линия.

Я прищурился, надеясь, что ошибся, но нет, это действительно было похоже на расслоение. По краям металл там был заглажен, а внутри чернели мелкие включения, похожие на шлак, и эта дрянь появилась здесь явно не секунду назад.

— Не тронь, щенок, — раздалось позади, но я даже не обернулся.

— Начальство придёт разбираться, увидит, что ствол лапали, и с нас же спросит, — продолжил тот же рабочий.

Я продолжал рассматривать излом, не обращая внимания на окрики. Сейчас меня интересовала ствольная заварка. Продольная линия проходила в стороне от места, где раскрылся ствол. Я проследил её взглядом настолько далеко, насколько позволял металл. Однако она оказалась полностью целой.

У ножки станка что-то блеснуло. Я опустил взгляд и увидел тонкую, слегка выгнутую по окружности ствола пластину длиной примерно с верхнюю фалангу моего пальца. Её выбило при разрыве и отбросило в грязь. Я поднял находку двумя пальцами за наружную поверхность.

— Сказано же, не трогай! — повторил рабочий.

— Я слышал, — ответил я.

Поворачивать пластинку пришлось осторожно. Один край был свежим, а вот на другом продолжалась та самая тёмная волосовина. Рука привычно замерла так, чтобы пальцы не касались поверхности излома. И снова что-то было не так: пластинка казалась непривычно большой. Я машинально сравнил её ширину с ногтем указательного пальца и только тогда понял почему. Пальцы были тоньше моих. На указательном не оказалось старой мозоли, к которой я привык настолько, что давно перестал замечать. Зато ниже обнаружилась другая: грубая и широкая. Я задержал взгляд на секунду, но снова посмотрел на металл, понимая, что сейчас не время.

— Ну чего ты там высматриваешь? — не выдержал тот же рабочий.

Я положил пластинку на сухой край доски рядом со станком и ткнул пальцем в раскрытый участок.

— Шов цел, — ответил я.

— Чего? — спросил мужик.

— Ствольная заварка держится. Лопнуло рядом. — добавил я.

Он подошёл ближе. Остальные тоже начали подтягиваться.

— Умный стал? — хмыкнул он. — Ствольщик пережёг, вот и вся недолга.

Я снова посмотрел на излом, пытаясь понять, насколько правильны его слова, но по тому, что лежало передо мной, определить это было нельзя. Мастер действительно мог перегреть, нарушить режим или сделать ещё десяток вещей, которые дополнительно ослабили ствол. Без нормального исследования я вообще не стал бы утверждать ничего сверх того, что видел собственными глазами, но видел я достаточно.

— Может, и грел не в меру, — ответил я. — Только лопнуло не по его шву.

Мужик перестал ухмыляться.

— А по чему?

Я указал на тёмную линию. Слова всплывали сами собой: шлаковая строчка, внутренняя несплошность, расслоение. Термины, которыми я пользовался всю жизнь, здесь вряд ли кому-нибудь что-то объяснили бы.

— По старой щели в полосе. Вот светлый свежий излом, а вот тёмная расслоина со шлаком. Шов в стороне.

Несколько человек наклонились ближе к обломку. Я присел ниже, показывая пальцем, но не касаясь металла.

— И чего с того? — спросил тот же мужик.

— Того, что полоса уже с пороком пришла. — ответил я.

— Это ты как узнал? — прищурился он.

— Никак, просто вижу, — я снова показал на тёмную линию. — Здесь старый порок, и разрушение пошло через него.

Кто-то за моей спиной негромко выругался. Мужик же нахмурился и сказал недовольным голосом:

— Ты, замочник, стволы судить взялся?

— Я сказал, что вижу. Металл дурной.

Сказав это, я заметил, что вокруг наступила тишина. До этого люди переговаривались, ругались, а теперь всё будто разом стихло. Я выпрямился и увидел, что все смотрели на меня, а не на разорванный ствол. Тот мужик, который только что спорил, больше ничего не говорил, а другие и вовсе отводили глаза и отступали назад, заставляя хмуриться уже меня от непонимания: что именно я сказал не так?

Ствол лежал перед ними, и все прекрасно видели место разрыва. Я не назвал виновного, не оправдывал ствольщика и даже не утверждал, что плохой металл был единственной причиной аварии, просто сказал очевидное.

В этот момент из заднего ряда тихо донеслось:

— Курбатов. Опять Курбатов.

Я невольно повернул голову.

— Опять Курбатов, — повторил кто-то тише.

Вот это «опять» мне не понравилось гораздо больше самой фамилии. Получалось, здесь уже что-то происходило. Причём с участием человека, в чьём теле я сейчас находился, и, судя по лицам, хорошим это назвать было сложно.

— Вы сейчас про меня? — спросил я.

Ближайший рабочий уставился на меня как на идиота.

— А про кого же, Ванька? Одурел от страха?

Значит, всё-таки Ванька Курбатов. Однако осмыслить это мне не дали. Со стороны мастерских к станку уже шёл мужчина с холщовым мешком. Судя по тому, как остальные расступались перед ним и как внимательно он смотрел на разбросанное железо, явился кто-то от приёмки.

Я перевёл взгляд на оставленную рядом со станком пластинку, понимая, что сейчас её сунут в мешок вместе с остальными обломками. И что будет дальше, мне уже неизвестно. Зато я прекрасно знал, что бывает после производственных аварий. Сегодня десяток человек своими глазами видели одно, завтра каждый вспомнит немного по-своему, а через неделю окажется, что спорить уже не о чем: образец зачистили, выбросили или отправили в переплавку. Я нагнулся, поднял пластинку за наружную сторону и завернул в край рубахи.

— Эй! Ты чего там? — выкрикнули из толпы, но металл уже скользнул за пазуху.

— К приёмщику его, — распорядился кто-то. — Пускай там умничает.

Меня ухватили за ворот и потащили прочь от станка, и в этот раз сопротивляться я не стал.

Пока мы шли через двор, тонкая пластинка при каждом шаге царапала кожу под рубахой. Но мне было плевать: главное, что теперь она хотя бы никуда не денется. Чувстсвовал, что может пригодиться. Мне надо разобраться где оказался и что происходит.

— Теперь приёмщик Ковригин с нас три шкуры спустит, — вполголоса проворчал один из рабочих.

— Будто мы это железо варили, — отозвался второй.

Так я узнал фамилию человека, к которому меня тащили.

В приёмной оказалось жарко. После сырого двора контраст ощущался мгновенно. Тесная комната, небольшое окно, тяжёлый стол и запах нагретого дерева, бумаги и оружейного масла.

Меня поставили у двери, а напротив, за столом, сидел сухощавый мужчина лет пятидесяти. Перед ним лежала раскрытая книга, рядом с ней — мел, печати, латунный шаблон и винтовка. Ещё один человек, видимо, писарь, аккуратно выводил что-то в журнале. Мне удалось заметить, что семь строк уже были заполнены и оставалось место для восьмой.

— Имя? — спросил мужчина за столом.

Вот и пригодилось то, что я услышал во дворе.

— Иван Курбатов.

— Полных лет семнадцать?

Понимая, что других вариантов у меня нет, я ответил:

— Семнадцать.

— У Шаброва кем состоишь? — продолжил он задавать вопросы.

Я промолчал чуть дольше, чем следовало.

— Подручным? — уточнил мужик.

— Подручным, — кивнул я.

Он поднял на меня глаза.

— Замочным подручным, Курбатов. К стволам тебя не ставили. Что же ты возле станка делал?

Вот и ещё один подарок.

— Подавал, обтирал. В общем, что велели. — попытался выкрутиться я.

— А судить металл кто велел? — прищурился мужик.

— Никто. — вздохнул я.

Уголок его рта едва заметно дёрнулся.

— Вот это первый разумный ответ за сегодня.

Я промолчал, пытаясь сложить картину происходящего воедино. Пока меня вели через двор, рабочие вполголоса жаловались друг другу, что за разорванный ствол приёмщик Ковригин теперь со всех три шкуры спустит. Сам Ковригин не повышал голоса и вообще не выглядел человеком, которому требовалось кого-то запугивать. Он просто задавал вопросы, уже зная ответы. Мне же оставалось слушать внимательнее.

— Раз такой грамотный, оботри. Хоть польза будет.

Он взял лежавшую на столе винтовку и протянул мне. Я едва успел подхватить её.

— Она после пробы? — спросил я.

— Тебе какая разница? Тряпку в руки возьми и работай.

Писарь фыркнул, не отрываясь от журнала. Я же нашёл ветошь и провёл ею по металлу, а сам наконец получил возможность рассмотреть оружие: капсюльный замок, нарезной ствол — шестилинейка. Старая конструкция, но вполне узнаваемая. Подобные вещи я раньше держал разве что в музее да в коллекциях. Теперь одна лежала у меня в руках и, судя по состоянию, вовсе не собиралась становиться музейным экспонатом. Это уже давало чуть больше информации. Крымская война закончилась давно, а оружие такого типа могло оставаться в строю ещё не один год. Получался коридор, но слишком широкий. Я продолжил протирать винтовку.

— Семь годных ружей, — сообщил писарь. — А восьмой как ставить?

— Пока никак, — ответил Ковригин.

— Опять донесение писать, — вздохнул писарь.

Ковригин посмотрел на него.

— Напишешь, — отрезал он.

— Будто нам делать больше нечего. Из канцелярии опять список требуют. После Каракозова им теперь всякий хлопок заговором мерещится.

Моя рука с тряпкой продолжила движение, только медленнее.

— Пиши, что велено, — оборвал его Ковригин. — За государев выстрел не нам отвечать. За этот ответим.

Дмитрий Каракозов. Имя всплыло в памяти мгновенно. Бывший студент, стрелявший в императора Александра Второго у Летнего сада. Я посмотрел на винтовку в своих руках. Шестилинейка ещё в строю. Выходит, сейчас весна тысяча восемьсот шестьдесят шестого. Несколько секунд мне потребовалось просто для того, чтобы принять эту мысль.

Если всё вокруг не являлось каким-то невероятно сложным бредом умирающего мозга, я находился в Российской империи за полтора века до собственного рождения. До войны с турками оставалось одиннадцать лет, до тысячей смертей под Плевной тоже, а ружья уже калечат своих.

— Курбатов.

Я поднял голову и увидел, что Ковригин смотрел прямо на меня.

— Что? — спросил я.

Его бровь приподнялась.

— Что, ваше благородие, — поправил Ковригин.

— Что, ваше благородие, — повторил я.

— Что ты поднял возле станка? — спросил Ковригин.

Вот теперь стало действительно интересно.

— Где? — переспросил я, решив прикинуться дураком.

— У станка. Не заставляй повторять, — отрезал Ковригин, нахмурившись.

Я выдержал короткую паузу. Получалось, мой манёвр не остался без внимания, но если бы они заметили, что именно я поднял, вопрос прозвучал бы иначе.

— Капсюль раздавленный. В грязи блеснул, — ответил я.

— И где он? — спросил Ковригин.

— Под станок бросил, — соврал я.

Я рассчитывал, что капсюль его не заинтересует: таких после испытаний под станками валялось немало, а по смятой скорлупке причину разрыва не определишь. Другое дело — обломок металла.

Ковригин несколько секунд смотрел на меня. Пластинка лежала слева за пазухой. Я чувствовал её край почти у самых рёбер и незаметно прижимал локтем.

— Обломка не брал? — спросил Ковригин, прищурившись.

— Нет, ваше благородие, — соврал я.

Я раскрыл ладони, показывая, что они пусты, только перепачканы грязью и уже подсохшей кровью Власа. Ковригин скользнул по ним взглядом, но обыскать не приказал. Для него я был семнадцатилетним замочным подручным, который сначала сунул нос не в своё дело, а теперь стоял у двери и пытался не получить лишнего наказания. Пожалуй, впервые за последние несколько минут мне понравилось, что здесь меня считают молодым дураком.

— Пиши, — бросил Ковригин.

Перо писаря заскрипело.

— При пробе восьмого ствола произошёл разрыв. Причина подлежит установлению.

Писарь записывал.

— Посторонних суждений не было.

Перо на мгновение остановилось.

— Так и писать?

— Так и пиши. — кивнул Ковригин.

Я перевёл взгляд на него, начиная понимать, что происходит: ещё десять минут назад несколько человек слышали, что я сказал о полосе. Теперь этих слов уже не существовало.

Естественно, спорить я не собирался. У меня не было ни имени, которому здесь поверят, ни положения, ни даже нормального понимания того, где именно нахожусь. Зато под рубахой лежал кусок металла, и он, судя по всему, был ценной уликой.

Ковригин дождался, пока писарь закончит, и сказал, обращаясь ко мне:

— Запомни, Курбатов. На дворе ты подавал ветошь и больше ничего не видел.

— А Влас? — спросил я.

— С ним и без тебя разберутся.

Ответ мне не понравился, но Влас хотя бы был жив, когда его уносили.

— Я вас услышал, — сказал я.

— Не понял, но ещё поймёшь, — бросил Ковригин.

Ковригин откинулся на спинку стула.

— Про дурной металл ещё раз услышу — вылетишь от Шаброва прежде, чем он тебе расчёт выдаст. К стволам не лезть, к пробам без приказа не подходить. Занимайся замками, коли тебя туда определили.

Слишком много внимания для обычного подручного, особенно если к стволам меня и без того никто не ставил. Я положил почищенную винтовку на стол и направился к двери, надеясь, что на сегодня с меня хватит. Мне требовалось выбраться отсюда, спокойно рассмотреть пластинку и выяснить хотя бы самые простые вещи: где живёт Иван Курбатов, кто такой Шабров, что за завод. И желательно понять, почему фамилию Курбатова здесь произносили так, будто она уже означала неприятности. Я взялся за дверную скобу.

— Не спеши, Курбатов, — остановил меня Ковригин. Я застыл, не успев нажать на скобу. Он произнёс фамилию с такой неприязнью, будто уже одно моё появление здесь было проступком. — Думаешь, я забыл, чей ты сын? За отца ещё ответишь.

Рука едва не потянулась к спрятанному под рубахой металлу, но я взялся за ручку двери. Показывать Ковригину, что именно меня задело, не следовало.

И тем не менее я медленно обернулся.

— За свои дела я отвечу, господин приёмщик, — спокойно сказал я. — Чужих на себя не возьму.

Ковригин несколько секунд смотрел на меня, затем опустил глаза к журналу. Отвечать он не стал.

Я нажал на дверь и вышел первым.

К сожалению, спрашивать было нельзя, по крайней мере не сейчас. Ведь я понятия не имел, что сделал отец Ивана Курбатова и почему спрашивать за это собирались с сына. Однако три вещи я уже знал точно: восьмой ствол разорвало по старому пороку в железной полосе, Ковригин очень хотел, чтобы об этом никто не говорил, а неприятности Ивана Курбатова начались задолго до того, как его тело досталось мне.

И ещё одно — самое важное.

На дворе стояла весна 1866 года. Через одиннадцать лет Россия вступит в новую войну с Турцией и потеряет под одной Плевной около тридцати тысяч человек убитыми и ранеными. Хорошая винтовка не отменит бездарного приказа и не возьмёт турецкий редут сама. Но она даст солдату лишний выстрел, не разорвётся у него в руках и сработает тогда, когда от неё будет зависеть его жизнь.

Я попал не просто в прошлое. Я попал в Тулу — туда, где предстояло делать оружие для той войны. Сейчас у меня не было ни мастерской, ни денег, ни даже собственного имени. Зато я знал, какие винтовки понадобятся русской армии, как наладить их производство и сколько времени осталось.

Одиннадцать лет. Для Империи — почти ничего. Для оружейника — ощутимый срок.

Этого должно было хватить, чтобы дать России лучшее оружие, с которым она придёт под Плевну.

Глава 2.

Ковригин отпустил меня ещё засветло, но не из доброты, а потому что делать у пробного станка всё равно было нечего. Власа увезли к лекарю, обломки велели собрать, сам станок опустел, а разбираться с причиной разрыва решили позже.

Я вышел со двора вместе с последними рабочими. Несколько человек свернули к мастерским, остальные разошлись ещё раньше, в итоге оставив меня одного.

После нескольких часов, за которые на меня успели покричать, отдать с десяток приказов, обозвать щенком и пригрозить неприятностями за отца, тишина даже мешала. Слышались только шаги, собственное дыхание да далёкий стук со стороны завода.

Естественно, дороги домой я не знал, зато знал Иван Курбатов. Первый поворот я прошёл, почти не задумываясь, на втором ноги сами выбрали дорогу левее. Я остановился, посмотрел туда, куда собирался идти, и хмыкнул. Никаких воспоминаний при этом не появилось, просто тело знало, куда поворачивать. Пришлось положиться на него, ведь другого проводника у меня всё равно не было.

Дорога вывела меня к реке. Над выходными воротами висела потемневшая доска: «Тульскiй оружейный заводъ». Теперь хотя бы стало ясно, где я оказался. Оружейный завод остался за спиной, а впереди, на другом берегу, начиналась слобода. Под каблуками загрохотали доски моста. Внизу шумела вода, а между брёвен тянуло сыростью. Я машинально придержал рубаху локтем и сразу почувствовал острый край спрятанного обломка.

Тут же пришлось напомнить себе, что никакой лаборатории, куда можно завтра отнести образец, у меня теперь нет. Как нет и права спокойно сунуть находку в карман со словами: «Для исследования». Я украл часть вещественного доказательства, а потом соврал об этом человеку, который явно обладал здесь какой-то властью. Причём сделал всё совершенно сознательно. Хорошее начало новой жизни.

Я поправил рубаху и пошёл дальше. Выбрасывать пластинку теперь было ещё глупее, чем брать её. По крайней мере, пока я не разберусь, куда попал и почему имя Курбатова заставляет людей замолкать.

На другом берегу ноги снова повели сами. Слобода встретила меня узкой дорогой, заборами и раскисшей землёй под ногами. Здесь людей было больше. Несколько раз мне попадались люди, которые на меня поглядывали, но при этом не здоровались. На всякий случай я отвечал тем же.

У колодца стояли две женщины, а третья ждала чуть в стороне, возле плетня, держа руки перед собой. Я едва не прошёл мимо, но тут ноги сами по себе замедлились.

Женщина была немолодой, в тёмном платке и старой одежде. Возле колодца стояло ещё одно пустое ведро. Одна из соседок набрала воды, переставила своё и, освобождая место для второго, локтем отодвинула чужое к самому краю. Женщина у плетня не сказала ни слова, даже не шевельнулась. Вот только я уже понял, кому принадлежало ведро, а ещё почему-то знал, что она ждёт меня.

— Ванька, — негромко сказала она.

Значит, не ошибся. Я подошёл к колодцу, взял отодвинутое ведро и поставил обратно. Одна из соседок посмотрела сначала на него, потом на меня, а я тем временем опустил ведро в колодец. Спорить никто не стал. Пока я вытягивал воду, женщины молчали, хотя до моего появления о чём-то увлечённо разговаривали. Полное ведро показалось неожиданно лёгким. Я поставил его на край сруба, перехватил поудобнее и почувствовал, как спрятанная пластинка кольнула грудь.

Рука дёрнулась, а вода плеснула через край на сапог. Перед глазами на мгновение возник Влас у пробного станка и кровь, вырывающаяся из развороченного запястья, а ведь с того момента даже часа не прошло.

— Не надо было, Ванька, — тихо сказала женщина у меня за спиной.

Я поднял ведро.

— А без воды как?

Она покачала головой.

— Я не про воду.

— Да? — ответил я. — Значит, пойдем.

Одна из соседок громко фыркнула, подхватила коромысло и ушла, хотя второе её ведро оставалось пустым. Другая задержалась ненадолго и последовала за ней.

Я проводил их взглядом, отметив, что никто не ругался, не оскорблял женщину у плетня. Её просто не хотели видеть рядом с собой. Ведро отодвинули так буднично, словно оно оказалось не на своём месте, а она так же буднично осталась ждать. Похоже, происходило это не впервые.

— Ты чего сегодня как чужой воду носишь? Аль надорвался?

Я посмотрел на неё.

— Всё в порядке.

Она несколько секунд изучала меня, и от этого взгляда стало неуютно. Кто бы она ни была Ваньке, знала его слишком хорошо.

— Люди говорят, на пробе ствол разнесло, а потом тебя приёмщик держал.

Новости здесь расходились быстрее, чем я ожидал.

— Держал, — подтвердил я.

— И что? — спросила женщина.

— Ничего. Отпустил, как видишь, — ответил я.

Она поджала губы.

— «Ничего» он не говорит просто так, Ванька. Ты ему на глаза сегодня дважды попался. Это на два раза больше, чем надо.

Ответить на это мне было нечего. Женщина пошла рядом, при этом не пыталась забрать ведро, хотя пару раз смотрела на мою руку, будто сам факт, что я его несу, казался ей подозрительным.

— Про отца говорил? — спросила женщина.

Я насторожился. Об отце Ивана я не знал ничего, а расспрашивать напрямую было опасно.

— Упомянул, — ответил я, надеясь, что она скажет больше.

Она сбилась с шага.

— Что сказал?

— Что мне за него ещё отвечать.

Она больше ничего не спросила, и я не знал, радоваться этому или досадовать: её молчание избавляло меня от опасных вопросов, но лишало возможности узнать хоть что-нибудь об отце Ивана да и о самом Ване.

Мы свернули ещё дважды. Я по-прежнему не узнавал дорогу, но ноги ни разу не замешкались. Женщина молчала рядом, я тоже не стремился начинать разговор. У каждого для этого были свои причины. Мне требовалось как можно дольше скрывать, что я ничего не знаю об Иване Курбатове. Она же, похоже, боялась услышать что-то, чего пока ещё не произошло.

У небольшого дома я остановился прежде, чем успел подумать, наш ли он. Рука сама поднялась к дверной скобе, дав очередной ответ. Я открыл дверь, вошёл в дом, поставил ведро и услышал, как задвинули засов.

В сенях оказалось заметно холоднее, чем ожидалось. Я шагнул дальше и только тогда понял, что в доме мы не одни. При скрипе двери девочка лет десяти, сидевшая за столом, мгновенно сгребла с него ломоть хлеба и сунула под лавку. Всё произошло мгновенно, ещё до того, как она успела посмотреть, кто вошёл. Увидев меня, девочка замерла, но хлеб обратно не достала.

Я поставил ведро возле печи. Часть воды снова расплескалась, и я машинально поискал глазами, чем вытереть. Нашёл старую тряпицу на краю лавки, присел и собрал воду с пола. Девочка наблюдала за мной так внимательно, будто я занимался чем-то гораздо более странным, чем вытирал половицу.

— Дуня, достань ковш, — сказала женщина, снимая платок.

Вот и ещё одно имя.

— Я хлеб не брала, — тут же ответила девочка, посмотрев на меня большими круглыми глазами

Стало как-то неловко. Я выпрямился.

— А разве кто-то спрашивал?

— Всё равно не брала. Это наш.

Под лавкой показался зажатый в пальцах край ломтя.

— Так ешь, — сказал я.

Дуня нахмурилась.

— А ты? — спросила она.

— Потом, — пожал плечами я.

Она ещё немного подождала, словно искала подвох, затем всё-таки вытащила хлеб. Есть сразу не стала, но хотя бы перестала его прятать.

Я сел за стол и наконец смог спокойно оглядеться. Много времени для этого не потребовалось. Одна жилая комната, печь, лавки вдоль стен, стол, образа в углу. Спальные места угадывались без труда. Возле печи лежало немного дров, и, судя по их количеству, запасом это назвать было сложно. Посуда стояла там, где до неё можно дотянуться, не вставая лишний раз. Никаких мешков с мукой, крупой или чем-то ещё я не заметил. Может, часть хранилась в другом месте. Хотелось на это надеяться.

Женщина поставила передо мной миску, и надежды стало меньше. Жидкая похлёбка, в которой воды было заметно больше, чем всего остального. Рядом появился хлеб и я взял ложку.

— Ешь, Ванька.

Вопрос, кем мне приходится эта женщина, пока оставался открытым, но спрашивать в лоб было нельзя, как и про Дуню. Приходилось ждать, пока окружающие сами выдадут нужное.

Хлеб оказался тяжёлым, с какой-то примесью, которая неприятно хрустнула на зубах. Однако ничего страшного я в этом не увидел: за заводскую жизнь мне доводилось есть и хуже, особенно в молодости, когда до зарплаты оставалось несколько дней, а денег уже не было. Разница заключалась в том, что тогда пустой холодильник был моей собственной проблемой. Теперь за столом сидели трое, то есть моему семнадцатилетнему телу требовалось каким-то образом кормить ещё двоих. Причём, судя по содержимому миски, получалось это у прежнего хозяина тела не особенно хорошо.

Цен я не знал, своего заработка тоже, даже не представлял, сколько получал замочный подручный и как здесь вообще рассчитывали рабочих, но общий итог и без цифр выглядел понятно. Впервые с момента, как я открыл глаза возле пробного станка, пришлось считать не годы до скорой войны, не количество исправных стволов и не возможные причины аварии.

Женщина прошла к печи, и мой взгляд зацепился за небольшую деревянную укладку под образами. Ничего особенного: потемневшее дерево, крышка откинута. Только внутри имелось углубление, вытертое по форме предмета, которого там давно не было. Я задержал взгляд, отметив, что инструмент хранили в ней постоянно. Причём достаточно долго, чтобы дерево внутри отполировалось. Но спросить, что там лежало, означало выдать себя.

По узкому вытянутому углублению я узнал футляр для ударного клейма — за сорок лет мне не раз попадались похожие.

— Под клеймо, — произнёс я, скорее утверждая, чем спрашивая.

Женщина тоже посмотрела туда.

— Отцовское.

Я перестал жевать, а она поставила ковш на стол.

— Заводское, именное, чтобы на ствол бить. Два года как забрали.

Вот теперь появилось первое родство, которое можно было считать установленным. Отец Ваньки работал со стволами, и не просто работал, если имел собственное клеймо.

Женщина провела ладонью по краю стола.

— В тот же год, как негодным признали. Не тебе, говорят, Курбатов, железо метить.

Последние слова прозвучали спокойно, примерно тем же голосом она говорила у колодца. Похоже, за два года их пришлось услышать достаточно раз, чтобы даже злиться надоело.

— Железо тогда подвело. На приёмке лопнуло, как сегодня у вас. Отец говорил: не моя вина, железо дурное досталось, — продолжила она. — Ему не поверили.

Женщина тяжело вздохнула:

— Мастеру верят, пока он мастер. А как оступился — уже нет.

После этого она отвернулась к печи, давая понять, что разговор закончен, а Дуня, до этого молча жевавшая свой хлеб, сказала:

— Соседка тогда хлеб нам купила. На неделю.

Девочка посмотрела в сторону печи.

— А после прекратила. Муж запретил.

Женщина наконец повернулась.

— Ешь, пока дали.

Дуня послушно откусила хлеб, а я посмотрел в свою миску. Теперь становилось понятнее, почему у колодца чужое ведро отодвинули в сторону и почему никто даже не счёл нужным объяснять свой поступок. Два года назад отец Ваньки потерял имя на заводе, а вместе с ним его потеряла и вся его семья. Потом, судя по всему, не стало и самого отца, но этого мне пока не сказали, а я не стал спрашивать. Доел похлёбку и взял оставшийся хлеб. Есть хотелось гораздо сильнее, чем должно было в моём возрасте. Вернее, в прежнем возрасте. Новое тело явно не собиралось довольствоваться привычной мне порцией. И всё же последний кусок я оставил на краю стола, не предлагая Дуне, а просто больше не стал есть. Девочка заметила, женщина тоже, но никто ничего не сказал.

За дверью послышались шаги, а затем в неё уверенно постучали. Дуня перестала жевать, замерев, как мышка, а женщина подняла голову.

— Кто там? — спросила она.

— Шабров, – донеслось глухо.

Женщина посмотрела на меня:

— Ваня, откроешь Прову Игнатьевичу?

Имя мне уже было знакомо, потому я поднялся из-за стола и, делая вид, что отряхиваюсь, провёл ладонью по груди. Острый край пластинки ощущался под рубахой, но наружу ничего не выпирало. Только после этого я пошёл открывать.

— Здрав будь, Пров Игнатьич,— поздоровался я по-старинному

Шабров переступил порог, дождался, пока я закрою дверь, и только после этого посмотрел на меня.

— Здрав будешь, Ванька, коли дурить перестанешь.

На вид ему было около пятидесяти. Крепкий, широкоплечий, с короткой проседью в бороде и тяжёлыми руками человека, которому инструмент знаком не по рассказам. В одной руке он держал свёрток, перетянутый бечевой.

— Здравствуй, Пелагея, — сказал он уже другим тоном.

Вот и ещё один ответ: значит, её зовут Пелагея.

— И ты здрав будь, Пров Игнатьич, — отозвалась она.

— Дуня.

Девочка кивнула и придвинулась ближе к печи.

— Садитесь, — предложила Пелагея.

— Я не в гости.

Шабров прошёл к столу и положил на него принесённый свёрток. Бечева соскользнула, открывая несколько небольших металлических заготовок. Я подошёл ближе.

— Лодыжки отдельно, пружины отдельно. Урок на неделю. Не перепутай.

— Не перепутаю.

Я ещё не знал, что именно от меня требовалось с ними сделать и каким инструментом здесь придётся работать, но сами детали были понятны. Остальное выясню по месту, в крайнем случае, может, руки Ваньки подскажут так же, как ноги подсказали дорогу домой.

Шабров не уходил. Он оглядел меня с ног до головы и задержался на лице. Я невольно выпрямился ещё сильнее.

— Слыхал я, ты сегодня стволы судить взялся.

— Не судил. Сказал, что видел, — пожал я плечами.

Раздражение кольнуло сразу: выходило, что назвать опасный дефект — уже лезть не в своё дело.

— Вот как, — Шабров потянул к себе лавку и сел. — Замочник ствольное железо смотрит — тебе не совестно?

Я мог бы ответить, что наличие или отсутствие дефекта в металле мало зависит от того, кто именно на него смотрит. Но, судя по всему, именно такие ответы от Ивана Курбатова сейчас были нужны меньше всего.

— Совестно, Пров Игнатьич, — для виду покаялся я. — Сказалось само.

— Само, значит, — он провёл большим пальцем по ладони. — «Само» у тебя, Ванька, второй раз за два года по фамилии Курбатов случается.

Пелагея у печи замерла, но не повернулась.

— Отец твой тоже всё «само» говорил, пока про него самого не заговорили.

На это я отвечать не стал: защитить отца Ваньки я не мог, ведь кроме нескольких слов Пелагеи, о нём ничего не знал. Согласиться с Шабровым — тем более. Оставалось молчать.

Старшой, похоже, понял это по-своему.

— Вот и ладно. Хоть сейчас язык придерживать научился, — он подвинул одну из заготовок пальцем, но вдруг спросил: — Про государев смотр слыхал?

Я посмотрел на него. В голове ничего не отозвалось, зато Пелагея даже не подняла глаз. Значит, речь шла о чём-то, что Ванька должен был знать, потому я коротко кивнул.

— Тогда вспомни, — продолжил Шабров. — При покойном государе, в двадцать шестом году, замки на заводе смешали. Те, что в арсенале лежали, с теми, что из готовых ружей сняли.

Он показал ладонями, будто действительно сгребал перед собой детали.

— А после обратно собрали. И что?

Я благоразумно промолчал.

— Каждый замок действовал так, будто его к своему же ружью и поставили, – Шабров посмотрел на меня, проверяя, понимаю ли я смысл. Естественно, я понимал, причём немного иначе, чем ему хотелось.

— Вот это мастерство, Ванька. Не вчера придумано. Сорок лет руку к руке пригоняли, глаз к глазу. Один мастер сделал так, что другой после него взял — и всё сошлось, — он постучал пальцем по столу. — Не железка за мастера решила.

Я снова посмотрел на принесённые детали. История была хорошая, впечатляющая даже для человека из моего времени, если всё действительно происходило именно так. Только за сорок лет работы я слишком хорошо изучил разницу между обычной серией и образцами, которые готовят к важному показу. Если заранее подобрать детали по размерам, проверить каждую, довести нужные места и только потом красиво смешать перед зрителями, результат получится ничуть не хуже. Это ещё не означало, что именно так и поступили сорок лет назад. Я не видел ни подготовки, ни самих замков и обвинять давно умерших мастеров в жульничестве не собирался. Просто один удачный показ ничего не доказывал.

Шабров тем временем продолжал:

— А отец твой скобами мерить вздумал. Всё ему ровность нужна была. Будто глаз мастеров хуже железки стал.

Пелагея резко поставила ковш возле ведра. Шабров покосился в её сторону, но голос не изменил.

— Не в обиду тебе, Пелагея. Что было, то было.

— Я ничего не сказала, — отвернулась женщина.

— Вот и хорошо, — он снова повернулся ко мне. — Вспомни, чем кончилось.

Я вспомнил пустую укладку под образами.

— Помню, – снова соврал.

— Деталь не прибор судит, Ванька, — продолжил Шабров. — Мастер судит. Потому как мастеру за неё и отвечать. Именем своим отвечает, артелью, хлебом. Отдашь последнее слово железке — она за тебя в кандалы не пойдёт.

Вот здесь я почти ответил, потому что он был прав в главном: ответственность действительно оставалась на человеке. Ни один калибр, шаблон или измерительный прибор сам по себе ничего не решал. Только из этого вовсе не следовало, что мастер должен отказываться от измерения. Хороший инструмент не заменял глаз и руку, а позволял двум разным мастерам понимать размер одинаково.

Спорить об этом сейчас было бессмысленно, потому я посмотрел на стол. На одном его краю лежал недоеденный кусок хлеба, на другом — принесённая Шабровым работа. Недоеденный хлеб перевесил готовые возражения. Старшой выждал несколько секунд.

— Урок возьмёшь? — спросил Шабров.

— Возьму, — ответил я после короткого раздумья. Отказ мог вызвать лишние вопросы, да и за работу, наверняка, же полагалась доля.

— Не за спасибо принёс, не думай, — продолжил Шабров. — В артели едят все, кто в ней числится. Пока числится.

Шабров произнёс последние слова без угрозы. Просто обозначил условие, которое здесь, видимо, понимали все.

Он кивнул на заготовки.

— Это твоя доля. Сделаешь как положено — получишь своё, но ещё раз полезешь поперёк приёмщика или старшого, я тебя прикрывать не стану. У Ковригина терпения мало, а после сегодняшнего ещё меньше.

Теперь я понял, зачем он пришёл лично, явно не просто отчитать подручного. Спорить дальше значило лишиться заработка и вызвать новые подозрения, поэтому я лишь кивал и поддакивал.

— Понял.

— Нет, — Шабров качнул головой. — Не понял ты ещё. Чем тише после сегодняшнего будешь, тем дольше у бабки печь не остынет и сестра сытой будет.

Я невольно посмотрел в сторону печи. Дуня сидела там же, а Пелагея убирала со стола миски, делая вид, будто разговор её не касается.

Шабров чуть прищурился.

— Работу к субботе кончишь.

Мой взгляд вновь зацепился за пустую укладку под образами и недоеденный кусок хлеба на столе. Отказаться значило выдать себя: прежний Ванька такой урок взял бы. К тому же за работу полагалась доля, а без денег этот дом долго не протянет. Я придвинул вязку заготовок ближе. Сначала сохранить хлеб и не вызвать подозрений, а потом уже разбираться с остальным.

— Сделаю, Пров Игнатьич, — ответил я.

Он кивнул. Для него это, вероятно, означало, что замочный подручный наконец понял своё место. И переубеждать его в этом мне не требовалось. Шабров поднялся и направился к двери, а я пошёл следом. Уже в сенях он остановился.

— И ещё, Ванька.

— Слушаю, — ответил я, сделав самое внимательное лицо.

— Вздумаешь снова приёмщика служить учить — на меня не надейся. Первый раз я за тебя слово сказал. Второго не будет.

— За первое слово спасибо, Пров Игнатьич, — спокойно ответил я. — Второго я не попрошу. Но обещать, что промолчу, если увижу ошибку, тоже не стану. Заговорю — сам и отвечу.

Шабров несколько секунд смотрел на меня, ожидая, вероятно, что я опущу глаза или начну оправдываться. Я не сделал ни того ни другого.

Больше он ничего не сказал. Повернулся и вышел, а я закрыл за ним дверь и, вернувшись к столу, ещё раз посмотрел на принесённую работу. Вязка заготовок лежала почти напротив пустой деревянной укладки под образами. Заготовки оказались простыми, работа — знакомой хотя бы по смыслу. Одно дело изготовить оружие целиком, другое — довести отдельную деталь до нужной формы. За жизнь мне приходилось заниматься и тем и другим, пусть инструменты с тех пор изменились сильнее, чем сами принципы.

Я взял одну заготовку, повернул перед глазами. Металл требовал света, но лучина уже догорала, а пытаться работать на ощупь только ради того, чтобы доказать собственную полезность, я не собирался. В семнадцать лет глаза, конечно, были получше моих прежних, но запасных пальцев у этого тела всё равно не имелось, потому я положил заготовку обратно.

Дуня задремала возле печи, привалившись плечом к стене. Пелагея собрала остатки хлеба, завернула в тряпицу и убрала. Мой кусок исчез туда же. Значит, завтра пригодится. Потом она подошла к лучине.

— Спать пора.

Я уже собирался спросить, где именно полагается спать Ивану Курбатову, и только в последний момент прикусил язык.

Бабка погасила лучину, но тут в дверь вновь постучали. Два коротких удара костяшками.

Сестра сразу проснулась, а Пелагея замерла возле печи. Мне её реакция не понравилась. Шабров стучал иначе — уверенно, как человек, которого здесь знают и ждут. Сейчас же за дверью не повторяли и не звали хозяев, просто ждали, когда откроют. Я поднялся.

— Сиди, — тихо сказала Пелагея Дуне.

В сенях пришлось нащупывать дверь в темноте. Я отодвинул засов и приоткрыл её. На пороге стоял мальчишка лет двенадцати-тринадцати. В одной руке он держал небольшой фонарь, в другой — сложенный лист. В дом заходить он явно не собирался.

— Курбатову Ивану, — произнёс посыльный, сверившись с листом.

— Я здесь, — ответил я.

Мальчишка опустил глаза к бумаге и нашёл нужную строку.

— Явиться к мещанскому старосте, к среде, по делу общества, — прочитал он. — Так велено сказать: по делу общества и чтоб не запаздывал.

— По какому делу? — спросил я, насторожившись.

— Мне не сказано. — Мальчишка пожал плечами.

— Бумагу оставишь? — Я кивнул на сложенный лист.

Он удивлённо вскинул брови.

— Не положено, — пояснил мальчишка. — Список служебный. Я по нему сверяюсь, в чужие руки не даю.

Он провёл пальцем по строке, словно ещё раз проверил, что ничего не забыл, коротко кивнул мне и пошёл к соседнему дому.

Я закрыл дверь.

Пелагея сама задвинула засов. На этот раз от двери она не отошла.

— К среде лично явиться нужно? — спросила бабка.

— Да, так и передал мелкий. — ответил я.

Она медленно кивнула. Я ждал продолжения, но его не последовало. Спрашивать, чего именно она боится, было неразумно. Настоящий Ванька наверняка должен был понимать хотя бы возможную причину вызова.

Выходило, нынешний вызов был связан с какой-то давней историей Ивана Курбатова. В среду мне предстояло узнать, с какой именно.

Глава 3.

Утром я отправился к мещанскому старосте. По дороге меня нагнала Пелагея — ей тоже было в ту сторону. У лавки Сушкова она остановилась, кивнула на дверь и спросила:

— Ты куда? Вот же лавка Сушкова.

— А, точно. Задумался, — ответил я.

Пелагея пошла дальше по своим делам, а я один вошёл в лавку.

Значит, староста принимал здесь.

Внутри пахло железом, угольной пылью и льняным маслом. У стены стояли полосы металла разной толщины, под прилавком виднелись мешки с углём, а на вбитых в стену гвоздях висели клещи, напильники и прочий инструмент.

На железо я посмотрел внимательнее, чем следовало, и заставил себя отвернуться.

За прилавком обнаружилась дверь. Приказчик выслушал меня и молча кивнул на неё.

Контора оказалась раза в три меньше самой лавки. Конторка возле стены, счёты, весы, пара табуретов и толстая книга в потёртом кожаном переплёте. На чаше весов лежали несколько гирь. На каждой стояло клеймо.

Сам Тихон Ларионович Сушков сидел за конторкой. На вид — хорошо за пятьдесят, суховатый, аккуратно одетый, с коротко подстриженной бородой. Перед ним лежала раскрытая книга.

Садиться мне не предложили, да я и не стал. Судя по тому, как Сушков продолжил листать книгу, происходящее полностью соответствовало здешнему порядку: староста сидит, семнадцатилетний замочный подручный стоит и ждёт, пока до него дойдёт очередь. Нужную страницу Сушков нашёл быстро. Провёл ногтем сначала поперёк строки, потом вниз.

— Курбатов Иван Тимофеевич, — прочёл Сушков. — Недоимка за шестьдесят четвёртый и шестьдесят пятый годы, да платёж за нынешний срок.

— Знаю.

Ответ прозвучал раньше мысли. Ничего я не знал, но Иван Курбатов знать был обязан.

Сушков поднял на меня глаза.

— Раз знаешь, отчего не несёшь? Двенадцать рублей сорок восемь копеек с тебя причитается.

— Нечего нести, — ответил я.

— У всех нечего, а несут.

Двенадцать рублей сорок восемь копеек. Таких денег в доме Курбатовых не было. Подозревал, что никогда и не бывало.

— Думаешь, я с тебя для себя требую? — спросил Сушков.

— Не думаю.

— Вот и не думай. Обществу положенное внести надо целиком. С тебя не возьмём — за тебя другие положат.

Сушков снова коснулся строки ногтем.

— Тут не одни подати, — пояснил он. — Общество ещё складывалось, чтобы нанять охотника в рекруты и не отдавать своих служить. Два года за вашу семью платили всем миром, не от богатства: кто копейку, кто две.

Теперь я иначе вспомнил людей у колодца. Два года они не просто косились на дом Курбатовых — они платили за него из собственных карманов. Кто копейку, кто две. Выходило, наша семья была должна понемногу каждому, даже тем, кто теперь отворачивался от Пелагеи.

— Дайте мне срок до октября, Тихон Ларионович, — попросил я.

— Был у тебя срок, — сразу ответил Сушков. — Два года.

Первым желанием было сказать, что срок давали не мне. Но имя Курбатова я уже носил, жил в их доме и ел хлеб, за который расплачивались другие. Отделить себя от семьи было бы слишком легко.

— У семьи был срок, и она его пропустила, — сказал я. — Теперь долг на мне. Сразу двенадцать рублей сорок восемь копеек я не достану, поэтому пустого обещания давать не стану.

Сушков поднял на меня глаза.

— А что станешь? — спросил староста.

— С ближайшей сдачи внесу первую часть, — ответил я. — Потом половину каждой своей доли буду отдавать в общество, пока не закрою всё. Что заработаю сверх артельной работы — тоже сюда. Запишите порядок в книгу. Если пропущу хоть один расчёт, больше отсрочки просить не буду.

Сушков молчал, и я добавил:

— Если денег всё равно не хватит, могу брать работу для общества: инструмент точить, править, поломки чинить. Цену назначите не вы и не я, а сторонний мастер, чтобы потом спора не было.

— Работников у меня хватает, — отрезал Сушков. — Долг платить надо деньгами.

— Значит, деньгами, — согласился я. — Первая выплата — с ближайшей сдачи. Остальное — с каждого следующего расчёта. К октябрю закрою.

Я замолчал. Ещё немного — и начал бы рисовать ему график погашения. Сорок лет я раскладывал по срокам опытные работы, поставки, испытания и производство. Там подобный подход никого бы не удивил. Здесь же перед старостой стоял семнадцатилетний подручный, который только начал получать свою долю в артели.

Сушков смотрел на меня несколько секунд.

— Считать научился?

— Приходится. — кивнул я.

— Всем приходится, — согласился староста.

Он перевёл взгляд на книгу.

— До осени подожду.

Это было уже больше, чем я ожидал.

— До октября? — отдалил я.

— Пускай и до октября, — подтвердил Сушков. — Мне не жалко. Только ты пойми, Иван, что именно я тебе даю.

— Понял, — ответил я.

— Нет, не понял.

Сушков закрыл книгу и оставил ладонь на кожаной обложке.

— В октябре будет сход. Сведём счета, распределим подряды, разберёмся с должниками. За своего общество вступится. У кого недоимка, у кого беда — всем миром покроем, потому что друг за друга держимся. Но за порочного никто стоять не станет.

Слово мне не понравилось.

— Я не порочный, — возразил я. й— Ты Курбатов.

Сказано было без злости. Так же он до этого говорил о деньгах.

— А список на осенний рекрутский набор открыт до самого схода, — продолжил Сушков. — За кого общество не вступится, того и отдадут в рекруты.

Слова я разобрал все, а смысл дошёл на секунду позже. Тысяча восемьсот шестьдесят шестой. Рекрутские наборы никто не отменял.

Три дня назад мне было шестьдесят шесть. Теперь — семнадцать, и осенью общество могло взыскать долг не деньгами, а мной самим.

Двенадцать лет службы. Если меня отдадут в рекруты этой осенью, новую войну с Турцией я встречу не у чертёжного стола, а в солдатском строю. До Плевны оставалось одиннадцать лет.

Сушков немного помолчал.

— Да и с завода про тебя писано, — добавил Сушков. — Не моё дело, что именно, но бумага имеется.

Этого я не знал. Настоящий Ванька наверняка понимал, о какой бумаге речь, а мне нельзя было выдать себя первым же вопросом. Поэтому я спросил о другом:

— Если я найду работу за городом и буду платить долг с заработка, общество меня отпустит? — спросил я.

Сушков посмотрел внимательнее.

— Пока за тобой недоимка, общество согласия не даст, — ответил староста.

— Даже если хозяин поручится и станет сам удерживать деньги? — уточнил я.

— Без мирского согласия в думе тебе бумагу на выезд не выпишут, — сказал Сушков. — А согласия с таким долгом не будет. Не я бумагу выдаю.

Больше спрашивать не требовалось. Долг не просто висел на семье — он запирал меня в Туле. А неизвестная заводская запись могла удержать дверь закрытой даже после последней выплаты.

Сушков открыл книгу на другой странице, показывая, что разговор окончен. Я повернулся к выходу и снова увидел весы. Гири лежали в ряд, и на каждой стояло поверочное клеймо. Вес здесь можно было проверить. Долг — сосчитать до копейки. Даже срок мне назвали точно.

Оставалось добиться, чтобы и обо мне судили по тому, что можно проверить, а не по фамилии и чужой записи.

— Ступай, — сказал за спиной Сушков. — До октября живи.

Это была не милость. Он просто поставил дату следующей проверки.

Я вышел из лавки и остановился у крыльца. Май, июнь, июль, август, сентябрь. Октябрь считать не стоило: к нему всё должно было закончиться.

Когда-то такой срок означал для меня опытную партию, заводские испытания или очередной этап доводки. Пять месяцев можно было разбить на недели, недели — на задачи, задачи — на конкретные работы. Потом оставить запас на неизбежные задержки и получить дату, к которой результат должен лежать на столе. Только теперь результат требовался несколько иной.

Я попросил отсрочку и получил её. Однако Сушков меня не спас. Он просто назвал день, когда книгу откроют снова, а долг Курбатовых перестанет быть разговором между старостой и семнадцатилетним подручным. В октябре решать мою судьбу будут те самые люди, которые отодвигали ведро Пелагеи у колодца. И каждый из них уже покрывал наш долг из собственного кармана.

Я пошёл по улице. Долг можно было выплатить — по крайней мере попробовать. Но одного долга, судя по словам Сушкова, было мало. Оставалась фамилия и неизвестное мне «с завода писано», а ещё отец, которому два года назад не поверили, когда он говорил о плохом железе. И самое главное — оставался я сам. Замочный подручный Иван Курбатов, семнадцати лет, без денег, без права свободно уйти на заработки и с чужой жизнью, о которой знал меньше любого встречного.

Я дошёл до перекрёстка и остановился, пропуская мимо телегу. Паниковать было бессмысленно. Когда задача казалась слишком большой, её следовало разбирать на части. Сейчас мне нужен был заработок, а для этого — работа. Чтобы мне доверили что-то серьёзнее работы подручного, одних слов было мало. Нужен был результат, который можно увидеть и проверить.

Например, измерительный калибр. Он сразу покажет, соответствует ли канал ствола заданному размеру. Сним мастер заметит отклонение, которое легко пропустить на глаз. Чтобы его изготовить, нужен был металл. А чтобы доказать, что он работает, — ствол, на котором разницу увидит любой мастер. Если всё получится, можно будет взяться и за главное — вернуть Ивану Курбатову доброе имя. Пока весь план умещался в нескольких словах. Ни оборудования, ни денег, ни людей у меня не было. Но зато есть знания и опыт. Мимо прогрохотала телега, и я отступил к краю дороги. В памяти снова возникли весы из конторы Сушкова. Точнее, гири с клеймами. С гирей никто не спорил: её клали на чашу и доверяли показанию. Не потому, что каждый мог сам проверить её вес, а потому, что это уже сделал кто-то другой и своим клеймом подтвердил результат. Вот чего мне не хватало — независимого подтверждения. Изготовить калибр я мог, объяснить его назначение — тоже. Но если я принесу его Шаброву и заявлю, что размер верен, за калибром будет стоять только моё слово. Слово Ваньки Курбатова. А кому здесь поверят — ему или мастеру, который сорок лет доверял собственному глазу, — гадать не приходилось.

Значит, одной железки мало. Нужен человек, которому здесь доверяют и который подтвердит, что размер верный. Кто мог бы это сделать, я пока не знал. Но сначала следовало изготовить сам калибр — без него и показывать было нечего.

В доме было темнее, чем на улице. Света из окна ещё хватало, чтобы различать стол, печь и лавки. Лучину Пелагея не зажигала — её берегли.

Она посмотрела на меня, едва я вошёл, но спрашивать, где был, не стала.

— До осени дали отсрочку, — сказал я.

Пелагея кивнула, словно другого ответа и не ждала.

— Два года я относила Сушкову всё, что удавалось выкроить, в счёт недоимки. Только суммы были маленькие, и долг почти не уменьшался.

Сказала спокойно. Без жалобы и без обвинения в мой адрес.Я промолчал. До сих пор мне казалось, что эти два года Пелагея только ждала беды. Оказалось, всё это время она ещё и расплачивалась за неё. Про октябрьский сход я ей не сказал, поберёг сердце бабки.

Я прошёл к лавке. Дуня посмотрела на мои сапоги, молча встала, принесла старую тряпку и положила рядом.

— Спасибо, – кивнул я сестре

Она пожала плечами и вернулась к печи. Я вытер налипшую грязь, потом полез за пазуху и осторожно достал пластинку. Оставить её в доме я так и не решился: на виду нельзя держать, а Пелагея нашла бы кусок железа и выбросила как мусор.

Теперь положил обломок на ладонь и поднёс ближе к окну. Света оставалось мало, но мне хватало. Излом я уже изучил возле пробного станка, и старый дефект никуда не делся. Расслоина в полосе существовала до того, как из неё изготовили ствол. В этом я был уверен. Только уверенность инженера и доказательство оказались разными вещами.

В первые часы после аварии пластинка казалась мне едва ли не готовым ответом. Сохрани образец, исследуй — и всё станет ясно. Привычка из другого времени.

Я повернул металл другой стороной, пытаясь сложить в голове ответ на основной вопрос: что именно он доказывал? Ответ не очень радовал, потому что этого хватило бы доказать, что один конкретный ствол разрушился по дефекту металла. На этом всё.

На пластинке не было даты или фамилии мастера. Не было номера партии, журнала плавки или документа, связывающего её хотя бы с сегодняшней пробой. Даже если завтра я положу этот кусок перед Ковригиным, останется моё слово против его. А моё слово здесь принадлежало Ивану Курбатову, семнадцатилетнему должнику.

Получалось почти то же самое, о чём я думал после разговора с Сушковым. Правда существовала, только поручиться за неё было некому.

Я посмотрел на пустую укладку от отцовского клейма, понимая, что с мерой-калибром будет так же. Я мог изготовить её правильно, проверить настолько хорошо, насколько позволят здешние средства. Мог даже добиться повторяемого результата. Но пока правильность этой железки подтверждаю только я, для Шаброва она останется железкой Ваньки Курбатова.

Кто поставит второе слово рядом с моим, я не знал. Я сжал пластинку в кулаке. Оставалось решить, куда её спрятать.

Бабка занималась у печи, сестра сидела к ней спиной. Я опустился возле стены и попробовал край одной из половиц. Доска чуть подалась. Приподнять удалось только со второго раза. Под ней обнаружилась сухая щель. В принципе, этого хватало. Я завернул пластинку в кусок старой тряпицы, опустил внутрь и вернул доску на место.

С этим закончили. Теперь нужен был металл.

Я оглядел дом уже с другой целью. Заметил нож, но он не годился. Точнее, кусок стали из него получить было можно, но после этого Пелагее пришлось бы резать хлеб пальцами. Ещё имелись иглы, но портить их ради опыта было ещё глупее. Всё остальное оказалось либо неподходящим, либо нужным семье. Я не заработал здесь даже на собственный кусок железа, а значит, распоряжаться чужими вещами права не имел.

За окном ещё не совсем стемнело. Если металл нельзя купить и нельзя взять дома, оставалось идти туда, где его уже сочли ненужным.

Я поднялся.

— Ты куда? — спросила Пелагея.

— Скоро вернусь.

Она посмотрела на окно, потом на меня, но удерживать не стала.

До заводского отвала я добрался уже в поздних сумерках. Однако нужное место нашёл не сразу. Пришлось пройти вдоль забора, потом спуститься к ручью и обогнуть край заводской территории. Зато когда увидел нужную кучу, сомнений не осталось. Здесь выбрасывали всё, чему на заводе больше не находилось применения: шлак, окалину, обрезки полосового железа, гнутую проволоку, куски битых изложниц. Попадались ржавые гвозди, обломки непонятных деталей и просто спёкшаяся масса, в которой металл уже трудно было отличить от камня.

Я полез наверх. Первые минуты казалось, что материала здесь больше, чем мне понадобится за всю оставшуюся жизнь.

Обрезок полосы оказался слишком мягким. Я попробовал его на изгиб и отбросил. Следом попалась проволока: толстая, но и она согнулась почти без сопротивления. Кусок, который в сумерках выглядел многообещающе, оказался чугуном. После удара о камень край просто выкрошился.

Я продолжал копаться. Шлак местами сохранял тепло. Окалина забивалась под ногти и резала ладони. Некоторые куски приходилось буквально выдирать из слежавшейся массы, после чего достаточно было нескольких секунд, чтобы отправить находку обратно.

За час я переворошил всё, до чего дотянулись руки.

Когда-то мне приносили результаты химического анализа, сертификаты на металл и образцы от партии. Если что-то не соответствовало требованиям, материал просто не принимали. Теперь бывший главный конструктор и доктор наук стоял по колено в заводском мусоре и искал кусок стали для своей работы. Я вытащил очередной обломок, очистил от грязи и попробовал согнуть, но тот хрустнул и переломился.

— Ты не тут копай.

Я выпрямился и увидел на гребне кучи мальчишку лет двенадцати. Худого, в великоватой рубахе, с босыми грязными ногами. Судя по тому, как удобно он устроился, наблюдал за мной уже давненько.

— А где?

— Смотря чего ищешь. — спросил он.

— Твёрдый металл — сказал я.

Мальчишка обвёл рукой отвал.

— Вон его сколько.

— Это мягкое. А то чугун.

Он посмотрел туда, куда я указал, потом начал спускаться.

— Тебе какое надо?

— Калёное. Напильник, сверло, резец. Что-нибудь, что закалку держит.

Мальчишка остановился двумя шагами выше.

— Чего делать будешь?

— Для начала найду подходящий кусок. — ответил я.

— А после?

— После увидишь.

Ответ его, похоже, заинтриговал. Он сунул руку за пазуху и вытащил кусок металла.

— Такое ищешь?

Я протянул руку и взял обломок трёхгранного напильника длиной примерно с ладонь. Конец отломан неровно, на двух гранях ещё хорошо сохранилась насечка. Я осмотрел излом, провёл ногтем по грани, уже понимая, что для начала сойдёт.

— Где взял?

— Нашёл, — уклончиво ответил мальчишка.

— Где именно?

— Где надо, – он чуть язык мне не показал.

Понятно. Похоже, у мальчишки имелся собственный склад, но делиться его расположением он не собирался.

Я протянул напильник обратно.

— Заплатить мне нечем.

Он не взял.

— Должен будешь.

Что ж. Этот долг я хотя бы могу взять на себя сам, а не получить в наследство от Ваньки— Буду, – кивнул я. – Как звать?

— Сенька.

Я убрал напильник за пазуху.

— Сенька, ломаный инструмент сюда часто возят?

— Смотря откуда. — ответил Сенька.

— С замочной.

— По четвергам. — сказал он.

Я прикинул день.

— Значит, завтра?

— Завтра, стало быть.

Мальчишка показал на дальний край отвала.

— То, что в прошлый раз не растащили, ищи вон там. Сверху уже пусто, придётся копать глубже.

Утром я узнал, что через пять месяцев меня отдадут в рекрутеры. К вечеру появился обломок напильника и место, где можно раздобыть металл. Сырьё нашлось. Значит, теперь было из чего делать калибр.

— Показывай, где кидают, — сказал я. И полез на отвал искать сталь для первого инструмента, который собирался сделать в этой жизни.

Глава 4.

Утром я снова копался на заводском отвале. На этот раз искать нужное место не пришлось. Вчерашний мальчишка объяснил достаточно хорошо, а остальное я запомнил сам. К тому же сегодня возле дальнего края кучи обнаружилась свежая колея. Телега уже ушла, оставив после себя вдавленные в грязь следы колёс и новую порцию железного мусора.

Сенька сидел наверху и перебирал добычу.

— Чего так поздно? — спросил он, когда я подошёл.

— Урок кончал, – пожал я плечами.

— Пока ты урок кончал, тут двое было.

Судя по кучке железа возле его босой ноги, сам он тоже времени не терял.

Я забрался выше. Сегодняшний привоз отличался от вчерашних залежей хотя бы тем, что металл ещё не успел покрыться грязью и ржавчиной.

Первым мне попался обломок сверла. Рабочая часть была сломана почти у самого хвостовика, но оставшегося металла хватало. Я отложил его в сторону. Затем удалось обнаружить ещё одно. Следующим нашёл короткий кусок резца с выкрошенной кромкой. Последней взял полосу длиной примерно в две ладони. По виду обычное железо, но один край был обработан, а значит, когда-то от неё требовали чего-то большего, чем просто лежать в конструкции. Я попробовал полосу на изгиб, осмотрел край и добавил к остальному.

Ни об одном из четырёх кусков я не мог с уверенностью сказать, что именно держу в руках. Содержание углерода, режим прежней обработки, закалка — всё приходилось угадывать по косвенным признакам. Особо меня это не беспокоило. Конечно, за сорок лет работы я привык к другому порядку. Вместе с металлом приходила бумага, где уже было написано, что это за сталь, откуда она взялась и чему должна соответствовать. Если возникали сомнения, существовала лаборатория. Здесь лабораторию мне заменяли глаза, руки и камень под ногами, но задача от этого невозможной не становилась.

Я завернул находки в тряпку.

— Всё? — спросил Сенька.

— Пока хватит.

Он пожал плечами и вернулся к своей кучке.

С отвала я направился в кузню, расположившуюся неподалёку. Над низкой крышей уже поднимался дым.

Внутри было жарко. Возле горна работал широкоплечий мужик лет сорока с закатанными по локоть рукавами. Я остановился у входа и дождался, пока он закончит с зажатой в клещах полосой.

— Чего тебе?— спросил кузнец.

— К горну пустишь?

Он посмотрел сначала на меня, потом на свёрток под мышкой.

— Курбатов?

— Он самый. — кивнул я.

— Аким, — представился кузнец и кивнул на горн. — Даром уголь жечь не дам.

— Даром и не прошу. — покачал я головой.

— А чего просишь?

— Пускать меня сюда по вечерам, когда закончится ваша работа.

Аким положил клещи на наковальню и скрестил руки на груди.

— Платить чем будешь?

Денег у меня не было, но эту часть разговора я предусмотрел заранее.

— Буду чистить горн, носить уголь и раздувать мехи, когда понадобится.

Аким немного подумал, изучая меня прищуренным взглядом.

— После работы придёшь — сначала вычистишь горн. Уголь мой без спросу не жги. Мехи порвёшь — пеняй на себя.

— Согласен, — ответил я. Условия отличные в нынешнем моем положении.

Аким кивнул на свёрток.

— Тебе на что?

— Закалить хочу,. — не стал скрывать я всю правду.

— Ты сперва спробуй на каком-нибудь обрезке, — посоветовал кузнец. — Не всякое железо одинаковый жар выдержит.

Я прикинул в голове четыре добытых куска. Тратить один из них только ради проверки не хотелось.

— Некогда. Через три недели сдача.

Аким пожал плечами и снова взялся за клещи, показывая, что разговор закончен.

Я вышел из кузни со свёртком под мышкой и первым местом, где мог работать с металлом так, как мне самоу требовалось.

До мастерской я добрался раньше Шаброва. Работа уже шла. За верстаками сидели трое, ещё двое возились у стены с готовыми замками. Мне достался крайний верстак у окна. Моим он, конечно, не был. У подручного здесь вообще мало что могло быть своим: инструмент выдавали на время, верстак занимали, пока выполняли порученную работу, а затем уступали следующему.

Днём это меня вполне устраивало. Для того, что я собирался делать, — нет. К вечеру мастерская пустела. Значит, появлялся свободный верстак. Но вместе с людьми исчезал и свет. А точить железки на ощупь я не собирался. Молодые глаза давали мне преимущество перед прежними, но видеть в темноте всё равно не умели.

Шабров появился минут через десять, прошёл вдоль верстаков, остановился возле одного из мастеров, молча осмотрел работу и только потом заметил меня.

Я дождался, пока он освободится.

— Пров Игнатьич.

— Чего?

— Мне по вечерам верстак нужен.

Шабров посмотрел на меня.

— Ночью в мастерской не сидят.

— Я мешать не буду. — заверил я.

— Мешать не будешь, но свечи мои спалишь.

Этого я ожидал. Бесплатного места не существовало ни в девятнадцатом веке, ни в двадцать первом. Различалась только форма оплаты.

— Я возьму дополнительные уроки. Чьи скажете, — предложил я.

Уроком здесь называли определённый объём работы, назначенный мастером. Я предлагал выполнять ещё и чужую норму — в обмен на право оставаться у верстака по вечерам.

Шабров несколько секунд молча разглядывал меня.

— Надорвёшься, — предупредил он.

— Не потяну — отберёте работу, — ответил я.

Шабров хмыкнул и отвернулся к ближайшему верстаку.

— Начнёшь сегодня, — решил он. — Пока у Федьки палец не заживёт, возьмёшь половину его урока. Остальную работу я тебе подберу.

— Сделаю, — согласился я.

Шабров не спросил, зачем мне понадобился верстак по ночам. Не поинтересовался, что я собираюсь делать при свечах после полного рабочего дня. Даже на свёрток с железом, который я оставил у своего места, не посмотрел. Это меня устраивало.

— Свечу сам гаси, — бросил он напоследок. — Спалишь мастерскую — платить будет нечем.

На этом разрешение было получено.

Если мои скобы окажутся полезны и другим мастерам, результат будет говорить за меня. Тогда мне впервые не придётся уговаривать людей поверить Ваньке Курбатову. А доверие здесь означало заказы, заработок и шанс вернуть фамилии доброе имя.

Сначала мне казалось, что тело семнадцатилетнего мальчишки должно переносить работу легче моего прежнего. В некотором смысле так и было. Спина не ныла после нескольких часов за верстаком, глаза не уставали от разглядывания мелких деталей, пальцы слушались. Только артельный урок рассчитывался не на то, сколько способен выдержать человек. Он рассчитывался на то, сколько тот должен сделать.

К обычной работе добавилась Федькина половина, потом Шабров положил рядом ещё заготовки. К полудню я перестал считать часы. К вечеру начал считать только готовые детали. Когда последний мастер ушёл, я остался один. Передо мной лежал законченный урок и то, ради чего я его взял, — свободный верстак.

На третий день кожа на большом и указательном пальцах правой руки лопнула. Мелкая металлическая пыль въелась в трещины и не вымывалась даже горячей водой. На левой ладони появился волдырь, который я вечером проколол, а утром снова взялся за напильник. Хуже всего было не это. После десяти часов одинаковых движений пальцы продолжали двигаться, но переставали чувствовать металл так, как мне требовалось. Приходилось останавливаться, разминать кисть и ждать. Потом снова работать, вставая днём за урок, а ночью — за верстак.

Шабров видел мои руки. Не заметить их он не мог. Но ни разу не спросил, что именно я точил после того, как остальные уходили.

Начать пришлось не с железа. Две заготовки я мог выточить хоть сегодня, только толку от них не было бы, пока я не знал, где именно провести границы. Проще всего было снять размеры с готовой замочной доски. Но тогда я лишь повторил бы конкретную деталь вместе со всеми её случайными отклонениями. Мне нужен был не размер одной доски, а размер, по которому следовало делать их все.

Готовое ложе нашлось в мастерской. Не новое — по дереву уже прошёл ложевщик, гнездо под замок было выбрано, но окончательной сборки ещё не делали. Замочную доску я взял из тех, что лежали у стены. Первый раз она в гнездо не вошла.

Я закоптил край над свечой, посадил, насколько получилось, вынул. Светлые места показали, где металл упирался в дерево.

Напильник снял совсем немного. Снова копоть и ложе. На третий раз доска вошла глубже. На четвёртый села почти полностью, но пришлось дожать большим пальцем. Я вынул её и снова прошёлся напильником. Торопиться здесь было нельзя. Снять металл можно было всегда. Вернуть обратно — уже нет.

Через несколько проходов доска села в гнездо от усилия пальцев. Я вынул её, протёр и повторил. Потом ещё раз. Вот теперь получилось то, что мне требовалось.

Я отложил напильник и несколько секунд смотрел на доску. При этой толщине две независимо изготовленные части ещё соединялись без дополнительной пригонки.

Я провёл черту на краю доски и продолжил. Теперь задача была обратной. Снимал понемногу, каждый раз возвращая металл в то же гнездо. Сначала разницы почти не чувствовалось. Потом появился едва заметный ход. Ещё немного — и при нажатии пальцем край доски начал смещаться.

Я поставил замок и попробовал его уже целиком. Работать он мог, но оставлять такую посадку я бы не позволил. Замок не должен был гулять в ложе, принимая нагрузку каждый раз немного иначе.

Я положил доску на верстак. Между полученными границами как раз находилось то, что я назвал «от сих до сих». С одной стороны металл ещё входил без индивидуальной пригонки. С другой — ещё не получал свободы, которой в этом сопряжении быть не должно. Только теперь я принёс несколько готовых артельных досок и приложил их к своим. Разница обнаружилась сразу. Одни были толще первой границы, другие уходили за вторую. Ничего удивительного в этом не было. Здесь доску делали не для любого ложа. Её делали для конкретного, а потом мастер или ложевщик доводил пару до нужной посадки. Я убрал артельные детали обратно. Они мне больше не требовались.

Следующей ночью я развернул тряпку с найденным на отвале железом. На изготовление первой скобы ушло меньше времени, чем я ожидал. После последних дней замочной работы собственные пальцы наконец перестали казаться чужими, а инструмент — неудобным. Тиски были грубее тех, к которым я привык. Напильники хуже. Свет одной свечи заставлял постоянно менять положение детали. Но это были уже нюансы. Здесь я знал, что делать.

Полосу пришлось сначала выправить. Потом разметить, убрать лишнее, вывести внутренние поверхности. Я не пытался получить окончательный размер сразу. Оставил металл, снял ещё немного, проверил по опорной доске. Снова снял и проверил. На одной стороне скобы доска должна была пройти. На другой — остановиться. Проходной и непроходной.

Как назвать эти мерные скобы, можно было решить потом. Гораздо важнее, что пользоваться ими сможет любой мастер: деталь прошла через одну скобу и не прошла через другую — значит, размер в норме.

Вторая скоба потребовала больше времени. С шириной посадки пришлось работать осторожнее, постоянно возвращаясь к опорной паре. Несколько раз я останавливался просто потому, что пальцы после дневного урока начинали хуже чувствовать напильник.

К рассвету обе железки лежали рядом. Неровные, неказистые. Без цифр и клейм, но сделанные правильно. Я завернул их в тряпку и отправился домой.

Следующий вечер ушёл на окончательную доводку. Ещё один — на проверку. Я несколько раз возвращался к исходному ложу и доске, пока не убедился, что обе границы воспроизводятся одинаково. Оставалось закрепить результат.

В кузню я пришёл после работы. Аким оторвался от наковальни и посмотрел на меня.

— Уговор помнишь?

— Сначала вычистить горн и натаскать уголь, — ответил я.

Кузнец молча подвинул ко мне лопату. Когда всё было закончено, Аким заглянул в горн, осмотрел принесённый уголь и одобрительно кивнул.

— Сойдёт. Вижу, слово держишь. Разводи огонь и занимайся своим железом.

Я разжёг горн сильнее и положил первую скобу ближе к жару. Вот здесь всё снова стало знакомым. Я следил за металлом, переворачивал его, не давая одной стороне уйти вперёд. Цвет менялся медленно. Тёмный ушёл, появился красный, затем металл начал светиться ровнее.

Проверять было нечем, оставались только глаза. Я дождался нужного цвета, выдержал ещё немного и взял скобу клещами.

Вода зашипела, а пар ударил в лицо. Я дождался, пока металл остынет достаточно, вынул его и уже собирался отложить, когда увидел тонкую тёмную линию возле внутреннего угла. Провёл ногтем, убедившись, что это трещина.

Несколько секунд я просто смотрел на неё. Потом взял вторую скобу. Можно было остановиться. Правильнее, наверное, было остановиться. Но одна трещина ещё могла оказаться дефектом самой заготовки.

Вторую я грел внимательнее. Следил за каждым изменением цвета, несколько раз отводил от наиболее горячего места, выравнивал нагрев. В воду опустил без спешки, вертикально.

Шипение прекратилось. Я вынул скобу и практически сразу заметил трещину. На этот раз она шла от другого угла.

Я положил обе детали на край наковальни. Размеры были верны, форма тоже. Нагрев я не пропустил. Что именно произошло с металлом, я не знал. И это оказалось самым неприятным. Я просто не знал, что за сталь лежала передо мной и как именно она поведёт себя при таком режиме. Сорок лет я выбирал марку стали, а вот безымянный обломок — ни разу.

Аким работал у другого конца кузни, но время от времени поглядывал в мою сторону.

— А эти скобы тебе зачем? — наконец спросил он.

Я поднял голову. До этого кузнец делал вид, будто моя работа его нисколько не интересует.

— Размер проверять.

— А глазом не увидишь? — Аким прищурился.

Я покачал головой.

— Одну деталь мастер и на глаз подгонит. А вдруг понадобится тысяча?

Аким перестал стучать и посмотрел сначала на меня, потом на заготовки. Несколько секунд он молчал, словно решал, не смеюсь ли я над ним. Потом хмыкнул и снова взялся за молоток.

— Ты сперва одну сделай.

— Первую я сделаю, — ответил я. — А эти скобы нужны, чтобы тысячную смог сделать человек, который первой даже не видел.

Аким снова взялся за молоток, но теперь уже без усмешки.

В одном он был прав: сначала требовалось изготовить хотя бы один годный калибр. А я еще знал, что приближается война с турками. Ружья скоро понадобятся не десятками, а сотнями и тысячами. Каждую деталь вручную к другой не подгонишь. Калибр позволял сразу определить, годится она или нет, и выпускать одинаковые детали без бесконечной подгонки. Ради этого я и возился со скобами.

Я снова посмотрел на две треснувшие скобы. В первый же день Аким предупреждал: «Ты сперва спробуй на обрезке».

Теперь у меня было две пробы, только слишком дорогие.

— Треснули? — спросил Аким, взглянув на обломки.

— Обе.

— А я говорил: сперва попробуй на обрезке, — хмыкнул кузнец.

— Железо разное, — уверенно ответил я. — Обрезок мог оказаться другого сорта. А теперь я проверил именно то, из чего сделал скобы. Я знаю это железо и знаю, чего от него ждать.

Две испорченные скобы я не выбросил. Утром они лежали на краю верстака рядом с остальным железом, и трещины выглядели ещё отчётливее, чем вчера в кузне. Обе начинались от внутренних углов, но шли по-разному. На одной металл разошёлся почти насквозь, на второй трещина остановилась примерно на середине.

Можно было изготовить ещё две заготовки и попробовать снова, но я не стал. До сих пор я действовал так, словно работал со знакомым материалом. Выбрал режим, нагрел, закалил и получил результат, которого не ожидал. Повторять ту же последовательность в надежде, что на этот раз железо почему-то поведёт себя иначе, было бессмысленно.

Пришлось вернуться к началу. Вечером я достал обломок напильника, полученный от Сеньки. До сих пор его не трогал. Из всего, что удалось подобрать на отвале, только здесь я хотя бы приблизительно понимал, с чем имею дело. Напильник когда-то закаливали. Насечка сохранилась, излом тоже говорил достаточно. Для второй пары я собирался оставить именно его.

Теперь пришлось платить частью материала за знание о самом материале. Хвостовик я отпиливал долго. Отделил первый короткий кусок, потом второй. Посмотрел на остаток и остановился, понимая, что этого мало. Если я хотел получить не случайный результат, двух проб не хватало. Пришлось отпиливать ещё.

На первом обрезке сделал одну насечку. На втором — две. На третьем — три. Дальше пришлось менять расположение рисок, чтобы не перепутать образцы. Памяти я доверял, но не настолько, чтобы через два дня помнить, какой именно кусок лежал в воде, какой в масле и какой я грел сильнее. К ночи на тряпке лежал первый ряд.

В кузне я начал с нагрева. Температуру измерить было нечем, поэтому пришлось пользоваться тем, чем пользовались здесь все: цветом металла. Первый образец довёл примерно до того же состояния, при котором треснули скобы. Второй вынул раньше. Третий — ещё раньше.

Один ушёл в воду. Другой — в масло, которое пришлось принести с собой. Третий оставил остывать без закалки. На этом первый вечер закончился.

Утром я сломал образцы. Один пришлось надпилить, второй разошёлся от удара. Я рассматривал зерно на изломе у окна, поворачивал к свету и складывал куски обратно на тряпку, каждый напротив своей метки. Потом пошёл заканчивать двойной урок.

Следующим вечером образцов стало больше. Теперь я менял уже не только нагрев и охлаждение. Закалённые куски снова осторожно прогревал, следя за чистой поверхностью. Здесь цвет говорил уже о другом. Соломенный оттенок, темнее, ещё темнее. Побежалость появлялась после закалки, при отпуске, и путать её с цветом раскалённой стали было нельзя. Одну насечку я ставил до горна, вторую — после.

К третьей ночи тряпки стало не хватать. Я разложил образцы в четыре ряда. В первом лежали куски, по которым я помнил нагрев. Во втором различалось охлаждение. Третий сохранял результат отпуска — его цвет оставался на очищенной поверхности и после остывания. Четвёртый состоял уже из половинок: там я сравнивал зерно излома. Аким задержался над ними, посмотрел на насечки и вернулся к своей полосе.

Полтора десятка строк и ни одной цифры. Но я понимал эту запись не хуже лабораторного журнала. Первая вещь, которую я действительно сделал здесь по-своему, оказалась не скобой и не замочной частью. Это была таблица, только вместо бумаги её строками служили куски железа. Тряпку с образцами я каждый раз сворачивал и забирал с собой.

Днём руки выполняли урок. Напильник шёл вперёд, деталь переворачивалась, проверялась и уходила в готовые. Потом те же пальцы брали клещи.

Закономерность я увидел в ту же ночь. К утру перестал сомневаться. Эту сталь я грел слишком сильно. В воде она получалась жёсткой, но слишком охотно отвечала трещиной. Масло давало результат спокойнее. Без последующего отпуска металл оставался слишком хрупким. После него излом менялся именно туда, куда мне требовалось.

Я взял последний образец из удачной строки и повторил всё ещё раз. Нагрел ниже, чем привык, опустил в масло, очистил и отпустил. После остывания зажал конец и ударил. Образец сломался только со второго раза.

Я поднёс половинки к свету и долго рассматривал излом. Теперь этого было достаточно.

Вторую пару я делал из того, что осталось от напильника. Материала хватало впритык, поэтому права на лишнее движение уже не было. Заготовки вывел с запасом, потом медленно снял металл до нужных границ. Проверил на опорной доске. Ещё раз вернулся к ложу. Только после этого отнёс обе скобы в кузню.

Аким занимался своим делом и на меня не смотрел. Я тоже ничего не объяснял.

Нагрев остановил раньше, чем в первый раз. Первую скобу опустил в масло, дождался, пока прекратится движение поверхности, вынул и дал остыть. Потом повторил со второй. Обе остались целыми.

Аким осмотрел обе скобы и провёл пальцем по одной из них.

— На этот раз целы.

— Потому что я узнал это железо, — ответил я.

Кузнец одобрительно кивнул и вернул мне скобу.

После очистки пришёл черёд отпуска. Здесь я уже не угадывал. Цвет медленно прошёл по зачищенному металлу, и в нужный момент я убрал скобу от жара. На второй сделал то же самое.

Утром обе меры лежали на верстаке. Я проверил их на опорной паре. Обе работали. На этом можно было бы остановиться, если бы мне требовались только две правильно сделанные железки. Но сами по себе они ничего не доказывали.

Я взял замочную доску из своего очередного урока и проверил толщину. Не прошла. Пришлось вернуть деталь в тиски. Снял немного и проверил. Теперь одна сторона скобы пропустила доску, другая остановила.

Так к двойному уроку добавилась третья работа. Днём я делал то, что полагалось подручному. Вечером заканчивал чужую половину. Ночью возвращался к собственным деталям и прогонял их через две скобы.

Первые несколько штук пришлось переделывать почти полностью. Потом руки начали сами останавливаться раньше. Я всё реже исправлял готовое и всё чаще попадал в нужные границы ещё при изготовлении.

Свечи становились короче. На тряпке прибавлялись детали. К концу третьей недели я довёл по скобам девять замочных досок. Семь завернул в тряпку и оставил у своего верстака, а две передал мастерам для сборки замков из нынешней партии.

Трещины на пальцах успевали затянуться ровно настолько, чтобы на следующий день раскрыться снова.

Я спал по три-четыре часа. Меньше не позволял себе сам. После второй ночи понял, что начинаю дважды проверять то, что обычно видел сразу. После третьей едва не снял лишнее с готовой доски и с тех пор, как бы ни поджимало время, ложился хотя бы ненадолго. Точная работа усталости не прощала.

Однажды я вышел из мастерской уже на рассвете и дошёл до дома, когда над крышами только начинало светлеть.

Пелагея сидела у стола. Я ничего не спросил. Она тоже. Снял сапоги, положил рядом свёрток и уже собирался лечь, когда Пелагея посмотрела на мои руки.

— Отец так же не спал.

Больше она ничего не сказала. Спрашивать, чем это для него закончилось, не требовалось.

На лавке зашевелилась Дуня. Она сонно открыла глаза и посмотрела на меня.

— Вань, ты только пришёл?

— Пришёл. Спи, Дуня, – мягко сказал я.

Она уже закрыла глаза, но вдруг попросила:

— Спой что-нибудь. Можешь?

Я замер. В прежней жизни меня не просили петь уже много лет.

— Когда-то мог.

Я сел рядом и тихо запел «Тёмную ночь», растягивая слова почти как в колыбельной. До конца первого куплета Дуня не дослушала — уснула. Пелагея всё это время молча смотрела на меня. Наверняка удивлялась, откуда Ванька знает такую песню. Впрочем, не всё ли равно? Если спросит, скажу, что где-то услышал. Сейчас главное, что Дуня уснула.

Утром перед сдачей я пришёл в мастерскую раньше остальных. На длинном столе лежала готовая работа артели. Двадцать замков. Вчера их закончили, сегодня должны были сдавать.

Я поставил свечу ближе и достал обе скобы. Проверять чужую работу мне никто не поручал. И права решать, хорошо ли работали люди, которые провели за верстаком больше лет, чем этому телу исполнилось от рождения, у меня не было. Но именно для этого я три недели и делал меру.

Взял первый замок, замерил толщину доски. Скоба остановилась. Посадочную ширину — прошла. Отложил и взял второй. Толщина прошла. По ширине не вошёл.

Я ничего не записывал. Прошедшие складывал справа, остальные слева. Толщина. Ширина. Следующий.

К десятому замку справа лежал один. Я остановился. Первой мыслью было, что ошибся я. Отложил скобы, достал опорную доску и принёс то самое ложе. Проверил первую границу. Доска садилась без дополнительной пригонки. Снял её. Проверил вторую. Появлялся именно тот ход, на котором я три недели назад остановился. Я повторил всё ещё раз, но ничего не изменилось.

Вернулся к столу и продолжил мерить. Второй замок, прошедший обе меры, нашёлся только ближе к концу. На двадцатом я остановился. Справа лежали два, а слева — восемнадцать.

Я посмотрел на них и заставил себя сформулировать результат правильно. Восемнадцать замков не были браком. Каждый мастер делал свой замок под своё ружьё. Ложевщик выбирал под него гнездо. Где требовалось, металл и дерево пригоняли друг к другу. В собранном оружии любой из этих восемнадцати мог работать безукоризненно.

Мои скобы сказали только, что за сменяемость этих деталей поручиться нельзя. Возьми замок из одного ружья, поставь в другое — и заранее неизвестно, сядет ли он без напильника и стамески. Нужна будет пригонка.

Я хотел сделать инструмент против Ковригина, а получил первую часть системы, которой было всё равно, кто стоит у приёмочного стола. Для артели две скобы могли уже завтра вернуть часть потерянных денег. Для меня — дать работу, из которой можно выплатить недоимку и не угодить осенью в рекруты. Но этим дело не кончалось.

Сегодня я провёл границы для двух размеров замочной доски. Завтра такие же границы можно было дать остальным деталям. Замку. Ложу. Стволу. Каждому сопряжению, от которого зависел выстрел. Тогда ружьё перестанет быть единственным комплектом навсегда пригнанного друг к другу железа и дерева. Сломанный замок можно будет заменить другим — без напильника, без недели работы, без мастера, который один знает, где снять лишнее.

Мера не заменит человека. Она даст разным людям общий язык. Если на нём заговорит одна артель, следом смогут остальные. И когда придёт очередь отцовского ствола, против фамилии Курбатова будет стоять уже не моё слово, а порядок, проверенный сотнями чужих рук.

Начинать всё равно приходилось с того, что лежало передо мной.

Я ещё раз пересчитал левую стопку, убрал на место замки и вернулся за верстак

— Восемнадцать, — сказал я вслух.

— Что восемнадцать? — прозвучало у меня за спиной.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге