Обложка Образ имаго 4

Образ имаго 4

Марья Краснобай

0% прочитано
Стандартный
Марья Краснобай

Образ имаго 4

Фуга 4: Эпилог

1

Сверхсекретное собрание сверхсекретного управления. В «Красной комнате» режим полной тишины: свет погашен, за спинами горят только подсветка пультов и зеленый глазок сканера сетчатки. Директор, хрустя бомондным печеньем, подходит к тактильной консоли и тыкает стаканчиком в сенсор.

– Мать твою, Сэм! – зам срывается на фальцет, роняя телефон, на котором только что поставил «лайк» котёнку Илона Маска. – Это же «Ковчег»! Сто ядерных боеголовок на Йеллоустоун! Раздатчик кофе справа, справа! Это хардверный блок, а не софт-клик!

Директор молча тапает соседнюю кнопку, кофе льётся в стакан. Апокалипсис снова переносится.

– Какого чёрта они нацелены на Йеллоустоун!

– На случай, если русские решат устроить ледниковый период.

– Кто придумал это дерьмо!

– Вы, сэр.

– Да это же гениально, – довольный директор делает глоток, – но кофе говно.

– Это так, сэр. Раздатчик хорошего кофе слева от боеголовок. Правда, там запаролено.

Тот день не задался с самого начала: кто-то пролил на штаны айс-латте, кто-то присел на жвачку, кто-то повернул что-то на сто восемьдесят градусов – и осталось нажать на старт (или, как у нас говорят, «кинуть ролл»). И все ракеты с автографами президентов, поп-звёзд и прочих кейсов из списка меньшинств дружно пойдут по вектору. Нет. В последний момент направление снова изменилось, потому что кое-кто праздновал победу в Мировой (какой уже там по счёту), хотя она ещё не началась: пробка от бутылки влетела прямо в джойстик наводки, и орудия сорвались в овершут на координаты ХХХХХХ (нет, я не буду говорить, куда они сорвались, NDA, сами понимаете, если скажу, меня закопают под тем же Йеллоустоуном, но если честно...). А может, нам повезёт и их сдует ветром? Если этим ракетам вообще суждено куда-нибудь прилететь, мы будем надеяться, что они сядут не наши головы, потому что, судя по логам, мы перепутали установки и ударили с двойной дальностью. Это баг, а не фича, сэр.

Друзья мои, даже если это конец для всех нас и человечество снова нырнёт в каменный век – не волнуйтесь, мы с вами ещё увидимся в три-тысячи-каком-то году на канале икс-тиви, обязательно увидимся в нашей программе, потому что один час правильной пропаганды способен обелить тысячу лет позора.

2

– А вот это уже сочно, Кайл!

– Вы придурки, анекдот стар, как Кодак!

– Но по картине ты вывез, Кайл!

– Закрыли лайт-ток. К драме, парни.

– Реально в кассу, Кайл!..

– Вспоминайте: офис на вершине ГВК – главного ведомства Купола…

– Может, лучше пусть день будет? В ночи же сабж вообще не читается.

– Заткнись, бэбик. Всех поймали. Надежды нет, впереди – только тьма. То, что Канцлера плохо видно, придаёт его образу инфернальности.

– Если звукарь на эту сцену музыку наложит, я ему уши вырву.

3

Название крупным планом.

«Полночный Кардинал»

Заключительная серия. «Просто Томми».

Панорамные окна открывают вид на город, утопающий в неоне.

Два человека: один – растрёпанный, окровавленный, изнывающий повстанец Томми, другой – безупречно одетый Канцлер, источающий надменное пренебрежение, и, конечно, ему подносят шикарный виски. Разговор сопровождается эхом, разносящимся в холодной пустоте помещения. Канцлер говорит, и голос его, конечно же, низкий, с хрипотцой, урчащий:

– А теперь расскажи мне, кто ты есть, мой отверженный герой.

Томас говорит какую-нибудь банальность, что он самый обыкновенный, простой парень, который и имени своего не назвал, если бы у него была такая возможность. Канцлер расстроен. С такими недотёпами он уже имел дело. Он стал говорить по шаблону «В». Больше давать слово парню он не собирался, а потому предстоит длинный монолог – хороший способ выговориться, не будешь же об этом с женой. Сказать то, что понимают все: остро, стильно, обобщённо. Детали рисуют реальность, а люди не хотят реальности, они хотят историю. Детали нужно подавать для пикантности… Хотя если сделать вид, что хватил лишку, сработает даже лучше, поднимет рейтинги.

«О мой Томми, – думал Канцлер, – политика – это не спорт, где есть победа или поражение. Это театр, где даже самый плохой актёр может остаться на сцене, если достаточно долго притворяется, что знает текст».

Пятьдесят миллионов зрителей: и на кухнях, и в парках, и в самолётах, и в тюрьмах, и теперь уже даже в трюмах – воздадим же инженерам нового времени повышение зарплат! Канцлер изящно отпил виски. Хоть его и было плохо видно в полумраке, кинематографический эффект делал своё дело. В эфир пробились комментарии фанаток, оценивших мужественность его силуэта. Теперь он почувствовал роль, улыбнулся в камеру, раскинул руки и бодро начал.

– Малыш Томас хочет сказать, что простой человек смог добраться сюда? Здесь до тебя было много таких, но никто из них не был «простым». Люблю я лукавых!

Камера, проанализировавшая множественные запросы, проплыла ближе с другой стороны. Наличие аппаратуры в считанных дюймах от себя Канцлер уже давно не считал чем-то раздражающим, наоборот, он с достоинством нёс ответственность: если уж не перед законом, то перед общественным мнением.

– Если бы ты занял моё кресло, скажем, на 24 часа, что бы ты успел сделать? А почему нет, сынок?.. Чтобы устроить хаос, тебе хватило бы этого времени. Посмотри вниз, ты добился того, что никому не удавалось. Семьдесят миллионов зрителей, Томми, и никто не заботится о твоей жизни, для них ты – новостной сюжет. Воспользовавшись правом, ты пожелал перед своей казнью поговорить со мной. Это редкая привилегия, но разве я мог отказать, учитывая твой трогательный подвиг? Я не буду склонять тебя и предлагать условия амнистии, более того, эти условия тебе известны. Наш разговор закончится закономерно. Пока ты смотришь на меня, я буду смотреть на тебя. Мне важно хорошенько рассмотреть малыша Томми, потому что хоть он и скромничает, считая себя «простым», на самом деле представляет собой исключительный тип решительного, упрямого человека и, признаться, не лишённого таланта – человека, возвышающего род человеческий. Вот почему ты здесь.

Скажи, сколько лет ты работал? Ты назвал бы себя трудолюбивым? На Цитадель ты работал шесть лет и четыре месяца, это ничтожный срок. Жаль, что ты не смог применить опыт машиниста на новом месте, в таком случае твой стаж можно было бы утроить. А ведь это полезная профессия! Если бы ты сообщил своему капитану, он бы нашёл применение твоим навыкам, но ты решил начать всё с чистого листа, не справился с эмоциями. Ты был зол на собственную бездарность, а не на Купол, но своё раздражение и стремление к разрушению ты направил, тем не менее, на него. Ты неусидчив. Ты ленив. Свою жизнь ты прожил хаотично. Последний ресурс, что индивидуалисту достался от природы, который он ещё не успел растратить, – это удача. Поэтому азартные игры и зрелища так популярны, Томми – тратить, тратить, тратить, ему надо тратить… Этот идиот будет тратить деньги, время, таланты, удачу. До тех пор, пока у него что-то из этого есть, он будет это разрушать. Всё это у тебя закончилось, Томми, поэтому сегодня твоя казнь.

Что насчёт меня? Я работаю, я учусь, и благодаря этому знаю, что человек может прожить триста лет. Это время. Прибавь к этому мои таланты. Прибавь к этому удачу. Но есть ещё деньги. Ты знаешь, что такое деньги? Это не то, что ты можешь заработать – это то, что ты можешь получить. Если их заработать, это будут бумажки, а не деньги. Настоящие деньги – что это? Когда отец вышвырнул меня на улицу с одной купюрой в десять баксов, он на самом деле вышвырнул меня с таким количеством денег, что в бумажках они бы не уместились в этом зале. Он сделал это, чтобы я их увидел и взял. Я не зарабатываю их, как «простой человек», Томми, они у меня уже есть. Я их получаю. Я их вижу, а ты нет. Вокруг меня только деньги, поэтому я так помешан на деньгах.

Но это следствие, Томми, а что там о трудолюбии? Моя семья добивалась этого пятьсот лет, разве не заслуженное достижение? Из моих прямых предков не выродился никто, что доказывает сила нашего капитала – если бы один из них оступился, он бы лишил денег нас всех. Но все работали на сто процентов, и все умерли за работой, не жалея себя. Он не были ленивыми. Это было бы невозможно, будь они жадными индивидуалистами. Они осознавали себя частью капитала и становились его рабами. А твоих предков, я знаю лучше, чем ты, – всё на твоём лице, Томми – в линии твоего рода до восьмого колена я вижу каждый узелок и полип. Это моя империя! Ленивое ничтожество обломает зубы, если набросится на меня. Я смотрю на тебя как на бешеную собаку, которую собираюсь усыпить. Ты умеешь только разрушать, поэтому ты бездарь. Есть гении, которые умеют творить, я коллекционирую их лучшие произведения. Я умею и то, и другое, я освоил суть этого процесса, потому что прилежно учился и получал своё. Я инвестирую в порнографию, а также НКО реабилитации жертв сексуального насилия; в азартные игры и в организации помощи зависимым; я одобряю кандидата, а потом отбираю калибр оружия для его лба. Я укрепляю Купол, но и Цитадель пользуется некоторыми каналами моего финансирования. Я знаю, какую собаку нужно усыпить, а какую прикормить. Мы бы не сделали шаг вперёд, если бы сомневались в силе нашей машины. Сейчас мы уверены, что любая иная машина недостаточно трудолюбива и богата, чтобы нам помешать – нам могут помешать только хаотические природные и космические силы, но мы работаем и над этим.

Если ты думаешь уличить меня в бездеятельности из-за самого факта этого разговора, то я скажу тебе, что одна из моих целей – любопытство. Мне любопытно посмотреть на человека, который мотивировал свои нападки на Купол местью за семью и позволил ему сотворить такое со своей беременной возлюбленной. Когда у него была возможность её спасти, он выбрал исполнить не имеющий ни тактической, ни стратегической ценности приказ, приведший к катастрофическому провалу. Мне показалось, что это был зачаток твоего коллективистского разума, но ты, по сути, ничем не выделился, мой Томми. Мне жаль, что так обошлись с твоей возлюбленной, но ты должен понимать. Твоя жизнь и борьба не были напрасными, ты всё делал правильно, ты зашёл далеко: зашёл, хоть и не оставил следов. Этого никто не запомнит, Томми, но я запомню. Дхарма солнца – светить, дхарма коровы – давать молоко, дхарма шеста – быть воткнутым в землю. Твоя дхарма – быть уничтоженным.

Камера уползает и показывает город. Суровое лицо Канцлера отражается в стекле.

– Усыпите собаку.

4

В операторной воцарилась тишина. Завозились рядки, шкрябая паркет.

– Натурально.

– Нормально.

Возникает постановщик, этот всегда недоволен.

– Я тебя умоляю, Кайл. Это не кино, а рип. Откуда этот мыльный крупняк? Что за дхарма? Чем ты там снова обкурился? Экспозиция провалена, в кадре три шота, и все в кроссе. Давай перебивку, док-кадры, пока у тебя зритель в лутке не уснул. Нет, я считаю, это будет провал.

– Да не грузи. Концепт вкусовой, врубаешь? Главгер и антагонист в стеклянной коробке на высоте двух тыщ метров – это же экшн-тритмент! Будет жирно. Думаю, надо закладывать этот вариант в продакшн.

– Томасу даже лейку нормальную не дали в дубле! Я что, по-твоему, в мониторе вижу баттерфляй, а не кадр? Ты бюджет проел на локациях, да?

– Ба-бах!..

На задних рядах подпрыгнул всклоченный продюсер.

– Ба-бах! Пусть этот парень подорвётся! Это фишка! Пусть подорвётся, и над городом разлетятся осколки кабинета Канцлера! Я угадал, Кайл? Угадал? Ах ты тупой бездарь, протащить такую тривиальность! Наш фокус-пушило на большее не способен, пока я в командировке! Ненавижу тебя, придурок. Будет круто! Я продам это! Делаем сплит! Вторая камера – наезд! Грип – тащите кран! Это же бомба! В работе!

5

«Запрет всегда был топливом для серого рынка».

– И всё же это не то, Кайл. Говорю тебе: нужно сильнее. Понимаешь?

«Официальный запрет рабства сегодня – это как сухой закон в двадцатых, когда криминализация стала стартовой площадкой для шустрых ребят, которые за десять лет выросли в финансовую машину и расположились в кабинетах».

– Я знаю, что ты крутой сценарист и всё такое, но…

«За всю историю рабство никогда не было таким рентабельным, как сейчас».

– Да, у меня есть пара идей…

«Оно не имеет открытых сторонников, но в некоторой степени поддерживается каждым, кто употребляет чай и кофе из южных стран, а также пользуется смартфоном, курит… или что-то другое, возможно, посещает …сайты… и так далее…»

– Они устроили настоящее линчевание подонков.

«Итак, наш сегодняшний выпуск, посвящённый…»

– Ты можешь выключить?

Я выключил.

– Нет, ты не слушаешь, это… Алло. Алло…

Андрей отнял телефон от уха, посмотрел на экран, закатил глаза.

– Это непоправимое дерьмо. – Он бросил телефон в корзину за дверь и сел напротив меня. – Не туда я залетел, Миша, надо было в арт-хаус. И что же мы будем делать?

Он показал на конверт. Письмо.

– Ты остаёшься?

– Ты меня спрашиваешь?..

Это всё мышиная возня. Мы с тобой просто заблудившиеся детки в большой истории, но можем поболтать, если хочешь.

Что касается всех злодеев, которые ходили и будут ходить по этой земле, не помнящей ни дня, ни минуты справедливости… Гений знает, что его не покарают высшие силы. Он уже не человек, но он также ещё не Бог, и потому вызывает у нас возмущение. Он одинок, не понят; он умер раньше, чем достиг идеала, но именно он оставил нам этот мир – этот промежуточный урод, в котором мы бесконечно потеем и ноем, в котором невозможно жить, но из которого невозможно убежать.

Письмо:

«Ты знаешь о моей больной гордости, Тору. Это бремя крови, я не могу это изменить, от этого я страдаю сейчас. Я предсказал приближение того дня, когда я собственными руками вырву все цветы своего сада. Ичиро был моим щитом, а Дзюнпэй откровенно туповат. Вот и настал новый сезон, Тору. Сезон подобен осени, время листопада.

Сожрать их при всём аппетите не получилось. Единственное, на что Хуоджин Лао оказался способен, это воспроизводить свою численность. О том, что сделал с ним, я не жалею, я сделал бы это снова, но она... она выносила его в моём доме – сына Ичиро – полукровку. Она не избавилась от него, она вырастила своё оружие. Сукин сын отнял у меня старшего. Эта женщина. Она не упустила шанса узнать моего врага и продаться ему. Разве я мог ожидать такого, Тору? Ты подумай: она продалась подонкам, которых покупал я, чтобы подобраться к Лао, пошла к предателям, эта женщина… Её не стоило оставлять. К врагу нужно быть беспощадным, его нужно уничтожать, и никогда не оставлять в живых его женщину. Если хочешь угнать с поля боя рабов – не бери женщин. Я был молод, я хотел разжиться трофеем, оставить себе один. Я думал, что её присутствие удержит меня в тонусе. Видишь, я тоже дурак, я сделал много ошибок.

То, что для меня всё закончится именно так, я знал уже в год смерти Рене – этого (прошу, не говори Урс) несносного ублюдка, не вынимавшего правую руку из кармана дяди, а левой занимавшегося онанизмом на публику. Я был одним из тех, кто его убил, и это доставило мне много удовольствия, но я стал на его место и делал то же самое. Я хотел бы умереть в 80-м, после того, как позволил вам с госпожой Урсулой уехать, – пока нас было так мало и мой второй сын ещё не был рождён.

Я люблю свою жену Натсуми и детей. Я никогда с этим не смирюсь. Я не могу представить женщину с лицом моей жены, детей с лицами моих детей под монстрами вроде тебя. Если бы я знал, на что вы способны, я бы не приблизился к тебе и Рене в тот день. В моём мире выживают чудовища, которые выкупают себе время собственными детьми. Я разочарован, Тору. Каждый день с того дня, как пожал тебе руку, я сожалел. Мой отец умер на другой стороне планеты, и последним его указом было не пускать меня и моих потомков в родную страну. Сейчас я мог бы туда приехать, увидеть наш дом, но меня там не ждут – теперь меня бы просто не узнали.

Я буду сражаться за свою кровь. Я уничтожу нашу ДНК, потому что, если останется хоть что-то, вы воспользуетесь этим. Думай, Тору! Я разрешаю тебе сбросить шкуру овцы, эту твою славную маскировку, если только под ней что-то осталось.

Передавай привет своей жене».

– Думаешь, это он написал?

– Почерк его.

– Почерк нетрудно подделать.

– Хватит, Миша. Сегодня его милый рай в Балтиморе горел так, что пруд высох до капли, а карпы в нём поджарились до углей. Такое подделать труднее. Да, я думаю, что это написал он.

– Никто не выжил?

– Так бывает только в сказках, казалось бы, но да, он забрал с собой абсолютно всех. И свою презираемую «рабыню», и её волчоночка. Сложнее всего было заманить младшую дочь, обосновавшуюся в Канаде с детьми. Для этого у него была организована целая сеть, чтобы сделать это незаметно как для нас, так и для самой дочери, один ребёнок был даже при этом беременный. Если считать семнадцатилетнюю Хину за двоих, всего у клана было тринадцать доморощенных, не учитывая персонал. И дотла – дотла!.. Лани попал в яблочко, когда назвал его пуделем. Наш самурай боялся разве нас? Он боялся, что с ним могут сделать Лао, чьих потенциальных мам и бабушек он сварил в нефти больше пятидесяти лет назад. Хотя, может быть, всё бы и обошлось: время идёт, должно же что-то поменяться в конце концов?.. Всю жизнь прожить в страхе, чтобы в итоге убить себя. Тебе это знакомо, Майкл?

– Понятия не имею, о чём ты, Андрюша. Ты спросил меня, остаюсь ли я. Для меня ничего не изменилось. А для тебя?

– В общем тоже.

– Лани знает?

– Сегодня в пять утра мне звонил его сынок. Наш маэстро Три-ноты скончался на бирюзовом побережье одновременно с тем, как империя Фуруя воспылала. Совпадение интересное. Прямо в лежанке его настиг за бутылкой инфаркт, пока он мочил ноги в прибое. Везучий ублюдок сориентировался, где сдохнуть, – худшая новость за сегодня… Самурай писал что-то про их побег в 80-х. Кстати об этом, японец давал им сколько?..

– Двенадцать часов форы.

– Что будем делать? Пускай?

– Сыграем. Ты водишь.

– Я буду считать до десяти.

– Давай по кругу.

6

Мы ехали куда-то, отбивали задницы на деревяной жерди. Снова в железном ящике, и я ничего не мог поделать. С Дельтой под боком я вспоминал, как в точно таком же фургоне мы с Пако шесть лет назад… Короче, я вылетал. Трясло так, что я за себя не ручался. Я выдавил что-то жалкое, потому что больше так не мог.

– Я же сказал, – Дельта дёрнулся, будто он «сказал» это только что, а не три часа назад.

– Холодно…

– Эй, додик…

– Холодно.

– Не бей, Дельта, – Саша привстала, шатаясь от толчков. – Ему правда холодно. Он дрожит. Мне тоже. – Она приблизилась, такая странная, смелая. – Ита, подвинься. И ты, Тамир.

Саша перевалилась на скамейку между мной и Дельтой. Дельта, что удивительно, не против, но я чувствовал, как он смотрит. Ещё был четвёртый – рыжий бугай в кепке, какой-то нахальный. Зыркнул по-скотски и сказал:

– Соберитесь, ублюдки. Или вы не понимаете, что происходит?

Я подтащил Сашу к себе, подальше от Дельты, чуть не скинув Иту на пол.

– Да, ублюдки не понимают. Может, ты им расскажешь?

Нахальный уставился на меня.

– Эй, кто этот парень? Он же не из ваших? Что он здесь делает? Он чей?

Где-то под нами лязгало железо. Всё казалось, что сейчас выхватит ствол и пристрелит, как беспризорную сучку – нынче дворняг стреляют, а я ведь «ничейный».

Иту с Дельтой вышвырнули первыми. Я стал потихоньку сползать на пол… Саша повторяла, что всё будет хорошо, хотя дрожала со мной рядом. Мария, даже она, волновалась.

Мы оказались на какой-то старой турбазе, повсюду были хвоя и плесень. Нас встретила старая тётка из этих, с батяней она на «ты». Прикидывалась, будто ей не плевать на нас. С ней был мужик «Тэта», которого она называла «Рене». Та женщина сказала, что все мы скоро уедем, в смысле совсем уедем. Из этого дерьма. Я спросил у неё:

– Как называется эта игра?

Она сказала: «Это не игра».

Я никому не верил.

Несколько недель назад у Саши забрали ребёнка. Она и сейчас едва стояла на ногах, и Ита тоже скоро подойдёт. Вот как подойдёт – тогда мы и уедем, угадал? Они все одинаковые, лицемерные мрази… Саша говорила мне успокоиться и подождать – и всё будет замечательно. Так не бывает. Пока ты ждёшь, тебя имеют. Это ловушка, как ты не поймёшь? И вот на третий день Саше сделали необыкновенное одолжение: вернули ей ребёнка. Тэта приехал с клубочком, а она в дверях бросилась слёзно и давай: «Спасибо, Тэта, спасибо…» Я больше не мог это видеть. Среди ёлочек и худых коттеджей мелькали списанные и творилась суматоха. В какой-то момент мне стало важно понять, что это не я конченый. Я хотел поставить её перед фактом, «подсчитать потери», вывести на чистую.

– Сколько батяня отнял у тебя до этого?

– Это был единственный.

– Брешешь. Было минимум два. И, пока я жил у Морковки, ты сама знаешь, что с тобой происходило, а я нет. Сама считай.

Саша раскраснелась, заревела.

– Когда я была Альфой, я оставила одного в доме Пресмольских, а потом… потом…

Она положила руки на лицо и стала его мять, растирать глаза, как потерянная девочка.

Оторвали от неё кусок мяса…

– Оставила! Оставила! Оставила!

Я обхватил её и начал колотить по спине – как тогда, на улице, когда она билась с монстрами в своей голове.

– Заткнись! Заткнись! Плевать! На всё плевать! Хватит притворяться, ты!

– Я на руках его держала. Ру-чён-ки держала, – захлёбывалась она, – ру-чёнки меня-я…

Меня прорвало.

– Заткнись! Заткнись! Хорошие и плохие места всегда рядом!

Саша ревела всё громче и громче, но я её переорал:

– На арену не перестали продавать мелких ублюдков, стреляющих молоком!.. Это всё пачки, это всё пачки! Дерись. За свою жизнь! Ты ставишь его на своё место. Тебе не его жалко, а себя. Ты не должна жалеть себя, ты должна драться!

Я бил её по спине уже во всю силу. Саша ткнулась в мой живот. Она уменьшилась раза в два, хныкала и высмаркивалась в мою майку.

– Хватит, мне больно.

– Не буду! Драться!

Я знаю, что девочек не обижают и всё такое, но это у нормальных так устроено, а мы с тобой живём в мире, в котором всё через задницу. Я заставлю тебя признаться. Я дёрнул её за волосы, Саша вскрикнула. Перевалил на спину, придавил коленом, взялся за шею… Наверное, лицо у меня было тёмное, как у Дельты. Я сделал длинный выдох, будто погружаясь под воду, и надавил. Смотрел, как расплывшиеся от рыданий мышцы теперь собирались и дулись, а глаза наполнялись страхом. Я ждал, когда они загорятся – ждал. Но Саша ничего не делала.

– Саша! – Я ударил её об пол. – Если ты умрёшь, этот ребёнок не выживет. Каждый сам за себя, ты не переложишь на меня такую ответственность. Один раз ты меня предала, но я выжил. Потому что дрался! Для этого ребёнка ты единственная надежда. Его укрытие! Ты хочешь оставить его в этом мире? Одного!

Я надавил снова и ждал удара, царапин. Её руки слабо забились по бокам, потом обмякли. Она не умела. Я отпустил её и слез, в шоке. Саша пыхтела, стонала, набирала кислород. Она брала всё, что ей подсовывали, с жадностью животного.

Человек чувствует одиночество не тогда, когда он один, а тогда, когда понимает разницу между собой и тем, кто напротив.

– Если ты не можешь спасти одного ребёнка… – я поднялся и отошёл к двери, я был сбит с толку и разочарован, я наконец-то понял Сашу, – то ты не имеешь права просить о втором.

Я заботился только о себе: Пако был мне нужен только как укрытие. Но из-за этого я не стану поганить.

– Скажи, что тебе плевать. Скажи, и я поверю, что ты не сольёшь его в первую ночь. Ты можешь сказать, Саш?.. Пока он будет спать, его укрытие развалится в сезон охоты. Придут звери, ты струсишь и убежишь – а потом найдёшь жилетку, в которую будешь рыдать.

Я не для этого с тобой объединился. Я объединился, чтобы удвоить количество глаз и рук – удвоить шансы. Я не твой щит и не нянька для твоих ублюдков. Я не твой поводырь. Я не твой, сука, «мастер». Я не дам тебе готовую «формулу». Но я дам тебе совет. Мы не должны расслабляться. Щенки продолжают стекаться контейнерами, и их не кормят, чтобы меньше гадили. Твой ребёнок сейчас проходит школу молодой шлюхи по типу Иты или молодого бойца по типу Дельты. Фуруя сожрал кто-то ещё более жирный, и он наверняка ищет твоего дедулю, а когда найдёт и вычислит, где мы находимся, – вся эта сучья карусель повторится, нет, продолжится – с правилами, которые нам не объяснят. Следующий уровень.

Я могу драться только за свою жизнь. Если ты можешь за двоих – замечательно, но за тобой я такого не видел. За тобой я вообще ничего не видел, тебя не существует. Был батяня, Мария и другие, которые тобой управляли, но тебя не существовало никогда. Тот, кто не может позаботиться о себе, – самый жестокий в мире человек. Это трус, от которого можно что угодно ожидать. До тех пор, пока существуют такие трусихи, будут организации, как эта, предлагающие свои услуги. И не надо ныть после того, как у тебя появился шанс спастись, но ты струсила. Поэтому ты сучка, Саша, – поэтому. Не мать, а сучка.

Я стоял и долбил пальцем дверной косяк, загонял щепки себе под ногти. Саша ничего не сказала. Она уже не вызывала желания помочь. Всё это время она так и лежала на спине, её дыхание стало ровным, потом упёрлась на руки и подползла на карачках к корзине, где орало её отродье. Я бухнул дверью На улице снова ударил запах хвои и землистой плесени, сквозившей из гнилых дощечек крыльца. Лес потемнел, надвигалась гроза. Они хотят уехать, они хотят сбежать – да хоть на край света – это им не поможет.

7

– Где Ита, я спрашиваю! Что ты сделал, ублюдок, куда ты её дел?!

Я налетел на Дельту, вцепился в его засаленный воротник, пытаясь тряхнуть. Но он тяжеленный, и я сам болтался на нём, как тряпичная кукла на железном крюке. Он смотрел стеклянными глазами, будто вообще не слышал меня и будто он слепой. Молча, с тормознутой методичностью, он обошёл дом и снова вернулся в её комнату, отупело посмотрел на лужу у кровати. Он был какой-то пришибленный. Я пнул его в голень со всей дури.

– Я найду её сам!

Я уже выходил, как его железная рука перекрутила мне ворот футболки и дёрнула назад так, что у меня горло перемкнуло.

– Стоять здесь, – прорычал он, – шкет.

Дельта исчез в соснах.

Это было на третий день. Ита пропала, а в доме такая суета, что всем было на это плевать. Ведьма стала тихая: эти дни она сидела на кухне, сцепив пальцы, и как-то странно поглядывала на своих старших – батяню и его старуху, будто они обидели её чем. Но они были такие занятые, что им было плевать и на это. Его полоумная старуха носилась больше всех. Она сказала, что нужно ехать сейчас же. Я отступил к стене и наблюдал за ними, слушал их лопотню, ковырял шершавую штукатурку. Я решил, что не сделаю с ними ни шага, пока мне не объяснят, что здесь происходит. Я уже собрался это прямо выяснять, как психованная ведьма выкинула…

8

Ведьма: «Мастер, прошу вас…»

Старуха: «Нам нужно спешить, Олаф».

Батяня: «Я поговорю с ней, Урсула».

Ведьма: «Она травит корни всего, что мы строили. Вы позволяете ей».

Батяня: «Ты цепляешься за устаревшие корни, Пси».

Ведьма: «Нет, я цепляюсь за вас. За того, кто научил меня видеть разницу между порядком и хаосом, и теперь вы стираете эту грань. Вы вырастили меня. Вы уделили мне больше времени, чем Альфе. Я всегда любила вас. Я сломалась ради вас. Вы учили меня верности, даже когда её не заслуживают».

Батяня в своём поганом стиле: «Идеализируя прошлое, ты лишаешься настоящего».

Ведьма: «Нет! Пожалуйста, поговорите со мной. Я пытаюсь спасти наше будущее – ваше. Пожалуйста, прекратите. Я знаю вас, вашу боль, ваше одиночество. Позвольте мне разделить их с вами. Не уходите».

Батяня: «Я приглашаю тебя с собой».

Ведьма: «Там, куда вы меня зовёте, нет дома. И здесь нет дома. Меня не должно быть здесь…»

Влюблённая ведьма только что получила по морде от своего бога. Услышав шаги, я отскочил от двери. Она вышла и понеслась куда-то заведённая, не обращая на меня внимания, хотя я таращился на неё во все глаза. На её лице читалась готовность. Я никогда не видел её такой злой.

Через несколько минут она вернулась с настоящей пушкой и направила на батяню. Его старуха, Урсула, подставилась и получила две пули в спину, рухнув на него. Мария выстрелила себе в рот, и её мозги разлетелись по стенке. Всё провалилось в «транс». Старик одной рукой обнимал женщину, а второй водил по воздуху перед Сашей и бормотал:

– Нина. Нина, бинт…

Урсула положила ему ладонь на лицо и на последнем выдохе сказала:

– Боже мой, какая я дура… Wirst du weinen, Papa? (Будешь ли ты плакать, папа?)

Несколько минут он сидел так, будто ничего не случилось, будто всё это прошло мимо него, а потом – и это меня вывело из шока и сначала взбесило, а затем принесло какое-то тотальное удовлетворение – он зажмурился и горько заплакал.

9

Когда началось, она убежала: вылезла, наверное, через окно, в одной ночнушке, моя дурочка, моя мышка – испугалась. Я искал её несколько часов и пробирался через лес в сумерках. В лагере грохнуло три выстрела. Я собрался возвращаться, но в образовавшейся тишине услышал тонкий, почти комариный писк. Я не хотел идти, в этом не было особого смысла, её бездарные картины меня уже достали, но это была наверняка последняя для меня.

Картина была такой: красное пятно на серо-зелёном. Моя натурщица лежала на боку с подогнутыми ногами и белым лицом, ночнушка пропиталась остывшей кровью, руки сжаты в центре, у живота. На комке измокшей листвы между её бедер копошилось оно – комарик. Теперь оно не пищало, а кричало. Куча смешалась в одну блестящую пасту. Палитра: грязно-алый, липкий ультрамарин, несколько пятнышек холодного белого. Она изобразила абстракцию из плоти и боли, получилось красиво, прямо как тогда, когда мы рисовали. Я стянул с себя свитер и накрыл маленького кровопийцу. Всегда знал, что именно он её в итоге и прикончит. Отделил его от неё и завернул. За спиной осталось то красное пятно на фоне мха. Налетели самые настоящие комары, они как бабочки, как бабочки…

Ночь на обочине была ледяная, думал, что мой комарик так и окоченеет. Дальнобои проносились мимо, окатывая грязью. На рассвете остановилась женщина на ржавой «девятке». Вылезла, строгая такая, в пуховике и вязаной шапке. Посмотрела на меня, на торчащий из-под мокрого свитера комок, и глаза у неё сразу смягчились. Женщины – они же дуры: если он с ребёнком, значит, добрый.

Через шум машин донёсся прокуренный голосок:

– Подбросить?

Я молча двинулся к её раздолбанной тачке и сел. Я не сомневался, что она подружка Пси, которая точно знает, куда нас везти. Потому и шёл по дороге – чтобы быстрее нашли: после той картины я заблудился. Мы поехали. Рыжая, крашеная, в комбинезоне. Лет сорок.

– Я Люда.

– Давид.

– Вы в город?

– Куда изволишь, Людок…

– Э-э-э….

Она отвернулась от дороги и посмотрела назад, на свёрток.

– Это... ваш?

Резко вырулила назад, когда колесо начало съезжать на встречку.

– Нет. Только что нашёл.

– Что?

– Ну, в лесу. Хотел дрова, а получил полено, понимаешь?

Она молчала километров десять. В колонках приглушённо надрывалась «Алиса».

– Вам есть, куда пойти? У вас есть деньги?

– А у вас как, Людок, кран течёт, дверь скрипит, мужика не хватает?

– Знаете… вообще течёт.

Она жила в пятиэтажной хрущёвке. Прибранная квартирка дышала краской для волос и одиночеством. На полках книги по психологии, старые диски с концертами «ДДТ» и «Наутилуса», а также прочие признаки жизни, которая пыталась быть яркой, но как-то выцвела.

– Ванна есть, – сказала она, снимая куртку, – детское питание найдём. Раздевайтесь. Покажите... этого товарища.

Я развернул свитер. Комок всё ещё похрипывал. Люда ахнула и подхватила его.

– Боже, да что с вами? Его надо обмыть, спеленать... У вас же ничего нет.

– Мне бы пожрать…

– Сначала сходите в магазин. Он же чуть не умер! Сходите, потом поедите. Возьмите что-нибудь в шкафу – куртка от мужа осталась, в ней деньги найдёте. Возьмите и сходите.

Она суетилась, грела воду, искала какие-то тряпки, приговаривала: «Ну, кто тут у нас?», «Вот так». Комарик под её руками постепенно переставал быть красной абстракцией.

– Вы какого уровня? – спросил я, обуваясь.

– Какого чего?

– Нянька?

– Я в детсаде работаю. Я в отпуске.

Вернувшись после магазина, пошёл открывать холодильник. На дверце висели магнитики с городов, фото с моря 2010-го и другое. Людок не унималась весь день, а я просто рухнул спать. Ночь провёл на её раскладном диване, а ребёнок – в коробке из-под телевизора, застеленной одеялами.

Я перестроился. Новый быт упростился до примитивного ритуала: подогреть смесь, сунуть в рот бутылочку, поменять пелёнки, укачать, заткнуть. Это отупляющее занятие как-то вымывало из головы всё. Был только ритм, вокруг которого закрутилось: поел, поспал, обосрался.

– Он хороший, – сказала Людок на третий день, когда я менял ей полку в коридоре. – Смотрите, какой крепенький. Я всегда такого хотела.

– Забирайте.

– Серьёзно?

Она улыбнулась и стала смотреть, насколько я серьёзно.

– Абсолютно. Мне он на хрен? Вы знаете, что с ним делать, а я нет.

Людок покачала головой.

– Так не делается. Это же человек, а не котёнок.

Забавная женщина. Отпуск она проводила за работой волонтёром в центре мусоропереработки. Приходила, грела еду, смотрела в окно и рассказывала истории про бывшего мужа-музыканта, который «ушёл в загул» и пропал, про то, как она хотела ребёнка и как «не сложилось». Я всё не мог понять, зачем ей такое странное прикрытие.

Спросила один раз про тату, задрав мне майку на спине:

– Бабочка? Что это значит?

– Просто.

– Красиво… А это правда больно? Набивать.

– Не помню.

За две недели я починил всё что люфтило в этой квартире. И наконец Люда сказала, что едет навестить родителей на юг, предложила подбросить. Движение – это анестезия. Я подумал: там нас точно, наверное, заберут, или как минимум мелкого. Видимо, произошла задержка. Раз она сказала про «родителей», там должен быть кто-то старший.

– Давид, не садись за руль, тебе же плохо.

– Что?

– У тебя усталый вид, и глаз дёргается.

– Это нормально.

Мы сменяли друг друга. Она ставила «Сплин» и, как всегда, болтала о муже, о родителях, о море, о том, как здорово будет искупаться. Мы останавливались что-нибудь подкрутить под капотом и снова газовали. После Ростова ели арбуз.

Нужно писать в чью-то тетрадь

Кровью, как в метрополитене:

«Выхода нет».

«Выхода нет».

Машина была забита гостинцами и цветами. Дорога вилась серпантином, обрываясь слева в море. Закат пылал кроваво-оранжевым – всё было залито этим сумасшедшим оранжевым. В салоне плясали тени от стеблей цветов, болтающихся в коробках. Я рулил.

– Увидишь, там клёво. Может быть, даже останешься. Если скажешь им, что ты мой муж, мои родители нам поверят. Они не видели его. Знаешь, с тобой я почувствовала себя лучше – впервые за долгое время.

Скоро рассвет, выхода нет.

Ключ поверни – и полетели.

Я ловил её странные взгляды: частые, пристальные. Люда обернулась к ребёнку, поправила одеяльце.

– Ничего, скоро мы приедем. Бабушка с дедушкой уже ждут. Вот увидишь. Все будут рады тебе.

«Все будут рады. Увидишь. Выхода нет. Я всегда такого хотела. У тебя глаз дёргается. Это же человек, а не котёнок. Поверни – и полетели. А можешь ещё просверлить вон там? Я хочу повесить картину».

«Ты выглядишь на сорок. Никто тебя не полюбит, кроме меня. Шер-Хан и Ракша как мы. Выражай это только цветом. Как бы ты ни увидел, это будет правильно. Эту картину нельзя повесить, но она навсегда останется в твоих воспоминаниях. Пожалуйста, унеси меня далеко».

Я вывернул руль влево. Раздался женский вскрик непонимания и ужаса. Машина проломила ограждение и на мгновение повисла в воздухе, подскочив на камне к солнцу. Листья цветов поплыли в салоне. Я увидел в зеркале, как Люда вцепилась в комарика, точно в свою родненькую кровиночку. Затем последовал удар о первый выступ. Стекло взорвалось, осколки смешались с лепестками и её волосами, – мы сорвались к воде. Ультрамариновое море погасло, прежде чем мы достигли его.

10

Я говорю Саше постоянно: не благодари их, не благодари их, не благодари их… Я просто подсказываю, чтобы от самой себя тошно не стало потом. Драться надо – Мясорубкой, Кувалдой, Танком, Половником, Вилкой – с тем, кто причиняет вред, а ты… Надеюсь, ты его не простила.

Она долго его обнимала на платформе. Саша это, наверное, только для виду, только для того, чтобы… И снова мне стало от этой сцены невыносимо и плохо, разболелась голова, заныло в животе. Потом она подошла и сказала:

– Всё хорошо. Будет хорошо. Мы полетим.

На самолёте? Ого, страшно, наверно.

– Этот с нами?

– Он сделал всё, чтобы у нас получилось. Я спрашивала его, но…

– Говори уже.

Она прижимала к себе карапуза, будто реально способна была его защитить.

– Нет, только мы четверо.

Я глянул на спину батяни, исчезающую в толпе, и возликовал. Как я и думал, они сами себя убьют. Ведьма так и сделала, а та странная старуха… Похоже, с ней у батяни было что-то серьёзное. Сегодня он отыщет сучок покрепче, снимет ремень и решит свои проблемы. Не буду говорить это Саше, но для меня это очевидно. Я поворачиваюсь к ней. Я ликую.

– Мы должны убираться как можно быстрее. Саша! Саша!

Когда мы с ней остались одни (не считая Тэту, который за нами увязался), я в это начал верить.

– Мы уедем. Мы уедем. Ты это понимаешь?

– Да, Тамир, да… Наверное…

Мы плакали и обнимались. На секунду мне стало неприятно от того, что минуту назад она льнула к батяне и сейчас с ней был его запах смерти, но эти мысли я выбросил из головы – от этого нужно избавиться, вынести на помойку, за пределы мозга.

– Осторожно, ты же раздавишь, – испугалась она за карапуза, которого мы расплющили.

– Не относись к нему, как к слабаку. Мне никаких сил не хватит, чтобы его раздавить. Мы уедем!.. Саша, если ты струсишь, если пойдёшь на попятную…

– Такого не случится. Я решила. Обещаю.

Сейчас это обещание яйца выеденного не стоит, но я сделаю так, чтобы ты его сдержала. Обещаю.

Я не знал, что стало с Итой, нашёл ли её Дельта, не знал, жива ли она, но надеялся, что не нашёл. Батяня сказал, что мы можем делать что захотим. Тогда мы не поедем туда, куда он сказал. Там, по его словам, нас бы встретили и всё было бы безопасно и как в сказке, но всё это брехня. Это он для того, чтобы ты держала себя в руках. Он не верит, что ты сможешь, как тогда не верил, когда у тебя случился припадок на улице. Но ты справилась, ты победила. После этого ты не можешь прикидываться слабачкой.

Ещё он дал нам деньги.

Я занялся этим в терминале, узнал, какой сейчас курс валют. При выходе из аэропорта у меня было на одну сумку больше, а весила она ни много ни мало всего килограммов семь. На двоих у нас было бы тринадцать миллионов песо, как тебе такое, братишка? Удивили бы маму? Купили бы ей домик в Буэнос-Айресе, купили бы ей электрическую мясорубку? Нормальный гонорар за нашу с тобой игру?

Некоторое время я любовался этой кучей в номере, вывалил на пол. Хрустел, перекладывал, взвешивал. Мне сейчас семнадцать лет (по паспорту – восемнадцать), я из трущоб Южной Америки, и я могу купить «Порше», могу открыть небольшой приют, детскую клинику или роддом, нанять киллера для… кого? Морковки, Дельты, например. Нанять детектива, найти арену и взорвать её покруче, чем в «Полночном»… или на это уже не хватит? По сути, это жалкая сумма. Не так уж мало людей ею владеет, и среди лохов таких полно. Ушлых частников, легально ломанувших кассу, или бледных работяг, мечтающих о золотых горах к пенсии. Совсем не круто. Если поделить на всех выживших и убитых на арене, на мороженое не хватит. Неужели у этого ублюдка за душой больше нет? Или он это нам мелочь отсчитал? Ланиус купил Жюльена за три миллиона долларов по дисконту. Эй, Пако, мы с тобой, кратные чемпионы, дешевле того пидора. Хотя, если помнишь, тому бомжу, в которого я стрельнул молоком и который нас вырубил, пачку-то дали совсем худую, даже не торговался. Невыгодное это оказалось дело.

– Саш, а знаешь, твой ребёнок... Ты его… наверное…

Она подумала, что я говорил об этом, его она сейчас кормила сиськой, но я хотел сказать о другом. «Продала». Перебрав пачки, построил из них пирамидки. Новенькие, будто их отпечатали специально для меня, и все такие красивые, как подделки. Будто они не имеют никакого отношения. Собрал их в сумку назад и собрался выходить.

– Не надо, Тамир.

– Надо.

– Лучше пожертвуй их в храм.

– Дура, что ли? Это первое, что тебе пришло на ум, серьёзно?

– Это же бессмысленно!

Скажи мне в лицо, овца, было ли в твоей жизни что-то не бессмысленное!

– Как твой патрон и сказал, я делаю что хочу. У тебя своих не меньше, я твои не трогаю. Ты сама считай.

Выхожу, говорю:

– Я их не боюсь. Думал, никогда не смогу смотреть на пачку спокойно, но я победил, снова победил. У меня уже рекорд по сериям побед – я в ударе. А делать надо, пока ты в ударе, это очень редкое состояние. – Я повторил это ещё раз с кайфом: – Я их не боюсь. Видишь, я тебе честно сказал. Когда ты так сможешь, ты тоже победишь.

Эти грязные деньги пускай горят в аду. Если бы люди сожгли свои пачки, все дети мира согрелись бы. Ничего, отогреемся: её отогреем, и её спиногрыза отогреем. Этого огня хватит.

11

Я хотел написать что-нибудь Маше. Я так вдруг исчез, а она что угодно может про меня подумать. Когда мимо поедем – передам… Я пробовал несколько раз, ничего в голову не шло: то слишком откровенное, то бред, то нытьё. Хотелось написать что-то не тупое и подводящее итог, но выходило не то.

«Вот планируешь, как всё устроить, ночами не спишь, а в итоге как всегда – соскребаешь с кухонной плитки чьи-то мозги. Ты один, а людей, кто может менять твою жизнь, так много. Ластами машешь вхолостую, учебники точишь, экзамены сдаёшь, а собьёт тебя какой-нибудь ненормальный – и никому это твоё не надо... Или найдёшь человека, который два слова скажет, – и ты пойдёшь учиться, забросишь порнушку.

Вру. Я ничего особо не планировал. Я подумал, что ты научишь меня жить по-другому, поэтому с тобой водился. Мне было по приколу с тобой общаться, а в универе я себя не представляю с этими лохами, да и долго это слишком. Мне бы чего попроще. Курьеры неплохо сейчас зарабатывают, да и железо делать я не разучился, буду пенсионерам устанавливать «Гугл». Сориентируюсь.

Думаю, уедем куда-нибудь подальше, может, останемся в этой стране. Вот уж что в ней хорошего, так это размер: пока зараза будет ползти по её телу, болезнь успеет сожрать всех остальных и сдохнуть.

Насмотрелся я, и вот, что понял: когда за жизнь берутся умные, они начинают её усложнять, и они усложняют её до такой степени, что им приходится умнеть ещё больше, чтобы продолжать в ней разбираться. Приходится становиться талантливыми, гениальными и даже монстрами-вычислительными-машинами, а потом всё разваливается из-за какой-нибудь ерунды. И выползает после ядерной зимы олух из своей пещеры, сначала он обезьяна, а потом начинает умнеть и становится homo sapiens, и снова, и снова. Это ведьма назвала бы “историческим циклизмом” или чем-то другим умным. Та изначальная обезьяна из пещеры, медлительная и тупая, – не та, с которой надо ржать, она та, что тормозит. Благодаря ей миг от Большого взрыва до Великого сжатия длится хоть сколько-нибудь…»

Меня заносит не туда. Это не про нас, ей это вообще не сдалось. Идиот. Всё надо заново...

«Привет. Я не знаю, где сейчас моя мама и жива ли она, но я бы ей хотел сказать спасибо за тот урок, который она нам с Пако дала. Ей в целом было как будто не до нас, но это вроде бы и не плохо. Отец был в нашей жизни короткое время и, наверное, только для того, чтобы мама могла нам показать то самое – за это спасибо и ему. Помнишь, ты спрашивала меня о родителях? Ты мне тогда много рассказала о своих (честно, я тебя не слушал и ничего не помню), а я перевёл тему, чтобы не начинать про моих. Неудобно было в лицо, да и не воспринимал я тогда такие темы, а сейчас написал легко. Вот я и рассказал кое-что. Но я хотел написать другое. Хочу написать – не получается. Хочу победить – не получается. Хочу съехать – не получается. Хочу поступить на твой факультет и изучить с тобой Камасутру – не получается. Неудачник, реально.

Вот, что я хотел написать.

Я думал, что могу беспокоиться только о своей шкуре. Брат – это просто прикрытие. Когда нас разлучили, я не думал о его безопасности, только боялся, что без него сдохну. С остальными то же самое.

Ты уже сто раз догадалась, что компания у меня ненормальная. Был такой момент, когда тебе угрожала опасность (может быть, и не угрожала, но мне казалось, что да), так вот я тогда испугался: реально испугался за тебя, когда представил, что с тобой может случиться. На какое-то время. Это было странно. Знаешь, зачем я пишу? Мне хочется найти тебя в сквере перед корпусом и передать это письмо (скорее всего не получится, и я сделаю это через кого-нибудь, снова придётся довериться кому-то), увидеть тебя и испытать эту странность, чтобы доказать, что она реальна. Обрадуюсь ли я, если ты в порядке? Захочется ли мне твоего внимания? А может, я даже отправлю всю эту шайку чокнутых к чёрту и останусь с тобой. Хорошо, что я тебе надоел. Не хочу, чтобы розовые впечатления и конфетти помешали тебе понять меня. У меня сейчас такой возраст (или настроение такое), что всё любопытно.

Спасибо, что была со мной. Когда мне было страшно, я прятался за Пако, но он умер. Потом прятался в одеяле. Когда чуть-чуть повзрослел, одеяло перестало работать, но я прятался у тебя. Люди растут медленно, им важно иметь укрытие от зла, пока они маленькие.

Я не буду тебе желать удачи в учёбе и работе, потому что не знаю, чего ты хочешь по жизни, ведь я почти тебя не слушал. Скажу только: спасибо, что была моим укрытием, Маш! Пока!»

Это, наверное, подойдёт.

Письмо я как-то передал, а если не получит – чёрт с ним. Это как дневнички для ведьмы: не важно, прочитают их или нет, главное дописать и избавиться от них.

Саша сказала Рене рулить по адресочку, который ей дал батяня тогда, на вокзале. Она хотела увидеть свою мать, её она за жизнь знать не знала. Мать была инвалид или что-то вроде того, замужем, и даже с сыном, которого родила в сорок лет. Я говорил Саше, что она дура, что нас там искать будут первым делом. Ладно. Только если ненадолго…

От своего выигрыша Саша не отказалась: так и тащила две сумки зелёненьких, а дристуна привязала к груди. Я ей не помогал. Свои я для того и сжёг, чтобы было легче идти. Правда, сумки у неё выхватил Рене, а чемоданчик наш общий, хоть и небольшой, пришлось катить мне. У Саши всё было с собой: даже фотоальбом той старухи, которая подохла. Конечно, я настаивал его немедленно ликвидировать, но кто меня слушать будет? Она забрала красивые, лживые, чужие картинки, совершенно не передающие представление о реальной жизни этих людей.

Их звали Олаф и Урсула. Несколько раз в год эта парочка выбиралась из резиденции дьявола, чтобы побродить по улицам и позависать в ресторанчиках, кино, на выставках. С их погаными родственниками и друзьями. Вся ложь с момента их рождения: там даже была фотография родителей Олафа Хаугена и он сам, беспомощный годовалый ребёнок. Оказывается, у него был старший брат, которому повезло прожить жизнь обычного человека, в то время как младшего папеле-мамеле скинули в пасть сатане. Там был его главный психопат-изувер – Отто, у него ещё такая крутая фамилия была. Отпрыски того монстра и Олаф в кафешке отмечают день рождения, они и в театре, и в парке аттракционов, и на свадьбах – всё детство и юность они семья. Там был и Фуруя, как они бухали в баре, был Морковка и прочие, кого я не знал. В самых стандартных заведениях они растворялись среди толпы и взаимодействовали с ней как честные граждане, отдающие долг обществу титаническим трудом и редким сдержанным отдыхом. Вечеринки с оргиями и кайфом не вошли в этот замечательный альбом, из него также не выпала фотокарточка на тему трудовых будней. И это лживое свидетельство преисполненная благодарностью Саша забрала с собой вместе со своим ребёнком и сумками за двух предыдущих.

Посадит она как-нибудь своего сынка на коленочки и будет ему показывать. А дядю Тимура утырок будет считать чудаком и врединой, которая плохо шутит. Вот она, нормальная жизнь. Какое-то время я повыламываюсь, и всё будет меня напрягать, но я же успокоюсь, да? Успокоюсь. Может быть, мне захочется съездить в Аргентину или наоборот – я не поеду туда никогда. Встречу какую-нибудь идиотку, фанатку теорий заговора, и мы заведём засранца, а засранец заведёт своих. И всё как у людей будет, и не важно, что нас ждёт. Будем множиться, как кролики, всем назло: если нам будет мало травки на этой земле, так мы и волков сгрызём. Что бы они там такого ни придумали, у нас на любой козырь будут налитые кровью глаза и два востреньких вредных точила.

– Кстати, – вспомнил я, – этот твой заморыш. Как его звать-то?

Рене просвистел своё очередное зловещее стихотворение и поставил сумки на лестничную площадку. Саша посмотрела, улыбнулась:

– Давай вместе подумаем.

И нажала на звонок.

12

Мальчишкой я собрал машину времени на чердаке, но ошибся в расчётах и оказался в теле старика, и теперь с того чердака спуститься не могу. У всех нас, стариков, одинаковая история…

Он стоит у берега и шатается на ветру. Смотрит на скалы, будто впервые видит. Нездешние у нас редко, и их видно. Его спрашиваю:

– Молодой человек, вам чего?

Он показывает свои странные глаза. Что-то в них я начинаю узнавать такое.

– Я ищу дом. Сгорел?

– Не было здесь дома.

– А адрес?

– Здесь по фамилии спрашивают. Какая фамилия?

– Хауген.

– Хауген?..

Я смотрю на него и вижу призрак.

– Отец – Грег. Мать – Астрид. Дед – Арне…

– А бабка – Алва!.. Дела!

И он теперь смотрит – видит призрак. И правда, дела. В него глядишь, как в мутную воду. Но нос тот же, и губы.

– Ты не с того берега, мой дорогой. Нарвик в другой стороне! Ты в лодку садись.

Он садится. Я гребу по ветру. И не спросить: видно же, что человек с больной душой. Становлюсь на пирс и веду к дому. А дом развалился ещё при отце, я живу в бывшем сарае. Строение хоть и покосилось, но крыша пока цела. Выходит Линда и, слепая, кричит ему:

– Оле, ты сети рваные брал!

Потом замечает нас двоих и сразу охает:

– О Небесный!.. Брат твой?

– Бог знает.

Линда набрасывается:

– Ты, что ли, из ума выжил, старая калоша? Это не шутки!

– Да, Линда, – выжил. Ты погрей чего.

Линда смотрит на него ещё раз, и ещё раз, и идёт.

– Я редко здесь, – рассказываю ему. – Линда была моя соседка, вот у ней дом сгорел. Вместе теперь живём. Ну, лет тридцать. Никак не поженимся.

Ввожу его, показываю рамки над печкой. Дожили оба до седин: мама до девяноста, папа до восьмидесяти пяти годов. Сестра наша, Ингрид, в Осло – врачом стала. Родила троих, не приезжает.

– Мать говорила, что ты в хорошем месте – учишься. Про то время я плохо помню. Помню про какую-то школу. Ревела она белугой.

Несколько недель он жил тут, а говорить с ним не лучше, чем с рыбой. Помогал по хозяйству. Руки, вижу, умные, хоть и не привыкшие к работе. Чинит то, что я годами откладывал.

Как-то подумал, предложил ему:

– На кладбище сходишь? Родителей повидать. Или Ингрид в Осло написать?

Он опять смотрит мимо.

– Ещё не время.

Ну, не время и не время.

Потом говорю:

– Завтра в море ухожу, месяца на четыре. Рыба пошла.

А он:

– Я с тобой.

Утром идём к порту. Туман клубится над водой, но уходить будет. Дорога через жизнь гораздо короче дороги через фьорд. У всех нас, стариков, история одна.

Неопытный человек идёт зимой в море только для того, чтобы убить себя. Мне не нравится такое, но каждому своё. На сороковой день он перестал есть, а на сорок второй не мог пить и еле дышал. Лекарств от его болезни у нас не было. На сорок третий день море стало гладким – уже забирало к себе, готовило место. Я читал ему мамину Библию про доброго пастыря, про тихую воду, а он, наверное, слушал. Дочитывал в темноте: свеча погасла, а я помнил каждое слово. Зажёг новую, посидел ещё и накрыл брезентом.

Приплыл человек, погостил малость и уплыл обратно в свою тишину. И не рассказал ничего, и я не спросил. Почему люди уходят в море? Бог знает. Чтобы когда-нибудь добраться до того берега, до которого так и не смогли пристать мальчишками.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге