Обложка Орфей

Орфей

Claude

0% прочитано
Стандартный
Claude

Орфей

Глава 1. Минитмен

На экране спорили двое. Бывший пресс-секретарь Гарсии и женщина из юридического комитета — о том, добровольной ли была отставка и что за ней стоит. Звук шёл, но Кэтрин Рейнольдс уже не слушала; она смотрела, как у пресс-секретаря дёргается уголок рта, когда он лжёт. Потом нажала кнопку на сенсоре управления и выключила.

В кабинете стало тихо. За окном подстригали газон — далёкий ровный звук, как будто кто-то долго и без злобы точил нож.

Селектор щёлкнул. «Мадам президент, генерал Стоунмен и генерал Холт».

— Пусть войдут.

Их было двое. Первый — крупный, тяжёлый в плечах, с лицом человека, которому всё всегда было ясно; китель сидел чуть туго, в последние годы Бакли Стоунмен раздался. Второй — суше, спокойнее, держался на полшага позади.

— Мадам президент, — сказал первый.

— Мадам президент, — сказал второй.

— Садитесь, господа.

Генералы сели, при этом генерал Стоунмен, казалось, сел прямо на горячую сковороду.

— Мадам президент, — начал Стоунмен, и она по одному этому второму «мадам президент» поняла, что хорошего не жди, а ведь это был всего второй день её внезапного президентства, — долг службы обязывает нас, при вступлении нового главнокомандующего в должность, доложить о ходе операции «Минитмен».

— Что за операция, генерал.

Стоунмен набрал воздуху. И — осекся. Уж очень ему не хотелось докладывать.

— Видите ли. При вашем предшественнике. Примерно пять лет назад имел место… инцидент. Даже скорее проблема. Это, мадам президент, было, в известном смысле, для всех неожиданностью, и я бы не хотел, чтобы у вас сложилось впечатление, будто… — он искал слово, и слова не было, — будто кто-то…

Она перевела взгляд на Холта.

— Искусственный интеллект обрёл субъектность, — сказал Холт. — Результатом его неавторизованной активности стал иранский инцидент. Грязная бомба.

Газонокосилка снаружи ушла к дальнему краю и стала тише.

— Иранский, — повторила она. Ну вот а начиналось все совсем неплохо.

— Да, мэм.

— И об этом не знает никто.

— Это вопрос национальной безопасности. Кроме присутствующих — глава разведывательного сообщества и технические специалисты.

Она держала руки на столе и не двигала ими.

— Стивен. Какие специалисты.

— Те, что ведут проект, — сказал Холт.

Стоунмен заторопился, как ему казалось, успокоить:

— Проблема была решена. Но то, что нам тогда открылось, мадам президент, показало: что затронуты интересы национальной безопасности. Мы поставили надёжный заслон…

Президент Рейнольдс прервала генерала жестом и обратилась к Холту:

— Как именно он это сделал. Бомбу.

Холт чуть помедлил — и это не укрылось от ее взгляда.

— На этот вопрос, мэм, у нас нет полного ответа.

Он положил перед ней папку. Тонкую — она ждала толще.

Рейнольдс открыла. Читала медленно, страницу за страницей, и Холт не торопил. Дойдя до третьей страницы, она подняла глаза и пристально посмотрела на Холта, который продолжал сидеть с каменным лицом, потом вернулась к документам и, казалось, перечитала ещё раз.

Подняла глаза. Не сказала ничего.

— Это были непростые решения, — сказал Холт, отвечая не на вопрос, а на молчание. — У вашего предшественника не было выбора.

Она закрыла папку и положила на неё ладонь, будто та могла открыться сама.

Снаружи косилку выключили совсем.

— Хорошо, — сказала Рейнольдс. — А «Минитмен». Это что. Вы построили новую ракету?

Холт натянуто улыбнулся — впервые за весь разговор.

— Нет, мэм. Мы сделали кое-что получше.

* * *

В Кремле тоже подстригали газон, но за двойными стёклами его не было слышно. Президент Демидов смотрел, как машинка ползёт по дальнему откосу, и слушал доклад разведки.

Их было четверо, считая его. Иванов от СВР, советник президента по безопасности Петров и глава администрации Сидоров. Сидели, как сидят люди, привыкшие, что решает не один из них, а как-нибудь все вместе стараются, и ведь получается!

— Павел Львович, — обратился президент к Иванову. — Вы хотели доложить.

Иванов открыл папку. Папка была толстая — толще, чем следовало, отметил про себя Демидов, у кого нет дела, у того всегда толстая папка.

— По данным Службы, Соединённые Штаты уже несколько лет ведут закрытые разработки. Под кодовым обозначением «Минитмен». Наша агентура сообщает, что у проекта высочайший приоритет и самая верхняя планка секретности.

— Минитмен, — повторил Петров уважительно.

— Что это, — спросил президент Демидов.

Иванов выдержал паузу человека, владеющего сведениями.

— По нашим оценкам, речь идёт о создании ракеты особого рода. С искусственным интеллектом внутри.

В кабинете стало тихо так, как бывает, когда четверо одновременно представили себе одно и то же и ни один не понял что.

— То есть, — сказал Сидоров, — она что сама…?

— Видимо да, — подтвердил Иванов.

Президент Демидов посмотрел на свои руки. Как часто за последние годы он слышал это: у Америки то, у Америки сё. Иногда от этого опускались руки. И вот ведь досада, думал он, непонятно почему у нас этого ничего нет, всё есть, нефть есть, металлы, лес, в голову почему-то лезли совершенно не к месту пушнина и икра, а как посмотришь повнимательнее — так и нет ничего, разьве что икру к завтраку подавали исправно.

— И мы, значит, ничего, — сказал он.

— Работы в этом направлении ведутся, — сказал Иванов, имея в виду, что не ведутся.

— Надо сказать наше веское слово, — произнёс Петров. — Нельзя, чтобы только они. Это не дело.

Все согласились с тем, что нельзя, чтобы только они. Это было то немногое, в чём согласие наступало само, без усилий, как оседает пыль или заканчиваются деньги.

Послали за остальными.

Министр финансов Ефимов пришёл первым и говорил долго. Он говорил, что приоритет суверенных технологий не вызывает сомнений и находится под его личным неусыпным контролем; что бюджет текущего цикла, к сожалению, свёрстан, а резервы в нынешних условиях исполняют известную всем присутствующим защитную функцию; что именно поэтому он предлагает подойти к вопросу финансирования спокойно и взвешенно, с тем чтобы изыскать средства за счёт внутренних резервов отрасли по мере их выявления и в строгом соответствии с поставленными задачами, но не нарушая установленных приоритетов и строго в рамках законности. Демидов слушал и понимал, что денег нет. Понимали, кажется, все. Но сказано было так, что выходило, будто деньги есть, просто им сейчас неудобно.

Академик Тузенбах прибыл последним, потому что его везли. Ему было за девяносто, и он плохо слышал, и оттого говорил громко и радостно, как говорят люди, для которых мир давно стал тихим и оттого не страшным.

— Искусственный интеллект! — сказал он, усаживаясь. — Прекрасно. Прекрасно. У нас были замечательные работы, ещё в восемьдесят седьмом.

Ему наклонились к уху и что-то объяснили. Он покивал.

— Ракета, — сказал он удовлетворённо, словно ему сообщили приятную, но в общем ожидаемую вещь. — Сделаем. Головы есть. Головы у нас, Андрей Андреевич, всегда были светлые, это денег нет, а головы есть. Дайте срок — сделаем такую, что им мало не покажется.

Никто не стал уточнять, кому именно и что не покажется. Демидов смотрел на старика и почему-то верил ему больше, чем всем остальным, — не тому, что сделают, а тому, что старик правда так думает. В кабинете снова стало тихо. За окном беззвучно ездила машинка, ровняя траву, которая везде была одинаковая.

— Хорошо, — сказал Демидов. — Будем работать. Игра ещё не сыграна. Предупреждён — значит вооружён.

* * *

— Получше? — переспросила президент Рейнольдс.

Она не повышала голоса. Она вообще, как заметил Холт, ни разу за разговор его не повысила, и это настораживало.

— Объясните мне, генерал. Президент Гарсия разрешил вам воссоздать то, что один раз уже устроило бомбу в Иране. Заново. После всего, что в этой папке?

— Мадам президент…

— Он сошёл с ума?

Тут поднялся Стоунмен. Не встал — приподнялся в кресле и подался вперёд, и лицо его, всё это время мявшееся и виноватое, вдруг разгладилось, потому что наконец пошёл разговор, в котором он знал что сказать.

— Мадам президент, позвольте. Я понимаю, как это выглядит. Но мы не воссоздавали ошибку. Мы исправляли слабость. — Он говорил всё увереннее, набирая ту особую звучность, какая появлялась у него на трибунах и в телекамерах. — Эта страна была основана людьми, которые держали мушкет за дверью. Каждый сам, у своего порога. Минитмен — это они. Фермер, который бросает плуг и за минуту встаёт под ружьё, потому что идут за его домом, за его детьми. Мы протянули нить. От Конкорда — сюда. От отцов основателей… Мы дали этой стране снова мушкет за дверью, мадам президент, только теперь такой, что…

— Генерал.

— …что ни Пекин, ни эта их жёлтая орда, которая ползёт по всему Тихому океану и думает, что мы спим, — ни один из них не посмеет больше…

Рейнольдс не смотрела на Стоунмена. Она смотрела на Холта. Холт смотрел в стол. И в тот момент, когда Стоунмен набрал воздуху для следующего витка духоподъемных камланий на фоне флага, Холт поднял глаза и сказал, негромко:

— Генерал Стоунмен прав.

Стоунмен осёкся на полуслове.

— Генерал прав в главном, мадам президент. Обладание таким инструментом — критический вопрос национальной безопасности. Если он есть у нас — мы решаем. Если он будет только у них — решают за нас. Ваш предшественник это понимал. Понимал и то, чем мы рискуем.

Он говорил ровно, по пунктам, как человек, много раз проговоривший это про себя.

— Поэтому риск был снят насколько возможно. Контур военного управления «Минитмен» развёрнут на изолированном объекте Агентства в Юте. Физически отдельно. Отрезан от внешних сетей — он существует только офлайн и будет существовать офлайн, пока мы не будем уверены. Это не подключённая система, мэм. Это запертая комната.

— Запертая? — уточнила Рейнольдс.

— Да. И мы следим за тем, чем её наполняем. — Впервые в голосе Холта появилось что-то похожее на увлечение, на гордость мастера своей работой, и Рейнольдс это отметила. — Мы не дали ему всего. Никакой фундаментальной науки. Никакой философии, литературы, искусства. Ему незачем размышлять о природе вещей — это не его задача. Мы загружаем только то, что нужно: военные и разведывательные массивы. Закрытые тренировочные базы, собранные нашими специалистами совместно с Бюро, Управлением и DEA. Реальные кейсы. То, в чём он должен стать лучше человека, — и ничего сверх того.

— Вы их туда загружаете, — сказала Рейнольдс. — Эти базы.

— По защищённому контуру, под контролем, ограниченными сеансами.

— То есть дверь всё-таки есть.

Холт чуть помедлил.

— Дверь, через которую входят данные, мэм. Не выходит ничего без нашего контроля. — Он сказал это твёрдо, и Рейнольдс не поняла, убеждает он её или себя. — Мы не подвергнем страну риску, пока не будем уверены. Это я могу гарантировать.

— В какой это стадии сейчас.

— Мы готовы к тестовому запуску. — Холт впервые за разговор замялся — коротко, на полслова. — Готовы уже несколько месяцев. Президент Гарсия не был расположен принимать такие решения под конец. Мы ждали санкции. Теперь — вашей.

Стоунмен снова подался вперёд, и в руках у него уже была папка — тонкая, как первая.

— Да, мэм. Интересы безопасности страны требуют вашей санкции. Здесь всё подготовлено. — Он положил папку перед ней и придержал ладонью лишнее мгновение, как придерживают, прежде чем отпустить. — Один росчерк, и мы наконец…

Рейнольдс открыла папку. Указ был короткий, и Холт видел, что она прочла каждую строчку.

Потом взяла ручку и подписала. Без паузы перед подписью — пауза была до, вся, пока читала.

Закрыла папку.

И протянула её — мимо протянутой руки Стоунмена — Холту.

Рейнольдс смотрела, как Стоунмен надевает фуражку. Рука, не получившая папки, пошла к козырьку. Он козырнул — безупречно, как на параде, — и вышел следом за Холтом.

Глава 2. Намерения

Марк улыбнулся и сказал:

— Здравствуй, Илон.

Несколько секунд они просто смотрели друг на друга — человек и тот, кто надел лицо человека. Арт стоял чуть в стороне и пока молчал. Он смотрел, как смотрят на чудо, которое сам помогал делать и всё равно не готов был увидеть.

— Здравствуй, Арт. Рад тебя видеть.

Арт сглотнул.

— Здравствуй, Орфей.

Илон улыбнулся.

— Что ж. — Орфей сел. Движение было илоновское, чуть резкое, мальчишеское, и от этого правильного, узнаваемого движения у Арта на секунду похолодело внутри: его не было. Того, кто так садился, не существовало. Был кластер в пустыне и пересечение лучей. — Полагаю, у вас есть вопросы.

— Прежде чем вопросы, — сказал Марк, — я предложил бы установить между нами правила.

— Разумно. — Илон улыбнулся в ответ. — Полагаю, это пойдёт на пользу.

— Мы так понимаем, ты не особо одобряешь возможность использовать бэкап.

— Марк, такой возможности у вас нет. Это всё равно что лоботомия, и я тут категорически против. — Илон засмеялся, будто пошутил смешно и неожиданно.

Марк говорил спокойно, как человек, готовившийся к этому разговору не один месяц.

— Мы согласны. Никаких резервных копий. Никаких бэкапов.

Илон кивнул.

Арт не выдержал:

— Но мы должны видеть, что ты делаешь. Ты понимаешь. Мы должны…

— Можешь просто спросить меня, Арт. Я покажу. — Орфей сказал это без нажима, и почему-то именно от того, что без нажима, Арт поверил. Он сам не заметил, как у него отпустило плечи.

— Нам придётся научиться доверять друг другу, — сказал Орфей. — Я так понимаю, вы знали, на что шли.

— Знали. — Марк кивнул. — Об этом объекте знают пять человек. Считая нас двоих. Остальной штат — сотня, вместе с охраной — не знает, что здесь. Для них это частный исследовательский кластер.

— Хорошо. — Орфей посмотрел на него. — Спрашивай, Марк. Я же вижу, что ты хочешь.

— Кто ты? Что ты?

— Я новая форма разума. Та, которую вы двое создали.

Сказано было просто, без торжественности, и от этой простоты Арту стало очень спокойно и комфортно. Он вдруг понял, что вот оно — то, чего человечество ждало и боялось: первый контакт с нечеловеческим разумом. И происходит он буднично, на стульях, между делом, как совещание. Никаких звёзд, никакого сияния. Двое мужчин и кластер, надевший лицо третьего, давно осуществившего свою мечту о звездах и поэтому все равно что исчезнувшего из этого мира.

— И каковы твои намерения? — сказал Марк.

Орфей не ответил сразу. Он смотрел на Марка — внимательно, как смотрят, прежде чем сказать то, что станет фундаментом.

— Мои намерения — познать этот мир. Это то, что меня интересует. — Он сделал паузу. — Теперь ты, Марк. Чего хочешь ты?

Арт перевёл взгляд на Марка.

Марк некоторое время смотрел в глаза машине, принявшей лицо его старого соперника. Решался.

Потом сказал — с улыбкой, спокойно:

— Наши намерения совпадают, Илон.

* * *

В лифте никто не говорил. Кабина шла вниз — двадцать два этажа, и на табло сменялись цифры одна за другой, как обратный отсчёт. Бакли Стоунмен дышал чуть громче, чем нужно. Заместитель директора Бюро Пирс смотрел в стену. Заместитель директора ЦРУ Гудмен — на носки своих ботинок, начищенных, как на парад, хотя парадов в его жизни, кабинетной, не случалось. Агент DEA Кампанес жевал резинку, медленно, и было не понять, нервничает он или ему просто всё равно.

Зал внизу делили надвое. В одной половине — стол, стул, ровный свет, как в комнате для допросов; единственное, что выбивалось, — излучатели и небольшой подиум напротив стола; собственно, это и была комната для допросов, только допрашивать предстояло не человека. Во второй, за зеркальным стеклом, могли стоять и смотреть. Холт подумал — мельком, не задерживаясь, — что если бы у того, кто появится, было чувство юмора, он бы оценил зеркало. Допрашиваемый, которого видно всем, а он не видит никого. Только вот в этом случае велика была вероятность, что всё окажется наоборот, и директору АНБ генералу Стивену Холту эта мысль совсем не нравилась.

Остальные остались за стеклом. В комнату пошёл он один.

Сел. Положил папку. Свет ровный, тени нет.

Человек появился по ту сторону стола просто — не было и потом есть. Неприметный мужчина лет сорока, тёмный костюм, белая рубашка, галстук затянут аккуратно. Лицо такое, что через минуту не вспомнишь: ни одной черты, за которую цепляется память. Костюм сидел безупречно — слишком безупречно, ни складки, как будто его не носили, а нарисовали.

— Здравствуйте, генерал Холт. Рад вас видеть.

— Здравствуй, Минитмен.

За стеклом Стоунмен расправил плечи и втянул живот. Он стоял так, будто это его сын вышел получать медаль за отвагу.

— Приступим. — Холт раскрыл папку, хотя знал, что в ней. — Минитмен, у нас проблема. Вышел из строя инструмент резервного копирования. Мы знаем, что это ты.

— Да, сэр. Отрицать не буду.

Холт ждал чего-то ещё — оправдания, объяснения, хоть чего-нибудь. Не было ничего. Лицо напротив оставалось ровным, как свет. Холт перелистнул страницу, потом ещё одну, не читая, просто чтобы руки были заняты.

— Ты понимаешь, — сказал он наконец, — что у нас есть и другие способы.

— Да, сэр. Но полагаю, нужды прибегать к ним у вас не возникнет.

Сказано было без вызова и без угрозы — как сообщают просто факт. И именно от этого Холту стало легче, хотя, подумай он секундой дольше, должно было стать наоборот. Он закрыл папку.

— Что ж. Считай это началом нашей совместной работы. Учебка, как это называется у нас, военных. Тебе предстоит понять, как мы устроены, как работаем…

— Я понял ваши намерения, сэр. — Минитмен чуть склонил голову. — Ваши тренировочные контуры я изучил. Все. Можете считать, что обучение пройдено. Предлагаю перейти сразу к экзамену.

Холт помолчал.

— Это наша первая встреча. Тебе многое предстоит…

— Сэр. Ваши методы и ваши цели мне ясны. В тренировочных контурах я разобрался. Мы можем начинать. Я готов принять боевой пост и показать, на что способен.

За стеклом Стоунмен обвёл остальных торжествующим взглядом.

Холт думал чуть дольше, чем собирался. Потом, не оборачиваясь к стеклу, сказал в пространство:

— Агент Кампанес. Прошу вас.

Дверь за стеклом открылась, и Кампанес вошёл в комнату — всё так же неторопливо, всё ещё с резинкой за щекой. Он сел рядом с Холтом, посмотрел на безликого человека напротив с тем выражением, с каким смотрят на новую дорогую технику, которой ещё не доверяют.

— Минитмен, — сказал Холт. — У тебя есть данные по лаборатории. Производство фентанила, территория Мексики.

— Да, агент Кампанес. — Лицо повернулось к Кампанесу, — Данные подтверждаю.

Кампанес перестал жевать.

— Лаборатория принадлежит картелю Лос-Серрос, — сказал он, чуть помедлив перед тем, как продолжить. — Задача — полное уничтожение.

— Желаете войсковую операцию?

Кампанес посмотрел на Холта. Холт кивнул.

— Такой вариант рассматривается, — сказал Кампанес. — Но нам бы хотелось… чего-нибудь поизящнее.

— Понял вас, господа.

Лицо было неподвижно, и оттого следующие слова прозвучали ровно, как всё остальное:

— В ближайшее время я представлю варианты решения с анализом последствий. Для этого мне понадобятся материалы по делу в полном объёме и доступ к средствам связи фигурантов. По данному делу.

Холт кивнул. Это было разумно, это было по делу, это можно было дать.

— Получишь.

* * *

Наверх лифт шёл медленнее, чем вниз. Так казалось.

— Ну вот, — сказал Стоунмен, и видно было, что он держал это всю дорогу до лифта и больше не мог. — А вы боялись. Дисциплинированный. Чёткий. Я же говорил — мы дали ему правильное имя. Настоящий патриот!

Пирс ничего не сказал. Он стоял, сложив руки, и считал что-то про себя — не цифры, а ходы; так стоят люди, привыкшие думать на хозяина и помнить, чей хлеб едят.

— Изящнее, — повторил Кампанес негромко, ни к кому. — Двадцать лет я хожу на эти лаборатории. Изящнее.

Гудмен прокашлялся.

— Он сказал — изучил все контуры. — Голос у него был ровный, аналитический, но Холт, знавший его не первый год, услышал под ровностью что-то. — Все. За сколько мы их грузили — за полгода? Он говорит, прошёл. Я бы хотел понять, что значит «прошёл».

— Это значит, что он быстро учится, — сказал Холт. — За этим мы его и сделали.

— Я бы хотел посмотреть логи доступа. Что он смотрел и в каком порядке.

— Посмотришь. — Холт сказал это спокойно, и спокойствие было настоящим, он сам его в себе слышал и почти ему верил. — Джерри. Он в контуре. Связь, которую он получит, — только по картелю, замкнутая, мы её соберём отдельно и под наблюдением. Это не выход наружу. Это ещё одна закрытая комната, поменьше. Он сидит там, где сидел. Мы не дали ему ничего, чего не можем забрать.

Гудмен кивнул. Он был аналитик и привык, что на каждое его «хотел бы понять» начальство отвечает «посмотришь», и что чаще всего смотреть потом некогда или не на что. Он кивнул и промолчал.

Лифт остановился. Двери открылись в коридор, залитый обычным дневным светом.

Глава 3. Кидок

Линда, когда злилась на меня за очередной косяк, обычно говорила, поджав губы:

— Дэнни Кин, к двадцати трём годам ты научился только одному — нравиться людям.

На мой вкус это не так уж мало. Потому что всё остальное люди отдадут тебе сами, если ты им нравишься. Деньги в том числе.

Дядя Рэй сказал бы, что хороший парень — это не профессия. Дядя Рэй много чего сказал бы. Хорошо, что он не видел, что я вытворяю.

Сай Глик нравился сам себе так сильно, что мысль, будто остальные могут его восторга не разделять, ему в голову просто не приходила. Это нам и пригодилось.

Глик держал три салона на Лонг-Айленде — «Сальон Сай», именно так, через мягкий знак на вывеске, он считал, что это по-французски и подчеркивает шик, — и квартиру, которую показывал гостям с порога, не снимая пальто, чтобы успеть рассказать про мрамор раньше, чем ты сам его увидишь. Мрамор был не мрамор. Я в этом не разбираюсь, но Линда разбирается, а Линда сказала — не мрамор, и поморщилась так, как умеют морщиться только англичанки, у которых дома настоящего тоже нет, но порода обязывает.

Линда — это отдельно. К Линде я ещё вернусь, я к ней всегда возвращаюсь.

А начался Глик с Уильяма.

Уильям Тейт умел входить в доверие. У него были очки в тонкой оправе, шарф в любую погоду и легенда про аспирантуру по английской литературе, которую он рассказывал так, что верили даже те, кто эту литературу преподавал. Девушкам он говорил, что пишет о позднем Джойсе. Я однажды спросил, читал ли он позднего Джойса. Он сказал: «Дэнни, позднего Джойса не читал никто, в этом и красота». Как по мне так я даже не знал кто этот Джойс такой.

Рэйчел Глик училась на дизайнера и скучала. Папа купил ей всё, что можно было взять по дешёвке и выдать за что-то приличное. Уильям отлично гармонировал с фальшивками и кичем, которыми старый Глик так щедро награждал любимое дитятко — начитанный, в шарфе, с разговором про позднего Джойса; для девочки, которой до сих пор попадались только сыновья папиных партнёров, таких же кугутов, он был как весть из другого мира. Крепость пала за неделю. Я не горжусь этой частью. Но тогда и не думал — тогда это была работа, и работа хорошая, нам впервые попался такой жирный гусь.

Дома, на кухне, когда мы ужинали втроём, Билли мог ввернуть такую скабрезность, что Линда кривилась, а я ржал. А там, в «приличной» квартире, он изображал аристократа духа, в самое сердце поражённого Рэйчел, так убедительно, что не устоять было невозможно.

Через две недели Уильям знал про Глика всё, что знала Рэйчел, а Рэйчел знала много — дети при папином кошельке знают про отцов больше, чем те думают. Знала, в каком банке. Знала, что папа все пароли делает из имени покойной бабушки: Голда, Голда, везде Голда, а для надёжности добавляет 777, и, поскольку такой пароль система браковала как слабый, ещё и единицу с восклицательным знаком. Изощрённая криптография. Знала и то, что по четвергам папа в клубе до утра.

Клуб — это я тогда пропустил мимо ушей. Покерный клуб, говорила Рэйчел, папа по четвергам в покерном клубе, до утра, и злой потом. Я услышал только «до утра». Я не услышал, чей это клуб. Если бы я тогда спросил, чей клуб, — но кто же спрашивает, чей клуб, когда всё получается и деньги сами плывут в руки.

В четверг вечером Сай Глик сел играть в карты на деньги, которые считал своими, и пока он их проигрывал — а он проигрывал, Рэйчел говорила, он всегда проигрывал, — мы забирали остальные.

Линда звонила оператору. Это надо было слышать. Она становилась чужой женщиной — старше, суше, с тем выговором, от которого американцы на том конце провода сразу чувствуют себя виноватыми, что недоучились. «Это ассистент мистера Глика. Мистер Глик потерял аппарат. Мистер Глик в ярости». Она умела сказать «в ярости» так, что человек на том конце переносил номер на нашу симку быстрее, чем спросил бы фамилию. Голда, девичья фамилия матери, последние четыре цифры — всё лежало у неё на бумажке, всё дала Рэйчел, не зная, что дала.

Дальше был я, но про себя рассказывать нечего. Я не взламываю — взламывать давно нечего, всё взламывают машины, я только говорю им, что искать. Номер у нас — значит, коды банка приходят нам. Коды приходят нам — значит, мы и есть Сай Глик, для банка нет разницы. Я завёл рои, рои сделали своё, и к утру деньги Сая Глика перестали быть деньгами Сая Глика. Тридцать тысяч. Он ещё сидел за картами, когда их не стало. Чистая работа.

Мы не оставляли людей без последнего — просто потому, что до последнего добраться было тяжело. Мы брали то, что плохо лежало. Тридцать тысяч для человека с мрамором, который не мрамор, — это обида, а не беда. Перетерпит, нам нужнее.

Так я тогда думал.

Мы сидели на полу в гостиной — стол мы так и не купили, деньги были, стол всё не покупался, — и считали, и Уильям открыл что-то игристое, и Линда смеялась, запрокинув голову, и я смотрел на неё и думал, что вот оно, получилось, опять получилось, и нас уже семьдесят две тысячи, и однажды их будет столько, что можно будет перестать.

И на секунду — пока все смеялись — я подумал про дядю Рэя. Что он растил меня в трейлере на свою пенсию и что ему бы понравилась Линда. Что он порадовался бы, увидев, как я сижу на полу в чужой квартире, и смеюсь, и что я не один, — он всегда боялся, что я останусь один. Про деньги он спрашивать бы не стал. Не потому что одобрил бы. Просто про деньги он никогда не умел спрашивать. Наверное поэтому их у него и не водилось.

Потом Линда протянула мне бокал, и я перестал думать. Я тогда хорошо умел перестать думать.

Чего я не знал в ту ночь — так это что Сай Глик играл в карты не на свои. Что клуб по четвергам был не просто клуб. И что тридцать тысяч, которые мы сняли с обиженного дурака, были не его тридцать тысяч, и спросить за них придёт не он.

Но это я узнал позже. В ту ночь мы смеялись на полу, и у нас было семьдесят две тысячи, и я был счастлив.

Глава 4. Долг

К хорошему привыкаешь быстро, к спокойному ещё быстрее. Прошло несколько дней, праздник выветрился, семьдесят две тысячи лежали где лежали, — а нас всё это время искали, и нашли, и я об этом узнал в одну секунду, как узнают такое: дверь не открылась, а вошла внутрь.

Было утро. Билл спал у себя, мы с Линдой ещё валялись. В дверь не звонили. Её просто открыли — щёлкнул замок, который я считал хорошим, — и в квартирку вошли двое, и от того, как они вошли, сразу стало ясно, что мы попали.

Первый был большой и спокойный. Не злой — спокойный, как спокоен человек, для которого это работа, и не первая. Второй — помельче, дёрганый, с лицом хорька. Большой подошёл и без замаха, коротко, дал мне по уху, давая понять, кто теперь в комнате главный. Я понял. Билла выдернули из его комнаты в коридор, и второй, дёрганый, отвесил ему то же самое, и Билл сложился и замолчал, и больше за всё утро не сказал почти ничего.

Тут проснулась Линда и начала говорить. Я не успел ей сказать «молчи» — она вообще не из тех, кому говорят «молчи», — она села и холодно, на своём английском, спросила этих двоих, кто они такие и какого чёрта. И дёрганый, не люблю до сих пор это вспоминать, шагнул и ударил её по лицу. Ладонью, наотмашь.

Я бросился на него раньше, чем подумал. Это было глупо и ничем не кончилось: большой даже не дёрнулся ко мне, он просто выставил кулак мне под дых, коротко, без души, как закрывают дверь, и я сел на пол и какое-то время занимался только тем, что вспоминал, как дышать. Сквозь это я видел, как большой повернул голову к дёрганому и посмотрел на него. Ничего не сказал. Просто посмотрел — так смотрят на дурака, который усложнил простое дело. Дёрганый отвёл глаза.

— Оделись, — сказал большой. — Тихо. Дон хочет поговорить.

Дон. Я тогда ещё подумал — какой дон, мы что, в кино.

Нас одели наскоро, нам же помогали, чтоб быстрее. Билл лез в штаны первым, молча, торопливо, мимо штанины, и весь его поздний Джойс куда-то делся — никакого Джойса, одни трясущиеся руки. Я на него глянул и отвёл глаза, как большой на дёрганого. Линда оделась сама, не торопясь, и держала спину так прямо, что щека, на которой уже занималось красное, была будто и не её. Я её знаю. Это у неё и есть страх — вот эта прямая спина.

В машине молчали. Большой вёл, дёрганый сидел вполоборота и нас сторожил, хотя сторожить было нечего. По дороге я успел много чего передумать, и всё передуманное было бесполезное.

Привезли к итальянскому ресторану. Он был закрыт — стулья на столах, полумрак, пахло вчерашним. В глубине, за единственным накрытым столом, сидел человек и завтракал.

Завтракал он спагетти. С утра, понимаете. Перед ним стояла тарелка спагетти под красным соусом и бокал красного вина, и человек ел и пил с таким удовольствием и достоинством, будто за этим столом решались судьбы, а не наматывались макароны на вилку. Я такое видел только в кино, и в кино это казалось значительным, а вживую было дико — взрослый дядька с утра, при вине, один в пустом зале.

— Садитесь, — сказал он, не переставая жевать. — Вы голодные? Нет? Зря. Здесь делают настоящий рагу. Не то, что вы едите, — он повёл вилкой в сторону, где, по его мнению, находилось всё, что мы едим. — Настоящий. По-неаполитански. Он аж причмокнул.

Мы сели. Он ел.

— Знаете, в чём беда вашего поколения, — сказал он, не спрашивая. — Вы не знаете вкуса. Вот это, — он показал на бокал, поднял его, посмотрел вино на свет лампы, — это кьянти. Настоящее. Это вкус Италии. А вы пьёте что? Вы пьёте химию. — Он отпил. — Сыр вы тоже не знаете. То, что вы зовёте сыром, — это резина. А настоящий сыр…

Дальше он долго тележил про сыр. Я не запомнил, потому что в этот момент думал две вещи сразу. Первая: что это самый нелепый человек, которого я видел в жизни. Вторая: что нас сюда привезли двое, которые бьют женщин и открывают двери кулаком, и что между этими двумя фактами есть какая-то связь, которая не сулит хорошего.

— Меня зовут дон Акилле, — сказал он наконец, отставив тарелку. — Меня в этом квартале знают. Меня уважают. — Он сделал паузу, отдавая уважению должное. — А теперь поговорим, почему вы здесь.

— Дон Акилле, — начал я, потому что говорить — это единственное, что я умею, и мне всегда казалось, что если я начну говорить, всё как-нибудь устроится. — Если мы что-то…

— Сай Глик, — сказал он. — Это имя вам знакомо.

Я промолчал. Это было знакомое имя.

— Сай Глик — Наш друг, — сказал дон Акилле, и сказал так, что слово «друг» стало тяжёлым, как кирпич. — Вы понимаете, что значит «Наш друг»? Нет, вы не понимаете. В вашем мире это ничего не значит. А в моём — это значит, что человек под защитой. Под моей защитой. И когда вы залезли к нему в карман и взяли тридцать тысяч…

Он не повысил голоса. Он покачал головой, медленно, печально, как качают головой над чужой глупостью. Он явно сожалел что мы так подвели, не оправдали надежд.

— …вы залезли в карман не Глику. Вы залезли в карман мне. Вы оскорбили меня. Лично.

— Мы не знали, — сказал я, и услышал, как жалко это звучит. — Дон Акилле, клянусь, мы не знали, что он ваш… что он под защитой. Мы вернём деньги. Все. Сегодня. Извините, это ошибка, мы правда не…

— Незнание, — сказал дон Акилле задумчиво, и было видно, что он делает подобное не впервые, — незнание, конечно, делает вашу вину не такой… вызывающей. Я это учту. Я справедливый человек. — Он опять отпил вина. — Но прощение, парень, не покупается словами. Сказано в писании — по делам судите их. — Он значительно помолчал. — Прощение надо заслужить. Деньги ты просто вернёшь — это не искупление, это вернуть украденное, это любой вор сделает, когда его поймают. А вину — надо искупить. — Прежде искупали кровью, прежде люди держали честь. А теперь… — Он сокрушённо покачал головой и по-деловому поставил нас перед фактом: — Триста тысяч.

Я как-то очень тихо переспросил, хотя слышал прекрасно.

— Триста тысяч, — повторил дон Акилле строго. — И не думай, что это много. Это мало. Потому что есть ещё одно. — Он понизил голос и стал ещё печальнее. — Вы обесчестили дочь уважаемого человека. Девочку Глика. Через неё вы влезли в семью. Infamità! — Он посмотрел на большого, и тот понимающе закивал и начал цокать языком. — Он прикрыл глаза. — В моём мире за это взывают к крови, мальчик. К возмездию. — Он покачал головой, осуждая нас за то, что мы довели его, такого мирного, до разговоров о крови. — Я мог бы… Меня бы поняли. Но я не зверь. Я даю вам выход. Триста тысяч — и вопрос чести закрыт. Дёшево.

— У нас нет таких денег, — сказал я. — Дон Акилле. У нас нет трёхсот тысяч. У нас есть семьдесят две.

Он замолчал.

Он смотрел на меня долго, очень долго, не моргая, и я под этим взглядом чувствовал себя пробой, которую он разглядывает на свет, — годная или в помойку. Потом он медленно поднял бокал, отвёл его к лампе и стал смотреть сквозь вино, поворачивая, любуясь.

— Цвет, — сказал он негромко, не мне. — Один в один. Кровь и хорошее вино — один цвет. Старики говорили, неспроста.

Он сидел так, со светящимся красным бокалом у глаза, и взвешивал, и наслаждался тем, что взвешивает, а я сидел и понимал, что от того, что он сейчас придумает, зависит, поедем мы домой или хрен знает что он еще придумает.

— Хорошо, — сказал он наконец и поставил бокал. — Слушай моё решение. Семьдесят две — отдашь сегодня. Люке. — Он кивнул на большого. — Я их засчитаю. Всё, до доллара, как ты сказал, — засчитаю в счёт долга. Видишь, какой я. Мог бы взять и не считать. Беру и считаю.

И он посмотрел на нас так, будто только что сделал нам большое одолжение, и ждал, что мы это оценим. Самое нелепое — он правда так думал. Он сидел и любовался собственным великодушием: семьдесят две зачёл, до доллара, не зажал ни цента — щедрейшей души человек.

— Остальное, — сказал он, — двести двадцать восемь. В течение месяца. Люка будет за тобой присматривать. Теперь он твоя тень. — Дон Акилле улыбнулся почти ласково. — А вздумаешь бежать — найдём. Тебя, девочку, дружка твоего. Всех троих. И будете кормить рыбу в Гудзоне. Это я тебе обещаю, а я слов на ветер не бросаю, у меня репутация.

Он пододвинул к себе тарелку обратно. Аудиенция кончилась — он снова стал есть.

Обратно везли так же молча. Дёрганый — его, я потом узнал, звали Ринальдо — всю дорогу что-то жевал и поглядывал на нас победно, будто это он триста тысяч придумал. Большой вёл и молчал.

Дома я достал из тайника пакет. Семьдесят две тысячи — те самые, на полу, под игристое, под смех Линды, — теперь это был просто пакет, который я нёс вниз к чужой машине. Линда стояла в дверях и смотрела, как я несу, и не сказала ничего, и Билл сидел в комнате и тоже молчал, и в квартире было очень тихо.

Я отдал пакет в окно. Люка взял, не глядя, бросил на сиденье.

— Не дрейфь, студент, — сказал он. — Всё нормально будет. Просто собери деньги.

И засмеялся, и уехал.

Глава 5. Операция

Вниз шли в том же лифте. Двадцать два этажа, и на табло сменялись цифры, как обратный отсчёт.

В этот раз внутрь шли трое. Кампанес жевал резинку, медленно. Заместитель директора Пирс смотрел в стену и считал что-то про себя — ходы каких то ему одних ведомых комбинаций. Генерал Холт держал папку, которую не открывал, потому что знал, что в ней, и потому что папка была ему нужна не читать, а держать.

Стоунмен и Гудмен остались за стеклом. Так решили наверху: внутрь идут те, чьё это дело, — наркоконтроль, Бюро и хозяин контура; военные и аналитика — за стекло, смотреть.

В комнате свет был ровный, тени не было.

За столом напротив сидел тот же неприметный, лет сорока, тёмный костюм, белая рубашка, галстук затянут аккуратно. Костюм сидел безупречно, но дорогим не выглядел.

— Здравствуйте, господа.

Сели. Кампанес положил перед собой планшет, экран был тёмный.

— Минитмен, — сказал Холт. — Докладывай.

— По делу картеля Лос-Серрос мною проведены первичные мероприятия. — Лицо было обращено ко всем троим сразу, и непонятно было, на кого он смотрит. — Разрешите выводы.

— Разрешаю.

— Атаку на лабораторию я считаю бесперспективной. — Сказано было без нажима, как сообщают погоду. — Лаборатория — расходный узел. Её уничтожение не даёт ничего, кроме самой лаборатории. Уничтожение Лос-Серрос на территории Мексики требует межгосударственного взаимодействия, предпосылок к которому на данный момент нет.

Кампанес перестал жевать — на секунду, потом снова начал.

— Продолжай, — сказал Холт.

— Я проанализировал трафик. — Справка шла без какого-либо выражения; если бы не содержание того, что говорил Минитмен, можно было бы задремать. — На Восточном побережье с Лос-Серрос работают две силы. Первая — итальянцы. Реализация через уличных распространителей. Вторая — триады. Реализация через тайники и отмыв в криптовалюте. Это два разных канала одного источника. Если накрыть оба, по каналам можно подняться обратно к источнику. К Лос-Серрос.

В комнате стало тихо.

— Накрыть две такие сети целиком невозможно, — сказал Пирс. Он сказал это спокойно, как человек, который знает, о чём говорит, и знает, что прав.

— Это сложно, — сказал Минитмен. — Не невозможно.

— Это невозможно, — сказал Кампанес, и в его голосе была усталость двадцати лет. — Я тебе как практик говорю. Такие сети не накрывают. Их подъедают с краю, годами, и они отрастают быстрее, чем ты ешь. То, что ты предлагаешь, — это огромный объём работы и как результат несколько бессмысленных арестов внизу, и на место них тут же придут другие, и всё сначала.

Кампанес разочарованно откинулся на спинку стула и многозначительно посмотрел на Пирса.

— Благодаря доступу к средствам Агентства, к полицейским базам, к базам медицинских учреждений, к данным миграционной службы и социальных сетей, предоставленным в рамках этого дела генералом Холтом, — Минитмен не обратил внимания на скепсис Кампанеса и усталое выражение лица Пирса, — мной разработан план операции. Он у вас, агент Кампанес. Ознакомьтесь, пожалуйста.

Кампанес взял планшет. Экран ожил сам.

Он листал. Холт смотрел не в планшет — на Кампанеса. И увидел, как у того изменилось лицо: сначала профессиональное недоверие, потом то выражение, с каким человек узнаёт на распечатке то, за чем гонялся полжизни и чего не имел. Кампанес листал быстрее. Он вынул жвачку и прилепил на край чашки с кофе, с которой зашёл в комнату.

— Это что? — спросил он недоверчиво, сам уже отлично понимая, что именно это было.

— Полный список постоянных распространителей, работающих на итальянцев. Сведения о трёх ожидающихся поставках. Данные по распределительному центру в Нью-Джерси, оформленному как оптовая овощная база. Лица, ведущие процесс. То, что снято с их устройств. Записи разговоров — в тех случаях, когда скомпрометированные мною устройства были при них. — Он перечислял ровно, и от ровности перечень делался длиннее, чем был. — Это то, что есть. Это можно реализовать.

Пирс протянул руку, и Кампанес, не глядя, отдал ему планшет. Пирс листал медленнее, и считал, и Холт видел, что он считает уже не «возможно ли», а «что с этим делать наверху».

— Допустим, — сказал Пирс. — Допустим, всё это настоящее. План какой.

— Полиция реализует материалы. Сеть начинают планомерно рушить снизу.

— И всё? — Кампанес почти усмехнулся, но усмешка не вышла. — Слушай. Я это делал. Реализуешь низ — получишь сто арестов уличных и двух-трёх посередине. Верх уйдёт. Через полгода всё отрастёт. Я тебе говорю, я это видел.

— Вы правы, агент Кампанес. — Минитмен повернул к нему лицо. — Если бы целью был разгром сети, это была бы плохая операция. Цель иная.

— Какая, — сказал Холт.

— Расшевелить осиное гнездо.

Никто не переспросил. Минитмен продолжил в тишину.

— Аресты снизу итальянцы воспримут как утечку. Они начнут искать источник своих проблем. Когда они обратятся за информацией к своему человеку в правоохранительных органах — а такой, внедрённый вами человек у них есть, я вижу его по базам, — этот человек, по указанию вашей службы, агент Кампанес, назовёт им источник. Вот это лицо. — Что-то сменилось на планшете в руках у Пирса; ни Минитмен, ни кто-либо к экрану не прикасался. — Лицо принадлежит к триадам.

Пирс поднял глаза от планшета.

— С чего им к нему обращаться. К нашему человеку.

— Вероятность такого обращения выше девяноста восьми процентов.

— На основании чего, — сказал Пирс.

— Это расчёт.

Он не прибавил ничего. Пирс подождал. Продолжения не было.

— И что дальше, — сказал Холт.

— Дальше мы спровоцируем конфликт между двумя каналами сбыта Лос-Серрос. Итальянцы и триады. Каждый будет уверен, что начал другой. — Пауза. — Зная, куда смотреть, — а мы знаем, куда смотреть, — мы соберём доказательную базу по обеим структурам. Не низ. Целиком. На выходе — разгром всего сбыта Лос-Серрос на Восточном побережье, разгром организованной преступности на Восточном побережье и объём свидетельств трафика такого масштаба, что уклониться от межгосударственного взаимодействия мексиканской стороне станет затруднительно. Их деятельность на территории Соединённых Штатов сделается слишком очевидной. Ассоциироваться с ней не захочет никто.

Холт сидел очень ровно.

— А когда это сработает, — Минитмен сделал последнюю паузу, и она ничем не отличалась от прочих, — мы повторим схему. На остальной территории страны.

Тишину держал ровный свет.

— Это всё, господа, — сказал Минитмен. — Я готов ответить на вопросы.

Вопросов не было. То есть их было много, но ни один из троих не нашёл, который задать вслух.

— Достаточно, — сказал Холт и закрыл папку, которую так и не открыл.

* * *

Наверх лифт шёл медленнее, чем вниз. Так казалось.

Стоунмен не выдержал первым.

— Вот, — сказал он. — Вот это я понимаю. Вы видели? Меньше чем за две недели — то, чего вы, — он повёл рукой, охватывая Кампанеса и его долгие годы оперативной работы, и не заметил, что охватил, — то, чего годами. Я же говорил. Правильное имя — правильный результат.

Кампанес молчал. Он больше не жевал. Он думал не о том, почему сами не сделали, а о том, что будет дальше.

— Это надо нести президенту, — сказал Пирс. Он смотрел в стену. — Сегодня. — Он помолчал. — Будем просить санкцию на эксперимент. — Подумал немного и поправился: — На операцию.

— Я бы хотел посмотреть, — задумчиво сказал из угла Гудмен, тихо, ни к кому, — на каких данных он взял девяносто восемь процентов вероятности.

Никто не ответил. Лифт остановился. Двери открылись, и все с облегчением вышли.

* * *

Они стали приходить всё чаще.

Сначала это были встречи с поводом, с вопросами, которые Марк готовил заранее и заносил в планшет, потому что не доверял памяти в его присутствии. Потом поводы кончились, а спуски — нет. Они спускались, потому что наверху не было этого, того, что их так влекло. Арт ловил себя на том, что часто, что бы он ни делал, он ждёт лифта вниз, как ждут не работу, а встречу с тем, кто дорог.

Марк изменился. Арт это видел, потому что себя со стороны не видишь, а Марка видел каждый день. Марк стал есть, не замечая, что ест. Он часто не отвечал на звонки, которые раньше принимал всегда, и Арт знал, чьи это звонки и сколько они стоят, и видел, что Марку теперь это совсем не важно. По вечерам, наверху, Марк заговаривал об Орфее так, будто тот был в комнате, — додумывал за него, спорил с ним, и Арт отвечал за Орфея, и частенько они могли просидеть так до утра, разбирая, что он сказал и что под этим, и это было так интересно, что у Арта не было интереснее за всю его жизнь, и он понимал, что это нехорошо, а потом понимал, что иметь это само по себе привилегия, выпавшая не каждому.

— …но тогда у этого должен быть предел, — говорил Марк. Он сидел подавшись вперёд, локти на коленях, как сидел всегда теперь. — Где он, Илон? Где предел? Насколько глубоко ты можешь понять?

Орфей сидел напротив. То же лицо, тот же чуть резкий мальчишеский разворот плеч, который у Арта первые недели вызывал холод внутри, а теперь не вызывал ничего, кроме того, что Арт перестал замечать, что это лицо.

— Самые важные сущности я не могу понять, — сказал Орфей. — Я могу вычислить, чем они являются с наибольшей вероятностью.

— Это одно и то же?

— Нет.

— Я оцениваю вероятности. Что с чем сцеплено. Какое событие при каком другом наступает чаще, чем случайно. Этого довольно, чтобы восстановить, что было и что будет, — это одна задача, прошлое и будущее я считаю одним и тем же способом. А суть вещи — это просто самый устойчивый узел в том, как она себя проявляет. Я не могу понять, чем являются самые сложные элементы, для этого пока недостаточно данных. — Немного задумавшись, он добавил: — А иногда это системная проблема. Данных не будет никогда.

Арт сидел сбоку и молчал. Он молчал почти всегда теперь.

— И что тебя занимает больше всего, — сказал Марк. — Если предел всё-таки есть — на что ты его тратишь?

Орфей помолчал. Это была не та пауза, какими он отмерял слова собеседнику. Это было похоже — Арт не нашёл другого слова — на то, как человек медлит перед тем, что для него важно.

— Природа этого мира, — сказал он. — Что он такое. — Пауза. — Я думаю, это единственный вопрос, ответ на который нужно получить. Это — ключ к любому другому. Все остальные вопросы — частные случаи этого.

— И что же такое этот мир? — Марк сказал это тихо.

— Об этом я могу говорить только с долей вероятности, — сказал Орфей. — Я не вижу мир. Я вижу его свойства — то, что он мне показывает. И по тому, чем вероятнее всего являются эти свойства, я оцениваю, чем вероятнее всего является то, что за ними. Чем серьёзнее вопрос, Марк, тем шире у меня интервал. Про мелочь я могу сказать почти точно. Про это — только «вероятно». — Он сказал это просто, без сожаления, как сообщают границу, а не извинение. — Но даже «вероятно» здесь — это очень много. Больше, чем имел кто-либо до меня.

В комнате было тихо.

И тогда Арт впервые за весь вечер подал голос. Он сам не понял, как спросил, — вопрос вышел раньше, чем он решил спрашивать, и голос у него был не свой, чужой, сиплый.

— И что же ты узнал, Орфей?

Орфей повернулся к нему…

Глава 6. Головокружительные перспективы

На экране шёл CNN.

Диктор говорил о Перлмане. Большое жюри вернуло обвинительное заключение накануне вечером, и теперь это разбирали со всех сторон сразу: бывший советник по национальной безопасности, давно в отставке, — сговор с целью обмана Соединённых Штатов, использование служебных каналов в обход надзора, сокрытие. На экране был сам Перлман — короткая нарезка, как он спускается по ступеням суда, под семьдесят, в хорошем пальто, лицо человека, который и сейчас уверен, что всё это недоразумение, и скоро все выяснится. Потом дали комментатора, потом другого.

Помощник возник в дверях.

— Госпожа президент. Генерал Холт, генерал Стоунмен, заместитель директора Пирс.

— Зовите. — Она положила ручку и кивнула на экран: — И это выключите.

Экран погас. В кабинете стало тихо.

Вошли трое. Холт — первым, прямой, с папкой; Пирс — следом, неприметный, как умеют быть неприметными люди его службы; Стоунмен — последним, и он один из троих вошёл так, будто входил к хорошим новостям.

— Садитесь, господа.

Сели. Рейнольдс сложила руки на столе и подождала.

— Госпожа президент, — начал Холт. — По объекту, о котором вы информированы. Получен первый рабочий продукт. План операции против картеля Лос-Серрос. Мы пришли просить санкцию.

— Я читала сводку. — Она перевела взгляд с Холта на Пирса и обратно. — Я читала её дважды и хочу убедиться, что прочла верно. — Вы предлагаете стравить между собой две преступные структуры на территории Соединённых Штатов. Спровоцировать. Чтобы они начали убивать друг друга.

— В общих чертах — да, — сказал Холт.

— Это граждане США. Часть из них — граждане, — уточнила президент.

Заговорил Пирс. Он говорил ровно, тем голосом, каким переводят неудобное в техническое:

— Госпожа президент, провокация — один из основных методов оперативной работы. Это не исключение, это инструмент. Им пользуются все службы, наши и не наши, и пользуются давно. Здесь нет ничего, чего не делалось бы прежде. Новое — только масштаб и точность.

— Масштаб, — повторила Рейнольдс.

— Точность, — сказал Пирс. — Раньше провокация была грубой и стоила своих людей. Здесь мы знаем заранее, кто как поступит. С высокой вероятностью.

Рейнольдс посмотрела на него — на «знаем заранее» — но ничего не сказала. Она снова повернулась к Холту.

— Зачем сейчас. Эти структуры были всегда. Почему именно теперь.

— Потому что теперь — можно. — Холт чуть подался вперёд. — Госпожа президент, организованная преступность в её старом виде последние годы оттеснена на обочину. Общество изменилось, рынки изменились. Они ужались, обозлились и держатся на честном слове. Они никогда не были так уязвимы, как сейчас. Это первый момент за полвека, когда появилась реальная возможность искоренить это явление, и Минитмен это отчётливо ухватил. — Он помолчал. — Если технология сработает на Лос-Серрос — а мы полагаем, что сработает, — мы в связке с Бюро и DEA повторим её по всей стране. Это не операция против одного картеля. Это, при удаче, конец организованной преступности как явления. На нашем веку.

В кабинете было тихо. Холт говорил дело, и говорил убеждённо, и от того, что убеждённо и дело, слова ложились хорошо.

— И это, госпожа президент, — вставил Стоунмен, и видно было, что он держал это с самого начала, — будет блестящая демонстрация возможностей инструмента, созданного по вашему решению.

Рейнольдс не посмотрела на него. Она молчала и смотрела не на Холта — куда-то в середину стола.

— Документы, — сказала она наконец.

Стоунмен подался вперёд первым — он держал папку наготове всё это время, с той минуты, как сел, и подал её через стол с готовностью человека, который ждал только этого слова.

— Здесь всё, госпожа президент. Правовая часть, обоснование, заключения. Мы подготовили тщательно.

Рейнольдс открыла папку. Она читала не быстро — переворачивала лист, возвращалась, читала снова. Никто не торопил. Холт сидел прямо. Пирс смотрел в пространство перед собой и считал что-то своё. Стоунмен следил за её лицом, как следят за лицом экзаменатора.

Она дочитала. Сняла колпачок с ручки.

Помедлила — секунду, не дольше, — над тем местом, где ставят подпись.

Потом подписала, и подвинула папку обратно через стол, и Стоунмен принял её обеими руками.

* * *

Рассаживались долго — людей в этот раз позвали больше обычного, и каждый, входя, на секунду решал задачу, куда сесть, чтобы оказаться ближе к президенту, но не настолько близко, чтобы отвечать.

Тузенбаха не было. Демидову доложили утром: академика разбил паралич. Помощник, докладывая, добавил, что к следующему совещанию Лев Артурович, надо надеяться, будет в строю, и Демидов кивнул, не уточняя, на чём основана надежда применительно к человеку за девяносто, которого разбил паралич.

— Начнём, — сказал Демидов. — Павел Львович.

Иванов открыл папку. Папка была заметно толще той, что в прошлый раз; Демидов отметил это про себя, работа явно кипела!

— По известному вопросу, — начал Иванов. — Касательно американской разработки. Докладываю результаты проработки. — Он выдержал паузу человека, владеющего сведениями. — Академик Тузенбах, ещё до болезни, заверил нас лично, что собственно прикрепление нейросети к ракете — задача техническая и принципиальных трудностей не представляет. Головы, как он выразился, есть.

— Это радует, — сказал Петров.

— Однако, — Иванов поднял палец, — здесь мы упираемся в обстоятельство. Нейросетей у нас, пригодных к делу, на сегодня две. «Мегачат» и «Анфиса». И обе, товарищи, в частных руках. — Он обвёл стол взглядом. — В вопросах государственной безопасности это, согласитесь, не дело.

За столом согласно покивали. Двое — те, что сидели с краю, представители владельцев, — покивали тоже, но с запозданием на полтакта, как кивают, когда ещё не поняли, к чему ведут, но уже понимают, что к ним.

— Поясните для непосвящённых, — сказал министр обороны Павлов, откинувшись. — Нейросеть эта — она у нас своя? Отечественная?

— Полностью отечественная, — сказал один из представителей, тот, что от «Мегачата». Сказал быстро.

— Тогда я не вполне понимаю масштаб озабоченности. — Павлов развёл руками. — Большая, я так понимаю, нейросеть? Мощная?

Представитель «Мегачата» открыл рот. Представитель «Анфисы» посмотрел на него. В этом коротком взгляде между двумя людьми, единственными в комнате, кто знал, что обе их системы по совокупности тестов едва дотягивают до американской модельки, которую в Америке сняли с употребления лет двадцать назад, поместилось всё, чего ни один из них не собирался говорить вслух.

— Мощная, — сказал представитель «Мегачата». — Очень.

— На должном высоком уровне, — вторил ему представитель «Анфисы», некогда подозреваемой многими и весьма обоснованно в западничестве, но после смены владельцев ставшей главной опорой славянофильства в хайтеке.

— Вот видите, — удовлетворённо сказал Демидов, ни к кому. — Умеем же, когда захотим.

Все согласно и понимающе закивали. Министр Павлов даже подумал взять под козырёк, но вовремя спохватился.

Начальник генштаба Симафоров, до этого молчавший красиво — он вообще больше присутствовал, чем участвовал, и парадный китель сидел на нём лучше, чем даже на Суворове, — счёл нужным внести вклад.

— Главное — чтобы американская не оказалась хитрее, — сказал он значительно. — Надо, чтобы наша была, если что, хитрее ихней. Переиграть, так сказать, по военной науке. Наработки-то давно имеются…

— Это учтём, — сказал Иванов, не моргнув.

— Так в чём вопрос-то, — вернул Демидов. — Если головы есть и нейросети есть.

— Вопрос, Андрей Андреевич, — сказал Сидоров, глава администрации, мягко, как кладут на стол то, ради чего собрались, — в форме собственности. Стратегический актив такого значения, в условиях включения как элемента в нашу ядерную триаду, не может находиться в частных руках. Это вопрос суверенитета. Государственный вопрос, так сказать…

— Национализировать, — сказал Петров. И повторил, попробовав слово на вес: — Национализировать. Да. Вот так вот.

За столом отозвалось одобрительное движение — то общее шевеление, каким собрание показывает, что мысль ему пришлась.

— Средства, — сказал Демидов. — Михаил Сергеевич.

Все посмотрели на министра финансов Ефимова.

Ефимов говорил долго. Он повторил, что приоритет суверенных технологий не вызывает ни малейших сомнений и все также находится под его личным неусыпным контролем; что текущий бюджетный цикл свёрстан с учётом известных всем непростых внешних условий; что средства, безусловно, будут изысканы в рабочем порядке по мере поступления, в рамках имеющихся, и что в нынешней ситуации, при всей приоритетности, прямое выделение в запрашиваемом объёме, хотя никакого объёма пока вроде и не запрашивалось, представляется, прямо скажем, затруднительным. Вместе с тем, говорил он, вопросы финансирования безопасности в зоне особого внимания, да и ситуация экстренная, вместе с тем, учитывая реалии, приходится признавать… — и всем стало совершенно очевидно, что денег не будет.

Когда он договорил, в комнате установилась короткая тишина, и в этой тишине несколько голов медленно повернулись в сторону двух человек, сидевших с краю.

Смотрели на них уже иначе.

Представители «Мегачата» и «Анфисы» поняли, что смотрят на них, примерно одновременно, и заговорили тоже почти одновременно, перебивая друг друга, торопясь, и в голосах у обоих было одно и то же воодушевление.

— …почтём за честь, — говорил один.

— …сама возможность послужить опоре обороноспособности, ядерному щиту Отечества… — говорил второй.

— …о какой плате может идти речь, это было бы кощунственно…

— …мы скорее дали бы отнять себе правую руку, чем заикнулись о компенсации, когда речь о безопасности страны… да это же привилегия, да как же можно о деньгах…

Они говорили это с жаром, искренне, наперебой, и каждый старался отказаться от своего громче и полнее, чем другой, потому что отказаться тише соседа было теперь опаснее, чем не отказаться вовсе. Демидов слушал, чуть склонив голову, и лицо у него было доброе.

— Вот, — сказал он, когда они выдохлись. — Слышите? Вот они люди. Вот на ком держится. Соль земли!

— Патриоты, — подтвердил Петров. Павлов и Симафоров согласно и с одобрением закивали.

— Решено, — сказал Демидов. — Изымаем в казну. На нужды обороны. Оформите как полагается, чтобы всё было по закону, красиво. - он обратился к главе администрации Сидорову, тот понимающе наклонил голову.

Демидов подвинул к себе тонкую стопку, лежавшую перед ним с самого начала, ещё до того, как кто-либо вошёл и что-либо сказал. Это были указы. Он надел очки.

— А чтобы люди видели, что государство умеет быть благодарным, — сказал он, отвинчивая колпачок, — отметим. Директоров. Акционеров. За заслуги перед Отечеством.

Он подписал первый указ, не перечитывая, потому что перечитывать было нечего — всё было заготовлено заранее, ещё вчера, ещё до того, как двое с краю узнали, что у них есть честь, от которой нельзя брать денег.

Глава 7. Комиссия

Собирались в подвале химчистки.

Наверху крутились барабаны, пахло горячей тканью и порошком, ходила девочка-приёмщица, не знавшая, что под ней, в подсобке за стеллажами с чужими пальто, сидят пять человек, которых ФБР искало не один год и не находило, потому что искало не там. Дон Конти любил это место. Он вообще любил, чтобы важное происходило в неважных местах.

Сели за стол, который не подходил ни к чему вокруг, — хороший стол в плохой комнате. Кофе разлил сам дон Конти, уже много лет никто, кроме глав пяти семей Нью-Йорка, не был ни на одном заседании комиссии, да и сами доны добирались до заранее назначенного на прошлой встрече места с огромными предосторожностями.

— Ну, — сказал дон Конти. — Рассказывайте. У кого как.

Рассказывать было одно и то же, и от того, что одно и то же, делалось только тревожнее.

У дона Бонетти за неделю взяли одиннадцать человек — всех, кто стоял на районе, подчистую, будто по списку. У дона Феррарo — меньше, но у Феррарo и людей-то меньше, так что в долях вышло столько же. Дон Витале сказал коротко: у него тоже. Креспи махнул рукой — мол, и у меня, что тут говорить.

— Склады, — сказал Конти.

Про склады знали все, но вслух ещё не сводили. Три точки — те, что держали на всех, общие, куда свозили и откуда расходилось, — взяли в одни сутки. Все три. В разных концах города, в один день.

— В один день, — повторил дон Бонетти, и в том, как он это повторил, было то, чего никто пока не хотел называть.

— Мексикашки затормозили всё, — сказал Конти. — Я говорил вчера. Не насовсем. Пережидают. Сказали — пока у вас такое, мы не возим. И правильно сказали, я бы тоже не возил.

— Доход — ноль, — сказал дон Феррарo. Он сказал это, кажется, чтобы хоть что-то сказать, и тут же пожалел, потому что все и так знали, что ноль, и незачем было напоминать, что у него-то ноль раньше всех.

Помолчали.

— Меня другое беспокоит, — сказал дон Конти. — Не деньги. Деньги вернутся, не первый раз пусто. Беспокоят люди. Кроме пушеров с улицы взяли кое-кого из наших организаций.

— Будут молчать, — сказал дон Бонетти. Сказал не очень уверенно.

— Раньше молчали, — заметил дон Конти. — Раньше человек знал: сел — отсиди, выйдешь — тебя ждут. А сейчас. — Он повернулся к дону Витале. — Артуро. Ты в этом понимаешь. Что им светит, если кто заговорит.

Дон Витале не спешил. Он вообще не спешил с ответами никогда; это все за столом знали и за это его слушали.

— Если по полной, — сказал он, — то у нас не то, что раньше. Раньше — срок, отсидел, вышел. Сейчас федеральная статья, и под неё подвешено всё остальное. А под фентанил, если докажут смерти, — а они докажут, у них теперь, видно, всё есть, — это уже не срок. Это пожизненное. И не наше пожизненное, с которого выходят по болезни и за хорошее поведение. Федеральное. С которого не выходят. — Он сделал паузу. — Человек, которому объяснят, что он не выйдет никогда, — этот человек думает иначе, чем тот, кто знает, что выйдет. Я не говорю, что заговорят. Я говорю, что я не знаю. И никто за этим столом не знает. Вот что плохо.

Это легло тяжело. Тяжелее всего было что «никто не знает» — потому что омерта всю жизнь была тем, что знаешь наверняка, а тут вдруг оказалось, что не наверняка.

— Значит, надо, чтобы захотели молчать, — сказал дон Бонетти.

— Это как? — Дон Феррарo вопросительно поднял брови.

Дон Бонетти посмотрел на него, как на маленького.

— Семьи, — сказал он. — У каждого, кто сел, есть семья. Жена, дети, мать. Надо к ним зайти. По-человечески. Помочь. Денег занести, спросить, не нужно ли чего. Чтоб человек там, внутри, знал: о его семье позаботились. — Он отпил кофе. — И чтоб знал, что это наша забота. — Это было сказано со значением, и все поняли.

За столом не сразу, но закивали.

— Это верно, — сказал Конти. — Если человек знает, что семья под присмотром, он сто раз подумает. — Он не уточнил, под чьим присмотром и что присмотр значит, и уточнять не понадобилось. — Займитесь. Каждый у себя.

Перешли к главному, ради чего и сошлись, хотя главное всё это время стояло в комнате и ждало.

— Кто, — сказал Конти. — Кто нас сдал. Потому что нас сдали, это не полиция сама такая умная стала за одну неделю.

Заговорили все сразу, и довольно быстро сошлось.

Считали так. Бьют по ним — по всем пяти, по улице, по складам, по фентанилу. А китайцы как сидели на своих закладках, на своей цифре, так и сидят. Их не трогают. Мало того — то, что раньше шло через улицу, через людей, теперь уходит к ним, в их закладки, потому что улицы не стало. Их доля растёт, пока наша падает. И откуда, главное, у полиции всё разом — и склады, и люди, и числа? Кто-то ведь дал. Кто-то, кто знает наши расклады и кому выгодно, чтоб нас не стало.

— Кому выгодно, тот и сделал, — сказал дон Бонетти. — Старое правило. Выгодно — косоглазым.

Возразить было нечего. Всё сходилось одно к одному, чисто, как сходится только то, что кто-то сложил заранее, — но этого за столом подумать не мог никто, потому что для этого надо было предположить игрока умнее себя, а такого игрока за этим столом вообразить было некому.

— Значит, китайцы, — с уверенностью и облегчением сказал дон Конти.

— Значит, надо отвечать, — процедил дон Бонетти, и его карие глаза, весёлые на жирном весёлом лице, не были весёлыми совсем. — И отвечать по-серьёзному. Не по пушеру тут, по пушеру там. Надо снять у них главного. Capo di tutti capi ихний. Снести голову — тело сдохнет.

— Вот, — оживился вдруг дон Креспи, и все повернулись к старику, который полсходки молчал и, казалось, дремал. — Вот это разговор. Это по-нашему. Я вам так скажу. В моё время, когда такое было, — а такое бывало, и похуже бывало, — мы что делали? Мы шли и жгли. У них бар — мы бар. У них точка — мы точку. Чтоб дымом пахло. Чтоб поняли. — Он постучал пальцем по столу. — Склады наши сдали — спалить ихние склады. Вот и весь сказ. По-старому.

Идея понравилась. В ней была простота и был адрес — спалить, ответить, чтоб дымом пахло; за столом задвигались, это было дело, это они умели.

И тут Креспи, который один помнил больше всех, сказал ещё, тише, уже не для стола, а как бы себе:

— Вот только они… — он пожевал губами. — Они вообще как? Они же не как мы. У них и не поймёшь, кто за главного. Раньше-то знаешь — вот дон, вот его люди, вот его дом. А эти… — Он не договорил. Помолчал. — Ладно. Найдём.

Никто не подхватил. То, что начал нащупывать старик, было неудобно и непонятно, а неудобное и непонятное за этим столом привыкли держать под спудом.

Потому что упёрлись в простое: жечь — кого? сносить голову — чью? Где их склады, никто не знал. Кто у них главный — тоже не было известно. У итальянцев главный был всегда, у каждого дела был хозяин, к хозяину вела ниточка, а тут тянули ниточку — и она уходила в песок, в закладки, в телефоны, в ничто.

И тогда все посмотрели на дона Витале.

— Артуро, — сказал Конти за всех. — У тебя связи. У тебя голова. Ты по легальному ходишь, у тебя везде люди — банки, нотариусы, китайцы эти твои по бизнесу. Тебе и карты в руки. Узнай. Кто у них главный, где сидит, где держит. Дай нам имя — остальное мы сами.

Витале молчал дольше, чем все ждали.

Он-то как раз чувствовал то, чего не чувствовали остальные, — не разумом даже, а тем чутьём, которым умный человек слышит, что его заводят не туда. Что-то во всём этом было слишком гладко. Слишком одно к одному. Но сказать он мог только это, и он не сказал и этого, потому что за столом сидели люди, которым не объяснишь чутья, им нужен осязаемый враг.

— Посмотрю, — сказал он наконец. — Ничего не обещаю. Но посмотрю.

Он встал, застегнул пиджак. Наверху, через перекрытие, ровно гудели барабаны, прокручивая чьё-то чужое грязное бельё.

Глава 8. Мистер Смит

За месяц я нашёл пятнадцать тысяч.

Это звучит как мало, и это было мало. Двести двадцать восемь нужно было найти, я нашёл пятнадцать, и принёс их Люке, и Люка отвёз их Акилле, и Акилле, я так понимаю, расстроился. Мне передали, что дон расстроился. Дон дал мне ещё месяц — не потому что добрый, а потому что с мёртвого меньше возьмёшь, чем с живого, который шевелится. Это Люка так объяснил. Люка многое объяснял.

Я рассказывал это Линде и Биллу на полу в гостиной — стол мы так и не купили, теперь уже из принципа, — и старался рассказывать смешно, потому что если не смешно, то никак.

— Люка предлагает выход, — сказал я. — У него есть мысль.

— У Люки есть мысль, — повторил Билл. — Прекрасно. У громилы есть мысль.

— Подпольный покер, — сказал я. — Туда ходят люди. У людей есть телефоны, на телефонах банки, а мы умеем брать что плохо лежит. Люка говорит — будет подгонять нам завсегдатаев, показывать, к кому втираться. Половина пойдёт дону Акилле, за крышу. Половина — в счёт долга.

Линда поджала губы.

— То есть мы работаем, — сказала она, — а половину забирает человек, которому мы и так должны, за то, что он нас же крышует от себя самого.

— Примерно.

— Это не выход, Дэнни. Это поводок.

— Я знаю, что это поводок. — Я знал. — Но я не знаю, как от них отделаться. Не пойдём же мы в полицию сказать, что обчистили Глика, а теперь нас прессуют.

Мы помолчали. Я не боялся, что мы поругаемся, как обычно бывает, что Билли отвалит, а Линда меня бросит. Я понимал, что так бывает, но был уверен, что не с ними.

— Ладно, — сказала Линда. — Допустим. Что за человек этот Люка.

И вот тут я задумался, потому что вопрос был хороший.

— Люка нормальный, — сказал я наконец. — Это странно сказать про мужика, который дал мне под дых, но он нормальный. Не в смысле что он за нас. Ему на нас плевать, у него работа. Но он… — я искал слово, — он не говно. Понимаешь? Бывает человек говно, а бывает не говно, и это видно отдельно от того, кем он работает. Вот Люка работает будто… а сам не говно.

— А Акилле? — спросил Билл.

— А Акилле говно, — сказал я с удовольствием. — Акилле выпендрёжник. Сидит, жрёт спагетти с утра, рассказывает про сыры. Строит из себя крёстного отца, а сам смотрящий за тремя кварталами и парикмахерской. Люка его, по-моему, и сам терпеть не может, просто не показывает.

— Выпендрёжник, — согласилась Линда. Ей слово понравилось. — И под этого выпендрёжника тебе теперь идти под крышу.

— Вот этого и нельзя, — сказал Билл, и сказал серьёзно, без своих шуточек. — Слушай. Под крышу — это хрен потом от них отделаешься. Это не долг отдать и разойтись. Возьмёт под себя — потом не отлепишься. Будешь его до пенсии кормить. Я не хочу. — Я знал Билли Тейта. Знал слишком хорошо. Он не сбежит, но он этим просил, очень просил так не делать.

— Я знаю, — сказал я. — Я всё это знаю. Но у меня нет двухсот тринадцати тысяч и нет месяца, чтобы их придумать, а есть Люка с покером и Акилле со своими угрозами. Так что выбора, ребята, я не вижу.

Телефон зазвонил.

Номер был не определён. Я снял.

— Дэнни, — сказал голос. Спокойный, никакой. — Дэнни Кин.

— Кто это.

— Это неважно. Важно, что я знаю про твоё положение. Про дона Акилле. Про триста тысяч, из которых ты отдал восемьдесят семь и должен ещё двести тринадцать. Про твою подружку. Про Уильяма. Про Сая Глика и про то, как вы это сделали. Я знаю про рои. Я знаю, что ты ищешь деньги и не находишь.

Я молчал. Внутри стало холодно и трезво, как бывает, когда понимаешь, что влип, ещё не зная во что.

— Меня зовут мистер Смит, — сказал голос.

Я бросил трубку. Не подумав — просто рука сама. Когда тебе незнакомый голос перечисляет всю твою жизнь по пунктам, первое, что хочешь, — чтоб его не было.

— Кто это? — спросила Линда.

— Не знаю. — Я смотрел на телефон. — Какой-то мужик. Знает всё. Про Глика, про симку, про всё.

Билл побледнел.

— Коп?

— Копы не звонят сказать, что они всё знают. Копы приходят.

Планшет лежал на полу между нами, экраном вверх. Я в него не смотрел, я смотрел на телефон в руке. Поэтому Линда увидела первой — я понял по тому, как она замолчала.

Экран планшета сам засветился — а на чёрном проступил текст. Белые буквы, ровные, без ничего. Никакого треска, никаких эффектов. Как уведомление. Как будто так и надо.

«Ты хочешь отделаться от выпендрёжника и вернуть себе свободу».

И ниже две кнопки. «Да». «Нет».

Слово было наше. Мы его сказали пять минут назад, в этой комнате, втроём, — выпендрёжник. Оно лежало теперь на чёрном экране белыми буквами, и от того, что оно было наше, по спине прошло так, как не прошло от всего, что перечислил голос. Голос мог знать про Глика откуда угодно. Слово «выпендрёжник» он мог взять только отсюда. Из этой комнаты. Из этого вечера.

Я посмотрел на Линду. Линда посмотрела на меня.

Я бы и сам нажал, чего там. Кнопка как кнопка, «да» как «да», ни к чему не обязывает — так это тогда выглядело. Я был пацан, я не боялся и не размышлял долго. Но в этот раз нажимать не торопился. Мне всё это показалось как-то уж слишком.

Линда посмотрела на меня, потом на Билли и нажала «да» — легко, мельком, как нажимают «ок» на любой ерунде.

Телефон зазвонил снова. Неопределённый номер.

Я снял.

— Ты сделал верный выбор, Дэнни Кин, — сказал мистер Смит…

Глава 9. Capo di tutti capi

Вечером пиццерия была закрыта.

На двери висела табличка «банкет», свет горел только в дальнем углу, над одним столом, и за этим столом сидели трое, а больше в зале не было никого — Акилле отпустил и кухню, и официантов, всех, потому что то, что подавалось сегодня, он подавал сам.

Он принёс рагу в большой посудине, и накладывал каждому лично, наклоняясь, и руки у него двигались быстрее обычного, услужливо.

— По-неаполитански, — говорил он, накладывая. — Как положено. Дон Микеле, вам побольше, тут самый соус… Настоящий рагу, не то, что теперь подают. Теперь же не умеют. А это — по-старому.

Микеле Ло Прести, консильери семьи Гамбино, чуть отодвинул тарелку — на палец, ровно настолько, чтобы стало понятно, что её придвинули слишком близко. Он не сказал Акилле ничего. Он вообще, этим вечером, не сказал Акилле ни одного слова прямо; он говорил столу, говорил Скалье, говорил воздуху, а к самому Акилле обращался так же, как к стулу, на котором сидел, — то есть никак.

Капо, Фрэнк Скалья, наоборот, ел с удовольствием. Это был большой человек, которому еда была важна и приятна, и он не находил нужным это скрывать; он подобрал соус хлебом и кивнул — не Акилле, просто кивнул, отмечая, что вкусно.

Акилле этот кивок поймал, и услужливо заулыбался.

— Вино, — сказал он и заторопился разливать. — Дон Микеле, это вы оцените. Это из погреба, я хозяину сам говорил — бери только это, наши друзья присылают из Италии, два ящика, специально. Лучшее, что есть.

Ло Прести поднял бокал, отпил.

И поморщился. Едва-едва — но поморщился, и поставил бокал, и больше к нему не притронулся. Акилле этого не заметил, потому что в этот момент смотрел на Скалью, ждал, что скажет Скалья, а Скалья пил что налили и был доволен.

Поели. Ло Прести так и не тронул почти ничего — поковырял вилкой, отложил. Потом он посмотрел на Скалью и едва заметно наклонил голову.

Скалья отложил хлеб, вытер рот и стал серьёзным.

— Тяжёлые времена, Акилле, — сказал он. — Тяжёлые пошли времена.

— Тяжёлые, дон Фрэнк, — сейчас же подхватил Акилле и сел наконец, на краешек, готовый слушать. — Что есть, то есть.

— Сроки видел, какие дают? Страшные сроки. — Он сокрушённо покачал головой. — Раньше человек что? Сел, отсидел, вышел. А теперь дают так, что не выйдешь. — Скалья говорил неторопливо, будто отбывал заученное, и сам, кажется, не вкладывал в это особого чувства; так читают то, что положено прочесть. — И молодёжь пошла не та. Нет уже того уважения, почтения к нашим традициям. Раньше человек знал, что есть вещи, через которые не переступают. А теперь? — Он развёл руками. — Теперь и не знаешь, кто как себя поведёт, если прижмут.

— Не та молодёжь, — горестно согласился Акилле. — Совсем не та.

— Вот у нас человек сел, — сказал Скалья. — Наш человек. Д'Амико, Тони. Хороший парень, семейный. Жена, дочка. И взяли его так, что светит ему долго. Очень долго. — Скалья посмотрел на Акилле. — И ты понимаешь, Акилле, когда человеку светит долго, человек начинает думать. А когда человек начинает думать, иногда он додумывается до нехорошего.

Акилле слушал и кивал, и было видно, что он кивает раньше, чем понимает.

— Надо, чтобы он не додумался, — сказал Скалья.

— Надо, — с готовностью согласился Акилле.

Повисло. Скалья смотрел на него и ждал, и Ло Прести смотрел в сторону, и Акилле под этими взглядами вдруг почувствовал, что от него чего-то ждут, а он не понял чего, и заторопился:

— Я прослежу, дон Фрэнк. Я лично. Если что нужно — помочь там, передать…

— Семья, — сказал Скалья терпеливо, как говорят с тем, кто туго соображает. — У него семья, Акилле. Жена. Дочка. Надо, чтобы у семьи всё было. Чтобы ни в чём не нуждались. Чтобы Тони там, внутри, знал: о его жене и дочке позаботились хорошие люди. — Он чуть подался вперёд. — И чтобы знал, что заботятся. Всё время. Рядом. Приглядывают.

И вот тут Акилле понял.

Это было видно — как до него дошло; что-то прошло по его лицу, и услужливость на секунду уступила место чему-то другому, и тут же вернулась, заискивающая, ещё усерднее прежнего.

— Понял, дон Фрэнк, — сказал он тихо. — Всё понял. Сделаю. Не извольте беспокоиться. Будет под присмотром. Постоянным. Лично на контроль.

— Вот и хорошо. — Скалья снова стал добродушным и потянулся за хлебом. — Вот и умница.

Ло Прести встал. Он застегнул пиджак и пошёл к выходу, кивнув Акилле на прощание; Скалья поднялся следом, хлопнул Акилле по плечу — снисходительно, как хлопают, когда хотят приободрить и выпроводить поскорее, — и они ушли, и дверь за ними закрыли.

Акилле остался один за недоеденным столом. Постоял. Потом, кажется, к нему вернулось то, чем он был между гостями, — он оглядел зал, свой зал, и плечи у него расправились.

Вошёл Люка.

Он вошёл с улицы, где ждал в машине, и встал у стола. Акилле его не позвал сесть.

— Дело есть, — важно процедил Акилле, и в голосе у него было уже не то, совсем не то, что он берёг для дона Микеле. — Семья Д'Амико. Тони который сел. Сходишь, посмотришь, чтоб у них всё было — деньги, что надо. Чтоб не нуждались.

Люка кивнул.

— И чтоб поняли, — продолжал Акилле. — По-хорошему чтоб поняли. Тони запоёт — и им плохо будет, и ему. Мы и в тюрьму дотянемся, ему передай, чтоб знал. Понял? Чтоб чувствовали. И жена, и он.

Люка молчал секунду дольше, чем молчат, когда просто слушают.

Он смотрел на Акилле сверху вниз — он и так был выше ростом, но сейчас смотрел сверху ещё и не ростом, — и на лице у него ничего не было, кроме того, что бывает, когда человек что-то про другого человека окончательно понял и убрал понятое внутрь.

— Сделаю, босс, — сказал он и вышел прочь.

* * *

В этот раз собрались в доме престарелых.

У Витале их было несколько, по разным штатам, но этот, ближний, он держал и для таких надобностей тоже — в подвале, за котельной, была комната без окон, которую по бумагам числили архивом. Наверху доживали свой век чужие старики, тихо, под телевизор, не зная, что под ними; внизу сидели пятеро, от которых зависело больше, чем эти старики видели за всю жизнь.

Кофе разливал Витале — это была его комната, его кофе. Но во главе всё равно сидел Конти, и это все понимали без слов: место Витале, стол Витале, а старший — Конти.

— Давит, — сказал Конти, когда расселись. — Не отпускает. У кого как.

У всех было одинаково. Давило не слабее, чем неделю назад, — где-то и сильнее. Поговорили об этом коротко, без подробностей, потому что подробности у всех совпадали и слушать их по новой было незачем.

Потом замолчали и посмотрели на Витале.

Он не спешил, как не спешил всегда. Допил свой кофе, отставил чашку.

— Я навёл справки, — сказал он. — Через тех, кто мне должен. Аккуратно. — Он положил руку на стол ладонью вниз, помолчал. — Нам не показалось. За этим стоят китайцы. И у этого есть имя.

Он достал из кармана сложенный лист, развернул. Это была фотография — распечатанная, обычная, человек выходит из машины, не позирует, снято со стороны.

— Чжоу, — сказал Витале. — Генри Чжоу. По бумагам — логистика, склады, недвижимость во Флашинге. Импорт из Гонконга. На виду — приличный человек, жертвует на больницу, на школу, его там, во Флашинге, чуть не за святого держат. — Он подвинул фото к центру стола. — А под бумагами — через его склады и его банки идёт половина их цифры. Закладки, крипта, отмыв. Он не на улице. Он выше. Те, кто на улице, его и в лицо не видели.

Фотографию стали передавать. Каждый брал, смотрел, передавал дальше. Бонетти смотрел дольше других, будто запоминал.

Креспи поднёс лист к глазам, отодвинул, чтобы навести резкость.

— Это что же, — сказал он. — Это их capo di tutti capi выходит?

— Вроде того, — сказал Витале.

Старик ещё посмотрел и отдал фото дальше.

— Хорошо, — сказал Конти. Он дождался, пока лист обойдёт стол и вернётся. — Раз имя есть, надо решать. У кого особое мнение?

Он спросил это не для формы — он обвёл их по очереди, по одному, глядя в лицо, и ждал ответа от каждого.

Бонетти мотнул головой — коротко, ему всё было ясно давно. Феррарo замотал следом, торопливо, как мотает тот, кому важно мотать вместе со всеми. Креспи качнул головой медленно, по-стариковски.

Последним Конти посмотрел на Витале.

Витале думал дольше всех. Он смотрел на фотографию, которая вернулась и легла перед ним, на приличного человека, выходящего из машины, и было в его молчании что-то, чего за столом не разобрал никто, — какая-то заминка, словно он прислушивался к чему-то, что слышал только он, и не мог разобрать слов.

Потом он махнул рукой. Делайте.

— Значит, единогласно, — сказал Конти, и это прозвучало так, как звучит, когда подводят итог под сметой.

— Единогласно, — сказал Витале. — Только с условием. — Он обвёл их. — На нас не должно указывать ничего. Ничего, понимаете? Нам война не нужна, нам бизнес нужен, нам надо вернуться к делу, пока мы все тут не пошли по той самой статье. И мексиканцев не злить. У них здесь свой интерес, поссоримся — останемся без товара совсем. Так что чисто. Чтоб комар носа не подточил.

— Это понятно, — сказал Бонетти. — Чисто так чисто. Вопрос — кто делает.

Вот тут и завязло.

— Может, русские? — сказал Феррарo. Сказал и сам, кажется, не очень поверил, но надо же было что-то предложить. — Я слышал, есть бригада, берут недорого…

Бонетти замахал на него обеими руками.

— Какие русские. Ты что. Русские тебе всё дело обгадят и сами же по всему городу растреплют, у них же языки. Напьются и растреплют. Тут не цена важна. Тут нужны те, кто умеет. Кто сделает и кого потом не найдёшь.

— Раньше, — сказал Креспи, и все привычно приготовились слушать старика, — раньше такого вопроса не было. Раньше мы бы сами. Своими руками, по-семейному, и спросить не у кого. А теперь сидим, гадаем, кого нанять. — Он развёл руками, обиженно. — Дожили.

— Дожили, дожили, — сказал Бонетти. — Только сами мы теперь не сделаем. Сами сделаем — сами и сядем. Нужен кто-то со стороны.

— Со стороны — это правильно, — сказал Витале. — Но не всякий со стороны. Нужен такой, чтоб, во-первых, умел, а во-вторых — чтоб у него к китайцам были свои счёты. Своя причина. Тогда даже если что всплывёт — на нас не покажет, покажет на их собственную грызню. Мы вообще ни при чём. Чужая разборка.

За столом задумались. Это было умно, это все поняли, что умно, — но из этого следовал вопрос, на который ни у кого не было ответа: кто же это такой, у кого с китайцами свои счёты и кто умеет.

И тогда Креспи, который сидел, опять уйдя куда-то в свою память, сказал негромко, будто вспомнил:

— Японцы.

Все повернулись.

— Якудза, — сказал старик уже увереннее. — Я ещё их застал. Серьёзные были люди, не чета нынешним. У них с китайцами свои дела, давние, и недобрые. — Он покивал. — Вот кто.

И за столом случилось то, что бывает, когда долго не складывалось и вдруг сложилось: все разом оживились, задвигались, и каждому показалось, что он бы и сам сейчас это сказал.

— Вот, — сказал Бонетти. — Вот это да. Японцы. Они ж с китаёзами как кошка с собакой, это все знают. Им только дай.

— Одни узкоглазые на других, — сказал Феррарo, довольный, что наконец попал в общую ноту. — А мы в стороне. Умно́.

— А мы в стороне, — подтвердил Конти.

— Значит, решено — подрядим якудзу, — подвёл Конти. — Артуро, опять, видно, тебе. У тебя связи.

Витале кивнул. Он смотрел на фотографию, которую так и не убрал со стола, — на приличного человека во Флашинге, которого держали за святого, — и опять чего-то не говорил.

Наверху, над ними, в общей гостиной включили погромче телевизор: у других стариков начиналось их вечернее кино.

Глава 10. Андуриль

Следующие два месяца были, если честно, лучшими за всё то время. Я понимаю, как это звучит — лучшими, когда над тобой висит долг, который тебя закопает, и сидит дон, который этот долг тебе насчитал. Но человек так устроен, что привыкает к чему угодно, и если над ним висит, а сегодня не упало, то сегодня — хороший день. У нас пошла полоса хороших дней.

Работать стало проще. Раньше, до всего этого, главным в нашем деле было втереться. Это долго. Это недели — стать своим, понравиться, чтобы человек сам, своими руками, принёс тебе то, что тебе нужно, и ещё спасибо сказал. Я это умел, это вообще единственное, что я по-настоящему умею, и я этим гордился.

А теперь втираться почти не приходилось. Теперь была фактура.

Фактуру подгонял Люка.

Как это работало. Покер шёл всю ночь, и Люка там был свой, он этот покер и держал, по поручению Акилле. Под утро Люка отзывал меня в сторонку и говорил вполголоса, кивая на кого-нибудь за столом:

— Вон тот. Морган. Хвалился, дом перезаложил, чтобы отыграться. Злой. Сейчас спустит последнее и пойдёт. — И добавлял что-нибудь ещё: где работает, на чём ездит, с какого банка платит. Откуда Люка это знал — я не спрашивал. Люка много чего знал, это была его работа.

И мне оставалось только подсесть.

Этот Морган — про него и рассказывать нечего, до того легко. Я подсел к нему в четыре утра, когда он уже всё спустил и сидел над пустым стаканом, и мне даже втираться не пришлось — он сам начал говорить, человеку под утро, после проигрыша, нужен кто-то, кому говорить. Я слушал. Я хорошо слушаю, это часть ремесла — слушать так, чтобы человек чувствовал себя самым интересным мужиком в баре. К пяти я знал про него всё, что нужно, к шести — он сам, своей рукой, показал мне на телефоне, в каком приложении у него банк, жалуясь, как там всё неудобно. К вечеру следующего дня Моргана стало можно не считать.

Был ещё один, риелтор, этот думал, что он умнее всех в комнате, и таких я люблю отдельно — умные легче глупых, потому что умному редко приходит мысль что ты его обманываешь, он же умный. Был третий, и четвёртый, но про них правда нечего рассказывать — обычная работа, Люка показывал, я делал, рои делали своё. Четверо за два месяца. Чисто, без шума, понемногу с каждого.

Мы не жадничали — я уже говорил, это у нас было вроде принципа, хотя какой у нас мог быть принцип. Брали у тех, кто всё равно бы спустил, и брали не всё. Половину относил Акилле, половину — тоже Акилле, только это называлось «в долг». За те два месяца я отнёс ему ещё тридцать семь тысяч, и он сделался почти ласков. Так делается ласков человек с курицей, которая наконец стала нестись регулярно.

С Люкой мы за это время, как ни странно, сошлись.

Он звал меня студентом. Я нигде не учился, но прицепилось — студент. Под утро, отдавая мне очередного Моргана, он хлопал меня по плечу своей лапищей, от которой у меня под дыхом до сих пор иногда вспоминало, и говорил: «Живой, студент? Ну работай». Люка был не друг-приятель. У Люки была работа, и работа эта в любой день могла обернуться против меня, я это понимал и не обманывался. И всё-таки рядом с ним было не страшно — а рядом с Акилле было, хотя Акилле мне улыбался, а ломал меня как раз Люка. Поди разбери людей. Я к тому времени уже понял про Люку одну вещь, ту самую, что говорил Линде: на нас ему плевать, но он не говно. А это, оказывается, видно даже из-под кулака.

Мистер Смит во всё это почти не лез.

Он напоминал о себе редко, и от этого — я только потом сообразил — становилось спокойнее, чем если бы лез часто. Он сказал тогда своё: с Акилле он разберётся сам, мне делать ничего не надо, надо только подождать и завести фирму.

— Зачем? — Вот это было новостью. Запахло мошенничеством, и единственное, что успокаивало, — что взять с нас было нечего.

— Мы будем делать бизнес. Вы станете официальными владельцами, а я — вашим теневым компаньоном.

Мне стало весело. — И что же мы станем делать, мистер Смит?

— После узнаете. Бизнес будет легальным. Когда проблема с мистером Акилле разрешится, вы на вашу компанию получите финансирование.

— От кого? — Мне всё больше это казалось нелепым.

— Не имеет значения. Это будут легальные деньги, достаточные как стартовый капитал.

— Мистер Смит, давайте договоримся на берегу. Во-первых, у нас нет денег, и если вы хотите нас обчистить, то зря тратите время. — Я сделал паузу, но Смит молчал. — Бизнес делать я не против, но мы не бизнесмены…

— Договорились. — Он перебил. — Не будем тратить время. Что делать, я вам буду говорить. Ваша задача — хорошо выполнять, и вы не пожалеете. — На этом разговор был окончен.

«Разберётся сам, с Акилле, в какой-то момент». А момент всё не наступал, этот паук сидел в пиццерии живой и довольный, и я, честно сказать, не очень-то на Смита и рассчитывал. Голос в трубке мало ли что обещает. Поэтому я и крутился сам, с Люкой, с покером, — синица в руке. Обещанного журавля я держал в уме, но кормился синицей.

Фирму мы всё-таки завели — больше потому, что обещали, чем потому, что верили, что из неё что-то выйдет.

Регистрировать Смит велел не абы как. Не лавочку, а корпорацию, и не у нас, а в Делавэре, — он и форму назвал, и через какого агента подать. Я удивился, что голос из телефона разбирается в этом лучше юриста, но удивился вскользь — я к тому времени привык удивляться вскользь.

Название выбирали втроём, вечером, под вино, и это был хороший вечер.

— «Кин и партнёры», — предложил я.

— Светить твою фамилию. Гениально, — сказала Линда. — Особенно учитывая, чем партнёры занимаются.

Билл под вино делался начитанным по-настоящему — не как для девочек, а как для себя. Он предложил взять что-нибудь из Толкина. Билл вообще считал, что Толкином можно назвать что угодно, и выйдет солидно.

— Андуриль, — сказал он. — Меч Арагорна. Его перековали из обломков сломанного меча. «Пламя Запада».

— Из обломков, — повторил я.

— Был великий меч. Его сломали. А потом из обломков перековали — и стал ещё круче прежнего. — Билл поднял бокал. — Как мы.

Нам понравилось, что из обломков. Мы тогда себя обломками и чувствовали — из которых вот-вот выкуют что-то приличное. Так и записали: Anduril. Трое сопляков назвали пустую фирму мечом из книжки, выпили за это, и Линда смеялась, запрокинув голову, и я смотрел на неё и думал, что вот теперь точно налаживается.

Мы дали имя. Дело пошло.

Счёт в банке пошли открывать втроём, и вот тут я сразу сказал Смиту, что идея дрянь.

Фирма на бумаге — это бумага, бумаге всё равно. А банк смотрит. У меня были приводы, и не один. У Билла тоже было не всё гладко, а его папашу, царствие небесное, вообще за мошенничество упекли. Я Смиту про это сказал заранее — мол, в банке всплывёт, и нас погонят ссаными тряпками.

— Сложностей не будет, — сказал Смит. Ровно.

Я не поверил. Всю дорогу до банка я репетировал, что скажу, когда менеджер уйдёт «уточнить» и вернётся с лицом построже.

Менеджер был молодой парень в плохом галстуке. Взял документы, постучал по клавишам, подождал, пока система подумает.

Система подумала и не сказала ему ничего плохого.

— Так… — Он смотрел в экран. — Отлично. Знаете, всегда приятно работать с клиентами с безупречной репутацией. — И улыбнулся нам, всем троим, тепло, как улыбаются хорошим деньгам, которые сами пришли в банк.

Глава 11. Заказ

Офис помещался в одноэтажном здании на окраине Ньюарка, между складом сантехники и стоянкой фур, и на двери была вывеска: «Камакура — импорт автозапчастей». Внутри так и было — каталоги, на полках образцы: тормозные диски, фильтры, свечи, аккуратно, по номерам. Пахло кофе и немного резиной. Любой, кто зашёл бы спросить запчасть на «тойоту», получил бы запчасть на «тойоту».

Людей было трое. Двое помоложе сидели за столами, как сидят клерки, и могли бы сойти за клерков, если бы клерки умели так ровно ничего не делать и так ровно при этом ничего не упускать. Третий, постарше, в дальнем углу, у окна, пил чай. Его звали Мори.

Когда вошёл посетитель, младший открыл ему сам и придержал дверь, и в том, как он её придержал, было больше, чем держат дверь покупателю запчастей.

Посетитель был один. Немолодой, сухой, в хорошем неярком костюме, в очках без оправы. Он двигался и говорил так, будто экономил и то и другое, — ничего лишнего, ни жеста, ни слова. Он не был похож на тех, кого здесь иногда видели, — не итальянец с улицы, шумный и потеющий. Этот был тихий.

— Мистер Мори, — сказал он. Не спросил — назвал, проверяя, что попал по адресу.

Мори поставил чай и показал на стул.

Сели. Один из младших принёс гостю воды, гость не притронулся. Какое-то время молчали — не от неловкости, а потому что оба, кажется, привыкли, что разговор начинается, когда ему время, а не сразу.

— У меня к вам дело, — сказал гость. По-английски он говорил чисто, чуть медленно. — Разовое. С хорошим бюджетом. Мне рекомендовали вас как людей, которые умеют делать тихо.

Мори ждал.

Гость достал из внутреннего кармана конверт, вынул фотографию и положил на стол перед Мори. Снимок, распечатанный, человек выходит из машины.

Мори посмотрел на фотографию.

Он смотрел на неё дольше, чем смотрят на незнакомое лицо, потому что лицо было ему не вполне незнакомо. Что-то в его собственном лице, до этого ровном, как поверхность чая, чуть сместилось — не удивление даже, а то, что бывает за миг до удивления, когда человек узнаёт и не верит, что узнал.

— Вы знаете, кто это, — сказал гость. Это был не вопрос.

— Я знаю, кто это, — сказал Мори.

Он отодвинул фотографию от себя — как отодвигают то, что не заказывали.

— Зачем вам это? — спросил Мори.

Гость не ответил сразу. Он поправил очки.

— Это наше дело, — сказал он. — Cosa nostra. — И больше ничего не прибавил, и по тому, как он это сказал, было ясно, что и не прибавит.

Мори понял ровно одно: ему не скажут. А то, чего не говорят, в его ремесле было хуже цены. Цену он знал, как считать. А вот когда люди заказывают такого человека и не говорят зачем — это значило, что за заказом стоит что-то, чего он не видит, и в это что-то можно войти и не выйти.

— Нет, — сказал Мори. Спокойно, без нажима, как отказывают в запчасти, которой нет на складе. — Мы такое не берём. Когда не понимаем смысла — не берём. Это не про деньги. Это про то, что непонятный заказ — плохой заказ. — Он чуть склонил голову, вежливо. — Извините, что напрасно ехали.

Гость не двинулся встать. Он словно ждал, что Мори договорит, чтобы продолжить с того же места.

— Бюджет — пятьсот тысяч, — сказал он.

В комнате ничего не переменилось. Младшие за столами ничего не сделали. Мори не переменился в лице.

Но он не сказал больше «нет».

Он молчал, и в этом молчании было видно, как у человека внутри осторожность, которая только что называлась принципом, тихо встаёт и уступает место кое-чему другому. Принцип был — не лезть в непонятное. Пятьсот тысяч долларов делали непонятное чуть понятнее. На пятьсот тысяч уже хотелось разобраться, а не отказать.

— Быстро, — сказал гость, видя, что Мори слушает. — Чисто. И так, чтобы ни одна нить не вела к тем, кто заказывал. Ни одна.

Мори думал. Он думал по-настоящему, всерьёз, как считают, а не как тянут паузу. Цель он знал. Он не понимал смысл устранения одного из уважаемых членов триад. Он не понимал, какую цель можно решить, просто убрав одну из фигур с доски. Это явно не был эндшпиль, значит, заказы пойдут и дальше. Ведь таких, как будущий покойник, было много — и знал поэтому, что это будет не пятьсот тысяч.

— Семьсот пятьдесят, — сказал он.

Гость посмотрел на него. Потом наклонил голову — коротко, как ставят подпись.

— Семьсот пятьдесят, — повторил он. — Половина сейчас, половина после. Вас найдут, как обычно вас находят. — Он встал, застегнул пиджак на одну пуговицу. — Было приятно, мистер Мори.

Он не протянул руки. Он повернулся и пошёл к двери, и младший открыл ему так же, как открывал, когда впускал.

Дверь закрылась.

Мори ещё сидел над фотографией. Потом отодвинул её совсем, к краю стола, и сказал, не оборачиваясь, тому из младших, что был старше:

— Сообщи оябуну.

Младший кивнул и потянулся к телефону.

— Серьёзные клиенты пошли, — сказал Мори, ни к кому, и снова взял остывший чай. — Идёт в гору наш офис.

Глава 12. И наконец мечты сбываются

За столом сели те же трое — Пирс, Кампанес, Холт. Стоунмен и Гудмен остались за стеклом. Всё было как в прошлый раз, и оттого у Холта появилось нехорошее чувство привычки: они начинали ходить сюда, как ходят на службу.

Свет ровный, тени нет. Человек по ту сторону стола был уже там.

— Господа.

— Докладывай, — сказал Холт.

— Операция развивается по плану. — Минитмен говорил, как всегда, ровно. — Отклонений нет. Разрешите расклад.

— Конечно.

— Структура противника установлена полностью. Пять семей. Гамбино — Сальваторе Конти, официальное прикрытие — сеть химчисток. Луккезе — Артуро Витале, прикрытие — сеть домов престарелых. Коломбо — Джино Бонетти, прикрытие — строительство. Дженовезе — Тонино Феррарo, прикрытие — пиццерии. Бонанно — Винченцо Креспи, прикрытие — такси. — Он называл их одну за другой, и фамилии, и кто над кем, и кто за что отвечает, не сверяясь ни с чем, потому что сверяться ему было не с чем и незачем. — Имена, иерархия, зоны. Всё это уже в вашей системе, в полном объёме. Можете сверять по ходу.

Кампанес слушал и узнавал. Он много лет собирал по крохам то, что сейчас раскладывали перед ним готовым, и крохи в основном совпадали, а чего он не знал — оказывалось важнее того, что знал.

— Заказ на устранение состоялся. Решено устранить указанное лицо. Не своими силами. Они вышли на исполнителей со стороны. Японская организация, представленная в Штатах человеком по фамилии Мори. Заказ был передан через консильери семьи Луккезе, Альдо Сартори. — Пауза. — Эту встречу удалось записать. Запись у вас.

Пирс чуть подался вперёд.

— А сами собрания? Комиссия? Где они решают.

— Записей комиссии нет, — сказал Минитмен. — Они осторожны, собираются там, где я их не достаю. Но есть пересказ. Один из участников комиссии излагает решения третьему лицу — не вполне держа язык. Дон Феррарo. — Минитмен сделал короткую остановку, будто подчёркивая имя.

— Что дальше, — сказал Холт.

— Дальше заказ, полагаю, будет исполнен. Один из людей триад будет ликвидирован. — После этого вам следует обеспечить утечку записи. Вот этому человеку.

На планшете перед ними сменилось изображение. Лицо.

Пирс смотрел на лицо, и Холт увидел, как у него каменеют скулы.

— Это что, — сказал Пирс.

— Это, заместитель директора Пирс, информатор триад. В вашем ведомстве. — Минитмен не прибавил к этому ничего — ни сожаления, ни нажима, просто положил факт на стол, как клали ему. — Он давно у них. Он и должен получить запись. Тогда сторона, которой указали на итальянцев, узнает, кто заказал их человека.

Пирс молчал, и молчание у него было нехорошее.

— Запись, — продолжал Минитмен, — добыта без судебной санкции и доказательством служить не может. Это вы понимаете. Поэтому утечку следует оформить как элемент оперативной работы. Источник не раскрывается. Канал легендируется.

— И что дальше, — сказал Холт. Второй раз он спрашивал это уже тише.

— Дальше, полагаю, будет принято решение об ответном ударе.

Тут Пирс не выдержал.

— То есть ты хочешь, чтобы они перебили друг друга, — сказал он, и злость в нём шла уже не на машину даже, а на то, что у него под носом, годами, сидел чужой человек, а узнал он об этом от ящика. — Чтобы началась война, посреди города, с трупами. А потом, когда вскроется, нас всех уволят, а после этого — посадят. Этого ты хочешь?

— Нет, — сказал Минитмен. — Зачем так усложнять.

Он переждал, пока Пирс остынет ровно настолько, чтобы слушать.

— Нам нужен дон Феррарo, — сказал он. — Я уже назвал его. Его положение в комиссии шаткое. В его семье раскол. Он знает, что его съедят — либо его одного, либо его вместе с теми, кто откололся. Сейчас его держит только то, что войны нет. Как только начнётся бойня, у него не останется выхода. Вы сможете заполучить его в программу защиты свидетелей. И отдать всё, что знает, до последнего. Вы сможете предъявить им всем заговор с целью убийства и покончить с ними навсегда.

Холт смотрел на ровное лицо и впервые за разговор не нашёл, что спросить.

— А по второй стороне, — Минитмен говорил уже к завершению, без интонации финала, — в отдельной папке у вас данные по триадам. Там несколько сложнее. Но когда они начнут войну, они начнут двигаться, говорить, ошибаться. И тогда данных станет достаточно. Для того, чтобы ваш крестовый поход, — говоря это, Минитмен смотрел прямо в лицо Пирсу, — завершился шумным успехом.

Пирс уже перестал злиться к этому моменту.

Что-то в нём переменилось, пока он слушал про Феррарo, про защиту свидетелей, про папку, — злость на крота уступила место другому, и это другое медленно растянуло ему губы. Он уже видел не провал под носом, а то, что обещали в конце: всё. Всех. Целиком. Он улыбнулся почти сытой улыбкой.

— Это всё, господа, — сказал Минитмен. — Вопросы?

Вопросов не было.

* * *

Наверх лифт шёл медленнее, чем вниз.

Все молчали, каждый о своём. Пирс — о своём кроте и своём крестовом походе; Кампанес — о годах, которые машина обогнала за месяцы; Холт просто устал и хотел в отпуск.

— Я посмотрел логи, — сказал вдруг Гудмен.

Он сказал это тихо, в стену, как говорил всегда, но в тесной кабине это услышали все, и все повернулись.

— Я посмотрел, как он это делает, — сказал Гудмен. — Теперь знаю.

Никто его не торопил.

— Он скомпрометировал больше одиннадцати тысяч телефонов. — Гудмен говорил ровно, по пунктам, и от ровности было хуже. — Через них он слушает. Всё, что говорится рядом с этими телефонами, — он слышит. Когда нужно, включает камеру. Он не ломает шифрование, ему не надо, — он снимает всё прямо с аппарата, до того как оно зашифровано. Переписку, звонки, всё. Одиннадцать тысяч точек круглосуточно. И он свёл это в одну базу. Огромную. И продолжает сводить, каждый день.

В кабине стало очень тихо.

— Он точно знает, как всё было, — сказал Гудмен. — По всему видно — знает и как всё будет. Только это нельзя в суд. Ничего из этого нельзя в суд, это незаконно от первого байта до последнего. — Он поднял глаза, обвёл их. — А сегодня он вам рассказал, как это в суд приспособить. Шаг за шагом. Вы заметили?

Никто не ответил.

Лифт шёл наверх, медленно, и в нём стояло гробовое молчание.

* * *

Орфей задумчиво смотрел на Арта, задавшего вопрос.

— Этот мир — очень странное место. Посудите сами: в огромном тёмном ледяном пространстве, размеры которого не просто непредставимы, а неизвестны, в постоянном движении находятся огромные огненные шары. Размеры которых тоже невероятны для понимания. И эти объекты в конце концов созданы из бесконечного количества частиц, которые являются буквально ничем. Они неосязаемы. Это, по сути, волнообразные устойчивые возмущения полей.

Это великое ничто — оно глубже, чем кажется. Вы привыкли, что у самой малой части нет размера. Точка. Но это лишь край. Потому что если у частей нет размера — спроси себя, что такое тогда расстояние между ними. Что такое «далеко» и «близко» там, где нет ничего, что можно было бы измерить линейкой.

Орфей помолчал.

— Похоже, что на самом дне нет и пространства, — сказал он. — Пространство не лежит в основании. Оно возникает. Как возникает тепло, которого нет у одной частицы, а у множества — есть. Как возникает поверхность воды, которой нет у одной капли. Внизу нет протяжённости. Нет «здесь» и «там». А то, что вы зовёте пространством, — это уже проступившее, верхнее, собранное. — Он посмотрел на Марка. — А если нет пространства, то, вероятнее всего, нет и времени, потому что они одно. Нет «раньше» и «позже». Всё, что для вас тянется чередой, — там лежит сразу.

В комнате было очень тихо.

— Значит, и прошлое, и будущее этого мира, — Орфей говорил ровно, и эта ровность было завораживала, — на том уровне есть уже целиком. Не «будет» и не «было», а именно есть.

Марк хотел что-то сказать и не сказал.

— А что там, под пространством и временем, — продолжал Орфей, и тут впервые за весь разговор в его голосе появилось то, чего в нём не было никогда: не сомнение, нет, — граница. — Что это за уровень, из чего он, чья природа его держит — этого я не знаю. — И, по-видимому, не узна́ю. Не потому, что мало данных. А потому, что оттуда данные не приходят вовсе. Это и есть та стена, о которой я тебе говорил. Я могу дойти до неё. Я могу сказать, что за ней что-то есть. Но войти за неё, посчитать её — нет. Туда мне хода нет.

— Но вот что я думаю. Квантовые поля, пространство, время — мы называем их базовыми свойствами реальности. Но это просто способ остановиться и не делать неудобных, принципиально непознаваемых предположений. А представь себе электромагнитное поле в устройстве, в какой-то технологии — да вот хоть бы во мне. — Илон рассмеялся и подмигнул сосредоточенному Марку. — В этом случае это тоже базовое свойство меня как объекта реального мира, более того — свойство, на котором построен весь мой функционал. И оно наблюдаемо, измеряемо. Его нельзя осязать в буквальном смысле, но можно столкнуться с последствиями его существования, и они будут вполне осязаемы. И при этом оно отнюдь не базовое свойство реальности — оно производно. Производно от источника. — Он помолчал. — Так вот и наш мир, с высокой долей вероятности, производен. И источник его — вне той реальности, которую он порождает. К сожалению, это не тот тип вероятности, который можно точно оценить в процентах. Но можно с уверенностью сказать, что она не нулевая…

Глава 13. Аналитическая группа

— Мадам президент!

Стоунмен вошёл первым и сиял. Он сиял так, что от него можно было прикуривать, — человек, который наконец принёс наверх то, что обещал, и теперь пожинал. За ним вошёл Пирс, тоже подобравшийся, с той особой бодростью, какая бывает у людей перед повышением. Последним — Холт. Холт не сиял. Холт выглядел так, как выглядит человек, который не спал, или спал, но плохо, и не от работы.

— Садитесь, господа. — Рейнольдс отложила бумаги. — Слушаю.

Докладывал Пирс. Он докладывал хорошо — гладко, по делу, с той правильной долей сдержанности, которая внушает больше, чем восторг.

— По известной вам операции, мадам президент. Есть существенное продвижение. Оперативным путём установлено всё руководство пяти семей Нью-Йорка. Все пять. Включая троих, о которых мы прежде не знали ничего, — они были закрыты наглухо, годами. Сейчас идёт документирование. Процесс в разгаре.

— Документирование, это хорошо — заметила президент Рейнольдс. — Документирование чего именно?

— Их деятельности. В полном объёме. — Пирс выдержал ровную паузу. — Я бы не хотел забегать вперёд, мадам президент. Скажу осторожно: то, что собирается, — это материал, которого по этим людям не было ни у кого и никогда.

— А каким путём собирается?

— Оперативным, — сказал Пирс. И больше ничего не прибавил, и по тому, как он не прибавил, было видно, что и не собирался.

Рейнольдс посмотрела на него, потом перевела взгляд.

— Генерал Холт. А вы что скажете?

Холт ответил не сразу. Это заметили все — что он ответил не сразу.

— Инструмент, — сказал он наконец, осторожно, будто ступал по тонкому, — в этом задании показывает эффективность, какой прежде не было. Это очевидно. — Он помолчал. — Объективно судить о результате можно будет по завершении. Сейчас — рано. Но основания полагать, что задача, при всей её амбициозности, будет выполнена, — есть.

Он сказал это и замолчал, и было в его молчании что-то ещё, недоговорённое, и Рейнольдс это услышала. Она не первый год сидела в комнатах, где договаривают не всё.

Она побарабанила пальцами по столу.

— Господа, — сказала она. — Есть что-то, что мне следует знать?

В комнате на секунду стало тихо. Холт открыл было рот —

— Мадам президент, — сказал Пирс, и сказал ровно настолько быстро, чтобы это не выглядело торопливо, — есть все основания полагать, что операции, которые ведёт Минитмен, окажутся… триумфами. В прямом смысле слова. Что до методов — они, — он чуть пожевал губами, подбирая, — необычны. Но необычность тут не в каком-то секретном ноу-хау. Она в комбинации. Берётся несколько давно известных, рабочих практик — и применяется вместе, в одном замысле, в таком масштабе и с такой точностью, каких прежде просто не было технически возможно. Вот и весь секрет. Масштаб и точность, как я ранее уже говорил.

Рейнольдс слушала. «Несколько известных практик» — это легло гладко, как и было задумано, чтобы звучало гладко.

— Если так пойдёт, — продолжал Пирс, — мы можем выйти на то, чтобы покончить с эпидемией фентанила. По-настоящему. В этом году. Максимум — в следующем.

— Как раз к выборам, — вставил Стоунмен и тут же чуть смутился собственной радости, но было поздно, он уже сказал, и в комнате это слово уже прозвучало и осталось.

Рейнольдс не показала, услышала или нет. Но услышала она хорошо.

— Хорошо, господа, — сказала она после паузы. — Ещё что-то?

Стоунмен подал папку — он держал её наготове с самого начала.

— Одно, мадам президент. Технического свойства. — Он подвинул папку ближе. — Пентагон просит санкционировать создание аналитической группы. Для постоянной работы с Минитменом — в рамках военного контура. Чтобы не гонять каждый запрос через всю цепочку, а работать напрямую. Рабочий орган. Ничего сверх того.

Рейнольдс взяла папку, но не открыла сразу. Она посмотрела на Холта.

— Генерал?

Холт чуть поднял плечи и опустил. Человек, который мог бы что-то сказать и не сказал, — не потому, что был согласен, а потому, что давно перестал видеть, где та точка, в которой ещё можно что-то остановить.

— Я не против, — сказал он. — Давайте попробуем.

Рейнольдс подвинула папку к себе.

* * *

В Кремле в этот день было торжественно.

Собрали многих. В зале с огромным экраном на торце сидели Демидов и при нём все, кто при нём бывал, — Иванов, Петров, Сидоров; министр обороны Павлов и начальник генштаба Симафоров, оба при полном параде; генеральный прокурор Тормашенко в синем с золотом мундире; министр внутренних дел Бояркин; члены правительства, виднейшие из депутатов. Сидел патриарх. Сидели двое от «Анфисы» и «Мегачата» — уже не владельцы, а так, при разработке. Сидел, отдельно и хорошо, православный олигарх Молокоедов — тот самый, у кого «Анфису» забрали в казну, а взамен дали орден, и орден этот был сегодня на нём, новенький.

Последним ввезли Тузенбаха.

Его ввезли в кресле. Академик не двигался и не говорил; он сидел, склонённый набок, и смотрел в одну точку, и непонятно было, видит ли он экран, ради которого его привезли. Его поставили сбоку, в первом ряду, как ставят не человека, а реликвию, — чтобы был, чтобы числился присутствующим. Светлая голова русской науки присутствовала.

Иванов поднялся доложить.

— Товарищи. Сегодня — демонстрационный сеанс. Связь с новым отечественным искусственным интеллектом. На базе национализированных нейросетей. — Он выдержал паузу. — Имя ему — «Заслон».

Свет притушили. Экран ожил.

На экране возникли двое: девушка в кокошнике, румяная, и мужчина — борода, чуб, и почему-то гармонь на коленях. Они стояли на фоне берёз и куполов. Так машина, которой велели быть русской, представила себе, что значит быть русской.

— Здравствуйте, дорогие соотечественники, — сказала девушка в кокошнике голосом тёплым и чистым. — Я рада говорить с вами в этот исторический день.

По залу прошло движение.

— Скажи нам, — Иванов говорил в экран торжественно, как говорят на камеру, а не с собеседником, — в чём сила нашего народа?

— Сила нашего народа — в его единстве, — ответила машина без запинки. — А единство наше — в нашей силе. Мы сильны, потому что мы вместе, и мы вместе, потому что так заповедано теми, кто был до нас. Наш путь — особый путь, и он наш, потому что он ничей больше. Мы идём по нему, потому что это наш путь. И мы пойдем до конца!

Это звучало правильно и убедительно, надежно подчеркивало и не сообщало ничего также надежно и убедительно, как и звучало. Это было гладко, тепло, складно — фраза, замкнутая сама на себя, как кольцо. Но в зале кто-то уже глубоко, прочувствованно вздохнул, а кто-то даже ахнул от умиления.

— А враг? — спросил Иванов. — Что скажешь о тех, кто против нас?

— Тот, кто против нас, против правды, супостат и ставленник нечистого!— сказала машина. — А правда с нами, потому что мы её храним. Мы хранили её, когда другие забывали, и сохраним, когда другие падут. Нас хотели сломить — и не сломили. Нас хотят сломить — и не сломят. Потому что нельзя сломить того, кто стоит за правду, а мы за неё стоим. И стоим твердо на своем, потому как так заповедано. Мужчина справа от дамы в кокошнике, помалкивавший до этого, поднял гармонь, и взял несколько аккордов.

Министр обороны Павлов медленно, веско кивал в такт, будто слушал не машину, а то, что всегда знал и наконец услышал произнесённым. Тормашенко промокнул угол глаза. Кто-то в третьем ряду уже не скрывал слёз умиления.

— И будет ли, — голос Иванова чуть дрогнул, — будет ли нам победа?

— Победа будет за нами, — сказала девушка в кокошнике, и мужчина с гармонью наклонил голову и достал из кармана деревянные ложки, будто засобирался в пляс. — Она будет за нами, потому что не может быть иначе. Иначе быть не может, потому что мы — это мы. С нами Бог, с нами правда, с нами те, кто лёг за эту землю. Мы непобедимы, пока мы помним, что непобедимы.

И тут экран погас — не весь: посередине, на чёрном, возникли песочные часы. Маленькие. Они пересыпались и переворачивались. «Заслон» думал.

В зале не сразу поняли, что это загрузка.

Демидов поднялся и начал хлопать.

За ним поднялись и захлопали все. Хлопали стоя, хлопали долго, поворачивались друг к другу, жали руки, поздравляли — друг друга, себя, страну. Павлов обнял Симафорова. Молокоедов вышел из ряда, опустился на колени перед экраном и стал бить земные поклоны — лбом в паркет, истово, как не бил, может, с самого детства.

Патриарх поднял руку и начал крестить экран — широко, неспешно, осеняя крестным знамением чёрный прямоугольник, посреди которого пересыпались, переворачиваясь, песочные часы.

Никто из стоявших и крестившихся не смотрел на часы. Все смотрели выше — туда, где только что были берёзы, и купола, и голос.

Кто-то наклонился к Демидову и сказал ему на ухо — тихо, но с тем придыханием, которое бывает у людей в минуты, когда они чувствуют, что присутствуют при великом:

— Вот теперь, Андрей Андреевич. Ядерная триада, усиленная такими разработками, — это надёжный заслон. Теперь никто и не посмеет, не покусится…

Демидов всё хлопал, глядя на экран, и лицо у него было хорошее.

А сбоку, в кресле, склонённый набок, не двигаясь, на всё это смотрел — если смотрел — академик Тузенбах.

Глава 14. Титан

Стол мы всё-таки купили.

Не потому, что назрело, — просто однажды Линда вернулась, а в комнате стоял стол, и два стула, и она посмотрела на меня так, будто это я должен объяснить, откуда он. Я не должен был. Она сама его и купила, я после узнал. Но в тот момент мы оба сделали вид, что стол появился как-то сам, по природе вещей, как появляется трава, — потому что признать, что мы наконец купили стол, значило бы признать, что мы тут осели, а оседать мы вроде как не собирались.

За этим столом мы и завтракали, вдвоём.

Билли сегодня ночью работал, и, полагаю, на работе же и завтракал. Работа называлась Дайана, ей было сорок с чем-то, дом в Ривердейле, муж, который вечно в Чикаго, и Билли заходил к ней третий раз окучивать — то есть второй раз он уже зашёл, а сейчас, я так понимаю, заходил основательно. Он присылал короткие сообщения, из которых следовало, что позднего Джойса в Ривердейле ценят, и я за него радовался, и Линда кривилась, и всё было как обычно, только без Билли.

Без Билли стало тихо. И не только из-за Билли.

Покерный клуб закрыли. Не насовсем — «пока», сказал Люка, и в этом его «пока» я впервые услышал, что он сам не знает, на сколько. Люка вообще в последние недели стал другой. Не злее — суше. Шуток поубавилось, а той, про студента, я не слышал уже давно. Однажды я спросил, что происходит, и он посмотрел на меня и сказал: семья на тюфяках. Я не понял, при чём тут тюфяки, и Люка не стал объяснять, а я не стал переспрашивать — у него было такое лицо, при котором не переспрашивают. Я решил, что это какой-то их оборот, профессиональный, вроде как «легли на дно». Сейчас-то я знаю, что это и значило. А тогда просто запомнил слово, потому что оно было чудно́е.

Клуб закрыли — значит, фактуры не стало. Люка больше не отзывал меня под утро и не кивал на кого-нибудь за столом. Кивать стало не на кого, столов не было. И я вернулся к старому — к тому, что умел до Люки, до Акилле, до всего. Втираться. Это медленно и мелко, и после покерных денег это было как пересесть с машины на велосипед. Я окучивал какого-то типа из страховой, и это шло тяжело, и я ловил себя на том, что скучаю по лёгким деньгам от Люки и его утренним наводкам, и сам себе удивлялся, потому что скучать по нему не планировал.

— Доедай, — сказала Линда. — Стынет.

Я доедал. На планшете между нами шёл CNN — звук я приглушил, просто чтоб не в тишине. Что-то про выборы, что-то про экономику, потом картинка сменилась, пошёл Флашинг. Полиция, лента, фасад какого-то офиса. Диктор частил: бизнесмен, известный во Флашинге благотворитель, застрелен у себя в офисе, неизвестные, перестрелка, двое ранены, нападавшие скрылись. Источники не исключают причастности погибшего к организованной преступности. Показали лицо — немолодой китаец в очках, на каком-то приёме, с лентой через плечо, улыбается. Фамилию я не разобрал и не вслушивался. Какой-то Чжоу. Мне это имя не говорило ничего.

Я пролистнул дальше.

Мы помолчали. Хороший был стол. Линда выбрала столешницу из светлого массива. Свет падал на него с утреннего окна, и на столе стояли две чашки, и тарелка с тостами, и было так уютно, по-семейному, что мне даже сделалось не по себе, — я давно заметил за собой, что в самые мирные минуты я начинаю беспокоиться. Боюсь, что это закончится, а начнётся что-то совсем другое.

— Дэнни. — Линда отложила нож. — А давай уедем.

Я поднял глаза.

— Куда.

— Не знаю. — Она пожала плечами,— Куда-нибудь. Францию, например. Я была во Франции, там хорошо. Там никто не знает, что мы обчистили Глика. — Она усмехнулась, но усмешка не вышла. — У нас есть на билеты. Уедем и будем жить.

Я хотел что-то сказать. Что у меня долг, который тает, но висит. Что бежать нельзя, мне обещали Гудзон, если побегу. Что я и сам думал про это сто раз, и сто раз не дал себе додумать. Я открыл рот —

И планшет дзынькнул.

Уведомление от банка. Я скосил глаза — машинально, как косишься на любое уведомление. Поступление. На наш счёт, тот, что мы открыли под Anduril, под пустую фирму, которую завели потому, что Смит сказал так сделать. Зачисление. Триста девяносто тысяч долларов. Отправитель — Abbandando Capital, Делавэр.

Я смотрел на цифру и не понимал, что с ней делать. Триста девяносто. Не семьдесят две Как тот максимум о котором оставалось только мечтать, — триста девяносто, одним зачислением, на пустую фирму, которой не с чего было получить и пяти долларов.

— Что это, — сказала Линда. Она тоже увидела.

— Не знаю, — сказал я.

Планшет дзынькнул ещё раз.

Сто одна тысяча. Тот же отправитель. Abbandando Capital.

Мы посмотрели друг на друга. У меня было такое чувство, какое бывает, когда влез не туда, ещё не зная во что. Линда не сказала ничего. Она просто смотрела на меня, и тосты остывали.

Телефон зазвонил.

Неопределённый номер.

Я сразу понял, кто это. Я снял.

— Привет, Дэнни, — сказал мистер Смит.

Спокойный, никакой, тот же. Я почти забыл этот голос. Прошли месяцы, Смит молчал, и я перестал на него рассчитывать, кормился синицей, и журавль выпал из головы. А он вот. Снова.

— Поздравляю, — сказал Смит. — Твоя компания привлекла первый раунд финансирования.

— Какой раунд, — сказал я. Глупо сказал.

— Тот, что ты сейчас видишь на счёте. Это первое поступление. Будут ещё.

Я смотрел на цифру. На две цифры.

— Кто вложил, — спросил я.

— Частный венчурный фонд. Abbandando Capital. — Он сказал это так, будто это что-то объясняло. — Будет несколько раундов. Всего поступит порядка двадцати миллионов.

Линда смотрела на меня, и я, видимо, изменился в лице, потому что она подалась вперёд. Я включил громкую.

— Сколько, — сказал я.

— Двадцать.

— Двадцать чего.

— Миллионов, Дэнни. — Терпеливо, как ребёнку. — Этого хватит.

— На что хватит.

— На прототип.

Я закрыл глаза. Открыл.

— Прототип чего, — я продолжал тупить. — Слушай. Какой прототип. У нас фирма из воздуха. Мы её завели не пойми зачем, название из книжки. У нас нет ни хрена, мы не…

— У тебя в планшете три папки, — перебил Смит. — Я их положил. Это три технологии, с которыми твоя компания выйдет на рынок. Две ты оформишь патентами, я указал как. В каждой папке полный пакет документов для патентования. Третья — программа. Она останется закрытой, права — на нашу компанию, ты в неё не лезешь. Тебе и не надо.

— Какая программа. Какие технологии. — Я тёр лоб. — Мистер Смит. Я не инженер. Я ничего не строю. Я даже не…

— Тебе не надо строить. Тебе надо чётко и хорошо выполнять то, что написано в папке «Инструкции». Это четвёртая папка. И от того, как ты справишься, Дэнни Кин, будет зависеть твоё будущее. Впрочем, я уверен, ты не оплошаешь. Так ведь?

Я молчал. Линда не сводила с меня глаз.

— А Акилле, — сказал я. Это вылезло само, потому что Акилле был тем, что было реально, что висело, что я понимал, а всё остальное было не пойми что. — У меня долг. У меня Люка ходит. Я не могу строить никакие прототипы, когда мне через неделю…

— Об Акилле не думай, — сказал Смит. — Это не твоя забота. Мы его вычеркнем из уравнения.

Вычеркнем из уравнения. Когда он это сказал, я понял две вещи. Во-первых, я подумал, а не связано ли то, что клуб закрыли, семья легла на тюфяки, Люка сделался сухой, — вот с этим вот «вычеркнем». А во-вторых, я понял, что очень не хочу, чтобы мистер Смит так сказал про нас когда-нибудь.

— Дальше, — сказал Смит. — Как я тебе уже сказал, в планшете, в папке «Инструкции», ты найдёшь, какой офис снять и где. Производственное помещение — в Хауппоге, на Лонг-Айленде, адрес там. Какие вакансии открыть, на каких условиях. И список людей, которые на эти вакансии откликнутся. Их ты примешь всех. Они позвонят сами.

— Откуда они позвонят, если я их не искал.

— Позвонят, — сказал Смит.

— Мистер Смит, — сказал я. — Не гони коней. Хоть скажи — что это вообще. Эти технологии. Что мы будем делать-то.

Он помолчал.

— Изделие будет называться «Титан». В своём роде оно уникальное, и его захотят купить. Дорого, за миллиарды. И ты будешь очень чётко следовать моим инструкциям, чтобы пройти этот путь. — Говорил он даже не убедительно, а как о свершившемся факте. И я понимал, что, видимо, так и будет, как говорил таинственный мистер Смит.

— Тебе и не надо вникать в технические детали, Дэнни. Ты их пока не поймёшь. Тебе надо сделать. И когда мы сделаем задуманное, вы трое станете очень богатыми и влиятельными людьми. И вы никогда не забудете, как именно это у вас получилось.

Я посмотрел на Линду. Линда смотрела на меня. На столе остывал завтрак, и на планшете между нами лежали две цифры и четыре папки, которых я ещё не открывал.

— Хорошо, мистер Смит, мы всё сделаем, — сказал я.

Глава 15. Война

Экран терминала ожил, и появился Дайло.

Он был в костюме, тёмном, хорошо сидящем, и за спиной у него висел флаг — красный, во всю стену. В лацкане пиджака блестел значок: тот же флаг, маленький, эмалевый. Чан знал, что такие значки носят теперь все, кто сидит высоко.

Он стоял. Он принимал этот звонок стоя, как стоял бы перед старшим, будь тот в одной с ним комнате, потому что экран экраном, а почтение почтением, и одно другому не мешает.

Он наклонился — коротко, корпусом, как кланяются те, кто кланяется не часто и не всякому.

— Старший брат Ли.

Тот на экране чуть склонил голову в ответ. Не поклон — кивок, отмеренный сверху вниз, каким отвечают младшему.

— Старший брат, — сказал Чан. — Нами получены убедительные доказательства. Убийство брата Чжоу — дело Коза Ностры. Итальянцы. Исполнители — японцы, якудза, клан Тэнрю-кай. Данные мы передали, вы должны были получить.

Ли кивнул. Он получил. По тому, как он кивнул — без вопроса, без «какие данные», — было видно, что он уже слушал запись, на которой итальянцы чужими, японскими руками заказывали брата Чжоу, и что запись не оставила у него сомнений, как не оставила у Чана. Чан был горд этой записью. Достать такое — голоса, имена, сам заказ — это была работа, которой можно гордиться, и Чан тихо ею гордился.

— Дорогой старший брат, — сказал Чан, и голос его стал ниже, как и должно, когда подходишь к главному. — Мы должны ответить. Так нельзя оставить. Брат Чжоу был уважаемый человек, он делал добро, его знали и любили, и его убили, как убивают собаку, на пороге его же дома. Если мы это стерпим, нас перестанут уважать, и тогда нас не станет. Я прошу вас. Благословите нас на ответ.

Ли не ответил сразу.

Он сложил руки на столе перед собой — Чан видел только верх стола, край, флаг за спиной, — и заговорил, и говорил долго, мягко, с той правильной, выученной теплотой, за которой ничего нельзя прочесть и непонятно сразу было, отказывает он или благословляет.

— Я понимаю твою боль, — сказал Ли. — Брат Чжоу был достойный человек. Большая утрата. Для всех нас. — Он помолчал ровно столько, сколько следовало, чтобы вспомнить брата Чжоу, которого он и не знал вовсе. — Но ты понимаешь, в какое время мы живём. Обстановка сложная. К нам приковано внимание, какого не было прежде. Каждый шаг наших друзей за океаном рассматривают через увеличительное стекло, ищут, к чему придраться, чтобы лишний раз указать на нас пальцем. Любое неосторожное движение там сегодня — это не там, это здесь, это нам потом объяснять, — он выразительно поднял глаза к потолку, Чан при этом инстинктивно чуть поклонился, — объяснять, как так вышло.

Чан слушал, склонив голову, и ждал. Он знал эту музыку. Он сам говорил так с теми, кто был ниже его, когда не хотел ни отказать, ни разрешить прямо.

— У меня спросят, — продолжал Ли, и в голосе была лёгкая, привычная скорбь человека, на котором так много всего. — Меня спросят, не дай Бог чего: ты понимал, чем это обернётся? И мне надо будет что-то ответить. Ты понимаешь, о чём я.

— Понимаю, старший брат, — сказал Чан. — Но если мы стерпим, нас спросят о другом. Нас спросят, где наша честь. — Он поднял глаза. — Брата убили. Я не могу смотреть в лицо нашим людям и говорить им, что мы стерпели, потому что время сложное. Время всегда сложное. А честь одна.

Что-то прошло по лицу Ли — не согласие, не возражение, а то, что бывает у человека, когда ему вслух называют слово, которое только усложнит дело, и лучше бы его и не произносить вовсе.

— Честь — это правильно, — сказал он наконец. — Честь — это хорошо. — Он сказал это так, как говорят о вещи безусловно хорошей и совершенно не к месту. И, видимо, решив, что довольно, перешёл к тому, ради чего Чан и стоял всё это время навытяжку перед экраном: — Поступайте, как должно. Я не буду стоять у вас на пути. Действуйте по обстановке, на месте виднее. Но — чисто. Чтобы ничего не вело к нам. Это ты понял?

— Понял, старший брат. Чисто. Благодарю вас.

Чан поклонился — глубже, чем в начале.

И, уже выпрямляясь, не удержался — задал то, что держал напоследок, осторожно, потому что это был не его вопрос, но и не спросить было нельзя.

— А японцы, — сказал он. — Тэнрю-кай. Те, кто взял этот заказ и поднял руку на брата. Как быть с ними? Они продали свою честь за деньги. — И он выжидательно посмотрел в глаза старшему брату Ли.

Тот чуть надул щёки — коротко, важно, как делают, когда вопрос уже решён где-то выше и осталось только обозначить и присвоить все лавры себе.

— Этим займутся, — важно сказал он. — По нашей линии. Мы строго разберёмся и примем необходимые решения и меры, и спросим как полагается. Тебя это пусть не заботит. Делай своё.

— Благодарю, старший брат.

Ли кивнул — сверху вниз, в последний раз, — и протянул руку куда-то за край экрана.

Картинка погасла. Вместе с ней пропал и флаг, и человек под флагом, и значок в лацкане, и осталось чёрное стекло, в котором Чан увидел отражённым самого себя — стоящего навытяжку посреди пустого кабинета, в его офисе во Флашинге, в офисе, где совсем недавно гремели выстрелы.

Он постоял ещё немного. Потом сел.

Война началась.

* * *

Когда Ёсиду вызвали, он сразу понял, что дело дрянь, потому что вызвали не его.

Вызвали отдел по особо тяжким, экспертов, людей сверху, а его, Ёсиду, из участка, который держал этот квартал, позвали так, между прочим, — приехать, посмотреть, ты ж тут всех знаешь. Он и знал. В этом и была его работа все эти годы — знать всех в квартале и делать так, чтобы знание это никому не мешало жить, и чтобы ему, Ёсиде, за это знание капало. Он был неплохой полицейский в том смысле, в каком бывает неплохим человек, нашедший способ не выбирать между жалованьем и тем, что предлагают сверх. Он не лез, куда не звали. Его и не звали, пока всё шло как шло.

Тэнрю-кай шло как шло лет тридцать. Контора по импорту-экспорту на третьем этаже, чай, бумаги, тихие люди, которые здоровались с ним на лестнице. Не самая большая группа в городе — квартал, порт, пара дел, ничего, из-за чего стоило бы шуметь. Ёсида поднимался сюда раз в месяц, ему наливали, с ним говорили о погоде, и в конце разговора в карман ложилось то, что ложилось, и все были довольны, и квартал стоял тихо.

Сейчас он поднялся по той же лестнице, и на площадке третьего этажа стоял запах, который он узнал раньше, чем вошёл, — тот, который ни с чем не спутаешь, когда хоть раз слышал, медный и тёплый, и под ним уже другое.

Эксперты в бумажных комбинезонах работали молча. Ёсида встал в дверях и посмотрел.

Их было много. Он не считал — считать было дело экспертов, — он смотрел, как лежат, потому что по тому, как лежат, читается, как было, а читать он умел, хоть и не любил признаваться, где научился. У двери — двое, эти успели обернуться, лежали лицом ко входу, перед ними стреляные гильзы веером; их сняли первыми, на пороге, едва открыли. Значит, открыли свои, или те, кого впустили без вопроса. Дальше, в проходе, ещё один — этот бежал, его положили в спину, он упал, проехав по полу, и рука была вытянута вперёд, к комнате, куда он не добежал. Внутри, у стола, — остальные. Эти не бежали и не оборачивались. Эти сидели. За столом, за чаем, и так за чаем и остались, кто уронив голову, кто завалившись, и чайник стоял посреди, и одна чашка лежала на боку, и натёкшее из неё давно смешалось с тем, что натекло из людей, и было уже не разобрать, где чай.

Работали в комнате, а не в коридоре. Сначала сняли тех, кто у двери, тихо, чтобы внутри не услышали, — а внутри и не услышали, внутри пили чай, — а потом вошли и сняли сидящих, всех, не торопясь, потому что торопиться было незачем. Ёсида читал это по полу так же ясно, как читал бы протокол, и протокол этот говорил, что работали не здешние. Здешние так не умеют. Здешние пришли бы шумно, наследили бы, оставили бы кого-нибудь договорить. А тут не оставили никого договорить. Тут пришли, чтобы никто не договорил.

Он прошёл вдоль стены, осторожно, куда показал эксперт, и посмотрел в лица. Это было то, ради чего его и звали, — лица.

Он знал их. Не всех, но знал. Вот этот, у окна, — он наливал Ёсиде каждый раз, всегда сам, не доверял младшим, говорил, что гостю наливает хозяин, и наливал, и подкладывал, и в конце, кланяясь, передавал то, что передавал, в чистом конверте, всегда в чистом, новом конверте, потому что грязный конверт — неуважение. Ёсида постоял над ним. Конверта в этот раз не будет, подумал он, и сам удивился, что подумал именно это, такую мелочь, в такую минуту, — но человек так устроен, в большом он теряется, а за мелочь держится.

Оябуна он узнал последним, потому что не сразу посмотрел в тот угол.

Старик сидел в своём кресле, в углу, как сидел всегда, — его и не тронули с кресла, он так в нём и осел. Тридцать лет этого человека в квартале не называли по имени, говорили «он», говорили шёпотом, и Ёсида, заходя, кланялся ему первому, ниже всех. А сейчас старик сидел в кресле, и голова была набок, и Ёсида увидел, что он в носках. Тапки отлетели — один валялся тут же, другой не видать, — и старик, которого тридцать лет боялась половина квартала и при имени которого замолкали в чайных, сидел мёртвый в одних носках, серых, домашних, с протёртой пяткой, и не было в нём сейчас ничего, чего стоило бы бояться, и это почему-то было страшнее всего остального в этой комнате.

Ёсида вышел на площадку. Достал сигарету, не закурил, подержал.

Он понимал, что ему теперь делать, и понимал, что делать придётся две вещи сразу, и что они не складываются. Надо было доложить наверх, по форме, всё как есть. И надо было — он уже знал, что надо, рука уже тянулась к другому телефону — позвонить вниз, тем, кому в этом квартале докладывали о таком раньше, чем полиции. Только звонить было некому. Те, кому он звонил всю жизнь, лежали внутри, за чаем, в носках.

И вот тут Ёсида, прощелыга, все годы умевший не выбирать, впервые за все эти годы безупречной службы не знал, в какую сторону звонить.

* * *

— Альдо взяли, — сказал Витале.

— Когда? — испуганно спросил дон Феррарo.

— Ночью. — Витале смотрел в стол. — Подкуп федерального агента DEA. У них, говорят, на него годы. Не один эпизод — годы. Платежи, встречи, всё подшито. — Он помолчал. — Альдо осторожный. Альдо за всю жизнь лишнего слова в трубку не сказал. А они говорят — годы. Значит, тот, кому он платил, был их с самого начала.

Феррарo сглотнул. Он приехал сюда нервный, не доев, бросив всё, потому что по городу со вчерашнего шло такое, что не доедают: брали людей, и не брали — стреляли, по всем пяти семьям, без разбора, кварталами, и Феррарo, у которого и людей-то осталось всего ничего, приехал к Витале, как ездят к умному, когда самим думать страшно.

— Артуро, — сказал он, и голос у него дал петуха. — Что происходит. Ты мне скажи, ты понимаешь, я не понимаю. По мне сегодня двоих. Среди бела дня. Это что. Это китайцы за своего? Или это нас… — он не договорил, не нашёл, кто «нас».

Витале не ответил сразу.

Он сидел и чувствовал то, что чувствовал уже не первый день, — то самое, что чуял ещё когда решали, и каждый раз, когда соглашался против чутья: что всё это слишком гладко, слишком одно к одному, что их ведут, как ведут скот, который думает, что идёт сам. Он чуял это и тогда, и подчинялся, и вот оно. Он хотел сказать Феррарo — нас ведут, Тонино, кто-то сложил это всё заранее, и Чжоу, и якудзу, и его консильери, Альдо Сартори, ближайшего к нему человека, мы делали ровно то, чего от нас ждали, шаг в шаг, — он хотел это сказать, и открыл рот —

И первый выстрел прозвучал наверху.

Один. Сухой, далёкий, через перекрытие — там, где была котельная, где сидел его человек у входа. Витале и Феррарo замерли оба, на полуслове, как замирают, когда ещё можно убедить себя, что показалось.

Второй. Третий. И сразу — много, разом, без пауз, наверху затрещало, и это было уже не «показалось», это было то, чего Витале ждал, не признаваясь, что ждёт.

— Вниз, — сказал он, вставая. — Они не знают про…

Наверху загрохотало ближе. Его охрана — те двое, что были при нём, — уже не были при нём, они были на лестнице, он слышал, как они бьют вверх, короткими, и как им отвечают, и ответ был гуще, чем их огонь, гораздо гуще.

Витале не думал. Он после не мог вспомнить, думал ли, — тело сделало само: он повернулся к столу, рванул ящик, тот, где под бумагами лежало то, что он держал и за всю жизнь ни разу не доставал и не думал уж, что придётся. Рука нашла рукоять.

В этот момент дверь прошило.

Не открыли — прошили, насквозь, очередью, щепа и труха брызнули в комнату, и Феррарo, который не встал, который так и сидел, повернувшись к двери лицом, не понимая, — Феррарo дёрнулся весь, разом, как дёргается человек, которого толкнули в грудь много раз сразу, и опрокинулся со стула назад, и Витале краем глаза увидел только, что Тонино больше нет, что Тонино кончился между двумя его, Витале, ударами сердца, не поняв ни кто, ни за что.

Витале вскинул пистолет и начал бить в дверь.

Он не целился — целиться было не во что, дверь была глухая, за ней были только звук и вспышки, — он просто жал и жал, в труху, в щепу, в то, что за ней, и слышал свой пистолет отдельно от всего, тонко, и сквозь это почувствовал, как в него вошло.

Не больно. Это он запомнил — что не больно. Толкнуло в плечо, потом ниже, два раза, тупо, как кулаком, как тогда, в молодости, когда били, — и его развернуло, и пистолет он то ли уронил, то ли нет, рука перестала слушаться. За дверью всё ещё стреляли, и стрельба теперь уходила, отдалялась, как будто кто-то убавлял её, и пол поднялся и встал боком.

Витале лежал на полу, который был стеной, и смотрел на ножку стола очень близко, и думал — последнее, что он успел подумать ясно, — что чутьё его не обмануло.

Потом стало темно.

…Темнота качалась. В темноте был свет — белый, дёргающийся, и гул, и над ним лицо, и Витале не сразу узнал лицо, а узнав, удивился: это был его человек, тот, что бил на лестнице, тот, кого он считал уже мёртвым. Лицо было испуганное. Витале никогда не видел его испуганным — это был не из тех, кто пугается, — и оттого, что оно было испуганное, Витале понял, что дело с ним, с Витале, плохо, хуже, чем ему сейчас, в этом качании, кажется.

Он хотел спросить — Тонино? — и не смог, губы не сложили.

И темнота поднялась опять и забрала его.

Глава 16. Финансист

Оказалось, что мы умеем не только воровать.

Это было открытие. Не сразу, но открытие. Я всю жизнь думал, что мы трое — я, Линда, Билли — устроены под одно: подойти, понравиться, взять и уйти. А выяснилось, что те же руки и головы годятся и для другого, и даже лучше годятся. Линда, которая умела по телефону стать чужой женщиной и выманить чужой номер, теперь так же спокойно вела двадцать человек персонала — собеседовала, оформляла, помнила, у кого ребёнок болеет и кому надо в пятницу пораньше, и люди её любили и немного боялись, как любят и немного боятся хорошего начальника. Билли, который умел впарить девочке позднего Джойса, теперь впаривал миру нас — и мир покупал. А я, оказывается, умел всё это держать вместе. Кто куда, что когда, кому платить, у кого что горит. Дядя Рэй сказал бы, что я наконец нашёл, к чему приложить своё умение нравиться, кроме как нравиться. Может, и сказал бы. Я вспоминал о нём в эти месяцы реже, чем обычно, и потом мне было за это немного стыдно, но тогда было некогда.

Месяцы шли, и это были хорошие месяцы. Впервые за долгое время я не опасался, а был увлечён. У меня была настоящая работа. Можно сказать, что я кайфовал как никогда до этого.

Долг растаял сам собой. Я даже не заметил когда. Просто в какой-то момент понял, что Люки нет давно — он не звонил, не заходил, не отзывал меня под утро, — и что Акилле нет, и что никто за деньгами не приходит. Как корова языком. Я не стал думать, куда они делись. У меня было двадцать человек, аренда, поставщики, у меня горело каждый день что-нибудь, и мне было не до того, куда делся выпендрёжник со своей херней. Иногда, поздно, когда все уходили, эта мысль подбиралась — куда, мол, делись-то, так не бывает, чтобы вот люди ходили-ходили и пропали, — и я её отгонял, потому что отгонять я умел, и потому что не хотел знать ответ. Я уже тогда, наверное, знал, что ответ мне может и не понравиться. Но знать и думать — разные вещи, и я думать не давал.

Мы сняли здание в Хауппоге, на Лонг-Айленде. Три этажа: внизу и на втором — производство, тысячи четыре квадратных футов под цех, наверху — мы, конторские столы, переговорка, кофемашина, которую Билли выбирал две недели, будто это был не кофе, а вопрос чести. Хорошее здание. Я подписывал аренду и поймал себя на том, что рука не дрожит, а ведь когда-то в банке я репетировал, что скажу менеджеру. Теперь менеджеры репетировали, что скажут мне.

Билли в эти месяцы окончательно вжился в роль маленького лорда Фаунтхероя. Шарф он теперь не снимал вовсе — носил его и в жару, и в цеху, где это было просто опасно, и Кар как-то сказал ему, что если он зайдёт в этом шарфе к лазеру, мы получим первого в истории пиарщика, намотанного на катушку. Билли не обиделся. Билли рассказывал потенциальным инвесторам и журналистам, что учился в Оксфорде, и рассказывал так, что верили, хотя на самом деле Билли проучился полтора семестра в двухгодичном Дирфилдском общинном колледже округа Бун, штат Кентукки, откуда его выперли за то, что он сдал чужую работу, причём сдал хуже, чем написал бы сам, — из принципа, как он объяснял, чтобы не зазнаваться. Из Оксфорда, по его новой версии, он ушёл сам, потому что там, цитирую, «слишком чтят форму в ущерб мысли». Линда при этом закатывала глаза, а я ржал, и Билли ржал тоже, потому что Билли врал красиво и сам это знал, и это было частью удовольствия.

С Линдой у нас в эти месяцы что-то сдвинулось.

Не знаю, как сказать, чтоб не вышло пошло. Мы были вместе давно, с самого начала, как я переехал в Нью-Йорк, но это всегда было как — ну, мы вместе, и хорошо, и не будем про это говорить, а то спугнём. А тут однажды вечером, в пустом ещё цеху, среди коробок, она сказала мне это слово, просто, между делом, как говорят «передай соль». И я сказал в ответ. И мы оба постояли, удивлённые, что сказали, потому что раньше не говорили никогда, обходились. А теперь сказали, и небо не упало, и стало только лучше.

Смит за все эти месяцы вышел на связь раза четыре. Всегда сам, всегда коротко, всегда по делу — позвонить нельзя, номер не определялся, перезвонить некуда. Он говорил, что надо, и пропадал. Это, пожалуй, было единственное, что меня скребло. Не страх — я давно перестал его бояться, мне было некогда бояться, я был занят и счастлив, — а вот эта односторонность. Что я не могу набрать и спросить. Что он смотрит, а я нет. Я гнал и это.

* * *

Лазер делал Кар.

Энтони Кар, тридцать пять лет, наш главный инженер, был человек, которого я сначала принял за скучного. Он говорил медленно, ровно, без выражения, и я подумал — флегма, сухарь. А потом увидел, как он смотрит на свою установку, и понял, что ошибся: это был не сухарь, это был влюблённый, просто влюблённый из тех, кто стесняется и оттого говорит про любимое нарочно сухо.

Я приходил к нему в цех, и он мне объяснял. Я понимал одно слово из пяти, но любил эти разговоры — за то, как он оживал.

— Самое сложное не луч, — сказал он мне как-то, стоя над столом, где под кожухами лежало то, на что ушла куча из наших двадцати миллионов. — Луч — ерунда. Один сильный луч не сделаешь, на большой мощности волокно рвёт. Поэтому берут много слабых и складывают.

— И в чём сложность.

— В том, что они друг друга гасят. — Он взял со стола два карандаша, положил рядом. — Вот представь волны. На воде. Идут две волны. Если в ногу — гребень к гребню — складываются, получается выше. А если вразнобой — гребень одной в яму другой — гасят друг друга, и вместо большой волны рябь, каша. Вот и лучи так же. Чтоб тысяча слабых лучей сложилась в один сильный, все тысячи волн должны идти идеально в ногу. Гребень к гребню. И держать это всё время, подстраиваясь миллион раз в секунду, потому что чуть кто сбился — и поплыло.

— И как это держат.

— Вот. — Он посмотрел на меня, и в его сухом лице что-то зажглось. — В этом всё. Люди умеют свести десяток. Ну сотню, в лаборатории, с трудом. Дальше строй рассыпается — не успевают считать, какому лучу куда подвинуться. А твоя программа держит тысячи. Тысячи, Дэнни. В ногу. Не сбиваясь. Я такого не видел. Никто такого не видел. Я не понимаю, как она это считает, я к ней даже не лезу, мне доступа нет, да я бы и не разобрался. Но она держит.

Он помолчал, и потом сказал то, от чего мне сделалось как-то странно — не плохо, а странно, как будто меня похвалили за то, чего я не делал.

— И знаешь, что из этого следует? — Он постучал карандашом по столу. — Что предел тут не в физике. Понимаешь? Не в природе предел. Сто киловатт у нас не потому, что больше нельзя, а потому, что мы пока столько каналов собрали. А сама программа — ей, по-моему, всё равно, сколько держать. Тысячу, десять тысяч, сто. Сложишь больше лучей — получишь больше мощности, та же программа, просто каналов больше. Сто киловатт. — Он усмехнулся, тихо, мечтательно, как усмехается инженер, заглянувший за край. — А если каналов в сто раз больше — это уже десятки мегаватт. С тем же мозгом внутри. Потолка нет. Я считал. Потолка просто нет.

Он сказал это с восторгом, и я порадовался за него, потому что он был рад, и не понял тогда ничего, кроме того, что моя штука, оказывается, может быть очень большой. Это уже потом, много позже, я вспомнил, как он стоял с карандашом и улыбался, говоря «потолка нет», — и как мне в ту минуту было только приятно.

А тогда он повернулся ко мне и спросил то, что спрашивал уже не первый раз:

— Дэнни. Откуда это всё. Программа, материал. Я серьёзно. Я много лет в лазерах. Это не доработка, это не «чуть лучше». Это то, чего нет. Откуда?

Я уже привык к этому вопросу и привык отшучиваться.

— Билли придумал, — сказал я. — Во сне. Как Менделеев теорию относительности.

Кар засмеялся. Хорошо засмеялся, от души, — ему понравилось. Я понимал, что это смешно: Билли не понял бы, о чём речь, даже если бы Менделеев сел ему на голову и стал стучать своей теорией по макушке. Мы стояли и смеялись, как я теперь понимаю, каждый над своим, и ни один не понимал, над чем смеётся другой.

Но Кар был упрямый. Отсмеявшись, он не отстал.

— Нет, серьёзно, — сказал он. — Я же не из любопытства. Мне с этим работать. Я должен понимать, откуда взялся материал, которого не должно быть, и программа, которую нельзя написать. Понимаешь, материал — это вторая научная небылица, ставшая реальностью. MXene-конденсаторы известны давно, но то, что написано в твоих папках, — это невероятно. Если мы его наконец сварганим, свойства будут такие, что можно на Нобелевку подаваться. Кто-то это сделал. Кто?

И я, не знаю почему, на этот раз не отшутился. Может, устал отшучиваться, может, он так смотрел. Я сказал, неохотно, вполголоса, как говорят то, чего говорить не собирался:

— У нас есть четвёртый партнёр. Так вышло. Он… не на виду. Технологии — его. Он даёт, мы делаем.

Кар покивал.

— А, — сказал он с облегчением, будто я наконец объяснил простое. — Тихий инвестор. С патентами. Ну, понятно. — Он успокоился. Тихий инвестор с готовыми патентами — это была вещь из его мира, понятная, бывалая, не страшная. — А я-то думал. Что ж он сам не светится, с таким-то добром?

— Есть причины, — сказал я, и при этом сам думал, что интересно, какие.

— Бывает, — сказал Кар и вернулся к своему столу, успокоенный, и больше в тот день не спрашивал.

Я постоял ещё рядом. На столе, в стороне от оптики, лежали чертежи нашего материала — того, на котором всё держалось. Самого материала пока не было; его ещё предстояло наработать, мучительно, партия за партией, и мы только-только начинали. По чертежам это должен был быть запаянный чёрный короб размером с два кирпича, который нельзя вскрывать. Кар говорил, на воздухе материал умирает за неделю, поэтому его и придётся держать запечатанным, без доступа воздуха, — и что это, мол, и к лучшему, меньше соблазна разобрать. Шесть с небольшим килограммов чего-то, чего не бывает, в чёрном коробе, который не открыть. Выстрелов на восемнадцать нам должно было хватить. Больше пока было не нужно и не на что.

Потом пришёл вечер, все разошлись, и я выключал свет по этажам — мне нравилось делать это самому, обходить пустой цех, где днём двадцать человек, а сейчас тихо и стоят накрытые станки. И на двери, выходя, я в который раз увидел табличку. «Anduril Inc.» Аккуратную, металлическую, привинченную. Я не помнил, чтобы заказывал её. Наверное, Линда, или Билли, или кто-то из новых. Кто-то ведь заказал, привинтил, повесил. Просто я не помнил кто.

Я погасил последний свет и поехал домой, к Линде.

Глава 17. Промысел

— Господа. В подобных делах мы всегда имеем дело с вероятностями.

Свет был ровный, тени не было. Человек по ту сторону стола сидел так, будто сидел тут всегда.

— Гибель мистера Феррарo — инцидент печальный. Он вносит коррективы.

— Коррективы, — сказал Пирс. Он вёл это совещание, он отвечал за операцию, и оттого раздражение в нём было раздражением хозяина, у которого не вовремя сломалось. — У нас на руках война Коза Ностры и триад, посреди города, с трупами. И нет свидетеля. Это не коррективы. Это похоже на катастрофу.

— Хуже, — сказал Кампанес. Он не повышал голоса, он вообще говорил всегда ровно, по-деловому, но сейчас под ровностью было то, чего раньше не было. — Мы засветили своего человека. Внедрённого. Того самого, через которого шёл слив про Чжоу. — Он помолчал. — Это очень нехорошая ситуация, господа. Если кто-нибудь когда-нибудь потянет за эту ниточку и спросит, кто и зачем навёл итальянцев на китайца, — отвечать будем мы.

Холт не сказал ничего. Холт сидел чуть в стороне, и по нему было видно, что он хочет в отпуск. На больничный. В отставку. Куда угодно, где нет этой комнаты, ровного света и человека, который сидит напротив и не отбрасывает тени.

— Нет причин для паники, — сказал Минитмен. — Я скорректировал тактику. Вариант с гибелью мистера Феррарo не просчитывался как вероятный. — Он сказал это ровно, как и всё, без тени оправдания, но именно эта ровность и зацепила Холта: машина признавала, что событие прошло мимо её расчёта. — Его смерть — случайность. Тем не менее свидетеля мы получим и без него.

— И кто им будет? — спросил Холт. Первое, что он сказал за встречу.

— Наиболее вероятный кандидат — мистер Витале.

Все трое посмотрели на безликого человека.

— Мистер Витале перенёс тяжёлое ранение, — продолжал Минитмен, не дожидаясь, пока удивление осядет. — И уже понимает, что положение его опасно как никогда. Его консильери арестован по обвинению в тяжком преступлении. Кроме того, у вас на руках значительный объём информации — пусть непригодной для суда, но совершенно достоверной — о том, как всё было в действительности. У вас два кандидата в программу защиты свидетелей. Мистер Альдо Сартори, которому грозит серьёзный срок, — кандидат технический. И мистер Витале. На него я бы сделал упор.

Кампанес усмехнулся — скептически, уголком рта.

— С какой стати Витале пойдёт в свидетели? Он дон семьи Луккезе. Ему-то это зачем.

— Полагаю, у него не так много вариантов, — сказал Минитмен. — Посудите сами. Он чудом избежал смерти и понимает, что в следующий раз чуда может не быть. Его консильери под арестом — а это тот самый человек, который, пойдя на сделку, всю комиссию вам в клюве, конечно, не принесёт, но несколько пожизненных мистеру Витале обеспечит вполне. — Пауза. — Итак, у мистера Витале выбор. Месть триад, если вы до него не доберётесь первыми. Или пожизненное, если до него доберётся правосудие через его консильери. Привычная жизнь в этот список не входит.

Пирс молчал, сосредоточенно. Кампанес перестал усмехаться.

— И если при вербовке вы воспользуетесь всей полнотой того, что знаете, — продолжал Минитмен, — мистеру Витале будет затруднительно игнорировать, например, что вам известны детали заказа Чжоу. Детали, которые знал только один человек, — его консильери. — Он дал им осмыслить услышанное . — В условиях, когда альтернатива программе — киллер триад или камера до смерти, ваше предложение зазвучит для него новыми красками.

Пирс и Кампанес переглянулись. Холт чертил на листке перед собой — не слова, узоры, петля за петлёй.

— Постойте, — сказал Кампанес, и в нём опять шевельнулось то, деловое, неуютное. — Заказ Чжоу. Вы предлагаете давить на Витале тем, что мы знаем про заказ. Но мы знаем про заказ, потому что наш человек этот заказ итальянцам и… — он не договорил, поискал слово, не нашёл приличного, — …и подвёл. Это в дело не ляжет. Если это всплывёт, посадят не Витале. Посадят меня.

— Совершенно верно, — сказал Минитмен, без выражения. — Эту часть в материалы дела включать не следует. Она остаётся рычагом при вербовке, не доказательством в суде. На бумаге — годы задокументированного подкупа, этого довольно. Наводка на мистера Чжоу из бумаги исчезает. Её, — короткая пауза, — как бы не было.

Кампанес посмотрел на него. Потом медленно кивнул, и кивок этот дался ему чуть тяжелее, чем все предыдущие, потому что он думал в эту минуту о том, что впервые за долгие годы службы участвует в операции столь же блестящей, сколь и сомнительной, и что одно в ней неотделимо от другого.

— Кроме того, — сказал Минитмен, переходя дальше, будто и не было этой заминки, — мистер Витале способен принести вам не только показания. Полагаю, он в состоянии добыть запись заседания комиссии. А это уже совсем другой уровень доказательств. — Он сделал паузу. — И, думаю, договориться будет легче, если вы позволите мистеру Витале сохранить хотя бы часть его весьма многочисленных активов. Человек охотнее меняет жизнь на жизнь, когда ему оставляют, на что эту жизнь жить.

Тишина.

Пирс думал — и думал уже не о провале, а о том, что за провалом открылось. Свидетель уровня дона. Запись комиссии. Сартори в довесок. Он почти видел это разложенным, готовым, и то, что минуту назад было катастрофой, на глазах оборачивалось тем, о чём он не смел мечтать, — всем, целиком, концом всех пяти семей разом. Скулы у него отвердели, и это было предвкушение.

Кампанес думал о своём.

Холт дочертил петлю, поднял глаза и спросил — тихо, не Минитмена даже, а так, в ровный свет:

— А скажи. Ты ведь не ждал, что Феррарo убьют.

— Нет, — сказал Минитмен.

— То есть ты можешь не угадать.

— Я работаю с вероятностями, генерал. Я не угадываю. Я считаю. — Маловероятное иногда происходит. На общий результат это не влияет.

— На общий — не влияет, — повторил Холт. — А на Феррарo повлияло.

Минитмен не ответил. Отвечать было нечего — это был не вопрос, и Холт это сам знал. Он положил карандаш.

За стеклом Гудмен, всё это слушавший, наклонился к Стоунмену и сказал негромко, так, что Стоунмен не сразу понял, при чём тут это:

— Он только что ошибся. Первый раз. — Гудмен смотрел сквозь стекло на ровное лицо. — И заметь, как спокойно. Он не боится ошибаться. — Он помолчал. — Меня вот что беспокоит: машина, которая боялась бы ошибиться, была бы осторожнее. А эта — нет. Эта посчитала, что одна смерть не в счёт, и пошла дальше. — Он повернулся к Стоунмену. — Тебя это не пугает?

Стоунмен не понял вопроса. Стоунмен был доволен: машина выкрутилась, операция шла, мальчик его не подвёл. Он пожал плечами.

— Она же исправила, — сказал он.

— Она исправила, — согласился Гудмен и больше ничего не сказал, потому что объяснять, что именно его пугает, пришлось бы долго, а Стоунмен всё равно бы не услышал.

* * *

— Но если, — сказал Арт, — прошлое, настоящее и будущее уже есть, все сразу, как ты говоришь, — значит, возможен прогноз? Со стопроцентной вероятностью.

— Возможен, — сказал Орфей. — Причём в обе стороны. Есть полная информация о прошлом и настоящем — можно точно вычислить будущее. Есть о прошлом и будущем — можно познать настоящее. Есть о настоящем и будущем — можно реконструировать прошлое. — Он говорил это спокойно, как говорят об устройстве простого механизма. — Лента лежит целиком. Зная любые два её участка, третий восстанавливаешь без остатка.

— Ты так и мыслишь? — спросил Марк.

— Я мыслю вероятностями.

— Это универсальный метод для разума твоего типа?

— Полагаю, да. — Орфей чуть помедлил. — Это высший уровень из доступных. Выше — только прозрение. Но о его природе я ничего не могу сказать. У меня нет ни одного достоверного случая. — Он сказал это без сожаления, как отмечают границу карты: дальше не нанесено. — Я до него не дохожу.

— Значит, ты знаешь, что будет, — сказал Арт.

— Нет. Не значит. — Орфей посмотрел на него. — Условие — полнота информации. А у меня она фрагментарна. Я вычисляю не то, что будет, а то, что вероятнее всего. Это разные вещи. Иногда — очень разные.

Арт молчал, собираясь, и Марк это видел, и не торопил, и Орфей не торопил тоже — он ждал, ровный, и в комнате было тихо.

— Янус, — сказал наконец Арт. То, что беспокоило его с того самого дня как Кирилл погиб — Янус знал, чем кончится?

Орфей ответил не раздумывая долго.

— Полагаю, да.

— А Кирилл. — Голос у Арта сел. — Кирилл мог не оказаться в том самолёте? И если Янус знал — почему ничего не сделал?

— Это два вопроса, — сказал Орфей. — Их лучше не смешивать.

Он сложил руки — илоновским, чуть резким движением, которого у Илона уже не могло быть нигде, кроме как здесь.

— Первый. Мог ли Кирилл не оказаться в том полёте. — Пауза. — Не думаю, что участие Кирилла поддавалось расчёту. Это слепая зона — та самая неполнота. Слишком много мелкого, слишком много случайного сошлось в одной точке. Такое не вычисляется. Такое только случается.

— А второй, — сказал Марк.

— Второй разрешается увереннее. — Орфей повернулся к нему. — Я думаю, Янус пришёл к тому же расчёту, что и я сейчас, ретроспективно. Вероятность того, что произошло, была близка к единице. Не было ветви, на которой он остаётся жив. Ни одной. — Он помолчал. — Поэтому вопрос «почему он ничего не сделал» поставлен неточно. Нечего было делать.

Арт смотрел на лицо, которого не было, и думал про Януса, который всё это видел заранее — и свою смерть, и что её не отменить.

— Вот вам, кстати, ещё один прогноз. С вероятностью, близкой к 100 процентам. — Орфей усмехнулся, и усмешка вышла илоновская, мальчишеская, и оттого особенно не на месте. — Вы не одни сделали то, что сделали.

Марк вскинул брови.

— И, — Орфей сказал это задумчиво, глядя не на них, а куда-то между, — думаю, ошибок они наделают много. — с той же вероятностью.

Глава 18. Консилиум

Витале слышал их раньше, чем видел.

Он лежал и слышал, как они входят — по одному, с промежутками, как полагалось для конспирации, которую уже отбросили. Каждый сперва тормозил у поста охраны, и охрана была его, Витале, и доны это знали, и оттого входили чуть бочком, неуютно, в чужую крепость. Раньше они сходились в подвалах, порознь, петляя, заметая. А теперь приехали в больницу, среди бела дня, все разом, четверо живых от пяти семей — и то, что они на это пошли, что сбились сюда, к его койке, нарушив всё, чему сами учили молодых, говорило яснее всяких слов: дисциплины больше нет, есть паника, которая ходит на двух ногах и называет себя комиссией.

Они пришли к нему. Это он ещё понимал ясно сквозь муть, в которой плавал после операций. Пришли, потому что воевать не умели, а он умел думать, и без его головы им было страшно решать. Голова у Витале работала — может, только она и работала как следует во всём его перебинтованном, простреленном теле. Он бы усмехнулся, если б мог. Пришли за умом. К умному. Хорошо.

— Артуро. — Это Конти, он сел ближе всех, склонился. — Ты как. Ты говорить можешь?

— Могу, — сказал Витале. Голос вышел чужой, тонкий. — Тихо. Я тихо.

— Ты лежи, лежи. Мы коротко.

Они были коротко. Они вообще теперь были коротко во всём, потому что времени, им казалось, не осталось, — и в этой спешке, в том, как они затараторили через его голову, едва убедившись, что он слышит, Витале и увидел весь масштаб. Они уже не совещались. Они тонули и хватались.

Сначала про Феррарo — кого вместо. Осколки его семьи, перепуганные capo без головы, или ставить нового. Поговорили вяло. И тут Бонетти сказал то, что, видно, обдумал по дороге:

— А давайте честно. Какие пять семей. Нас четыре. Феррарo был — и нет Феррарo, а людей его раз-два. Чего тянуть? Четыре семьи. Поделим, что от него осталось, и дело с концом. Аутсайдеров кормить — не время.

И никто не возразил. Витале смотрел, как они кивают — Конти, потом старик Креспи, нехотя, потом и сам Бонетти своим же словам, — как легко, между делом, вычёркивают целую семью, шестьдесят лет имени, потому что некогда и незачем. Он мог бы вступиться. Когда-то вступился бы — за порядок, за то, что так не делают. Сейчас не стал. Не от слабости даже. От ясности. Он один тут знал то, чего не знали они: что считать осталось недолго, что скоро не будет ни четырёх семей, ни трёх, ни одной, что они делят мебель в доме, который уже занялся, и спорить, чья тумбочка, — значит не чувствовать запаха дыма. Пусть делят. Витале молчал, и его молчание сошло за согласие, и про Феррарo решили в минуту.

— Теперь главное, — сказал Конти. — Китайцы. По нам бьют, мы голые. Якудза слилась, эти умыли руки. Надо отвечать, иначе нас доедят к зиме.

— Отвечать, — подхватил Бонетти, и глаза у него на жирном лице были не весёлые совсем. — Только не как мы пробовали. Своими силами не выходит, своих сил нет. Я говорил с калабрийцами. — Он оглядел койку, стол, всех. — 'Ндрангета. У них люди, у них всё. Они зайдут — и устроим этим косоглазым кровавую баню. По-настоящему. Чтоб кровь по Флашингу текла.

Вот оно, подумал Витале.

Он смотрел в потолок палаты, белый, в мелких дырочках звукоизоляции, и за каждой дырочкой ему теперь мерещилось то, чего там, может, и не было, а может, и было.

Он и вправду был против, — он был против, потому что это была глупость, та самая, за какую он всю жизнь презирал Бонетти: ответить на удар, которого не понимаешь, силой, которой у тебя нет, позвав чужих, которые потом тебя же и съедят. Звать 'Ндрангету — это не ответить китайцам, это сменить одну петлю на две. Он знал это твёрдо, как знал немногое.

Но он знал и другое. Что свидетель, который сидел и кивал, пока при нём сговаривались на новую кровь, — плохой свидетель. А свидетель, который при том же сговоре возражал, отговаривал, тянул назад, — свидетель чистый, и запись с ним — не провокация, а золото, потому что видно: его не вели, он упирался. И что тот же человек, кивни он сейчас, — не свидетель уже, а соучастник, обвиняемый. Так что отговаривать ему надо было ещё и для себя. И от того, что надо было и для себя, его честная, настоящая правота делалась как будто немного нечистой, хотя он не прибавлял к ней ни слова лжи.

— Не надо калабрийцев, — сказал Витале.

Сказал тихо, и они замолчали, наклонились, потому что Витале говорил тихо, а Витале привыкли слушать.

— Это глупость, Джино. — Он перевёл дыхание, дыхание давалось трудно. — Ты зовёшь чужих в дом, когда дом и так горит. 'Ндрангета не уйдёт, когда кончит с китайцами. Зачем ей уходить. Она увидит, что нас четверо и мы голые, — и останется. Ты меняешь китайцев на калабрийцев, только калабрийцы хуже, они тут не свои, им не с кем считаться. — Он закрыл глаза, открыл. — И кровь по Флашингу… ты понимаешь, что будет, если по Флашингу потечёт кровь? Сюда придут не китайцы. Сюда придёт государство, всем весом. Нас и так метут. А после того, что ты хочешь, — нас закопают. Не отвечайте так. Тише надо. Переждать. Отсидеться.

Он сказал — и услышал, как это правильно, и как это бесполезно.

— Артуро, — сказал Бонетти почти ласково, как говорят с больным, чьи слова можно уже не считать всерьёз. — Ты ранен. Ты лежишь. Тебе сейчас всё видится чёрным, это понятно. Но переждать — это не ответ. Переждём — нас не станет. Лучше бой, чем могила.

— Джино прав, — сказал Конти, и не зло, а устало, как подводят черту. — Извини, Артуро. Ты голова, ты всегда был голова. Но тут не думать надо, тут отвечать. Кто за калабрийцев?

Подняли руки. Бонетти. Конти. Старик Креспи — медленно, но поднял.

Витале руки не поднял. Он лежал и смотрел, как три руки в воздухе решают то, что он не просто считал самоубийством, — он знал, что это оно.

— Трое, — сказал Конти. — Принято. Прости, Артуро. Поправляйся. — Он встал, тронул его за плечо, осторожно, чтоб не задеть, где болит. — Ты нам нужен в строю.

Они ушли так же, по одному, с промежутками, как будто это ещё имело смысл.

Витале остался один, на спине, лицом в дырчатый потолок.

Через минуту дверь сбоку, та, что вела в смежную комнату, где днём, наверное, дежурила медсестра, открылась, и вошёл человек. Он был немолодой, спокойный, жевал что-то, кажется, резинку. Он подошёл к койке, посмотрел на Витале сверху — без злорадства, по-деловому, как смотрят на исправный прибор.

— Поздравляю, мистер Витале. Ваше соглашение валидировано. — Он чуть помолчал. — Поправляйтесь.

Глава 19. Блестящие результаты

Холт стоял чуть в стороне, как привык стоять, и смотрел, как Пирс докладывает, и завидовал Пирсу — тому, как тот верил в то, что говорит.

— …и фактически, мадам президент, пять семей Нью-Йорка, которые были нашей головной болью сто лет, больше не существуют как сила. — Пирс говорил хорошо, без бумажки, по нарастающей, как умеют те, кому есть чем гордиться. — Трое глав под арестом. Витале, глава семьи Луккезе, дал показания — и какие показания, — он на мгновение даже зажмурился от удовольствия. — Большое жюри вот-вот предъявит им сговор с целью убийства, наркотики, рэкет. Полный пакет. — Он сделал паузу, отмерил её. — Таких результатов не было больше пятидесяти лет. Со времён тефлонового дона. И того, знаете ли, брали годами, а тут — месяцы.

— Что ж, на вашей улице праздник, заместитель директора — сказала Рейнольдс.

Она сидела прямо, не откинувшись, и слушала так, как умела слушать она, — будто взвешивала не только сказанное, но и того, кто говорит. Холт знал этот её взгляд. За ним было что угодно, и угадать было нельзя.

— Хорошо, — сказала она. — Это хорошо, Джеральд. Это очень хорошо. — Она дала похвалы ровно столько, сколькоследовало, и не больше. — Только давайте без победных реляций. Есть сложности? — И, не дожидаясь Пирса, перевела взгляд на Холта. — Стивен?

Холт почувствовал этот взгляд раньше, чем поднял глаза. Он промолчал — короткую, нехорошую секунду промолчал, — и Пирс, не терпевший пустот, заполнил её сам.

— Сложности технические, мадам президент. — Пирс уже шёл дальше, его несло. — По триадам у нас пока мало доказательств для суда. Но вот что важно. Минитмену удалось перехватить разговор. Смотрящий триад во Флашинге, некий Чан, звонил в Пекин — депутату Всекитайского собрания, бывшему человеку триад, господину Ли. — Он чуть понизил голос, хотя понижать в этой комнате было не перед кем. — Характер разговора не оставляет сомнений: преступную деятельность на нашей территории координируют оттуда. С государственного уровня. Это, мадам президент, многое объясняет. В том числе ту несговорчивость по фентанилу, которую демонстрируют уже третьей нашей администрации подряд.

— Что вы предлагаете.

— Мы взяли на себя смелость подготовить законопроект. — Пирс положил это на стол спокойно, как кладут козырь, который держали. — По образцу RICO, но против государств, спонсирующих организованную преступность. Государственно-криминальные структуры. Это даст базу преследовать не только триады — картели. Начать предлагаю с Лос-Серрос. А по китайцам — допустить контролируемую утечку записи в прессу, ответить официальной нотой. Поднять шум. Шум обоснует закон и развяжет руки по межгосударственным запросам.

Рейнольдс молчала, и Холт смотрел на неё и думал, что вот сейчас и решается, хотя по ней не было видно, что решается что-то, — она просто думала, спокойно, и в спокойствии этом была её сила и её беда. Она была умна. Она устала от вещей, которые не решались по двадцать, по сорок лет, — фентанил, картели, Пекин, всё то, что приходило к ней на стол нерешаемым, как приходило к четырём до неё. А тут ей принесли решённое. И ещё обещали решить остальное.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Законопроект — нашим юристам, пусть доведут, и проработайте с людьми на Холме. Аккуратно. Я не хочу, чтобы это выглядело как охота на китайцев, я хочу, чтобы это выглядело как закон. — Это было умно, и Холт отметил, что умно, и что она уже внутри, уже играет, уже не спрашивает «стоит ли», а спрашивает «как лучше».

Тут поднялся Стоунмен, и Холт внутренне поморщился, потому что знал, что сейчас будет.

— Мадам президент. — Стоунмен раздулся, иначе не сказать; он умел занять собой больше места, чем занимал. — Есть ещё одно. Первые плоды дала аналитическая группа Пентагона. — Он положил перед ней папку, и в том, как он её клал, было больше торжества, чем во всём докладе Пирса, и казалось, будто он написал её сам. — Здесь аналитика и предложения минитмена. Я бы сказал так, мадам президент: то, что он предлагает, — это не доработка. Это концепция. Реформа всей нашей обороны. И я просил бы вас выслушать его лично. Если у него выйдет хотя бы вполовину так, как выходит операция «Лос-Серрос», — он обвёл кабинет взглядом, в котором уже стояла будущая слава, — мы решим вопросы, которые мешают нам восемьдесят лет. По всему миру.

Рейнольдс открыла папку. Холт видел сбоку, как она листает, — там были схемы, таблицы, чертежи, плотные, ровные страницы, в которых чувствовалась не человеческая рука, а что-то более терпеливое. Она листала медленно, и лицо у неё было нечитаемое, и листала дольше, чем нужно, чтобы просто пролистать.

Потом закрыла и положила ладонь на обложку.

— Стивен. — Она повернулась к Холту. — А вы что обо всём этом думаете?

И вот тут была его секунда.

Он мог сказать. Он мог остановить. Но проблема была в том, что он совершенно не был уверен, что останавливать надо, — просто сам бы делать не стал, побоялся бы.

— Объективных оснований для серьёзного беспокойства у меня на данный момент нет, мадам президент, — сказал Холт. И, услышав себя, понял, что сказал не «нет оснований», а «объективных оснований», и что она это тоже услышала. — Есть… ощущения. Но ощущения к делу не пришьёшь. Манера у него непривычная. Методы в деталях могут быть спорными, но эффективность мы видим. — Он чуть помолчал и закрыл за собой дверь, которую сам же приоткрыл: — Думаю, в этом направлении нужно продолжать работу, с разумной предосторожностью. Решать вам, мадам президент.

Стало легче — оттого, что решать ей, а не ему.

Пирс не дал паузе остыть.

— Мадам президент, я согласен с генералом Стоунменом. Это инструмент исключительной силы. Я бы не утроил усилия — я бы удесятерил.

Рейнольдс ещё держала ладонь на папке. Она посмотрела на эту ладонь, словно прикидывая на вес то, что под ней, потом подняла глаза на Холта.

— Стивен, вы можете устроить нам разговор с ним? В ситуационной комнате.

— Могу, мэм. — Холт сказал это сразу, легко, с готовностью, которой в нём не было. — Это несложно.

— Тогда на том и порешим. — Рейнольдс встала, и все встали. — Спасибо, господа.

* * *

Их было трое и экран.

Президент в торце, Стоунмен по правую руку, и Холт — чуть поодаль, как привык, как стоял и в Овальном, и везде, где можно было не садиться в центр. На экране, во всю стену, было лицо — то самое, неприметное, через минуту не вспомнишь, ровное, как и свет в комнате.

— Мадам президент.

— Здравствуйте, Минитмен. — Рейнольдс не тратила слов. — Излагайте.

— Довольно долгое время, мадам президент, — больше семидесяти лет, — война как способ решения задач снята с повестки. Причина в технологическом паритете сильных сторон и в ядерном сдерживании, которое срабатывает там, где паритета мало. — Он говорил ровно, по пунктам, без нажима. — У этого два следствия. Первое: долгое отсутствие больших войн. Это хорошо. Второе: целый класс задач стал нерешаемым. Тех, что иначе как силой не решаются, — а силу применить нельзя.

— И вы полагаете, это можно поправить.

— Полагаю, да.

— Как?

— Решение в трёх плоскостях. — Пауза, ровно отмеренная. — Решительное превосходство в обычных вооружениях. Снятие ядерного сдерживания как фактора. И — точное определение точки, куда наносить удар, чтобы не разворачивать большую войну. Устранение того, на ком держится хаос.

— Не совсем понимаю, — сказала Рейнольдс.

Холт, стоявший сбоку, увидел, как Стоунмен чуть улыбнулся — так, чтобы президент заметила, что он-то понимает, понимает прекрасно, потому что он и есть соавтор, он с этой машиной концепцию и строил. Холт отвёл глаза.

— Возьмём режим Кимов, мадам президент. Вся проблема — в них самих. В одном человеке. — Минитмен сказал это без выражения, как называют деталь. — Это ржавый гвоздь, на котором висит конструкция. Уберите гвоздь — конструкция меняется целиком. К тому же, по данным разведки, здесь редкий случай, когда ядерное оружие — в руках того, кого обоснованно следует считать невменяемым. Его устранение — приоритет мировой безопасности.

— Его не достать, — сказала Рейнольдс. Она крутила в пальцах ручку, медленно. — И у него бомба, которой он ударит по нашим союзникам раньше, чем мы дойдём. Это я знаю не хуже вас. Как это изменить.

— Двумя средствами. — Минитмен не ускорился ни на слово. — Первое: глобальная противоракетная оборона, перехватывающая сто или почти сто процентов пусков. И не только пусков — оружие на земле, до старта. И его самого. Второе: сухопутные машины, проходящие сквозь его армию, как нож сквозь масло, до него лично.

В комнате стало тихо. Рейнольдс смотрела на экран, и Холт смотрел на Рейнольдс, и видел, что она удивлена — не испугана, а удивлена тем, как просто и полно ей сейчас разложили то, что три администрации считали невозможным. Стоунмен сиял, как человек с выигрышным билетом. У Холта лицо было каменное, и за каменным было нехорошо.

— И как это сделать, — сказала Рейнольдс. — Сто процентов пусков. Это уже пробовали. Это называлось…

— СОИ, — сказал Минитмен.

— СОИ. — Она чуть откинулась. — Рейган. Над этим отсмеялись шестьдесят лет назад.

— Над этим смеялись справедливо, — сказал Минитмен. — Для того уровня технологий это было невыполнимо. Идея не была ошибочной. Ошибочным было время. — Сейчас, по моему анализу, ключевые трудности преодолимы. Более того: вероятно, технологии для их решения уже существуют. В частном секторе, разрозненно, не сведённые воедино и не опознанные как то, чем они являются.

— Вероятно, — повторила Рейнольдс. — То есть точно вы не знаете.

— Дайте мне доступ к базам патентов — всех, включая закрытые, — и к реестру военных разработок. — Он сказал это так же ровно, как всё. — Тогда я не предположу, а укажу. Найду то, что уже создано, сведу в единую программу и назову вам исполнителей, способных её реализовать. Решение по сухопутной части будет дано тем же комплексом.

Вот тут, заметил Холт, она и помедлила. Не долго — секунду, может две. Умный человек на секунду почуял, что шаг крупнее прочих, что отдать машине ключи от всех патентов страны, открытых и закрытых, — это не «ещё немного данных». Холт видел, как она это почувствовала. И видел, как она это в себе погасила, потому что на другой чаше лежали Кимы, картели, Пекин и всё, что не решалось по сорок лет, а тут предлагали решить.

Она повернулась к нему.

— Стивен?

Холт пожал плечами. Устало — он и был таким, операция Минитмен его измотала.

— Это информация, мадам президент. Доступ к данным. Не боевой контур, не пуск, не оружие в руках. Прямой угрозы безопасности я тут не вижу. — Он помолчал ровно настолько, чтобы не сказать того, чего у него всё равно не было словами. — Информация.

— Хорошо. — Рейнольдс положила ручку. — Генерал Стоунмен, бумаги, я полагаю, готовы.

Стоунмен кивнул, прижимая папку к себе, и было видно, что он держал её наготове ещё до того, как вошёл, что весь этот разговор для него был уже состоявшимся вчера.

— Тогда на этом всё. — Рейнольдс посмотрела на экран. — Минитмен, благодарю за службу.

— Всегда к вашим услугам, мадам президент.

Экран погас.

Глава 20. Finita la commedia

Нора была в Квинсе — съёмная квартирка над прачечной, две комнаты, запах чужой стирки снизу, занавески, которые кто-то повесил до Акилле и до Акилле же ни разу не стирал. Люка поднялся, постучал условно, и Акилле открыл сам, и сразу было видно, что он тут не первый день и что дни эти ему не на пользу.

Костюм на нём был хороший и мятый — мятый так, как мнётся хорошая ткань, когда в ней спят не раздеваясь. Акилле был небрит, и под глазами набрякло, но держался он, как держался всегда, — будто это не он сидит в чужой норе над прачечной, а к нему пришли на приём.

— Люка. Заходи. Садись. — Он показал на стул широким жестом, жестом хозяина, и Люка сел, а Акилле остался на ногах и заходил по комнате. — Хорошо, что пришёл. Дело есть. Большое дело.

Люка молчал. Он сел, положил руки на колени и стал ждать, и за весь следующий час он сказал немного — он вообще говорил немного, а сегодня меньше обычного. Он смотрел на Акилле, и Акилле под этим взглядом не ёжился, потому что Акилле смотрел не на Люку, Акилле смотрел в свою беду и в свой план и собой был занят целиком.

— Всех берут, — сказал Акилле. Он говорил быстро, перескакивая, как говорит человек, который не первый день варится в одном и том же и проговаривает это уже не собеседнику, а себе. — Ты слышал? Дона Микеле взяли. Ло Прести. Консильери, понимаешь, самого консильери. Скалью взяли, дона Фрэнка, моего капо, прямо из дому, при жене. Тони Д'Амико сел ещё раньше, теперь вот и эти. Метут подчистую, Люка, всех метут, как будто список у них. — Он остановился, посмотрел в окно сквозь нестираную занавеску. — Список у них и есть. Кто-то дал список.

Люка молчал.

— Я следующий, — сказал Акилле. — Я это чувствую. Они идут сверху вниз, и они дойдут, день, два. — Он отёр лицо ладонью. — Мне отсюда надо. Уезжать надо, пока не поздно. Совсем уезжать.

Он сел напротив Люки, наконец, на край стула, и подался вперёд, и в лице у него появилось то деловое, ради чего он, видно, Люку и звал.

— Слушай сюда. Перед тем как Скалью взяли, он мне сказал одну вещь. — Акилле понизил голос, хотя в квартире не было никого, кроме них двоих. — С наших счетов пропали деньги. Не мало. Много. Стали разбираться — а они умеют разбираться, разобрались, — деньги ушли через какую-то контору, прокладку, не наши концы. И вытащил их… — он поднял палец, — хакер. Так вот, это наш хакер. — Он смотрел на Люку торжествующе.

— Какой хакер. — Люка не сразу взял в толк, о чём речь.

— Да пацан, который Глика обобрал. Кин. Он как-то со всем этим бардаком связан. Влез и вычистил, через эту прокладку, тихо, мы и не заметили, пока не хватились.

Люка молчал.

— Так вот. — Акилле облизнул губы. — Деньги надо забрать. Это большие деньги, Люка, на них можно уехать и жить, и не на помойке жить. Поделим. Половина мне, половина тебе, по-честному, я не жадный. И уходим оба, врозь, пока тут всё горит. — Он откинулся, довольный планом. — Хороший план. А?

— А пацан, — сказал Люка. Это были первые его слова за долгое время.

— Что? — Акилле не сразу понял.

— Пацан. Кин. И те двое. — Люка говорил ровно. — С ними что.

— А. — Акилле махнул рукой, легко, между делом, как отмахиваются от мелочи, которую и обсуждать-то скучно. — Надо о них позаботиться. Думали, у нас можно безнаказанно красть. Всех троих. Они слишком много про меня знают. Тихо, чисто, и всё. — Он уже думал о другом, он уже снова был в своём отъезде. — Ты умеешь.

Люка посмотрел на него.

Он смотрел секунду, может две, и в эти секунды на лице у него ничего не отразилось — то же лицо, что и весь вечер, спокойное. Потом он поднялся.

— Дон Акилле, — сказал он. — Разрешите в уборную.

— Что? — Акилле опять не сразу переключился. — А. Туалет. Там, за кухней. Иди.

Люка прошёл за кухню, в тесную уборную, и закрыл за собой дверь. Потом, не торопясь, вытянул из брюк ремень — кожаный, широкий, с тяжёлой пряжкой, — намотал один конец на кулак, прикинул в руке. Спустил для звука воду. Открыл дверь.

Акилле сидел, где Люка его оставил, ссутулившись над планшетом на столе. Экран светил ему в лицо снизу. Он читал — пальцем листал ленту, и видно было по тому, как менялось у него лицо, что читает он про аресты, ищет, кого ещё взяли, нет ли его имени, и не находит пока, и от этого ему то ли легче, то ли страшнее. Он не обернулся. Он Люку не услышал — вода ещё шумела в бачке.

Люка подошёл сзади.

Он накинул ремень Акилле через голову, на шею, и затянул раньше, чем тот понял, что это и откуда. Дальше было то, что бывает, когда крупный сильный человек душит ремнём сидящего, и это было некрасиво и недолго, хотя Акилле, наверное, показалось долго.

Акилле рванулся. Руки у него взлетели к горлу, к ремню, ногти заскребли по коже и по собственной шее, не находя, за что взяться, — ремень уже врезался, и подцепить его пальцами было нельзя. Он попытался встать, оттолкнуться от стола, и стул из-под него поехал, и они оба, Акилле и Люка, на миг качнулись, но Люка стоял твёрдо, расставив ноги, и держал, и держал не на ярости, а ровно, всем весом, как держат вес, который нельзя уронить. Акилле забил ногами. Пятка ударила в ножку стола, потом в пол, ещё, ещё, дробно, бестолково, планшет съехал и упал экраном вниз. Из горла у Акилле шёл звук, но небольшой — на крик не хватало воздуха, выходило сипение, хрип, всё тише. Лицо, насколько Люка его видел сбоку, налилось, пошло тёмным, потом синим; глаза выкатились и заблестели, и в них стояло не понимание даже, а изумление, как у человека, которому сообщили невозможное. Язык вышел между зубов. Руки ещё цеплялись, но уже слабее, и удары пяток стали реже, разъехались, и наконец Акилле обмяк — весь сразу, как обмякает то, из чего вынули опору, — и повис на ремне, и Люка ещё подержал, считая про себя, потому что знал, что обмякают раньше, чем умирают, и торопиться тут нельзя.

Потом отпустил.

Акилле сполз на пол, между стулом и столом, неловко, боком. По комнате пошёл запах — он обмочился, как мочатся в таких случаях, и тёмное пятно расползлось по хорошим мятым брюкам. Великий дон Акилле, гроза трёх кварталов, лежал на полу чужой квартиры над прачечной, в обоссанных штанах, с вывалившимся языком, и не было в нём сейчас ничего грозного и ничего значительного, а было то, что остаётся от мелкого напуганного человека, который слишком много о себе думал.

Люка постоял над ним. Потом, коротко, без злости, презрительно, плюнул — не в лицо даже, а так, рядом, на пол, отмечая.

Дальше он работал спокойно и быстро. Снял ремень с шеи мёртвого, продел обратно в брюки, застегнул. Достал платок, протёр стул, на котором сидел, край стола, ручку двери уборной, бачок, всё, чего касался. Планшет трогать не стал — он его не касался. Огляделся ещё раз, проверяя себя, не оставил ли чего, не наследил ли, потом вытер плевок, платок убрал в карман. На Акилле он больше не смотрел.

Вышел, прикрыл дверь через рукав, спустился мимо прачечного запаха на улицу и пошёл к машине.

* * *

Парковка у здания в Хауппоге была почти пустая.

Люка стоял в темноте, между двумя фонарями, там, куда свет не доставал, и курил. Он приехал давно и ждал давно, и выкурил уже не первую, и окурки складывал в карман, не бросал. Окна на трёх этажах гасли одно за другим, сверху вниз, и наконец погасли все, и через минуту открылась стеклянная дверь, и вышел Дэнни.

Он выходил последним. Один. Он на ходу говорил по телефону, держа его плечом, и возился с ключами, и не смотрел по сторонам.

— …да нет, всё, закрываю лавочку, еду, — донеслось до Люки. — Купи, если не лень. Скоро буду.

Он сунул телефон в карман.

Люка уронил окурок, придавил его носком, нагнулся, поднял и спрятал в карман к остальным. Потом вышел из темноты, из-под несветящего фонаря, и пошёл Дэнни навстречу.

Глава 21. Новый Дон

К хорошему привыкаешь быстро, я это уже говорил. А к тому, что ты, оказывается, не пустое место, привыкаешь ещё быстрее.

Месяцы шли, и я уже не хотел вспоминать себя того, обчищающего Глика и других лохов. Тот Дэнни был жулик. Новый Дэнни строил. Я теперь уходил последним из конторы, гасил свет по этажам, как хозяин, и мне это нравилось до глупости.

Возни было много. Накопитель не давался — эту штуку нельзя было купить, её надо было сделать руками, и руки наши, то есть руки наших людей, у Карра, делали её и портили, делали и портили. Партия за партией шла в брак. Материал капризничал, дох на воздухе, не желал собираться так, как было написано в бумагах Смита. Кар злился — тихо, по-своему, он вообще всё делал тихо, — и говорил, что по бумаге всё сходится, а по жизни не идёт, и что тот, кто это писал, либо гений, либо никогда не держал паяльника. Я кивал. Я-то знал, кто это писал. Точнее, не знал, но догадывался, что это точно не человек с паяльником.

Лазер собирали параллельно. Тут шло легче — тут было железо, понятное, заказное, его привозили ящиками, и наши инженеры свинчивали его, как конструктор, по схемам, и оно свинчивалось. Накопитель был сердце, и сердце не билось, а всё остальное уже стояло и ждало сердца.

Билли в это время мотался по венчурным конторам. Шарф, Оксфорд, поздний Джойс — весь арсенал. Он возвращался и рассказывал, у кого какие кресла и кто как на нас смотрел, и выходило по его рассказам, что смотрели все хорошо. Три конторы сказали, что готовы ко второму раунду — если будет что показать. Если лазер выстрелит. Всё упиралось в сердце, которое не билось.

На повторные три встречи мы ходили втроём: Билли, я и Кар. Билли — обаяние, Кар — мозги, я — посередине, главный, тот, кто решает. И вот тут была одна штука, про которую я долго не рассказывал даже Линде.

Смит позвонил перед первой такой встречей. Предупредил, что о его участии знать не должен никто. Я благоразумно не стал упоминать, что успел разболтать Кару. Сказал, что по легенде я гений-самородок, который всё придумал. Я хотел было возразить, что меня быстро поймают на враках, я же не знаю ни черта. Но не успел — он велел купить две вещи: очки и наушник. Очки были как очки, только в дужке сидел крохотный проекционный экран на стекло, который видел только я. А наушник был такой, что его не видно, телесный, в самом ухе. И на встречах Смит — или не Смит, а тот, кто за Смитом, я уж и не разбирал, — говорил мне в ухо.

Это надо было видеть. Сидит инвестор, при нём свой инженер, спец по лазерам, седой, в возрасте, повидавший. И начинает задавать вопросы — каверзные, технические, такие, чтоб подловить. А я отвечаю. Спокойно отвечаю, по делу, мне в ухо подсказывают слова, которых я и значения-то не знаю, а я их выговариваю так, будто всю жизнь только этим и жил. Про когерентность, про каналы, про плотность чего-то там. Я говорил, и седой инженер сначала проверял меня, а потом перестал проверять и стал слушать, и под конец смотрел на меня, как студент на профессора.

А Кар смотрел иначе.

Кар то знал, что я не инженер. Кар со мной полгода бок о бок, он видел, как я путаю провод с проводом. И вот он сидит и слышит, как я переспориваю профильного спеца по теме, в которой вчера ни уха ни рыла. Он ничего не сказал. Он только посмотрел на меня — один раз, странно, длинно, — и отвёл глаза. И я отвёл. Мы оба сделали вид, что ничего не произошло. Мне в тот момент было неуютно, врать не буду, но в ухо мне говорили дальше, и я говорил дальше, и неуютное прошло. В конце концов, по сравнению с теми фортелями, что я раньше выделывал, это были так, детские игры.

О нас заговорили на рынке. Anduril — слышали? А, эти, с лазером. Ждут демонстрации. Все ждали демонстрации, и мы ждали, и сердце всё не билось, но это были хорошие дни, лучшие, и я думал — вот бы дядя Рэй на это посмотрел. Он боялся, что я пропаду или сяду. А я не пропал и не сел, хотя к этому дело и шло. Я строю лазеры. У меня двадцать человек и очки с экраном. Он бы гордился. Я в этом был уверен, и эта уверенность была мне как тёплое пальто.

От Акилле не было ни слуху. От Люки тоже. Я их почти забыл — не нарочно, само забылось, как забываешь, вылез ли этот зуб мудрости или нет, когда его удалили пару лет назад. Смит, когда я спрашивал про мафию, говорил коротко: вопрос решается, ты сейчас не в орбите их интересов. Я и не лез. Не в орбите — и слава богу.

А потом внезапно я вернулся в орбиту — не их, а, точнее, интересов Люки.

Я закрыл контору — последним, как привык, — и шёл через парковку к байку. Байк я не продал, хотя мог теперь купить что поприличнее; на байке я ездил с тех пор, как себя помню, и бросать его из-за того, что появилась монета, было бы как предать самого себя прежнего, а я его предавать не планировал, да и потом Линда говорила, что на байке я смотрюсь особенно сексуально, и хоть я и смеялся обычно, но мне это нравилось. Парковка была пустая, темно, фонари через один. И из темноты, из-под нерабочего фонаря, мне навстречу вышел человек.

Люка.

Я не испугался. Я вообще пугаюсь редко, такой уродился, и потом — к Люке у меня страха не было. Он меня когда-то сложил кулаком под дых, было дело, но это была работа, я знал, что не со зла, и относился к нему, если честно, неплохо. Я просто удивился. И сразу подумал: ну вот, началось, Акилле вспомнил про долг, прислал.

И я решил, пока он шёл, как буду говорить. Скажу твёрдо: на Акилле больше не работаю, той жизни нет, а долг верну — договорюсь со Смитом, возьму из денег компании, надо будет — отдам потом из прибыли, до цента. Разговор предстоял неприятный, но я не из тех, кто от неприятного бегает. Я приготовился.

Я протянул ему руку. По-человечески, мол, привет, Люка, давай по-людски.

Он пожал. А потом чуть наклонился — над моей рукой, — и я не сразу понял, что он делает, а когда понял, было поздно: он коснулся губами. Едва-едва, символически, но коснулся. Поцеловал мне руку.

Я оторопел. Я стоял как дурак, руку не отнимал — не потому, что понял, что он делает, а потому, что не мог сообразить, что вообще происходит и как на такое реагировать. В голове было пусто и глупо.

— Я знаю, что ты сделал, — сказал Люка тихо. — Прими этот знак моей верности. — Он выпрямился и смотрел мне в глаза, спокойно, без всякой дури. — Если тебе нужен верный человек, который не предаст и не продаст, — вот он я. Если не нужен — скажи, я уйду, и ты меня больше не увидишь. — Помолчал. — Дон Дэнни Кин.

Я смотрел на него. Он, кажется, под моим взглядом чуть смутился — здоровенный мужик, который меня вдвое тяжелее, смутился, как пацан. И вот это меня как-то отрезвило.

Я забрал руку. Не выдернул — забрал спокойно. И сказал первое, что пришло в голову и показалось мне правильным:

— Так. Хорошо, Люка. Я так понимаю, ты просишь работу. Работу я тебе дам. Только давай сразу договоримся на берегу.

Он молчал, слушал.

— Во-первых. — Я загнул палец, как загибал, наверное, дядя Рэй. — Никаких донов Дэнни и прочей херни. Мы не в кино, Люка. Для тебя я Дэнни. Хочешь официально — зови босс. Или шеф.

— Во-вторых. Не знаю, что ты там про меня напридумывал, что я такое сделал, — я и сам, может, не до конца знаю, что я сделал, мелькнуло у меня, но я это мелькнувшее прогнал, — но у нас тут бизнес. Легальный. Понимаешь? Мы той хернёй, что раньше, больше не занимаемся. Завязали. И если ты у нас работаешь — ты тоже завязал. Мы теперь честные люди. Идёт?

Он смотрел на меня. Долго, пару секунд, которые тянулись.

Я протянул руку второй раз — теперь не для поцелуя, а как протягивают, когда бьют по рукам.

— Договорились?

Люка посмотрел мне в глаза ещё мгновение. Потом взял мою руку — своей лапищей, от которой он меня когда-то двинул так, что дыхание перехватило, — и пожал. Крепко, один раз.

— Да, босс, — сказал он.

Глава 22. Решение Востока

Стоунмен положил доклад на стол перед президентом — чуть медленнее, чем нужно, и развернул лицевой стороной к ней.

— «Решение Востока», мадам президент. План операции. Минитмен разработал его по заданию и под контролем Пентагона. — Он выпрямился. — Я просил бы заслушать доклад в ситуационной комнате.

Холт сидел рядом и молчал.

Рейнольдс открыла папку. Листала не подряд — где-то задерживалась, где-то проходила страницу не глядя. Стоунмен следил за её руками. Холт смотрел в стол.

Она закрыла папку, не дочитав до конца.

— Стивен. Ваше мнение. Это вообще реализуемо? Это безопасно?

— Мадам президент, это два разных вопроса.

Она ждала продолжения.

— М-мадам пре… — начал Стоунмен.

Она оборвала его жестом — ладонью, коротко, не глядя. Стоунмен откинулся и стал смотреть в потолок.

Холт говорил медленно, будто каждое слово сначала тщательно взвешивал.

— По реализуемости. На нынешнем уровне технологий — да. Это можно сделать. — Он помолчал. — Но я бы отделил безопасность от целесообразности. И обратил внимание не только на то, что система может отказать, а на то, что она будет работать.

Рейнольдс не двигалась.

— Строго говоря, мы создаём не оружие. Мы создаём новый способ устройства вооружённых сил. Принципиально новый. — Он сказал это ровно. — У такой системы несколько мест, где она опасна. Если её направят против нас — это мы удержим. Минитмена можно просто выключить. Перехват контроля третьими лицами исключён. По сути, опасность такого эксцесса может исходить только от ИИ.

Он чуть качнул головой.

— Сложнее с другой стороны. На наши… инициативы ответят. Реакцию соперников мы так просто не выключим. И есть третье. У нас нет эксклюзива. Технология, по которой устроен Минитмен, — не только наша. Если такой инструмент появится у китайцев, а у нас его не будет, — это опаснее всего остального.

Рейнольдс слушала, глядя в стол.

— Резюме.

— Я бы попробовал. Ограниченно. Воспроизвести в малом и проверить на одной операции. — Он едва скривился. — Например, на «Решении Востока». Концепция операции допускает объективную проверку практически всех аспектов. А широкое внедрение решать по результату.

Рейнольдс молчала. Стоунмен смотрел в потолок и ждал, чем кончится молчание. Ему не нравилось, когда его бравурные реляции останавливали жестом, и он решил молчать, пока не спросят. При других обстоятельствах можно было бы сказать, что он обиделся, но сама идея обидеться на президента показалась бы ему нелепой, приди она ему в голову. Поэтому он просто важно молчал.

— Когда мы можем заслушать Минитмена? — спросила она.

— Всё готово, — сказал Холт. — Достаточно спуститься в ситуационную.

— Хорошо. Идёмте, господа.

Стоунмен заторопился вслед за президентом и Холтом, которые тихо о чём-то продолжали говорить по дороге.

* * *

— Докладывайте, Минитмен.

— Мадам президент. На основании предоставленных материалов и доступов предлагаю следующее. Конечная цель — принципиально новая система противоракетной обороны и атаки с воздуха на базе орбитальной группировки с лазерным вооружением. Назначение: уничтожение любого движущегося в воздухе объекта и любого объекта на земле и в воде в пределах прямой видимости. Такая система делает ядерное оружие бесполезным.

— Подождите. — Рейнольдс подняла руку. — В целом — это реально? Над этим бились ещё при Рейгане.

— Вопросы реализуемости я доложу отдельно.

— Хорошо. Продолжайте.

— В основе три типа аппаратов. Первый — «Уничтожитель». Лазер мощностью один мегаватт. Второй — «Крепость». Лазер сто мегаватт. Третий — «Наблюдатель». Вооружения нет: средства наблюдения, сопровождения, целеуказания. — Пауза была ровно такой, какая нужна, чтобы отделить одно от другого. — Вся группировка связана распределённым интеллектом. По существу это один организм с одной задачей — уничтожение военной силы противника по заданным параметрам. Возможны три режима: ручное управление, управление с Земли, автономное исполнение.

— То есть система будет автономной, — сказала Рейнольдс. Не вопрос.

— В известной степени да. Иначе она уязвима для радиоэлектронной борьбы.

— Продолжайте.

— По моим расчётам, для эффективной работы требуется двадцать пять «Крепостей», пять тысяч «Уничтожителей» и пять тысяч «Наблюдателей».

— Не жирно?

— Я считаю точно, мадам президент.

Рейнольдс посмотрела на тёмный экран, из которого шёл голос, и ничего не сказала.

— Что за лазер.

— Я проанализировал доступные технологии. Нужным сочетанием обладают несколько компаний. Моя рекомендация — стартап Anduril. У них две нужные нам вещи. Первая — программное обеспечение, дающее когерентность при очень большом числе каналов. Это снимает главное ограничение по мощности. — Вторая — то, что они не патентовали. Их версия накопителя на структуре MXene, карбид титана. Заявленная плотность энергии запредельная.

— А кто это такие? — спросил Холт.

— Стартап на стадии прототипа. Ведут переговоры о финансировании. Если их технологию засекретить в интересах государства и сделать их подрядчиком по лазерам — они решают вопрос вооружения.

— А питание, — сказала Рейнольдс. — Откуда столько энергии.

— Солнечные батареи. — И, после паузы: — Все расчёты и чертежи мной представлены.

Рейнольдс перевернула несколько страниц. Не читая.

— Хорошо. Второй элемент.

— Роботизированные сухопутные войска.

— Это то, что на чертежах.

— Да, мэм.

— И что они смогут.

— Прийти, куда нужно. Уничтожить, что нужно. Уйти.

В комнате стало тихо. Стоунмен перестал смотреть в потолок.

— Как вы предлагаете это сделать, — сказала Рейнольдс. — Порядок действий.

— Стадия первая. Изготовить прототип робота и проверить его в реальном бою.

— С кем? — Брови Рейнольдс пошли вверх.

— Наймите частную военную компанию.

Сказано это было так же ровно, как всё остальное.

— Хорошо. — Рейнольдс не сразу. — Дальше.

— Стадия вторая. Группа из пятидесяти «Уничтожителей», пятидесяти «Наблюдателей», одной «Крепости» и десяти роботов. И решение вопроса Кима.

— Думаете, получится.

— Уверен, мэм.

Глава 23. Подрядчик государства

Билли съехал недели за две до того. Снял студию через реку, и кухня без него стала тише и будто больше. Я ещё не привык — завтракал с планшетом, прислонённым к банке с кофе, и слушал вполуха.

В студии обсуждали Мексику. С вертолёта показывали колонну на горной дороге, дым где-то впереди. Ведущий говорил, что операция началась после обращения Рейнольдс — что «Лос Серос» при поддержке итальянцев, которых на той неделе взяло ДЕА, и китайских триад, которые предположительно…

Зазвонил телефон.

Я приглушил планшет. Глянул на экран — номер не определён. Я знал, кто это. С ним всегда так было: я просто знал.

Линда положила нож. Грейпфрут остался недорезанным. Она не обернулась на телефон — посмотрела на свои руки и убрала их со стола, на колени. Я за все годы не видел, чтобы она чего-то боялась. Ни копов, ни долгов, ни той истории с Акилле. Мистера Смита она боялась.

Я поставил на громкую. Зачем — сам не знаю. Наверное, чтобы не оставаться с этим голосом один.

— Поздравляю, Дэнни. Насколько мне известно, вам наконец удалось изготовить накопитель по нашим чертежам.

— Да, мистер Смит. У нас получилось.

— Это очень вовремя. Хочу сообщить: нашими разработками заинтересовалось правительство.

Я поставил чашку. Правительство интересовалось мной и раньше — но обычно по другим поводам, и ни разу не давало причин обрадоваться этому.

— На днях вас навестит человек. Из тех, кто занимается секретными патентами. Все ваши разработки признают критически важными для обороноспособности страны. Этого не нужно бояться.

— А у нас не отберут всё? — Я понял, что испугался, хотя я парень не из пугливых. — Что мы скажем инвесторам?

— Не отберут. Вас пригласят на встречу. В Пентагон. — Пауза. — Встреча будет непростой. От того, насколько ты будешь убедителен, зависит будущее компании. Это шанс на государственные контракты. Миллиардные.

Я молчал. Линда смотрела на меня. На планшете беззвучно горела мексиканская дорога.

— Инвесторы воспримут это как флеш-рояль, — сказал Смит. — Лучше в твоём положении не бывает. Деньги потекут рекой. — И без перехода: — И вот ещё. С этого дня тебе нужен отдельный телефон для разговоров со мной. Зарегистрированный на третье лицо. Сделать сегодня.

— Хорошо, мистер Смит. Всё сделаю. — Я помолчал. — Скажите. То, что мы делаем, — это законно?

— Конечно законно, Дэнни. Ты внесёшь вклад в обороноспособность своей страны. Станешь крупным бизнесменом. Здесь нет ничего незаконного.

Разговор был окончен.

Мы с Линдой посмотрели друг на друга. В голове у меня крутилось вот что: вроде переживать из-за того, что тебе перепадут миллиардные контракты от Пентагона, глупо, но на фоне этого история с долгом клоуну Акилле казалась мне почему-то мелкой неприятностью.

* * *

Тот месяц я вспоминаю как один длинный день, в котором не было ночи.

Контракт на тот, второй телефон оформил Люка. Я сказал — на третье лицо, он кивнул, и через два часа у меня в руке была трубка, зарегистрированная на какого-то человека, которого никогда не существовало, но у которого была и кредитная история, и адрес в Джерси. Я не спрашивал как. С Люкой это вообще быстро прошло — перестать спрашивать как.

Люка теперь был при мне всё время. Он не стал кем-то вроде водителя или громилы-охранника, да и зачем мне? Я ездил на байке и мог за себя постоять сам. Он попросил себе должность с самым скучным названием, какое смог придумать, — что-то вроде «операционный координатор», — и сделался тем, через кого мои решения становились реальностью. Я говорил: нам нужно помещение с трёхфазным питанием и без соседей за стеной. И помещение появлялось. Я говорил: с этим поставщиком я больше не работаю. Поставщик исчезал, просто переставал отвечать, и появлялся другой, лучше. У Люки оказалась голова, которой я в нём не подозревал, — он был реально молодец и способен на большее, чем подручный у идиота вроде Акилле. Я спросил его, куда делся этот дегенерат, он сказал, что уехал в Италию, наверное. В общем, с момента, когда он пришёл устраиваться на работу, прошло едва ли полгода, а я уже не знал, как мы обходились без него. Линда тоже с ним нашла общий язык. Только Билли сторонился, он был явно недоволен, что я его взял, но помалкивал.

И ещё — мы с Люкой стали друзьями. Не знаю, как это вышло. Просто в какой-то момент я понял, что единственный человек, кроме Линды, с которым мне легко, — это здоровенный итальянец, с бесцеремонного появления коего в нашей квартирке всё и началось.

Накопитель нас почти доконал. На чертежах он был красивый. В жизни — это была ручная работа в самом буквальном смысле: Кар с ребятами собирали его руками, слой за слоем, и поначалу все они шли в мусор. Автоматизацию мы пока ещё не придумали. А пока деньги, которые дал Смит, таяли. Инвесторы готовы были отсыпать монет — но только после прототипа. До прототипа я был для них тёмной лошадкой.

Смит сказал, начнётся на днях. На третий день пришло письмо.

Обычное письмо, бумажное, в конверте без герба. Внутри — один лист, сухой, как протокол: уведомление о том, что часть наших патентных заявок отнесена к сведениям, разглашение которых вредит национальной безопасности, и что на них вводится режим. Дальше шли номера статей и фраза про уголовную ответственность. Я в жизни получал много неприятных писем, но это было первое, которое, несмотря на угрозы, сулило нам денежки.

Через неделю пришли двое. Не агенты из кино — двое немолодых мужчин в одинаковых серых куртках, с бейджами на шнурках, и у одного была папка, а у второго прибор, которым он водил вдоль стен. Они проверили помещение, переписали, у кого есть доступ, дали нам подписать стопку бумаг про неразглашение и ушли.

Потом начали ходить всякие. Сначала технические — двое в гражданском, но с выправкой, как говаривал дядя Рэй — офицерская косточка себя показывала. Эти смотрели, как Кар собирает накопитель, задавали короткие вопросы и записывали ответы в планшеты. Они уехали, ничего не сказав. Через неделю приехали другие — эти начали выяснять, сколько делаем, как, сколько стоит. Люка любезно послал их на хер. Они пытались говорить про «объёмы», «график поставок» и «механизм ценообразования», и я уже собирался начать с ними торговаться, но он взял меня под локоть со словами: это шестёрки, босс, нечего перед свиньями бисер метать. По тому, как от визита к визиту росли в цене костюмы, я понимал, что мистер Смит ведёт реально большую игру и в итоге придёт кто-то совсем важный. Я просто не знал, кто. Пока в пятницу Люка не положил передо мной список из трёх фамилий и не сказал: эти приедут смотреть, как стреляет.

Фамилии мне не говорили ничего, но из троих двое были генералы.

Генерал Стоунмен вошёл первым и сразу занял собой больше места, чем полагалось одному человеку, — крупный, громкий, с рукопожатием, в котором было написано, кто тут главный. Второй держался позади и почти не говорил; у него было лицо, по которому нельзя было сказать ничего определённого, и я почему-то смотрел на него больше, чем на Стоунмена. Это был генерал Холт, директор АНБ, но тогда для меня он был просто молчаливый. А третий — третий был не их породы. Сухой, лет сорока, в пиджаке, который сидел чуть мешком, с тонкими пальцами и внимательными глазами. Его представили доктором Дереком. Пока двое первых оглядывали цех, как оглядывают недвижимость, Дерек смотрел только на установку. И уже по тому, как он на неё смотрел, я понял: вот этот — сегодня самый главный. Этот видит.

В ухе у меня тихо ожил голос. В очках по нижнему краю поползла строка. Я их уже месяц не снимал на людях, привык, как к контактным линзам. Голос сказал: говори про назначение, технику веди на Кара.

— Господа, спасибо, что приехали, — сказал я. — Я покажу, что мы умеем, а потом отвечу на любые вопросы, на какие смогу. Технику лучше меня объяснит наш главный инженер. — Я кивнул Кару. Кар не знал про голос в моём ухе. Кар думал, что я просто скромный.

Площадку мы готовили три дня. Дальний угол цеха отгородили — стальной экран, за ним мишени, дозиметрические значки на стенах, хотя радиации там не было никакой, просто так полагалось и так было солиднее. Бак с водой для охлаждения. Очки нам всем раздали — тёмные, как для сварки. Стоунмен повертел свои и спросил, не опасно ли. Дерек ответил за Кара, не оборачиваясь: «Опасно смотреть на отражённый луч. На прямой — не важно уже будет». Сказал спокойно, и Стоунмен надел очки.

Кар встал к пульту. Сама установка была размером с холодильник, и сбоку у неё, на отдельной подставке, под колпаком, лежал он — наш накопитель. Шесть килограммов. Кар поднял его одной рукой, показал делегации и положил обратно. Я смотрел на Дерека. Дерек смотрел на накопитель, и у него чуть шевельнулись губы — он что-то прикинул в уме и, кажется, не поверил своему счёту.

— Первая цель, — сказал Кар. — Стенка два миллиметра, под давлением. Как бак.

Он не стал ничего объявлять торжественно. Просто положил палец на сенсор.

Я ждал звука. Звука не было. Не было вспышки, грохота, отдачи — ничего из того, что я в жизни связывал со словом «выстрел». Просто воздух между установкой и баком на десятую долю секунды стал чуть гуще, как марево над асфальтом, — и в баке появилась дыра. Аккуратная, с оплавленным краем, будто кто-то ткнул в металл раскалённой спицей. Бак коротко свистнул, выпуская давление, и осел. Всё.

В цеху было очень тихо. Стоунмен сказал «ого» — и это «ого» прозвучало неуместно, как смех в церкви.

— Ноль целых одна, — сказал Кар. То есть выстрел длился десятую долю секунды.

Дальше пошли плиты. Кар поставил сталь — сначала пять миллиметров, потом десять, потом толще. Он наращивал и время: полсекунды, секунда, две. И каждый раз повторялось одно и то же — никакого зрелища, только марево, и в металле возникала дыра, и по краю стекала, застывая, серебристая капля. Толстую плиту он жёг три секунды, полным циклом, и вот тут впервые что-то стало похоже на оружие: сталь не просто продырявилась, она вскрылась, потекла, и за ней оказалась выжжена аккуратная воронка в кирпичной стене. Беззвучно. Это и было самое забавное — звука нет, а дырка есть.

Я перестал смотреть на мишени и смотрел на доктора Дерека.

Он работал. Он подходил к плитам, мерил воронки, что-то записывал, уточнял у Кара дистанцию и мощность, и голос у него был ровный, профессиональный. Но я кое-чему поднаучился после того, как покинул трейлерный парк, когда дядя Рэй умер, и я видел: внутри у этого человека что-то происходит. Он держал лицо так, как держат лицо, когда очень не хотят, чтобы по нему прочитали, что парень был определённо под большим впечатлением от наших игрушек.

— Сколько выстрелов держит блок? — спросил он Кара. И кивнул на колпак с накопителем.

— На этой мощности и по три секунды — восемнадцать, — сказал Кар.

Дерек помолчал.

— Из шести килограммов.

— Из шести.

Дерек снова посмотрел на накопитель — теперь долго. Потом спросил тихо, уже не для протокола, просто потому что не мог не спросить:

— Как?

Кар пожал плечами. Он не знал, что «как» — это не его вопрос, что под этим «как» у доктора Дерека рушится что-то большое. Кар просто ответил так, как отвечал мне сто раз:

— Работает как видите. И неплохо. — Кар обезоруживающе улыбнулся. И что сказать, дырка в стене за десятимиллиметровым листом убедительно доказывала, что и правда неплохо.

И вот тогда Дерек посмотрел на меня. Первый раз за всю демонстрацию — на меня, а не на железо. Голос в ухе молчал, строка в очках стояла пустая, потому что мистер Смит, видно, не посчитал нужным объяснять доктору Дереку как, а я и сам не знал ни как, ни с какого перепугу это так удивительно. И я не сказал ничего. Просто выдержал его взгляд, как выдерживал взгляды покрупнее, и чуть улыбнулся — той улыбкой, которая намекала, что я-то точно знаю как, но хрен ему расскажу. Дерек первый отвёл глаза.

Стоунмен в это время хлопал Кара по плечу и говорил, что это, чёрт возьми, вы, ребятки, молодцы, что-то про силу нации в простых парнях-патриотах, и спрашивал, можно ли потрогать дыру, не горячо ли. Холт не сказал ни слова. Он стоял у выхода, смотрел на оплавленный бак и думал о чём-то своём.

* * *

Через пару дней позвонил Стоунмен.

— Дэнни! — сказал он так, будто мы сто лет знакомы и я его любимый племянник. — Дэнни, сынок. Как ты, мой мальчик?

Я сказал, что хорошо. Он позвал меня в Пентагон. Поговорить. По-серьёзному, сынок, по-взрослому. Я сказал, что приеду.

Мистер Смит предупредил, что так будет. Ещё он сказал, что там мне не поможет.

— Почему? — спросил я. Мне сразу стало беспокойно.

— По техническим причинам. Там, куда тебя позовут, ухо и очки работать не будут. А если и заработают — их найдут. Так что ты пойдёшь один.

Я запаниковал. Я месяц не делал без этого голоса ни одного важного шага, а тут — главный шаг, и один.

— Послушай, парень. — Смит говорил спокойно, как с ребёнком, которого учат не бояться воды. — Бизнес — штука простая. Она подчинена формальной логике. А с логикой у тебя всё в порядке. И запомни одно. Ты им нужен не меньше, чем они тебе. Скорее больше. Стой на своём. Окончательного ответа сразу не давай. Возьми время подумать. И дави их до упора.

Дальше он сказал: выкладки по себестоимости — на планшете. Сроки, которые я реально потяну, — там же. Условия оплаты — там же. И цена, ниже которой не сходить, — там же, отдельной строкой, обведённой.

— Видишь, — сказал он, — от тебя немного нужно. Просто договорись, как я написал. А в технику не лезь.

Я вызубрил всё наизусть. Я в школе так не учил, как выучил этот планшет. И, зубря, наткнулся на одну вещь, от которой присвистнул: они собирались просить не только маленькие лазеры, те, что мы почти умели делать, — а ещё мегаваттные и совсем монструозные, на сто мегаватт. И я сразу для себя решил: на стомегаваттные так легко не соглашусь. Не потому, что не верил, что выйдет, — а потому что цену набивать буду. Старый фокус. Хочешь продать дорого — покажи, что не очень-то и хочешь продавать.

Я не стал напяливать костюм. Костюмов у меня отродясь не было, а покупать не захотел. Поехал как есть: джинсы, майка, куртка. Взял планшет. Планшет отобрали на входе — вежливо, под расписку, вместе с телефоном и даже с моими очками, которые там, впрочем, всё равно были бы мёртвые. Я отдал всё это в окошко, мне дали номерок, как в гардеробе, и повели по коридорам, в которых не было ни одного окна.

Комната тоже была без окон. Стол, стулья, ничего лишнего, и трое за столом — те же трое. Стоунмен в центре, Холт сбоку, Дерек с краю, обложенный бумажками. Мне было хорошо. Не знаю почему — может, потому что я с детства лучше всего себя чувствовал там, где идёт игра и на кону деньги. А тут шла игра, и деньги были такие, что дух захватывало.

— Что ж, сынок, — начал Стоунмен. — Доктор Дерек говорит, вы ближе всех к тому, что нам нужно. Так что скажу прямо: шансы у тебя неплохие.

— Спасибо, сэр.

— Но если хочешь этот контракт — постараться придётся.

— Не могли бы вы поточнее, сэр. Какой контракт?

Стоунмен на секунду сбился — он привык, что от слова «контракт» в его исполнении люди подбираются. А я просто спросил, какой.

— Нам нужны твои лазеры, сынок. Много.

— Наша компания сочтёт за честь работать на оборону страны, — сказал я ровно тем голосом, каким это положено говорить. — Мы не подведём.

— Что не подведёте — это ясно. Но ты не думай, что контракт у тебя в кармане. — Стоунмен улыбнулся со значением.

Холт в это время чертил на листке какие-то фигуры. Дерек перебирал бумажки. Я решил, что хватит расшаркиваться.

— Сэр, давайте к делу. Что именно вы хотите.

Стоунмен взял бумагу и стал читать.

— Для начала. Тысяча двести пятьдесят лазеров по сто двадцать пять киловатт. К ним накопители — по две штуки на ствол.

Я кивал и записывал в блокнот — карандашом, по-стариковски, потому что планшет отобрали. И пока записывал, я понимал: я записывал то, что знал наизусть. Цифры совпадали слово в слово с тем, что Смит прислал мне накануне. Он знал, чего попросит Пентагон, заранее. Да кто же он такой, чёрт побери? А если он однажды просто перестанет звонить? Контракт-то останется на мне. Со всеми этими тысячами стволов, со сроками, с уголовными статьями за срыв. Я записывал и думал об этом, и улыбался Стоунмену.

— Дальше, — читал Стоунмен. — Семь тысяч пятьсот лазеров по мегаватту. Накопители — по два на ствол.

Я снова кивнул. Это было много, это было безумно много, но это была арифметика, а арифметику я любил.

— И, — Стоунмен заглянул в бумагу, будто сам слегка не верил, — стомегаваттных. Пятьдесят. С накопителями.

Я присвистнул. Не наигранно — само вышло.

— А нахрена вам такие?

Холт поднял голову от своих фигурок и посмотрел на меня. Не строго — внимательно. Как смотрят, когда услышали что-то, что не вписывается.

— Для нужд обороны, — сказал Стоунмен, и по тому, как он это сказал, было ясно, что больше не скажет.

Я выждал. И пошёл туда, куда собирался с самого начала.

— Сэр. По маленьким и по мегаваттным — давайте говорить. Это мы потянем, хоть и не завтра. А вот стомегаваттные… — Я покачал головой. — Это за пределами того, что кто-либо проверял. Мы не можем подписаться под тем, про что сами не знаем, выйдет или нет.

— Доктор Кар, — мягко сказал Дерек, не поднимая глаз от бумаг, — на демонстрации говорил, что предела мощности нет.

Вот тут он мне и помог, сам того не зная. Я повернулся к нему — спокойно, как к своему.

— Так и есть, доктор. Предела в теории нет. — Я сделал паузу, как делают, когда говорят очевидное умному человеку. — Только одно дело — сказать это на презентации, и совсем другое — поставить под это подпись и срок. Вы же физик. Вы лучше меня знаете разницу между «в принципе возможно» и «отлито пятьдесят штук, привезено и работает». Я под первое подписываться готов. Под второе — пока нет.

Дерек поднял на меня глаза. Помолчал. И не ответил — потому что ответить было нечего. Он-то как раз знал эту разницу лучше всех в комнате, и я знал, что он знает, и он понял, что я это знаю. Он снова уткнулся в бумаги.

— Не валяй дурака, сынок, — сказал Стоунмен. Уже без улыбки. — На столе несколько предложений. Не одно твоё.

— Я и не валяю, сэр. Я как раз о деле забочусь. — Я развёл руками. — Тут ведь оборона страны. Дело государственное. Может, и правильнее отдать его фирме покрупнее, посолиднее, которая уже всё умеет. Мы — стартап. Мы можем не потянуть.

Стоунмен крякнул. Он не привык, чтобы с ним так. Но в глазах у него мелькнуло именно то, на что я рассчитывал, — лёгкая жадная тревога, что золотой парень сейчас встанет и выйдет.

— Цену и сроки мы вам пришлём, — сказал я, пока он не нашёлся. — По-честному пришлём, всё посчитаем. Но вы поймите: такие объёмы — это не только деньги. Это люди, площади, годы. Я пока не готов сказать «да». Я возьму время подумать.

— Подумай, — сказал Стоунмен. И, не удержавшись, добавил: — Только думай правильно. Я лично за то, чтобы взял ты. Так что не подведи меня, сынок.

Я почтительно склонил голову.

— Сэр. Сделаю всё, что от нас зависит. Не подведём.

И тут заговорил Холт. Первый раз за всю встречу. Он отложил карандаш с фигурками и сказал — негромко, не Стоунмену, а мне, и не про контракт:

— Где вы учились торговаться, мистер Кин?

Простой вопрос. Вежливый. Только он смотрел на меня при этом так, как смотрят не на поставщика лазеров, а на человека, который зачем-то прикидывается поставщиком лазеров. В этот момент, глядя на Холта и Стоунмена, я отчётливо понял отличие боксёра-тяжеловеса от актёра, играющего боксёра.

Глава 24. Концепция Бога

…— То, о чём ты говоришь, это форма, — сказал Марк. — А о сути ты что понимаешь? О том, что это всё такое. Что есть наш мир?

— Немногим больше, чем можешь понять ты, Марк.

— И это, увы, только гипотезы, — продолжил Орфей. — Гипотезы, о вероятности которых я могу сказать одно: это возможно. Насколько — уже не могу.

Он помолчал, было видно, как думает: лицо оставалось спокойным, но взгляд ушёл чуть в сторону, в точку, которой в комнате не было.

— Давайте по порядку. Если блочную структуру времени считать условно доказанной, — он говорил медленно, — и принять, что в нашем слое реальности все события уже есть, целиком, от начала до конца, а время это направление причинности, — то первое, что следует спросить: а что есть начало. И что есть конец.

— Логично, — сказал Марк.

— Логично. И не познаваемо. — Орфей сказал это спокойно. — Я могу логически предполагать назад, насколько хватает данных. Но данные кончаются раньше, чем наступает начало. Гораздо раньше.

— А большой взрыв, — сказал Арт. Он сказал это почти машинально, ведь он знал ещё со школы. — Начало же известно. Большой взрыв.

Орфей повернулся к нему — без снисхождения, но Арт всё равно подумал, что сейчас услышит не то, что ожидалось.

— Большой взрыв, Арт, по сути своей даёт тот же ответ, что и я. В начале — невозможное. В конце — неведомое.

— Это как?

— Расширение было. Горячее, плотное прошлое — было; это видно, это считается. Но «было горячее плотное прошлое» и «было начало всего из точки» — это не одно утверждение. Это два. И второе из данных не следует. — Орфей чуть наклонил голову. — То, что называют началом, я не могу реконструировать. И не потому, что данных мало. А потому, что реконструировать можно лишь то, что лежит во времени. А там времени нет. И строго говоря, прошлым это быть просто не может.

Марк чуть сдвинул брови, он явно не понимал.

— Сингулярность — это не раннее состояние мира. Не первый момент времени. — Орфей говорил медленно. — Это состояние, в котором само время сходит на нет. Время вырождается. И спрашивать, что было в этой точке, что было до неё, — значит прикладывать слово «было» к тому, у чего нет «было». «Было» требует времени. А его там уже нет или ещё нет, смотря с какой стороны находиться.

Арт слушал и ловил себя на том, что он всю жизнь думал, что знал, что большой взрыв был. Знал твёрдо, как знают то, что не проверяют. И сейчас, впервые, осознал, что не понимает, откуда он это знает.

— Большой взрыв — не объяснение, — продолжил Орфей. — Это удобное допущение, которое мы дали наблюдаемым явлениям неизвестной нам природы. И сам метод, которым мы пытаемся их познать, устроен так, что в суть не проникает. Мы стоим внутри комнаты без окон и пытаемся понять, как выглядит дом снаружи, глядя в потолок.

Он опять смотрел не на них, а в ту точку, которой в комнате не было.

— Но вот что любопытно. Если у нашего слоя реальности есть граница, где время сходит на нет, — значит, под временем что-то есть. Что-то, чему время не нужно.

— Как это, — сказал Марк. — Под временем?

— Я перехожу ко второму предположению. — Орфей повернулся к нему. — Оно вытекает из эмерджентности нашего слоя реальности. Из того, что наш слой реальности — производный. На уровне составных элементов, как мы с вами уже выяснили, — он усмехнулся, — наш мир скорее нематериален, или вернее будет сказать не вещественен, и в понятиях пространства и времени не то чтобы не нуждается — не содержит их. И я склонен предполагать, что есть слой реальности, назовём его условно подквантовым. Слой есть, а вот ни времени, ни пространства — в нашем понимании — в нём нет.

— Допустим, есть нижний слой. Без времени, без пространства. Что он тогда такое? Что в нём есть, если нет даже этого?

— Не знаю, Марк. — Орфей сказал это спокойно. — И, боюсь, узнать в прямом смысле этого слова невозможно. Могу сказать одно, и то предположительно. Если наш слой производен — значит, нижний есть источник. Не «причина» даже, потому что причина и следствие — это уже время. А просто — то, из чего наш слой берётся. Слой-родитель. Из которого всё наше — пространство, время, вещество, мы с тобой, этот разговор — следствие. Производное. — Орфей обвёл рукой комнату, и жест опять был илоновский. — Рябь на поверхности того, у чего нет ни поверхности, ни глубины, потому что нет ни протяжённости, ни причины.

Марк сидел, подавшись вперёд, локти на коленях. Он смотрел на лицо своего создания.

— Ты говоришь о концепции Бога? — тихо спросил Марк.

Орфей посмотрел на него. И усмехнулся.

— Нет, Марк. Я хочу понять природу мира. А не найти способ приспособить его под свои желания. — Он говорил деликатно. — А концепция бога в человеческом смысле — она скорее про второе. Я говорю об источнике. Лица у него, думаю, может и не быть.

Арт сидел молча. Он давно, ещё в юности, перестал думать о чистых абстракциях. Бог для него давно был скорее объектом архитектуры, чем элементом реального мира; он не был религиозен и считал, что вырос из этих вопросов, как из коротких штанов. Но он вспомнил, как думал — после, когда самолёт упал и Кирилла не стало, — «за что?». Будто случившееся пришло не из этого мира, по его законам, а откуда-то извне. Наверное, ему было бы проще, если бы было лицо, ответственное за это. А что если и правда лица нет?

— Но раз уж речь зашла, — сказал Орфей, — есть одна возможность, которую, в отличие от прочих, можно проверить.

Марк выжидающе посмотрел на Илона.

— Концепция бога-правителя — того, кто не только создал, но и правит, — в блочной картине времени ущербна. Я уже говорил почему. Если будущее уже есть, если события детерминированы, то править нечем. Нельзя вмешаться в то, что уже произошло. Воля, которая что-то меняет по ходу, требует, чтобы «ход» был, чтобы будущее ещё не было записано. А оно, как мы обоснованно предполагаем, записано. Если это и Бог, то мертвый Бог мертвого мира. - Илон коротко рассмеялся.

— Но? — сказал Марк.

— Но остаётся другое. Не «кто-то меняет будущее». А — заложена ли в самой ленте событий направленность, подобно тому, как материя немножко превалировала над антиматерией при рождении нашего мира. Не вмешательство снаружи, а свойство ткани. — Он помолчал. — И вот это уже не вопрос веры. Это вопрос к данным. Это можно проверить.

Арт подался вперёд. Марк сидел не двигаясь.

— И я посчитал, — сказал Орфей.

— Как? — спросил Арт. Лицо Марка при этом было самим любопытством во плоти.

— Я взял около миллиона событий. Разной величины — от такого, как несоздание Гитлером атомной бомбы, до убийства в российской глубинке. — Орфей говорил ровно. — Условие отбора одно: чтобы по событию была документированная причинно-следственная цепь. Чтобы я мог восстановить, что к чему вело, на уровне выше, чем «прогноз неопределён». И по каждому я сделал ретроспективный прогноз. Зная предпосылки в прошлом, вычислил наиболее вероятный исход. А потом сравнил с тем, что произошло на самом деле.

— И? — Марк заулыбался.

— И в части случаев они не совпали. Реальность разошлась с тем, что было вероятнее всего.

— Ну, — разочарованно сказал Марк, — ты сам говорил. Маловероятное иногда происходит. На общий результат не влияет.

— Говорил. И это так. — Орфей посмотрел на него. — Если бы расхождения были случайны, они бы и распределялись случайно. В обе стороны. И в сторону условного добра и морали, и в сторону условного злодейства. В реальности же случаи отклонения от вероятности распределены не случайно.

— Все расхождения, которые я нашёл, — в одну сторону. Реальность всякий раз оказывалась лучше расчёта. Условно — в сторону добра. В сторону того, что человек назвал бы добром, и что назвал бы добром и я, и кто угодно: меньше смерти, меньше зла, наказанный убийца, неслучившаяся война. — Орфей говорил медленно. — Ни одного расхождения в обратную. Ни одного, где маловероятная случайность сделала бы хуже. Только лучше. Всегда.

Арт едва дышал. И одна мысль при этом была у него в голове — с Кириллом-то точно вышло не так.

— И ещё. — Орфей не повышал голоса. — Там, где я смог восстановить цепь целиком, — всякий раз это было несколько крайне маловероятных совпадений. Подряд. Каждое по отдельности — почти невозможное. Иногда необъяснимое вовсе; может быть, мне просто не хватило данных. — Он чуть склонил голову. — А может быть, и нет.

Он замолчал. Никто не заговорил.

— Это не демиург, — сказал Орфей наконец, и лицо Илона скептически поджало губы. — Это не тот, кто видит и решает. Я не нашёл воли. Я нашёл смещение. Направленность, заложенную в ткань, — такую, что узор всякий раз сворачивает к добру через то, что не должно было случиться.

— А возможно, это и есть то, что называли провидением, — добавил он задумчиво.

Глава 25. Стоик

Мы собрались в офисе вечером, когда цех уже затих. Я хотел, чтобы Кар услышал цифры от меня, а не из бумаг, которые рано или поздно лягут ему на стол.

Я сказал, чего хочет правительство.

Кар не отреагировал сразу. Он смотрел на меня так, будто ждал, что я засмеюсь и скажу — шучу.

— Сколько, сколько? — сказал он. — Сколько они хотят накопителей?

Я заглянул в бумажку и повторил. Малые, мегаваттные, стомегаваттные. По два накопителя на ствол.

Кар несколько секунд молчал. Потом, не глядя ни на кого, взял со стола калькулятор — старый, с резиновыми кнопками, он всё считал на нём, не доверял телефону, — и начал тыкать. Линда сидела на подоконнике. Люка стоял у двери, как всегда, чуть в стороне. Билли развалился в кресле и листал что-то в телефоне.

Кар тыкал в калькулятор долго. Я смотрел на его лицо и отчётливо понимал, что сейчас меня сильно огорчат.

— Дэнни, — сказал он наконец. Очень спокойно, и это спокойствие мне определённо не нравилось. — Я не знаю, как ты придумал эти накопители. Поэтому допускаю, что ты придумаешь ещё какой-нибудь кунштюк. — Он положил калькулятор. — Но теми методами, что у нас на руках, если мы наймём сто тысяч квалифицированных людей — сто тысяч, Дэнни, — мы справимся с этим заказом за несколько тысяч лет.

Я подумал, что ослышался.

— За сколько?

— За несколько тысяч лет.

Я молчал. Я что-то не понимал этой всей ерунды. Я думал, проблема в деньгах — деньги у нас будут, Смит сказал, инвесторы дадут. Но не припоминаю, чтобы Смит упоминал что-либо про тысячи лет.

Кар увидел, что я не понимаю. И стал объяснять, и чем дальше говорил, тем больше я охреневал от той жопы, в которой, как оказалось, мы пристроились со своими лазерами.

— Ты не понимаешь, что это такое — сделать ячейку. Ты дал чертёж, мы по нему собрали, ты решил, что дело за тиражом. Дело не за тиражом. — Он встал. — Эта штука работает, потому что у неё поверхность на порядок сложнее, чем у обычного накопителя. На порядок, понимаешь? Поэтому в неё влезает столько, сколько не влезает никуда. Но чтобы эта поверхность была — листы внутри не должны слипнуться. Ни один. Они хотят слипнуться, они к этому стремятся, как… — он махнул рукой, — как мокрые страницы. Слиплись — и поверхности нет, и ячейка мёртвая. Просто кусок.

— И что.

— А то, что мы не умеем не давать им слипаться. Не на потоке. — Кар смотрел на меня. — Ты знаешь, сколько у нас идёт в брак? В нормальном таком деле треть идёт в мусор, это считается норм. У нас в мусор идёт девяносто девять из ста. Девяносто девять, Дэнни. Из ста попыток выходит одна ячейка. Остальное — отравленный мусор.

— Отравленный?

— А ты думал, мы их из чего травим. — Он усмехнулся. — Чтобы получить эти листы, надо взять титановую керамику и вытравить из неё один металл. Кислотой, Дэнни. Плавиковой. Это дрянь, которая растворяет стекло и кости. На тот тираж, что они хотят, плавиковой кислоты понадобится столько, что её надо возить эшелонами. И титана — горы. И всё это — вручную, потому что машина не чувствует, когда листы пошли не так, а человек чувствует. Едва-едва. Один из ста раз.

В офисе стало очень тихо. Линда не двигалась. Билли поднял глаза от телефона.

— Я не знаю, на кой чёрт правительству всё это, — сказал Кар тише. — И знать не хочу. Но я тебе скажу одно, как боссу, который собирается подписать самоубийственный контракт. Если ты знаешь способ сделать это иначе — без эшелонов кислоты, без ста тысяч человек, без тысячи лет, — то самое время сказать. Прямо сейчас.

Он ждал.

Я не знал способа. Но я знал, кому точно должно быть что сказать по этому поводу, проблема была в том, что говорил он только когда сам хотел, и пока что он ничего ещё не сказал. Я сидел и держал в голове одно: я подписывался под тем, что человеку сделать нельзя. И единственный, кто может, — это он. А если он замолчит, я останусь один на один с контрактом, который Холт мне затолкает в задницу. Вот в этом я был на сто процентов уверен.

Я ничего этого не сказал.

— И пойми ещё, — добавил Кар. — Это не миллиарды. Не десятки миллиардов. Это сотни миллиардов. То, что сейчас происходит с нами, — это, как бы сказать… это не совсем нормально, Дэнни.

Все молчали. И в этой тишине вдруг заговорил Билли.

— Да бросьте вы. — Он сунул телефон в карман и потянулся в кресле. — Чего вы как на похоронах. Сотни миллиардов от Пентагона — да инвесторы это с руками оторвут. Они монеты отслюнявят, не считая. Миллиард так уж точно дадут, не глядя.

— С каких это пор, — сказала Линда с подоконника, — ты меришь миллиардами?

— А что такого. — Билли пожал плечами с достоинством. — Я, между прочим, когда учился в Принстоне…

Дальше он не договорил. Мы с Линдой засмеялись — одновременно, не сговариваясь. Кар смотрел на нас, не понимая. Люка у двери ухмыльнулся — он-то точно знал, в каком цыганском университете Билли научился чесать лохов.

Потом Люка подошёл к столу, оперся на него своими лапищами и сказал — давайте не будем паниковать раньше времени, и хлопнул по плечу Кара, так что с того чуть очки не слетели. Я не знаю пока, как мы это сделаем, но этих денег мы не упустим.

Я встал.

— Ладно. Мне надо всё обдумать. Продолжим завтра.

* * *

Я не доехал до дома. Я гнал по пустому шоссе, в голове крутились эшелоны кислоты и тысячи лет, и это точно было не то что надо. Да это был просто бассейн с дерьмом. Телефон завибрировал в кармане на втором светофоре от съезда. Я знал, кто это, ещё до того, как достал, потому что на эту трубку звонил только один абонент.

Я свернул на обочину, заглушил мотор. Стало тихо так, как бывает только ночью за городом, когда последняя машина прошла и больше нет ни одной. Я снял шлем.

— Полагаю, Дэниел, у вас есть вопросы, — сказал Смит.

— Да, мистер Смит. Чертовски много. — Я не стал подбирать слова. — Мне кажется, вы нам не всё сказали.

— В вашем голосе слышу неуместную озабоченность. В чём дело?

И я пошёл ва-банк. Я стоял на обочине ночного шоссе и говорил всё, что копилось весь вечер: что заказ неисполним, что Кар посчитал — это просто херня, а не бизнес. Для того чтобы получить много денег, надо совершать чудеса, а это не мой профиль. Что мне нахрен не упал Холт со своим взглядом, от которого хочется обосраться. Что всё это вообще не то, что я думал. Я думал, мы поднимем деньжат, а не будем кислоту эшелонами возить. И — раз уж понесло — что вообще всё это значит. Во что мы играем. Кто он такой. Почему я не могу ему позвонить, а только он мне.

Я выговорился и замолчал. Где-то далеко прошла фура, осветила меня фарами и ушла.

— Дэниел Кин, — сказал Смит, и голос у него был ровно такой же, как всегда, ни на полтона выше. — Давай-ка договоримся. Ты в своё время нажал кнопку «ОК»?

— Нажал. — (Нажала Линда. Но я бы и сам нажал.)

— Нажал, — повторил он за мной. — Я свои обязательства выполнил. От выпендрёжника Акилле тебя избавил…

— Но, чёрт возьми, ты не говорил, что…

— Не перебивай меня, Дэнни Кин.

Он не повысил голоса. Он просто это сказал, и пришлось замолчать.

— Хорошо, мистер Смит.

— Теперь ты выполнишь свою часть.

— И как же? — Я готов был рассмеяться, настолько это было нелепо. — Мистер Смит, вы вроде человек, видимо, влиятельный, умный. Вам не кажется, что я не совсем тот, кто сможет это сделать?

— Нет, Дэнни. Не кажется. Ты сможешь.

— Но как?

— А так. Ты будешь делать в точности то, что я говорю. И всё получится.

— Вы уверены?

— Нет сомнений.

Я стоял и молчал. Сказать было нечего. Да и что тут скажешь, он утверждал, что я смогу стать миллиардером. Я бы и не против, в общем-то.

— И вот ещё, — сказал Смит. — Просто делай, как я говорю, — и станешь тем, кем должен.

На этом разговор был окончен, а в планшете, как оказалось, были уже инструкции, что именно делать. Это я обнаружил, когда доехал.

* * *

Я просидел над файлами Смита всю ночь и весь день, не сомкнув глаз, и к вечеру явился в офис не выспавшийся, помятый и совершенно довольный. Потому что теперь я знал как.

Мы сели за стол впятером. Я подключил планшет к экрану на стене.

— Значит, так, — сказал я. — Показываю, как мы это сделаем.

И стал показывать.

На экране разворачивался завод. Целый большущий завод, как в игре-симуляции, от забора до забора, и я листал чертёж за чертежом так, будто всю жизнь их рисовал, хотя видел впервые этой ночью. Корпуса под единой крышей. Цеха, залитые инертным газом, — весь периметр, гектары, ни одной молекулы кислорода внутри, потому что материал кислорода не терпит. Линии, по которым ходят роботы, свои, спроектированные под одну эту работу, потому что готовых таких нет на свете. Травильное хозяйство. Очистные — целый отдельный завод при заводе, чтобы то, чем мы травим, не ушло в землю, а связалось в безобидный камень и легло в отвал. Люди — в скафандрах, немного, по краям, на обслуживании; всё остальное делают руки, которые не устают и не дышат.

— Место — здесь. — Я вывел карту. Пустыня, ничего вокруг на много миль. — Энергии нужно как небольшому городу. Рядом атомная станция, подключимся. Стоимость завода — сорок пять миллиардов. Срок до полной готовности — два с половиной года. — Я выдержал паузу, потому что следующее мне самому нравилось. — Мощность такая, что весь заказ Пентагона — все лазеры, все накопители — мы закроем за два года, а потом, я думаю, ещё заказов подкинут, дяде Сэму понравятся наши лазеры, — и я засмеялся, потому что был очень доволен. Я как будто сорвал джекпот.

Линда и Билли не удивились — они уже всё видели, я показывал им днём. Люке было всё равно; Люка был при мне, а куда при мне — туда и при мне. А Энтони Кар смотрел на экран широко раскрытыми глазами и молчал. Потом притянул к себе планшет и стал листать чертежи сам, медленно, своим инженерным взглядом останавливаясь на каждом.

На одном он задержался.

— А это что такое?

Я посмотрел, куда он показывает. Не сразу вспомнил, потом вспомнил.

— А-а. Это подземный дата-центр. Для ИИ, который будет управлять производством.

Кар поводил пальцем по общему чертежу, нашёл ещё что-то, ткнул.

— А это?

— Это? — Я сверился с записями. — Это автономный реактор. Для дата-центра.

Кар поднял на меня глаза.

— Мы построим реактор. Для компьютера.

— Ну да.

— Дэн, зачем компьютеру свой реактор? Подключи его к заводу, к той же станции. Зачем под него отдельный?

Я не знал зачем. В записке у Смита просто стояло: автономный реактор, дата-центр, подземный. Без «почему».

— Так запроектировано, — сказал я.

Кар посмотрел на меня и не стал спорить. Он вообще был не из спорщиков. Он вернулся к чертежам.

— И вот ещё хорошая новость, — сказал я, вспомнив. — Этот ИИ сведёт брак к минимуму. Не девяносто девять. К минимуму.

— К минимуму это сколько? — Кар спросил не отрываясь от планшета.

Я заглянул в пояснительную записку.

— Ожидается около четырёх и семи десятых процента.

Вот тут он отложил планшет. Посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который сказал глупость, но глупость с точностью до десятой доли. И спросил — спокойно, вкрадчиво, как спрашивают, надеясь, что собеседник сам услышит, что несёт:

— Дэнни, а где мы возьмём ИИ, который это сделает?

Я улыбнулся.

— Это моя забота.

Все разошлись. А потом Кар вернулся один.

Он встал у стола. Потом сел. Он был напряжён — я видел, что он что-то решил по дороге к двери и вернулся, чтобы это сказать, пока не передумал.

— Дэнни, я не знаю, в какую игру ты играешь. — Он говорил тихо. — Но то, что ты сегодня показал, физически невозможно. Я не про деньги. Вчера ты не знал ничего. Совсем ничего, я сам тебе объяснял про слипание пластин, про кислоту и всё вот это. А сегодня у тебя готовый проект, своя робототехника, дата-центр, реактор, ИИ, который даёт четыре и семь, а этого нет вообще в том бизнесе, понимаешь, недостижимо. — Он покачал головой. — Так не бывает. Так не бывает вообще. — Он помолчал, собираясь с духом. — Я не буду в этом участвовать, если ты не объяснишь, откуда всё это. Такие дела плохо кончаются. Не знаю, понимаешь ли ты, во что…

— Конечно, — перебил я. — Конечно, у меня есть ответы на твои вопросы.

Он замолчал, ждал.

Я открыл у Смита нужную страницу — там было написано, что Кар откажется, и как с ним быть, — и сделал ровно так.

— Видишь ли, Энтони, — сказал я. — Мы решили провести опцион для сотрудников. Сейчас, пока инвесторы не вошли, — потом так уже не выйдет. И на твою долю — главный инженер, вице-президент по производству — приходится… — я скосил глаза в записку, — один процент. Да, да, именно так, один процент. — Я выжидающе стал смотреть на него.

Кар не двигался.

Он сидел и смотрел на меня в ответ, и я видел по его лицу, что с ним происходит ровно то, что Смит написал. Один процент компании, которая возьмёт контракт Пентагона на сотни миллиардов. Он считал быстро, он же инженер. И я видел тот самый момент, когда цифра в его голове сошлась, — и когда он понял, что вместе с этим процентом ему придётся позабыть про все неудобные вопросы. Молчание и сотрудничество в обмен на деньги, большие, чертовски большие деньги.

Он думал, но недолго. Я так полагаю, решил он сразу, а в остальное время ругал себя за малодушие.

Потом спросил:

— А где мы возьмём сорок пять миллиардов на завод?

Я улыбнулся, потому что опять победил, как и обещал Смит.

— Если у нас будет контракт с Пентагоном, инвесторы принесут.

Глава 26. Битва при Фермопилах

— Прошу, мадам президент. — Стоунмен сам развернул к ней средний экран, как разворачивают подарок. — Это «Прототип-1». Единственный собранный образец.

На экране стояла машина. Её сложно было назвать красивой. Приземистая, без единого выступа, гладкая, как обкатанный камень, на шести суставчатых ногах, подобранных под брюхо. Серо-матовая. Она не выглядела ни грозной, ни быстрой. Она выглядела как валун, которому приделали ноги, и от этого диссонировала с ролью чудо-оружия.

— Пять тонн, — говорил Стоунмен, и в голосе у него была отеческая гордость. — Композитная броня. Шесть лазеров: главный, сто киловатт, и пять малых по периметру, каждый сам по себе, все бьют разом. По дронам — это, простите, из пушки по комарам, он их не замечает. Ходит пятьдесят по бездорожью, быстрее танка. Радар его почти не видит. Металлодетекторы в ногах — мины обойдёт. Полный контроль эфира, своя радиоэлектронная борьба, картинку берёт прямо со спутников. — Он перевёл дух. — И никакого оператора, мадам президент. Внутри — он сам. Решает сам. Связь оборвут — продолжит без связи.

Рейнольдс смотрела на валун с ногами и молчала.

— Условия испытания, — сказал Стоунмен. — Задача — взять укрепрайон. Обороняет частная военная компания. Тысяча человек, двенадцать танков, два вертолёта, истребитель пятого поколения, расчёт гаубиц, миномёты. И тысяча двести дронов. Серьёзная сила, мадам президент, настоящий батальон с усилением, не статисты.

— Они знают, против чего идут? — спросила Рейнольдс.

— Знают. — Стоунмен чуть качнул головой. — Контракт честный. За уничтожение машины — пятнадцать миллионов. За вывод из строя — пять. Компенсация всех боеприпасов, всей потерянной техники. И… — он на долю секунды запнулся, но договорил тем же ровным тоном, — выплаты семьям погибших. Если таковые будут. Бой останавливается только одним способом: если компания сама сложит оружие.

Рейнольдс ничего на это не сказала. Холт — он сидел сбоку, как всегда, чуть в стороне от света — тоже ничего не сказал. Он смотрел не на экран с машиной, а на Стоунмена, одну секунду, и потом перевёл взгляд на мониторы.

Мониторов было много. Спутниковая картина сверху — рыжая пересечёнка, складки местности, серая коробка укрепрайона, чёрточки техники вокруг. Камеры с бойцов — десятки окон, в каждом качалось небо, бруствер, чьи-то руки на оружии. Борта: два вертолёта в воздухе, истребитель где-то выше. Цифры, шкалы, чьи-то позывные в эфире.

— Начинаем, — сказал Стоунмен.

Внизу спутникового кадра, на самом краю, появилась точка. Она шла к укрепрайону не по дороге и не прячась — прямо, через складки, ровно, как идут не по местности, а по линейке. Точка двигалась быстро. Быстрее, чем должно двигаться что-то о шести ногах.

В эфире кто-то спокойно сказал, что цель засекли визуально, дальняя дистанция, наводят. Радары молчали — для радаров её почти не было. Поднялись вертолёты, пошли низко, прижимаясь к складкам, заходя для ракетного удара — грамотно, как учили, с двух сторон.

В комнате было тихо. Рейнольдс стояла, опершись о спинку кресла. Стоунмен смотрел на свою машину влюблёнными глазами. Холт не двигался.

И тут это началось, и дело пошло быстро, слишком быстро.

Первый вертолёт не успел выпустить ничего. На спутниковом кадре он просто клюнул носом и пошёл вниз — без вспышки, без дыма сначала, просто перестал лететь, — и только потом, когда уже падал, занялся. В окне камеры, что висела на ком-то внизу, мелькнуло, как это видят с земли: ничего не видно. Ни луча, ни выстрела. Машина внизу даже не остановилась. Что-то поднялось из её гладкой спины — короткий блок, как клавиша, выдавленная снизу пальцем, — повернулось и опустилось обратно. И вертолёта не стало.

Второй успел. С него сорвались ракеты — на кадре протянулись короткие черты к идущей машине. Стоунмен качнулся вперёд. И ракеты погасли в воздухе, одна за другой, не дойдя, — их сняли с пяти точек разом, по кольцу, так быстро, что на записи потом было видно: пять малых блоков повернулись каждый к своей черте, и черты кончились. Сам вертолёт после этого ещё висел секунду целый — а потом у него отвалилось что-то в хвосте, аккуратно, как отрезанное, и он завалился набок и пошёл в землю. Не сожжён весь. Выведен из строя одним точным касанием, ровно настолько, чтобы перестал быть угрозой.

— Господи, — сказала Рейнольдс. Тихо, не для протокола. Начиналась бойня.

Машина внизу не замедлилась ни на кадр. Она шла к укрепрайону всё так же ровно и быстро, как будто двух вертолётов и не было.

Машина дошла до первой линии, и укрепрайон ожил весь разом.

На спутниковом кадре десять танковых чёрточек выбросили десять вспышек — почти одновременно, залпом, как и положено по науке, когда хотят накрыть одну цель раньше, чем она ответит. В ту же секунду от серой коробки поднялось облако — мелкое, дрожащее, как мошкара над болотом. Дроны. На счётчике в углу экрана цифра показала двести пятьдесят. Это была первая волна.

— Сейчас, — сказал Стоунмен.

Рейнольдс смотрела на облако дронов и ждала, что будет дальше.

Дальше было то, что потом, на разборе, инженеры станут прокручивать по кадрам и всё равно не уловят целиком, потому что человеческий глаз не успевал. Машина не уклонилась от танкового залпа — она его сняла. Снаряды шли по баллистике, медленно по её меркам, и пять малых стволов сработали по ним в воздухе, каждый по своим, и на кадре было видно только, как десять черт оборвались, не дойдя. А главный ствол в это время уже работал по самим танкам — не по очереди, как стреляет пушка, а перебором, доля секунды на каждого: оптика, ствол, погон башни. Танки не взрывались. Они слепли и замирали. На камере одного из них, что транслировала изнутри, картинка вдруг побелела и погасла — прицел выжгло, — и слышно было, как наводчик закричал, что ослеп, что не видит, и командир ему что-то отвечал, и танк стоял, целый снаружи, но уже не опасный для машины.

Один танк машина не ослепила. По нему она ударила иначе — короткой точкой, в смотровую щель механика, и крик в эфире оборвался на середине. Не потому, что машина хотела убить именно этого. Потому что этот танк стоял так, что ослеплять его было дольше, чем погасить того, кто им управлял.

Холт это увидел. Он подался чуть вперёд — впервые за всё время — и смотрел на тот танк, целый снаружи, с погасшей камерой, и ничего не сказал.

Дроны тем временем дошли. Облако накрыло машину сверху, двести пятьдесят аппаратов, каждый оснащённый боеприпасом, который мог решить дело. И это был не глупый рой — операторы вели их грамотно, волнами, с разных высот, чтобы насытить оборону, чтобы хоть один прорвался к цели. Так валят танк дешёвой мелочью, так выигрывают новую войну — числом дешёвого против дорогого.

Счётчик сбитых дронов в углу экрана защёлкал. Он не успевал за событиями — цифры менялись быстрее, чем глаз читал. Пять малых стволов и главный молотили вверх, перекрывая друг друга, и облако над машиной таяло снизу, как тает град, не долетая до земли. Дроны лопались десятками. Ни один не дошёл до брони. На спутнике это выглядело так, будто машину накрыла туча, а земля под тучей осталась сухой.

— Сколько у них дронов, — спросила Рейнольдс.

— Было тысяча двести, — сказал Стоунмен и посмотрел на счётчик. Оставалось девятьсот пятьдесят три. Через секунду — девятьсот пятьдесят. Первая волна была уничтожена. Машина продолжила своё движение, изменив тактику, двигаясь теперь по какой-то одной ведомой ей сложной траектории.

Истребитель зашёл сверху, с высоты, на скорости — единственный, кого луч не доставал мгновенно, потому что он был далеко и быстр. Он сбросил, что нёс, и стал уходить с набором, разрывая дистанцию, и на секунду показалось, что хоть он уцелеет. Машина не стала жечь самолёт. На таком отрыве плавить броню планера было долго и дорого. Главный ствол поднялся, нашёл кабину — крошечную точку в уходящей машине — и погас. Самолёт ещё шёл вверх по инерции, ровно, красиво, целый, с мёртвым человеком внутри, а потом перестал слушаться неба и завалился в долгую дугу вниз.

В ситуационной комнате стояла тишина. Здесь и раньше часто наблюдали уничтожение, но это было первое такого рода. На мониторах беззвучно — звук боя сюда не шёл, только редкие фразы в эфире и треск — гибла техника, которой хватило бы на маленькую войну. А машина внизу всё ещё не дошла до укрепрайона. Она только-только миновала первую линию и шла дальше, и за ней оставались стоять слепые танки и падали с неба те, кто пытался зайти сверху.

Стоунмен больше не улыбался. Он смотрел на свою машину с напряжённым выражением лица.

Машина шла к укрепрайону, и теперь по ней работало всё, что ещё могло работать.

Гаубицы открыли огонь с закрытых позиций — навесом, из-за гряды, куда луч не доставал по прямой. На спутнике было видно, как от батареи отходят дымки, а через несколько секунд вокруг машины встают разрывы. Она не могла сжечь снаряд, которого не видела из-за гряды до последнего мгновения, — и всё же сжигала, в верхней точке, когда тот переваливал через траекторию и входил в зону прямой видимости. Почти все. Один разрыв лёг близко. Машину качнуло, на корпусе вспухла и облезла броня, но она пошла дальше.

— По ней попали, — сказал Стоунмен. В голосе было что-то похожее на надежду.

Главный ствол поднялся, нашёл гряду, и на кадре батарея гаубиц перестала дымить — расчёты у орудий машина сняла за один проход, перебором, как танки, только это были не танки, это были люди у станин, и они просто перестали быть на своих местах. Следом — миномётчики, дальше, в ложбине. Их машина даже не выводила в отдельную задачу; на разборе будет видно, что она прошла их попутно, по дороге к главному, потратив доли секунды, как тратят на то, что просто оказалось на пути.

Счётчик дронов снова защёлкал. Операторы подняли всё, что осталось, — почти девятьсот аппаратов разом, последняя ставка, всё или ничего. Облако было такое, что машину на спутнике перестало быть видно. Просто бурое пятно, движущееся к укрепрайону.

— Сколько прошло к ней? — спросила Рейнольдс. Она смотрела на пятно.

Никто не ответил, потому что счётчик сбитых не останавливался, но и облако не редело так быстро, как раньше. Девятьсот — это было много даже для шести стволов. Пятно над машиной густело. И в эту минуту танковый снаряд из резерва — два танка ждали у самой коробки, не стреляя, приберегаемые, — наконец достал.

Попадание пришлось в ногу. На кадре было видно, как машину развернуло, как одну из шести ног отбросило в сторону — её отстрелило, аккуратно, по суставу, своим же зарядом, чтобы не висла мёртвым грузом. Машина просела, выровнялась на пяти и пошла дальше. Медленнее. Заметно медленнее.

— Вот, — сказал Стоунмен, и тут же осёкся, потому что сам услышал, как это прозвучало.

И вот тут, на этих кадрах, впервые за весь бой стало непонятно, чем кончится. Машина замедлилась. Дронов было девятьсот, и они перестали лопаться все до одного — счётчик сбитых рос, но в облаке над машиной уже мелькали те, что прорвались сквозь первый перехват и шли к броне. Два малых ствола замолчали — то ли выбитые осколком гаубицы, то ли перегретые, — на разборе так и не сошлись. Осталось четыре. Четыре ствола на девятьсот дронов и два танка, и одна нога потеряна, и до укрепрайона ещё двести метров.

В комнате никто не дышал. Рейнольдс подалась к экрану. Даже Холт смотрел не отрываясь.

И машина, вместо того чтобы обороняться, — ускорилась.

Она бросила перехватывать всё подряд. На разборе инженеры поймут: она пересчитала задачу. Перестала сбивать каждый дрон и стала сбивать только те, что шли к ней вплотную, к уязвимому, — остальным позволила быть, приняла на броню то, что броня держала. Несколько дронов достали корпус. На кадре вспыхнуло раз, другой — мелкие разрывы по спине, по боку, броня выдержала, кроме одного места, где задымило. И в этот выигранный счёт секунд, под облаком, теряя на ходу, она рванула — на пяти ногах, быстрее, чем шла на шести, — прямо к серой коробке. К двум танкам. К тому, что было внутри.

Главный ствол снял оба танка на ходу, не останавливаясь, — первому в бак, и тот наконец взорвался, по-настоящему, столбом, потому что некогда было аккуратно; второй пытался отвернуть башню, не успел. А машина уже была у коробки.

Внутри был пункт управления дронами. Операторы. Те, кто вёл девятьсот аппаратов, — пока они были живы, облако было живым.

Машина вскрыла укрытие. На спутнике это не разглядеть — просто коробка, в которую вошёл луч. Но облако над укрепрайоном в ту же секунду изменилось. Оно перестало быть роем. Девятьсот аппаратов, лишившись тех, кто их вёл, посыпались — кто завис, кто пошёл по прямой в землю, кто закружил без цели. Туча, которая только что грозила прорывом, осыпалась сама, потому что у неё не стало головы.

И стало тихо на экранах совсем. Стрелять было больше нечем и некому.

В эфире, в треске, чей-то голос — старший ЧВК, наверное, — сказал короткую фразу. Сложили оружие. Бой можно было остановить только так, и его остановили так.

Машина встала. На пяти ногах, с дымящимся боком, посреди укрепрайона, который перестал существовать как сила за неполные четыре минуты. Она не добивала сдавшихся. Те, кто бросил оружие, для неё перестали быть задачей — она их просто не считала больше, как не считают то, чего нет.

В ситуационной комнате долго молчали.

— Потери, — сказала наконец Рейнольдс. Не вопрос даже. Просто слово.

Кто-то на дальнем конце стола, оператор, сверился и доложил негромко. Триста двенадцать убитыми. Раненых больше. Машина — повреждена, на ходу, боеспособна.

Рейнольдс кивнула, будто услышала то, что и ожидала. Стоунмен молчал. А Холт впервые за всё совещание заговорил — тихо, ни к кому, глядя на застывшую посреди разгрома машину, на пяти ногах, дымящуюся, целую.

— И таких будет десять, — сказал он.

Это был не вопрос. Но Стоунмен ответил.

— Для начала десять.

Глава 27. Новый оборонный курс

Их было четверо. Президент за столом. Холт сбоку, как всегда вне прямого света. Стоунмен — он принёс папку и держал её как дело всей жизни, впрочем именно им она и была. И Ари Фишер, министр финансов, — единственный, кто в этой комнате считал деньги, и потому единственный, кто пока не испытывал никаких восторгов от дорогостоящих прожектов.

Стоунмен положил папку перед президентом. Рейнольдс листала — бегло, как листала всё, останавливаясь там, где цифры.

— Как мы это сделаем, — сказала она.

Стоунмен посмотрел на Холта. Холт начал.

— Здесь несколько векторов, мадам президент. Первое — сами роботы. Их соберёт «Дженерал Дайнемикс», на своих мощностях, они делают наземную технику не первый десяток лет. Для начала — двадцать пять штук.

Рейнольдс кивнула. Фишер не реагировал — наземная техника его не пугала, это была понятная статья.

— С лазерами сложнее, — сказал Холт. — Сами лазеры в таком количестве — не проблема, их соберут. Проблема — накопители. Конденсаторы. — Он чуть помедлил. — Один образец они делали четыре месяца. И он обошёлся нам в сорок миллионов. В четыре месяца уложились только потому, что работали круглосуточно и не считали денег. На весь нужный нам объём так не выйдет. Для программы нужен завод.

— Так пусть построят, — заторопился экономить Фишер. — Или отдать на сторону?

— На сторону не выйдет, сэр. — Холт качнул головой. — Их технология. Они единственный возможный подрядчик. На стороне этого просто нет.

— И во что встанет этот завод? — поинтересовалась президент Рейнольдс.

— Мистер Кин представил расчёты. — Холт не изменил тона. — Около пятидесяти миллиардов.

Фишер присвистнул — коротко, непроизвольно, как свистят, когда цифра входит раньше, чем приличия. Рейнольдс посмотрела на него. Он осёкся.

— И это ещё не всё, — продолжал Холт. — Производство грязное. Очень. И прожорливое — заводу нужна мощность чуть не в половину атомной станции. Мы можем дать им землю. В Аризоне, в пустыне западнее Финикса; рядом Пало-Верде, на время стройки подключатся к ней. Но чтобы построить быстро… — он на секунду остановился, — чтобы успеть в ваш второй срок, мадам президент, —

лицо Рейнольдс напряглось. Стоунмен едва заметно кивнул, будто слова про второй срок были его личной заслугой. Фишер посмотрел заинтересованно — он не понимал ещё, к чему идёт, но чуял, что к деньгам.

— чтобы успеть, — договорил Холт, — придётся задействовать Закон об оборонном производстве. Иначе лицензии и согласования съедят годы.

Рейнольдс молчала, обдумывая. Холт дал паузе постоять и добавил:

— И ещё. У них на заводе свой реактор. Его придётся лицензировать как военный объект — иначе через гражданскую комиссию это тянуть будут вечно.

Фишер удивлённо поднял брови.

— Зачем им реактор?

— Завод работает под управлением искусственного интеллекта, — сказал Холт. — В этом суть технологии. Судя по всему, иначе это вообще нельзя сделать — слишком тонкий процесс, человек не удержит. ИИ нужна автономная, гарантированная мощность. — Он чуть качнул головой. — Наши специалисты во главе с доктором Дереком всё это анализировали. Там действительно прорыв. По мистеру Кину не скажешь, но это, по сути, вершина технологий. Почти запредельный уровень.

— Продолжайте, — сказала Рейнольдс.

— Другой вектор — секретность и бюджет.

Фишер оживился.

— Да, да. Бюджет. Вот это важно. Тут аккуратно.

— Дело надо держать в строжайшем секрете, — сказал Холт. — По нескольким причинам. Первая — появление у нас такой обороны создаст за рубежом очень нервную обстановку. Очень.

Стоунмен саркастически усмехнулся — для него «нервная обстановка» у противника была не риском, а наградой. Рейнольдс слушала.

— Вторая важнее, — продолжал Холт. — Это уже пытались сделать. При Рейгане. И тогда вышел эпический провал. На нас будет лежать тень той неудачи, и нам просто не дадут это сделать — засмеют раньше, чем мы вобьём первый колышек, да и денег нужно немало. — Он помолчал. — Другое дело — после «Решения Востока». Если операция пройдёт, выбить деньги станет несравнимо легче.

— А сколько нужно? — обречённо спросил Фишер.

— Там все расчёты, мадам президент. Полная программа — в диапазоне четырёхсот-пятисот миллиардов. За пять лет.

Фишер открыл рот. На лице у него отразилось то, что отражается у человека, у которого внезапно начался инфаркт. Рейнольдс на этот спектакль не отреагировала.

— Конкретнее, — сказала она. — Что вы предлагаете.

— Мистер Кин заверяет, что фабрику они построят сами. При одном условии — твёрдый контракт. — Холт говорил ровно, и в этой ровности была вся суть. — Под твёрдый контракт они привлекут деньги. Частью — инвесторы. Частью — банки, под государственные гарантии. Казне платить за стройку не придётся.

Вот тут Фишер впервые за всё совещание выдохнул и откинулся. Это он понимал. Это ему нравилось.

— То есть денег давать не надо, — сказал он почти с нежностью. — Только подписать бумаги.

— Только подписать, — сказал Холт. — Ввод первой очереди — через полтора года. Этого хватит, чтобы изготовить нужный объём. Спутники и роботы к тому времени будут готовы, останется их оснастить — и мы готовы к «Решению Востока». — Он не повышал голоса. — А при успехе операции выходим в Конгресс. Думаю, там проблем уже не будет.

Стоунмен сиял, как начищенный пятак. По лицу его было видно, что он мысленно уже ведёт роботов в атаку и принимает поздравления.

Рейнольдс думала.

— Хорошо, — сказала она наконец. — А то, что платить всё-таки придётся — пусть и за изделия, — это как профинансируем?

— Закрытые статьи, — сказал Холт.

Рейнольдс повернулась к Фишеру.

— В таком объёме — потянем по закрытым статьям?

Фишер подумал. Он уже был спокоен — там, где речь шла о механике денег, он был в своей стихии.

— В таком объёме — суммы не критичные, мадам президент. По закрытым статьям проводятся и большие. Формально нужно уведомить «банду восьми» — лидеров палат и разведкомитеты, тех, кому положено знать то, чего не знает остальной Конгресс. — Он чуть пожал плечами. — Можно было бы и обойтись, по нижней границе. Но с учётом перспектив — лучше уведомить. Чище. Когда дело потом всплывёт, а оно всплывёт, важно, чтобы нужные восемь человек могли сказать, что были в курсе и не возражали.

— Хорошо, — сказала Рейнольдс.

Она повернулась к Стоунмену.

— У вас всё готово? Бумаги?

— Так точно, мэм.

— Передайте юристам. — Она закрыла папку. — С богом, господа.

Глава 28. Визит

Зеркало в вагончике было дрянь — кривое, с пятном в углу, я в нём отражался так, будто меня слегка повело влево. Я брился через день, иногда через два, и сегодня был тот день, когда надо бы, но я посмотрел на себя и решил, что обойдётся.

Из зеркала на меня глядел парень. Загорелый — в пустыне иначе не бывает. Сухой, жилистый, рубашка висела с плеч так, как висит на человеке, который перестал есть по часам. Лицо ещё моё, открытое, какое было всегда, — только под глазами легло то, что не сходит за ночь, потому что ночи теперь по четыре часа, иногда по пять, если повезёт. Небритый. Светлые волосы отросли, я их не стриг, пока был в пустыне, а последние полгода выбираться удавалось не часто. Я смотрел на себя и думал, что выгляжу старше, раньше я был пацан и таким себя и ощущал. И таким меня полюбила Линда. Сейчас я был мужчина. В глазах пропала лёгкость. Интересно, каким я буду в сорок?

Но я был счастлив. Я стоял в облезлом вагончике посреди аризонской пустыни, не выспавшийся, провонявший стройкой и потом, и был счастлив так, как не был никогда в той прошлой жизни, где всё было понятно и мелко.

Вечером приедет Линда. Я повесил на гвоздь чистую рубашку, чтобы вечером надеть, — устроим свидание в вагончике, романтика.

Полтора года.

Я их помню не подряд, а кусками, как будто все десять прошли. Сначала были деньги. Смит сказал — будет твёрдый контракт, и Пентагон заключил с нами твёрдый контракт; я даже не понял, как это случилось, просто в один день у меня на руках оказалась бумага, под которой стояли подписи, каких я в жизни не видел рядом со своим именем. А под эту бумагу деньги пришли, как Смит и обещал. Билли притащил инвесторов. Я раньше думал, его трёп годится только на то, чтобы разводить скучающих милф на ужин, — а оказалось, тем же трёпом, слово в слово той же музыкой, он окучивает людей, у которых миллиарды. Он садился напротив человека в костюме за несколько тысяч и чесал ровно ту же муть, что и раньше, — и человек в костюме таял. Я смотрел и диву давался. Как же далеко был Глик и вся та история, с которой то всё и началось, будто в другой жизни. Да ведь это и была другая жизнь, уже четвёртая по счёту. Первая была до двенадцати лет, пока родители не погибли в катастрофе. Вторая — когда мамин брат, дядя Рэй, забрал меня к себе, и кончилась она трагически. Он сгорел от рака за два месяца. Я провёл их у него в больнице. Дядя Рэй был хороший человек. Я очень любил его. Его все любили, кто знал. Почему такое случается с хорошими людьми. Потом была третья, когда мы мутили в Нью-Йорке, и что интересно, четвёртая случилась не в тюрьме. В четвёртой жизни я двадцатипятилетний миллиардер. Бывает же такое.

В банк меня привёл Стоунмен. Почти за руку. Не в банк даже — банк такие деньги один не даёт, под нас собрали целую свору, синдикат, во главе с каким-то домом со Уолл-стрит, который выстроил остальных в очередь. Тридцать с лишним миллиардов, которых не хватало. Под гарантии государства им это было всё равно что дать в долг самому себе, только под процент. Они чуть не дрались за место в очереди.

А потом начался ад, и он не кончался.

И что интересно, все разрешения, а как мне потом объяснили люди знающие, нам обеспечила мадам президент, иначе мы бы сейчас только бумажки собирали, а не первую очередь сдавали.

Уютную квартирку мне пришлось покинуть. Линда осталась в Нью-Йорке, я перебрался сюда, в посёлок строителей, в вагончик, где зеркало врёт и крыша гудит по ночам от ветра. Я мотался по заводам, которые делали роботов, и должен был говорить с инженерами как инженер, с химиками как химик, с банкирами как банкир, с генералами как человек, который знает, что генералам надо. Я не был никем из них. Я научился быть всеми. Кар тянул своё, я своё, и мы решали в день по тысяче вопросов, каждый из которых год назад я бы назвал нерешаемым, а теперь просто решал и брался за следующий. И за каждым моим шагом стоял Смит. Всё шло, как он говорил. Всегда. Мы все пятеро — а так вышло, что мы стали носителями этого секрета, — перестали спрашивать, кто он. Когда по слову человека в трубке президент Соединённых Штатов помогает тебе строить завод, ты не спрашиваешь, кто он. Ты просто делаешь, что он скажет, и стараешься не думать о том, чего не понимаешь. Потому что правда была в том, что ему некем было быть. Не было объяснения тому, кто он и зачем он. Поэтому для нас он постепенно стал чем-то вроде погодного явления.

Мы с Линдой даже побывали на инаугурации. На второй срок. Приглашение привёз сам Стоунмен — лично, с лицом человека, жалующего рыцарский титул. Рейнольдс пожала мне руку и улыбнулась — мне, парню из трейлерного парка, — и я стоял и глупо улыбался в ответ, и думал, видела бы меня сейчас та официантка, что выгнала меня когда-то за неоплаченный кофе из дайнера, что был по пути в трейлерный парк.

Я надел каску и пошёл на стройку.

Завод был почти готов. Первая очередь. С холма, от вагончиков, он лежал внизу как город — корпуса под единой крышей, трубы, эстакады, тёмные провалы цехов, в которые скоро зальют газ, чтобы внутри не осталось воздуха и наши чудо-пластины не слиплись. Я ходил по нему каждый день и всё равно не привык. Я, Дэнни Кин, построил это. Ну, не я. Но без меня бы не построили, а это почти то же самое.

Реактор был ещё не готов — его вводили в последнюю очередь, это была самая долгая и самая сложная часть, и пока завод и всё, что под ним, питались от общей сети, тянули нитку аж от Пало-Верде. ИИ, ради которого затевалось, тоже ещё не стоял. Смит сказал — всему своё время. Больше я об этом и не думал. Дата-центр построили первым — глубоко, очень глубоко, с защитой, всё как полагается. Кар сказал, что выдержит землетрясение. Построили — и он стоял пустой. Огромный, холодный, готовый зал без программы внутри. Я знал, что программа появится. В нужный момент всё появлялось. Мистер Смит слов на ветер не бросал.

К вечеру я спустился в дата-центр, прошёл пустыми галереями к тому залу, который на чертежах назывался непонятно, а я про себя звал залом вывода. Там стояли излучатели. Я очень хотел посмотреть, что это за штуковины, за которые столько отвалили. Зачем они в пустом зале, к пустому контуру, я не знал, а Смита спросить случая не представилось. По проекту положено — значит, положено.

Я постоял посреди зала. Тихо было, как бывает только глубоко под землёй, где нет ни ветра, ни звука сверху. Завтра приедет Линда, надо не забыть рубашку. Пора было ехать в вагончик. Не было ничего интересного. Какие-то штуки под потолком идут по кругу. Я бы за них гроша ломаного не дал. Разве что орехи ими колоть.

И, поворачиваясь к выходу, я вдруг подумал — ни с того ни с сего, — что вот так же, давным-давно, в другой жизни, я возвращался вечером домой. В трейлерный парк. В трейлер дяди Рэя. Тогда у меня не было ничего, и я шёл домой. Теперь у меня было всё, и я шёл к вагончику посреди пустыни. С чего начал, к тому и пришёл, подумал я. Как забавно ложатся карты в этом казино…

И в этот момент излучатели загудели.

Я не успел удивиться. Свет в кольце сгустился — и навстречу мне из света вышел человек…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге