Охота на Бога
Глава 1
1
Низкий, мешковатого вида силуэт в объёмном капюшоне, покрывающем голову, вышел из арки жилого дома и остановился под фонарным столбом. В кругу света сквозь размытые очертания одежды стали различимы три белые полосы, тянущиеся вдоль рукавов и кривая надпись ADIDAS, пришитая точно орден в левой части груди. Кофта спускалась силуэту ниже пояса, обрамляя худенькую фигурку зигзагами складок, и плавно перетекала в узорчатые широкие штаны: концы их грузно ложились наземь, собирая пыль да грязь с асфальта. Правый карман толстовки чуть топорщился. Сунув туда руку, силуэт достал сосательную конфету, развернул обёртку и положил леденец себе в рот. Откинув капюшон, ребёнок стал пристально изучать рисунок на фантике, не без удовольствия причмокивая. Это была девочка лет восьми. Очертания её лица по-прежнему ускользали от взгляда, прячась под каре густых белых волос. На ножках девочки блестели мокрые от воды “дермантиновые” туфельки, пошедшая заломами и трещинами поверхность которых, кое-где подкрашенная дополнительно лаком, в ночи отливала оранжевым, хотя на самом деле была красной. Также бросалась в глаза квадратная нашивка с “Весёлым Роджером” и вызывающей надписью: “НА АБОРДАЖ!”, красовавшаяся прямиком на левом полушарии девочкиной задницы.
Девочка изредка топала то правым, то левым носочком, разгоняя воду в луже, у которой стояла. Дождь кончился только недавно, и его призрак витал в воздухе, мизерными каплями влаги оседая на лице. После шума набитой гостями квартирки, безмятежность и спокойствие ночи были девочке приятны. Она не боялась тёмных углов и не выслеживала во мраке улицы скользящие под луной тени незнакомцев. Ровно дыша и оставаясь на месте, она ждала своего брата, который должен был её проводить, но, завидев знакомый девичий контур на скамейке у соседнего подъезда, велел сестре подождать на выходе со двора. Самым тяжёлым было, пожалуй, отпустить его тёплую большую ладонь и, наблюдаю как он неторопливо и точно пританцовывая переходит через дорогу и удаляется к скамейке с девичьем контуром, шагнуть в тёмный зев арочного пролёта, чтобы тот укутал её в темноту с головой. Но девочка справилась.
Раскусив леденец и прожевав, она достала из кармана новый и, валяя конфету во рту, стала рассматривать оставшуюся в руках обёртку. Дома у девочки хранилась коллекция фантиков от конфет и жвачек – большинство одинаковые, но все красивые. Она укладывала их аккуратными рядами в пустую тетрадку, которую потом прижимала сверху несколькими школьными учебниками. Бабушка как-то рассказывала что точно также в молодости делала с полевыми цветами: “Я-т их, внучка, пойду с подружками, нарву, принесу домой, да разложу по книжкам, чтоб поприсохли. Папка то мой – тот толстючие тома у себя хранил. Я то низенькая была: табурет подставлю, с полки сниму тяжесть этакую и оставлю цветки сушиться. Они потом ровные становятся, как будто картинка, только с запахом”. Фантики ничем не пахли, зато девочке нравилось как под давлением книжной массы разглаживаются и приходят в идеальную форму изображённые на них машины, животные, феечки и прочие твари: плотный глянцевый целлофан блестит на свету, линии и контуры печатных картинок столь чётко проступают на разноцветном фоне, что в силу своей инородности и по-кислотному приторной яркости, кажутся даже живыми. Девочка не покупала конфеты специально, но и не упускала возможности пополнить коллекцию. На сегодняшнем столе помимо салатов, блюд с россыпью бутербродов, бокалов, полнившихся “Медвежьей кровью”, водкой и менее популярными жидкостями, сбоку, зажатая между “мясом по-французски” и маленькой инсталляцией домашнего холодца в тарелке с золотой каймой, теснилась пиала с горкой разноцветных сосательных конфет. Пока взрослые были отвлечены разговором и выпивкой, девочка пересыпала немного содержимого пиалы себе в карман, после застегнула “молнию” и, увлёкшись другими детьми, о конфетах забыла.
Теперь же, когда она ждала под фонарным столбом, в уединении с угрюмо косящимися на неё из-под сени ночной мглы дремлющими автомобилями, припаркованными вдоль тротуарной дорожки, и еле-различимым электрическим гудением лампы высоко вверху, только леденцы и развлекали её, не давая заснуть. Привыкшие к темноте глаза девочки медленно обводили обстановку вокруг своим усталым и по-детски замученным взглядом. Чуть в стороне от ухабистой дырявой дороги, огибающей дом с внешней стороны, прятался узкий ход в лабиринт однотипных склепов гаражного кооператива, причудливой пасекой спускающегося к подножию оврага, чтобы там кончиться, уперевшись бетонной махиной в узенькую полосу зелени, густо разросшуюся вдоль сточного ручья. Уже упоминаемая дорога, чуть касаясь разнобокого ряда кирпичных коробок кооператива, возникала из чёрной пустоты слева и также, оставаясь малозаметной, исчезала в чёрной пустоте справа, с тем лишь отличием, что несколько работающих уличных фонарей позволяли проследить изогнутую траекторию, по которой дорога, будто взвинчиваясь спиралью в небо, уходила направо и вверх, огибая полумесяц неказистого жилого дома и без того сякой архитектурный ансамбль которого портили не только нагромождения переполненных мусорных баков у подъездов да железные каркасы лавок, скелетами торчащие из асфальта, доски с которых сняли все до последней, ни сучка не оставив, но и балконы, хаос цвета и формы которых был настолько беспощаден, что в нём угадывался даже какой-то потайной смысл (так дом будто населяли особенно деятельные члены клуба “Новых российских художников” для которых неприкрытый радугой пластика и металла надстроек советский кирпич был вызовом капиталистической индивидуальности).
За “панелькой” прятался большой просторный двор, своей формой напоминавший отсечённую половину овала. В некоторых местах двор оброс пёстрыми геометрическими формами цветочных клумб и симпатичными деревцами, которые на радостях высадили первые счастливцы, получившие от государства квартиру в новострое. Они же, только уже слегка замятые и затёртые, как полежавшие с недельку калачи, поддерживали аграрную идентичность двора сегодня, подрезая деревцам ветки, остригая с кустов лишнюю зелень и втайне мечтая о даче. Посреди двора грустным зерцалом эпохи пустел огороженный забором строительный участок, самой стройке на котором так и не суждено было сбыться. Некоторые обитатели полукруглого дома, косясь на пустырь из окон квартир и комнат, косились молча; иные же – люди обыкновенно тучные и рабочие, с обязательной кружкой чая в одной руке и баранкой в другой, – косились и ворчали, чмокая огненным напитком, что-то о бандитах, империализме и частной собственности. Слухи, ходящие по “панельке”, ясности в ситуацию со строительством не вносили, хоть некоторые, например, слушок о том, что выкупивший участок земли бизнесмен был сперва проткнут железными арматуринами, а затем, вместе с ними же, закатан в фундамент будущего строения, имели весьма экстравагантный характер и могли иной раз рассмешить, но всё же отводить им в тексте особое место смысла не имеет. Касаемо же всего остального чем мог похвастаться двор, помимо деревьев, клумб и строек, много говорить тоже не получится: детская площадка ещё не была старой настолько, чтобы детям было опасно на ней играть; качающаяся на проводах пара старых сандалий, перевязанных тонкой бечевкой, не означала ровным счётом ничего преступного; а чистоту двора явственно демонстрировал факт, что жители “панельки”, спешащие утром на работу, обычно имели счастье спешить по очищенному от грязи и мусора тротуару, чему были всецело обязаны честному закодированному дворнику, который зимой грёб лопатой снег, весной чистил грязь, летом мёл пыль и окурки, а осенью боролся с листопадом.
Теперь была как раз осень. Было именно такое осеннее время, когда скорого прихода суровых зимних морозов и не предполагается вовсе. Для пущей красочности уточним и разъясним некоторые детали художественного вымысла, то бишь напишем о том, как именно, в каких подробностях, пусть даже и не очевидных, заключалась для города и его жителей эта пора. Помимо возросших усилий дворника над метлой, которые безусловно могли согреть чьё-то холодное сердце, горожан не оставлял и жар солнца, то и дело бросая на их серьёзные лица тёплые лучи меланхолии “бабьего лета”. В парках и скверах с удовольствие, кажется, желтели деревья. Птицы, собирающиеся скоро командироваться на юг, кричали громче, прощаясь до весны, а в школах и прочих общеобразовательных учреждениях суровые женщины с лицами воительниц на входе проверяли сменную обувь у учащихся всё с большим остервенением и настойчивостью. Некоторые особо несчастные автомобилисты уже начинали обзванивать знакомых, ища комплекты зимней резины получше и подешевле, и хоть грязи под ногами было покамест немного, но владельцы белых кроссовок и туфель, с грузом на сердце, оборачивали свои обувные изделия старенькими выпусками “Speed-инфо” и оставляли чахнуть в коробках на верху шифоньеров до наступления мая.
Девочку приход осени волновал по своему. С отличием окончив первый класс, она вдруг с каким-то чувством глубокой усталости представила последующие девять лет учёбы. Больше всего её беспокоило, что эти годы и нельзя было по-настоящему представить. Ведь у лет нет ни формы, ни цвета, может быть только чувства, да и то: как представить чувства, которые только предстоит пережить? Девочке простительно в силу возраста было не делать таких выводов умственно, а лишь ощутить свою беспомощность перед навалившейся тяжестью времени. Опыт прохождения первой школьной ступени был маленьким островком посреди бездонного безграничного океана, чьё благородное и воодушевляющее голубое сияние, объявшее горизонт, часто превращалось в иссяня-чёрную булькающую лужу отходов, которые страх подло разливал, хороня под нефтяным саркофагом ребяческую беспечность и радость предстаящей жизни. Девочка мыслила себе школьный период, как один повторяющийся много раз цикл: первое сентября, новогодние каникулы, объявление годовых оценок – вперёд, на следующий уровень! Ей было одновременно приятно думать, что второй класс пройдёт как первый, что она сможет добиться пятерки по каждому из предметов, что папе не придётся её ругать, но в то же время предопределённость её угнетала. Уверенность в будущем легко трансформировалась в тоску о прошлом и девочка неизменно ощущала на себе тяготу ученического волнения. Попытавшись рассказать об этом маме, в ответ она получила лишь надменное фырканье и, ставшее для их дома "классическим", пренебрежение взрослых значимостью детских проблем: “Рано тебе о таком думать, дурёха. Ты сначала начальную школу закончи – потом думать будешь. А то так и скатишься до четвёрок!” – на что девочка вынуждена была отвечать, склонив голову и устыдившись.
С момента разговора прошли три долгие недели. Девочка продолжала учиться отлично, но переживания не покидали её. В голове всплывали воспоминания о потерянном лете. Грустная карусель времени крутила перед мысленным взором бесконечный шлейф пронзённых витыми железными стержнями героев книг, ей прочитанных, персонажей мультфильмов, увиденных по DVD и немногих людей, с которыми она встречалась за три прошедшие месяца. Даже она сама, оседлавшая мраморно-белого пони с розоватой гривой, проносилась мимо, плавно скача то вверх, то вниз на закрепленной в полу карусели оси. Хоровод образов заставал её внезапно и подолгу не отпускал из плена своего гипнотического хода; нагонял тоску. Девочка старательно избегала участия в играх памяти, в которые её так отчаянно звали. Что-то странное и, верно, страшное таилось за весёлыми воспоминаниями из глубокого детства, деревни. Как будто бы зверь, большой и зубастый, со страшным хищным оскалом и длинными бритвенно-острыми когтями убийцы, безшумно открыв старенькую скрипучею калитку, прокрался во двор, обогнув грядки, задев широким боком решётку голубятника, а теперь, встав на цыпочки у самого спаленного окна, пялился на неё, спящую подле бабушки, убоюканную по-старчески искренним родственным теплом. Пламенные точки звериного взгляда, прикованные к ней ненасытным желанием, одной только настойчивостью призывали её проснуться, забыть о видящихся ей в дрёме снах о настоящем и вернуться в глухую тишину сельской ночи, где она лежит на узкой тахте рядом с любимой бабулей, и вспомнить о Звере, о его извечном присутствии, о том, что он как прежде поджидает там за окном. Какое-то первобытное чувство, по своей природе больше схожее с неподвластной разуму секундной эмоцией – автоматическая защита от возможной опасности, вспыхивало где-то глубоко внутри. Девочка вряд ли могла полностью осознать происходящие метаморфозы, прочувствовав и поняв механизмы, движущие процессом поддержки эмоционального равновесия: ей попросту не поспеть за перетекающими по нитям нейронов импульсами собственного мозга. Всё случалось молниеносно. Для того, чтобы косматый “фантом” возник в её детском воображении хватало мига. Такова была угроза чрезмерного увлечения ушедшим, которого девочка так сторонилась. От того, почуя издали запах приближающегося зверя, она, взволнованная, обычно пуще сосредотачивала внимание на том, чем занималась сейчас, в реальности. Хоть это и было бегством неуклюжей подслеповатой добычи от превосхдоного хищника, чаще ей удавалось таки улизнуть, направив течение мыслей в иное русло. Но за сериями побед, девочку стали посещать приступы неожиданной рассеянности: она могла забыть, положила ли в рюкзак нужный учебник, или на каком месте оставила свою розовую расчёску с криво наклеенной поперёк изгиба пластиковой рукояти “Белоснежкой” из старого мультика, блеклой и жёлтой, как все некачественно напечатанные на дешёвой бумаге принцессы (а ведь она любила и дорожила этой расчёской); предметы валились из её слабеньких рук; она куда-то спешила, но вечно не успевала; порой девочка, решая математический пример, могла, потеряв нить вычислений, окончательно сбиться со счёту, а при попытке повторно одолеть выражение, оказаться поверженной и растерянной, с ощущением липкого тяжёлого дыхания зверя у себя на спине, запутавшись в мыслях на том же самом месте. Чтение, раньше занимавшее её и дарящее удовольствие, тоже не давалось: печатные строки скакали перед глазами, тщетно старающимися уцепиться за повествование, думы уводили её далеко-далеко от сюжета, герои не интересовали, интрига казалась глупой. Но кто из её сверстников порой не бывает рассеянным, кто не путается в делах? Что говорить, мало кому из учеников начальной школы легко удержать на длительном временном промежутке своё внимание, особенно на скучных уравнениях и задачах. Но девочке было тревожно от мысли, что дальше, возможно, учиться станет труднее как раз из-за подталкивающих к лени отвлечённости и несобранности. Совершая обычный утренний ритуал (часть большой общесемейной церемонии сбора в места разной степени удалённости от родимого трёхкомнатного гнёздышка), девочка не переставала ощущать, как резонирует пульсирующее чувство беспокойства с сокращениями миокарда у неё в груди. Зверь мог в любой момент распахнуть ударом лапы трухлявую дверь в домишке, прошествовать через сени в спальню, возвещая о своём прибытии протяжным шарканьем когтищ по полу, и, надавив с силой на хрупенькую её фигурку, утопить девочку в складках простыни, затолкать глубоко в чёрный омут бесконечного океана, который так страшил её. Она и вправду на острове: со всех сторон её окружает вода; девочка касается босой ступнёй её кромки и на лице проступают слёзы – жгучая боль расставания восходит вверх по ноге, щекоча не милостивым огнённым языком каждый нерв, и заканчивается на тяжёлом вздохе, вырывающемся из глотки. Перед глазами опять карусель, и всё снова как летом.
На уроках девочке становилось легче. В кабинете она делила третью парту среднего ряда с малоподвижным пухлым мальчуганом с пустыми подёрнутыми дымкой пофигизма глазами. Её соседа звали Колькой, и обладал он столь трудновыговариваемой фамилией, что все, включаю учительницу, звали его строго по имени. Девочка редко входила с ним в контакт, да и Колька не имел ничего против взаимного молчания. На русском его всё занимали порхающие за окном воробушки, на литературном чтении Коля и сам по примеру объектов своего любопытства по-птичьи клевал носом, а на прочих уроках любил, оттопырив мизинец, изучать им недра своих ноздрей, и, иногда являя классу на кончике ногтя экспонаты, пробовать их на зубок. Инфант-сосед благосклонно влиял на девочку, иногда позволяя её раздражённой нервной системе расслабиться, полностью отдавшись его немому цирку. Девочка не стеснялась одаривать Кольку взглядами и смешками, как впрочем и все остальные ученики класса. Увы, детское общество предполагает жёсткую сегрегацию по ролям, с распределением которых дети обычно справляются интуитивно. Худой мальчик в круглых очках с толстыми стёклами – ботан, тихоня-девочка на передней парте с привычкой поддакивать учительнице – мышь (если “мышь” ябедничает, она становиться “крысой”), а вот Колька – он просто дурачок. С него нечего взять и давать ему что-то бессмысленно. Поэтому в спектакле Кольке отводилась роль шута или, коли так угодно, пугала: к нему подойдёшь, полюбуешься чудаком, пнёшь и душа радуется. Можно было бы пожалеть бедного Кольку, но тот неизменно являлся на занятия растрёпанный, в мятой рубашке, с громоздким ранцем в руках и пересекающей одутловатое лицо глупой улыбкой – от того Кольку хотелось ударить, сильно. Если к нему и испытывали что-то вроде доброжелательности, или были хоть сколько-нибудь благосклонны в своих намерениях, то всё это сводилось либо к глухому безразличию, либо к чувству извиняющейся эмпатийной благодарности: “Спасибо тебе, дурак, что берёшь на себя удар насмешек и издевательств. Тьфу тебе в рожу!” Девочка не плевала пренебрежением в лицо соседу, но за полноценного товарища Кольку не считала. На том в Кольке и кончается достойное упоминания, разве что уместно будет приписать, что чем более привычным становился уклад школьной жизни, чем более притирались друг к дружке разномастные характеры, тем и Колька терял в популярности, медленно деградируя из человека в предмет интерьера. Но обратимся к самому началу.
Больше года назад наряженные, красивые, с цветами в руках и бантиками в голове, в сопровождении растроганных родственников, документирующих линейку кто на Kodak, кто на Olympus, ученики 1-го “А” поднялись по школьным ступеням к входной группе и, жалуясь на жару и крича, проследовали внутрь, растянувшись неравномерной колонной за классной руководительницей, как желтопёрые утята за матёрой мамой уткой. Первое сентября выдалось по-обыкновению душным и знойным. Кудрявые облачка, помыкавшись на рассвете в небесном просторе, к обеду все куда-то попрятались. Чёрные нити паутины ЛЭП оккупировали наглые, разожравшиеся к зиме голуби, демонстративно сеющие помётом по лаковым крышам припаркованных во дворах и околотнях машин. В вышине, над фасадами зданий, взмывали вверх разноцветные точки упущенных первоклассниками гелиевых шаров. Возле школ толпились возбуждённые родители. В их энергичном махании руками чувствовалась гордость за отпрысков и безмолвный протест наседки, птенцы которой выпархивают на волю. На редкость чувственный и прекрасный случился день. Девочка, которая была как чувственна, так и прекрасна, запомнила в подробностях всё: как в первый раз прошлась по школьному коридору, как рискнула присоединиться к сбившемся в кружок и хохочущим одноклассницам, впоследствии ставшим ей подругами; сколь бархатным мнился ей тогда спокойный голос учителя, прорезающий гомон звуков из коридора и до чего сказочными казались и время и место, в купе и по отдельности.
Торжество – тихое и обычное, произошло и кончилось, оставшись с участниками событий до конца их лет.
Прошёл год. Если и произошли в это время какие-то изменения, внутреннюю жизнь школы, в которую ходила девочка, они не затронули. С прежним постоянством неисправный трубопровод приводил к затоплению женского туалета, заядлые драчуны конфликтовали регулярно, а худая как щепка, с острым лицом и длинным носом завуч совала к ним в кабинет свой “шнобель”, прикрывая желание лишний раз глянуть на сына – Кольку, всё теми же причинами. От отсутствия перемен девочке было, может, и хуже. Будничная рутина потихоньку поглощала её. Подруги и сплетни не вызывали более живого интереса: она общалась нехотя, будто по принуждению или правилу; уроки не нравились: легче всего было списать причину на прибавившую в весе учительницу, чьё лицо из благородного переросло в толстое и малость противное, но убедить саму себя в этой лжи у девочки не выходило; опостылели также визиты в столовую, где кормили сытно, но не вкусно, и рёв школьного звонка раздражал. И всё-таки, стоило девочке выйти за школьный порог, в ней просыпалась тоска, и девочка считала часы до прихода ночи, когда ляжет в постель, закроет глаза, а открыв их в другой раз, перенесётся в следующее утро, быстро позавтракает, быстро оденется и вернётся поскорей в школу.
Обо всём вышеизложенном девочка подумала, но вскользь. Царящая вокруг сонная умиротворенность давила на душу. Девочка устала стоять; на её лице, обрамленном ореолом светлых волос, лежала тяжёлая тень, скрывающая положение бровей и выражение губ – было непонятно: хмурится она или улыбается. Свежий ветер, лёгкими порывами вырывающийся из арочного проёма, щекотал нос приторным запахом разлитого на дороге бензина и доносил до слуха голос брата – оживлённый и уверенный, но всё такой же далёкий и неразборчивый. Девочка пыталась уцепиться за невидимую волну звука и разделить неясное бормотание на реплики и предложения, но голос отражал лишь тональность речи да изредка дразнил её любопытство отдельными словами: "работа", "завтра", "почему". Девочка внимала, отвлекшись от мыслей. Ей было важно занять свой ум чем-то ещё: теперь три этих слова водили в нём хоровод, сильнее только запутывая и уводя её от возможной разгадки предмета беседы. “Плохие думы любят под вечер подкрадываться. Я поэтому на месте не сижу, внученька: дело делаешь и голова очищается” – говорила ей бабушка, которая по правде была солидарна с коммунистическими идеалами, располагая труд (ручной преимущественно, а по вечерам за чтением – умственный) на приоритетной позиции в иерархической пирамиде своих ценностей и потребностей. Девочка тоже рада была бы занять чем-то свои руки в этот момент, но кроме фантиков от конфет у неё ничего не было. Она сосала очередной леденец, тупо глядя перед собой и разминая в пальцах пластиковую обёртку. Ей, пожалуй и не мешало ничего оставаться в таком положении достаточно долго, чтобы дотерпеть до возвращения брата, если бы не звуки ночной жизни гаражного кооператива, бесцеремонно рушащие спокойствие: где-то скрежетали несмазанные петли тяжёлых ворот; раздавались пьяные визги алкоголиков, доведших своих жён до той степени отчаяния, в которой женщины вынуждены были прибегнуть к крайней мере воздействия на непутных супругов и погнать тех взашей с мягких диванов в сырые гаражи (впрочем, судя по интонационной составляющей визгов, деньги у мужей имелись, а значит и спирт по венам бурлил ГОСТовский, и проститутки брались по ценам, превышающим низ рынка); гармонично дополнял аудиоспектакль зычный прокуренный голос какого-то мужика, решившего спеть своей проблемной “малютке-копейке” колыбель на ночь, от того особо элегантно подбирая матерные выражения и высказывая их безразличному небу со всё возрастающей яростной ноткой, которая, рождаясь в монологической тираде плодом абсолютного отрицания и машины, и проблем с ней, проходила долгий путь метаморфозы через гнев, торг и депрессию, пока наконец не сжималась до тоскливого принятия, и мужик замолкал.
Голос брата, до того, кажется, совсем уж стихший, вдруг взлетел, чуть не добрав до тенора и дав “петуха”. Брат кричал: “ЗА-ЕБ…”, – конец восклицания до девочки не добрался, утонув в гуле двигателя выезжающего из арки автомобиля. Свет фар неприятно резанул по глазам, и девочка отвернулась, пряча лицо руками. Когда же машина миновала, тощая фигура брата уже стояла, замерев, под дождевым навесом у подножия арки, разделенная пополам свето-теневой границей, и девочка её отчётливо видела. Руки брата были как всегда упёрты в худые жилистые бока; голову покрывал гуталиновый купол длинных сальных волос; уголок рта был странно, по привычке, приподнят в угловатом подобии ухмылки. Брат смотрел вслед удаляющемуся в ночь Mitsubishi; глаза озорно блестели из-под чёлки.
– И никто тебя не украл! – развёл он руками.
Девочка заулыбалась, мотнула головой:
– Не-а! Никто даже не проходил.
– Конечно не проходил, – это я их отпугивал.
На секунду на лице девочки проступило искреннее изумление:
– Как?
– Я на них рычал, – ответил брат, и они вдвоём засмеялись.
Секунду погодя, когда брат, имитируя движения охотящегося тигра, скалясь и растопырив, как когти, длинные костлявые пальцы, приблизился, девочка попыталась его обнять, но он, вмиг вернув лицу серьёзное выражение, отпрянул.
– Без нежностей, – парировал он и протянул сестре руку.
Девочка было подала ему свою, но брат шлёпнул её по ладошке и потребовал:
– Леденец гони.
Девочка дала брату леденец и тот, не поворачиваясь и молча, уверенным шагом двинулся в сторону гаражной кооперации. Девочке только и оставалось что семенить сзади, боязливо озираясь по сторонам и шмыгая носом. Вскоре, брата с сестрой было уже не различить в сизой мгле, а голоса их не услышать за тихим ворчанием спящих дворов.
– А о чём ты там разговаривал? – задала вопрос девочка.
Брат нахмурился. Не сбавляя шаг, посмотрел на сестру.
– Подслушивала?
– Нет!
– Да конечно. Подслушивала.
– Нет, не подслушивала. Я даже не слышала что ты говорил.
Брат улыбнулся. Девочка ещё больше смутилась.
– Да что? Я не слышала. Ничего не слышала.
– А так?!
Брат вдруг схватил обеими руками сестру и принялся щекотать её подмышками. Девочка пыталась вырваться, извивалась как в танце, но руки брата её не отпускали.
– Стой! Стой! Хватит!
– Что услышала, а ну признавайся!
– Ничего, ниче… – голос оборвался смехом и девочка почти завизжала.
Брат отпустил её, отступил на шаг. Девочка прекратила смеяться, поправила растрепавшиеся на голове пряди, провела руками по толстовке, разглаживая новообразовавшиеся складки.
– Дурак.
– Ага. Тебя дураки будут ещё всю жизнь мешаться, привыкай.
Сейчас девочка уже жалела, что не смогла преодолеть своего любопытства и спросила брата о разговоре. Впрочем, на него самого она не сердилась.
– И, заметь, дурак сейчас скажет тебе одну очень важную вещь.
– Это какую?
– Такую, что любопытным и противным деткам вроде тебя на базарах носы отрывают и по жопе их секут.
Девочка недовольно причмокнула.
Они стояли по правую сторону от уходящей вниз узкой щебённой дороги. В тусклом сиянии худой холодной луны выглядывали из мрака белые цифры на гаражных воротах.
Брат выплюнул леденец, обнял сестру за плечо и потянул вперёд за собой:
– Ладно, “Варвара”, выкладывай.
Не дождавшись ответа, он добавил:
– Я ругать не буду. И щекотать тоже.
– Ты что-то про работу говорил. Завтра вроде бы, – ответила девочка, всем видом показывая что отвечать не хотела.
– Ага-ага, говорил.
– Ну и?
– А, так я ещё должен тебе что-то рассказывать.
– Я тебе леденец дала.
– Вот хитрюга!
– Говори, говори.
– Это тебе повезло просто, я сегодня честный. А так бы и второй леденец взял; да пожалуй и все забрал бы.
– Но сегодня ты честный!
– Да-да. Что ж ты у меня узнать пытаешься?
– А что ты там говорил, то и пытаюсь узнать.
– Не! Ты конкретно говори – тогда и я скажу.
Некоторое время они прошли в молчании: девочка думала.
– Вы же про папину работу говорили?
– Ещё и догадливая! Про неё самую!
– Про папину работу же нельзя с чужими говорить.
– Не парься – он знает.
Девочка вновь задумалась.
– М-м-м… и на папиной работе завтра что-то будет?
– Не что, а кто, дорогуша.
– Твоя подружка?!
– Эврика!
– Завтра папа берёт на работу твою подружку?
– Да, всё точно так.
Брат потрепал её по макушке: он любил сестру. Девочка не стала брыкаться: она любила чувствовать себя умной.
Они продолжили неспешный спуск в низовье оврага, минуя колоннады гаражей, когда справа от них возникло пятно яркого жёлтого света. Свет лился из раскрытых ворот крайнего в ряду гаража. Посмотрев на него секунду, в момент, когда сквозь неясное сияние проступил кузов автомобиля и стал заметен нависший над ним человеческий силуэт, девочка вдруг почувствовала как ноги её подкашиваются, а в голове всё мутнеет.
Перед глазами вновь закрутилась та страшная карусель.
2
Для девочки и её семьи регулярное посещение квартиры Сидоровых стало привычкой столь незыблемой, что, ни частота разговоров, заводимых об её искоренении, ни совесть, напоминавшая о себе, ложась тяжёлым грузом на душу каждый раз при одном только робком взгляде в открытые наивные лица вышеупомянутого семейства, не могли повлиять на частоту посещения ими квартиры Сидоровых. Тем паче, что последние обладали той свойственной русскому человеку гостеприимностью, вылечиться от которой вряд ли можно, а страдания, приносимые ею в дом, и того пуще – чтутся за счастье.
Извсетно: русское гостеприимство не оставляет унаследовавшему его “молодцу” шансов. человек русский и гостеприимный вольно обрекает себя в служение гостю. Хлебом да солью вряд ли прокормишь отъетые хари друзей-чиновников, друзей-бандитов и беспричинно-толстых-друзей. Ведь надо размаху! Надо чтоб под тяжестью яств и фамильного хрусталя у стола-книжки крылья опускались! Иначе как же? Иначе не почтил ты гостей! Да и ладно что гости то получше и пожирнее тебя питаются, и кошельки у них рублём набиты, а не пылью! То ладно… Ведь тебе главное, чтоб над тобой русским и гостеприимным не смеялся никто, не хаяли дом твой и стол! Вот ради то этого по сусекам погрести и стоит, и на жертву можно пойти! Лишь бы гости себя хорошо и довольно чувствовали.
Вряд ли получится доподлинно верно выразить в тексте спектр переживаний людей такого толка, но зато узнать и познать их натуру более чем просто: требуется лишь поднести к лицу зеркало.
Неведением Сидоровых о чудесном свойстве зеркал преломлять и отражать свет пользовались многие. Ещё большее число людей пользовались этим не подозревая и не коря себя. Семейству же девочки грех был отчётливо виден и ясен, потому, пируя в гостях, они сильно мучились под гнётом обострённого чувства справедливости, которая так неблагородно обделила вниманием хороших людей.
В описываемый день у Сидоровых было как всегда людно. Сумбурное бесповодное торжество никак не тянущее на праздник, а в иные моменты бесстыдно пародирующее поминки, шло по сложившемуся за годы застолий сценарию, который был до обидного не оригинален и в высшей степени рутинен. Заключался он в следующем: гости собирались к означенному часу, гости садились за стол, и гости ели, и гости выпивали. Гости сегодняшние нашли уместным собраться около восьми. Таким образом, в половине девятого все лица уже заняли надлежащие им места, после чего была открыта первая бутылка и вечер начался. Львиную долю времени у гостей отнимало пережевывание пищи, ещё чуток отнимала лёгкая икота после вина и водки, оставшееся же время гости проводили в относительном сумбуре: кто-то рассказывал старую историю или анекдот, при том рассказчик обыкновенно декламировал с набитым ртом, неоднократно прерываясь на смех; остальные вынужденно играли роль слушателей, иногда даже смеялись; по лицам же отвлечённых мыслью, глубоко ушедших во что-то своё, блуждали неискренние улыбки; дети бесновались и мешали мало. Короче говоря, налицо были все признаки группового веселья. Последнее впрочем с каждым новым посещением семейством девочки обители Сидоровых угадывалось всё с большим трудом. Компания неизбежно становилось весёлой под влиянием атрибутов, но даже охватывающие её в такие моменты бесчестье и вседозволенность не в силах были прогнать зловредного грустного духа, который тонкой завесой печали окутывал пьющих. Эта тенденция, давно ставшая очевидной, к теперешней поре претерпела заметное развитие, но продолжала отрицаться.
Таким ходом действо и подошло к переломной для девочки и её брата сцене:
– Я значит, шо решил, – говорил отец девочки.
На его красном от водки наглом лице блестели капельки пота. Между всплесками убедительной жестикуляции он то хватался за лысину, то крутил массивный золотой перст, утопающий в складках кожи толстого как сарделька указательного пальца левой руки. Два его маленьких голубых глаза чутко следили из-под редких бровей за движениями сидящего напротив главы четы Сидоровых – Алексея Алексеевича, который неустанно ёрзал на неудобном табурете, не забывая кивать и поддакивать отцовским байкам.
– Да-да, и что же? – вопрошал Алексей Алексеевич.
– Ну, он мне сразу мужиком толковым показался. Ты понимаешь: юлить не станет. Я поэтому сразу делом занялся, пустил так сказать в оборот, и…
– Детям спать пора, – встряла вдруг в разговор жена Алексея Алексеевича, материализовавшаяся в противоположному углу комнаты.
Последовала небольшая пауза. Короткая борьба взглядов между супругами завершилась вздохом поверженного мужа:
– Пойду уложу сорванцов, – объяснился он и нехотя встал из-за стола.
Отец девочки переждал секунду-другую, формулируя в вяло работающем мозгу мысль. Затем воскликнул:
– О! Щас своих спроважу и посидим!
Такое сильное ударение было сделано на слове “посидим”, что могло показаться будто до настоящего момента никто и не сидел вовсе.
– Лена! Пусть Сашка с мелкой домой идут! И спать пусть ложатся!
Лена – мама девочки, показалась в дверях, глянула на мужа, как-то презрительно фыркнула и крикнула в ответ:
– Чего ж разорался! Напился, блин, и сидит! – потом добавила, уже тише: – да, пусть домой идут.
– И посидим! – заключил отец.
Довольный, он откинулся на мягкую спинку комфортабельного кресла в котором сидел, пододвинул к себе пепельницу и закурил.
За последние несколько часов этот средних лет мужчина с выразительным пивным животом, в брюках цвета благородного африканского песка и рубашке на выпуск, опустошил пачку Congress ровно наполовину и не собирался останавливаться. Едкий табачный дым расползался по комнате бесформенными щупальцами тумана: от зловония не спасало даже открытое окно и спиртовой фетор, мощными волнами исходящий от разлитого по рюмкам самогона.
Отца девочки так любящего сигареты звали Михаилом Фёдоровичем Сёминым и он нисколько не стеснялся оказываемых своей тягой к табаку остальным присутствующим неудобств. И раз уж имело место таковое упоминание, то будет как раз кстати уточнить, что в сегодняшний редкий случай к Сидоровым, помимо Сёминых, пожаловало ещё семейство Купревичей. То были люди низкие бездетные и малозначительные. Присутствие их не отвергалось лишь по причине удивительной органичности и гибкости этой пары. Другими словами, Купревичи привносили в вечер размах и уют, взамен лишь малость уменьшая запасы съестного и спиртного на столе.
Всё время, пока взрослые, к которым с недавних пор причислялся и брат девочки – Саша, заседали и пьянели, дети: Варя Сёмина и трое братьев погодок Сидоровых – носились по остальной части квартиры. К половине двенадцатого мальчишек одолела усталость и темп беготни заметно уменьшился. Девочка тоже зевала, но не так энергично как братья. Саша, которому налили уже достаточно и накормили “от пуза”, покинул пирующих и скрылся в соседней комнате, где уместил длинное тело на детской кроватке и, подложив руку под отяжелевшую голову, стал ждать, когда в желудке освободиться место для ещё одной порции выпивки и закуски. На кухне, где и происходило застолье, за беседой остались Михаил Фёдорович и Алексей Алексеевич; рядом с ними ютился и супруг Купревич, уже напившийся до того состояния, когда имел право признаков жизни не подавать. Дамы, разговор которых начал затрагивать те аспекты личного и женского, о которых их мужьям знать не следовало, уединились в хозяйской спальне. Мальчишки Сидоровы, встав “паровозиком”, курсировали между станциями “Кухня” – “Спальня”, пытаясь привлечь внимание.
Шалость удалась быстро: раньше прочих они взбесили собственную мать. Это-то и привело к тому, что Алексей Алексеевич пошёл укладывать сорванцов, а Сашу вместе с Варей, наказав по приходу незамедлительно ложиться в постель, отправили домой.
Таким образом обычно и завершалось для брата с сестрой гощение у Сидоровых. Касаемо же непосредственно взрослых, то и для них стол кончался примерно в то же самое время. Случалось это необыкновенно просто и почти механически: когда братья Сидоровы крепко спали в кроватках за закрытой дверью детской, а Варя и Саша Сёмины считали барашков, укрывшись тёплыми одеялами у себя дома – мало чему оставалось сдерживать уставших после рабочей недели людей. Следовал тот самый простой и механический процесс: алкоголь наполнял ёмкости, мужчины и женщины с разной, согласно полу и опыту, скоростью их осушали. На утро, при страшном похмелье, последним их чётким воспоминанием, озаряющим светлым лучиком надежды мрачную пучину беспамятства, оставалась закрывающаяся за братом и сестрой Сёмиными дверь.
Путь, по которому Саша вместе с Варей возвращались домой, сначала спускался в низину оврага, затем поднимался вверх на противоположной его стороне и заканчивался там входом в ещё один типовой дворик. Стандартно преодоление всего расстояния занимало у них никак не более двадцати минут, но, как уже известно читателю, в этот раз их заставил задержаться некий таинственный силуэт, который, к удивлению девочки, вызвал в брате волнующее чувство узнавания.
Отправив сестру дожидаться его на выходе со двора, Саша поспешил к силуэту.
Так легко, вспоминая, отыскать в прошлом удивительной красоты мгновения, но так трудно красоту эту в самые эти мгновения осознать и прожить. Долгие размышления могут натолкнуть на мысль: быть может и не было никакой особенной красоты, а всё так, само, со временем надумалось? Может…
Припоминая как смотрел он тогда, что чувствовал, Саша, к ответу не приближаясь, тем не менее ощущал красоту всё явственней и глубже. Будто это вовсе не он сам пережил то, а Оно, наделённое необыкновенною красотой, сжило его.
“И пусть. Пускай не мой целиком этот кусочек. Пускай всё и вся на него право имеют. Но почему ж так красиво? Откуда в обычном разговоре красоты столько? И не луна же это, не ночь… Я, получается?”
Саша постарался без приукрас и эмоций воспроизвести в голове случившееся:
Ночь. Он приближался к сидящей на скамейке девушке. Поднял руку в приветствии.
– Лизка, – окликнул он.
Девушка, наблюдавшая за ним с того момента как он вместе с сестрой показались из подъезда на улицу, махнула в ответ. Меж пальцев её руки дымилась сигарета.
– Ты чего здесь? – спросила Лиза.
– Да так, вот, покурить вместе зашёл, – сказал он и сел рядом.
Девушка улыбнулась.
– Опять клянчишь?
– Клянчу.
– Когда ж у тебя свои появятся, а?
– Когда у всех остальных закончатся, тогда у меня появятся.
Девушка по-прежнему улыбалась.
– А я думала когда рак на горе свистнет.
– Не, так слишком долго ждать придётся. Да и логики нету.
– Да ты что.
– Ага. Вот у всех кончатся, а я всем давать буду.
– Благодетель!
Он рассмеялся.
– Я не брезгливый, можем напополам одну.
– Ладно, – согласилась Лиза, протягивая сигарету.
“Ничего такого нет… Просто сидели, курили…”
Он глубоко затянулся.
– Так что ты тут с мелкой ночью забыл?
Он выпустил дым из лёгких, передал сигарету обратно. Посмотрел на Лизу.
В тёмном свитере, чёрных потёртых джинсах: тень в ней не отступала и днём. Сейчас же, под жалким мерцанием уличной лампы, темнота была от неё неотделима. По-настоящему он её не видел: просто помнил, как выглядели губы, нос, глаза Лизы днём и заполнял их образами пустоту на её лице.
– Хм, твои догадки?
– Я не знаю, – оживилась Лиза. – откуда я по твоему должна знать.
– Ты странная…
– Странная! Я! Нет бы ответить, а ты всё загадки загадываешь. Смотри, у тебя так и спрашивать перестанут. И сигареты давать.
– В гостях мы были, где ж ещё.
– Вот. А у кого в гостях?
– Ты меня поражаешь. Разве непонятно? – сказал он и потянулся за сигаретой.
Лиза шлёпнула его по руке.
– Не выёживайся, а то развелось всяких.
– У Сидоровых мы были, у Сидоровых. Как ты не знать можешь, я не понимаю.
– Конечно не знаю, мне эти Сидоровы зачем?
– Дай ты сигарету, жадная!
Лиза не стала противиться и позволила ему отнять у себя сигарету.
– Они к себе, по-моему, всех домой зовут. Хер знает кого, по-моему. Таких весь двор должен знать.
– Ну, видишь, а я не знаю.
– Да они всех пускают!
Лиза вдруг рассмеялась.
– Так вы и ходите к ним потому, что только они вас и пускают! Неужели такая вредная у тебя семейка?
– Ах ты…
– Ах я! Права, да? – продолжала смеяться Лиза.
– Вредная, да.
Тут уже она вырвала у него изо рта истлевшую до половины сигарету и прервалась, чтобы затянуться. Маленькая яркая искорка вспыхнула на секунду в уголке её рта и тотчас погасла.
“Вот оно, да! Эта секунда! О, как же красиво!”
– Ты зря так. С тобой делятся, а сам: “Вредная…”
– Да. Не жадная ведь.
– И на том спасибо.
– Между прочим, тебе б тоже повежливее быть, – сказал он и потом добавил, объясняясь: – Тебя на работу берут.
Лиза возмущённо подняла брови и повернулась к нему.
– Вот ты как! Ох, зря!
– Что? Не берут хочешь сказать?
– Берут. Мне то что с того что берут? Ааа, так мне может в ноги после этого тебе кланяться, а?
– Повежливее быть.
– Кланяться значит.
– Нет, не кланяться.
– Да я от работы ещё и откажусь! – вдруг заявила она.
Тут возмутился уже он.
– Почему?
– Да чтоб не кланяться! – сказала Лиза и засмеялась.
Смех её продолжался некоторое время, пока он, несмотря на то, что вовсе и не сконфузился и, более того, не испытывал внутри никаких отрицательных ощущений, ни прервал её нарочито обиженным тоном:
– Я серьёзно, а ты…
– Прости, прости, – сказала Лиза и ткнула сигаретным фильтром ему между губ. – Ёж, успокойся.
Он улыбнулся.
– Но ты такой шкет ещё.
– Иди в жопу.
Последовала небольшая пауза.
– Хорошо у Сидоровых, да?
– А?
– БЭ. Ты выпил по-моему.
– Есть немного.
– Значит хорошо.
– Да.
– А родоки там остались?
– Да.
Он бы мог рассказать ей подробно что ел и что пил он у Сидоровых. Мог ещё много всего рассказать. Но горечь заволокла горло, лёгкие раздулись от дыма.
“Такое чувство меня посещало, и не раз. Странное. Детское какое-то”
Внутри всё распирало, это так. Но не от дыма и не от горечи. Что-то ворочалось, расширялось внутри, переполняя тело напряжением и удовольствием, как воздух переполняет латексный шар.
– Понятно, – ответила Лиза, интонационно пытаясь придать равнодушию сказанного некую скрытую заинтересованность. У неё получилось.
Он подумал немного, затем спросил, и спросил конечно больше для виду, нежели чем для ясности, потому как вопрос трудоустройства Лизы закрыт был ещё раньше:
– Так ты выйдешь на работу?
– Шкет, говорю же.
На этот раз он не смог сдержать смеха и от души расхохотался. Лиза присоединилась.
“И вот вроде нет этой красоты, а всё равно хорошо. Приятно так было смеяться”.
– Всё, потух, – сказал он минутой позже, туша бычок о скамейку.
Лиза поднялась. В руке она сжимала ключи.
– В понедельник в четыре?
– Да.
– Буду.
И тут то странное детское чувство, которое переполняло его, резко усилилось. Ощущения обострились. Шар лопнул.
– ЗА-ЕБ-ЦА!
Лиза рассмеялась, махнула ему:
– Бывай, – и скрылась за створкой подъездной двери.
Он поспешил к сестре. В арку как раз заезжал Mitsubishi.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
