Нежить
Глава 1. Ведьмина дочь
- Уж годков пять минуло… Аккурат под зиму, в первые морозы, померла ведьма. Молодая еще была, а вот поди ж ты – усохла. Ну дак че, жалко что ль? Такого добра чего жалеть.
Баба с круглым лицом прихлебнула пустого чая из чашки, придвинула гостю поближе угощенье из черемухового варенья и хлебных шариков. Поймала взгляд собеседника, фыркнула недовольно.
- А нечего потому что простых людей чураться. А то ишь какая, голову свою чернявую держала высоко, в глаза мужикам глядела, со жрецом на равных говорила. С бабами с нашими всегда свысока, все через губу. Не любили ее, и правильно. Туда ей и дорога. Жалко только, что приплод с собой не забрала. Девку родила от залетного. Ей, почитай, уж годов пять.
- И где дочь ее сейчас? – спросил гость.
- Та у лубочников в семье осталась. Жребий тянули, кто девку заберет, да никто не…
- Где живут? – перебил гость.
- Дак тут, рядом совсем, третья изба от поворота, там приметите, мимо не пройдете. А пошто она вам? А…
До бабы только сейчас дошло, что случайный ее гость – вовсе даже не случайный.
Приехал ведьму, бывшую полюбовницу, навестить, а тут про приплод свой узнал. Как раз за пяток лет назад люди от князя приезжали, срочно черный корень в их лесах искали. С местными княжьи люди особо не сходились, потому в лицо баба сразу и не признала папашку-то. Ну дак что, нехай забирает. Лубочникам эта девка – лишний рот. А год не прям чтобы сытый был. Одно слово – село, а так-то деревня деревней на границе древних лесов.
Гость поднялся. Высокий, осанка, выправка… Военный. Одет добротно, лет сорока на вид. Точно, он и есть – ведьмина зазноба. И с ведьмовой девкой сходство вроде есть, ежели сбоку глядеть.
- Проводить, чай? – спросила баба, по-птичьи боком посмотрев на гостя.
- Нет… Завтра утром сам схожу.
- Ну дак и правильно. Неча по улицам нынче шастать. Ночь сегодня не наша, не человека. Нежитева пора.
- Нежитева? – переспросил гость, глядя в черное, затянутое пузырчатым стеклом окошко. Сквозь него была видна только узенькая полоска света, а дальше все тонуло в черноте такой жуткой, что, казалось, за этим окном и нет ничего.
Зашумело вдруг там, снаружи. Ветер? Послышался смех. Вдруг – раз! – залопотало что-то в печной трубе, заохало почти по-человечьи, застучали со всего размаху ставни по стенам.
- Ишь, разгулялись! Еще утром ставенки все позакрывала, а эти отперли, - с досадой сказала баба, - теперь всю ночь стук да стук!
- И не страшно?
- Дак а что бояться? В доме-то никто не тронет. Ужо через порог не переступят. До утра буянить будут, но это еще ничо. Завтра самая страсть начнется. Убывной недели последний день. Вы уж, гость хороший, завтра по свету вернитесь, ежели тут еще заночевать вздумаете. Как стемнеет, я вам дверей не отопру, как ни просите, и никто не отопрет. Дураков нету. Да и долго на улице в затемках не протянете. Нежить не отпустит. Вон годка с два назад охотник приблудился, тока мешок евойный нашли и шапку меховую, а сам-то сгинул.
Гость кивнул. Те, кто на приграничье живет, всегда с нежитью якшаются. Это в больших городах от нечисти избавляются, а тут леса, луга, реки, природа особенная, древняя… Поди, всех, кто тут водится, не отловишь.
Еще один удар ставни о стену был таким громким, что гость вздрогнул. Баба же была привычная, поморщилась только.
- Вы воску кусок возьмите, а то спать не дадут, поганые.
Да, привычные тут к такому люди. А с воском в ушах и впрямь спалось крепко.
..Наутро хозяйка, замотавшись в пуховый платок чуть ли не целиком, пошла провожать своего гостя к лубочникам. Любопытно ей было. Благо, еще и идти недалеко, замерзнуть не успеешь.
Изба лубочников, большая, богатая, пестрела вырезанными из дерева узорами. На высокой крыше гордо сидел деревянный кочет. В подворье шумел скот, переминаясь от мороза в стойлах, пахло мякиной, навозом и чем-то еще острым, химическим.
- Краски делают для картинок своих, - пояснила баба.
Гость кивнул. Лубочники – народ особый. Типография до отдаленных уголков страны неохотно добирается, вот бытовые картинки и пользуются спросом. Там и толстые генералы, и барыни с замотанными в шелк волосами, и тонкие восточные красавицы, и пестрые коровы на полях, и груши на осеннем дереве… В общем, все, чему только может радоваться простая душа народа. Тут, в этом крошечном селе, в последнем оплоте человека перед древними лесами, народ радоваться умел. Веселые праздники, шумные застолья вскладчину, ярмарка раз в луну, на которой торговали тем, что из древних лесов добывали. Дружно жили тут люди, не бедствовали особо, правда, и долгожителей среди них много не было из-за близости леса. Впрочем, платить приходится за все. И за плодородную землю, и за сладкую рыбку в местных озерах, и за целебный мед, который задорого покупают суеверные купцы, стараясь побыстрей унести отсюда ноги. Слава у этих мест дурная, ничего уж тут не попишешь.
А ничего, живут люди. Вон, дети в глубине дома визжат, хохочут. Лубочники с младенчества по уши в красках. Значит, и девочка…
В семействе лубочников было светло, тепло, уютно и дружно. Старательно выводили что-то простыми грифелями дети – сытые, ухоженные. Бабки стряпали на кухне – оттуда шел крепкий мясной запах. Заляпанные красками половицы были покрыты яркими ковриками из суконной пряжи, которую делали тут же. А стены все были в приклеенных на них картинках. С основном детских, порой корявеньких, но выполненных с большой старательностью.
«Значит, и ее дочери тут тоже картинки есть», - подумал гость, скользя взглядом по стенам. Своей дочерью ее он называть пока не спешил. Мало ли с кем его зазноба гуляла. Девка она была огненная. То, что ведьму он без ее на то согласия взял, уже как-то из памяти истерлось. Потом-то она сама в руки шла, сама ластилась, все в глаза его заглядывала, забрать с собой просила. Малахольная…
- ..да вот, за этой пришел. Отец он ейный, - услышал гость обрывок разговора. И заметил, с какой радостью выдохнула хозяйка дома.
- Да пущай забирает. В хлеву она, - дернула плечом женщина. – Сын проводит. Э, Проха! Сподмогни!
Мальчишка поспешно вскочил из-за стола.
- Вы за этой пришли, да? Вы батя ее, да? – спросил мальчик, жадно разглядывая гостя.
- Проха, а ну, цыц! – прикрикнула на него баба, и мальчишка надул губы. Не привык, чтобы его одергивали.
- Она у коз сидит, там теплее, - не очень охотно сказал мальчишка, накинул тулупчик сверху и проводил гостя к небольшому хлеву. Толкнул ногой дверь.
Гость вслед за мальчишкой вошел в темный хлев, пригнув голову. Пахло скотом, сеном. В углу стояла грубо сложенная наподобие колодца печурка, которая едва давала тепло. За сторогом, где кучковались и шумели козы, лежал небольшой стог сена.
- Тама она. Тока сама не вылезет. Ща, - сказал мальчишка и схватил вилы, стоящие в углу, тыльным концом ткнул несколько раз в сухую траву.
Послышался тихий всхлип.
- Вон она, - азартно сказал мальчишка, ухватил за тонкую грязную ручонку и выдернул девчушку из сена, как морковку с грядки. - А ну, стой!
Она послушалась. Встала ровно, даже не убрала волосы с лица, которые мешали ей смотреть.
Маленькая такая... Черные волосы все в колтунах, в соломе. Мордашка грязная, замурзанная, тряпье на ней не скрывает синяков и ссадин. Нос полон соплей, вон, шмыгает чаще, чем дышит. И пахнет…
- Мда… - сказал гость, не сдержавшись при виде жалкого зрелища. – Как звать тебя?
- А она не говорит, - сказал мальчишка.
Гость еще раз задумчиво посмотрел на девчонку. И надо ли ввязываться в это все? «Да не моя она! Мало ли с кем местная травница путалась?»
Гость молча вышел из тесного хлева. С удовольствием вдохнул морозный воздух.
И спустя четверть часа его в проклятом селе уже не было. Нечего ему тут делать. Он княжий человек, служба не ждет, благо, что отряд по чистому совпадению неподалеку, всего в полудне пути, от приграничного села оказался. Вот и сорвался служивый ведьму проведать, вспомнил, как она его привечала, и не сдержался. А она, ишь, померла. Ну, все под светлыми богами ходят, а что ведьму к рукам прибрали, так это, может, и хорошо. Бедовые они, это все знают. И приплод у них бедовый. Ну его, к светлым богам. И к темным.
***
- От этой даже собственный отец отказался.
- Ну дак чему тут удивляться? Гнилое семя.
- Ведьминое отродье!
Слухи по деревне разлетаются, как споры ядовитого гриба, которые травят все, до чего дотянутся. И спасения от них нет никакого. Отрежь всем людям языки – будут сплетничать жестами. Отрежь руки – и тут найдут способ перемыть кости соседу. Будут пяткой выстукивать сплетни, слушать с жадным интересом в глазах.
- Ха, ведьмина дочка даже бате своему не нужна! Вот умора! – вторили дети взрослым.
- А пойдем на нее посмотрим! Она такая страшная, от нее даже ее мамаша отказалась бы, если бы не померла.
Толпа детей полезла в хлев.
Девчушка сидела у сторога, опершись на него спиной. Она перебирала пальчиками сено, выискивая травинки покрасивее и аккуратно складывала их в рядок.
Услышала детей, вскочила, травинки свои в стог поскорее сунула.
- А давайте ее к стойлу привяжем! – предложил сын пекаря, брезгливо разглядывая девчушку. – Небось, доярка ее сослепу за козу примет, вот смеху-то!
- Да! Да!
Веревка быстро захлестнулась вокруг тоненькой шейки.
- А ну, пшла! – кричал кто-то из детей, натягивая веревку.
Но девчушка неожиданно дала отпор. Схватилась за веревку пальчиками, уперлась ногами в деревянную перегородку.
- Ишь, не хочет, - удивленно сказал кто-то.
- Нешта! Тащи ее!
И веревку дернули изо всех сил. Много ли нужно ребенку, который весит не больше чугунного горшка?
Девочка упала на присыпанный соломой пол, ударившись лицом. Из носа хлынула кровь.
- А ну, неча в хлеву озорничать! Вот я на вас управу найду! Батьке скажу – ужо он вам отсыплет на орехи! – послышался голос старой лубочницы, которая чуток раньше, до затемок, явилась на дойку.
Дети кинулись врассыпную.
Веревка распушенным концом легла рядом с девочкой, которая вытирала кровь с лица тыльной стороной ладони.
- Ох, беда, - качнула головой старая доярка.
Но сказала она так не потому, что сердца ее коснулась жалость. Кого жалеть-то? Эту чтоль?
Старая доярка боялась, как бы дети в своих играх не зашли слишком уж далеко. Есть у них строгий наказ ведьмину дочь не трогать, да разве уследишь?
Ежели ведьмину дочь дети убьют, то беда будет. И самим детям с клеймом убивца ходить придется, и нечисть в лесах совсем с ума посходит. Когда мать этой померла, до первой луны в лес выйти было нельзя или на болота, и к озерам было не пробраться. Не пускал лес. Стоял темной стеной. И это еще ведьма своей смертью почила. А ежели ее убить, то хоть вообще дом оставляй – все одно покоя не дадут. Ведьмы-то, известно, светлым богам не служат.
- Да хоть бы померла уж сама, - в сердцах сказала доярка, задавая козам корма и привычно кидая чёрствый покусанный хлеб и подгнившую с одного края луковицу на стог сена – постоянное пристанище дочери ведьмы.
Девочка пугливо схватила хлеб и принялась быстро жевать. Кровь темнела под носом уродливым пятном.
– Ишь, ни пискнула даже. Хоть бы слезинку проронила, а то все равно как не человек, а нечисть дохлая, - качнула головой доярка. И тут же застыла от внезапной, такой привлекательной мысли…
Сегодня ночь особая. Последний день убывной недели. Как солнце зайдет, ни одной живой души на улице будет не видать. Псов в дома забирают на эту ночь, коты сами на улицу не ходят, забиваются под лавки и сидят там до рассвета.
Нечисть в эту ночь в силе, да в такой, что им человека смять ничего не стоит. А то и сожрать не побрезгуют. Девку ведьмову тоже на эту ночь забирали в дом, жалели. А что, если и не жалеть?
Авось нечисть или сожрет, или с собой в лес утащит, а?
И не будет больше ведьмовское отродье их объедать, да и деток от греха подальше…
Значит, решено.
После дойки доярка поспешила в дом, закрутилась в делах. А там и «забыла» забрать в дом из хлева ведьмину дочку, и двери запереть «забыла». А потом уж поздно было на улицу выходить – на село опустились затемки.
Глава 2. Убывной недели последняя ночь
Как только потемнело небо, взвился вверх мерцающий снег, покорный злой, неестественной воле. Поднялся над землей серебряной взвесью и застыл прямо в воздухе, сияя на морозе. Красиво. Красиво и жутко.
Заскрипел от многочисленных шагов снег, только вот следов на нем не оставалось. Если нечисть того не желает, она ничего после себя не оставит. А пожелает – будут на снегу и отпечатки маленьких женских стоп, и копыт, слишком маленьких для лошадиных, и лап со здоровенными когтями, и хвостов. В эту ночь мавок, русалок, навий, бесов, оборотных всяческих и моровых тянет к живым. Тянет так, что не могут они противиться. Ходят они меж теплых домов, скребутся в окна, в двери, воют в дымоходы. Пожирают человечьи дары, давятся пустым хлебом с мякиной, а потом кутят, веселятся, чтобы прогнать из давно прогнивших сердец гнев и боль. Да только не прогоняется она.
Если живой человек на улице окажется, то без жалости завлекут его, удавят, утащат в леса и в болота, разорвут, сожрут. Сегодня только их ночь, и людям лучше тихо сидеть по домам.
В тысячах замерших в воздухе снежинок мелькали тени, слипались воедино и распадались вновь. Заухало, захохотало, заныло на улице. Зачавкало у калиток дарами деревенских жителей – для нечисти пекли особые хлебы из мякины и замороженной в ледниках лебеды, давали сахару и кислых осенних яблок. Мясное не давали – от плоти и крови нечисть в эту ночь совсем дурела. Люди готовились, огораживали от нечисти хлева, рисовали солью по снегу, золой крапивной и полынной по стенам, чтобы скот сохранить. А то нечисть до мяса охоча, особенно в такую ночь.
Это в обычные деньки лешему можно и куриных яиц поднести, русалкам ради речного жемчугу - утиные перья и сердца, полуденным, чтоб не трогали в жатву, - высушенные косточки. А сейчас – нет. Ни приведи светлые боги, хоть капля крови где капнет. Благо, животные в эту ночь тоже чуяли опасность – ни одна корова не телилась, ни один птенчик не вылуплялся. Сидели тихонько, тряслись от испуга. Все природные ритмы замирали на время для того, чтобы дать тем, кто не жив и не мертв, причину дальше топтаться полусгнившими ногами на этом свете.
Под звёздным ясным небом в снежной взвеси плясали они, долбились в двери, визжали в бессильной злобе и такой же бессильной безумной радости. Прыгали по крышам, плевали на пороги. И искали живую душу, до которой так лакомо добраться.
Помнится, годка так с два назад беда случилась: охотник из неместных заплутал. Хотя, скорее, даже не заплутал, а голодные до человечины лешаки его вывели куда надо. Тот, обрадованный, мол, спасся, на дым из печных труб дошел, но даже до первой избы не добрался. Сколько же крови было на снегу поутру! Нежить тогда совсем с ума посходила, людям покоя не давала до самого сенокоса. Почему об этом не подумала тетка-лубочница, оставляя раненую девчонку вне дома, неясно. Может, понадеялась на авось, а может, думала, что ведьмина дочка и не человек вовсе.
В последнюю ночь убывной недели нежить сильная. Кровь, мясо для них – не только пища, это еще и сила, мощь. Энергия, если угодно. И ребенка с запекшейся на лице кровью они найдут быстро.
Плач ребенка первой услышала моровая дева. Из черной тени появилась она – стройная, красивая, холодная. Взметнулся снег выше, на уровень голых ветвей деревьев, расчищая ей путь.
Невысокая, нагая, шла она к хлеву, четко отпечатывая маленькие голые стопы на морозном снегу, красиво приподнимая обнаженные бедра при каждом своем шаге. Ее черные, покрытые изморозью волосы сияли – снег не таял от ее тепла, да и откуда давно мертвым взять тепло? Только из живой чужой крови, до которой сейчас так лакомо добраться.
- Аииии! – завистливо завизжало со всех сторон. Многочисленные тени сплелись в одну, пересекли ей путь, но она взмахнула рукой, и чернота с визгами и проклятиями кинулась врассыпную, не посмев даже коснуться ворот хлева. Моровая дева пока сильна была, сильней всех других, потому нежитью стала совсем недавно, всего-то каких-то лет пятьдесят назад. А с нечистью так: чем она старше, тем слабее становится. Всему на свете приходит пора исчезать.
Тонкая девичья рука легла на ворота хлева, качнула их. Хорошая древесина покрылась плесенью, гнилью, размокла, осыпалась в труху.
Моровая дева зашла в хлев, повернула голову на стог сена, из которого доносился тихий детский плач.
Кончики ее тонких пальцев заострились, лицо вытянулось, изменилось, и ничего человеческого в нем больше и не осталось.
Моровая дева, влекомая жаждой тепла и крови, протянула к ребенку руку, коснулась спутанных волос…
Тихий всхлип маленького человеческого существа был наполнен такой болью, что ничему уже не удивляющаяся моровая дева замешкалась.
Тоненькое тело, укутанное в жёсткую тряпку, тряслось от холода – в последнюю убывающую ночь всегда очень морозно. Испачканное в крови и грязи личико распухло от слез.
Девочка, ощутив чужое присутствие, вся сжалась, и быстро, мельком, глянула на пришедшую. Глянула – и замерла с широко раскрытыми глазами.
Взгляды нежити и человека встретились. И моровая деву вдруг, сама не понимая, что делает, мягко коснулась ладонью головы девочки. То ли не до конца угасшая еще память моровой девы, то ли привычное движение рук, не успевших отвыкнуть от того, что детей нужно не убивать, а гладить – кто ведает, в чем причина ее внезапной ласки?
Моровая дева медленно провела по сбившимся в колтуны волосам. Ребенок, как мышка, почти не дышал, скукожившись под тряпицей.
Моровая дева вдруг запела, глядя глазами с мутной радужкой в блестящие глаза ребенка. Голос у нее был приглушенный, но мягкий, мелодичный.
-Ты не бойся снов
Из глухих лесов
Там покой, тишина –
Крепче нету сна.
Если кто придет,
Из глухих лесов
На двери твоей
Ты открой засов…
Моровая дева вдруг замолчала, опустила голову. Тонкие руки бессильно упали вдоль тела. Она отвернулась от ребенка, растерянным взглядом оглядела хлев, будто стараясь вспомнить, как она тут оказалась. И вдруг отшатнулась.
Потому что девочка взяла ладонь моровой девы в свои маленькие ручки и крепко сжала. А потом и вовсе бережно погладила ее холодную мертвую кисть.
- Не уходи, тетя, - жалобно попросила она и вдруг вскочила порывисто, вскарабкалась на стог сена, обняла моровую деву за шею.
- А спой еще, - шепнула она и прижалась к холодной мертвой щеке.
И моровая дева вдруг порывисто обхватила руками ребенка, прижала к нагой груди. В мутных глазах появился блеск, вовсе нежити не свойственный.
- Ты не бойся снов
Из глухих лесов…
Спустя полминуты девочка уже крепко спала, доверчиво положив головку на белое холодное плечо моровой девы.
А та до рассвета охраняла ее сон. И пела, бесконечно пела две строчки колыбельной, силилась вспомнить продолжение, но все никак не могла.
Если бы кто-то в эту пору вышел бы на улицу, он бы до конца дней своих не забыл бы замершую в воздухе взвесь сверкающего снега, визжащие тени, мелькающие то тут, то там, и две постоянно повторяющиеся строчки одной и той же песенки, доносящиеся до самого рассвета из хлева.
Глава 3. Полуденница
На покос девочек не берут. Хлеба да молока мужикам пацанята приносят. А девок нет, не пускают. Берегут.
Ходит потому что по полям полуденница. Мальчишек не трогает, не нравятся они ей. А девчушек забирает, только отвернешься – глядь, и нету. Уж сколько материнских слез пролито было! Да разве ж с полуденницей совладать? Да еще и с такой сильной? Не договоришься с ней, не подкупишь молочком с маслицем, трижды через плечо не поплюешь на нее. Нет, ну это можно, конечно, но толку-то? Это вам не домашняя нежить, это посерьезней будет.
Последний раз, года с четыре назад, помнится, Маркина дочь, одного из старост внучка, без пригляда в поле ушла. Васильков в тот год было немеряно, аж синело в глазах от них. Вот при ней взрослые и говорили, что красота на полях, как будто море. Много ли девчонке надо? Ушла в поле, чтобы море посмотреть, и нашли потом только белую ленту с волос да с десяток выжженных следов. Маленьких, как от женской стопы, и аж земля обугленная была.
Хотели тогда позвать из большого города кого, писали князю. Даже приехал от князя человек. Только не сделал ничего. Посмотрел на следы, плечами пожал, мол, один он с такой полуденной девой не справится, ждите подмогу.
Вот и ждут уже который год. Где князь – и где они? Их поселение самое крайнее к старым лесам. Тут хочешь – не хочешь, а с нежитью уживаться приходится, договариваться. А то в лес не выйдешь, на речку не сходишь. Пропадешь, сгинешь. И никакие жрецы светлых богов не спасут.
Но это ладно. Люди смирились со всем, главное – правила соблюдать. Если в поле в дневную жару не спать и детей туда не пускать, то вроде оно как и жить можно. Не тронет полуденница. Появится, над колосьями полетает да и уберется восвояси.
Так и жили: вроде как в страхе, а вроде как и привычно за много лет стало. А то и полезно порой с нечистью договориться. И за дитем малым домовик присмотрит, и полевики за стадом приглядят, буйного быка осадят или еще что. В хозяйстве польза, как-никак. Всех-то что под одну гребенку грести? Нечисть и полезная бывает.
Правда, в некоторые дома нечисть не заходит. К жрецу, например, местному, ну тут понятно почему. В храме светлым богам молятся, туда нежить подобраться никогда не сможет. К старой Марве еще, потому что больно уж она не любит всякую погать нечистую, полынью весь дом провоняла. К семье Никорихи тоже не ходят, потому что те все ученые, такие занудные, что от них без всяких кикимор молоко киснет. И к лубочникам. Те то, может, и рады были бы, чтобы домовик за детьми приглядел или за молоком, чтоб не сбежало – семья-то большая. Но как ведьмина дочка в семье появилась, ушла вся нечисть. Как и не было ее.
Лето. Покос уже. А с той зимы уже полгодка-то прошло.
Тогда, в убывной недели последний день, когда тетка-лубочница пришла в хлев наутро, много чего случилось.
Во-первых, сам хлев превратился в трухлявую гниль. Забор тоже - труха трухой, а добротный был забор, пару годков назад свежий ставили.
Во-вторых, на всех тропинках у дома и под окнами следы женских босых ног были. И копыт еще следы рядом. И царапины длинные на дереве прямо у ставенок, как от когтей.
А в-третьих, целехонька была ведьминская дочка. Никто не тронул ее в убывной недели последний день. Спала в стоге сена, во сне посапывала и хлюпала сопливым носом.
Тетка-лубочница перепугалась чуть ли не насмерть: виданное ли дело – живым остаться в такую ночь на улице! А она вот осталась, и ни царапинки не получила, проклятая девка.
После этого житье дочки ведьмовой стало чуть полегче. Дети стали обходить ее стороной, взрослые тоже. Боялись. Из-за этого даже кормить стали лучше, объедки со столов не свиньям уходили, как раньше, а ей. Старые, потрепанные до дыр лапоточки ей еще отдали, одежку дырявую поменяли и одеяло на вате в хлев бросили. Не из милосердия, конечно.
Считали деревенские, что девка с нечистью той ночью сговорилась. И не просто так считали: по белому снегу каждое утро находили следы женских ног у хлева, и следы эти уходили в лес и там исчезали. Как знать, кто к ведьминой дочке по ночам приходит? Лучше уж и не обижать ее. А вдруг как аукнется потом?
И правда, обижали теперь мало. Не замечали, скорее. Но злых слов сквозь зубы доставалось вдоволь.
А еще и дочь ведьмина на новых харчах вдруг округлела чуть, подтянулась. Даже (невиданное дело!) заговорила с дояркой и попросила кадушку с водой. Та чуть не упала на толстый зад: ни одного слова не слышала от поганой девчонки, а она – ишь – не немая! И кадушку ей еще подавай!
Но все же воды поставила. Из страха, конечно.
А поганая ведьмина дочь вдруг умываться принялась, волосы заплетать, как взрослая. Тряпочки свои стирала даже. И видно стало, что девчонка красивая – залюбуешься. От матери лучшее взяла. Кожа у нее была белая, как сливки, волосы - шелковые, черные. Губы ну чисто брусничины, и глазища – ведьмовские глазища-омуты - которые до беды доведут. Блестят, черные, аж зрачка не видно. Не как у обычных людей благочестивых, карего там цвета - бычьего, или серого, как таль. Нет, черные у ведьминской дочери глаза, нечеловеческие.
За то ненавидели ее еще сильнее. И еще сильнее боялись.
Ненавидишь, а не избавишься. Обидишь ту, кто ходит из леса и за девкой приглядывает, а потом в лес не зайдешь. Нечисть очень плохо переносит обиды. Иди-ка, попробуй лешего не умаслить, как на охоту идешь. Или русалкам бусин не кинь в озеро. Посмотришь, что будет, только не жалуйся потом. Если, конечно, еще будет, чем жаловаться.
..В то лето жарь стояла страшная. Как раз самое жнивье, зерно уже из колосьев высыпает, а работать невмочь, тяжко. Еще и полуденная девка пуще прежнего распоясалась. Раньше только в самый зной летала над полем, а теперь чуть ли не до затемок носится взад-вперед, не дает людям работать. Отвадить ее по-своему люди не пытались: куда им-то, если городской княжий человек ничего сделать не мог? Так и терпели. Ждали, пока жарь спадет.
В то утро особенно жарко было. Обычно перед рассветом и с часа полтора после утренняя прохлада давала поработать, а тут даже ночь не приносила холодка. Маялся народ. Скотина, едва живая, стояла в излучье почти пересохшей реки, жадно надувала бока мутной водой. Люди головы заматывали во влажные тряпки, работали на поле рука к руке, насколько это было возможно с серпами. Делали так для того, чтобы, если кому плохо станет, сразу же с полей вынести и положить в тень, водой отпоить. Часто бегать до тени приходилось.
А полуденница уже с самого утра кружила. Ее неясная фигура появлялась то тут, то там, опадала от редкого ветерка, но поднималась вновь. Если присмотреться, то можно было различить ее иссохшее тело, замотанное в белую ткань (хоронили в этих краях в белом), черные провалы вместо глаз и обнаженные десна со сгнившими зубами. Порой полуденница преображалась, выглядела как девица, но свой истинный человеческий облик никогда не возвращала. Не помнила его, потому становилась то юной девчонкой с русыми косами, то зрелой темноволосой красавицей.
Вот и сейчас над полем таяла и снова появлялась фигурка девушки с русой косой. Раз совсем близко подлетела - даже ямочку на загорелой щеке можно было увидеть.
Жрец, который тут же, на полях со всеми с серпом ходил, пальцы надо лбом в круг сцепил, забормотал молитву. Толку-то от молитвы… Губы послушно бормотали заученные слова, но полуденнице, видимо, никак не мешали. Она вдруг придвинулась ближе. Так близко, как к людям никогда не подходила.
- Уходите! Бегом с полей! – крикнул вдруг жрец, через круг из сцепленных пальцев посмотрев прямо на мертвячку. – Спечет вас дотла, сильна!
И правда. Если сквозь круг посмотреть, видно было, как расходится от нее в разные стороны неровное марево. А в глазницах пылает злым, красным. И кожа покрывается пятнами ожогов, а потом болтается на костях.
Народ жнеца не сразу послушал, оттого и поплатился.
Первые три бабоньки, которые рядком шли, попадали вдруг с истошными воплями прямо в ниву. На их лицах запузырились ожоги.
Вот тогда-то народ и послушал: ломанулся с полей, серпы побросал прямо на землю. Жрец бы тоже помчался – он сам по себе трусоватым мужичком был – только ногу подвернул о брошенный серп, за рукоять запнулся. Хорошо так подвернул, лодыжка распухла сразу и посинела. В другой раз жреца бы вытащил народ, дотащил бы до дома, да слишком уж перепуганные все были: свою бы шкуру спасти.
А полуденная дева уже совсем близко была. По коже жреца скользко вился пот. Лицо краснело, зудела кожа. Сердце не справлялось с жаром, билось быстро, не давая как следует дыхание перевести, хотя и воздух так горяч, что обжигает при вдохе. И тишина. И раскаленное солнце над жнивьем. И синее небо.
Жрец уже приготовился отдавать богам душу – ощущал почему-то, что в этот раз мертвячка его не пощадит. И правда.
Вот она. Стоит уже прямо перед ним, шагах в семи. Глядит.
Жрец никогда так близко полуденных духов не видел. Хотя и сейчас глядеть невмочь, а глаз отвести не выходит. От страха? Мертвячка в облике девушки молодой. Личико смуглое, глаза карие, раскосые, русая коса выгоревшая и косынка на голове белая. Жрец почувствовал, как прилипает к обожженной спине ткань рубахи.
Вместе с тем было понятно, что девушка явно не человек. Она не двигалась, как люди: не моргала, не дышала, не прищелкивала пальцами, не притоптывала на месте, как делала бы это девица с молодой быстрой кровью. Полуденная дева была неподвижна. И страшна.
- Доченьку мою украл, - вдруг отчетливо сказала она, с ненавистью посмотрев на жреца. В ее карих глазах полыхнуло красным, жарким, и жрец заскулил, чувствуя нестерпимую боль в руке. Скосил глаза. Ожог тянулся от локтя до запястья.
- Я не крал, - прошептал он вспухшими, растрескавшимися от жара губами. Но полуденная не слышала.
- Верни доченьку мою, - сказала она и подошла ближе. От ее босых ног сворачивалась от жара трава.
- Верну! Верну! Завтра же верну! – завизжал вдруг жрец. Может, понадеялся, что пробьется к разуму мертвой души. Может, выгадать хотел хоть минутку, чтобы отползти подальше от нее - мертвой, неупокоенной, страшной.
Полыхнуло белым огнем. Миг – и вместо русоволосой девицы повисла над полем высокая фигура с иссушенной кожей, с провалами вместо глаз, в которых жадно полыхало пламя. Склонила голову и вдруг исчезла, будто бы и не было никакой полуденной девы. Сразу спал неестественный жар, на солнце набежала быстрая тучка, подарив долгожданную тень.
Жрец, поскуливая от боли, пополз с полей. Он помогал себе здоровой рукой и ногой, но все равно быстро ползти не мог.
Только четверть часа спустя он оказался на меже, от которой до людей было совсем близко. И вот тогда, за полминуты до спасения, снова обдало его обожжённое лицо жаром. Вместе с жаром осели, как ожоги, в его голове слова: «Верни доченьку завтра, как обещал, а не то не есть тебе хлеба, не испить воды, не выпустить крови, не лечь ни на землю, ни в землю».
Не есть хлеба… Не выпустить крови и не лечь в землю… Слова древней клятвы просочились в скученное болью сознание жреца, и о боли как-то даже позабылось на миг. Несмотря на ожоги, дрожь пробрала жреца до костей. Сам того не желая, он завтра же станет клятвопреступником и навлечет на себя древнее проклятие. Не любила сама природа этих мест нарушенных обещаний и карала жестоко, забирая чрево и кровь и не даря покоя после смерти. Даже в землю тех, кто клятву нарушал, зарыть не удавалось: отторгала их земля, и гнили они под небом, а потом страдали неприкаянными, привязавшись навеки к собственному праху.
Жрец, сидя на меже, завыл, как дикое животное. «Эк полуденная-то лютует», - подумали в деревне, поскорее закрывая ставни и прячась в тени. Невдомек им было, что так страшно может выть человек.
Глава 4. Клятвопреступник
Бледный, как будто молоко водой разбавили, жрец сидел на лавке и нервно щипал бороду. Распухшие, растрескавшиеся от жара губы шептали защитные слова, но это было скорее так, по привычке. Не помогают защитные слова от местной нечисти. Может, слабеньких каких отпугнут на часок, только толку-то? Снова явятся, пошугаются по углам, а потом и вовсе осмелеют, привыкнут. И тогда хоть сколько защитных слов не скажи – не спрячутся. Будут глядеть в лицо круглыми насмешливыми глазами. Такая тут всегда нечисть непуганая была. Только горькие травы полевые их гонят – те, которые огонь не берет, вроде полыни, иван-чая, чемерицы. И домов светлых еще боятся, жреческих. Ну это понятно почему.
Хотя теперь и по храму будут шастать, проклятые. Потому что жрец клятвопреступником скоро станет из-за того, что мертвячке пообещал того, чего дать ни за что не сможет. Хоть сейчас помирай ложись, чтобы не томиться в ожидании жуткой кончины.
Слушок быстро пролетел, по всем двум сотням с лишним домов. И от каждого человечек пошел – справиться, узнать, что к чему, а то и помочь чем.
- Василь, лошадку мою бери, уезжай! Ужо быстрая! Никакая полуденная не догонит! – говорил жрецу Ярем Тит, моргая круглыми, как у домовика, глазами.
- Не поможет, полуденная с него клятву взяла, - шикнула на него загорелая дородная баба, известная на всю округу своими пряными хлебами.
- А как жо за клятва такая? Та самая штоле? – удивился Тит. – Когда мертвяков земля не принимает?
Баба-хлебница угрюмо кивнула.
Ярем Тит охнул, закрыл рот грубой ладонью. Когда земля мертвяков не принимает – это страшное дело. Тут нужно князю писать, и как можно быстрее.
Жена жреца, круглолицая Марфа, вытирала слезы, которые катились будто бы сами по себе. Она порой быстро вытирала их рукавом, но они снова набегали. Страшно это – быть женою клятвопреступника, а еще страшнее за него самого. И не отмолить никак. Нету такого способа, чтобы расплаты за клятву нарушенную не получить.
Но вела Марфа себя достойно, как и положено хорошей жене. Обмыла раны, перебинтовала ожоги, предварительно покрыв их мазью. Кто-то чаю поставил, кто-то хлебов принес с вареньем, другие помогли скотину обиходить… Дружные тут люди, сплачиваются, когда беда настает. Только не до людей сейчас было жрецу и его жене. Им бы поплакать вдоволь, попрощаться, помолиться, князю отписать. Для того, во-первых, чтобы жреца нового назначили, а то нечисть совсем распоясается, как прознает, что на нее совсем никакой управы в селе не осталось. А во-вторых, чтобы мертвого клятвопреступника забрали – таких нельзя было ни похоронить, ни сжечь, ни утопить, поэтому и нужно было власть вмешивать.
То, что клятва непременно будет нарушена, это как пить дать: каждый знал, что жрец от страха пообещал полуденной дитя ее на другой день привести. А это дело совсем невозможное.
Смеркалось. И жрец, и жена его совсем сникли, едва уже говорить могли.
- Нешта, пошли, робята. Может, и придумаем чаго? – тихо говорил старый дед Матвей, выталкивая потихоньку из жреческого дома сочувствующих. – Пущай одни побудут.
И правда. Народ с тягостными мыслями разошелся по домам, к тому же и день уже кончился, солнце закатится вот-вот.
Дед Матвей, один из старост из семьи тех самых лубочников, жрецу и его жене заботливо заварил чаю и тоже домой заторопился. По ночам никто в своем уме без надобности по улицам не шастал.
В избе лубочников горел свет. Тут всегда было ярко, ярче, чем у остальных: чтобы картинки рисовать, много света надо, да и уютнее с ним, спокойнее как-то. Свет выбивался из-за закрытых на ночь ставенок радостными полосками.
Дед Матвей перевел дыхание, скачущие мысли успокоились, приразжались когтистые лапы у сердца. Дома покой, дома хорошо.
Начались вечерние хлопоты. Бабы-лубочницы в это время детей укладывают и потом стариков обхаживают: ставят вечерний чай особый, на целебных травах заваренный, меда, вареница, хлебных шариков раскладывают, а потом и сами садятся, беседуют. Сегодня вот грустные все беседы, о жреце да судьбине его. Грустные, а все равно: в свету, в тепле, в семье.
Дед Матвей, как старшина семьи, сидел на почетном месте, прямо напротив окна. Сидел, пил чай травяной и вдруг вскочил, к окну подошел. Причудилась ему за окном фигурка и глаз любопытный, который в щелку между закрытыми ставенками подглядывает. Нечисть, чтоль, какая?
Дед Матвей дернул на себя незапертую еще на ночь дверь, прищурил подслеповатые глаза. Почудилось ему шевеление какое-то прямо у окна, будто бы фигурка маленькая к нему прилипла и смотрит внутрь дома. И смеется еще тихонько так. Интересно ей, что ли?
Дед Матвей соединил кольцом указательный и большой палец и сквозь получившийся круг посмотрел на того, кто возится. Мало ли, вдруг нечисть какая в дом ломится? Шугануть бы.
Но это точно была не нечисть, потому что силуэт в кругу из пальцев никак не поменялся.
- А ну! – прикрикнул дед Матвей, и маленькая фигурка, перестав подглядывать в щелку на ставенке, испуганно обернулась.
Дед Матвей плюнул на землю от досады.
Это была всего лишь ведьмова дочка. Голову в плечи втянула, съежилась, а сама на него глядит, и глаза огромные, темные, так и сверкают, так и горят.
- А ну! Пшла! – крикнул дед Матвей громче, и девчонка отбежала от дома. Ее маленькая фигурка растворилась в темноте. Щелкнула калитка хлева, где ведьмина дочка жила.
- И чтоб больше к дому не подходила! Ишь!
Дед Матвей посмотрел в сторону хлева, скривился. Спалить бы его, да и дело с концом. Ведьмы – они хуже нечисти, и приплод у них порченый. Это каждый знает. Девку ведьмину бы в лес отвести, чтоб волки сожрали, иль притопить потихой, да только последствий страшно.
Конечно, и сами местные к нечисти на поклон ходят и молоко да сенной хлеб домовикам-банникам оставляют. Но это же не такое, как с ведьмами, это совсем другое, это для выживания надо, чтоб быт себе облегчить. А ведьмы с нечистью для удовольствия, потому что они природы одной, богомерзкой. Оттого и в храм не ходят, тяжко им там.
Ведьмы с нечистью для удовольствия…
Дед Матвей вдруг остановился, пораженный мыслью. А что, если… Тут же подхватил с крыльца полынный веник, чтобы от нечисти отбиться, если по дороге пристанет. И прытко помчался обратно к жреческому дому. Чтобы, значит, мыслью своей поделиться. Даже и не слышал, как домашние вслед за ним высыпали на улицу и кричали ему чего-то, а потом за ним побежали: испугались, что у деда падучая какая или сглазил кто.
- Стой, дедушка!
- Охолонь!
- К жрецу, малята! – крикнул, задыхаясь от быстрого бега, дед, и они все вместе припустили к жреческому дому.
- Девку… Девку ведьмину полуденной-то отдайте… - запыхавшись, затараторил он, едва ему перепуганные жрец с женой открыли дверь.
Марфа охнула, закрыла рот рукой. Жрец посмотрел на старика непонимающе, нахмурился. Он сейчас трудно понимал слова.
Мужики-лубочники, что вслед за дедом бежали, были посообразительнее. Переговариваться начали, плечами пожимать.
- Проходите, проходите, - вдруг ласково заговорила Марфа. Она-то неглупая женщина, тоже все поняла сразу. С надеждой блеснули потухшие было глаза.
- Так она не полуденной дочка, - сказал наконец жрец.
- Авось? Полуденная-то мертвая давно, может, и обознается, примет девку за свою. А ежели примет, то и клятва, почитай, не нарушена.
- Не могу… Душа детская невинная, - сказал вдруг удивительную вещь жрец. Видимо, совсем у него рассудок помутился.
- Ты что… ты что, миленький, говоришь такое… Она ж ведьмина… - зашептала Марфа, цепляясь за мужнин рукав побелевшими пальцами.
- Эко ты сказанул. Душа невинная! - хохотнул кто-то из лубочников. – К ней из леса кажную ночь нежить шляется.
- Следы потом у дома находим. Ужо и полынь вешали, и чемерицей каждую ночь поливаем, а толку нету. Так и шастает, так и шастает. Ввечеру из дому не выйдешь.
- Ведьмину дочь жалеешь? А себя-то, можа, тоже пожалеть надобно?
- Клятвопреступником стать и век покоя не ведать – да заради чего?
- Что ж ты, муж мой, миленький мой, меня не жалеешь…
Жрец смотрел на людей, которые наперебой убеждали его в правильности такой жертвы. На тихо плачущую жену, которая гладила его по руке, как ребеночка, сама даже не понимала, чего делает. На кривящихся при словах о ведьминой дочке лубочников.
И таяло, с каждой секундочкой таяло его желание «душу невинную» защитить. И впрямь, она ведьмина дочка. Мать мертва, люди ее боятся. Никто его не осудит, даже наоборот – радоваться будут, если полуденная девку с собой заберет.
Страшно это – клятвопреступником стать. Уж всяко страшнее, чем «душу невинную» отдать нечисти на откуп.
На том и порешили.
***
Она ни словечка не сказала.
Ни когда выводили ее из хлева, ни когда купали – впервые в жизни - душистым мылом, ни когда заплетали ленты в черные волоса, ни когда накормили вдоволь хорошей едой, а не обкусанной да траченой. Смотрела только на людей удивленными глазенками и порой втягивала голову в плечи, когда возле нее руками махали.
- Ишь, в ведьмовую породу, - шуршали только недовольно женщины, которые ее для полуденницы готовили.
И правда, девочка красивая была, как с картинки лубочной. В мать-красавицу породой. За такой бы, если бы не от матери-ведьмы пошла, очередь женихов из самой столицы бы стояла, а то и князь себе в третьи-четвертые жены забрал.
- Нехорошая то красота, - поджимала губы толстая доярка-лубочница. – Сгинуть ей надо, пока в сок не вошла.
- Правда твоя, - соглашались с ней.
А девочка покорно поднимала руки, когда на нее надевали голубенькое платьице из старых, отношенных, но приличных.
- Босая пойдет?
- А что ж ей сделается? Полуденной, почитай, все равно. Ей до полей дойти, а там уж…
Лубочница махнула рукой.
Девочка снова вжала голову в плечи. Боялась, что ударят.
- Ишь, шуганая! Нешта, девка, пора.
И лубочница грубо схватила ее за плечо, вывела за калитку.
Там уже ждали.
Глава 5. Жертва
Жрец стоял, опираясь на палку – ходить он пока мог с трудом. На бледном лице пятнами краснели ожоги. Рядом с ним жена Марфа – держит под локоток, что-то шепчет ласково на ухо. Он ей отвечает.
- А ежели не возьмет ее полуденная, то делай как говорено, - слышат лубочницы тихие слова жреца.
- Сделаю, миленький, только возьмет она ее, возьмет, и домой вместе пойдем, миленький мой…
Жалко лубочникам жреца, и Марфу жалко.
- Вот, готовы мы.
И девочку вперед в спину подталкивают.
- Вот с ним в поля пойдешь, поняла? – сказал дед Матвей, который тоже тут стоял. Да что говорить – вместе со жрецом тут вся деревня собралась, провожать, да и для поддержки. Чтоб, если что не так пойдет, Марфу одну не оставить.
Жрец посмотрел на девочку, которая смирно стояла, глядя в землю. Посмотрел – и отвернулся. Обожженные, воспаленные глаза защипало. Задергались растрескавшиеся губы.
- Нет.. нет, - прошептал он, и Марфа тут же заплакала, вцепилась в мужнино платье, зашептала сквозь слезы на ухо. Только и слышно было: «Миленький, миленький…».
Успокаивающе загалдел народ.
И жрец с по-прежнему дергающимися губами подошел, хромая, к девочке и протянул ей руку.
- Пойдем со мной на поле? – охрипшим голосом спросил он.
«Если скажет «нет», если убежит, я не пойду», - решил для себя жрец.
Девочка посмотрела своими черными глазами сначала на жреца, потом на протянутую ладонь. Посмотрела – и вложила свою маленькую ручку в его.
Сердце в груди жреца подскочило до самого горла, застучало в висках. «Не хочу, не хочу, - думал он. – Не надо!»
Но детская рука уже доверчиво лежала в его руке. А над полями угадывалась фигура полуденницы, плавающая над жнивьем в раскаленном с самого утра воздухе.
Ничего изменить уже было нельзя.
Осталось вести ребенка на смерть - страшную смерть от руки неупокоенной нежити.
- Я сам пойду, тут оставайтесь, нечего вам смотреть, - сказал жрец, быстро, неловко поцеловал свою бледную жену, нелепо держа ее за запястье свободной рукой. А потом пошел, хромая, туда, в поля, где мерцал белый силуэт.
Жара сушила обожженное лицо, щипала его, и даже охлаждающие мази и широкополая шляпа не спасали. Дергала болью раненая нога, сочились сукровицей губы. Но сильнее всего болело в груди: сердце дергалось как бешеное.
Они шли в одном темпе: хромающий на обе ноги жрец и маленькая босая девочка в голубом платьице с тоненькой полосочкой рюшей по краю. Платьице ей очень нравилось, и она все смотрела на белые сборочки-складочки, трогала их пальцами. Ткань была мягкая, нежная, и ей было в новинку касаться ее.
- Нравится? – хрипло спросил жрец, просто чтобы не идти в мучительной тишине под шум сухой, ломающейся под ногами сухой травы.
Девочка перевела на жреца взгляд и кивнула, даже два раза.
«Она дура совсем, ничего не понимает, с головой у нее плохо. И не говорит совсем. Скудоумная она, боюсь, как бы доме беда от нее не случилось. Одно слово – порченое семя», - вспомнил он слова Марьяны, одной из лубочниц. Вспомнил – и скривился так, что обожженная губа лопнула. Потекла кровь.
«Как же, скудоумная», - подумал жрец, разглядывая девочку, которая завороженно перебирала пальчиками светлую ткань. Свернет рюшечку – развернет, свернет – развернет. С шагу сбивается, на дорогу не смотрит совсем, дергает только ногой, как на камень наступит или на острую сухую траву. Но за руку его крепко держит. Не отпускает.
В груди что-то совсем разболелось, и жрец обожженной рукой потер ее, морщась от тупого боя сердца.
Поля были совсем рядом. Шагов двадцать – и начнется межа. А сразу за межой уже ждет полуденная своей платы. Приняла облик человечий, стоит над колосьями, смотрит неживыми глазами, не моргает, не дышит.
Жрец в эту секунду тоже хотел бы не дышать. Вокруг полуденницы полыхало жаром. Она приблизилась к самому краю межи, туда, где горели ярким синим васильки. Приблизилась и стояла, ждала. В ее мертвых глазах полыхало алым.
Они остановились совсем рядом. Девочка все разглядывала свое платье, а жрец держал ее за руку, смотрел в мертвые глаза жуткой нежити, и что-то лопалось, ломалось с хрустом в его душе.
«Нет, - подумал он, переводя взгляд с мертвячки на черноволосую головку. – Нет, не могу, не надо…».
И он сделал шаг назад. Маленький шажок.
Второй шаг должен быть уверенней, шире, и жрец собрался его уже сделать, но девочка, до этого покорная, вдруг вырвала свою руку из его ладони, побежала вперед, на край межи.
- Стой! Вернись! – крикнул жрец.
Девочка же потянулась за васильком, с трудом дернула за непослушный стебель. Раз, другой. Обернулась испуганно – жрец почти бежал к ней. Крепкий стебель не поддался, и василек был выдернут с корнем.
- Пойдем обратно, пойдем домой, - сказал жрец, протягивая руку.
Но девочка не подошла.
Потому что полуденница стояла уже прямо перед ними.
Она теперь была в облике молодой женщины. Черные волосы, синие глаза, платок цветной на волосах. У ног – корзинка с ягодой, а руки вперед протянуты, прямо к девочке. Кажется, что еще чуть – и схватит, заключит в объятия, заласкает, загладит, забалует.
- Пойдем со мной, доченька моя, - сказала она мягко, ласково. Вокруг нее полыхнуло жаркое марево.
- Не иди! – крикнул жрец. Попробовал подойти ближе, но жар опалил его лицо, и жрец со стоном упал на землю.
Девочка смотрела на полуденницу своими огромными черными глазами. В руке был крепко зажат цветок василька. Он, выдернутый с корнем, был длиннющим – чуть ли ни с нее ростом, поэтому бутон маячил где-то у нее над головой.
- Пойдем, - нежно звала полуденница, - пойдем, доченька моя. Пойдем со мной.
Жар вокруг нее стал нестерпимым, но, несмотря на это, девочка шагнула вперед. Шагнула – и вдруг протянула полуденнице цветок.
- Вот тебе цветочек, - сказала, глядя нечисти прямо в глаза.
Жар вдруг спал. Перестал обжигать кожу и глаза, и сразу стало легче дышать.
Женская рука несмело коснулась цветка, приняла его из детской руки.
- Пойдем со мной, доченька, - умоляюще прошептала полуденница, и в ее голосе была человеческая боль, тоска и страшная печаль, от которой, как вываренное, сворачивалось сердце.
- А папа? – спросила девочка, оборачиваясь к жрецу.
Тот, стоя на коленях в золотых колосьях, смотрел на них. Его обожженное лицо кривилось, а из глаз текли, не переставая, слезы.
- Он отдал тебя мне, - прошептала полуденная дева, постепенно теряя свой обманный облик.
Полыхнул в пустых глазницах огонь, обнажилась челюсть, вытянулись сухие кости, затрепетала от ветра белая похоронная ткань. Иллюзия рассыпалась, и перед ребенком предстала полуденница в своем истинном облике. Жуткая, неживая, иссушающая все живое.
Но девочка не испугалась. Не убежала с криками ужаса, нет.
Она доверчиво протянула руку мертвой нечисти. И та ее приняла.
Мелькнул синим бутон василька. Миг – и все исчезло. И жар, и жуткий облик мертвой девы, и маленькая девочка в голубом платьице.
Прогрохотал гром, мелькнула вдалеке кривая полоска молнии. Ветер подул, и спустя десяток минут быстрые крупные капли застучали по спелым колосьям, по иссушенной земле. По обожженному лицу жреца, даря прохладу и смывая его слезы.
Жрец не стал клятвопреступником. Его дух не будет привязан к собственным останкам после смерти. Для него смогут провести обряд погребения, когда придет его время. Он обретет покой после смерти.
Но только после смерти.
Всю жизнь до последнего дня он будет мучиться страшной виной. «Детоубийца, дочь отдал нечисти сам, руками своими», - будет гореть, мучить его страшная правда. Не залетный вояка, который к ведьме клинья подбивал, а потом взял ее силой, а он – отец, он сам. Да разве ж признаться можно было?
Никак нельзя. Только молча, терпеливо жить в бездетном браке с Марфою – светлые боги, видимо, бесплодием наказали, да и поделом.
А вон и она, Марфа его, бежит, а за ней народ. Бегут, а дождь их сечет. Переживают. Хорошие они все-таки люди, добрые.
Кинулась Марфа мужу на грудь, рыдает, гладит по волосам, все шепчет: «Миленький, миленький…». Люди поодаль стоят: бабы всхлипывают, мужики улыбаются, переговариваются тихонько. И то, благо: не надо нового жреца ждать из города, и клятвопреступником земля не осквернится.
Долгожданный дождь все стучал и стучал до самой ночи. А жрец, сидя на кухонной лавке в ночи, дождавшись, пока измаявшаяся жена не уснет, все смотрел в окно, все думал, передергивался вдруг всем телом, когда в сознании вспыхивали выжженные навсегда воспоминания: рюши детского платья, сухая трава, зажатая между детских пальчиков ног, черные заплетенные волосы, блестящие глаза с недетским выражением в них, ее слова про папу. Она знала, точно знала. Поэтому так доверчиво пошла с ним. Но как, откуда?
А хорошо все-таки, что Марфа ничего не слышала.
Хорошо.
Глава 6. Ведьмина изба
Полуденница больше не являлась.
А третьего дня из полуразрушенной избушки ведьмы закурился дымок. С крайней полосы покоса было видать – как раз дымок чуток в низину уходил, где ведьмова изба рядом с болотом стояла.
- Омой меня, святый дух, до белоснежной белизны, - перепуганно шептали молитвы бабьи рты. А потом бабы помчались к жрецу, конечно же. К кому еще-то?
Тот с мужиками на покос пришел – смотреть. И правда.
Саму избу в низине за деревьями видно не было, а вот дымок – тот да, тянулся вверх.
- Нешта кто залетный на проклятую избу позарился? – спросил старик Клим, вытягивая тощую гусиную шею.
- А проверим, мужики? Ежели кто по незнанию да с добром, споможем.
Жрец кивнул.
- Нежити огонь ни к чему, она не мерзнет и хлеба не печет. Точно, кто залетный, поди. Айда, мужики, сходим.
Бабы, помолясь за мужиков, снова за сено принялись – корм для скотины сам себя не уберет. Успокоились чуток. И правда – нежить огня не зажигает, печь не топит. Ей тепла не нужно.
Мужики спустились в низину.
Тут уже, как ведьма померла, много лет никто не хаживал. Тропинки не было. Мошка, колючий тёрн, оголившиеся остовы берез.
В низине влажно, темно, прохладно. С полей только малый кусок болот видать, а дальше, сразу за болотами - древний лес. Люди поодиночке и без надобности там не ходят. Нежить в этих лесах кишмя кишит, утащит как нечего делать.
Только ведьмы ничего не боятся. Ведьма словно бы нечисть наполовину. Нежить вокруг нее вьется, слушается. Бабы говорили, что ведьма под лешего ложится каждую семнадцатую ночь от полного оборота луны, чтобы власть над ним иметь. Они сами, мол, видели. И много чего еще видели жуткого и говорили. Не верили им особо, но сейчас, когда выступила из разросшегося кустарника низкая черная стена бревенчатой избы, как-то разом все эти рассказы в голову полезли. Что видели эти стены? Сейчас верилось, что прыгали по этой прохудившейся крыше бесы, что из перекошенных окон доносился бешеный нечеловечий визг.
Мужики как-то съежились все. Неуютно им было, боязно.
Дым из чудом уцелевшей печной трубы шел черный – кто-то и правда после долгого перерыва топил печь.
- А ну, выходи, бес ты аль человек!
Один из мужиков, рассердившись на себя за испуг, толкнул ногой дверь.
В лицо ему вдруг полыхнуло жаром, опалило горячим воздухом глаза. Он закричал, схватился за лицо, чувствуя, как опаляет от жара ресницы.
Жрец метнулся к нему, заглянул в дом. Сердце забилось чаще, заныла совсем недавно обожженная кожа: уж этот жар жрецу до смерти не забыть.
Посреди темной избы стояла полуденная в облике девицы. Стояла ровно – люди так не стоят – и смотрела прямо перед собой. А позади ее сидела на кованом сундуке, подогнув под себя тонкие ноги, девочка в светленьком платьице. Не в том, в котором жрец отводил ее на поле, а в другом, сереньком. И на ножках у нее лапотки поблескивали.
- Мама, не надо! - закричала девочка и спрыгнула с сундука. Коснулась руки полуденницы, а потом ее же рукой погладила себя по щеке. – Не обижай!
Жар притих.
- Омойте нас, светлые боги, до белоснежной белизны, - забормотали мужики, осеняя себя священным кругом. Глазам не верилось, что дочь ведьмова жива.
- Дяди, вы в дом не входите, мама злится, - сказала девочка, спрыгивая с сундука.
Жрец, стоя у порога, тупо разглядывал убранство избы.
Тут многое поменялось, сгнило. Покрылись плесенью пучки трав на стенах, завалился стол, и накренилась в углу избы кровать. Из печи тянуло гарью и дымом, но дымоход не забит – чудо какое-то. Авось нечисть помогла. На столе миска стоит, до краев болотной ягодой наполнена. И корешки лопуховые лежат чуть обугленные.
Жрец глазам своим не верил. Нежить для девочки еду готовит? Да как такое мыслимо?! И кадушка в углу водой наполнена, ведра рассохшиеся деревянные рядом валяются, а девочка такие не поднимет…
- Папа, ты тоже не входи, - сказала девочка.
Жрец кивнул, отошел от порога на шаг. Ожоги еще дергали болью.
- Мы с мамой тут жить будем. А ночью ко мне другая мама приходит, с черными волосами. Она мне лапотки подарила, - гордо сказала девочка.
Ей было чем гордиться: то ни одной мамы, а то сразу две.
Девочка вытянула вперед ножку, хвалясь лапотками. Ладные лапотки, хорошие.
- Красивые?
Жрец кивнул.
- Мама молодец, - хрипло выдавил из себя он, и полуденная дева повернулась вдруг к нему. Опал ее человечий облик, полыхнули огнем глазницы. Снова потянуло жаром.
Жрец намек понял.
Отошел в сторону, разбухшую дверь, как смог, прикрыл.
- Нешта, ребята, айда. Не мешайте. Тут нам не сладить, - сказал он. И осенять святым кругом избу не стал. Что полуденнице, что «второй маме», которая по ночам приходит, святой круг от жреца как ветром подует.
…Вечером уже люд гудел кто во что горазд. Один здоровый детина из кожемяк глаза кровью да медовухой залил, в грудь себя рукой-лопатой бьет, орет, как медведь. Мол, надо с факелами да вилами на погань идти. А ведь таких же недалеких, как он, за собой потащит. Уже вон, у молодых парней глазки поблескивают. Удалью хотят козырнуть.
- Пожжем, мужики, пакость! – мычит, чуть не рубаху на себе рвет.
Жрец, который тут же сидел, на лавке трактирной за общим столом, кружкой по столу пристукнул.
- Охолонь! – крикнул. – Ежели князев человек с нашей полуденной не справился, тебе куда? Кто кого пожжет еще.
Кожемяка на жреца посмотрел, на щеку его обожженную, но не притих. Спросил с вызовом.
- А что, под боком с ними жить будем? А?!
- Мы и так у них под боком живем, - сказал жрец. – А если узнаю, что кто к избе ведьминой пошел, отлучу от священного храма. Так-то.
Тишина в трактире звякнула упавшей на пол тарелкой.
- Заворожили нашего жреца небось, ишь, ведьмово отродье защищает, - раздался шепоток из бабьего угла.
«Плохо это», - подумал жрец. Людская молва до могилы доведет. Жрец встал, руку поднял.
- Вы, видно, забыли, что дочку ведьмову нежить бережет. Чего ж раньше не прибили-то, когда у вас жила?
Жрец посмотрел на деда Матвея, который с другими стариками в почетном углу сидел.
- Так… ну… дак…, - растерялся старик, смущенно отирая губы и бороду от кваса.
- Девку не троньте, беда может быть большая, не нашего ума это дело. Я сегодня же князю отпишу про наш случай. Авось и отправит кого потолковее. Настращаю как следует. А вы не лезьте. Ишь, гляди, как меня полуденная отделала, а я уж тридцать годков богам нашим служу. А вам куда лезть? За смертью? Похвалялся дурак щуку из колоса вырастить.
Негромкий уверенный голос жреца все-таки в разум людей ввел. Кожемяка только промычал что-то несогласное, и красный, пристыженный, уселся на лавку.
- Лучше завтра на утренние молитвы приходите, круг хлебный спечем вместе, полынных настоев наварим, а я их и освящу да всем раздам по полушке. Это уж богам любо, - сказал жрец и тоже на лавку уселся. Оглядел тайком народ. Лица-то у всех поразгладились, оно и хорошо. Нечего всяким слухам нехорошим пищу давать, пусть лучше люди под его приглядом будут ладное дело делать, чем языками чесать.
А за кожемякой присмотреть надо. Он мужик семьей и женой набалованный, привык, что его слово всегда последнее, в рот ему глядят и угодить стараются. Не по нраву пришлось, что осадили его, теперь хоть в одиночку, а к избе ведьмовой пойдет, дурак.
А письмо жрец напишет. Только надежды на него нет.
Если убыли населения нет, то не посылают князевых людей сюда – берегут. А убыли населения как раз и нету, значит, от князя и не дернется никто.
Придется привыкать к тому, что у ведьминой избы появилась новая хозяйка.
***
Жрец оказался прав. Кожемяка этой же ночью к ведьминой избе отправился, глупый. Привык, что всех сильнее, вот и полез, свербело у него в одном месте. Жрец в ближайшую неделю обустроиться решил на полях близ тропки к ведьминской избе, и правильно сделал. А то б одним дураком на свете меньше бы стало.
Кожемяка шел не скрываясь, голову не пригибал. Иссушенная трава шуршала от шагов его ног.
Жрец притих. Пусть кожемяка пройдет, натерпится страху. Авось поумнеет. А жрец за ним проследит, убережет. Главное, чтобы кожемяка в избу не ввалился. Помрет тогда недодумок.
Затрещали в низине ветки. Ночь была ясная, лунная, и здоровенный мужик в светлой рубахе был виден на фоне темных кущ хорошо.
«О, притих. Испугался небось, - решил жрец, тихонько следуя за кожемякой. – Ну, счас мы его…».
Жрец собирался потопать, кустами пошуршать, пугалка у него была с собой еще – визжала страшно. Только не успел он сделать ничего.
В лесу вдруг тихо стало так, что даже сердце слышно было. Стук-стук, стук-стук. Потом визг в стороне, тихий женский смешок.
Моровая дева появилась внезапно. Невысокая, стройная. Волосы длинные черные распущены, и на них капли росы сияют, как стеклянные бусины. Платье до пола, и ноги босые. Только она не шла, а плыла над едва обозначенной тропкой-стежкой. Не касалась стопами земли. Жрец в землю вжался, не шевелится.
А кожемяка, дурак, на нее обернулся, вылупился и аж побелел весь. Шагу ступить не может, чтобы с дороги уйти. Проплыла моровая дева мимо и даже не поглядела на мужика. Только чуток прядь ее волос ему по плечу проехалась. Но и этого хватило.
Только прошла моровая дева, жрец его за руку – хвать, и в кусты, а тот даже не вырвался. Весь задеревенел.
Потом отошел, правда, слабо замахал вялыми руками. Глаза-то страхом залиты.
- Тш, смирни! – сказал жрец, встряхнув кожемяку за плечи. – Дева моровая не прошла еще, не шуми.
Кожемяка глазами захлопал. Поежился – видно, едва с собой справлялся, чтобы, как заяц, не затрястись. И правда, страшно.
Дева моровая к избушке плывет прямо, а ветки и колючий кустарник будто сами собой отодвигаются, дорогу дают. Тут, в ночной темноте, видно не было, что трава и прочая зелень усыхает и вянет. Утром, с росой, снова оживет, а пока сил и сока ни в одной былинке, которая на пути моровой девы встала, не осталось.
Хлопнула дверь ведьминой избы. Моровая дева зашла внутрь, и тут же зачастил что-то детский звонкий голосок.
- Домой пошли.
Кожемяка встать попробовал, а ноги не держат. Колени дрожат.
- Глотнула из тебя сил, гляди, - сказал жрец, пристально вглядываясь в лицо мужика. И правда, тот посерел, морщины на лбу и у губ обозначились четче. Завтра при свете дня заметнее будет.
Жрец едва довел здоровенного кожемяку до первого дома – тот совсем ослаб. Стукнул ногой в дверь. Заспанная хозяйка выбежала, разохалась, засуетилась: кожемяку отпоили крепкой брагой, хлеба дали, на сеновал уложили. Тот выпил, хлебушка пожевал – вроде как начал в себя приходить. Вздрагивал только порой всем телом и глазом дергал правым - как раз моровая дева его своими волосами справа коснулась. Прикосновения моровой девы даром для человека не проходят. Навсегда теперь мигать одним глазом будет. И это еще легко отделался.
- Чтоб больше не совался туда, уразумел? – строго спросил жрец, когда кожемяка более-менее пришел в себя.
Тот закивал часто-часто. В покрасневших глазах аж слезы встали. И правильно. Нечего лезть к нежити лишний раз.
А жрец пошел сначала в дом кожемяки, с родителями и с женой его переговорил, успокоил и наказал приглядывать, а если вдруг что заметят странное – ему сообщать сразу же. Потом домой отправился, но почти сразу же и вышел, только мешок у него в руках появился.
…А рано утром на пороге своей избы ведьмина дочка мешок с хлебом, с солью и темным сахаром нашла. С тех пор так и повелось: раз в столько-то дней жрец ведьминой дочке подспорье приносил. Всегда хлеб, соль, а когда и молоком баловал или сайками.
Марфа, жена жреца, ворчала поначалу, а потом ничего, привыкла: даже сама кусок какой-никакой в мешок для ведьминской дочки клала.
Так они и жили до морозов – до последней недели с убывным днем.
Книга бесплатная, тут постепенно будет вся целиком, читайте кто хотите, традиционно есть платная версия на л ит р ес, там уже выложена полностью.
Глава 7. Рыбаль
Она была в рыжей лисьей шубке, на руках варежки беличьи и шапочка-капор на головке – такие шапочки лет пятьдесят назад в моде были. Из капора черные кудри выбиваются. На ножках у ней были валёнки с выделанной шкуры – чуни называется. Такие тоже давно уж никто не носит.
- Ты чья будешь, милая? – удивленно спросила Марфа, увидев на пороге девочку. Она была вся чистенькая, хорошая, румяная от мороза.
Девочка повернулась к ней, посмотрела черными своими глазищами, и Марфу аж мороз продрал: признала ведьмину дочь.
- Тут дядя живет, который мне хлебушек носит? – спросила девочка.
Марфа в дом шмыгнула, мужа позвала. Перепугалась.
Жрец даже теплый тулуп на плечи не накинул – прямо вот так во двор вышел. На девочку уставился. Он хоть ей и носил хлеб, сам ее не видал ни разу, в избу не совался, поэтому теперь был удивлен. Видимо, хорошо за ней нечисть ухаживает. Удивительны дела ваши, боги великие…
- Мне тебя светленькая мама папочкой называть не велела, - сказала девочка тихонько, когда жрец к ней подошел. – Я вас дядей буду звать.
- Можешь меня Василем звать, - тихо ответил жрец, но девочка мотнула головой.
- Так светленькая мама не велит, - упрямо сказала она, и меховой старомодный капор, который был ей большеват, упал на глаза.
- Дядя, мне кой-чего светленькая мамочка рассказала, - заторопилась девчонка, поправляя рукой головной убор. - Сейчас дни особенные будут, а у вас дядя-рабачок утонул, когда снежок еще не выпал. Я его видела, мне темненькая мама показывала! Ну и страшный же, круглый весь, а на лице… эти… пьявки! Он у нас возле дома ходил, но темненькая мама его прогнала.
Жрец вспомнил Камила – залетного рыбачка, который на их озера каждый год приезжал. Нравилась ему и тарань с местных окуней, и озерная белая жирная рыба почти без костей, котораятут в изобилии водится. Денежек у Камила немало, рыбалка ему в страсть была, вот и ездил.
Но в этом году он только одним днем в селе показался и пропал, а народ посудачил да и забыл. А оно вот как, оказывается.
- Он в черную неделю к вам придет. Мамочка темненькая показала мне, что дядя кровь будет искать, а вы ему не дадите. И он тогда в дом войдет. Сила у него такая будет, вот, потому что дядя-рабачок каким-то нехорошим богам… черным, вот! … кланялся. Вы ему крови дайте, можно чуток совсем, с пальчика, и все хорошо будет. Так мамочка сказала.
Девочка с ножки на ножку переминается, глаза широко-широко раскрыла, глядит.
Жрец нахмурился. Темненькая мама, светленькая мама… моровая дева и полуденница! Какое им дело до залетного рыбака, который помер?! Зачем им предупреждать об опасности? И как они свою «дочку» к людям отпустили одну? И крови нельзя в убывную неделю, ни капельки, а она говорит – дай. Это как понимать?
- Дядя, я у мамочки просила-просила, чтобы она меня пустила сказать. Ты дядя хороший, жалко тебя.
И она сбежала вниз по ступенькам. От чуней остались на снегу маленькие следы.
- Подожди, - крикнул жрец, сбежал вслед за ней, но она уже мчалась вперед. Он побежал следом, тут же набрав колючего от мороза снега в домашние теплые тапки. Кожаные подошвы скользили, мешали припустить за ведьмовой дочкой во всю прыть. Так они почти до полей добежали.
- Стой! – крикнул жрец, почти настигнув девочку.
Он хотел схватить девчонку, затащить ее в дом, расспросить как следует. Уже руку протянул, чтобы ухватиться за лисий воротничок.
Впереди, на голом заснеженном поле появилась неясная фигура. Ее очертания жрец никогда не спутает ни с какими другими. «Светленькая мамочка» переживала за свою «дочку» и ждала ее.
Жрец отпустил руки. Шрамы от ожогов хоть и поджили, но нарываться на новые жрецу не хотелось.
Девчонка припустила вперед, ухватилась за руку полуденницы, головку подняла, заговорила что-то, рассмеялась… Так они и скрылись вдвоем в черной полоске леса.
Жрец растер руками закрасневшиеся от мороза щеки, поспешил домой. Морозы сильные нынче стоят, не погуляешь. Вот что делать с предупреждением от маленькой ведьмы, которой нечисть одежку шьет и воду носит? Одному такое решать страшно. И князю отписать не успеет. Пока ответ придет, уж убывной недели последний день закончится.
И жрец решил стариков собрать, чтобы, значит, решить такой важный вопрос обществом, а не единолично.
К тому же, если Камил «другим богам кланялся», то тут точно ничего хорошего можно не ждать.
***
Вопрос веры никогда в этих краях не стоял. Боги светлые есть, боги темные есть – это каждому с мокрых пеленок известно. Темным не кланяются люди, дураков нет. Темным поклонишься – без головы останешься. К ним даже от безысходности люди редко идут.
Светлым богам люди поклоняются истово. Знают, что светлые и помогут, и приглядят. Не оставят без помощи. Обождать придется, конечно, не сразу божественное дело делается, но и душу свою не отдашь за три копейки.
А вот темные боги помогают сразу, едва желание с губ сорвется. Только плату берут такую, что мало не покажется. Давно люди поняли, что выгоды от их вмешательства никакой. Попросишь для матери больной здоровья – она с постели в тот же миг встанет здоровая, и румянец у ней на щеках расцветет. А уже до вечера батька вместо нее сляжет или сестренка маленькая, или вообще до гибели дойдет. Там, куда темные боги вмешиваются, только страдания и боль. Вот и не лезут люди.
Про ведьм говорят, что они сразу всем служат, и их за это светлые боги не наказывают. Почему? А есть сказка, которую каждый в этих местах знает. Про девушку, которая, чтобы милого своего спасти от страшной хвори, свою жизнь темным богам отдала, поклялась служить им и их слугам – нечисти да нежити всякой. Те желание исполнили.
Только вот милый ее, как вылечился, ребенка ей заделал, а сам на купчихе женился.
Обманутая девушка, едва дитя родив, сама себя убила. Нарушила договор. Пришлось рожденной девочке вставать темным богам на службу. Вот и тянется оттуда ведьмовской род, из данного однажды обещания, которое нельзя ни вернуть, ни исполнить до конца. А светлые боги милосердны, не отобрали у дитя клятвопреступницы свое благословение. Так что ходят ведьмы между двумя мирами.
Ведьмы многое знают, видят, понимают, по-другому мир чувствуют, тем и от остальных людей отличаются. За то их и не любят. «По кривому гвоздю чаще молотком бьют», - говорят по деревням да селам и всячески свое презрение ведьмам выказывают. Но прям серьезно не трогают. Никто не хочет на себя беду навлечь. Вот ежели ведьма сама помрет, то туда ей и дорога, а намеренно губить, избы жечь – нет такого. Понимание все ж таки есть даже у самых бестолковых, чего можно, а чего нельзя. Ну, и исключения бывают, куда ж без них. Это у совсем глупых. Но такие потом и не живут долго.
Нечисть к ведьмам ластится, чует в них божью искру, да не светлую, как у лекарей или у жрецов, а темную. Нечисть вокруг ведьм – тоже вот повод их не любить. В больших городах так вообще люди нечисть гоняют, жилища чистят. В городках поменьше, в деревнях и селах используют в хозяйстве. Мол, хоть от кикиморки с полмизинца польза, если за младенцем ночью приглядит, люльку качнет.
Используют, а брезгуют. Боятся. Понимают, что нечисть - слуги темных богов, от них и пакостей ждать можно. Ухо держать с нечистью надо востро. Не баловать, а то разгуляется – не остановишь.
Но что знал каждый житель села близ древнего леса, знал железно, накрепко – что нельзя в убывную неделю кровь лить. Нельзя – и все тут. Бабы с ножами с превеликой осторожностью на кухне обращались, за детьми пригляд был сильнее обычного, за животными, опять же. И упаси светлые боги, как свечереет, в такую ночь хоть капельку крови на улице оставить. Взбесится нечисть и нежить, наберется сил, может и в избу пройти, несмотря на всю защиту, которую местные используют. Нечисть ни полыни не забоится, ни маковых зерен с солью, ни кругов обережных. Все ей будет нипочем.
Поэтому и задумался крепко жрец. Если оставить крови рыбаку Камилу, то не станет ли он еще сильнее, не пойдет ли по избам? Чай, и другая нечисть может на кровь прийти, и тогда бед не оберешься.
На общем сборе толковые мужики и бабы собрались, все уважаемые, неглупые. Жрец, осенив кругом народ, пересказал, что ведьмина дочка ему сказала.
Народ тревожно загалдел.
- Никак неможно, чтобы крови лились! Нечисть и так лютует, звереет, а тут совсем с ума сойдет! – сказал дед Матвей. – А девчонке веры у меня нет.
- Твоя правда, дедушко, - прогудел дядька-лубочник, вспоминая вечно замурзанное детское лицо, прячущееся в сене в хлеву. – Ужо добра она нам всяко не желает.
- И говорить тут не об чем.
- А если все-таки права девчонка? Если рыбаль тот залетный темным богам кланялся? А вдруг и правда сила ему такая будет дадена, что он в избу к людям зайдет? А нечисть в доме в убывную неделю – это смерть. В первых от леса избах тоже народ живет. Что мы, нелюди, что ли, там их так и оставим, и будем уже наутро смотреть: померли они али как? Нет, братцы, и верить девчонке страшно, и не верить тоже страшно.
Люди примолкли. Правильно жрец сказал. И так, и так нехорошо.
- Надо всех людей с окраин в одну большую избу переселить, пока убывная неделя идет. Избу запечатать со всех сторон как полагается, - сказал один из стариков. Умный был, не одну убывную неделю тут пережил. Самый старый, уже под шестьдесят ему. Долгожитель, по местным меркам.
- А еще вилы взять мужикам, - задумчиво подхватил кто-то. – Это ежели рыбаль вдруг войти сможет.
- А вилы в полыни вымочить…
- Твоя правда! Да ни один рыбаль супротив всех мужичков наших с вилами не выстоит, – сказала одна из баб. – Даже если он темным богам кланялся.
Народ одобрил. Понравилось им такое.
- А животину?
- А животина перетерпит. Полынью окропим, золой замажем, авось и не тронет рыбаль овечек наших.
На том и порешали. Решено было с окраин всех, кто противиться не будет, в кузницу переселить на неделю. Кто в кузницу не вместится – тех в храм и к жрецу в дом. Сам жрец пообещал оплатки сделать специальные, нитки заговорить для порога, полынной воды как следует намолить, чтобы на скотину хватило. Хлебов еще надо напечь с мякиной и лебедой, моченых яблок выставить – нечисть угощать положено, откупаться, мол, плоть хлеба и плоть плодов вместо человечьей плоти.
В приготовлениях и времечко подошло: начался первый день убывной недели.
Глава 8. Живая кровь
Как же рано в эту неделю темнело! Только вот недавно совсем бабы обед стряпали, еще за стол сесть не успели, а уже затемки. Нехорошая неделя. Сама природа нечисти времечко для разгула дает, мол, пользуйся, бес да кикиморка, гуляй, черт и леший, трави тоской до кого дотянешься, прекрасная моровица.
Мороз окреп. Совсем невмоготу стало на улице. Тоже, поди, природа постаралась, чтобы носа никто на улицу не высовывал.
Чуть стемнело, и из леса, со стороны озера, вышел рыбаль Камил. Шел один – он был самый первый гость. Остальная нечисть еще сил набиралась, дремала под корягами, а Камилу дремать было не нужно.
Распухший, страшный, весь сине-фиолетовый. От его кожи отваливались, сдыхая от мороза, жирные пиявки. Они выгибались на белом снегу и замирали. Откуда они вообще взялись в такие холода? Приплыли на живую еще кровь, да так и стали частью проклятия мертвеца? Это только темные боги знают. Что ж ты, рыбаль, с ними спутался? Чего пожелал? Стоило ли оно того, что с тобой сейчас творится? Знал же, что те, кто темным богам кланяется, после смерти встанет и им служить будет, к плоти привяжется навек, а все равно молился тьме.
Камил шел прямо на деревню, не отворачивая, не сбиваясь. Его привлекало тепло людей и страшный голод, который можно было утолить только живой кровью. Хоть капельку бы.
Соображать о чем-то, кроме крови, Камил не мог – мозг застыл, и переродиться в ластовца или водника ему почему-то не удалось. Это было для этих мест даже странным.
Рыбаль дошел до первых пустых изб. Толкнулся в одну дверь, в другую. Пошипел распухшим ртом на обережный круг из золы, который его обжег, но не свернул. Прочие пустые избы он не трогал – чуял, что там нет того, что ему так желанно.
А вот и первая изба с людьми. Это были те, кто не захотел в кузницу перебираться, не побоялся угрозы. Таких немного было.
Рыбаль зарычал утробно, как дикий зверь, готовящийся раздирать мясо, и толкнулся в дом.
Совсем стемнело. Из леса потянуло чернотой. Замелькали тени тех, кто не жив и не мертв. В воздухе снова повисла сверкающая взвесь снега.
Часть теней метнулась к дарам людей, к моченым яблокам, к хлебам из мякины и лебеды, принялась жрать, разрывая когтями плоды и зажаренные до черноты корочки. Другая же, гораздо большая часть почуяла в рыбале небывалую силу, темными богами даренную, и рванула за ним следом.
Она кривлялась, корчила рожи за его спиной, вместе с ним нагло толкала дверь избы, в которой прятались перепуганные люди. Как-то незаметно истопталась обережная зола. Запах полыни сменился густым запахом тины. Рыбаль, утомившись биться в дверь, пошел к окнам. Застучал кулаком с раздутыми пальцами по деревянным закрытым створкам, и прочая нечисть тоже застучала, заскреблась. Признала в Камиле главного и теперь повторяла за ним.
- Отоприи-и-и, - завыл вдруг Камил, и нечисть радостно подхватила, подделываясь под человечьи голоса. – Отопри-и-и, мила-я! Есть хочу! Пить хочу!
- Ес-сь! Пи-и-ть! – визжала нечисть. Их голосовые связки были забиты у кого землей, у кого водой или отсутствовали совсем, и звуки получались неживые, нечеловечьи.
Никогда еще не было такого, люди припомнить не могли, чтобы нежить по-людски говорила в убывную неделю. Только визги да топот. Страшно.
Люди в избе, в которую ломилась нечисть, молились светлым богам неистово, с такой верою в душе, которая возникает только в самые отчаянные моменты. Дверь ходила ходуном. Ставенки бились с размаху о стены, и в окнах, которые предусмотрительные люди закрывали еще и изнутри, мелькала то страшная рожа мертвого рыбаля, то острые когти, то руки-коряги, а то и белые лица без рта и глаз – лица кологов, старой нечисти, которая уже несколько сотен лет на свете живет и с каждым годом уходит в небытие. Годы стирают с колога все признаки и приметы, а потом упокаивает лет через тысячу. Они обычно не опасны, потому что слабы, но если вплотную подойдешь и круга обережного не сделаешь, то колог войдет в твое тело и с ума тебя сведет. А в остальном нестрашно: по сторонам смотри, да и все. Правда, в убывную неделю и у кологов сил прибавляется.
…То ли светлые боги смилостивились, то ли Камил утомился – бог весть. Спустя часов пять стихли вопли рыбаля, а к рассвету шум и вовсе исчез.
Белые, как снег, люди, окончили молитвы. Ночь страха у многих потом выседит волосы, прибавит пару-тройку морщин. Народ высыпал из избы. Вокруг нее везде – на пороге, на створках окон, у стен бревенчатых – все было усыпано черными закорючками замерзших пиявок. И следы… Ох, кто тут к этой избе только не подходил!
- За жрецом! Бегом! – приказал один из стариков, глава семьи, отряжая мальчишек в храм. Пусть жрец сам придет, посмотрит. А им надо еще вещички собрать и в храм переехать. Это раньше упертый старик отказался на убывную неделю переселяться, мол, мой дом – моя крепость, и никакая нечисть нам не страшна. А сейчас, ишь, передумал. Руки вон до сих пор ходуном ходят. И бабы перепуганные все насмерть, и детишки глаз не сомкнули. Нет, при храме всяко лучше. Безопасней.
Жрец пришел быстро. Прибежал на охотничьих лыжах даже раньше мальчишек, которых за ним посылали. Осмотрелся, сел прямо на снег, рядом с пиявками, рассмотрел со всех сторон. Да уж. Жуткие дела творятся. Но вроде бы все живы? А что нечисть буянит – так это природа такая у нее, в убывную неделю шороху наводить и народ кошмарить. А людей надо всех под пригляд взять. Нечего в одиночных избах оставаться.
К вечеру люди, наслушавшись рассказов о предыдущей жуткой ночи, расселились в трех больших избах, при храме и в доме жреца. Тесно, кучно, но хоть есть где примоститься. Все равно ночью не спать, а молиться надо.
…Три дня от убывной недели прошло, а все только хуже становилось. Нечисть начала в оставленных пустых избах кутить, портить и ломать. Бабы украдкой слезы утирали: жалко было и вышитых занавесочек, которые были теперь разодраны на кусочки, и рассыпанных круп, и вылитого из бочонков масла, и хороших пуховых подушек. Снаружи домам доставалось тоже. Бревна расцарапаны, перепачканы невесть чем, на крышах бардак.
У Игдая вообще в амбар пробрались и сено разворошили. Тоже горе – скотину кормить-то надо. Но это ничего, люди помогут. Главное, чтобы нечисть и до их домов не добралась.
К четвертому дню всю полынь извели. Все село до самого леса ее горьким запахом пропиталось, только толку было чуть. Благо, золы и соли был запас неограниченный – соль неподалеку покупали за полполушки каменными кусками. Хотя бы это сдерживало разгулявшуюся нечисть. Но до поры до времени.
На пятый день случилось страшное.
Жрец с рассветом только задремал, когда потише стало. Проснулся от шума, от женских криков, от топота ног.
Встал со своей временной лежанки – постель свою они с Марфой больной Аглашке с ребенком уступили. Но это ничего, это же на время.
- Чего шумите? – спросил жрец, ухватив за рукав резвого мальчонку.
Тот круглыми глазами на жреца вылупился.
- Так там, дядь Василь, разорвали коровку-то Митринскую, и еще кого… Вот побег глядеть.
- Охолонь-ка, - сказал жрец, придерживая мальчишку, и вышел на улицу.
После темной избы в глаза ударило белым. И сразу следом – красным.
Жрец побежал к хлеву, откуда тянулся кровавый след. Он от хлева вел дальше, цепочкой уходил в лес. Прямо возле хлева снег должен быть краснее от крови, но он был только чуть розоватым. Жрец представил себе, как голодная, урчащая от жадности нечисть вгрызалась пастями в снег, напитавшийся красным, высасывала из него кровь. Потом, видимо, нежить пресытилась.
Знатно они тут пожировали.
Не хватало двух стельных коров, одного бычка и трех коз. Оставшийся, почему-то нетронутый скот трясся, вжавшись в стены. Туш не было – нечисть утащила с собой в лес, чтобы дольше поугощаться плотью.
Но это было только начало.
Хлев-то, почитай, у каждой семьи есть. Молоко, мясо, яйца, перо, а луга тут хорошие, вёсны ранние, теплые, корма вдоволь, так и чего бы не завести животинку? Одна общая конюшня даже была. Только сейчас двери во многие хлевы были распахнуты настежь. И всюду одна картина – пятна и полосы крови, которые все сводились в одну дорожку – в сторону леса.
- Василь, все, конец нам, - сказал один из мужиков с впавшими от бессонных ночей глазами.
Жрец и сам был в ужасе. Он знал, что случается, если в убывную неделю нечисть до живой крови добирается, тем более если крови вдосталь достается всем. Сегодня солнце зайти не успеет, как они выйдут из леса, сильные, напитавшиеся живым. Сначала кологи людей с ума сведут. Потом та из нежити, что поголоднее, начнет заходить в дома, жрать людей. Ластовицы будут топить детей в колодцах да в бочках, запихивать им в горло колючий снег до смерти. И это только начало.
К утру мало кто в живых и в здравом рассудке останется. Тут, в этих землях, жить-то неопасно, если правила соблюдаешь. А вот не удалось соблюсти. И умирать не хочется.
Кто-то начал уже спешно вещи собирать, чтобы успеть уехать подальше.
Жрец, не слушая детский рев, перепуганный плач женщин, не обращая внимания на мужчин, стоящих со скорбными лицами вокруг хлева, метнулся в дом. Оделся, на ходу набросал в мешок всего, что в кухне под руку попалось, встал на маленькие охотничьи лыжи и отправился к ведьминской избе.
Глава 9. Плата за дары
Его ждали.
Полуденница стояла на узенькой тропинке, которая вела к избе. Она была в облике черноволосой девушки в синем льняном сарафане. На голове у нее красовался венок из живых цветов. Тоже, наверное, часть облика полуденной, но выглядели розовые и желтые соцветия очень естественно. Тут, в зимнем лесу, в заснеженных болотах было это жутковато.
- Я… вот.. принес, - запыхавшись, сказал он, протягивая мешок, но не приближаясь к полуденнице – он уже с десятка шагов чувствовал жар.
- Там… это… сахару, сливы вяленые… Платок пуховый… Сыра еще… козьего.
Ему показалось, что губы полуденницы растянулись в усмешке. И правда – один край рта поднялся вверх.
- Беда… Беда у нас, - продолжил он, задыхаясь от быстрой лыжной ходьбы. – Помоги, я… я вот буду носить… почаще… Все, что нужно.
И он вдруг поклонился, как уже много раз кланялся в храме светлых богов. Привычно, как-то сама по себе согнулась спина.
«Что же я… Как я вот так – нежити кланяться…» - мелькнула заполошная мысль. Ощущение неправильности усиливалось, и жрец поспешил выпрямиться.
Полуденница наклонила голову набок. «Совсем как человек», - подумал жрец, пытаясь усилием воли заставить лицо не кривиться от страха. Сейчас как обозлится полуденная, сожжет его…
Но нет. Рукой вдруг махнула, мол, за мной иди, отвернулась и к избе пошла. Жрец послушался.
Полуденница тем временем дверь в избу открыла.
- Входи, - неожиданно сказала она, да так еще нежно, мелодично. Будто и впрямь молодка, которая в гости зовет.
Жрец поборолся с желанием осенить себя священным кругом и зашел вслед за полуденной. В лицо ударило тепло. Крепкий запах трав заставил его оглушительно громко чихнуть.
Полуденница резко обернулась на звук, готовясь защищаться. Сквозь черты девушки в синем сарафане проступило мертвое лицо с желтыми глазницами. Пыхнуло жаром.
Жрец испуганно отпрянул к двери.
- Не пугайся, мамочка. А ты, дядя, будь здоров, – послышался слабый детский голосок с печи.
Девочка глядела на них с печки, а потом спустилась по маленькой лесенке вниз. Она была в ладных меховых тапках, в теплых штанах и шерстяном сером платьице поверх. На платьице был пришит нарядный воротничок. И откуда все это добро?
Хм… А ребенок-то болен. Лицо красное от жара, лоб влажный. На большой лавке были выставлены склянки, примитивные фильтры. На печи остывал чугунок, исходя сильным травяным запахом.
- Пошел вон! Пошел прочь! Пшел! – каркнуло вдруг из угла, прикрытого березовым веником. По крыше что-то недовольно прошуршало. Заскребся в окно чей-то коготь, а потом большая тень прикрыла его целиком. В и так не светлой избе стало еще темнее. Откуда-то от деревянных половиц, скрытых тьмой, послышался быстрый шепоток. Слов было не разобрать.
Жрец застыл. Сейчас он не то что чихнуть боялся – рукой шевельнуть не мог.
Девочка вдруг закашлялась.
Кашель был сильный, нездоровый. Тонкая фигурка сложилась надвое, и все в избе тут же покачнулось, пришло в движение. Шепот у пола стал тревожным, громким, из углов высунулись наружу живые тени.
Полуденница бросилась к девочке, как мать к дочери, ласково коснулась спины, погладила по голове.
- Тшш, тшш, все пройдет, все… - мягко заговорила она. Даже, скорей, заворковала, как нежная голубка.
На столе дрогнула одна из склянок, сама по себе поднялась в воздух, приблизилась к девочке.
- Пей, пей… - сказала полуденница, и девочка выпила лекарство. Оно было тягучее, темное, с запахом таким горьким и резким, что жрец даже у двери его учуял.
Девочка скривилась, закашлялась снова.
- Горько, мамочка.
И правда, видимо, горько. У девочки аж слезы на глазах выступили.
- Ничего, ничего, - снова заговорила полуденница.
Она стояла к жрецу боком, и он заметил, что она открывает рот невпопад словам. Как будто кто другой за нее говорит. Жрец поспешил перевести взгляд на девочку. Хоть в избе и было темно, но он увидел, что ей на глазах лучше становится. Исчезла краснота, на смену пришел обычный детский румянец.
- Дядя, мне после лекарства спать надо будет, чтобы я завтра здоровенькая была, - сказала ведьмина дочка, сладко зевая, и вдруг спросила, увидев большой мешок в его руках:
- А ты мне подарков принес, да? У меня именины, да?
Жрец, не будь дурак, поспешил кивнуть. Осторожно протянул мешок на вытянутой руке.
- Положи на пол, - прошелестело снизу, и жрец, стараясь не глядеть вниз, послушался.
Хорошо, что не глядел.
Вокруг его ног вилось множество спрутов черных гибких корней. Похожие у лешаков были.
Корни толкнулись в мешок, набились в него.
- Хоро-о-ошие подарки, - довольно квакнуло из угла, и спруты исчезли, напоследок подтолкнув мешок к девочке.
- Спасибо, дяденька! – засмеялась ведьмина дочка и принялась доставать из мешка гостинцы. Она развернула в ручках большой пуховый платок – Марфы любимый, ну там уж не до выбираний было. Девочка коснулась его нежной щечкой. Кусок сыра, завернутый в холстину, грудинка, мешочек сушеных сладких слив, взбитый мед, вязанка сухих баранок, цветная лубочная картинка с тремя чересчур толстыми грушами – все это девочка трогала как великие сокровища. Особенно картинка ей понравилась. Она водила пальчиком по нарисованным грушам так, словно они были из серебра отлиты.
Полуденница глядела на девочку, не отрывая взгляда. Видимо, она перестала контролировать свой облик, и сквозь синий сарафан проглядывали белые, чуть истлевшие куски ткани.
- Спасибо, дядя! – счастливо сказала девочка, прижимая к груди картинку. И тут же раззевалась. Видимо, лекарство, которое делала нечисть, вызывало сон.
Девочка уснула прямо сидя, облокотившись на печку. Она так и не выпустила из рук нарисованные груши.
Полуденница подхватила ребенка на руки, уложила на печь. Теперь она снова была красивой молодкой с венком из цветов на голове.
- Спи, маленькая моя, спи, - ласково сказала она и накинула на девочку пуховый платок из подарков жреца, а рядышком с пуховой подушкой картинку с грушами положила.
Черные тени вдруг вынырнули из углов, метнулись к печи и улеглись у нее жирной полосой. «Охраняют!» - догадался жрец.
- Пора плату за твои дары отдавать, - сказала полуденница, поворачиваясь к жрецу. И опять ее рот открывался не в такт словам. Жрец старался смотреть выше, на венок из цветов на ее голове, но взгляд то и дело соскальзывал вниз, на ее лицо.
Если на кого нападает ядовитая змея, то два выбора есть: или смотреть на змею, чтобы перехватить ее, когда она кинется, или зажмуриться и оцепенеть, чтобы она успокоилась и уползла. Жрец не знал, как себя вести с полуденницей: то ли смотреть до конца и быть готовым, то ли оцепенеть.
Она решила за него.
- Пойдем, - сказала она, - к тому, кто темным богам кланялся.
Дверь избы распахнулась сама по себе, и жрец поспешил выйти. Вслед за ним выплыла полуденница.
И она двинулась вперед, не касаясь снега ногами.
Глава 10. Слышен голос ластовицы и ее дружка...
Чем ближе было к озеру, тем сильнее портилась погода. Пурга началась, да такая сильная, что жрец едва угадывал впереди женский силуэт. Полуденнице было, видимо, все равно на непогоду. Она и живой-то не была, что ей снег и мороз? Мертвым глазам жмуриться нет нужды.
Жрец запыхался, начал выбиваться из сил. Все вокруг затянула белесая мгла.
А потом она вдруг опала. И снег прекратился, как по волшебству.
Жрец стянул с руки руковицу, утер мокрое лицо. Всмотрелся вперед и чуть не свалился в снег, запутавшись в лыжах.
Вокруг озера царила тишина. Ни снежинки, ни ветринки. Деревья все облеплены инеем так сильно, что казались пушистыми лапами. А озеро не мерзлое совсем. Оно отчего-то не покрылось льдом. Черная вода не рябила, не всплескивала, а стояла, как застывшая грязь. От нее поднимался пар.
Полуденная дева стояла у самой кромки воды. Это зрелище навсегда отпечатается в памяти жреца: белый до боли в глазах снег, темное озеро, клубистый пар, фигурка девушки в синем летнем сарафане на срезе черноты и белизны. Она поворачивается к нему, и делает шаг, и ее голая стопа не утопает в снегу, не оставляет на нем следов.
- Подойди, - говорит она, вовсе в этот раз не открывая рта.
А жрец не мог. Сердце скакало как безумное, ноги вросли в лыжи, а лыжи были такими тяжелыми, что ногу ну никак поднять невозможно.
- Быстрее! – приказала она, и облик красавицы опал, явив настоящую полуденницу во всей своей жути. Скелет, прикрытый похоронным истлевшим тряпьем, и проклятый огонь, горящий внутри мертвого тела. Воздух тут же нагрелся.
Жрец не мог быстрее. Он вообще двигаться не мог. Он стоял, смотрел на озеро. А оно вдруг заволновалось, задвигалось. Плеснуло на снег черной водой, которая тут же застыла льдом.
Вдруг жреца в спину кто-то толкнул, да так, что он пролетел от леса чуть ли не до самого берега. Набрал снега за шиворот, в себя пришел, задвигался, снег принялся вытряхивать. Полуденница поглядела на жреца полыхающими глазницами, потом провела по своей костлявой ладони и махнула рукой в сторону озера.
- Кровь, - отозвалось гулкое эхо рядом с ней.
Жрец понял. Надо плеснуть крови в озеро, порезать руку. Но… Но кровь – это сила, это все знают. Добровольно дать силу нечисти, да еще и в последний день убывной недели, да еще и кровь человечью! Тому, кто темным богам кланялся… Нет, это безумно, так нельзя поступать. Светлые боги смилостивятся.
- Нет, - мотнул головой жрец.
А полуденница вдруг – раз! – и снова обратилась девушкой. И как рассмеется!
Звонко, громко, как живая!
Голову набок склонила, смотрит на жреца, а в глазах так и полыхает, так и горит. Отсмеялась и вдруг поклонилась до самой земли. Легкая, гибкая, и поклон такой же, как они светлым богам в особые праздники дарят.
- Благодарствую, жрец, за свежее мясо! То-то попируют нынче лешаки да ластовицы! То-то рад будет, кто темным богам кланяется! Иди прочь, жрец, раз не умеешь благодарность принимать. Иди прочь, и скажи живым: пусть не молятся сегодня светлым богам, пусть не тратят понапрасну голоса.
И полуденница, запрокинув хорошенькую головку, рассмеялась снова. Заплясала вдруг босыми ногами по снегу, хлопнула в ладоши, запела.
От ее голоса заволновалось озеро еще сильнее, заплескала вода.
- Как у темной у водицы
Да у бе-реж-ка
Слышен голос ластовицы
и ее друж-ка!
Пой, подружка ластовица,
Прячь руса-лий хвост
Твой дружок уж под водицей
Отморо-зил нос!
Рано утром у водицы
И у бе-реж-ка
Нету больше ластовицы
И ее друж-ка.
Озеро распарилось так, что почти скрылась поверхность воды. Из воды, прямо рядом с берегом, показалась вдруг белая женская рука. Плеснул огромный хвост. В отдалении жрец с ужасом заметил распухшую синюю голову, которая вынырнула и направилась к берегу. Из леса тоже завыло, захохотало, завопило на разные лады. Закачались верхушки сосен.
И жрец метнулся к озеру. Быстро, в полмига, резанул по ладони охотничьим ножиком, сжал пальцы, чтобы кровь пошла быстрее, и взмахнул рукой.
В тот миг, когда капли крови коснулись поверхности воды, над озером пронесся долгий стон. И все стихло.
Сразу же стало холоднее. Озеро принялось на глазах затягиваться ледком.
Полуденница умолкла, повернулась к жрецу, снова поклонилась.
- Теперь тот, кто богам темным кланяется, до следующей убывной недели никого не тронет. А там снова кровью озеро напоишь.
И она отвернулась, отправилась в сторону дома, где спала крепким лечебным сном ведьмина дочка.
Жрец поспешил за нею, чтобы не сбиться с дороги: пурга так и не думала утихать, и теперь серые тучи натянулись и над проклятым озером тоже.
***
Едва жрец заехал в город, как понял, что что-то не так.
Издали учуял костровой дым.
Всюду горели костры, к которым время от времени подходили греться люди. Над кострами соорудили кой-чего, чтобы снег огонь не забивал, но помогало слабо, поэтому то и дело в огонь летели поленья. Мороз кусался, заставлял приплясывать. Но народ по домам не сидел.
Люди долбили в двери и окна своих собственных изб. Мужики ругались, бабы тоже, дети сновали тут и там.
- Миленький, горе! Беда, миленький! Нечисть ошалела совсем! Наши домовики-то! Избы изнутри заколотили, окна! Не можем в избы попасть, миленький! Я с маленькими-то детками нашим бабам дала ходу в дом да в храм, там и места больше нет! К старой Марве еще с младенчиками, сам знаешь, у нее нечисть не задерживается, и к Никорихам еще, к ученым. А остальные-то вот, никак в свои избы не войдут, - кинулась к мужу Марфа, едва завидев его силуэт сквозь снегопад.
- А в избах заколоченных кто остался? – спросил жрец.
- Нет, всех погань выманила. Даже баб с младенчиками, - всхлипнула одна из женщин, спешно укутывая девчушку лет трех в платок – видимо, только раздобыла тряпки. Сама она была простоволосая, в тулупе, накинутом поверх домашнего платья, да в валеных сапогах на босу ногу.
- Нам с Ванютой пожар привиделся, вот мы с ним дочурку подхватили и на улицу как есть выбежали. Ишь, что домовик проклятый сделал!
Ванюта, крепкий мужик, ругался на чем свет стоит – он никак не мог зайти в собственную избу. Он долбил кулаком в деревянную дверь, а ему издевательски отвечали такими же ударами изнутри.
- Чего делать-то теперь? Убывной недели последняя ночь, а нежить крови вчерась обпилась, - негромко сказал один из стариков, грея у самого большого костра руки.
Жрец был в отчаянии. И не уехать – и лошадок не хватит, и все проклятая пурга замела. Но делать что-то же надо!
Благо, золы много и в храме запас соли есть.
И люди, заняв самый большой хлев, начали готовиться к обороне.
Полынь, иные горькие травы, зола, соль – все, что смогли добыть, в ход пошло. Весь хлев черными обережными кругами изрисовали снаружи и внутри. Все оружие, какое имели, в полыни вымочили. Детей помладше с матерями, которые молоком кормят, в трех домах собрали – эти-то дома нечисть не тронула. Марва старая, Никорихи и жрец – вот они свои жилища и отдали. Пускай, не жалко. Лишь бы младенчиков нечисть не утащила. Дети постарше со взрослыми остались. Помогали, колья точили, золу растирали. Но детей за обережным сторогом оставили, а сам сторог весь окропили всем, чем можно, лишь бы нежить не подпустить.
А потом настали затемки.
Тогда из леса явились гости.
Глава 11. Хозяйка
Не было не хохота, ни скрежетания когтей по дереву, ни клацанья зубов. Вообще не было ничего из того, чего ждали измученные люди. Никто не долбил в двери хлева, не ходил, скрипя морозным снегом под стенами.
Люди, тесно набившиеся в хлев, были готовы ко всему. Лица серьезные, все молчат, не переговариваются, слышны только частое дыхание да редкая возня детей за сторогом.
Ожидание выматывало.
- Ну что же, что же тянут… - прошептала одна из женщин, крепко сжимая в руках оточенные колья, выкрашенные в золе.
Минуты тянулись долго, так долго, что мучительное ожидание начало смягчаться надеждой. Может, и обойдется?
Не обошлось.
Запах дыма учуяли не сразу, когда уже потолок затянуло. Потом огонь, крики, перепуганные глаза, плач детей, гогот с улицы, визг и шум.
Сильно поумневшая за день нечисть ждала, когда люди выбегут из хлева, в который им теперь без рыбаля ходу не было.
Она стояла в ожидании вокруг хлева, подвывала, от нетерпения скребла по снегу когтями, щерила зубы. Это были не те дикие полубезумные тени, которые носились по дворам и жрали мякинный хлеб. Теперь это были существа с плотью, по их венам текла живая кровь вскормленных человеком животных. Сейчас они были скорее живые, чем мертвые. И очень, очень голодные.
Ток крови людей пьянил их.
А люди как-то быстро подобрались, встали в круг, защищая детей. Они ощетинились вилами, кольями, топорами, приготовились к встрече.
Но нежить не собиралась кидаться на людей без разбору. За прошлую ночь у нее вместе с кровью прибавилось ума.
От полукруга нежити вышел вперед один. Выше всех прочих, руки-корни, вместо лица бараний череп. Пахнет болотиной, кислой ягодой, гнилью. Кульм. Нежить болот.
Убить кульма можно было только одним способом: осушить его болото. Прогнать – огнем, золой или полынью, но против кульма все это действовало плохо. Вот он и вышел вперед.
Протянул руки-корни вперед, к вилам одного бедолаги, дернул, вырывая из рук оружие. Вилы, зазвенев, упали на снег, и нечисть завизжала громче, подобралась, ожидая пира.
Какая-то женщина начала читать молитву, но воздух вокруг нее сгустился так, что она начала задыхаться. Открыла рот, задышала часто-часто и примолкла.
Огонь жадно трещал, пожирал хлев, освещал пасти и морды, нежные мертвые лица и острые когти. Внизу металась мелкая нежить и щерила зубы. Ишь ты, а раньше людям помогала, в их домах поджиралась, а теперь силы взялись на хозяев напасть.
Руки-корни кульма метнулись вперед, напоролись на подброшенную в воздух горсть золы, отдернулись. Кульм зашипел, забил корнями по морозной белой земле. Разозлился.
Еще миг – и острые корни вспорют кожу, разорвут первых в строю, и хлынет на снег такая желанная, такая сладкая кровь.
Воздух застыл. У кого-то из людей не выдержали нервы – послышался женский вой, причитания, ругань мужиков.
А нечисть вдруг наоборот – притихла, расступилась. Кульм, готовый уже броситься, сложился напополам, как трухлявая коряга, и его корни размазало по снегу.
В брешь в полукруге ступила моровая дева. Она держала за руку ведьмову дочь.
Девочка щурила глаза, видимо, спросонья, но больной больше не выглядела. Рукой в меховой лисьей варежке она держалась за белую голую кисть моровой девы.
- Отродье ведьмовское, - злобно прошипел кто-то, и моровая дева нахмурилась, повернулась на голос. Мертвые глаза отыскивали говорившего, метались с лица на лицо.
- Мама поможет, - звонко сказала девочка.
- Мама? Да уж как же, поможет, - сказал кто-то из людей. Послышался звук плевка.
И моровая дева вдруг растянула губы в улыбке.
- На лицо не смотри, заворожит, - сказал кто-то испуганно.
- Да пусть уж она, чем вот то чудище, - не согласились с ним. Видимо, молодчик какой.
Жрец вышел вперед. За его хрустким от морозного снега шагом жадно следила нечисть.
Какая-то мелкая, самая тупая и жадная нежить кинулась из мрака вперед, ощерила острые зубы. Одно скользящее движение – и она повисла бы на горле у жреца, глотая его кровь, парящую от мороза, захлебывалась бы ею. Но не вышло у нежити полакомиться.
Моровая дева взмахнула рукой. Взметнулся ввысь послушный ей воздух, захватил упругой петлей нечисть и отбросил далеко назад.
Жрец благодарно поклонился, все так же не глядя моровой деве в лицо.
- Жрец – а нежити кланяется, - завелся шепоток среди людей.
- Так то в благодарность, - не согласились с ним.
- А и все равно – негоже…
- Негоже – когда тебя до косточек вон кульм обглодает. То-то благо, а?
Шепотки притихли. Люди приготовились слушать.
- Дядя Василь, мы с мамочкой поможем, я ее уговорила, - звонко сказала ведьмина дочь. – Мама сильная, она сможет. Тебе только потом светленькая мамочка наказала ко мне в гости прийти. На именины.
- Приду, - пообещал жрец и все-таки посмотрел на лицо моровой девы.
Красивое, мертвое. И глаза живые, хоть и затянутые голубоватой пленкой. И черные волосы, серебрящиеся от снежинок, распущены волнами чуть ли не до колен. И улыбка на искусственно растянутых губах.
Моровая дева кивнула, а потом, переступая голыми стопами по снегу, подняла обе руки вверх.
И тут же сразу закружило, завьюжило. Жуткие вопли, визги нечисти врывались людям в уши, мучали, глушили. Мороз стал сильнее – мертвые вымораживали воздух. Люди затыкали уши, кривились от боли – барабанные перепонки не выдерживали. Жрец повалился на снег, сжимая руками голову – он чуть ли не терял сознание от боли. Недовольная нежить взвилась уродливой огромной тенью, нависнув над моровой девой и ведьминой дочерью. Сейчас обрушится на них, сметет с ног, уничтожит, размажет по снегу. Еще чуть-чуть, и…
И вдруг жуткая тень опала. Рассыпалась на части, и хор нежитевых воплей притих.
И вдруг у ног ведьмовой дочки разлилась чернота. Если приглядеться к этой черноте, то можно было увидеть тени, которые раболепно распластались перед ребенком.
Девочка запрокинула головку вверх, поглядела на моровую деву. Что-то спросила.
Та кивнула, опустилась перед ведьминой дочерью на колени, ласково взяла ее ладонь – уже без меховой варежки - и нежно подула. Так и мать жреца делала, когда тот в детстве ранился или коленки разбивал.
Маленькая девочка в теплой пушистой шубке, моровая дева на коленях, склонившаяся над ней, и замерший холодной сверкающей взвесью снег отпечатались в радужке.
- Хозяйка…
Это слово даже не услышалось – оно и не могло услышаться, слуха не было – а ощутилось в воздухе, завибрировало.
Больше ничего жрец увидеть и понять не успел. Снег перестал мучительно больно колоть щеку жреца, стал мягким, теплым, и сознание уплыло.
***
Жрец очнулся в своем доме.
От печи тянуло теплом. Пахло горячим молоком и медом. В ушах стоял страшный гул, но боли не было. Местные лесные травы хороши – сильнее прочих лечат.
Марфа суетилась где-то рядом, и жрец открыл глаза.
- Закончилось? – спросил он, но своего голоса не услышал. Оглох. Надолго ли?
Марфа мужа пообнимала, поплакала, напоила горячим молоком, протерла ему уши хлопковой ватой, смоченной в лечебном отваре, а потом принялась строчить на бумажном отрезе мелкими буковками последние новости.
Выходило, что все закончилось хорошо.
Нечисть убралась куда подальше, никого не тронула. Избы открылись сразу же, и народ вернулся домой. Утра дождались все-таки, а потом забрали по домам баб с младенчиками. Мороз спал, пепелище от хлева скоро можно будет расчищать, как дотлеет.
Серьезно не пострадал никто. Оглохли в основном, но это ничего, на это травы есть. Живы, и слава светлым богам.
«Или темным богам», - мрачно подумал жрец, вспоминая улыбку моровой девы.
- Все, миленький, хорошо. Только что ты там дочке ведьминской сказал? Что на именины к ней явишься? – спросила Марфа, потом всплеснула руками и принялась новые буквы грифельком записывать.
Жрец прочитал, кивнул.
- Ну дак от меня подарочек тоже передай, - ласково сказала она, плюнула с досады и снова принялась писать.
***
Когда спустя пяток дней жрец, более менее начавший слышать, отправлялся в гости к ведьминой дочери, провожать его куча народа собралась. И чуть ли не каждый с собой гостинец принес, чтобы девочке передать. Лубочники так вообще расстарались – целую книжку цветную притащили и еще простых картинок в легких рамках, и бумаги, и красок. Многие и сладости несли, и детские одежки.
Под тяжестью поклажи жрец едва мог передвигаться. Лыжи просаживались в снег под немалым весом.
Кто-то вызвался жреца сопровождать, но он отказал. Сказал, чтоб никто к избе не совался, не их это дело. Люди и примолкли. Жрец теперь для них был спасителем, как и ведьмина дочка. Пусть делает, как говорит.
Правда, не все с гостинцами пришли жреца провожать. Были и те, кто плевался, говорил, что не к добру это все, что нечего жрецам с нежитью якшаться. Но их не слушали особо. Люди сами, своими глазами видели, кто их спас. И кто теперь хозяйка этих краев.
…Вернулся жрец только под вечер, когда народ уже волноваться начал. И не с пустыми руками вернулся – по десятку мешочков черного корня принес. А черный корень на вес не то что золота – самоцветами в три раза по весу дают. Целебный корешок, редкий.
А наутро у кромки леса нашли аккуратно передушенных пушных: лисиц на шубы, куниц да ласок, да белок. Видимо, за подранный скот.
Извинения от лесной нежити были приняты. Люди со временем снова избы свои для домашней нечисти открыли, допустили кикиморок к люлькам, разрешили банникам на кухне хозяйничать, стали в лес посвободнее заходить – их уже и без молитв светлым богам трогать перестали. Наступил мир, коего никогда между людьми и нежитью не бывало.
Надолго ли?
Глава 12. Жрец, охотник, князев человек
Уж за десяток лет минуло с той ночи.
Многое изменилось.
Лес и озера лесные щедро одаривали жителей села и травами редкими, и грибами-ягодами, и дичью, и рыбой. С пустыми руками никто не возвращался.
Денег появилось у людей немало. Зачастили в эти края ярмарки, даже базарный день теперь был раз в десятицу. Поселок разросся, расплылся на немалые территории – заради сытой жизни люди готовы были с нечистью смиряться. Но слухи ходили самые разные. И про то, что местный жрец темным богам кланяется, мол, в убывную неделю ездит к лесному озеру и младенчиков в жертву приносит, и про то, что все люди тут проклятые, и про то, что у них в домах нежить хозяйничает.
Казна князя, кому эти земли принадлежали, распухла от золота, и сам князь слухи пропускал мимо ушей.
До поры до времени.
Слухи вскоре пошли совсем нехорошие. Говорили, что люди в этих местах пропадать стали. Не местные, а залетные только. И мужики, и старики, и бабы, и дети даже.
Потом купец пропал, который на базарный день каждый месяц ездил. Исчез – как и не было. Ни его, ни товара его не нашли. Другие торговцы про то пронюхали, ездили поначалу караваном, все вместе, чтобы, если что, отпор дать тому, кто людей похищает, жреца с собой даже брали – больно уж выгодно было в этих краях торговать.
Не помогло.
Из каравана мальчишки-конюшего не досчитались – сгинул в лесах этих проклятых. Золотой ручеек поменьше стал, а князю это ой как не понравилось. Да и люди пропадать начали. Гоже ли это?
И князь, поразмыслив на досуге, своих лучших людей туда отправил, чтобы порядок навели и выяснили, кто народ похищает. А если нечисть какая виновата, то чтоб ее и прикончили сразу.
Места это темные, дикие, от столицы далеко, у людей там свои правила и порядки, поэтому вояк отправлять ни к чему. А вот Захара Погру можно.
Захар хоть и молод, но умен, и силен – есть у него умения нежить сдерживать. Он и изгонять может, у столичных жрецов учился. И обаяния у него не занимать: любого разговорит. С ним князь еще двоих отправил: Иваня Белуса и Птаху Гроля. Эти тоже хороши. Ивань - старый жрец из изгоняющих и видящих, второй - охотник, следопыт, раньше по особым поручениям бегал, теперь на покой ушел. Но да пусть побеспокоиться еще немного. Его навыки ценные очень, он мигом выследит, кто людей похищает.
Дал им троим князь поручения, право дал казнить и миловать – ну, по обстоятельствам, и отправил к древним лесам правды искать.
Ивань, Птаха и Захар общий язык нашли быстро. Они и раньше знакомы были меж собой, уважение имели, а тут общее дело их еще лучше соединило.
Ивань Белоус, это жрец который, на жреца и не похож был. Бойкий дед, волосы черные, ни одной сединки, а борода белая. И правда, белоус. Ясно, почему так прозвали. Ивань легко в людские души проникал, видел, где у них червоточина. И нежить видел, и сильно уж он ее не любил.
- Природа у них темная, светлым богам негожая. Где нежитевых много, там всегда чернота и скверна, - сказал он недовольно, когда они остановились в трактире по пути и разговорились за общим столом. Ивань отказывался есть трактирную пищу.
- Не хватало мне еще варево есть, которое лохматая рука мешала, - отодвинул он подальше от себя свою миску и достал сушеное мясо и сухари из собственных запасов.
Захар и Птах его примеру не последовали, но Ивань их порицать не стал. Он был неглуп и понимал, что они не видят того, что видит он. Это ему заметно, как от крепкого мясного супа поднимается черный дымок, как вползает людям в уши, в глаза, в нос. А вот поди ж ты, докажи? Любая принятая от нежити помощь – помощь слугам темных богов, а они всегда требуют плату. И свое возьмут, пусть и не сразу. Через десять, двадцать лет, пусть даже на смертном одре или уже за ним – но возьмут.
Городские жрецы знали это очень хорошо, потому и изгоняли нежить отовсюду. Она вообще была объявлена вне закона, и тот, кто нежить у себя привечает, должен штраф уплатить. Только поди-ка, докажи, что нежить не просто так на огонек заскочила, докажи, что ты ее привечаешь и не гонишь. В селах да деревнях люди никак не хотели от старых привычек отказываться, и ничего на них не действовало. Поймаешь какого банника или печновика в доме, предъявишь хозяевам, а они круглые глаза сделают – мол, сам пришел, не звали, вон у нас и полынный веник стоит, чтоб нежить гонять. Только веник-то на деле давно усох и пылью покрылся от того, что его не трогали никогда. Законники на это и плюнули со временем. Что тут поделать? Одна морока.
Люди деревенские еще и не понимали, что такое нежить на самом деле. Сильных жрецов, которые суть вещей видят, совсем немного. По одному, по два в каждом городе. Не балуют светлые боги людей своими дарами. А если человек своими собственными глазами в упор беды не видит, как убедить его? Есть гриб один, во всех лесах растет, свиновухой называется. Можно их каждый день есть хоть год, хоть десять, хоть всю жизнь. Но однажды особый яд, который в свиновухе содержится, накопится в человеческом теле и отравит его насовсем, до смерти. И кто из деревенских эту закономерность уловит? Помирают-то люди «от живота», от «головы» да «от сердца», с грибочками-то никто не свяжет. И хоть ты тресни, не докажешь ты людям, что гриб свиновуха ядовит. «Э, - скажут, мысленно над тобой посмеиваясь, - дед мой до ста лет дожил и каждый день свиновухи с репой уваживал, и ничего с ним не случилося, от старости помер. Значит, не ядовитые грибочки, стало быть». И будет их лопать, за уши не оттащишь. Потом помрет от яда, конечно, если не повезет, как его деду.
Хоть изобъясняйся – не будут тебя слушать. А тут не грибы, тут нежить, которую по хозяйству гонять сподручно.
Вот и смирились жрецы светлых с нежитью в деревнях и селах, как с неистребимым злом.
Птах, это старый охотник который, на слова жреца про «волосатую руку» только хмыкнул и продолжил с аппетитом уминать горячий мясной суп. Он в деревне родился, его люльку кикиморки качали, а матери печновик помогал хлебы печь. Он был небрезгливый. Ну, помешала лохматая рука варево, так что ж, выливать теперь?
А вот Захар улыбнулся белозубо, пошутил про то, что у трактирщика рука лохматее поди, чем у банника. Суп, однако, доел, но в сторону кухни прищурился.
- Что, чуешь? – спросил жрец Ивань, макая сухарь в хлебный напиток.
- Что ж не чуять? Как от столицы отъехали, в каждом доме, - сказал он и отставил пустую тарелку.
Охотник Птах тоже чуял, но не видал ничего – только если посмотреть через пальцы, соединив указательный и большой в круг, можно было заметить, как в углу близ очага снует туда-сюда серая маленькая тень.
- Тошно, - сказал жрец и вышел из трактира. Он за годы службы в храмах светлых богов отвык от нежити, и теперь она била в глаза, раздражала его обострившиеся чувства. Ивань чуял и особый запах, чуть похожий на отвратительно сладковатый запах тлена, видел черные дымки. Кожа покрывалась пупырышками, чуть сдавливало голову в висках. Неприятно.
…Спустя несколько ночей жрец, охотник и княжий человек вместе с торговцами подъезжали к селу. Купцов набралось в этот раз немало: слух о том, что караван будут сопровождать жрецы, которые нежить уничтожать умеют, разошелся быстро. Выгоду упускать не хотелось. Потому к единственному на всю округу трактиру на главной улице подъезжала целая процессия.
Дорога тут была что надо. Широкая, выложенная камнем, чистая. Трактир поражал своими размерами: основной дом и от него накрест четыре пристройки больше самого дома, и у каждой пристройки вход отдельный, свой денник, столы под навесами, очаг прямо на улице для того, чтобы мясо на железных прутьях жарить, и деревья все в цвету. Сбоку – ровные гряды с молодой зеленью, пара хозяйственных построек, хлев для скота, амбар… И все добротное, украшенное резным деревом, нарядное. За десяток лет назад тут совсем по-другому было, а сейчас расцвело.
Народ, особенно детишки, высыпали купцов встречать. Многие прямо сейчас, не отдохнув толком с дороги, начнут с детьми торг – будут выменивать лесные травы на одинаковые фабричные леденцы-сосульки на деревянных палочках, об которые так неприятно занозить язык, на сласти из непонятной на вкус тхины, на разноцветную глазурь, на яркие нитки и бусины: в общем, на всякие безделки.
У кого товар получше собранной в лесу пригоршни диких лесных корешков, те завтра будут дожидаться, пока большая ярмарка не начнется. И пойдет торговля хорошая, быстрая.
Захар спрыгнул с телеги, потянулся, бросил взгляд на молодок, которые вышли купцов встречать. Хороши девки… Девки тоже ладного парня оценили, раскраснелись, разулыбались.
Птах, это который старый охотник, выбрался следом. Лицо у него было не очень-то дружелюбное, волосы черные, жесткие, кожа смуглая, морщины на лбу и на щеках будто вырезанные, губы в улыбке не тянутся. Но и ему своя порция внимания от девиц досталась. И от мужиков, которые своего – охотника – издали узнали.
А вот жрец выходить не торопился. Головная боль его чуть ли не напополам сложила. Едва только начали к древним лесам подъезжать, жреца корежить начало, бедолагу. А как в село въехали, еще хуже стало.
Отпустило только тогда, когда он один редкий обряд провел: дрожащими от боли руками омыл лицо особо: специальным сплавом из семи металлов порезал руку и капнул кровью во флягу с полынной водой, ею и отер лоб, глаза, рот, нос, шею. Сразу полегче дышать стало.
Старый жрец, качнувшись, из телеги выбрался, Птах, охотник, его поддержал, чтобы не свалился. Реакция у него хорошая была, быстрее даже, чем у молодого Захара.
- Ох, ребятушки… - дрогнувшим голосом тихо сказал Ивань, - сколько годов на свете живу, а такого не видел ни разу. Тут все в черноте тонет.
Птах нахмурился, Захар улыбаться перестал.
- Я туда войти сейчас не смогу. Сомнет меня, - сказал старый жрец, и Захар вдруг понял, что тот перепуган. Бледный, шатается, за плечо охотника держится. Это уже не шутки – чтобы городской жрец, который такую силу имеет, боялся.
- Меня бы к храму лучше, да и со жрецом местным побеседую, - сказал он, едва не падая в телегу.
Захар взялся отвезти, попросив сначала у местных, чтобы к храму проводили. Три девицы, со смешками и шутками-прибаутками, взялись помочь.
Недовольная лошадка, которая настроилась уже на отдых в ухоженном деннике, всхрапнула. Понукаемая Захаром, потянула телегу вперед.
Сельский жрец был в доме, с Марфою, которая как раз чай грела. Завидев гостей, жрец вскочил, выбежал встречать.
За тот десяток лет он почти не изменился – даже волосы седина не тронула. И на лице следов ни от ожогов, ни от обморожений не осталось: хороши в этих краях травы.
- Здоровы будьте! – громко сказал жрец Василь, дождавшись, когда телега остановится. – В храм светлых богов путь держите?
- Держим! И вы здравы будьте! – сказал Захар, останавливая лошадку. – Мы из города, от князя.
Жрец охнул, засуетился.
- Марфа! Гости от князя! – крикнул и почтительно наклонил голову, когда старый жрец слез с телеги.
- Василем меня зовут. Вы с дороги прямо, заходите-ка, заходите!
Распахнулись двери в дом, забегали мальчишки – четверо, все лет семи-десяти. Высунули головы – любопытно им, кто пожаловал.
- Ваши сорванцы? – весело спросил Захар.
- Нет, не благословили светлые боги, - сказал жрец. – Мальчишки местные, помогают при храме, а мы приплачиваем да приглядываем. Смену новую растим.
- Хорошее дело. Захаром меня звать.
И он обернулся на старого жреца. Тот, разглядывая дом Василя, кивнул, вроде как с облегчением вздохнул.
- Ивань, из городских жрецов. Из видящих, - тихо сказал он, наклоняя голову в ответ.
Василь вздрогнул. Про видящих разные слухи ходили. Мол, под землей и под водой видят, нежить упокаивают, да так, что та не возвращается потом. Еще голосом могут себе подчинять и обряды разные проводить, очищающие.
- Ты поезжай, Захар, в трактире разместись, а я при храме останусь. Не стесню вас? – тем же тихим голосом спросил Ивань, обращаясь к местному жрецу.
- Да вы что! – твердо сказал Василь и тут же прикрикнул на мальчишек, чтобы они очаг растопили в комнатах при храме.
- Ночами еще холодно, - пояснил он и тут же внезапно перескочил. – Хорошо, что приехали, авось найдете того, кто людей крадет.
Ивань кивнул.
- Охолону с дороги – побеседуем, - сказал он и отправился в храм, сопровождаемый жрецом.
Захар, раздав мальчонкам леденцы (как знал, заранее жмень в сумку сунул), отправился обратно. В трактире нужно было начинать работу: людей разговорить и к себе расположить, пособирать слухи, поглядеть, как народ тут с нечистью якшается, про запрещенные ритуалы тоже поспрашивать. Чутье у Захара было отменным, авось и выяснится что-то интересное.
А назавтра с охотником Птахом, как рассветет, в лес отправиться надо. Следы посмотреть, может, и увидят чего.
Глава 13. Сплю на новом месте, приснись, жених, невесте
Захар всегда спал чутко. Был настороже. А этой ночью провалился в сон, как в темную яму. До утра глаз не разомкнул. Проснулся с трудом на рассвете, и даже ледяная вода из колодца, которую он себе на затылок из ковша вылил, не помогла особо.
Ныло на душе, было тревожно. Сгущалась беда – Захар чуял это, знал, что что-то случится. Весеннее солнце, едва показавшееся над древним лесом, тоже сияло как-то неправильно. Не радовало. Может, виною этому были сны. Тяжелые, тягучие, как смола, кошмары, в которые Захар нырял с головой – из одного в другой. А он вчера перед сном очищающий обряд провел, чтобы никакие мавьи или сологи к нему во сне не подступались. Видимо, мало полынной воды извел. Надо было больше.
Захар прищурился. Рассвет – самый сильный час. Нежить сидит под своими корягами, пнями, булькает в иле или в болотах и не смеет высунуть оттуда нос. А Захар прямо сейчас видел, что юркнула мелкая тень от денников к дому. Ишь ты, не боится ничего! И солнце рассветное ей нипочем…
Вчера Захар с многими тут передружился: и с мужиками местными посмеялся, и с девицами позубоскалил, и стариков уважил. Только узнал он мало. Ни от кого из местных он не почуял угрозы, никто из них не показался ему подозрительным. Люди как люди. Открытые, улыбчивые, спокойные. Может, даже слишком спокойные. О пропавших говорили с грустью, плечами пожимали. Удивительно только было то, что они нежить лесную защищали.
- Нет, - отрезал один из стариков, судя по осанке и манерам, дед уважаемый, - не наша нежить это. Не могли они. Мы уж как положено обихаживаем…
- Как это – как положено? – навострил уши Захар.
- Ну, известно как. Болотницам – бусин, лешим – птичьи перышки, кологам да кульмам – медовой воды…
Захар покивал – и впрямь, в деревнях и селах по обыкновению именно так нежить умасливали.
- Русальям да ластовицам – сердец утиных… - продолжал старик перечислять дары.
- Утиных сердец? – удивился Захар.
- Охочи больно, - согласился старик. – У нас тута мир. Мы им – они нам, так и живем. По-другому, ить, никак.
- Нежить плотью кормить нехорошо. Давать им крови и мяса нехорошо. От этого беда может случиться, - сказал Захар.
Старик на это меленько рассмеялся.
- Ить, уж сколько годов-то делаем так, чай, лучше вас, городских, знаем.
Захар покивал, мол, конечно, вам, местным, виднее, а сам на ус мотал.
Многого он разузнать не успел, но после прогулки по лесу с Птахом собирался и с детьми поговорить, и с девками – да со всеми, кто рот открыть захочет. Авось и сложится чего.
…Охотник Птах ждал Захара на главном крыльце трактира. Собранный, на поясе веревки разные, приспособления какие-то, оружие, стилет в ножнах. Только лицо смурнее обычного.
- Спал плохо? – спросил Захар, ежась от холодной воды, затекшей за воротник.
- Да, - ответил Птах. – Всю ночь крутило.
- И меня так же, - сочувственно сказал Захар и брызнул на шею Птаху холодной воды, которую припас в пригорошне.
Птах возмущенно посмотрел на Захара, но тот уже так белозубо, так заразительно улыбался, что и у него уголок губ приподнялся вверх.
- Айда, - сказал Захар. – Нежить тут особая, нахальная, на рассвете шляется. Осторожно будем.
Птах кивнул и легко зашагал вперед. Его шаг был мягким, плавным. И правда – охотник. Только они так ходят, приученные не беспокоить землю.
- Одного паренька нашли у первого дуба от поля. Это во-он тот, - сказал Захар, показывая пальцем на здоровенное дерево. – Тут пропал мальчишка конюший, говорят, с недели три назад.
Птах кивнул. Мягкой поступью подошел к дереву. Прищурился, принюхался. Посмотрел сквозь круг из пальцев, присел. Рассыпал какой-то порошок на землю, на траву, чуть – на ствол дерева. Захар не мешал. Это не его работа, нечего лезть туда, где мало что смыслишь.
- Здоровы будьте, - послышался вдруг совсем рядом звонкий девичий голосок. – Ищете чего? Авось помогу?
Птах вскочил на ноги, обернулся даже быстрее Захара.
И оба они уставились на девицу, которая стояла в двух шагах от них.
Что это была за девица!
Захар при князе воспитывался и жил всю жизнь, он толк в красавицах знал. Но такой и не видал никогда. Это была даже не красота, а что-то большее, как… как картины, которые собирал по всему свету князь.
Захар, не стесняясь, посмотрел на нее сквозь круг из пальцев. Да нет, не ластовица, не моровица – человек она. От кого ж такая красота уродилась?
Девушка рассмеялась, запрокинув голову. Черные, ничем не собранные волосы коснулись поясницы.
- Не нежить я, живая, - сказала она, посмеиваясь. – А вы не торговцы. Кто? От князя? Приехали прознать, кто людей похищает и убивает?
- Да, девушка, от князя, - спокойно сказал Захар.
- Ну, от князя так от князя. Мне скрывать нечего, - пожала плечом она.
- А кому есть чего? – коварно спросил Захар.
- Это мне неведомо, - безмятежно ответила девушка и улыбнулась губами такими яркими, будто они цветной глазурью были выкрашены – такой пряники покрывают к весеннему празднику.
От ее улыбки захолонуло сердце.
- Тут один мальчишка пропал, говорят, вот под этим дубом, - хмуро сказал Птах, возвращаясь к тому, что делал. Провел пальцами над порошком, что-то пробормотал под нос.
- Да, знаю, - спокойно сказала красавица. – Жалко.
- Как зовут-то тебя, девушка? – спросил Захар. Чутье рядом с ней обострилось, и пусть она и человек, с нею что-то не так. Какой-то непорядок.
- А не скажу, - хитро сказала девушка, - будешь тогда про местных у меня выспрашивать. Так неинтересно.
И она снова рассмеялась. Потом махнула рукой, обернулась и зашагала в сторону леса, который совсем скоро от поля и дуба начинался.
- Видал? – спросил Захар у Птаха. – Кто такая-то?
- Не знаю, - ответил Птах, - но я ее не услышал. Это чудеса какие-то. Я в лесах всю жизнь прожил, чужое присутствие я кожей чую, слышу, как синица крылом машет.
- Да, неладное что-то, - согласился Захар. – А ты видишь чего? Ну, у дуба.
Птах кивнул.
- Одно могу сказать – нежить мальчишку похитила. Только понять не могу, какая. Иваня бы сюда, жреца нашего, ему виднее будет. Вот, видишь, на порошке полынном черные капли собираются, как смола? Во-о-он, маленькие совсем.
Захар присел на корточки, лицо чуть ли не в порошок опустил. И правда, крошечные капельки на зеленоватом порошке выступили.
- А вот тут, на стволе повыше, тоже есть. Это значит, что недавно тут нежить ходила. А там вон, справа, кровь. Чуть совсем, две капли. А тут вот – видишь? – бурое, листочек такой? – продолжил говорить Птах. Он был весь напряженный весь, говорил много, часто. Это было даже удивительно, ведь дорогой он все больше молчал.
Захар посмотрел на бурое. Лист как лист.
- Это рдест. Такой только на озерах растет. Что делать озерному растению на дубе? Тут нежить отиралась. Это точно. Надо дальше смотреть, куда след поведет.
- Ну, давай смотреть, - согласился Захар. Да, без Птаха он тут ничего бы не увидел.
Спустя два часа лазания по корягам и буеракам выяснилась одна неприятная вещь: все деревья, вся трава и весь мох, хворост – все, что проверил Птах, было покрыто капельками черного. Это значит, что нежить тут повсюду. Где-то черных капель было больше, где-то – меньше.
- А вот тут моровая дева прошла, - сказал вполголоса Птах. И правда, скукожившаяся трава, и мох почерневший, мертвый. И легкий след женской стопы.
Птах заозирался, застыл, прислушиваясь к шуму леса.
- Пойдем-ка, подобру-поздорову.
Захар увидел юркие тени, которые поползли по земле прямо к ним. Тонкие, черные… Корни?
- А ну, прочь! – снова раздался знакомый уже девичий голос. И корни застыли, а потом втянулись в землю, будто их и не бывало.
Она стояла совсем близко, под деревом, опершись спиной на ствол. В руке у нее был букет из лесных цветов.
- Они тебе подчиняются? – изумился Захар, глядя, как отступают куда подальше черные тени, которые следовали за ними на отдалении с самого начала. – Да кто ты такая?!
Девушка наклонила голову набок, улыбнулась, и Захара снова проняло. Аж сердце застучало быстрее.
- Может, дочь кузнеца местного, может, лесной дух, кто знает? А ты красивый. Я таких не видала еще. Ты меня на свиданье позови, глядишь, и узнаешь побольше, - хитро сказала она. Засверкали, засмеялись черные глаза.
- Ведьма, - понял наконец Захар, а Птах плюнул себе под ноги. Примета такая есть, деревенская – ежели ведьму увидел, под ноги себе плюнь, она близко и не подойдет.
- А плеваться нечего, - строго сказала девушка и погрозила Птаху пальцем. Сразу же, прям вот после ее слов, на плече Птаха расплылась здоровенная клякса птичьего помета. На елке кто-то довольно каркнул, и Захар не выдержал, рассмеялся: уж больно у Птаха было ошеломленное лицо.
- Я до затемок, за часа два до службы храмовой, к меже подойду, которая к лесу ближе, - сказала девушка, - ты уж уважь меня, приходи. А ты больше не плюйся. Некрасиво это. А теперь домой уж вам пора, ничего в лесах не найдете больше. Вы идите, а я вам вслед посмотрю, чтобы не случилось чего.
- А… - начал было Захар, но девушка вдруг строго его перебила.
- Пора вам, - твердо сказала она, и черный жирный корень зашевелился, выбрался из-под земли, чуть не толкнул Захара и Птаха. – Идите, ну!
Захар и Птах дураками не были. Повернулись, пошли прочь из леса. Дел было немало. Надо было еще на озеро сходить.
Глава 14. Два жреца
Василь Иваню поначалу не понравился, а потом ничего вроде оказался. Не совсем пропащий, по крайней мере, в его доме и при храме нежити не ощущалось. Чисто было. Правильно. Он хоть горячего поел, от которого черными нежитевыми лапами не несло. Не в его годах уже сухарями питаться да мясом вяленым, животом потом маяться приходится.
После сытного ужина, который устроила для особого гостя Марфа, Василь и Ивань у храма сели, в гулянке, по-городскому – в беседке с покатой крышей и с лавками вокруг стола.
Марфа два чайника чаю принесла, меду, ягод кислых в белой пудре, колотого сахару, варенья - привычная для этих мест сладость.
За чаем потекла беседа.
- Тут места такие, что без нежити никак не обходится. Большей частью лесом кормимся и озерами, а леса сами знаете какие. Тут уж люди привыкли за много лет. Ко всему человек привыкает, - откровенничал Василь, подставляя чашку Марфе, чтобы она заварки подлила.
- Угоститесь нашего чаю, господин хороший, - ласково сказала Марфа, увидев, что зеленого чаю из своего чайника городской жрец уже выпил. Подлила и в его чашку тоже.
- Какой сбор необычный, - принюхался к своей чашке Ивань.
Чай был темно-красным, немного пах тиной и деревом, которое сначала отсырело, а его потом подожгли.
- Особенные травы тут, для спокойствия. Это нам местная девочка-травница собирает, делает для всех. Тут и пушица, и осколица, и озёрный рдест. Поначалу аж в нос бьет, а со второй чашки привыкаешь, вкусно становится. И спится с него хорошо, и боль унять может…
Городской жрец пробовать не решался. Хоть и не тянуло черным дымком от чашки, а кто знает, чего туда местная травница насовала.
- Запах не понравился? – даже немного расстроился Василь, с удовольствием отпивая из своей чашки.
- А что за травница? Не ведьма ли? – спросил Ивань, отставляя подальше свой напиток, и у Василя едва заметно дрогнули руки.
- Да… Прежняя ведьма почила, а Ясенька от матери дар к травам переняла, - поспешно сказал Василь. – Она хоть и ведьмина дочь, много для нас чего хорошего сделала. Вы с ней сами как поговорите, так и поймете, что зла она сроду никому не сделает. Она назавтра за молоком прибежит с утречка, тут неподалеку будет. Я ее кликну или к ней соберемся, сами придем.
Ивань кивал, отмечая и ласку, с которой говорил сельский жрец, и гордость его, и что-то еще такое, трудноуловимое. Как будто Василь ей обязан чем.
Ивань с удовольствием бы пообсуждал ведьму еще, но разговор плавно сместился к пропавшим. Тут городской жрец для себя тоже отметил, что Василь о пропажах больно уж спокойно говорит.
- А не боятся местные, что тоже, как и чужаки, пропадать начнут? – спросил он.
Жрец на это совсем уж удивительную вещь сказал:
- А нам боятся нечего. С нежитью с местной у нас уж за десяток годков как мир. Не тронет она нас.
И еще убежденно так сказал, с верой.
- За десяток? А раньше мира не было? – спросил Ивань.
Но Василь неожиданно стушевался, чашку ко рту приставил, навроде как пьет, мол, занят. С мыслями, значит, собирается, чтобы соврать. Заговорил потом медленно.
- Ну не мир был… Так, и люди у нас пропадали тож, и нежить в убывную неделю чередила… Потом как-то мы все поразмыслили, принесли даров. Ну, там, перьев, бусин, плодов из садов, хлебов напекли… И как-то оно вот складно и пошло.
«Врет», - понял Ивань и поднялся.
- Поздно уж. За комнаты благодарствую, и за угощенье, - сказал Ивань, наклонив голову. – Пора уж. Завтра не запямятуй, про ведьму-то. Поговорить бы.
Василь поспешно встал, улыбается. Рад-радешенек, что не пришлось дальше отвечать.
В комнатах при храме было тихо, темно. Чуть тлел огонек в печи, постель была согрета теплыми камнями, обвязанными тряпицей. Пахло травами, особенно полынью, но Ивань этот запах любил. Он был для него запахом дома.
Хороший запах, чистый.
Ивань обмылся нагретой водой, стянул через голову одеяние. Осенил постель, окна, двери, да и всю комнату святыми кругами, отер глаза и рот остатками полынной воды. Потом, для собственного успокоения, обряд провел: начертил мелком круг, вписал в него еще семь кругов, и все со словами особыми. Улегся в конце концов, молитву прочитал, потом еще одну.
- Омойте меня, светлые боги, до белоснежной белизны, - прошептал Ивань, укладываясь в постель.
Спокойно стало.
Теперь уж точно к нему ни один нежитев нос не сунется. Засыпалось быстро, и от легкой дремы кружилась голова.
А потом Ивань вдруг ухнул куда-то в липкую тьму. Со страшной силой придавило грудь. Резко проснувшись, Ивань открыл глаза.
Черное болото, не иначе. Вся комната была в черном болоте. Даже тлеющих алых огоньков от печи было почти не видно.
Тяжесть с груди не уходила. Она давила, давила, и от ее силы скрипнула рассохшимся деревом кровать. Затопали по полу маленькие копытца. Что-то прыгнуло на постель, забралось на грудь, и дышать стало еще тяжелее.
Ивань силился поднять руку, чтобы осенить себя святым кругом. Удалось оторвать от постели кисть, но и ее тут же придавило. Жрец зашевелил губами, силясь прочесть молитву, но изо рта не вырвалось ни звука. Слова молитвы истаивали еще в глотке, растворялись в черном дыме, который сгущался все сильнее и сильнее.
Стало страшно. Один, безоружный, не может даже на помощь позвать…
С другой стороны, он же жрец, и не простой, а из видящих.
И Ивань расслабил напряженное тело, захватил в грудь воздуха сколько получилось. Забилось ровнее сердце. Зрение стало острее.
На его груди сидела чернота. Мерзкая, противная богам нежить щерилась на него пустым ртом. Еще пол-ладони, и она коснется лица Иваня, расползется по его коже липкой дрянью. Кто это? Солог? Гиптун? Как нежить оказалась тут? Прямо тут, в комнате при храме? Это было просто невозможно. Как невозможно было и то, что нечисть сидит на нем, на жреце, на видящем, который совсем недавно проводил самый действенный, самый верный обряд очищения?
Время тянулось долго. Двигаться жрец не мог, все так же придавленный нежитевой силой, и говорить не мог. Тщетно пытаясь усмирить бьющееся сердце, он ждал рассвета, считал про себя до сотни снова и снова, сбиваясь, когда мерзость на груди начинала двигаться, и начинал вновь, когда она успокаивалась. Жрец знал, что с рассветом любая нежить убирается куда подальше. Такой у нее закон: рассвет – время светлых богов.
Но даже когда порозовело небо и в не прикрытое створками окошко потянуло светом, тяжесть из груди не ушла. Чернота попряталась, да. А вот остальное…
Только спустя еще десять счетов жрец понял, что может дышать полной грудью, осторожно сел в постели, огляделся.
Никакой черноты. Даже следа – и то нет. Солнечный свет уже касался пола, стен, уголка кровати и краешка лица жреца. Все вокруг было светлым, пахло полынью и черемицей – чистыми травами. Благостно, спокойно. Но это же было невозможно!
Жрец расстегнул пару пуговиц ночного платья и уставился на свою грудь. На белой, чуть ли не синюшной коже были видны черные пятна, но они прямо на глазах выцветали, а потом раз – и исчезли.
Более жрец оставаться при этом проклятом храме не мог. Вскочил и как есть, в исподней рубахе, едва не бросился к дому Василя. Но вдруг остановился. Передумал.
Нечего свой страх показывать. Мало ли с кем тут местный жрец якшается. Обвинишь в поклонении темным богам, а потом и не выберешься отсюда. Нет, тут надо осторожно.
Жрец снова присел на постель. Задумался. Утром он должен с травницей местной поговорить? Вот и поговорит. С людьми побеседует, службу в храме проведет вечером – самое то время, люди отдыхают после дневных работ, придут столичного жреца послушать. А сразу после можно на ночь не оставаться, тихо-мирно уехать с Захаром и Птахом в город.
Неладно тут. Очень неладно. Князь недоволен будет. Надо сюда не троих, а с десятка три-четыре подготовленных людей. А может, и больше. Жрец пока не понимал, с чем столкнулся. Как можно, чтобы он со всей своей силой никакой червоточины не почуял, когда она у него на груди сидела?
Ивань потер глаза: в них от бессонной ночи как песка насыпали. И в груди потянуло что-то…
Ивань поспешно оделся, вышел на крыльцо.
Марфа, хозяйка, уже встала и по хозяйству суетилась. Увидев жреца, с улыбкой к нему заспешила.
- Светлого вам утречка! Как спалось-почивалось?
- Благодарствую, хозяюшка, - коротко ответил Ивань.
- Так обмыться вода уже греется, обождете? Или колодезной?
- Колодезной.
Марфа кивнула, поспешила к колодцу.
- А чего ты, хозяюшка, храмовых мальчишек не пошлешь?
Марфа обернулась, и Ивань увидел ее румяное, все в веснушках, удивленное лицо.
- Так спят еще, пострелыши, умаялись вчера. Чего ж их будить-то? Нешто мне сложно воды из колодца достать?
Марфа воду тягала, и Ивань смотрел, как споро она работает.
- Что ж, хозяюшка, тяжко тебе, поди, тут без нечисти? Помошники-то они ладные.
У Марфы брови от удивления аж под косынкой спрятались.
- Да какая ж тут, при храме, нечисть? Отродясь она сюда не суется. Тут светлым богам молятся.
Ивань на эти слова покивал и ушел в уборную. Колодезная вода свежила, и туман в голове начал проясняться. Ивань поднял голову от умывальной чаши, открыл глаза и остолбенел.
Все, все вокруг было покрыто черной мерзкой копотью. Она сбивалась в густые капли, тянулась, как смола, пахла пылью и тленом.
Чистой была только чаша купальни, да и та уже прямо на глазах начала покрываться черной дымкой.
- Милосердные боги, - прошептал Ивань, разглядывая черную жуть. Их темных углов раздавался шепот, едва слышный, но явно уловимый.
Но вдруг – раз! – и все исчезло. Рассвет, нежные лучи солнца, маленькие пылинки, дробящийся свет в каплях воды. Никаких темных углов, никакого шепота. Никакой черноты.
Ивань плеснул в лицо ледяной воды, и зрение опять прояснилось.
Ненадолго.
Сердце потянуло сильнее, и Ивань дрожащими руками ухватился за ковш с водой, расплескал. Туда, куда попала вода, стало светлее, но черная мерзость очень быстро сожрала просветы.
Ковш выпал из рук, стукнул об пол.
Ивань, пошатываясь, вышел из храмовой пристройки.
- Ну что, освежила водица? Она у нас особая тут, глубоко очень под землей, оттого чистая такая, - улыбнулась Марфа, управляясь со здоровенным чугунком с кашей на летней кухоньке.
- Освежила, - кивнул жрец, стараясь вести себя как обычно.
- Я уже чаю грею. Попьете?
Ивань кивнул, уселся за летний стол, сложил перед собой подрагивающие руки. Он почти не помнил, о чем говорил с Марфой, как приветствовал проснувшегося Василя, как оказался близ общих коровьих хлевов. Сознание порой утекало, расслаивалось, и в груди ныло, ныло, и боль все никак не проходила до конца. Отпустит – снова схватит, и так по кругу.
Сознание прояснилось только тогда, когда он увидел ее, выходящую из большой хлевной пристройки с крынкой молока.
- Здравствуйте вам наше! – звонко крикнула девица, и ее голос зарезонировал в нем, заставил отвлечься от тупой боли.
Она вся была сгустком мрака, его средоточием. Вокруг нее расходилась волнами грязь, какой не бывало даже у самой страшной нечисти. Она забрызгивала все вокруг, роилась тысячами черных жирных мух вокруг нее.
Но – один удар сердца – и все исчезло.
Она вдруг стала обычным человеком. Без грязи, без темноты. Девушка как девушка. В городе жрец обязательно прошел бы мимо такой, ну, может быть, только странную, броскую ее красоту отметил бы.
- Здравствуй, - кивнул Ивань, разглядывая девушку и опасаясь подходить ближе.
- Я, дядя, травница простая, мне скрывать нечего, - напевно сказала она, - вы же на меня посмотреть пришли?
Жрец кивнул, и девушка, прищурив черные глаза, спросила:
- А не боитесь, ежели чего не того найдете?
Она даже не пыталась скрыть насмешку в своих словах. И вызов. И даже угрозу.
Василь, который рядом с Иванем шел, заговорил что-то быстрое, смущенное, но его не слушали.
- Не боюсь, - коротко сказал жрец, заглядывая в ее глаза.
Девушка перехватила руками крынку с молоком поудобнее, растянула нежные губы в улыбке.
- Раз не боитесь, заходите в гости. Во-о-он там дом мой, на границе межи, леса и болот. Прямо сейчас и пойдем, а? А ты, Василь, к Марфе иди, жди гостей, храм к вечерней службе готовь. Народу много нынче соберется.
«Сказала – как приказ отдала», - подумал жрец, поглядел на Василя. Тот уже обратно шагал. Спешил выполнить то, что ему девица наказала.
Она же шагнула на другую тропинку, увлекая за собой городского жреца.
Запах болота и лесной прели ввинчивался в нос. Девица шла по узкой тропинке вперед, изредка поворачивалась и поглядывала на жреца: не отстал ли?
Ивань не отставал, хоть и очень хотелось развернуться и уехать навсегда из этих проклятых мест. С каждым шагом сильнее сдавливало грудь, и голова начинала болеть.
Темная изба вынырнула из-за деревьев неожиданно, и Ивань собрался с силами, огляделся.
Перед избой аккуратные грядочки, все в травах. Многие из них Ивань знал, а потом присмотрелся и охнул. Целая грядка вся в черном корне – редком, драгоценнейшем лесном даре, который что только не лечит! Да тут растений на такие деньжищи!
А прямо у чисто вымытого крыльца круглая клумбочка вся в цветах. Разноцветная, пестрая, только цветы все странные: тут и первоцветы, которые только из талого снега растут, и летние мальвы, и осенние яркие золотарники, и венечки – цветы, которые последними всходят из опревшей осенней листвы.
Жрец склонился над цветами, коснулся их пальцами. На пальцы тут же налипла, как смола, черная погань, но Ивань это скорее ощутил, чем увидел.
- Это мамины цветы, очень уж она венки из них любит плести, - сказала девица, ступила на крыльцо и распахнула двери в избу. – Заходи, смелый городской жрец.
Чернота рванула из жилища ведьмы со страшной силищей. Ивань не сдержался, аж застонал от накатившей на него боли. Качнулся, но на ногах удержался.
- Что? Поперек горла тебе мое гостеприимство? Иди же, а то молоко прокиснет, - усмехаясь, сказала ведьма, когда жрец безотчетно сделал шаг назад.
- А вы охолоньте малость, - сказала ведьма, обращаясь к кому-то, кто сидел в избе.
И тут же чернота схлынула, и боль ушла. Все как утром в храме: миг – и все кончилось, растворилось, исчезло. Изба как изба, цветы как цветы, девица как девица. Жрец, сколько не старался, не смог больше ничегошечки учуять, как будто он не из видящих. А тут же есть, что видеть, да еще как есть!
Ведьма зашла в избу первой. Ивань услышал, как звякнула об стол крынка с молоком, как шлепнулись об деревянные половицы самовязные лапотки: жуткая древность, такое уж не носит никто давно.
И жрец решился. Взобрался на едва скрипнувшее темное крыльцо.
Сделал шаг.
«Не иди, убегай отсюда побыстрее, старый дурак! Давай, прочь!» - вопила паническая мысль в голове Иваня, но он против воли сделал еще один шаг.
«Омойте меня до белоснежной белизны, светлые боги», - привычно взмолился жрец.
- Омоют, омоют тебя светлые боги, прям до белых косточек, - услышал из темноты избы жрец и аж похолодел весь от страха. Но убежать уже не мог.
Черный зев двери ожидал его, и тени по углам избы притихли, ожидая, когда им можно будет поразвлечься с нежданным гостем.
Когда Ивань переступил порог, дверь на ним закрылась со всего маху, и сам собой сдвинулся большой деревянный чурбак, перегораживая выход.
Последнее, что увидел жрец Ивань – облик русоволосой девушки, на голове которой красовался свежий венок из множества цветов. И опадающий в жарком пламени оскал.
Глава 15. Притяжение
Солнце перевалило за обед. Было жарко, но от воды тянуло прохладой.
- Красиво тут, - сказал Захар и сорвал травинку. Хотел было потянуть в рот, чтобы искусать по старой привычке, но передумал. Одни светлые боги ведают, какая по этим тропинкам и травинкам нежить шляется.
У озера и впрямь было красиво. Оно было большое, темное, тихое. У берегов не было рогоза, камыша: озеро не болотилось. Пологие берега в мелком сером песке, чуть белых пятен ракушек.
Захар разглядывал озеро и так, и эдак, и через круги, и сквозь полынную воду, и всякими другими жреческими способами, но ничего не чуял. Обычное лесное озеро. Большое, да. Нежитью тянет, конечно, но тут ей везде тянет, так что ничего удивительного в этом не было.
Птах тоже долго щурился на озеро, потом подобрал длинную палку и аккуратно подцепил ею гибкий сочный стебель с красно-зеленой метелкой на конце.
- Вот он, рдест.
С озерного растения, повисшего на палке, капало, распуская круги по воде. Потревоженные водомерки носились туда-сюда, и от них тоже расходились круги. И еще круги, и еще… Захар даже сам не понял, что было не так, но ноги думали быстрее головы.
- Назад!
Он отскочил от озера, дернул за собой Птаха.
Оба они уставились на спокойную воду. Палка, которую Птах выбросил в озеро, медленно крутанулась на воде, распугав водомерок. Разошлись от них круги, и качнулись сочные листья рдеста – раз, другой… И снова все замерло.
А потом вдруг как будто что-то невидимое, неслышимое вышвырнуло палку из воды в сторону Захара и Птаха, да с такой силой, что она переломилась пополам прямо у их ног.
Плеснуло в воде что-то серебристое.
В блеске брызг засиял большой хвост. Чуть поодаль вынырнул еще один, и еще, и еще с дюжину. А потом показалась из воды нежная белая рука – явно девичья, с острыми зеленоватыми коготками, перебрала в воздухе пальцами, мол, подойдите, гости дорогие, ближе.
- Ластовицы, - севшим голосом сказал Захар. – Дёру!
Ластовицы – русальи души – первые создания темных богов. В старых книгах говорится, что на заре времен темные боги выпустили воду из берегов. А после, когда людские поселения смыло, подарили всем утонувшим девушкам свое дыхание.
Ластовицы – единственная нежить, которая по всех континентах и странах есть, только везде по-разному называется: русальими душами, водницами, купалками, морницами, никсами, мелюзами. Людей они голосами заманивают, топят, порой, если девица попадется, обратят, тоже русалью душу ей подарят. До сих пор на воду поодиночке бабы не ходят, хоть и немного уже ластовиц по свету осталось. Нечасто их встречают.
Еще от них очень уж сильно черная мгла чуется, и Захар бы обязательно понял, если бы здесь хоть одна обитала. А тут… Ну, болотница или озерница какая мелкая живет, не больше. Никак уж не ластовица. Но озеро с дюжиной ластовиц… Да на этом озере вообще должно быть не продохнуть от черноты. Уж Захар даже с его небольшими способностями почуял бы точно.
За спиной послышался тихий девичий смех, переливчатая песенка с простым мотивом.
«Как у темной у водицы да у бережка…» - расслышал Захар и тут же зажал себе уши пальцами. Пнул походя заслушавшегося Захара, чтобы тот тоже уши прикрыл и быстрее ногами перебирал.
Хорошо, что они в ясный денек сюда пришли. Повезло. Ластовицы не любят солнечный свет, прячутся под ряской или за корягами, не сидят на берегу. А приди они в смурную погоду или в затемки, ничего бы от них и не осталось бы.
Лес скрипел недобро, пугал тенями, цеплялся за ноги корнями и вьющейся травой. Птах внимательно смотрел по сторонам, вздрагивал на любой шум, спешил, а Захар ругался сквозь зубы, когда под ноги лез очередной корень или когда острая трава цеплялась за ткань штанов. Бежать по лесу было непросто, но страх подгонял в спину, и в голове звучали песни ластовиц. Эти песни с ума сводят, а быстрый бег отвлекал, помогал избавиться от мрачного колдовства нежити.
Дорога казалась бесконечной, но они-таки выбрались. Залитая солнцем межа сияла золотом. Совсем рядом виднелись покатые крыши беленых богатых домов. В отдалении шумел люд, набирала обороты растущая с каждой минутой ярмарка. Черный лес на расстоянии перестал быть жутким и пугающим.
- Сжечь тут все, и озеро камнями завалить! – выдохнул Птах. У него было ощущение, что все, что они видят вокруг, имеет двойное, а то и тройное дно. Заглянешь глубже – и пропадешь навсегда, и косточек твоих никто не найдет и не упокоит. Страшное место.
- Надо Иваня забирать поскорее и к князю возвращаться, - сказал Захар, потирая лоб. После песни ластовиц заболела голова.
Птах, который слушал пение нежити на полсекунды дольше, морщился. У него ныли зубы.
- Вечернюю службу проведем и сразу же на коней. На ночь тут не останемся, - продолжал Захар.
- Может, ну ее, службу? Сразу домой? – спросил Птах. Ему тут оставаться хоть на лишнюю минуточку не хотелось.
- Местные-то ни при чем, к ним не каждый день городской жрец приезжает, авось часть черноты после службы уйдет.
Птах с неохотой кивнул. Помолчал, потом не выдержал, спросил, косовато глянув на Захара.
- На ведьмино приглашение пойдешь?
А у того вдруг сердце ёкнуло, как ее улыбку на ярких губах вспомнил. Вспомнилась ее белая, словно сливочная патока, шея в вырезе простого платья. Да и время уж скоро вечернее, надо на свиданье с ней поспешить.
- Пойду. Ты иди к Иваню, глянь, как там что, лошадок приготовь, а я к службе подойду. А после храма сразу и домой, - сказал Захар.
- Не иди, а? Бедовая она девка, - сказал Птах.
Но Захар рукой махнул, мол, что он, с девкой не справится?
У шумной ярмарки Птах с Захаром разошлись каждый по своей надобности.
У охотника свербело на душе, ныло. Он пошел было к храму, Иваня отыскать, но на полпути свернул и вышел к полям. Он чуял, что надо за Захаром приглядеть. Своему чутью охотник доверял и всегда себя слушал. Мелькнула даже мысль с собой подмогу взять, но тогда Захар с девкой их заметить могут, а он один невидимо-неслышимо подберется и поможет, если что не так пойдет.
…Она его уже ждала.
В свете яркого, только начавшего закатываться солнца она была еще красивее. Захар приказал себе успокоиться, но сердце колотилось быстро, как безумное.
- Здравствуй, - улыбнулась ему девушка. Блеснули белые зубки. От синих васильков в черных волосах резало глаза.
Он подошел ближе, остановился шагах в пяти. Ветер заиграл прядь ее волос, и Захар почувствовал аромат горьких трав.
- Виделись уже, - ответил Захар, стараясь оставаться бесстрастным. Получалось у него плохо.
- Ты княжий человек. Скажи, каков он, князь? Каковы его слуги? Все такие молодцы и красавцы? – спросила она с любопытством, склонив голову набок.
- Князь умен. А слуги разные бывают, - осторожно ответил Захар.
- Умен… А справедлив ли? – спросила девушка.
Захар вопросам ее удивился, но вида не подал.
- Говорят, справедлив, - сухо ответил он. – Тебе пошто князь нужен? Обидел тебя, что ли, чем?
Девушка усмехнулась.
- Ну так я ведьма, меня обидеть несложно. Али жрец городской не по мою душу приехал?
- Жрец приехал, потому что в лесах ваших даже светлые боги не ведают, что творится, и люди пропадают, - ответил Захар, скрещивая руки на груди.
- Сама не ведаю, кто их крадет. А ведала бы, княжьим людям не сказала бы. Все равно не послушали, меня виноватить бы принялись. А вот тебе бы, может, и рассказала бы чего, ежели бы ты поласковее со мною был.
Захар от таких слов даже растерялся, но потом усмехнулся.
- Ласка моя тебе нужна? Какая же? – спросил он. Хотел юную девушку смутить, чтобы глаза свои черные в землю отпустила, покраснела бы от стыда. Но не вышло у него.
- Нужна, а какая, сама покажу, - нежно сказала юная ведьма. А потом вдруг подошла совсем близко к Захару и на цыпочки встала, за шею его обняла, заглянула прямо в глаза.
От длинных ресниц на ее скулы легли тени, запах трав стал острее, прянее.
- Ты мне нравишься, княжий человек. Поцелуй меня, - шепнула она, и у Захара закружилась голова. Не понимая, что делает, Захар провел рукой по ее черным шелковым волосам. От ее тела тянуло жаром юности, бедовым ведьмовским огнем.
- Нет, - сказал Захар пересохшим ртом. А сам все смотрит на ее губы, такие мягкие, сладкие, и глаз отвести не может. Смять бы их, как спелые вишни, провести по нежной гладкой мягкости языком… Или сделать бы шаг назад, сбросить со своей шеи девичьи руки, плеснуть в лицо крапивной да полынной водой, а сил нет.
Она поцеловала его сама. Неумело прижалась губами к его губам, огладила сильные плечи, подалась вперед, и Захар не удержался.
Ее губы на вкус оказались чудо как хороши. И белая сладкая шея, и нежная грудь в разорванном вырезе платья.
Опомнился Захар уже когда подмял ее под себя, уложил спиной на колосья, задирая юбку.
- Нет. Хватит! - сказал он, чувствуя бедром нежность ее горячей кожи.
Черные, как ведьмины омуты, глаза, заглянули в его серые, как весенняя таль. Огромный, во всю радужку, зрачок отсвечивал краснотой закатного солнца.
- Ты нравишься мне. Ты мой будешь, - уверенно шепнула она и запрокинула голову назад, открывая беззащитное горло.
Запах трав от ее волос стал острым, почти нестерпимым, и голова закружилась еще сильнее. Красные круги перед глазами бились в такт сердца. Возбуждение плавило голову, не давало мыслить, и аромат трав расслаивал реальность, оставляя только красные, как маковые лепестки, припухшие девичьи губы и блестящие черные глаза. И Захар сдался, с жадным стоном коснулся ртом ее шеи, груди…
Она была права. Он стал ее прямо тут, на жаркой, прогретой летом меже.
Птах, который спрятался в густой траве в тридцати шагах от них, мертвыми глазами смотрел в начавшее закатываться солнце. На его лице, обезображенном свежими ожогами, застыл ужас.
Глава 16. Служба
Местные к вечерней службе с городским жрецом с большой радостью готовились. Купцы, которые на ярмарку приехали, тоже в стороне не остались. Местные девицы украшали храм белыми цветами. В большие корзины укладывали молодую крапиву, плели веночки из горькой полыни, мурлыкали под нос песни, светлым богам посвященные.
У храма столы с угощениями поставили, пузатые самовары с разными чаями, калачи, хлебные шарики, варенья всякого. Купцы тоже расщедрились: поставили головы белоснежного сахару, леденцов на деревянных палочках, твердых зрелых сыров, которые продать хотели, а потом рукой махнули – пусть будет угощением. И так поторговали хорошо. На местные травы спрос всегда есть.
Дети тут же носились, вносили сумятицу. Ойкали, когда жалились крапивой, играли в свои детские игры – кто в прятки, кто в жмурки, косили хитрыми глазенками на сахарные головы.
Мальчишки храмовые, которых усыновили Василь с Марфой, хитро переглянулись и как будто бы случаем одну из сахарных голов перевернули. Кусок сахара раскололся, и через миг ничего от него осталось – все за довольными щеками сорванцов попряталось.
Захар смотрел на храм, который был нарядный, как на картинке, на веселящихся людей, на белые цветы, которые вспыхивали яркими точками то тут, то там.
Он был как пьяный, и острое, яркое чувство, которое он испытывал, мешало ему здраво мыслить. Стоило только на миг отвлечься, закрыть глаза, как вспыхивало красным солнцем в груди, и вспоминались горячие девичьи губы.
Он знал, что нужно поспешить, что уже ждут Птах с Иванем, и что хорошо бы до службы с Иванем парой слов перекинуться, но томная нега обуяла его. Хотелось хоть еще немножко постоять вот так, заласканным девичьими руками и губами, пьяным от чувств, смотреть на красивый, весь в цветах, храм, на галдящих детей, на смеющихся людей, которые ждут светлой службы.
И она там будет. Сказала, придет. Может, еще на ночь остаться, а утром, по холодку, ехать уже к князю? Уже и не казались Захару страшными ластовицы. Древние леса же рядом, тут ластовицам самое место.
Захар вдохнул чуть прохладный воздух, который бывает только по вечерам в самом начале лета. Потянулся всем телом и направился в храм, на службу.
…В храме было благостно. Вечерняя служба проводилась на закате и считалась мощным оберегом: люди получали благословение на грядущую ночь, очищались от тьмы и скверны. Жрец Василь в светлых одеждах раздавал полынную воду в маленьких деревянных черпачках, его жена Марфа суетилась рядом, подбрасывая травы в большой чан и отжимая тонкую ткань, в которой оставался травяной сор после заварки. Люди брали в руки черпачки, смачивали пальцы, лбы, протирали глаза.
Иваня пока не было видно, да и Птах еще не пришел, и Захар двинулся вперед, к Василю, который раздавал последним прихожанам черпачки с водой.
- Здрав будь, жрец, - сказал Захар, складывая пальцы в круги и наклоняя голову: так было принято перед службой в светлых храмах.
- И ты здрав будь, - светло улыбнулся Василь и протянул Захару полынную воду.
- Где Иваня нашего потеряли? – полушуткой спросил Захар, принимая черпачок, и Василь махнул свободной рукой в жилое нутро храма.
- Облачается. Обещался к началу службы поспеть, - безмятежно ответил Василь. – Зайдешь к нему? Али обождешь? Службе уже начаться пора.
- Обожду, - сказал Захар, поглядев в открытое вытянутое окошко, сквозь которое было видно сияние закатного солнца. Может, и она придет сейчас? Не хотелось ее пропустить.
И правда, служба должна вот-вот начаться. Нечего отвлекать Иваня и заставлять людей ждать понапрасну. Успеют еще Захар с Иванем наговориться.
Службу начал Василь, и Захар уже было переживать начал, как из комнат храма вышел Ивань, встал рядом с Василем, поклонился людям.
Выглядел он неважно. Захар отметил и бледную кожу, и потухший, усталый взгляд, и нетвердую походку. Да-а-а, тяжело городскому жрецу тут, в глуши. Не привык он к такому, оттого и тяжко.
Люди ждали. Держали в руках черпачки с водой, перешептывались, но негромко, чтобы не мешать. От человеческого дыхания стало душновато, к тому же, кто-то из детей, балуясь, прикрыл створку окна, и в нее больше не било закатное солнце.
Василь начал читать молитвы, а Ивань стоял поодаль, опустив голову. Молчал. Захар нахмурился. Совсем ему, что ли, плохо?
Запах белых цветов и полыни становился сильнее. В закрытом пространстве храма становилось все душнее, все прянее, и Захар решил отойти к двери. Ну и еще к двери хотел отойти, чтобы ее первым встретить. Сделал шаг назад да случайно какую-то девицу плечом толкнул.
- Извиняй, красавица, - шепнул Захар, отодвигаясь в сторону.
Девица на него покосилась, улыбнулась, рукой махнула – мол, иди, иди, торопыга.
Захар еще шаг к двери сделал, а там люди друг друга плечами держат, не протолкнуться. Захар встал, боком двинулся и вдруг замер. Что-то в девичьей руке, которая ему махнула, было не то.
А что?
- Чего вылупился? – шепотом спросила девица, заприметив, что Захар ее разглядывает.
А тот все на ее руки смотрит.
Маленькие руки, только бледные очень. Как у девицы в селе-деревне такие руки белые быть могут? На солнышке уж всяко загореть должны.
И ногти… Показалось, или отдают длинные острые ноготочки зеленью? Ай, не видно ничего! Что ж темно-то так? Когда уже свечи зажгут? Свечи – символ того, что светлые боги победят ночь и будут нести свой свет сквозь темноту. Пора бы уже зажигать, солнце поди зашло.
Но свечи все не зажигали и не зажигали. От запахов трав и от духоты кружилась голова, сдавливало виски. Захар повернул голову в сторону входа, но дверь была закрыта. Зачем закрыли? Дышать нечем.
Те, кто с княжьими людьми на ярмарку приехал, зароптали, затолкались. Жарко… Плеснула в лица прохладная полынная вода из деревянных черпачков.
Захар тоже лицо омыл, чтобы туман в голове развеять. Только в нос ударил какой-то иной запах. Как будто полынь сначала сгнила, а потом ту гниль с водой смешали. И вода сама пахнет нечисто, как будто не из колодца брали, а из озера или пруда. Нехорошая вода.
От нее людей враз повело. Захар ошалело потряс головой, пытаясь развеять туман в голове.
«Иваня! Забрать Иваня отсюда и ноги уносить! И Птаха», - забилось в голове. И Захар, толкаясь, наступая людям на ноги, двинулся вперед, где слышался торжественный голос Василя.
Захар, пробившийся в первые ряды, Иваня не узнал.
Белая кожа на его щеках ссохлась, и узкий рот щерился в оскале. Лицо кривилось в такт словам вдохновенного Василя, и даже в темноте было заметно, что у Иваня посинело и раздулось горло, как у утопленника.
Это был уже кто угодно, но не жрец.
Одна-единственная свеча зажглась в руке Василя, и на белую стену храма упала его тень.
Тень двигалась в такт с Василем, но на голове у нее топорщилось что-то кривое, острое. «Рог!» - понял Захар, покрываясь липким потом от страха. Он дернулся к окну, топчась по ногам людей. А по ногам ли? Не-е-ет. По хвостам, по копытам, но не по ногам.
Кривые, измененные, наполовину человечьи лица наслаивались друг на друга. Масса то ли нежити, то ли людей толкала Захара в грудь, орала что-то в уши. Острые, с прозеленью, девичьи коготки больно вцепились ему в руку.
- Мой он! А ну, вон! Не трогать! – различил Захар знакомый властный голос, и толпа отхлынула.
- Ну же, хороший мой, на колени становись. А не то не жить тебе, - жарко шепнул этот же голос Захару на ухо, и тот подчинился.
Сознание плыло. Сухо отмечало, как еще сильнее распухло горло Иваня, и как сквозь облик сильного городского жреца из видящих выглядывает жуткий утопец. Как у детей из нечесаных макушек топорщатся рога. Как острые клыки впиваются в глотки одурманенным купцам.
- …служить темным богам в жизни и в посмертии, и за посмертием не предать память их забвению… - красиво читал молитву Василь, воздев руки к потолку храма.
- …принять в ряды твои верного слугу, в жизни в посмертии, и за посмертием не предаст память вашу забвением…
- обвенчать молодых во славу темных богов, чтобы служили им как одно целое…
- Пей, Захарушка, пей, - закудахтала рядом Марфа, опрокидывая в рот покорного, одурманенного Захара воду из деревянного черпачка. Захар закашлялся, сложился пополам, прямо к ногам Марфы. Из-под ее юбки торчало копыто, а вторая нога была человеческой, в ботинке.
- С нами теперь будешь, с хозяйкой, - ласково шепнула она, отирая Захару рот подолом. Щелкнуло переступившее по полу копыто.
Служба во славу темных богов шла всю ночь.
Наутро нажравшаяся нежить вышла смотреть на рассветное солнце. Не болели больше сузившиеся зрачки в радужках, не корчило от света красавиц-ластовиц, не пряталась по углам черная хмарь. Хорошо ей было, вольготно, спокойно.
…Захар очнулся в чистой, пахнущей травами постели. Сглотнул горький ком во рту – мерзкий вкус стухших трав вызывал тошноту. Захар уставился в потолок, вспоминая события вчерашнего дня.
Служба… Синее горло Иваня, пляшущий в храме Птах с мертвыми глазами и с ожогами на лице, Василь с одним рогом и его жена Мафра с одним копытом, купцы, булькающие кровью и обращающиеся на глазах в нежить.
Еще была она, сидящая прямо на столе, на котором светлым богам свечи ставят. Захар помнил, что у нее были голые стопы, что яркая юбка сарафана была задрана до колен, что он жадно, пьяно гладил эти колени и припадал к ним жадным ртом… Светлые боги, омойте меня до белоснежной белизны!
«Не омоют, - пришло горькое понимание, - никогда не омоют. Уж если так себя запятнать, то в жизни никогда не отмоешься, да и после смерти не получится». Он же темным богам служил! Клятву им дал!
Захар подскочил на постели, метнулся к двери, стуканул кулаком по хлюпнувшей створке.
- Открывай, проклятая! Открывай!
За дверью раздался смешок. От стен отслоилась темная тень, сгустилась, поплыла к Захару.
- Не шуми, - прошелестела тень и обратилась в красавицу с черными длинными волосами. – Доченьку разбудишь.
Красавица протянула руку, и тонкая кисть указала на постель.
Захар дико огляделся. И правда: в уголке кровати, закутанная в одеяло, лежала она. Пряди волос рассыпались по подушке, и был виден только кончик носа и голая стопа с нежными розовыми пальчиками.
- Доченьку не буди, - строго сказала красавица и коснулась кончиками пальцев рта Захара. Тот не успел отпрянуть, и прикосновение нежити выхолодило из головы все связные мысли. Остались только боль и страх.
«Моровая дева…», - понял Захар, но понял как-то безразлично. От прикосновения моровой девы по телу разливался гадкий мертвый холод.
- Мамочка, не надо, - сонно сказала ведьма, садясь в кровати и потягиваясь от сна. Легкая белая ткань ночного платья обрисовала высокую девичью грудь, упала с одной ключицы, обнажив гладкую кожу. – Не пугай. Он мой теперь.
Моровая дева кивнула и снова растворилась в черноте теней.
- Не бойся, - сказала ведьма и принялась переплетать растрепавшиеся волосы. – Она не причинит тебе зла. Вторая мама тоже.
- Вторая? – спросил Захар. Холод от прикосновения моровой девы постепенно отступал.
- Полуденная дева, - охотно ответила ведьма. – У меня среди людей матери нет, а вот среди нежити сразу две – моровая и полуденная. Одна в ночи в колыбели убаюкивала, другая днем от бед и забот меня сторожила. Ты уж их обеих уважь, дороги они мне. Дороже, чем все отродье человеческое.
Последняя фраза была сказана без злобы, в том же тоне, но Захар напрягся, на ведьму внимательно глянул. Она безмятежно перебирала вьющиеся пряди волос, сплетая их в косу, и ее глаза блестели довольством.
- Чем тебе отродье человеческое не угодило? – хрипло спросил Захар.
Ведьма подняла на него взгляд, ласково улыбнулась.
- Да тем хотя бы, что истинную мать мою жрец Василь ссильничал. Долгие годы к ней ходить поваживался и грозился ее сгубить, если она на порог его не пустит. Мне служки мои рассказывали, как дело было: они-то все видят. Пользовал ее, как скотину. Потом ее силой княжий человек против воли взял, военный, а она перед ним расстелилась. Уж она молила его увести, так молила... Княжий человек уехал, а ее оставил со стыдом, сломленную. Думаешь, из человечьего вашего отродья помог кто? Руку протянул? Матушка от горя и унижения усохла, чуть больше года прожила от моего рождения и померла. Так вот вышло потом, что истинный отец мой – жрец светлых богов – своими руками меня нежити отдал. Приплод свой не уберег, обрек на страшную погибель и проклятие на свою голову бестолковую притянул. Но это ничего. Он потом мне хорошо послужил, да и по сей день служит.
С ее розовых губ не сходила ласковая улыбка, и Захара продрал до костей мороз.
- Как? Как служит? – все-таки спросил он.
- Он дверку нам открыл, - загадочно сказала девица. Хитро улыбнулась и пояснила. – Сам жрец слугам темных богов поклонился и кровь свою добровольно дал.
Захар прикрыл глаза. Нарушенный обет, убиение своего дитя, поклон темным богам, добровольно отданная кровь… Жреца Василя и за половину того в городе на виселице бы вздернули.
- И что потом?
- Потом… Потом людское отребье меня полюбило. И я их. Уж я им сподручила, уж я им помогала…
Улыбка на лице ведьмы стала мечтательной.
- Уж поверь мне, княжий человек, ни одной души в этой проклятой деревне не осталось, которая, ведая или не ведая, темным богам не поклонилась бы. Это я наказывала русальи души кровью утиной кормить, это благодаря мне туши коровьи забивали у речной излучины. Это я, княжий человек, исподволь наказывала глупым людям обряды темные совершать, а они и рады были. И ночами в лес ходили, и волосы свои зарывали под порогом, и младенчикам своим кровь пускали. Добровольно! Ни одного тут цельного, не траченого не осталось. Сами местные и пропавших ваших по моему наказу приговаривали: кого рыбалю-утопленнику, кого ластовицам. Одних обращали, других сжирали до косточек… Добровольно, заради денег, или чтоб болячку какую вылечить, или чтоб скот жировал – каждый ко мне шел, совета просил. Каждый, каждый душу свою темным богам отдал! Да ты и сам небось видел. Все обратились в тьму, слуги темных богов теперь! Это мне любо, ой, любо!
Захар вспомнил искривленные детские спины, рога, растущие из маленьких еще совсем макушек.
- Детей бы пожалела, - горько сказал Захар.
- Их дети меня не жалели, - дернула плечиком ведьма, - вот, гляди. Не давала матушкам своим шрамы эти зарастить, чтобы память навечная мне о доброте человеческой осталась.
Она повернулась спиной к Захару, бесстыдно стянула через голову ночную рубаху, оставаясь обнаженной.
И правда – на белой спине розовые полоски шрамов.
- Секли меня, княжий человек, а мне едва четыре весны тогда минуло. А еще на руки мои погляди.
Она порывисто развернулась - горячая, быстрая, обнаженная. Приблизилась к Захару, протянула ему свои запястья.
Тот глаза опустил, с трудом всмотрелся. И впрямь, белые полоски на запястьях, как от очень старых шрамов.
- А за что секли-то? То-то. Ну, скажи теперь, есть за что мне человечье отродье любить?
Захар молчал. Молчала и ведьма.
Улыбка сошла с ее губ. Она завернулась в одеяло, зябко обняла себя руками.
«Молодая совсем!» - подумал Захар, разглядывая ее маленькую, такую уязвимую и хрупкую с виду фигурку.
«Хрупкая – зато все свое село под вечные муки подвела, на служение темным богам обрекла, и меня тоже, - подумал Захар. – Скольких она еще изведет? Весь род человеческий?»
Горькая мысль ошпарила его, заставила его всего сжаться, скукожится.
- Иди ко мне, княжий человек. Обними меня, покуда в тебе есть еще тепло, - устало сказала ведьма, и было в ее голосе столько властности, что Захар, не думая даже, что делает, шагнул к ней. Он бережно прижал к себе ее горячее красивое тело, завернутое в одеяло, погладил по голове, ласково скользнул по щеке ладонью и вдруг со всей силы сжал ее горло.
Пережать артерию, чтобы она потеряла сознание и не двигалась, потом сжать сильнее, совсем недолго. И ударить в конце ребром ладони по горлу, сломать ее, убить. Потом умереть самому, уже и неважно как. Сожжет ли его полуденница, сведет с ума моровая дева, растерзают клыками и когтями голодные до крови жители села – есть ли разница?
Она не билась под его руками, даже когда ей совсем не хватало воздуха. Смотрела ему в глаза и улыбалась своими розовыми сладкими губами до самого конца, до самого последнего вдоха.
Ее сердце билось быстро, как маленькая птичка, а потом затихло, и она стала вдруг тяжелой, опала мертвой в его руках.
Горечь во рту стала нестерпимой, и Захар закашлялся, укладывая тело юной ведьмы на постель. Прикрыл прекрасную ее наготу одеялом, провел рукой по ее дивным волосам.
В глазах защипало, дышать стало больно, и Захар захрипел, вбирая в грудь воздух.
Он не сразу понял, что сухо, без слез рыдает, но успокоиться всё никак не мог. Он ждал, что его убьют, что придушат или сожгут на месте, и ждал с надеждой, чтобы все это наконец закончилось. Он повалился на пол, сжался, как младенец в утробе матери, и его большое сильное тело трясло и трясло.
Сколько прошло времени, Захар не понимал. Когда он снова смог здраво мыслить, солнце уже клонилось к закату, а по его душу еще никто не пришел. Почему так?
Захар поднялся, шагнул к двери. На постель, где лежало остывающее тело, он старался не смотреть. Он судорожно выдохнул, толкнул створку двери, вышел на улицу.
Тишина, которая царила здесь, потрясла Захара. У избы ведьмы было настолько безмолвно, что, казалось, в подлунном мире и не бывает такой тишины.
Он спустился с крыльца, каждую минуту ожидая смерти, но никто не спешил ему мстить.
И горячая молодая кровь взяла верх. Захару хотелось жить, хотелось к свету, к своей матери, к князю, и чтобы все, что он пережил за последние дни, оказалось сном. И он рванулся вперед, прямиком через лес в сторону села. Бежать! Бежать! Быстрее! Вернуться домой во что бы то ни стало, а деревню эту проклятую сжечь дотла!
И Захар побежал что было сил. Страх подталкивал его в спину, кипела молодая кровь. Выжить бы… Только бы выжить!
Глава 17. Лиходея
Ночь в лесу всегда сгущается быстро.
Очертания ведьмовой избы расслоились в гиблой черноте. Если бы тут был жрец Ивань или другой какой видящий, он ни за что не пережил бы давления мрака. Он мог свести с ума все живое в один вдох.
Оттого-то Захар и заметил тогда, после убийства ведьмы, как тихо стало вокруг избы. Ни один червь не пережил тьмы, ни одна птица не смогла улететь и спастись. Если бы Захар был внимательнее, он заметил бы, как опадают с листвы деревьев мертвые насекомые, но ему не до того было: ноги бы унести, и то счастье.
А внутри избы вот что тогда случилось: отлепились от бревенчатых стен черные тени, сгустились, являя очертания моровой девы. Холодные руки коснулись остывающего тела юной ведьмы, огладили голое плечо.
Моровая дева присела рядом, гладя свою названную дочь по плечам, по спине, запела старую колыбельную, которую та очень при жизни любила:
-Ты не бойся снов
Из глухих лесов.
Там покой, тишина –
Крепче нету сна.
Если кто придет,
Из глухих лесов
На двери твоей
Ты открой засов,
Встреть скорей гостей,
Поклонись им в пол,
Расстели постель,
Усади за стол.
Будет сладким сон
У твоих гостей.
Только ты гостям
Не клади костей,
Не гони ворон,
не мети с крыльца...
Будет крепче сон,
Чем у мертвеца.
Как пойдут домой
В тьму глухих лесов,
Заберут с собой
Твои плоть и кровь.
Свяжут колыбель
Из густых ветвей.
Будут песни петь
О любви своей.
Крепче матери
Станут обнимать,
И ты до смерти
Будешь сладко спать.
Колыбельная кончилась, и скрипнула дверь в избу.
Полуденница в своем истинном облике, в венке из засохших от жара цветов, села в изголовье, уложила себе на колени голову молодой ведьмы, умело переплела пряди растрепавшихся волос.
- Вставай, доченька моя. Вставай, - шепнула она, оглаживая голыми косточками кистей бледное холодное лицо ведьмы. Поцеловала мертвыми иссохшими губами в лоб.
- Просыпайся, - ласково вторила ей моровая дева, наклоняясь над ведьмой и тоже целуя ее мертвое лицо.
Черные глаза распахнулись. Изогнулись в улыбке бледные, с синевой, губы. Блеснули острые клыки в ряде беленьких ровных зубов.
Это только для светлых богов цикл «рождение – смерть» конечен. Темные боги не имели таковых предрассудков и дарили своим слугам жизнь вечную. В этой жизни многого обыденного не было, но многое иное – было. Это не наказание, а благословение.
- Наконец-то, - прошептала севшим голосом обратившаяся ведьма, села в постели и обняла свою матушку-полуденницу, прижалась к ее телу. Обняла и другую свою мать – холодную моровую деву. – Наконец-то…
Голоса у нее почти не было – черные отметины на горле от рук убийцы исчезали сами собой, а голосовые связки никак не хотели восстанавливаться, трудно это для них. Но ничего, со временем ее тело станет прежним.
Очень уж долго она ждала, набиралась сил, искала случай, чтобы восстать не просто моровухой или ластовицей, а лиходеей – страшным чудовищем, от которого не было спасения ничему живому.
Про лиходеек знали немного. Да что уж там, ничего толком не знали, кроме того, что в книгах пресветлых богов было написано.
«…Юная дева непогрешимая и впервые с мужем возлегшая и им убиенная возродится лиходеей, ежели в сердце ее злобы тьма неисчислимая накопится…».
Копилась «тьма неисчислимая» в сердце ведьмы годами. И княжий человек, «первый муж», ее убил. Поженить-то их старинным обрядом еще на службе в храме успели.
Все у нее получилось так, как и задумывалось. Настрадалась она в человечьем обличье, теперь другим страдать полной чашей отмерено.
Новорожденная лиходея встала с постели, огляделась, а потом вдруг крутанулась вокруг себя, как маленькая девчонка, и, насколько позволяло раздавленное горло, рассмеялась. Жуткому, каркающему смеху этому вторили моровая дева и полуденница. И долго еще в избе у болот веселились дочь и ее матери, всю ночь, до самого рассвета праздновала нежить истинная и обращенная новую веху своей кровавой истории.
***
Князь смотрел, как на дорогом стеклянном бокале пляшут огоньки света.
Кто бы знал, как ему хотелось запустить что есть сил этим бокалом в стену, и чтобы ошметки, осколки – пф! – и в разные стороны разлетелись.
Жалко, что нельзя. Он князь все-таки, а не баба на сносях.
Весь караван в проклятой деревне сгинул: ни ответа, ни привета. Тишина. Уже сколько дней прошло – давно должны были вернуться и купцы, и Птах-охотник, и жрец из видящих, и верный Захар, а все нет никого. И весточки не доходят. Быстрый гонец в село у древнего леса отправился, чтобы разузнать, что с людьми случилось, и сам сгинул. А человек он непростой был, легко бы не дался. Последнюю записочку отправил от постоялого двора по дороге, в дне пути от проклятого села, и все, тишина. То ли зверье распустилось, то ли разбойники засели на дороге – неясно.
А купеческие семьи на поклон идут и идут, тревожно всем. Требуют, чтобы князь войско отправил. Он все ж таки землями повелевает, ему и людей защищать и от бед ограждать.
Войско почти было отправлено, когда третьего дня перед княжьи очи явился Захар.
Его не признали сначала, хотели на бродягу псов спустить – настолько он изменился. Похудел до косточек, оброс, одежда драная, в репехах, русые волосы в колтуны свалялись. Глаза красные, воспаленные, аж глянуть страшно. Не спал, видно, Захар совсем.
И правда. Как только случалось ему утомленную голову опустить на лапник, чудились ему черные блестящие глаза и яркие девичьи губы. И хрипы из горла, и обмякшее в его руках тело. Захар вскакивал, кричал, даже рычал, как медведь, чтобы дурные мысли из головы выреветь. Не получалось у него о ведьме хоть на минуточку забыть. Не давала она.
…Князю Захар все рассказал. Утаил только, что ведьма ему себя отдала и что он сам темным богам кланялся, но про это князю ни к чему знать.
А потом князь своего верного слугу в светлый храм отправил, отдыхать.
В светлом храме Захара обрядили в мягкие одежды, побрили, накормили освященной пищей, пропарили полынными и крапивными вениками, омыли до белой кожи, окурили, напоили целебными отварами, усыпили.
На другой день Захар в себя пришел, к матери съездил, поласкался в материнских заботливых руках. Притухли воспоминания, почти перестали являться в полусне черные ведьмовские глаза.
А на третий день князь его к себе позвал.
- Будешь войско возглавлять. Пороху и картечи с собой, оружия какого хочешь, горючего масла закупили многие кувшины – все тебе отдаю. Сожги все, чтобы ни одной души там не осталось, мертвой ли, живой – все одно. Слуг темных богов плодить нельзя. И никого не жалей, пусть все горят к псам смердячьим!
Захар исподлобья посмотрел на князя, который властно отдавал приказ, на его холеные пальцы в дорогих перстнях. Смолчал, поклонился, чтобы спрятать выражение своих глаз.
Он все бы отдал, чтобы не возвращаться туда. Но с князем кто поспорит?
Утром пятого дня Захар с небольшим войском выехал в проклятую деревню. Впереди ехали жрецы, много, человек тридцать. За ними – возки с нужными травами, отварами. В конце обоза тянулись телеги с горючим маслом. Кувшины были обернуты тканью и закупорены на совесть, и яркий запах земляного масла тянулся длинным шлейфом.
Родня купеческая было сунулась к Захару, чтобы с войском увязаться, но была грубо осажена. Захар вообще был не в себе: осунулся, почернел, взгляд у него стал нехороший. Скверное чувство в душе Захара росло, крепло с каждым шагом, который приближал его к деревне. Опять вернулись дурные сны. Больше того, теперь ведьма и наяву ему мерещилось.
Она то стояла в лесу, облокотившись спиной на дерево, то лежала на траве, подперев голову рукой, то выходила из утреннего тумана, закутавшись в одеяло, и ее черные локоны рассыпались по светлой ткани. Она всегда смотрела на него, и всегда ее яркие губы растягивались в улыбке. Сердце у Захара тогда стучало быстро-быстро, и лоб покрывала испарина.
…Они были уже в полудне пути от проклятой деревни. Захар, покачиваясь в седле, шептал сам себе что-то яростное, быстрое. Люди переглядывались недоуменно, но к нему не лезли: он со злости раз огрел плетью одного из вояк, который к нему с какой-то надобностью сунулся. Ну его, пса бешеного.
Вскоре показалась кайма древнего леса. Жрецы остановили отряд, все, как один, деловито принялись из своих запасов всякого доставать, окропляться, окуриваться: почуяли страшную черную силу.
- Надобно тут встать на ночь, подготовиться, - обратился к Захару жрец. Тот, на жреца не глядя, кивнул.
- Далее мы и не пойдем. Поутру отсюда жечь и начнем. Во-он там, от края леса, и досюда, а дальше ветер сам жарево понесет, - сказал Захар.
- А как же приказ князев? – удивился жрец.
Захар полыхнул злым взглядом, сжал зубы.
- Отсюда начнем, а дале поглядим. Нам и без того мало не покажется, - сказал он и отошел в сторону.
Жрец только головой покачал, но дело свое делать продолжил. От слуг темных богов спасения у богов светлых надо искать.
Темнело, и чернота нежитева расползалась все жирнее, становилась все сильнее. Жрецы светлый обережный круг сделали для отряда, чтобы гадость не добралась до людей.
Загорелись костры. Потянуло горячим запахом походной каши. Запах еды не перебивал запах паленой полыни, и никуда от него тут не было деться.
Захар сидел у костра и бездумно смотрел в темноту. Отблески огня снова принимали ее очертания.
«Всю душу вынула, - подумал Захар. – Скорей бы уж закончилось…».
Она явилась внезапно. Только никого не было, а тут – раз – и девица откуда не возьмись. Захар сразу понял, что она не видение. От нее веяло холодом и ужасом.
Она стояла в шаге от Захара, смотрела на него и улыбалась, только губы у нее были не яркие, а белые, с синевой. Это было видно даже в неярком отблеске костра.
- Здравствуй, муж мой, - тихо сказала она и положила ледяные руки ему на плечи.
- Ты не мне жена, - пересохшим горлом просипел Захар.
- Неужто? – удивилась она. – А не нас ли в храме обвенчали? А не ты ли право мужа с меня взял?
Захар прикрыл глаза. Вспомнились ее голые колени, обнаженное тело на алтаре, беснующаяся нежить.
- Жена, значит… Я того не желал, - произнес он медленно, как во сне. Ему все казалось ненастоящим.
Она прищурила глаза, повела рукой, убирая с плеча прядь волос. Ее движение было плавным, мягким, но в нем ощущалось что-то нечеловеческое.
- Я тебя убил, - сказал Захар, глядя на белую шею. На ней не было синяков.
- А я тебя убью. Будем квиты, муж мой, - нежно сказала она, подошла ближе и без всякого усилия вырвала из его груди сердце. Отбросила небрежно в сторону сокращающийся еще комок.
– Ни к чему оно тебе. Ни при жизни не пригодилось, ни после смерти надобности в нем не найдешь.
Захар упал навзничь на голую землю. Он не чувствовал уже, как она вытирает окровавленную руку об его одежду, не слышал, как счастливо визжит нежить. И жрецы зря круги освещали, и полынь зря тлела, и тащили с собой кувшины с горючим маслом тоже зря – не пригодились.
…Захар начал обращаться быстро. Для слуг темных богов обращение в нежить всегда вне очереди.
Эпилог
Тревожные новости начали расползаться по всему княжеству, особенно по селам и деревням. Сначала плодородная земля болотилась, избы превращались в трухлявые остовы, плесневела свежая еда. Домашняя взбесившаяся нежить не давала людям спать, таскала девиц за волосы, пугала младенцев, не боялась ни святых знаков, ни обережной воды, ни рассветного солнца. Она становилась опасной, как взбесившееся зверье.
Потом появились первые жертвы.
Перепуганные люди бросали дома. Что-то темное, злое, как ядовитая зараза, расползалось по земле. С каждым днем становилось все хуже и хуже. Полынь и крапива поднялись в цене, зола из очагов и печей не успевала остывать, только толку от них было чуть.
Страх начал овладевать сердцами даже самых смелых людей. Все чаще попадались брошенные целиком деревни.
Потом стало еще хуже.
Это случилось в первый раз в Ясеневке, небольшой деревушке к востоку от древних лесов.
Один из патрульных отрядов князя наткнулся на оборванного, всего в крови, старика. Он забился под лесной корягой и тихо выл на одной долгой ноте.
Вояки вытащили бедолагу на божий свет, опознали в нем по остаткам тряпья и по особой метке на затылке жреца, отмыли, напоили крепкими отварами. Тот на другой день в чувство пришел и поведал страшные вещи, которым и верить-то – не верилось.
Старик говорил, что к ним намедни пришли три девицы, как раз к вечерней службе. Жутью от всех троих веяло так, что местные все в кучу сбились против них, задрожали, как ягнята.
« - Дверь-то сами собой закрылась, ажно перекосило створку-то… Чую – недоброе что-то будет, а потом ветром как будто жарким повеяло. Смотрю на девок, солнце закатное из окошка бьет прям в них, а они мертвые все! У одной кости из кожи торчат, и жаром от нее так и пышет, у другой волосья черные, аж до колен, и глаза мертвые, мутные, а третья… На третью, сыночки, даже глаз поднять не смог. Эта-то и сказала, что б выбирали: темным богам служить или помирать ложиться, и что смерть лютая будет. А потом она к одной бабоньке молодой подошла и как… и как…»
Тут старик голос потерял, голову трясущуюся вниз опустил, горько заплакал. Только спустя час он снова говорить смог, а до того все трясся и заикался.
«Все, кто жив был, темным богам поклонились, а я дальше и не помню ничего, и как спасся, не помню. Страшно, сыночки, ой, и страшно…»
И все, больше ничего не сказал.
Отправился с патрулем, а голова все пуще у него трясется, а как забываться начнет, сразу подвывает жалобно.
Спустя ночь умер старик-жрец, и в эту же ночь обратился в гартуна – в нежить, у которой из ногтей на руках и ногах тонкие длинные корни смерть-травы растут. Трава эта нехорошая очень, если много будет и в нее попадешь, не выпутаешься никогда – как веревками обвяжет. Чуть не передушил старик отряд, хорошо, патрули по сторонам не глазели, успели опасность заприметить.
Тревожные новости дошли до князя. А что сделаешь, если никогда такого не случалось, чтобы нечисть не боялась ничего? Или чтобы жрецы в нежить обращались? По приказу князя изловили всяких домовиков да кикиморок, мучали водой освященной, золой да полынью, но изловленные близ города от полыни визжали, от освященной воды прятались, за золу переступить не могли. А значит, все ж в проклятых древних лесах дело. И в деревне, откуда вся гниль пошла и где Захар, Птах и Ивань сгинули.
«Будет вам вдосталь награды, уж я вас потешу…», - мрачно думал князь и снаряжал горючим маслом и топорами да пилами и войска, и простой народ.
В лесах заполыхали было пожары, но вдруг дожди такие втопили, что жги - не жги, с маслом или без масла – все потухнет. Казалось, сама природа нечисти подыгрывает, фору ей дает.
Но застучали топоры. Люди решили справиться с нежитевой поганью разом: вырубить древние леса. Пришли человек как бы не с пять сотен, взялись крепко с одного конца леса, еще и веревками обвязались, чтобы друг дружку не потерять.
На рассвете топоры звучали бойко, громко: десятки сотен острых лезвий взмывали вверх и вгрызались в мшистые стволы. Когда солнце поднялось выше, в звоне топоров зазвучал разлад. Уже не сотни, а десятки.
Когда солнце встало в зенит, топоры попритихли, а скоро и замерли совсем.
Солнце заглянуло на выемку, где обосновались княжьи люди, и подсветило их лица.
Поблескивали оставленные в древесине лезвия топоров. Высыхала на солнце полынная вода, которой княжьи люди окропляли все вокруг себя. Чернела заговоренная зола, белели то тут, то там полоски соли.
На зеленой сочной листве ярко, как спелые брусничины, подсыхала кровь. Чуть времени пройдет, и слижет ее жадным языком нечисть, довольно рыкнет и пойдет догладывать добела розоватые еще косточки.
А когда солнышко начнет за горизонт закатываться, придет на пир жрец Василь со своею женой Марфою.
Марфа уже без обуви будет ходить: второе копыто вместо ноги отросло, теперь в обуви нужды нет. И юбка у нее будет короткой совсем, чтобы за острый край копыта не цеплялась.
Сам Василь будет все время макушку почесывать: второй рог вот-вот проклюнется. Еще чуток мяска человечьего на язык, и будет готово.
За жрецом с женой все остальные деревенские на пир последуют.
А как ночь луной разгорится, придут они.
Захар под ручку жену свою возлюбленную поведет. Русые волосы у него длинные отросли, до плеч, тело еще красивее стало, ловчее, гибче. Сам босый, в штанах подвернутых. Рубашка напротив сердца окровавлена чуток, но дырка подшита: жена ему заботливая досталась, следит, чтоб муж не распустехой ходил. Ногти у него почернели, вокруг глаз тени запали, а глаза сами вроде как с красноватым отблеском, и во рту поблескивают острые зубы. Упырем Захар переродился. Ведьма как узнала, кем в посмертии Захар стал, расхохоталось во все горло, которое зажило уже:
«И при жизни таким был, и после смерти таким же и остался», - потешалась она, и Захар обиделся даже. Но ничего, помирились потом. Дело молодое, муж с женой всегда к примирению придут.
Молодая ведьма, обращенная в лиходею, будет в красивом платье. Платье это она в избе одной из своих новых служанок нашла, та как раз, пока человеком живым была, замуж собиралась и платье себе на этот случай пошила. Лиходее впору пришлось, и его еще ластовицы речным жемчугом обшили. Нарядно получилось – глаз не отвести. Черные волосы жемчугом тоже перевиты, и на руках браслеты жемчужинами перещелкивают. Ноги у нее тоже босые: нежить холода не чует.
За ними моровая дева и полуденница следом пойдут.
Придут они на пир, и к их приходу все будет готово. И стол накроют красной скатеркой, и трон новой госпоже и супругу ее сколотить успеют из коряг и бревен. Украсят цветами, папоротниками рогами оленьими, укутают лапником.
Усадят дорогую гостью с гостем на трон и будут ожидать, когда княжьи люди обратятся. Не все, конечно, сумеют: от кого-то одни косточки только в траве белеют, кто-то светлым богам верен остался и душой в чистое посмертие ушел.
К разгару ночи обратились с чуть ли не три сотни.
Приняли жизнь новую, не живую, не мертвую, духом к плоти налипшую.
Холодна жизнь эта, страшна, но да и в ней немало хорошего найдется. Вот как сейчас, когда порхают в ночи светлячки, подсвечивая резные папоротники, когда насытился каждый слуга темных богов и спокоен, когда нежно касается одна мертвая рука другую, когда тихо всплескивает у маленькой лесной речушки вода, а русальи души тянут к звездам нежные голоса:
Как у темной у водицы
Да у бережка
Нет прекрасной ластовицы
И ее дружка…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
