Обложка Ноль по шкале цвета

Ноль по шкале цвета

Лин Лим

0% прочитано
Стандартный
Лин Лим

Ноль по шкале цвета

Глава 1

ПОКА КРАСКИ НЕ ПОГАСЛИ.

Мне снится палитра.

Она лежит у меня в руках — старая, деревянная, с выщербленным краем, который когда-то зазубрился об угол стола, и с тёмным маслянистым пятном на обратной стороне, оставшимся после того, как я однажды пролил растворитель и не успел вытереть. Я помню каждую царапину на этой палитре, потому что она принадлежала мне — не купленная в магазине, не подаренная на праздник, а найденная в старом шкафу, отмытая, отскобленная, ожившая под моими пальцами. Она пахнет деревом и краской, и этот запах для меня всегда был запахом безопасности.

В ячейках — мои цвета. Не те, что продаются в коробках, с фабричными названиями и ровными этикетками. Мои. Те, которые я создал сам, ночами, когда весь дом затихал и только настольная лампа освещала маленький круг на столе. Я смешивал, капал, пробовал кистью на бумаге, смывал и начинал заново. Каждый оттенок был моим секретом, моим ритуалом, моей молитвой.

Синий — глубокий, почти чёрный у края, тяжёлый, как предгрозовое небо, но, если добавить в него каплю жёлтого, он вдруг становился прозрачным и зелёным, напоминая лес в середине июля, когда листва уже не молодая, но ещё не уставшая, и солнечные пятна падают на землю сквозь густые кроны. Я назвал этот оттенок про себя, но никогда не произносил вслух — имя казалось слишком личным, слишком хрупким, чтобы его можно было подарить кому-то.

Красный в соседней ячейке был совсем другим — не кричащим, не праздничным, не тем, который вешают на флаги и дарят на свидания. Мой красный был тёмным, густым, почти коричневым в тени и алым только у самого края, если повернуть палитру к свету. Он выглядел так, будто хранил в себе что-то давнее — может быть, память о том, чего я сам не переживал, но что каким-то образом отпечаталось в моих пальцах, когда я водил кистью по бумаге.

А жёлтый — с прозеленью, как первый одуванчик, пробившийся сквозь асфальт, как свет в конце тоннеля, которого ты ждёшь, но не уверен, что он вообще существует. Этот цвет всегда давался мне труднее всего — слишком прихотливый, слишком капризный, он требовал особого терпения, особого настроения. Но когда я наконец его добивался, он сиял изнутри, и мне казалось, что я могу смотреть на него вечно.

В центре палитры, в самой большой ячейке, лежало то, ради чего я работал всю прошлую ночь — смесь синего, капли чёрного и чуть-чуть жёлтого, которую я создавал почти вслепую, доверяясь интуиции больше, чем глазу. Получилось нечто неожиданное — цвет, которого, я был уверен, не существует в природе. Он был глубоким, как вода в горном озере, и холодным, но в то же время в нём чувствовался какой-то скрытый свет, будто там, на дне этой синевы, всё ещё теплилась жизнь. Я долго смотрел на него, забыв о времени, и в какой-то момент понял, что не могу отвести взгляд — словно этот цвет смотрел на меня в ответ.

— Покажи, я тоже хочу посмотреть, — говорит (?).

Я почти забыл, что он здесь. Его голос звучит тихо, почти осторожно, и я поднимаю голову. Он стоит рядом, смотрит на палитру с тем самым выражением — не насмешливым, не завистливым, а просто внимательным, как у человека, который понимает, что перед ним нечто важное.

Я поднимаю палитру выше, чтобы ему было видно. (?) всегда первый, кому я показываю. Он никогда не смеётся. Он понимает, или я хочу так думать...

— Красиво, — говорит он почти шёпотом. — А можно мне?..

Я не успеваю ответить. Я даже не успеваю понять, что он имеет в виду — подержать палитру? попробовать самому? — потому что в следующую секунду всё рушится.

Я слышу смех. Он такой громкий и такой чужой

Я поднимаю глаза — вокруг нас лица одноклассников. Они выросли из ниоткуда, словно ждали этого момента за сценой и только сейчас получили сигнал выходить на свет. Кто-то выхватывает палитру у меня из рук — я даже не вижу кто, пальцы просто смыкаются на деревянном крае, выдёргивают её из моих ладоней, и я остаюсь с пустыми руками, не успев ничего сообразить.

— Ого, смотрите! — кричит девчонка с первой парты. Её голос режет ухо, как стекло. — Наш Ахрома краски мешает! Как настоящий художник! Ты кем себя возомнил за этой размазнёй?

— Покажи ещё! — орёт кто-то сзади. — А ну, дай сюда!

Палитра летит на пол. Я слышу глухой удар дерева о линолеум, а потом — звук, от которого у меня сжимается всё внутри: краски выплёскиваются из ячеек, растекаются в разные стороны, смешиваются, наезжают друг на друга, и я смотрю на это как в замедленной съёмке, не в силах пошевелиться.

Синяя лужа течёт к моим кроссовкам, и в ней отражается лампа под потолком — тусклый белый блик на тёмно-синей глади. Красная расползается в другую сторону, натыкается на жёлтую, и в месте их встречи рождается оранжевое пятно, яркое и чужеродное — я никогда не создавал оранжевый, он казался мне слишком простым, слишком очевидным, и вот теперь он растекается по полу, как издевательство.

Потом кто-то наступает в эту лужу ногой — тяжёлой школьной туфлёй с толстой подошвой. Краски разлетаются брызгами, и несколько капель попадают мне на лицо — я чувствую их на щеке, холодные, противные, словно грязь. Синий смешивается с красным, красный с жёлтым, жёлтый с чёрным от подошвы, и теперь на полу уже не цвета — одна сплошная серо-бурая жижа, которая медленно течёт к стене.

— Художник-неумёха! — кричат теперь почти все. — Смотрите, наш неумёха плачет!

Я не плачу. Я просто стою и смотрю на то, что осталось от моей палитры. Она перевёрнута, края заляпаны грязью, и среди всей этой серой массы я всё ещё вижу маленький кусочек того уникального цвета — сине-зелёного с каплей чёрного — который уцелел в трещине доски и теперь смотрит на меня как последний живой глаз.

Я поднимаю взгляд и ищу среди лиц (?).

Он стоит чуть поодаль, прислонившись к стене. На его лице — улыбка. Не широкая, не злая. Он смотрит на меня, и в его глазах нет ничего — ни сожаления, ни злорадства, ни даже радости. Только пустота.

— (?), — говорю я. Голос звучит чужим, тонким, как у маленького мальчика. — Зачем ты это сделал? Что я сделал не так?

Он пожимает плечами, поправляет лямку рюкзака.

— Не называй меня так, — отвечает он равнодушно. — Мы теперь не друзья.

Кто-то хлопает его по плечу — парень из старшего класса, которого я раньше не замечал. Они улыбаются друг другу. Новые друзья (?)?

Я снова смотрю на пол. На лужу, которая была моим необычным цветом. Теперь она серая, и красный тоже серый, и жёлтый и тот уникальный цвет, который я создал прошлой ночью, исчез — растворился в грязи, перестал существовать, как будто его никогда и не было.

Я поднимаю глаза на мир вокруг. Стены класса — серые. Доска — серая. Лица одноклассников — серые, размытые пятна без черт. Даже свет лампы над головой кажется не жёлтым и не белым, а просто светом — бесцветным, пустым, ничем.

Я больше никогда не увижу цвет.

Я знаю это сейчас, в эту секунду, стоя посреди класса, глядя на растоптанные краски и смеющихся детей.

— Вейн.

Голос издалека. Я не отзываюсь.

— Вейн!

Резкий звук — удар по дереву. Кто-то стучит прямо перед моим лицом.

Я открываю глаза.

***

Голос звучит снова, уже ближе, почти над ухом.

— Вейн.

Я открываю глаза и первое, что я вижу, — это серая стена. Потом — более серая доска, белый рукав собственной рубашки, на который я случайно смотрю, потому что не могу сразу сориентироваться, где я и почему меня так трясёт.

— Вы с нами?

Преподаватель стоит надо мной, точнее, надо мной и партой, за которой я сижу, и его лицо находится на таком расстоянии, что я могу разглядеть каждую морщину вокруг губ и серые точки в глазах. Его голос звучит ровно, почти без интонации, но в паузе после вопроса чувствуется что-то вроде терпеливого раздражения — он ждал ответа дольше, чем собирался.

Я тру переносицу. Пальцы двигаются сами собой, автоматически, потому что этот жест давно стал рефлексом, и мне не нужно думать, чтобы его выполнить. Провожу подушечкой указательного пальца от переносицы к кончику носа, потом обратно, и только после этого могу ответить.

— Да. В смысле, я здесь.

Голос хриплый, как будто я не говорил несколько дней, хотя на самом деле прошло всего несколько секунд или минут. Я не знаю. Время после сна всегда течёт иначе, размазывается, теряет форму, и мне нужно несколько мгновений, чтобы поймать его за хвост и заставить снова подчиняться.

Преподаватель — мужчина лет пятидесяти, в сером пиджаке и серых брюках, с серыми волосами и серым голосом — смотрит на меня ещё секунду, потом кивает и отворачивается к доске.

— Первая пара. Вводная лекция. Я не рекомендую спать на ней, даже если вы уже всё знаете.

Кто-то смеётся сзади, коротко и негромко, но я не оборачиваюсь. Я смотрю в окно, потому что мне нужно проверить.

Небо за стеклом — серое. Не голубое, не синее, не то, которое могло бы быть, если бы всё было по-другому. Просто серая плоскость, расчерченная силуэтами серых домов и серых деревьев. Листья на ветках — я присматриваюсь, потому что мне нужно убедиться — тоже серые. Никакого зелёного, никакого жёлтого, никаких оттенков, которые могли бы обмануть меня, если смотреть под определённым углом. Только серая бумажная листва, вырезанная из старой газеты и приклеенная к небу.

Всё на месте.

Я выдыхаю и не понимаю, почему внутри всё ещё колотится какая-то глупая, детская надежда. Каждый раз после сна — не важно, какого, страшного или пустого — в груди поднимается что-то тёплое и болезненное, какой-то идиотский отблеск того, кем я был раньше. И каждый раз реальность гасит его одним движением, одним взглядом на серый мир за окном.

Я снова тру переносицу. Это помогает сосредоточиться на настоящем.

Сосед слева — я даже не знаю, как его зовут, — пишет что-то в тетради. Ручка у него чёрная, потому что чёрный — это единственный цвет, который я ещё могу отличить от серого, и то только потому, что чёрный — это отсутствие всего, даже серого. Он глубокий и пустой, как колодец, в который я смотрю каждый день.

Сосед справа листает телефон. Экран светится серым. Иконки приложений — серые. Фотография на заставке — кто-то улыбается, но я не вижу улыбки, я вижу только контуры, серые, невыразительные, как и всё вокруг.

Преподаватель начинает говорить о предмете — кажется, это психология или что-то вроде того — но я не слушаю. Не потому, что мне неинтересно, а потому, что звуки сливаются в один шум, такой же ровный и безликий, как свет под потолком. Я знаю, что должен сидеть, кивать, иногда смотреть на доску, чтобы не привлекать внимания. Я делаю это уже почти три года — притворяюсь, что слушаю, притворяюсь, что вижу, притворяюсь, что я здесь, в этой комнате, вместе с ними.

Но на самом деле я давно уже не здесь. Я там, где нет цвета, нет шума, нет людей, которые смотрят на тебя и ждут, что ты скажешь что-то правильное, что-то нормальное, что-то такое, что докажет, что ты такой же, как они.

А я не такой. И уже никогда не буду.

Пальцы сами собой опускаются на крышку парты. Я провожу по её поверхности — гладкой, прохладной, реальной. Пластик или дерево, не важно. Главное, что я чувствую его под пальцами, и это помогает мне не провалиться обратно в сон, где краски кричат, а потом гаснут.

Я трогаю край тетради — шершавый, немного загнутый. Край ручки — пластиковый, с мелкими зазубринами от крышки. Реальность возвращается тактильно, медленно, по миллиметру, и через несколько минут я уже могу дышать почти нормально.

Лекция продолжается. Преподаватель пишет на доске какие-то термины — я вижу серые буквы на сером фоне и понимаю, что мог бы их прочитать, если бы захотел, но я не хочу. Я просто сижу и смотрю на движение мела, на то, как кусочки серой пыли падают на пол, и думаю о том, что скоро будет перерыв, потом вторая пара, а дальше я пойду в коридор, где никого не будет.

Первый учебный день начался.

Серый, пустой, безопасный.

Как и все предыдущие.

***

Когда лекция закончилась — я даже не заметил, как именно, просто в какой-то момент преподаватель замолчал и закрыл папку, — я поднимаюсь с места одним из первых, но не потому, что тороплюсь. Просто если выйти сразу, можно успеть занять позицию у дальнего окна, прежде чем коридор заполнится людьми, и тогда тебя не будут задевать плечами, не будут толкать, не будут случайно натыкаться на тебя и извиняться тем самым тоном, который на самом деле означает «почему ты вообще здесь стоишь?».

Я выхожу в коридор и поворачиваю налево, потому что направо — столовая, а там всегда много народу, и свет там яркий, и кафель блестит, и всё это вместе создаёт какую-то неприятную, липкую атмосферу, от которой у меня начинает болеть голова. Я не знаю, связано ли это с цветом — вероятно, нет, ведь я всё равно не вижу цвета, — но я научился избегать мест, где слишком шумно и слишком тесно, просто потому что моему телу там нехорошо. Оно начинает гудеть, как трансформатор, и я чувствую каждое прикосновение чужой одежды, каждый случайный взгляд, каждое «ой, извините», которое на самом деле ничего не значит.

Окно в конце коридора — моё обычное место. Оно большое, от пола до потолка, и выходит во внутренний двор, где никого нет, потому что студенты предпочитают курить у главного входа или сидеть на скамейках с другой стороны здания. Здесь, у этого окна, всегда тихо.

Я подхожу к подоконнику, опираюсь на него локтями и смотрю на двор. Асфальт там серый, стена соседнего корпуса тоже серая, небо серое, и даже редкие кусты у забора кажутся не зелёными, а просто каким-то более тёмным оттенком серого, который мог бы быть зелёным, если бы я помнил, как выглядит зелёный. Но я не помню или делаю вид, что не помню.

Сзади начинают собираться люди. Сначала несколько человек проходят мимо — я слышу шаги, обрывки разговоров, смех. Потом поток становится гуще, и коридор наполняется голосами, шарканьем подошв по линолеуму, звонками телефонов и щёлканьем зажигалок. Я не оборачиваюсь, потому что мне не нужно смотреть, чтобы знать, что происходит. Достаточно слушать.

— На первой паре уже отключился, представляешь?

— А это который? Вон тот, у окна?

— Да, в белой рубашке. Стоит как памятник.

— Странный какой-то… Но на удивление, внешностью очень даже неплох. Жаль, что у красавчиков часто странное поведение.

Я не поворачиваю голову. Я смотрю на асфальт внизу и считаю про себя. Один, два, три, четыре, пять… до десяти, потом ещё раз, потом ещё. Это помогает не слышать или слышать, но не реагировать.

Кто-то пробегает мимо, задевая меня локтем по спине. Не специально — просто торопится, не смотрит, куда бежит. Я чувствую короткий удар между лопаток, потом виноватое «ой, прости» на бегу, потом звук удаляющихся шагов. Я ничего не отвечаю, даже не шевелюсь. Потому что отвечать — значит вступать в контакт, а контакт — это риск, что тебя заметят, запомнят, начнут с тобой здороваться и ждать от тебя слов. А слов у меня нет или они есть, но я не умею их говорить, потому что каждое слово кажется слишком цветным, слишком живым, слишком опасным для того серого мира, который я выстроил вокруг себя.

Два парня останавливаются неподалёку — я слышу их голоса, но не поворачиваюсь, чтобы увидеть лица. Они обсуждают что-то про игру, про новый уровень, про то, как они прошли его вчера ночью, когда никто не спал. Их голоса звучат ровно, без эмоций, но я знаю, что на самом деле они увлечены, просто я не умею больше различать интонации.

Потом они уходят. Их сменяют другие голоса, другие шаги, другие короткие фрагменты разговоров, которые я не запоминаю, потому что они не имеют ко мне никакого отношения. Я здесь чужой, лишний, случайно забежавший не в ту дверь.

Иногда я задаю себе вопрос — зачем я вообще пришёл сюда, в этот университет, если мог бы остаться дома, в своей комнате, где стены тоже серые, но зато никто не задевает тебя локтем и не обсуждает за спиной? Я не знаю ответа. Может быть, потому что дома слишком тихо, и эта тишина давит сильнее, чем чужие голоса. Может быть, потому что надежда — дурацкая, неистребимая надежда — всё ещё теплится где-то глубоко внутри, и она заставляет меня выходить из дома, садиться в автобус, заходить в это здание, сидеть на лекциях и стоять у этого окна, чтобы однажды… что?

Я не додумываю эту мысль.

Я всегда обрываю её на полуслове, потому что знаю: если я её додумаю, мне придётся признать, что я всё ещё жду. Жду, когда мир снова станет цветным. Жду, когда краски вернутся. Жду, когда я перестану быть серым и пустым и снова смогу смотреть на небо и видеть не серую плоскость, а что-то другое — то, чего я уже почти не помню.

Но этого не случится. Я знаю. И всё равно жду. Кто же был тот мальчик из моего сна? Почему каждый раз я не могу вспомнить имя, хоть произношу его во сне… Я считал его другом? Тогда почему я больше не видел его. Может мне просто мерещится… Я не могу вспомнить тот период полноценно.

Звонок на вторую пару разрывает коридорный гул, и всё начинает двигаться быстрее, целенаправленнее, потому что теперь у каждого есть место, куда нужно успеть. Я отталкиваюсь от подоконника, поправляю лямку рюкзака и медленно, не торопясь, иду в противоположную сторону от основного потока. Мне некуда спешить. Моя аудитория — в конце коридора, там, где почти никого нет.

Я иду один. Как всегда.

Мимо меня пробегают люди — я не смотрю на их лица, только на серые силуэты, которые мелькают слева и справа, как тени в ускоренном кино. Кто-то смеётся, кто-то ругается, кто-то говорит по телефону, прижимая его к уху плечом, потому что руки заняты сумками. Я прохожу сквозь этот шум, как игла сквозь ткань — не цепляясь, не оставляя следа, не нарушая общего движения.

И мне кажется, что никто даже не замечает, что я прошёл. И это самое правильное.

Я сворачиваю в почти пустой коридор, где только одна дверь в конце, и на секунду останавливаюсь перед ней, чтобы перевести дыхание. Здесь ещё тише, чем у окна. Здесь только я и серые стены. И ещё та странная, глупая надежда, которая никак не хочет умирать, даже после всего, что было.

Я открываю дверь и захожу внутрь.

Вторая пара начинается.

Глава 2

ДЛЯ ЧЕГО ВЫ МНЕ?

Остаток учебного дня тянется как жвачка — липко, медленно, без вкуса и цвета.

Вторая пара, третья, потом ещё какая-то лекция, которую я пропускаю мимо ушей, потому что преподаватель говорит слишком быстро, а я слишком устал, чтобы разбирать его слова. Я сижу на последнем ряду, смотрю в окно на серое небо и считаю минуты до звонка. Иногда кто-то оглядывается на меня — я чувствую эти взгляды, короткие, колючие, — но не поднимаю головы, чтобы не встречаться с ними глазами. Пусть смотрят.

Когда последняя пара заканчивается, выход из университета — всегда испытание. Не потому, что там кто-то ждёт или что-то угрожает. Просто там слишком много людей, и все они движутся в одном направлении, и этот поток подхватывает тебя, несёт, толкает, заставляет идти быстрее или медленнее, чем тебе удобно. Я ненавижу это чувство — когда ты не контролируешь своё тело, когда оно движется в такт чужому движению, когда ты просто щепка в мутной, серой реке.

Но выбора нет.

Я спускаюсь по лестнице, толкая тяжёлую металлическую дверь плечом, и оказываюсь на улице. Свежий воздух бьёт в лицо — прохладный, осенний, с запахом мокрых листьев и бензина. Я делаю короткий вдох и вливаюсь в общий поток. Студенты текут в сторону метро и автобусных остановок, разбиваясь на ручейки, перестраиваясь, обгоняя друг друга. Кто-то идёт быстро, почти бежит, кто-то еле плетётся, уткнувшись в телефон. Я не смотрю на них — я смотрю под ноги, на серый асфальт, на свою тень, которая ползёт рядом, такая же бесцветная, как и всё вокруг.

Я уже почти дошёл до угла, когда это случилось: чужое плечо врезалось в моё с левой стороны — жёстко, небрежно, как будто тот, кто бежал, даже не пытался затормозить, и меня слегка развернуло, так что я потерял направление и на секунду перестал понимать, где верх, где низ и где та серая линия горизонта, которую привык держать перед глазами.

Я не успел увидеть лицо, не успел понять, кто это был, потому что в тот же миг глаза озарило светом — не тем постепенным, утренним, который пробивается сквозь шторы, а чем-то резким, взрывным, будто внутри черепа включили прожектор. Я перестал видеть что-либо, только белую выжженную пустоту, которая растекалась передо мной, как чернила по мокрой бумаге.

«Чёрт, не упасть бы…»

Я сделал шаг назад, потом ещё один и наконец наткнулся спиной на что-то твёрдое и холодное. Скорее всего это была стена. Прижавшись к ней, как к единственной опоре в мире, которая вдруг перестала существовать, я попытался восстановить дыхание, но было тяжело: воздух не шёл в лёгкие, будто кто-то затянул ремень на моей грудной клетке и не собирался ослаблять, и я хватал ртом пустоту.

Я пытаюсь открыть глаза, но веки дрожали и сжимались сильнее, будто боялись того, что могут увидеть, и тогда пришли слёзы от перенапряжения, от страха, от того, что я не контролирую собственное тело. Слёзы текли по щекам, горячие и глупые, и сквозь них — я не верил своим глазам — мир начал проступать иначе, не тот серый, плоский, безопасный мир, к которому я привык, а другой, живой: сначала размытое жёлтое пятно, потом синий — глубокий, почти чёрный, как тот, который я когда-то создал на своей палитре и похоронил вместе с ней.

«Это ещё что за…»

Эти цвета мелькнули где-то сбоку, продержались секунду, может быть, две, и я видел их по-настоящему, отчётливо, и мир на одно мгновение стал цветным.

А потом всё погасло: свет исчез, цвета растаяли, слёзы высохли на ветру, оставив на щеках солёный липкий след, и я наконец смог открыть глаза.

Вокруг была серая толпа, люди шли мимо, кто-то смотрел на меня мельком, кто-то не замечал вообще, но никто не останавливался, и того, кто в меня врезался, нигде не было видно — он исчез, растворился, как будто его никогда и не существовало. Я всё ещё стоял, прижавшись спиной к стене, пытаясь отдышаться и унять дрожь в груди, и под рёбрами снова поднималась та глупая, не живучая надежда, которая шептала, что, может быть, мне всё это показалось.

Но внутри всё дрожало, и я знал: не показалось.

***

Дом встретил меня запахом жареного лука и тишиной, которая только делала громче мои шаги в прихожей. Я стянул кроссовки, даже не развязав шнурки, и повесил рюкзак на крючок, промахнувшись мимо него дважды, потому что руки всё ещё дрожали после той вспышки на улице.

Мать выглянула из кухни, вытирая руки о полотенце, и я сразу увидел, как меняется её лицо. Когда она замечает меня, у нее сначала обычное, равнодушное, потом встревоженное, но не той тревогой, которая рождается из любви, а скорее из привычки проверять, всё ли в порядке с имуществом.

— Что у тебя с лицом? — спросила она, и голос у неё был ровный, совершенно не заинтересованный.

— Всё нормально, просто день был тяжёлым.

— Кстати, как он прошёл? — она вернулась к плите, помешивая что-то в кастрюле, и я понял, что её интерес уже иссяк, что вопрос задан скорее по инерции, чем из желания услышать ответ.

— Хорошо.

Она помолчала, потом спросила, не глядя на меня:

— Нашёл кого-нибудь? Может, обзавёлся друзьями или знакомыми новыми?

Я услышал, как в зале зашуршал диван — отец переложил пульт из одной руки в другую, и я понял, что он тоже слушает, хотя делает вид, что смотрит телевизор.

— Нет, — ответил я и не добавил ничего больше, потому что что тут добавишь? Что я весь день просидел на последнем ряду, глядя в серое окно? Что кто-то врезался в меня на улице, а потом я стоял у стены и плакал, потому что мир на секунду стал цветным?

Она вздохнула, не разочарованно даже, а скорее устало, как будто я подтвердил то, что она и так знала, и не ждала другого.

Тут из зала донёсся голос отца — грубый, с хрипотцой, потому что он всегда говорит так, когда обращается не к телевизору, а к живым людям:

— Дорогая, оставь его. Кто заинтересуется таким, как он? На него без слёз-то не взглянешь.

Он не повышал голос. Он сказал это буднично, как констатацию факта: снег белый, трава зелёная, а наш сын — никто.

И тут во мне что-то щёлкнуло. Не так, как сегодня на улице — не ослепительно, не больно, а тихо, мерзко, как ломается спичка, на которую слишком сильно надавили при попытке зажечь.

— Я виноват? — задал я вопрос в пустоту.

Голос прозвучал ровно, но я почувствовал, как дрожит гортань, как воздух выходит толчками, будто я не говорю, а выплёвываю слова.

Мать замерла у плиты, не поворачиваясь ни ко мне, ни к отцу.

— Я не виноват, что вы не поняли меня. Что я был для вас лишним. Что вы откинули меня, как ненужную вещь, как только я перестал быть удобным. Когда я просил вашей поддержки, где она была? Где были вы в эти моменты, когда я нуждался в вас, как в друзьях?

В зале стало тихо. Даже телевизор, казалось, притих.

— Вы даже не заметили, когда я перестал видеть цвет, — продолжил я, и каждое слово давалось тяжелее предыдущего, будто я тащил их со дна бездны. — Вы не заметили, когда я перестал выходить из комнаты. Вы не заметили, когда я перестал есть. А теперь спрашиваете, нашёл ли я друзей. Каких друзей? Кто захочет быть рядом с тем, кого собственные родители не замечают?

Я перевёл дыхание и посмотрел прямо на отца, хотя он по-прежнему не поворачивался.

— А ты, — сказал я уже отцу — Ты всегда знал, что я не такой, как ты хотел. Слабый. Чувствительный. Рисую. Мальчик, который смешивает краски вместо того, чтобы играть в футбол. Ты никогда не говорил это вслух, но я видел твоё лицо. Каждый раз, когда ты смотрел на меня, как будто я был бракованной вещью, которую нельзя вернуть в магазин.

Отец молчал. Телевизор тем временем что-то бубнил про политику, и этот ровный, безликий шум только подчёркивал тяжесть в комнате.

— А когда я перестал видеть цвет, ты обрадовался, — сказал я тише, потому что горло снова начало сжиматься. — Потому что я наконец перестал быть тем, кого ты стыдился. Я стал серым. Ты получил то, что хотел — сына, который не выделяется, не рисует, не смешивает краски. Который просто сидит и молчит. Удобная вещь.

Мать стояла у плиты, не оборачиваясь, но я видел, как её плечи напряжены до предела, как она сжимает полотенце в руках. Она всегда так делала, когда между нами начиналось что-то невыносимое — замирала и ждала, пока всё само рассосётся. Она никогда не вставала ни на чью сторону. Может быть, потому что боялась. А может быть, потому что ей было всё равно. Она явно не хочет ни в чём марать руки. Особенно если это относится как-либо ко мне.

— Ты тоже, — сказал я ей, и голос дрогнул. — Ты никогда не заступалась. Никогда. Ты просто молчала и делала вид, что ничего не происходит.

Мать наконец повернулась от плиты, и я увидел её лицо — уставшее, с мелкими морщинами вокруг губ, которые стали глубже за последние годы. Она сжимала полотенце так, что костяшки пальцев побелели.

— Ради тебя, — сказала она тихо, но в этой тишине было что-то тяжёлое, почти угрожающее. — Всё, что мы делали, мы делали ради тебя. Ты думаешь, легко было? Ты думаешь, я не замечала, что с тобой что-то происходит? Я замечала. Но я не знала, что делать. Ты никогда не говорил. Ты закрылся, и мы не могли к тебе пробиться.

— Вы не пытались, — ответил я, и голос у меня сел, потому что каждое слово приходилось вытягивать из себя, как нитку из старой раны. — Вы просто ждали, что я сам вылезу из своей норы. А когда не вылез — вы привыкли. Вам стало удобно, что я молчу, что не мешаю, что не прошу ничего.

Она покачала головой, и в этом жесте было столько усталости, столько лет непрожитой жизни, что мне на секунду стало почти жаль её.

— Ты неблагодарный, — сказала она, и голос дрогнул. — Мы кормили тебя, одевали, платили за университет. Что тебе ещё надо? Мы не били тебя, не выгоняли на улицу. А ты стоишь тут и говоришь, что мы тебя откинули.

— Кормили? Одевали? Не выгоняли? Разве это не то, что должны делать все родители? Это не мои просьбы, это ваши обязанности. Вы выбрали меня родить, а не я вас. И вы сделали ровно тот минимум, который не даст вам стыдливо смотреть соседям в глаза. Но вы ни разу не спросили, что мне на самом деле нужно.

Мать замерла с полотенцем в руках. Она смотрела на меня, и в её глазах я видел что-то, чего раньше не замечал — не злость, не обиду, а что-то похожее на испуг. Будто она впервые поняла, что я не просто «трудный подросток», у которого пройдёт, а кто-то, кто действительно умеет думать и чувствовать, и у кого есть на это право.

— Что ты сейчас хочешь от нас? — тихо спросила она, и в этом вопросе не было насмешки, но и тепла тоже не было.

— Чтобы вы заметили меня, — сказал я. — Не того, кого вы придумали, не того, кем вам было бы удобно меня видеть. А просто меня. Вот такого. Никуда не годного. Серого. Сломанного настолько, что я даже цвета больше не вижу.

Я замолчал на секунду, потому что говорить об этом вслух было почти физически больно, но я уже не мог остановиться.

— Чтобы вы спросили не «какую оценку получил», а «как ты вообще». Не «завёл ли друзей», а «нужны ли они тебе». Чтобы вы иногда просто сидели рядом, ничего не требуя, не пытаясь меня починить. А не уходили в свою комнату и не оставляли меня одного, потому что вам так спокойнее.

Мать смотрела на меня, и её лицо медленно менялось — будто до неё наконец начинало доходить, что я не капризничаю, а говорю о том, что грызло меня годами.

— Но вы не умеете, — добавил я тише, почти устало. — Вы просто не знаете, как по-другому. И уже вряд ли узнаете. Даже я вас пытаюсь понять с отцом, а вы меня нет.

В комнате повисла тишина, такая плотная, что было слышно, как на кухне тикают часы, и этот звук казался насмешкой — равномерной, бездушной, вечной.

Мать стояла, не зная, что ответить. Отец молчал в зале, и его молчание было тяжелее любых слов.

Я развернулся и пошёл к себе, не дожидаясь, когда кто-то из них решит прервать эту тишину.

***

Дверь моей комнаты оказалась передо мной внезапно, будто выросла из стены. Я толкнул её сильнее, чем нужно, и она ударилась о стену с таким грохотом, что где-то на кухне звякнула посуда — но я не остановился. Я шагнул внутрь, развернулся и с силой захлопнул дверь за собой, так, что задрожала ручка и жалобно звякнул замок.

Я прислонился спиной к двери и медленно сполз по ней вниз, пока не сел на пол, прижав колени к груди. Комната была серая, привычная, безопасная — те же стены, тот же стол, то же перо на подоконнике, которое я так и не убрал. Но сейчас она давила на меня, будто стены стали толще, а воздух гуще, и дышать было почти так же тяжело, как там, на улице, после вспышки.

Я сидел и смотрел в одну точку на противоположной стене — там, где обои расходились тонкой трещиной, похожей на молнию. Я не думал ни о чём конкретном, просто ждал, когда утихнет дрожь в руках и перестанет колотиться сердце.

Внутри поднималось что-то тёплое, липкое, чужое — то, чего я не чувствовал так давно, что почти забыл, как оно называется. Я пытался задавить его, как делал всегда, но оно не слушалось. Оно росло, заполняло грудную клетку, поднималось к горлу, и я понял, что не могу его остановить.

Эта злость не была похожа на ту тупую, серую апатию, с которой я привык просыпаться и засыпать — она оказалась острой, горячей, почти осязаемой, и она требовала выхода, не спрашивая моего разрешения.

Я сжал кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя на коже полумесяцы, а потом прошептал в пустоту комнаты, в серую тишину, которая давила на уши: «Почему вы не можете просто быть нормальными?»

Голос дрожал, но в этой дрожи не было слабости — в ней было то, чего я лишал себя годами, потому что считал это ненужным, опасным, разрушительным, а именно: право чувствовать, право злиться, право требовать, чтобы меня хотя бы попытались понять, даже если из этого ничего не выйдет.

И только тогда, когда слова растворились в воздухе, а кулаки начали медленно разжиматься, я осознал, что это первое живое чувство за долгое время — не пустота, не отстранение, не та серая, ровная линия ничего, которая тянулась между мной и миром, а злость, горячая, несправедливая, запоздалая, но настоящая, и от этого осознания у меня перехватило дыхание.

Я откинул голову назад, прислонившись затылком к холодной двери, и закрыл глаза, чувствуя, как под веками всё ещё пульсирует тот самый свет, который ослепил меня сегодня на улице, когда чужое плечо врезалось в моё, когда мир на секунду стал цветным, а потом снова погас.

«А что, если это связано?» — подумал я, и от этой мысли внутри всё сжалось, потому что если связаны, значит цвет возвращается не сам по себе, не как подарок, не как исцеление, а вместе с болью, вместе с этими дурацкими семейными сценами, вместе со злостью, которую я так долго хоронил, потому что боялся, что она меня разрушит.

«Вспышка на улице — и вот я сижу на полу собственной комнаты и впервые за годы чувствую что-то, кроме пустоты.»

Я провёл ладонью по лицу, нащупывая привычную красноту под глазами, и попытался вспомнить, что было в тот момент, когда свет ударил меня — может быть, там, в той ослепительной белизне, проступило что-то ещё, какой-то оттенок, какое-то ощущение, которое я пропустил, потому что испугался. Но память не возвращала ничего, кроме страха, растерянности и того короткого, почти неуловимого синего, который мелькнул перед глазами, когда слёзы уже начали высыхать.

Я открыл глаза и посмотрел на серую стену, на трещину, на перо, и впервые за долгое время мне показалось, что стена стала чуть светлее — или это просто глаза привыкли к темноте?

Глава 3

Что она увидела?

Я проспал.

Это осознание пришло не постепенно, а одним ударом — когда я открываю глаза и вижу за окном уже не серое предрассветное марево, а вполне себе наглый, уверенный серый свет, который бывает только тогда, когда ты уже должен быть в аудитории.

В голове пустота и звон. Телефон на тумбочке показывает время, и я не верю своим глазам, потому что такого просто не может быть. Я всегда встаю вовремя. Я всегда прихожу первым. Я никогда не опаздываю, потому что опоздания — это внимание, а внимание — это взгляды, а взгляды — это то, чего я избегаю любой ценой.

— Это какая-то шутка?

Я срываюсь с кровати, даже не умываясь, натягиваю первую попавшуюся черную водолазку с рубашкой, хватаю рюкзак и вылетаю из комнаты. В коридоре никого — может быть, родители уже ушли или же им просто всё равно. Я не останавливаюсь, чтобы подумать об этом.

Улица встречает меня ветром и серым небом. Я бегу. Бегу со всех ног, как будто за мной гонится кто-то. В рюкзаке что-то гремит, лёгкие горят, но я не сбавляю темп, потому что знаю: каждая секунда приближает меня к тому моменту, когда я открою дверь аудитории, и все головы повернутся в мою сторону. Я не хочу быть на виду. Я не хочу, чтобы меня замечали. Хочу быть серой тенью, которая проскальзывает на последний ряд и растворяется там до конца пары.

Я бегу по серому тротуару, перескакивая через лужи, обходя редких прохожих, и на повороте, где дорогу преграждает мусорный бак, я слишком поздно замечаю парня — он выходит из-за угла с телефоном в руках, смотрит в экран, не поднимает головы. Я пытаюсь увернуться, но не успеваю. Я влетаю в него — всем телом, с разбега, так, что дыхание перехватывает и мир на секунду теряет очертания.

Мои ноги скользят по мокрому асфальту, меня заваливает в сторону, и я уже готовлюсь встретиться с землёй, почувствовать боль в коленях и стыд, который будет жечь сильнее любой ссадины. Но вместо этого чьи-то руки хватают меня за плечи — крепко, почти грубо, — и не дают упасть. Я ощущаю чужое тепло через ткань рубашки, слышу сбитое дыхание — его, не своё, — и на секунду замираю, не понимая, что происходит.

— Эй, ты в порядке? — голос звучит встревоженно, но без злости, без той агрессии, которой я ждал.

Я поднимаю глаза. Парень — обычный, серый, как все, — смотрит на меня с таким искренним беспокойством, что мне становится не по себе.

— Ты как? Сильно ударился? — спрашивает он. — И куда ты так несёшься?

Я не могу ответить. У меня нет слов. И нет времени. Я просто киваю — один раз, резко, — выворачиваюсь из его рук и бегу дальше, не оглядываясь, чувствуя, как его взгляд сверлит спину, как внутри поднимается очередная капля вины, которую я не могу сейчас разбирать, потому что если остановлюсь — рассыплюсь.

***

Я влетаю в университетскую дверь, пробегаю коридор, взлетаю по лестнице и останавливаюсь перед дверью аудитории, пытаясь отдышаться. Сердце колотится где-то в горле. Я толкаю дверь.

И замираю.

У доски стоит преподаватель. Рядом с ним — девушка. Я не вижу её лица, потому что она стоит ко мне вполоборота, и я сразу отвожу взгляд — не потому, что не хочу смотреть, а потому, что привык не смотреть на людей, чтобы не привлекать внимания.

В аудитории тихо. Слишком тихо. Все смотрят на меня. Все. И преподаватель, и те, кто сидит на первых рядах, и те, кто, как я обычно, прячется в конце.

И вдруг девушка поворачивается.

Я не сразу понимаю, что она смотрит на меня — может быть, потому что я не привык к вниманию, а может, в её движении было что-то резкое, почти испуганное, словно она услышала неожиданный звук и инстинктивно обернулась на него, как зверь, почуявший опасность.

Она разворачивается всем телом — будто её дёрнули изнутри. Тёмные короткие волосы взлетают и тут же опадают. Чёрный плащ на плечах сдвигается, обнажая рубашку и галстук — строгие, почти официальные, совсем не студенческие. Сумка описывает дугу в воздухе.

На секунду мне кажется, она сейчас заговорит — спросит, окликнет, — но она молчит. Только смотрит.

На ней круглые чёрные очки. Сначала я вижу только их — два тёмных стекла, в которых отражается серый свет аудитории. Но потом она чуть наклоняет голову, и я замечаю: очки не прячут взгляд. Они делают его острее.

В нём — удивление. Не вежливое, каким встречают незнакомцев, чтобы сразу забыть. Настоящее. Глубокое. Такое, какое бывает, когда видишь не то, что ожидал. Когда реальность на секунду перестаёт подчиняться правилам.

Она смотрит так, будто увидела привидение — не страшное, а невозможное. Или словно узнала меня. Хотя мы точно не знакомы. Её взгляд застревает на моём лице — не скользит, не пробегает, как у других, а цепляется, будто что-то мешает ему оторваться. Я чувствую его как прикосновение, как чужую руку, от которой не хочется отстраняться.

Сколько это длится? Секунду? Вечность? Сердце пропускает удар, а потом нагоняет с такой силой, что кровь стучит в висках.

Она моргает первой, просто отводит глаза, поправляя очки. Затем разворачивается обратно к преподавателю. Плащ замирает на плечах.

Преподаватель смотрит на меня крайне неодобрительно. Только сейчас я заметил его взгляд.

— Вейн, — голос преподавателя звучит ровно, но в нём сквозит то самое холодное терпение, которое обычно предвещает неприятности. — Причина опоздания?

— Пробки, — выдавливаю я наконец. Слово звучит глупо даже для меня самого.

Преподаватель задерживает взгляд ещё на секунду, потом кивает — не принимая ответ, а просто не желая тратить время.

— Садитесь.

Я прохожу к последнему ряду, чувствуя на себе взгляды. Кто-то уже отвернулся, потеряв интерес, кто-то продолжает провожать меня глазами — любопытными, осуждающими, равнодушными. Я не разбираю. Я просто иду вперёд, глядя в пол, стараясь не задеть ничьи сумки.

Рюкзак падает на пол. Я сажусь на своё место — у окна, где всегда пусто, где меня никто не видит и не трогает. Поправляю край парты, выдыхаю. Взгляды рассеиваются. Аудитория снова живёт своей привычной жизнью.

— Это Юта Артери, — говорит преподаватель, кивая в сторону девушки. — Она присоединяется к нашей группе с опозданием. Прошу любить и жаловать.

Кто-то хлопает пару раз — из вежливости. Кто-то перешёптывается, косясь на новенькую. Она стоит у доски неподвижно, опустив голову, и я почти не вижу её лица под чёлкой и круглыми стёклами очков. Только тёмный силуэт на фоне серой доски.

Потом она делает шаг. Второй. Идёт вдоль рядов, не глядя по сторонам. Чёрный плащ почти не шевелится, галстук неподвижен. Она производит минимум шума, но всё равно кажется, что каждый её шаг отдаётся в тишине — потому что многие всё ещё следят за ней. Я тоже. Не хочу, но не могу отвести взгляд.

Она проходит мимо первого ряда, второго, третьего. Я жду, что она повернёт ко мне, но она идёт дальше. Останавливается через ряд от меня — там, где тоже пусто. Достаточно близко, чтобы я чувствовал её присутствие, но достаточно далеко, чтобы между нами оставалось пространство.

Плащ бесшумно ложится на спинку стула. Она ставит сумку на пол, поправляет очки и достаёт тетрадь. Я не смотрю на неё. Смотрю в окно, на серое небо, на серые дома, на серую жизнь, которая течёт за стеклом.

Но я чувствую её взгляд.

Юта смотрит на меня. Не постоянно, не откровенно — краем глаза, короткими вспышками, когда думает, что я не вижу. Я не поднимаю головы, но боковым зрением замечаю, как она поворачивается, замирает, изучает. В её взгляде — подозрение. Не то злое, не то враждебное. Скорее настороженное, как у зверька, который не знает, опасен ли этот человек, и пока не собирается проверять.

Лекция идёт своим чередом. Преподаватель что-то пишет на доске, кто-то перешёптывается, кто-то стучит по экрану телефона. Я пытаюсь слушать, но не могу сосредоточиться, потому что чувствую её взгляд. Каждый раз, когда я думаю, что она отвлеклась, Юта снова смотрит.

«Да что ты пристала ко мне одному, в аудитории полно других людей» — с каждой минутой мне становилось тяжелее делать вид, что я не вижу ее взглядов.

Может быть, ей просто скучно, или она проверяет, кто здесь самый странный, чтобы потом избегать. Я не знаю. Я не умею читать людей.

За пару наши взгляды встретились единожды — случайно, нечаянно, я просто поднял голову слишком резко, а она как раз смотрела. Я не успел отвернуться. Она — тоже. На секунду мы застыли, и я снова увидел в её глазах то самое удивление, которое мелькнуло в начале пары.

Потом она первая отвела взгляд. Отвернулась к доске, поправила очки и больше не смотрела на меня до самого звонка.

А я сидел и думал: что это было?

Глава 4

Это шутка такая?

Пара закончилась, и аудитория мгновенно ожила — заскрипели стулья, зашуршали сумки, зазвучали голоса, которые ещё минуту назад были приглушены лекцией. Я остался сидеть, дожидаясь, пока схлынет поток, потому что не люблю толкаться в проходах, чувствовать чужие локти и слышать раздражённые вздохи тех, кому я мешаю.

К Юте подошли сразу две девушки с первых рядов, потом парень, потом ещё одна девушка. Они обступили её полукругом, что-то спрашивали, перебивали друг друга, смеялись. Она отвечала односложно, не глядя на них, но они не отставали. Я не слушал, о чём они говорят, но краем глаза видел: она держится отстранённо, будто не здесь, словно разговаривает с ними через стекло.

«Возможно она, как и я, испытывает трудности в общении. Впрочем, скоро она вольется в университетскую жизнь и станет одной из многих.»

Я поднялся, поправил лямку рюкзака и вышел, стараясь не стучать ногами.

***

Библиотека встретила меня тишиной — той особенной, которая бывает только в старых зданиях, где воздух тяжёлый от бумажной пыли, а свет падает на пол длинными серыми прямоугольниками из высоких окон. Я пошёл вдоль стеллажей, водя пальцами по корешкам книг, ища ту, которую преподаватель называл в начале пары. Название вылетело из головы, но я помнил, как выглядит обложка: серая, с тёмным пятном посередине — как отпечаток грязной ладони на бетоне.

Я уже почти нашёл её, когда услышал шаги — лёгкие, почти неслышные, но в этой тишине они отдавались эхом.

«Обычно в библиотеке не так много людей…»

Заметив, что кто-то смотрит на меня, я резко обернулся. Юта стояла в нескольких шагах от меня, прислонившись плечом к стеллажу. Одна. Без сумки, без компании, без той отстранённой маски, которая была на лекции. В полумраке библиотеки её тёмные круглые очки казались двумя чёрными безднами, и я не мог понять, куда она смотрит — на меня или сквозь меня.

— Ты что-то потерял? — спросила она. Голос тихий, без намёка на насмешку, но в нём чувствовалось что-то ещё — любопытство, смешанное с осторожностью.

Я не знал, что ответить. Слова застряли где-то в горле, и я просто стоял, чувствуя, как бумажная пыль оседает на язык.

— Книгу, — выдавил я наконец.

— Какую?

— Не помню.

Она чуть склонила голову набок, изучая меня. В этом движении было что-то птичье — настороженное, но не пугливое, скорее оценивающее. Я почувствовал себя насекомым под стеклом.

— Преподаватель просил найти «Основы социально-психологической теории».

Я удивился. Откуда она знает? Мы были на одной лекции, да, но я не помнил, чтобы преподаватель называл книгу при всех. Может быть, я пропустил? Или она спросила у кого-то после пары?

Она не стала ждать, пока я переварю эту информацию. Вместо этого шагнула к стеллажу слева от меня — туда, где я ещё не смотрел, — и через несколько секунд вытащила толстый том в серой обложке. Без колебаний. Будто знала, где он лежит.

— Эта? — спросила она, протягивая книгу.

Я взял. Та самая. Серая обложка, тёмное пятно посередине.

— Да, — сказал я. — Спасибо.

Она не ответила. Просто стояла, смотрела — не на книгу, на меня. Я чувствовал её взгляд даже через тёмные стёкла очков. Он не был тяжёлым, но он был настойчивым, как будто она ждала чего-то ещё.

Я немного помялся и медленно развернулся к выходу. Я сделал шаг, потом другой. Медленно, будто не хотел уходить, но и не видел причин оставаться. Книга была в руках — та, за которой я пришёл. Разговор — если это можно было назвать разговором — закончился. Я мог идти.

«Она странная… Но я не чувствую в ней ничего плохо…»

Эта мысль пришла сама собой. Обычно я избегаю людей не потому, что они плохие, а потому, что они — просто чужие. Их присутствие требует слов, жестов, эмоций, которых у меня нет или которые я давно разучился проявлять. Но в ней не было этого давящего ожидания. Она не требовала, чтобы я улыбался, не ждала, что я поддержу разговор. Она просто смотрела и задавала вопросы, на которые можно было не отвечать. Я остановился у выхода из библиотеки, прижав книгу к груди.

«Странная… Не нужно со мной пытаться подружиться, если ты этого хочешь.»

Я почти произнёс это вслух, но вовремя сжал губы. Глупо было бы говорить это в дверь или ей, если она вдруг пошла за мной следом. Я не обернулся, чтобы проверить. Не хотел знать.

Я толкнул дверь и вышел в коридор.

***

Я вошёл в аудиторию, когда до начала пары оставалось ещё несколько минут. Свободных мест было много, но я всё равно сел на своё — у окна, на последнем ряду, где меня никто не видел и не трогал. Книгу положил на парту, даже не открывая. Смысла не было — я всё равно не мог сосредоточиться.

Через несколько минут дверь открылась, и в аудиторию вошла Юта.

Она не смотрела по сторонам. Не искала меня взглядом. Просто прошла к своему месту — через ряд от меня, — села, достала тетрадь, поправила очки. Всё так же спокойно, бесшумно, будто её здесь не было. Я ждал, что она снова начнёт смотреть. Украдкой, краем глаза, как на прошлой лекции. Но нет. Она даже не поворачивала голову в мою сторону. Смотрела в доску, иногда что-то записывала, иногда просто сидела неподвижно. Её профиль казался отстранённым, почти каменным. Я поймал себя на мысли, что сам теперь смотрю на неё. Словно пытаюсь поймать тот самый взгляд, который раньше мешал дышать.

«Что же у тебя на уме?»

Я не знал, зачем задаю себе этот вопрос. Она всё равно не ответит. Да и зачем мне знать? Она — никто. Просто новенькая. Через неделю я забуду, как её зовут, как она смотрит, как поправляет очки. Через месяц она станет такой же серой тенью, как и все остальные.

Я отвернулся к окну и уставился в серое небо. Оно было пустым, ровным, безопасным.

Пара прошла спокойно. Преподаватель что-то рассказывал про классификацию личностей, кто-то отвечал, кто-то перешёптывался. Я не слушал. Я смотрел в окно на серое небо и пытался убедить себя, что ничего не произошло.

Прозвенел звонок, и аудитория ожила. Юта поднялась первой. Быстро, бесшумно, не глядя по сторонам. Её плащ мелькнул в дверях, и она исчезла, даже не обернувшись. Я проводил её взглядом — против воли, наверное, потому что надеялся, что она хотя бы посмотрит в мою сторону, но нет.

«Что? Зачем я жду. Боже.»

Мысль обожгла — глупая, липкая, неловкая. Я не должен ждать, чтобы кто-то на меня смотрел. Я не должен хотеть, чтобы кто-то на меня смотрел. Всё, чего я хочу — это быть невидимым. Быть серой тенью.

Я тряхнул головой, поправил лямку рюкзака и почти уже вышел в коридор, когда в дверном проёме с кем-то столкнулся — не плечом, а всем телом, так, что дыхание перехватило, а сумка съехала набок.

Передо мной стоял тот самый парень с улицы. Тот, в кого я врезался утром.

«Это шутка такая?»

Он стоял, перекрывая выход, и смотрел на меня так, будто я был чем-то, что он случайно раздавил ногой и теперь рассматривает — стоит ли вытирать подошву.

— А, это ты, — сказал он без злости, просто констатируя факт. — В прошлый раз ты даже не извинился.

«Точно. Я же сразу сбежал…»

— Извини, — сказал я, чувствуя себя неловко. — Я правда спешил. Не хотел тебя задеть.

— Да ладно, бывает, — сказал он уже спокойнее. — Только смотри в следующий раз по сторонам.

Он хлопнул меня по плечу — не больно, скорее по-приятельски и прошел вглубь аудитории. Я не стал разворачиваться, поэтому просто покинул это место встреч.

Глава 5

Я не вижу твой цвет

Я вышел из университета, когда солнце уже клонилось к серым крышам, и тени стали длинными, как чужие пальцы, тянущиеся по асфальту. Воздух был холодным, прозрачным, почти стеклянным, и каждый вдох отдавался в груди резкой, неприятной свежестью. Я поправил лямку рюкзака — она вечно сползала с правого плеча, — и уже собрался повернуть к остановке, как вдруг заметил её.

Юта стояла в дальнем углу двора, у старого тополя. Плащ почти не шевелился, тёмные очки смотрели куда-то в сторону, но я почему-то был уверен — она видит меня. Даже не глядя.

«Снова ты…»

Ноги сделали шаг раньше, чем мозг успел вмешаться. Один маленький, почти незаметный шаг в её сторону. Будто внутри меня проснулось что-то, чего я боялся и ждал одновременно. Что-то глупое, тёплое, отчаянное.

«Что я делаю?»

Я одёрнул себя, как натягивают поводок — резко, почти жестоко. Развернулся и зашагал к остановке, чувствуя, как внутри поднимается мерзкое чувство трусости, смешанное с облегчением. Смесь такая знакомая, что я перестал её замечать. До сегодняшнего дня.

Сердце колотилось где-то в горле. Я не понимал, что происходит. Почему меня так тянет к ней? Почему одновременно хочется и подойти, и убежать? И почему ни одно из этих желаний не похоже на нормальное, человеческое?

Я прошел уже достаточно, когда краем глаза заметил: Юта тоже двинулась. Не ко мне — параллельно, держась на расстоянии, но явно в ту же сторону, что и я.

«Совпадение?»

Я свернул за угол, к проспекту, где всегда много машин и где можно затеряться в толпе. Она свернула следом, не ускоряясь, не замедляясь, держа дистанцию, как тень, которая не имеет своей воли, но почему-то выбрала именно меня.

Тогда я решил ускорить шаг. Она тоже ускорилась, продолжая держать дистанцию.

Это не случайность и не совпадение. Она идёт за мной. Не догоняет, не окликает, не пытается привлечь внимание — просто держится на расстоянии, будто ждёт, когда я сам остановлюсь, обернусь, спрошу.

Я резко свернул в первый попавшийся двор — туда, где гаражи, где узкие проходы между домами, где можно запутать следы, где я сам себя терял в детстве, когда хотел спрятаться от всего мира. От родителей, которые не замечали. От одноклассников, которые смеялись. От её взгляда.

Я уже почти нырнул в арку, когда услышал шаги сзади — чужие, быстрые, решительные. Я не успел ни обернуться, ни ускориться, потому что в следующую секунду её пальцы сомкнулись на моём запястье. Так крепко, что на секунду показалось, что моя кость сейчас сломается.

И в тот же миг мир взорвался. Краски хлынули отовсюду — с неба, со стен, из щелей между гаражами. Жёлтый, синий, красный, зелёный — они смешивались, накладывались друг на друга, кричали, ослепляли. Я не видел лиц, не видел домов, не видел асфальта под ногами. Только цвет. Только боль. Только этот страшный, запретный, живой цвет, которого не должно было быть.

Я вырвал руку — резко, почти грубо, — и отшатнулся, вжимаясь спиной в холодную стену гаража. Пальцы горели огнём, в глазах всё ещё плыли разноцветные круги, сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.

— Что тебе нужно?! — сорвалось с губ криком, которого я сам от себя не ожидал. — Зачем ты за мной ходишь?! Что ты от меня хочешь?!

Голос дрожал, срывался, был чужим, грубым, почти звериным. Я не узнавал себя. Но не мог остановиться.

Она вздрогнула. На секунду — всего на одну короткую, едва уловимую секунду — её лицо потеряло свою обычную непроницаемость. Брови чуть приподнялись, губы приоткрылись, и в глазах мелькнуло что-то, похожее на испуг. Но она быстро взяла себя в руки, тряхнула головой, и маска вернулась на место.

— Ты… — начала она и замолчала, будто подбирая слова. Потом сделала короткий, почти незаметный вдох и спросила уже ровнее, хотя в голосе всё ещё чувствовалась лёгкая дрожь: — Ты не видишь цвета этого мира?

Я ждал чего угодно — оправданий, объяснений, даже молчания. Но не этого. Не прямого, спокойного, почти будничного «ты не видишь цвета». Словно она спрашивала, какой сегодня день недели или не забыл ли я выключить свет.

Я не знал, что ответить, откуда она узнала, как долго она знает, что ей вообще известно. Я просто смотрел на неё, не в силах вымолвить ни слова. В голове звенела пустота. Язык прилип к нёбу. Она выдержала паузу, потом отвела взгляд куда-то в сторону, на серую стену гаража, и сказала тихо, почти себе:

— Я не вижу твой цвет… Встречаю такое впервые и признаться честно, мне крайне неуютно от этого.

Я моргнул. Слова не сразу дошли до меня.

— Что? — выдохнул я.

— Я хотела бы тебе кое-что рассказать, — сказала она тише, почти шёпотом. — Но я не уверена, что это будет… адекватно. Моя особенность, — Юта сделала паузу, будто пробуя слово на вкус, — возможно, дала сбой. Или я схожу с ума. Или…

Она не договорила. Замялась, потупилась и замолчала, оставив фразу висеть в холодном воздухе между нами.

Я не знал, что на это ответить. Не знал, чего она хочет. Не знал, почему она вообще со мной говорит.

Внутри всё ещё пульсировал тот страшный, живой цвет, который вспыхнул, когда она коснулась меня. Но теперь он не кричал — он гудел где-то под рёбрами, как больной зуб, напоминая о себе каждым ударом сердца.

Я провёл пальцами по переносице — привычное движение, которое помогало собраться. Потом ещё раз. Только когда мир перестал плыть перед глазами, я поднял на неё уставший взгляд. Юта стояла в двух шагах, не приближаясь, не отступая. Её тёмные очки чуть блестели в тусклом свете, но я почти физически чувствовал, как за ними мечутся её глаза — голубые, растерянные, ждущие.

— Я не понимаю, — сказал я. Голос звучал устало, без прежней агрессии. — Ничего не понимаю.

— Я тоже, — ответила она просто.

Я смотрел на неё, и внутри медленно, очень медленно, утихало то странное, дикое чувство, которое поднялось, когда она схватила меня за руку. На его место приходила пустота. Знакомая, серая, безопасная.

Но теперь она ощущалась иначе.

Рядом с ней она не была безопасной.

Глава 6

Пустота

Вечер опускался на город медленно, как тягучая серая жидкость, заливающая улицы, дома и мысли. Я лежал на кровати, уставившись в потолок, и не мог оторвать взгляд от трещины, которая тянулась от люстры к углу комнаты, разветвляясь на мелкие паутинки. Я знал её каждый изгиб. Она была здесь всегда. Как и я.

В голове крутился тот разговор. Её голос, спокойный, почти безразличный, но с той едва заметной дрожью, которую я уловил в самом конце. Она сказала, что не видит моего цвета, что встречает такое впервые и ей крайне неуютно от этого. А потом моё растерянное «что?» и её тихое, почти обречённое «я тоже».

Я переворачивался с боку на бок, пытаясь найти положение, в котором мысли перестанут давить, но простыня сбивалась под спиной, воздух становился тяжёлым и густым, будто стены сдвинулись ближе. Когда я закрывал глаза, под веками снова вспыхивали те краски — жёлтые, синие, красные. Они не уходили, они ждали. Они пульсировали где-то в глубине, напоминая, что цвет не исчез, он просто спрятался, а теперь, когда она коснулась меня, он снова проснулся.

Я сел, провёл ладонью по лицу, чувствуя под пальцами привычную красноту под глазами, ту самую, которую ненавидел, потому что она напоминала: цвет всё ещё может пробиваться через кожу, даже если мир вокруг серый и плоский.

Дышать стало тесно. Я встал, почти не отдавая себе отчёта, натянул первую попавшуюся толстовку, не взглянув в зеркало, прошёл мимо прихожей, где мать, кажется, что-то сказала, но я не услышал. Я уже стоял на улице, вдыхая холодный воздух, который должен был помочь, но не помогал. Тогда я побежал.

Не к остановке, не в сторону университета. Вверх, туда, где город заканчивался и начиналась пустота. К старому холму, на который я не поднимался несколько лет. В детстве я называл его «вершиной», хотя это был просто пологий склон, поросший кустарником. Но там, наверху, всегда было тихо, пусто и серо.

Я бежал, перепрыгивая через корни, скользя по мокрой траве, чувствуя, как в груди колотится что-то тяжёлое и тёплое. Это не было ни страхом, ни злостью, ни отчаянием. Просто слишком много всего, что не помещалось внутри.

Ноги сами вынесли меня на вершину, и я остановился, тяжело дыша, чувствуя, как воздух рвётся из лёгких хриплыми, неровными толчками, как сердце стучит где-то в горле, не желая успокаиваться. Вокруг было тихо и пусто. Даже ветер стих, будто тоже устал.

Я опустился на склон, не разбирая, сухая трава или мокрая, просто сел, обхватив колени руками, и уставился в серую даль, где город уже начинал зажигать редкие огни, тусклые, далёкие, почти неживые. А потом я откинулся назад и лёг на холодную землю, чувствуя, как её сырость просачивается сквозь толстовку, как мелкие камешки впиваются в спину, как ветер, наконец вернувшись, начинает гладить лицо, медленно, невесомо, будто пытается стереть с него всё, что я принёс с собой.

Я лежал, глядя в небо. Оно было серым, как всегда, но постепенно, незаметно, цвет начал меняться — темнеть, наливаться глубиной, становиться почти чёрным, и я смотрел на это, не отрываясь, завороженный тем, как медленно исчезает свет, как мир погружается в себя, как краски уходят одна за другой, оставляя только небо и тишину.

А потом я заметил первую звезду. Она была крошечной, бледной, едва заметной, но она была. И я смотрел на неё, чувствуя, как внутри постепенно затихает то тяжёлое, горячее, что гнало меня сюда. Я не думал о ней, не думал о цвете. Я просто лежал на холодной земле, глядя в небо, и ждал, когда появятся следующие звёзды.

И они появлялись. Одна за другой, медленно, будто кто-то зажигал их по очереди. К тому моменту, когда небо стало совсем тёмным, их было уже много — мелких, холодных, далёких, но настоящих.

Я закрыл глаза, чувствуя, как холод от земли проникает в тело, как ветер касается век, как внутри, под рёбрами, тот самый цвет пульсирует уже тише, спокойнее, почти незаметно. Я не знал, сколько времени прошло. Может быть, час. Может быть, два. Я просто лежал и дышал. И впервые за долгое время мне не хотелось никуда бежать.

***

Когда звёзд стало достаточно много, чтобы я перестал их считать, я поднялся. Тело затекло от холода, толстовка промокла на спине, и каждый шаг отдавался лёгкой дрожью, которую я старался не замечать. Город внизу уже не выглядел серым — в темноте он казался почти чёрным, с редкими жёлтыми точками окон, разбросанными как попало, будто кто-то рассыпал горсть монет по бархатной ткани.

Я пошёл вниз, не торопясь, позволяя ногам самим находить дорогу. Спуск всегда казался легче подъёма — не нужно было бороться, не нужно было дышать с надрывом, просто двигаться вперёд, туда, где ждал привычный мир с его серыми улицами и серыми людьми.

Я уже почти вышел к освещённой дороге, когда услышал знакомые голоса. Однокурсницы шли навстречу, не видя меня в темноте, и продолжали тот же разговор, будто и не прерывались.

— ...я тебе говорю, она вообще какая-то странная. Кажется такой холодной, важной, а на деле, наверное, если припугнуть, сразу заплачет.

— А эти её очки? Как будто она звезда какая-то.

— А ещё мне показалось, что она строила глазки одному из парней с нашего курса. В первый же день и пытается добиться мужского внимания.

— Может, она просто хочет, чтобы её заметили? Вот и выделяется.

— Ну, если это попытка быть замеченной, то она жалкая.

— Может всё-таки припугнём? Ну так, разок, для профилактики?

Они прошли мимо, даже не взглянув на меня. А я шёл дальше, не замедляя шага, и ничего не чувствовал. Ни злости, ни желания остановиться и сказать что-то. Ни даже мысли о том, что они не правы. Просто — пустота.

Я прошёл мимо, оставляя их голоса позади, и вышел на освещённую улицу, где фонари разгоняли темноту светло-серым, почти белым, неровным светом. Город встретил меня привычным шумом — редкие машины, далёкий лай собаки, гул автобуса где-то за квартал. Я шёл, и мысли не появлялись.

Дом встретил меня тишиной. Мать, кажется, уже спала, или просто не вышла. Я скинул куртку, прошёл в свою комнату, не зажигая света, и опустился на кровать, чувствуя, как холод от холма всё ещё держится в теле.

Глава 7

Простуда.

Я проснулся от того, что тело отказывалось мне подчиняться. Сначала я решил, что надо подождать, и мышцы отзовутся, но они гудели глухой, тягучей болью, словно кто-то выжал меня за ночь и оставил сушиться на солнце. Голова была тяжёлой и налитой, веки дрогнули, попытавшись открыться, но снова сомкнулись.

Я лежал неподвижно, чувствуя, как одеяло давит на грудь, как подушка наливается жаром, как собственное дыхание отдаётся в горле хриплым, горячим шёпотом. Холод с холма, сырость земли, которую я так глупо впустил в себя, — всё это теперь пульсировало внутри, напоминая о том, что я не железный.

В дверь постучали. Тихо, почти неслышно.

— Ахрома, — голос матери был приглушённым, осторожным. — Можно войти?

Из горла вырвался только сухой, хриплый звук, и я просто кивнул, хотя она не могла этого видеть.

Дверь открылась, и она вошла. Её шаги были лёгкими, почти бесшумными, но я слышал их сквозь гул в голове. Она остановилась у кровати и посмотрела на меня. Я видел её лицо сквозь прищуренные веки — встревоженное, уставшее, без привычной маски раздражения.

— Ты не вышел в назначенное время, я подумала, что-то случилось.

Я не нашёл сил ответить. Только смотрел на неё сквозь прищуренные веки, чувствуя, как каждое слово падает в тишину и тонет в ней, не находя отклика.

Она шагнула ближе и положила ладонь мне на лоб. Пальцы были прохладными и сухими, и это прикосновение на мгновение отрезвило, будто сняло слой жара, но тут же вернуло обратно, только отчётливее.

— Ты весь горишь, — сказала она тихо, почти удивлённо.

Я хотел сказать что-то, объяснить, но слова застряли где-то в горле, превратившись в хриплый выдох. Мать не стала ждать ответа. Она вышла из комнаты, и я слышал, как на кухне звякнула кружка, зашумела вода. Вернулась она через минуту, держа в руках стакан с тёплой водой. Поставила на тумбочку, села на край кровати и помогла мне приподняться, чтобы я мог сделать глоток. Вода обожгла горло, но я пил, потому что это было единственное, что я мог сейчас сделать.

Она не спрашивала, где я был ночью. Не пыталась угадать, что случилось. Просто сидела рядом, глядя в окно, и молчала. В этом молчании не было осуждения, не было тревоги. Только тихое присутствие, которое я не знал, как принять.

— Отдохни, я напишу твоему куратору, что ты не придешь. — сказала она наконец и вышла. Я закрыл глаза, слушая, как затихают её шаги в коридоре. За окном медленно светлело небо. Я лежал, чувствуя, как жар разливается по телу.

Я слышал, как мать ходит по квартире — тихо, почти беззвучно, будто боялась потревожить мою болезнь лишним шумом. Где-то звякнула посуда, зашуршала ткань, скрипнула половица под её шагами. Эти звуки были такими обычными, такими домашними, что я почти забыл, когда слышал их в последний раз. Обычно я избегал их, закрывался в своей комнате, отгораживался от всего, что напоминало о жизни за пределами моей головы. Но сейчас они не раздражали.

Я попытался повернуться на бок, но тело отозвалось тупой болью в каждом суставе, и я замер, позволяя себе просто лежать и смотреть в потолок.

«Такого результата своей прогулки я не ожидал…»

Я закрыл глаза и позволил себе провалиться в дремоту, не пытаясь контролировать мысли. В какой-то момент я услышал, как мать снова подошла к двери, постояла за ней, не стуча, не входя. Я не знал, что она делала — может быть, прислушивалась, может быть, просто стояла. Через минуту её шаги удалились в сторону кухни. Я снова провалился в сон, зная, что сегодня мне не нужно никуда идти.

***

Вечером я проснулся от того, что в комнате стало темно. За окном уже не светлело — там стояла густая, почти осязаемая тьма. Голова всё ещё была тяжёлой, но жар спал, оставляя после себя только слабость и пустоту.

Я повернул голову и увидел на тумбочке тарелку с супом, накрытую перевёрнутой миской, наверное, чтобы остывал медленнее. Рядом стояла кружка с тёплым чаем и записка, сложенная вчетверо. Я потянулся за ней, чувствуя, как каждое движение отдаётся тупой болью в мышцах, и развернул бумагу. Почерк был ровным, аккуратным, чуть наклонённым вправо — материнский, знакомый с детства.

«Если проснёшься — поешь пожалуйста. Оставлю на плите, если захочешь ещё. Не выключай телефон. Мы с отцом уехали. Приедем завтра.»

Я перечитал записку дважды, хотя слов было немного. В них не было слёз, не было упрёков, не было вопросов. Только забота, такая простая и такая непривычная, с которой я не знал, что делать.

Я с трудом приподнялся, опираясь на подушку, и пододвинул тарелку к себе. Пальцы дрожали, когда я снимал миску, и пар тонкой струйкой потянулся вверх. Суп был ещё тёплым, и я начал есть, медленно, по глотку, чувствуя, как тепло разливается по груди.

Закончив, я отодвинул тарелку, сделал глоток чая и откинулся на подушку. В комнате было тихо, и эта тишина уже не казалась враждебной. За окном кто-то прошёл мимо фонаря, и тень скользнула по стене.

Я закрыл глаза, чувствуя, как внутри разливается странное, забытое ощущение — не пустота, не боль, а просто усталость, с которой можно жить.

Я лежал так несколько минут, слушая собственное дыхание, и вдруг вспомнил, что в кармане штанов всё ещё лежит телефон. Мать просила не выключать его — и я не знал, зачем вообще за ним потянулся. Но рука уже скользнула в карман, пальцы нащупали холодный корпус, и через секунду экран засветился в темноте.

В уведомлениях горело несколько пропущенных сообщений. Я не сразу понял, что это необычно. Почти никто мне не пишет. Чат с родителями пустует, однокурсники не помнят о моём существовании, и единственные уведомления, которые я получаю, — это рекламные рассылки, которые я даже не открываю.

Но здесь было имя.

Юта.

Я уставился на экран, чувствуя, как внутри, сквозь усталость и слабость, поднимается что-то острое, тревожное. Пальцы застыли над экраном, не решаясь провести по нему. Я не знал, что она могла написать. Зачем она вообще взяла мой номер? Откуда он у неё есть? Я не давал его ей. Она спросила у кого-то? Нашла в общем чате? Я не знал, и это незнание пугало больше, чем любые слова.

Я смотрел на экран, не открывая сообщения. Потом, не дожидаясь, пока любопытство пересилит страх, нажал на кнопку блокировки экрана, перевернул телефон и положил его на тумбочку. Тишина в комнате стала другой.

Я лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как сердце бьётся быстрее, чем должно. Она написала мне. Я не знал, что она хотела сказать. И от этого становилось одновременно легче и тяжелее. Легче — потому что я мог не читать сейчас, не решать, не отвечать. Тяжелее — потому что теперь это сообщение лежало там, на тумбочке, перевёрнутое экраном вниз, и я знал, что оно есть.

Она написала мне.

«Зачем?»

Я закрыл глаза и попытался не думать об этом. Не получилось.

Глава 8

Первый шаг.

Я проснулся оттого, что комната была залита утренним светом — не серым и не тусклым, а именно живым, прозрачным, каким он бывает после нескольких дней, проведённых в темноте, когда закрытые веки привыкают к плотному жару, а внутри всё кажется чужим и не своим. Я полежал неподвижно, прислушиваясь к собственному телу, и постепенно понял, что боль отступила: она не исчезла совсем, но стала тише, глуше, она больше не выкручивала суставы и не мешала дышать, превратившись в тупую, почти забытую тяжесть, с которой можно было жить.

Я сел на кровати, чувствуя, как мышцы слегка ноют, но слушаются, и осторожно потянулся за телефоном на тумбочке, чтобы наконец открыть сообщение от Юты, которое ждало меня со вчерашнего вечера.

«Я нашла твой аккаунт в общем чате группы, ты не пришёл после нашего разговора, что-то произошло?»

Я перечитал эти строки несколько раз, пытаясь уловить за ними что-то, чего она не дописала, какой-то скрытый смысл или хотя бы намёк на то, что она действительно волновалась, но слова были простыми и почти будничными, как будто она спрашивала о погоде или о том, сдал ли я домашнее задание, и от этого становилось одновременно легче и тяжелее. Я не ответил. Положил телефон обратно на тумбочку и решил, что сделаю это позже, когда пойму, что вообще можно сказать в ответ на такое.

Я поднялся с кровати, натянул черные брюки и ту же черную водолазку, в которой ходил последние дни, поверх накинул белую рубашку, и вышел из комнаты в коридор, где уже горел свет и пахло чем-то горячим, исходящим из кухни. Мать стояла у плиты, помешивая ложкой в кастрюле, и когда я вошёл, она обернулась, быстро скользнув взглядом по моей фигуре с ног до головы — тот самый привычный, материнский жест, который я научился не замечать, но сегодня он почему-то отозвался внутри слабым, тёплым чувством.

— Ты куда? — спросила она, и голос её звучал ровно, без тревоги.

— В универ.

Она не стала спрашивать, как я себя чувствую, не стала уговаривать остаться или отдохнуть ещё день, потому что, наверное, знала, что это бесполезно, и просто посмотрела на меня ещё секунду, а потом отвернулась обратно к плите, и я не знал, что она думает на самом деле.

Я задержался на пороге, глядя на её спину, и сказал негромко, почти не надеясь, что она услышит:

— Спасибо. За суп, за заботу и вообще… за всё.

Она не ответила, но я заметил, как на мгновение затихло движение ложки в кастрюле, и этого было достаточно.

Я вышел в коридор, натянул кроссовки и толкнул входную дверь, вдыхая холодный, прозрачный утренний воздух, который заполнил лёгкие свежестью и какой-то тихой, почти неслышной надеждой. За спиной осталась тишина квартиры, впереди — серое небо, мокрый асфальт и новый день, о котором я не знал ровно ничего.

***

Я почти успокоился, почти поверил, что день пройдёт тихо и незаметно, когда на подходе к университету заметил знакомую фигуру у входа: тёмный плащ, круглые очки, неподвижная поза. Юта стояла, глядя куда-то в сторону, и, казалось, не замечала ни прохожих, ни утренней суеты.

Но прежде чем я успел решить, подойти или пройти мимо, к ней шагнул высокий парень, которого я раньше не видел. Он наклонился к её лицу, сказал что-то, чего я не расслышал, и взял её за локоть — не мягко, не вежливо, а так, будто она была вещью, которую нужно просто перенести с места на место. Юта дёрнулась, но он не отпустил, и они вместе скрылись за углом, в сторону университетского сада.

Я не знал, что заставило меня двинуться следом. Я почти ничего не чувствовал — ни тревоги, ни гнева, ни даже любопытства. Но ноги понесли меня за ними без команды, будто какая-то чужая воля управляла мной.

Я дошёл до сада и остановился за густым кустарником, откуда была видна скамья у старого фонтана. Парень стоял перед Ютой, перекрывая ей путь. Его голос был тихим и жёстким, и даже на расстоянии чувствовалось напряжение.

— Мне сказали, что ты смотришь на меня, — говорил он. — Значит, ты интересуешься мной.

Юта молчала, сжав губы.

— Что, молчание — знак согласия? — продолжал он, и в его голосе появилась насмешка.

— Я никогда бы не посмотрела на такого, как ты, — ответила Юта с ледяной, почти презрительной спокойностью. — И твои «донесения» ничего не меняют. Ты омерзителен, лицемерен, в тебе нет ничего особенного.

— Ты следи за тем, что говоришь.

— Правда глаза колет? Или боишься, что опустишься в рейтинге «любимчиков» всех девушек?

Парень дёрнулся, и я увидел, как его рука поднимается над Ютой — небрежно, привычно, с той же лёгкостью, с какой люди отмахиваются от надоедливой мухи.

Я не думал. Я просто сорвался с места и побежал. Земля под ногами мелькнула, воздух свистнул в ушах, и я врезался в спину парня плечом, не рассчитав силы, но не жалея об этом. Парень пошатнулся, выпустил запястье Юты и упал вперёд, едва успев подставить руки, чтобы не разбить лицо о землю.

Я замер, тяжело дыша, чувствуя, как воздух обжигает горло. Я смотрел на парня, лежащего на земле, и в голове мелькнуло то же лицо — только другое, из другого времени, из другой жизни. Я вспомнил, как сам лежал когда-то так, как сейчас лежит этот парень, только без рук, без защиты, с единственным желанием — провалиться сквозь землю.

***

Мне было двенадцать. Парта в классе была исписана чёрными и красными фломастерами, на моём месте кто-то нарисовал кривой, уродливый цветок, похожий больше на кляксу, и под ним подпись: «ХУДОЖНИК-НЕУДАЧНИК». Я сидел, стараясь не смотреть на соседей, которые перешёптывались за моей спиной, пряча улыбки за ладонями.

Я не знал, кто это сделал, хотя догадывался, — тот же, кто неделей раньше вылил банку с синей краской мне на голову, когда я выходил из туалета. Краска стекала по вискам, заливала глаза, и я стоял посреди коридора, слушая, как надрывается от смеха весь класс, пока не пришла учительница и не заставила меня идти мыться, а потом сидеть до вечера и отмывать парту, на которой я не рисовал, которую даже не трогал, но виноват был почему-то я.

Я оттирал эту парту часами, пока руки не начинали болеть, а пальцы не покрывались мелкими ссадинами от жёсткой губки. Рисунок не сходил до конца, оставалась бледная розовая тень, похожая на шрам, и я смотрел на неё и думал, что, наверное, заслужил это. Наверное, я действительно был таким — неудачником, которого можно бить, унижать и не бояться последствий.

А потом был тот день, когда главный обидчик решил, что рисунков и краски ему мало. Он ждал меня после уроков в пустом классе, когда я забирал забытый рюкзак. Я даже не успел понять, что происходит, как он схватил меня за плечо и ударил кулаком в живот, отчего я согнулся пополам и чуть не упал.

Он бил не сильно — скорее методично, с какой-то тупой, скучающей жестокостью, будто это было его ежедневным ритуалом. Я стоял, сжимаясь в комок, и ждал, когда он остановится. Никто не вошёл. Никто не заступился. Учителя ушли, одноклассники разбежались, и я остался один в пустом классе с болью в животе и противным, тошнотворным стыдом, который не проходил никогда. Он не исчезал, он впитывался в кожу, оставался под кожей, прятался в мышцах, и даже спустя годы я чувствовал его иногда, когда в груди поднималась волна бессилия.

— Запомни, ты навсегда останешься внизу.

***

Парень поднялся, отряхивая одежду, и на его лице застыло недоумение, которое быстро сменялось злостью. Он оглянулся по сторонам — на Юту, которая смотрела на него с явным удивлением, будто не ожидала, что кто-то вообще вмешается, будто привыкла справляться сама, и теперь не знала, как реагировать на чужую помощь. Потом его взгляд упёрся в меня.

— Ты вообще кто такой? — бросил он, и в голосе его уже звучала та самая агрессия, которая всегда появляется, когда кто-то нарушает привычный порядок.

Я молчал, глядя на него в упор. Он начинал вызывать во мне блевотное чувство.

— Не слышал вопроса? Я тебя спрашиваю, кто ты такой, чтобы лезть не в своё дело?

— Какая мерзость. — проговорил я почти монотонно.

Парень дёрнулся, будто от пощёчины, и в его глазах мелькнуло что-то — то ли удивление, то ли злость, то ли смесь того и другого. Он подошёл ко мне вплотную, схватил за ворот моей толстовки и рывком притянул к себе, так что я почувствовал его дыхание на своём лице — горячее, с примесью табака, — и увидел, как его свободная рука сжимается в кулак, заносясь надо мной.

— Ты вообще понимаешь, с кем связался? — процедил он сквозь зубы.

— Улыбнитесь. — раздался голос Юты.

Я повернул голову. Она стояла чуть поодаль, держа телефон перед собой, и на экране уже светилась запись. Её лицо было спокойным, почти невозмутимым, но я заметил, как дрогнули уголки губ — не от страха, а от холодной уверенности, которую я в ней никогда раньше не видел.

— Давай, продолжай, — сказала она, не повышая голоса. — Сделаем тебя звездой этого университета. Я закину в общий чат, и вся группа увидит, какой ты смелый, когда имеешь дело с теми, кто ниже тебя ростом.

Парень замер. Его взгляд метнулся к Юте, к её телефону, к камере, которая смотрела на него в упор.

— Ты что, боишься, что тебя увидят? — продолжала она с лёгкой усмешкой. — Зря. Я думаю, твоя репутация только выиграет, когда все узнают, как ты умеешь разговаривать с девушками.

«Я тебя спасаю, а ты стоишь и выводишь его еще больше. Ушла бы лучше.» — подумал я про себя, также обратив внимание на Юту.

Он разжал пальцы, выпустив мой ворот, и отступил на шаг, переведя дыхание.

— Я запомню вас обоих, — сказал он тихо, и в этом голосе уже не было прежней уверенности. — Вы ещё об этом пожалеете.

Он развернулся и ушёл, не оглядываясь, оставляя за собой только сырой воздух и мокрую листву под ногами.

Я стоял, чувствуя, как под воротом жжёт кожа, а сердце колотится где-то в горле. Юта опустила телефон, спрятала его в карман плаща и посмотрела на меня. Её лицо было ровным, но я заметил, как дрогнули уголки губ — не от страха, а от чего-то другого, что я не мог назвать.

— Ты в порядке? — спросила она.

Я не нашёл сил ответить. Только кивнул. Она смотрела на меня несколько секунд, и в её глазах за тёмными стёклами очков я снова увидел то самое странное выражение, которое мелькнуло в библиотеке, когда она смотрела на меня и пыталась понять, что я за человек.

Я не знал, что ещё мог сказать. Или сделать. Я просто развернулся и пошёл прочь, обходя Юту стороной, не глядя на неё, не рискуя встретиться с ней взглядом. Я свернул на узкую тропинку, которая вела в обход главного корпуса, туда, где никто не ходил, где стены университета были старыми и облупившимися, а дорожка зарастала диким плющом, который давно никто не вырезал.

Мои шаги были быстрыми и нервными, я почти бежал, пока не упёрся в глухую стену из красного кирпича, скрытую от посторонних глаз старыми деревьями. Я прислонился к ней спиной, чувствуя, как холодный камень пробирается сквозь ткань белой рубашки, чёрной водолазки, и провёл ладонями по лицу, закрывая глаза. Воздух выходил из лёгких с хрипом, и я не мог понять, откуда взялась эта дрожь, которая сотрясала мои плечи и не давала дышать ровно.

Я сжимал пальцы, впиваясь ногтями в ладони, но это не помогало. Где-то в груди пульсировало воспоминание о том, как я бежал, как толкнул, как стоял перед этим парнем и смотрел в его глаза, не отворачиваясь. Я не узнавал себя. Я не понимал, что заставило меня так поступить. Ведь я всегда уходил, всегда прятался, всегда ждал, когда всё кончится само собой.

А сегодня я сделал шаг вперёд. И это было страшнее, чем если бы я просто прошёл мимо.

«Почему я это сделал?» — пронеслось в голове.

Я не знал ответа. Может быть, потому что я вспомнил себя в детстве, того мальчика, который стоял в пустом классе и не мог защитить себя. Может быть, потому что я не хотел, чтобы она чувствовала то же, что чувствовал тогда я.

Я стоял у стены, прижимая ладони к лицу, и чувствовал, как дрожь постепенно утихает, оставляя после себя только пустоту и тяжесть в руках. Но вместе с ней пришло другое — тело внезапно стало слабеть, будто вся сила, которая держала меня в этом утре, иссякла в один миг. Ноги подкашивались, и я на мгновение прислонился к стене сильнее, ощущая, как холодный кирпич через водолазку пробирается к коже, но не отрезвляет, а только напоминает о том, что я ещё не до конца вышел из болезни.

Я выдохнул и медленно, почти на автомате, оттолкнулся от стены, чувствуя, как дрожь сменяется усталостью, а сердце постепенно успокаивается. В голове промелькнула мысль о том, что нужно возвращаться на пару — там хотя бы можно просто сидеть и делать вид, что я слушаю, не вставая, не тратя силы на движения. Я знал, что не хочу идти, что хотел бы просто провалиться обратно в свою комнату и никого не видеть, но я знал и другое — если я уйду сейчас, это будет похоже на бегство.

Я двинулся вдоль стены, туда, где за углом начиналась главная аллея, ведущая к центральному входу. Шаги были тяжёлыми, тело не слушалось, но я шёл, потому что это было единственное, что я мог сейчас сделать.

За спиной осталась пустая тропинка, сырой воздух и тишина. Впереди ждал университет, серые стены, лекции, люди.

И я не знал, смогу ли смотреть на неё после того, что случилось.

Глава 9

Я просто выскочка.

Пары прошли быстро, почти незаметно, оставив после себя только смазанные голоса преподавателя и мелькание чужих лиц, которые я не запоминал. Слова влетали в одно ухо и вылетали из другого, не задерживаясь в голове, занятой утренним происшествием и тем странным, тягучим чувством, которое не отпускало меня до сих пор.

Я старался не смотреть в сторону Юты, но краем глаза несколько раз ловил её короткие взгляды — они были почти незаметными, но я чувствовал их, потому что они не были пустыми. Она смотрела не просто так, но я не позволял себе думать об этом.

Где-то в середине второй пары голова начала кружиться — сначала едва заметно, как будто кто-то слегка качнул пол под ногами, а потом сильнее. Я опёрся локтями о парту, сжал пальцы в кулаки и заставил себя дышать глубже, чтобы никто не заметил, как мне плохо. Слабость разливалась внутри той же тягучей волной, которую я узнавал по прошлому дню, и я понимал, что болезнь не ушла до конца.

Когда пары закончились, я поднялся, чувствуя, как тело слегка покачивается, и направился к выходу, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Внутри было пусто и тяжело одновременно, и я хотел только одного — выйти на холодный воздух, вдохнуть и успокоиться.

Но на выходе из университета меня ждала Юта. Она стояла у дверей, прислонившись плечом к стене, и смотрела прямо на меня. Она явно ждала — я видел, как её рот приоткрылся, будто она собиралась что-то сказать. Но я не остановился. Я прошёл мимо, чувствуя, как её взгляд упирается мне в спину, как внутри поднимается волна чего-то тёплого и болезненного одновременно.

«Оставь меня в покое»

Я не обернулся. Не мог — пока внутри ещё отдавалось эхо утренней сцены, пока я сам не понимал, что заставило меня вмешаться, голова кружилась так, что каждый шаг казался лишним, и единственным желанием было рухнуть в свою комнату и не вставать до самого вечера.

Может быть, позже. Когда в груди перестанет качаться этот странный, чужой ритм, который появился сегодня утром и не собирался уходить.

Я вышел за ворота и побрёл к остановке, чувствуя, как серый день обступает меня со всех сторон — мягкий, безразличный, такой же, как тысячи дней до него.

***

Я стоял в центре класса, весь в синей краске. Она стекала по волосам, заливала глаза, оставляла липкие, холодные следы на рубашке, и я не мог её вытереть, потому что руки дрожали так сильно, что пальцы отказывались слушаться. Краска пахла химией, резко и неприятно, и этот запах смешивался с запахом мокрой бумаги и страха, который поднимался изнутри, заполняя всё тело, не оставляя места для дыхания.

Вокруг смеялись. Громко, открыто, не скрываясь. Кто-то хлопал по партам, кто-то свистел, кто-то просто смотрел с любопытством, ожидая, что будет дальше. Обидчик стоял напротив, широко улыбаясь, и его голос перекрывал общий гул, прорезая воздух, как нож.

— Ну что, художник, нравится твой новый цвет? — крикнул он, поворачиваясь к остальным, чтобы убедиться, что все видят его триумф. — Может, нарисуешь нам что-нибудь? Только не плачь, а то краски размажутся по лицу, и никто не поймёт, где ты, а где просто клякса.

Я хотел ответить. Я открыл рот, пытаясь выдавить из себя что-то, что остановило бы всё это, что вернуло бы меня в нормальный мир, где я не стоял посреди класса, облитый краской, где смех не звучал так громко, где я мог просто исчезнуть. Но слова застряли в горле, превратившись в тихий, сдавленный звук, который никто не услышал.

Я попытался сделать шаг назад к выходу, к тому маленькому пространству, где можно было спрятаться и перевести дыхание, но чьи-то руки схватили меня за плечи — резко, почти грубо, — и я почувствовал, как пальцы впиваются в ткань рубашки, не давая мне двинуться с места. Меня толкнули вниз, и колени с глухим ударом опустились на холодный пол, от которого по телу пробежала дрожь. Я стоял на коленях перед всем классом, чувствуя, как краска продолжает стекать по лицу, смешиваясь со слезами, которых я не мог сдержать, как воздух становится тяжёлым и вязким, как смех становится всё громче, заполняя собой пространство, не оставляя ни одной свободной секунды, чтобы просто выдохнуть.

Обидчик наклонился ко мне, глядя сверху вниз, и его голос стал тише, но от этого только острее, проникая глубоко внутрь, оставляя след, который не сотрётся.

— Запомни, — сказал он, и каждое слово врезалось в память, как шрам, который никогда не заживёт до конца. — Ты всегда будешь внизу. Всегда будешь тем, кого можно унизить. Всегда будешь тем, на кого можно вылить краску, и никто не скажет ни слова. Потому что ты никто.

Я смотрел на него снизу вверх, чувствуя, как холод от пола проникает сквозь джинсы, как краска сохнет на коже, стягивая лицо, как внутри поднимается что-то тяжёлое и горькое, что не было ни злостью, ни обидой, а просто чувством полной, абсолютной беспомощности. Я не мог встать, не мог ответить, не мог даже моргнуть. Я просто смотрел и ждал, когда всё закончится, смех стихнет и они уйдут.

«Разве мы не были друзьями?»

***

Я стоял у остановки, чувствуя, как дрожат руки, как сердце колотится где-то в горле, как тот же самый холод разливается внутри, и вдруг — чья-то рука схватила меня под локоть, резко, почти грубо, и рванула в сторону, выдёргивая из толпы так быстро, что я не успел даже понять, что происходит. Я попытался вырваться, но пальцы сжались крепче, и меня потащили куда-то вбок, в узкий проход между домами, где пахло сыростью и старым бетоном.

Меня толкнули к стене, и я ударился спиной о холодный кирпич, чувствуя, как воздух выбивается из лёгких, а перед глазами на мгновение темнеет. Когда зрение вернулось, я увидел перед собой того самого парня из сада, а рядом с ним — ещё одного, выше и шире, с безразличным лицом и тяжелым взглядом.

— Ну что, узнаёшь? — сказал парень, и в голосе его звучала та же насмешка, что и утром, только теперь она была увереннее, потому что он был не один, а я стоял, прижатый к стене, без защиты, без сил, без возможности убежать. — Я же говорил, что ты ещё пожалеешь. Время пришло.

Я смотрел на него, чувствуя, как холод от стены проникает сквозь тонкую ткань водолазки и рубашки, как внутри поднимается та самая волна, которую я узнавал по утру — не страх, не беспомощность, а что-то другое, твёрдое и горячее, что не давало мне опустить глаза.

— Ты поступил некрасиво, — сказал я, и голос прозвучал тише, чем я ожидал, но ровно, без дрожи. — Так нельзя себя вести. Нельзя хватать людей за руки и замахиваться на них, если они слабее.

Парень усмехнулся, переглянувшись со своим другом, и сделал шаг ближе.

— Ты сейчас учить меня будешь? — спросил он с ленивой насмешкой. — Кто ты вообще такой, чтобы указывать мне, что правильно, а что нет?

Я встретил его взгляд и не отвёл.

— Я не учу тебя, — сказал я, и голос окреп. — Ты злишься не на меня. Ты злишься на то, что кто-то увидел, какой ты на самом деле. Поэтому ты хватаешь тех, кто слабее, и делаешь вид, что так и надо. Но тут ты ошибся.

Парень дёрнулся, и в его глазах мелькнуло что-то, чего я не видел утром — неуверенность. Всего на секунду, но я заметил.

— Ты вообще понимаешь, с кем разговариваешь? — бросил он, но голос его уже не был таким уверенным.

— Понимаю, — ответил я. — С человеком, который боится, что его увидят настоящим. И ты можешь делать вид, что это не так, но я уже увидел достаточно.

Кулак врезался в живот, и я согнулся, чувствуя, как воздух выбивается из лёгких, внутри разливается тупая, горячая боль, которая на мгновение затмевает всё остальное. Я попытался выпрямиться, но руки его друга уже сжались на моих плечах, прижимая меня к стене, не давая ни отступить, ни закрыться.

— Ты слишком много говоришь, — сказал парень, наклоняясь к моему лицу, и его голос был низким, почти ласковым, но в нём чувствовалась угроза. — Думаешь, я верю твоим словам? Ты просто выскочка, который решил поиграть в героя.

Я поднял голову, чувствуя, как губы трогает странная, почти неконтролируемая улыбка. Не насмешливая, не злая — скорее усталая, но твёрдая.

— Ты прав, — сказал я, и голос прозвучал ровно, несмотря на боль. — Я не умею защищать себя. Но я постарался защитить других. А ты умеешь только бить тех, кто не может ответить. И это всё, что ты умеешь.

Парень замер, явно не ожидая такой реакции. Он ждал страха, мольбы, хотя бы сдавленного вздоха — но вместо этого я смотрел на него и улыбался, чувствуя, как в груди разливается странное, почти забытое чувство, которое было сильнее боли.

— Ты что, смеёшься надо мной? — процедил он сквозь зубы, и его голос сорвался на крик. — Не смей на меня так смотреть! Я сотру эту улыбку с твоего лица!

Он замахнулся, и первый удар пришёлся в скулу. Голова дёрнулась в сторону, в глазах вспыхнули белые искры, но я не успел ни вдохнуть, ни отшатнуться, как второй удар обрушился на переносицу, и тёплая, металлическая влага хлынула из носа, заливая губы. Третий, четвёртый — я потерял счёт. Лицо горело так, будто его обдирали наждаком, в ушах звенело, а перед глазами всё плыло и темнело, превращая мир в размытое пятно, в котором я с трудом различал силуэты.

А потом сквозь гул в голове я услышал шаги. Тяжёлые, быстрые, уверенные. Кто-то шёл сзади, но я не мог повернуться — слишком сильно темнело в глазах, горело лицо, и я чувствовал, как сознание медленно уплывает куда-то, оставляя тело наедине с болью.

Голоса доносились до меня обрывками, словно я находился под водой, где каждый звук терял очертания и превращался в глухой, искажённый шум. Я слышал их, но не мог разобрать, кому они принадлежат — всё смешалось: чужой крик, чужое дыхание, шаги, которые становились ближе, чьи-то резкие движения, от которых воздух вокруг начинал вибрировать.

— ...стоять, сказал! — донеслось до меня, и голос был низким, жёстким, без тени сомнения.

— А ты вообще кто такой, чтобы... — попытался ответить кто-то, но не договорил.

— Сейчас быстро объясню, кто я такой.

Я почувствовал, как чья-то рука оттолкнула кого-то в сторону, и воздух рассек глухой, тяжёлый удар, за которым последовал ещё один, а потом раздался грохот — чьё-то тело с силой врезалось в мусорный бак, и металл жалобно зазвенел, отдаваясь вибрацией в стенах узкого переулка. Кто-то охнул, кто-то выругался, и на мгновение наступила та особенная тишина, которая бывает только после драки, когда никто не знает, что делать дальше.

Я хотел поднять голову, понять, кто подошёл, кто встал между мной и ними, чей голос звучал так уверенно, но темнота перед глазами сгущалась с каждой секундой, превращая мир в размытое пятно, в котором я с трудом различал тени. Возможно, я где-то уже слышал этот голос, но где?

Я чувствовал, что тело медленно оседает вдоль стены, ноги перестают держать, а холод от кирпича проникает сквозь водолазку, сменяясь тупой, пульсирующей болью, которая растекалась от лица по всему телу.

Колени коснулись мокрого асфальта, и я почувствовал, как влага просачивается сквозь джинсы, холодная и липкая. Я попытался удержаться, но руки не слушались, и я медленно завалился на бок, чувствуя, как плечо ударяется о холодный мокрый пол, как щека касается шершавого асфальта, а последние силы покидают тело. Я провалился в пустоту, даже не успев понять, что теряю сознание.

Последнее, что я услышал перед тем, как всё исчезло, был чей-то голос — спокойный, почти усталый:

— Всё хорошо. Я тебя нашла.

Глава 10

Оттенки.

Мне снилось что-то тёплое. Я стоял на залитой солнцем улице, и рядом со мной был тот, кого я знал лучше всех, кому доверял так, как доверяют только в детстве, когда ещё не знаешь, что люди могут уходить, а дружба способна закончиться в один день — без объяснений, без предупреждения. Он смеялся, и я смеялся вместе с ним, и мир вокруг казался простым и ясным, без серых теней и вопросов, без той боли, которая потом станет моей спутницей на долгие годы.

— Мы всегда будем друзьями, — сказал он, и голос его звучал так легко, что я почти поверил в эту вечность. — Никто и ничто не сможет нас разлучить.

— Ты правда так думаешь? — спросил я, чувствуя, как внутри разливается то забытое тепло, которое не помнишь, пока не почувствуешь его снова.

— Конечно, — ответил он, и в его улыбке было что-то тёплое и обещающее. — Мы ведь всегда были вместе. И всегда будем.

Я смотрел на него, и мне казалось, что этот день никогда не закончится, что мы останемся здесь, в этом свете, навсегда, что его слова — правда, а не просто обещание, которое можно забыть.

Но потом он замолчал, и улыбка медленно сползла с его лица, будто он вдруг вспомнил что-то, о чём я не должен был знать. Он развернулся ко мне спиной, и я хотел спросить, что случилось, но слова застряли в горле — я уже знал, что он уходит. Он сделал шаг вперёд, и рядом с ним оказались другие, те, кого я не знал, кто не был мне другом, но стал его выбором.

— Подожди, — сказал я, и голос прозвучал тихо, почти шёпотом. — Ты куда? Ты же говорил…

Он обернулся через плечо, и в его глазах я не увидел ни злости, ни сожаления — только пустоту, ту самую, которую я потом научился узнавать в чужих лицах.

— Говорил, — ответил он. — Но люди меняются. И я меняюсь.

Он ушёл, и я остался стоять на пустой улице, глядя ему вслед, чувствуя, как солнце всё ещё светит, но уже не греет, как воздух становится холоднее, как внутри поднимается что-то тяжёлое и горькое, что нельзя было назвать ни злостью, ни обидой — только тихим ледяным пониманием того, что он выбрал их, и это был его выбор, и я не должен был его останавливать.

— Было бы лучше, если бы мы никогда не знали друг друга.

Мир начал расплываться, и я провалился в темноту.

***

Я лежал с закрытыми глазами, чувствуя, как боль разливается по всему телу — тупая, ноющая, пульсирующая где-то в груди, в висках, в скулах, в каждой мышце, которая отзывалась на малейшее движение. Я не мог пошевелиться, не мог открыть глаза, не мог даже понять, где я, потому что сознание возвращалось медленно, слоями, будто я всплывал на поверхность после долгого погружения.

Сквозь плотные веки доносился гул — неясный, приглушённый, будто я находился под водой. Где-то рядом капала вода, где-то пищало оборудование, а за дверью, за тонкой стеной, слышался голос матери. Она говорила громко, и в её интонациях сквозила та самая агрессия, которую я знал по домашним сценам, когда она не могла сдержать себя. Слов я не разбирал — только напряжение, её голос натыкался на чужой, более спокойный, но не уступающий.

Я попытался открыть глаза, и белый свет ударил в лицо, ослепляя, заставляя веки снова сомкнуться. Он был слишком ярким и резким для того серого мира, к которому я привык.

Я услышал, как кто-то встал рядом, как шаги приблизились к кровати, и свет стал мягче — кто-то заслонил собой лампу или убавил яркость. На этот раз я смог открыть глаза.

Передо мной стоял парень — высокий, широкоплечий, с короткими темными волосами и внимательными глазами, в которых не было ни тревоги, ни любопытства, только спокойное, ровное присутствие. Узнавание пришло не сразу, но пришло — тот самый парень, в которого я врезался несколько раз, сначала на улице, потом ещё где-то, тот, кто поймал меня за плечи и спросил, в порядке ли я. Он стоял передо мной, и я не понимал, почему он здесь.

— О, ты уже очнулся? — спросил он, и голос его был низким и ровным.

Я хотел спросить, что происходит, но горло пересохло, и я только беззвучно открыл рот.

— Тебя здорово отделали. Теперь всё в порядке. — сказал он, садясь на стул рядом с кроватью.

Я смотрел на него, пытаясь собрать мысли в единую картину.

— Ты… — выдавил я наконец.

— Оберон, — сказал он. — Мы учимся в одной группе. Но ты точно меня не видел на занятиях, потому что я учусь по вечерам из-за тренировок. Зато ты точно знаешь меня после двух столкновений.

Я попытался усмехнуться, но лицо отозвалось болью, и усмешка вышла кривой, почти жалкой.

«Стоп! Усмехнуться???»

— Забавно, что мы так познакомились. — сказал он, и в его голосе проскользнула тень насмешки.

— Не то чтобы забавно, — ответил я, чувствуя, как уголки губ сами собой тянутся вверх.

Он усмехнулся и покачал головой.

— Ты вообще часто в людей врезаешься, или это только мой день?

— Обычно я просто хожу мимо, — сказал я, и внутри что-то дрогнуло от этой простой, почти обычной беседы.

— Что ж, приятно быть исключением, — сказал он, и в его голосе прозвучала лёгкая ирония. — Но на будущее, если ты решишь снова в кого-то врезаться, то лучше выбери кого-то поменьше.

Я не знал, что ответить, но внутри стало теплее, будто этот разговор, такой простой и необязательный, возвращал меня в реальность. Я уже открыл рот, чтобы сказать что-то ещё, как дверь палаты резко открылась, и в проёме появилась мать.

Она была взволнована — я видел это по тому, как она сжала руки в кулаки, как напряглись её плечи, как взгляд метался по комнате, останавливаясь на мне, на Обероне, на капельнице, на всём, что могло сказать ей, что я жив. Оберон поднялся со стула, коротко кивнул мне и направился к выходу. У самой двери он обернулся, и я поймал его взгляд — спокойный, без тени насмешки, с лёгкой, почти незаметной улыбкой, которая говорила: «Держись». Он вышел, и дверь за ним тихо закрылась.

Мать шагнула к моей кровати, и я сразу почувствовал, как воздух в комнате стал плотнее.

— Что случилось? — спросила она, и голос её был напряжённым, слишком громким для больничной тишины. — Кто эти люди? Зачем они тебя тронули? Почему ты вообще оказался в этом переулке?

Я молчал, чувствуя, как внутри поднимается усталость. Я не хотел объяснять. Не сейчас, когда каждое слово давалось с трудом.

— Я вступился за девушку, — выдавил я, и слова давались тяжело, будто я вытаскивал их со дна. — Парень приставал к ней. Я вмешался.

Мать замолчала, и я видел, как её лицо медленно меняется — напряжение сменяется чем-то другим, более сложным, что я не мог прочитать. Она открыла рот, закрыла, потом снова открыла.

— За девушку, — повторила она, и в голосе её прозвучало что-то, что я не мог назвать. — Ты едва знаешь эту девушку. Ты даже не помнишь, когда в последний раз с кем-то разговаривал, а тут вступаешься за неё перед какими-то людьми.

Я молчал, чувствуя, как её слова врезаются в тишину.

— Ты вообще понимаешь, что могло случиться? — продолжала она, и голос её становился громче. — Они могли тебя убить. Не просто избить, а убить. А ты лежишь здесь и говоришь мне, что вступился за какую-то девушку. Героем себя возомнил?

Я хотел сказать, что не жалею, что сделал бы это снова, но слова застряли в горле. Вместо этого я просто смотрел на неё, чувствуя, как усталость накрывает меня с новой силой.

— Ты не понимаешь, — сказал я тихо.

— Чего я не понимаю? — спросила она, и в её голосе была уже не злость, а что-то другое — что-то похожее на отчаяние.

— Что я сделал это не для того, чтобы казаться героем, — сказал я. — Я сделал это, потому что не мог стоять и смотреть, как кто-то замахивается на неё.

Она замолчала, и на её лице промелькнуло что-то, чего я не мог прочитать. Она смотрела на меня так, будто видела впервые, будто перед ней был не тот мальчик, которого она знала все эти годы, а кто-то совершенно чужой, пришедший из другого мира, с другим лицом и другим голосом.

— Я не узнаю тебя, — сказала она тихо, и в голосе её не было злости — только растерянность, смешанная с чем-то, что я не мог назвать.

Я смотрел на неё, и внутри поднималась усталость, но теперь она смешивалась с чем-то другим — с тем, что я носил в себе годами, что не мог объяснить ей, потому что сам не понимал до конца.

— Я тоже перестал себя узнавать, — сказал я, и голос прозвучал тихо, почти шёпотом.

Я замолчал, чувствуя, как слова повисают в воздухе между нами.

Глава 11

Останься со мной.

Мать вышла, и дверь за ней закрылась с тихим, почти неслышным щелчком. Я остался один в белой тишине, где каждый звук казался слишком громким — гул за стеной, писк оборудования, собственное дыхание, которое я слышал так отчётливо, будто оно было единственным, что ещё связывало меня с этим миром.

Я лежал, глядя в потолок, и пытался вспомнить себя прежнего. Того, кто проходил мимо. Того, кто не вмешивался. Того, кто был серой тенью, которую никто не замечал, и это устраивало его больше всего на свете. Я пытался найти его внутри себя, но вместо него находил только пустоту, в которой кто-то другой оставил свой след.

Всё, что я сделал за последние дни, было не моим. Я встал между ней и тем парнем, я толкнул его, я смотрел в его глаза и не отворачивался. Я сделал всё то, чего никогда не делал раньше, и я не мог объяснить, почему. Словно кто-то другой поселился внутри меня и начал принимать решения, а я лишь наблюдал за этим со стороны, не в силах вмешаться.

Я смотрел на свои руки, лежащие поверх одеяла, и они казались незнакомыми. Я помнил, как они дрожали, когда я стоял у стены, как сжимались в кулаки, когда я бежал к ней. Эти руки не были моими.

Раньше я бы прошёл мимо. Я знал это точно. Я знал, что раньше я никогда бы не вмешался. Я был тем, кто исчезал, кто не оставлял следа, кто делал всё, чтобы его не замечали. А теперь я лежал в больнице с разбитым лицом и чувствовал, что внутри пульсирует что-то, чего я не чувствовал годами.

Я закрыл глаза и попытался представить, что было бы, если бы я не вмешался. Если бы я просто прошёл мимо, как делал всегда. Юта осталась бы одна. С тем парнем. И никто бы не встал между ними.

Эта мысль была хуже любой боли. Она была холодной и липкой, она оседала внутри, как тот самый страх, который я носил в себе с детства. Но теперь я не боялся. Теперь я знал, что не смог бы пройти мимо. Даже если бы захотел.

Я не знал, когда это началось. Может быть, в тот день, когда она впервые вошла в аудиторию и села через ряд от меня. Может быть, в библиотеке, или в тот миг, когда я толкнул того парня в саду и почувствовал, как внутри поднимается что-то, чему я не мог дать имя.

Я не знал, когда именно она стала той, кто меняет мои решения. Но я знал, что она изменила меня. Не просьбами, не уговорами — просто своим присутствием. Просто тем, что смотрела на меня так, будто видела что-то, чего не видели другие.

Время тянулось медленно, и я чувствовал, как боль в теле постепенно утихает, уступая место усталости. Я позволил себе просто лежать и не думать, проваливаясь в ту тёплую, тягучую дремоту, которая не требует ни мыслей, ни усилий. Я почти забыл, где нахожусь, когда услышал, как дверь открылась, и в палату вошла медсестра — её шаги были лёгкими и быстрыми, а голос тихим и ровным.

— Я отключаю капельницу, — сказала она, не дожидаясь, пока я открою глаза.

Я приоткрыл глаза, увидел её склонённую фигуру и кивнул, даже не пытаясь заговорить. Она улыбнулась, вытащила иглу, аккуратно заклеила место пластырем и вышла так же тихо, как вошла. Я закрыл глаза и снова провалился в сон.

***

Утром меня разбудил звук открывающейся двери. Я проснулся, чувствуя, что тело стало чуть легче, а боль почти ушла. В палату вошла мать, неся в руках пакет с моими вещами и небольшой контейнер с едой. Она поставила всё на тумбочку, взглянула на меня и, заметив, что я проснулся, немного замедлила движения, будто давая мне время прийти в себя. Я молча смотрел, как она раскладывает вещи.

— Я написала заявление на тех людей, — сказала она, и голос её звучал ровно, хотя я чувствовал, что внутри неё уже начинает закипать то самое напряжение, которое я знал слишком хорошо. — Они получили предупреждение. Больше ничего.

Она замолчала, и я видел, как её лицо медленно меняется — спокойствие уступает место чему-то другому, более жёсткому.

— Но я добьюсь компенсации, — продолжала она, и голос её становился громче. — Я добьюсь, чтобы они извинились перед тобой. Официально. Я не позволю им просто так отделаться. Ты лежишь здесь из-за них и из-за этой девушки.

Я молчал, чувствуя, как её слова падают в тишину. Она говорила быстро, почти не останавливаясь, и я знал, что она уже не контролирует себя, что злость, которую она сдерживала вчера, вырывается наружу.

— Они не имеют права так поступать, — сказала она, и голос её дрогнул. — Ты не заслужил этого.

Я хотел сказать что-то, но слова застряли в горле.

В ту же секунду в дверь тихо постучали — коротко, почти неслышно, будто тот, кто стоял за ней, не был уверен, что его ждут. Мать замолчала и резко обернулась.

Дверь приоткрылась, и в палату вошла Юта. В тёмных круглых очках, с неподвижным лицом, она остановилась у порога, увидев мать, и замерла, не решаясь сделать шаг вперёд.

Мать смотрела на неё, и я видел, как на её лицо возвращается та самая злость, которую она сдерживала секунду назад. Она шагнула к Юте, и я почувствовал, как воздух в комнате становится тяжелее.

— Это ты, — сказала она, и голос её звучал холодно. — Из-за тебя мой сын лежит здесь.

Юта открыла рот, но не успела ничего сказать.

— Ты ещё и выглядишь странно, — продолжала мать, подходя ближе, разглядывая её с ног до головы. — Носишь эти очки. Ты знаешь, что в помещении нужно снимать их, здесь нет солнца.

Юта молчала, и я видел, как её плечи напряглись.

— Он вступился за тебя, — сказала мать, и голос её становился громче. — Он чуть не погиб из-за тебя. Ты знаешь, что он всегда был тихим и незаметным? Он не лезет в драки. А тут вдруг решил стать героем из-за тебя.

Я смотрел на них, чувствуя, как внутри поднимается что-то тяжёлое и горячее. Я не знал, откуда взялись силы, но я поднялся с кровати, чувствуя, как тело отзывается болью, как ноги дрожат, но я шагнул вперёд. Я пошатнулся, но удержался и дошёл до матери, схватив её за руку, потянув в сторону.

— Прекрати, — сказал я, и голос прозвучал хрипло, но твёрдо. — Она не виновата. Извинись перед ней.

Мать посмотрела на меня, и в её глазах я увидел удивление, смешанное с гневом.

— Ты просишь меня извиниться? — переспросила она.

— Да, — сказал я. — Извинись. Ты не имеешь права так с ней разговаривать.

Мать смотрела на меня, и в её глазах я видел не просто гнев — что-то более сложное, то, что она сама не могла выразить словами. Несколько секунд она молчала, а потом перевела взгляд на Юту, которая стояла неподвижно у двери, глядя в пол, и её плечи были напряжены, будто она готовилась к удару.

— Ты вообще понимаешь, что просишь? — спросила мать, и голос её стал тише, но от этого только острее. — Ты лежишь здесь с разбитым лицом, а я должна извиняться перед ней?

— Ты оскорбила её, — сказал я, чувствуя, как каждое слово даётся с трудом, но я не мог остановиться. — Ты не знаешь её. Ты не знаешь, что произошло. Ты просто пришла и начала кричать. Она не виновата в том, что случилось.

Мать смотрела на меня, и в её глазах я видел, как гнев медленно сменяется растерянностью.

— Ты защищаешь её, — сказала она тихо. — Ты лежишь в больнице из-за неё и защищаешь.

— Потому что она не заслужила твоих слов, — сказал я.

Мать смотрела на меня ещё несколько секунд, и я видел, как что-то в ней меняется — гнев уступает место чему-то, что я не мог прочитать, а потом она просто развернулась и направилась к двери. У самого выхода она остановилась, не оборачиваясь.

— Ложись обратно, — сказала она и вышла, закрыв за собой дверь.

Я стоял, чувствуя, как ноги дрожат, как боль в груди пульсирует в такт сердцу. Я перевёл дыхание и посмотрел на Юту. Она стояла у двери, неподвижная, и я понял, что должен что-то сказать, чтобы разрядить эту тишину.

Я попытался улыбнуться — виновато, неуверенно, чтобы она не подумала, что я разваливаюсь на части. Собрал остатки сил, развернулся и сделал шаг к кровати, чувствуя, как каждое движение отдаётся болью. Я опустился на край, опираясь руками и выдохнул.

— Прости за мать, — сказал я тихо. — Она не должна была так говорить. Просто переживает.

Юта сделала шаг вперёд, но остановилась, не решаясь подойти ближе.

— Всё нормально, — сказала она. — Я понимаю.

Я смотрел на неё и не мог отвести взгляд. Она стояла у двери, тонкая, почти хрупкая, с этой своей неподвижной позой и тёмными очками, за которыми я не видел её глаз, но чувствовал их на себе. Я поймал себя на мысли, что из-за такой на вид девушки — лёгкой, почти невесомой, — я стал прочнее стали. Она не сказала мне ни слова о том, что я должен делать, не попросила защитить её, не дала обещаний. Она просто появилась. И всё перестало быть прежним.

Я почти ничего о ней не знал. Откуда она пришла, что скрывают её очки, почему она так смотрит на людей. Но внутри, где-то глубоко, я чувствовал — в ней есть что-то необычное. Что-то, что не умещается в мои серые схемы. Что-то, что заставляет меня быть тем, кем я никогда не был.

Юта замерла под моим взглядом, и я видел, как она слегка наклонила голову, будто пыталась понять, что я вижу в ней, а потом медленно провела рукой перед моим лицом, словно отгоняла туман, который затянул меня в себя.

— Ты заснул с открытыми глазами? — спросила она, и в её голосе мелькнула лёгкая усмешка, почти невесомая, как перо.

Я моргнул, возвращаясь в реальность, чувствуя, как внутри что-то тёплое смешивается с неловкостью, и понял, что смотрел на неё слишком долго.

— Нет, просто задумался, — сказал я, и попытался улыбнуться, чтобы она не думала, что я теряю сознание или ещё что-то хуже.

Она не стала спрашивать, о чём именно я задумался, и я был благодарен ей за это молчание. Она только опустила руку, убрала её в карман плаща и чуть склонила голову в сторону, разглядывая меня с той же спокойной внимательностью, которую я уже успел заметить за ней.

— Ты выглядишь уставшим, — сказала она, и в её голосе не было ни жалости, ни тревоги, только тихая констатация факта. — Мне уйти, чтобы ты поспал?

Я хотел сказать «нет», но слова застряли где-то в горле, потому что я не знал, как объяснить ей, что её присутствие для меня сейчас важнее любого сна. Я молчал, собираясь с мыслями, и наконец выдавил:

— Оставайся… Если хочешь.

Она помолчала, и я почти услышал, как она взвешивает этот ответ в голове, а потом шагнула ближе и села на стул у моей кровати, не говоря ни слова.

Я смотрел на неё, чувствуя, как внутри впервые за долгое время не было серо.

Глава 12

Я зажгу для тебя новые цвета.

Я долго не решался нарушить тишину, которая повисла между нами после того, как она села на стул у моей кровати. В этой белой, стерильной комнате, где каждый звук отдавался эхом, её присутствие казалось единственным живым пятном, что не вписывалось в больничный порядок. Я смотрел на неё и чувствовал, что вопросы, которые я носил в себе с того самого момента, как открыл глаза, требуют ответов, даже если я боялся их услышать.

— Как ты нашла меня? — спросил я, и мой голос прозвучал глухо, почти чужим, будто я отвык говорить за последние дни. — Зачем ты пошла за мной?

Она не отвела взгляда. Её лицо оставалось неподвижным, и я не мог прочитать по нему ничего, но я чувствовал, что она уже знала, что я спрошу, и давно приготовилась к этому разговору.

— Когда ты вышел из университета, я смотрела тебе вслед, — сказала она, и в её голосе не было ни тени сомнения. — Потому что ты везде меня игнорировал, и в последний раз мне даже захотелось кинуть в тебя камень. А потом я увидела тех парней. Они вышли следом за тобой, слишком быстро и слишком уверенно, будто ждали этого момента. Я поняла, что они идут за тобой, и что это не просто так.

Я молчал, чувствуя, как её слова вплетаются в ту самую путаницу, которую я носил в себе последние дни.

— Я не знала, что делать, — продолжала она, и в её голосе мелькнула тень той же растерянности, которую я чувствовал внутри себя. — Рядом оказался Оберон. Я схватила его за руку, даже не спросив, кто он, и просто объяснила, что происходит. Он не задавал вопросов. Только сказал: «Веди».

— Но ты не знала, куда вести, — сказал я, и это прозвучало не как вопрос, а как попытка понять.

— Я видела след, — ответила она, и её голос стал тише, будто она говорила то, что никогда не произносила вслух. — Тот парень оставил за собой шлейф, который был виден только мне.

Я замер, чувствуя, как внутри поднимается волна напряжения.

— Что это значит? — спросил я, хотя уже знал, что ответ изменит всё.

Она помолчала, а потом медленно сняла очки и положила их на тумбочку рядом с моей кроватью. Я смотрел на неё и впервые видел её глаза без стёкол — светлые, почти прозрачные, с той глубиной, которую невозможно описать словами.

— Я вижу цвета, — сказала она, и каждое её слово ложилось в тишину с той же осторожностью, с какой человек ступает на тонкий лёд. — Не те, что ты видишь. Я вижу цвет людей. То, что движет ими, то, что они прячут. Я могу отличить зло от добра, просто посмотрев на человека. И я пошла по следу этого парня, по его цвету, который остался в воздухе. В конечном итоге он привел меня к тебе.

Я не знал, что сказать. Её слова были слишком простыми и слишком сложными одновременно, они не требовали доказательств, но и не оставляли места для сомнений.

— Я никогда никому об этом не говорила, — добавила она, и в её голосе впервые проскользнула уязвимость, которую я не замечал раньше. — Но тебе я могу сказать.

Я смотрел на неё, и внутри меня не было ни страха, ни удивления — только то тихое, спокойное принятие, которое приходит, когда ты наконец перестаёшь бояться правды.

— Я верю тебе, — сказал я.

— Но… Я не вижу твоего цвета. Абсолютно никакого. Ты единственный, кто оставляет за собой пустоту. Белый шум. Ничего. Я смотрю на тебя, и внутри меня не зажигается ни один оттенок. Я не знаю, что это значит.

Я молчал, чувствуя, как её слова врезаются в тишину, оставляя за собой след, который я не мог ни понять, ни отогнать. Она говорила это не как диагноз, не как обвинение — скорее как вопрос, который задавала себе уже долгое время и на который не могла найти ответа.

— Может быть, я просто такой, — сказал я, и голос прозвучал тихо, почти неуверенно.

— Нет, — ответила она, и в её голосе появилась та же твёрдость, которую я слышал, когда она снимала на телефон того парня в саду. — Я видела многих людей. У всех есть цвет. Даже у тех, кто пытается его скрыть. Даже у тех, кто сам не знает, какой он. Но у тебя — ничего. Как будто внутри тебя пустота. Или что-то такое, что я не могу разглядеть.

Она замолчала, и я чувствовал, как её взгляд тяжелеет, как она ждёт моего ответа, хотя сама не знает, что хочет услышать.

— Может быть, это потому, что я потерял цвет, — сказал я, и слова вырвались раньше, чем я успел их остановить. — Я не вижу его уже много лет. Мир вокруг меня серый, плоский, без оттенков. Я думал, что привык. Но когда ты появилась… что-то изменилось.

— То есть, ты всё время видишь мир серым? — спросила она, и в её голосе я услышал не жалость, а скорее попытку понять, представить, как это — жить без оттенков, без красок, в мире, где всё сливается в одну плоскую, безжизненную поверхность.

— Я потерял эту способность в детстве, — сказал я, и слова прозвучали проще, чем я ожидал, будто я уже давно привык произносить их вслух, хотя на самом деле никогда не говорил об этом никому кроме родителей. — В один момент мир просто перестал быть цветным. Сначала я думал, что это пройдёт, что это временно. Но годы шли, а цвет не возвращался. Я привык. Научился жить с этим.

— Но это же… пусто, — сказала она, и в её голосе я услышал что-то, что нельзя было назвать ни сочувствием, ни удивлением — скорее ощущение, которое появляется, когда ты сталкиваешься с чем-то, что не укладывается в твою картину мира.

— Да, пусто, — согласился я. — Но когда ты привыкаешь к пустоте, она перестаёт быть страшной. Она становится просто… нормой.

Она молчала, и я видел, как её взгляд становится мягче, как она пытается представить себе мир, в котором я живу.

— Поэтому ты всегда такой отстранённый? — спросила она.

Я отвёл взгляд в сторону и тяжело выдохнул, чувствуя, как этот вопрос касается того, что я носил в себе годами, но никогда не вытаскивал наружу. Я смотрел в серое окно, на белое небо, в котором не было ни облаков, ни цвета, и понимал, что не могу больше молчать.

— Я не хотел испытывать ту боль, что когда-то мне довелось испытать, — сказал я, и голос прозвучал почти безжизненно. — Я понял, что существовать в мире, в котором ничего не чувствуешь, намного безопаснее.

Я замолчал, собираясь с мыслями, и почувствовал, как внутри поднимается что-то, что я привык подавлять.

— Но когда ты коснулась меня в том дворе, в тот момент, когда ты схватила меня за руку, на мгновение мой мир зажегся красками, — продолжил я, и слова давались тяжелее, чем я ожидал. — Я снова увидел цвет. Яркий. Настоящий. Настолько сильный, что мне показалось, будто я ослеп. Но это длилось всего секунду. А потом всё исчезло, и я снова остался в сером мире.

Я повернулся к ней и увидел, как она смотрит на меня, не отрываясь, с тем же тихим вниманием, которое я заметил в библиотеке.

— Это было болезненно, — сказал я, и в голосе моём мелькнула та самая уязвимость, которую я никогда не показывал. — Не физически. По-другому. Как будто я вспомнил то, что потерял, и понял, что не могу это вернуть. Это было страшно. Но ещё страшнее было то, что я хотел, чтобы это повторилось.

Я замолчал, чувствуя, как слова повисают в воздухе, и внутри меня поднимается что-то, что я никогда не позволял себе чувствовать при других. Она смотрела на меня, и я видел, как за её спокойным лицом скрывается вопрос, который она не решалась задать. Наконец она спросила:

— Как это произошло? Как ты потерял цвет?

Я снова перевёл взгляд на серое окно, и почувствовал, что не могу смотреть на неё, когда говорю это.

— В школе надо мной часто издевались, — сказал я, и голос мой стал глуше, ровнее, будто я рассказывал не свою историю. — Они смеялись, унижали, выливали краску на голову, разрисовывали мои вещи. Но самым большим ударом было предательство моего лучшего друга. Он был единственным, кому я доверял, единственным, кто знал меня настоящего. А потом он просто ушёл к другой компании. Оставил меня одного. Я так и не понял, что сделал не так.

Я замолчал, чувствуя, как внутри поднимается тяжёлая, вязкая пустота.

— Я не помню, кто это был, — сказал я тише. — Я стёр его из памяти. Полностью. Я не знаю, как это получилось — просто в один момент я понял, что не могу вспомнить его лица, имени, ничего. Мне казалось, что так легче, что я смогу двигаться дальше, если забуду, что я вообще кому-то доверял.

Я поднял на неё глаза и увидел, что она застыла. Её лицо оставалось спокойным, но она медленно поднялась со стула и подошла к окну, встала ко мне спиной и замолчала.

Я не знал, сколько времени прошло — секунды, минуты. Тишина в комнате стала плотной, почти осязаемой, и я чувствовал, как за этой тишиной скрывается что-то, что она не может произнести вслух. Она смотрела на серое небо, и я не видел её лица, но чувствовал, как тяжело ей даются слова, которые она не произносит.

— У нас похожие ситуации, — сказала она, и голос её прозвучал с трудом, будто каждое слово приходилось вытаскивать из себя, преодолевая что-то, что она никогда не выпускала наружу. — Надо мной тоже издевались в школе. Потому что я была из бедной семьи. Не могла позволить себе то же, что другие, и это стало поводом для насмешек. Я быстро стала изгоем.

Я смотрел на неё, чувствуя, как её слова оседают внутри, как они находят те самые места, где я хранил свою собственную боль.

— А в конце, так называемая, подруга, единственная, кому я верила, подставила меня, — продолжала она, и в её голосе мелькнула та же горечь, которую я знал слишком хорошо. — Она привела меня в дальний угол школы, где уже ждали другие. Меня избили. Сильно. Я до сих пор не знаю, зачем она это сделала.

Она замолчала, и я видел, как её плечи напряглись, как она смотрит в серое окно, но не видит его, а видит то, что осталось там, в школьном дворе, много лет назад. Я смотрел на неё, и внутри меня поднималось что-то, чего я не чувствовал раньше — не жалость, не сочувствие, а то тёплое, почти физическое ощущение, которое заставляло меня хотеть подойти к ней, обнять её, защитить от всего, что она пережила.

Но я не мог.

Я помнил, как больно было, когда она коснулась меня в том дворе. Помнил, как цвет зажегся внутри меня, как мир на мгновение стал ярким и живым, а потом погас, оставив после себя только пустоту. Помнил, как я отшатнулся, как испугался, как закричал. Я не знал, что будет, если я прикоснусь к ней сейчас — вернётся ли цвет, или я снова почувствую ту же боль. И я боялся, что если она почувствует моё прикосновение, это может ранить её так же, как меня.

Я смотрел на неё, чувствуя, как внутри поднимается то самое желание, которое я не мог себе позволить, и оставался на месте, сжимая руки в кулаки, чтобы не сделать шаг вперёд.

— Мне жаль, — это было единственное, что я мог сказать.

Она повернулась ко мне, и в её глазах я увидел что-то, что я не мог назвать — не боль, не удивление, а что-то другое, что зарождалось между нами, в этой тишине.

— Ты хочешь увидеть этот мир цветным?

Я замешкался, чувствуя, как внутри поднимается что-то тёплое и болезненное одновременно. Я хотел сказать «нет», сказать, что привык к серости, что она стала моей нормой, что я боюсь того, что может прийти вместе с цветом. Но я не мог.

— Я хотел бы снова увидеть звёздное небо, — голос прозвучал тихо, почти шёпотом, будто я делился самым сокровенным.

— Я зажгу для тебя новые цвета на небе.

Я смотрел на неё, и внутри меня не было ни страха, ни сомнений. Только то тихое, тёплое чувство, которое появляется, когда ты понимаешь, что кто-то готов зажечь для тебя звёзды, даже если ты сам уже забыл, как они выглядят.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге