Огненный рубеж
Глава 1
Огненный рубеж.
Часть первая. Лёд.
Глава 1
Последняя секунда матча растянулась, как жвачка.
Я помню её до мелочей, хотя потом много раз пытался забыть. Двадцать четвёртый раунд, счёт одиннадцать - двенадцать не в нашу пользу. Карта "Волховский плацдарм", зимний вариант. "Огненный рубеж" - командный шутер по Восточному фронту, где всё сделано так, чтобы ты замёрз ещё до первого выстрела. Разработчики гордились физикой снега и звуком ветра, зрителям нравились вьюги, а нам, пятерым в капсулах за стеклом, на эти вьюги было плевать. Нам нужен был раунд.
В голове, прямо в кости, без всяких искажений, зазвучал голос капитана. Так звучат только турнирные капсулы:
- Сокол, берёшь правый край, я кладу дым. Заходишь первым, как всегда. Ты открываешь им дверь, потом входим мы.
- Принял.
Я всегда заходил первым. Энтри-фраггер - это скорее диагноз, чем профессия. Бежишь туда, где тебя точно убьют, и либо успеваешь забрать одного-двух, либо хотя бы показываешь остальным, откуда стреляют. Мне было двадцать три, занимался я этим с шестнадцати, и никогда не думал, что это может стать чем-то большим, чем способ платить за аренду и не вылететь из команды.
Дым белой стеной лёг над руслом замёрзшей реки, и я рванул вдоль берега. Виртуальный снег скрипел под виртуальными валенками, тело двигалось само. Слева горел сарай, справа чернели вмёрзшие в лёд обломки лодки. Впереди, метрах в восьмидесяти, на гребне береговой кручи сидел немецкий пулемётный расчёт, который я знал наизусть: два человека, причём второй чуть смещён влево.
Поймал его в прицел. Перекрестие встало на голову, лёгкая отдача в плечо, выстрел, красная вспышка.
И тут запахло горелым.
А вот это уже было неправильно. В капсуле нет запахов, кроме тех, что закладывает игра, а игра пахла порохом, мокрой шерстью и печным дымом. Сейчас же тянуло чем-то сладковатым, химическим, с примесью озона, как от перегретой проводки.
В наушниках щёлкнуло, и голос капитана оборвался на половине "Ва...". Небо над картой вдруг стало белым, слепящим, без всякого градиента.
Сервер падает?
Только не сейчас, у нас одиннадцать - двенадцать!
Додумать я не успел. В затылке что-то лопнуло, и меня выключило, будто кто-то нажал на кнопку.
***
Первым пришёл холод.
Он ударил через щёку, через бок, через пальцы, через всё тело разом, и сознание включилось в ответ на него, как сигнализация. Глаза я открыть не смог, ресницы слиплись. Лежал на боку, щекой примёрзнув к чему-то колючему и жёсткому, во рту был вкус железа, а в голове крутилась одна простая и глупая мысль:
Кондиционер, что ли, сломался?
Я с усилием разлепил веки и понял, что кондиционер тут ни при чём.
Передо мной был снег. Настоящий, зернистый, голубоватый в предрассветных сумерках, с вмёрзшими травинками и крошками мёрзлой земли. И в нём была такая подробность, какой нет ни в одной игре - каждая снежинка отбрасывала свою крошечную тень.
Тестовый режим? Максимальная детализация? Выкатили патч?
Версия была хорошая, и я в неё вцепился, как в перила на качающейся палубе.
Попробовал пошевелиться. Тело отозвалось тяжело, неохотно, будто чужое. Пальцы не гнулись. Обе руки были затянуты во что-то толстое, и только поднеся их к лицу, я разглядел, что это рукавицы с отдельным указательным пальцем, из грубой серой шерсти и выпачканные чем-то тёмным. Ладони внутри мокрые и холодные.
- Выход.
Голос получился хриплым и чужим, изо рта вырвалось облачко пара.
- Меню. Пауза. Выход из игры.
Ничего. Спокойный женский голос системы, который подтверждал каждую команду, молчал. Только ветер шуршал по снегу, да откуда-то издалека доносились глухие редкие удары, будто кто-то выбивал ковёр размером с город.
Я приподнялся на локте.
Первое, что увидел - спины. Много спин. Люди лежали в снегу цепью, растянувшейся вправо и влево насколько хватало глаз. Серые шинели, ватники, белые балахоны поверх одежды, ушанки с завязанными под подбородком ушами. Лежали неподвижно, как брёвна, и над каждым поднимался тонкий парок. Сотни людей лежали и чего-то ждали.
Рядом с каждым винтовка. Длинная, со штыком, торчащим вверх, как гвоздь. Мосинки. Этот силуэт я знал с шестнадцати лет, в игре мы с ним каждый день упражнялись. Только в игре он был красивым.
Я посмотрел на свои руки. Рядом с правой в снегу лежала такая же винтовка. Моя. Ложе из тёмного дерева затёрто до блеска там, где за него держались другие руки до меня. Рядом на ремне подсумок, из которого торчали обоймы.
Ладно. Стартовая сцена. Игра иногда начинает с затишья, чтобы ты прочувствовал атмосферу. Сейчас дадут сигнал, и понеслось.
Я лежал и слушал. Слева кто-то долго и глухо кашлял в рукав. Справа шептались двое:
- Хоть бы чаю, а?
- Заткнись, услышат.
Где-то позади лязгнуло железо, и тихий, злой, очень усталый голос прошипел:
- Тише вы, черти!
Пахло махоркой, овчиной, конским потом, керосином и чем-то кислым, застарелым, что шло от самих людей. Так пахнут те, кто давно не мылся и знает, что скоро может умереть.
Вот этот запах был хуже всего. Его нет ни в одной игре.
Я это понимал и всё равно продолжал себя уговаривать.
Была у меня старая проверка, ещё с тренировок. Если надо убедиться, что ты в игре, прикуси язык. В капсуле получишь слабый укол, ограничитель гасит боль до безопасного уровня.
Я стиснул зубы.
Боль была острой и горячей, рот наполнился солёным. Я сглотнул кровь и закрыл глаза.
Ограничитель сняли. Тест на максимальных параметрах. Организаторы пошли на эксперимент. Подпишу потом что угодно, только бы это закончилось...
Сам чувствовал, что каждое новое объяснение держится хуже предыдущего. Как лёд, на который наступаешь уже второй ногой.
Справа шепнули:
- Ты чего ворочаешься?
Я повернул голову.
Рядом лежал парень лет девятнадцати, не больше. Круглое мальчишеское лицо, розовые от мороза щёки, белёсые брови, нос обморожен с одного боку. Из-под ушанки торчат светлые завитки. Смотрел он на меня с тревожным любопытством и по-детски дышал ртом.
- Лежи смирно. Командир сказал - никому не шевелиться. Немец ракеты пускает, заметит.
- Где мы?
Он вытаращил на меня глаза:
- Как где? У Волхова. У Мясного Бора. Тебе чего, голову отшибло?
Мясной Бор...
Название я знал. И не по игре, а из школы и из роликов, которые смотрел для общего развития. Долина смерти. Вторая ударная. Зима и весна сорок второго. И я прекрасно знал, чем там всё кончилось.
Нет. Нет-нет-нет. Разработчики брали реальные карты, это все знают. Название взяли из истории, только и всего. Это просто сценарий.
Видя, что я молчу, парень зашептал дальше:
- Тринадцатое сегодня. Чёртова дюжина, говорят, к неудаче. Но сержант сказал, глупости это, всем одинаково. Колька я. Колька Воронов. А ты из какой роты? Я тебя раньше не видал.
- Я...
И замолчал.
А что тут скажешь? Я из капсулы? Я из будущего? Я энтри-фраггер, мне вернуться надо, у нас раунд?
Парень решил всё сам, и прозвучало это с сочувствием:
- Контуженый. Бывает. Ты держись рядом, ладно? Я присмотрю.
Он отвернулся. Плечи у него мелко дрожали от холода, и он изо всех сил старался этого не показывать.
Я смотрел ему в затылок и впервые за всё это время не смог придумать ни одного объяснения.
Тут надо сказать про одну привычку. Она есть у всех, кто много лет играет. Когда становится плохо и не знаешь, что делать, пальцы сами ищут клавиши. У нашего капитана, например, когда он нервничал, мизинец дёргался на несуществующей кнопке. В капсуле никакой клавиатуры нет, только датчики, но тело-то помнит.
Мой правый указательный палец дёрнулся внутри рукавицы. Привычно, мягко, на ту кнопку, что в "Огненном рубеже" открывала карту.
И карта открылась.
Сначала я даже не понял, что произошло. Мир накренился, будто кто-то поднял камеру. Я так же лежал в снегу и чувствовал холод, но одновременно видел себя со стороны - сверху и чуть сзади, в нескольких метрах, как в играх, где камера висит над плечом героя.
Маленькая фигурка в ватнике лежит на боку, свернувшись вокруг винтовки. Ушанка съехала набок, из-под неё торчит прядь волос, чуть темнее и жёстче, чем я помнил. Да и лицо не совсем моё - обветренное, осунувшееся, будто я неделю не спал. Но это был я, тут без вариантов.
А от фигурки во все стороны расходилась карта.
Та самая, знакомая. Топографическая подложка, тонкие линии горизонталей, штриховка леса, заливка болот. Только поверх неё лежала настоящая местность. С юга на север тянулась белая лента реки шагов в двести с лишним шириной. На западном берегу горбилась высокая кромка, за ней тёмная полоса леса. На нашей стороне низкий берег, кусты и ряд тёмных пятен вдоль кромки. Люди. Наши.
Карта захватывала метров сто, может, полтораста вокруг, а дальше края расплывались, как в тумане. В правом верхнем углу, там, где в игре висела мини-карта, которую я никогда не любил, потому что отвлекала, теперь дрожал маленький круг с точкой посередине.
В первую секунду я даже обрадовался. Раз есть карта, значит, есть система. А раз есть система - это игра.
Но тут же следом пришла другая мысль, холодная, как мёрзлая земля под животом.
Если это игра, то почему так больно?
За правым ухом заныло. Не сильно, но настойчиво, с пульсацией, как больной зуб. Я скривился, и карта поплыла по краям. Моргнул, пытаясь её удержать, и боль чуть отступила, а карта снова стала чёткой.
Цена.
Откуда у меня в голове взялось это слово, я не знаю. Будто кто-то шепнул изнутри.
Я заставил себя дышать ровно. Вдох, выдох. Мороз обжигал ноздри.
Карта держалась, и я начал её разглядывать, как привык перед каждым раундом: углы, укрытия, пути отхода. Привычка оказалась сильнее страха, и, наверное, только это меня тогда и спасло. Голова отказывалась работать, а тело знало, что делать.
Берег у нас низкий, плоский, открытый. Из укрытий только кусты метрах в пятидесяти позади да редкие бугры, вмёрзшие в землю. Лёд на реке ровный, кое-где полосы наметённого снега и чёрные пятна полыней. Противоположный берег поднимался круто, и там, где лес отступал от воды, виднелись какие-то неровности. Окопы. Или то, что от них осталось.
Я смотрел на эти неровности, сам не зная, что ищу.
И они загорелись.
Сначала одна маленькая красная точка на самом гребне, там, где неровность была особенно резкой. Не мигала, не пульсировала, просто появилась и осталась, как отметка красным маркером. Через секунду правее вспыхнула вторая, потом сразу две рядом, потом ещё, и ещё, пока их не набрался десяток.
Зажигались они волной, вразнобой, будто карта вспоминала увиденное. Каждая точка - маленький красный ромб с чёрточкой внизу, и каждая стояла там, где, как я теперь понимал, сидел человек.
Ромбы выстроились вдоль гребня, с разрывами. Два из них, рядом друг с другом, сидели чуть выше линии, над самой кромкой, и от них к реке тянулись еле заметные штрихи сектора обстрела, будто кто-то провёл карандашом дуги.
Пулемёты. Этот рисунок я знал, сам рисовал его в каждой партии, разбирая позиции противника.
Только в игре красные ромбы были фигурками на экране. Врагами.
А сейчас я смотрел на них и думал только о том, что там люди. Прямо сейчас, на холодной земле, на том берегу сидят живые люди. Мёрзнут, как и мы, кашляют в рукав, смотрят на нашу сторону и ждут.
Это ощущение было тяжёлым, почти физическим. Как удар под рёбра.
Итак, что я знаю? У меня в голове работает карта, враги на ней отмечены красным, а где-то над рекой вот-вот взлетит ракета.
Над самым ухом раздался злой шёпот, и чья-то тяжёлая, как гиря, рука схватила меня за воротник и вдавила в снег:
- Голову убери, дурья твоя башка! Хочешь, чтоб тебя снайпер снял до начала?!
Я успел разглядеть только небритый подбородок, жёсткие светлые глаза в покрасневших от недосыпа веках и рыжеватый от инея ус. Потом меня лицом впечатали в сугроб, и карта погасла, как телевизор, у которого выдернули шнур.
Остался только холод и чужой голос у самого уха:
- Лежи, говорю. Сейчас пойдём.
Глава 2
Глава 2
Меня держали за воротник, пока в голове не перестало звенеть.
Рука у сержанта была как клещи. Не злая, а рабочая, привычная - так держат собаку, которая рвётся к дичи раньше времени. Вдавливал он меня ровно настолько, чтобы я не поднимал головы, и ни граммом сильнее. Я лежал носом в сугробе, ледяная крупа таяла на губах, и думал о том, что у меня в голове только что работала карта, а теперь её нет.
- Живой?
- Живой.
Он наклонился ближе. От него пахло махоркой, мокрой овчиной и чем-то железным. Оружейным маслом, наверное.
- Тогда слушай сюда. У них на том берегу снайпер сидит. Вчера двоих у воды снял, пока воду носили. А ты сейчас голову поднял, как гриб после дождя. Ещё раз так сделаешь - сам тебя пристрелю, чтоб не мучился. Понял?
- Понял.
- Фамилия?
Простой вопрос, а я на секунду завис, будто меня спросили по-китайски.
- Соколов.
- Соколов, - повторил он, будто пробуя слово на зуб. - Рота какая?
- Не знаю.
Он помолчал, потом отпустил воротник, и я смог повернуть голову.
Такие лица рисуют на плакатах про суровых людей, только живое оно было куда менее красивым. Лет сорока, глубокие складки вдоль щёк, рыжеватые от инея усы торчат из-под шерстяного подшлемника. Глаза светлые, почти белые, в красных веках, с сеткой мелких морщинок в уголках. Такие бывают у тех, кто годами смотрит против солнца или против ветра. В петлицах распахнутой шинели виднелись облезлые красные треугольники.
- Пополнение, что ли?
Я ответил честно:
- Не знаю. Я... очнулся недавно.
Справа вставил Колька:
- Контузило его, говорит. Я ему сказал, он, видать, и вправду. Товарищ сержант, он нормальный, он просто...
- Молчи, Воронов.
Колька замолк.
Сержант разглядывал меня ещё секунд пять. Было видно, что он прикидывает, причём не меня, а ситуацию. Скоро начнётся, времени нет, людей и так не хватает. И если этот контуженый может держать винтовку, то лишний ствол на льду лучше, чем отправлять его в тыл по такой погоде.
Он заговорил, скорее сам с собой, чем со мной:
- Ночью пополнение пришло. Бумаг не привезли. Людей перетасовали, как колоду, чёрт их там разберёт. - Потёр лицо ладонью. - Лосев я. Сержант Лосев, Матвей Фомич. Командир отделения. Раз тут оказался, значит, теперь ты в моём отделении. Понятно?
- Так точно.
Слова вылетели сами, из какого-то кино или из какой-то игры, но он кивнул, будто так и надо.
- Винтовку покажи.
Я протянул ему мосинку. Он, не глядя на меня, взял её двумя руками, потянул затвор на себя, отпустил, поднёс к глазам. Негромко лязгнуло. Сержант покрутил головой и вернул мне оружие:
- Масло замёрзло. Ты хоть смазку менял?
- Нет.
- Дурак. Затвор прихватит, и будешь с палкой с железкой на конце. Погоди.
Он сунул руку за пазуху и вытащил крошечную жестяную коробочку. Внутри был белёсый комок, похожий на вазелин. Зацепил его пальцем и быстро, привычно, будто делал это тысячу раз, размазал по затвору и затворной раме.
- Теперь хоть щёлкает. Если до воды дойдёшь, винтовку не бросай и в снег не клади. Хуже замёрзшего затвора, когда на тебя немец идёт, ничего нет.
- Спасибо.
- Не за что. Ты мне живым нужен.
Сказал он это без всяких сантиментов, просто как факт. Мне понравилось.
Сержант перевернулся на живот, вытянул шею и оглядел цепь. Потом, не поворачиваясь, тихо заговорил:
- Слушай внимательно, повторять не буду. Сейчас артиллерия постреляет минут пять, может, десять. Многого не жди, снарядов мало, и почти всё уйдёт по первой линии, до второй не достанет. Потом зелёная ракета. По ракете встаём и идём по льду. Не бежим, а идём быстрым шагом. По льду бежать нельзя, ноги разъедутся, а у немцев там пулемёты, им только того и надо.
- Сколько идти?
- Двести шагов. Может, больше. - Он сплюнул в снег. - Лёд у нас крепкий, танк выдержит, но на середине, где течение, есть промоины. Обходим по следам тех, кто впереди. Упадёшь - лежи, не вскакивай, пока пулемёт огонь не перенесёт. Ранило - кричи, санитары придут, когда смогут. Только кричи потише, чтобы немец не услышал, где ты.
- А потом?
- Потом берег. Крутой, но мы его уже знаем, ребята вчера ходили, там тропа есть. Берём первую траншею, а дальше как получится.
Говорил он тихо и ровно, будто список покупок перечислял. И от этой ровности было страшнее, чем от любой истерики. Человек деловито и по порядку объяснял, как тут умирают.
- Белая простыня есть?
- Нет.
- Воронов, дай ему кусок.
Колька засуетился и вытащил из-за пазухи сложенный в несколько раз кусок белой ткани. Судя по пятнам, когда-то это было чьей-то наволочкой.
- Накинь на плечи и на голову, чтобы на снегу не выделяться. Только ушанку не снимай, мороз.
- Спасибо.
Колька посмотрел на меня с той простой деревенской заботой, какая бывает, когда видят, что человеку плохо:
- Ты ешь что-нибудь? У меня сухарь есть.
Я хотел отказаться, но желудок ответил за меня таким голодным спазмом, что стало ясно - есть я хочу уже давно. И не с того момента, как здесь оказался, а откуда-то раньше.
- Давай.
Он достал из кармана ржаной сухарь, почерневший от грязи и пота. Твёрдый, как камень. Откусить не получилось, так что я сунул его в рот и стал рассасывать. Пах он дымом, пылью и чем-то кислым, и в обычной жизни я бы такое выплюнул.
А тут жевал, и вкуснее ничего в жизни не ел.
Сержант на нас не смотрел. Он смотрел вперёд, туда, где над рекой висела серая дымка, и беззвучно шевелил губами. Я присмотрелся - нет, не молился. Считал. Шёпотом, по стволам, по людям, по метрам.
А у меня в голове крутилась мысль, которую я старательно гнал.
Карта.
Она работает, это факт. Что это такое и почему, я без понятия, но она показала мне то, чего я знать не мог. И если она показывает правду, то о противнике я знаю больше, чем кто угодно в этой цепи, включая сержанта.
А если нет?
Тогда это просто глюк от контузии, а я собираюсь поставить на него свою жизнь.
Но если да...
Не поднимая головы, я осторожно дёрнул указательным пальцем внутри рукавицы. Той же кнопкой, что и в "Огненном рубеже", тем же привычным движением.
Картинка сместилась.
На этот раз я был готов. Не дёрнулся, не стал бороться, просто дал камере подняться и увидел себя сверху: фигурка в ватнике и белой наволочке лежит рядом с двумя другими, сержантом и Колькой. Над нами никаких отметок, свои не светились. Только местность, тонкие линии и заливка льда. А на том берегу всё те же красные ромбы.
Стояли они на прежних местах, но теперь я смотрел внимательнее.
Ромбов было семнадцать, я пересчитал на всякий случай. Одиннадцать стояли по гребню вдоль берега, как зубья расчёски, на равных промежутках. Стрелки, по одному на окоп. Остальные шесть разбились на пары. Три пары - три огневые точки.
Одна справа, на гребне у самой кромки леса. Вторая в центре, чуть ниже, у воды, спрятана за каким-то бугром. А третья...
Третья слева, метрах в тридцати от центральной, и от неё к реке тянулась дуга сектора обстрела, пошире, чем у остальных.
Что значит такой сектор, я знал. У станкового пулемёта, у того же "Максима" или MG-34, дуга узкая и вытянутая. А тут что-то лёгкое, ручное, на сошках, стоящее на хорошей позиции. Ручник, который можно быстро перебросить.
Я начал считать секунды. Раз, два, три... На четвёртой за правым ухом заныло, знакомо и настойчиво. На пятой карта дрогнула по краям. Я стиснул зубы, продержал её ещё две секунды и отпустил.
Мир вернулся на место, а вот боль за ухом осталась, пульсируя в такт сердцу.
Дышал я, как после пробежки. Несмотря на мороз, под шапкой выступил холодный пот. Колька косился на меня с опаской, сержант, похоже, ничего не заметил.
- Матвей Фомич...
- Чего?
- Справа на гребне, у кромки леса, пулемёт. Ещё один в центре, у воды, за бугром. И третий слева, ручной, метрах в тридцати от центрального. Сектор у него широкий.
Он очень медленно повернул голову. Светлые глаза остановились на мне, и не было в них ни удивления, ни испуга. Было что-то холодное и цепкое. Так смотрит человек, который услышал в тёмной комнате странный звук и пытается понять, откуда он.
- Откуда знаешь?
- Вижу.
- Что видишь?
- Огневые точки. Мне... мне видно.
Смотрел он долго. Так долго, что я успел подумать: сейчас решит, что я псих, или шпион, или и то и другое сразу, и отправит в тыл, где такими занимаются люди с петлицами другого цвета.
Наконец сержант тихо сказал:
- Разведка ночью докладывала про два пулемёта. Справа и в центре. Про третий ничего не было.
- Он слева. Ручной.
- Если врёшь...
Он не договорил.
- Не вру.
Лосев спокойно повторил:
- Если врёшь, ты первым ляжешь. И не от немцев, а от меня.
- Понял.
Он кивнул, будто закрыл для себя вопрос. Потом повернулся на бок, достал огрызок карандаша и клочок бумаги, быстро что-то нацарапал, свернул и сунул Кольке:
- Бегом к лейтенанту Кравцу, второй взвод. Отдашь лично. Скажешь, от Лосева, срочно. Ползком, не вставая. Понял?
- Понял, товарищ сержант.
Колька растворился в сером воздухе, как мышь в траве, а я смотрел ему вслед и думал о том, что сейчас сделал.
А сделал я вот что - поставил свою фамилию под информацией, которую не могу объяснить. И первым об этом узнал человек, который может меня расстрелять.
Лосев негромко сказал, глядя в сторону:
- Не думай, шпионом я тебя не считаю. В финскую видал таких. Охотник был один, таёжный, снайпера за версту чуял. Может, и ты из таких.
- Может.
- Ну вот. Лежи и не мешай.
Мы лежали рядом и молчали. Так молчат люди, которые сказали друг другу чуть больше, чем собирались. Холод пробирал до костей. Пальцы ног деревенели в чужих валенках, спина стыла под ватником. Сухарь во рту давно размок в кисловатую кашицу. Я её проглотил, и внутри разлилось слабое тепло.
И тут меня накрыло воспоминание.
Я его не звал. Просто мозгу было нечем заняться, и он потянулся к самому тёплому, что у него было.
Тренировочная база. Квартира на седьмом этаже панельки на окраине, которую команда снимала на пятерых, плюс комната для запасного. На кухне вечно что-то варилось, потому что Тёма-снайпер не мог играть на пустой желудок, а Игорь-поддержка вечно что-то мыл. Диван, на котором по очереди отсыпались после ночных тренировок. Стена, обклеенная схемами карт с красными и синими стрелками, которые менялись каждую неделю.
Лёха, наш капитан, сидит на подоконнике с кружкой остывшего чая. Прозвали его Грачом за вечное "грррач, грач, смотрите, что вы творите". Он старше меня на пять лет, и в свои двадцать семь смотрит усталыми глазами человека, который слишком много сидит за экраном.
Не поворачиваясь, говорит:
- Слушай, Сокол. Ты знаешь, чем хороший энтри отличается от плохого?
Мне двадцать два, и я ещё уверен, что всё решает реакция. Так и отвечаю:
- Реакцией.
- Нет. - Он делает глоток. - Хороший энтри думает о том, что увидят остальные. Плохой думает о том, сколько фрагов наберёт сам. Ты врываешься не убивать. Ты врываешься, чтобы команда узнала, где враг. Одна информация стоит десяти фрагов.
- Звучит как отмазка для тех, кто не попадает.
Он смеётся, тихо и без обиды:
- Может. Но попадать умеют все, а читать раунд - единицы.
Тогда я пропустил это мимо ушей. Решил, что он просто философствует перед важным матчем, кивнул и пошёл разминаться.
А сейчас, лёжа на мёрзлой земле у Волхова, услышал это так ясно, будто Грач лежал рядом.
Одна информация стоит десяти фрагов.
Я ведь только что именно это и сделал. Отдал информацию человеку, который с ней что-нибудь сделает.
Додумать я не успел. Лосев шепнул:
- Лежи. Идут.
По цепи прошло шевеление, как рябь по воде. Я приподнял голову на сантиметр, не больше. Это вернулся Колька. Он быстро и бесшумно подполз к нам на брюхе и, тяжело дыша, прошептал:
- Передал. Лейтенант прочитал, сказал: "Спасибо, Лосев, учту". И велел ждать.
- Всё?
- Всё.
Сержант выдохнул:
- Ну и ладно. Значит, учтёт.
Что он имел в виду, я понял, когда посмотрел налево. Там, в сотне метров от нас, в низинке, лежал расчёт станкового "Максима". Двое возились у щитка, один что-то показывал другому рукой. Потом они, пригибаясь, потащили тяжёлый станок вправо, метров на двадцать, к небольшому бугру. Оттуда простреливался сектор у воды, где, если я не ошибся, и сидел тот самый ручник.
Кравец поверил. Или не поверил, но решил перестраховаться. Мне без разницы.
Если я ошибся, эти люди зря тащили тяжеленный пулемёт и потеряли драгоценные минуты. А если не ошибся...
Нет. Об этом думать было нельзя.
Время тянулось. Небо на востоке, у нас за спиной, из серо-синего становилось серо-жёлтым, звёзды гасли одна за другой. С немецкой стороны пару раз с шипением взлетали белые ракеты, и тогда мы все вжимались в снег. Мёртвый свет заливал лёд, и на секунду становилась видна каждая трещина, каждая полоска снега, каждый бугорок. Потом ракета гасла, и темнота казалась ещё гуще.
Колька рядом дышал тяжело, с присвистом, и что-то шептал. Я прислушался и разобрал: "Отче наш, иже еси на небесех..." Молился тихо и привычно, не стесняясь. Так молятся те, кому в детстве бабушка объяснила, что это работает. Сам я не верил, но мешать не стал.
Лосев тоже шептал, только не молитву, а "раз, два, три, раз, два, три". До меня не сразу дошло, что он считает вдохи, чтобы не дрожать.
Я посмотрел на свои руки. Они мелко тряслись, как у старика. Сжал кулаки, но дрожь шла изнутри и не слушалась.
Сержант сказал, не поворачиваясь:
- Не борись. Тело дрожит, потому что холодно и страшно. Это нормально. Главное, чтоб руки слушались, когда стрелять.
- А они будут слушаться?
- Будут. Придёт время - будут. Сам удивишься.
- Откуда ты знаешь?
- Не знаю, - ответил он спокойно. - Но у всех так.
Мы ждали. Минуты текли, как густой мёд. Далеко позади, за лесом, глухо ударило, потом ещё и ещё. Земля под нами чуть вздрогнула, и Колька вздрогнул вместе с ней:
- Наши. Артиллерия.
Над головой с низким свистом прошли первые снаряды, будто высоко-высоко рвали ткань. На том берегу, в серой дымке, вспыхнули красные пятна, одно за другим. Звук дошёл с запозданием, тяжёлый и глухой, как удары в огромную дверь.
А я смотрел на вспышки и думал, что где-то там, в красных ромбах, сейчас вжимаются в мёрзлую землю люди, пока над ними рвётся железо. Кто-то из них молится. Кто-то считает вдохи, чтобы не дрожать.
Я зажмурился.
- Не смотри туда. Смотри на реку. На свой участок, куда пойдёшь.
Я открыл глаза и посмотрел на лёд. Ровный, белый, с чёрными полосами промоин. Двести шагов. Может, больше.
Обстрел длился минут восемь, я считал. Так мало, что я сперва не поверил. В игре артподготовка шла по полчаса, и у каждой стороны были десятки стволов. А здесь били редко, с большими паузами, и было понятно, что снарядов и правда нет, как Лосев и говорил.
Когда всё стихло, повисла та особая ватная тишина, какая бывает только после грохота. Дым над тем берегом стелился низко, тёмно-серой пеленой, и медленно уползал к лесу.
Лосев поднялся на колени, провёл рукой по лицу, будто стирая усталость, проверил затвор и подсумок. Движения точные, отработанные.
- Ну. Готовьсь.
Цепь зашевелилась. По снегу пошёл тихий шорох - люди поправляли оружие, затягивали ремни, подтягивали ушанки. Кто-то в стороне прошептал "Господи, помилуй", кто-то глухо выругался.
Я встал на колени. Ноги не слушались. Вцепился в винтовку обеими руками, а сердце колотилось так, что на том берегу, наверное, было слышно.
Справа поднимался Колька. Лицо белое, глаза огромные. Он поймал мой взгляд и попытался улыбнуться, но вышло плохо.
- Держимся вместе?
- Держимся.
- Хорошо.
Больше он ничего сказать не успел.
Далеко справа, за нашими спинами, с шипением и искрами в небо рванулась зелёная ракета. Взлетела высоко, дугой, и на секунду залила всё мёртвым изумрудным светом: снег, лёд, лица, штыки. Потом начала падать, и в её гаснущем свете я увидел, как вся цепь, сотни людей, разом поднялась из снега.
Лосев выдохнул:
- Пошли! За мной, не отставать!
И я шагнул на лёд.
Глава 3
Глава 3
Первые тридцать шагов прошли в тишине.
И это было хуже всего. Я шёл по льду в цепи, с винтовкой наперевес, в белой наволочке поверх ушанки, вокруг шли сотни людей, и никто не стрелял. Только снег сухо и громко хрустел под ногами, как битое стекло, да все тяжело дышали. Пар от дыхания стелился над цепью низким туманом, а каждый шаг отдавался в ушах, как удар молотка по пустой бочке.
Ракета погасла, и над рекой снова стало серо.
Лосев слева шептал, не поворачивая головы:
- Не бегом. Шагом. Дыши ровно. Дистанцию держи.
Он шёл в паре метров от меня, чуть впереди, спокойно, будто по тротуару. Винтовка висела на плече стволом вниз, и он её даже не придерживал. Я не понимал, как так можно, пока не увидел, что руки у него заняты. Он сжимал у пояса гранаты.
Колька шёл справа, так близко, что я слышал его дыхание. Смотрел под ноги, и губы у него шевелились.
Ровным лёд оказался только издалека. Стоило сойти с берега, и под ногами пошли бугры, торосы, ломаные пластины, присыпанные снегом, а между ними трещины - и тонкие, как нитки, и широкие, в ладонь. Нога то проваливалась в мягкий наст, то скользила по голому льду. Я ловил равновесие, а тяжёлая винтовка тянула руки вниз.
Двадцать шагов. Тридцать.
На сороковом в голове сам собой включился счёт. Игровая привычка: сколько метров до цели, сколько секунд до укрытия. До гребня оставалось метров сто пятьдесят. При такой скорости - ещё минута.
Очень хотелось включить карту, но я не рискнул. Подозревал, что на ходу она держаться не будет. Если двигаться, она, скорее всего, поплывёт, как отражение в воде, по которой пошла рябь. Ну получу я грубую картинку метров на пятнадцать-двадцать, а потом разболится голова, и я потеряю несколько секунд. А тут каждая на счету.
Сто двадцать метров.
В какой-то момент мне даже показалось, что мы так и дойдём, молча, никем не замеченные.
А может, там вообще никого нет? Может, красные ромбы были просто сбоем?
Мысль была такая глупая и такая сладкая, что я чуть не улыбнулся.
И тут на гребне, прямо перед нами, вспыхнул огонь.
Сначала я увидел только короткий красный отсвет, как от фотовспышки. Потом донёсся звук - сухой, частый, нескончаемый, будто рвали огромное полотнище.
Пулемёт.
Метрах в тридцати справа от меня трое бойцов в белых халатах кувыркнулись вперёд, будто их дёрнули за невидимые верёвки. Один упал лицом в снег и так и остался лежать. Второй схватился за ногу и закричал. Третий медленно сел, как усталый человек садится на лавочку, и повалился на бок.
Лосев заорал:
- Ложись! Ложись!
Я бросился на лёд. Падать я умел, семь лет игры как-никак. Тело само ушло вниз, плечо ударилось, подбородок стукнулся о приклад, винтовка вылетела вперёд. Колька рухнул рядом, и у него в кармане что-то хрустнуло.
Над нами прошла очередь. Я её почти физически чувствовал, будто горячий ветер срезал верхушки сугробов. Лёд брызнул осколками, мелкая ледяная пыль полетела в лицо. Справа и слева кричали, матерились, а потом где-то в глубине цепи раздалось первое "Ура!". Слабое, неуверенное, оборвалось на середине. За ним второе, погромче. Кто-то подхватил, и все, кто ещё был на ногах, понеслись вперёд.
Лосев рявкнул:
- Лежать, мать вашу! Кто встал, тот покойник! Лежать!
Он быстро, по-змеиному полз ко мне, прижимаясь ко льду. Лицо серое, как пепел, и при этом совершенно спокойное.
- Соколов! Где?
- Что где?
- Пулемёты! Ты говорил! Где?
До меня не сразу дошло. Он ждал того, что я обещал.
- Мне надо три секунды. И не двигаться.
- Нет у тебя трёх. Дам две. Давай.
Он уже не спрашивал, как я это делаю. Просто принял как факт.
Я вжался в лёд, на мгновение зажмурился и ткнул пальцем в воображаемую кнопку.
Мир качнулся, камера поднялась.
Я увидел себя, маленького, распластанного на льду, рядом фигурку Лосева, и ещё десятки таких же, вразнобой лежащих на белом. Ни над одной никаких отметок, свои для карты были просто людьми. А впереди на гребне горели красные ромбы. Только теперь ярче и стояли они иначе.
Правый, у самой кромки леса, был весь в густом частоколе штрихов. Стрелял. Это и без слов было понятно - дуги от него шли веером прямо на нас. Центральный, у воды, молчал. Сектор у него узкий, огня он не открывал. Ждал.
А слева, где я говорил про ручник, ромбы горели ровным пустым светом. Не стреляли. Ждали, пока мы подойдём ближе.
За ухом кольнуло, голова начала болеть. Я выдавил:
- Правый работает. Центральный молчит, ждёт. Слева ручной, двое, тоже молчат. Хотят, чтобы мы подошли.
Три секунды. Четыре. На пятой карта поплыла.
Я отпустил её, и мир вернулся тупым ударом. В виске заныло, к горлу подкатила тошнота. Я сглотнул горькую слюну.
Часто так делать нельзя.
- Где наши "Максимы"?
- Не знаю.
Лосев говорил быстро, глядя не на меня, а куда-то на гребень:
- Ладно. Слушай приказ. Правый нам не достать, он по всей цепи лупит. Пусть "Максим" с ним разбирается, для того и стоит. Центральный подождёт. А вот ручник слева, если ударит, когда мы к воде подойдём, всех нас положит. Сможешь его отсюда снять?
Я прикинул:
- До него... метров сто двадцать.
- Сможешь?
В "Огненном рубеже" я бы ответил не задумываясь. Там это обычная дистанция, я брал её раз по десять за матч. Только там не было мороза, дрожи в руках и страха.
- Попробую.
- Пробуй. Я прикрою. Но если два раза промажешь, больше не стреляй, ляжем.
Он вытащил из-за пояса гранату и положил рядом на лёд так, будто это коробок спичек.
Я подтянул винтовку, улёгся поудобнее, упёр приклад в плечо. Холодный металл обжёг щёку. Открытый прицел, мушка и целик - штука древняя, надёжная и неудобная. По игре я её знал, но там она казалась мягче. Здесь затвор шёл туго, смазка Лосева помогла, но металл всё равно был ледяным и жёстким, как камень.
Я приложился и поймал левый край гребня.
И тут включился прицел.
Не знаю, как ещё это назвать. Прямо поверх настоящего мира, поверх мушки и целика вспыхнула тонкая зелёная сетка. Маленький круг в центре, от него вниз уходит дуга падения пули, справа мигает цифра - 118. Метров, надо понимать. Над кругом дрожит крошечное облачко разброса и то расширяется, то сжимается в такт моему дыханию и дрожи рук.
Вот оно.
До боли знакомый прицел. Семь лет я его ненавидел за то, что он слишком много подсказывает, и любил за то же самое. Только теперь он жил у меня в голове, а не на мониторе.
Я нашёл ромб. Красный, неподвижный, с чёрточкой внизу. Он стоял на самом краю гребня, чуть выше воды, за небольшим холмиком. Сквозь серую дымку я различил над ним смутный силуэт - человек в каске пригнулся за пулемётом.
Сетка легла на каску. Дрожь то сжимала круг, то расширяла. Я попробовал задержать дыхание, как когда-то учил тренер.
А руки тряслись. Не сильно, но хватало, чтобы круг уходил с каски на плечо, на снег, на небо. Я его ловил и снова терял. Мороз сводил пальцы, спусковой крючок был как кусок льда.
- Давай. Не тяни.
Я выдохнул, поймал паузу между ударами сердца, как всегда делал в игре, и выстрелил.
Приклад так шарахнул в плечо, что искры из глаз посыпались. Никакой мягкой виртуальной отдачи, тут она была живая и злая. Винтовку подбросило вверх, пуля свистнула, и я сразу почувствовал - мимо.
Сетка показала это раньше, чем я поверил: зелёный крестик пролетел выше каски больше чем на метр и ушёл в дымку.
Голос у Лосева остался ровным:
- Мимо.
- Вижу.
- Он тебя заметил?
А я и не знал. Посмотрел на ромб, и тут он ожил. Пустая до этого дуга вспыхнула широкими жадными штрихами. Точка стояла на месте, но теперь стреляла.
- Вниз!
Я вжал голову в лёд.
Над нами рубануло. Теперь уже не по цепи вообще, а прицельно, точно по нашему месту. Лёд брызнул прямо перед лицом, осколки секли щёки, как песок. Рядом кто-то коротко и глухо вскрикнул. Колька? Нет, кто-то справа. Голову я поворачивать не стал.
Очередь прошла, и стало тихо. Секунду. Две. Три.
- Второй раз. Спокойно.
Ага, спокойно. Я лежал лицом в снегу и думал, что спокойно тут не получится при всём желании. Что я чуть не угробил всю нашу тройку. Что промазал, хотя в игре на такой дистанции у меня девяносто процентов попаданий. Сердце колотилось, тошнило, и за правым ухом ныло, не отпуская ни на секунду.
И вдруг посреди всей этой паники в голове заговорил мой собственный голос. Спокойный, профессиональный, тот самый, что включался в раундах, когда всё шло наперекосяк.
Не гонись за результатом. Дыши. Разброс считай по ритму. Ты не торопишься, ты ждёшь паузу.
Я лёг удобнее. Положил винтовку на согнутую левую руку, как на упор. Приклад в плечо, щека на ложе. Вдох. Выдох. На выдохе сетка успокоилась, облачко разброса сжалось до горошины.
На каску я больше не смотрел. Смотрел на ромб, на красную метку, как на цель в игре, где важен не человек, а точка.
Это оказалось просто. Страшно просто. Я мысленно выкинул из тех двух силуэтов за пулемётом всё - холод, страх, чужую жизнь. Остался только круг на красном.
Задержал дыхание и мягко потянул спуск.
Выстрел, удар в плечо, свист.
Красный ромб вздрогнул и погас.
Будто кто-то дунул на свечку. Ни вспышки, ни крика, который мог бы долететь на таком расстоянии. Был ромб, и нет ромба. На гребне остался тусклый серый холмик без всякой отметки.
Я смотрел на пустое место и ждал чего-то. Радости, облегчения, торжества, как после удачного фрага на турнире.
Ничего. Только в груди что-то коротко щёлкнуло, будто выключили какой-то прибор.
Лосев смотрел в бинокль и негромко сказал:
- Есть. Один лёг. Второй за ствол хватается. Бей!
Я передёрнул тяжело ходивший затвор и снова поймал сетку. Второй ромб, рядом с первым, горел ярче и метался. Красная точка перекатывалась за холмиком - человек пытался занять место убитого.
Сетка нашла его сама. Я даже не целился, просто держал круг на красном, и когда он лёг, выстрелил.
Второй ромб погас.
- Молодец! - выдохнул Лосев.
Слово прозвучало странно, почти не к месту, но я услышал в нём то же, что слышал от Грача после хорошего раунда.
- Теперь вперёд, пока не очухались! Встаём, и к воде, быстро! Пулемёт справа "Максим" придержит!
И будто в подтверждение, слева и сзади застучала знакомая тяжёлая ленивая дробь. Заговорил "Максим". Очередь прошла над нами и ушла на гребень, к правому ромбу. Дробь стала частой и методичной, и правый немецкий пулемёт, который до этого косил цепь, вдруг захлебнулся, замолк, потом снова затараторил, но уже реже и неуверенно, как человек, которому больно.
Лосев гаркнул на всё отделение:
- Встаём! Короткими перебежками! Двое прикрывают, двое бегут! Соколов, со мной! Воронов, за нами!
Я вскочил.
Ноги подкашивались, колени ходили ходуном, но я бежал. Зигзагом, как учили в играх и как не учат нигде, потому что этому вообще не научишься, это просто знаешь телом. Под ногами мелькали бугры, трещины, снег. Я перепрыгнул через узкую чёрную полынью, парившую на морозе, и нога едва не соскользнула с края.
Лосев бежал впереди, согнувшись почти вдвое, с гранатой в руке, как другие держат камень.
Колька бежал рядом. Тяжело дышал, винтовка болталась из стороны в сторону, лицо такое белое, что на нём ярко проступали обмороженные пятна на носу. Он смотрел на меня огромными глазами, и в них было что-то, чего я тогда не понял. Не страх, а какая-то лихорадочная восторженность.
Задыхаясь, он выкрикнул:
- Ты его... снял! Я видел! Как ты его!
- Беги!
- Ура!
Получилось неожиданно громко, с мальчишеским азартом. Я хотел его остановить, но не успел.
Вокруг бежали люди. Десятки, сотни. Мелькали белые халаты, серые шинели, раскрытые рты, штыки. Кто-то падал, кто-то поднимался, кто-то кричал. Пули свистели отовсюду - сверху, спереди, справа, и я уже не понимал, где чьи. Лёд под ногами вздрагивал от разрывов.
Метрах в тридцати впереди с грохотом взметнулся белый столб. Миномёт. Ледяная крошка и вода брызнули во все стороны, и сквозь пар я увидел чёрную полынью там, где только что бежали четверо. Их больше не было. На воде плавали обломки льда и чья-то шапка.
Я не остановился. Не мог. Остановишься, и следующим будешь ты.
- Левее! Обходим!
Мы взяли левее, и тут рвануло второй раз, ближе. Меня швырнуло вперёд, я упал на колени, прокатился по льду и вскочил, сам не помню как. Уши заложило. Мир стал глухим и ватным, с далёким булькающим звуком, как под водой.
Я поискал глазами Лосева и нашёл. Живой, в десяти шагах впереди, бежал и, оборачиваясь, что-то мне кричал, но я не слышал.
Колька бежал сзади, чуть правее.
Я обернулся на бегу, хотел убедиться, что он рядом. Он бежал, широко раскрыв рот, и что-то кричал. Наверное, опять "Ура!". Винтовку держал обеими руками, и лицо у него было живое, горячее, мальчишеское.
И вдруг он остановился.
Не упал, не споткнулся, просто остановился, будто его окликнули. Постоял секунду, чуть склонив голову набок, как будто прислушивался. Потом колени у него подогнулись, и он очень медленно осел на лёд, словно кто-то бережно опускал его на пол.
Выстрела я не слышал. Я вообще ничего не слышал.
- Колька!
Не знаю, услышал ли он. Не знаю, услышал ли я сам.
Я бросился к нему, не думая, не оглядываясь, наплевав на всё, что говорил Лосев, и на здравый смысл. Три шага, четыре. Упал рядом на колени, схватил за плечо:
- Вставай. Колька, вставай, слышишь? Нельзя лежать.
Он не двигался. Лежал на боку, поджав колени, как замёрзший ребёнок. Шапка слетела, светлые завитки шевелились на ветру. Лицо повёрнуто ко мне, глаза открыты, и в них то же лихорадочное изумление, с каким он только что кричал "Ура!".
Я тряхнул его за плечи:
- Ну давай! Вставай! Идём!
И только тогда увидел.
У виска маленькая тёмная дырочка, аккуратная, будто шилом проткнули. Из неё медленно сочилась тонкая струйка и сбегала по щеке на лёд. Почти чёрная в сером утреннем свете, она растекалась по снегу пятном, которое с каждой секундой становилось шире.
Я смотрел и не понимал.
Рефлекторно, по привычке вызвал карту. Искал хоть что-нибудь - метку, значок, статус. Жив или нет. В "Огненном рубеже" над павшим союзником всегда появлялся серый значок.
Карта открылась. Я увидел себя, склонившегося над неподвижной фигурой. Над ним ничего. Ни серого значка, ни зелёного, никаких подсказок. Просто два человека на белом льду, один живой, другой нет, и система не видела между ними никакой разницы.
Своих она не отмечала. Ни живых, ни мёртвых.
- Он умер. - Слова не имели никакого смысла. - Он умер.
Над самым ухом кто-то гаркнул:
- Соколов!
Меня схватили за воротник и рывком подняли на ноги. Лосев. Лицо страшное, перекошенное, глаза налиты кровью.
- Не стой! Он мёртв! Слышишь? Мёртв! Беги!
- Он только что...
- Знаю! Беги, или рядом ляжешь!
Он толкнул меня вперёд, и я побежал. Как - не помню. Ноги несли сами. Лёд мелькал, пули свистели, кто-то кричал, а я всё оглядывался туда, где на льду осталась маленькая белая фигурка с тёмным пятном у головы.
Час назад он делился со мной сухарём. Десять минут назад шептал молитву.
Никакой это не NPC и не фигурка, которая падает по скрипту. Это был человек с обмороженным носом, который сказал мне: "Я присмотрю".
Я бежал, и слёзы замерзали на щеках.
Берег вырос внезапно. Только что был бесконечный белый простреливаемый лёд, и вдруг перед нами тёмная стена - крутой обрывистый откос метров пять высотой, с торчащими из мёрзлой глины корнями. Мы налетели на него и вжались спинами. Сразу стало тише. Огонь ушёл выше, под самым обрывом нас не доставал ни один ствол.
Я прижался к холодной глине и судорожно хватал ртом воздух. Вокруг дышали, кашляли и ругались десятки людей. Кто-то стонал, кто-то перевязывал руку, кто-то просто сидел, закрыв лицо ладонями. Живые.
Лосев шёпотом пересчитывал отделение по головам:
- Все здесь? Семь. Было девять. Воронов?
Я не ответил.
Он посмотрел на меня и всё понял. Сказал тихо, без жалости и без упрёка, так убирают с доски фигуру:
- Ясно. Ладно. Потом.
И повернулся к остальным:
- Слушай команду! Тропа вон там, левее, видите? Крюк, ступеньки вырублены. Идём по одному, быстро. Наверху сразу гранаты, по моей команде. Там траншея, они в ней. Кто первый?
Никто не ответил.
- Я первый.
Это вылетело само. И не из храбрости, просто мне надо было что-то делать. Что угодно, лишь бы не стоять тут с мёртвым Колькой в голове.
Лосев долго на меня смотрел.
- Нет. Ты нужен, чтобы глядеть. Другой пойдёт.
Он кивнул длинному молчаливому парню с замотанной тряпкой щекой, и тот, не говоря ни слова, полез по тропе, цепляясь за корни. Мы смотрели, как он поднимается, и каждое его движение отдавалось у меня внутри.
Я поймал себя на том, что уже вызвал карту. Не специально, рука сама.
Над нами, на гребне, метрах в двадцати, стояли два ромба. Чуть левее тропы, рядом друг с другом, и дуги от них вели прямо на ступеньки. Они ждали. Нас.
Я вцепился Лосеву в рукав и зашептал:
- Наверху двое. У самой тропы, слева, метра три от края. Держат ступеньки.
Лосев замер. Потом очень осторожно потянул бойца за ногу вниз:
- Назад, Петров. Назад. Там двое.
Тот спустился, вытаращив глаза.
Лосев, не глядя на меня, негромко скомандовал:
- Гранаты. Две. На ступеньки. Сначала бросаем, потом идём. Кто умеет, пусть кидает.
Он вытащил гранату, взвесил в руке и посмотрел на меня:
- А ты, Соколов, скажешь когда.
Я кивнул. Голова работала как-то странно, холодно, отдельно от тела. Наверное, так бывает, когда смотришь на себя со стороны, потому что иначе не вынести.
Я стоял, прижавшись спиной к глине, считал секунды и смотрел на красные ромбы. Они стояли неподвижно, как мишени в тире.
- Сейчас.
Лосев выдернул чеку, размахнулся и бросил. Граната дугой ушла вверх, перевалила через край откоса и пропала.
Секунда. Две.
И мир взорвался.
Глава 4
Глава 4
Взорвалась не наша граната.
Понял я это не сразу, а потом, по кусочкам. Сначала была белая жёсткая вспышка без звука. Потом удар, будто меня с размаху шлёпнули по спине огромной мокрой доской. Потом плотная ватная тишина, в которой плавал тонкий противный писк. И только после этого пришло ощущение, что кто-то воткнул мне в левое бедро раскалённый гвоздь и проворачивает.
Я лежал на спине. Над головой серо-жёлтое равнодушное небо с редкими облачками дыма. У самого лица из мёрзлой глины торчал корень в инее, и на нём висела капелька, которая почему-то не успела замёрзнуть.
Какая странная капля...
Потом вернулся звук. Хлынул в уши разом, как вода в пробитую лодку: крики, мат, лязг, сухой частый треск автоматов, стоны, и поверх всего чей-то голос, повторявший одно и то же:
- Тащи его, тащи, тащи...
Я повернул голову. Шагах в трёх, у самой стены откоса, лежал Петров, тот самый длинный и молчаливый, которого Лосев не пустил первым на тропу. Лежал лицом вниз, неловко подвернув руку, и спина у него была тёмная и мокрая. Не шевелился. Над ним стоял на коленях кто-то незнакомый и тряс его за плечи.
Как всё вышло, я потом вспомнил. Лосев бросил гранату, она ушла наверх, и в тот же момент с гребня к нам скатилась другая, немецкая, на длинной деревянной ручке. Я видел, как она прыгает по ступенькам и останавливается у моих ног. Видел, как в замедленной съёмке, и только потом услышал крик Лосева "Ложись!".
Вот и всё. Остальное тело сделало само.
Бедро горело. Стараясь не шевелить ногой, я осторожно приподнялся на локтях и посмотрел вниз.
Левая штанина ватных брюк разодрана выше колена, из дыры торчат клочья серой ваты, и всё вокруг пропиталось тёмным, на морозе быстро чернеющим. Крови много. А много это или нормально, я понятия не имел, опыта в таких вещах у меня не было. Видел только, что тёплая струйка стекает в валенок, и в валенке уже хлюпает.
Так. Спокойно.
Сознание первым делом сделало то, что делало тысячи раз, - поискало полоску здоровья.
Она должна быть в левом нижнем углу. Тонкая зелёная линия, которая при ранении сжимается и краснеет. Я знал её как свою ладонь.
Её не было.
Я моргнул. Закрыл глаза, открыл, посмотрел в угол. Ничего. Серое небо и край откоса.
Хриплым чужим голосом прошептал:
- Аптечка. Хил. Лечение. Применить.
Тишина.
Палец сам дёрнулся в рукавице - тем движением, которое в игре открывало быстрый слот и тратило бинт. Шерсть потёрлась о кожу, и всё.
Я сделал это ещё раз. И ещё. Бесполезно и жалко, как щёлкают выключателем в комнате, где отрубили свет.
В правом верхнем углу, где раньше дрожала мини-карта, кружок разок налился красным и погас. Будто что-то у меня в голове отметило: "Повреждение". И больше ничего. Ни цифр, ни подсказок, ни помощи. Система знала, что мне больно, и ей было всё равно.
- Нет. Нет, это неправильно.
В игре, если тебя ранили, ты либо лечишься, либо умираешь и возрождаешься в следующем раунде. А тут ни того, ни другого. Никакой кнопки. Дыра в ноге, тёплая кровь в валенке, и всё.
Наверху, на откосе, разгорался бой.
Я его слышал всем телом. Сухо и часто били наши винтовки. Им отвечало что-то быстрое, злое, захлёбывающееся - немецкий автомат или ручник. Глухо ударила граната, кто-то закричал высоко, на одной ноте, и оборвался, будто выключили. Снова выстрелы, снова крик. И поверх всего хриплый мощный голос Лосева, который ни с чьим не спутаешь:
- Левее! Левее давай, мать вашу! Бей!
Они брали траншею. Прямо над моей головой, в двадцати метрах, люди убивали друг друга, а я валялся внизу под откосом и ничего не мог сделать.
Не мог... или всё-таки мог?
Мысль была такой неожиданной, что я на секунду даже про боль забыл. У меня же есть карта! Лечить она не лечит, но видит. Можно лежать тут, внизу, в безопасности, и видеть, что творится наверху.
Не хотел я этого. Всем нутром не хотел. Но рука уже тянулась к кнопке, потому что привычка и страх требовали информации. Что там, где наши, кто живой.
Я вызвал карту.
Камера поплыла вверх, и больно стало так, что потемнело в глазах. Игла за ухом превратилась в штырь, а в бедре, как эхо, вспыхнуло второе солнце. Я стиснул зубы, проглотил стон и заставил себя смотреть.
Вот откос, отвесная стена, а над ней на гребне траншея. Я видел её в разрезе, как на схеме, - глубокий зигзаг с поворотами. И в нём красные ромбы. Шесть... нет, семь. Стояли неровно, и некоторые двигались. Перебегали, пригибаясь, занимали позиции.
И пока я смотрел, один из них погас.
Просто так, без предупреждения. Был, и нет, будто аккуратно стёрли ластиком. Потом погас второй, рядом. Секунд через пять третий.
Я понимал, что это значит. Наверху, в тесной узкой траншее, наши закалывали немцев штыками. Или стреляли в упор. Или кидали гранаты за угол. И каждый раз, когда там кто-то умирал, на моей карте исчезала красная точка.
Криков по отдельности я не слышал. Видел только точки. Чистые, беззвучные, аккуратные, как мишени в тире, которые складываются от попадания. Вот это и было самое страшное. Я ведь точно знал, что за каждой точкой стоит человек, который секунду назад дышал и, может, думал о доме.
Левый ромб дёрнулся, метнулся вдоль траншеи вправо, замер, снова метнулся. Убегал. Красная точка металась по зигзагу, как рыба в сети, пока рядом не мелькнули тёмные тени. Наши. Их карта не отмечала, я угадывал их только по движению. Ромб остановился и погас.
Три.
Мозг, привыкший к раундам, считал сам, хотел я того или нет.
Ещё один погас где-то справа, за поворотом.
Два.
Потом остался всего один, в дальнем углу траншеи. Сидел неподвижно, забившись в нишу. Затаился.
А к нему по траншее шли двое наших.
Я хотел заорать "Там, в нише, слева!". Хотел предупредить, потому что знал - он ждёт, у него автомат, и он выстрелит в упор. Только докричаться через двадцать метров, через стену откоса и грохот боя было невозможно. Я здесь, они там, и между нами целая вселенная.
Ромб вспыхнул ярче, дрогнул. На миг рядом с ним что-то мелькнуло, и красная точка погасла.
Все семь.
Карта задрожала и рассыпалась. Боль вернулась ударом под дых, и я рухнул на спину, судорожно хватая воздух. Из глаз текли горячие злые слёзы и тут же стыли на щеках. Я лежал и дышал, как рыба на льду.
Нельзя так часто. Нельзя.
Рядом кто-то охнул, и женский голос зачастил:
- Тихо, миленький, тихо. Сейчас, сейчас. Не дёргайся.
Голос молодой, торопливый, чуть охрипший от мороза. Ни страха в нём, ни паники, одна деловитость. Я повернул голову.
Рядом со мной на коленях стояла девушка и склонилась над ногой. Белый маскхалат поверх ватника, весь в бурых пятнах. На груди огромная сумка с красным крестом, набитая так, что из неё торчали бинты. Из-под серой шапки выбивались тёмные завитки, влажные от пота. Лицо узкое, в веснушках, нос тонкий, щёки ярко-красные от мороза. Серые внимательные глаза смотрели не на меня, а на рану.
- Лежи. Не двигайся. Сейчас резать буду, чтобы достать.
- Ты кто?
- Санинструктор. Валя. - Она вытащила из сумки большие тупые ножницы, похожие на портняжные. - Не болтай, силы береги.
Она быстро и ловко разрезала штанину по шву, не боясь, что я дёрнусь. Клочья ваты отвалились, и я увидел на морозе собственное бедро - серое, грязное, в крови. Чуть выше колена, снаружи, зияла рваная рана размером с монету, с неровными краями, и из неё сочилась густая тёмная кровь.
Меня замутило. И не от вида, а от того, что я смотрел на своё тело как на чужое.
Валя наклонилась ближе:
- Осколок. Вскользь прошёл, кость вроде цела. Но застрял. Вон, видишь?
Она показала пальцем. В глубине раны тускло поблёскивал металл.
- Доставать будешь?
Она покачала головой:
- Не здесь. Тут нельзя - грязно, холодно, и больно тебе будет очень. В санбате врач достанет. А пока перевяжу, кровь остановлю.
Валя достала маленький пакет в бумажной обёртке и разорвала зубами. Внутри оказались сложенный в несколько слоёв бинт и ватная подушечка. Индивидуальный перевязочный пакет. Я такие только на фотографиях в музее видел.
Потом плеснула мне на рану чем-то из фляжки, и я чуть не заорал. Всю ногу пронзило огнём.
Спирт.
Она приговаривала, как мать над ребёнком:
- Ш-ш-ш, терпи, терпи, миленький. Знаю, больно. Так надо. Заражение хуже.
Я вцепился зубами в рукавицу и замычал. Слёзы потекли сами. А она и не думала останавливаться. Положила подушечку на рану, прижала и начала мотать бинт, туго, виток за витком, оттягивая каждый так, что казалось, сейчас ногу оторвёт.
Объяснила сквозь зубы:
- Тугая нужна. Кровь пережать. Потерпи.
Я терпел. А что ещё оставалось?
Длилось это, наверное, минуту, но мне показалось, что вечность. Когда она завязала концы узлом, я лежал мокрый от пота, трясущийся, всё расплывалось от слёз, а бедро глухо и тяжело билось в такт сердцу, будто изнутри стучали молотком.
Валя вытерла окровавленные руки о халат и в первый раз посмотрела на меня по-настоящему.
- Фамилия?
- Соколов.
- Имя?
- Виктор.
Она достала маленькую картонную карточку и огрызок карандаша и стала быстро писать, не снимая рукавицы с одной руки.
- Год рождения?
И вот тут я чуть не ляпнул.
Вопрос прозвучал так буднично, что язык уже был готов выдать цифры, которые я сто раз писал в анкетах, при регистрации на турнирах, в договорах.
Две тысячи...
Успел прикусить язык в последнюю долю секунды.
Сорок второй год. Мне двадцать три. Значит...
- Девятнадцатый. Тысяча девятьсот девятнадцатый.
Валя подняла глаза, карандаш замер над карточкой:
- Ты чего заикаешься?
- Контузило.
- Видно, что контузило. - Секунду она смотрела на меня, потом вздохнула. - Ладно. Девятнадцатого, значит. Откуда?
- Из...
А вот тут я поплыл. Из Москвы? Из Питера? Из Свердловска? Что я вообще знаю про географию сорок второго года? Какой город как тогда назывался?
- Из Новосибирска.
Она кивнула с лёгким уважением:
- Сибиряк. То-то морозу не боишься.
Что-то записала и спрятала карточку.
- Меня к тебе Лосев послал. Сказал, где лежишь. Сказал, что ты ранен и бросать тебя нельзя. Он у нас такой, о своих помнит.
- А сам он где?
Она кивнула на откос:
- Наверху. Траншею взяли, сейчас закрепляются. Потери есть, но, говорят, немного. Повезло вам, у вас Лосев. Он умеет.
Я закрыл глаза.
Потери есть, но немного. Колька, Петров и ещё сколько-то из нашего отделения. Для кого-то это "немного". Я понял, что для меня это слово больше никогда не будет значить то же, что раньше.
- Валя...
- Что?
- Тут рядом парень был. На льду. Воронов. Молодой, светлый, нос обмороженный. Он... - Я запнулся. - Он там остался.
Она ничего не ответила. Только медленно и спокойно кивнула, будто слышала это уже сто раз.
- Потом сходим за ним, когда стихнет. Похоронная команда придёт. Всех соберут.
- Он сразу умер?
- Не знаю. Я его не видела. - Она посмотрела мне в глаза. - Если в голову, то сразу. Не мучился.
Она врала, это было ясно. И дело не в том, что не знала, просто знать она не могла. Но это была нужная, добрая ложь, и я её принял, как воду.
- Спасибо.
Она убрала карандаш, затянула сумку и вдруг сжала мою руку в рукавице своей - холодной, жёсткой, в ссадинах.
- Не ной. Я таких видала. Живут.
Потом поднялась на колени, огляделась, поправила шапку:
- Лежи. Не вставай. Я за санитарами. Принесут носилки, потащим в санбат. До вечера доберёмся.
- Я могу идти.
- С такой ногой не можешь. И не спорь. Сказала - лежи.
Она быстро ушла, пригибаясь и прижимаясь к откосу, и я остался один.
Стало очень тихо.
Наверху бой стихал. Стреляли всё реже и глуше, будто уходили вдаль. Где-то в стороне, у реки, ещё били пулемёты и ухали разрывы, а здесь, под откосом, повисло странное затишье, в котором каждый звук был слышен отдельно: вот упал с карниза комок земли, вот прошуршал снег, вот кто-то прерывисто дышит.
Я лежал на спине и смотрел в небо.
Оно светлело. Серое уступало жёлтому, потом бледно-розовому. На востоке, над рекой и нашим берегом, вставало холодное красное солнце, огромное, как раскалённая монета в морозной дымке. Оно красило дым и пар в нежные, ненастоящие цвета, и лёд на реке горел медью и золотом. Было красиво. Невыносимо красиво.
И ни с того ни с сего я вспомнил, как ругался с Грачом, когда мы слили тот матч в прошлом сезоне. Разбор. Он сидит за столом, постукивает карандашом, а я ору, что это несправедливо, что я не виноват, что рандом так лёг, что у меня был лаг. Что мы просто перезапустим и отыграемся в следующем раунде.
А он, не поднимая глаз:
- В следующем раунде - это когда ты жив. А если раунда нет?
Тогда я не понял. Решил, что он про турнирную сетку.
А сейчас лежал под откосом с осколком в ноге, смотрел на красное солнце и понимал, о чём он говорил. Раунда нет. Перезапуска нет. Никакого "следующего" нет. Есть один-единственный, прямо сейчас, и в нём либо ты, либо уже не ты.
В кармане что-то зашуршало. Я сунул туда руку и достал кусок сухаря. Того самого, Колькиного. Я его не доел, сунул в карман и забыл.
Держал его в руке - чёрный, твёрдый, со следами чужих зубов. Пах он дымом и пылью.
"Я присмотрю", - сказал тогда Колька.
Я положил сухарь в рот и стал медленно рассасывать. Он был кислым и солёным, и соль была не только от пыли. Слёзы снова потекли, тихо, без всхлипов, по вискам прямо в уши, замерзая на ресницах.
Успокаивать себя я даже не пытался. Слова "глюк", "патч", "тестовый режим" кончились, как кончаются таблетки, когда боль сильнее лекарства.
Это не игра.
С края откоса послышался шорох. Кто-то спускался по тропе. Я повернул голову.
Лосев.
Шёл он медленно, прихрамывая, держась за корни. Лицо серое, измождённое, на щеках чёрные разводы копоти. Шинель распахнута, на груди тёмное пятно, и кровь явно не его. Левую руку держал неловко, будто на привязи. Но светлые, почти белые глаза горели всё тем же ровным холодным огнём.
Он спустился, встал рядом и долго смотрел на меня сверху вниз.
- Живой.
- Живой.
- Хорошо. - Помолчал. - Траншею взяли. Потеряли одиннадцать человек, из них у нас в отделении четверо. Воронов, Петров, Мамедов, Ефимов.
Фамилии он перечислил ровным будничным голосом, как список покупок. Но на "Воронове" горло у него чуть дрогнуло.
- Мне жаль.
- Всем жаль.
Он тяжело, как глубокий старик, опустился рядом на корточки и достал кисет. Начал сворачивать цигарку, но руки у него тряслись, и бумага рвалась.
- Ты вот что скажи, Соколов. Ты там, на льду, ручник снял. Двумя выстрелами. Со ста двадцати метров, на морозе, из мосинки. Где научился?
- Играл.
- Играл?
- Тренировался. В тире. Очень долго.
Он коротко усмехнулся одним уголком рта:
- В тире. - Прикурил, затянулся, выпустил дым. - В финскую у нас снайпер был, лучший в полку. Говорил, таким родился. Только он стрелял по тому, что видит. А ты знаешь, где они сидят, пока они ещё не стрельнули. Это не снайперство. Хрен его разберёт, что это такое.
Я промолчал.
- Не спрашиваю. Не моё дело. Но язык держи за зубами. Никому. Ни в санбате, ни в роте, ни политруку, ни особисту. Увидят странное, начнут копать, а там и до греха недалеко.
- Понял.
- Спросят, как пулемёт заметил - говори, на слух. Слышал, мол, как затвор передёргивали. Старый охотник научил. Сойдёт.
- Сойдёт?
- Сойдёт. Мы тут все малость приукрашиваем. - Он снова усмехнулся. - Главное, чтоб ты живой остался. А там разберёмся.
Он докурил, бросил окурок, раздавил подошвой и медленно поднялся, придерживая раненую руку.
- Санитары идут, слышишь? Скоро заберут. Полежишь в санбате, подлечишься и вернёшься. Я тебя подожду.
- Спасибо, Матвей Фомич.
- Не за что.
Он помедлил, будто хотел ещё что-то сказать, но передумал. Кивнул и пошёл вверх по тропе, не оглядываясь.
Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за краем, а потом снова лёг на спину и закрыл глаза.
Бедро билось. Солнце слабо грело лицо жидким теплом. Где-то далеко ещё стреляли, но уже не так яростно.
Я был жив. Это единственное, что я знал наверняка.
И я заплакал. Тихо, от усталости и от боли. Никто не видел.
Когда пришли санитары с носилками, я уже спал.
Глава 5
Глава 5
Везли меня на волокуше, и на каждой кочке бедро отзывалось так, будто в ране поворачивали ключ.
Волокуша - это две жерди, перекинутые через спину маленькой лохматой лошадки, и натянутый между ними кусок брезента. Лошадь вёл под уздцы пожилой санитар, замотанный шарфом до самых глаз. Со мной он не разговаривал, только изредка чмокал губами и ласково, как жене, бормотал что-то лошади на ухо. Я лежал на спине под двумя шинелями и смотрел, как мимо ползут чёрные верхушки елей на белом небе.
Солнце стояло уже высоко. На открытых местах снег слепил так, что я щурился, пока по вискам не начинали течь слёзы. Каждый раз, когда волокуша ныряла в ложбинку, я стискивал зубы и считал ёлки. Одна, две, три... десять... сорок... На шестьдесят второй сбился.
Дорога через лес была разбита множеством ног и полозьев. Навстречу колоннами шла пехота, к реке, туда, откуда я только что вернулся. Шли молча, согнувшись под мешками, с винтовками на плечах, в белых маскхалатах поверх шинелей. Лица у всех были как одно лицо - небритое, серое от усталости, чужое и до боли знакомое. Кое-кто провожал меня взглядом. Один, молодой, с рыжими вихрами из-под ушанки, быстро и украдкой перекрестился на ходу и отвёл глаза.
Тогда я не понял, с чего бы. Потом дошло. Я для них был наглядным примером того, что бывает с теми, кто идёт туда.
Санбат оказался вовсе не домом и не больницей. Вырубка в густом ельнике километрах в двух от реки, наполовину врытые в землю палатки, дымящие железные трубы, а над снегом тяжёлый запах карболки, гноя, махорки, мокрой шерсти и ещё чего-то сладковатого, от чего перехватывало горло. Позже я узнал, что так пахнет гангрена.
Двое санитаров без особых церемоний переложили меня на носилки и занесли в низкий проём. Сразу навалилось тепло - густое, человеческое. От буржуйки в углу, от дыхания десятков людей, от керосиновых ламп на столбах. В палатке стоял гул. Стоны, бормотание, хриплый кашель, чей-то монотонный голос, читающий вслух, и поверх всего глухой непрерывный звук, будто где-то рядом пилят дрова.
Потом я понял, что это и была пила. В соседней палатке делали ампутации.
Раненые лежали вдоль стен на нарах из жердей, застеленных лапником, под шинелями, полушубками, одеялами. Одни смотрели в потолок неподвижными глазами, другие тихо переговаривались. Один, у самого входа, лежал с накрытым лицом, и на него никто не обращал внимания.
Меня положили на свободное место в дальнем конце, у печки, и тут же подошла врач.
Военврач Лебедева Зинаида Павловна. Лет сорока пяти, невысокая, широкоплечая, очки в железной оправе, а руки такие, что любой грузчик позавидует. Белый халат поверх ватника весь в буро-ржавых пятнах, из-под шапки торчат коротко остриженные седые волосы. Ни здравствуйте, ни как зовут. Присела рядом на корточки, одним движением размотала повязку и, не глядя на меня, спросила:
- Осколок?
- Да.
- Глубоко сидит. - Она нажала пальцем рядом с раной, и я чуть не взвыл. - Кость цела. Артерия цела. Повезло. Через час будем доставать. Лежи, не ешь, не пей. Курить можешь, если есть что.
- Нечего.
- Тогда ничего. - Она поднялась и отряхнула колени. - Сыворотку от столбняка получил?
- Не знаю.
- Значит, нет. Сейчас сделаем.
Через минуту пришла медсестра со шприцем. Холодный острый укол под лопатку, и по коже растеклась жгучая волна. Я скрипел зубами и думал, что в игре за такое меня бы уже отправили на респаун.
Как же далеко теперь была та игра...
Через час меня переложили на стол в маленькой отдельной палатке, где пахло йодом и спиртом. Двое дюжих молчаливых санитаров придавили меня за плечи и за здоровую ногу. Лебедева встала надо мной с блестящим инструментом в руке, а лицо у неё было спокойное и отстранённое, как у человека, который собирается разделывать мясо.
Она рявкнула на санитара:
- Санька, свет ближе! Куда лампу сунул, ослеп, что ли?
Тот шарахнулся так, что чуть не уронил лампу.
- Новокаин есть, но мало. Уколю местно. Больно всё равно будет. Зубы сожми, вот. - Она сунула мне в рот кожаный ремешок. - Захочешь орать - не стесняйся. Здесь все орут.
Игла вошла в бедро рядом с раной. Холодная тянущая боль, потом онемение поползло по мышцам, и нога стала ватной, чужой.
А потом она начала резать.
Боль была тупая и глубокая, будто кто-то залез в тебя пальцами и что-то там ищет, ищет... Я чувствовал каждое движение металла, каждое касание нерва, каждый сантиметр вглубь. Новокаин глушил, но не до конца. Я грыз ремешок, слёзы текли в уши, санитары давили на плечи всем весом, а я только мычал. На крик сил не было.
- Ещё чуть-чуть. Ещё. Вот он, зараза. Не дёргайся. Почти. Вот.
Что-то хрустнуло, дёрнулось, и нога вдруг стала лёгкой и пустой. Я выдохнул, и ремешок выпал изо рта.
- Всё. Вот твоя штучка.
В железную миску что-то звякнуло. Я повернул голову и увидел осколок. Неровный кусочек стали размером с ноготь, с острыми зазубренными краями, чёрный от крови.
Санитары отпустили. Я лежал на столе мокрый, трясущийся, с пустой чужой ногой, смотрел на закопчённую лампу под потолком и хотел только одного - чтобы со мной лет сто никто не разговаривал.
Лебедева накладывала повязку:
- Молодец. Многие хуже держатся. На, возьми на память.
Она достала осколок из миски, обтёрла о халат и сунула мне в руку.
- Зачем?
- Не знаю. Солдаты любят. Говорят, на удачу.
Я сжал осколок в кулаке. Он был ещё тёплый.
Меня вернули на нары, и навалилась такая усталость, что я не сразу заметил, что рядом кто-то сидит.
- Соколов?
Знакомый голос, чуть хрипловатый, быстрый. Я открыл глаза.
На краю нар, прямо на лапнике, сидела Валя. Шапку сняла, и влажные слипшиеся тёмные волосы торчали во все стороны. Под глазами синие круги, руки на коленях, и я заметил, что они тоже слегка дрожат.
Сказал глупость:
- Ты тут.
- Я тут. - Она слабо улыбнулась. - Принесла тебе кое-что.
Достала из-за пазухи маленький свёрток в грязной тряпице и положила мне на грудь.
- Что это?
- Открой.
Непослушными пальцами я развернул тряпицу. Внутри лежал сложенный вчетверо листок серой бумаги, исписанный неровным детским почерком, а рядом маленькая фотография на плотном картоне, потёртая по краям. На ней женщина в платке, с суровым усталым лицом, держала за руку мальчика лет десяти. Мальчик смотрел в объектив так серьёзно, будто его снимали на паспорт.
Я не сразу сообразил, кто это. А потом сообразил.
Валя тихо сказала:
- У него в кармане было. Мы его утром нашли, подобрали вместе с остальными. Лежал на льду, как будто спит. Вот это достали. Письмо он, видать, матери писал, да отправить не успел.
Я смотрел на фотографию. Мальчик был совсем не похож на Кольку - другие глаза, другой нос. Ну да, тогда ему было десять, и никакого обмороженного носа у него ещё не было.
- Адрес на обороте. Деревня под Вологдой. Я хотела сама написать, да куда мне, у самой дел по горло. А ты с ним последний говорил, ты ему был как... не знаю. Напиши ей, ладно? Хоть пару слов. Что не мучился. Что хорошо воевал.
- Не мучился...
Это звучало как заклинание. Как ложь, которую повторяют, пока она не станет правдой.
- Напишешь?
- Напишу.
Она быстро и смущённо кивнула и поднялась:
- Мне идти надо. Там новых привезли.
- Валя.
Она обернулась.
- Спасибо.
- Не за что, - тихо ответила она и ушла между нарами, сутулая, маленькая, в окровавленном халате.
Я лежал и смотрел на свёрток.
Письмо я развернул не сразу. Не потому, что боялся, просто оно было не мне, и права читать его я не имел. Но через минуту всё-таки развернул. Если не прочитаю, не смогу написать то, что нужно.
Писал Колька красным химическим карандашом, неровными буквами, с кляксами:
"Здравствуй, дорогая мамочка! Пишу тебе из части, пока затишье. Жив, здоров, чего и тебе желаю. Кормят хорошо, каша с мясом, в бане уже был. Ты не беспокойся, мамочка. Я воюю как все. Нас тут много, и ребята хорошие. Мне дали винтовку и новые валенки. Скоро, наверное, будет наступление, но ты не бойся, у нас командиры сильные. Скажи Лидке, чтобы не дралась с Мишкой..."
Дальше шли приветы, фамилии, деревенские имена и названия, которых я не знал. В конце: "Целую крепко-крепко. Твой Коля".
Я сложил письмо и долго лежал, глядя в закопчённый потолок. Руки дрожали, но я не плакал. Слёзы кончились где-то на волокуше.
И тут до меня отчётливо дошло, что письмо надо сберечь. Это всё, что от Кольки осталось. А в санбате вещи теряются, мёрзнут, сгорают. В карман сунуть? Карманы мокрые и грязные. За пазуху? Там пот и кровь.
И в этот момент в правом нижнем углу поля зрения что-то появилось.
Сначала лёгкое шевеление, как рябь на воде. Потом проступили очертания - шесть маленьких тёмных квадратов в ряд, похожих на слоты быстрого доступа в игровом интерфейсе. Пустые, как незаполненные клетки таблицы, и чуть мерцают.
Я смотрел на них, и внутри поднималась знакомая нехорошая лёгкость. Так бывает, когда стоишь на краю и ещё не решил, шагать или нет.
- Инвентарь, - прошептал я.
Крайний левый квадрат на мгновение посветлел.
Зачем я это сделал, не знаю. От усталости, от отчаяния, или потому, что мне надо было хоть что-то сделать правильно, хоть что-то спасти. Я положил письмо с фотографией на ладонь и мысленно потянулся к светящемуся квадрату, как тянутся пальцем к клавише.
Тихий щелчок. Не звук даже, а ощущение, будто захлопнулась крохотная дверца.
Ладонь опустела.
Письма не было. Ни на груди, ни в складках одеяла, ни на нарах. Я приподнялся, лихорадочно перещупал одеяло, заглянул под него. Пусто.
Зато крайний квадрат теперь был заполнен. Крошечная картинка: сложенный листок и тусклый прямоугольничек. Рядом пульсировала тонкая светлая единичка.
И что-то внутри меня встало на место. Будто все странности последних часов вдруг получили название. Не объяснение, а именно название.
Инвентарь.
Голова закружилась. Несильно, но ощутимо, с тошнотой, как после пары бокалов на голодный желудок. Я лёг, стараясь не шевелиться, и закрыл глаза. Квадрат продолжал светиться и за веками.
Цена.
Опять это слово пришло откуда-то изнутри.
Я мысленно позвал:
Достань.
Щелчок, и письмо так же внезапно оказалось у меня в руке. Холодное, сухое, чистое. Я поднёс его к лицу и понюхал. Ничем не пахнет. Ни потом, ни кровью, ни сыростью. Только бумагой.
Положил обратно. Щелчок. Исчезло.
Впервые за этот бесконечный день я улыбнулся. Криво, слабо, глупо.
В кулаке у меня всё ещё был осколок. Я посмотрел на него и отправил туда же, во вторую ячейку. Тоже пропал.
Две. Осталось четыре.
Уже тогда я понимал, что с этой штукой надо быть очень осторожным. Это не просто карман. Всё, что туда попадает, не мёрзнет, не мокнет и не гниёт. А значит, вещь эта очень и очень опасная. Люди вокруг голодные и злые, и любой, кто увидит, как у тебя что-то появляется из воздуха, задаст вопрос, на который хорошего ответа у меня нет.
Глава 6
Глава 6
Прошёл день.
Я лежал на нарах, пил мутную воду из жестяной кружки, пытался есть пшённый суп с двумя крупинками мяса и слушал. В санбате многому можно научиться, просто лёжа с открытыми ушами. Раненые разговаривали без остановки, потому что говорить легче, чем думать.
Рядом лежал ефрейтор Ступин, широкий мужик лет тридцати пяти, с левой рукой, ампутированной выше локтя. Бледный и тихий, но к вечеру разговорился. Рассказывал про свой колхоз, про жену, про трёх дочек, про то, как в сорок первом пошёл добровольцем. Когда ему не отвечали, разговаривал сам с собой.
Справа, на крайних нарах у печки, лежал молоденький лейтенант с забинтованной грудью, Зубарев. Он почти ничего не говорил, только часто и тяжело дышал, и где-то глубоко в лёгких у него булькало. Лицо мертвенно-жёлтое, губы синие. Лебедева подходила к нему несколько раз, смотрела, качала головой и уходила.
Я догадывался, что он умирает. И он, похоже, тоже.
На второй день до меня дошли слухи.
Началось с того, что ко мне подсел незнакомый красноармеец с перевязанной головой. Присел на край нар и посмотрел с каким-то странным, почти благоговейным любопытством:
- Ты, что ль, Соколов?
- Я.
- Из лосевских?
- Да.
- Это ты ручной пулемёт на льду снял? Со ста двадцати метров?
Я растерялся:
- Откуда ты...
Он оглянулся и понизил голос:
- Да все говорят. Ребята из вашего отделения вчера перевязываться приходили, рассказывают - стреляет как бог. Говорят, знал, где пулемёты стоят, ещё до того, как те стрелять начали. Лейтенант Кравец потом "Максим" перенёс, и ручник слева точно оказался, а про него никто не знал. Это ты нашёл?
Я вспомнил совет Лосева и осторожно ответил:
- Слышал, как затворы клацают. Охотник научил.
Он повторил с глубоким уважением:
- Охотник. Сибиряк, да? Они там все такие. - Помолчал. - Ребята тебя Соколом зовут.
- Кто?
- Ну, наши. Фамилия у тебя такая, Соколов. А стреляешь, как сокол, с высоты. - Он застенчиво улыбнулся, показав выбитый зуб. - Хорошее прозвище. У нас таких немного.
Он ушёл, а я лежал и думал, что слухи в армии бегают быстрее телеграфа. И что "Сокол", который на турнирах был просто ником, тут вдруг стал чего-то стоить. И там меня так звали, и здесь. Странное совпадение. Будто кто-то специально подбирал.
К вечеру второго дня Зубареву стало хуже.
Ночью меня разбудил тихий хрип. Печка почти погасла, по потолку лежали красноватые отсветы. В дальнем углу кто-то стонал, кто-то бормотал во сне. Ступин тихо сопел.
Хрипели справа.
Я повернул голову. Зубарев смотрел на меня. Глаза открыты, блестящие, горячие, и в них та ясность, какая бывает у людей перед самым концом.
- Соколов...
- Я.
- Подойди... - Он закашлялся, и на губах выступила розовая пена. - Слушай...
Я приподнялся и осторожно перебрался к нему, волоча больную ногу. Каждое движение отзывалось тупой болью. Присел на край его нар:
- Слушаю.
Он дышал часто и мелко:
- Ты... из лосевских. Я слышал. Стрелок хороший. Говорят... - Замолчал, собираясь с силами. - Возьми.
Он пошарил рукой под шинелью и вытащил что-то тёмное, рубчатое и тяжёлое. Граната. "Лимонка", Ф-1.
- При мне была... всегда. С первого дня. - Он вложил её мне в ладонь. Пальцы у него были ледяные. - Отдай, кому надо. Или сам. Мне... уже не нужна.
- Товарищ лейтенант...
Он стиснул мою руку:
- Бери. Мне она без надобности. Только не зря потрать, слышишь?
Он выдохнул, глаза вдруг потеряли блеск и остановились на потолке. Рука разжалась. А я сидел, не шевелясь, с гранатой в ладони, ещё тёплой от его тела.
Только через минуту я понял, что он больше не дышит.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, я положил его руку на грудь и закрыл ему глаза. Потом позвал санитара и шёпотом сказал, что лейтенант умер. Санитар кивнул, посмотрел на тело, вздохнул и пошёл за носилками.
А я так и сидел с гранатой в руке и не знал, куда её девать.
Оставить тут нельзя. Найдут, начнут выяснять, откуда у раненого граната и почему не сдана. Тащить к себе на нары тоже опасно. Я стоял перед двумя плохими вариантами, и тут в углу зрения что-то знакомо шевельнулось.
Третий квадрат мигнул, как будто приглашал.
Я положил гранату на ладонь и мысленно потянулся.
Щелчок. Исчезла.
На этот раз голова закружилась сильнее. К горлу подкатила тошнота, мир на секунду потемнел по краям. Я вцепился в край нар и несколько секунд сидел с закрытыми глазами, дыша глубоко и медленно.
Три квадрата заняты. Письмо, осколок, граната. Три из шести.
Чужое тоже можно. Но понемногу.
Я вернулся на свои нары, лёг и уставился в потолок.
***
Случилось это на третью ночь.
Что меня разбудило, не знаю. Усталость, привычка или то чутьё, которое иногда предупреждает зверей. Ни звука, ни толчка, я просто открыл глаза и понял - что-то не так.
В палатке было тихо. Даже слишком. Печка догорала, в углу кто-то хрипло дышал во сне. А снаружи ни шагов, ни голосов, ни лязга. Ничего из того, что обычно не стихало ни днём, ни ночью.
Я лежал и слушал.
Скрип снега. Далеко, на самом краю слуха. И не как под сапогами, а мягкий, тянущийся, с шипением. Будто что-то скользит.
Лыжи.
Наши лыжники по ночам тут не ходят...
Я дёрнул рукой, вызывая карту, и земля ушла вниз.
Голову разорвало болью. Игла вошла за ухо раскалённым гвоздём, тошнота ударила в горло. Я стиснул зубы и заставил себя смотреть, пока картинка не прояснилась.
Санбат лежал внизу, как макет: палатки, землянки, тропинки, кухня у опушки. Вокруг тёмная густая масса леса. А на северо-западе, метрах в ста от крайних палаток, по просеке между ёлками неровной цепочкой медленно двигались красные ромбы.
Восемь. Нет, девять.
Шли тихо, без спешки, на лыжах, держа дистанцию. Не атаковали, не стреляли. Разведка. Или резать идут. В санбат, где охраны почти нет, у десятков людей нет оружия, и все спят.
Думать было некогда. Я прохрипел:
- Тревога... - И уже громче: - Тревога! Немцы!
Ступин подскочил, как ужаленный, сел на нарах и ошалело вытаращил глаза:
- Чего?!
- Немцы. С северо-запада. На лыжах. Человек десять.
- Какие немцы? Ты спишь?
Я заставил себя встать. Нога отозвалась, но я проглотил боль:
- Не сплю. Буди всех, кто может держать оружие. Быстро. И найди сержанта Лосева, он вроде с утра где-то тут был.
- Откуда ты...
- Потом!
Ни про осторожность, ни про советы Лосева я в тот момент не думал. Думал только о том, что в ста метрах от спящих людей девять красных ромбов. Что они войдут и перережут всех, как овец, потому что никто не готов.
Ступин, матерясь, полез с нар. Через несколько секунд по палатке пошла возня: шорох, бормотание, кто-то зажёг лампу, кто-то хватал костыли.
Держась за столбы, я доковылял до выхода. В голове тяжело стучало. Выглянул наружу.
Ночь ясная, морозная, звёздная. Снег светился голубым, видно было почти как днём. Чёрной стеной стоял лес, а над ним висела огромная холодная луна.
И из-за деревьев, где только что было тихо, ударила первая очередь.
Сухо, быстро, по-немецки. Автомат. Что-то звякнуло, кто-то закричал. Часовой у кухни, молодой парень, имени которого я не знал, вскинул винтовку, шагнул и повалился лицом в снег.
Кто-то завопил:
- К оружию! Немцы! Немцы в лагере!
Палатки взорвались криками. Раненые лезли с нар, хромали, падали, хватали что под руку попадётся. Метались санитары. Из операционной выскочила Лебедева в халате поверх рубахи, на ходу вытирая руки о подол.
Я стоял в проходе, привалившись к столбу, и смотрел на красные ромбы. Они развернулись веером вдоль опушки и уже не крались, а бежали. Четверо к кухне, трое влево, к палаткам у дороги, а двое остались у деревьев и поливали лагерь очередями.
Стрелять мне было не из чего. Винтовка осталась под откосом вместе со всеми моими вещами.
Зато у меня была граната.
Я потянулся в угол зрения. Третий квадрат засветился.
Достань.
Щелчок.
В ладонь упала холодная рубчатая тяжесть. Настоящая, надёжная. Я сжал её и большим пальцем нащупал кольцо.
В голове качнулось. Мир на секунду поплыл, мигнул и вернулся. Я прислонился к столбу, часто дыша.
Из-за кухни выскочили двое немцев.
Белые маскхалаты, белые каски, чёрные автоматы с длинными магазинами. Высокий остановился шагах в десяти от меня и повернулся вправо - там кто-то выбегал из палатки. Немец поднял автомат.
Думать я не стал. Выдернул чеку, шагнул вперёд и швырнул.
Не в него, а чуть дальше, между ними. Рука сама вспомнила, как надо: не по прямой, а дугой, с разворотом корпуса. Граната описала короткую дугу и упала в снег между двумя белыми фигурами.
Сзади кто-то заорал:
- Ложись!
Взрыв.
Короткий, злой, огненный. В голубом лунном свете вспыхнуло оранжевое пятно, брызнули комья снега, и оба немца отлетели, как сломанные куклы. Один так и не поднялся. Второй зашевелился, попытался отползти, но со стороны палатки хлопнул одиночный выстрел, и он затих.
Два ромба на карте погасли.
Я стоял, пошатываясь, вцепившись в столб. Перед глазами мелькали чёрные пятна, голова раскалывалась, к горлу подкатывала тошнота. Колени тряслись так, что я боялся упасть.
Кто-то схватил меня за плечо:
- Эй, ты! Что это было? Кто бросил?
Лосев.
Растрёпанный, без шапки, с винтовкой в здоровой руке, вторая на перевязи. Лицо сосредоточенное и злое, глаза горят. Смотрел он не на меня, а мимо, на дымящуюся воронку в снегу.
А потом посмотрел на меня.
И я понял, что он всё видел.
Он стоял в трёх метрах, у угла палатки, когда я потянулся в пустоту и достал оттуда гранату. Видел, как она появилась из воздуха. Видел, как я выдернул чеку.
- Матвей Фомич...
- Молчи.
Мимо пробежали двое бойцов, кто-то крикнул "Они в кухне!", вдалеке захлопали выстрелы. Лосев притянул меня к себе за воротник и прошипел в самое ухо:
- Сейчас не время. Но потом ты мне всё расскажешь. Всё. Слышишь?
- Слышу.
- Сколько их ещё?
Я заставил себя снова вызвать карту. Голова заболела дико, но я держал, сколько мог. Красных ромбов осталось семь, и они расползались по лагерю.
- Семь. Трое у больших палаток, двое справа, у дороги. И двое у кухни, они ближе всех.
Лосев кивнул, будто я ему счёт в игре назвал. Пригнулся, перехватил винтовку:
- Ясно. Ты не лезь. Ты теперь у меня глаза. Говори, где кто, а я стрелять буду.
- Я могу...
- Ничего ты не можешь, у тебя нога и голова. Стой тут и говори.
Он сорвался с места и пропал в тени.
А я остался у столба, прижавшись спиной к холодным жердям. Голова гудела, перед глазами плыли круги, в ушах стоял тонкий противный звон. И всё-таки карту я держал. Не потому, что мог, а потому, что больше ничем помочь не мог.
Я шептал в темноту, а Лосев, которого я не видел, отвечал откуда-то сбоку выстрелами:
- У большой палатки, трое... Левее, левее! У дальнего угла двое! Сзади, за кухней!
Красные ромбы гасли один за другим. Я их уже не считал, не мог. Только повторял слова, как заведённый, и каждый раз, когда ромб исчезал, внутри вспыхивало что-то горячее и тошное, и я сам не понимал, что это.
Кончилось всё быстро. Через несколько минут стрельба стихла, и над лагерем повисла гулкая дрожащая тишина.
Все девять ромбов погасли.
Я опустил руку, и мир вернулся. Навалилась такая слабость, что ноги подогнулись, и я медленно сполз по столбу на землю. Снег обжёг ладони. Я сидел, тяжело дыша, и смотрел, как из-за палаток выходят люди, как зажигают лампы, как санитары несут носилки. Голоса, плач, чей-то истерический смех.
- Эй. Эй, ты живой?
Я поднял голову. Передо мной стояла Валя. Лицо белое, в серых разводах копоти, глаза огромные. В руке она сжимала большой неуклюжий пистолет. Наверное, чей-то трофейный.
- Живой. Кажется.
Она присела рядом, взяла меня за подбородок и повернула лицом к свету:
- Ты бледный. Как смерть. Ты что делал?
- Ничего. Устал.
- Устал. - Она покачала головой. - Тебя шатает. Давай, помогу встать.
Я опёрся на неё, и кое-как мы добрались до палатки. Она уложила меня на нары, накрыла шинелью и сунула в руку кружку с тёплой водой:
- Пей.
Я пил.
Она села на край нар и тихо сказала, глядя куда-то мимо меня:
- Знаешь, что люди говорят? Что ты первым немцев заметил. Почуял. Вскочил и закричал, когда никто ещё ничего не слышал.
- Просто услышал.
- Лосев сказал, ты гранату бросил. Откуда у тебя граната была?
Я замер.
- Лейтенант Зубарев отдал. Перед смертью.
Она кивнула:
- А, понятно. Он её всегда при себе держал. Ему друзья говорили, а он: "На всякий случай". Вот и пригодилась.
Она встала, а потом вдруг быстро и неловко наклонилась и коснулась губами моего лба. Легко, мимолётно, будто проверяла температуру. Выпрямилась и хрипловато сказала:
- Спи. Тебе надо.
И ушла.
Я лежал и смотрел в потолок.
Что-то во мне изменилось. Незаметно, но насовсем. Сегодня я убил ещё двоих, своими руками, и ничего не почувствовал. Ни радости, ни отвращения, ни вины. Только холодную расчётливую пустоту, в которой плавали цифры: девять, семь, четыре, ноль.
***
Лосев пришёл на рассвете.
Я не спал. Лежал и смотрел, как за полотняной стенкой медленно светает и серые пятна становятся жёлтыми, потом розовыми. Печка почти остыла. Ступин храпел, подвывая на выдохе.
Сержант пришёл бесшумно и сел рядом. Лицо осунувшееся, под глазами тёмные круги, повязка на руке потемнела от свежей крови.
Мы долго молчали. Наконец он спросил:
- Расскажешь?
Я не ответил.
- Не прямо сейчас. Но расскажешь. Я не из любопытства. Я за людей отвечаю и должен знать, чего от тебя ждать.
Я ответил честно:
- Я сам не всё понимаю.
- Ладно. - Он помолчал. - Что знаешь, то и расскажи. Хоть половину.
Я посмотрел на него. На светлые, почти белые глаза, на рыжеватые усы, на усталые складки на лице. За эти сутки я доверил этому человеку свою жизнь. И если он захочет, то одним словом может её у меня отнять.
- Это как... - Я запнулся. - У меня что-то вроде карманов. Невидимых. Кладу туда вещи, и они пропадают. А потом могу достать.
Он повторил без всякого выражения:
- Карманов.
- Шесть. Больше нельзя. И после каждого раза голова кружится. Сильно.
- И откуда у тебя такое?
- Не знаю.
- А пулемёты на льду? Это тоже карманы?
- Нет, это другое. Я вижу сверху, как на карте. Вижу, где враги. Недалеко, и только когда стою на месте. Потом голова болит.
Слушал он, не перебивая, и лицо у него не менялось. Только пальцы на колене чуть шевелились, будто он что-то перебирал в уме.
- И давно?
- С той ночи на льду. Раньше не было.
- Ясно. Ясно.
Он надолго замолчал. Потом достал кисет, свернул цигарку и закурил. Сизая струйка дыма потянулась вверх.
Сказал он тихо:
- Мне чудес не надо. Мне надо, чтобы люди живые были. Помогают твои карманы и глаза - ну и хрен с ними. Откуда они, знать не хочу. Но если ещё кто пронюхает, тебя уберут. И не немцы, а свои. Скажут - шпион, диверсант, контуженый колдун. Какая разница.
- Знаю.
- Поэтому слушай мой приказ. Никому. Больше никому. Даже Вале. Даже мне, если я скажу "покажи". Только если скажу "спасай", тогда пускай в ход. Понял?
- Понял.
- Вот и хорошо.
Он тяжело встал, придерживая руку:
- Слухи уже пошли. Про Сокола. Это можно, это даже полезно. Пусть думают, что ты снайпер, и всё. А карманы, - он хмыкнул, - карманы мы им показывать не будем.
И ушёл, не попрощавшись.
Я лежал и слушал, как просыпается лагерь: звякает посуда, кто-то кашляет, где-то далеко ржёт лошадь. И думал о том, что эта тайна теперь не только моя. Она стала нашей. И от этого было почти легче.
А потом я заметил, что на нарах справа, где ещё вчера лежал Зубарев, лежит кто-то другой. Молодой, незнакомый, с перевязанной головой. Спит, подложив ладонь под щёку.
Я долго на него смотрел.
Потом достал из ячейки Колькино письмо, положил на грудь и стал думать, что написать его матери. Слова не шли. Я смотрел в серый потолок, и голова всё ещё слегка кружилась, как после качелей.
А слухи уже вовсю гуляли по санбату. К вечеру знали все: есть такой боец Соколов из лосевского отделения, сибиряк, охотник, глаз как у ястреба, чутьё как у волка. Что он первым услышал немцев той ночью. Что у него в карманах гранаты, которые никогда не кончаются. Что он заговорённый.
Ступин, услышав это, подмигнул мне. Молчи, мол.
Глава 7
Глава 7
Из санбата я ушёл на шестой день, раньше, чем следовало.
Лебедева возражать не стала. Посмотрела на ногу, ткнула пальцем в повязку, дождалась, пока я сморщусь, и сказала ровным голосом человека, которому некогда:
- Швы держат. Гноя нет. Хромать будешь недели две. Ходить можешь - значит, место нужно другому. Иди.
И отвернулась. Разговор окончен. За её спиной двое санитаров уже вносили на носилках нового раненого, без сознания, и из-под шинели у него свешивалась серая неподвижная рука, как у куклы.
Мне выдали костыль, точнее, толстую палку с развилкой, кем-то срезанную в лесу, и сухой паёк на два дня: сухари, кусок сала и горсть кускового сахара, завёрнутые в серую бумагу. Свёрток я сунул в сумку. Колькино письмо и осколок так и лежали в своих ячейках, и я старался о них не думать.
У выхода меня ждала Валя.
Стояла, сунув руки в карманы своего вечно заляпанного халата, и пыталась улыбнуться, но выходило плохо. За эти шесть дней она осунулась ещё сильнее, под глазами залегли тёмные тени, на щеке появилась свежая царапина.
- Уходишь.
- Ухожу.
- Рано.
- Знаю.
Она помолчала, глядя мимо меня на тропу, по которой тянулась вереница подвод:
- Лосев вчера за тобой присылал. Говорит, людей не хватает. Береги себя, ладно? Я не шучу.
- Постараюсь.
- Не постараюсь, а береги. - Она вдруг шагнула вперёд, быстро поправила мне воротник и отступила. - Всё. Иди. А то разревусь, а мне нельзя, у меня там ещё сорок человек.
Хотелось сказать ей что-нибудь хорошее. Такое, чтобы запомнила. Но слов не нашлось. Я просто кивнул, развернулся и поковылял по тропе, опираясь на палку. Её взгляд я чувствовал между лопатками, пока тропа не свернула за ёлки.
До своих добирался полдня.
Дорога шла через лес на запад, и по ней ползло всё, что вообще могло двигаться. Подводы с мешками и ящиками, артиллерийские упряжки, из последних сил тянущие пушки, колонны пехоты, пустые санитарные двуколки, возвращающиеся к реке. Всё это двигалось медленно и вязко, под гул голосов, ржание лошадей и скрип полозьев, и над дорогой стоял пар, как над огромным больным животным.
А по обочинам лежали мёртвые.
Я старался не смотреть, но не смотреть не получалось. Они лежали там, где упали шесть дней назад, - в сугробах, на обочинах, в кюветах, присыпанные лёгким снежком, будто кто-то их укрыл. Немцы и наши вперемешку. Мороз сохранил их такими, какими они были в момент смерти: открытые рты, вытянутые руки, прижатые к груди винтовки. Один немец сидел, привалившись спиной к ёлке, с каской на коленях, и казалось, что он просто присел отдохнуть.
Я шёл и считал. Не потому, что хотел, просто мозг по привычке искал хоть какой-то порядок. Десять. Двадцать. Сорок. На шестидесяти сбился.
Ни ужаса, ни тошноты уже не было. Мёртвые стали частью пейзажа, как сугробы.
Отделение Лосева стояло в маленьком хуторе на краю леса. Пять полуразвалившихся изб, три из них обгоревшие, у двух уцелели крыши. Во дворе дымила полевая кухня, вокруг сидели и стояли человек двадцать, ели из котелков, курили, переговаривались. Некоторых я узнавал в лицо, но не по именам.
Лосев сидел на пне у дальней избы и чистил винтовку. Поднял голову, увидел меня и ничуть не удивился. Кивнул, будто я на минутку отлучался:
- Явился. Долго лечился, барин.
- Явился.
- Нога как?
- Держит.
Он сказал без всякого раздражения:
- Врёшь. Хромаешь. Ну ладно, хромой Сокол всё равно лучше здорового слепого.
Встал, отряхнул колени и вдруг нагнулся и вытащил из-под пня что-то длинное, завёрнутое в мешковину.
- На. Твоя.
Развернул. Моя мосинка. Ложе чуть поцарапано, затвор смазан, ремень заново пришит.
- У откоса подобрал. Не люблю, когда оружие бросают. Береги.
Я взял винтовку обеими руками, и меня накрыло такой острой благодарностью, что я на секунду даже говорить не смог.
- Спасибо, Матвей Фомич.
Он отмахнулся:
- Пустое. Садись, поешь. Потом поговорим.
***
Поговорили мы вечером, у печки в уцелевшей избе, куда набилось человек пятнадцать. Кто-то спал на лавках, кто-то чинил обувь, кто-то молча курил. Лосев отвёл меня в угол к окну и сел на колоду.
Заговорил вполголоса:
- Значит, так. Новости. Первая - роту нашу переформировали. Кравец жив, командует взводом. Из отделения осталось пятеро, считая нас с тобой, плюс четверо новеньких. Ты девятый.
- Хорошо.
- Вторая - про тебя спрашивали.
Внутри у меня что-то холодно сжалось.
- Кто?
- Из штаба дивизии, через полковых. Расспрашивали, что за Соколов, откуда, как стреляет. Я сказал - сибиряк, охотник, чутьё у человека. И всё. - Он тяжело посмотрел на меня. - Пока это просто интерес. Но ты теперь на виду, Соколов. Запомни.
- Запомню.
- И третья. Завтра на рассвете идём брать Липовку.
Он кивнул на окно, за которым темнела зубчатая стена леса.
- Деревня в трёх километрах отсюда. Немцы там сидят, человек сорок, может, пятьдесят, при двух миномётах и паре пулемётов. Если не возьмём, будут и дальше простреливать дорогу, по которой идут все наши обозы. Узкое место. Понимаешь?
Я понимал. Мясной Бор - это коридор, прорубленный в немецкой обороне, и коридор узкий. Любая точка, откуда его можно обстрелять, становится занозой.
- Нам задача - обойти с фланга, через лес, и ударить в тыл, пока основные силы атакуют в лоб. Выходим ночью, вернее, до рассвета. - Лосев помолчал. - Ты идёшь с нами, но не в первой цепи. Рядом со мной. Смотришь, что у них. Решаю я.
- Понял.
- Карманами не светишь.
- Не буду.
- Хорошо.
Он встал, и на этом разговор закончился.
Я лёг на лавку, не раздеваясь, и закрыл глаза. Голова тяжёлая, нога ноет, рядом кто-то храпит. Думал, не усну, но усталость взяла своё, и я провалился в чёрную пустоту без всяких снов.
***
Подняли нас в четыре утра.
Темень стояла густая, ни одной звезды. Небо затянуло тучами, сыпал мелкий сухой снег, ветер гнал его вдоль просеки и набивал за воротник. Мороз ослаб до двадцати, и после тридцати это казалось чуть ли не оттепелью.
Вышли цепочкой, по одному, молча. Впереди Лосев, за ним я, дальше остальные. За спиной тихо побрякивало оружие, поскрипывал снег. Чёрный лес стоял с обеих сторон, и ветви в инее смыкались над головой, как своды.
Шли около часа. Лосев вёл уверенно, без компаса, по каким-то своим приметам. Иногда останавливался, прислушивался, трогал кору, смотрел на небо, и мы замирали вместе с ним. Потом он поднимал руку, и мы шли дальше.
Я хромал, считал шаги и думал о карте. О том, как её держать, чтобы не свалиться. О том, что часто так делать нельзя. Нога болела, но терпимо, привычно, как соседская собака, которая лает каждую ночь.
Лосев поднял руку:
- Стой.
Мы застыли.
Впереди, сквозь стволы, брезжил слабый свет. Не огонь и не ракета, а далёкое размытое сияние на низких тучах. Деревня.
Лосев подозвал меня жестом, и мы, пригнувшись, подползли к опушке.
Липовка лежала в лощине метрах в ста двадцати от нас. Подошли почти вплотную. Тёмные силуэты изб, чёрные трубы, голые яблони. Над несколькими крышами поднимался дым - немцы топили печки. По склону вокруг деревни шла полоса вырубленного кустарника, и в снегу виднелись неровные линии окопов.
- Давай. Только быстро.
Я лёг на живот, уткнулся лицом в рукав, чтобы не было видно, как дёргается лицо, и мысленно потянулся к кнопке.
Картинка поехала, камера поднялась.
Деревня внизу превратилась в схему: квадратики построек, прямая линия улицы, тёмные пятна огородов. И над ней, как рой светлячков, зажглись красные ромбы.
Считал я быстро, профессионально. Двенадцать в окопах по склону. Восемь по избам, по двое-трое, в тепле. Трое у колодца в центре - часовые или связисты. Ещё пара в дальнем конце, у сарая, где стояла какая-то техника. В центре, на бугре у церкви, две точки с широкими дугами секторов - пулемёты. А чуть правее от них ещё две, с короткими вертикальными штрихами. Миномёты.
За ухом кольнуло. Я стиснул зубы и, не отпуская карты, зашептал:
- Около тридцати. Меньше, чем думали. Двенадцать по склону, в окопах, смотрят сюда. Восемь по избам. Пулемётов два, на бугре у церкви, держат центр. Два миномёта правее, за вторым плетнём.
- На нас смотрят?
Я присмотрелся:
- Не все. В нашем секторе трое. Остальные ближе к дороге. Атаку ждут оттуда.
- А слева?
Я повёл камеру:
- Слева чисто. Только один часовой у крайней избы. Точно на нашем фланге.
Лосев чуть слышно выдохнул:
- Всё. Хватит.
Я отпустил. Мир вернулся тупым толчком. В висках заломило невыносимо, к горлу подкатила тошнота. Я перекатился на спину и несколько секунд лежал, глядя в низкое небо и стараясь, чтобы не вывернуло.
Лосев навис надо мной:
- Слышишь меня? Соколов!
- Слышу.
- Идти сможешь?
- Смогу. Дай секунду.
Он молча ждал. Потом достал из кармана фляжку, отвинтил крышку и поднёс к моим губам. В нос шибануло самогоном.
- Глотни. Немного. Полегчает.
Я глотнул. Обожгло горло, ударило в голову, но тошнота отступила. Я кивнул.
- Хорошо.
Лосев убрал фляжку и повернулся к бойцам:
- Слушай приказ! Их там около тридцати. Основные силы бьют в лоб, мы заходим слева. Там один часовой, снимаем тихо. Потом бегом к крайним избам, гранаты в окна. Дальше за мной, к бугру. Пулемёты берём в первую очередь, миномёты следом. Вопросы?
Вопросов не было.
- Ну, с Богом.
И мы двинулись.
К часовому подползали, как волки. Я лежал в снегу метрах в двадцати от него, и сердце колотилось так, что казалось, он его слышит. Красный ромб над крайней избой стоял неподвижно, расплываясь в дыму над трубой. Человека я не видел, только метку. Один из наших, молчаливый и быстрый, подобрался сзади и коротко, почти беззвучно дёрнул рукой. Метка погасла.
Тихо. Ни крика, ни выстрела. Был, и нет.
- Пошли.
Мы вскочили и побежали.
Зигзагом, пригибаясь, по снегу, который хрустел, как битое стекло. До изб пятьдесят метров, тридцать, двадцать. Из крайнего окна тянулся тонкий дымок, виднелись занавески и тёмная рама. Кто-то из наших замахнулся.
Первая граната влетела в окно.
Глухой хлопок, звон стекла, вспышка. Из избы короткий недоумённый крик. Вторая граната, третья. Бойцы прижались к стене и ждали.
Из двери выскочил немец, без шинели, в одной рубахе, с автоматом. Успел сделать два шага. Пуля Лосева ударила его в грудь, и он сел в снег, удивлённо глядя, как на рубахе расползается тёмное пятно.
А дальше всё смешалось.
Рассказать этот бой по порядку, как в книгах, с началом, серединой и концом, я не могу. В памяти он остался кусками, как плохо склеенная плёнка.
Вот я бегу вдоль плетня, упираясь палкой в снег. Вот передо мной вырастает чёрный силуэт, я стреляю от бедра, не целясь, и кто-то падает. Вот рядом валится наш боец, молодой, из новеньких, хватается за живот и что-то кричит на непонятном языке. Вот из-за угла избы вылетает Лосев, огромный и страшный, с гранатой в руке, и всё вокруг на секунду замирает.
Вот карта. Я падаю за угол избы, вжимаюсь в стену, выкраиваю три секунды, не больше, и вижу, как красные ромбы на склоне срываются с мест и бегут к деревне. Поняли, что их обошли. По дороге больше не стреляют, разворачиваются.
Я ору:
- Справа! Из окопов бегут!
И Лосев, не оборачиваясь, рявкает:
- Залечь! Пулемёт на два часа!
Пулемёт на бугре у церкви ожил с опозданием. Очередь веером прошлась по улице, и мы нырнули за сруб колодца. Пули застучали по брёвнам, как град по крыше. Кто-то рядом выл, вжимаясь в землю.
Лосев заорал:
- Миномёты! Миномёты берите, сейчас начнут!
Я лежал за срубом, прижавшись щекой к мёрзлым брёвнам, и считал. Пулемёт на бугре, второй рядом. Миномёты за плетнём. До них метров восемьдесят по открытому месту, где простреливается каждая пядь.
- Не добежим.
- Знаю.
- Мне бы ближе. Надо...
Договорить я не успел, потому что увидел то, чего раньше не замечал. Слева от колодца, метрах в двадцати, стоял полуразрушенный кирпичный амбар с провалившейся крышей. И от него до плетня, за которым прятались миномёты, шла канава. Неглубокая, занесённая снегом, но ползком пробраться можно.
- Матвей Фомич, канава!
- Вижу.
- Пулемёт её не достаёт, она в мёртвой зоне. Я могу доползти, если...
- Нет. Нога.
- Я быстро.
- Нет. Ты мне живым нужен.
- Тогда пошли двоих. Я скажу куда.
Секунду он смотрел на меня, потом кивнул. Подозвал двоих самых шустрых, тощих и жилистых, и коротко, на пальцах, объяснил маршрут. Они скользнули в канаву, как две змеи.
А я остался за срубом и вызвал карту.
Не по приказу и не по необходимости. Просто хотел видеть. Хотел знать, дойдут или нет.
Мир дёрнулся. Боль ударила сразу, с налёту, сильнее прежнего, гвоздём в висок. Я скривился, но держал.
В канаве под снегом медленно ползли две тёмные тени. Наши. Двигались по очереди, неторопливо, как гусеницы. А за плетнём, в трёх метрах от канавы, сидели красные ромбы миномётчиков. Ничего не подозревали, смотрели на улицу.
Тени доползли до плетня и замерли.
Секунду ничего не происходило.
А потом два красных ромба разом дёрнулись и погасли. Тихо, будто их ладонью накрыли. Следом погас третий, за ним четвёртый, который выскочил из-за плетня. И я понял, что ребята взяли миномётный расчёт ножами, без единого выстрела.
- Есть!
- Что?
- Миномёты взяты!
- Хорошо! - Лосев вскочил. - Теперь пулемёты! Все за мной!
Я попробовал подняться, но колени подогнулись. Голова закружилась, и карта, которую я забыл отпустить, поплыла и рассыпалась на цветные пятна. Я упал на четвереньки.
- Соколов!
- Сейчас... иду...
Меня выворачивало сухими спазмами, до слёз. Сквозь красную пелену я видел, как мимо проносятся бойцы, как Лосев пропадает в клубах дыма. Опираясь на винтовку, я встал на одно колено.
Рядом с глухим стоном кто-то упал. Я повернул голову. Немец. Раненый, лежит на боку, зажимает живот. Автомат валяется в метре от руки. Смотрит на меня огромными мутными глазами. Совсем молодой, лет двадцати, брови рыжеватые, подбородок тонкий, почти девичий.
Я навёл на него винтовку.
Он это увидел и чуть слышно сказал что-то по-немецки. Одно слово, которого я не понял. Может, "мама". Может, "пожалуйста".
Рука у меня дрожала.
Я стоял и смотрел на него, на рыжие брови, на тёмное пятно, расползающееся по шинели, и в голове ничего не было. Ни мысли, ни приказа, ни страха. Пустота, а в ней тонкий высокий звон.
Потом рядом кто-то выстрелил.
Немец дёрнулся и затих.
Лосев опустил винтовку. Весь в копоти, глаза красные.
- Нечего смотреть. Оставишь - он тебе в спину стрельнёт. Жалость в бою убивает.
- Я бы...
- Знаю я, что бы ты. Не надо.
Он схватил меня за плечо и рывком поставил на ноги:
- Пулемёты взяли. Из окопов бегут. Деревня наша. Двигай.
Я шёл за ним, спотыкаясь, и на немца не смотрел.
***
К семи утра деревня была наша.
Когда рассвело, мы стояли на церковной площади, вернее, на том, что от неё осталось. Бугор у церкви почернел от копоти. На нём валялись два перевёрнутых немецких пулемёта, а вокруг трупы в маскхалатах. Колодец, за которым мы прятались, был изрешечён пулями. Из крайних изб вываливались наши бойцы с трофеями: мешки, ящики, консервные банки, котелки.
Я сидел на сломанном заборе и смотрел, как они ходят. Меня трясло - от холода, от слабости и ещё от чего-то, чему я не мог подобрать названия. Лосев велел не двигаться, я и не двигался.
Кто-то присел рядом:
- Живой?
Кравец, взводный. Лицо в копоти, глаза возбуждённые, улыбается широко, по-мальчишески.
- Слышал, ты миномёты нашёл? Лосев рассказал.
- Нашёл.
- Молодец. Они нам дорогу всю неделю простреливали. Теперь подвоз пойдёт как по маслу. - Он хлопнул меня по плечу. - Ты, Соколов, меня в прошлый раз с "Максимом" выручил. Я тебе должен.
- Не должны.
- Должен. - Он подмигнул. - Хотя "Максим" тогда тащить пришлось, плечо до сих пор ноет. Хочешь трофей? У фрицев консервы, шоколад, шнапс. Бери что надо.
- Спасибо, не надо.
- Как знаешь.
Он ушёл, насвистывая. А у меня никакой радости не было.
Наше отделение потеряло двоих. Новенький с пулей в живот умер через час, тихо, так и не придя в сознание. А второй, тощий и жилистый, один из тех, кто ходил по канаве, нарвался у плетня на мину и больше не поднялся.
Я не знал, как их зовут. Даже лица запомнить не успел.
Глава 8
Глава 8
Ближе к полудню ко мне подсел Лосев. Молча достал кисет, свернул цигарку. Так мы и сидели - он курил, а я просто дышал его дымом.
Наконец он сказал:
- Пойдём. Покажу кое-что.
Он повёл меня за деревню, по тропинке между голых яблонь, к краю оврага, где снег лежал нетронутым. Там под одинокой берёзой из снега торчали четыре свежих деревянных колышка.
Лосев тихо сказал:
- Тех, кого с реки собрали, похоронили у переправы, в братской. Без нас. Туда теперь не находишься. А это я сегодня утром вбил, как деревню взяли. Чтобы хоть где-то было. Четверо наших. Воронов, Петров, Мамедов, Ефимов.
Я смотрел на колышки. Ни надписей, ни звёзд. Просто четыре заострённые палки.
- Там земля мёрзлая, не копается. Костры жгли, оттаивали, по полметра за ночь. Положили всех вместе. Потом, как время будет, доски поставят.
Он замолчал.
Опираясь на палку, я подошёл ближе и опустился на здоровое колено перед крайним левым колышком. На нём лежала горстка рыхлого снега. Какой из них Колькин, я не знал. Но решил, что вот этот, самый маленький и тонкий. Положил на него ладонь.
Тихо, чтобы Лосев не слышал, сказал:
- Прости. Я напишу твоей маме. Я... я обещал. Только не знаю как.
Ветер шевелил голые ветки берёзы. Где-то далеко за лесом ухнуло орудие, потом ещё раз. Лосев стоял неподвижно, опустив голову.
- Напишешь. Это правильно. Я тоже писал. Двадцать три письма за финскую.
- Что ты писал?
Он горько усмехнулся:
- Одно и то же. "Погиб смертью храбрых". Они все как под копирку, эти письма. Пока сам не напишешь, не поймёшь, как это трудно. Хочется сказать что-то особенное. А нечего. Только это.
- А если это неправда?
- Что?
- Что "смертью храбрых". Если он просто бежал и получил пулю в висок? Он даже испугаться не успел.
Лосев посмотрел на меня долгим тяжёлым взглядом:
- Какая разница. Побежал со всеми, когда тебе девятнадцать и страшно до усрачки. Вот и вся храбрость. А дальше - как пуля ляжет.
Мне нечего было на это ответить.
***
Ночью я писал письмо.
Мы стояли в Липовке, в уцелевшей избе, где ещё вчера жили немцы. Печка жарко топилась, на столе чадила керосиновая лампа. Остальные спали вповалку - на полу, на лавках, на печи. За окном выл ветер.
Я сидел за столом над чистым листом, найденным в чьём-то офицерском планшете. Рядом карандаш и Колькино письмо - достал его из ячейки, чтобы было перед глазами. Голова после дневного боя ещё кружилась.
С чего начать, я не знал.
"Здравствуйте, Мария Ивановна". Имя я взял с обратной стороны фотографии, там была подпись и адрес. Зачеркнул. Начал заново: "Уважаемая Мария Ивановна". Нет. Зачеркнул.
Я смотрел на лист, и в голове было пусто.
И тут, как это бывает в тишине, само собой пришло воспоминание.
Мамин голос.
Даже не слова, а именно голос - усталый, тёплый, чуть хрипловатый после работы. Она звонила мне по видео вечером перед турниром. Кухня, жёлтая лампа над столом, чайник на плите. Мама в старом халате, руки мокрые, потому что мыла посуду и не успела вытереть.
Она хмурится, вглядываясь в экран:
- Витюш, ты хоть ешь нормально? Бледный какой-то. Опять на одних бутербродах?
- Мам, у меня завтра финал.
- Финал, финал. - Вздыхает. - У тебя всё финалы. А здоровье где? Приезжай на выходные, я борща наварю. Настоящего, со сметаной.
- Приеду. После турнира.
- Обещаешь?
- Обещаю.
- Ну смотри. - Она улыбается, и вокруг глаз собираются морщинки, которых я раньше не замечал. - Удачи тебе, сынок. Не нервничай. Ты у меня самый лучший.
- Ладно, мам. Давай.
- Давай. Целую.
Она послала воздушный поцелуй, я кивнул, отключился и сразу открыл тренировочный клиент.
Вот и всё. Это был последний разговор.
На её последнее сообщение я так и не ответил. Оно пришло, когда я уже лёг: "Не забудь поесть перед игрой. Я тебя люблю". Я прочитал его, хотел ответить, но было поздно, завтра турнир, и я решил, что отвечу утром.
Утра не было.
Я сидел в избе в Липовке с карандашом в руке, и по лицу текли слёзы. Тихо, без всхлипов, просто текли и капали на чистый лист круглыми мокрыми пятнами.
Мам, прости. Я не успел.
Жива ли она там, в том мире, я не знал. Не знал, что с ней стало, когда капсулу замкнуло, а меня не вытащили. Может, она сейчас сидит в больнице, звонит врачам и плачет. Может, ей сказали, что я в коме. А может, и хуже.
Я не знал. И от этого хотелось выть.
Вытер лицо рукавом и снова взялся за карандаш.
"Здравствуйте, Мария Ивановна. Меня зовут Виктор Соколов. Я воевал рядом с вашим сыном Николаем. Он был хорошим товарищем и очень смелым бойцом. Пишу вам, потому что он хотел написать вам сам, но не успел. Он погиб на рассвете, в бою за переправу через Волхов. Он не мучился. Ему не было больно. Всё случилось быстро.
Он очень любил вас. Часто про вас говорил. Вспоминал дом, Лиду, Мишку. Просил передать, чтобы вы не волновались и что он воюет как все. Воевал он достойно. Я это видел.
Похоронен он с товарищами, с почестями. Когда кончится война, обязательно найдите могилу. Её отметят.
Прикладываю его письмо, которое он написал вам несколько дней назад. Оно у меня сохранилось. И фотографию. Берегите их.
Крепко жму вашу руку. Простите, что пишу такое. Простите, что не смог защитить вашего сына.
Виктор Соколов".
Я перечитал. Слова неуклюжие, простые, но других у меня не было. Сложил письмо вдвое, вложил внутрь Колькин листок и фотографию и завернул всё в тряпицу.
Хотелось сказать больше. Что-нибудь, что объяснило бы, почему всё так. Только объяснения не было.
Я отправил свёрток в ячейку, и он исчез с тихим щелчком.
Потом выпрямился и посмотрел на печку. Огонь догорал, угли светились красным. В избе стоял тяжёлый дух пота, махорки, овчины и горелого дерева. Кто-то во сне бормотал и ворочался. Лосев лежал на лавке у стены и не спал. Смотрел в потолок, и огонёк цигарки то разгорался, то гас.
Я подошёл к окну. Стекла в нём не было, только натянутая промасленная бумага. Я отогнул уголок и выглянул.
Ночь. Звёзды высыпали во всё небо, холодные, огромные. Луна клонилась к горизонту. Над деревней стояла тишина, и только где-то далеко изредка били орудия.
Рука потянулась сама.
Знал же, что нельзя. Что голова и так раскалывается и надо спать. Но привычка и страх сидели во мне крепче всякой логики, и пальцы нащупали кнопку.
Картинка сместилась.
Подо мной лежала деревня, как макет. Тёмные избы, редкие огоньки, наши часовые у околицы без всяких отметок. А дальше, за околицей, на западе, в лесу тускло светились красные ромбы.
Далеко, метрах в ста пятидесяти, на самом краю карты. Три, четыре, пять. Стояли неподвижно, как звёзды. Немецкие посты, наблюдатели, дозорные. О нас они не знали. Смотрели в темноту, как и мы, и ждали.
Утром придётся их убирать.
Я знал, как это будет. Лосев скажет куда, я скажу сколько. Кто-нибудь из наших проползёт по снегу, и красные ромбы погаснут один за другим, тихо, без единого звука, будто их стёрли с доски. Чисто, аккуратно, по плану.
И где-то в этих ромбах будут рыжие брови. Тонкий, почти девичий подбородок. Слово, которого я не понял.
Я отпустил карту.
Мир вернулся, а с ним привычная тупая боль в висках. Уже почти родная.
Не хотел я "зачищать" эти метки. Не хотел, чтобы они гасли. Не хотел быть тем, кто смотрит сверху и считает. Но понимал, что никуда от этого не деться. Завтра, послезавтра, через неделю я буду делать это снова и снова, потому что иначе умрут наши.
Я стоял у окна, прижавшись лбом к холодной раме, и смотрел на звёзды.
Их было столько, что я не узнавал ни одного созвездия. Дома, в городе, из-за засветки я никогда такого неба и не видел.
Из темноты тихо спросил Лосев:
- Не спишь?
- Не сплю.
- Иди ложись. Завтра трудный день.
- Иду.
Я отошёл от окна, лёг на жёсткую лавку и накрылся шинелью. Перед закрытыми глазами ещё долго плыли красные огоньки, а потом пропали.
И я уснул.
***
Утром их всё-таки пришлось убрать.
Лосев разбудил меня в шесть, пнув сапогом по лавке. Не со зла, он так всех будил. В избе уже толкались, гремели котелками, в углу кто-то матерился из-за пропавшей портянки.
- Подъём, Сокол. Дело есть.
- Какое?
- Пост у них на опушке. Ты ночью у окна торчал, как сыч, небось всё высмотрел. Кравец приказал снять, пока не расползлись. - Он сплюнул в печку. - Давай жуй, и пошли.
Откуда он знает про окно, я спрашивать не стал.
Пошли вшестером: Лосев, я, тот, что уцелел из двоих канавных, и трое новеньких, которых я пока не научился различать. Лосев звал их Рыжий, Квадрат и Дед, и они отзывались. Деду, к слову, было за сорок, так что прозвище он носил по праву.
К лесу выбрались огородами, по колено в снегу. Рассвет серый, без солнца, небо низкое, ветер гонит по полю мелкую сухую крупу. Залегли за поваленным плетнём метрах в ста от опушки. Я уткнулся лицом в рукав и нащупал в голове кнопку.
Четыре секунды. На пятой игла, как по расписанию.
Ромбов пять, но не совсем ночные - двое сменились и стояли уже не там. Трое кучкой у края просеки, под вывороченной ёлкой, и оттуда шёл дымок. Землянка, обшитая жердями, с печкой. Четвёртый лежал на животе справа, за старым пнём, и держал просеку на прицеле. Пятый стоял чуть глубже в лесу и пританцовывал на месте. Часовой, замёрз.
Я выдохнул, отпустил карту и сглотнул горькую слюну.
- Пятеро. Землянка, там трое, печка топится. Справа за пнём один, лежит с винтовкой. Ещё один в глубине, у ёлок, ходит.
- Автоматы?
- Не знаю. У землянки у одного точно.
Лосев лежал, жевал травинку и смотрел на опушку:
- Ладно. Рыжий, Квадрат - налево, к ёлкам, берёте часового. Мы с Соколовым к землянке. Вы двое, - он кивнул канавному и Деду, - справа, к пню. Не стрелять, пока я не начну. Если кто пискнет раньше, лично язык вырву. Понятно?
- Так точно.
- Ну, с Богом.
Мы поползли.
Ползти по мёрзлому огороду, когда ноет нога и в голове стучит, - дело паршивое. Я цеплялся локтями за комья, подтягивался, и каждый метр отдавался в бедре. Лосев полз впереди совершенно бесшумно, как большая рыжая кошка, и я на него за это злился.
Пятьдесят метров. Тридцать. Из землянки тянуло дымом и подгоревшей кашей. Совсем рядом кто-то кашлянул и что-то негромко и недовольно сказал по-немецки, а другой ответил смехом.
Двадцать метров.
Лосев поднял руку, и я замер. В кулаке у него была граната.
И тут открылась дверь землянки.
Вышел немец. Здоровый, без шинели, в одной расстёгнутой куртке, ремень тоже расстёгнут, зевает во весь рот. Вышел по нужде и ещё толком не проснулся. Потянулся, посмотрел на небо, повернул голову влево, потом вправо.
И посмотрел прямо на нас.
Секунду мы глядели друг на друга. Он - с открытым ртом, и я - в двадцати метрах, с винтовкой, которую уже поднимал. Лицо у него было круглое, небритое, щёки пухлые, совсем не злое. Немец открыл рот шире, чтобы крикнуть.
Я выстрелил.
Мосинка рявкнула, плечо дёрнуло. Немец ударился спиной о косяк и осел, а красный ромб над землянкой погас.
Лосев вскочил:
- Бросай! В дверь бросай!
Он сам швырнул гранату в проём. Внутри кто-то коротко и растерянно закричал, грохнуло, из двери вырвался чёрный дым с комьями земли, и Лосев, не останавливаясь, прыгнул туда с винтовкой наперевес.
Справа затрещало - проснулся тот, что за пнём. Короткая очередь ушла над головами, и рядом кто-то охнул. Я упал и перекатился за бугор. Над пнём торчала голова в каске, и над ней ярко горел красный ромб.
Сетка легла на каску сама. Я не дышал. Выстрел. Мимо, пуля срезала кору в ладони от каски, и немец нырнул вниз.
Я прошипел сам себе:
- Ну давай, Сокол, давай!
Передёрнул затвор. Руки мокрые и холодные, но тряслись уже меньше. Ромб за пнём дёрнулся вправо - немец решил перебежать. Я поймал круг на красном, вынес на полкорпуса вперёд, как сотни раз делал в раундах, и выстрелил.
Ромб погас.
Из землянки вышел Лосев. Лицо чёрное от копоти, винтовка дымится. Огляделся, пересчитал глазами:
- Четверо лежат. Где Рыжий?
Из-за ёлок вышли Рыжий и Квадрат. Рыжий зажимал рукав, из-под пальцев сочилась кровь, но улыбался он во весь рот, как ребёнок, которому дали пострелять.
- Часового взяли, Матвей Фомич. Он только икнул.
- Рука?
- Царапнуло. Ерунда.
- Перевяжи. Квадрат, помоги. Остальные за мной.
Мы зашли в землянку. Тесно, дымно, пахнет горелым мясом. Один немец лежал на нарах не шевелясь. Второй сидел у печки, привалившись к стене, и смотрел в потолок открытыми глазами.
Лосев обошёл землянку, пнул ящик, откинул крышку и присвистнул:
- Ого. Давайте сюда всё.
Трофеев набралось много. Ручной пулемёт и пять магазинов к нему, ящик "колотушек", две пачки патронов, банка какого-то повидла, четыре консервы с немецкими орлами и тусклая зелёная фляга с чем-то спиртным.
Лосев негромко сказал мне:
- Бери, сколько унесёшь. Остальные снаружи, никто не видит.
- Матвей Фомич...
- Я сказал, бери.
Я посмотрел на консервы. Потом на мёртвых немцев. Подошёл к ящику, взял две банки и мысленно потянулся.
Щелчок. Банки пропали.
Голова поплыла, к горлу подкатило. Я упёрся ладонью в стену и переждал.
- Хватит. Больше не надо. Остальное на горбу.
Обратно шли молча, нагруженные, огородами, вдоль плетней. Рыжий тащил пулемёт и тихонько что-то напевал. Квадрат пёр ящик с гранатами, спотыкался и ругался. Лосев шёл замыкающим и то и дело оглядывался на лес.
На землянку я не смотрел. Только раз оглянулся у плетня. Над просекой поднимался тонкий сизый дымок, а на снегу у двери лежала куртка без хозяина.
***
На площади у церкви нас ждали.
Возле сгоревшей избы, рядом с Кравцом, переминался с ноги на ногу высокий худой человек в белом овчинном полушубке и новой ушанке со звёздочкой. Для здешних мест он выглядел до неприличия чистым: ни копоти, ни пятен, ремни подогнаны, на плече планшет. Рядом с ним Кравец смотрелся оборванцем.
Когда мы подошли, он обернулся. Глаза светлые, внимательные, очень спокойные. Оглядел нас по очереди, как товар, и остановился на мне.
- Кто здесь Соколов?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
