Обложка Невеста для чудовища. Сердце в обмен на вечность

Невеста для чудовища. Сердце в обмен на вечность

Ада Нэрис

0% прочитано
Стандартный
Ада Нэрис

Невеста для чудовища. Сердце в обмен на вечность

Глава 1

Я стою у окна в библиотеке и смотрю вниз, во двор. Здесь, на третьем этаже, тихо. Слишком тихо для дома, который завтра будет принимать полгорода. А внизу — муравейник.

Я вижу всё. Как слуги тащат корзины с белыми розами — их там столько, что, наверное, можно завалить цветами всю нашу гостиную. Как грузчики, кряхтя, выгружают ящики с шампанским. Я считаю: двенадцать ящиков. В каждом, наверное, бутылок двадцать. Амелия говорила, что шампанское выпишут особое, из самого Парижа. Мать кивала и улыбалась. Когда говорят об Амелии, она всегда улыбается.

Экономка, госпожа Тилни, орёт на молоденькую горничную. Та уронила корзину с цветами, и теперь белые розы валяются на гравии, в пыли. Девчонка стоит, прижав руки к груди, и трясётся. Госпожа Тилни замахивается, но я отворачиваюсь. Не могу смотреть, как бьют. Ничего не могу изменить — только стоять здесь и смотреть, как мир живёт своей жизнью, в которой мне нет места.

Завтра помолвка Амелии. Моей старшей сестры.

Я смотрю на своё отражение в стекле. Стекло холодное, почти ледяное — зима в этом году выдалась ранняя. От моего дыхания на нём остаётся лёгкий туман, и в этом тумане я вижу себя. Бледное лицо. Большие серые глаза, которые мать называет «пустыми». И волосы. Мои персиковые волосы. Мать говорит, что этот цвет — наказание, что в нашем роду все были пепельными блондинами, а я уродилась непонятно в кого. «Мягкая рыжина, — морщится она. — Это не аристократично, Вивьен. Это вульгарно». Я давно перестала обижаться. Волосы я всё равно распускаю, когда она не видит. Так мне хотя бы кажется, что я существую.

В отражении я вижу только бледную девушку, которая смотрит на праздник внизу, как нищая на королевский бал. Я не злюсь. Я вообще ничего не чувствую. Привыкла.

Отворачиваюсь от окна и провожу рукой по корешкам книг. Кожа, бумага, золотое тиснение. Я знаю здесь каждую книгу. Они не кричат на меня, не смотрят сквозь меня, не говорят, что мои волосы не того цвета. Они просто стоят и ждут, когда я приду. Единственные, кто меня замечает. Единственные, кому я нужна.

Внизу снова кричат. Я не оборачиваюсь.

Госпожа Тилни, наверное, нашла еще одну провинившуюся. Или кто-то разбил вазу. Или шампанское оказалось теплым. Какая разница. В этом доме всегда кричат. Всегда суетятся. Всегда бегут куда-то, спешат, суетятся. Только не для меня. Для меня — тишина. Для меня — книги.

Я беру с полки одну, наугад. Томик стихов, кажется. Открываю посередине и читаю несколько строк. О любви. О чувствах. О том, как девушка ждала своего возлюбленного и дождалась. Я захлопываю книгу и ставлю обратно. Не надо. Слишком больно. Слишком неправдоподобно для меня.

Снизу доносится голос матери. Она что-то приказывает, резко, отрывисто. Я не разбираю слов, но интонацию знаю слишком хорошо. Это голос, которым она говорит с прислугой. Холодный, властный, не терпящий возражений.

Я смотрю на часы. Почти семь. Через полчаса ужин. Мне надо спускаться.

Не хочу.

Очень не хочу сидеть за этим столом, слушать, как мать обсуждает завтрашнюю помолвку, как отец молчит, как Амелия сияет, а граф Нортвуд смотрит на нее с обожанием. Смотреть на чужое счастье, когда у тебя нет своего, — это особый вид пытки.

Но если я не спущусь, мать пришлет за мной. Устроит скандал. Будет потом неделю молчать и смотреть сквозь меня еще холоднее, чем обычно.

Я поправляю платье. Простое, серое, с высоким воротом. Мать говорит, что такие цвета меня не красят. Я и не спорю. Зачем меня красить? На кого?

Выхожу из библиотеки и иду к лестнице. В холле уже зажгли свечи. Слуги снуют туда-сюда с подносами, с вазами, с тканями. Кто-то несет скатерть, кто-то — столовое серебро. Завтрашний ужин будет грандиозным. Весь город говорит о помолвке Амелии и графа Нортвуда.

Граф Нортвуд. Эдвард. Высокий, темноволосый, с серыми глазами и правильными чертами лица. Богат. Знатен. Влюблен в мою сестру до безумия. Смотрит на нее так, будто она солнце, луна и все звезды сразу. Амелия светится рядом с ним. Она вообще всегда светится, а с ним — особенно.

Я спускаюсь по лестнице и стараюсь ступать тихо. Чтобы не привлекать внимания. Чтобы никто не обернулся. Чтобы просто проскользнуть в столовую и сесть на свое место, пока все заняты разговорами.

Удается. Почти.

У дверей столовой я сталкиваюсь с Уильямом. Наш дворецкий. Старый, седой, служит еще с тех времен, когда мой дед был жив. Он смотрит на меня, и в его глазах — что-то теплое. Почти жалостливое.

— Добрый вечер, леди Вивьен, — говорит он тихо.

— Добрый вечер, Уильям, — отвечаю я так же тихо.

Он хочет что-то добавить, я вижу. Хочет, но не решается. Просто кивает и отступает в сторону, пропуская меня.

Я вхожу в столовую.

В столовой подают ужин.

Я сажусь на свое место. В самом дальнем конце стола. Подальше от матери, от отца, от сияющей Амелии и ее жениха. Мое место всегда здесь. С детства. Когда я была маленькой, я думала, что это игра — кто дальше сядет. Потом поняла: никто не садится рядом со мной не потому, что играют, а потому что я — та, кого лучше не замечать.

Стол сегодня накрыт по-королевски. Белая скатерть, тонкое серебро, хрусталь. В центре — огромная ваза с белыми розами. Те самые, которые я видела из окна. Они пахнут так сильно, что у меня начинает кружиться голова.

Мать сидит во главе стола. Герцогиня Соулдерс. Ледяная, прекрасная, безупречная. Ей сорок пять, но выглядит она на тридцать. Темные волосы уложены в сложную прическу, платье — темно-синее, с бриллиантами. Она говорит не умолкая.

— ...розы надо будет расставить по всему залу, я уже говорила с флористом. Белые, только белые, ни грамма другого цвета. Шампанское подавать в хрустале, тот сервиз, что из Франции привезли. Музыканты должны начать ровно в восемь, ни минутой позже...

Отец сидит напротив. Молчит. Смотрит в тарелку и ест механически, будто выполняет скучную обязанность. Герцог Соулдерс. Пятьдесят лет. Усталые глаза. Седина на висках. Он почти не говорит за ужином. Только кивает, когда мать обращается к нему с вопросом.

Амелия сидит справа от матери. Ей двадцать четыре. Она прекрасна. Темные волосы, как у матери, только мягче. Глаза синие, как у отца. Кожа светится. Сегодня на ней светло-розовое платье, которое подчеркивает ее фигуру. Она смеется каждому слову графа Нортвуда, и смех ее звучит как колокольчики.

Граф Нортвуд сидит рядом с ней. Эдвард. Он смотрит на Амелию и не может насмотреться. Он красив, да. И, кажется, добр. Хотя по нему не скажешь — он из тех, кто не показывает чувств. Но на Амелию смотрит так, что все видно без слов.

— Эдвард, милый, — щебечет Амелия, — а ты помнишь, как мы встретились на балу у Мортимеров? Я тогда уронила веер, а ты поднял...

— Помню, — улыбается граф. — Ты была в голубом. Самая красивая девушка в зале.

Амелия краснеет. Довольная. Счастливая.

Я опускаю взгляд в тарелку. Передо мной десерт. Что-то воздушное, кремовое, с ягодами. Наверное, вкусно. Но я не чувствую вкуса. Я ковыряю вилкой, размазывая крем по тарелке, и думаю о том, каково это — быть настолько счастливой.

Мать продолжает:

— Завтра приедет архиепископ, он проведет благословение. Потом обед, потом танцы. Амелия, ты не забыла про второй танец с дядей Джорджем?

— Не забыла, маменька.

— Хорошо. И смотри, не переутомись до полуночи. Тебе еще завтра сиять.

— Я буду сиять, маменька, не волнуйтесь.

Отец молча подносит ко рту вилку. Жует. Глотает. Снова опускает глаза в тарелку.

Я смотрю на него. Интересно, о чем он думает? О делах? О политике? Или просто считает минуты до того момента, когда можно будет уйти в кабинет и налить себе виски?

— Вивьен.

Голос матери. Я вздрагиваю и поднимаю глаза.

— Ты завтра будешь в темно-синем, — говорит она. — То платье, что я тебе купила. Не вздумай надеть что-то другое.

— Да, маменька.

— И волосы убери. Не позорь род своей рыжиной перед гостями.

— Уберу.

Амелия бросает на меня быстрый взгляд. В нем нет злости. Только легкое сожаление. И сразу отворачивается к графу.

— Эдвард, а какой подарок ты мне сделаешь на помолвку? — кокетливо спрашивает она.

— Сюрприз, — улыбается он.

— Ну скажи!

— Не скажу.

— Злюка!

Она шутливо бьет его по руке. Он ловит ее пальцы и целует. Амелия смеется. Мать улыбается. Отец не поднимает глаз.

Я снова ковыряю десерт.

Вилка скребет по тарелке. Крем размазывается. Ягода, какая-то красная, лопается под нажимом, выпуская сок. Похоже на кровь. Я отодвигаю тарелку.

В столовой тепло. Камин горит. Свечи на люстре горят. Все горит, сияет, блестит. А у меня внутри — холод. Такой, что не согреться.

— Завтра будет прекрасный день, — говорит мать. — Самый важный день в жизни нашей семьи за последние годы.

— Да, — кивает Амелия. — Я так счастлива, маменька. Вы даже не представляете.

— Представляю, дорогая. Я за тебя счастлива.

Граф снова целует руку Амелии. Она сияет. Отец поднимает бокал с вином, делает глоток, ставит обратно.

Я сижу и смотрю на них всех. Красивая картина. Счастливая семья. Мать, отец, старшая дочь, ее жених. И я. Маленькое серое пятно в дальнем углу.

— Вивьен, ты почему не ешь? — голос матери вырывает меня из мыслей. — Тебе не нравится десерт? Повар старался, между прочим.

— Нравится, — говорю я тихо. — Просто не хочется.

Мать качает головой, но ничего не говорит. Отворачивается.

— Эдвард, а ваша матушка завтра приедет? — спрашивает она графа.

— Обязательно, герцогиня. Она очень ждет этого дня.

— Прекрасно. Надо будет обсудить с ней дату венчания. Думаю, через месяц будет в самый раз.

— Я бы и завтра женился, — улыбается граф.

Амелия краснеет, прячет лицо у него на плече. Мать смеется. Даже отец чуть улыбается — уголком губ.

Я смотрю на эту сцену и думаю: интересно, а для меня когда-нибудь наступит такой день? Будут ли у меня жених, помолвка, счастливая улыбка матери?

Нет. Не будут.

Я слишком незаметная. Слишком тихая. Слишком некрасивая. Волосы не того цвета. Глаза пустые. Характер — ни рыба ни мясо, как говорит мать.

Я для того и существую, чтобы сидеть в углу и не мешать.

— Вивьен, — снова голос матери. — Ты завтра поможешь Амелии с платьем. Чтобы все кружева ровно лежали. И проследи, чтобы букет несли правильно.

— Хорошо, маменька.

— И не стой как тень. Улыбайся гостям. Ты все-таки дочь герцога, имей совесть.

— Постараюсь.

— Постарайся, — передразнивает она. — Вечно ты как в воду опущенная.

Я молчу. Спорить бесполезно. Да и незачем. Она права. Я всегда как в воду опущенная.

Амелия смотрит на меня с легкой жалостью. Граф тоже смотрит — мельком, но я ловлю этот взгляд. В нем нет ничего плохого. Просто констатация: есть Амелия, а есть какая-то сестра. Неинтересная. Неважная.

Я отворачиваюсь к окну. За окном темно. Только фонари во дворе горят, и слуги все еще снуют туда-сюда. До завтрашнего дня еще много работы.

Отец кашлянул и поднял бокал.

— За Амелию, — сказал он тихо. — И за Эдварда. Будьте счастливы.

— Спасибо, папенька, — улыбнулась Амелия.

— Спасибо, герцог, — кивнул граф.

Все подняли бокалы. Я тоже подняла свой, хотя пить не хотелось. Пригубила. Вино кислое, терпкое. Поставила бокал на место.

Мать снова заговорила о цветах. О том, что надо проверить, привезли ли орхидеи, которые она заказывала отдельно. Амелия слушала и кивала. Граф наливал ей вино. Отец смотрел в одну точку.

Я сидела и думала о том, что через час можно будет уйти к себе. Взять книгу. Забраться в кровать с ногами и читать до полуночи. Там, в книгах, у меня есть жизнь. Настоящая. Где я — главная. Где меня любят. Где я нужна.

Вилка снова скребет по тарелке. Я отодвигаю десерт окончательно. Беру салфетку, промокаю губы. Смотрю на часы. Половина восьмого. Еще полчаса минимум. Потом чай. Потом разговоры. Потом еще час.

Я вздыхаю. Тихо, чтобы никто не услышал.

И вдруг —

Удар.

Я даже не поняла сначала, что это. Просто звук. Такой силы, что у меня внутри все оборвалось. Будто кто-то огромный, тяжелый, нечеловеческий ударил в парадную дверь.

Хрустальная люстра над столом жалобно зазвенела. Подвески закачались, застучали друг о друга. Бокалы на столе звякнули.

Все замерли.

Мать застыла с открытым ртом, не договорив фразу. Отец поднял голову и смотрел на дверь столовой — туда, откуда пришел звук. Амелия прижала руки к груди, побелев, как скатерть. Граф Нортвуд вскочил, опрокинув стул, который с грохотом упал на паркет. Никто не обратил внимания.

Ложки застыли в воздухе. Смех Амелии, который еще секунду назад звенел колокольчиками, оборвался. Будто его отрезали ножом.

Тишина. Такая, что уши закладывает.

Я смотрю на дверь и чувствую, как сердце уходит в пятки. Нет, не в пятки. В горле бьется, как птица в клетке. Крыльями машет, вырваться хочет.

Кто-то всхлипнул. Кажется, Амелия.

— Что это? — шепотом спросила мать. Голос ее дрожал. Я никогда не слышала, чтобы голос матери дрожал.

Отец медленно встал. Лицо у него было странное. Будто он знал. Будто он понял, что это за звук, еще до того, как он прозвучал.

— Уильям, — позвал он негромко. — Уильям, откройте дверь.

Никто не ответил.

— УИЛЬЯМ! — крикнул отец так, что я вздрогнула.

Тишина. А потом — шаги. Медленные, тяжелые, старческие. Уильям шел к парадной двери.

Я смотрела на дверь столовой и не могла отвести взгляд. Мне казалось, что сейчас в эту дверь тоже постучат. Или она сама распахнется. И войдет Оно. То, что стучало.

— Амелия, иди ко мне, — тихо сказал граф и протянул руку.

Амелия вскочила и прижалась к нему. Он обнял ее, закрывая собой, будто мог защитить от того, что шло снаружи.

Я осталась сидеть. Меня некому было защищать. Да и не от кого. Я же невидимка. Меня даже чудовища не заметят.

Глупая мысль. Очень глупая. Но почему-то именно она пришла мне в голову.

В холле послышался скрип. Открывалась парадная дверь.

Все затаили дыхание.

Я смотрела на дверь столовой и ждала. Чего? Не знаю. Просто ждала.

Секунда. Две. Три.

Ветер. Я услышала ветер. Он ворвался в холл с такой силой, что загудело в каминной трубе. Свечи в столовой заметались, зашипели, некоторые погасли.

Амелия вскрикнула.

Мать прижала руку к груди.

Отец стоял, вцепившись в спинку стула, и смотрел в сторону холла.

А потом — шаги. Снова шаги Уильяма. Только теперь они звучали иначе. Будто он нес что-то тяжелое. Будто под ногами у него был не паркет, а стекло.

Он появился в дверях столовой.

Я взглянула на него и похолодела. Уильям был белым. Не бледным — белым, как та скатерть на столе. Губы синие, глаза широко открытые, зрачки расширены. В руках он держал серебряный поднос. Тот самый, на который гости кладут визитные карточки.

На подносе лежал конверт.

Алый. Ярко-алый, как кровь. Как запекшаяся кровь, если смотреть на нее при свечах.

Конверт был запечатан. Сургуч темно-красный, почти черный. И на этом сургуче — отпечаток. Не герб, не вензель, не буква. Отпечаток лапы. Огромной, когтистой лапы, будто зверь оставил след на горячем воске.

Уильям стоял в дверях и молчал. Только поднос чуть дрожал в его руках.

Отец шагнул вперед. Протянул руку. Взял конверт.

Печать хрустнула, когда он сломал ее. В тишине этот хруст прозвучал как выстрел.

Отец развернул письмо. Прочел.

Я смотрела на его лицо. Оно менялось. Сначала просто читал. Потом побелел. Потом губы сжались. Потом глаза... глаза стали пустыми. Мертвыми.

Он поднял взгляд.

И посмотрел на меня.

Прямо на меня.

Я сидела в дальнем конце стола, маленькая, серая, незаметная. А он смотрел на меня. И в этом взгляде было что-то такое, от чего у меня сердце остановилось. А потом забилось снова, но уже где-то в горле.

— Нет, — сказал он тихо. — Только не это.

Мать вскочила:

— Что там? Говори!

Отец не ответил.

Он просто стоял и смотрел на меня. А я сидела в дальнем конце стола и чувствовала, как под взглядом его пустых глаз превращаюсь в лед. Не фигурально. Реально. Руки похолодели так, что я перестала чувствовать пальцы. В груди что-то сжалось в тугой, болезненный узел.

Мать дочитала письмо. Я видела, как она меняется в лице. Сначала гнев. Потом страх. Потом — странное, пугающее спокойствие. Она поджала губы, выпрямилась и посмотрела на отца. Они обменялись взглядами — такими, от которых мне стало еще холоднее.

— Эдвард, — голос матери прозвучал ровно, будто ничего не случилось. — Уведите Амелию в ее комнату. Побудьте с ней.

— Что происходит? — граф Нортвуд шагнул вперед, все еще прижимая к себе мою сестру. — Я имею право знать. Мы жених и невеста, скоро станем семьей.

— Узнаете, — отрезала мать. — Когда придет время. А сейчас — уведите Амелию.

Амелия всхлипнула, подняла на мать заплаканные глаза, но спорить не посмела. Граф помедлил секунду, потом кивнул и повел ее к двери. Проходя мимо меня, Амелия бросила быстрый взгляд. В нем было столько всего — страх, жалость, облегчение. Да, облегчение тоже. Она не знала, что в письме, но уже чувствовала: ее это не коснется.

Дверь за ними закрылась.

Мы остались втроем. Я, мать и отец. И этот проклятый алый конверт.

— В малую гостиную, — сказал отец. Голос его звучал глухо, будто из глубокого колодца. — Через полчаса. Мне нужно... мне нужно собраться с мыслями.

Он вышел, не глядя на меня.

Мать подошла ко мне. Я встала, потому что сидеть, когда она стоит надо мной, было невыносимо. Мы встретились глазами.

— Ты понимаешь, что это значит? — спросила она тихо.

— Нет, — честно ответила я. — Я ничего не понимаю.

— Скоро поймешь. Иди к себе. Через полчаса спустишься.

Она развернулась и ушла, оставив меня одну в опустевшей столовой.

Я стояла и смотрела на недоеденный десерт, на опрокинутый стул графа, на догорающие свечи. В голове было пусто. Абсолютно, звеняще пусто. Только сердце билось где-то в горле, не давая дышать.

Потом я развернулась и пошла к себе.

Глава 2

Я поднималась по лестнице, и каждый шаг давался с трудом. Ноги стали ватными, непослушными. Я держалась за перила, чтобы не упасть, и считала ступеньки. Одна, две, три... двадцать, двадцать одна... на двадцать пятой я остановилась перевести дыхание.

В холле внизу было тихо. Слуги попрятались, разбежались по углам, как тараканы, когда зажигают свет. Они знали. Они всегда знают первыми. Через час весь особняк будет судачить о том, что случилось. Через день — весь город.

Я дошла до своей комнаты, вошла, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Стояла так, закрыв глаза, и пыталась унять дрожь. Не получалось.

В комнате было темно. Свечи не горели, камин не топили. Я так и стояла в темноте, прижавшись спиной к двери, и смотрела в никуда.

Потом подошла к зеркалу. Зажгла свечу на туалетном столике. Посмотрела на себя.

Бледная. Глаза огромные, испуганные. Волосы персиковым облаком падают на плечи — я так и не убрала их, как велела мать. И хорошо. Может, в последний раз вижу их распущенными.

Глупая мысль. Но она пришла и застряла.

Я села на кровать и стала ждать. Смотреть на часы. Минута. Две. Пять. Десять. Пятнадцать.

На двадцатой минуте я встала и пошла вниз.

В малой гостиной было натоплено. Камин горел жарко, почти как в аду. Но мне все равно было холодно. Я вошла и сразу почувствовала этот холод — он шел не от стен, не от окон, а от людей, которые уже сидели там.

Мать сидела в кресле с прямой спиной. Лицо — каменная маска. Ни одной эмоции. Ни страха, ни гнева, ни жалости. Только лед.

Амелия прижималась к графу Нортвуду на диване у стены. Глаза у нее были красные, опухшие. Она плакала. И продолжала плакать тихо, беззвучно, утирая слезы кружевным платком.

Граф сидел рядом, обнимал ее за плечи, но лицо у него было напряженное. Он не понимал, зачем его позвали. И боялся. Я видела этот страх в его глазах, в том, как он сжимал челюсть.

Я села в кресло напротив матери. Ближе к камину, но все равно холодно.

Отец стоял у камина. Оперся рукой о каминную полку и смотрел в огонь. В другой руке он сжимал тот самый алый конверт. Сжимал так, что бумага мялась.

Мы молчали. Секунды тянулись бесконечно.

Потрескивали дрова в камине. Всхлипывала Амелия. Тихо звенели хрустальные подвески на канделябрах.

Я смотрела на отца и ждала. Он должен был заговорить. Он старший. Он герцог. Он скажет.

Наконец он повернулся.

Лицо у него было серое. Не бледное, как у Уильяма, а именно серое, землистое. Глаза запали. Губы сжаты в тонкую линию.

Он посмотрел на мать. Мать кивнула. Один раз, коротко.

Потом он посмотрел на меня.

— Вивьен, — сказал он. Голос дрожал. Он старался держаться, но голос дрожал. — То, что ты сейчас услышишь... это тяжело. Но ты должна знать.

Я молчала. Сжимала в руках тот самый кружевной платок, который теребила весь вечер. Он уже был мокрым насквозь.

Отец сделал шаг от камина. Встал так, чтобы видеть всех нас. Поднял алый конверт.

— Это пришло от... из Туманной долины, — сказал он. Слова давались ему с трудом. — От того, кого в народе называют Чудовищем.

Амелия всхлипнула громче. Граф прижал ее крепче.

Я сидела не дыша.

— Наш род, — продолжал отец, — род Соулдерс... мы не всегда жили в этом особняке. Не всегда были герцогами. Было время, когда мы были никем. Мелкими дворянами, которые держались за свой титул зубами.

Он замолчал. Сглотнул. Провел рукой по лицу.

— Двести лет назад в городе началась эпидемия. Чума. Черная, страшная, косившая людей сотнями. Наш предок, тогдашний глава рода, сделал то, что сделал бы любой на его месте. Он пошел за помощью.

Отец посмотрел на огонь.

— Он пошел в Туманную долину. Туда, где, по слухам, жил маг. Некромант. Тот, кто умел говорить с мертвыми и лечить живых. Наш предок заключил с ним сделку. Маг остановил эпидемию. Спас город. Спас наш род.

Тишина. Только дрова трещат.

— Но ничего не дается даром, — тихо сказал отец. — Маг потребовал плату. Не золото, не земли. Он потребовал... невесту.

Амелия зажала рот рукой, чтобы не закричать.

— Каждые пятьдесят лет, — голос отца стал совсем глухим, — род Соулдерс должен отдавать в Туманную долину девушку из своей семьи. Девушку, которая станет женой... того, кто там живет. Мы называем его Чудовищем. Но на самом деле... я не знаю, кто он. Никто не знает.

Он повернулся и посмотрел на меня. Прямо в глаза.

— Прошлый раз был пятьдесят лет назад. Тогда отдали дальнюю родственницу, троюродную сестру моего отца. Ее звали Элинор. Ей было восемнадцать. Она уехала в Туманную долину и больше о ней никто не слышал.

Я сидела и слушала. В голове было пусто. Только слова отца вбивались в мозг, как гвозди.

— Теперь очередь снова пришла, — сказал он. — И по договору... по древнему договору, который подписал наш предок... мы должны отдать прямую наследницу. Дочь герцога.

Амелия закричала.

Это был не всхлип, не стон — именно крик. Короткий, отчаянный, захлебнувшийся. Она вцепилась в графа так, будто он мог ее спасти. Будто мог унести отсюда, спрятать, защитить.

Граф побелел. Он смотрел на отца, и в глазах его был ужас.

— Вы не можете, — выдохнул он. — Мы женимся. Через месяц свадьба. Она моя невеста. Вы не можете...

— Можем, — оборвала мать. Голос ледяной, режущий. — Договор древнее любой свадьбы. Договор подписан кровью. Если мы нарушим его, чума вернется. Не только в город — в каждый дом, в каждую семью. Погибнут тысячи.

Амелия рыдала в голос. Уткнулась в плечо графа и тряслась всем телом.

Я смотрела на них и чувствовала, как внутри меня что-то умирает. Медленно, по частям. Сначала надежда. Потом страх. Потом все остальное.

Отец смотрел на меня. Мать смотрела на меня. Граф смотрел на меня. Только Амелия не смотрела — она рыдала, спрятав лицо.

И в этой тишине, под эти взгляды, я поняла все. Без слов. Без объяснений.

Амелию не отдадут.

Амелия — старшая. Амелия — красавица. Амелия — невеста графа. Амелия нужна для упрочения рода, для наследников, для блеска семьи.

А я...

Я просто младшая. С персиковыми волосами, которые портят аристократичность рода. С пустыми глазами. С тихим голосом, который никто не слышит. Та, кого не замечают, даже когда она входит в комнату.

Разменная монета.

Я смотрела на свои руки. Пальцы побелели, вцепившись в платок. Платок уже не просто мокрый — его можно выжимать.

— Вивьен, — голос матери. Холодный, как этот проклятый вечер. — Ты понимаешь?

Я подняла глаза.

— Понимаю, — сказала я. Голос не дрожал. Странно. Я думала, он будет дрожать. Но нет. Спокойно, ровно, будто не обо мне речь. — Вы отдаете меня.

Амелия всхлипнула громче. Может, ей стало стыдно. А может, она просто радовалась, что не ее.

Мать кивнула. Один раз. Коротко.

— Через три дня за тобой приедут.

Три дня.

У меня есть три дня.

Я встала. Ноги держали. Странно. Я думала, подкосятся. Но нет. Стою.

— Можно идти? — спросила я.

Мать снова кивнула.

Отец отвернулся к камину. Он не мог смотреть на меня.

Граф Нортвуд смотрел. С жалостью. С такой жалостью, что захотелось закричать.

Амелия не смотрела. Она плакала.

Я развернулась и пошла к двери.

Я постояла в коридоре неизвестно сколько. Прислонившись спиной к холодной стене, закрыв глаза и слушая, как где-то далеко бьют часы. Двенадцать ударов. Полночь. Новый день начался. Мой последний день в этом доме. Один из трёх.

Потом я разлепила веки и пошла. Ноги сами несли меня куда-то. Я не думала, куда иду. Просто шла.

Остановилась только тогда, когда поняла, где нахожусь. Библиотека.

Я открыла дверь и вошла. Здесь было темно и пахло книгами. Тем самым родным запахом, который всегда меня успокаивал. Я зажгла свечу на столе, и огонёк выхватил из темноты знакомые корешки. Мои друзья. Мои единственные друзья.

Я подошла к полке и провела рукой по книгам. Медленно, с любовью. Каждую я помнила. Каждую читала. Каждая была частью меня.

— Ну вот, — сказала я шепотом. Голос прозвучал хрипло, чужо. — Я ухожу.

Книги молчали. Они всегда молчали. Но сейчас это молчание было особенно тяжёлым.

Я вытащила наугад одну. Томик стихов, тот самый, который открывала днём. О любви. О чувствах. О девушке, которая ждала и дождалась.

— Не дождусь, — прошептала я. — Мне не суждено.

Я сунула книгу обратно на полку и отошла к окну.

Внизу, во дворе, было пусто. Слуги разошлись. Цветы, наверное, убрали в холл, чтобы не замёрзли. Ящики с шампанским унесли в подвал. Завтрашний праздник никто не отменял. Помолвка Амелии состоится.

А я...

Я прижалась лбом к холодному стеклу. Точно так же, как днём. Только теперь за этим стеклом не было суеты. Была только пустота и ночь.

— Господи, — прошептала я. — Я не хочу умирать.

Слёзы пришли внезапно. Я даже не поняла, когда начала плакать. Просто вдруг потекло по щекам, и я почувствовала солёный вкус на губах. Я плакала беззвучно, как привыкла плакать с детства, чтобы никто не слышал. Чтобы не доставлять неудобств. Чтобы не злить мать.

Плечи тряслись, руки дрожали, а я всё стояла у окна и смотрела в ночь. И плакала. Впервые за долгое время. Впервые по-настоящему.

Не знаю, сколько я так простояла. Может, минуту. Может, час.

Очнулась от тихого звука за спиной.

Я резко обернулась, вытирая слёзы рукавом.

В дверях библиотеки стоял Уильям. Старый дворецкий с серым лицом и дрожащими руками. Он смотрел на меня, и в его глазах было столько боли, что у меня снова защипало в носу.

— Леди Вивьен, — сказал он тихо. — Я... я принёс вам чай. Подумал, вы не спите.

Я только сейчас заметила, что в руках у него поднос. С чайником, чашкой и маленьким пирожным.

— Спасибо, Уильям, — сказала я. Голос дрожал. — Не надо было...

— Надо, — перебил он. Подошёл к столу, поставил поднос. — Вам надо поесть. Завтра тяжёлый день.

Завтра. Помолвка Амелии. Я должна помогать ей с платьем. Улыбаться гостям. Не позорить род.

Я горько усмехнулась.

— Спасибо, — повторила я.

Уильям стоял и смотрел на меня. Мялся, переступал с ноги на ногу. Потом решился:

— Леди Вивьен... я служу этому дому сорок лет. Я помню, как вы родились. Помню, какой вы были крошечной. И я... я хочу, чтобы вы знали.

Я подняла на него глаза.

— Что?

Он вздохнул. Глубоко, тяжело.

— Я знал Элинор. Троюродную сестру вашего деда. Той, которую отдали пятьдесят лет назад. Я был тогда молодым лакеем, только начал служить. Я видел, как она уезжала.

У меня перехватило дыхание.

— Расскажите, — попросила я.

Уильям покачал головой.

— Нечего рассказывать. Она уехала в чёрном платье, точно таком же, какое наденете вы. Плакала. Очень плакала. А через год...

Он замолчал.

— Что через год?

— Через год пришло письмо. От неё. Одно-единственное письмо. Его прочитали и сожгли. Но я... я тогда подслушал разговор вашего деда с женой. Она писала, что счастлива. Что он... что тот, кому её отдали... не чудовище. Что он добр к ней.

Я смотрела на Уильяма и не верила. Счастлива? Добр?

— А потом? — спросила я. — Почему она не вернулась? Почему никто ничего не знает?

Уильям развёл руками.

— Не знаю, леди. Больше писем не было. Может, запретили. Может, сама не захотела. А может...

Он не договорил.

— Что может?

— Может, это была ложь, — тихо сказал он. — Чтобы мы не боялись. Чтобы следующая невеста ехала без страха.

Я молчала. Смотрела на свечу, на огонёк, который дрожал от каждого вздоха.

— Зачем вы мне это рассказываете? — спросила я.

Уильям посмотрел мне в глаза. Долго, пристально.

— Затем, что бояться — нормально, леди. Ненормально — не бояться. Но страх — это не конец. Иногда за страхом скрывается что-то другое. Я не знаю, что ждёт вас в Туманной долине. Никто не знает. Но я знаю одно: вы сильнее, чем думаете.

Я хотела возразить. Сказать, что я слабая, что я тень, что я ничего не умею. Но не сказала.

— Спасибо, Уильям, — прошептала я. — Спасибо за чай. И за... за это.

Он кивнул.

— Пейте чай, леди. Остынет ведь.

Я улыбнулась. Впервые за этот вечер. Криво, через силу, но улыбнулась.

— Буду.

Уильям пошёл к двери. У порога остановился. Не оборачиваясь, сказал:

— И волосы у вас красивые, леди. Самые красивые в этом доме. Не слушайте никого.

И вышел.

Я стояла и смотрела на закрывшуюся дверь. Потом перевела взгляд на чай. На пар, поднимающийся над чашкой.

Села за стол. Налила чай. Отпила. Горячий, сладкий, с мятой. Такой, как я люблю.

Я пила чай в пустой библиотеке, среди книг, которые были моими единственными друзьями, и думала о словах Уильяма. О письме Элинор. О том, что, может быть, не всё так страшно.

А может, и страшно. Может, Уильям прав, и то письмо было ложью. Чтобы следующая невеста ехала без страха.

Но страх у меня был. Был, и никуда он не делся. Он сидел в груди, сжимал горло, холодил руки.

Я допила чай, задула свечу и вышла из библиотеки.

В коридорах было темно и тихо. Все спали. Кроме меня. Кроме той, кому осталось три дня.

Я поднялась к себе, разделась, легла в кровать. Смотрела в потолок и слушала тишину.

Глава 3

Через три дня в мою комнату вошли две горничные.

Я проснулась задолго до них. Лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, слушая, как за окном просыпается особняк. Где-то хлопнула дверь. Где-то зазвенела посуда. Где-то закричала экономка на кого-то из прислуги. Обычное утро. Обычный день. Только для меня — последний.

Я не спала все эти три дня. Вернее, спала урывками, проваливаясь в тяжёлый, липкий кошмар, от которого просыпалась с колотящимся сердцем. Мне снилась Туманная долина. Снилось чудовище. Снилась Элинор, которая протягивала ко мне руки и что-то шептала, но я не могла разобрать слов.

В последнюю ночь я вообще не сомкнула глаз. Лежала, считала трещинки на потолке и думала о том, что будет дальше. Убьют меня сразу? Или сначала помучают? А может, Уильям прав, и там действительно не чудовище, а... а кто? Я не знала. Никто не знал.

Когда дверь открылась, я даже не вздрогнула. Просто повернула голову и посмотрела на вошедших.

Две горничные. Молоденькие, лет по семнадцать. Я знала их в лицо, но никогда не разговаривала. Они прислуживали в гостевых комнатах, а до меня никому не было дела.

Они не смотрели мне в глаза. Обе опустили взгляды в пол и прошли к кровати. На руках они несли платье.

Чёрное.

Я села на кровати и смотрела, как они раскладывают его на покрывале. Платье было тяжёлым, из плотного шёлка, с высоким воротником, который будет подпирать подбородок, и длинными рукавами до самых запястий. Никаких кружев, никаких украшений. Только чёрный цвет. Глухой, беспросветный, траурный.

Траурное платье. Только не для мёртвой, а для меня. Живой.

— Леди Вивьен, нам велено одеть вас, — тихо сказала одна из горничных. Та, что постарше. Она всё ещё не поднимала глаз.

Я кивнула. Встала.

Они раздевали меня молча. Сняли ночную рубашку, не глядя на моё тело, будто его не существовало. Потом начали одевать.

Чёрное бельё. Чёрные чулки. Чёрная нижняя юбка, жёсткая, накрахмаленная, которая царапала кожу. И сверху — платье.

Оно было тяжёлым. Когда они натянули его на меня, я почувствовала, как подкашиваются ноги. Слишком много ткани. Слишком много веса. Будто на меня надели не платье, а намогильную плиту.

Горничные затягивали шнуровку на спине. Туго, очень туго. До хруста в рёбрах, до того, что дышать стало трудно.

— Матушка-герцогиня велела затянуть потуже, — прошептала та, что помладше. — Чтобы талия была тоньше.

Я молчала. Какая разница, какая у меня талия. Чудовищу, наверное, всё равно.

Покончив с платьем, они усадили меня перед зеркалом и начали причёсывать.

Я смотрела на своё отражение и не узнавала себя. Бледная, очень бледная. Под глазами тени — все три ночи даром не прошли. Губы потрескались, потому что я их кусала от волнения. Щёки впали.

Горничные расчёсывали мои волосы. Медленно, бережно, водили щёткой от корней до самых кончиков. Персиковые волосы, которые мать ненавидела, сейчас лежали на чёрном фоне платья, как огонь на пепле.

— Леди, — тихо сказала старшая горничная. — Матушка-герцогиня велела волосы распустить. Сказала, что чудовищам нравится, когда невесты выглядят естественно.

Я усмехнулась. Чудовищам нравится. Интересно, откуда мать знает, что нравится чудовищам? Она с ними завтракала?

Но вслух ничего не сказала. Только кивнула.

Горничные закончили с волосами. Отошли на шаг, посмотрели на меня. В их глазах мелькнуло что-то похожее на жалость. Но они тут же отвели взгляды.

— Мы закончили, леди. Вас ждут внизу.

Они вышли. Так же молча, как вошли. Даже не обернулись.

Я осталась одна перед зеркалом.

Встала. Подошла ближе. Взялась руками за край туалетного столика и всмотрелась в своё отражение.

На меня смотрела чужая девушка. В чёрном траурном платье, с чёрными глазами от расширенных зрачков и с волосами, которые горели персиковым огнём на этом мрачном фоне. Чёрный цвет делал мою кожу почти прозрачной, синеватой, как у покойницы. А волосы — неестественно яркими. Будто кто-то зажёг свечу в склепе.

Я подняла руку и дотронулась до своего лица в зеркале. Палец коснулся холодного стекла. Отражение повторило движение.

— Кто ты? — прошептала я. — Ты ещё живая или уже нет?

Отражение молчало. Только смотрело на меня пустыми глазами.

Я опустила руку. Развернулась. Подошла к окну.

За окном было серое утро. Небо низкое, тяжёлое, будто вот-вот пойдёт снег. Во дворе уже стояла карета. Та самая, без гербов, что привозила меня три года назад с какого-то приёма. Старая, обшарпанная, с лошадьми, которые понуро опустили головы.

Возле кареты топтался кучер. Старик, которого я видела впервые. Он даже не поднял головы, когда я посмотрела на него.

Где-то в доме часы пробили восемь.

Восемь утра. Час, когда я должна спуститься. Час, когда начнётся дорога в никуда.

Я отошла от окна и в последний раз оглядела свою комнату. Кровать, на которой я спала девятнадцать лет. Стол, за которым делала уроки. Полка с книгами, которые я читала по ночам, прячась от всего мира.

Книги. Мои единственные друзья.

Я подошла к полке, провела рукой по корешкам. Взяла одну, самую любимую — томик стихов, тот самый, что открывала в библиотеке. Сунула в маленькую сумку, которую мне приготовили. Пусть будет. Хоть что-то родное в чужом краю.

Потом выпрямилась, глубоко вздохнула и пошла к двери.

В коридоре было пусто. Слуги попрятались. Никто не хотел видеть, как увозят невесту чудовища.

Я шла по длинному коридору, считая шаги. Сто двадцать три шага до лестницы. Потом вниз. Потом через холл. Потом на улицу.

На лестнице я остановилась.

Внизу, в холле, стояла мать. Одна. В тёмно-синем платье, с идеальной причёской и каменным лицом.

Она смотрела, как я спускаюсь. Изучала каждую деталь. Платье. Волосы. Лицо.

Когда я дошла до последней ступеньки, она шагнула ко мне.

— Повернись, — сказала она.

Я повернулась. Она обошла вокруг, поправила складку на спине, дёрнула за рукав, одёрнула подол.

— Хорошо, — сказала она. — Сидит нормально.

Я молчала.

Она остановилась напротив меня. Посмотрела в глаза.

Долгий, тяжёлый взгляд. Я не знала, что в нём. Боль? Жалость? Облегчение?

— Ты готова? — спросила она.

Я хотела сказать: "Нет. Я не готова. Я никогда не буду готова отдать себя чудовищу". Но вместо этого просто кивнула.

Мать кивнула в ответ.

— Иди. Карета ждёт.

Я пошла к двери. У самого порога остановилась. Обернулась.

— Амелия? — спросила я. — Где она?

Мать чуть заметно поморщилась. Будто я спросила о чём-то неприличном. Будто напомнила о том, о чём лучше забыть.

— Амелия не выйдет. Ей... ей тяжело. Она прощается с тобой мысленно.

Я усмехнулась. Мысленно. Конечно. Моя сестра, ради которой я умираю, не может даже выйти и посмотреть мне в глаза. Слишком тяжело ей. Слишком много слёз. Слишком много счастья, чтобы его портить видом обречённой сестры.

— Передайте ей... — начала я и замолчала.

Что передавать? Что я не злюсь? Злюсь. Злюсь так, что внутри всё горит. Что желаю счастья? Желаю, хоть и горько до тошноты. Что прощаю? Прощаю. Потому что если не простить сейчас, то когда? В Туманной долине, перед лицом чудовища, я буду вспоминать не её, а свой гнев? Нет. Не хочу.

— Передайте ей, что я желаю ей счастья, — сказала я. — Пусть у неё будет хорошая жизнь. Длинная. Счастливая. Пусть у неё будет много детей и любящий муж.

Голос дрогнул на последних словах. Но я справилась. Не заплакала.

Мать молчала. Только смотрела на меня своими холодными глазами. Ни один мускул на лице не дрогнул.

Я ждала. Секунду. Две. Три.

Она ничего не сказала.

Ни "я буду скучать". Ни "мне жаль". Ни "прости".

Ничего.

Я развернулась и толкнула дверь.

Холод ударил в лицо, обжёг щёки, защипал глаза. На улице было морозно, небо затянуто серыми тучами, и редкие снежинки кружились в воздухе, падая на гравий и тут же тая.

Я сделала шаг. Второй. Третий.

И остановилась.

Потому что увидела её.

Амелия стояла у окна будуара на втором этаже. Я подняла голову и встретилась с ней взглядом.

Она смотрела на меня. Стояла там, в своём красивом платье небесно-голубого цвета, с идеальной причёской, с бриллиантами в ушах. Завтра у неё помолвка. Послезавтра — примерка свадебного платья. Через месяц — свадьба. Вся жизнь впереди.

И она смотрела на меня. Смотрела, как я стою во дворе в чёрном траурном платье, с персиковыми волосами, развеваемыми ветром, с сумкой, в которой только одна книга.

Смотрела — и вытирала слёзы.

Я видела эти слёзы. Они текли по её щекам, и она их вытирала кружевным платком. Снова и снова.

Слёзы. Много слёз.

Но это были не слёзы по мне.

Я вдруг поняла это так отчётливо, будто мне кто-то шепнул на ухо. Она плакала не оттого, что я уезжаю на смерть. Она плакала от счастья. От счастья, что это не её везут. От счастья, что она остаётся. От счастья, что завтра у неё помолвка, а послезавтра — жизнь, о которой она мечтала.

Слёзы счастья.

Я смотрела на неё и чувствовала, как внутри меня что-то обрывается. Последняя ниточка, которая связывала меня с этим домом, с этой семьёй, с этой жизнью.

Амелия не спустилась. Не подошла. Не обняла. Даже не вышла на крыльцо.

Просто стояла там, наверху, в тепле, в красоте, в своей счастливой жизни, и смотрела, как меня увозят.

Я сглотнула комок в горле. Отвела взгляд.

И увидела мать. Она вышла на крыльцо. Подошла ко мне. Я даже не слышала, как открылась дверь.

Она остановилась напротив. Посмотрела на меня. Потом шагнула ближе, взяла моё лицо в ладони — холодные, сухие ладони — и чмокнула в щёку.

Губы у неё были сухими. Холодными. Чужими.

— Будь послушной, — сказала она тихо. — Не зли его. Делай, что скажут. Может, проживёшь дольше.

Я смотрела в её глаза. В них не было ничего. Пустота. Лёд. Равнодушие.

— Я постараюсь, — ответила я. Голос сел, стал хриплым.

Она кивнула и отошла.

Отец вышел следом. Остановился в двух шагах. Посмотрел на меня. Долго, тяжело. В его глазах было что-то другое. Не пустота. Боль. Настоящая боль.

Он подошёл. Взял мою руку. Пожал.

Крепко, до хруста. Подержал. Потом отпустил.

— Прости, — сказал он тихо. Так тихо, что я едва расслышала. — Прости нас, Вивьен.

И отвернулся.

Быстро, резко. Чтобы я не увидела его лица. Чтобы не поняла, что у него тоже есть чувства.

Он ушёл в дом. Мать за ним. Дверь закрылась.

Я осталась одна во дворе.

Ветер трепал мои волосы, задувал под тонкое платье. Я дрожала — то ли от холода, то ли от всего сразу.

Из кареты вылез кучер. Старик в тулупе, с бородой, закрывающей пол-лица. Он даже не взглянул на меня. Открыл дверцу кареты и махнул рукой: залезай.

Я подошла. Остановилась у дверцы. В последний раз посмотрела на особняк.

На окно второго этажа.

Амелия всё ещё стояла там. Смотрела. Плакала. Вытирала слёзы.

Я помахала ей рукой.

Она не ответила.

— Садись, барышня, — буркнул кучер. — Дорога дальняя.

Я залезла в карету.

Дверца захлопнулась. Сразу стало темно и тесно. В карете пахло старой кожей, пылью и лошадьми. На жёсткой скамье лежал какой-то тулуп — видимо, чтобы я не замёрзла. Я накинула его на плечи и прижалась к стенке.

Карета дёрнулась. Покатилась по гравию.

Я прильнула к окну.

Особняк уплывал назад. Сначала большой, чёткий. Потом меньше. Потом совсем маленький. Потом скрылся за поворотом.

Я смотрела на дорогу, по которой меня увозили. На серое небо. На голые деревья. На пустые поля.

И думала о том, что прощания не было.

Были холодные губы матери. Было крепкое рукопожатие отца. Были слёзы сестры в окне — слёзы счастья, что это не её.

Но прощания не было.

Никто не обнял меня. Никто не сказал: "Мы будем ждать". Никто не пообещал писать.

Меня просто отдали. Как вещь. Как ненужную тряпку. Как разменную монету.

Я сжала сумку с книгой и закрыла глаза.

Карета увозила меня в никуда.

А впереди был Туманный тракт. И чудовище. И жизнь, о которой я ничего не знала.

Или смерть.

Но, странное дело, сейчас, в этой тёмной карете, под стук колёс и вой ветра, я вдруг поняла: смерть меня не пугает.

Пугает то, что я никому не нужна.

А чудовище... может, оно хотя бы заметит, что я существую?

Глупая мысль. Очень глупая.

Но она согревала. Немного. Самую малость.

Глава 4

Карета остановилась так резко, что я впечаталась плечом в стенку и больно прикусила губу. Захлопала ресницами, прогоняя сонливость, и выглянула в окно.

И замерла.

Ворота.

Старые, кованые, чёрные. Высокие — выше любого дома в нашем городе. И узоры на них... я сначала подумала, что это просто вензеля, красивая вязь. А присмотрелась — и похолодела. Ветви. Переплетённые ветви. А между ними — черепа. Маленькие, но чёткие. Кости.

Я сидела и смотрела на эти ворота. Минуту. Две. Три.

Кучер спрыгнул с козел. Подошёл к дверце. Открыл.

И просто стоял.

Молчал. Ждал. Смотрел куда-то мимо меня, в сторону леса.

Я поняла: надо выходить.

Ноги не слушались. Я сползла со скамьи, схватилась за край дверцы, чтобы не упасть, и вылезла наружу.

Воздух здесь был другим. Не таким, как в городе. Холоднее, чище, и пахло... сыростью? Лесом? Чем-то старым. Чем-то, от чего по коже побежали мурашки.

Я сделала шаг от кареты. Второй. И остановилась.

Ворота открывались.

Сами.

Никто к ним не подходил. Никто не толкал. Они просто заскрипели — протяжно, тоскливо, будто живой человек застонал, — и медленно поползли в стороны.

Я смотрела, как они открываются, и не могла пошевелиться. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.

Кучер сел обратно на козлы, развернул лошадей и уехал. Даже не обернулся. Просто уехал. Оставил меня одну перед открытыми воротами.

Я осталась одна.

Стояла посреди дороги, в чёрном траурном платье, с персиковыми волосами, развеваемыми ветром, с маленькой сумкой, где лежала только книга, и смотрела, как ворота открывают мне путь.

Путь внутрь.

Я перекрестилась. Маленький деревянный крестик, который сунула мне кухарка, обжёг пальцы. Или мне показалось.

И пошла.

Ворота остались позади. Я ступила на дорожку, выложенную старым, стёртым камнем. По бокам росли какие-то кусты — чёрные, голые, с колючками. Между камнями пробивался мох.

Я шла и смотрела только под ноги. Боялась поднять голову. Боялась увидеть то, что ждёт впереди.

Но потом подняла.

И ахнула.

Особняк.

Он открылся передо мной весь, сразу, будто только и ждал, когда я посмотрю.

Я ожидала чего-то страшного. Развалин. Чёрных стен. Оскаленных чудовищ на воротах. Я готовилась к логову монстра.

А увидела — сказку.

Особняк был красивым. До дрожи, до мурашек красивым. Высокий, тёмно-серый камень, острые башенки, которые уходили прямо в небо, стрельчатые окна с витражами, сквозь которые пробивался тёплый свет. Стены увиты плющом — старым, густым, он закрывал почти всю левую сторону, свисал зелёными космами.

И тишина.

Ни звука. Только ветер шелестит в ветвях.

Я стояла и смотрела на этот особняк и не верила. Это не могло быть логовом монстра. Это был дом. Настоящий, живой, красивый дом.

Но почему тогда все боятся? Почему плачут, когда сюда едут? Почему никто не вернулся?

Я сглотнула. Сжала крестик. И пошла дальше.

Крыльцо. Каменные ступени, стёртые посередине — их топтали много лет. Дверь. Тяжёлая, дубовая, с железными накладками.

Я подняла руку, чтобы постучать.

И замерла.

Дверь была приоткрыта.

Чуть-чуть, на ладонь. Тёмная полоска щели, из которой тянуло теплом и запахом свечей.

Я толкнула дверь.

Она открылась без звука. Бесшумно, будто её только что смазали.

Я вошла внутрь.

Холл.

Большой, высокий, с каменными стенами. Свечи. Сотни свечей. В тяжёлых канделябрах у стен, в подсвечниках на длинном столе, в нишах между окнами. Они горели ровно, спокойно, освещая каждый уголок.

Пахло воском. И сухими травами — мятой, шалфеем, ещё чем-то горьковатым, чего я не знала.

Я сделала шаг. Второй. Третий.

Мои шаги гулко разносились по холлу. Но никто не вышел. Никто не встретил.

Я остановилась посередине и прислушалась.

Тишина.

Абсолютная, мёртвая тишина. Только свечи потрескивают.

Я сжала крестик так, что он впился в ладонь. Больно. Хорошо. Значит, я ещё жива.

— Есть кто? — спросила я.

Голос прозвучал тихо, сипло. Никто не ответил.

— Я... я Вивьен Соулдерс, — сказала я громче. — Меня прислали. По договору.

Тишина.

Я стояла и не знала, что делать. Идти дальше? Ждать? Кричать?

И тут я услышала.

Шаги.

Сверху.

Медленные. Тяжёлые. Кто-то спускался по лестнице.

Я подняла голову.

Лестница была широкой, тёмного дерева, с резными перилами. Она уходила наверх, на второй этаж, и терялась где-то в темноте.

Шаги приближались.

Я смотрела туда, откуда они шли, и не могла отвести взгляд. Сердце колотилось так, что, наверное, было слышно во всём холле.

Сейчас.

Сейчас я увижу его.

Того, кого называют чудовищем.

Того, кому меня отдали.

Я затаила дыхание.

Шаги затихли.

Я стояла посередине холла, вцепившись в крестик так, что он, наверное, оставил синяк на ладони, и смотрела на лестницу. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Я даже не моргала — боялась, что пропущу тот момент, когда ОНО появится.

Тишина давила на уши.

Свечи потрескивали. Где-то за окном ухнула сова. Ветер шевелил плющ за стенами.

А на лестнице никого не было.

Я уже начала думать, что мне показалось. Что шаги просто приснились. Что я схожу с ума от страха.

И тут — голос.

— Я, конечно, понимаю, что слухи обо мне ходят нелестные.

Я вздрогнула так, что чуть не подпрыгнула на месте. Голос шёл не с лестницы. Он шёл откуда-то сбоку. Справа.

Я резко повернула голову.

И зажмурилась.

Сама не знаю почему. Просто рефлекс. Просто от страха. Просто чтобы не видеть того ужаса, который сейчас предстанет передо мной.

Голос продолжал. Чуть насмешливый, чуть усталый, и такой... обычный. Человеческий.

— ...но кричать при виде меня — это уже перебор.

Я стояла с закрытыми глазами и пыталась понять, что происходит. Кричать? Я не кричала. Я вообще рта не открывала. Откуда он взял, что я буду кричать?

И потом — голос. Он не был страшным. Не рычал, не шипел, не вибрировал, как у чудовищ из детских сказок. Это был просто голос. Молодой. Спокойный. С лёгкой хрипотцой.

Я должна была открыть глаза. Понимала, что должна. Что нельзя вечно стоять вот так, как ребёнок, который прячется от темноты под одеялом.

Но веки будто свинцом налились.

А вдруг там — морда с клыками? Вдруг глаза горят красным? Вдруг шерсть, когти, рога?

Я слышала этот голос, но не верила ему. Мало ли какие у чудовищ голоса? Может, они умеют притворяться людьми. Заманивать.

— Ты так и будешь стоять с закрытыми глазами? — спросил голос. Теперь в нём слышалась усмешка. Не злая. Почти добрая. — Я, конечно, могу и подождать. У меня вечность впереди. Но свечи горят, знаешь ли. Не хотелось бы, чтобы ты споткнулась в темноте, когда решишься.

Вечность.

Это слово резануло слух. Вечность. У него вечность. У чудовищ разве бывает вечность? Или только у...

Я не знала.

Но я поняла одно: нельзя стоять так вечно. Надо открыть глаза.

Я сделала глубокий вдох. Задержала дыхание. И открыла.

Сначала я увидела только размытое пятно. Свечи слепили после темноты зажмуренных век. Поморгала, проморгалась.

И увидела.

В дверях, ведущих из холла куда-то вглубь дома, стоял он.

Высокий.

Это первое, что я отметила. Очень высокий. Намного выше меня, хотя я была на ногах, а он стоял на ровном полу. Наверное, на голову выше, а то и на две.

Потом — волосы.

Чёрные. Не тёмно-каштановые, не русые, а именно чёрные, как вороново крыло. Они падали на лоб чуть небрежно, будто он только что провёл по ним рукой и забыл причесаться. Чуть длиннее, чем носили в городе, — касались воротника.

Потом — лицо.

Бледное. Не болезненно-белое, как у покойника, а именно бледное — фарфоровое, гладкое. Такое бывает у людей, которые редко выходят на солнце. Ни одной морщинки, хотя по голосу ему можно было дать и двадцать, и тридцать.

Губы — тонкие, но чётко очерченные. Один уголок чуть приподнят — та самая усмешка, которую я слышала в голосе.

Нос — прямой, правильный.

И глаза.

Я смотрела на него и забыла, как дышать.

Глаза у него были цвета грозового неба. Серые, с синевой, с редкими крапинками — то ли золота, то ли зелени, которые вспыхивали, когда на них падал свет свечей. В них было что-то... древнее. То, чего не бывает у обычных людей. Глубина. Знание. Усталость.

Но не зло. Не жестокость. Не та жажда крови, которой я ждала.

Он смотрел на меня и улыбался. Чуть-чуть. Одними глазами.

Одет он был просто — чёрная рубашка, расстёгнутая у ворота, открывающая бледную шею и ключицы, тёмные брюки, сапоги. Никаких плащей, никаких корон, никаких знаков отличия.

Человек.

Обычный человек.

Красивый человек.

Я стояла и смотрела на него, и в голове у меня был полный хаос. Это чудовище? Этот парень, который мог бы стоять в любом зале любого бала, и все девушки смотрели бы на него с восхищением?

— Ну? — спросил он. — Убедилась, что я не людоед?

Я открыла рот. Закрыла. Снова открыла.

Ни звука.

Он усмехнулся уже шире. Сделал шаг вперёд. Я отшатнулась. Он остановился.

— Тише, — сказал он мягко. — Я не кусаюсь. Обычно.

— Обычно? — выдохнула я. Первое слово, которое мне удалось выдавить.

Он поднял бровь.

— Ну, бывают исключения. Если очень попросят.

Я смотрела на него и не понимала. Он шутит? Чудовища шутят? У чудовищ есть чувство юмора?

— Ты... — начала я и замолчала. Язык заплетался. — Ты кто?

Он наклонил голову чуть набок. Разглядывал меня так, будто я была редким зверем в зоопарке.

— А ты как думаешь?

— Я думала, тут будет... — я сглотнула. — Чудовище.

Он кивнул серьёзно. Даже слишком серьёзно.

— Оно самое. Перед тобой.

Я покачала головой. Сама не заметила, как.

— Нет. Ты не...

— Не похож? — подсказал он. — А какими должны быть чудовища, по-твоему? С клыками, с рогами, с хвостом?

Я молчала. Потому что именно так я и думала.

Он вздохнул. Прошёл мимо меня к камину, который я даже не заметила в углу холла. Остановился, протянул руки к огню. Пламя осветило его профиль — чёткий, красивый, почти скульптурный.

— Меня зовут Теодор, — сказал он, не оборачиваясь. — Теодор Морте. Последний из рода Морте. Некромант. Изгой. И да, то самое чудовище, которому тебя скормили.

Я вздрогнула от этого слова. Скормили.

Он обернулся. Поймал мой взгляд.

— Извини. Резковато. Но правда.

Я молчала. Смотрела на него, на огонь, на свои руки, всё ещё сжимающие крестик.

— Можешь убрать, — кивнул он на мою ладонь. — Крестик. Я не горю, не рассыпаюсь и не обращаюсь в бегство при виде святынь.

Я разжала пальцы. На ладони остался красный след.

— Прости, — прошептала я.

— За что? — он удивился. Искренне, по глазам видно. — Ты приехала в незнакомый дом, к незнакомому мужику, про которого ходят слухи один страшнее другого. Если бы ты не взяла крестик, я бы удивился. Глупости, конечно, но люди верят в глупости.

Он говорил так спокойно, так обыденно, будто мы сидели в гостиной за чашкой чая, а не встречались впервые в жизни при таких обстоятельствах.

Я не знала, что говорить. Что делать. Куда смотреть.

— Ты, наверное, устала с дороги, — сказал он. — И замёрзла. И голодна. Пойдём.

Он пошёл к двери, из которой вышел. Сделал пару шагов, остановился, обернулся.

— Идёшь?

Я смотрела на него и не двигалась.

Он вздохнул. Вернулся. Остановился в двух шагах.

— Слушай, Вивьен. Я понимаю, что это всё... странно. Страшно. Непонятно. Но давай договоримся: я не буду делать вид, что я добрый дядюшка, который спасёт тебя от всех бед. А ты не будешь делать вид, что тебе здесь нравится. Но пока ты здесь — ты гостья. Не пленница. Не жертва. Гостья. И я хочу, чтобы ты поела и согрелась. Ладно?

Я смотрела в его глаза. Грозовое небо. Серые, глубокие, с искрами.

И в них не было лжи.

Я кивнула.

Он улыбнулся. Чуть-чуть. Одними уголками губ.

— Вот и хорошо. Пойдём.

Он протянул мне руку.

Я смотрела на его ладонь. Длинные пальцы, бледная кожа, никаких когтей.

Человеческая рука.

Я подняла свою. Медленно, всё ещё не веря. Вложила в его.

Он сжал мои пальцы. Тепло. У него были тёплые руки. У чудовищ не бывает тёплых рук.

— Пойдём, — повторил он тихо.

И повёл меня вглубь дома.

А я шла за ним, смотрела на его спину, на чёрные волосы, на то, как он чуть наклоняет голову, проходя в двери, и думала только одно:

"Господи, какой же он красивый".

И сразу же пугалась этой мысли.

Потому что он — чудовище. А я — его жертва.

Но почему тогда у меня так колотится сердце? Наверное, от страха или может от облегчения?...

Глава 5

Он привёл меня на кухню.

Я даже не поняла сначала, что мы идём именно туда. Думала, покажет какую-нибудь гостиную, или кабинет, или ещё одно помещение со свечами и тишиной. Но он свернул в коридор, потом ещё раз, потом толкнул тяжёлую дубовую дверь — и я оказалась в совершенно другом мире.

Кухня была огромной.

Я никогда не видела таких больших кухонь. В нашем особняке кухня тоже была немаленькой — всё-таки кормить прислугу и семью из двадцати человек дело нешуточное. Но здесь... здесь можно было танцевать. Серьёзно, посередине свободно поместилось бы человек десять, и ещё осталось бы место.

В центре стоял длинный деревянный стол. Старый, тёмный, потёртый, но крепкий. На столешнице виднелись следы от ножей, пятна от вина, какие-то вырезанные буквы — кто-то из поварят прошлого баловался. Вдоль стен тянулись полки с горшками, мисками, сковородами. В углу громоздилась огромная печь — настоящий монстр из чугуна и кирпича, с открытым огнём внутри. Дрова в ней потрескивали, и тепло разливалось по всему помещению.

А под потолком...

Я задрала голову и замерла.

Под потолком висели травы. Целые пучки, связки, веники. Сухой шалфей, мята, чабрец, ещё что-то, чего я не знала. Они свисали вниз, шевелились от лёгкого сквозняка и пахли так, что у меня закружилась голова. Горьковато, терпко, но приятно. По-домашнему.

— Садись, — сказал Теодор и кивнул на лавку у стола.

Я села. Дерево было тёплым — от печи нагрелось. Руки сами легли на столешницу, пальцы нащупали вырезанные буквы. "М. + А." прочитала я. И дата — сто лет назад, наверное.

Теодор подошёл к плите. Взял половник, открыл крышку большого чугунного котла, заглянул внутрь. Пар повалил такой густой, что на секунду его лицо скрылось.

— Суп, — сказал он буднично. — Овощной. Сам варил, между прочим. Не смейся.

Я и не смеялась. Я вообще не понимала, что происходит.

Он налил половником в миску. Глиняную, глубокую, тёплую. Жидкость была золотистой, с плавающими кусочками моркови, картошки, лука и хлеба. Обычный суп. Самый обычный суп, какой мне сотни раз подавали дома.

Он поставил миску передо мной. Рядом положил ложку — деревянную, тяжёлую, с вырезанным на ручке узором.

— Ешь, — сказал он.

И сел напротив.

Я смотрела на суп. Пар поднимался вверх, щекотал ноздри. Пахло так вкусно, что у меня свело желудок. Я не ела с самого утра — кусок в горло не лез перед отъездом. А сейчас вдруг поняла, что умираю от голода.

Но я стеснялась.

Он сидел напротив и смотрел. Прямо в глаза. Не отводил взгляда. Ждал.

— Ешь, — повторил он. — Я не кусаюсь. Я же говорил.

Я взяла ложку. Зачерпнула. Поднесла ко рту. Подула — горячо. И отправила в рот.

И чуть не застонала.

Это было вкусно. Не "вкусно для супа, сваренного чудовищем". А просто вкусно. Очень вкусно. Наваристо, сытно, с каким-то особенным привкусом — может, травы те самые, что висели под потолком.

Я зачерпнула снова. И снова. И снова.

Ела жадно, быстро, обжигаясь, не чувствуя вкуса уже, просто заглатывая, потому что желудок сводило от голода. Ложка стучала о стенки миски. Я даже не поднимала глаз — смотрела только в тарелку и ела.

Не знаю, сколько прошло времени. Может, минута. Может, пять.

Когда миска опустела наполовину, я вдруг почувствовала на себе взгляд.

Подняла голову.

Теодор смотрел на меня. Сидел, облокотившись на стол, подперев щеку рукой, и смотрел. И улыбался.

Не насмешливо. Не ехидно. Не так, как улыбаются слабым или глупым.

Тепло. По-человечески. Будто я была не чужой девушкой, которую ему привезли как жертву, а... не знаю. Гостем. Другом. Тем, кому рады.

Я замерла с ложкой в руке. Щёки залило краской.

— Что? — спросила я сипло.

Он мотнул головой.

— Ничего. Ешь.

— Вы... ты смотришь.

— Смотрю, — согласился он. — Интересно.

— Что интересно?

Он чуть склонил голову набок. Свет от печи падал на его лицо, делая кожу ещё бледнее, а глаза — ещё темнее. Грозовое небо с золотыми искрами.

— То, как ты ешь, — сказал он просто. — Как будто последний раз в жизни. Хотя, может, так оно и есть. Извини.

Я опустила взгляд в миску. Аппетит пропал.

— Зачем ты извиняешься? — спросила я тихо. — Это правда. Может, последний.

— А может, и нет.

Я подняла глаза.

— Что?

Он пожал плечами.

— Ничего не знаю. Откуда мне знать? Ты здесь первый день. Я тебя первый раз вижу. Откуда я знаю, последний у тебя ужин или нет?

Я смотрела на него и не понимала.

— Но ты же... ты же чудовище. Ты должен...

— Что должен? — перебил он. — Сожрать тебя? Замучить до смерти? Превратить в статую?

Я молчала.

Он вздохнул. Потянулся через стол, взял мою руку, сжимающую ложку, и разжал пальцы. Ложка упала в миску с тихим стуком.

— Слушай, Вивьен. Я не знаю, что тебе нарассказывали в твоём городе. Про чудовищ, про договор, про то, что здесь происходит. Но давай так: не верь ничему, что слышала. Хотя бы сегодня. Хотя бы пока не поешь.

— А чему верить? — спросила я.

— Себе, — сказал он. — Своим глазам. Своим чувствам. Если я сделаю что-то плохое — ты поймёшь. А пока я просто налил тебе суп. Ешь.

Он отпустил мою руку. Откинулся на спинку лавки. Снова уставился на меня.

Я смотрела в миску. Суп остывал. На поверхности появилась плёнка.

Я снова взяла ложку. Зачерпнула. Поела.

Медленнее теперь. Осторожнее. Но ела.

Он молчал. Просто сидел и смотрел. Иногда переводил взгляд на огонь, иногда на травы под потолком, но потом снова возвращался ко мне.

А я ела и думала.

О том, что странно это всё. Что он не похож на чудовище. Что голос у него обычный, и улыбка обычная, и руки тёплые. Что суп он сварил сам. Что сидит и ждёт, пока я поем, как... как человек.

Но тогда почему все боятся? Почему никто не вернулся? Почему меня отдали?

Я доела суп. Вытерла губы тыльной стороной ладони — платка не было. Подняла глаза.

— Спасибо, — сказала я тихо. — Было очень вкусно.

Теодор кивнул. Встал, забрал миску, отнёс в раковину. Плеснул воды из кувшина, поставил миску сушиться.

Потом обернулся.

— Поздно уже, — сказал он. — Тебе пора спать.

Я замерла.

Спать.

В его доме.

Одной?

Или не одной?

Он увидел мой страх. Сразу. Я даже рта открыть не успела, а он уже понял.

Усмехнулся. Краешком губ. Не обидно, а будто над собой.

— Не бойся, — сказал он. — Я провожу тебя в комнату. Ты здесь гостья. И никто тебя не тронет. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Пока ты сама не захочешь.

— Пока не захочу? — переспросила я.

Он не ответил. Только кивнул на дверь.

— Идём. Покажу, где ты будешь жить.

Я пошла за ним по лестнице наверх.

Он двигался бесшумно. Я слышала только свои шаги — стук каблуков по деревянным ступеням, тяжёлое дыхание, стук собственного сердца. А он шёл и не производил ни звука. Будто не человек, а тень. Будто призрак.

Я считала ступеньки.

Одна, две, три, четыре.

Зачем? Не знаю. Просто чтобы занять голову. Чтобы не думать о том, что я поднимаюсь в спальню в доме чудовища.

Пять, шесть, семь, восемь.

Лестница была широкой, с резными перилами. На стенах висели картины — портреты каких-то людей в старинных одеждах. Мужчины с суровыми лицами, женщины в тёмных платьях. Они смотрели на меня со стен, и мне казалось, что они провожают взглядами.

Девять, десять, одиннадцать, двенадцать.

Впереди шёл Теодор. Чёрные волосы чуть взлохмачены на затылке. Широкая спина, прямые плечи. Обычный человек. Просто высокий парень в чёрной рубашке.

Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.

Я споткнулась на семнадцатой.

Он услышал. Обернулся. Протянул руку, чтобы поддержать, но я уже схватилась за перила.

— Нормально, — выдохнула я. — Просто устала.

Он кивнул. Подождал, пока я дойду до него. И пошёл дальше, только медленнее.

Восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один.

Мы поднялись на второй этаж. Здесь коридор уходил в обе стороны — длинный, тёмный, с редкими свечами на стенах. Теодор повернул направо. Я за ним.

Прошли мимо трёх дверей. У четвёртой он остановился.

— Вот, — сказал он. — Твоя комната.

Я смотрела на дверь. Обычная дверь, тёмного дерева, с медной ручкой. Ничего страшного. Ничего особенного.

Теодор толкнул её. Открыл. Отошёл в сторону и пропустил меня вперёд.

Я вошла.

И ахнула.

Комната была огромной. Наверное, больше моей спальни в особняке раза в два. Высокий потолок с лепниной. Большое окно, занавешенное тяжёлыми бордовыми шторами. Камин в углу — настоящий камин, в котором весело потрескивал огонь, бросая тёплые блики на пол.

У стены стояла кровать. Огромная, под балдахином. Тёмное дерево, резные столбики, лёгкая ткань, спадающая сверху. На кровати — горы подушек, пуховое одеяло, всё белоснежное, чистое.

У окна — столик с зеркалом. На столике горели свечи в серебряном подсвечнике. Рядом стоял графин с водой и стакан.

На полу лежал ковёр. Мягкий, пушистый, тёмно-бордовый. Я ступила на него и чуть не утонула — такой толстый.

Тепло. В комнате было тепло. Камин грел, свечи светили, кровать ждала.

Я обернулась.

Чтобы спросить... я не знала, о чём. Просто хотела что-то сказать. Спросить, что дальше. Зачем такая комната. Почему он так добр. Что будет утром.

Но его уже не было.

Только дверь закрывалась. Медленно, плавно, без звука.

Я смотрела на неё и не успела ничего сказать.

А потом из-за двери донеслось тихое:

— Спокойной ночи, Вивьен.

Голос был глухим, приглушённым деревом. Но я расслышала каждое слово.

Спокойной ночи.

Чудовище пожелало мне спокойной ночи.

Я стояла посреди комнаты и смотрела на закрытую дверь. Стояла долго. Минуту. Две. Пять.

Потом перевела взгляд на кровать. На камин. На свечи. На графин с водой.

Всё было приготовлено. Для меня.

Я медленно подошла к кровати. Провела рукой по одеялу. Мягкое, тёплое, пахнет свежестью и травами.

Подошла к камину. Протянула руки к огню. Жар обжёг ладони, но я не отдёрнула. Хорошо. Тепло. Живое.

Огонь потрескивал, танцевал, бросал тени на стены.

Я отошла от камина и села на кровать. Прямо на край. Пружины мягко прогнулись подо мной.

И тут меня накрыло.

Я сидела и смотрела в одну точку, и вдруг всё, что случилось за этот день, обрушилось на меня разом.

Отъезд. Мать с холодными губами. Отец, который не смог смотреть в глаза. Амелия в окне со слезами счастья. Дорога. Туман. Ворота с черепами. Особняк. Свечи. Тишина.

И он.

Теодор.

Красивый, высокий, с глазами цвета грозового неба. Который накормил меня супом. Который сказал, что я гостья. Который пожелал спокойной ночи.

Чудовище.

Я закрыла лицо руками.

Плечи затряслись. Я не поняла сразу — смеюсь или плачу. Звук вырвался странный — не то всхлип, не то смешок.

Я сидела на кровати в доме чудовища, в тёплой красивой комнате, перед горящим камином, и не знала, что мне делать.

Плакать? От страха, от отчаяния, от неизвестности?

Смеяться? От абсурдности всего этого?

Я заставила себя встать. Подошла к окну, отдёрнула штору.

За окном была ночь. Тёмная, беззвёздная, густая. Луна пряталась за тучами. Где-то внизу шумел лес. Туманная долина. Моя тюрьма. Или мой новый дом.

Я смотрела в темноту и думала о нём.

Кто ты, Теодор Морте? Почему ты не съел меня? Почему не запер в подвале? Почему накормил и уложил спать, как ребёнка?

Я не находила ответов.

Отошла от окна. Задернула штору. Снова села на кровать.

Потом встала. Разделась. Осталась в нижней рубашке. Чёрное траурное платье упало на пол тёмной лужей. Я подняла его, повесила на спинку стула. Надо беречь. Другого у меня нет.

Забралась под одеяло.

Оно было тёплым. Невероятно тёплым, будто его только что сняли с печи. Я зарылась в подушки, натянула одеяло до подбородка и уставилась в потолок.

Камин тихо потрескивал. Свечи на столике догорали. Тени плясали на стенах.

Я лежала и смотрела в потолок.

И думала.

О нём. О его глазах. О его голосе. О том, как он смотрел, когда я ела. О том, как он улыбнулся — тепло, по-человечески.

Я не должна была так думать.

Я закрыла глаза.

Где-то в доме часы пробили полночь.

Я не заметила, как уснула.

И впервые за много ночей мне ничего не снилось. Ни страхов, ни кошмаров.

Только темнота. Тихая, спокойная, тёплая темнота.

И чей-то голос, который прошептал:

— Спокойной ночи, Вивьен.

Глава 6

Я открыла глаза и сначала не поняла, где нахожусь.

Потолок. Я смотрела на потолок и пыталась вспомнить, чей это потолок. В моей комнате в особняке Соулдерс потолок был белый, ровный, с одной маленькой трещинкой в углу — я знала её с детства, считала, когда не могла уснуть. А здесь...

Здесь потолок был высоким. Очень высоким, будто в соборе. И по нему шла лепнина — замысловатые узоры, цветы, листья, какие-то птицы с длинными хвостами. Белая на тёмном фоне. Красиво. Дорого. Чужое.

Я моргнула. Потом ещё раз.

Где я?

Мысль ворочалась медленно, как старая телега на разбитой дороге. Вчера был отъезд. Мать. Амелия в окне. Дорога. Туман. Ворота с черепами.

Особняк.

Чудовище.

Теодор.

Я села на кровати так резко, что одеяло сползло, а в голове зашумело.

Вчера.

Вчера я приехала в дом к чудовищу. Вчера меня встретил высокий черноволосый парень с глазами цвета грозового неба. Вчера он накормил меня супом. Вчера он проводил меня в эту комнату и пожелал спокойной ночи.

Я огляделась.

Комната была точно такой же, как вчера. Большая, тёплая, с камином в углу. В камине до сих пор тлели угли — красные, живые, они тихо потрескивали и рассыпались в пепел. Шторы на окнах были задёрнуты, но сквозь них пробивался свет — серый, утренний, значит, уже не ночь.

Я перевела взгляд на кровать.

Огромная кровать под балдахином. Белые простыни, пуховое одеяло, гора подушек. Я спала на двух сразу — они были такими мягкими, что голова просто утопала.

Я спала.

Я действительно спала в доме чудовища и проснулась живой.

Глупая мысль, но она пришла первой. Живая. Я живая. Меня не съели ночью, не задушили, не превратили в статую.

Я откинулась назад, на подушки, и закрыла глаза.

Вчерашний вечер прокручивался в голове, как странный сон. Я вспоминала кухню, огромную, с травами под потолком. Вспоминала, как он наливал суп в миску. Как сидел напротив и смотрел, как я ем. Как улыбался — тепло, по-человечески.

Чудовище.

Он был чудовищем. Мне так сказали. Все говорили. Чудовище из Туманной долины — страшное, кровожадное, безжалостное. Оно забирает невест и убивает их. Или ест. Или делает что-то ещё хуже, о чём не говорят вслух.

Но тот, кого я видела вчера, не был страшным. Он был высоким, да. И бледным. И глаза у него были странные — слишком глубокие, слишком древние. Но он не рычал, не скалился, не пытался меня сожрать.

Он сварил суп.

Чудовища не варят суп.

Я села снова. Взлохматила волосы пальцами. Персиковые пряди рассыпались по плечам — я даже не заплетала их вчера, так и уснула распущенной. Мать бы ударила за такой вид.

Но матери здесь нет.

Я здесь одна. В доме чудовища.

Или не одна. С ним.

Я опустила ноги с кровати. Пол оказался тёплым — ковёр мягко пружинил под ступнями. В комнате было уютно. По-настоящему уютно, не как в логове монстра, а как в хорошем доме, где заботятся о гостях.

Гостья. Он сказал, что я гостья.

Я усмехнулась. Гостья, которую привезли как жертву по древнему договору. Звучит как начало страшной сказки.

Я встала, подошла к камину. Протянула руки к углям. Тепло обожгло ладони, разлилось по телу. Хорошо. Живое тепло. Настоящее.

Повернулась, чтобы идти умываться — вчера я видела в углу небольшую дверцу, за ней оказалась уборная с медным тазом и кувшином воды.

И замерла.

На столике у кровати стоял поднос.

Я не заметила его сразу — он стоял с той стороны, куда я ещё не смотрела. Небольшой деревянный поднос, покрытый белой салфеткой.

Я подошла ближе.

На подносе стоял завтрак.

Глиняный чайник — из него шёл пар, значит, чай горячий. Чашка. Тарелка с ломтями свежего хлеба — ещё тёплого, судя по тому, как от него поднимался пар. Маленькая мисочка с маслом. Розетка с вареньем — тёмно-красным, вишнёвым или смородиновым. И рядом — ложка, нож, салфетка, свёрнутая треугольником.

Я смотрела на этот завтрак и не могла пошевелиться.

Кто принёс?

Я не слышала, чтобы кто-то входил. Спала крепко, да, но обычно я просыпаюсь от любого шороха. Дома, в особняке, я привыкла спать чутко — вдруг мать позовёт, вдруг Амелии что-то понадобится, вдруг случится что-то, где я понадоблюсь. Хотя я никогда никому не была нужна.

Но здесь...

Здесь кто-то вошёл в мою комнату, пока я спала. Поставил поднос. Зажёг свечи? Нет, свечи догорели ещё ночью. Просто оставил завтрак и ушёл. Бесшумно. Незаметно.

Я протянула руку и коснулась чайника. Горячий. Совсем горячий — принесли недавно, может, пять минут назад.

Значит, он здесь был. Совсем недавно. Заходил, пока я спала, и оставил мне еду.

Я села на край кровати. Смотрела на поднос и не знала, что думать.

Вчерашний вечер казался сном. Слишком странным, слишком нереальным. Чудовище, которое варит суп? Чудовище, которое улыбается? Чудовище, которое желает спокойной ночи? Такого не бывает. Не может быть. В сказках монстры едят людей, а не кормят их завтраком.

Я взяла хлеб. Надкусила.

Тёплый. Мягкий. Вкусный.

Настоящий.

Я жевала и смотрела на огонь в камине. Мысли путались.

Если это сон — то слишком реалистичный. Если явь — то слишком невероятная.

Я отломила ещё кусок хлеба, намазала маслом, сверху — варенье. Отправила в рот. Вишнёвое. Кисло-сладкое, с мелкими косточками. Домашнее.

Кто варит варенье в доме чудовища? Он сам? Или у него есть прислуга? Но вчера он сказал, что слуг нет — не выдерживают, пугаются. Значит, сам.

Чудовище, которое варит варенье.

Я чуть не рассмеялась вслух. Истерика подкатывала к горлу — та самая, когда уже всё равно, когда хочется или плакать, или смеяться, или и то и другое сразу.

Я налила чай. Горячий, крепкий, с мятой — пахло знакомо, успокаивающе. Обхватила чашку ладонями и пила маленькими глотками, глядя на огонь.

За окном светало. Серый утренний свет пробивался сквозь шторы, делая комнату ещё уютнее. Где-то за стеной тикали часы. В камине потрескивали угли.

Обычное утро. Обычный завтрак.

Если не думать о том, где я и кто мне это принёс.

Я допила чай, доела хлеб. Встала, подошла к окну, отдёрнула штору.

За окном был сад. Не тот, который я видела вчера — тот был диким, запущенным. Здесь, под окнами, росли аккуратные кусты, дорожки, посыпанные гравием, и вдалеке — та самая оранжерея, стеклянная крыша которой блестела в утреннем свете.

Красиво.

Я смотрела на этот сад и думала о том, что здесь совсем не страшно. Что здесь, наоборот, как-то... спокойно.

Покойно.

Впервые за много дней я не ждала окрика матери, не боялась сделать что-то не так, не пряталась в библиотеке от чужого счастья.

Здесь я была одна. И мне никто не мешал.

Я отошла от окна, подошла к зеркалу. Посмотрела на себя. Персиковые волосы растрепались, под глазами тени — всё-таки ночь была не самой спокойной. Но в целом — жива. Цела.

Я умылась холодной водой из кувшина, причесалась пальцами — щётки не было. Поправила платье. Вчерашнее, чёрное, траурное. Другого нет.

Посмотрела на поднос с остатками завтрака.

Надо бы отнести на кухню. Или найти его. Сказать спасибо. Или спросить... я не знала, о чём спросить.

Я взяла поднос и вышла в коридор.

Тишина.

Та же мёртвая тишина, что и вчера. Только мои шаги гулко отдавались от стен. Свечи в канделябрах горели ровно, будто их только что зажгли.

Я пошла по коридору, оглядываясь по сторонам.

Статуи.

Они стояли везде. В нишах, у стен, даже в углах. Мраморные женщины в длинных одеждах, мужчины с суровыми лицами, какие-то звери — львы, грифоны, существа с человеческими телами и птичьими головами.

Я вздрагивала каждый раз, когда проходила мимо. Казалось, они смотрят на меня. Белыми каменными глазами следят за каждым моим шагом.

Глупо. Это просто статуи. Камень. Неживое.

Но от них веяло холодом. Не физическим — другим. Тем, от которого мурашки бегут по коже.

Я ускорила шаг.

Прошла мимо библиотеки — дверь приоткрыта, видно корешки книг. Мимо гостиной — там стоял рояль, накрытый тканью. Мимо ещё каких-то комнат, в которые я не заглядывала.

Никого.

Пусто.

Я спустилась на первый этаж. В холле было светло — свечи горели даже днём. Я постояла, прислушиваясь.

Тишина.

И вдруг — звук.

Тихий, едва уловимый. Кто-то напевал.

Мелодия была грустной, тягучей, как мёд. Она лилась откуда-то издалека, из-за стены, из-за двери, которую я не заметила вчера.

Я пошла на звук. Через холл. Через длинную галерею с портретами — те же суровые лица, те же чёрные глаза, провожающие взглядами. Через какую-то дверь, которую толкнула и оказалась в коридоре, залитом светом.

Стеклянная крыша. Высокие окна. И впереди — дверь в оранжерею.

Мелодия лилась оттуда.

Я подошла. Остановилась у приоткрытой двери. Заглянула внутрь.

И замерла.

Оранжерея была огромной. Настолько огромной, что я не сразу смогла охватить её взглядом. Стеклянная крыша уходила высоко вверх, почти как в соборе, и сквозь неё лился солнечный свет — сероватый, утренний, но такой яркий после полумрака коридоров, что у меня защипало в глазах.

Высокие окна тянулись вдоль всех стен, и через них тоже лился свет. Он падал на пол, выложенный каменными плитами, на стеллажи с цветами, на подвесные кашпо, на маленький фонтанчик в углу, который тихо журчал.

И цветы.

Их были сотни. Тысячи. Я никогда не видела столько цветов сразу. Белые розы, красные, розовые, жёлтые. Какие-то пушистые соцветия, которых я не знала. Высокие стебли с колокольчиками. Низкие кустики с мелкими звёздочками. Вьющиеся растения, которые оплетали решётки на стенах. Даже кактусы в углу — колючие, некрасивые, но живые.

Пахло здесь так, что у меня закружилась голова. Сладко, терпко, свежо. Тысяча запахов смешивались в один — живой, дышащий, настоящий.

Я стояла на пороге и смотрела.

Посреди всего этого великолепия стоял Теодор.

Он не видел меня. Не слышал, как открылась дверь, как я вошла, как замерла в двух шагах. Он был занят.

В руках у него была лейка — старая, медная, с длинным тонким носиком. Он поливал цветы. Аккуратно, бережно, наклоняя лейку так, чтобы вода лилась тонкой струйкой прямо под корни, не задевая лепестков.

Одет он был просто. Белая рубашка, простая, без кружев и вышивки, с длинными рукавами, которые он закатал до локтей. Я видела его руки — бледные, но не болезненно, а скорее как у человека, который редко бывает на солнце. Тонкие пальцы, длинные, музыкальные. Такими пальцами играют на рояле или пишут стихи.

Рукава закатаны, и я видела полоску кожи на запястье — тонкую, почти прозрачную, с синими прожилками вен.

Тёмные брюки, простые сапоги. Никаких украшений, никаких знаков отличия. Обычная одежда для обычного утра.

И он напевал.

Ту самую мелодию, которую я слышала в коридоре. Грустную, тягучую, похожую на старую народную песню. Он напевал тихо, почти беззвучно, скорее для себя, чем для кого-то ещё. Губы чуть двигались, и звук лился такой же тихий, как журчание фонтана в углу.

Солнце падало на него сверху. Сквозь стеклянную крышу лучи лились вниз, освещая чёрные волосы — они блестели, отливали синевой, мягко спадали на лоб. Освещали бледное лицо — и в этом свете я вдруг увидела, какой он на самом деле красивый. Не страшный, не пугающий, не чудовищный. Красивый. Тонкие черты, чёткая линия скул, прямой нос, губы, которые чуть двигались в такт мелодии.

Он сделал шаг к следующему горшку. Наклонился, проверил пальцем землю. Потом полил. Аккуратно, бережно, будто цветы были живыми существами, которые могли чувствовать боль.

Я смотрела и не могла отвести взгляд.

Он не знал, что я здесь. Не притворялся, не играл. Просто делал своё обычное утреннее дело — поливал цветы, напевал мелодию, думал о чём-то своём.

И выглядел при этом таким... обычным.

Таким живым.

Таким нестрашным.

В груди вдруг что-то дрогнуло. Не страх — страх ушёл ещё вчера, когда он накормил меня супом и пожелал спокойной ночи. Что-то другое. Интерес? Любопытство? Или что-то глубже, чего я не хотела в себе признавать.

Я смотрела, как он поливает розы. Белые, крупные, с бархатными лепестками. Он касался их кончиками пальцев — осторожно, будто боялся повредить. И розы, казалось, тянулись к нему. Глупо, конечно, цветы не тянутся к людям. Но мне показалось.

Он отошёл от роз, подошёл к каким-то жёлтым цветам. Наклонился, полил. Проверил землю. Удовлетворённо кивнул сам себе.

И снова запел.

Тихий, низкий голос. Мелодия была грустной. О чём-то потерянном, о чём-то далёком, о чём-то, чего не вернуть. У меня вдруг защипало в глазах. Не от боли, нет. От чего-то другого. От того, что этот парень, которого все называют чудовищем, стоит посреди своих цветов и поёт такую тоскливую песню.

Кто ты, Теодор Морте? Почему ты здесь один? Почему у тебя только цветы и никого больше?

Я, наверное, стояла слишком долго. Или дышала слишком громко. Или он просто почувствовал чужой взгляд.

Он вдруг замер. Перестал напевать. Замер и прислушался.

А потом медленно повернул голову.

И посмотрел прямо на меня.

Я вздрогнула. Сердце пропустило удар. Но не от страха — от неожиданности.

Он смотрел на меня. И в его глазах — в этих серых, грозовых глазах — не было удивления. Только лёгкая тень улыбки.

— Доброе утро, — сказал он тихо. Голос звучал ровно, спокойно. — Долго стоишь?

Я сглотнула. Язык не слушался.

— Не... не очень, — выдавила я.

Он усмехнулся. Краешком губ.

— Врёшь. Стоишь давно. Я чувствую взгляды.

Он поставил лейку на пол, вытер руки о тряпку, висевшую на поясе — я только сейчас заметила, что она там была, — и пошёл ко мне.

Солнце светило ему в спину. Чёрные волосы блестели. Белая рубашка почти светилась.

Он подошёл близко. Остановился в двух шагах.

— Завтрак понравился? — спросил он. Буднично, обыденно. Будто мы не в доме чудовища, а в обычной гостиной, и он просто интересуется, хорошо ли я поела.

Я кивнула.

— Да. Спасибо.

— Не за что. Сам готовил. Нравится возиться с утра.

Он говорил просто, легко. Никакой наигранности, никакой театральности. Просто человек, который только что поливал цветы, а теперь разговаривает с гостьей.

Я смотрела на него и не знала, что говорить.

— Ты... — начала я и замолкла.

Он ждал. Терпеливо, спокойно.

— Ты всегда здесь жил? — спросила я наконец.

— Всегда, — ответил он. — Родился здесь. Вырос. И умру, наверное, тоже здесь.

— А... а почему ты не уедешь? Если ты... если ты можешь?

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— А куда? — спросил он тихо. — Кто меня ждёт за воротами? Люди боятся меня. Выходить в город — значит слышать крики, видеть, как матери прячут детей, как мужчины хватаются за вилы. Я пробовал. Один раз, давно. Больше не хочу.

У меня сжалось сердце.

— Но здесь... — я обвела рукой оранжерею, — здесь ты не один? У тебя же есть... цветы?

Он улыбнулся. Тепло, по-настоящему.

— Цветы, — кивнул он. — И книги. И тишина. И иногда — гости.

— Гости? — удивилась я.

— Ну, тебя же привезли, — усмехнулся он. — Ты гостья.

— Я невеста, — тихо сказала я.

Он покачал головой.

— Ты жертва. По договору. А я хочу, чтобы ты была гостьей. Хотя бы первое время.

Я смотрела на него и не понимала.

— Почему? — спросила я.

Он вздохнул.

— Потому что устал. Устал видеть страх в глазах. Устал быть чудовищем. Устал от одиночества. Тебя прислали — значит, судьба. Но я не хочу, чтобы ты меня боялась. Хотя бы попробуй не бояться.

Он сказал это так просто, так искренне, что у меня перехватило дыхание.

— Я не боюсь, — прошептала я.

И поняла, что это правда.

Он посмотрел на меня долгим взглядом. Потом улыбнулся — светло, открыто.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда пойдём, покажу тебе остальной дом. Хочешь?

Я кивнула.

Глава 7

Я пошла за ним.

Теодор шёл впереди, чуть прихрамывая на левую ногу — я только сейчас заметила. Несильно, едва заметно. Интересно, откуда? Ранение? Или с рождения? Я не решилась спросить.

Мы вышли из оранжереи в тот же светлый коридор. Он повернул налево, потом направо, потом ещё раз — я быстро перестала понимать, где мы находимся. Особняк внутри оказался настоящим лабиринтом. Коридоры петляли, лестницы то поднимались вверх, то спускались вниз, двери тянулись бесконечной чередой.

— Не бойся, — сказал Теодор, не оборачиваясь. — Запоминать не обязательно. Всё равно здесь никто не ходит, кроме меня. Заблудишься — кричи, я услышу.

— Ты слышишь через весь дом? — удивилась я.

— Магия, — пожал он плечами. — Иногда полезно.

Он остановился у первой двери. Толкнул её.

— Библиотека, — сказал он. — Основная. Та, что наверху — это так, маленькая, для гостей. А эта — настоящая.

Я заглянула внутрь и ахнула.

Комната была огромной. Стены от пола до потолка уставлены книгами. Тысячи, десятки тысяч книг. Кожаные корешки, золотое тиснение, старые, новые, толстые фолианты и тонкие брошюры. Высокие стремянки на колёсиках позволяли достать до самых верхних полок. В углу стояло несколько кресел, маленький столик и лампа под зелёным абажуром.

— Господи, — выдохнула я. — Это же... это же целый мир.

Теодор усмехнулся.

— Здесь почти всё, что написано за последние триста лет. Мои предки собирали. Я продолжаю.

Я вошла внутрь, боясь дышать. Провела рукой по ближайшему корешку. Старая кожа, пахнет пылью и временем.

— Можно... можно мне здесь бывать? — спросила я робко.

Он посмотрел на меня с каким-то странным выражением. Будто я сказала что-то очень важное.

— Можно, — ответил он тихо. — Это теперь и твой дом тоже.

Я подняла на него глаза. Он смотрел серьёзно, без улыбки.

— Что? — спросила я.

— Ничего, — мотнул он головой. — Пойдём дальше.

Мы вышли из библиотеки и пошли по коридору. Он показывал мне комнаты одну за другой. Музыкальная гостиная с роялем и арфой. Картинная галерея с портретами предков — все Морте были темноволосыми, бледными, с глазами цвета грозового неба. Оружейная — там висели старые мечи, кинжалы, даже пара арбалетов.

— Пользуешься? — спросила я, кивая на оружие.

— Нет, — усмехнулся он. — Красиво висят. Для антуражу.

Я улыбнулась. Чудовище, которое вешает оружие для красоты. Кто бы мог подумать.

Потом была комната с картами. Вся стена — огромная карта мира, с пометками, флажками, какими-то надписями.

— Предки путешествовали, — пояснил Теодор. — Отмечали, где были. Я редко выезжаю, но карту храню.

Потом — столовая. Не та, маленькая, где мы были вчера, а огромный зал с длинным столом на пятьдесят персон. Хрустальные люстры, тяжёлые шторы, серебряные канделябры.

— Для балов, — сказал Теодор. — Раньше здесь танцевали. Сто лет назад. Теперь пыль собираем.

Я представила этот зал, полный людей, музыку, смех. И его предков — таких же черноволосых, бледных, красивых. Кружащихся в танце с дамами в пышных платьях.

— Почему всё прекратилось? — спросила я.

Он помолчал. Потом ответил тихо:

— Потому что люди испугались. Слухи, знаешь ли, имеют свойство расти. Сначала говорили, что Морте странные. Потом — что опасные. Потом — что мы прокляты. Перестали приезжать. Перестали приглашать. А потом и вовсе забыли, что здесь когда-то танцевали.

В его голосе не было злости. Только усталость.

— Мне жаль, — сказала я.

Он посмотрел на меня. Долго, пристально.

— Ты первая, кто это сказал, — ответил он. — За много лет.

Я не знала, что на это ответить.

Мы вышли из столовой и пошли дальше. Теодор показывал мне кладовые, кухню (ту самую, где я была вчера), прачечную, какие-то подсобные помещения. Особняк был огромным. Настоящий город внутри одного здания.

— Здесь живёт прислуга? — спросила я.

— Жила, — поправил он. — Сейчас нет.

— Почему?

Он остановился. Повернулся ко мне.

— Потому что они умирали, — сказал он просто. — Не от меня, нет. Просто не выдерживали. Страх, знаешь ли, убивает быстрее любого меча. Сердца останавливались. Кто-то сходил с ума. Кто-то убегал в лес и пропадал. Я перестал нанимать. Не хочу быть причиной смерти.

Я смотрела на него и видела, как дрогнули его губы. Ему было больно говорить об этом.

— Это не ты виноват, — сказала я тихо.

Он усмехнулся. Горько.

— А кто? Люди боятся того, чего не понимают. А я — то, чего нельзя понять. Некромант. Говорящий с мёртвыми. Друг теней. Для них я — чудовище.

Он развернулся и пошёл дальше. Я за ним.

Мы поднялись по лестнице на третий этаж. Здесь коридоры были уже, темнее, свечи горели реже.

— Здесь мои комнаты, — сказал Теодор, показывая на одну из дверей. — И ещё несколько спален для гостей. Твоя на втором, ты там и оставайся, если хочешь.

— Хочу, — быстро сказала я.

Он кивнул.

Потом остановился у последней двери в конце коридора.

— А это... — он запнулся. — Это комната моей матери. Я туда не хожу. И тебе не советую.

Я посмотрела на дверь. Обычная, тёмного дерева, ничем не примечательная. Но от неё веяло холодом. Даже здесь, в тёплом коридоре, у меня побежали мурашки.

— Почему? — спросила я шёпотом.

— Потому что там слишком много её, — ответил он тихо. — Вещи, духи, платья. И слишком много боли. Я не могу... я пока не могу.

Я поняла. Понимала так остро, будто это было моё.

— Извини, — сказала я. — Не надо было спрашивать.

Он покачал головой.

— Ничего. Ты имеешь право знать.

Мы постояли молча. Потом он глубоко вздохнул и улыбнулся — натянуто, но старательно.

— Пойдём. Я покажу тебе самое главное.

— Что?

— Башню.

Он повёл меня к лестнице, которая вилась вверх, уже совсем узкой, каменной, старинной. Мы поднимались долго. Я запыхалась, но молчала — не хотела показывать слабость.

Наконец мы вышли на площадку. Маленькая дверь. Теодор толкнул её, и мы оказались на крыше.

Я ахнула.

Вид открывался невероятный. Весь особняк был как на ладони. Сад, лес за ним, а дальше — Туманная долина. Серый туман клубился внизу, закрывая горизонт, но сверху было видно, как он переливается, движется, живёт своей жизнью.

— Красиво, — выдохнула я.

— Да, — согласился Теодор. — Я часто сюда прихожу. Думаю.

Он сел на каменный парапет. Я, помедлив, села рядом. Между нами было полшага.

— О чём ты думаешь? — спросила я.

— О разном, — пожал он плечами. — О прошлом. О будущем. О том, зачем я здесь. О том, есть ли во всём этом смысл.

— И есть?

Он посмотрел на меня. Серые глаза блестели в свете утреннего солнца.

— Не знал, — ответил он. — До вчерашнего дня не знал. А теперь... теперь, кажется, начинаю понимать.

Я замерла. Сердце забилось чаще.

— Почему? — спросила я тихо.

Он не ответил. Просто смотрел на меня, и в этом взгляде было что-то такое, от чего у меня перехватило дыхание.

Внизу клубился туман. Где-то в лесу закричала птица. Ветер трепал мои персиковые волосы.

Мы сидели на крыше, и ветер трепал мои волосы, бросал их на лицо, мешал смотреть. Я убирала пряди, но они снова лезли. В конце концов я завязала их кое-как узлом на затылке — всё равно скоро рассыплются.

Теодор сидел рядом. Близко. Совсем близко. Я чувствовала тепло его тела даже сквозь прохладный ветер. Он смотрел вдаль, на туман, на лес, на горизонт, которого почти не было видно. Лицо у него было спокойное. Усталое. И красивое. До глупого, до невозможного красивое.

Я смотрела на него и думала.

Кто ты?

Этот вопрос вертелся в голове с самой первой минуты, как я увидела его в холле. Сначала я думала: чудовище. Потом: странный, но не страшный. Потом: человек, который варит суп и поливает цветы. А теперь...

Теперь я не знала, что думать.

Он говорил, что некромант. Что его род живёт здесь триста лет. Что договор с моими предками заключил его дед. Что люди боятся, потому что не понимают.

Но кто он на самом деле?

— О чём ты думаешь? — спросил он вдруг, не поворачивая головы.

Я вздрогнула. Он что, мысли читает?

— Ни о чём, — соврала я.

Он усмехнулся. Краем губ.

— Врёшь. У тебя на лице всё написано. Слишком честное лицо для аристократки.

Я обиделась. Чуть-чуть.

— Моё лицо — моё дело.

— Согласен, — кивнул он. — Но раз ты здесь, со мной, на крыше, значит, не всё равно. Спрашивай.

Я подняла на него глаза.

— Что?

— Спрашивай, — повторил он. — То, что хочешь спросить. Я отвечу.

Я молчала. Секунду. Две. Три.

— Кто ты на самом деле? — выпалила я наконец.

Он повернул голову. Посмотрел на меня. Долго, пристально, изучающе.

— Сложный вопрос, — сказал он тихо. — На него даже я не знаю ответа.

— Ты знаешь, — не отступала я. — Ты просто не хочешь говорить.

Он вздохнул. Отвёл взгляд. Снова уставился на туман.

— Хорошо, — сказал он. — Спрашивай конкретно. Что именно ты хочешь узнать?

Я задумалась. Слишком много всего. С чего начать?

— Ты правда некромант? — спросила я.

— Правда.

— Что это значит? Ты... ты разговариваешь с мёртвыми?

— Иногда.

Я поёжилась. Не от холода — от этих слов.

— И они... они приходят?

— Приходят, — кивнул он. — Не все. Только те, кто не может уйти. У кого остались дела. Кто не успел попрощаться. Кто умер слишком внезапно.

— И что ты им говоришь?

— Помогаю, — пожал он плечами. — Чем могу. Выслушиваю. Передаю весточки живым, если просят. Иногда просто провожаю.

Я смотрела на него и не верила.

— Ты помогаешь мертвецам?

— А ты думала, я их ем? — усмехнулся он.

Я покраснела.

— Нет, но...

— Но люди думают именно так, — перебил он. — Я знаю. Некромант — значит, таскается по кладбищам, ворует трупы, проводит страшные ритуалы. Никто не думает, что мёртвые — это просто люди. Которые были живыми. Которые любили, страдали, боялись. И которым нужна помощь, чтобы уйти спокойно.

В его голосе не было злости. Только усталость.

— Ты один этим занимаешься? — спросила я тихо.

— Один. Больше некому. Некромантов почти не осталось. Мой род — последний.

— А твои... твои родители?

Он замолчал. Надолго. Так надолго, что я уже решила — не ответит.

— Отец умер, когда я был маленьким, — сказал он наконец. — Болезнь. Обычная, человеческая. Даже магия не помогла. Мать... мать ушла сама.

— Куда?

— В город. Не выдержала здесь. Сказала, что сходит с ума от тишины, от теней, от того, что я разговариваю с теми, кого нет. Ушла, когда мне было двенадцать. Я остался один.

У меня сжалось сердце.

— И она... она не вернулась?

— Нет. Я искал. Долго. Нашёл её могилу через пять лет. Умерла в городе, от лихорадки. Похоронили на общем кладбище. Я приходил к ней. Разговаривал. Она не отвечала — ушла полностью, без остатка. Наверное, так и хотела.

Он говорил спокойно. Слишком спокойно. Будто не о себе, а о ком-то другом.

— Мне жаль, — прошептала я.

— Не надо, — мотнул он головой. — Это было давно. Я привык.

— К одиночеству?

Он посмотрел на меня. Прямо в глаза.

— А ты не привыкла?

Я вздрогнула. От того, как точно он попал.

— Откуда ты...

— Вижу, — перебил он. — С первого взгляда вижу. Ты тоже одна. В толпе, в семье, в своём городе — одна. Тебя не замечают. Ты привыкла быть тенью.

У меня защипало в глазах. Я отвернулась, чтобы он не видел.

— Не надо, — повторила я его же слова. — Это... это неважно.

— Важно, — тихо сказал он. — Потому что мы с тобой похожи. Оба одни. Оба чужие среди своих. Оба не знаем, зачем мы здесь.

Я молчала. Смотрела на туман и молчала.

Ветер стих. Стало тихо. Так тихо, что я слышала, как бьётся моё сердце. И его, наверное, тоже — слишком близко мы сидели.

— Теодор, — позвала я тихо.

— М?

— Ты злишься на меня?

— За что?

— За то, что меня прислали. За то, что я здесь. За то, что ты не просил.

Он покачал головой.

— Нет.

— Почему?

— Потому что это не твоя вина. Тебя не спросили. Тебя просто отдали, как вещь. Как я могу злиться на тебя за это?

Я посмотрела на него. В его серые глаза, в которых сейчас не было грозы — только тихая грусть.

— А если бы я была другой? — спросила я. — Если бы я кричала, боялась, ненавидела?

— Ты имеешь право, — ответил он. — На страх. На ненависть. На что угодно. Ты здесь не по своей воле.

— Но я не боюсь, — вырвалось у меня.

Он улыбнулся. Чуть-чуть.

— Я знаю.

— Откуда?

— Вижу, — повторил он. — Ты смотришь на меня не как на чудовище. Ты слушаешь. Ты спрашиваешь. Ты пытаешься понять. Это дорогого стоит.

Я покраснела. Отвернулась.

— Просто... просто ты не такой, как мне говорили.

— А какой?

Я задумалась.

— Живой, — сказала я наконец. — Настоящий. Не монстр.

Он молчал долго. Потом вдруг протянул руку и взял меня за подбородок. Повернул к себе. Заставил смотреть в глаза.

— Спасибо, — сказал он тихо. — Ты первая, кто это сказал. За всю мою жизнь.

Я смотрела в его глаза. Серые, глубокие, с золотыми искрами. И не могла отвести взгляд.

— Теодор, — прошептала я.

— М?

— А ты... ты счастлив?

Он усмехнулся. Горько.

— А что такое счастье? Я не знаю. Я просто живу. Делаю, что должен. Жду.

— Чего ждёшь?

Он не ответил. Только смотрел на меня. Долго, пристально, так, что у меня сердце замерло.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Может, тебя.

Я замерла.

Ветер снова подул. Холодный, резкий. Я вздрогнула.

Теодор снял с себя сюртук — я даже не заметила, что он был в нём — и накинул мне на плечи.

— Замёрзла, — сказал он буднично. — Пойдём вниз. Чай будешь?

Я кивнула. Слова застряли в горле.

Мы спустились с крыши. Он вёл меня за руку — просто взял и повёл, будто так и надо. Я не сопротивлялась. Рука у него была тёплая, сухая, пальцы крепко сжимали мои.

Мы шли по коридорам, и я думала.

Кто ты на самом деле, Теодор Морте?

Глава 8

Вечер опустился на особняк неожиданно быстро.

Я сидела в своей комнате, смотрела на огонь в камине и чувствовала, как тоска подступает к горлу. Такая знакомая, липкая, тягучая — она приходила ко мне каждую ночь, стоило только свечам догореть до половины.

— Глупая, — сказала я себе вслух. — Чего ты хочешь? Чтобы он сидел с тобой круглые сутки?

Он и так был со мной. Днём.

Днём всё было иначе.

Мы гуляли по саду — он показывал мне заросли дикого шиповника, которые сам же и посадил когда-то. . Мы ходили в оранжерею — я помогала ему поливать цветы, и он учил меня различать сорта. «Этот — капризный, — кивал он на какой-то фиолетовый куст. — Если перелить — загниёт. Если недолить — засохнет. Как человек».

Мы сидели на кухне, пили чай с мятой и разговаривали.

Обо всём. О книгах — он знал столько, сколько не знал ни один человек в моей жизни. О музыке — оказалось, он играет на рояле. О магии — рассказывал просто, без страшных подробностей, будто это обычное ремесло.

Днём он был рядом. Смотрел на меня своими серыми глазами, улыбался уголками губ, поправлял мои волосы, когда они падали на лицо. Днём я почти забывала, что я здесь — жертва, невеста чудовища, разменная монета.

Но вечерами...

— Мне нужно работать, — говорил он, когда солнце начинало клониться к закату. — Ты не скучай.

И уходил.

Куда? Я не знала. В свою лабораторию, как он её называл. Туда, куда мне вход был закрыт. «Не хочу, чтобы ты видела это», — сказал он однажды. И я не настаивала.

Но оставаться одной...

Я вставала с кресла. Подходила к окну. За ним было темно — ни звёзд, ни луны, только серая мгла. Туманная долина жила своей жизнью.

— Чем ты занимаешься там? — шептала я в пустоту. — Почему не можешь быть со мной?

Ответа не было. Только тишина.

Я выходила в коридор. Статуи провожали меня пустыми каменными глазами.

— Вы тоже одни? — спрашивала я у мраморной женщины с разбитым носом. — Тоже ждёте кого-то?

Она молчала.

Я бродила по коридорам. Считала двери. Заглядывала в комнаты, которые уже видела сто раз. Библиотека. Музыкальная гостиная. Картинная галерея. Столовая.

Пусто. Везде пусто.

— Что я здесь делаю? — шептала я. — Зачем я здесь?

Тоска подступала к горлу. Сжимала его холодными пальцами. Хотелось выть. Хотелось разбить что-нибудь. Хотелось, чтобы он вышел из своей лаборатории, взял меня за руку и сказал: «Идём, я с тобой».

Но он не выходил.

— Он не обязан, — уговаривала я себя. — Он тебе ничего не должен. Ты здесь не по своей воле, но и он тебя не звал.

Легче не становилось.

Я возвращалась в комнату. Садилась у камина. Смотрела на огонь.

— Вивьен, — говорила я себе, — ты дура. Влюбиться в чудовище за три дня. Влюбиться в того, кто может тебя убить одним шелчком пальца.

Но сердце колотилось, когда я вспоминала его улыбку.

Всхлип вырвался сам собой. Я зажала рот рукой.

— Не смей, — приказала я себе. — Не смей плакать. Ты сильная. Ты справишься.

Слёзы всё равно текли. Тихо, беззвучно, как я привыкла плакать с детства.

В этот вечер я не пошла в свою комнату.

Я пошла по коридору. Потом по другому. Потом спустилась по лестнице, даже не заметив какой. Ноги сами несли меня куда-то, и я не сопротивлялась.

Коридоры тянулись бесконечной чередой. Статуи провожали взглядами. Свечи горели ровно, будто их только что зажгли — магия, наверное. Он говорил, что дом сам следит за собой.

— Хорошо тебе, — буркнула я проходящей мимо мраморной львице. — Ты каменная. Тебе всё равно.

Львица молчала. Я вздохнула и пошла дальше.

И вдруг остановилась.

Дверь.

Я видела её раньше, когда он водил меня на экскурсию. Но тогда мы прошли мимо — он сказал, что это просто бальный зал, ничего интересного, пыль да старая мебель. Я и не заглядывала.

А сегодня почему-то толкнула дверь.

И ахнула.

Зал был огромным.

Я стояла на пороге и не могла сделать шаг — так меня поразило это пространство. Высоченные потолки, теряющиеся где-то в темноте. Хрустальные люстры — три, одна больше другой — свисали вниз тяжёлыми гроздьями. Даже без свечей они переливались в лунном свете, бросали зайчики на стены.

Стены были украшены лепниной — ангелы, цветы, какие-то мифические существа. Вдоль одной стены тянулся длинный стол, накрытый тяжёлой тканью. Вдоль другой — кресла, обитые бархатом, пыльным, выцветшим, но всё ещё благородным.

Пол был паркетным. Тёмное дерево, светлое, они складывались в замысловатый узор, который начинал танцевать под ногами, если долго смотреть.

И луна.

Луна светила в высокие окна — они тянулись от пола до потолка, и через них лился серебряный свет. Он заливал весь зал, делал его призрачным, нереальным, будто сцена из сна.

Я сделала шаг. Второй. Третий.

— Красиво, — прошептала я. Голос прозвучал тихо, но в пустом зале разнёсся гулким эхом.

Я прошла по паркету. Каблуки стучали громко, слишком громко. Каждый шаг отдавался от стен.

Я дошла до середины зала. Остановилась. Закрыла глаза. Представила, как здесь танцуют. Пары кружатся, музыканты играют на том балкончике под потолком, дамы в пышных платьях смеются, кавалеры в чёрном галантно кланяются.

А потом открыла глаза — и никого. Только пыль в лунных лучах танцует свой бесконечный танец.

Я вздохнула и пошла дальше. Просто бродила вдоль стен, разглядывая лепнину, потёртую позолоту, старые пятна на паркете.

И вдруг увидела.

В углу, почти незаметный, прикрытый какой-то тряпкой, стоял граммофон.

Старый, очень старый. Труба большая, деревянный ящик покрыт пылью такой толстой, что не видно цвета. Ручка сбоку — металлическая, потемневшая от времени.

Я подошла. Сдула пыль. Кашлянула.

— Ты что тут делаешь? — спросила я у граммофона. — Стоишь, пылишься?

Он молчал. Глупо было ждать ответа.

Я открыла ящик внизу. Внутри лежали пластинки. Много, целая стопка, переложенная пожелтевшей бумагой.

Я вытащила первую. Протёрла пальцем. Старая, чёрная, с потёртой этикеткой. «Вальс №2» — разобрала я. Дальше нечитаемо.

Вторую. «Мазурка». Третью. «Полонез». Четвёртую. Что-то совсем древнее, с надписью на незнакомом языке.

Я перебирала пластинку за пластинкой. Пальцы пачкались в пыли, но мне было всё равно.

— Вы тут лежите, — шептала я. — Годы лежите. А вас никто не слушает.

Странное чувство — жалеть пластинки. Но я жалела. Они были как я — забытые, ненужные, пылящиеся в углу.

Я выбрала одну наугад. Поставила на диск. Покрутила ручку — та поддалась с трудом, скрипнула, но завелась. Опустила иглу.

Шипение. Треск. И вдруг — музыка.

Скрипки. Тихие, грустные, тягучие. Они полились из трубы, заполнили зал, заставили лунный свет дрожать в такт.

Я замерла.

Музыка была именно такой, как этот вечер. Печальной. Тоскливой. О чём-то потерянном, о чём-то, что никогда не вернётся.

Я слушала и чувствовала, как сжимается сердце.

— Красиво, — прошептала я. — Очень красиво.

Скрипки плакали. А я стояла посреди пустого зала, в лунном свете, и слушала их плач.

И вдруг поняла — я не хочу больше стоять.

Я хочу танцевать.

Я закрыла глаза.

Музыка лилась откуда-то издалека — скрипки пели свою грустную песню, и в этой песне было всё. Тоска. Одиночество. Надежда. И что-то ещё, чему я не знала названия.

Моё тело качнулось само собой. Без команды, без мысли. Просто ноги сделали шаг, потом другой, потом третий.

Раз-два-три.

Я открыла глаза и посмотрела на свои руки. Одна была поднята вверх, другая — вытянута в сторону, будто держала чью-то ладонь.

— Глупо, — сказала я себе. — Танцевать одной. В пустом зале. Никто не видит.

Но музыка звала.

Я сделала ещё шаг. Крутанулась. Платье взметнулось вокруг ног, чёрная ткань взлетела, будто крылья.

— Раз-два-три, — вслух считала я. — Раз-два-три.

В детстве меня учили танцевать. Мать нанимала учителя — старого, сухого, с вечно недовольным лицом. Он ставил меня и Амелию в пару, и мы должны были танцевать друг с другом, потому что кавалеров на уроки не приглашали.

Амелия танцевала красиво. Легко. Изящно. Учитель хвалил её, говорил — настоящая леди, рождена для балов.

А я...

— Вивьен, не опускай голову, — шипел учитель. — Вивьен, руки выше. Вивьен, ты не с доской танцуешь, а с сестрой. Улыбнись. Ты на балу, а не на похоронах.

Я старалась. Очень старалась. Но у меня никогда не получалось так, как у Амелии. Я была слишком зажатой. Слишком тихой. Слишком незаметной.

— Не беда, — говорила мать потом, за ужином. — Амелия будет блистать. А Вивьен... Вивьен постоит у стеночки. Тихо. Не позоря род.

Я и стояла.

На всех балах, куда нас возили, я сидела у стены. Смотрела, как Амелия кружится в объятиях кавалеров. Сначала с одним, потом с другим, потом с третьим. Она смеялась, щебетала, порхала, как бабочка. А я сидела, сжимала в руках веер и делала вид, что мне всё равно.

Иногда ко мне подходили. Какие-то скучные пожилые господа, которым было лень охотиться за молодыми красавицами. Или юноши, которых отвергла Амелия и которые хотели утешиться хоть с кем-то.

— Потанцуем, леди Вивьен?

— С удовольствием.

Я танцевала. Чинно, правильно, скучно. Смотрела в пол, чтобы не видеть, как они поглядывают через моё плечо на мою сестру. Считала шаги. Ждала, когда закончится.

Никогда — никогда! — я не танцевала так, как хотела. Свободно. Легко. Забыв обо всём.

А здесь...

Я крутанулась снова. И ещё. И ещё.

Раз-два-три. Раз-два-три.

Платье летело за мной, волосы рассыпались по плечам, щёки горели. Я не думала о том, как выгляжу. Не думала о том, правильно ли ставлю ноги. Не думала ни о чём.

Только музыка. Только движение. Только я.

В груди распускалось что-то тёплое. Незнакомое. Я не знала, как это называется — может, свобода? Может, радость?

Я никогда не была свободной. Никогда.

В доме Соулдерс я всегда знала своё место. Младшая. Невидимка. Та, которой ничего не нужно. Я должна была быть тихой, удобной, незаметной. Не мешать. Не отсвечивать своей дурацкой персиковой рыжиной. Не портить картину.

А здесь...

Здесь не было ни матери, ни отца, ни Амелии. Здесь не было правил, не было взглядов, не было шёпота за спиной. Здесь была только я. И музыка. И лунный свет.

Я кружилась, и с каждым поворотом с меня спадало что-то тяжёлое. Невидимое, но такое ощутимое. Будто я сбрасывала старую кожу. Будто я рождалась заново.

Раз-два-три.

Слёзы вдруг брызнули из глаз. Я даже не поняла — от счастья или от боли. Просто текли по щекам, и я не вытирала их. Пусть. Никто не видит.

— Амелия, — прошептала я, кружась. — Ты думаешь, ты счастливая? Ты думаешь, у тебя всё есть? А у меня есть это. Этот зал. Эта музыка. Эта ночь. Моя.

Я засмеялась. Вслух. Громко. Смех разнёсся по пустому залу, отразился от стен, вернулся ко мне эхом.

Никогда я не смеялась так. Громко, свободно, без оглядки.

Я кружилась и кружилась. Платье летело. Волосы развевались. Лунный свет серебрил кожу.

Я была красивой. Здесь, в этом зале, я была красивой. Не той красотой, которой блистала Амелия, — яркой, заметной, ослепительной. Другой. Тихой. Грустной. Настоящей.

— Я есть, — шептала я. — Я есть. Я живая. Я здесь.

Музыка затихала. Пластинка кончалась, скрипки пели всё тише, всё печальнее, прощаясь.

Я замедлила шаг. Ещё один поворот. Ещё полшага.

Стоп.

Я остановилась. Тяжело дышала, грудь вздымалась, сердце колотилось где-то в горле. Стояла посреди зала, в луне, и чувствовала, как по телу разливается тепло.

Глаза были закрыты. Я не хотела открывать их. Боялась, что видение исчезнет. Что зал окажется просто залом, а я — просто девушкой в чёрном платье, у которой ничего нет.

Но дыхание выровнялось. Сердце успокоилось.

Я открыла глаза.

Луна светила. Пыль танцевала в её лучах. Тишина стояла такая, что звенело в ушах.

— Спасибо, — прошептала я. Кому? Музыке? Этой ночи? Себе? Не знаю. Но сказала.

Выдохнула.

Поправила волосы — бесполезно, они всё равно растрепались. Отёрла слёзы со щёк.

И вдруг услышала.

Дыхание.

Чьё-то дыхание за спиной. Тихое, сдавленное, будто человек затаился и не дышал, а теперь не выдержал.

Я замерла.

Сердце пропустило удар.

Потом забилось снова — быстро, испуганно, горячо.

Он.

Я знала, не оборачиваясь. Знала по этому дыханию. По тому, как изменился воздух. По тому, что в зале вдруг стало тесно.

Он стоял там. Смотрел.

Сколько? Сколько он стоял? Видел, как я танцую? Видел, как кружусь, как смеюсь, как плачу?

Стыд обжёг щёки. Горячо, до красноты.

Я медленно, очень медленно повернулась.

Он стоял в дверях.

Тень на тёмном фоне. Чёрные волосы, чёрная рубашка, бледное лицо. Луна падала на него сбоку, выхватывая из темноты скулы, губы, глаза.

Глаза.

Они горели. Не в прямом смысле — просто в них было столько всего, что мне показалось, будто я вижу огонь. Тёплый, живой, опасный.

Он смотрел на меня. Не отрываясь. Не моргая.

Сколько он там простоял?

— Ты... — начала я и замолчала. Голос сел.

Он шагнул в зал. Один шаг. Второй. Третий.

Я стояла, вцепившись в подол платья, и не могла пошевелиться.

Он подошёл близко. Совсем близко. Остановился в шаге.

— Я искал тебя, — сказал он тихо. Голос хриплый, низкий, незнакомый. — Обыскался. А ты...

Он замолчал. Сглотнул.

Я видела, как дрогнул его кадык.

— Ты танцевала.

— Да, — прошептала я.

— Это было... — он запнулся, подбирая слово. — Это было красиво.

У меня перехватило дыхание.

— Ты... ты видел?

— Всё, — кивнул он. — С самого начала. Вошёл и не смог уйти. Стоял и смотрел.

Щёки горели огнём.

— Я... я не знала, что ты...

— Тихо, — перебил он. — Не извиняйся. Не надо.

Он поднял руку. Медленно, очень медленно. Коснулся моего лица — щеки, всё ещё мокрой от слёз.

Пальцы у него были горячими. Обжигающими.

— Ты плакала, — сказал он.

— Немного.

— Почему?

Я покачала головой. Не могла объяснить. Как объяснить, что плакала от счастья? Что впервые в жизни чувствовала себя свободной?

Он смотрел на меня. Долго, пристально, изучающе.

А потом его пальцы скользнули ниже. К подбородку. Чуть приподняли моё лицо.

— Вивьен, — сказал он тихо.

— Что?

— Можно?

Я не поняла. Не сразу.

А потом поняла.

Сердце забилось так, что, наверное, было слышно во всём зале.

Я смотрела в его глаза. Серые, с золотыми искрами. В них было столько всего. Тоска. Одиночество. Надежда. И что-то ещё, чему я не знала названия.

То же самое, что в музыке.

То же самое, что во мне.

Я кивнула.

Он склонился.

Медленно. Очень медленно. Давая мне время отстраниться, убежать, закричать.

Я не отстранилась.

Его губы коснулись моих.

Тихий поцелуй. Робкий. Будто он боялся спугнуть. Будто я была не девушкой из плоти и крови, а сном, видением, лунным светом.

А потом я ответила.

И всё исчезло. Зал. Луна. Музыка, которая давно стихла. Остался только он. Только его губы. Только его руки, которые вдруг обняли меня за талию, прижали к себе.

Мы целовались в пустом зале, под лунным светом, и впервые в жизни я не чувствовала ничего, кроме счастья.

Чистого, светлого, настоящего счастья.

Глава 9

Я проснулась и ещё несколько минут лежала с закрытыми глазами, боясь их открыть.

Вчерашнее...

Я коснулась пальцами губ. Они всё ещё помнили. Тёплые, чуть шершавые, робкие. Его губы.

Вчерашний поцелуй не выходил из головы. Я прокручивала его снова и снова, как заезженная пластинка. Вот он подходит. Вот его рука касается моего лица. Вот он склоняется. Вот...

Я зарылась лицом в подушку и застонала.

— Дура, — прошептала я в подушку. — Влюбилась в чудовище. Совсем дура.

Но губы улыбались сами собой.

Я села на кровати. Волосы растрепались, персиковые пряди лезли в лицо. Я откинула их и посмотрела в окно. Солнце пробивалось сквозь шторы — значит, уже утро. На столике, как всегда, стоял завтрак. Чай, хлеб, масло, варенье. Он приходил, пока я спала.

Я коснулась чайника — горячий. Совсем недавно.

— Теодор, — прошептала я. И улыбнулась снова.

Завтрак пролетел незаметно. Я ела и думала о нём. О том, как он смотрел на меня вчера. О том, как его руки дрожали, когда он обнимал меня за талию. О том, как он сказал: «Можно?»

Можно.

Всё можно.

Я оделась, причесалась — кое-как, волосы всё равно лезли — и вышла в коридор.

Статуи провожали меня каменными взглядами. Я уже привыкла к ним. Даже улыбнулась одной — мраморной женщине с разбитым носом.

— Доброе утро, — сказала я ей. — Как спалось?

Она молчала. Я пошла дальше.

На кухне уже горел огонь в очаге. Теодор стоял у плиты, помешивал что-то в кастрюле. Услышал мои шаги, обернулся.

И замер.

Мы смотрели друг на друга. Секунду. Две. Три.

Вчерашнее висело в воздухе между нами. Осязаемое, тёплое, живое.

— Доброе утро, — сказала я первая. Голос чуть дрожал.

— Доброе, — ответил он.

Молчание. Но не тягостное, не то, от которого хочется провалиться сквозь землю. Другое. Наполненное. Важное.

Он отложил ложку, вытер руки о тряпку и подошёл ко мне.

Близко. Очень близко.

Я смотрела на него снизу вверх — он был выше на голову. Чёрные волосы чуть взлохмачены, под глазами тени — не спал ночью? Или работал? Глаза серые, с золотыми искрами, смотрели на меня так, будто я была единственным светом в этой тёмной комнате.

— Как спалось? — спросил он тихо.

— Хорошо, — соврала я. Потому что не спалось совсем. Но не говорить же ему, что я всю ночь вспоминала его поцелуй.

Он усмехнулся. Чуть-чуть, уголками губ.

— Врёшь.

— Откуда знаешь?

— Вижу. У тебя глаза красные. И подушки на кровати смяты так, будто ты ворочалась до утра.

Я покраснела. Он заметил. Всё заметил.

— Ты заходил? — спросила я.

— Завтрак относил. Ты спала. Я не будил.

— А смотрел?

— Смотрел, — кивнул он. — Недолго. Просто... проверял, всё ли хорошо.

Я представила, как он стоит надо мной спящей. Смотрит. Тихо, чтобы не разбудить.

— Теодор, — начала я.

— Тихо, — перебил он. — Не надо слов. Иди лучше есть, пока не остыло.

Он взял меня за руку — просто так, будто имел право — и подвёл к столу. Усадил. Поставил передо мной тарелку с кашей. Сам сел напротив.

Мы ели молча. Переглядывались. Улыбались.

Я смотрела, как он ест. Аккуратно, не спеша, будто каждое движение выверено. Тонкие пальцы держат ложку. Закатанные рукава открывают запястья — бледные, с синими прожилками вен.

— На что смотришь? — спросил он, не поднимая глаз.

— На тебя, — честно ответила я.

Он поднял глаза. Улыбнулся. Тепло, открыто.

— Нравится?

— Очень.

Он чуть покраснел. Я даже не знала, что некроманты умеют краснеть.

После завтрака он убрал посуду — сам, не позволяя мне помочь. Сказал, что я гостья, а гостям не положено мыть тарелки. Я спорила, но он настоял.

Потом мы сидели на кухне, пили чай с мятой и молчали. Хорошее молчание. Тёплое.

— Вивьен, — сказал он вдруг.

— М?

— Пойдём. Я покажу тебе кое-что.

— Что?

Он встал. Протянул мне руку.

— То, что не показывал никому.

Я замерла. Сердце забилось быстрее.

Никому. Даже за столько лет — никому.

— Ты уверен? — спросила я тихо.

Он посмотрел на меня. Долго, пристально.

— В тебе — да, — сказал он просто.

Я вложила свою ладонь в его. Он сжал пальцы. Тепло. Крепко.

Мы вышли с кухни и пошли по коридорам. Не в ту сторону, куда он водил меня раньше. В другую. Более тёмную. Более старую. Стены здесь были каменными, без обоев, без картин. Только факелы горели через каждые несколько шагов.

— Куда мы идём? — спросила я шёпотом. Почему-то здесь хотелось говорить тихо.

— В библиотеку, — ответил он.

— Но я уже видела библиотеку. Ты показывал.

— Не ту. Есть ещё одна. Самая старая. Самая важная.

Мы остановились у стены. Обычной каменной стены, ничем не примечательной. Я уже хотела спросить, зачем мы здесь, но он вдруг протянул руку и нажал на один из камней.

Камень ушёл внутрь. Что-то щёлкнуло.

И стена бесшумно поползла в сторону.

Я ахнула.

За стеной был проход. Узкая лестница, уходящая вниз. Там горели свечи — в специальных нишах, через каждые три ступеньки. Свет был тёплым, живым, но откуда-то снизу тянуло холодом.

— Идём? — спросил Теодор.

Я кивнула. Слова застряли в горле.

Он пошёл первым, не отпуская моей руки. Я за ним, считая ступеньки, как в детстве. Двадцать. Тридцать. Сорок. Пятьдесят.

Лестница кончилась. Мы оказались в коридоре — коротком, всего несколько шагов. В конце него была дверь. Тяжёлая, дубовая, окованная железом.

Теодор толкнул её.

И мы вошли.

Я замерла на пороге.

Комната была огромной. Не такой большой, как бальный зал, но всё равно впечатляющей. Высокий потолок терялся в темноте. Стены — все стены, от пола до потолка — были уставлены книгами.

Тысячи. Десятки тысяч.

Кожаные переплёты, старые, потёртые, некоторые — в паутине. Золотое тиснение на корешках. Свитки в деревянных и металлических тубусах. Карты, разложенные на столах. Странные приборы, назначения которых я не знала.

В углу горел камин — небольшой, но жаркий. Рядом стоял диван, старый, потёртый, но уютный. На столике у дивана — стопка книг и остывшая чашка чая.

Пахло здесь не так, как в обычной библиотеке. Не только пылью и бумагой. Чем-то ещё. Сладковатым, дурманящим, чуть горьким.

— Трава, — сказал Теодор, заметив, как я принюхиваюсь. — Полынь, шалфей, ещё кое-что. Для работы.

Я кивнула. Боялась заговорить.

Он отпустил мою руку и прошёл внутрь. Остановился посреди комнаты, раскинул руки.

— Это моё царство, — сказал он тихо. — Здесь я провожу большую часть времени. Здесь я работаю. Здесь я живу, если честно.

Я подошла к ближайшему стеллажу. Провела пальцем по корешкам. Старая кожа, шершавая, тёплая. Названия на незнакомых языках.

— Ты всё это читал? — спросила я.

— Почти всё, — кивнул он. — Некоторые по многу раз.

— Зачем?

Он подошёл ко мне. Встал рядом. Тоже коснулся книг.

— Чтобы понимать, — сказал он. — Чтобы знать, как помочь. Чтобы не сойти с ума от одиночества.

Я подняла на него глаза.

— Теодор...

— Идём, — перебил он. — Я покажу тебе самое главное.

Он взял меня за руку и повёл вглубь библиотеки. Между стеллажами, мимо столов с приборами, мимо огромных глобусов, мимо чучел птиц под стеклянными колпаками.

Мы остановились у небольшого столика в углу. На нём лежала книга. Огромная, тяжёлая, в чёрном кожаном переплёте. На обложке — серебряный узор, похожий на ветви деревьев или, может, на корни.

— Это? — спросила я.

— Это, — кивнул он. — Главная книга рода Морте. Здесь всё. История, ритуалы, знания. То, что собирали триста лет.

Я смотрела на книгу и чувствовала благоговейный трепет. Триста лет. Триста лет жизни, боли, надежд.

— Можно посмотреть? — прошептала я.

— Можно, — улыбнулся он.

Он открыл книгу. Страницы были пергаментными, пожелтевшими, исписанными ровным старинным почерком. Где-то встречались рисунки — схемы, символы, портреты.

Я смотрела и не могла оторваться.

— Здесь твоя семья, — сказала я тихо. — Вся.

— Да. Все, кто были до меня. И я когда-нибудь буду здесь. Последняя запись.

У меня сжалось сердце.

— Не последняя, — сказала я.

Он поднял на меня глаза.

— Что?

— Не знаю, — пожала я плечами. — Просто... не последняя. Мне так кажется.

Он смотрел на меня долго. Очень долго.

— Ты странная, Вивьен Соулдерс, — сказал он наконец.

— Почему?

— Потому что пришла в дом чудовища и не боишься. Потому что хочешь смотреть старые книги. Потому что говоришь, что запись не последняя.

— А какая?

Он не ответил. Просто взял мою руку и поцеловал. В ладонь. В самое чувствительное место.

У меня перехватило дыхание.

— Теодор...

— Тш-ш-ш, — прошептал он. — Просто постой так. Минуту.

Я стояла, и он смотрел на меня. Я не понимала, какой у него взгляд: толь грустный или какой-то мелкой иронией...

А потом он сказал:

— Если тебе трудно стоять можем сесть. — он указал рукой на угол, где располагался старый диван.

Мы сели на него.

Он был продавленным, потёртым, но уютным — как всё в этом странном доме. Я утонула в подушках, а Теодор сел рядом. Близко. Совсем близко. Наши колени почти соприкасались.

В камине потрескивал огонь. Книги молчали на своих полках. Тысячи книг, тысячи историй, тысячи жизней. А мы сидели вдвоём в самом сердце этого молчаливого царства, и тишина была такой, что слышно было, как бьются наши сердца.

— Ты правда хочешь слушать меня? — спросил он тихо. — Это невесёлая история.

— Хочу, — ответила я. И это была правда.

Он помолчал. Смотрел на огонь, и пламя отражалось в его глазах, делало их живыми, тёплыми.

— Я не помню времени, когда был обычным, — начал он. — Наверное, такого и не было. С самого детства я видел то, чего не видят другие. Слышал то, чего не слышат.

— Мёртвых? — спросила я шёпотом.

Он кивнул.

— Сначала это были просто тени. Краем глаза. В углах комнат. Мать думала, что у меня богатое воображение. Говорила: «Не выдумывай, Тео». А потом они начали говорить.

— И что они говорили?

— Разное, — усмехнулся он горько. — Кто-то просил передать весточку. Кто-то просто плакал. Кто-то звал. А кто-то молчал и просто смотрел. Это было хуже всего.

Я представила маленького мальчика, который просыпается ночью, а в углу стоит кто-то прозрачный и смотрит. У меня мурашки побежали по коже.

— Сколько тебе было?

— Лет пять. Может, шесть. Я уже не помню точно.

— И твои родители...

— Отец пытался помочь. Он тоже был некромантом, но слабее меня. Учил, как закрываться, как не слышать всех сразу. А мать... мать боялась. Я видел это в её глазах. Она старалась не показывать, но я видел.

Он замолчал. Я не торопила. Ждала.

— Когда мне было двенадцать, она ушла, — сказал он глухо. — Просто собрала вещи и ушла. Сказала, что не может больше. Что этот дом, эти тени, этот дар — они её убивают. Что она хочет жить как нормальный человек. Сказала, что любит меня, но не может остаться.

У меня сжалось сердце.

— Теодор...

— Я не виню её, — перебил он. — Правда. Она была живым человеком, а я... я уже тогда был наполовину мёртвым. Для неё. Для всех. Она имела право хотеть нормальной жизни.

— Но ты был ребёнком.

— Был, — кивнул он. — И долго ждал, что она вернётся. Каждый вечер смотрел на дорогу. Каждую ночь просил тени: «Позовите её. Скажите, что я скучаю». Они не могли. Тени не умеют звать живых, если те сами не хотят слышать.

Я взяла его за руку. Просто так. Не могла не взять.

Он замер. Посмотрел на меня. В его глазах было столько боли, что у меня защипало в носу.

— А потом? — спросила я тихо.

— А потом отец заболел. Обычная простуда, сказали бы вы. Для некроманта это тоже опасно. Мы не бессмертные. Просто живём дольше, если повезёт. Он продержался месяц. Я сидел рядом, держал за руку. И видел, как его тень отделяется. Как она встаёт рядом с кроватью и смотрит на меня. Он не ушёл сразу. Ещё три дня оставался рядом. Говорил со мной. Учил. Прощался.

— Как это — видеть тень того, кто ещё жив?

— Странно, — ответил он. — Как будто смотришь в два зеркала сразу. Видишь и того, кто здесь, и того, кто уже уходит. Он научил меня главному — не бояться. Сказал, что мёртвые такие же люди. Просто им нужна помощь.

Я слушала и не могла представить. Потерять мать — она ушла сама. Потерять отца — он умер. И остаться одному в двенадцать лет. В огромном доме. С тенями.

— Как ты выжил? — прошептала я.

— Книги, — кивнул он на стеллажи. — И работа. Я много работал. Учился. Исследовал. Помогал тем, кто просил. Иногда находил тела тех, кто умер в лесу, и провожал. Иногда приходили из города — тайком, ночью, чтобы никто не видел. Просили передать что-то умершим родственникам. Я не отказывал.

— Они не боялись?

— Боялись. Но любовь сильнее страха. Хоть раз в жизни попрощаться — это стоит риска.

Я смотрела на него и видела не чудовище. Видела мальчика, который потерял всё. Видела мужчину, который остался один. Видела человека, который помогал другим, хотя сам нуждался в помощи.

— А потом годы тянулись, — продолжал он тихо. — Один за другим. Я перестал считать. Просто жил. Работал. Иногда выходил в город — редко, очень редко. Каждый раз жалел. Люди шарахались, крестились, прятали детей. Один раз меня чуть не убили. Мужики с вилами пришли. Думали, я по кладбищам ночами хожу, мертвецов поднимаю.

— А ты?

— А я ушёл. Просто развернулся и ушёл. Не хотел никому зла. Они боялись — их право.

— И ты больше не пробовал?

— Пробовал. Ещё пару раз. Всё то же самое. В какой-то момент я перестал. Зачем? У меня есть дом. Есть книги. Есть работа. Есть цветы. Это не так уж мало.

Он говорил спокойно, но я слышала в его голосе тоску. Глубокую, давнюю, въевшуюся в каждую клеточку.

— А люди из договора? — спросила я. — Те, кого присылали до меня?

Он покачал головой.

— Их было трое. За двести лет. Первая — бабка твоего деда, кажется. Она приехала, прожила год и умерла. От страха, я думаю. Сердце не выдержало. Я ничего не мог сделать.

— А вторая?

— Тоже умерла. Через два года. Тоже от страха. Я старался, правда. Был мягким, добрым, не пугал. Но она всё равно боялась. Каждую ночь. Каждый день. Смотрела на меня и видела монстра. А потом просто не проснулась.

У меня похолодело внутри.

— А третья?

— Третья... — он вздохнул. — Третья была Элинор. Та, про которую тебе, наверное, рассказывали.

— Уильям говорил. Что она писала письмо. Что была счастлива.

— Писала, — кивнул он. — И была счастлива. Честно. Мы... мы были близки. По-настоящему. Она не боялась. Смеялась, гуляла по саду, читала книги. Мы разговаривали ночами. Я думал... я думал, что, может, всё будет хорошо.

— А что случилось?

Он замолчал. Долго. Очень долго.

— Она заболела, — сказал он наконец. — Обычная болезнь. Лихорадка. Для неё — смертельная. Я пытался лечить. Всё, что мог. И магию, и травы, и даже к мёртвым ходил просить. Бесполезно. Она угасла за три дня.

— И ты остался один.

— Один, — кивнул он. — Снова. С тех пор прошло пятьдесят лет. Ровно срок. И приехала ты.

Он повернулся ко мне. Посмотрел прямо в глаза.

— Я боялся, — сказал он тихо. — Когда узнал, что ты едешь. Боялся, что будет как с теми. Что ты будешь бояться, ненавидеть, умрёшь от страха. Я не хотел. Думал даже отказаться. Сказать, что договор больше не действует. Но нельзя.

— Почему?

— Потому что тогда чума вернётся. Магия держится на крови. На жертвах. Если я нарушу договор, печать падёт, и город снова начнёт вымирать. Я не имею права.

Я смотрела на него и видела, как он мучается. Как ему тяжело.

— А теперь? — спросила я.

— Что теперь?

— Ты боишься сейчас?

Он посмотрел на меня долгим взглядом. В его глазах было столько всего, что я не могла прочитать.

— Боюсь, — сказал он честно. — Но не того, что ты умрёшь от страха. Ты другая. Я вижу. Ты не боишься меня.

— Не боюсь, — подтвердила я.

— Я боюсь другого.

— Чего?

Он молчал. Смотрел на наши руки — я всё ещё держала его за руку. Потом поднял глаза.

— Что ты уйдёшь, — сказал он тихо. — Как мать. Как все. Что однажды ты поймёшь, что я — чудовище, и уйдёшь. Или захочешь уйти. А я не смогу тебя отпустить.

У меня перехватило дыхание.

— Теодор...

— Я знаю, это эгоистично, — перебил он. — Знаю, что не имею права тебя удерживать. Ты не по своей воле здесь. Ты жертва. Я должен... должен дать тебе свободу, если захочешь. Но я боюсь, что не смогу.

Он отвёл взгляд. Снова уставился на огонь.

— Ты первая за пятьдесят лет, с кем я могу говорить. Первая, кто смотрит на меня как на человека. Первая, кто... кто поцеловал меня. Я не хочу это терять. Даже если это неправильно.

Я слушала и чувствовала, как сжимается сердце.

Он боялся. Сильный, могущественный некромант, который разговаривает с мёртвыми и держит в руках древнюю магию, боялся. Боялся, что я уйду.

А я...

Я вдруг поняла. Поняла так ясно, будто кто-то шепнул мне на ухо.

Я тоже боялась.

Не его. Не того, что он сделает мне больно. Я боялась другого.

— Теодор, — сказала я тихо.

Он не обернулся.

— Теодор, посмотри на меня.

Он повернулся. В глазах — тоска и надежда. Страх и любовь. Всё вместе.

— Я тоже боюсь, — сказала я.

— Чего?

— Того, что однажды ты станешь тем чудовищем, которым тебя считают.

Он вздрогнул. Будто я ударила его.

— Я не...

— Знаю, — перебила я. — Знаю, что ты не чудовище. Но я боюсь, что однажды ты устанешь. Что одиночество сломает тебя. Что ты озлобишься на весь мир. И станешь тем, кого все боятся. И тогда я... я не знаю, смогу ли остаться.

Он молчал. Смотрел на меня.

— А ты? — спросила я. — Ты боишься этого?

— Боюсь, — ответил он честно. — Каждый день. Каждую ночь. Боюсь, что однажды проснусь и не захочу больше быть добрым. Что просто... устану.

— И что тогда?

— Не знаю, — прошептал он. — Надеюсь, что ты будешь рядом.

Я сжала его руку.

— Я здесь, — сказала я. — Сейчас я здесь.

Он посмотрел на меня. Долго. Очень долго.

А потом вдруг придвинулся ближе. Обхватил моё лицо ладонями. Прижался лбом к моему лбу.

— Вивьен, — прошептал он. — Ты даже не представляешь, что ты для меня сделала.

— Что?

— Ты просто пришла. Просто не испугалась. Просто сидишь здесь и слушаешь. Для меня это... это всё.

Я закрыла глаза. Чувствовала его дыхание на своих губах. Чувствовала тепло его ладоней. Чувствовала, как бьётся его сердце — быстро, взволнованно, живо.

— Я никуда не уйду, — прошептала я. — Пока ты сам меня не прогонишь.

— Не прогоню, — выдохнул он. — Никогда.

И поцеловал меня.

Не так, как вчера. Не робко, не спрашивая разрешения. А крепко, жадно, будто хотел напиться мной. Будто боялся, что я исчезну.

Я ответила. Обвила руками его шею, притянула ближе.

В камине потрескивал огонь. Книги молчали. Где-то в темноте шептались тени.

А мы целовались на старом продавленном диване, в сердце библиотеки, и мир вокруг переставал существовать.

Глава 10

Ночью я не могла уснуть.

Ворочалась с боку на бок, сбивала простыни, считала овец, тени на потолке — ничего не помогало. Сначала я думала, что виноват ужин — может, съела что-то тяжёлое? Потом — что слишком долго спала днём. Но врать себе я устала.

Дело было в нём.

Мысли о Теодоре заполняли голову, не давая покоя. Его глаза — серые, с золотыми искрами, которые вспыхивали, когда он смотрел на меня. Его голос — низкий, чуть хриплый, от которого по коже бежали мурашки. Его поцелуи — нежные, робкие, но такие... мои.

Я перевернулась на спину, уставилась в потолок. Тени от свечей плясали на лепнине, складывались в причудливые узоры. Где-то вдалеке ухнула сова. В особняке было тихо — слишком тихо для моего мечущегося сердца.

— Прекрати, — сказала я себе вслух. — Ты как дурочка. Влюбилась — и всё, мозги отключились?

Но голос прозвучал неубедительно даже для меня самой.

Я села на кровати. Взбила подушку. Легла снова. Закрыла глаза. Открыла. Посмотрела на часы — половина третьего.

— Да что ж такое, — простонала я в подушку.

Встала, накинула халат. Подошла к окну, отдёрнула штору. За окном было темно — ни звёзд, ни луны. Туманная долина жила своей жизнью, укутанная серой мглой.

Я отошла от окна. Посидела в кресле. Потом снова легла.

Мысль о нём не отпускала.

Интересно, он спит? Или тоже ворочается? Или работает в своей лаборатории, как вчера? При мысли о лаборатории сердце кольнуло. Те тени, которые я видела... они были жуткими, да. Но теперь, когда прошло время, я думала иначе. Они были частью его. Его жизни, его дара, его сути. И если я хочу быть с ним, мне придётся принять и это.

Я закрыла глаза. Представила его лицо. Как он улыбается, чуть кривя губы. Как поправляет мои волосы. Как смотрит — будто я самое дорогое, что у него есть.

— Господи, — прошептала я. — Влюбилась. По уши.

Встала снова. На этот раз решительно. Накинула халат, завязала пояс. Подошла к двери, прислушалась. Тишина.

— Прогуляюсь, — сказала я себе. — Просто пройдусь по коридору. Может, успокоюсь.

Я вышла в коридор.

Свечи горели ровно, будто их только что зажгли. Магия — Теодор говорил, что дом сам следит за собой. Статуи стояли в нишах, провожали меня каменными взглядами. Мраморная женщина с разбитым носом смотрела особенно пристально. Я уже привыкла к ней, даже дала имя — Марта.

— Не спится, Марта? — шепнула я, проходя мимо.

Марта молчала. Я вздохнула и пошла дальше.

Коридор тянулся бесконечно. Я шла медленно, разглядывая картины на стенах. Портреты Морте — суровые мужчины, печальные женщины. Все темноволосые, бледные, с глазами цвета грозового неба. Все похожи на него.

Я остановилась у одного портрета. Молодой человек в старинном камзоле, с тонкими чертами лица и грустными глазами. Наверное, кто-то из его предков.

— Вы его знали? — спросила я шёпотом. — Каким он был?

Портрет молчал. Только глаза, казалось, смотрели с укором.

— Дура, — сказала я себе. — Разговариваю с картинами. Совсем с ума сошла.

Но легче не становилось. Мысли о Теодоре всё ещё крутились в голове, не давая покоя.

Я пошла дальше. Завернула за угол. Ещё один коридор. Ещё статуи. Ещё картины.

И вдруг — свет.

В конце коридора, из-под двери, пробивалась тонкая полоска. Жёлтая, тёплая, живая.

Я замерла.

Та самая дверь. Лаборатория. Та, куда он мне вход запретил.

Сердце забилось быстрее. Не от страха — от волнения. Он там. Не спит. Работает.

Я подошла ближе. Старалась ступать тихо, но каблуки всё равно стучали по каменному полу. Надо было босиком идти, дура.

Остановилась у двери. Прислушалась.

Тишина. Только лёгкий шорох — будто кто-то перелистывает страницы.

Я замерла. Надо уходить. Нельзя подглядывать. Он же просил не входить.

Но любопытство было сильнее.

Я наклонилась. Прильнула глазом к щели между дверью и косяком.

И забыла, как дышать.

Он стоял у стола. Склонился над большой книгой, водил пальцем по строкам. На нём была та же белая рубашка, что днём, только расстёгнута у ворота, и я видела бледную кожу, ключицы, ложбинку между ними. Волосы чуть растрёпаны, падают на лоб.

Но не это главное.

Вокруг него парили искры.

Голубоватые, серебристые, они кружились в воздухе, как светлячки. Медленно, плавно, будто танцевали под неслышную музыку. Они вились вокруг его рук, вокруг головы, опускались на плечи и снова взлетали.

Это было красиво. До мурашек, до дрожи красиво.

Я смотрела на его профиль, освещённый этим странным светом. Скулы, губы, длинные ресницы, которые отбрасывали тени на щёки. Он что-то шептал — я не слышала, только видела, как двигаются губы.

Искры вспыхивали ярче в такт его шёпоту.

Магия. Настоящая магия. Не страшная, не жуткая — живая, тёплая, красивая.

Я залюбовалась им так, что забыла, где нахожусь. Забыла, что подглядываю. Забыла, что надо дышать. Просто стояла и смотрела, как он работает, как искры танцуют, как свет играет на его лице.

Сердце колотилось где-то в горле. Но не от страха. От того, как сильно я его люблю.

А потом я наступила на половицу.

Та предательски скрипнула. Громко. В тишине коридора этот звук прозвучал как выстрел.

Я замерла. Сердце упало в пятки.

Теодор резко обернулся.

Искры взметнулись вверх, заметались, как стая испуганных птиц. В глаза ему ударил свет — и я увидела. Увидела, как тени в комнате ожили.

Они взметнулись к потолку, заклубились, приняли пугающие очертания. Чёрные, когтистые, с разверстыми пастями. Они тянулись к нему, обвивали его плечи, заслоняли собой.

А он смотрел на дверь. На меня.

И в его глазах был ужас. Не за себя — за меня.

Я отшатнулась. Спина ударилась о стену. Вскрик вырвался сам собой — тонкий, испуганный.

— Вивьен!

Он рванул к двери. Тени за ним — они не отставали, тянулись чёрными щупальцами, хотели догнать, схватить, утащить.

Дверь распахнулась.

Он вылетел в коридор — и встал между мной и тенями. Закрыл меня собой. Раскинул руки, будто пытался защитить всем телом.

— Назад! — крикнул он им. — Назад, я сказал!

Тени замерли. Зависли в дверном проёме, колыхались, будто не решались.

— Уйдите, — тише сказал он. — Пожалуйста. Я сам.

Тени помедлили. А потом растаяли. Просто исчезли, будто их и не было.

Остался только он. Стоял передо мной, тяжело дыша, в расстёгнутой рубашке, с безумными глазами.

— Вивьен, — выдохнул он. — Ты... ты цела?

Я не могла говорить. Только кивнула.

Он шагнул ко мне. Обхватил лицо ладонями, заглянул в глаза. Проверил, не ранена ли. Пальцы дрожали.

— Прости, — зашептал он. — Прости, прости, я не хотел... они безвредны, правда. Просто тени. Просто моя работа. Они не тронут, никогда не тронут. Я не хотел тебя пугать.

Он прижал меня к себе. Крепко, до хруста. Я чувствовала, как колотится его сердце. Быстро, испуганно. Он боялся за меня.

Не за себя, не за свою тайну, которую я только что увидела. За меня.

Я обвила его руками. Уткнулась носом в плечо. Закрыла глаза.

— Тише, — прошептала я. — Я не боюсь. Я с тобой.

Он замер. Отстранился чуть-чуть, заглянул в глаза.

— Правда?

— Правда, — сказала я. И улыбнулась. — Это было красиво. Твои искры. Тени. Ты. Красиво.

Он смотрел на меня. Долго, не веря. А потом улыбнулся — робко, счастливо.

— Ты невероятная, Вивьен Соулдерс.

— Знаю, — сказала я. И поцеловала его.

Когда поцелуй закончился Теодор повёл меня на крышу.

Мы поднимались по узкой каменной лестнице, и он держал меня за руку, будто боялся, что я упаду. Пальцы у него были тёплые — я чувствовала это даже сквозь дрожь, которая ещё не прошла после лаборатории. В голове всё ещё крутились те тени, чёрные когтистые силуэты, которые взметнулись к потолку. Но страха уже не было. Он ушёл так же внезапно, как и появился, оставив после себя только странное, щекочущее любопытство и тепло.

Тепло от того, как он меня обнимал. Как заслонил собой. Как шептал: «Тише, тише, они не тронут».

— Осторожно, — сказал он, когда я чуть не споткнулась о выщербленную ступеньку. — Здесь ступени старые, стёртые.

Я кивнула, но молчала. Слова застряли где-то в горле. Не от страха — просто не хотелось нарушать эту тишину. Лестница была узкой, каменной, с низким сводчатым потолком. Сыростью тянуло от стен, пахло мхом и старой кладкой. Где-то внизу, под нами, особняк спал своим тёмным, тяжёлым сном.

Теодор шёл первым, тянул меня за собой. Я смотрела на его спину — белую рубашку, которую он так и не застегнул после лаборатории, на чёрные волосы, падающие на воротник, на то, как он чуть наклоняет голову, чтобы не задеть низкий свод.

— Мы почти пришли, — сказал он, обернувшись на мгновение. В полумраке лестницы его глаза светились — не буквально, конечно, но мне показалось. Серые, с золотыми искрами, они отражали свет единственного факела, горевшего в нише.

— Куда? — спросила я наконец.

Он не ответил. Только сжал мою руку крепче и повёл дальше.

Лестница вилась спиралью, и я сбилась со счёта. Пятьдесят ступенек? Семьдесят? Сто? Казалось, мы поднимались вечность. Воздух становился холоднее, свежее, пахло уже не сыростью, а ночью, ветром, свободой.

И вдруг лестница кончилась.

Теодор остановился перед тяжёлой дверью — дубовой, окованной железом, с массивной ручкой в виде львиной головы. Он отпустил мою руку и толкнул дверь.

Та открылась с протяжным скрипом, будто жаловалась, что её потревожили.

И мы вышли наружу.

Ночь была ясной.

Я даже не ожидала такой ясности — внизу, в особняке, всегда казалось, что небо затянуто тучами. Но здесь, наверху, туман расступился, и луна светила ярко, заливая всё вокруг серебром. Она была огромной, полной, и в её свете даже старые черепицы крыши казались драгоценными — каждая чешуйка искрилась, переливалась, будто её только что покрыли серебром.

Я перевела дыхание. Сделала шаг вперёд.

Отсюда, с крыши, открывался невероятный вид. Я никогда не видела ничего подобного — даже с самой высокой башни нашего особняка, даже с холмов за городом. Особняк стоял на возвышенности, и с его крыши было видно всё.

Внизу, под нами, шумел лес. Туманная долина. Чёрная, таинственная, живая. Она дышала — я видела, как колышутся верхушки деревьев, как туман стелется по низинам, как где-то в глубине мерцают огоньки — то ли светлячки, то ли что-то другое, чему я не знала названия. Лес был густым, древним, он обнимал особняк со всех сторон, как верный страж, охраняющий покой.

А дальше, за лесом, за полями, за рекой, которая блестела в лунном свете тонкой серебряной нитью, на горизонте мерцали огни.

Город.

Тот самый, откуда меня привезли.

Я смотрела на эти огоньки и пыталась разглядеть знакомые очертания. Собор, наверное, вон тот тёмный силуэт на фоне светлого неба? А рынок — там, где огней больше всего? А наш особняк? Наверное, он тоже там, среди этих тысяч огней, но я не могла его найти. И не хотела.

Я стояла, вцепившись в каменный парапет, и смотрела на далёкие огни. И чувствовала... ничего.

Пустоту.

Раньше эти огни значили для меня дом. Дом, где я родилась. Дом, где я провела девятнадцать лет. Дом, где у меня была комната, книги, привычный уклад. Дом, где за завтраком подавали горячие булочки, а по вечерам в гостиной играли на рояле.

Но теперь я смотрела на них и не чувствовала ни тоски, ни боли, ни желания вернуться.

Только пустоту. Спокойную, ровную, как эта лунная ночь.

Теперь эти огни были просто огнями. Чужими. Далёкими. Не имеющими ко мне отношения. Как картинка в книге, которую смотришь и переворачиваешь страницу.

Я вдруг поняла, что дом — это не стены. Не город. Не улицы, по которым ходила в детстве.

Дом — это место, где тебя ждут. Где ты нужна. Где тебя любят.

А там, в городе, меня никто не ждал. Никогда не ждал.

Я стояла на крыше старого особняка, рядом с некромантом, и впервые чувствовала, что я дома.

Скучаешь? — тихо спросил Теодор.

Он стоял рядом, опираясь на каменный парапет, и смотрел на меня. В лунном свете его лицо казалось ещё бледнее, черты — острее, глаза — глубже. В них не было того напряжения, что в лаборатории. Только тихая, настороженная нежность. Он ждал ответа. Боялся его, наверное.

Я смотрела на огни города. Мерцающие, живые, такие далёкие.

Вспомнила, как стояла у окна в библиотеке в день помолвки Амелии. Смотрела на суету внизу, на цветы, на шампанское. Чувствовала себя прозрачной. Ненужной. Тенью, которая мелькает за спиной у всех, но никто не оборачивается.

Вспомнила, как мать смотрела сквозь меня. Как отец забывал моё имя, представляя гостям. Как Амелия брала мои платья без спроса, потому что «тебе всё равно, ты же никуда не ходишь».

Вспомнила, как сидела на балах у стены. Смотрела, как сестра танцует с кавалерами. Держала спину прямой и улыбалась, чтобы никто не заметил, как пусто внутри.

Вспомнила, как в последнее утро они одели меня в чёрное. Как мать чмокнула в щёку сухими губами. Как Амелия стояла у окна и вытирала слёзы счастья. Счастья, что это не её везут.

Я покачала головой.

— По дому — нет, — ответила я. Голос прозвучал твёрже, чем я ожидала. — Там от меня ничего не зависело. Я была тенью. Меня не замечали, даже когда я была в комнате. Моё мнение никого не волновало. Мои желания — тем более. Я просто... была. Существовала. Как мебель. Как статуя в коридоре.

Я замолчала. В горле пересохло.

Он не перебивал. Просто смотрел. Ждал.

— А здесь... — я подняла глаза на него. — Здесь я хотя бы чувствую, что живу. Что я нужна. Что меня видят. Слышат. Что я не просто младшая дочь, которую можно отдать чудовищу, чтобы не мешалась.

Он вздрогнул при слове «чудовище». Я заметила. И пожалела.

— Прости, — сказала я тихо. — Я не то хотела сказать.

— Ничего, — ответил он. — Ты права. Для них я чудовище. Так и есть.

— Для них. Не для меня.

Он молчал. Просто смотрел на меня. Долго. Так долго, что я начала смущаться. Отвела взгляд к городу.

А потом он улыбнулся.

Светло, открыто, без тени той горечи, что всегда жила в его глазах. Просто улыбнулся — и будто солнце выглянуло из-за туч. Я даже зажмурилась на секунду — так ярко.

— Я рад, — сказал он. Голос чуть охрип. — Что ты здесь. Что ты живая. Что ты со мной.

Я смотрела на него и чувствовала, как сердце наполняется теплом. Не тем колючим, от которого щиплет глаза, а настоящим, глубоким, живым.

Он протянул руку. Не глядя. Просто — ладонью вверх, на парапет между нами.

Я взяла.

Пальцы его были тёплыми. Он сжал мою ладонь, не сильно, но крепко. Будто хотел сказать: я здесь. Я с тобой. Не отпущу.

Мы стояли так, вдвоём, под луной, на крыше старого особняка. Внизу шумел лес, дышала Туманная долина. А далеко-далеко, на горизонте, мерцали огни города, который больше не был мне домом.

Ветер трепал мои персиковые волосы, бросал их на лицо. Я не убирала — пусть. Рука Теодора была тёплой. Его плечо касалось моего. И это было важнее любых огней, любых городов, любых домов.

Я вдруг поняла: я ни о чём не жалею. Что меня отдали. Что привезли сюда. Что испугалась в первую ночь. Что подглядывала за ним в лабораторию. Что увидела тени и не убежала.

Всё это привело меня сюда. На эту крышу. К этому мужчине. К этому моменту.

— Теодор, — позвала я тихо.

— М?

— А ты скучаешь? — спросила я. — По городу? По людям?

Он задумался. Смотрел на огни, и в его глазах я видела не тоску — спокойствие.

— Нет, — сказал он наконец. — Мой дом здесь. Мои корни здесь. Моя жизнь. А люди... они никогда не были ко мне добры. Я не злюсь, нет. Просто... мы с ними из разных миров. Я это принял давно.

— А теперь? — спросила я. — Мир не изменился?

Он повернулся ко мне. Посмотрел в глаза.

— Изменился, — сказал он тихо. — Потому что в нём появилась ты.

У меня перехватило дыхание.

Он поднял свободную руку, убрал прядь волос с моего лица. Кончики пальцев задержались на щеке, чуть-чуть. Потом убрал.

— Не бойся меня, Вивьен, — прошептал он. — Пожалуйста. Я сделаю всё, чтобы ты была счастлива.

— Я не боюсь, — ответила я. — И уже счастлива.

Он улыбнулся. Снова той светлой, открытой улыбкой. И я поняла, что буду помнить эту ночь всегда. Эту крышу. Эти огни. Его руку в своей. И его глаза, в которых я видела своё отражение.

Мы стояли так, наверное, долго. Луна прошла половину неба, тени сместились, ветер стих. Городские огни мерцали всё так же ровно, но теперь они были просто фоном. Не важным. Не нужным.

Глава 11

Я проснулась оттого, что солнце светило прямо в лицо.

Сквозь шторы пробивались золотые лучи, и пылинки танцевали в них, как маленькие искры. Они кружились медленно, плавно, будто и не собирались никуда опадать. Я смотрела на них и улыбалась. Утро было тёплым, светлым, обещающим что-то хорошее. Такие утра я любила — когда просыпаешься не от удара сердца, не от тревоги, а от того, что солнечный луч поцеловал веки, и тебе вдруг стало хорошо.

Я потянулась, сладко зевнула, вытянула руки над головой, разминая затёкшие плечи. Сон был глубоким, спокойным, без сновидений — в последнее время они перестали меня мучить. Или я просто привыкла? Или этот дом, его тишина, его стены, пропитанные чем-то древним и уютным, убаюкивали меня, как ребёнка на руках.

Я повернула голову на подушке, собираясь ещё немного понежиться в тепле одеяла, и вдруг заметила на туалетном столике что-то новое.

Маленькая коробочка, перевязанная тонкой лентой.

Она стояла там, где обычно стоял графин с водой, — чуть левее зеркала, рядом с подсвечником. Коробочка была из тёмного дерева, отполированного до блеска, с изящной резной крышкой. Лента — шёлковая, нежно-розовая — завязана аккуратным бантиком, кончики которого чуть подрагивали от моего дыхания.

Я замерла. Села на кровати, придерживая одеяло на груди. Сердце забилось чаще.

Коробочки здесь не было вчера вечером. Я точно помнила — я сидела за этим столиком, расчёсывала волосы перед сном, смотрела на своё отражение. Графин стоял справа, подсвечник — слева. А коробочки не было.

Значит, кто-то заходил, пока я спала.

Мысль об этом не испугала — странно, но не испугала. В этом доме я давно перестала бояться темноты, тишины, странных звуков. Даже тени в лаборатории, которые когда-то заставили меня вскрикнуть, теперь казались просто частью его мира. Его жизни.

Кто-то заходил. Кто-то тихий, осторожный, не желавший меня будить. Кто-то, кто знал, как открыть дверь без единого скрипа. Кто-то, кто умеет двигаться бесшумно, как тень. Кто-то, кто хотел сделать мне приятное.

Я протянула руку и взяла коробочку.

Дерево было тёплым — может, от солнца, может, от рук, которые её здесь оставили. Лента скользнула под пальцами, шёлковая, гладкая. Я провела по ней большим пальцем, не решаясь развязать. Почему-то вдруг стало страшно. Не того, что внутри окажется что-то страшное, а того, что внутри окажется что-то настолько прекрасное, что я расплачусь.

Глупо, конечно. Но слёзы уже подступали к горлу — от этого утра, от этого солнца, от того, что кто-то подумал обо мне. Кто-то специально принёс эту коробочку, пока я спала, чтобы я нашла её, проснувшись. Кто-то хотел, чтобы мой день начался с маленького чуда.

Я перевела дыхание. Сжала коробочку в ладонях, чувствуя её вес — лёгкий, почти невесомый. Что там? Украшение? Какая-то безделушка? Или что-то важное, что он хотел мне сказать?

Я поднесла коробочку к лицу, вдохнула запах. Древесина, лак, и чуть-чуть — полынь. Тот самый горьковатый, терпкий запах, который всегда сопровождал Теодора. Пахло от него, от его рубашек, от его рук. Значит, он держал эту коробочку. Долго, наверное. Нервничал, прежде чем оставить здесь. Или просто хотел, чтобы частичка его осталась со мной.

Я улыбнулась. Пальцы сами потянулись к ленте.

Узел поддался легко — я развязала его, расправила ленту, отложила в сторону. Крышка не поддавалась. Я чуть надавила, и она открылась с тихим щелчком.

Я заглянула внутрь.

И замерла.

На бархатной подушечке — тёмно-синей, почти чёрной — лежала брошь. Маленький цветок белого шиповника. Лепестки из серебра, тонкие, изящные, с едва заметными прожилками. Внутри — перламутр, переливающийся нежно-розовым, как утренняя заря. В центре, вместо тычинок, сияла крошечная жемчужина — такая маленькая, что казалась каплей утренней росы, застывшей на лепестках.

Я смотрела на эту брошь и не могла отвести взгляд.

Она была прекрасна. Не вычурно, не богато, не так, как любила мать — с бриллиантами и рубинами. Тихо, скромно, но так тонко, что у меня перехватывало дыхание.

Я осторожно достала брошь из коробочки. Серебро было холодным, перламутр — гладким, как вода. Я повертела её в пальцах, рассматривая со всех сторон. Сзади — аккуратная застёжка, такая маленькая, что её почти не видно. И крошечная гравировка на обороте. Я поднесла ближе к глазам, прищурилась.

Одна буква. «Т».

Теодор.

Моё сердце пропустило удар.

Он сделал это сам? Или заказал? Или нашёл среди старых вещей? Но гравировка — она свежая, я видела. И буква Т. Его буква.

Я сжимала брошь в ладони и чувствовала, как слёзы подступают к глазам. Не от грусти, нет. От того, что кто-то подумал обо мне. Кто-то хотел сделать мне приятно. Кто-то потратил время, силы, чтобы я проснулась и нашла этот маленький цветок на своём столике.

В коробочке, под бархатной подушечкой, что-то белело. Я перевернула подушечку, достала маленький листок бумаги, сложенный вчетверо. Бумага была плотной, чуть шершавой — я узнала её, он писал на такой в библиотеке, делал пометки на полях книг.

Я развернула листок.

Почерк был ровным, аккуратным, с чуть заметным наклоном влево. Буквы — чёткие, без завитушек. Мужской почерк. Твёрдый. Но в том, как выведены слова, было что-то робкое, неуверенное. Будто он переписывал эту короткую записку несколько раз, прежде чем остался доволен.

«Чтобы помнила, что даже в тумане есть место красоте. Т.»

Я перечитала один раз. Потом второй. Потом третий.

Слёзы всё-таки потекли. Тихо, беззвучно, как я привыкла плакать с детства. Я не вытирала их — пусть. Они были не горькими, не обидными. Они были светлыми. Такими, когда плачешь от счастья.

Туман. Он говорил о тумане, который окутывает эту долину, этот дом, его жизнь. О тумане, в котором он живёт столько лет, один, с тенями и воспоминаниями. О тумане, который, казалось, поглотил всё вокруг — надежду, радость, красоту.

Но красота есть. Даже здесь. Даже в нём.

Я поднесла записку к губам. Поцеловала бумагу, как целуют письмо от любимого. Глупо, конечно. Но мне хотелось, чтобы он знал. Чтобы чувствовал. Что его слова — не просто слова. Что они согревают.

Я посидела так несколько минут, сжимая в одной руке брошь, в другой — записку. Солнце поднялось выше, лучи скользнули по стене, по кровати, по моим волосам, рассыпая в них золотые искры.

Потом я встала.

Подошла к зеркалу. Поставила коробочку на столик, расправила платье — то самое, чёрное, траурное, в котором меня привезли. Другого у меня не было, но сегодня оно не казалось таким мрачным. Может, потому что утро было светлым. Может, потому что на душе было легко.

Я приколола брошь к вороту. Прямо по центру, чтобы была видна.

Серебро блеснуло, перламутр перелился розовым. Цветок белого шиповника засветился на чёрном фоне, как маленькое чудо. Как напоминание о том, что даже в самой тёмной ночи есть звёзды.

Я подняла глаза на своё отражение.

Бледная девушка смотрела на меня из зеркала. Персиковые волосы рассыпались по плечам, спутанные после сна, глаза ещё влажные после слёз. На щеках — лёгкий румянец, первый за долгое время. И улыбка.

Я улыбалась.

Впервые за долгое время — искренне, тепло, без принуждения. Не так, как улыбалась гостям на балах, не так, как улыбалась матери, чтобы не вызвать гнева. А так, как улыбаются, когда внутри всё поёт.

Я смотрела на себя и видела не просто девушку в чёрном платье. Видела ту, кого любят. Ту, кому дарят цветы. Ту, ради кого пишут записки.

Я провела пальцами по броши, поправила её чуть выше, к самому вороту. Теперь она была видна сразу — как маленькая звезда на тёмном небе.

Я взяла со столика записку, перечитала ещё раз.

«Чтобы помнила, что даже в тумане есть место красоте».

Туман. Мой туман. Моя новая жизнь. Мой дом.

Я сложила записку и спрятала её в вырез платья, у самого сердца. Пусть лежит там. Пусть греет.

Потом повернулась к зеркалу, подмигнула своему отражению и выбежала из комнаты.

Босиком. Растрёпанная. Счастливая.

Мне нужно было его найти. Сказать спасибо. Или просто — посмотреть в глаза. Увидеть, как он смутится. Как отведёт взгляд, делая вид, что ничего особенного не случилось.

Потому что он такой. Теодор. Мой Теодор.

Я бежала по коридорам, и статуи провожали меня каменными взглядами. Марте я улыбнулась особенно широко.

— Смотри, — сказала я ей, показывая на брошь. — Красиво?

Марта молчала. Но мне показалось, она одобрительно кивнула. Или это просто свет упал на её лицо?

Я засмеялась и побежала дальше.

Внизу, в холле, пахло свежим хлебом и мятой. Значит, он уже на кухне. Значит, ждёт меня. Значит, волнуется — понравилось ли?

Я спустилась по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Платье взметалось, волосы летели за спиной. Я не смотрела под ноги — только вперёд, на дверь кухни, из-за которой доносился его голос.

Он напевал ту самую грустную мелодию, что я слышала в оранжерее. Но сегодня она не казалась грустной. Сегодня в ней было что-то светлое, надеждное.

Я остановилась у двери. Перевела дыхание. Поправила волосы — и тут же бросила, всё равно растрепаны.

И вошла.

Он стоял у плиты, помешивая что-то в кастрюле. Услышал шаги, обернулся.

И замер.

Смотрел на меня. На мою улыбку. На брошь у ворота. В глазах его была тревога — а вдруг не понравилось? А вдруг я рассердилась, что он заходил, пока я спала?

Я подошла к нему. Близко. Взяла за руку.

— Спасибо, — сказала я. — Она прекрасна.

Он выдохнул. Будто всё это время не дышал.

— Я боялся... — начал он.

— Не надо бояться, — перебила я. — Я же сказала. Я не боюсь тебя.

Он посмотрел на меня. Долго, пристально, с той нежностью, от которой у меня подкашивались колени. Потом поднял руку, коснулся броши. Осторожно, кончиками пальцев.

— Шиповник, — сказал он тихо. — Символ красоты и одиночества. Но если два одиночества встретятся... может, перестанут быть одинокими.

У меня перехватило дыхание.

Он убрал руку, смутился, отвёл взгляд.

— Пойдём завтракать, — сказал он буднично. — Каша остынет.

Я улыбнулась. И пошла за ним. К столу. К завтраку. К новой жизни.

А брошь светилась у меня на груди, как маленькое обещание.

Мы завтракали на кухне, как привыкли за последние дни.

Теодор сидел напротив, положив локти на стол, и смотрел, как я ем. Он всегда так делал — в первые дни я смущалась, краснела, ковырялась в тарелке. Теперь привыкла. Даже нравилось. В его взгляде не было оценки, не было того холодного разглядывания, к которому я привыкла дома. Только тепло. И тихая, спокойная радость — от того, что я здесь, что я рядом, что я ем его кашу.

— Вкусно, — сказала я, отодвигая пустую тарелку. — Правда. Очень вкусно.

Он усмехнулся.

— Ты так говоришь каждое утро.

— Потому что каждое утро вкусно.

Он покачал головой, но улыбнулся. Взял мою тарелку, поставил в раковину. Я попыталась встать, чтобы помочь, но он махнул рукой.

— Сиди. Я сам.

— Но я могу...

— Сиди, — повторил он. — Ты гостья.

Я нахмурилась. Слово «гостья» вдруг кольнуло. Неприятно. Будто напоминание о том, что я здесь временно. Что всё это — не по-настоящему.

Он заметил. Всегда замечал.

— Что? — спросил он, вытирая руки о тряпку.

— Ничего, — я отвела взгляд.

Он подошёл к столу, сел рядом. Не напротив — рядом. Так близко, что я чувствовала тепло его плеча.

— Скажи, — тихо попросил он.

Я помолчала. Потом сказала:

— Я не гостья.

— А кто?

Я подняла на него глаза. В его взгляде — ожидание. Лёгкая тревога.

— Не знаю, — честно ответила я. — Но не гостья. Гости приезжают и уезжают. А я...

Я не договорила. Он понял. Коснулся моей руки, провёл пальцами по запястью.

— А ты? — спросил он, и в голосе его была надежда.

Я не ответила. Просто переплела свои пальцы с его.

Мы сидели так долго. Молчали. В очаге потрескивали дрова, за окном шумел лес, и где-то вдалеке — в который раз — тикали часы.

— Пойдём, — сказал он наконец. — Покажу тебе кое-что.

— Что?

— Увидишь.

Мы вышли во двор. Утро было прохладным, но солнце уже поднялось выше, и его лучи золотили верхушки деревьев. Туман рассеялся — впервые за долгое время, наверное. Я вдохнула полной грудью и почувствовала, как легко стало на душе.

Теодор взял меня за руку и повёл в сад. Не в тот, что перед домом, — в другой, западный, куда мы почти не ходили. Здесь было запущеннее, диче. Дорожки заросли травой, кусты разрослись, переплелись ветвями, создавая живые арки.

— Я редко сюда захожу, — признался он. — Здесь мать любила гулять. А после её ухода... не мог.

Я сжала его руку. Он ответил.

Мы шли медленно, раздвигая ветки. Воздух здесь пах иначе — влажнее, гуще, с горьковатым привкусом полыни.

— Зачем ты привёл меня сюда? — спросила я.

Он остановился. Кивнул вперёд.

— Посмотри.

Я выглянула из-за его плеча и ахнула.

Посреди сада, окружённый старыми деревьями, цвёл куст шиповника. Огромный, раскидистый, весь усыпанный белыми цветами. Они были такими же, как моя брошь. Тонкие лепестки, нежные, почти прозрачные на солнце.

— Он цветёт раз в пятьдесят лет, — тихо сказал Теодор. — Последний раз цвёл, когда моя бабка была ещё жива. Я думал, засох. А этой весной вдруг распустился.

Я смотрела на цветы и не могла отвести взгляд.

— Я не знал, что это значит, — продолжал он. — А потом приехала ты.

Я повернулась к нему. Он смотрел на меня — серьёзно, немного растерянно, будто сам не верил тому, что говорил.

— Ты думаешь, это знак? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он. — Но хочу верить.

Я подошла ближе. Коснулась его руки.

— Верь.

День тянулся медленно, но не скучно. После сада мы пошли в библиотеку — не в ту, тайную, а в обычную, где я бродила в первые дни. Теодор сказал, что хочет показать мне книги, которые читал в детстве.

— Я здесь прятался от всех, — признался он, снимая с полки потрёпанный томик. — Когда мать сердилась. Когда приходили гости и смотрели на меня, как на диковинку.

— А кто к вам приезжал? — удивилась я.

Он усмехнулся.

— Редко. Очень редко. Но иногда... иногда находились смельчаки. Из любопытства. Поглазеть на некроманта.

Он говорил спокойно, но я слышала в его голосе ту же горечь, что и в первый день.

— И что они видели?

— Мальчика с книгой в углу, — сказал он. — Который боялся поднять глаза.

Я взяла его за руку. Он не отстранился.

— А теперь? — спросила я. — Ты боишься?

Он посмотрел на меня. Долго. Потом улыбнулся.

— Нет. Теперь нет.

Мы читали вслух. Старые стихи, баллады о любви и смерти. Его голос был низким, тягучим, и я слушала, закрыв глаза. Он читал, а я представляла те времена, когда эти книги были новыми, когда их листали чьи-то живые пальцы, когда над ними смеялись или плакали.

— Какая она? — спросила я вдруг.

— Кто?

— Твоя мать.

Он замолчал. Я уже пожалела, что спросила, но он ответил.

— Красивая. Очень. Тёмные волосы, как у всех Морте. И глаза... у неё были глаза синие. Я таким ни у кого не видел.

Он говорил, и я смотрела на его профиль. Скулы, нос, ресницы — в нём было что-то от портрета в коридоре. Что-то общее с той печальной женщиной, которая так и не смогла полюбить.

— Она любила цветы, — продолжал он. — И музыку. И меня... наверное, тоже любила. Просто по-своему.

— Ты скучаешь по ней?

Он помолчал.

— Скучаю по тому, что могло быть. Если бы она осталась. Если бы не боялась.

Я придвинулась ближе. Он обнял меня за плечи, прижал к себе.

— Не бойся меня, — прошептал он. — Пожалуйста.

— Не боюсь, — ответила я. И это была правда.

После обеда он ушёл в лабораторию — сказал, что нужно доделать работу. Я осталась одна.

Бродила по коридорам, заглядывала в комнаты. Статуи провожали меня взглядами. Марте я улыбнулась.

— Он хороший, — сказала я ей. — Ты знаешь?

Марта молчала. Но мне показалось, она кивнула.

Я зашла в музыкальную гостиную. Рояль стоял в углу, накрытый тканью. Я сняла её, провела пальцем по клавишам. Пыльно. Давно никто не играл.

Я села. Не умела играть — меня учили, но плохо. Не хватало терпения, говорила мать. Но сейчас я просто положила руки на клавиши и нажала.

Звук разлился по комнате — гулкий, нестройный. Но я не убрала рук. Нажимала клавиши наугад, искала мелодию. Ту самую, которую он напевал в оранжерее.

Получалось плохо. Но я старалась.

— Не так, — раздалось за спиной.

Я обернулась. Теодор стоял в дверях. Смотрел на меня, улыбался.

— Не так, — повторил он. — Давай покажу.

Он подошёл, сел рядом. Тесно — скамейка была узкой. Его пальцы легли на клавиши поверх моих.

— Вот здесь, — сказал он. — Слышишь?

Он нажал. Из-под наших рук полилась музыка — та самая, грустная, тягучая, которую я полюбила с первого раза.

— Красиво, — прошептала я.

Он не ответил. Просто играл. А я смотрела на его руки — длинные пальцы, бледная кожа, тонкие запястья. Руки, которые поднимали мёртвых и сажали цветы. Которые держали меня. Которые я любила.

Музыка кончилась. Он убрал руки. Повернулся ко мне.

— Ты устала? — спросил он.

— Нет, — ответила я. — Я счастлива.

Он посмотрел на меня. Долго, пристально. Потом наклонился и поцеловал. Легко, нежно, как утром.

— И я, — прошептал он.

Вечером мы сидели на крыльце. Солнце садилось, туман снова наползал на долину. Где-то в лесу кричала птица.

— Ты не жалеешь? — спросил он.

— О чём?

— Что осталась. Что не сбежала, когда могла.

Я задумалась.

— Не жалею, — ответила честно. — Я здесь, где должна быть.

Он взял меня за руку. Мы молчали. Туман стелился по земле, окутывал деревья, поднимался к небу. А мы сидели рядом, и я чувствовала, что это — моё место. Мой дом. Моя жизнь.

— Теодор, — позвала я.

— М?

— Что будет завтра?

Он посмотрел на меня. Улыбнулся.

— То же, что и сегодня. И послезавтра. И всегда.

Я прижалась к его плечу. Он обнял меня.

Мы сидели так, пока не стемнело. Пока первые звёзды не зажглись в небе. Пока туман не скрыл всё вокруг.

А потом пошли в дом. Вместе.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге