Они лезут
Глава 1. Как я провела лето (как лето провело меня).
Три строки за десять минут. Хоку, а не сочинение. «Паша… ещё ничего не закончилось» — пронеслось у меня в голове. Он тоже бастует против этой дурацкой темы: «Как я провёл лето». Нас обманули, пришлось выживать. Мы ничего не забыли и договорились это не обсуждать. Пашка на что-то намекает. Его взгляд падает на меня и убегает в сторону. Что ж.... Я во внимании. Пашка аккуратно повёл головой. Я проследила за траекторией: на стене в классе висел портрет моей бабули. Меня прошиб пот. Неужели мы ошиблись? Доносится низкий гул, от которого едва уловимо вибрируют парты.
Учительница Виктория Витальевна улыбалась пугающе-ласковой улыбкой и несла в себе недоброе предзнаменование. «Так и будешь сидеть, Аникина?» — Она теребила бусы. Притворяюсь, что пишу сочинение. Третья попытка закончилась провалом. Пустота в голове давила сильнее, чем прищур Виктории Витальевны. Я и Пашка здесь лишние. Одноклассники странно смотрят на нас. На моей парте выбита надпись: «Элина — предательница», но я не помню, давно ли. Портрет бабули испускал странный пар, как от живого тела. Пашка испытующе смотрел.
Диктанты, бесконечные тесты, имеют ли значение? Мы на экзамене иллюзий. Не должно быть портрета, класс набит учениками. Некоторые, как вороны, пасут нас и тоже делают вид, что пишут. Я не помню, кто они. Может даже… Стражи. Они знают, что мы прозрели. Толстовка сдавливает лёгкие, высасывает воздух, накачивает страхом. Её клетчатый узор пульсировал перед глазами. Бойся, трясись. Я держусь, чтоб не вскочить. Кто-то пересел вперёд и вцепился рукой в спинку моего стула. Я пострадала из-за толстовки и втянула Пашку. Кажется, Виктория Витальевна подозревала что-то… Тайна между мной и Пашкой медленно просачивалась в этот мир. Мы видели знаки, нестыковки. Нас нашли за городом и подумали, что мы сбежали от непонимания нашей ранней любви. Оправдываться было бессмысленно. Мы поддержали эту ложь. Я резко пересела.
Три месяца жизни в кошмаре мчатся по линованным тропам за моей дрожащей рукой... Уничтожить. Синие рывки пасты делают своё дело. Один день... Или даже ничего. Я бы поверила в «ничего», если бы не взгляд Пашки. Он молил меня подыграть, как здорово я отдохнула, чтоб не вызывать подозрений. Что же вспомнить? Сигаретный дым от соседей валил к нам из старой вентиляции на кухне. Я помню отголоски их восторга, как они ездили на речку и варили уху из сомов, вялили воблу. И никаких пугающих поездок за город! Моя рука зависает над тетрадью. Пашка в ужасе смотрит. Он готов запустить в меня яблоком. Правда слишком опасна. Не волнуйся, Пашка. Я знаю историю одного ковра, который в разгар ремонта сослали к старому тополю. Дворовые кошки счастливы, точат когти — ковёр кудрявится. Об этом напишу. Лето — время действий, преображений. Я подмигнула Пашке и опустила глаза в тетрадь. Я напишу о солнце, речке, … лишь бы выползти из класса, где реальность кажется неудачным клоном.
***
Я ёжилась под взглядами одноклассников. Старая толстовка превратилась в ритуальную одежду — в саван, который отгораживал меня от мира. Бабка заставляет носить толстовку под клятвенным психозом — в другой одежде за порог не пустит, проще согласиться. Я стала невидимкой сначала для бабки — молча потакая её заскокам, а затем и школы. Одноклассники хором отреклись от «чудовища в обносках» и записали меня в аутсайдеры. Я знала ценность их понимающих улыбок. Шепотки за спиной, едкое эхо чужой злобы — от этого не спрятаться даже под толстовкой-саваном.
Зеркало… висит напротив и неумолимо тычет меня в очевидное — этот взгляд затравленного животного ненавижу в себе. Он облучает меня неудачами. Тоска. Порой мне кажется, что россыпь веснушек на моём лице и есть тоска, обрётшая вещественную форму. Они выглядели, как заражение. За год их стало ещё больше, как и фатума. Руки и шею я уже не узнаю. Веснушки целились в сердце, чтоб загрязнить последний оплот надежды. Эта мысль, как дым, проникала в каждый день. Я сжимала кулаки и белела вместе с костяшками. Сердце сверлило в груди дыру. В моём организме произошёл системный сбой — я не могла даже улыбнуться и перезагрузить своё угрюмое лицо. Оно преследует меня каждый день — в зеркале, без намёка на юношескую живость. Глаза мои, как молоточки, пытались разбить это отражение — оно, казалось, смотрело с издёвкой. Бабушка? Мутнело зеркало. Бежать! Я сдержала порыв и огляделась. Класс наполнен привычными лицами, а бабушки среди них нет. Прелая трава, запах леса и шишек. От зеркала несло, как от открытого окна. Я знала, это не просто зеркало, не просто сочинение. Здесь всё не то! Я должна высидеть это представление.
Сочинение... лето. Как я провела? … кроме ковра и воблы нужно ещё что-то… Соседи ездили на дачу. Я вглядывалась, как другие медленно скребли шариковыми ручками, и раздирала ногтём линованную тетрадь. Виктория Витальевна, с грацией хищной птицы, окинула класс взглядом. Её глаза, словно два острых лезвия, впивались в каждого ученика, выискивая лодырей. Приводы к директору — последняя инстанция. Виктория Витальевна медленно обходила ряды. Класс замер. Её взгляд скользит от меня к Пашке, а тень щупает наши лица. Она выуживает наш секрет.
***
Разговоры для меня стали непозволительной роскошью. Бабушка — не живей дивана, фыркает в однокомнатной квартире на любой шорох. Родители мои развелись. В тот злополучный день бабушка, сражённая горем, водрузилась на диван и дрейфовала в ступоре несколько суток.
Она оправилась, но её язык ворочался только в одну сторону: «Выйдешь замуж — всё наладится». Передвигается, как молчаливое табло и излучает непостижимый упрёк. Ей мерещатся в тенях нежелательные гости. Я торчу на шее бабушки до совершеннолетия. Родители выпорхнули, даже таблеток не оставили. Бабуля долбит тонометр и верит в цифры прибора, как в Бога. Удушливый вздох сигналит, что батарейки у цифрового предсказателя сдулись. Предсмертный час теперь определяется только бабушкиным чутьём, а чутьё — штука тонкая, может и подвести. Она носит марлевую сорочку, чтобы не промахнуться. «Элина, ты одна? Кто с тобой?! Элина-а!» — Мрачные стоны, как бельмо в пространстве, встречают меня из-за углов и под дверью туалета — намного раньше, чем едкий запах освежителя вытравливает нос. Упаси Господь привести в дом неподготовленного человека. Что будет?
Пьющим соседям бабуля занимает мелочь — те гоняли кота Камыша. Она изгнала кота из квартирного склепа за тошный ор. Кормить дармоеда — пустое! Ложка сахара — на сутки! Я не спорю. Расстроенный рассудок бабушки запустил руки в мои учебники. Всё ненужное швыряется на пол и в стены. Фурия — ласковое существо. Я, краснея, сдаю в библиотеку разбитый хлам. Срощенная с диваном бабушка — не так уж плохо… Единственный учебник не пострадал — «История императорской России», потому что там содержатся выдержки из Домостроя, что по мнению бабули позволит спихнуть меня замуж быстрее. Камыш — уже не кот, а палочник, встречает меня унылым взглядом после школы. Он выживал на доброте дворовых кошатниц, подъедал хлеб у голубей и ждал редкие сосиски, которые я стаскивала с недоеденных чашек в школьной столовой.
У моей матери обострился разум триумфатора — вторая беременность, вот счастье! Что делать? Время не стоит! Она замоталась в счастливые проблемы новых подгузников, сосок и пелёнок — счастье куётся, вот только что-то не то… Помехи надо устранять! А как? Жалостью! В редких звонках мать ныла, как уважительно она далека, как ей тяжело, но она «помнит» обо мне. Через полтора года она легко путала меня с кеглями. Смышлёная мамаша пошла дальше — обучила нейросеть штамповать любовь и заботу в виде СМС, чтоб снять с себя эту душную обязанность. Цифровая пропасть отбила желание общаться. Мне даже не пришлось игнорировать звонки мамаши — их больше не было, зато посыпались СМС. Я поняла, СМС — ненастоящие. Они повторялись точь-в-точь, когда я играла словами и манерой изложения. Я тоже буду «помнить» на всякий случай.
Отец давненько не прибегал. Последний визит его был шедевром! Тогда душный быт охладился грязной философией насчёт выросшего «гормона самки» у девочек-подростков. Отец наказал бабуле отваживать свалочных ухажёров, но бабушка не против столкнуть меня замуж хоть за выдру. Отец и бабуля перекрикивались он — со стула, она с дивана. Они будто бросались горящей тряпкой, кому достанется проблема. Промежуточное решение нашлось: «держать цветок в теле ребёнка до восемнадцати лет», — так выразилась бабка. Это всё ради меня, чтоб уберечь от ошибок. А ошибки — это, видимо, моё недовольство и немного логики. Отец просчитывал, как и после восемнадцати меня сдерживать, желательно чтоб я добровольно согласилась жить покладистой дурочкой на дешёвой крупе. Я бы всех осчастливила таким единственным пониманием жизни! Ему нравилась эта мысль, пьянящая слаще дешёвого ликёра. Он не контролировал себя от идейного экстаза и бубнил на стуле. Бабуля ухом упёрлась в подушку, а вторым она никогда не слышала. Но у меня-то слух хороший! «Квартиру продать. Жена бухтит, когда ипотека. Шельму в коммуналку. Элина всё подпишет. Но девочка икает про своё… толстовку… Чтоб они скисли обе!» Папаша жадным взглядом обыскивает трюмо, вскакивает — незадействованные ресурсы тела перенаправлялись на его мозг. Мне стало интересно, что он задумал. Он влетает на кухню, я тихонько за ним. Заварки нет. Клюкает сырую воду. Бабулина тетрадь с хрониками ценников лишается последней страницы. Вижу, папаша что-то чиркает и прячет в карман.
— Можно?
— Заходи, дочь.
Он не подал виду, что минуту назад его интересовало что-то, кроме стакана воды.
— Сегодня я быстро управился. Не думал, что заеду. Пришлось постараться…
Прибитая чужими планами на свою дальнейшую жизнь я молчала, пока папаша рассказывал, как удачно помыл машину, сбегал в парикмахерскую, новая жена требует шубу, а сводный братик ходит на английский и передаёт привет. Новая семья — большая. Приходится много работать. Тяжело всех тянуть и съёмную квартиру. Папаша… может, для кого он и примерный отец, лезет в карман и кидает исчирканный лист.
— Славик нарисовал, — подталкивает он. — Братик скучает по тебе, — «Славику надо комнатку. Ребёнок растёт без угла. А эту дылду… может, замуж?»
Я буквально увидела мысли папаши, как свои собственные. Странно… Моя новая способность ничуть меня не испугала. Я … даже рада, что всё открылось мне с такой кристальной ясностью.
— Бабка права, — проговорился папаша.
— Что? Кто я по-твоему? Вещь? — Я плямкала, точно пробовала пустоту.
Папаша сообразил, что моя точка фиксации на этом мире ушла. Моему разуму нужно соответствие между выросшим телом и душой. А я даже не знаю, чем занимаются мои ровесники. Моя одежда… В ней даже мусор стыдно выносить. В отражении никелированной кастрюли мои глаза вспыхнули ледяным сиянием, словно свет Луны. От злости я схватила какой-то предмет. Не помню.
— Нож для масла... Господи, куда я пришёл?! Филиал тюрьмы! Что выросло? Преступница! Когда осмелела? — Папаша кричал на меня. Он метнулся в коридор, пока бабка скрипела диваном.
— Уже уходишь? — Мой дежурный вопрос вывел из раздумий.
— В парикмахерскую н-надо.
Я возила пустым ножом по хлебу. Не знаю, что я хотела сделать. Мне не хватило грязи, чтоб прозреть окончательно. Я надеялась увидеть что-то ещё...
— Своё творчество не забудь, — я сжала в кулаке исчирканный листок, жалкую пародию на рисунок, и механически разжала пальцы. Пусть знает, что мне всё равно на его хитрость и новую семейку.
Папаша даже не взглянул.
— Ты здесь? — Голос бабули подкрался безадресным вопросом. — А кто это с тобой? — Папаша влетел в бабкины калоши вместо своих кожаных туфлей.
Бабуля качалась, будто лавировала в зазорах реальности в поисках глубинного смысла. Всматривается. Её глаза забиты песком. Я кукла-переросток, одетая в лоскуты снов, сшитые из старых наволочек. Даже бабушкиному взгляду не постичь, почему я, почти невеста, укутана в ветошь, как в броню. Она видит во мне маленькую девочку лет семи. Этот крокодильчик, сбоку на юбке, помнит мой пятый класс. Дрожание ножа в моей руке очаровывало бабушку больше, чем моё переросшее детство. Щербатая улыбка исказила её лицо. Острым взглядом и душным хрипом бабуля передала папаше послание: «Убедился? Я взрастила достойную охрану квартиры!» Она заворожённо посматривала на нож. На гладком металле бабуля видела своё единоличное владение квартирой, если я загремлю в тюрягу. А блики на лезвии, наверное, новые столы, посуда… Бабка рявкнула трусливому спорщику:
— В коммуналку иди сам! — Дверь угрюмой квартиры отворилась нараспашку, с треском. — Ты! — Бабка покосилась на меня и ткнула в сторону кухни, — Бегом чистить картошку. Будешь учиться готовить борщ!
«В могиле гостеприимства больше.» — Буркнул отец с воем ветра.
Скрип ножа о картошку, тиканье часов, шум воды... Я бесшумно подчиняюсь, а родители-тушканчики прыгают от одной яркой любви к другой. Для свободного зверька клетка брака слишком смешная преграда — они так и прыгали со штампом в паспорте, который их ничуть не отягощал. Развод засыпал меня и бабушку пустыми обещаниями «не забывать и навещать» и костлявыми руками разбирал разум бабушки по кирпичикам. Мелочь на проезд обжигает руки, чтоб уложить свой родительский долг передо мной в воспитательные пятнадцать минут, а в промышленный котлован вторых браков улетает вся любовь и время. Родители будто соревнуются, кто выстроит новую Бастилию, новый успех, и пускают под фундамент «счастливую совместную опеку» и меня — бывшую дочь, обкрадывая мои потребности.
Бабушка оставляет меня себе на попечение чтобы выжить. Она бродит по квартире, сшибая стены, словно слепой дирижабль, бормочет что-то невразумительное в розетку — проверяет, насколько крепка эта брошенная реальность, где никто не отвечает. Взгляд, некогда тёплый и живой, все чаще застилала муть. К марлевым сорочкам она пришивала броши из пробок, увешивала кухню метёлками укропа, кореньями, пила сомнительные настои. Она ползала в марлевой сорочке с ночи, а днём утюжила новую и натягивала поверх, превращаясь в бесформенное шуршащее пятно в полумраке выкрученных лампочек. Родителям некогда марать раздумьями свою полноценную жизнь. Бабушка неумолимо сползает в безумие, а я, второй год забытая проблема, заперта в клетчатой толстовке с чужого плеча и сжимаюсь под одеялом — ничто по сравнению с успехами новых детей и растущими доходами. Им, сидящим в машинах, на отдыхе неведома опасность быть пришибленными ополоумевшим от горя бабушкиным призраком, не вылетающим за пределы однокомнатной квартиры с тараканьим ремонтом, где моя жизнь до совершеннолетия управляема разве что собственным сердцебиением.
Я — невыносимая ночь, аукаюсь ежемесячными исполнительными листами. Эти церберы угрожают разрушают хрустальный мир в новых семьях и вытягивают финансовые соки из кошельков в пустую. А мои жиденькие просьбы о новой толстовке вгоняют в серые схемы сокрытия зарплаты. Никто не желает тратиться на мёртвое прошлое. Родители знают, что если я умолкну — в однокомнатной квартире старческого призрака освободилось место. Марля, венчающая бабушкино безумие, только радует пустые сердца.
***
Два года уксус Домостроя разъедал меня. Я часто застывала на месте, словно манекен, взгляд мой становился влажным и отстранённым. Отчуждение, как сепсис, набирало силу в патогенной квартире, где любовь умерла, возродив альтруизм бабки тянуть бесхозную дальнюю родню. Они пропахли опекунскими! У меня не осталось надежд на свои же деньги. Иногда я подкидывала просьбы о новой толстовке — для контроля, не все ли деньги спустили под ноль. Я рыдаю ночами в подушку, потому что не за горами выпускной: приходит конец юной жизни и без того, насыщенной проблемами. Я не смогу оплатить даже парикмахерские курсы, потому что опекунскими накормили «сироток». Бабушка жертвует мной и мотивирует — ради деток надо держаться и помогать.
«Что мне делать?» — «Удачно выйти Замуж».
«Платья нет…» — «В толстовке!»
Мир плыл. Раньше хоть слёзы смазывали трещины. Я сама с собой говорю словами бабки. На моих острых плечах, словно у голодающей птицы, болтается прожжённый халат тёти Люды — пригретой щербатой нафталинщицы, родственницы с выводком внучек, и высосанное будущее. Кто ж знал, что с халатом наследовалась и ушлая щербатка? Меня бесил такой довесок, но не хватало сил злиться. Я недавно вышла из больницы после пневмонии. Даже в этом состоянии, когда вместо человека — живые мощи, бабушка не обнаружила, что моя душа не вылечилась больничным раем. А такой умышленный отдых в конце учебного года — счастье неземное.
— Приходила Светка, — бабка с иглой извивалась над дырявым носком, — Я ей отдала твоё пальто.
«Зачем же?» — Я вздрогнула. Сажа на сердце, но голос не выдал:
— Я бы доносила, — «Она шьёт или проклятье насылает?»
— Оно на тебе как на корове седло! Тощая... Висит уже год, моль жрёт. Светка сносит. Жалко? — Не унималась бабка, — Троюродная, значит, не сестрёнка? — Она мигала: «Сестрёнка! Сестрёнка!» — Игла влетела в носок.
— Я бы отдала после примерки, — «Голова разболелась.» — Я покосилась на иглу.
— Примерку тебе подавай! Сходи-ка в гости к Светке, «примерь» пальто, да и попроси вернуть.
— Как же я верну?
— Вернёшь, коль так хочешь! Скажешь, что не сестра она тебе, так с лестницы спустит вместе с этим пальто.
— Бабушка! Злая ты... ты бы меня ещё к тёте Люде отправила за старой посудой, — «Уже не впервой.»
— Людмила Анатольевна — святой человек! Четверых внучек одна поднимает. Няню ищет.
— Учила бы лучше. Они у неё бешеные. Я чуть не споткнулась о младшую — носится, как угорелая.
— Она их и учит жизни! Детишки смышлёные…
Код, … домофон… бабка жужжит про пиявок — родственнички до гроба! Ошибаются не напрасно — бабка их кормит и поит. Злобствует, почему я их гоню. Лучше бы кошек кормила. Вдовствует тётя Люда. Я уже слышала, какая она Святая! Вот опять… Я им машину поцарапала. Нужно подсыпать слабительное. Снова про выводок… Они склевали мои деньги! Я чувствовала, как комната начинает медленно вращаться и вскричала:
— Бабушка, ау! Они катаются к нам, как в столовую!
— Мала судить! — Ворчала бабуля, — Я росла с Людой. Опекунские принесли. Схожу. Конфеток деткам куплю — карамели. Тебе узелок принесу от старшенькой. Перегладим, подошьём, глядишь, на две ложки сахара в день хватит!
«Бабка экономит всё, даже дым!» — Промелькнуло в голове с горечью.
***
Дни пронизывали меня, как болезненный сквозняк, опутывали тюлями, как личинку в плотный кокон, без надежды на ножницы, чтоб распороть ненавистную кожуру. Ножницы для ткани жили у тёти Люды — семейству внучек нужнее. Непризнанные модистки строчили марлёвки потоком и зарабатывали трудом на жизнь, а не просто так нахлебничали. Бабка толкала меня замуж, как упрямую телегу, чтоб я не занималась денежной математикой, а постоянно совершенствовалась в мойке, стирке, готовке, слушала беспрецедентные разборы своих усилий в бесконечном потоке пылищи, которая щедро налипала за несколько дней — это, чтоб навыки не забывались. Пустые блистеры вставали на дыбы и угрожали распороть пальцы обкусанными гранями. Попадались крошки печенья, ногти, пучки волос и жирные капли из закостеневшего пота, похожие на воск. Недавно я нашла жёлтый узкий зуб. Четвертушки газет с заговорами от артрита и гороскопами. После семидесяти лет для всех знаков зодиака предрекали только один прогноз: «Пишите завещание при памяти, чтоб не попасться аферистам». Потёртым махровым полотенцем, лысым, как коленка, я вычищала под диваном всё до последней соринки, пока не материализовался марлевый призрак бабули. К дряни, о назначении которой возникало больше вопросов, я не притрагивалась. Суррогатное семейство секло каждый мой шаг. Нужны были ещё руки, чтоб клепать марлёвки. Людмила Анатольевна тоже не прочь носить подобный ужас и клацнула всеми коронками «за», когда бабка подкинула меня влиться в семейный бизнес ради удешевлённого обновления гардероба марлей. Бюджет тёти Люды не был готов сокращению спонсирования из моих опекунских. Её внучки подняли вой, достойный похоронных плакальщиц. Тётя Люда быстро сыскала виноватых — я и мои несуразные вышивки на марлёвках, похожие на амулеты каннибалов. Мол, это портит эстетику. Но мотивы тёти Люды пели иную песню, невидимую — про доллары, которые хранят от нищеты и защищают почище любых амулетов — незаменимые доллары, которые тётя Люда копила с остервенением и из-за недостачи, грозившей разрушить финансовую подушку для внучек, потеряла сон... Бизнес для меня закрылся, а откачка моих опекунских обоснованно усилилась — внучки по ночам стали дольше сидеть, уроки сложные, а электричество дорогое. В выходные тюль воскресал на окнах после прачечного безумия. Струились водопадом нелепости банты-туники, вдавливая взгляд в хаос интерьера, где не было и намёка на изыски...
На чистом диване бабуле спокойно не лежится. Она всплывает жемчужной капсулой с непостижимой лёгкостью, раздутая от марлёвок. Я напряглась. Трофейный плиссированный кардиган слишком тяжело ей достался — через битву жадности с кошельком, чтоб вот так лечь в мятом. Утюг и аккуратность — ничто по сравнению с замыслами бабки. Ползёт, шуршит. Хорошо, если бы она решила просто эпатировать, но нет. Складки кардигана колыхались с ритмичным темпом. Надвигающееся шуршание было едва уловимым, точно несло дурные вести из другого измерения. От настоящего призрака бабулю отличала тлеющая теплота собственного тела. Со зловещим притопыванием проплывала плиссированная гроза, безмолвная, но уже с запахом предстоящих разборок.
— Через неделю экзамен, — бабуля с грохотом шлёпнула таракана и поколдовала плиссировкой по полу.
Я не понимала, смотрит она или зависла. Довольный вид бабули сулил не меньше бед, чем вызов в школу. Она хотела пробить подоконник? Зачем столько сил тратить на насекомое? Глаза бабули, как пуговицы на ножке, торчали без фокуса, незамутнённые, готовые шлёпать непокорных. От неестественного взгляда я убежала на балкон и заперлась, дрожащими руками проверяя засов. Тёмный дворик встретил меня фонарями, а бабуля плющила лицо о стекло балконной двери, будто не чувствовала барьер.
***
Сквозь пласты тюли в окна еле пробивался скудный свет. Чахнут на подоконнике фиалки, валяется дохлый муравей… Мухи омертвели от безвременья и вертятся на липких лентах тёмными бородавками. Камыш быстро облысел, точно расплачивался своей шерстью за мою сохранность в квартире. Кота изгнали, когда я навела уборку. Меня гложет вина. Я тайком проношу Камыша домой. Бабка приобрела робот-пылесос за «копейки» — и Камыш не обронил ни одного волоска, чтоб не выдать себя редкими возвращениями.
Диван, на котором жила бабка, напоминал кладбище на одну персону — пыльное и безмолвное за исключением стонов, как из ржавой трубы на семи ветрах. Стоило мне скрипнуть — руки бабки поднимались, точно заполненные гелием, лицо, выныривало из транса и сжималось в сухофрукт, в глазах прорезался огонёк. Пытаюсь увернуться. Бабуля хватает меня в объятья и воскресает. Её зубы прищёлкивают, как у грызуна, а щёки розовеют. Казалось нафталин вцепился в мою шею — а это руки бабушки с пряной заразой. Тепло разносится, как в бреду, лихорадит. Муравей — уже не муравей, а мухи? Подоконник не столь безобиден — пауки, цеце, страшная падаль лежит сушится на газетках и папиросной бумаге. Мой разум крутит кадры школьных подоконников... толстовка, как горнило, поддавала жару. Что за запах? В кого превратилась моя бабушка? Я обмякла в её руках, как вещь, но устояла на ногах. Она отпрыгивает на диван и ворочается, как ураган.
— Поздно. Иди к себе, — потянулся голос из-под полушерстяного ватина. Бабуля укуталась и говорила в телевизор. Она не видит и не спит. Мерцающий экран ей заменил окно. Что это за промежуточное существование? Расплата за то, что я на шее? Мой разум снова приобрёл чёткое очертание. Шея чесалась. Я не помнила, когда закончились обнимашки. Бабка под ватином, словно глина — непонятно, как она может так изгибаться. Что это — удушение? Я потёрла шею. Молчание бежит от царапины к царапине. Кожа на шее вспухла. Это чувствуется на ощупь. Совершенно обесточенная, точно побывавшая в милосердных объятиях вампира, я разгадывала, что произошло. Жалобы неуместны! Бабулька стара — и уже живёт на два мира. Целебные передачи ЗОЖ — единственное утешение старушки! Вкрапления от ожогов разбегается. Яд. Я рванула в ванную и открыла кран на всю катушку без оглядки на водяной счётчик. Бабка тряслась над ним! Использованную воду она сливает в тазик, чтоб та отстоялась, словно это было вопросом жизни и смерти. Нет. Это слишком даже для неё. Мне показалось или нет? Полотенце стало ещё короче! Она срывает с него лоскуты, как ленты, узенькие. Чтобы... О! Невозможно, чтобы она так легко что-нибудь выкинула. Значит, огрызки полотенца ещё в доме... Знать, что она затеяла — себе дороже. Острый клюв из ковра впился мне в ногу. Рыбья кость? Ногти... Я гадала пока не разглядела. Птичьи лапки. Мелкие. Голубиные. Я мысленно грешила на Камыша, пока телевизор трещал про сыроедение. Я посмотрела на бабулю — та плела ловец снов, украшая его нежными голубиными перьями. Паззл сложился: она жрёт птиц... ловит самодельными лассо из огрызков полотенца. Хочет помолодеть? На эти мысли голова бабки повернулась — медленно, со скрипом, словно старая ржавая петля.
Я затихла и стала дохлой мухой для бабки — без мыслей, без дыхания. Голова бабки встала «на место» — резко вперёд, а глаза... пилили старую семейную фотографию цвета сепии, где она с Людмилой Анатольевной примерно моего возраста и множеством потерянных имён в платьях, облитых солнцем, дурачатся на фоне аутентичных избушек — деревенская глубинка. Сотрясаются косы, как седые реки под луной, невесомые, как древние лучи, что расползаются по сепии. Я крадусь на балкон, пока бабка не чувствует реальности — в голове восстала деревня, где до конца не прогорела юность бабули. А Людмила Анатольевна, весёлая, как подсолнух, ещё в проекте не держала никаких внуков, душой оплетала фотокамеру, что сквозь годы утягивает в неведомую глубинку, транквилизирует беспокойный разум бабули, а грохот на балконе мало кому интересен.
***
Школьная учёба отгородила меня от основной части квартиры. Бабка плодила квартирную труху — сушёных пауков, газетки, и согласилась отдать балкон, чтоб спасти своё хобби. Я подпрыгиваю, а Камыш замирает в старом пустующем кашпо, когда бабка ломится в форточку. Кот ходит по балконным рамам от соседей и обратно. В неизвестной локации находится его лоток. но кот непостижимо справляет свои нужды без следов… Я ещё тише, чем он, живу на утеплённом балкончике, учусь и прячу кота от бдительных глаз бабули. Отселиться на свисающий полуостров казалось естественным решением, хотя бабуля время от времени грозилась снести балкон. Однако, на этот всплеск находился контраргумент: на демонтаж нужны деньги, которые жалко. Она боится, как бы ей не пришлось умереть на балконе — в таком грязном месте при параде, в марлёвках, достойными пышного погребения. Солнечные лучи ослепляли бабулю, когда она развешивала свои сокровища — марлёвки. Она щурилась, примериваясь, куда лучше упасть, чтоб не сломаться на двое. Некоторые марлёвки успели пожелтеть, что подчёркивало стабильность помешательства бабули. Со среды на пятницу выстирывалось ценное имущество. Нередко завешивался марлёвками весь белый свет — марлёвкам мало балкона: они досушивались на раскладной сушилке в лапах затхлости квартиры. Приходилось часами существовать в неподвижном мире, в выстиранной сталактитовой роще марлёвок. Я часто путала шорох марлёвок с бабушкиным шёпотом. Её голос выгорел во мраке. Остались только недовольные скрипы через хобот, который вырисовывался в моей голове. Иное происхождение звуков не объяснить. Глаза бабули, как выцветшие пруды, таили недомолвки, а вместо зрачков трепыхалась моль на каждый мой вопрос.
***
Мне неполные пятнадцать… Скоро возраст сменится только в учётной карточке у инспектора ПДН. Год без происшествий! Моё относительное спокойствие стало небольшим подарком для усталого инспектора Ивана Петровича, чьими заботами я исправно доставлялась к тюлям, плиссированной бабуле. Мои побеги из дома и ночёвки на лавках закончили своё существование. Былых сил нарушать закон нет. Я одомашнилась, хоть меньше выть не стала. Наверняка бабка что-то подливает… Это мучило. Остаётся грустить на утеплённом балконе вместо праздничного торта. Завтра снова школа, где крутится мир по живым законом, ступеньки полируются смехом, переливы голосов вьются неугомонно, можно узнать кого-то знакомого…
Глава 2. Школа.
Партизанск — небольшой городок, где затеряться — великое достижение. Иногда мне кажется, я проплываю, а не проживаю, мимо смотрю, как взрослеет моё окружение, а я таю от неопределённости моей судьбы. Что со мной будет? Я стараюсь влиться в школьную жизнь, напитаться её шумом и движением, попрощаться с застойной тишиной. Хочу смерч! Но меня сносит нечто иное — в квартире. Там засасывающие координаты моих мучений. И когда я выхожу, часть моего разума остаётся дома и, как фантом, выгорает от стонов бабули, раскачиваясь напротив неё. Я даже на улице слышу нечто похожее на скрип старого дивана, которым пропиталось всё моё сознание. Это аэродром, откуда взлетает смерть. На диване вроде умер дедушка… Что ж это такое?! Бабуля лежит на диване, чтит память деда. Не знаю, что у неё в голове, но не в моих силах вернуть её к разуму.
Страхи выворачиваются на меня по ночам — бабка не спит, бродит. Её туманная фигура отражается известковым налётом на пыльном окне иногда до утра. Я моргаю — она бесшумно растворяется в воздухе. Я внушаю себе, что я одна. Запах валерианы глушит меня. Я вырубаюсь, но издалека слышу скрипы и хрипы. Она подходит ко мне, нависает и дышит, как вентилятор, чьи острые лопасти срезают с моих век ресницы. Чего она хочет? Полагаю, она мне завидует. Мой юный возраст мешает бабке спать. Я должна забыть свой голос и желания. Видимо, в пятнадцать, люди только что и делают — доживают свой век. А когда я жила? Моя задача — не доставлять хлопот до выпускного класса, иначе я останусь без балкона.
Я влетала во все школьные мероприятия по своей инициативе, силы черпала из страхов. Мокрой тряпкой меня хлестала мысль, что я останусь с бабкой наедине дольше необходимого. Я боялась, что это заразно, что мне непроизвольно захочется унаследовать диван, что я нечаянно прилягу и взлечу. Я мчалась в школу, как на плот, который вынесет меня к здравому берегу. Скомканный диван совершенно не прельщал. Когда я ложилась на этого верблюда, меня подкидывало. Чувство, что кто-то пинает спину, нечто живое, а не старые пружины. Что-то душное заперто в старом диване. И оно рвётся. Скрипы становились громче, будто за мной ходили. Иногда бабуля замирала, а диван скрипел. Мне надоело разгадывать эти ужасы. Я старалась находиться реже дома. Я терпела. Домучиться бы с такой житухой!
По мере моего усиленного взросления под тяжестью ужасов, мои чувства неумолимо искажались. Я не понимала, что это любовь или одержимость. Я заболела Пашкой. Он стал выпуклым в моём сознании. Кто он? Маячок надежды или беспринципный падальщик? Скрип дивана доносится тише, когда Пашка говорит со мной. Обычно он кричит мне: «Глаза разуй!» Но и этого достаточно, чтоб разогнать скрипы в моём сознании.
Наступали мгновения, когда я бредила Пашей. Я видела его лицо повсюду: в чашке чая, на камнях, мерещился его голос. Пожар охватывал моё сердце. Я оборачивалась. Мираж. Пашка сейчас далеко. Выбросить его из головы казалось преступлением против любви, даже облака напоминали о Пашке. Я ловила его взгляд — он думал о своём. В эти моменты казалось, что я подглядываю за чужими снами. Мои размышления поросли тиной... Подозреваю, это налёт сумасшествия. Обуздать меня могли лишь бабкины скрипы. Я боялась их больше, нежели своего омута. На дне колыхалось свечение, и я стремилась к нему, без воздуха, сквозь толщу преград. Бабуля, сепсис, цеце и болезненный пот под одеялом ночью. Пригласить Пашку к себе — идея вонзилась так остро, что я не чувствовала осколков отвержения с его стороны. Это даже бодрило. Иногда мне казалось, что на узорчатых обоях проступает лицо Пашки. Я радовалась! А бабка пристраивалась рядом и гладила ладошкой выпуклую стенку. Она видела нечто своё…
Иногда я забывала покушать… С болезненной вовлеченностью в любовь я живу и отбрасываю мелочи жизни ради новой встречи с Пашей. Я прознала, что он записался на облагораживание школьной территории, чтоб замазать свои прогулы. Это шанс! Теперь мне оставалось подсуетиться. Я прогуляла геометрию, чтоб обоснованно присоединиться к Пашке. Он неподалёку копал клумбу, а я красила бордюр, удерживая образ Паши намного твёрже, нежели красильную кисть. Несколько раз она шмякнулась.
Сердце моё заходилось в тоске, потому что Пашка меня не замечает. Он редко, будто по миллиметрам поднимает свой взгляд на меня, полный изгоняющих посылов. Пашка гонял на велосипеде ежедневно и даже по ночам — несомненно, в остром приступе клаустрофобии, доигрывая последние деньки детства, будто завтра он не станет взрослым — а превратиться в сияющий эмбрион с единственными перспективами в жизни: пелёнки и школа. А по мне он — вредная креветка, отшучивается. Меня охлаждала от влечения к Паше тоска по отцу и матери — две тоски пилили мою психику. Я разлеталась в слёзы по ночам от истерик. Стёкла на балконе резонировали от моих всхлипов. Я познакомилась с Пашкой лет восемь назад на детской площадке. Я упала и разбила коленку, а он, весь гордый собой, залепил моё ранение обслюнявленным подорожником и подарил обгрызенного пластикового мишку с шариком пенопласта вместо головы. Даже не знаю, что меня поразило больше — «лечение» или «подарок». Мир, казалось, держался на нашей детской связи. Эти впечатления запомнились мне робкой дружбой. Мы потерялись на время. Я кочевала по квартирам, то с отцом, то с матерью, пока они искали любовь. Затем меня зашвырнули к бабке доживать юность, поскольку я взрослая уже и все «понимаю». Я хранила верность своим первым впечатлениям, а сложности адаптации к новому житию с бабулей только укрепляли мою верность. Паша отвык от меня, но так и остался якорем, на который я осела, как моллюск, от безысходности, потому что память моя меня пугала. Я помнила месяцы пустоты. Спроси, что происходило — не помню. Скрипы в квартире стали одушевлёнными. Я не понимаю, кто вдохнул жизнь в зловещие стоны и, что побуждало меня терпеть пинки от дивана. Я сомневаюсь, вижу именно то, что существует. Я понимала, что до конца начисления опекунских мне предстоит жить именно с таким виденьем, а мои детские впечатления были последними, незамутнёнными, которые не исказились от депрессий и сомнений в собственном рассудке.
Краска течёт. Пашка упрямо копает. Он хорошо работает, но плохо любит. Неужели, ему всё равно. Не верю! Пашка живёт через три дома, а делает вид, что в другой Вселенной. Он хорошо рисуется. Я знаю его тайну — он оставляет свет в окне специально для меня. Неумолкаемым факелом горит эта приманка, преследует и таранит в каждой мысли. Жизнь моя не радужна. Но раздвигает тьму тепло из Пашкиного окна, которое снится мне и ведёт меня в школу, чтоб вновь встретиться с Пашей. Слёзы мои плетутся, когда вижу, как он счастлив без наших детских мгновений. Он успел обжиться яркими впечатлениями с новыми подругами, которых всячески принаряжают заботливые мамы. Я же не симпатичнее мешка картошки в своей древней одежде и нестриженным апельсином на голове.
Моя тень в жизни Паши тает. Становится твёрже иная жизнь, что вырастает из юности. Кажется, это взросление. В это тающее время моя душа плотнее усаживается вечерами на балконе и между сталактитами ищет способ стать заметнее в жизни Паши. Тело в это время спит без души. Порой я сомневалась: он ли был объектом моей любви, или же истома о воссоединении нашей дружбы дурманила меня сильнее? Сейчас мысли Пашки не касаются меня, если только он нечаянно не вспомнит, как однажды, с кем-то он был весел…с «кем-то» — это со мной. Тёплые взбросы его смеха окутывают меня во сне вместо одеяла. В груди кашель, а не любовь. Голос Пашки. Крик? Эхо? Не разобрать. К Пашке не прорваться. Он обложен вечеринками и хохочущими девицами в блёстках, как таблетками от головной боли. При виде меня он нем, как вода, а отрешённое лицо для меня всегда заготовлено. Я — мусорное воспоминание. Мои брожения под его окном, словно дар Плюшкина, захламляют эстетический вид на дворик. Морось иногда вытягивает Пашку на улицу. Под тусклым фонарём, среди сырости и грязи, мы существуем в обете раздражения. «Мы играли здесь лет в восемь.» — Напомнила я. Пашка хмыкнул и дёрнул головой. Даже дождь не может смыть стену отчуждения между нами. Убедившись, что я не утопла, он уходит так же молча. Знаю, дома он дёргается в кровати от досады — зря, я не стою его промокших ног.
В жизни есть способы жить проще — найти другой дом, другой двор и новых друзей, без которых можно жить, если потеряешь. Каждый день я думаю, это неплохо, но даже столь поверхностный вариант мне недоступен. Я даже не в толпе аутсайдеров. Я — затерянная в школьных пересудах неприкаянная страшилка. Мои мечты о Паше — беспризорная чайка, блуждающая без курса. Однажды он вспомнит обо мне старыми тропами — через песочницы. Факельное окно, из которого его глаза не раз узнавали меня, но он молчал, уходил обниматься с телефоном, из которого лились «спокойной ночи» от изящных подруг. А утром любовный засор из СМС Пашка удалял не глядя.
Я знала, что не одинока в своих чувствах. Пашей интересовались многие. Он любил всех одинаково или не любил вовсе. Конкуренция за сердце Пашки (или что у него стучало?) росла с каждым днём. Он разбрасывался улыбками и шутками. Я упорно пыталась разглядеть в этом безобидном флирте хоть каплю настоящего чувства. Глупо? Но это поддерживало во мне жизнь.
Я не могу выразить Паше, насколько скучаю и практически не живу без него. Ему надоело, что я липну, точно сыпь, пытаюсь завладеть им и замкнуть свою реальность на него. Я иногда выскакиваю навстречу — он пятится, отводит взгляд. Я сама себя боюсь. «Пашка» — единственное нормальное слово в моей голове. Но что я сделала? Он ещё не видел мой алтарь любви из коллажа фотографий, где все лица вырезаны, кроме его. Себя я заклеила большими цветами, вырезанными из тетрапаков. Я грущу на балконе, но мне не скучно. На запотевших окнах рисую сердечки. Надеюсь, эта арт-терапия меня спасёт от жизненного застоя. Чувства болтаются в пятках. Крючит тошнота. В сером мареве на заднем фоне вокруг продавленного дивана танцует бабуля, топчет мою грусть. Она взбалтывает пыль и носится в приступе моды, кокетничает — примеряет одну за другой старые, выцветшие марлевые сорочки, пожелтевшие, в затяжках, расправляет сморщенные оборочки и повизгивает от уколов непостижимой красоты. Это делает её существование ещё более эфемерным. Она выбелилась, точно отрицает в себе живое. Пакет с мукой пострадал, вместо кексов — бабкино белое лицо. Пудры давно нет, как и помады. Только битая косметичка, на которую бабуля возлагает надежды: моя мать вернётся за этой вещью. Это ведь был подарок. Больше всего пугает неизвестность, когда пропадёт бешенство бабки. Тихая жизнь в махровом халате, здоровье, как у космонавта, кажутся враждебными. Безумие — стабильная реальность, которой я не налюбуюсь. Вот опять странный топот в квартире. Подобие счастья раздвигает мой взор. Бабуля кружится среди пыли. Она обстриглась на глазок, чтоб было бесплатно. На голове у неё мох. Думаю, нужно поддержать танцевальные начинания бабули, не всё же ей лежать на диване. Вдруг, она подобреет? Хоть на пять минуток.
— Бабушка, тебе нравится? — Я протиснулась в квартиру с балкона.
— А ты примерь, и посмотри! Это ж шик! — Она ползала по дивану, как большой белый стог.
Бабуля представляла себя байлаорой — не меньше. Её руки выписывали замысловатые пассы. Она вылежала на диване столько энергии, что не знала куда себя деть, и больше кряхтела, чем танцевала. В ней горело желание тряхнуть костями, а не красиво двигаться. Её упорство завораживало. Пальцы чуть ли не сгибались в обратную сторону, а ноги путались, как голодные мыши. Я невольно двигалась в такт. Хотелось помахать руками, чтоб развеять едкий быт и немного сблизится.
— Лови её, лови! — Бабуля всплеснула руками и загоготала. Сорочка маленького размера выпорхнула, как лист фанеры, запущенный с вертушки. Я побежала. Взбесившейся тряпкой управлял костлявый палец бабки с надломленным ногтём. Я была уверена, за мной охотилась сорочка. Глаза бабки горели нездоровым блеском. Её подпитывал мой страх. Звук хлопающих крыльев не отставал. Сорочка взлетала и билась о мою спину — и так несколько раз. Смех раскатистый, как молот, меня чуть не загонял до смерти. Я пришла в себя уже на балконе. Бабка трясла косметичку в поиске прошлой жизни…
Веки Бога, кому я молилась (через боль, с отчаянием в бреду), наконец-то вскинулись в мою сторону. Пашка попался в мои сети. Марафон улитки закончился! Я долго и упорно шла: мыла полы, таскала мусор, чтоб быть допущенной к священным спискам школьных прогульщиков, штрафников и ... проблемных детишек вроде меня. Мне позволили разбить на пары список. Пашка удивился, когда ему досталась я, но со списком не поспоришь. Красить бордюры — дело нехитрое, но именно с Пашкой пришлось помучиться. Теперь мне не придётся больше ничего придумывать! Естественные просьбы — подержи, размешай, подстрахуй — сплетут из нас прочный дружеский узел. Шорох старых газет гасил мою боль. Я гадала — тыкала пальцем в газеты и зачитывала случайную фразу: «Вместе навсегда!», «Путешествие вдвоём». Сердце выписывало картины будущего с Пашкой. И все мои гадания сбылись! Пашка рядом! Он наблюдает, как я тружусь, но даже не догадывается, как мне пришлось попотеть, чтоб мы оказались вместе хоть ненадолго.... Этот день пропитанный ожиданиями я запоминала в мельчайших штрихах, шорохах, так всё и было, как представлялось, картинки летели как из автоматной очереди. Это устроило в моей душе такую свалку, что квартирка бабули казалась праздной залой с упорядоченной грязью, пустыми флакончиками и дорожками из мух. Пашка не подведёт. Я выучила все его привычки — он логичен до крапинки. Я предвкушаю каждый его шаг. Разводит краску и посматривает. Я держусь, чтоб не броситься помогать ему. Как антенна, я навожусь на его движения, размеренные, ленивые, но мысли кусают: «Почему ничего не происходит?». Люди не живут в вакууме, а общаются. Он держит дистанцию, как при холере, зная, что я как стружка липну на его голос. Пашка, как партия краски, утёк. Он произнёс: «Скоро буду».
Мои руки ослабли, язык обессилел. Я не нашла, что сказать в ответ. «Куда? Зачем?» Столько раз представляла, как я говорю, говорю… ничего конкретного. Я носилась со своим манифестом любви, как резаная, по каждому поводу. Будь то Пашка или бабусино восстание с дивана, мне вечно что-то мешает сформулировать мысль. Я испугалась, что наконец-то решусь, но моё признание будет воспринято в штыки.
Шум в голове. Я проваливалась в стратегическую яму. Будущее, которое я представила до мельчайших пикселей, не подчинялось мне. Уход Пашки — это поворот к новым корчам. Туман стелется и лезет в глотку. Я не могла, ни крикнуть, ни вздохнуть. Воздух застыл, и только царственные клубы, подобно крови умирающего монарха, перекатывались, сверкая зловещим завещанием: «Скоро, дети, скоро...». Разум колыхался в глубоком уединении — на кровле мыслей, где никого не существует, даже собственной души. Невидимая сила, будто петля другого измерения, подсекла меня — я опустилась на колени и подняла глаза. Вместо асфальта — сияющая гладь, на унылых клумбах пылали лиловые огни. Ни солнца, ни фонаря, а свет сочился отовсюду, будто наша школа — храм, а мы ангелы в Академии святых. Казалось, что эффект вспышек порождает отсутствие Пашки. Или это моё одиночество так сверкает? Краски в банке почти не было. Пашкина кисть значительно облысела. Я поняла, он проделал всю работу, пока я любовалась им и елозила свой несчастный кусок — краска лежала густыми, неровными мазками, как застывшее сало. Cтоп. Я же ничего не покрасила! Мой бордюр тупо истыкан кистью. Я пыталась пробить бетон?
— Привет, Элина.
Я знаю этот голос! Голос опасности, перемен. Он мне понравился, а значит и Пашка... сердце болезненно сжалось. Разлучница вернулась! Я присмотрелась и не ошиблась — Надя. Она училась в параллельном классе три года назад. Неужели вернулась? Этот элемент хаоса разносил все планы в крошку. Надя будто выворачивала всю мою боль. Она улыбалась жемчугами. Надя — настоящая проблема! Пиджачок, юбочка, туфельки — меняли цвет, как хамелеоны с бежевого на жёлтый. Здоровый и жизнерадостный вид Нади высасывал последние силы. Я слаба. Она явилась, чтоб почтить свои владения. У неё был свой кружок почитателей. Пашка за ней год увиливал! Надя была замкнутой. Однажды мы дрались за Пашку чуть ли не в кровь. А она вдруг остановилась, как ни в чём не бывало, и заявляет: «Всё, надоел он мне, дарю!» Потом Пашка ещё раз официально перешёл мне «в дар», только он уже всё слышал и фыркнул, что мы обе чокнулись.
Мысль шандарахнула током, кого Паша выберет — меня или Надю? Её волосы переплетались с лучами солнца и были продолжением весны. Черные пряди горели металлическим блеском, и били бликами, как драгоценное полотно.
Я закрыла глаза. Мне предстояло действовать радикально — изгнать Надю с поля зрения до возвращения Паши. Оскорбление придумать? Слова не лезли. Я уставилась на Надю — широкая улыбка, как на растёкшемся отражении, и лицо, узкое, как рубильник. Я не понимала, как она могла быть симпатичной, но она цепляла… какой-то образ на грани. Что в ней особенного? Она — щербатая, как бабкина родственница — нафталинщица тётя Люда. Я вглядывалась, а Надя решила, что я её не узнаю. На её лице жили светлячки. Иначе я не могу объяснить выгоревшие пятна. Она приблизилась. Пятна исчезли. Это свет играл? Я совсем запуталась. Она сделала шаг ко мне, я невольно отшатнулась.
— Ты чего? Не узнала?
Лицо Нади, любопытное и внимательное, как у котёнка. В глазах сверкало битое стекло, что смягчило мрак её карих глаз. Первым моим желанием было поговорить с ней, а не прогнать. Я не понимала, что смотрит на меня, душа или машина. Её ресницы, как стрелки компаса, указывали только на меня. Курс на дружбу? Между нами циркулирует ток. Она любуется мной, как насекомым, нанизанным на булавку. Я опустила глаза. Надя переезжала, меняла города. Хотелось расспросить о её путешествиях. Но придумать оскорбление, чтобы прогнать Надю, оказалось сложнее.
— Уходи.
— Всё хорошо, — прошептала она. Улыбка её пульсировала и, казалось, совсем погаснет на ветру.
Я должна побороть свою симпатию к разлучнице. Слабо? Для неё мои неудачи — победы. «Всего лишь важная спирохета», — напомнила я себе. Я привыкла, что мои враги бестелесные скрипучие тени и шорохи. Я не в силах крикнуть: «Вон!» Неужели я хочу, чтоб она осталась? Я уставилась на краску, липкая, как Надя. Дрожь. Кисть дёргается зигзагами, как больная. Краска пузырилась серебром — знак? Пусть останется, посмотрим... Надя может быть полезной. Я скопирую её взгляд, улыбку — потренируюсь у зеркала. Хочу понять её тайну. Откуда эта власть? Стану её тенью, болью! Я научусь всему. Пашка. Он ещё не знает, во что я превращаюсь. Я не монстр. Я просто влюбилась.
— Чего тебе?! — Не выдержала я.
— Мы с тобой за одной партой сидели на математике. Помнишь? — Вкрадчиво допытывалась она.
— Припоминаю…
Надя улыбнулась.
— Ты уже закончила? Чего стоять, краской дышать?
Я отвела Надю в сторону — к месту, куда были свалены садовые инструменты, ветошь и бутылки растворителя. Пейзажик в самый раз! Что ей делать среди помойки? Всё работало на мой план! Она — чистоплюйка, побудет со мной и уйдёт красоваться в другое место. Видимо, мою улыбку от хищной задумки Надя приняла за мою радость от нашей внезапной встречи.
— Ты такая чумазая! — Её взгляд упал на толстовку, которую я не щадила, и практически уничтожила краской. — Может это может? — Она указала на растворитель, но не решилась притронуться своими чистенькими ручками. Я не растерялась. Тонкая струйка растворителя выплеснулась на Надину юбку.
— Ой, прости, — я сделала виноватый вид. «Теперь уж точно сработает!»
Надя обязана уйти, чтоб спасти свой костюм. Беги домой! Резче! Она стояла в раздумьях. Молчание её, как цветок, было прекрасным. Без недовольства, что странно.
— Бывает, — она улыбнулась.
Я была благодарна, что она не стала критиковать меня. Она обошла меня, чтоб рассмотреть. Тайна моей неуклюжести была чуть ли не оплакана ей. Она окинула меня сочувствующим взглядом, будто решала, чем помочь. Она бы сильно помогла, если б свалила! Но она не отошла от меня и не побоялась моих закидонов. Я бы её всю… по макушку в краску, в растворитель. Она видела это в моих глазах. Наше общение могло снова закончиться дракой. Надя ждала объяснений или хотела увидеть причину моей боевитости. И дождалась. Пашка воротился с краской, плескающейся в мятом цилиндрическом ведре. Мои кости заныли от проигрыша, а Надя с воодушевлением смотрела на Пашу, точно они не успели договорить о чём-то в прошлом.
— Привет, — Надя обозначила Паше своё присутствие.
Пашка споткнулся. Краска чуть не выпрыгнула из ведра. Надя одолела Пашку одним словом. Он забыл, куда шёл. Это со мной можно заниматься глупостями — копать, красить… Изящная Надя не потерпит отношения к себе, как к батрачке! Пашка не знал, что ей ответить, а я — куда себя деть. Манеры. Без них никак не покорить Надю.
— Ты… вернулась.
— Вернулась, вернулась насовсем! Мы сняли квартиру, подыскиваем, чтоб купить свою, — лучилась Надя.
— Я закончил. Пройдёмся, — Пашка приблизился к Наде, — Ты справишься? — Бросил он мне через плечо.
— Нет, Паша, нет! — Из груди моей вырвался клубок волнений. Пашка невольно остановился, как перед минным полем, в раздумьях. Неверный шаг — и всё вокруг взорвётся. И лишь моё растоптанное вытьё удерживает рокового шага.
«Что происходит?» — Пашка повернулся. В глазах образовался затор из мыслей, но образ Нади широким зонтиком сдерживает этот напор. Но всё же кое-что просачивается:
— Передохни и сматывайся, — с трудом проговорил Пашка, — Краску вытри, — указал он мне на щёку.
На меня он смотрел, как на болезную. Он был в замешательстве, ещё немного, и он заговорит со мной, как с капризным дитём. Это внимание кромсало убийственней, чем восхищение приезжей разлучницей.
Болтаюсь… как нечто в проруби. Подальше от утра, от места, где они милуются. Взгляды — счастливые. Что я здесь делаю? Чужое счастье, как баян, пиликало по нервам на одной ноте: «…вместе, не расставались, переписывались…» Они не могли раскрыться при мне. Пашкин взгляд требовал уединения.
Что ж… я разлучаюсь с тобой, Пашка, как боль с таблеткой — до следующего раза. Сегодня я не была готова к атаке Нади — которая нахально использовала красоту, как гипноз для кролика. Злость на них, на мир стекала леденящим потом. Пашка и Надя вместе! Я болтаюсь за бортом этого счастья. Мой удел — сожалеть и ныть. Слишком сухо на душе, чтоб тратить слёзы. Меня повело в сторону.
— Элина, пошли с нами. Переоденься, мы тебя подождём, — стрекотала Надя, — Три года прошло, не верится! Пройдёмся по старому парку… Я так скучала по всему! Кстати, я буду учиться здесь. Не потеряемся!
— Не во что мне переодеться! Я так пришла! — «Не даёт мне спокойно уйти!»
Надина радость испарилась под мои нюни. Пашка, как более жизнестойкая особь, приглаживал взглядом моё негодование, чтоб я не тревожилась по поводу своей убогости. Я должна смириться?! Пашка же любит свои недостатки: двойки, прогулы. Тоска в глазах Нади сжимала мою боль. Гашетка в пол — я ехала к разрушениям. К тупику отношений с Пашей.
— В другой раз сходим, — Пашка косился на меня.
— Куда? — «Только не с вами...»
Зачем мне волочься за ними, как пустая консервная банка? Для антуража, чтоб все ими любовались? Я — обуза.
Солнце слепило и немного защищало от мрачных мыслей. Но я чувствовала, как нечто сгущается — моё бессилие. Пашка и Надя держались за руки. Это конец.
— Элина, куда бы ты хотела? — Надя вернула меня из дум.
— Сейчас никуда.
Школа, бордюры — вот и весь мой кругозор. Я почти ничего не приобрела, кроме фантазий и ночных записок с желаниями. Я в беспамятстве строчила свои мечты на бумажных лоскутах. Интересно? Вряд ли. Мне нужно молчать, чтоб не позориться. Молчать всегда. Уж на ближайшие несколько лет точно.
— Надо унести краску, — сообразил Паша.
Я казнилась в нише ступора и ревности и безмолвными словами — через муторный взгляд грызла Пашку. Мой внешний вид ухудшался с каждым мазком. Бутоны краски цвели позорной вонью и взрывали мою привычную серость. Я получила разрушительную стимуляцию мозга, и теперь моя кисть — мой заступник, брызгала на Пашу и Надю.
Пашка отставил ведро подальше, чтоб я не распыляла краску зря. Кисть я прижала к груди. Шея моя стала не чище рук.
Пашка был потрясён моим безразличным отношением к себе, упрямством, и тем, что у меня нет запасной одежды. Видимо, он не верил до последнего и стал рыться в моём рюкзаке.
— У тебя даже тряпки нет? — Изумился Паша.
Пашка отлип от Нади и взял меня за руку. Эта была хватка локомотива, чтоб сдвинуть мёртвый прицеп. Голова моя отключилась. Я таскалась за ним по школьному двору. Везде. Чувствовала себя плакатом безумия, для которого простые истины — очень далёкие материи. Взгляд… на мир смотрят бильярдные шары. Их номера складываются в число сегодняшнего дня. Неживое. Дыхание, как отрава. Ещё дышу. Дрожащие пальцы и нездоровый блеск. Мои волосы поспевали липким дымом за моей головой. От такого разве что и мечтали — избавиться. Пашка торопился. «Виктория Витальевна…. Вита…на», — я только и слышала. Он хотел меня передать меня на поруки учительнице, чтоб меня, маленькую девочку, откачали от шока, напоили чаем и отправили домой. Я была напугана его решительностью. Я вырывалась и несколько раз наступила Пашке на ногу. Мне хотелось, чтобы он меня бросил! Сам! И что смешно, он сделал это и приземлился на лавочку. А я по инерции, потопала к нему, как заводной механизм.
Он смотрел на меня, как на восстание антисмысла, мол, зачем я брыкалась, раз сама приползла. Что мне вообще нужно? Пашка открыл рот и хотел произнести великие истины, но Виктория Витальевна ворвалась в нашу исповедь и устроила разборки.
— А вы что гуляете? — Строго спросила она.
— Она надышалась, — Пашка указал на меня, не глядя.
— Я… выкрасила не весь бордюр, — мой голос дрогнул.
Пашка посмотрел на меня в недоумении.
«Бордюр? Во, трудная…» — бурчал он.
Встречный Ветер доносил его мысли. Мы оба знаем, что причина в другом и почему мне нужно немедленно уйти.
— Что ж.... Иди, другие докрасят, — Виктория Витальевна пощадила меня.
Слова… я их не слышала, лишь звон последних букв. Скоро придёт Надя и ревностно заберёт то, что я добывала годами — обрывочное общение с Пашкой. Я бродила под его окнами, искалеченная, и утешалась, когда Пашка смотрел в окно. Это очищающее мученье — моё отчаянье отступило! Я почти обрела покой, но Надя всё испортила! Она такая красивая! Мой бордюр, моя боль — я не видела разницы. Столько усилий — зря. Я пыталась дружить. Наде достаточно улыбнуться, чтоб я проиграла. Внутри что-то щёлкнуло, заело, как комар. Надо увести Пашку подальше. Попросить проводить? Он и шагу не ступит от Нади. Я — марионетка, дёргающаяся на ниточках собственного поражения. Пашка ждёт. Он хотел увидеть благодарность хоть в одной моей молекуле. Он освободил меня от позорных конвульсий с кистью. Приближалась Надя. Я желтела, зеленела...
— Садись! Тебе надо срочно домой! — Голос Паши доносился сквозь рану моего мира. Надя смотрит на нас, но не торопится приближаться. Пашка оглядывается. На меня напала слабость. Не было сил оттолкнуть Пашку и сбежать. Разлука надвигалась неотвратимо. Пашка встаёт, приближается к Наде осторожно, как к мечте, чтоб его не прогнали и стреляет в меня глазками.
— Я дойду...
Идти? Куда? Бордюр. Краска. Не моя ли это затея? Он пришёл. Я не могла поныть одна? Отслаивалась известь на старом школьном камне, цветочки гнили — как интересно. Шаг, второй… Я зависла полусогнутая. Взгляд мой качался, как сломанный табурет.
— Не уверен.
Он видел? Видел сквозь панцирь слов, сквозь натянутую улыбку? Его внимание обжигало, словно кислота. Я едва могла говорить. Мир деревенел на кончиках пальцев. Я заперта в этих ощущениях, как в гробу, вместе с живым призраком вместо души.
— Паша, иди. Я дойду.
Внутри меня плевался ядом испуганный суслик: никто не должен видеть, что с со мной что-то не так. Я больна, а не горда, как это могло показаться. Непростительная ошибка раскрыть Пашке свою беду. Творится со мной неладное. Сны истязают, я вижу глаза, картинки залипают в молоке, подтёки, как на свечах. Сквозь бетонный панцирь, я чувствую жизнь. Пашка резко двигается, будто угрожает мне. Мерещится, а на самом деле? Нет, не хочу домой. Там бабка. И тени! Я б сказала, что некоторые старушки — иной вид. Что он подумает?! Он смотрит. Не надо смотреть! Руки мои цапают воздух — странное движение. Я понимаю, что я не специально. Хватаюсь за Пашку, встаю. Тень Нади, насыщенная, тяжёлая, волоклась, как грузило, которое удерживает Надю в этом мире. Мои мысли, как старый шарманщик с разбитым носом и рукой, похожей на иглу, заводили песню о главном: «Останься. Прошу тебя, Паша, останься…»
Надя наблюдала и покачивала плотными бёдрами. Её красная сумка напоминала опухоль — лаковая, круглая, жирная — вызывала тошноту, выжимала пот из меня. Я вскоре стала вся сырая. Продрогла. Страх парализовал меня. Я отступала перед правом альфа-самки, как желторотая. Дело ведь не только в Пашке? Надя специально взяла сумку, этого отравляющего монстра на выгул. Она улыбается. Она задумала неладное.
Пашка уходит с Надей. Они мнутся в сторонке. Километры выщипанной травы уместились в два шага. Мысленно, я уже за оградой школы. Мир сворачивается. Вижу их счастливых. Они друг друга ждали. Мне не по себе с ними. Я как воришка с короткими ручонками, обжигаюсь о боль. Счастье токсично. Туда ли я тянусь?
Надя смещается вправо, и тень Пашки не мешает мне рассмотреть её. Я вздрогнула. Надино лицо странно мерцало. Её кожа пахла, как лекарство моей бабки, продирающее до позвоночника. «Аммиак?» — я знала, что нет, но чем-то нужно было себя утешить, чтоб не сойти с ума со страху. Бабка и Надя пахнут одинаково и доводят меня чуть ли не до белого каления. Обе. Как сговорились. Значит, лекарство не при чём? Неужели Пашка не чувствует? Никто не чувствует. Я бы сдохла!
— Элина?! — Приблизилась Надя, чуть ли не наваливаясь.
«Боже…» — Я сморщила нос и отшатнулась.
Пашка удивился моему порыву.
— Я ухожу. Мне лучше — отвертелась я.
— До встречи, — сказала Надя.
Я сыскала в себе мужество, чтоб не нагрубить и наскоро утопилась в мысли о единственной дороге домой. Наконец-то я покинула этих «прекрасных» людей. Путь мой был чист. Школа съёжилась, но ось моих мыслей вросла в краску, над которой они держались за руки. Я, как заглушка, вылетела под напором их обоюдострастных взглядов. Слабое звено — вали! Я обречена быть умнее — не мешать им. Фигня.
Туман рассеялся и выпустил меня из объятий промозглой тишины. Всё слышнее заводилось моё сердце, точно искало потерянный болтик. Я притормозила. Прощалась с облаками, скопировала стоны ветра. Мне казалось, я ночью умру. Я продлила свои мысли. Мне привиделось будущее Пашки и Нади, не такое бесформенное, как моё. Цветочный пассаж... они идут, знакомятся с родителями, обмениваются подарками. Они официально становятся парой. Я же застряла на их свадебной фотографии, как в плену, чтобы наблюдать, как изящное платье глубокого синего цвета облегает разлучницу, а бархатный свет ресторана вытачивает её силуэт. Я испытываю волнение, представляя это. Пашка уже сейчас, проявляет нетерпение завоевать симпатию Нади. Он приближает день, когда моё пророчество сбудется. Мне нужно выбросить эту дрянь из головы! Ещё не хватало ляпнуть нечаянно… Под ногтями теряется чувствительность. Я соскребала остатки выдержки.
Мои ноги пошли произвольно, как на манок… я не помню, как уходила. Ощупью и на одних инстинктах. Высокооктановый воздух звенел в ушах, как тетива. Я не чувствовала усталости. Ветер, словно сочувствуя, сдувал мою боль, хрипел в затылок: «Все хорошо», но в то же время приказывал двигаться к дому, где поджидают меня ворчливые расспросы. Радость — зыбкая субстанция, но я испытывала некое подобие, прыгала не от удовольствия, но уж точно не от горя. Я надеялась, когда нарастающее расстояние разъест школу в тумане, я забуду этот день и излечусь. Все тревоги позади, но нет. Я приближалась к дереву со странной гривой из листвы и хвои, мерцающему, как флуоресцентный гриб. Туман изгибался аркой. Страх пронзил меня перед неизвестностью, когда я вошла в арку. Пыль оседала мушками. Силуэты упрощались и превращались в мелькающие пятна. Как я дошла и с кем говорила — не помню.
У подъезда туман изменился. Он опутывал пространство серебряными прожилками, ощупывал этот мир, словно пытался исследовать. Дом жёлтыми окнами взирал на меня. Некоторые зашторенные, совсем глухие окна без света выглядели, как побитые кадры фильма. Вместо крыши прорисовывалось продолжение этажей, будто стройка была в самом разгаре. Выше, к небу, туман всё застелил.
Это был мой двор. Я не сразу узнала. Как будто появился дополнительный жилой слой, который мне предстояло заново исследовать. Всё тоже, но чуждое. Крики... Они истончились до крадущегося стона. Где-то на задворках, кто-то испустил дух. Плоский звук звучал очередью глухих ударов. На дрожжах тишины поднимались сомнения в безопасности собственного двора. Вот те вечные девчонки ходят гуськом. Сплочённые, как поезд, к которому постоянно цепляются новые жизни. Сколько живу — не помню, чтобы я их не видела. Они напоминают секту чудес. Кажется, они... летают. Обувь натирает им ноги. Они босые и крикливые, как пугала на страже измерений. Вечные... значит уже не девчонки. Кто они? Прозрачные, как витражи, уже три года бегают и будто не растут. Иносущие. Пусть бегают, лишь бы мне не убегать от них. Тур ужасов продолжается. Оставалось ещё одно леденящее испытание — бабуля в однокомнатном склепе.
«Сочувствую, страдаю, я измазалась, прости...», — как бы я ни репетировала виноватый вид, поднимаясь по лестнице, я не боялась так, как прежде! Прессовало предчувствие, что мой естественный траур по толстовке будет молниеносно разбит бабулиной руганью и причитаниями со строгим проводом на балкон. Я постучалась в дверь. Бабуля не открывала целую вечность. Мои мысли, как блохи под дихлофосом, цеплялись за спасательный круг: бабушка умерла и стала полноценным призраком. Я не боялась. Это освободило бы нас обеих. Ключей у меня не было. Обычно я недолго скреблась под дверью. Бабуля жила тем, что подслушивала шорохи в подъезде, прислоняя к двери перевёрнутую железную кружку и своё ухо. Под гул в моей голове тишина росла, подтверждая мою догадку. Вдруг дверь со скрипом отворилась, и винтик моей свободы выпустил икоту. Ноги подогнулись. Запахло тленом, смердящими отварами. В дверном проёме под мелодию уличных воплей дёргалась бабуля, как довольная личинка в нарядном пироге из марлевых сорочек. Одна на одну, чтобы безумие в потной клетке вызрело в неуправляемого монстра. Смерть, как и все соседи, брезговала соваться к бабуле. А я смирилась.
Подуло шёпотом. То ветер шебуршится, тарахтит кастрюля, шум в ушах, и я тарахчу: «Бабушка, я вернулась.» Она хватает меня. Узловатые пальцы сжались на моей руке. Я чувствую, как под ними редеет моя жизнь. Страх — проклятье, которым она ловко орудует. Задыхаюсь. Она буквально выпугивала из меня признание. Ещё ничего не спросила, но я должна ей рассказать всё. Нет уж. Пусть постарается. Бабку заклинило на моей толстовке, грязной, в краске. Она интенсивно сопела, точно всосать весь мир — не проблема вовсе. Молчит. Но это уже диагноз мне. Я ведь дурочка. А если посмотреть поближе, я — наглядная иллюстрация печальной деградации от низшего к нижайшему!
— Элиночка, что это у нас здесь?! — Её скрученный ноготь несколько раз проехался по толстовке. Она им играет на кишках!
Плакала под окном сосенка, скрип-скрип. Бабуля вправила себе тазобедренный сустав раздирающим хрустом и перевалилась на другой бок.
— Красила школьный бордюр, — я не стала её мучить. Не хочу перегружать её жизнь настолько, чтоб бабуле приходится греметь скелетом. Пусть балдеет на диване. Это её универсальный эликсир, и от давления, и от спины. Для пыток нужно здоровье. А она не в духе. Моё оправдание сработало. Меня погнали в ванну. Надо же, сегодня кроме мёрзлой воды была горячая. Бойлер мотает. Какой-то царский день для таких почестей. Если вечер пройдёт гладко, остаётся сыграть в ладушки. Плескалась я недолго, боялась, вдруг, бабуля свет выключит. Но обошлось. Я вскоре вернулась в пыль. Тусклая лампа испускала костлявые тени, будто прочность этого мира под была угрозой, и в квартиру проникало отравляющее зло. Бабка сидела на краешке продавленного дивана и издавала монотонные стоны. Её лицо, изрезанное морщинами, напоминало старую, потрескавшуюся карту Преисподней. Взгляд бабки скакал, пока не воткнулся в меня. Замер. Рот растянулся в улыбке, от которой хотелось выть. Обычно, чтобы бабка шелохнулась, нужны были деньги, но сегодня её бодрость и бойлер сулили нечто зловещее. Паклю в её нутре заменили на что-то прожорливое... Она не помнила, что такое жизнь, кожа, казалось, состояла из келавра или нейлона, а тело теряло влагу. Стены дышали сыростью и тленом — обои вспучились только над диваном, будто здесь давно отсыревала жизнь, испарялась ежеминутно. Я вижу пятна — не пятна? И впрямь, нечто мокрое… Я нахожусь в инкубаторе ужаса и вынуждена не замечать очевидных странностей. Куда мне бежать? Пробираюсь к балкону. Скрип дивана, и бабуля ожила. Рука-шлагбаум преградила мне путь. В скрюченных пальцах, перебинтованных грязными тряпками, она держала толстовку. Меня затрясло. Ненавистная толстовка, которую я списала в утиль, сверкала, как новенькая. Бабкина кровь настолько едкая, что выводит любые пятна, как и взгляд. Мне хотелось провалиться. Она ждала… благодарности? Покорности?э
— Зачем? — Я вырвала толстовку.
— Элиночка, вещь добротная, можно ещё носить — сиплый гпотрохабки, опылённый стеклом, резал нервы.
Она не допустит, чтобы мои жалкие нужды посягнули на её сокровище — опекунские. Эти деньги погубили мою юность. Завтра я снова буду изгоем, заклеймённой проклятой толстовкой. Кем бы ни была моя бабушка, я не понимаю, что это за существо. Школьные фотографии давно запечатлели мою нищету и безысходность. И от этой тюрьмы не было ключа.
Глава 3. Надежда.
Я окунулась в мир интриг и планов. Это нравилось мне больше, чем школьные уроки. Разум мой жонглировал болезненными вариантами. Я начала подозревать, что у меня интоксикация от идей. Но все ниточки вели к одной цели — втереться в доверие к Наде. А Пашка сам приложится, увидев насколько я изменилась. Но все эти изменения я видела только в будущем. Я только научилась не обращать внимание аммиак. Надя… зачем ты так воняешь? Я была слишком несчастна, и лицо моё вызывало тайфуны, как только я взирала на небо. Почти так и было. Морось шла. Я считала, что это Ангельская пыль летит. Мой план… я отвлеклась. Непростительно. Каждая минутка на счету, когда за столько лет я не смогла постичь, ни кокетства, ни прекрасных манер. Неотёсанная. Вина моя ли? Родные не слишком были озабочены моим жизненным образованием. Тётя Люда иногда говорила, что я хожу, как охламон, и дарила ещё одну ветошь, обычно хуже, что носила я. Видимо так, тётя Люда считала можно привить вкус, меняя дырявую футболку, на штопанную. Вкус… девочки пытались привить, но после драки за Пашку записали меня в вечные враги. А врагам хорошего не посоветуешь. Бабуля… причёски у неё были однотипные, пока она не подстриглась под ёж — плотная бобина на шпильках, к концу дня это превращается в гнездо для ос.
— Привет, — поздоровалась я с Надей.
Она откликнулась куда активней, извинялась. Я даже не поняла за что. Тема Пашки ни разу не коснулась её губ. Извинения, похожие на колдовство, молитву, смесь ритуалов и принуждений. Я запуталась, чего я от неё хочу. Но стоило её голосу умолкнуть, как я всё вспомнила. Нужно беречь уши. Она предложила встретиться подальше, чтоб не раздражать школьные глаза и назвала время и место, где будет меня ждать. Я согласилась. Не думаю, что она будет меня пытать прилюдно. Я должна была встретиться с Надей инкогнито впервые во дворе под кривой сосной. Мы договорились замаскировать нашу встречу под внеклассные занятия после школы. Это нужно для железного алиби перед бабкой.
Ради школьной успеваемости мой домашний теплокровный призрак согласился бы пустить Надю в квартиру, особенно после аляповатых двоек в дневнике. После визита дезинсектора наша квартира превратилась в храм с пантеоном поверженных клопов. Тысячи хрустящих насекомых напоминали, как хрупка жизнь. Мертвенный запах не выветривается ничем. Сомневаюсь, что одни клопы виноваты. Надя же явно не желала очутиться в филиале гадюшника. Одноразовые ложечки, вилочки пакетики, Надя такая аккуратистка! Её сюда? Как будет она садиться, сметать клопов с табуретки своим чистым платьем и получать мстительные затяжки на капроновых колготках под затяжные взгляды бабули?
С неисследованным чувством, но очень приятным, я намеревалась окучить бабку, чтоб попросить разрешения покинуть квартиру. А для этого нужно притвориться дурочкой — как она любит меня выставлять.
— Бабушка, мне нужно в школу, заниматься… у меня совсем всё плохо по биологии.
— А чего так? — Скрипнула, то ли бабуля, то ли диван. Она изредка выглядывала из-под нависшего лба, который делился ровно наполовину глубокой складкой — неразрешимой дилеммой. Её взгляд пронизывал меня, выбивая грехи.
— Я насекомых боюсь. Нам медведку показывали: стало не по себе. Я вышла, упустила тему урока. На втором уроке самостоятельная работа была по этим медведкам. У меня двойка. — Я преуменьшала свои способности, чтоб бабуля мне поверила.
— Коль ты недалёкая, иди.
Я следовала этикету провинившихся — стояла с понурой головой бубнила, что я не успеваю, я не понимаю. Бабуля безучастным взглядом полосует потолок и не вколачивается в диван неуклюжими поворотами, а смирненько лежит нетленным призом. Казалось, она ушла в себя, всплыв на диване, как пузырь, способный, однако, все видеть и все знать. Обычно она кряхтит, переваривая мысли и поток моих оправданий. Золотая цепочка очков лежала на ключицах, словно пригретая змея. Тишина сдавила, как удавка. Я замолчала, обнаружив, что бабуля поглаживала карай ватина, как кошку. Глаза её так и были вскинуты к потолку, словно воткнутые в разделочную доску, на которой каждое моё слово подвергается тщательной вивисекции. Она улыбалась и карала своим безмолвием. Голос её слипся и, только откашливаясь, она могла смеяться или вроде того. Неужели она догадывается? А может, мне это кажется? «Ого, сколько я здесь!» Время шутило со мной. Два часа утонули в моих оправданиях. Бабуля не двигается, но под ватином тайно подкручивает механизм реальности узловатыми пальцами, чтоб побыстрее наступила ночь, и я осталась дома. Как она это делает? Она влияет на эту реальность своим существованием, дыханием. За последние несколько дней она так и проводила без движения. Её привязанность к дивану возросла. Она охраняла его от меня, кричала в ревностном исступлении, чтоб я не приближалась, словно у неё отнимали воздух. Под подушкой она мутила какое-то дело. Ныряла рукой и вкладывала в рот по зёрнышку. Мордочка вся ссохлась и стала размером с кулачок. Она резко похудела и сдала за эти дни настолько, что только по голосу её можно было узнать. Бабуля к чему-то готовилась.
Я приносила ей еду. Она выдирала её из моих рук, дико посматривая. Сейчас она снова положила в рот бусину. Это были гомеопатические шарики. Она крутила их по рецептам древних лет. Утром я находила целлофановые пакеты, пропахшие мокрой псиной, базиликом и чем-то ещё, неуловимым, но пугающим. Моя правая нога не слушалась. Я пригляделась. По пыльному ковру ко мне тянулась холодное мерцающее плетение. Цепь. На одном конце — бабкины очки, а другой замыкается на моей щиколотке. Я не могу и шагу ступить. Мне показалось, что цепь превращается в пластиковую трубку, а в шее у бабки … катетер? Она крадёт мои силы, чтоб существовать!
Я подкинула в воздух монетку. Глаза бабки обрели фокус. С хрустом её голова повернулась — слишком неестественно, шея ещё раз подозрительно хрустнула, видимо, окончательно сломавшись. Бабуля не приходит в сознание, но бодрствует, водит плечами, будто реагирует на денежный металл.
— Смотри, на полу валялось, — мой голос, дрожал, как желе.
Цепь отстегнулась. Бабуля на лету поймала монетку щелкающим ртом. Её грудь согнулась, как книжка и выпрямилась, сделав изломанный вдох. Я бежала. Ненадолго, но я свободна.
Я опоздала. Надя качалась на качелях за домом, не подавая виду, что устала ждать меня. Она смешливо отворачивалась от лучей.
— Наконец-то! — Выкрикнула она и стала серьёзной. Руки её оплели меня. Её настрой меня пугал. Она будто всю жизнь готовилась к этому дню и не желала упускать ни минуты.
— Нам столько нужно успеть!
Я огляделась вокруг.
— Не здесь же. У меня дома всё готово. Это недалеко.
Слоняться по хатам не входило в мои планы. Я пережила такое сегодня… Если я откажу, то отправлюсь домой, а там… катетер и больная бабушка. Полностью больная на все места и странная. Цепи, пыльные вихри. Воспалённый рассудок скоро поглотит меня. Нужна смена обстановки. Я согласилась пойти к Наде в гости.
Надежда жила через дом и часто оставалась одна. Но в отличие от меня, запертой в холодеющей тишине с бабушкиным призраком, она не знала одиночества. Её любила вся семья — брат, сестра, родители, и эта любовь, словно тёплое сияние, окружала её. И я быстро прониклась к ней и обнаружила, что мне хватит этого тепла дожить во мраке с бабулей до выпускного. А на каком топливе мне дальше ползти в большую жизнь?
— Элина, проходи.
Первые несколько минут укладывались сложными артефактами в моём сознании, отлучённым от нормальной жизни.
Я покорилась и сделала первый шаг навстречу новому. Я тряслась, как промокшая, с трудом миновала коридор и запуталась в двухкомнатной квартире. После моего балкончика двухкомнатная квартира возводилась в хоромы.
— Иди, иди сюда — приманивала меня Надя. Она поняла, что по-другому со мной нельзя: я робела, как кузнечик. Мне страшно было находиться в таком месте, и вот почему.
Небольшая двухкомнатная квартира опутала меня светом, уютная, светлая со строгим минимализмом, и фиолетовыми водопадами штор. Она обладала неоспоримой притягательностью для заброшенного ребёнка, как я. Надина натура была хаотичной и придавала оживление квартире, шторам, которые летали от её рук. Глаза, её блестящие, как масло, искали, требовали больше воздуха, окно чуть не было выдернуто из рамы, повинуясь её желанию надышаться, с двухъярусной кровати поверженным флагом свисало одеяло; вмятины на подушке хранили утренний бунт. Она была неукротима! Её комната была беззащитна от её нападок — удел подушки печален — летит вниз. Обнажилась припрятанная косметичка. Надя замирает, точно её секрет был разворочен кем-то. Косметички недостаточно: потерялось нечто особенное…
— В чем дело?
Все печали Нади облетели, когда я её спросила. В глазах носилось невысказанное подозрение, что кто-то незадолго до нас вскрыл тайник под подушкой.
— Не заморачивайся. Я забыла кое-что.
Она любила зелёные цвета: насыщенные, салатовые, жидкие с белым. Юбка чуть выше колена открывала белые ноги с хрупкой кожей, матовой, как манник.
Надя всячески старалась утешить мою подозрительность, притащила кружки и чайник. Вода кипятилась у меня на глазах, чтоб я убедилась в её чистых намерениях.
— Будешь?
Мой кивок чуть не лишил меня головы. Вышло бестолково — резко. Зато я вспомнила, что у меня есть шея… Пока что есть. Я опасалась, что наша просветительская «авантюра» ничем хорошим не закончится. А Надя поймёт, что мои дружественные порывы нечто иное — план внедрения к ней в душу, чтоб затем… Она посмотрела. Улыбаюсь, улыбаюсь.
— Ого, — Надя удивилась моей уцелевшей шее, — Ты странно двигаешься.
«А ты воняешь.» — Я улавливала аммиак.
Я чуть себя не выдала! Я не могла справиться с простой ролью — застесняться и сказать пару слов. Естественно. В квартире с призраком общение воспринималось как дефект. Приветствия — это нечто непостижимое, как ангина, на которую цепляется замок молчания на несколько дней. Я говорила в строгих рамках одним и тем же набором слов, чтоб не шокировать бабулю новыми смыслами. Речь утратила вес в однокомнатном склепе, где ценится только шёпот смерти и денег. «Ты» — Ударялось мне в спину от бабули. Мы общались на языке пустоты, часами, иногда днями. «Ты» служило для нас календарным листом с красным светом. Следующий день растягивался на предложений семь. Не только на воду у бабули был счётчик — она редко говорила одами, а в основном два слова — уже подарок. Говорящий сверчок, живущий в моей черепной коробке на безлимитных мыслях отрос в жирную саранчу. Туда действительно нужен счётчик! Не помешает и намордник. Фантомное насекомое использует моё тело, чтобы жить. А я? Я где? Я вроде с Надей…
— Догадываешься, с чего начнём? — Спросила Надя с налёта.
— Нет.
— Твоя толстовка. Тебе нельзя в ней постоянно ходить. Как пацан! А эти штаны алкашки тебя простят.
Надя говорила беззлобно, отслеживая, как я держусь, и представляю ли, откуда мои беды. Она упала на широкий стул, который мог вместить двух таких Надь, и не сводила с меня чёрных глаз, будто заново знакомилась со мной. Она осматривала меня с головы до ног. Разговор не клеился. Я понимала, что она бесконечно права, хоть я и страшилась говорить с ней.
— Ты не дуешься? — Завела Надя после раздирающего молчания.
— Нет.
— А другое у тебя есть? — Она снова осмотрела меня.
— Оно… такое же, — отреагировала я.
— Я знаю, что ты сделаешь.
— Что? — Испуг говорил за меня.
— Это платье, потрясающее! Думаю, ты в него влезешь, а мне малое, — метнула она взглядом на кровать, где ждало платье. Моё молчание оживило её ещё больше.
— Примерь! — Скомандовала она.
Упрашивать меня не пришлось. Я влетела в платье, как в мечту, и остановилась в растерянности.
— Спа... спасибо!
— Меньше всего мне захотелось сделать тебя заикой! — Рассмеялась она. В её глазах запрыгали бело-лунные блики, — Так и пойдёшь.
«Она имеет в виду платье? Нет... не могу…»
— Что с тобой? — Надя подобралась ко мне. — Не нравится?
Моя задумчивость её напугала. Я и сама боюсь. Я ещё раз посмотрела на неё, как бывало на призрака, чтоб меня несильно мучили. Забота Нади переносилось с мукою. Болело сердце.
— Мне нельзя его носить. Бабуля не оценит. По её наставлению я таскаю эту дурацкую толстовку, штаны… и прочее. — «Ничего же страшного. Платье не поломает мои планы.»
— Ты живёшь с горгульей! — Окатила Надя.
«Так и есть…», — подумала я. Приступ заступничества Нади мне понравился, как и новое прозвище домашнего призрака — горгулья. Мне хотелось представить, что в моей жизни не так уж всё и плохо. Я научилась быть убедительной. Другие охотно верили мне, только я своим словам давно не верю:
— Бабушка моя старенькая, а родители в разводе. Она до сих пор переживает. Её редко навещают.
— А тебя навещают?
— Почему ты просила? — Насторожилась я.
Её взгляд полоснул по мне, не злобный. Из глубины её глаз поднимались молчаливые мысли — всё, что она думает о моём заточении со старым призраком или как там по-новому — с горгульей.
— Всё ясно, — скривилась Надя, — твоя горгулья, заставляет шарахаться в лохмотьях, чтоб ты не отбилась от рук. — Надя кивнула на мою толстовку.
«О, да!» — Фыркнула я. Трудно было не согласиться. Под авторитарным управление бабули никто не трепыхался без спроса. Зато идеальная старость, как в пансионате, с досмотром. Я грозилась уйти. Тут же бабуля включила безумицу, металась по квартире, искала таблетки, угрожала отравиться. К счастью, лекарства слишком дороги, чтобы их закупать тоннами ради истерик. Полагаю, бабуля слишком часто манипулировала безумием и спятила по-настоящему. Отирать стены, когда я не заикаюсь об уходе, стало для неё нормальным. Пусть. Зато не верещит о смерти.
— Вот что! Носи толстовку, а перед школой заходи ко мне, будешь переодеваться, обратно также.
— Решение, что надо! — Поддержала я, но всё равно боялась. Забыли о чайнике, о горгулье.
Моё конспиративное преображение влекло нас обоих. Она выделила мне несколько своих кофт. Я была меньше её, щуплее. Физически меня надо было доращивать ещё год до её форм. Я на полгода её младше, но дело не только в этом: она довольствовалась не только тощими школьными обедами, частенько носила с собой мармеладки, пирожки, потому что никто не щадил «опекунские». Не уверена, что она знала, что такое «опекунские». И пусть дальше не знает. В моих сложностях она узрела невероятное приключение, в которое беспрепятственно втянулась.
— … думаю, мы можем рискнуть…, — размышляла Надя, — У тебя волосы вьются?
— Да.
Наши короткие перекидывания фразами проходили, как игра. Надю это забавляло. Я всё ещё помнила о плане и держалась сухо, чтоб мой план не развалился. Всё очень натурально происходило. Она ведь тоже играет. Строит из себя хорошую. Надя хочет меня приручить! Пока не ясно зачем. Я присматриваюсь. Эта комната…
— Немного подрежем, чтоб волосы ложились в хвост.
— Нет!
— Не пищи! Немного, на сантиметра два. У тебя ж волосы вьются — не особо заметно будет, — она схватилась за ножницы, которые были припасены заранее для меня. Неподалёку лежала косметичка — ожидать ли мне этого часа?
«Я в другом городе?» — мысль странная, но я не слышала привычных звуков которым пропитан Партизанск. У каждого города свой голос. Что-то не так.
— Элина! Ты чего зависла?
Её командорский нрав отвлекал меня. Она как глянет — и горгулья свалится. Надя обладала здоровым инстинктом личных границ. Всегда боевая и ни минуты не была другой. Жаль, Надя лишь часть плана. Возможно, наша притворная дружба — не борьба за Пашку, а манипуляция в Надиной задумке. Я вздрогнула. Голубые васильки на сочной картине напротив мигнули, как глаза прозорливой горгульи. Ножницы клацали. По уху проехался холодный металл. Надя пугает меня! Проверяет, насколько я податлива. Для какой-то новой жизни, чтоб меня приняли свои же требовалась закалка, посвящение. Она меня испытывала. А «свои» — я не уверена, что Надя имела в виду одноклассников. Звуки будто пробирались через толщу воды. Я слышала плескание рыб. Эхо скрытого мира превращалось в бульон голосов — это не говорящий сверчок в голове, а более жуткое. Твердит и успокаивает, оплетает сознание сном. Не слышно машин. Я превратилась в зрачок страха, сжимающегося под миганием скрытых наблюдателей за видимым спектром реальности. Здесь такой концентрат. Они будто ставят опыты, выдержу ли я. Но, куда мне бежать, если дома меня ждёт тоже самое? Какие-то специи витали. Аромалампа тлеет. Надя заманивала меня своей странной дружбой.
— Тебе плохо? Я закончила, — Ножницы последний раз цапнули, а Надя впилась в меня, как реанимация в покойника, — Элина, ты чего? — Её голос прорезал гул моих мыслей и выдернул в Партизанск.
— Душновато, — «Где я была?»
— Ох, и правда, — Надя поспешила к окну, а я рада была, что быстро сыскала повод, чтоб не лечь под её расспросами.
— Смотри! — Маленькое складное зеркало возникло у меня перед лицом, — «Недурно и совершенно естественно!» — Отметила я про себя.
— Наденька, это просто чудо! — Подёргала я свои волосы, — незаметно и красиво. Я буду носить платье! Завтра надену. Ой... суббота же. Хоть в субботу! Только… моя горгулья никуда не пустит, разве что в магазин. Ей совсем в тягость шевелиться, — «Может, Надя и коварная, но мне понравилось своё преображение».
Она застыла в изумлении. Мой тихий нрав был привитым, но приближался момент, когда я познаю себя настоящую. Жить в собственном доме приходилось неприметно, чтоб бабуля не нервничала. И чем тише я взрослею, тем ей спокойней.
— Понедельники никто не отменял! Приходи в понедельник утром перед школой.
Мы собирались ещё не раз. Она не лезла с лишними расспросами, считывала моё настроение и была безгранична в своих задумках. Я знаю, будь её воля, она бы полностью переодела меня, отмыла, очистила, состригла и вывела в люди человеком — не «Толстовкиной». Иногда меня подбрасывало от её советов: покрасить волосы, нанести макияж в школу. Мне приходилось принимать их с тяжёлой душой с оглядкой на горгулью. Я с трудом уговорила Надю пожалеть меня и не мучить макияжем, что достаточно сложно было скрыть, но с волосами такой номер не прошёл. Мы сошлись на тонике для придания глубокого цвета моим волосам из разряда «психованный апельсин». Горгулья жила во мраке цивилизации, экономила свет, лишние лампочки выкручивала из люстр, светильников и не могла при таком освещении разглядеть полутона. После того, как я согласилась на «психованный апельсин», Надя немного остыла в своих стремлениях меня преобразить.
Мой план кажется дурацким, потому что Надя вроде искренне со мной дружит. Я внедряюсь в её мир, чтобы всё испортить. Моя совесть не настолько бездыханная, я чувствую лёгкий укол. Сложно представить, что Надя своим энтузиазмом хотела навредить мне. Она оставляла пространства моё хрупкой душе для сомнений и не давила на меня. Я имела полное право сомневаться в ней! Я раскусила её натуру — нетерпеливая, нежели напористая. Стоило мне её отвлечь, рассмеяться, как она забывала о наставлениях и хохотала, заглушая муки совести.
Мы облюбовали хиленькую качельку во дворе за моим домом. С первого мы без слов понимали, что это наше место, которое мы не вправе бросить, если даже разлучимся. Иногда я приходила к качели одна после магазина, но не смела долго задерживаться, чтоб не тревожить мнительную бабулю. Я знала, Надя ждёт меня у качели. Она приходила раньше — за пять или десять минут, а однажды — за целый час до нашей встречи.
Я наблюдала за Надей минут двадцать. Обесточенная с вялыми движениями, её не хватало вилки и розетки, чтоб набраться энергии. Мне показалось, что меня поджидает кто-то старше, а не Надя. Может, тётя Люда? Стройная фигура, но уже с возрастной сутулостью и движениями плавными, чтоб затем не мучиться от усталости. Длинная юбка до земли с орнаментом из ромбов и в кожаной куртке, отдалённо напоминающей почерневшую грушу. Кто-то другой, а не Надя ждал меня на наблюдал за мной, зная, что я прихожу раньше и тайком грежу Надей… Но это была она. Как же я приятно ошиблась и состарила её в своём воображении! Её губы искривились в жутковатой усмешке — моё замешательство её веселило.
— Идём — она произнесла с потрескиванием, как актриса из пожелтевшего фильма.
План… неплохо бы его придерживаться. Моё очарование Надей слетело, как нагадивший голубь. Как бы я не отгоняла тревожные мысли, осадок не проходил. Надя слишком преобразилась, почувствовав мою доверчивость, немного вышла из роли. Ей нет нужды со мной осторожничать. Она снова тянула меня в гости.
— Что на этот раз? — «Кажется, мы всё перепробовали.»
— Макияж, — вылетело, как искра из горла.
«А мы действительно думаем об одном и том же?»
Дома тайком я иногда размачивала старую тушь, а вместо теней крошила цветные мелки и красилась... Ободряющая улыбка Нади провоцировала меня прихорашиваться, дерзать настоящими помадами, тушью и тенями! Кисти и пудра, чего только не было! Вскоре я стала похожа на клоуна, нежели на трепетную нимфу.
— На первый раз неплохо, — оценила Надя и обмакнула кисть в маленькую баночку. Резкими движениями она добавила кисточкой несколько штрихов, похожих на ритуальные знаки.
— Морозные узоры, — пояснила она.
— Я пойду умоюсь, — «Ох, побыстрей бы…» — моё лицо горело. А по крови растекалось нечто, проникшее из краски в кожу.
— Не задерживайся, — сдержанно ответила она.
Странно, но она в квартире находилась в куртке. В безмятежно-рассеянной улыбке Нади угадывалось практически невыносимое желание снять куртку, но она терпела. Её борьба никак не отразилась на мне. Наоборот. Она делала всё, чтобы я простила ей нелепый вид, и я каждым своим словом, бросалась доказывать, что мне всё равно на её прикид, что не вижу ничего, до умопомрачения пробирал интерес, зачем Надя разоделась, как клуша.
— Завтра я прихожу?
— Да, Элина. Завтра без платья. Но мы тебя накрасим, так что будет здорово.
— Без узоров?
— Что ты! Только тушь, — она хихикнула.
— Ты будешь без куртки?
— Это... это только сегодня я такая.
— А-то я не знаю, какая ты! — Подхватила я, но сердцем ощутила лёгкий укол, что я знаю ровно столько, сколько вообразила. Даже если эти фантазии ошибочны, разве это не моё искупление, чтобы я переболела и воспряла? Чутьё моё знало о Наде больше, чем мой разум, и шептало: «Будь осторожна». Я не знала ничего особенного о ней, чтоб бояться, но… она…
— Ну, раз знаешь, то не надену. Это я наскоро оделась, чтоб не наводить марафет.
Её ответы, как бархатистая паутина, сковывали таинственностью. Погружение в тему Надиных причуд стало между нами негласным табу. Марафет или что там… конспирация. Она даже перестала выделять аммиак, научилась полностью уподобляться образу, который играла. Моё сердце сотрясалось от её мнимой откровенности, который вызывал новую волну вопросов. Почему она так оделась? А почему моя бабуля помешалась на марлёвках? Предвкушение и ужас … а я думала эта парочка восстаёт только в бабкиной квартире.
— Надь, а я ведь всегда так хожу... ходила, и до сих пор жива, и ты переживёшь — не расстраивайся, — делаю вид, что всё хорошо.
Рядом с Надей я чувствовала себя свободной. Могла возразить, промолчать, даже нагрубить, а размышления попахивали изуверской дотошностью. Мой податливый характер обрёл неожиданную силу. И всё же меня не покидало странное ощущение, что реальная жизнь Нади была каким-то договором о соблюдении строгих правил. Ей непременно хотелось иной жизни, такой, как у меня — среди скрежетов из неоткуда, со страхами под ковром. Надя должна найти кого-то на своё место, чтоб освободиться… Меня прошиб пот. Я не свободная. Я… становлюсь Надей. Я ведь хотела этого? Мы меняемся местами. Надина куртка фонила сладковато-тошнотворным, как детское лекарство. Я проглотила острый ком и натянула дежурную улыбку, отвечая на безмолвный вопрос в глазах Нади.
Мысль бросалась, как гадюка, что я уже часть семьи. Я ни на что не претендовала! Но все были согласны с моим присутствием и чуть ли не требовали переезжать. Надя много рассказывала о моей тяжёлой доле. Я даже о себе меньше знала… Они ждут меня, как родную. Но их радушие липло холодным ужасом. С Надей они разговаривали, как заводные солдатики, и двигались рывками. А со мной к ним возвращалась жизнь. Они наслаждались минутами просветления, говорили о ресторанах, которые давно разрушены и о море, которого отродясь не было в Партизанске, как и песочка, возле дома. Их речь и манеры казались вырванными из другой эпохи. Они посматривали на Надю, как на мебель. Однажды я заметила, как условная «мать» сметала пыль с Нади и приговаривала что-то о резьбе по дереву и куклах в полный рост. Надя, как заноза, впилась в эту семью. Семья, но не Нади. Они жили по одному сценарию, чтоб не погибнуть. «Брат», бледный, словно известь, выдавливал из пианино звуки меланхолии. А «мать» бесконечно скоблила квартиру — драила, полировала, носилась в клубах чистящего порошка. Она пыталась вычистить незримую отраву. Как брандспойт.
— Тебе неплохо с макияжем. Мы повторим в понедельник.
Я подозревала, что с другими Надя была не такой… Она была мягче, что несвойственно её характеру. Я ворвалась в её жизнь безрассудно, и теперь она хотела, чтоб я не сбавляла этот темп, будто она что-то с этого имеет. Надя нервно теребила куртку, но не сняла. Культура общения… чепуха. В её манерах сквозило что-то чуждое, неестественное. Благовоспитанность и сдержанность походила на замешательство. Она не знала, что со мной делать. Не здесь, в квартире, а в глобальном, пугающем смысле. Она ещё не решила. Её куртка буквально лезла мне в глаза. Стоило мне присмотреться к лицу Нади, как куртка становилась ярче, и я непроизвольно щурилась. На глаза налипала пелена. Надя каждую минуту считывала мою реакцию цепким взглядом. Она смеялась, просто так, когда я уткнулась в её куртку. Смех её, как бритва, затачивал меня на мысли, что мой план был зеркальным отражением её плана. Но она разрабатывала его не одна, а целый шабаш. Надя умолкла, будто она не здесь. Её план претерпел изменения и теперь нужно импровизировать.
— Надену курточку в понедельник, — выпалила она.
— Надя!
Мы играли в дружбу. Побыстрее бы выплюнуть застрявший кусок карнавалов и ролей. План. Я немного отступила, чтобы посмотреть, а как бы оно было, если всё происходило по-настоящему? Нечто лёгкое и сиюминутное меня подхватило и нашёптывало, что отношения с Надей могли бы быть доверительными. С ней некогда скучать. Она поддерживала тонус моей жизни. Я буквально выживала на думах, о том, что я близка к финишу, что многому от неё научилась, но она… Задумчивость стала моим теневым спутником. Надя не лезла в душу. Она видела насквозь. Иногда в ней просыпалась человеческое — без тяжелых взглядов из бездны (Или куда Надя выпадала на минутку-другую?). Мы, как две росинки, пружинили на листе от смеха и отскакивали от неудач.
Однажды, моя бабулька, побратавшаяся с тенями и сквозняками, сошла с третьего этажа. Она провожала меня до магазина чуть ли не за руку. Надя не дрогнула. Они переглянулись. Бабуля была похожа на чёрный кокон в траурном тряпье, с глазами, переполненными зовом мертвецов. Каждый день она хоронит призрачной молитвой. Жизнь ей не мила. Её беспомощность — мнимая. Она присела на качели к Наде и вглядывалась каменным взглядом. Бабуля откинула костыль и обеими ногами отталкивалась от земли, чтоб ритмы её безумия и качели совпали. Надя не сводила глаз. Это было похоже на телепатическое послание. Меня пронзил холод. Качели скрипели, как метроном, отмеряя, сколько мне осталось жить. Кожа… моя кожа источала тонкий душок аммиака. Катетер! Догадка обожгла меня. Делаю вид, что не замечаю изменений. Бабуля улыбнулась, раздувая ноздри, а Надя дёрнула губой, чтоб в открытую не улыбаться. Может... пора завязывать с планом?
— Воздухом надо иногда дышать, — запричитала бабка. Морщинки забегали на её лице. Я знала, она насмехается. — Кто эта девочка? — Бабка спрашивала о Наде, а смотрела на бегущую собаку.
— Надя. Мы с ней занимаемся, — я держалась, как на допросе.
Костыль хрустнул, а собака протяжно взвыла, удирая на трёх лапах. «Чует хищника. Вот только я глупее животного не вижу, кто передо мной.» — Мысли таяли, как маргарин, будто их бережно слизывали.
— Ко Дню рождения, надеюсь ты закончишь? — Бабка смотрела прямо. Её открытый рот жадно ловил воздух. Она злилась. К кому из нас относился вопрос? Бабка кошмарила меня неизвестностью. Надя, как дрессированная мартышка, ёрзала с умным видом.
— Так, когда у тебя День Рождения? — Вкрадчиво спросила Надя.
— Через месяц, — «Она готовит мне подарок? Она с бабкой…»
Я понимала, что приближается день, когда я буду горько поплачусь за нашу фальшивую дружбу. Я должна была … искренне идти на закланье. Нужно выкарабкиваться. Бабуля нелюдима. Откуда Надя её знает? Я лишаюсь ума... нет, я в уме, но весьма в своеобразном... Если я безумна, то это нормально? Я лишена и безумия! Вот бабка — безумна. А я ещё не доросла до её уровня. Скоро, совсем скоро с такой жизнью я пополню ряды…События крутятся будто в центрифуге — это рабство созерцания. А я вырвалась. Ведь я вне ума! Я ничего не понимаю. Я объелась Надиной дружбы и стала жертвой собственного плана! Интересно, Надя тоже так думает? Время бежит — всё перемешалось. Ещё ничего не кончилось, а уже ничего нет.
Бабуля приподнялась, пнув свой сломанный костыль, выпрямившись во весь рост. Хромоту заменила лёгкая походка. Неужели её старость тоже изощрённый план? Кто она?
Надя гладила меня по руке. Я дёрнулась. Чёртов подарок, не хочу! Я вырвала руку.
— Твоя бабушка очень милая, — простодушно поделилась Надя, словно никаких странностей не было.
Мысли в раскоряку. Я кивнула. Надя. Она ведь никогда не врала. Горгулья — это фигурально? Или реально? Меня пробила дрожь. Слезы жгли глаза, но я гнала их прочь. Нельзя показать ей свою слабость, дать понять, что я выхожу из игры. Тишина, казалось, плакала по мне.
— Может, больше без горгулий? — Непринуждённо кинула я.
Её склеры покрылись песком, просеивая мысли на добрые и не очень, словно предложение было оскорбительным. Потом всё пришло в норму.
— Конечно, — она улыбнулась.
Бабка и Надя… что за химеры?
Глава 4. Провокация.
Тёмные будни вырывались с календарями и лишь редкие рубероидные полосы служили отражением прежней жизни — забытой и безрадостной. Школа молчала, наблюдая за моим преображением.
Немые взгляды карабкались не по моей спине, а по лицу с недоверием. Я слышала ехидные смешки, что без Нади я — никто. Неужели я сама не способна на перемены? Наша качель осиротела. Я отступала от плана — не приходила, но Надя продолжала нести в одиночестве нашу клятву за двоих и упорно наведывалась. Иногда ей удавалось подлавливать меня.
Паша… Взгляд его, проницательный, всё чаще задерживался на мне. Он выбрал Надю, но в глазах его крутился мысленный эксперимент: «А что, если...?». Свет преломлялся на острых углах школы, и Пашка вытекал горбатой тенью. Он казался плоским и ненужным самому себе. Его тень — ровная, гордая, отражала Пашку в прошлом, уверенного, невозмутимого. Надя знала: Пашкину симпатию мотает, как флюгер, на общественных ветрах. Милая, любезная, но безразличная к нему, она держала его на поводке, как собственность, которой можно выгодно козырнуть. Он сильный. Он выбирает! Но ходит выть к ней. Голос его дребезжит, как струны старого рояля, извергая что-то про сухую любовь. Звуки оставляют чернила на Пашкиных руках в виде грязных синяков. Он колотил стену в одиночестве и кричал нам за километр. Казалось, эти крики обращены мне… По-другому он не умеет. Между мной и Пашкой витало много недосказанного.
Под моим взглядом он замирал. Его удивление на грани страха скользило по мне: ведь я в своей «вечной толстовке» выглядела намного лучше! Я оставляла больше сил себе, а страдания — Пашке. Он забрал то, что посеял. Его осторожность не выросла из детских страхов, когда наша встреча один на один заканчивалась боем на батутах. Романтический ринг, или что он накрутил в голове? Наигравшись с Надей в высокопарные отношения раба и королевы, он наконец-то служит только себе. Прогулки с Надей дополнились общей проблемой — Пашкой. Он утомил бесконечными метаниями, кто пригреет его и простит. Он чаще оказывался рядом со мной. Сквозь веселье и непринуждённость Пашки, я видела, что он жаждет спасения от мук выбора. Но я не собираюсь быть запасным аэродромом.
Рука… опять случайно задел! Трясёт уже от его дешёвых подкатов. Даже мороженку не купил.
На что он надеется? Слишком добреньким, слишком правильным стал. Рот до ушей. Маска. Что он пытается изобразить? Не верю я в эту безмятежность! Тошно! «Вали к своей Надьке!» — Захотелось заорать ему в лицо. Я улыбаюсь. Он думает, мне нравится его навязчивость. Не подходит ко мне больше. Какой послушный. Он так смотрит. Маньяк. Не мигает и шутит... Это уже диагноз! Мне нужно остерегаться его. Не хочу с ним говорить. Бесит.
Надька… нет, не ревнует. Пашка отпочковался от неё. Не подходит третий день. Она и рада: не нужно играть в принцессу. А он? Забыл про неё. Он не ушёл, а лишь отошёл: «Есть ли кто поинтересней?» Он выслеживает меня у школы. Я обхожу его пятой дорогой. Перебежками. Странный. Очень странный. Крутится, как муха над вареньем. Не уходит. Что он задумал? Сегодня я не буду скрываться. Иду.
Он увидел меня. Его шаги направились ко мне с невероятной частотой. «Пройди мимо, пройди мимо». Я не меняла темп. Пусть дёргается, если хочет. Он немного отклонился в сторону. Я уже поверила, что сегодня всё обойдётся. Тут он выдаёт: «А куда ты так торопишься?» Без раздражения и злобы. Необычно. Он хорошо шифруется.
«Брошенный.» — Мысль ужалила меня. Он сам доигрался.
— К бабушке, — выпалила я.
Я не боюсь, но мне неприятно перед ним отчитываться, будто мы встречаемся... Стоп. Он что?
Он хоть понимает, куда ввязываться? Тихая жизнь наскучила, и он решил взбодриться? Мои проблемы для него игрушки. Это не батуты. Вижу, не верит мне.
— Допрос окончен?
— Давай без этого, Элина.
— Без чего, Паш? Без бабушки нельзя. Я живу у неё, — я усмехнулась.
— Она ж не съест тебя, если ты вернёшься позже.
— Она… она, — меня душил смех.
Отдышавшись через минуту, я убедила себя, что ничего особенного не произошло. Спазмы смеха ещё сдавливали моё горло, и голос царапался, зарываясь в страх, как трусливая башка страуса в песок.
Пашка присматривался. Я — не мисс Кокетка 2.0, так что пусть терпит. Но через минуты три пусковой механизм безумия заклинило, и я вмиг провалилась в леденящее умиротворение.
— Эли...на...
Он не задумался, а скорее провалился в кому и дышал моим именем, чтоб не сдохнуть. Трогательно. Как я могу объяснить, что со мной происходит? Анабиоз? Нет, я всё чувствую. Думает, это уловка? Меня будто стёрло ластиком, а ничтожные импульсы моей жизни пробивались разве что через дыхание. Вот он смотрит... ожил и не собирается бежать. Я хотела скосить глаз, но вся моя правая половина тела зашевелилась, как ленивая медуза. Неясные страхи пробуждались во мне. Я подумала, не общие ли у нас с Пашкой страхи? Он не мог понять моих перепадов. Но он явно видел уже нечто подобное! Хочет — пусть смотрит. Я не обязана быть идеальной. Мне неважно что он скажет.
К тому же к Пашке подоспела «скорая помощь». Маринка. Одна из его преданных обожательниц. Она скользнула по мне острым взглядом, мол, смотри, неудачница, сейчас будет мастер-класс.
— Ты что здесь делаешь? — Маринка приблизилась к Пашке.
— Да так… чего хотела?
— Васька сбежал. Обещал в кино и где он? Я думала, ты — это он! Ждёшь меня… Может, со мной сходишь? Пааш, помоги мне с физикой. Не могу четверть закрыть.
— Ты-то не можешь? Уж сходи в преподу и наплачь на тройку. Твой Вася съест лишний пирожок, нежели пригласит тебя. Сама понимаешь…
Он так мило с ней беседует… Через минуту мои уши, как расправленное одеяло в ураган, реагировали на малейшие вибрации Пашкиного голоса... По мне стекали шарики дешёвой крупы из небесного амбара… это наигранная злость Пашки катилась по моим нервам. Килограмм, тонна. Я закопана по пояс в крупе. Я — уличная птичка, всё склюю, и своей недалёкой головушкой не пойму, что произошло. Марина улыбается мне, как уставшей старухе: «Завяли твои помидоры, мать, посторонись». Уголки губ Марины удерживаются прищепках её замыслов. Тонкий прутик её губ выдувает: «П....» Она желает мне пешей прогулки, и пробоина в её голосе зарывает, куда я должна пойти да побыстрее. Маринка — благонравная манипуляторша. Она носилась вокруг Пашки, как в лихорадке, и чуть ли не косичками выметала из его следов соринки. Она смогла бы. Несколько раз она чмокнула его в щёку… нашла какой-то дурацкий повод. Теперь он носит её клеймо. А я — клеймо своей глупости.
Лицо Пашки — инфернальное наказание, почерневшее. Кажется, он сложил стулья в пирамиду и сел на самый верхний, чтоб одновременно удержать под своим седалищем всё... Маринка вроде обиделась, но её глазки блеснули не от слёз. Соблазн — особая мышца, натренированная на поклонниках, а Маринка — эксперт флирта. И тучка, и солнышко её верные помощники. Тень прозрачной вуалью накрывает её лицо, а ноги в тёмных колготках напоминают камертон, настроенный на частоту красоты и изящества. Но вот тонкий луч разрезал тучу, и Маринка, как доставучий поплавок, выныривает из тьмы и поблёскивает округлыми формами. В её игре имя Пашки сделано из сахара, но он лишь — карамельный петушок. Его срок — до первой чашки чая. Марина звала Пашку с придыханием, будто последние струйки воздуха посвящала ему. Пашка молчит. Его лицо подёргивается. Он же не хочет разозлить милашку?
Вот уже совсем скоро всё свершиться. Однако, Паша не думал двигать к Марине свои мощи. Он был похож на фигурку из золы, тронь — и рассыплется. Его впалая грудка расправилась, чтоб выглядеть объёмней и внушительней. Не может прогнать Маринку? Тоже мне доминант… Марина зависла, как гильотина, и устала, но всё ещё вызывает интерес. Её коленка мелькала в прорези лазурной юбки, как рыбка — не живая, а та, что к верху брюхом борется с упрямством Пашки А мне что? Ждать, когда же с него слетит маска ловеласа, и он вспомнит, зачем меня остановил? Пусть разбираются без меня.
Что мне остаётся? Участвовать розыгрышах, когда же Паша соизволит устроить пятиминутное свидание? Для меня у Пашки особый график — никогда. Хотя… пять минут он мне выделил! Следующая аудиенция состоится через неделю. За десять лет набежит год! Кто я? Маломощная уборщица собственных слёз.
Пашка… Мы одногодки. Для меня, кнопки, он казался высоченным, выше на недосягаемые полторы головы, с устремлённым взглядом, задорный. Завёл себе рассадник. Почитательницы, как ордена блистают, напомаженные, умытые. Что это? Сморчок и мухи.
— А кино?
— Одна сходишь.
Маринка развернулась и промчалась мимо меня, как лязгающий бидон. Я сморщила нос. «Мастер-провал.» — Подумала я без злости. Если не смогла она, что обо мне говорить? Хотя пол флакончика духов отпугнут любого. Я медленно поползла за территорию школы. «Вряд ли Пашке понравится мои пересказы о горгулье.» — Успокаивала я себя. Так даже лучше, что ничего не вышло.
Топот. Наверное, ещё одно разбитое сердце бросилось наутёк. Интересно, кого Пашка отверг на этот раз?
— Стой! Так ты куда?
Я вздрогнула. Пашка догнал меня! Однозначно, он хотел спросить, не «куда», а с «кем» я хожу. Казалось, он до бесконечности готов сражаться с моим молчанием.
— Куда? Куда? — Терзал Пашка.
Он впервые перешёл из разряда наблюдателей в наступление. Меня удерживало от побега разве что следующее утро — Пашка выскочит из-за угла и продолжит допытываться. Не хотелось пробираться в школу с содроганием, лишь бы не встретить Пашку. Лучше решить всё здесь и сейчас. Я холодно на него посмотрела. Не буду играть с ним в свидание.
— Элина, тебя кто-то встречает?
Сердечко моё грозило кокнуться от такого напора. Моя обеззараженная жизнь от тревог, забот не заходила глубже школьной учёбы и воняла такой стерильностью, что самое банальное событие привносило хаос. Казалось, никаким лучом не оживишь мрачность затёртых переходов, где я пришибленно сгибаюсь, чтоб моя судьба меня не преследовала, не метила меня дворовая трава и пыль из-под колёс сизых машин. Я боялась перемен, но жаждала всей душой. Центр тяжести моей жизни мотает на маниакальной карусели с облупившимися тараканами. Выхватываю краем глаза жизнь сверстников — им не нужно спасаться от безумия. Они по возрасту развиты, а меня передержали в зоопарке иллюзий и отсроченного созревания. Бабушка моей боли живёт со мной… бабушка — моя и не моя. Я давно её не узнаю. Реву. В глазах собралось такое наводнение, что я не вижу рычага счастья. Я не жажду новых потрясений. Но нехоженые тропы заполняются эмульсиями гнева и прощения, падениями… С недоумением я смотрю на Пашу. Где ж тебя носило? Что ты молчишь, неприкосновенный лебедь? Ты уж-то должен знать о своих странствиях куда больше! Глаза Пашки крутились, как шашки без клетчатой доски, в бессмыслице. Наверное, я недостойна знать всего. Мысли мои сбраживались от кардинальной смены моей судьбы. В тайне я призывала события, планировала… А сейчас эта внезапность преподнесла реальный шанс слезть с губительной карусели в объятья давней влюблённости, которая из сонной россыпи ожидала в плотском обличье Пашки.
— Я к бабушке иду! — «Он глухой?!»
Нет никакой ошибки немного потерять голову. А то моя трясучка перед неизведанным и впрямь похожа на иррациональный страх перед игольным ушком. Пашка не отстаёт… Не думала, что он уцепится за мной. Кто же эта таинственная «бабушка»? Не терпелось узнать ему. Украдкой я поглядывала на него и замечала, как он жаждет разгромить моё враньё по косточкам. Я должна была сознаться в чём-то. Почему он диктует свои условия?! Он впился в мои следы и обнюхивал чуть ли не каждый угол, вдруг я сойду в неизвестный поворот, и он станет свидетелем моей встречи с отважным «поклонником».
Он считает, я должна оправдываться и представить настоящую бабушку! А что… Пашка был не вхож в мой мир. Его присутствие очерчивалось лишь моими мечтами. Но ведь это можно исправить! Пусть знает! Бабуля всегда очаровательна… Я чувствовала, как горит мой мозг, весь верх горит. Мои губы рассёк неуправляемый смех.
— Что опять?
— Скоро ты всё поймёшь, — я подмигнула Пашке.
Он сделал усилие — смолчал. Недоумение Пашки рикошетило в прохожих. Ох, не вини меня, зайчик! Но ты сам захотел. Такое отчётливое раздражение топило меня впервые. Как же! Без жалости на меня посмотришь. Какой олух осмелится приблизиться ко мне? Это невозможно. Я ведь призвана толстовки носить! В глубине моих бед это было не самой важной частью, но терзало это по-особенному. Мой страх распалял меня устроить проверочное испытание Пашке, чтоб место рядом со мной не казалось свалкой, куда и поплеваться не прочь. Новый тур мести? Я вроде не собиралась… Эти симптомы мне знакомы. Я теряла контроль и часть разума, вела себя, как исчадье. Приставала, цеплялась. От меня спасались, убегая. Скрывались неделями и обходили десятой дорогой. Паша знал, насколько я меняюсь, становлюсь оборотнем. Легко меня не любить. Но, когда я была в Надиных вещах, то находилась будто под действием амулета — я держалась достойно, без выпадов. Прозрачный план мой — скопировать обаяние прекрасной и ранимой Нади, терял очертания. А действительно ли я добиваюсь желаемого? Знала ли Надя, что я её использую?
— Идёт, а как будто не шевелится… — я замечала малейшее и готова разглядывать Пашку до разрыхления извилин. Его лицо, как вспышка, прыгало у меня перед глазами. Он всматривался, морща лоб — межбровье буквально треснуло от напряжения, и кожа в складке, казалось, обвалилась до кости. Я услышала хруст и припустила шаг.
Давно надо было выбросить из своей жизни — Надю и Пашу. Они слишком живучие. Уж не бессмертные твари ли? Они подкупили меня. Ни от Паши, ни от Нади я не слышала ни одного гнусного намёка касательно моей неполноценности. Надя хоть не распускает павлиний хвост. А Пашка? Разве он достоин? Он лишь только грабит мои чувства, оставляя звенящую пустоту в сердце. Он вглядывался в подворотни, кто приближается ко мне. Я не стремлюсь угодить, умалчивая подробности своей жизни, не хочу, чтоб мою жизнь глубже затянуло в сплетни.
— А я на балконе живу, — брякнула я.
Пашка поравнялся со мной.
— Ты странная, — он вглядывался в моё лицо.
— Я не лгу. Я действительно живу на балконе.
— А кто ещё?
— Кот. Я проношу его тайно, в рюкзаке, чтоб не огрести.
— Подвальный?
— Он мой, но изгнанный.
— А ты почему на балконе? На передержке?
— Хм, — я не одобрила шутку Паши.
Малейшая жалость раздражала меня. Его лицо оставалось участливым, точно его действительно заботила моя жизнь. Он беспрестанно спрашивал, точно великим счастьем было вывернуть обо мне все беды. Он был послом от всего класса, чьи исповеди обо мне внушали смех. Я понимала, что он таков, подлый — ничего. Сейчас он быстро перевоспитается!
— Пришли, — я одёрнула Пашку на углу своего дома.
— Так ты здесь живёшь?
— Здесь, здесь, — воплощала я свой план, — Камыш, Камыш, кис-кис!
Изгнанник объявился, запрыгнул в мой раскрытый рюкзак и сидел тихо.
— Это он? — Не выдержал Пашка.
— Да, — пропищала я, затягивая Пашку в подъезд. — Помоги с рюкзаком, спина ноет… — «Зачем я это сказала? Неважно.»
Мы взбежали на третий этаж, спотыкаясь о ступеньки, как ребра лежащего мрака. Мерцание. Дверь... похоже на копоть после пожара. А где дверь?
— Кто это с тобой? — Прогремел голос из темноты.
Бабуля материализовалась на пороге. Она улыбалась как Хэллоуинская тыква, шрамированная гребёнкой, и трескала майонез, высасывая его, как детское питание, из носика мягкой упаковки. Её ногти, намазанные йодом в три слоя, светились, как радиоактивные метки, а живот, несмотря на её хрупкое телосложение, выпирал новогодним мешком, полный всякой чертовщины.
— Проходите, я сейчас, — бабуля кряхтела.
Она спустилась на три ступеньки и снова поднялась, затем спустилась на шесть ступеней и принюхалась, идёт ли кто за нами.
— Мы одни, бабушка, — «Как мне это надоело!»
— А? Да, да… мальчик, входи… Ты кто?
Пашка решает представиться, а моя бабуля опережает Пашку и рокочет: «Кто?!» Её глаза горели, как экран смартфона в темноте, а лицо покрывается испариной будто она переписывается со всем домом в поиске ответа. Голос бабули прочно владычествует в головах соседей. Подколодный страх при виде меня опаляет их лица. Её знали все, как сбрендившую. Подъезд она считала своей собственностью, унаследованной от одиночества. Она и не утруждалась накинуть халат поверх марлёвок и прогуливалась по лестницам, как сверкающий иней, выискивая нежеланных гостей. Все недруги третьего этажа, как и Камыш, надёжно отважны бабкой.
— Проходи же! — Рявкнула она, схватив Пашку за рукав с неожиданной силой. — Не стесняйся, мы скромненько живём.
— Топай..., — шепнула я ему.
Его глаза метались, цепляясь за облупившуюся краску в подъезде, за ручку двери, глубокими насечками, дырень вместо порога и лампочку на шнурке, вокруг которой дрожит кривая плешь света, а остальной потолок скрыт под тенями.
Я наблюдала за Пашкой с мрачным удовлетворением. Пусть почувствует себя так же неуютно, как я себя чувствую всегда. Пусть узнает, каково это — бороться за собственный рассудок.
— Я вернулась, — бабуля выдохнула в зеркало, примотанное тоннами скотча в стене. Второе зеркало, нанизано на крючок для одежды, раскачивалось.
Бабуля раз нагнулась, два... Она молилась зеркалам, как иконам, на единственный образ — своё отражение, будто оно вот-вот должно было ожить и заменить её в этой разваливающейся реальности. Она сгибалась всё ниже и ниже, а изображение в зеркале становилось выпуклее. Оно пока ещё беспомощное, чтоб преодолеть барьер зеркальной глади и вынырнуть в реальность.
Синички чирикают… это же квартира! Откуда? Мне не послышалось... снова, громче и громче... злорадствуют...
Плесень в углах шевелилась — белые пушистые хвосты вытягивались к Пашке, словно желая обогреть гнилостной лаской. Это крах...
Почему именно сегодня в квартире пиршество майонеза со всеми вытекающими? Вторая пачка майонеза... Бабуля чокнулась! Её волосы от долгих поклонений торчали стояли дыбом.
Кладовка… без дурацкой шторки в облезлый цветочек. Пыль искрящейся стеной загораживала голое зево кладовки. Бабуля просунула ногу в эту зыбкую преграду и выудила пятилитровую банку. В мутном растворе плавал чайный гриб, похожий на размокшую шляпу.
— Кажется, мы ошиблись квартирой..., — выдавила я.
Уголки губ Пашки изогнулись в томительной улыбке. Его глаза заблестели нездоровым мерцанием, что и лампочка в коридоре. Он провёл языком по губам, пробуя на вкус сгустившееся в квартире безумие.
— Нет, Пашка... он... он...,
Он не боится… Для него это не ново… У него на запястье красная нить. Он уже меченый, и защищён от перепадов реальности. Может, он вызывает эти безумные всплески, а после его ухода амплитуда безумств только возрастет? Нечто требует Пашку к себе! Уже полы скрипят... А чему скрипеть, если наш дырявый линолеум на голом бетоне? Нечто… НН.
— В другой раз.
— Чего застыл? — Проскрипела бабуля, взбалтывая чайный гриб в заляпанной банке, словно он должен был дать ответ.
Пашка медленно мотает головой, а бабка неистово трясёт банку, будто не может совладать с ней... влажные бурые глазки смотрели за стеклом. Или это мне уже совсем плохо?
— До завтра, Элина. Всё в порядке.
Не знаю, зачем он это сказал... Пашка медленно отступает. А руки бабули с рыхлой кожей тянутся, словно желая отодрать дверь от тьмы. Но она не дотягивается каких-то сантиметров пять… Дверь захлопывается ветром у Пашки под носом. Его глаза... они как карты, но из всей колоды вылетает Джокер со смехом: «Элина, я могу всё объяснить.»
Хлопок двери эхом дребезжал в гулкой пустоте подъезда, унося впечатления Пашки, как молчаливый приговор. Я показала ему неприглядную правду, от которой нет спасенья, и избавила от фальшивых прощаний: «Ещё увидимся, до встречи». Он всё прочёл в лице бабули... Моя жизнь... уже сомневаюсь, что это не аттракцион. А Пашка знал! Он вляпался в мою тайну. Пусть он наполовину безумен, как моя бабка, но будет обо всём молчать! А иначе растрезвоню, как ему понравилось пить чай с мухами!
Недремлющая оппозиция — все, включая школьную вахтёршу — видели, как он плутал за мной добровольно. Так что... «Случайно зацепился, опомнился, сбежал...» — Кому он это скормит?! Ну-ну, аутсайдерам понравится. Сейчас другая проблема — бабуля. Она застряла в позе наблюдающей цапли в серебристой паутине.
Ей нипочём любые барьеры. Лицом, искажённым гримасой гостеприимства и заботой напоить сточной водой, она упёрлась в дверь, как в лёгкую дымку и наблюдала за перемещениями Пашки.
— Как спешит! Ой, как спешит. Жених называется.
Бабуля деревянной колотушкой отбивала по двери прощальный ритм, а в ответ сыпались удары бубна для созыва бешеных духов...
Глава 5. Крах любви девчонки под окном.
Мысли крутились, менялась, как шахматы без клетчатой доски в бессмыслице. Контрольная, а я как размазня. Пашка и способы… ни одного. Завлечь, удержать, прибить молотком в конце концов. Есть и щадящий способ. Я сбросила ручку с парты и отпихнула ногой ближе к Пашке. Взгляд, пинок — ручка откатилась ещё на две парты дальше. Ничего. У меня есть фломастер. «Если бы я была Надей…»
— Если бы ты была Надей, то придумала кое-что поумнее! — Вспыхнула моя изнаночная сторона.
Свет сворачивался в узелки попкорна. Мимо проплывала блестящая поварёшка.
— «Ну что, запрыгивай», — шёпот в ухе. Рядом никого, а изнутри виска царапаются хитиновые лапки.
Преподнести себя на кухонной доске и разжевать своими же челюстями? Написать подробную инструкцию на жирной салфетке, как со мной нужно обращаться. Говорящий сверчок, ты серьёзно?
Попкорн… вредные записочки. Не буду читать. На парту прилетело немного. Наверное, и от Пашки есть.
Узурпатор… мысли мои только о Пашке. Сама виновата. Я нахваливала его. Отдавала всё лучшее. У меня моё — только мысли. Лучшие мысли — ему. Стеснительный, нерешительный Пашка… Я придумала его идеальным. «Он слишком воспитанный, чтоб переть, как танк.» — Я находила в этом особую прелесть. Этим можно объяснить все Пашкины тормоза! Я его рисовала и прощала. Он светоч моей жизни, мой ангел... плешивый — без перьев на крыльях. Но я вечно его прощаю, прощаю — и эта тьма уплотняется.
Контрольная... надо заканчивать и придумать новый план! Я изнывала, хоть и каждую тему знала назубок. Класс вибрировал, словно рой запертых ос. Кто-то пошутил, что меня не переоденут, даже если я помру. Типа, вросшая толстовка сдирается только вместе с кожей. Но я ещё дышу, а толстовка уже умирает! Толстовка сосала мои жизненные соки, как клещ, пока на днях я не нагнулась завязать шнурок — толстовка треснула на спине под смех в классе. Но бабуля... как обычно её починила — заштопала жилами висельников, наверное. Больше не рвётся.
Сосредоточиться бы на контрольной… Толстовка и сейчас врастает, не в тело, а в мозг.
Если я умру, меня накрасят, причешут, оденут в шелка на показ родственникам, чтоб скрыть следы бурно прожитой жизни. Ну, или её отсутствия. Но я знаю, как звучит сухой треск веток — думаю, очень похоже на голоса сочувствующих бабок. Почему при жизни я не была так хороша, а смерть раскрыла мою неогранённую красоту? А всего лишь нужно было сбросить эту чёртову толстовку! Чернила правды уйдут в землю, но я знаю ответ: в моём семействе все жмоты. «Такая хрупкость и смирение недоступны живым...» Я даже знаю, кто это скажет — тётя Люда, миротворец на все случаи жизни. Она-то заберёт погребальные шелка, чтоб пошить косыночки внучкам. Не понять, в чём красота укутанной мёртвой плоти, но опарыши оценят. А вот гроб… уже сшили из ночи. Я видела дома агатовый чехол, гигантский, как шатёр. И, когда я к нему приближалась, ветер распахивал ему крылья, размером в парус. Для одежды чехол… ага.
— Смотри, Толстовкина контрольную закончила, — за спиной раздался голос командирши элитных одноклассниц. Бесится. Она страдает одышкой, покрытая плесенью духов, в мерзких серёжках, переплавленных из зубных коронок. Она не виновата, что она — нормальная. Я просто ей завидую. Её серёжки — мерцающие капли, снятые со звёзд, а мои — переплавленные зубные коронки. Она дышит, как свободный человек, а я, как вареник, нахлебавшийся воды, слипшимся нутром. Я всё перепутала. Скриплю фломастером. Одеколон. Сладковатый, перезревший и приторный запах, как в морге. Бабуля заправляла фломастер, чем пришлось. Может, собственной слюной?
Я выбежала из класса, оставила недругов в приятных мыслительных язвах обо мне.
В коридоре стены дрожали, словно желая сбросить с себя оштукатуренную кожу, но трещины тугими ремнями сдерживали их, чтоб предотвратить разрушение стен в песок.
***
Через длинные окна в школу проникало весеннее утро. Бетонный коридор дышит гулкой тишиной. Бредущие навстречу ботаники заложили уши берушами, чтоб не растерять шёпот формул. Портфели отягощают спины — распухшие запасники знаний устаревают от четверти к четверти. В полусне я направлялась домой. Полоски света скользили по ногам, хватали меня — «Будь начеку!» Прозвенел школьный звонок. Кровь качалась, звенела. В момент я буду раздавлена смехом. Я спряталась в туалете для младшеклассников под тупые удары страха. Ученики разбредались по этажам, преимущественно вниз, и в мою гавань никто так и не зашёл. Я поклялась, что пересижу перемену и выйду, но просидела, плача, немыслимое количество минут. Журчание в бачке было единственной компанией. Я слаба, чтоб противостоять тычкам в спину и лицо.
Мозаика шумов вросла в воздух. Он вибрировал. Мои слёзы проели лыжню на щеках. Чешется. В старых школьных трубах урчала бездна. Она сочувствует и высасывает моё одиночество. Пиявочка моя, сильнее! Гнетущая пустота внутри… грызу её, пока от ногтей не остаются пеньки. Опять сорвалась! Звук в трубах вздыбился и торжественно пальнул, как хлопушка.
Дверцы кабинок усеяны наклейками из-под жвачек с изображениями кукол Барби. Но половину наклеек ободрали. Это месть невидимок, проживающих детство, где куклы существуют для украшения наклеек, а дома встречает деревянный скрип половиц в утешение, а жвачки — зловещий сахар и дорогущий стоматолог.
Восхищение простенькой уборной было компенсаторной истерией. На душе сыпал горький град. Блага цивилизации спрятаны от меня за ужасное прегрешение в прошлой жизни. Что я сделала, чтоб дома в собственном нужнике трястись и не пораниться? Бабуля гоняла банки, одна грохнулась на ободок унитаза, оставив острый скол. Я ранилась, не находя отклика. Из сочувствия мне доставались указания быть внимательней. Щербатый обод… новый родственник? Бабке мало щербатой тёти Люды? А моя кровь не стоит ничего!
Порхающий свет вливался в форточки, загнанных под самый потолок, сливался в слепую волну, придавал границу, и моим страданиям, и моим мечтам. Как минимум, странно любить столь простое и естественное место. Мой голос вращался эхом. Я иногда взывала к родителям: неужели нельзя было в квартире оштукатурить стены и скромно покрасить, а не вгонять в разруху? Такие переживания вызывала Ангельская уборная, с резными полочками, зеркалами, кабинками со шпингалетами, а дома приходится подставлять табуретку под дверь, чтоб не ворвался призрак. Полумрак размышлений пал … Различимо лишь лёгкое уныние. Оно-то и пригвоздило меня к уборной. Я завершала своё исследование. Даже это казалось необычным, невозможным, неестественным. Чистые окна, орнаменты из солнечных лучей. У раковины лучи свалены, как солома, похожие на пучки срезанных причёсок или скрещенные шпаги. Угадывались световые лабиринты с выходом в другую жизнь без уныния, для самых смелых.
Я отважилась покинуть уборную. Свет провожал меня игрой. Чьи-то шаги закручивались по спирали, и каждый виток приближался ко мне грозным предзнаменованием. Уже не эхо, а близкий топот моего преследователя. Я рванула обратно галопом метров сто, принимаю за преграду пучок лучей, отпрыгиваю, будто это заразный лишай. Вламываюсь в последнюю кабинку и непослушными пальцами впиваюсь в шпингалет. Я видела через неплотную дверь кабинки, как чужая тень набросилась на соломенные лучи. Потухшая былинка света сигналила мне о намерении преследователя вскрыть святилище кабинок и достать беглянку (меня). Хлопанье кабинок обрывалось с моим сердцем. На холодном кафеле мелькнуло очертание руки. Как семейство гусениц в агонии, шевелятся пытливые пальцы. Воспрянули тучи… солнце сжалось в дрожащий луч. Жирная туча вислыми щёками залепила окно. Мир посерел, как старое воспоминание. Захлопало семь кабинок. Лязгающий шпингалет на двери моей кабинки оставался единственной преградой между мной и расправой.
Я приняла боевую стойку, если можно так назвать выставленную ногу, чтоб отбиваться. Колотили в дверь, свет в окно колотил, а туча... тучей стало всё моё тело — ватное. Я пылала в бронзе из-за света, а нога разрывалась от напряжения. Дверь так и не поддалась, что делало мою драчливость бессмысленной.
— Элина, ты здесь?
Почти час я боролась с собой. Выйти, не выйти, дать пинка? Шум в голове выстраивался в поток шепотков: «Тебя не оставят в покое.» А кто сказал, что я легко дамся? Я заперлась от проблемы, но решение вот — в ноге. Драке быть. С трудом улавливаю направление шагов, которые перемешивались с моим отчаяньем.
Голос звал, но так и остался чёрной маской. Шаги кружили, но так и не пролили свет на мой страх. Тишина прибила к разуму мысли, что меня бросили. Выйти? К небольшой щели в двери я приложила зеркальце, чтоб разглядеть, что происходит снаружи. Тени оседлали мозаичный кафель, похожий на панцирь исполинской черепахи. Не оставалось сомнения, что зловещие шаги обратились в бестелесных волков. Пёстрые наклейки покрылись копотью — знак, что я права.
Ржавый шпингалет на двух отважных гвоздях, держался, как опытный боец, вопреки рывкам. Дверь подыгрывала моему мандражу, словно живое существо, которое вот-вот сорвётся с цепи. Мозг, расшатанный до основания, вопил о разборках со злобной командиршей... Лучше бы это. Шпингалет отлетел на покой.
Меня нашла Надя. Опухший зелёный рюкзак, набитый сырой землёй, лодочки, юбка в бахроме грязи. Её глаза… Цветной картон, зеркало не души, а чего-то жуткого. Они раскачивались, как неваляшка, из бока в бок. Забавно… Облегчение? Новая искра тревоги. Надя лучилась светом ледяных шельфов. От рюкзака веяло чем-то древним и мокрым, отчего инстинкты вопили: «Назад!»
Она не цветочки копала.
***
Надя вертела в руках вырванный шпингалет. Это наша первая совместная победа! Мы преследовали разные цели, но траектории наших замыслов пересеклись. Мои планы всегда были выше моих сил. Я не знала, как к ней подмазаться. Но она вливает свои силы в мой план. Он расцвёл ядовитым цветком. Взгляд Нади смурнеет, щипки её дружбы тянутся ко мне. Она клюёт на мою убогость. Она проиграла.
Мой взгляд вращался около её обсидиановых кос. Что я могу противопоставить? Три капли шампуня в неделю? Это предел моего домашнего ухода. Мои ржавые лохмы оживают только в банный день. Я тайком хожу в общественную баню. Бабка принюхивается ко мне. Запах чистоты у неё вызывает гайморит. Она неделю глотает антибиотики. Поэтому раз в неделю она подходит ко мне в медицинской маске. Она считает, что я должна пахнуть конём. Надя величественно повела головой, как царица ночи. Волосы, как корни, впивались в голову, извитые. Жутковато. Я захотела себе такие же! Я захотела её жизнь. Она будто услышала мой жадный зов, резко вдохнула осколки моего выдыхаемого воздуха. Серп улыбки разрезал её лицо. «Ты действительно этого хочешь?» — Пронеслось в моём воспалённом сознании со скрипом. Теперь у нас ничья. Надя умеет наводить галлюцинации, я убедилась.
— Что тебе нужно?!
В голове что-то щёлкнуло, будто сломался предохранитель. Своим вопросом я подсказала пароль к своей душе. Мой немой зов, моё желание… Как оно воплотится? Надина улыбка, как растаявший пломбир, плыла. Я не видела контура её губ — лишь головка сморщенного птенца с расщеплённым клювом вынырнула из ямы рта и хрустнула под рывком челюстей. Я вскрикнула, будто меня прижгло утюгом.
— Ты уже час здесь. Ты в курсе? — Теперь и сахар лился в её голосе. Хватит на тазик карамельных петушков. Она намеревалась вырвать меня из угла кабинки, если я добровольно не выползу.
— Час? ... Час! Да что тебе нужно? — «Что у неё живёт в горле? Может, она показала мне язык?»
— Давай встретимся. Я сейчас живу неподалёку, за твоим домом.
— Как ты нашла меня?!
— Увидела и пошла следом.
— Это всё ради встречи? Вот мы и встретились.
Надежда расхохоталась. Её щёки пылали. Этот жар не скрывали, ни сгущающиеся тени, ни ладони, которые Надя неустанно прикладывала к лицу, точно от разрывного смеха оно грозило сползти в журчащие воды, куда утекали ещё полчаса назад мои слёзы. Я помнила, кто она — разлучница, а её смех расширяет пропасть между нами.
— Ты видишь, где мы? — Ткнула она меня в собственную слепоту.
Она всячески показывала, какая она умелая: ходила туда-сюда, беся грациозными движениями. Я сильно уступала ей. После того, как парта оттяпывала пол светового дня, я досиживала в библиотеке, лишь бы не идти домой. Практически сидя я жила и разучилась нормально передвигаться — выходило это у меня до смешного неуклюже. Мои коленки выпирали, как вымя, и никогда до конца не разгибались. Я выглянула из кабинки, но пойти — нормально не пошла. Я подскакивала и шаркала. Мы курсировали, как два не стыкуемых созвездия: Надя — плавная и изящная, а я — в позе нагревательного змеевика в санузле. У меня стало получаться идти ровней, но кружилась голова с непривычки. Требовалось больше пространства. Надя увидела, что мой взгляд немного сбился и потащила к выходу.
— Куда? — Меня пугал её напор. А ещё хрустнувший птенец не давал покоя.
— Что же этот такое… Элина, пошли!
Она была настойчива и достаточно мила, чтоб я могла её быстро отвадить. У меня сложилось ощущение, что она готова поджидать меня здесь и положить свою жизнь, пока я торчу в уборной. Совсем немощной я не была. Беглый взгляд на Надю выхватывал разные образы. Одна и та же девочка, но в ней мелькали, то черты подростка, то — на мгновение — прищур и нетерпенье старухи, которая слишком долго выжидала. На солнце Надя отсчитывала минуты, чтоб снова укрыться в тени. Ей было невыносимо жить или что? Но не похоже, что ей требовалась помощь, или она хоть немного страдала. Наблюдая за ней, я чуть не забыла, что мне в сто крат живётся хуже. Догадка, цепкая и холодная, как лихорадочный сон, объясняла её поведение: Надя — лич. Внутри все сжалось, и непроизвольно вырвался тонкий неуловимый смешок. Мой страх надо мной смеётся. Позже Надя призналась, что была готова вывести меня за руку. Её тонкая рука, как лямка, обвила мою сумку, притягивая к себе. Эти действия — логичные до кусочка, но это на первый взгляд. Я вижу, как иногда Надя мрачнеет и тут же смеётся. Она поддерживает имидж школьницы. Но она — другая. Хитрости у неё не занимать… На свои идеальные зубы, ослепительно ровные, как могильный мрамор, она надела брекеты. Стальные скобы сдерживают тайну, чтоб та дозрела до зловещей минуты. Надя надеялась, что неидеальность усыпила мою бдительность. «Смотри, у меня тоже есть недостатки», — кричит каждая её выходка, но это ложь. Она идеальная обманщица, которой невозможно не верить. Странно, у неё столько подружек! Я престижный — трофей на полочке непокорных. Я должна избавиться от наивности — дружба осталась в песочнице. Надина наигранная неидеальность мерцает, как подделка под линзой моего ювелирного чутья. Я не куплюсь. Бдительность моя не дремлет. Надя действует так, словно у неё в запасе десятки ролей. Непонятная, сотканная из осколков разных характеров, будто чужие души устраивали драку внутри её тела.
Подружиться с ней? Эта мысль клюёт меня с жуткой настойчивость. Я ничего о ней знала о Наде, кроме того, что она сама себе не принадлежит. Нужно разгадать, кто именно тянет ко мне липкие пальцы.
Сквозь неизвестность я пошла за ней. Школьная территория пустовала. Дурачилось несколько мальчишек. Наша разовая прогулка ославила Надю на всю школу. Об меня — только мараться, таков негласный устав учеников. Надя не стала изгоем, но к ней стали цепляться слухи, что с бедняжка тронулась головой. Странности были, не спорю. Она всё также источала аммиак — но это сугубо моя обонятельная проблема. Когда я пробралась к ней в друзья, стан её подружек заметно поредел. Некоторые общались с ней по старым рефлексам, наверное. Они высказывались обо мне не лестно, пытались вернуть Надю в строй, но она отшивала «дружеские» советы. Я ни разу не слышала, чтоб гиена озвучивала энциклопедию нравоучений, но из уст Нади это выглядело именно так. Она устала говорить одно и тоже и стала молчаливей папируса — таинственной. Аммиак, кстати, она заливала флаконами духов — сладкими, вишнёвыми. Она заметила, как я немного сторонюсь её. Духи поправили дело. Но после долгого и упорного давления на Надю бросить меня её посвятили в аутсайдеры и дали прозвище «зубатка». Она с гордостью хранила тайное негодование в безжалостном молчании. Но я прекрасно понимала, что она чувствует. Боль, отчуждение — мои верные спутники.
***
Павел Чуков не тушил своё окно допоздна. Он раздвигал шторы, просачивался тонкой полоской лица — существовал в виде незримого ока и был в курсе, кто и сколько вошкается под его окном. Уличный фонарь, мерцающий с перебоями, кидался световыми кляксами. Пашка предан своей тяге и использует время искажений, чтоб из сумерек вырвать кусочек чужой жизни, узнать, зачем скребутся души, приходящие на поклон единственно к нему. Отхлёстанные ветром и изморосью малоизвестные укрепляли его циничную привычку пролазить глазом в темноту и наблюдать за ними — контингентом шестьдесят плюс, кормилицами бездомных кошек. Худые, они несут последнюю крупу на прокорм, как будильники — вечером и рано утром, захватывают лавочки и подступы к подвалам. Их сообщество походило на несуразный разбухающий орган. Со всех подъездов стекаются шорохи ополоумевших с бидончиками, склянками. Женщина с кошкой стояла, как истукан, словно прикованная обетом. Ухо кошки вертелось, как тарелка, ловящая сверхъестественный сигнал. Фонарь лопнул — кошатницы слетелись, как пыль на мокрую тряпку. На выбитом пикселе двора они перемигивались неоновыми платками. Стайка кошатниц кочует от лавки к лавке. Павла несказанно забавляют эти процессии. Он поклялся себе, что ни один кошачий выводок не свихнёт его.
Никакие профессиональные кошатницы не тяготили Пашку больше девочки, которая приходила к окну, как на дежурство. Элина. Маленькая, она казалась ему пиявкой, что беспрестанно на присвоенном клочке земли дробит нервы с упорством промышленного перфоратора. Днём Элина не отсвечивает в жизни Паши, делая вид, Паша — не более чем одноклассник, но сумраки проходили в всеоружии её ревности. «Вот и сейчас... Приползла.» — Паша заметил боковым зрением сгорбленную фигурку, бесшумно скользящую по краю света от фонаря. Форма привязанности Элины ужасает. Пашка вынужден пробираться домой, заходя с самого дальнего подъезда в дождевике, чтоб не быть облитым из флакона зелёнки. Элина буквально задавила его своими проделками и любовью, которая искажается в её поступках.
Окно — крючок, которым Пашка целится в темноту. Элина добровольно прыгает насквозь из света в тень, чтоб эти прятки перековать в любовь. «Что за…» — Пашка вглядывался. В чаще его внимания под заевшим фонарём Элину швыряло из стороны в сторону. В этом больном дёрганье под невидимую музыку таилось нечто пугающее, будто Элина выплёскивала все свои патологии и заражала реальность. Толстовка распахнулась рывком — Элина проплыла, как витрина. Её приступы мерцают ярче, чем осколки здравомыслия. На торсе Элины, монорельефном, как труба, сжался топик в стразах, украденный из девчачьей раздевалки. Искали всем классом… Пашку ужасает её решимость. Он сдавливает прищепкой края штор, чтоб не пустить чуму в сознание. «Она навряд ли стирала топик.» — Пашка покусывает губы. Он знает, что запах соперниц вгоняет Элину в раж, и концентрирует её манию — иначе, как из лабиринтов мести выбрать действенное? Она не даёт кошмарам Пашки ссохнуться. Зелёнка, кривые поддельные ключи и исколотые фотографии соперниц в почтовом ящике — провалились. Она называла эти болячки разума — планами. Завтра она подбросит топик Пашке в сумку — пусть школа знает любителя грязного белья и… Фонарь мигнул — будто подмигнул ей. Элина замерла, выпирающие скулы, поднялись в улыбке — Пашка пожалеет, что предпочёл другую.
Закидоны Элины сначала смешили Пашку, но затем стали напрягать. В её поведении неуправляемое, наступательное — расплата за удовольствие, от которого Пашка жмурился, коллекционируя обрывки жизней своим проницательным глазом.
Он хорошо знал её — глупую, с гибким талантом напакостить и спасался за плотно задёрнутыми шторами. По расчётам она уже должна была ускакать восвояси. Пашке на миг приоткрыл щель своего убежища — узкая спина Элины выпрямилась, тяжёлый, цепкий взгляд вонзился в лоб. Она рассчитывала узреть полный лик зашторенного божка — презренная! Элина уходила ни с чем и действовала короткими набегами из принципа чем чаще, тем вероятней добиться хоть дули. Она была неспособна при личной встрече изложить свои требования, дурашливые, как лишаистые свинки в элитной луже. Пашка плотно зашторил окно.
Высокий лоб и прямой нос твердили, что он обещает вырасти в красивого мужчину, юноша из него уже с удачным фасадом. Ребёнком он не был столь очарователен — скученные черты лица, глазки-буравчики, лицо аденоидное с горделиво приподнятым подбородком.
Он снова приоткрыл штору, проверяя, ускакала ли девчонка с тележкой безумия. Вдалеке что-то бренчало, будто зубчатые колёса тележки впивались в асфальт... Протяжный стон ударился в стекло. Пашка отпрянул от окна. Элина помнила его иным — аденоидным — тогда не было никаких тележек. Он вглядывался в темноту. Мысли лезли, как нетерпеливые кошки из холодных подвалов…
***
Школа ежегодно отбирает счастливчиков для поездки в летний деревенский лагерь. Тягучий голос Виктории Витальевны треснул, как дешёвые полы: «Элина Аникина». Моё настоящее имя, погребённое под слоями школьной рутины и безликих календарей, вдруг вытащили на свет, словно улику. В паспорте давно вместо имени красовались размытые буквы, будто капля ацетона разъедала мою точку отсчёта жизненного пути.
По классу пронёсся шёпот, сменившийся препарирующими взглядами. «Толстовкина» — вот, что я для них, нюхающая сладкую пыль библиотек и обносок. На периферии сознания ворочался большой леденящий красный нарост, монстр, сублимируя шепотки, как искажающее зеркало. Чужое негодование, слишком ярко для бетонного статичного мира, где хрупкое равновесие — залог подобия жизни. Я сопротивлялась, а тело шло... так я очутилась около учительского стола. Виктория Витальевна боялась на меня дышать, чтоб я не грохнулась в обморок. Она не мигала, но влага в её глазах шипела: «Скорей же, скорей!» Я чувствовала вину за свой успех — что выбрали именно меня. Теперь я не просто неудачница. Я выиграла ненависть всего класса! «Мда... молодец», — плюхнулось в голове. Гробовая тишина давила на уши. Взгляд мой отразился в испуге учительницы. Это заставило меня остановиться на полпути. Я слишком ушла в себя и двигалась медленно, словно ноги вот-вот отстегнуться. Живя со старческим призраком в выстуженной квартире, я стала выпадать из мира.
— ...за активную позицию в участии школьной жизни, — царапал голос Виктории Витальевны.
«Активная позиция» — добровольный вызов оттирать чужие художества на партах и приборка в столовой были продуманным бегством от нарастающего бабушкиного безумия, чтоб реже появляться в квартире. Школьная библиотека укрывала меня до вечера в целлюлозных катакомбах. Моё долгое отсутствие баламутило бабушку. Она теряла неподвижность и призрачность, идефиксы вроде демонтажа балкона или закладывания кухонного окошка кирпичами трясли её голову. Они, как индикационный палач, свистели из-под её коронок в проводной телефон с выколотой кнопкой — это, чтоб я не набрала номер психушки — и отрубали последние надежды, что я не уткнусь в её безумие, где пробки от бутылок хозяйничают вместо меня. Неожиданно легко она отпустила меня в лагерь. В этой покладистости чудилось нечто зловещее. Меня долго не будет. Боюсь, она вцепится в балкон, как и хотела, а я вернусь в такой погром, где ничего кроме несущих стен не останется.
— В лагере не вздумай думать о Пашке! — Надя провожала меня до автобуса. — Отдыхай, набирайся сил. — она сжала мою руку. — Он поймёт, что с тобой так нельзя.
— Привет.
— Паша?
Из тени автобуса донёсся его голос — низкий, хриплый. Нади и след простыл. Она рассосалась среди учеников, оставив после себя лишь приторно-сладкий аромат арбуза. Мы договорились, что я должна лицом к лицу встретиться со своей одержимостью и дать отпор.
— Тебя не было вчера, — затянул Пашка.
А-то! Вчера я выполняла Надину установку — не унижаться под Пашкиными окнами. Сердце, как выдрессированная собака, рвалось на улицу сделать круг почёта под проклятым окном, но я не дрогнула.
— Сумку складывала. Я же в лагерь еду, — ком обиды раздирал горло.
— Не верил до последнего, что ты решишься.
— Лагерь в глуши — чересчур шикарно для меня?
— Нет же!
— Знаешь, мне надоело облизываться на твоё окно! Тухни в шторах!
Раньше я боялась дышать в его сторону, но Надя своим уходом забрала часть боли и детской преданности. Моя дерзость опьяняла меня. Никогда не думала, что можно получить столько удовольствия от разлуки. Игрульки с Пашкой кончились.
Автобус. Душный. Бабку с паутиной в замыслах я преодолела. Свобода! Память ожила! Мне предстояло познакомиться с собой в путешествии. Это не преступление. Я заразная, вот бабка и отпустила. Самостоятельность — вирус города. А ей? Куда ползти? Телефон заменил ей ноги. Она на колёсики — прыг. Кресло старенькое, но пока вывозит. Где мой умысел? Кара дня разгадывать.
Сиденье липнет. Я облюбовала местечко возле окошка. Вода цветёт. Бензин? Ах, ты негодяй — смотрит. В Пашкиных глазах… облегчение? Исключительная редкость. Что за лицо? «Экономический базис супружеской неверности» — не рано ли? Я достойна этой поездки! Прощания не будет. Ай… Сливной бачок не работает даже на одну слезу. Пацан! Ревнуй, мучайся! Я независима! Стучит ноготком. Стекло толстое. Тактический аут играть со мной в прятки. Я вижу. Его глаза… примирительный взгляд… Я не прощу… Допетрил!
Солнце жжёт. В горле кости скреблись. Дрянь какая! А вот и причина! Плакали какие-то дурочки…, ммм — королевы соплей прощались со своей командиршей. А мне что? Девственность командирши под угрозой. Пашка, вон, салфетки достаёт. Слон и ... слон. Нет. Пашка — Моська рядом с ней. А она? ... Патефон! Её язык скрипит, как моя бабка.
Жить! Жить! Хоть с овцами, хоть с козами. Пусть свобода пахнет навозом — дело не в парфюме, а в действии! Сердце, тряпка, восставшая, бьёт тучи и Пашку. Мир шире, чем пацан и бабкин Домострой. Улыбка — если это не здоровье, тогда что? Безумие? В топку! Исцеление на колёсах автобуса. Криво, но идёт!
***
Пашка отдёрнул штору, и мир закружился. Луна каталась, как шестерёнка, слетевшая с небесного робота. В порывы ветра вплетались стоны, зовущие по имени. Холод пробежал по спине — из темноты дворика на Пашку смотрели. Среди окурков и пустых пачек от семечек сгрудились кошатницы, пропахшие валерианой и обзвоненные склянками, как святыми колокольчиками. Их голоса, словно капли дождя, по металлической горке отбивали ритм дикого ритуала. Дым от самокрутки одной из кошатниц стелился по земле, принимая форму кошачьего силуэта. Подошва от сапога… нет — блюдце, дрожащее на раскрытой ладони горластой кошатницы. На блюдце тлела антимоскитная спираль, неестественно яркая, выбивающая из темноты обрывок улыбки, флуоресцентное содержимое склянок, зеленоватые контуры лиц. Кошки вылуплялись из теней чётным числом — четыре, двенадцать — и ни одной лишней. Они, снуя между женщинами, отражались в глянце луж, шипели, выгибали спины, их глаза, как битые стёкла, впивались в тело мрака.
Глава 6. Приближение.
Рёв автобуса, словно обещание неизбежного, впечатал меня в кресло. Полуденный школьный двор в мягкой мороси медленно поплыл назад. Домишки, магазинчики разрушаются в дымке. Лужи разносятся дисперсным покрывалом по асфальту. Что я могла знать о границах города, в котором, казалось, не жила?
Два года домашнего заточения на балкончике с «безграничным», как казалось тогда, миром мечтаний, осыпались, как труха. Меня трясло от страха перед неизведанным, перед необходимостью существовать вне своей скорлупы. Рот, привыкший молчать, воспринимался теперь не как часть лица, а как отдельное, чуждое существо, готовое разболтать мои тайны.
Город почти кончился. Сердце глухо ударяется… Девчонки трещат о креме для загара, возлагают надежды, что недалеко от деревни есть озерцо… «Озеро в лесу, вода, как слеза младенца», — только и слышно от Виктории Витальевны. Вот уже весь автобус бредит озером. А мне бы просто помыться в ванной, а не в ржавом корыте.
Мысль об озере вызывала холодный ужас. Предстать в купальнике перед всеми… Это триумф моего позора. Ещё толстовка… Кто-нибудь обязательно швырнул бы её в озеро. Я вынуждена буду за ней плыть, иначе бабуля прожарит мне мозги, если толстовка пострадает.
Делаю вид, что меня интересует только пейзаж за окном: серые поля, одинокие деревца, небо, ясное, с распухшей тучей на горизонте. Они казались мне роднее и понятнее, чем шумная толпа одноклассников.
Хуже всех была Кира — загорелая девица с цепкими глазами, правая рука нашей школьной командирши. Ухмылка Киры не предвещает ничего хорошего. Я представила, как остальные будут насмехаться надо мной на берегу, вынуждать лезть в воду и смотреть на моё недокормленное тело, забытое. Рука — плеть, нога — кочерга. Прикасаться к себе — уже проклятье. Не понимаю, почему меня так крючит, словно недуг какой-то поразил мою физиологию, или я перерождаюсь в иное существо? Мне придётся снять толстовку… Эта мысль зависает на полпути. Но я пойду по той боли босиком, к которой прикасаюсь каждый день. Я нахожу на своём теле новые кости, какие-то отростки… устрашаюсь своим неестественным телом, нелюбимым. Свита — нежнофилейные округлые девочки. Среди них, я — кунсткамера. Мои тазовые кости до странности выпирают, а плавки, как нитка для сушки, белья натянуты. Школьной командирше доложат мою особенность и раскритикуют. Озеро сомкнёт над моей головой влажные челюсти и выплюнет. Оно, такое прекрасное из младенческих слёз, не принимает в свои пучины нескладёх вроде меня. Но хоть не утону.
Возможно, я бы нырнула в озеро в нетленном одиночестве или с Надей. Она что и делает — разрушает мои иллюзии, бережно выстроенные, как защитные рукавицы от реального мира. Я знаю, она придерживается плана приручить меня. Я поддаюсь. Но боюсь, что я уже не я… Не понимаю, когда залёг во мне страх, что я не выживу перед собственным отражением в воде. Или же воды озера так действуют на меня? Мы всё ещё в игре с Надей — на сообразительность. Она… странно изменяется в моём сознании — обращается в бесстрашную русалку и измеряет глубины в необременённой наготе. Границы нашей игры в не разлей-подружек расплываются, и я чувствую необъяснимую связь между нами. Надя всегда близко. Я озираюсь, а недоуменные взгляды свиты Киры стреляют смешками. Глупо. Но в автобусе витает дух Надиной кожаной куртки, терпкий, перенасыщенный арбузом… Странно. А её куртка-то со мной, на соседнем сиденье!
***
Я провалилась в спокойствие на несколько часов и видела сон, где ягодные глаза камней, облитые багрянцем и застывшим сахаром озёрной соли, расступались под моими ногами, выпуская что-то тёмное, жидкое... Резкий толчок автобуса — реальность вламывается в мои вязкие грёзы. Раздутая туча высасывала свет. Воздух схлопывался мерцающими бликами, словно сыпалось стекло с небесного плафона.
Зелёные листочки и трава складывались бесконечную фрактальную структуру. Мир раскачивался в такт движениям автобуса. Тошнота подкатывала к горлу, но я не боялась. Мой недуг переплетался с растущей тревогой и выталкивал из грёз. Я знала, что грёзы — это комикс перед тем, что грядёт. Автобус, как параноидальная коляска, мчался вперёд, а вместо младенцев — мы, девчонки. Все, кроме меня мелькали белками глаз, как трусливые кролики, болтаясь во сне с приоткрытыми веками. Скрученные позы девчонок походили на улиток. Губы на забытом наречии синхронно произносили отречение от бренного мира ради нового спектра существования. Вот только иная реальность или безумие принимало нас в объятье сумерек и салютующих огоньков? Мельница реальности сломалась и вырабатывает зловещую пыльцу, от которой отрастает третье лёгкое и дышит границами существующего. А может, это ил со дна волшебной впадины? Наш воздух, задающий прочность понятий, где «нога» — это лишь только нога, улетучивается на бешеной скорости колёс. Я чувствую, как протектор лысеет, и мы мчимся... в залитую пасть озера.
Сердце колотилось в груди, будто пыталось обогнать спидометр. Я вцепилась руками в сиденье, чтоб не слететь на пол. По окнам скатывались белые разводы, сплетаясь в мандалы, нарисованные невидимой рукой. Туман, плотный, почти осязаемый, заметал привычный мир газовым одеялом. Асфальт резко оборвался, упёршись в ухабистую грунтовку. Мелькали деревья. Их ветви бились в окно, рождая гул, от которого вибрировали кости. Кусты расступались перед нами в издевательской вежливости, а позади автобуса смыкались, словно капкан. Умиротворение водителя пугало больше, чем светопреставление за окном. Он со скукой читал дорогу, как избитое меню, зато руки... будто вклеенные из другого мира, массивные, крутили руль, как колесо судьбы. «Он знает, — промелькнуло в голове. — Он всё знает и молчит.»
Лес распахнулся, оттолкнув нас на огромную поляну, залитую закатным солнцем. Безмолвие. Туман расступился, деревня выросла из лесу. Игрушечная. Домики со скатными красными крышами выстроены в филигранные рядки, узенькие улочки на две лошади создавали эффект затягивающей воронки. Слишком идеально.
Жители в ярких оранжевых макинтошах высыпали из домов. В честь нас, прибывших несут запечённую индейку, огромную, с дразнящей золотистой корочкой. Женщины, с головами, обёрнутыми в башни из жёлтых платков, пленяющих золотыми вышивками, улыбались. Их лица были гладкими, как глянец. Я заглянула одной из «красавиц» в глаза — голубые и мудрые, похоронившие ни одну тайну, излучали что-то неуловимо странное.
Каждая клеточка моего тела кричала об опасности. Никаких прыгучих веток, которые узрел мой сумрачный взор. Почему-то от этой мягкости, щекотливой, как пёрышко, зудело предчувствие, что лучше поспешить обратно к автобусу, к этому механическому Сусанину, из достоинств которого — колёса-доставщики домой. «Нельзя во всём видеть подвох», — напомнила я, но каждый мой шаг отдавался таким знакомым чувством, неузнанным, пробивающим до жути скользким прикосновением.
— Приятного отдыха, девочки, приятного…, — проскрипел водитель, словно старые полозья. Он был похож на комод с пыльными секретами, залитый вместо гуаши машинным маслом. От него веяло холодом и пустотой, будто из него высосали не только жизнь, но и саму человеческую сущность.
— Прият..., — он уставился на меня, — Поторапливайтесь! — Требовательность оседала, словно аллергенный пух, вызывающий зуд и раздражение. «Слёзы только разозлят меня», — беззвучно прошипел водитель. — «В Партизанск тебя никто не повезёт.»
— Пять минут и поеду, — отрезал он.
Я спрыгнула, но успела разглядеть водителя. Волосы скатались в войлок и напоминали козырёк кепки. На запечённую индейку он смотрел без аппетита, корчась всей душой от недоумения, за что пернатый шедевр природы изжарен на варварский ужин.
Я заглянула напоследок в автобус. Салон дыхнул пеплом, будто воздух постарел лет на сто. Надина куртка... иллюзия из света и горы фантиков — хрупкий дракон с цветным хвостом покачивался на воздушных впрысках. В этом автобусе умирали не только вещи, но и воспоминания. Зачем я приехала сюда? Вопросик затормозил и закрутился, как хоботок бабочки.
Водитель откидывается на кресло. Его слаженные действия, прошибло судорогой, будто жилы натягивались, подчиняясь неведомой силе. Отрешение на грани коллапса застыло на его лице, поцарапанном песком.
Взгляд его — шуршащий пакет. Ты не видишь, но слышишь, с какой стороны он подкрадывается. Сейчас водитель уставился вперёд, и шуршит как паук в изношенном лапте. Рука невольно сползает с ручника и ударяется. Биение пустоты разносится по кабине, будто громадное трапециевидное тело водителя — полое. Вместо мизинца — маховое перо. Кожа, зернистая, бронзовая, дрыгалась, как сырой желток. Он в нетерпении постукивает ногой, растоптанной на два ботинка — и этот звук бахает у меня в голове.
Куртка цвета хаки — такая же, как у Нади! Грубая, сшитая из шкуры лешего, обесцвеченная солнцем испускала гниение ... аммиак. Надя. Воспоминание о ней вычистило меня острым скальпелем из автобуса. Я надеялась, что моё бешенство на запахи прошло, но нет... Слезились глаза, как после дыма. Водитель... не Надин ли папаша? Не сравнить с коматозными интеллигентами, что тискали её в семейных объятиях дома. Папаша, значит, а те — опекуны... Я почувствовала странную гордость за Надю. Конечно, манипулировать опекунами — это перебор. Но Надя хотя бы имела характер. Не то что я....
О! Активировался... рукой, похожей на вилы бесцеремонно водитель тычет в шарф, смотанный в скрюченный кочан.
Я поняла — водитель всегда здесь. В этом автобусе, пропитанном запахом страха и бензина. А шарф... шарф хранил запах свободы и ветра, который не могли перебить, ни зной, ни бензин. Когда-то водитель ходил по земле, дышал этим воздухом и прирос... Его бремя навевает такую грусть, что любая палка завихляет под его взглядом и переломится, не выдержав тяжесть этих воспоминаний о жизни. Он отсиживается в кабине и ждёт… повторения истории. Я оглянулась. Местечко ласково подталкивает исследовать окрестности, урчит, как притаившийся в тени паук, и поджидает, когда ты оступишься. Трещит трава, затачивая зелёные зубки о камешки. А вон то месиво из перьев и глины ещё недавно летало и каркало... Человеческое здесь не прижилось, но и никогда не прикасалась... Только слизни с добротный лапоть, разъевшиеся на остатках чьей-то жизни, ничего не боялись и шлёпали липкой подошвой по изжаренным траншеям между травами-небоскрёбами.
Меня тянуло в деревню… Водитель сыграл на подавленных инстинктах — и всего лишь. А я струсила. Автобус был паролем, но к каким испытаниям он давал доступ? Лесная тишина взорвалась наигранным гостеприимством. Местные жители, словно магнитофоны на побитых лентах, запели синхронно, ударяя деревянными ложками. Наряды впивались в глаза, как грабли, пёстрые и слишком яркие для повседневной работы и праздника, где блаженство рассекается бегающими козами, криками свиней и чумазыми детьми, щедро начищенными сажей угольных чистилищ. Собственно, в честь чего банкет? Жители уже устали. И терпят эти муки, чтобы выиграть священную корову. Мы для них вроде жирной точки среди грязи и пустого веселья. Они рождены с ракетой вместо сердца, носятся и веселятся, пока... пока не прилетят летучие мыши и не закроют небо антрацитовыми крыльями.
Запах полыни и благовоний — горький, как цедра гнилого апельсина — ударил в нос. Индюки вытянули шеи, застыв и гоготали, словно предостерегая. Лебеда и разросшиеся лопухи — главные агрокультуры деревни. Всюду, даже на самых ухоженных участках выделялись отдельные грядки под посадку чудо-сорняков. Вегетарианские талисманы — не иначе. Не вера, а игра на публику. «Яблочек не видать. Что с тобой сделали, красавица?» — Чумной мужик с бородой из засушенных крошек кричит высокой яблоне. Полагаю, короеды постарались.
Я сняла толстовку — самое ценное и дорогое. Моя душная ноша всегда со мной. Я приговаривала глухой тряпке: «Ты ж, моя зая», — как живому существу. Лучше бы я обращалась к своим внутренностям, чтоб те не ворчали на меня, как старый ротор, забитый песком. В меня вцепилось отчаянье и ужас. Я замерла, переступив «лежачий полицейский» из бугра щебёнки. Распахнутая навстречу опасностям, я была слишком уверена, что ничего не случиться... слишком, отчего моё чутьё сжималось, как больной зуб на приёме дантиста. Я прислушалась. А не чокнулась ли я? Это… земля, пропитанная шагами людей, которые почуют в земле. Ни с чем не спутаешь. Бывшее кладбище в лесной глуши! Но домики, обжитые, похожи на консервы, сверкали смолой, маслом, или старинным воском чарующе перед тем, как всё навернётся.
Солнце слепило, но не грело. Глаза Соры — главной запевалы деревни, горели неестественным блеском, словно два зелёных трупа. Установилось затишье. Местные на меня смотрели, как на зависший кирпич. Головы… они готовы их подставлять! «Что же…, рубить тебя?» — Вокруг «яблони» скакал бородатый, стараясь зацепить за моё внимание.
Ну а что «яблоня»? Я не понимала, почему не сжечь эту старую палку, не приносящую ни единого листочка, не то что яблока. А когда присмотрелась, яблоня — воткнутая в землю лопата, и таких яблонь — тьма. Меня сдавила толстовка. Казалось, мои внутренности прилипли к спине.
— Внутри, паразиты. Родная, как же мы без компота? — Стенал бородач.
К нему подбегает ребёнок в шароварах, в маленькой ручке — увядший чистотел. Сок… красный. Замученным стебельком рисовали символы на черенке лопаты.
Я металась, как хомячок, считающий колесо своей единственной дорогой, и решила приблизиться к странному бородачу. Его, обглоданный абсолютным бессилием взгляд, дрожал картинами городского бетона. Наваждение…
— Убирайся! — Взревел он.
— Наш селекционер, — пояснила Сора. Он потерял лучший сорт яблок. Заморозки.
Я попятилась от надвигающейся Соры и отбежала. А слева картина не лучше. Виктория Витальевна торопливо указывает на нас ряженой женщине с карими провалами вместо глаз.
— Вот дети… вроде всё. Они? Вы… когда?
«Не речь, а икота…» Виктория Витальевна давилась волнением и… трепетала. Кареглазая кивнула. Её подбородок воткнулся в незримую сделку освобождающим остриём.
— Желаю всем приятного отдыха, — голос Виктории Витальевны удалялся.
«Виктория Витальевна… она что, бросает нас?» — Не верилось мне. Я рванула следом.
— Подождите!
Виктория Витальевна мчалась к автобусу. Шаги её меряли тропу, как циркуль карту. Безотлагательно уехать, разодрать все ноги, главное побыстрее — такая спешка, будто … несмотря на свой вес она была хрупка, цеплялась изломанными движениями о траву, обходила ямки, пеньки и любые закорючки. Она же хотела избавиться от плотности и первобытности леса и песен, которые запирали тебя в аутентичную Вселенную. Виктория Витальевна не могла перешагнуть своё состояние учёности, которое отрицает существование мира на дровах. Вместо этого должны всегда быть влажные салфетки, душ и еда в упаковках. Комары, сидевшие на диете из животной крови взбесились, унюхав привереду. Виктория Витальевна занесла ногу над камнем, но не переступила, а обошла танцующи, исполняя… ритуал отхода? Чтоб не платить купчую, за неуважение.
— Виктория Вит…
Я пробиралась за ней с застывшим вопросом, почему она не остаётся с нами.
— Добралась! — Отчиталась Виктория Витальевна.
Всезнающие глаза кареглазой мигнули, как у охотничьего филина. Смотрит… и знает, что я знаю… Героиня буераков и филин... что их связывает?
Водитель плавился в кресле, как снеговик под прожорливым солнцем. Я не сразу решилась войти, продляя каждым шагом его пластичность. Он пытался встать снова и снова, мышцы затвердели как панцирь. Тело содрогалось, как желе под басами сабвуфера. Желание встать хлестало из него, как открытое кровотечение. Взгляд его удирал вперёд, как дичь по кочкам, а ноги дрожали в такт гимна бегства и охоты. Он привстал, цепляясь чем есть за сиденье, воздух, потёртые двери кабины. Рукава куртки лизали спинку сидения, а руки, розовые, рыхлые, как фарш, тянулись ко мне. В салон ворвался массивный индюк, блестящий, будто натёртый парафином, и курлыкал утробным горем. Достаточно разок услышать, чтоб расхотелось навсегда ходить. Я смотрела на индюка, и мне казалось, он ухмыляется. А водитель разглядывал безграничный лес, с безжалостным лицом прогревал автобус и растирал своё гусеничное тело. Он … хотел к индюкам и ответил на курлыканье отрыжкой, прогоняя пернатого компаньона, клевавшего штанину.
— Элина, вроде? — Водитель посмотрел на меня, как на мишень.
— Д-да..., — «Картавит, как и Надька!»
— Ты нас задерживаешь, — вмешалась Виктория Витальевна.
Бледная... будто бездыханная поганка. От неё несло стиральным порошком и какими-то спорами. Она приближалась — потерянная, словно высушенная вдова с чернеющими ломтями хлеба вместо волос, укутанная чуть ли не шубу. Я.... Выбежала, не выдержав такой изысканности. Эх, Виктория Витальевна, прощайте! Надеюсь, что навсегда. Лучше пешком или на лошадях — я не сяду в автобус, выжимающий воспоминания с жадностью ростовщика.
Естественная красота природы брызнула моросью — холодная беспощадная зелень, готовая засосать в дебри глубоких троп. Я — соринка, ожидающая приговор вантуза.
Автобус сорвался с места, но так и не вынырнул, когда пыльное облако осело. Я ждала... Лысая дорога упиралась в поворот, а дальше, как блестящий кулон из шунгита, огромный валун затыкал обзор и единственную дорогу в деревню. Тупик.
«Автобус исчез...», — мелькнуло в голове.
Может, мы приехали другой тропой? Ни следов протектора, ни примятой травы — будто мираж на колёсах доставил нас. Или же мы прискакали по шапкам деревьев?
Я слишком переживаю. Эйфория… как сладкая конфетка шуршала, просто... На душе было пусто. И это уже казалось счастьем. Ностальгия, словно бездомный бродяга, проникла в мою пустоту, ища убежища от забвения. А я хотела забыть этот шанкр на моей душе, топящий меня в липком поту. Сейчас шанкр, словно пузырь из света боли, вспыхивает в моей памяти. Мечутся обожжённые холодом образы: строгое лицо бабки, школьные драки и опекунские, дошедшие до финансовой анорексии в несколько копеек. Но эти видения — тени, словно я смотрю на них сквозь плотную чёрную ткань.
Школа любит совать свой нос глубже, чем позволено. Когда нас спросили, чем занимаются наши отцы, я сказала: «Мой отец — забулдыга.» Это подействовало как стоп-кран на папашу. Он узнал от классной руководительницы и явился на родительское собрание доказывать, что его разум чист перед Богом и обществом. А потом, когда он вёз меня домой, то внезапно вспомнил о работе и свернул с дороги. Я.... не поняла, зачем со мной таскаться сейчас? «Должно быть, тебе вкусно, когда ты просишь лишнее мороженое?» — Спросил он и притормозил около заколоченного вывесками барака на окраине города. Папаня привёз меня сюда за все пропущенные места, которые я не посетила с ним — кафе, поездки на море и воспитательные вечера с ремнём. Я вошла. Теперь я официально воссоединилась с миром папы. Но не было ни торта, ни шаров, ни нахваленной второй семьи, а лишь холодный запах антисептика и возня вдоль стен. На полочке стояла иконка. Подозреваю, что папаша принял крещение экстренно, а потом напился. Не похоже, что я раньше что-то понимала, но я чувствовала биение чужой жизни. Моё любопытство встретил металлический блеск смотрового стола и клетки для животных. Доносилось слабое тявканье. В клетках лежали мохнатые кучи, еле живые, с ногами, превратившимися в костяные изъязвленные шпаги. Больные псы...
— Вон сколько работы, — приговаривал отец, вытаскивая из клетки пса, — А ты говоришь — забулдыга. Я на хлеб зарабатываю!
Он при мне вершил свои дела... специально, чтоб я почувствовала глубину его заботы и не вынуждала своими хотелками переносить ещё больше боли непереносимой работой. Вот настоящая цена моих невинных желаний! Отец усыплял безнадёжных собак. Одну за другой, шлёпая одноразовым шприцом. Одна собака забилась в конвульсиях. Видимо, он пожалел отравы ... Я сбежала. А здесь... в деревне меня ждал настоящий карнавал чудиков. Только я уже закалена папашей, чтоб впустую бояться. За пятнадцать минуть я не обнаружила ни в ком них мертвецов. Я взалкала надежды, что серое пятно моей жизни зацветёт на фоне праздника, что этот шаг в неизвестность поможет мне замылить прошлое. Не только же сходить с ума.
***
Бревенчатые избы, пропитанные смолой и шёпотом я приняла за окаменелых драконов с жилой утробой. Грубо сколоченная мебель, словно создана духом леса из падших деревьев, была основательно прибита к полу или к стене на чопики, но … каким-то образом чаще утром все было расставлено иначе. Быт совершенно не поддавался мне. Девчонки, закалённые на дачных грядках и железными тазиками вместо умывальника, чувствовали себя по-королевски с эмалированной кружкой и пучком сена вместо салфетки. Я прижилась, и умывания отстоянной васильковой водой из окаменелых бочек не вызывали дикость в глазах до безумия.
Всё было затянуто историей, как свадебной фатой — праздник старины и бурление прошлого во всеоружии: русская печь, гигантские казаны на роту, кадки с запахом солёных огурцов; собственно огурцы — странные, в мерцающем рассоле. Заглянешь в кадку — а там в секретной воде мерцает отражение вроде твоё, а вроде… несколько раз мне привиделся Пашка в окружении кошек, или же рассол подозрительно булькал, предупреждая о чём-то. Деревянные тарелки, пропахшие трещинами, хранили послевкусие позабытых трапез. На некоторых ложках можно разглядеть инициалы мастеров. Дерево, отполированное тысячами человеческих отпечатков, обрело душу: поскрипывали гигантские кадки, окна, а стены отрастили лёгкое и дышали нашими городскими тревогами. Наше спокойствие было каким-то искусственным. Должно же хоть что-то тревожить? Мы перемещались кучками, будто под крылом наседки, ощущая невидимое покровительство массивных брёвен, скрывающих молчание веков.
Огромное окно в столовой смотрело на раскидистый лес, указывая, куда утекают тайны. А маленькие окошки-бойницы выходили во двор или на улицу позволяли тайно отслеживать перемещения тачек с сеном и заблудших быков по заросшим тропинкам.
Нас, восемь девчонок, словно бабочек в сачок, поймали и поместили в резную избу и законсервировали в собственном соку, чтоб оградить от деревенской жизни. Иногда нам доверяли поливать грядки и накрывать стол и то … каждый раз выходило всё хуже и хуже, будто мы теряли навыки и разучились пользоваться руками. Я думала, что нас распределят по семьям, чтоб мы смогли привыкнуть, но нет… Мы не всегда понимали, как и чем пользоваться, какой тазик для лица, а какой — для ног, как просушить деревянный ковш, чтоб в нём не завелась плесень, а, разогревая еду на дровах, мы чуть не устроили пожар. В дом завалило дымом, и так же быстро всё развеялось. «Городские.» — Читалось во взгляде подоспевшей Соры. Она открыла дымоход. Её тягучие движения ничто не могло поторопить, даже опасность пожара.
Кормили вкусно, но с секретными ингредиентами. Хлеб с запахом грозы, суп из незнакомых трав, варенье из лесных ягод, от которого снились яркие, безумные сны. Мы выманивали рецепты у хозяек, но от нас отделывались беззубыми улыбками и стандартной фразой, что все продукты — натуральные... Кто бы спорил! Нас оберегали от лишних забот, от тяжести взрослой жизни. Волшебные ужины, обеды изменили нас. Мы становились добрее, веселее. И, о чудо, наша школьная вражда растаяла!
Мне подарили новую зубную щётку — от чистого сердца. Оказалось, одна из злобных подружек школьной командирши прихватила с собой запасную. Мы сдружились и делили зубную пасту, зависать у окна, глядя вечерами на темнеющий лес.
Из нас — одиноких выскочек выросла — большая дружная семья. Как стайка мы перемещались и делились секретами.
К озеру нас так и не пустили. О нём упомянули один раз — перед поездкой, и больше никто не обронил ни слова, будто озера не существовало вовсе. Но по ночам я слышала плески воды и храп исполинского чудовища. И лишь самодельные удочки местных жителей маячили нам, что озеро неподалёку.
Мы решили тайно пробраться к озеру толпой. Эта мысль, укутанная обетом молчания, каким-то образом просочилась в умы деревенских. Со следующего дня за нами неотступно следили две местные надзирательницы — Сора, чей взгляд заставлял стены покаяться, и скрытная кареглазая девушка, которая так и не соизволила нам представиться. Они приносили нам ужин — на разносах из инкрустированного позолотой серебра и оставляли на минуты две полюбоваться, будто это не пища; после созидания появлялся аппетит, только … беспокойно становилось на душе. В доме постоянно кто-то находился, если не наши надзирательницы, так индюки. Их глаза, похожие на влажные смородинки жадно сияли при любом шорохе. Через неделю с нас сняли все задачи, требующие хоть малейшего физического труда и, словно отборных гусей, откармливали ради какого-то важного события. Я не сопротивлялась лености. Моё скромное тело быстро набирало формы. Каждое утром моя хрупкость истаивала. На пятый день я прыгала, как взбитый бисквит. Всё бы так лилось с усыпляющей безмятежностью, если бы не пропала моя щедрая компаньонка. Я практически поселилась у окна, высматривая её. Сора бухтела, что я мало ем, а кареглазая смотрительница решила продержать меня вечером в доме, потому что я второй день не ужинала.
Я увидела главную подружку школьной командирши — Киру. Её попытки удержать на голове абы как намотанную башню из платка колыхнули во мне жалость. Лицо Киры выражало невозмутимость. Она верила, что шаткая конструкция из платка и заколок продержится на одной лишь гордости. Кренясь, куда вело башню, Кира придерживала рукой неминуемое разрушение на своей голове. Гравитация победила, и Кира споткнулась. Башня обратилась в грязный платок. Теперь предстояло побороться за жизнь волос, которые свисали как спутанные языки. За ней подпрыгивала «Мисс Щедрость» и остальные девчонки, замотанные в оранжевые макинтоши с идеальными «башнями» на головах. Я вытянулась вперёд, преодолевая приступ смеха, но постеснялась открыть окно, чтоб разглядеть парад девчонок в надвигающихся сумерках, и чуть не опрокинулась. Привидится же такое!
Никого в доме не было, кроме меня и кареглазой. Она приходила часто в дом, якобы выдворять засидевшихся индюков. На этот раз она оттащила меня от окна, заприметив моё неистовое залипшее выслеживание процессии в макинтошах была и ещё причина… По периметру дома, практически упираясь в окна, тянулась завалинка. Индюки топтались на ней, скребли когтями по дереву. Окно превращалось в пернатую трагедию без проблесков света с надрывными курлыканьями. Они считали своей святейшей повинностью следить за нами и в драке за окно могли выклевать мне глаз. Стоило в доме показаться Соре или кареглазой, индюки отлипали и мирно прогуливались, как образцовые питомцы.
Я вернулась в пустую комнату и осознала, что второй день нахожусь одна. Села-встала, села-встала — в таком ритме сложно заметить перемены. Я больна? Не было, ни принятия этой мысли, ни испуга. Странно. Мне как будто всё равно. Что-то затуманивает мой разум. Приправы в блюдах? Я не могу принять вакуум вместо объяснения. Нужно выяснить, что происходит. Кто-то пришёл.
Дым от полыни наполнил комнату горьковатым привкусом. Металась женщина. Кареглазая. Она-то мне всё и пояснит.
— Простите, — я закашлялась.
— А, выздоровела. Проходи, выпей чаю, — миролюбиво говорила она, но не отпускала свой зловонный веник.
— Зачем?
— Клопы, муравьи... комары. Насекомые не любят полынь.
Прутья на венике были с проседью. «Не только полынь.» — Меня хлестнуло изнутри, будто позвоночник вырывался. Я качнулась.
— Ты ещё слаба. Приляг.
— Разве я больна? — «Это смешно.»
— Два дня. В лихорадке жила. Мы тебя выходили.
«Класс!» — Меня не устраивало такое объяснение, но я смолчала.
— Почему наши девчонки наряженные, кроме меня? — Это меня беспокоило.
— Приближается праздник Великого Схождения. Тебя тоже принарядим. Каждый в нём участвует.
Я не успела остыть от волнений, как в комнату вошли новые девочки — приезжие в лагерь.
— Привет, ты одна?
— Да… привет...
Мне было не до знакомств. Я ни с кем не общалось. Они слишком легко между собой общались. Они не были приезжими! Их подсадили ко мне, чтоб меня в чём-то переубедить. В чём?!
Кареглазая пропала… Я не видела её на второй день и третий. Сора забегала к нам и, как нашкодивший гномик, перемещалась тенями и испарялась после пары фраз. Видимо, кареглазую отстранили за болтливость, чтоб сохранить интригу праздника. Странным было не только это… Индюки… ходили везде и даже в доме. Никто их не выгонял. Они множились, их изрубали, а затем, через несколько дней, они воскресали. Одни и те же! Вон того, с белым пером, позавчера освежевали, а сегодня я вижу его вновь…
***
— Не пришла...
— Потерялась.
— Забрали нелюди...
— И чернявой не видно.
— Ох!
«Откуда их столько? Со всего Партизанска намело?» — Злился Пашка на кошатниц. Раньше хотя бы днём было тихо, но уже неделя под их игом.
— Ну, что? К восьмому дому ходили?
— Были.
— А у школы?
— Везде были.
— Никто её не видел, — подытожила самая звонкая кошатница.
— Ох, не сберегли....
— Ни одной не осталось....
«Что за чушь?!» — Возмущение Пашки было похоже на скрежет ржавого колеса, на которое никто не обращает внимания. Сердце дома растаскивалось гарцующими пушистыми хвостами. Внимание, забота и зоркий глаз из сотен зрачков направлены на вытекающий рой блестящих фар из отапливаемых подвалов. Кошки. От них вибрировала родительская квартира на втором этаже и вот-вот пойдёт трещинами. Кошки проедали стены дома, как пакеты с кормом, и ныряли тайными проходами. На этажах выше раздавались мяуканья из сантехнических лючков. Все подъезды и двор превращались в непроходимую кошатню. Кошки укладывались в песочницы, на детской площадке обитали только они, а на капоте машин устраивали бесплатное лежбище. Открыть дверь и обнаружить кошатину считалось жутким невезением. На каждом этаже жили защитницы, одержимые любовью к обездоленным пушистикам. Стоило раздаться мяуканью, фанатички материализовывались из воздуха и штормили психику несчастных жителей. Все, кто чуть ли не поклонялся кошкам, удостаивались визгливых проклятий.
Казалось, ничего не изменилось за неделю, разве что туманы навалились на Партизанск, и город превратился в задымлённый подвал. А кошатницам хоть бы что! Им Венеция мерещится, Москва… За каждым двором окошаченные улочки проникают в туман, уводят в Венецию, в мираж, который восстал от слов кошатниц. Их мозги соединялись в замкнутый контур: «Кошки—Венеция—Москва». Активно обсуждалась неизвестная потеря, предположительно потерявшаяся вынянченная кошка … Так продолжительно их никогда не коротило. Разбитая тишина доставляла кошатницам изуверское удовольствие. Пашка уже их не слушал, но в наушниках сквозь привычные песни он улавливал отрывки неизвестных симфоний. «Опять эти чёртовы кошатницы!» — Подскочил Пашка к окну. В тумане вырисовывалась река, мост, снующие силуэты, угадывалась зловещая Венеция....
Глава 7. Тот Дом.
Деревня не имела строгих границ. За крайними избами плотной кромкой смыкался лес — молчаливый, неприступный. Он разрастался, как иммунный ответ на близость человеческого жилья. Казалось, лес посылал в деревню зелёные антитела в виде молодых деревьев, чтоб те разъедали деревню изнутри, как досадную аномалию. Они прорастали, будто пытались унять зуд, вызванный неведомой силой, которая мешала лесу слиться в единый массив. Ветви сгибались полукругом, обводя чахлые избушки, как заразу. Он привлекал проворных индюков. Не все возвращались обратно. Лес забирал несколько тушек индюков в обмен на своё сдерживание. Индюки выщипывали траву до голой земли и бегали в лес за добавкой. Их количество вырастало в орды. За основной массой птиц следили, но на единичные случаи побега индюков жители смотрели как на норму. Чудилось, что лесные феи приманивали индюков пением. А на деле было всё банальней: «Черви», — объясняли местные доценты индюшатника. Не было причин не верить. Несколько раз мне доводилось отгонять упорных птиц от леса по доброте душевной. Они не боялись ни сапог, ни криков, клевались и снова убегали. Я мысленно их благословляла на съедение хищникам.
Я не сразу поняла, в чём дело. Сердце пропустило удар, затем устроило гонку с мыслями. Бабуля, её безумие, диван, тётя Люда, неопалимые подсолнухи, лепечущие под солнцем … Передо мной, словно сошедший с настенной бабулиной фотографии, грелся в лучах бревенчатый домик. И подсолнухи точь-в-точь похожие до листика. Он располагался на окраине деревни, позади — плотным зелёным забором подпирал лес. Две сосны расступились, как два великана, приглашали познать глушь, но я выбрала познать дом. Взгляд бабушки всегда цепенел, когда втыкался в выцветшую фотографию, будто в этом доме зародилось её безумие. Меня кольнуло предчувствие. Место — дрянь. Пора вскрывать этот пыльный сундук. Может, внутри есть антидот от безумия бабули? Подобраться бы ближе, чтоб никто не заметил…
Селяне кружатся в карнавальных костюмах в честь праздника Великого Схождения с непоколебимыми лицами, в красных рубахах, белых юбках, расшитых золотыми нитями. Рубахи тоже не обделили узорами — чёрными нитками вышитые спирали, а на спине ясно-голубой круг, будто вырвали кусок неба... Небо покрылось багрянцем, и даже высокие сосны не могли скрыть этого. Шли мимо дома, шли в лес. Мне показалось забавным — выходить на тёмные, неописанные тропы. Полдеревни утекло в неизвестность, за мрачную зелень. Другая половина деревенских облачилась в жёлтые рубахи с поясами из монет. На меня никто не смотрел, но лица укутаны таким блаженством, что, надо полагать, бытовые дела на сегодня не существуют.
Неужели этот домик сколочен из тишины веков? Никого рядом. Наверняка в такой древности томятся принцессы или дремлет символическое божество в образе ребёнка, сошедшее с Нирваны, наряженное. Или, на крайний случай, кухарка с помощницами, втиснутые в фартуки и белые колпачки, воюют с казанами и пылающими жаровнями, тушат рагу, кочегарят самовар. Гладкие скатерти на столе погружают мир в пир. Или же только плесень живёт в деревянных складках, а люди давно сбежали в объятия заманчивого леса, соблазнённые мельканием грибов? Я вошла.
Узкий стол, изогнутый подковой, был застелен рунической скатертью. Напротив, самой вогнутой точки — трон, резной из черного дерева. Самовар хрипел, на блюде поблёскивали отборные груши. И ни души. Ничего особенного, чтоб засматриваться. С потолка спускались гирлянды — если можно так назвать шнурки, увешанные тряпичными узлами голубого и бордового цвета. И толпище красных свечей, понатыканных на столе, на полу, везде, куда ни плюнь.
Рога оленя, сушёная голова козла… стена напротив стола увешана трофеями охоты или подарками на празднества. Колье из зубов с жгучим опалом висело на ветке, вбитой между брёвнами. В воздухе, напоённом воском, душным флёром благовоний, масляным потом старого дерева материализовалась девочка года на четыре младше меня.
Вот и нашлась «принцесса», — подумала я. — Должно быть, из последней партии отдыхающих.
Она перемещалась безмолвными шагами. Я уж подумала, не девчонка, сошедшая с бабушкиной фотографии? Хрупкая, как акварель, просвечивала века, тысячелетия в пронзительном взгляде. Сколько душ она запомнила и держит в плену своей памяти? Она полоснула по мне взглядом, сканируя моё прошлое и будущее. Боль… Вспышка. Я вспомнила, как склонилась с лупой над фотографией, пока бабуля заседала у тёти Люды в гостях. На заднем плане тоже девочки дурачатся в подсолнухах и одна из них… так похожа... и вот она рядом, надвигалась с непоколебимой надменностью, словно маленькая жрица, в странной одежде, грубой, сшитой из бересты — белом платье со свисающими рукавами до пола, с прорезями для рук, но они утопали в этой бесформенности. Лишь сжатые кулачки под обтянутой тканью выпирали, как грыжи. Лицо девочки выбелено гримом, безбровое с янтарными глазами, властными, как стихия. Губы, лишённые цвета, плотно сжаты, а в центре рта нарисован красный кружок, изображавший безмолвное пение. Что может натворить ребёнок, даже самый строгий? Почему она до сих пор не постарела?
Видимо, я должна догадаться, что опоганиваю своим присутствием этот дом. Не выдержав, я решила разрядить обстановку:
— Прикольно у вас здесь. А ты здесь давно? — Я взглянула на неё как бы извиняясь за своё вторжение в дом.
Видимо, какие-то принципы мешали ей отвечать или за нарушенное таинство праздника, она размышляла, как поквитаться со мной. Я оглянулась на столик — ни мухи, что странно.
— Мне нельзя здесь находиться?
Она отбивалась от моих вопросов тишиной и обволакивала моё лицо матовым взглядом сквозь плёночные зрачки. Какой был толк от разговора? Можно поскользнуться и умереть — она не обратит внимания, продолжит сновать немым свидетелем сквозь время от фотографии к фотографии. «Кто же ты?» — Мне не терпелось узнать. Лицо девчонки заострилось, а глаза вспыхнули. Она ждала, когда я намучаюсь неизвестностью и заинтересуюсь ею. Я сомневалась, что именно её видела на заднем фоне фотографии. Но девчонка еле кивнула и обошла меня спокойно, словно её не волновало, что я вот-вот рухну от нахлынувшей слабости.
— Пойдёшь со мной! Нельзя встречать Схождение в таком тряпье.
Её высокий голос был похож на дыхание столетней старухи, обжигающий предсмертными указаниями.
Я послушно пошла за ней. Не помню, чтоб я этого хотела. Вялые огоньки свечей вспыхивали от её взгляда и отливали серебром. Неприметная дверь раскрыла тайну её появления «из ниоткуда». Она надавила на ручку — дверь поздоровалась с нами, скрипя, обнажая зубья витой лестницы. Мы переступили порог, и дверь за нами бесшумно закрылась.
***
Лестница устремлялась вниз, в каменную глотку коридора. Факелы дрожали в полумраке, выхватывая из полумрака детское лицо, искажённое думами на эпохи вперёд. Стены казались вымазанными золой. Я дотронулась. Мои пальцы провалились в холодную слизь, словно в мокрый поцелуй времени. Девочка, закутанная в тень, дрожала, повторяя движения танцующих языков пламени. Мы спустились быстро и легко, будто съехали с крыла сумасшедшей птицы.
— Заходи.
Я шла на свежий воздух, не понимая, куда, пока тусклое свечение не упало в ногами калачиком. Комната без углов, сферическая, напоминала скорее гробницу или капище. Тот же неопознанный отполированный камень, что и в коридоре. Дух места располагал к строгости без лишних украшательств цветными тряпочками. Мир противоположный, противоречивый, подчинённый огню неведомого светила, от которого стены будто остывали, источая в воздух матовые разводы. «Деревня с сюрпризом», — хихикнула я про себя. Напущенная таинственность и затанцованные чуть ли не насмерть местные жители, выдуманный праздник — столько суеты, чтоб затем среди камней спускаться по мшистой лестнице в никуда… Очаровательно.
Каменная мебель, причудливо изогнутая, словно выточенная из криков свергнутых империй, завораживала игрой света на обсидиановых гранях. Зеркала — и те высечены из камня, отполированного до такой степени, что отражение пугало своей натуралистичностью и живостью, словно вывернутое наизнанку — голографическое, одетое в мясо трёхмерного мира. Моё отражение моргнуло само по себе, шепча голодным ртом, и погрузило меня в свой голод. Мне захотелось слиться с частичкой себя, словно это могло мне помочь восстановить свою целостность поле безумной городской квартиры. Я непроизвольно дотронулась до зеркала рукой. Оно обожгло неестественным теплом, и на миг показалось, что неведомая сила тянет меня сквозь холодную гладь. Я отшатнулась и ни к чему не прикасалась, боясь вновь ощутить тот же поглощающий эффект.
— Ты откуда такая дикая? — Прозвучал голос девчонки, словно звон хрусталя.
— Из Партизанска.
Она расхохоталась. Каменные стены резонировали, как и мои нервы.
— Партизанск, — повторила она писклявым голосом, — К нам из Москвы приезжают, Венеции…. Канады. Грим её потрескался от веселья, она не отступала от лекции. — Для избранных большая честь — участвовать в Схождении.
— А ты в этом Схождение вроде жрицы? — Аккуратно спросила я.
— Вроде, — её улыбка, как изогнулась, как хлёсткий прут. Я поняла, ещё один вопрос подобного рода, и мне крупно прилетит. Ну, что ж… жрица… хоть не упырица.
— Традиционно Схождение отмечается раз в год, на второе воскресенье февраля. Но на этот раз всё по-настоящему, — её речь зашлась в ажитации.
— Вообще-то июль на дворе...
Её взгляд, как сосулька, несколько раз кольнул меня.
— Мы здесь живём намного … медленнее.
Она поправляла белила на лице пальцами — кукольными, хрупкими, точно тяжелей гримировочной краски она ничего не держала. Я не могла представить, как эти руки держат ложку, вилку или даже стакан с водой и не рассасываются.
— Всё, некогда болтать! — Она отлипла от зеркала и дотронулась до стены ладонью, тонкой, как фарфоровое коллекционное блюдце, на которое молились династиями.
Как на поверхности полукруглой стены расплетался узор в стороны, и из неприметной прорези выехала стойка с платьями. Жрица выдернула одно наугад — и швырнула мне. Она с недетским надзором пасла каждое моё движение.
— А что…
— Не здесь.
— Но платье...
Она закатила глаза. Это место любит тишину. Здесь вообще лучше не думать — ни о чём, кроме того, что тебе велят. Я поняла, что она не выпустит меня пока я не переоденусь.
Платье оказалось тяжёлым, словно сотканное из окаменевших слёз титанов. Рукава, непокорные законам кройки и шитья, волочились по полу белыми ручьями, хотя длина самого платья едва касалась лодыжек. Ткань, шершавая, как мешковина, невероятно тонкая, излучала торжественное сияние гнилушек.
— Стой!
Дальше всё происходило, как в бреду. Жрица игнорировала гравитацию, как пух на ветру, и моталась по комнате, выхватывая из углов дымящиеся баночки и стержни из жил недругов. Холод стен, расшитый трещинами плесени, искажал реальность, просвечивая, как околоплодная вода, мерцание ушедших душ. Она наскоро нарисовала на моем лице непонятный грим, превратив губы в алую рану… Её пальцы, как весёлые блошки, прыгали по моему лицу, прихлопывая пудру. Я чувствовала себя марионеткой в руках этого странного существа в облачении жрицы. Ребёнка? Пожалуй, нет. Её взгляд был длиннее молчания богов. Я выдохнула ей в лицо, и она склонилась над газовым облаком, как над букетом, распыляющим комплименты, и вдохнула мой страх.
— Пора!
Мы вышли обратно на лестницу. Холод дунул, как из морозильника, хотя я не уверена, что морозильник для этих людей что-то значит. Когда я поднялась на несколько ступеней, моя спина взмокла от пота. Мы восходили наверх обратно, к грушам, под недовольное сопение жрицы. Она не обернулась, но остановилась. В складки её платья не западали тени, а цвет отливал розовым серебром в мерцании факелов.
— Здесь просто великолепно, а внизу ещё красивее. Но за всё надо платить.
— Странно, а мне казалось, что за всё уже заплачено. Школа оплатила путёвки и пребывание в лагере, — я ползла на четвереньках по лестнице, — «Почему её не крючит? Она… она опять выросла!»
— Мы бы не действовали без договорённостей. Деньги, это ещё не всё.
В от отражении каменной стены, отполированной до стеклянного блеска, я перемещалась дымком. Мои частые остановки раздражали жрицу. Она чего-то опасалась, когда я замирала в поту собственного бессилия и давилась одышкой. Она не понимала, почему я такая дохлая, ворчала, тряся затылком, но потом развернулась, когда я стала совершенно задыхаться.
— Не трогай стены! — Рявкнула она, но я уже чувствовал, как холодный камень проникает сквозь кожу и высасывает мои силы.
В стену с изнаночной стороны, казалось, тарабанили, и я несколько раз постучала по стене в ответ.
— Не буди, а то прилезут, — её голос, смазанный ласковыми нотками, не сулил ничего хорошего, если я не прекращу.
— Они … лезут? — Я не понимала, о чём спрашиваю и перестала цепляться рукой за стену. Кто эти «они»? И почему она говорит так, будто я всё знаю.
— Они, они. Ты будто с седла упала. Шестнадцать, да? — Она ухмыльнулась, и я почувствовала себя совершенно маленькой и беспомощной.
— Далеко, глубоко… где-то за мыслями. Старые коряги… плетут сети из волос утопленниц, и то — с дырками. Мальки хитрые, утекают с молодняком. А мы едим рыбу, что пережила свою смерть.
«О чём она говорит? Даже моя бабка так не загоняет…» Я посмотрела на неё. В её взгляде, лишённом детской наивности, читался многократный опыт перевоплощений. Передо мной была старуха, заточённая в дитя. Её лицо сохраняло юность, а мелькавшие щиколотки меняли форму, то налитые и крепкие, то ссохшиеся, как у тысячелетнего скелета…
— Не люблю их. Только и умеют — с ума сводить. Ты ведь тоже это чувствуешь, правда?
«Она и о моём безумии знает… Это уж слишком!»
— Н-наверное… — пролепетала я, не в силах оторвать взгляда от её глаз, дерущихся два могильщика между собой за место под опавшим крестом, а затем её глаза воткнулись в меня штыками.
— А знаешь. Нет… совершенно не подготовлена. Никуда не годится! — Она ударила кулачком, от которого разошлись трещины по каменной стене, — Ты! — Она крикнула мне обвиняюще и посмотрела в упор.
— Чистить картошку? — Я хорошо знала этот крик. Когда нужно было помыть, постирать, возиться над кастрюлей моя бабка именно так кричала.
— Что? Нет... не может быть. Ты чистила картошку? — Девочка просила вкрадчиво.
— Почти каждый день.
Она рассмеялась, и смех её отразился от стен, как падающие камни. Но злость её никуда не делась, а потихоньку бурлила в глазах. «Зачем нам ещё одна кухарка?» — Вырывается само собой из неё, хотя губы словно склеены… Она хотела, чтобы я слышала, и знала, что ни на что не гожусь. Может, это и к лучшему? Но я знала одно: кто-то скребся по обратной стороне мира. Кто-то, кого нельзя будить.
***
Я выползла еле живая. И молчала. Не хотелось злить жрицу. Она — властная, как сбрендивший рак, который считает своим панцирем старый колодец. Это её территория. Хранительница мрака и духоты будет защищать подземелье. Неизвестно, сколько вчерашней крови пролито, а свою терять не хочется в пустых спорах.
Через парадную дверь в дом набивались индюки. Они сгруппировались и слегли единым пернатым чучелом. Они не смели к нам приближаться, несмотря на то, что следили за нашими рукавами, резвыми, как лесные черви.
— О… О, — я не могла сориентироваться, зачем из праздничного дома устраивать сарай.
— Традиция, — пресекла жрица мои корчи и схватила грушу со стола. Несколько раз принюхалась и посмотрела на меня, будто я испортила груши. Она откусила и протянула мне.
— Я не буду.
— Со всеми поешь, — пожала она плечами.
Вошла кухарка, незнакомка… Возможно, убеждённая затворница, нашедшая спасение среди шипящего масла на сковороде, ароматов специй и бульонов. Её плечи — широкие от натужной работы, а пальцы — в мозолях и ожогах — хранили историю о каждом блюде. Синяя рубаха, напоминающая мешок с прорезями, контрастировала со штанами, расшитыми золотыми нитками. Казалось солнечные лучи въелись в ткань, оставляя золотые жилы для перекачки крови. Она несла огромный казан, как пушинку, улыбаясь, как оболваненная. Её взгляд ухватился за нас, прежде, чем она опустила ношу на стол.
— Девочки! Шапчонки! — голос кухарки, как дым, проедал уши.
— Неси! Скоро всё начнётся, а мы лысые....
«Обреют, как овцу» — Пробрало меня.
— ... вот влетит тебе..., — мечтала жрица.
Кухарка, прислужница, а по факту домашняя рабыня, не меняя бега на шаг, (не было сомнений, что она недавно рабствует и боится провиниться, чтоб совершенно не казаться неспособной даже пресмыкаться по щелчку). Но всё продлится недолго. Завтра эта «жрица» будет ходить под ремнём мамани и покорно складывать помытую посуду. На столе никакой посуды не было. Странно. Притом шапочки были важнее, раз требовали такой срочности и беспрекословности. Прислужница вернулась. Вышивки на её штанах сквозь надвигающиеся сумерки сияли сильнее,
— Вот, хозяюшка.
— Раз, два три, четыре...мм, два, четыре, шесть, двенадцать... Все пятнадцать!
Ей было проще командовать, а мне не терпелось намекнуть, чтоб меня избавили от груши.
— В-вот... Возьмите, пожалуйста, — протянула я грушу.
Жрица и прислужница засмеялись. Тени опускались из окна, глазничная темнота моего страха затмевала свечи.
— Асхимикула, унеси грушу, п-пожалуйста, — перекривила меня жрица и натянула ажурную шапочку мне на голову, под низ затолкала волосы. Голова стала идеальной, как перевёрнутая семечка.
— Сёстрам раздашь, — всучила она мне оставшиеся тринадцать шапочек, — Асхимикула! Где мои… — она уводила прислужницу, и сама удалялась по неприметной лестнице сбоку от русской печи, похожей на пыхтящего динозавра. Голос жрицы растворился во мраке, а её фигурка усекалась с каждым шагом.
Тишина недолго меня мучила: быстро после сумерек спустилась темнота. Стали забегать девчонки в нарядах, подобно моему, и срывать золотистые шапочки из моих рук. Они устроили возню с волосами, которую я недавно пережила. Я узнала всех. Среди них была и Кира, только взгляд у неё обмороженный.
После последнего уложенного локона вошли старушки, разряженные, с расшитыми голубыми кругами на спине. Я притаилась у лестницы, куда ушла прислужница и жрица. В моём углу тлела одна свеча, а позади меня моргал свет факела, точно моя спина испускала Солнце. На лицо опустилась вуаль из мягкой тьмы, так что... моё лицо и эмоции были надёжно скрыты, но обзора не хватало, чтобы в полной мере оценить происходящее.
Девчонки переносили всю тягость праздника на ногах. За стол расселись старушки. Я полагала, что это почётные жительницы — старшины, в чьих сморщенных кулачках держится весь уклад деревни.
Вынырнула Асхимикула из дрожащей тени напротив меня со стопкой листов лопуха и деревянными палочками. Она бережно разложила лопухи перед каждой гостьей за столом, а палочки швырнула кучей.
— Сегодня празднуем Схождение, — от стола потянулся голос.
— Истинный праздник.
Их голоса удлиняли мои волнения.
— Долго ждали...
— Собрали всех, кто был в силах.
Темнота и яркие ободки свеч колыхались, как волна в восточном танце, скрывая за завесой лица говоривших. Мой слух выхватывал их хлопьев темноты слова, словно засахаренные фрукты, оставляя приторное послевкусие забытого диалекта, меня привычную речь на язык загробного мира.
Девчонки с вытянутыми шеями не шевелились, превратившись в живые стремянки, ведущие к пульсирующему сердцу дома, что билось на обветшалом чердаке. Каждый скрип половиц выбивал из груди свинцовый вздох. Лепет пламени рос на песнях, вываливающихся из беззубых ртов, как жемчужина в раковине, и обрёл собственный голос, перерастающий в неистовый крик. В этом доме не жили — здесь справляли ритуалы.
Индюки, сверкающие серебряной чешуёй, под мерцание свечей ступали по ступенькам бесшумно и плавно, распуская хвосты веерами, покрытыми микроскопическими зеркалами. В них отражались зловещие улыбки — лица старейшин в судорожном удовольствии от предстоящего пиршества.
Мужчины, словно куски мыла, таяли в лучах заката — красные силуэты пузырились за окном и разносились ветром по всей деревне извивающимися подтёками. Подсолнухи валились под их ударами, словно обезглавленные Солнца, а диски с лепестками взлетали с растоптанных грядок. Крики мужчин превращались в карканье, будто стая ворон запуталась в их горлах. Затем мужчины остановились с низком поклоне перед домом и вывернутыми руками крошили хлеб с гримасами боли, будто реальность рассыпалась у них под пальцами.
— Не слышно криков зарницы?
— День смолк, — другая старушка выгнулась, сверлила окно спиной и окуривала благовониями трон старшей. Интересно наблюдать, как она причитала.
— Хлеб в землю, откуда вышел…
Я пыталась разгадать, что происходило в этом странном доме, нагнетающем безволие.
Дом, деревянный до мозга костей, гудел, будто оцинкованное ведро, до краёв наполненное грозовым воздухом. Огни наблюдают замурованными глазами хищников в стеклянном воздухе, мерцают, точно светофоры из иного измерения.
Тени свисали с оленьих рогов, словно выпотрошенные внутренности, сплетаясь в косички. Тишина, нарушаемая лишь скрипом стульев шуршащими спорами собравшихся за столом гостей сверлит слух и озаряет ярче свечей. Этот праздник перетекал в оккультное таинство, которое совершенно не радовало странными разговорами и озабоченными взглядами. Девчонки с выбеленными лицами, танцевали в неестественном ритме, будто наэлектризованные гадюки щекотали их ноги в деревянных башмачках.
Они ждали... Ждали, когда с фарфорового бутона розы, что синела на акварельном стебельке, как гигантская капля, сползёт жирный паук, сплетённый из агата и молчания. И этот паук — последняя крупинка в песочных часах, отсчитывающих неизвестность по зёрнышку.
Паук упал. Но вот створки, или что у пауков вместо губ, разверзлись, словно чёрная дыра, и оттуда хлынула тонкая, плаксивая опера, звучавшая глухо и сдавленно, будто доносилась из-под плиты древней могилы. Безумие? Оно бежало в пыли автобуса из бабкиной квартиры за мной! Или я слишком глубоко увязла в фантазиях? К говорящему сверчку я уже привыкла, но паук, рыгающий голосами мертвяков... Стоп! Он же пел. Весьма неплохо, как ...Пашка на фестивале школы. Он так и не раскрыл автора песни. Получается, автор — паук! Я не удержалась и беззвучно скользнула, к самой крайней полоске света, чтобы рассмотреть поющего паука.
— ...огонь плавит восковые слёзы.
— ...всё в прах и в камень упадёт.
Голоса старейшин за столом скреблись из-под наслоения веков, становились громче, гипнотизировали, растворяли паука в тени. Этот шёпот пугал куда больше, чем любая жуткая разгадка — сильнее глаз, неподвижных, как кость. Веки старейшин дёргались, отматывая жизнь по стоп-кадрам, как старый видеопроигрыватель, в обратную сторону. На мгновенье старейшины приходили в себя и фокусировались на впалой тени, где я укрывалась от их ядовитого взора. А затем они снова сливались в гул голосов, в бессмысленный, но гипнотический, и раскачивались, как хребет пьяной горы под вой пурги и китов. Рты старейшин, точно сообщающиеся сосуды, где из одного горла в другое перетекал звук и вырывался хриплым дымом. Порой проглатывались слова, а конец фраз перетекал в начало куплетов. В паузах слышалось разнокалиберное похрюкивание.
Я отошла назад, в уголках глаз рождались новые иллюзии — паук превратился в пучок волос, снятых с расчёски, который мотался по столу, как перекати-поле. Я моргала, пытаясь стряхнуть с себя эти иллюзии, словно назойливых муравьёв. Я почти увидела себя на балконе, а дом — пустая дача отца, забитая хламом. Но если бы это… Я пыталась увидеть нечто иное в этом светопреставление — глаза Соры механически дёрнулись, как шайбы, пнутые из вражеских ворот, и резко повернулись ко мне. Она всё ещё подпевала, завывая раненой белугой о каких-то «Лунных нектарах», но её взгляд прошёлся чуть левей от меня и прилип к светящейся расщелине в окне, будто к последней дорожке, уводящей к звёздам.
Волосистое перекати-поле дотронулось до руки Соры, тонкой, как куриная лапа. И у всех ведьм вместо рук — нечто подобное, птичье, непрактичное. Значит, так выглядит тирания цыплячих лапок. Ммм... интересно. Наверное, этой ночью они выступят во всеоружии... с маникюром. Видимо, мир магии не обходится без пилок и щипчиков. Сора вывернула ладонь вверх, а её пальцы отогнулись, как крючки для одежды. На них попадали с потолка тени и повисли изящными галстуками. Меня мутило.
— Чтоб тебя…, — она клацала зубами, как трещотками в такт иступлённому пению старейшин. Перекати-поле обратилось в хилого паука, который не мог удержать мохнатое тело на ножках-ниточках и носился по столу, как бесхозный лист от засохшего дыхания старейшин.
Комната светилась дымом — сквозняк пригнал праздничный прах жемчужин. Но в этом вальсе искр детали происходящего наполняли резкостью мои усталые глаза. Где-то вдалеке показалось море — это голубой дым плыл перед глазами, сплошной стеной, надвигался свинцово-синий костёр. Рука Соры, длинная и узловатая, легла на стол, словно замшелая выгнутая рейка. На нижнем веке вспучилась родинка размером с божью коровку и зрачки — две бездушные воронки. Костёр не слизал ни кусочка кожи Соры. Она искала кого-то в толпе танцующих девчонок. Меня?
Груши на столе под моим чутким взглядом сморщились и превратились в маринованные птичьи эмбрионы на шпажках. Мысли об индюках путались с бесконечными принюхиваниями Соры. Она жадно втягивала воздух, стараясь уцепиться за старый шлейф моего брожения по дому, перед тем, как меня обнаружила жрица. Я же, как потайная пуговица, пряталась в складке тени и молилась, чтоб меня не заметили.
— Где та девочка, что обещана нам служить? — Прогрохотал знакомый голос.
— В доме, — отчиталась Сора.
Голос… как мираж. Кто же так недоволен Сорой? Это же... моя бабуля. … Мир качнулся. Приглядываюсь и надеюсь ошибиться. Бабушка восседает за проклятым столом и бухтит, как сломанный мотор. Она стряхивала кости со всех лопухов в бесформенную кучу перед собой. Но у неё же... глаза. И пальцы. Почему они блестят? Как будто смазаны растопленными душами. Или... Нет, не может быть. Бабуля слюнявила свои пальцы и натирала кости — от этого они становились податливей и обретали ценный младенческий оттенок, а затем выпрямляла кости, как проволоку, и переплетала между собой. Когда очередная кость не поддавалась, она мямлила что-то и насыпала из казана потроха — сердечки, почки — и съедала немного. Видимо, чтоб восполнить силы.
Отполированные кости бабуля зашвырнула обратно — в казан. Она и прочие ведьмы срезали с себя по локону волос и предали казану. В воздухе витал аромат распада, но такой притягательный, будто блюдо в казане готовилось по рецепту падших ангелов. Сора молчала. Её рот кривился, но губы так и не разомкнулись от потуг. Это сборище сумасшедших подчинялось древнейшему распорядку говорить по старшинству. Среди них была выстроена сложная иерархия говоривших-завывавших. Сора всматривалась в углы, взгляд ещё нескольких великовозрастных ведьм опускался смрадом. Я же нащупала створку и уже была готова свалиться за борт незастеклённого окна. Бабушка вылизала последнюю кость, обглоданную, ржавую, оставив на ней красную сверкающую каплю. И улыбнулась. Мне? Или... кому?
— А чего она не танцует среди наших? — Голос бабули теперь казался чужим, а речь медленной. Она указала на меня пальцем. Её рот, расщелина между мирами расширялась, и реальность выливалась туда.
На Сору падали безжалостные взгляды, а бабушка... взвизгнула, словно обиженная кукла, из которой резким рывком выдернули динамик. Она скукоживалась, погружаясь по уши в нарядное тряпьё.
— Пусть наша искренняя раба послужит нам с честью! Ты слепа, Сора! Как ботва, не видишь, что под землёй, в тенях. — Бабуля захихикала, как гиена. — Асхимикула! Веди! Веди глупышку к нам! Пусть танцует, веселится, как все отпрыски.
Бабушка презрительно фыркнула, бросив на Сору испепеляющий взгляд. В этом жесте чувствовалась не столько злость, сколько извращённая нежность. Будто она дразнила любимую, но провинившуюся крысу.
Ледяные пальцы сжали моё плечо. Я инстинктивно дёрнулась, но было поздно — меня уже утаскивали во тьму.
Промелькнули черные крылья. Как надоели эти вороны, воющие на могильные плиты! Чьи-то волосы смешивались с темнотой и шатались над моим ухом. Асхимикула. Она наблюдала за всеми метаморфозами за столом, придерживая меня за плечо. В компании прислужницы было куда спокойней. Она ведь, знает... знает об про этот дом всё! И про них. Если не чёрный ход, то есть кухонные щели, через которые сливают помои. Этого хватит, чтоб пролезть наружу.
— Выведи меня, — прошептала я, цепляясь за её рукав, как за последнюю надежду.
Но Асхимикула лишь сильнее прижала меня к себе, чтобы я не сбежала. Я чувствовала привкус своего кошмара — пряный хлеб, молоко и засохший кляр на запястье, который царапал мне щёку. Её волосы падали мне на лицо и щекотали душу. А глаза — два спокойных два бака с наваристым бульоном смотрели куда-то сквозь меня. Добрые глаза. Левая рука непроизвольно что-то помешивала в воздухе несуществующим половником, а голова варила бульон. Затем её лицо озарилось — она наткнулась в закромах памяти на подходящий рецепт, для которого нужно не мешкая оглушить хряка ударом кувалды, а потом хладнокровно разделать, наслаждаясь фонтаном свежей крови. Наверное, она поэтому и сошла с ума. Слишком много знала. Слишком много готовила на кухне. «Бежать!» — Кричала каждая клеточка моего тела. — «Нужно бежать!»
Вокруг меня вспыхнул вихрь, летали глыбы, ткань и куски черепков... а это руки Асхимикулы, собранные из захваченных предметов сияли, как праздничная каёмочка моего плена. Каждый клочок ткани — ярко-красный, золотой, бирюзовый, каждый черепок вращался вокруг меня по математически выверенной траектории, как кольца Сатурна в пучеглазом телескопе. «Она крутит звёзды на котлеты...» Я прикрыла глаза, спасаясь от этого извращения мысли, а они, словно губка, всасывались через кожу, превращая моё тело в податливую тряпку. Она кричала мне: «Смирно, смирно!» — С тактичностью клокочущего попугайчика. А затем сжала меня. Её сила пульсировала волнами, как массаж, пересчитывающий мои жилы. Её холодная кожа стала каменной, в чём не было сомнений.
— Нечем дышать... ослабь...
Я чувствовала, ещё немного — и мои рёбра сложатся, как карточный домик. Асхимикула была равнодушна к моему хрипу. Лишь одно вывело её из странного транса:
— Схождение... хочу посмотреть, — выдохнула я беззвучными губами.
Хватка ослабла, но не настолько, чтобы можно было вырваться. Асхимикула не могла противиться тому, что было связано со Схождением. Она переставила меня ближе к яме, как пешку на шахматной доске. Надо было кричать «принеси борща». При слове «борщ» она бы исполнила любое моё желания, как джинн, который считает пыхтящую кухню своей вечной лампой. У неё были медовые глаза с полупрозрачной радужкой и сморщенный нос, будто она удерживала навоз, а не меня. Моя кожа вспучилась от ползучей боли. Не резкая — тянущая боль, словно вихрь, заталкивала меня, как начинку, в веселящее лекарство для вечерних сплетен старейшин с белками. Они будут смаковать, как одна девочка нечаянно умерла — упала и не очнулась, засохла на обдирающих ветрах. Воздух вокруг покрывался пятнами, словно мы жили на гигантском брюхе далматинца. Я знала, стоит мне задремать ... Старейшины этого и ждут! Они всасывают воздух, будто у них внутри химическая лаборатория, которая по молекулам разложит мой страх и выведет формулу, чего я боюсь. Запах озона и мокрой псины — знак, что формула почти готова. Они сбрасывают в топливный чан пустых людей, как скорлупу, когда напьются страха и захмелеют от чужого ужаса. А затем вместо иглы воткнут носик комара в виниловую пластинку ради чистой музыки, отрыгнут старость и начнут изобретать новые формулы жизни. В мире так много интересных страхов…
Старейшины выгребают из казана варёные гребни, лапы и гузки, заворачивают в лопуховый лист, прикусывают помаленьку со сбивчивым чавканьем. Девчонки танцуют, и с увлекательными движениями тянутся к красным свечам, поджигают концы своих безразмерных рукавов. Ткань вспыхивала с тихим шипением усталой пожелтевшей газеты, тающей в огне, как масло. А затем, описав руками спирали невидимых галактик, они сбиваются в плотный круг и будят изнанку частым притопыванием. Красные свечи, выплавленные из сцеженной крови висельников, источали удушливый дым с приторно-сладким привкусом ананаса. Глаза старейшин мерцали ярче огней сквозь тонны дыма. «Ведьмы!» — Колотилась во мне мысль.
Пол блестел, словно полированные гробовые доски в тусклом свете, который концентрировался в центре комнаты, в то время как края стола тонули в неестественной, режущей глаза прозрачности. Девчонки раскачиваются на тенях и свету, будто точёные игрушки из личной коллекции завистливых богов. Пол в кругу разверзся. Я увидела край ямы — чёрную пропасть, от которой веяло не просто холодом, а абсолютным нулём всех возможных ощущений. С иного ракурса она казалась выпуклой, точно вывернутый наизнанку пупок. Асхимикула толкнула меня, я зависла над ямой, как поэма, говорившая страхом со страниц души. Огни потухли, рукава превратились в брови, выкрашенные нагаром, сходка ведьм гаркнула — и девчонки обратились в лунный камень с выболевшими прорезями вместо глаз.
Яма в полу пульсировала, как огромное, наполненное кровью нёбо, жадно всасывая в себя растаявший воск свечей. Хор шершавых голосов воспевал мою смелость, пока я медленно растворялась в собственном поту, словно меня клюют сотни невидимых индюков. Я не должна висеть, как дохлая тряпка, иначе — в яму. Поэтому я приветственно махала старейшинам рукой, горячей и опухшей, стараясь умилостивить старейшин в этой изуверской мессе. Невидимые гравитационные цепи удерживают меня от падения не просто в яму, а в извилистый туннель, где маленькие сферы, полагаю, иная форма жизни, кочевали с размеренностью королевской особы. Я разве вижу существующее? Разве это не старый коллектор, где ищут меня волонтёры? И кто мои спасители?
Бабуля... Её морщинистые руки, помнящие тепло моего детства, были заключены в хирургические перчатки и обсыпаны тальком слёз ангелов. В каждом её движении — расчётливая грация, вплетающая магическими пассами всполохи безумия в реальность. За узким деревянным столом, изогнутым в ухмылку хищника, словно выводок химер, вылупившихся из ночных кошмаров, копошились ведьмы. Нелюдимая кареглазая — главный секретарь светопреставления обтянута в бордовое плюшевое платье с пуговицами из вяленых шляпок грибов, нашитыми в два ряда — от плечей до полу. А остальные, почётные безумцы, накинули поверх скрюченных тел в праздничных одеждах ненавистные …марлёвки! Понятно, зачем бабуля столько лет преданно хранила этот хлам! Бронзовые цепочки свисали с очков ведьм наподобие провисших угрожающих плетей. Взгляд, как поцелуй суккуба, проникал в потаённые уголки сознания, дарил успокоение и отнимал силы, словно начитавшись заметок «Анатомия сумасшедших», знал куда давить, чтоб из зыбкого камня страха высечь собственную горгулью, охраняющей мою душу от покоя. Марлёвки отливали такой ледяной белизной, что казалось, со звёзд содрали шкуру. И в этом сиянии раздавался писк Космоса, от которого стыла кровь, и сердце билось в унисон конвульсиям ободранных светил. Скорняки... Что у них святого? А.... яма, над которой я зависла — отражение их сердец.
Кровоточащие свечи плакали воском, словно запаивая нерождённые рассветы. Сегодняшняя ночь превратится в вечность. Лунотелые девчонки свистели и распевались голосами гнездящихся чаек и ветрами, которые стучались изнутри в зашитые окна. Их пение напоминало колыбельную для чертей… Но как же?! Так пела мне мать перед сном. Танцующие огоньки на стенах выписывали кружева, как винтажных платьях, а затем превращались в причудливых зверей, искажённых экстазом охоты. Они нападали на объедки и молотили когтями по неподъёмной крышке казана, сотканной из тайны сотворения мира.
Разве эта чертовщина может кого-то спасти? Мои мысли похожи на деревянную лавочку, которую расшатывают шалые гномы, а я.... сколачиваю её заедливым заклинанием: «Это сон, это сон!» Но от реальности не проснуться. На стол, который казался палубой корабля, плывущего сквозь океан из пенящихся теней, ступил индюк с важным видом опытного конферансье, вышедшего на сцену после оглушительных аплодисментов, и вальяжно прошёлся. Вместо перьев из хвоста торчали спицы, которые ведьмы расхватали, чуть ли не затеяв драку. Глаза бабули сделались ярче, а кожа обтянула все жилки на её лице. Моё сердце замерло, пытаясь укрыться от этого зрелища, и сделало кульбит, сокращая путь до инфаркта на пять лет, а может на десять. Но я смотрела, не отрываясь, из принципа будь, что будет. Спицы проползли под кожей старейшин, как змеи, отталкивающиеся чешуёй из старых газет. Сутулые фигурки ведьм расправились. Они сидели, как статные барышни, с холодным взглядом вымерших пустынь. Индюк остановился напротив моей бабули в изящном поклоне, упал и… умер. Он облетел, как одуванчик, поблёскивая хрустящей корочкой.
Глава 8. Вербовка в демоницы.
Дымок от царского веника полыни извивался, как пьяная танцовщица. Банкет заволакивало тусклым светом зажмурившихся огоньков. Ведьмы обгладывали последние кости. Смех сквозь чавканье испускал чистую злобу. Мои праздничные муки над порталом в бездну пришлись им по вкусу. От меня затошнило от их удовольствия. Довольные, размятые пылью витающей золы и священной гарью они посматривали на меня, как на бабочку-однодневку. Мир замирал, склоняясь перед… раздутыми индюками? Подружки из банды школьной командирши превратились в разодетые статуи. Все. Гордый блеск камня гладкого, как могильная плита, отражал их намерения стать избранными. В этой жизни и посмертно. Они хорошо устроились? Они сами себе врут. Их голоса выли о помощи на частоте сломанного радио. Великое схождение. Казан и неумолкаемые челюсти торжественно скрипят над листьями лопухов… Какой смысл ведьмы вкладывают в своё обжорство? Устроили пытку для поднятия аппетита. Висеть над порталом и знать об особенной роли участия в празднике, истекать адреналином… Мои корчи были для них пищей.
Сора наслаждалась моими воплями. Её золотая башня качалась каждый раз под величественные кивки, точно старинная ваза на шаткой полочке. Иногда ария камней замолкала, и ведьмы склонялись друг к другу, шепча узловатые слова. Буквы наскакивали — я не могла разобрать слова. Душок отчаянья Великих протягивал ко мне обгоревшую руку, похожую на гнутую кочергу. Они боялись. Неужели у меня есть шанс? Меня носило по бешеной спирали то, приближая, то отдаляя от дыры, закручивая в смертоносное пике. Бабуля… это точно она! Я разглядела центровую старушку с цветной глиной в волосах. «Бабулья-горгулья-ведьма», — тело приземлилось, а мысли продолжали гонять, как таракан на раз, два, три.
— Вы слышите, сёстры, это обострение жизни?! — Ликовала Сора. Её взгляд циркулировал вокруг моей шеи.
«Видимо, мои вопли Сора называла обострением...»
— Не камень, как интересно! — Кареглазая и ещё несколько ведьм присматривались ко мне.
— Плотская девочка даст столько сил! Станет достойной нам сестрой! Столько силы! Независимая от Жизни светоносная Лунная ведьма! Пусть присоединится к нам! — Затянула Сора.
— Недокормили…
— Ладушка...
— КтО онАА? — Фраза колотилась под бревенчатым сводом.
Эхо сворачивало звуки, как бумагу, уводя низкий тембры в выеденное святилище — казан. Бабка знала, кто я! Её взгляд, хранивший пыль прошлого, устремился куда-то далеко — за пределы времени. Века в её глазах отражались серой взвесью, смешанной с искрами недавних дней, похожими на пульсацию светлячков, заблудившихся в кромешной тьме. Никто не отвечал. Возник мираж, где я добровольно должна отозваться. Словно на привязи в шапито мелькал фокусник с посланием — меня отпустят и простят, пока клочки моего молчания не вознаградили болью. Я выкручивалась дугой. Пение камней тонко звенело и прервалось шипением — разговорами ведьм.
— Настанет рассвет...
— У неё должно было вырасти перо! — Хрипела кареглазая.
— Помним, помним!
— Должно отрасти хоть одно перо.
— Демоницы старались..., — отчиталась Сора.
Кричу… Слова мимо. Важные разговоры? Ковыряют в носу. Повторяются. Бессмысленная болтовня! Трещат. И не понимают о чём.
Сора, самая предприимчивая, оторвала лоскут скатерти и кинула через стол. Остальные ведьмы погрязли в обжорстве и качественно подчистили содержимое казана. Лоскут растянулся, чтобы закрыть зияющий туннель и восстановить взрытые доски.
— Не может быть! — Я грохнулась на деревянный пол и в неверии ощупывала пол.
— Непривыкшая.
— Научится.
— Сора тоже брыкалась до первого пера.
— ...пятьсот лет тому назад.
— Зачем вспоминать, когда деревья были семенами? — Взбрыкнула Сора.
— Кто это девочка?
Бабушка… давно ли? Это не она. Ведьма? Горгулья? Это существо, заключённое в оболочку бабушки, наблюдает за мной с ленцой и брезгливостью. Что для неё люди? Улыбка твари ощерилась мелкими зубчиками, как у пилы.
— А ты кто?! — Крикнула я.
Губы бабули сжались. Она точно знает, кто я! Столько лет притворялась человеком. Зачем тогда спрашивает? Играет?
— Бойкая.
— Скорее глупая…
Арии камней притихли. Огонь потрескивал, выпуская запах смолы, благовоний и сгоревших пчёл. Туннель — потусторонний зевок возвращал разговорчики обо мне в виде эха. Разве, это не доказательство, что в нашей реальности ничего подобного произойти не может? Меня забавляла пластичность моего восприятия: необычное в обычном. Я всегда считала это своей особенностью. И неожиданные придумки рассеивали мою скуку. А сейчас это проклятье больной головы обострилось в жуткие видения, плотные, как сама реальность. Бабушки с лавочек превратились в чудовищ. Зло. Марья Иванна, Зоя Никифоровна… Это не похоже на лихорадку. Мир сполз, как капли с пластика. Всегда что-то существует. И не всегда радостные феи.
Чей-то голос путается, как узлы на верёвке… бабуля бесконечно лезет с вопросом: «Кто я?»
Я бы ей ответила! У меня отнимается голос. Бабуля вздыхала, как рассохшаяся бочка с треском. На её жирном указательном пальце пригрелся паук. Брякали серёжки, длинные с каменными вставками, похожими на щебёнку с дорог. Всё на ней трясётся, и лохмотья и плоть, создаёт вибрационный эффект. Волны расходятся от неё быстро и ударно. Воздух уплотняется, свечи шипят. Это напоминало конец. Глаза Соры сияли фанатичным блеском. Она мелет в ступе сушёных жаб и подсыпает в казан.
— Все посвящают нашему культу жизнь… в той или иной форме, — веко Соры медленно открылось и сморщилось, как у чахлого философа, бьющегося с основами бытия.
— Она не ест, сколько нужно! — Бесилась кареглазая.
— Умная…кто она? Кто? Почему не курлыкает? Почему не индюк? — Возмущалась ведьма в неприметном углу стола.
— Толстовкина, — шёпот-мираж качался на прозрачной паутине танцовщиц.
— Что? — Поднялась Сора.
Танцовщицы затрещали каменными шеями. Их лица… все одинаковые, с чертами лица из выпуклых бликов, как клоны первородного ужаса, с мрачной педантичностью вглядывались в меня впалыми глазами.
— Ну? Ну? Поведайте, демоницы, кто эта плотская ладушка? — Не унималась бабуля.
— Толстовкина...
— Толстовкина! Толстовкина! — Скандировали хором окаменелые танцовщицы.
— Помнят! — Умилялась Сора.
— Кровь ещё не вся ушла! — Печалилась кареглазая.
— Демоницы... — трубила бабуля.
— На то и выбрали их, потому что злости в них через край, — гордилась Сора.
— Кто эта девочка, кто? — Вмешалась бабуля.
Точно «горгулья» — предводительница камней. Она повторяла, как заведённая. На развалинах её памяти не было ни капли узнавания, будто горгулья никогда не жила, а наблюдала за мной с домашней фотографии. Только сейчас оболочка бабули и горгульи воссоединились.
Она призрак, она — иное. Моё сердце заходилось в ужасе. А она морщилась, будто биение жизни причиняло ей мучительную боль. Считает, что я виновата в её страданиях!
Пусть всё исчезнет, пусть... Молитвы не помогают!
Кареглазая перегнулась через стол, чтоб меня ближе рассмотреть. Зрачки её отливали фиолетовым и расширились на все склеры. «Ты не видишь Величия?» — Прогремел её голос в моей голове. Её пальцы удлинились и перекидывались через стол, как удочки. «Ты… ш», — слова ведьмы толкались, как порывистый ветер, а её разум глох. Она не откликалась и засела безмолвным наблюдателем у меня в голове. «Выметайся!» — Я пыталась вытолкнуть ведьму из своего сознания. Она захлёбывалась собственной силой и не в могла совладать с потоком телепатии. Её тело плавилось, словно перегреваясь изнутри, от мощного потока магии. Пугало, что моё сознание с новым подселенцем начнёт меняться и протекать, как старый радиатор. Как её вышвырнуть?
Кажется, всё закончилось. Взгляд кареглазой приобрёл осмысленность, но затем быстро заметался. Новое вторжение? Мой разум, цепляясь за любую соломинку, отчаянно выхватывал случайные образы, лишь бы укрыться от всепоглощающего напора её воли: Картошка... большая, круглая... Пилочка для ногтей... розовая, заточенная... Садовый гном… с секатором… боевой… не помешал бы…
— Безмозглая дылда! — Прошипела кареглазая.
— Сестра, не рвись исправлять это дитя. Она ещё не видела всего Величия! — Сумасшествовала Сора.
Бабуля, подперев голову рукой, выкладывала на столе домино из обглоданных костей индюков. Сора о чём-то восторженно вещала, вибрируя ртом не хуже той дыры, что захлопнулась подо мной. Блики танцевали на зубах Соры, как у акулы, дорвавшейся до свежатины.
— Начнём же! Да начнём же! — Подгоняла Сора.
Пламя свечей изгибалось в судорожном реверансе и дрожало как замочные скважины квартир. Лязг ключей, нет — вилки, с грохотом вывалились на пол. Зубы — единственное, что на мне — моё. Даже краска для волос принадлежала чёртовой Наде, а про вещи молчу. Зубы входят в вилку, как в масло. По наитию, грызу, пытаюсь вспомнить, как выглядел ключ от нашей квартиры. У меня никогда его не было! Бабуля бела и прекрасна, как репа, наматывает кровавые бусы на палец. «Ну, что?» — Устремляется её насмешливый взгляд, — «Получается?» Вроде не овощ, и не человек. Свеча притупляет её образ. Она никогда не давала мне ключей! Слышу треск стиральной машинки… запашит тушёной капустой — всё, как затхлой квартире, где я живу. Огоньки успокоились. У меня был шанс вернуться. В руке — другая рука, сжатая в кулак. А во рту привкус проклятья. Онемело всё. Мысли в фарш, но я слепила «один плюс два»: ведьмы обманом меня удерживали и нагоняли страху, чтоб мой разум забить, как сорняк.
Витой дымок чернильной слюной вылизывал лица перечниц. Их кожа пузырилась, сползала, глаза теряли свой умудрённый блеск, а лица розовели, разглаживались, молодея на глазах. Там, где секунду назад сидела Сора, теперь была... Надя? А бабуля превратилась в девочку с домашней настенной фотографии, от которой в квартире по стене ползла плесень. Бабуля не позволяла зачистить священную грязь. Или это были корни, чтоб питаться нашим миром?
Моё тело отозвалось тупой болью под несмолкаемую арию движущихся камней. Слышу биты… что-то ритмичное. Не голоса, а через вокодер воссозданный синтетический звук. Гоняют машины где-то за плёнкой реальности кошмара. Я инстинктивно отползла назад, ища просвет среди каменных изваяний, чтоб проскользнуть.
— Не выпускайте её из круга! — Пророкотал незнакомый голос.
Индюки, услышав приказ, набросились на меня, клюя пятки, икры... Что за чертовщина? Почему они так себя ведут? Пришлось вновь заползти в круг каменных дев, превратившийся в клетку. Индюки выстроились живым забором, не давая шанса на побег. Любой, кто посмеет пересечь эту границу, будет растерзан.
Раньше их поведение казалось просто странным: любопытные взгляды в окна, назойливое курлыканье. Теория о разуме индюков забавляла. Но сейчас... меня прошибает холодный пот от понимания того, что они управляемы ведьмами. Если это вообще птицы... Перекошенные движения индюков и стальной рык не похож ни на один птичий голос. Коллективный разум пернатых, управляемый… Надей?
Хватало одного её взгляда, чтобы индюки сцепились живой стеной вокруг меня. Надя сняла с головы золотую башню, и её волосы упали на стол, как месиво. Взгляд её, как вымершие дюны, где ничего не растёт и нечем дышать. Без единого проблеска былой дружбы, холодный, чужой. А ведь раньше в её глазах было содержание. Моё сопротивление, слабое, казалось, усиливало Надино удовольствие. Она — молодец. Лишь вяло посматривает на остальных, скаля зубы-иглы. Она гордится своей мерзостью. Остальные бабки только и могут — махать клюшками, а она привела на сборище иносущих живого человека. Что ей за это полагается?
«И я впустила эту тварь к себе в подруги!» — От этой мысли становилось тошно. Она подкосила меня, когда стала разлучницей. Она доломала мою жизнь, когда я втянулась в игру. Кто очаровательней? Кто завоюет Пашку? Кто безумней наконец-то? Тогда, измученная одиночеством, я так нуждалась в стимуле. Я нашла ложное утешение в пожертвованных платьях соперницы, чтобы просто ходить в школу. Я всерьёз задумывалась закончить её экстерном, лишь бы меня не тюкали одноклассники. Бабуля не раз предлагала такой вариант. Каждую неделю настаивала! Чтоб ещё быстрее меня вымело из памяти людей. Сидишь дома? Неудачница! Провались хоть в бездну! Никто не вспомнит. Никто не спасёт.
Можно попытаться задним ходом пролезть… Не видно даже где я. Единственным ориентиром служат глаза индюков — холодные, алчные, лишённые намёка на живое, переливались розовым мерцанием. От края до края — стада глаз. Индюки кружились, усыпляюще, словно их сердца бились в пульсе смерти.
Я видела то, что умела видеть. Бабуля каждый день охватывала своим безумством с сушёными мухами и разговорами по телефону без кнопки, с треснутой трубкой. Это были знаки! Я их игнорировала. И вместо этого научилась смотреть на это по-новому, терпимо. Нехотя, но я вовлекалась. Переквалифицировалась в дуру! Я радовалась совершенно бездумно, что могу, если не убежать, то отодвинуться от кошмара в квартире. Физически, кроме балкона переместиться было некуда, если только глубже — в собственную голову — в тёмную материю. Ведьмы, ведьмы… это просто неврастения на фоне жуткого обострения. Я моргала, а мир не менялся.
В избушке нарастали шепотки: «Как? Почему не подчиняюсь? Почему не превращаюсь в послушную куклу, как лунные камни, как Асхимикула?» Индюки скачут по пыльному полу. Их вопли оживляют лунные камни. Те двигаются, наполняясь странной радостью, игнорируя моё присутствие. В их глазах такая увлечённость, которую не может нарушить ни одна существующая сила.
Но все это казалось мелочью, когда волосы Нади, растущие, шевелящиеся, как отдельный организм, достигли пола, заплетались в узоры, смысл которых от меня сокрыт. Паутина превратилась в резную решётку, а углы и плинтуса растаяли, производя эффект разрастания избы. Стоит мне шевельнуться, и волосы пронзят меня… Я не горела желанием проверить, так ли это, и лишь колыхалась, как стебелёк с тяжёлым жуком в виде мысли о побеге.
— Кто ты? — Страх полился из меня вопросом на «Надю».
Она улыбнулась почти как раньше, но в её улыбке ничего не напоминало былую подругу. Молчание длилось несколько секунд, но казалось дольше, чем вся моя жизнь.
— Кто ей разрешал говорить?! — Верещала синюшная ведьма с краю.
— Она нарушает Ритуальный ход Великого Схождения!
Мой рот онемел. Я мычала. Глаза кареглазой отправились в свободное путешествие — скатились из глазниц на стол, перепрыгивая обглоданные кости индюков.
— Видеть не могу такое неуважение! — Второй глаз кареглазой подкатился ко мне и наматывал вокруг меня петли.
Впиваюсь ногтями в колени, чужой глаз принюхивается. Зрачок втягивает воздух, как пылесос. Бежать, но ноги не слушаются. Я захвачена мощным магнитом бессилия. Толстовка крадётся ко мне, как скат. Я хватаю её. Воет ведьма из угла. Я нечаянно прихлопнула глаз. Вошла жрица, и вытьё превратилось в скворчащее масло.
— Чего не забрала? — Обратились она ко мне. Её писклявый голос стал взрослым, хотя жрица выглядела, как ребёнок. Она указала на толстовку.
— Талисман питающих туманов... Сегодня он вернулся к нам! — Летело из чёрных дыр, где ещё недавно были глаза кареглазой. Её губы оставались сомкнуты. Подбитый глаз надулся и покатился обратно к хозяйке.
— А ведь я предлагала пришить. — Жрица приметила возню кареглазой с глазом, который норовил залезть в рот, а не в глазницу. Жрица повела мизинцем, и чужой глаз встал, как литой в глазницу.
— Ай!
«Фу.» — Я старалась не смотреть на эти метаморфозы, — «Однозначно, это стоит того, чтобы стать ведьмой…»
Под вихри болтовни огни взвились на огарках, зверел воздух, точно вся обстановка состояла из слоёв магии. Я невольно содрогнулась, натянула толстовку, но этот шалаш ветхости и правда был питающим талисманом — хватило сил встать.
— Ей хватило сил преодолеть силу талисмана! — Бесилась жрица.
— У нас будет сильная сестра!
— Матушка, сколько она заряжала талисман своей энергией?
«Почему Надя называет бабул... горгулью матушкой?» — Мне казалось, реальность раскалывалась после такого открытия.
— Три года.
— Ну, хватит! Вечное дитя, да начнётся церемония!
Жрица распустила волосы. Они обратились в ручейки и журчали, струясь по спине.
— Смертная! Узри Величие Лунного сияния, — её голос потушил огни. Волосы струились, как бешеная ночь, создавая эффект колышущегося мрака, Лицо жрицы, обнесённое тёмным свечением, обратилось в мел с кратерами вместо глаз. Её руки дирижировали огаркам — взмыли зелёные всполохи. Ведьмы тычут пищевыми палками потемневшие лопухи и кидают под ноги жрице. Она встаёт на них, и её пронизывает током магии. Бревенчатые стены дрожат.
— Благодарю вас, сёстры, за вечное служение! — Горланила жрица.
Слетелись индюки...какие жирные! Какая-то болезненность исходила от мощных тел. Разве у птиц клюв гнётся?
Шум стоял такой, точно восстал лес. Корни деревьев бились за стеной избы. Из щелей выползали клубы пара, праха, осязаемого с нотками чеснока и крупинки сахарной пудры. В мерцающих клубах проступало женское лицо, пронизанное гримасой голода Черные воронки жадно вглядывались в меня. Раздался утробный голос с призывом подчиниться. Плотоядные лопухи устроили охоту на зазевавшихся индюков. С каждой пойманной жертвой листья вспыхивали розовым золотом и не размыкались, пока свечение не угасало. Лицо побледнело и осыпалось на стол благословенным прахом.
— Великие вернулись… — пронеслось благоговейным шёпотом над столом.
Улыбка Нади, как янтарная, подкова дежурила на лице. Под ней уже бурлил вулкан нетерпения, готовый вот-вот взорваться… «Церемония… можно всё быстро закончить.» — Надя телепортировала мысль мне и впилась колючим взглядом. Но даже её острое желание не шло ни в какое сравнение с древней силой. Голод… был стартовым инстинктом.
Ведьмы, особенно Надя, жутко облизывались, будто им несложно сточить весь дом, весь лес в труху. Полагаю, им требовалась магическая подпитка. Они были оболочкой некой пустой формы, а внутри этой формы ещё одна и так далее до провала в пропасть.
Причём я находила успокоение, что индюков будет достаточно, что мне не предстоит укутывание лопухом. Казалось, что я настолько невзрачный элемент празднества, что совершенно не представляю ничего питательного для одичавшей разбуженной магии. Лопухи оказались сухопутными медузами. Они полупрозрачными лапками подтягивали свои трясущиеся тельца ко мне.
— Дай им понять! Преклоняться ли тебе или сожрать! — Жрица забавлялась.
Я сидела с усилием, чуть ли не подлетая от принюхиваний лопухов. Их травянистые щупальца лобзали толстовку. Кареглазая осыпала костями пол и порхала вокруг стола. Жрица собирала остатки свечения в комнате, её глаза заплыли чернотой, а лопухи доедали кости индюков.
— Лопухи признали кости! Новая плоть обратится к Луне!
— Обрядовый вопрос пропел три раза. Сёстры! Кто это плотская девочка? Демоница или птица?
— Демоница!
— Наша демоница!
— Нет! — Я очнулась от приговора.
Всё замерло, и Жизнь, и Смерть.
— Как она смогла говорить! — Кареглазая напустила на меня проклятие немоты, но оно не действовало.
— Во время церемонии не положено разговаривать солнечной плоти.
— Прими обет молчания до конца церемонии и станешь одной из нас, — бабуля привстала, а затем подлетела над столом: — Вот, какой я видела тебя! Лунной ведьмой, свободной повелительницей мрака. Где твои друзья? Где любовь? Ничто не гниёт так, как заблуждения! Мы — потомки ведьм. Наши глаза и уши, способные жить на два мира, — несмотря на то, что ты ещё человек, ты уже спокойно переносишь лунное измерение...
— Ты потомок первородной Лунной ведьмы, — раскрыла карты неприметная ведьма.
— Некоторые из нас пришли добровольно в культ, но ты, — бабуля трясла доминошкой, — ты — потомок! Ты не можешь отказаться.
— Твою силу надо пробудить, совершить обмен энергии Солнца на энергию Луны у Жертвенника.
— Солнца?
— Ты столько лет жила среди людей, что в тебе скопилось достаточно энергии Солнца, чтобы пробудить Жертвенник. — Сора ухмылялась.
— Ты достойна пройти Ритуал посвящения! — Хором кричали мне со всех углов.
— Прими дар пищи бессмертных, — Кареглазая кинула мне грушу, — Вкуси!
Я откинула в сторону это подношение.
— О, неблагодарная! — Взвыла она. — Неужели недостаточно ты видела чудес, чтоб покориться? Неужели ты не желаешь безграничной власти? Летать быстрее ветра, жить дольше, чем любая плоть?
— Есть и другой вариант, — врезалась Надя, — для таких трудных, как ты.
— Разве всё пошло прахом? — Горгулья впервые спросила с волнением, — Что же я, сёстры, зря сидела в людях, ела поганую картошку, выносила смрад их мыслей? Я потеряла свой дар телепатии! Живу теперь как непробиваемая глушь. Я возилась с девчонкой, единственно, ради Схождения! Неужели мы упустим шанс слияния миров ради... ради..., — бабуля возмущалась.
— Да, девчонка непослушная. Но ведь существуют способы! — Сора была готова испытывать на мне весь магический арсенал.
— Способы, верно! — Кареглазая обрадовалась.
— Если бы все действия не нужно было выполнять добровольно...
— А то мы бы заставили! — Проскрежетала синюшная ведьма сбоку.
До этого мне казалось, в углу никого не было: какая-то лепнина, прикрытая распотешенной метлой и ведром, звенящим, как пустая дыра от криков в доме. Изредка с уст неприметной ведьмы слетало несколько слов — тихий шёпот об иголках под ногтями и варке зелий на живой крови. Эти слова, словно песнь экзекуций, находили отклик в её сонном сердце, добавляли взгляду какой-то извращённой сладости, от которой съёживается нутро. Её оживление, как несколько капель хаоса, обращало стол в мигающий светофор из колдовских глаз. Думаю, эта красавица в углу жестоко пытала соплеменниц когда-то…. Глядеть на неё уже большая пытка. Кто знает, о чём с такой упокоенной рожей и вывернутыми глазами можно думать? Ведь об экзекуциях она говорила с нежностью, как заботливая хозяюшка о рецепте варенья из горьких апельсинов.
Взвешивая её слова, я становилась тенью самой себя и слышала скрежет приближающейся костедробилки. Ведьма жаждет выпустить свои изуверские задумки. Её лицо, с обвисшими складками, словно у шарпея, медленно оплывало, хоть и не так явно, как у кареглазой в телепатическом припадке. На носу висела восковая сосулька, а подбородок выпирал острым клином. Её слова оседали на коже, как споры усыпляющей плесени. Она вытягивала тощую шею, напоминавшую пустой сапог, чтоб никого не упустить из виду.
— Встанет крапива, свяжем верёвки. Помучится и преклонится, и сама побежит к Жертвеннику за Смертью.
— Так что ж ты пришла голая, без верёвок? Знала, что не на прогулку шла! Зачем сейчас подливать в нашу юдоль ещё больше смуты? — Предъявляла жрица.
— Сёстры, оставим раздор! Она сама без крапивы на всё согласится, — вмешалась Сора.
— Эта девчонка бестолкова. Почему она до сих пор не с нами? Почему не подчиняется?
— Потому что она ещё не узрела нашего величия! — Воссияла бабуля.
— Она ведь с девчонками не ходила на наши собрания, всегда обособленно держалась, как дикарка...
— Напротив, её необузданность разбудила проводник! Прибудут сёстры из Венеции. Представь, что будет, когда сила девчонки будет под властью Луны...
Моя дрожь пропитала воздух и висела надо мной, как токсичное сернистое облако. Кареглазая щёлкнула пальцами, и облако со свистом всосалось в дыхательное сопло на стене тоннеля, вырывая глухим свечением из темноты окаменелые спины мучеников, как горельефы забытой трагедии. Скрип рассохшейся бочки вился из горла кареглазой. Через мгновенье её голос стал глухим, словно из тела вырвали динамик.
— ...поднимутся Лунные ведьмы, самые первые из древнейших времён, когда Луна была юной. Им не хватает сил, чтобы жить, говорить, поэтому они спят и шепчут… Мы поём им, спускаем индюков в туннель. Находятся добровольцы среди людей, кто слетается на их пение...
— Не желаю слышать! — Мои уши наполнились ворохом вязких голосов, которые будили меня ночами, вылетали из-под колёс машин и незримо колыхались на висках.
— Она слышала глас! — Восковая ведьма выпрямилась.
— Ты могла бы узреть истинное величие, а не валяться в судорогах, — нос её нагибался всё ниже и практически закрыл верхнюю губу.
— Не соли, сестра.
— В чём я не права, сёстры? Культу нужны силы — неоспоримо! Трудно пнуть её в туннель? Неужели это сложнее, чем проход через озеро?
— Хочешь сказать, мы слишком медлим?
— Вы проницательны, о, мудрейшая! Девчонка эта…, — голос резанул, как нож мясника, — Кожа да кости! Кроме воплей ничего не может. Великие развоплотятся от такого подарка! Чахлое создание. Дюжиной индюков не обойтись, чтоб уравновесить такое истощение! Солнечной энергии в ней почти не осталось. Мигает, как крыса при виде потопа. Бестолковая, тощая... В самое время кидать её в трубу! Донести талисман и не развалиться, она сможет? А то свалится на алтарь ничком, и коридоры измерений застрянут в чертогах. Она разрушит всё своей рыхлой тушей!
— Не смей нести такую ересь! Мы нагоним индюков с запасом, — засветилась Сора, — Ладно, если от неё останется одна шкура. Портал пробужден, это уже полдела! И что с того, что упрямая девчонка высохнет до шкуры? Свежие индюки поддадут жару! Всё получится, — Сора выплыла из-за стола и направилась к восковой пророчице. — Оставь свои домыслы и не смей сомневаться!
— Дорогая, своей воинственностью ты разбудишь Жертвенник с одного слова! — Подметила горгулья.
— Раньше так и было. С одного слова Лунной ведьмы строились шалаши. Мы не так сильны. Мы слабы и вынуждены побираться силами.
В глазах Соры носилось сожаление, что приходится прибегать к помощи глупых индюков, чтоб восстановить осколки былой Лунной мощи укрытых лет.
— Восстановим же нашу мощь, святейшие сёстры! — Рокотала жрица, — Я, вечное дитя, открою церемонию, смешаю воду и свет луны, — она схватила ложку. Свет из окна и свечей ударил в ямку ложки. — Свет растворится в серебре. Пусть наша сила взойдёт в вечном сиянии! — из ложки по каплям стекал в графин жидкий свет.
Графин подлетел от ритуальных пений, в кубки ведьм, раскрытые, как пеликаний зоб, полился жемчужный кисель. Жрица не обращала внимания на мои визги и плеснула из графина остатки лунного напитка мне на голову
— Воскресим былые времена. Столетняя роса обладает удивительной силой. Мы никогда не забудем.
— Помним!
Сора знала, сёстры, ослепленные собственной значимостью, будут будут цепляться за пафосное пиршество до последнего. Эти посиделки за обшарпанным обрядовым столом нужны, чтоб окончательно не загнуться. Проще признаться, что сила наращивается, нежели теплится за счёт поглощения обращенных индюков. В былые времена ведьмы силу Луны черпали напрямую, как из Грааля. Эта мощь вызывает небывалую ностальгию, и сестры жаждали новых подвигов, опьянения от новых жертвоприношений. Сходки превратилось в возню рылом в обесточенном казане среди лопухов. Раньше пировали после побед и преподнесения даров Солнечному Жертвеннику. Сейчас же самое великое жертвоприношение — прирезать индюка, с чем прекрасно справляется кухарка. Магия… Сора покачала головой. Магию сёстры воспринимают за подкожный зуд. Пальнут молнией в белку. Или лопух оживят. И ничего не мешает жить. — «А эта…» — Сора покосилась на ведьму рядом, — «превратилась в ручную бабульку упрямой девчонки».
— Мы перенесёмся незыблемым кругом на озеро, откроем портал, Восстановим Величие Жертвенника! В нас столько лунной росы, сколько не испито морем! — Заносило Сору.
Жрица вытянула руки. Я наконец-то увидела неестественную отпугивающую белизну кожи. Ведьма, словно пересоленное блюдо, откинутая на угол стола, своим видом оправдывала изгойство. Она была похожа скорее на пожеванную восковую кучу, нежели на существо, определённое. Ведьма отщипнула от свечей воск и жевала. Глаза, как два жемчуга, утопали в желе бесформенного лица, а уши сместились к затылку, точно затянутая назад причёска грозила вырвать скальп.
— Осушим слёзы древних сестёр. Роса, восполни наши силы, а мы заберём ещё больше!
Из кубков щедро лилась роса, гораздо большего объёма, чем кубок мог вместить. Ведьмы взвыли скрипучими голосами, как сумасшедшие кукушки, поджидающие полночь в окислённом часовом механизме.
Сора наблюдала, как я оседаю и затихаю на полу. Глаза её, точно выжидая одну-единственную мысль, съехались на одной точке. Она подняла тяжеленный кубок .
Бабуля плеснула содержимое своего кубка на лопухи — и те налились молодой зеленью.
— Неживое воскресим!
— А живое подчиним! — Ария лунных камней возобновилась.
Моё тело стало дёргаться непроизвольно. Ведьмы целовали свои кубки, и я обмякла.
— Мы избрали достойную, — Сора указала на меня, — Она передаст сердцу Жертвенника накопленный Солнечный свет в Лунном талисмане!
Толстовка зависла надо мной, как летучая мышь, трясущая хищными крыльями.
— Весь мир станет нашим, люди, и каждая живая тварь счёт своим долгом лечь обедом на Великий праздник Схождения.
Толстовка свалилась и сжала меня в кокон. Я выпуталась и обнаружила, что снова худая, если не худее, чем до приезда в сумасшедшую деревню. Меня обглодали.
Неважно, из какой бездны они поползли.» — Шипела я. Жалкие спички на отсыревшем сене вспыхнут горелым дымком. Инквизиция? Для мошкары сойдёт. Древко метлы, служившей призывным посохом, треснуло. Из провалившейся тени выползла гусеница размером с мопса, шевеля рожками. Её красные глазки, горящие голубыми огнями битого неба, были выпуклей головы. Реальность пропускает этих червей через прорехи платья, из которого выросла Вселенная. Верные слуги расползаются, как секунды. Наш подъезд был ими усыпан. Так меня вычислили. Эти ведьмы... если им удастся вырваться из своего измерения… Кошмар блеснул ледяной рукой. Выживут только камни. Я вцепилась в толстовку, как в трухлявое бревно, лишь бы не порезаться осколками пустоты. Собрав волю, я взглянула на кареглазую. Это гусеница подсунула рогатую морду. В тусклом свете свечи, я вижу себя — крошечную, облепленную мраком. Может я вместо них горю и существую лишь в глазах гусеницы?
— Грядёт Великое слияние миров под эгидой Лунного культа. Будем вместе мы отныне, сёстры, в обличье неповинных существ навсегда прекрасных, — кареглазая поглаживала гусеницу.
— Пора подвывать, Элина! Не скромничай! А теперь узри! — Торжествовала Сора.
Свет выедал воздух, я непроизвольно прикрыла глаза, пение давило на уши.
Дарит свет жидкий камень. Солнце уйдёт в воду.
Вечно юные девы дарят Луне откровенья. Не ждут их дома,
Лица их румянились печалью ланит.
Жидкий портал на суше,
Свет плетёт нам одежду,
Мы, вечно юные девы,
Слезливо исповедовались Луне о тяжком бремени,
Обливались светом утешения...
«Кто из вас юная дева-то? Все до одной кошёлки, кроме малявки», — от злорадной безысходности подумала я. Кареглазая уловила моё недовольство по телепатической связи и в ритуальном экстазе запела громче:
Съета плоть священными Существами, облизаны кости,
Листом лопуха выпущен свет,
Размножайтесь, кости, как глина, стройтесь!
Чтоб видел каждый, как сердце Жертвенника стучит под озером.
Уйдут Солнечные дни с последней плотской жертвой.
Спустись, родная, верни талисман Луны!
Спустись в сердце Жертвенника по костям подданных! ...
Размноженные кости индюков сложились в лестницу под неистовое пение.
— Это твоя судьба — стать мастерицей, демоницей — отсалютовала жрица мне.
— Я не буду ведьмой!
— Тогда возведём тебя в индюки на Жертвеннике! — Метнула Сора, — Асхимикула!
Каменная маска спала с кухарки. Ногами, похожими на две сваи, кухарка двинулась в гущу индюков.
— Что вам угодно, почтенные? — Она обратилась к ведьмам.
— Унеси эту неблагодарную в общину.
— Никуда, я не пойду!
Асхимикула, рассечённая дрожащими тенями свечей, пожирала взглядом индюков. Её взор, меткий, как бритва, отсёк из толпы пернатых самую неказистую птицу, у которой усохшая голова торчала, как фитилёк. Асхимикула, выдернула перо, почти лысое, как обожжённый нерв, со смоляным остриём.
В прожилках глаз перетекала лава, когда она смотрела на меня. «Ты пререкалась со старейшими ведьмами. Ты и должна быть наказана.» — Витало в привкусе золы. Одежда её прогорала, истекая струями розового шёлка. Дым валил от всей её фигуры, будто сумасшедший котельщик внутри подсыпал угли и детскую присыпку в топку прожорливой машины. Вспышка. На миг я ослепла. Полутона и силуэты расползались кляксами, из которых рождаются формы. Фокус мне не поддавался. Я топилась в собственных слезах. Молочная коряга, занесённая над моей головой, предположительно рука, целилась в меня пером, будто дротиком.
Мир приобрёл чёткие очертания. Поднятая рука Асхимикулы, словно початок кукурузы, осыпалась жёлтыми пикселями, подражая цветению смерти. Оголённая кость изгибалась в восьми коленах колесом, выскочившим из-под топора. Перо ползло по воздуху, расчерчивая реальность на пентаграммы, в центре каждой вспыхивал ромб. Я крикнула. Руки Асхимимкулы отстегнулись, как подтяжки, и с глухим стуком шлёпнулись на пол. Они ползли ко мне как самостоятельный организм с кровоточащими ногтями.
— Оголите ей шею! — Асхимикула под громом собственного голоса содрогалась, будто молотилка.
Руки извивались, сотрясаемые агонией. Я замотала толстовкой костяную лестницу. Свёрток врос в меня, как внешний орган. Лестница… Формула спасенья вспыхнула и оставила автограф на обратной стороне век. «Обменять на свободу», — обуглилась надпись. Перо вертелось, как стрелка компаса, нацеленная на единственные координаты — меня. Руки схватили меня. Перо оцарапало меня. Асхимикула цокала языком, будто призывала копыта, чтоб растоптать меня. Её глаза метались, как две пираньи на диете. Она ждала, когда последний блик потухнет в моих глазах. Толстовка сидела плотно в клетке моих парализованных пальцев. Тьма, налипшая в доме, стекалась в мои глаза. Но свет разломил мрак на двое. Канат светился и вплетался в сеть, сотканную из индюшачьих криков и всплесков огня. Кольца решётки, как дорогое украшение, налипли на моё тело. Сознание померкло. Кажется, меня протащили по всей деревне, прежде чем перенесли в чертог пустоты.
Глава 9. Пробуждение.
Сон? Паралич? Или это оно и есть — пробуждение? Странное ощущение просветления. Я наконец-то начала видеть мир таким, каков он есть. Нужно немного ослабить контроль — и не так страшно.
Мне посчастливилось оказаться не одной, но даже это испугало меня больше, чем оцепенение — это же меня немного спасло: несколько часов длилась парализация критического мышления, что помогло мне наслушаться прорицаний моей судьбы и советов, как лучше себя вести, как повысить свою значимость и выжить....
— Проснулась?
Я не поняла, кто говорит со мной. Голос был девчачьим. Мелькнула мысль о гостевом домике гостевом домике с девочками. Но что это? На застеленных кроватях, раскачивались чаши, склеенные из исполинской синевы, словно из скорлупы морской бездны. Они издавали неприятный скрежещущий звук на стыке живого и механического. Шорохи уползали от моего взгляда, источник — нечто с когтями, царапучее, очень быстро перемещалось. А упорядоченность обвивала гнилостным предчувствием.
В этой комнате никогда не было девочек! Ни смеха, ни подушечных боев… Кто-то тщательно стер следы нашего пребывания здесь. А мы здесь даже и не жили! А лежали в отравляющей коме с питательными трубками.
— Кира, это ты? — «Дурной сон! Летала я над ямой, обращённые в камень девчонки, боевые индюки... Не было ничего подобного! Сон!» — Рассуждала я.
Вечность никто мне не отвечал. У ног моих сидел нахохленный индюк и непрестанно клевал простынь.
— Кыш! — Скинула я надоедливую птицу.
— Зачем Людку пугаешь? — Вылетел тот же голос, что и приветствовал меня.
— Лю...Людка? — Заикалась я со смеху, — Люда, ко мне! — Скомандовала я.
Индюк обратно запрыгнул на мои ноги и возмущённо заклекотал.
— Зинка, Наташка! — Выкрикивала я в безумстве, случайные имена до хрипоты, — Леся, Катька! Олька! Настя...
Один индюк — самый воодушевлённый, с курлыканьем водрузился на мою постель и восторженно тряс гузкой.
— Лесю давно никуда не зовут, даже свои. Она глуха на одно ухо с рождения... — пояснил голос.
Странно…, наверное, какая-нибудь мелкая девчонка забралась под кровать и пищит, чтоб напугать меня. Верно! Старшие вышли, чтоб злая шутка удалась. Как маленькие! Прятались в соседней комнате и ждут, когда я начну визжать.
— Девочки, ну, хватит!
Индюки все разом обратились ко мне. С глазами невысказанной женской боли они смотрели на зажатую в моей руке расчёску с поредевшими зубьями. Я инстинктивно отпрянула к стене и затихла. Моя постель… они лезут, они... никогда не успокоятся. Массивные лапы индюшек вытягивали петли из атласного покрывала, клювики дербанили вышитые подушки, а перья, блестящие, как после шелковистого шампуня, тёрлись об меня.
— Кыш!
Как только расчёска коснулась моих волос, индюки устроили давку и устрашающими крыльями били меня по руками.
— Убирайтесь!
Я кинула расчёску на пол — индюки ринулись за ней, хихикая на своём птичьем языке. Их глаза, лишённые животного блеска, горели жадностью, как у матёрых крохоборок. Только «Леся» восседала на кровати и с невозмутимым видом.
Один бок её неприлично выпирал, тонкие ножки дрожали, но она продолжала потрошить изогнутым клювом уголок подушки. Я закричала. Страх и бессилие отразились в голубых глазах индюка. Изгнать её и нечто изгнать в себе... кажется, это одно и тоже.
«Леся» увиливала от изгнания, хлестая меня крыльями и гневно курлыкая. Я недоумевала, как такая эмоциональная буря может умещаться в неважном птичьем тельце. «Леся» не поддавалась крику и, чтоб усидеть на кровати, чуть ли ни танцевала канкан, испепеляя моё терпение. Я коснулась до индюка рукой — ведь ничего запредельного произойти не должно было...
Сначала рука, а затем человеческая нога выросли из индейки, клюв втянулся и образовался нос, человеческий. Вся птичья фигура трансформировалась в кокон, я прищурилась. Передо мной сидела девчонка моего возраста и бесконечно вертелась. Между лопаток у неё торчало перо, а так ничего не выдавало в ней птицу.
— Я знала, что ты наша! Видела, как твои глаза загорелись над порталом бессмертных. Почувствовала силу? Я, между прочим, тебя ни разу не клюнула! — Клекотала Леся, — Ты сейчас на испытательном сроке: не станешь демонцией, так будешь птицей! Такие метаморфозы происходят в голове! — Восторг Леси завершился обращением в индюка с неполным оперением.
Я влипла. Я до сих пор живу в человеческом обличье — вот что сон! Ко мне вышла девочка с гребнем на лбу и маховыми перьями вместо пальцев на руках в оранжевом платье, но почему-то без праздничного расшитого платка из волос было свито гнездо, откуда попискивали крысы. Лицо её сохранило следы человеческой личины, но нос уже закостенел. Притом она отвечала другим индюкам курлыканьем — и те поубавили ко мне интерес.
Она казалась мне ужасной из-за неполной метаморфозы в индюка. Смущали её перья и чешуйчатая кожа на ногах.
— Это не больно, — попыталась она развеять моё смущение. — Леся иногда обращается в человека, когда называют её по имени. В прошлой жизни она была аутистом и отмирает, когда её зовут. Большинство уже неспособны обращаться в людей. Когда всё же иногда получается принять неполный человеческий облик, утверждают, что удобно жить индюками… — она курлыкала, чтоб доказать удобство птичьего языка.
Полился клёкот от воодушевлённых индюков. Обращённая «Леся» прокричала на получеловечьем: «Мы с тобой, сестрёнка!»
Они всерьёз полагают, что я должна стремиться пополнить их ряды? Я отвергала эту идею.
— А почему ты не индюшка? — Разозлилась я.
— Я наставница для новеньких, вроде тебя. Меня зовут Оля. Моя задача — помочь влиться в нашу дружную семью и научить полностью оборачиваться в индюка. Я хожу с неполным превращением, чтоб новенькие не расстраивались, ведь не у каждого получается после первого пера стать полноценным индюком.
— … первое перо…, — «Не нравится мне это, чтобы ни значило…»
— Вот ты сейчас угрюмая, нервная, но совсем скоро сама пожелаешь стать скорее индюшкой, — добивала Оля, — Отрасти перо, милая. И всё само собой устроится.
Оля старалась представить обращение в индюшку чинно и невинно, обыденно, вроде чистки зубов. Её голос обладал дурманящей силой... Если буду дальше её слушать, то совсем пропаду. Я закрыла уши.
— ...ты так мало ешь! — Оля всплеснула руками.
От этого магического пасса я почувствовала непотопляемую нежность, неопределимую, но я действительно смягчилась, хоть пару секунд назад была настроена воинственно.
— Чтоб не съели, — мне с трудом дышалось от мысли, что я выстою против стада индюков. Сопротивление не утекло из моих слов.
— Едят тех, кто совсем обленился, — гордо заявила Оля.
Прекрасно! Чтоб ещё немного пожить нужно выслужиться. Интересно, что нужно делать?
— Я полагаю, вы не только червей едите?
Улыбочка Оли похожа на загогулину. Она отвыкла от человеческих эмоциями, но с удовольствием подражала, чтобы не показаться бессердечным истуканом. Добрая, понимающая мясница… Я уверена, она решает, кого в суп, а кого…
— Элина, у нас есть одна прекрасная забота. Быть весёлыми, энергичными, петь песни, пробежать несколько кругов по деревне. Самые активные живут дольше. Эта жизнь… узнаешь, когда почувствуешь. Всегда, всегда быть прекрасной. Дело не в облике, а в состоянии! Прекрасное, безмятежное чувство.
Я совершенно устала от этого торжествующего предвкушения Оли. Она выжидательно смотрела, когда я совсем потеряю интерес ко всякому сопротивлению, начну есть, как потерпевшая. В комнате на тарелке лежали груши, а в углу стояло и корыто с овсом для индюков, которое очень странно на меня действовало — захватывало чуть ли не ползти. Я старалась не смотреть на корыто. Такая несладкая участь не может радовать. В каждом индюшачьем сердечке блудила тоска по сей день. Индюки с откровенной завистью смотрели на меня, а когда приближались к корыту, виновато поглядывали на груши: видимо, память о людских временах не исчерпалась до конца.
Я соскочила с кровати, чтоб сбежать. Дверь не поддавалась... В ответ на моё рвение индюки облепили окно и с недоумением поглядывали на меня. Я пнула чашку с грушами на пол — и обрушилась жадность индюков.
— Хватит! Не вам принесли! — Ярилась Оля, — Курлык!
Солнечный луч заскочил в окно и пал на индюков. Их жадные тела отбрасывали человеческие тени.
— Ешь! Ешь! — Приказывала Оля. Индюки набросились на меня. Я отбивалась одеялом, чем ещё более злила их. Они галдели и хлопали крыльями. У некоторых отрастали ноги, как у фламинго, но куда длиннее, чтобы быть вровень моему росту. Затем резко приседали, чтоб рассмотреть меня со всех ракурсов, и резко напугать своим наступательным криком с наступательными скачками.
— Слева заходите! Держите оборону окна! Курлык! — Командовала Оля. Она металась, забывала, вспоминала, что она тоже немного птица, и начинала вприсядку костылять возле меня: — Курлык! Курлык! Стой! Курлык...
Наверное, я могла бы сбежать… Индюки у приоткрытого окна поредели. Но я была ещё больна после увиденного, отравлена голосом Оли и жизни во мне оставалось с напёрсток.
— А тебе какое дело? Сбегу я или нет? — «Дёрнуло ж меня поболтать напоследок!» .
Индюки снова обложили окно. Оля посмотрела на меня с разрывающим сердце взглядом: её лицо снится мне по сей день! Она упорней всех называла меня «Ладушкой», чтобы я стала «стабильным» индюком, а не недооборотнем вроде Леси.
— Не хочу стать ужином. Вот устроила ты нам проблем... не ешь, не оперилась до сих пор.
Это вышло бы за дурную шутку, если бы не серьёзное требовательное лицо Оли.
— Было бы одно перо, было бы проще, — добавила она.
— Ты бы уже была в шей семье, — курлыкала Леся. Её перья напоминали взрыв на макаронной фабрике, но она упорно начищала их, пытаясь пригладить.
Мысль об одном пере меня ужасала. Что это за семья, где каждый готов подставить другого в суп? Самостоятельный прыжок в суп расценивался как жертвенный акт в пользу спасения остальных. Причём незадолго до супа устраивалась лотерея и «призёры» искренне радовались.
— Может, сыграем, «Кто в суп»?
— Леся, она не готова.
— Улюлю! Может, я выиграю?! — Захлопала крыльями Леся, забывшись от волнения. — Выиграю, и дело с концом! Хватит с меня этой индюшачьей доли!
— А в чем смысл игры? — «Чисто теоретически, что это?»
— Незадолго до варки супа в магическом котле затевается игра. Призёры удостаиваются чести стать священной пищей.
— Поздравления, искренняя радость, — Оля мечтательно закатила глаза.
— Да! Счастливчики…, — Леся прыгала, — Давайте проведём пораньше. Поговори с ведьмами, Оля.
— Ты же знаешь, они редко отклоняются от графика. Следующий суп — через пять дней.
«Ну и дела…» — а я уже надеялась отыграть свою свободу в дурацкой игре.
— Ешь! — Оля протянула мне горстку овса.
— Никогда!
Стало совершенно не смешно, когда вошла Сора.
— Ну? Процесс пошёл? — Она выглядела крайне недовольной.
— Мы работаем над этим...
— Вот, что я тебе скажу! Накорми её, а иначе…
— А иначе в суп?! — Оля не верила, что из-за провального наставничества её могут так сместить прямиком в суп. Она встрепенулась, а Леся клюнула мою ногу.
«Надя…», — я не сразу осознала, что призываю силы, которые меня уничтожают.
Сора приблизилась ко мне. Странно… она шла и всё никак не могла приблизиться ко мне вплотную. Её силуэт дрожал, как свет под водой.
— Твои предки породнились с Лунной ведьмой! Лишь это недоразумение держит твою судьбу на плаву, но я уже вижу, куда всё клонится, и буду рекомендовать обратить тебя в индюка! — Злорадствовала Сора.
— Надо же! А тебе очень пошло бы быть индюшкой! — Пятнала я.
— Как ты смеешь, смертная! Я одна из старейших ведьм, благословлённых владычицей Луной!
— А по мне ты осталась высокомерной врединой.
Меня снова ущипнула «Леся».
— Вот, и подружку искать не надо! Вы обе трудные птички! — Сора торжественно заявила.
Она плыла, не касаясь земли, как будто её накрахмаленные ножки осквернились бы, ступи она на пол, хотя на самом деле те были перепачканы сырой землёй, кровью и прилипшими ядовито-салатовыми бабочками, которые пытались влететь скопом и похитить питательную смесь из земли и крови вместе с ногами. Она что-то щебетала взъерошенному индюку с торчавшими перьями, как иглы дикобраза. Я ранее полагала, что индюк — мумифицировался, поскольку всё время сохранял неподвижность несмотря на мои попытки сбежать через окно. Сора указала индюку на меня. Он приподнялся на паутинных лапах и заслонил брезентовыми крыльями окно.
Глаза Соры, пылающие предвкушением, были проводником для теней. Они извивались под её взглядом. Я пригляделась… не тени, а волосы поблёскивали в полумраке, растянулись по полу, как паучья сеть, проникая в самые потаённые уголки дома, выискивая нечто особенное. Лысая голова Соры похожа на луковицу, с которой только что содрали кожуру. Синяя прожилка на лбу пульсировала золотым, будто яд. Ещё секунду назад Сора посматривала в окно, а теперь пожирала меня взглядом. Она развела руки, будто намеревалась раздавить бездну.
— Вы нашли еду людей?
Волосы приползли в кучу, сплетаясь в тугой, блестящий жгут. Из середины этого жгута выбилось несколько волосков. Они вцепились в мою кровать и натянулись, как связки. С потоком магического вихря волоски дрогнули: «Нет».
— Отлично! Раз тебе нечего есть, то выбор у тебя невелик, — метнула Сора глазами в корыто.
Волосы взбирались по Соре нырками под одеждой и облепили снаружи, как отточенный ленточный механизм, запущенный неизвестно кем и когда, и безжалостно всверливались в череп на своё законное место. И от этого методичного сверления сердце падало в пятки, как птица, ослеплённая раздирающим мерцанием окон небоскрёба. На переднем локоне, как шарик на Новогодней ёлке, висел одинокий лишённый века глаз с узким рептильным зрачком, медленно раскачиваясь и наблюдая за происходящим с оценивающим любопытством.
На краю сознания оживают размытые красные отростки. Они стягиваются к друг другу …нечто, похожее на гомункула оставляет в воспоминаниях красные полосы, похожие на ожоги. Сора уловила мои видения. Из наших взглядов образовался мост, где пешеход — единственная мысль, которую Сора озвучила первой:
— Лучше не думай об этом.
Что она имела в виду? Я старалась не думать, а упрямые отростки сами пропали… обычно требовались усилия.
Сора стряхнула глаз, как мошку. Глаз стукнулся об пол из могильных досок и обернулся летучей мышью.
Голос её, несмотря на спокойствие, не потерял внушительности. Выбор — это обращение в индюка, надо полагать. Часто целыми часами Сора не приходила, а уходила, уползая сквозь щели всем телом. Я не понимала, что я видела. Все мои знания о мире вопили, что это невозможно, это стойкие галлюцинации — не более. Я раскачивалась, как дерево, впившееся в землю волоском, и извергала мантру: «Я вернусь домой». После чего на меня набрасывались утешения «Леси», что я уже дома. Индюки нежно тёрлись об меня, а Сора распадалась на тени несколько эффектней, демонстрируя, что лучше стать ведьмой, искусной демоницей. Под её кожей ползали волны магии, и тело Соры преобразовывалось в знакомый образ — в облик Нади, который устрашал своей безобидностью Ангела.
Все уважали Сору, ловили её взгляд, настроение, становились тише и до странности любезны на слова.
— Прекрасная, угодили ли мы тебе? — Индюки грянули хором.
— Чем не светел твой лик, Надёсора? — Курлыкала Оля.
«Вот и Надя…» — нахлынуло на меня.
Надя, казалось, узрела свой шанс наглядно продемонстрировать, насколько судьба моя незавидна.
— Ты ведь недавно знакома с Олей, наставницей. Она тоже когда-то была выбрана на роль новой лунной ведьмой, а стала видишь кем... Над тобой сёстры всё трясутся, тянут индюка за перо! Как тебе индюки? Не лучше ли в Демоницы? Для человека с пустующими Днями Рождениями такой выбор — шикарный подарок! Надеюсь, ты себя порадуешь!
Она шаталась с довольным видом и не замечала, как я мучаюсь. Я удивлялась, о чём с таким безразличием можно думать? Она… кажется, даже не живая.
— Надя!
— Надёсора, — она сморщилась. Желваки на её лице вспучились, как грыжи, от желания наказать меня, если я ещё раз ошибусь.
— Сора, значит.
Она посмотрела на меня, как на человека, которому бесполезно что-либо объяснять.
— Ты изначально это планировала? — Обвела я взглядом пространство, ни на чём особо не сосредоточиваясь.
Она удивлённо подняла брови — как в тот раз, когда я не желала покидать школьный туалет.
— Ты ведь сама очень хотела быть похожей на меня, — она замолчала, но звук лился.
— … но для этого тебе придётся постараться. Мне столько сил пришлось приложить, чтоб тебя всерьёз рассматривали наши старейшины. Зато потом мы станем ближе, чем какие-то подружки. Мы станем сёстрами! — Отвечал мне уже не её голос, а хриплые тени. По моей спине катился град из пота.
— Прочь отсюда! — Гнала я предательницу, — «Если я им так нужна, то хоть на голове стой — ничего не будет», — решила я.
Сора замолкла. Ей придётся очень многое увидеть, и первое, что я сделала приблизилась к ней вплотную. Это вызывало чуть ли не обморочный припадок. Сейчас на меня смотрели те же глаза моей нечеловеческой подруги. Я задумалась: а существовала ли Надя? Уход Соры неуловимый. Но последнее, что я запомнила, были глаза, накачанные страхом: несомненно, частичка Нади была ещё жива. В момент, я вцепилась в безумную теорию, что Сора иногда действовала как истинная Надя до обращения, поэтому я не распознала подвоха, не почувствовала. У меня похолодели ноги, руки, тело стало непривычно холодным. Моё тонкое бельё не удерживало тепло, хоть и очень плотно сидело. Индюки с ненавистными прорезями вместо глаз присмирели. Они улавливали моё беспокойство. И сидели смирно. Чем быстрее опускались сумерки, тем больше тепла исходило от меня. Оно белыми пучками покидало моё тело. Я бледнела и стала похожа на тонкую фарфоровую статуэтку, которая вот-вот раскрошится при порыве ветра.
— Не будешь есть, истаешь, — предупредила меня Оля.
Она рассмотрела меня ближе, чтобы понять, насколько я непреклонна, но я решила пошутить:
— Немного лучше, чем стать индюшкой.
— Ну, как знаешь, — моя наставница улыбнулась.
Я подумала, что для меня готовится мучение в назидание другим, и не ошиблась.
— Если ты не одумаешься, отправишься на Солнечный Жертвенник во славу Схождения. Деревне нужно черпать силы, чтобы удерживать лес и квантовый коридор. Следите за ней, — Оля озадачила индюков слежкой и охраной окна.
Я осталось в неизведанном одиночестве. Не было испачканных слёз о Наде, невысказанной любви Пашке, таранящей моё сердечко даже в такую окаянную минуту, а ещё это таянье... По сути, ничего не терялось: моё тело принимало первоначальные недокормленные формы, угловатые изгибы со странной быстротечностью. Видимо, спешка привести меня к Жертвеннику состояла в том, чтоб я была в лучшей форме, в силе. Непонятно, где таилась эта сила, если слабость изо дня в день терзала меня — это самая малость, что я испытывала, и частичное беспамятство не ограждало меня от сменного караула индюков. Стоило мне приблизиться к окну, они курлыкали, царапались и гнали меня прочь — набор их угроз был всегда одинаков.
Из ведьм никто больше не заходил. Сора иногда шаталась снаружи под окном и «отпускала» свои волосы на разведку. Они приползали ко мне, чтобы выведать секреты моей тоски и упрямства, искусно притворяясь залёгшими тенями. Иногда они забивались в мышиную нору или же бесцеремонно висели на индюках, как засохшая водоросль. Мне дали несколько дней подумать. Обращённые индюки непрестанно показывали, как они дружно живут и как мало я понимаю, что жертвенное падение в суп — не самая худшая часть птичьего круговорота жизни. Смерть во имя продления жизни ведьм была единственной миссией индюков. Ко мне не раз подходила Леся. Среди человеческих фраз много было на ведьмовском наречие, общий смысл был таков: Сора поведала, что найдены ещё потомки первородных Лунных ведьмы, более покладистые — их тоже предварительно одобрил совет для возведения в культ Лунных ведьм на Жертвеннике, а строптивых обратят в индюков. Наверное, это должно было меня вдохновить соревноваться с таинственными кандидатами в ведьмы, чтоб не пополнить ряды индюшатника. В этом было хоть что-то логичное, а то я совсем отчаялась. Не буду даже расстраиваться, что я не столь достойна. А выбираться как-то нужно. И никаких подробностей о кандидатах, кроме того, что они существуют... Они — я так называю свои мысли, которые от которых я порой содрогаюсь. Но сейчас лучше бы лезли они, а не эти вонючие индюки. Моя фантазия работала на полную катушку, но ничего дельного, как сбежать.
— А вы? Вы существуете? — Спросила я у индюка, которой чуть не клюнул меня в нос.
Индюки, к слову, не разделяли моего отчаянья. Им, видите ли, не нравилось, что я хожу задумчивая и недостаточно ленюсь. Словно я специально отличаюсь, готовясь к побегу. Но у меня выходило смешно. Я легла на кровать и ждала, что меня вынесут и спасут. А затем я с гордым чувством наконец-то поднимусь и заявлю, что я сбежала и так долго готовилась. Но в этот тоже есть мой подвиг — я ведь легла, а не умерла. А план? План никак не шёл. Меня заклёвывали пернатые стражи, как только мои ноги касались пола. Оставался потолок… «Такие жирдяи не взлетят», — оценила я возможности индюков. Но к сожаления, я тоже не взлечу.
Индюки запрыгивали на мою постель с завидной частотой. Я научилась лежать максимально тихо, чтоб непрошенный индюшачий десант мне не докучал. Ко мне заглядывала кареглазая, больше всех обеспокоенная, выросло ли у меня перо. Я притворялась что сплю. Она заглядывала за ворот моей толстовки и вздыхала, как свистящий ветер среди скал, напевая тарабарщину.
— Снова тощая, — уходила она в недовольстве.
От страха меня прибило к кровати. Я радовалась, что меня оставили в покое. Сбежать — на этом мои мысли заканчивались. Моё бессилие против индюков восстало. Ни рук, ни ног я не чувствовала. На кровати гасился отпечаток моей фигуры с лунным свечением. Я решила завоевать окно, набросилась и целый час билась с расправленными заградительными крыльями.
— Надя, Надя! — Воскрешала я память былой дружбы, что было свято мне и непростительно забывать! — Надя!
Мерцающие глаза Соры оказались рядом. Не помню, как она вошла, наверное, вползла по частям: недоставало нижней губы и уха. Она явилась, чтоб убедиться, не сдалась ли я. Глаза её, оценивающие, пугали бездонностью.
— Лежишь?! — Вскричала она, чуть ли не колотя меня, — Говори, чего хотела!
— Надя! Горгульи! Надя! Спаси меня! — Пыталась достучаться я.
— Пусть не встаёт! — Она испарилась свечением.
Индюк запрыгнул на меня. Когда я пыталась встать, меня неумолимо плющило к постели. Бессилие подарило такую лёгкость, словно индюк совершенно ничего не весил, но, на любое моё недовольство, прижимал, как плита.
Единственным ненаказуемым действием оставался сон. Мне казалось, что окажусь после сна в другом доме, в окружении куда хуже. Я не забывала, что и мне уготовано, и не имела права забывать, как разверзся пол, как окаменели девчонки, оборотни-индюки, огарки крови. Вся это ночь — карнавал безумства. Моя квартирка становилась меньше с ветшающими обоями, чем сильнее я пыталась удержать свои воспоминания. Прожитые годы стирались светом Луны. Я боялась, что совсем всё забуду. Память утекала с моими слезами, кадры из жизни больше меркли, чем чаще вспоминала. Но свой двор, обложенный кошками, я помнила ясно. И Пашкино окно. А вот мои ненавистные блуждания под окном вспыхнули ярче. Видимо, из-за кошек, воюющих у подвалов, моя память сохранялись незамутнённой. Зато с беспамятством пришло блаженное неведение: больше никакой паники перед сном в ожидании, что бабуля зависнет надо мной и завидует моей юности всю ночь — не налюбуется. Дыханье моё истончилось, как и память. Утробный гонг со стороны леса врезал по костям. От испуга я свалилась с кровати, а индюки, рванули к выходу.
Глава 10. Клан кошатниц мозгует...
Чёрная туча лезла в окно, застревала в раме, пускала туман клубнями. На улице плотное молоко, не выпуская окна из мрака. В Пашкиной комнате дрожал светильник матовым жёлтым глазом. Пашка замыкал концентрацию на этом светящемся пятне, точно спрашивал у Оракула: «Что происходит?»
Свист. Усталый свет коснулся Пашки: «Не солнце» — подскочил он к окну. Фонари мерцали стволами из ртути и вен. Шапка света пульсировала подобно сердцу улицы и дразнила пушистым цветение хлопчатника.
Сквозь зыбучее туманное свечение Пашка наблюдал держателей фонарей — кошатниц, и свирепел, поскольку рассчитывал на часик уединения, а тишина, как бы в отместку, трещала стенаниями кошатниц:
— Это точно?
— Да, пропала.
— Пропали все мы!
— Оооо...!
Вопли крепчали, а последний возглас окропил болезненностью:
— Не сохранили!
Этот кружащийся звук выволок Пашку к окну. В его взгляде соединялось изгнание и любопытство. Листья деревьев трепетали, словно пытались поведать свою историю. Языки фонарей и фар ползущих машин скрестились под окном, раздвигали туман.
— Что вы здесь устроили?! — крикнул Пашка.
— Молодой человек!
— Спускайтесь, не слышно!
«Ну, дамы! Держитесь!» — Пашка решил навсегда разобраться с неконтролируемыми кошатницами. Ноги его бежали по ступенькам быстрее, нежели отформовывались мысли. Подъезд, как ни странно, находился тоже в поглощающем тумане. Иногда угадывались цветные всполохи. Стены растворялись. Пашка притормозил, чтоб отдышаться — один этаж отделял его от кошатниц. Он дотронулся до стены рукой. Та беспрепятственно прошла и вытащила резиновый мяч размером с ранетку.
«О! А!» — Пашка неведомо оказался на улице — туман сократил спуск до секунды.
— Здесь мы, здесь.
— Будто призрака увидел... — наступали кошатницы.
Даже самое неверующее сердце чувствует грань между неизмеримым и реальным. И чем являлся «мяч»? Может, призраком в руке, или же собственным кулаком? Пашка решил посмотреть вынутое чудовище: кулак или мяч. Свет фонаря обливал светом с головы до ног, кошатницы сгущались, и как же при такой поддержке не посмотреть? Мяч — единственное доказательство, что стена размылась в тумане, но разум Пашки сохранил трезвое начало и принимал эту искажённую реальность с осторожностью. Мяч дрожал в раскрытой ладони, точно на вибрационной платформе. Глаза кошек тлели в тумане, а фигуры кошатниц, вопреки расплывчатым силуэтам прохожих, имели ровные контуры, точно вклеены из металлопрофиля. Кланы кошек сбежались к Пашке. Прохожие перемежались с миражами тонких очертаний девиц в оранжевых макинтошах.
— Ты видишь их, потому что должен...
— Должен, должен! ...
— ...Ты последний, кто видел её!
— Вспомни!
— Выкинь! — Кошатница смахнула мяч, прежде, чем Пашка опомнился.
— Не тронь! — Властная кошатница оттолкнула Пашку.
Приближалась фигура в оранжевом макинтоше с жёлтой намотанной башней на голове и держала ненавистный мясо.
— Она не видит нас, — тарахтели кошатницы.
— Высшая Лунная ведьма.
— Ты ведь видел Венецию?
— Стена растворилась… я вытащил мяч.
— Границы нашего мира пошатнулись. Началось Великое Схождение! Солнечный Жертвенник восстаёт! — Визжала кошатница. — Когда ты видел Элину?
— Вы... вы знаете её? — «Баба Зина, вроде?» — Пашка вспоминал, кто эта нагнетающая заводила.
Он не отвечал какое-то время, изучал лицо визгливой кошатницы. Не зря они спросили про Венецию. Элина не появляется несколько дней. Окно пустует, потому что чуть ли не единственный смысл жизни Пашки — прятаться за шторами и подглядывать. Как он считал, в этом заключалась законное право бесследно совершать обзоры из мышиного глазка между шторами.
— Она не ходит в школу дней пять... Я думал, вы все эти дни искали кошку. — Паша испугался, поскольку кошатницы его плотно обложили и требовали чуть ли не раскаяния за то, что он раньше им не доложил о прекращении паломничества Элины к заветному окну. Фигура в макинтоше непрестанно ощупывала сырую пелену тумана и издавала сипящие звуки. Лицо пульсировало, меняя облик в поисках идеальной маскировки, словно глючная голограмма. Пашка увидел собственное лицо в дразнящем макинтоше. Оно всматривалось непостижимым взглядом. Из-под намотанной пирамиды на голове выползали не волосы, а бледные угри с морщинистыми глазками, как изюминки. Угри вибрировали, словно ноздри хищника, улавливая запах тумана. Сущность за завесой — не просто искажённое отражение. Оно излучало холодную, нечеловеческую жажду. Ведьма. Скалится, медленно размыкая губы. Улыбка? Пугающая нездешняя истина выглядит именно так, рассекает бездну и проступает, как погрешность реальности. Ведьма шагнула — туман обволакивал выступающую фигуру, потрескивая, как сырые дрова. «Я найду тебя!» — Прошептала ведьма голосом, похожим на скрип свежих гробовых досок. В любую секунду казалось, что рыхлая туманистая Завеса неминуемо падёт от такой настойчивости достаточно скоро.
— Дети Луны.
— Она запомнила тебя и будет искать...
— ... приходить во снах!
— Плоть их привлекает!
— Истинные оборотни.
— История, наполненная мраком, но суть одна...
— Каждый год избирается девочка....
—… с унаследованными способностями ведьмы…
—…Лунной ведьмы, — глубоким голосом вползла достопочтенная Вера Николаевна — соседка Пашки.
Кошатницы наперебой рассказывали историю о далёких временах, когда безбрачные женщины, вдовицы или обделённые красотой — безобразницами назвали таких женщин. Они выходили по ночам к Луне и выливали в слезах свою боль.
Не было ни идолов, ни религий, ни церквушек — поклонялись земле и светилам. Солнце безжалостно освещало их изъян — безобразницы попадали под пересуды людей, и испытывали гонения из общин, а Луна густым туманом латала их боль, дарила тишину. И безобразницы повадились нырять ночью под Луну и практически забыли день. Их разум неимоверно изменялся и безвозвратно уходил от человеческого — так появились Лунные ведьмы.
—…колдовство, магия вырабатывались естественным образом от концентрации ума. Ведьмы облюбовали сумеречное измерение, где скрываются от мира и готовятся установить Лунный порядок навеки.
— В особые дни наибольшей активности Луны они устраивают праздник Великого Схождения — так они называют светопреставление.
Эти знающие кошатницы, которых обходил туман, пугали Пашку больше, чем алчные Лунные ведьмы. Пугало и то, что он во всё это верил. Зрелище с провалившейся в стену рукой в подъезде кого угодно убедит. Фигуры с жёлтыми башнями, снующие в сокрытых пластах бытия восстали неопровержимыми доказательствами правоты кошатниц.
— Она из Лунного измерения? — Пашка не мог отвлечься от существа с ползающими волосами по туману. — Кажется, они пытаются проесть туман…
— Туман — единственное, что сдерживает их! У иных, кто сопротивляется, судьба незавидная: непокорных обращают в индюков…
— Или изгоняют… но изгнание ещё нужно заслужить.
— Вера Ивановна! Как это в индюков?! — Пашка со страху вспомнил, как зовут кошатницу.
— Добровольцы... идут в ведьмам в услужение, как услада, как честь... а потом обращение в индюка. Ждать недолго, когда индюшачья тьма поглотит человеческий разум.
— Ведьма может принять облик съеденного человека, то есть индюка... Искусные оборотни.
— Я понял, Марья Петровна!
Потрясение Пашки усилила фигура в оранжевом одеянии иного разума нечеловеческой природы. Кошатницы присматривались к истончённым участкам тумана, где неведомое свечение прожигало его насквозь. «Я приду за тобой...» — Шёпот потустороннего шороха шевельнул туман. Серебряное лицо ведьмы, точёное, как шедевр психопата, помешанного на мелких деталях и правильности линий, тускнело и скрылось в сгущающейся белизне тумана.
— Я видел уже такое свечение! У одной девочки в школе, что с Элиной дружит, — раскололся Пашка.
— Мм, чернявая такая, — Вера Николаевна сразу поняла, о ком речь. — Это одна из старших Лунных ведьм, живёт под личиной девочки не первый год.
— Где Элина? Рассказывай....
***
День убегал в сон, но мне не спалось. Я вышла на веранду. Воздух серебрится. Дом, к которому я привязана силой магии, — самый близкий к лесу, поэтому все внешние метаморфозы на заднем дворе, за дворами доступны мне с любого угла обозрения. Графитовый полумрак с изумрудным лесом в лунном свечении оскверняют индюки, галдят, как динамик испорченного радио. Всматриваюсь. Вместо птичьих силуэтов — полуоборотни, опутанные рваными движениями и недоразвитыми метаморфозами. Голова в последний момент становилась полностью птичьей, а промежуточные варианты индюколюдей выведены на потеху изуверской магией Лунных ведьм. Из лесу выплывают фигуры наставниц — созывают индюков. Одна из наставниц — Оля. Она истово курлыкает и ещё более стала походить на птицу. Из-под платья выглядывают индюшачьи ноги. У других оборотней — одна рука, и одно крыло, или вместо клюва ухо, а клюв... Оле повезло больше всех: она очень органично смотрится в этом безумстве неполных преобразований.
Вместо страха — лишь отрешённость, несмотря на то, что Великое Схождение в разгаре. Полным ходом идёт ритуальная ловля индюков для подношения на Солнечном Жертвеннике и установления власти Луны навечно.
Вместо испуганных криков птиц — забавные курлыканья. Иногда видно Лесю на трёх ногах с тремя грудями. Она бегала до веранды в облике лохматого индюка с перепончатыми лапами и обратно уносилась к лесу, словно пытаясь спрятать своё уродство среди деревьев. Её глаза окутаны фиолетовой тиной, будто вирусом. Песни наставниц возглавляли эту счастливую ловлю, уходили в лес, а праздничные вопли индюков отвергались лесом, ударились о веранду, крышу, из-за чего сыпались паучки и поскрипывали брёвна. В этом рассаднике птичьих оборотней выплясывали и обычные люди — жители деревни. Одни щеголяли в лохмотьях, другие — в бархате и кружевах, словно сошли с пожелтевших гравюр. В поте лица трудились они на благо своих хозяек, лелея наивную мечту о Лунном культе, о волшебстве, которое изменит их жизни. Неужели эти люди помешались? Спят и видят себя непременно колдунами, колдуньями? Такие иллюзии! Никто не догадывался, что каждого второго готовят под индюка, а остальных — под индюка, но чуть позже. В глазах ведьм бьётся холодный расчётливый блеск, как у мясников, оценивающих поголовье скота. Они не делают исключений.
Небо, будто залепленное газетой, пыхтело рунами под вопли на полянке и шевелилось от лунного света. Руны вместо звёзд выстраиваются косяками и уводят обожжёнными стайками в лес.
***
Здесь жизнь не ценнее батарейки. Реснитчатая трава нежно поглаживала индюков, снимая с них силу — те природные импульсы, что побуждали индюков бегать, а затем впивалась, заставляя их ползти на издыхании — заряжать Жертвенник болью. Наставницы заходились исступлённым пением и подгоняли индюков, подражая бегу, явно заговорённые. Кому-то нужно было выполнять такую дикую работу — гонять индюков и запевать гипнотические песни, а Лунным мудрейшим ведьмам это не по рангу.
Наставницы распевались и выписывали странные пируэты, затем неистово прыгали, пытаясь обуздать непостижимые силы, рвущиеся наружу. Внезапно платья сорвались с их тел, превратившись в призрачных бабочек, тающих в ночи. «Но под праздничными лохмотьями ткани… тел нет… Лишь патлатые головы висят в воздухе, приклеенные на липкую морось, как на стену почёта…» — Промелькнуло в голове леденящее осознание. Платья примчались на бесхребетных ветрах, кружа над верандой. Одно платье бесконечно медленно вращалось, и с каждым оборотом веранда слегка наклонялась, угрожая сбросить меня в скользкую траву. Скрипя швами, платья раздувались, как воздушные шары. Передо мной, на деревянные доски веранды с глухим стуком из безумных шаров вытрусились индюшачьи кости в насмешку над слабостью моего разума. А из-под земли стучался глухой, протяжный рёв — голос ненасытного Жертвенника, требующего пищи для пробуждения древней магии.
Кости прогремели рухнувшей надеждой выбраться из проклятой деревни живой. Тревог и тоски добавляла Леся. Она двигалась, как мятая колбаса, точно позабыла все свои суставы в старом ящике с клопами. Её крылья, нет — два трепыхающихся лоскутика порхали и отсохли как листочки с гнилого стебелька. Фасеточные глаза Леси, словно лекала безумия, отражали чудовищную, нечеловеческую радость. Но в чём причина такого рвения? Отдавать свою жизненную силу, чтоб напитать монстра. Солнечный Жертвенник не желал перенимать силу безумия Леси — часть полянки прогнулась, и выплюнула Лесю к веранде. Леся от возмущения потеряла контроль и обратилась в бегущего, куда ни попадя, индюка, безумного и неустанного, которого хватило бы ещё на пять Ритуалов.
Значит, Жертвенник неподалёку... Сколько я продержусь — неизвестно. Каждый виток Ритуала опасен! Моё тело уже тело светится бензиновыми разводами. Мне ненавистны прыгающие индюки. Зато я поняла, нет ничего прекрасней, чем чувствовать себя живой, даже в шкуре школьного аутсайдера!
Местные жители на подкашивающихся ногах ковыляли в лесную глушь. Их глаза, как зубчики чеснока, вымоченные в заправке пустых обещаний ведьм, разучились видеть ясность. Они без утруждения собирали выдохшихся индюков — дары Жертвеннику или просто... хотели припрятать пару тушек для себя. Окрылённые, ослеплённые они бегут поливать корни своей кровью, корни колдовского народа. Если и существует спасение, то уж точно не в слиянии с этой толпой лунатиков. Солнечный Жертвенник, вместо молитв — гавканья птиц. Разве можно убежать, не зная, с чем борешься?
***
— Портал на колёсах прибудет завтра в два дня.
— Автобус, — поправил Пашка.
План был сумасшедший и в тоже время прост. Пашке нужно было напроситься в новую группу избранных в лагерь с неожиданным предложением отправиться в деревню в качестве свободного художника порисовать этюды. Идея такая же скользкая, как и обода кошек, натиравших ноги блохами. Никто бы не поверил в искренность рвения юного мальчишки к опрокидным и огородным работам.
— Расскажи им про свою тонкую душу, которая жаждет рисовать! Что эта тяга вырастает из снов в виде сорняков — пушистых, душистых — ну, никак нельзя пропустить лето. А эта дохлая щепка... — сварливая кошатница ткнула в деревянную прищепку, — в окружении листвы может стать изюминкой. Говори, главное не останавливайся, просись в лагерь слёзно, сквозь пот и кровь, заклинаю, вырви из груди кисть и сердце, только так тебя возьмут с собой...
«Она мне больше нравится молчаливой.» — Подумал Пашка, но не мог не согласиться, что такое нытье работает, как заговор: на всё согласишься, лишь бы не слушать и не слышать.
— Рюкзачок тебе снарядили ... кисточки... сострой лицом, как учили, и помни: ты должен успеть до первого пера, иначе наш мир попадёт под вечную власть Луны! Элина сгинет. Светлый ребёнок. Погоди!
Кошатницы вздымались, как пупок — все разом в одном ритме. Туман сбился в плотные жалюзи: пропускал живых, задерживал Лунных интервентов и приглушал разговор. Камыш притащил дохлую крысу с серебряной шёрсткой.
— Лазутчики. Ещё не то будет.
Пнутая крыса, кажется, визжала…
— Ничто их не берёт.
Камыш тёрся о Пашку.
— Поводыря возьми. Обратно выведет через туманы. Выпустишь в лесу, а сам беги, беги к озеру, у нас есть только один день. Ничего не ешь, не пей, если предложат!
В сырой копоти тумана кошатницы рассосались. Камыш от росы был похож на мрачную мокрую ворсистую тень. Он легко уместился в рюкзаке, сложился, как бумага, свил на дне невесомость и ни на грамм не отягощал рюкзак. Мысли Пашки утыкали дротиками план вопросами: «Как они прознали? Меня спасёт бездомный котик… Они же о ведьмах не серьёзно?»
«Но ты видел!» — «Я не видел.»
«Мяч…»
Пашка оглянулся в сторону турника, похожего на промокший скелет в ржавой чешуе, и выдохнул: «Это было необычно… но разве это вообще было? Кто-то пошутил и подсунул в мою ладонь… какой-нибудь дохлый пацан не толще кочерги подсунул мне мяч… Но за Элиной нужно съездить. Ведьмы…» — Пашка ядовито улыбнулся.
В плане по вызволению Элины всё устроено так, чтоб Пашка больше догадывался, чем знал, чтобы ведьмы не могли телепатически пощупать его знаний, а над догадками посмеялись бы от души. Кошатницы оставили подсказки и снарядили рюкзак — помимо карандашей, кистей, бумаги потаённые отсеки рюкзака нашпиговали зачарованными хлебцами, сложили кеды женские, чтоб задумчивые глаза Пашки возмутились, а руки нашли спрятанные цукаты внутри кед.
Рюкзак сотрясается — брелоки гремят, чтоб перегруженный рюкзак вызывал улыбку у несведущих над сентиментальностью блаженного мальчишки, который не может расстаться с забавными висюльками детства.
Павел Чуков — восставшая надежда Солнечного мира, дебютирующий шпион, безапелляционно продвигался к школьному автобусу, словно сомнамбула. Взгляд его — пристанище отрешённого художника, где искусство возведено в империю, а горелый асфальт — плотно. И вот бредил Пашка перед Викторией Витальевной малахитовой чащей леса и медовыми полянками. Пашка, как истинный художник, не позволит завянуть прекрасным порождениям природы в неизвестности вне бумаги и кисти, и был готов защищать своё право поехать и всё запечатлеть, даже если придётся выплакать на виду у всех своё акварельное сердце. И эта искренность, подлинное биение творчества пробили броню педагогического скепсиса Виктории Витальевны. Так к отдыхающей группе присоединился Павел — художник-диверсант, тайный спасатель Элины, укрытый любовью к этюдам.
Глава 11. Пашка Чуков.
Пашка был встревожен не на шутку. Путешествие в автобусе укачивало от собственных мыслей, глаза лучились такой отрешённостью, что ни один мирской вопрос не мог разбить тайну, о чём думает этот приблудившийся юнец. Он провёл в сокрытии большую часть наблюдений за двором из своего окна, но совершенно не замечал восставшей, как башенный кран, Элины, а сейчас, когда она пропала, явно ощущал свою непробиваемую тоску. «Где были мои мозги? Боялся выйти и выглядеть ещё глупее... нашёл за шторами своё спасение. Остаётся надеяться, что я справлюсь! Между нами есть нечто особенное, неуловимое: наши сердца соединены невидимой нитью, и я чувствую, как дёргает меня неумолимо эта связь. Я разозлил Элину на дорожку... Надеюсь, она не отвергнет мою помощь». — Волнение колотилось в унисон с сердцем, взгляд без намёка на мирское истязал придорожные ветки, листочки далеко не художественным вкусом. Виктория Витальевна следила за Пашкой чутким, как пинцет, взглядом, чтоб удостовериться, действительно ли Павел Чуков немного художник. С иного ракурса взгляд Пашки наливается такой решительностью, что кроме деревьев, наверное, никто не выживет от такого взгляда. Благо длилось такое «вдохновение» на лице Чукова недолго, когда попадалась на пути берёза или безлесье. Он уткнулся в салон автобуса бестелесным взглядом без предвкушающей сладости отдыха... уж очень странный, переменчивый мальчик.
«Глупо вышло с этими прятками. Зачем? Чтобы Элина, как всегда являлась в компании зазнобивших кошек. Кошатницы чувствуют в ней что-то, активизировались. И узнали меня. Главное, чтоб ведьмы ничего не заподозрили… Глядела-глядела на меня под окном… И убегала. Осталась на попечении сбрендившей тиранки. Это точно! Сам чуть не свихнулся. Эти её молчаливые просьбы о помощи … Мог бы. Но я не нянька. Но. Думал, получится с Надей. Эта её… привязанность. Жалость? Нет, что-то другое… Я подпитывал эту связь подглядываниями. Испытывал. Возвращалась… надеялась. Глупо. Детство кончилось. У меня теперь другие… мысли. Лицо новое. Взгляд. Но я тот же. А она… догадывается? Должна. Я же ради мира. А другого шанса не будет. Тысячу лет ждал.» — Пашка не мог смириться и снова отступить. Будь он некромантом, то разбудил бы мертвецов своим горем. Тоска, словно ржавчина, медленно поедала его изнутри, разъедая края мыслей. Он чувствовал приближение к деревне кожей — место, пропитанное магией, неустойчивое, опасное. Любая шалая мысль может изменить всё. Мир вокруг уже плыл, превращаясь в мглистый пейзаж. Тонкая дрожь пробежала по спине, веки налились тяжестью. На голову рухнул голос Виктории Витальевны: «Приехали». Пашке казалось, что все кругом знают про его миссию, но на этот раз он не позволит своей подозрительности украсть последний шанс. Он со скучным лицом пережил приветствие жёлтых башен и игривые тёрки индюков.
— Вы к нам приехали...с какой-то миссией? — Сора уловила поверхностные мысли Пашки.
— Запечатлеть самые красивые пейзажи, — налегал Пашка.
— Пожалуйста, пожалуйста, — рассмеялась Сора, указываю рукой на воинственные деревья, — Вековая мощь, былинки, соринки — всё для вдохновения. Мы рады позировать, если нужно! Зовите!
— Я могу немного походить? Нужно выбрать ракурс! — Осмелел Пашка.
— Весь лес в вашем распоряжении, только не заблудитесь, — «Из этого пацана даже индюка порядочного не выйдет. Пусть погуляет, авось рассосётся при слиянии измерений!»
***
В этой деревенской глуши, где даже солнечный свет казался чужим. Пышными зонтиками рос борщевик, чьи массивные соцветия, похожие на пену на гребне огромной волны, расплёскивали вместо пыльцы — частички реальности, будто небо шелушилось, а под ним — графитовая подложка. Пашка жмурился от жары и света, который разливался по коже холодом. Пашка держался ближе к лесу, как и завещали кошатницы, спрашивал у местных, где самые толстые деревья. Он искал сокрытое, знаки. Сам же предпочитал оставаться в тени, наблюдать, не выдавая себя, а когда спрашивал — тут же убегал, будто его за вопрос отлупят палкой. И когда местные на него с любопытством смотрели Пашка напоминал себе, что он — в первую очередь привередливый художник, и претензии строил согласно своей вымученной роли:
— Эти стволы слишком тощие. Я хочу видеть всю мощь, увековеченную мудрость природы в стволах и диких кронах, чтоб атеисты покинули свои бредни и уверовали в эту живительную дикость, непокорность! А это что? Банальная труха, а не дерево!
Местные, чтоб вернуть привычное успокоение, отвели Пашку к дому на окраине деревни, самому ближнему к лесу.
— Вот, самые мощные деревья! Внутри есть тропа, ведущая к озеру, где растут непоколебимые гиганты. Надеюсь, ваше чувство прекрасного не пострадает от небольшого похода! Не переживайте, не заблудитесь. На озере всегда многолюдно. Покупаетесь. Озеро — тёплое. А если встретите индюка, можете прямо освежевать и заночевать. Не смущайтесь. Незачем голодать.
Пашка запомнил говорящую — кареглазую женщину с глухим гипнотическим голосом, который ударялся о деревья и подсвечивал дорожку, о которой было сказано столь мало, что вызвало противоположное желание непременно забуриться в глубь леса и дойти до озера. Это наваждение секунду довлело над Пашкой. Он со сосредоточением прислушивался к кошачьей возне в рюкзаке, что отвело его от желания ринуться к озеру. В этом и состоял план кареглазой ведьмы — заманить к озеру, чтоб глупец искупался и оставил все силы Жертвеннику.
— Я чуть позже прогуляюсь к озеру, — заверил Пашка, чтоб кареглазая оставила его в покое. — Здесь такой борщевик, недурственный. Начну с него. Сделаю несколько зарисовок, а затем в лес.
С уходом кареглазой духота, казалось, отступила. Пашка вспомнил, что ничего не ел с дороги, нырнул рукой в рюкзак и нашёл припрятанные хлебцы. Он обнаружил женские кеды, фыркнул, но не выкинул. Камыш, прижался плотнее. Пашка достал небольшой планшет с бумагой и калякал кистями для виду, а сам тщательно вглядывался в лес.
Со спины Пашкины каляканья выглядели как натуральное вдохновение. Поодаль от него в лес потянулись местные жители в оранжевых одеждах, точно ходячие столбы: «Один, два…» — Пашка считал группы заколдованных. Он скинул планшет и кисти в рюкзак, а затем очень осторожно, будто шагая по краю пропасти подбирался к деревьям. Он знал, что его не хватятся, потому что сегодня, по заверению кошатниц, должно совершиться ритуальное паломничество к некому «Жертвеннику». Меня приведут туда. Я… знала всё о перемещениях Пашки. Я никогда не упускала его из виду в своих мыслях, а теперь я его вижу, куда он идёт, где задерживается. Ведьмы наделили меня даром — видеть сквозь стены, сквозь километры, сквозь саму плоть мира. Мысль настолько сыпучая, рассыпаясь песком при попытке ухватить её разумом. Но чутьём я понимаю, что это магия.
Индюки сбегаются к месту, где ещё недавно Пашка рисовал этюд. Их головы как одна повернули к лесу. На этой полянке — лоне борщевиков, в хаотическом угаре прыжки индюков переплетаются с танцами женщин с намотанными башнями. Одно из них — существо из тумана, которое отпугнули кошатницы. Индюки носились, разбивались чуть ли не в фарш от крика. Лес молотил листьями. Пашку подталкивал неведомый гул пуститься в пляс. Он вцепился в дерево, точно его уносило ураганом, а не заражающим весельем. Земля потрескалась, ветки валялись оборванными проводами, образовывали молчаливые вены и пульсировали, уходили в землю. Не смеркалось, но свет утекал по веткам, создавая графитовый смог на небе. Мшистые налёты испускали светящееся благоухание. Мысли об индюках сливаются с образами танцующих оранжевых масс с неполным оборотничеством — крыло, перо, клювы на лицах людей ввергало полянку в оазис чертовщины, устойчивой к молитвам. В этой обезлюженной реальности Пашку толкало пищать, но он держался, единственно ради меня! Примятые травы восстали иглистыми щётками, и уже никто не мог прибраться из деревни в лес. Некоторые прозревшие от чар жители бежали назад, но травы впивались, пробивали ботинки и прорастали до самого сердца. Ожидаемо, что долго не живут с такими паразитами. Как бы ни ужасал лес, страшнее было отступать.
— Позорные капитулянты! Ритуал почти завершён! — Неслось с поля.
Все недообращённые присмирели. Оборотни, застрявшие на промежуточной стадии между людьми и индюками, вывели меня. Ещё несколько оцепеневших девочек из дома отправились через поле к лесу, механически подбирая безвольных индюков.
***
Пашка крался позади. Корни деревьев становились толще, извитые, раскидывали землю, кидались во мрак, под ногами совершенно не было упругости. Главное — не угодить к индюкам. Они хоть и плетутся, как обмороженные, но могут криками всколыхнуть всю процессию. Ориентиром служило вихляние индюков, которые, как товарняк, следовали в бессменном направлении к Жертвеннику.
— Я так полагаю, пора тебя выпустить, — вспомнил Пашка о коте. Трудно было прощаться с единственным дружественным существом, но того требовали кошатницы — отпустить Камыша в тяжёлую минуту, когда Пашка убедится, что индюков — сущая тьма. Беда в том, что Камыш не торопился уходить. Только урчание напоминало, что это существо живое.
— Иди, иди же! — Гнал Пашка.
Камыш повернул голову в заросли и светом своих глаз осветил спины нескольких замыкающих оборотней. Словно кто-то чиркнул спичкой о ночное небо. Пашка поспешил следом, не желая упускать процессию из виду. Кошачий свет, пробирался за Пашкой и обволакивая его ступни, словно тёплая шерсть. Мох жух от этой странной подсветки. На пути попадались идолы, то ли ведьм, то ли Богинь — нечто возвеличенное. В задумчивой печали их руки подняты к небу в скромной сумрачной надежде получить облегчение. Одежда возвеличенных идолов была из марлёвок, что висели оккультными паутинами. «Можно было догадаться, что такие наряды неспроста», — буркнул Пашка, ведь от бабушки Элины с первых минут знакомства веяло мрачной странностью. Пашка не раскисал, а сделал вывод, что, несмотря на весь зачарованный ужас, Лунный культ переживает не лучшие времена, поскольку возвеличенные образа ведьм в идолах расположены далековато от узкой тропки. Значит, раньше предположительно дорога к Жертвеннику была шире и более посещаема. Деревья в забытой глуши сорят листьями идолам на головы. Но кто-то всё же пробирается и меняет идолам марлёвки?
Пришлось спустился под дрожащее пение и пристроиться сбоку к околдованной толпе. Я разглядела его. Но я… истекаю светом. Вредно ли это? «Всё затевалось из-за огрызка старинной плиты?» — Недоумевал Пашка. Он знал куда меньше, чем индюки, которым велено было падать у плиты штабелями. Передо мной мерцала плита в иероглифических узорах, земля оголяла небольшое капище, прорезались рогатые глыбы, ступеньки в полуразрушенном состоянии.
Оккультный кокон проклюнулся на поверхность, но через минуту снова припорошился земелькой и превратился в пульсирующего хищника.
— Что ж…, пора будить, — сказала Сора и скривила нос.
Жрица поклонилась и заверещала белугой. В лесу пробудилось древнее капище. Индюки от голоса Соры цепенеют окончательно и непрерывно следуют к вздымающемуся кокону. Они повиновались незримой тяге и дрались за право ступить на дышащую землю, будто первый ступивший получит приз. Выскакивали молнии из-под земли. Ведьмы хватали индюков и подкидывали вверх — тела несчастных индюков растворялись в искрах неизведанного свечения, с неба сыпались перья, а земля выпускала колонны, они росли, затуманивалась их высота.
Схороненный город отряхивался от земляного одеяла, показались фонтаны. Ведьмы сновали, подгоняли застоявшихся индюков, те продолжали жертвенно дематериализоваться. На лицах заворожённых людей было выражение непоколебимой радости и понимание важности возрождения старого города, восстающего на жизненных силах добровольцев.
Мысли об индюках, о побеге, о собственной неадекватности — всё растворилось в шоке от увиденного. У костра, среди теней и пляшущих искр, босыми ногами отбивали землю, пробуждая из руин ведьмовское капище… соседка Людмила Анатольевна и две из четырёх её внучек! От их сосредоточенного вида, диких движений и безумных взглядов исходило нечто... неправильное, угрожающее.
Как?.. Почему?! Вопросы лились, сметая остатки здравого смысла. Добровольно ли соседки присоединились к культу? Или же серость скучной жизни пригнала испытать нечто экстравагантное, вдохновиться, даже если не за горами крушение мира от такого рвения? Уже неважно. Пашка! Вижу его подкрадывающийся силуэт. Он тоже с ними? Все намного серьёзнее, чем я могла себе представить.
Пашка не боялся ведьм, которые выглядели не живее статуй в замедленных, завораживающих движениях. Он приблизился к мне, единственный не поддавшийся ритуальному трансу. Земля оголила странные статуи, уложенные на боку, точно засохшие от ужаса натурщицы. Наверное, что это и есть первородные могущественные Лунные ведьмы. Такая мысль настигла при ближайшем рассмотрении — камень таял на свету, а под ним оголялась фарфоровая кожа. Живые камни… разве это не безумство? Но таянье камня неумолимо жгло — считанные часы оставались до восхождения власти Луны.
Пашка судорожной походкой заставил себя уйти, кидался от дерева к дереву, с трудом удерживаясь от засасывающего желания подойти ближе к Первородным. Хрустели камни, кости, некоторые люди подходили к ним и осыпались иссиня-чёрным пеплом. Другие обращались в индюков и подвергались ощипыванию… А камень становился чище, розовее. Я колыхнулась — пусть Пашка знает, что я жива! Ему нужно успеть вызволить меня раньше, чем проклюнется первое перо на моем теле, или ведьмы обнаружат его.
***
Вот здесь было дерево, нет другое... лес перемешался, точно заново высадился, вместо извитых корней натуральные трубы, мшистые ковры пропали, как и морось. Лес омолодился. Кора не смотрелась ветхой черепицей, тропики стали шире и ухоженней, а каменные девы ближе, чище. Великие стражи культа чувствовали наше присутствие: у некоторых под веками носились глаза... Марлёвки нежно серебрились на плечах стражей и уже не напоминали заброшенную паутину, а если дыры и были, то их залатали пауки. Нас сокрыл лес в раскидистой зелени, и никто не подумал бы нырнуть в чащу даже ради спасения. Верещание белуги (видимо, ведьмы пришли в себя и заприметили пропажу) сотрясало листья. Я получила такой заряд страха — рванула, лишь бы бежать. Пашка нёсся за мной. Лесная прохлада пропитана этим писком. Бежать некуда. Дорожки убегали и выкладывались новые узоры, скрывались в полутьме. Совершенно очевидно, любая из них приведёт обратно, к Жертвеннику. Стыдливые грибочки намекали на перекус сочными шляпками, чтоб усыпить и помочь ведьмам найти нас. Придавленное старой Смертью поваленное дерево, казалось удачным местом, чтоб сделать небольшой привал. К тому же я пищала на бегу, как только камень или острая ветка впивались мне в босы ноги. Это осложняло передвижение по лесу.
— Стой.
Я не услышала — скорее, угадала по внезапному штилю, что сказал Пашка. Невесомо, но Пашкино слово оказалось мощнее Ритуала ведьм. Чистый леденящий страх парализовал меня. Разве Пашка не мог меня привести в чувство одним словом? Он роется в рюкзаке, разгибается и с непроницаемым лицом мерно раскачивает на шнурках женские кеды. И от его медлительности и непостижимой прозорливости темнеет в глазах.
***
Я в кедах… Открываю глаза под хруст сухарей. Этот звук ниспослан за самые страшные грехи. Пашка, разве он? Желтушный в крапинку. Не узнаю его.
— Это… пыточная? — Мне больше ничего не пришло на ум.
— Мы в лесу. Я выведу тебя, слышишь?
Да, это Пашка. Голос его. Прожитый неприятный опыт — до того, как мир потемнел перед глазами — воскресает. Голова раскалывается. Пашка вскочил. А я лишь лениво убрала ноги с земли, полностью взобравшись на поваленное дерево. Туман ползёт по земле, но не белый, а мрачный, как гарь. Лунные ведьмы прекрасно ориентируется в тумане. Вопрос времени, когда нас найдут.
Пашка молча скормил мне цукаты. Видимо, решил, что раз я ещё способна есть, то он не оставит меня здесь, на растерзание лесу и ведьмам. Я ощутила прилив сил от жалких крох еды и посмотрела на Пашку. В его глазах читалось: «Нужно уходить. Сейчас же!» Через секунду тьма подметала наши следы. Кора деревьев светилась, что позволяло разглядеть любого жучка, паучка, листья, как маленькие зеркала делились отражениями. Этот страшно откровенный лес грозил стать последним пристанищем. Я передвигалась, пропитанная ядом смирения. Всё равно нас поймают! Раньше во мне было много спокойного, но это совершенная покорность пугала — как и не жизнь вовсе.
— Почему они медлят? — Просил Пашка.
— Ритуальная охота ещё не закончилась.
Он посмотрел на меня, ожидая продолжения. Да, оно было, я старалась лишний раз не вспоминать, что меня ждало, если Пашка вовремя меня не вытащил бы меня. Я приоткрыла Пашке завесу тайны своего отсроченного обращения в индюка: сначала нужно было выложиться в танце перед Жертвенником босыми ногами, а только потом — превращение. А дальше, я не стала сдерживаться рассказала, как нас насильно кормили для Ритуала, как девчонок заворожили и заставили танцевать на потеху, пока я висела над порталом.
— Порталом? — Не понял Пашка.
— Туннель… оттуда должны подняться Первородные, когда пробудятся.
— Всё же это не так ужасно, как обращение в индюка и шествие сбрендивших добровольцев на заклание Жертвеннику.
— Да? А ты эксперт?
— Но ты ведь ещё человек, — усмехнулся Пашка.
«А ты нет?» — Я мысленно задала вопрос. Но Пашка подвёл меня к маленькой луже — гематитовому, всепоглощающему оку ночи, — и в этом зеркале я увидела не своё отражение, а переплетение света и пунктира.
Я долго была в лапах ведьм, и носила клеймо их магии. Они пробудили дар в моей крови — дар светить, гореть, притягивать к себе мотыльков. Мои волосы даже во мгле светились раскалённой медью, словно призыв. Я хоть и человек, но узнать меня можно лишь по взгляду. Ведьмы постарались — обрекли меня на постепенное угасание, если я не пройду полный Ритуальный круг. Таково наказание всех избравших путь смертных, живущих вне лунных туманов. Ведьмы замедлили мою трансформацию, смакуя собственную жестокость, рассчитывая, что я сама прибегу к ним от отчаянья. Обращение в индюка обычно происходит безжалостно и быстро, как и растворение человеческих чувств. Многие приползли в культ на рассыпающихся мечтах, а их мечты давно сплели магическим, договором. Нет у них свободы отказаться. А я ведь никому ничего не обещала? Возможно из-за дальнего родства с одной из ведьм мой путь предрешён. Ведьмы не любят отступников и оборачивают в индюков, несмотря на первоначальную заботу, потому что втайне питают ненависть и отвращение к своей обыденности, замкнутой на Луне. Они носятся по туманам и кидают обещания, где кишат убогие мечты об иной жизни. Ведьмы даруют эту иную жизнь, но кто обещал, что она понравится просившим?
Глава 12. Противостояние ведьминским гонкам.
Взбудораженность Пашки снижала амплитуду, но перекинулась на меня. Меня чуть ли не подкидывало от его воплей и бесконечного тормошения.
— Перо! Есть ли перо?
Его вопросы стегали меня молнией. Но через минуту, мне стало легче. Пашка убедился, что у меня нет пера. Это поубавило пекла в его глазах, а то… я подумала, что он объелся лавы. От него пышет. Но это же Пашка. Безопасный Пашка в мире безумства. Возможно, что из-за нависшей опасности, я принимала желаемое за действительное. Некогда было разбираться со своим замешательством. С пером или без, Элина не вернусь к ведьмам.
— Элина, — звал Пашка.
Моё тело по-прежнему двигалось со статью робота. А Пашка не прекращал звать меня, чтобы я вспомнила… хоть что-то. Я не прекращала свои сомнамбулические передвижения, но уже слышала, как ко мне упорно взывают.
— Элина, Элина, — отзывалось дрожью в лесу незнакомым голосом. Моё сердце колотилось в ужасе. Это меня пробудило. Глас ведьм, ласковый, протяжный, движется к нам беспрестанно — по кочкам, тропами, сквозь камни и наблюдает глазами лесной живности.
«Они ищут…, чуют, что мы ещё в лесу… Пытаются нас окружить.», — мысли катились кубиками льда. Я озвучила свою мысль. Пашка зыркнул на меня. Ему не понять, а внутри меня устанавливалась связь с каждой ведьмой. Спонтанно, я улавливала планы ведьм. И… эмоции Пашки, но не мысли. Пронёсся белужий глас через весь лес, а я тон в тон стенала в ответ. И совершенно было сил не в состоянии противиться. Я шла на зов, падала и кусала губы — единственное, что выдавало сопротивление. Я мотала головой, и уже специально падала, чтоб не идти. И даже такое сопротивление приносило мне надежду на оживление моего разума.
— Не отдавай меня им, — прохрипела я.
Я не уверена, что Пашка меня понял, но он медленно шёл за мной, готовый в любой момент отскочить, если на пути объявится ведьма.
— Ты же не серьёзно, Элина? — Пашка поравнялся со мной и вглядывался в моё лицо. А когда понял, что я не соображаю, схватил меня и потащил в обратную сторону. Но его усилия были равны моему сопротивлению. Мы не сдвинулись с места. Пашка пнул лежащую на пути корягу и крикнул: «Элина! Приходи в себя!»
— На что я надеюсь? Разве может вот так просто получиться? — Пашка пытался рассмотреть моё лицо. Он коснулся меня. А я в своём воображении (безумном) увидела, как голова его пустеет, Лунные туманы свободно проходят сквозь неё, изымая волю…, — и наступает полное подчинение… и вот Пашка едва уловимо жаждет прильнуть к Жертвеннику.
— Кем же я буду? Индюком? — Небрежно крикнул Пашку в пустоту.
— В индюки ещё выслужиться надо, — вторгся мягкий голос. Ведьмы приближались, а идей, как выпутаться из лесной гущи, не прибавлялось.
Мои ноги... странно, сдвинулись с места. Колдовство тихонько отпускало меня. Пашка заметил это, и перебежками уводил меня в сторону. Воздух неумолимо покрывался беспросветными белилами, и мы вынуждены были остановиться и пробираться на ощупь. Только лишь хруст веток под ногами придавал уверенность, что мы твёрдо стоим на земле, а не купается в облаке. Сквозь создавшуюся плотность голоса ведьм доносились очень остро, практически тактильно. Но пропотевшая ладонь Пашки напоминала, что, мы одни… Он присел, но не удержал равновесия и упал. Я… попыталась помочь Пашке, но тоже рухнула. От земли тянуло сыростью. Мы очутились в небольшом овражке — в гниющей ране леса. Воздух содрогнулся, сгущался, немного пощипывая. То были незримые руки ведьм, сотканные из жгучего ветра и вороньего карканья. Ветра жадно всасывали в себя запахи леса, очертания живых, унося всё своим хозяевам-ведьмам — те гнусавили о скорой победе. Среди прочих запахов они распознали наш. Ведьмы небрежно мыслили, не думая, что необходимо что-то скрывать от нас. Их мысли и слова разносились с этими ветрами. Я видела в воображении через общий канал с ведьмами, как они рассаживались на пеньки, начищенные разными смолами и украшенные гирляндами. Вид у некоторых ведьм был атрофический, как на последнем издыхании, но при всём недомогании они голосили о скорой победе и жаждали ритуальной охоты. И в тоже время им было скучно, и каждая ведьма успевала подумать о своём:
«Жаль, некого пожарить… мальчишка кислый, потому что уже взрослый».
«Грибы нынче мелкие… земля не имеет былой силы.»
«Зелье стынет, а шкурки пегасов стали редки из-за отдаления ангельского измерения… сойдут обычные ягнята…»
Затем эти голоса накрыли весь лес: «Бросай девчонку и беги! Твоё деревянное мясцо испортит всю индюшачью породу! Беги или сгинешь!»
Ведьмы давно отказались от споров, и единодушно решили изловить меня, чтоб завершить ритуал. Любая ссора грозила обернуться обменом проклятиями, настолько изощрёнными, что для их снятия приходилось отправляться в ангельское измерение — стричь гривы пасущихся пегасов, чтоб сварить противоядие. Всё же среди ведьм были и сдержанные — те самые мастерицы, приближенные к состоянию демониц. У этих не осталось ничего человеческого в эмоциях и голос был иным, туманным и внушительным с повторяющимися наступательными интонациями: «Бренное, несчастное создание! Не слушай этих негодниц. Мы тебя выведем из лесу. Мы защитим тебя! Оставь девчонку, и спустя минуту ты её забудешь. Обещаем».
Пашка крепче сжал мою ладонь. «Давай же, возвращайся!» — Взывал он. Его голос показался мне прерывистым, как тявканье. Если б я могла вернуть себе ясность сознания, то одной улыбкой доказала Пашке, что он борется не ради ходячего трупа с остаточной памятью. Я попыталась улыбнуться, но моя челюсть съехала на бок, будто пыталась сбежать от моих усилий. Медленным пульсом шло время. Алчные ведьмы ждали, что Пашка выдаст меня в обмен на свободу. Они решили показаться добренькими — туман немного рассеялся. Видимость ближайших деревьев восстановилась, но не настолько, чтоб можно было проследить, куда убегают тропки. К ногам Пашки катился игровой мячик — тот самый, размером с ранетку, который Пашка вытащил из рыхлой стены в собственном подъезде …
— Поиграй с нами, — взвились стоны ведьм.
— Поиграй, мальчик.
— Я нашла тебя!
В этих дразнящих переливах ведьм, огороженных километрами тумана, было много шороху и волнений. Не осмелиться ли смертный прыщ развенчать их Величие на Лунной земле? Он ведь может не подчиниться!
Мяч был похож на вонючий шарик нафталина, только отдавал тленом и неумолимо катился за Пашкой, но почему-то огибал меня.
— Прикоснись и забудешь, — шептало каждое дупло. Особенно грозные рыки доносились из гигантских деревьев в обхвате с баобаб.
Пашка брезгливо отшатнулся от мяча, словно тот был напичкан не только заклинаниями, но и сам по себе являлся клубком всех болезней мира — от простуды до бубонной чумы. Даже прикоснувшись прутиком можно заразиться. На помощь пришёл невозмутимый Камыш. Он мигал зелёными глазами, уж не зная, как по-другому выразить, что путь свободен. Затем лениво потянулся, выпустив когти на передних лапах, напряг хвост, превратив его в идеально ровную бейсбольную биту, и отправил мяч в полёт, в объятия тумана. Послышались дребезги стекла и ошарашенный вопль, словно сотня ведьм одновременно обнаружила, что их любимые склянки, колбы с волшебными снадобьями и консервированными пучками разбились в пыль.
Вопль был… странный. У меня почему-то появилось огромное желание присоединиться, вторить этому воплю. Я открыла рот и сорвалась на писк. Пашкина ладонь намертво приклеилась к моему лицу, как звуконепроницаемая повязка. Я пыталась кричать, но получались только жалкое мычание. А Пашка с усилием сжимал челюсть до скрежета зубов, но взгляд его не дрогнул, а завис на тонкой тропинке, заросшей репейником. Только дрожь в напряжённых пальцах Пашки выдавала, насколько тяжело даётся хладнокровие.
— Ты сделал свой выбор! — Клокотало в лесу.
— Теперь мы поиграем, поиграем! — Звучало из-под каждого камня.
Камыш шипел около подозрительных троп, буквально преграждая путь Пашке, который был похож на выжатую моль. Я еле шла. А порой не понимала, то ли я сама иду, то ли Пашка тащит меня через буераки. Я чавкала по грязи, чем выдавала наше местонахождение.
— Так мы угодим к ведьмам, — насупился Пашка.
Его глаза блестели, как две монетки на дне колодца — откуда-то далеко-далеко.
—...я ждал тебя позавчера, думал, придёшь под окно кормить кошек…
Он пытался разбудить во мне сознательную часть, но я ещё находилась под властью Ритуала, и слышала, как ведьмы роют землю, чтоб откопать особо тяжёлые камни, и от этого на душе скреблось нехорошее предчувствие.
— …а чего ты не зашла? ... Ну да… я же не приглашал…
А вот это меня взбесило! Не так я представляла своё оживление — но злость буквально прошила меня насквозь током. Пашка «никогда-никогда». И вот нужно было обязательно об этом напоминать, когда особенно хреново?
— Это конец, — я очнулась и донесла единственную мысль — что я думаю о нашей ситуации.
— Ты так не шути. Мы выберемся отсюда! — Не отступал Пашка и посматривал на меня подозрительно.
Мяуканье. Ещё и ещё. Я отошла в сторону и прислушалась — ничего.
— Камыш. Мне это не чудится?
— Он здесь! Все мы здесь!» — Шептал Пашка, видя, что я отмираю от колдовства, — Только есть небольшая проблема…, — он взъерошил неизученную мысль.
— Ты не знаешь дороги. — Дополнила я профессорским тоном, чем испугала Пашку своей чрезмерной разумностью. Пашка опомнился, но я продолжила с той же канцелярской выдержкой, — Я знаю только одну дорогу в лесу — к Жертвеннику.
— Хочешь сказать, что мы никогда… — мусолил Пашка, — Мы обречены?! — На выходе из его груди процарапалось лишь жалкое подобие: «Ы оберчн?!».
В лесу нарастали тысячи шорохов.
— Засада!
***
— Это за нами. Я видела по телепатической связи, как добраться до Жертвенника. Нам туда, — я указала на кусты, где на колючках блестел какой-нибудь сонный яд жирными каплями.
— Элина! — Пашка встрепенулся, — Я чудом тебя вызволил, а ты намереваешься отправиться на заклание добровольно?!
— Нет. Это единственная свободная дорога без ведьмовских постов. Возможно, нам удастся свернуть и найти … другой выход.
— Элина!
От беспредельного возмущения Пашки хотелось сжаться. Но он тоже хорош! Кричал, как на базаре. Его вопли, которые якобы должны меня образумить, как фонарь, подсветили наше местонахождение — напротив остановились два индюка и с раздутыми зобами наблюдали за нами. Кажется, они улыбнулись от предвкушения, как будут нас терзать. Через пару секунд подтянулась ещё дюжина индюков.
— Паша, надо было тикать в кусты. Я несильно люблю птиц… особенно таких, которые черти, — деликатно напомнила я.
— Знаю, — шепнул Пашка и впился в индюков вострым взглядом.
«Ох, если бы он так не орал, мы бы спокойненько прошмыгнули… или нашли бы дорогу получше…» — после печальных мыслей в голове, как по заказу возникла картинка, как можно было безопасно обойти кусты.
Эти индюки — как на подбор, пёрышко к пёрышку колыхалось гипнотическими волнами. Курлыканье из распухших глоток вылетало рывками, как на запинающийся плёнке. Пашка колышется с ними в такт и не мигает, будто змею заговаривает. Я не вижу, чтоб это помогало, но перья индюков… перья, кажется, живут своей жизнью — отсоединились от тела и зависли в ожидании гласа ведьм. Радовало, что давненько никто белужьим верещанием не орошал лес, но не сильно успокаивало. Индюки уплотняли свои ряды и не скрывали боевого настроя.
— Паша, а тебе не кажется, что вместо перьев у них дротики?
— Вижу. Медленно ступай назад, — шикнул Пашка. На последнем слове что-то промелькнуло в его глазах, но настолько быстро, что уловить эмоцию не удалось. Шёпот леса многократно усилил шёпот Пашки — и наши планы раскрылись индюкам.
Я… даже не поняла, что меня больше напугало Пашкин застывший взгляд или один из индюков — главный, у которого листья вперемешку с ветками и сырой землёй собирались на окорочках в подобие юбки. Он крутил головой в раздумьях над нашими планами и, как послушная и воспитанная собственность, не нападал. Зато с остервенением рыл землю, будто черпал силы, и практически вырос вдвое — в полноценного хищника. Вроде живое существо, но собрано из металла — стальные когти и клюв. Нетрудно представить, что эта птица раскусит тебя, как фисташку...
Листья деревьев блистали, как ярмарка зеркал, и отражали наши лица в глубоких зелёных оттенках, реже в янтарных, мистическими розово-красными цветками, вгоняющими в дремоту. Пашка воспользовался зеркальной поверхностью листьев и в поисках путей побега от индюков, подглядел, что располагалось позади. Раньше тёмная густая зелень, как нефть, была сомнительным шансом выжить и вернуться домой, то сейчас — единственным. Нужно было скрыться.
На распевающих ветрах, под туманной моросью, между пеньками и сучками расставлены сети из паутины; паучки покинули свои невесомые гамаки, залегли в морщинистую кору. Роса мазала наши следы синими автографами — сквозь мрак тяжёлых лап ветвей мелькнула предательская метка — пятна фосфоресцирующей синьки стучали индюкам, где мышковать беглецов. Жутким бегом птицы разбивали землю. Образы, запахи и веселящий глас ведьм острее компаса гнал индюков и поддавал скорости.
Доносились нагоняющие шорохи. Мы бежали, но наши муки приближались быстрее, чем мы успевали уворачиваться от восставших корней. Пашки встал, как вкопанный. Он сделал шаг в сторону и затаил дыхание. Я последовала тому же примеру. Стадо индюков и маленьких дротиках из перьев промчались мимо нас грязной полосой, будто по сырой краске провели пальцем, оттолкнув нас в другую плоскость существования — в безмолвие. Теперь был призрачный шанс выбраться, хотя я ещё незримо связана с обрядом возрождения Лунного культа. Раньше эту связь контролировали ведьмы. Они ярости, ищут меня. И не думают, что я уже стала частью их коллективного разума. Я знаю, где расставлены ловушки, чувствую шёпот леса, пропитанный смолой. Но этот шёпот раздваивался, словно кто-то ещё наблюдал за игрой, оставаясь неузнанным.
— Я чувствую, Жертвенник близко, — это знание пришло неожиданно, как мягкое прикосновение весеннего утра, только… Обязаны ли мы туда идти?
— Переждём, — Пашка шевелил безмолвными губами, присыпая землёй синие метки.
Индюки с гомоном рассыпались по лесу. Некоторые замерли, прислушивались к дыханию леса. Человеческое присутствие они сразу уловили и с любопытством посматривали в сторону, где мы укрывались.
В лесные сумерки, когда Лунные туманы, пахнущие овечьим и птичьим навозом, дотянулись до зажатых кусочков неба в богатырских кронах, явилась подмога, которая когтями и шипением разбила ряды напыщенных индюков. Магическим щитом, сотканным из клубков шерсти и полёвок, ворвалась стая дворовых кошек во главе с Камышом.
Одна за одной, мурлыча боевые гимны, кошки сливались в единого грозного мохнатого многоголового дракона — выхватывали случайного индюка и раздирали, как бумагу. Лес наполнился шипением, визгом и хлопаньем крыльев. Чубатые головы боевых индюков, ошарашенные такой наглостью, взметнулись вверх, превратившись в фосфоресцирующие черепа на тонких шеях. Раздвигающие мрак зелени, а пустые глазницы обжигали яростным огнём, смешанным с изумлением: «Кто посмел?!»
Я не была уверена, что нам нужно оставаться на месте и вот так — наблюдать за происходящим, как в кино. Но Пашку было не сдвинуть. Мне показалось, что его стопы по щиколотку вросли в землю. Радовало, что он наконец-то замолчал и перестал суфлировать каждое движение кошек — не футбол же.
— Как они здесь очутились? — Я сдерживала дрожь в голосе, но разум мой был холодным.
Пашка не знал, какими словами мне объяснить сложную концепцию проникновения кошек в лес. Неопределённые эмоции душили его. Он ушёл в себя и проживал свой собственный фильм-воспоминание.
«Много лет назад случилось тоже самое… возможно с ним?» — Я уже не знала, что думать, но однозначно, на Пашку не производили впечатления эти звериные гонки. Надо будет распытать его. Позже. А пока, я решила немного подыграть ему:
— Мне так жаль, что ты снова на это смотришь.
— Не жаль, — Пашка впился в меня взглядом.
— Ну и кто обычно побеждает, кошки или индюки?
— Я не знаю, — отстранённо выдавил он. — Ты бы тише себя вела.
Пашкина настороженность достигла если не пика, то была на той самой высоте, с которой очень трудно взирать на простейшие вещи — даже миллиметровое отклонение могло служить каким-то особенным открытием. Поэтому Пашка не хотел, чтобы я отвлекала вопросами и трепетно, очень-очень внимательно приглядывался ко всему. Ему хотелось уловить какой-то особый сигнал, чтоб не прозевать свою задумку. Он вынашивал план, но предпочитал не делиться. И пусть! Лишь бы выбраться из этого леса.
Я, естественно, никуда одна не пойду. Пашка знал, что мой страх держит меня рядом с ним. А пока он так «занят» созерцанием, кто побеждает в зверином побоище. Кошки в этом магическом лесу лишены привычной пушистой безобидности. Когти кошек пропарывали кору, а хвосты с кончиками скорпионьего жала целились в индюков. Ловкие кошачьи хвосты жалили беспомощную шкуру под перьями, оставляя оседать в предсмертных судорогах самонадеянных птиц. Некоторые, более смышлёные индюки, расправляли крылья бронированным куполом, поджимали лапы — сворачивались в тугой шарик и в таком виде увиливали от кошек, сотрясая лес своими поражёнными криками.
Я боялась набежавших защитников и притаилась в земляной яме, похожей на выдавленное лежбище, а Пашка имитировал сдохшее животное — даже не моргнул. Он боялся, но не кошек.
— Они уходят, — я попыталась вывести Пашку из душевного обморока. Он резко открыл глаза — я увидела в них дребезжание каких-то клятв. «Обещаю, обещаю…» — Колотилось в голове навязчиво. Он не знает, что после ведьмовских обрядов я стала восприимчива к даже к чужим мыслям, особенно к самым громким. А потом Пашка резко вынырнул из нашего укрытия — бодрый с незамутнённым взглядом, будто минуту назад он ничего не пытался мне внушить
Кошки гнали индюков в глубь леса. Казалось, что это хрупкое окошко воздуха предвещало более жуткие муки за попытку сопротивления и восстание кошек.
— Камыш, Камыш…
— Паша, что ты делаешь?!
— Кошки свободно пересекают туман. Камыш выведет нас к дому.
Я боялась. Ведь Камыш может быть непредсказуем, после преображений. Кот явился, жало в хвосте спряталось, но глаза не убавили приступ заступничества. Можно было хоть сейчас вернуться домой, но ведьмы, одержимые Ритуалом, нашли бы способ затащить меня в туманы навечно. Кот с жадным интересом посматривал на толстовку. Я вцепилась в неё, как в родную душу. Науськали ведьмы Камыша или нет, но рисковать не хотелось.
— Ты говорила, что Жертвенник близко, — начал Пашка.
— Что? Что? — До меня неумолимо доходило, что Пашка задумал, — Нет!
— Они найдут тебя. Мы должны добраться до Жертвенника, — не отступал Пашка.
— Доберёмся, а дальше, Паш?
— На месте будет видно. Но бегать от ведьм — не вариант.
Он… будто настаивает идти к Жертвеннику. Что изменилось? Взгляд Пашки, казалось, проникал сквозь кожу, сквозь кости, видя нечто большее, чем просто мой страх. Может он разглядел говорящего сверчка в моём сознании? В серых глазах Пашки мерцало странное понимание, от которого по спине бежали мурашки. Бой предстоял не только с ведьмами, но и с собственной решимостью. Страх хлестал розгами, нашёптывая мне, что лучше бросить клетчатую ветошь с костяной лестницей в лесу, бежать и затаится в спасительной тени забвения. Кот, чувствуя моё смятение, метался рядом, тёрся о ноги, словно уговаривая меня: «Не вздумай!» Его беспокойство передалось и мне. А что, если я сбегу? Ведьмы не остановятся, найдут способ, как возродить Лунный культ. А я продолжу трястись в четырёх стенах, дома?
Я поймала взгляд Пашки, ища в нём подтверждение своим опасениям. Пашка, не дрогнув, кивнул в сторону свёртка.
— Не вздумай потерять, — его голос звучал так, будто он лично расквитается со мной, если я ослушаюсь.
Почему он решает за двоих? Не за ним охотятся ведьмы! Мысль билась в голове, как пойманная птица. Я уверена, если нас обнаружат, на Пашку даже не обратят в индюка, а вот меня...
Откуда у Пашки столько уверенности? Он словно читал лес, чувствовал треск каждого прутика. Меня трясло, когда он отвечал на шелест листьев шёпотом — и лес успокаивался. В этом была какая-то пугающая близость к безумию, от которого я хотела спрятаться. Ведьмы, ритуал, лунный талисман... все это казалось нереальным, пока не объявился Пашка! Теперь это не сонный морок, а кошмар, плотный, облегающий меня вплотную, как пенал. Неужели это мой новый мир? А Пашка уверен, что я счастлива, бегая, как мишень. Но настоящий охотник всегда рядом. Пашка… Не сводит с меня глаз. Ждёт, когда я выдохнусь.
«Возможно, лунный талисман можно использовать против ведьм...», — мысль мелькнула, как луч света в тёмном царстве. Но даже она не могла заглушить нарастающий страх.
Пашка молча наблюдал. В его взгляде, помимо уверенности, читалась какая-то иная эмоция, не до конца понятная, пугающая. Будто он видел не просто мой страх, а часть чего-то большего — звено в цепи событий, которым ему суждено управлять. И это пугало больше всего.
Страх душил меня, не давая дышать. И в этой душной темноте я вдруг поняла: Пашка пришёл не просто так. Он пришёл управлять моей судьбой. Я вообще себя не чувствую. Он забрал всё! И мои сомнения, и сопротивление. Он словно выкачивал мою волю, чтоб я не думала сопротивляться тому спокойствию, которое обездвижило все живое во мне. Я и правда стала спокойней, но лишь потому, что ОН этого пожелал... пусть в этом наблюдении есть нечто неестественное, а этот момент мной никогда не будет понят. Я смотрю на Пашку, хочу довериться, но… от него отражается эхо. Я невольно опасаюсь его будто есть на то причина. Я приму его условия и отправлюсь в пекло. Возможно, перед лицом опасности, я всё пойму. Во мне проснулась ярость — на его, на ведьм, на собственную беспомощность, на весь этот безумный мир
— Я хочу покончить с Лунным культом, — слова вырвались с хриплым шёпотом. — Думаешь, это нам поможет?
Я крутила свёртком перед Пашкой, бросая вызов не только ему, но и себе. В глазах Пашки мелькнул огонёк... что-то хищное, словно многовековой голод. Моя решимость сняла невидимую печать с Пашки. Я почувствовала: Пашка — всё ещё скованный какими-то непонятными законами — не мог выбирать. А мой выбор... пришёлся ему по душе.
***
— Надеюсь, Жертвенник недалеко, — чавкающие звуки грязи под ногами были громче моего голоса.
— Не дальше леса, — отозвался Пашка.
Снова его дурацкие шутки! От порывистого ветра кровь стынет в жилах, а он в своём репертуаре! Но я не успела как следует разозлиться на Пашку. Обычно мне требовалось не больше минуты. Я взрослею и теряю импульсивность.
— Ты слышишь? — Пашка отвлёк меня.
Какой-то звук. Я давно его заметила, но сейчас звук пульсировал, учащался и вылился в гул, от которого корни прятались в землю, а земля — уплотнилась и становилась гладкой, как асфальт.
— Ну то? Будем ждать карету или спрячемся?
Я лепетала что-то в порабощающем испуге А после онемела, но глаза выдавали неумолимый призыв бежать подальше. Пашка и не надеялся, что мои страхи сами собой улягутся и рывком повалил меня на землю.
— Только не кричи, — предостерёг он тише воздуха, — Они ждут, когда мы побежим.
Его слова меня напугали. Я лежала, как гумус, не понимая, где заканчивается моё тело и начинается сырая земля. Камыш неустанно работал лапками, присыпал меня опавшими ветками и листьями.
— Вот так, — присоединился Пашка к стараниям Камыша, но вскоре прекратил возню.
— Что там? — Я локтём толкнула Пашку.
— Не шевелись. Я их вижу.
Пашка приподнял голову, чтоб наблюдать, но выбрал такой угол, где тень полностью скрывала его лицо. Он долго вглядывался в бескрайнее буйство природы, зеленеющие спокойствием кустарники.
— Идол, деревья… ещё деревья.
— Я бы… хотела взглянуть на идола.
Пашка повернулся, открывая мне обзор — прекрасная каменная дева, сияющая, как литой жемчуг. Она обладала неоспоримой красотой, которая перемежалась с розовой кожей. Идол под воздействием высвобожденной силы Ритуалом постепенно оживал, и его молочные руки были уже полностью свободны.
— Идол — страж Жертвенника, — пришло мне на ум, и я обмолвилась с Пашкой своими догадками.
— Нетрудно догадаться. Хитрая рожа чего только стоит.
Жемчужные глаза идола смотрели, не мигая, с мёртвым агрессивным оттенком иронии гаснущих надежд. Они проявляли тлеющий гипнотизм, чаруя и пугая своей бездонной холодной пустотой. Я почувствовала, как проваливаюсь в бездну этого Чужого и непонятного разума, уносящего в далёкие туманы, к озеру. Чем яснее доносились голоса, тем шире раскрывались глаза идола с выколотым зрачками. Такой взгляд поглощал буквально всё вокруг. Кусты и деревья, напротив, возле идола складывались в магнетическую витую лестницу из плюща в небо. Листва наполнялась ядовитой зеленью. Непроизвольное любование чудесами природы давало возможность идолу завладеть вниманием и призвать к себе таинственным взглядом, пробирающемуся сквозь испещеренные каменные склеры... Пашка получил хвостом по лицу от Камыша, затем отвернулся и пригнул мою голову, а сам как верхогляд, успел запечатлеть рывками общий силуэт идола и не попасться под влияние.
Сон? Паранойя? Или Пашка играет со мной в умного и прозорливого охотника на древние тайны? Он здесь был, может в другом времени, если время вообще характерно для этих мест. Каждый вдох вселял в меня надежду, что это не так. Его удивление — сияющая заноза в моей жгучей боли. Правда бьёт хлыстом, разрывая отлаженный механизм веры и надежды. Пашке это место приелось вроде… Вижу по его глазам. «Разве я не вижу?» — Ледяным прибоем разбивает отрицание в клочья. А, вдруг… Озираюсь. Пашка отворачивается, и усталый дымок из его рта закручивается в замысловатый иероглиф.
— Вроде стихло. Я первый пойду.
Его планам не суждено было сбыться — нагрянуло воинственное курлыканье индюков и скрипучие голоса. Я никогда не испытывала такие смешанные чувства. Успокаивало, что голоса — не плод моего воображения, но в то же время пугал неприкрытый азарт с призывами «загнать щенков, чтоб испустили дух на месте».
— Бегите, пернатые твари! Ловите рыжую предательницу и её дружка! — Прозвучало совсем близко.
Что-то в этих голосах было до боли знакомо… Под кипящим вальсом воспоминаний вывалился образ достопочтенной набожной Людмилы Анатольевны.
— Это же… она! — Я уже не сомневалась, кому принадлежит властный голос.
— Гони! Гони их, маменька. Пусть побегают наши мышки. Ночь длинная!
Курлыканье гончих индюков усилилось, заглушая голоса, но я узнала и второй голос — это голос Светки.
— Знакомые? — Вкрадчиво спросил Пашка.
— Дальние родственн… уже никто.
— Они обращены. — Напомнил Пашка и кивнул.
Глупо надеяться, что Анатольевна и её дочурка проедут мимо. Я сплюснулся вровень с землёй, и крепко прижала свёрток. Он тлел приманивающим свечением, но ведьмы, казалось, не видели этого.
Теперь становилось ясно, почему моя жизнь строилась именно так. От этого осознания сердце обливалось кровью. Я только сейчас поняла всю иронию немощного нищенствования горгульи Анатольевны и внучек по миру. Все сложности для меня устраивали специально: то помочь одной троюродной сестре опекунскими, то вторая подоспела, а то и вовсе меня выводили на улицу и оставляли на несколько минут без присмотра, когда воздух плотно затуманивался… Несколько осунувшийся вид Людмилы Анатольевны был результатом не только гордых переживаний, плохой кормёжки, но и вылазок в Лунное измерение ради гончих потех одержимого выводка внучек. Поэтому меня никогда не оставляли с младшими внучками наедине, чтобы те ничего не могли рассказать. А, если ненароком случались исповеди, то всё сказанное воспринималось невинным детским лепетом или примесями врождённой умалишённости, чем ещё больше вызывали жалость к себе. Младшие рассказывали, как женщины в белом летают над водою и ловят хищными лозами зевак. Надо полагать, что и внучки здесь, поскольку семейство во главе с бабусей — Людмилой Анатольевной отличалось сплочённостью: вместе, и в радости, и в сумасшествии.
Раздирающие вопли раскатывались по лесу вместе с очумелыми ведьмами. Они рассекали по лесу, чтоб покуражиться и показать, какие они могущественные, нежели изловить беглецов. Уже сама мысль — самые ничтожные крохи о влиянии — совершенно отравляли… пустоту. Разум? Не помню, чтоб в семействе он хоть у кого-то был. Наследственная пустота и такая … незамутненность, ни одной заботы. Может, они всем семейством инсценировали сумасшествие, чтоб выглядеть одарёнными? Они раскатывали все пылинки, кустики и травинки на своём пути, и так же лихо отбирали последние крохи успокоения. Ради лютого шороху эти чучелки были выпущены в лес — и так отчасти сброшены из колдовской общины как балласт.
— Забились, мышата! — Верещала Светка.
Они производили устрашающий эффект на своих же, соорудив повозку из самых уродливых ветвей и постоянно украшали её костьми и сушёными головами индюков — из бывших тягловых индюков, которых хватало на разок лихачеств по лесу.
Было в таком рвении, напоминающее о тяготах жизни. Семейство буквально влачилось с хвоста и в ведьмах сидело в низкопробных. Они также, как в миру, усердно, носились и затвердело канючили, что бесконечно обязаны и рады быть с сёстрами даже в слабейшем состоянии. Это придавало наглости чаще плакать, плавно переместить свои ляжки на новую ступень колдовства. Но не резко! Иначе можно было получить волшебным посохом по башке и застрять в низменных индюках. Благодаря грамотному плачу мудрейшего немощного семейства был выплакан сан лесных пугальщиков. Продвижение в колдовстве на полступеньки вверх снесло голову в Космос. Они предались такому усердию, что удивляли старших ведьм. Безусловно, для соответствия новому сану семейство научили колдовать куда качественней, наводить туманы и держать в узде оборотней-индюков, но фантазия семейства, возомнившего себя правой рукой Первородных, действовала на всех Лунных ведьм обескураживающе.
До этого Людмила Анатольевна и Светка держались на амбициях, и относительной крепости ума, то сейчас они сделали своё положение чуть ли не царским и плясали на нервах у всего Лунного культа. Они залезли в печёнки старшим ведьмам, что уже велело обращать внимание на такие въедливые таланты и как-то избавляться….
Быть правой рукой Первородных, сидеть в печёнках всесильных — осознание своего особого положения веселило неугомонную Светку и её бабусю, вводило в транс, окрыляло и магически добавляло повозке скольжения. Семейство панически боялось вернуться в свою квартиру с нищими обоями, пробираться через облюбованными кошатницами дворики. Если и были у них планы сойти с ума, то они их переплюнули.
Платья пугальщиц, изодранные острыми камнями и ветками, реяли, как плаха, и беспрепятственно облизывали извитые коренья. Они не боялись приехать без трофея, потому что мнили себя разносчиками Страха, а не доставщиками. Они без стесненья докладывали старшим ведьмам о брошенных беглецах, скончавшихся от паники, и что несчастных можно было доставить еле живыми, если бы повозка была побольше, а гончие индюки — выносливей.
Единственное, что могло оставить их разъезды, так выход Первородных из бездны, над которой я висела в Ритуальном доме. Но в данном случае эти сумасшедшие пугальщицы бессильны перед камнем преткновения — в буквальном смысле — каменными идолами в лесной глуши.
— Что они задумали? — меня разрывало от любопытства.
Пашка пожал плечами.
Светка с матерью спрыгнули с повозки на поклон идолу. Ездовые индюки упали на лапы. Камыш не сводил глаз с гончих птиц.
Камень осыпался с идолов, по пояс. Это была живая плоть, украшенная жемчужными каплями. Ведьмы. Закованные в вечность или анабиоз. Да… это Лунные сестры. Добровольно заточившие себя в камень, чтоб не расходовать магию источника до пробуждения Первородных.
— Первородные пробудятся, если все идолы оживут, — шепнула я Пашке.
— Надеюсь, до этого не дойдёт.
Пашка и вправду этого не хотел. Я чувствовала. Но был ли он со мной честен? Он опасается, но страх его не связан с волнениям за мою жизнь. Он мог боятся за свой провал! О Пашке я запретила себе думать из-за наплыва фантазии — какой он хороший, пригожий и всё в таком духе. Подозреваю, что это болезнь или порча. Былое очарование Пашкой теряло плотность, проскакивало в сознании: «Тыц», — в значении неумолимого отрезвления. Голос Пашки звучит будто издалека, а взгляд… он думал обо мне, как о перемещаемом фургоне из пункта «А» в пункт «Б».
Руки оживающего идола двигались неуправляемыми плетьми. Остальное тело было заковано в камень и мелко вибрировало, а с губ осыпался песок.
— Скоро камень заговорит…сбудется предсказание! Власть восстанет из-под земли, — подметила Людмила Анатольевна звериным криком, будто нечто в неё впилось и вырывало куски мяса — Теперь ты!
— Что ты имеешь в виду? — Светка спросила тихо, потому что считала разумным действовать исподтишка и говорить о самом важном не громче копошения муравья.
— Выразить уважение, — напомнила продуманная тётя Люда.
— Великие…, — Светка рухнула, словно под пулями.
Мне не интересно было, насколько искусно Светка валяется у ног идола, изображая почтение и преданность. Я была озадачена более насущной проблемой. Почему глаза идола стреляют в сторону Пашки? Меня пробирала зависть… нет, смешно, но я привыкла, что все гонятся только за мной, а идол обволакивает Пашку тёплым взглядом. И как это понимать?
— Паш, идол тебе симпатизирует.
— Не неси ерунды!
— А, по-моему, она улыбается…
Пашко дико посмотрел на меня, но без злобы, а так, будто мне ничем нельзя помочь.
— И вообще, мне кажется, что это не камень, а ороговение кожи, колдовское, чтоб не стареть и наблюдать за миром, ожидая подходящий момент, — я решила завершить своё фиаско перед Пашкой, — «Уже нечего терять.»
— ... преклоняюсь и молю о помощи. Подскажи, куда сбежали трофеи? Обещаю привести их, чтоб ты, Великая наша прародительница, заговорила истинами! — Верещала Светка.
Я видела, как земля возле идола пошла волнами будто дышала. Напротив лица Светки, склонившейся так низко, что трава щекотала нос, вырос бугор. Идол бешено боролся со своим ороговением или… камнем, пытаясь лягнуть, пнуть Светку, дать выход своей ненависти и гневу на глупых раздражающих ведьм. Веки идола с тяжёлой монотонностью раскрылись и обнажили свирепый взгляд по направлению лично ко мне. Ну, вот оно мне надо было? Лезть к Пашке и выяснять его взаимоотношения с идолом.
Но Людмила Анатольевна считала, что такая реакция идола вызвана показушным вытьём Светки.
— Ты слишком поддельно восхищаешься! Это должно идти от души! — Она принялась лупить Светку.
Они спорили и лупили друг друга, пока мы отступали в чащу. Колдовское дыхание идола понемногу просачивалось из пупка и опускалось курящимся водопадом, образуя невидимую вокруг дымку, усыпляющую бдительность. Вскоре запах древней магии витал в воздухе, преобразовывая на сухих корягах в лопоухие цветы. Дым окутал голову Светки в прозрачный шлем. Она наклонилась, как жаба, зависла и открытым ртом дышала магическими испарениями и кричала:
— Своими речами я добилась благословения! Не мешай!
Людмила Анатольевна немного отошла понаблюдать, чтоб в случае чего — бежать или оттолкнуть Светку и тоже напитаться древней магией.
Пашка подался вперёд.
— Ты бы не торопился, — подтрунивала я.
— И не собирался, — он посмотрел на меня выхолощенным взглядом. — Может ты желаешь?
— Желаю? Я бы тебя не спрашивала. Знаешь, я пойму, если ты — оборотень. Просто скажи, зачем всё это? — Я всплеснула руками, поскольку не знала, как можно кратко и понятно назвать этот лагерь, безумство бабули, говорящего сверчка, тени и красные отростки... А ещё Надя. Вот что это?
— Я не понимаю, о чём ты, — он смущённо кашлянул, а затем радостно выпалил, — Прорвёмся!
Все как обычно — я подбиралась к правде, лезя в горловину торнадо, закрывала глаза, но на тёмной стороне век, будто на чёрном транспаранте светилось: «Он врёт! А они — не врут.»
Они... Они… я почти забыла, как это бывает. Озарение — неверие — доказательства — принятие. Они — мысли никогда мне не врали.
Лунная магия, словно сироп, насыщает неподготовленное тело Светки. У её ног клевер, словно дрессированный, сплетался в уютный лежак, а сама она становилась эфемерной, с утончёнными чертами лица — на грани изыска и откровенной дистрофии. Шлем из волшебного тумана упрямо висел вокруг головы Светки, превращая её в гигантский, светящийся одуванчик. Такое положение вещей злобно тюкало по нервам Людмиле Анатольевне, словно дятел, обнаруживший под корой особенно жирный и аппетитный десерт из личинок.
«Какими такими заслугами эта верещавшая выскочка выторговала себе такой подарок?!» — Мысль эта разъедала холодной завистью тонкую душу Людмилы Анатольевны. — «Что же мне, жалко было покричать во славу культа? Вскинуться разок-другой?». Она не понимала, почему ей ничего не досталось. Всю жизнь она учила своих внучек не выделяться, и сейчас на дне её педагогической души случился переворот. «Нужно срочно попытаться исправить ситуацию!» — Крикнула Людмила Анатольевна, не заботясь, что не только идол её услышит, но и кто-то... потусторонний.
— Она направляется к идолу, — раздался спокойный голос Пашки. Его губы тронула едва заметная злорадная улыбка.
— Воздух сгущается, — продолжал Пашка, словно серьёзно озадаченный судьбой ополоумевшей пенсионерки.
Меня пробила дрожь. Что он несёт? И причём тут сгущающийся воздух? Я в растерянности посмотрела на него, ища хоть какое-то объяснение.
— Идол злится.
— Да… действительно, — «Логика, или Пашка действительно что-то знает?»
Теперь уже не я, а лес затаил дыхание и прислушивается к шорохам у ног идола. Щиплющая аура этих мест диктовала любому живому существу не подходить близко к камню. Случаи бывали разные: кто-то терялся и не возвращался. Деревья питались упавшими телами заблудших. Старшие ведьмы кланялись издалека идолам без откровенных приставаний. Людмила Анатольевна до глубины души была уязвлена, что только Светке достался дар, и решила выразить более искусное почтение идолу:
— Великая! Твои уче… недоучки твои пришли! Ты путниц прости! Укажи, куда забились человеческие мышата? Направь… — её голос лопался, как нарыв.
— Удачи тебе! — Огрызнулась Светка.
— Молчи, дура!
— Можешь завидовать мне, сколько хочешь.
— Неужели ты совершенно забыла, кто привёл тебя в культ? — Сказала Людмила Анатольевна и с жадностью уставилась на туманные испражнения. — Нужно делиться дарами!
— Я расскажу всем, как меня одарила древняя дева красотой и силой. Смотри, насколько я стала бела, и, кажется, немного стройна. Индюки! Поднять окорока! Что-то они совсем притихли… нам ещё лес прочёсывать!
— Но вдвоём мы были бы убедительней! Света, я подтвержу, что на тебя спустилась благодать Луны. К нам бы стали прислушиваться старшие сёстры. А.. А может, мы бы сами стали старшими сёстрами!
— Ладно, я поделюсь с тобой, но больше никогда не критикуй мои мольбы, — нехотя уступила Светка.
Людмиле Анатольевне было суждено потерять разум в туманном угощении, хотя она всячески теряла понемногу и, прижившись, как пиявка, у закованных в камень ног идола, питалась странным подарком.
Обычный воздух казался пресным, а в туманном облаке древней магии Светке и Людмиле Анатольевне дышалось спокойней. Они готовы были жить в таком припавшем состоянии. Если сначала они чуть ли не целью всёй жизни ставили найти нас, то сейчас лишь изредка вспоминали, что неплохо бы с идолом расплатиться трофеями за щедрый дар.
— Где нам отыскать девчонку? Рыженькая такая, худощавая. Каменная воительница, где нам их сыскать? — Лебезила Людмила Анатольевна.
— Мальчишка был с ней, — встряла Светка.
— Он ведёт её из леса! Если они достигнут шахт, то мы никогда не отыщем их!
— Не отыщем? Отыщем! Нам будет сложно доставить их тебе, Великая.
— Жертвеннику нужна опытная ведьма, а не дилетантки, выискивающие в казанах сочные потроха.
— Да, весь вечер рылись. Может они свиньи?
— Редкие достигают мастерства — настоящие демоницы! А остальные так… фокусничают.
— Ленятся...
— Размазни!
— Некоторые действительно древние...
— Эти немыслимые чоки! Чтоб я их нацепила? Никогда!
— Так где нам искать наших мышек? — Людмила Анатольевна вернулась к проблеме.
Каменный идол перекрещивал руки. Его тело ещё только училось чувствовать после метрвенного сна. Голова едва скрипнула, а глаза устремились в чащу.
— Выходите! — Прогремело на весь лес.
— Она сидит в голове! — Мои пальцы непроизвольно сжались, икры свело. Я шла, как на ходулях, меж деревьев. Ветви ударяли по спине, придавая ускорения. Не понимаю, что происходит, чувствую, собственная кровь превращается в цепи — и держит. Я заключена в этой клетке из плоти и страха, не в силах вздохнуть.
— Нужно идти дальше, пока это чудовище полностью не ожило, — поторапливал меня Пашка.
— Я … я коченею.
Шаги Пашки напоминали скольжение. Он чуть ли не волок меня на себе, а позади оставались парные полосы, как лыжня.
Идолы могут ждать вечно... Когда они оживают, сила, что обратила их, возвращается, приносит незримую боль. В эти острые моменты их терпение отслаивается вместе с камнем жуткой ненавистью. Никто из помнящих ведьм не приближался к идолам. Они даже в сонные минуты умудрялись наказывать раздражающих паломников. А эти осмелевшие недоучки — Светка со своей бабусей — хоть и выразили почтение, но приняли щедро туманный дар, жадно вдыхали, трансформировались и восхищались своим преображением. Они преданы только себе, а идол…пусть и дальше пыхтит магическими туманами.
Я знала, идол жаждал заполучить меня и даже больше: мечтал избавиться от нагрянувших почитателей. Сложно сказать, желал ли он заполучить Пашку и Камыша в качестве трофея, но такую возможность упускать не собирался. Для исполнения его воли хватало лишь взгляда. Возможно будь Светка и её бабуся рядовыми жителями деревни, идол даже не шелохнулся бы. Но эти гордячки называли себя ведьмами! Несколько раз идол сигналил и надеялся на прозорливость пришедших на поклон хоть таких «ведьм». Но они самозабвенно истощали дарованные потоки магии, а, пресытившись, распластались на траве и осыпали комплиментами свои прекрасные тела и новые способности — играючи призывали воду и вызывали огонь по щелчку. Теперь им положено по статусу сильных быть самим себе хозяйками. Ненавязчивый шёпот гнал лежебок на подвиги к обещанным трофеям. Это не искусные демоницы — совершенные, независимые повелительницы стихий, хоть и выглядят таковыми, а обычные вздорные паразитки. Они меряются силой, у кого пушистей листочек, спорят, кто повернёт русло реки. Идол не желал оставлять им свой дар.
— Бабуся, что это…что? — Ноги обречённой Светки вывернулись в коленках.
— Приведите их! Идите! — Каменные губы идола расцепились.
— Заговорила! — Отлипла Людмила Анатольевна и принялась откапывать погруженные в землю ноги идола.
В тоже время идол мысленно приказал сидеть и не шевелиться. Я… отчасти ведьма. И приказы бездушного идола тоже действовали на меня. От полного повиновения меня отрезвили укусы Камыша. Эта боль — противоядие. Пока она пульсировала в ноге, мне хватило сил отдалиться в чащу леса. Теперь приказы ожившего камня не так остро ощущались, но что-то мелкое, быстрое скользит по самому краю зрения… Желание умереть. Не моё. Но чистое. Ощущаю без помех. Эта связь — идеальная, стерильная. Как в могиле, бьётся о тьму. Идол мастерски путает мысли. Холодные алчные глаза преследуют меня в образах. Идол найдёт нас! А Пашка? Его добрый взгляд пугает больше любых ведьмовских угроз. Мои зубы сжимаются сами собой чтоб не наговорить лишнего. А сама наблюдаю, как в глазах Пашки бились крылья ангелов, заточенные в памяти, где-то в неестественно синем месте, с бурым дном вместо неба. Или это всё влияние идола, а Пашка чист, как в первый день рождения? Зато я чётко знала, идол решил догнать нас самостоятельно! Он не прочь напитаться свежими силами, чем и воспользовался. Когда Светка и её бабуся умолкли, их белые тела стали податливы, как мякиш. Воздух закручивался спиралями, а тела…трансформировались в ездовых индюков с костными ошейниками. Повозка подкатила ближе. Старые гончие индюки расцвели в кусты багульника, а новообращённые Светка и Людмила Анатольевна не сразу поняли, что они — птицы и с тем же воодушевлением дрались в споре. Нога идола преждевременно очистилась от злости — камень обратился в облако тли, и ступила в повозку, а вторая нога — ещё была каменной.
— Нужно торопиться! — Пашка потянул меня за руку.
Я еле поспевала за ним. Мы скрылись в слоистом калейдоскопе листьев. У нас немного времени, пока идол полностью не очистится от камня.
Глава 13. Крушение Лунного культа после взрыва Солнечного Жертвенника.
Мы пробирались глубже в лес глубокой ночью среди куполообразных крон, откуда доносился медленный пульс озера.
Идолов становилось больше. В гулких стенаниях они призывали своих пробудившихся собратьев следовать за нами. Дрожь земли пробирала до сердца, что никак не способствовало даже коротким передышкам. Белки носились по веткам вездесущими пушистыми глазами и ушами, скрежетали зубами; лес непуганый, листва сворачивалась в сосульки и расправлялась, каменные стоны доносились в одном направлении, Камыш сворачивал на другую дорогу, где резвилась тишина на поваленных стволах и мшистых коврах. Усилиями Камыша удалось обойти большинство идолов. Хворост, сваленный в шалаши, или это исконные природные лачуги Лунных ведьм древности, похожие на музеи канувших лет, срезанные колонны, и воздух, издаваемый шишками, манили посетить злачные места, где в тихом успокоении изгибались фигуры лунного тумана…
— Снова ненаглядные наши, — разглядел Пашка идолов.
Тропинки — единственные пульсирующие вены к мумифицированной магии, грезившей снова вернуться в мир.
— Элина, стой!
— Я хочу посмотреть.
Камень скрипнул. Высокие мрачные лбы обратились вдаль в поисках девчонки, чьи следы способны передавать по венозным тропам живительную силу и ворошить камни.
Шипел Камыш на скрипы идолов. Курганы из листьев и земли раздвигались, каменные руки выкапывали нетленные тела, кружилась мошкара, жужжа о гибельной таинственности этих мест. Магические всполохи снимали паутину с соседних ветвей, паучки хныкали над разрушенными сетками для ловли мух… Cрощенные стволы старых сосен трансформировались в домики, зажигался огонь, разносилось варево и запах сырых яиц. Резуха на наносных почвенных островках сплеталась в космы. Поворачивались каменные головы…
— Поторопимся. — Намекнул Пашка. Я притаилась и внимательно слушала оживающие статуи, поскольку предчувствовал, что те непременно скажут нечто важное…показалось несколько ведьм. Одна из них Сора, другая же, недавно пробуждённая из земли, вся в листве. Её тело обмазано глиной, пронизано кореньями, а одежда сгнила за давностью лет. Лицо недовольное, будто обретённая способность вновь свободно передвигаться доставляла больше страданий, чем лежать и греться в тлене. Её мудрость не должна принадлежать могиле и поэтому знающую, мудрейшую ведьму ввели в промежуточное состояние существования на переломе между жизнью и смертью, искусно поддерживая этот баланс.
— С пробуждением, нетленная… — трепетала Сора и вытряхнула землю из зелёного рюкзака.
Я хорошо запомнила этот рюкзак, наполненный аурой тлена, когда Надя нашла меня в школьном туалете. Нежить рылась в земле, что-то выедая… Я прикрыла глаза. «Она не цветочки копала. Она не цветочки копала…», — шептала я, запинаясь.
«Ты… успокойся.» — Пашка сжал мою руку, — «Что было в рюкзаке?»
«Не знаю… тлен, может останки. Н-надя притащила эту дрянь в ш-школу.» — Я заикалась.
«А что это ещё за нежить?» — Остолбенел Пашка, рассматривая извивающиеся коренья на теле выкопанной ведьмы.
«Если бы я знала… Ты тоже, я смотрю, удивлён.» — Я вперилась в Пашку взглядом. Идолы и моя сбрендившая бабуля с гопкой таких же активных старушек его не пугали, значит дела действительно плохи, раз Пашка засуетился.
— Священная охота завершилась?
— Они ещё живы. Мы нагнали столько страха, что девчонка не контролирует свои способности и оживляет наших Великих Лунных прародительниц!
— Если они достигнут озера и разрежут ритуальным ножом лунный талисман, лежать нам всем под червями! — Бесилась нежить-ведьма.
— Срочно к озеру! — Шепнул Пашка, чем спугнул Камыша. Я кивнула и на корточках попятилась. Взгляд нежити скакал по шапкам деревьев, кустарников, разбегался в стороны и сходился на переносице. Ей нос распух от принюхиваний. Сора обежала несколько раз нежить, полагая, что прочность старой магии ослабевала, и приходил закономерный уход нежити за грань, поэтому Сора бесконечно накладывала заклинания и накинула на нежить свою Лунную марлёвку, чтоб усилить приток сил.
— Кошка! — Каркнула нежить.
Сквозь маскирующую зелень Сора увидела нас. Листья расступились, и нежить всасывающими глазами уставилась на меня.
— Кошка ведёт их через туманы! Предать Жертвеннику, предавшую нас! Обращение в индюка — слишком милосердно для предательницы! — Визжала нежить, но её слова тонули в стуке шагов бегущей Соры.
Мы удирали что есть мочи. Жалобно кричал Камыш — он не хотел навлечь проказы нечисти, но тоже, как любое живое существо, боится…
Воздух мутнел, наполнялся туманом, Пашка подобрал Камыша на бегу. Кот принюхивался и сучил лапками, если нужно было свернуть с дороги. Под ногами земля шла волнами. Ряды сосен становились плотнее, приходилось протискиваться.
«Уже не так далеко», — отметила я про себя.
Стрела арбалета вонзилась в соседнее дерево. Впереди простирался извилистый лес на манер лабиринта. И в этой спасительной кривизне мы двигались быстро, лишь бы удрать, тряся Камыша до паники — кот орал неистовым воем, когда стрелы проносились мимо грозными молниями. Всё стихло очень резко, как и началось. Мы взобрались на пригорок, к извитым деревьям, где бегать было невозможно из-за плотности воздуха, пропитанного сырыми яйцами в оживших лачугах.
— Древние поселения. Думаешь весь лес утыкан…
— Весь, — обрубил Пашка, — Подумай лучше, куда нам идти.
— Сложно. Мысли, как блохи!
Лабиринт изменялся, глаза путались в бесчисленных тропах леса. Соседние деревья повторяли другие. Отовсюду тянуло сырыми яйцами. Я выглянула — Сора и кружилась, словно разносила заразу единообразия и похожести одних ветвей на другие, камней и кочек, а несуществующие запахи создавались нежными слоями тумана. Всплеснула рука, изогнулась нога, на лице проступала сажа. Шаги Соры заплетались в этом обманчивом бессилии, но она не падала. Встревоженные паучки зависли на нитках, как жемчужное желе. Сора опустилась на колени и запустила руки в землю пока не вырыла пустые глазницы и вложила в эти очи земли запотевшие камни.
— Следите за ними, ведите ложными путями…, — Сора изгибалась, как тонкий ломоть хлеба, и очень замысловато выгнулась: коленки вывернулись, а ступни зажали голову. — Пугливые мыши потеряли нашу вещицу, направь, верни… укажи.
— Вещицу… Элина, свёрток. — шепнул Пашка.
— Нет… Не, — Пашка зажал мне рот, чтоб я не раскричалась: понятно, что свёрток потерян в бегах и неизвестно, где я обронила его. Камыш тёрся в успокаивающей ласке.
Пашка хорошо запомнил слова нежити о ритуальном ноже, что и как может свергнуть ведьм, а теперь… мир, который держался на борьбе энтузиазма с прагматичным расчётом ведьм, рухнет в ближайшие часы.
— Мы вместе это переживём, что бы ни случилось, — сказал Пашка.
Меня поразила Пашкина поддержка. Как сильно он вырос из своих штор, и не прикрывался фразой «всё будет хорошо», точно за этот день прожил все мои невзгоды. Я не верила, что человек способен на такие изменения и в тоже время верила, что можно обыграть самую патовую ситуацию. Моя непоколебимая вера стала столь осязаемая, что от меня стало исходить желтоватое свечение. Этого хватило, чтоб расшевелиться на подвиги, о которых Сора была наслышана от самых древнейших ведьм — способность материализовывать свои мысли. У накренившейся осоки, будто из расщелины между мыслью и материей, вывалился свёрток. Но Пашка… он будто знал, что бывают такие чудеса, лишь бестолково посмотрел на меня и … расстроился. Положи Пашку под выхлопную трубу — вот тогда он подобреет. Даже сам себя не напоминал Пашка. Непонятные корчи на его лице наводили на мысли, что нужно было уступить Соре, а затем, отрастить перья — и в индюшачий загон! Но ещё ведь не поздно? Вон, Сора так старается! Ползает кругами вокруг собственной оси, что-то напевая и направляя арбалет на любые шорохи. Я кинула камешек. Пашка схватил меня за руку и посмотрел ошалелыми глазами. Хм… не хочет, чтоб нас нашла Сора. Или… сообразил кое-чего получше. Этот заботливый шельмец меня обманывает, когда говорит, впрочем, и когда молчит тоже. Он же приехал, типа «меня спасать». Но его подвиги меня душат. Что это за лицо?! Не кромешный ужас, но всё же… Его любовь редеет, как лемминги у обрыва. Его губы, как жгут, сосредоточение — и резкое облегчение. Он снова пуст и немного расхлябан — как и до «просветления». Целых (сколько Пашке?) пятнадцать лет он так себя не мучил. А то из каждой поры его существа сочилось: «Так уж и быть, потерплю ещё минутку…». Надо же, герой!
И тут, как удар под дых, пришло понимание: Пашка пытается добраться до моего ума. Чтобы внушить мне что?
— Может, нам пойти порознь? Так Соре будет сложнее нас поймать, — завела я пластинку о главном.
— И что? Далеко уйдёшь? — Простодушно спросил он, словно мы в парке развлечений.
Я на другое и не рассчитывала. Сора оживилась вдохнула воздух мощным рывком, присела и принялась хватать землю, листву — всё, что лезло под руку. Я слышала одно, а Сора, казалось, в Пашкином громком шёпоте услышала прямые указания, где находится свёрток и ползком продвигалась к осоке. Самым умным из нас оказался Камыш. Он не тратил силы на бесполезный трёп — молча пробирался к свёртку и почти достиг осоки. Но Сора заколдовала землю, и Камыш попятился назад, чтоб не угодить в зыбучие пески.
Нельзя вечно ждать милостивой случайности. Я отошла в сторону, куда вело чутьё, к Жертвеннику. Пашка горел желанием подойти ближе и расправиться с Сорой. Крадясь и прислушиваясь, он останавливался, чтобы убедиться, что Сора всё так же с восковым выражением лица что-то рассматривала на земле, словно это могло ей как-то помочь выследить нас и прихлопнуть Камыша. Несколько минут она стояла и молча всматривалась в пустоту, а потом снова принималась что-то лихорадочно искать и подползать к осоке. Спустя несколько минут Пашка понял, что Сора тоже искала свёрток, прислушивалась к вздохам земли и неумолимо приближалась. Переведя взгляд чуть левее, он увидел у осоки брошенный свёрток, и мысленно возрадовался, словно забыл свой лихорадочный страх при встрече с нежитью. Камыш кинулся к разрытым глазницам земли и принялся закапывать, чтоб лишить Сору возможности прекрасно ориентироваться вслепую. Сора взревела. Пашка пнул её, но она не отползла, а жадно всматривалась и принюхивалась. Улыбка не толще волоска коснулась её губ. Пашка смог разглядеть её широко распахнутые глаза, с красными зрачками. Он ещё не понимал, как он сможет «расправиться» с ней: эта ведьма даже в отрешённом состоянии опасна. Он не понимал, почему именно этот вопрос только сейчас начал заедать его, но отступать поздно.
«Прибить её вон тем бревном?» — Пашка, плотно задумавшись над этим вопросом, нечаянно наступил на ветку — хруст. Сора обернулась, направляя свой арбалет на звук и выстрелила. Пашка успел отскочить. Стрела вонзилась в дерево. Он шаг за шагом, приближался к Соре, а затем напал со спины, повалил на землю и накрыл её толстовкой. Сора покрылась волдырями. Её голос вонзился в гнёзда белок — те повылазили из норок и пищали в ответ. Арбалет выстрелил в нескольких сантиметрах от плеча Пашки. Несколько позже Пашка бурчал на себя за отважное нападение на Сору, зато он твёрдо знал, что она не хотел вредить ему, поэтому и выстрелила мимо. Соре нужна только я.
— Кошка! — Донеслось из рассыпающегося тумана, но мы успели слинять в ближайшие кусты и наблюдали, притаившись в чернеющем воздухе.
***
Над Сорой склонилась нежить-ведьма. Подуло таким антикварным дыханием, казалось, время рассыпалось в прах. Замерли деревья, мочалки из кореньев колыхались на нежити безмолвным обещаньем — каждый завиток для особого случая, пропитанный тленным бессмертием. Нежить обещает излечить Сору от ослепляющих ожогов. Такие угощения из самых неприглядных слоёв земли полагаются самым одарённым. Под нежить готовили специальную яму, куда свезены остатки чудес: копыта пегасов, наговоренные яды из грозных котлов, пески дьявольских измерений, заклинания, чтоб всё это существовало в едином магическом компосте. Каждый отросток был срезан строго большим пальцем левой руки, в то время как правая рука давала противоположный эффект ожидаемому исцелению. Для поклонников последних шансов такое исцеление неумолимо вгоняет во мрак: мёрзнут от лунного света, выщипывают усики кореньев, чтоб не пугать сестёр, лишаются созидательной силы, зато с лёгкостью всё разрушают, поэтому пострадавшие от такого исцеления требуют немедленного обращения в индюков или же создают для себя новые ямы. Или же идут по пути нежити. Но такая трансформация длится годы, а сейчас…
— Вставай, Лунная воительница, теперь твой взгляд дальше горизонта. Целься в кота! Мальчишку оставь для ямы.
***
Земля чернела и осыпалась, как окалина. Камень, как закопанный лоб, сиял безмолвием. В этом царстве покоя не топтался ни один индюк, ни дикий зверь, если только редкая ведьма. Здесь в пугающей близости Жертвенника мои способности усилились. Я мысленно приказывала белкам не докладывать никому, что мы пробираемся к Жертвеннику. Несколько раз я уточнила у них дорогу.
— Они меня понимают. Понимаешь? — «А дальше что?»
— Не понимаю. — Пашка не понимал, что нашло на меня. Он ещё не отошёл от загадочной слепоты Соры, и теперь это…
А дальше древние боги заговорят со мной. Хотя не так, я надеялась, что это будет высшее и прекрасное, а не мелкое и зубастое, прыгающее с линяющей волоснёй. Лучше бы я научилась понимать Камыша. А то он смотрит, как моя мама.
Филин ухал охотничьим приступами, гиканья лисицы, белки прыжками напоминали, что жизнь идёт, всюду тянуло сыростью. Всё прыгало, скакало, сопровождало в привычном Ритуале возрождения Жертвенника. Звёзд не было, но свет спускался с неба, расщепляя полумрак, будто по стенкам полукруглого колпака — единственными границами Лунного измерения. И теперь даже самые извилистые дорожки не могли сбить с пути. Нечто давило на нас хуже тумана: мощь, биенье густоты вспышек ионов. Незримый источник этой острой красоты природы наблюдает за нами. Мы идём вперёд, а тропинки резкими рывками будто сами проматывают километры, а мы, как на конвейере, несёмся навстречу незримому, где законы человеческого мира — всего лишь машинные выхлопы. Вперёд стягивалось всё живое, особенно белки. Густела листва размером с ладонь, пауки с крупную синицу важно ползали. Нельзя было увидеть, что впереди: мешали заросшие крутые спуски, царапающие ветви. Цветы, скрывали наши ноги, руки объятиями лепестков. Тени растворялись как нечто постыдное. Камыш притаился в кустах. Его движения совпадали с колыханием ветра. На каждый шаг раздавалось пение, показалась кромка воды… Мы замерли. Через просветы между листьями на раскидистых ветвях открывался вид на серебряное озеро, облепленное со всех сторон измождённым ведьмами, сидящими на земле по кромке озера. Их спины сгорблены от молчания. Непокорные воды шуршали и меняли цвет с грязно-зелёного на голубой. Ведьмы запели. Их голоса, сплетённые из звона льда и мёда манили иллюзией спокойствия и тепла, как в родном доме или сладкой могиле. Своими куплетами ведьмы заманивают отбившуюся живность — они не видят, но чувствуют биение сердец. Местные жители — из возомнивших себя великими колдунами, слишком близко подходят, поддаются очарованию и теряют осторожность. Их топят в озере. Столько одежды… свежей и перетёртой солнцем и муравьями. Вряд ли купальщики возвращались голыми. Любопытная белка выскочила на бережок — её тоже прибрали и откусили башку.
Ведьмы больше не издавали песен или иных звуков. Не слышно ничего кроме переливчатых раскатов кузнечиков. За древностью платьев ведьм, на которых росли ракушки, ползали чилимы. Можно было предположить, что всё время с начала посвящения в культ Луны ведьмы проводили за странным занятием — мешали воду на озере, как в котле. Пальцы их свернулись в узлы от проклятой влаги, а кожа на руках обросла защитной известковой коростой.
Свет осыпается полосами, будто светит через решётку. С озера вздымаются пучки платиновой пыли, придающие прочность невозмутимой поверхности, как каток, проявляя только невероятную щедрость для рыб, которые выпрыгивают и ловят низколетящих птичек, бабочек и всё любопытное. Глаза Камыша сливались с сияющими лепестками, но рыбы будто сговорились: жаберными головами кивали в нашем направлении, чуя плоть и биение нерастраченных сердец, адреналин. Они порылись к берегу, но ведьмы радовались такому притоку: ловили рыб и складывали рядом с собой или же грызли живьём, не отрываясь от непрерывного размешивания воды. Бестолковое занятие было с виду лишь таковым. Голоса приглушались над водой, уходили вниз в закрученные воронки по сложным системам приёма-передачи импульсов, разносились подводными течениями через пещеры, попадая в воздушные карманы, и там будили Нечто, что называли Жертвенником. Передвижение тембра голосов отражалось в переменчивых разводах озера, непременно магических, поскольку рыбы увеличивались в размерах, вдоль их голов вырастали шипы, а некоторые превращались в головастиков.
Луна зависла над озером. Свет её расползался жемчужными нитями по водной глади, и всёвремя в припадке рабочей истомы ведьмы окунали руки и собирали с поверхности воды Лунные нити вращательными движениями с рассеянной улыбкой. В таком каторжном уединении бессловесно прислуживали высшим ведьмам. Сбор нитей выполнялся с непостижимой любовью, как нечто крайне одержимое. В озере отражалось вся жизнь прядильщиц: их лица скованы болью и сосредоточением. Ведьмы скатывали нити в мотки и снова бросали руки в озеро, потому от контакта с воздухом их единственный инструмент — руки покрывались струпьями на воздухе, поэтому работа, вопреки тяжести, дарила облегчение.
Перекрещивались оттенки глубокой ночи и ажурного узора. По краям озера росла резуха и дикие колокольчики, которые пробивались сквозь оранжевые раскинутые подолы умирающих платьев от гниющей приковывающей сырости. В центре озера дрожал круг, а от него расползались лучи к берегам, распадаясь на паутинки. Эти послушные береговые создания ювелирным взглядом подметали каждую ниточку, от оборота к обороту коростных рук пряжа росла. Казалось, ведьмы никогда не достигали усталости, неведом им ни сон, болезнь. Их жизни измерялись лишь ценностью производимых пряж, необходимых для обеспечения высших и средних Лунных ведьм постоянным притоком марлёвок, чтоб наведываться в высшие измерения, воровать пегасов, восстанавливать силы, поглощая лунный свет из нитей.
За покачивающимися ветвями слышались голоса, похожие на бульканье в кастрюле, женские и знакомые. Камыш сполз с ветки и ткнул Пашку сырым носом, чтоб Пашка не крался к манящей смерти.
На берегу в числе прочих ведьм озера приросли младшие внучки Людмилы Анатольевны. Лица их вспучились от света, покрылась хлопьями кожа. На фоне искрящегося озера девчонки выглядели сумерками, хоть и были царственно бледны. Их существование сводилось к одной задаче — соединять нити в полотно для священных марлёвок. Далёкие мирские джинсы и майки угадывались лохмотьями, чтоб в совершенной наготе слиться с природой, а в конкретном случае — с озером. Ноги прядильщиц опущены в воду и расползались в отражении разводами, расплющенные под водой, забывшие землю, чтоб не отвлекали прядильщиц. Средняя внучка — Валюша, мяла с боку на бок своё отсыревшее тело, проклиная вслух озёрное кладбище, замусоренное рыбьей чешуёй и чилимами, которых приманивали свистами и писками для коротких перекусов. Вода лениво отодвигалась, когда Валюша раскачивалась, разгоняя кладбище ежей и подвяленной чешуи. Было видно, как упитанные ноги Валюши истончались в прутики, а потом рассасывались разводами в воде.
У ведьм не было никаких реакций, кроме тех, чтоб накручивать на руки нити и стаскивать в мотки. Иногда они шепотками вплетали заклинания в мотки пряжи, которые не задерживались большими кучами, а послушно растаскивались белками в норы, где вместо глухой черноты выпускался бледный свет. Первые десять минут беспристрастных наблюдений за озером обещали вылиться в часы, дни, поскольку в стрекотание болотных кузнечиков, жаб или же голодные причмокивания мордочек рыб благодаря наговорам прядильщиц разъедали время.
— Вход через озеро. — Шепнула я Пашке и покрутила свёртком.
Никто не подозревал, что в этом действии таится сакральный смысл: прикованные к земле ведьмы оживились, в результате чего трескучее кваканье обратилось в человеческую речь, весьма смятую, будто говорившие молчали не один десяток лет:
— Наш талисман.
— Мёртвого поднимет.
— И мы поднимемся.
— Раскроем тебе секреты небывалых сил!
— Да-да, мы знаем, знаем!
— Ква, Ква.
Некоторые ведьмы так и не вспомнили, как разговаривать, но все, без исключения, поменялись: засияли личики теми временами, когда они впервые сели за свою работу румяными бодрыми девушками; короста на руках распрямилась в гладкую плоть, а пальцы жадно шевелились в немощной попытке дотянуться до свёртка. Но ведьм тела их от времени вросли в землю. Кто-то находил свои земляные бёдра и раскапывал, но вместо костей тоже земля, а затем залепил свои разрытые раны илом, проклиная тот день, когда впервые присели в безвинной заботе вылавливать нити. Ненавистные иссохшие ежи заполонили весь берег, как объеденные, корки хрустели под ногами. Камыш любезно попросился на руки — теперь настала очередь спрятанной лестницы из злобных костей....
Эта злобность преследовала нас с момента наблюдения за озером, за нами следили не только белки. Нам позволили подойти к краю озера и нарушить вечную каторгу прядильщиц. Поднимались знакомые туманы — поднимались и прядильщицы, не веря, что им снова даровали кости и плоть.
— Как они... — заикнулся Пашка.
Ответ на вопрос предстал сбоку в виде идола с каменной ногой.
Я бросила лестницу в озеро — вода расступилась, и образовался проход вниз, Пашку не пришлось долго уговаривать. Он ринулся за мной, придерживая Камыша. Ворчали и облизывались прядильщицы…
Идол с остервенением шкандыбает каменной ногой, каменные корки облетали, и освободившаяся вторая жадная стопа поддавала нужной скорости, чтоб нагнать нахальных беглецов. Прядильщицы почтенно обтекали идола, как стайка утят, а нежить мчалась с вытянутыми руками, пытаясь ухватиться меня за волосы.
***
Конец лестницы лежал на дне озера. Я потянула за него — и воды захлопнулись. Идол и стайка расплывались над ними обычными изображениями в разводах озера, притом воздушный карман образовал небольшую залу, центрированную гигантской сороконожкой цвета куркумы. Несоразмерное тело сороконожки венчала человеческая головёшка с серпоподобной короной, освещающей каменные своды в скользком золоте; жидкая система зеркал отражала свет и напоминала большую люстру. Сороконожка изогнулась в S-образную форму. Тёмные, мигающие пеплом, руны на её теле испускают тонкий шёпот, словно вызывают на смертный бой, вместо лапок были человеческие кисти, пальцы прищёлкивали в злобном нетерпении.
— Наконец-то! — Ликовала жрица, как и любой ребёнок, которому опротивело долго ждать.
Моя бабуля, трясёт от злости головой. Беспокойные чоки хлестают её по щёкам в изнывающем удовольствии.
Сора выползла из угла, вся в золоте, держа чашу, где дожидался своего часа Ритуальный резной нож.
— Славное завершение Ритуальной охоты — Смерть, — стращала жрица.
Над головой плавал пучок водорослей. Я задрала голову и отпрыгнула — сверху резвилась нежить. Воздушный карман хоть и плотный, но пористый. И сквозь эту уязвимость нежить просачивалась бурым гелем и капала на пол тягучей струйкой, а спутанная борода из кореньев прорастала сквозь поры по волоску.
— Проклятый зверинец! — Ощерился Пашка.
— А мальчонка-то бойкий, — тряслась бабуля. Но даже она, одна из старших ведьм не посмела прервать священное восстановление нежити.
Под золотое свечение, и бормотание бабули коренья вспучивались в буром геле, сплетались в новое тело…Оживилась сороконожка. Её тысяча ладоней в едином механизме забила лопастями, погрузила комнату в скалистый гул, будто ударами приливом неизведанной мрачной энергии очищалась земля от жизни. Симпатичная человеческая головёшка производит неистовый вопль раздавленного насекомого. Ей вторят стоны тысяч идолов. Этот звук несёт в себе безысходность, наряду с величием одичавшей мощи Жертвенника, пробуждённой за столько лет тления. Писк двигался вместе с кореньями в оживающем жидком теле из тысячи зелий и растворённой магии, придавал твёрдость, формы…
Сороконожка смотрела в самое пекло, где внизу бегали ошалелые негодники. Я рассмотрела её — самая прекрасная Лунная сестра. Головёшка сохранила кукольную кожу и прекрасный овал с проницательными голубыми глазками, вздёрнутый носик и клубничные губы подчеркивали нежную хрупкость черт, но колоссальные потоки магии привносили тягу ко всему массивному, что могло стать достойным вместилищем магической мощи, и неизменная любовь к насекомым совершенно ни при чём...
Нежить преклонила колено перед сороконожкой в глубокой покорности.
— Моя Госпожа…
Некротическая нежить вызывала отторжение у важной сороконожки, и в то же время не оставляла сомнений в своей преданности: корешки попрятались в тело, несильно уступающего живому, а с иного ракурса и не скажешь, что хитрый полутруп.
— Заверши Ритуал. А после я верну тебе прежний облик и приумножу твою силу, — вещала Лунная сороконожка.
Тишина прокатилась по нервам так, что не всякая беда оставляет такие разломы.
Жрица стояла с понурым взглядом, но гордой осанкой, несгибаемая даже перед волей Жертвенника, поскольку придерживалась мнения, что некротическим созданиям — не место в столь священном месте, в купели силы. Это умножает их аппетит, хотя аппетиты росли и у Жертвенника… «Наглая бесполезная сороконожка, спит и дуреет! Держит меня в замороженном детстве, чтоб иметь постоянный доступ к крови ребёнка-добровольца… её священные пассы никого уже не впечатляют!» — Жрица частенько так думала, и сёстры не читали её мыслей, а недовольство, которым она привыкла наслаждаться, бушевало и грозило сорваться с языка при малейшей мысли о смиренном успокоении. Жрица быстро раскусила, что не только собственное недовольство разъедает голову — Лунная сороконожка скользила в её мыслях изящно, как бегемот на цыпочках. Жрица была уверена, что за давностью лет былая мощь магии Солнечной сороконожки слежалась из-за невостребованности. А теперь тёмным единым пучком вторгалась и хватала всё подряд, а мысли … они ведь разные. Жрица не видела опасности, что сороконожка успела узнать нечто нелицеприятное о себе: проницательность сороконожки заколочена желанием рассеивать солнечный свет и сразиться с непокорными. Кукольные ручки, трясущиеся в восторге, вводят сороконожку в боевой транс. Только воюет и порабощает она измерения где-то далеко — в захолустных фантазиях. Ей нужны слушатели, толкователи, а не Лунные воительницы. Когда ей разбираться с чужими мыслями?
Меня пронзил холод — не физический, а какой-то иной, выгребающий из души последнюю надежду. Нежить надвигалась на Камыша с неумолимостью прилива. Её тень, изломанная и колючая, как скелет полуразрушенной башни, скользила по песку, который трещал и плавился в стекло, не выдерживали напора её присутствия. Маленькие корешки сыпались с Нежити и прорастали сквозь песок шипастым плющом, окружая кота острой сетью.
— А слабо меня поймать? — Я крикнула и запустила в Нежить сухую рыбью голову, торчащую из песка.
Я рванула, а за мной взвилась гуталиновая ртуть, словно варенье из гнилостных одуванчиков. Нежить набирала силу от нашей гонки. Но вместо догоняющих яростного колдовского рычания по пятам пространство сотрясалось от беззвучных заклинаний — будто выворачивалась наизнанку сама суть бытия. Но в чём эта суть? Я надеялась, что всё кончится после уничтожения Лунного талисмана. А если не получиться? И вот тогда я стану философом среди индюков: «Курлык, проигрыш — это победа принятия поражения, курлык» Как долго я проживу до ближайшей лотереи в суп?
— Я могла бы завершить Ритуал — Жрица обратилась к сороконожке.
— Это уже не твоя забота. — Вечное дитя вызывало в Лунной сороконожке раздражение, и сороконожка в своём дремучем сне почти придумала, как обходиться без несозревшей крови жрицы, какими составами можно заменить и хотела обратить несносную выскочку в камень сегодня же. Но эта воинственность успокаивалась шипением нечисти, похожей на сырые истоки магии, которыми питалась сороконожка, и она из-за неестественного наслаждения, которые приносили перетёртые копыта пегасов и другие прелести из ангельского изменения, перепутала, зазевалась, кого и за что хотела обратить в камень, и как ни тужилась, не могла сороконожка вспомнить негодницу, которую жизненно необходимо наказать.
Подводное капище сотрясается в экстазе пробуждения или в агонии смерти. Одно неверное движение или слово — и очнутся подводные гейзеры всё сотрут газированными стонами. Золочёные своды гудели голосами Великих прародительниц, замурованных в драгоценных стенах, чьи глаза — как рубины впивались блестящими гранями в реальность. Позолота осыпалась, словно шелуха сгоревшей плоти. Обнажились засахаренные в магическом анабиозе силуэты. Они на гравюре света и тени колыхались со скрипом антикварных люлек. Из разверзшихся трещин между прилипшими телами вывернулась розовая вата, будто осколки анабиоза Великих распороли бок плюшевого мишки. Тонкие одеяния, полупрозрачные как капрон, блестели, пряча чахлые тела, напоминающие смятую бумагу.
А бабуля же... бабушка танцевала с безмятежным лицом, будто выпавшая нота, которой так не хватает в какофонии безумства. Она была незыблемой точкой, движения, и всполохи замедлялись вокруг неё. Руки, исчерченные чернильными рунами, вычерчивали в воздухе едкие символы, а ноги помнили, как ходили боги. После каждого шага из ей следов поднимались любопытные рожки извергали в воздух электрические разряды с запахом озона и машинного масла. А после рожек — вся улитка, у которой вместо панциря — молотила катушка Тесла.
Лицо бабули оставалось спокойным, словно она видела, что будет после наших догонялок с Нежитью и визга туши сороконожки. Бабуля как пробоина, но наоборот — слишком выпуклая даже для безумства.
Внезапно, на пике танца, бабуля изогнулась, словно бескостный картон. В её глазах отражалось ледяное ликование. Раздался звук, подобный рвущейся ткани, и её тело распалось на тысячи лоскутов, а из вложенного кармана реальности, места, где последний раз мелькнула бабуля, высыпалась горсть илистых камней, переплетённых между собой венами из водорослей... А рядом, растопырив шипастые лапы, ползали шахматные панцири, пустые без черепах.
Лоскуты шелестели, на каждом — вышитый глаз бабули. Они все… настойчиво моргали, воплощая новую геометрию хаоса.
Меня чуть не стошнило. Нежить цапнула мои волосы. Я ускорилась, перепрыгивая лоскуты, но поняла — бежать некуда. Бабушка вплела себя в ткань реальности, увековечив безумие.
— Надо же, сбежала от красного первенца. — Нежить всматривалась в лоскуты, а я почувствовала себя брошенной в этом балагане. Никто не бежал за мной... только Пашка.
— Не останавливайся! — кричал он.
Но… жизнь вокруг замерла, как и страх. Нежить не двигалась, лишь странно содрогалась. Её зрачки сузились, как у стрекозы, приметившей нанизывающую булавку. И я поняла, что «красный первенец» — ключ к чему-то ужасному, что скрывалось за мерцающими золотыми сводами. Сбоку не живее камня стояла Сора, покачивая Ритуальным ножом.
— Надя! Надя!
Я верила, что не могла она проявлять заботу обо мне без человеческого. Ведь что-то должно было в ней остаться?
— Надя! — Последним рывком я напомнить о нашей былой дружбе, пусть даже и немного расчётливой.
Камыш скакал, гонимый жрицей, как шайба. Пашка не счёл нужным держать траур над россыпью камней, а выбирал самые увесистые и бросал в нечисть, чтоб выиграть время… Нужно как-то проткнуть ритуальным кинжалом лунный талисман.
— Беги ко мне, моя икринка! — В исступлении визжала сороконожка, — В нашей фауне и тебе местечко сыщется. Слишком слабо ты бежишь, сильно хочешь, чтоб тебя поймали! — Трещоточные пальчики сороконожки задели меня, но вцепиться, как следует, сороконожке помешала мысль о благородном положении: пусть они бегают, развлекают, а то как колдовать в таком унынии? Нежить неплохо справляется, стращает. Эта игристая агония освежает чувства сороконожки, и было бы неприятно и уныло, если бы нежить быстро справилась. То, как я носилась по ритуальному залу, было примитивное, но недостижимое умение для сороконожки. Она злилась. Ведь при всём её колдовском могуществе, истончённые лапки при малейшей попытке не то что бегать, а пройтись разрушатся под колоссальным телом. Поэтому они только и могут — колыхаться, как ловец снов, на ветру. А магический резерв сороконожки ещё не столь велик, чтоб воротить колдовскими силами и носиться на потоках магии, как на магнитной подушке.
— Быстрей, моя икринка! — Взвилась волной сороконожка, — Скоро я смогу удержать столько солнечного света и покрыть туманами землю на года! На тысячелетия! Отдай толстовку и умрёшь быстро!
— Надя! Они все горгульи! Надя…
Сора ожила ломаными линиями и будто противилась своим же движениям: направлялась вслед за нежитью и впилась в свитые плотной корзинкой коренья и отталкивала от нас. Пашка не знал, кто опасней, потому что на всех каменных запасов не хватит. В ритуальный зал просачивались окаменевшие идолы, видимо, алчная сороконожка без всякой чудо-лестницы открыла им проход через озеро. А лестница… так — для антуража.
— Камни пришли. Ну? Так тебе хватит? — В хохоте сороконожки было предвкушение финала.
Пашка не выхватил Ритуальный кинжал у Соры. Глаза идолов зажглись лунным огнём, воздух мерцающим туманом слепил Пашку.
— Предательница, — вопила сороконожка. Сора обратилась в камень, но не рассыпалась. В камне она была похожа на Надю — такой я помнила её. Камыш промчался мимо нежити, чем взял внимание на себя. Этих секунд хватило, чтобы Пашка пронзил толстовку кинжалом.
Нежить рухнула на землю, и коренья подползали к проходу из озера. Зал рушился, идолы распадались на мелкозернистые камни, сороконожка застыла в своём ужасном теле, но головёшка визжала неистовыми проклятиями. Золотые своды меркли в истерических туманах. К самой густой части туманности подбежал Камыш — перед ним расступился проход.
— Я бы предпочёл пойти с ним, — пыхтел Пашка.
— Да! Бежим! — я сорвалась к проходу. По другую сторону тумана было совершенно сухо. Но сквозь спасительную гущу, будто во сне, слышались взрывы. Высвобожденное золотое свечение преобразовало туман в плотную каменную стену.
***
…И тишина…
Жгучее дыхание тишины циркулировало в пустоте и падало под ноги. Всё было пропитано смрадом отсутствий цвета, света, запахов. Камыш был единственным живым существом, понимающим беззвучье этих мест. Это межизмерные шахты выводят в любой мир, рядом — выход к знаменитым дьявольским пескам. Ведьмы доигрались со своим желанием превосходства и достаточно сильно разрыли проход — с Дьявольского измерения несёт песками Невозможности и Абсолютного бессилия…следы песка размётаны здесь неаккуратно, хуже, чем в кошачьем лотке наполнитель, будто песок таскали втихушку. Так и есть — весть ритуальный зал Жертвенника устлан этим песком.
Песчинки сгорают, стираются в межизмерном перепутье, к нам летят уже угли — это, если речь идёт о песчинках, а не о барханах. … Песок к Жертвеннику регулярно задувается через витые полости, танцующие в скале. Не на одной блеклой магии Луны поддерживалось ужасающее воплощение Жертвенника. А сейчас? Скопление песка у непременно растворит стену… Но... нам некогда рыться и опасно это.
Манило разрытое безумие оглушающей тишины… мягко, безопасно, тихо.
Мы полностью полагались на Камыша. Моё чутьё значительно ослабело с окаменением главного прохода к Жертвеннику, сороконожка даже окостеневший гранитной окаменелостью туман воспринималась некой трансцендентной субстанцией, которую так просто не свергнуть несчастным взрывом...
«Возможно, удалось затопить воздушный карман... было бы неплохо». — размышляла я.
— Это межизмерные шахты, — выдал Пашка.
Опа… Снова строит из себя профессора! А местечко необычное. Извилистое, аморфное с неизведанной структурой перетекающего перемещения: с потолка на пол и обратно. — пугало, хоть она и молчала, что это перетекающее пространство так будоражит.
— Кошатницы, — Пашка томил отрывками, поскольку сам испытывал несколько разрозненные ощущения. Камыш выбирал не самые удачные проёмы, в то время были совершенно прямые дорожки, при приближении к которым кот отчаянно шипел.
— Наши дворовые кошатницы рассказали, как найти тебя, как... действовать, и в сложные минуты Камыш... выведет нас.
— Паша! Я-то... кошатницы?!
— Спокойней. Кошатницы тоже имели в далёком прошлом в родне Лунных ведьм. Они надёжные.
— Поверить не могу! Какие-то лавочницы знают о мире больше, чем нормальные люди. Но всё равно спасибо за то, что мы живы. Камыш!
— Камыш!
— Куда он делся? Вот он! Чего он стоит?
— Наверное, у нас есть выбор. Смотри! Там явно не выход в Партизанск — отметил Пашка, — веет детством, а ещё эти лавандовые всполохи, изящные проходы… там парящий мост!
— Красиво. Но мне туда не хочется. Надо... наладить контакт с семьёй.
— И у меня дела.
— Камыш, домой!
— Элина, он же не собака…, — на замечание Пашки кот проявил неумолимую сообразительность — последовал неприглядным ходами, путь пролегал наверх. Камыш мяукнул.
— Лестница всё ещё у меня!
— Давай, в последний раз, — предупредил Пашка, — затем ты её бросишь вниз.
— Камыш!
Но кот не отвлекался.
— Камыш!
— Мы не можем его ждать. Элина. Он найдёт нас, выйдет другим путём. Возможно, он убежал вперёд. Ты не увидишь, пока не поднимешься.
Наверху воздух был куда свежее: пропало ощущение бесконечной гробницы, поверхность состояла из привычной скальной породы.
Мы оказались внутри заброшенной угольной шахты — канувшей гордости Партизанска. Не надеясь ни на что, мы вышли, сцепившись за руки. Глаза слепил Солнечный свет. Скала нас выплюнула через узкий проход на лоно природы с редкими деревцами, к знакомым пейзажам, что домчали нас к ведьмам школьным автобусом.
Глава. 14. Возвращение.
В классе шептались, что переходный возраст добрался и до меня. Вот только бушевал он по-детски беспомощно, наивно, словно я не в старшие классы перешёл, а в пелёнках запутался. «Не буду писать сочинение», — отрезал я, уставившись в окно. Эх, знала бы учительница, карамельный петушок сделал бы меня куда сговорчивее… Последние полчаса Виктория Витальевна грозилась отвести меня к школьному церберу — директору. Фигня. Меня волновало другое — была ли Виктория Витальевна Лунной ведьмой.
Ропотная, как ветерок, Виктория Витальевна держалась в стороне, и по прошествии пяти лет работы в школе никто ничего не мог определённого сказать о ней. Наверное, в этом и состояла великая хитрость быть у всех на виду и в тоже время сокрытой. Она носила на себе весь гардероб, что добавляло ей тучности, будто она борется с неконтролируемым трансформациями тела отчасти индюшачьим. Может, в детстве её так подморозило зимой, что до сих пор она плотно кутается несмотря на погоду? Пусть в этом и таилось нечто психическое, лишь бы Виктория Витальевна не оказалось Лунной ведьмой.
Её безропотность совершенно уничтожала желание сопротивляться знаниям. Это обеспечивало стабильное отсутствие двоек в дневниках учеников. Взгляд её всегда распахнут, как у оленёнка. Это заливало душу таким чувством вины. Её страшный беспомощный воспроизводимый внутренний оленёнок сверкал в огне из двоек, троек и просится спастись. Она убедила всех учеников, что лучше так не мучиться и спастись можно только путём прилежной учёбы. Но я уверена, что без колдовства не обошлось.
Она нависла могилой над учительским столом ради меня при полном равнодушие к болтунам, шептунам в классе. Никакой внутренний «оленёнок» не действовал так убедительно, как это вязкое обездвиженное безмолвие и экстатическое содрогание спины чуть ли не до перелома позвоночника.
Пашка скрипит стулом, как выпавший позвонок, бежит по тетрадке ручкой, как живая шкура поднимается лист....
…поднимается и Виктория Витальевна, бултыхается в пространстве между партами, ударяет пятками об пол, как Лунные сёстры, но еле заметно — ради меня. Она напоминает боем каблуков, что всё ещё в силе, пока есть хоть одна последовательница Лунный культ жив.
Значит, нечто, что передвигалось в ней под облаками одежды — спасшееся гнильца из мглистого леса у Жертвенника. которая спит и видит тот день, когда Лунный культ воспрянет вновь, где она непременно главенствует.
Пашка достиг такого мастерства молчания и тишины, когда никакие угрозы пятками не могли его выбить из парты, заставить бежать или бредить со страху. На его гладком лице совершенно не заметно никаких тревог, что уже само по себе тревожно, будто побывав один раз «там», он разучился видеть мир.
***
Лунные туманы внесли изменения в мысли людей и в ход времени, я практически поверила, что реальная жизнь так и текла, как представилось после моего возвращения…
Мою мать нашли кошатницы и выразили беспокойство по давнишнему невыходу моей бабули из квартиры. Её закономерный вопрос: «Разрыли могилу?» — Выдрал общественные клыки, и никто ничего у неё впредь не спрашивал. Так бесславная кукушка добыла славу циничной женщины. Мать обладала редким сочетанием внутреннего добра и предприимчивым характером, но, как угнанная машина, каталась не с теми пассажирами по жизни. Вопрос про могилу был закономерен, потому что матушку свою (мою бабулю) она похоронила должным образом два с половиной года назад и никогда её не забывала, регулярно наведываться на кладбище. Единственно, чем была занята бабусина квартира, так это ремонтом и скорбью. Но … я ничего не помнила от том времени.
Я по обыкновению вошла в бабулину квартиру. Она оказалась не запертой, и всё такой же захламлённой. Но вскоре тайна незапертой двери раскрылась — из ванной выходила мать и взглянула на меня без особого удивления точно мы с ней минуту назад разошлись, а не на годы.
— Марш домой!
Звучало странно, куда это «домой»? Я и так дома. Её строгость была такой правдоподобной, что я почти поверила, что у меня есть другой дом.
Она вывела меня из квартиры за руку, чтоб пресечь мои попытки побега. Но я и не думала скрываться от неё. Я никогда не знала её … такой, как отражение реального человека с привычками наоборот.
— На кладбище сегодня сухо, — выдала она.
Я должна это понимать, как призыв навестить бабушку. Если опустить её странные разговоры и мою боязнь, то можно считать жизнь налаживалась. Я впервые оказалась в мамином доме со сводной сестрой, пусть она никогда не увидит восставший из праха тщеславия Лунный культ.
Во двориках всё так же было людно, но эти дворики повсюду плавно обрастали кошатницами, хотя недавно казалось, что такое количество кошатниц чересчур. Сейчас это была жизненная необходимость распознавать в туманах Лунное пришествие. Изгнанные кошки возвращались в свои дома. Эти возвращения переполняли лавочки и капоты машин, как охранные челюсти нашего мира разгоняли остатки нарывающих туманов. Вскоре все толки о захламлении двориков кошками и их благодетельницами сами собой рассосались. Стало интуитивно спокойней. Пока кошатницы не дремлют, оставалась надежда, что защита этого мира непоколебима. Но Камыш так и не вернулся. Если он нашёл дорогу к дому, тогда где я?
***
Оказалось, что все помнят разное, неизвестно, что помнит Пашка. Но Виктория Витальевна, помнила всё от начала сотворения если не Мира, то школы точно!
— Что, Аникина? — Она выразительно посмотрела на меня.
— У вас живот вздулся.
— Что? — Она не верила, что я замечу.
— Ваш живот… вздулся.
— Все мы немного меняемся, главное, не забывать хорошего, — заговорила сладостью Виктория Витальевна.
Несомненно, она была сбежавшей Лунной ведьмой! Живот выпирал очень специфично, как ступенька посередине, а с некоторых сторон он казался впалым.
Она петляла между парт, чтоб выбрать места более затенённые и немного облегчить свою трансформацию, и косила глазами в сторону, чтоб убедиться, что все воспринимают её передвижения как обычный учительский контроль. Взгляд её выдавал такие затаённые муки, ей приходилось замирать. Появились ещё ступеньки — с боков её одежда стала распухать.
Ей нравилось наблюдать, какой эффект она производит на меня. что я своей заячьей шкурой чую ещё н ничего завершилось, хоть я и сбежал, меня никто не отпустил.
«Изловить, доставить», — долетали приказы закованных ведьм.
Ни метафизические барьеры, ни мой собственный разум не спасал меня от их гласа. Я так измучилась… но вдруг мою беспомощность прерывает тихий хруст. Это вводит непобедимую Викторию Витальевну в ужас — Пашку безмятежно хрустел сухарями. В глазах Виктории Витальевны колотилось бешенство.
— Вы можете выйти из класса, — сказала она и выхватила тетрадь Пашки.
— Чистое… поляна. Репка… Останьтесь, Чуков. Ваши импровизации по достоинству оценит директор, — она покрутила тетрадью.
В её голосе, тихом, как шелест травы перед бурей чувствовалась сила, способная размачивать гранит, как сухари, а сухари… бедняжки, за что их она ненавидит? Вряд ли она стремилась разрушить всё дотла. Ей бы урвать своё — стать первой Жрицей или потягаться магическим рыками с Прародительницами! Достаточно лишь перекроить мир по своему усмотрению … немножко так, вернув величие Лунному культу. Притом ей доставляло удовольствие нести устрашение через иные формы воздействия на реальность помимо словесных. Она жмурилась, как нимфа на солнышке, играя с лучами, а её тело менялось — медленно, неуловимо, но неотвратимо, готовясь к финальному превращению.
Виктория Витальевна с многозначительным взглядом решила восполнить свою потребность владычествовать в столь ответственный час и расслоилась, отправив свой фантом за учительский стол, а сама в телесной ипостаси наслаждалась моим испугом. Никто не мог запретить ей открыто колдовать. Раньше такие вольности пресекались старшими Лунными сёстрами культа. Но кто они для Виктории Витальевны? Окаменелые перечницы, лишённые прежней силы. Виктория Витальевна не могла отложить свой дебют и разве что жила всю жизнь ради этого момента. А каменные по невербальной связи стоны на задворках туманного измерения ничего не значили. Среди прочих были и предупреждения…
Её ножки скользили, как у комарика, а корпус оставался неподвижным. Заворожённый класс видел, как морок Виктории Витальевны спокойнейшим образом расчищал стопку тетрадей, в то время физическое воплощение Виктории Витальевны торжественными подскоками жалило пол между мной и Пашкой острыми каблуками.
Там, где должна быть ямочка между ключиц у Виктории Витальевны было вздутие размером с яйцо. Она полагала, что я и Пашка видим только иллюзию, поэтому можно беспрепятственно нами завладеть, и никто не придёт на помощь.
— Представьте, если бы один день мог всё изменить! Вложите свои мысли, напишите об этом. Как бы вы провели лето, если в больше степени это зависело только от вас. Элина!
Морок ласково назвал меня по имени, а класс обернулся в противоположную сторону, будто послушные ветряные мельницы по команде иллюзорного ветра.
Реальная же фигура Виктории Витальевны произнесла моё имя с рыком. Смолчи я ещё немного, она откинула бы осторожность и принялась бы за физическую расправу.
— Как же так ты провела лето? Напиши хоть строчку. Напиши! — В её словах отражались небеса Лунного измерения. Сквозь физические законы на меня обрушились стоны всех недобитых ведьм, мучившихся от частично обретения человеческого облика. Им хватало силушки лишь дышать ровнее, чтоб не разгорались боли в камне. Оплетающие стоны особо крикливых долгое время воспринимались за технические звуки машин, музыки, общим фоном города. И этот стенающий гул я слышала в голосе Виктории Витальевны. Я не уверена, что это слышали все, но Пашка напрягся.
Кажется, Викторию Витальевну не заботило, что морок покончил с тетрадками и по второму кругу проверял их, но уже несколько истерично с бесконечными чирканьями красной пастой.
— Зачем продолжать бессмысленную борьбу? Можно достойно разорвать узы такого существования, послужить Великому!
Ученики следили, как иллюзия Виктории Витальевны плачет над тетрадями и смеётся, а затем замирает выдохшейся шкуркой. Она настаивала на Величии и потеряла контроль над телом: оно вытянулось в росте, немного сжавшись в объёме. При всем арсенале устрашения она не могла контролировать себя как положено ведьме, и коль тело её так балансировало между пластилиновой подвижностью и шмяканьем в кашу, то и разум был не твёрже. Ополоумевшая иллюзия тому подтверждение. Ведьма забывалась и, как обезьяна, перекидывалась из позы в позу, чуть ли не на голове танцевала с притопами и стонами:
— Время пришло! Время, время пришло, — заедала безжалостной помпезностью ведьма.
Пашка внимательно смотрел на это ожившее сумасшествие.
— Время, время пришло! — Голос её мерк, точно нечто изнутри вытягивало его, — Чуков..., — с предостережением произнесла она.
Пашка всё прекрасно помнит. Его каре-сырых глаза оплетали ведьму приговором, что Виктория Витальевна никуда отсюда не уйдёт. Взгляд её выпускал смог еле уловимый. Виктория Витальевна заиндевела — под натянутой одеждой наметилось индюшачье крыло. Окна запотевали. Она всё ещё в силе насылать туманы, чтоб приглушить свет солнца, но ей трудно сдерживать трансформации в своём теле. Показались кончики маховых перьев и скрылись как дерзкий намёк, что без боя эта ведьма не сдастся.
— Думаю, нам не следует дожидаться конца урока, — заявила Виктория Витальевна.
Она хотела провести нас через туманы прямиком к Жертвеннику.
— И не будем, — ожил Пашка.
Сработала пожарная сигнализация в классе, точно раненый вепрь. Туман густой и сладковатый, сгущался, как белок. Пашка… Он спятил, зарядив в Викторию Витальевну пригоршню сухарей. Такой простой жест, но мир сломался.
Виктория Витальевна… не распалась, не исчезла, а именно громко, по-детски лопнула, словно хлопушка, натравленная на праздник. Одежда валялась уцелевшая несмотря на раздирающий звук, а из неё выскакивали неоперившиеся индюки испуганными светлячками. Мокрые, будто сбежавшие из чана с маринадом, они беспомощно хлопали крыльями, курлыкав что-то нечленораздельное, жалобное, словно умоляя собрать их обратно в учительницу.
Лунные сёстры, должно быть, сейчас потирают ручки: выводок молодых и глупых индюков в их птичнике не помешает. Но вот беда — даже слабеньких ведьм, чтоб открыть проход в измерение Лунных ведьм не осталось. А Виктория Витальевна настолько слаба, что её жизни хватило лишь на одно превращение — хриплые крики индюков, вырвавшиеся из самой глубины души, должны были разрушить заклятие и склеить ферму из перепуганных птиц обратно в Викторию Витальевну с перекошенным от злостной магии ликующим лицом, но… перья, пропахшие колдовской землёй и то испускали слабые усики магии, похожие на огрызки ниток с швейной фабрики. Я ждала… не знаю, по привычке ждала очередного медного таза, чьи изношенные дыры закрыты глазами безумия.
— Кыш отсюда! — Заорала я, чувствуя, как накатывает странное чувство сестринства с Викторией Валерьевной. Она ведь жертва режима ведьмиархата. Старшие Лунные сестры, не допустят, чтоб молодые конкурентки обучились тонкому искусству магии. Они отметали саму мысль, что когда-нибудь их судьба будет зависеть от обычной ведьмы. Самыми способными новичками пополняли поголовья индюков, а истинное обучение с дальнейшим посвящением в искусных демониц хранилось в памяти могил. Поэтому каждой ученице было втемяшено, что индюшачье оборотничество — это и есть высшая магия. Но даже в этом варианте у многих новообращённых индюков оставались человеческие примеси во внешнем облике. А обратная сборка в человека, надо полагать, должна происходить по щелчку. Индюки унаследовали память от Виктории Витальевны. Один из них с остатками кружевного воротника на шее упорно пытался пролезть в юбку. Полагаю, эта голова. А другой клевал дамскую сумочку в поисках волшебной таблетки от превращений. Рука? Они синхронно щёлкали клювами в ритме биения человеческого тела, но вскоре потеряли и эту хрупкую связь, наевшись до отвала разбросанными по полу сухарями, и полностью стали соответствовать мышлению птиц, никогда ничего не видевших слаще подножного корма, дрались за каждую крошку и чесались.
Я ясно видела, что индюки не угрожают. Они не способны удержаться от своих инстинктов. Юбка … уже грязная подстилка для животных нужд. А с дамской сумочки под мощными ударам клювов облетал дерматин. Быть погребённой в птичьих инстинктах точно не являлось взлелеянным планом Виктории Витальевны.
Индюки разбредались по классу. В них не было никакой магической силы. Кое-где на полу лежали индюшачьи яйца или пучки света в форме яиц и бледнели прямым рейсом в небытие.
Туманы…я рано забыла о них. Но мне нужна передышка. Пашка счастлив. Вижу каждый его зуб, как на выставке. Неужели ему понравилось? Хотелось бы верить, что его счастье не имеет ничего общего с тем, что произошло. Или… ещё хуже: он хотел, чтоб это случилось!
— Теперь, действительно всё, — сказал Пашка. Он обвёл меня странным взглядом. — Я провожу тебя.
К моменту полного расщепления Виктории Витальевны в множество птиц в классе никого не было. Мы с Пашкой остались одни, но наше испуганное единение длилось всего лишь миг нашей победы. Он потащил меня из класса, чтоб не объясняться, откуда набежали индюки.
Я вцепилась в его руку, как утопающий в спасательный круг. Мы идём дорогой, где трава по колено. Куда он меня ведёт? Неважно. Боевые сухари... свержение Лунного культа... Это же чистой воды признание в любви! Пашка — мой герой. Он спас меня от них, от этих... птиц, теней. В обычной жизни он бы и не посмотрел в мою сторону. Но здесь… школа, где каждый уголок знаком мне без ограждения, а бордюр, где я вымазалась краской по макушку… его нет! Странности… я не собираюсь их списывать со счетов.
— Паш, а ты помнишь… здесь были бордюры.
— Бордюры? — Он рассмеялся, и смех его был похож дребезжание шарика в консервной банке. — Здесь никогда не было никаких бордюров, — бросил он небрежно, не оборачиваясь.
Здесь, может и не было, но там, откуда я… было всё. Я послушно шла за Пашкой, уже ни на что не надеясь, ничему не веря. Я видела кривой мир — с изменениями, которые не могли произойти за несколько дней. Здесь — ничего родного. Даже шорохи травы и скрипы дверей доносились будто со дна старой бочки. Бежать, бежать от этого липкого страха, который стягивал лёгкие скотчем.
— Паш…
Мы остановились напротив подъезда, где жила моя бабуля. Зачем он меня сюда привёл? Я … ведь живу с матерью. Сердце бешено колотилось о ребра. Бабушка умерла. Я была на её могиле. Разве этого недостаточно, чтоб карусель безумия остановилась?
Пашка что-то говорил про мороженое, про кино, но его слова, как ледяная рука, сжали мне горло. Я боялась поднять голову и вздохнуть. Боялась увидеть чернеющий провал на месте моего балкона. Бабушка, помнится, хотела его снести. «Ты никогда его больше не увидишь!» — Стращала она перед поездкой в лагерь … Но ещё страшнее было увидеть его…
Я подняла глаза, как робот — и чуть не потеряла равновесие. Там, где всегда был один балкончик, теперь красовались… два. Одинаковые, вжимающиеся в друг друга, с облупившейся краской и горшками с геранью смотрели в мою душу глазами почившей бабули. Она добилась своего. Она снесла не балкон. Она снесла что-то во мне!
— Два…— прошептала я, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
— Два эскимо? — Пашка, улыбаясь, протянул мне мороженное. Шоколадная глазурь уже подтаяла, и стекала по его пальцам, как кровь.
Я должна быть осторожна! Он ждёт, когда я ошибусь. В голову удалила пунцовая волна. Кровь пищала. Мутные пятна закрывали обзор. Я брела на ощупь. Не показываю вида, что меня мутит.
— Я живу с матерью. Бабушки нет. Зачем мы сюда пришли?
Несло прокисшей землёй. Деревья мигали зелёными портянками. Комары трещали, будто у самой жизни рвались швы. Тарава-ловушка стелилась мягко, порхала вонь, сводила с ума, на зелёных языках ловушки пружинили богомолы размером добротный кулак. Усталыми занавесками трепыхались облака. Что чем мне помогут эти выжатые небесные тряпки? Песочница… наполнена дьявольскими песками. Детишки черпали пески игрушечными ведёрками, а высыпали воду. Всей это обнажённое проклятье не было моим двором, это вообще не мой мир.
— Всё в порядке, — прошептал он, делая шаг ко мне, — Теперь ты под присмотром.
— Паша, что ты такое говоришь?!
— Твоя мама продала квартиру бабушки. Скоро… моя семья в неё заедет. Ты бы не хотела ничего забрать? Осталось много вещей.
— Но…
Где у него выключатель? Обязательно сообщать об этом сейчас? Будто он не понимает, насколько мне тяжело. Смотрит, точно бестолочь… я будто обязана согласиться?!
— Паша, а ты уверен, что мы вышли… правильной дорогой из пещеры?
Он вскинул брови. На миг мне показалось, что вместо зрачков у него два крошечных, плафона, испускающих потусторонний свет.
— Я имею ввиду… Камыш так и не нашёлся.
— А ты что всех кошек рассматривала? Вон, сколько их! Нацепляет побольше блох и вернётся! — С каким-то обжигающим весельем ответил Пашка.
Все страннее и страннее… Его голос, обычно такой мягкий, сейчас напоминал скрежет пенопласта по стеклу. Образ Пашки давно превратился в перила, на которые я опиралась, чтоб не свалиться в безумие и не продуть жизнь, но, как ни странно, именно он относит меня всё дальше и дальше в пучины неизведанных страданий и заставляет испытывать… чуть ли не рабскую благодарность. К тому же Пашка неумолимо подбрасывал дров моим тревогам. Он не церемонясь набросился на второе эскимо, откусывая огромные куски. Этим действием он выедал мои мысли. Эскимо… Откуда оно у него взялось? На лице Пашке, искажённом гримасой удовольствия промелькнуло что-то маниакальное. Он жевал, не отрываясь, будто в трансе. Опомнившись, Пашка скосил на меня глаза и начал притворно кашлять, пытаясь замаскировать хруст, вылетающий из его горла, как из мясорубки. Но мороженное так не хрустит… От этого звука стыло сердце. Меня охватил озноб, хотя на улице стояла удушающая жара. Я всё слышала, но отделалась улыбкой, за которым прятался животный ужас. При этом он внимательно посмотрел на меня в ожидании, когда я наревусь. Но из меня вытекло всего лишь две слезинки. Два балкона, два Пашки... Или ни одного? Он… любовался балконами, крутил головой, как эхолокатор! Если учесть, что он и ранее бывал в здесь, то видел уже балконы, так чего он смотрит на них, как завороженный? Пашка качнулся, проверяя землю на прочность, а мои нервы — на выдержку и подмигнул с запрокинутой головой. На каждом балконе — вздымалась чья-то спина, закутанная в нечто белое и полупрозрачное. Моё сердце… пропустило удар. «Кажется, это была бабуля…», — мысли будто выплеснулись из раскалённой домны и скакали на остатках моего разума. Бабуля… в марлевой сорочке… Моё сердце скакало, как загнанная лошадь. Воскресла бабуля… или же она не уходила за грань? Сажает цветы, наводит ревизию на балконе. Могила видимо слишком смешная преграда для опытной ведьмы. Вот она и… роется. Может быть… стоит рискнуть? Подняться и наконец-то увидеть, как выглядят настоящие призраки?
***
На старом кухонном столике с расшатанной ножкой были выложены гранёные стаканчики наподобие мистического круга. Их было много и все разные. Пашка шмякнулся на стул и уставился в них, как в реку, наблюдая за рыбой будущего. Рядом лежал коллаж любви, сотканный из Пашкиных фотографий, начиная с дошкольного возраста. Сейчас я понимаю, что была знакома с Пашей абстрактно, и то только по этим фотографиям, пыльным стёклам его окна и школьным перипетиям. Он ковырял колючим взглядом какое-то одно ему видимое инородное тело, но уже на мне.
— Я… заберу это.
Пашка смотрел-смотрел (если конечно можно это так назвать) …. Взгляд не выражал ничего живого внутри этого странного Организма — и стаканчики тоже это чувствовали. Они были отражением некой пустой формы Пашки, а внутри этой формы ещё форма и так далее до провала в пропасть.
В саднившем молчании я взглянула на свои руки — в них я тоже увидела пустоту. Говорящий сверчок, как же ты выжил? Пашка усмехнулся. Он будто читал мои мысли, и ему понравилось, как я пытаюсь персонализировать своё сумасшествие или… просветление… Я запуталась, а он знает, что именно происходит со мной.
— Коллаж можешь оставить себе.
Мысль, что он рассматривал мой коллаж любви с высохшим клеем и зацелованными фотографиями, меня смущала больше, чем авоськи на кухне, набитые чагой и сушёными ягодами, словно кто-то перенял эстафету бабулиных увлечений и собрался варить целебные снадобья по рецептам ЗОЖ или… Лунных ведьм. Я медленно подняла глаза, а Пашка даже не старался разубедить меня.
— Элина.
Стаканчики будто услышали Пашку и заиграли хризолитовыми отблесками, обогащая безумие. И все эти странные обходы вокруг стола по часовой стрелки, а затем против были ради тех, кого олицетворяли стаканчики.
— Круг почти замкнулся, — Пашка свистнул, и краска на дешёвых обоях вспучивалась.
Он молча встал и пошёл. Я за ним. Ничего не подозревающие соседи продолжают мирно жить. Они спокойны в своём неведении. А я… вижу комнату бабули и следую за Пашкой. Говорящий сверчок с красными отростками стрекочет: «Иди, не отставай». Я прислушиваюсь и следую. Квартира вытягивается в бесконечный поезд с комнатами, а комната бабули всегда перед нами, но до неё идти… обычно не более минуты. Двери захлопываются одна за другой. Мне не хочется остаться здесь похороненной. Я взываю к сверчку. «Найди мудреца. Налево.» — слышу совет. И я подчинилась.
Не видно, где я. Но я чую запах чая. Обычно в это время бабуля… но это была не она. Мать и сводная сестра пили чай. Их волосы щекотал ветер. Но что я знала о новой семье? Они пришли меня защитить? Нет. Они — что-то задумали!
— Всё в порядке Элина, иди с ним, — подгоняла мать.
Какая-то странная дозированная доброта — выверенная на фармацевтических весах. Сводная сестра, бледнее приведения, а мать тоже кровью не плещет, будто у них по жилам течёт молоко. И я должна их любить за крохи печенья, что дают их добрые «помаши-ручкой»? Ромашки — жёлтые глаза с рассечённым зрачком, окружённые белыми зубами, на стебельках из накрахмаленных косичек, и те добрее, посматривали на меня — просто равнодушно. Бабушкин старый сервант, набитый хрусталём, ронял тень на старый телефон, на котором выколоты все кнопки, кроме одной. Я не долго думая воткнула зубочистку в рану телефона и сняла трубку.
— Алло…
— Привет, моя икринка, — прохрипел голос, словно кто-то водил ржавым гвоздём по стеклу. — Как думаешь, в этом году увидимся?
Слова, как бритва, рассекли мои пальцы. Я бросила трубку. Старое кресло-качалка, стоявшее в углу мерно покачивалось из стороны в сторону. Пустое. Но я знаю, это бабуля даёт о себе знать!
— Тётушка звонила? — Покойно спросила мать, словно не замечая ни странного звонка, ни внезапной активности кресла. Моя сводная сестра стягивала с серванта фамильные украшения в безразмерную сумку. Жадная маленькая гадюка. Она не замечала, как её пальцы покрывались волдырями. Это бездумное воровство лишило её боли и оказалось бесполезным: сумка с треском лопнула — и вместо бриллиантовых слёз ангелов и изумрудных амулетов с куриное яйцо на пол посыпались сломанные цветные карандаши. Бабуля ещё имеет силу в этом мире и ревностно охраняет порядок в квартире.
Моё внимание привлёк мужчина у окна в фиолетовой одежде. Мудрец? И как только я подумала, он пространство утекало вперёд за ним, как бешеная электричка. Я успела запрыгнуть в этот поток. Мудрец передвигался спокойно. Его не волновало, что физические законы, да и безумство тоже не объясняют его перемещений. Я шла за ним, несмотря на то, что он вовсе не реальный — в грязном сари от долгих путешествий. Это уже не квартира бабули, не Партизанск даже. Возникло окно как бы в другой мир. Мудрец пошёл по тропинке, и его внешность стала меняться. Он стал ниже ростом, с большими ушами плечи, переродился в другое существо. Я ведь не обязана за ним идти? Изменения происходили и со мной. Я шла, будто к себе домой. Место гиблое — вдоль тропинки кипящий аммиак, всюду торчали тёмные шапки с хищными цветами, которые стыдливо прикрывали розовыми лепестками тычинки, но молниеносно реагировали на шипастых крыс, нанизывая их на острые тычинки, как канапе. Ещё шаг — и я стала существом, таким же, как мудрец. Я хотела вернуться к началу тропинки, дальше идти не было сил — нечем дышать, а моё отражение, напоминало человека, страдающего порфирией. И тут… обратил на меня внимание мудрец: описал небольшой крюк и почти вплотную приблизился ко мне. Странно, почему нельзя просто было обернуться?
— Ты уже другая, раз пошла за мной. Но здесь ходят только чистые, и их внешность не меняется, — сказал мудрец голосом Пашки.
— Паша…
Он хоть и мудрец, но не добрый дедушка. Он стал мудрецом из-за своих преступлений. Хм… говорит о чистых… Наверное, это они: множество женщин в нижнем белье, красивых и стройных, восседали на стогах из сложенной посуды и смотрели на меня с завистью. Одна осмелела и заговорила:
— Мы сделаем тебя красивой, и ты будешь с нами, — аспидные глаза незнакомки тлели гипнотическим спокойствием на глянцевом лице.
Мудрец махнул рукой, пресекая шквал голосов.
— Тебе не нужно их слушать. Это их наказание.
Но раз мы одинаково выглядим, почему он здесь командует? Слишком долго он был ведущим голосом моего разума. А может мне стоит послушать этих… дам верхом на посуде?
— Все мы упали, — сказала черноглазая, — останься здесь или возвращайся к мудрецу. Дальше падать страшнее.
— Как мне выбраться?
— Идти, идти! — Черноглазая коснулась сернистой земли, и её рука превратилась в лапку сколопендры. Но не писк и не боль пронзили глаза оступившейся. Она замерла, как будто сама бездна готовилась прыгнуть на меня из её глаз.
— Бабушка твоя такая молодец. Долгие годы рыла проход сюда. Слёзы ангелов не даются в руки смертным.
— Надя тоже была здесь?
— Да, но с ней ничего не вышло. Но ты лучше, — мудрец (или Пашка, я запуталась, кто он) посмотрел на меня, как бывало в школе на перемене. — Ты любила меня сквозь время, сквозь безумие. Надя была смышлёней, и настаивала, чтоб я чаще её сюда приводил… она была бесполезна, и то, что она вытворяла… и эти падшие устали не от тысячелетий, а от её приходов, — мудрец посмотрел прямо, — она заставляла их плакать, заставлял их… — и тут он вытер пот со лба грязным запястьем, — плакать, так страшно плакать. И не спрашивала их согласия, и бриллиантами не делилась. Ей всегда было мало! — он топнул ногой в знак протеста.
— Ты тоже был… обычным мальчиком?
Мудрец помолчал, и я поняла, что нет.
— Я всегда был тем, кем меня видели, — ответил он загадкой.
Но для меня это было яснее неба. Пашка… он уехал, а его место занял злобный дух, аммиачное отродье. Что это? Это было так давно… я могу и не помнить, когда это началось, главное, понять, как это прекратить.
Я вопреки интуитивному воплю приблизилась к женщине с лапой сколопендры и слегка коснулась. Хрустальная слеза стекла в мою ладонь и засохла в сияющий бриллиант. Мудрец жадно всасывал кривым ртом воздух, негодуя, что я повторяю действия Нади.
Странное ощущение световым импульсом разливалось по телу. Оказывается, мой говорящий сверчок — та ещё сорока, приметил бриллиант и просил оставить.
— Тебе больше не понадобятся слёзы, ни свои, ни чужие. Завтра свадьба.
— Кто невеста? — Всматривалась я в лица женщин.
— Ты, — ответили хором красавицы.
Бабушка! Её предсмертное желание — выдать меня замуж «хоть за кого» — обернулось безумием. Она заколдовала полмира, чтобы все силой тащили меня к алтарю! И эта свора потусторонних свах на оплавившейся посуде… разве не мечта любой невесты?
— Нам не обязательно это делать, — попыталась я вразумить мудреца.
— Существует договор между мирами — не переступать черту. Или заплатить,
— Кошатницы сказали... что все позади...
— Они что угодно скажут. Им нужно соединить два мира, чтоб не нарушать баланс, — мудрец лукаво улыбнулся. Я заметила, что он щербат, как и… бабуля, Надя, тётя Люда. Между моими передними зубами свободно проходил воздух. Странно. Я тоже, получается. Ни пот, ни страх меня не прошиб — мой организм уже никак не реагировал.
— Ради долга, Элина. Спаси всех, — мудрец закатил глаза от боли, которую он никогда не испытывал, но мастерски изобразил.
Долг? Что? Это не я воровала бриллианты, не я рыла проход и расплетала реальность. Шуршание. Я не сразу поняла, откуда оно: в кроссовках мудреца ворочались дьявольские пески. Страдания мудреца потешные — на уровне комара, но преподносилось с таким трагизмом, что я должна расплакаться и выйти согласиться замуж. А после… на меня можно повесить все долги. Он улыбнулся. У него зубы врозь. Он… щербатый. Надя, бабуля и Пашка… одного горе-племени, переели колдовства, а расплачиваться теперь мне?! А как же мой разум? Моя нормальность? Ничего не происходило кроме скребущихся ногтей сколопендры и тем мелочней и несущественней казались попытки мудреца заглянуть мне в душу.
— У меня нет долгов! — Выплюнула я, швыряя в воздух бриллиант. Мрачный голубь размеров с гагарку материализовался из бесконечного бурого смрада и схватил на лету моё подаяние. Падший ангел с лапкой сколопендры вместо руки благоговейно встретил его взглядом и поднял странную руку. Голубь с лёгкостью утащил падшего ангела с оплавленной кучи в расступившееся марево.
Я ожидала, что голос мудреца прокатится, как граната, и сложит это шапито безумия. Но я слишком плохо понимала нечеловеческую природу, чтоб судить и ожидать другой реакции. Главное, чтоб не рассыпалась реальность, куда я желательно правдами без неправд собираюсь попасть. Да ему не по чину кричать на меня, как истеричка. Он окутал меня жадным липким взглядом — такой интерес отбил желание вести дальнейшие расспросы. После всё происходило без слов. Мудрец, видимо, ожидал от меня извинений, вопроса или действия, оправдывающих моё неповиновение. Вдруг он стал въедливо и откровенно по-хамски пялиться на меня и изредка кидать кислотные взгляды на притихших падших ангелов, всем своим видом показывая, что он следит за всеми и всё слышит. Мудрец с покровительственным видом посмотрел меня, ведь он — венец благородства и совершенства, а я — глупый смерд, не понимаю перед кем геройствую. Что ж, раз я такая смелая, то и поступить со мной нужно соответственно. А заодно я ненароком устраню какую-нибудь ма-а-аленькую проблему тысячелетней давности. Мудрец на что-то решался. Взгляд его запёкся на мне. Отдалённо это было похоже, и на безумие, и на азарт, возможно, всё понемногу — эта гремучая смесь переливалась в ртутных глазах мудреца, отравляющая и бодрящая одновременно. Иногда в его глазах простреливало ликование, экстаз и снова ликование, и даже тень ума, но очень слабая; ликование в последние полминуты было выражено отчётливей всего, как если бы долгое время созревала какая-то мысля или строилась теория… Но всё ломалось о маленького жучка… или в данном случае, моего сверчка, который заприметил бриллиантовую слезу. Озадаченный мудрец созерцал возможные изгибы моего будущего, где только несколько линий приводят столь желанному результату. Он обдумывал с чего же лучше начать своё воздействие? Как подступиться? Как заставить меня буквально молить замуж? Зрачок мудреца извивался, как пиявка — мудрец что-то узрел в своих мыслях. Лицо его ожило. Он то улыбался, то хмурился, то резко втягивал носом воздух, говорить — ничего не говорил. Он ухмыльнулся, было самой яркой его реакцией за последние минут десять. Кажется, он нашёл способ отомстить, и оросил меня таким взглядом, от которого фрески сбежали бы со стен будь они живыми.
— А это твоё проклятье, — мудрец почти пропел эти слова, и его пресно-вежливая улыбка показалась мне оскалом из лепестков ромашки-альбиноса.
Мудрец щёлкнул пальцами, и я пронеслась обратным ходом — к началу тропинки, где ещё сохранялось подобие нормально воздуха, а уже в следующий миг…я угодила в непонятное месиво — то ли жидкое то ли… Вместо света — вспышки хаотичных цветов, не существующих в природе. Минуту назад я чувствовала подошвами кроссовок шершавую землю теней, а сейчас гул, обрёл твёрдость и текучесть, подсвечивая входы в тоннели. Межизмерные шахты? Опять?! Неоригинальный тип. Видимо, перхоть совершенно лишила его фантазии или возможности не дотягивают до его философских угроз про наказание. Горнило адского пекла или же ледяной мрак — хоть что-нибудь эффективное. Где всё это?! И только сквозь желание сгореть заживо или замёрзнуть, добывая воду изо льда осиротевшим дыханием, я чувствовала, как скреблась насмешливая улыбка мудреца.
***
Не зря я вспомнила проклятое шапито… цирк. Мама провела меня в закулисный зоопарк. Зебра, чья телесность держалась лишь на полосках, выхватила из моей руки яблоко и за пару укусов разгрызла. Я закричала, перепугав льва и обезьян. Меня вывели. Но я инстинктивно баюкала руку, боясь посмотреть на неё и представить, как зебра могла отобедать мной. Ведь в моём воображении всё произошло по-настоящему: зебра перекусила меня. Два дня я не спала, боялась отодвигать одеяло ниже груди, потому под ним вместо меня — чистые простыни, казавшиеся зияющей раной. Тогда я впервые столкнулась с иллюзорностью реальности. Это было моей точкой отсчёта. Боже… как это поможет мне сейчас?
С трудом, но я нашла тоннель, куда меня вывел Пашка якобы домой. Его имя… разве оно настоящее? Межизмерные шахты длинные и очень извилистые, напоминающие нехоженые норы. Но я прочесала их раз пять и знаю каждый изгиб, каждый выступ в пластилиновом пространстве и могу спокойно по описанию выступов камней и света добраться до любого места. Один из туннелей я назвала в честь моего кота Камыша, исчезнувшего здесь. Полагаю, Пашка избавился от него, чтоб беспрепятственно вывести меня в другое измерение. Камыша нигде нет, но я и не звала его, боясь, что никто не откликнется на мои слёзы. Меня разрывало от тревог. Да и говорящего сверчка совсем не слышно.
Только я подумала о нём — и что-то впилось в висок. Сверчок разгонялся и таранил мой череп в одном направлении — вправо. Я шла боком, как краб по пересохшему побережью, ожидая, когда промчится волна, чтоб хоть клешни смочить. Боль… настолько едкая, что пришлось склонить голову вбок. Две капли крови мерцали под моими ногами. Ухо кровоточило. Из соседнего тоннеля на меня надвигался красный силуэт. Боль отступила. Я поняла, кто вышел ко мне — говорящий сверчок. И это далеко не насекомое.
Возле его ног тёрся леопард, который ближе к выходу стал мельчать и превратился в Камыша. Кот опомнился и дал дёру. А красный силуэт не изменился. «Красный первенец… чистые не меняют обличья», — всплыло в памяти. Неужели… Я рассматривала того, кого считала долгие годы сверчком.
— Где воры? — Красный Сатана смотрел на меня без пренебрежения. Я знала, он искал ведьм, которые воровали дьявольские пески.
— Там, — указала я на заваленный проход, — и там, — указала в противоположную сторону.
Он вломился в моё сознание, и выхватил карту моих перемещений. Я не боялась его. Не раз в моём сознании мелькали красные отростки — его пятки. Он бегал, выглядывал через глаза людей, выискивая воров. Я чувствовала, что что-то неладное с песками, которые намело в мои кроссовки предостаточно. Пока Пашка не видел, я вытряхнула песок из своих кроссовок перед тем, как выбраться. За мной не числилось не песчинки. За что меня карать?
Красные отростки в голове мелькнули. Сатана убедился по моим воспоминаниями, что я не лгу.
— Я забираю свой дар обратно.
Он коснулся своим пальцем моего лба. Пальцем, который целовали тысячи чертей. Я почувствовала тяжесть их губ, а затем одиночество, облегчение, трезвость, недоступная сумасшедшим. Мой облик стал прежним, человеческим, но… без толстовки. Эта ветошь, ещё бы я беспокоилась, куда она делась. Сатана наблюдал за мной без насмешки и торжества. Он моргнул — шахты заискрились, складывались в новые тоннели миров безумия и ясности. Я чувствовала, чего не существует: скрип пота, блики тьмы, — новые грани восприятия, отнятые с начала эпохи человечества. Я прослезилась. А Сатана оставался неизменным: красный, ростом под два метра и поясом из височных костей.
— Проклятье... это разве оно? Я трезво мыслю, что же в этом мучительного? Сатана хмыкнул. Этот звук слегка обжёг мою кожу... А если бы он рассмеялся, я бы сгорела. Если безумие — его дар, то проклятье… Мудрец, наверное, корчится от злости, зная, что его «наказание» подарило мне свободу от теней и галлюцинаций.
— Домой? — Мой голос был тонким, словно стеклянная нить, готовая оборваться. Как у головастика, а не подростка.
— Все пути открыты, — он уходил, не оборачиваясь, растворяясь в мерцании межизмерных шахт, но голос его прозвучал над ухом. Он всегда рядом. В любом мире.
Новые тоннели расходились в разные стороны, манящие своей неизвестностью. И в каждом из них, на долю секунды мелькнул красный силуэт.
«Не оборачиваться...» Даже Сатана соблюдал негласный закон этих мест — перепутья. Я знала, если я пройду мимо своего тоннеля, то уже не вернусь, но я ведь так и не была любимой дочерью. Но разве безумие не снимается каскадом — со всех членов семьи? И чем будет куплена их любовь?
Оставалось позвать кота.
— Кыс-кыс,
Камыш отозвался, но не тёрся о меня, а отошёл на шаг. Я видела, кот хотел воссоединиться со мной. В его глазах искрилась та же любовь, но... ни капли сочувствия. Только какое-то новое знание, которое не доступно мне пока, отражалась в свечении его красноватых глаз.
Кот знает о моём проклятье! Но что же это? Почему я ничего не чувствую? Проклятье... где же оно, где...
... где же оно, где... — звучало колыбельной мелодией.
— Что же тогда проклятье?! — Мой голос… был моложе.
— Выбор..., — одновременно донеслось со всех тоннелей.
Рассудок… ясный ещё безумней безумия. Раньше моя жизнь была определена безумием, а потом — планами бабули, Пашки и Нади. Теперь же мне нужно самой решить, куда идти и кем быть. Выбор… Что же? Куда сейчас? Они... тоннели... лезут отовсюду... мысли... Они лезут.
Низкое вибрирующее мурлыканье никуда не вело. Камыш, познавший тайны измерений, уселся напротив меня, словно подчёркивая невидимую границу между нами — новая точка отсчёта …грехов. ... Но кот не идёт за мной. Он знает, как разрушить проклятье.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
