Обложка Очерки истории Ларес

Очерки истории Ларес

Svetlana Nikonova

0% прочитано
Стандартный
Svetlana Nikonova

Очерки истории Ларес

Небольшие пояснения к будущему тексту

Книга I.

РОЖДЕНИЕ ГЕРОЯ

Просто чтобы предупредить читателей, что их ждет, и где начинается основное повествование

*

Жил-был пылкий юноша, красивый и горделивый, с нравом огненным, положением царственным, самомнением почти божественным – и непомерным желанием: покорить себе весь мир. Зачем это было ему нужно, он и сам не знал. Но и остановиться было невозможно. Он шел вперед легко и счастливо. Вперед, всегда к востоку, навстречу солнцу. Он шел, не слыша ропота недоумения за спиною. Сперва недоумения, потом негодования, потом ужаса, потом мольбы... Его просили вернуться, его умоляли вернуться, а он все шел. Только ноги словно вязли в дороге, все более туманной и неопределенной, а может быть они вязли в самом этом ропоте. Друзья предавали, верные последователи отворачивались, войска не желали идти вперед. "Иди один", – объявили они наконец. И ему пришлось... повернуть назад. Он хотел расправиться с изменой - но всех невозможно было казнить. Он хотел решить вопрос миром, объединить народы, посеять в сердцах любовь – но встретил лишь немое сопротивление. В конце концов, с ощущением постигшего его краха, всеми покинутый, полубезумный от неутолимой жажды, похоронив единственного следовавшего за ним друга, он умер. Просто умер. Просто потому, что не мог больше жить. Ему не было тридцати трех лет. А внутри он давно уже был мертвецом. Он хотел покоя. Его никто не убивал. А если кто-то и убивал, он был только рад. Он хотел покоя...

Но покой не был тем, что когда-либо этот человек мог обрести. Потому что был и другой мир, и другая жизнь. Очнувшись к ней, наш герой обнаруживает себя окруженным врагами и утратившим совершенно все - даже то, что было. Его поддерживает лишь маленькая кучка друзей - вместе с тем единственным, которого он недавно похоронил... Хоть в это счастье. Но небольшое. Едва ли существенное утешение. Озлобившись и очерствев, он холодно и методично, как тот, кто потерял все и кому незачем больше жить, вернул себе часть своих владений. Вернул жестоко и кровопролитно, не щадя ни врагов, ни друзей. Только едва ли это принесло ему радость.

И чем дальше, тем более все усугублялось. Какие-то странные события сбивали с толку, какие-то мистические существа выглядывали из-за углов, какие-то странные темные силы входили в его жизнь и давили неведомо чем. Что-то пробуждалось в нем, что-то, чего он не знал сам. Что-то звало его - и он даже не мог себе представить, куда. Что-то древнее, страшное бродило и кипело в его крови. Бродило и кипело и изводило его до тех пор, пока, одолеваемый этими силами, он не потерял память и не сошел с ума. И так бы было легче, но один за другим обрушивающиеся на него еще и еще новые удары судьбы наконец, невыносимостью своей боли, вывели его из забытья.

Он очнулся. Чтоб обнаружить себя совершенно изменившимся, оставившим далеко-далеко позади все свои былые помыслы и надежды, где-то на краю мира и с ощущением непонятной и таинственной силы внутри себя. С которой еще неизвестно, что он мог бы сделать и как с нею совладать...

*

Итак, пояснения к тексту: о том, что такое Ларес, и с чем читатель столкнется в первых частях книги.

Во-первых, хотя часть персонажей является историческими личностями, текст не является историческим ни в коей мере, хотя бы просто потому, что действие его разворачивается не в той реальности, которую мы привыкли считать исторической. Ибо действие его разворачивается целиком и полностью в ином мире, то есть буквально на том свете, или после смерти в нашем, историческом, мире, тех персонажей, которые в нем участвуют. Но если это иная реальность, то ожидать в ней сходства с нашей можно разве что по привычке – как ожидают поначалу и сами персонажи (и, кстати, даже места своего жительства называют часто по привычке так, как было до их кончины).

Во-вторых, раз мы определились с пространством, определимся теперь со временем! Время соответствует времени жизни тех, о ком идет речь, – раз уж действие разворачивается как раз после их жизни. Значит мы можем знать, когда примерно происходят данные события. Главным героем этой повести выступает тот человек, который в своей исторической жизни носил имя Александра, называл себя государем страны под названием Македония, и которому довелось осуществить может быть один из самых блестящих в истории прорывов, разрушить границы прежде замкнутых стран и повести войска куда-то далеко-далеко, на восток, навстречу солнцу… И хотя он так и не дошел даже и до половины пути к восточному Океану, деяние это всегда казалось почти немыслимым, и заслужило ему неумолкающее восхищение и удивление в веках, заслонившее своим светом все, что могло бы с негодованием восприниматься как его промахи и пороки.

Он не дошел при жизни и до половины пути к восточному Океану... Удастся ли ему это после смерти? Будет ли ему это нужно? Мы узнаем из повести. И что точно, мы увидим на его новом пути множество разных стран, одна непонятнее и волшебнее другой!

Во-третьих же, хотелось бы сообщить, что нас ждет в самом тексте и что предваряет повествование.

Сперва читатель встретится с двумя интродукции, которые представят нам мир, в котором разворачивается действие, и имя которому – Ларес. Так или иначе, его имя известно тем, кто живет в этом мире, и они часто противопоставляют его в качестве некой почти что иной планеты своему прежнему местообиталищу – Земле (хотя это вовсе и не другая планета, а та же самая, только в другом пространстве – после смерти). Две интродукции – это изложение двух древних мифов о появлении Ларес: об изначальной прекрасной утопии и о времени, когда мир пребывал к единстве, о наступившей неожиданно катастрофе – и о темных событиях, имевших место после нее.

Открывается же повествование еще одним текстом. Назовем его "Древний текст". Но это уже не миф, а рассказ одного из участников описываемых событий о самом начале их развития. Это текст некого Мнемоксена из Талиды, повествующий о появлении нашего героя на Ларес. Вот в нем-то и завязывается сюжет!

Этот текст будет снабжен небольшим предисловием историков – но не тех историков, что живут здесь, на Земле, а тех, что являются нашими с вами современниками там, на Ларес. В нем даны краткие пояснения, которые могут пригодиться читателю. Но если вдруг читатель не приемлет в художественной литературе стиля научных статей, то ему лучше эту маленькую часть просто пропустить)) Это действительно научная статья, хоть и потусторонняя!

Основной же сюжет развернется в «Повести о жизни неведомого героя», посвященной событиям, неизвестным ни Мнемоксену, ни кому-либо другому, включая тех самых упомянутых историков. Эти события навсегда останутся для них таинственной малопонятной легендой, слухом, сказкой. Зато мы с вами имеем возможность погрузиться в них с максимальной подробностью и посмотреть: так что же приключилось с нашим героем, и как так вышло, что мифические древние сказания о происхождении Ларес имеют к нему самое непосредственное отношение.

Первая интродукция

...И из этого цветка вышла, раскинув руки, танцующая фигура девушки, красоты, которая ни с чем не могла бы быть сравнима, прекраснее, чем все, что можно представить и помыслить, чем даже сам свет, из которого она вышла...

*

Говорят, что в давние-стародавние времена мир был совсем не таким, как сейчас. Он был настолько наполненным и многогранным, что теперь это даже трудно себе представить. Пространство его было подобным множеству проницаемых зеркал, или же невидимому дому, сплетенному из переходов и лестниц, словно лабиринт, с тою разницей, что между ними не было границы и пройти можно было везде и всюду, повторившись притом в отражениях мириады раз здесь и там. Можно было, выйдя из дома, за углом свернуть в самую дальнюю из стран, а по гребням волн пробежаться над океаном, в то же самое время отдыхая под цветущим деревом среди прекрасного сада. Можно было высоко в воздухе над землею выстроить прекрасный дворец и прямо в нем летать среди облаков, временами, как с небесного корабля, высаживаясь на пики гор.

А еще можно было быть чем угодно и всем сразу. Звезда могла быть в то же время цветком, а капля воды – золотобрюхою мухой с тонкими и прозрачными крыльями. Дом мог быть величественным и искристым валом, накатывающим на песчаный берег, а каждая ракушка на этом берегу – прекрасною девой, кружащейся в танце и поющей вечернюю песню. А еще можно было, проснувшись утром щебечущей птицею и выпорхнув из гнезда, днем стоять блестящим медным горшком у нагретой солнцем стены одинокой хижины, а вечером склонять седую бороду над старинною книгой. Летящие листья превращались в ветер, а ветер превращался в реку, река же была дорогою, по которой путники шли в неведомую даль.

Десять солнц светилось на небе, отражаясь многократно друг от друга, наполняя все нежным светом, но когда они заходили, прячась за вереницами собственных отражений, звезды заполняли тьму лучами всех цветов радуги.

Время этого мира вилось золотыми струйками, стекая с неба, тихо звенело, как мошкара в летний день, не торопясь никуда и увлекая все, что росло, и цвело, и меняло формы, в свой медленный хоровод.

Посреди же всего в необозримой вышине возвышалась гора, прозрачная, как лунный свет, переливающаяся словно драгоценный камень, то ли зеленоватым, то ли розоватым, тающим в темноте свечением. Это была божественная гора. Ибо боги жили на ней. Они тихо парили среди поднимающегося по склонам тумана. И боги были всем, и все было богами, и ничто не знало ни горя, ни увядания.

*

Но однажды что-то треснуло в тишине, и маленькая звездочка потускнела и упала. Словно уголок узора на эмалевой шкатулке, маленький треугольничек тонкой слюды упал, оставив за собою еле заметное черное пятнышко, которое больше уже не мерцало волшебными красками, не лучилось и не менялось. А потом еще раз раздался треск – и узкая темная змейка поползла среди колыхающихся зеркал пространства, а золотой завиток времени задел за нее и потек вниз по ней, словно по руслу. И там, где протянулась эта темная полоска, будто стена встала, и что было с одной ее стороны, уже не могло двинуться на другую. И еще, и еще один звук нарушил мерный покой кружения. И стало видно наконец, как множество трещин расходится по всему миру, а там, где они проходят, все замирает, застывает и распадается словно разбитое стекло. В каждом осколке отразился весь мир, но один осколок уже не мог стать другим и слиться с ним и быть единою и живою картиной.

Когда черная паутина трещин заполнила разбитое пространство, показалось вдруг, что какая-то черная костлявая фигура словно неясная тень сложилась из их темноты, проникла в их темноту. Длинною рукою она захватила струйки времени, и потащила за них как за поводья все, что было, в кромешную тьму, струйки вытянулись, потеряли блеск, а потом и вовсе стали невидимыми.

Великие бедствия творились в мире в то время. Огромные волны накатывались на берег, и они не превращались в берег и берег не превращался в волны, но волны сокрушали берег, а берег разбивал волны, и города низвергались в море, ведь они были только лишь городами, и не становились ни облаками, ни стаями птиц, ни подводными загадочными медузами, море поглощало их, и поглощало корабли, мечущиеся среди пены, а земля разверзалась и поглощала волны, и целые материки уходили на дно, а со дна поднимались суровые мрачные горы: кругом царила смерть.

*

Мир треснул, он треснул и осыпался, он разломался на части, только лишь божественная гора еще стояла нетронутою в волнах тумана. Тогда великий бог, светлый ликом, великий бог, вокруг которого плыли хороводы мира и у ног которого теперь теснились смятенные души, восстал с вершины горы и на сверкающих крыльях устремился за темною фигурою. И везде, где он пролетал, там сияние его крыльев наполняло темные щели и они исчезали, стирались, и на выровненной поверхности вновь начинал проступать прекрасный узор. Все боги ринулись за ним, словно сияющие кометы, однако костлявая фигура впереди все тянула поводья времени вперед и вперед и новые черные щели окутывали мир, вновь рассыпая его рисунок и заволакивая серою пустотой его краски. Дух-разрушитель прокрался в мир. Дух-разрушитель царил в мире. Его крылья загородили небо и уничтожили свет солнца, а звезды заставили потускнеть, словно объятые дымной пеленою.

Мир треснул, он треснул и осыпался, но когда мир треснул и трещины углубились, они проникли так далеко, что в самое средоточие их вдруг влилось немыслимое свечение – это надмирный свет засиял сквозь разрыв. И все озарилось этим светом и замерло перед его испепеляющей силой. И вот великий бог, светлый ликом, взлетел высоко в небо в этом сиянье и встал в полный рост перед самым источником света, глядя смелым взглядом в его пожирающее пекло, вокруг которого обугленные обломки мира, острые края этой щели, грудились как черные камни. Но этот сжигающий свет был столь прекрасен, он был столь прекрасен, что, сжигая, захватывал до головокружения, обнимал своею немыслимою страстью, и наконец он стал прекрасным лицом, которое смотрело, улыбаясь, на бесстрашного пришельца, не боящегося быть испепеленным уничтожающим огнем. И пришелец смотрел на это лицо и не мог оторвать взгляда от его зачаровывающей красоты, а лицо смотрело на пришельца, и отвечало ему тем же самым. Наконец сияющие глаза словно спросили: «Кто ты, незнакомец, и чего ты хочешь?» И великий бог ответствовал: «Помоги, о пылающий огонь, озари мой мир своим светом, не дай ему распасться во мраке, уничтожь своим огненным смерчем косматую тень, проникшую из небытия». Тогда источающее лучи лицо стало еще ярче и строже и прекрасней, и уста его произнесли: «Я поражу лучами своими твоего врага, зеркала пространства отразят, построившись в ряд, мои лучи, и не дадут ему избегнуть их силы, золотые нити времени натянутся, словно струны, и преградят ему путь в спасительную тьму, но где твой мир прорежет мой свет, словно острый нож, там пройдет невидимая граница, мир расслоится, на два времени, два пространства. Два мира станет, словно два сосуда, заполненных наполовину, и в один из них упадет обожженный труп твоего врага, но в другом воссияет на небе твое прекрасное жилище. Примешь ли ты такой мир?» - «Да будет так!» - ответил великий бог.

И тогда прекрасное лицо запылало еще ярче, так что невыносимо уже было смотреть на его сияние, однако оторвать от него взгляда его восхищенный созерцатель все еще был не в силах, а лицо из света смотрело и смотрело на него, как будто бы тоже не желало перестать видеть эту стройную крылатую фигуру, утопающую, словно в высоких волнах, в заливающих все пространство лучах. Но лучи стали так сильны и так горячи, что лица уже не было видно, оно скрылось в сиянии, но когда оно скрылось в сиянии, среди него появился белый цветок, еще более яркий, чем полыхающий вокруг него свет. И из этого цветка вышла, раскинув руки, танцующая фигура девушки, красоты, которая ни с чем не могла бы быть сравнима, прекраснее, чем все, что можно было представить и помыслить, чем даже сам свет, из которого она вышла. Она медленно шла по лучу, острому, как лезвие, и кружилась, то источая до лазури белый блеск, то скрываясь за темным полупрозрачным покрывалом. «Вот дочь твоего взгляда, вот дитя твоего бесстрашного восторга, залог твоей победы и твоего поражения, граница двух миров, танцующая танец жизни и смерти. Прекраснейшая! Да будет Фаэре ее имя. Сияющая! Прими же свою дочь».

И в этот самый момент лучи грянули из щели и отразились от мириад зеркал пространства и вытянули струны времени, которые вновь засверкали золотом и, как в ловушку, поймали тянущую их черную фигуру и пронзили ее, как стрелы. Танец богини закружил темную тень, обвил ее золотыми нитями, окутал покрывалом, обернул ее к светящемуся лицу и заставил взглянуть ему в глаза. И тогда волна света, грянувшего из щели, сметая своим потоком и великого бога, и все на своем пути, утопила в себе черную тень и охватила ее пылающим огнем. Взгляд танцующей богини пронзал его, словно острый меч, и его ужасающая костистая грудь разверзалась от этого удара, будто страшная червоточина мира, и тогда, пораженный сиянием, дух-разрушитель отверз уста и произнес: «Я пришел разделить, разделить и сделать определенным, я пришел, чтоб заставить вещи идти в одну сторону, я пришел, чтобы дать беззаконному миру закон – теперь я передаю свою власть тебе, разделившей своим танцем два мира. Разделяй их или своди воедино, как заблагорассудится. Но ты сама, преступная дочь смешения, дочь союза бога этого мира и надмирного света, бойся снизойти своим разящим взглядом до смертного, ибо когда ты полюбишь смертного и вступишь с ним в союз, да вспыхнет он, как я сейчас, и истребится огнем твоего взгляда, и станет он вечно пылающим и вовеки не остывающим пеплом». И с этими словами закатил он свои жуткие глаза, и ослаб, и упал, и провалился сквозь струны времени, и огненным шаром пролетел сквозь воздух к самому лону все еще тревожно пенящегося и вздымающего валы океана под высоким и пустым небом, вставшим как ровный свод над осиротевшей, но успокоенною землею.

Но на этот мир, на этот ровный и пустой мир, чистый, светлый и разоренный, в котором, впрочем, травы вновь начинали прорастать сквозь щели камней и цветы расцветать на пустынных берегах, выстроенные в ряд зеркала пространства словно бы наслоили, как точное его повторение, другой мир, такой же точно, и были они как два наполовину наполненных сосуда.

И вот теперь там, где прежде все превращалось во все и ничто не рождалось и не умирало, но все было сразу и смертью и рождением, появились рождение и смерть. И они разделились между двумя мирам. Рождение было уделом одного мира, но жизнь в нем обрывалась ничем, не закончившись, словно падала в небытие. Потому, хотя этот мир стал миром рождения, в то же самое время он стал страшным миром, открытым в пустоту. Пространство же другого мира было словно пространством смерти, и хотя рождение не было его уделом, жизнь продолжалась и заканчивалась в нем, даря надежду на покой. И лишь на границе миров возможно было превращение.

Новый же закон жизни двух миров был таков: в одном мире душа рождалась, обретала тело, росла, взрослела, старела – и обрывала свой жизненный путь словно на полушаге. И вот, оборвавшись как нить, она попадала в вереницу зеркальных переходов, плыла по ним, озаряемая лучами, и в этих лучах становилась тем, что есть, обретала новое тело, которому не нужно расти и не обязательно стареть. Она рождалась для нового мира, где уже жила и жила, покуда не проживала жизнь, и ей не приходило положенное время. Это был мир превращений и имя ему было – Ларес. В нем за каждой травинкой таились духи, разные духи, подающие тайные знаки. А над ним возвышалась где-то в сияющей тьме неба прекрасная, нетронутая тлением и не задетая ни одной червоточиной, трепещущая в полупрозрачном зеленовато-розоватом сиянии, утопающая утесами в тумане гора богов.

Боги покоились в сумрачном сиянии своей волшебной горы, имя которой Фариэльта, и которую лишь морскому страннику на заплывшем в неведомые просторы и сбившемся с пути корабле иногда доводится видеть в вышине сквозь туман, растелившийся над океаном. Только Фаэре, танцующая богиня, дарящая смерть и рождение, соединяющая и разделяющая миры, скрывая лицо свое под темным покрывалом, словно легкое облако парила над ларесийскими просторами, привечая своею улыбкой цветы и травы, зверей и птиц, а людям давая божественные знамения.

И хотя тяжелое проклятье лежало над рождением ее и над тем смертным, которого она могла бы полюбить, ни одна тень не нарушала ее покоя и не омрачала света ее улыбки. Холодная как луна, хрустальная как свет звезд, жестокая словно сталь, милосердная ко всему и ко всему равнодушная, она была свободна от любви, свободна от страсти, и танец ее мерно колыхал ночное небо, с которого звезды изливали тихое белое сияние.

Вторая интродукция

...И царица понесла в ту ночь ребенка. И родился сын. И всем объявила она, что это сын бога.

*

Но долго еще костлявая тень на обугленных крыльях носилась над океаном, мечась и корчась, и роняя в соленую воду свое семя, покуда наконец не низверглась в волны. Волны с шипением поглотили ее и скрыли навеки – страшный призрак пустоты, вздымающийся из глубин над миром.

На берег из темной пещеры вышла древняя старуха, спрятавшаяся в разломе земли и пережившая крушение мира. Она вышла, чтобы омыть в волнах свое сморщенное тело, и в это время волна захлестнула ее и обволокла упавшим в воду семенем, захлестнула – и откатила назад. Из чрева старухи вышла дева, красивая лицом и жестокая сердцем, растерзала живот своей матери, и разорвала ее грудь, и напилась ее кровью, чтобы восстать и окрепнуть. И тогда отправилась бродить по земле, убивая и поглощая, сплетая сети своего коварства и чиня раздоры среди людей.

Отхлынувшая же волна отнесла семя в океан и его поглотила огромная рыба. Из чрева рыбы вышел дракон, и, блестя золотою чешуею, сверкая огненным глазом, вознесся в небо и полетел под облаками, отражая солнце острыми иглами своих крыльев, то взмывая выше горных вершин, то спускаясь к земле и опаляя ее огнем своего дыхания, сжигая города и губя посевы.

Таковы были два жутких отпрыска духа-разрушителя.

Дева воздела руки свои к небу, сотворила таинственные молитвы и призвала к себе брата своего дракона. Он спустился к ней с неба, весь в сиянии золота, и понесла она от него сына. Сын родился и возмужал, и куда бы ни приходили они, там учреждал он свое жестокое правление. Он правил вместе с матерью своею, убивая и разоряя, покуда люди не застенали и не возмутились, не взяли оружие в руки и не убили мучителей своих, не разорвали их на мелкие части. Везде же, где упали куски их растерзанных тел, там выросли ядовитые растения, и где кровь их пролилась, там расползлись шипящие змеи. Но мятежные души их, огненные и жуткие, взлетели над землею и устремились сквозь зеркала пространства на Ларес, просочились сквозь струны времени, и обрели там новые тела. Огонь, спаливший их прародителя, стал в них страстью, рвущейся из груди, а черная пустота раздора, которую он нес с собой, уничтожала все, к чему бы ни прикоснулись. Страсть к разрушению толкала их от преступления к преступлению, от обмана к обману, от грабежа к грабежу, от убийства к убийству, не давая осесть ни на какой земле, но любую приводя к упадку. Разорив же землю, на которой воцарились, уходили они в другую, избегая кары и оставляя жителей ее в слезах собирать останки разрушенного покоя.

Но и иная страсть обуревала безумную мать – страсть к собственному чаду. Она соединялась с ним как с супругом, однако от союза их рождались лишь скорпионы и ящеры, и хищные птицы с длинными шеями, разлетающиеся по лесам. Однако мать не старела и была все такой же жестокою и красивой, как в тот миг, когда вышла на свет из кровавой раны, сын же ее старел и дряхлел, и возгорался ненавистью к матери, и слабеющею рукою желал убить ее, он желал покинуть ее, но заметив его стремление, она сама убила его, уничтожила своею рукою, насытилась его останками, и вновь совершив таинственные молитвы, воззвала к своему крылатому брату, и брат услышал ее призыв и, расправив крылья, взмыл и проник сквозь гибкие лабиринты пространства в иной мир, и прильнул к ее чреву и соединился с ней, а после, золотою грудью пробив зеркала, вновь покинул Ларес, ибо только ему изо всех земных существ было дано преодолевать в обе стороны таинственную границу, соединяя своим полетом два мира. Так, подобно некому челноку в ткацком станке, он сновал сквозь пространство, словно пытаясь залатать и стереть острую как нож границу, убившую его отца и разделившую два мира – два мира, эту незажившую рану, наследие его разрушительной силы.

Так он сновал много раз, ибо множество раз повторялось одно и то же: мать рождала сына, но когда, пресыщенный страстью к убийству и беспрерывной оргией, утоленный кровью и разорением до отвращения, он дряхлел и обращался против матери, она вновь пожирала его и вновь рождала и вновь пылала к нему с прежней силой. Только с каждым разом отпрыск ее становился все слабее, все немощнее и все уродливей, все более короткой была его жизнь и все большую ненависть рождал он в тех, кто его встречал. Над нею же время было словно бы не властно, как и над драконом, спутывающим своими крыльями струны времени, с чешуею, покрытой их искристым свечением.

Чудовищная ведьма, выходящая из глубины лесной чащи, соблазнительная дева, завлекающая в сеть обмана, прокрадывающаяся в сердца и изнутри разгрызающая их как змея, вот кем была она, вот кем являлась к людям, переходя из одного края в другой, неузнанная, неустрашимая.

*

Однажды она пришла в цветущий город, в богатый город на берегу моря. Далекого-далекого моря, далекий от всех городов мира. Море ласково билось о берег, сады цвели и благоухали, улицы были полны людей в пестрых одеждах и с веселыми лицами, корабли сновали среди волн и песни неслись вместе с легким ветром. Город был полон счастьем, и со многих концов земли тянулись к нему странники, влекомые загадочными рассказами об этом райском месте, чтобы вкусить его сказочного гостеприимства.

Город вытянулся у моря, а в глубине, за городом, был холм, окруженный лесами, и на холме стоял храм, скрытый от мира самою дальностью этого места, хранящий в себе многие тайны мира, и все же привечающий всех, готовых сюда прийти.

Храм построили горожане, а странники из далеких мест приносили сюда свои дары и молитвы. Храм же был посвящен чудесной богине, хранительнице жизни и смерти, повелительнице двух миров, прекрасной Фаэре.

Жители города построили храм, но столь ревностно почитали богиню, что она не чужда была этому месту и к нему благосклонна. Так казалось иногда, что сама она царит на этом холме, что сама она наполняет этот храм своим сиянием.

И вот в этот-то город и пришла ведьма, красивая лицом, но с непроглядною, сморщенною от злобы душою. Это было то самое время, когда, насытившись в очередной раз в лесной глуши, в темной берлоге, плотью от плоти своей, напившись кровью своего убитого сына, кровью, которая уже была горькой на вкус, и плотью, которая распадалась и гнила в ее руках, уже почти что уставшая, почти что отчаявшаяся в своей страсти, уже почти возненавидевшая ее и почти утратившая свои силы, потому что ей почти уже нечем больше было их поддержать, одинокая и злобная она вышла из тьмы леса. Она вышла и увидела холм и, увидев, подошла к храму и остановилась перед ним.

И это также было то самое время, когда некий художник, прибывший издалека, прибывший к храму, влекомый почтеньем к богине, желая принести свой дар, создал в храме ее золотое изваяние, потому что до сих пор здесь не было изображения богини, но лишь священное место, в котором она царила. И вот художник прибыл, чтобы изобразить ее. Он долго коленопреклоненно стоял в мягком полумраке, среди возносящихся вверх каменных стен. Он долго вдыхал запах окружающих его садов, он долго внимал пению птиц в ветвях и свету звезд в ночи. Он всеми силами пытался проникнуть в тайну красоты богини, и всей душою пытался почувствовать ее незримое присутствие. И вот когда-то ему показалось, что свет дрогнул в сумраке храма и он увидел на долю мгновения восхитительное лицо. Ему показалось, что богиня была к нему благосклонна, и он создал ее покрытое золотом изваяние, гордо восседающее на троне и увенчанное лучистой короной, словно бы символизирующей свет ее красоты. Работа была уже почти завершена, и вдруг тонкий луч пронзил пространство и упал на каменное лицо, лицо, которое мастер все еще пытался довести до совершенства, тонкий луч упал и нечто ему открылось, нечто показалось, нечто немыслимое. Так что когда позолота была нанесена и лицо засияло, то не было ничего, прекраснее этого лица, словно сама богиня просвечивала сквозь холодную твердь золоченого камня. Мастер отступил на шаг, потрясенный, не смея представить, смог ли сам он создать это тонкое чудо, или божественная рука благословила его резец. Пораженный, он опустился перед нею ниц и замер.

И в тот самый момент подошла к храму ведьма и заглянула в широкий проем дверей, а тонкий луч света все еще падал на прекрасный лик каменной богини и дивное сияние наполняло темнеющий воздух.

Ведьма замерла, пораженная этим светом, замерла, и после весь огонь ее страсти вспыхнул с новой силой. Не отводя словно бы прикованного к каменному лицу взгляда, она бросилась оземь и воздела руки и воззвала вновь, сотворяя свои страшные молитвы, к своему брату – чтобы еще раз явился и еще раз подарил ей дитя ее плоти. И столь мощен был ее призыв, как огненный вихрь проносящийся сквозь миры, что дракон воспарил немедля, словно бы одержимый чудовищным влечением, бросился золотой чешуею на хрупкие зеркала границы и низвергся из зияющей высоты к сестре своей и вошел в нее в порыве затопляющей страсти, едва не разодрав ее на части, оставив едва живою, почти бездыханной. Но когда, оторвавшись от ее распростертого тела он поднял свою огнедышащую пасть и свой алый глаз, то в проеме, ведущем в храм он увидел человеческую фигуру. Это мастер, создавший изваяние, едва очнувшийся от своего восхищенного созерцания, стоял, оцепенев от ужаса при виде происходящего у порога. Дракон разинул пасть, изверг перед собою целый сноп огня, обратив тело бедного скульптора в пепел, и опалил сияющие черты прекрасной статуи, так что ничего в них будто бы не изменилось, но только этот призрачный свет, это запредельное мерцание исчезло с них, оставив после себя лишь смутную тайну. А вслед за этим огнем он сам взлетел и ринулся назад сквозь границу пространства, выдувая перед собою силою своего полета смятенный дух мастера прочь из этого мира, обратно на землю, а вместе с ним и мечту его, отлетевшую от него, отделившуюся от него, мечту его, погубившую его, мечту его взгляда о божественной красоте. Потерянная, она взлетела как облачко, как горстка еле видимой пыли, и теперь летела низко над землею. И везде, где она пролетала, во всех тех краях, родились красивые дети. Долго-долго летала она, долго-долго носилась над землею, не находя себе места. Пока однажды не опустилась и не осела на поверхности водоема, из которого вода стекала тонким ручейком по искусно выстроенным раковинам в звенящий фонтанчик. Служанка набрала воды в кувшин и отнесла к своей госпоже. Госпожа же умыла водою лицо перед сном, и в ту ночь понесла от супруга своего дитя, а когда дитя родилось, родители не могли нарадоваться на красу девочки, и чем более девочка взрослела, тем вернее можно было сказать, что нет женщины, краше ее, во всем мире.

*

Дракон же, пробив толщу пространства и прорвавшись обратно в свою земную юдоль, все еще не успокоившись от нахлынувшего на него порыва, носился по небу, носился как огненная стрела. И в это время еще один призыв коснулся его слуха. Еще одна колдунья звала откуда-то неведомую силу. И, ринувшись на землю, еще не израсходовавший своей страсти, он узрел эту колдунью – черную и прекрасную, скрытую где-то в глубинах пустыни, где-то в дебрях африканской земли. Оттуда она взывала к нему, повторяя слова древних тайных знаний. И он овладел ею, вонзившись в нее как золотая молния. И она родила мальчика, высокого и статного, с черною густою гривою волос, с темным лицом и горящими огнем глазами. Но колдунья была всего лишь рабынею, бессильной прислужницей, прозябающей в нищете, и, не выдержав рабства, ее сын бежал от нее, едва возмужав. Убив стражу, залив кровью пол, разметав по углам испуганную прислугу, он бежал и направился в горы, в самые скрытые и далекие горы в самой глубине африканских земель. И там, в самой глубине этих земель, нашел пещеру, тайную пещеру и когда он вошел в нее, то узнал, что пещера есть священный ход, ведущий неведомой тропой в другой мир, темный ход, идущий сквозь землю. Он вошел в него, и когда вышел наружу, то оказался посреди сумрачного, но просторного помещения, словно овеянного тайной. И круг фигур в светлых одеждах стоял рядом с ним и их глаза с удивлением и почти любопытством смотрели на него. Одна из них, светлолицая, с длинными белыми волосами, спускающимися почти до пола, тонкая, как серебряный цветок, протянула к нему руку и спросила кто он. А он смотрел на нее, и не мог отвести зачарованного взгляда…

*

Долго лежала ведьма у порога храма, долго лежала в одиночестве, ибо никто не смел подойти к ней. Но после встала с трудом, отряхнула грязь и пыль с изодранной одежды, и еще раз бросила взгляд в темную глубину храма, и увидела там золотое изваяние в глубине – но более ничего. Никто кроме нее не увидел созданного скульптором сияния, истребленного огненным дыханием дракона, и она больше не видела его. Тогда, шатаясь, она побрела с холма прочь. Она вошла в город и прокралась в царские покои и вкралась в сердце к местному правителю. И стала его супругою, и окутала его своею сетью, и погубила его, истребила его безумием, и заняла его трон и родила сына.

И вот, когда он родился, он был вовсе не похож на все ее прежние порождения. Он был тонкий, хрупкий и прекрасный, и став юношей, он затмевал красотою всех. Лицо его было узким и белым, и темные глаза под тонкими яркими бровями горели огнем, черные волосы густыми волнами окаймляли его бледность, а фигура его была стройна как тростник, и движенья его были плавны, а изгиб его алых губ был жесток и таил в себе странную усмешку. Но как красотою он был подобен небесному ангелу, так жесткостью своей и коварством он превосходил даже собственную мать, устрашенную и восхищенную его силой.

Вновь возобновились страшные оргии и вновь возобновились жуткие преступления, только теперь они были хитрее и тоньше, только теперь они скрывались за покровом ослепительной красоты. Мать и сын правили страною, правили страною жестоко и алчно, они обманом завлекали к себе корабли гостей и грабили их, а странников отдавали на съедение страшным хищным отродьям с длинными клювами – тайным порождениям своей извечной беспутной связи. Для этих тварей они выстроили высокую башню. У подножия ее они устраивали свои буйные пиры и справляли свои омерзительные свадьбы, а вверху ее в глубоких, подобных колодцам кельях держали узников, чтобы после вывести их на самую крышу, на плоскую площадку, и бросить, связав – тогда птицы слетались и расклевывали их тела, а воздух полнился пронзительными криками жертв, вызывающими лишь улыбку на лицах мучителей.

Преступная мать упивалась восторгом возрожденной страсти. Словно бы силы вернулись к ней, но словно чего-то ей все-таки не хватало. И вдруг показалось, что она начала дряхлеть, дряхлеть и раздуваться, и становиться безобразной. Разъяренная этой своею немоготою и опьяненная безнаказанностью своего зла, она обратила свои взоры к храму и сказала сыну: «Иди и приведи мне ее жриц. Соблазни их и сделай участницами наших оргий. Чтобы после отдать их на корм нашим детям. Пусть увидит равнодушная богиня, и если стерпит – то значит нет в мире богов. И значит мир принадлежит только нам – и будем им править вдвоем!»

И, засмеявшись громко, засмеявшись гордо, он направился к храму и увидел жриц, идущих медленным хороводом, и одну из них, тонкую и светлую, с длинными тонкими белыми волосами и с лицом, подобным невинной лилии, только что омытой утреннею росою.

Сердце юноши дрогнуло при виде этого лица. То была жрица богини, одна из фей, прибывших с берегов Фариэльты, таинственная и нежная служительница своей госпожи, одна из дочерей дождя с печальным и ласковым ликом, одна из дочерей тумана, окутывающего мерцающие стены божественной горы. Сердце юноши дрогнуло, и он остановился. Он остановился и протянул руку, а она протянула руку к нему и спросила, кто он. Лицо юноши было прекрасно, а взгляд его был светел, и они смотрели друг на друга и не могли отвести глаз.

Однако он пришел не затем, чтобы быть зачарованным, он пришел лишь затем, чтобы соблазнить. Зло в его душе взяло верх, потому что ничего в жизни он не видел, кроме зла. Только он больше не думал о матери, он не думал о страшных оргиях, он знал лишь одно: эта девушка должна принадлежать ему, ему нужно увести ее из храма, сделать своею любовницей, овладеть ею во что бы то ни стало. И вот он остался с нею и внушал ей странные мысли и говорил ей странные речи. Он говорил ей, что нет никакой богини, и есть только он и его любовь. Он говорил ей и грудь его разрывалась от страсти и огонь пылал в его глазах, обжигая ее несчастный высокий лоб и испуганный взгляд, полный слез. Но она, какой бы ужас ни охватывал ее, не могла побороть в себе восхищение перед его красою. И она слушала его, слушала и истаивала на глазах.

Однако и мать обеспокоилась о сыне. Она явилась с ордой своих слуг и верных рабов, гогочущей и буйной, вооруженной пиками и готовой разорять все на своем пути, вторглась в священное место и с воплями напала на разбегающихся жриц, и увидела сына рядом с беловолосою феей и захохотала над ним, между тем внутри себя вся содрогаясь от жгучей и уничтожающей ревности. Она велела схватить белую жрицу и вырвать из рук сына, тщетно пытавшегося ее загородить собою. Но девушка вырвалась и вбежала в храм и бросилась к богине, моля о спасении и пощаде. Буйная орда бросилась за ней. Надеясь на последнее укрытие та спряталась за статуей богини и схватилась за ее золотую корону, и когда они тащили ее, тащили, чтобы уволочь с собою, она все еще не разжимала руки, так что корона треснула и обломок остался в ее так и не разжавшихся пальцах.

*

И в то же самое время где-то на другом конце света, в глубине африканских гор, другой юноша с темным взглядом и буйным нравом с изумлением и тоскою смотрел на другую светловолосую фею. И он также был прекрасен, и она также не могла отвести от него глаз. Он склонился почтительно перед нею и рассказал ей свою долгую и печальную историю. Жрицы слушали его и вздыхали, сострадая. Наконец он остался один рядом со своею светлой волшебницей. В ту ночь они соединились в любви, вопреки смятению прекрасной жрицы. Но любовь их была сильнее смятения. И богиня смотрела на их любовь, и видела страдания и наваждения, горе и заблуждения, которые она им с собою несет. Однако она провела рукою над их ложем в жесте почти безнадежного благословения, словно укрыв их тихим пологом, и проскользнула вдаль по склонам среди ночных облаков.

*

Страшная и опьяненная злобою и жаждой крушения толпа, ведомая своей ужасающей предводительницей, влекла бесчувственное тело жрицы прочь от храма. Юноша бросился вслед за нею с громким и яростным криком, требуя отдать ее ему, требуя ее, словно это была только его добыча, он с проклятиями обрушился на мать, он обнажил свой меч и обратил его против нее, грозя всем расправой.

Но в этот самый момент откуда-то из глубины, скрывая все словно темным полупрозрачным туманом, словно заграждая свет от глаз, перед ним вышла тень, колеблющаяся в воздухе словно в танце. Она замерла на мгновенье и вдруг полог спал с ее глаз, и она посмотрела на него, и он замер, пораженный, и не мог больше двинуться с места, словно был пронзен холодной стрелой.

Когда на следующий день мать вновь привела с собою своих людей, удивившись тому, что сын не последовал за ними, они нашли его сидящим посреди освещенного ярким и белесым дневным светом храма. На полу вокруг него валялись обломки вчерашнего вторжения, обрывки ткани, изломанные палки, а ветер гонял вокруг сухие листья. Лицо богини было тускло и невзрачно. Юноша сидел спиною к статуе, глядя перед собою неподвижно. Никого больше не было. Жрицы, объятые ужасом, разбежались и скрылись в лесах. Он не пошевелился, ни когда мать осыпала его бранью и оскорбленьями, ни когда призывала вернуться к городу, которым он правил. Он еле поднял голову, и не сопротивлялся, когда его взяли за руки, чтобы поднять, и дал себя увести.

Ночью мать устроила пир, то ли думая утешить его в его горе, то ли чтобы утолить свою вспыхнувшую ревность в страстных любовных объятьях. Она надеялась, что влечение и похоть сотрут своим пылом его обиду. Но когда она подошла к нему, чтобы с ним соединиться, когда она протянула к нему похотливые руки, он в ужасе оттолкнул ее так, что она едва не расшиблась о стену, а сам отшатнулся прочь, и во взгляде его было лишь отвращение и отчаяние.

Рассвирепев, она набросилась на него с диким криком. «Предатель!» - кричала она. – «Изменник, отвергший свою мать, свою верную супругу, свою вечную родительницу, давшую тебе столько жизней! Ради первого же приятного личика ты забыл ее и всю любовь, которую она тебе дарила! Но знай! Ты никогда не сможешь покинуть меня! Сейчас я отправлю тебя в один из колодцев в башне, чтоб его глубина тебя образумила. А если ты вновь отвергнешь меня, то тебя не съедят твои же страшные дети – нет, я сама тебя поглощу, как было уже множество раз! Потому что ты вновь родишься из моего лона, как рождался уже десятки раз, и вновь будешь со мною и так будет вечно!»

Слуги, покорные ей и всегда готовые к любому насилью, которое она прикажет им совершить, схватили юного царевича, затащили по длинной лестнице на вершину башни и бросили в колодец. Узкий и глубокий, внизу едва укрытый соломой. Узкий и темный, только у самого верха которого светилось небольшое окошко, через которое свет едва доставал до пола.

Когда их удаляющиеся шаги затихли вдалеке, он приподнялся и осмотрелся. Длинные волосы его, спутанные и растрепанные, струились черными змейками вниз. Он пошарил рукою в соломе и вдруг наткнулся на обломок золотой короны. Он поднял его и прижал к себе, и тут горестный крик разорвал его грудь. Рыдая, он произнес: «Богиня, я знаю, тебя не существует, тебя нет, иначе бы ты не стерпела, ты спасла бы свою верную жрицу. Но тебя нет – есть лишь черная тень, тень, которая все погубила». И, содрогаясь всем телом в беззвучной судороге, он упал лицом вниз. Так он долго лежал, пока какое-то решение не пришло в его голову. Он встал и подошел к стене и осмотрел ее каменную кладку. Между камнями проступали черные зазоры. Они были достаточно широки, чтобы зацепиться ногою, а он был достаточно ловок, чтоб попробовать взобраться по ним. Он пополз наверх и с трудом, со стенанием, ободрав все руки и ноги в кровь, добрался до окна. Подтянулся и сел на парапете, и посмотрел вниз. Внизу, далеко-далеко, море с шумом разбивалось о высокий берег. «Богиня, молю тебя, молю тебя, если ты есть, сделай лишь одно – не дай мне еще раз родиться из лона этой женщины! Богиня, ты должна быть. Ты должна быть, хотя бы лишь только затем, чтобы сделать это». С таким словами он бросился вниз, и тело его накатившая с грохотом волна вдребезги разбила о прибрежные камни.

Как вскричала ведьма, обнаружив опустевший колодец! Как истошно завопила она, увидев окровавленное мертвое тело сына на пустынном берегу. Как бросилась она с воплем к нему, обливая слезами его застывшие и прекрасные черты, как пыталась когтями разорвать его кожу, добиваясь от тела жизни, как корчилась и стонала над ним. Наконец, взяв себя в руки и холодея от нетерпения, но не в силах оторвать глаз от его бездыханных черт, не в силах нарушить их покой и поглотить его плоть как поглощала плоть всех своих сыновей, она стала взывать к дракону, стала возносить в ужасной тоске и с ужасной страстью свои тайные молитвы. И дракон поднялся из тьмы пещеры, в которой он спал, тяжело вздыхая и вздымая над собою волны, он взвился в небо и бросился к прозрачной границе. Но богиня поднялась и властным жестом развернула зеркала пространства. Они встали наперерез полету дракона, и сколько он ни бился, он не смог преодолеть их сопротивления. Только дух несчастного юноши, несомый ужасом прочь из этого мира, напротив, легко проскользнул сквозь них в обратном направлении, и дракон вдохнул его, поглотил его и принял его в себя, даже его не заметив. Но, одержимый неутоленной страстью, он метался по небу, рассыпая из пасти вихри огня. И он внял другому моленью, доносящемуся с земли. Там еще одна колдунья взывала к небу, призывала могучее божество спуститься к ней и овладеть ею. Среди огромного дворца с толстыми стенами и приземистыми колоннами взывала к нему царица, оставив постель крепко спящего после пира с друзьями супруга. И дракон пал в ее лоно и объял ее страстью, и внял тому порыву наслаждения, который она подарила ему в ответ. И царица понесла в ту ночь ребенка. И родился сын. И всем объявила она, что это сын бога.

*

Лишь когда успокоенный страстью царицы дракон вернулся к морю, он погрузился в темную пещеру, но не заметил, что этой пещерой была разверстая пасть его матери-рыбы. С каждым полетом его и с каждым рожденным им отпрыском, она возрастала, увеличивалась в размерах. И теперь была непомерно огромна, распространившись по океану так, что хвост ее был на одной стороне его, а голова – на другой. И вот она поглотила своего сына и раздавила его своими зубами, но он разорвал изнутри ее брюхо, и умерли вместе. И, тысячекратно борясь и свиваясь в клубки, запутались в струнах времени, и упали в гулкую древность, и слились друг с другом в ней – и низверглись в воды Ларес, пробив в земле глубокий колодец, и стали одним существом, огромным морским змеем, блуждающим по океану.

Богиня же вернулась в свой храм на холме, влетела в его разоренные стены, вокруг него она взрастила леса, непроходимые и густые заросли, наполненные жалящими тварями, чтобы никто больше не проник сюда и не вошел в это место. Земля же вокруг растрескалась и стала безводной. И серая пыль затянула пеленою некогда цветущий город.

Научное предисловие к Древнему тексту

Insania Alexandri - это древний текст, латинское название можно перевести как "Безумие Александра". Авторство приписывается некоему Мнемоксену из Талиды. В "Научном предисловии" рассказывается о самом этом тексте, о разных обстоятельствах, связанных с его написанием и распространением, об авторе и о том, кем он мог бы являться... Все это рассказано историками из иного мира! И текст написан, конечно, в потустороннем мире! Потому что там ведь тоже есть историки, и есть наука. Раз здесь есть историки и наука, то почему бы там не быть? Словом, друзья, это правда научное предисловие! Там много сведений об истории иного мира. Но читать их может быть немного занудненько) Хотя из этих буковок читатель может кое о чем узнать. Даже например о том, что в процессе своих путешествий Александр в какой-то момент, возможно, добрался до Китая. А возможно не добрался... Эх, даже потусторонние историки не в курсе дела! И тем не менее... Можно прочитать это, можно пропустить, а можно прочитать потом, если вдруг захочется!!

Но я признаюсь, что была весьма рада написать эту стилизацию)

Итак, вперед. Если что, сюжет начинается в следующей главе!!))

*

...Он находит здесь неожиданного свидетеля в лице Аристотеля, который в своей «Теологии», написанной им в последние годы жизни, факт столкновения Александра с божественной танцовщицей неожиданно приводит в качестве неопровержимого свидетельства существования богов, способного переубедить даже самые скептически настроенные умы...

Научное предисловие к книге

Мнемоксена из Талиды

Insania Alexandri

Среди множества сочинений, написанных о жизни Александра на Ларес, книга Мнемоксена из Талиды является, должно быть, одной из самых загадочных. Текст, приписываемый этому автору, еще в древние времена вызывал множество споров и толкований, впоследствии же на долгое время был практически утрачен, покуда, уже в христианскую эру известность не приобрела латинская версия, сильно сокращенная по сравнению с оригиналом, зато дополненная массой мистических, а в еще более позднюю эпоху еще и куртуазных подробностей. Тогда же, ввиду характера и обработки сохранившихся частей, книга приобрела и свое закрепившееся за ней название («Безумие Александра»), в то время как в античных ссылках текст фигурировал просто как «Жизнеописание». Долгое время историки практически не сомневались, что этот латинский вариант – ввиду нехарактерной для античности манеры изложения, ярко выраженной индивидуалистической позиции автора, крайнего психологизма одновременно с изобилием мистики и, кроме того, наличия вполне осознанных отсылок к китайским учениям – является позднейшей компиляцией. Однако как изобилие античного цитирования, так и нахождение в недавнее время сразу нескольких греческих списков, достаточно близких по содержанию к латинской версии, дает основания думать, что мы имеем дело с тем самым произведением, написание которого относится непосредственно к первым же годам после смерти Александра, и которое не раз упоминалось и одобрялось очевидцами.

Фигура Александра, человека, столь радикальным образом и столь по-разному повлиявшего на судьбы мира на Земле и на Ларес, с древнейших времен была окружена множеством легенд, часть из которых возникла уже непосредственно при его жизни, что было спровоцировано, в первую очередь, двумя длительными периодами его исчезновения с арены исторических событий. Исчезновения эти были совершенно внезапными, но не менее внезапными были и возвращения. Кроме того, с этими исчезновениями и возвращениями связаны серьезные изменения в его характере, а также в способах действия, что многих историков наводит на естественное сомнение в тождестве личности Александра – завоевателя, прославленного на Земле своими дерзкими походами, а на Ларес сумевшего в течение четырех лет преодолеть, буквально утопив в крови, сильнейшее персидское сопротивление и восстановить свою безраздельную власть над большей частью территории Средней Азии, и Александра – уравновешенного политика, заложившего основы одной из самых прочных и стабильных систем мироустройства, какие знала история. Однако сама античная традиция в этом тождестве никогда не сомневалась. Даже наиболее негативно настроенные по отношению к нему современники однозначно говорили о нем как об одном и том же человеке, притом – что является для такого случая самым нехарактерным – сам он на этом, судя по всему, никогда не настаивал, хотя и не стремился к тому, чтобы это отрицать. Как мы знаем, вернувшись, он действовал под другим именем, и именно под ним сместил с трона Кассандра и установил свою власть, имя же Александра было возвращено ему по настоянию окружения только после коронации. Этот случай «самозванства наоборот» напоминает отчасти историю коронации Дария, осуществленную ранее самим Александром, торжественно передавшим власть своему персидскому сподвижнику времен окончания Вавилонской войны, о котором впоследствии не умолкали слухи, что якобы он является тем же самым Дарием, у коего некогда еще на Земле Александр власть над Персией отобрал. Александр, как мы знаем, официально идею этого тождества не поддерживал, хотя, как и в собственном случае, не отрицал, а единственным источником, однозначно отождествляющим этих двух Дариев, является, как ни странно, обсуждаемая нами книга Мнемоксена. В целом историческая традиция склонна разводить этих двух персонажей как различных. Упоминание тождества в книге Мнемоксена может, в таком случае, натолкнуть, и наталкивает некоторых исследователей на мысль об изящном риторическом способе раскрыть для понимающих читателей собственное самозванство автора.

Но возвращаясь к нашей проблеме, нужно заметить, что, разбирая источники, повествующие нам об Александре, мы можем выделить не два, но четыре периода его жизни, представляющиеся абсолютно не связанными с точки зрения характера и мотивации, а также разорванные между собой во времени. На первый взгляд, и так, как он предстает в описании большинства современных ему и позднейших текстов, страстный и неуемный захватчик земного периода, заслуживший, однако, почти беспредельную преданность войска и восхищение даже среди покоренных народов, резко контрастирует с холодным замкнутым и кровавым деспотом первых лет появления на Ларес, более милосердным к врагам, чем к друзьям, среди которых своей жестокостью смог вызвать негодование и мятежи, несмотря на оказанную им, практически, неоценимую услугу. Этому резко противостоит загадочный и вызывающий недоумение образ самоотреченного предводителя объединенных сил греков и персов, таинственного воина, после двадцати лет Вавилонской войны явившегося с Востока для того, чтобы ее прекратить, без всяких претензий на власть, добровольно отказавшегося от персидского престола, и восстановившего власть Дария, охотно, между тем, пользующегося помощью вольного согдийца Спитамена, ранее, на Земле – своего злейшего врага, с которым теперь он оказывается дружен, всецело занятого только восстановлением и установлением добрососедства между государствами, однако, на пике своего успеха, неожиданно вновь самоустраняющегося и исчезающего еще на несколько лет. И только по прошествии их мы вдруг сталкиваемся с мудрым и спокойным правителем Македонии, пекущимся о благе своего государства, за все время правления редко его покидающим, и точно ни разу не покидавшим пределы Греции, предпочитающим войне дипломатию, экономическое процветание – боевой мощи, а также автором нескольких взвешенных и, вместе с тем, наиболее едких политических речей античности.

В этом смысле, книга Мнемоксена является исключительно ценным документом, поскольку совершает попытку проследить единство характера за всеми этими превращениями. Необычайность ее состоит в том, что она от начала до конца посвящает себя описанию психологической картины борений внутренне надломленной личности героя, оставляя почти без внимания внешнюю сторону его жизни. Вместо этого автор охотно включает в свое повествование в качестве его неотъемлемой части мистические легенды, связанные с ним, придавая своему тексту почти мифологическую завершенность. В связи с этим во все времена книга вызывала яростные споры: одни видели в ней выдумку, другие – подлинный и реалистический рассказ о внутренней драме, третьи оспаривали саму возможность подобного описания жизни великого человека, четвертые провозглашали открытие принципиально нового литературного стиля.

*

Личность автора вызывает большое количество споров. Имя некого Мнемоксена упоминается в отдельных источниках, касающихся второго правления Александра в Македонии, однако эти упоминания практически не дают возможности составить четкое впечатление о его носителе. Между тем, сам рассказ неоспоримо ведется от лица ближайшего друга Александра Гефестиона, и автор, без конца предающийся воспоминаниям и детальному анализу своих впечатлений, определенно отождествляет себя с Гефестионом, в самом же тексте говорится, что имя Мнемоксен представляет собою не более, чем одобренное самим царем прозвище. Таким образом, можно было бы утверждать, что именно Гефестион – автор текста, взявший имя Мнемоксена в качестве литературного псевдонима. По крайней мере, намерение автора явно состоит в том, чтобы нас в этом уверить. Получение этого имени он относит к своему обучению на неком острове Талида, упоминая об этом как бы в оправдание своего стиля, поскольку и учитель его, всячески превозносимый им Дионисий, отмечал в этом чужеземце большую память. Но тут же, не без некоторого самодовольства он, словами Александра, дает дополнительную трактовку: «Да, милый друг, воистину так, ведь ты всегда помнишь более о других, чем о самом себе». Это двоякое упоминание может быть, однако, довольно хитроумным обнажением используемого автором приема: не является ли Мнемоксен тем, кто намеренно оформляет свой текст как плод чужой памяти? Это предположение, однако, сталкивается с таким надежным свидетелем как Аристотель, который в своей «Географии» с большой похвалой отзывается о сочинении, написанном об Александре его другом Гефестионом, из которого он черпает для себя ценные сведения о восточной географии, которые до сих пор оставались ему неизвестными. Вопрос состоит в том, идет ли здесь речь о той же самой книге, а если да – мог ли Аристотель заблуждаться относительно ее авторства? В ответ на этот вопрос можно сказать, что, согласно античным свидетельствам, этот текст действительно содержал не дошедшие до нас главы о знаменитой дальневосточной экспедиции Диокла, а никакая другая книга с авторством Гефестиона не упоминается ни в одном из источников. Философ же был достаточно хорошо знаком со своим давним учеником, не раз наносившим ему визиты в поздние годы его жизни, чтоб не основываться здесь на смутных слухах. В таком случае, если книга и не была написана непосредственно Гефестионом, то, по крайней мере, должна была появиться с его одобрения. Это позволяет нам также установить и более-менее точную дату ее опубликования, поскольку Аристотель умер в 270 г до н.э., а сам Гефестион пережил его всего на год. Т.е. она действительно должна была быть написана, как и утверждается в ней, примерно через три-четыре года после смерти Александра, когда все современники и очевидцы событий могли подвергнуть ее тщательной проверке. Древнейшая традиция не выражала никаких сомнений в авторстве Гефестиона. Сомнения появились не раньше, чем через пару столетий, и были связаны с наличием все того же мистического элемента, а также с самой манерой повествования. Рационалистически настроенные римские историки не желали допустить, что ближайший друг и сподвижник великого царя мог бы как достоверный факт представлять простую сказку, и, будучи военачальником, не уделить в своем рассказе никакого внимания военным и политическим действиям своего героя.

Исторические свидетельства о личности Гефестиона действительно дают нам немного оснований для такого предположения. О жизни его мы располагаем достаточно точными сведениями. С детских лет он был другом Александра, главным его единомышленником и сподвижником во время персидских походов, выступал как жестокий воин, абсолютно доверяющий своему царю, хотя, несмотря на его достаточно успешные действия во всех поручаемых ему операциях, нигде за это время мы не встречаем упоминаний о каких-либо его личных достижениях. Он скончался от скоропостижной болезни за полгода до самого Александра, и говорят часто, что взаимная привязанность их была настолько сильна, что именно его смерть повлекла за собою гибель его друга. Очутившись на Ларес и чудом спасшись от персидских преследований, он явился организатором и инициатором той граничащей с безрассудством вылазки, которую произвели запертые в осаждаемой крепости греки для спасения схваченного врагами царя. Надо сказать, что текст Мнемоксена проявляет здесь большую скромность, описывая эту дерзкую вылазку абстрактным словом «мы» и опуская при этом факт собственного руководства Гефестиона. В последующие несколько лет последний вновь выступает одним из главных военачальников при Александре, и, наконец, по всеобщему признанию, оказывается тем единственным человеком, который последовал за потерявшим разум царем, когда тот, как утверждают все, без людей, без слуг и едва одетый, вырвался с пира, совершил попытку сжечь свой лагерь и ускакал прочь, вскочив на первого попавшегося коня, чтобы не появляться после в течение двадцати лет. Однако далее пути Александра и его друга вероятно разошлись – и повествование Мнемоксена довольно определенно и трагично описывает момент их расставания. Однако и из иных источников мы знаем, что через шесть с небольшим лет Гефестион уже в одиночестве проявляет себя, подняв антиперсидский мятеж в отрядах на восточных берегах Черного моря, в результате которого совершает, во главе небольшой флотилии, довольно дерзкую морскую операцию, продвигается вместе со своими людьми к Геллеспонту и укрепляется на его побережьях, в течение по меньшей мере года осуществляя, фактически, полный контроль над всем перемещением грузов через этот пролив и удерживая в страхе окружающих правителей. Благодаря этим действиям его имя становится самостоятельно известным и начинает часто упоминаться в политических источниках последующего времени. Мнемоксен утверждает в своей книге, что все эти действия были направлены на то только, чтобы получить возможность найти и спасти своего друга, пленение которого и последовавшее расставание с ним он подробно описывает. Некоторое время он пытается вступить в переговоры с Филиппом, но узнав, что Филипп сам уже год как отказался от трона ради тех же поисков и, по слухам, встретил Александра в Эргинии, Гефестион отвлекается на более насущные в сложившейся ситуации нужды. Он вновь выделяется в качестве одного из участников морской кампании на Понте (308-302 гг. до н.э.), и только через несколько лет, после крушения во время бури корабля, отправляющегося в Египет с посольством, в составе которого он находился, на долгое время вновь исчезает с арены политических событий, вернувшись на родину примерно через три года после вторичного воцарения там Александра, и сразу же заняв при нем, после более чем почти тридцати лет разлуки, свое прежнее место помощника и преданного друга. Что касается нескольких лет отсутствия, то согласно обсуждаемой нами книге, именно к ним относится обучение философии на острове Талида у того самого Дионисия, которому он, как будто, обязан своим прозвищем. Этому Дионисию почти целиком посвящена была, судя по фрагментам и свидетельствам античных источников, одна из глав книги, прерывающая повествование об Александре. И хотя автор выражал в ней смутное желание посвятить своему учителю отдельное сочинение, видимо, именно предполагая, что намерение останется неосуществленным, он позволил себе прервать на повествование о нем свой рассказ об Александре. Итак, далее с этого момента и до смерти Александра мы видим перед собою вновь военачальника, дипломата и верного почитателя своего царя, каким он был прежде.

Подобная картина жизни Гефестиона наводит на сомнения в возможности для него быть автором проникновенного психологического трактата. Он руководствуется воспоминаниями, впечатлениями, мимолетными выражениями и настроениями – причем не только в отношение Александра, но и в отношении прочих затрагиваемых им участников событий. Между тем, внешняя сторона этих событий проходит стороной и, таким образом, мы имеем единственный, должно быть, в истории литературы пример рассказа о полководце от лица другого полководца, не содержащий в себе ни одного описания военных действий. И военные, и дипломатические действия только упоминаются, и даже описание величественной «битвы народов» при Келе и Орани, состоявшейся за несколько месяцев до смерти Александра, которой его друг был, конечно же, непосредственным участником, дается лишь как смутный фон для развертывания трагической любовной истории и второй неудачной попытки царя жениться на некой очень загадочной особе, относительно которой у историков до сих пор нет никакого отчетливого мнения, таинственным образом скончавшейся в первую брачную ночь. Эта история, вместе со знаменитой легендой о танцовщице, основным литературным свидетельством которой является эта книга, вызывала впоследствии интерес к ней среди куртуазно настроенных писателей позднего Средневековья, обильно использующих ее в своих фантазиях. Легенда о танцовщице существовала, безусловно, и независимо от книги Мнемоксена, возникнув еще при жизни Александра, для того, видимо, чтоб объяснить странности его поведения. Так или иначе, все видели в ней существо сверхъестественное, некий знак божественной воли, отождествляя по временам то с богиней Фаэре, чей храм почитающий ее Александр велел построить в своей новой столице, то с Исидой, то соединяя ее образ чуть ли не с образом Богородицы. Для Мнемоксена, однако, история с танцовщицей – достоверный факт. И опять же, он находит здесь неожиданного свидетеля в лице Аристотеля, который в своей «Теологии», написанной им в последние годы жизни, факт столкновения Александра с божественной танцовщицей неожиданно приводит в качестве неопровержимого свидетельства существования богов, способного переубедить даже самые скептически настроенные умы. Также значительно ранее он упоминает эту легенду в «Восточном путешествии», действительно составленном по итогам путешествия в Ионию и далее – в Персию, которое он осуществил как раз после Вавилонской войны, то есть в период второго исчезновения Александра. К этому времени никаких контактов между учителем и учеником не существовало, и даже после долгое время отношения их достаточно долго оставались весьма прохладными – по сути до того момента, как Аристотель был призван друзьями Александра в качестве врача во время болезни последнего, вызванной неудачным на него покушением, и с которой никакие иные врачи не могли справиться. С этого времени отношение Аристотеля к своему ученику заметно потеплело. Но даже задолго до этого в «Восточном путешествии» он высочайшим образом оценивает созданную им систему межгосударственных взаимодействий на территории Азии, которая только, по сути, и позволила ему это путешествие совершить. Легенду же о танцовщице он упоминает как бытующее среди восточных народов верование, которое пытается соотнести с посещением Александра, незадолго до его бегства, некой женщиной, «произносившей перед ним гневные речи», как с вполне достоверным и не подлежащим сомнению фактом.

*

Также именно Аристотель в «Географии» является и главным свидетелем для рассуждения над другой спорной проблемой, связанной с текстом Мнемоксена – а именно, с наличием китайского цитирования, поскольку он впервые упоминает факт существования в греческом мире не просто смутных упоминаний, но целостного текста, который является, по его словам, изложением мысли стран, расположенных на берегу Восточного океана. Позднее, уже в эллинистическую эпоху, мы действительно сталкиваемся с хождением в античном мире текста, очень напоминающего по содержанию древнейшую версию даосского учения. Ряд притч и изречений распространялся и цитировался без упоминания автора и источника, отдельные фразы в течение времени приписывались то одним, то другим мыслителям и деятелям, включая и Александра. Вероятно, если даже дальневосточное авторство было известно, с угасанием и так весьма слабых контактов оно могло быть, в конце концов, стерто из памяти. Так что текст Мнемоксена, как бы вторя Аристотелю, является единственным, однозначно указывающим на китайский источник и подтверждающим существование некой соответствующей книги.

Наличие китайских цитат в сочинении Мнемоксена, как уже говорилось, долгое время являлось одним из оснований для сомнения в его древности. Однако наличие достоверных исторических свидетельств того, что экспедиция Диокла, добравшаяся, судя по всему, до восточных побережий Японских островов, вернулась на родину, имея в своем составе по крайней мере троих китайцев, позволяет предположить, что осознанные ссылки на китайский источник скорее подтверждают, что текст был написан современником. Таким образом, если мы принимаем за факт написание книги Мнемоксена через несколько лет после смерти Александра, это имеет существенное значение также и для китаистики, поскольку говорит о существовании в Китае на тот момент уже вполне сформировавшегося канона даосского учения. Что касается авторства, либо перевода книги, то он вполне мог быть осуществлен одним из китайцев, прибывших вместе с экспедицией, к каковым, в частности, по всей вероятности, мог относиться некий мудрец Десий, бывший советником Александра во второй период его правления и, судя по всему, человеком весьма образованным, хотя о личности его мы имеем лишь весьма смутные сведения и ничего наверняка утверждать не можем. В уже упоминавшихся речах, авторство которых традиция приписывает самому Александру, при всей их достаточно большой резкости в политическом плане, тем не менее мы можем найти, даже при отсутствии прямых ссылок, опору на принципы, достаточно близкие к даосской политической теории, причем в ее наиболее эзотерическом варианте. Как и где македонский царь мог столь глубоко проникнуться идеями этого учения, чтобы они переструктурировали его политические взгляды, или же он сам пришел к сходным мыслям в ходе своих длительных путешествий, и они совпали с разрозненными рассуждениями встреченных им китайцев, мы сказать не можем, как и того, действительно ли он, как свидетельствуют сохранившиеся фрагменты утраченных глав книги Мнемоксена, а также и «География» Аристотеля, побывал в Китае. Мы знаем точно, что в конце аравийской кампании он пропал, предварительно сообщив друзьям, что отправляется в Египет, и далее, что он вернулся из Египта в Македонию вместе с экспедицией Диокла, а также то, что никаких свидетельств о семи годах его пребывания в Египте не сохранилось. Зато сохранились свидетельства китайских источников об активной деятельности при дворе государства Чу отряда «пришельцев с моря» во главе с крайне успешным полководцем, установившим, при содействии местного правителя, на территории нескольких царств примерно такую же систему взаимодействия, как Александр установил до этого в Средней Азии, просуществовавшую достаточно длительное время до полной смены политической ситуации на Земле. Однако препятствием к отождествлению этого полководца с Александром является тот факт, что мы не в состоянии обнаружить, каким образом, отбыв в сторону Египта, Александр мог бы оказаться на таком удалении, поскольку экспедиция Диокла покинула Персидский залив не менее чем за два десятка лет до этого. Подобное перемещение было сопряжено со столь огромными трудностями, что даже несмотря на попытки по следам этой практически чудом удавшейся экспедиции (из нескольких кораблей, выплывших к Востоку, вернулся только один), продолжить морское взаимодействие, вскоре эти попытки вновь были заброшены еще на несколько столетий. Словом, то, на каком этапе и каким образом Александр мог присоединиться к экспедиции Диокла, остается пространством домыслов, легенд и мифов, но само по себе указание на знакомство с китайскими источниками скорее подтверждает ранний характер произведения, чем раскрывает позднюю подделку.

*

Возможно, если бы произведение Мнемоксена дошло до нас в менее фрагментированном виде, на все эти вопросы оно смогло бы пролить более ясный свет. Античные источники единогласно свидетельствуют о том, что книга состояла из не менее чем восьми глав, и мы также знаем, в чем, приблизительно, заключалось их содержание. Первые две главы содержали описание правления Александра на Ларес непосредственно от его появления до бегства из лагеря, и далее, от момента бегства – до расставания с Гефестионом. Далее следовала глава, посвященная дальнейшим странствиям Александра, как будто бы записанная позднее с его слов. Она была полна сказочных сюжетов и уже в те времена вызывала у читателей большие сомнения в достоверности. Далее следовало изложение некоторых фактов восточного путешествия экспедиции Диокла, то самое, на которое ссылается Аристотель и которое частично цитирует. Цитаты из этого текста доносят и другие источники, однако полностью текст главы утрачен. После рассказ об Александре прерывался на рассказ Мнемоксена о своих собственных приключениях, то есть о приключениях Гефестиона, хотя этот рассказ, похоже, был скуп и краток, а основное внимание уделялось его обучению в течение восьми лет (которые действительно выпадают из биографии Гефестиона) на загадочном острове Талида и личности его учителя, мудреца Дионисия. Далее шла глава о втором правлении Александра, содержащая кроме того характеристику его наследника – финикийца Озре, которого он признал своим сыном и которому передал власть, с присутствовавшим в ней рассказом, якобы, записанным со слов самого Озре, о весьма катастрофическом окончании аравийской кампании. И далее две главы, посвященные последним двум годам жизни Александра, начиная со смерти Десия, уже упомянутого нами покушения и последовавшей за этим болезни. Собственно говоря, из всех этих глав до нас дошли лишь две первые и две последние. Именно из них была составлена латинская версия, и именно они имеются в обнаруженных греческих списках. Остальное известно только по более или менее широким и более или менее достоверным фрагментам и ссылкам в других источниках. Наиболее обширный сохранившийся фрагмент относится к описанию личности Дионисия, но он совершенно выпадает из общей структуры повествования. Кроме того, если судить по этим фрагментам и ссылкам, стилистика утраченных и сохранившихся глав существенно различается, возможно потому, что только первые и последние главы написаны как живое свидетельство Гефестиона о своем друге, остальные же, за исключением фрагмента о Дионисии, скорее являются пересказом с чужих слов. И именно первый порыв – написать психологический портрет сложной, и в то же время крайне значимой для истории личности, удостоился от истории запоминания и тщательного сохранения в качестве существенного документа, в то время как остальные части, в которых автор следует куда более традиционным формам изложения и воспроизведения информации, в итоге, несмотря на захватывающий характер самой информации, стерлись из памяти потомков.

Именно в связи с этим столь существен вопрос, является ли действительно автором текста Гефестион – ведь от решения его зависит, насколько мы можем доверять этому тексту как документу, раскрывающему перед нами трагическую картину внутренне надломленного и противоречивого характера человека, которому мировая история обязана столь блестящими свершениями. И наше мнение состоит в том, что если у этого человека действительно был столь преданный друг, каким традиция рисует Гефестиона, то автором подобного текста должен являться именно он и никто другой. Ведь говоря о Гефестионе как о военачальнике, исследователи забывают о его редкой способности самоустранения перед лицом величественного друга и полном отказе от собственного продвижения ради благополучия последнего, говоря о нем как о жестоком воине, в молодые годы лично руководившем, кстати, пытками и казнями, совершавшимися по царскому приказу, забывают о необычной степени лояльности, которую он испытывал, судя по всему, к любым прихотям и желаниям Александра. Иногда эти качества также пытаются объяснить через существование между этими двумя людьми неравнодушия, большего, чем просто дружеское. Но это объяснение, на деле, ничего не объясняет, так как мы видим, что хотя Александр определенно высоко ценил преданность друга, его страстные порывы были обращены на совсем другие предметы, да и сам Гефестион слишком легко и слишком деятельно пережил долгую разлуку, далеко не спеша возвращаться, а вернувшись, слишком спокойно занял прежнее место. Никакого следа влечения в этих отношениях найти невозможно. Зато то, что их явно определяет – это непрерывное, безраздельное восхищение помощника и друга перед гением и всей личностью своего государя, восхищение, заставляющее не только наблюдать его и заботиться о нем, но и принимать от него все. Мы можем сказать, что этот человек обладал редкой чертою абсолютной самоотдачи не столько ради жизни другого человека, сколько ради восхищения силою чужого гения. Мнемоксен в последней главе своей книги произносит слова: «И вот теперь, когда он, вероятно, покинул этот мир, мне, как, должно быть, и многим из тех, кто знал его или хотя бы видел, трудно жить так, как мы жили прежде, будучи просто самими собою. Трудно усидеть на месте, трудно успокоиться душою, уже опаленной, встревоженной тем, с чем мы в нем столкнулись». Именно не «тот, кто» – Александр, человек, совершающий те или иные деяния, – но «то, что в нем» волнует его. Неудивительно, что попытке описать это «нечто» уделяет он столько страниц. При таком отношении мистическая трактовка его жизни и действительно весьма странных обстоятельств его смерти оказывается также неудивительной. В начале своей книги Мнемоксен оправдывается в литературной неопытности, подобно тому, как Сократ оправдывается в платоновском «Пире». Поскольку ничего более, судя по всему, александров военачальник действительно не написал, можно было бы принять это уверение за искреннее – но неопытность, как веско замечают многие, скорее подтолкнула бы его к следованию более традиционному стилю, чем к созданию принципиально нового. Таким образом под неопытностью он мог иметь в виду как раз плохое владение традицией, а не плохое владение словом вообще. Создание же принципиально нового способа описания в свете этой неопытности могло быть следствием внутреннего глубинного порыва записать то, что он находит наиболее значимым, попытаться определить «то, с чем» все-таки он, и весь мир в его герое столкнулись. Дополнительным основанием для осуществления такого порыва могло стать также и обучение на мистической Талиде, где, по словам автора, загадочный Дионисий поощрял в своем ученике веру в силу его интуиции. Потому мы склонны признать вполне обоснованной ту версию, согласно которой текст Мнемоксена написан именно Гефестионом. Но так или иначе, кто бы ни написал этот текст, если он был написан в ближайшее после смерти Александра время, мы можем быть уверены, что ни оснований, ни условий для простой формалистической мистификации у его автора быть не могло, и описываемая картина имеет большое отношение к истине.

Часть 1 Древнего текста

...Но это оцепенение продолжалось недолго, сменившись суровой решимостью. Никогда прежде я не видел такого холодного и жестокого выражения на его лице. И я больше не был его прежним другом – никто не был его другом.

*

Мнемоксен из Талиды

Insania Alexandri

Пролог

*

Поскольку великое множество книг написано об этом человеке, о жизни его и его деяниях, среди которых есть те, что составлены мужами весьма прославленными, есть и рассказы поэтов, а также множество легенд складывалось о нем уже с самого начала его удивительной и славной жизни, то мне, человеку в деле словесном несведущему, не случалось прежде осмелиться приступить к жизнеописанию Александра, хоть не раз приходилось сожалеть о ложных слухах и недомолвках, и думать, что скорее мог бы поведать обо многом, неведомом иным из писателей, не знавших его или знавших плохо. Теперь же раздумья разного рода заставили меня взяться за дело. И первым здесь был не довод, но насущная потребность, потому что с тех пор, как его нет среди нас, а еще более с тех, как пришли те странные и смутные вести с кораблей, которые, следуя его завещанию, увезли его тело с собою в западные моря, и которым и теперь иные верят, а иные нет, я, а думаю, не один я, но многие друзья его, во всей силе ощутили вокруг себя пустоту его отсутствия. Столько раз уже он исчезал, чтобы появиться вновь, и умирал, чтобы вновь ожить, что и сейчас нередко можно услышать разговоры о скором его возвращении. Но сама неуверенность этих разговоров, и те тяжкие перипетии, что предшествовали его смерти, наводят на печальную мысль, что этот раз был последним. Одно это уже заставляло бы в тоске предаться воспоминаниям, стараясь хотя бы в памяти воскресить образ и, по возможности, облечь эти ускользающие дары Мнемозины в слова, дабы придать им тем самым хоть немного прочности.

Но другая причина, заставившая меня приступить к рассказу, состоит в тех многочисленных домыслах, которые в изобилии родились из недоумения по поводу некоторых загадочных и необъяснимых на первый взгляд поступков, не раз совершавшихся им с самого времени его появления на Ларес, по поводу того безумия, которое подтолкнуло его надолго скрыться от всех глаз, и о котором было столько споров и кривотолков, и особенно по поводу длительных лет его отсутствия. Хотя мне не привелось быть с ним все эти годы, но близко зная его и прежде, и потом, и располагая, как мне, по крайней мере, представлялось, его доверием, позволявшим рассказывать мне многое о своей жизни, я надеюсь разрушить многие из этих часто нелепых слухов и устранить хотя бы отчасти завесу тайны, их вызывающую.

Так что, призывая на помощь богов, и в первую очередь ту, упомянутую уже мною, богиню, которая охраняет нашу память, а также тех, что помогают словам как можно точнее выражать мысли, я приступаю к повествованию, избирая при этом путь безыскусный, такой, чтобы по возможности правдивее рассказать о жизни человека, бывшего моим другом и одним из славнейших мужей Греции. Однако поскольку о славных делах его, всем заметных, может быть сказано много и любым, кто наблюдал их яркое сияние и кто по сей день видит их прекрасные и богатые плоды, я гораздо более считаю долгом своим обратить внимание на невидимое и воссоздать скорее характер его, чем повесть о его делах, руководствуясь в этом советом одного мудрого человека, долгие годы бывшего мне учителем, который говорил, что безмерно многое скрыто в мельчайших жестах, в незаметных переменах черт лица, а также – что приободряет меня на этом пути – не раз хвалил меня за способность эти незаметные издали и часто пренебрегаемые мелочи видеть. Люди мало говорят вслух из того, что думают, а тем более, из того, что чувствуют, и из того, что является их мыслей и чувств причиной, но все это можно, внимательно приглядевшись, прочесть на лице, так учил он. И если не о каждом так можно сказать, то в полной мере это относится к Александру, который, хотя отнюдь не был скрытным, и лишь с годами становился все более молчаливым и менее склонным к выражению своих чувств, но и при всей пылкой открытости в юные годы никогда не намеревался объяснять причины своих поступков. Я полагаю это двумя проявлениями одной и той же черты характера, из которых одна более свойственна юности, другая же – плод умудренной многими страданиями жизни. Также отсюда я полагаю неверными и разговоры о большом изменении его характера, которое часто возводят к таинственным легендам, к тяжелой болезни или к суровой воле богов. Я сказал бы, что лишь дерзкая уверенность юности открывала его подлинный нрав, но как раздражительность и холод в первые его годы на Ларес, что вызывали к нему в те времена недоверие и вражду, так и, напротив, та мягкость, которую все мы могли знать в нем в последнее время, равным образом скрывали его. А поскольку с появлением на Ларес эта невольная, вызванная большим страданием, скрытность стала не просто граничить с безумием, но действительно на время привела к нему, то с этого времени я и начну свое повествование – ведь с этим временем связано больше всего недомолвок и недопонимания, между тем как все, что касается нашей прежней, земной жизни, для меня уже затянуто такой пеленою иных событий и переживаний, что мне самому впору с удивлением узнавать об этом из рассказов историков.

Книга I

Люди, даже храбрейшие из них, верно, не посмели бы на Земле сойти с места, если бы знали, что ждет их на Ларес. Они бы «слушали крик петухов и лай собак от своих соседей», но предпочли бы никогда их не видать – как сказал с улыбкою один из странных людей с Востока, прибывших некогда сюда из дальних стран вместе с нашим великим царем. Так сказал он, восходя вместе с другими моряками на корабль, что уплывал к западу, унося от нас если не самого Александра, то хотя бы его мертвое тело вдаль, на поиски края мира.

Трудно было и вообразить, в каком жалком положении окажутся здесь, на Ларес, греки, свершив самые славные свои победы на Земле. Никто из нас не мог бы представить себе той страшной награды, которую получат великие и необыкновенные свершения, заслужившие нашему юному государю столько славы прежде. Насколько смел и дерзок был его план и успешно его исполнение – настолько полон здесь оказывался крах всех этих замыслов.

Издревле, впрочем, существовал здесь и был свято чтим закон, велящий под страхом гнева богов не причинять вреда ни одному из вновь прибывших на Ларес, тех же, кто очнулся к этому мир на чужбине не убивать и не захватывать в плен, но с миром и честью отправлять на родину – будь то даже в пылу войны и любой вражды. Сперва добронравные жители великой Персидской державы блюли этот закон как встарь, проявляя к редким гостям своим радушие и гостеприимство – но вскоре горечь и позор поражений заставили забыть всякое почтение и, ожесточившись сердцами, многие из побежденных обратились с оружием и жаждой мести против ныне растерянных и смущенных былых своих победителей. Покой, закон и мирное содружество, которые полагал на Земле наш царь принести восточным землям, сменялись на Ларес лишь кровью и беззаконием. Все эллинское изживалось и изгонялось жестоко, презиралось и вырывалось с корнем. О, если бы могли мы знать, чем все то прекрасное и достойное, что мы старались творить на Земле, оборачивалось здесь для героев, чьи тела мы хоронили с такими великими почестями! О, если бы знали мы, на какое горе этих павших воинов обрекает то самое, чему мы прежде так беспечно радовались – а именно, то, что потери в наших войсках были столь малы по сравнению с потерями войск персидских!

Счастье было тому, кого благосклонная судьба возвращала для пробуждения на родину, или хотя бы ближе к западным азиатским землям, что пребывали в то время под началом Филиппа, достойного отца нашего героя, здесь отчасти осуществившего план восточного похода, некогда ими вместе задуманный, но отнюдь не с таким размахом, как поступил на Земле его сын. Тех же, однако, кого судьба лишила этой удачи, ждали лишь гонения и преследования. Не все персы, конечно, готовы были попрать закон ради мести за поражение в честном бою, и доказывали благородство и честь своего народа, которые и прежде учил нас видеть наш царь. Но властвовал ныне жестокий цареубийца Бэсс, и прежде не остановившийся перед тем, чтоб поднять руку на своего повелителя. Этот Бэсс, вместе со своими сторонниками отбросил в сторону и стыд, и разум, и страх перед богами, так что теперь они готовы были пойти на все, чтобы, воспользовавшись невольной слабостью врага, попрать и раздавить его бесчестно. В последние годы Александр говорил мне, что следует простить Бэссу это неистовство ради того хладнокровия, с которым сам он некогда отдал его на растерзание родне убитого этим злосчастным персом Дария. Но к тому времени Бэсс умер уже давно и, как говорят, самою злосчастною смертью, которою сам был причиной, ничем не загладив в жизни своей своих отвратительных поступков. Да и то уже, что он поднял, и поднял неоднократно, руку на собственного царя доказывает беззаконие его нрава. Оказавшись здесь, он вновь, сперва прикинувшись добрым слугою и заслужив от Дария прощение, в конце концов сместил его и лишил власти, захватив все государство в свои руки. Говорили, что он мечтал осуществить даже то, что не удалось свершить Ксерксу на Земле, и от чего отказался (безусловно, на счастье греков, ибо то был великий полководец!) Кир на Ларес – отправиться походом на Грецию. Но покуда на пути между ним и Грецией стоял Филипп, захвативший и освободивший от персов Ионию и прилежащие земли. Со всего Востока греки смотрели на Филиппа с надеждой и призывали его идти дальше – но, завладев лишь тою небольшою территорией, какою намеревался завладеть с самого начала, он стал глух к этому зову, и хотя принимал беглецов, но сам не трогался с места. Однако, несмотря на свое печальное положение, ни рассеянные по дальним странам соотечественники Филиппа, ни свободолюбивые эллины не собирались сдаваться так просто и пятнать былые победы позорным бегством. Напротив, тем сильнее было их желание отвоевать утраченные земли и тем меньше привлекало их возвращение. Они соединялись в разрозненные сперва отряды, которые со временем все росли, захватывали крепости и отбивали вражеские атаки, мечтая когда-нибудь, наконец, быть может, создать единое войско и выступить против коварного Бэсса.

Таким было положение вещей – и я говорю об этом потому, что теперь, под влиянием последующих успехов, стало принято изображать его в гораздо более возвышенных и светлых тонах, всячески оспаривать роль Александра в его изменении, да еще судить о том, было ли его безумие причиной затянувшейся после почти на два десятилетия Вавилонской войны. Положение было плачевным, и без его решительных действий греки едва ли вообще когда-либо, а тем более так скоро, стали бы хозяевами Вавилона. Но конечно, впоследствии, оставив вопрос о праве на город неразрешенным и подвешенным в самом своем напряженном состоянии, он подстегнул алчность обеих сторон, которая не замедлила вырваться наружу, как только он их покинул.

Положение было плачевным. Что до меня, сам я почти только чудом смог избежать безнадежного и жуткого заточения в темницах Бэсса, и спасся лишь неожиданной помощью того самого врача-перса, которого мой безумный и царственный друг велел, как оказалось, казнить за недосмотр за моей болезнью, разлучившей нас на Земле и отправившей меня на Ларес. Не зная еще об этом враче того, что он долгое время был на службе у их врага, соотечественники приняли его к себе, он же, хотя едва ли был в чем-то виновен, увидев, чем обернулась для меня смерть, оставил в стороне обиду, которую мог бы испытать из-за несправедливой казни, и помог мне бежать. И я, признаюсь, возблагодарил тогда своего мстительного друга за его жестокое решение: ведь без этого врача, оказавшегося в итоге оного со мною рядом, я едва ли бы смог хоть как-то себе помочь. Я смог бежать и присоединиться к отряду, занявшему на тот момент довольно надежную крепость и отчаянно оборонявшемуся.

Здесь-то до нас и дошли вести о серьезной болезни Александра, угрожавшей его жизни – что привело нас в сильное беспокойство. Эти вести еще скорее достигли ушей Бэсса, и теперь он мог уже предвкушать скорую и не стоящую ему никаких усилий расправу над своим заклятым врагом. Мы были уверены, что раз он и прежде попирал закон, то теперь уже никакие угрозы небесных кар не уймут в нем жажду жестокой мести. И действительно, Бэсс ждал врага во всеоружии, готовясь застать его врасплох и уж тогда не дать ему опомниться. Прежде, страдая от своих невзгод, мы утешали себя мыслью о величии нашего государя и надеялись, что, быть может, продление его успешного правления на Земле когда-нибудь принесет покой и на Ларес. Кто мог думать, что он умрет в Вавилоне и так скоро? Мы надеялись, что слухи ложны, и отказывались им верить, но само опасение вынуждало нас готовиться к худшему. На счастье, болезнь Александра продолжалась достаточно долго, чтоб мы смогли хоть как-то обдумать план действий. Любовь к царю и страстное нежелание отдать его в руки врага воодушевляли нас. Мы решились на безумную вылазку – и поспели как раз вовремя, чтоб отбить его и скинуть с его плеч уже было накинутую на них цепь. Персы были так ошеломлены нашим неожиданным и налетом, что не смогли оказать сопротивления. При всем безрассудстве замысла, нам удалось его осуществить – и успешно вернуться вместе с Александром в свою крепость. Когда мы заперли ворота и увидели лица остававшихся на защите нашего укрепления друзей, то сами уже не могли поверить, в то, что произошедшее не было сном. Мы были так взволнованы и так счастливы видеть среди нас своего царя, что даже не обратили внимания на то, что сам Александр не проявил почти никакой радости, поприветствовав нас спокойно, как если бы все произошедшее было естественным и должным. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: привыкший быть повелителем, он мог на это рассчитывать, ведь он не знал еще, в каком мире оказался. И лишь на следующий день, когда мы обо всем поведали ему, я понял, что эта холодность, которая никуда не исчезла, а стала еще более угрожающей, не была спокойствием. Напротив, он был поражен – всею ли переменой, звоном персидского оружия, раздавшимся над ним, стремительной атакой и бешеной скачкой, взбудоражившими его уже было умиротворенный болезнью ум – так поражен, что едва мог говорить. Он словно застыл, и застыл еще более, слушая нас. Уверен, что не было человека, который сильнее переживал бы ужас того крушения, которое постигло здесь все наши былые надежды, мысли и даже былые несчастья.

Но это оцепенение продолжалось недолго, сменившись суровой решимостью. Никогда прежде я не видел такого холодного и жестокого выражения на его лице. И я больше не был его прежним другом – никто не был его другом. Все мы были только людьми, которым он отдавал приказы, и приказы эти были четки и кратки. Но нам было все равно: мы были счастливы идти за ним и знали, что этот человек приведет нас к победе. Решимость и воля, с которыми он начал действовать, были поразительны. Один наш отряд, ведомый им, наводил теперь ужас на врагов, и шаг за шагом продвигаясь по персидским землям, он за один год смог сделать то, на что много лет едва могли надеяться греки: объединить все отряды и этим единым войском выступить против Бэсса. Прежде и потом иные брались утверждать, что-де Александр не был полководцем в собственном смысле слова – то есть, что сколько ни смотри на его победы, в действиях его не найти продуманного замысла. И как бы ни ждали от меня опровержения этой кажущейся нелепой мысли, я не буду с ней спорить: ни прежде, ни потом, а тогда это было особенно заметно, он не планировал наперед своих решений. Но были у него твердость и сосредоточенность, передававшиеся всем, словно закалявшие всех, сжимавшие в единый комок и делающие даже слабых людей способными к тому, что обычно кажется для человека непосильным. А единственный метод его состоял, должно быть, в том, чтобы принять самое неожиданное и безрассудное решение, которое любому другому показалось бы безумием и самоубийством.

Но он побеждал – и никогда не знал поражений. Бэсс был разбит и отступил в Вавилон. И был еще раз разбит и изгнан из Вавилона. Александр не стал его преследовать. Закрепившись здесь, он повернул к западу, чтобы освободить и привести в порядок оставшиеся за спиной земли. После этих побед он, казалось, немного ожил, можно стало вновь увидеть его смеющимся, говорящим с нами как с друзьями, и даже, наконец, сам напомнил нам, каким неимоверным чудом было то, что мы его спасли. И на всех возвращенных им под свое начало землях напуганные и присмиревшие персы, избавленные от давления Бэсса, уже не сопротивлялись, но охотно вновь возвращались под знамена Александра, хотя на подмогу им и выступили было финикийцы из набравшего большую мощь Тира, у которого были поводы недолюбливать Александра. Но он даже не обратил на их выступление внимания. Он вплотную подошел к границам владений Филиппа и немедленно написал ему письмо, выражая желание скорее его увидеть. Но отец тогда ответил сыну лишь потоком брани и проклятий. Он обвинял его в своем убийстве, в намеренном лишении его власти, в присвоении причитавшейся ему славы и грозил, что встретит его войсками, если только Александр осмелится посягнуть на его земли. В довершение всего, он велел отрубить руки послам сына словно послам злейшего врага. Это было для Александра новым ударом, вернувшим его чуть было просветлевшим чертам прежний холод. Он ничего не сказал, ничего не ответил и ничего не предпринял. Мы не узнали, желал ли он вернуться на родину – потом он говорил, что нет, но в любом случае путь туда был теперь закрыт. Он повернул войска на восток. В это время вновь дали знать о себе тиряне. В довольно жестокой схватке он разгромил их войско и бросился к недовольному городу. На этот раз осада Тира далась ему гораздо легче, чем в первый – впрочем, он даже не стал доводить ее до конца. Он просто сжег город, не занимая его и воспользовавшись новыми изобретениями греческих мастеров, которые отнюдь не без дела смотрели на те удивительные вещества, с которыми познакомили их восточные земли. Итак, осажденный город горел, и островитяне тщетно пытались спастись, хотя Александр, не открывая ворот, снял осаду и ушел, не оставив там даже отряда. Он вернул войска в Вавилон. В это время отогнанные к востоку персы подняли мятеж и свергли давно потерявшего их доверие Бэсса. Теперь они просили о переговорах. Александр ответил, что говорить будет только с Дарием. Прибыли послы от Дария. Персия была еще могучей державой и земля ее была еще, несмотря ни на что, велика. Послы предлагали мир и добрососедство. Они клялись, что отныне, свергнув деспота, Персия будет соблюдать все законы гостеприимства и никогда не станет посягать на по праву принадлежащие Александру земли, надеясь, что он ответит им тем же самым. Он был согласен. Он не желал двигаться дальше. И тогда они попросили еще об одном. Видно было, как они, помолчав, решились. Они просили вернуть им Вавилон. Только Вавилон – их столицу. Это была очевидно нелепая и смешная просьба, и все, слышавшие ее, уже готовы были снисходительно улыбнуться. Но Александр ответил: «Да». Он сказал, что покинет Вавилон, если только царем станет законный Дарий – и как только Дарий сам въедет в город. Послы удалились, исполненные гордости от счастья, которому и сами с трудом еще верили. Мы же, оставшиеся, недоумевали. Не то, что было жаль оставить Вавилон, но решение было слишком странным. Он не объяснил его. Я попытался спросить его, оставшись наедине, я предположил, что он сделал это из уважения к персам, или волнуясь за судьбы оставшихся на востоке греков. Но он взглянул на меня с таким необычайно мрачным выражением, что мне пришлось оставить свои расспросы. Он сказал, что ненавидит и персов, и греков, и ему нет до них дела.

Новые послы от Дария привезли с собою письмо, подкрепленное прекраснейшими и драгоценнейшими дарами, на какие все еще была способна его держава, и исполненное благодарности и достоинства одновременно. Он называл Александра благороднейшим из людей, сожалел о судьбе, сделавшей их врагами, и надеялся, что отныне она будет благосклонней. Он благодарил за уважение к его стране и к его царскому роду и предавал проклятию злонамеренные происки Бэсса, напоминая, сколь много ему самому и всей Персии пришлось от него пострадать. Словом, он был царь, по-прежнему царь во всем, пусть слишком мягкий для столь тяжелых времен, но и теперь исполненный неизменного величия. Приезд Дария был назначен через три месяца, а Александр отправился объезжать города по ту сторону реки, с целью выбрать наилучшее место для новой столицы.

Это было естественно для любого другого, но в отношении Александра это было не менее странно, чем сам отказ от Вавилона. Он всегда принимал решения сразу, но никогда не взвешивал и не просчитывал долго. То, что теперь он взвешивал и просчитывал, наводило на мысль, что он вообще не хотел принимать решения. Но если уже тогда у него было намерение оставить престол, то осуществилось оно все же не по продуманному плану. Указав, наконец, на один из городов, в который, возможно, переедет из Вавилона, он вернулся назад ожидать Дария. Но от того не было еще и вестей. Как ни странно, он запаздывал. Это уже тогда вызывало подозрения, но Александр не обращал на них внимания.

Часть 2 Древнего текста

И наконец он произнес, тихо: «Гефестион, мне кажется, я совершил нечто ужасное. И я не знаю, что теперь будет со мною».

*

В это именно время и случилось событие, которое можно считать роковым для всего, что произошло далее. В это именно время Александр получил послание из недавно сожженного им и едва пытающегося отстроиться города Тира, составленное его правительницей. В Тире теперь властвовала правительница, супруга прежнего царя, который, однако, хотя был мощным и властолюбивым воином, теперь, подкошенный поражениями, был сломлен тяжелой болезнью. Он был еще жив, но править уже не мог. Сын же его, возмущенный против не так давно взятой отцом новой жены, состроил заговор и задумал измену, однако заговор был раскрыт, а изменник исчез. И царица осталась полновластно распоряжаться делами города. Так рассказывали в те времена эту историю. Немного времени прошло, как коварству ее пришлось раскрыться, а много позднее Александр говорил мне о том, насколько чудовищной и мрачной была эта женщина и насколько губительною роль она играла в мире и в собственной его судьбе. Но в тот момент ни о чем таком подозревать не приходилось. Правительница прислала до крайности учтивое письмо, в котором признавала величие нашего царя, винилась за прежние мятежи и непокорность своего города, сетовала на горькую судьбу, которую принесло этому городу сопротивление власти столь мощного и богоравного государя как Александр, предлагала мир и полное подчинение, повествовала о своих попытках восстановить город и обуздать нравы жителей своей мягкостью, и кстати, просила его о милосердной помощи в этом деле. Словом, письмо было полно неприкрытой лести, и при том содержало в себе к Александру приглашение прибыть в Тир, на этот раз уже другом и повелителем, и проявить над городом свою власть. Предложение было, по сути, недостойным и нелепым, однако неожиданно, как и все, что делалось им в эти дни, он решительно настроился его принять и собрал войска для этого похода. Мало того, он вдруг объявил, что, пожалуй, именно Тир и будет его новой столицей. Как будто он только и ожидал какого-то внешнего повода, какого-то зова со стороны, чтобы принять решение. Однако Дарий еще не прибыл – мы напомнили ему об этом. Тир был слишком далеко отсюда, чтобы продвигаться туда прямо сейчас. «Дарий? Хоть Дарий, хоть Бэсс, кто угодно, пусть приходят и занимают Вавилон, он мне не нужен», – ответил Александр и увел войска, все до единого воина, оставив несчастный город сирым и незащищенным, предоставленным власти любых захватчиков.

В войсках шел ропот. Воины все еще верно шли за царем, памятуя все былые победы и благо, которое он им принес. Но все же это его поведение казалось не просто неразумным, но и не достойным. Ведь нарушая данное Дарию обещание и уходя прочь, он не только Вавилон подвергал разорению, но и вновь лишал надежды тех наших товарищей, которые все еще оставались восточнее границы. Все ожидали, что либо он двинется дальше на восток, чтобы освободить их, либо заключит с Дарием мир, который вернет покой Персии. Бросая город на произвол судьбы, он рушил почти что все, чего прежде достиг. И все же пока все шли за ним, отвечая на странный призыв правительницы Тира.

Когда мы прибыли, царица встретила нас с почетом. Даже на вид она производила странное впечатление. Хотя выглядела скорее молодой, чем старой, но иногда в ее лице словно просвечивала какая-то неуловимая, но прямо-таки пугающая древность. Она была худая, может быть даже слишком, но красивая, хотя и с очень резкими чертами. В ней было что-то отталкивающее, что-то злое, но что, было точно не сказать. Однако жители города смотрели на входящие войска с гораздо меньшим дружелюбием, чем она, гостеприимной расположенности здесь ожидать не приходилось, а ей они, похоже, починялись лишь вынужденно из какого-то страха. Едва ли кто-то в городе ее любил.

Александр не позволил своим воинам вести себя с развязностью победителей, да никто этого бы и не захотел, все были слишком напряжены и удручены происходящем. Проведя несколько дней в беседах и пирах с царицей, а также в осмотре ее восстановительных работ, он не менее неожиданно, чем прежде собрался ее посетить, собрался теперь отбыть прочь, обещая оставить ей большой отряд в помощь и предоставить средства для строительства. Всем нам было видно, что царица рассчитывает на нечто гораздо большее, нежели это миролюбивое сотрудничество. Она бросала на нашего государя многозначительные взгляды, пыталась быть к нему как можно ближе, даже, как будто в забывчивости и искреннем своем порыве по отношению к городу, брала за руку и старалась всю свою красоту применить к тому, чтобы соблазнить его. Она даже напомнила однажды, что ее супруг находится при смерти, на что Александр заметил, что тем не менее он еще жив, и предположил, что по его смерти она будет ему благодетельной вдовой. Прежде он высказывал желание посетить его, но царица сказала, что он слишком плох в своей болезни и едва ли стоит его беспокоить. Мы предполагали, что хитрая царица, не удовлетворившись ролью правительницы города, желает своими прелестями обрести себе славу супруги куда более знатного государя, и наслаждались наблюдением того, насколько Александр с ней холоден и неподатлив к ее притязаниям.

Кстати сказать, он и прежде был достаточно спокоен к женскому полу, да и вообще менее всего на свете подвержен влиянию любовных чувств, а теперь, кажется, и вовсе был холоден, как лед, и равнодушен. Как известно, еще в бытность его на Земле, у него было несколько жен, взятых им скорее из расчета на достижение мира и единства страны посредством заключения брака, к чему он и нас, своих товарищей, тогда еще призвал, и мы последовали его призыву, сыграв торжественную и большую свадьбу. Теперь же жены его, взятые им тогда, в войне, которая развязалась на Земле после его смерти, уже отправлены были на Ларес – при участие первой его супруги, ревнивой красавицы Роксаны. Когда они явились перед ним, он почти не уделил им внимания. Высказал сочувствие из-за их безвременной кончины и пообещал при случае в будущем наказать Роксану за ее недостойное поведение. Однако поскольку Роксана не спешила пока умирать, то и говорить было не о чем. Вопрос о заведении наследника на Ларес уже не стоял, и идея единой страны под его началом была им также оставлена, так что он извинился за то, что их потревожил, и отправил обратно на восток к родителям, обрекая их тем самым, вопреки даже собственной воле, на весьма тяжелую и безрадостную судьбу. О Роксане же он много позже признавался мне, что считает себя сильно перед ней виновным за ту мрачную жизнь, которую она прожила на Земле, и нисколько не корит за ревность, так как слишком мало любил ее, однако рад, что на Ларес, не без его помощи, ей все же удалось обрести счастье. Но в то время, о котором я говорю сейчас, обо всем этом еще не было и речи, у Александра не было жены, и никаких подобных помыслов, судя по всему, не было в его сознании.

Однако как раз когда он вознамерился покинуть город, царица обратилась к нему с еще одной речью – о том, что хотела бы показать ему некий тайный, имеющийся вблизи от города среди скал храм, посвященный весьма чудовищному божеству, живущему в глубоком колодце, который, как говорили, не имел дна, но прямо сквозь скалы выходил в открытое море. И вот в этом колодце жил словно бы некий дракон, жадный до человеческой крови, так что по временам во время мрачных ритуалов жители города приносили этому дракону обильные жертвы, чтоб умилостивить его, и даже полагали, что в этом драконе содержится залог величия их города. Однако, как сказала она, существовала и еще одна легенда – о том, что если человек попробует крови этого змея, то станет бессмертным, уподобившись богам. Как бы то ни было и что бы его ни привлекло, но Александр заинтересовался этим рассказом. Место это было, как она говорила, опасное и тайное. Может быть именно мысль об опасности заставила его пренебречь осторожностью и отправиться туда с нею наедине, даже не сообщив ни мне, ни другим соратникам своим заранее о том, что уходит.

Когда же он вернулся, вновь слишком многое изменилось. Он не объяснил нам в тот момент ни где был, ни где была царица, только отдал приказ, чтобы мы собирались вскоре из города выступать. Его одежда была испачкана грязью, а может быть кровью, волосы растрепаны, за руку же он держал некую девушку и какое-то время словно не обращал внимания ни на нее, ни на наши недоуменные взгляды. Но потом обернулся, посмотрел на нее и объявил, что собирается увезти ее с собою. И не так удивительно было само это намерение, и не то, что девушку эту никто прежде не видел и не знал, но сама внешность девушки повергла нас в состояние немого молчания, столь она была странна и необычна. Хотя много разных людей можно было повидать, путешествуя в дальних странах, она была слишком необычной. Черты ее были правильны, но совершенно невзрачны, она была белой, бледной как тень, тщедушной, с тонкими и прямыми, какими-то пепельными волосами. Словом, похожа она была скорее на слабый призрак, чем на живого человека. Одежда ее была простой и совершенно неопрятной, по всему ее виду можно было сказать, что она происходит из крайне бедной и низкородной семьи. Он держал ее за руку очень осторожно, словно опасаясь раздавить эту хрупкую ладонь, но она дрожала всем телом, по щекам ее текли слезы, а глаза были полны ужаса. Видя ее горе и всеобщее наше замешательство, он отпустил ее руку и неожиданно рассмеялся. Она стояла, не двигаясь, она даже перестала плакать и только смотрела на него во все глаза. Он позвал переводчика, должно быть, полагая, что она молчит, так как не понимает нашего языка. И когда переводчик пришел, через него он заговорил с ней и сперва рассказал о том, кто он. А после спросил ее – и спросил о том, что повергло нас в еще большее замешательство. Ибо он спросил ее, готова ли она стать его законной женой и царицей. Мы стояли, по-прежнему, молча, потому что и говорить и удивляться было бесполезно. Однажды, когда много ранее, на Земле, он так же неожиданно объявил о своем намерении жениться на дикарке Роксане, дочери мелкого местного царька, многие сразу нашлись, кто возжелал умерить его юношеский пыл разговорами о нежелательности неравного брака, хотя все эти аргументы разбивались об одно – о неоспоримую и неописуемую красоту этой женщины, которую по праву и без всякой лести впоследствии, когда она уже стала его женой и царицей мира, называли прекраснейшею из всех. Но теперь – теперь, кем бы ни была эта девушка, и как бы она ни выглядела, никто уже не смог бы и даже не счел бы себя в праве с ним поспорить. Ведь он был единственным, благодаря кому мы все были живы, здоровы и спокойны, он был единственным, кто поддерживал мир в порядке. Кто мог бы корить его за то, что сам он этот порядок нарушает? Между тем девушка задрожала и зарыдала еще пуще прежнего, а потом словно смирилась, сказав лишь, что «отец ей никогда не позволит». Тогда Александр подошел к ней, с улыбкой прижал к себе и ответил, что обязательно уговорит ее отца. И только в тот момент, когда он прижал ее к себе, я заметил что одна рука у него была окровавлена и перевязана, словно бы он ее поранил. Потом же он велел слугам увести девушку, умыть, одеть и привести в должный вид, а сам хотел было отправиться в свои покои.

Можно было заметить, что он распоряжался во дворце сейчас как хозяин. И как раз в это время появилась царица. Она вошла очень медленно, платье ее также было испачкано и разорвано, а лицо исцарапано. Остановившись напротив, она подняла руки и вдруг обратился к Александру с потоком брани, обвиняя его в измене и предательстве и во всем подряд, в чем можно бы было человека вообще обвинить, она визжала и кричала, угрожала ему всеми возможными карами – ему и той самой девушке, которую он только что с собою привел, также называя ее весьма нелестными именами. Она словно требовала от него чего-то, принадлежащего ей по праву. Она подошла вплотную к нему, обрушивая на него ругательства, толкая в грудь руками, пытаясь вцепиться когтями в одежду, а он даже не отходил, созерцая ее совершенно, как будто бы, равнодушно. Наконец она обернулась и громко призвала свою стражу и приказала его схватить и заточить в темницу. Стража вздрогнула, но, конечно же, не шевельнулась, а мы все, видевшие это, напротив, усмехнулись невольно. В городе стояли наши войска, не меньше чем дважды превосходящие ее собственные, так что, пожалуй, он был прав, распоряжаясь в ее дворце как хозяин. Наконец, устав от этого припадка, он сделал знак нашим воинам и тихо указал им увести ее и посадить под замок.

Если и раньше уже поведение нашего царя казалось временами необъяснимым и странным, то теперь возникало ощущение такой странности происходящего, которая граничила с безумием. Если прежде можно было говорить о его порывистости, надменности, безрассудстве, словом, списать все на свойственные характеру человеческие страсти, то теперь казалось, что либо мы все, окружающие его, просто не знаем, что происходит, либо он и сам не ведает более, что происходит с ним. Сейчас же к этому прибавилось еще и необъяснимое безумие царицы. Она мало кому нравилась, если нравилась кому-то вообще, однако она казалась скорее хитрой и коварной, и такая нежданная перемена в ее поведении была весьма неожиданна.

Поэтому, выждав время, я все же отправился к нему, дабы попытаться с ним поговорить. Он велел рабам приготовить для него ванну и принести чистую одежду, и вот когда он насладился купанием и, как я надеялся, успокоился, я вошел к нему. Я застал его сидящим на ложе и неподвижно глядящим перед собою. Лицо его, окаймленное еще влажными волосами, было сурово и сдержанно, настолько, что, какой бы близкой ни была некогда наша дружба, сейчас мне было страшно начать разговор. Робея, я спросил его, однако, не расскажет ли он мне хоть немного о том, чему все мы были свидетелями – что произошло между ним и царицей, и кто была его загадочная невеста. И, памятуя о настроении, владевшем им все последнее время, ожидал услышать очень холодный и резкий ответ. Однако вместо этого он поднял на меня взгляд – и такого взгляда я у него еще никогда не видел и не думал когда-либо увидеть. Взгляд этот был наполнен страданием, тоскою, недоумением, казалось даже страхом, но одновременно решимостью и почти задором. Он смотрел на меня долго и молча, потом велел сесть рядом с собой. И наконец он произнес, тихо: «Гефестион, мне кажется, я совершил нечто ужасное. И я не знаю, что теперь будет со мною».

Эти слова прозвучали пугающе, однако глаза его в то же время горели, и на губах как будто даже появилась улыбка. После, однако, он взял себя в руки, сказал, что рад моему приходу, и сам хотел бы мне обо всем произошедшим с ним в этот день рассказать. Я же был рад, что он рассказал мне это тогда, тем более, что когда я в следующий раз спросил его об этом, а было это ровно через день, он уже ничего из рассказанного не помнил и не помнил даже того, что когда-либо собирался жениться. По прошествии многих лет, когда мы вновь заговорили о тех временах, он подтвердил мне весь свой рассказ еще раз, но признался, что вспомнил все эти события значительно позже, по крайней мере, не ранее того, как вспомнил события следующего за этим дня. И по сравнению с тем, что последовало, они не показались ему уже такими значимыми. Однако, тогда же он сказал мне и то, что был бы не против если бы этот рассказ стал известен, потому что избавил бы всех от многих домыслов и кривотолков.

И вот потому теперь я хочу передать его так, как он мне поведал, и надеюсь воспроизвести весьма точно, поскольку был так потрясен и самим рассказом и последующим беспамятством моего друга, что в тот же вечер записал все детали и множество раз возвращался к этой записи, пытаясь объяснить себе произошедшее. Однако, говорил тогда Александр порывисто и сбивчиво, и я не возьмусь воспроизвести здесь особенности его речи, так что просто опишу как можно точнее последовательность событий.

Часть 3 Древнего текста

«Я хотел, чтобы ты станцевала для меня», - ответил он, но казалось, он сам это едва помнил.

*

Итак, глухою ночью они отправились вместе с царицею в храм дракона. Пройдя в ущелье среди скал, в каковые ближе к морю переходила городская стена, почти протиснувшись среди них в узкий проход, они увидели в глубоком ущелье колодец, от которого поднимались испарения, обладавшие странным едким запахом. Колодец был закрыт решеткой, по бокам стояли какие-то изваяния, едва поблескивавшие в темноте. Они отодвинули решетку и заглянули в колодец, полный почти до краев матовой водою. Вода была совершенно ровной. Чтобы вызвать дракона, нужна была кровь, и царица научила его сделать на ладони надрез и дать крови некоторое время медленно стекать в воду. Он надрезал одну ладонь, в другой же руке держал меч, не слишком веря, что что-либо произойдет, но все же готовый поразить чудовище. Они стали ждать. Но ничего не происходило. Было тихо, хотя как-то угрожающе. Может быть слишком тихо. Он не знал, зачем он ждал и чего он ждал, но все же ждал. Царица сказала, что вода забурлит и покажется пасть, а может быть голова дракона. Пятна крови медленно расходились по воде. Однако вскоре кровь уже остановилась и перестала капать. А они все еще стояли неподвижно. Царица держала в руках факел и что-то все время шептала. Она выглядела как безумная. Потом она замолкла и перестала шептать, только тяжело дышала, и вдруг резким движением схватила его протянутую над колодцем руку и прижала к окровавленной ладони горящую головку факела. От неожиданности он закричал, настолько громко, что сам поразился своему крику, а может быть просто эхо ущелья многократно усилило его. Он отдернул руку и отбросил безумную женщину так, что она упала на землю. Оглушенный болью, он смотрел на нее с гневом и ненавистью, но в этот самый момент снизу донесся все нарастающий гул, становящийся оглушительным, и вот вода наконец действительно забурлила, забурлила страшно, и стала стремительно уходить вниз, а потом произошло нечто еще более потрясающее, ибо из воды появилась не просто пасть или голова, но чудище с жуткой скоростью стало подниматься вверх, обнажая и голову и огромную шею, с жутким ревом, поднялось на огромную высоту, гораздо выше их, устремляясь прям вверх, появились уже и когтистые передние лапы. И в этот момент Александр, отпрянувший было, размахнулся мечом и поразил эту чешуйчатую шею. Поразил глубоко и выдернул меч. Дракон, кажется, даже не заметил раны, но стал столь же стремительно, как поднялся, падать обратно, скрываясь в глубине. Вода бурлила, и гул еще не стихал, но на мече осталась кровь. Черная и ужасная. Отброшенный факел едва теплился, рассыпая лишь редкие отсветы на все, хотя и бледный свет луны, скрытой горами, также позволял видеть смутные очертания предметов. Александр смотрел на кровь, стекающую по лезвию, потом провел по нему пальцем, и палец испачкался в этой густой крови. Сам не зная зачем, он поднес палец ко рту и слизнул с него кровь. Она была горькой на вкус. Но почти тут же он почувствовал во рту страшное жжение и странный жар, зарождающийся в груди, и услышал вдруг голос царицы, которая поднялась и приблизилась к нему, протягивая руки. Она смотрела с неописуемым восторгом на него и восклицала: «Это ты! Так это ты наконец!» И она обвила руками его шею и прижалась к грудью к его груди, и с чудовищной похотью прильнула к его губам, и, не успев оттолкнуть ее, он почувствовал вдруг к ней какую-то безумную страсть, он впился в ее губы и сжал руками ее тело и повалил ее на землю, и они катались по каменным плитам, раздирая друг на друге одежду, и она выла и стонала, и он овладел ею, и в тот момент, когда она достигла самого пика своего экстаза, она потеряла сознание и замерла. И в тот же миг словно дурман спал с него и, отстранившись с трудом, он смотрел на ее тело с отвращением и ужасом, так словно ему казалось, что он только что изнасиловал собственную мать. Он отодвинулся и встал и, бросив ее лежать на земле, шатаясь направился к проходу в скалах, прочь из ущелья. Все внутренности его горели и в ушах звенело, его мучила страшная жажда. Между тем уже начинало светать. Когда он выбрался наружу, все полнилось сероватым полумраком, и вдруг в этом полумраке он увидел движущуюся вдоль скал фигурку. Это девушка с длинными белыми волосами шла куда-то, неся в руках тяжелое ведро. Он окликнул ее. Она испугалась и застыла. Он попросил напиться. Кажется, она не понимала. Он подошел к ней и знаками объяснил ей просьбу. Она подняла ведро и протянула к нему, и он взял его и пил холодную воду, и не мог остановиться. Потом он поставил ведро и с благодарностью поднял к ней руки, спрашивая, кто она. Она не понимала его слов. Однако, увидев кровоточащую рану на его ладони, вскрикнула, оторвала кусок ткани от платья и ее перевязала. Это настолько поразило его, что он поднялся и нежно обнял ее и прижал к себе, то ли чтобы поблагодарить, то ли ища спасения, а она больше не боялась его и не сопротивлялась этому его жесту. Только в этот же миг сзади раздался резкий и отвратительный крик. Это царица вышла из ущелья, она кричала и осыпала их бранью и, грозя его спутнице страшною смертью, бросилась к ним. Он схватил девушку за руку и быстро повел прочь, не обращая на преследовательницу внимания, а когда та нагнала их, вновь оттолкнул ее, так что она отлетела и упала. Далее он уже не останавливаясь шел назад ко дворцу, а девушка, чью руку он все еще не отпускал, бежала вслед за ним, и он не замечал, что она начала горестно плакать, что она все время оглядывалась назад и начинала все сильнее дрожать, а заметил лишь под конец, когда они уже пришли. А когда они уже пришли, он еще не знал, что ей скажет, но она была столь несчастна и столь хрупка, и первое, что пришло ему в голову сказать – предложить стать его женой. А до тех пор он ни секунды об этом не думал.

Все это он рассказал, глядя на меня горящим и воспаленным взглядом, и пока рассказывал, схватил мою руку в свою и сжимал ее крепко. Так что когда он закончил, я осторожно взял его руку и перевернул ладонью кверху, и увидел, что ладонь, сейчас не перевязанная, была превращена в кровавое месиво, глубокую обожженную рану, а он, кажется, даже не замечал боли. Я наверное невольно вскрикнул, он отдернул руку и сказал: «Это неважно, это пройдет».

Потом он помолчал и добавил: «Мне кажется, она подвергла меня насилью. Она заколдовала меня. Я никогда еще не был с женщиной против своей воли». Он казался сейчас не могущественным властителем мира, а мальчиком, с которым поступили жестоко и который просит о помощи. Я спросил его, вновь беря его за руки, это ли кажется ему столь ужасным. Но он покачал головой отрицательно, потом вновь долго молчал и наконец произнес: «Я выпил крови дракона. И не знаю, что теперь со мною произойдет».

Хотя я только что слышал его рассказ, признаюсь, что в дракона я до сих пор не мог поверить или хотя бы отнестись к нему с должной серьезностью. Я сказал только: «Тогда надо как можно скорее отсюда уехать. Войска готовы. Мы можем уехать на рассвете».

«О нет», - ответил он. – «Я должен сперва поговорить с ее отцом».

Что могло остановить царя царей сейчас? Он хотел поговорить с отцом нищенки, которую собирался взять в жены!.. Я спросил его, кто она, он ответил, что не знает. Я спросил, не странно ли жениться на девушке, о которой он ничего не знает. Он ответил: «Зачем мне знать? Я вижу ее, этого достаточно! Она – сама чистота, я не видел ничего чище. Как мне нужна эта чистота! И теперь я намереваюсь пойти к ней и насладиться ее чистотой». Он встал, одарил меня торжествующим взглядом и, пожелав мне доброго сна, отправился прочь.

Но когда бы и как бы он ни намеревался говорить с отцом своей невесты, отец опередил его. Наутро он явился ко дворцу и повелел открыть двери, и стража не могла ему отказать. Он пришел не один, но привел с собою весь совет старейшин. Они вошли мрачно, а он был мрачнее всех. Как оказалось, девушка была не так уж проста. Ибо тот, кто пришел теперь к нам, был верховный жрец. Она была дочерью верховного жреца – жреца храма дракона.

Александр вышел сонный и недовольный, однако едва узнав, кто посмел обеспокоить его, попытался принять вид как можно более приветливый. Но это не имело большого смысла. Пришедшие смотрели недобро. Хотя мы прибыли сюда по приглашению царицы, они видели в нас врагов. Злейших врагов. Они не любили царицу, однако мирились с нами ради ее воли и нашей силы. Теперь царица была под стражей, и они мирились с нами только ради нашей силы, но их гордость уже брала свое.

Итак, они смотрели недобро. Мрачный жрец, назвавшийся ее отцом, стоял впереди всех. Это был темнолицый старик, лицом больше сходный с египтянином – и непонятно было, каким образом он мог породить столь блеклое и бледное созданье. Но был ли он ей отцом или нет, в любом случае, он ворвался во дворец без всяких приличий и метал молнии сверкающими глазами. Завидев Александра, жрец принял торжественную позу и, возводя руки к небу, произнес величественную и грозную речь, называя царя распутником и злодеем и грозя всеми карами богов, если он не вернет ему дочь. Александр выслушал его поразительно спокойно и даже кротко. Он попытался объяснить, что предлагает его дочери законный брак и царский титул, а во дворец он ее увел, спасая от преследований. Однако это не произвело на жреца ровно никакого впечатления. Александр пожал плечами. Кажется, он ни на чем не настаивал.

«Твоя дочь будет царицей. Почему ты не согласен?» – спросил он. По сути, он давно мог схватить этого старика и бросить в темницу, как поступил с царицей, но он этого не сделал, из уважения ли к невесте, к городу или к закону…

«Моя дочь посвящена богам!» - крикнул старик.

«Она должна стать жрицей? Это ее право. Пусть она сама решит», - сказал царь и поднес руку ко лбу, дотронувшись до виска. Мне показалось в этот момент, что какое-то брезгливое или страдальческое выражение появилось на его лице, ровно на секунду, не более, словно его передернуло болью. Мне показалось вновь, что что-то неладное творится с ним, что он сейчас утратил интерес к происходящему, что он забыл о том, ради чего говорил с этим старым магом.

«Она не может сама решить – она посвящена богам!»

Александр опустил руку, он выглядел рассеянным и усталым, и немного раздраженным. Он велел позвать девушку. Девушку привели. Увидев отца, она вновь задрожала и заплакала. Александр спросил ее, что она выберет. Но она не отвечала – она только всхлипывала и дрожала, глядя то на одного, то на другого. Однако показалось, что в какой-то момент в нерешительности она обернулась к жениху и шагнула в его сторону, или скорее пошатнулась. Пошатнулась и чуть не упала. Ее пришлось увести. Жрец едва не зарычал, сжимая кулаки.

«А! И ее соблазнил!» – так кричал он. – «Ничто не может перед тобой устоять? Но бойся! Близок конец твоему царству! Есть то, что перед тобой не склонится! Божественную танцовщицу Риту уже видели на улицах этого города. Она пришла сюда, пришла чтобы положить конец твоему беззаконию. Скоро ты падешь! Попробуй соблазнить ее! Она танцует там, куда приходит смерть».

Приблизительно такие слова произнес он грозно, но Александр лишь поморщился и отвернулся. Потом сказал слугам:

«Где эта девица? Пусть идет с ним. Мне она не нужна».

И отправился прочь. Жрец удалился тоже. Он отвернулся и вышел гневно, а старейшины – за ним. Он больше не требовал возвращения дочери. Слуги не знали что им делать, но мы посоветовали пока удержать девушку во дворце.

Прошло еще, должно быть полчаса, которые царь провел в своих обычных занятиях и в повседневных заботах, хотя ни слова не говорил о том, отбываем мы все же из города или нет, когда вдруг как будто вспомнил и спросил, что это за танцовщица, о которой говорил старик.

Никто из нас не мог ответить на этот вопрос, но несколько местных прислужников замялись и помрачнели. Они сказали, что на улицах города и правда видят уже несколько дней удивительную танцовщицу, танец которой завораживает своей красотой, и она сильно похожа на ту, о которой ходит легенда: где она является, там рушатся государства, туда приходят мор, разорение и царит смерть. Но эта ли женщина танцует здесь, никто не знает, знают только, что и танец, и сама она таковы, что в мире нет ничего прекраснее.

Царь задумался на мгновение.

«Так я хочу посмотреть на нее. Где она танцует?»

Слуги сказали, что этого никто угадать не может, она является то здесь, то там.

«Вот как? Нет, искать ее у меня нет времени. Если она танцует, чтобы предречь мне гибель, она могла бы сделать это для меня», - он усмехнулся. – «Найдите ее и приведите ее сюда».

Местные слуги ахнули и попятились. Но солдаты уже были отправлены на поиски волшебной танцовщицы.

В тот день дела ладились совсем не гладко. Гонцы, которые тянулись сюда вереницей, а в город их пропускали так, как будто это и правда была уже его собственная столица, несли, однако, один за одним дурные вести: где-то подступал мор, где-то набегали кочевники, где-то просили о помощи, где-то замышляли мятеж. Филипп вновь обвинял отряды Александра в пересечении границы. Из Персии вестей по-прежнему не было, и разведка возвращалась с пустыми руками. В довершение всего, раб споткнулся и разлил чернила, так что пришлось второй раз диктовать письмо. Царь был заметно раздражен, кроме того, его явно весь день мучила головная боль: он часто морщился и подносил руку к виску.

Город был тих. Никто более его не беспокоил. Никто не спрашивал о царице, жрецы молчали. Солдаты, посланные за танцовщицей, вернулись одни, и их было не узнать, так они были напуганы и бледны. На вопрос царя они ответили, что видели ее, но она отказалась прийти. В негодовании и изумлении он даже воздел руки. Он обозвал их трусами и бездельниками и велел привести ее, в таком случае, силой, пригрозив лишить их головы, если они не смогут справиться с женщиной. Он, безусловно, был излишне раздражен, потому что здесь, на Ларес, легенды стоило иногда принимать всерьез.

Возможно, посыльные действительно оказались трусливы, но скорее что-то их слишком сильно напугало, потому что прежде, сколько помню, ни о ком из этих солдат нельзя было сказать, что он робкого десятка. Им не стоило выполнять столь очевидно ненужный приказ, если они не считали это должным. За них бы вступились, да и сам Александр, подумав, простил бы: он не казнил за любое нарушение своей воли.

Но они выполнили его приказ. Впоследствии я долго думал, что могло бы произойти, если бы они ослушались. И я понял, что, так или иначе, никто и ничего уже не мог изменить. Уже и до этого времени что-то жуткое и неотвратимое долго и постепенно разрушало его разум, мелкая сеть трещин, разрастаясь, шла по нему. И то, что произошло, что вонзилось в него как нож, лишь довершило этот медленный распад, лишь ускорило крах, хотя даже после этого он не сразу стал окончательно заметен.

На этот раз, однако, посланников не было долго. Солнце уже клонилось к закату, когда они вернулись. Бледнее, чем прежде, они вошли и сказали: «Она здесь, царь». Он посмотрел в удивлении: «Кто – она?» О, он забыл о ней за это время!

«Танцовщица», - ответили они.

«А, танцовщица…» - он нехотя прервал какую-то едва начатую беседу и отправился в зал, а мы все, кто был там, последовали за ним.

Косые лучи падали через высокие окна, когда ворота открылись словно сами собой, и в помещение, озолоченная закатом, вошла женщина. Она была закутана в черное покрывало и шла почти бесшумно, так что шаги ее отдавались лишь легким шелестом в наступившей звенящей тишине. Когда она вышла на середину зала, мы смогли, наконец, разглядеть ее лицо. Она была ослепительно, пугающе прекрасна. Огромные глаза мерцали темными безднами на слишком белом лице, а волосы вились как черные змеи.

«Ты звал меня, царь?» – спросила она глубоким и леденящим голосом, вперив в него взгляд. Едва в силах оторвать глаза от ее головокружительной красоты, но следуя этому взгляду, я смог оглянуться на Александра. Он был не меньше поражен, чем все, поражен и растерян.

«Да…» - сказал он, и я вновь, как вчера, вдруг услышал в его голосе неуверенность.

«Чего ты хотел?»

«Я хотел, чтобы ты станцевала для меня», - ответил он, но казалось, он сам это едва помнил.

«Станцевала для тебя?» – она усмехнулась. – «Для тебя, которому всего мира мало, чтоб насытиться? Ты думаешь, мой танец насытит тебя? Для тебя, который, как ядовитая змея, опалившая своим ядом все вокруг, не находя других жертв, в остервенении жалит себя самого? Как много было тебе обещано, как боги благословляли твое рождение – и как пусто ты все растратил и неуемной страстью выжег себя изнутри! Ты перевернул весь мир без цели, так даже и не узнав, чего хочешь! Для тебя? О нет! Ты утомил богов и людей, утомил самого себя. Боги отвернулись от тебя и люди стонут под твоим игом. Так истреби себя наконец, тебя не спасет мой танец. Ты, неуемный, ты скучен мне, гадок мне, и когда ты сожжешь себя до конца и в смертных корчах позовешь меня, я тебя не услышу, и не приду утешить твою жалкую гибель».

И с этими ужасными и несправедливыми словами она повернулась и вышла. Ворота закрылись и свет погас, и только тогда мы, онемевшие, обернулись, услышав глухой стук позади нас. Это царь, упав без чувств, распростерся на каменных ступенях. Он упал там, где и стоял. Он не сделал к ней ни шагу. И теперь нам не оставалось ничего, как велеть слугам перенести его в его покои.

Часть 4 Древнего текста

Тогда и началась война, продолжавшаяся много лет и превратившая в руины сам город, бывший предметом спора и в выжженную пустыню – прилежащие земли, некогда сердце гордость цветущей Персии. Трудно сказать, можно ли было ее избежать, останься тогда правителем Александр, и насколько можно винить его в ее начале, но хорошо известно одно: вернувшись почти через двадцать лет, он положил ей конец.

*

Потом многие говорили, что все началось с этой танцовщицы. Но я утверждаю, это не так, все началось гораздо раньше. Эта странная женщина с ее безумной речью была лишь еще одним ударом из тех, что своей чередой заставили, наконец, помрачиться его разум. Ее обвинение было явно чрезмерным. Он не был деспотом, под игом которого томились люди, напротив, гораздо чаще его встречали с радостью как освободителя, а в то время на него уже почти молились. Да, конечно именно этот город, Тир, более других пострадал от него, но сейчас он обещал ему помощь – и он ее предоставил! Благороднее, чем поступил он, поступить было невозможно. Он готов был уступить персам Вавилон, он был почтителен к Дарию, он хотел только защитить своих людей, соотечественников, освободить их от тяжких преследований. В сравнении с другими правителями он всегда был очень мягок, и если его обвиняли порою в жестокости, то лишь потому, что ждали от него какой-то божественной справедливости, и временами того, чего в других даже не замечали, ему не хотели прощать. И если прежде, быть может, то, что он «перевернул мир», казалось несчастьем, теперь даже здесь, на Ларес, никто уже об этом не думал, а в нынешнее время уже всем стало видимо в этом великое благо. Но было ясно, что женщина эта не была смертной природы – и впоследствии я долго размышлял над ее обвинением, не в силах понять его. Много позже я решился спросить об этом самого Александра, но он, улыбнувшись по своему обыкновению, ответил, что все сказанное тогда было справедливо. И теперь, когда она вернулась и танцевала для него, и когда мы знаем, что боги взяли его к себе, я решаюсь сказать: это обвинение не было обвинением его действиям, и так впечатлило его в тот момент лишь потому, что совпало не с истиной, а с тем, что он сам думал о себе. Я так смутно понимаю это, что не знаю, как выразить яснее, но и его порывы, и его суровость, и то странное застывшее выражение на его лице свидетельствовали о том, что его отчаяние касалось лишь его самого, а не превратностей судьбы.

Но впервые я увидел это странное выражение его лица задолго до этого, еще в прежнем мире. Это было после того как умер Клит. Но не тогда еще, когда он рыдал над его распростертым телом, горько виня себя и ударяя руками в грудь, а тогда, когда в одно мгновение, словно собравшись, оставил слезы и вышел к нам из шатра, чтобы продолжить наш путь. Три дня мы пытались уверить его, что он не виновен в смерти Клита, что это случайность, которую не удалось предотвратить. И когда я увидел его лицо, я понял, что вышел он к нам, отказавшись от замысла умереть вслед за убитым им же самим другом, не потому, что поверил в эти наши слова. Тогда я решил, что его оживила забота о нас, заброшенных в далекие края и не мыслящих себя без него. Но теперь мне представляется, что он не так сильно пекся о нас, да и не так высоко ставил себя в этом отношении, как мы его ставили сами. Это было скорее чувство безнадежности, бесцельности сопротивления. Возможно, он увидел в убийстве Клита суровую неизбежность. Клит возвращался еще и еще раз с той же гневной речью, зная порывистость Александра – а пусть и не зная, ведь он был пьян, – но в чем он обвинял его? В том, что он деспот, забывший своих друзей – и за что? За то, что тот в щедрости своей подарил ему одну из самых богатых провинций! Но Клит был не одинок в этом, я сам испытывал то же чувство, только пытался изгнать его как можно дальше. Чем более Александр был щедр и благосклонен к нам, тем, казалось, больше он отдалялся от нас.

Вторым ударом был молчаливый бунт войска и поворот назад. После того я, помнится, однажды подумал, взглянув на него, что он теперь долго не проживет. Но он вновь оправился, как будто тяготы возвращения воскресили его. Однако, новые удары, которые раньше не были бы заметны, следовали один за другим: мятежи, смерти друзей, и вновь его же войско отказывало ему, как старая супруга, которая в благосклонности мужа видит лишь знак угасания прежнего пыла. Ему было нужно так много, что мы чувствовали, что теряемся в этом необъятном просторе. И иных это задевало слишком сильно. Уже здесь, по возвращении на родину, Александр рассказал мне, что встретил Клита где-то в Азии, и тот был необычайно счастлив, живя на берегу с какой-то рыбачкой. Как, по сути, мало было нужно каждому из нас, и как много – ему! Не об этом ли говорила тогда эта странная женщина?

*

Он пришел в себя лишь на следующий день – и, казалось, вовсе не помнил о происшедшем. По крайней мере, он ни разу не спросил и никак не упомянул о танцовщице, но нельзя и сказать, чтобы какое-то неприятное воспоминание изменило его черты. Ни разу больше он не справлялся и о своей бывшей невесте. Надо признаться, что до сих пор никто не решился еще выполнить его мимолетное приказание ее отпустить, опасаясь, что потом он будет упрекать нас в поспешности. Но когда чуть позже слуги все-таки спросили его, как быть с его невестой, он ответил, что у него нет невесты, и он не собирается ни на ком жениться. Девушку отпустили, хотя и теперь она продолжала рыдать еще более, чем прежде.

Все было так, словно ничего не произошло, и нам самим уже стало казаться, что все виденное было сном. Однако все-таки что-то изменилось, что не давало мне покоя, и, любя его, я не мог этого не заметить. Его манера приобрела какую-то механичность. Он весь был как прежде, но иногда чудилось, что он действует и говорит словно по памяти, не осознавая. Это было пугающим, и тем более пугающим, чем менее заметным. Я спросил других, видят ли они то же, но все отрицали. Я решил, что заблуждаюсь, и виною тому всегдашняя и всеобщая наша ревность и желание вернуть Александра искреннего и юного, каким я знал его раньше.

Прошел день и начался другой. И тут он вдруг справился о царице. Ему доложили, что она все еще под стражей и бьется там как безумная и вопит и желает выйти. «Под стражей?» - переспросил он. Он, видимо, не помнил своего приказания. Однако был удовлетворен. Он даже уточнил, что держать ее следует в комнате без окон и менять стражу каждый час на новую, опасаясь, чтобы она ее не заговорила своим колдовством, и даже лично проследил за выполнением этого своего приказания. И затем вдруг объявил, что желал бы видеть царя. Весь двор поднялся на ноги и засуетился. Александр вызвал местных полководцев, весьма недружелюбно настроенных, к себе, и вопросил, где их царь. Они, однако, смогли только нахмуриться и опустить головы. Царь был болен, а царица никому не позволяла приближаться к нему. Итак, они должны были найти царя. Полководцы, похоже, воодушевились. Вскоре скрытные слуги поддались и рассказали, куда следует идти.

В темной комнате на подушках лежал бледный и худой человек. Он лежал, запрокинув голову, созерцая потолок отсутствующим взглядом. Ни на какие призывы он не откликнулся. И, по велению Александра, его передали нашим врачам, которые постарались вернуть его к жизни, обнаружив, что долгое время до того ему, видимо, давали вместо лекарства пить яд, который лишал его памяти и движения.

Несколько дней прошло, прежде он пришел в себя. Тогда Александр вновь отправился к нему, предстал перед ним, назвал себя и рассказал, кто он. В глазах правителя отразился ужас. «Ты удивлен? Ты не знаешь, что мы здесь?» - спросил Александр. – «Но мы здесь по приглашению царицы». И он рассказал ему о приглашении и о том, как царица травила супруга ядом и скрывала от него свои действия, как она отобрала у него всю власть и лишила его разума. Как она хотела соблазнить Александра, отдать ему город, но стать царицей и над ним самим. Однако она была не нужна ему. Он весело провел с ней время, – так сказал Александр, – но она не нужна ему. И он бы советовал царю внимательнее следить за своею женой, а если он сам не может уже властвовать, передать власть в другие руки. И в этот момент велел ввести в комнату некого человека, еще молодого, но калеку, едва стоящего на ногах и с изуродованным лицом. «Полюбуйся, это твой сын», - сказал Александр. – «И это то, что сделала с ним твоя любимая жена». Он не был изменником. Он просто хотел спасти город от разорения и за то подвергся страшной травле и пыткам со стороны мачехи. Теперь едва ли он также способен управлять этим городом. Так что правителю стоит отдать власть кому-то из полководцев. Сам же он, Александр, покидает его. Он отправит обещанную царице помощь, золото для восстановления города. Но не оставит войск, опасаясь за жизни своих людей. Он слишком мало верит в благие порывы тирян. Однако, если все же правитель хочет добиться блага для своего народа, он не будет слушать своей жены и оставит ее под стражей в темнице, где она сейчас и находится. С этими словами он вышел и на следующий день с рассветом наши войска покинули город, сопровождаемые лишь молчанием жителей.

Как я слышал позже, правитель не долго следовал совету, данному ему нашим государем. Оправившись, он вновь подпал под влияние своей жены: уступая чувству, он согласился выслушать ее и поверил той клевете, которую она стала сочинять в свое оправдание. Однако когда она вновь собиралась воцариться, полководцы все же, воспользовавшись его болезнью и ее слабостью, ибо она была в то время беременна, сместили ее и вновь заключили под стражу, и свергли правителя, так что один из них стал во главе города, не зная уже чем он обязан или не обязан Александру, и попытался все же вернуть городу мир и порядок. Говорили также, что царица родила ребенка, но ребенок ее был чудовищным. И вскоре она исчезла: то ли ее отправили далеко в изгнание, то ли убили.

*

Однако в тот момент мы просто вышли из города и направлялись куда-то, даже сами не зная куда, надеясь лишь на то, что наш предводитель знает, куда идет. Как бы то ни было, мы шли за ним. Хотя у многих уже появлялись на этот счет сомнения.

Мы шли в востоку. Мы возвращались в Вавилон. Никаких вестей оттуда не было. Никто туда не приходил и не приезжал и даже никто еще не успел позариться на оставленный без защиты город. Но покуда мы продвигались, вновь прискакали гонцы с известиями о мятеже на западных границах. Получив эти известия, царь был неподдельно разгневан. Самое печальное было в том, что речь шла не о варварском мятеже, а о мятеже в войске. Отряды бунтовали, объявляя, что им нечего больше защищать, что приход Александра лишил их всякой надежды, что они не могут больше терпеть и переходят на службу к Филиппу. И это после того, как он вывел их из такого ничтожества! Какая глубокая неблагодарность! Мы все были возмущены. Он также отшатнулся и глаза его расширились при этом известии. Прежде бывало, от гнева кровь ударяла ему в лицо и на щеках выступали алые пятна. Но теперь он лишь побледнел смертельно, так смертельно, что я не мог этого не запомнить. Я и прежде начинал уже замечать это изменение, однако сейчас его бледность как-то особенно бросилась в глаза. И с тех пор, сколько я был с ним, вплоть до последнего дня, я ни разу не видел на его лице румянца.

Он сам выступил во главе отряда, чтобы подавить мятеж. Я ехал с ним. Когда мы отъезжали, он обернулся и долгим взглядом посмотрел на восток, туда, где за холмами и за большою рекою где-то высился Вавилон. «Отчего Дарий запаздывает? Я страшусь за него», - сказал он вдруг, и сказал это с такой невыразимой тоской, словно говорил об отце или брате. И это было единственное и последнее, что он произнес тогда с отчетливым человеческим чувством.

Дорога была суровой, но быстрой, через несколько дней мы достигли мятежных расположений, сосредоточившихся возле старой персидской крепости. И выяснили, что мятеж уже был подавлен. Головы его главарей красноречиво покачивались на длинных шестах и гордый собою наместник приветственно выехал царю навстречу. Но царь не обрадовался, скорее это его неприятно удивило. Он смотрел еще более застывшим, чем когда-либо, взглядом. Наместник бодро отчитался: мятеж уничтожен, порядок восстановлен, бунтари казнены.

«Разве я приказывал?» – спросил вдруг Александр, глядя на изуродованные головы, и, могу точно сказать, глядя почти растерянно, как будто подозревая, что он мог забыть.

Наместник был в явном недоумении, это был рядовой мятеж, каких в любом войске бывало много, и он не сделал ничего необычного. Впрочем, поскольку никаких действий за этой фразой не последовало, он законно мог отказаться от какого-либо ее понимания. Вечером он устраивал пир в честь царя и в честь успешного исхода неблагополучных событий. Все были радостны и умиротворенны, хвалебные речи в честь царя произносились одна за другой, и вина не жалели. И только сам царь молчал и на лице его не было ни тени улыбки, а скорее какое-то недоумение. Сперва он пил, потом оставил, и наконец, когда, разгоряченные вином, все уже забыли о том, что кто-то, хоть царь, хоть бог, может быть не весел, он сидел, вперив недвижный взгляд в недопитый кубок. Меня охватил страх и недоброе предчувствие какой-то давно назревающей катастрофы. Я сидел напротив и с ужасом смотрел на него. Я не мог ничего сделать, я не решался. Казалось, что стоит коснуться его сейчас – и конец. И это было так. Когда кто-то – мужчина или женщина? Кажется, какая-то гетера, из тех что пели и веселились здесь, подошла к нему, сердце у меня сжалось. Она спросила: «Отчего ты не весел, царь?» Он не оторвал взгляда от кубка. «Свиньи, жалкие свиньи», - прошептал он очень тихо. Потом повторил, словно заговаривая себя. И наконец вскочил стремительно, и, выкрикнув свою брань еще раз и громко, стремительно выбежал из зала. Многие обернулись от неожиданности, а я бросился за ним. Но его уже было не остановить. Он хватал факелы и кидал их один за одним в зал, в пирующих, в спускающиеся с потолка тяжелые занавеси, которые легко принялись и повалил дым. Потом, увидев людей, выбегающих и следующих за ним, он выскочил на площадь и, заметив двух привязанных коней, вскочил на одного и направил его прочь. Стоял крик, кашель, клубы дыма вырывались из дверей, изумленные лица мелькали в них. Кричали: что это, что случилось? Я выбежал на середину площади, я звал его, я кричал: «Александр, Александр!» Мне было жутко, я пробормотал что-то в ответ на удивленные крики, вскочил на второго коня и что есть мочи погнался следом.

Я надеялся догнать его, успокоить, уговорить и вернуть назад, я не представлял, куда он направлялся, какая у него была цель и в чем была причина его бешенства. Я надеялся, и, думаю, все, кто видел это, надеялись тогда, что это был временный приступ, что все пройдет, как проходило прежде, что ничего не изменится. Но я ошибался. Я не смог его вернуть, да и вскоре увидел, что в этом не было смысла. Он хотел уйти – и ушел, и на два десятилетия полностью исчез, поражая всех, кто был уже здесь и кто появлялся, своим исчезновением и из греческого, и из персидского мира. Он пробыл на Ларес к тому времени четыре года, создал за это время мощное государство, поныне процветающее в почти неизменных и даже немного расширившихся границах, и соединяющее, как посредник, греческий и восточный мир. Если считать годы на земле вместе с годами, проведенными на Ларес, ему было всего тридцать семь лет, и хотя здесь возраст почти не имеет значения, это было немного даже для Земли.

Нет смысла говорить здесь о том, что последовало за его исчезновением: эти события известны любому лучше, чем мне – ведь я уехал за ним. Его ждали, и в оставленной крепости, и по всему царству, его ждали везде, его ждали в Вавилоне, искали и ждали долго, и не знали как быть, если он не вернется. Опасения его насчет Дария подтвердились: среди персов уже давно не было столь радушного к последнему отношения. Многие не желали его въезда Вавилон. Под предлогом мятежа, чтобы на время скрыть улики, его выманили куда-то в Бактрию, к самым границам Согдианы, а там взяли под стражу и заточили в темницу. Что заставляло Александра желать воцарения этого слабого и беспомощного человека, было неизвестно: зная персидские волнения, он не мог надеяться, как говорил кое-кто потом, получить в его лице податливого соседа. А я думаю, он уже тогда провидел некую скрытую его твердость, которая позволила Дарию через много лет собраться с силами, и, хотя снова с помощью Александра, все же вернуть и свой трон, и свое достоинство. Но сейчас он был устранен, и когда распространилась весть об исчезновении Александра, персы объявили о долгой болезни и смерти Дария в Согдиане, обустроили его торжественные похороны и, назначив преемника, предъявили свои претензии на Вавилон. В чем, безусловно, теперь получили полный отказ – и с полным правом, поскольку и Александром город был обещан лишь с тем условием, что в него въедет Дарий. Тогда и началась война, продолжавшаяся много лет и превратившая в руины сам город, бывший предметом спора и в выжженную пустыню – прилежащие земли, некогда сердце гордость цветущей Персии. Трудно сказать, можно ли было ее избежать, останься тогда правителем Александр, и насколько можно винить его в ее начале, но хорошо известно одно: вернувшись почти через двадцать лет, он положил ей конец.

Часть 5 Древнего текста

Он был очевидно безумен: он ничего не говорил и едва ли что-то помнил, но казался совершенно спокойным.

*

Книга II

Но то, где сам он был и что делал за эти годы остается неизвестным, хотя нет сомнений, что деяния эти были достойны, ибо он вернулся исполненным доброты и новых мыслей, словно бы подлинно воскресший, и именно благодаря им смог установить для нас тот мир, в каком ныне пребывают Восток и Запад. Потому должным кажется хоть немного приоткрыть над ними завесу тайны на ту малую часть, на какую я способен, отчасти благодаря тому, что сам видел, отчасти – тому, что узнал от него позже. Но начать мне придется с печальной повести, воспоминание которой до сих пор ранит мне душу.

Итак, я бросился за ним, надеясь догнать его весьма скоро: ведь, как я справедливо полагал, ему придется задержаться хотя бы для того, чтобы приказать открыть ворота. И действительно, когда я достиг их, изумленные стражники еще стояли, наблюдая в открытый проем его стремительно удаляющуюся фигуру. И все-таки это значило, что я настиг его слишком поздно. Я крикнул стражникам, что он разгневан и его следует вернуть и пронесся мимо них, отчаянно взывая к нему. Но он, завидев меня, не умерил бега, а напротив, еще сильнее погнал коня, так что мой собственный от такой скачки стал подо мною храпеть натужно. Еще и еще раз оглядываясь на меня он, наконец, когда дорога сделала поворот, не направился по ней, но резко свернул в сторону, и понесся напрямик через темные дебри. Здесь ветви хлестали по лицу, так что приходилось, отбиваясь от них, пригибаться как можно ниже, а конь, чувствуя неуверенность седока, и пугаясь ночной темноты, то и дело сбивался, ржал и нервно тряс головой, а Александру это все явно было нипочем, он гнал коня как прежде и вскоре я потерял его из виду. Но тем не менее все еще пытался следовать за ним, и не без успеха. Я с трудом выбрался из дебрей, когда уже перевалило за полночь и восходила луна, озаряя ночную темноту. И тогда вновь увидел его, и это зрелище было столь удивительным, что отпечаталось в моей памяти так, словно я видел его вчера. Так бывает: образ давно увиденного сна не истирается и не исчезает, а остается все таким же явственным, как запомнился вначале, в то время как события дневной жизни постепенно тускнеют и гаснут, наслаиваясь одно на другое.

Я взобрался на какой-то высокий и свободный от растительности холм, и передо мной открылась огромная плоская равнина, по которой расстелился белыми низкими клубами туман. Луна, чуть мерцающая над ним, просвечивала его белые волны, простиравшиеся куда-то вдаль в темноту до самого горизонта. Туман стелился над самой травой, и по нему скользила фигура всадника, так что лошадь лишь по колено утопала в этом белом молоке. Он чуть подталкивал ее, то заставляя поворачиваться вокруг себя, то легко пробегать вперед. Он танцевал на лошади, запрокинув голову, и сквозь тишину до меня доносились отголоски его смеха. Я медленно спустился вниз, мой конь испугался тумана, так что пришлось спешиться, и ведя его за собой, пойти вперед. Подойдя ближе, я окликнул Александра, но он не обратил на меня внимания. Я подошел вплотную, остановил его коня и дотронулся до его руки, но он по-прежнему меня не замечал, а сидел, запрокинув голову, и еще, казалось, смеялся, но совсем тихо. Чтобы привлечь все же его внимание, я едва потянул его руку к себе – и тогда он легко соскользнул с лошадиной спины и упал мне на руки. Он крепко спал.

Я обрадовался хотя бы тому, что смог догнать его, хотя все виденное не внушало мне радости. Уложив его на траву, я стал ждать. Можно было попытаться теперь же отвезти его назад, но мы ускакали без дороги слишком далеко, кони выбились из сил, и я сам едва мог пошевелиться. Но главное, я надеялся, что наутро, проснувшись, он придет в себя. Однако, этого не случилось. Он проснулся рано, но не узнавал и даже, кажется, не видел меня. Он взглянул на чистое небо и, улыбнувшись странно, немедленно направился искать своего мирно пасшегося неподалеку коня. Никаких слов и уговоров он просто не слышал, я едва смог задержать его немного, чтоб успеть самому оседлать лошадь. Полагая, что ему все равно, куда скакать, я хотел направить его в обратную сторону, но тут он был тверд и мои попытки оказались безуспешны. Последние мои надежды были на то, что нас настигнет отправившаяся скорее всего из крепости погоня, но это было маловероятно, ведь едва ли кто-то предположил бы искать нас настолько далеко от дороги. Так что я вновь вынужден был скакать вслед за моим безумным другом. Несколько раз еще я пробовал и лаской, и хитростью заставить его сменить направление, но вскоре отказался от этих тщетных намерений.

Он был очевидно безумен: он ничего не говорил и едва ли что-то помнил, но казался совершенно спокойным. Я боялся оставить его, или упустить из виду, пытаясь как-нибудь добыть для нас пропитание. Впрочем, он почти не ел, и мне ничего не оставалось, как следовать в этом его примеру. Некоторое время еще нам на пути попадались какие-то селенья, совсем глухие селенья не тронутые даже молвою, ибо здесь никто нас не знал и даже о нас не слышал, но тогда было легче, ибо можно было надеяться на гостеприимство обитателей, а в одном из них я даже смог кое-что дорогое, что украшало нас на пиру, обменять на новую одежду взамен той, в какой мы были, и которая от нашего постоянного продирания сквозь дебри уже обращалась в лохмотья. Но вскоре эти селения исчезли, мы подъехали к горам и с трудом карабкались по узким тропам. Я уже смирился со своей участью, но тут заметил то, чего давно больше всего боялся: мой друг начинал бледнеть и слабеть, он все меньше способен был идти, все чаще садился, опуская тяжелые веки. Он уже вовсе не мог держаться на коне, и сейчас я мог бы, без сопротивления усадив его перед собою, отправляться назад – но увы, мы были слишком далеко и, к тому же, давно заблудились в горах. Я пытался следовать какому-то ручейку, который давал надежду на пищу и на питье. Но Александра уже начинало лихорадить, и мне все горче было думать, что я не могу ему ничем помочь, и он обречен на смерть. Я уже знал, конечно, что здесь, на Ларес, она не всегда бывает столь окончательной, как на Земле, и изредка раз умершие возвращались, но все же это случалось редко, а безумие и вовсе делало это, как мне представлялось, маловероятным. Я с тоскою вспоминал слова той женщины, обещавшей ему бесславный конец, и сердце сжималось от смертельной обиды.

*

Потому я обрадовался, увидев, наконец, людей. Это было какое-то полудикое племя кочевников, пробиравшихся сквозь горы, и сперва можно было опасаться, что они отнесутся к нам враждебно. Но они оказались миролюбивым и дружелюбным народом. Их женщины окружили заботою больного, а их мужчины с любопытством и радостью немедленно приняли меня в свой круг. Они решили, что мы из тех путников, временами встречавшихся им, что едва очутились здесь, оказавшись потерянными среди гор, и не понимали еще, где они и кто такие. Они знали, что этих людей следует встречать гостеприимством. Как я чуть позже выяснил, народ этот был весьма примечателен. Они кочевали по горам и долинам, никогда не останавливаясь, и не зная, где кочует их родное племя на Земле. Однако же их мертвецы присоединялись к ним, где бы они ни были, ибо их словно влекло в родным душам больше, чем к оставленному месту. Так я понял, что кочевать на Ларес не так уж страшно. Я также понял, что если кто-то на Ларес не возвращался к родному дому, то не потому отнюдь, что погиб на чужбине, а потому, что не был к этому дому сильно привязан, чужбина звала его и становилась ему роднее. Другая удивительная особенность гульдреми состояла в том, что они продолжали свой род отнюдь не только за счет пришельцев с Земли, но и собственными силами. Их женщины в изобилии рождали им детей, что среди прочих живущих на Ларес было редкостью. Они кочевали среди гор на паре десятков лошадей, со скудным скарбом и небольшим стадом коз в поисках лучшего места для жительства. Они не умели писать, но пели протяжные песни. Я назвал им наши имена, но они не смогли их запомнить, быстро переиначив на свой манер, и назвав Александра «Сариэ», меня же «Хефи». Сами они звали себя тоже как-то странно, как будто «гурми», только язык их был таким неразборчивым, что я едва мог его понимать, хотя они пытались научить меня. Чего не сказать об Александре, потому что, едва выздоровев, он прекрасно его освоил, вовсе отказавшись понимать при этом и свой родной, и прежде столь дорогой ему эллинский. Но за исключением этой забывчивости, следов былого безумия в нем вовсе не осталось. Он был бодр и полон сил, он уверенно вник во все дела этого народца, так, словно ближе ему никого не было. Дела же эти были очень просты, но все же требовали больших усилий. Пробираясь среди гор со своими козами, они мечтали о том, чтобы выбраться из скал на более плодородные предгорья – но их ждало постоянное сопротивление каких-то скифов, не желавших вторжения в свои земли. И тогда-то этот на вид гостеприимный и мирный народ показывал себя совсем с другой стороны: это были воины уверенные, храбрые и сильные, прекрасно организованные, так что своей ловкостью они достигали успеха, занимали добрые пастбища, и, обеспечив себя всем для следующего перехода, неуклонно двигались дальше. И тут, конечно, Александр был в своей стихии, так что вскоре приобрел среди них славу бесстрашного воина, чьи советы никогда не подводили, а чье предводительство даже в самых трудных делах неизменно вело к успеху. Он стал большим другом их вождя, человека на вид мрачного и темного, но мудрого, и почти его соправителем, так что вновь, как прежде, целый народ с победами и надеждой через опасности и злоключения уверенно шел за ним куда-то на восток, ибо именно к востоку лежал их путь.

Мы пробыли там, должно быть, не меньше двух лет и за это время, ведя вдаль дикий народец, Александр свершил ради него немало славных подвигов, о которых рассказ мог бы быть долгим и ярким. Так, можно было бы рассказать о том, как, поднявшись с отрядом в десять человек на высокую скалу, он смог уничтожить целое войско скифов, наведя на них священный ужас, так что они, так и не поняв, кто обрушил на них свой гнев, сами пришли в руки поджидавшего в засаде противника. Или о том, как, обманув их огромной численностью пеших воинов, для чего днем одел женщин в мужскую одежду и заставил взять оружие, а вечером велел разжечь костров побольше, расставить хлипких пустых шатров и ходить между ними, шумя и говоря громче, так что казалось, что отряды еще увеличились, и подготовившихся к большому пешему сражению врагов, после одолел нежданною маленькой конницей. Но пусть гурми сами сложат об этом свои длинные песни. Из моей памяти уже почти истерлись события тех дней – ведь и тогда я гораздо больше, чем о них, думал о судьбе своего друга, так щедро отдавшего всю свою силу маленьким победам этого маленького народа. После Александр смеялся надо мною за это, говоря, что стать прославленным среди гурми ни чуть не хуже, чем стать прославленным среди греков, а по сравнению с неподвижными звездами все это тлен. Он сохранил к ним какую-то удивительную привязанность, и через много лет еще пытался говорить со мною на их языке, который я забыл, едва потеряв их из виду, а увидав одного их них среди согдийских послов, принимал его как царя. Но я говорю: это был ничтожный народ, ведь и тогда они не сумели воспользоваться тем счастьем, которое в его лице послала им судьба. Первые же неудачи сломили их, и они сами отказались от того, кто бы, возможно, принес им большую славу.

Итак, гурми делали очередной переход и покидали небольшую долину, в которой до того расположились почти на два месяца, чтобы откормить своих коз и отдохнуть от утомительного пути. Горы впереди были выше и суровее, чем прежде. Войдя в них, они стали сомневаться, стоит ли двигаться дальше, не вернуться ли лучше, не удаляясь в неприступные скалы. Так думал младший брат вождя, предлагая двинуться на юг по долине. Когда вождь стал спрашивать об этом намерении, Александр резко отверг его, говоря, что сам прибыл с юга, и знает: в тех землях они не найдут добра. Я удивился тогда, потому что это было первое воспоминание, к которому он взывал сейчас, о своей прежней жизни. Возможность идти на север ему тоже не нравилась, он утверждал, что пусть здесь на север уходит долина, но ручей в ней бежит быстро сверху, долина уходит в высоту, и горы на севере будут выше и неприступней, зато на востоке, стоит преодолеть их, они вскоре придут к цветущим полям и безбедной жизни. Откуда была в нем эта уверенность, эта всегдашняя вера в путь на восток, было неизвестно. На мой вопрос он отвечал так же резко, как на вопрос вождя. Но гурми, уже привыкшие доверять ему, посовещавшись, сочли лучшим следовать его совету. Путь был нелегким, женщины жаловались на тяжесть и холод, кони спотыкались, и только мохнатые козы чувствовали себя вольготно, перепрыгивая с камня на камень. И тут начались новые напасти. В этих горах, как оказалось, селился еще какой-то отчаянный и хитрый народец, отнюдь не приветствовавший пришельцев и строивший им всяческие препоны и засады. Идти становилось все труднее, без всякой войны росли потери, но смелыми атаками мы все еще пробивали себе путь вперед. Однако, что-то происходило с Александром. Выходя один на утесы, не страшась коварных стрел, временами пускаемых нашими тайными преследователей из-за камней и из колючих горных кустарников, он останавливался и подолгу смотрел куда-то вверх, за высокие хребты, объясняя это тем, что там птицы кружат, обещая нам тем самым скорый конец пути. Никаких птиц никто не видел, и меня это наводило на мысли о новой вспышке его безумия. Действительно, временами он задумывался надолго, временами теперь взглядывал на меня и рассматривал так, словно никогда не видел, или словно мой вид будил в нем какое-то воспоминание. Меня охватила надежда на возвращение его памяти – но в мрачных гурми будило подозрение. Хотя он был все также бодр в пути и смел в бою, но иногда смотрел на них, не узнавая, или не слышал обращенных к нему фраз – и они перестали доверять ему, как доверяли прежде.

*

И тут мы вновь столкнулись с неуемным горным племенем. Тайные и коварные враги почти открылись и совершили на нас стремительное и резкое нападение, когда мы продвигались по узкому ущелью, сдавленному с двух сторон высокими скалами. Если бы они только лучше закрепились наверху, нам был бы конец, но видимо им и самим не одолеть было неприступные утесы. Так что их удалось отбить и даже прогнать довольно далеко, пока они не ускользнули куда-то вперед, и когда мы вновь увидели их, они перебрались через горную речку и, должно быть, запрудили ее, потому что она разлилась по своей узкой ложбине в довольно бурное месиво. Возможно, в засуху они накапливали здесь воду, но теперь было дождливое время и она была полноводна. Спустившись со скал, гурми остановились как вкопанные перед этой водой и не желали идти дальше. Подойти прямо к берегу они не могли, потому что среди камней и кустов на противоположном берегу таились, иногда из них грозно поглядывая, лучники, хорошо скрытые, в то время как с нашей стороны гора спускалась к ложбине голой каменной площадкой. Вода стекала пенящимися струями откуда-то с большой высоты и упиралась в плотный каменный заслон, не доходящий до нашего берега, так что через оставленный проток выбегала узким, но мощным ручьем, с гулом падала и шумела где-то далеко внизу. Но заслон был искусственный и, казалось, от переизбытка воды непрочный: несколько длинных бревен, вырубленных, видимо, из стволов тех деревьев, что во множестве росли на пологом хребте далеко впереди, поддерживали его, и поверху тянулся очень хлипкий дощатый настил, разрушенный над протоком, но не настолько сильно, чтобы сделать его край совершенно недостижимым. Однако, обойти эту неожиданную преграду, особенно со всеми козами и пожитками, было в любом случае сложно. Кругом высились и срывались вниз неприступные утесы, и мы шли, пожалуй, единственной доступной дорогой. Гурми смотрели на реку в страхе: кажется, они никогда не видели глубокой воды, и не трогались с места. Между тем природа на том берегу, насколько можно было увидеть в прогалине между скал, казалась куда более приветливой, горы становились ниже и были покрыты растительностью, и наконец, к моему удивлению, поутру над деревьями вдали вдруг поднялась с гулким гомоном стая птиц и унеслась вдаль за горизонт к востоку. Но гурми были суровы и подозрительны. Сперва они как будто обнадежились успешной битвой и быстрой погоней, но вскоре их радость как-то неожиданно исчезла. Брат вождя вновь высказался за возвращение назад, хотя Александр обозвал его безумцем, утверждая, что на этот раз противники не будут так нерасторопны и займут выгодные для них высоты, с которых ничего не будет стоить нас уничтожить. Идти надо было только вперед – за реку, к высоким деревьям зеленеющим на горизонте. Он был готов с маленьким отрядом пробраться сквозь скалы наверху, перейти реку, перебить лучников и разрушить запруду. Раньше они безоговорочно бы с ним согласились, но теперь разгорелся спор и никто так и не принял решения. Какие-то тайные и неясные соображения двигали ими. Вождь их был печален от этих разногласий, но ничего не предпринимал. Прошел день, и другой, они не двигались с места, и вдруг брат вождя заболел, ему стало дурно на утро, хотя вечером был здоров. Прежде он долго блуждал по скалам, а потом гурми, собравшись вместе, о чем-то долго и глухо спорили, не позвав для этого спора ни меня, ни Александра.

На следующий день на рассвете Александр, по своему обыкновению, долго стоял, глядя куда-то вдаль в задумчивости. Я подошел и остановился чуть сзади, но он молчал. Ночью я случайно подслушал разговор, где, насколько я мог разобрать, говорили о том, что брат вождя был отравлен и винили нас. Я попробовал рассказать Александру об этом, но он лишь отмахнулся как от чего-то незначительного. Молодой воин подошел к нам и сообщил, что только что вождь отдал приказ поворачивать назад. Александр пожал плечами и пошел отвязать своего коня. Он спросил старика, ухаживавшего за лошадьми, и которому всегда доверял больше других за нежность к этим животным, что случилось. Старик ответил, что Лахриэ (так звали брата вождя) умирает, и что гурми чего-то боятся. Были какие-то посланники с той стороны, и после тайных переговоров с ними уже почти решили что-то другое, хотя что, было неизвестно. Часть людей, особенно рьяных, рвалась к каким-то действиям. Но с утра вождь велел поворачивать назад. Вскоре лагерь оживился и вождь показался сам. Александр спросил его о его решении, но тот лишь печально покачал головой. После того, уже оседлав коня, он вновь долго смотрел на тот берег. Лагерь гурми постепенно снимался и был готов к отбытия. Позади, за каменистым склоном, у самых скал, женщины созвали детей и согнали коз, а здесь, ближе к реке, молодые воины собирали остатки вещей. Вражеский берег был тих и беззвучен. Александр обернулся к этим воинам. «Трусы!» - крикнул он, - «Неужели испугались вы ничтожного дикого племени? Или, быть может, вода этой узкой речушки пугает вас так, что вы готовы отказаться от лучших земель и вернуться, себе на погибель, в пустые скалы? Мне нужно двадцать человек – храбрых и сильных, тех, кого не страшат такие ничтожные преграды. Двадцать человек, чтоб разрушить запруду, отбить жалких варваров и открыть путь к востоку». Они глядели на него, но молчали. «Двадцать, хотя бы десять человек, чтобы вернуть надежду всему народу, кто пойдет со мной?» Один воин с подозрительным и злым взглядом посмотрел на него пристально и ответил: «Никто, Сариэ». «Никто? Никто из всех?» – он осмотрел напряженные и мрачные лица вокруг. «Никто», - ответили они глухо. «Никто. Мы больше не верим тебе», - подтвердил прежний воин. – «Если хочешь – иди один». «Один?» – Александр вдруг вздрогнул и побледнел, отпрянув. Он смотрел на них с прежним своим застывшим выражением не отрывая глаз. Потом вдруг усмехнулся мертвенно, повернул коня и прищурился, словно измеряя взглядом расстояние до реки. Он откинул волосы и лоб его разгладился. Я видел, что он был оскорблен. «Что ты задумал?» – спросил я в ужасе. Он усмехнулся вновь. «Я пойду один!» И он резко пустил коня галопом вниз по камням прямо реке. Вскрикнув, я поскакал за ним. Воины что-то кричали сверху, мне казалось, они кричали: «Смотрите, смотрите, он предатель, он бежит к ним!», - но я уже не слышал. Он направил коня прямо к запруде и, неимоверным прыжком преодолев ручей, пустил по настилу, который дрожал и шатался: по нему, должно быть, легко было пройти – но не промчаться вскачь! И однако он промчался. Я понимал, что это безумие – но мне ничего не оставалось, как следовать за ним. Несколько камней расшатанной запруды полетели вниз и мост накренился. Тут же несколько стрел просвистели мимо нас, но не попали в цель. Теперь лучники сами выскочили из кустов растерянные и, кажется, сонные. Александр снес мечом голову первому, а я отбил остальных, в то время как он весь обратился против заслона, разрубил веревки, связывавшие бревна, и выломал пару опор. Теперь ничто почти не удерживало эту груду камней, одним из бревен, напрягшись, мы подтолкнули ее, ударили – и она не выдержала, вода смела камни и они с грохотом в бурном потоке полетели вниз. Все это заняло считанные минуты, потому что едва вода прорвалась наружу, крики сзади оглушили и вражеские руки схватили нас. Я успел увидеть, что гурми, воздевая руки и взывая, несутся к берегу – но бурная вода отделяла нас от них: ей нужно было время, чтобы утечь полностью и освободить им путь.

Мы пытались вырваться, но это было бесполезно. В то время как все здесь было полно суматохой и паникой, нас все же тащили куда-то прочь от реки. Александра ударили по голове и он упал на землю. Меня тоже повалили, и лишь через некоторое время я увидел вдруг, как он, лежа лицом в пыли, открыл глаза. Он посмотрел на меня с тоскою. Он тихо произнес: «Прости», - и вновь потерял сознание. Но он сказал это по-гречески! Сердце у меня сжалось, я понял: теперь безумие его наконец оставило его – но было уже поздно.

Возможно, раскаявшиеся гурми пытались нас отбить – но не успели. Какой-то человек, не похожий на схвативших нас варваров, и закутанный в плащ так, что видны были только его глаза, подъехал к нам на коне, кивнул кому-то одобрительно. Тогда нас, уже связанных крепко, привязали к лошадиным спинам, как возят пленников – Александра к коню этого человека в плаще, меня же – к коню второго, должно быть, его раба, - и кони помчались вдаль. Через долгое время изматывающей скачки, от которой все тело стонало, а душа, казалось, готова была выпрыгнуть изо рта, они остановились. Придя в себя, я приоткрыл глаза. Солнце слепило и жгло, взойдя уже высоко. Вокруг, насколько я мог видеть, была почти плоская степь. И тут я снова увидел человека в плаще. Он что-то указывал своему спутнику. Складки плаща разошлись далеко, открывая теперь большую часть его лица. И это было не восточное лицо, но в нем было что-то зловещее, что меня удивило. Я попытался взглянуть на Александра, но в этот момент мой возница подстегнул коня и помчал его в сторону, прочь от своего господина, так что больше мне не суждено было увидеть моего друга в течение долгих лет. Немного времени прошло, и я понял, что удивило меня в этом лице: оно казалось мне знакомым. Но вспомнить его уже не было сил. Я только горестно думал: что заставило Александра так безумно, так щедро пожертвовать сейчас всем – и свободой, и, может быть, жизнью, – ради этого безвестного народца?

Конец первой части книги Мнемоксена из Талиды

Том I. РОЖДЕНИЕ ГЕРОЯ. Часть первая: Вступление

Древний текст закончился, герой остался один, его друга больше с ним нет... И теперь, наконец, начинается наша повесть. Начало ее будет печальным. Но повесть долгая, событий будет много - и горестных и радостных. Непросто такому герою понять, кто он, что с ним случилось, куда он шел, чего он искал...

*

ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕВЕДОМОГО ГЕРОЯ

Часть I. Гордость и предубеждение, или Месть дракона

И вот теперь в единый момент вся прежняя боль вновь рухнула на него, придавив своею тяжестью и сломив его силы, так что, когда выздоровление настало, оно застало его равнодушным ко всей прежней жизни и безучастным к своей будущей судьбе.

*

Вступление

О, что!.. Гефестион был, безусловно, прав, говоря, что он любил этих людей. Он любил их, да, сильно любил – только много позже, уже скорее в воспоминании…

Но тогда, в тот самый момент, когда он, возвышаясь на своем коне, смотрел на реку, бурлящую в ложбине, тогда он не чувствовал ничего кроме раздражения. И тогда, до самого последнего момента, он думал о том, что оставит неблагодарный народ при первой возможности, а лучше немедленно, чтобы идти своей дорогой. Он не питал к ним ни расположения, ни сочувствия, ни признательности за былую приязнь, он не желал среди них славы, не ратовал за их благополучие, не болел душой за их счастье. Он видел перед собой конкретную задачу и, как ему представлялось, знал как ее разрешить. Но раз они по каким-то неведомым и тайным причинам не готовы были более подчиняться ему, а напротив, ему препятствовали, он был раздражен, – но не намеревался совершать какие-либо страстные безумства во имя того, чтоб вернуть их доверие. Не намеревался до тех пор, пока не услышал это «Иди один». Эта фраза, должно быть, напомнила нечто, нечто такое, что уже долго гложило его, что заставляло мучительно вспоминать и не мочь вспомнить, и что теперь все разом встало перед его глазами. Он уже слышал их, эти слова, один раз, также стоя на берегу реки, гораздо более широкой, но и гораздо менее непреодолимой. Так же точно он глядел на восток и точно так же говорил, только отчаяннее, желаннее, а молчаливое войско так же угрюмо смотрело ему в спину. Он слышал ее – и не пошел, дал себя, как казалось тогда, похоронить заживо вместе со всем, на что мог надеяться. И теперь – не то, что так ярко было воспоминание, и не то что надежда, не то что боль, но, скорее, какая-то застарелая обида поднялась и проснулась в нем, раздраженное упрямство как будто резким щелчком подтолкнуло его. Он быстрым взглядом оценил прежде ненужную ему возможность, и бросился вперед почти с восторгом, уже не думая больше ни о чем. Возможно, он переоценил свою силу, но помощь Гефестиона пришлась как раз кстати. Ему было все равно, что будет после, и только когда он увидел рядом с собою связанного друга, он почувствовал, быть может, первый раз за многие годы, укол совести перед этой невинной жертвой своей злорадной вспышки.

По сути, Гефестион, ведя свой подробный рассказ, все же сильно преувеличивал добродетели своего друга, как он преувеличивал и осмысленность его действий. И должно быть, это была не только ошибка давности, когда уже так многое было пережито и переменилось. Скорее это была ошибка внимания: он так долго, так трепетно и пристально наблюдал его действия, его жесты и черты его лица, что действительно видел многое – быть может гораздо больше, чем там на самом деле было, по крайней мере много больше, чем мог подозревать сам их владелец. Гефестион говорил: он не изменился. Быть может он не изменился, но он не знал этого.

Он был человеком нрава порывистого и страстного, и не просто страстного, но даже буйного. И так, бушуя, мог разрушить все, покуда уже наконец не находил себе никаких преград, и вдруг само это отсутствие, сама эта пустота оказывалась губительной как разреженный воздух. Он был полон юных надежд, он мечтал создать что-то грандиозное, что-то великое, что-то вечное, значимое всегда и везде, он уверенно шел к своей цели – и вдруг это оказывалось невозможным, как будто после какой-то границы любая попытка, любого размаха и направления, низвергалась в прах. Завоевать ли мир и подчинить его, или же дружественно и любовно его объединить и примирить – все это равно обращалось в ничто. Все это, сколь бы успешно для посторонних глаз ни было, перед ним поднималось как серый пепел, засыпая глаза, мешая дышать и повергая в отчаяние. Он мог совладать с миром, но не мог совладать с собой. Его беда была в том, что ничто не могло устоять перед ним. Старый маг был прав: победы давались ему легко, слишком легко, немыслимо легко – по крайней мере, гораздо легче, чем он сам мог бы желать. Он не встречал преград: такие несущественные, побочные, как сопротивление какого-то города при границе или мелкие вылазки диких кочевников в степи, только злили его. Вот если бы он встретил действительное, большое, значимое препятствие – пусть оно бы остановило полет его надежд, но оно бы, наконец, увлекло его, составило его цель и смысл, но так… Все препятствия, непреодолимые препятствия приходили не извне, а изнутри. Все внешнее подчинялось ему, переполняло его, так что он готов был выть от переполнения. И дорога уже терялась впереди, войско не желало идти вперед, все в один голос тщетно взывали к его благоразумию. Если он еще бежал или летел, то летел уже на месте, как будто пространство не принимало его дальше. Он чувствовал себя как человек, который, соревнуясь в беге, без труда обогнал всех давно выбившихся из сил и павших соперников, но теперь вдруг собственная нога завистливо, волей богов, обратилась в камень, и он кружился на одном месте, жалобно сетуя, но не в силах сдвинуться с места, когда некому уже было его обгонять. Он неистовствовал, он готов был рвать и метать, он стал жесток, подозрителен и суеверен, и постепенно все менее порывист и все более мрачен – это могли заметить все. Но мало кому было видно, как его неуемное буйство, стихая, уходило вовнутрь. Временами он еще строил прекрасные планы соединения народов или грандиозных походов на запад, но эти вспышки были скорее воспоминанием былой страсти. Он стал спокойнее, он почти уже научился управлять своим так скоро завоеванным государством, почти уже принялся за повседневные дела – и умер, наконец, как казалось на вид, в самом расцвете сил.

Но то, что ждало его на Ларес, превышало любые слова и все бывшее прежде. Это было самое зримое, самое осязаемое воплощение тщеты и краха. Настолько глубокое, что он не мог его оставить так. Полное падение и полный позор. Стыд заставил его, пусть большим трудом и большою кровью, переломить ситуацию. И переломив, он вздохнул свободнее. Перед ним была, наконец, как будто маленькая, прекрасная, спокойная цель, на которой можно было угомониться – и тут новый удар, такой, казалось бы, незначительный – подозрения отца и отказ его говорить с ним – вернули его смирившийся было утомленный дух в прежнее состояние. Тщета вновь вкрадывалась изнутри. И тогда, должно быть, идея самоуничтожения вполне отчетливо овладела им. Чувствуя, что теряет рассудок, он захотел вдруг отдать трон, вернуть трон Дарию. Почему Дарию? - спрашивал Гефестион. Едва ли по какой-то объяснимой причине. Возможно, он инстинктивно желал вернуть все в прежнее положение, в то, каким оно было до него. Если уж все его действия были тщетны, то следовало устранить себя так, как если бы его не было вовсе. Однако ему было, на деле, уже не до Дария и не до того, чтобы обдумывать свои действия. Письмо из Тира выпросталось как некая костлявая рука смерти, протянутая к нему, и он схватился за нее сразу. Отчего его тянуло к этому городу? Тянуло раз за разом – чтобы разрушить? Однако на этот раз он поехал не за этим. Он словно чувствовал призыв, сам не зная, от чего именно исходящий. Что он делал там, какие дела у него могли быть с этой отвратительной царицей? Она обещала отвести его в храм, в некое тайное и страшное место, и как будто призыв в неизвестное становился еще отчетливей. Она говорила что-то о непобедимости и бессмертии, что-то о том, что он достигнет непобедимости и бессмертия в этом храме. Но это было именно то, что его угнетало. Это было именно то, чего он более всего не желал. И потому, что это было то, что его угнетало, и то, чего он более всего не желал – он пошел с ней. Он пошел с ней? Кажется, он пошел за ней. Дальше воспоминания его терялись…

Безумие, как часто бывает, приходит, чтобы успокоить. Беспамятство спасало его от него самого, от всех желаний и стремлений. Он мог жить и действовать, и даже быть весьма деятельным, так, как если бы никогда не умел ни желать, ни стремиться, а значит, как если бы его самого и не существовало. Но беспамятство было неустойчиво, он неуклонно двигался к выздоровлению. И вот теперь в единый момент вся прежняя боль вновь рухнула на него, придавив своею тяжестью и сломив его силы, так что, когда выздоровление настало, оно застало его равнодушным ко всей прежней жизни и безучастным к своей будущей судьбе.

Глава 1. Шаг в неизвестное

Ему некогда было думать. Он сжал зубы. Надо было либо стоять, либо идти… и он сделал шаг вперед.

*

А между тем эта судьба не готовила ему радости. Опасения Гефестиона были оправданы, как и смутное чувство страха, вызванное лицом, показавшимся знакомым. Он не узнал его – а между тем он знал его близко, очень близко, они были друзьями, были соратниками, потом были врагами, и, наконец, он, Гефестион, по приказу своего царственного друга, самолично подверг этого человека однажды весьма жестокому допросу, в то время как царь, притаившийся за завесой, не без злорадного удовольствия наблюдал за мучениями своей жертвы, слушал ее жалобные крики, и наконец захохотал – раздавив и унизив того, доведя казнь до крайней степени изощренности. Да, властный государь, он надеялся растоптать этого человека, вдавить его в пыль и уничтожить, и он сделал бы это, если бы Ларес не умела воскрешать, умножая и продлевая ужас казни долгим сознанием пережитого позора. Жгучий огонь этого ужаса, в котором злорадных смех, смех нынешнего врага, смех бывшего друга, был еще трижды больнее, чем раскаленное железо, не остывал, но только разгорался со временем все болезненней и ярче. Этот человек готовил месть, он жаждал мести, он жаждал стереть свой позор и стереть этот позор у него был только один единственный способ. Но он должен был найти своего мучителя. Найти где угодно – на троне ли или в безлюдной пустыне, каким угодно, здоровым ли или безумным. Он искал его. Искали многие, но именно он нашел его, словно лютая боль до сих пор не могущей завершиться пытки сама указывала ему путь И вот теперь этот человек увозил с собою на коне связанным и бесчувственным своего былого тайного врага.

Он долго ждал этого часа, он долго готовил его. С ним было двое друзей, таких же несчастных и еще почти юных жертв злого гнева их бывшего государя, так же как он сам обвиненных в заговоре и казненных. Да, они действительно замышляли заговор. Готовили заговор, утомленные до изнеможения бесконечным движением в непонятную даль, видящие – и далеко не без оснований – какие беды, какой крах несет оно их покинутой родине. И они говорили ему, много раз говорили ему, говорили своему государю об этом – но разве он стал бы их слушать? Заговорщиками они были уже потому, что сомневались в его правоте. Что им было делать? Они могли даже чувствовать себя виноватыми. Они были уже достаточно наказаны тем, что их заговор не удался, что они предстали с позором перед всем войском как предатели и враги. Но как яростно расправился он над ними, как жестоко унизил их, как злобно насмеялся над ними!

Да, Филота тоже кричал на пытке, и, быть может, он сознался во всем, что он делал и что не делал, и назвал имена всех, виновных и невиновных, все, какие его мучители хотели услышать, быть может, он назвал даже имя отца. И он был убит, и отец его был убит, все убиты, и теперь все были здесь. Тогда, когда они очутились здесь, они могли еще не опасаться на Ларес тех бедствий, с которыми через несколько лет пришлось сразиться их гонителю. Но едва осознав произошедшее, едва найдя друг друга, трое друзей, объединенных общим горем и общей надеждой, ринулись к западу. Они встретили Пармениона, и Филота, потрясенный, в тоске бросился на грудь столь предательски умерщвленному отцу. Отец не винил его ни в чем, единственным, кого он винил – был тот, кто их всех уничтожил. Ближе к западу им удалось перейти на территорию Филиппа, как раз теперь развернувшего свою деятельность, и Парменион, его старый полководец, конечно остался здесь, и они – вместе с ним. Их рассказ подлил масла в пылающий огонь отцовского негодования против сына. Филипп скоро остановил свое наступление, не желая помогать своими действиями на Ларес успехам Александра на Земле. Они издали следили за продвижениями его войск. Они ожидали дружно, когда безрассудный молодой царь падет в какой-нибудь из своих диких битв в каких-нибудь индийских землях в недостижимой дали от родины. «И тогда персы, индусы или кого еще встретит он – отомстят за нас», - говорил Филипп. Но эти ожидания не оправдались: он не пал в битве, он возвращался. Он вернулся, чтобы умереть своей смертью в Вавилоне. И даже тогда их предположения оказались напрасны, и его солдаты, полные самоотверженной любви и надежды, спасли его от персидской мести. Теперь уже Филипп всерьез задумался над планом действий. Филота торопил его к наступлению – но разве можно было наступать, не будучи уверенным в успехе? А в успехе он уверен не был. Александр никогда не проигрывал, самым безумным образом никогда не проигрывал даже там, где не было никаких шансов на победу. Он слишком быстро, почти молниеносно восстановил свои силы. Филипп думал, что делать. Он не мог и не хотел сам бросить вызов: любая неудача, любая сомнительность стала бы тогда позором. Но он мог извести его, мог заставить его самого бросить вызов – само это будет позором сыну, пошедшему войною на отца. Однако тот этого не сделал. Пока не пришла, наконец, весть о его безумии и бегстве из собственного лагеря. Филота побледнел и сжал кулаки. А Филипп задумался. Искать его и мстить, не дать ему избежать мести – настаивал Филота. Но Филипп молчал и бездействовал. «Боги отомстили ему. Оставь его богам», - сказал он. Да, конечно, Филота понимал, что Филиппу было жаль только своей неудавшейся земной славы, его гневила мысль, что сын затмил его имя. Смерть можно было, в конце концов, простить. Даже мучение, за давностью, можно было простить. Но унижение, насмешку – вот что нельзя было простить никогда. Он должен был действовать сам и как можно скорее. Филипп отправлял отряд на север, куда, как бродили слухи, ускакал обезумевший царь – Филота вместе с двоими друзьями вызвался идти с ним. Филипп понял зачем. Он разрешил. Но приказал: если не найдут никого за три месяца – пусть возвращаются. Задержка будет расценена как предательство.

*

Друзья прилагали все силы, чтоб найти его, они вызнавали везде, они объехали все, что могли объехать – но нигде не было о нем и слуха. Три месяца уже были на исходе, но они так еще и не решались вернуться. И вдруг услышали нечто – нечто обнадеживающее, какую-то смутную весть. Они бросились вслед за ней, уже не думая о времени. Покинув свой возвращающийся уже назад отряд, они помчались в горы, отыскали какой-то туземный народ, и все больше убеждались, что смутный слух их, вернее всего, не обманул. Это было всего лишь небольшое племя, но воинственное и сильное, и враг их пользовался среди него таким почетом, что добыть его оттуда было не так-то просто. Сперва они хотели прибегнуть к подложному письму, но быстро поняли, что тем лишь возбудят подозренье. Тогда они, обнаружив каких-то горных жителей, недовольных вторжением незнакомого племени в их земли, убедили их и страхом, и лестью что все беды происходят от двоих светловолосых людей, ведущих его. Они обещали им награду, золото, драгоценности за то, что они помогут добыть этих двоих. Они научили их построить преграду на реке, научили посеять слух о предательстве светловолосых и пообещать пропустить безобидных по сути чужеземцев, если только они выдадут своих опасных спутников. Все, однако, казалось напрасным, и кипящие жаждой мщения друзья стали обдумывать другие пути, когда вдруг увидели, что жертва сама мчится без всякого сопровождения прямо к ним в руки. Им не было дела до несчастных дикарей, метавшихся в ужасе, они бросили им обещанное золото и ускакали. В остальном же безрассудный герой достиг своей цели: как только вода, пенясь, с шумом пролилась вниз, все – и дома, и их жители и то самое, причитавшееся этим жителям, золото, и яркие камушки, были уже в руках гурми, а если быть точнее, гульдреми, ибо на их языке, которого Гефестион так и не выучил, имя их было гульдреми – воины-пастухи, – и этим жителям пришлось в горьких стенаниях ответить за то, что единственного, что их враги, опомнившись, более всего хотели бы найти и вернуть, – тех самых двоих светловолосых, только что схваченных на их глазах людей, – уже здесь не было.

Гульдреми пытались броситься в погоню – но они слишком много времени потратили на то, чтоб выяснить, что произошло, и слишком плохо представляли себе местность – хотя скалы иссякали прямо за тем пологим хребтом с деревьями, и впереди расстилалась живописная покрытая мелкими зелеными холмами равнина, так что им оставалось только горестно вздыхать о своем былом неверии. Филота со своей добычей мерно скакал по этой долине прочь, а его друзья уже улетели вперед, в заранее облюбованное и тщательно подготовленное ими для предстоящего суда место. То, что вместе с главным врагом они схватили и Гефестиона, позабавило их, но оставлять его для своей расправы они не хотели и не могли. В первую очередь потому, что им нужны были деньги – они давно лишили себя надежды на спокойное возвращение к Филиппу и не могли ждать от него милостей, а все, что у них оставалось, они только что благородно потратили на выкуп. Красивый Гефестион, пожалуй, принес бы им хороший доход на невольничьем рынке. К тому же тем самым они выражали ему свое презрение как послушному, но неинтересному им исполнителю чужих приказов. И наконец, а может это и было самое главное, они не хотели дать своему мучителю никакой надежды, даже в виде сострадающего дружеского взгляда, и никакого шанса на то, что он сам мог бы почувствовать свое благородство, сострадая мучениям друга. Нет, Гефестион им был не нужен и даже вреден, так что верные слуги были отправлены для исполнения важного поручения по продаже последнего как раба. Филота же вскоре достиг назначенного места. Двое рабов привели привезенного им утомленного, раненого и почти лишенного долгою скачкой сил человека в сознание, сорвали с его плеч одежду, связали крепко за спиною руки, и подняли на ноги. Сейчас он смог оглядеться. Место было совершенно пустынное, позади уходил вверх каменистым и покрытым лишайниками обрывом крутой склон невысокого холма, между уступами которого проглядывала небольшая пещерка, в которой друзья устроили в последнее время свой тайник, где ночевали и хранили свои пожитки. Перед холмом расстилалась прогалина, заваленная мелкими камушками и заросшая остролистой сухою травой, а со всех сторон ее загораживали кучки темных приземистых деревьев. Посреди нее в специально вырытом углублении, накрытом сверху железной решеткой, был разожжен большой костер, высокое пламя, прорываясь сквозь прутья, вздымалось к вечернему небу, заволакивая его полупрозрачным дымом. Воздух был теплым и неподвижным, а лиловый и совершенно безоблачный небосвод постепенно темнел.

*

Пленника подвели к грозно стоящим чуть в стороне от костра мстителям. Они смотрели на него сосредоточенно и мрачно. Он поднял глаза и также взглянул на них. Они внимательно разглядывали его. А он разглядывал их. Разглядывал не без любопытства. Он давно, очень давно не видел их и почти что забыл их лица.

Когда эти люди искали своего врага, они не слишком верили слухам о его безумии. Даже зная о его странном бегстве, они все же не находили причин считать, что оно совершено человеком, полностью утратившим память о себе. Безумен он или нет – они полагали, что он остается все еще тем, кого они знали. Им нужна была его память, чтобы их месть не потеряла смысла. Глупо было бы мстить тому, кто не знает, за что. Невозможно было бы представить ничего тоскливей и безнадежней, чем сейчас отпустить его в беспамятство. Тогда они могли бы хотя бы сжечь его заживо, так и не утолив своей боли ни на единую каплю. Но теперь им было в чем усомниться. Они ожидали чего угодно: ужаса, гнева, ярости. Они не ожидали, конечно, страха или мольбы. Но стоящий перед ними человек смотрел устало и равнодушно на их мрачные лица и, наконец, казалось, едва смог сдержать улыбку.

- Ты знаешь, кто мы? – начал Филота хмуро.

- Да, - ответил тот спокойно настолько, что почти безмятежно.

- Ты знаешь, зачем ты здесь?

- Да, полагаю, - вновь последовал спокойный ответ.

- Ты помнишь, что ты причинил нам?

Пленник пожал плечами. Пожал плечами чуть раздраженно.

- Я все хорошо помню.

- Теперь ты стоишь перед нами, - один из юношей воскликнул, не выдержав. - Как мы прежде стояли перед тобою.

- Мне не пришлось, правда, добывать вас хитростью у дикарей… - заметил пленник.

- Да как ты смеешь!.. – крикнул другой юноша.

- Конечно, мы-то и так были в твоей власти, нам некуда было от тебя бежать, даже если бы мы хотели тебя никогда не видеть!

Повисло молчание.

- Ты признаешь свою вину? – продолжил Филота.

- Это бы мало что изменило…

- Мало? Да, мало! – Филота подошел к костру, так что лицо его в стремительно спускающихся сумерках было теперь ярко озарено его рыжим светом. – Александр, ты, царь, ты, некогда бывший другом, которому я верил, которого я любил! Эти юноши, которых ты замучил и опозорил, - он указал назад. - Они не были виновны ни в чем, кроме как в том, что тебя ненавидели, но это было их правом – тебя ненавидеть. Но я – я любил тебя, и да, я был изменником. Я не буду объяснять тебе теперь, как ты меня им сделал. И я бы мог простить тебе то, что ты меня убил, что ты меня истязал, даже то, что ты убил моего отца. Но я не могу простить тебе того, что ты насмеялся надо мною! Ты, спрятавшись, смотрел на мои мучения и издевался над моим страданием. Как ты мог быть столь низок?!

Пленник задумчиво скользнул взглядом по окружающей темноте. Он действительно хорошо все помнил сейчас. До удовольствия хорошо помнил. Он вспомнил все. Но эти люди, этот старик-отец, который все время мешал ему и навязывал свои никчемные и застарелые советы, и этот чванливый гордец, теперь гневно глядящий на него – он помнил, как они были ему отвратительны тогда, он не мог удержаться от того, чтобы уколоть больнее. Хотелось, помнилось ему, плюнуть, растоптать, может это было чересчур, но все же…

- Ты был слишком несдержан, - наконец, ответил он.

- Несдержан?! – Филота отпрянул. – Ну что же, так проверим, будешь ли сдержан ты.

Пленник не отозвался, и Филота, вновь вернувшись к свои товарищам, продолжил спокойнее:

- Испытай на себе то, что готов был причинить другим. Но тебе все же легче, чем было нам. Ведь у нас не было надежды, а у тебя – только признай свою вину – и мы тебя оставим.

*

- Да, это прекрасная надежда, - усмехнулся пленник. В том, что они намереваются его истязать, у него с самого начала не было сомнений, и в том, что он ни в коем случае не должен закричать – тоже. Но как? Он смеялся тогда – это правда, но он отнюдь не был уверен в себе. Филота не был человеком слабым, но он кричал так, что кровь замирала в жилах, притом что и пытка еще не была слишком суровой, и он еще мог ходить, когда от него уже узнали все, что хотели. А здесь он – в полной их власти, один среди безлюдной ночи, они замучают его до смерти, чтобы только он хоть раз крикнул… Но один ли он? Он вдруг вспомнил про Гефестиона.

- Вопрос вы позволите? – произнес он мягко.

- Говори.

- Скажите, ваш гнев распространяется только на меня?

- Что?

- Вы только мне собираетесь мстить?

- Тебя достаточно.

- Хорошо.

- Хорошо? – зло засмеялся один из юношей, длинным железным шестом разгребая костер под решеткой. Решетка над ним накалилось докрасна, а пламя опустилось совсем низко, в темноте жутко сияли ярким светом пылающие угли. – Увидим, насколько это хорошо!

Вверх улетела туча сияющих огоньков. Все трое они сейчас подошли к костру и остановились позади него. Решетка лежала над пламенем вровень с землей, она была длинной, в половину, должно быть, человеческого роста. Вид ее был совершенно чудовищен, если представить, что она и должна была стать орудием пытки. Филоту тоже пытали раскаленным железом, там тоже была решетка, он воспроизвел почти в точности всю сцену. И он выдержал слишком мало, едва он коснулся этих прутьев – и был уже готов совершенно на все. Вид ее был страшен, да. Но почему так мгновенно? Почему так истошно он вопил? И возможно ли удержаться?

Они стояли молча по ту сторону страшного костра. Они медлили. Словно давали ему время на раздумье. Позади него так же неподвижно стояли их угрюмые рабы. Так как же не закричать? - думал он. Когда в пылу битвы его ударял меч, или пронзала стрела или задевал своей шипящей головою огненный факел, он, конечно, не кричал – но это было так мгновенно и мысли его были заняты другим. Может быть, думать о другом? Вряд ли получится. Все его мысли были прикованы к раскаленным прутьям и полыхающему под ними пламени, даже несмотря на то, что смотрел он спокойно перед собою в глаза своих мучителей. В виске нервно стучала кровь. Да, когда он был болен, или же сам себе вырезал стрелу из раны, он не издавал ни звука – но и Филота тоже. Так в чем же дело, чего он теперь себе даже вообразить не может?.. С другой стороны, он видел одного раба, человека преступного и порочного, который ни разу не застонал, даже когда ему дробили кости…

- Подойди, - приказал Филота.

Пленник стоял неподвижно. Он не привык подчиняться приказам. Он не желал идти. Не желал шевелиться. Он думал об одном: как он мог бы не закричать? Неужели его сознание помутится и утратит власть над телом, так что оно, извиваясь, будет корчиться в муках? Да ему не жалко было тела, ему не нужно было тело, не нужна была кожа, и плоть, и кости, пусть горят – ему нужно было только одно: не дать этим людям победить его и получить повод посмеяться над ним. Посмеяться и может быть простить, посмеяться и отпустить, посмеяться и утолить свою боль, успокоиться, понять, что он ничем не отличен от них, что он такое же жалкое, бьющееся в судорогах и молящее о пощаде существо… Успокоиться, похлопать его по плечу, оставить его лежать в пыли и ускакать с легким сердцем, с развевающимися по ветру волосами и светлым взором. Так мало им было нужно. И именно этого он ни за что не желал и не мог им дать.

- Подойди, - повторил Филота более настойчиво и мрачно. Рабы шевельнулись сзади. Он стоял со связанными руками, он не смог бы сопротивляться. Если сейчас они схватят его и потащат к костру и бросят на решетку, как бы то ни было, даже если он сумеет сдержать крик, это будет нелепо и смешно.

Качнув головою, он откинул волосы со лба и сделал несколько шагов вперед, по-прежнему стараясь смотреть на людей за костром сдержанно и спокойно. Он остановился перед самым костром, так что жар уже опалял его кожу. Он почувствовал, как его тело начинает медленно сжиматься и гудеть внутри себя. Он мог думать все, что угодно, но оно не хотело того, что должно было произойти.

- Что же ты остановился? – спросил Филота вдруг, словно насмехаясь. – Подойди ближе!

Да, это была насмешка, всего лишь насмешка. Ближе был костер. Раскаленная до красна решетка, она отделяла его от них. Он не может подойти сам. Он не может сделать этого. Это они собираются его пытать, но он не может подойти. Однако, что они сделают теперь? Эти слуги сзади? Они толкнут его вперед, наблюдая его нерешительность, толкнут и он будет сопротивляться? И он будет пытаться уклониться в сторону, устоять? Или он упадет с размаху в это сияющее жерло? Упадет ничком, и подскочит от боли, или будет пытаться оттолкнуться, загородиться, спастись, обугливая вывернутые плечи? Или он упадет и замрет, потеряв сознание, и даст себе сгореть? Что бы то ни было, он не может предоставить им зрелища этой расправы, этой нерешительности, этого страха. Он должен подойти сам. Сделать шаг по этим раскаленным прутьям, так же как он сделал до этого несколько шагов по ровной земле, так же спокойно, так же не меняясь в лице. Да, он сделает шаг и остановится перед ними. Но когда только нога его коснется ужасающего раскаленного металла – что с ним будет? Он будет еще помнить себя, он сможет удержаться и не утратить власти над собой? Жалкое тело, оно должно подчиниться его воле, оно должно. Может ли оно предать его? Все это пронеслось в его сознании за долю секунды. Он сделает этот шаг. Но что с ним будет, когда он сделает этот шаг? Ему некогда было думать. Он сжал зубы. Надо было либо стоять, либо идти… и он сделал шаг вперед.

Боль оглушила его мгновенно, полностью и безнадежно, она как струя расплавленного металла с диким напором вонзилась в ступню и прошибла тело, разорвалась в мозгу и залила алой кровью перед ним весь мир. Больше не было ничего, он ничего не слышал и не видел, он не знал что происходит, все скрывалось в этом алом мареве боли. Наконец какой-то крик, донесшийся извне, и удар кулаком по лицу вывели его из забытья. Боль словно бы опустилась вниз и кипящею плотною массой клокотала где-то на уровне груди, дав его взгляду распознать хотя бы что-то вокруг. Он обнаружил себя стоящим посреди горящего костра, сгорающим, но стоящим, почти спокойно, и губы его были плотно сжаты, а лицо словно окаменело. Сколько продолжалось это, было неясно, может быть только несколько мгновений, какие-то руки схватили его за плечи и вытащили из костра наружу, хотя шаги по острым камням казались уже страшнее, чем сам огонь, и снова алые и золотые искры разлетелись в голове и скрыли собою весь мир. Но кажется они бросили его на землю, запрокинули голову и содрали кожу с груди. Это было больно, но уже даже не важно. Он подумал, что, должно быть, так поступили с Филотой. Да, наверное так… Но теперь его схватили за волосы и перевернули и опрокинули окровавленной грудью над самым огнем и держали так, и он думал, что невыносимо висеть в воздухе над огнем, ничего не касаясь, и крупные капли то ли пота, то ли крови стекали по его лицу, и это было невыносимо, и жила надувалась на его шее, и все тело дрожало, и гортань клокотала, но его зубы словно срослись, словно расплавились и сплавились в единый сплошной каменный ком, и если бы даже он очень хотел, то не смог бы разорвать их. И тут они наконец бросили его вниз на решетку, на мгновение – облегчение и жуткий удар одновременно. И подняли вновь и опрокинули спиною на землю. Он лежал, глядя перед собою вверх. Его грудь была сплошным распухшим кровавым ожогом, но он смотрел вверх, просто смотрел вверх прямо перед собою.

Но кто-то в это же время смотрел и на него. Это Филота присел и склонился над ним. Филота смотрел на этот взгляд направленный вверх, и потом смог как будто поймать его, он смог поймать взгляд этих глаз, и в них не было ни ужаса, ни отчаяния, ни мольбы, только простая человеческая просьба, если это возможно, не мучить его больше. Он смотрел и не мог оторваться. Но увидел как юноша, его друг, подошел и занес над распростертым телом свою руку.

- Не надо, хватит, - тихо сказал он.

Но юноша видимо даже не услышал. Он с размаху ударил кулаком в кровавую грудь. Тело вздрогнуло, что-то треснуло в нем, какой-то булькающий звук вышел из горла, на губах показалась темная кровь, а взгляд потускнел и угас, словно с разочарованием.

Филота посмотрел на друзей и сказал громче, сказал почти с остервенением:

- Довольно!

- Довольно? Чего довольно?!

- Хватит!

- Отчего?

- Он уже все доказал.

- Доказал? Что? Пять минут прошло, мы еще ничего не сделали.

- Довольно.

- Ты сошел с ума. Это гордыня и не более. Он едва удерживает себя. Нужно сбить с него эту спесь, нельзя оставить его сейчас. Ты что, больше не хочешь ему отомстить?

- Он победил.

- И что же нам теперь, ноги ему целовать за то, что он несколько минут из последних сил не крикнул? Ты теперь виниться перед ним задумал? Сейчас он завопит для твоего успокоения, – и вытащив из костра раскаленный шест, тот самый, каким прежде ворошил угли, юноша поднес его к губам страдальца, и прижал, так что губы опалились и зубы разжались, наконец – но только тихий вздох вылетел из них, и он потерял сознание.

- Довольно! – крикнул Филота так, что эхо отразилось от склона холма и отозвалось в деревьях.

Он вскочил.

- Что ты? Почему?

- Уходите.

- Что с тобой?

- Уходите или я вас убью!

Он схватился за меч, он выдернул меч и протянул его к ним.

- Эй, что ты?

- Идите отсюда прочь! – он перепрыгнул через лежащее тело, бросился на них, выхватил шест из руки одного из юношей и ткнул им куда-то вперед без разбора, кажется, попав ему в глаз, так что тот отпрыгнул с жутким криком, упал и стал кататься по земле, пытаясь унять боль.

- Держите его! – крикнул другой из них слугам.

Те шевельнулись было, чтобы прийти на помощь, однако уже меч был направлен против них, и они отскочили прочь в ужасе.

- Он сошел с ума, - хрипло промолвил, поднимаясь с земли и все еще обхватывая голову руками, в испуге и тоске раненый мститель.

- Тогда уедем, - сказал другой.

Они быстро добежали до лошадей, позвали с собою слуг и все вместе умчались прочь.

*

Едва они скрылись, Филота, пошатнувшись, упал на колени возле лежащего перед ним бесчувственного тела, потом, наконец, задыхаясь, разрезал веревки на его руках, бессильно упавших теперь на землю, взял его за плечи, приподнял, вновь опустил и, наконец, зарыдал тяжело и надрывно.

С ним не было больше ни слуг, ни друзей. Осталась только его лошадь и израненное, искалеченное тело, которое он только что защищал так, как будто для него не было дороже ничего на свете. Да, он когда-то любил его, он был его верным другом, потом ненавидел, потом более всего на свете, со сжигающей силой страсти хотел отомстить – за что? За то, что тот однажды не признал его равным, так, как это положено между друзей, за то, что он счел себя стоящим много выше него. Этого он потерпеть не мог, он думал, что они должны быть равны, и только теперь он понимал, он видел воочию, что все это время заблуждался. Теперь, когда было уже слишком поздно, когда он измучил его, изувечил его, и теперь он никогда не простит его, даже если придет в себя, и ему, Филоте, никогда уже не удастся объяснить ему то, что он понял…

С трудом поднявшись, он добрел до своей лошади. К счастью, вчера у реки он набрал полный бурдюк воды – и он был с ним, это, кажется, все, что осталось у него теперь, остальное беглецы увезли с собой. Набирая в ладони воду, он смыл кровь, пот и грязь с изуродованного лица, с плеч, с ног, покрытых страшными бордовыми ранами. Ступни были почти обуглены. Как он выдержал это? Он вошел в огонь и прошел по раскаленным прутьям, он стоял перед ними в огне совершенно спокойно, глядя на них гордо и с вызовом. Как он мог это выдержать? Ему было больно, он страдал, это было видно, видно, но он даже в лице не изменился, только словно бы взгляд застыл, до того самого момента, как он прочел в нем эту немую просьбу – которую они не выполнили.

Он расстелил свой плащ на плоском приподнятом камне в углублении пещеры и перенес израненного страдальца сюда, прочь от ночной прохлады и острых камушков, усыпающих все пространство перед склоном. Тот не приходил в себя, глаза его были сомкнуты и спокойны, совершенно спокойны, без тени пережитой боли. Даже обожженные и распухшие губы и набухшие волдыри на съежившейся коже, багровые полосы от прикосновения раскаленной решетки, покрывшие половину лица, казалось, не могли изменить его спокойного выражения и даже не могли лишить его красоты. Филота разглядывал его при неверном свете факела. Потом устрашился и отбросил факел прочь. Нет, он не мог больше подносить огонь к этому обожженному лицу.

Он долго сидел и ждал, не очнется ли тот, но наконец видимо впал в забытье. Он очнулся от стука или от хрипа, и увидел как дергается в нервной дрожи рука больного и услышал его тяжелое дыхание. Уже светало и неверный серый сумрак обволакивал все, едва выделяя силуэты в своей вязкой дымке. Но эти глаза, они были наполнены слезами и кровью и они смотрели на него с мольбой. Несчастный готов был схватиться за все что угодно, и хватался за протянутые к нему руки, и он смотрел с мольбою, он хотел спастись. О боги! Его мучил жар, он не помнил себя и он вглядывался во тьму перед собою. Он хотел открыть уста и что-то сказать, но он не мог. Филота вновь принес воды, и отер его лицо и дал ему напиться и, оторвав кусок от одежды, перевязал его грудь, и накрыл поверх лошадиной попоной, чтобы сдержать охватывающий это израненное тело холод.

Так продолжалось день и два и три, и больной все время что-то хотел сказать ему, но не мог, и его трясло в лихорадке, и он замирал и терял сознание. А может даже и не приходил в него. Но в какой-то раз он казался спокойнее. Он лежал, и глаза его были приоткрыты, и они смотрели вверх, как тогда прежде, прямо перед собой. Он лежал неподвижно и тихо. И тогда, прижавшись лбом к его руке, Филота наконец смог высказать все, все что он думал, все что переживал и все что понял. Ему даже не было важно, слышит ли его тот, к кому он обращался. Но тот медленно распрямил прежде немые пальцы, и приподнял их, и, не переводя на него неподвижного взгляда, коснулся его руки, и как будто пожал ее утешающее.

И тогда его несчастный гонитель, который теперь любою ценою пытался спасти его жизнь, почувствовал то, в чем уже не ожидал найти усиление своего мучения: он был окончательно раздавлен, унижен, растоптан этим едва уловимым жестом утешения со стороны того, кто был истерзан его собственными руками. И он вновь зарыдал безутешно над своею нелепою и горестною судьбою.

Однако вода кончалась в бурдюке, и надо было ее найти. Филота долго сидел, поджав под себя ноги и пытаясь снова поймать устремленный в никуда взгляд. Но ему это не удалось. Наконец он сказал, что он должен пойти и найти воду. Что он скоро вернется. Лежащий перед ним и глядящий вверх человек, кажется перевел все же на него взгляд и чуть качнул головою, как будто бы кивнул.

Филота встал и вышел. Но, уходя, еще обернулся. И снова поймал взгляд, следящий за ним. Нет, там не было ни тени зова остаться, не уходить, напротив, этот взгляд говорил: иди! И вдруг в это мгновение ему показалось, что он оставляет его навсегда. Он не знал почему, но казалось, эти глаза отсылали его навечно. В вечное странствие. Он никогда не вернется. Почти с отчаянием Филота вышел из укрытия. Он должен был найти воду…

*

Итак, Филота ушел. Минута тянулась за минутой. Долгая мучительная минута за долгой и мучительной другой. Светлый проем выхода из пещеры колыхался впереди, словно некий парус на фоне грозного неба. Уйти… Он хотел бы не видеть этой пещеры и этого входа, не помнить этих людей и всего, что здесь было. Уйти… Филота был добр к нему, он защищал его и оправдывал его, он признавал его, он понимал, что был побежден. Но чем?.. Нет. Не было ничего, не было победы. Тот, кого он признавал своим победителем, был раздавлен и уничтожен, он больше не существовал, и он не хотел видеть никого. Он не винил Филоту. Филота был прав. Он полностью был прав, и он был бы правее, если бы довел пытку до конца, если бы уничтожил его, но он не решился. И вот теперь этот человек лежал, глядя на мерцающий светлый проем, одержимый одною идеей: уйти…

Он был один. Филота был далеко. Он ушел искать воду. Вода – вода была неизвестно где. Может быть, он задержится надолго. Нет, как бы то ни было, и ни ради каких-либо дружеских чувств, он не мог остаться, он хотел одного: уйти… Но как он мог подняться, как встать? Его тело было приковано к камню, на котором он лежал, оно было приковано болью, которая не давала пошевелиться.

Как же встать? Он медленно и осторожно подвинулся, все ближе к краю, и наконец спустил ноги вниз. О, слишком мало для опоры. Как же встать?

Он не мог шевельнуться. Но почему? Кажется, на это раз не потому уже, что у него не было на это сил, но потому, что грудь его болела и стонала и говорила ему, что он должен лежать неподвижно. Но он презирал эту грудь, ему нужно было идти. Он встанет во что бы то ни стало, так, как может встать человек, который лежит.

У него есть силы. У него есть силы встать. Он сжал кулаки и оперся ими о каменную плиту, и уперся пятками о пол и, невзирая на сопротивление стонущей плоти, поднял свое тело, и оно взлетело вверх и село, и он был готов издать крик, ведь никто его не слышал, он готов был издать вопль, он откинул голову и раскрыл рот, чтобы крик вырвался из гортани, облегчив его телу путь. Но крика не было, ничего не произошло. Он сел на камне, кожа его дрожала, вся кожа дрожала, а от самой груди через все жилы золотые иглы летели в его глаза и вылетали сквозь них. И глаза едва не источали из себя кровавые потоки, они готовы были выскочить наружу.

Итак, он уже мог сидеть, что казалось ему неимоверным, значит он точно встанет. Встанет и уйдет. Из-под повязки на груди мерно стала сочиться густая темная кровь. Она толстою теплою змеею выползала на живот. Он протянул руку и стер ее, стер ее всю, и рука теперь была вся в этой темной крови. Он обернулся и увидел перед собою стену пещеры, ровную и высокую. И он протянул к ней руку, с которой падали капли. Он поднес руку к самому камню и написал на нем букву за буквой, медленно, опуская пальцы раз за разом снова к упавшим каплям крови. Он написал вновь то же самое слово: «Прости».

И, написав, он долго еще не мог перевести дыхание, потом наконец весь сжался, пождал ноги под себя, напрягся всем телом, всеми мышцами и мускулами своего тела, всем сознанием своего мозга, всеми биениями своего сердца, и он распрямил колени и поднял себя вверх, и теперь он стоял, стоял обугленными ногами на жестком полу пещеры, на прохладных камнях, которые вместе с мучением давали забытье страданью. Такие плоские, такие гладкие и холодные… Он сделал шаг и другой, и ему даже почти что понравилось идти. Он хватался рукою за стену, опирался о нее, и продвигался дальше. И наконец яркий свет озарил и почти ослепил его. И он даже улыбнулся свету. Постоял мгновение и шагнул вперед, и тут мелкие острые камни вонзились в его ногу, в самые средоточия ран, и он снова забыл о себе и о том, кто он и куда и откуда идет, потому что яркий и ослепительный сноп искр поднялся в его мозгу и застил его глаза своим жестоким сиянием. Это была ниспровергающая боль. На обугленных ногах он не мог идти. Он падал и падал и падал, потому что он не мог стоять, раны были слишком велики, он не мог совладать с ними.

Но когда наконец сознание к нему вернулось, он вдруг увидел, что не лежит на земле, корчась в муках, но стоит по прежнему, и даже почти что прямо, на своих ногах, которые даже не подкосились. И острые камни по-прежнему впиваются в черные раны, но он стоит, и ноги его не изменяют ему и не дрожат.

Он не мог поверить. Он видел одно: его сознание, его воля, умирали, казалось, все внутренности выкручиваются в нем и выпадают вовне, но его тело не реагировало на боль. Оно стояло так, словно ничего не произошло. Он смотрел пораженно. Он хотел проверить. Он поднял ногу и с размаху топнул ею о землю. Снопы искр разбежались перед глазами, расплавленный металл плеснулся в груди, но когда он снова увидел себя, он стоял по-прежнему на земле так, словно ничего не произошло, и он был готов поднять ногу и пнуть ею землю еще один раз. И он сделал это, еще и еще раз, чтобы убедиться: теперь боль, как бы она его ни изводила, была не властна над ним. Он не пошевелится, не издаст ни крика, он не изменится в лице, что бы с ним ни происходило.

И, выпрямившись, вздохнув полной грудью, он решительно и быстро пошел вперед. Все сжималось в нем от всесметающей боли, словно вихрь охватывающей его, но он шел, и торжествующая улыбка проступала на его распухших губах, словно он нашел в себе нечто непостижимое и божественное, он шел, прорываясь сквозь океан раскаленного ужаса, кровь большими каплями стекала вниз по его ногам, но он шел и шел. И сознание его медленно затуманивалось, чуть взмахивало крыльями и уплывало, оставляя лишь странную улыбку на его ужасающем лице. И наконец оно покинуло его вовсе, и он упал, и замер лежа на мелком песке лицом вниз.

*

Когда Филота вернулся и увидел постель и пещеру пустой, он мгновение стоял даже не удивленный, и только потом наконец издал горестный крик. Он бросился на поиски. Он нашел воду. Они могли выжить, да, могли, но куда он ушел, это человек, который не мог даже пошевелиться?

Он искал его везде, он увидел пятна крови на траве и камнях, он шел за ним и шел, и наконец он увидел место, где следы прерывались. Здесь крови было больше всего, она натекла большой лужицей и впиталась в сухую землю. Но рядом, рядом проезжали десятки колес. Караван проходил здесь и забрал его. Он вернулся к пещере, взял коня и бросился за караваном. Однако куда бы он ни ушел, достичь его не удалось. Он ушел и увез страдальца вместе с собою. И куда он увез его теперь ни Филоте, ни кому-либо еще невозможно было узнать.

Глава 2. Искусство подчиняться приказам

...Это был голос, который они уже слышали прежде, и это был голос, которому они привыкли подчиняться...

*

На большом темном дворе, примыкающем к приземистому зданию и со всех сторон огороженном высокими, пыльными, замазанными глиной каменными стенами, на некотором отдалении от множества лежащих неподвижно вповалку изможденных спящих тел, в самом черном углу, где стена отходила от бока здания прочь и тянулась по склону холма, сидело пятеро мрачных людей. Они сидели молча, не глядя друг на друга. Где-то снаружи скрипнули ворота, раздался глухой собачий лай и приглушенные голоса, отдававшие словно бы какие-то приказы, и раздались шаги. А потом все затихло. Некоторое время надо всем висела полная тишина. Где-то пела цикада, чей живой голос странно контрастировал с мертвенной мрачностью обстановки. Потом один из людей медленно встал, тяжелым шагом подошел к стене и, опираясь о нее руками, пригнулся встал на корточки перед нею. На ногах его были колодки, которые и затрудняли шаг. Он придерживал тяжелую цепь, чтобы она не издавала при движении лязга. Сам же он был высоким, широкоплечим и сильным. Другой, ростом много ниже, и с телом куда менее могучим, хотя тоже нельзя было сказать, что он выглядел слабым, столь же тихо и медленно подошел к нему, и столь же осторожно придерживая цепь на ногах, стал карабкаться гиганту на спину. Тот помогал ему, поддерживая его ноги, а трое других, напряженно обернув головы, смотрели на происходящее. Наконец более худому удалось прочно встать на плечи высокому, и хотя тому деревянная колодка с его ног больно давила шею, он медленно выпрямился в полный рост, таким образом дав своему напарнику возможность дотянуться до небольшой узкой щели в стене, вокруг которой глина была выщерблена, так что можно было просунуть голову, посмотреть хотя бы одним глазом вниз и изучить, что там происходит. До верха стены, как бы высока она ни была, оставалось уже не такое большое расстояние от этой щели, однако, будучи в колодках, забраться туда не представлялось возможным. Так что целью их манипуляций сейчас была именно щель.

- Да, я вижу, - прошептал тот, кто был наверху.

Некоторое время они стояли недвижно. Тот оглядывал происходящее снаружи. Луна светила, и, видимо, давала возможность увидеть хоть что-то по ту сторону стены. Потом, наконец, насмотревшись, он дал знак и вновь столь же медленно гигант опустился вниз, помогая другому беззвучно сойти на землю. После чего они вернулись к товарищам и сели рядом.

- Что ты видел? – спросил один из них.

- Большая долина далеко внизу, изрезана оврагами, вдали есть река. Все покрыто кустарником, видимо, высоким. То, что прямо под стеной, не увидеть, но похоже, что она идет вниз крутым склоном, по нему можно спуститься. Вряд ли они сторожат здесь. Кажется, они вовсе ушли.

- Да, чего им стеречь нас, когда мы в кандалах…

- Это верно. Вряд ли они на это тратят силы.

- Значит мы сможем бежать, пока нас не отправили куда-то отсюда, - проговорил гигант твердо.

- Да, Ферг… Только с кандалами что делать?

- Мы сможем избавиться от них. Теперь об этом только и надо думать, - сказал другой, черноволосый и чернобородый человек, до этих пор хранивший молчание.

- У тебя есть идеи?

- Надо добыть инструменты.

- Если бы смогли, конечно, сложности бы не было…

- А стада там пасутся? – спросил чернобородый у того, что лазал на стену.

- Ну стада, не стада, но немного овец видел. И лошадей стреноженных штук десять.

- Интересно, кто их пасет?

- Говорят, иногда они калеку посылают, он здесь не ночует, вы видели? Его они отправляют туда, он же делает, все, что ему прикажут.

- Да, странное существо.

- Он вовсе ничего не соображает. Как животное.

- Я боюсь, его сильно мучили, что он дошел до такого состояния, - задумчиво сказал Ферг.

- Наверно так. Может раньше бунтовал. Теперь уже не бунтует.

- Всех здесь мучают так, что можно лишиться человеческого облика… Не одного его.

- Жуткое место…

- Кто бы мог предполагать…

- Но мы все-таки должны бежать. Не можем прозябать здесь.

- Так как добыть инструменты?

- Попробуем использовать калеку.

- Как?

- Он же делает все, что ему прикажут, и за ним не следят…

*

Они обсуждали все это вчетвером. Пятый из них не принимал участия в беседе и ни разу не проронил ни слова, он сидел, опустив голову, на ногах его тоже были кандалы, но, должно быть, он чувствовал себя неуместно и скверно при этом обсуждении: они включали его в свой заговор, но он не мог не быть им обузой, ведь он был практически слеп: один глаз его полностью заплыл бельмом, а другой был воспален и едва что-то видел, а все его тело было испещрено шрамами от ударов. Да, он точно мог бы сказать, что все подвергаются мучениям в этом ужасном месте. В этом ужасном мире, которого даже после всех мучений и всех несправедливостей, какие удалось пережить на Земле, никто из них не мог ожидать.

Но всех этих пятерых людей объединяло сейчас одно: они были заброшены в какой-то далекий, забытый всеми богами горный край, где-то немыслимо далеко от родины. Нет, у них не было одной и той же родины, они все были из разных мест, из разных городов – но все-таки они говорили на одном языке и они пришли в эту землю с одними и теми же войсками, на которые надеялись или которые проклинали, но все же они пришли некогда как победители – а теперь прозябали в жалком и убогом рабстве без какой-либо надежды на помощь. И они хотели вернуться. Они хотели бежать и вернуться обратно. Больше здесь не было тех, кто говорил с ними на одном языке, кругом были варвары, дикие даже в рабстве, едва мычащие и непохожие на людей. Пять человек среди полного нечеловеческого ужаса. Они должны были быть вместе и они должны были уйти.

Истории их жизни и того, как они здесь очутились, тоже были очень разными. Статный гигант Ферг был фиванцем. Его город, однажды не покорившийся македонскому царю и оказавший сопротивление его власти в Элладе, был разрушен войсками гневного полководца. Был разрушен – и покорился. И вслед за этим покорились все другие города. Покорились уже почти с готовностью, почти с радостью, смирив гордость ради грядущей славы. Ферг был на чужбине в те времена и не успел вернуться. Обнаружив же себя теперь без города и без дома, он счел за наиболее благородное присоединиться к тем самым, лишившим его, казалось бы, всего на свете войскам. Мстительности не было в его душе. Напротив, он готов был биться как можно более честно, как можно более храбро, чтобы заслужить славу своему народу, чтобы залечить страшную рану, которая была этому народу нанесена. Он уважал своего царя, хотя не получил от него никаких наград и ни разу не был им замечен, словно какая-то печать забвения лежала на нем. И нет, не потому, что он был фиванцем – царь ценил многих фиванцев и даже каялся не раз в том, что разрушил город. Однако именно Ферг был для него словно невидим. И все же он дрался не за то, чтобы быть увиденным. Он просто выполнял свой долг. Пока наконец не был убит в одной из битв где-то далеко на востоке. На Ларес ему удалось почти сразу присоединиться к греческому отряду и он избежал гонений, которым подверглись многие другие. К тому времени как они смогли с этим отрядом продвинуться ближе к знакомым местам, они узнали, что Александр был здесь и с радостью присоединились вновь к его войскам. И однако несчастная судьба Ферга не оставляла его и теперь. По ложному доносу он был обвинен как один из участников бунта и казнен даже раньше, чем царь успел приехать лично и разобраться, в чем было дело. Было ли это лучше или хуже, уже трудно было понять, царь едва ли стал бы разбираться, а имя несчастного все равно было уже опозорено. Однако видимо резкое щемящее чувство несправедливости заставило его мятущуюся душу возродиться еще один раз – чтобы вернуться к прежнему позору и прежним мучениям. Он уже знал теперь о том, что царь покинул лагерь, что он покинул их всех в безумии и бежал, и он сожалел об этом, и даже в глубине сердца сочувствовал ему, понимая весь сводящий с ума ужас того, с чем здесь приходилось столкнуться. В первый раз казалось, что царь – такой же человек как и он, и его так же свел с ума, извел этот страшный мир, и даже немного согревала душу мысль, что именно тот бунт и абсурдность наказаний были последней каплей, переполнившей чашу его разума. Однако собственная судьба Ферга с тех пор не изменилась. Видимо у него был тайный преследователь или завистник, потому что ему не дали, возродившись, мирно уйти, но вновь схватили, даже уже не руководимые волей царя и равнодушные к былой расстановке сил. Схватили и заключили под стражу. Где он и томился долго и безнадежно, покуда не был вытащен оттуда каким-то неизвестным ему человеком – тем самым, чернобородым и черноволосым, что теперь сидел рядом с ним.

Вот он и правда был тогда одним из бунтарей – но он избежал наказания. А может быть никто и не собирался его наказывать. Сперва он скрылся, но после бегства Александра вновь развил свою деятельность. Оказалось, что он вовсе не собирался присоединяться ни к Филиппу, ни к кому-либо еще. По сути своей он был просто вольным разбойником и только этот элемент разбоя и свободы привлекал его в войне. Так он и проводил ее всю, уклоняясь от обязанностей и наслаждаясь битвами и грабежами. У него не было идеи славы, но была идея накопить когда-то богатства побольше и может быть захватить себе городок в управление. В том бунте он просто мутил воду, ничего не добиваясь и ни за что не борясь. Но у него было много сторонников. Он легко обретал влияние. И вот вдруг, во время переезда к очередному покровителю, на чьей стороне собирался бороться, он увидел узника – измученного заточенного богатыря в цепях, с лицом, полным мрачного и сосредоточенного отчаяния. Узник привлек его взгляд и удивил его. Ему рассказали о том, что он был бунтовщиком тогда же, когда и он сам, и эта мысль так запала ему в душу, мысль о том, что вот уже более года человек проводит в цепях и унижении за заговор, его самого выбросивший к воле и удаче, что он решил пробраться к нему и с ним познакомиться. И, узнав его историю, он нахмурил брови, словно наконец чувство вопиющей несправедливости укололо и его, а благородство воина и его неотступная готовность следовать долгу потрясли так, что он помог ему бежать. Они бежали вместе. И с тех пор были неразлучными друзьями. Они не отправились к Филиппу, они не отправились на восток, они сместились к северу, участвуя в боях и присоединяясь к разным отрядам, но их цель была одна – пробраться на родину. Чернобородый готов был даже пожертвовать на время своими мыслями о богатстве и о захвате городка в свое управление, чтобы каким-то образом помочь своему другу вернуться. Он согласился идти вместе с ним и помогать ему. Но увы, судьба им не благоволила. Однажды они попали в западню, устроенную варварами, и не смогли отбиться. Теперь они оказались оба в рабстве в каком-то самом непонятном и дальнем и убогом краю мира, хотя что до чернобородого, он рассматривал это положение как до крайности временное и отнюдь не безнадежное, и с самого начала продумывал пути для побега.

*

То, что они делали здесь – они строили крепость. Они таскали и складывали один на один кирпичи и камни и рыли рвы. Зачем и кому нужно было строить это укрепление в столь диком краю – они не знали. Земля была очень сухой, дожди почти что не шли, но какому-то варварскому вождю непременно и как можно скорее хотелось создать здесь надежное укрепление, пересекающее овраги, отгораживающее его территорию от унылых лесов за его пределами. Словно его что-то пугало. Он торопился. На рабов надели колодки и цепи, мешающие и жить, и даже работать, но зато, надо признать, более за ними почти не следили. Надсмотрщики ходили с плетью и подгоняли за работой, однако ночью, если только хватало бы сил, все были предоставлены самим себе. Их сгоняли во двор без крыши, однако за отсутствием дождя крыша была и не нужна. Дождь бы обрадовал всех, но хотя тучи собирались несколько раз и по паре капель выжималось из них, это не разрушало знойной тяжести воздуха. Работы были утомительны, и все же не настолько, чтобы не дать времени на раздумья.

Вскоре они встретили здесь еще троих. Двое были растерянными и ничего не понимающими, смертельно страдающими в своей растерянности, как те, кто недавно очутился на Ларес и еще не мог осознать того, что произошло, но уже попал в великое бедствие. Они не были знакомы друг с другом, но они погибли в одной и той же битве из тех многих, какие велись на Земле непрерывно после смерти царя. И оба были немедленно схвачены и проданы. Они не знали, что происходит, они не знали, где очутились, они не знали, кто еще здесь есть. Товарищи подошли к ним, поприветствовали их и все им рассказали, повергнув их в трепет и ужас, особенно при мысли, что Александр, едва вселивший во всех надежду на восстановление порядка, потерял разум, и теперь весь мир оказался стремительно летящим в безудержный хаос войны, мучений и рабства как в некую пропасть. И все же теперь их было четверо и все они хотели бежать. Они проводили время в том, чтобы составить план этого побега, а также в воспоминаниях и рассуждениях о своем бывшем царе. И как бы они ни относились к нему когда-то, сейчас все они сходились на том, что предпочли бы жестокость его правления и любые капризы его буйного нрава тем бедствиям, которые свалились на мир без него.

Но был среди них и пятый. Он появился – и именно его появление заставило их повременить с планами побега. Хотя и сами планы их были пока весьма неотчетливы. Его притащили больного и стонущего, покрытого ранами, но они сразу же узнали в нем соотечественника и принялись выхаживать его. Его лицо было бы молодым и изящным даже, если бы не страшное бельмо, закрывающее распухший и выпученный глаз и не многочисленные шрамы. У него почти что не шевелилась одна рука из-за раны, некогда почти проломившей спину. Он рассказал, задыхаясь, что свои увечья приобрел на некоем руднике, кажется, совсем неподалеку – чудовищное и жестокое место, которым заправляли дикие разбойники, заставляющие узников своих копей работать больше, чем было под силу человеку, не выпуская на поверхность, избивая всечасно, почти без воды и еды. Там мало кто выживал долее нескольких месяцев, но кажется только так из бедной руды можно было извлечь хоть что-то. Как он попал на этот рудник, он не помнил, он помнил, что был долго болен, да, кажется, он тогда именно был ранен и болезнь, мучившая его долгим жаром в итоге воспалила его тогда еще здоровый глаз. Но он был тогда с другом, они бродили по горам, пытаясь долго и упорно найти дорогу среди врагов, от которых вынуждены были скрываться. Они отчаянно сопротивлялись, и даже он, будучи совсем без сил, сопротивлялся, и, видимо, они так усердно сопротивлялись, что, одолев их, враги решили отомстить. Товарищ его был убит, а его отправили на рудник. Где он и пребывал, пока совершенно не потерял способность двигаться, после чего его выбросили вон, а потом, вместо того, чтоб добить, отправили в крепость. Таков был его рассказ. О том, что было прежде, он почти не рассказывал. Да, он тоже был в войсках Александра – с чего бы иначе он оказался здесь? Но ни в их планах, ни в воспоминаниях друзей он не участвовал, мрачно сидя в углу и тая в себе свою страшную и жестокую тайну. Ибо у него была тайна, которую он никому бы не согласился теперь поведать. Ведь он был редким человеком, который видел Александра после того, как тот бежал из лагеря. Который встретил его и который хотел ему отомстить за давнюю и жестокую обиду. Однако эта месть окончилась катастрофой. Похоже, для всех. Тогда именно он лишился и глаза, выколотого раскаленным шестом от Филоты, своего бывшего друга. И хотя они уехали, эта рана разрослась и едва не извела его гангреной, которую его товарищ, таща его из последних сил по горам, с огромным трудом смог одолеть, после чего рана застыла как огромное бельмо, а тело его превратилось почти в развалину, так же, как одни лишь развалины остались и на месте его души. Они ни разу не говорили с другом о том, что произошло, но кажется, они понимали друг друга. Они понимали, что Филота был прав тогда, желая остановить их, а они не остановились сразу только из-за мстительной лихорадки, их охватившей, из-за порыва злорадного буйства, который угас лишь на несколько мгновений позже, когда они увидели, что потерпели сокрушительный и абсолютный крах. Они не знали, ненавидеть ли этого человека еще пуще прежнего или попробовать раскаяться с содеянном. Ни то, ни другое уже не имела смысла. Они сами не имели более смысла. И может быть это жуткое сознание того, что их больше, по сути, не было, что они были уничтожены в тот миг, когда он вздохнул тихо и закрыл глаза, разъедало тело даже более, чем могло бы разъедать душу чувство неискупаемой вины. Они все еще пытались куда-то идти, не зная куда, они пытались жить, пытались защищаться, не зная от кого и зачем, и удивительно, что они делали это так долго, но неудивительно, что в конце концов они оба, по сути, погибли. О судьбе своего друга он ничего не знал – умер ли он или все-таки или ему удалось выжить, да уже и не знал даже того, зачем ему это знать. И он не говорил об этом ни с кем, не говорил ни слова. Не было смысла о чем-либо говорить. В нем не просыпалось угрызений, он молчал даже не из опасения, что его признание прозвучало бы для друзей как дикий и возмутительный ужас, что они испытали бы к нему ненависть и презрение. Достаточно было того, что он сам испытывал их. Только слабая мысль теплилась в нем: они хотели помочь ему как соотечественнику, а он, слепой и слабый, был им обузой. Однако воля его оставила его – и он не сопротивлялся.

*

Здесь был, однако, еще один человек, в котором они могли заподозрить соотечественника, однако по виду его и поведению было вовсе трудно понять, кто он. Это был пастух. Он не был среди узников, он был среди домашних слуг здешнего господина. Он ходил в лохмотьях, а голова его заросла спутанными темно-серыми совершенно седыми волосами, торчащими клоками, разделенными прогалинами шрамов, видимо от ожога, изуродовавшего половину головы и лица. Глаза его смотрели перед собою куда-то вперед и совершенно ничего не выражали. Трудно было даже понять, видит он что-либо или нет. Он сильно хромал при ходьбе, потому что ноги его тоже были сильно изуродованы и обожжены. Он ничего не говорил никогда, не произносил ни звука, видимо был немым. Однако если к нему обращались с каким-то поручением или приказом, он совершенно беспрекословно следовал ему, в чем бы оно ни состояло, без всякого раздумья. Что давало иногда в минуты отдыха другим слугам и надсмотрщикам повод над ним поиздеваться, заставляя его сделать что-то и сразу переделать иначе, принести воды, а потом вылить обратно в колодец, сложить доски в углу, а потом перенести в другой и снова вернуть в прежний. Они искренне хохотали над его совершенно бессмысленными, совершенно механическими действиями. А вот друзья, точнее четверо из них, кроме слепца, который ничего не видел и ему ни до чего не было дела, смотрели на это очень хмуро. Они понимали, что перед ними, возможно, человек их крови, тот, кому должно было быть свободным, и это убогое издевательство и эта бессмысленная покорность тела, практически лишенного души, угнетала их и ранила больно. В остальном же он был вполне свободен. Он пас овец и никто не сомневался в том, что он отведет их туда, куда нужно и в точности приведет обратно, не сбежит, не украдет и не упустит ни одной, а если что, отобьет и от диких зверей, голыми руками и даже жертвуя собой, только потому что это было приказано, словно верная собака. Иногда его отправляли даже ночью следить за стреноженными лошадьми на поляне. Ночью никто другой из слуг не хотел особенно идти в лес, не оттого что там опасались встретить разбойников или кого бы то ни было из людей, а скорее из смутного суеверия. Возможно, того же самого, что заставляло их господина строить высокое укрепление. Но этому пастуху было все равно. Да он вряд ли и знал вообще, где он. Иногда его отсылали привозить воду снизу из колодца наверх в крепость. Он тянул повозку вместо лошади покорно и деловито. Принявшись следовать приказу привезти воды, он спускался за водой раз за разом, до тех пор, пока его не останавливали, так что если о его действиях забывали надолго, узники могли быть счастливы: у них будет теперь вода, чтобы утолить жажду.

Хотя он ничего не говорил, было очевидно, что он понимает поручения, которые ему дают, хотя бы самые простые – а такими они и были всегда. Он понимал их на местном языке, хотя было неясно, следуя скорее словам или жестам, или может быть интонациям голоса. Было неясно, что он вообще понимает. Узники пользовались его бессмысленными хождениями по двору по вечерам, когда у него не было никакого дела. Они, обессиленные, сидящие вповалку в своих кандалах, требовали принести им воды из большой привезенной им же самим бочки, и он шел за водой и нес ее обратно в ковше, и теперь надо было только вовремя сказать ему «стой», чтобы он не прошел мимо, потому что он не знал, куда и для чего он ее несет. Если ему говорили «стой», он останавливался и стоял, пока ему не говорили «иди», либо не делали жеста, показывающего, что ему следует удалиться. Стражники не следили за этими шалостями своих узников, давая им в этом волю. И совсем не следили за перемещениями безумного пастуха. Когда никто ничего не приказывал ему, он, ковыляя, ходил кругами без цели, почти не останавливаясь и глядя застывшим взором перед собой. Однажды, когда он проходил в этом своем блуждании мимо друзей по двору, они окликнули его, окликнули они его по-гречески специально ничего не показывая жестами и с самой вкрадчивой интонацией, скорее подозвали к себе – и, к их удивлению, он остановился, вероятно, поняв и этот язык. Остановился и стоял бессмысленно, ожидая дальнейших указаний. Они попытались спросить его, кто он, как его зовут, но словно смысл этих слов до него не доходил, ничто в его лице не менялось. Наконец они велели ему принести им ковш воды. Он повернулся и сделал это так же, как делал обычно.

Их сердца могли сколько угодно болеть при виде такого человеческого унижения, которому, видимо, уже никак нельзя было помочь. Однако именно этот калека теперь и казался им довольно полезным в их замысле. Ведь он, как они надеялись, точно так же, как и воду, мог бы принести им и другие нужные вещи, которые могли бы помочь им выбраться, надо было только точно разведать, куда его следовало за ними послать.

Теперь они звали его каждый день, они приманивали его, словно пса, и он правда уже начал чаще крутиться возле них, словно сюда его чем-то манило. Однажды, когда их несчастному слепцу вновь было дурно, мучил жар и он не мог работать, стражники позволили тому остаться, и пастух остался с ним, он сидел, и так, как ему и повелели, протирал больному лицо и глаза водой из ковша. Но казалось, что он делает это даже с некоторым соучастием, хотя может быть то была просто иллюзия.

Иногда он приносил им лишнюю еду, иногда он останавливался возле них и, казалось, вглядывался в их лица. Но потом отправлялся снова в свое бесконечное кружение, или уходил куда-то по указанию надсмотрщиков…

- Несчастный человек, - сказал Ферг.

- Да, совершенно несчастный, но нам полезный.

- Думаешь, он сможет помочь нам?

- Да, я разглядел куда его отправить, он принесет нам инструменты, - сказал чернобородый. – Снимем колодки, перелезем стену в безлунную ночь и попробуем украсть лошадей.

- Хорошо, сделаем так. Может нужно взять его с собой? – задумался Ферг.

- Непременно! – ответил чернобородый.

- Ты уверен? Не знаю, не лучше ли будет ему здесь остаться, чем испытать тяготы пути. Здесь он, кажется, на своем месте. Если боги ничего не изменят, доживет жизнь в покое.

- Да нет, он нам будет нужен, быть может.

- Зачем?

- Наверняка они заподозрят побег, и если пойдут за нами, выставим его.

- Они же убьют его, ты что!

- Нет, конечно нет! Мы его свяжем и выпустим со стадом. Он только их остановит, они отвлекутся, а мы пока убежим.

- Негоже это…

- Ему все равно, а нам спасение. Надо иметь заслон на всякий случай, так что я бы его взял с собой. Больно уж он послушен.

Ферг покачал головой с сомнением, однако промолчал. Странный нелепый человек вызывал у него сочувствие, ему жаль было оставлять его здесь Но не виделось и возможностей его спасти.

*

Наконец они дождались безлунной ночи. Весь день они пытались работать в полсилы, скорее производя впечатление деятельности, но не выполняя ее, чтобы не истратить себя до заката. Надсмотрщики не замечали их ухищрений, потому что обычно эти люди работали как волы и сомнений не возникало. Так что они ходили медленно, потягиваясь на жарком воздухе. Было как-то особенно душно, а к вечеру духота лишь сгущалась.

- Сегодня душно, давно не было такого зноя. Думаешь сегодня идти?

- Сегодня луны не будет, будет темно. Убежим незаметно…

Да, сегодня не было луны, и не было звезд, и еще на закате небо заволокла непроницаемая дымка. Растянувшись вечером на каменных плитах, они подозвали к себе калеку и велели ему принести им пару инструментов из сарая под холмом. Точнее же они сказали так: взять ведро и набрать воды внизу, подойти к сараю, взять большие щипцы, положить в ведро и идти наверх к ним. Одарив их бездумным и долгим взглядом, он отправился вниз. Они увидели, как он взял ведро. И далее он долго, долго, долго не появлялся, так что наконец, к темноте, они уже решили что их замысел на сегодня провалился, потому ли что он забыл о своем задании, оказавшемся слишком сложным, или же может быть его все-таки схватили за кражей… Они не знали, что произошло, а между тем темнота сгущалась. И когда она сгустилась почти уже до ночи, он наконец появился, в руке неся тяжелое ведро, вода из которого расплескивалась при каждом его хромающем шаге. Когда же он поставил его и спокойно пошел назад, они увидели сквозь ее разгладившуюся поверхность, что принес он не только щипцы, но все абсолютно, что могло бы им пригодиться. Итак, они сперва напились воды, а покуда подносили ведро к губам, благословляя того, кто его принес, прятали обретенные ценности в углы под солому.

- Если он не придет сегодня больше, мы пойдем без него, - сказал Ферг.

- Придется…

Кажется, все были в сомнениях, всем было как-то странно без него сейчас. Почему он принес все эти инструменты, как будто знал, что они им все могут понадобиться? И они все понадобились. Когда настала окончательная темнота и уже все остальные попадали без сил вповалку на пыльные плиты двора, мучимые гнетущею скапливающеюся духотой, они поднялись, распрямили затекшие ноги и руки, и принялись за работу. Работа была нелегкой, они пыхтели в темноте, а заржавевшие скобы все не поддавались, узники же боялись проронить лишний звук, сделать лишнее движение, еще же был слепец, который не справился бы сам и нужно было ему помочь…

И в какой-то момент перед ними вновь замаячил безумный пастух, точнее он пришел и остановился в отдалении, посмотрев почти с любопытством, а потом пошел вдаль словно бы по своим каким-то неведомым никому делам, пока чернобородый не произнес тихонько «стой!» Тот остановился и обернулся. Ферг умоляюще свел брови, но промолчал.

- Выйди до ночной стражи в ворота и жди нас на развилке дороги внизу, под стеною, - произнес чернобородый.

Приказ был совсем неясный, и он, конечно, выдавал их план полностью, но только можно было надеяться, что немой не заговорит и не приведет с собою стражу. Все переглянулись очень сурово. Они не знали, можно ли верить этому человеку, они не знали, что он таит под своей исполнительностью. Так что это было признание, почти откровение, жест полной веры. Чернобородый опустил глаза. Он понимал, что сделал недолжное и поставил под вопрос их замысел. Неясно, ради чего. То ли ради желания взять с собою безумца в качестве защиты, то ли надеясь, что свободный человек спасется вместе с ними от унизительного рабства…

Пастух посмотрел, качнул головою неопределенно, повернулся и ушел прочь.

Стараясь не обращать внимания на произошедшее, они продолжили пилить и разгибать ржавые скобы.

*

Наконец им это удалось. Услышав приглушенные крики снизу, скрип запирающихся ворот, они встали и подкрались к стене, и теперь уже освобожденные от груза цепей и колодок, вновь полезли на стену, могучий Ферг поддерживал других, и, подпрыгивая, подтягиваясь, они цеплялись и перекидывались через парапет, после же помогли залезть и ему. Там внизу слегка серебрилась узкая полоска земли, и дальше шел крутой-крутой склон, но они без страха скатились по нему, спустились по нему вниз, перетащив с собою слепца. Хотя показалось им теперь или нет, что кто-то крикнул тревожно? Неужели кто-то заметил все же их перемещения? Может быть часовой на башне что-то увидел в темноте? Но пока лучше было об этом не думать, они соскальзывали с хрустом и постукиванием камней книзу, и наконец добрались до основания холма. Теперь надо было совсем немного пройти до дороги, покуда она была скрыта тьмой, и, надеясь, что там не расставлена стража, быстро пересечь ее, найти поляну, где пасут лошадей, попробовать украсть их. И тогда уже лететь, лететь…

Они стали прокрадываться по кустам до дороги, и выйдя к развилке вдруг увидели в почти непроглядной темноте какую-то маячащую ковыляющую навстречу к ним фигуру. Неужели он послушался их приказа, даже столь неясного, и пришел сюда в точности как они сказали?

У Ферга сердце сжалось, и теперь он точно знал, что этого человека они должны спасти – во что бы то ни стало.

Но пока, тихо взяв его за руку, они скользнули в лес. Они скользили по кустарникам, выискивая место, где пасутся лошади. Сверху их удалось увидеть, но теперь трудно было найти. Вдруг калека остановился и очень резко дернул держащую его руку в сторону. Он поковылял туда и, не зная почему, но они пошли за ним, продираясь сквозь густые ветки и попадая ногами между выступающих корней. Но они прошли недолго, а может быть и долго, как какой-то огонек замаячил впереди, поляна, слабо освещенная его светом, открылась им, а на ней паслись лошади. Пять стреноженных лошадей.

Фонарь колыхался на ветке, слабо поблескивая в темноте. Никого не было. Пастух, должно быть, ушел. Может быть он испугался приближающихся шагов и спрятался за кустами? Как бы то ни было, они стали развязывать лошадям ноги, все еще надеясь ускользнуть незамеченными. Только все же было уже поздно: позади, пока очень глухо, но раздался лай собаки, и голоса, еще далеко, совсем далеко, но ясно было, что их побег был замечен. За ними направилась погоня… Увы, они переоценили степень своей ночной бесконтрольности… Быстрым движением они перевернули и затушили фонарь, чтобы не выдавал их в темноте. Темнота стала полной.

Скорее на лошадей и в лес. Чернобородый и Ферг слушали дыхание друг друга, убеждаясь, что они рядом. Двое других помогли залезть на лошадь слепцу.

- Калеку возьми к себе на лошадь, - сказал чернобордому Ферг.

Но калеки не было видно в темноте. Можно было надеяться, что он до сих пор стоит на краю поляны.

- Иди сюда, - позвал чернобородый. – Иди с нами!

Теперь ему тоже не хотелось оставлять калеку, даже несмотря на то что как раз им и был нужен этот самый заслон, о котором он прежде говорил. Но что-то останавливало его, что-то в том, как он сегодня им странно помог, что-то в том, как он спустился к ним на дорогу. Словно бы он действительно понял то, чего они от него добивались…

Там, во тьме, ничто не пошевелилось.

Лай собак раздался ближе, стук копыт уже был отчетливо слышен в тишине.

- Уходим, я задержу их. Бегите в лес! – крикнул Ферг.

- Оставьте лучше меня, я не хочу жить. Я поеду им навстречу… - простонал слепой, однако его лошадь уже утянули за поводья в темные кусты.

- Ну что же ты не идешь? Подойди ко мне! – окликнул вновь чернобородый, направив вперед лошадь, готовый сейчас же, услышав хоть шевеление в темноте, нагнать и поднять искалеченного спутника с собою на лошадиную спину. Он должен был послушаться, ведь он всегда выполнял приказы. Или это темнота так напугала его?

Но в это время голос от края поляны, хриплый и еле внятный, смешавшийся с приближающимся лаем, произнес:

- Уходите.

Они замерли и обернулись.

- Схвати его, а я задержу их, - сказал Ферг другу, развернув коня.

- Уходите! – раздалось теперь гораздо отчетливей.

И не только всадники, но даже кони, кажется, застыли в воздухе от леденящего холода этих слов.

- Это ты говоришь? – опомнился Ферг. - Садись на лошадь и уезжай!

- Уходите прочь, немедленно! Кругом! В лес! – раздался вновь голос, и в этот самый момент яркая вспышка озарила поляну, калека выступил из тьмы, его силуэт был отчетливо виден, его рука была поднята и протянута вперед. И вновь все скрылось. Несколько крупных капель упали с неба. – Дождь скроет ваши следы и никто вас не найдет!

- Мы должны уйти вместе…

- Прочь! – он крикнул так, что наверняка его слышали с дороги. Он крикнул очень громко и голос его замаячил эхом в деревьях. Он крикнул – и вдруг двое всадников одновременно повернулись на лошадях и поскакали в лес, словно потерявшие память. Еще секунду назад они не собирались этого делать, они думали схватить его проступившую сквозь грозу фигуру. Но теперь он крикнул – и они ринулись прочь. Этот голос… Это был странный голос… продираясь сквозь заросли, не говоря друг другу ни слова и глядя лишь вперед, они вскоре нагнали умчавшихся раньше товарищей, и только тогда наконец, поравнявшись с ними, и быстрым галопом рассекая низвергающиеся с неба струи, остужающие огонь в их воспаленных висках, они могли подумать: почему, почему они повернулись и бросились прочь? Что за голос приказал им? Что в нем было? То ли, что калека, прежде немой, вдруг заговорил? Что так поразило их? И вдруг почти одновременно вздрогнули, при очередной вспышке молнии увидев друг друга: это был голос, который они уже слышали прежде, и это был голос, которому они привыкли подчиняться.

Глава 3. Рудник

Что будет с ним, если она не придет? Она… Смерть! Вот ужас, который ему был уготован… Странное и прекрасное ужасающее лицо проступило как огненный смерч сквозь алое марево и, казалось, готово было испепелить взглядом.

*

Пробуждение жизни: Эпизод 1

Едва они скрылись, калека повернулся и медленно побрел назад, еле переставляя больные ноги, путаясь ими среди корней и ветвей в темноте. Он выгнал из кустов нескольких сонных овец, неизвестно как здесь оказавшихся, должно быть заблудившихся, и подталкивал их по зарослям перед собою. Наконец впереди затрещали ветки и замелькали огни, громкий лай огласил лес и несколько собак с завывание набросились на него, перепрыгнув через овец и опрокинув его на землю. Однако, прежде чем они вцепились в него, они узнали его, запрыгали вокруг него и завиляли хвостами. Всадники, подлетевшие вслед за ними и осветившие пойманного человека, изрыгнули проклятье – это было совсем не то, что они искали. Овцы замельтешили под ногами у лошадей, мечась и не понимая, куда им деться. Калека равнодушно поднялся и, медленно переваливаясь, начал их собирать.

- Ты видел их? Куда они ушли?! – крикнули стражники.

Калека поднял глаза, снова опустил и продолжил бродить за овцами. Он не умел отвечать на вопросы.

- Да брось же этих овец! Покажи: в какую сторону ушли люди? Ты это можешь?

Он снова поднял глаза и некоторое время смотрел в свете факелов вверх на обращенные к нему лица. Потом туманно указал куда-то вбок. Но даже тогда оказалось, что овцы перегородили всадникам дорогу.

- Проклятые овцы, откуда они здесь взялись? – раздраженно выпалил один.

- Возьми-ка этого дурака и отправь обратно в крепость, нечего ему здесь делать, - приказал другой. – А мы попробуем их поймать. Далеко они по этим зарослям пешком не уйдут!

И они поскакали, на всякий случай, в направлении, указанном им калекой, третий же подхватил его и помчал обратно в крепость.

Им не удалось продвинуться далеко в своих поисках, потому что ливень остановил их. Промокшие и злые они вернулись обратно ни с чем. Крепость бурлила: рабы не спали, но подставляли под струи дождя свои измученные тела, протягивали руки вверх, но наконец уже тонули ногами во вспенившейся грязи, вся солома промокла, вся одежда промокла, все промокло, о том, чтобы лечь, не могло быть и речи. Они сидели возле самой стены, прижавшись друг к другу и пытаясь согреться от предрассветной прохлады.

Но утром выглянуло солнце и все стало яснее, чем темной дождливой ночью. Беглецов не было. Лошадей не было. Следы были смыты водой, но если куда-то и вели, то далеко за реку, а вовсе не туда, где их пытались искать. В углу среди мокрой соломы валялись сломанные колодки, цепи и неизвестно откуда здесь взявшиеся инструменты.

Надсмотрщики привели калеку. Сам хозяин вышел, чтобы посмотреть на него.

- Никто больше не мог им помочь. Лошади, которых он должен был стеречь, пропали, и его видели у сарая с инструментами.

Калека стоял, глядя ничего не выражающим взглядом куда-то в сторону перед собою.

- Ты знаешь, куда ушли эти люди? – спросил хозяин почти ласково.

Ни движения в ответ, молчание. Все тот же отсутствующий взгляд. Нет, он не умел отвечать на вопросы.

- Ты помог им бежать?

Молчание.

- Признайся, и мы тебя простим.

Молчание.

- Ты украл инструменты и лошадей?

Молчание.

Хозяин остановился на мгновение и задумался. Потом вдруг произнес:

- Эй, иди, принеси воды.

Стоящий перед ним искалеченный человек медленно поднял взгляд на него и посмотрел прямо ему в глаза. Но не двинулся с места.

- Ты не слушаешь моего приказания?

Тот не двигался с места.

- Мне надоело это, - сказал хозяин. – Отправьте его к Елихо на рудник, там его научат, как слушаться.

*

Рудник был мрачным местом, мрачным и безнадежным, особенно же из-за своего управляющего, чье имя многие даже опасались упоминать, столь был грозен этот огромный ростом и черный глазом выходец из каких-то дальних степей. Он не знал жалости и, должно быть, никакого человеческого чувства. Некогда он был грозой лесов и предгорий, промышляя разбоем, однако каким-то образом, каким-то удивительным соблазном, местному господину удалось с ним договориться и привлечь его к законному делу. Возможно за знатное вознаграждение, а возможно – просто ради радости осуществлять безнаказанно свою жестокость. Как бы то ни было, но изматывая своих узников до нечеловеческого состояния, заставляя их работать и днем, и ночью, покуда они не умирали прямо с заступом в руках, он смог из убогого обедневшего рудника извлечь какие-то жалкие намеки на пользу, хоть отчасти обеспечивая своего господина столь желанным ему серебром.

А на деле, рудник был скорее тюрьмою, местом наказания преступников и провинившихся рабов. И мало кто покидал его живым, по крайней мере если Елихо присутствовал здесь – он этого не допускал точно. Видимо, угрюмое место это было проклятым не только для людей, но и для богов, ибо Ларес, даря крохи своего милосердия, редко кому позволяла, здесь погибнув, умереть на совсем или возродиться поблизости, словно души в ужасе уносились отсюда куда-нибудь дальше. Это злило Елихо, а узникам давало надежду, впрочем лишь постольку, поскольку они могли еще мыслить или чувствовать что-то кроме ужаса и боли, находясь здесь, так что темный след перенесенного страданья мог отравить для них всю возможную их будущую жизнь, сделав ее, одним только этим воспоминанием, тусклой и невыносимой. Непрерывный стон стоял здесь, непрерывно тяжелая плеть взрывала в кровь спины страдальцев, лишенных и сна и еды, но долбящих и долбящих твердые стены, глядя воспалившимися и постоянно слезящимися глазами, вдыхая распухшими ноздрями острую черную пыль и резкий запах нечистот, ибо здесь они и существовали, и умирали. Шеи их, ноги и руки связывала тяжелая и длинная цепь, они долбили стены, пока кто-то из них не падал, уже не замечая побоев, так что цепи грозили уронить остальных, и лежал, покуда побои вновь не возвращали его к сознанию, в то время как другие продолжали неустанно долбить и долбить. Если же кто-то уже не просыпался, стражи разрубали его на части и выбрасывали вон, а на его окровавленное место уже тащили другого. Раз в день им давали выпить несколько глотков воды, и приносили крохи еды, которую не доедали свиньи. Их головы были обриты, их лица были черны, их глаза слепли от темноты, и все они смешивались в одну неразличимую массу. Лишь изредка управляющий, заехав с очередной партией рабочей силы, или просто проезжая мимо, приказывал вывести все свое скрепленное глухо грохочущей цепью понурое войско, чтобы обозреть его, тая в углах губ злорадную улыбку.

Вот сюда-то и привели калеку, втолкнули по крутому проходу вниз в копь, едва освещенную парой факелов, надели на шею, на кисти рук и на щиколотки ржавые и липкие от запекшейся крови кольца цепи, зажали так, что она впилась в кожу, дали в руки заступ и, для острастки пнув его лицом в стену, так что кровь потекла из носа, чтобы не перепутал, что именно должен делать, оставили трудиться вместе со всеми остальными несчастными, мерно и гулко вонзающими железный край лома в едва поддающуюся породу или сгребающими наколотые от стен куски в скрипучие тележки. Стук множества неравномерных ударов и скрежет цепей оглушал. Но он взял заступ и стал долбить. Ему было, по сути, все равно. И долбил он темную стену настолько ровно и мерно, и настолько долго, что надсмотрщики сами в конце концов, раньше просьб и мольбы, которые слышались со всех сторон, раньше стонов и воздевания рук, принесли ему воды. Он обернулся, сделал несколько глотков, отвернувшись раньше, чем ковш от него бы отобрали, вновь обратился к стене и продолжил свою работу.

Среди надсмотрщиков, обычно жестоких и беспощадных, он скоро заслужил какое-то опасливое почтение, так что они старались не бить его лишний раз, ведь он почти не спал и почти не ел и почти что не пил воды, но изредка только тихо опускался к стене в глухом забытьи, из которого никакие удары не могли его вывести, причем лицо его и смеженные веки оставались совершенно спокойными, потом же, проведя без сознания может быть не более часа, сам поднимался и сам же вновь брался за дело. И даже соседи его, страдальцы, не помнящие себя, почти убитые и раздавленные непосильной работой и болью, почти переставшие замечать что-либо в мире, не могли не заметить все же его странной и бездушной работоспособности, временами оглядываясь на него со страхом. Странно, но созерцание этой мрачной сосредоточенности так устрашало их, что почти притупляло их боль. Они почти что замолкли и почти что уже не стенали, сглатывая загустевшую слюну пересохшим ртом и продолжая из последних сил долбить стену рядом с ним.

*

Так тянулись часы, или дни, или месяцы. Сколько времени прошло, он не знал, даже не собирался об этом думать. Он долбил стену. И так могло продолжаться бесконечно долго. Если бы в один какой-то неведомый момент к руднику не подъехал высокий всадник на взмыленном коне. Он объехал свои владения, прислушался к стуку заступов в глубине, оценил количество добытой за время его отсутствия руды, собрал надсмотрщиков и велел вывести заключенных на свет дня, так, чтобы он мог полюбоваться их видом.

На подкашивающихся ногах, почти падающие – а некоторые и падали и не могли двигаться дальше, и их тянули на себе другие, покуда надсмотрщики не изымали их из общего ряда и не отбрасывали в сторону – с трудом неся на себе свои цепи, щуря глаза от слепящего давно уже не виденного ими и ставшего для них болезненным света, они влеклись, чтобы выстроиться в ряд перед ним, дать себя осмотреть и быть отправленными обратно, на дальнейшее и нескончаемое мучение. Почти что голые и совершенно покрытые толстым слоем пыли, понурые и сгорбленные, с бритыми головами – единственная косметическая процедура, которую с ними регулярно производили, ибо Елихо желал видеть своих пленников одинаковыми – они стояли перед ним.

Обычно он проезжался мимо них на своем коне, быть может ему приходило в голову огреть плетью одного или другого из узников, особенно если бы тот вдруг поднял на него глаза. Потом хохотал и отправлял их обратно. Но сейчас он вдруг остановился, против самого центра этого ряда, и сосредоточил взгляд на одном из узников, который, в свою очередь, внимательно смотрел на него. Его лицо было на редкость изуродовано – но спокойно, а его глаза были широко открыты. И эти глаза не дали Елихо двинуться дальше. Он остановился и, ткнув в его сторону плетью, спросил надсмотрщиков, кто это такой. Конечно, они не знали, откуда им было знать? Здесь ведь все были одинаковыми и все были наравне, без разбора. Они сказали только, что это странный человек, который работает без устали. Тогда он повернулся к нему самому и спросил – должно быть в первый раз за все время он спросил узника о чем-то! – он спросил:

- Кто ты?

Но в ответ он получил лишь молчание и неотрывный внимательный взгляд его глаз.

- Я спрашиваю тебя, говори!

Ничего не произошло, ответом по-прежнему было молчание.

Елихо улыбнулся, в его улыбке было что-то жуткое, какое-то тайное зверство.

- Так ты не хочешь говорить со мной? Нет?.. Тогда я поговорю с тобою иначе.

Если узники смотрели на происходящее почти безучастно, опасаясь очередных ударов, все еще болезненно щурясь на свет, и сейчас ощущая лишь, что их никто не трогает, то на этот раз у надсмотрщиков уже задрожали колени, потому что они видели, как происходит нечто небывалое, а голос Елихо не предвещал ничего кроме расправы.

Тот же, между тем, медленно спешился и подошел к выстроившемуся перед ним ряду. Он смотрел в глаза пленнику, а тот смотрел в глаза ему. Наконец Елихо поднял руку и с размаху опустил кулак на его лицо. Тот пошатнулся, изувеченные губы разодрались в кровь и красные струйки потекли вниз, но он устоял на ногах, так и не отведя от своего мучителя взгляда.

- Так ты будешь говорить? Кто ты? Откуда ты? Как тебя зовут? – Елихо снова улыбнулся, как будто на этот раз даже приветственно, ободряюще.

Но ответом ему было молчание.

- Ну что же, ладно, не важно… Ты мне нравишься и так, - произнес Елихо и снова занес кулак. Двое узников, стоящих рядом, дрожали всем телом, охватываемые все большим ужасом, а Елихо все бил и бил свою жертву, покуда не превратил лицо ее в кровавое месиво, не задевая лишь глаза и пристально глядя, как они смотрели на него, как наполнялись болью и медленно тускнели. Наконец пленник упал и неподвижно повис на цепях, чуть не утянув двух других за собою. Едва удержавшись, скользнув на колени, они в ужасе ожидали наказания и для себя. И только сейчас кажется и Елихо, и надсмотрщиков, и узников, тех, кто мог еще что-либо замечать, поразило то, какая гнетущая тишина стояла над ними все это время, нарушаемая лишь тяжелым хлюпающим звуком ударов и наконец рассеченная звоном цепи.

Некоторое время Елихо стоял, тяжело дыша, глядя на лежащее перед ним в пыли тело. Потом наконец потер окровавленные руки, тряхнул головой и произнес:

- Ну вот, кажется, и познакомились.

И велел уводить заключенных. На вопрошающий жест надсмотрщиков, что делать с телом, он махнул рукой – пусть остается, где есть, пусть возвращается к работе.

Вереница узников протащила бездыханного человека до самого входа в копи, не смея оступиться или пошатнуться, хотя они изнывали под этой ношей, ноги несчастного, и так искалеченные, раздирались о камни, а железные ржавые кольца тянули их шеи вниз. Но все видели, что Елихо до сих пор не может оторвать от этого тела взгляда.

Наконец, когда они скрылись в темном проходе, надсмотрщики бросились к ним, сами взбудораженные и напуганные, подхватили избитого, помогли его дотащить до места, и, закрепив цепи в стенах, яростно накричав на всех, пройдясь плетью по спинам и заставив немедля взяться за работу, вернулись к нему, попытались смыть водою кровь и грязь с его лица и положить аккуратней на камни, чтобы дать отлежаться. Они даже положили свернутую ткань под его голову, и неясно было, делают ли они это из сострадания или из ужаса, или понимая, что если избитый не выживет и не придет в себя как можно скорее, то их хозяин им этого не простит.

Ткань пропиталась кровью насквозь. Они не трогали его, они дали ему лежать до утра. Однако утром, к ужасу всех, кто мог это видеть, он открыл глаза, поднялся и, с трудом нащупав свой заступ, принялся за работу. Зачем он это делал, они не знали, они все еще не заставляли его. Легкая дрожь пробежала по спинам надсмотрщиков, они принесли ему воды, он сделал несколько глотков и отвернулся, как прежде. Они даже забыли бить остальных и дали всем сегодня отдыхать больше обычного.

*

Однако перед закатом Елихо вновь появился возле копей, он где-то носился весь день, но не ускакал далеко. И он велел снова вывести всех наружу.

На этот раз он не оглядывал вереницу заключенных. Он сразу устремился к одному, чье лицо было окровавленным и распухшим, но который при его приближении снова поднял голову и направил на него свой упрямый взгляд.

- Рад тебя видеть, - сказал Елихо, не раздумывая, поднял кулак и ударил снова, и раз, и два. На этот раз пленник потерял сознание гораздо скорее. Все также не отведя глаз, не скорчившись от боли и не произнеся ни звука. Он лишь пошатнулся, отступил на шаг – и упал. И вновь повторилось то же самое, с тою разницей, что на следующий день он не смог подняться на ноги так скоро. Но день прошел и это повторилось еще раз, и потом еще. Только легкая дрожь проходила по его телу, и однажды первый же нанесенный по раздробленным и переломанным скулам удар лишил его чувств.

В тот раз несчастный узник уже не встал. Сколько стражи ни обливали его окровавленную голову водою, он лежал, едва приоткрыв опухшие глаза. И все же Елихо вновь вызвал всех своих пленных из их мрачных глубин. Его несчастного избранника дотащили почти волоком, потому что он едва передвигал ноги, но теперь поставили прямо перед ним, и он стоял, опустив голову низко и кровь капала с его разбитого лица крупными вязкими каплями на песок. Управляющий сошел с коня и медленно прошелся мимо всего ряда, вглядываясь в каждого и в каждом порождая ужас: никто не хотел бы быть так же избранным и повторить ту же участь. Но, пройдясь и одарив своим чуть посмеивающимся взглядом всех, он вернулся к тому единственному, что владел его вниманием полностью.

Елихо протянул к нему руку и медленно провел указательным пальцем по его испачканному кровью и грязью телу от живота и до самой шеи.

- Кажется, я не первый, кому ты нравишься? – промолвил он, разглядывая покрывающие того шрамы. – Однако что же ты сегодня не поднимаешь головы? Ты не посмотришь на меня? – он взял его за подбородок и запрокинул его лицо вверх.

Узник приоткрыл глаза и взглянул на него.

- Прекрасный взгляд, - промолвил Елихо. – Ни ужаса, ни мольбы… Однако твои губы не вынесут больше моих поцелуев. Не бойся, я тебя сегодня не трону. Но на днях зайду в гости.

Елихо отпустил его голову, и та медленно вновь склонилась вниз. Пленников увели. Их снова сегодня почти не мучили и не били и едва ли следили за их работой, лишь бы стук заступов раздавался вообще. Им даже дали побольше воды и накормили. У надсмотрщиков не было до них дела, все их помыслы были сосредоточены на одном человеке, который заслужил столь пристальный интерес со стороны их управляющего. Они напоили его водой, хотя он едва ли мог пить, сняли цепь с его шеи, чтоб он мог лечь, не мучимый ее трением, уложили его и оставили лежать в покое, пожелав ему внутри себя, чтоб Елихо не скоро его посетил. Эти люди, обычно жестокие, бесчеловечные и черствые, сейчас они не могли ничего с собою поделать. Они всегда били, всегда заставляли работать, всегда истязали без сомнений, но они впервые видели такую страсть. И, ловя взгляды друг друга, они видели, что их всех она напугала.

Несколько дней не появлялся Елихо и несколько дней несчастный узник лежал неподвижно на покрытом острыми кусками руды полу копи. С него так и не решились снять остальные цепи, лишь немного пододвигали вслед за его долбящими стену товарищами. Он не шевелился – потому что не мог, или потому что не хотел – но его и не пытались заставить. Иногда его поднимали и давали глоток воды, и он выпивал его, без страдания, без тени боли в глазах, хотя казалось, даже пить ему не хотелось.

Но в какой-то момент надсмотрщики, было ушедшие, чтоб проветриться от духоты и адского запаха внутренних помещений копи, вбежали обратно и скорее, раздавая тумаки и удары плетью, заставили всех стучать заступами и грести лопатами с особым тщанием. Подбежав же к лежащему, они подняли его и поставили на ноги и вложили заступ в его руки. Елихо шел сюда – как и обещал, он намерен был прийти в гости.

И он пришел. Он оглядел работников. Он втянул ноздрями спертый воздух, вобравший в себя пот и кровь, и нечистоты, и разложение, казалось, почти с наслаждением. В руках его была толстая плеть с длинными железными шипами и ею он немедленно заставил взвыть подряд сразу нескольких заключенных. Но не в них была его цель. Он подошел к узнику, стоящему без движения, опираясь на заступ, наклонив разбитую голову к стене.

- Здравствуй, я вижу, ты не работаешь? Встречаешь гостя? Молодец. Встречай! – он поднял плеть и стал удар за ударом бить его теперь по спине, раздирая кожу в клочья. – Ну, теперь ты можешь продолжать работать, что ты стоишь? – спросил он, продолжая наносить удары. Он не заметил даже, что делает это в полной тишине, потому что стук заступов прекратился и слышен был только звук этих ударов, разрывающих живую плоть. Потом очень медленно человек, стоящий перед ним, протянул к стене руки и словно бы с какою-то осторожностью о нее опираясь, сполз на землю. Заступ со звоном упал рядом с ним. Елихо пожал плечами, обернулся, и даже не возмутившись всеобщей тишине и тому вниманию, которое заставило всех забыть о чем-либо кроме происходящего, быстро и почти нервно вышел вон.

Ни один заступ не ударил больше сегодня и ни один удар плетью не прозвучал. Надсмотрщики дали пленникам воды и ушли, поволив им бессильно попадать на землю и спать всю ночь мертвым сном. К несчастному они даже не решились подойти. Когда подошли к нему на следующий день, в груди его не было дыхания и сердце его не билось. Прежде бывало, они отрубали мертвецу наотмашь голову и ноги и эти кровавые части в телеге для руды отвозили наверх, сваливая в яму за холмом, но теперь они осторожно разомкнули цепь и вынесли тело наружу. Лучше бы они этого не делали, лучше бы разрубили его на мелкие куски, но они не решились его даже мертвого сильнее поранить. Не то что прежде никого не забивали здесь до смерти и не то что даже кожу заживо ни с кого не сдирали, но эта буйная страсть Елихо и эта гнетущая тишина в ответ, она была сильнее, чем можно было вынести.

Елихо подошел, пнул тело концом сапога и с показным равнодушием велел выкинуть у сарая за холм, где сваливали все отходы, нечистоты и мертвые тела. Они отнесли его туда, положили осторожно с краю и тихо ушли.

*

Прошел день и настала ночь, и должно быть ее прохладное дуновение оказалось живительным, но лежащий на земле человек открыл глаза. Он не чувствовал боли, он смотрел на небо и над ним проступали звезды. Он любовался на эти звезды долго-долго. Но потом он вдохнул воздух, надеясь почувствовать его прохладу, и его оглушил ужасающий смрад. Он попробовал пошевелиться и жуткая боль пронзила его и что-то мягкое и склизкое захлюпало под ним. Он почти вскрикнул от отвращения, дернулся, снова остановился оглушенный болью, снова дернулся, и наконец, зацепившись рукой о корягу на краю ямы, смог вытянуть себя с неимоверным трудом наружу. Он тяжело дышал и грудь его разрывалась от какого-то немого ужаса. Он думал: «Где я? Зачем я здесь?» и не мог этого понять, не мог вспомнить, не мог собрать остатки мыслей воедино. Он сознавал только страшную не прекращающуюся боль и понимал, что она не оставит его здесь. Он должен был уйти, уползти, оставить это место, он не мог более здесь быть, он не мог более вынести этого и, почти рыдая при каждом движении, он пополз прочь по колючей земле прочь от ямы, сам не зная куда, только прочь.

Но он не мог бы уползти далеко. Он слишком скоро вновь потерял сознание. Елихо же не мог так просто оставить мысль о своей ускользнувшей жертве. На утро он отправился к яме посозерцать еще раз мертвое тело – но тела не было. «Должно быть Ларес забрала его, он исчез и воскреснет в каком-то другом месте», - предположили надсмотрщики, от всей души этого несчастному узнику желая. Однако Елихо грозно указал на землю, по которой тянулся кровавый след. Он прикрикнул на своих помощников гневно и отослал их заниматься остальными. Он даже не стал их обвинять в обмане, полагая, должно быть, разобраться с ними позже. Покуда же иная цель манила его, лишая всех других стремлений. Он быстро прошел вдоль следа и склонился над лежащим ничком неподвижно телом. Он поднял его и встряхнул. Он спросил, усмехаясь жутко:

- Что же ты, неужели ты хотел меня покинуть?..

На этот раз в глазах узника, едва очнувшегося, отразились ужас и отчаяние, но они вспыхнули на мгновение, и после боль заглушила все.

Елихо сгреб его в охапку и утащил с собою. Теперь он мог делать с ним все что хотел, теперь никто не видел его. Этот человек умер, его не было больше. Он втащил его в старый сарай и бросил на землю, бросил на спину, изувеченную и кровавую, так чтобы лицо его было обращено вверх и снова его застывший неподвижный взгляд был направлен на мучителя.

- Мне нравится твой взгляд, - сказал Елихо. – Мне нравится, как твое тело вздрагивает от ударов, как дрожь пробегает по нему, а ты не меняешься в лице. Если бы ты закричал или попросил пощады или хотя бы скорчился от боли – мне стало бы неинтересно, и я оставил бы тебя. Но покуда ты слишком нравишься мне, чтобы я мог тебя так просто оставить.

Но его жертва только смотрела вверх, беззвучно и неподвижно.

…О, этот человек, растерзанный и уничтоженный, он отдал бы все сейчас за то, чтобы закричать, однако сдержать крик однажды было легче, чем вырвать из окаменевшей груди хоть стон. Все мешалось, темнело, скрывалось в бордовом мареве…

- Ты так и не скажешь ничего мне? Или ты немой? Нет, я думаю, ты просто не хочешь говорить со мной. Мне жаль, что я так и не услышу твой голос, увы… - продолжил свой монолог Елихо.

Кажется, мучитель сам не мог уже вынести этого мертвенного молчания. Он медленно изводило его. Он взял руки своей жертвы, зажал между балок в потолке и сказал:

- Повисишь немного и упадешь, пальцы сломаются наверно. Может ты даже умрешь когда-нибудь, а если нет – я снова к тебе зайду.

Он отпустил висящее тело и оно забилось в воздухе, он же вышел вон и плотно закрыл дверь, прислонился к ней и некоторое время стоял, не в силах перевести дыхание и глядя алчным и неутолимым взглядом куда-то вверх.

…Всесметающая боль разъедала все. Он мог бы умереть, он мог бы умереть, он не мог больше жить. Это тело не могло больше жить, но оно все еще было живо. Оно не могло умереть, как не могло издать и крика боли. Оно могло только беззвучно биться в судорогах, видимо, вечно. Она не придет… Неужели она не придет – когда в последних мучительных корчах он будет звать ее? Она не придет чтоб утешить его и спасти от погружения в этот океан всесметающей боли. Что будет с ним, если она не придет? Она… Смерть! Вот ужас, который ему был уготован… Странное и прекрасное ужасающее лицо проступило как огненный смерч сквозь алое марево и, казалось, готово было испепелить взглядом. Но в этот момент что-то хрустнуло между перекладин, пальцы сломались, сухожилья оборвались – и все исчезло.

Елихо услышал звук упавшего тела. Еще раз он набрал воздуха поглубже в грудь – и отправился прочь от этого места.

*

Что бы он ни задумал сделать дальше, собирался ли он или нет прийти сюда еще, он этого не сделал, потому что в тот же день он лишился своей чудовищной работы. Большой отряд конных воинов прискакал откуда-то потрясая копьями и мечами, они сперва разорили крепость на холме, они ворвались в нее, круша все на своем пути, они перебили стражу, они затолкали во двор всех надсмотрщиков, и хозяина, и его челядь и под страхом расправы они пытались узнать одно: где тот хромой калека, который послушно исполнял так долго любые приказания? Ни богатства, ни земли не были им нужны, они хотели найти лишь одного человека – кем бы он ни был, они не знали, кто он, не смели знать, но они знали, что должны его найти. А его не было. Его отправили на рудник, вспомнил кто-то.

На рудник! Они бросились к руднику. Они связали надсмотрщиков, они вывели узников из мрачной копи, жалких, бледных, окровавленных, раздавленных, уничтоженных. Они смотрели на эту неразличимую толпу измученных до последней степени людей. Но все же они не видели среди них того, кого они искали. Никто не мог сказать им о нем, никто даже не понимал их. Ни узники, ни надсмотрщики, ни рабы. Они не понимали, о чем эти люди спрашивают их, а если бы поняли, они не знали бы, что ответить, но если бы и знали, то знали они одно: этого человека более нет в живых. Елихо убил его. Он убил его, а сам исчез, как только увидел приближение отряда. Он не собирался сражаться, не собирался сдаваться в плен, да ему было и не за что уже бороться здесь. Он вскочил на коня и умчался в лес, где его давно ожидали удивленные его столь долгим отсутствием друзья-разбойники.

Всадники-освободители бродили по жуткому унылому месту, ужасаясь тому, что здесь творилось. Да, несколько десятков людей они спасли от неимоверных мучений, теперь они стояли такие же унылые, как и их бывшие мучители, сливаясь в одну серую толпу. Но где был тот единственный, кого они искали? Проскакав столько времени, совершив удачный побег, они не вернулись сразу только затем, чтобы как можно скорее собрать отряд, вернуться и спасти его. Эта мысль придавала им сил. Они сделали почти невозможное, они сделали то, что так много времени до сих пор им никак не удавалось сделать, из-за чего они всюду терпели крах, попадали в рабство, прозябали в глухом углу мира… Теперь они сделали все, они явились с победой, окрыленные и полные сил. И они искали его. Но его не было нигде.

Они оглядели страшную смрадную яму, куда сбрасывали мертвые тела. Какое-то количество их, разложившихся и темных, лежало на дне, вместе с прочим сором и падалью. Слезы подкатывали к глазам и тошнота к горлу от этого вида. Это все нужно зарыть, приказали они слугам, пришедшим вместе с ними из крепости. Они открыли дверь в покосившийся сарай, точнее навес из балок, примыкающий к склону холма. Здесь был свален какой-то хлам, и тоже что-то разлагалось, и лежало одно, должно быть, не так давно умершее тело. Темное, кровавое, кажется, почти без кожи. Или просто уже разложившееся сильно. Несчастный человек – в таких мучениях он оставил этот мир и не возродился. Кем он был? Неужели он был настолько преступен, что заслужил такой жуткой участи?

- Здесь полуразложившийся труп… Его нужно похоронить, - сказали они и, с печалью в сердце, направились прочь. Ни мысли не закралось в их сознание, что они уже нашли то, что так усердно искали.

Со страшной тяжестью в душе они ускакали прочь, увели с собою несчастных, чтобы в крепости бывшие господа как слуги привели их в человеческий вид и отпустили… Они даже никого не захватили в плен. Просто уехали, согреваемые слабой надеждой, что если тот, кого они искали, исчез – кто бы он ни был – то он наверняка возродится еще и тогда может быть им удастся его встретить.

*

Старик слуга, унылый и покорный, отправился выполнять данное всадниками поручение. Рабы закопали страшную яму, забросали ее камнями из копи. А он вошел под навес и собрался было тащить мертвеца, чтобы похоронить его. И тут увидел, как тот дрогнул и шевельнулся.

Его вытащили и попытались отмыть – он был в грязи и крови, кожа его была изодрана в клочья, но он был жив, и дышал, и вовсе не собирался разлагаться. Его положили на телегу и увезли с собою в крепость, оставив рудник пустынным и заброшенным, так, чтобы о нем можно было и не вспоминать.

Месяц или другой прошел и выживший калека бродил уже бессмысленно по двору кругами. Он ничего не понимал, ничего не видел, ни на что не реагировал. Ему ставили плошку с кашей, он подходил к ней, опускал в нее обрубки пальцев и слизывал ее с них, а после сразу забывал и уходил, вот и было все, чем он поддерживал в себе жизнь. На человека он был мало похож, просто какое-то ковыляющее кругами неупорядоченное ни в какую форму почти безликое создание с потускневшим бессмысленным взором. «Лучше бы ты умер, бедный человек, чем жить таким», - думал старик слуга с глубоким сочувствием. Однако тот не умирал. Даже из тех, кто прежде видел его, даже из тех, кто видел его на руднике, никто уже не узнавал его, и никто не знал, откуда он появился. Просто странное создание. Ворота никто не закрывал, никто более никого не удерживал здесь, и однажды, отмеряя свои круги по двору, он вдруг свернул словно бы не туда и вышел вон, и пошел по дороге. Никто не обратил внимания как он ушел прочь, прочь куда-то по дороге от крепости, в ту самую сторону, в которую их былой господин поглядывал с опаской и усердно, словно от какой-то тайной беды, множеством рвов и стен хотел загородить свои владения…

Калека преодолел все эти недостроенные и полуразрушенные рвы и стены, даже не заметив их, и шел дальше. Шел, не замечая ни голода, ни жажды, не замечая ни дня, ни ночи, ни того, что дорога сошла на нет, пресеклась и покрылась густыми зарослями, по которым едва можно было пробраться. Растения вокруг становились все гуще и колючие ветви резали кожу, но он не замечал, и шел, не сворачивая, вперед. Не замечал ни разбегавшихся во все стороны насекомых, ни паутин, налипающих на лицо. Трудно было понять, какая сила влекла его вдаль, заставляла его, еле стоящего на ногах, покрытого еще не до конца зажившими шрамами, разламывать ветви, переваливаться через бревна. Из глаз его текли слезы и дыхание вырывалось из груди со свистом, но он даже этого не замечал. Если не знать, что он был безумен, что он едва ли видел куда идет, можно было принять его за человека, в последнем отчаянии прорывающегося к самой заветной цели. Но даже ядовитые насекомые, огромные пауки и шипящие змеи словно чуяли его безумие и опрометью расползались прочь, не жаля его.

Потом заросли поредели, стали прозрачней и чище, на ветках появилась свежая листва, а дорога вновь вынырнула из-под толстого слоя лишайников, мха и переплетенных корней. Она мягко стала взбираться вверх по холму, перемежая свой подъем большими плоскими террасами. Пряный запах цветов наполнил ночной воздух, пологие камни были теплы, и цикады пели в траве, нежными волнами стелящейся по склонам. Но и этого великолепия путник тоже не замечал.

Но там, наверху, на фоне сияющего звездами неба, высилась какая-то темная громада. Какое-то здание на самой вершине холма. К нему он и направил свои ковыляющие шаги так уверенно, будто точно знал, куда он идет. Но вошел он под его свод все так же без всякой мысли. Двери были распахнуты и луна, как раз взошедшая на небосвод, серебристым светом освещала полумрак зала. Внутри него, в глубине, мерцала статуя богини, гордо восседавшей на троне. Взгляд ее спокойною улыбкою смотрел из темноты. И безумец остановился напротив, глядя на нее в каком-то неописуемом восторге. Он долго стоял, вперив в нее свой взгляд и ловя на себе легкое колыхание воздуха, словно ее божественное дыхание. Потом он протянул к ней руки и хотел подойти ближе, но вдруг ему показалось, что тени зашевелились, что богиня встает и силуэт ее качается над ним. Издав вопль ужаса, он бросился прочь и, не разбирая дороги, не удерживаясь на израненных ногах, кубарем скатился по склону вниз, столь наполненный жутью того, что качнулось там, на холме, что вновь не заметил диких зарослей, огораживающих этот холм со всех сторон, сквозь которые продирался, спасаясь бегством.

Где-то вдалеке среди деревьев горел огонь. Яркая точка останавливала на себе внимание и, словно к спасению, он бросился к этому огню. Но когда он добежал, вскрик ужаса вновь вырвался из его груди, ибо огромная усмехающаяся фигура выступила из темноты и направилась к нему. Это был Елихо. Здесь, в заклятом месте, куда не смел показаться никто и о котором ходили мрачные слухи, он прятался в лесу и пировал со своими друзьями-разбойниками. Удача давно им не улыбалась, все дела их летели прахом. Они были злы – и пьяны. И однако, увидев вновь этот взгляд и услышав вскрик, Елихо захохотал громогласно:

- Ты сам явился ко мне? Ты соскучился по мне? Наконец я услышал твой голос!

Несчастный бросился было назад, но было поздно: хромому калеке было не убежать от них. Пьяные товарищи Елихо вскочили вслед за ним. Они настигли его в два шага, но их руки были, видимо, слишком сильны для его уже слишком слабого тела. Они, должно быть, просто разорвали его на части, доведя этим свою буйную оргию до предела. Наутро, проснувшись, они поднимались, кряхтя. Они валялись вповалку на поляне. Костер еще тлел слегка и тонкие серые струйки дыма сливались с легким утренним туманом, добавляя к его прохладе резкий запах золы. Их одежда была покрыта бурыми пятнами засохшей крови. Елихо покачал головой, оглянувшись. Он с трудом вспоминал о вчерашней встрече и даже не мог поверить сейчас, что это не было сном, рожденным его воспаленной фантазией. И однако его одежда и руки и лицо были в крови, словно кого-то он все-таки растерзал. Поляна была пуста, тела он не видел, и все же, сколь бы невероятным ни казалось, едва ли это было сном. А лучше бы было сном, подумал он. И сейчас ему не хотелось искать тело. Ему бы хотелось даже, чтобы этот человек умер наконец. Ему было в первый раз почти неловко за проявленную кровожадность. Хрипло кашлянув, он взобрался на коня и, попрощавшись с товарищами, ускакал прочь по каким-то своим только ему ведомым делам.

Его друзья нехотя поднимались, встряхивая головами, чтобы тоже вернуться от пьяного забытья к поискам разбойничьей удачи. Лениво и тяжело они бродили вокруг, когда кто-то из них тихо вскрикнул, зайдя за заросли кустарника. Прижимая руку ко рту в знак тишины, он звал всех туда. Там на траве мирно спал человек. Кожа его была чиста, тело его, окутанное белыми нитями, какие образуются лишь при переходе границы Ларес, а потом исчезают со временем, было на редкость красиво, лицо его было спокойно и светлые волосы мягкими кудрями рассыпались вокруг.

Разбойники столпились в изумлении.

- Он оттуда только что, из того мира, не надо его трогать, - сказал один.

- Не все ли равно?

- Место не то здесь…

- Ты что, боишься этих сказок про храм?

- Не то что, но все же.

- Это место точно не простое, оно благоволит нам, раз такая удача нам подвернулась!

- Да, теперь выручим денег.

- Да, в Эргинии за него много дадут.

- Царица такого оценит.

- Главное самим там не попасть к ней в руки.

- Сбудем его и быстро прочь!

Они наклонились, быстро набросили тряпицу спящему на голову, завязали глаза, связали руки, бросили на спину коня и помчали вдаль. Он не успел даже заметить, что с ним произошло, но почувствовав бешеную скачку, вытрясающую дух из груди, и тугую веревку на руках, издал протяжный и жалобный стон.

Глава 4. Башня

Он обернулся с улыбкой, потом вновь посмотрел вперед, в небо, и, оттолкнувшись от края окна, прыгнул вниз.

*

Пробуждение жизни. Эпизод 2

Они домчались до города немного спустя после полудня, остановились у самого его края, не въезжая в его пустые улицы, по которым бродила пыль и сор, подъехали к лачуге, притулившейся возле низких стен, но почти скрытой зарослями и стукнули условным образом пару раз. На пороге показался мрачный человек с кривым и покрытым рытвинами лицом, верно, это был один из местных стражей. Хотя он отдыхал сейчас от своей службы, в руке его был нож, а в другой дубина. Не слишком он доверял прохожим.

- Что привезли?

- Привезли кое-что! – ответили разбойники, сбрасывая добычу на землю, и едва упавший в пыль человек попытался подняться, они сами резким движением приподняли его и сняли повязку с его головы, подержали так, а потом вновь бросили лицом вперед. Тот вновь издал гулкий и отчаянный стон и замер.

- Сколько дашь?

Стражник ушел в дом, вернулся с помощником и мешочком в руке. Разбойник, взявший мешочек, воскликнул недоуменно:

- Эй, мало! Тебе больше за него дадут!

- Ничего мне за него не дадут, хорошо если кожу не сдерут. А вам могут еще – смотри-ка, открываются ворота, новая стража идет, а в башне сегодня с утра не спокойно. Так что убирайтесь подобру-поздорову пока живы.

Разбойники переглянулись и сочли за лучшее последовать его совету. Все же они получили довольно денег за столь нежданно свалившееся на них счастье.

Стражники, оставшись одни, окликнули кого-то еще, дряхлый старик выполз из щели.

- Займись им, приведи в порядок, скоро поведем его в город.

Старик замигал подслеповатыми глазами и засуетился вокруг. Пленника подняли с земли, завели во двор за угол хижины, надели на шею цепь, а руки развязали. Старик обвязал повязку вокруг его бедер и стер пыль с его тела. Тот стоял, не сопротивляясь, опустив голову. Потом ему наконец позволили сесть или, точнее, заставили сесть. И он сидел на ступенях, не шевелясь. Старик подошел к нему, протянул плошку с водой и спросил, хочет ли он пить? Пленник поднял голову и посмотрел на него, взял плошку в руки и хотел сделать глоток, но вода не хотела идти в его горло, хотя жажда мучила. Через силу он заставил себя отпить немного и отдал плошку, и теперь только с удивлением осматривал свои руки и свои ноги и свое тело без единого шрама, он провел рукою по лицу, и оно было чистым и ровным, без следов ожогов и побоев, Ларес убила его, извела его до последнего ничтожества, истерла в порошок, и теперь вернула его обратно, для чего? На шее его была цепь. Неужели для того, чтобы повторить все сначала?

Все это казалось повторяющимся кошмарным сном. На какой-то момент он и правда подумал, что спит. А может быть он действительно спал? Ему хотелось выть и сопротивляться, но сопротивляться не было смысла, или же просто не было сил. Он не знал, где он, и по-прежнему не хотел об этом спросить – ни старика, с сочувствием глядящего на него, ни мрачных уродливых стражей. Зачем они держат его здесь и куда собираются вести? И почему их взгляды, направленные куда-то поверх хижин, временами наполняются ужасом?

Погодя пришли еще стражи, человек пять или шесть, приземистые и покалеченные, один отвратительнее другого, но все же коренастые и сильные. Ему вновь закрыли голову тканью и потянули за цепь. Пленник не хотел идти, он запинался и спотыкался при ходьбе, но наконец они вынудили его идти быстро. Он шел и не знал куда, но сейчас он впервые думал – как ему освободиться? Пока, однако, это казалось совершенно невозможным.

Наконец, они, вероятно, дошли: очень скрипучие двери открылись перед ними и какие-то уже другие руки подхватили его, введя с солнцепека в холод сырого помещения. Повязку сняли с его головы, и он увидел вокруг себя каменный просторный холл, поддерживаемый в центре толстой колонной. Стены были покрыты истершейся росписью, возле них валялись старые, изодранные, но расшитые обильно ткани, а одна висела впереди, загораживая часть помещения. Его остановили и надолго оставили так стоять посередине зала, придерживая за цепь. Чего они ждали, было неясно, и оттого ожидание казалось невыносимым. Он хотел вырваться и бежать, но десяток стражей стоял вокруг и все не спускали с него глаз. Но он все же уже готов был вырваться и бежать, по крайней мере убить пару из них… Но в это время ткань впереди шевельнулась и слегка раздвинулась. Едва-едва – невозможно было догадаться, что за ней, но кажется, кто-то выглянул оттуда, сверкнул чей-то глаз. Вдруг громкий истошный оглушительный вопль раздался, пронзив все помещение насквозь. Громкий женский вопль, то ли отчаянный, то ли, напротив, торжествующий. Он был настолько яростным и оглушительным, что пленник отвернулся и поднял руку к лицу, словно желая от него отгородиться. Следом еще какие-то выкрики, еще какие-то непонятные слова раздались, целые потоки непонятных слов. Его схватили, подвели к колонне, ударили о нее спиной и затылком, почти что бросили к колонне, и обкрутили что есть сил вокруг во много оборотов железной тонкой, но прочной цепью. Он вновь остался стоять, совершенно обездвиженный и обескураженный этим странным обращением. Он едва мог дышать, а железо впивалось в его тело. Зачем они делают это? Кто кричал за завесой и почему этот крик показался ему столь отвратительным и жутким? Какой еще непредсказуемый ужас откроется перед ним, связанным и неподвижным, распластанным по широкому боку колонны, когда эта завеса распахнется. Он мог пошевелить лишь головою, руки его прочно были прижаты железом к стене. Он попытался откинуть волосы со лба, но и это оказалось слишком сложным, они упали обратно. И вдруг словно от этой последней неудачи, лицо его исказилось страданием, а из глаз невольно и неудержимо хлынули слезы. Он кусал губы чтобы остановить их – но не мог. И кто бы сейчас ни наблюдал за ним из укрытия – он не мог не злорадствовать при виде его горя, страдания и позора. И все же слезы его успели ослабить свой поток и высохнуть, застыв солеными кристаллами на щеках, покуда завеса отворилась. Прежде этого в залу вошло множество людей, бряцающих в бубны, украшенных лентами и ветвями, они все были уродливы и странны, но они хохотали и издавали много шума, они начинали какую-то пляску, и они начинали ее вокруг него, вокруг колонны, возле которой он стоял, прикованный. Ему становилось жутко и гадко от этих криков. Что за оргию они хотели произвести здесь? Что за оргию, центром которой он должен был стать? Какую чудовищную жертву они собирались здесь при помощи него совершить? Но наконец что-то звякнуло, цепи ослабились и упали. Он стоял теперь, удерживаемый вновь лишь за кольцо на шее. И в этот момент завеса распахнулась и огромное разбухшее, непомерно высокое существо двинулось к нему, раскачиваясь в такт музыке. Это была женщина, одетая в роскошные, расшитые золотом и покрытые камнями, но совершенно непристойные одежды, вовсе не прикрывающие ее тела, но напротив, выпячивающие ее страшные гигантские и обвислые груди вперед, с руками, стянутыми браслетами, и шеей, покрытой ожерельями. Одутловатая, дряблая, отвратительнейшая из возможных женщин, едва похожая на человеческое существо. Она выглядела как кошмар, точно как ночной непрекращающийся кошмар, но что было самым кошмарным в ее облике, что заставило его отпрянуть и закричать – он смотрел на ее черты и они казались ему знакомыми, он смотрел на ее черты и с диким ужасом узнавал в них изуродованные, расплывшиеся, искаженные, почти забытые, но некогда дорогие ему черты – и он не мог понять как он может видеть их здесь, ибо это были черты женщины, которую он не видел уже много лет и которую ни за что не хотел видеть здесь – его матери! Он закричал, загораживаясь от нее – это был кошмар, точно это был кошмар, он не мог очнуться от чудовищного поглощающего его сна. Зачем он видел такой сон? А она шла к нему, шла, покачиваясь при ходьбе, и вдруг губы ее исказила жуткая уродливая улыбка, и в этот момент ее лицо, наполненное похотью и развратом, утратило всякое сходство с матерью. Нет, это был страшный монстр, принявший обличие матери на пару мгновений, чтобы завладеть им, чтобы ужас сковал его и лишил способности к сопротивленью! А она все шла к нему, и наконец он, отступив на шаг, со всею силой выбросил руки перед собою, чтобы остановить ее. Но даже приготовившись и размахнувшись, он не ожидал от себя такой силы удара. Монструозная женщина отлетела с воем, отлетела до самой стены, сбивая своей гигантскою тушей светильники. Поднялся крик, страшный шум, полный переполох. Он рванулся, рванулся и побежал прочь, он оттолкнул одного и другого стража, пытавшегося остановить его, он выдрал цепь из удерживающих ее чьих-то сильных рук, он бежал, прорываясь сквозь толпу, нагоняемый воплями отброшенного им монстра. Но все же толпа навалилась на него и придавила его к земле, так что он не мог дышать, и била его, пока он почти не перестал чувствовать удары.

*

Он очнулся только тогда, когда его подняли, надели грубый балахон из толстой мешковины, и потащили куда-то наверх по бесконечным ступенькам. Его тащили очень долго, потом отворилась какая-то дверка, с его шеи сняли цепь и, подведя к краю колодца, осторожно и тихо сбросили его вниз. Пролетев довольно большое расстояние, он упал на солому и, едва сумев опомниться от падения, осмотрелся вокруг. Колодец был узкий и глубокий, только сверху была та дверка, которую только что заперли за ним, а с другой стороны, почти напротив нее – маленькое окно, прорезь в стене, но, пожалуй, достаточная для того, чтобы в нее можно было пролезть человеку. Некоторое время он смотрел вверх. Потом подошел к стене и потрогал ее рукой. Она была гладкой, совершенно гладкой. Не было никакой надежды добраться до верха. Он опустился на солому и тихо застонал, обхватив голову руками. Он долго сидел так и с ужасом перебирал события прошедшего дня, из которых каждое следующее казалось ему ужаснее предыдущего. Что за монстр с чертами матери преследовал его? И он до сих пор находился в его власти. Во власти, с которой ему невыносимо, невозможно было столкнуться. Перед которой мучения, которым его подверг Елихо, казались уже почти не имеющими значения. Этот монстр вернется – и тогда он полностью и абсолютно погибнет. Нет, он должен был найти выход, во что бы то ни стало. Он не знал где он находится и куда ведет это оконце, но почему-то верил, что в нем его единственная надежда на спасение. Он вновь поднял голову и посмотрел вверх. Но за это время свет чуть изменился. Прежде было совсем темно, а теперь словно сероватый туман пробирался через это окошко. И в этой серой дымке он разглядел стену лучше. Она была сложена из крупных камней, а сверху ровно замазана не слишком хорошей и уже старой, растрескавшейся штукатуркой, или еще каким-то составом, сквозь который хорошо проглядывали щели между камнями. Он постукал по такой щели и небольшой кусок штукатурки вывалился на землю. Он подцепил ее ногтем, она поддавалась плохо, но все же она поддавалась. Однако руками ее невозможно было выщербить, и солома ломалась, но если бы только был нож, или какой-то железный предмет – эта задача не составляла бы труда. А сделав прорези между камней, он бы мог легко подняться к окну. Только ножа не было и никакого железного предмета. Но может быть он найдет что-то… чудом. Он стал копаться в соломе, шарить в ней руками, выискивая хотя бы длинный камешек – и вдруг при очередном движении что-то звякнуло в углу. Звякнул металл! Он бросился к тому месту и нащупал рукою железный обломок – словно бы обломок бронзового украшения в две ладони величиной и со старыми следами позолоты. Его заостренные концы были ровно тем, что нужно, – лучше, чем что-либо. Они легко выскребали песчаный состав из щелей, и в образовавшееся пространство он спокойно мог поставить кончики пальцев ног. Он не знал, зачем и надолго ли его бросили в этот колодец, но он страшился, что за ним придут раньше, чем он достигнет цели, и спешил, взбираясь по уже проделанным щелям, держа спасительный обломок в зубах, задыхаясь, раздирая пальцы в кровь, прорезывая еще и еще щель между камней и вновь прыгая вниз, когда не доставало сил держаться. Наконец, его руки уже касались края окна. Едва отдышавшись, он подтянулся, сел на парапет и посмотрел за стену. Там где-то далеко-далеко с глухим шумом билось о камни море, расстилавшееся до самого горизонта. Легкий ветер долетал оттуда и шевелил его волосы. Над волнами, золотя их дымчатую глубину, медленно вставало солнце. Несколько верениц серо-золотых облаков тянулись по темному мареву вдаль. Он смотрел на открывшийся вид и его наполняло от этого созерцание неожиданное неимоверное счастье. Счастье свободы, которою дышало это пространство, словно счастье полета, дарованное лишь птицам. В руке он по-прежнему сжимал заостренный обломок. Он был таким спасительным для него, что казалось, от легкого мерцания его полустертых золотых прожилок, веяло дружеским теплом. Он хотел бы взять его с собою – туда, в сияющую даль, вместе покинуть эту башню, как будто бы они были оба равно чуждыми ей. Он воткнул его словно брошь в мешковину своей одежды. И все еще продолжал смотреть на поднимающийся рассвет. Он не хотел бы разбиться о камни, он хотел бы погрузиться в эту медленно светлеющую пучину и утонуть в ней. За стеною, кажется, послышались шаги. Он обернулся с улыбкой, потом вновь посмотрел вперед, в небо, и, оттолкнувшись от края окна, прыгнул вниз.

Том I. РОЖДЕНИЕ ГЕРОЯ. Часть вторая: Вступление

Никого рядом, никого совсем. Некому восхищаться им, некому ему сочувствовать, некому его истязать. Совершенно один. Какое прекрасное, какое редкое и какое новое чувство...

*

ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕВЕДОМОГО ГЕРОЯ

Часть 2. Волшебная страна

Вступление

Должно быть, падение длилось не долее нескольких секунд, но он успел насладиться ими почти как парением полета, покуда темное и отливающее металлом пространство воды не стало приближаться стремительным и огромным валом, под каким-то неимоверным углом возносясь над ним до самого неба. Оно казалось совершенно твердым, оно стояло прямо перед ним, и он успел только вытянуть руки вперед, словно бы защищаясь. Веер брызг, острых как стальные иглы, окутал и пронзил его, страшный шум поглотил ослепительным вихрем – и все исчезло. Исчезло и некоторое время не существовало. Потом шум возобновился на мгновение, кругом была тьма, и никакого тела, никакого веса, а далее все снова пропало, пока он не нашел себя барахтающимся на поверхности, пытающимся схватить ртом воздух и вновь захлестываемым волной.

Еще некоторое время прошло до тех пор как пришло осознание: он был жив – и он был в воде, в море, среди волн, далеко от берега. Видимо смог, оттолкнувшись, пролететь до поверхности воды столь удачно, что отбегающая волна подхватила его и как раз отбросила прочь от прибрежных камней, а теперь некое течение уносило его вдаль, потому что башня, которую он смог мельком увидеть, казалась уже совсем маленькой и далекой, уменьшаясь и удаляясь с каждым мгновением. Итак, он был в воде, среди волн. Ему никогда прежде не случалось плыть в воде – просто не приходилось. Однажды он об этом пожалел, увидев море, но после были только степи и пустыни, пустыни и степи. Его корабли плавали по океану, а он видел лишь пустыни и степи. Но теперь он был среди волн. Он даже не знал, стоило ли ему труда среди них держаться. По крайней мере, он точно знал, что утонуть в них было последним, чего бы он мог страшиться. Так что он давал им захлестывать себя, просто радуясь странности их колыханий. А они становились все выше, так что ему все труднее было приподняться над ними. Никакого берега он уже давно не видел и начинал понимать, что держаться на поверхности и вдыхать воздух становится все тяжелее, и, наверно, он совершенно выбился из сил, так как начинало казаться, что темнеет в глазах.

Да, все темнело вокруг, и он был уверен, что теперь наконец погрузится в пучину – но в это самое время почувствовал под ногами песок, и набежавшая с грохотом волна со всею силой своего гнева вытолкнула его на берег. Он не мог удержаться на ногах, но отполз от нее, когда она удалилась. Он вскарабкался на намытый высокий песчаный гребень, обернулся, и только теперь увидел, что небо сплошь затягивали мрачные тучи, где-то далеко среди них вспыхивали зарницы, а потемневшие и одевшиеся серыми коронами валы с грохотом обрушивались на берег. Начиналась буря, страшная буря, но эта буря сперва доставила его в безопасности до земли. Очередная волна, добежав, с головою окутала его пеной. Волны становились все больше и грозили смыть его обратно в свою пучину. Он перекатился через холмик, позади которого высились деревья и шумела густая сухая трава. Потом дотянулся до травы, только дотянулся до травы. Он смог положить голову на ее мягкий шелковистый покров. Лег на спину и последним движением поднес руку к груди, нащупав воткнутый в намокшую ткань одежды золоченый обломок. Тот был здесь. Словно некий друг, он был с ним. Тепло разлилось по немеющим членам – и глаза его закрылись спокойно и безмятежно.

*

Когда он проснулся, ему действительно было тепло. Солнце стояло высоко и изливало на все свой жар. Легкий ветерок колыхал уже подсыхающую одежду. Сколько времени прошло? Это было неизвестно. Сколько времени длилась буря? Может день, или два, или три? Но теперь было тихо и ясно и солнце уже успело высветлить местами бежеватую поверхность песка.

Он улыбнулся солнцу и вытянул чуть затекшую от сна руку, и, приподнявшись слегка, огляделся, но не увидел никого кругом, только берег и море и деревья позади, и вновь упал назад и долго лежал, глядя вверх с какою-то блуждающей улыбкой.

Наконец он смог собрать свои мысли. Он вновь был жив, он был на берегу и он был один. Пока он был один, хотя стоило это проверить. Стоило хотя бы встать. Он поднялся на ноги. Морская гладь за песчаной полоскою берега была светла и чиста. По правую руку тянулась гряда камней. Он поднялся на нее. Дальше берег заворачивал сильно в сторону, камни намыло, должно быть, течение, то самое, что со всей силой вышвырнуло его из волн.

И никаких следов человеческого присутствия. Ему показалось, что он утонул и очнулся на неком совершенно неведомом берегу, на страшном удалении от всех людей и стран, где-то, где еще не бывал никто. Он был один – но когда в жизни он был один? С ним всегда были люди. Он так привык к ним, что не мыслил себя без них, даже когда замыкался в себе и не замечал их. Но сейчас он был один. И вдруг он почти засмеялся от этой мысли. Никого рядом, никого совсем. Некому восхищаться им, некому ему сочувствовать, некому его истязать. Совершенно один. Какое прекрасное, какое редкое и какое новое чувство. Неужели оно сможет удержаться дольше чем на несколько мгновений?

Но никого действительно не было вокруг. Он сбежал по камням вниз и зачерпнул воды из гладкой лужицы, застывшей между границей леса и песчаным гребнем. Вода была пресной, должно быть это были остатки того, что налил дождь. Как же ему хотелось пить – он только сейчас понял, как ему хотелось пить! И как приятно было утолить жажду. На сером, смешанном с мелкими камушками песке у самой воды, за грядою выброшенных на берег тины и водорослей, которые начинали уже источать резкий и отвратительный запах, лежали большие раковины, глинистые и скользкие, а у кромки воды еле вздыхали и взмахивали томной вуалью полумертвые медузы. Он сел на песок, взял темную раковину, и раскрыл ее. Наполняющая ее масса была илистой и затхлой на вкус, но было таким удовольствием поедать их, что он едва остановился, опустошив несколько подряд. Что-то звякнуло на зубах, и это был не песок, он покрутил в пальцах маленькую белую крупинку, отсвечивающую всеми цветами радуги, маленькую кривую жемчужинку, она выскользнула и укатилась между камней. Он встал и вошел в воду по колено, умыл лицо и остановился, раскинув руки и подставляя влажное лицо солнцу. Потом повернулся, огляделся еще раз по сторонам, втянул носом воздух, и решив наконец, что запах гниения и морской соли на берегу уже наскучил ему, но более привлекает тот сухой ветер, что веет между деревьев, и щебет птиц в их вершинах, – смело и быстро направился вглубь берега под зеленеющие в вышине кущи.

Глава 5. Новый образ

Он точно не видел себя с тех пор, как бежал из своего лагеря, да и тогда вряд ли уделял этому внимание, он вообще не мог сейчас вспомнить, когда он мог посмотреть на себя в зеркало. И ему теперь нестерпимо хотелось увидеть отражение свое так, как он видел отражения этих кустов, деревьев и трав.

*

Образ и имя для сказочного персонажа. Эпизод 1

Он шел долго и не останавливаясь, прямо вперед между деревьев с гладкими и голыми стволами, с серебристой, почти до звона твердой корою и маленькими пучками толстых кряжистых веток на самых верхушках высоких стволов. Под ними было светло и ветрено, и все было покрыто светло-желтою травою, высокою, выше колена, мягкой-мягкой, как будто бы неживою. К закату он сел под одним из деревьев и нарвал этой травы побольше, чтоб сплести себе пояс для одежды, слишком свободной и беспокойной, и сделал длинную, длинную косу с узлами на двух концах, а обвязавшись ею, дождался как раз темноты и первых звезд на небе, свернулся среди тонких и нежных стеблей и уснул до утра. Утром же вновь отправился в путь, и шел до вечера и вновь уснул, овеваемый легким ветром, не тревожимый никем и укрытый в мягкой траве.

На следующее утро он долго лежал и не хотел подниматься, но когда поднялся, понял, что есть все же нечто странное в этом прозрачном и светлом лесу – сухая трава и высокие деревья с совершенно гладкими стволами, щебет где-то вверху, и ни единого живого существа вокруг, кажется, даже пчелы не летали, даже мошкары не было, и ни капли воды, ни ручейка, между тем как он шел уже два дня, а солнце светило ярко, и ему начинало хотеться пить. Однако он пошел вперед, и шел весь день, быть может, он немного свернул в сторону, быть может где-то присел передохнуть ненадолго, он даже не обращал внимания на то, как идет, только заметил в какой-то момент, что лес изменился, он стал темнее, трава стала ниже, а ее место занял кустарник, местами колючий, с неровными изъеденными какою-то порчей листьями. По-прежнему ни одного ручейка не встретилось на его пути. Он копнул пару раз землю своим железным обломком, но там, где и удавалось добраться до почвы сквозь слой опавшей листвы, она рассыпалась в пыль. Он бы хотел залезть на дерево, чтобы взглянуть сверху, куда ему стоит идти, однако стволы были гладкие как стекло до огромной высоты над ним. Когда же он остановился и хруст травы и корней под ногами затих, он вдруг обратил внимание на еще одно изменение, которого раньше каким-то образом не приметил: щебет птиц пропал над ним. Вокруг было совершенно и мертвенно тихо.

Он прошел еще дальше. Показалось, что между деревьев заметен просвет. Да, здесь была небольшая поляна, окруженная густыми кустами. Небольшая, но какая-то в этой странной тишине на редкость унылая. Вдруг бросилось в глаза, что край ее был взрыт следами копыт, а трава покрыта густо чем-то темно-бордовым, словно кровь, в другом же конце ее был след от костра: немного еще не до конца развеянной золы. Пожалуй уже немалое время прошло с тех пор, как здесь жгли костер, может быть даже дождь прошел, хотя ни следа влаги не осталось. Но главное, это были первые следы человеческого присутствия, которые он встретил за эти дни. Нет, не в нехоженый край он был заброшен, здесь люди были, и почему-то их пребывание здесь не казалось добром. Что это за люди, что они делали здесь, зачем залили кровью траву и куда исчезли? В полумраке этого вдруг ставшего неприветливым леса, в мертвой тишине, сгустившейся над кронами, эти вопросы звучали тревожно, но, оставив неприятную поляну, он двинулся дальше. Хотя гладкие и твердые стволы вокруг сменились черными, морщинистыми и кривыми, у него уже не было желания забраться наверх, а может быть не было сил, он чувствовал, что язык его напух и гортань пересохла, а между тем солнце рыжело и краснело, показываясь временами низко в просветах веток. Кустарник, все более колючий и более кривой, загораживал путь, а на лицо то и дело налипали паутины. Хотя их обитателей тоже не было видно, но менее всего ему хотелось ночевать сейчас среди этих зарослей невдалеке от мрачной поляны, оскверненной следами людей, впереди же высилось что-то темное и непроглядное, скрытое бесконечным переплетением веток, и сейчас в первый раз в сердце его кольнуло больно сомнение, стоило ли сюда идти, верно ли он пошел вперед через лес столь бездумно. Однако ничего не оставалось, он сделал еще несколько шагов, отбросил от себя еще несколько испорченных и закрученных густой паутиной веток, перелез через несколько поваленных стволов, загораживающих дорогу, оступился на острых кореньях и остановился почти в отчаянии, чтобы вслушаться в мертвенную беззвучную, безголосую тишину. И в этот самый момент, когда он остановился, где-то очень тихо, очень далеко, он услышал журчание. Звук легкого падения воды, слабой капели. И звук этот шел оттуда, где ветки сплетались гуще всего, где было темно, но где, может быть, за сплетениями растений, вверх поднимался склон холма.

В непролазных зарослях, которые неожиданно его окружили, несколько ветвей были сломаны, разбросаны в стороны, образовав проход. Он бросился вперед, нащупывая путь в сгущающейся из-за обильной растительности темноте, хотя, взглядывая вверх, видел, что небо в ее просветах еще был светлым. Вода журчала все слышнее, и наконец он ощутил ее влагу под ногами, наконец он продрался сквозь кустарник, весь испачканный и исцарапанный, но все же прижался к холодному мшистому камню совсем рядом с тем местом, где вниз по нему стекала вода, приблизился к этой струйке и дал себе волю напиться. Отдышался, потом схватился за ветку, свисающую сверху, подтянулся на корнях и камнях, и выбрался наверх утеса. Несколько мелких плодов упали с потревоженной ветки вниз, он посмотрел им вслед, но направился выше, и выбрался на ровную террасу.

*

Однако зрелище, которое предстало ему, заставило его мгновенно забыть обо всех перипетиях карабканья по кустарникам, о мрачной поляне, посещенной неведомыми людьми, о странном лесе и молчании птиц. Терраса была освещена последними лучами закатывающегося солнца. Она была широкой и плоской, а за ней далее вверх уходили еще несколько уступов высокого холма. Среди камней, огораживающих террасу, бил источник, вода будоражила поверхность небольшого пруда, и, переливаясь через край, стекала вниз. Вокруг же пруда росли деревья, их подсвеченные оранжевым светом ветви склонялись вниз под тяжестью фруктов, лиловых, желтых, алых, сочных, падающих на землю и лежащих грудами среди ярко зеленой травы. Никто не собирал их, сухие ветви там и здесь проглядывали сквозь чрезмерность плодородия остальных. Никто не ухаживал за садом, и никто не созерцал его красоты. Длинные плети цветочных лоз, покрытые шапками синих, белых и бледно розовых соцветий, спускались по камням вниз, источая благоухание. Он поднял несколько плодов с земли, несколько свежих плодов, которые не нужно было даже срывать, чтоб утолить голод, ибо он шел три дня и не видел на пути своем ничего живого, теперь же он пришел в сад, казавшийся волшебным. И он направился вдоль по террасе, покуда не вышел к большому и просторному подъему, медленно восходящему до самой вершины холма, среди цветущих кустарников и отягощенных урожаем деревьев. Воздух был пряным и сладким, и цикады пели в траве, бабочки порхали по цветам, и жужжали умиротворенно пчелы, и вдруг переливчатое пение птицы раздалось где-то в темнеющих ветвях.

На вершине же холма стояло здание, здание, широкий открытый вход которого окружали увенчанные изящными капителями колонны. Над крышей его колыхались раскидистые ветви двух высоких сосен. Дорога была, хоть и прочной, но выщербленной и старой, проросшей там и здесь травою. Вероятно по ней очень давно никто не ходил. До входа вела лестница, ступени ее кое где просели и растрескались, однако все же выглядели величественно. На фронтоне виднелись полустертые буквы, но сейчас, в полумраке заката, он не смог их разобрать, тем более что почти по центру из тонкого зазора между плит пробилось тонкое деревце, покрытое свежей листвою, и несколько высоких травин, с колыхающимися кистями на концах.

Заброшенный храм какого-то неведомого божества, заброшенный, или, может быть, специально загороженный, огражденный густыми зарослями, через которые путнику, который не столь безнадежно заблудился в лесу, не захотелось бы пробираться. Храм, окруженный великолепным и никому не нужным садом, благоухающий всеми ароматами, которые могли бы доставлять наслаждение, и скрытый совершенно от всех. Он вошел под его темный свод и вгляделся в глубину помещения. Пол был засыпан сором и покрыт пылью, свет, падающий через отверстие в потолке, не нарушал полумрака, но в глубине мерцала статуя. Там, перед ним, на высоком троне сидела богиня. Лицо ее было погружено во мрак, хотя на фигуре были видны, поверх темного камня, редкие следы позолоты, вероятно, стертой ветром и дождем. На плечи ее и грудь по сторонам от лица спускались две витые волны волос, а каменное платье широкими складками падало на постамент. Тонкие руки покоились на подлокотниках трона.

Он подошел ближе и вгляделся, и вдруг ему стало не по себе: ему показалось, что он уже видел ее, видел эту фигуру, и в этом облике таилось для него что-то ужасное. Сердце ни с того, ни с сего сжалось в груди, словно он нарушил что-то запретное, словно он не должен был здесь быть, словно это место было не для земных глаз. Но он все же сделал шаг вперед, почти содрогаясь внутренне, он подошел ближе. Ее черты проступили из мрака, прекрасные и холодные черты, легкая еле уловимая улыбка плотно сжатых равнодушных губ. Она точно была ему уже знакома. Ему захотелось скорее выйти, бежать отсюда. Но тогда, в этот самый момент – должно быть закатное солнце бросало на землю последний свет, и он робко прокрадывался сквозь полумрак святилища – в этот самый момент над ее головою он заметил корону, точнее некое веерообразное украшение, удерживающую ее прическу, широкий круг из острых железных, чуть отливающих золотом лучиков, словно нимб, мерцающий вокруг ее лица. Одна сторона его была сломана, нескольких звеньев не хватало.

Путник, уже готовый уйти прочь, почти что вскрикнул. Он вырвал из ткани своей одежды железный обломок, взглянул на него, потом на корону, почти бегом подлетел к статуе и, сорвав уже опутавшую металлические пики паутину, приложил к выломанному месту. Обломок точно встал в проем. Так точно, что, кажется, ему даже удалось зацепиться и не упасть, остаться в короне. Так вот он, спасительный обломок, вот какого украшения он был частью! Эта неведомая богиня – значит это она помогла страдальцу, значит ей он обязан был своим спасением, ей, от которой только что готов был в ужасе бежать, сам не зная, почему?

Он отошел на несколько шагов и смотрел на нее потрясенно, и вдруг последний закатный луч, яркий и рыжий, пронзил пространство, пролетев прямо рядом с ним и упав на сидящую фигуру, озарил ее лицо и корону над ее волосами, которая вдруг вспыхнула золотым сиянием. А улыбка ее уст, выхваченная лучом, стала ярче и, словно бы, благосклонней, словно бы наполнилась теплом, а глаза ее засияли. Странник смотрел на нее с восхищением и не мог насмотреться, и чувствовал, как грудь его наполняется каким-то безмерным счастьем.

Наконец он вышел из-под каменного свода в засыпающий сад, возвышающийся на фоне темнеющего неба, полный ночных запахов и звуков. Ему хотелось танцевать под их мелодию, но усталый, он упал на траву и смотрел на золотое, мягко темнеющее небо, потом на выступающие на нем крупные звезды, и на их густую алмазную россыпь в ночи. Он засыпал и, проснувшись, встречал солнце, и лежал в траве, раскинув руки, улыбаясь, окутанный дремотою, и не желая ни вставать, ни идти, но ловя на своей коже легкие дуновения ветра.

Он бродил среди цветущих кущ, умывался водою из прохладного родника и срывал плоды с гнущихся под ними веток, он не хотел ничего делать и ничего узнавать, но наконец, сидя возле теплых камней и откинув голову, наблюдая движение солнц по небу, он собрал свои мысли и свои воспоминания, тонущие в тумане. Он подумал: кем он был? Когда-то он шел походами в чужие земли, сражался, разрушал города – зачем? Он хотел покорить весь мир, он шел все далее на восток, навстречу солнцу – зачем? Только затем, что так положено было делать царю, что ему сказали: так положено было делать? Но зачем? Он не понимал, зачем. Словно ведомый неведомой ему волей, он изнашивал себя, истощал бессмысленной деятельностью, и наконец, словно раб, измученный оковами, он рвался на свободу, как он же сам, там, в башне, перед лицом чудовищного монстра, с отчаянием, с криком рванулся из сковывающих его цепей, даже зная, что не разорвет их, просто потому, что неволя стала слишком мучительной. И он прыгнул из окна в бездну, навстречу свободе. Да, эти бреющие куски воспоминаний об ужасе последних лет, сплошная боль, ничего кроме боли, – они были лишь гротескной картиной всей его жизни. И вот он был свободен, освободившись и внутренне и внешне, он замер теперь в покое, в полном и окутывающем блаженстве покоя в этом своем отгороженном от все мира одиноком раю, озаренном сиянием божественной улыбки…

*

Он медленно поднялся и отправился наконец исследовать место, в которое попал. Все же он хотел знать, куда он попал, почему это место было ограждено от мира, заброшено, забыто, ведь когда-то здесь явно были люди, когда-то они посещали этот храм, когда-то они жили здесь.

Холм поднимался тремя террасами, широкими, ровными, окаймленными искусственно сложенными каменными стенами, которые теперь были увиты густым плющом и цветами. В этих стенах были сделаны двери, которые вели, вероятно, во внутренние помещения под холмом, двери были плотно закрыты, проржавели и не поддавались. На средней террасе он нашел также врытые в землю помещения, подобные маленьким домикам-пещеркам с полуразрушенными навесами – деревянные опоры сгнили и сломались, а камни раскатились в стороны, но внутри еще была видна какая-то утварь, остатки истлевших покрывал, одежды, все распадалось в прах, едва он пробовал коснуться. Должно быть здесь обитали жрицы. Изящество обстановки говорило об этом. Но они исчезли. Сколько времени могло пройти с тех пор, как люди покинули это место? Должно быть, десятки лет. Он все же, при помощи толстых веток, смог с огромным трудом открыть ведущие под холм двери. За ними открывались просторные и прохладные залы. В нижнем, должно быть, хранили некогда припасы, остатки плетеных коробов виднелись, и большие глиняные чаны, в основном разбитые, все было разорено, превращено в кучу хлама, а над остальным потрудились мыши. Выше он нашел место хранения различной утвари и вещей, кое-что было еще пригодным к использованию. В железном сундуке, закрытом плотно, он обнаружил отрезы еще не попорченной ни мышами ни тлением ткани, которую вытащил на свежий воздух, раскидал по камням и развесил по веткам, чтоб избавить от затхлого запаха, постановив сделать из нее себе новую одежду. Здесь была также кое-какая посуда и инструменты, еще крепкие плетеные корзины и даже соломенные шляпы, закрывающие от солнца и вовсе не собирающиеся развалиться на куски. Он порадовался своему открытию и двинулся дальше. Третье помещение было самым таинственным и самым мрачным. Здесь стояло несколько резных сундуков, и возле одного из них лежал, прикрытый истлевшей тканью, уже побелевший скелет. Длинные серые волосы, закрывавшие череп, шевельнулись от дуновения воздуха и опали на пол. Это была женщина, несколько украшений лежало рядом с ней. Дверь не была закрыта снаружи, но поддалась тяжелее всех: изнутри ее как щеколдою загородили толстою палкою. Однако теперь дерево истлело и сломалось. Итак, женщина заперлась изнутри в этом помещении и умерла здесь. На крышке сундука, возле которого она лежала, стояла чернильница, уже иссохшая, и светильник, и лежало несколько мелко исписанных желтых табличек, видимо разорванных кусков папирусного свитка, положенных обратною стороною. Женщина писала что-то перед смертью, писала на том, на чем попалось, видимо, чтобы что-то сохранить. Но прочитать он не мог: здесь было темно, и почерк был неясный, но даже так, разглядев буквы и поняв, что они греческие, он не мог разобрать слова, потому что, кажется, они были сложены на незнакомом ему языке. Пошевелить листочки он не решился, они казались слишком хрупкими, а он еще надеялся попробовать разобраться в записи, сделанной последней обитательницей этого места, много лет назад в последние минуты ее жизни. В других сундуках были еще свитки и глиняные таблички, покрытые письменами, это видимо было хранилищем их священных текстов, по крайней мере, найдя один, в котором с радостью узнал знакомый язык, он не прочел ничего кроме гимнов и восклицаний. Теперь он вспомнил про надпись над входом в храм и, вновь всмотревшись в нее, разобрал посвящение некой богине Фаэре. Да, Фаэре была богиней, которой поклонялись на Ларес, существовали какие-то тайные культы, он слышал о них и прежде, но не уделял внимания – ему было тогда не до них. Говорили, что это единственная богиня, которая снисходит к людям, однако он не думал о ней. Теперь, однако, он мог убедиться в правоте этих верований. Она снизошла к нему и помогла ему, и буквально приютила в своем доме, в который он неожиданно для себя пробрался сквозь все поставленные ею заслоны. Некогда этот дом был полон обитателей, но теперь заброшен. Отчего так случилось, или они разгневали богиню? И как обломок ее короны очутился в башне?.. Может быть башня эта была даже где-то недалеко? И монструозная женщина все еще была там? Что это было за место, что за проклятое место, среди которого возвышался на холме забытый и оставленный храм?

Он вымел из храма сор и сухую листву, усыпающие пол, снял со статуи остатки оплетающей ее паутины, и, воспользовавшись обнаруженной утварью, нарезал несколько букетов из в изобилии окружающих храм цветов, расставил их в кувшинах возле статуи, чтоб оживить их запахом и весельем пустое помещение. Довольный сделанным, он улыбнулся богине – а она словно бы ответила ему, свет сиял на ее губах! – и отправился вновь в хранилище текстов, вынес таблички на свет дня, разложил рядами и углубился в их изучение.

Изучение это заняло у него далеко не один день, много долгих дней увлеченного сравнения. Но в конце концов он смог нечто понять. Итак, эти люди писали по-гречески, но те записи казались самыми старыми. Потом они стали пользоваться греческими буквами для письма на своем языке. Долго вникая, он все же узнал этот язык – это был местный язык, некоторое количество слов которого он знал и, разобравшись, сравнивая, научился понимать его. Из разложенных на траве табличек и свитков он узнал теперь кое-что о том, о чем прежде не знал – о том, что это было за место, что за мир, в котором неожиданно для себя обнаруживали себя люди, оставив Землю. О борьбе богов, о духе-разрушителе и его гибели под испепеляющим взглядом богини, о разделении миров и о переходе между ними. Он узнал и о храме, о его основании в давние времена, и о городе, имя которому было Эргиния. Он даже слышал о нем прежде – о городе, который греческие странники основали в давние времена где-то на берегу дальнего моря, о мифическом благодатном месте. Слухи о нем таяли в тумане легенд, и воспоминания о его сказочном изобилии стирались в забвении, сменяясь какими-то темными догадками о постигшей его катастрофе и разорении. Благодатное место помрачнело и стало страшным, и теперь рассказы в найденных им письменах повествовали о темной царице, погубившей его сладостный покой. Здесь речь шла и о статуе, прекрасной и волшебной, созданной неким скульптором, сгинувшим в небытии, об изваянии губительной силы, украсившем храм, и о злосчастном отпрыске царицы, последнем правителе города, чье царство было самым мрачным из всех. На этом рассказы прерывались. Он хотел бы прочитать записи, оставленные умершей жрицей. Ее останки он бережно обернул в ткань и похоронил позади храма, засадив могилу белыми цветами. Он давно уже снял с сундука крышку, чтобы добраться до его содержимого, и теперь вынес ее наружу, все еще боясь прикоснуться к истлевшим листкам, потревожить их и лишиться этого последнего свидетельства разрушения.

Однако теперь он прочел то, что смог, потому что листки находили один на другой, так что не весь текст был виден, а почерк был столь сбивчивым, что слова сливались и путались, так что отнюдь не все можно было понять. И все же он прочитал историю о юноше, рожденном царицей, о его красоте, о его безрассудстве и о том, как он пришел, по наущению матери, чтобы осквернить храм, как обесчестил жрицу, светловолосую и прекрасную, которая вроде как, по уверениям писательницы, и не была человеком, но какой-то феей или нимфой, и в то же время как полюбил ее без памяти, и как после нечто явилось, что заставило его то ли одуматься, то ли напротив совершенно лишиться разума, нечто явилось как тень, и то ли погубило его, то ли спасло, но дальше текст не был виден, и не было ясно, осуждала ли писавшая текст жрица этого юного царевича, или скорее сожалела о нем. Далее из того, что он смог прочесть, следовало, что ревнивая мать, одержимая страстью к сыну, сперва расправилась с его возлюбленной, которая тщетно хваталась за статую богини, ища спасения, но лишь отломала кусок короны с ее головы, и была утащена беснующейся толпой куда-то в башню, где ее должны были держать в колодце и после скормить хищным птицам, после же, увидев, что отпрыск ее ей также более неподвластен, решилась погубить его этим же способом, однако он выбрался из колодца через окно и прыгнул вниз.

«Неужели!» - воскликнул увлеченный читатель – и вздрогнул от звука собственного голоса, потому что только сейчас понял, как долго не произносил ни слова, и вот это изумленное «Неужели!» было первым, что он произнес вслух.

Юноша прыгнул вниз и разбился о камни, а мать поклялась, что он вновь родится и вновь родится от нее, и снова будет с нею, но жрица, писавшая это, услышала обо всей этой ужасной истории только из вторых рук, от нескольких испуганных жителей города, в ужасе устремившихся к храму, чтобы искать спасения от обезумевшей царицы, однако всех их схватили и увели обратно, и все прочие жрицы и все кто был при храме, бежали в лес и погибли, либо были убиты, она же одна, старшая из них, уже согнутая старостью, ускользнула и спряталась и заперлась в хранилище, которое не смогли открыть, и даже когда наступила полная тишина, она не решилась из него выйти, хотя богиня явилась к ней во сне и утешила, смеясь, и сказала, что более ее никто не тронет, и весь этот холм, отгороженный от мира зарослями и буреломом, наполненным ядовитыми насекомыми и змеями, теперь принадлежит ей, и она может быть спокойной, потому что кто бы ни захотел когда-либо сюда войти, он погибнет, а земля вокруг, истощенная и убогая, не будет более давать людям жизни. Однако холм принадлежит жрице, последней хранительнице имени богини в этой проклятой богиней земле. Но бедная женщина не нашла в себе сил, физических или душевных, подняться и открыть дверь, одержимая слишком сильным страхом. Она не могла поверить даже в то, что это не сон и не порождение ее смятенной фантазии. Но она спросила богиню, навечно ли это проклятье, и еще спросила о том, что, видимо, почему-то не давало ей покоя: спасется ли юноша, суждено ли ему родиться вновь от его жуткой матери? Видимо юный царевич чем-то завораживал всех – она писала, что в городе его любили, несмотря на все его бесчинства, а белокурая фея просто не могла устоять перед его очарованием. И вот даже эту объятую ужасом старуху в смертный час волновало лишь одно – спасется ли этот царевич от жестокой судьбы. Но именно на этом месте один листок вновь плотно примыкал к другому, продолжение же начиналось со слова «вернется». Далее однако речь шла о том, что какой-то другой человек, быть может, человек, которого страдания смогут преобразить настолько, что он не заметит преграды и пройдет сквозь заросли в храм, этот человек, чьи волосы будут белы как у погубленной феи, а лицо красиво как у погибшего царевича, вот он, если придет сюда, в этот храм, он сможет вернуть городу жизнь, а земле процветание.

Далее рука ее слабела, и она, кажется, хотела написать что-то еще обращаясь к этому будущему возможному спасителю, однако слов уже было не разобрать и вскоре они прерывались. Жрица не воспользовалась предложением богини пожить в свое удовольствие в этом индивидуальном раю, она слишком была поглощена тяготами и невзгодами жизни, и эти тяготы погубили ее.

*

Дойдя до конца рассказа, и даже пробежав его глазами еще раз, чтобы запомнить, удивленный читатель все же рискнул попробовать разомкнуть листы, чтобы посмотреть на текст, скрытый от его взгляда. Но едва он приподнял краешек, истлевший материал стал превращаться в пыль и, как он ни старался, ему не удалось больше увидеть ни буквы. Однако и прочитанного было уже достаточно. Он был вполне потрясен историей о юноше, прыгнувшем из окна башни, скрываясь от страстных преследований матери, потому что слишком уж явственно он повторил то же самое сам, включая странное и до сих пор наводящее ужас воспоминание о наблюдение материнских черт в лице разбухшего жабообразного монстра. Ему пришло в голову, что это жуткое существо могло быть все той же царицей, погубившей юношу, поддерживающей в страхе город и наполняющей дурным духом и дурною славою все это место, исказившейся до состояния монстра за много лет. Но как ей удалось повторить хоть на мгновение черты его матери – и зачем? Ведь именно они в конечном счете послужили причиной его столь яростного порыва вырваться прочь из этого кошмара.

Это была первая загадка, оставшаяся по прочтении текста, другой была та, что означало все-таки слово «вернется» относительно юноши. Странно, но следом за старой жрицей, его тоже взволновала судьба несчастного, в которой он неожиданно обнаружил сходство со своей собственной. Его невольные и бездумные бесчинства, его покорность злой воле, заставляющей губить самого себя и все вокруг, его неожиданный бунт, и странная страстная одержимость любовью к какому-то божественному созданию, и грозная тень, явившаяся ниоткуда, чтобы погубить или чтобы спасти его, и его красота и смелость… Все это казалось удивительным и рождающим фантазии. Родился ли он вновь, погиб ли окончательно в страшных материнских объятиях? Увы, это оставалось неизвестным.

И третья загадка содержалась в словах о человеке, что придет в этот храм и будет призван вернуть расположение богини погибшему и проклятому городу. Эти слова были тревожащими уже хотя бы потому, что он сидел сейчас сам у порога покинутого храма, судя по всему, первый, пришедший сюда за много лет, привеченный богиней, и читал эти строки. Он мог бы сказать о себе, что пережитые им может быть даже по собственному намерению страдания изменили его, да он мог бы сказать, что они изменили его так сильно, что он едва помнил, кем он был прежде, хотя, может быть, он просто наконец стал ближе к тому, кем на самом деле был, а прежде не понимал, не знал, не ведал кто он такой. Он не ведал и сейчас, но словно сорвал шелуху, очистил, ободрал себя с болью и кровью до того, что осталось, и не знал еще, что это такое, но хотя бы ничто больше, или почти ничто, не мешало ему быть тем, кто он есть сам по себе. Однако прочее сказанное было слишком сказочным или фигуральным и мало к нему подходило. Что до преграды, он ее очень даже заметил, с трудом сквозь нее пробрался и ни за что бы не взялся за это, если бы не заблудился, если бы его не мучила жажда, и он не слышал впереди звука воды. Впрочем никаких ядовитых насекомых и змей он тоже не встретил, хотя и были следы их пребывания, как будто они уползли куда-то до его прихода. А еще ветки были сломаны, он сейчас отчетливо вспомнил это – ветки были сломаны и словно рассвобождали ему проход. Словно кто-то уже до него прошел там. Так может он был не первым, и к его приходу храм уже был открыт, а город спасен? Но почему ни одного следа пребывания кого-либо не было здесь? Тогда он вспомнил вдруг и о том, что статуя показалась ему грозной и знакомой, словно он видел ее прежде. А может ли быть такое, что он сам уже бывал здесь, в каком-то беспамятстве, что он уже пробирался сюда, не помня себя, а потом в ужасе бежал? Сейчас неожиданно это представилось ему вполне возможным, и ему даже показалось, что он видел когда-то давно во сне, словно эта богиня из темноты поднимается и встает перед ним.

Но как бы то ни было, хотя его всегда называли красивым – может быть, как он полагал, по большей части из лести, но все же наверное лицо его было вполне благовидно, – однако оно никак не подходило под те восторженные описания сказочной завораживающей красоты, которым обладал, судя по написанному, облик несчастного царевича. А волосы его, хотя и считались скорее светлыми, конечно отнюдь не были «белы как у феи». Впрочем все это действительно более походило на плод воображения умирающей от ужаса женщины, который не стоило истолковывать буквально. Так что, оставив тревожные раздумья о вдруг приписанном ему или скорее примеренном им на себя избранничестве, он отнес деревянную плиту с прилипшими к ней и уже частично искрошившимися листочками в помещение, собрал в сундуки разложенные таблички, закрыл дверь и спустился террасою ниже, чтобы насладиться цветами и фруктами, умыться свежей водой, да еще все же сделать себе из найденных им тканей новую одежду.

И он ее сделал, подвязал широкой тесьмой, и спрятал ткани – и был этому очень рад, потому что к вечеру на небе собрались тучи, в первый раз за все время его пребывания здесь, и к темноте звезды не выступили, но пошел какой-то легкий, тонкий серебристый дождь, настолько приятный и мягкий и теплый, что он с наслаждением бродил под ним, вдыхая влажный воздух и запах намокшей травы, а потом уже вошел под свод храма и, в душе улыбнувшись, попросил разрешения богини переночевать вместе с нею в этот раз, а поскольку богиня явно не была против и всячески ему благоволила, одаривая из темноты своим мягким взглядом, улегся на возвышении у самой стены.

Он проснулся от шума дождя и взглянул в широкий проем входа. Было уже почти светло и целые потоки воды низвергались с неба, брызги залетали в помещение, и вода бурлила на лестнице. Богиня была спокойна и тоже в утренней дымке казалась сонной. Он подумал, что, должно быть, теперь цветы опадут, но, лишь чуть поежившись от сырой прохлады, пришедшей вместе с небесной водою, он вновь смежил веки и уснул, теперь, напротив, убаюканный этим шумом.

Когда же он очнулся вновь, солнце стояло уже высоко. Был почти день, а воздух был жарок, и пар поднимался над холмом и над лесом, скрывающим его верхушками своих самых высоких деревьев и раскинувшимся по сторонам до горизонта. Отсюда, от входа в храм, зрелище этого чуть подернутого туманом простора было величественным. Вдоль каменистой дороги по сторонам струились еще до сих пор вниз тихие струйки воды, трава была покрыта серебряными каплями, но они стремительно исчезали на солнце. Цветы и правда были прибиты и придавлены, их тонкие лепестки порвались, но теперь они тянули к свету и готовы были раскрыть ему навстречу новые набухшие бутоны.

На нижней террасе дорога чуть проседала, прежде чем соскользнуть со склона и скрыться в зарослях, ручейки бежали сюда, осторожно и вкрадчиво, и здесь накопилась огромная лужа, стоявшая совершенно неподвижно. А в ней отражались деревья – вершины леса, и роскошная яблоня с краснеющей листвой и оранжевыми плодами, и кустарник, покрытый мелкими ягодами, и высокая трава. И все это в отражении казалось еще более ярким и сочным, чем было на самом деле, может из-за того, что само зеркало было таким глубоким и темным.

И вдруг ему захотелось подойти к этой ровной поверхности и посмотреть на себя. Вдруг он понял, что не видел себя так давно, так давно не видел своего отражения, что уже плохо представлял себе, как вообще он выглядит. Он точно не видел себя с тех пор, как бежал из своего лагеря, да и тогда вряд ли уделял этому внимание, он вообще не мог сейчас вспомнить, когда он мог посмотреть на себя в зеркало. И ему теперь нестерпимо хотелось увидеть отражение свое так, как он видел отражения этих кустов, деревьев и трав.

Он подошел и наклонился над неподвижной водою.

Он подошел и наклонился. И вздрогнул внутренне, и замер.

Потому что он не узнал лицо, которое на него смотрело.

Нет, лишь чуть позже он осознал, что эти черты ему знакомы, что это его черты, что он знал их когда-то. Может они были моложе, чем он думал, может тоньше, чем он думал. Может лицо его было просто слишком исхудалым. Он не знал даже, казалось ли оно ему красивей, чем прежде, он не думал об этом, но что-то в нем изменилось. Однако не это удивило его и заставило замереть, нет, совсем не это. Он смотрел на свои волосы, мягкими волнами падающие вдоль лица. Они вились всегда, вились изящными, плавными, нежными локонами, которые на все лады воспевали поэты. И они всегда были светлыми. Но теперь они были… они были белыми, совершенно белыми. Может он поседел? Но это не была седина, они давали чуть золотистый отсвет. Скорее они были похожи на сильно выцветшую на солнце солому. Да, они были ровно такими как он сам представил себе, читая, кудри той светловолосой феи. Он растянул их на пальцах и долго разглядывал отражение, потом вытянул вперед и попробовал посмотреть просто так, краем глаза. Они были белые, да, совершенно белые. Странно даже, отчего это так поразило его.

Глава 6. Новое имя

Еще некоторое время длилась пауза, потом его собеседник наконец произнес:

- Сариэ.

*

Образ и имя для сказочного персонажа. Эпизод 2

Но, вернувшись в храм, он долго стоял, глядя прямо в глаза богине. Он смотрел на нее вопросительно, и все не мог понять, получает ли ответ, который и так напрашивался сам.

Наконец он вновь спустился вниз, вдруг охваченный идеей прибраться в саду. Он снял свою новую одежду и аккуратно сложил ее, обвязав обрывком ткани бедра, потому только что стыд не позволял ему совсем нагим ходить здесь в непрерывном присутствии богини. Эта мысль развеселила и взбодрила его. Он вынес корзины и чаны и принялся собирать упавшие на землю фрукты, те, что были целы, а сгнившие сбросил вниз в кустарник. И после по ненадежной лесенке забирался наверх и отрубал и отламывал засохшие ветви, а деревья обдавали его потоками брызг с листвы и обломками мокрой коры. Он оступался и чуть не падал вниз, и в конце концов весь покрытый грязью и истощенный дневным парным зноем, со спутанными волосами, он оглядел свою работу, а после, найдя в помещении с утварью два одинаковых сложенных один в другой и еще целых серебряных таза с длинными витыми ручками, он наполнил их водою и принес в храм и поставил их поочередно на пол, посмотрел на статую не без лукавства и сказал:

- Купаемся?

Поднял таз и медленно вылил на себя, смывая грязь с кожи и с волос. А потом поднял другой помедлил и плеснул вперед, на каменное изваяние. И брызги засверкали в воздухе, а позолота засверкала под ними, и он засмеялся звонко, и смех его отдавался под сводом, эхо повторяло его и делало его ноты все выше. И уже казалось, что два голоса смеются, один принадлежал ему, а другой был высоким, женским, казалось, они вместе смеялись над этими брызгами и этим потоком воды. Он подошел к статуе, и сперва посмотрел на корону, вдруг вспомнив про ненадежно приставленный обломок, который мог сшибить поток воды. Но корона была цела. Он вгляделся внимательнее и ощупал ее золотые лучики, но она была цела, ни единой трещинки. Он долго всматривался в нее и проводил пальцами по резному узору. Потом наклонился и прижался щекою к тонкой руке, лежащей на фигурном подлокотнике. И в этот момент ему почудилось, что он ощутил прикосновение отнюдь не шершавого, покрытого старой позолотой камня, но и не теплой человеческой кожи, но чего-то иного, странного, божественного, небесного, от чего сердце вновь сжалось у него в груди. Он поднял глаза, и на них выступили слезы, и в этот момент он понял одно: он понял, что не сможет остаться в этом храме и в этом месте навечно. Хотя бы чтобы не сойти с ума. Он смотрел на богиню. Он смотрел с тоскою, и ему казалось, что она понимает его.

Он повременил несколько дней, приводя в порядок внутренние помещения под холмом. Кроме того, он исхитрился забраться на крышу храма, а с нее по ветвям – на возвышающуюся над ним сосну и осмотреть окрестности. И отсюда наконец он увидел дорогу, идущую под холмом, и то показывающуюся из зарослей, то теряющуюся в них, и реку, дважды пересекающую дорогу – он видел песчаное русло, хотя блеска воды не было видно – и разрушенные мосты, и, вдали – узкую полоску моря и, кажется, город, расположившийся на берегу.

Как только листва и почва окончательно высохли после дождя и даже лужа, в которой он созерцал свое отражение, испарилась, он спустился к тому месту, где дорогу скрывали заросли, и стал упорно и методично прорубать в них проход.

Да, он собирался пойти в город. В город, который он, по утверждениям прочитанного им пророчества, должен спасти и вернуть ему жизнь. Переплетенные стволы едва поддавались, хотя и здесь вновь он увидел, что часть ветвей была сломана, как будто кто-то уже пробирался сквозь них. Но все же он решил больше не уделять этому внимания. Он прорубал проход. И, прорубив его, он выбрал корзину, которая ему показалась самой прочной, набрал в нее плодов с разных деревьев, повязал веревками из переплетенных лоскутов ткани, чтоб повесить ее на плечи, умылся, оделся, повязал пояс, надел на голову широкополую шляпу, вошел в храм и преклонил перед богиней колени, чтоб испросить ее благословения. Но он знал, что она благословляет его, он чувствовал это – он знал: что бы он ни задумал сделать сейчас ради этого места, его будет ждать успех. И он встал, набросил на плечи лямки тяжелой корзины и бодрым шагом направился вниз.

*

Он не страшился оставить проход открытым и храм незащищенным. Почему-то казалось, что в этих заграждениях больше нет необходимости. Он шел по дороге, или, по крайней мере, по тому, что напоминало дорогу: между камней уже пробивались почти высокие кусты и трава, и все же это место явно было дорогой. Он шел и думал о том, что должно произойти. Он придет в город и увидит людей. Возможно странных людей. И он станет говорить с ними. Это само по себе казалось странным: он так давно не говорил с людьми. А говорил ли он с ним когда-либо прежде? Просто как с людьми? Не так, как говорят цари и те, кому положено владеть миром? Он не знал. С тех пор, как он утратил возможность говорить с людьми так, как говорят цари и те, кому положено владеть миром, он просто молчал и не произносил ни слова. Но теперь ему предстояло говорить. И он даже не знал, знает ли он их язык. Он надеялся, что он его узнал вполне, но они могли его не понять. Он не знал, что сталось с башней и с монстром в ней, но ему почему-то казалось, что что-то должно было с нею произойти, что она не могла остаться стоять на месте так же с тех пор, как он повторил прыжок своего предшественника и покинул ее мрачные стены. Впрочем все это он должен был узнать, придя в город. Пока же он дошел до реки. Мост был разрушен, камни перегораживали течение, но река совсем обмелела, хотя дождь и оживил ее поток. Он легко перебрался по этим камням на другую сторону и вновь отправился в путь, то среди травы, то по песку. Пройдя еще некоторое расстояние он увидел в отдалении вроде бы хижину, а неподалеку колодец. Он свернул к нему, чтобы посмотреть, есть ли в нем вода, как вдруг увидел какую-то фигурку, мелькнувшую среди деревьев. Девушка в пыльном сером платье, с завязанными рваною тряпкою волосами, чуть сгорбленная и тощая, шла к колодцу, неся пустое ведро. Она не видела странника. Она подошла, повесила ведро на крюк и сбросила вниз. Было слышно как оно ударилось о воду. Он остановился в отдалении, чтобы не напугать ее, и окликнул. Он попросил ее дать ему воды. Она поняла его, это было видно. Она уныло и грубо вытащила ведро и поставила на бортик. Она была не против, чтобы он подошел и напился. Он подошел. Он поднял лицо и сказал ей:

- Спасибо тебе.

Он хотел бы сказать еще что-то, но в этот момент она посмотрела на него, и вдруг словно окаменела, лицо ее, и без того некрасивое и рябое, исказилось, и, издав громкий пронзительный визг, она стремглав убежала прочь.

Такой реакции он не ожидал никак. Она убежала, словно увидела перед собою чудовище, словно это был не живой человек перед нею, а ходячий скелет. Он заглянул в ведро, чтобы еще раз увидеть свое отражение, но оно было таким же как прежде. Зачерпнув все же воды, он оставил рядом с ведром на бортике пару плодов из корзины и задумчиво пошел дальше. Первый опыт общения ему явно не удался.

*

Он шел, направляясь к городу, но вскоре где-то впереди себя он услышал странные звуки, словно легкий протяжный свист, доносимый ветром, временами похожий на пение птицы, но временами слишком пронзительный и надрывный, хриповатый, а потом вдруг снова чистый и ровный. Потом он исчезал, а может быть просто ветер уносил его прочь, молчал некоторое время, и повторялся снова, уже немного по-другому, на разные лады, то тише, то громче. Временами он перемежался с мерным глуховатым позвякиванием, но оно было еле слышимым. Трудно было понять, что это, но этот свист неожиданно сделал его путь каким-то почти волшебно приятным, как будто нес его куда-то на своих крыльях, и наполнял воздух чем-то загадочным и неуловимо зовущим.

Наконец, спустившись с пологого холма, он вышел на открытое пространство и услышал свист еще отчетливее, чем прежде, а среди серой выцветшей равнины, покрытой примятой ветром травою увидел вдалеке фигуру, высокую, странную, почти нелепую и как бы колеблющуюся на ветру, движущуюся, как и он, куда-то вперед. Как и он, странник был одет в широкую шляпу, из под которой взлетали временами в стороны очень длинные пряди волос. Через плечо была перекинута большая дорожная сумка. А на другом плече он нес раму, к которой было привязано несколько глиняных горшков – вот они то иногда, раскачиваясь и задевая друг о друга, и издавали легкое позвякивание. Голова его была низко склонена, и теперь было понятно, что именно он издает этот свист, играя на чем-то, на какой-то свирели или дудке.

Так что путнику, идущему за ним, осталось только незаметно ускорить шаг, чтобы через некоторое время с ним поравняться. Тот даже не заметил сперва ни его приближения, ни оклика, увлеченный своею игрою, а играл он, как оказалось, приложив к губам глиняную птичку, долго дул в нее, издавая трели, потом улыбнулся, так что все его худое лицо покрылось, словно искусным узором, мелкими морщинками, отнял фигурку от губ, тряхнул седыми прядями, протянул длинную и узловатую руку к сумке, чтобы убрать ее и вытащить другую полую фигурку, но в этот момент заметил, что рядом с ним кто-то идет, и, вздрогнув, резко остановился.

Человек, идущий рядом, с горечью ожидал, что сейчас может повториться то же, что произошло с девушкой у колодца, однако старик – кажется это был старик, хотя возраст его был совершенно непонятен, – скорее просто всмотрелся в него, произнеся через некоторое время отчетливо и внятно:

- Ну и напугал же ты меня!

О, его речь звучала вполне понятно, он говорил на местном языке, и не было никакой сложности в том, чтобы разговаривать с ним.

- Я окликнул тебя, но ты не слышал. Ты был так увлечен игрой – не хотелось тебя прерывать.

- Ах, да, это со мной бывает, - отозвался старик и успокоено вновь продолжил путь.

Ну что же. Это было уже гораздо лучше.

- Ты красиво играешь, - сказал его спутник.

Старик-горшечник обратил к нему какой-то бесцветный взгляд, но потом словно бы снова улыбнулся, а может быть наоборот его глаза наполнились грустью.

- Играю, а никто не слышит…

- Иногда это даже лучше. Хотя я услышал, я слышу тебя всю дорогу и нарочно тебя нагнал.

Как это было странно и непривычно, говорить сейчас так много слов, после столь долгого молчания! Да еще о чем – о музыке! Удивительный разговор…

- Да, если ты услышал – это удивительно, - пробормотал старик, словно откликаясь мысли собеседника. – Я к этому не привык…

- Ты идешь в город?

- Я не знаю, нет.

- Куда же ты идешь?

- Куда ноги несут.

- Ты несешь горшки – думаешь их продать?

- Наверное да. Если купит кто-то.

- В городе наверное купят. Я тоже иду торговать.

- Торговать? – горшечник посмотрел с сомнением.

- Тебе это кажется странным?

- По правде, да…

- Отчего же?

- Ты похож на торговца не больше, чем я – на царского сатрапа.

- Почему?

- Я не знаю, но ты необычно выглядишь.

- Что необычного?

- У тебя странное лицо.

Его собеседник взглянул с любопытством: он уже имел возможность обнаружить, какое впечатление может произвести его лицо, но горшечник не убегал от него в ужасе, и это давало надежду что-то у него узнать.

- Чем оно странно?

- Я не видел еще торговца с таким лицом, да и вообще такого лица не видел.

- Что же с ним не так? Оно уродливо?

- О нет, скорее напротив.

- Тогда что же?

- В нем есть что-то нечеловеческое. Я как увидел тебя – подумал, что вряд ли ты человек.

- Вот спасибо. Может и не человек, не знаю. Но точно иду торговать.

- И чем же?

- Да вот, фруктами, - он приоткрыл корзину.

Горшечник взглянул краем глаза и выдохнул удивленно:

- Ох! Я и не думал что в этом краю такое бывает.

- А это почему?

- Да ты посмотри вокруг – сколько ни иду, жалею, что зашел в эти земли, только и мечтаю выбраться. Больно тут уныло и безрадостно все. И люди какие-то странные, уродливые. Пугаются всего и ничего им не нужно. Еды у них не добыть, и сами тощие как жерди. А тут такое изобилие, вот я и удивляюсь.

- Любая земля может дать хорошие плоды. Люди здесь просто сошли с ума и их не выращивают.

- Так ты хочешь научить их выращивать?

- В общем, да.

- Ну вот это уже больше похоже на правду. Но если они не захотят учиться?

- Тогда мне придется их заставить.

- А если они не смогут?

- Тогда мне придется их убить и позвать тех, кто сможет, - ответил его собеседник, улыбаясь беспечно.

- О, ну вот теперь твои слова вполне соответствуют тому, как ты выглядишь!

- Я выгляжу как убийца?

- Нет, но как тот, кому нет дела до людей. Ты хочешь, чтобы эта земля давала плоды, не из жалости к этим голодным людям, прозябающим на ней, а из сочувствия к обездоленной ими земле.

- Именно так. Тебе это кажется жестоким?

- Нет, мне это кажется понятным. Я сказал вот раньше, что моей игры никто не слышит, а ты ответил, что может так даже лучше. Да я всегда так думал, потому только и играл. Вот наверно поэтому ты один и услышал меня.

- Да, ты прав… Кстати можно сесть и передохнуть, - сказал его спутник, глядя вперед. Там как раз дорога упиралась в развалины второго моста. Над несколькими большими валунами возвышалось дерево, дающее тень. Они сели под ним на камни, положив у ног свой товар. – Поешь, у меня этого добра много, - продолжил он.

- Не откажусь, потому что давно что-то ничего не ел, - промолвил горшечник, с удовольствием принимаясь за плоды.

- Откуда же ты идешь?

- Откуда? Так ведь вот этого я тоже не знаю. А ты откуда?

- По правде, я тоже не знаю.

- Зато ты знаешь, куда. Что это за город здесь, о котором ты говорил? Ты знаешь?

- Знаю, Эргиния.

- Эргиния! Ничего себе, куда меня занесло…

- Ты слышал о нем?

- Легенды слышал. Что благодатный был край. А потом другие, что это страшное место.

- Да, я тоже слышал об этом.

- И ты идешь туда?

- Да.

- И не боишься?

- Нет, ты же сам сказал, что на человека я не похож. Так что я не боюсь.

- Да, должно быть, тебе бояться нечего. А я не люблю города, я всегда прохожу их мимо…

- Почему?

- Потому что там надо остановиться.

- А ты все время идешь?

- Да, кажется, все время иду.

- Зачем?

- Не знаю, боюсь наверно чего-то.

- Чего же?

- За что-нибудь зацепиться. Будет чего-то хотеться, будут к чему-то принуждать. Буду страдать. А я не хочу, боюсь.

- А умереть с голоду где-нибудь в степи не боишься?

- О нет, вот умереть не боюсь. Мне как-то сказали, что вроде как я уже не в том мире, что вроде бы я уже умер. А я и не заметил.

- Не заметил, что умер?

- Да, думаю, в один момент как-то мне было дурно, а потом как проснулся – все слегка изменилось. Но совсем чуть-чуть. Вот думаю, может и правда умер. А ты что, тоже умер?

- Да, и я заметил это.

- Все замечают, один я не замечаю ничего.

Река внизу была более бурной, чем у прежнего моста. Она скакала по камням и в середине была даже темной и глубокой.

- Мы здесь не переправимся. Притом вечереет. Можно переждать до утра, если ты никуда не спешишь. Идти в Эргинию к ночи даже мне не хочется, а с тобой бы я поболтал подольше.

- Я точно не спешу и рад поболтать. Давно что-то не случалось, - задумчиво произнес горшечник, спускаясь на землю с камня, чтобы вытянуть ноги, пока его спутник разглядывал бурлящую воду под мостом.

- О, мне тоже! – отозвался он.

- Ну вот значит хорошо, что мы встретились, жаль, что разойдемся. Хоть запомнить бы тебя. У меня все забывается…

Музыкант достал свою пташку и снова затянул над рекою бесконечную трель. Его слушатель сел на край моста и погрузился в звуки, пролетающие вдаль к окрашивающемуся в закатные цвета небу. Потом они затихли.

- Что ты перестал играть?

- Не знаю, думаю.

- О чем?

- Тебя как зовут?

Его спутник посмотрел на него внимательно и долго.

- Ты спрашиваешь потому, что хочешь запомнить мое имя?

- Да, именно. Я хочу запомнить, - ответил музыкант.

- Ты ведь не хотел ни на чем останавливаться и ни за что зацепляться?

- А вот за это хочу. Должна быть хоть одна зацепка в жизни, а то меня словно и нет вовсе. Один свист…

Еще некоторое время длилась пауза, потом его собеседник наконец произнес:

- Сариэ.

- Сариэ?

- Да.

- Почему ты так долго молчал? Ты не хотел называться?

- Нет, просто я выбирал. То из моих имен, которое мне бы хотелось, чтобы ты запомнил. Этим именем меня называл один горный народец, среди которого мне однажды было хорошо…

- Спасибо тебе. Это красивое имя. Теперь я его запомню.

И музыкант вновь взял в руки глиняную фигурку и протяжный свист понесся вдаль сквозь пространство.

Глава 7. Эргиния

- Сядь, – сказала она, указав на скамью у стены. – Сядь, дай же на тебя насмотреться!

*

Теократия, или Своеобразные способы чудотворства. Эпизод 1

- Доброе утро, Сариэ, - произнес горшечник, разглядывая человека, неподвижно сидящего на краю разрушенного моста и смотрящего на противоположный, освещенный свежим солнцем раннего утра берег перед собою, от чего тот вздрогнул, словно выйдя из оцепенения. – Ты что же, и не ложился вовсе?

- Прости, я задумался о чем-то.

- О чем?

- О нет, я не помню, должно быть, я все же уснул.

Под немного удивленным взглядом старика его спутник бодро вскочил на ноги и улыбнулся ему весело, а через некоторое время они уже спешили вместе вдоль овражистого берега реки вверх по течению в поисках брода. На деле, река была неглубокой и действительно почти обмелевшей, хотя возле моста им и встретилась глубокая промоина, так что, пройдя недалеко, они легко переправились на другой берег, на котором в этом месте вовсе заканчивалась всякая растительность, кроме низкой сухой травы, и когда они поднялись вверх, то холмистая степь тянулась до горизонта, уходя на восток, сколько хватало глаз. Ветер пролетал над травой, превращая ее своими порывами в колыхание серебристых волн, чуть посвистывая среди стеблей.

Горшечник смотрел вдаль, улыбаясь.

- Тебе нравится степь? – спросил его спутник.

- Да, это моя стихия, мне нравится ходить по степи.

- Я понимаю тебя. Тогда нам придется проститься здесь. Я иду в город.

- Прощай, Сариэ…

- Ты не боишься ходить один?

- О нет, чего мне бояться?

- Да, верно, быть может и нечего. Однако будь осторожен. А после – вдруг встретимся когда-нибудь еще раз?

- Я был бы этому рад.

- Ну что же, тогда прощай… Посвисти в своих пташек. Пока буду идти – буду еще тебя какое-то время слышать.

Горшечник кивнул, достал из сумки птичку, прижал к губам и уже шагнул в сторону, когда его собеседник, словно все не решаясь уйти вновь окликнул его.

- Постой… Ты ведь спросил меня, а я нет: как тебя зовут?

- О, мой друг, я не знаю. Я давно забыл свое имя. Может быть оно у меня было, но я его забыл. Ведь никто меня уже давно никак не зовет.

- Как же мне-то тогда тебя запомнить?

- Ну если хочешь, назови меня как-нибудь сам. Как назовешь – так и будут звать.

- Хорошо, - его спутник засмеялся. – Тогда… может быть… Фриу-Фриу?

- Почему так?

- Потому что такие звуки ты издаешь на своих свистульках! – рассмеялся его друг.

- Ну что же, значит это имя очень мне подходит. Фриу-Фриу. Пусть такое и будет.

- Вот теперь если я тебя увижу – смогу позвать!

- Верно.

- А можешь дать мне попробовать посвистеть?

- Пташку?

- Да.

- Конечно могу, - музыкант протянул ему глиняную фигурку. – Только вот беда, пока кто ни брал, ни у кого не получалось свистеть.

Его друг поднес фигурку к губам и подул в нее, но действительно ни звука ни раздалось, только глухое сопение.

- Вот видишь, - сказал музыкант. – Я же говорю, что-то с ними не так. Вот никому они и не нужны. Потому и леплю горшки…

- Но ты же играешь? Как?

- Да кажется просто надо поднести к губам и вздохнуть, и играет само.

- Ну я попробую еще раз.

Он поднес к губам и некоторое время смотрел на ветер, потом на небо, и ждал, осторожно дыша. И вдруг почти неожиданно птица издала протяжный и мелодичный свист.

- О, получилось!

- Неужели! Ты первый…

- Да это правда легко. Ничего не надо делать. А если что-то делать, то и не выходит.

- Это верно.

- Послушай, подари мне одну? Тоже хочу свистеть.

- Бери хоть все! Ты первый, кому они пригодились. Я наделаю себе еще, я их все время мастерю.

- Спасибо тебе. Мне одной хватит. Да и нечем тебе заплатить. Возьми плодов.

- О, плодов возьму, будет что поесть в дороге.

- Вот и славно.

- Прощай, Сариэ, - сказал горшечник.

- Прощай, Фриу-Фриу.

Они посмотрели друг на друга еще раз – и легко разошлись, один в пустынную степь, а другой – в сторону закрывавшего дорогу леса. Но долго еще, расходясь, слышали то смолкающий, то снова заливающийся тихой трелью свист друг друга, словно переговаривались, пока наконец он не угас в шуме ветра.

*

Итак, Сариэ, Сариэ – имя, данное ему горным народцем, случайное звукосочетание, певучее как свист на ветру, пусть оно теперь принадлежит ему как его собственное. Так думал путник, входя в лес. Теперь он оставил свою глиняную свирель, вслушиваясь в пение тех птиц, что летали в верхушках деревьев, и лишь иногда с ними пересвистываясь. К его удивлению они ему с удовольствием отвечали. Так что, почти смеясь над этим их согласием, радуясь ему и в готовностью откликаясь, он шел вперед, пока не достиг вновь дороги, а по ней уже направился прямо в город.

После веселого леса сама городская стена показалась унылой и скучной. Однако ворота в которые он готов был стучаться, были открыты. Он легко прошел в широкий проем и обернулся. Никто не стоял у входа на страже. Пыль бродила вокруг, носимая ветром, и было пусто. В стороне стояла убогая хижина, прижавшаяся к стене. Ему показалось сейчас, что он видел уже это место. Он направился к хижине и несколько раз стукнул в плотно закрытую дверь. Некоторое время прошло, но наконец какой-то старик появился на пороге, горбатый, сморщенный и седой.

Странник пониже надвинул шляпу на лоб и спросил, где он и что это за город. Он спросил не проводит ли его старик на торговую площадь. «Ты хочешь торговать? Но здесь никто не торгует! Да и никто ни за что здесь не сможет тебе заплатить, так что уходи, торговец».

- А просто посмотреть на город?

- На что тут смотреть?

- Но что это тогда за город? Что с вами случилось, что и смотреть не на что?

- Здесь ничего нет, здесь ничего нет… - пробормотал старик, однако все-таки вышел, может быть хотя бы из любопытства, а может быть ему уже давно хотелось что-нибудь кому-нибудь рассказать. Путешественники видимо сюда давно не заходили. У торговца не было золота, но он держал в руках спелое яблоко, и этого было уже достаточно, чтобы заворожить взгляд старика, как будто ничего подобного он давно не видел. Есть он этот плод однако не стал, долго разглядывал, а потом унес куда-то вглубь хижины.

Итак, он все же взялся проводить его в город. И рассказал по пути о том, что здесь происходило. Он рассказал, что когда-то давным-давно город был цветущим и пышным, что в давние стародавние годы – и он даже сам еще видел его таким, хотя это было так давно, что, может быть, это было всего лишь сном, а может быть, это было с ним в каком-то другом мире. Но после это место подверглось опале со стороны богов или со стороны природы, что страшная царица вытягивала из него все силы, что эта царица требовала рабов и золота, рабов и золота, и все помыслы жителей были направлены лишь на одно: рабы и золото, лишь бы она их самих не убила. Причем куда девались рабы и золото, попадая в ее башню, – было неведомо. В конце концов уже ни рабов ни золота было нигде не найти, земля истощилась и все сторонились этого места как проклятого. Кто мог – бежал отсюда, а кто остался, тому некуда было бежать. Но теперь эта царица… Теперь, кажется, с ней что-то случилось. Теперь ее не было. Несколько месяцев тому назад разразилась страшная гроза, какой до того в этих местах никогда не видывали. И гроза уничтожила башню: молния вонзилась в железную звезду, которой эта башня была увенчана. Это была огромная звезда, на отлив которой, между прочим, собрали весь металл, что был в городе. А водрузили ее на башне как раз в предыдущий день перед тем, как разразилась гроза. И вот молния вонзилась в нее и превратила все в пылающий костер… Что это был за день? Да он очень хорошо его помнил. Это был тот самый день как к нему, к старику, привели странного пленника. Он был очень красивым и очень печальным, он не обращал внимания на происходящее. Было жаль его отводить в башню, потому что ничего хорошего там пленников не ждало. Неизвестно, что с ними делали, только крики всегда раздавались оттуда страшные, истошные завывания смешивались с грохотом литавр, отчего становились еще ужасней, перелетали через воду, отделявшую башню от города – потому что стояла она на острове, – и повергали жителей в трепет. Что бы с ними ни делали, потом их отдавали на съедение хищным птицам, которые жили под самой крышей. Теперь они, кажется, тоже сгорели. Так вот, этого несчастного пленника не хотелось вести туда, только они все слишком боялись сами оказаться в башне и пойти на корм птицам, а еще они знали, что царица кого-то искала… Одного человека… Давно сгинувшего. Своего сына. Почему-то верила, что он вернется к ней, и вот кажется как раз к его появлению готовила эту самую звезду, чтобы увенчать свою башню в знак торжества… Да он видел его когда-то много-много лет назад, прекрасный юноша с длинными черными волосами и огненным взглядом, конечно уж такого как забыть? Он погиб, он разбился о камни. Он хотел от нее бежать, от своей матери. Это много лет назад было, тому десятка четыре как, и мать его в бешенстве была и безумии и разорила весь город и всю землю вокруг… А все ли время она была здесь с тех пор? Нет, кажется нет, какое-то время ее не было, несколько лет. Было поспокойнее тогда. А теперь она вернулась, не так давно. Еще более буйная чем прежде. Так вот да, того пленника отвели к царице, и в тот же день появилась звезда. Словно она нашла-таки сына, хоть это и было очень непонятно. А потом случилась гроза. И все ждали чего-то, какого-то нового бедствия. Но больше ничего не происходило. Ну так, самую малость… А каков был тот пленник? Да вот примерно таков же как и ты, с такими же светлыми волосами… И тут чужеземец поднял голову и посмотрел на своего разговорчивого спутника. И старик посмотрел на него. И в этот же момент его лицо исказилось невыразимым ужасом. Он остолбенел, побледнел, задрожал, а после, вскрикнув громко, со всех ног кинулся прочь.

*

Это было странно. Старик видел его прежде. Он умывал его, он одевал его и он не ужасался при его виде. И только что он вспоминал о том случае спокойно и с сочувствием в голосе. А потом вдруг такой ужас… Этот ужас не мог быть ужасом узнавания. Что случилось с его лицом, что изменилось, что теперь оно производило на местных жителей столь пугающее впечатление?

Однако, как бы то ни было, он продолжил идти вперед. Он проходил между пустых домов с плотно заколоченными окнами, по улицам, заваленным сором и трухою, между рассыпающихся стен и выщербленных камней, и дошел в конце концов до берега, где о высокий, выложенный большими камнями вал бились волны.

Напротив него, прямо перед ним за чуть волнующимся пространством воды виднелось то, что осталось от башни. Черные разрушенные руины. Башня опала вниз грудой опаленных, обугленных камней, а сверху над ними торчало странное изваяние, фигура, вроде сильно искривленной огромной звезды, истонченной, испепеленной, превращенной в уголь, расслаивающейся постепенно на ветру, рассыпающейся в труху…

Он долго смотрел на эту мрачную и скорбную картину, раскрывающуюся перед ним за рябью волн. Мост, некогда крепкий, тоже не выдержал бури и обрушился в море. Башня стояла на острове, к ней не было прохода и из нее не было выхода… Волны катились к ней, ветер дул в ее сторону. И это казалось благом, потому что ужас брал при мысли, что хоть один кристалл этой страшной черный пыли прилетит и осядет на несчастном городе, и так слишком убогом, чтобы принимать на себя еще и эту страшную смерть. Вода вздымалась острыми верхушками волн перед чернеющею обугленною вершиной и ограждала город от соприкосновения с его зияющим проклятьем.

На том берегу, где он стоял теперь, не было домов, только руины. Видимо, жители не селились здесь, забираясь дальше в глубь земли. Здесь не было ничего кроме смерти. Путник повернулся и пошел прочь. Вновь вернувшись к домам, он вышел на просторную площадь, по которой кружилась несомая и подгоняемая ветром пыль. Никого не было, хотя ему показалось, что что-то шевельнулось, мелькнуло где-то, то ли за кривым забором, то ли в темном проеме окна. Он вышел на самый центр площади, остановился и снял с плеч корзину. Он расстелил по камням перед собою специально захваченный для этого большой кусок ткани, вывалил на него из корзины плоды и фрукты, которые странным ярким пятном выбивались из общей тусклой серости пейзажа, словно какая-то вставка из другого мира. Его даже самого удивил сейчас их живой и яркий вид. Он усмехнулся этой мысли: а если прожить среди этой тусклой пыли десятки лет, не станет ли вид чего угодно хоть сколько-нибудь живого приводить в ужас своею яркостью? Как обычно люди могут затрепетать перед картиной смерти, здесь скорее они могли затрепетать перед картиной жизни. Может быть, его лицо было просто слишком живым для них? Хотя все же это не объясняло глубины испуга и бегства… Потому он надвинул свою соломенную шляпу пониже на лоб, чтобы скрыть лицо, и завесил его кроме того погуще своими ставшими уже довольно длинными волосами. А после взял одну из глиняных пташек, завернутых в обрывок ткани, поднес к губам, и тогда легкий свист, и трели пения разнеслись по ветру над городом. Он стоял и играл, закрыв глаза, стараясь не замечать происходящего, да и точно не замечая, потому что преображения ветра в узких горлышках глиняных птичек неожиданно полностью увлекли его, заставив почти забыть, где он находился.

Некоторое время он стоял так и издавал сквозь свою глиняную свирель долгие странные переливчатые звуки. Никто не мешал ему. Потом, однако, он все же приоткрыл глаза и оглянулся осторожно, и тогда увидел, что со всех сторон от него расположились люди, они останавливались поодаль, они не решались приблизиться, но все, кто подходил, внимательно слушали его. Слушали, видимо, недоумевая, даже, может быть, ненавидя, но не в силах оторваться.

В них было что-то дикое и странное, в этих людях. Их одежда была убога, а их лица были уродливы, все уродливы до удивления. Он заметил нескольких детей, или, точнее, подростков, мальчишек, которые подошли ближе всех. Один был хромым, а другой горбатым, и их лица были такими, как будто они не были детьми, но их уже сморщила старость, так и не дав их чертам повзрослеть. Они производили жуткое впечатление. Но сейчас они подходили и слушали его и смотрели на него с любопытством. Да, эти дети смотрели на него с любопытством, тогда как в остальных взглядах он чувствовал только страх и подозрение.

Наконец он замолк. Он замолк и жестом показал детворе наваленные на ковер фрукты, позволяя им их брать. Они подошли, и один из них схватил алый персик, но в тот же момент собравшаяся толпа зашумела, несколько возмущенных или скорее испуганных голосов раздались, приказывая оставить, не подходить. Подойти они запрещали, а отойти не решались. Худая женщина со страшно вытянутым лицом и ввалившимися щеками выбежала вперед, схватила, с видом полного самопожертвования, одного ребенка за руку и скорее потянула за собою прочь, обратно к толпе, но отойдя, остановилась, прижимая его к себе, и по-прежнему вперив взгляд в незнакомца. Один только мальчик, несмотря на крики, один, самый младший, самый кривой, самый ненужный, подошел к нему ближе всех, ткнул пальцем, указывая на глиняную пташку и крикнул: «Дай!» Незнакомец улыбнулся и протянул ему фигурку. Тот выбросил вперед требовательную руку. Но одна старуха зашипела из толпы:

- Чего это он хочет? Что это он берет?

А другая сказала:

- Да пусть берет. Раз хочет!

И третий голос вдруг раздался:

- Пусть берет ребенок!

Но первая возразила, грубо смеясь:

- Да какой он ребенок, он уже три десятка лет такой же как есть! Как и все мы здесь, как и всё здесь, не умрет и счастливее не будет.

- Отчего же не будет? – спросил странник громко и отчетливо, отдав мальчику птичку и наблюдая, как, надувая щеки, он пытается издать звук, но раздается лишь тяжкий хрип. – Не дуй в нее, просто дыши – и сама заиграет.

Мальчик поднял на него глаза и в них был словно вопрос, словно какая-то тень детской доверчивости промелькнула в почти бессмысленном взгляде. Но эти слова, произнесенные им так ясно и так мягко, произвели резкую перемену в толпе, до сих пор как будто не воспринимавшей стоявшего перед ней человека как какую-либо реальность, но скорее как призрак. Теперь же они зашумели и закричали наперебой:

- А ты кто такой? Что ты делаешь здесь? Зачем ты пришел?

И далее с угрозой:

- Ты не должен был приходить сюда, ты не должен здесь играть музыку! Здесь не место для музыки!

И с сочувствием:

- Ты разве не знаешь, что это за место? Это проклятое место! Уходи отсюда!

И с подозрением:

- Ты не должен играть здесь и раскладывать свои плоды! Что ты хочешь от нас? Хочешь нас обмануть? У нас нет денег, у нас ничего нет, собирай все и уходи и не трогай наших детей!

Но между тем он видел, что о детях забыли, и они потихоньку подходят и таскают из кучи фрукты, он порадовался этому. А жители подступали к нему, словно завороженные, но тут же и отступали, и произносили эти свои слова, которыми хотели его изгнать или предостеречь. Они говорили, что сейчас придет стража и разберется с ним, что сейчас его все равно прогонят, и лучше бы было ему уносить ноги скорее самому.

*

И в это самое время действительно огромный и отвратительный стражник с большою дубиной появился у площади и издал громкий и грубый крик, и толпа, было окружившая странника, завизжала и принялась разбегаться – хотя и недалеко, словно сил у них не было убежать далеко. Стражник грозно подошел к незнакомцу и он спросил: кто ты такой? Отчего стоишь здесь?

- Я торговец и музыкант, я принес фрукты и глиняные свистульки – вот мой товар. Разве торговец не может прийти в ваш город?

- Аа… ты торговец, - задумчиво протянул стражник, сощуривая глаза и словно готовясь к решительной схватке. – Только что-то я тебя еще не видел. Ты пошлину платил за торговлю? Или ты торгуешь, не заплатив пошлину? – и лицо его исказилось гневом и злобой.

А тот стоял напротив него почти беспечно.

- Убирайся прочь, или тебе несдобровать! – прохрипел стражник и с дубиной наперевес двинулся к незнакомцу. Толпа замерла и кто-то ахнул, и в этом вздохе почувствовалась нотка сожаления. Вдруг показалось что все-таки им было приятно, что он пришел к ним со своими плодами, что он развлек их музыкой, которой они не слышали много лет, что он принес им что-то, чего они уже даже не надеялись никогда увидеть, что-то новое, что-то светлое, и все же они панически боялись, они не решались противостоять судьбе, и теперь стража выгонит его, вытолкает его, изобьет его, растопчет эту тень надежды. Им было жалко забредшего к ним незнакомца – зачем он зашел в этот город, но помочь ему они бы не решились ни за что, да им даже бы в голову не пришло… Но незнакомец стоял, и лица его не было видно, а светлые волосы, выглядывающие из-под полей шляпы, колыхались на ветру. Он стоял неподвижно, а потом он просто поднял голову, задрал наверх поля своей шляпы и откинул волосы. По сути, он не знал, что произойдет. Оружия у него не было, но пожалуй, этот стражник не производил впечатления хорошего бойца. Он легко увернется, выбьет у него дубину из рук и одолеет его, если понадобится вступить в схватку. Он уже примерился к возможному нападению, однако пока он просто поднял лицо и откинул волосы. И хотя он уже мог предположить, что произойдет, но все же по-прежнему произошедшее превосходило его ожидания. Ибо стражник, этот грубый верзила со злобным лицом, вдруг онемел, застыл, побелел, а потом, лишь слабо крикнув: «Эй, на помощь!» откинул свою дубину и бросился прочь, даже несмотря на то, что помощь уже успела прибыть, и еще несколько человек с дубинами подходили к площади, окружая ее. Жители кричали и разбегались, и непонятно было, чего они больше боятся, надвигающейся стражи или смотрящего на них лица незнакомца. И стражники шли на него, но кажется, они не могли идти, их было несколько и они были сильны, но они почему-то не могли приблизиться. Они не убегали, не бледнели, они грозили ему издали своим оружием и изрыгали проклятия на него и приказывали уходить, как можно скорее, немедленно уходить, убираться прочь. Кто-то что-то ронял, дети бегали, люди бегали, и царила полная суматоха, только он увидел, к своему удовлетворению, что пока суматоха царила, детвора расхватала почти все плоды. Стражники все же решились подойти, они окружили площадь, их было несколько, они надвигались на него со всех сторон, а глаза их были расширены и полны ужаса, так, словно они решились вступить в бой с потусторонним монстром. Тогда он повернулся, и, легко проскочив между них, перепрыгнув через направленное на него оружие, быстро вбежал в одну из прилегающих к площади улиц, как раз в это время издали услышав легкий свист и краем глаза увидев, как кривой мальчик, забытый всеми и все еще сосредоточенно старавшийся извлечь звук из глиняной фигурки, стоя у края площади, издал этот чистый и протяжный свист, и лицо его просияло и он вновь поднес фигурку к губам. «Вот и еще один нашелся», - подумал странник, вспомнив друга-горшечника, уверявшего, что никто не может играть на этих птичках, но в это время уже ускользнул вдоль улицы и бежал по ней, почему-то задыхаясь от смеха, а бежал не потому, что он хотел убежать, но потому просто, что ему хотелось бежать и не хотелось стоять на месте. Потом он свернул, пробрался через убогие дворы, сквозь поломанные заборы, выбежал на другую улочку и остановился, все еще смеясь, и потом пошел, почти пошатываясь от смеху, дальше, пока вдруг не почувствовал мягкого прикосновения к своему плечу, и того как медленная нежная рука заманила его в проход между домами и далее вниз по лестнице. И, спустившись вниз вслед за этим одновременно повелительным и заботливым жестом, которому он не хотел противостоять, он оказался в маленьком помещении, перед которым в широком проеме раскрывался плоский песчаный берег, а на него набегали волны.

*

Он обернулся и посмотрел на ту, что привела его сюда. Перед ним стояла женщина, немного грузная, кажется, немолодая, с округлым лицом, которое бы можно было назвать приятным, если бы не большая бородавка, уродливо выступающая у носа, но все же даже несмотря на это ее черты были настолько спокойны, что излучали какую-то благостность. Седые волосы были гладко зачесаны назад и собраны в большую шарообразную прическу. Плечи ее закрывал треугольный платок. И она смотрела на него, смотрела на него, не отрывая глаз, а в глазах ее был вовсе не ужас, но мягкая и лучистая радость. Да, она сейчас отпустила его руку и отступила на шаг и смотрела на него с восхищением.

- Сядь, – сказала она, указав на скамью у стены. – Сядь, дай же на тебя насмотреться!

Он послушался ее совета и сел, внимательно ее разглядывая.

- Благодарю тебя. И это приятно слышать после того, как все разбегались от меня как от чудовища.

- Нет, что ты, это просто от восхищения.

- Это было больше похоже на ужас.

- Возможно и ужас: они не ждали тебя увидеть!

Он развел руками в удивлении, по прежнему не сводя с нее взгляда.

- Не ждали меня увидеть? Отчего же они могли ждать меня увидеть?

- Ты явился перед ними, как призрак, и они не знают, что ты им принесешь.

- А ты знаешь?

- Нет, и я не знаю. Но я верю: что бы ты ни сделал, это будет добро.

- Это прекрасно: я прихожу в какой-то неизвестный мне город торговать фруктами и свистульками, а здесь оказывается, что кто-то меня ждет и верит. Это кажется странным.

- Но ты ведь не случайно пришел…

- Неслучайно? Зачем же я пришел?

- Чтобы спасти нас.

- Я думал, что я пришел торговать.

Она покачала головой:

- Ты ведь пришел из храма богини…

- Откуда ты знаешь?

- Не было другой дороги.

- Ну хорошо, да, я пришел из храма богини, я был вам нагадан, обещан, послан специально, и я знал зачем я иду, да я пришел, чтобы вас спасти – только не знаю еще, от чего. Но все же, откуда этот ужас при каждом взгляде, как можно было узнать, что это именно я?

- Тебя трудно не узнать.

- Почему?

- Ты мало изменился. Разве что стал, наверно, еще красивей. И да, вот волосы у тебя теперь совсем белые, и серые глаза… Но все же тебя невозможно не узнать.

- Послушай, я никогда не видел никого из вас, я никогда здесь не был. И у меня всегда были серые глаза. Как вы можете меня узнать или не узнать?

Она подошла к нему и пододвинула скамью и села перед ним, глядя на него задумчиво, и молчала некоторое время. Потом спросила вдруг:

- Сколько тебе лет?

- Не знаю, разве здесь это важно?

- А ты раньше жил на Земле?... В том мире, да?

- Конечно, где же мне было еще жить?

- Ну я… я не жила, я здесь родилась.

- Надо же! Такое бывает? Хотя… Я видел одно племя, там дети рождались часто, и все же до сих пор это кажется странным.

- Я здесь родилась, я дочка одной из жриц богини, простой девушки, она прижилась в храме. Но у нее был любовник в городе, пастух, а меня она прятала там, на холме. Богиня была к ней милостива и сердобольна. Пока это все не случилось, пока старая ведьма не решилась вступить с ней в борьбу. Мать думала, что мне в городе будет безопасней и унесла сюда, но их здесь убили, и ее, и отца, я видела их окровавленные тела. Но может они были еще живы, их унесли в башню… Я не знаю, как мне удалось спастись. Просто не заметили. Я была совсем маленькой. Это было примерно четыре десятилетия тому назад. Может чуть больше, я тоже лет не считала. Столько я здесь и живу. А царевича я видела один раз живым, издали, и плохо помню. У него были длинные черные волосы и огненный карий взгляд. А потом уже только его мертвое тело, разбившееся о камни. Тогда его все видели. И тогда я его и запомнила. Я в жизни не видела лица красивее… До сегодняшнего дня.

- Это все очень интересно и печально, но все-таки при чем здесь я?

- Так сколько же ты прожил в том мире?

- Чуть больше тридцати лет.

- А здесь?

- Не знаю, я не помню, я плохо помню вообще, к несчастью, что со мной за последние годы было. Мне было не сладко.

- Понимаю…

- Лет пять или десять… Я не знаю, сколько это все продолжалось.

Женщина вздохнула и продолжила рассказ.

- Старая ведьма всегда верила, что ее сын вернется. Даже тогда, когда что-то случилось, чего она не ожидала. Она почему-то думала, что он родится от нее вновь. Она призывала какого-то бога или какого-то монстра – но он не явился к ней. Она бешенствовала, безумствовала, кромсала и резала, она хотела сжечь холм, где стоял храм, но ветер унес огонь и он опалил только все земли вокруг. Это был страшный пожар… Все сгорело. Она же жаждала любовников, но они не утоляли ее жажды. Она убивала их, а сама становилась все ужаснее, казалось, она распадается на части. Наверно она была очень старой, очень древней… И тогда она приказала собирать всех красивых девушек, всех, кто был в городе, кого могли найти, кого могли купить где-то далеко, и всех приводили к ней. И еще много золота. Здесь были рудники – с золотом, с серебром, богатые рудники, она истощила их полностью. Все это золото, все эти девушки – все сгинуло. Говорят, она сварила из этого страшное зелье, искупалась в нем, или выпила его – не знаю. Но в один день она вышла из замка молодая и гордая, она проехала по городу на колеснице, она улыбалась победно, она даже никого не тронула больше, никого не убила, и она покинула город. Ее не было несколько лет. Несколько лет, когда все дрожали и не знали, что делать. Почему-то мы были уверены, что она вернется. И она вернулась. Еще ужаснее, чем была когда-то прежде. Но она вернулась с уверенностью, с твердой верой, что вскоре встретит своего сына. Своего единственного возлюбленного, которого сама же и погубила. Она велела собрать в городе весь металл и отлить из него большую звезду. Она сказала, что водрузит ее на вершине башни в тот день, когда ее сын вернется. И она водрузила эту звезду на башне. А наутро разразилась гроза и башня сгорела дотла. И звезда сгорела. И больше ее никто не видел. Мы решили, что она умерла. Что ее убило молнией.

- Отвратительная история… Однако когда это было?

- Что именно?

- Гроза и молния.

- Несколько месяцев прошло.

- И что же вы делали все эти несколько месяцев?

- Ничего… Не могли опомниться. И страшились.

- Чего?

- Никто не знал, почему появилась звезда. Но все ожидали, что что-то может произойти. Однако не знали, что. Она встретила своего сына и умерла. Или ей почудилось, что она встретила своего сына, и умерла? Или они умерли оба? Мы не знали, что произошло. Мы страшились за него. И никто его не видел.

- Никто не видел? Ясно. А когда она уезжала из города на колеснице? Когда это было?

- Несколько лет назад. Много лет назад.

- Куда она уезжала?

- Она не сказала.

- И вернулась еще ужасней, чем прежде?

- О, она как темная туча пролетела по городу, заслоняя все и все словно бы покрывалось пеплом, все, чего она касалась.

- Ее не было долго?

- Тоже несколько лет.

- Что вы делали, пока ее не было?

- Ничего. Здесь орудовали разбойники и нам было не до покоя. Это место было проклято, ничто не могло бы его спасти.

- Но ты думаешь, я его спасу?

- О да.

- И ты думаешь, что я – тот самый царевич, который разбился о камни? Сын вашей ведьмы?

- Я не знаю. Но все жители узнали тебя, ты же видел как они немели от узнавания.

- Они все видели его?

- Да, с тех пор здесь никто не родился. Только умирали, убегали, исчезали, но никто не появлялся новый. Земля не приносит нам новых людей, в том мире никто не живет в этом месте. Все, кто здесь есть – все живут здесь с тех самых пор.

- Даже дети?

- Даже дети, увы.

- Кто-то сказал на площади, что они таковы уже двадцать лет.

- И двадцать, и сорок… Никто не меняется, разве что становятся уродливей.

- Да уж, уродства здесь не занимать. У тебя первое человеческое лицо из всех, что я здесь увидел. Но ты выглядишь на свой возраст, почему ты смогла повзрослеть?

- Не знаю. Может быть потому, что я дочь жрицы.

- Хорошо. Я понял тебя. Но есть одна странность, не знаю, что ты на это скажешь…

- Какая?

- В один странный день, я не знаю, как это случилось, но меня, кажется, убили. Это было с полгода назад. Несколько месяцев точно. Я очнулся с новым телом. Признаться, я не знал, как оно выглядит. Я не успел узнать, потому что меня связали и отвезли в какой-то город. Стражники осмотрели меня внимательно и заплатили разбойникам за меня. Там был старик, он меня умыл и одел, и даже пытался накормить. Потом меня отвели куда-то. Мне замотали голову, так что я не знаю, куда меня отвели. Там было много беснующихся людей и мне навстречу вышло какое-то женоподобное чудовище. Кажется, я не очень приветственно к нему отнесся, меня отвели высоко наверх и бросили в колодец. Стены были замазаны чем-то, выровнены поверх камней, но я нашел железный обломок, проделал щели, вскарабкался до окна и прыгнул вниз. Волны вынесли меня на берег и через лес я дошел до холма, где обнаружил храм богини. Я понятия не имел, что он там был. Я прочитал там, однако, одну рукопись, из которой узнал про вашу ведьму, и башню и царевича и про то, как он рыгнул вниз из башни, и про проклятие. И даже смог выяснить, что похоже именно мне назначено это проклятие разрушить. Да, все так. Но, есть одна странность. В тот день, когда меня привели в город, о, я был наг и печален. Но ни стража, ни старик не ужасались, глядя на мое лицо. Ни следа узнавания. Когда я пришел сегодня, я первым делом зашел к этому старику. Он бойко рассказывал мне про грозу и про ведьму и даже про того пленника. А потом я поднял голову – и он убежал в ужасе. Да, он узнал меня теперь. Но почему он не узнал меня тогда? Ты можешь мне это объяснить?

Она покачала головой. Нет, она не могла.

- Так вот. Я готов признать, что у меня есть какое-то предназначение для вашего города, что я избран… О боги, мне не привыкать быть избранным! Но, милая женщина, я не ваш погибший царевич, я не сын вашей ведьмы, я не имею к ней никакого отношения и ни за что не хотел бы его иметь. Я совершенно другой человек, хотя и готовый кое-что для вас сделать. Ради богини, которая помогла мне, которая спасла меня и подарила мне радость, а не ради вас. Это дурное наваждение, вы просто долго ждали. Вы хотели увидеть этого своего красавца, вы хотели, чтобы он не умер. Но он умер. И я – не он. Я бы хотел, чтобы все знали, что я – не он. Я не был любовником своей матери и не соблазнял жриц богини. Эта история не про меня. Гроза разразилась ради меня – я даже это готов признать. А молния убила ведьму потому, что богиня сняла проклятие. Она уничтожила ее, потому что ведьма была безумна и заразила всех своим безумием. Вы долго ждали и теперь принимаете меня за того, кем я не являюсь. Но хорошо, однако, эта сегодняшняя паника может быть нам на руку. По крайней мере стража не схватила меня.

- Да, они боялись.

- Ну вот и хорошо. Безумие иногда тоже бывает полезным. И все же тебе нужно оставить мысль о том, что это мог бы быть я.

- Хорошо, мой милый. Я готова оставить эту мысль. Ты другой человек.

- Да, это так.

- Только покажу все же тебе одну вещь…

Она отошла в самый угол комнатки, заставленной хламом, завешанной тряпицами, забралась куда-то под них и что-то искала на полу. Кажется, она даже приподняла доску пола и глубоко под нее засунула руку, и после извлекла что-то маленькое, завернутое в обрывок ткани. Развернула ткань и протянула ему маленькую золотую монету.

Он взял ее в руки и покрутил.

- Что это?

- Это старая монета. Я сохранила ее еще с тех пор. Это тогда еще отчеканили… После уже их не было, золотая же. А я спрятала, никто не нашел.

- Кто на ней изображен?

- Это царевич.

- Ах вот он, ваш царевич…

Он вгляделся. На монете, сильно потертой, было видно лицо, удлиненное, обрамленное волнистыми волосами, мягко закинутыми назад, с заостренным носом, молодое, тонкое, слегка женоподобное, скорее азиатское.

- Ну вот, - улыбнулся он умиротворенно. – Взгляни. Ничего общего со мной. Хотя красивый, да, очень красивый, не могу не признать. Мне до него далеко.

Она тоже улыбнулась, хотя и немного грустно, взглянула на монету еще раз и кивнула в ответ. На время установилось молчание. Только волны бились вдали о берег, пара старых совершенно прогнивших лодок лежала на песке днищами вверх, вдалеке несколько человек бродило по колено в воде по отмени, они что-то делали, раздавались их невнятные крики. Жизнь каким-то образом шла своим чередом и теперь ей надо было лишь придать немного красок и смысла, заставить идти бодрее…

Он покрутил в пальцах маленький золотой диск, перевернул его. Там были какие-то буквы, но совсем стертые, их было почти не разобрать. К тому же здесь, в комнате, за досками и занавесями, было довольно темно.

- Что здесь написано? – спросил он.

- Написано? Как на монетах пишут всегда… Название города и имя.

- Имя этого царевича? И как же его звали? – он встал и почему-то подошел ближе к окну, скорее, чтобы посмотреть на рыбаков вдали и подумать, как им помочь, чем чтобы прочитать надписи на монете.

Но в этот момент она сказала нечто, она сказала нечто, что едва не заставило его упасть на землю, нечто, что прозвучало как гром. А она сказала это просто и с легким вздохом.

- Его звали Сариэ.

Но он не упал, он даже не выронил монету из пальцев, он прислонился к косяку двери и некоторое время пытался просто глубоко дышать. Потом наконец уже почти спокойно переспросил:

- Как ты сказала? Повтори, пожалуйста, еще раз, я не услышал.

- Его звали Сариэ.

Так… Он сказал это вчера, он сказал это вчера горшечнику, и горшечник ушел. Она не могла знать. Откуда она могла знать? Но… в руках его была монета. Старая монета, он теперь поднял ее, поднес к свету, падающему в проем, и внимательно вгляделся. Да, теперь он мог разобрать буквы, греческие буквы, они ведь использовали греческие буквы. Название города было почти стерто, но рядом, он прочел это, да, это совершенно не греческое имя, оно было здесь, на монете он прочел это имя – Сариэ.

Он вновь сел на скамью и поднес руку ко лбу. В этом был какой-то обман, явно был какой-то обман, но он уже не мог скрыть своего замешательства. Она же смотрела на него с совершенно искренним и простодушным непониманием.

- Что удивляет тебя?

- Я полагал, что этого имени не существует.

- Почему?

- Одно горное племя так называло меня – просто потому, что они не могли выговорить мое настоящее имя. Оно было для них слишком длинным.

- Что за племя?

- Горный народец, тот самый, где тоже рождались дети.

- Гульдреми?

Он взглянул на нее пораженно.

- Да. Ты знаешь о них?

Она кивнула.

- Они жили здесь. Они жили здесь очень давно. Они проходили и остановились. Здесь было благословенное место, говорят, большой красивый город, здесь земля плодоносила, здесь рождались дети, здесь много народу было… Они жили здесь еще и тогда, когда царевич был здесь. А потом они ушли. Они снялись с места и ушли. И их никто не смог остановить. Они просто исчезли, ушли в горы… Их никто не нашел и не вернул. Ты встретил их?

- Да.

- Простые хорошие люди.

- Да…

- Мой отец был одним из них.

- Да?

- Может поэтому я родилась и повзрослела…

- Наверно да…

- Когда его убили, они ушли.

- Я понимаю, да…

- И они назвали тебя Сариэ?

- Да.

- Наверное в память о царевиче. Или ты напомнил им его.

- Возможно напомнил. Долго они хранят память…

- Какое же у тебя на самом деле имя?

Он поднял глаза. И вдруг одновременно две слезы быстро скатились по его щекам. Но он резко встал, откинул волосы со лба и произнес:

- Да теперь уже не важно. Оно… слишком длинное.

Повернувшись, он отдал ей монету.

- Возьми, - сказал он. – Я насмотрелся. Идем теперь, посмотрим, что делают эти люди в воде.

Глава 8. Возрождение города

Всю жизнь, которую он прожил, они ждали его, не решаясь ни есть, ни пить, ни плавать в море, ни удить рыбу. Они ждали его – безумные, совершенно безумные люди…

*

Теократия или своеобразные способы чудотворства. Эпизод 2

Он быстро вышел через проем в стене на берег и пошел по песку к воде, а она поспешила за ним. Широкая и пологая прибрежная полоса отделяла убогие лачуги от мелкого еле шевелящего волнами моря. Фигуры двигались по отмели и пытались хватать что-то в вое руками.

- Кто эти люди? – спросил он.

- Да просто люди. Рыбаки.

- Что они делают?

- Наверное ловят рыбу.

- Руками?

- Руками. Им кое-что удается поймать в последнее время. Раньше рыбы совсем не было, а теперь заплывает.

- Ни лодок, ничего… Все у вас тут сгнило. Интересно, что вы вообще делаете и что едите?

- Ну мало что есть, да. Иногда рыба попадается. Еще за городом овцы есть, там пастухи живут. Еще горшки из глины лепят, глины здесь много, и возят в другой город на рынок, продают и покупают муку. Здесь-то ничего не росло, да и дождей не было. Первый дождь прошел как-то, уже в этом году было. Как раз после него ведьма велела собирать металл.

- Ничего себе… Ну ясно, не слишком хорошо живете.

- Да, ездить в другой город опасно, в лесу разбойники. С ними можно договориться было, но много больно отбирают. А если не договориться, отправляли в рабство, или, хуже, на страшный рудник.

- Что за рудник?

- Там, говорят, сущие ужасы творились. Страшные истории ходили про это место, так что все его боялись до жути…

- Ну хорошо, так и значит больше ничего? Ничего не растили, ничего не ловили, лепили горшки и стригли овец?

- Да, вот так…

- Удивительно, что хоть это…

В это время один из рыбаков почти упал на воду животом и наконец преуспел в своем промысле, он вытащил рыбу, и даже не малую, усердно пытающуюся выскользнуть из его рук, и тут все они, крича, побежали к берегу, чтобы не упустить добычу, и только теперь заметили двух человек, наблюдающих за ними.

- Они испугаются меня? – спросил наблюдатель свою спутницу.

- Нет, я не думаю, что сильно, эти люди – совсем не те, что в городе живут, они нищие, им терять нечего… Поэтому они веселее.

- Хорошо, а то еще упустят свою рыбину…

В это время рыбаки уже добежали до берега и остановились, глядя с легким недоумением, как будто немного робея, но рыбу ловец крепко прижимал к себе.

- Эй, ты ее здорово поймал! – крикнул ему человек, наблюдающий за ними с берега.

- Ага, - отозвался рыбак, широко улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу. Остальные тоже как-то нелепо толклись перед ними, видимо не зная что делать при виде незнакомца и явно глядя на него с почтением словно на заезжего господина.

- А сетями-то не пробовали ловить? А то руками много не поймаешь…

- Так сетей нет, прохудились давно, и лодок нет.

- Нет лодок? А починить или новые сделать? Дерево-то есть, я смотрю.

- Да есть, только как…

- Так ж, как старые были сделаны.

- Ну да… Но как… Да и рыбы не было, недавно стала заплывать.

- Ну если руками поймать можно – значит много рыбы!

- Может быть. Но раньше-то совсем не было.

- Так то раньше. А покажите-ка свои лодки и сети, что от них осталось?

- Ну пойдем, покажем.

Они очень послушно повели их к своим полуразваленным сараям сооруженным частью из веток и досок, частью замазанных глиной, а старый рваные сети служили дверями и внутренними перегородками, и даже одеялами. Он пошевелил несколько, они правда разваливались в труху, но потом нашел одну изодранную, но крепкую.

- Ну вот сеть, вполне себе сеть. Другую бы надо делать, но пока пойдет, - сказал он деловито, как будто не в первый раз в жизни озаботился сетями. Поднял два порванных куска и связал в узел, так что дыра заметно уменьшилась, и так несколько раз. – Вот теперь смотрите, точно можно что-то поймать.

- Пожалуй можно, - проговорили они. – Только если крупная будет.

- Можно, можно, - отозвался он, глядя на дырявое полотнище, совершенно не производившее впечатление, что какая-то рыба может в нем задержаться. – Завяжите еще немного узлов, - сказал он и пошел осматривать старые лодки. Одна, которую использовали как загородку в стене, показалась ему довольно целой, он велел вытащить ее – а они покорно слушались – осмотрел и отправил своих новых друзей спускать ее на воду. Лодка держалась, даже вода не заливалась. Из всех лачуг и хижин повыбрались жители, с удивлением смотреть на то, что происходит. Должно быть ничего такого здесь уже слишком долго не происходило: чужеземец ходил по берегу, говорил звонко, указывал на что-то бодро, лодку спускали на воду, сеть за собой тянули, словно бы собирались жить обычной жизнью, словно бы собирались удить рыбу в море, словно бы это было возможно, словно бы в море была рыба. Словно это было обычное море и это место не было проклято навеки.

Да, они спустили на воду лодку, и даже двое рыбаков влезли в нее, и она вполне держалась на воде, они нашли даже старые весла, отвели лодку далеко, до конца мелководья. Он остался на берегу вместе с остальными, но сказал им отплыть туда, где поглубже, и закидывать сеть.

- Они же утонут, - проговорила женщина. – Надо сперва починить все.

- Потом почините. Завтра. Сегодня не утонут.

Они там закинули сети и некоторое время ждали, а потом кажется что-то снова кричали, и махали руками, и в то же время тянули что-то за собой. А их странный советчик смотрел напряженно. Думая, когда они все-таки поплывут обратно, что они выловили, и не утонут ли они и впрямь, потому что бортики лодки уже едва показывались из воды под грузом двух людей и их неожиданного улова. Но они не утонули, они как раз добрались до мелкого места, и уже смогли спрыгнуть из нее, когда она резко стала погружаться под воду, и они тянули за собою сеть, и она была полна рыбы. И их наблюдатель улыбался, прикрыв глаза и внутренне содрогаясь, потому что он не знал, что произойдет. Но они выбрались на берег, и уже целая толпа бежала к ним, и все кричали, и взмахивали руками, и поражались, и никто не помнил об утонувшей лодке. А женщина взяла его за руку и сжала его ладонь, она смотрела во все глаза, и она видела их восторг, и она видела также, что он сам не знал, что советует, и он не знал, будет ли действенным его совет, потому что то. что он советовал, было нелепым, но теперь у них был огромный улов и они были счастливы.

А он сказал им:

- Ну вы костер-то умеете разводить?

- Вроде да! – ответили они.

И они развели костер. И в это время уже темнело и искры весело поднимались вверх и плясали на фоне темно-синем фоне ясного неба. Они жарили рыбу на костре и приятный аппетитный запах разносился по берегу. И еще люди прибежали из города, они увидели что что-то здесь происходит, они узнали, или их позвали, и они больше не боялись, хотя глядели с опаской, но теперь кажется не боялись. Они может быть поняли уже, что нечто случилось, и теперь им будет житься гораздо лучше.

А потом показались еще какие-то фигуры, большие и темные фигуры и раздались суровые голоса, требующие ответа, требующие разойтись, требующие прекратить нежданную оргию, потому что это была стража, снова стража. И суетящийся у костра народ замер, затих, хотел было расступиться, но не расступился, и не убежал. Чужеземец же выступил вперед, и люди плотно встали за ним и не собирались сдаваться. А он протянул стражникам свежее изжаренную рыбину, улыбнулся и сказал:

- Может лучше поедите?

И они… Они не знали, кажется, что им возразить. Они подошли и взяли то, что он им предлагал. И кажется, они были довольны, ведь рыба была вкусной, и ее было много, и больше не препятствовали веселью. Потому что они не знали, отчего они ему препятствовали раньше и чего боялись.

Но один из стражников осмелел тогда и спросил уже спокойнее, уже без угрозы:

- Кто ты такой и откуда ты здесь, как тебя зовут?

И в это время старик-горбун мелькнул в толпе, и чужеземец окликнул его. Тот вздрогнул, но остановился. Он смотрел очень напряженно, но больше он не убегал и не ужасался. Чужеземец улыбнулся ему. Он ответил:

- Меня зовут Сариэ. Я пришел из храма богини сообщить вам, что проклятие снято с вашего города и вы можете жить теперь счастливо и спокойно. Эй, старик, разве ты не узнал меня в прошлый раз, ты ведь меня видел? И отчего ты сегодня так ужаснулся, встретив меня снова?

И старик вдруг заплакал и подошел к нему, осторожно протянул к нему руки и дотронулся до него, а он приветливо ответил на его жест, и тогда старик вдруг бросился к нему и прижался к нему и зарыдал на его груди, словно бы встретил любимого родственника, которого не видел много лет.

Они все же помнили его, они ждали его, они узнавали его, он был для них родным и своим, как бы они ни боялись прежде его узнать. Они помнили его, помнили его все сорок, или сколько их там было, лет его жизни, от самого его рождения. Всю жизнь, которую он прожил, они ждали его, не решаясь ни есть, ни пить, ни плавать в море, ни удить рыбу. Они ждали его – безумные, совершенно безумные люди…

*

Еще днем они были злыми, алчными, подозрительными и жестокими, они были готовы кого угодно продать и кого угодно убить, а теперь смотрели на него преданными и светящимися глазами, и было ясно, что они действительно и давно любили и ждали его и только его. Они хотели чтобы он их спас от их участи. От какой? От их злобы?... море утром тоже было бедным, и небо было тусклым, а теперь море кишело рыбой, а небо сияло звездами. Все изменилось, как странно все изменилось. И если природа изменилась, почему не могли измениться люди? Они ведь были для него лишь принадлежностью ландшафта, он говорил об этом другу-горшечнику еще в предыдущий вечер. И все же казалось, как будто бы все это было нарочно подстроено. Однако неважно. У него теперь даже было имя – имя которое он выбрал сам и которое так неожиданно совпало с его странным предназначением. Пусть будет так. Если этого хочет богиня – он рад был ее порадовать.

Они не хотели расходиться, не хотели уходить от него, не хотели уходить в свои лачуги, которые теперь стали особенно пугающими и неуютными – когда они встретили этот уютный костер, разожженный на берегу. Они собрались здесь все, их было совсем немного. Все, один уродливее и кривее другого – увы, на их лицах и фигурах обретенная благодать земли не сказалась. Остальные умерли или бежали. Он спроси о людях в башне, там ведь было много людей. Они ответили, что должно быть они сгорели. Часть из них прибыла с царицей как ее свита, часть из них были купленными рабами. Она покупала рабов и веселилась с ними, а потом убивала. Еще была стража, стража дворца, жестокая и суровая, она тоже была там. Но никого из них они не видели больше и ни разу конечно не пробовали перебраться на тот берег, ни разу даже не помышляли о том, чтобы приблизиться к этой страшной башне. Они просто притихли и не знали, чего ожидать. Они боялись все новой и новой угрозы…

Ну что же. Перебираться на тот берег у него тоже не было желания. Да и вообще оставаться тут не было желания. К рассвету они расползлись по берегу, пообещав ему починить лодки, сделать новые сети, залатать всем месте дыры в лачугах, найти остатки зерна и вспахать хоть какую-то землю. Они пообещали, что попробуют жить как люди и что не будут больше страшиться неизвестно чего. И еще пообещали, что придут к храму, что не станут бояться, придут и вырубят окружающие холм заросли, а в награду вдоволь полакомятся плодами сказочного сада.

Это был прекрасный план. Он помахал им рукою и они отправились готовиться к выполнению намеченного. Он удержал только стражников. Их было человек семь. Эта была городская стража, они стерегли ворота, а потом присматривали за порядком в городе – зачем-то уже, без особого указа. Просто из страха. Впрочем, это его не интересовало. Его интересовало другое: есть ли у них оружие, есть ли у них деньги и есть ли у них лошади? Совсем немного, совсем немного, но есть, на деле почти ничего. Несколько монет и пара кинжалов есть, да. И лошади есть, четыре хороших лошади, они стоят в стойле и стены, а вечером они их водят гулять по лугу, и все думали отвезти их на продажу, но не успели, или не решились, думая, что пригодятся.

- Прекрасно! Откуда они?

Да вот тут было такое дело… Странное дело, мрачное. Это случилось через несколько дней после бури. Тогда у них не было ничего. Дворцовая стража не заплатила им за приведенного раба и все сгорело. И все были в ужасе и трепете и ждали, что произойдет. И вот через несколько дней вернулись разбойники, которые раба привезли. Неожиданно вернулись в тревоге, почти что в панике, спрашивая, где тот человек, которого они продали им, требуя его вернуть. Но конечно им пришлось ответить, что человека этого более никто не видел, да и вообще все сгорело. Они были явно сильно опечалены. Это было под самый вечер. Они велели старику-горбуну принести им браги, которую он варил (о, здесь варят брагу, не так плохо они живут, - подумал их слушатель), в дом пастуха за стенами перед лесом. Там девица жила, которая всегда их принимала, с отцом и двумя малыми сестрами. Только браги не было, он обещал нацедить к утру, они махнули рукою и ускакали. Он направился к дому пастуха наутро, когда солнце стояло уже высоко, таща на плечах большой мех, и возблагодарил всех богов, что не пришел ранее. В ужасе и с воплями он бросился к городским воротам, и еле в силах произносить слова, позвал стражу с собою. Когда они пришли, то увидели печальную картину: весь дом был залит кровью, свежей, еще не запекшейся, даже не побордовевшей, куски разорванной одежды валялись, сломанный меч, пара выпавших кинжалов и мешочек с несколькими монетами – и никого, совсем никого. Возможно, если они и были убиты, те, чьей кровью было забрызгано все, то они исчезли. Ни одного человека не было и было тихо. Они обошли все, осмотрели, но никого не нашли – только на заднем дворе мирно паслись четыре лошади, распряженные на ночь, а уздечки висели рядом. Несколько тощих овец тоже были тут, их никто не тронул. Так что они собрали все, что было полезного, увели лошадей, а дом сожгли. Если некий убийца приходил сюда и расправился со всеми обитателями дома, то он приходил точно не с целью их ограбить. Но с какой- было неизвестно. Они были напуганы выше всякой меры, но никому не сказали и старику велели молчать. Только стерегли ворота и бродили опасливо возле стен, высматривая, не появится и кто. Однако более никогда уже никто не появился и никаких прочих бед не случалось.

Их слушатель склонил голову. Он вспомнил вдруг странную поляну, залитую кровью, которую встретил как раз неподалеку от зарослей, окружающих священный холм. Что за вихрь пролетел тогда над этим местом?.. Какое-то смутное воспоминание шевельнулось в нем. Странно ли быть разорванным на части какими-то сильными руками? Он попытался представить. Но он не знал, и не знал даже, почему об этом подумал. Он уверил их, что едва ли что-то подобное сможет произойти теперь в этих окрестностях. Велел им приберечь пока деньги и оружие, но потребовал для себя лошадь. Он отправился с ними за лошадью, и вскоре на ней ускакал, только женщина, встретившая его вчера, проводила его задумчивым взглядом.

*

Через пару часов он уже отпустил лошадь гулять среди пышных кустов и цветов прекрасного сада на холме богини. О, так добираться было гораздо-гораздо ближе. Он взошел по дороге к храму, вошел, остановился на пороге, опустил голову и улыбнулся. Он сделал все, все что должен был, а точнее – не сделал ничего, и имел головокружительный успех. Он тяжело дышал. Потом медленно вышел, спустился террасой ниже и упал на траву. Растянулся и раскинул руки: он только теперь понял как безумно устал за эти два дня своего путешествия. Так что закрыл глаза и почти мгновенно заснул, и проспал, должно быть, весь остаток дня и всю ночь, ибо, когда он проснулся, было, кажется, раннее утро.

Ничто не тревожило сейчас его безмятежности. Птицы тихо пели, вода тихо журчала, а солнце светило так мягко и нежно, что не только тело согревалось, но даже душа невольно должна была смягчиться под этим бледно-желтым светом. Но все же, побродив немного по саду, посозерцав, как лошадь лениво жует упавшие яблоки, он спустился вниз, прошел сквозь вырубленный проем и отправился в лес вдоль холма: он хотел найти ту самую злополучную поляну, которая попалась ему на пути к холму. На деле, ему пришлось долго пробираться сквозь заросли, ища знакомое место, хотя он еще сверху заприметил, где оно должно быть – и все же пришлось искать долго. Но он нашел. Сперва он услышал журчанье воды, а потом увидел и просвет в лесу. Но ни следа костра уже не осталось за это время, и взрытая копытами земля заросла травой, а сама поляна покрылась мелкими-мелкими цветками с золотистыми стеблями и лепестками розоватыми и испещренными бордовыми прожилками. Они источали легкий медовый запах и несколько ос шумно кружилось над ними. Странным было то, что нигде в лесу больше он не встретил никаких цветов – словно маленький кусочек сада с холма перенесся сюда и нежно укрыл собою следы какого-то давнего неизвестного преступления.

Посмотрев на поляну на поляну внимательно и долго. Он отправился назад и вышел к дороге как раз в самое подходящее время. Чтобы увидеть вдалеке приближающуюся толпу народу – это жители города, следуя своему обещанию, а помимо того и влекомые надеждой, шли к холму чтобы заняться приведением его в порядок.

*

Это заняло, может быть, месяц или два работы – они вырубили и выломали все колючие, сухие, густые отравленные заросли, сожгли все стволы и ветви в большом костре, перерыли землю и засадили вокруг всего холма специально принесенными откуда-то издалека со всего леса большими и приземистыми игольчатыми кустарниками, которые они бережно накопали кругом и посадили здесь. Кустарники выглядели пожухлыми и хилыми, но кажется, едва почувствовав новое место, едва впитав в себя новую воду, они оживились и подались в рост.

Также и пещерные домики, в которых можно было бы жить, выправили, и крышу храма залатали, и деревце над входом срезали аккуратно и старые буквы посвящения вычистили от покрывших их лишайников, и все это сделали с радостью и с тщанием, и собрали плоды с деревьев и на телегах увезли с собою в город.

Пара дней прошла, как они уехали, и он лежал в одной из этих пещерок на покрытой толстым старым, чуть тронутым молью покрывалом каменном выступе с деревянными настилом, служившем постелью, закинув одну руку за голову, а другую опустив на пол, и смотрел как треплет легкий ветерок траву, свисающую с насыпи над входом. Он слышал легкое постукивание маленьких копытец, потом слегка шаркающие шаги, поднимающиеся вверх, шуршание листьев, но даже не шевельнулся, чтобы встать и выйти навстречу.

Наконец он увидел фигуру женщины, той самой, что встретила его однажды в городе, появившуюся в проеме.

- Здравствуй, Сариэ, - сказала она.

- Здравствуй, Огга, - ответил он, ибо женщину звали Огга.

- Я пришла навестить тебя, но я вижу, что ты устал…

- Я устал, это правда. Слишком много дней – слишком много людей. Странно, когда-то меня окружало гораздо больше людей, которым я так же указывал, что делать, а они так же слушались моих приказов… Но я не замечал, чтобы уставал так, как теперь.

- Я принесла тебе немного еды, она вошла и присела на край его постели, положив на колени небольшой сверток.

- О, спасибо, ты так заботлива. А я еще даже не успел подумать о том, что у меня ее больше, кажется, нет.

- Да тут ее вообще не много.

- К тому же что наступает зима, об этом бы надо подумать, - ответил он и невольно зевнул.

- Ты прав, увы, мы за эти годы похоже растеряли все и разучились что-либо делать. Ни зерна почти нет, ни полей.

- Рыба есть, овцы есть…

- Да. овцы жиреют. Трава с дождями стала сочной, и они вполне довольны.

- Ну вот и хорошо, - он снова зевнул все еще не поднимаясь.

- Пшеницу посадили, немножко, но она не примется до весны, до урожая далеко.

- Да, этого пока нет. Ничего нет: железа нет, оружия нет, кораблей нет, лошадей нет. А главное даже людей нет.

- Да, этого нет, но где же это все взять?

- А где вы брали хоть что-то, что-то же у вас было?

- Тут неподалеку еще пара маленьких городишек, когда-то была одна страна, но с тех пор как наш город в упадок пришел, там своя появилась власть, они кое-как живут. Мы ездили туда на базар, я тебе говорила. У нас когда-то был царь, которого ведьма сжила со свету. Вот там его дальние родственники заправляют. Там и люди есть, и лошади. А младший их брат построил крепость на самой границе наших земель и отгородился валами. Он нашей земли боялся как огня, а его к самой к ней старшие вытеснили.

- И вы ездили туда на базар?

- Да.

- И там было и зерно, и рабы, и лошади, и железо?

- Было там, да, даже много. Они воинственные, сущие грабители, у них всего много.

- Ну вот надо поехать туда на базар… - сказал он сонно и закрыл глаза.

- Сариэ, у нас денег нет, и оружия тоже нет.

- Но все-таки надо поехать… Послушай, - он снова открыл глаза и посмотрел на ее чуть улыбающееся лицо. – Ты говорила, раньше здесь много было золота, серебра, земля была богатой. Ты говорила, есть какие-то рудники?

- Есть, говорила, только они все иссякли.

- А один вроде бы еще не до конца?

- До конца или нет – я не знаю, только я говорила, что это страшное место, все, что слышала о нем, что рабов там сводили на нет, покупали на тех базарах, привозили и истязали, а добывали ли что – я даже и не знаю.

- Кто же так делал и зачем?

- Не знаю зачем, а кто – те самые разбойники.

- Которых убили после грозы?

- Но главного из них среди них не было, он в город не заезжал.

- Кто он такой?

- Какой-то выходец из дальних степей, тех что за горами, по имени Елихо… Ужасный человек, все дрожали перед ним. Он убивал иногда просто ради забавы. Даже старая ведьма кажется опасалась его и хотела с ним ладить.

- А кому принадлежит рудник?

- Тому самому младшему брату, что построил крепость. Он завладел всем, хотя не знаю, есть ли ему с того прок.

- Хорошо. Я понял. Надо мне поехать с ним познакомиться.

- О боги, зачем?

- Ну все-таки сосед… К тому же хочу посмотреть на эти его бездарные рудники.

- Это коварные и вероломные люди.

- Ну что же делать? Люди бывают разными, - он наконец поднялся. – Ну что же ты там мне принесла?

- Рыбы сушеной немного, что же еще?

- Давай, давай, это очень кстати. Скажи-ка еще, а звезду ту для башни вы отливали где?

- В городе, и печь есть, и мехи есть, отливать только нечего.

- Все у вас есть, и брагу варят, и мехи есть. Все у вас есть…

- Но если только ты сможешь извлечь из этого пользу.

- Я смогу. Езжай в город, скажи, чтоб раздули печь. У меня тут немного серебра есть, хочу превратить его в слитки. У стражников были монеты, понадобятся тоже, а если у кого еще есть – тоже пусть не таят. А я приеду завтра и посмотрим, что делать. Пусть они кстати лошадей готовят и готовятся в путь.

- Хорошо, - сказала она, безропотно вставая. – Все так и сделаем, Сариэ.

Он проводил ее до основания холма. Полюбовался на нежно зеленеющие веточки свежепосаженных кустарников. Она села на своего ослика и собралась уже спешить на нем по дороге вдаль.

- Как ты через реку переберешься? - спросил он.

- Там переправу сделали из досок.

- Хорошо… Потом выстроим мост. А не страшно ехать одной?

- Нет, теперь не страшно. И за первою переправою пастухи живут, они меня проводят.

- Да, помню там одну девицу… Они больше меня не боятся?

- Нет, больше не боятся.

- Прекрасно.

- Сариэ, - вдруг окликнула она, обернувшись, уже успев сделать вперед несколько шагов.

- Да?

- Все хотела спросить…

- О чем?

- Что ты делал до тех пор, пока не попал в этот храм? Что ты делал на Земле?

Он усмехнулся немного печально.

- Что я делал?

- Да.

- Да ничего особенного в общем…

- Но все же…

- Правил миром.

Она вздрогнула:

- Что?

- Ну так… Правил миром, - он посмотрел на нее устало и чуть пожал плечами. – Эти земли тоже принадлежали мне, но там… там на них и правда никто не живет.

Она молчала.

- Езжай, Огга, - промолвил он. – Мне нужно немного теперь побыть одному. Завтра я приеду в город.

Она кивнула, и ослик бойко засеменил вперед, а наездница сидела и смотрела перед собою очень сосредоточенно и задумчиво.

*

Завтра, да, завтра. Сегодня он ничего не хотел делать. Он поднялся к храму, вошел в него и долго смотрел на богиню – все такую же мирную, все так же тихо и ясно улыбающуюся. Потом сел на пол прямо у подножия ее статуи, опустил голову, прижался к шершавому камню щекою, обхватил руками колени, спрятал в волосах лицо и долго так сидел. Сидел пока не стало темнеть над холмом небо, и тогда он чуть пошевелился, вытянулся и лег, положив голову на руку, а другою словно бы попытавшись укрыть себя от прохлады, так прямо у самого подножия статуи уснул.

Наутро, проснувшись, он встал, посмотрел, потом наклонился, едва коснулся лбом каменных пальцев богини, встряхнул волосами и быстро вышел. Спустился к помещению с утварью, добыл мешок, бросил туда два серебряных таза, тех самых, из которых однажды после дождя устроил веселое купанье, еще какие-то обломки, украшения жрицы, все, что нашел, закинул мешок за плечи, поймал лошадь и, спустившись вместе с нею к дороге, поскакал в город.

Да, они сделали переправы и путь теперь был гораздо удобней. Пастухи, заслышав приближающийся топот копыт, вышли к дороге и провожали его любопытствующими взглядами.

В городе его уже ждали. Ждали с готовностью и вниманием. Они собрали монеты и принесли ему, только их было мало. Но уже и кузнец нашелся и ждал приказаний. А женщина Огга вышла и протянула ему золотую монетку, ту самую, которую он рассматривал в первый день и на которой прочитал к изумлению своему собственное имя.

- Тебе не жалко ее?

- Нет, чего же жалеть, ты ведь теперь здесь.

Он взял монетку, посмотрел на нее.

- А мне жалко. Я сохраню ее тогда, ты не против?

- Конечно нет.

Он спрятал ее за пояс и хотел было идти, но она остановила его.

- Сариэ, я кое-что еще хотела бы тебе отдать, у меня есть кое-что, что может быть тебе теперь пригодится.

Он последовал за нею к песчаному берегу и к тем самым лачугам, где разговаривали в прошлый раз. Теперь здесь было почище, поровнее, некоторые домики были залатаны, а на берегу сушились новые сети и стояла пара крепких лодок и несколько связанных веревками плотов из бревен: ржавых заклепок, вытащенных из старых суденышек, всеми забытых, не хватило на большее.

Она провела его в свою лачугу, а из нее на задний двор, где была старая лестница с полустертыми побитыми ступенями, а под ней небольшой черный пролом. Она наклонилась. Пошарила там рукою и вытащила сперва кусок какой-то плотно завязанной ткани, а потом, к его немалому удивлению – длинный меч с резной рукояткой.

Она протянула ему меч – это был хороший меч, дорогой меч, очень надежный меч. А сама развернула ткань и из нее извлекла плащ с каймою и бронзовой застежкой в виде льва. Ему показалось, что он где-то видел эту фигурку…

- Что это? – спросил он.

- Я сказала тебе, что никто не приезжал сюда… Но однажды был один человек… Он приехал в этот город и остался здесь на некоторое время. Царицы не было тогда, поэтому должно быть так и вышло.

- Что это был за человек?

- Он прискакал на коне, истощенный донельзя, он бродил по городу и спрашивал о ком-то. Он спрашивал, не видели ли мы кого-то здесь – а мы не видели! Никто не видел, потому что не было никого, кроме рабов-пленников никого не было, а их-то никто почти и не видел. Он спрашивал, не видели ли мы искалеченного человека с хромыми ногами и обожженным лицом. А потом спрашивал, не видели ли мы светловолосого красавца. Мы правда с трудом понимали его, так непонятно он говорил. Он должно быть почти не знал нашего языка. Все только пугались и не понимали, чего он хочет, однако никто не видел ничего, подобного тому, что он описывал. Он ходил так, ходил, а потом упал, и у него был жар, он метался в бреду, но не мог встать, и никто не решался к нему подойти, даже стража, а я подошла и подняла его и отвела к себе. И он жил здесь, на берегу, долго, хотя когда он очнулся, казалось, он все забыл – он не приходил в себя. Когда он приехал, у него был конь. Он был одет в очень изношенную, но красивую одежду, и у него еще был вот этот меч, короткий нож и длинный кинжал. Словом, он был вооружен, на нем даже доспехи были. Оружие я спрятала, потому что опасалась, что стража его заберет, а доспехи, так и быть, отдала. Он был мирный совсем, рыбачил со всеми, тогда еще и лодки были, мы выплывали в море и пытались удить рыбу. А потом вернулась царица. Она вернулась со свитой. Она тогда еще даже похожа была на человека, только она была дряхлая, старая. Но разодетая, украшенная… Она желала говорить всем, она хотела видеть всех. Она созвала всех и сказала, что ныне она ожидает возвращения своего сына. Что он уже близко. И еще она сказала, что была в городе далеко от этих мест и видела дракона, и этот дракон победит всех и вернет ей величие. И еще она сказала, что видела того, кто правил миром, и более уже не правит, и он уже близко, и она ждет его, и когда он придет, настанет час ее славы. И вот мы все стояли и слушали, и этот человек стоял, и вдруг он занервничал, заметался, и когда она закончила и махнула рукою и исчезла в своей башне за мостом, он бросился к дому и стал искать свои вещи и собирать их. И я дала ему оружие и одежду, и спрашивала его, зачем ему это, но он не отвечал. У него взгляд был огненный и сосредоточенный. Он оделся и попробовал все оружие, но руки его были слабы. А коня не было уже, потому что коня давно стражники продали, как и доспехи. И он взял нож и кинжал, а меч счел тяжелым и оставил, и плащ оставил, потому что будет мешать, и ночью он вынырнул из города, выбежал и скрылся, а я только успела махнуть ему рукой, благословляя и не зная, что он хочет сделать и не веря, что он преуспеет…

- Как его звали? – спросил ее собеседник, глядя на нее задумчиво и печально.

- Я даже имени его не знала, он не сказал, он мало что говорил.

- Ты больше не видела его?

- Увы, если бы так… Нет, месяц прошел уже и почти что прошел другой, и я думала, что он умчался куда-то из наших мест, но нет, его привели, связанного и мятущегося, и отвели к царице. Это видели все. И вот после уже я больше его не видела…

- Увы!...

- Ты опечален этим?

- О да!

- Ты знал его?

- Это был мой друг!

- Он искал тебя?

- Да он искал меня!

- Я потому вчера удивилась твоему ответу, я и не сомневалась, что ты мог бы править миром. Кто бы мог, если не ты?.. Но это так совпало с тем, что сказала царица… И я поняла, отчего этот человек бросился на поиски. Он искал тебя. Она сказала, что ты близко, он бросился тебя предостеречь…

- Увы. Это так. Хотя я сказал неправду.

- Неправду?

- Конечно, я никогда не правил миром. Никто не правил миром, мир слишком велик. Это просто… фигура речи. Я царствовал на довольно большой земле. А потом я проклял свое царствование. Что с ним могли сделать?

- Я не знаю, это ты был в башне…

- Я выпрыгнул в окно. Почему он не выпрыгнул?

- Никто не сделал этого, кроме тебя и нашего молодого принца.

- Увы…

- Это его вещи. Ты возьмешь их?

- Да, я возьму их, они мне пригодятся! Спасибо тебе, что ты сохранила их.

Он взял плащ и меч и теперь уже, наконец ощущая себя воином, почти что правителем, вышел к народу. Он принял от них как дар те слитки, которые они приготовили для него, и выбрал себе стражу, которая будет его сопровождать. Он велел себя ждать, обещал вернуться с благими вестями. И вместе с тремя спутниками ускакал куда-то вдаль, так, как указали ему горожане – по дороге, резко заворачивающей за рекою в обход храма куда-то вглубь земли…

Глава 9. Золотая жила

- Но скажи, откуда ты мог это знать, откуда ты знал, что найдешь там золото?

*

Теократия, или Своеобразные способы чудотворства. Эпизод 3

Итак, маленький отряд мчался по дороге вдаль. Три стражника, вооруженных кинжалами и тяжелыми дубинами, были огромны и страшны на вид, зато предводитель их, в тонкой серой одежде, плаще из темной шерсти, с длинным острым мечом и светлыми волосами чуть ниже плеч, волнами развевающимися по ветру, едва небрежно сплетенными сзади, чтоб не мешать взгляду, мчался впереди, статный и легкий, глядя на дорогу сосредоточенно и отстраненно.

Что он хотел найти там, куда он скакал? Он не знал. Что они могут там встретить, он не знал тоже. Наверное, он надеялся на помощь богини – и еще хотел проверить какое-то смутное воспоминание, не дававшее ему покоя.

Дорога поднималась по холмам, карабкаясь среди утесов и оврагов. На деле, это была не столько дорога, сколько плотно утрамбованное когда-то давно многими сотнями и тысячами ног место, засыпанное некогда песком и камнями, до сих пор препятствующими зарослям заполонить его и скрыть из виду, хотя никто уже очень давно не пользовался ею.

Тем не менее они скакали вдаль, и наконец достигли каких-то укреплений, недостроенных стен, недовыкопанных рвов, пересекавших ее. Но никто не защищал эти укрепления, так что они без труда через них перебрались. Впереди на холме виднелось подобие крепости, а точнее просто несколько высоких стен, выстроенных на вершине, за которыми не просматривалось никаких строений. Обогнув холм, они увидели вход, большие ворота, которые не были заперты, хотя и почти полностью закрыты. Так что разве только ради соблюдения приличий, которых, быть может, следовало придерживаться прибывшим гостям, они постучались. Через некоторое время в щели показалось испуганное лицо, которое в ответ на их вопрос сразу безропотно позволило им въехать внутрь. Внутри было уныло и совершенно пусто, но вскоре эта пустота шевельнулась и превратилась в несколько десятков человек, медленно вышедших навстречу гостям. Лохмотья закрывали их фигуры и печать страдания лежала на их изможденных лицах. Они напоминали скорее не людей, а тени, однако взгляды их были полны любопытства, перемешавшегося как-то странно с равнодушием.

Приезжие поприветствовали их и спросили, кто был среди них главным, кто был хозяином этого места, ибо они хотели бы с ним говорить.

- У этого места нет хозяина, - ответил один из вышедших навстречу. – Да и самого места почти что нет.

- Что же случилось здесь? Кажется, здесь разразилась некая катастрофа, лишившая это место жизни, а вас повергнувшая в тоску? Поведайте же о ней, - вопросил их, спешившись, предводитель приехавшего отряда.

- Увы, если была катастрофа, то она разразилась много раньше, в те времена, когда здесь еще был хозяин. А может быть само это место было катастрофой, как и то, что мы здесь очутились.

- Кто же вы такие и почему вы здесь?

- Некогда мы были рабами и пленниками здешнего господина, построившего эти стены, а теперь мы рабы и пленники только своей собственной беды…

- Что же случилось с вашим господином и какая беда так сурово тяготит вас и пригибает к земле?

И они поведали. Они рассказали, что однажды здесь жил довольно жестокий правитель, причем жестоким он был скорее от слабости, чем от силы: страшился всего вокруг, пытался загородиться стенами от неизвестных земель на востоке, а поскольку собственные его земли были бесплодны, промышлял, в основном, разбоем. Они же все, кто здесь есть, были пленниками и рабами, которых пригнали сюда из неведомого далека, захватили в разных частях света и приволокли, и они даже не знали толком, где они находились и как отсюда выбраться. Одни трудились на строительстве стен, другие были дворовой челядью, а третьи, которым было всех горше, погибали на ужасающем руднике, теряя в бесконечных страданиях разум, память и человеческий облик – и не имея ни малейшей надежды на спасение, кроме, разве что, смерти. Рудник был бесплоден, и все же их заставляли копать и копать, нечеловеческими усилиями выкапывая жалкие крохи. Хозяину и его главному надсмотрщику, заправляющему пленниками на руднике с беспощадностью, не знающей пределов, дела не было до того, кто все эти люди, и живы ли они или мертвы, а дело было лишь до возведенных стен и до извлеченных из земли крупиц серебра, а также до награбленных богатств, хотя бы и весьма скудных.

Но потом начали происходить странные события. Странные события, сперва вроде бы незаметные, но все же странные. Все началось с дождя. Прошел очень сильный дождь, настоящий ливень, он все буквально затопил. Ему были рады, ему были счастливы: в этих местах никто до тех пор не видел никакого дождя уже целые годы, хотя была и река, и колодцы не пересыхали. Но все же дождь был таким освежающим, и в то же время почему-то страшным… В ту ночь эту крепость удалось покинуть нескольким беглецам, и их не смогли догнать. Это само по себе взбудоражило умы. Больше, кажется, не происходило ничего. Но как будто бы собиралось. И собралось! В какой-то день отряд примчался откуда-то из-за гор, большой отряд хорошо вооруженных всадников, они были из тех – из пришельцев с запада, они бряцали мечами и сверкали шлемами. Никто не мог сопротивляться им, местной стражи было слишком мало, а все, на что она была годной – это на то, чтобы понукать обессиленными рабами. Приехавшие убили, схватили, связали все здешних воинов, они низвергли хозяина и выволокли его на площадь, они вывели всех рабов и всю прислугу и сняли с них цепи, но они спрашивали об одном, только об одном – они искали какого-то человека. А это, судя по описанию, был тот самый человек, который пас до тех пор овец и казался всем просто тихим безумцем, но потом его заподозрили в том, что он помог беглецам, и отправили его на рудник. Здесь его больше не видели, а на руднике никто и вовсе ничего не знал: там узникам было не до того, чтоб смотреть вокруг и узнавать кого-то, а надсмотрщики были слишком жестоки, чтоб обращать внимание на людей. Все были там одинаковы, никого было не различить. И все же эти воины – они освободили всех, кто был здесь, и отдали в их руки низложенного господина, а сами помчались на рудник.

- Нашли ли они того, кого искали? – с тенью слабого интереса спросил приезжий, поручив кому-то из здешних обитателей напоить лошадей и вместе со спутниками расположившись к отдыху на досках и камнях, сваленных у стены на площади. Обитатели, несмотря на свою удрученность, встречали гостей, кажется, не без удовольствия, а может быть, не без надежды.

- Увы нет, они не нашли. Но нашли странную странность. Незадолго до того там необычный человек появился, может и тот самый, что им нужен был, кто знает… И вот он-то и довел Елихо – разбойника, который заправлял там – до безумия.

- Чем?

- Да вот неизвестно чем. Своим молчанием. Тот впал в такую ярость, что все замерли, даже надсмотрщики больше не заставляли узников работать, все только в ужасе смотрели на происходящее.

- А потом?

- Потом Елихо, кажется, убил его. Он его бил и бил и бил и бил… Без разбору. Это было чудовищно.

- Вы были там?

- Да, увы, добрый человек, мы были там, и до сих пор не можем прийти в себя от всего, что там было.

- Что же сделали те всадники?

- Они освободили нас. Они сняли с нас цепи и сказали, что мы можем идти. Они даже помогли нам добраться досюда. Кто-то ушел. Мы не знаем куда. А мы остались, потому что мы не знали, куда идти, и потому, что у нас для этого не осталось сил. Где мы? Кто мы? Что это за земли? И кто ты, добрый человек, и откуда приехал?

- Я приехал из соседнего города, из города у моря. Я правитель этого города. Мое имя Сариэ. А это мои воины. Я думал договориться со здешним господином о кое-какой помощи, которая нам была бы нужна, но вижу, что здесь мало что осталось и, видимо, вам самим скорее мы можем разве что чем-то помочь. Мне жаль вас и помочь вам мне бы хотелось. Однако скажите же покуда, чем завершилась ваша история? Что сталось с тем, о ком вы говорили – с жестоким Елихо?

- О, никто не знает этого и никто его больше не встречал. Он исчез в тот день, когда приехал отряд, а может еще до того. Расправился со своей жертвой и исчез, всадники не застали его. Это может быть даже прямо в предыдущий день было, но все равно он уже исчез.

- Ясно. Жаль, жаль. Его неплохо бы было покарать…

- Увы, это жесточайшее создание в мире!

- Так значит вы ушли и бросили все, и там никого не осталось?

- Наверное так.

- А надсмотрщики? Слуги? Кто там был еще?

- Они все исчезли, или ушли… Их больше ничего не держало. Должно быть, они бежали.

- Здесь не остались?

- Кто знает, наверное нет, они бы побоялись остаться с теми, кого истязали. Хотя теперь уже никто из нас не знает, кто здесь кто. Мы все потерялись и перемешались…

- Вижу. Как вы живете?

- Здесь кое-что осталось, но уже почти ничего. Мы можем угостить тебя с дороги, но едва ли ты захочешь нашей еды.

- Отчего же, не откажусь! И мои друзья, думаю, тоже. Мы долго были в пути. Однако скажите мне еще. Так господина убили? Или он бежал?

- О нет, ни то, и ни другое.

- Что же?

- Он здесь до сих пор.

- Здесь?!

- Да.

- Где же?

- Мы заперли его в подвале. Мы не убили его и даже его не измучили. Как бы ни хотелось ему отомстить, но на это у нас не было сил. Нас слишком долго истязали самих. Мы даже каждый день относим ему еду.

- Я понимаю вас. Однако я хотел бы поговорить с ним. Вы можете вывести его?

- Мы здесь просто существуем, мы доживаем свой век. Сейчас ты приехал, и ты, и твои люди теперь здесь сильнее всех. Откройте подвал и выведите его. У нас нет власти ни над ним, ни над вами…

*

Посидев еще немного с ними, успокоив их и приняв их скудное угощение, приехавшие дождались, чтобы обитатели уныло разбрелись по своим щелям, и тогда уже, в сопровождении немногих, отправились изучить подвалы.

Они вывели на свет дня человека, столь же изможденного, истощенного и унылого как и все здесь, ничем не отличного от прочих обитателей этого места, кроме того одного, видимо, что если они не уходили отсюда сами, то у него не было воли уйти, даже если бы он захотел. Не ясно было, однако, захотел ли бы он. Его волосы были лохматы и спутаны, но слегка вились и падали на лицо, которое не было старым, но его покрывали морщины.

Сариэ спросил его:

- Ты ли господин этого места?

Тот взглянул на него, а после потупил взгляд, и еще помолчал, и, наконец, вздохнув, отозвался:

- Ты же видишь, что я ничему не господин.

- И все же ты был им, пока тебя не лишили власти?

- Наверное был…

- Увы, ты был жесток к этим людям, они не настолько жестоки к тебе, хотя кажется, что это для тебя еще хуже. Однако я бы хотел поговорить с тобою как с хозяином. Так что сядь и послушай меня.

- О чем же ты хочешь поговорить?

- Я бы хотел… Выкупить у тебя эту землю. Эту крепость и рудники, которые к ней прилегает.

Тот поднял на него глаза в удивлении. Поднял и вновь опустил.

- Выкупить? Зачем она тебе? Эта земля бесплодна и рудник пуст. И если она тебе нужна, почему ты не можешь просто забрать ее, ведь здесь никого нет и некому ее защитить…

- Кто знает, не найдется ли кто-то, кому она понадобится потом, когда нам удастся, быть может, ее заселить и привести в порядок? Так что я хочу ее выкупить. Так, чтобы она законно принадлежала мне.

- Что же ты за нее дашь? – спросил удрученный человек, на этот раз глядя почти с отчаянием, как будто это странное предложение было для него мучительной пыткой. Может быть потому, что нелепым образом оно напоминало ему о надежде, которой он давно лишился.

- Я дам тебе вот это серебро за крепость, - ответил Сариэ, кладя перед собою мешочек со слитками. – И еще серебро за земли, - сказал он, доставая второй мешочек. – После же ты будешь свободен. Ты можешь взять свои вещи из тех, что, может быть, еще здесь остались, и лошадь из тех, что здесь у тебя пасутся. И можешь ехать туда, куда ты захочешь. Можешь даже поехать вместе со мною в Эргинию, ибо той злой силы, от страха перед которой ты защищался всеми этими валами – между тем как низвергли тебя, в итоге, с совсем другой стороны, – так вот, той силы в ней больше нет, город спокоен и мирен. Ты можешь остаться здесь или ехать туда, куда посчитаешь нужным. Ты можешь ехать к своим братьям, если они тебя захотят принять. Так что же, ты согласен?

Его собеседник сидел и смотрел непонимающим взглядом на лежащее перед ним богатство. Не слишком большая, но все же ощутимая плата за то, что не стоило и гроша, и тогда именно, когда он сам готов был бы, если б только хоть чем-то владел, отдать гораздо, гораздо больше, чтобы только вырваться отсюда.

- Ты не шутишь? – спросил он.

- Нет, я не шучу. Лишь одно условие. Мы заключим сделку, и после ты поклянешься торжественно, что никогда не будешь претендовать на эти земли, никогда не попробуешь вернуть их себе при помощи оружия, ни ты, ни твои братья, а если тебе что-то в них понадобится, придешь и возьмешь это так же точно, как смогут прийти и другие, ни больше, ни меньше. Поклянешься же ты именем богини Фаэре, и тогда, если ты нарушишь эту клятву, то не я буду преследовать и наказывать тебя, но богиня.

- Странный ты человек, - пробормотал бывший хозяин. Но он не готов был ни к подозрению, ни к подвоху, ни просто к сомнению. На глазах у не менее удивленных, чем он сам, обитателей крепости он взял деревянную дощечку, и написал на ней дарственную на все земли в пользу правителя Эргинии, забрал предложенное серебро, а после нашел для себя старую, но чистую одежду, умыл лицо, сел на лошадь и ускакал прочь.

*

- Зачем ты сделал это? Зачем ты отпустил его? Зачем отдал ему столько серебра? Зачем купил у него эти страшные земли?

- Затем, чтобы в них не было больше страха. И затем еще, что не жалко, - ответил их странный гость, встал, обернулся и потом спросил вдруг: – Однако же я хочу осмотреть мои новые владения. Кто из вас покажет мне тот рудник? Я хотел бы увидеть его.

Но они стояли и молчали и медленно пятились, втянув в себя головы.

- О нет, нет, никто из нас туда не пойдет, слишком жуткое место.

- Вы боитесь его даже тогда, когда он пуст и заброшен?

- Увы, слишком живы воспоминания. Ты не был там – и не видел того кошмара!

- О да, я там не был. И хотел бы посмотреть. Может быть кто-то из слуг, из рабов, которые также не были там? Может кто-то из бывших надсмотрщиков покажет мне его?

Но, видимо, ужас был слишком сильным, боль была слишком острой: никто из тех, кто остался здесь, не хотел туда идти, даже из тех, кто там не был – словно страшились проклятия, тяготевшего над этим место.

- Увы, я бы дал тому, кто покажет мне это место, несколько монет, но вам негде будет их потратить. Ничего же, что бы было для вас полезным, у меня нет. И все-таки даже и без этого – как только я смогу вам помочь, я пришлю к вам помощь. Но пока, похоже, мне придется искать рудник самому… Скажите хотя бы куда следует ехать?

Но в это время один из обитателей, коренастый, чернявый и мрачный, хотя в остальном столь же унылый и подавленный, как и все, вышел из тени и сказал:

- Я готов помочь тебе, я покажу тебе это место. Если ты дашь мне несколько монет – я смогу после уехать в соседний город.

- Хорошо. Идем. Остальные же – оставайтесь с миром. Надеюсь, вы не будете против, если на обратном пути мы заедем сюда еще, чтоб переночевать?

Они лишь качнули головами и остались задумчиво стоять и смотреть вслед непонятному и непонятно что и зачем делающему человеку.

*

Это было не слишком далеко. Нужно было ехать вглубь леса, между поросшими толстым, свисающим большими бородами мхом приземистыми скалистыми уступами, по хорошо протоптанной тропинке, там и здесь взрытой следами от колес и копыт, по обочинам засыпанной пылью и мелкими камушками. Наконец в низине между холмов они увидели старые копи. Здесь стоял какой-то странный, сырой неприятный запах.

- Вот это место, - сказал проводник.

Они спешились.

- Ты был здесь одним из надсмотрщиков? – спросил Сариэ.

- Да.

- Почему ты не ушел из крепости? Тебе не страшно было оставаться с ними?

- Мне некуда было идти.

- Ну что же, по крайней мере ты можешь рассказать больше. Так что же здесь произошло?

- Нет, они все верно изложили. Так и было. Елихо исчез, а на следующий день прискакали всадники и всех увели отсюда.

- Кого они искали?

- Они искали калеку с обожженным лицом. Возможно они искали того человека, которого убил Елихо.

- А он его убил?

- Он замучил его до смерти.

- Что же он ему так сдался?

- Он был невыносимо странен.

- Чем?

- Безмолвен и неподвижен. Он только смотрел и молчал и медленно умирал, истекая кровью. Он нагнал на всех такой ужас, что мы уже ничего не могли делать.

- Видимо он был даже страшнее, чем этот ваш Елихо? – усмехнулся Сариэ.

- Может быть и так…

- Ну хорошо, так когда же вы перестали работать?

- Когда Елихо пришел, чтобы бить его. Он бил его долго, он, должно быть, хотел его уничтожить.

- А после? Вы не делали ничего?

- Да.

- А потом просто ушли?

- Да.

- Это те цепи, что сняли с несчастных узников? Это они до сих пор лежат здесь? – Сариэ пнул ногою уже медленно врастающую в землю и траву ржавую цепь.

- Да.

- Значит все осталось так, как было в тот последний день?

- Должно быть, да.

- Хорошо. Скажи мне тогда… Сможешь ли ты показать мне то самое место, где стоял тот человек которого бил Елихо? То место, где он упал?

- Да, я думаю, я смогу.

- Ну что же, тогда идем вниз.

Они подняли факелы, которые специально захватили для этой цели, и стали спускаться в копь. Как-то странно тихо было в этом месте, шаги отдавались как будто бы громче, чем обычно. Даже собственные голоса, казалось, звучали мрачно. Можно было понять тех, кто не пожелал сюда идти. Запах тления, запах разложения поднимался из глубины, он все еще был здесь, несмотря на время. Словно призраки боли и ужаса восходили снизу, и слабый свет факелов не мог спугнуть их. Даже большие и грубые спутники Сариэ поеживались здесь от смутной тревоги, двоих оставили наверху, стеречь проход, и им было неуютно оставаться одним, когда остальные спускались в неведомую глубину. А мрачный проводник шел, опустив голову и сжав кулаки, потому что он сам вызвался проводить их, но теперь ему было дико и жутко чувствовать этот странный тревожный мрак в месте, в которое он столько раз прежде спускался. Что-то изменилось здесь, что-то неумолимо изменилось. Он не думал, должно быть, соглашаясь, что ощутит эту немыслимую тревогу. Но все же он шел следом за светловолосым человеком, уверенным и смелым шагом спускающимся вниз.

- Ну что же, так где? – спросил тот, поморщившись от нестерпимого удушливого воздуха, когда они спустились к самому низу.

Проводник огляделся и протиснулся по узкому проходу к одной из ниш в скале.

- Здесь. Здесь он стоял и упал на этот камень. Вот и заступ, который он уронил – он до сих пор лежит здесь, и тряпица, которую мы подложили под его голову – вон она под камнем и до сих пор пропитана кровью.

- Хорошо, - ответил Сариэ, войдя в нишу. Он поставил ногу на камень и встал, чуть облокотившись о стену. – Посветите мне.

Стражник опустил факел, проводник же стоял, недоуменно всматриваясь в эту картину. Человек перед ним стоял и смотрел на стену, смотрел очень внимательно, потом медленно стал наклоняться, проводя аккуратно рукою по ее выщербленной черной поверхности.

- Да, так и есть, вот она, - наконец произнес он. Медленно, не отводя глаз от щелей между острыми камнями, он нагнулся, и нащупал рукою заржавевший заступ. Потом отступил на шаг и со всего размаху с силой ударил им о стену в том самом месте на которое только что так долго смотрел. От этого резкого и гулкого удара его спутники вздрогнули и даже волосы непроизвольно зашевелились на их головах. Однако когда они пришли в себя, они увидели, что несколько камней отпало от стены, и за ними на черной поверхности проступило расходящееся в стороны тонкими, как лучи, прожилками светлое место, неожиданно поблескивающее при свете факела.

- Что это?

- Что это? – Сариэ улыбнулся, глядя на них, наклонился, собрал камни в ладонь и поднес к их склоненным в удивлении лицам. Чистый солнечно желтый свет мерцал на краях камней. – Вы зря оставили работу. Вы искали крупицы серебра и остановились не дойдя едва чуть-чуть до богатой золотой жилы.

- Золото?

- Да, ты видишь, чистое золото.

- Но как это может быть?

- Просто так, почему нет? Эта земля была богатой когда-то, отчего ей не быть богатой и теперь? Просто вы должно быть… не там копали!

- О боги и духи…

- Ну, теперь ты понимаешь, почему я выкупил у этого несчастного глупца его земли? Я думаю извлечь из них больше пользы, чем получилось у него. Соберите то, что отпало от камня – и идем отсюда. Мы нашли все, что нужно, и на время можем уехать.

Он бросил заступ к стене, и тот покатился с каким-то до странности мелодичным звоном. Онемевшие, его спутники быстро поднимались за ним наверх.

Оставленные ими наверху стражи были несказанно рады их видеть. Немногие минуты, проведенные в одиночестве, показались им долгими часами, но теперь весть о том, что там внизу золотая жила, привела их в безумный восторг. Наверное, в первый раз за многие годы можно было видеть счастливый огонь в их глазах. И теперь за человеком, который привел их сюда и добыл богатство, они еще более, чем прежде, готовы были верно следовать куда бы то ни стало.

Но когда они вновь сели на своих лошадей и поехали вперед, бывший надсмотрщик и проводник, догнав Сариэ и поравнявшись с ним на узкой тропинке, спросил его:

- Но скажи, откуда ты мог это знать, откуда ты знал, что найдешь там золото?

Его спутник обернулся и смерил его задумчивым взглядом.

- Интересно, если я скажу тебе, что я был тем самым человеком, который стоял там тогда, в последний день вашей работы, и после упал на землю, и просто, когда я стоял там, я увидел в камне эту золотую прожилку – ты поверишь мне?

- Нет! – искренне и мгновенно ответил тот.

- Ну так а зачем же тогда ты спрашиваешь?.. – Сариэ взглянул на него, чуть улыбнувшись, и подогнал коня.

*

Они вернулись к крепости. Они въехали в крепость. Обитатели вышли и застыли у стен. Они смотрели с подозрением и ожиданием. Они не могли понять, куда и зачем эти люди ездили, и какими вернулись.

Сариэ соскочил с коня. Он держал в руках большой тряпичный узел, набитый чем-то тяжелым. Он развязал его и вывалил содержимое на землю. Замерев, они смотрели на сверкающие обломки. Он сказал:

- Итак, вы видите, что я не даром ездил на этот рудник. Отныне он будет богат и не иссякнет. Эта земля будет богата. Вы можете приобщиться к этому богатству, если только захотите. Вы можете пойти на рудник и добывать золото – если захотите и сколько захотите. На десять долей, добытых вами, девять вы отдадите городу, а одну возьмете себе и, когда наскучит, отправитесь с этим добром в любые края. Если вы не хотите идти на рудник за золотом – вы можете отправиться жить в Эргинию, в город у моря, или же остаться здесь, или же идти в любую сторону, взяв с собой из добытого столько, сколько унесете в ладонях. Те же, кто захочет остаться дольше – возьмите то, что добудете, и езжайте в соседние города. Купите там железо и зерно, лошадей и рабов. Рабам же скажите, чтобы работали с вами, а если не хотят – пусть идут на волю, туда, куда захотят, а кто захочет остаться – пусть работают, как и вы. Это, кажется, всё, и мне нет смысла следить за исполнением моих слов, потому что никому нет смысла брать больше, чем он может унести, и нет смысла обворовывать источник, который неиссякаем. Но если кто-то захочет это сделать, то отвечать будет не передо мною, а перед богиней, питающей землю, и неведомо, не истлеет ли его богатство. Так что теперь идите спать, потому что небо темнеет, а завтра тот, кто хочет, пойдет со мною, и я покажу вам источник золота.

Он развернулся и, бросив добытое золото на земле, как было, пошел к краю площади, разворошил сеновал, растянулся на сухой соломе, укрылся плащом и тут же крепко уснул, на виду у всех.

*

Он проснулся, едва лишь начинало светлеть, потянулся, поднялся, посмотрел на своих спящих стражников, легким шагом пересек площадь, почти машинально завернул за угол приземистого строения и тут же оказался перед пологим спуском, ведущим вдоль стены вниз, к колодцу. Он сошел вниз, осматривая по пути помещения, где когда-то хранили утварь, чтоб увидеть, что там осталось. Стена заворачивала, следуя оврагу, и там, под ней, еще было темно, только на бортик колодца пробивался луч света и дальше проскальзывал по стене вверх, да цепь, поддерживающая ведро, чуть поблескивала в утреннем сумраке. Он вошел в это светлое пространство, поднял ведро со дна и, зачерпнув воды, умыл лицо. Волосы его, чуть золотясь на солнце, падали длинными прядями на сверкающую поверхность воды, которая звенела в тишине утра. И в этот момент он увидел человека, притаившегося в темноте в углу и глядевшего на него пристально. Это был вчерашний проводник. Черный, как тень, затаившийся в сумраке, он почти что заставил его вздрогнуть от неожиданности, или, по крайней мере, остановиться и ответить на его долгий взгляд.

- Что ты делаешь здесь? – спросил Сариэ.

- Я думал о тебе… - отозвался человек из угла.

- Что же ты думал? – Сариэ выпрямился и откинул назад мокрые волосы.

- Я думал о том, что ты сказал вчера.

Тот, чуть приподняв брови, глядел вопросительно.

- Я думал, что ни один человек, чьи кости бы были раздроблены, а распухшие глаза источали бы кровь, выдерживая удары, которые срывали кожу и плоть с его костей, не смог бы в то же самое время в темноте разглядеть едва видимую золотую прожилку…

Его собеседник лишь пожал плечами в ответ.

- Но дело не в этом, - продолжил проводник. – Я думал, лишь о том, что ни один человек не смог бы… Но если это был ты, скажи мне, во имя всех сил преисподней, как? Как ты выдержал это?

Сариэ отставил тяжелое ведро, в котором плескалась вода, и сел на бортик, полу-развернувшись к глядящему на него из угла человеку. Он некоторое время смотрел на него молча, потом ответил:

- А я не уверен, что я выдержал. Что значит «выдержать»? Я сошел с ума и умер. А если боги вернули мне разум и дали мне новое тело – это уже не моя заслуга.

- Но ты увидел ту прожилку.

- В безумии чего только не увидишь…

- И ты вернулся сюда. Смотри на этих людей – они не смели даже подумать о том месте. Даже мне было там вчера жутко, а ты смело спустился вновь в самый ад…

- А чего мне бояться? Страшнее, чем было, уже не будет. К тому же я знал, за чем иду. Ради золота, ты знаешь, люди на многое способны, - он усмехнулся.

- Но тебе ведь не нужно золото.

- Нет, мне не нужно. Но в городе, где я в итоге оказался, ничего нет. И им оно не помешает.

- Ты приехал ради них?

- Да.

Мрачный человек пошевелился в углу, потом поднялся и придвинулся к колодцу.

- Скажи, это ты помог тем беглецам?

- Да.

- И это тебя искали те люди, всадники, которые прискакали сюда и освободили всех?

- Да.

- Они нашли тебя?

- К счастью, нет.

- Почему к счастью? Это были твои враги?

- Нет конечно, это были мои друзья.

- Они хотели тебя спасти?

- Да. А я еще не готов быть спасенным.

- По крайней мере людьми?

- Да.

- Но ты готов молча претерпевать любые мучения, творить едва ли не чудеса для неизвестных тебе людей или раздавать всем неимоверные богатства?

- Наверное так и есть.

- Эти люди, которые искали тебя, они, кажется, очень тебя любили…

- Что же делать… Кстати о богатствах. Я забыл тебе отдать вчера обещанные монеты.

- Зачем уж они теперь…

- Но все же, возьми, мне-то они точно не нужны, - он вытащил из-за пояса несколько темных кружочков и протянул своему собеседнику. – Ты выглядишь здесь самым разумным человеком. Я думаю, ты сможешь что-то сделать с ними. Если ты не собираешься уезжать из этих мест, я бы даже хотел, чтобы ты помог мне организовать здесь работу.

- Я помогу. Хотя раньше я помогал не тебе и совсем иначе…

- Я понимаю.

- И у тебя нет ненависти ко мне? Я надевал на тебя цепи и, должно быть, не один мой удар пришелся однажды по твоей спине.

- О боги, - Сариэ встал и вдруг засмеялся. – Если бы я ожидал ненависти от всех, кого я сам заковывал в цепи, бил или убивал, мне бы стоило снова сойти с ума!

- Чего же ты от них ожидаешь?

- Любви, дружбы и искренней расположенности, конечно, как от всех людей!

- Или спокойного равнодушия?

- Или спокойного равнодушия.

- Ты странный человек. Настолько странный, что смотришь на тебя – и все переворачивается внутри, все, что казалось обычным прежде… Я помогу тебе. Но все же мне жаль тех людей, которые тебя искали. Может быть ты их тоже когда-то бил, убивал или заковывал в цепи. Но они любили тебя. И это не было спокойным равнодушием…

*

Но Сариэ был бодр и весел. Поднявшись наверх он призвал всех, кто хочет пойти с ним, и пообещал показать золотую жилу. Его спокойный взгляд, ровный голос и нерушимая уверенность, а более того – горка золотящихся обломков, мирно лежащая без охраны посередине площади, сделали свое дело и на этот раз уже нашлись желающие, преодолев страх, посетить ужасный рудник. Их было человек десять, стражники также шли с ними, и вчерашний проводник шел с ними – ведь он обещал помочь. Утро было ясное, солнечный свет золотился в ветках, хотя они шли пешком – лошадей бы на всех не хватило, да и негоже им всем было ездить верхом, зато пару из них они вели с собою и везли телеги, так что скрип колес и подпрыгивание их на камушках неожиданно придавало обстановке какой-то деловитый настрой. Сариэ рассказывал им по пути об Эргинии, о храме, о богине, о цветущих садах и цветочных кущах, а сказочных богатствах старых времен, о море, и о том, как он думает восстановить полузаброшенный город, а также их крепость и дорогу, связывающую их, и вообще о том, что неплохо бы освоить близлежащие земли, и о том, что это не единственный рудник и их тоже нужно бы было проверить. О том что вообще-то копать киркой и заступом уже давно не имеет смысла, что хитрые люди в дальних странах изобрели для этого более сложные машины, и можно бы было легко ими обзавестись, раз у них столько всего есть. Словом, когда они добрались, громко отвечая ему и обсуждая путь, они даже не заметили, что были уже на месте. Птицы пели в ветвях, трава отливала нежной зеленью, а скалы были залиты бежевым светом. Старая цепь рыжела ржавчиной словно яркое пятно в траве, а запах конечно из пещеры поднимался неприятный, но это в целом было обычным делом для пещер. Так что никому и в голову не пришло испытывать тревогу, напротив, все были только воодушевлены идеей обустроить здесь все по-новому, добыть побольше золота, освоить оставшиеся рудники, отстроить город и где-нибудь там, на берегу под прекрасной и надежною опекой богини расположиться для роскошной и спокойной жизни. Стражники участвовали во всеобщем воодушевлении, только бывший надсмотрщик, еще помнивший хорошо не только былые и страшные времена, но, главное, вчерашнее жуткое и смертельное чувство, охватившее его здесь, стоял, чуть склонив голову и глядя задумчиво.

- Ты восхитителен, - произнес он, когда Сариэ подошел к нему и остановился, чтобы вместе с ним издали оценить обстановку.

- Отчего?

- Мне кажется, если бы ты был полководцем, ты бы завоевал полмира.

- Думаешь? – Сариэ в удивлении поднял брови.

- Уверен.

- Ну ладно, - произнес Сариэ, чуть поразмыслив. - В общем я это уже пробовал, даже получилось…

- Пробовал что? - надсмотрщик посмотрел на него крайне пораженно, чем его успокоил. Он просто угадал? Странно, неужели это так естественно, так заметно?...

- Завоевать полмира, - ответил Сариэ равнодушно.

- Но если так, - помедлив, спросил напряженно его спутник. – Как же ты очутился здесь?

- О, я… не выдержал! - улыбнулся Сариэ. – Признаюсь, радости в этом было мало, так что лучше займусь теперь более мирной деятельностью.

- Мирной? Наверное так… Теперь эти люди сделают все, что ты хочешь, и приведут сюда толпы других людей, и заразят их своим порывом, так что, можно сказать, все уже почти сделано.

- Да, теперь осталось только, собственно, сделать…

- Ну вот с этим я как раз и помогу.

- Это хорошо, потому что я уеду.

- Куда?

- Обратно. В Эргинию. Точнее в храм богини. Туда, откуда явился.

- Зачем?

- О боги, отдохнуть! И уйти отсюда. Я же не могу оставаться здесь. Мне здесь чудовищно тяжело. У меня все кости ломит от воспоминаний. А я ведь вчера еще спрашивал, спрашивал… О, мне это было нужно. Но я не знаю, как я решился прийти сюда. Вчера, когда мы спускались вниз, я думал, что моя грудь разорвется от ужаса, я наверно едва стоял на ногах. И… я рад, что есть хоть один человек, которому я могу в этом признаться! - он взглянул на собеседника и в лице его что-то болезненно дрогнуло.

Человек напротив него посмотрел на него долгим взглядом, потом опустил глаза и теперь взял его руку в свою. Он сказал:

- Но ты шел уверенным и спокойным шагом. А мы трусливо семенили за тобой. Уезжай. Уезжай и жди. Мы все сделаем. И скоро город, который ты хочешь отстроить, получит все богатства, в которых он нуждается.

Глава 10. Новый жрец

Но он не мог простить его так же глухо и мертвенно, как не мог и держать на него обиду. Ему было все равно.

*

Теократия, или Своеобразные способы чудотворства. Эпизод 4

Караваны тянулись к далекому городу, пробивая себе путь сквозь степи и горы, оставляя где-то за горизонтом редкие поселения, но манимые и манимые несказанным богатством, о котором слух летел, кажется, быстрее, чем могли донести его на себе вместе с посланниками быстрые кони. Кто живет там, кто правит там – было неизвестно, но известно было, что мифическая земля древних лет столь изобильна и прекрасна, что дарит свою красоту и изобилие в избытке и не скупясь всем, кто лишь пожелает к ним прикоснуться. И чем больше дарила, кажется, тем богаче становилась. Потому и желающих обрести покой в ее зеленых кущах и мерно плещущих волнах неведомо какого моря, становилось все больше, как и тех, кто хотел хотя бы глазом взглянуть на нее и попытать счастья в том, чтобы с выгодой применить к ней свои умения и свои товары.

Не менее манящий и сильный слух прошел и о том, что там богиня сошла на землю, что пророчествует и не отказывает страждущим в помощи, и не так туманно и не так безнадежно как холодные камни иных храмов, но если где-то и можно рассчитывать на божественную милость, то именно здесь. Говорили также, что ее служитель, жрец ее храма, красив, умен и добр, что его кудри белы как солнечный свет, как и подобает жрецу великой богини, и еще что он в высшей степени странен, и говорит часто странные вещи, как будто смеется, но что если он скажет что-то, пусть даже самое безумное, то надо следовать его совету – и это залог удачи. Так что поток желающих увидеть все эти чудеса своими глазами, несмотря на дальнюю дальность этих мест, не оскудевал.

*

Золотых дел мастер закончил свою работу. Он почтительно преклонил колени, а после взял заслуженную за свой кропотливый и тонкий труд немалую плату и заторопился по дорожке, ведущей с холма вниз.

Сариэ, попрощавшись с ним дружелюбно, еще некоторое время с мягкой улыбкой смотрел ему вслед, но когда повернулся и вновь взглянул на богиню, ни следа улыбки не было на его лице. Статуя сияла перед ним новым блеском. Кажется, она стала еще прекраснее и совершеннее, чем была, когда темный камень едва поблескивал в полумраке старыми золотыми прожилками. Теперь она сияла. Солнечный свет таинственно высвечивал длинные ниспадающие складки платья и играл в завитых волосах, в ажурной короне, на спокойных чертах лица и в прекрасном взгляде. Ее жрец смотрел на нее не отрывая взгляда. Он протянул к ней руку, коснулся ее светящейся руки и почувствовал гладкую, нежную, и, словно бы, теплую поверхность. Ему вновь показалось, что он коснулся руки, которая была живою – но не человеческой, нет, это не была человеческая кожа, тонкая, мягкая, с пульсирующим под нею дыханием, нет, это было нечто иное. Но она трепетала, она не была лишь холодным металлом… Он вздрогнул.

Он вздрогнул. Он не знал от чего. Но в этом было что-то чудовищное. Он не знал, что именно, но это заставляло его страдать. Все еще не в силах оторвать руки от золотых пальцев статуи, он опустил глаза – и в это время услышал голос Огги, веселый, здоровый, хороший голос, раздавшийся от дверей.

- Что же, золотильщик ушел?

- Да.

- Все сделал?

- Да.

- Хорошо ли?

- Нельзя лучше!

Он готов был рыдать навзрыд, однако Огга пришла и было нельзя, было бы нехорошо, потому что невозможно было бы объяснить.

Еще посмотрев немного на светящееся изваяние, он вышел, и пошел вместе с пожилою женщиною вниз по дороге. Дорога была выровнена и вымощена и выложена вдоль ровными округлыми камнями. Кустарники цвели по обочинам и бросали на нее свои плети.

- Как там в городе? – спросил он.

- Ты давно у нас не был. Ты не хочешь приехать и посмотреть сам?

А хотел ли он? Он не знал. В городе он был один раз со времени своего возвращения с рудников. Когда первое золото прибыло оттуда. Он поехал проведать, как они с ним обойдутся. Собственно, нужно было начать чеканить местную монету. Огга спросила тогда: «И что же на ней будет?» Он даже вытащил старую монету из-за пояса, покрутил ее в пальцах и ответил: на ней должно быть изображение богини – ведь она же на самом деле здесь правит! Изображение богини… И не так, как обычно печатают портреты царей, не в профиль, но глядящей пристально двумя глазами. Прямо вперед. Он взял кусочек угля и на стене нарисовал рисунок. Он собирался нарисовать лишь схему. Он в жизни не рисовал и не чертил ничего кроме карт военных действий. Но он взял уголь и нарисовал на стене рисунок и сам удивился, насколько он был хорош. Кажется, ему удалось в нескольких линиях, почти случайно, передать и ее красоту, и ее величье. Он сказал: вот на монете изобразите так… И с тех пор здесь чеканили монету…

И с тех пор он ни разу не был там. Он объехал все окрестности, проследил за всем строительством вокруг, изучил всю здешнюю местность, все овраги, весь берег, он проведал и рудники и крепость, и убедился, что работы идут весело и живо, безо всякого его участия. Тогда он вернулся и уже не уезжал никуда за ту широкую петлю, которую делала река вокруг храмового холма. Вокруг разрастались кусты и росли строения, паслись лошади и селился народ. По камням поднимались люди и хотели знать что-то о своей судьбе, что-то о своих страданиях… Они надеялись на помощь богини и она помогала им – молча, в тишине. А им надо было с кем-то поговорить. И они говорили с ним, говорили и говорили. И он устал от их разговоров…

- Разные люди приходят к тебе, - сказала Огга. – Они хотят говорить с тобой. По слухам, они считают тебя пророком…

- Неужели считают?

- О да.

- Это не за то ли, что как тот братец безумного хозяина крепости, который наверно всем весть разнес, что кто-то странный приехал в Эргинию, прискакал спросить, что ему делать, чтобы добиться успеха?… Он, думаю, не прочь бы был пойти на нас войною и захватить все наши земли. А главное, у него и войско было, и силы, и он так привычен к разбою… Только что-то все не было ему от этого разбоя счастья. Я сказал ему, что, раз ему нечем заняться, пусть построит дорогу через горы, к землям на юге, куда он всегда стремился, потому что всегда они были богаче его собственной. Как бы то ни было, до сих пор никто этого не пытался делать. По дороге же не только разбойники смогут скакать, но и купцы из разных стран. И что же? Он бросился со всею силою, на какую способен, пробивать дорогу, как будто никогда не помышлял ни о чем другом. И теперь купцы идут караванами к нам, а ему оставляют по пути много золота и товаров…

- Да, вот тот, например.

- Или другой, старый жрец какого-то горного храма. Он пришел удрученный и сказал, что всю жизнь служил своим богам, но это видимо были неправильные, ложные боги, потому что они ему ничего не давали. И теперь он хотел служить богине. А мне хотелось только поскорее от него избавиться, так он был скучен и неприятен. Но нельзя же его было просто прогнать? Я спросил со смехом: так а может ты им не то предлагаешь? «А что же им предложить?» - спросил он. Я ответил: не знаю, видишь тут вокруг храма растут цветы и тебе кажется, что это хорошее место, потому что оно красиво. Посади цветы вокруг своего храма, пусть цветут, боги любят красоту… Я просто стоял здесь и смотрел на розовый куст пред собою, мне ничего другого в этот момент не пришло в голову. И что же он?... Он засадил всю гору цветами всех видов и всех оттенков. Они цветут так пышно, как даже сорные горные травы не цвели. Все путешественники пытаются свернуть с пути, чтобы увидеть его волшебную розовую гору…

- Как же ты объяснишь, что твои советы дают столь плодотворные результаты?

- О… Они верят им. Верят им так, что кидаются выполнять с энергией, которой можно было бы позавидовать. А если во что-то вложить столько чаяния, столько силы, то мир должен был бы быть совсем глух, чтобы не откликнуться на этот страстный призыв. Поскольку они так страстно это делают, то получают и столь пышный отклик…

- Почему они верят?

- Трудно не верить богине, когда она присутствует здесь. Не было бы ее – кто бы хоть во что-то верил?...

- Но почему она здесь?

- Я не знаю, должно быть, она этого хочет!

- Она способствует всему, что ты делаешь и что советуешь делать.

- Она способствует процветанию этой земли. Она вернула к ней свое расположение.

- Ради тебя.

Он смотрел в другую сторону, он смотрел куда-то на расстилающиеся вокруг поля, он шел по дороге рядом со своею собеседницею, его одежда из высветленного льна складками падала до земли, а поверх была наброшена темно синяя расшитая серебром накидка, подарок от благодарных местных жителей, и волосы, едва схваченные сзади, длинными волнами ниспадали по плечам. Он смотрел на поля, свежие и мерно дышащие в предвечернем ласковом свете, смотрел рассеянно, и сперва даже не услышал, что что-то новое и странное появилось в голосе его спутницы, какая-то жесткая нотка, и только спустя мгновение понял, и ему показалось, что в этом был почти что упрек, и он снова вздрогнул и обернулся. Он удивился, увидев, что лицо ее было совершенно спокойно, словно она и не думала, о чем говорила.

- О чем ты? – спросил он. – Не кощунствуй. Ты же знаешь, что я появился здесь лишь ради того, чтоб богиня вернула расположение этим землям, и мне было это позволено лишь за тем, что она этого хотела.

Женщина подняла лицо и посмотрела на него как-то просто и ясно, словно вовсе не понимая, с чего он говорит об этом и к чему относится этот вопрос.

О боги, неужели она не говорила того, что он услышал? Тогда кто же сказал? Он побледнел. И тут ему снова померещилось, что разум изменяет ему. Да, конечно, ведь он уже однажды сходил с ума, он это хорошо помнил, и теперь вновь неожиданно ощутил признаки приближающегося безумия. Но он вовсе не хотел терять разум, о нет. Только не теперь. Но какое-то невыносимое чувство, совершенно невыносимое сдавливало его грудь, а он даже толком не мог понять, что это за чувство и откуда оно происходит.

- Я думаю, я скоро приеду в город, - сказал он. – Посмотрю, как вы там живете. Мне случалось уже в последнее время, говоря о себе разным людям, представляться правителем Эргинии – и это, право, лучше, чем прослыть «пророком». Может быть, притом, эту роль мне удастся исполнить лучше, чем некогда моему тезке…

- Приезжай, все будут рады тебе. На деле, мы не знаем, что делать. Даже когда земля дарит все сама – все же тяжело жить без правителя…

- Хорошо, скоро ждите! – он остановился, улыбнулся и махнул ей рукою, она продолжила путь на своем всегдашнем ослике дальше, к реке, через которую перекинулся новый широкий мост, а под ним журчала звонко вода, проливаясь сквозь специально выстроенную из камней плотину, так что река разлилась по верху и орошала поля, давая жизнь цветам и травам, множеству рыб и водных птиц…

Посмотрев еще немного ей вслед, он повернулся и пошел по дороге обратно к холму, разглядывая белые комочки овец среди пологих склонов вдалеке и людей, увлеченных какими-то вечерними работами… Он шел, и длинный подол его одежды развевал ветер, и ему показалось сейчас, что он выглядел странно среди этого простого пейзажа, слишком торжественно для этой радостной и легкой до цветения земли.

*

Однако, уже готовясь свернуть к подъему на холм, он увидел две фигуры, приближающиеся по дороги откуда-то издали к нему навстречу. Это был маленький мальчик, который вел за собою высокого худого человека, опирающегося на толстую палку, тяжело шагающего и, видимо, слепого. Должно быть, новые паломники шли к храму: мальчик потянул слепца за рукав и они направились к холму.

Сариэ остановился, чтобы подождать их, не зная даже толком, чем они привлекли его внимание. Мало ли – слепой калека идет попросить богиню о помощи… Она ему конечно же поможет, он не сомневался… Он не сомневался. Ведь он сам готов бы был помочь… кому угодно. Кому угодно без раздумья и без разбора. Он сам… Но богиня – быть может она вовсе не желала бы этого? Быть может у нее другие счеты с этим неведомым человеком? С чего он был так уверен? Богиня ведь могла быть когда-то вполне жестокой, а главное, отнюдь не вполне равнодушной…

Он смотрел на приближающихся путников. Мальчик был щуплый и чернявый, с каким-то приплюснутым запыленным лицом и довольно большими, хотя и слегка раскосыми глазами, верно из местных, и такой же, как почти все они здесь, некрасивый и блеклый. А вот спутник его совсем не походил на местного жителя. Хотя он был сгорблен и словно бы сломлен жизнью, но в фигуре его просвечивали остатки былой статности. Лицо его, низко опущенное, было окаймлено темными неопределенного цвета спутанными волосами. Но наконец он поднял голову. Один глаз закрывало большое выпуклое бельмо, а другой заплыл кровью и сочился гноем. Да, он был совершенно слеп. Глубокий шрам пересекал его лицо поперек, другой виднелся на шее, и на плечах, изуродованных побоями, но профиль его был все еще ровным и гордым. И о боги, о боги, он знал, конечно же, это лицо, он совсем не в первый раз его видел…

Набрав в грудь воздуха, прежде чем они поравнялись с ним, теперь Сариэ наконец выдохнул и поприветствовал их как можно мягче на местном языке. Он спросил, идут ли они в храм богини. Мальчик остановился, замялся, споткнулся и прижался к своему спутнику, но потом кивнул, а слепец замер, подставив лицо ветру, и казалось, что он смотрит куда-то вдаль, сквозь все. И человеку, глядящему на него, вдруг показалось впервые, что лицо его было красивым.

Да, этот юноша когда-то даже славился красотой, он гордился ею, наверное он и в правду был красив. Но его повелитель не видел в нем тогда ничего кроме спеси, хотя даже сам понять не мог, отчего тот так раздражал его. Юноша был одним из его придворных, его младших помощников, и он, наверное, зря придирался к нему, высмеивал и унижал его до тех пор пока не взрастил в нем мечту о кровавой мести, которую он попробовал осуществить вместе с такими же оскорбленными, как и он, друзьями, за что немедленно жестоко поплатился, будучи подвергнут жестокой казни. Но за что, за что он придирался к этому мальчику? Просто за то, что он был молод, знатен и глуп? А теперь уже сложно было понять, сколько ему было лет, этому человеку, сколько лет всего, вместе с прожитыми на Ларес? Лет тридцать, не более, он и теперь был все еще совсем молод. Но зачем он был теперь здесь?..

- Ты пришел, чтобы просить богиню излечить тебя? – спросил Сариэ все так же мягко и все так же на местном языке, которого слепец, вероятно, не знал, или знал очень плохо, однако мальчик, все еще прижимаясь к нему, поднял голову и что-то сказал на каком-то наречии, видимо только им двоим понятном, и после, глядя вновь на приветствующего их жреца, замотал головой отрицательно.

- Ну что же, иди в храм и молись, какой бы ни была твоя просьба, богиня прислушается к ней… - проговорил Сариэ, и мальчик повел слепого спутника вперед. Когда же они пошли вперед, провожающий их жрец добавил, уже, кажется, совсем только лишь самому себе. – А я попрошу ее все же о том, чтобы она тебя излечила…

Введя своего спутника внутрь помещения, мальчик вышел и деловито сел на ступеньки.

- О чем же, интересно, хочет просить твой господин? – спросил его Сариэ.

Мальчик посмотрел на него обиженно и сурово, а потом ответил:

- Он мне не господин никакой.

- А кто же он?

- Он мне обещал несколько монет, если я его провожу сюда.

- А… Ну тогда жди.

- Только он не даст мне ничего.

- Почему?

- Да потому что у него ничего нет.

- Как же он обещал?

- Были монеты, только я их взял: нам есть было нечего, а он все равно не видит. Но мне и не надо больше. Просто привел сюда и все.

- А откуда же он взялся?

- Не знаю я. Я его несколько раз видел. Его бабка одна лечила из милости, а потом то появится, то исчезнет. Потом подошел ко мне и спросил, знаю ли я, где храм, и обещал монеты, если доведу. Он все вроде найти кого-то хотел, даже по ночам говорил во сне. Непонятно совсем говорил всегда, то на нашем наречии вроде, то на другом каком-то. Но вроде говорил, что найти ему надо кого-то, кто его спас.

- А ты с ним на каком языке говоришь?

- Да не знаю я, на каком могу. Его не всегда поймешь, а то вдруг и понятно.

- Ну хорошо, - сказал Сариэ. – Однако ты молодец, что его привел. Вот тебе тогда и монеты, - он встряхнул в ладони пару маленьких поблескивающих на солнце кругляшков.

- Золотые! – глаза у мальчика заблестели, словно им в ответ.

- Да, возьми, беги вниз в поселенье, скажи, что из храма человек прислал, тебя там накормят, развлекут и спать уложат на мягкую постель. Тебе здесь сегодня ждать нечего, возвращайся завтра.

- Ого! Хорошо! – воскликнул мальчик и бодро побежал вниз, размахивая рукой, в кулаке которой зажал свой ценный клад.

Вздохнув, Сариэ бесшумно подошел к проему и прислушался. Было тихо, но потом он расслышал. Человек внутри тихо рыдал, прижавшись к подножию статуи. Кого он искал? Может быть, своего друга, который где-то погиб? Кто его спас? И от чего? Хотя, признаться, спасенным он совсем не выглядел.

Постояв немного, он отошел и сел невдалеке на камень. Солнце постепенно начинало клониться к закату, но все еще стояло высоко и светило мягким желтым светом, в котором, как иногда бывает по вечерам, все контуры казались какими-то особенно отчетливыми и ясными.

*

Наконец там внутри что-то шевельнулось и худая хромающая фигура медленно двинулась наружу, все еще закрывая рукою лицо, а другою нащупывая себе дорогу. Когда он вышел на порог, и солнце озарило его, он остановился и словно замер, а потом неожиданно отнял руку от лица, отнял и посмотрел, посмотрел с удивлением, тем глазом, который прежде был затянут кровавой пленкой. Теперь ее не было. Он, должно быть, видел какой-то свет, он не мог понять, какой и откуда, он подносил руку к глазу и отнимал ее, но в это время Сариэ встал и подошел к нему и остановился перед ним. Солнечный свет ярко озарял его фигуру и волосы золотились в его лучах. Кажется, этот только что прозревший глаз ничего еще не видел, кроме колыханий света и тени, но постепенно словно бы сосредоточился, словно бы свел воедино размытые изображения и вперился в человека перед собой.

- Здравствуй, я рад видеть тебя здесь и рад, что ты можешь видеть меня, - сказал Сариэ спокойным чеканным голосом на так давно уже не вспоминавшемся ему их родном языке, и даже сам удивился звуку произнесенных слов.

А человек перед ним вглядывался и вглядывался, и вслушивался все более пораженно. Он спросил:

- Кто это? Кто ты? – как будто боялся, что наваждение рассеется в тот же миг.

- Разве ты не узнаешь меня? Мы с тобою встречались. Это не были приятные встречи, и все-таки я рад видеть тебя здесь.

- О богиня, богиня, - воскликнул тот. – Неужели?! – и почти что с криком, шагнув со ступенек, бросился перед ним на землю и обнял его колени.

- Что ты делаешь, что с тобой? – воскликнул Сариэ, взмахнув руками и пробуя отступить. Он не ожидал, похоже, такого поворота событий. Однако он смог лишь приподнять к себе его лицо.

- Немудрено, что ты прозрел, - сказал он, вглядевшись. – Ты так рыдал, что выплакал эту пленку, затянувшую твой глаз, вот и она, - он пальцами снял осторожно темный комочек, прилипший к щеке человека перед ним и отбросил в сторону.

Тот молчал, не в силах сказать ни слова.

- По крайней мере, зрение богиня тебе вернула, - сказал Сариэ. – Она прекрасна в легкости своих решений. Но ты сказал, что пришел просить не об этом. О чем ты просил ее?

Наконец, вздохнув, отстранившись и опустив голову, сидящий перед ним человек произнес глухо:

- Если это и правда ты, то она выполнила мою просьбу… Она дала мне все то, о чем я мог попросить, и сразу.

- Ты просил ее обо мне?

- Да.

- И тебе нужно было зрение, чтоб меня увидеть?

- Да, это так. Я не мог от этого удержаться. Я хотел увидеть тебя. И ты был первым, что я увидел…

- О, люди так легки в своих просьбах, что богине не сложно быть прекрасной в своих решениях. Однако встань же, идем, ты все же мой гость, и тебе негоже сидеть здесь в пыли на дороге.

Он заставил странника подняться и, почти обессиленного, повел за собою. Они спустились вниз и Сариэ усадил его на травяную скамью среди цветущих кустов. Тот подчинялся безропотно и молча, видимо все еще слишком потрясенный произошедшим.

Оставив его ненадолго одного, Сариэ вновь вернулся с серебряным подносом, и с кувшином, и с фруктами, и взял ковш с длинной ручкой, и зачерпнул воды из медленно каплющего рядом фонтана, словно несколько изящных и больших морских раковин окаймляющего источник. Он сел на землю перед своим посетителем, онемевшим и бездвижным, но когда наконец коснулся рукою его ноги, тот вздрогнул всем телом и дернулся:

- Что ты делаешь? – почти вскрикнул странник.

- Что? – Сариэ произнес удивленно и почти равнодушно. – Ты мой гость и по законам гостеприимства я должен омыть тебе ноги.

- О нет…

- Отчего же нет? Ты устал с дороги, ты, видно, очень далеко шел. Смотри, твои ноги сбиты в кровь, - сказал он, поднимая его ступню и обливая студеной водой, стирая с нее пыль и грязь. – Бедная нога, она долго ходила по дорогам, не зная покоя. Хотя, признаюсь, мои выглядели куда хуже после того, как за пять минут вы со мной разделались. Я и не думал, что за пять минут можно довести тело до столь нечеловеческого состояния. Впрочем, ты видел меня в крепости, ты ведь тогда еще мог что-то видеть, хотя, кажется, все же не узнал меня.

Тот замотал головой с отчаянием и задрожал всем телом несмотря на то, что его собеседник самым изящным и нежным образом омыл его ноги и вытер их и аккуратно поставил на траву, и что губы его чуть усмехались, а взгляд казался совершенно непринужденным.

- Нет, я не узнал тебя тогда, но… Значит это правда был ты… Почему ты спас нас? Почему ты сделал это?...

- Почему? Ну что же, твои друзья так хотели жить, что трудно было не проникнуться их стремлением, они даже почти что вывели меня из забытья. Ты может быть и не хотел жить, не знаю. Но ты был с ними, и казалось, что тебе даже хуже, чем мне. А теперь мне и точно лучше. Однако мне бы хотелось, чтобы ты поел и попил с дороги, - сказал он, наливая из кувшина вино в чашу и вкладывая ее в онемевшие руки собеседника. – Пей же! – но тот не мог шевельнуться. – Ну вот, я тебя так пугаю? Зря. Отчего тебе меня бояться? Ты ведь даже просил за меня богиню…

- О да!

- Ты просил, чтобы она помогла мне?

- Да.

- Ну видишь, она уже это сделала. Она иногда выполняет просьбы даже раньше, чем их к ней обратили. А кто знает, если бы ты не попросил, помогла бы она мне или нет?.. Но все же сделай хоть глоток, - он улыбнулся. – Ты сам меня пугаешь. Скажи, ведь раньше ты меня ненавидел?

- Да, - тот опустил голову.

- Должно быть сильно… А за что?

Тот молчал.

- Все же скажи.

- За унижение.

- За унижение от повелителя полумира? Наверно еще обидней: ты ведь рассчитывал на награду… А сколько тебе лет было тогда?

- Семнадцать.

- Семнадцать! Великие боги. Я думал, больше. Семнадцать лет! Да в этом возрасте еще секут за проступки. А я разве что-то другое сделал? Но ты гордец, ты этого не смог потерпеть и сразу решил меня убить. Признай, что это неравноценно. Хотя может я бы захотел того же. Только я постарался бы не промахнуться. И все же. Умереть в семнадцать лет! Это было бы грустно. Но вот здесь – новая жизнь, цветы, краски, а ты думаешь только о мести, как это странно! А в итоге ты сидишь здесь истерзанный и едва живой – стоило ли оно того? А может быть и стоило. Послушай, однако. Ты ненавидел меня, почему же ты изменил свое отношение? Ты пришел просить за меня богиню – отчего у тебя не было других просьб?

- Ты победил нас тогда. Ты нас уничтожил. Филота понял это сразу, потому что он больше любил тебя. Я видел его потом…

- О, ты видел его? Где? – прервал Сариэ его речь, удивленный этим известием.

Собеседник посмотрел на него напряженно, чаша все еще подрагивала в его руках, а он и не ставил ее и не подносил к губам.

- Да, я видел его, это было как раз перед тем, как попасть в крепость. Там был рудник, страшный рудник, я почти что умер там, почти совсем умер, настолько, что они решили, что я мертвый, и просто выбросили меня. А Филота меня нашел.

- О, как тебе повезло. Меня нашел, увы, совсем другой человек, когда со мной приключилось то же самое.

- О боги, ты тоже был там?

- Да как раз после того как вам помог, меня туда и отправили.

- За то что ты нам помог?!

- Да.

- О! – он уже почти вскочил, всплеснув руками, однако Сариэ мягко, но властно удержал его, взяв за кисть и, наконец, сам собственною рукой поднес чашу к его губам.

- Выпей же, успокойся. Мне повезло больше. В конце концов я получил новое тело, покой и счастье, которых ты пока что, кажется, лишен.

Тот все же через силу сделал глоток.

- Ну вот хорошо, - Сариэ вновь опустился на траву перед ним. – Теперь скажи однако, что же делал там Филота?

- Он искал тебя.

- Искал меня?

- Да, он сказал, что ты ушел, сказал как… Он сказал, как он был потрясен этим твоим уходом. И он искал тебя всюду с того момента, несколько лет, пока почти не сошел с ума, но так и не нашел. Вместо этого он нашел даже нашего третьего друга, о котором я думал, что он погиб. Но нет, он нашел его и спас и отправил домой. А тебя он не нашел. Но он сказал, что вот только что узнал, что ты где-то рядом. И что мы вместе должны, должны найти тебя и спасти тебя потому что какая-то страшная беда грозит тебе. Я даже не успел узнать какая. Потому что нас поймали и разлучили. Я думаю, я всему виной, ведь я был совершенно слаб и совершенно слеп… Я говорил ему оставить меня, но он отказался. Увы.

- Боги, это он спас тебя! И все же ты просил не за него. Я бы просил за него. Что могло случиться с ним, ты можешь себе представить?

- О, он добрый человек, добрый и сильный, я верю, что с ним все должно быть когда-то хорошо.

- А, насчет меня в этом отношении ты, значит, сомневаешься? – Сариэ улыбнулся.

- О нет, нет, дело не в этом! Дело в том, что Филота пугал меня какой-то ужасной бедой, какой-то ужасною, большею, чем обычно, и что она грозила именно тебе…

- Что это за беда?

- Я не знаю! И я не думал об этом тогда…

- И значит больше ты его не видел с тех пор?

- Нет.

- Увы. Но значит после ты попал в крепость и далее вы бежали. Что же потом? Куда вы направились тогда через лес? Твоим друзьям удалось спастись? Как ты оказался здесь?

- О, этого я тоже не знаю. Я надеюсь, что им удалось. Они прискакали совершенно пораженные. Они сказали, что человек, который помог нам, заговорил, и что это был самый странный голос, который они слышали когда-либо. Что они вопреки своей воле ему подчинились. Но потом их посетила страшная догадка – что это был ты.

- О да, они ускакали очень рьяно, и я был рад, что еще не разучился заставлять людей слушаться моих приказов. Когда-то, еще на берегах Инда, мне показалось, что я утратил эту способность.

- О, теперь бы никто из нас не отказался идти за тобой…

- Увы, только я теперь едва ли куда-то намереваюсь кого-то звать. И что же, однако, что они сделали?

- Сперва хотели вернуться немедленно назад. Но потом сразу поняли, что так они ничего не смогут сделать. Они решили скакать до ближайших городов и собирать отряд, чтобы тебя отбить.

- Понятно, да, их отряд наделал шуму, по крайней мере точно он положил конец всем этим издевательствам на руднике и в крепости. Я думаю, многие люди им весьма благодарны.

- Они нашли тебя?

- Нет. Меня они не нашли.

- Увы…

- А что же ты?

- Я… я тогда был… я был окончательно убит этой вестью. Я не помню, что я делал. До сих пор я ничего не говорил им, но кажется тогда я признался во всем, я рассказал о нашем столкновении, обо всем, да, обо всем. Я рыдал и у меня был жар и я ничего не помню. Когда я очнулся, их уже давно не было, я был в городе, где все говорили на неизвестном мне языке и разрешали тихо лежать на соломе, ожидая, умру я или нет, из милости.

- Что так поразило тебя?

- Я не знаю. Все. То, что это был ты. Что ты был там. Что ты был таким. И что ты спас нас.

- Тебе так тяжело было быть спасенным?

- Нет, не это, но все остальное мне было тяжело. Я не знал, что мне делать. Я не знал, где я нахожусь и не хотел никуда возвращаться. И постепенно я понял, что мое единственное желание состоит в том, чтоб ты был жив и избавлен от мучений, – и еще маленькая собственная надежда – убедиться в том, что это так. Когда я услышал про храм богини, что ее можно попросить о самом сокровенном и исполнится – я схватился за эту мысль и устремился сюда. Мальчик провожал меня. Он наверно сбежал уже. Монеты, которые я с трудом достал ради этого путешествия, он давно уже украл…

- Нет, он не думал сбегать. Я отправил его к пастухам в деревню. Хотел поговорить с тобою наедине.

- Надо же… Да… И я никак не ожидал увидеть тебя здесь. Я слышал о пророке богини, я не думал, что это ты…

- О, я не пророк богини, ты же видишь, как исполняются желания: ты пожелал меня увидеть, открыл глаза и увидел – потому просто, что я и так был здесь. Для этого не нужны пророки.

- Но ты служишь богине? На тебе одежда жреца…

- О да, я служу богине, это так. Ведь она спасла меня.

- Как это случилось? Скажи. Что случилось с тобой?

- Что случилось со мной? О, я могу рассказать… Ты помнишь, ты сказал тогда: «Пять минут – он еще не успел даже почувствовать боли». Я ведь слышал все! Каждое слово отдавалось громом в моих ушах. А ты ведь был прав, пять минут… Передо мною же весь мир перевернулся от этого сжигающего потока. И это не было унижение, но нечто, что все-таки невозможно забыть… Однако становится темно, я уже не вижу тебя, идем же, я разожгу огонь и расскажу.

Сариэ увлек гостя за собою в свое жилище, разжег огонь в светильнике, так что длинные тени запрыгали по низким земляным стенам, заставил его лечь на ложе, застеленное старым толстым ковром, уверяя, что тот устал и ему нужно отдохнуть с дороги, а сам сел рядом, взял его за руку и начал рассказ, не давая ему ни привстать ни пошевелиться, так что напряженный и покрасневший, но все же зрячий глаз лежащего был прикован к нему и смотрел на него не отрываясь. Сариэ догадывался, что этому человеку больно лежать на спине, тем более долго лежать – кости его были грубо проломлены и плохо срослись, отчего он был горбат и рука едва шевелилась, ему было тяжело дышать, а острые обломки внутри, должно быть, все еще врезались в плоть, но также он догадывался, что тот сделает все возможное, чтобы не признаться в этом. А он хотел этого, он точно хотел, чтобы слезы, которые он прольет над его рассказом, были слезами боли, а не только сочувствия. Да, пусть он плачет от боли. И он плакал от боли, а Сариэ рассказывал и рассказывал и рассказал ему все, начиная с тех самых пор как впервые ощутил надвигающийся крах, еще на Земле, еще там, на берегах Инда, откуда он свернул назад, обо всех этих казнях и пытках, и после о том ужасе, что ждал на Ларес, и о том, как захватил царство и как, не в силах удержать собственное надвигающееся безумие, его бросил, о доброте Гефестиона и о предательстве гульдреми, обо всем, что помнил, хотя признался, что помнил он не все, и возможно было что-то еще более жуткое, что мучило его, но ускользало от сознания. Он спросил, кстати о том, что сталось с Гефестином – однако несчастный, едва шевеливший губами, не мог ничего ответить, он знал только, что его намеревались продать в рабство, но более ничего никогда о нем не слышал. Увы, увы… Но Сариэ продолжил рассказ. Он рассказал о том, что пережил во время встречи с ними и как обрел странную способность не кричать от боли, да, совсем не кричать, не меняться в лице, лишь каменея, какою бы она ни была, и как он встал на обожженные до углей ступни и ушел по острым камням прочь, от непереносимого мучения потеряв рассудок, и как только они своим появлением и своими расспросами вернули его к сознанию, и о руднике, и о Елихо, и о том, чем обернулась для него его неспособность закричать, и потом о городе, о башне, о монстре, о колодце, о море… Он досказал все до настоящего момента, произнося слова горячим и страстным шепотом и сжимая в своей ладони содрогающуюся ладонь своего слушателя, не отрывая от него взгляда и видя, как из болезненного глаза его текут и текут слезы.

Наконец он остановился, отнял руку и произнес:

- Прости, я утомил тебя рассказом. Повернись, тебе ведь больно так лежать.

- О нет, нет… - еле слышно пробормотал тот.

- Я хотел, чтоб тебе было больно. Но теперь повернись, спи, ведь ты и вправду слишком устал, - он поднялся на ноги, взял в руки светильник, и еще раз окинув взглядом лежащего, вышел вон.

*

Он вернулся спустя некоторое время. Человек в темноте лежал и дышал нервно и хрипло, издавая почти стон при каждом вздохе. Он лежал на животе, положив лицо на кисть здоровой руки.

Сариэ вошел и присел рядом. В руках он держал сложенную аккуратно одежду, пояс и нож. Он посмотрел на лежащего и даже тихо позвал его. Однако тот не откликнулся, он крепко спал. Он и точно устал с дороги, устал с дороги и еще от страданий, от переживаний, от встречи, от боли – он слишком устал. А он ведь был юноша еще, все еще совсем молодой человек. Тогда ему было семнадцать, тогда – как это было давно. Лет десять прошло с тех пор, как они были на Ларес. Трудно было точно вспомнить, но все же не более десяти лет. А он был теперь развалиной с темными седыми волосами, проломленною спиной и шумным надрывным дыханием. И все же он спал молодым и крепким сном. И он повернулся на живот – потому что ему больно было лежать на спине. Он повернулся. Сариэ смотрел на него пристально в темноте. Сам-то он бы не повернулся, о нет. Ведь он признался, что хотел причинить боль. И будь это с ним самим, с Сариэ – он бы не повернулся теперь ни за что, мучительно доказывая хотя бы пустоте вокруг, что мог бы пролежать так всю ночь и весь день. А зачем? Должно быть он был глупцом, сущим глупцом, сошедшим с ума от гордости. Юноша же спал, просто спал болезненным, но спасительным сном.

Сариэ положил одежду рядом с его постелью. Потом посмотрел на него еще раз. Потом взял нож и вонзил его со всей силой между лопаток спящего. Стон прервался мгновенно. Что-то словно треснуло внутри, тело чуть дрогнуло и замерло. Не вытаскивая ножа, по рукоять ушедшего в плоть, Сариэ встал и вновь вышел прочь из помещения.

*

Ровным шагом, не ускоряя и не замедляя его, он поднялся по мощеной дороге вверх и вошел в храм, подошел к изваянию, опустился перед ним на колени, взялся руками за верхний край пьедестала, опустил голову и замер. И стоял так долго, долго, пока теплые лучи солнца не коснулись его, не согрели, не залили мягким светом, проливаясь в широкие двери и сквозь отверстия в крыше, и не вывели из оцепенения. И только тогда наконец он медленно поднял голову, и понял, как за эти несколько часов онемели и затекли его ноги, так что он вовсе не смог бы встать, но он знал, что это ему ничего не стоит, и быстро распрямил их, едва не вывернув колени наизнанку, и встал, вновь испытав наслаждение от того, что боль не может ему помешать и заставить кататься по полу с криком. Он опустил глаза и улыбнулся. И после поднял их вновь и взглянул на статую, которая мерцала в утреннем свете, все такая же милостивая, все такая же спокойная. Он стоял некоторое время, но потом почувствовал, что кто-то есть поблизости, медленно отступил назад, потом повернулся и направился к выходу.

Выйдя из проема на ступени храма, он увидел нечто. Да юноша стоял перед ним, чистое новое платье, принесенное ему ночью, серое с серебряною каймою, закрывало его худую, но изящную фигуру, темно-коричневые сильно вьющиеся волосы обрамляли лицо и два больших и недоуменных глаза смотрели вперед. Он был красив. О, правда, он был красив. Красив и юн. Ему действительно, кажется, было не более чем семнадцать лет…

Сариэ вновь улыбнулся и даже почти засмеялся, вновь опустил глаза и даже на мгновение прикрыл их рукою. Потом снова взглянул и сказал:

- Здравствуй! Ты хорошо выглядишь сегодня!

А юноша смотрел недоуменно и почти растерянно, и наконец он произнес:

- Я не знаю, что произошло…

- Что произошло? – Сариэ вновь засмеялся. О, он был рад тому, что произошло. – Ничего почти. Ты, должно быть, хорошо выспался.

- Я не знаю, что произошло…

- Да всего лишь я зарезал тебя сегодня ночью.

- Как?..

- Да так, довольно подло, подошел и воткнул тебе нож между лопаток.

- Зачем?..

- Мне было жаль смотреть, как тяжело ты дышишь.

- Но почему?..

- Показалось несправедливым, что ты так страдаешь.

- Но для чего?..

- Из благодарности. Просто из благодарности.

- За что?..

- За то, что без тебя я не был бы тем, кто я есть сейчас… А еще за то, что пришел попросить за меня богиню. Но ты хорошо выглядишь сегодня, ты правда хорошо выглядишь.

Сариэ спустился со ступеней, подошел к вплотную к этому юноше и остановился перед ним.

- И ты простил меня?.. – робко спросил юноша.

- Я? Я же сказал: я благодарен тебе за то, что стал не тем, кем был раньше. А ты?

- Я?..

- Да, ты до сих пор сказал мне, что я победил вас, уничтожил вас, раздавил вас – это все интересно, но я так и не понял, простил ли ты мне то унижение, которое я нанес тебе когда-то?

- О, государь мой, я… - промолвил юноша и осекся, и дрогнул, подавшись невольно вперед и глядя на Сариэ огромными глазами. Тот улыбнулся, взял его за плечи и прижал к себе на несколько мгновений.

- Хорошо, молчи, - произнес он, но после отстранился и продолжил. - Однако теперь у тебя достаточно зрения, чтобы посмотреть на богиню, которая помогла тебе. Посмотреть двумя достойными созерцания ее глазами, - он взял его за руку и повел за собою в храм.

Пропустив его вперед, он остановился в проеме и прижался спиною к каменной стене. Статуя была так же красива, как всегда, так же купалась в переливающихся лучах и источала таинственное свечение. Золотая, сияющая, гордая, с легкой улыбкой она смотрела на все. Что-то странное, разрывающее, гложущее клокотало в его груди. Он смотрел с тоскою, но почему? Что это было? Богиня была благосклонна ко всему, ко всему, что он делал, но что это было с ним сейчас? Неужели ревность?..

- Она прекрасна, - сказал он.

- О да, - отозвался юноша, отходя и опустив глаза, словно не мог вынести ее блеска.

- Добра и прекрасна.

- О да…

- Тебе нравится здесь?

Юноша обернулся и с неожиданным чувством посмотрел на него.

- Я не знаю теперь, как я смогу покинуть это место.

- Почему?

- Я едва помню, что было прежде и каков мир вокруг.

- Ну что же, - произнес Сариэ, отступая за порог. – А тебе и не нужно покидать его. Или скорее даже тебе необходимо остаться. Разве ты не видишь благосклонности богини? Она сделала для тебя так много. Она выбрала тебя своим новым жрецом – как ты можешь уехать?

- Жрецом? Как?..

- Почему бы нет? Просто так. Она сделала для тебя так много, разве ты можешь просто взять и уйти?

- Но как же ты?

- Как же я? – Сариэ жестом вызвал его вслед за собою наружу из-под темного свода. – Я должен уехать. Я должен уехать. Во-первых, мне нужно заняться кое-какими делами в Эргинии – это город здесь неподалеку, столица этой земли, ты знаешь. Трудно быть сразу и жрецом, и править страною… А во-вторых, во-вторых, - он быстро направился по дороге вниз. – Во-вторых, я не могу остаться. Я осквернил храм богини убийством… и может быть чем-то еще. Так что мне нужно уехать. Однако же посмотри, пастухи не забывают нас, – он указал на плетеную корзину, стоящую возле травяных скамей на террасе. – Здесь хлеб и сыр и овечье молоко, наша утренняя трапеза. Вчера ты отказывался есть, сегодня, надеюсь, будет повеселее, посмотри что там имеется и приготовь нам завтрак, а я пойду пока переоденусь. Я плохо спал этой ночью и мне что-то тяжело…

Он махнул рукою и направился, не оборачиваясь, к пещеркам, служившим домами. Заглянул и в ту, где вчера оставил юношу спать. Скомканная рваная одежда лежала на постели, рукоять ножа показывалась из-под ткани. Но ни капли крови не пролилось нигде. Удивительно. Он скомкал эту старую одежду, закопав в нее нож, и забросил подальше в угол. Взял себе новую, спустился вниз, туда, где вода источника собиралась под раскидистыми деревьями в глубокий пруд. Ему казалось, что его платье было влажным и тяжелым, ему казалось, что его тело было липким, он сбросил с себя все, разделся донага, волосы связал сзади узлом и погрузился в эту ледяную воду. Он смотрел вверх на ветви и на небо сквозь ветви и вновь думал о том, что происходило теперь. А все происходило по-прежнему так, как он хотел. А он хотел уйти. Он не знал, может ли он уйти, должен ли он уйти. Но он захотел –и появился человек, который способен заменить его. Он не сомневался, что это был именно тот, кто нужен, он не сомневался, что это было ему необходимо, но он сомневался в том, нравится ли ему это. Он не знал сегодня ночью, оживет ли этот человек, верно ли он поступает, убивая его – но он ожил. Как случилось, что он пришел, он пришел сейчас, он пришел таким, и он ожил?… Богиня привела его, исполнила его желание, вернула зрение, показала то, что он хотел видеть, оживила его, она приняла его?

А Сариэ был тем, что тот хотел видеть. Кто ради кого пришел сюда? Он не знал. Если этот человек пришел ради Сариэ – значило ли это что богиня отпускает его? Он не знал. О, если бы он только любил его, если бы искренне прощал его, то в этом не было бы сомнений. Но он не мог простить его так же глухо и мертвенно, как не мог и держать на него обиду. Ему было все равно. Он был нужен ему сейчас – только и всего. А тот… тот желал, тот желал со всей страстью – страстью, на которую не могла не ответить богиня… А чего желал Сариэ? Он не знал. Что-то мучило его, что-то снова сводило с ума. А он даже не знал, что. Что это была за страсть, которая одолевала его?...

Он вышел из холодной воды и ступил на траву, и стер крупные капли воды со своего тела, надел чистую одежду, дорожную, простую, короткую – и поднялся наверх, туда где ждал его юноша, разломив в руках хлеб и встречая его все еще растерянным взглядом.

Сариэ сел напротив него на скамью и поджал под себя ноги. Несколько прядей выбивались из небрежно завязанного узла волос. Он взял кувшин, налил в глиняную плошку молока и обмакнул в нем хлеб.

- Странно… - сказал вдруг юноша, глядя на него пристально. – Странно… - повторил он.

- Что странно?

- Странно что я узнал тебя вчера.

- Отчего же?

- Я смотрю на тебя и понимаю, что сейчас бы я тебя не узнал.

- Я изменился?

- Со вчерашнего дня – нет. Но я только сейчас вижу, что это совсем не те черты.

- Что в них не так?

- Вряд ли что-то не так, они просто другие. Лицо тоньше или лоб выше, и нет морщины на лбу, которая была всегда, она не портила тебя, но она была, а теперь ее вовсе нет, и волосы светлее гораздо, но я узнал тебя вчера, едва видя, в одно мгновение, а теперь едва узнаю.

- Знаешь, здесь есть люди, которые узнают во мне мгновенно и с ужасом какого-то черноволосого азиата, так что все может быть… Однако если черты, то ведь они могут меняться… В конце концов, мы лишаемся здесь своих ран и увечий, и даже возраста, отчего же не могут поменяться черты на более соответствующие тому, что внутри?

- Да, конечно ты прав!

- Я бы тоже не узнал тебя сейчас, а вчера узнал. А может быть дело в том, что вчера я хотел чтобы ты узнал меня, а сегодня мне все равно?...

- Может быть и так…

- А может быть и ты сегодня уже не хочешь быть узнанным?...

Он закончил трапезу и встал.

- Проводи меня до конюшен, - сказал он.

- Ты уже уезжаешь?

- Да.

- И ты хочешь, чтобы я остался?

- Да.

- Но что же я должен делать? Я не знаю.

- Что делать? Ничего. Ничего не делать. Богиня сделает все, что нужно. Тебе ничего не надо делать. Совсем ничего. Можешь разве что выучить местный язык на досуге.

Он вернулся к пещеркам, надел сандалии, взял плащ и меч. Его спутник смотрел на него все такими же растерянными и большими глазами. Сариэ не стал говорить ему, чьи это вещи. Не стоит… А он не узнал. Или не подал виду? Да нет, не узнал, ничего не шевельнулось в его взгляде. Впрочем он ничего не узнавал сегодня, зачем ему это было теперь нужно? Или просто никогда ничего не узнавал и не помнил. Кроме того, что было по какой-то причине более всего ему необходимо, что составило на время всю цель его жизни – сначала отомстить, потом отыскать… Вряд ли он помнил, какая застежка была на плаще его бывшего друга… Всю жизнь бедный юноша искал только его, своего главного врага, и думал только о нем. Теперь они больше не враги, о чем же ему теперь думать? Ну что же, пусть теперь послужит богине…

Сариэ взглянул вверх, туда, где возвышался храм. Он хотел бы войти туда, войти, припасть к ее ногам, золотым, сверкающим ногам, дотронуться до ее гладкой и теплой от солнца руки. Но нет, он не мог этого сделать. Не мог заставить себя… Или не мог позволить себе… Он не знал, что именно. Но он не уезжал навсегда. Он всего лишь ехал в Эргинию. Чтобы продолжить управлять этими землями и восстанавливать город. Он будет совсем близко и вернется еще не раз. Он твердо встал на дорогу спиною к храму и пошел вниз. Когда они уже почти спустились, чтобы свернуть от холма к низеньким хижинам поселенья, то увидели, как навстречу им спешит маленький человечек. Это был вчерашний мальчик. Аккуратно одетый, умытый, причесанный, он бежал вприпрыжку и выглядел простым и симпатичным чернявым ребенком.

- А, это ты! – крикнул навстречу ему Сариэ. – Ну что, тебе понравилось здесь?

Мальчик уверенно закивал головой.

- Ну так и оставайся. Смотри, вот твой господин, - сказал он, вновь упирая на это слово. – Видишь, каким он стал? Будешь хорошо себя вести, когда вырастешь, станешь таким же красивым как он, - Сариэ засмеялся и приподнял ребенка на руки перед собою, потом снова поставил на землю и подтолкнул к своему спутнику.

Мальчик смотрел, удивленно открыв рот, но кажется все же узнавая. Потом подбежал к юноше, схватил его за руку и прижался к коленям, видимо слишком пораженный этим преображением и, похоже, очень обрадованный им. Должно быть, он правда хотел этому человеку добра, может быть сам того не зная, и не зря провожал его к храму. Юноша посмотрел на него, наклонился и обнял и в первый раз за все это время неожиданно улыбнулся.

*

Сариэ вывел коня и вскочил на него. Он сказал уже пастухам, что уезжает и оставляет себе замену. Он взглянул на две фигуры, стоящие посреди дороги, высокую и маленькую. Двое детей, двое детей по сути. Они во все глаза смотрели ему вслед.

- Счастливо вам оставаться. Если что – местные жители вам помогут… - он уже было натянул поводья, но потом словно вспомнил что-то еще и остановился на мгновение. – Да, послушай, признаюсь… - обратился он к юноше. - Я как-то… совершенно забыл как тебя зовут. Но это, кажется, уже не имеет значения. Ведь правда? Ты можешь даже придумать себе новое имя. Что до меня, меня зовут Сариэ. Говорят, меня уже очень давно так зовут. Ну – им виднее. Если понадоблюсь, спрашивай Сариэ, меня здесь все знают.

И теперь наконец он стегнул коня и пустил его галопом вперед, так что только пыль на некоторое время осталась висеть над дорогой.

Глава 11. Мертвая царица

Я погубила тебя, сделав сыном чудовища, мальчик мой, увы, прости меня, я погубила тебя.

*

Элементы деконструкции, или Мать и отец. Эпизод 1.

Деревья цвели, поля зеленели, река серебрилась на солнце. Пушистые белые облака лежали в голубом небе над полями, пушистые белые овцы паслись в зеленой траве под небом. Он вспомнил ту степь, в которую однажды ушел горшечник, отпуская на ветер свой странный свист. Тогда трава была пожухлою и коричневато серою, а степь и холмы в легкой пылевой дымке сливались с небом, таким же блеклым, как и пригибаемая ветром к земле трава. А ветер полнился свистом и улетал вдаль. И он пожалел об этом ветре. Теперь степи не было. Были возделанные поля. И небо было таким сияющим и прекрасным. А он пожалел о ветре и о пожухлой траве, вглядываясь в ту даль за холмом, куда ушел когда-то горшечник. Рожденный для степи – так же ли он и теперь по ней бродит неведомо где? Увидятся ли они еще? Все же своим странным именем он был обязан его вопросу. Почему же он назвался так? Не потому ли, что ему хотелось остаться неузнаваемым и невидимым? Имя – просто звукосочетание, пришедшее в голову случайным людям случайным образом. Как бы ему хотелось встретить теперь человека, которому это имя совсем ничего бы не сообщало…

*

Город даже издали не узнавался. Он сильно вытянулся вдоль моря, освободив берег от растительности, раньше его скрывавшей. Множество строений лепилось к бывшим городским стенам. Эти стены никогда не замыкались вокруг него до конца: видимо дальность местоположения и сперва не скудеющее богатство, а после, напротив, крайняя бедность края, издревле освобождали жителей от мыслей о надежной обороне. Город стал уже почти многолюдным, а люд был разнолицый, разноязыкий, и так суетился в своей новой жизни, что сперва даже не заметил заезжего гостя. Мало ли кто приезжает и зачем? Но вот один заметил, и другой, и когда он подъехал к воротам и все же поприветствовал стражу, то уже радость от его визита зазвенела по всем улицам и по всем закоулкам. Ему были рады – да, Огга его не обманула.

Жители бросили свои занятия и побежали посмотреть на него – ведь они его давно не видели. А кто-то и никогда не видел, но слышал – уж столько слышал. Они рвались устроить в честь него праздник – такой же праздник, как он однажды, почти неожиданно для себя самого, устроил для них в свой первый приезд, но только пышнее, богаче, и теперь уже совсем сами. И каждый готов был отдать ему свой и кров и дом – раз он собирался здесь остаться.

Но все же нужно было признать, что это был и не город вовсе, а большая деревня. Просто много домов, домиков, лачуг, хижин, собранных вместе, временами богато отделанных, наполненных почти роскошною утварью, но все же всего лишь лачуг. Они теснились к стенам, они спускались к берегу, а вот дальше, за базарную площадь, теперь полную народу, застеленную коврами, заставленную кибитками, полную щебетания, ржания и смеха, веселую, живую – вот за эту площадь они далеко не уходили. За ней высилось несколько домов побольше, домов для гостей, а дальше было пусто, там никто не жил и никто, кажется, особо туда не ходил. Там были конюшни, сараи, там что-то хранилось.

Удовлетворив желание жителей поприветствовать его и оставив их, наконец, предаваться подготовкой к грядущему негаданному пиру, он позвал с собою Оггу и отправился с нею в ту по-прежнему заброшенную городскую часть. А ведь здесь собственно было лучшее место, здесь река огибала город и впадала в море широким устьем, здесь стены прерывались рекою, и там, посреди устья, на самом входе в море – там был остров. Они вышли к берегу и глядели вдаль. Остров возвышался за просторным проливом, по которому как и прежде к морю бежали гонимые ветром пологие волны. Остров был высоким холмом, полностью сложенным из камней разных размеров. Эта пирамида сейчас была ярко освещена солнцем, она казалась светлой и странной, а главное неизвестно для чего предназначенной здесь, на выходе к морю.

Сариэ стоял и смотрел, и ветер трепал выбившиеся из узла, в который он еще утром завязал свои волосы, пряди. Он смотрел, и какая-то тоска охватывала его.

- Что вы сделали с башней? – спросил он.

- Ничего, - ответила Огга. – Ничего. Долго вообще к ней не приближались. Но только слишком она была темна и печальна, она пугала гостей и купцов, надо было с нею что-то сделать. Тебя мы не спрашивали, как быть – ты не приезжал, ты другими делами занимался, поважнее, а тут была просто, казалось бы, старая руина… Что с ней было делать? Срыть конечно, сровнять с землей. Новые люди, не ведавшие здешних бед, весело смеялись и говорили, что это легко, что негоже здесь мрачнеть этой обугленной развалине. Сели на большие лодки и поехали туда. Со всеми инструментами, с таранами, с лопатами, с досками для настилов. Приехали, посмотрели, приуныли и вернулись ни с чем. Сами не зная, почему. Сказали, уж больно печальное место. Словно из земли исходит какой-то мрак. Может просто из-за черноты угля, может из-за обилия жутких рассказов. Словом, собрались на общий сбор и постановили просто закидать ее камнями до самого верха. Благо же она почти до основания была разрушена. Трудились над этим долго, возили камни и скидывали вокруг, близко даже не подходя к ней поначалу. Пока не закрыли целиком. А когда закрыли, словно стало полегче. Только видишь – все равно странный вид. И как-то никто не хочет в этой части города селиться. Ни купцы сюда не заходят особо, никакие гости. Днем-то видишь, вроде даже и смотреть можно, а ночью даже и посмотришь на эту гору – и страшно. Может суеверие, но все-таки как-то не по себе.

- Да, не по себе. Это правда. Скажи мне, Огга, а что же все-таки тогда случилось, как сгорела башня?

- О, я расскажу, все свежо в памяти. В тот день же мы все смотрели на башню из-за того, что над ней звезда появилась. Невольно все собирались украдкой на нее смотреть. Обычно держались подальше от этого берега, а тут нет-нет да и заходили. Потому и видели все. Всю ночь какие-то странные крики и звуки оттуда доносились, в окнах сверкал огонь, множество огней, множество факелов. Фигуры с факелами двигались вокруг ее стен. кричали, прыгали. Там много людей было, странно разодетых, размалеванных. Много людей – ни одного из них после никто уже не видел. Как вымерло после все. Однако это было потом, а так-то настало утро, вполне светлое, ясное утро, мы конечно давно уже разбрелись по своим лачугам, когда вдруг чудовищный вопль пронзил пространство. Такого вопля я в жизни своей не только не слышала, и не могла представить. Он откуда-то сверху разносился. Отчаянный, страшный, долгий, переливающийся множеством раскатов, от каждого из которых замирало сердце. Потом он замер – и повторился снова. Потом еще и еще раз. Странно, казалось, что от этого ужаса стоило бы спрятаться и вжаться в землю. Однако, напротив, словно завороженные, мы все, кто был здесь, стараясь не замечать друг друга, все – и жители и стражники, все друг другу враги – повернули головы свои в ту сторону и потянулись к берегу. Словно этот вопль призывал. И он призывал, он точно призывал, но только неясно было, кого. Лишь только казалось, что само небо от него мрачнеет, а после показалось, что земля содрогается, Черные тучи поднимались над горизонтом. Они поглотили так и не сумевшее взойти солнце, и ветер все крепчал и нес на берег волны. И казалось, что оттуда из глубины моры что-то идет, что-то надвигается огромное и чудовищное. О, таких волн никогда не видел этот берег. Огромные волны. И кажется, все они старались обрушиться на этот остров. Вдоль всего берега билась буря, но она была просто бурей, сильной бурей, штормом, какие случаются иногда, но на башню катились валы огромной высоты. Словно собирались нарочно, сталкивались, поднимали друг друга и едва не до середины ее окатывали ее бурлящей пеной. Словно что-то билось в ее стены. Все устье реки бурлило. Эти чудовищные волны погребли под собою и изничтожили мост. Просто смыли его в воду вместе со всеми опорами и унесли обломки вдаль. В какой-то момент уже стало казаться, что в волнах появляются очертания некоего неведомого морского чудища, что оно хочет разрушить башню, поглотить ее – а сквозь страшный шум волн все еще доносился, все еще пробивался чудовищный вопль. И вот когда казалось, что стены уже поддались и вода проникает в щели, когда в небе чернота сгустилась до предела, а волны добрались до неимоверной высоты, вот тогда вдруг словно тучи столкнулись в небе прямо над башней. Два черных края, между которыми зиял тонкий золотой просвет. И в тот момент, когда эти черные края сомкнулись, вдруг молния низверглась, огромная, как столб слепящего белого света. Она вонзилась в звезду, и звезда вдруг засияла, она стала источать лучи, длинные лучи, озарившие ярким голубоватым сиянием темноту вокруг. Она действительно засветилась и казалось, что именно это должно было произойти, именно за тем ее водрузили, чтобы она издала это ослепительное сияние. Но одновременно с тем раздался чудовищный гром – это был раскат грома и одновременно шум от падения стен. Стены обрушились, расколотые молнией напополам и огромный сноп пламени взвился кверху. И в тот же момент волны ослабли, угасли, начали оседать, словно сдаваясь, отходить, как побитая собака отбегает, поджав хвост. Так казалось. А башня пылала изнутри, пожар был страшный, даже неясно было, что может так жутко и так сокрушительно гореть. Словно она была начинена каким-то горючим веществом. В таком пожаре едва ли что-то могло уцелеть. И вот с тех пор только черные развалины маячили и ни одно движение, ни одна тень не нарушала их мертвенной неподвижности. Даже птицы не садились на этот остров. Ты знаешь: здесь и не было птиц. Но и когда прилетели не садились – да и что им было делать там, среди угля? Сейчас-то они часто засиживаются на камнях, подолгу засиживаются, а потом взлетают стаями и летят вдаль. Но точно только, они там не гнездятся.

Женщина замолчала и некоторое время только ветер и плеск волн нарушали тишину.

- Похоже тебя очень впечатлила эта картина, раз ты сложила о ней мне столь впечатляющую повесть… Но ты можешь как-то объяснить то, что произошло?

- О нет, я не могу. Это казалось какою-то борьбою сил природы, невиданною борьбою. Но от чего они столкнулись здесь, к чему взывал странный вопль, кто его издавал и зачем – я не знаю.

- Да, удивительно. Представь себе, что я едва чуть раньше, озаряемый приятным рассветным солнцем, вылетел оттуда из окна в холодную воду и, выброшенный на берег, мирно спал где-то невдалеке, когда тут разворачивалась такая война богов и титанов… Я заметил начало бури, чернеющее небо и поднимающиеся волны – только и всего… Даже странно подумать.

- Мне кажется, этот вопль и эта буря как-то были связаны с твоим бегством. Может даже вызваны им…

- Как же?

- Это старая ведьма могла вопить, призывая ту силу, которая позволила бы ей вернуть тебя.

- Но чего же она добилась?

- Ничего. Но сила эта явно шла к ней. Она шла из моря… Кто-то, однако, помешал ей прийти.

- Значит тут вопили и бились и вызывали из глубин неведомые силы, чтобы меня вернуть, между тем как я спал на берегу, ничем не защищенный, и можно было просто прийти и меня схватить…

- Но может быть защищенный богиней?

- Защищенный богиней… - Сариэ наклонил голову и вспомнил этот обломок украшения, продетый им сквозь ткань одежды на груди… Конечно, он пролежал несколько десятков лет в башне никем не замеченный, но все же он был тогда с ним и после так удивительно слился с ее короной… Что происходило там – что происходило там – из-за него? Борьба стихий из-за него? Да нет, рассказ Огги был явно преувеличен вслед тем легендам, которыми она жила с детства. Просто началась буря и молния вонзилась в железную звезду на башне. Только и всего. Да, может быть, молния была направлена рукою богини, чтобы положить конец мерзостным оргиям старой ведьмы. И поделом ей. Но теперь она сгорела, и ничего от нее не осталось. Так что надо покончить и с воспоминанием.

Он поднял голову вновь и сказал:

- Ну что же. Значит все-таки башню нужно срыть.

- Как?

- Так, как собирались сначала. Взяться всем, разгрести камни, в которых вы ее спрятали, разрушить, вычистить и сравнять с землей. А после застроить остров. Я думаю, это прекрасное место для храма. Пусть второй храм богини будет прямо в городе, ведь город посвящен ей и только благодаря ей существует! Вокруг же начнется жизнь. Это русло реки – самая выгодная позиция. Здесь построим дома и дворцы, здесь главное место для городской жизни. Но только башню нужно срыть. Да сама посуди, там внутри лежат, возможно, обугленные останки полусотни тел, оставленных без погребения. Целое кладбище, не мудрено, что этот остров может навевать недобрые чувства. Так что надо пойти и найти их, и предать земле. И тогда мир вернется в это место, и оно перестанет вызывать ужас.

*

Однако сегодня у них был праздник. А потом еще дни и дни он ходил по городу и разговаривал со всеми и смотрел, как они живут, и жил с ними в их домах, и принимал с ними их купцов, и плавал с ними в их лодках за их рыбой, и рассказывал об их желаниях заезжим посланникам и мастерам. Он ждал, когда они привыкнут к нему, когда перестанут трепетать и пугаться его вида, кажется все еще для них слишком необычного или слишком знакомого. И потом наконец, когда дни и дни прошли, он завел разговор о башне. Они удивились. Они испугались. Что-то мрачное веяло над этим местом. Однако он объяснил им, да и они понимали, особенно приезжие, что пока будет башня – не будет жизни. Но они готовы были жить, как они жили, они не отличали города от деревни, они привыкли к такой жизни, они не любили посещать недобрые места и они боялись злых духов. Однако он говорил, что в этой земле, освященной богиней, не может быть места злым духам, и что покуда этот безжизненный остров высится в устье, они не построят город. Немногие его понимали, слишком немногие. Но все же верили ему все – хоть и без особого разумения, но все же верили ему. Так что готовы были поплыть с ним и вновь разбирать те камни, которые свезли однажды со всего побережья в больших телегах и после с таким страхом, с таким отвращением сложили в огромную пирамиду. Он обещал им город – город, как те, что стоят где-то далеко-далеко отсюда, где есть дворцы, и храмы, и роскошные сады, и округлые театры, и просторная гавань, и корабли, плывущие к нему из разных стран. Огромный город, а не этот большой, осевший на время у берега караван кочевников. Эти стены будут больше не нужны. И снесут их и проложат лучистые улицы прямо от самого устья реки, они расширят площадь, здесь будет огромная площадь с видом на море, и от нее улицы разойдутся в стороны, и улицы перейдут в дороги и устремятся через горы к дальним странам, из которых пойдут к ним еще более многочисленные гости, чем прежде… Завораживающие картины этого волшебного мира увлекали воображение слушателей и страх оставлял их. Он обещал им, что трудиться они будут лишь утром, лишь солнечным ясным утром, когда злые духи спят глубоким сном и не смеют показать себя солнцу. Утром – да, и та буря разразилась утром, напомнила Огга. Но тем утром победил свет! Неправда ли? Победил свет, огонь выжег то, что их угнетало, разве вновь утро не проявит своей силы?

*

Итак, в одно прекрасное утро они взошли на большие лодки, вновь взяли с собою все, что нужно было им, все свои лестницы, инструменты, тараны – и направились к злополучному острову. Море было тихим, ласковым и синим, и ветер почти не дул. Весла дружно ударялись о воду и голоса разносились над поверхностью воды со звоном и смехом. Он предложил разбирать эту пирамиду так же аккуратно, как они ее построили. Аккуратно и медленно (о, медленно – это было то, чего все желали!), сбрасывая камни в сторону узкого пролива, так чтобы расширить территорию острова и, в конечном счете, построить надежный и крепкий мост к другому берегу реки. Мост, который не поддастся буре.

Песни раздавались над рекою, и шум камней, скатывающихся в воду, добавлял веселия к пению. Дни и дни прошли, покуда наконец среди этой едва уменьшающейся груды показались останки стен. Они долго возводили над ними это навершие и теперь торжественно и неспешно свергли его обратно. Останки эти были все так же черны, но теперь уже казались не страшными, какими-то придавленными, прибитыми, помятыми, засыпанными светлою пылью, какою-то трухою, песком, поломанными, почти ничего не значащими.

Плоская площадка рассвобождалась и становилась все шире. Уже стены появились, уже обугленная звезда показалась. Они сняли обугленную звезду, отломали от ее цоколя. Она поддалась легко. Сариэ прикоснулся к ней и удивился, какой твердою и плотною была ее обугленная поверхность, и в то же время какою тонкой, какою хрупкой на вид, какой почти невесомой. Она как будто бы испарилась, как будто все почти, что в ней было, ушло в те сияющие лучи, а сохранился лишь твердый остаток.

Но он велел еще разбирать сами стены, черные обугленные стены, черные, обрушившиеся стены, пока они не полностью показались из-за камней. Сейчас они были совсем не страшны, просто куски стен, едва проглядывающие среди булыжников. Они сшибали их, разбивали их и выбрасывали обломки в море. Так что когда наконец показалось и неразрушенное основание, когда наконец освободился от завалов самый нижний и самый прочный ярус бывшей башни, она была приземистой, словно пологий холм, едва возвышающийся над землей.

Он не знал, сколько дней прошло, но однажды освободилась над землею ровная площадка, и уже остров продлился к берегу, и уже покатые камни изящно и аккуратно окаймляли его берег. А посреди острова стояло основание башни, обугленное и прочное, и все надстройки и тонкие стены, которые могли быть снесены, были снесены с нее, только покатый остов остался, и внизу был проход, внизу была дверь, широкая, железная, оплавленная дверь, а в крыше, толстой и прочной, была щель, щель, словно бы пробитая огнем, щель от молнии, вонзившейся в самое нутро башни. Значит молния пронзила ее до самого низа, значит оттуда, из глубины разносился сметающий все на своем пути огонь. Однако щель была узкой, и крыша не поддавалась, и надо было, должно быть, войти вовнутрь через дверь. А надо ли было входить, или просто разбить таранами стены, и сравнять их с землей? Но нет, войти было надо. Ведь именно было еще нижнее помещение, где находилась тайна силы, из которой исходил мрак, надо было войти и увидеть те обугленные кости, что лежат там, те уродливые останки, что спрятаны под этим приземистым сводом.

Да, тараны нужны были для того, чтобы выбить дверь. И наконец дверь была открыта. Песни раздавались до этих пор и дружные крики, но сейчас они вдруг мгновенно умолкли. Хотя все собрались здесь – все жители собрались здесь. Они пришли с пиками, с вилами, с копьями, с кинжалами и мечами, они держали в руках факелы, они готовы были к чему угодно. Иные стерегли лодки, иные охраняли берег. Даже Огга попросилась в этот день, чтобы взяли ее с собою. И Сариэ позволил ей прийти, все же кто, как не она, знал об этой башне, кто, как не она, ему о ней поведал… Огга стояла рядом с ним. Двери распахнулись и странный неопределенный запах, может быть просто гари, а может быть чего-то иного, неизвестного, вышел наружу. За черным проемом открывалась пустота, там было просторное помещение. Нужно было войти. И он, взяв факел в руку и призвав с собою других, вооруженных и несущих с собою факелы людей, вошел под чернеющий свод. Черный зал наполнился рыжеватым светом. Да, у стен, как он и предполагал, валялись обгоревшие кости. Все, что осталось – пара десятков обугленных, а точнее почти дотла выгоревших черепов. Все они сгорели и умерли и замерли здесь навсегда и лишь пепел колыхался при любом движении воздуха. Пожар был чудовищным, он не пощадил почти ничего, он почти все спалил и превратил в золу.

- Нужно вынести эти кости и закопать их, - сказал Сариэ, и несколько человек, вооружившись лопатами и носилками, принялись за работу. Они словно бы не решались прикоснуться к этим обугленным останкам руками, словно что-то жуткое, заразное было в них. Только закопать их поглубже – вот было все спасение.

Оплавленные остатки украшений, светильников, огромная колонна посередине. Однако в крыше был просвет, и он указывал куда-то в сторону, да, яркий прямой синеватый луч света проходил через него куда-то вниз. Нужно было идти туда. Куда ударила молния? Куда уходил этот луч? Как прошибла она толстый камень до самой глубины и что стремилась достать? Нужно было идти туда, куда он указывал. Сариэ смотрел на него и его сердце билось громко – слишком громко, так громко, что он опасался, не услышит ли кто-то это биение. Потому что вокруг была мертвая тишина. Люди за ним, целая толпа, остановились и не решались идти. Они замерли, словно ожидая.

- Идемте же вниз, - сказал он. О, если бы не его странная способность сохранять каменную твердость тела снаружи при любых бурях, разыгрывающихся внутри, голос его дрогнул бы, сорвался и выдал волнение. Но он сказал это отчетливо и бесстрастно, и ровным шагом он двинулся вперед, за поворот стены, вниз по пологой лестнице, вслед за лучом, в самое тайное, самое скрытое помещение башни.

*

Он нес перед собою факел и шел, и немая толпа людей неслышными почти шагами двигалась за ним. Но вот он свернул за стену, обогнул ее и проследовал взглядом вслед за лучом. И в этот момент корни волос чуть приподнялись на его голове. Странно, но в первый раз в жизни он чувствовал такую леденящую жуть, впервые страх сковал холодом его члены, а всего лишь в эту минуту он увидел, как синеватый луч света выхватывает из темноты перед ним чуть свисающую с каменного возвышения тонкую женскую руку. Но он двинулся дальше, содрогаясь внутренне, и подошел вплотную к высвеченной лучом картине. Женщина лежала, худая, нагая, тонкая, откинув голову. Рыжеватые темные, завивающиеся кудрями волосы закрывали лицо. Его не было видно. А прямо на ней, прямо на самом лоне ее лежало большим комком странное уродливое превращенное в уголь и липкую слизь чудище. Из этого черного комка торчали остатки лап, и все оно было похоже на скукожившуюся огромную жабу, покрытую прогоревшей дотла чешуей, а поверх нее – оплавленными остатками каких-то цепей и металлических украшений, среди которых, нетронутые огнем, поблескивали драгоценные камни. Они светились в указующем на них победно луче света, словно это чудище было вдавлено, воткнуто сюда этим стальным лучом.

В немой тишине Сариэ наклонился к лежащей женщине и протянул руку. Он дотронулся до ее лица, до ее подбородка, закрытого волосами, и попробовал повернуть лицо к себе. Оно было холодным, мертвым, но оно подалось легко, легко повернулось. Это ровное светлое не сгоревшее тело даже не закостенело. Он повернул лицо к себе и откинул с него волосы. И в этот момент резкий крик вырвался из его груди. Он готов был увидеть все: он готов был увидеть обугленный череп, и лицо монстра, он готов был увидеть страшный мерцающий взгляд в глубоких черных глазницах, но он не готов был увидеть то, что увидел.

Вскрикнув, он схватил ее за плечи, и потащил на себя, пытаясь в то же время рукою столкнуть с нее придавившее ее к камню обгоревшее чудище. Но он не мог.

- Помогите мне! Помогите мне освободить ее! – крикнул он. И толпа, наконец, шевельнулась, словно пробужденная, словно выведенная этим криком из какого-то страшного оцепенения, и кто-то бросился вперед и стал лопатою толкать темный комок угля, и наконец они скинули его, и он упал с металлическим лязгом вниз, и лапы, торчащие из него, широко раскинулись по земле, выставляя на показ длинные черные кости пальцев.

Сариэ схватил худое тело женщины, худое, холодное и податливое. Рука ее упала вниз и голова откинулась, рассыпав длинные волосы. А тело ее было чисто и бело, лишь едва выпачкано углем. И, неся ее в руках, он стремительно побежал наверх и вынес ее на свет, сопровождаемый изумлением окружающих и их мгновенною готовностью помочь, что бы он ни приказал. Он потребовал плащ или какую-то ткань, и ее тут же расстелили перед ним на ровной залитой солнцем и овеваемой легким морским ветром площадке перед башней. Он осторожно положил свою ношу на эту ткань и внимательно вглядывался в ее лицо. Оно было спокойно, до странности спокойно, а глаза плотно закрыты. Она была мертва, очевидно мертва, но казалось, что умерла она только что, может несколько часов назад, но не более того.

*

Толпа людей, вышедших за ним, исполненных печали, кольцом стояла вокруг, глядя на его склоненную над странным телом, извлеченным из самой глубины обломков башни, фигуру. Ужаса больше не было, он словно опал, но какая-то скорбь низверглась. Огга подошла и нагнулась к нему, тронула его плечо и спросила тихо:

- Кто это?

Он поднял странный, расширенный воспаленный взгляд и едва шевелящимися, утратившими всю кровь губами прошептал:

- Это моя мать!

Огга выпрямилась и отпрянула, но потом вновь склонилась и вгляделась. Лицо женщины было исхудалым, не сказать чтобы молодым, щеки впали, но все же она была красива.

- Это женщина, которая родила меня, меня – а не того вашего царевича. Это не ваша ведьма, это моя мать. Дайте мне воды, дайте мне воды! Быть может она жива!

О, он не знал, что он делал, он не знал, чего он хотел, он не знал, откуда она здесь, он не знал, стоит ли ей жить, он не знал, она ли это вообще, он не знал, какое отношение она имеет к тому страшному жабообразному существу, чьи обгоревшие останки лежали на ее теле, однако сейчас он видел не монстра, он видел женщину, которую он не видел уже тридцать лет, но которую видел прежде и которую он узнавал, он видел свою мать и он хотел одного – чтобы она была не мертва.

Воду принесли, он обтер этой водою ее лицо, ее шею и ее плечи. Он укрыл ее от ветра толстою шерстяною тканью, на которой она лежала, он приподнял ее над землею и снова опустил. Голова ее безвольно висела. Нет, она была холодна и мертва. Но почему она была там, в сгоревшем подземелье, как она оказалась там, почему не сгорела, почему не разложилась или, если попала туда позже, то как, во имя всех богов и всех духов – как?..

Он вновь поднял лицо.

- Надо увезти ее отсюда, - сказал он. – Готовьте лодки, надо перенести ее туда.

Они подчинились. Им тоже казалось это пугающим и странным, но они готовы были везти ее на другой берег. Удерживая в ладонях ее плечи, он взглянул на небо и на море, и во взгляде его было написано страдание. Но в этот самый момент Огга вздрогнула, указала рукою вниз и сказала:

- Смотри!

Он посмотрел, и он увидел, как тело в его руках вздрогнуло и веки шевельнулись.

Дыхание замерло в его груди, он смотрел на ее лицо – и в это время глаза ее открылись и тоже посмотрели на него, большие, темные.

Что можно было ждать от этого взгляда?

Сначала он казался совсем пустым, бесстрастным, но потом вдруг наполнился узнаванием. Тогда она вздохнула и губы ее шевельнулись. Словно она хотела что-то сказать.

Он смотрел и сжимал ее плечи и слезы текли по его щекам.

- Матушка, это ты? Это ты? Что ты делаешь здесь? Откуда ты здесь? – проговорил он, вновь вспоминая для нее язык своего детства.

Она смотрела на него и смотрела и смотрела и наконец взгляд ее подернулся тенью улыбки, смягчился, и, хотя тело ее по прежнему было неподвижно, лицо ее словно ожило, и губы ее снова дрогнули и она прошептала:

- Мальчик мой, я вижу тебя, неужели я вижу тебя, как я давно не видела тебя! Какой же ты красивый, как же ты изменился…

- Для чего ты здесь, матушка, что с тобою?..

- Мальчик мой, искала тебя, я хотела найти тебя. Эта женщина обманула меня – она напомнила мне о тебе и сказала, что поможет мне найти тебя, она приманила к себе, а после завладела моим телом, она вселилась в меня. Ты знаешь эту женщину, эту старуху, старую ведьму? Ты знаешь, да? Она совсем разложилась, она была словно жаба, ей нужно было тело чтобы жить в нем. Она думала, что мое тело ей подойдет… Что с ней, с этой женщиной? Она умерла?

- Да, она умерла, она умерла, она полностью сгорела, только комок угля остался.

- О, хорошо, хорошо, я верила в это, я верила, что она не сможет осуществить свой план, я верила, что она не сможет завладеть тобою.

- Она хотела завладеть мною?

- Да, она хотела завладеть тобою, она хотела забрать тебя у меня. Она говорила, что я не должна была тебя родить, что ты от нее должен родиться. Она говорила, что она узнала тебя, что ты должен был быть ее сыном, что я завладела тобой не по праву. Она хотела отнять тебя у меня. Она говорила, что она вернет тебя, убьет тебя, вновь родит тебя и уже не отпустит тебя. Что только она ни говорила, эта безумная ведьма. Она была безумна. Совсем безумна, но она говорила так жутко, что трудно было не ужаснуться… Я знала ее историю с сыном, это из-за нее она так сошла с ума. Я знала историю этого места с проклятием, но я верила, что оно не может быть вечным. Она говорила мне, что ты где-то рядом, что ты идешь к ней, что она знает, она чувствует, ты идешь к ней, сам не зная того. О я так боялась за тебя –и я так хотела увидеть тебя… Но я не верила, что ты поддашься заклятиям этой старой ведьмы. Я не верила, что ты не сумеешь ее избежать. И я не верила, что богиня допустит ей завладеть тобою против твоей воли, я верила, что она поможет. Я молила ее, я молила ее об одном – чтобы она помогла тебе избежать заклятий этой ужасной ведьмы, и еще о том, чтобы мне увидеть тебя. Я так хотела увидеть тебя, что это было последнее, о чем я подумала, прежде чем она лишила меня себя. Больше я ничего не помню – но вот я вижу тебя. Я вижу тебя. Неужели я вижу тебя?..

- О да, это я. Я избежал ее заклятий. Богиня помогла мне.

- О мальчик мой, мальчик мой, она не смогла отнять тебя у меня. Ты мой сын, только мой, я хотела бы обнять тебя, но руки мои так слабы… я не могу поднять их к тебе и прижать тебя, но я вижу тебя. Как я счастлива что я вижу тебя!

Он поднял ее легкое худое тело и прижал к себе, раз она не могла сделать это сама. Ее голова опустилась к нему на плечо.

- О мальчик мой, прости меня. Прости меня – я тебя погубила.

- О чем ты, мама, о чем ты таком говоришь?..

- Я погубила тебя, я сделала недолжное. В гордыне своей я сделала недолжное. И я не знаю, какою бедою это может обернуться для тебя. В гордыне своей, молодая и глупая, я не желала мужа, но взывала к божеству. И божество явилось ко мне. Я говорила тебе, столько раз я говорила тебе, что ты не сын того, кто считался твоим отцом, но сын Зевса. Только это не Зевс был, нет, потому что нет никакого Зевса, это другой был монстр, дракон, или морской змей, да морской змей, длинный, покрытый чешуею, с когтистыми лапами, с золотыми перьями, змей, к которому взывала старая ведьма – вот он пришел ко мне, и вошел в меня, и родился ты. Вот он твой отец… Я погубила тебя, сделав сыном чудовища, мальчик мой, увы, прости меня, я погубила тебя.

- Я не был бы тем, кто я есть, если бы не был сыном того, кто есть мой отец, кем бы он ни был. Потому ты не погубила меня, матушка моя, ты просто сделала меня тем, кто я есть.

- О, сын мой, я хотела, чтобы ты был величайшим в мире – и ты стал величайшим в мире, я хотела, чтобы ты был сильнейшим – и ты стал сильнейшим, я хотела, чтобы тебе покорялись народы – и народы покорялись тебе. Но теперь я хочу, чтобы ты был просто счастлив, и мне кажется, кажется, что ты можешь быть счастливейшим из людей в мире, что лучшее счастье, какое только возможно, ты можешь обрести. Прошу тебя, будь счастлив, будь счастлив!..

Она откинулась и ослабла, едва улыбаясь бледными губами.

- Матушка…

- О, сын мой, я видела тебя, и теперь я могу умереть, теперь я должна умереть, теперь мне больше незачем жить.

- Матушка!

- Да, я должна умереть, я должна идти к нему…

- К кому, матушка?

- К этому змею… Далеко в море, в океан… Прошу тебя, положи мое тело в лодку, отправь меня в море и лодку там сожги. Мой прах упадет в воду и станет рыбкой, стану рыбкой, буду плавать в волнах…

- Хорошо, я сделаю так, - сказал он и слезы текли и текли по его щекам.

- А эта ведьма, она сгорела, да?

- Да.

- О, главное, чтобы вода не коснулась ее, чтобы морская вода не коснулась ее. Скажи, у тебя есть золото?

- Да.

- Много золота?

- Да, очень много.

- О, я знала, что у тебя много золота! Расплавь много золота и залей им ее останки, только золото сможет утолить ее, только в золоте она сможет остаться навсегда недвижной.

- Хорошо, я сделаю так!

- Спасибо тебе. Как я счастлива, что увидела тебя. О богиня, она не пренебрегла моей просьбой, как она добра…

И в это мгновение ее глаза закрылись, и голова упала.

- Матушка! – прошептал он и встряхнул ее. – Матушка, - крикнул он громче.

Но она была неподвижна, теперь она была совсем неподвижна.

Он встал, и не обращая внимания на текущие из глаз слезы и не скрывая их, он встал, и поднял ее в своих руках и приказал закрыть вновь плотно двери башни и идти к лодкам. Он отнес бездвижное тело в лодку и сел у борта, держа ее в своих руках. Огга взошла вслед за ним, и гребцы за нею. Они отчалили и плыли на другой берег, а остальные лодки плыли за ними следом. Но пока он вез ее с собою, он видел, как лицо ее становится все белее, и потом начинает синеть и темные пятна проступают на нем, и на ее руках, и на ее шее. Он держал ее завернутою в ткань и прижимал к себе, но тело ее, так долго пролежавшее неизменным в ожидании его прихода, и только что на несколько минут ожившее, теперь стремительно разлагалось.

*

Они причалили и сошли на берег и направились к домам на берегу, старым, раньше почти забытым, но теперь вновь приведенным в порядок. К домам с видом на реку, на море и на страшную башню. В одном из них, среди просторного зала он положил на помосте ее мертвое тело и приказал страже стоять и стеречь ее. В другой же, который он избрал уже давно для жилья, нарочно пренебрегая близостью опасного острова, он удалился, сопровождаемый Оггой и жителями, почтительно остановившимися у дверей. Он успокоил их, он сказал, что всего лишь встретил свою мать, что она поведала ему удивительную историю своего спасения и что не было ничего жуткого ни в ее оживлении ни в ее смерти, что все было так, как должно было быть, и не могло бы быть лучше. Он сказал, что на другой день они довершат начатое, что они похоронят тела, что они устранят это страдание и зло, до сих пор таившееся под руинами. Но что сейчас он устал и он должен побыть один и отдохнуть. Он попрощался с ними ласково и попросил прощения за свои слезы – но ведь не мог же он не плакать, видя, как страдает и умирает его мать, ведь они должны же были понять его? О, они понимали, понимали. Конечно они понимали. Они сочувствовали ему и они надеялись, что раз он теперь успокаивает их, то и сам он обретет покой. Да, это были слезы горя и слезы радости, сказал он, улыбнулся и махнул им рукою. Только когда они расходились, он подозвал одного из стражей и, быстро написав на табличке несколько слов, велел скакать немедленно в храм и передать молодому жрецу, оставшемуся там ему на замену. А на табличке он написал только, на родном ему языке: «Приезжай как можно скорее».

И после наконец, отправив их всех прочь, и даже Оггу убедив уйти, он вошел в дом, затворил дверь, постоял недолго, вслушиваясь в удаляющиеся шаги, постоял в наступившей мертвой тишине, постоял, чуть покачиваясь от какой-то слабости, и наконец упал на колени вжавшись лбом в край широкого деревянного настила, служившего постелью. Губы его искривились в немой гримасе боли, и глухой сдавленный стон вырвался из груди. Все тело его дрожало и билось в судорогах, он задыхался, он не мог выдохнуть воздух из легких, он сжимал посиневшими от усилия пальцами покрывало, пока не содрал его с постели и не упал на пол вместе с ним. И тогда наконец разразился громким, надрывным коротким рыданием и замер, скорчившись на каменных плитах.

Глава 12. Рациональные доводы

- Отдохни. Ты пережил слишком тяжкий удар. Но завтра ты будешь здоров. Ты можешь все, я клянусь тебе. И я надеюсь, что ты этого захочешь.

*

Элементы деконструкции, или Мать и Отец. Эпизод 2

Когда он очнулся, он лежал на постели, укрытый мягким шерстяным вышитым по краям полотнищем, рядом на маленьком резном столике стоял кувшин с водой и серебряная чаша. Длинные волосы его, перевязанные бечевкой, лежали на его плече, так словно кто-то аккуратно их расчесал и положил так, чтоб они ему не мешали. Возможно, это стражники, оставшиеся невдалеке, услышав его громкий плач, неожиданно прервавшийся, зашли посмотреть, что с ним, и обнаружили его без сознания, или возможно это Огга вернулась, чувствуя, что едва ли его успокоенный вид были правдой. Но кто-то поднял его, переодел, умыл, уложил в постель и оставил лежать и приходить в себя от пережитого удара. И он лежал и смотрел в каменный потолок над собою, в узкий просвет под которым, между стеною и крышей, служивший окном, все еще пробивался свет. Должно быть уже вечерело, но день еще не совсем угас. И он лежал, наблюдая, как меркнет эта слабая полоска вверху и ожидая, когда он останется в полной темноте. Светильник стоял в дальнем углу, и в нем теплился едва заметный огонек. С темнотой он начинал отбрасывать смутные тени, не пробивая, однако, своим слабым свечением мрака. Надо было бы подойти и разжечь пламя посильнее, засветить еще светильники по сторонам у стен. Но он не мог пошевелиться, он не мог встать. Скоро он останется в темноте. В доме с видом на реку и море и страшную башню, где все еще, на самом дне ее подвала, лежали обугленные сморщенные останки чудовища, которое, может быть, не было до конца мертвым, и не будет таким, покуда не залито расплавленным золотом. А в доме напротив лежало полуразложившееся тело его матери. А он не мог встать и даже зажечь свет. Он не мог даже позвать на помощь. И вдруг понял, отчего однажды Огга сказала, что если днем это место еще выносимо, то никто не хотел бы оказаться рядом с каменным островом, скрывавшим собою башню, в ночной темноте. Он намеренно так долго пытался не замечать этого ужаса, источаемого башней, погружая себя в деятельность. Но теперь башня даже не была скрыта, а у него не было сил даже шевельнуть рукой. Он слабо застонал. Щеки его горели, а по телу разливался холод, его знобило. У него был жар. Должно быть, это от жара ему было теперь так жутко. Тени ползли по стене, словно щупальца протягивались к нему со всех сторон. О, зачем они все ушли? Зачем оставили его одного?..

*

Но в это время он услышал снаружи какой-то звук, какой-то до странности успокаивающий звук. Это были отдаленные голоса, потом быстрые легкие шаги. И наконец дверь распахнулась, и юноша-жрец вошел в помещение.

- О, ты пришел, как я рад тебе! – проговорил Сариэ. Ему казалось, что он едва ли сможет произнести эти слова так, чтобы их было слышно, и сам удивился довольно отчетливому и ясному звуку собственного голоса.

- Ты не спишь? Я бросился сюда, как только прочитал твою записку…

- О да, я хотел тебя видеть… Подойди, сядь рядом со мной.

Юноша сел на край постели.

- Что с тобою, ты болен? – спросил он.

- Да, кажется да. У меня жар, мне мерещатся призраки, и я не могу шевельнуться. Потрогай мой лоб – он горячий? – он говорил немного нервно и как-то до странности звонко. Юноша дотронулся до его лба и взял его за руку, приподнял ее и отпустил, рука бессильно упала. Но он не ответил на заданный вопрос, лишь смотрел в легком удивлении.

- Скажи, как тебе живется в храме?.. – спросил Сариэ.

- Настолько хорошо, насколько только можно себе представить… - ответил юноша задумчиво. - Однако все же что с тобою случилось?

- Они не рассказали тебе?

- Рассказывали что-то, но я мало понял. Я понял только, что вы вошли в старую башню на острове и что-то там нашли.

- О да!

- Но что?

- О, что… Да, я позвал тебя, чтобы рассказать. Мне надо об этом кому-то рассказать, но они все не могут меня понять. Я позвал тебя, потому что ты знаешь меня лучше, чем они, потому что мы из одной страны и говорим на одном языке. Они принимают меня за другого – они не смогут меня понять.

- Расскажи же мне, что вы нашли?

- Но ты же знаешь всю эту историю с башней? Со старой ведьмой, с царевичем – ее сыном, с тем, за которого меня принимают, ты ведь прочел об этом?

- Да, я прочел, я знаю. Я понял, кого ты имел в виду, сказав, что тебя принимают за другого.

- Молодец, я знал, что ты тоже это сделаешь… Но тогда ты знаешь – эта башня сгорела, остались одни руины, страшные, черные, словно мрачная тень. Они наводили на жителей такой ужас, что те решили их погрести под грудою камней, выстроили огромную пирамиду… Однако ужас не прошел. Я не поверил им и сказал, что нужно раскопать эту руину, осмотреть ее, похоронить тела сгоревших в ней людей и сравнять ее с землей – тогда ужас пройдет. Они поверили мне…

- И что же?

- Мы сделали это. Мы докопались до основания этих руин и вошли под их своды.

- И что же вы там нашли?

- Обгоревшие кости, несколько черепов, останки какого-то чудища и…

- Что?

- Человека, женщину…

- Сгоревшую?

- Нет, совсем не тронутую огнем.

- Мертвую?

- Нет, живую! То есть… Она была живой, когда мы нашли ее, а потом умерла.

- О боги! Но что это была за женщина?

- Послушай… Именно это я хотел тебе рассказать. Это была царица Олимпиада, жена Филиппа, моя мать.

Юноша отпрянул и застыл, глядя на человека, лежащего перед ним, потрясенно, а тот столь же неотрывно и долго смотрел на него, потом же вздохнул и сказал, чуть отвернув лицо и прикрывая глаза:

- Я позвал тебя еще за тем, чтобы ты мог увидеть мою слабость…

- О нет, постой, - возразил юноша. – Нет, постой, это чудовищно, то, что ты рассказываешь мне. Так чудовищно, что можно сойти с ума, однако все же скажи мне, как это было, потому что я не могу представить себе этого или в это поверить.

- Я расскажу тебе, да, только сперва дай мне воды. Я хочу пить. Вот здесь кувшин и чаша, но они оставили меня одного, а я лежу и не могу пошевелиться.

- Отчего они оставили тебя одного?

- Я сам виноват, я велел им меня оставить, я хотел побыть один, я хотел только, чтобы ты пришел.

Юноша наполнил чашу водой и поднес ее к губам больного, приподняв его слегка другою рукой, а тот жадно осушил ее до дна. Но его тело, вновь упавшее на подушки, было и правда совершенно слабым и недвижным, оно никак не откликалось на это небольшое усилие. В то же время глаза его лихорадочно сияли.

- О, благодарю тебя, как же я хотел пить! Но теперь я расскажу тебе все как было, – сказал он. Казалось, что в то же время как он был слаб и недвижен, он с трудом удерживался от того, чтобы говорить громко и до сбивчивости быстро, он пытался перейти на громкий шепот и лишь временами останавливался, глотая воздух.

И он рассказал обо всем, что они увидели в башне, и о том, как нашли нетронутое огнем тело, и как он узнал в нем свою мать. Как вынес ее на поверхность, как она очнулась – и в точности передал ему все, что она сказала.

- Она откинула голову и больше не произнесла ни звука. А после кожа ее стала бледнеть и синеть и на ней появились трупные пятна, когда же мы привезли ее на этот берег, трудно было поверить, что только что она еще говорила…

- Это чудовищно… - повторил юноша свои прежние слова, когда тот закончил рассказ.

- О да, и я не знаю, как мне жить дальше. Я не знаю теперь, кто я. Они все хотят видеть во мне сына этой ведьмы. И та хотела, чтобы я был ее сыном. Они хотели все, чтобы я не был сыном своей матери. Она завладела ее телом и преследовала меня – а я думал, отчего этот монстр напомнил мне знакомые черты! Этот ужас отравлял мне все мысли об этом городе. А она и правда была там. Низвергнутая, уничтоженная… Но все эти люди едины в том, чтобы даже не видеть во мне ее сына. Как я могу теперь жить и быть с ними? Как я могу оставаться в этом месте?

- Послушай, - юноша остановился, помедлил, и после продолжил. - Но из того, что ты рассказал, следует что это правда: ты действительно имеешь какое-то отношение к этой ведьме и к этому месту и недаром сюда попал. Я не знаю, верить ли в перерождения, но ведь мудрецы говорят, что это возможно… Однако все же, погибший царевич молил о том, чтобы никогда больше не родиться от этой женщины – и его мольба была услышана. И тогда вся эта история пошла по-другому. Ведь как бы то ни было, но он больше от нее не родился. И значит, значит – даже если поверить, что это и в правду была твоя предыдущая жизнь – то сам ты все же в любом случае – сын своей матери. Теперь же ведьма сгорела, так и не добившись возвращения своего сына, ты ускользнул от нее – и на этот раз остался жив, здоров и счастлив, твоя же собственная мать умерла успокоенной и умиротворенной. Что же тогда заставляет тебя страдать?

- Но это была моя мать – и она лежала там в этом жутком подвале, придавленная обгоревшим монстром, все это время, пока я радовался жизни в этой цветущей земле…

- Скажи мне, ты давно в последний раз видел ее?

- О, давно, лет тридцать тому назад. Когда собирался переправиться в Азию…

- И с тех пор ни разу?

- Нет.

- А часто ли ты вспоминал ее?

- Я писал ей письма…

- А здесь, здесь, с тех пор как попал на Ларес? – юноша склонился к нему, сжал его бессильную руку и спрашивал настойчиво. Но его собеседник молчал, не зная, что ответить. – Скажи, ты хоть раз вспоминал ее?

- Кажется, нет… До тех пор как попал сюда – нет…

- А ее слова о том, что старая ведьма напомнила ей о тебе, не кажутся тебе странными? По-моему, она о тебе тоже не особенно вспоминала. Сколько я о ней слышал, она думала больше о власти, о царстве, о чем угодно, только не о том, что ты ее сын. Но не потому что ты им не являлся, а потому что… потому что это очень по-человечески: совершенно не помнить друг о друге. Только старая ведьма напомнила тебе о том, что у тебя есть мать, а ей – о том, что у нее есть сын.

- И что же ты хочешь сказать?..

- Я хочу сказать, что у тебя нет причин для страданья. Ты обрел свою мать сегодня, а вовсе не потерял ее.

- У тебя есть мать?

- Да, как у всякого…

- Где она?

- Осталась на земле, я полагаю, проклинать тебя за нашу разлуку.

- О да…

- Когда-нибудь, если я встречу ее, я смогу убедить ее, чтоб она этого не делала.

- Ты часто ее вспоминаешь?

- До одного известного тебе дня я вспоминал ее все время, а после – нет, после я не вспоминал о ней ни разу.

- Неужели мысль обо мне смогла затмить в тебе даже это воспоминание?

- Но Сариэ, моя мать только родила меня, а ты сделал меня всем, что я есть, к тому же трижды уничтожил меня – и позволил жить заново.

- Постой…

- Что?

- Как ты назвал меня?

- Сариэ – это же твое имя?

- Мне кажется, у меня раньше было другое имя…

- Но мне нравится это!

- Хорошо… Но все-таки, что же мне теперь делать?

- Я думаю, то, что она сказала.

- То, что она сказала?..

- Да, сжечь ее тело, отправив в море на лодке и залить расплавленным золотом останки монстра. А потом – то, что ты задумал сначала: разровнять это место и построить храм.

- Как это хорошо звучит… Однако мне тяжело думать об этом сейчас. Пойди же, пойди, посмотри на ее тело, оно лежит в соседнем доме, там стоят стражи… Может быть, она мне приснилась? Или, может быть, она исчезла?

- Хорошо, я пойду посмотрю, - промолвил юноша, встал и направился к выходу.

- О нет, - крикнул Сариэ ему вслед. – Нет, не уходи.

Юноша повернулся и посмотрел вопросительно.

- Не оставляй меня сейчас.

- Хорошо, - он вернулся, вновь сел на постель и вновь взял лежащего за руку.

- Утром посмотришь. Останься со мной, мне дурно, у меня жар.

- У тебя нет никакого жара, - сказал юноша. – Твой лоб чуть теплый. Это все только внутри…

- Не может быть, я это чувствую… И все же мне дурно.

- Тебе нужно отдохнуть.

- Да, конечно. Мне нужно уснуть.

- Да, спи, я побуду рядом.

- Но тебе тоже нужно лечь.

- Я не устал, я посижу здесь.

- О нет, нет, я не хочу, чтобы ты сидел надо мною всю ночь, тебе нужно лечь, не надо хранить мой сон.

- Хорошо, я лягу, если ты хочешь, - улыбнулся юноша, снял накидку и бросил ее на пол.

- О нет, пол каменный и холодный.

- Я могу взять одно из покрывал.

- Послушай, на этом настиле достаточно места для двоих, тебе незачем ложиться на пол.

- Конечно достаточно, но ты лежишь посередине.

- Я не могу пошевелиться! Тебе придется самому подвинуть меня, чтобы улечься.

- Не можешь пошевелиться? Все ты можешь!

- Могу?

- Конечно. Ты просто не хочешь.

- Почему я не хочу?

- Не хочешь потому, что она не шевелилась. Она только говорила и не шевелилась. И тебе кажется, что ты тоже не можешь потому, что ты хочешь быть, как она.

- О нет, я не хочу быть как она!

- Тогда двигайся, и я лягу.

Сариэ посмотрел на него взглядом загнанного зверя, но потом, с каким-то неимоверным трудом вытянув руку и опершись ею о край настила, он медленно отодвинул себя к стене.

- Да, кажется я могу почти все… - прошептал он почти с отчаянием.

- Почти? Нет, ты все можешь. Совсем все.

- Все? – спросил Сариэ медленно и грустно. – И даже кричать от боли?

- Конечно. Конечно можешь. Но не хочешь.

- Мне кажется, однажды я хотел…

- Значит не очень хотел.

- Не очень?.. – Сариэ печально усмехнулся.

Но юноша уже загородил едва разгоревшийся в углу светильник и теперь улегся рядом с ним на краю настила. Он дотронулся до его плеча и сказал:

- Отдохни. Ты пережил слишком тяжкий удар. Но завтра ты будешь здоров. Ты можешь все, я клянусь тебе. И я надеюсь, что ты этого захочешь.

Он закрыл глаза, улыбнулся, его пышные темные волосы упали на щеку, и кажется, через несколько мгновений он уже спал мирным и тихим сном.

Сариэ смотрел на его очертания в темноте. Он сказал, что совсем не хочет спать? Ребенок, сущий ребенок. Но было так хорошо сейчас от того, что этот юноша был рядом с ним…

*

Когда утром он открыл глаза, солнечный свет едва пробивался сквозь щели под потолком, наполняя комнату мягким свечением. Он видел странный сон, удивительно странный сон. Может быть это свет, упавший на его веки, вызвал в нем такой сон? А может быть и весь вчерашний день был сном? Все эти воспоминания, к чему они были, откуда? Никого рядом не было, хотя скомканное покрывало лежало, еще хранившее, кажется, тепло человеческого тела. Свет, наполняющий каким-то матовым серебром пространство вокруг, действовал оживляюще. Сариэ подумал немного и наконец ему пришло в голову, что у него даже есть силы подняться.

Он поднялся и сел, встряхнул волосы и одежду, взял кувшин – там еще оставалась вода и чуть звенела внутри о тонкие стенки. Он налил немного воды в ладонь и поднес ее к лицу. Но образы сна еще стояли перед ним, окружали его, а он не понимал, что они значат.

В это время дверь снова открылась и юноша появился на пороге. Он сказал, что принес немного еды, но что жители собрались вокруг, и тревожатся, и хотят видеть своего господина. Ему пришлось их успокоить: сказать им, что тот отдыхает и скоро, скоро к ним выйдет, и все будет хорошо.

«Как это странно», - думал Сариэ, глядя на него. А может быть не было ничего? Он просто был болен, у него был жар...

- Ты видел ее? – спросил он, как будто надеясь, что его вопрос останется непонятым и без ответа.

- Да, - ответил юноша.

- Она все еще лежит там?

- Да.

- И как она выглядит?

- Не слишком хорошо…

- И все же?..

- Как выглядел бы труп, пролежавший несколько лет в сыром, но плотно закрытом подвале.

Сариэ помолчал. А может быть они и нашли труп – а сном было все остальное?

- То есть так, как и должна бы была выглядеть? Как странно… Почему она все же вчера была живой? Мне ведь это не показалось?

- Нет, все видели.

- Почему она была живой? Скажи мне. Зачем это было нужно?

- Почему? – переспросил задумчиво юноша, подошел к нему и сел рядом на пол, глядя на него снизу вверх. – Я думаю, потому что она попросила богиню – ты ведь помнишь, она сказала, что это было последнее, о чем она просила богиню – увидеть тебя еще один раз. Я ее понимаю – ведь я сам об этом просил…

- Но почему она не могла просто умереть и ожить где-то в другом месте, ожить, как ты или я?

- Должно быть, эта женщина не могла больше жить. Не хотела. Тот царевич хотел – он хотел даже заново родиться от другой матери. Ты хотел, я хотел, а она не хотела. Наверное, даже боги не властны над нашими желаниями и не могут заставить жить вопреки воле… Как думаешь? Возможно все, что могла сделать для нее богиня – позволить ей дождаться твоего появления.

- Богиня так добра, сказала она… Это были ее последние слова. Похоже, богиня выполняет любые желания, даже самые немыслимые.

- Я не думаю, что это так. Она выполняет твои желания и все, что желается ради тебя.

- Ради меня?

Сариэ вдруг совершенно неожиданно для себя улыбнулся этим словам. Почему он улыбнулся – странно? В прошлый раз он ужаснулся им. Он вздохнул и продолжил:

- Но иногда она делает это очень жестоко. Это чуть не убило меня вчера.

- Ты знаешь, - вдруг улыбнулся юноша ему в ответ. – Мне иногда кажется, что вы с ней чем-то похожи…

*

- Ладно, - сказал Сариэ, после долгого молчания. – Идем же, они нас ждут…

Его волосы были растрепаны, но тем только больше вились и светились на солнце. Он сказал:

- Мы должны похоронить эти тела…

И они положили в узкую лодку тело мертвой женщины и укрыли его вышитым серебром покрывалом, а лодку отвели подальше от берега и подожгли. И она сгорела, и дымок рассеялся над морем в легкой дымке. И люди на берегу стояли, почтительно склонив головы.

И после они закопали в землю все обугленные кости – глубоко-глубоко в землю. Еще они выдолбили из камня глубокий прочный гроб, и вытащив несколько плит из пола башни, вырыли под ними глубокую дыру, и опустили в нее этот гроб. И рядом поставили печи и наладили обширные мехи, и много-много золотых слитков принесли сюда, и из печей золотой поток пустили кипящей струей в этот гроб, и сбросили в него останки чешуйчатого чудища с лягушачьими лапами, и сверху залили пылающим сплавом, до самого края, и закрыли крышкой и погребли под землею.

*

Уже много дней прошло, но теперь все работы были закончены. Они стояли на берегу, Сариэ и его молодой друг, и ветер развевал подолы их платьев. Они стояли и смотрели на ребристую поверхность моря. Башни больше не было, остров был расчищен и ровен. Он возвышался над морем пологим холмом. Стальное небо нависало над ним, но воздух был теплым и приятным. Наконец они двинулись прочь.

- Я хотел рассказать тебе кое-что еще… - сказал Сариэ.

- Расскажи!

- Я хотел рассказать тебе про свой сон.

- Сон?

- Я видел сон, той ночью, когда ты приехал, как раз перед пробуждением. Он мне показался странным.

- Что же в нем было?

- Меня в нем не было. Я видел женщину, которая шла на холм к храму. Она была красивой, но платье ее было разорвано, а черные волосы страшно взлохмачены, и лицо ее было искажено злобой и, кажется, отчаянием. Она не была уродливой, но внушала отвращение. Она шла на холм и приближалась к храму. Ее лицо казалось мне знакомым. Я даже знаю, на кого она была похожа – на тирийскую царицу, у которой я гостил однажды, перед тем как раз как безумие охватило меня и я покинул свой лагерь. Она тоже была красива, но омерзительна, я помню как я ненавидел ее, хотя не помню, за что. Я помню, она звала меня в какой-то тайный храм, где обитало чудище, кажется, дракон – но не помню, пошел ли я с нею. Хотя я отвлекся – потому, что женщина во сне была похожа на эту царицу. Она шла на холм и что-то непрерывно говорила, она произносила какие-то заклятия, она вздымала руки и лицо к небу и изрыгала из себя какие-то вопли, так что было понятно, что она обращается не к богине, но к какой-то иной силе, а на холм идет, даже не видя перед собой дороги. Но когда она остановилась у храма и взглянула, я проследовал словно бы за ее взглядом и там внутри было нечто, ты знаешь, нечто завораживающее и прекрасное, настолько, что это даже невозможно представить. Я помню только ощущение умопомрачительной красоты, от которой охватывал ужас и в то же время разливался какой-то сладостный восторг и еще какое-то странное чувство, что видишь то, что невозможно видеть. И вот, женщина увидела эту непредставимую красоту и умолкла, крик остановился на ее губах, она смотрела пораженно. Но в это время словно небо разорвалось и огромный змей появился в вышине, с огненною зияющей пастью и на золотых крыльях. Он явился, должно быть, в ответ на ее заклятья. Он низвергся на нее и охватил ее и проник в ее лоно в какой-то чудовищной похоти. И она, поддаваясь его напору и принимая его, все еще смотрела, смотрела, смотрела не отрываясь на эту невыразимую красоту и лицо ее наполнялось одновременно нестерпимым злорадством и нестерпимой болью. И когда чудище оторвалось от нее, поверженной на землю и растерзанной, оно подняло шею и обернулось и разинуло пасть и выдохнуло поток огня внутрь храма. Мне показалось, что там, в проеме, мелькнула тень человека, но она тут же исчезла в огне. И невыразимая красота внутри тоже поблекла в этом потоке и словно бы улетела, но на ее месте осталось только спокойное чуть улыбающееся каменное изваяние. После же дракон взмыл в небо и скрылся из виду. А женщина осталась лежать в крови и лохмотьях, с разметанными волосами, у порога. В этот миг лицо ее было спокойно и, какой-то странный свет падал на него, как будто бы затуманивая или стирая отпечаток злобы с ее черт. Но я как раз проснулся и увидел, что свет солнца сквозь щель падает прямо на мои глаза, он должно быть и разбудил меня.

Он умолк.

- Да, это странный сон, - отозвался юноша. – Но мне он напомнил одну историю.

- Какую же?

- История, которую я услышал недавно от старухи в деревне, когда отправился туда за молоком. Я полюбил ходить к пастухам и говорить с ними – потому что ты ведь велел мне выучить здешний язык. Вот я и ходил поупражняться. А им нравилось то, что я, должно быть, с очень большим восторгом обо всем отзывался, и они с удовольствием рассказывали мне много всяких сказок про эти места, одна запутаннее и загадочнее другой. И вот однажды при одной старухе я сказал, кажется, что изваяние богини в храме очень красиво. А она усмехнулась и вдруг ответила: а поговаривают, что, между тем, в нем и следа нет той красоты, которая сначала была. Только от красоты этой добра никому нет, и если она появляется где, то только беду с собой несет, а кто возжелает ее и в гордости возомнит, что может ее увидеть – тому будет смерть. Как, сказала она, случилось с великим мастером, который работал здесь и сделал изваяние богини и в нем уловил саму божественную красоту – только никто ее так и не увидел, потому что огонь сошел с неба и сжег его, а статуя, искупавшись в этом огне, стала просто статуей и ничем более. И это было как раз в тот день, когда ведьма, тогда еще молодая, пришла в город. И этот огонь, сказала старуха, был чудищем, сошедшим к ней на ее заклятия, и в тот же день зачат был злополучный царевич, который был прекрасен, и красота его погубила – а все отпрыски ведьмы до тех пор были один уродливее другого. Так что, сказала она, красота-то опасна, ее бы опасаться нужно и бежать от нее подальше, когда она слишком велика, потому что божественное – оно не для человеческих глаз. Правда, когда я ее спросил, откуда же такая история, если той красоты никто так и не увидел, кроме, может быть, самой ведьмы, и мастер, создавший ее, сгорел, она призналась, что все эти легенды сочиняют местные сказители, так что это вовсе не правдивая история, а просто сказка.

- Или они к ним приходят во сне… - произнес Сариэ задумчиво. – Странно это, когда людям начинают сниться одинаковые сны. Спасибо тебе, что ты мне о ней поведал: эти люди боятся меня и не рассказывают своих сказок. Здесь, похоже, все – одни сказки, и кроме сказок ничего нет. Может бежать надо, как и от божественной красоты, от самого этого места, где нет ничего кроме сказок, а уж тем более, когда тебя всеми силами пытаются превратить из их слушателя в их героя… Однако я еще побуду: город надо отстроить. Негоже бросать сказку на середине.

- Да, ты прав, негоже. Побудь здесь еще.

- Побуду – так что еще встретимся. Спасибо, что ты приехал ко мне. Не знаю, что бы я делал без тебя: ты как будто вытащил меня из глухой трясины. Может быть я даже пока не сойду с ума.

- Ты бы справился и сам. Ты со всем можешь справиться, я уверен. Только медленней. Но я рад, если смог помочь.

- Если я буду справляться сам так мучительно и медленно, как раньше, от меня может просто ничего не остаться. Так что с другом лучше. А при этом я так и не знаю, как тебя называть! Назови мне все же свое имя.

Юноша пожал плечами и улыбнулся скромно.

- А я как-то и не думал об имени. Старое я и сам забыл уже почти, а о новом не подумал. Да разве это так важно? Можно жить и без имени. Если я понадоблюсь тебе – ты точно знаешь, где меня искать. Мне ни за что не хочется покидать уже этих мест. Меня так завораживают здешние сказки, что я слушал бы их и слушал. Но все-таки я только слушатель, а не участник – поэтому, наверно, мне с ними и легко…

Глава 13. Подарок

Я даже заподозрил, что может быть Олимпиада была права, и ты не можешь быть сыном смертного существа. Я пришел потому, что захотел увидеть, как это происходит

*

Элементы деконструкции, или Мать и отец. Эпизод 3

За множеством дел дни и месяцы пролетали быстро. Прошел год и другой, и третий с тех пор как Сариэ обосновался в городе. Различие зим и весен в здешнем мягком климате не так уж бросалось в глаза, хотя деревья цвели и плодоносили, а иные по осени даже сбрасывали листья. Однако легкий ветерок подхватывал их и уносил к морю, и даже теплая накидка была не нужна. Но сегодня все же можно было заметить эту смену лет, ведь жители, собрав урожай, весело праздновали наступление нового года. Песни лились над улицами и над высокой набережной, и над волнами. И странно, но вдруг среди этого веселого кружения он различил знакомый чуть печальный и надтреснутый, словно залетевший из далекой степи свист: это задумчивый мальчик, уже подросток, играл на глиняной птичке-свистульке. Надо же – он даже до сих пор не забыл и не потерял ее…

Сариэ поднялся по широкой лестнице, мягким полукругом уводящей от набережной к взбирающимся по пологому холму домам. Они были каменными, красивыми, с большими плоскими крышами, украшенными резными решетками. Внизу вдоль стен там и здесь разрастались шапки цветов, а стены украшали факелы, теперь, в наступающей темноте протянувшиеся как яркое мерцающее ожерелье, надетое на город, вдаль и вверх, туда, где строения прерывались и открывалось море, а среди ночной темноты как большой драгоценный камень на этом ожерелье горел в вышине большой и яркий огонь – маяк, сооруженный на самом верху уходящего несколькими колоннадами вверх высокого строения, встречающего корабли и лодки, входящие с моря в реку – это был храм богини, прекрасный и просторный храм, сооруженный на острове на месте разрушенной башни, изящный, но прочный, открытый всем волнам и ветрам, но не ждущий от них никакой беды.

Дойдя до самого конца лестницы, где парапет закруглялся и упирался в стену, а дальше берег уходил в сторону и вновь опускался вниз, к городу, Сариэ остановился. Здесь было тихо: зная, что он живет здесь, жители старались не беспокоить его лишний раз. Округлая площадка перед просторным входом была кропотливо выложена камнями, расходящимися по спирали к длинным, каменным скамьям, застеленными коврами, примыкающим к самому парапету. Между ними в больших глиняных чашах цвели цветы и стоял небольшой выдолбленный из камня столик.

Из темной глубины помещения навстречу к нему вышла улыбчивая раскосая немолодая женщина с волосами, завязанными длинным шарфом с кистями и спросила хриповато и просто:

- Что хочешь, господин?

Он посмотрел рассеянно, потом ответил:

- Принеси мне вина…

Она исчезла вновь в помещении, но через некоторое время вернулась, неся на подносе кувшин и чашу, поставила перед ним на каменный столик, улыбнулась и вновь ушла.

Он наполнил чашу и поднес к губам, по-прежнему глядя вдаль, туда, где на маяке сиял огонь. Храм был почти достроен, почти закончен, оставалось совсем чуть-чуть – и можно будет уже, торжественно перейдя через широкие мосты, всем городом, многолюдным и ярким, взойти к нему, заполнить благоговейною толпою остров, войти в алтарь и совершить первое ритуальное сожжение в честь наступившего года, нового урожая и милостивой зимы… Храм был высок и светел, множество колонн поддерживали перекрытия уходящего вверх свода. Старый перс построил его и ухмылялся в космы своих усов не без гордости. Он говорил, что подобного этому чуда не было никогда даже на священном холме в Вавилоне – до тех пор, пока он не был разрушен. О, он был разрушен?.. Где-то в памяти замерцал и угас туманный образ однажды виденного им и отчего-то вовсе не приглянувшегося ему места. Зачем, однако, и кто разрушил его? Увы, теперь ему было жаль, что он бросил тогда этот город без попечения. Однако это было так давно и так далеко… Старый перс, однако, отнюдь не выглядел несчастливым. Он сказал, что объездил весь мир и в этом своем творении использовал не только древнее искусство своего народа, но и прекрасное, светлое искусство греков. Да он и говорил по-гречески, хоть и кое-как, другого языка, чтоб поговорить между собою, у них и не было. И он продолжал свое рассуждение: хоть кругом и идут войны – но как хорошо, что теперь народы не чужды друг другу. Если бы только еще прекратились ссоры из-за тому, кому должна принадлежать власть! Однако это-то извечная беда, и такие ссоры никогда не прекратятся. Так что слава и благодать земле Эргинии, столь далеко отстоящей от этой борьбы, словно некий рай на краю мира…

Храм был просторен высок и светел. Пару дней назад он был там. Совсем пустое помещение, только колонны и золото, золото и колонны, и высокий алтарь. Там нет изображения богини – но он сказал, что его и не нужно. Пусть статуя будет все же одна. Отчего бы богине не быть в нем повсюду? Везде, среди этих колонн, этих лабиринтов?.. Он был там вчера, он был там один, он остался, когда все вышли, задержался внутри, он ходил между колонн, и в пустом пространстве шаги отдавались гулко и скрипел еще не до конца выметенный песок. И он бегал среди колонн, и он звал ее, тихо-тихо, и ему показалось, что где-то в вышине отдавался легкий смех. Может просто эхо от его шепота? А может он не заметил, что смеялся сам?..

Шаги, раздавшиеся рядом, отвлекли его от мыслей. Это Огга поднялась по лестнице и подошла к нему.

- Ты сторонишься общего веселья? – спросила она.

- Я устал, Огга…

- Конечно: ты сделал так много – немыслимо много за столь малое время. Построил прекраснейший город, к которому теперь тянутся со всех концов мира люди… Но теперь уже все работы закончены – как раз время для отдыха и праздника.

- Да, теперь все работы закончены, и все, что я чувствую – я устал.

Из глубины помещения вновь вышла женщина с замотанными в ткань волосами, подошла и поставила на поднос вторую чашу.

- Здравствуй, Огга, - сказала она, наливая в чаши вино.

- Здравствуй, - отозвалась Огга. – Спасибо, сестра.

- Рада тебя видеть. Что-нибудь вам принести еще?

- Нет, нет, ничего не нужно.

- Что ж вы стоите? Такие пушистые ковры – зачем стоять, когда можно сесть?

- Да, правда, - улыбнулся Сариэ. – Давай сядем, Огга.

Некоторое время они сидели молча, вслушиваясь в тихий плеск волн внизу, смешивающийся с далекими и почти неразличимыми отсюда звуками праздника.

- Хорошо, что они служат тебе.

- Помогают мне, да. Они живут в домике позади, он выходит на внутреннюю улицу – эта женщина, ее муж и мать. Избавляют меня от всех забот.

- Это естественно для правителя, что ему служат.

- Я не просил их, но это правда удобно.

- Ты не хочешь быть правителем и получать это по праву?

- Не хочу.

- А народ хочет тебя им видеть.

- А я не хочу, да, правда: я не хочу.

- Почему?

- Я устал, я говорил уже…

- Но ты все-таки на самом деле правишь здесь.

- И потому устал. Сейчас, когда все завершено и спокойно, я бы отдал это право кому-нибудь другому.

- Но кто же согласится?

Сариэ засмеялся:

- Какое-то удивительное место, где так хорошо, что никто не хочет власти. Был бы еще в мире хоть один такой уголок! Послушай, неужели нет честолюбцев или недовольных, которые бы с удовольствием потеснили меня в сторону? Прежде я только и сталкивался, что с заговорами, завистью и грызней.

- Конечно есть недовольные и честолюбцы, особенно среди тех, кто приезжает издалека. Всегда говорят, что сделали бы иначе. Но после теряются, смиряются и трудятся со всеми.

- Интересно – чем они недовольны?

- В основном тем, что боятся соседей. В дальних странах, откуда они и едут, поговаривают много о том, что наши земли слишком богаты.

- И что же они едут сюда?

- Чтобы посмотреть и убедиться.

- А после?

- Остаются и не хотят возвращаться.

- И переживают, что те, кого они покинули, нападут и захватят эти земли?

- Да.

- А может тоже просто захотят остаться?..

- Может быть.

- Ну так пусть остаются, не жалко…

- Потому недовольство и спадает. Да притом никто не понимает, кто именно правит. Тебя видят, но ты же почти не отдаешь приказов, вроде как все само собой. И каждый, кто хотел бы подняться до власти, не знает, собственно говоря, куда.

- Ну вот, а ты говоришь – править. Прямо сам завидую себе – как это я так мудро придумал? - сказал Сариэ и в лицо его при этих словах словно что-то болезненно дернулось. – Хорошо жить среди не иссякающего богатства: некому не на что претендовать.

- Да, ты прав. Но все же я кое о чем хотела с тобой поговорить.

- О чем же?

- О том, что, может быть, опасения, которые я упомянула, не так уж пусты.

- Что ты имеешь в виду?

- Если какое-то войско придет сюда, чтобы захватить нас, мы будем беззащитны.

- Отчего?

- У нас нет воинов, нет оружия, нет даже стен.

- Ну, стены… Стены не такая уж надежная защита от войска. Впрочем, как и оружие, и воины…

- Что же тогда?

- Ничего. Если придут захватить – зачем им мешать?

- Но… - Огга посмотрела недоуменно и замолкла

- Ну ты сама говоришь, - продолжил Сариэ. - Здесь же даже никто не правит. Огромная богатая страна, полная довольных людей и цветущих садов, лежит себе на земле ничья… Почему бы кому-то и не завладеть ею?

- Но будет ли она такой богатой и счастливой, если это произойдет?

- А что ей помешает? Какие-то люди придут и просто останутся здесь.

- Это могут быть дурные люди.

- Ты думаешь, богиня допустит сюда дурных людей?

- Иногда люди идут наперекор воле богов.

- Тогда она поможет нам одолеть этих людей.

- Даже целую армию?

- Почему нет? Ты знаешь, когда мне случалось воевать, я всегда одерживал победы. Я ни разу не проиграл ни одной битвы. Почему же ты думаешь, что я проиграю теперь?

- Когда ты воевал, у тебя, должно быть, у самого было войско.

- Было. Но у многих весьма великих людей были весьма великие войска. И кроме того, у них было великое искусство. И они иногда выигрывали, а иногда проигрывали. А я не проигрывал никогда. У меня не было никогда особенного искусства, а мое войско однажды отказалось идти со мною. И я тогда испугался, я не решился идти один. А теперь думаю, что это не такая уж плохая идея. Если я никогда не проигрывал без искусства, отчего я проиграю без войска?

- Не слишком ли ты самоуверен? Боги не любят самоуверенности…

- Я самоуверен? О нет, что ты. Самоуверенный человек верит в свои силы – в свое войско и в свое искусство. Он накапливает и пестует их. А я нет… Я совершенно в них не уверен, мало того, я говорю тебе: у меня просто нет, совсем нет ни войска, ни искусства, ни каких либо сил. Во что же мне верить? Так что я верю богам и просто не хочу суетиться…

*

Однако их что-то беспокоило. Их что-то сильно беспокоило, хотя никто не смел ничего предпринять. Старейшины собрались и пришли к нему.

- Господин, мы опасаемся…

- Чего?

- У нас нет оружия, нет войска…

- Зачем вам войско? Вы собрались в поход?

- Нет, конечно нет, но мы беззащитны.

- Но кто же вам мешает? Вы строите дома, вы строите корабли, вы делаете все – сделайте оружие, научитесь воевать, кто же вам мешает?

- Ты этого не хочешь.

- Я? Так вам нужно мое желание? Я хочу.

- Научи нас.

- Как? Милые друзья, я умею не больше вашего.

- Едва ли! Ты умеешь все.

- Я умею кое-что. Я умею захватывать города – хорошо умею. Но я не умею оборонять их. И научить не могу. Вставайте и обороняйтесь. Было бы от кого.

- Сариэ, - сказала Огга, подошедшая к ним издали. – Большой отряд конных воинов видели неподалеку от Эргинии.

- А! Так значит разведку отправлять вы умеете и без моего желания? Ну что же, я этому рад.

- Что, однако, мы будем делать?

- Что? То, что и собирались: завтра утром освящать храм богини.

- Но если они придут?

- Если они придут – это будет прекрасно: вы же только что говорили, что вам нужно войско, так как сами вы воевать не умеете. Если войско идет сюда – не исполняет ли это ваше желание?

*

Он повернулся и пошел прочь, дернув плечами немного нервно. Кто бы ни шел там, будь их хоть миллион человек, он знал, что он справится с ними – он просто убедит их, и они сделают все так, как ему будет нужно. Он был уверен. Однако он ждал чего-то, ждал словно чуда. Но все же сейчас суть была не в этом, суть была в том, чтобы всем вместе войти в храм.

Толпа была пестрой и торжественной. Она заполнила остров, протянулась по берегу и вдоль мостов, собралась под колоннадами, и вслед за своим предводителем вошла под высокий звенящий свод. Сквозь прорези в стенах, поднимающиеся вверх и ажурно отделяющие строение от высокой башенки маяка на головокружительной высоте, косыми лучами падал свет.

Странно было только, что юноша-жрец не приехал – он обещал. Был ли в этом дурной знак, или добрый? Почему он не приехал? Впрочем может быть просто за ним никто и не посылал. Было бы лучше, чтобы он приехал и провел всю эту церемонию, все это жертвоприношение. Сариэ не хотел это делать сам. Он привел их за собою, он возглавил процессию, но он не хотел ничего говорить и делать. Мог, но не хотел. Впрочем, это сделает Огга – кто как не она?

Да, она прекрасно справилась с этим, она сказала красивые слова, и уже приношения горели на алтаре, они загорелись легко и светлое пламя поднималось высоко вверх, рассыпая искры, а дым устремился под самый свод, едва завиваясь, словно танцуя среди лучей, распался в пушистое облако наверху и вдруг в одно мгновение рассеялся, улетев сквозь отверстия под крышей.

Как красиво! О да, это было красиво. Сариэ отыскал глазами в толпе старого перса и улыбнулся ему. Богиня приняла дары, она по-прежнему была благосклонна. Ведь не было сомнений, что она была благосклонна. Но все же это старик-архитектор выстроил помещение так, что легкий ток воздуха подхватывал дым с алтаря и уносил его прямою струей кверху.

*

Вечером, в темноте, он вновь стоял один на округлой площадке возле широкого проема своего жилища, глядя на море. На подносе перед ним стояло две чаши, и из серебряного кувшина он медленно налил вино в одну, а потом в другую. И вновь замер глядя вдаль. Неясно сколько прошло времени, пока лестнице он услышал шаги. Шаги раздались и затихли, но он по-прежнему, не двигаясь, смотрел, чуть наклонив голову, куда-то в пространство перед собою. Его длинное платье мягко спускалось до земли, и длинные волосы, небрежно схваченные сзади, вились по плечам.

Шаги затихли. Кто-то пришел и остановился сзади, кто-то пришел и стоял молча. Наконец голос, негромкий, но твердый окликнул его:

- Александр!

Он не двигался. Он закрыл глаза. Потом вновь открыл их и поднял голову, как будто еще не веря. После ответил:

- Здравствуй, отец! – и наконец, обернулся.

Он обернулся и смотрел на невысокого человека, темноволосового, темноглазого, одетого в одежду странника и глядевшего на него теперь чуть прищурившись.

- Здравствуй, сын, - отозвался тот. – Давно мы не виделись…

- Да, слишком давно, - ответил Сариэ. Он одну из чаш, наполненных вином, и протянул ее вперед.

Человек, стоявший перед ним, вглядывался в него, вглядывался долго, потом сделал шаг навстречу, принял чашу из его рук, поднес к губам и осушил до дна.

- Да, слишком давно, - сказал он. – Ты изменился.

- Ты тоже.

- Ты, кажется, поседел?

- Возможно… Зато ты смотришь двумя глазами – я этому рад.

- Как оказалось, из смерти можно извлечь некоторую выгоду.

- Ты прав, - ответил Сариэ. – Ты давно в городе?

- С утра. Я видел твою церемонию. Думал, ты будешь жрецом…

Но Сариэ покачал отрицательно головой. Он подошел к входу в дом и позвал:

- Здесь кто-нибудь есть?

- Иду, иду, - послышалось издалека. Наконец улыбчивое раскосое лицо показалось из темноты.

- У меня гость…

- О да, я сидела с подругами – так сегодня торжественно было! Мы никак не можем отойти от восторга. Сейчас я принесу воду, чтобы умыться, вино и еду. У нас есть вкусные кушанья, гость будет доволен. Может, если дорога дальняя была, – я согрею воды, чтобы искупаться?

- Да, быть может… Согрей…

- Хорошо, господин! – она убежала и тут же вернулась, чтобы усадить гостя на мягкие покрывала и предложить ему воды, чтоб умыться, и омыть ему ноги, и принести еще вина и расставить яств на больших тонких глиняных блюдах.

- Спасибо тебе, - сказал Сариэ, а она чуть склонилась, улыбнулась широкой улыбкой и вновь убежала в темноту проема.

Гость с наслаждением вытянул вперед ноги, освобожденные от сандалий, уже порядком за день ему надоевших, потянулся и произнес:

- Хорошо же здесь у тебя. Доброе место. Немудрено, что ты так добр даже со своими рабами…

- Это не рабы, - ответил Сариэ.

- А кто же?

- Просто местные жители. Семейство живет здесь рядом и взялось прислуживать мне. Мне ведь недосуг заниматься домашними делами. Так что это хорошо. А рабов у меня нет. Да и вообще ничего нет.

- Ничего нет? Кроме страны, о богатстве которой ходят легенды…

- Да, верно. Ее и достаточно.

- Это кажется странным, но я тебя понимаю: глупо владеть чем-то там, где нет ни в чем недостатка.

- Да, ты верно меня понимаешь.

- И однако тебе удалось завладеть самим этим местом. Можно лишь позавидовать тебе!

- Должно быть, - Сариэ чуть улыбнулся. - Когда я приехал сюда – это было лет пять назад – здесь не было ничего, только голая пустыня, несколько развалин и сотня тощих уродцев вместо жителей. Так что может быть, хоть даже я и изменился, но все еще чего-то стою…

Гость помолчал, отведал кушаний, отхлебнул вина, вновь откинулся на покрывалах и спросил:

- Ты знал, что я здесь?

- Нет.

- Странно. Мне показалось, что ты меня ожидал.

- Нет, я не знал, что ты здесь.

- Ты узнал меня по голосу, не обернувшись, и даже приготовил для меня вторую чашу?

- Да, я узнал тебя. Быть может потому, что я хотел тебя видеть. Но не ожидал.

- О тебе ходили слухи – точнее не о тебе, а о неком загадочном правителе Эргинии, о мифическом жреце из храма – как о пророке, который знает все. Я даже подумал сейчас на какой-то момент, что может быть, это правда...

- Нет, слухи, когда они уходят далеко, становятся неправдоподобными. Я просто хотел тебя видеть. Я думал о тебе.

- Ты думал обо мне и хотел меня видеть! Как странно – отчего?

- Должно быть, скучал.

- Ну что же, это похвально – сыну скучать о своем отце. Хотя, казалось бы, за столько лет мог и отвыкнуть, и позабыть.

- Но не позабыл.

- Что удерживает воспоминание?

- Ты мой отец – что еще ты хочешь узнать?

- Кое-что хочу.

- Тогда спроси.

- Ты убил меня?

- Нет.

- Нет?

- Нет, отец, я тебя не убивал.

- Но ты хотел моей смерти?

- Нет.

- Нет?

- Нет. Ты знаешь – не время и не место скрывать. Но я не хотел и даже не думал об этом.

- Странно…

- Почему же странно? Потому, что было бы разумно мне ее хотеть и убить тебя? Ты думаешь так, потому что сам находишь это таковым?

- Нет, я не думаю, что это разумно.

- А между тем это было бы разумно. Но… Ты знаешь, почему я этого не хотел и не сделал?

- Почему же?

- По глупости. Просто не пришло в голову. Ни разу. Ты переоценил меня, выдвигая обвинение. Я был просто ребенком, вбившим себе в голову, что он лучше всех и что он должен покорить мир. И наивно полагавшим, что мир – это такая небольшая вещица, которая очень быстро закончится. Но кроме того в моей голове было все, чему положено быть в голове у ребенка: я чтил отца, друзей и свою страну, каких-то героев из сказок, и непредставимо что еще. Так что сколько бы я ни завидовал твоим успехам, мысль об убийстве мне в голову не приходила.

- Оно было выгодно тебе, и ты им умело воспользовался.

- Умело? О если бы умело. В чем умение? Я вовсе не представлял, что делать, а между тем я делал нечто такое, чего не делал никто. И не было никого, кто бы мог дать мне совет. Никого, кто бы мог хоть чем-то помочь, но лишь те, кто пытался мне помешать. О боги, если бы только вся эта власть досталась мне позже, когда я был бы хоть чуть умнее, это было бы мне стократ выгодней.

- Но кто же меня убил?

- Я не знаю. Мать говорила, что она – но я ей не верю. Она это говорила из ревности, но она бы не стала убивать. Я думаю, кто-то, кто видел, что я слишком глуп, и не верил, что я смогу продолжить твое дело.

- Ну что же, тогда я могу считать, что ты отомстил за меня убийцам?

- Похоже, что так.

- Любопытная мысль. Надо будет ее обдумать. Видимо просто мне никогда не приходило в голову сомневаться в твоих силах.

- Да, я заметил. Ни ты, ни мать не сомневались в них настолько, что я сам так до сих пор и не научился это делать, - Сариэ вновь улыбнулся, встал и, облокотившись о парапет, стал вглядываться в темную даль моря, расстилающегося под ночным небом, постепенно все гуще покрывающимся звездами, зажигающимися где-то там, далеко за мерцающим огнем маяка.

Они помолчали.

- Ты встречал ее здесь? – спросил Сариэ.

- Кого?

- Царицу Олимпиаду.

- Нет, не встречал и не стремился к этому.

- Может быть она еще на Земле?

- Нет, не так долго, с ее характером. Она уже появлялась на Ларес.

- Ты слышал о ней?

- Да, слышал кое-что. Она появилась, попробовала отвоевать себе трон у тогдашнего царька – но как всегда безуспешно. А потом неожиданно исчезла – и больше ее никто не видел.

- Давно это было?

- Уже давно. Лет семь или восемь назад.

Сариэ смотрел вдаль. Он даже не знал, зачем он спрашивал об этом. Может быть, он надеялся, что сейчас какая-то иная правдивая история, рассказанная ему Филиппом, разрушит то былое воспоминание и позволит стереть его из сознания как кошмарный сон. Но слова Филиппа только подтверждали возможность того, что случилось. А если это было правдой, то и ее рассказ о драконе или морском змее мог быть правдой. А значит правдой могло быть то, что человек перед ним – не его отец, а сам он – отродье какого-то неведомого чудища…

Его гость подождал немного, но решив, видимо, что не стоит больше бередить в сыне воспоминания о матери, вернул разговор к прежней теме.

- Прости тогда, что я подозревал тебя. Мне, должно быть, обидно было думать, что я столько усилий потратил на то, чтобы укрепить страну и обучить войско, а тебе все досталось готовым и так легко. И только когда ты вдруг бежал из своего лагеря и больше не появился, я понял, что тебе было тяжело.

- Я бежал, да… Никогда не хотел об этом вспоминать. А ведь это наверно выглядело нелепо. Чем это могли объяснить?

- Тем, что ты потерял разум.

- Такой жалкий конец такого блестящего правления…

- Отнюдь нет. Когда ты исчез, все как-то дружно поняли, что тебя недооценили и стали винить себя в том, что это послужило причиной твоей болезни…

- Увы, я не слишком хорошо помню то время. Я действительно потерял разум.

- Да, ты делал странные вещи, метался из города в город, казнил направо и налево друзей, а потом миловал злейших врагов, решил отдать Вавилон Дарию, решил сделать Тир, который дважды до тех пор сжег, своей столицей, а потом восстановил в правах законного правителя и буквально спас его из лап его коварной жены, вдруг сам задумал жениться на простолюдинке – и тут же забыл о своем решении. До какого-то момента это все казалось просто неумеренностью и буйством…

- Постой, я собрался жениться?

- Говорят, что так.

- Я этого совершенно не помню.

- Мой бедный мальчик, увы.

- Постой, постой, кто она была?

- Все что я слышал – что это был предел нелепицы, что в этом уже можно было увидеть недобрый знак. Какое-то тщедушное бледное создание с длинными светлыми волосами.

- Девушка с длинными светлыми волосами?.. – Сариэ вновь опустился на скамью и посмотрел на гостя почти испугано. Какое-то очень смутное воспоминание мелькнуло в нем. Какая-то пещера, скалы, темный свод, девушка с ведром воды в руке в неясном свете утра… И странный ужас, какой-то непонятный ужас, встающий над этим всем из тьмы. У жрицы богини, соблазненной погибшим царевичем, тоже были длинные светлые волосы. И наконец… Он нервно сжал в кулаке прядь своих волос, скосив на нее глаза. Потом отпустил и прижал ладонь ко лбу.

- Ладно, я не помню. Скажи, что случилось после того, как я исчез? Я помню, что я однажды был взбешен и ускакал из лагеря на коне ночью, а Гефестион последовал за мной. Видимо, я уже не вернулся?

- Нет, ты не вернулся, вы оба не вернулись, и вас не смогли найти. Как будто вы растворились. Потом думали печально, что вы где-то погибли в пути. Хотя это казалось как-то не вяжущимся с мыслью о тебе.

- Что стало с моим царством и с моими воинами?

- Ничего особенно, то же что было. Раздоры начались, неурядицы, потом азиаты пошли в наступление снова, но тут уже я помог немного против них. У персов у самих нет согласия. Да, и они уже слишком напуганы. Больше не смеют мнить себя хозяевами на этой земле. Так что тебе все твои люди благодарны за достигнутое равновесие. И мучительно грезят о том, что, может быть, ты не погиб.

- Грезят о том, что я не погиб?..

- Да, мальчик мой, именно так. Никто не знает, что ты здесь. Или скорее так: никто не знает, что тот, кто царствует здесь – это ты.

- Почему, однако?

- Слишком несхожий образ. Трудно узнать тебя в сказках о прекрасном и милостивом пророке-жреце с белоснежными волосами до пояса, правящим золотым городом среди покрытой цветущими садами земли, где не знают ни войны ни оружия, ни лжи, ни воровства, ни зависти, потому что ни в чем не испытывают недостатка… Такие легенды часто ходят о дальних странах, а об этой Эргинии их складывали уже давным-давно. Однако я видел людей, весьма несчастных и измученных, которые уверяли, что на собственно шкуре узнали все «прелести» этих мест, потому что были здесь несколько лет назад в тяжелом рабстве и не видели ничего кроме нищеты, страха и развалин.

- Ну что же, я их понимаю… Однако как же ты нашел меня тогда? Отчего сюда пришел? И я так понимаю, ты пришел не один…

- Нет, не один, со мной пара сотен вооруженных всадников, а среди них есть и те самые люди, которые еще недавно наблюдали здесь пустыню. Теперь они смотрят по сторонам и изумляются. Я оставил их рядом с храмом на холме, где нас встретил твой юный и восторженный друг, также немало нас подививший. Селяне, сперва испугавшиеся, увидев его радостные приветствия, успокоились и теперь потчуют их с дороги и развлекают рассказами о тебе.

- Ясно. Ну что же, наговорят уж они историй. Но скажи тогда, что же все-таки вас сюда привело?

- Привело нас желание найти тебя. Потому что появился некий человек, который, вместо всех сказок и легенд, просто пришел и сказал, что правитель Эргинии – это ты.

- Значит, кто-то все-таки меня узнал?

- Да. Но я расскажу по порядку. Возможно, тебе будет интересно послушать о кое-ком еще.

- О, я о многих хочу услышать, и весь – внимание.

- Итак, из тех людей, которые видели тебя в этих краях, хотя и не знали, что с тобою сталось, и также жаждали найти тебя вновь, первым был твой друг Гефестион.

- Гефестион!

- Я вижу, его судьба тебе по-прежнему небезразлична.

- О, я видел его в последний раз связанным и лежащим ничком в пыли – и ничем не мог ему помочь потому, что был в том же положении. И сердце мое замирало от тоски всякий раз как я думал, что с ним могло произойти после.

- Ну что же – ничего сверхъестественного. Его продали в рабство и увезли отсюда очень далеко, но через пару-тройку лет ему все же удалось бежать. Где искать тебя, он не знал совершенно, потому что не знал толком, где вы странствовали и где вас схватили, поэтому он просто отправился к западу, к знакомым краям, и по мере продвижения действовал весьма успешно, так что я столкнулся с ним при попытке организовать кое-какие действия на своих северных границах у берегов Понта – и оказалось, что он управляет там крайне выгодно расположенным укреплением и контролирует перемещение кораблей через пролив. Мы с ним очень дружески пообщались. Он рассказал о ваших странствиях и убедил весьма уверенно, что мне не стоит держать на тебя обиду, а напротив, стоит попробовать тебя найти. Я пообещал, что если только мне что-то удастся узнать, я ему немедленно сообщу. Однако вскоре я узнал, что он сел на корабль и куда-то уплыл – и больше я о нем ничего не слышал.

- Увы, значит он не пришел с тобою? Конечно, если бы он пришел, он был бы уже здесь. Но я рад, по крайней мере, что последствия той ужасной встречи для него минули, и он смог выбраться без потерь…

- Да, это правда, он выглядел весьма бодрым. Чего нельзя сказать о следующем вестнике и, видимо, одном из тех самых людей, с которыми вам в тот раз довелось встретиться. Ибо в один прекрасный день конь привез к воротам города, где я тогда находился, всадника, едва державшегося на его спине и почти безумного. Он выкрикивал что-то словно в бреду о каком то убогом и мрачном городе на берегу безумно далекого моря, о страшной башне, ужасной ведьме, о хищных птицах, будто бы расклевавших его заживо, и главное – о том, что ты в беде и тебя нужно спасти. А я знал этого человека. Правда я не видел его несколько лет и думал, что уже не увижу – хотя бы потому, что он не посмеет вернуться. Но еще чуть раньше он прислал ко мне своего друга, совершенно сбитого с толку, утверждавшего, что он уже умер и воскрес, и Филота спас его и отправил назад. А потом он повинился и рассказал о том, как они встретили тебя, и обо всем, что они сделали с тобой, и о том, как ты себя с ними повел. Признаться, мне было тяжело его слушать, хотя однажды я сам отпустил их на поиски тебя с этой целью. Только поставил срок и велел после вернуться и прекратить поиски. Я надеялся втайне, что они тебя не найдут. Но они ушли и не вернулись. Он рассказал, как они покинули Филоту, который остался с тобой, и как впали в полное ничтожество и несчастье. Я поморщился, сказал, что тот достоин жестокого наказания за ослушание, но поскольку уже и так жалок и наказан, то отослал его от себя прочь. И тут-то и явился Филота с этими воплями и стенаниями и еще с леденящим душу рассказом о том, как ты покинул в его отсутствие пещеру, и он не смог найти тебя по кровавым следам. Однако толкового ничего добиться от него было нельзя. Я так понял, что он тоже был как-то жестоко убит, но ожил, и в безумии устремился ко мне. В этом безумии он бился долго, так что пришлось его запереть и разве что кое-как насильно кормить. А потом в какой-то момент вдруг затих, посмотрел почти что разумным взглядом, сказал, что с тобою все хорошо, и больше ни разу о тебе не говорил, до самого последнего времени. А вел он себя вполне сносно, так что можно стало даже выпустить его из-под замка и позволить жить во дворце.

- Увы, несчастный Филота…

- Да, он и вправду несчастен.

- Он приехал с тобой?

- Нет, вот это и был первый раз с того времени, когда он о тебе что-либо сказал. Мы предложили ему ехать с нами к тебе – но он испугался, вновь забился как безумный, закричал, что никогда и ни за что не поедет, и просил, чтобы мы не говорили тебе о нем – чего уж я конечно ему не обещал, да я и не знал, как буду с тобой говорить.

- Жаль, мне бы хотелось его увидеть. Он был ко мне очень добр, а я не имел возможности его поблагодарить.

- Он был к тебе очень добр? Ты так называешь то, что они, судя по их рассказам, с тобой сделали?

- Ну, там было несколько не особенно радостных минут, но после он был ко мне очень добр. И мне жаль, что он все это время так страдает. Если бы я мог, я бы не ушел, но тогда я не мог остаться.

- Твои слова доносятся ко мне как будто из какого-то иного и неведомого мира, и мне трудно как-то соотнести их с тем, что я слышал от этих людей. Однако я продолжу рассказ. Потом, и это было уже не так давно, появились еще некие люди. С ними был целый отряд. Они были суровы и сдержанны и видно было, что пережили они много и если надо биться – то биться будут не на жизнь, а на смерть. Они преклонили колени, опустили головы и сказали, что далеко на востоке претерпевали рабство – и назвали наконец Эргинию. Этот мифический и странный город. Они сказали, что были в крепости недалеко от города, как им поведали местные жители, напугавшие заодно рассказами об убогости и проклятии этого места. Они сказали также, что из рабства их спас некий странный человек, изуродованный калека, которого они принимали за умалишенного, однако в последний момент обнаружили, что это не так. Мало того, он спас их и отказался уходить с ними, остался прикрыть их побег, и приказал им уходить так, что они заподозрили, с ужасом, после, что знают, кто это был. Они решили во что бы то ни стало вернуться и его спасти – однако увы, вернувшись с отрядом, они не смогли найти никого, похожего на этого человека. Они долго странствовали и бились с врагами и наконец пришли ко мне. Я принял их – так же сдержанно и сурово как они мне о себе рассказали.

Сариэ молчал и смотрел неподвижно на стену перед собою.

- И вот наконец – это было не более года назад, - продолжил Филипп. – В наших краях появился еще один человек. Человек, который тоже кого-то искал. Но искал он на этот раз тех самых людей, что однажды искали в крепости некоего калеку. И искал он их с одною целью: сообщить, что он его знает и может рассказать им, где он и кто он. Он обратился ко мне, полагая, что я смогу их оповестить, что калеки больше нет, что есть прекрасный и мудрый правитель несметно богатой Эргинии, и что, если я действительно его отец, он наверняка будет рад меня видеть.

- Что это за человек и откуда он это все мог знать?

- Он объявил, что не скроет себя, что мы можем смело сказать тебе, кто тебя выдал – надсмотрщик с рудника, где ты однажды нашел золото.

- Ах, да. Это хороший человек. Я думал, он уехал, чтобы посмотреть мир. Так он сказал…

- Он уехал, чтобы найти людей, не нашедших тебя. Чтобы сказать им, что с тобою все в порядке. Он сказал, что сделал это потому, что видел, как они тебя любили.

- Как он понял, что это я?

- Ты проговорился ему, кажется, что прежде был успешным полководцем и завоевал полмира. Может думал, что не поверит? Но поскольку он тебе поверил, то дальше найти уже было не трудно – таких ведь далеко не десятки…

- Почему он отправился искать их? Этот человек явно лучше меня…

- Ну как сказать, он поведал нам, что пока был надсмотрщиком на руднике, он весьма жестоко обращался с узниками. Он рассказал нам всю твою историю.

- О боги, ты все это знаешь…

- Да, сын мой, я знаю все, и у меня кости в пальцах дрожат при мысли об этом.

- Зачем он рассказал? Я не хотел, чтобы это знали.

- Он был резок и честен.

- Где он теперь?

- Поехал посмотреть мир, как и собирался. А мы собрались и поехали к тебе. Собирались мы, правда, долго. Доделали все дела, устроили все, что было должно, закончили все, что нужно было закончить, и начали все, что нужно было начать, раздали все, что нужно было раздать. Я отдал свою корону и власть Эвмену, с которым до тех пор враждовал, но примирился. И, не сказав ему, куда я еду, потому что опасался, что он пожелает поехать со мной, а лучшего правителя я не смог бы поставить на свое место, я отправился к тебе вместе с этими самыми людьми, которых искал надсмотрщик, и с отрядом, набранным из тех, кто, как я знал, более всех по тебе тосковал.

- Значит ты оставил все, чтобы приехать ко мне?

- Да, я не знал, вернусь ли я, когда и куда, и мне ничего больше было не нужно.

Сариэ закрыл глаза и прислонился головой к каменной кладке над скамьей. Странная тень какого-то блаженства скользнула по его лицу. Потом он открыл глаза и спросил:

- Но почему?

- Признаюсь, что я был, видимо, потрясен всем услышанным не меньше, чем потрясены были все эти люди, о которых я тебе рассказал. Все, с кем тебе привелось встретиться за эти годы.

- Потрясены? Но чем?

- Чем?

- Да, чем?.. Тем, что можно содрать с меня кожу, переломать кости, выжечь до угля то, что осталось, довести до нечеловеческого состояния? А я может быть даже при этом еще и не закричу? Неужели это что-то более потрясающее, чем все, что я делал до этого, и что оставляло всех этих людей совершенно равнодушными и даже испытывающими злобу?..

- Возможно это так и есть. Стремиться завоевать власть над миром, и завоевывать ее, обладая хорошо подготовленной армией – это вполне по-человечески, в этом нет ничего странного, хотя для этого нужны мужество, сила и удача. Идти все дальше вперед, не останавливаясь ни на чем, в своей гордыне и по неуемному нраву стараясь захватить все и подчинить себе всех – это даже несколько по-детски. Ты прав, ты был слишком молод, слишком неумерен и совершенно не знал, что делать со своей неумеренностью. Но молчать – пусть из той же гордыни, – когда с тебя сдирают кожу, ломают кости и выжигают до угля, даже не меняться в лице, очевидно испытывая адскую боль, уходить по острым камням обугленными ногами – в этом есть уже что-то достойное удивления. В этом есть что-то нечеловеческое.

- Нечеловеческая гордыня?

- Возможно. Но меня поразило не это.

- Что же?

- Нет, этому всему я внимал с сосредоточенным сочувствием, скорее в то же время удивляясь тому, как страдают они, чем тому, как страдал ты. Меня поразил рассказ того надсмотрщика.

- Чем?

- Тоже чем-то нечеловеческим. Нечеловеческим отрицанием себя вначале, а после – нечеловеческой легкостью принятия всего, что есть. Мне показалось в какой-то момент, что ты должен ходить, не касаясь земли. Я даже заподозрил, что может быть Олимпиада была права, и ты не можешь быть сыном смертного существа. Я пришел потому, что захотел увидеть, как это происходит.

Сариэ посмотрел на него внимательно и почти страдальчески. Он сказал:

- Да, посмотри, как это происходит. Ты увидишь перед собой человека, который действительно довел свою гордыню до того предела, где человеческое заканчивается совершенно. Из гордыни он отказывается иметь желания или владеть хоть чем-либо в мире – но так, чтобы все, о чем он ни подумает, было в его распоряжении. Он не хочет быть правителем – но так, чтобы все просто исполняли его волю по собственному своему порыву. Он не хочет даже иметь рабов, но хочет, чтобы для него любой готов был делать все, не покоряясь, не служа, ничего не ожидая, не любя и не удерживая. Он хочет, чтобы земля просто так дарила ему все свои богатства, и даже чтобы богиня исполняла все его просьбы раньше, чем он успеет о них подумать. Не кажется ли, что это уже слишком? Меня это пугает. И тем больше пугает, что я это все действительно получаю. Меня охватывает ужас.

- Чего же ты хочешь теперь?

- О, чего!... – Сариэ повернулся всем телом и, по прежнему прислонив голову к парапету, смотрел теперь прямо на собеседника. – Отец, так ты правда пришел сюда, все оставив, и не думаешь возвращаться?

- Да, это так. Я не думал, куда я пойду дальше, но по пути к тебе мне хотелось, чтобы меня ничего не сдерживало. Меня, должно быть, заразила твоя легкость. Мне показалось однако, что ты обрадовался, услышав это.

- Я обрадовался, да… Но не тому, что ты оставил все, скорее другому… мне на какой-то миг показалось, что снова словно сбылась какая-то моя тайная надежда, мне показалось, что это богиня внушила тебе такую мысль – и я не смог сдержать этой никчемной улыбки. О, это недолжная, горделивая улыбка, я улыбнулся тому, что что-то в мире снова само собой изменилось по моей воле. Нет, это пугает меня… Пугает меня тем, что теперь наконец эта самая заветная и самая последняя надежда не оправдается.

- Что это за надежда?

- О, я не знаю еще, кажется, она еще не обрела слова для того, чтобы о ней сказать. Но все же, отец, тебе нравится этот город?

- Александр, как он может не нравиться? Он прекрасен.

- И эта страна?

- Да, конечно, это сущий рай на земле.

- Скажи, ты хотел бы здесь остаться?

- Конечно, если оставаться – то где же как не в раю?

Сариэ встал и прошел поперек площадки до самых стен дома, поднял руки над головою, потом опустил, потом подошел к сидящему на скамье и глядящему на него не без удивления человеку, опустился перед ним на землю и осторожно положил руки на его колени – в первый раз теперь прикоснувшись к нему после этих десятков лет разлуки. Он подумал сейчас, что в последний раз прикасался к нему почти с таким же трепетом, когда сжимал в руках его окровавленное замирающее тело. Тогда он поднял на него глаза, в которых действительно горел огонь какой-то безумной надежды и произнес:

- Отец, помоги мне.

- Помочь тебе? В чем?

- Отец, я хотел бы сделать тебе один подарок, и моя надежда состоит в том, что ты не откажешься его принять.

- Подарок?

- О да. Подарок… Если можно считать подарком желание избавиться от ноши, которая тяготит. Знаешь… Когда-то ты умер и оставил мне в управление страну, которую сделал несказанно сильной, и армию, которую сделал непобедимой. Мне ничего не стоило взять их, переправиться через море и пойти осуществлять ту мечту, к которой я тогда стремился. Ты сказал о ней – я хотел завоевать мир… Здесь, на Ларес, время, кажется, идет так странно, а может быть иногда и в разные стороны, здесь возраст ничего не значит и мы встречаемся снова, молодые и сильные, когда ты должен был бы уже быть древним стариком, а я должен был бы уже сгнить в какой-нибудь канаве, растерзанный всеми теми, кто хотел когда-либо меня убить… Но мы встречаемся здесь, и я думаю, что так же точно, как на Земле наследство переходит от отца к сыну, здесь можно передать его и от сына к отцу. Потому, отец, я хочу подарить тебе такой же подарок, хотя может быть стоит назвать это бременем – но все же может быть это подарок! – какой ты подарил Эвмену. Я хочу подарить тебе эту страну – прекрасную, возделанную, богатую и полностью готовую для блаженной жизни. Я прошу тебя – помоги мне: прими над ней власть!

Филипп смотрел пораженно, потом наклонился и взял его руку. Ему показалось что пальцы этой руки дрожали.

- Александр, ты хочешь оставить эту страну?

- Я хочу оставить ее, я должен оставить ее, я сойду с ума вновь, если я не оставлю ее!

- Но почему?

- Потому что мне страшно от этой нечеловеческой гордыни, от того, что мир здесь как будто не может не потакать моим желаниям, даже тогда, когда я пытаюсь сделать так, чтобы их почти не было. И я знаю, эта страна будет богатой и восхитительной всегда, даже тогда, когда я уеду от нее бесконечно далеко. Потому мне не страшно за нее. Мне страшно за себя. Я хочу умерить свою гордыню.

- Умерить? Но как? Ты хочешь вернуться туда, откуда бежал однажды? Там тебя ждут.

- О нет, нет, нет, я еще не готов вернуться. Я не готов увидеть людей, которые меня ждут. Я не знаю, что мне делать с ними.

- Куда же ты хочешь отправиться?

- Туда, где меня никто не знает.

- И что ты там хочешь делать?

- Просто пожить жизнью обычного человека…

- Смотри, едва ли это у тебя получится…

- Но я попробую.

- Хорошо, мой сын. Если тебе нужно оставить эту землю на чье-то попечение – ты можешь поверить, что я постараюсь сохранить ее столь же цветущей, как она есть, что я смогу защитить ее и также преумножить ее богатства.

- Отец, ты не откажешься от моего подарка?

- Нет, мальчик мой, если это действительно тебе так нужно – я не откажусь.

- О! – воскликнул Сариэ и вскочил на ноги.

Филипп тоже поднялся и наконец раскрыл ему свои отцовские объятия. Они обнялись в первый раз за долгие годы. Долгие, долгие, гораздо дольше чем те, что они не виделись.

Когда они разомкнули объятья, как раз женское лицо показалось в проеме двери.

- Господин, вода согрелась, я наполнила ванну, не желает ли гость омыться с дороги?

- Конечно желает омыться, правда же? – спросил Сариэ, оборачиваясь и улыбаясь. Филипп засмеялся:

- Ты только учти, что я ни слова не понимаю на вашем языке.

- Я знаю. Но разве это так важно? Они тебя как-нибудь поймут!

- Если речь о том, что меня ждет хорошая теплая ванна – то я только за.

- Ну вот – и языка понимать не нужно. Так ты говоришь, твои воины остались ждать тебя у храма?

- Да, я хотел пойти сперва повидать тебя один – и они не стали перечить мне. А твой друг-жрец остался, чтобы составить им компанию.

- Но теперь я бы хотел увидеть их как можно скорее, что ты думаешь о том, чтобы вместе отправиться туда утром?

- Конечно – я-то точно к ним отправлюсь.

- Я хочу чтобы мы вместе въехали в город, чтобы жители встретили нас всех с радостью и торжеством.

Глава 14. Побег

Он посмотрел под ноги – большой сверкающий бриллиант лежал на камне перед ним. Он наклонился и поднял его. Слеза богини. Прощальный дар. Она отпускала его

*

Элементы деконструкции, или Мать и отец. Эпизод 4

До рассвета он бежал уже по притихшим улицам к дому Огги, и застал ее как раз идущей по воду.

- Огга, радуйся – к нам прибыли дорогие гости, вот теперь настало время для праздника! Я отправлюсь навстречу к ним. Позаботься о том, чтобы их приняли со всей возможной пышностью.

- Что за гости, Сариэ?

- Тот самый отряд конных воинов, который вы наблюдали. Это мои друзья, мои самые дорогие друзья, которые нашли меня здесь. И вот теперь нам нечего опасаться. Теперь у нас будет и защита, и войско, и все, о чем вы просили!

- Сариэ, - сказала Огга, останавливаясь и глядя на него долгим взглядом, в котором скользила легкая задумчивая улыбка. – Сариэ, удивительно… мне кажется, я еще никогда не видела на твоем лице такого счастья…

*

Едва солнце взошло – двое всадников уже скакали по дороге, ведущей от города к храму. Высокие остролистые деревья окаймляли лощины, тучные поля отдыхали в дымке. Короткий серый хитон и темный плащ всадника, едущего впереди, весело бились на ветру, волосы же были завязаны в узел и брошены за плечи вниз. Филипп нарочно ехал на шаг позади него, любуясь на легкую и стройную фигуру сына, вдруг показавшуюся ему совершенно юной.

Когда они подъехали, воины вышли к ним навстречу и встали строем, блестя доспехами. Они ждали своего повелителя и не смели предаться отдыху.

Сариэ вырвался вперед и остановил коня перед самыми их ровными рядами. Они стояли и смотрели на него. А он смотрел на них. Они смотрели на него молча, и он несколько раз пробежал глазами их ряды, придерживая разгорячившегося коня. Он слегка улыбнулся, потом спросил, и голос его раздался в тишине четко и звонко:

- Что же вы не приветствуете меня?

Раздался и затих, а они все еще молчали. И лишь спустя несколько мгновений наконец дружно крикнули и подняли руки, и протянули их к нему, но этот крик не был похож на приветствие, а скорее на протяжный и громкий стон.

Он соскочил с коня и тоже протянул к ним руки. И они приближались к нему, они подходили к нему, и они обнимали его, и в глазах их была радость, но казалось, что стояли слезы.

*

Они въехали в город – и город ждал их. Все сбежались встречать гостей и все приветствовали их. Радовались, кричали и вглядывались в их узорчатые щиты, в их сияющие шлемы, которые они держали в руках, не закрывая голов, демонстрируя мир и расположение. И дальше был праздник, и вино лилось рекой, и Сариэ, радостный, веселился день и ночь вместе со всеми. Но после, дав приехавшим время отдохнуть, он собрал их и сказал о том, что замыслил. Он сказал, что собирается покинуть страну, и что просит их остаться здесь, чтобы защитить ее границы, чтобы продолжить начатое им дело и не дать этому начинанию умереть. Но он должен был уехать, он никак не мог остаться, и уехать он должен был один, один и вскоре, один и неизвестно куда. Они потупили взоры, но после подняли их снова, и принесли ему клятву верности – с ними он или далеко, они будут верны ему и выполнят любой его приказ и также его просьбу.

Много дней прошло, и Филипп наконец сказал горожанам:

- Так вы хотели научиться воевать…

И Сариэ сказал горожанам также:

- Вот царь, достойный вас. Он – один из величайший воителей в мире и один из величайших царей. Оставляю вас ему.

Горожане смутились, но они не были против, они видели их всех вместе. Они видели, как они дружны и близки. Хотя они еще, должно быть, не поняли, что Сариэ собирается их покинуть, но они уже привыкли к гостям и уже полюбили их как своих родных.

*

В один день он шел по широкой лестнице и увидел высокого воина, стоящего в отдалении и смотрящего на морскую гладь перед собою, куда-то далеко в сторону горизонта и глаза его казались наполненными печалью.

- Здравствуй, Ферг, - сказал он. – Отчего ты грустен?

Воин вздрогнул и обернулся.

- Здравствуй, государь! Разве я грустен?

- Ты печальным взглядом смотришь вдаль. Тебе не мила эта земля? Ты хочешь ее покинуть?

- Признаюсь, государь, я хотел бы покинуть ее вместе с тобой, но если ты едешь один, то и мне хочется покинуть ее в одиночестве.

- Так значит ты хочешь уехать?

- Государь, - сказал Ферг, почтенно склоняясь. – Я хотел просить твоего изволения на это.

- Ферг, о чем ты говоришь? Тебе не нужно просить ни моего изволения, ни даже изволения царя Филиппа. Ты свободен ехать. Я спросил тебя только о твоей печали, неужели это ввергало тебя в печаль?

- Нет, я знал, что Филипп меня отпустит. Но я приехал, чтобы служить тебе. Мне жаль, что я не могу этого делать. Мне любо это место, но я полагал, что когда все мои дела будут завершены, я вернусь на родину. Единственным делом моим было найти тебя и служить тебе. Здесь нет для меня больше дел. Здесь все прекрасно и так. Потому, раз ты уезжаешь один, я вернусь на родину.

- Откуда ты родом?

- Я фиванец.

- Фиванец?

- Да.

- Ну что же, я надеюсь, на Ларес Фивы остались невредимыми…

- Я тоже на это надеюсь, потому хочу вернуться. Слишком давно не видел родного города.

- Ты служил в моих войсках?

- Да, все время твоего похода.

- Ты пошел туда даже из Фив?

- Да, я пошел.

- Странно, что я не замечал тебя.

- Мне не везло. Мне не везло до самого конца. Даже в том бунте, после которого ты исчез, меня обвинили как заговорщика, хотя я даже о нем никогда не слышал, и только мой нынешний друг, тогда правда бывший из заговорщиков и мне неизвестный, после помог мне бежать. Мне нестерпимо думать, что первое слово, сказанное тобою мне, было сказано в таком ужасном месте и при таких ужасных обстоятельствах. Это до сих пор омрачает любую мою мысль.

- Ты же видишь, что все это в прошлом. Что может омрачать твои мысли?

- Александр! – Ферг резко повернулся и вперил в него взгляд. – Это был ты?

- Да, - ответил Сариэ спокойно.

- О! – воскликнул Ферг. – Я не хочу спрашивать, как это все случилось… Но скажи, почему ты тогда остался?

- Почему? – Сариэ безмятежно посмотрел на море, словно в поисках случайного ответа на случайный вопрос. – Признаться, я смутно помню… Но если бы я не остался тогда, то не выглядел бы так, как сейчас, и этого города не было бы теперь там, где мы стоим…

- Да, конечно, ты прав,- Ферг покорно опустил голову.

- Не грусти, Ферг, - сказал Сариэ. - Я пришел к тебе с просьбой.

Ферг поднял голову и снова посмотрел на него.

- С просьбой?

- Да, я хотел бы, чтобы ты кое-что сделал для меня, чтобы ты для меня послужил.

- Если есть что-то, что я хочу сделать в этом мире, я хочу сделать что-то для тебя.

- Просто раз ты говоришь, что поедешь на родину… Я думал как раз о гонце, а раз ты едешь… Ты мог бы передать одному человеку от меня письмо?

- Конечно, я мог бы!

- Хорошо. Тогда я напишу и отдам тебе. Ты передашь. Я надеюсь, что ты сможешь найти его. Я думаю, он не исчезнет, пока не дождется вестей обо мне…

- Что это за человек, которому я должен передать письмо?

- Филота, сын Пармениона.

- Ты хочешь написать ему письмо?

- Да.

Ферг посмотрел на него долгим взглядом. Потом произнес:

- Я отвезу твое письмо, и найду этого человека, даже если он вздумает исчезнуть.

*

Но еще дни прошли прежде, чем он уехал. В своем доме лежал он на широкой тахте, покрытой коврами, и смотрел на узорчатый потолок, переплетениями своими уходящий вверх, смотрел на волнующееся море и на суетящийся по улицам народ, смотрел издали, не приближаясь, ожидая, что они забудут его, отвыкнут от него, потому что слишком много новых и необычных людей было с ними, к которым можно было привыкнуть. Временами он бродил по улицам, бродил также и по базару, выбирая себе вещи, которые могли бы понадобиться ему в дороге. Самое дорогое и самое красивое хотели предложить ему в дар – но он отказался: «Куда же мне это в путешествии? Первый же разбойник меня ограбит». Простой, но прочный холщовый мешок выбрал он, простую и прочную попону, простую и прочную одежду. В один из дней вечером он сел у низкого стола и разложил перед собою чистый свиток. Он написал на нем приветствие и после замер. Что он хотел сказать? Что написать? Что он мог передать этому хрупкому листу?

«Милый Филота, - написал он. – Пишу тебе, пользуясь возможностью переправить письмо с другом, возвращающимся на родину. Я слышал твою печальную историю и слышал, что ты искал меня. Потому хочу сообщить: я жив, здоров, бодр и весел. Мне, однако, не сидится на месте, и хочется странствий, в которые я и отправляюсь ныне. Несколько лет я жил в городе, в котором, насколько я смог понять, провел некоторое время и ты. Этот город с тех пор стал процветающим и прекрасным, на месте башни воздвигся храм великой богини, земля дарит добро и многолюдные толпы полнят улицы. Я хотел тебе также сообщить о судьбе того юноши, которого ты ранил при нашей последней встрече. Он пришел в храм богини, совершенно искалеченный и несчастный, но она дала ему новое тело и новую жизнь, и теперь он служит ей с неизменной и глубокой радостью. Прости меня еще раз за то, что я оставил тебя тогда. Мне кажется, это худшее, что я против тебя сделал. Но трудно было удержаться, поскольку я мог, это меня так вдохновило, что я сам не знал, куда шел. Словом, прости. В городе, где ты останавливался, я встретил женщину, которая отдала мне пару твоих вещей: плащ с серебряной застежкой в виде льва и хороший меч. Надеюсь, ты не против того, что я оставлю их себе. Потому что они мне нравятся, да и просто на память. Не держи на меня зла. Твой друг, А.»

*

Он спустился вниз, прошел за ворота, и после – по улице, уходящей вдаль. Огга провожала его, и старейшины, и отец, и все его воины. Все они вышли, тихие и опечаленные, но все же готовые его отпустить. Огга дольше всех держала его в своих объятьях. Но потом отпустила и уронила руки. Отец лишь тронул его за плечо и улыбнулся.

Он подошел к коню. Он направлялся к храму. Ферг ехал с ним, и его друг вышел тоже.

- И ты уезжаешь?

- Ну разве я брошу его одного? – сказал тот, сощурив свои хитрые глаза и улыбнувшись в усы.

Так что, вскочив на коней, и махнув руками оставшимся, все трое умчались вдаль. Правда пока их совместный путь лежал недалеко. Всего лишь до храма. Посетить там юношу-жреца, который прежде на какие-то дни присоединялся было к их общему празднику, но вскоре уехал обратно.

Двое друзей, скачущие теперь вместе с Сариэ, когда-то ненавидели этого юношу, полагая лжецом и предателем, совершившим ужаснейшее. Они не убили его однажды, но оставили умирать в неизвестном и чуждом городе одного. Но теперь его обезоруживающая радость стирала следы былой обиды. Он обнял их всех поочередно, нежно и равно. Он одарил их всех сияющей и беззаботной улыбкой. Ни тени сомнения, ни тени тоски, ни тени различия в этом светлом приветствии не мелькнуло в его глазах. И Сариэ показалось сейчас, что он выбрал достойного жреца богини. Он сам никогда бы не смог обрести этого ровно приятия всего и вся…

Оставив друзей говорить между собою, он поднялся в храм. Он взглянул на статую богини, сияющую, тонкую, светлую… Как он давно ее не видел, как он давно избегал ее вида. Он поднял глаза и протянул руку. Он положил руку на ее тонкие пальцы. Он сжал их и вновь ощутил словно бы не холодный металл, а ответное движение. Едва не со стоном он отдернул руку, и слезы невольно выступили на его глазах. Он подумал, что может быть это слезы боли, и боль состоит в том, что он собирается ее покинуть.

«Богиня, ты отпускаешь меня?...» - спросил он, глядя на ее всегда чуть улыбающееся лицо.

«Богиня ты простишь мой уход?...»

Каменное лицо, покрытое позолотой, не менялось, оно было всегда расположенным, всегда снисходительным к любым прихотям и любым слабостям. Он опустил голову.

«Я бы хотел принести тебе жертву. Я хотел бы что-то отдать тебе, но у меня ничего нет – кроме того, что ты мне дала сама», - прошептал он.

Потом он взял острый нож, поднес его к своим волосам и медленно-медленно проведя им вдоль головы, обрезал их коротко, обнажив шею.

«Все ты дала мне, и даже это…»

Странно это было делать, но он неожиданно бросил срезанные волосы на низкий алтарь и поднес к ним жертвенное пламя. Они вспыхнули, и веер искр, удивительно ярких, сверкающих как звезды, полетел вверх. Он вновь поднял взгляд. И в этот самый момент он увидел, как глаза статуи словно бы сверкнули, словно бы что-то заблестело в них. И вдруг с одного их глаз словно сорвался маленький серебряный лучик и скользнул по щеке вниз. Маленькая странная игра света и тени… Но что-то зазвенело по каменному полу, и хрустальный странный отклик пронесся между стен храма.

Он посмотрел под ноги – большой сверкающий бриллиант лежал на камне перед ним. Он наклонился и поднял его. Слеза богини. Прощальный дар. Она отпускала его. Сердце его сжалось, и в следующий момент готово было разжаться и разорваться. Тоска захватывала его. Но когда он снова посмотрел на нее – он посмотрел на нее полным счастья и благодарности взглядом, вдохнул глубоко воздух, спрятал камень в складках одежды, повернулся – и вышел вон из-под храмового свода.

Там внизу ждали его товарищи. Сейчас они стояли все трое рядом. Он подошел к Фергу, протянул ему письмо и сказал:

- Вот то, что я прошу тебя передать, - и после он вскочил на коня, улыбнулся и добавил. – Странное воспоминание: теперь все наоборот. Вы остаетесь – а я уезжаю. И теперь вы поможете мне, оставаясь, сохранить тот мир, который был достигнут.

Лошадь его беспокойно перебирала ногами.

- Но вы молчите, и, может быть, хотите меня остановить, - продолжил он. – Но я не могу остаться. Что-то зовет меня, но я еще не знаю что. В тот раз – вы помните? – тогда я не думал, что мы увидимся вновь. Я думал, что вскоре погибну, и уверенно шел этому навстречу. И однако этого не произошло. Так может быть когда-нибудь снова свидимся? Кто знает? Прощайте!

Он махнул им рукою, повернул коня, и след его стерся за поворотом дороги.

Конец первого тома

Том II. СТРАНСТВИЯ ГЕРОЯ. Часть первая: Вступление

Где найти себя, если полностью себя утратил? Какою может быть цель пути, если однажды любые цели, включая даже завоевание всего мира, показались ничтожными? Остается лишь легкий порыв движения вперед, к востоку, навстречу солнцу…

Но как бы ни был пустынен мир того, кто лишился цели, того кто разочаровался, или того, кто все забыл, а тем более того, кто умер и родился заново, он все равно всегда остается наполнен событиями, встречами, разговорами. И всегда остается наполнен другими людьми. Как к ним относиться, когда не к чему стремиться? Что поможет: мораль или искусство? Мораль выглядит безосновной, а искусство и рождаемая им красота порой слишком хрупки, порою же даже губительны. И все-таки мир вовлекает в свою жизнь даже того, кто считается себя для мира умершим.

В этой части нашей повести герой предается подобным размышлениям – знакомым, конечно, отнюдь не ему одному, – а также встречается со множеством людей, чьи цели иногда становятся, на время, его целями, удивляется красоте, печалится об утратах, а главное – движется все дальше и дальше, сам еще вовсе не ведая, зачем.

Узнает ли он когда-нибудь, что не дает ему успокоиться, заставляет покидать любое место, где, казалось бы, он мог найти счастье? Пока неизвестно. Но он встречает на своем пути разных людей, размышляет об их и своей жизни, иногда даже привязывается к ним на время. А потом начинают происходить все более и более странные события...

ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕВЕДОМОГО ГЕРОЯ

Часть 1. Об этике и искусстве, или Опыт жизни маленького человека

Глава 15. Предчувствие

И все же какое-то чувство было. Его чувство, спровоцированное чем-то извне. Что заставило его обернуться?!

*

Бродячие музыканты. Эпизод 1

Он направил коня к востоку, через поля, где некогда простиралась ровная степь и где, за склоном холма, скрылся встреченный им однажды по дороге горшечник, а свист его глиняных пташек подхватил и еще долго носил над травою ветер. Он проехал по колеям вдоль посевов, улыбнулся работникам в поле, пастухам на холме, но скользнул от них далее, и уже пытался ехать вдоль моря, скрываясь среди деревьев леса, так, чтобы не особенно часто натыкаться на жилье местных жителей и их белеющие здесь и там поселения. Не то что бы он опасался попасться кому-то на глаза, не то что бы хотел бежать незамеченным, скорее просто ему было в тягость думать об этом, да и о чем-либо вообще, так что он продвигался, не особенно медля и не особенно торопясь, мерной рысью вдоль границы леса, пока наконец поля не сменились степью и поселения не исчезли из виду. Прошло несколько дней и он покинул пределы обитаемой земли того края, который назывался Эргинией. Он покинул эту страну. Страну, в которой провел едва не десять лет жизни, половину этого времени даже не зная, где он вообще находится и кто он такой, страну, в которой он испытал самые страшные мучения, и которая дала ему самое большое благословение, которое он только мог себе представить. Но кажется, он слишком надолго здесь задержался. И теперь он уезжал – без мысли и без сожаления, чуть улыбаясь ветру и солнцу, поднимающемуся над горизонтом ему навстречу.

Он постановил себе всякий раз после ночлега на рассвете поворачивать коня ровно навстречу солнцу и ехать прямо вперед, если же надо было свернуть с прямого пути, стараться сворачивать только к югу, потому что на севере было море, и, насколько он слышал, там даже были города, а дальше, где море кончалось, была пустыня.

Так что он проскальзывал пока мимо всех возможных мест обитания людей, с наслаждением предаваясь одинокому странствию. У одного из воинов Филиппа он выпросил себе лук и стрелы, подозревая, что в пути может случиться необходимость в охоте. Не то чтобы он был мастером стрельбы, никогда не почитавшейся умением благородных, и все же одним из полезных, потому, как и всякий, некогда в ней упражнялся, так что теперь имел возможность продолжить эти упражнения и добился наконец того, чтобы попадать в цель скорее дважды на один промах, чем наоборот, два раза из трех промахиваться. А это означало, что он мог, хоть и не без труда и при некотором везении, периодически обеспечить себя неплохим ужином.

Так он ехал довольно долго, много дней, покуда местность, зеленеющая лесами, не сменилась покрытым низкой растительностью плоскогорьем. Дорога поднималась все выше, и здесь было гораздо прохладней. Да и он понимал, что близилась зима, ведь когда он покидал Эргинию, урожай был собран и осень уже клонилась к закату. Здесь, в этой приподнятой горной местности, ветер дул временами почти пронзительно. Но у него было надежное огниво, чтоб разжигать костер, шерстяной теплый плащ, а еще меч и пара ножей, чтоб нарезать ветки, делать стрелы или защищаться от опасности, а больше ему ничего было и не нужно.

Перевалив через низкий каменный хребет он попал как будто в новую страну, новую, песчаную, странную. Кое-где попадались редкие поселения пастухов, или каких-то кочевников, там и здесь виднелись среди белесой пустоши их яркие шатры, а изредка ютились и оседлые села. Пастухи водили с собою каких-то странных мохнатых животных, коренастых лошадей, и еще верблюдов, а сами были узкоглазы и смуглы. Заметив странного человека, подъезжающего к ним, они удивлялись, кричали, махали руками и прыгали вокруг него, но в конечном счете, встречали его со всем возможным гостеприимством, почти детской расположенностью, которая была не меньшей, чем их страх и опасения. Они трогали его волосы и дергали рукава его одежды и разглядывали все, что у него есть, он раздал им как игрушки несколько золотых монет из тех, что у него были с собой, и их девушки радостно украсили ими свои расшитые уборы. Он прислушался к их языку, он был совсем незнакомым, но переходя от одного поселения к другому, он быстро выучил несколько фраз и уже почти что мог с ними говорить, удивляясь, как легко это вышло – может быть потому, что они вовсе не говорили ни о чем сложном. Они угощали его сытным жирным варевом и поили соленым и пряным пьянящим напитком, он улыбался им и отвечал им, и даже почти рассказывал что-то, и казалось, они его понимали. Они подарили ему медный котелок, чтобы кипятить воду на костре, когда он будет далеко от их сел, и после с благодарностью и легким сердцем он оставил их позади.

Лошадь он сменил уже, сменил раз и два, потому что даже из здешних ни одна не выносила пусть даже и медлительного, но упорного ритма его продвижения, они уставали и сбивали копыта, а кочевники были рады их приютить и поделиться с ним другою. Впереди был новый пологий хребет, кое-где на возвышениях белел снег, который ветер сдувал и после осыпал снежной пылью глубокие лощины, но здесь, едва коснувшись земли, он таял. Однако путника, прячущегося на ночь среди расщелин камней от этого ветра, радовало несказанно, что он может сделать несколько глотков горячей воды, завернуться в теплую шерсть и тихонько уснуть спокойным сном до утра.

Дальше, за этим хребтом, вновь была ровная степная пустошь, и новые кочевники-скотоводы, почти такие же как прежние, но немного другие. Они говорили на почти таком же языке, но немного иначе, они строили почти такие же шатры, но только чуть иные по форме, а в узоре их были другие цвета. Но они пасли тех же мохнатых животных, коренастых лошадей и бродили вслед за теми же верблюдами, и тоже были рады гостю, и, усадив на пушистых подушках, пели ему протяжные песни. Понять, живут ли они оседло, или только на долгое время оседают, а после снимаются с места и идут дальше, было трудно, так размеренно и чинно была устроена их жизнь. Но скорее всего, с переменой погоды, они свернут все свои шатры и отправятся куда-то дальше за своими стадами в поисках лучших пастбищ.

*

Он миновал их пестрые села и вновь углубился в каменистую местность, в разрывах скал перед собою каждое утро встречая несколько лучей солнца, словно нарочно выглядывавшего, чтобы поприветствовать его, при том что после целыми днями небо было задернуто плотной пеленой туч, и в воздухе до самой земли стояла снежная дымка.

За пределами этой череды скал вновь открылась равнина. Но здесь не было уже веселых кочевых сел, здесь перво-наперво он издали увидел людей, продвигавшихся далеко впереди наискосок, и вид их был убог и жалок, хотя ничего особенно несчастливого не было в их облике. Но одежда их была испачкана и не покрыта никакими узорами, взоры их были сосредоточены и потуплены, за собою везли они телегу, закрытую мешковиной. И он понял, что это пахари везут куда-то свой товар на продажу. Значит в месте, куда он приехал, жизнь идет оседлая, и может здесь много людей и даже встретятся города. Но если пахари везли товар на продажу, если снялись с места, полагая, что чего-то им недостает на своей земле, значит земля была небогатой, или же времена были неспокойными. А в том, что покоя здесь нет, он убедился скоро, сперва, впрочем, почувствовав беспокойство без всякой причины. Словно кто-то следил за ним, словно кто-то за ним следовал. И прошло это чувство только в тот момент, когда, выйдя на вершину обрывистого холма, чуть ниже себя на пологой полянке, покрытой пожухлою, но зеленой травою, он увидел пару милующихся львов: красивые желтые звери, лев и львица, были вполне заняты собою, грациозно мурлыча друг другу. Это зрелище было столь умиротворяюще величественно, что он расположился на ночлег прямо рядом с ними, едва спрятав лошадь в кустарнике позади камней, возле которых улегся, свернувшись. Возможно, это было до крайности безмятежно и неосмотрительно, но какая-то непоколебимая уверенность почти мгновенно сморила его сном.

Он проснулся ночью от душераздирающих воплей, доносящихся снизу, к которым прибавлялось рычание. Он вскочил было на ноги, но обнаружил себя в совершенно непроглядной темноте. А вопли неожиданно и мгновенно стихли и больше совершенно ничего не нарушало мрачной тишины ночи. Это было настолько мгновенно, что теперь он подумал, что все это ему приснилось, что возможно все-таки близость львов дала о себе знать. Он долго вслушивался в темноту, ему показалось еще, что несколько веток хрустнуло где-то внизу, или может быть еще один отзвук рычания донесся, но он даже не мог быть уверен. Было совершенно тихо. И идти куда-либо в темноте не было смысла. Он лишь убедился, что лошадь на месте, она тоже встревожено переступала копытами, но, на удивление, не издала ни ржания, ни веток не пошевелила. Все же можно было решить, что произошедшее ему приснилось. Он лег и вновь, укрывшись плащом, уснул до утра. На рассвете солнце по своей заведенной привычке пощекотало ему веки, он открыл глаза и улыбнулся ему навстречу. Встал, потянулся, чувствуя себя отдохнувшим, подошел к краю обрыва и взглянул вниз. Печальное зрелище предстало перед ним, ибо внизу лежало растерзанное тело. Какой-то человек в грязной серой одежде, такой же, какую он наблюдал здесь у всех, лежал ничком, покрытый кровью, багряными полосами отмечающей следы когтей, разорвавших его плоть. В руке его был сжат кривой нож, который, видимо, все же ему не помог. Кривой длинный зазубренный нож – странный предмет для бедного пахаря, как и широкий кожаный пояс, к которому был прикреплен еще один короткий кинжал. Этот человек был неплохо вооружен и, должно быть, шел сюда не с самою мирной целью. Чуть поодаль лежал разбитый потухший глиняный фонарь с защищенным верхом.

Львов не было видно. Странник спустился вниз и еще раз взглянул на тело. Но теперь заметил и второе, лежащее чуть ниже в зарослях высокой травы. И вот тут произошло нечто, его удивившее, ибо когда он склонился к нему, обнаружил, что человек еще жив. Ощутив прикосновение, тот неожиданно стал что-то лепетать, словно рассказывая, но понять, что именно, было невозможно, да слушатель и языка здешнего не знал, хотя что-то знакомое и слышалось в этой речи. Но потом раненый открыл глаза, посмотрел на него, и в это мгновение глаза его наполнились ужасом, он задергался, застонал, а потом выкрикнул несколько раз слово, которое неожиданно оказалось понятным, по крайней мере на языке Эргинии это слово означало бы «оборотень». Выкрикнул несколько раз и замер, и больше уже не дышал.

Это звучало удивительно, и неясно было, как понимать произошедшее. Он посмотрел на тела, хотя желания что-либо делать с ними у него не возникало. В конце концов он мог пожелать этим телам потихоньку исчезнуть после его ухода, чтобы возродиться снова и пожить получше. Но почему-то он даже этого им не желал и ощущал скорее, что эти две оболочки уже свое отжили. Очевидно, это были разбойники, грабители, выслеживающие замешкавшихся путников, чтобы подкрасться ночью, зарезать длинными ножами и снять с них все те жалкие пожитки, которые можно при них найти. Должно быть, они следили за ним с самого вечера. Заметили, где он остановился, а ночью собрались сделать свое дело. Но поскольку пологая часть холма была вся покрыта густым сухим кустарником, а человек, за которым они следили, также был вооружен, они даже в темноте боялись подойти к нему открыто. Шуршание же кустарника могло его разбудить. Так что они и направились с другой стороны холма, ожидая легко одолеть низкий овраг и не зная, какая надежная стража хранит сон намеченной ими жертвы. Можно было лишь улыбнуться от мысли о том, что вид красивых животных его так умиротворил вчера.

Он отвязал лошадь, поправил попону, выпил немного воды, встряхнул волосы и поехал прочь. Одно не давало ему покоя – этот ужас и крик «оборотень!» вырвавшийся из груди разбойника перед смертью. Однако когда он понял, то почти рассмеялся. Вот в чем было дело. Ведь когда он подошел к телам, солнце как раз светило из прорыва туч в его лицо – он очень ясно помнил: чтобы лучше видеть, он подошел так, чтобы не отбрасывать на них тени. Он наклонился к раненому и дал воды, тот сперва не мог разомкнуть залитые кровью глаза, но когда открыл их, увидел над собою это незнакомое лицо на месте лица его друга, которого он ожидал встретить и которому пытался что-то рассказать. Увидел же он лицо необычное, окаймленное ярко подсвеченными солнцем золотыми волосами немного подросшими с тех пор, как он их остриг в храме, нечесаными, лохматыми, сильно вьющимися и сильно напоминающими желтую гриву. Так что просто решил, что этой ночью был убит не львом, но коварным чудищем, превратившимся в льва, которое сперва они приняли за человека. И с тем большей готовностью он решил так, что обидно было нарваться на неучтенное препятствие своим планам ограбить жалкого человека и погибнуть так нелепо – и совсем иное дело было не справиться с чудовищным монстром, умереть от руки какого-то сверхъестественного существа, с которым человеку не совладать. Так что с большим энтузиазмом сказка была принята за быль и ужас перед сверхъестественным облегчил умирающему последние мгновения жизни. Ну и пусть. Однако как же легко, оказывается, поверить в сказку, особенно когда не хочется сталкиваться с собственным убожеством…

*

В этот день, остановившись у ручья, он умыл лицо, аккуратно сбрил наросшую на подбородке рыжую щетину, расчесал волосы и обвязал их цветным длинным шарфом, подаренным ему скотоводами, чтобы скрыть на первое время от местных жителей их необычный для этих краев цвет, а после этого, как раз завидев невдалеке признаки близкой деревни, направился к ней, чтобы познакомиться со здешними людьми. Кстати, еще одно важное приобретение от встречи с разбойниками: теперь он мог предположить, что в этой местности говорят на языке, сходном с тем, на каком говорили в Эргинии, а значит проблем с пониманием не должно возникнуть.

Жители были приветливыми, но притихшими, они радовались, что с неизвестным заезжим гостем странного вида можно поболтать, однако как выяснилось, любили и веселиться, к чему их особенно располагал вид золотых монет, так что он порадовался, что взял их с собой немало, потому что вот в этом в Эргинии точно не было недостатка, и он просто зачерпнул пару горстей и бросил на дно своей сумки. Было приятно смотреть, как блеск чистого металла разглаживает морщины на лбах, освещает взгляды и располагает к празднику. Они пели и плясали, им нравилась музыка, нравились сказочные истории и нравились веселые игры, нравились искренне и даже на голодный желудок, хотя кое-какие скудные запасы они тоже ради праздника готовы были при виде этого блеска отворить. Однако другой стороной этой радости было то, что сумрачные бродяги на дороге подозрительно желали проверить, не осталось ли у гостя что-нибудь еще. Но он обманывал их, перемещаясь от поселения к поселению то с каким-нибудь караваном, словно бы на радостях заболтавшись, то ускользая от них в неожиданную сторону темной ночью и огибая возможные пути их слежки.

Только выехав на очередную скалистую пустошь, пробираясь к ущелью, за которым, как ему было обещано, открывалась равнина и еще много сел и даже почти городишек, а где-то совсем далеко стояли словно бы большие и знатные города, он оказался предоставленным самому себе и надеждам, что здесь, в этом неуютном краю, недобрые попутчики оставят его в покое. Зима уже была на исходе, она не была в этих краях слишком суровой, даже невзирая на гористую местность, и все же в последние дни подул мерзлый ветер, спустившийся и в долину, не говоря о том, как бушевал в скалах, по чьим склонам стекали быстрыми ледяными струйками ручейки от закрывающих местами утесы снежников. Это все-таки была зима и это все-таки была весьма возвышенная местность, так что скалистые кряжи, которые он пересекал, были только зазубренными верхушками обширного плоскогорья. Итак, ветер дул весьма нещадно, и путник кутался от него в плащ, опуская голову, чтобы избежать слишком колких ледяных порывов. Ему указали тропинку, которая вела к мосту через ущелье, и сказали, что, пожалуй, при хорошем шаге, к вечеру он будет уже на той стороне и сможет заночевать у каких-нибудь добрых крестьян в теплой хижине. Скалы не были так уж безжизненны, по камням временами проскальзывали, почти беззвучно, какие-то толстые, но весьма юркие пушистые зверьки, прятавшиеся среди них и живущие, видимо, в округлых норах, прорытых в песчанике. Он хотел было подстрелить какого-нибудь из них, но только зря испортил пару стрел из нескольких пущенных совершенно тщетно. Ветер сбивал их полет, вздувая оперение, а зверьки ускользали скорее, чем можно было за ними уследить. Оставив эти попытки, он двинулся дальше, уповая на ужин у крестьян за горами. Он двигался немного медленнее, чем, наверное, мог бы, как-то странно задумавшись вдруг в очередной раз о том, куда, собственно, он направлялся и чего искал. Не то чтобы это его сильно волновало, скорее он совершенно бесцельно блуждал в этих мыслительных поисках без всякого намерения найти своему вопросу ответ, когда вдруг услышал позади себя легкий хруст гальки. Конечно же, как он мог надеяться на то, что алчные взоры упустят его из виду? Они и так слишком долго медлили и его не тревожили. Правление в этом краю, должно быть, было совсем слабым, а народ совсем бедным, раз перемещаться было так неспокойно. Он отчетливо слышал позади себя вкрадчивые шаги, полагающие, должно быть, себя совершенно незаметными. Позволив шагам приблизиться вполне, он готов был уже, резко развернув коня, нанести удар, но почему-то сперва украдкой наклонил голову и искоса посмотрел назад. Помимо приближающегося одного грабителя он тут же по его быстрым взглядам обнаружил наличие еще двоих за камнями, и уже после этого с безмятежной и уверенной силой осуществил ранее задуманный план. Они не ожидали, они не были воинами, они были всего лишь жалкими воришками, которым не повезло предпочесть мелкий, но опасный грабеж в горах тяжкой, но размеренной жизни пахарей. Голова подкравшегося разбойника отлетела прочь, а за нею последовали головы и двоих других, не вовремя выпрыгнувших к собрату на помощь из своих укрытий. Посмотрев на три кровавых тела, он передернул слегка плечами, но с удовлетворением заметил, что от этого боя, хотя и столь быстрого ввиду почти полного отсутствия сопротивления, немного сумел согреться. Оставив их лежать как были, он направился дальше, вновь погрузившись в свои мысленные блуждания, к которым неожиданно добавилось еще одно, совершенно на вид незначимое, но неожиданно увлекшее его: а именно, о том, что заставило его, прежде чем нанести удар, рискуя выдать себя, обернуться и убедиться, что он не ошибся в определении приближающегося человека как разбойника, хотя легко мог это сделать уже в процессе разворота. Словно бы он не хотел, будь то мирный житель, случайно решивший догнать его в пути, напугать его резким движением.

Казалось бы, это была совершенно незначительная и почти незаметная деталь, вполне естественное действие, но почему-то она захватила его, породив странную вереницу размышлений. И перво-наперво она натолкнула его на одно подозрение, или на одно соображение, которое давно не давало ему покоя, очень смутное, впрочем, соображение, настолько смутное, что о нем пока сложно было задуматься. Так что пока он думал о другом: итак, он не захотел испугать возможного невинного путника – то есть он подумал о том, что мог бы почувствовать этот человек, увидев столь гневное к себе обращение? С чего бы вдруг? Было ли это признаком того, что обычно называют добром?

Да, вот было размышление, которое вдруг заинтересовало его праздный и предоставленный вольным блужданиям разум. Дорога не требовала от него размышлений – ни о цели пути, ни о средствах передвижения. Цель ему была не нужна, это было определенно. А была ли она ему нужна когда-то? Когда-то он, по крайней мере, о ней думал. И шел к востоку, и вел за собою людей. Эти люди спросили, зачем он идет, а он не нашелся, что ответить. Знал ли он тогда, зачем идет, или не знал? Нет, он не знал. Теперь он снова шел к востоку, но он шел один. Зачем? Он по-прежнему не знал, но хотя бы обладал тем преимуществом, что сам себя мог не ставить вопросом о цели в неудобное положение. Ему не нужно было перед собой держать за это ответ. Так что он просто шел, раз покуда ничто этому не препятствовало ни внешне, ни внутренне. Что касается средств, то они требовались, на этот раз, минимальные, и они явно и полно были в его распоряжении.

Так что думать об этом ему было не нужно, и можно было подумать о чем угодно, лишь бы мысль за это зацепилась. И вот она зацепилась за странную вещь: за идею добра. Что, в конце концов, могло значить это слово? В последнее время он ощущал все явственней, что он больше этого не понимал.

*

Вот раньше он полагал, что отлично знает, что такое добро, и в то же время полагал себя вполне добрым и вполне добродетельным. Можно даже сказать, добродетельным и добрым сверх меры. Во всяком случае, то, что он делал, вполне согласовывалось в нем с его представлениями о добре. И однако, судя по количеству противников, тайных и явных врагов, заговоров, бунтов, негодований и возмущений, судя по тому, как друзья один за одним отворачивались от него, он мог заключить, что они воспринимали его не иначе как страшного злодея, или, по крайней мере, не очень доброго человека. Они даже готовы были его убить. А еще более, как он знал, они готовы были ему отомстить за то зло, которое он им причинил. Итак, он причинял им зло. Они так считали. Это можно было принять за первый определенный тезис. Некоторые из них, как он знал, впоследствии резко поменяли свое мнение. Отчего, однако? Сделал ли он для них что-то доброе? Нет, скорее напротив, то, что он для них сделал, было не меньшим злом – судя хотя бы по тому, сколько это причинило им страданий. Их отношение изменило не это. Как он уже слышал от отца, эти люди были потрясены. Они были удивлены. И может быть в итоге они решили, что отныне от него они готовы воспринять и зло? Или же они усомнились в том, было ли то, что им таковым казалось, злом? Нечто было злом именно для них. И при смене их позиции вдруг оно быть таковым перестало. Странная изменчивость, однако…

Ну что же, стоило подумать над тем, что могло, в таком случае, называться добром. Чего они от него хотели, все эти бунтующие люди? Определенно: чтобы он учитывал их интересы. Направо и налево. Все, какие только есть. Потому что у каждого они были разные. Вот это действительно потрясало! Но он слышал много раз, или, по крайней мере этому, пожалуй, его учили, что способность совершать добро следует из знания о нем. Если знаешь, что есть добро – разве можно его не совершать? Вся беда в том, что мало кто знает, или все знают разное, по-разному и в разных отношениях. Похоже, что так. Все знали разное. Он тоже кое-что знал. И раз он знал, то ради этого знания готов был пожертвовать чем угодно и чьими угодно интересами, включая ближайших друзей, из которых только один Гефестион как будто разделял его убежденность, потому что готов был жертвовать всем вместе с ним и ради него… Остальные либо делали это из корысти, либо не делали вовсе. Подход Гефестиона казался ему достойным. Однако отчего только он так вел себя? Оттого, что он знал то же, что его царственный друг? Их цели и видения совпадали? Или?..

Нет, это было что-то другое, и теперь он подозревал, что именно… Потому что знания никакого не было, все знание пошло прахом вместе с самой идеей того, что для добродетели надо что-либо знать. Да, было бы что знать – ради этого можно было бы уничтожить весь мир, ради установления этого знания! И вопли всех, кто несчастлив, потому что не знал и надеялся на счастье, утонули бы в прекрасном блеске обретенного величия. Но в том была и беда, что знать было нечего. Это был полный крах. Но и – о чудо – это было гораздо более надежное основание для добродетели. Полное отсутствие цели и смысла. Полное отсутствие какого-либо знания.

Говорили, он не однажды слышал, что такое незнание – путь к пороку и ко всяческим злодеяниям. Конечно, что остановит от них, если все сомнительно? Но не учитывали одного: что сомнительным может казаться и собственное счастье. Эти люди, которые считали его злодеем – они считали его таковым потому, что он препятствовал их счастью. А он считал их таковыми потому, что они препятствовали его цели. Теперь у него не было цели – и он не считал их злодеями больше. Никого не считал – потому что у него не было и стремления к счастью. Мало того, он так же, как о цели, не знал более ничего и о счастье. Так кого же он мог бы хоть в чем-нибудь обвинить?.. Поблагодарить за что-то мог бы, обвинить – нет. И едва ли стал бы кого-либо казнить за несоответствие своей цели или за препятствие своему счастью.

Правда, только что он убил троих, и эти трое наверняка не были рады его действию и сочли бы его по отношению к себе злодеем, если бы только у них было время на то, чтобы об этом подумать. Злодеем, чудовищем, злокозненным перстом судьбы или оборотнем. Но он не испытывал к ним никакой обиды, никакого гнева, он просто отмахнулся от них, как от назойливых мух, как бредущий по степи буйвол, обернув могучую шею и потерев высокими рогами о бок, может раздавить надоедающего ему овода. Он даже не смотрел на них как на людей. Но стоило спросить скорее: а смотрел ли он на кого-либо как на человека? И что значило это – смотреть как на человека?..

Гефестион – вот он смотрел на него как на человека! Прицельно и абсолютно. Да, дело было совсем не в том, что он знал и преследовал какую-то общую с ним цель, а в том, что совершенно отчетливо чувствовал то, что чувствует он, настолько отчетливо и всепоглощающе, что вопрос о цели даже и не стоял. Он вполне способен был делать что-то самостоятельно и стремиться к каким-то своим целям, судя по тому, что не бросился на его поиски и так спокойно отнесся к словам Филиппа. Но покуда он был с ним, он совершенно отчетливо ощущал то, что ощущал он сам.

Впрочем, Гефестин был не единственным, кто ощущал то, что ощущал он, и был абсолютно заинтересован в этом без цели и смысла. Вот тот управляющий с рудника, как там его звали… Елихо? Кажется так, вот он похоже также способен был вполне почувствовать его страдание, потому что иначе с чего бы оно вводило его в такое экстатическое наслаждение? Он тоже в нем видел человека, человека по преимуществу, то есть именно то, чего вовсе не видел в остальных. И этого человека он готов был истязать до самого последнего вздоха. Один порыв, одно видение – и какие различные последствия…

Но вот была странная беда: то, что они, по всей вероятности переживали, он мог понять, но только как-то скорее исходя из логики вещей, и он мог понять, что эта способность увидеть в нем человека, вероятно, доходила до уровня истинной собственной страсти. Но сам он не мог ее испытать. Потому оставался скорее равнодушен и к тому, и к другому. Не особенно был привязан к первому, и не испытывал никакой особенной ненависти ко второму. А за этим равнодушием даже собственные страдания и радости стирались в каком-то безразличии. Хотя он отнюдь не был бесстрастным человеком. В конце концов, если бы был, едва ли что-то могло бы сводить его с ума. А что-то сводило. И он все время, непрерывно чувствовал эту угрозу, быть разорванным изнутри чем-то… чем-то, чего он не знал, не мог уловить и ухватить, чем-то чудовищным и жутким, сметающим его сознание как жалкую шелуху и топящем в потоке уничтожающей страсти…

Но он все же не знал, что это. Не слишком ли много чего он не знал? Он не знал даже, почему обернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним разбойник. Неужели в ком-то он тоже готов был увидеть-таки человека?

Так вот и та мысль, от которой он оттолкнулся. Похоже был еще один способ быть добродетельным, и может быть именно он и имелся в виду обычно под тем, что называют добром. Но этот способ был крайне ненадежным, и именно он более всего располагал также и к тому, что называют обычно злом. Покуда он знал лишь два способа быть добродетельным: первый – знать, что такое добро. Как оказалось, это был путь, совершенно никуда не ведущий. Второй же – напротив, полностью и абсолютно не знать этого. Равнодушие к добру для себя делает ровным по отношению к другим. Делать то, что для них является злом, просто нет больше никакого смысла. Они могут счесть это за великодушие. Но вряд ли сочтут проявлением доброты.

И будут правы. В конце концов была большая разница между тем, как он написал письмо несчастному Филоте, и тем, как этот странный бывший надсмотрщик, которого он даже не помнил, а может быть и не знал по имени – не удосужился спросить! – отправился куда-то в неизвестную даль с одной единственной целью: найти людей, которые испытывали какое-то тронувшее его чувство. Словно бы он не мог перенести мысли, что они пребывают в печали и мучаются неизвестностью, в то время как он прекрасно знает, где находится тот, кого они хотели спасти, как и то, что он более не нуждается в спасении. Возможно, прежде он, как и Елихо, любил истязать подвластных ему людей, искренне любил истязать. Он чувствовал их боль. Но теперь, после небольшого изменения направленности взгляда, он столь же искренне готов был помочь, ринуться на помощь даже тогда, когда его не просили, когда о его способности помочь даже не знали – потому что он, опять же, чувствовал их боль. Он продолжал ее чувствовать.

Да, этот надсмотрщик его удивил не меньше, чем удивил Филиппа. А сам он, сам он отправился бы на поиски людей, будь он на его месте? Отчего нет? Скорее всего он мог бы. Ведь он знал бы ситуацию и не имел бы корысти. Он вполне мог бы подумать, что это было бы вполне разумным и должным. Но только чувства, чувства, которое просвечивало в каждом штрихе этого действия, он в себе не находил.

Зато, похоже, мог сколько угодно копаться в тонкостях собственных переживаний. Да, собственные чувства беспокоили его вполне, в то время как чужие были словно покрыты непроницаемой завесой сухого понимания.

И все же какое-то чувство было. Его чувство, спровоцированное чем-то извне. Что заставило его обернуться?!

Возможно ответ был слишком прост. Все та же гордость. Нежелание показаться несовершенным. Пусть даже бедному путнику, одиноко бредущему по дороге. Он должен был знать заранее и показать это. Не совершить ни единого лишнего жеста, который можно бы было заметить со стороны. Ради этого он совершил лишний жест, заметный только ему. Он обернулся, потому что был не уверен... Но дело в том, что он был уверен! Он был уверен. Он все это время, покуда размышлял, вслушивался в окружающие звуки, и спокойно отличал падение сброшенного ветром со скалы камушка от эха, повторяющего налетевший порыв в минуту затишья, и от движения зверьков по камням позади него, и также различал движения их, когда они были насторожены, от тех, когда они просто пробегали по своим делам. Отличить шаг крадущегося злоумышленника от шага одиноко бредущего странника, не составило бы никакого труда.

Нет, это было что-то иное. Что-то иное… Предчувствие! Вот что это было! Наконец он понял. Это неопределенное неуловимое чувство, заставившее его сомневаться и медлить, было предчувствием, напряженным, тревожным и в то же время сладостным, словно предчувствие желанной встречи. Странно, более чем странно – кого он мог бы встретить в этих горах?

*

Странным было, впрочем, еще и то, что так тщательно различая звуки, он совершенно не заметил отсутствия одного из них. Хотя нет, отсутствие его он заметил, даже более чем, потому что уже долго он вслушивался вокруг себя в какую-то матовую, вязкую тишину, в которой звуки вовсе не отдавались ясно, но словно тонули, даже не завершившись, и даже эхо совершенно утихло. И сознанием он понял, что просто стих ветер, но удивительно, что только сейчас он ощутил это также телом – горный воздух больше не бил в лицо. И каким бы он ни был промозглым, как бы ни проникал своею ледяною влагою в одежду, так было значительно теплее, просто потому, что ни единое колыхание не нарушало его покой.

Неожиданно низвергнувшееся на землю безветрие также привело с собою туман. Его длинные пряди тянулись по земле, прижимаясь к камням и просачиваясь между ними как змеи. Должно быть, путник уже подъезжал к мосту и возможно туман поднимался из лощины. Но если этот туман заволочет собою все пространство, едва ли легко будет отыскать среди скал тропинку.

Наверно надо было поторопиться, потому что небо казалось все более низким и более темным, и скорее всего просто уже темнело, и туман выползал почти осязаемо между расщелин, но вместо этого он соскочил с коня, услышав впереди легкое приглушенное журчание, подошел к ручью, склонился, снял наконец с волос надоевшую повязку, умыл лицо и напился ключевой воды. Снова что-то зашуршало впереди – это горный зверек копошился между камней возле утеса за ручьем и даже не обращал внимания на незнакомца, слишком занятый своими делами, должно быть искал в расщелинах вкусные корешки. Ну да, все ищут для себя что-нибудь приятное.

Отступив бесшумно назад он отцепил от своего скудного скарба лук и натянул тетиву, тихо приближаясь. Зверек был еле видим между камней. Но он готов был подождать. Он стоял неподвижно минуту и две и три, пока наконец добыча не показалась вся целиком, пушистая и толстая, вращая из стороны в сторону своей любопытствующей головкой. На этот раз он не промахнулся, и зверек упал, даже не пискнув и не дернувшись под острым напором его стрелы.

Он отметил про себя: не пискнув, не дернувшись... Зачем он отметил это? Он вновь удивился. Зачем он отметил это? Потому, что был горд меткостью своего выстрела или потому что был рад, что не причинил животному лишней боли? Если он так начнет рассуждать, ему, пожалуй, скоро нечего будет есть. Или может быть просто одинокое бесцельное странствие рождает в нем странные мысли? И этот странный туман и странное ни на чем не основанное предчувствие…

Он сгреб с земли пушистую тушу, связал за ноги и забросил позади себя. Теперь, пожалуй, нужно перебраться через ущелье, и там уже заночевать, радуясь сытному ужину. Которого, в целом, легко хватило бы и на двоих…

Вздохнув от этой ставшей уже навязчивой мысли, он пошел вперед, ведя коня рядом с собой, потому что местность стала слишком каменистой, хотя между камней все еще пробивались низкорослые кусты, несмотря на холод, зеленеющие редкими листьями. Он уже заметил, что как нарочно весь день не торопился, двигаясь медленным шагом. Но теперь было уже и некуда торопиться: туман становился все гуще, поднимаясь от земли вверх и одновременно с тем зимние сумерки спускались на землю.

Вскоре можно было уже остановиться, развести костер, пока не упала окончательная и абсолютная темнота. Грабителей он больше не страшился: кажется, здесь им нечем бы было промышлять, они не зашли бы так далеко, возможно к тому же опасаясь туманных гор по ночам. Да и в такой тишине он услышит любое движение издалека.

Глава 16. Встреча

- Не умирай. Это не приказ вовсе, это совет… или скорее даже просьба.

*

Бродячие музыканты. Эпизод 2

И в это время он действительно услышал движение. Снова камни заскрипели, где-то чуть в стороне. Звук раздавался сверху: кто-то пробирался среди камней вовсе не по тропинке. Шаги принадлежали человеку, который, судя по всему, еле-еле перемещался. Какой-то шаркающий шаг. Он замер и вслушивался. Да, определенно кто-то спускался вниз чуть впереди него за поворотом, сильно ковыляя, неровно и не таясь. Вот это и был как раз какой-то одиноко бредущий странник, заблудившийся в горах. Потом шаги замедлились и раздались снова, и к ним добавился еще сухой натужный кашель. Да, точно путник заблудился в горах и замерз.

Очень медленно он двинулся вперед. Лошадь копытами стучала по камням и конечно ее приближение должно было стать для незнакомца заметным. Неровный шаг и кашель слышались еще некоторое время, все ближе. Но вдруг затихли. И в это самое время за поворотом тропинки показалась проступающая сквозь туман фигура, затянутая полупрозрачной дымкой. Фигура была длинная, худая, чуть сгорбленная, какая-то нелепая, покрытая лохмотьями и увенчанная широкополой примятой шляпой, поля которой с одной стороны обвисли, а из-под них торчали длинные космы. Человек остановился, видимо тоже услышав позади себя шаги, и теперь, словно заворачиваясь в туман, расходящийся какими-то длинными полосами и тенями вокруг него, медленно обернулся. Едва ли он мог видеть в этих сумерках, что тот, кто только что нагнал его, и чья лошадь выделялась как большая тень в белой пелене, едва сдерживал на своем лице радостную улыбку. Ошибки быть не могло.

- Фриу-Фриу! – крикнул он, и бросив узду, направился вперед.

И только когда он приблизился почти вплотную, напуганное и страдальчески искривленное лицо косматого пешего странника наконец разгладилось, и ответная улыбка, широкая и ясная, озарила его, обнажив все его не слишком ровные зубы.

- Сариэ! Неужели же это ты! Вот кого я не ожидал встретить, и кого только встретить сейчас мне хотелось бы больше всего! – воскликнул он и расставил руки.

Они обнялись как старые друзья, хотя несчастный горшечник, кажется, дрожал от холода всем телом и вновь закашлялся, едва они рассоединили объятия.

- Ты, похоже, совсем замерз, ты заблудился в горах? Возьми мой плащ и согрейся, - сказал Сариэ.

- Замерз – это мало сказать, - ответил тот, не отказываясь от этого предложения и усердно кутаясь в шерстяную ткань, не забыв при этом внимательно разглядеть красивую фигурную застежку в виде льва. - И в конце концов наверно действительно заблудился.

- Ты идешь совсем не так весело как раньше. Что же ты даже не свистишь? И где все твои горшки?

Старик только махнул рукой:

- Вчера еще свистел и горшки были тоже, а теперь вот ничего нет.

- Вижу, тебе не поздоровилось… - промолвил Сариэ, разглядывая дыры на его одежде и ссадины на его руках. – Однако ты мне все расскажешь. Смотри – вот уже и мост, переберемся на ту сторону, пока все не заволокло туманом и не стемнело совсем, а там разведем костер и можно будет согреться.

Впереди них действительно открывалась лощина и узкий навесной мост над ней, а снизу клубами поднимались густые клубы ледяного пара.

*

Немного времени прошло, и в уже подступившей темноте на другой стороне лощины, отгороженные от тропы утесами, скрытые скалами и кустарниками в какой-то укромной ложбинке, они грелись у костра, разгоняющего сырой туман, сушили влажную одежду и разговаривали бодро, покуда на вертеле, положенном между двух толстых сучьев, поджаривался, пыхтя и скворча, их ужин. Горшечник кутался в плащ, подставляя теплу от костра худые бока. Временами закашливаясь, но уже вполне взбодрившись, он рассказал, что жизнь его за прошедшие несколько лет – а сколько их было, он бы и не сказал, хотя он знал что иногда осень сменялась зимою, а зима – весною, – была ничем не отличной и от той, какою жил он ранее. Он бродил по степи и свистел в свои свистульки вместе с ветром, иногда заходил в попадающиеся на пути села и продавал горшки. Он пытался даже иногда что-то сыграть жителям, но его как и прежде не слышали, и он шел дальше, лепил новые горшки, разрисовывал их соком растений, который при обжиге складывался в витиеватые узоры, и кое-как снова продавал, таким образом обретая себе то теплый ночлег зимой, то немного хлеба на ужин, то кувшин молока, то новую одежду вместо совсем износившейся старой. Так он и бродил, а где бродил, он и сам не знал, никакого направления у его пути не было, так что иногда он кругами ходил по одной и той же местности. Он видел и скотоводов в ярких шатрах, добрых и милых, которым ничего было не нужно, которые любили праздник и даже плясали под его свистульки, потому что плясали бы, пожалуй, даже и без них. Они кормили его досыта и укладывали спать в тепле. Они были несказанно добры. А потом он пришел в эту местность, и тоже странствовал тут немало, как вдруг удача нежданно улыбнулась ему. Горшки его расходились бодро, а глины отличной в предгорьях было много. Он даже смастерил себе импровизированный гончарный круг, научился делать сосуды изящные и разноцветные, с витиеватыми ручками, аккуратными крышечками, и обжигал их хорошенько. Они чуть искривлялись от жара, становясь удивительными и необычными, а смола, которой он смазывал их, поблескивала местами и приобретала странные и неожиданны тона. Эти сосуды нравились местным крестьянкам: сразу и полезные и красивые, а еще были бусы и браслеты, тоже поблескивающие и тихонько позвякивающие при ходьбе. Так что он не только хорошо жил здесь в последнее время, а даже был при деньгах и вкусно ел и обзавелся новой теплой одеждой. И так было до вчерашнего дня, покуда он не направился, подгоняемый ветром, в горы, искать висячий мост, о котором ему рассказали, чтобы перейти к очередной долине. Как всегда уверенно и беспечно, свистя в своих пташек, он двинулся в путь, да только не учел, что был богаче, чем обычно. Был уже не такой невидимой тенью как раньше. Не потому, должно быть, что его было больше, чем раньше, а потому, что у него кое-что с собой было. Раньше он был не слышим и не видим, проскальзывал как ветер, вот и некого ему было бояться. А теперь нечто делало его видимым. И какие-то недобрые люди, едва только деревни скрылись из виду, и горы обступили его, подошли и забрали все, что увидели, а то, что не увидели – то есть его самого, – бросили куда-то в ручей между камней, откуда он едва выбрался, и сперва долго не знал вовсе, где бредет, так что наверное заплутал в скалах, в промокших лохмотьях – всем, что у него осталось, – предоставленный злой игре зимней стужи. И только когда ветер стих, он кое-как смог прийти в себя, собраться, и попробовать найти дорогу, хотя никак не чаял, что сможет пережить ночь, и ожидал уже замерзнуть где-нибудь под камнем.

- Вот так от удачи мне вышла неудача, - заключил он.

- А от неудачи – может быть и удача, - ответил Сариэ. - Вот с тобой встретились, а то могли бы и разойтись.

- Да, вот это мне было счастье, верно судьбе еще не хотелось меня убить, но как она однако роскошно постаралась: прислать мне на помощь единственного человека, которого я уже несколько лет помню по имени!

- И то правда, удача очень изменчива. Кстати, твоим обидчикам повезло меньше.

- Это как же?

- Ну, ты лишился имущества, а они лишились голов.

- Они попались тебе на пути?

- Именно так, им твоего добра было мало.

- Не повезло им, правда!

- Они сами виноваты. Как впрочем и ты. Верно тебе все же не нужно было лепить горшки.

- Что же мне делать?

- Играть музыку.

- Да, конечно, тогда точно у меня бы нечего было забрать.

- А пташки твои с тобой?

- Пара разбилась, а пара осталась.

- А сыграй-ка, покуда тут вода согреется в котелке.

Горшечник улыбнулся, вытащил откуда-то из-за пояса пташку и поднес к губам. И тихая трель, нарастая, взвилась в тишину. Взвилась – и неожиданно оборвалась, потому что его кашель прервал музыку.

- Эх, ну вот, простыл я, и даже воздуху не хватает.

- Да, что ты, тогда лучше пока побудем в тишине. Лучше-ка дам тебе кое-чего выпить, что припас в деревне, они варят крепкий напиток, так что сейчас у нас будет настоящий пир, - и Сариэ вытащил из сумки небольшой глиняный сосудик с плотной крышкой, приземистый и слегка раздутый книзу, отливающий темным лаком. – Это не твоего ли мастерства дело?

- Моего, моего, откуда у тебя?

- Так из деревни, добрые жители подарили мне в нем свое вино. Так что пей и не болей. Горшки у тебя красивые. Только все равно я больше люблю твою музыку, а значит болеть ты никак не должен, ведь я же еще захочу тебя послушать.

Горшечник протянул было руку и поднес напиток к губам, но вдруг остановился, посмотрел на собеседника внимательно и спросил, словно что-то вспомнил:

- Скажи, а удалось ли тебе тогда заставить жителей Эргинии выращивать плоды?

Сариэ улыбнулся:

- Конечно удалось. И плоды выращивать, и землю возделывать и даже золото добывать. Слухи о богатстве этого края поползли по всей земле, неужели ты их не слышал?

- Они видно меня не догнали. А вот ты догнал. Ты давно оттуда уехал?

- Нет, недавно совсем, я там долго пробыл.

- Отчего же уехал, раз там было так хорошо?

- Потому и уехал, что было хорошо. Мне там больше нечего было делать.

- Некому приказывать не болеть? Ты, похоже, умеешь отдавать приказы. Придется и мне подчиниться. Или умереть, если не хватит сил…

- Не умирай. Это не приказ вовсе, это совет… или скорее даже просьба.

- Ну ладно, хорошо, - горшечник сделал наконец глоток из глиняного кувшинчика собственной работы. – Я думал сегодня, что умру от холода. Но теперь уже почти согрелся благодаря тебе. Мне ли не стараться выполнить твою просьбу?

*

В эту ночь они выспались хорошо, несмотря на холод, и на то, что у них был один плащ на двоих, да еще лошадиная попона, чтобы подстелить на мерзлые камни. И все же был сытный ужин и знатное вино и к тому же радость от встречи. Горшечник, проснувшись с утра, объявил себя совершенно здоровым. И они медленно, нагрузив лошадь своими скудными пожитками побрели между камней вдаль к равнине.

Сариэ рассказывал про Эргинию. Только самое светлое. Только в самых общих чертах. Он не хотел ничем туманить радости этого утра. Когда впереди показалась равнина, серая даль и чуть вздрагивающий луч солнца в просвете туч, он улыбнулся. Легкая влажная зелень окутывала землю и крупные капли нависали на ветвях кустарников и на темных утесах скал.

- Тебе не кажется. что пришла весна? – спросил он своего друга.

Но тот лишь улыбался и щурился ветру. И после вытащил вновь глиняную пташку из-за широкого рваного пояса, поднес к губам, и легкая трель полетела по небу, и летела, и вилась, замирала и вновь вздымалась над влажной, освещенной солнцем равниной, на этот раз не прерываясь.

*

Сегодня они достигли наконец деревни. Они пили горячее овечье молоко и выбирали себе шерстяную одежду из всего того, что принесли им жители, а жители были готовы принести все за один только блеск золота.

- Ты, кажется, очень богат? – спросил горшечник, когда они уже шли в свете нового свежего утра по всхлипывающей чуть натужно под ногами глиняной пустоши, покрытой там и здесь низкими травяными шапками, а лошадь лениво плелась за ними, поняв уже, что в ближайшее время ей придется возить на себе только их пожитки, потому что им доставляло явное удовольствие ходить вместе пешком, и немедленно расслабившись до полного нежелания вообще что-либо делать, кручения головою по сторонам и втягивания ноздрями струй бодрого весеннего воздуха. Горшечник покашливал по-прежнему, но уже совсем чуть-чуть, он, кажется, и вправду выполнил обещание не заболеть.

- Да нет, не очень, - ответил Сариэ. - Просто никогда не знал в этом желтом металле недостатка – особенно те несколько лет, которые прошли с тех пор, как мы встретились с тобой на дороге в Эргинию. Настолько не знал, что не привык с ним бережно обращаться. Но здесь не Эргиния, и скоро мое богатство закончится. Придется промышлять чем-то другим.

- И что же ты думаешь делать?

- Что? Петь, плясать и веселиться…

- Хороший план…

- Если ты поможешь с его осуществлением.

- С осуществлением такого плана – с радостью. Не знаю только как.

- Смотри сколько глины, она для чего-нибудь подходит?

- Конечно. Вот глина здесь отличная. Горшки выйдут чудные.

- А свистульки?

- Свистульки тоже.

- Наделай новых!

- Хорошо, раз тебе нравится. Мне и самому без них грустно. Все почти разбились…

*

Итак, уйдя достаточно далеко от людей, они расположились на краю пустоши, возле зарослей кустарников, уходящих вверх по склонам предгорья, развели большой костер и предались каждый своему занятию: горшечник лепил из глины маленькие фигурки, а его друг, нарезав с кустарников самых прямых и прочных веток пытался делать стрелы, вместо тех, что уже давно за время пути истратил.

- Ты можешь развести костер из промокшего хвороста и из лука подстрелить прыгучего тушканчика, мне это удивительно…

- Ну если он не будет прыгать, то может и подстрелю. Не велико искусство, да, пожалуй, я это умею. А вот заставлять глину рождать чудесные звуки – вот этого я не умею, нет, мне это кажется чудом. Как ты это делаешь?

- По правде, не знаю, - ответил его друг, вытаскивая глиняные фигурки из пламени, чтоб оставить остывать на прохладном ветру. Смола, которой он их смазал, пенилась, набухала и вновь оседала, завиваясь в хитрые узоры.

- А ты знаешь, каким будет узор?

- Нет, этого тоже не знаю, видишь, он зависит от костра, и глина оседает тоже, в зависимости от пламени. А пламя костра – оно непредсказуемо.

- Но ты знаешь, что они будут петь?

- Я надеюсь на это.

- Было такое, чтоб не запели?

- Нет, не было.

- Ни разу?

- Ни разу. Всегда пели, только по-разному.

- Надо же… Ты мне кого-то напоминаешь…

- Кого?

- Да меня же самого. Но ты знаешь хотя бы, как они запоют?

- Нет, конечно, это – меньше всего, это ведь от формы зависит, а форма – от пламени.

- Значит просто ты делаешь какую-то фигуру, которая, как бы ни искривилась, все равно будет петь, а какую – и сам не знаешь?

- Да, так.

- И никогда совсем не знаешь, что зазвучит? Как ветер?

- Нет, если б сделал из дерева свирель, пожалуй знал бы, как она зазвучит.

- О, неужели! И ты можешь сделать?

- Конечно могу.

- Так сделай же!

- Ну дай мне нож, я сделаю свирель. Давно не делал…

*

Был уже вечер, и Сариэ сидел возле потухающего костра, обхватив колени, опирающиеся о травяную сухую шапку, а лучистая звенящая трель переливаясь и затихая, взвивалась вместе с ветром и кружила вокруг него. Но это была не просто птичья трель, и не просто порыв ветра, это была музыка, вполне осознанная, вздыхающая, медлящая. Он смотрел заворожено как музыкант выдувает эти ровные звуки из деревянной палочки. Странно, но лицо его было сейчас настолько одухотворенно, что почти красиво, и морщины словно разглаживались от звуков, словно он не был старым, словно волосы его были просто прядями черненого серебра, а нос был горбатым как у птицы. Эта мелодия лилась, унося с собою вдаль и напоминая что-то, что-то забытое, что-то знакомое…

- Ну конечно, можно было бы сделать лучше, - промолвил музыкант, прекратив, наконец, игру. – Но я давно не упражнялся, думаю, я мог бы наделать дудок, и в конце концов они станут играть как надо.

- Это было не как надо? – улыбнулся Сариэ.

- Еще нет.

- Ну хорошо, тогда упражняйся, у тебя будет возможность.

- Оттого, что ты меня будешь слушать?

- Оттого, что тебя все будут слушать.

- Никогда не слушали.

- А тебе бы хотелось?

- Я не знаю. Мне казалось, музыка красива, и было обидно, что никому не нужна.

- У них не было настроения просто. Ты не мастер создавать должное настроение. Да на тебя посмотришь и засмеешься. Вот поэтому тебя и не хотят слушать. Я заставлю их испытывать должное настроение. И они будут слушать, и рыдать, слушая.

- Ты умеешь заставлять людей менять настроение?

- Конечно, а что же ты думал? Это как раз и умею. Ты вчера сказал, что я мастер отдавать приказы?

- Да, говорил.

- Ну вот я с детства этому учился. А последнее время столько в этом поупражнялся, что теперь, пожалуй, умею это делать так, что никто даже не замечает, почему им следует. Хотя вот ты заметил, так что с тобой труднее. Тебя придется убеждать и просить.

- Ты уже убедил, и я обещал выполнить любую твою просьбу.

- Да, я уже попросил сделать свирель. Теперь прошу идти со мной вместе и играть для жителей этих деревень. А они будут слушать. И восхищаться. Даже разбойники и головорезы. Они больше нас не тронут. Я тебе обещаю.

Глава 17. Музыка

- Я же говорил тебе, что совершенство может быть невыносимым…

*

Бродячие музыканты. Эпизод 3

Итак, они ходили от деревни к деревне – убогие поселения, разбросанные кругом: то пара нор в склоне холма с завешенным старыми коврами входом, с плющами, вьющимися вокруг вверх и колодцем, то несколько деревянных хижин, обнесенных толстым забором. Эти люди пасли овец и коз, но и землю пахали тоже. По весне сейчас они жили впроголодь, но полные надежд на будущий урожай, так что и странников встречали сперва настороженно, как водится, но и с интересом. Вечером они собирались вокруг костров и поглядывали на гостей с опаскою, тем более что вид их был странен, а говорили они между тем на их языке, и они слушали их рассказы, ибо один из них рассказывал много, и рассказывал такие сказки про волшебные дальние страны, что глаза слушателей наполнялись восторгом и слезами, и когда их души были взволнованы, тогда они слышали музыку, нежную флейту, такую красивую, такую летящую, уносящую с собою прочь от этих полей и забот, от колодцев и коз, куда-то в неведомые дали, а потом вдруг она становилась веселой, и все плясали и пели, и добывали из глубоких тайников кувшины с вином, оставленные на какой-нибудь праздник, и закалывали для пира пару козлят, и праздник начинался, и все были этому рады, а утром солнце светило нежно и ласкало обильные всходы. И кажется, жизнь обещала быть прекрасной. А странники шли дальше, и звук флейты еще долго летел по воздуху, смешиваясь с ветром. А жители думали, что это к ним какие-то степные духи явились, такие косматые, странные, с такими рассказами и такою летящею мелодией, и что поскольку они их приветили и накормили и устроили в их честь праздник, то теперь конечно и земля будет плодородной, и так радовались этому, что бежали ухаживать за своими посевами и своим скотом с удвоенное силою.

*

- Мы обманываем их? По-моему, они нас не за людей принимают, потому и кормят.

- Ну может мы не так уж сильно обманываем их, – ответил Сариэ задумчиво. – В конце концов немного радости им не повредит. Может и урожай порадостней будет к осени.

- Это как в Эргинии?

- Да, так же. Знаешь, люди любят сказки. Только обычно мрачные. Обычно им надо кого-нибудь обвинить в своих бедах. Я видел одного человека, который хотел убить меня, но наткнулся на логово льва, который его разодрал. А когда я подошел к нему, он объявил, что я оборотень, с тем и умер. Мгновенно сочинил сказку, чтоб утешить себя. Я просто пытаюсь изо всех сил обернуть эти истории им на пользу. Но если бы не твоя музыка, то во всем нашем действе не было бы ничего нечеловеческого. Я уже долго ходил и рассказывал такое. За это меня не убивали. Но и не кормили. А кормили за золото. В золоте тоже, кажется, есть что-то нечеловеческое. Но я понял, что в музыке этого гораздо больше. За золото меня кормили, а за музыку нас принимают за божеств. А раз так, я думаю, в этом нет лжи.

- Значит музыка лучше золота?

- Да, как ветер легче камня. Разве ты когда-нибудь в этом сомневался?

- Я об этом никогда и не думал.

- Конечно, если нет сомнений, то и думать незачем. Кстати, нам все-таки повезло, что они говорят здесь на понятном языке. А пока ты ходил здесь и там, ты, должно быть, встречал людей, которых было не понять?

- Встречал, но потом быстро понимал. Здесь язык не такой как там, за горами и не такой как в Эргинии.

- Да, есть отличия, но быстро забываются, я уже не помню, как говорили там.

- Вот и я не помню.

- А родной свой язык помнишь? Откуда ты?

- Не помню. Хотя если бы услышал, наверно бы понял. Хотя может и не догадался бы, что это он.

- Ты говоришь так, как человек, который бродит по миру уже тысячу лет. Ты такой древний, что все забыл?

- Да нет, не такой уж я древний. Просто когда ходишь, все забывается очень быстро. А без тебя я не так уж много и играл.

- Ты где-то учился?

- Да, кажется, когда маленьким был, то меня учили. У меня сестра была, она хотела чтоб я был музыкантом, и учила. А больше никого не было.

- И что же, ты стал?

- Она отправила меня в город, в какой-то соседний город, показать мое искусство, сказала, что не может быть, чтобы меня не оценили. Сказала, что я великим мастером буду, в золоте буду ходить при дворе. А я как пришел, мне так странно там стало и неуютно, что я так и не решился пойти к местному правителю, чтобы для него играть, да и к тому же надо мною все смеялись и не особенно-то и пускали. Словом, я испугался и не пошел, а домой тоже испугался идти и не вернулся. И ушел бродить. Вот с тех пор и брожу.

- Значит ты и золоту и музыке предпочел ветер…

- Выходит что так.

- Потому наверное так и играешь…

Горшечник молчал. Он поднял голову и посмотрел куда-то вверх своими глазами, в которых почти не было никакой краски, совсем блеклые, бледные, чуть голубоватые глаза, словно ветер выдул из них весь цвет, и только небо, в которое так часто случалось смотреть, отдало немного своего.

- Я говорил тебе, - сказал он наконец, - Что как-то шел, шел, а потом вдруг узнал, что весь мир другой вокруг, и что у остальных это называется смертью…

- Да, ты говорил.

- Вот я думаю, а если здесь умереть – будет так же? Там будет снова дорога и ветер, или уже не будет ничего?...

Сариэ вздрогнул, посмотрел на него и подумал, что лицо его было уже мертвым. И еще подумал, что странно бы было, чтобы мертвый уже человек мог еще умереть… Однако же здесь все уже умирали однажды. Все почти. И все же живут. Живут и боятся умереть… И этот старик – он тоже не хотел умирать. А вот можно ли играть такую музыку, не будучи мертвым? Может дело не в золоте и не в ветре, а только в смерти, и он не заметил уже однажды, что мертв, не хотел признать это, но он был им, и потому играл, играл, потому что его просто не было…

Но, отмахнувшись от этой мысли и задавив ее в себе, он направился вместе с другом дальше, чтобы продолжать радовать жителей рассказами и мелодиями, и радоваться самим.

*

Летний зной был палящим, солнце без всякой пощады, стоя посереди неба, изливало избыток своей благодати на изможденную его щедростью землю. Воздух плавился и колыхался над степью, над полями, которые только к вечеру могли вздохнуть спокойно, покрыться туманом и продолжить взращивать свои плоды, чтобы днем вновь устрашиться всепоглощающей жары.

Двое странников спрятались от этого зноя в какой-то заброшенной глиняной полуразрушенной лачуге. Вчера они оставили очередное поселение, оставили весело и радостно, ушли, чуть пошатываясь от веселья и от вина, по серебристой ночной дороге. И теперь отдыхали в пути. Даже лошадь не хотела выходить из тени и понуро стояла, не обращая внимания на густую траву за порогом.

Сариэ лежал на соломе и бросал время от времени в стену перед собою мелкие камушки, глиняную труху и веточки, изводя тем самым большого паука, который как раз выстроил себе в углу обширную сеть, а теперь метался, надеясь на добычу, а в итоге, только чтобы залатать там и здесь рвущиеся нити.

А вот музыкант ушел куда-то, его не было. Сариэ задремал должно быть, разморенный зноем, и проспал его уход. Однако вскоре услышал его шаги, совсем близко. Старик показался в глиняном проеме, заглянув не без удивления. Волосы его были связаны сзади, отчего лицо казалось неожиданно моложе, в руках он держал какие-то палки и ветки.

- А я думаю, что здесь происходит, - усмехнулся он, когда Сариэ, едва посмотрев на него, метнул в стену очередной камушек, с гулким стуком отскочивший прочь, и на этот раз едва не задевший хозяина сети за длинные лапы, так что тот метнулся в сторону, и даже в испуге спустился на тонкой нити прямо до полу, но потом столь же стремительно одумался и поднялся, не желая оставлять свой вновь порушенный дом. – Что ты делаешь? – спросил музыкант.

- Признаться, просто лежу и ленюсь встать и пойти за водой, чтоб напиться.

- Понятно. Кое-кому видно дорого обходится твоя лень. Не хочешь дать этому пауку покоя?

- Меня удивляет как он привязан к дому. А между тем даже ни одна муха сюда не летит. Вон и лошадь стоит спокойно, заснули они видимо от жары, хотя на улице слышен такой хор… Да вот и ты куда-то уходил тоже.

- Да тут кустарник нашел хороший, хочу сделать новую флейту. А если срезать в такой сухой зной, звук будет звонче.

- Это хорошо! – сказал Сариэ, запуская еще один обломок в стену.

- Только пожалуй, - сказал он, бросая ветки в угол. – Сначала надо спасти эту тварь от смертоубийства, - он подошел к стене, где лежали их пожитки, нашел мех с водой и протянул другу.

- Ну хорошо, хорошо, раз так, пусть живет, - улыбнулся Сариэ, выпил воды, повернулся на бок и вознамерился продолжить сон, сквозь который слышал лишь звук обстругиваемой древесины, да редкое сухое покашливание своего друга на фоне далекого хора гудящих в траве насекомых, пока наконец толстое звучное жужжание, раздавшееся над самым ухом, не разбудило его. Он махнул рукой, пытаясь прихлопнуть или поймать потревожившую его муху, однако жужжание мерно удалилось, и он открыл глаза.

- Уже вечер наступает, - сказал музыкант. – А я флейту новую почти сделал, просыпайся.

- Да, пора, уже не так жарко.

- А я думал когда-то, что ты вообще не спишь.

- Что ты, сплю конечно, очень даже сплю, а вот ты, кажется, решил не спать?

- Да нет, голова болела и жарко было, не смог уснуть, решил вот заняться. Ночью посплю, когда прохладно будет.

- Но прежде сыграешь мне на новой флейте!

- Непременно сыграю.

- Тогда пора идти. Дойдем к ночи до холмов, там остановимся, - отозвался Сариэ, услышав в это время снова жужжание и резкий звук, вроде щелчка, и снова жужжание, очень яростное и громкое, а потом тишину. Пауку повезло наконец и он мог предаться ужину. – Да, пора идти, это место похоже занято уже не нами. А лошадь где?

- Ушла пастись. Она самостоятельная. Почуяла, что солнце не палит больше, и мухи налетели, и ушла. Я ее не стал останавливать.

- Ну пойдем искать.

- Пойдем.

*

До сумерек они шли медленно, и действительно добрались до холмов. Расположившись среди кустарников и камней и снова отпустив ленивую лошадь, они уселись на мягком пригорке. Спешить все равно было некогда, отдыхать можно было хоть все время. Было не жарко, но мягко и тепло, костер был не нужен. Было лето. Они сидели и созерцали первые зажигающиеся звезды на фоне еще темно синего неба и ждали восхода луны.

Музыкант крутил в руках флейту, она была сборная, из двух тонких полых трубочек, свободно скользящих друг вдоль друга. Временами он подносил ее к губам и издавал тихий звук, один, и другой, потом покашливал и снова что-то еще подправлял, прорезал, подглаживал на ней, и снова подносил к губам.

- Чистый звук какой…

- Да, я надеюсь, эта наконец будет играть как надо…

- Если до сих пор еще не «как надо» было, то может теперь ее звуки будет трудно перенести. Совершенство может быть мучительным.

- Ну что же, это я просто надеюсь. Я попробую, - отозвался он, продолжая поправлять ее скорее на ощупь, чем на взгляд. Да и сложно бы было что-то видеть, ибо было уже темно. Он издал еще пару тонких высоких звуков, и вновь закашлялся.

- Что-то твой кашель никак не пройдет.

- Да, странно, прицепился. Думал, от жары будет получше, а выходит, что даже сильнее стал. Но ничего, играть-то он не мешает.

- Хорошо, что не мешает…

- Слушай-ка, птица ночная запела, - сказал музыкант. И правда, в это время из зарослей кустарника донеслась громкая звонкая трель, сложная, долгая, донеслась и замолкла. Он поднес флейту к губам снова и подул в нее и в точности повторил эту трель, только его инструмент, казалось, звучал еще чище и звонче, чем голос птицы. Он остановился. Несколько мгновений прошло, легкое шуршание крыльев в темноте, и снова, уже чуть с другой стороны раздалась трель, еще более витиеватая, более сложносплетенная, чем раньше. И флейта снова повторила ее, но еще с большими переливами, еще более вычурную и долгую. И тогда уже птица пела долго, и другая вслед за ней, и они старались изо всех сил, словно на два голоса соревнуясь с деревянной дудкой, а та откликалась им и пела вместе с ними.

- Даже птицы откликаются тебе! – тихо произнес Сариэ, когда все же это долгое соревнование трелей закончилось, ибо луна взошла и пернатые певцы улетели с освещенных веток – а может быть просто их подруги отыскали их и увлекли за собою в глубь кустарника.

- Да, птицы мне всегда откликались, это правда. А люди не слушали никогда. Вот тебе откликаются люди – это мне кажется более удивительным.

- Не всегда откликаются. Но в последнее время – да. Видно я стал вести себя с ними как ты сейчас с птицами: подлаживаюсь под их желания, только делаю это пестрее и звонче, чем они ожидали.

- Да, твои сказки их трогают сильно, так что потом они хотят утешиться музыкой. Но в последнее время они были грустней, чем обычно… Откуда ты знаешь их столько?

- А я их не знаю.

- Но рассказываешь.

- Я говорил тебе уже как-то: люди легко обращают в фантазию реальность, надо только ее немного расцветить, назвать человека оборотнем или горным духом – и уже никому не приходит в голову сомневаться в том, что до тех пор казалось ложью.

- О ком же ты рассказывал?

- О себе. Я рассказывал последовательно всю свою жизнь, ничего даже особенно не придумывая. И если бы я говорил, что это все произошло со мной, то нас бы побили и выгнали вон, но раз с каким-то сказочным крылатым существом, окруженным огнедышащими чудищами и ходячими деревьями – то все то же самое кажется вполне реалистичным. Я не скупился на эти яркие образы, как ты на трели.

- Но постой, если это было правдой, значит то, что ты рассказывал в последнее время – тоже правда?

- Да. Только у меня не было крыльев, поэтому их нельзя было оторвать, меня просто били до полусмерти, и пещеры с плененным змеем не было, но было множество закованных в цепи рабов.

- Когда это было?

- Незадолго до того, как я встретил тебя на дороге.

- Ты бежал, тебя убили и ты снова ожил? То есть крылья отрасли снова…

- Да.

- А золотой фонтан из глубины?

- О, знаешь, я был так измучен, что у меня искры летали перед глазами. Я думаю, я умирал, и казалось, что по стене расходятся золотые полосы, она разламывается и дает мне выход… Но потом я приехал туда снова. Уже новый, здоровый, сильный и обладающий властью. И с какой-то странной верой я пошел туда, полагая увидеть ту же картину. Я не знаю почему. Это было абсурдно. Но… Но я нашел золотую расщелину – это была правда. Или по крайней мере это стало правдой в тот момент. И с тех пор богатство земли не иссякало. В следующей деревне я расскажу про Эргинию и про прекрасную богиню. И тогда мне уже не нужно будет вообще ничего придумывать. Потому что с того момента действительно началась сказка.

- И все же ты уехал?

- Как ни странно, страшно оказаться в сказке…

- А до тех пор, эти подвиги и битвы, пожары и рушащиеся стены, и тысячи стрел, посылаемых против врагов – что они значили?

- Что они значили? Подвиги и битвы, пожары и рушащиеся стены и тысячи стрел, посылаемых против врагов. Ничего более, за исключением того, что это люди воевали друг с другом. Это просто была война.

- И ты воевал?

- Да.

- Ты был во главе войска?

- Да.

- Ты был в шлеме и доспехах?

- Да.

- И тоже ушел?

- Да!

- Почему?

- Ведь ты же ушел? Я просто дольше задержался. Когда мне тоже стало странно и неуютно, и я понял, что меня не очень-то принимают и смеются надо мной – я ушел. Только было труднее смириться с этим и начать ходить по степи…

- Поэтому так тяжко было после?

- Да, поэтому.

- Значит ты не хотел уходить?

- Не хотел.

- Тебе нравилось воевать?

- Нравилось.

- Почему?

- Это почти то же, что ходить по степи, только ты ходишь и водишь за собою многих, как тучу, и сметаешь все на своем пути, как ветер… Что ты смотришь на меня так внимательно? – спросил Сариэ, заметив, что его друг чуть отстранился и действительно разглядывал его очень внимательно при лунном свете, который сегодня, поскольку луна была полной и большой, и светила прямо на них, был особенно ясным.

- Пытаюсь представить тебя воином в доспехах.

- И как, получается?

- Да, тебе бы пошло.

- И в доспехах какой же страны ты хочешь меня представить?

- В таких, как у людей, пришедших из-за моря с запада.

- Ты угадал, именно в таких я и ходил.

- Признаться, я других просто не видел.

- А такие видел?

- Один раз. Да. Я один раз в жизни видел воина в доспехах настолько близко и настолько неизбежно, что мог разглядеть. Ты ведь знаешь, я пытаюсь держаться далеко от людных мест…

- И как же это случилось? Расскажи!

*

- Это странная история, - сказал музыкант, вновь откашлялся и продолжил. – По крайней мере меня она удивляет. Но я расскажу. Я знал, я много раз слышал, что люди с запада пришли, и все покоряется им, но я не думал об этом. Потом разговоры затихли, а потом я понял, что просто я уже не в том мире, да, я говорил... И как-то все изменилось. Я был еще совсем мальчиком, когда я все это слышал, и не знал теперь, много ли лет с тех пор прошло. Меня как-то это опечалило. То ли я от смерти ожидал чего-то другого, то ли… Словом, мне было очень не по себе. Настолько, что я даже в каком-то страхе стал держаться поближе к людям, прислушиваться к ним что ли. И вот однажды в каком-то городке на базаре, пробираясь тихонько, не зная, удастся ли сегодня поесть, потому что ничего совсем у меня не было, я увидел женщину, замотанную в грубую ткань, и с лицом очень суровым и печальным. Но к ужасу своему я понял, что это моя сестра. Я буквально наткнулся на нее, она смотрела на меня в упор и не узнавала. Я помнил, что оставил ее еще совсем молодой, и я думал, что она будет жить долгой и счастливой жизнью, хотя не вернулся когда-то домой только из-за того, что понимал, что не оправдал ее надежд. А вот теперь я видел ее постаревшей, осунувшейся, несчастной – и уже – как я теперь знал – умершей. Отчего? Как? Я не мог представить. Лет прошло с тех пор не так уж много. Да, я долго бродил по степи, но все же еще не так уж много прошло лет, я понимал это. А она меня вовсе не узнавала. Мне стало грустно и страшно. И я понимал, что виноват перед нею. И вот тогда я побродил еще, побродил, и решение какое-то созрело во мне, странное решение. Не ради нее и не ради себя, а просто так, просто потому что я был когда-то должен это сделать, вновь попробовать прийти в город, в любой город к любому правителю и показать ему свою игру. Ведь я был музыкантом, и все это время я делал флейты и играл на них, и птицы откликались мне, а люди только изредка, разве что спьяну плясали, а потом уж не помнили ничего. Но птицы откликались мне, и я подумал, что нечто я могу, и должен только найти достойного слушателя, а не эту глухую толпу. И вот я, движимый этим решением, держа перед собою в сознании печальный образ сестры, пришел в какой-то город и вознамерился было уже, преодолевая страх, с гордо поднятой головою идти к правителю и вещать о своем искусстве – но тут понял, что пришел не вовремя. Никому дела не было до музыки. Город осадили люди с запада, которые появились снова и снова набирали силу. Они уже приближались – и вот они были здесь. Все были в панике, понимая, что не могут сопротивляться, но тем не менее собирались. Я не мог понять, честно говоря, почему они собираются сопротивляться, если у них на это нет сил, и не мог понять, зачем вообще сопротивляться тому, кто уже покорил полмира. Но я понимал, что наверно это просто я думаю так от трусости и от того, что ни до какого города мне не было дела. И я бы с удовольствием бежал, но все ворота были уже закрыты, и я понимал одно: что теперь, придя сюда, я должен погибнуть, потому что вскоре враги одолеют стены и запрудят улицы, и уже не будет спасения. Я думал, что может быть кто-то спасется, но я, незаметный, никчемный, я точно тихонько сгину в этой кровавой бойне. Но впрочем смерть… я уже умирал, как оказалось, и это меня не страшило. Меня страшило то, что это будет очень шумно и очень явно. Я забрался тогда в какой-то темный угол со своими флейтами и стал играть, как всегда, как прежде. Стал играть, словно не замечая. Я слышал чудовищный шум, лязг оружия, крики, стоны. Они приближались. А я играл, холодея внутренне оттого, что сейчас скорее всего мне придется увидеть людей и услышать звон оружия над собою, и умру я теперь не так неразличимо как прежде, а заколотый чем-то острым и неприятным. Но я стоял и играл. И в какой-то момент крики раздались совсем близко, и какие-то люди ворвались сюда. А я играл, я хотел бы встать к ним спиной: впереди был тупик, стена. Но не выдержал, потому что это было как-то особенно страшно, не видеть их и слышать как они приближаются сзади. Я стоял и играл и смотрел на них. И вот впереди шел воин в доспехах, в высоком шлеме, отделанном длинными перьями, закрывающем его лицо, в сияющих доспехах, в развевающемся широком плаще. В движениях его была видна ужасная ярость и раздражение, на меня обрушивался их поток. Но вдруг он остановился, и словно вся ярость спала. Я был в таком ужасе, что даже в этот момент я продолжал играть. Хотя ноги мои подгибались и глаза вылезали из орбит. А он остановился и словно бы слушал. А потом вдруг рассмеялся и отступил на шаг и велел наверное своим людям уходить, потому что все они развернулись и пошли прочь. Он что-то сказал мне и вновь рассмеялся. Я прекратил играть. Он махнул мне рукой и ушел. И после шум стих повсюду. Совершенно стих. Я стоял некоторое время неподвижно, а потом вышел. Улицы были разорены и покрыты трупами, но больше никто не бился и испуганные жители метались, пытаясь спасти раненых, и воины-победители не мешали им. Я прошел самыми дальними улицами к стене. Ворота были открыты. Я вышел за них и ушел. И больше никакие порывы к тому, чтобы вернуться к людям и играть для них, не посещали меня. Я вдруг понял, что хочу лишь ходить по степи и этого достаточно. Ходить и, может быть, даже не издавать вовсе никаких звуков…

*

Он замолчал и задумчиво смотрел на луну, которая уже клонилась к горизонту, а низ ее заволакивало легкое облачко, каких давно уже не бывало на летнем небе. Приближалась осень…

- Послушай, - спросил Сариэ тихо. – Но сколько же тебе было лет тогда?

- Не знаю, но кажется, немного. Когда я ушел от сестры, я был мальчиком, а бродил, быть может, лет десять…

- Так немногим более двадцати, или уж точно не больше тридцати?

- Видимо так.

- Но твои волосы были седыми.

- Они у меня с детства седые. Говорили, что это потому, что мой отец вроде был слишком стар. Однако почему ты спрашиваешь, откуда ты знаешь про волосы?

- Странно, - продолжил Сариэ, не обращая внимания на его вопрос. – Так ты моложе меня, видимо даже много моложе. А я считал тебя стариком. Надо же!

- О чем ты говоришь, мой друг? Ты знаешь, когда это было?

- Почему ты ушел тогда? Скажи, почему не задержался? Я же попросил тебя задержаться. Ах да, конечно, ты не мог меня понять, ты не знал моего языка. Но я ведь слушал тебя, ты мог бы это понять! А теперь ты говоришь, что ты ушел и не хотел даже больше играть. Именно тогда, когда ты нашел того, кто хотел тебя слушать…

- Сариэ, о чем ты говоришь?

- Это был я, тот воин в доспехах. Ты даже не знаешь, какой порыв ярости ты остановил своей игрой…

- Это был ты?

- Это был я. Меня тогда уже очаровала твоя музыка. Тебе не надо было ничего делать, твой правитель сам пришел слушать тебя. О, если бы ты не ушел тогда, все было бы, как ты хотел. Ты ходил бы в золоте и шелках и все, все слушали бы тебя и прославляли как великого музыканта. Да, я заставил бы их слушать тебя. Весь мир, а не эти жалкие деревни… А я, а я… Может быть ничего бы не было, я не сошел бы с ума, не оставил бы свое царство, я не провел бы мучительные годы в рабстве, низводя себя до нечеловеческого обличья… Если бы только ты задержался.

- Неужели это был ты?...

*

- Это был я. Я расскажу тебе теперь свою историю. Историю того, что могло быть и не случилось. С чего мне начать? Я начну со смерти. С чего еще начинать теперь? Я заметил свою смерть в том мире, слишком явственно заметил. О, смерть для меня была крахом. Крах преследовал меня и прежде, хотя казалось, мне не на что жаловаться. Я воевал и не проигрывал ни одной битвы, все покорялось мне, словно и не могло бы противостоять. Но только словно что-то иное, что-то вязкое удерживало меня. Мои враги покорялись мне – мои друзья мне сопротивлялись. Я поменял друзей на врагов, и теперь мне уже сопротивлялись все. Никто не хотел подчиняться мне, никто не хотел мне следовать. И вот смерть – она была крахом полным. Я потерял все. Я владел почти всем – а потерял всё совершенно. Ты не будешь удивлен, если я скажу, что это меня сильно ожесточило. Чудом спасшись от лап ненавистников, готовых на веки вечные погрузить меня в ад, я попробовал восстановить хоть что-то из того, что утратил. И делал это так жестоко, как только мог, чтобы просто сделать скорее. Все противостояло мне и ничто больше не покорялось. Все доставалось с неимоверным трудом. Но доставалось! Я побеждал. Я побеждал, и уже бы мог успокоиться немного, но ничто меня не успокаивало. Я хотел крови, крови, чтобы отомстить за свое несчастье, я готов был утопить мир в крови, за то что он больше не любил меня, за то, что смел мне перечить. И вот однажды я собирался взять приступом очередной городишко, зачем-то оказывающий сопротивление. Я не понимал зачем они сопротивляются. Вовсе не понимал – как и ты. У них не было сил, и они ничего не теряли. Это было пустое упрямство. Мы снесли все их заслоны, едва заметив их, и мы крушили все на своем пути, я и мое войско, небольшое, но на тот момент еще верное. И вот, намереваясь вычистить все, убить всех и все разрушить, я с несколькими своими людьми завернул за какой-то угол – каково было сперва мое раздражение при виде глухой стены, преграждающей путь. И каково было мое удивление при виде флейтиста, выводящего на своем инструменте волшебные трели. Прямо здесь, прямо сейчас, не останавливаясь, среди этого падения и боя… Я остановился и стал слушать. Да, вся ярость погасла во мне. В первый раз за многие годы мне стало так легко… Но я не мог стоять и слушать его, когда за стенами шел бой и люди ждали приказаний. И я не хотел принуждать его. Я просто сказал, что хочу его еще услышать позже – и ушел. Мне больше не хотелось разорять город. Я улыбался жителям. Мне вдруг показалось, что я могу стать добрее, что все это ни к чему, что ни к чему эта кровь, эта месть. Что если просто я буду к ним добр – они станут сами меня слушать. И я пощадил город, я отдал приказ прекратить разорение. После я стал искать тебя, но тебя и след простыл, и никто даже не мог сказать мне, кто ты, никто не видел тебя и не знал тебя, ни тебя, ни твоей игры. Знаешь, я подумал тогда, что это была галлюцинация, или, точнее, знак свыше, что некое божество мне явилось, чтобы остановить мой гневный порыв. И я был рад остановиться. Этот город был важным пунктом для удержания прочной границы. Он был захвачен, и в тот момент можно было сказать, что я по крайней мере восстановил подобие царства для себя. Мои друзья кажется увидели, что что-то изменилось. Наверно они решили, что меня успокоила эта одержанная победа, эта обретенная власть. Потому что я улыбался и прощал, старался быть милостивым и добрым и даже не хотел больше воевать, разве только по необходимости защитить попавших в плен своих людей. Но даже тут я подумал, что лучше договориться, к следующему городу, который представлял опасность, я обратился с просьбой о переговорах. И даже в то же время решил помириться со своим отцом, с которым мы противостояли друг другу и который пытался настроить против меня моих солдат. Я отправил к нему послов. Послов он вернул ко мне назад без ответа, но с отрезанными руками. Тот город, к которому я обратился с намерением договориться, поднял меня на смех. А тот, который я пощадил ради твоей игры – тот, стоило мне уйти далеко, учредил бунт, ночью напал на мой гарнизон, искалечил моих людей и бросил их в темницу для пыток. Все пошло прахом. Я разорил оба города. Я сжег их дотла. И всех жителей, которых не смог убить, продал в рабство. Они пожалели о том, что сделали. После я собрал своих изуродованных воинов и велел заколоть их всех мечами. Они молили о пощаде. Я сказал им, что они достаточно сильны, чтоб ожить и снова быть здоровыми. А они все же по-прежнему молили о пощаде. Но их убили. Они ожили все. Все до единого, как я и говорил. Они были здоровыми, красивыми – и ненавидящими меня. Они пришли ко мне, сухо поблагодарили и испросили дозволения оставить службу. В их глазах была ненависть. Я не стал их казнить второй раз. Я отпустил их. И после… после… это было начало конца. Я с трудом и все меньше помню, что было после. И в тот день я последний раз вспомнил о волшебных звуках, заставивших меня на миг измениться. Вспомнил – и забыл. Забыл совсем, до тех пор как ты мне рассказал сейчас. Мне было больно вспоминать о них. Но сейчас я подумал: что значило для меня твое появление? Был ли это знак того, что все могло быть иначе? Все могло быть, но не стало… Или это был просто зов… может быть ты просто появился чтобы позвать меня за собою в степь? А я не сразу понял, куда ты меня зовешь. Просто ветер намекнул и пропел мне, что пора уходить… Потому что больше истощенная жизнь ничего мне не давала там, где я хотел этого добиться. И я ушел. Вот странно. Теперь я сижу с тобой рядом и могу слушать твою флейту сколько пожелаю, и я даже тебя не искал…

*

- Какая странная история. И это ведь не сказка…

- Нет, это правда, потому так трудно поверить.

- Должно быть, ты сильно с тех пор изменился…

- Изменился, да. Сошел полностью на нет, исчез, и снова чем-то стал. Едва ли много напоминающим то, что было прежде.

- И мир больше не оказывает тебе сопротивления?

- Нет, не оказывает, напротив, потакает во всем. Хотя я больше не хочу для него добра. Как не хочу и зла. Когда я хотел добра, мне сопротивлялись не меньше, чем когда я хотел зла.

- Быть может важно ничего не хотеть?

- Быть может важно просто уйти в степь, не быть… Знаешь, однажды я встретил калеку, у нас с ним были не слишком хорошие отношения, и он меня до жути страшился. Но он был несчастным калекой. Мне было жаль его. И я решил попробовать еще раз то же самое, что сделал однажды с теми воинами, о которых тебе говорил. Хотя я не знал, насколько он может быть способен к жизни. Но я его убил. Он ожил. И испытал ко мне жгучую благодарность, стал моим другом, хотя прежде был врагом. А те люди раньше – они возненавидели меня. Хотя я сделал то же самое.

- Я пытаюсь представить себе их чувства…

- И что же ты ощущаешь?

- Ты был конечно последователен в своем решении, последователен и даже добр, но это было жестоко, они были слишком напуганы. Потому возненавидели.

- Они не были трусливы, они готовы были не раз умереть за меня!

- Но они не готовы были к тому, что ты станешь играть их жизнями ради своего своеволия. Однако потом ты ушел, пропал, это было ведь много лет назад, да?

- Да, много лет назад.

- И никому не сказал?

- Нет.

- Просто исчез.

- Да.

- А эти люди живут и живут, здоровые и красивые, с целыми руками и ногами, а ты исчез.

- Да.

- Я думаю, они теперь вздыхают и грустят о тебе и думают, что живут только благодаря тебе.

- Почему?

- Потому что тебя больше нет. Если бы они видели тебя, они бы вспоминали свой страх и свою ненависть. Но они натыкаются на пустоту – и ненависть проваливается в нее и исчезает.

- Откуда ты так хорошо знаешь людей, совсем с ними не общаясь?

- Я не знаю, я просто пытаюсь почувствовать, что могли бы чувствовать они.

- А я пытаюсь подумать. И я думаю, что ты прав. Но… им придется погрустить. Я пока не собираюсь возвращаться.

- А твой отец? Он конечно жестоко поступил, интересно, что теперь думает он…

- Он нашел меня в Эргинии, пришел ко мне и захотел помириться. Мы помирились. И я отдал ему свое царство. Отдал и уехал. Надеюсь, теперь он счастлив.

- Ты отдал его потому, что хотел помириться с ним?

- Нет, потому что оно меня тяготило. Раздаю ненужное…

- А что-нибудь тебе нужно?

- Я не знаю. Наверное так. Но еще не понял, что. Мне было, кажется, нужно услышать тебя еще раз. Я ведь это сказал тебе тогда. И я услышал. Много позже. Но все же. Однако уже светает. Мы проговорили всю ночь, а ты хотел поспать…

- Пока не хочу…

- Не хочешь? Да ты точно перестал спать. Сыграй для меня тогда на своей новой флейте. Сыграй для меня теперь, ведь я так хотел услышать тебя еще много лет назад…

- Хорошо, друг мой, я сыграю для тебя… Скажи только, почему ты рассмеялся тогда? Твой смех напугал меня больше всего, в нем было что-то нечеловеческое.

- Я рассмеялся, так как не ожидал, что божество может казаться таким пугливым…

Музыкант встал, покачал головою и начал играть, выводить мелодию, сперва вздыхающую и тихую, но все более и более громкую, уже не похожую на птичью трель, но печальную, нежную, печальную и прекрасную, растворяющуюся вдали, улетающую вдаль. Едва ли он даже знал, что будет играть и какой будет мелодия. Но она плыла и плыла, и развертывалась и звенела, а слушатель смотрел на него, замерев, и слушал это переливающееся в легкой утренней дымке звучание. Словно уже и не человек играл, да человек и исчез, не было никого перед ним, он истончился как тень и пропал, и вдруг в отдалении что-то иное появилось, колыхнулось и, едва просвечивая откуда-то из небытия, закружилось, почти невидимое, в каком-то странном подобии танца под эту звенящую исчезающую мелодию.

Его губы искривились, его глаза расширились, его грудь сдавила какая-то невыносимая боль. Он не знал, что это, что он видит и что за воспоминание поднимается в нем из глубины, грозя вновь ввергнуть его в безумие. Он поднял руки и вдавил пальцы в виски. Потом хотел подняться, но упал на колени, согнувшись, почти коснувшись головой земли, и сдавленно смог только выдохнуть:

- Постой, постой, не надо больше!

Музыка прервалась. Виденье исчезло, унеся страшное воспоминание с собою.

- Что с тобой? – испуганно спросил музыкант.

Сариэ, с трудом распрямившись и все еще задыхаясь, попробовал улыбнуться и ответил:

- Я же говорил тебе, что совершенство может быть невыносимым…

Глава 18. Опасный дар

- Кажется я тебя подвел: не сдержал обещание, - сказал он с печальной улыбкой

*

Бродячие музыканты: Эпизод 4

- Итак, милый мой Фриу-Фриу, крылатый демон взмыл ввысь и исчез где-то в голубой дали, направляясь навстречу солнцу и купаясь в звуках ветра, с которым он теперь водил дружбу… Ну вот как-то так и заканчивается история, а уж что было дальше – ты знаешь сам. Кажется, теперь я рассказал тебе всю историю своей жизни в подробностях, хотя может быть и немного странных. Но если жители деревень слышали только разные сказки, ты слышал ее от начала до конца.

- Удивительная история, даже если не учитывать подробности. Однако ты сказал, что рассказ про Эргинию будет полностью правдивым?

- Он таким и был – ведь даже мой демон сложил аккуратно и спрятал от лишних глаз свои блестящие крылышки, - улыбнулся Сариэ.

- Тем удивительней. И что же, а слеза богини – это тоже правда?

- Еще и как, конечно.

- Она растаяла и испарилась?

- Нет, что ты, я же сказал, что она стала большим бриллиантом, она и сейчас со мной, хочешь посмотреть?

- Конечно хочу!

Сариэ вытянул из-под одежды шнурок на котором висел небольшой, но тяжелый кожаный мешочек, и вытряхнул из него на ладонь прозрачный камень, тут же заискрившийся на солнце голубоватым загадочным светом.

- Ах! – воскликнул его друг и остановился. Вокруг них по низким холмам, местами покрытым каменистыми выступами, а местами – тонкими трепещущими деревцами, разливался золотой солнечный свет, подхватываемый и уносимый вдаль становящимся все более прохладным ветром. И весь этот ветер и свет словно бы устремились сотнями тончайших лучей к ничем незамутненным граням этого камня и, пройдя сквозь его поверхность, сотнями радуг рассыпались по всему воздуху вокруг него.

Музыкант смотрел заворожено и не отрывая взгляда, даже не решаясь прикоснуться к этой кажущейся видением красоте. Сариэ протянул камень ему, тот осторожно взял его своими длинными пальцами, но взял скорее от того, что не решался противостоять, чем в уверенности, что этого призрака можно коснуться. Однако он взял и ощутил его вес и поднес ближе к глазам и удивился мгновенной и быстрой игре и переливам его сверкания.

- Как же это красиво… - только смог прошептать он тихо, вглядываясь в его радужный свет. – Не думал, что что-либо может быть так красиво…

- Признаться, с тех самых пор как этот камень скатился с ее золотой щеки к моим ногам, я ни разу еще не решился на него посмотреть, и уж точно никому не показывал.

- Я могу это понять, - ответил Фриу-Фриу, возвращая камень. - Ты прав: совершенство может быть невыносимым.

- Это был знак того, что богиня меня отпускает, - сказал Сариэ, опустил бриллиант вновь в его кожаный тайник и спрятал под одеждой. – Я уверен, что это был просто знак, небольшой подарок, а может быть даже что-то, обладающее ценностью и пользой, однако богиня – она не могла произвести ничего несовершенного. Жизнь в Эргинии была совершенной, природа совершенной и золото – совершенным, а этот подарок был совершеннее всего, мне от него немного страшно.

- Да, я могу понять то, что ты говоришь. Однако смотри: здесь жизнь и природа не так совершенны, и все же в своем несовершенстве тоже полны красотой. Какой-то удивительный сегодня день. Или как будто это от твоего камня по небу словно рассеялись радуги?

- Радуги? Я не вижу радуг. Небо выцветшее и блеклое, хоть и солнечное. И ветер холодней, чем обычно, кажется, наступает осень.

- Да, правда, ветер холодный, - ответил музыкант, вновь, как всегда, покашливая. – Скоро осень, и теперь все чаще будет хотеться найти где-то теплый ночлег… Однако вот я думаю: если ты рассказал мне всю истории своей жизни, что же теперь ты будешь рассказывать?

- Не знаю, - откликнулся Сариэ беспечно. – Придумаю что-то еще. Теперь придется придумать. К тому же я надеюсь, скоро мы придем в город. Ты помнишь, нам говорили, что где-то дальше к востоку будут стоять города с княжескими дворами и высокими дворцами?... Когда мы придем в город – тебя, может быть, смогут услышать и без моих сказок…

- Не доверяю я городам, хотя тебе конечно насчет них виднее. Ведь если ты их мог даже разрушать, то тебя они едва ли пугают.

- Ты заставляешь меня задуматься: не разрушал ли я их оттого, что они меня пугали?

- Интересная мысль! И все же, ты, как некогда моя сестра, хочешь сделать меня музыкантом, которого слушают люди?

- Да, наверно мне хотелось бы этого.

- Знаешь, в какой-то момент я подумал было, что два человека в жизни услышали меня, оба по-своему пугающих и не слишком похожих на людей. А потом оказалось, что все-таки это был один человек – ты… И еще птицы, конечно. Не может ли быть такого, что в тебе с птицами больше общего, чем с людьми?

- Да, ты мне еще при той встрече возле Эргинии сказал, что я не слишком похож на человека…

- Так вот я и думаю: не очень-то люди меня слышат. Может не для них моя музыка? И тогда что толку играть для людей? Толку играть для них не больше, чем воевать с ними.

- Ты прав, мой друг, ты более чем прав, - произнес Сариэ и взял его за руку. – Однако мы зря загрустили, лучше достань своих глиняных пташек и как встарь наполни этот ветер свистом.

Музыкант засмеялся, вытащил пташек, отдал одну другу и они шли теперь, перекликаясь на два голоса их веселыми трелями, словно продолжая разговор на другом языке и разговор этот шел о неизмеримо более тонких и высоких материях.

- А все-таки мне все еще кажется, что небо полно радуг… - сказал задумчиво музыкант под вечер, когда они присели, чтоб отдохнуть и подумать о ночлеге. Взгляд его был устремлен куда-то чуть вверх и вдаль, по лицу блуждала улыбка, а губы были бледными и словно опавшими. Сариэ посмотрел на него и внутри его вдруг словно что-то похолодело, хотя он не смог понять, от чего именно.

- Укутайся в плащ, - сказал он, когда они улеглись у чуть еще мерцающего в сумерках костра. – Земля уже становится холодной.

- А как же ты? – спросил друг.

- Ты знаешь же, я не мерзну.

Музыкант последовал его совету. Он был слишком худой и все же, несмотря на вроде бы небольшой возраст, слишком старый. И ему было холодно. Всю ночь он кашлял. Иногда, не все время. Не мучительно, но скорее как-то мерно и спокойно. Что-то хриповатое жило в его груди и тихонько издавало этот ровный звук. Какое-то еще дыхание помимо ветра и птичьего свиста. Но оно даже не мешало его сну. Наутро оно умолкло, словно уснуло, почти совсем утихло, едва пошевеливаясь временами. День был ясный, и они вновь шли и болтали о том о сем и свистели в пташек. Сариэ стрелял из лука по каким-то землеройкам, но не мог попасть, и они смеялись и обедали остатками сухих лепешек и пили воду из ручья и шли дальше, и когда солнце начало чуть клониться к вечеру, а ветер стал постепенно стихать, заметили какие-то следы человеческого пребывания и поняли, что до ночи придут к каким-нибудь хижинам, но все еще шли и свистели, когда вдруг свист резко прекратился, словно задохнулся, и, согнувшись в три погибели, почти опустившись на землю, музыкант кашлял надрывно и не мог остановиться. Что-то хриповатое в его груди вновь проснулось и теперь уже не собиралось более засыпать.

- Что с тобою? – спросил Сариэ. – Что с тобою?

Кашель остановился, и Фриу-Фриу смотрел на него, но все еще не мог ответить.

- Ты болен, тебе не надо… пока не надо больше играть. Поднимайся, идем скорее, нам надо найти теплый ночлег.

Он помог другу подняться, и подставил плечо, чтобы опереться о него, и они медленно пошли вперед. Ему было сейчас досадно, что лошадь они продали где-то, а точнее оставили за бесценок добрым людям, потому что она захромала. Но все же раньше темноты еще они добрались до людей и заночевали в тепле.

*

Они пили жирное молоко и ели горячие лепешки и спали в теплом сене, и Сариэ надеялся, что утро развеет вчерашнее наваждение, но утром его друг не смог даже встать на ноги.

- Кажется я тебя подвел: не сдержал обещание, - сказал он с печальной улыбкой.

Сариэ вызнал у местных жителей все, что мог вызнать и, оставив их ухаживать за больным, отправился за знахарем, куда они указали, и привел его, а заодно добыл себе снова хорошего коня, посильнее прежней лошадки, так что теперь им не надо было бы ходить пешком. Знахарь покрутился, покачал головою и что-то побормотал, но что, толком было не разобрать даже, и на каком языке – тоже непонятно. Да они тут и все говорили не то что понятно, а главное вовсе невнятно. Однако он потер больному лоб и кисти рук, и за уши подергал и на грудь надавил, и вообще странное что-то делал, после же снова покачал головой и побормотал под нос что-то свое невнятное, потом повернулся к Сариэ и спросил отчетливо и ясно:

- Хочешь, чтоб жил?

Сариэ ответил:

- Да.

- А ты? – спросил знахарь больного, но тот хоть и смотрел на него внимательно, но не отвечал и даже не шевелился.

- Он кто такой? Занимается чем? – спросил знахарь Сариэ.

- Он музыкант, он на флейте играет.

- Хочешь, чтоб играл?

- Да.

- А ты?

На это раз больной, словно очнувшись, будто до сих пор он не мог понять, чего от него хотят, а теперь понял, а теперь понял, ответил:

- Да… да…

- Ну, будешь значит, - сказал знахарь, опустил голову, свесил космы и снова забормотал, ничего уже больше с больным не делая и вовсе на него не глядя, но и не уходя. Сариэ уже стало раздражать немного его бесцельное присутствие, но наконец он вновь поднял взгляд и затем резко встал и сказал:

- До следующего приступа поживет.

И быстро вышел прочь.

Сариэ подошел к другу, взял его за руку и опустился на колкое сено рядом с ним. Рука, которую он держал в своей, была слабой и холодной. Он лег рядом с ним и вдруг понял, что вовсе не может пошевелиться. Должно быть он устал за день, просто смертельно устал. Больной лежал тихо и даже, кажется, не дышал. И сам он тоже лежал тихо и почти не дышал. И даже если тот умер сейчас рядом с ним, у него не хватало сил повернуться и посмотреть. Да и как будто даже не слишком беспокоила эта мысль. Умер и умер, бывает умирают люди… Так хорошо умереть… И он медленно сполз в туманное забытье.

Но на утро солнце пробивалось сквозь трещину в стене. Лошадь сопела и перебирала копытами в углу. Сариэ открыл глаза. Он лежал так же, как вечером лег, даже не шелохнулся, и по-прежнему держал руку друга в своей руке, и ему показалось, что рука была теплой, или просто согрелась от его руки. Он наконец приподнялся и окликнул его. Тот открыл глаза и улыбнулся. И потянулся, и встал. Соломинки запутались в его волосах и пристали к его одежде, он стряхнул их.

- Тебе лучше? – спросил Сариэ.

- Мне, кажется, совсем хорошо, - ответил горшечник.

*

А вечером местный народ зажег костры и собрался на осенний праздник. И они были с ними и веселились с ними, потому что их позвали играть им музыку и плясать и петь с ними, и музыка лилась и им было хорошо. Сариэ только приметил знахаря. Он подошел издали к общему веселью и стоял вдали, вглядываясь или, скорее, вслушиваясь. Кажется, он пришел, чтоб послушать флейту. И услышал ее, послушал немного, покачал снова головой, словно кивая, повернулся и тихо исчез в темноте.

- Эй… Может тебе не стоит много играть? Ты ведь только что был болен, - шепнул Сариэ другу тихо, подозвав к себе.

- Может и не стоит, но праздник же, сам говоришь: они ждут…

Но они и не играли много, веселья и так было вдоволь жителям, а они тихонько ушли отдыхать. Жители благодарны были им за музыку, а они им – за приют. Но пока они тут отдыхали, в соседней деревне прознали уже, что есть музыканты, украшающие праздник. То ли они надеялись, что духи будут благосклоннее благодаря им к их посевам, то ли просто позавидовали соседям, но они стали звать их к себе, сказали, что они просто должны, непременно должны к ним отправляться. И они попрощались с жителями этой деревни и неспешным шагом отправились в другую. Теперь у них была снова лошадь. Сариэ посадил на нее друга, хоть тот и протестовал, – сказал, что негоже ему ходить. Тот же ответил, что боится ехать, потому что высоко. Сариэ вскочил позади него, чтоб его защитить и удержать, а тот был такой легкий, что лошадь и не замечала, так что Сариэ подогнал ее, а другу велел не бояться.

Друг же радовал его, потому что вовсе больше не кашлял и не хрипел и выглядел здоровым. И они ездили от деревни к деревне, и он играл им на своих флейтах, и они слушали его и радовались ему.

- Как хорошо, - сказал горшечник. – Мне это нравится сейчас: мне нравится так ездить и так играть…

- Сейчас иначе стало, чем прежде?

- Вроде бы нет, а вроде бы иначе. Даже и не знаю. Может быть просто рад, что кашель прошел. А может быть что-то изменилось. Что-то изменилось в тот день как ты дорассказал свою историю и после показал мне свой камень. Мне кажется, с того дня я все время вижу в небе радугу. Даже когда был болен, видел. Хотя тогда и вовсе все вокруг было словно в радужном свечении. Странная вещь. Но еще хорошо, пожалуй, что когда мы едем на лошади вместе, хоть я и не привыкну никак быть так далеко от земли, зато ты мне греешь спину и это тоже приятно.

*

В небе собирались тучи, они висели низко над горами, повсюду окаймляющими горизонт и словно оберегающими зеленые долины от лишних порывов ветра. Но все же еще была пора праздников, благословляющих новые посевы и подросший приплод. С громкими криками пастухи сгоняли овец и коз с возвышенных пастбищ и заводили протяжные песни.

Но однажды они попали в деревню, где жители были угрюмы и не расположены к празднику. Странники попросили ночлега, потому что уже темнело. Пара высоких стариков в длинных одеждах посмотрели на них внимательно из-под густых бровей, а во взгляде их коренастых сыновей было написано подозрение. Однако они позволили странникам остаться. Но вечером все же, за общим ужином, поведали им печальную историю: в двух концах долины под островерхим пиком жили две родственные семьи и вечно вздорили между собой. Вражда была давней: не могли поделить поля, не могли поделить овец. А все дело в том было, как бывает часто, что кто в том мире пожил дольше, тот думал, что он во всем главный и давно распрощался со своими умершими, а кто в этом раньше очутился, тот уже обосновался на земле здесь. А там еще и сыновья не на тех переженились и дочери не за тех замуж вышли, и словом теперь была такая неразбериха, что на чьей стороне правда, понять было нельзя. А помимо того, вот еще беда: в том мире гора защищала от ветра с одной стороны, а в этом с другой, почему так – не понять было, видно где-то что-то тут было иначе. И плодороднее земля была не там, где ожидалось. И вот спорили за эту землю и сами не знали за какую. Все поперемешалось, они не ожидали этого от смерти. Можно было бы уже и смириться, но соседи однажды запустили со зла скот на их посевы и потоптали их. Потом вроде повинились, а когда голод пришел, жадничали помочь. Но и они тогда не стали сидеть молча и покалечили их овец. А те пригрозили сараи их спалить, и теперь вот только вражда была, и за соседями нужен был глаз да глаз. Выслушав их печальный рассказ, друзья переглянулись с удивлением. «Какая же нелепая история», - сказал Сариэ. – «Лучше мы вам расскажем кое-что другое, а может музыкой развеселим, вот послушайте…» И он рассказал им новую сказку, которая вдруг пришла ему в голову, о том, как странно, раз умерев, продолжать жить как будто ничего не произошло. О том, как, раз умерев, можно летать по воздуху и ни о чем не думать, что странные чудеса производит смерть, а люди даже не замечают. Что можно бы было, быть может, и запахом цветов питаться, а овец не пасти, только надо попробовать, потому что, раз умерев, умирать второй раз не страшно. Что можно было бы и ветром управлять, чтобы дул для всех, что, пожалуй, и зимы могло бы не быть, а только весна и лето. Они слушали и не понимали, но слушать не переставали, а после музыкант заиграл на флейте, и они растрогались и заплакали, и плакали, и смеялись, и им было хорошо.

И так им было хорошо, что на следующий день они решили позвать соседей на общий пир. И позвали, и они пришли, и вместе слушали, и восхищались, и обнимались, и обещали забыть вражду и благодарили друзей за то, что они им дали такой совет. Так что праздник продолжался день и другой, а после соседи все-таки собрались домой и сказали музыкантам, чтобы те приезжали и к ним. И те обещали.

Но сегодня еще они пошли ночевать в углубленную в землю пристройку, которую им выделили для ночлега, и забрались туда, и сели на пол, собираясь укрыться овечьими драными одеялами.

- Странную сказку ты сочинил, давно я не слышал твоих сказок. Но эта меня удивила, - сказал горшечник.

- Да это чтобы они помирились. Надо заехать к соседям, чтоб не поссорились, и после уезжать отсюда, не нравится мне это место.

- Ты прав, и мне не нравится, - сказал горшечник, и уже опустился, чтоб улечься как вдруг резко поднялся и, прижав руку к губам, разразился громким и хриплым кашлем, и казалось, что что-то клокочет у него в груди.

- Что с тобою? Неужели снова? – воскликнул Сариэ испуганно и скорее придвинулся к другу, обнимая его рукою и поднося к нему ближе светильник, который только что собирался загасить. – Я же говорил, что тебе не стоит много играть, увы, не надо было нам развлекать всех этих людей, да я не мог сам отказать себе в желании тебя послушать…

Но приступ, неожиданно налетевший, уже прошел, музыкант поднял на него глаза и попробовал улыбнуться. Он отнял руку от губ, и тут Сариэ увидел, что рука его была вся в крови и одежда тоже была в крови, и ему стало жутко.

- Фриу-Фриу… - прошептал он, и не знал. что сказать дальше. Он хотел сказать: не играй больше. Но был ли в этом смысл? Был ли уже в этом смысл?...

Он принес ему воды, чтоб умыться и напиться и обнял его и уложил рядом с собою, чтобы согреть. А когда тот уснул, сам он лежал и не мог сомкнуть глаз. Он думал о том, что увидел, и думал о том, сколько еще сможет видеть рядом с собою этого человека. И думал о своей сказке и о том, страшно ли умирать, однажды умерев.

На следующий день они вышли, сели на лошадь и поехали вдоль долины, чтоб посетить соседей и ехать дальше в сторону города, потому что до города было, как им сказали, уже близко. Фриу-Фриу объявил, что вполне может ехать, но когда они приехали, он хотел только полежать в покое. А они попросили его все же им сыграть, и он взглянул на Сариэ вопросительно и тот промолвил:

- Мой друг болен, он не сможет вам сегодня сыграть. Дайте нам сегодня отдохнуть и после мы устроим большой праздник.

Они нахмурились и кажется опечалились, но вдруг Фриу-Фриу встал и сказал:

- Нет, я сыграю для вас сегодня, - он достал длинную свирель и стал играть, и мелодия полилась тихо и протяжно чуть порхая над засыпающей долиной, завиваясь кончиками своих трелей, и долго лилась, и слушатели замерли, ловя ее, а Сариэ смотрел на друга оцепенело и тревожно, но тот вдруг отнял свирель от губ и остановился, и посмотрел куда-то вдаль невидящими глазами.

- Теперь я должен уснуть, - сказал он и, не обращая внимания ни на кого, пошел прочь, а Сариэ вскочил и пошел за ним, все еще не понимая, что с ним случилось.

Когда они дошли до какого-то низкого сарая, в котором им предложили ночевать, и здесь действительно можно было ночевать, хотя было прохладно, но все же не сыро, только тогда музыкант обернулся и произнес:

- Прости меня, я просто понял, что завтра я едва ли смогу уже им сыграть. А они разозлятся и не помирятся со своими соседями…

Сариэ смотрел на него и чувствовал как от губ его отливает кровь и не мог разомкнуть их и ничего сказать в ответ.

*

А ему надо было сказать, что они должны уехать прямо сейчас. Он понимал это. Правда у них не было сил. А у его друга не было сил совсем. Он хотел только лечь и укутаться в старый плащ и в теплые шкуры. И все же стоило бы уехать. И не стоило им играть сегодня. Они бы конечно разозлились и не помирились с соседями, но они и так разозлились, что тем достался праздник, а им – нет. Фриу-Фриу не смог встать на следующий день. Он был слишком слаб. Он остался лежать в сарае, тщетно пытаясь согреться под грудою теплых тряпиц. Жители смотрели угрюмо, потом же сказали Сариэ, что раз они не будут играть им, то он должен идти и работать с ними, должен идти и пахать с ними землю для будущего посева, потому что они верили, что музыканты не просто так пришли, что они волшебные существа, и им должно от них прийти благополучие и урожай, и земля станет плодородней, если он ее вскопает. Он пожал плечами и отправился вместе с ними. Только друг его позвал его напоследок и сказал вдруг:

- А покажи мне еще то камень, хочу на него посмотреть…

- Ах, камень! – сказал Сариэ, вздрогнув. Он как-то и не думал об этом. Скорее вытянул шнурок и извлек бриллиант, который снова замерцал, даже здесь, в полумраке убогого помещения, таинственным и чистым голубоватым светом. – Возьми себе, смотри конечно на него сколько хочешь!

Музыкант улыбнулся, глядя на голубоватый призрачный свет, разливающийся от лучистых граней.

- О нет, нет, - сказал он, однако. – Не оставляй его мне, он пропадет, я слишком слаб, чтобы сохранить его.

- Как же он пропадет, если это слеза богини? Пусть остается с тобой, он защитит тебя.

Он оставил другу алмаз и ушел в поле вместе с жителями.

*

До вечера они работали в поле, месили ногами глинистую жижу земли, а тучи тихонько моросили и ветер дул пронзительно, вылетая из-за высокого горного склона.

Вечером он вернулся и увидел, что больной лежит, закрыв глаза, чуть касаясь рукою камня, лежащего прямо перед ним. Казалось, он спал очень спокойно. Казалось, что ему лучше. Сариэ прислушался: дыхание его было ровным. Но он сразу открыл глаза и вновь улыбнулся слабо навстречу другу. Он вовсе не спал, а пошевелиться не мог. Тот же принес ему в миске горячую похлебку и кормил его осторожно из деревянной плоской ложки.

Так было и на следующий день, и через день. Фриу-Фриу лежал и смотрел на камень, и словно бы цвета добавлялись к его отсвечивающим бледным вечерним небом глазам. А Сариэ ходил с жителями работать в поле, и они хотели, чтоб он работал больше, и смотрели на него больше, чем делали что-то сами, потому что верили, что если он вспашет их землю, она даст им лучший урожай, а если поставит забор, он дольше простоит, а если у овцы роды примет, ягненок за зиму не умрет. Он устал, и лицо его и одежда были выпачканы в грязи, а волосы засалились и висели слипшимися космами, но он был не против им помочь, если они верили. Только гонцы от соседей пришли и посмотрели мрачно, как они работают, и ушли снова.

А потом что-то странное произошло, потому что морось вдруг исчезла и воздух стал свежим, хотя тучи по-прежнему висели над горами. Но погода поменялась, и как-то как будто бы дышаться стало легче.

- Ветер изменился… - сказал старейшина, длинный тощий старик, глядя пристально на гору, из-за которой выглядывал луч света.

Сариэ поднял голову и стер пот со лба, тоже посмотрев в ту сторону. Ветер изменился – это хорошо. Если только надолго – это правда давало жителям надежду на лучший урожай.

*

Когда он вернулся к сараю, даже когда только подходил к нему, что-то странное его остановило, странный звук. Он вслушался и понял – тихий-тихий звук флейты. А когда он вошел, увидел: его друг сидел, завернувшись в овечью шкуру поверх плаща, но в руках он держал флейту и временами подносил к губам и издавал тихий, но чистый звук.

- Ты поправишься, Фриу-Фриу ты поправишься, я знаю! – воскликнул он, опускаясь на колени рядом с ним.

Музыкант посмотрел на него светло и долго, потом указал на камень, лежащий перед ним среди сена и сора, странно поблескивая среди них, и сказал:

- Возьми его, спрячь: он слишком красивый для этого места, но теперь, кажется, все уже красиво…

- Хорошо, - ответил Сариэ.

Этой ночью он заснул спокойным сном. Спокойным, крепким и хорошим сном уставшего от тяжелого труда человека. Может быть от того, что устал, может быть от того, что его другу стало лучше, а может быть от того, что воздух стал свежее.

Однако скоро он проснулся от шума и криков. И он проснулся, и Фриу-Фриу, они приподнялись и слушали как орут истошно женщины, как что-то падает, бьется, и наконец треск, треск раздался где-то в отдалении и рыжие полосы поползли по полу. Сариэ вскочил и выбежал наружу, едва схватив по пути свой длинный меч. А было зачем: какие-то люди с дикими воинственными криками носились между амбаров и кидали в них горящие головешки. Пара сараев уже занялась, жители пытались то ли отбиться, поймать злодеев, оттащить их, то ли броситься спасать имущество, броситься за водою, чтоб заливать пожар. Женщины вопили и рыдали громко. Мужчины пытались драться, хватая колья и вилы.

Сариэ выбежал наружу и остановился на секунду с поднятым мечом, глядя на это, и одежда его развевалась на ветру, который раздувал языки пламени. Потом стремительно он направился к поджигателям и тут же двое упали замертво, сраженные его мечом. Нет, они были всего лишь убогие крестьяне, они не были воинами, они могли драться между собой до бесконечности, но он мог смести их всех почти одним разворотом. Они не умели обороняться и были совершенно бессильны. Они закричали, завизжали, глаза их наполнились ужасом, они бросили свои поленья и разбежались. А жители, до сих пор напуганные, побежали заливать пожары. Он думал помочь им в этом, однако ноги его подгибались. Медленно и не глядя на них, он побрел в сарай, вновь упал рядом с Фриу-Фриу на сено и шкуры, и уснул.

Но видно спать ему сегодня было не суждено, потому что еще не начало светать, когда чей-то грубый окрик разбудил его. Его потребовали встать и выйти. Он машинально вновь сжал в ладони рукоять меча, а может быть и не машинально, а намеренно. Он поднялся и встал в проеме, опираясь о свое оружие. А они стояли перед ним – старейшина одного рода и старейшина другого и их сыновья и младшие братья позади их спин. Они смотрели крайне темно и враждебно. Потом старейшины расступились и показали ему на два мертвых тела, лежавших на покрытом серой мешковиной настиле. Бурая кровь пропитала ткань.

- Вы двое обещали нам покой и мир, задурманили нам головы своими сказками и музыкой, а посеяли рознь и смерть, - сказал старейшина деревни, два часа назад едва не сгоревшей от рук соседей. – Эти люди были нашими родственниками, но ты убил их. Ты достоин смерти. Но ты чужак и гость, и мы сами виновны в том, что поверили тебе. Убирайся прочь с нашей земли.

Сариэ стоял, опираясь ладонью одной руки о глиняную стену сарая, а другой – о меч. Они смотрели на него и не шевелились. Возможно, они бы и не хотели отпускать его, возможно они бы и хотели убить его, но они не решились бы к нему подойти. Он оглядел их равнодушно и коротко ответил: «Да».

Когда он вновь зашел внутрь помещения, его друг смотрел тревожно.

- Что там произошло? – прошептал он.

- Ничего особенного, - ответил Сариэ. – Соседи наконец помирились между собой, и мы им больше не нужны. Так что они не хотят нам больше давать кров. Уезжаем.

Он нащупал рукою свою дорожную сумку, забросил ее за плечи, вложил меч в ножны и повесил на пояс, дотронулся до руки больного, посмотрел на него, потом сгреб его в охапку, а он был легче пушинки, вместе с укрывающим его плащом, и пошел прочь. Вывел лошадь, посадил его на ее спину, вскочил сам и не оглядываясь бодрым шагом направился ее прочь.

Глава 19. Беглецы в горах

И он продолжил свой путь, по-прежнему стараясь не спешить чрезмерно и ни о чем более не думать.

*

Бродячие музыканты: эпизод 5

Ему бы хотелось пустить коня галопом, но он сдерживался, чтоб не потревожить больного, эта тряска была бы ему вредна. Да и неясно, куда им было спешить. И куда вообще продвигаться. Можно было вернуться в прежние деревни, наверно их бы там приняли, но сперва он решил ехать сторону города, однако скоро понял, что сбился с пути, что дороги он не знал, а откуда они приехали, сейчас уже не мог вспомнить. Над горами стояли низкие тучи, еще было почти темно, едва лишь светало, и начинался дождь.

Да, дождь капал большими холодными каплями все чаще и чаще и наконец это был уже ливень, и они ехали под ливнем и он не мог укрыть друга от этого ливня.

Он увидел пещерку среди скал, свернул к ней и соскользнул с мокрой лошадиной спины. Здесь было место чтоб укрыться для них и для лошади. Совсем маленькая пещерка, не спасающая о холода, но спасающая хотя бы от потоков ледяной воды.

Он сел в углу, прижав тело своего друга к себе, словно пытаясь согреть. Он сидел молча, и это тело также лежало неподвижно, хотя он слышал тихое биение сердца. Должно быть, больной спал глубоко или просто потерял сознание. А вчера казалось еще, он придет в себя…

Все это время Сариэ усиленно ни о чем не думал. Ни о чем, кроме холода и дождя. И теперь, прижавшись спиной к влажному скользкому камню, он все еще пытался ни о чем не думать, глядя перед собою на струи, низвергающиеся вдоль светлого проема и с треском разбивающиеся о камни перед ним. Но теперь мысль сама пробивалась из глубины сознания, пользуясь дремотой, которая пыталась смежить ему веки, временами превращая струи дождя в светящиеся и колеблющиеся волны, то уносящие, то приносящие с собою свой мерный шум. Тогда, пользуясь утратой над собой контроля, мысль пробивалась и начинала болезненно стучаться, и тут же будила его вновь. Так что наконец ему пришлось сдаться и позволить ей войти.

Он не смог спасти своего друга. Мало того, он погубил его. Трижды он не смог защитить его. В первый раз тогда, в горах. Казалось, что он спас его тогда от холода – но он пришел слишком поздно, и теперь эта болезнь, которой могло бы не быть, встреться они на день раньше, теперь она убивала его. Но и далее, среди яркой весны и жаркого лета он не обратил на нее внимания, он заставил друга играть и играть и играть на своих флейтах, он мечтал о его славе и о его признании среди людей – даже не замечая, что это губит его, что ему просто нельзя было играть. До последнего он позволял ему играть и с наслаждением его слушал. И наконец теперь. Теперь по его вине они вынуждены были уйти из деревни и что же теперь было с ним?.. Теперь, как в самом начале, они замерзали в горах. Как будто ничего не произошло с тех пор, как будто все вернулось: в промокшей одежде на ледяном воздухе этот человек замерзал в горах с тем лишь различием, что теперь он был рядом – и ничем не мог помочь.

Почему эти люди потребовали от него убираться прочь, у него не было вопроса и не было даже на них обиды. Они были родственниками, он был чужаком, да еще и непонятным, опасным. Как бы они ни враждовали, в конце концов, это было важнее. Стоило ли убивать тех двоих, у него тоже не было вопросов: да стоило, и стоило бы еще раз. Их вражда дошла уже до слишком безумной степени, и может он спас их от куда большего кровопролития. Но почему сегодня? Почему сегодня именно они решили сжечь эти злосчастные амбары?

Ответ был прост: они позавидовали. Позавидовали тому, что таинственный незнакомец остановился у соседей, а не у них, и пашет их поля. Надо было не соглашаться. Но тогда они бы выгнали их еще раньше… Все дело в том, что не случилось праздника. Праздник в одной деревне, праздник в другой, и они бы ушли, а жители остались бы в мире и светлом воспоминании. До тех пор пока у одних урожай не оказался бы лучшим и приплод большим, и тогда бы снова поссорились. Теперь… Теперь они долго не поссорятся. Теперь, когда и у тех, и у других есть друг перед другом большая вина, которую дружно можно списывать на опасных странников. Да, жителям повезло. Но почему все же именно сегодня? Сегодня, когда его друг только смог подняться? Может быть завтра, через день, он бы встал, и они бы ушли сами по теплой, не залитой дождем дороге…

Все началось со сказки. Он зря сочинил эту сказку. С чего он придумал это все? О том, что можно по воздуху летать и управлять погодой, поняв, что второй раз умирать не страшно? Какая чушь… Однако, о чем тут думать! Почему сегодня? Да потому, что ветер изменился. Тогда же они сказали ему, жители первой деревни, что ветер на земле дул с другой стороны горы. Видимо, как раз так, что их половина долины была беднее. Там у второго брата, злаки колосились выше и земля была тучнее. А здесь его земля осталась той же, а с ветром все было наоборот. И вот ему не давал покоя этот ветер. Ветер и был причиной всех бед. И вдруг он переменился. Почему он переменился? Пришел какой-то незнакомец, сказал, что можно управлять погодой, вспахал чье-то поле, и вдруг переменился ветер. Ветер стал благоволить к вспаханному полю. Может незнакомец и правда управлял погодой?

Только сам не ведал об этом. Если бы ведал – разве бы мерз теперь в горах под дождем? Или этот дождь – он просто вторил слезам, льющимся из его собственных глаз? Может это небо плакало вместе с ним, исполнившись сочувствия?

- Ты плачешь? – услышал он вдруг тихий голос.

Он вздрогнул и очнулся.

- Не плачь, - повторил голос.

Сариэ повернул голову. Его друг смотрел на него чистым и светлым взглядом.

- О, ты проснулся! – воскликнул Сариэ. – Прости меня, прости. Я плачу от того, что не могу помочь тебе. Я так надеялся, что ты выздоровеешь, но нас выгнали на холод и дождь и я не могу сделать так, чтоб было тепло. Ты говорил, я умею разжечь костер из мокрых веток, но я не умею разжигать костра под ливнем, тем более что здесь нет вовсе никаких веток. Только вода и камни. Увы, прости меня, прости…

- Сариэ, - произнес больной тихо, но на удивление уверенно. – Мне не холодно совсем. Мне тепло. Это правда. Дай руку, - и он высунул свои тощие пальцы из-под складок плаща.

Сариэ коснулся этих пальцев, сжал его ладонь.

- Видишь, - сказал Фриу-Фриу, и глаза его словно чуть хитровато блеснули. – У меня теплая рука. Это у тебя рука холодная. Твои пальцы дрожат, ты замерз совсем – а говорил, что никогда не мерзнешь. Ты бы лег и укрылся тоже плащом, так, как мы раньше с тобою под одним плащом спали. Не плачь, ложись, поспи, не спеши никуда.

- Хорошо, - ответил Сариэ. Он почти беззвучно и до странности покорно развернул плащ, укутывающий больного, скользнул вниз и улегся на земле рядом с ним, лишь положив его голову и плечи себе на грудь как на подушку, чтоб не дать ему касаться холодных камней и промокшей попоны, укрылся вместе с ним плащом и наконец почти мгновенно провалился в небытие. Так они и спали весь день почти до вечера, рядом, прижавшись друг к другу как двое потерявшихся детей.

*

Под вечер Сариэ проснулся. Проснулся он от того, что было тихо. Вода больше не лилась, не билась, не трещала, не врезалась в камни, падая с неимоверной высоты. Он открыл глаза, и какая-то белизна поразила его. Белизна и тишина. Ибо шел снег. Снежинки летели, летели с вышины. Медленные и пушистые. Пушистые и белые. Белые и слипшиеся огромными собраниями, легкими, летящими, но заметными. В ладони они превращались в большие капли воды.

Фриу-Фриу не просыпался. Он лежал тихо. Он, кажется, был без сознания. Сариэ вывел коня, подхватил друга, и направился дальше, сам не зная куда, просто туда, где скалы расходились и можно было проехать. А снег все плотнее налипал на плащ, и все гуще загораживал пространство перед ними.

Но к темноте они доехали до какого-то низовья и нежданно наткнулись на дверь. Это действительно было неожиданно: горы казались безжизненными, и то, что кто-то здесь живет, представлялось неимоверным. Однако снег падал, скрывая все впереди, и темнота спускалась, а прямо перед ними в склоне горы виднелась дверь. Маленькая, простая, ни на что не претендующая, из нескольких неровно приставленных друг другу и плохо обработанных досок.

Дверь была заперта, или, по крайней мере, каким-то образом закрыта. Что было там за ней, Сариэ не знал и даже не думал, но это была дверь – и он постучал.

Постучал раз и еще раз. И наконец позади нее раздались шаркающие шаги, которые казались одновременно тяжелыми, но робкими. Словно кто-то страшился подойти.

- Откройте! - взмолился Сариэ. - Мы умираем от холода, мы умираем, я и мой друг, который болен, спасите нас.

Шаги приблизились, замерли, затихли.

- Откройте, откройте, - произнес Сариэ, почти рыдая.

Что-то зашуршало, что-то зашумело, и наконец дверь открылась – хотя бы на одну щель. Испуганное смуглое лицо показалось за ней. Человек посмотрел. Посмотрел и еще посмотрел и, наконец, раскрыл дверь.

- Мой друг умирает, - вновь повторил Сариэ. – Здесь холодно, здесь холодно и жутко, дай нам ночлег, добрый человек, я прошу тебя!

- Сколько вас? Двое?...

Испуганный хозяин посторонился и впустил их. И их, и лошадь. Сказал, что негде больше ее поставить: у них нет лошадей, нет скота, ничего нет, только эта дырка в скале, для него и для жены. Снова плотно закрыл дверь, задвинул засов и взял хвороста, чтоб подбавить в очаге огня. Помещение, в котором они находились, было не слишком велико. Пол был каменный и холодный, просто дно пещеры, заваленное старыми тряпками. В дальнем углу женщина ткала простую ткань на самом убогом из возможных станке. Она была усталой и печальной. Но встала навстречу к ним, глядя на них тревожно и внимательно и, кажется, лицо ее было исполнено сострадания. Она протянула руки к больному – и уложила его на ворох тряпиц, служивший постелью, и укрыла одеялом. И больше никого не было здесь, только эти двое странных пугливых людей.

Сариэ сидел, не шевелясь и неподвижно глядя на пламя, только дрожь все сильнее начинала бить его по мере того, как отогревались окоченевшие члены. Кто-то тронул его за плечо, он поднял голову: это хозяин протягивал ему чашку, от которой поднимался в воздух пар.

- Горячая вода, ничего больше нет, - пояснил хозяин на этот раз уже как-то почти виновато. – Но может согреешься немного.

Сариэ взял чашку и поднес к губам. Горячая вода сейчас казалась пределом желания.

- Если снимешь одежду, мы высушим ее над огнем, - сказал хозяин, протянув ему большой кусок драной ткани, чтоб укрыться.

Он молча последовал этому совету, снял одежду, укрылся как мог тем, что они ему дали, и тут же вновь опустился без сил на пол, словно только об одном в жизни и мечтал – о том, чтобы спать в тепле. Когда же проснулся, чувствовал себя разбитым, и не мог сперва понять даже, где он и сколько он мог проспать времени, но все же он согрелся. Сквозь щели в двери проникал тусклый свет. Печальная женщина по-прежнему хлопотала в другой стороне возле больного, а мужчина, сложения почти хрупкого, с узкими плечами и спутанными волосами смотрел на огонь уныло. В кривом котелке что-то кипело. Сариэ поднялся и сел. Рядом лежали аккуратно сложенная одежда, сумка и даже оружие.

- Ты уже проснулся? Еще только светает, - пробормотал хозяин, посмотрев на гостя своим неопределенным, сразу хмурым и неловким взглядом.

- Я согрелся, спасибо тебе.

- Это жену благодари. Я не хотел открывать. Не ждали увидеть добрых людей, здесь все больше разбойники только если ходят. Мы как слышим снаружи шаги, тем более стук копыт, а тем более к ночи – забиваемся в угол и сидим не шевелясь. Но жена услышала твой голос и говорит: а вдруг правда кто-то заблудился в горах и замерзает ночью? Я пошел открыть. Вижу тебя и коня и оружие, едва не упал от страху… Но теперь рад, что открыл. Друг твой совсем плох.

- Но он жив?

- Да, жив, он спит пока, не надо его беспокоить.

- Он сильно болен, увы, уже давно. Если бы ты нас не впустил, он бы не пережил этой ночи.

- Кто вы такие и откуда, и как оказались в горах?

- Мы бродячие музыканты.

- Музыканты?

- Да, наверное так это можно назвать. Мой друг играл на флейте, а я рассказывал сказки. Но мой друг заболел и теперь уже некому играть…

- Ты странно выглядишь… ты из людей с запада?

- Да, из них.

Хозяин, казалось, внимательно разглядывал теперь его черты.

- Здесь ваших много, говорят. В столице…

- Даже так?

- Да, красивый, говорят, город. Ваши умельцы там всего понастроили. Но я еще никого не видел, в горах здесь живу, от всех далеко. Хотя вы повсюду проникаете. Странные вы люди все же, много раз слышал, что вы странные. А сейчас вижу сам. И странная у вас страна, если даже музыканты носят с собой оружие.

- Все, кто пришел, пришли с войском. Ведь в чужую землю пришли воевать. Потому и с оружием. Даже если музыканты. А по правде, для бродячих музыкантов это особенно полезно, потому что хорошо помогает от разбойников.

- Но все же это странно: раз вы пришли воевать, отчего больше не воюете, не правите, а бродите и играете музыку?

- Так мир здесь такой. Все перемешалось. Неясно, с кем воевать. Да и мертвым воевать – разве не странно? Это из-за того, что мы все уже однажды умирали. Разве не может быть потом не странно?

- Странно, да. Но мало кто понимает.

- Вот я понял – и отправился бродить и играть музыку… Только друг мой заболел, и музыки больше нет…

- Твой друг же не из ваших?

- Нет.

- Но тоже чужестранец.

- Да.

- Ты говоришь, однако, на местном языке так хорошо, что я бы и не сказал, что ты не здешний.

- Я долго здесь живу.

- Странно, а в столице не был.

- Я жил в Эргинии.

- В Эргинии? А она существует?

- Конечно, ведь я же там жил.

- Я думал что может сказка… И это очень далеко. Хотя я слышал о ней. Но там совсем на другом языке говорят.

- Правда? Мне кажется, что похоже.

- Вот и тоже странно: тут в каждом селе свой язык.

- Мы переходили все время из села в село и даже не замечали.

- Говорю же: много в вас странного. Письмо здесь правда одно, из тех мест как раз, где Эргиния, и пришло сюда давным-давно когда-то, но писать никто почти не умеет.

- А ты?

- Я умею, только не знаю, зачем.

- Да, я тоже не знаю. Но ты, значит, не из крестьян?

- Нет, когда-то я в городе жил, я книги читал, учился, думал лекарем стать, а не стал. Только это еще в том мире было. А тут поменялось все. И пришлось из города нам с женой уехать. И прятаться здесь в горах.

В это время жена его встала, обернулась и подошла к ним.

- Твой друг очнулся, - прошептала она.

Сариэ взглянул на нее, потом встал, скорее направился к тому углу, где лежал больной, и склонился над ним.

- А… Сариэ? Как я рад тебя видеть. Я не умер еще? Я думал мне уже стоит умереть…

- Что ты, зачем тебе умирать? Не умирай, прошу тебя.

- А что от меня толку? Я же обещал тебе не болеть. А обещания не сдержал. А не сдержал – надо умирать.

- Тебе плохо?

- Нет, мне хорошо. Тепло, хорошо, лежал бы и лежал.

- Вот и лежи, если хорошо. Болей, если хочешь, но не умирай.

- Спасибо тебе.

В это время женщина окликнула их:

- Тут горячая похлебка готова, она конечно пустая совсем, но все-таки, вам надо обоим поесть.

- Да благословят боги ваш дом, - вымолвил Сариэ с искренней благодарностью.

*

Они остались здесь на несколько дней. Хозяева были рады гостям, да и уговаривали не уезжать, покуда больному не станет лучше – а ему, как казалось, становилось немного лучше: он садился уже иногда на постели и вел с ними разговоры, и сам мог в руках удержать плошку.

Эти двое жили здесь в горах одни, вдали от людей, страшась всего и редко выходя наружу, но жена делала простые грубые ткани, а муж из мягкого камня вытачивал какую-то утварь, потому все помещение было закидано тряпицами и хламом. Изредка заезжал из города караван, завозил им еду и забирал товары. Сами же они в город ходить боялись, да и не хотели вовсе этого, а денег у них никогда не было, а так бы можно было у караванщиков еще что-то покупать. У гостей же были, еще с лета осталось немного, с тех пор как они жили хорошо и богато. Сариэ вытащил связку медных монет, разделил ее пополам, половину отдал хозяевам, а половину оставил себе. Чем привел их в смятение и почти что страх, но с того момента они кажется еще больше настаивали, чтоб чужестранцы задержались подольше, хотя и рассказали, что можно отправиться в город – он был не больше, чем в дне пути отсюда, и недалеко уже можно было выехать на дорогу. А вот если в столицу ехать – то это гораздо дальше, но тоже уже если верхом скакать, то можно добраться за несколько дней.

В один день, ближе к вечеру, когда огонь тихо потрескивал в очаге, они сидели все в тишине и занимались кто чем. Сариэ вместе с хозяином вышли сегодня наружу и ходили по горам искать сухой кустарник, который кое-где рос, за хворостом, и принесли его много. Горный воздух стал немного теплее за эти дни, но тучи все еще висели плотною пеленою. И теперь они сидели у яркого пламени, дымок от которого уходил в щель, тянущуюся вверху над дверью. Сариэ чинил для женщины ее давно покосившийся и шаткий станок, а ее муж в углу тихонько шуршал своими камнями, обтачивая их друг о друга. Женщина обшивала концы готовой толстой ткани, превращая ее в покрывало. Больной же музыкант сидел у очага, глядя на огонь каким-то долгим взглядом, долгим и словно бы улетающим куда-то далеко-далеко вместе с этими волнующимися и исчезающими в воздухе полупрозрачными язычками. Они молчали все, они почему-то молчали все. Почему-то долго молчали, словно наговорились вдоволь на время, словно и не нужно было ничего говорить.

- Я все еще вижу радугу… - едва слышно промолвил вдруг Фриу-Фриу, но эти слова прозвучали на удивление отчетливо и показались даже громкими из-за тишины, так долго прерывавшейся лишь легким и мерным постукиванием, шуршанием камней и поскрипыванием сухих досок станка, да и то поскрипывание уже прекратилось, так как Сариэ закончил работу.

- Радугу? – переспросил он друга.

- Да, пламя разных цветов… Видишь, смотри, разве не так? Вот один язычок фиолетовый, а вот зеленый…

- Ты видишь это?

- Вижу. Красиво очень.

- Нет, я вижу просто пламя.

В это время женщина тревожно посмотрела на них.

- А ты видишь радугу? – спросил ее Сариэ.

Она отрицательно замотала головой почти в страхе.

- Ты боишься радуги?

- Боюсь, да. Радуга, говорят, к смерти.

Сариэ взглянул на нее удивленно.

- Конечно к смерти, - прошептал Фриу-Фриу. – Но все равно красиво. Не оторваться… Сариэ, послушай, - вдруг произнес он, поднимая взгляд.

- Что, друг мой?

- Послушай, снаружи уже стемнело?

- Нет еще, кажется, не совсем. Но скоро сумерки.

- Я хотел бы выйти посмотреть, пока не стемнело.

- Ты сможешь встать или мне отнести тебя?

- Смогу встать.

- Но не лучше ли завтра, утром? Может быть солнце выйдет, сегодня тучи уже редели.

- Нет, завтра я может быть и не смогу встать уже, я бы сегодня вышел, хочу на горы взглянуть.

Сариэ повернулся к хозяевам. Он не знал, откуда вдруг эта просьба, и почему его друг говорит, что завтра не сможет встать. Но он спросил, могут ли они выйти теперь и посмотреть вокруг. До странности, хозяева не стали их отговаривать. Они не стали также и страшиться наступающего вечера. Они словно замерли и только молча кивнули и встали.

Он помог Фриу-Фриу подняться и повел его к двери. Тот шел неуверенными шагами: он давно уже не стоял на ногах. Хозяин поспешно подбежал и снял доску, служившую засовом.

Снаружи было тихо, тучи словно поднялись ввысь, словно отступили слегка от земли и окрасились чем-то нежно-лиловым, как будто лучи заката пробились сквозь их завесу. Пахло свежестью и землей и дышалось легко. Воздух был неподвижен и чист, и словно бы его было на удивление много. Хотя сзади и по бокам громоздились утесы, простор расстилался перед ними. Вдали виднелись тронутые легкой дымкой пики, вниз уходил застланный желтоватой травой склон, посередине которого тихо двигалась коричневая фигурка пасущейся лошади. Сариэ отпускал ее на весь день гулять одну, только на ночь приводя обратно, сказав, что его лошади от него никуда не уйдут, пока он их не отпустит, и другим не дадутся, пока он не разрешит. Хозяева удивились, но поверили. Они не знали, как обычно обращаются с лошадьми. Где-то внизу поблескивала среди камней река. И было тихо. Гулко и совершенно тихо.

Фриу-Фриу остановился, опираясь одной рукой о плечо друга, а другой – о склон скалы в которой было прорублено их жилище. Камни склона покрывали лишайники, а в щелях между ними густыми шапками пробивалась трава.

- Как красиво… Как тихо… - сказал Фриу-Фриу.

Даже хозяева тихонько вышли наружу и смотрели с опаскою вокруг на совершенно пустой пейзаж.

- Красиво… - отозвался Сариэ. – Ты по-прежнему видишь радугу?

- Да, радугу вижу, поперек всего неба.

Сариэ вздохнул. Откуда эта радуга?...

- Ты хочешь сесть? – спросил он.

- Нет, не надо… Сариэ…

- Да?...

- Ты бы хотел еще раз послушать, как я играю?

- Хотел бы, но не сейчас. Тебе нельзя. Ты еще не поправился.

- Сариэ, я не поправлюсь уже. Я все равно умру. Очень скоро. Я хочу сыграть для тебя еще раз. И для этих людей – может быть им понравится? Они так добры ко мне.

- Не надо, Фриу-Фриу. Не говори так, и не надо сейчас, - проговорил Сариэ, но он чувствовал, что у него губы стали сухими настолько, что звуки замирают на них, и то, что он сказал, было слишком неслышимо и слишком неуверенно.

- Ты же только один на всем свете меня слышал. Мне будет жалко умереть, еще раз тебе не сыграв. Это наверно последнее, чего я еще хочу.

- Сыграй мне, я хочу тебя еще раз услышать… - произнес Сариэ обреченно.

- Принеси мне флейту. Ту, которую я последней сделал.

Сариэ отпустил его руку и повернулся к хозяевам.

- Мой друг хочет для нас сыграть, - сказал он и пошел за флейтой.

Он вернулся с флейтой и отдал ее в чуть дрожащую, худую руку музыканта.

Тот взял ее и сделал несколько шагов вперед, до самого края ровной площадки, за которой начинался склон.

- У меня есть одна мелодия для тебя. Может быть я ее придумал, а может быть она просто есть. Не знаю, откуда она взялась, но мне нравится. Вот думаю, если услышишь ее где-нибудь еще, то может быть обо мне вспомнишь.

Он поднес флейту к губам и заиграл, не оборачиваясь к слушателям, глядя на простор перед собой.

Мужчина и женщина стояли очень тихо и слушали очень внимательно и даже напряженно. Должно быть, они до сих пор все еще не верили, что заезжие странники правда были музыкантами, и что этот старый, тощий больной человек с неряшливыми длинными космами мог бы извлекать из тонкой деревянной дудки волшебные чистые звуки. Или они просто не думали об этом.

Сариэ прислонился спиною к травянистой неровной стене и сжал в ладонях несколько длинных и крепких стебельков, изломав их нещадно. Он не хотел заплакать, он хотел просто слушать, и еще, какие бы тени ни кружились перед его взглядом и ни сжимали его грудь неимоверной болью, он не хотел останавливать музыканта, он хотел просто слушать. И музыка лилась и лилась, подобная ветру. Сначала в ней не было мелодии, только бесконечные чуть печальные переливы. Но потом появилось что-то иное. Он уже слышал это, да уже слышал это в прошлый раз, когда тот показывал ему флейту. Нежная мелодия складывалась из переливов, необычная, небывалая, нездешняя, складывалась и летела, чуть вздыхая, взвивалась ввысь и медленно, словно соскальзывая по ступеням, опускалась обратно, странная мелодия, мелодия, которую можно бы было спеть, но которую невозможно было уловить. Она лилась и лилась, лилась и не прерывалась, лилась и вилась, словно закручиваясь спиралью, но она становилась все тише, тише, тише, замирала, исчезала, и наконец затихла, и только воздух словно еще хранил чистоту ее звуков, словно они еще звенели в нем.

Музыкант отнял флейту от губ, поднял взгляд к небу, улыбнулся, пошатнулся и упал на руки едва успевшего подхватить его друга.

Мужчина и женщина, остолбеневшие было, вскрикнули и тоже бросились на помощь.

Сариэ внес его обратно в дом и положил на покрывало. Нет, он был жив. Сердце его все еще тихо стучало.

- Послушай, - вдруг сказал Сариэ хозяину. – Ты говорил, что когда-то хотел стать лекарем, но не стал…

- Да, это так, я не стал лекарем, не смог освоить это ремесло…

- Но ты знаешь лекаря в округе? В городе? Где-то?

Мужчина помялся немного, помычал, помолчал, а потом ответил:

- В городе лекари есть конечно, там и княжеский двор есть. Но они дурные, ничего не смыслят. Однако есть один, который лучше. Только он не свободный человек, он раб у одного богатея, менялы, и работает на него, а тот дорого за его работу берет, потому что знает как он хорош, почти чудеса творить может.

- Вот он мне и нужен!

- Там в городе менялин дом за большим забором все знают. Хозяин отказываться будет, что у него раб есть, он незнакомых не любит. Но за деньги все продаст.

- Я поеду туда.

- Езжай. Может быть, он сможет твоему другу помочь…

*

Сариэ не стал медлить, едва только ночное небо чуть побледнело и позволило видеть дорогу, он уже собрал весь свой скудный скарб, вскочил на лошадь, а бесчувственного друга своего, укрыв его вновь плащом, посадил перед собою, удерживая его одною рукою. Хозяева хотели было вернуть ему оставленные деньги – для лечения, но тот отказался, сказав, что у него еще много всего есть, и даже подарил им на прощание острый короткий нож с витой ручкой, потому что зачем ему два ножа? Правда, зачем музыканту оружие?... Они же дали ему рваную, грязную, но теплую накидку с капюшоном, чтоб укрыться в дороге от влажного холода зимы, потому что ткань его одежды была слишком тонкой, а ничего больше, чтоб подарить ему, у них и не было.

Поехав в указанном хозяином направлении, он и правда вскоре нашел дорогу, узкую тропку, вьющуюся под скалами. Он ехал быстро и сосредоточенно, вновь стараясь ни о чем не думать, не спешить сверх меры и не тревожиться без смысла. Он просто должен был доехать до города.

Однако все же опасения этих жителей с горы и их предупреждения о недобрых людях оказались не напрасными, и вскоре прямо перед ним и за ним со скал сорвались, словно темные тени, несколько фигур. Они преградили ему дорогу.

- Ты едешь в город? – спросил первый из них, большой и черный, с раскосыми глазами.

- Да.

- Тогда плати. Бесплатно нельзя проехать.

- Мой друг умирает. Я везу его к врачу.

Они усмехались в ответ его словам, но не шевелились.

Он быстро оглядел их, чтоб оценить ситуацию. Их было много, не меньше десятка. Они были хорошо вооружены, но похоже, пока еще не настроены на драку. Лица их были мрачны и темны, но ему показалось, что в некоторых он может разглядеть отнюдь не местные черты. Так вот значит, зачем «людям с запада», может пригодиться в этих краях оружие… Что-то больно укололо его изнутри. Но нет, это было, кажется, не то, что они стали разбойниками – а то, что они даже не возглавили банду… Увы, какой-то странный упадок. Он мог бы обратиться сейчас к ним на родном языке и тем, по крайней мере, посеять замешательство. Но они видели перед собою пока только убогого странника в грязной и рваной одежде, с грязными волосами и с наполовину завешенным толстым колпаком, покрытым щетиной лицом, усталого, почти убитого, с каким-то седым тщедушным стариком в руках. И пусть даже у этого человека был с собою меч – хотя они вполне могли его принять за длинную палку. Не станет же он, на потеху их местным братьям, призывать их вспомнить о чести или объяснять им теперь, что он их бывший царь, приведший их сюда, в эти глухие края и бросивший на произвол судьбы? Биться с ними с умирающим на руках, одною рукою размахивая мечом, а другою пытаясь оградить того от сотрясения и ударов, было бессмысленно, нелепо и даже жестоко. Нет, на этот раз долой самоуверенность и безрассудство. У него еще были кое-какие дорогие вещи, которые он мог продать. Так что он медленно протянул руку к поясу, отстегнул от него связку монет и, молча подняв ее вверх, неожиданно бросил за спину. Кто-то сзади с коротким криком схватил ее на лету. И в это мгновение, когда они все отвлеклись на наблюдение этого быстрого полета, он рванул коня вперед, выхватывая на скаку меч на случай, если надо будет все же сбить кого-то с пути, и даже одного, действительно налетевшего, ударив им плашмя и оттолкнув прочь. Возможно, они были удивлены такой прыти от этого убогого человека, который, судя по их вальяжному виду, не вызвал в них ни малейшей мысли о сопротивлении. Возможно, они просто получили свое и могли быть довольны. Но точно, что они замешкались и остались позади. По крайней мере, они не бросились за ним сразу, но они были пешими, а он был верхом, так что догнать его они все равно теперь не могли бы, даже если бы хотели. И он продолжил свой путь, по-прежнему стараясь не спешить чрезмерно и ни о чем более не думать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге