Обложка Окна на Луару

Окна на Луару

Юлия Арниева

0% прочитано
Стандартный
Юлия Арниева

Окна на Луару

Глава 1

Дорогие читатели!

Добро пожаловать в Орлеан XVIII века.

Это не та история, где герои каждую главу спасают мир. Здесь жизнь течет так же неспешно, как воды Луары. Вместе с Фанеттой мы будем обживать старый дом, учиться разжигать печи, печь хлеб, готовить блюда по старинным рецептам, принимать гостей и понемногу превращать заброшенный дом в место, куда хочется возвращаться.

Конечно, без тайн не обойдётся. За уютными ужинами будут развязываться языки, старые секреты постепенно выйдут на свет, а прошлое еще не раз напомнит о себе. Но прежде всего эта книга о доме, людях и новой жизни.

Если вам по душе неспешные истории с ароматом свежего хлеба, атмосферой старой Франции, теплыми вечерами у камина и героями, которые становятся семьей не по крови, а по выбору, — буду рада пригласить вас за стол мадам Фанетты.

Надеюсь, вам будет уютно.

С уважением, Юлия

Глава 1

— Не это. И это тоже оставь.

Луиза прижала к груди платье из палевого лионского шелка, шитое серебром по лифу, и посмотрела на меня с таким ужасом, будто я велела бросить его в камин.

— Но, мадам... Это ведь самое лучшее! Вы же надевали его на Рождество у...

— Именно поэтому и убери его, — непреклонным тоном ответила я, замерев посреди спальни над шестью раскрытыми сундуками.

Их собирали три дня: перекладывали каждый слой лавандовыми мешочками и бумагой, готовя к переезду в особняк на улице Тампль — туда, где даму ждали экипаж и содержание в двенадцать тысяч ливров в год. Шесть сундуков пышного приданого для новой жизни, которую я не заказывала. Из этих шести остаться должен был только один.

— Шерстяные вещи — сюда, — я откинула крышку самого простого дорожного сундука, обитого свиной кожей. — Все серое, коричневое, темно-синее. Белье — столько, сколько войдет. Чулки. Теплый плащ. И башмаки, Луиза. Никаких бальных туфель.

— А атласные робы, мадам? — запричитала служанка. — А кружево? Одно только алансонское стоит...

— Я прекрасно знаю, сколько оно стоит.

В том-то и заключалась моя задача. Я ходила вдоль сундуков, на глаз и на вес оценивая то, что в этом веке заменяло женщине банковский счет. Кружево — легкое, драгоценное, не мнется — берем все и аккуратно сворачиваем в полотно. Два шелковых платья захватим не для того, чтобы носить, а на продажу: в провинции за лионский шелк дают почти столичную цену, при этом места он занимает немного. Из мехов берем песец, а лису оставляем: слишком уж она приметная и яркая, ее запомнит любой встречный. Словом, все, что громко кричит «смотрите, едет знатная дама» — остается здесь. Потому что дама никуда не ехала. Дама пока оставалась в Париже — по крайней мере, еще на три дня, пока о ней не хватится граф.

— Подай шкатулку.

Луиза принесла шкатулку из розового дерева с бронзовой накладкой и опустила ее на кровать. Я откинула крышку.

Казначейство поработало здесь еще до моего появления. Все, что числилось за домом Гранье, ушло вместе с самим домом: столовое серебро, золотые табакерки, пряжки и орденская цепь покойного. Осталось лишь то, что было записано в брачном договоре за девицей Мерсье — личное приданое не подлежало конфискации, и чиновник, составлявший опись, равнодушно вычеркнул его: за лишнее рвение ему явно никто недоплачивал.

Нитка чуть желтоватого жемчуга. Серьги с гранатами — судя по тяжеловесной старой оправе, еще бабкины. Три скромных кольца. Золотой крестик на цепочке. И, наконец, часы на шатлене — тонкая эмаль с незабудками; такие можно заложить в любом городке королевства, где найдется хотя бы один ювелир или приличная ссудная касса.

Наличными оставалось всего четыреста двадцать ливров: горсть золотых луидоров, ровный столбик серебряных экю и мешочек медяков. По меркам той роскошной жизни, для которой собирались шесть сундуков, — жалкая милостыня.

По меркам той жизни, которую задумала я, — вполне солидный оборотный капитал.

Я села к секретеру, выложила монеты и принялась их делить. Треть отправилась в кошелек на поясе, под юбку — на текущие дорожные расходы. Еще треть предназначалась для зашивания в подол нижней юбки: по четыре монеты в каждый шов, чтобы ткань не оттягивало и золото не звенело при ходьбе. Остаток вместе с жемчугом я убрала в холщовый мешочек, который повесила на грудь, под самую шнуровку.

Эта дорожная арифметика получалась у меня сама собой, без ни малейших раздумий — словно я всю жизнь только и делала, что бежала из городов с зашитым в белье золотом. Луиза неотрывно следила за иглой в моих руках, и глаза у нее становились все круглее.

— Мадам... умеет шить?

— Мадам многое умеет, — ответила я. — Нитку перекуси.

Она послушно перекусила нитку, а затем всхлипнула и заплакала — в голос, по-детски, утираясь рукавом.

Она плакала с самого утра, с короткими перерывами на работу. Луиза прослужила у Фанетты Гранье два года, вместе с ней пережила обыск, опись имущества, вдовство и позор; она ходила за ней в те темные дни, о которых мне совсем не хотелось вспоминать — хоть и приходилось. В новую жизнь, на улицу Тампль, она тоже собиралась вместе с хозяйкой и давно мечтала об этом вслух: у графской челяди и стол всегда с мясом, и ливреи из хорошего сукна, а горничной самой мадам и вовсе полагалась отдельная каморка. Вместо этого хозяйка вот уже второй день говорила странные вещи, ходила по дому чужой походкой и прямо сейчас потрошила тщательно уложенные сундуки.

— Возьмите меня с собой, — попросила она в десятый раз. — Мадам, я все умею! Я и жалованья просить не стану, пока мы не устроимся, я...

— Нет, Луиза.

Луиза слишком хорошо знала прежнюю Фанетту Гранье: помнила, как та держит чашку, как морщится от сквозняка, как молится и что напевает под нос, когда думает, что осталась одна. Неделя в пути и девчонка начала бы подозрительно коситься. Месяц — и поползли бы шепотки. А против шепота собственной горничной окажутся бессильны и жемчуг, и любая подорожная.

— Я и сама не знаю, куда еду, — произнесла я вслух единственную часть правды. — И не знаю, на что буду жить. Тащить тебя в эту неизвестность я не стану, но без места не оставлю. Подай перо.

Я принялась писать рекомендацию на плотной бумаге, сохранившейся от лучших времен. Выводила буквы старательно, чужим почерком, который моя рука, к счастью, все еще помнила сама: «...в течение двух лет служила мне верно, прилежна, честна, нрава скромного...» Внизу поставила размашистый росчерк вдовы Гранье — он все еще имел вес в некоторых домах.

— Отнесешь это графине де Русси. Она уже третий месяц жалуется, что ее обкрадывает камеристка и что во всем Париже не найти честной служанки. Жалованье проси на десять ливров больше, чем платила я — она даст, ей будет приятно меня обойти. И вот еще.

Я отсчитала тридцать ливров и накрыла их сложенным листом рекомендации.

— Твое жалованье до Михайлова дня и немного на устройство. Палевое платье тоже забирай: перешьешь или продашь, за него дадут хорошую цену.

Луиза переводила взгляд с денег на письмо, затем на меня, и по ее лицу волнами проходили обида, страх, благодарность и снова обида будто круги по воде от брошенных один за другим камней.

— Мадам меня прогоняет... — тихо заключила она наконец и снова заплакала, отвернувшись к сундуку.

— Мадам спасает нас обеих, — еле слышно пробормотала я себе под нос, по-русски.

К вечеру дорожный сундук был собран и плотно стянут ремнями, а пять его собратьев выстроились вдоль стены — аккуратные, наполненные заново. Их я велела Луизе наутро отдать на хранение мебельщику с улицы Сен-Дени под расписку на имя мадам Гранье. Пусть граф, когда кинется искать, узнает: вещи на месте, дама выехала налегке, а значит, вот-вот вернется.

Оставалось последнее. Ради этого я позвала Луизу в спальню и заперла дверь.

— Открывай свой сундучок.

— Мадам?..

— Платье. Твое воскресное, синее, а с ним чепец и косынку. Давай мне. А ты заберешь мое коричневое — оно скромное, сойдешь за приличную горожанку, и в нем же отправишься завтра к графине. Для рекомендации полезно выглядеть достойно.

— Это же... Мадам, это невозможно, вы же... в моем...

— Быстрее, Луиза. Экипаж приедет к девяти.

Платье пахло лавандой и сухой мятой, которыми небогатые девушки перекладывают единственные ценные вещи. Оно село на меня почти идеально: Фанетта Гранье оказалась едва заметно стройнее своей горничной, так что под юбкой свободно поместились и подол с зашитым золотом, и холщовый мешочек на груди.

Я повязала косынку крест-накрест, как носят служанки, надвинула глубокий чепец и накинула сверху темный шерстяной плащ с капюшоном.

В зеркале, к которому я подошла лишь второй раз за все эти сумасшедшие дни, отражалась молодая женщина из простых: миловидная, не выспавшаяся, с припухшими от слез глазами. Простая прислуга, едущая на новое место. Никто. Лучшего пропуска в новую жизнь нельзя было и пожелать.

Фиакр, нанятый через сына привратницы, забрал меня у задней калитки. Единственный сундук кучер с кряканьем закинул наверх, а я села в карету с корзинкой, в которой лежали хлеб, кусок сыра и две бутылки разбавленного вина: в дорогу здесь снаряжались словно в дальнее плавание.

На правом берегу, у церкви Сент-Эсташ, я расплатилась и вышла из кареты. Отстояла мессу — совсем немного, ровно столько, чтобы фиакр успел уехать. Затем вышла через боковые двери прямо в рыночную толчею и мгновенно растворилась в ней вместе со своим сундуком, который за два су согласился нести местный крючник.

Парижские крытые рынки встретили нас оглушительным шумом. Торговки в высоких чепцах перекрикивали друг друга, зазывая покупателей на свежую макрель; в воздухе мешались запахи устриц, парного мяса, прелой капусты и жареных каштанов. Я не удержалась и на мгновение замедлила шаг, чтобы рассмотреть этот пестрый хаос — протянувшиеся вереницей рыбные, зеленные и птичьи ряды...

Но крючник с моим сундуком успел уйти вперед, ведя меня к противоположному краю площади, и я поспешила за ним. У выезда с рынка он свистнул второй фиакр. И я, назвав кучеру контору королевских дилижансов на улице Нотр-Дам-де-Виктуар, забралась в экипаж.

Ехать было недалеко. Вскоре фиакр остановился у нужных дверей; кучер за пару су помог занести мой тяжелый сундук внутрь конторы и поставил его у стены.

В самом помещении пахло сургучом, конюшней и мокрым сукном. Клерк за решеткой, не поднимая головы, равнодушно спросил имя:

— Фанетта Мерсье, — ответила я, и чужое имя прозвучало на удивление буднично, будто оно и правда было мое.

Клерк вписал меня в ведомость, принял двенадцать ливров за место внутри орлеанского дилижанса, у окошка — с отдельной доплатой за сундук, — и объявил, что отправление назначено на завтра, на шесть утра. А если угодно заночевать, то прямо через двор есть постоялый двор «Серебряный лев», где с проезжающих берут по-божески.

«По-божески» обошлось в двадцать су за койку в общей женской комнате, где, судя по чепцам на гвоздях, уже устроились три постоялицы. Еще десять су ушло на ужин, вкуса которого я даже не запомнила.

Я легла, не раздеваясь, прямо поверх одеяла, положив ладонь на грудь — туда, где под шнуровкой прятался мешочек с золотом, — и мгновенно уснула. А в пять утра меня уже растолкала служанка постоялого двора.

Наскоро ополоснув лицо холодной водой из кувшина, я сунула пару су коридорному мальчишке, чтобы он стащил мой тяжелый сундук вниз. Оправив чепец, спустилась во двор, где под навесом уже запрягали лошадей и собирались сонные пассажиры.

Дилижанс на Орлеан отошел в шесть с четвертью — на самом рассвете, под ругань кучера, хлопанье кнута и звон упряжи. Это была большая карета на восемь мест, обитая изнутри вытертым трипом. Пахло в ней нагретой кожей, чесноком и пылью, которой нам предстояло дышать всю дорогу. Попутчиков набралось как раз на все места: аббат с требником и подагрой, орлеанский суконщик с женой, тощий судейский клерк, кормилица с младенцем, отставной сержант и старуха в трауре. Последняя ехала хоронить зятя и уже к третьему лье рассказывала об этом — обстоятельно, с видимым удовольствием и по третьему кругу.

Меня в синем шерстяном платье и скромном чепце определили сразу и безошибочно: прислуга, едет к новому месту. Аббат слегка отодвинулся, уступая место, а суконщица принялась говорить со мной — покровительственно и охотно, что меня совершенно устраивало.

Париж выпустил нас через заставу Анфер уже под ярким утренним солнцем. После заставы потянулись предместья: огороды, ветряные мельницы на холмах, пока дорога окончательно не вывела нас на юг — широкую, вымощенную посередине и обсаженную вязами в два ряда. Это был прямой Королевский тракт на Орлеан.

Дилижанс делал от силы по два лье в час. Кучер клялся, что к завтрашним сумеркам будем на месте, если только не встанем где-нибудь по пути. Причины он перечислял с искренним наслаждением: сломанная ось, павшая пристяжная, размытая обочина или почтмейстеры — чтоб им пусто было, — приберегающие лучших лошадей для курьеров.

За Лонжюмо сменили упряжку, а за Арпажоном остановились на обед.

Обед на почтовом дворе подавали за общим столом, всем разом, и ели здесь точно так же, как ехали — в тесноте и по строгому расписанию. Суп внесли в глубокой миске на всю компанию. Бульон был жидок, сер и покрыт мутной пеной, которую никто и не подумал снять. За супом последовала вареная говядина из того же котла, а к ней — горчица в треснувшем горшочке, серый хлеб с толстой коркой и вино, разбавленное до цвета зари. Аббат прочитал благодарственную молитву, сержант — вынес приговор здешней кухне, и оба оказались по-своему правы.

Я съела все. В той жизни, о которой мне нельзя было думать, я бы непременно написала об этом обеде что-нибудь язвительное. В этой же — лишь отметила про себя, что хлеб здесь пекут из плохо просеянной муки, но на хорошей закваске; что говядину вываривали долго, горчица вполне недурна, а на всю харчевню работают, кажется, от силы две женщины на сорок голодных ртов.

После Арпажона дорога поднялась из долины, и по сторонам раскинулась Бос — хлебная равнина, ровная как стол до самого края горизонта. Пшеница стояла стеной, еще зеленая, но уже выметавшая колос; ветер гулял по ней, точно по глади воды. Ни лесов, ни рек вокруг — лишь ветряные мельницы да колокольни, по которым в этих краях отмеряют расстояния.

Суконщик, перехватив мой взгляд, с гордостью заметил, что мадемуазель видит перед собой житницу всего королевства: вся эта земля до самого Орлеана — один сплошной хлеб, и в урожайный год обозы с босским зерном идут через городские рынки день и ночь.

Я смотрела на эту равнину, кормившую Париж. Она действительно была красива, но однообразной красотой, от которой неизбежно клонит в сон. Вскоре попутчики один за другим задремали. Младенец у кормилицы почмокал и затих. И под мерный скрип колес мое сознание само соскользнуло в воспоминание о том дне, когда я здесь очнулась…

К пологу в мелкий букет, к липкой горечи во рту, к отражению в зеркале, где на меня смотрели чужие, распухшие от слез глаза. Как я ходила по комнатам кругами, трогала вещи и отдергивала руку. И как подолгу стояла у окон, за которыми был незнакомый город: вывески на кронштейнах, портшезы, водоносы с ведрами, дама с высокой прической, осторожно переступающая лужу, мальчишка с газетами, выкрикивающий новости, из которых я понимала каждое слово и не могла понять ни одного. Я стояла у окна часами. Отходила. Возвращалась проверить — вдруг за стеклом все стало обратно правильным. Увы, не становилось.

Луиза — я тогда еще не знала, что она Луиза, — носила мне бульон, теплое вино с корицей, нюхательные соли; плакала в прихожей, думая, что я не слышу; шепотом говорила с привратницей про доктора и про то, что мадам совсем плоха с тех пор, как... Слов я тогда не разбирала.

На третье утро она вошла, встала в дверях, комкая передник, и виновато, но с неожиданной твердостью заговорила:

— Мадам, простите меня... но срок истекает. Господин граф ждет ответа к четвергу. Мадам сама изволила согласиться... Господин граф столько раз являл доброту, но ведь и его доброте есть предел, а нам за квартиру платить будет нечем.

И на этой фразе — «граф столько раз являл доброту» — воспоминания вдовы Фанетты Гранье, будто кем-то бережно сдерживаемые до сих пор, хлынули сплошным потоком.

Помост и рев толпы, который память милосердно смазала. Опись имущества: чиновник слюнявил палец, переворачивая листы, и все допытывался, где второй канделябр. Красный сургуч на дверях — Луиза потом отковыривала его ногтями. А родня обошлась без слов вовсе: ни упреков, ни объяснений — вдове просто перестали открывать.

Потом появился надушенный, немолодой граф, с привычкой брать руку Фанетты двумя пальцами — как берут вещь с прилавка, о цене которой уже условились. Предложение прозвучало тут же, между соболезнованием и прощанием, и составлено было так гладко, что оскорбиться оказалось не за что: не покупка — покровительство, не содержание — участие. Она кивнула, не дослушав, глядя мимо него в окно.

И последний вечер ее жизни, из которого я помнила только главное: зеленую склянку и то, что наутро из этой постели поднялась уже я.

Голова раскалывалась так, что темнело в глазах. Я просидела до самого полудня, вжав пальцы в виски и пережидая этот шторм. А когда он прошел, и чужая жизнь улеглась во мне, став собственной, я обнаружила, что стою посреди спальни и решение уже принято: в содержанки я не пойду, а из Парижа нужно немедленно бежать…

— Этамп! Почтовая станция! — зычный крик кучера снаружи и хриплое откашливание аббата мгновенно выдернули меня из прошлого.

— Ну, слава господу, добрались! — запричитала старуха в трауре, подбирая свои корзинки и задевая меня локтем. — Проходите же, мадемуазель, не стойте в дверях, дайте людям выйти!

Ночевали в Этампе, пройдя за день семнадцать лье.

Городок стоял на реке, вернее — на пучке речек, разобранных на мельничные лотки. Вода шумела здесь повсюду: под мостиками, за заборами, а над ней висел теплый, сытный, отрубяной дух — Этамп молол босское зерно и жил этим помолом. Постоялый двор «Три короля» у почтовой станции принял наш дилижанс привычно: двор осветился фонарями, забегали конюхи, а служанки понесли в залу приборы.

Ужин против арпажонского обеда оказался неожиданно хорош, и я поняла, почему кучер так гнал лошадей. Похлебка на сей раз была густая, луковая, на подрумяненной муке, под плотной шапкой тертого сыра. Ели ее молча, что у едоков всех времен означает высшую похвалу. За ней подали угря, тушенного в красном вине с черносливом — матлот, как заметил суконщик, здешние речки им богаты. Угорь был жирен, вина на соус не пожалели, и я ела, разбирая его на составляющие, словно письмо по слогам: лук, сало, тимьян, зачем-то гвоздика — лишняя, но простительная. Хлеб в Этампе подали белее арпажонского, из лучшей муки: город мельников держал марку.

Спали вчетвером в комнате на двух кроватях: я с суконщицей, старуха в трауре — с кормилицей, а младенец — в дорожной корзине между нами. Простыни были влажноваты, из-под обоев несло мышами, а дверь запиралась на хлипкий крючок, годный разве что против сквозняка. Я снова легла, не раздеваясь, спиной к суконщице, с мешочком под сорочкой. Суконщица, укладываясь рядом, вздохнула, что нынче хоть спокойно, а вот в запрошлом году под Тури пошаливали — остановили дилижанс среди бела дня... Я слушала ее вполуха и засыпала под несмолкаемый шум мельничной воды за окном.

Второй день пути тянулся короче и нетерпеливее. В Тури сменили лошадей, в Артене — снова, и с артенейского пригорка, прямо от ветряка, кучер указал кнутом на юг: мол, прибываем. Там, на самом горизонте, в мутной синеве уже угадывалась гряда — долина Луары.

К Орлеану подъезжали в сумерках. Дорога пошла вниз, равнина кончилась, и потянулось предместье Баннье — сады, огороды, трактиры для возчиков, обозы, вставшие на ночлег вдоль обочин: телеги с зерном, с бочками, с сеном — целый караван, ждущий открытия утренних ворот. Пахнуло дымом, навозом, а потом — сквозь этот дым — рекой: большой водой, мокрым песком и смоленым деревом.

Городская стена выросла из сумерек серо и буднично. В воротах тускло покачивался фонарь; стражник с алебардой считал въезжающих без всякого интереса. Над крышами, чернея на догорающем небе, застыли две недостроенные башни собора в паутине лесов — их строили, как заметил суконщик, уже сто лет и будут строить еще столько же.

Улица за воротами оказалась тесной, кривой и полной вечерней жизни: закрывались лавки, гремели ставни, где-то пели, из харчевни тянуло жареным салом... Но над всем этим стоял еще один повсеместный, кислый и винно-живой запах уксуса.

Дилижанс остановился во дворе конторы у Баннье. Пассажиры выбирались наружу, разминая затекшие спины; суконщик подавал жене руку; кормилица баюкала раскричавшегося младенца. Конюх сбросил с крыши мой сундук.

Я стояла возле него в чужом воскресном платье, в чужом городе, в чужом теле — с четырьмя сотнями ливров, зашитыми в подол, — и смотрела, как в домах один за другим зажигаются окна.

— Мадемуазель кто-нибудь встречает? — спросила суконщица участливо.

— Нет, — ответила я. — Меня здесь никто не ждет.

Глава 2

— Комната наверху: два окна, камин, кровать — двадцать пять су в день, — объявила хозяйка, поднимаясь передо мной по скрипучей лестнице со свечой в руке. — Со столом и свечами — сорок. Помесячно уступлю за тридцать, но беру вперед, такой у меня порядок, уж не взыщите.

— Без стола, — сказала я. — И не на месяц. За неделю вперед — двадцать.

Хозяйка обернулась на ступеньке и оглядела меня заново, уже как следует: синее шерстяное платье, приличный плащ, один сундук, но добротный, и говор не здешний.

— Двадцать два, — уступила она, — и вода для умывания моя. А стирка и стол, как пожелаете. Внизу кормлю в полдень и в семь часов вечера.

На том и сошлись. Постоялый двор звался «Три дофина» и стоял на улице Баннье, в пяти минутах от ворот, через которые я вчера въехала. Хозяйку звали мадам Гоше; была она вдова, широкая в кости, в меру любопытная и держала дом в чистоте: на лестнице пахло воском и луковым соусом, а не мышами, и за одно это я готова была простить ей два лишних су.

Комната оказалась вполне приличной: кровать с пологом, стол, стул, кувшин, над очагом распятие, за окном черепичные скаты да труба соседней пекарни. Я заперла дверь на ключ, села на край постели и достала кошелек с остатками дорожных денег.

Из Парижа я выехала с четырьмя сотнями и двадцатью ливрами. Дорога, ночлеги, обеды и носильщики съели без малого сорок. Оставалось триста восемьдесят с мелочью. На эти деньги у мадам Гоше со столом можно было прожить месяцев семь, а без стола и экономя все десять.

В сундуке, конечно, еще лежали жемчуг, серьги, кольца, часы, меха, кружево и два лионских платья. Но это был неприкосновенный запас, который перестает быть запасом в тот день, когда начинаешь его проедать.

Еще раз оглядев комнату, я поднялась и направилась к двери. На ходу мне всегда лучше думалось, да и осмотреться не мешало бы.

Город для прогулок был хорош. От ворот Баннье улица вела прямо к площади Мартруа — просторной, мощеной, с шумными хлебными рядами по утрам. От площади к реке спускалась улица Руаяль, новенькая и прямая как стрела, с аркадами по обеим сторонам: ее прорубили сквозь старые кварталы совсем недавно, вместе с новым мостом, и Орлеан явно ей гордился. Под аркадами сидели торговцы дорогим товаром — шелк, фарфор, книги, часы; по мостовой катили кареты; и вся эта роскошь упиралась в мост через Луару — девять каменных арок, светлых, еще не успевших потемнеть от времени.

Вправо и влево от этой парадной оси начинался настоящий Орлеан: улица Бургонь, старая, кривая и длинная, точно весь предыдущий век. Дома с темными балками, нависающие верхними этажами, лавки суконщиков и чулочников, трактиры, часовни, и над всем этим — собор в строительных лесах. Две его недостроенные башни застыли в паутине из бревен, по которой ползали крошечные фигурки каменщиков.

И никакой въедливой гари, химического смога или ядовитого чада, к которым я привыкла в своей прошлой жизни. Здесь к речному и уксусному запахам, за каждым углом добавлялись новые: у Мартруа — теплым хлебом, за улицей Бургонь — суслом и сырым винным погребом, ближе к восточным кварталам — сладкой гарью жженого тростникового сахара, подплывавшего по реке из Нанта, и в иных переулках воздух стоял как над забытой на огне карамелью. Город кормился рекой и пах всем, чем торговал.

Я шла, смотрела, впитывала и перебирала свои возможности, точно крупу.

Считать я умела — быстро, чисто, с проверкой: в прошлой жизни цифры были частью моей работы. Но женщин не берут в конторы. Ни негоцианту, ни откупщику, ни в магистрат счетчица не нужна — нужен счетчик и точка. Самое большее, что дозволялось женщине с головой на плечах, — торговать самой, а для этого нужны патент, место в рядах и годы репутации. Писала я тоже прилично, но писарем женщину не возьмут и подавно. Гувернанткой? Без рекомендаций, без имени, в чужой дом, где сначала спросят, кто я и откуда, а потом все равно докопаются до правды? Швеей смешно: моих познаний хватало лишь на то, чтобы зашить луидор в подол. Прачкой, судомойкой — мягкие руки Фанетты выдали бы меня раньше, чем язык. Кухаркой в богатый дом...

Вот тут я замедлила шаг. Готовить я любила и, по словам близких, умела. Но кухарку нанимают по рекомендации, как жену берут с приданым; без бумаги от прежних хозяев меня не пустили бы дальше черного крыльца. Да и призналась я себе, застыв под аркадой и глядя, как приказчик раскладывает на лотке севрские чашки, я просто не хотела идти в услужение.

Оставалось одно, это открыть свое дело. А для своего дела — хоть пирожки печь, хоть белье крахмалить — нужен свой угол. Аренда съедает выручку и оставляет тебя вечной гостьей; дом — это дно, от которого можно оттолкнуться.

Эти мысли меня так захватили, что я и не заметила, как зашагала быстрее, пока настойчивое урчание в желудке не напомнило, что ела я последний раз, ужиная в дороге.

Обедала я на улице Бургонь — за общим столом у местного трактирщика, в компании приказчиков и двух каноников. Обед оказался лучше арпажонского, но скучнее этампского: суп с капустой и салом, разваренная говядина с корнишонами да здешнее красное вино — легкое и чуть кисловатое. На сладкое подали печеные груши в вине, и я отметила себе, что сахар здесь не жалеют: город сахароварен мог это себе позволить.

На обратном пути, когда уже сгущались сумерки, на улице Руаяль мне попалось на глаза объявление, приклеенное у ворот красивого нового дома с балконом: «Продается дом со службами, обращаться к привратнику».

Привратник — сухопарый старик в сдвинутом набок парике — окинул мой наряд равнодушным взором и спросил, не оглядываясь:

— Вам кого, мадемуазель?

— Я по объявлению, — сказала я. — Сколько просят за дом?

— Двенадцать тысяч ливров, — ответил он с ленивой скукой и сплюнул под ноги. — И господин хозяин не торгуется.

— Понимаю. Спасибо. — Натянуто улыбнувшись, я пошла прочь, чувствуя, как щеки горят, словно от пощечины. Двенадцать тысяч... Тридцать таких капиталов, как мой.

Вернулась в «Три дофина» я уже в глубоких сумерках, как раз к ужину. За общим столом было шумно. Рядом со мной опустился проезжий торговец скотом в засаленном камзоле и въедливого вида господин с чернильными пятнами на пальцах — судейский писец, судя по выправке.

— Что, мадемуазель, не из здешних? — спросил торговец, едва служанка грохнула перед ним миску с фасолью. — Лицо незнакомое, а плащ парижского покроя. Нынче из столицы все больше с оглядкой едут. Как там, спокойно?

— Спокойно, — ответила я, зачерпывая суп. — Дороги открыты. А вы давно в Орлеане?

— Третий год сюда наезжаю, — хмыкнул он. — Город сытый, да чужих принимает неохотно. Если нет связей или покровителя — останется только на воду смотреть.

— И на цены, — подал голос писец, не поднимая глаз от своей тарелки. — Цены разорительные. В центре жить — останешься без гроша в кармане, а на окраинах у Сантерра, дышать нечем от сажи. Вы, мадемуазель, по делу сюда или к родне?

— Осматриваюсь, — коротко отрезала я, чтобы не пускаться в расспросы, и перевела разговор на погоду и урожай.

Ужин тянулся еще полчаса, но ничего стоящего я больше не услышала: обычные разговоры о ценах на овес, налогах да разливе Луары. Сама стряпня оказалась так щедро сдобрена черным перцем и гвоздикой, что у меня до сих пор щипало язык — здешний повар явно не жалел пряностей, заглушая ими сомнительную свежесть тушеной баранины. Расплатившись и отдав служанке мелкую монету, я поднялась к себе и закрыла дверь на хлипкий крючок.

Вымыла лицо и руки холодной водой из кувшина, с наслаждением расшнуровала корсет, вытащила из волос шпильки и расчесала гребнем спутанные пряди. В темноте комнаты, освещаемой лишь лунным светом сквозь черепичные скаты, я легла в постель. Спала без снов — усталость дороги и стыд от разговора с привратником забрали последние силы.

А утром, едва рассвело, я спустилась на улицу, даже не дождавшись завтрака. И у первого же мальчишки купила газету.

Газета называлась «Афиши Орлеанэ», выходила по пятницам и вмещала в себя на четырех листках скверной печати про весь здешний мир: цены на зерно и вино, прибытие барок, постановление интендантства о дорожной повинности, стихи некоего аббата к свадьбе, объявление о пропавшей болонке испанской породы и два столбца, ради которых я и отдала свои монеты: «Продажа недвижимого имущества» и «Предложения услуг».

Столбец услуг я прочла первым. Требовались: кормилица в почтенный дом, лакей рослый и с рекомендациями, подмастерье к цирюльнику да экономка к одинокому канонику — «женщина в летах, набожная, с отзывами от духовных особ». Во всем этом мире я не подходила ни под одну строчку, разве что под объявление о пропавшей болонке.

Столбец продаж был интереснее. Комнаты и половины домов я отмела сразу, не читая условий: полдома означает соседей, а соседи означают глаза, уши и вопросы. Целых домов в моих пределах значилось три, и после полудня я отправилась по адресам.

Первый дом стоял на улице Бургонь, и в объявлении он назывался «удобным». Показывала его сама хозяйка — вдова стряпчего в трауре такой давности, что черная шерсть успела порыжеть. Она поднималась по лестнице передо мной со свечой, хотя на улице стоял ясный полдень, и это сказало мне о доме больше любого описания.

— До собора два шага, мадемуазель, — подала она голос, заслоняя огонек ладонью. — По утрам слышно, как каноники поют обедню. А каков благовест на Пасху...

— А солнце сюда заглядывает?

— Солнце? — вдова задумчиво нахмурилась, будто я спросила о дальнем родственнике, от которого давно нет вестей. — На Святого Иоанна бывает. Под вечер, если встать у левого окна.

Все остальное тонуло в тени. Улица в этом месте сужалась так, что верхние этажи почти смыкались, окна выходили в глухую стену напротив, а двор оказался каменным колодцем два на три шага, где даже в полдень царил серый сумрак. Из погреба тянуло такой застарелой сыростью, что я не стала и спускаться.

— Стены дышат, — заверила вдова, перехватив мой взгляд на темные потеки у пола.

Дышали они, судя по запаху, давно. И за это унылое жилище просили четыре с половиной тысячи. Я откланялась на второй минуте.

Второй адрес был за южными воротами, на левом берегу, и дом стоил тысячу восемьсот ливров — цена, от которой у меня впервые появилась надежда: почти по средствам. Я перешла мост пешком; ветер с реки трепал косынку, внизу тянули бечевой тяжелую барку, и я загляделась так, что чуть не попала под колеса водовоза. Разгадка столь низкой цены ждала меня за воротами вместе с ветром: он потянул с востока, и я все поняла раньше, чем увидела красильни и кожевенные мастерские. Там мыли, дубили и красили кожи; вода в протоке шла буро-зеленая, а воздух стоял плотный и невыносимо едкий.

Хозяин, кожевник с руками цвета дубовой коры, провел меня по комнатам без вдовьих речей про колокола.

— К запаху привыкают за месяц, мадемуазель, — сказал он, заметив, как я стараюсь дышать через раз. — Жена моя его и вовсе не замечает. Зато вода под боком и глина под ногами даровая.

— А готовить? Тесто ведь впитывает запахи, да и молоко.

— Чего? — не понял он.

— Ничего, — ответила я. — Спасибо, мэтр. Я подумаю.

Думать тут было не о чем: жить в таком месте тяжело, а готовить на продажу и подавно.

На третий день, до встречи с поверенным, я выбралась к рынку. Третий адрес находился неподалеку от Шатле, и торги начинались сразу за углом. Отчасти это требовалось для дела, отчасти же мне просто нужно было отвлечься от листов с объявлениями.

Рынок ошеломлял какофонией звуков еще на подходе. Первое, к чему пришлось привыкать, — еда здесь была живой. Птица не лежала на прилавках: она кудахтала со связанными лапами, билась в корзинах, рыба плавала в чанах с водой. Покупатели бережно подхватывали кур и дули им под перо, проверяя жир с тем же знанием дела, с каким в моем прошлом изучают состав на упаковке.

Молочница наливала молоко из высоких кувшинов и на вопрос «утреннее?» оскорбилась: «Только из-под коровы, отпейте сами». Пили тут же, из общей кружки, переходившей из рук в руки, — я мысленно перекрестилась и сделала глоток: молоко оказалось густым, теплым, с запахом луговых трав.

Масло я выбирала носом: из трех желтых пластов под влажным полотном сливками пах только один, у крайней торговки, его я и купила. Ее соседка проверяла яйца на солнце, поднимая каждое к небу, и за такую проверку, можно брать не глядя.

С мукой вышло дольше. Я растерла щепотку между пальцами, потом другую, из соседнего мешка, потом третью, и мучник начал коситься. Мука была свежая, но серая: отрубей едва ли не на треть.

У торговца колониальным товаром на полке высились сахарные головы в синей бумаге и стоили столько, что щипцы к ним следовало выдавать вместе с нюхательными солями. Рядом стояли горшки с медом, вдвое дешевле, и решение было принято само собой. За солью пришлось идти в особую лавку с решеткой на окне, и ждать, пока ремесленник передо мной расстанется с монетами: «...грабеж... среди бела дня... на том свете им эта габель зачтется...» Соль отвешивали, как аптечное снадобье и я, взяв две унции, вышла с ощущением, что совершила не покупку, а расточительство.

А вот кого на рынке не нашлось, так это привычных продуктов из прошлой жизни. Ни картофеля — вернее, один горшок с ботвой стоял у аптекаря среди диковинных трав, как заморская редкость. Ни томатов: на юге их уже знали, а на севере все еще опасались. Я поглядела на аптекарский горшок с легкой тоской и пошла дальше.

Зато июнь брал свое: на углу продавали землянику — мелкую, темную, бережно уложенную на свежие капустные листья. Пахла она так, что покупатели выстраивались в очередь. Я взяла кулек на один су, добавила стакан черешни и с полной корзиной — мука, яйца, кувшин молока, масло, мед и соль — отправилась наконец к поверенному, чувствуя себя настоящей орлеанкой.

Нотариус принял меня в конторе, заваленной делами по самые подоконники. Он выслушал меня благожелательно, но развел руками раньше, чем я закончила:

— Дом хорош, мадемуазель, спорить не стану. Но торг невозможен.

— Почему же? Три тысячи — цена непомерная.

— Эта цена — плод семейной вражды, — вздохнул он. — Наследников трое. Старший согласен на три тысячи, младший требует три с половиной, а средний вообще против продажи из упрямства и назло старшему. Пока они не помирятся или, упокой их господь, не уменьшатся числом, я не вправе уступить ни су.

— И давно они тянут?

— Четвертый год, — ответил нотариус с тихой гордостью, точно речь шла о затяжной войне.

Я вышла от него с пониманием нравов местных наследников и с неприятным чувством, что хожу по кругу.

Тем же вечером, чтобы день не пропал даром, я отнесла к торговке подержанным платьем — ее лавку на улице Бургонь мне указала мадам Гоше — сверток с алансонским кружевом и одно из двух лионских платьев. Торговка, старуха с глазом опытного оценщика, перебрала кружево и посмотрела шелк на свет.

— Пятьдесят ливров за все, — вымолвила она, не моргнув.

Я молча начала сворачивать ткань обратно.

— Ну-ну, не горячитесь, — старуха придержала сверток костлявой рукой. — Восемьдесят.

— Триста. Это алансон, а не дешевое плетение из деревни.

— Пресвятая Дева, да вы меня по миру пустите... Сто двадцать, и то из почтения к вашей нужде.

Через полчаса торга мы сошлись на двухстах шестидесяти ливрах. Платье это обошлось покойному Ансельму Гранье втрое дороже одной только работы, но покойнику было уже все равно, а мне двести шестьдесят ливров требовались звонкой монетой. По дороге домой я зашла еще к ювелиру под аркадами — не продавать, а только прицениться — и узнала, что за золотые часы с эмалевыми незабудками дадут сто семьдесят, «если ход исправен, мадемуазель». Ход был исправен. Я ответила, что подумаю.

Итого к вечеру третьего дня у меня имелось шестьсот с лишним ливров, стоптанные башмаки и не одного пригодного дома.

В «Три дофина» я вернулась в том расположении духа, в котором в моей прошлой жизни заказывают торт целиком и едят его ложкой из коробки. Здесь коробки с тортами не водились. Зато в моей корзинке лежали мука, яйца, молоко и мед, а внизу, за обеденной залой, топилась хозяйская кухня.

— Мадам Гоше, — сказала я, поймав хозяйку у лестницы, — а пустите меня вечером к очагу? За дрова заплачу.

— К очагу... А готовить-то что будете?

— Блины.

— На Сретенье-то? — она усмехнулась. — До Сретенья полгода в обе стороны.

Я на секунду замешкалась, но память Фанетты тут же подбросила воспоминание: детство, шумная кухня, куда девочки-аристократки сбегали от гувернанток, и старая кухарка, сунувшая маленькой графине в кулачок серебряный экю, чтобы блин перевернулся «на счастье».

— А у меня без праздника, — ответила я. — Для настроения.

— Ну, раз так, то два су за угли, и золу за собой выгрести, — рассудила мадам Гоше и, уже спускаясь, добавила через плечо: — Только сковороду не испортьте, она у меня еще от матери осталась.

Кухня у нее была небольшая: широкий очаг с крюками, полка с медной посудой да выскобленный добела стол. У таза суетилась девчонка-судомойка, домывавшая котел после ужина. Я выбрала на полке сковороду с низким бортом и длинной ручкой, и первым делом отчистила ее золой до розового блеска. Девчонка следила за мной, приоткрыв рот: гостья в приличном платье драила медь и, кажется, делала это с удовольствием.

Настала очередь теста, и вот тут местная жизнь заставила меня приспосабливаться на каждом шагу. Муку я просеяла дважды — сито у мадам Гоше нашлось волосяное, мелкое, и после второго прохода мука посветлела на полтона, а на холстине остался серый холмик отрубей. Три яйца я разбила о край миски и взболтала мутовкой, пучком гладких прутьев: венчиков не водилось, но рука быстро вспомнила, что прутья справляются не хуже. Молоко я влила теплым, сняв с него ложкой сливки в отдельную плошку: пригодятся. Щепоть казенной соли, на вес золота. Ложка меда — сахарной голове я помахала рукой еще в лавке. И под конец — две ложки растопленного масла прямо в тесто, верное средство для любого, кому приходится печь на чужой сковороде.

Тесто я развела до плотности жидких сливок и оставила отдыхать, накрыв холстиной: клейковине нужно время, а углям дозреть. Я разгребла жар ровным слоем, без пламени, и проверила тепло ладонью.

Сало на вилке — вот и вся смазка: провести шкуркой по горячей меди, чтобы зашипело и заблестело. Полковша теста, быстрый наклон по кругу и первый блин у меня, разумеется, вышел комом. Я посмотрела на этот ком с умилением: у жизни, что ни говори, везде свои законы.

Со второго блина дело пошло. Полковша — наклон — тонкая пленка теста схватывается по краю кружевом — подцепить ножом, перекинуть быстрым броском. На третьем блине судомойка уронила ложку в котел. На пятом за моей спиной обнаружилась мадам Гоше, пришедшая проверить, не спалила ли я ее приданое, да так и оставшаяся стоять. К десятому в кухню спустился судейский писец — с пером за ухом, притворяясь, что искал чернильницу.

Стопка росла. Каждый блин я смазывала кусочком масла, наколотым на нож. Верхний я полила медом — он пошел по горячим блинам янтарными струйками — и выложила по краю блюда землянику.

— Садитесь, — сказала я.

Ели молча, а я уже знала, что здесь это высшая похвала. Судомойка держала свой блин двумя руками и слизывала мед с пальцев. Писец забыл про чернильницу. Мадам Гоше съела три, вытерла губы кончиком фартука и смерила меня долгим, прищуренным взглядом.

— Блины и мы печем, — произнесла она наконец, разглядывая край блина. — Но чтоб тоньше кружева и не рвались... В чем тут секрет-то?

— Никакого секрета, — ответила я. — Терпение. И тесту надо дать отстояться. Оно как человек: с дороги не работник.

— Смотри-ка... — Мадам Гоше качнула головой и протянула руку за четвертым. — А ведь верно.

Я ничего не ответила. Разлив остатки молока по кружкам, я присела на край скамьи и быстро придвинула к себе тарелку. Судя по тому, с какой скоростью писец расправлялся со своей порцией и какими глазами косился на блюдо, у меня имелся вполне реальный риск остаться голодной.

Глава 3

Писец, умяв четвертый и подобравшись к пятому, разомлел, подобрел и, облизывая мед с пальцев, осведомился, нашла ли я себе жилье. Я призналась, что третий день хожу по кругу: то цена, то место, то наследники. Он покивал, пожевал губами и вдруг оживился, вспомнив:

— А ведь есть один дом, мадемуазель. У самой реки, возле старого въезда на мост. Бывшее подворье, «Старым паромом» звалось. Шестой год продают, и цена, говорят, смешная. Только я вам его не посоветую.

— Почему же, если цена смешная?

— Так, дом дурной, — вмешалась мадам Гоше, убирая блюдо. — Сарай там сгорел среди ночи, хозяин после помер, не отболев и недели. Стоит теперь пустой, ставни глухие. Добрые люди мимо ходят, шаг прибавляя.

— Несчастливый дом, — подтвердил писец со вкусом и потянулся все-таки за пятым. — За такие деньги в Орлеане курятника не купишь, а этот стоит. Значит, неспроста.

Я слушала, подливая ему молока, и думала о том, что когда-то я снимала крохотную квартиру с окнами на трамвайное кольцо и мечтала о своем жилье пусть даже с «плохой аурой», лишь бы скинули цену. Так что проклятия меня не пугали, больше всего меня пугали цены.

Утром, наскоро выпив кофе с молоком со вчерашним блином, я отправилась к реке. Смотреть дом сразу я себе запретила, решив сперва просто взглянуть на квартал: где стоит, чем живет и чем пахнет.

Утро стояло ясное, с ветерком. Я спустилась по Руаяль, но на мост не пошла, а свернула правее, к пристаням, и, не доходя набережной, остановилась, поведя носом.

Пахло югом. В привычный здешний дух, речной и уксусный, вплетались чеснок, шалфей и горячее оливковое масло. Я свернула в переулок, шагая на запах, и за вторым поворотом нашла источник.

У раскрытой двери низкого дома, во дворике за забором, топилась летняя жаровня. Над углями висел медный котел, а над котлом трудилась женщина: невысокая, смуглая, она что-то мешала в котле длинной деревянной палкой, всем телом налегая на каждый оборот.

— Синьора заблудилась? — окликнула женщина, не прерывая помешивания. Выговор у нее был певучий, с раскатистым «р», а взгляд быстрый и смешливый.

— Синьора шла на запах, — честно ответила я. — Простите. У вас шалфей в масле, я такое сто лет не нюхала.

Женщина просияла, воскликнув что-то по-итальянски в сторону дома, и поманила меня рукой, приглашая пройти.

— Заходите, заходите! Француженки нос воротят, говорят, чесноком несет. А вы, гляжу, понимающая. Пробовали?

— Пробовала. Давно и далеко отсюда.

Ее звали Джованна. Муж и оба сына с рассвета стояли на соборных лесах: штукатуры, лепщики, из Пьемонта, подряжены на два года, а там как господь даст. Пока мужчины лепили французским ангелам завитки, Джованна варила им обед на всю артель: поленту из желтой муки, которую здесь звали заморским зерном и брали у одного-единственного торговца раз в неделю.

— Мука дешевая, брюхо полное, — приговаривала она, отдуваясь и передавая мне палку. — Помешайте, раз понимающая, а я масло догляжу.

Я приняла палку и повела по кругу, чувствуя знакомое упругое сопротивление. Джованна тем временем колдовала над сковородой, где в пузырящемся масле темнели листики шалфея, и косилась на меня с растущим одобрением.

— Ловко. Замужем за итальянцем были?

— За поваром, — уклончиво ответила я, и она захохотала, приняв это за шутку.

Поленту она вывалила на доску дымящимся золотым караваем, полила шалфейным маслом, посыпала тертым сыром из полотняного узелка и отсекла мне ломоть суровой ниткой, растянув ее между кулаками. Я обожглась, подула и все равно обожглась снова. Плотная, зернистая, на зубах едва слышный хруст крупки, и шалфей звенел в масле так, что хотелось зажмуриться. Дома у меня такая получалась через раз.

— Ну? — Джованна вперилась в меня, подбоченившись.

— Совершенство. Только сыра я взяла бы посолонее и не пожалела.

— И я не жалею, когда муж при деньгах! — Воскликнула Джованна, нырнула в дом и вынесла глиняный горшочек, обвязанный пергаментом.

— А это угадаете? — Она зачерпнула ложкой что-то темное, почти черное, и сунула мне под нос, прищурившись.

Я попробовала. Сладко, густо, вкус вина и меда разом. Грушу узнала тотчас, инжир тоже, орехи и подавно. А дальше застряла. Покатала на языке, зачерпнула еще. Джованна нетерпеливо постукивала ладошкой по горшочку. Не мед. Не сахар. Что-то фруктовое, уваренное до бархата, с едва заметной горчинкой...

— Сдаюсь. Груши слышу, орехи слышу. На чем сварено?

— На сусле! — Джованна победно воздела ложку. — Виноградное сусло, увариваем в котле, когда виноград давят. Потом груши туда, инжир, орехи, и вари полдня. Кунья зовется. Всю зиму стоит, едим с полентой, с сыром, а то и просто ложкой, когда никто не видит. Что, не знал такого твой повар?

— Не знал, — призналась я честно. — Его счастье, что не знал. Разорился бы на орехах.

Она снова захохотала, и тут же, посерьезнев, вполголоса поинтересовалась, кто я и откуда, раз хожу одна и разбираюсь в чужой еде.

Я рассказала дозволенное: вдова, из Парижа, ищу дом. Услышав про дом, Джованна оживилась и начала перечислять, загибая пальцы, у кого в квартале что продается, но я, поблагодарив, призналась, что иду глядеть на «Старый паром».

Джованна тотчас отшатнулась, выронив нитку, и размашисто перекрестилась.

— Каза стрегата! — выдохнула она страшным шепотом. — Сглаженный дом! Синьора, там огонь был ночью, сам собой! Хозяин умер, не проболев недели! Наши мальчишки туда камни кидают, и то издали!

— А до пожара? — спросила я. — До пожара дом сколько лет стоял, людей кормил?

Джованна запнулась, соображая. Спор о сглазе явно никогда не поворачивался к ней этой стороной.

— Ну... стоял. Кормил. Сестра моего деверя там ночевала, когда приехала, еще при старом мосте.

— Вот видите. Полвека кормил, один раз сгорел сарай. У всякого дома, как у всякой хозяйки, бывает неудачный год.

Она глядела на меня долго, приоткрыв рот, а потом покачала головой и пробормотала что-то по-своему, из чего я разобрала только «тэста дура» и не стала уточнять перевод. На прощание она сунула мне в руку теплый сверток с ломтем поленты, взяв с меня слово зайти и рассказать, чем кончится дело со сглаженным домом, и прокричала вслед, чтобы я хоть соли на порог бросила, раз уж такая бесстрашная.

До набережной я дошла, улыбаясь. Здесь начинался тот Орлеан, которого не видно с парадной улицы: причальные тумбы, сходни, штабеля бочек, лес мачт со спущенными парусами. Барки стояли борт к борту, широкие, плоскодонные, груженные так, что вода подступала к самой кромке. По сходням сновали грузчики, и над ближней к мосту пристанью висело в воздухе белое облачко, не желавшее оседать. Туда сгружали муку. Мешки плыли по плечам вереницей, крайний грузчик был бел, как мельник, с бровями из теста, и чихал с таким смаком, что чайки шарахались. Пахло мокрым деревом, смолой, тиной и мучной сладковатой пылью, и все это вместе было так хорошо, что я села на причальную тумбу и минут десять просто смотрела на воду. Спустя, наверное, полчаса, отряхнув подол платья, я направилась в нужную мне сторону.

Дом я увидела сразу, едва повернув голову. За мучной пристанью, во втором ряду от воды, отделенный от набережной узким проулком, он стоял большой, длинный, темный от старости, с высокой крышей и закрытыми ставнями.

— Никак на «Паром» глядите? — спросили рядом.

Возле меня остановилась женщина с корзиной в руках, лет пятидесяти, крепкая, в чистом чепце. Круглое лицо ее глядело внимательно и насмешливо разом.

— Да, — согласилась я. — Вчера добрые люди целый вечер отговаривали. Решила посмотреть, от чего именно меня спасли.

Женщина усмехнулась, оценив, и поставила корзину, под холстиной которой угадывались яйца, на соседнюю тумбу.

— И что напели? Пожар да покойник?

— И сглаз в придачу.

— Сглаз, — фыркнула она, отмахнувшись. — Я тут через два двора живу и всех покойников квартала сама на тот свет собирала, а половину здешних на этот свет принимала: повитуха я. Мадлен меня звать. Так вот, никакого сглаза. Люсьо подворье держал при старом мосте, при старом же мосте и кормился. А как новый мост выше по берегу отстроили, весь проезжий люд туда утек. Года три он бился, закладывался, потом сарай сгорел, среди ночи, с лошадьми чуть беда не вышла. А на Мартынов день его удар хватил. Вот и весь сглаз: разоренье да горе, они кого хочешь в гроб уложат.

— А вдова?

— К дочери в Тур подалась. Наследники сперва цену заламывали высокую, теперь уже смешную просят, а все одно никто не берет.

Я смотрела на темные ставни, за которыми дом спал шестой год, и чувствовала, как во мне поднимается азарт.

— А по-моему, — сказала я, — дом просто давно не топили.

Мадлен повернулась ко мне всем корпусом, оглядела заново, башмаки, руки, лицо, и хмыкнула с одобрением.

— Смотри-ка. Ну, может, и так. Ключи у мэтра Обри, нотариуса, на Бургонь, у него и доверенность от наследников. Надумаете смотреть — стукните в зеленую дверь, провожу. Одной по пустому дому лучше не ходить: наслушаетесь потом от кумушек.

Дом мы смотрели в тот же день, после полудня, втроем: я, Мадлен и конторский мальчишка от мэтра Обри, принесший ключи и откровенно зевавший.

Ключ был в ладонь длиной. Замок поддался со второго оборота, парадная дверь из дуба, окованная, в две мои ладони толщиной, пошла внутрь с долгим стоном, и на нас дохнуло: пылью, холодной золой, мышами и остановившимся временем.

Нижний этаж когда-то кормил проезжих, и это было видно с порога. Большая зала занимала весь перед дома, шагов двенадцать на восемь, с потолком в темных балках, с полом из широких, истертых подошвами досок. Вдоль стены тянулась лавка, в углу косо стоял стол на трех ногах, а всю торцевую стену занимал очаг, такой, что в нем можно было зажарить барана и еще осталось бы место для беседы: с крюками для котлов, с полкой над устьем, с выложенным камнем подом. Ставни мальчишка со скрипом отворил, и через мутные, чудом уцелевшие в свинцовых переплетах стекла в зал ворвалось солнце. Пыль тотчас поплыла в свету столбами, а под потолком, между балок, обнаружились кованые крюки.

— При Люсьо тут булавку негде было воткнуть, — Мадлен провела ладонью по лавке, стирая пыль. — В базарные дни возчики в три ряда сидели, жена его пироги с угрем пекла, с того берега за ними приезжали. — Она покосилась на черный зев очага. — Печи только шесть лет холодные стоят. Прежде чем топить, трубы гляньте: галки в нетопленых трубах гнезда вьют, потом дыму не оберетесь.

Я рассеянно кивнула, уже глядя мимо нее, на дверь в кухню.

Кухня была большая, два ее окна смотрели на север, поверх проулка и низкой кровли соседнего пакгауза, прямо на реку: на мачты у мучной пристани, на серую широкую воду, на дальний зеленый берег. Под окнами тянулся разделочный стол в ладонь толщиной, изрезанный ножами. У внутренней стены стоял очаг поменьше зального, а рядом с ним обнаружилось то, чему я обрадовалась: кирпичная плита, длинный приземистый постамент с четырьмя гнездами-жаровнями под угли. На таких плитах варили соусы, без бешеного пламени, тот, кто ставил эту кухню, понимал в деле. А в глубине пряталась и третья печь, хлебная, с круглым зевом и закопченной заслонкой. Сунув в нее голову по плечи и посветив огарком, я оглядела свод: цел, ни трещины.

— Мадемуазель в трубочисты метит? — буркнул мальчишка, заскучав окончательно.

— Мадемуазель метит выше, — отозвалась я из печи, и голос мой прогудел под сводом, как в бочке.

Погреб под кухней оказался глубоким, в два марша, со сводом. Я потрогала стены ладонью — они были сухие.

Наверху, куда вела крутая лестница с точеными балясинами, лежал жилой этаж: три комнаты окнами на улицу и на двор. В одной остался остов кровати и намертво приросший к стене шкаф, в другой только ласточкино гнездо под потолком и его последствия на полу. Выше тянулся чердак во весь дом, теплый от нагретой солнцем черепицы, заваленный хламом прежней жизни: колченогие табуреты, рассохшиеся бочонки, свернутый прогнивший полог. Покопавшись, я выудила из-под полога медную посуду: два таза, позеленевшие от времени, помятый шоколадник без крышки и большую рыбную форму с чешуйчатой чеканкой, которую тут же мысленно отчистила до сияния и поставила на полку своей будущей кухни.

Про крышу мальчишка честно сказал: течет в северо-западном углу. Про стекла я видела сама: битых треть. Про мышей говорил запах, про копоть стены, про полы мои подошвы. Дом был запущен давно и обстоятельно, на годы работы.

Но потом мы вышли во двор, и мои последние сомнения кончились.

Двор был замкнутый, мощенный крупным булыжником, сквозь который пробилась трава. Посередине стоял колодец под навесом-шатром, с воротом и отполированной ладонями веревкой. Опустив ведро и вытянув его, я попробовала воду: холодная, чистая, со сладким каменным привкусом. По левую руку тянулась конюшня на шесть денников, крепкая, только ворота перекосило. По правую чернело то, что осталось от сгоревшего сарая: обгорелые столбы да задняя стена, за шесть лет обросшая крапивой в мой рост, среди которой угадывалась малина. За конюшней открывался бывший огород, соток пять бурьяна, посреди которого героически стояла одичалая смородина, а вдоль южной стены по шпалере тянулась старая виноградная лоза, живая: поскребя кору, я нашла под серым зеленое. И в дальней стене двора, в той, что смотрела к реке, обнаружилась калитка, низкая, на ржавых петлях. За ней проулок выводил в двадцать шагов прямо на угол мучной пристани, к воде.

— Ну и что скажете? — полюбопытствовала Мадлен, наблюдавшая за мной все это время с откровенным удовольствием.

— Скажу, что хочу знать цену. Настоящую, ту, что в афишах, я уже читала.

Настоящую цену мне назвал мэтр Обри, сухонький нотариус в старомодном парике, с конторой на улице Бургонь.

— Наследники Люсьо просят девятьсот ливров, — сообщил он, сложив пальцы домиком. — И, говоря между нами, мадам, просят уже без надежды. Дом требует крыши, стекол и рук. Сверх того, у дома... репутация. Я уполномочен доверенностью принять всякое разумное предложение.

— Семьсот, — сказала я.

— Восемьсот, — отозвался мэтр Обри, — и я беру на себя убедить наследников, что это дар небес.

— Семьсот пятьдесят. И я не прошу их чинить крышу, стеклить окна и косить крапиву, хотя по совести за такую крапиву полагается скидка отдельной строкой.

Мэтр Обри воззрился на меня поверх очков, и в его глазах мелькнуло нечто, отдаленно похожее на удовольствие.

— Семьсот пятьдесят, — согласился он. — Сверх того пошлины, гербовая бумага и мои труды, считайте еще пятьдесят пять. Задаток сейчас, акт послезавтра, деньги счетом при подписании. Позвольте узнать имя для акта.

— Фанетта Мерсье, вдова.

Перо заскрипело. Я смотрела, как мое имя, теперь уже окончательно мое, ложится на бумагу, и быстро считала в уме. Шестьсот пятнадцать у меня было. Сто семьдесят даст ювелир за часы с незабудками — итого семьсот восемьдесят пять. После акта у меня оставалось на жизнь без малого тридцать ливров, куница, одно шелковое платье, жемчуг, серьги, кольца и крестик...

Переезжала я в тот же день, что подписала акт, прямо от нотариуса, забрав у мадам Гоше сундук и расплатившись за постой. Хозяйка, узнав, что я купила «Старый паром», всплеснула руками и выложила мне все, что об этом думает, присовокупив три истории о доме, одна другой страшнее. Я поблагодарила, оставила ей на счастье парижских лент и наняла во дворе крючника с тачкой.

Мы прошли через город наискось. Тачка гремела по булыжнику, крючник насвистывал, я несла корзину, в которой лежали хлеб, сыр, свечи, кресало, связка лука и дюжина яиц, всученная мне Мадлен со словами «в пустой дом с пустыми руками не входят». Сверху, завернутая в холстину, ехала половина ломтя Джованниной поленты. К закату я во второй раз отперла дубовую дверь, теперь своим ключом, снятым с общего кольца и повешенным на шею, под косынку: карманам я пока доверяла меньше.

Пройдя через гулкую залу на кухню, я поставила корзину на стол и первым делом отворила окно. Рама поддалась со второго раза, и в кухню вошел вечер: шум реки, скрип снастей, далекий голос, мерно считавший на пристани мешки. Под этот счет я зажгла свечу и устроилась ужинать на перевернутой бочке, посреди собственной кухни.

Ужин был холодным: хлеб, сыр, лук и Джованнина полента, но это был лучший ужин за обе мои жизни.

Голос на пристани все считал, и я, доедая, принялась считать вместе с ним, загибая пальцы: трубочист, стекольщик, кровельщик. Известь, щелок, песок для чистки меди. Метлы, ведра, щетки. Дрова, много дров. Мышеловки, десяток, и тюфяк, пока хоть соломенный. Выходило ливров двадцать из моих тридцати, и это если торговаться за каждый су.

Свеча догорала. Постелив плащ у холодного очага, я легла, укрылась мехом и долго слушала, как поскрипывает и вздыхает мой дом, как возится под полом мышь, которой недолго осталось хозяйничать, и как за окном, в двадцати шагах, шумит река.

Глава 4

Большая, наглая и закаленная близостью мучной пристани муха, была весьма настойчива. Она с прицельной точностью садилась то на лоб, то на кончик носа, взлетая за мгновение до того, как моя ладонь со звонким хлопком опускалась на собственное лицо. Поняв, что уговоры и проклятия на насекомое не действуют, я сдалась и со стоном села.

Болело все… Шею заклинило, затекшее плечо одеревенело, а бедро ныло после ночи на голых досках. Меховая накидка, которой я укрывалась, за ночь сползла и валялась в пыли, приобретя вид уличной кошки, ночевавшей под лодкой.

Поднявшись и кряхтя не хуже старухи Мадлен, я прошагала к окну. Плеснула в лицо остатками остывшей воды из кувшина, утерлась косынкой и ощутила себя почти человеком. Завтрак состоял из вчерашнего хлеба, сыра и мыслей о будущем. Устроившись на той же бочке, я медленно дожевывала хлеб и придирчиво оглядывала свои новые владения.

Паутина висела под потолком пышными серыми полотнищами, разбухшая от многолетней сажи, провисшая, точно мокрое белье на ветру. По балкам ее было столько, что потолок казался задрапированным. На полу лежал слой мусора в палец толщиной: щепа, черепки, мышиный помет, обрывки соломы, чей-то башмак без подошвы. В простенке между окон чернело огромное, в человеческий рост, пятно копоти. А сам разделочный стол покрывала пыль такой плотности, что на ней можно было вести приходную книгу. Кто-то, впрочем, уже попробовал: детская рука вывела у края кривую букву «М», а рядом изобразила не то коня, не то собаку.

Я дожевала хлеб, задрала голову к паутине под потолком и поняла, что в платье я туда не полезу. Юбка может зацепиться за что-нибудь, я слечу вниз головой и стану украшением квартальных сплетен: сглаженный дом убил новую хозяйку в первое же утро.

Мне нужна рабочая одежда: штаны, рубаха и куртка. Дальше список только рос, с каждым взглядом на пустые углы добавляя все новые и новые статьи расходов. Ведра, таз, щелок, ветошь, щетка, метла. А еще кровать, матрас и подушка, потому что накануне вечером я проявила непростительное самодовольство, решив, будто смогу обходиться плащом на голом полу.

С посудой дело обстояло не лучше: кухонные полки зияли пустотой. В доме не нашлось ни одного ножа, ни глиняной тарелки, ни самого простого медного котелка, в котором можно было бы заварить травяной отвар или хотя бы вскипятить воду.

Отряхнув подол юбки, я закрыла окна, заперла дверь и отправилась на городскую толкучку, которую приметила еще в первые дни своих скитаний по Орлеану.

Она бурлила за зданием Шатле, в стороне от чистых торговых рядов, уходя вдоль старой стены вглубь кривого, вечно затененного переулка. Здесь царствовали старьевщики, ветошники, бродячие лудильщики и продавцы всего того товара, который уже отжил одну жизнь и упорно просился на вторую. Продавали прямо с земли, с рогожи, с телег или просто держа товар перед собой на вытянутых руках.

Я неспешно прошла весь ряд, ни к чему не прикасаясь и лишь прислушиваясь к выкрикам и ценам. Затем вернулась к самому началу, подтянула косынку и принялась за дело.

Охапка мужского платья нашлась у ветошника с длинным унылым лицом. Ловко вытянув из пестрого вороха штаны из грубого холста, рубаху и суконную куртку с аккуратной заплатой на локте, он придирчиво оглядел меня с головы до ног и осведомился:

— Какого роста ваш супруг, мадам?

— С меня, — ответила я, не моргнув глазом. — И ровно того же сложения.

Ветошник удивленно хлопнул ресницами, на мгновение задумался и разумно решил не задавать лишних вопросов:

— Что ж... Раз так, берите эти. Малому шились, да подмастерье вырос раньше, чем износил. Три ливра десять су за весь комплект.

— Два ливра, — отрезала я.

— Побойтесь бога, мадам! Да тут за один только холст на рубаху полтора ливра отдашь!

Сошлись на двух ливрах и пяти су. Впрочем, куртку он отдавал с таким трагичным видом, будто отрывал ее от собственного сердца, а напоследок проворчал вслед:

— Если хозяину окажется узко в плечах, назад не несите. У меня здесь рынок, а не модная лавка на улице Руаяль!

После этой победы дело пошло живее. Два крепких дубовых ведра обошлись в двенадцать су. Помотавшись между телегами, я добавила к покупкам медный таз, метлу, жесткую щетку со свиной щетиной, мешок чистой ветоши, моток пеньковой веревки и горшок щелока, который мне отдала бесплатно сердобольная женщина.

У самого края рыночной площади, где стояли прислоненные к каменной стене деревянные остовы, спинки и доски, коротала день старуха в чепце с накрахмаленными крыльями. Среди ее товара я выбрала самую простую кровать — на четырех столбиках, без полога, с натянутой веревочной сеткой вместо досок. Веревки, конечно, провисли от времени, зато дуб оказался крепким, без единого следа древоточца.

— Пять ливров, — объявила торговка, едва я коснулась столбика.

— Три, — ответила я, обходя кровать по кругу. — Веревки менять, да на левой ножке трещина.

— Три с половиной, мадам! Но с условием, что и тюфяк вы возьмете у меня. Настоящий шерстяной, а не какая-нибудь сенная труха для бродяг.

Тюфяк и вправду оказался весьма достойным: плотный полосатый тик, набитый шерстью пополам с упругим конским волосом, без малейшего намека на залежалый дух. За него, за подушку с пером и одеяло цвета ржавчины она запросила девять ливров. Я упорно довела цену до семи с четвертью, и на этом мой торговый азарт окончательно иссяк.

— Куда прикажете везти? — спросила старуха, доставая из кармана передника огрызок карандаша.

— На набережную, за мучную пристань, — продиктовала я. — Бывшее подворье, «Старый паром».

Карандаш замер над бумагой.

— Куда-куда?

— «Старый паром», — повторила я четко и раздельно. — Второй дом от проулка.

Стоявший неподалеку парень лет двадцати, с широкой шеей городского грузчика, замер и вперился в меня во все глаза. Старуха перевела взгляд с него на меня, отложила бумагу и размашисто перекрестилась:

— Вы... живете там, мадам?

— Купила, — коротко пояснила я.

— Проклятый дом... — тихо выдохнул парень, стирая пот со лба.

— Так доставите товар? — поинтересовалась я, убирая кошелек.

— Доставим, — ответила старуха, приходя в себя. — Только до калитки, мадам. Внутрь двора мои парни не пойдут ни за какие деньги.

— Внутрь я перетащу сама, — миролюбиво согласилась я.

Из ветошных рядов я выходила со стойким ощущением, что за моей спиной уже сложилась и вовсю пошла гулять по Орлеану свежая городская байка, а к вечеру «Старый паром» в умах местных жителей гарантированно обзаведется еще одним привидением...

Следующим по списку был рынок, и там я отвела душу. Мучник на углу, у которого я на днях брала муку на пробу, признал меня издали и приподнял потертую шляпу:

— А, мадам! Мое почтение! Хорош ли вышел хлеб из моего мешка?

— Мука славная, мэтр, — улыбнулась я. — Отвесьте мне полмешка той же, из свежего босского зерна. Чтобы с легким ореховым духом, как в прошлый раз.

— Покорнейший слуга, мадам! Для знающей толк дамы только лучшее зерно с верха ларя, — польщено проворчал он, зачерпывая бархатистую муку совком.

У мясной лавки стоял густой запах парного мяса и влажных опилок. Мясник в переднике, заляпанном темными пятнами, как раз укладывал на массивную колоду телячью тушу.

— Что посоветуете на ужин, мэтр?

— Лопатку, мадам, клянусь святым Антонием! — он с сочным хрустом отрубил край отборного мяса. — Телятина нежнейшая, вчера еще бегала по лугам, ночью забили. Заверну в свежий капустный лист, донесете до дома в лучшем виде.

— Заворачивайте. И отрежьте еще вот этот кусок подкопченной свиной грудинки с широкими мясными прожилками.

За чечевицей пришлось пройти пару шагов к бакалейщику, у которого вдоль стены выстроились открытые мешки. Я набрала мешочек сухой босской чечевицы про запас, если завтра затянут дела.

Сливочное масло и молоко я взяла у молочницы.

— Свежайшее, мадам, утром сбили! — уверяла торговка, заворачивая брусок в прохладные влажные листья щавеля.

— Дайте еще вот этот круг твердого сыра, — ответила я, выкладывая монеты.

А за пряными травами я прошла к лотку зеленщицы. Там я выбрала тугие, умытые росой пучки: петрушки с темным резным листом, душистый кервель, перья зеленого лука, пряный тимьян и сочный, кислый щавель.

У торговца растопкой пришлось поторговаться за пучок сухой соломы и вязанку смолистой щепы. С посудой и утварью дело затянулось: я проверяла каждую вещь на ощупь, оценивая вес, баланс и толщину металла, не обращая внимания на ядовитые ухмылки старьевщиков.

У лотка со старым железом хмурый торговец крутил в руках тяжелую сковороду:

— Четырнадцать су, мадам, и ни денье меньше! Сковорода вечная, хоть на угли, хоть в печь!

— За четырнадцать су, мэтр, на ней должен быть герб самого короля, — возразила я. — Ручка шатается. Десять.

— Ну и хватка у вас, мадам... — буркнул он, сплюнув себе под ноги. — Двенадцать, и по рукам.

Чугунный котелок для супов и тяжелый медный сотейник с потемневшим боком, вылуженный изнутри свежим оловом, я купила у соседнего лотка. К ним добавились буковая доска для резки, длинная ложка и глубокий точеный черпак, чтобы не обжигать руки над пламенем очага.

Четыре фаянсовые тарелки с синим ободком — из тех, что бьются от неловкого вздоха, зато отдаются по четыре су за штуку, — старьевщик отдал без споров. Нож я выбирала с особым трепетом. Торговец предлагал то пышные рукояти, то широкие тесаки, но я взяла узкий, с темным клинком из хорошей стали и рукоятью из ясеня — он лег в ладонь как родной, идеального веса и заточки, и о цене я даже не стала торговаться.

А потом я увидела кружку. Она стояла на краю прилавка среди простых фаянсовых мисок — белая, с изящной росписью: тонкая веточка с синими цветами шла по боку и плавно обнимала ручку.

— Берите, мадам, клянусь Святым Дени, не пожалеете! — тут же запричитала торговка. — Настоящий привозной фарфор, из самой Вены! Вчера только из барки выгрузили, отдаю считай даром — за восемнадцать су!

— Вы, верно, смеетесь надо мной, — я повертела кружку в руках, ощущая приятную плотность и тепло фаянса. — Фарфором тут и не пахло. Добротный невэрский фаянс. Двенадцать су.

— Пресвятая Дева, да вы меня разорите! — всплеснула она руками, но монету приняла мгновенно.

В доме, где еще нет ни нормальной ложки, покупать красивую кружку было чистым безумием. Но пить из нее отвар, сидя вечером на крыльце и глядя, как речной туман ложится на воды Луары, — это было настоящее наслаждение...

Донести всю эту кладь в одиночку я не могла даже теоретически. Пришлось нанять на площади носильщика с двухколесной тачкой. Он вместе с сыном втащил мои пожитки во двор, свалил все у крыльца и, сжав в кулаке свои четыре су, удалился быстрее, чем я успела предложить им воды.

Проводив их насмешливым взглядом, я села на нижнюю ступеньку и пересчитала монеты. Из тридцати ливров оставалось пять с мелочью.

Девять ливров, дом с четырьмя печами, крыша, текущая в северо-западном углу, пять соток крапивы и небольшой неприкосновенный запас в сундуке, о котором я старательно пыталась не думать.

— Что ж, и на том спасибо, — сказала я вслух, поднимаясь. — Пора за дело.

Переодевалась я на кухне, задернув окно куском грубого холста и чувствуя себя при этом настоящей заговорщицей. Штаны сели свободно, рубаха оказалась широка в плечах, но подпоясавшись веревкой, закатав рукава и убрав волосы под повязанный надо лбом платок, я обрела полную свободу движений. Прошлась, присела, потянулась к балкам и легко шагнула через скамью.

Обвязав метлу ветошью, я влезла на разделочный стол и принялась за потолок.

Паутина сходила пластами вместе с многолетней сажей, коконами и мумиями мух. Она валилась на плечи, на платок, на лицо; я отплевывалась, чихала, но упорно продвигалась от балки к балке. Мыши за дощатой обшивкой затаились. Из щели над окном выпорхнула бабочка, изумленно покружила в мутном луче и вылетела вон.

Обмахнув потолок и стены, я отворила все окна настежь, и кухню тут же подуло речным ветром.

Мусор я сгребала в кучи, ссыпала в ведро и выносила во двор, сваливая у обгорелого остова сарая. Потребовалось больше десятка заходов. Старый башмак с оторванной подошвой я вертела в руках, размышляя, не сгодится ли на подкладку, но все же выбросила. Черепки сложила отдельно, ими, как я подсмотрела у старьевщиков, хорошо отчищать медь.

Когда с пылью было кончено, я наносила из колодца воды, плеснула в ведро щелока, и с щеткой да ветошью принялась намывать стены, разделочный стол, скребя дерево до тех пор, пока под слоем въевшейся грязи не показался чистый, светлый дуб.

Стекла я мыла в последнюю очередь. Мутная грязь сходила черными потеками. Когда я протерла последний ромб и отступила, сквозь них стало видно реку: мачты у пристани, серую широкую воду и зеленый дальний берег.

Я стояла с мокрой ветошью в руках, опираясь на край стола, и глупо улыбалась. Тело ломило, ноги предательски дрожали от усталости, но от осознания, что дело движется, становилось на душе тепло.

От разглядывания вымытых стекол меня отвлек мальчишеский хохот и оглушительный грохот. Я вышла на крыльцо и прислонилась к дверному косяку. По проулку мимо калитки, подняв пыль, неслась орава сорванцов.

— Держи, Пьер! Заворачивай к реке! — на бегу верещал самый мелкий, подпрыгивая от восторга.

— Не упусти, давай левей! — хохотал второй, подгоняя палкой подскочивший железный обруч.

Замыкавший кавалькаду мальчишка со взъерошенным чубом бежал чуть позади, держа в обеих руках румяную булку.

— Эй, Жан, дай откусить! — закричал мелкий, оглядываясь. — Ну дай, тебе жалко, что ли?

— Обойдешься! — отмахнулся тот, на ходу вонзая зубы в золотистую корку. — Я за нее два часа мешки у пекаря таскал!

Длинные тени от деревьев уже перегородили проулок, теплый вечерний свет заскользил по черепичным крышам, и только тут до меня дошло: день неумолимо клонится к закату, а я не ела с самого утра.

От одного вида этой свежей выпечки в животе тотчас откликнулось требовательное урчание. Сглотнув подступившую слюну, я повернулась обратно в кухню и решительно шагнула к малому очагу.

Первым делом я, как и советовала Мадлен, заглянула в дымоход снизу, но ничего кроме темноты не увидела. Тогда, оторвав от ветоши лоскут, подпалила его и подняла на кончике палки к устью, смотрела, как поведет дым. Тонкая струйка неуверенно потянулась вверх. Обрадовавшись, я сложила на поду щепу, а сверху приладила две сухие ножки от колченогого табурета, притащенного с чердака.

Занялось весело. Дым поднялся к очажному своду, покружился, подумал и… плотным серым клубом повалил мне прямо в лицо. Он валил из устья, мгновенно затягивая кухню, поднимаясь к очищенному потолку. Я кинулась было заливать очаг водой, но вовремя спохватилась, что разведенная сажа зальет весь пол и я полдня буду выгребать жидкую грязь. Схватила за ножку, обожгла пальцы, зашипела и, кашляя до слез, выскочила на крыльцо.

— Да чтоб тебя! — заорала я во дворе, судорожно глотая воздух. — Шесть лет простоял, еще бы столько же простоял, гад...

Дальше я перешла на родной язык — сочно и от всей души.

— Горишь, что ли? — прервал мои ругательства голос, раздавшийся от калитки со стороны проулка.

Я резко обернулась и увидела зашедшего во двор старика. Лет ему было изрядно за семьдесят: сухой, жилистый, в вылинявшей синей суконной куртке и вязаном колпаке, с густой седой щетиной на впалых щеках. В руке он держал связку удочек и мокрый мешок, от которого густо пахло тиной и рыбой.

— Нет... труба забилась, — просипела я, вытирая слезы рукавом.

Старик прислонил удочки к каменному срубу колодца, поставил мешок и шагнул в дом. Я устремилась за ним, застыв у двери и внимательно следя за каждым его движением.

Он тем временем уже присел перед очагом на корточки, сунул руку в глубину дымохода почти по локоть, пошарил там и со ржавым скрежетом металла что-то с усилием повернул.

— Задвижка закрыта была, — буркнул он, не поворачивая головы. — Кто-то, уходя, притворил, а за шесть лет чугун и прикипел к каменной кладке.

— Я тягу тряпкой проверяла, — попыталась оправдаться я. — Потянуло же.

— Твоя тряпка дыму дает с наперсток, ей и щелочки хватит, — он выгреб щипцами мои дымящие деревяшки в сторону, взял из вязанки пучок соломы, скрутил его тугим жгутом, поджег от угля и поднял к самому устью, придерживая на весу. — Труба-то выстыла. Шесть зим простояла без огня, теперь холодный воздух с крыши давит вниз, как вода. Ее прогреть надо, чтобы пробка ушла. Гляди.

Огонь от соломенного жгута сперва метнулся вбок, дрогнул, а затем выпрямился и с гулом втянулся в горло дымохода длинным алым языком. Старик подержал его еще немного, подбросил второй жгут и только после этого вернул на под подпаленную щепу.

— Вот и все, — проворчал он, поднимаясь и вытирая ладони о штаны. — Гнезд в трубе нет, тяга хорошая.

— Спасибо вам огромное, — искренне выдохнула я. — Я бы тут до ночи с этой печью возилась. Сколько я вам должна, мэтр?

Старик глянул на меня из-под нахлобученного колпака, и в его выцветших глазах заплясало что-то похожее на лукавую насмешку:

— За то, что задвижку поправил, монету брать? — Он покачал головой, вышел из дома и, подхватив свои удочки с мокрым мешком, неспешно покинул двор не попрощавшись.

— Спасибо, — вдогонку крикнула я и отправилась на кухню, живот каждую минуту напоминал о себе грозным рычанием.

Тесто я завела простое: мука, вода, соль, ложка масла. Вымешивала прямо на выскобленном столе, пока оно не стало упругим и податливым под ладонями, накрыла влажной и чистой ветошью и оставила отдыхать.

А сама перешла к телятине. Мясорубок в этом веке еще не водилось, и я тосковала по своей двадцать минут, ровно столько времени мне потребовалось нарубить мясо ножом на доске, пока лопатка не превратилась в фарш. К мясу я добавила мелко искрошенную луковицу, крупную соль, черный перец, раздавленный плашмя тяжелым лезвием, и щепоть душистого тимьяна.

Отдохнувшее тесто я раскатала в тонкие круглые лепешки размером с ладонь и еще половину. На каждую намазала начинку от края до края, тонким слоем, будто сливочное масло на хлеб.

Сковороду поставила на угли, и едва металл набрал жар, я выложила лепешки мясом вниз.

Кухня мгновенно заполнилась густым ароматом. Мясо с сочным треском прикипало к раскаленному дну, шипело, пуская сок, который тут же впитывался в тесто. Я выдерживала лепешку на мясной стороне, пока фарш не схватывался румяной корочкой, а затем переворачивала, и нижняя сторона тут же вспучивалась золотистыми пузырями, надуваясь и доходя на жару.

Пока шипела последняя партия, я быстро приготовила соус. Сняла с молока сливки, растерла в них мелко порубленную зелень: петрушку, кервель, перья лука и сочный щавель, который дал соусу острую кислинку. Присолила и добавила свежерастертого перца. Затем отрезала от круга сыра несколько тонких, почти прозрачных стружек. Щедро промазала сливочным с зеленью соусом горячие лепешки, выложила сверху сырные ломтики — от жара мяса они тут же начали плавиться янтарным глянцем — и сложила конверты пополам.

В котелке к этому времени уже закипала вода. Чай в Орлеане продавался, но сейчас был мне совершенно не по карману. Зато прекрасно подошла свежая мята с рынка, горсть липового цвета и сорванные во дворе листья малины и смородины. Я заварила травяной сбор, накрыла тарелкой и вынесла все во двор: конверты, пузатый котелок и свою новую кружку с синими цветами.

Двор уже погрузился в предвечерний зной. Нагретый камень отдавал накопленное за день тепло, крапива у сарая застыла без единого движения, а над колодцем висела стрекоза.

Я опустилась на нагретый каменный бортик, устроила тарелку на коленях и взяла первый конверт. Он был горячий, хрустел по краю и отзывался внутри сочной, подплавленной сыром мясной мякотью со свежим сливочным ароматом зелени. Это было настолько вкусно, что я на секунду зажмурилась, смакуя каждый оттенок.

На какое-то мгновение мир замер: было слышно только плеск воды, жужжание пчел и… скрип несмазанных петель деревянной калитки.

Я неохотно открыла глаза и повернула голову. Старик снова шел по двору с удочками на плече, глядя себе под ноги, и явно намеревался пересечь его насквозь.

— Погодите! — окликнула я его, чуть подавшись вперед. — Погодите, мэтр!

Он замер и неторопливо повернулся на голос. Я приподняла тарелку, показывая ему истекающие паром и соком румяные конверты.

Старик едва заметно повел носом, прищурился на запеченную корочку и постоял секунду в раздумье. Затем снял с плеча свои удочки и прислонил их к каменной стене сарая...

Трехногий стол мы выносили во двор вдвоем, подсунув под четвертый угол обломок доски. Я принесла из кухни вторую тарелку и опустилась на перевернутую бочку, старик устроился на каменном бортике колодца, и мы принялись за еду.

Ел он молча, аккуратно придерживая сочный конверт кончиками пальцев и подставляя широкую ладонь под подбородок, чтобы не уронить на камни ни единой крошки.

— Крыша на доме съехала, черепица сползла, — вдруг заговорил старик, расправившись с первым конвертом и глядя куда-то поверх моей головы.

— Знаю.

— Ничего ты не знаешь, — отозвался он спокойно. — Веревка на колодце гнилая, вся перетерлась. Оборвется вместе с ведром, сама за ним полезешь?

Я перевела взгляд на канат, вытертый до глянца чужими руками, и с невольной досадой поняла, что за весь этот день мне даже в голову не пришло его проверить.

— Разберусь, — ответила я тихо. — Понемногу.

Старик покачал головой, поднялся на ноги и, подхватив удочки, молча дошел до калитки и уже у самого выхода, так и не оборачиваясь, обронил через плечо:

— За ужин спасибо…

И скрылся за поворотом проулка.

Глава 5

— Еще одна такая ночь, и я буду ходить скрученная, как креветка, — проворчала я, со стоном поднимаясь с матраса, бросив сердитый взгляд на разобранную кровать у стены.

Привезли ее вчера, еще засветло, как и обещали. Двое подмастерьев докатили тачку до калитки, сгрузили все на траву и дальше не сделали ни шагу. Матрас с подушкой я принимала прямо через жерди, чувствуя себя хозяйкой чумного барака, а тяжелые перекладины таскала в дом сама, в четыре захода. Но собрать раму так и не сумела. Рама сходилась на шипах и клиньях, клинья требовалось загонять молотком, а его у меня не оказалось. После получаса бессмысленной возни, во время которой я загнала под ноготь занозу и высказала мебельному ремеслу все, что о нем думаю, я бросила матрас прямо на пол у печи и легла спать так.

— Ох! Да что б тебя… — пискнула я, тут же падая обратно от острой, прострелившей поясницу боли.

Вторая попытка подняться тоже провалилась. На третью, тихо кляня изнеженное тело Фанетты, я на карачках доползла до разделочного стола и, держась за край, все же сумела подняться на ноги.

Умывалась с осторожностью, боясь лишний раз согнуться или сделать резкое движение. И только спустя несколько минут, немного расходившись по кухне, смогла завязать ремешки на башмаках. Зачерпнув кружкой свежей воды из ведра, я, наконец, вышла во двор.

Солнце едва поднялось над крышей речного амбара, но припекало уже в полную силу. По коньку конюшни расхаживал воробей, он крутил головой и так дерзко орал, будто требовал с меня платы за постой. Со стороны Луары доносился привычный гул портовой жизни: скрип корабельных воротов, перекличка грузчиков, плеск воды и чей-то зычный бас, задававший грузчикам ритм.

Неторопливо обходя свои владения, я подошла к кустам смородины, раздвинула ветки и нашла у самой земли, в густой тени, несколько буроватых кистей. Сорвала одну ягоду, раскусила — и тут же сморщилась. Кислятина. Через неделю-другую ягоды нальются сладостью, и вот тогда можно будет прийти с миской.

Дикая малина за конюшней вымахала выше моего роста и буйно цвела, переплетаясь с крапивой. Я протянула руку, прикидывая, как вообще пробиться к этим зарослям, и в этот момент у калитки тихо скрипнула петля.

Через мой двор неторопливо шла женщина. Немолодая, в сером платье и белом переднике, с плоской корзиной на локте. Поравнявшись со мной, она кивнула, будто мы виделись только вчера, и спокойно скрылась в проулке, ведущем к городским воротам.

Я осталась стоять с кружкой в руке, в полном изумлении глядя ей вслед. Не прошло и двух минут, как в калитку, громко переговариваясь, ввалились двое парней в холщовых рубахах с засученными рукавами. У первого через плечо висел моток пенькового каната. Он-то, завидев меня, и остановился, стянул с головы колпак и расплылся в белозубой улыбке:

— Доброго утра, красавица! — воскликнул он, задорно толкая спутника локтем. — Кола, ты только глянь, какие цветущие розы у нас на берегу водятся! Куда путь держите? Одной-то по берегу скучно, давайте провожу, мне как раз по дороге.

— Далеко идти, — хмыкнула я. — Вон до того крыльца. Я здесь живу.

Парень заморгал, оглянулся на дом, на распахнутую дверь кухни, на выставленный у стены таз и виновато пробормотал:

— Так это... так это вы, стало быть, «Паром» купили?

— Купила.

— Пресвятая дева, — с чувством произнес Кола, оказавшийся старше и рассудительнее. — А мы тут ходим...

— Проходим мимо, — подхватил первый, заливаясь краской до самых ушей. — Мадам, вы не ругайтесь, мы ж без дурного умысла! Тут от реки срезать проще, тропа давняя, а дом-то пустой стоял...

— Я уже поняла, — с улыбкой ответила я, подумав, что слухи о дурной славе этого дома ничуть не мешали горожанам хаживать через двор.

— Так, может, помочь чем? — Он уже оглядывал двор хозяйским глазом. — Гляжу, створка у конюшни на одной петле висит. И черепицы на скате не хватает, отсюда видать. Я плотницкое дело знаю, у меня отец плотник.

— Хорошая работа денег стоит, а платить мне пока нечем.

— Да я и не за деньги...

— Дени! — Кола дернул его за рукав. — Барка савойская стоит, там уже полберега собралось. Без нас разгрузят, и останемся мы с тобой при своем красноречии.

Дени охнул, мгновенно крутанулся на пятках, отвесил мне такой низкий поклон, будто прощался с герцогиней, и оба выскочили за калитку. У самого поворота он обернулся, чуть не сшибив приятеля, и махнул колпаком.

Допив воду, я повернулась к дому. К очагу подходила с опаской: вчерашнее дымовое облако помнилось слишком свежо. И прежде чем закладывать дрова, я скрутила из соломы тугой жгут, подпалила его и подняла к устью, как показывал вчера старик. Серый язычок пламени качнулся, вытянулся и ушел в дымоход. Печь взялась смирно, будто вчерашнего бунта и не бывало.

Из четырех яиц я собрала омлет: разбила их в глиняную миску, присолила, взбила мутовкой, добавила ложку молока и бросила мелко накрошенные перья лука. Масло на сковороде вспенилось и осело, яичная масса сразу схватилась по краям. Я сдвинула подрумяненную массу лопаткой, дала растечься жидкому верху и сложила омлет пополам.

Завтракать я устроилась прямо на матрасе, сложив ноги по-турецки, глядя через распахнутую дверь во двор и время от времени, переводя взгляд на разобранную кровать, стоящую в углу с вызывающе невозмутимым видом.

Расправившись с едой, я с тихим стоном расправила затекшие ноги, поднялась, но едва сделала шаг к столу, как со стороны проулка в третий раз скрипнула калитка.

Я высунулась из дверей и увидела входящую во двор маленькую, сухонькую старушку, в белоснежном чепце с накрахмаленной оборкой, с пустой корзиной на локте. Заметив меня на крыльце, она приостановилась и первой вежливо наклонила голову:

— Доброго утра... Мадлен сказала, дом купили. Уж вы простите старуху, ноги совсем не те стали, чтобы весь квартал обходить. Через ваш-то двор к воде ровно вдвое ближе выйдет.

— Ходите на здоровье, мне не жалко, — отозвалась я. — Только скажите, что там сегодня у реки происходит? С самого утра народ так и валит.

— Так пятница же! Рыбный торг! — Старушка всплеснула руками. — По пятницам мясного не едят, вот весь город к воде и тянется. А на рыбный торг и лодки пришлые подгребают, с товаром: которые из Нанта поднялись, которые сверху, из Турени. По пятницам у нас на берегу чего только не увидишь! Я вот за макаронами иду.

— За чем? — переспросила я, не поверив ушам.

— За макаронами, — повторила она. — Итальянец их привозит, у него одного весь город и берет. Внуку моему нынче именины, я обещалась запечь макароны с сыром, как у господ подают. Я же сорок лет за плитой отстояла в хорошем доме.

— Не знала, что у воды устраивают такой торг.

— Э-э, милая, да вы тут совсем ничего еще не знаете! — Старушка сокрушенно покачала головой, огладила ладошкой передник и поманила меня пальцем. — Так пойдемте вместе! Заодно и поглядите. Сюзон меня зовут, а по-здешнему — тетушка Сюзон.

Предложение мне показалось заманчивым. Я быстро поставила пустую миску на стол, заперла дверь на ключ, спустилась с крыльца и пошла рядом с тетушкой Сюзон, подстраиваясь под ее неторопливый шаг.

Мы миновали калитку, повернули за угол, и с каждым шагом тишина моего двора растворялась в нарастающем гуле. А стоило нам обогнуть каменный угол речного амбара, как на нас буквально обрушился весь этот шумный, пестрый и пахнущий свежей тиной мир.

Лодки стояли носами в мокрый песок, торговлю вели прямо с бортов и с широких досок, уложенных на винные бочки. Рыбный ряд пестрел у самой воды: речные щуки в мокрых корзинах, лещи на лотках, живые угри, шевелившиеся в чанах тугими черными узлами. Мокрая чешуя блестела на солнце, торговки оглушительно орали, отгоняя дерзких чаек, и над рекой стоял такой гвалт, что тетушке Сюзон сразу пришлось переходить на крик.

— Вон, гляди, у крайней лодки не бери ничего, — наставляла она, кивая подбородком направо. — Она и вчера крайняя стояла. А вон там савояр с сырами, у него всегда честно. А это, — она ткнула палкой в сторону пузатого бочонка, у которого суетился смуглый человек в красном колпаке, — провансалец, оливковое масло льет. Масло доброе, да за меркой гляди — недоливает, пройдоха!

— Слышу, тетушка Сюзон! — не оборачиваясь, откликнулся провансалец. — Двадцать лет одно и то же!

— Двадцать лет и недоливаешь!

У его лотка горкой лежали сочные лимоны, каких я в Орлеане еще не видела, стояли кадки с маринованными оливками и анчоусами в крупной соли. Я взяла один лимон, поднесла к лицу, вдохнула свежий аромат и купила, не торгуясь, чем заслужила от тетушки Сюзон укоризненный взгляд: лимоны шли здесь почти по цене хорошего мяса.

Итальянец расположился у самой большой плоскодонки, и торговля у него шла бойко. На досках стояли открытые деревянные ящики, а в них лежало то, чего я никак не рассчитывала здесь встретить: трубки толстые и потоньше, витые рожки, вермишель, свернутая аккуратными гнездами. Рядом, под влажной холстиной, темнели сырные круги в толстой корке, и от них тянуло таким знакомым, выдержанным духом, что у меня мгновенно сглотнулась слюна.

— Синьора! — обрадовался итальянец, немолодой, с пышными висячими усами, в узорчатом жилете поверх холщовой рубахи. — Синьора желает макарони? Лучших не найти во всем королевстве!

— Не тарахти, Пьетро, — остудила его Сюзон, подступая к ящикам вплотную. — Дай-ка сюда толстые.

Она перещупала сухие трубки одну за другой, постучала ими друг о друга, послушала звон и сурово объявила, что нижние отсырели. Пьетро воззвал к Мадонне и всем святым разом, вытащил ящик с самого дна, и вот тогда торг пошел всерьез: сыпались мелкие су, сыпались пылкие клятвы, тетушка Сюзон уличала, Пьетро страстно оправдывался, и оба в итоге остались чрезвычайно довольны друг другом.

— Сыр от середины отрезать проси, — бросила мне Сюзон через плечо, отсчитывая монеты. — Край-то он всякому подсунуть норовит.

— Синьора меня обижает! — простонал Пьетро, отрезая струной кусок ровно от середины.

Я взвесила на ладони твердую, как деревянная палочка, макаронную трубку и повертела ее на свету:

— А как их готовят? Я, признаться, таких еще не варила.

Тетушка Сюзон повернулась ко мне всем корпусом, и глаза у нее тотчас азартно заблестели. Вопрос явно пришелся ей по душе.

— Первым делом — бульон, — начала она, и голос ее сделался почти торжественным. — Куриный, крепкий, и птицы на него не жалей, вся сила в нем! Макароны варить только в бульоне, а не в воде, запомни. И лишь до половины, чтобы на зубах еще упирались, они в печи свое доберут. Сыру натереть целую гору — вот такую! — Она показала руками, будто обнимала упитанную кошку. — И именно тереть, а не крошить! Крошеный комом сядет, весь вид испортит. А после выкладывать слоями: макароны, сыра не жалея, кусочки сливочного масла, и опять макароны, и опять сыр. А сверху — гуще всего, он и даст корочку! Да муската поскреби, самую малость, на кончик ножа. Без муската все не то, поверь старухе.

— И в печь?

— И в печь! Пока шапка не подрумянится. У прежних моих господ такое по четвергам подавали. Хозяин, покойник, всякий раз добавки требовал, а уж он-то в еде понимал!

Расстались мы у рыбных рядов: Сюзон свернула к свежему судаку, взяв с меня слово рассказать, какая получилась шапка, и погрозив напоследок сухоньким пальчиком: «Муската чуть-чуть, не переборщи!».

Домой я возвращалась с заметно потяжелевшей корзиной: два фунта отличных макарон, клин выдержанного сыра, цена которого заставила меня дважды тяжело вздохнуть, маленький мускатный орешек и жестяная терка, которую Пьетро выложил на прилавок прежде, чем я успела спросить, чем тереть. У птичницы на краю торга нашлась упитанная курица, у булочника в проулке — свежая коврига хлеба, а у его крыльца мальчишка совал прохожим пилу, топор, молоток и горсть кованых гвоздей: судя по всему, отец послал его к скупщику, а парень решил продать добро самостоятельно. Молоток я придирчиво осмотрела, гвозди пересчитала и сторговала за шесть су к взаимному удовольствию.

Курица отправилась в котелок сразу, как я переступила порог: с луковицей, с солью, на самый малый огонь. Пену я снимала, не отходя, и кухня понемногу наполнялась куриным духом, от которого дом окончательно перестал казаться чужим. Пока бульон набирал силу, я взялась за сыр. Терка оказалась новой, злой и кусачей — я ободрала костяшку пальца, но все же натерла пышную гору выше миски. Когда курица сварилась, я обобрала мясо с костей и отнесла его в холодный погреб.

Макароны бросила в кипящий бульон и вытащила упругими, ровно до половины, как и велела Сюзон. Сборку вела прямо в чугунной сковороде: слой макарон, сверху сырная стружка, кусочки сливочного масла, снова макароны, снова сыр и так до самых краев, а поверх легла плотная сырная шапка в палец толщиной.

Мускат, — я чуть поскребла ножом прямо над сковородой. И едва мелкая пыль коснулась горячего сыра, привычный запах макарон и растопленного масла вдруг налился пряным, чуть древесным теплом, от которого во рту тотчас подступила слюна. Права оказалась тетушка Сюзон — без этой щепоти блюдо оставалось просто сытной едой, а с ней запах сразу стал богаче.

С печью пришлось хитрить. Хлебная печь еще сохла, так что верхний жар нужно было брать откуда-то еще. Тяжелую заслонку я уложила прямо на сковороду вместо крышки, снизу нагребла горячих углей в гнездо плиты, а на само железо насыпала углей горкой. Получилась настоящая походная духовка, зато жар шел ровно с двух сторон. Через полчаса из-под крышки потянуло румяным подпеченным сыром так, что я начала ходить по кухне кругами, нетерпеливо поглядывая на угли. И ровно в тот момент, когда запеканка как следует подрумянилась, калитка во дворе скрипнула в четвертый раз.

По двору шли трое. Впереди — вчерашний старик с ящиком на плече, за ним двое парней тащили длинную лестницу и связку тонких реек. В первом из них я мгновенно узнала утреннего Дени.

— Мадам! — обрадовался он, с ходу приставляя лестницу к стене.

— Крышу поправить пришли, — сообщил старик, задирая голову к скату. — Черепица сползла, я тебе вчера говорил. Пойдут дожди — зальет верхние комнаты, полы вспучит.

— Говорили. Только я вам вчера сказала и сегодня повторю: платить мне нечем.

— Не нужно, — отрезал он и повернулся к парням: — Лестницу к северному углу. Рейки наверх подавай.

Спорить с ним, как я уже успела заметить, никому не приходило в голову, и раз уж такое дело, я не стала стесняться:

— А кровать мне не соберете? На кухне лежит, не знаю, с какой стороны подступиться.

— Глянь, — коротко бросил старик Дени, и тот едва ли не с радостью шагнул в дом.

Оглядел разложенные брусья и взялся за молоток. Клинья он загонял с двух ударов, шипы входили в пазы туго и плотно, а на мою попытку подать перекладину замахал руками:

— Сам, сам, мадам!

Сетку мы натягивали вдвоем, упираясь коленями в раму. Кровать встала у теплой стены крепко, без единого качания. Дени постучал по резному изголовью костяшкой и остался доволен:

— Дуб, — сказал он уважительно. — Это лет на пятьдесят. Еще внукам достанется!

— Дени! — рявкнули с крыши. — Рейки кто подавать будет, внуки твои?

— Бегу, — отозвался парень и залихватски подмигнув, рванул во двор.

Мешать их работе я не стала: на крыше мои советы были без надобности, а на кухне оставалось еще много дел. Основную грязь я отмыла вчера, но до настоящей чистоты было далеко. Пока во дворе стучали и переговаривались, я перебирала полки, вычищала слежавшуюся сажу из углов за очагом и натирала до блеска найденную посуду.

Они работали до самого вечера. Старик сидел на скате верхом, простукивал ряды и командовал, парни подавали и таскали, черепица уходила из-под рук и вставала на место.

— Жак, битую не вали в кучу! К стене складывай, целую половинку к половинке!

Второго парня, стало быть, звали Жаком. Он молча выбирал из осколков уцелевшие половинки и укладывал их у стены ровным рядком, а Дени, пробегая мимо с рейкой, успел пояснить, что битой черепицей хорошо вымостить дорожку к колодцу, чтобы в дожди не месить грязь.

Выйдя во двор за водой для очередного ведра, я взялась было за колодезную веревку и застыла. На вороте лежал новый канат, а старый, перетертый, был аккуратно свернут кольцом у сруба. Когда они успели его сменить, я даже не заметила.

К сумеркам стук на крыше затих. Старик прошелся по скату, простукал черепицу в последний раз и начал спускаться, покряхтывая на каждой перекладине. Дени, спрыгнувший с середины лестницы, отряхнул ладони и сощурился на дом:

— Готово, мадам! — выдохнул он с гордостью, будто перекрыл крышу в одиночку.

— Северный угол я перебрал весь, — уточнил старик, разминая затекшую поясницу. — Обрешетина подгнила, я сменил. Западный скат обождет до осени.

— Спасибо, — поблагодарила я, краем глаза заметив, как парни, собирая инструмент, то и дело косились на дверь кухни, откуда тянуло ароматом запеченного сыра и топленого масла.

— Мойте руки и садитесь, — пригласила я к ужину неожиданных гостей и, заметив на лице Жака сомнение, добавила: — не в уплату. Одна я такую сковороду не осилю, а завтра разогретая уже не то.

Дени было открыл рот, но старик его опередил:

— Сядем.

Стол так и стоял со вчерашнего дня у колодца, а сидеть все так же было не на чем. Жак оглядел двор, ушел за сарай и вернулся с двумя обгорелыми плахами. Положил на камни, соорудив лавку.

— Годится, — сказал он.

Дени тем временем приволок от калитки доску, вытащил из-под четвертого угла вчерашнюю подпорку и приладил новую.

— Так-то оно надежнее.

К этому времени я принесла сковороду и водрузила ее на середину стола, поставила две кружки, две миски, ложки, как оказалось, у парней и старика были с собой. Первые три минуты за столом стояла тишина, нарушаемая только стуком ложек о край чугунной сковороды. Затем Дени, поддевая ложкой горячую сырную корочку, проговорил:

— На пристани с утра только и разговоров что про савойскую барку! Утром у сходней сеть лопнула, так бочонок с сельдью прямо в воду и ушел. Пьетро-итальянец в воду прыгнул, думал спасти, а вынырнул с пустой корзиной и трактирной кружкой.

— Кружка оловянная, — вставил Жак. — Пьетро ее трактирщику за два су и сдал. На вино хватило.

— А у Баннье, слышали, что творится? Из Парижа курьер прискакал, лошадь у почтового двора вся в пене. Говорят, в столице опять налоги на соль поднимают.

— Нам-то что, — буркнул Жак, отправив в рот очередной кусок. — Мы соль мешками не берем. А вот что интендант велел мостовую у Шатле перекладывать — вот где беда. Теперь все телеги через наш проулок попрут.

— Пусть едут, — спокойно отрезал старик. — Лишь бы ворота не сшибли.

Парни звали его Бастьеном, и я про себя повторила это имя. Второй день человек ходит через мой двор, чинит мой дом и ужинает за моим столом, а как его зовут, я узнала только сейчас!

Когда сковорода опустела, солнце окончательно скрылось за дальним берегом и от воды потянуло прохладной сыростью. Бастьен поднялся первым, следом засобирались парни, гремя инструментом и вежливо кланяясь за ужин. Дени у калитки замешкался, подбирая прощальное слово поизящнее, но получил от Жака локтем в бок и выскочил в проулок, сияя.

Бастьен уходил последним. У самого выхода приостановился и обронил через плечо:

— Ворота у конюшни завтра гляну. Петля там сорвана.

И опять скрылся за калиткой, не дожидаясь ответа.

«Из тетради Фанетты»

Макароны, запеченные под сырной шапкой (по рецепту тетушки Сюзон)

На 4 порции.

Куриный бульон — 1,5 л. Макароны трубчатые (пенне, ригатони, зити) — 400 г. Твердый выдержанный сыр — 250 г. Сливочное масло — 80 г. Мускатный орех — на кончике ножа. Соль по вкусу.

Бульон варите заранее и не жалейте птицы: половину курицы на полтора литра воды, луковица, соль, полтора часа на самом тихом огне, снимая пену. Мясо потом уйдет в другое блюдо, вам нужен только бульон — процедите его.

Сыр натрите на мелкой терке. Именно натрите: тертый расходится по слоям и тянется, а нарезанный или накрошенный сядет комками. Двести пятьдесят граммов кажутся перебором ровно до момента, когда вы соберете блюдо.

Макароны отварите в кипящем бульоне ровно вдвое меньше времени, чем указано на упаковке. Они должны остаться твердыми внутри — дойдут в духовке, впитывая бульон. Макароны выловите, бульон не выливайте.

Собирайте в форме или чугунной сковороде слоями: макароны, сыр, кусочки масла, снова макароны, снова сыр, снова масло. Верхний слой сыра делайте самым щедрым, он и даст шапку. Поскребите сверху мускатный орех — совсем немного.

Влейте по краю два половника горячего бульона, чтобы блюдо не пересохло, и ставьте в духовку, разогретую до 200 градусов, минут на двадцать пять — до плотной румяной корки с коричневыми островками.

Дайте постоять пять минут перед подачей.

Что стоит знать: не солите бульон при варке макарон сверх меры: сыр соленый сам по себе.

Глава 6

На следующий день сразу после завтрака я все же решилась как следует осмотреть второй этаж. Поднявшись по крутой лестнице с точеными балясинами, я прошлась по трем комнатам. В одной в углу все так же торчал остов кровати, а шкаф у стены продолжал стоять немым истуканом.

Во второй комнате на подоконнике осталось выжженное свечой пятно. Кровать, судя по всему, когда-то стояла у дальней стены, и над изголовьем до сих пор торчал вбитый гвоздь, а на двери, на высоте моего плеча, виднелись зарубки.

Оштукатуренные стены облупились до дранки, потолок в двух местах провис бурыми пятнами, а половицы у окна отзывались на шаг таким прогибом, что я предпочла обойти их стороной.

Я замерла посреди третьей комнаты, где было выбито окно, и принялась считать. Штукатур, стекольщик, плотник на полы, известь, песок, доски. Даже если Дени с Жаком станут помогать по доброте душевной, материалы никто задаром не привезет.

Спустившись вниз, я вытащила из-под кровати сундук и откинула крышку. Куница лежала сверху, свернутая в рулон и переложенная холстиной: густая, темная, с ровным подшерстком, парижской выделки, стоившая когда-то как полгода жизни приличной семьи. В моей нынешней жизни она была куском еды и несколькими мешками извести. Жемчуг, серьги с гранатами, три кольца и крестик я трогать, пока не стала.

Мелькнула мысль о пяти сундуках, оставленных в Париже у мебельщика на улице Сен-Дени. Там платья, кружева, серебряные пряжки. Все это стоило денег, и немалых. Но ехать за ними сейчас? Прошло всего ничего, граф еще не отбесился после моего побега, а такие люди не любят, когда вещь вдруг решает, что принадлежит самой себе. Он вполне мог оставить человека приглядывать за мебельщиком — не из страсти, так из самолюбия. Так что пусть пока полежат. Через месяц-другой заберу, а сейчас соваться в Париж — все равно что самой явиться к нему в переднюю.

Я свернула куницу мехом внутрь и отложила на кровать, после чего заперла сундук и задвинула его обратно под кровать.

Теперь следовало переодеться. К скорняку с дорогим мехом, а потом по делам в город в мужской рубахе и штанах идти не хотелось. Я умылась, привела в порядок волосы, надела платье, подхватила сверток и, заперев дом, отправилась в город.

Куницу я отнесла к скорняку на улицу Бургонь. Тот развернул мех у окна, продул ворс, вывернул мездру, поскреб ее ногтем и заявил, что мех, конечно, недурен, но уже ношен, да и мода на такие воротники в провинции нынче не та. Я слушала его с каменным лицом, зная цену каждому слову, и молча начала заворачивать куницу обратно в холстину. Скорняк вздохнул и назвал вторую цену, потом третью, и, в конце концов, мы сошлись на сорока двух ливрах. Полгода назад эта куница стоила в Париже сто восемьдесят, но больше выторговать мне, к сожалению, не удалось.

Выйдя из лавки не в самом лучшем расположении духа, я свернула на соседнюю улицу, быстрым шагом прошла до переулка и направилась в сторону Шатле. Оставалось еще одно важное дело, которое я не хотела откладывать.

Контору мэтра Пико мне посоветовал разговорчивый писарь у входа в судебную палату. Пико держал ее в двух шагах от Шатле, на первом этаже, за низкой дверью с облупившейся синей краской. Сам он оказался человеком лет пятидесяти, обрюзгшим, в порыжевшем черном сюртуке, с чернильными пятнами на пальцах и манжете. Он выслушал меня, не перебивая, сложив руки на животе.

— Значит, письмо отправляю я, и мой адрес указываем для ответа?

— Именно.

— А ответы будут приходить сюда?

— Сюда.

Пико пожевал губами. Я приготовилась к вопросам, но их не последовало: он посмотрел на меня без всякого любопытства, как смотрят на мешок муки, который принесли взвесить.

— Ничего необычного, мадам. Половина моей переписки ведется таким образом. Один не желает, чтобы его нашли кредиторы, другая — семья, третья — муж. — Он окунул перо и подтянул к себе чистый лист. — Три ливра за отправку письма и полтора в месяц за то, что ваша корреспонденция будет лежать здесь и никто, кроме вас, ее не получит. Плата вперед за три месяца.

— Дорого.

— Дорого будет, если я запомню ваше лицо и начну рассказывать о нем каждому, кто спросит. — Он поднял глаза, и в них впервые мелькнуло что-то живое. — За молчание я денег не беру, мадам. Оно входит в цену.

Сошлись на семи ливрах и десяти су за три месяца. Письмо я писала тут же, на краю его стола, чужим почерком, который рука все еще помнила.

«Тибо, мне известно о твоем положении. Сообщи, сколько остается внесенным за твой пансион и до какого срока, а также в чем ты нуждаешься. Ответ передай через мэтра Пико, стряпчего в Орлеане, его адрес указан ниже. Более никому не пиши и об этом письме не говори».

Подписать записку «Фанетта Гранье» или «мачеха» я не могла, поэтому вывела в углу одну букву «Ф».

Пико принял письмо, подписал конверт своей рукой, капнул сургуча и убрал его в ящик.

— С понедельничной почтой уйдет. Ответа ждите недели через три, если молодой человек расторопен. Через шесть, если нет.

— Спасибо.

Я кивнула и вышла на залитую солнцем улицу. Оставшиеся сорок ливров приятно оттягивали кошелек, и я решила немного пройтись.

Улица Руаяль сияла новизной. Под аркадами шла своя, отдельная от берега жизнь: приказчик выставлял на бархат карманные часы, из книжной лавки тянуло клеем и кожей, а у витрины кондитера стояли, почти приклеившись носами к стеклу, две девочки в чистых передниках. За стеклом лежали засахаренные фиалки и айвовое желе, нарезанное аккуратными ромбиками.

Я свернула к площади Мартруа. Там кричали разносчики, шел мелкий торг всякой всячиной, точильщик крутил колесо, и сноп искр летел прямо на мостовую. У колодца женщины полоскали белье и препирались с водовозом. Дальше начиналась улица Бургонь, кривая, темная, пахнущая вином и мокрым камнем, а над крышами торчали строительные леса собора, откуда доносился стук молотков.

Свернув на улицу Тапи, я едва успела сделать несколько шагов, когда дверь богатого дома, распахнулась с грохотом и на мостовую вылетела женщина. Ее буквально вытолкнули в спину. Она пробежала три шага, пытаясь удержаться на ногах, но все равно упала на колени. Следом на камни швырнули тюк, стянутый веревкой. Тюк ударился о мостовую, подскочил, и из него вывалился деревянный гребень.

— И больше здесь не показывайся! — рявкнули из дома, и дверь захлопнулась.

Женщина осталась стоять на коленях, глядя на свой гребень, и не двигалась. Мимо прошли двое, обогнув ее, как обходят лужу.

Я подняла гребень и присела рядом.

— Держите. Встать сможете?

Она подняла голову. Лет ей было хорошо за сорок: широкое лицо, обветренные щеки, глубокие складки у рта, руки в шрамах от ножа и старых ожогах.

— Смогу, — сказала она хрипло и не пошевелилась.

— Давайте помогу. А потом расскажете, что случилось.

Я поддержала ее за руку, помогая подняться, второй рукой подхватила тюк и повела женщину вглубь улицы, подальше от дома.

Некоторое время она молчала, но потом все же заговорила и, сбиваясь, то и дело всхлипывая, рассказала свою незавидную историю.

Звали ее Мартой. Родилась она неподалеку от Блуа, где ее отец много лет держал небольшой трактир у почтовой дороги. Мать умерла рано, так что Марта с детства помогала отцу на кухне: сперва чистила овощи и ощипывала птицу, потом отец начал подпускать ее к котлам и сковородам, а к двадцати годам она уже могла одна поставить на стол обед для двух десятков человек.

После смерти отца выяснилось, что трактир заложен едва ли не по самую вывеску. Кредиторы забрали дом, посуду, лошадь и все, что нашлось внутри, а Марте остался узел с одеждой да несколько ливров. Родни, готовой ее принять, не нашлось, и с тех пор она переходила из дома в дом: где служила кухонной девкой, где помогала кухарке, где бралась за любую работу, лишь бы давали место для сна и кормили.

В Орлеан она приехала три года назад. В доме на улице Тапи задержалась дольше всего — целых два года. Взяли ее посудомойкой. Платили мало, зато кормили исправно, спать позволяли при кухне, и Марта уже решила, что здесь, пожалуй, и останется.

Все изменилось в конце зимы, когда повар слег с грудной болезнью.

— Три дня он лежал. А хозяева как раз гостей ждали, я и сказала, что могу помочь.

— И вам позволили?

Марта пожала плечами.

— Сначала нет, а потом выбирать стало не из кого. Хозяйка велела готовить что сможем.

Тут Марта впервые за весь рассказ чуть оживилась. Оказалось, она сварила суп, взяла на себя два соуса и приготовила рагу по отцовскому рецепту — с луком, кореньями и вином, долго томившееся у самого края плиты, пока мясо не стало расходиться от одного прикосновения ложки.

— Рагу гостям понравилось больше всего. Хозяйка прислала узнать, кто его готовил. Я думала, ругать будут, а она велела выдать мне су на ленты.

— И повар об этом узнал.

— Еще как узнал. — Марта криво усмехнулась. — Когда поднялся, ему уже успели рассказать и про рагу, и про хозяйку, и про этот несчастный су.

Но на прежнее место Марту не вернули. Хозяйка распорядилась поставить ее помощницей при кухне: жалованье прибавили, позволили заниматься заготовками, следить за жарким и соусами, а в обычные дни доверяли несколько блюд.

— Повар ничего не сказал, — продолжила Марта. — При хозяйке даже поздравил. А потом началось.

Сперва мелочи. Соль, оставленная под рукой, оказывалась вовсе не там, где Марта ее поставила. Приготовленное ею блюдо уходило наверх недосоленным, хотя она могла поклясться, что пробовала его перед подачей. Потом кто-то снял с огня рыбу раньше времени, а виноватой осталась она. То пропадал нужный нож, то уже очищенные коренья обнаруживались в помоях.

А три дня назад хозяева принимали за столом двенадцать человек.

— Я готовила соус и вышла только на одну минуту, мадам, клянусь вам!

К ночи в доме поднялся крик. К утру вызвали врача. Господа и гости, все двенадцать, провели ночь известным образом; беготня стояла по всем этажам, а в доме второй день не смолкали разговоры о том, чем травят господ на собственной кухне.

— А виноватой сделали меня, — Марта развела руками. — Соус готовила я, и больше ничего общего у всех за столом не было. Хозяин и слушать не пожелал. Выгнал, жалованье за полгода не отдал, бумаги не дал.

Без рекомендательной бумаги в этом городе ей не открылась бы ни одна приличная дверь, и она знала это не хуже меня.

— Доказать, что вас подставил повар, вы не сможете, — сказала я честно. — А хозяин вас слушать не станет.

— Не станет, — согласилась Марта и снова заплакала, вытирая лицо запястьем, потому что ладони были грязными.

Я дала ей выплакаться. Потом спросила, есть ли ей куда идти. Она мотнула головой. Спросила, остались ли деньги. Марта усмехнулась и раскрыла ладонь: три су.

— Пойдемте ко мне, — сказала я. — Кровать у меня одна, придется покупать вторую. Будете помогать мне на кухне. Жалованье пока обещать не могу, зато получите стол и место для ночлега, а дальше посмотрим.

Марта уставилась на меня с недоверием.

— Кто вы, мадам?

— Вдова. Купила дом у моста, «Старый паром». Тот самый, про который говорят, будто он проклят.

— Хуже, чем на этой мостовой, мне все равно уже не будет.

К старьевщице мы зашли вместе. Та узнала меня, узнала адрес, посмотрела на Марту, на ее тюк, все поняла и цену за тюфяк с подушкой и одеялом назвала сразу невысокую, а сбавила без спора: то ли прониклась, то ли решила, что проклятому дому лучше не перечить. Доставить все обещали к вечеру, до калитки.

Домой мы шли берегом. Марта молчала, а на подходе к проулку вдруг остановилась и оглядела дом с фасада, от крыльца до конька.

— Хороший дом, — сказала она. — Крепкий. Кто вам крышу перекрывал, мадам?

— Соседи.

— А-а, — протянула Марта и больше ничего не спросила.

Пока Марта мылась во дворе у колодца, я взялась за ужин. Мясо от вчерашней курицы лежало в погребе, уже разобранное с костей, а на дне котелка оставалось немного крепкого бульона, за ночь схватившегося почти в желе.

Тесто я завела на воде, покруче: мука, соль, ложка масла. Сначала оно упрямо липло к пальцам, потом собралось в плотный ком и, наконец, стало гладким, тугим, послушно пружинящим под ладонями. Я вымесила его как следует, скатала в шар, накрыла миской и оставила отдохнуть.

Курицу разобрала на тонкие волокна руками. Мясо за ночь застыло, но стоило поставить рядом с огнем, как на поверхности снова проступил жирный блеск. Чеснок в июне был молодой, сочный, еще не такой злой, как зимний. Я раздавила зубчики плоскостью ножа, присыпала солью и растерла в светлую кашицу. Перец пришлось экономить. Горошины я покупала едва ли не по счету, поэтому завернула несколько штук в тряпицу и раздавила рукоятью ножа. Зато запах от них пошел такой, что добавлять больше и не требовалось.

Отдохнувшее тесто раскатывалось куда охотнее. Я довела пласт почти до прозрачности — сквозь него уже угадывались темные прожилки дубовой столешницы — и нарезала ромбиками шириной в два пальца. Бульона было мало, поэтому долила воды, посолила крепче обычного и дождалась хорошего кипения.

Ромбики опускала по одному. Они на миг исчезали в мутноватом бульоне, потом всплывали, становясь пухлее и светлее, и начинали кружиться у поверхности. Через несколько минут я выловила первый, подула и попробовала краешек. Мягкий, но еще упругий. Пора.

Шумовки у меня по-прежнему не было, и я мысленно внесла ее в список покупок, пока вылавливала ромбики обычной ложкой.

В сотейнике уже таяло масло. Я бросила в него чеснок, следом растолченный перец. Тут же отправила туда горячие ромбики, куриное мясо и плеснула несколько ложек бульона.

Затем подхватила содержимое сотейника снизу и несколько раз осторожно перевернула. Тонкое тесто стало блестящим от масла, чесночная кашица разошлась по нему, забилась в складки, куриные волокна снова сделались мягкими и сочными. А на дне осталось совсем немного густой, маслянистой жидкости — ровно столько, чтобы обволакивать каждый кусочек, а не превращать ужин в суп.

Марта уже стояла в дверях.

— Не суп? — спросила она, принюхиваясь.

— Нет, — ответила я, выловив один ромбик вместе с кусочком курицы, подула и отправила в рот. Мягкое горячее тесто, крепкий вкус куриного бульона, сладковатое мясо и молодой чеснок, который сначала почти не чувствовался, а потом разливался по языку теплой остротой. Перец появлялся последним, заставляя тут же тянуться за следующим кусочком.

— Так готовил мой отец, — сказала я, попробовав еще раз. — Называл бешбармаком, хотя многие с ним бы поспорили.

Мы вынесли сотейник во двор, к столу. Марта первую порцию взяла осторожно, словно еще не решила, можно ли доверять женщине, которая кладет столько чеснока в одно блюдо. Подцепила ромбик, вместе с ним потянулось куриное волокно, подула, отправила в рот и долго жевала.

Потом молча подцепила второй. Уже побольше.

— Чеснока не жалеете, — заметила она наконец.

— Не жалею.

— И правильно.

Калитка скрипнула, когда сотейник был уже наполовину пуст. Бастьен вошел во двор, привычно придерживая створку, чтобы не хлопнула. В руках у него был молоток, а под мышкой торчала железная полоса.

— Петлю принес, — сообщил он вместо приветствия и направился прямиком к конюшне.

Я поднялась, но он уже возился с воротами, и мешать ему было бессмысленно. Створку, висевшую на одной петле с самого моего приезда, Бастьен снял, уложил на землю и принялся обстукивать старое гнездо, выбирая из него труху.

Провозился он с полчаса. Потом навесил створку обратно, качнул раз, другой, что-то поправил и притворил без единого скрипа.

— Садитесь ужинать, — сказала я. — Это Марта. Она теперь живет здесь.

Бастьен кивнул, устроился на ставшем уже привычным месте за столом и, разжевав первый кусок, поднял брови точь-в-точь как Марта, но ничего не спросил.

Наливая ему отвар, я решила больше не ходить вокруг да около.

— Бастьен, почему вы мне помогаете?

— Стар я, — ответил он просто. — Семьдесят третий год пошел. На барки уже не берут, грузчики тоже не зовут, а без дела сидеть я не умею. Всю жизнь работал.

— Но я могла бы вам платить.

— Нечем тебе платить, — отрезал он. — А мне куда девать день? Все одно без работы сижу. Отсюда до моста три сотни шагов, ближе ничего нет.

— От моста? — переспросила Марта.

— От моста, — подтвердил Бастьен и, немного помолчав, добавил: — С той стороны, где вторая опора. Там сухо, если вода не поднимается.

Марта поставила кружку на стол. Она ничего не сказала, но я, сидевшая напротив, заметила, как у нее сжались губы и как она отвела глаза в сторону конюшни.

Бастьен доел, поблагодарил коротким кивком, забрал молоток и ушел, пообещав завтра заглянуть и проверить ставни.

Калитка стукнула. Марта проводила его взглядом до самого проулка и только тогда повернулась ко мне.

— Он под мостом живет, мадам, — сказала она тихо. — Не в доме у моста. Под самим мостом, между опорами...

Глава 7

— Мясо тщательно вымыть, — сказала я, отбирая у Марты кусок говядины, который она уже нацелилась сунуть мокрым в чугунок. — И насухо обтереть тряпицей. Мокрое мясо в жире не подрумянится, воду отдаст и в ней же начнет тушиться. Получится серое, как подошва, а нам нужна корочка.

Мясо мы принесли утром с рынка, и было оно самое что ни на есть бросовое. Мясник, тот самый, что советовал мне телячью лопатку, сегодня был весьма удивлен:

— Огузок? Мадам, да он же жилистый, старая корова! Его три часа вари и все равно не разжуешь. Возьмите вырезки, у меня нынче хорошая.

— Вырезка мне не по карману, а этот кусок вы отдадите за полцены, потому что до вечера его никто не возьмет.

Мясник крякнул, но кусок все-таки отдал: три фунта темного, плотного мяса с тонкими прожилками жира и толстой белой пленкой. Пленку эту я потом добрых полчаса снимала острым ножом, поддевая кончиком и стягивая длинными полосами, пока под ней не осталось чистое красное мясо.

Кроме говядины взяли соленого сала с мясными прожилками, две моркови, связку лука, головку чеснока, пучок тимьяна у зеленщицы, лавровый лист у бакалейщика и бутылку красного вина у виноторговца в проулке. Вино стоило шесть су — простое, местное, терпкое, из тех, что здесь пили каждый день, разбавляя водой.

С луком вышла отдельная история. Мне нужны были самые мелкие головки, не больше крупной вишни, и я перебирала связку, откладывая их одну за другой, а торговка смотрела на меня как на помешанную.

— Мадам, да что же вы одну мелочь выбираете? Вон какие есть, крепкие, ядреные!

— Крупные придется резать, а эти я положу целиком.

— Целиком? В горшок? — Она даже привстала. — Да от них же кисель останется!

— Не останется, если положить вовремя.

Мелочь эта шла у нее почти даром, довеском, и торговка отсыпала мне две щедрые горсти, качая головой и явно решив, что вдова из проклятого дома окончательно тронулась умом.

А я всю дорогу домой улыбалась. Быть во Франции, стоять на собственной кухне с окнами на Луару, иметь в корзине три фунта говядины, тимьян и бутылку красного и не приготовить любимое блюдо? Да это было бы просто неприлично.

В прошлой жизни я готовила беф бургиньон по воскресеньям. Ставила тяжелую кастрюлю в духовку и уходила заниматься своими делами, а через час уже начинала беспричинно заглядывать на кухню. Еще через час запах расползался по всей квартире, и заниматься делами становилось решительно невозможно.

Здесь духовки не было. Зато были печь, чугунок и целый день впереди.

Мясо я нарезала крупными кубиками, в два пальца, не мельче. Каждый кусок получался увесистым, с тонкой белой прожилкой жира где-нибудь сбоку.

— Крупно как, — заметила Марта.

— Они еще ужмутся. Сделаем мельче через четыре часа будем ловить в соусе одни волокна.

Сало я нарезала короткими брусочками и первым отправила в чугунок, на небольшой огонь. Сначала ничего не происходило. Потом один кусочек тихонько зашипел, за ним второй, на дне проступила прозрачная капля жира. Через минуту уже шкворчало все. Белое сало становилось прозрачным по краям, мясные прожилки темнели, сжимались, а на дне собирался золотистый жир. Запах пошел такой, что Марта, до того возившаяся у стола, незаметно придвинулась ближе.

Я дождалась, пока шкварки станут румяными и хрусткими, выловила их ложкой, сложила в миску и вернулась к мясу. Еще раз прошлась по кускам чистой тряпицей и стала выкладывать их в раскаленный жир — не все сразу, а по горсти, оставляя между ними место.

Чугунок тотчас ответил сердитым шипением.

— Отчего не все? Быстрее же.

— Быстрее, да не лучше. Набьем полный чугунок — мясо остудит жир, пустит сок и начнет вариться. А нам нужно, чтобы оно жарилось.

Первую минуту я к кускам даже не прикасалась. Как ни хотелось поддеть, посмотреть, не пригорело ли, — не трогала. Потом попробовала сдвинуть один. Он сам легко отстал от дна, и на нижнем боку обнаружилась именно та корочка, которой я ждала: темно-коричневая, блестящая от жира, кое-где почти каштановая.

— Теперь можно. — Я перевернула кусок, жир зашипел еще громче.

Постепенно мясо менялось прямо на глазах. Сырая краснота исчезала под румяной коркой, жир на прожилках становился прозрачным, края чуть прихватывались, и кухня наполнялась густым жареным духом, от которого желудок немедленно вспоминал, что завтрак был уже очень давно.

Марта шумно сглотнула.

— И это еще только начало, — предупредила я.

— Лучше бы вы этого не говорили.

Готовые куски я перекладывала в глиняную миску. На дне быстро собирался темный мясной сок, а чугунок после третьей партии выглядел так, будто его безнадежно испортили: дно покрылось коричневой, местами почти черной корочкой.

Марта заглянула внутрь.

— Прихватилось.

— Вот и прекрасно.

Теперь в чугунок пошла морковь, нарезанная толстыми кружками, и крупный лук четвертинками. Они зашипели в мясном жире, быстро подобрали все, что осталось после говядины, и запах сразу изменился. К жареному мясу прибавилась сладость горячего лука. Морковь заблестела и начала золотиться по краям.

Я помешала, дала луку чуть осесть и только тогда бросила чеснок, раздавленный плоскостью ножа. Чесноку хватило нескольких мгновений. Он зашипел в жире, запах стал острее, теплее, — потянулся из кухни в коридор и, кажется, дальше во двор.

— Теперь мука.

Я присыпала овощи полной ложкой и быстро перемешала. Белая пыль исчезла в жире, налипла на лук и морковь. Сначала пахнуло сырым тестом, но через минуту этот запах ушел, сменившись чуть ореховым.

— Чтобы соус не был жидким, — объяснила я. — Только муку надо прогреть, иначе будет клейстер.

Мясо вернулось в чугунок вместе со всем соком, который успело отдать в миску. Я перевернула куски, перемешала с овощами и, наконец, взялась за бутылку.

— А теперь вино. — Пробка вышла с тихим хлопком. Я плеснула немного в кружку, попробовала. Вино оказалось кисленьким, терпким, но для мяса именно то, что нужно. Оставив себе на донышке, я вылила бутылку в чугунок.

Шипение было такое, что Марта отшатнулась.

Над чугунком сразу поднялся густой пар, ударивший в лицо вином, мясом и чесноком. Я сунула деревянную ложку на самое дно и начала отскребать коричневую корочку. Она отходила понемногу, растворялась в горячем вине, и жидкость на глазах меняла цвет: из красной становилась темной, густо-бордовой, почти коричневой.

— Вот теперь смотри, — сказала я. — Это самое важное.

Марта уже и без приглашения смотрела.

— Все, что пристало ко дну после мяса, должно уйти сюда. Не соскоблим, половину вкуса оставим чугунку.

Я провела ложкой несколько раз, пока под ней показалось чистое дно, а соус стал еще темнее.

Марта наклонилась над чугунком и втянула воздух так глубоко, что чепец качнулся.

— Святые угодники, как пахнет...

— А ведь он еще даже не готов, — рассмеялась я и добавила в чугунок тимьян, два лавровых листа, соль и толченый перец. Вина оказалось недостаточно, чтобы почти прикрыть мясо, и пришлось долить воды. В другой раз здесь был бы бульон, но вчера мы его доели.

Я дождалась первых пузырей, накрыла чугунок крышкой и переставила его на самый край плиты, где угли лежали ровным серым слоем без единого языка пламени.

— И все? — недоверчиво спросила Марта.

— Пока все.

— Сколько ему стоять?

— Часа три. Лучше четыре.

— Четыре?! — Она всплеснула руками. — Мадам, да за четыре часа два обеда сготовить можно!

— Можно. А можно один такой, что потом будут спрашивать, когда вы его снова приготовите.

Я приподняла крышку, проверила: соус едва шевелился, выпуская один ленивый пузырь за другим.

— Здесь спешить нельзя. Жесткое мясо от сильного огня только сожмется. — Добавила я и взялась за мелкий лук. Ошпарила головки кипятком, бросила в холодную воду, и после этого тонкая кожица снималась почти чулком — достаточно было подрезать корешок и чуть сдавить луковку пальцами.

На сковороде я разогрела ложку жира и высыпала туда всю мелочь. Луковки покатились по дну, зашипели. Я время от времени встряхивала сковороду, и постепенно белые бока покрывались медовыми пятнами, потом почти карамельными, но внутри они еще оставались плотными, и именно такими мне были нужны.

— Их тоже туда? — Марта кивнула на чугунок.

— Но не сейчас, за полчаса до конца, иначе будем искать их ложкой.

Лук я переложила к шкваркам и накрыла миску полотенцем — главным образом затем, чтобы Марта перестала на нее поглядывать.

И все, ничего делать больше не требовалось, а потому началось самое мучительное...

Через первый час из-под крышки еще тянуло вином и тимьяном. Через второй отдельные запахи куда-то исчезли. Остался один мясной, с винной кислинкой, сладостью моркови и жареного лука. Он выползал из кухни в коридор, добирался до лестницы, просачивался через открытую дверь во двор.

К полудню запах добрался, кажется, даже до конюшни, и стало совершенно ясно: если я не найду себе занятие подальше от кухни, до ужина в чугунке останется половина.

Я вытерла руки о полотенце и вышла на крыльцо. После кухни, полной жара, винного пара и мясного духа, двор показался почти прохладным. Солнце лежало на камнях белыми пятнами, в крапиве у сарая стрекотало что-то невидимое, от Луары тянуло водой, а на втором этаже все так же криво висела ставня, которую Бастьен еще три дня назад обещал снять, подогнать и навесить заново.

Я задержалась на ней взглядом, потом оглядела ворота конюшни, колодец, пустой двор и только теперь поняла, что тревожило меня с самого утра.

Бастьена не было.

Я вернулась на кухню. Марта стояла у таза и мыла посуду, а на полотенце у окна сохли ложки и миски.

— Марта, Бастьена третий день нет.

— И правда, мадам. Последний раз приходил, когда ворота ладил. А третьего дня ночью такой дождь был, что я проснулась: по крыше било, будто горохом сыпали. До самого утра не стихал.

— Пойдем.

— Куда?

— Под мост.

Марта отложила нож и посмотрела на меня уже без прежней рассеянности.

— Мадам, место там дурное. Днем еще можно пройти, но все же народ под мостом собирается всякий: пьяные, воры, иной и за нож хватается. Женщине туда лучше без нужды не ходить.

— А у нас нужда есть. Если Бастьен просто решил три дня от меня отдохнуть, вернемся обратно. Но если после того ливня он лежит с горячкой, никто за ним не придет, потому что приходить некому.

Марта еще мгновение смотрела на меня, потом молча развязала передник, повесила его на гвоздь и сказала:

— Тогда я пойду впереди.

Чугунок мы переставили на самый край плиты, подальше от жара. Под крышкой мясо едва слышно побулькивало, и запах был такой, что уходить от него казалось почти преступлением, но я все же проверила угли, заперла дверь, и мы отправились к реке.

Полдень стоял жаркий. Камень под ногами успел раскалиться, ставни почти во всех домах были прикрыты, а собака у соседнего порога лежала, вытянувшись на боку, и даже ухом не повела, когда мы прошли мимо. В проулке пахло пылью, горячей известью и помоями; над кучей отбросов у чьих-то ворот лениво гудели мухи, а из открытого окна второго этажа доносился женский голос — кого-то отчитывали долго, обстоятельно и, судя по редким детским всхлипам, не без причины.

У самой набережной воздух переменился. С Луары потянуло водой, тиной и мокрым деревом, стало легче дышать, а вместе с прохладой вернулся обычный шум пристани: по сходням грохотали башмаки, грузчики перекатывали бочки, приказчик пересчитывал мешки и, сбившись, сердито начинал сначала, двое лодочников орали друг на друга через барку, хотя прекрасно могли подойти ближе на три шага.

За складами все это осталось позади. Каменная набережная постепенно сошла на нет, уступив место сырому песку и ивняку, среди которого лежали вытащенные на берег лодки — рассохшиеся, с проваленными бортами, брошенные догнивать. В одной уже успела прорасти трава.

Мост впереди казался отсюда особенно красивым: светлый камень, правильные арки, ровная линия парапета. Наверху катились экипажи, мелькали шляпы прохожих, на солнце поблескивала конская сбруя, и Орлеан совершенно справедливо мог гордиться своим новым мостом.

А вот внизу, под ним, начинался совсем другой город. Стоило войти под первую арку, как солнце осталось за спиной и кожу обдало сырой прохладой. После уличного пекла она сначала показалась приятной, но уже через несколько шагов я почувствовала запах: золы, гнилой рыбы, мокрой рогожи, дыма и давно не мытых тел.

Между каменными опорами люди устраивали себе жилье из всего, что город выбросил, а река не успела унести. Пара жердей и обрывок паруса заменяли крышу, доски от разбитых бочек — стены, кусок рогожи, придавленный кирпичом, — дверь. На веревке между опорой и корягой сушилось какое-то тряпье, а у погасшего костра валялась кастрюля без ручки.

Над всем этим гремела другая жизнь. Стоило проехать телеге, как каменный свод начинал гудеть, и звук катился от опоры к опоре, словно над нашими головами били в огромный барабан.

У ближайшего кострища сидел босой мужчина в расстегнутой на груди рубахе и обстругивал палку. Лицо у него было бурое, давно не бритое, глаза мутноватые, а рядом валялась опрокинутая бутыль. При нашем появлении нож остановился. Мужчина медленно оглядел сначала Марту, потом меня и ухмыльнулся.

— Вот так гости. Дамы под мост пожаловали. Заблудились или милостыню принесли? Если милостыню, можете дальше не ходить, я приму.

Он протянул ладонь, но Марта тут же шагнула чуть вперед, закрывая меня плечом.

— Мы Бастьена ищем, — сказала я. — Старика-плотника. Он здесь живет.

Ухмылка исчезла.

— Бастьена? А вы ему кто?

— Он мне ворота чинил и крышу. Каждый день приходил, а теперь третий день не показывается, хотя обещал заняться ставнями.

Мужчина еще раз оглядел меня, потом вдруг сообразил:

— А-а, так вы та самая мадам из «Парома». — Он поднялся, покачнулся, но устоял. — Бастьен третий день не выходит. Лежит.

У меня внутри сразу похолодело.

— Где?

Он мотнул подбородком в глубину, за третью опору.

— Там. Я вчера воды ему принес. Хлеба не принес у самого не было.

Последнее он произнес без жалобы и без попытки оправдаться, просто как факт, и я ничего больше не спросила.

За третьей опорой к каменной стене лепилось строение, которое только при большом желании можно было назвать жильем: два кривых жердяных ребра, несколько старых досок, сверху кусок просмоленной парусины, а вместо двери — часть плетеной корзины. Марта первой отодвинула ее, нагнулась, заглянула внутрь и тут же обернулась ко мне.

— Мадам...

По ее лицу я все поняла и полезла следом. Внутри оказалось тесно, душно и сыро. Бастьен устроился на подстилке из сухого когда-то камыша и укрылся собственной вылинявшей курткой; снизу она уже отсырела. Рядом стоял оббитый глиняный черепок с водой, лежала свернутая сеть — вот, кажется, и все хозяйство.

При нашем появлении он закашлялся. Кашель был надсадный, совсем не похожий на привычное стариковское покашливание. Он шел откуда-то из самой груди, сгибал Бастьена пополам и заканчивался долгим свистящим вдохом, после которого тот несколько мгновений просто лежал, собираясь с силами.

— Бастьен.

Он повернул голову не сразу. За три дня лицо осунулось, а глаза смотрели мутно, словно ему потребовалось время, чтобы узнать меня.

— А... хозяйка, — просипел он наконец. — Зачем пришла?

— За вами.

Я присела рядом и приложила ладонь к его лбу. Кожа была сухой и такой горячей, что я невольно отдернула руку.

— Вставайте. Идем ко мне.

— Не пойду, — выдохнул Бастьен и прикрыл глаза. — Отлежусь. Всегда отлеживался.

— Марта, собери его вещи.

Старик тут же попытался приподняться на локте.

— Эй, оставь! Не пойду я к тебе нахлебником. Старик больной, кормить еще...

— Замолчите.

И он действительно замолчал, кажется, больше от неожиданности, чем от послушания. Я и сама, услышав, как изменился мой голос, удивилась. Исчезли уговоры, привычная насмешка, даже раздражение; остался холодный тон, которым Фанетта Гранье, должно быть, когда-то разговаривала с прислугой в парижском доме, не предполагая, что распоряжение может обсуждаться.

— Вы третий день лежите под мостом с горячкой и кашлем, на мокрой подстилке, без еды, а воду вам приносит человек, у которого самого нет хлеба. Еще немного так полежите и вставать будет поздно. Марта собирает ваши вещи, вы поднимаетесь, и мы идем. До дома три сотни шагов.

Бастьен нахмурился.

— Я милостыни не прошу.

— А я ее и не предлагаю. Когда поправитесь, отработаете и комнату, и еду. Ставни у меня не чинены, ворота едва держатся, в сарае крыша течет — вам работы до Рождества хватит.

Марта за моей спиной кашлянула, и кашель подозрительно напоминал смешок. Бастьен тоже понял, что его только что обошли с той стороны, с которой он не ждал, и долго смотрел на меня исподлобья.

— До Рождества, значит?

— Если еще три дня здесь пролежите, то и до следующего.

Он поворчал что-то себе под нос, потом все-таки откинул куртку.

— Ладно. Только сам дойду.

— Вот и прекрасно.

Самостоятельности хватило ровно до того мгновения, когда Бастьен встал. Сначала он долго сидел, упираясь ладонями в землю и пережидая головокружение, потом ухватился за жердь, поднялся со второй попытки и тут же качнулся так сильно, что я тотчас оказалась рядом.

— Не держи, — пробурчал он. — Стою я.

— Вижу, — спокойно ответила я, но руку не убрала.

Все имущество Бастьена поместилось в один узел: сменная рубаха, шило, моток бечевы, кремень с огнивом, деревянная ложка, оловянная кружка и нож, тщательно завернутый в тряпицу.

Мужчина у костра все еще сидел на прежнем месте и, увидев старика между нами, поднялся. Мы уже миновали его, когда он окликнул меня:

— Мадам! Если старик все-таки помрет, скажите нам. Мы придем проводить.

Теперь в его голосе не осталось ни прежней насмешки, ни пьяной наглости. Я оглянулась на него, на кострище, жалкие навесы и светлый новый мост над всем этим другим Орлеаном.

— Не помрет, — сказала я и пошла дальше.

Шли мы долго, хотя от моста до дома и правда было не больше трех сотен шагов. Бастьен дважды останавливался, пережидая кашель, и оба раза сердито отмахивался, стоило Марте попытаться взять его под руку. После второго приступа он уже не спорил, когда она придержала его за локоть, но у самого проулка все-таки остановился, поднял голову и посмотрел на второй этаж.

— Ставни-то я не сделал.

— Сделаете. Никуда они от вас не денутся.

Дома Марта сразу прошла в кухню, сдернула свой тюфяк с места и потащила ближе к печи.

— Мадам, я несколько ночей и на полу посплю.

— Не будешь ты спать на полу, — возразила я, — сейчас сходишь к старьевщице и купишь второй.

Бастьен, уже опустившийся на тюфяк, открыл было рот, очевидно собираясь объяснить, что на чужой постели лежать тоже не намерен, но вместо слов из груди вырвался кашель. Он согнулся, упершись ладонями в колени, и после этого спорить не стал.

Я поставила греться воду, достала кошелек и отсчитала Марте монеты.

— Возьми у той же старьевщицы тюфяк, подушку и одеяло. Скажи, что от меня, пусть не вздумает заломить цену. Потом зайди к аптекарю и опиши кашель и жар — пусть даст что-нибудь грудное, что у него есть. И купи курицу, пожирнее, хлеба и немного меда, если денег хватит.

Марта повторила покупки вполголоса, чтобы ничего не забыть, и уже направилась к двери, когда я посмотрела на Бастьена. Рубаха на нем после трех дней под мостом была сырой, мятой и такой грязной, что возвращать ее на вымытого человека я не собиралась.

— И рубаху. Самую простую, мужскую, только чистую.

Марта кивнула и ушла, а я вышла во двор за малиновым листом. В детстве меня таким отваром поила бабушка при каждой простуде, и хотя сейчас я уже не была уверена, что именно в нем помогало — малина, горячее питье или три одеяла сверху, — хуже от него Бастьену точно не станет.

Я набрала листьев, промыла, бросила в котелок и залила кипятком. Пока настой набирал силу, набрала в миску из ведра холодной воды, намочила чистую тряпицу, хорошенько отжала и положила Бастьену на горячий лоб.

Минут через десять я сняла с котелка тарелку. Налила настой в кружку, немного остудила и протянула Бастьену.

— Пейте. Пока горячий, понемногу.

Бастьен взял кружку обеими руками, и только тогда я заметила, как сильно дрожат у него руки. Сделал несколько глотков, поморщился и попытался вернуть ее.

— Хватит.

— Хотя бы половину.

Он посмотрел на меня исподлобья, но спорить не стал и выпил еще. Когда я снова намочила успевшую нагреться тряпицу и положила ему на лоб, терпение Бастьена все-таки кончилось.

— Хозяйка, довольно. Я не господин какой, чтобы возле меня весь дом хлопотал.

— Весь дом пока состоит из меня и Марты, так что большого почета вам не оказали. Лежите спокойно.

Он недовольно засопел, но ничего не сказал, я же, налив в кружку еще отвара, продолжила:

— Вот чего я не понимаю, Бастьен. Вы с первого дня распоряжаетесь в моем дворе так, будто хозяин. Знаете, какая доска сгнила, где петля разболталась, какую черепицу надо заменить. А как сами свалились с жаром — отправились под мост и три дня лежали там, никому слова не сказав.

— А куда мне было идти?

— Ко мне.

Бастьен посмотрел так, словно я предложила нечто совершенно нелепое.

— С какой стати?

— С той самой, с какой вы каждое утро являетесь чинить мой дом, хотя я вас не звала. Или крышу латать без спросу можно, а постучать в дверь, когда заболели, нельзя?

Он отвел глаза.

— Не люблю быть в тягость.

— Вот и не будьте. У меня половина ставен держится кое-как, погреб не разобран, посреди двора торчит горелый сарай, а в пустой конюшне впору лошадей всего квартала ставить. И во всем этом хозяйстве живут две женщины.

— Дени с Жаком помогают.

— Когда свободны от пристани, а свободны они нечасто. Между тем двор у нас проходной, через него ходит кто пожелает, и весь квартал уже знает, что в доме поселилась женщина без мужа и мужской прислуги. Если ночью кто-нибудь полезет через калитку, мне что прикажете делать — будить Марту и вручать ей сковороду?

Угол рта у Бастьена дрогнул, но усмешка тут же обернулась кашлем. Я подождала, пока приступ отпустит, и снова протянула ему кружку.

— Поэтому договоримся сразу: никакой милости здесь нет. Работы в доме хватает и нужен человек, который заметит расшатанную петлю раньше, чем ворота свалятся мне на голову, и которому я смогу оставить двор, если понадобится уйти в город. Так что сейчас вы спокойно лежите и поправляетесь, а когда встанете, то посчитаем, сколько вы мне задолжали за тюфяк, еду и аптекаря. Если вам от этого будет легче.

Бастьен долго смотрел на меня, потом перевел взгляд на потолок.

— Еще и счет выставишь?

— Непременно и с процентами.

Он тихо фыркнул.

— Тогда другое дело.

— Вот и прекрасно. Допивайте.

На этот раз он послушался без спора, вернул мне пустую кружку и лег, но глаза еще долго не закрывал, разглядывая закопченные балки над головой.

Глава 8

Марта вернулась часа через полтора с большой корзиной на руке и свертком под мышкой. Из-под полотна торчали желтые куриные лапы, рядом лежали хлеб, горшочек меда и маленькая аптекарская склянка, а в свертке оказалась чистая мужская рубаха.

— Постель выбрала и расплатилась, — доложила она, ставя корзину на стол. — Старьевщица пришлет мальчишку с тележкой. Три су уступила, когда услышала, что от вас, а потом спросила, не для покойника ли тюфяк.

— Надеюсь, ты не сказала, что для покойника.

— Сказала, что для живого, если он будет слушаться. Она еще су сбавила.

Я рассмеялась и взяла склянку.

Аптекарь, выслушав про третий день жара и кашель из груди, дал сироп на солодковом корне, велел поить по ложке трижды в день и держать больного в тепле. Сироп пах лакрицей и спиртом, и из всего, чем местный аптекарь мог предложить лечить старика, это было еще далеко не худшее.

Бастьен спал. За время отсутствия Марты он почти не шевельнулся; лицо теперь блестело от пота, дышал он все еще тяжело, иногда со свистом, зато кожа уже не обжигала ладонь так, как прежде. Я укрыла его курткой и вернулась на кухню.

Марта тем временем успела подвязать передник и устроилась возле двери с курицей на коленях. Перья летели в корзину быстро, и по тому, как уверенно она выворачивала крыло и коротким движением выдергивала жесткие маховые перья, было видно: с птицей она возилась не впервые.

Она ощипала птицу, мелкий пух опалила над огнем и соскоблила ножом, после чего разделала ее так сноровисто, что вмешиваться мне и в голову не пришло.

— Грудку и ножки оставим на завтра. Заверни и отнеси в погреб, а остальное пойдет в бульон.

Пока Марта заворачивала мясо в чистую тряпицу, я сложила в котелок спинку, шею и крылья, добавила очищенную луковицу и морковь. Потом все-таки пошла следом в погреб — заодно посмотреть, что у нас там осталось.

После вчерашней уборки по нему хотя бы можно было пройти, не рискуя свернуть шею. От каменных стен тянуло сыростью и приятным холодом, а на расчищенной полке стояло все наше богатство: масло, горшок с молоком, начатый сыр, несколько яиц и теперь еще завернутая в полотно курица. Негусто, впрочем, грудки хватит на завтрашний обед, ножки можно оставить еще на день, а кости потом снова пустить в дело. Выбрасывать здесь я ничего не собиралась: каждый кусок был куплен за деньги, а дом пожирал их с таким аппетитом, словно шесть пустых лет только и ждал моего появления.

Вернувшись на кухню, я залила приготовленную курицу холодной водой, чтобы она только скрылась и поставила котелок на огонь. Спешить не стала: пусть нагревается понемногу и отдает бульону все, что осталось на костях.

Когда вода начала едва заметно подрагивать, на поверхности собралась сероватая пена. Я потянулась за ложкой, но Марта меня опередила, и сама принялась снимать ее, аккуратно ведя от края к середине. Потом переставила котелок туда, где жар был слабее и бульон тихо томился, не доходя до кипения.

— Отец всегда ругался, если бульон кипел, — сказала она, еще немного отодвигая котелок. — Говорил: «Курица уже умерла, Марта, незачем убивать ее второй раз».

Я рассмеялась.

— Разумный был человек.

— Пока сам к плите не вставал. Тогда ему все надо было побыстрее. — Марта собрала с края последний клочок пены и стряхнула его в миску. — А если коренья были, клал корень петрушки, морковь, луковицу. Зимой сушеную зелень. У нас под потолком пучки висели, так однажды кот забрался на полку за салом, свалился и оборвал половину.

— Сало хоть спас?

— Сало спас. Себя тоже, а укроп потом неделю из бочки с водой вылавливали. Отец сказал, что раз уж заплачено, выбрасывать не станет.

— Кажется, с вашим отцом мы бы поладили.

Марта улыбнулась, сгребла со стола луковую шелуху и вытерла доску.

За нашим разговором я не сразу заметила, как изменился бульон. Вода, поначалу мутноватая, стала прозрачной, приобрела легкий золотистый оттенок, а по поверхности разбежались круглые блестящие капли жира. Из котелка тянуло сладковатой морковью, луком и крепким запахом куриного бульона, от которого даже совершенно сытый человек почему-то вспоминает, что от тарелки горячего не отказался бы. А у меня был человек, который три дня почти ничего не ел.

Хлеб размочить в бульоне было проще всего, но после запахов, которыми мы с утра мучили весь дом, кормить Бастьена хлебной размазней мне не хотелось, и я открыла мучной ларь.

— Принеси, пожалуйста, два яйца, — попросила я Марту.

Пока она бегала в погреб, я высыпала на стол несколько горстей муки, собрала ее горкой и сделала в середине широкое углубление. Затем разбила туда два яйца, добавила хорошую щепоть соли и сначала стала размешивать их пальцами, понемногу захватывая муку с краев. Желтая середина быстро загустела. Сначала тесто липло к пальцам клочьями, потом собрало вокруг себя всю муку и превратилось в плотный, неровный комок. Я давила на него основанием ладони, складывала, снова давила, а оно пружинило и упорно норовило вернуться обратно. Через несколько минут руки начали ныть, зато ком постепенно сделался гладким, плотным и теплым от ладоней.

Марта наблюдала за мной с интересом.

— Лапшу задумали?

— Ее.

Я накрыла тесто миской и оставила отдохнуть, а минут через двадцать вернулась к нему. Теперь оно уже не сопротивлялось так отчаянно. Я разделила ком пополам, присыпала стол мукой и раскатала первый пласт — тонко, насколько позволяла скалка. Потом второй.

— Просвечивает.

— Значит, хватит.

Пласты немного подсохли на столе. Я присыпала их мукой, свернула каждый неплотным рулетом и стала резать поперек узкими полосками. Под ножом получались маленькие завитки, но стоило подцепить один пальцами и встряхнуть, как он разворачивался в длинную, тонкую ленту. И едва я рассыпала лапшу по чистому полотенцу, чтобы немного подсохла, со стороны улицы заскрипели колеса.

Мальчишка от старьевщицы вкатил во двор небольшую ручную тележку, на которой лежали свернутый тюфяк, подушка и одеяло. Марта придирчиво осмотрела все еще раз, заставила его перевернуть тюфяк, проверила швы и только после этого отдала мальчишке обещанный су за доставку.

С постелью разобрались быстро, и когда за мальчишкой закрылась калитка, я вернулась на кухню к чугунку, который все это время стоял на краю плиты. До отмеренных четырех часов оставалось всего полчаса, и теперь уже можно было проверить мясо.

Я сняла крышку и заглянула внутрь. За три с половиной часа мясо изменилось до неузнаваемости: куски осели, потемнели, стали почти вдвое меньше, а соус уварился, налился глубоким коричневым цветом и медленно обволакивал ложку. Я поддела один кусок и надавила на него краем ложки. Волокна разошлись без всякого сопротивления.

— Почти готово, осталось добавить маленькие луковки и шкварки, — проговорила я, отправив их в чугунок. Осторожно перемешала, стараясь не разломать мясо, попробовала соус и добавила щепоть соли. — Еще полчаса и садимся ужинать.

— И это тот самый огузок, который мясник до вечера продать не надеялся? — удивилась Марта, заглянув мне через плечо.

— Он самый, — ответила, закрывая крышку.

Бульон тем временем тоже дошел. Я вынула курицу и овощи, процедила жидкость обратно в чистый котелок, с крыла и спинки сняла все мясо, какое смогла найти, и разобрала его пальцами на мелкие волокна. Морковь нарезала тонкими кружками и тоже вернула обратно. Затем бросила лапшу в кипящий бульон. Сначала длинные мучные ленты исчезли на дне, потом одна за другой начали всплывать, светлые, почти прозрачные по краям. Бульон снова закипел, лапша набухла, стала мягче, желтее, и уже через несколько минут в котелке был не просто бульон для больного, а настоящий суп: золотистый, с тонкими лентами теста, белыми волокнами курицы и кружочками сладкой моркови…

— Кхм... — донеслось с тюфяка. Я обернулась. Бастьен уже не спал и смотрел в сторону плиты.

— Пить хотите? — спросила я, потянувшись за кружкой с теплым отваром.

— Есть, — после короткой заминки признался он.

— Это хороший знак, — с улыбкой проговорила я, — но сначала лекарство.

Я отмерила ложку аптекарского сиропа. Бастьен проглотил, скривился от лакричной сладости и потянулся за кружкой.

А я уже налила суп в миску и принесла ему вместе с ложкой. Бастьен сел, привалившись спиной к стене, и первую ложку съел осторожно, потом вторую. На третьей подцепил лапшу, посмотрел, как длинная лента свисает обратно в бульон, и отправил ее в рот. Ел он медленно, вылавливал даже самые мелкие волокна курицы, а когда на дне осталось совсем немного, взял миску обеими руками и допил все до капли.

— Еще?

Бастьен покосился на котелок, но все-таки покачал головой.

— Хватит пока.

И правильно. После трех дней почти без еды одной миски горячего супа ему было более чем достаточно. Я забрала пустую посуду, а Марта тем временем уже собирала со стола хлеб, ложки и миски: ужинать мы решили во дворе, где после жаркого дня, наконец, потянуло прохладой от реки.

Когда мы во второй раз прошли мимо Бастьена, он еще лежал смирно. На третий я услышала за спиной возню и обернулась: одеяло уже валялось в ногах, а сам старик сидел на краю тюфяка и нашаривал башмаки.

— Это вы куда собрались?

— А куда все, туда и я. Належался.

— У вас утром жар был.

— Утром был, сейчас нет.

С этим неопровержимым доводом спорить было трудно, особенно когда человек уже сунул одну ногу в башмак и тянулся за вторым. Я молча подала ему куртку.

— Еще чего.

— Или надеваете, или остаетесь здесь.

Бастьен смерил меня тяжелым взглядом, однако куртку взял и натянул поверх чистой рубахи, что я сочла безоговорочной победой и благоразумно никак не прокомментировала.

До двора он дошел сам. Только возле колодца шаг замедлил, ухватился за край стола и несколько мгновений стоял так, будто просто разглядывал, куда ему сесть. Я тоже очень внимательно занялась свечой, которую никак не удавалось поставить ровно. Марта оказалась понятливой и промолчала. Наконец Бастьен опустился на край лавки, вытянул ноги и привалился плечом к стене.

Чугунок я вынесла последним, и поставив его на толстую доску, оглядела собравшихся.

— Ну что? Пора, — объявила я и с некоторой торжественностью подняла крышку.

— Такое и господам не подают, — пробормотала Марта, заглядывая внутрь чугунка, где мясо лежало в темном, блестящем соусе, почти черное по краям; между кусками золотились луковки, виднелись мягкие кружки моркови и подрумяненные шкварки. А запах вина, чеснока, тимьяна и жареного мяса за четыре часа томления сделался таким густым и насыщенным, что даже Бастьен, недавно уверявший, будто с него довольно, повернул голову к столу.

— Вам только попробовать, — сказала я и положила ему кусочек мяса размером с грецкий орех, немного моркови и ложку соуса.

Марта тем временем уже добралась до мяса, и по ее лицу медленно расплылось такое удовольствие, что я невольно улыбнулась.

— Мадам, это же была старая корова.

— Была.

— Ее же три часа вари и не разжуешь.

— Четыре. И не варить, а тушить на медленном огне.

Марта покачала головой и снова потянулась к чугунку за соусом. Тот получился густым, темным, с легкой винной кислинкой и сладостью моркови, а тимьян отдавал пряной горечью где-то на самом краю вкуса. Мясо расходилось под ложкой на мягкие волокна, а хлеб мы вскоре перестали отламывать к мясу и просто макали в подливку, собирая ее со дна тарелок.

За едой двор как-то незаметно затих. Солнце уже ушло за крыши, камни начали отдавать накопленное за день тепло, от Луары тянуло вечерней прохладой. Где-то на набережной еще перекликались грузчики, временами доносился плеск воды, но здесь, за стенами двора, было удивительно спокойно.

Бастьен свою маленькую порцию доел всю и теперь сидел, обхватив ладонями кружку с теплым отваром. Щеки у него все еще были нездорово красными, зато взгляд прояснился, и временами он даже вставлял слово в наш с Мартой разговор.

Я как раз потянулась за хлебом, когда со стороны улицы донесся стук колес. Сначала никто из нас не обратил внимания — мало ли телег проходит по улице, — но стук приближался, потом стал реже и, наконец, смолк у самого входа в проулок. Звякнула сбруя, лошадь фыркнула, и совсем близко послышались мужские голоса.

— Да говорю тебе, здесь.

— Пусто здесь, Матье. Ворота заперты.

— Погоди.

Бастьен, до этого гревший руки о кружку, поднял голову.

— Матье?..

— Знаете его?

Старик не успел ответить: в калитку постучали. Я поднялась из-за стола. Марта тоже привстала, но Бастьен уже поставил кружку и, опираясь ладонью о стол, повернулся к калитке.

За ней стояли двое. Оба немолодые, в дорожном платье, а за их спинами в проулке темнела груженая телега под холстиной; лошадь, опустив голову, уже щипала траву у стены.

Тот, что стоял ближе, снял шляпу.

— Доброго вечера. Простите, что беспокоим на ночь глядя. Матье Лурье, торгую скобяным товаром, а это мой компаньон Гийом.

Второй тоже снял шляпу, но вместо приветствия вдруг посмотрел куда-то поверх моего плеча. Матье проследил за его взглядом и переменился в лице.

— Да чтоб меня... Бастьен?

— Матье Лурье, — проговорил старик, всматриваясь в гостя. — Все железом торгуешь?

— А ты все никак не помрешь, старый упрямец. — Матье расплылся в улыбке.

— Не дождался?

— И не собирался.

— Мы тут проездом из Блуа, идем на Питивье, — продолжал Матье. — И вот какое дело. Лет семь назад мы этой дорогой ездили часто и всякий раз ночевали в подворье у старого моста. У хозяина тут кухня была... — Он замялся. — Словом, помню я, как здесь кормили. И нынче, как поравнялись, гляжу вроде то самое место, а оттуда пахнет.

Гийом за его спиной шумно потянул носом и промолчал так выразительно, что стало ясно: именно он и настоял свернуть.

— Место то самое, — сказала я. — Только подворья тут больше нет. Хозяин умер шесть лет назад, дом стоял пустой, а я его недавно купила.

Матье помрачнел и повертел шляпу в руках.

— Вот оно как. Люсьо все-таки не стало... Жаль. Хороший был человек. Что ж…

Они уже собирались уходить. Оба явно понимали, что прежнего подворья больше нет, а проситься за стол в чужой дом было бы совсем другим делом. Только Гийом еще раз посмотрел в сторону чугунка так тоскливо, что я не выдержала.

— Постойте. Ужин у меня для себя приготовлен, и если вас это устроит, садитесь.

Матье остановился на полуобороте.

— Хозяйка, мы заплатим, — сказал он быстро, будто боялся, что я передумаю.

— Там поглядим.

Гийом уже привязывал лошадь. Пока они распрягали ее и умывались у колодца, мы с Мартой метались по кухне. Посуды у меня было четыре тарелки, из которых три мы только что запачкали, и Марта домыла их с такой скоростью, какой я от нее не ожидала. Я нарезала хлеб, вынесла кувшин с водой и подумала было про вино, но вина в доме не осталось ни капли: все ушло в чугунок.

— Вина нет, — сказала я, ставя перед ними тарелки. — Есть колодезная вода и травяной отвар.

— Воды, — сказал Гийом, и это было первое слово, которое я услышала от него за столом.

Я положила обоим, не жалея: по несколько кусков мяса, луковки, морковь и столько соуса, чтобы хлебу было в чем утонуть. И едва гости взялись за ложки, за столом тут же стало тихо. Матье, еще минуту назад не закрывавший рта, больше ничего не рассказывал, Гийом тоже молчал, а вскоре в ход пошел хлеб — густой соус собирали со дна тарелок до последней капли.

— Хозяйка, — наконец заговорил Матье, отодвигая от себя пустую тарелку. — Я тридцать лет по этой дороге езжу, ел во всех трактирах от Тура до Питивье, а такого мяса не пробовал нигде. Что мы должны?

Вот тут я и растерялась. Я умела торговаться, покупая, но сколько стоит то, что ты приготовила для себя и разделила с чужими людьми, я не знала совершенно. Обед в приличном трактире стоил су пятнадцать с человека, но у меня не трактир, у меня двор с колодцем и стол на трех ногах.

— Тридцать су за двоих, — сказала я, решаясь.

Матье хмыкнул, полез за пазуху и отсчитал мне на ладонь три ливра.

— Это много, — возразила я, успев увидеть в его кошельке те самые тридцать су.

— Я считать умею, мадам. Тридцать за ужин, а остальное за то, что ради него мы в следующий раз снова свернем с дороги.

— И все же это слишком много.

— Я немало лет по трактирам ем и знаю, чего стоит хороший ужин, так что берите.

— Спасибо, — поблагодарила я, зажав в кулаке монеты, первые в этом веке, заработанные моими собственными руками.

— Мы через неделю пойдем обратно на Блуа, — предупредил Матье, надевая шляпу. — Если вы не против, мы бы снова к вам заехали. Есть все равно где-то надо, а кормиться лучше у вас, чем в городе.

— Заезжайте, будем рады, — ответила я, провожая первых гостей до ворот.

Глава 9

Неделя пролетела незаметно. Мы отмыли весь второй этаж, вынесли остов кровати, вдвоем с Мартой отодрали от стены приросший шкаф и отскребли полы щелоком до светлого дерева.

Едва Бастьену полегчало, он первым делом взялся за стол. Выстругал из доски четвертую ногу, укрепил столешницу снизу перекладинами, и стол перестал качаться. Потом свалил обгорелые столбы сарая и перебрал доски по одной: горелые в сторону, целые сложил стопкой. Из них вышли две лавки, простые, без спинок, зато крепкие.

А вчера он взялся за крапиву, и когда добрался до стены, за зарослями обнаружилась дверь. Крапива стояла перед ней так плотно, что мы с Мартой ни разу не заподозрили, что там что-то есть. И как сказал Бастьен, при Люсьо здесь останавливались на ночь постояльцы.

Дверь открылась не сразу и со скрежетом. За ней тянулся узкий коридор, а по обе стороны шли комнатушки, шесть штук, каждая в три шага, с одним окном и лежанкой вдоль стены. Пыль лежала нетронутая, зато сами комнаты сохранились лучше жилых.

Я стояла в коридоре, считала двери и злилась на себя. Ведь смотрела же на дом снаружи. Ведь видела, какой он длинный. Но с объемами у меня всегда было скверно. В прошлой жизни я год прожила в квартире, не подозревая, что за шкафом в коридоре есть антресоль. Но не заметить целое крыло собственного дома мне до сих пор не удавалось.

Марта, когда я ей рассказала об этом, хохотала до слез, и с тех пор всякий раз, когда что-нибудь не находилось на месте, предполагала, что оно, должно быть, в той половине дома, которую мы еще не открыли.

— Мадам, мука кончается, — прервала мои воспоминания Марта, и я обнаружила, что уже с минуту машинально помешиваю опару.

— Сколько осталось?

Марта заглянула в ларь и прикинула ладонью.

— Мисок пять наберется. Может, шесть.

Я посчитала. На тесто уйдет три, на блины еще одна с небольшим.

— На кулебяку хватит. А завтра сходим.

Марта фыркнула — ее все еще забавляло название блюда — и вернулась к своему зайцу.

Сегодня был Иванов день, и город готовился к празднованию с самого утра. По улицам таскали хворост, мальчишки волокли к берегу сухие ветки, на площади у Мартруа складывали костер такой высоты, что верхушку было видно из нашего проулка. Лавки закрылись раньше обычного, а пристань опустела к полудню.

«К закату в Орлеане не останется никого, кто сидит дома», — так сказала Мадлен, забегавшая утром. А через час к нам заглянул Жак, торжественно вручив мне того самого зайца, за которого и взялась Марта, разобрав тушку на части. Затем она крупные кусочки сложила в глиняную миску и залила красным вином. Разрезанную надвое луковицу тоже утопила в вине, а следом бросила несколько ягод можжевельника и лавровый лист.

— На сутки бы, — вздохнула Марта, поглядывая в миску. — Да где ж их взять.

— А сколько простоит?

— С утра до полудня. Тоже сгодится.

К полудню мясо потемнело, а вино в миске стало почти черным. Марта вынула куски, обсушила их тряпицей, обваляла в муке и обжарила в вытопленном сале — по нескольку штук, не набивая сковороду, как я показала ранее. Обжаренное мясо вернула в горшок, залила процеженным вином из-под маринада, добавила лук, морковь и пучок трав, связанный ниткой. Закрыла крышкой и отправила в устье печи, где Бастьен с утра нагнал ровный жар.

— К ночи дойдет, — сказала Марта, вытирая руки, потом сняла с полки глиняную кружку, внутри которой что-то темнело.

— Это что?

— Кровь. Я собрала, когда Жак только тушку принес. С уксусом смешала, чтоб не свернулась. В соус добавлю.

Я приподняла брови.

— В соус?

— В соус, — с вызовом ответила Марта. — В самом конце, когда снимем с огня. Отец так делал, и его отец. Соус от нее густеет. Только кипятить нельзя, иначе свернется хлопьями, и все пропало.

— Хм… впервые слышу о таком способе, — протянула я, признаться, с сомнением, поглядывая на кружку.

Марта же посмотрела на меня с удивлением: видимо, ждала спора. А я думала о том, что в моей прошлой жизни за такой соус в приличном заведении, наверное, брали бы столько, что стыдно назвать, и подавали бы с французским названием, произнося его с придыханием.

— С удовольствием попробую, — добавила я и вернулась к своему праздничному блюду.

Кулебяку я задумала три дня назад, как только услышала про праздник. Опару я поставила еще утром. Дрожжи разошлись в теплом молоке, я подсыпала муки, размешала все до густоты хорошей сметаны и придвинула миску поближе к печи. И теперь из-под полотенца уже выглядывала пышная белая шапка, вся в мелких пузырях, и стоило ткнуть ее пальцем, как ямка медленно затягивалась обратно.

— Пора, — решила я и потянула миску к себе.

Добавила в опару яйца, растопленное масло, оставшуюся муку и принялась месить. Поначалу тесто цеплялось за пальцы, тянулось следом липкими прядями и никак не желало становиться тем, что мне было нужно, зато минут через десять сдалось: стало гладким, упругим, теплым под ладонями и начало само отходить от стола.

Я еще несколько раз с силой промяла его, собрала в шар и накрыла полотенцем.

— Теперь расти.

— Вы с ним разговариваете? — Марта подняла голову от своего зайца.

— Иногда помогает.

Часа полтора у меня было. И как раз столько требовалось, чтобы разобраться с начинками, потому что кулебяка — это вам не обычный пирог, куда сложил все, что нашлось, защипнул края и отправил в печь. Здесь начинок несколько, каждая должна остаться сама по себе, а между ними нужны тонкие пресные блины, которые удержат сок и не дадут грибам, мясу и каше превратиться внутри в одну общую мешанину.

Со свининой было проще всего. Я мелко изрубила ее ножом, бросила на хорошо разогретую сковороду вместе с луком, и вскоре по кухне потянуло жареным мясом. Лук сделался прозрачным, потом начал золотиться по краям, свинина схватилась коричневой корочкой, и Марта, проходя мимо с миской, чуть задержалась возле плиты.

Следом пришел черед лисичек. Они в конце июня уже появились на рынке, маленькие, крепкие, еще пахнущие лесной сыростью, и отдавали их почти даром — по два су за корзинку. Крупные я разрезала, мелкие оставила целыми и бросила в масло. Сначала грибы дали много воды, но понемногу влага ушла, лисички осели, потемнели и начали поджариваться. Тогда я добавила ложку сливок, перемешала и сняла с огня.

Ячменную крупу сварила не на воде, а на остатках вчерашнего бульона. Она получилась рассыпчатой, но не сухой, каждое зернышко блестело от масла, а горсть мелконарезанной зелени сразу сделала ее веселее на вид. Последними пошли крутые яйца с укропом — и вскоре передо мной уже стояли четыре миски.

Марта наконец не выдержала, отложила нож и пересчитала их взглядом.

— Это все в один пирог?

— В один.

— Не развалится?

— Не должен.

Судя по ее лицу, слово «должен» спокойствия ей не прибавило.

Оставались блины. Я напекла несколько тонких, пресных и почти прозрачных по краям блинов. Есть такие сами по себе было бы скучно, зато от них требовалось совсем другое: лечь между начинками и не пустить сок дальше положенного.

К тому времени тесто подошло так, что полотенце приподнялось над миской. Я обмяла его, выпустив теплый дрожжевой дух, выложила на припорошенный мукой стол и раскатала в длинный овал. Марта уже никуда не уходила. Я чувствовала ее взгляд у себя над плечом и нарочно не торопилась.

Первой на тесто положила ячменную кашу, которую я разровняла и накрыла блином, обрезав лишнее по краям. На него выложила лисички — золотистые, блестящие от сливочного масла, — снова закрыла блином. Потом мясо с луком, еще один блин и наконец яйца с зеленью.

Горка получилась такой высокой, что теперь уже и я посмотрела на нее с некоторым сомнением.

— Мадам, — немедленно заметила Марта, — оно же вывалится.

— Вот сейчас и узнаем.

Я подняла длинный край теста и осторожно уложила поверх начинки, потом потянула навстречу второй. Хватило. Еще и осталось достаточно, чтобы крепко защипнуть шов, перекручивая его пальцами в косичку, как когда-то показывала мне бабушка. Концы подвернула, прижала, а потом наступила самая неприятная часть: эту тяжелую, набитую четырьмя начинками махину требовалось перевернуть и при этом не разорвать.

— Держи противень.

— Держу, — тотчас отозвалась Марта, вцепившись в него обеими руками.

Кулебяка перевернулась на удивление послушно и легла швом вниз. Я выдохнула, расправила бока ладонями и двольно улыбнулась. Перед нами лежал длинный гладкий пирог, чуть приподнятый посередине, и теперь уже можно было заняться красотой.

Из обрезков теста я нарезала тонкие полоски, свернула несколько розеток и пустила их по верху. Три косых надреза для пара, взбитое яйцо поверх и бледное тесто сразу заблестело.

— Красиво. — Марта обошла стол с другой стороны.

— Это еще ничего. Вот когда разрежем...

В печи для кулебяки нашлось место ниже зайца, где жар был мягче. Я задвинула противень и закрыла заслонку. Осталась самая малость, это выдержать час и не заглядывать в печь. Но уже через полчаса по залу плыл запах сдобы, масла и печеного теста, а к нему примешивались жареный лук и грибы.

Я дала ей еще немного времени, потом все-таки вынула противень и осторожно тронула корочку пальцем. Сухая, крепкая, а снизу, от горячего теста, поднимался такой запах грибов, мяса и лука, что рука сама потянулась к ножу. Переложив кулебяку на доску, я накрыла полотенцем, чтобы не слишком быстро остывала и взглянула на Марту, которая уже доставала горшок из печи. Он простоял в печи несколько часов, и стоило ей приподнять крышку, как к запаху свежей выпечки прибавился совсем другой — мясной, с вином и можжевельником.

— Дошел, — решила Марта, подцепив вилкой кусок, и мясо легко отошло от кости. — Соус потом доведу. Вернемся и добавлю кровь. Сейчас нельзя, а то остынет.

Горшок она отставила на край плиты и прикрыла крышкой, а я в последний раз проверила кулебяку под полотенцем. Корочка уже немного отмякла от собственного тепла, но все еще оставалась золотистой, а розетки держали форму.

Оставалось привести в порядок нас самих. После целого дня у печи от меня пахло дымом, тестом и жареным луком, а выбившиеся из прически волосы прилипли к вискам. Мы умылись холодной водой у колодца, наскоро переоделись, Марта сменила передник и чепец, я выбрала одно из тех платьев, которые еще недавно берегла неизвестно для чего.

Бастьен уже ждал у калитки. За неделю борода у него успела отрасти, но сегодня он ее расчесал, надел чистую рубаху и даже отыскал колпак, который сидел набекрень и придавал ему неожиданно праздничный вид. От недавней болезни осталась только худоба да редкий кашель.

— Долго вы. Костры-то без нас зажгут, — проворчал старик. И действительно солнце уже клонилось к крышам, и мы поспешили вслед за соседями, которые один за другим выбирались из домов и вливались в общий поток.

Орлеан было не узнать. Еще днем улицы просто готовились к празднику, а теперь, казалось, будто весь город разом бросил лавки, кухни и мастерские и двинулся к Луаре. Впереди и позади нас шли целыми семьями, перекликались через головы, останавливались подождать отставших. Женщины надели чистые чепцы, у многих на лентах еще виднелись складки после сундуков; мужчины щеголяли в лучших куртках, а особенно несчастный вид имели дети, которых к празднику отмыли, причесали и теперь строго следили, чтобы они не успели изваляться в пыли раньше времени.

Из распахнутых окон тоже смотрели. Где-то на подоконнике устроилась старуха с вязаньем, дальше две девицы переговаривались с кем-то внизу, а над самой улицей висел запах нагретого камня, речной воды, дыма первых костров и еды, которую кто-то предусмотрительно захватил с собой.

Чем ближе мы подходили к берегу, тем теснее становилось. Ниже пристани, где Луара отступала от широкого песчаного плеса, уже возвышался главный костер — огромная куча сухих веток и хвороста, собранная вокруг высокого шеста, увитого зеленью. Мальчишки крутились возле него, пока их не отгоняли взрослые, торговки устроились чуть поодаль с корзинами, кто-то принес кувшины, кто-то хлеб, а по песку уже носились дети, которым все-таки удалось вырваться из материнских рук.

Народу собралось столько, что я не сразу поняла, где кончается толпа. Она все прибывала со стороны города, растекалась вдоль берега, обтекала лодки и телеги, и через несколько минут я уже перестала различать тех, кто шел впереди нас.

— Держитесь рядом, — сказала Марта. — Тут в толчее и кошелек уплывет, и сама уплывешь.

Я машинально проверила карман под юбкой и придвинулась ближе.

Костер зажгли, когда от солнца над крышами осталась только красная полоса. Сначала внизу показался небольшой огонек, почти потерявшийся среди веток, потом сухой хворост затрещал, пламя побежало вверх и вдруг взметнулось так высоко, что по толпе разом прокатился гул. Люди вокруг нас подались вперед, кто-то захлопал, а дети завизжали от восторга.

Почти сразу где-то сбоку запиликала скрипка, ей ответила волынка — не слишком согласно, зато так громко и весело, что свободное место перед костром быстро исчезло. Кто-то первым взял соседей за руки, к ним пристроились еще двое, потом еще, и через минуту вокруг огня уже двигался неровный человеческий круг. Притопывали, выкрикивали что-то музыкантам, сбивались, смеялись и снова находили шаг.

Я отошла немного в сторону, где было меньше толкотни, и только теперь увидела реку. Огонь дрожал в черной воде длинной рваной полосой, но наш костер был далеко не единственным: выше по течению горел еще один, ниже — другой, на противоположном берегу светились сразу несколько, а за излучиной, где начинались деревни, в сумерках то и дело вспыхивали новые. Казалось, сегодня огнями была отмечена вся Луара.

Мадлен я заметила возле самого костра. Она одной рукой держала девчонку лет пяти, а другой что-то горячо ей доказывала; девчонка при этом изгибалась всем телом и упорно тянулась туда, где летели искры.

— Стой смирно, тебе говорят! Гляди-ка, пока мать отвлеклась, она уже лезет.

Тут Мадлен подняла голову, увидела меня и передала ребенка соседке. Та приняла девчонку совершенно спокойно, словно детей здесь весь вечер передавали из рук в руки вместе с корзинами и кувшинами.

— Ну как, хозяйка? Я гляжу, в доме обживаешься?

— Да, в гости заходите.

— Может, и зайду, — с улыбкой ответила женщина и оглядела меня с головы до ног тем же хозяйским взглядом, которым встретила когда-то на пристани, только на этот раз осталась, похоже, довольна увиденным.

— Ишь, округлилась. А то приехала — одни глаза.

Ответить я не успела, Мадлен уже смотрела мне за плечо и вдруг выразительно поморщилась.

— Вон Сюзон тебя высматривает. Держись, сейчас начнется.

Я даже обернуться не успела.

— Милая! — Тетушка Сюзон вынырнула из толпы, вцепилась мне в локоть и немедленно потащила в сторону с такой решительностью, словно весь вечер только того и ждала, когда я попадусь ей на глаза.

— Шапка-то получилась?

— Получилась, тетушка Сюзон.

— А я что говорила! Идемте, идемте, я вас познакомлю.

Через несколько шагов стало понятно, ради кого меня похитили. У перевернутой лодки, подальше от жара и толчеи, устроились три старухи. Одна держала на коленях корзинку, другая обмахивалась сложенным платком, третья сидела, сложив руки на животе, и все трое при нашем приближении одновременно подняли головы.

— Вот она! — объявила Сюзон так, что услышали, наверное, и у соседнего костра. — Та самая, что «Паром» купила.

Меня оглядели разом, неторопливо и придирчиво, как товар на прилавке.

— И живете там? — спросила одна.

— Живу.

— И ничего?

— Ничего.

Вторая переглянулась с первой.

— Ну, знать, врали про сглаз-то.

— Я и говорю, — немедленно вставила Сюзон, торжествуя так, словно лично разоблачила многолетний обман. — А еще она макароны запекает, как у господ. Я ее научила.

Я благоразумно промолчала. Третья старуха, до сих пор только разглядывавшая меня, вдруг подалась вперед.

— А капусту квасить умеете?

— Умею.

— С яблоком?

— И с яблоком, и с брусникой, если найдется.

Вот теперь испытание, похоже, было пройдено. Старуха задумчиво пожевала губами и кивнула.

— В сентябре приходите. Покажу, где кочаны берут дешево.

Я поблагодарила, а Сюзон тем временем уже рассказывала подругам про мускат и про то, как я едва его не переложила, причем с каждым предложением опасность, которой подвергалось блюдо, становилась все серьезнее. Затем старушки заговорили про способы квашения капусты, я слушала вполуха и думала, что за один вечер узнала о будущей капусте больше, чем за месяц хождения по рынку.

От старух я выбралась не сразу. Сюзон еще держала меня за руку, когда в толпе мелькнула знакомая темная голова, потом над чужими плечами показался детский башмак, и через мгновение к нам пробилась Джованна — растрепанная, раскрасневшаяся и совершенно счастливая, с младшим сыном на закорках.

— Синьора! Вы живая!

— Живая.

— Слушайте. Муж говорит, на соборе леса до осени простоят. Рабочие кормятся у кого попало. Если бы кто рядом варил обед, брали бы каждый день.

— Сколько их?

— Восемь. С хозяином девять.

Девять человек. Каждый день. Шум вокруг на мгновение отступил куда-то в сторону. Я уже считала: крупа, овощи, кусок дешевого мяса или кости на хороший навар, хлеб. Один котел на девятерых — совсем не то же самое, что продавать тарелками случайным прохожим. Здесь заранее известно и сколько сварить, и сколько продать.

— Подумайте, синьора, дело…

Договорить она не успела: мальчишка у нее за спиной каким-то образом сполз почти до земли и уже собирался рвануть к огню. Джованна охнула, поймала его за рубаху и исчезла в толпе так же быстро, как появилась.

А праздник тем временем успел измениться. Костер осел, высокое пламя осталось только в середине, зато по краям уже проступали красные угли, и вокруг них начали освобождать место для прыжков.

Первыми, конечно, полезли парни. Разбегались по песку, перелетали через жаркую полосу и приземлялись под свист и хохот; один едва не сел в угли, другой потерял башмак и вернулся за ним под новый взрыв смеха. Потом стали прыгать парами, крепко взявшись за руки: считалось, что если над огнем руки не разомкнутся, то и дальше вместе останутся.

Я как раз наблюдала за очередной парой, когда передо мной возник Дени — красный от жара и удовольствия, с подпаленной бровью.

— Мадам! А давайте!

— Я в юбке.

— Так все в юбках!

Он уже протянул мне руку, но из-за его плеча появился Жак.

— Дени. Оставь мадам.

— Да я ж...

— Оставь.

Дени тяжело вздохнул, всем видом показывая, какого удовольствия меня только что лишили, и через несколько секунд уже тащил к углям кого-то другого. Жак остался рядом. От него тоже пахло дымом, а на плече белела полоска золы, словно он успел побывать к костру гораздо ближе меня.

— Спасибо за зайца, — сказала я.

— Дяди моего. — Жак помолчал. — Он еще пришлет. Ему в город возить далеко, а тут рядом.

Вот это было уже интересно.

— Сколько он берет?

— За такого — су пятнадцать. Только он их не считает, у него силки каждый день полные.

— Буду покупать по два-три в неделю, принесешь?

— Если надо, — важно кивнул Жак и открыл было рот, что-то сказать, но пухленькая и смешливая девушка, дернула его за руку и увела к толпе девчат.

Домой мы повернули далеко за полночь, когда праздник начал понемногу выдыхаться. От огромного костра осталась широкая красная россыпь углей, музыканты умолкли, а народ редел: кто-то уже брел к городу с сонными детьми на руках, кто-то устраивался прямо на берегу досиживать до рассвета.

После света, музыки и сотен голосов наш проулок встретил почти оглушительной тишиной. Только где-то за стенами домов еще смеялись запоздалые гуляки да со стороны Луары доносились далекие обрывки песни.

Я отперла калитку. Во дворе было темно, знакомо белела стена дома, возле колодца стоял наш стол, и я неожиданно поймала себя на том, что рада возвращению.

— Ну что, теперь праздничный ужин, — скомандовала я и поспешила на кухню, на ходу давая распоряжения. — Марта, зажигайте свечи. Бастьен, стол.

Двор снова понемногу ожил. Бастьен перетащил стол на середину, Марта зажгла свечи в глиняных плошках, и теплые пятна света легли на столешницу, стену дома и камни под ногами. Пока она занималась соусом — вернула горшок на слабый жар, вмешала кровь с уксусом и медленно размешивала, не позволяя ему закипеть, — я сняла с кулебяки полотенце.

Та за несколько часов успела немного остыть, но еще пахла сдобным тестом и грибами. Я вынесла ее во двор, разрезала кулебяку до самого низа и, придерживая ладонью, отделила первый толстый кусок, повернув срезом к свету свечей.

Все, что я полдня укладывала, наконец стало видно разом. Под золотистой корочкой лежала светлая полоса ячменной каши, ниже грибы, затем темнело мясо с луком, а у самого дна оказались рубленые яйца с зеленью. Между начинками отчетливо проступали тонкие прослойки блинов, и ни одна не успела расползтись в соседнюю.

Бастьен взяв тарелку со своим куском, есть не спешил. Повернул его к одной свече, потом к другой, прищурился на срез и даже ткнул пальцем в тонкую прослойку теста.

— Хитро придумано. — Он еще раз оглядел кусок. — Кто ж тебя учил-то?

— Бабушка.

Бастьен кивнул, будто после этого все окончательно встало на свои места, и, наконец, откусил.

Марта тем временем принесла зайца и сама разложила его по мискам, следя, чтобы каждому досталось и мяса, и густого темного соуса. После крови цвет стал почти черным, поверхность блестела при свечах, а мясо настолько размягчилось за день в печи, что отделялось от кости одним движением ложки.

Я попробовала и на секунду закрыла глаза. Соус получился удивительный: густой, темный, с мягким вкусом вина, сладостью разварившегося лука и легкой горчинкой можжевельника. Заяц за несколько часов пропитался им насквозь, мясо стало нежным, а кровь, которой я с утра откровенно не доверяла, придала соусу ту самую густоту и насыщенность, которой одной мукой не добьешься.

— Марта, это лучшее, что я ела.

— Скажете тоже, мадам, — пробормотала женщина и уткнулась в свою миску, но я все-таки успела заметить ее довольную улыбку.

Ужин растянулся надолго. После гулянья все уверяли, что есть не хотят, однако кулебяка почему-то становилась короче с каждым новым отрезанным куском, а в мисках с зайцем очень скоро пришлось искать остатки соуса хлебом. Свечи оплывали, над столом время от времени тянуло дымом от далеких костров, и никто особенно не торопился вставать.

Спустя еще час разговор сам собой затих. От Луары становилось все прохладнее, а за дальним берегом чернота понемногу серела. Где-то в проулке прошел запоздалый гуляка, негромко напевая ту самую мелодию, под которую еще недавно плясали у костра.

Я начала собирать пустые миски и только тогда сообразила, что за весь вечер ни разу не оглянулась на калитку, хотя с самого приезда в Орлеан делала это по десять раз на дню.

— Мадам, вы чего? Что-то случилось?

— Все в порядке, Марта. Иди отдыхать, я сейчас тоже подойду...

Глава 10

— Бобы замочены? — спросила я, заглядывая в миску.

— С вечера. — Марта кивнула на большую миску у стены. — Разбухли так, что я ночью воды доливала. Утром глянула — еще немного, и полезли бы наружу.

Я зачерпнула горсть. Бобы за ночь почти вдвое увеличились, разгладились, налились водой и теперь тяжело перекатывались в ладони. Вода над ними стала мутной, с белесым осадком на дне; ее я вылила, промыла бобы дважды и только после этого залила свежей.

Место на плите пришлось искать. С самого рассвета там хозяйничала Марта: большой котел с потофе занимал лучший жар, рядом грелась вода для посуды, у самого края стоял горшок со вчерашней кашей, предназначенной Бастьену на завтрак. Я подвинула его и пристроила свой горшок туда, где огонь едва доставал до дна.

— Долго им варится?

— Часа два, а то и три. И соли сразу в бобы не стоит сыпать, пусть сначала размякнут, а то задубеют не раскусить.

Марта кивнула и снова занялась котлом. Говядина варилась уже несколько часов. Голяшку с большой мозговой костью Марта еще затемно залила холодной водой, дождалась первой пены и снимала ее до тех пор, пока бульон не стал чистым. Теперь поверхность лишь изредка подрагивала, выпуская крошечные пузырьки у самого края, а из воды выглядывали морковь, репа, толстый стебель порея и луковица, в которую Марта щедрой рукой воткнула несколько семян гвоздики. Пучок петрушки и трав она связала ниткой, чтобы потом не вылавливать зелень по всему котлу.

— Еще часа полтора и будет готово, но морковь с репой раньше надо достать, а то разварятся, — сообщила она, закрывая котел крышкой, — мясо должно хватить на всех, да и овощей, думаю достаточно, Пьеру понравится.

— Еще бы ему не понравилось, — с улыбкой ответила я, убирая хлеб для артели в плетеную корзинку.

Строителей мы кормили второй месяц. Началось все с той самой Ивановой ночи, когда Джованна на берегу сказала про голодных каменщиков, и уже на следующее утро я пошла на соборную площадь договариваться.

Старшину артели звали Пьером, был он широк в плечах, сед и, как выяснилось, глух на левое ухо, отчего разговаривать с ним приходилось громко и с той стороны, где слышно. Он выслушал меня, поглядел с сомнением и назвал свою цену: три су с человека за обед, и чтоб сытно, и чтоб хлеб не считали.

Деньги небольшие, но именно на них покупались дрова, соль, свечи, овощи и все то, за чем Марта то и дело бегала на рынок с корзиной, а вечером выкладывала на стол горсть меди и отчитывалась за каждый лиар.

А десять дней назад мы, наконец, открыли комнаты для постояльцев, сделав ремонт на деньги, вырученные с продажи нитки жемчуга и сережек с гранатами. Получив за них девяносто восемь ливров, очень скоро выяснилось, что кучка монет выглядит куда внушительнее, пока не начинаешь превращать ее в кровати, простыни и оконные стекла.

Четыре кровати старьевщица отдала по три ливра, но только потому, что мы забирали все разом. К каждой понадобились тюфяк, подушка и одеяло — еще по семь. В двух остальных комнатах нас спасли старые широкие лежанки вдоль стен: Бастьен проверил доски, покачал, попрыгал на одной всем своим весом и объявил, что раньше дом рухнет, чем эта штука. На них купили только тюфяки.

Потом пришел черед белья. Полотно я взяла целым куском, рассчитывая таким образом сэкономить, и все равно оставила у торговца девятнадцать ливров. А дальше несколько вечеров мы с Мартой сидели за столом при свечах, отмеряли простыни прямо на полу, резали, подрубали края и спорили, насколько широкой должна быть наволочка. К концу второй недели я могла вдеть нитку в иглу почти в полутьме и начала искренне ненавидеть белое полотно.

Стекольщик унес еще двенадцать ливров за шесть окон вместе с работой. Известь, доски, гвозди и новые петли — одиннадцать. Остаток растаял на тазах, кувшинах, крюках для одежды и прочей мелочи, без которой комната вроде бы существует, а человека поселить в нее нельзя. На столики и табуреты денег уже не осталось, но Бастьен заверил, что все сделает сам.

Старых досок во дворе оказалось столько, что за их вывоз еще пришлось бы платить. Бастьен выбрал целые, выдернул гвозди, подогнал, и через несколько дней у нас стояли шесть узких столиков и шесть табуретов — не парижская мебель, конечно, зато крепкие и бесплатные. Заодно он перебрал прогнившие половицы, навесил двери и добрался до ставен.

Жак приходил после пристани, когда уже, казалось бы, должен был падать от усталости и однажды привел с собой Пьеро — длинного тощего парня, способного провести полдня в доме и произнести за это время три слова. Зато кистью он работал так быстро, что мы едва успевали разводить известь. Через несколько дней комнаты побелели, высохли, и даже застарелый запах сырости понемногу ушел.

Дени тоже помогал. Правда, удивительным образом всегда узнавал, когда работа намечалась не слишком тяжелая и когда во дворе находилась я.

В один из вечеров Бастьен наконец вынес из последней комнаты ведро с обломками штукатурки, Марта прошлась по всем шести с веником, а я следом открывала ставни и смотрела на то, ради чего мы извели почти сотню ливров и две недели жизни. Комнаты получились простые: беленые стены, чистый пол, кровать или лежанка, узкий столик, табурет, таз с кувшином. Ни ковров, ни занавесей, ни зеркал — зато сухо, чисто, свежая простыня на каждом тюфяке и целые стекла в окнах.

Правда, еще целую неделю вся эта красота стояла совершенно никому не нужная. Я уже начала подсчитывать, сколько месяцев придется кормить каменщиков, чтобы вернуть хотя бы стоимость постелей, когда однажды под вечер в проулке застучали колеса. Матье Лурье и его молчаливый Гийом на этот раз приехали не ужинать, а ночевать, поднялись наверх, осмотрели комнаты, проверили тюфяки и остались. Через неделю появился еще один человек. Потом двое.

Некоторые ради нас сворачивали с тракта и делали лишних пол-лье. Кто-то приезжал только переночевать, кто-то первым делом спрашивал ужин, а один торговец сукном, проведя у нас две ночи, заявил, что кровать ему безразлична, зато ради моей говядины он готов сделать крюк и в следующий раз…

— Закипели, — прервала мои воспоминания Марта, кивнув в сторону плиты.

— Да, сейчас, — я сняла крышку, перемешала бобы длинной деревянной ложкой и переставила горшок дальше от огня.

До готовности было еще далеко. Кассуле вообще оказалось блюдом, которое не терпит торопливых людей. В первый раз я приготовила его неделю назад благодаря одному из постояльцев — тощему южанину с острым носом. Он два вечера исправно съедал все, что ставила перед ним Марта, а на третий все-таки не выдержал.

У них в Каркассоне, сообщил он, бобы готовят как следует: с мясом, колбасой, а если дом приличный — еще с гусем или уткой, и держат в печи столько, сколько потребуется, вместо того чтобы разводить на тарелке эту северную водицу.

На «северной водице» Марта, стоявшая у плиты, очень нехорошо посмотрела ему в спину. Я же велела рассказывать подробнее.

Сегодняшний кассуле был уже вторым, поэтому я хотя бы знала, к чему стремлюсь. До каркассонского великолепия, описанного тем южанином, ему было далеко: ни гуся, ни утки я пока не могла себе позволить. Зато на столе лежал хороший кусок свиной грудинки с белыми прослойками сала, рядом соленый окорок и две толстые колбаски, купленные утром специально для этого дела.

Грудинку я нарезала крупно и бросила на горячую сковороду. Сало почти сразу сделалось прозрачным по краям, зашипело, на дне выступил жир, и вскоре куски начали подрумяниваться. Перевернула их один за другим, дала схватиться второй стороне и сняла в миску. Следом прогрела окорок и колбаски — недолго, только чтобы они взяли цвет.

На сковороде остался жир, густой от мясного сока и приставших ко дну коричневых крошек. Я бросила туда крупно нарезанную луковицу. Через несколько минут края стали золотиться, тогда я раздавила плоскостью ножа четыре зубчика чеснока и отправила туда же. Затем соскребла со дна сковороды все поджарившееся, добавила ложку вываренного до густоты мясного сока, плеснула немного кислого вина и дала ему несколько минут побулькать вместе с луком и чесноком. Бобы тем временем почти сварились. Я выловила один, остудила на краю ложки и раздавила зубами: мякоть уже поддалась, но самой середине оставалась легкая твердость. Именно то что нужно.

Для кассуле я выбрала самый тяжелый глиняный горшок — толстостенный, пузатый, из тех, что долго набирают жар и потом так же неохотно его отдают. Разрезала зубчик чеснока и хорошенько натерла им стенки и дно. Затем на дно положила подрумяненную грудинку, поверх нее я распределила лук с чесноком и мясным соком, который остался в сковороде. Потом выложила половину бобов, разровняла ложкой и устроила сверху колбаски и толстые ломти окорока. Остатками бобов закрыла мясо почти полностью.

Из горшка уже пахло так, что можно было бы остановиться и съесть все прямо сейчас, но впереди оставались еще несколько часов.

Я понемногу подливала сохраненный бобовый отвар, наблюдая, как он исчезает между зернами, пока жидкость не поднялась почти до поверхности. Щепоть соли, перец, веточка тимьяна, лавровый лист и, наконец, растерла мякиш черствого хлеба между ладонями и щедро рассыпала крошки поверх бобов.

— Это зачем? — удивленно спросила Марта.

— Даст корочку. И еще одна хитрость: когда корочка возьмется, ее надо надломить и утопить в бобах. И так несколько раз.

— Зачем?!

— Затем, что каждый раз она берется заново. Южанин уверял, что надо семь раз. Я делаю три. — со смехом ответила я, такой был забавный вид у женщины и поставила горшок в нижнюю часть печи, где после хлеба оставался небольшой жар. Там ему предстояло провести не меньше трех часов: бобы должны были вобрать мясной сок, грудинка отдать им жир, а хлебная корочка — трижды появиться и трижды исчезнуть под моей ложкой, прежде чем я позволю ей остаться сверху в четвертый раз.

К полудню прибежал мальчишка от каменщиков с тележкой. Мы уже узнавали ее по скрипучему колесу задолго до того, как он показывался в калитке, и Бастьен всякий раз обещал смазать ось, но неизменно вспоминал об этом слишком поздно.

Марта к его приходу управилась с потофе. Морковь и репу она вынула раньше, чтобы не расползлись, мясо сняла с кости крупными кусками и уложила сверху, а крепкий прозрачный бульон процедила обратно в котел. Рядом уже стояла корзина с хлебом — три еще теплых каравая под чистой холстиной.

— Скажи Пьеру: завтра котел приду забирать сама, — велела она, помогая поставить все на тележку. — А то в прошлый раз вернули без крышки, потом два дня искали.

Мальчишка серьезно кивнул, будто ему поручили государственную тайну, и укатил. После его отъезда дом неожиданно стих. Постояльцы разошлись по городу, Марта занялась посудой, со двора доносился только размеренный стук Бастьенова молотка — он приколачивал новую скобу к двери конюшни и время от времени что-то недовольно бормотал себе под нос.

Я убрала со стола непригодившиеся головки чеснока, вышла во двор и устроилась на крыльце, подставив лицо пока еще ласковому солнышку. В кармане с самого утра лежала сложенная вчетверо бумага от мэтра Пико, и я все откладывала момент, когда придется ее развернуть, хотя содержание знала еще прежде, чем прочла.

«На имя мадам Ф. корреспонденции не поступало».

Первое письмо для Тибо ушло в конце июня, но ответа я так и не дождалась. В начале августа написала снова — уже без длинных объяснений и осторожных вопросов. Сообщила только, что помощь есть, деньги найдутся, и мне достаточно одного слова: куда их прислать. Но и на это письмо ответа не последовало, и я пока не представляла, как узнать, все ли в порядке с пасынком Фанетты…

— Опять ничего? — спросил Бастьен со двора, прервав мои тягостные думы.

— Ничего.

Бастьен помолчал, потом опустился на корточки возле новой скобы и снова примерил ее к доске.

— Плохая весть обычно дорогу быстрее находит.

— Обычно?

— Когда человек пропал, помер или в тюрьму угодил, об этом рано или поздно кто-нибудь да напишет. А молчит... может, сам молчит.

Мне от этого спокойнее не стало, но и спорить было не с чем.

— Или письмо не дошло.

— И такое бывает.

Он снова взялся за молоток, будто разговор на этом был закончен, а я еще немного посидела с бумагой в руках, потом сложила ее по прежним сгибам и убрала в карман.

К кассуле я вернулась ближе к вечеру. За три часа горшок успел основательно прогреться, бобы впитали большую часть жидкости, а хлебную корочку я уже трижды ломала ложкой и утапливала внутрь. Теперь сверху схватилась четвертая — плотная, темно-золотая, местами коричневая по краям. Я осторожно надломила ее еще раз, и из-под корочки показались мягкие белые бобы, темный мясной сок и куски грудинки, блестевшие от вытопившегося жира.

Когда солнце подошло к крышам, горшок перекочевал на стол в зале. За ним уже сидели двое вчерашних постояльцев — суконщик из Тура и его молодой приказчик, — а чуть поодаль устроился седой господин в потертом дорожном платье, приехавший час назад и назвавшийся поверенным по частным делам.

— Что это у вас сегодня, хозяйка? — спросил суконщик, сразу подавшись к горшку.

— Кассуле. Южное блюдо.

Я разложила еду по мискам: каждому по куску грудинки, ломтю окорока, половине колбаски и хорошей порции бобов, пропитанных густым соком. Хлеб нарезала толстыми ломтями — уже знала, что к концу ужина им будут вытирать дно.

За столом быстро стало тихо. Молодой приказчик, еще минуту назад рассказывавший что-то своему хозяину, перестал говорить вовсе, а через несколько ложек только поднял голову и спросил, действительно ли им непременно уезжать завтра. Суконщик посмотрел на него поверх миски и сделал вид, что не услышал.

— Завтра на ужин подам тушеную говядину, — проговорила я, выходя на улицу, как раз в тот момент, когда в калитке щелкнула щеколда.

Вошедший во двор мужчина, на постояльца не был похож. Он остановился сразу у калитки, и первое, что я заметила, были даже не хороший темный сюртук и не кожаная папка под мышкой, а то, как быстро он осмотрел двор. Стол, людей за ним, конюшню, кухонную дверь и меня.

Высокий, темноволосый, чисто выбритый, лет тридцати пяти. Держался прямо, но без напускной важности, которой обычно страдают люди с бумагами и полномочиями.

— Мадам Мерсье? — голос оказался неожиданно приятным.

— Она самая.

Он подошел ближе и слегка поклонился.

— Реми Готье, досмотрщик пошлинного ведомства при орлеанской пристани. Мне поручено разобраться с несколькими жалобами, поступившими на ваше заведение. Если позволите, я предпочел бы поговорить без свидетелей.

— Да, конечно, — ответила я и первой пошла к колодцу, подальше от ужинающих. Готье двинулся следом и, едва мы остановились, открыл папку:

— Цех трактирщиков города Орлеана заявляет, что вы содержите заведение, торгуя приготовленной пищей за деньги, не состоя в цехе, не имея свидетельства и не уплатив вступительного взноса. Цех харчевников присоединился к этим жалобам.

— Занятно, — с усмешкой проговорила я, когда он закончил. — И что полагается женщине, которая умудрилась одновременно разгневать трактирщиков и харчевников?

Готье, до этого смотревший в бумагу, поднял глаза.

— Если все обстоит именно так, как они пишут, ничего приятного. Штраф, запрет на дальнейшую торговлю. В некоторых случаях могут описать котлы, посуду и все, что служит для приготовления еды на продажу.

— Котлы? И от чего зависит, останутся они у меня или отправятся служить правосудию?

— От того, что я здесь найду. Жалоба составлена так, будто посреди Орлеана открылся новый трактир, хозяин которого решил не замечать ни цехов, ни городских правил, — с напускной суровостью ответил мужчина, но на его губах дрогнула едва заметная улыбка.

— Тогда боюсь, вас ввели в заблуждение. Это не трактир, господин Готье. Дом прежде принадлежал Люсьо, подворье называлось «Старый паром» и принимало проезжих лет пятьдесят, если не больше. Я восстановила комнаты и снова открыла их для постояльцев. А каждый хозяин постоялого двора обязан кормить и поить тех, кому он предоставляет ночлег. Я выясняла это прежде, чем открыть комнаты. Иначе, согласитесь, было бы довольно глупо вложить последние деньги в шесть кроватей, а потом обнаружить, что за миску супа к ним у меня отберут три котла.

Теперь он улыбнулся совершенно отчетливо. Улыбка неожиданно изменила его лицо. Исчезла служебная строгость, разгладилась складка между бровями, и господин досмотрщик вдруг оказался моложе тех тридцати пяти, которые я дала ему при первом взгляде.

— Вы заранее изучали цеховые правила? — спросил он.

— Пришлось. Я начала с трактирщиков. Их старшина выслушал меня, долго смотрел в потолок и, наконец, сообщил, что вдова вправе продолжать дело покойного мужа, если тот состоял в цехе. Мой муж, никогда не был орлеанским трактирщиком. Для остальных вступление стоит двести ливров и требует двух поручителей.

— Немало.

— Особенно когда у тебя нет ни двухсот ливров, ни двух трактирщиков, мечтающих привести в свой цех будущую соперницу.

Готье тихо хмыкнул.

— После этого я отправилась к харчевникам. Там меня выслушали еще внимательнее и отправили обратно к трактирщикам. У пирожников оказалось совсем просто: чтобы продавать пироги, нужно пройти ученичество, а женщине, как мне объяснили, оно не полагается. На третий день я решила, что разговаривать с людьми больше не хочу, и нашла писаря, у которого имелись списки цеховых прав.

— И писарь, разумеется, отдал их вам из любви к справедливости?

— За два су и ужин.

На этот раз Готье рассмеялся. Негромко, почти сразу снова став серьезным, но я успела поймать себя на совершенно ненужной мысли, что смех у него мне тоже нравится.

— Должен признать, мадам Мерсье, вы готовились основательнее, чем следует из жалобы.

— Там наверняка обо мне вообще мало хорошего пишут.

— Ни слова.

— Вот видите.

Он снова опустил глаза к бумагам, но продолжал улыбаться.

— В тех списках, — добавила я, — черным по серому записано: содержатель постоялого двора вправе кормить и поить своих постояльцев, и отдельной торговлей харчами это не считается. Выписка у меня сохранилась, если надо, покажу.

— Покажете. И бумаги на дом тоже. Я подниму старые записи по «Старому парому», проверю, какие права были закреплены за подворьем при Люсьо. Если все совпадет с тем, что вы говорите, с комнатами и питанием постояльцев неприятностей, скорее всего, не будет.

Я уже собиралась ответить, когда за столом заскребли ложкой по глиняной миске. Суконщик из Тура, не смущаясь, собирал хлебом последние остатки соуса, а Марта как раз несла вторую порцию его приказчику.

Готье невольно проводил миску взглядом, всего на мгновение, но я заметила.

— Вы сегодня не обедали?

Он перевел глаза на меня и чуть улыбнулся:

— Неужели так заметно?

— Только человеку, который кормит людей с утра до вечера.

— Тогда признаю: не успел. Утром был на пристани, потом пришлось идти в Шатле, а оттуда направили сюда.

— Через весь город пешком?

— Я не настолько важная особа, чтобы пошлинное ведомство предоставляло мне экипаж.

— Тогда садитесь. Кассуле осталось как раз на одну миску.

— Благодарю, но я не могу принимать у вас угощение во время проверки. Заплачу, как остальные.

— Господин Готье, вы хотите снять у меня комнату?

— Нет.

— И правильно, свободных все равно не осталось. Значит, постояльцем вы не являетесь, а продавать приготовленную пищу посторонним мне, по закону нельзя. Надеюсь, обычное гостеприимство цех трактирщиков пока не успел запретить?

— Не успел. — Готье прищурился.

— Тогда присаживайтесь за стол, боюсь, если вы не вернетесь на службу по причине голодного обморока, на меня подадут жалобу не только цеховщики.

— В таком случае, мадам Мерсье, мне остается принять ваше гостеприимство. И надеяться, что в следующей жалобе не напишут о попытке подкупить должностное лицо бобами.

— Если напишут, непременно укажите, что кроме бобов там была свиная грудинка. Не люблю, когда мои преступления преуменьшают, — со смехом ответила я, накладывая в миску большую порцию вкусного кассуле.

Дорогие читатели!

До конца этой недели, по 30 августа включительно, новых глав не будет по семейным обстоятельствам.

Со следующей недели возвращаюсь к обычному графику публикаций.

Спасибо за понимание и терпение.

С уважением, Юлия.

Глава 11

— Гуся надо в жир запечатать, — сказала Марта, едва я внесла птицу в кухню. — Иначе к Рождеству ничего не останется. Отец каждую осень так делал. Возьмет двух гусей, разберет, засолит на сутки, а потом в жиру томит полдня. Потом в горшок и жиром сверху, чтоб воздуха ни капли. Стоит до самой весны и не портится.

— А ставил куда? — поинтересовалась я, пока еще с трудом представляя себе жизнь без привычного мне холодильника.

— В погреб, на нижнюю полку, где холоднее всего. У нас там и стояло, а зимой доставали по куску.

— Ясно, — кивнула, поставив таз с птицей на стол.

Этого гуся мы купили накануне, и обошелся он в два ливра восемь су — дороже всего, что я покупала на кухню за последние два месяца. Птица была крупная, тяжелая, с толстым слоем жира под кожей, и мясник, заворачивая ее, сказал, что к октябрю такие подорожают вдвое. Я это знала и без него, потому и купила.

Разделала я гуся с вечера: отделила ноги с бедрами, срезала грудку, вырезала лишний жир с гузки и из-под кожи. Жира набралось столько, что он занял целую миску. Кости и крылья пошли Марте на бульон, а мясо я натерла солью, добавила темные ягоды можжевельника, тимьян и чеснок, и уложила в глиняную чашу.

К утру соль вытянула из мяса влагу. На дне чаши собралось немного мутноватого сока, кожа потемнела и словно натянулась, а сама мякоть под пальцами стала плотнее. Я счистила соль тупой стороной ножа, тщательно обтерла каждый кусок и оставила на столе, пока занималась жиром.

Его я нарезала помельче и сложила в чугунок. Сначала на дне только заблестело, потом белые кусочки начали оседать, становиться прозрачными по краям, и понемногу вокруг них собирался золотистый жир. Огонь держала совсем слабый. Шкварки медленно съеживались и румянились, а по кухне расходился запах печеной птицы, хотя самого гуся мы еще даже не начали готовить.

Когда в чугунке остались только маленькие золотистые шкварки, я процедила жир через холстину, вернула его в чугунок и опустила мясо. Увы, верхние куски остались почти наполовину снаружи, а для того, что я задумала, гусь должен был исчезнуть под жиром целиком.

— Свиного жира добавь, — подсказала Марта. — У нас с прошлой недели в горшке стоит.

— Точно... спасибо, — поблагодарила я и, подняв с погреба горшок со свиным жиром, принялась его добавлять, пока наконец последняя полоска кожи не скрылась под блестящей поверхностью.

Затем я сдвинула чугунок на самый край плиты, туда, где от углей оставался спокойный жар. И через несколько минут жир едва заметно ожил: у стенок время от времени рождался крохотный пузырек, поднимался наверх и исчезал, почти не тревожа поверхность. Вот таким он и должен был оставаться следующие несколько часов. Нужно, чтобы мясо медленно томилось под толстым слоем жира, становилось мягче, пропитывалось чесноком, тимьяном и можжевельником.

Пока гусь томился на краю плиты, Марта занялась луковым супом. В первый раз, когда я сказала, что на один только лук уйдет больше часа, она решила, что ослышалась. Начистила полтора десятка луковиц, нарезала их тонкими полукольцами, которые едва уместились в котле, и принялась тушить.

Сначала ничего особенного не происходило, но вскоре лук дал сок и начал оседать. Затем поблек, сделался прозрачным, мягким и скользким. Еще через некоторое время края отдельных полосок начали золотиться, и привычная луковая едкость исчезла. Вместо нее над котлом стоял густой сладковатый запах топленого масла и печеного лука.

— Мадам, ну сколько ж можно, — вздохнула Марта, соскребая ложкой лук со дна. — Чуть обжарили — и довольно.

— Пока не станет коричневым, — настояла я, вспомнив луковый суп, который ела в трактире по дороге в Орлеан. Бледный, склизкий лук плавал в почти бесцветном бульоне и пах соответственно — вареным луком.

— Он и так коричневый!

— Он желтый, а будет как каштан, — с улыбкой ответила я и вернулась к тесту.

Пришлось Марте терпеливо ждать, пока лук не отдал воду и не начал медленно темнеть в масле, становясь густым, блестящим и липким. На дне то и дело прихватывались темные сладкие корочки, и Марта старательно соскребала их ложкой обратно. Наконец содержимое котла приобрело тот самый глубокий каштановый цвет, которого я ждала.

Тогда Марта плеснула в котел горячего бульона из гусиных костей. Он ударил в раскаленное дно с таким шипением, что вверх поднялось облако душистого пара. Все приставшее тут же отмокло и разошлось в бульоне, окрасив его еще темнее. Бросив тимьян и, отодвинув котел от сильного жара, мы оставили суп как следует настояться и взялись за паштет.

Свиную лопатку, телятину и добрый ломоть свежего сала выложили на две доски и взялись за ножи. Под лезвием смешивались розовая свинина, более светлая телятина и белые прожилки сала. Приходилось то и дело сгребать все к середине и рубить снова, пока отдельные кусочки почти не перестали различаться. На середине работы я в очередной раз помянула недобрым словом мясорубку, которой в этом веке не существовало.

— Нужно еще мельче, — сказала я, разглядывая Мартину доску.

— Мадам, у меня уже рука отваливается.

— У меня тоже, но надо еще мельче.

Только спустя час мясо можно было сгребать в миску. Туда же ссыпали мелконарезанный лук, растертый с солью чеснок, перец, мускатный орех и тимьян. Я плеснула белого вина, и фарш сразу запах иначе — свежее и острее. А Марта засучив рукава, принялась вымешивать его обеими руками, выворачивая тяжелую холодную массу со дна наверх, пока жир, мясо и пряности не соединились окончательно.

Тесто к этому времени успело отлежаться. Крутое, почти не липнущее к рукам, оно раскатывалось тяжелее обычного и все норовило стянуться обратно. Я выстелила им глубокую форму, прижала к стенкам, оставив края свисать наружу, и начала укладывать начинку.

Слой фарша, полоски сала, несколько длинных кусочков окорока. Снова фарш, снова сало. Я прижимала каждый слой ладонью, стараясь не оставлять внутри пустот, пока форма не наполнилась почти до краев. Сверху уложила второй пласт теста, соединила края, крепко защипнула и обрезала лишнее. В середине оставила отверстие, а из обрезков теста вырезала несколько листьев и разложила вокруг.

— Красиво, — постановила Марта, убиравшая со стола.

— Это чтоб гости думали, будто мы старались.

— А мы не старались? — хмыкнула она, кивнув на две доски, иссеченные ножами, на миску, заляпанную фаршем, и на собственные покрасневшие ладони.

— Этот труд, к сожалению останется незамеченным, — ответила я, отправляя паштет в печь. И вскоре запахи в кухне окончательно перемешались. От плиты тянуло сладким луком и тимьяном, от чугунка с гусем — горячим жиром и чесноком, а из печи понемногу пробивался запах запекающегося теста и мяса.

Первым не выдержал Бастьен.

Он вошел с полным ведром, поставил его у стены рядом со вторым, еще нетронутым, распрямился и вытер ладонь о штаны. Воды теперь хватило бы небольшой прачечной, однако уходить Бастьен почему-то не спешил. Постоял возле двери, потянул носом воздух и, будто только сейчас вспомнил о чем-то важном, направился прямиком к чугунку.

— Гусь?

— Гусь.

Он снял крышку и заглянул внутрь. Жир подрагивал у стенок, прозрачный и золотистый, а из-под его поверхности виднелись потемневшие куски мяса.

— Гусиного хватило?

— Нет. Свиного добавили.

— И правильно. — Он вернул крышку на место. — У Люсьо тоже редко хватало. Гусиного на всех не напасешься, а свиного к осени полон погреб.

На этом все причины оставаться в кухне вроде бы закончились. Бастьен все же задержался, покосился на печь, потом на котел с супом, зачем-то поправил ведро, которое и без того стояло ровно, и только после этого вышел.

Через четверть часа дверь снова открылась, и он внес третье ведро.

Марта как раз помешивала суп. Она посмотрела на ряд у стены, но ничего не сказала, пока Бастьен не пристроил свою добычу рядом с остальными.

— Бастьен, у нас вода еще со вчера не кончилась.

— Запас не помеха, — невозмутимо ответил старик. На этот раз он задерживаться не стал, хотя, проходя мимо печи, шаг у него заметно замедлился.

Следом начал ходить приказчик. Сначала я не обратила внимания. Мало ли куда человеку понадобилось. Он прошел мимо кухонной двери в сторону двора, спустя несколько минут появился обратно, а еще немного погодя снова мелькнул в проходе. Только на третий раз я вспомнила, что ходит он всякий раз в сторону конюшни, а лошади у них не было. В следующий свой проход приказчик все-таки остановился на пороге. Заложил руки за спину и с преувеличенным интересом принялся рассматривать потолочные балки.

— Вам что-то нужно? — спросила я.

— Нет-нет. — Он помолчал. — А что это у вас там?

— Паштет.

— А-а.

Приказчик кивнул, словно именно за этим объяснением и явился, однако с места не двинулся.

— А долго ему?

— Часа полтора.

— Понятно.

Только тогда он ушел.

— Этот теперь до ужина не покинет постоялый двор, — с усмешкой проговорила Марта, проводив приказчика взглядом.

К этому времени уже дошел гусь. Куски я вынимала шумовкой по одному и ненадолго оставляла над чугунком, чтобы стекло лишнее. Потом плотно уложила в чистый глиняный горшок, заполняя промежутки кусочками поменьше. Горячий жир процедила еще раз и медленно залила сверху. Он просочился между кусками, заполнил все пустоты и, наконец, скрыл мясо целиком. Дождавшись, когда жир застыл белым слоем, я отнесла горшок в погреб и поставила на нижнюю полку, рядом с горшками и мешочками с тем, что мы уже успели заготовить.

Когда я вернулась наверх, паштет уже вынули из печи. Он остывал на столе, высокий, румяный, с потемневшими по краям листьями из теста, и пах от него так, что приказчик опять нашел себе дело возле кухни. Луковый суп тоже был готов, Марта отставила котел к краю плиты и занялась посудой, а я как раз собиралась, наконец, снять передник и вымыть руки, когда со двора донесся голос, а через минуту Бастьен заглянул в кухню, пропуская вперед господина Готье.

— Мадам Мерсье.

— Господин Готье. Вы выбрали удачный час.

— Боюсь, мой визит опять исключительно служебный, — ответил мужчина, но его взгляд на мгновение задержался на паштете.

— Это я уже поняла. Вы что-то нашли?

— Поднял записи по «Старому парому». Пришлось забраться несколько дальше, чем я рассчитывал, но вы были правы. Подворье значится в городских книгах с тысяча семьсот двадцать первого года. Право содержать постоялый двор и кормить проезжих закреплено за домом, а не за хозяином, и с продажей переходит новому владельцу. Люсьо этим правом пользовался до самой смерти, и никто его не отменял.

— Значит жалоба…

— Отклонена. Комнаты, постояльцы, стол для постояльцев — все законно. Я внес это в свое заключение и сегодня утром передал.

— Спасибо. И не говорите, что благодарить вас не за что. Я представляю, сколько старых книг пришлось перелистать, чтобы добраться до тысяча семьсот двадцать первого года.

Готье чуть улыбнулся.

— Тогда скажу иначе. Я искал не ради вашей благодарности. Мне требовалось установить, на что именно вы имеете право.

— Разумеется. Исключительно служебное рвение.

— Вы в нем сомневаетесь?

— Напротив. С каждым вашим визитом убеждаюсь все больше.

Он посмотрел на меня чуть внимательнее, словно решал, не спрятано ли в моих словах что-нибудь еще, но отвечать не стал. Вместо этого перевернул лист, и я поняла, что хорошими новостями дело не ограничится.

— Есть вторая часть, мадам. Каменщики с соборной площади. Вы отправляете им котел с обедом шесть раз в неделю и получаете за это деньги: восемь человек, по три су с каждого. Верно?

— Верно.

— Они не ваши постояльцы. Не ночуют здесь, не снимают комнат и живут при соборе. Следовательно, вы продаете приготовленную пищу посторонним лицам, а старое право «Старого парома» этого не разрешает. Если я сейчас закрою на это глаза, тот, кто подал первую жалобу, непременно найдет повод подать вторую. И тогда объяснять, почему я этого не заметил, придется уже мне.

Последнее он произнес спокойно, без упрека, однако мне стало неловко.

— Не хотелось бы из-за восьми обедов испортить вам службу.

— Мне тоже, — согласился Готье, и в глазах его мелькнула улыбка. — И, если бы у вас снимал комнату подрядчик, ведущий работы на соборе, все выглядело бы иначе. Допустим, он пожелал бы, чтобы его артель обедала там же, где живет он сам. В таком случае вы кормите своего постояльца и по его распоряжению готовите стол для его людей. Это уже договоренность между хозяином постоялого двора и постояльцем, и цехи к ней отношения не имеют. Только подрядчик должен действительно снять комнату, действительно платить за нее, а его имя должно появиться в книге постояльцев.

— Хм... кажется, он упоминал о том, что ему нужна комната, — протянула я, и лукаво улыбнувшись, добавила, — Господин Готье, признайтесь, вы опять пришли ко мне голодным?

После сегодняшних новостей хороший обед был меньшим, что я могла для него сделать.

— Если отвечу «да», вы снова попытаетесь меня накормить.

— Непременно. У нас сегодня луковый суп и паштет, ради которого два мужчины с утра ходят кругами возле кухни.

— Мадам, мы это уже обсуждали. Я не могу пользоваться гостеприимством человека, чьи дела проверяю.

— Тогда снимите комнату и перестаньте быть гостем.

Готье рассмеялся, тихо, почти себе под нос.

— Вы опять пытаетесь сдать мне комнату?

— Исключительно ради соблюдения приличий. Продать вам обед я не могу, даром вы его принимать не желаете, а голодного мужчину из дома отпускать совесть мне тоже не позволяет. Комната решила бы сразу все затруднения.

— Кроме одного. Мне пришлось бы объяснять, зачем человеку, у которого есть собственный дом в Орлеане, понадобилась комната в «Старом пароме».

Я посмотрела на него и улыбнулась.

— Господин Готье, боюсь, с объяснением этого обстоятельства я вам помочь не смогу.

Он тоже улыбнулся, но отвечать не спешил. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, и я уже начала подозревать, что на этот раз завела нашу игру несколько дальше обычного, когда из зала донесся голос Марты:

— Мадам, суп стынет!

Я сняла передник, повесила его на спинку стула и кивнула на дверь.

— Видите, господин Готье, выбора вам не оставили. Придется обедать.

— Полагаю, сопротивляться в моем положении уже бесполезно.

— Наконец-то мы в чем-то совершенно единогласны.

Обед накрыли в зале. Марта принесла котел с супом, я следом вынесла паштет на деревянной доске. Суконщик с приказчиком уже сидели за столом. Последний встретил появление паштета с таким спокойствием, словно вовсе не он с самого утра находил бесконечные поводы пройти мимо кухонной двери.

Готье устроился с краю и положил папку рядом на лавку. Расстаться с ней окончательно он, видимо, пока не решался, но стоило Марте снять крышку с котла, как служебные бумаги перестали его занимать.

Суп она разливала сама. В каждую миску сначала положила по толстому ломтю вчерашнего хлеба, подсушенного возле печи, а уже потом зачерпнула горячий бульон. Хлеб впитывал его на глазах, оседал, и от мисок поднимался пар, пахнущий сладким луком и тимьяном.

Приказчик зачерпнул с краю, подул на ложку и попробовал. Потом попробовал еще раз, уже не дожидаясь, пока остынет.

— Мэтр, а ведь у нас дома луковый суп совсем другой.

Суконщик даже головы от миски не поднял.

— Дома ты ешь то, что тебе дают, и до сих пор не жаловался.

— Я не жалуюсь. Только наш светлый, жидкий, а этот вон какой... и сладкий.

Он с явным недоумением посмотрел на Марту, будто именно она отвечала за столь странное поведение обыкновенного лука.

— Откуда в нем сладость?

— От лука и есть, — ответила Марта. — Подержите его на огне столько, сколько я сегодня держала, и у вас такой будет. Я мешала больше часа, пока он не стал цвета каштана.

— Больше часа?

— А вы думали, хороший обед сам в котле делается?

Приказчик, которому возразить на это было нечего, снова взялся за ложку. Суконщик же усмехнулся в усы.

Я тоже попробовала суп. За время, проведенное под крышкой, лук стал совсем мягким, но не исчез, и сладость действительно чувствовалась сильнее, чем у привычного здесь супа. Не сахарная, конечно, а теплая, луковая, хорошо подхваченная жирным бульоном и тимьяном. После того трактирного варева по дороге в Орлеан разница была такая, что я невольно улыбнулась.

— Вы довольны? — спросил Готье, заметив мою улыбку.

— Пока да, но главное испытание еще впереди.

Я придвинула к себе доску с паштетом. Он успел остыть настолько, чтобы не развалиться под ножом, но внутри еще хранил жар. Корка под лезвием сперва сопротивлялась, потом хрустнула, и первый ломоть медленно лег набок. На срезе открылись плотное розоватое мясо, белые полоски сала и темные кусочки окорока.

Приказчик перестал притворяться равнодушным и подался ближе.

— Теперь, кажется, я понимаю, что заставляло вас весь день прогуливаться возле кухни, — сказала я, укладывая ломоть ему на тарелку.

— Мадам, уверяю вас, мои дела действительно требовали сегодня частых выходов во двор.

— Особенно в сторону конюшни?

Суконщик все-таки рассмеялся.

— Оставь, Антуан. Я тебя четыре раза видел.

— Три, мэтр, — с достоинством поправил приказчик и тут же занялся паштетом, очевидно решив, что дальнейшая защита доброго имени может подождать.

Я отрезала следующий ломоть суконщику, потом Готье.

— Полагаю, теперь я должен быть особенно осторожен с похвалами. Вы можете счесть их платой за обед, — проронил Готье, принимая тарелку.

— Не беспокойтесь. Сегодня я согласна принять благодарность словами.

— В таком случае мне следует сначала попробовать.

— Непременно. Иначе ваша беспристрастность окончательно пострадает.

Он хмыкнул и уже было взялся за ложку, когда со двора донесся скрип калитки, а через мгновение дверь в зал открылась, и на пороге застыл парнишка.

Высокий, худой, в темном сюртуке, из которого успел вырасти: рукава открывали запястья, ворот сидел тесно. Отросшие волосы падали на глаза, башмаки посерели от дорожной пыли, а через плечо висел стянутый бечевкой узел. Лямка врезалась в сюртук, одно плечо заметно опустилось и было видно, что нес он свою поклажу не первый час.

Он обвел взглядом зал: людей за столом, тарелки, хлеб, разрезанный паштет. Потом увидел меня, и его лицо всего на секунду изменилось. Плечи опустились, дрогнули губы, и вся та настороженность, с которой он вошел, куда-то делась. Передо мной стоял уставший мальчишка с пыльными башмаками и тяжелым узлом, который очень долго добирался сюда и, наконец, увидел того, к кому шел. Но потом он словно вспомнил о чем-то, резко выпрямился и снова стал колючим и почти надменным.

— Ты писала, что можешь помочь, — сказал Тибо, не здороваясь, скинул узел с плеча на пол у двери и требовательно на меня посмотрел.

Дорогие читатели!

Я вернулась! Очень по вам скучала, по истории, по героям и даже по ежедневному сидению над текстом ;)

Спасибо всем, кто ждал, писал и просто оставался рядом.

С уважением, Юлия!

Глава 12

— Тибо… как ты… — начала я и осеклась, поднимаясь из-за стола. — Я рада тебя видеть.

— Твой стряпчий…

— Об этом после, — остановила я его и повернулась к Марте. — Проводи Тибо наверх, в дальнюю комнату, и скажи Бастьену, чтобы принес воды умыться.

Марта кивнула, поставила котел и нагнулась было за узлом, который Тибо бросил у ног, но тот успел первым. Закинув узел на плечо, он направился к лестнице, а Марта пошла следом. Ступени скрипели долго — дальняя комната находилась за поворотом, почти над кухней; потом наверху открылась дверь, донесся приглушенный голос Марты, и все стихло.

За столом тоже повисло молчание. Приказчик вдруг нашел что-то необычайно занимательное в остатках супа, суконщик проводил Тибо взглядом до самой лестницы, а Готье смотрел на меня. Я почувствовала этот взгляд еще прежде, чем повернула голову.

— Сын моего покойного мужа, — объяснила я, возвращаясь на место.

— Суп изумителен, мадам, — пробормотал приказчик, явно решив, что хозяйку следует выручить, и потянулся за хлебом.

Разговор понемногу возобновился. Приказчик вернулся к сборам, которые, по его словам, росли куда охотнее, чем доходы честных людей, Готье заметил, что один из них как раз собираются снизить, а суконщик только криво усмехнулся и заявил, что за двадцать лет торговли еще не встречал налога, с которым власти расставались бы добровольно.

Марта вернулась, когда они уже спорили о том, почувствуют ли торговцы обещанное облегчение или оно, как обычно, потеряется где-нибудь между Парижем и Орлеаном. Проходя мимо, она поймала мой взгляд и едва заметно улыбнулась: наверху все было в порядке. Следом из кухни показался Бастьен. Выслушав ее, он хмыкнул, выбрал из стоявших у стены ведер то, что было полнее, и понес воду наверх.

Обед продолжался еще с полчаса. Суконщик с приказчиком доели, поблагодарили и поднялись в свои комнаты, а Готье задержался за столом, расправляясь с последним ломтем паштета. Подобрав коркой оставшиеся на тарелке крошки, он заметил, что теперь почти надеется на третью жалобу: иначе у него скоро не останется законного повода являться в «Старый паром» с проверками.

— Не торопитесь, господин Готье. Я еще со второй жалобой не разобралась.

— Мне казалось, способ вы нашли.

— Способ да, но мне еще предстоит найти подрядчика и убедить его снять у меня комнату.

— После такого же как сегодня обеда это едва ли окажется самой трудной частью.

— Только не говорите ему об этом заранее.

Готье рассмеялся, поднялся из-за стола, и я проводила его до калитки. Там он уже без шуток напомнил про книгу постояльцев, я пообещала предъявить ее при следующей проверке, и на этом мы распрощались.

Вернувшись в дом, я застала Марту за столом: она собирала миски, стряхивала крошки на одну из тарелок и складывала рядом ложки.

— Ну как он?

— Устал сильно, — ответила она, не переставая собирать посуду. — Пока наверх шел, еще держался, а как кровать увидел, так его и повело.

Я посмотрела на лестницу.

— Поднимусь к нему.

— Только не будите, мадам.

Будить я его не собиралась, но увидеть хотелось самой. Поднявшись наверх, прошла за поворот и осторожно приоткрыла дверь дальней комнаты.

Тибо спал поперек лежанки, не сняв ни сюртука, ни башмаков, а узел лежал рядом, почти под рукой. Пыльные башмаки оставили серые разводы на покрывале, отросшие волосы упали на лицо, и во сне, без упрямо поднятого подбородка, он казался моложе своих пятнадцати.

Тихо прикрыв дверь, я спустилась на кухню, и до вечера я просидела за счетной книгой, сводя расходы последних дней.

К ужину Тибо так и не появился. Суконщик с приказчиком поели и разошлись по комнатам, Марта перемыла посуду, накрыла оставшийся хлеб и тоже поднялась наверх, а Бастьен привычно устроился за печью. После болезни он так и не пожелал перебраться в одну из свободных комнат: здесь, по его словам, было теплее, да и двор слышно.

Я осталась в зале со счетной книгой и одной свечой. За окнами давно стемнело, из кухни доносилось тихое потрескивание углей, а одна колонка расходов никак не желала сходиться, хотя я складывала ее уже в третий раз. Добравшись до середины в четвертый, поймала себя на том, что давно не смотрю на цифры, а прислушиваюсь к дому.

Вскоре наверху скрипнула половица, затем отозвалась лестница, и в дверях появился Тибо. Он успел умыться и пригладить мокрой ладонью волосы, сюртук снял и остался в рубахе, которая была ему явно мала.

— Садись, — сказала я, закрывая счетную книгу. — Ты, похоже, сегодня толком не ел.

Он ничего не ответил, но к столу подошел сразу.

На кухне я старалась не шуметь, чтобы не разбудить Бастьена. Положила в миску толстый ломоть хлеба, залила горячим супом, дала мякишу немного напитаться бульоном и добавила побольше мягкого, почти растаявшего лука. Паштета отрезала щедро и, прихватив все разом, вернулась в зал.

Первую ложку Тибо попробовал с таким видом, будто соглашался на ужин исключительно из вежливости, но голод быстро взял свое. Через несколько минут он уже пригнулся над миской и ел все быстрее, почти не поднимая головы. Когда на дне осталась одна луковая гуща, я без вопросов забрала миску и принесла еще.

Вторую порцию он ел спокойнее, а потом принялся за паштет, отламывая пальцами румяную корку и подбирая ею мясной сок и крошки сала. Только расправившись со всем, что я поставила перед ним, Тибо отодвинул пустую тарелку и оглядел полутемный зал.

— Значит, ты теперь трактирщица.

— Не совсем. Я держу постоялый двор, а трактирщицей мне пока не позволяет стать цех.

— Какая разница, как это называется? Здесь останавливаются возчики, приказчики, торговцы, ты подаешь им суп и берешь за это деньги. Отца казнили, меня вышвырнули из коллежа за то, что я разбил нос человеку, который назвал его вором, а я все это время думал… — Он запнулся и сердито дернул плечом. — Не знаю, что я думал. Что ты уехала, ушла в монастырь, нашла кого-нибудь из прежних знакомых. А ты стоишь у котла и кормишь торговцев железом. Мадам Гранье.

Последнее имя прозвучало слишком громко, и я сразу посмотрела в сторону кухни.

— Потише. И больше этого имени здесь не произноси, даже когда мы одни. В Орлеане живет вдова Мерсье, хозяйка «Старого парома», и чем меньше окружающие знают о том, кем она была прежде, тем спокойнее будет нам обоим.

Тибо нахмурился, но спорить не стал. Некоторое время водил пальцем по царапине на столе, потом все-таки поднял на меня глаза.

— Ты писала, что можешь помочь. В тот коллеж я все равно не вернусь, но есть другой, и если ты дашь…

— Если речь о деньгах, то их у меня нет, — сказала я с горькой усмешкой. — Комната наверху твоя, за столом для тебя всегда найдется миска, но платить за пансион я сейчас не могу. Все, что у нас было прежде, закончилось в тот день, когда на дверь дома повесили сургуч.

— А сундуки? Там были отцовские книги, серебро…

— Серебро описали вместе с остальным имуществом, книги тоже. В Париже остались только пять сундуков с моими платьями, которые я успела отдать на хранение, но и за ними сейчас ехать нельзя.

— Почему?

— Потому что там есть человек, который очень хочет узнать, куда я исчезла.

Тибо долго смотрел на меня, потом взгляд его задержался на счетной книге и связке ключей возле моей руки.

— Ты странная стала. Раньше так не говорила.

— Раньше я и постоялый двор не держала, — ответила я с улыбкой и, не желая пока углубляться в этот разговор, спросила: — Лучше скажи, почему ты не ответил? Я писала несколько раз.

Первое письмо, как оказалось, пришло в коллеж уже после того, как Тибо оттуда выгнали, а второе привратник передал ему через решетку из жалости, да и то не сразу.

— Как только получил, я отправился в Орлеан. Только твой стряпчий три дня уверял, что не знает никакой мадам Ф. На четвертый я сел у его двери прямо на мостовую и сказал, что останусь там, пока он не вспомнит.

Я невольно улыбнулась, представив эту картину.

— И долго пришлось сидеть?

— Достаточно. В конце концов он дал мне адрес.

— Значит, упрямства тебе по-прежнему хватает. — Я закрыла чернильницу и убрала перо. — Ладно, уже поздно. Иди отдыхать, а завтра спокойно решим, что делать дальше. Только учти, Тибо: в этом доме встают с первым колоколом.

Он уже поднялся из-за стола, но после моих слов насторожился.

— Заставишь меня прислуживать этим? — спросил он, презрительно кивнув в сторону лестницы.

— Нет. Постояльцами занимаемся мы с Мартой. Но если ты собираешься жить здесь, сидеть целыми днями в комнате тоже не получится. Во дворе всегда хватает работы, а Бастьену лишние руки не помешают.

— Я не слуга.

— А Бастьен, по-твоему, слуга? — Я посмотрела на него. — Он живет здесь так же, как теперь будешь жить ты, и делает то, что нужно дому. Я и Марта готовим, Бастьен таскает воду и следит за двором. Никто никому не прислуживает.

Тибо поджал губы.

— Я учился в коллеже.

— Знаю. Это наверняка пригодится, когда Бастьен завтра даст тебе два ведра.

На этот раз он посмотрел на меня почти с возмущением, но я уже поднялась и забрала со стола пустую миску.

— Спокойной ночи, Тибо.

Утром я отправилась на рынок, оставив Марту на хозяйстве: нужно было поставить хлеб и приготовить обед для артели. Тибо я поручила Бастьену. Работы во дворе хватало всегда, а старик лучше меня умел объяснять без лишних слов, что именно следует делать и с какого конца за это браться.

У мучной пристани с ночи стояла плоскодонка, и услышала я ее раньше, чем увидела. С борта на весь берег кричали, что ренклоды анжуйские, прибыли из Сомюра всего за три дня по воде. Голос принадлежал крепкой женщине в мужской шляпе; перед ней громоздились корзины с зелено-золотыми плодами.

— Битые есть?

Торговка смерила меня взглядом, потом наклонилась и достала из-под лавки небольшую корзину.

— Эти снизу лежали. До вечера не уйдут — выбрасывать придется. Отдам за полцены.

Я выбрала одну сливу и чуть сдавила пальцами. Кожица сразу разошлась, обнажив золотистую мякоть, а по ладони потек сок.

— Беру всю корзину.

— Варенье варить будете?

— Пирог.

Торговка покосилась на помятые сливы.

— Из этих?

— А что им сделается в пироге? Все равно резать.

Этот довод ее вполне устроил. Она пересыпала сливы в мою корзину, сверху бросила еще несколько тех, что выглядели получше, и принялась за следующего покупателя.

От пристани я поднялась к рядам за яйцами. Торговала ими все та же женщина, которая, кажется, не доверяла даже собственным курам: каждое яйцо она подносила к свету, поворачивала между пальцами и только после этого укладывала в корзину покупателя.

— Дюжину, мадам? Для омлета?

— Нет. В вино.

Поднятое к свету яйцо так и осталось у нее в руке.

— В вино?

— Именно. И две дюжины.

Она опустила яйцо в корзину и принялась отсчитывать остальные, время от времени поглядывая на меня, но спрашивать больше ничего не стала. Я тоже объясняться не собиралась.

Оставалось вино. В лавке неподалеку я взяла бутылку недорогого красного, достаточно терпкого и кислого, чтобы пустить его в соус, и с покупками отправилась домой.

Еще не дойдя до калитки, я услышала скрип ворота, а войдя во двор, увидела Тибо у колодца. Он стоял, широко расставив ноги, и обеими руками держался за рукоять, пока Бастьен сидел на каменном бортике и молча наблюдал за его стараниями.

Тибо слишком рано ослабил хватку. Ведро потянуло вниз, ворот резко завертелся, рукоять вырвалась из ладоней и на обратном ходу ударила его по запястью. Он отшатнулся, прижал руку к груди и зло посмотрел на колодец, потом на Бастьена.

Старик даже с места не поднялся.

— Ближе к оси.

Тибо потер запястье и снова взялся за рукоять.

— Руки ближе, — повторил Бастьен.

Тот нехотя переставил ладони. На этот раз Бастьен все-таки поднялся, придержал ворот и несколько раз медленно провернул его вместе с Тибо, показывая, как принимать тяжесть ведра и не давать рукояти сорваться. Затем отпустил и вернулся на свое место.

Я прошла к кухне со своей корзиной, не вмешиваясь. Бастьен только скользнул по мне взглядом, а Тибо был слишком занят ведром, чтобы оборачиваться.

В кухне было жарко и пахло свежим хлебом. Марта уже отправила в печь первую партию и теперь месила следующую, время от времени отрывая ладони от теста, чтобы подсыпать муки. Я поставила покупки на свободный край стола, переложила яйца в миску, чтобы ненароком не разбить, достала бутылку вина, а корзину со сливами оставила перед собой. Несколько плодов за дорогу окончательно размякли, и сквозь прутья уже проступал сок, так что откладывать пирог до вечера не стоило.

Пока Марта занималась хлебом, я отмерила муку, добавила соли и принялась рубить в ней холодное масло. Под ножом оно быстро разбилось на мелкие кусочки, потом я прошлась по ним пальцами, растирая вместе с мукой, пока не получилась крупная жирная крошка. Воды понадобилось совсем немного — только чтобы собрать все в мягкий ком. Долго возиться с тестом я не стала: масло уже теплело от рук. Накрыла его миской, отодвинула в самый прохладный угол кухни и придвинула корзину со сливами.

К этому времени Марта закончила с хлебом и присоединилась ко мне. Сливы разбирали вдвоем: подмятые бока срезали, косточки выталкивали большим пальцем, половинки складывали в большую миску. Сок брызгал на доску, лип к ножу, стекал по пальцам, и очень скоро руки у нас обеих стали сладкими до самых запястий.

— Пирог будет? — спросила Марта, выщелкнув очередную косточку.

— Закрытый, со сливами. Такие в Анжу пекут.

— В Анжу я не бывала.

— Я тоже. Но сливы оттуда, так что начало положено.

Со двора донесся удар топора. Следом сухо щелкнуло дерево, и что-то с грохотом покатилось по камням.

Марта замерла с половинкой сливы в руке, потом подошла к окну.

— Мимо чурки.

— А Бастьен?

Она выглянула еще раз.

— Сидит.

Я усмехнулась и вытолкнула очередную косточку. Конечно, сидит. Через минуту топор ударил снова. На этот раз по двору ничего не покатилось.

Когда последняя слива отправилась в миску, печь все еще была занята хлебом. До пирога оставалось время, а постояльцы вряд ли согласились бы ждать обеда ради моих анжуйских опытов.

Я поставила чугунок на плиту, в которое тотчас отправила нарезанное короткими брусочками сало. Жир зашипел почти сразу; белые кусочки сделались прозрачными по краям, съежились, начали золотиться, и вскоре по дну уже плавали румяные шкварки. Я выловила их ложкой в миску, а в вытопившийся жир бросила мелкие луковки и раздавленный плоскостью ножа чеснок.

Луковки зашипели, покатились по горячему дну и быстро покрылись блестящей пленкой жира. Я несколько раз встряхнула чугунок, дождалась, пока на боках появятся первые золотистые пятна, присыпала все мукой и размешала. Когда мука чуть потемнела, налила вина, затем добавила тимьян, лавровый лист, растерла над чугунком перец и отодвинула его туда, где жар был слабее. Теперь соусу требовалось только время.

Марта как раз закончила оттирать от сливового сока пальцы и подошла посмотреть, что у меня получилось.

— А мясо?

— Сегодня без мяса.

Она заглянула в чугунок, где в темном вине покачивались маленькие луковки.

— Столько вина — и без мяса? Что же вы туда положите?

Я кивнула на миску с яйцами.

— Яйца? В вино?

— В вино.

— Они же посинеют.

— Не посинеют, а станут немного фиолетовыми.

— Лучше от этого не стало, — пробормотала она. — У нас двое постояльцев, мадам, и оба платят за еду.

— Думаю, одно яйцо их не испугает.

— Одно, может, и нет. А вот такое…

Она снова заглянула в чугунок, но продолжать не стала и вернулась к хлебу.

Соус тем временем понемногу менялся. Резкий запах вина смягчился, жидкость потемнела, стала гуще и уже не плескалась по дну, а медленно обволакивала ложку. Я сдвинула чугунок в сторону от жара и только собралась проверить хлеб, когда со двора донесся скрип колес.

К крыльцу подкатили знакомую тележку: мальчишка от каменщиков приехал за обедом для артели. Марта вынесла котел с потофе, я следом подала корзину с хлебом, и, пока он устраивал все так, чтобы не расплескать по дороге, вспомнила о вчерашнем разговоре с Готье.

— Погоди. Кто у вас распоряжается работами на соборе?

— Мэтр Куро, мадам.

— Его каждый день можно застать?

— Нет. Он из Блуа, приезжает по субботам, когда деньги привозит. Пьер с ним всегда ругается.

— Тогда передай Пьеру, что в субботу мне нужно поговорить с мэтром Куро. И скажи погромче, в правое ухо, иначе я узнаю о следующем его приезде только через неделю.

Мальчишка ухмыльнулся, кивнул и покатил тележку к воротам, а я вернулась на кухню, процедила загустевший соус в чистый горшок, вернула в него шкварки и достала яйца. В широкую сковороду налила воды, плеснула немного вина и уксуса, посолила и дождалась, пока на дне появятся мелкие пузырьки. Кипеть воде я не дала.

Первое яйцо разбила в чашку и осторожно спустила в горячую воду. Белок сразу поплыл тонкими прозрачными лоскутами, но постепенно начал стягиваться к желтку, белея и чуть окрашиваясь вином. Я подхватила его ложкой, завернула расползшиеся края и убавила жар.

Марта, до этого занимавшаяся хлебом, подошла ближе и остановилась возле моего плеча.

— Главное, не передержать. Желток должен остаться жидким.

— Я ничего не говорю, мадам.

— Я заметила.

Она поджала губы, продолжая следить за сковородой.

Первое яйцо вышло немного растрепанным, с неровными краями белка, зато желток под ним оставался мягким. Со вторым я уже приноровилась, а дальше дело пошло быстрее: одно яйцо отправлялось в воду, другое я вынимала и перекладывала на тарелку, давая стечь лишней влаге.

К тому времени хлеб тоже можно было доставать. Один еще горячий каравай я сразу разрезала на толстые ломти, обжарила их в жире до хрустящей корочки и натерла чесноком. На каждый положила яйцо, сверху полила густым винным соусом, который стекал по белку, впитывался в горячий хлеб, а напоследок рассыпала шкварки.

Когда мы вынесли тарелки в зал, суконщик принялся за еду без лишних вопросов, зато Антуан некоторое время разглядывал свою порцию, прежде чем решился поднести нож. Стоило надрезать яйцо, как из-под белка вытек густой золотой желток и смешался с темным соусом.

— Мадам, простите, но ведь это обыкновенное яйцо.

— Совершенно обыкновенное.

Антуан посмотрел на соус.

— Только в вине.

Суконщик, уже успевший попробовать, даже головы не поднял.

— Антуан, если тебе не нравится, передай тарелку мне.

Приказчик немедленно отправил первый кусок в рот. Некоторое время жевал, потом макнул хлеб в растекшийся желток и соус, а когда я принесла оставшиеся яйца, потянулся за вторым раньше хозяина.

Марта наблюдала за ними из кухни. Дождалась, пока суконщик соберет последней коркой хлеба остатки соуса, и только тогда взяла себе порцию. Села на край лавки, осторожно разрезала яйцо, попробовала сначала хлеб с соусом, потом желток и лишь после этого добралась до белка.

— Соус хороший, — признала она, прожевав. — Но яйцо все равно синее.

На этом разговор закончился, а яйцо вскоре исчезло с тарелки вместе с остатками соуса.

Тибо сидел на другом конце стола и за все время не произнес ни слова. Первое яйцо он съел быстро, от второго тоже не отказался, хлебом вытер тарелку дочиста, но руки всякий раз сразу убирал под стол. Я несколько раз замечала это краем глаза, однако спрашивать при постояльцах не стала.

После обеда Марта занялась посудой, а я наконец вернулась к пирогу. Печь освободилась от хлеба, тесто успело хорошо отлежаться и теперь легко раскатывалось, не рвалось и почти не липло к доске. Нижний пласт лег в форму мягкими складками; я расправила его, подняла края и начала укладывать сливы. За несколько часов они дали еще больше сока, мякоть стала совсем нежной, и половинки приходилось брать осторожно, чтобы не раздавить в пальцах.

Я уложила их тесно, одну возле другой, полила медом и только потом потянулась за сахаром. Его ушло совсем немного — цена все еще заставляла меня отмерять каждую ложку куда внимательнее, чем хотелось. Сверху лег второй пласт теста; я защипнула края, прорезала отверстие для пара и прошлась по корке яйцом.

После хлеба печь немного остыла, зато теперь жар был как раз подходящий. Форму я поставила ближе к середине и поначалу почти не заглядывала внутрь, но вскоре по кухне поплыл запах горячего масла, а следом за ним появилась сладкая, чуть кисловатая сливовая нота. Корка постепенно наливалась золотом, из отверстия в середине поднялся пар, а потом показался густой сок и медленно потек по тесту темной блестящей дорожкой.

Когда корка стала ровно-золотистой, я вынула пирог и поставила форму на подоконник. Под тестом еще тихо булькал сливовый сок, кое-где выступая через отверстие, поэтому резать сразу я не стала.

Я как раз убирала со стола доску, когда в дверях появился Тибо. На этот раз он не вошел сразу, постоял немного на пороге, потом все же подошел и вынул руки, которые до этого прятал за спиной.

Теперь стало понятно, почему за обедом я почти не видела его ладоней. Кожа на обеих была содрана, у основания пальцев вздулись пузыри, некоторые из них уже лопнули.

— Покажи.

Тибо неохотно протянул руки, я осмотрела ладони, достала горшок с гусиным жиром и поставила перед ним.

— Возьми немного и намажь тонким слоем.

Он зачерпнул жир кончиками пальцев и осторожно провел по содранной коже. По тому, как сразу напряглась его челюсть, я поняла, что приятного мало.

— Вторую тоже. И до утра постарайся не мочить.

Пока Тибо возился с ладонями, пирог успел немного остыть. Я провела ножом по корке: сначала она подалась, потом хрустнула, и из разреза сразу потянуло горячими сливами. Под золотистым тестом они почти потеряли форму, мякоть сделалась янтарной и густой, кожица потемнела, а сок медленно выступил на доску.

Тибо повернул голову на запах. Я отрезала ломоть и подвинула к нему тарелку.

— Осторожно, начинка еще горячая.

Он взял кусок за края корки, стараясь меньше касаться ее ладонями, и наклонился над столом. Сливовый сок все равно нашел дорогу наружу: пропитал нижнее тесто, потек по пальцу, и Тибо поспешно слизнул его, прежде чем тот успел капнуть на рубаху. Первый кусок исчез быстро. Покончив с ним, он вытер рот тыльной стороной запястья, но от стола не отошел.

Я отрезала еще один и положила на освободившуюся тарелку.

К ужину от пирога осталась добрая половина. Марта вынесла его в зал прямо на доске, и суконщик отложил ложку.

— Анжуйский?

— Сливы анжуйские. Сегодня утром привезли из Сомюра.

— Я так и подумал. На ярмарке в Сомюре похожие продают горячими. Каждую осень там бываю, когда еду за сукном. — Он выбрал ломоть, откусил, прожевал не спеша и откусил еще. — Моя жена в Туре двадцать лет печет пироги, мадам. До сегодняшнего дня я был совершенно уверен, что лучше нее этого никто не делает.

— До сегодняшнего?

Суконщик снова посмотрел на пирог.

— Пожалуй, о вашем я ей не расскажу.

Антуан, услышав это, сразу потянулся за вторым ломтем, а немного погодя прихватил и третий.

К вечеру от пирога остались одни крошки, посуда была вымыта, постояльцы разошлись по комнатам, и дом понемногу затих. Я уже собиралась подняться наверх, когда вспомнила, что на утро почти не осталось воды. Бастьена будить не хотелось, поэтому взяла пустое ведро и вышла во двор.

Ночь была тихой, и скрип колодезного ворота я услышала еще на крыльце. У колодца стоял Тибо. Ладони он обмотал полосами старой ткани, а рукоять теперь держал ближе к оси — именно там, куда утром переставил его руки Бастьен. Ведро уходило вниз медленно, без прежнего грохота; Тибо перехватывал рукоять прежде, чем ворот успевал набрать ход, и только дерево негромко поскрипывало под тяжестью.

Тибо подождал немного и начал поднимать ведро обратно, так же неторопливо, перехватываясь обмотанными ладонями. Когда оно показалось над краем, вода стояла почти вровень с бортами.

Он снял ведро с крюка, поставил рядом, выпрямился и еще постоял, глядя на колодец. Потом подхватил ведро и понес к кухне.

Глава 13

— Вчерашнюю говядину не троньте, — предупредила Марта, когда утром я спустилась в погреб за маслом, и тут же потянулась к миске, которую я уже успела вытащить с нижней полки. — Она мне нужна.

От вчерашнего потофе осталось фунта два мяса, сваренного крупными кусками. За ночь бульон вокруг него застыл прозрачным золотистым желе, и я как раз прикидывала, не пустить ли говядину в начинку для пирога, но Марта произнесла свое «нужна» с таким видом, что стало ясно: на этот кусок у нее имеются собственные планы.

— И что ты задумала? — спросила я, уступая ей миску.

— Миротон, — ответила она и понесла говядину наверх. — У отца по понедельникам всегда готовили миротон из того, что оставалось от воскресного обеда. Иные проезжие нарочно подгадывали к понедельнику, я вам говорю. Свежее мясо всякий приготовит, а вы попробуйте вчерашнее подать так, чтобы человек хлебом тарелку вытер и еще попросил.

Спорить я не собиралась. За два месяца у одной плиты мы с Мартой успели поделить обязанности: я обычно бралась за тесто и все, что требовало терпения и точных пропорций, зато Марта с детства знала трактирную кухню и с такими блюдами управлялась куда увереннее меня. Поэтому сегодня я без всяких возражений повязала передник и занялась тем, что велела Марта.

Из открытого окна доносился размеренный стук топора. Тибо второй день колол дрова, хотя ладони после вчерашнего были еще обмотаны свежими полосами холста. Получалось у него пока через раз: один удар раскалывал полено почти ровно, следующий приходился вскользь, и топор с глухим стуком врезался в чурбак. Бастьен устроился неподалеку, чинил снятый ставень и, судя по всему, за мальчишкой вовсе не наблюдал.

— Не бей со всей злости, — донесся со двора его голос, когда я подошла закрыть окно. — Топор тяжелый, сам свое сделает. Ты только веди ровно.

Тибо промолчал, но следующий удар получился уже другим: коротким, сухим, и полено раскололось надвое. Бастьен даже головы не поднял, продолжая возиться со ставнем, а я прикрыла окно и вернулась к столу.

Котел для артели увезли в обычный час. Колеса тележки еще поскрипывали за воротами, когда Марта выложила на доску шесть крупных луковиц, сняла с них шелуху и принялась резать тонкими кольцами. Нож в ее руке мелькал быстро, и вскоре на доске выросла целая гора почти прозрачного лука.

В широком сотейнике уже растопилось сало. Марта переложила туда нарезанный лук, убавила жар и только после этого удовлетворенно вытерла нож о край передника.

— Теперь не спешить, — наставительно сказала она, перемешивая содержимое деревянной ложкой. — Миротон на хорошем луке держится. Пожалеете для него времени — получите вчерашнюю говядину в мутной подливе, и поделом.

Я прислонилась бедром к столу и стала смотреть. Поначалу лук только размяк и дал сок, потом сделался прозрачным, а еще немного погодя на краях первых колец появилась золотистая корочка. Вместе с ней исчез и резкий острый запах; теперь от сотейника тянуло жареным салом и сладким луком, и рука сама потянулась к лежавшей возле хлебницы вчерашней горбушке.

Марта это конечно заметила.

— Погодите хлеб таскать, — сказала она, сдерживая улыбку и продолжая мешать. — Еще соус не пробовали.

Когда лук достаточно подрумянился, она присыпала его ложкой муки, тщательно размешала, чтобы не осталось белых комочков, и дала муке немного прожариться в сале. Только после этого мы принесли из погреба миску с говядиной. Марта сняла мясо на доску, а застывший бульон выложила в сотейник, где он почти сразу растаял, смешался с луком и постепенно загустел.

— А теперь то, без чего миротон не получится, — объявила Марта, снимая с полки бутыль с уксусом.

Отмерять она ничего не стала: плеснула на глаз, следом положила хорошую ложку горчицы, размешала и протянула ложку мне.

— Пробуйте.

Я попробовала. После сладкого жареного лука уксус сначала показался резким, но почти сразу вкус выровнялся, горчица добавила остроты, и вчерашний бульон уже совершенно не напоминал тот, в котором сутки назад варилась говядина. Я машинально потянулась за ложкой еще раз, однако Марта успела отвести сотейник.

— Корнишоны режьте, — распорядилась она, явно довольная произведенным впечатлением. — Тоненько, кружками.

Огурчики мы купили у бакалейщика на прошлой неделе — маленькие, крепкие, соленые, с укропом. Пока я нарезала их, Марта взялась за говядину. Она клала кусок на доску волокнами поперек ножа и снимала ломтик за ломтиком, стараясь делать их одинаковыми, не толще мизинца.

— Только поперек режьте, если сами будете готовить, — сказала она, показав мне очередной ломтик. — Вдоль нарежете — будете потом жевать мочало. И мясо кладут в самом конце. Оно уже вареное, второй раз кипятить его незачем.

Когда соус был готов, Марта добавила нарезанные корнишоны, затем осторожно опустила туда ломтики говядины и несколько раз провела ложкой от края к середине, чтобы густая подлива покрыла каждый кусок. На сильный огонь сотейник она больше не возвращала, а оставила возле жара лишь на несколько минут, после чего мы переложили все в широкую глиняную форму.

Я растерла между ладонями несколько кусков черствого хлеба и густо засыпала крошками мясо, Марта разложила сверху маленькие кусочки масла, и только тогда мы поставили форму в печь.

Примерно через полчаса я заглянула внутрь. Хлебная корочка уже подрумянилась, масло впиталось в крошки, а по краям формы лениво вспухивал темный луковый соус. Когда я приоткрыла дверцу шире, жар вынес в кухню такой запах жареного лука, уксуса и мяса, что со двора почти сразу донесся особенно неудачный удар топора.

Я выглянула в окно. Тибо сердито выдергивал лезвие из чурбака, а Бастьен по-прежнему занимался ставнем.

Мэтр Куро появился после полудня, как раз тогда, когда мы сели обедать. Я ждала его ближе к вечеру и потому не сразу поняла, кто вошел во двор вслед за мальчишкой от собора. Мужчина оказался невысоким, крепким, с обветренным лицом и быстрыми темными глазами; пока он шел от калитки к крыльцу, мне показалось, что он успел осмотреть и дом, и черепицу, и ставни, и даже свежие поленья возле стены.

В зале он снял шляпу и поклонился с той мерой учтивости, которую счел подходящей для вдовы, державшей постоялый двор.

— Мадам Мерсье? Мэтр Жером Куро, — представился он, выпрямляясь. — Пьер сообщил, что вы желаете меня видеть. Причем сообщил так старательно, что, полагаю, слышала половина соборной площади.

— Я просила передать погромче и непременно в правое ухо, — призналась я, отодвигая для него стул. — Но, раз уж вы застали нас за обедом, садитесь. Дела никуда не уйдут.

Куро посмотрел на стоявшую посреди стола форму с миротоном и без дальнейших уговоров снял перчатки.

— Дела действительно подождут, мадам, — согласился он, устраиваясь за столом. — А вот хороший обед имеет дурную привычку остывать.

Марта поставила перед ним тарелку, положила рядом хлеб и отошла к печи. Разговаривать за едой Куро, похоже, не любил. Он попробовал миротон, отломил хлеба, собрал им соус и попросил еще кусок, и только после того, как тарелка опустела, откинулся на спинку стула, вытер губы салфеткой и посмотрел на меня.

— Полагаю, мадам, вы хотите, чтобы я снял у вас комнату, — произнес он, складывая салфетку возле тарелки.

— Я хочу сохранить обеды для вашей артели, — ответила я, пододвигая к себе счетную книгу. — А для этого подрядчик соборных работ должен числиться моим постояльцем.

Куро нисколько не удивился. Он сцепил пальцы на животе и некоторое время молча меня разглядывал.

— Это я уже понял. Пьер успел прокричать мне половину вашей беды, остальное было нетрудно додумать. Цех пожаловался, ведомство взялось за проверку, и без моего имени в книге вы лишитесь восьми оплаченных обедов в день. Я ничего не упустил?

— Ничего, — признала я, уже начиная подозревать, что разговор окажется дороже, чем мне хотелось.

— Тогда посчитаем, — предложил Куро и придвинул к себе пустую тарелку, словно собирался считать прямо на ней. — Комната мне не нужна, потому что в Орлеане я останавливаюсь у свояка на Бургони и не плачу ему ни су. Значит, если я сниму комнату здесь, платить буду не за кровать, которой не воспользуюсь, а за услугу, которая нужна вам.

Возразить было не чего, и Куро, судя по его лицу, прекрасно это понимал.

— Десять су в неделю, — продолжил он, дав мне время самой прийти к тому же выводу. — В книге запишете все как положено: Жером Куро из Блуа, комната, десять су за неделю. А по субботам, когда я приезжаю к артели с деньгами, обедаю здесь без платы.

— За десять су в Орлеане можно снять самую дешевую комнату на одну ночь, а вы хотите получить ее на семь дней, — заметила я, закрывая книгу.

— Совершенно верно, — подтвердил Куро и наконец улыбнулся. — Я двадцать лет считаю камень, известь, поденную плату и все остальное, что люди стараются продать мне подороже. Если бы комната понадобилась мне, а вы об этом знали, мадам, сомневаюсь, что проявили бы больше милосердия.

— По субботам обед, но не ужин, — согласилась я, снова открывая книгу. — И если число работников на соборе увеличится, за каждого нового человека вы платите те же три су.

Куро протянул руку за пером.

— По рукам. Только дайте мне то, что поострее: почерк у меня скверный и без помощи тупого пера.

Запись он сделал сам, медленно и с таким нажимом, что перо поскрипывало по бумаге: «Жером Куро, подрядчик соборных работ, из Блуа. Комната на неделю, десять су». Ниже поставил подпись, достал кошель и отсчитал на стол десять монет.

Я собрала их и только теперь поняла, насколько удачно мэтр устроил собственный постой. Дешевле этой комнаты в Орлеане, пожалуй, действительно никто не снимал.

Уже у калитки Куро остановился, надел шляпу, еще раз оглянулся на дом и вдруг сказал:

— Миротон у вас правильный. Возле Блуа, на почтовой дороге, готовят почти так же. Не ожидал встретить его здесь.

— Марта как раз родом из-под Блуа, — объяснила я, придерживая калитку.

— По уксусу заметно, — отозвался он и, поклонившись, вышел на улицу.

Марте я передала его слова без изменений. Она выслушала меня возле плиты, фыркнула, словно мнение какого-то подрядчика из Блуа ее совершенно не занимало, и продолжила мыть сотейник. Однако минут через десять я услышала, как она напевает себе под нос старую трактирную песенку.

— Десять су, — пожаловалась я, высыпав монеты на стол. — Он сторговал недельную комнату за десять су и еще субботний обед получил в придачу.

— Мэтр Куро каждую субботу торгуется с Пьером, а Пьер сорок лет камень кладет и все равно ругается после каждого расчета, — заметила Марта, вытирая руки. — Зато артель останется у нас. Восемь человек, по три су, шесть дней в неделю. Вот и считайте, много ли вы потеряли.

Считать я умела. Сто сорок четыре су за обеды против десяти, полученных с Куро за комнату, и стоимости одного субботнего обеда выглядели вполне утешительно. И все же урок я запомнила: в следующий раз обсуждать деньги с мэтром Куро следовало до того, как Марта поставит перед ним тарелку.

Готье пришел под вечер, когда солнце уже опустилось к крышам и во дворе стало прохладнее. Я заметила его из кухонного окна: он вошел, придержал за собой калитку, поздоровался с Бастьеном и, прежде чем подняться на крыльцо, на мгновение задержал взгляд на Тибо, который складывал возле стены наколотые за день поленья.

— Книга при вас, мадам? — поинтересовался Готье, когда я вышла ему навстречу, и снял перчатки.

— При мне. И сегодня в ней появилась новая запись, — ответила я, проводя его в зал.

Я достала книгу из ящика, положила перед ним и открыла на нужной странице. Готье сразу нашел имя Куро, прочитал всю строку до конца, потом вернулся к началу и постучал пальцем возле указанной суммы.

— Десять су за неделю, — заметил он, подняв на меня глаза.

— Комната небольшая, окно выходит во двор, мебель самая простая, — объяснила я с совершенно серьезным видом, хотя по дрогнувшему уголку его рта поняла, что оправдания получаются не слишком убедительными.

— Не сомневаюсь, — отозвался Готье, еще раз взглянув на запись. — К счастью для вас, закон не устанавливает цену комнаты. Мне достаточно убедиться, что постоялец существует, плата внесена, а его имя записано в книге. Все это здесь есть, поэтому артель можете кормить и дальше.

После вчерашнего разговора я именно на это и рассчитывала, но услышать окончательное решение все равно было приятно.

— И вы даже не спросите, зачем подрядчику из Блуа понадобилась комната в доме, где он не собирается ночевать? — спросила я, убирая книгу.

Готье надел перчатки, разгладил пальцами кожу и только потом посмотрел на меня.

— Непременно спрошу, мадам, когда мне понадобится новый повод сюда прийти. Пока старые еще не закончились.

На ужин он не остался, хотя Марта как раз начала накрывать на стол. Готье сослался на бумаги, которых после сегодняшней проверки у него только прибавилось, и я вышла проводить его.

Тибо к этому времени заканчивал с поленницей. Он принес последнюю охапку, опустился на корточки и принялся укладывать дрова возле стены, поправляя каждое полено, пока ряд не получился ровным. Чтобы пройти к калитке, Готье пришлось миновать его совсем близко.

— Неплохо для первого дня, — заметил он, посмотрев на аккуратно сложенные поленья.

Тибо поднял голову. Потом медленно выпрямился, все еще держа в руке одно полено.

— Кто вы такой?

— Реми Готье, досмотрщик пошлинного ведомства при орлеанской пристани, — представился он спокойно, после чего надел шляпу и слегка поклонился мне. — Благодарю за книгу, мадам Мерсье. Доброго вечера.

Готье вышел на улицу, а я закрыла за ним калитку и только тогда повернулась. Тибо все еще стоял возле поленницы. Пальцы его сжались вокруг полена так сильно, что побелели костяшки, и мне пришлось подойти и забрать деревяшку прежде, чем он сам заметил, что делает.

— Пойдем в дом, — тихо сказала я, кивнув на открытые кухонные окна. — Здесь не надо.

Он пошел за мной, но едва мы миновали кухню и оказались в зале, резко отдернул руку, когда я попыталась направить его к дальнему концу стола.

— Пошлинное ведомство, — выговорил Тибо, повернувшись ко мне. Голос у него был хриплым, совсем не похожим на обычный мальчишеский. — Отец тоже там служил. Такие же приходили к нам с бумагами, считали, кланялись, называли его господином Гранье, а потом такие же нашли деньги, которых он не брал, и привели людей, которых он никогда не видел. А ты этого человека сюда пускаешь. За свой стол сажаешь, кормишь, улыбаешься ему.

— Готье не имеет отношения к делу твоего отца, — ответила я, отодвигая стул, но Тибо даже не посмотрел на него.

— Откуда ты знаешь? — бросил он, шагнув следом. — Он же только и делает, что вынюхивает. Такие всегда вынюхивают. Сначала приходят будто бы считать бочки и бумаги, а потом...

Он осекся, резко отвернулся и провел рукавом по лицу. Я не стала ни подходить, ни снова предлагать ему сесть, а устроилась сама и подождала, пока он повернется.

— Твоего отца я знала три года, — начала я, положив руки на стол. — Он проверял каждый счет от зеленщика, потому что терпеть не мог, когда его обманывали даже на несколько су. Однажды ювелир ошибся со сдачей в его пользу, и Ансельм на следующий день отправился через полгорода, чтобы вернуть деньги, а потом еще неделю ворчал, что из-за чужой невнимательности потерял половину утра. Я помню это, Тибо. Поэтому не верю ни в деньги, которые якобы нашли, ни в показания людей, которых он будто бы подкупил.

Тибо слушал, стоя напротив, и чем дольше я говорила, тем сильнее выпрямлял спину.

— Все так говорили, — произнес он наконец, с трудом удерживая голос ровным. — Что не верят. Родня тоже не верила. Только после суда дверь нам больше не открыла.

— Поэтому я не собираюсь останавливаться на словах, — сказала я и придвинула к себе свечу, хотя света еще вполне хватало. — Я хочу узнать, откуда взялись те деньги, кто дал показания против Ансельма и почему все сошлось именно на нем. Если его обвинили ложно, значит, кто-то очень постарался, чтобы суд поверил в обратное. Вот этого человека я и хочу найти.

Тибо нахмурился, впервые за весь разговор не отводя от меня глаз.

— Зачем тебе это? — спросил он уже тише и, кажется, действительно хотел услышать ответ.

— Потому что Ансельм был моим мужем, а ты его сын. Этого мне достаточно.

Тибо ничего не ответил. Из кухни доносился звон посуды, во дворе Бастьен продолжал возиться со ставнем, время от времени постукивая молотком, и оттуда же тянуло свежей древесиной от сложенных у стены поленьев. Наконец Тибо отвернулся и направился к лестнице.

Я его не остановила.

За ужином место Тибо осталось пустым. Марта, расставляя тарелки, вопросительно посмотрела на меня, но я лишь покачала головой, и она ничего не спросила. Суконщик с Антуаном поели, обсудили завтрашнюю дорогу и вскоре поднялись к себе, Бастьен устроился за печью, а когда Марта закончила с посудой и тоже ушла наверх, я осталась одна.

Спать все равно не хотелось, поэтому я достала счетную книгу и еще раз занялась сегодняшними расходами. Вписала десять су Куро, рядом сделала пометку о субботнем обеде, пересчитала деньги от артели, потом проверила сумму еще раз. На этот раз ошибку искать не пришлось, и после последней цифры я закрыла чернильницу, вытерла перо и некоторое время просто сидела, слушая, как в кухне потрескивают остывающие угли.

Свеча успела прогореть почти на треть, когда наверху скрипнула половица, а следом послышались шаги.

Тибо спускался медленно. По лестнице он шел осторожно, прижимая к груди что-то тяжелое, и, войдя в освещенную часть зала, остановился возле стола.

В руках у него был небольшой деревянный сундучок. Темное дерево потерлось на углах, железные накладки местами тронула ржавчина, а ручка на крышке была отполирована до блеска. Я смотрела на нее несколько секунд, пока не вспомнила кабинет Ансельма и полку за письменным столом. Сундучок стоял именно там. Во время долгих разговоров муж иногда протягивал руку назад и рассеянно проводил большим пальцем по этой самой ручке, даже не оборачиваясь.

Тибо поставил сундучок передо мной.

— Он был у меня в узле, — сказал он, придерживая его обеими руками. После этого Тибо расстегнул ворот рубахи и вытянул наружу шнурок. Рядом с маленьким нательным крестиком на нем висел темный ключ; мальчик снял шнурок через голову, отделил ключ и положил возле сундучка.

— Отец привез его в коллеж в конце зимы, когда приезжал в последний раз, — продолжил Тибо, не сводя глаз с крышки. — Сказал спрятать и никому не показывать. Если станут спрашивать, что он мне передавал, отвечать, что ничего. Я спрятал под половицей в дортуаре, а когда меня выгнали, пришлось ночью лезть обратно через окно.

Я посмотрела на него.

— Ты вернулся туда один?

Тибо дернул плечом, словно ничего особенного в этом не видел.

— А с кем мне было возвращаться?

Спрашивать дальше я не стала. Вместо этого взяла ключ и поднесла к замку.

— Можно?

Он не ответил сразу. Провел пальцами по краю крышки, потом все-таки убрал руку.

— Я потому и принес.

Ключ еще хранил тепло его тела. Я вставила его в скважину и осторожно повернула, придерживая сундучок другой рукой. Механизм не заело, щелкнул он едва слышно, и я подняла крышку.

Сверху лежала связка писем, перевязанная выцветшей голубой лентой. Почерк на верхнем конверте был женский, ровный, с длинными наклонными росчерками. Тибо тоже посмотрел на письма и машинально накрыл их ладонью, но через мгновение руку убрал.

Под письмами лежал плотный лист с печатью. Я развернула его и прочитала несколько первых строк: служебная аттестация Ансельма, выданная за несколько лет до суда. Начальство отмечало его усердие, честность и исправное исполнение обязанностей, а внизу стояла размашистая подпись человека, который впоследствии, насколько я помнила, ничем ему не помог.

Этот лист я тоже отложила. Теперь стали видны бумаги, занимавшие почти все остальное место: несколько тонких тетрадей без переплета и отдельные листы, собранные в связки. На верхнем Ансельм собственной рукой вывел столбцы дат, номеров и сумм. Записи шли одна под другой плотно, без пустых строк; кое-где возле цифр стояли короткие пометки, сделанные более мелким почерком.

— Я пытался читать, — сказал Тибо, наклонившись над столом, но рук к бумагам больше не протягивал. — Там почти одни цифры. Я думал, может быть, ты поймешь.

Я взяла верхний лист. Несколько первых строк ничего мне не сказали, поэтому я прочитала их еще раз, уже медленнее, сверяя даты с номерами в соседнем столбце. Потом перевернула страницу. Столбцы тянулись дальше, и я придвинула свечу ближе.

Дорогие читатели!

Книга рецептов уже появилась на моей странице. Так что теперь есть небольшое кулинарное продолжение — с рецептами, пропорциями и возможностью приготовить тот самый луковый суп, паштет, гуся в жире и многое другое. https://author.today/reader/647418/6194848

С уважением, Юлия!

Глава 14

Ансельм вел записи аккуратно и дотошно, видимо больше доверяя чернилам, чем чужой памяти. Каждую строку он начинал с одной из трех литер — «П.», «Р.», «Н.», — затем ставил дату, номер речной накладной и несколькими словами обозначал груз: «соль казенная», «вино анжуйское», «зерно босское». Дальше шли две колонки цифр.

Сначала я решила, что он просто переписывал ведомости, и только на третьей странице заметила, что цифры в колонках не совпадают.

В первой Ансельм указывал сбор, положенный по тарифу ведомства. Во второй — сумму, которую на самом деле приняли с владельца груза.

Я вернулась к началу и стала считать.

Пять ливров. Семь. Здесь всего тридцать су. Дальше двенадцать ливров с одной барки и шесть с другой. Суммы были небольшие, такие легко потерять среди десятков накладных, особенно если никто не собирался искать. Но строки занимали страницу за страницей, за сентябрем шел октябрь, потом ноябрь, менялись грузы, названия судов и фамилии негоциантов, а разница оставалась.

Я дочитала первую тетрадь, взяла вторую и только тогда посмотрела на сундучок. Там лежали еще две.

Четыре года. Если сложить хотя бы то, что я успела просмотреть за последний час, получалась сумма, которой иному чиновнику хватило бы до конца жизни.

— Что там?

Тибо все это время стоял по другую сторону стола. Сесть я ему предлагала еще в самом начале, но он словно не услышал, а теперь вытянул шею, стараясь разглядеть перевернутые ко мне страницы. От свечи его тень доходила до потолочных балок и шевелилась всякий раз, когда он переминался с ноги на ногу.

— Теневая бухгалтерия, — сказала я и тут же поморщилась.

— Что?

— Двойные записи. Иди сюда.

Он обошел стол, и я повернула тетрадь так, чтобы ему было видно.

— Вот тариф. Смотри на первую колонку. Столько полагалось получить с этой барки по закону. А здесь Ансельм записал, сколько с нее взяли на самом деле. Видишь разницу?

Тибо нахмурился и провел пальцем от одной цифры к другой.

— Пять ливров.

— Здесь пять. На следующей строчке двенадцать. Потом опять пять, три, семь… По отдельности немного. А теперь представь, сколько барок проходит за месяц.

— Отец это все записывал?

— Похоже, что да. День за днем.

— Зачем?

— Вот это нам и предстоит выяснить.

Я открыла последнюю страницу, перевернула ее и остановилась. На обороте Ансельм писал уже иначе. Исчезли ровные строки, буквы стали крупнее, местами перо так сильно вдавилось в бумагу, что след проступил с другой стороны. Несколько слов он зачеркнул, одно написал поверх другого, а дату вообще вынес на поле.

Я поднесла свечу ближе.

«Сентябрь. Барки негоцианта Дюваля прошли Орлеан без досмотра, по распоряжению из Парижа, переданному на словах. Разница против тарифа — четыре тысячи двести ливров. В ведомость не внесено. Доля ушла через шевалье де Б».

Ниже Ансельм дважды провел пером вокруг следующей записи.

«Если бумаги попадут к судейским, виновным объявят того, чья подпись стоит на пропускном свидетельстве. Моя подпись там стоит. Мне обещали, что вопросов не будет, но на такие обещания полагаться нельзя. Копии накладных спрятаны у Сен-Дени».

Я прочитала один раз, потом еще, пытаясь понять. Ансельм подписал пропускное свидетельство? Почему? Ему подсунули его среди других бумаг, велели подписать, сославшись на распоряжение сверху, или он прекрасно понимал, что делает? Последнее мне не нравилось настолько, что первой мыслью было сразу его отвергнуть, но именно этого делать я не имела права.

Еще вчера я рассказывала Тибо про ювелира, которому Ансельм вернул лишние су, и приводила это как доказательство его честности. А теперь передо мной лежала бумага, написанная его собственной рукой, и на ней он сам признавал: под незаконным пропускным свидетельством стоит его подпись.

Я перечитала запись в третий раз и закрыла тетрадь. Пока у меня не было ни одной причины выбрать одну из трех версий. А вот приписка, что распоряжение пришло из Парижа и кто такой шевалье де Б, меня сейчас интересовало куда больше.

Я провела пальцем по краю обложки и невольно вспомнила человека, который после казни Ансельма явился к его вдове с соболезнованиями. Немолодой вельможа оплатил долги по квартире, предложил содержание, а после отказа не исчез, как исчезли почти все прежние знакомые. Он возвращался к этому разговору снова и снова, терпеливо, почти учтиво, будто был уверен, что рано или поздно ей просто некуда будет деваться.

До сегодняшнего вечера я полагала, что прекрасно понимаю его настойчивость. Теперь я уже не была в этом уверена.

— Ты знаешь эти имена? — прервал мои мысли Тибо, взирая на меня через свечу. — Дюваль и этот... шевалье.

— Некоторые фамилии я слышала. Негоцианты, чиновники, посредники. Но услышать фамилию и доказать, что человек виновен, — далеко не одно и то же.

Тибо нахмурился и ткнул пальцем в тетрадь.

— Здесь же все написано. Каждый су. Можно отнести судье и показать.

— Что именно ты ему покажешь?

— Это.

Он даже придвинул тетрадь ко мне, словно я могла не понимать, о чем речь.

— Бумаги твоего отца, — сказала я. — Человека, которого тот же суд уже признал виновным в торговле разрешениями. Как ты думаешь, что скажет судья? Что Ансельм разоблачал чужое воровство? Или что преступник записывал собственные доходы?

Тибо открыл рот и ничего не ответил.

— А люди, чьи фамилии стоят в этих тетрадях, — продолжила я тише, — наверняка знают, в какую дверь постучать и кому напомнить об услуге. Ты принесешь бумаги утром, а к вечеру о них будут знать все, кому знать не следует. И если очень не повезет, из канцелярии тебя проводят двое. Только не до дома.

Он отшатнулся от стола. Пальцы сжались так сильно, что на одной из холщовых повязок проступило маленькое бурое пятно.

— Значит, спрятать обратно? — спросил он после паузы. — И забыть?

— Нет.

Я собрала тетради, уложила их в сундучок и повернула ключ.

— Забывать мы ничего не станем. Я прочитаю каждую запись, выпишу фамилии, даты и номера накладных. Потом попробуем найти тех, кто еще жив и кому есть что рассказать. Если у Сен-Дени действительно сохранились копии, доберемся и до них. Но не сейчас и не напролом.

— А сейчас?

— А сейчас ты будешь колоть дрова, носить воду и учиться не рассказывать всему свету о том, что лежит в этом сундучке.

Он ничего не сказал. За окнами давно стояла ночь. От кухни еще тянуло остывшим мясом и луком, где-то за печью сонно заворочался Бастьен, а потом со стороны реки донесся удар соборного колокола. Следом второй, третий. Я считала машинально, пока не поняла, что уже полночь.

Тибо первым отвел глаза. Он снял с шеи шнурок с ключом и положил передо мной.

— Забери.

— Почему?

— У тебя надежнее. У меня под половицей сквозит, Бастьен все равно когда-нибудь полезет чинить.

Я взяла ключ, а Тибо направился к лестнице. На третьей ступени он остановился, постоял немного спиной ко мне и вдруг сказал:

— Миротон сегодня был хороший. Я два куска съел, пока ты у калитки с досмотрщиком стояла.

И прежде чем я придумала, что на это ответить, он уже взбежал наверх…

Спала я часа два, не больше. Первый колокол застал меня на кухне. Я успела развести огонь, поставить возле тепла опару и теперь стояла над столом, подсыпая в нее муку, когда из-за печи поднялся Бастьен. Старик натянул башмаки, пригладил ладонью волосы и по заведенному порядку направился к лестнице будить Тибо.

До второй ступени он не дошел. Со двора донесся скрип ворота. Бастьен остановился, прислушался, потом молча повернул обратно, взял ведро и вышел. Марта, обеими руками месившая хлебное тесто, только подняла бровь.

День был воскресный, поэтому котел для артели сегодня не требовался. После ранней мессы, куда мы отправились всем домом, можно было наконец никуда не торопиться. Тибо стоял рядом со мной в церкви, прямой, неприветливый и заметно выше, чем мне запомнилось; местные кумушки разглядывали нового жильца без всякого стеснения, а он смотрел поверх их чепцов с таким видом, будто не замечал ни одной.

Домой вернулись еще до того, как солнце успело как следует прогреть двор. Марта поставила греться вчерашний хлеб, Бастьен куда-то ушел с молотком, а я только успела снять воскресный чепец, когда у калитки стукнула щеколда.

Во двор вошел Жак. Обеими руками он нес большую корзину, прикрытую широким листом лопуха.

— Дядя прислал, — сообщил он вместо приветствия и поставил корзину на стол возле колодца. — Говорит, в лесу нынче девать некуда. По два су корзина.

Я сняла лопух.

Боровики лежали плотно, шляпка к шляпке, молодые, крепкие, с толстыми светлыми ножками. Некоторые были совсем маленькими, не больше грецкого ореха. Между коричневыми шляпками Жак насыпал лисичек, и их яркая желтизна сразу напомнила мне свежую апельсиновую цедру. Я взяла один боровик, смахнула с ножки прилипшую хвоинку и поднесла к носу. От гриба пахло влажной землей, лесной подстилкой и сыростью после дождя.

Запах был настолько знакомым, что на мгновение перед глазами вместо каменного орлеанского двора возник совсем другой лес.

— Вторая такая же?

— Такая же.

— Тогда возьму обе.

Жак тут же сбегал за калитку и вернулся со второй корзиной.

— Дядя еще спрашивает, зайца на той неделе прислать?

— Пришли. И передай, что за грибы спасибо.

Он получил четыре су, спрятал монеты и ушел, потратив на всю торговлю меньше слов, чем иной покупатель тратил на приветствие.

Я еще раз заглянула в корзины, подумав, что после бессонной ночи, заняться грибами было даже кстати и поспешила на кухню, радовать Марту.

Вскоре мы вынесли во двор ножи, миску для очисток и устроились за столом у колодца. Марта села напротив меня, подтянула к себе первую корзину, а я позвала Тибо. Он появился из-за конюшни почти сразу и, к моему удивлению, даже не спросил зачем.

— Садись. Будем чистить.

Марта вручила ему маленький нож.

— Срез сначала смотри. Чистый — сюда. Если червь ходил — бросай в миску. Землю с ножки счищай всю, не ленись. Песок на зубах — позор хозяйке.

Тибо принялся за первый боровик с такой серьезностью, словно ему доверили работу куда ответственнее грибов. Из-за повязок нож слушался хуже, но вскоре приспособился.

Я разбирала боровики по размеру. Самые маленькие и крепкие откладывала для засола, крупные разрезала вдоль на тонкие ломтики — их предстояло нанизать и высушить над печью. Лисички Марта сразу отодвинула к себе.

— Эти не трогайте. К ужину пожарю.

— Все?

Она посмотрела на меня.

— А зачем половину оставлять?

Некоторое время мы работали молча. Ножи постукивали о доски, с грибных ножек сыпалась подсохшая земля, Марта время от времени недовольно цокала языком, обнаружив червоточину, а Тибо от усердия высунул кончик языка и, кажется, совершенно об этом не подозревал.

Потом он спросил, не поднимая головы:

— Я вот чего не понял. Ну, две цифры. Ну, разные. Почему за четыре года никто не заметил? Там же целое ведомство считает.

Я посмотрела на Марту. Она как раз перебирала лисички и даже головы не подняла. Однако за два месяца я успела убедиться, что отсутствие ее взгляда еще ничего не означает.

— Допустим, по установленной цене Марта должна брать за обед два су, — заговорила я и, выбрав из кучи два боровика, поставила их перед Тибо, — Но с каждого берет три. В книгу записывает два, а третий оставляет себе. Кто об этом узнает?

Тибо задумался.

— Тот, кто знает, сколько ей заплатили.

— Верно. А теперь представь, что деньги принимает один человек, ведомость составляет другой, а проверять их должен третий. И все трое знают про лишний су и получают свою часть.

Нож в руке Тибо замер.

— Тогда никто.

— Пока не появится четвертый, которому ничего не платят и который умеет считать.

Я убрала боровики обратно.

— Вот это нам и предстоит выяснить. Возможно, твой отец как раз оказался тем четвертым, который увидел обе цифры и начал записывать разницу.

Тибо опустил глаза на гриб.

— И они его… — он не договорил.

— Значит, — сказала я, — его записи действительно были кому-то опасны.

Я подвинула ему следующий боровик.

— Чисти. У тебя земля возле шляпки осталась. Марта увидит — выгонит нас обоих со двора.

— Тебя не выгонит.

— Тогда одного тебя.

Тибо фыркнул и снова взялся за нож.

Через некоторое время Марта собрала лисички в миску и ушла на кухню. Тибо проводил ее взглядом и наклонился ко мне.

— Там было написано: копии спрятаны у Сен-Дени.

Я продолжала счищать землю с ножки.

— Было.

— А ты говорила, что в Париже остались твои сундуки. У мебельщика.

Теперь я посмотрела на него.

— И?

— Это ведь та самая улица?

— Улица Сен-Дени тянется через пол-Парижа. Там сотни домов, лавки, церкви, склады. Одного названия мало.

— Но ты ведь тоже об этом подумала.

— Я сейчас думаю о том, что ты опять плохо очистил ножку.

Я забрала у него гриб, срезала тонкий грязный край и вернула.

— И еще думаю, что некоторые вещи не стоит произносить посреди двора.

Он оглянулся на кухонное окно.

— Марты же нет.

— Зато есть соседи. Бастьен, который слышит мышь в конюшне через две стены. Сначала научись оставлять мысли при себе, Тибо. Потом поговорим о Сен-Дени.

Он насупился, но спорить не стал, продолжив чистить грибы.

Через полчаса обе корзины были нами переобраны. Бастьен вбил над печью три гвоздя, и я натянула между ними крепкую нить. Крупные боровики мы нарезали тонкими ломтиками, Тибо нанизывал их один за другим, оставляя между кусочками небольшой промежуток, а Бастьен, заметив, что первая нить провисла, перевязал ее выше.

Молоденькие, крепкие, с тугими коричневыми шляпками и толстыми светлыми ножками мы решили засолить. Марта принесла из кладовой большой глазурованный горшок с широким горлом, на дно которого я положила смородиновые листья, несколько зонтиков укропа и разрезанные зубки чеснока, а сверху начала укладывать грибы. Они помещались целиком, и я устраивала их шляпками вниз, тесно один к другому, заполняя промежутки теми, что помельче. Марта после каждого ряда брала крупную соль из деревянной солонки и щедро рассыпала ее поверх грибов. Затем я накрыла грибы деревянным кружком, сверху придавила камнем, который Тибо старательно отмыл у колодца.

— Теперь пусть стоят, — сказала Марта. — Соль свое дело сделает, сок дадут.

— А когда можно пробовать? — тотчас спросил Тибо заглядывая в горшок.

— Через месяц.

— А раньше?

— Раньше получишь по рукам.

Тибо посмотрел на свои ладони, все еще обмотанные холстом, и от горшка отошел.

К обеду с грибами закончили. Боровики для сушки уже висели над печью длинными связками, горшок Бастьен отнес в погреб, а лисички Марта оставила на вечер и прихватив с собой большую миску, вышла во двор.

Проводив ее взглядом, я подтянула к себе счетную книгу, собираясь заняться бухгалтерией, но не прошло и двадцати минут, как вернулась Марта, держа обеими руками миску, полную спелой и ароматной малины.

Я совсем забыла о кустах за конюшней. Они росли у самой стены, куда солнце добиралось лишь после полудня, и потому ягоды поспевали позже, чем на открытом месте. Еще в июне Марта несколько раз приносила мне по одной на пробу, но есть их тогда можно было разве что из упрямства.

Она порылась пальцами и выбрала одну из самых темных.

— Дозрела. Я еще в июне говорила, что к сентябрю дойдет. Тогда кислая была — страсть, а теперь попробуйте.

Я аккуратно взяла ягоду, но она сразу смялась между пальцами, окрасив их темным соком, и во рту оказалась сладкой, душистой, с легкой кислинкой.

— Жалко такую варить.

— Да, но до завтра не достоит, — ответила Марта и перебрала пальцами несколько самых мягких ягод.

Сахара на настоящее варенье требовалось почти столько же, сколько самих ягод, а столько переводить на одну миску малины мне было жалко и я принесла из кладовой горшочек с медом.

— Мед ягоду забьет. Отец на сахаре варил. Фунт ягоды, фунт сахару, — проговорила Марта, взирая на мед с неодобрением.

— Твой отец, наверное, хотел хранить его до следующего лета. А мы съедим до Рождества.

— Если Тибо найдет, до октября не доживет, — хмыкнула Марта, а со двора немедленно донеслось:

— Я слышу!

Малину я пересыпала осторожно, стараясь лишний раз не мять, сверху добавила мед и поставила таз на слабый жар. Сначала мед только понемногу растекался по теплому дну, а нижние ягоды темнели и лопались, выпуская сок. Я бралась за обе ручки и время от времени осторожно покачивала таз, чтобы ничего не пристало.

Через некоторое время сока стало столько, что малина уже плавала в густом красном сиропе. Над тазом поднялся сладкий и душистый пар, и кухня сразу пропахла ягодой.

На поверхности вскоре собралась розовая пена. Марта сняла ее ложкой в отдельную миску, зачерпнув вместе с пеной немного горячего сиропа. Я отломила кусочек хлеба, провела им по краю миски и попробовала. Малина еще отдавала кислинкой, мед чувствовался сильнее, чем хотелось, но вместе получилось неожиданно вкусно.

Тибо обнаружил миску минут через пять. В кухню он вошел будто за водой, остановился возле стола, посмотрел на пену и потянул носом.

Марта молча отрезала ему горбушку хлеба и положила сверху полную ложку.

Тибо съел ее тут же, получил вторую и исчез во дворе прежде, чем мы успели указать ему на малиновый след у самого подбородка.

Следом заглянул Бастьен. Ему тоже достались две горбушки, щедро намазанные еще теплой пенкой. Он съел одну возле стола, за второй уже устроился на привычном месте у двери, а мы с Мартой в конце концов тоже не удержались. Хлеб был еще свежим, пена теплой и сладкой, так что через полчаса от нее остались только розовые следы на стенках миски.

Минут через десять сироп заметно погустел, я сняла таз с огня, а Марта принесла маленький горшочек. После полной миски малины, меда и всей нашей возни варенья оказалось совсем немного. Я переложила его еще горячим, выскребла со стенок таза густой сироп и поставила горшочек остывать.

До вечера горшочек простоял на столе. Когда варенье остыло, Марта накрыла горлышко промасленной бумагой, туго обвязала бечевкой и понесла в погреб, а я отправилась следом.

Внизу после теплой кухни сразу пробирала прохлада. На нижней полке уже стоял горшок с гусем под застывшей белой коркой жира, рядом — горшок с засоленными сегодня боровиками, дальше лежали мешочки с высушенными травами. Марта поставила горшочек с малиной ближе к стене и подвинула поглубже.

— До Рождества думаю простоит, — проговорила я, с удовлетворением оглядывая наш небольшой запас.

— Тогда мальчишке лучше не показывать, куда поставили.

Сверху, словно только и ждал этих слов, донесся голос Тибо:

— Я все слышу!

Марта фыркнула и первой поднялась наверх, я тоже не стала задерживаться и, прихватив свечу, пошла следом.

Лисички, отложенные утром, Марта решила приготовить к ужину. Ближе к вечеру она перебрала их еще раз, срезала потемневшие края ножек, поставила на плиту сковороду и отрезала хороший кусок масла. Когда оно растаяло и запенилось, высыпала грибы. Первые минуты лисички размягчались, поблескивая от масла, потом на дне появилась влага. Марта прибавила огонь и время от времени переворачивала грибы ложкой. Постепенно влага выпарилась, масло снова зашипело, а на лисичках появились первые золотистые подпалины. Самые крупные она перевернула еще раз, давая подрумяниться с другой стороны, и вскоре жареными грибами и горячим сливочным маслом запахло на всю кухню.

Бастьен появился в дверях почти сразу.

— Рано, — бросила Марта, даже не повернув головы.

Старик остановился у порога и заглянул через ее плечо.

— Я ничего не спрашивал.

— А пришли зачем?

Бастьен перевел взгляд на печь, возле которой не было ни дыма, ни вообще чего-нибудь подозрительного.

— Проверить надо.

— Что?

— Печь.

Марта подняла деревянную ложку и указала ею на дверь. Бастьен ушел. Правда, через несколько минут я увидела его за окном возле колодца, откуда кухонную дверь было прекрасно видно.

Когда лисички подрумянились, Марта убавила жар и влила сливки. Они зашипели, попав на горячую сковороду, и она сразу стала собирать ложкой со дна все, что успело прижариться. Сливки постепенно густели, смешивались с маслом и грибным соком, обволакивая лисички светлым соусом.

За стол в тот вечер мы сели вчетвером. Суконщик с Антуаном уехали еще утром, новых постояльцев в воскресенье не прибавилось, поэтому Марта не стала, как обычно, возвращаться на кухню после подачи еды.

Хлеб она нарезала толстыми ломтями и поджарила на сковороде. Я разложила его по тарелкам, а Марта сверху положила лисички и полила каждый ломоть сливочным соусом.

Бастьен попробовал первым. Отломил ложкой размокший край хлеба, подцепил вместе с ним несколько грибов, прожевал и потянулся за следующим куском.

— У нас их курочками зовут. Мать на сале жарила, потом сметаны клала.

— Со сливками нежнее, — возразила Марта, подхватывая ложкой маленький гриб.

— Я и говорю. Барские, — хмыкнул Бастьен, собрал корочкой остатки соуса и заговорщицки подмигнул посмеивающемуся Тибо.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге