Ни сном ни духом... Слово
Глава 1
«Мы всегда что-то просим. У бога или еще у кого-то. Но фишка не в том - просить или не просить, а в том, чтобы сформулировать просьбу точно. Иначе, есть риск ненароком получить больше, чем сможешь взять»
Щётка ходила по крупу Уголька медленно, без спешки, будто у нас с ним в запасе целая вечность. Вечности у нас, понятное дело, не было, зато было время - единственное, чего теперь хватало с избытком.
В сарае у Светлояра было тепло, пахло сеном, конским духом и сушёными травами. Пучки висели под потолком, перевязанные лыком – зачем непонятно. Запах резкий, горький, лекарственный. Первые сутки я думала: аптека у него тут, что ли. Потом решила, что он так бесов отгоняет. Потом думать перестала. Думать вообще оказалось занятием вредным. Стоило начать, и сразу вспоминалось то, что вспоминать не хотелось.
Шрамы от плетей на боках Уголька затягивались быстро, но шкура в тех местах потускнела, и чёрный конь стал похож на исчерканную копирку. Я водила щёткой по этим полосам легко, почти невесомо, и он терпел.
Сама же я простыла. По классике жанра: голова тяжёлая, как чугунок, в груди саднит, нос заложен наглухо. А горло… Горло годилось теперь только на то, чтобы глотать тёплое. Говорить им было нельзя. Я сорвала голос. Или потеряла. Не знаю, короче. Знаю только, что когда пытаешься сказать хоть слово, изо рта вырывается хрип, будто кто-то зажал тебе рот мокрой тряпкой. Такое себе сравнение, но какое уже пришло в голову.
И ещё кое-что исчезло, но об этом думать было совсем невыносимо, поэтому думать не буду.
Щётка замерла. Я положила ладонь Угольку на лопатку, прикрыла глаза. Ну же. Давай. Я же смотрела все эти месяцы - сквозь шкуру, сквозь рёбра, туда, где толчками бьются тонкие сосуды, где живёт своей рабочей жизнью каждая жилка. Я же умею. Я столько раз это делала...
За глазами поплыла серая, плотная муть. Ничего. Только давящая боль в затылке, будто что-то тупое и плоское уперлось мне в череп изнутри.
Я надавила сильнее. Муть не шелохнулась. Мой личный «узи», собранный неизвестно кем и неизвестно из чего, отказал ровно в ту минуту, когда гарантийный сервис уже закрыт.
— М-м, — сказала я сама себе. Вот так я теперь разговариваю.
А за стеной сарая стоял дом. Светлояров дом. В доме, за заиндевевшим окошком, лежала причина, по которой я третьи сутки драила коня, который и так уже блестел.
Там кашляли. Тихо, по очереди, будто договаривались. Сначала хрипло, надрывно - Прошка. Потом тоненько, как котёнок чихает - Истомка.
Лазарет. Светлояр там развел бурную деятельность. Перетопил печь, настелил лежанок, достал откуда-то тряпьё, корыта, склянки с мазями, и его заимка стала тем, чем должна была стать. А я стала женщиной, которая чистит лошадей в сарае, живет в бане и не смеет переступить порог потому что в дом ей нельзя.
Нельзя. Точка.
Потому что они там живые. Потому что Прошка увидит меня и вспомнит. Потому что я посмотрю на их ожоги, и не понадобится никакое узи, чтобы понять, кто им это устроил. Потому что у меня нет голоса, чтобы сказать хоть что-то, и нет дара, чтобы хоть чем-то помочь, и вообще…
Щётка. Круп. Слева направо.
Дверь скрипнула. В проём, пригнув голову, вошел Светлояр: тулуп на плечах, взгляд цепкий, егерский. Глянул на меня. На Уголька. На вычищенный до нового дерева пол, на прибранное сено и выстроившиеся по ранжиру ведра.
— Иди в дом, Василиса. Ляжешь на мягкое, поспишь. Тебе отдых нужон. Хватит в бане ночевать.
Вот так, без всяких там «здрасте» или «утро доброе». И правд, зачем здороваться, если человек все равно торчит у тебя в сарае третий день и никуда оттуда уходить не собирается.
Я мотнула головой.
— Вот же упрямая, — констатировал без осуждения. — Уголь твой чистый давно. И Звездка моя скоро светиться будет от счастья, что ее чешут целый день. А тебя ждут.
Я мотнула головой второй раз. Усерднее. Не могла же я ему объяснить, что каждый шаг к той двери, как по битому стеклу. Что мне проще всю зиму просидеть в сарае со щёткой, чем…
Светлояр посмотрел на меня долгим, спокойным взглядом человека, который никуда не торопится: лес вокруг стоит, и он здесь стоит, и перемены им обоим ни к чему, а я тут нарушаю. Да... Потом поставил на чурбак у стены глиняный горшок - из-под тряпичной "крышки" потянулся пар - и вышел. Дверь за собой не затворил. Оставил щель, и в сарай вместе с холодком, легла полоска белого зимнего света.
И вместе с ней опять пришло то, что приходило уже две ночи.
* * *
Я очнулась не сразу.
Сначала было отсутствие холода. Не тепло, нет. Просто вдруг перестало сводить скулы и колоть в пальцах. Потом запах: гарь, мокрая шерсть, горький дым. Потом дыхание. Тяжёлое, с присвистом, совсем близко, у самого моего уха.
Открыла глаза.
Взгляд уперся во что-то серое... перед самым носом. Тяжёлое, пахнущее дымом и чужим потом. Я моргнула, пытаясь сфокусировать взгляд. Войлок. Чужая епанча - грубая, большая, с обгрызенным краем. Не моя.
Накидка лежала на мне как плащ. Как одеяло. А рядом, огромный, чёрный, живой, лежал Уголёк. Лежал боком ко мне, заслоняя от ветра всей своей тушей, опустив голову на снег.
До меня доходило медленно. Я лежала и смотрела на войлок и не могла сложить две простые вещи в одну. Кто меня укрыл? Конь?
А некому больше...
Помню, упала в снег посреди выжженного капища, в одной тонкой обрядовой рубахе. А он меня накрыл чужой одежкой, получается. Где взял? Как? А потом лёг рядом и грел. Тот самый конь, которого опоили дурманом, исполосовали плетью и повели на убой.
— Уго… — позвала я.
Вместо голоса из горла вышло сипение. Хриплый, сухой треск, будто горло засыпали песком. Я попробовала ещё раз.
Голоса не было. Сгорел. Вместе с капищем, вместе со скитом, вместе со всем тем, что я ещё не могла вспомнить до конца и что уже поднималось изнутри, давя на рёбра.
Уголёк услышал. Поднял голову, повернулся ко мне. Глаза мутные, полузакрытые. Ткнулся носом мне в плечо. Тут я, мол, не переживай. Попробовал подняться, но получилось далеко не с первого раза. Ноги его едва держали – видать, дурмана влили с перебором.
Но все же он встал. И я за ним. Завернулась в епанчу и вздернула сама себя вверх из последних сил. Ноги дрожали, ступни не чувствовались совсем.
Капище было серым от сумерек и чёрным от копоти. Идол стоял надломленный - половина его осела в снег, вторая качалась на ветру, держась непонятно на чём. Снег вокруг камней истоптан. Там, где упали факелы, он растаял до земли.
А я стояла и вспоминала. Кусками. Круг. Факелы. Ворон в клетке. Волк с жёлтыми глазами. Мой конь, которого тащили двое, и кровавые полосы на его боках. Нож в единственной руке. И дальше трещины. Чёрные, голодные, бегущие по снегу. И мои собственные руки, из которых бил свет.
Люди. Мне нужен был хоть кто-нибудь.
Люди...
Первый лежал у самого капища, возле серых камней круга.
Я узнала его раньше, чем подошла. Визнич. Старичок-наставник, хозяйственник. Тот самый, что за ужином горевал про репу, и это было его главной печалью. «Хоть один нормальный», - подумала я тогда. Зря подумала.
Он лежал на спине, раскинув руки, в светлой накидке, теперь серой от пепла. Тихий. Суетливость из него вышла вся, до последней капли. Унты на нём хорошие. Крепкие, тёплые, высокие. А у меня ступни, которых я не чувствую.
То, что было дальше, помню как чужой сон. Как я присела рядом. Как тянула обувку с его ноги, тяжёлой, уже коченеющей. Как тянула со второй. Как сидела на чёрном снегу и натягивала унты на себя. На свои пока еще живые ноги мёртвые унты. Тебе дед уже ни к чему, а мне ещё идти. Куда-нибудь. А ведь вчера он рассказывал про репу. Заинтересованно, с чувством. И так же заинтересованно разговаривал со Станом обо мне.
Мысль пришла ударом под рёбра.
Стан был вечером в гостевом доме, а потом мог уйти к себе, в старую келью. Скорее всего, там он и остался, выполняя распоряжение старших: ко мне не подходить. И выполнил, раз уж никто о нем ни разу не обмолвился.
Сердце заледенело, пропустило удар... второй... Искать! Надо искать!
Но вдруг поняла: не хочу. Я не хочу его найти. Потому что если найду - значит, он мёртв. Значит, он лежит там, в дыму, в огне, в пепле. И сокрушаться о том будет уже поздно. Пусть я не буду знать что с ним. Пусть.
Потом взгляд зацепился за Илию. Волхв лежал странно. Словно переломанный весь, в льняной рубахе, а его накидка, судя по всему, была сейчас на моих плечах. Я с удивлением покосилась в сторону Уголька, понимая, что конь каким-то диким способом вытряс однорукого из епанчи и накрыл ею меня. Зубами что ли стягивал? Ну, с его-то умением развязывать веревки я поверю и не в такое.
Поднялась, вцепилась в болтавшиеся поводья стоявшего рядом коня и шагнула дальше.
* * *
Щётка в руке давно остановилась. Уголёк скосил на меня глаз: чего, мол, застыла. Я погладила его по холке, подняла щётку и снова провела по шкуре. Не помогло. Память уже взяла меня за руку, и отдёрнуть эту руку я была не в силах.
Скит еще горел, но уже вяло. Наполовину обгоревший, наполовину целый, как человек, который пережил собственные похороны.
Огонь сожрал только то, до чего дотянулся и захлебнулся. Почему?
Потому что строили здесь правильно, с умом: постройки не лепили друг к дружке, мостили вразброс, через прогалы; меж дворами утоптанные широкие тропы, как просеки. Молнии мои поджигали кровли, огонь полз по тесу, прыгал с крыши на крышу, но прыгал неохотно, а где натыкался на сугробы, там гас.
Но центральная площадь, трапезная, кельи - всё в чёрных остовах. И дым стелется по снегу.
И тихо. Так тихо.
У одной из построек стоят сани набитые мешками, узлами, каким-то барахлом. Рядом валяется павшая лошадь. Люди готовились бежать. Собирались в панике, хватали что попало. Но не успели - остались кормить вороньё. Вот дверь избы висит на одной петле, и изнутри дышит темнотой и гарью. Вот банька с провалившейся крышей. Вон там, у поленницы, лежит человек. И вон там. И у колодца.
Я брела между телами, как лунатик. Не глядела в лица. Не могла. Краем глаза замечала светлые накидки, окровавленные, обгоревшие. Волхвы. Послушники. Те, кто смотрел на обряд. Те, кто потом бежал. Все.
Я не считала их. Что-то во мне - взрослое, умудрённое пятидесятью годами за плечами - тихо и без спросу закрыло заслонку между мной и тем, что видели глаза. Шок, сказало оно деловито. Шок у вас, дамочка. Так что не сопротивляйся. Будешь сопротивляться потом. Если будет потом.
В общем, шла. Правая нога вперёд, левая нога вперёд. Мёртвые унты, чужая накидка, словно не мой голос в голове, который нараспев, как сводку, повторял одно и то же: дойти до следующего угла. Потом до следующего. Потом ещё. Прочь отсюда. И тяжелая переступь бредущего за моей спиной коня.
У дыры в частоколе я их и увидела.
Ограду здесь пробило моей молнией: кол торчал из снега чёрный, обугленный, и в дыру эту уходили следы. Много следов. Вдоль тропы лежали тела. Они рвались в лес, в чащу, куда-нибудь. Не успели.
А эти двое остались. Живые. Почему-то.
Прошка сидел на снегу, привалившись спиной к горелым бревнам забора. Молча, глядя в одну точку. Его колотило. Всего, мелкой, частой дрожью. Руки в волдырях, рубаха палёная, на виске корка запёкшейся крови. Он качался из стороны в сторону, и держал. Обнимал малого. Прижимал к себе, укрывал собой как мог. Голова младшего лежала у него на груди, глаза закрыты. Без сознания.
Я остановилась. И что-то во мне, то самое, что держалось до сих пор непонятно на чем, начало тихо, надрывно, лопаться.
А потом Прошка поднял голову.
Глаза тусклые, лихорадочно блестящие, невидящие. Но меня он нашёл. Прищурился. И улыбнулся. Обветренными, потрескавшимися губами, с кровяной коркой в уголке рта.
— Тётка Василиса… — шевельнулись губы. Голоса почти не слышно, лишь шелест.
Хрип застрял у меня в горле сухим комком.
— Уголёк… — Прошка глотнул воздух. Грудь его ходила тяжело, со свистом. Но улыбка стала чуть шире. — Живой... А я видел… я знал… там… он дышит. Лежит и дышит… Ты не плачь, теть… не надо...
Мальчишка сидел в снегу обгоревший, замерзал, держал на руках беспамятного малого и утешал меня. Конём.
Захотелось сдохнуть.
Прямо там, на месте, вместо всех, вместо всего скопом, лишь бы он перестал улыбаться. Лишь бы не говорил: жив. Лишь бы мне не пришлось смотреть в эти мутные, почти слепые глаза.
Ноги подогнулись сами. Я упала на колени в чёрный снег.
— Проша… — выдохнула беззвучно.
Он не услышал. Он уже не видел меня: качался, кутал в горелые обноски мальца, бормотал что-то своё. Грел его собой. Холод брал их обоих, и я видела – осталось чуть-чуть. Я знала.
И не могла пошевелиться. Стояла на коленях и смотрела на двоих детей, которых я…
Воздух замер.
С ней всегда так: звуки уходят, мороз густеет, и мир вокруг задерживает дыхание, будто провинился.
Оборачиваться не было нужды.
— И не надо, — сказала Мара у меня за спиной. — Сиди уже. Встать-то тебе теперь не по чину.
Она обошла меня, опустилась на снег рядом. Как на лавочку, ей богу - старуха в черном платке, седые косы уложены вокруг головы, лицо тёмное, морщинистое, морщины у глаз глубокие, как трещины на льду. Посмотрела на меня. Помолчала.
Я молчала тоже. Мне нечем было говорить. Да и незачем.
— Ничего, ничего, — покивала она. — Так даже ладнее. У тебя, когда голос есть, так язык без костей. Слушать будешь нынче.
Значит, буду, куда деваться.
— Можешь не пытаться рот раскрывать, я тебя и без слов слышу, — Мара усмехнулась и тут же посерьезнела. — Вопросов у тебя накопилось много, да все бестолковые. «Зачем», спрашиваешь, «почему не остановила» тебя, да? Злыдней меня считаешь. И себя заодно.
Я не спрашивала. Но она была права.
— Не остановила, потому что и не подталкивала, — сказано это было как само собой разумеющееся, — Не путай, не я тебя зельем поила. Не я коня твоего в круг вела. Не я плетьми его полосовала. Они. Те к кому ты шла. Хотела науки? Это и есть их наука. Их учение. Да, они такие учителя. Усмирить тебя хотели, как кобылку норовистую: страхом, болью, ножом у горла того, что дорого. Старый с посохом одну вещь понимал верно: сила твоя держится любовью. Только спутал. Думал, любовь задушишь, сила послушной станет.
Она усмехнулась. Беззлобно. Так усмехаются на чужую глупую ошибку.
— А вышло наоборот. Вместо усмирения - ковка. Ты ко мне пришла надвое разорванной: одна твоя половина кричала «беги», вторая вычисляла, куда бежать. Вот тебе здесь и сварили эти половины. Огнём. Кузнецы, конечно, так себе, но сварка вышла крепкая. Ты теперь одна. Целая.
Она помолчала, глядя, как дым от скита ложится на сумерки.
— И не казни себя за то, что сотворила. Казнь - та же гордыня, чтоб ты знала. И даже не надейся, что это было твое помешательство, — Мара повернула ко мне морщинистое лицо. — Нет, крестница, это и была учёба. Не келейное сидение, не гусиное перо по бумаге, не стариковские сказки на ночь, а вот так - кровью и болью. Так тоже учат. Быстро. Знала ли я? Догадывалась. Но я законов не нарушаю, а закон самый первый: вольному воля. Даже для меня.
Я дёрнулась.
— Да-да, — сказала Мара. — Не хлопочи лицом. Их школа тебя бы и вправду усмирила. Сломала бы и собрала заново, под свой уклад: тихую, удобную, им полезную. Мне - бесполезную. А мне ты нужна целая. И чтобы ты стала такой, тебе надо было показать, какая ты есть, когда у тебя отнимают всё. Человека твоего. Зверя твоего. Силу твою. Чтобы ты это узнала. Чтобы никогда больше не боялась. Неизвестное, крестница, не подчинить никогда - укрощаешь только то, что знаешь. Теперь ты знаешь что в тебе живет. До дна знаешь. Вот и вся наука.
Я вцепилась в нее взглядом. Наука?!
Дико захотелось заорать на эту мутную старуху. На ее "божественную" философию. Завыть, вцепиться в лицо.
Все мертвы! Кто двигался, кто бежал, кто стоял, лежал. Скопом! За пять минут! Мне наука, а им что?! Я убила всех!!
— Всех, кого я в тот день записала в книгу, — спокойно, даже с каким-то удовлетворением, согласилась Мара. — Не льсти себе, голубушка: ты мне ни одного имени не добавила. У каждого имени свой срок, а тут многие сверхсрочники. Чужими жизнями. А я сегодня забирала своё. Тобой. И совсем не больше, чем забрала бы без тебя. Разве что ты… — Мара прищурилась, — …расстаралась по-быстрому. Опять. Привыкаю уже.
Она кивнула в сторону Прошки.
— А теперь ты спросишь про малых. Почему они живы, когда все мертвы. Ты их пощадила, или я?
Я смотрела на неё боясь моргнуть. Да, это был тот самый вопрос, который имел значение.
— Их в той книге нет. Пока, — ответила Мара. — Ни старшего, ни малого. Но я их не тронула не потому, что сердце дрогнуло, не придумывай мне того, чего нет. Сердце это к сестрице моей, к Живе, она с ним носится. Я книги веду.
Благодетельница моя помолчала.
— Но одну вещь я тебе скажу, и слушай внимательно. Ты бы ведь после того, что сделала, легла бы в тот снег. И не встала бы. Не от мороза, а от того, что внутри. Я это видела: ты такая, у тебя или всё, или ничего. Так вот я оставила тебе слово. Одно. Маленькое, от мальчишки из моровой избы у края леса. «Жив». Зацепись за него, крестница.
Прошка уже не дрожал, лишь тихо что-то мычал мальцу, обнимая. И улыбка всё ещё лежала на обветренных губах.
— Они отвязали лошадей. Белку и двух скитских кобыл вывели из горящей конюшни, — богиня тоже смотрела на мальчишек. — Они думали о тех, кто не может убежать сам. Юнцы совсем, а страха ни у одного не было. Запомни дарованное мной слово, крестница. И пользуйся с умом. Не для всякого оно. Для этих у тебя само собой получилось.
Мара поправила платок таким привычным жестом, что показалось, будто напротив сидит обычная старуха. Просто уставшая донельзя.
— Про коня отдельно, — старуха аккуратно сложила ладони на коленях. — Конь в книге был. Сегодня. Его строка стояла: отрава. Я её вычеркнула.
Вычеркнула? Мара? Та самая, у которой «в моём царстве всё по счёту»? Я даже огляделась в поисках какой-нибудь другой богини.
— Не пяль глаза, тебе не идёт. Да, у меня всё по счёту. Только нынче, крестница, звери поступали как люди. Конь зубами тащил с мертвого одёгу для тебя. Мальчишка, еще дюжину зим не поживший, укрыл малого своим телом. — Она кивнула в сторону Прошки. — А вот остальные… Они бежали от страха за свои жалкие телеса. Никто за тебя не вступился, не сказал ни слова против, ни старые, ни младшие, ни бабы, ни мужики. Все всё знали, всё видели. Были согласны? Хотели за твой счет в рай? Все виновны! А вот скотину я вычеркнула, потому что у меня расчёт честный: конь тебя согрел, я его оставила тёплым.
Она начала подниматься. Медленно, как поднимаются старые люди, которым некуда спешить, потому что всё и везде уже их.
— Голос вернётся, — сказала она, отряхивая подол от снега. — Ты его сама сожгла: кричала в пустоту, вот пустота и взяла. Вернётся, когда будет что сказать. А то, что ты нутро видеть перестанешь... Глазам тоже мера есть. Твои переполнились.
Она уже стояла, мрачная, серая, старая.
— Учёба закончилась, Василиса. Служба началась. Малые эти, — она кивнула на мальчишек, в её голосе мелькнуло что-то почти тёплое, — жить будут. Но жить они будут, если ты сейчас с колен встанешь. Потом насидишься, я тебе этого добра обеспечу. А пока иди и грей их. В прямом смысле.
Богиня пошла прочь, по чёрному снегу, не оставляя следов.
— И не ворчи на меня в мыслях своих, — донеслось уже из морозного марева. — Однорукий хотел сделать из тебя смирную клячу, а я делаю из тебя боевую лошадь. Почувствуй разницу, называется.
Марево растаяло. Над тлеющим скитом снова стояла трескучая тишина.
И я на четвереньках поползла к двоим мальчишкам у поваленного кола. Сдёрнула с себя войлочную епанчу, завернула обоих, прижала к себе.
Дальше помню плохо. Обрывками. Как выла беззвучно. Как потрошила заваленные хламом сани, выискивая одежду, как потом укладывала в эти сани детей. Как ковыляла в сгоревшие гостевые покои, вспомнив что Авоська и Пустельга остались на столе и надеясь, что огонь их не тронул. Как, сунув за пазуху нож и книгу, вместе с Угольком потащила прочь из скита сани с пацанятами. Как увидела мечущуюся по лесу Белку, но голоса не было ее подозвать.
Как мы оказались у Светлояра, не помню вовсе: память обрывалась на выломанных скитских воротах, на припорошенной свежим снегом дороге в сумрачном ельнике. Помню себя уже в сарае-конюшне с бревенчатыми стенами и потолком с пучками сушёных трав.
* * *
Щётка выпала из руки и булькнула в деревянную шайку. Уголёк развернулся всем корпусом, положил мне голову на плечо. А горшочек на чурбаке уже не дымился.
Я выловила щётку из воды, повесила на гвоздь. Взяла с пня горшок - тёплый ещё. Глотнула.
Там, за стеной, кашляли - тихо, по очереди, будто договаривались. Сначала хрипло, надрывно. Потом тоненько, как котёнок чихает.
Живые. Оба живые.
Нужно заставить себя шагнуть через порог. Нужно.
Дорогие друзья, заранее благодарна за сердечки, плюсики и комментарии. С почином нас! С четвертой книгой!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
