Обложка Некромант из Псковской губернии. Ссыльный

Некромант из Псковской губернии. Ссыльный

Юрий Уленгов, Алекс Хай

0% прочитано
Стандартный
Юрий Уленгов, Алекс Хай

Некромант из Псковской губернии. Ссыльный

Глава 1

Выглядел мертвяк погано.

Далеко не первой свежести труп в простой крестьянской одежде валялся в канаве и вяло щёлкал челюстями, пытаясь ползти в мою сторону.

Получалось у него так себе. Откровенно говоря — совсем не получалось.

Присев на корточки у обочины, я с интересом рассматривал непокойца.

Когда-то белая рубаха грубого кроя была испачкана грязью и кровью, плоть от черепа понемногу начинала отслаиваться, и в целом смотрелся мертвец весьма жалко.

В гроб краше кладут.

— Что, бедолага, совсем отощал, да?

Мертвяк не ответил. Ожидаемо.

Сжалившись над непокойцем, я отошёл к нервно раздувающей ноздри лошади, достал из перемётной сумы пистоль, и, щёлкнув курком, вернулся к канаве.

— Отходную читать не стану, прости уж, — проговорил я и, тщательно прицелившись, выстрелил.

Череп разлетелся на куски, мертвяк дёрнулся и затих. На этот раз насовсем.

Брезгливо стряхнув с сапога ошмётки мозгов, я бросил последний взгляд на упокоившуюся нежить, вздохнул, вернулся к лошади и одним движением взлетел в седло.

Солнце садилось, окрашивая пришедшие в запустение поля в кроваво-красные тона. Нужно бы добраться до усадьбы засветло. Если здесь при свете дня бардак такой, страшно подумать, что в ночи творится.

От станции мне пришлось ехать одному. Я пытался нанять сопровождение, но, едва услышав, куда я собираюсь, от меня бежали, как от прокажённого. Даже многозначительное потряхивание тугим кошелём не возымело действия. Точнее, возымело, но не такое, как я ожидал.

Несколько мутных личностей, сидящих за дальним столом придорожного трактира, воспряли было духом, явно намереваясь поживиться за счёт наивного одинокого путника, но даже они, расслышав название конечной точки маршрута, притихли и поумерили энтузиазм. М-да. Совсем поганая слава у моего родового имения. Ну, что ж, будем выправлять по мере сил.

По крайней мере, так я думал тогда. Сейчас же, отмахав без малого три десятка вёрст, я стал задумываться, что задача эта, мягко говоря, несколько сложнее, чем мне представлялось.

Некогда богатые, плодородные поля заросли сорняком в человечий рост, дорога — разбита, колодцы заброшены, а, проезжая через опустевшую деревеньку, мы с конём едва унесли копыта от целой стаи непокойцев, очень резво бросившихся из засады, невзирая на белый день.

Откормленные, зар-р-разы…

В общем, картины предо мной представали малорадостные.

Дорога вильнула, делая крутой поворот, и за ним я, наконец, увидел частокол деревеньки. Худой, местами покосившийся, над ним — соломенные крыши изб, а в отдалении на холме маячила хмурая громада двухэтажного особняка, давно не видавшего ремонта.

Малое Днище. Моё родовое гнездо. А по совместительству — место, где мне предстоит прожить ближайшие… А чёрт его знает, сколько мне здесь прожить придётся. Эх, не стоило всё же тому графу башку сносить… Да и задница его супруги, какой бы аппетитной она ни была, явно того не стоила.

На меня обратили внимание, только когда я подъехал к воротам практически вплотную. С той стороны частокола послышалось какое-то шевеление, в воротах открылось смотровое окошко, и из него высунулся ствол фузеи внушительного калибра.

— Кто таков, чего надобно? — послышался недружелюбный голос.

— Ворота открывай, приготовь овса коню, да баню прикажи затопить, — в тон вопрошающему буркнул я. — Хозяин приехал.

— Наш хозяин уже почитай, как десять лет в земельке-то лежит, — донеслось в ответ. — Так что, ежели ты действительно он, так я тебя сейчас свинцом накормлю. А если просто подурить захотелось — так лучше езжай, пока розог не всыпали.

— Ты пушку-то убери из оконца, а морду высунь, — почти вежливо посоветовал я. — А то как бы самому розог отведать не довелось.

С той стороны забора недовольно засопели, потом ствол ружья втянулся обратно, а вместо него показалось красное, обожжённое солнцем и битое ветром мужицкое лицо. Несколько секунд он всматривался в меня, а потом послышалось бормотание.

— Батюшки святы, и правда, вылитый Ляксей Григорич… Только молодой…

— Почти, — буркнул я. Портретное сходство с покойным батюшкой никогда не доставляло мне особенного удовольствия. — Думай, башка соломенная, думай!

— Ой… Да нешто Ляксандр Ляксеич пожаловал… — в голосе слышалось удивление и недоумение. — Вырос-то как…

— Он самый, собственной персоной, — пробурчал я, чувствуя, что теряю терпение. — Отворяй давай, не то высечь прикажу!

— Сей момент, барин, сей момент… — за воротами засуетились и послышался скрип отпираемого засова. — Прошка, а ну бегом беги! Скажи всем — Ляксандр Ляксеич приехали! Пулей!

Послышался дробный перестук босых ног, створка со скрипом открылась, и под звонкие мальчишеские вопли «Барин приехал!» я въехал в ворота своего родового имения.

Деревенька, прямо скажем, не впечатляла.

Десятка полтора изб, сложенных из посеревшего от времени дерева, жались друг к другу вдоль единственной улицы, утопающей в грязи. Соломенные крыши просели, заборы покосились, а то немногое, что когда-то могло сойти за огороды, представляло жалкое зрелище: чахлая ботва, пожелтевшая капуста, да пара грядок с чем-то неопределённым, что могло оказаться как репой, так и обычными сорняками — отсюда было не разобрать.

Меж избами бродили тощие куры, а привязанная к столбу коза с философским выражением на морде меланхолично жевала какую-то тряпку. Из живности, пожалуй, и всё — ни коров, ни свиней я не приметил. Лошадей тоже не наблюдалось, если не считать моей, которая нервно пряла ушами и косилась по сторонам с нескрываемой брезгливостью — и я её понимал.

Прошка, тот самый, которого отправили с вестью о приезде барина, бежал впереди моей лошади, то и дело оборачиваясь, и вопил с таким восторгом, будто прибыл не ссыльный дворянчик сомнительной репутации, а по меньшей мере сам государь император. Впрочем, для этих людей, запертых в своей деревеньке средь мертвецов и запустения, и событие, вероятно, сродни визиту августейшей особы. Событие года, а может, и десятилетия.

Навстречу мне, придерживая полы видавшего виды армяка, торопливо семенил кряжистый мужичок, одновременно пытаясь и пригладить всклокоченную бороду, и поклониться, и не упасть в грязь — и все три задачи давались ему с переменным успехом. Рядом вилась баба — дородная, крепкая, с лицом того особого свекольного оттенка, который приобретается десятилетиями жизни у печи.

— Батюшки, батюшки, да неужто! — запричитал мужичок, добравшись наконец до меня и кланяясь с такой энергией, что я невольно испугался за целостность его поясницы. — Ляксандр Ляксеич! Барин! Кормилец! Да мы уж и не чаяли, что кто из господ-то приедет, уж и не надеялись! Да вы-то каков, каков! Вылитый батюшка покойный, царствие ему небесное, вылитый! Только помоложше, конечно, и статью, не в обиду будь сказано, поуже маленько, а так-то — вылитый!

— Ты, значит, староста? — осведомился я, спешиваясь.

— Он самый, барин, он самый! Ерофеич, Матвей Ерофеич, к вашим услугам! А это вот Марфа моя, — он ткнул в сторону свекольной бабы, которая немедленно поклонилась. — Хозяйка, стало быть…

— Вырос-то как, вырос! — не унимался Ерофеич, обегая меня со всех сторон с проворством, неожиданным для его комплекции. — Помню ж вас о-от таким, ещё мальчонкой, — староста показал рукой примерно на аршин от земли. — А теперь — вон! Офицер, небось? Выправка-то офицерская! В столице, поди, все мамзели ваши были, а, барин?

Я невесело хмыкнул.

— Да уж. Не то слово.

Собственно, из-за «мамзелей» — а точнее, одной, конкретной, и её излишне ревнивого мужа я, строго говоря, и имел сейчас удовольствие стоять по щиколотку в грязи посреди этого очаровательного местечка. Но в подробности вдаваться не хотелось.

— Кликни кого-нибудь, пусть конём займутся, — распорядился я, потянувшись до хруста в позвоночнике. Тридцать вёрст верхом, без передышки, после нескольких дней тряски в экипаже — даже молодое тело протестовало. — Овёс есть? Животина заслужила. А я бы отдохнул да помылся с дороги.

— Дык я уже распорядился, как не распорядиться! — Ерофеич аж подпрыгнул от усердия. — Ванька! Ванька, мать твою через коромысло, чего рот разинул! Коня прими у барина! Аккуратно! Да зерна засыпь, не жалей! А баньку-то мы уж затопили, Марфа моя расстаралась, как Прошка-то крикнул — она сразу, она у меня баба проворная! Марфа! Поздоровкалась? Ну всё, беги на стол накрывай! Барина потчевать будем! — и тут же продолжил, повернувшись ко мне: — Откушаем, чего бог послал, не обессудьте, вашбродь, не графские палаты у нас тут…

— Это я уже понял, — проговорил я, окидывая взглядом окрестности.

— Я вас, не обессудьте, покамест у себя расположу, — продолжал тараторить Ерофеич, принимая из моих рук поводья и передавая их подбежавшему вихрастому парню, который смотрел на меня так, будто узрел восставшего из гроба. Учитывая здешнюю обстановку, сравнение было, мягко говоря, неудачным. — Барский-то дом совсем обветшал, сколько уж там никто не живёт… Одна Пелагея, покойница-экономка, обитала, да и ту мертвяк пожрал, почитай, годков пять назад. С тех пор — никого. Да и не ходит туда народ. Нечисто в доме, барин. Ей-же-ей, нечисто.

— Ладно, — буркнул я, пытаясь не утонуть в потоке словоблудия. — Потом про дом расскажешь.

— Так-то, коли по правде, пустых изб хватает, — помрачнев, добавил Ерофеич, понизив голос. — Их ещё в порядок привести надо, конечно… А вы к нам как, барин? — он бросил на меня испытующий, неожиданно цепкий взгляд, мало вязавшийся с образом простодушного говорливого мужичка. — Проездом аль насовсем?

Меня передёрнуло.

Насовсем. Какое поганое слово. Особенно — в данном случае.

— Искренне надеюсь, что не насовсем, — проговорил я. — Но пока — надолго.

Ерофеич кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то, чего я не сумел сразу разобрать. Облегчение? Расчёт? Или — не дай боже — надежда? Впрочем, тут же его физиономия вновь приобрела выражение радушного, чуть суетливого гостеприимства, и он зачастил:

— Ну, барин, ну дак и слава богу! А мы-то уж истосковались тут без хозяйской руки, ой как истосковались! Пойдёмте-ка, пойдёмте, я вам тут всё покажу по дороге, вы ж, поди, и не помните ничего, маленькие ж были, когда батюшка вас увозили…

Мы двинулись по улице. Точнее, по тому, что когда-то было улицей, а ныне представляло собой полосу жидкой грязи с вкраплениями навоза и гнилой соломы. Ерофеич семенил рядом, не умолкая ни на секунду, и я, слушая его вполуха, оглядывался по сторонам.

Деревня рассматривала меня с не меньшим интересом, чем я — её.

На улицу высыпали все — от мала до велика. Старики и старухи крестились и кланялись, бабы шушукались, прижимая к себе ребятишек. Несколько мужиков стояли поодаль, хмуро и выжидающе поглядывая в мою сторону — от них веяло не столько почтением, сколько настороженностью. Оно и понятно: бог знает, что за барина им прислали, и чего от него ждать. Могут и оброк ввести, и на конюшне выпороть, или вовсе продать всех скопом, вместе с землёй и мертвяками в нагрузку. Хотя, положа руку на сердце, кто бы всё это купил?

А вот девицы — те реагировали иначе. Несколько девок, собравшихся у колодца, хихикали и шептали друг дружке что-то на ухо, то и дело бросая в мою сторону быстрые взгляды и заливаясь румянцем. Одна, черноволосая, с бойкими глазами и статью, которую не могла скрыть даже грубая крестьянская одежда, глянула на меня прямо, дерзко, и тут же, фыркнув, отвернулась.

Я тяжело вздохнул.

На дам у меня, в данный момент, наблюдалось нечто вроде аллергии. Не исключено, что временной, но тем не менее.

— …А тут у нас Прохоровы жили, — не умолкал Ерофеич, указывая на избу с заколоченными окнами. — Дружная семья была, работящая. Но того года летом мертвяк пролез через забор, ночью-то, и… Ну, в общем, нету больше Прохоровых. Пожрал их мертвяк. Земля им пухом.

Он перекрестился и тут же, без перехода, ткнул в следующий двор:

— А тут Лукерья Тимофевна живёт, вдова, шестеро детей, все мал мала меньше. Мужика мертвяк пожрал аккурат на Покров, позапрошлый год. Она с тех пор немного того… — он повертел пальцем у виска. — Но баба справная, работящая. Когда в себе.

— Ерофеич, — прервал его я. — А есть тут кто-нибудь, кого мертвяк не пожрал?

Староста на мгновение задумался. Потом почесал бороду.

— Ну, батюшку нашего, отца Никодима, мертвяк не пожрал, — сообщил он. — Батюшка сам помер, годков восемь назад. От водки. Но мертвяк тут ни при чём, это точно. Хотя, — Ерофеич понизил голос, — ходят слухи, что батюшка-то из могилки встал, да по ночам вокруг церквушки бродит. Но я в это не верю. Батюшка в жизни-то дальше кабака не ходил, а уж после смерти — и подавно не станет.

Я посмотрел на старосту. Староста посмотрел на меня.

— Церковь, стало быть, тоже без священника?

— Давно уж, барин. Нового-то нам не прислали, а сами мы неграмотные, службу отправить не можем. Ну, молимся по-своему, как умеем. Бог-то он не в стенах, он — вот тут, — Ерофеич постучал себя по груди, — и тут, — постучал по лбу. Потом подумал и добавил: — Ну и в стенах тоже. Когда стены целые.

Церквушка, мимо которой мы прошли, целой, мягко говоря, не выглядела. Маленькая, деревянная, с просевшей крышей и покосившимся крестом, она, тем не менее, была единственным строением, вокруг которого не росли сорняки. Кто-то выметал дорожку и подновлял ограду.

— Сколько всего душ в деревне? — спросил я.

Ерофеич принялся загибать пальцы.

— Мужиков, стало быть, ежели считать способных работать… Да десятка полтора наберётся, может. Это ежели Кривого Федота считать, но у него спина не гнётся после того, как ему Гришка хребтину подпортил, так что работник из него — сами понимаете. Баб, девок — поболе будет. Стариков да старух — ну, кто ещё коптит. Ребятишек — ну тоже десятка два будет. Было больше, но…

— Я понял. Мертвяк пожрал, — обречённо перебил я его. — Итого?

— Душ полсотни, может, чуток поболе. — Ерофеич вздохнул. — А было, барин, при вашем дедушке, царствие ему небесное, больше двух сотен душ! Кого мертвяк пожрал. Кто сам… Того. А некоторые к соседям подались. Тут, барин, такие дела творились…

Он сокрушённо покачал головой.

— Ладно, — проговорил я. — Потом расскажешь.

Мы подошли к избе Ерофеича, которая выгодно отличалась от прочих хотя бы тем, что не производила впечатления готовой рухнуть при первом порыве ветра. Крепкая, ладная, с подновлёнными стенами и крышей, крытой не соломой, а дранкой — этот мужик о себе явно заботился. Что ж, хозяйственный. Уже неплохо.

— Марфа! — рявкнул Ерофеич, распахивая дверь. — Готово ли? Барин с дороги!

Изнутри пахнуло теплом, хлебом и кислой капустой. Запах, в иных обстоятельствах показавшийся бы мне убогим, сейчас, после тридцати вёрст по мертвецкому бездорожью, пробудил в желудке зверский голод.

— Готово, готово, заходите, кормилец, — Марфа появилась в дверях, утирая руки рушником, и поклонилась. — Банька уже поспела, вода горячая. Сперва попаритесь аль откушаете?

— Сперва попарюсь, — решил я, переступая порог. — Три дня толком не мылся, боюсь, аппетит отобью — и себе, и вам.

Ерофеич хохотнул, Марфа смущённо замахала руками — мол, да что вы, барин, какой аппетит, мы люди привычные. А я прошёл в горницу — чистую, небогатую, с вышитыми рушниками на образах и ситцевыми занавесками — и опустился на лавку.

Лавка скрипнула.

За окном в закатном свете продолжала жить своей тихой, полумёртвой жизнью моя деревня. Моё родовое гнездо. Место, куда я не хотел и не планировал ехать, но мне не оставили выбора.

Полсотни душ. Полтора десятка работоспособных мужиков. Гнилой частокол. Развалины барского дома, в котором «нечисто». Заброшенные поля, и полная округа непокойцев, куда ни плюнь. Блестящая диспозиция.

Я откинул голову к бревенчатой стене, закрыл глаза и в который раз подумал, что всё-таки надо было воздержаться от интрижки с графиней.

Хотя чего уж теперь.

Из сеней донёсся голос Ерофеича — он распекал кого-то за нерасторопность, этот кто-то оправдывался. Во дворе взвизгнул ребёнок, тявкнула собака. Из-за стены доносилось глухое утробное мычание — где-то всё-таки была корова, хотя бы одна.

Жизнь. Худая, тощая, еле теплящаяся — но жизнь.

И она, чёрт её дери, была теперь моей ответственностью.

Дверь скрипнула, в горницу заглянул Ерофеич.

— Банька готова, барин. Пожалуйте.

Я поднялся.

Что ж. Начнём с малого. Помоюсь, поем, высплюсь. А завтра…

Глава 2

После бани я почувствовал себя почти человеком.

Чистая рубаха, сухие портки, ощущение вымытого тела — удивительно, как мало нужно для счастья, когда несколько дней подряд трясёшься в экипаже, а потом скачешь тридцать вёрст по мертвецкому бездорожью. Волосы ещё были влажные, кожа горела после веника — Марфа, при всей своей деревенской простоте, баню блюла отменно, — и жизнь на краткий миг показалась не такой уж поганой.

Краткий миг продлился ровно до тех пор, пока я не выглянул в окно и не увидел гнилые зубы частокола, скалящиеся в начинающее сереть небо.

Впрочем, довольно хандрить. Желудок требовал внимания с каждой минутой всё настойчивее, и я был склонен уделить ему требуемое.

Горница Ерофеича, она же столовая, она же, кухня, преобразилась. Марфа расстаралась на славу, и стол, застеленный чистой, хоть и многократно стиранной скатертью, ломился от снеди.

Нет, разумеется, столичным ресторациям здесь было не ровня. Ни тебе устриц, ни каплунов, ни шампанского в ведёрке со льдом. Однако же…

Посреди стола красовался чугунок с наваристыми щами, от которых поднимался пар, и запах стоял такой, что у меня немедленно свело скулы. Рядом — глиняная миска с рассыпчатой кашей, щедро сдобренной топлёным маслом. Солёные огурцы в плошке — крепкие, пупырчатые, с укропными зонтиками и листом хрена. Квашеная капуста, блестящая от рассола, с мелко нарезанной морковью. Краюха ржаного хлеба, свежего, с хрустящей коркой — когда только успели испечь? Горшочек с грибами — судя по запаху, белыми, в сметане томлёными. Лук, нарезанный толстыми кольцами, и рядом — крынка с чем-то густым и белым, видимо, простокваша…

Не графские разносолы, верно. Но я, признаться, в этот момент отдал бы все графские разносолы за этот стол, этот запах и эту лавку, на которой можно было сидеть, не рискуя быть сожранным.

— Не побрезгуйте, барин, — Марфа поклонилась и отступила к печи. — Чем богаты…

— Марфа, — искренне сказал я, — если бы я мог, я бы тебе орден выписал.

Марфа зарделась и убежала в сени, а Ерофеич, проводив жену взглядом, покрутился на месте, покашлял и, покраснев, полез куда-то за печь. Вернулся он с большой мутной бутылью, заткнутой тряпицей.

— Вот, барин, — проговорил он, пряча глаза с выражением человека, делающего нечто не вполне приличное. — Это вот, стало быть… Как бы, того… Не вина столичные, конечно, но…

— Самогон? — уточнил я.

— Ну… Да, — Ерофеич потупился. — Свекольный. Я ж его так, для лечебных, можно сказать, целей… Для растирки, стало быть…

— Ерофеич, — сказал я. — Наливай.

Староста просиял.

— Вот это по-нашему! Вот это я понимаю, барин!

Он метнулся к полке, достал две глиняные чарки, плеснул в обе из бутыли. Жидкость была мутная, чуть желтоватая, и пахла… Ну, скажем так, своеобразно.

— С прибытием, стало быть, барин! — Ерофеич поднял чарку. — Дай бог здоровья, и чтоб мертвяки стороной обходили!

— Аминь, — пробормотал я, и мы чокнулись.

Я выпил.

Горло обожгло так, словно я хлебнул жидкого огня. Из глаз брызнули слёзы, в животе полыхнуло, и на несколько секунд я утратил способность дышать. Свекольный самогон Ерофеича мог бы с успехом использоваться для снятия краски с кораблей, травления тараканов и, при необходимости, в качестве зажигательного средства на поле боя.

— Крепка, зар-раза… — просипел я, утирая слёзы.

— Двойной перегонки! — с гордостью сообщил Ерофеич, который, судя по его невозмутимой физиономии, подобных проблем не испытывал. — Огурчиком закусите, барин, огурчиком!

Я закусил. Стало легче. Набросился на щи — и на какое-то время утратил интерес к разговорам.

Щи у Марфы были отменные. Наваристые, густые, с разварившейся капустой и — я не сразу поверил — кусками мяса. Не бог весть какого, но мяса. Каша таяла во рту. Грибы в сметане были и вовсе великолепны. После третьей ложки я окончательно уверился, что Марфа — главная ценность этого Богом забытого села.

Ерофеич деликатно помалкивал, пока я ел, лишь подкладывая то хлеба, то огурцов. Налил по второй. Я выпил уже без содрогания — то ли привык, то ли первая чарка выжгла все нервные окончания в горле.

— Ну, — сказал я, отодвигая пустую миску и вытирая рот рушником. — Рассказывай, Ерофеич. Как живёте, чем живёте, и как, собственно, выживаете.

Староста вздохнул, подлил себе самогону, покрутил чарку в толстых пальцах.

— Как живём, барин… Да вот так и живём. Еле-еле.

Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил — уже без суеты и причитаний, спокойно и обстоятельно. И в этом обстоятельном тоне проглядывал совсем другой человек — не суетливый мужичок, а усталый, битый жизнью мужик, который тянул на своём горбу целую деревню.

— При дедушке вашем покойном, царствие ему небесное, жили мы, барин, неплохо. Поля пахали, хлеб сеяли, мельница работала, заводик селитряный — тоже. Оброк платили исправно, дедушка ваш строг был, но справедлив. Ну, в общем, жили. Не то чтоб богато, но и не бедствовали.

— А потом? — спросил я, хотя ответ был очевиден.

— А потом мертвяк пришёл. — Ерофеич сказал это так буднично, как сказал бы «а потом дожди зарядили». — Сперва-то далеко было, слухи только доходили. Мол, в Малороссии неладно, мол, покойники из могил встают. Мы тут посмеивались — брехня, мол, чего только хохлы не придумают… А потом…

Он махнул рукой.

— А потом и до нас докатилось… Сперва один забрёл, потом другой. Мужики сперва справлялись. А потом их столько попёрло, что… — Ерофеич покачал головой. — Сначала-то народ подхватился. Взяли люди топоры да вилы, мертвяков, чтоб, значицца, загнать в свои могилы… Да куда там… Не хватило силы. Трупов-то не убить… Народ — кто разбежался, а кого и пожрали. Дедушка ваш покойный из Порхова солдат выписывал. Ну те приехали, деревню зачистили, строго наказали — частокол держать, ночью не выходить, а дальше, мол, сами. У них, мол, и без нас забот хватает…

— Понятно, — кивнул я. — Дальше.

— А дальше дедушка ваш захирел. Как известие пришло, что Ляксей Григорич, батюшка ваш, на войне голову сложил… — Ерофеич перекрестился, — так старый барин будто надломился. Пил, ни с кем не разговаривал, потом слёг, а через полгода и помер. Царствие ему небесное.

Я молча кивнул. О деде я знал мало. Собственно, обо всём, что касалось моей семьи, я знал прискорбно мало. Батюшка, пока был жив, о родовом гнезде рассказывал скупо и неохотно. Мне всегда казалось, что он стыдится — то ли захолустного имения, то ли чего-то другого, чему я тогда не мог подобрать названия.

— А управляющий? — спросил я. — Дед должен был оставить управляющего.

— Оставил, как не оставить, — Ерофеич скривился так, будто надкусил гнилой орех. — Яшка Дьяков, прохвост из уездных. Дедушка ваш его ещё при жизни нанял, когда сам уже не мог хозяйством заниматься.

— И что Яшка?

— А что Яшка… — Ерофеич налил себе ещё, выпил одним глотком. — Пил, воровал, баб щупал. Ещё и порол за каждую провинность, и не столько за провинность, сколько по настроению. Скотина был, одним словом. Мертвяк его в прошлом году и пожрал. Да только такую погань, видать, даже непокойцы жрать побрезговали — не до конца сожрали. Яшка сам мертвяком обратился. Бродил по деревне, зубами щёлкал. Мужики его в озеро загнали, он там три дня и барагозил, пока Гришка не сжалился, да не застрелил дурака. Туда ему и дорога.

— Да что ж он тут воровал-то? — не удержался я. — Тут ведь и воровать-то нечего.

— Дак ведь и находил же, вашбродь, шельмец, находил! — Ерофеич хлопнул себя по колену. — Мы-то как-то жили все эти годы. Худо-бедно, но тянулись. Скотинка была, зерно сеяли, огороды держали. Это вот последний год мы совсем захирели. Как град урожай побил — так и всё. На подножном корму сидим, считай. Ежели б не грибы да ягоды — так и помирать бы впору.

— А мельница? — спросил я.

— Стоит. Механизм целый вроде, но кто его разберёт. Поломалось там чегой-то, а починить некому. Кузьма, правда, говорил, что может глянуть, но руки не доходили. Зерно-то ещё есть, да толку с него без мельницы… Да и мертвяки там, барин, шастают…

Я выругался под нос.

— А заводик? Слышал, что было здесь производство какое-то…

— Заводик — туда вообще не суйся, барин, — Ерофеич понизил голос. — Мертвяки там обжились, с десяток, а то и поболее. Днём сидят в темноте, а ночью выходят. Мы туда уж год как не ходим.

Я промолчал, подцепив вилкой гриб. Картина складывалась та ещё. Поместье, от которого осталось одно название. Ни дохода, ни хозяйства, ни рабочих рук, ни оружия. Зато мертвяков — в избытке.

Ерофеич, видимо, прочитав что-то на моём лице, заёрзал.

— Вы, барин, того… Не серчайте. Мы ж тут как могли… Без хозяина, без управы толковой… Мы ж люди простые, нам бы кто сказал, чего делать да как…

— Не серчаю, — сказал я. — Наливай.

Выпили по третьей. Самогон ложился уже мягче. Или, что вероятнее, нервных окончаний в горле уже не осталось совсем.

За окном совсем стемнело. В горнице, освещённой парой сальных свечей и отблесками печи, стало тепло и почти уютно. Марфа убрала со стола, оставив хлеб, огурцы и крынку с простоквашей. Ерофеич раскраснелся, расстегнул ворот рубахи и уже не робел перед барином так явно — самогон делал своё дело.

А я думал.

Мертвяцкий мор. Так это называлось в газетах, в официальных бумагах, в кабинетах чиновников. Красивое, почти медицинское слово. Мор. Как чума, как холера — напасть стихийная, неподвластная человеку.

Откуда оно взялось — толком не знал никто. Вернее, версий хватало, одна безумнее другой. Официально считалось, что мор пошёл из Австрийской империи, из галицийских земель, и распространился по Европе в хвосте наполеоновских войн. Армии таскали заразу за собой, как таскают тиф и дизентерию, только последствия оказались несколько масштабнее.

Среди простого люда ходили истории и покрасочнее. Кто говорил, что мертвецов поднял сам Наполеон, когда проиграл и решил, что если не мне — так никому. Кто — что это англичане, в попытке остановить Бонапарта, пустили в ход какое-то адское оружие, да не рассчитали. Кто вовсе нёс околесицу про древние проклятия и гнев Господень…

Церковники полагали, что мор — дело рук некромантов, и при любом намёке на некротическую магию раздували костры, на которых и горели ярким пламенем подозреваемые. Дар повелевания мёртвыми считался проклятым даром, в Российской Империи был вне закона — как и любое прочее ведьмовство да знахарство, не одобренное Церковью, и уличённые в чём-то подобном обычно заканчивали плохо.

Сам я, подобно прочим просвещённым городским жителям, считал, что всё это байки и удобный способ расправляться с неугодными, однако факт оставался фактом.

Так или иначе, мертвецы были, и с этим приходилось считаться.

Из Галиции мор расползся по Балканам, хлынул в Италию и немецкие герцогства, а потом, через Польшу и Малороссию, добрался и до наших земель. Большие города отбились — Петербург, Москва, Казань, Новгород — превратились в крепости с гарнизонами и стенами. А вот деревни, села, маленькие городки…

Государь, при всём уважении к его величеству, ресурсов на всё не имел. Гвардейских полков на каждую деревню не напасёшься. И тогда было принято решение, которое чиновники называли «делегированием полномочий», а по-простому сие означало — выкручивайтесь сами.

Помещикам вменили в обязанность оборонять свои земли своими силами. У кого были деньги, связи и голова на плечах — те справлялись. Нанимали отставных солдат, строили укрепления, вооружали крестьян. У кого не было — тех жрали.

Тяжелее всего приходилось западным губерниям: Бессарабии, Прибалтике, Царству Польскому. И Псковской губернии — тоже. Мы стояли на пути мора, как волнорез, и нас потихоньку разъедало.

Ну вот и разъело. До самого Малого Днища.

Я посмотрел на Ерофеича. Тот сидел, подперев щеку кулаком, и смотрел на меня — выжидающе, с тем выражением, с каким дворовая собака смотрит на человека с куском хлеба.

— Ладно, — сказал я, вставая. — Утро вечера мудренее. Самогон у тебя, Ерофеич, убойный. Башка гудит. — Я огляделся. — Где тут у тебя, кстати, отхожее место?

Ерофеич моргнул.

— Чего, барин?

— Отхожее место, — повторил я. — Уборная. Нужник. Ну?

— Аа-а! — староста хлопнул себя ладонью по лбу. — Так вон, барин, в сенях ведро стоит!

Я уставился на него.

— Ведро?

— Ведро, — подтвердил Ерофеич.

— Ерофеич, — медленно проговорил я. — Я, конечно, понимаю, что тут не Петербург. Но вы совсем, что ли, оскотинились?

Староста обиделся. Даже выпрямился на лавке и расправил плечи.

— Почему ж оскотинились, вашбродь? Днём, как и положено, в нужник ходим, всё чин по чину, в сортир на улице. А ночью — нишкни, барин. Не ходим мы на улицу по ночам. И вам не советуем.

— Да брось, — начал было я.

— Глашка, — тихо сказал Ерофеич. — Лизаветы дочка. Бойкая девка была, справная. Пятнадцать годков. Говорили ей, что лучше не ходить в сортиры по ночам, избави господи… Так нет же. Гордая была. Брезгливая. Попёрлась! — Он помолчал. — Там мертвяк её и пожрал, прямо у сортира. Лизавета до сих пор по ночам воет, когда луна полная.

В горнице стало тихо. За стеной что-то скрипнуло — ветер, наверное.

Наверное.

— Так что не обессудь, барин, — Ерофеич смотрел на меня серьёзно, без тени обычной суетливости. — Сходи за занавесочку. Ты нам живым нужон.

— Живым, — повторил я. Помолчал. — А вы, значит, надеетесь, что я тут всё налажу?

— Ну а кто ж ещё, вашбродь? — Ерофеич развёл руками. — Вы ж к нам деревню поднимать приехали?

В его голосе было столько надежды и тоски, что мне на мгновение стало не по себе.

Деревню поднимать. Ссыльный «барин», у которого из полезных навыков — умение стрелять, фехтовать и портить замужних дам. Деревню поднимать. Это было бы смешно, если бы полсотни живых душ за худым частоколом не зависели от ответа.

— Поднимать, — сказал я. — Ага.

Ерофеич кивнул. Видимо, именно это он и ожидал от меня услышать.

— Ладно, — вздохнул я. — Утро вечера мудренее. Где тут это ваше ведро?

Ерофеич молча указал за занавеску.

Я поднялся и пошёл.

М-да. За последнее время моя жизнь совершила удивительный кульбит: ещё две недели назад я блистал на балах, вчера ехал в почтовом экипаже, кутаясь в шинель, и думал, что хуже ссылки ничего быть не может… А сегодня я иду справлять нужду в ведро за занавеской, в крестьянской избе, в деревне, осаждённой мертвяками…

За стеной, совсем близко, что-то заскребло по дереву частокола. Потом затихло.

Я сделал свои дела и вернулся. Ерофеич возился за занавеской, горестно вздыхая, я же прошёл в хозяйскую спальню за печью, которую староста с женой любезно предоставили высокому гостю. Задул свечу и заворочался на слегка сырой перине, пытаясь устроиться поудобнее.

Ночь была полна звуков. Скрип дерева, шорох ветра в соломенной крыше, далёкий, едва различимый вой — собака? Волк? Что-то похуже? За стеной изредка раздавались шаги — кто-то ходил по деревне. Живой? Нет?

Я нашарил рукоять пистоля, который положил рядом с лавкой. Проверил — заряжен. Положил рядом саблю.

Две недели назад, в далёкой городской жизни, я засыпал под звуки столичных улиц: стук колёс по мостовой, смех подвыпивших гуляк, далёкая музыка из ресторации. А теперь — под завывание ветра над заброшенными полями да под скрежет мертвяцких когтей по гнилому частоколу…

Ничего, переживём. Куда деваться-то.

Сон пришёл неожиданно быстро — сказались дорога, баня и Ерофеичево зелье. Последнее, что я подумал, проваливаясь в темноту — что завтра нужно будет осмотреть частокол. И барский дом. И мельницу. И заводик. И…

Я уснул, не додумав мысль…

Ещё не зная, что спать мне доведётся ой как недолго…

Глава 3

Я проснулся от заполошного колокольного звона.

Вскочил, приложился макушкой о низкий потолок, и, шипя от боли, уселся обратно на кровать, пытаясь понять, где нахожусь.

Темнота, сырая перина, запах сена и кислой капусты — ничего общего с моей петербургской квартирой. Колокол бил часто, надрывно, захлёбываясь, и в промежутках между ударами до меня доносилось что-то ещё.

Крики. Рычание. Визг.

Я широко распахнул глаза, и реальность вернулась разом, как пощёчина. Деревня. Ссылка. Мертвяки.

Мертвяки!

Рука нашарила рукоять сабли, потом — пистоль. Двухзарядный дорожный терцероль, верный спутник последних дней. В горнице загрохотало, и в спальню ворвался Ерофеич — без армяка, в одной рубахе, босой, с перекошенным от ужаса лицом и свечой в трясущейся руке.

— Беда! Беда, барин! Мертвяк пришёл! Мертвяки! В деревню залезли!

— Слышу, — рявкнул я, натягивая сапоги на босу ногу. Одеваться было некогда. В неверном свете свечи я заметил своё отражение в зеркале напротив. Всклокоченная шевелюра, рубаха на голое тело, кальсоны, сапоги… В одной руке — сабля, в другой — пистоль. Истинный барин. Картина, достойная кисти живописца. — Вперёд!

— Куда?! — Ерофеич загородил собой дверь, раскинув руки. — Барин, не пущу! Христом богом прошу! Пожрут!

— С дороги, голова соломенная!

— Не пущу! Вы что ж это, в исподнем, с одной саблей, на мертвяков?! Да они ж вас на куски…

Я отпихнул Ерофеича плечом, и он отлетел к стене, выронив свечу. Та погасла, и стало совсем темно. На ощупь выбравшись в сени, я ткнулся в запертые двери. Чтоб тебя! Шагнув назад, я пнул засов. Раз. Другой. С третьего удара засов поддался, дверь распахнулась, и ночь бросилась мне в лицо — вместе с холодным воздухом, запахом крови и криками.

Хаос.

Вот что я увидел, вылетев на крыльцо Ерофеичевой избы. Хаос — во всех его проявлениях.

Луна, полная и яркая, заливала деревню мертвенным светом — и в этом свете разворачивалась картина, от которой у меня на мгновение перехватило дыхание. В дальнем конце частокола зияла прореха — брёвна выломаны, вывернуты, раскиданы, и через пролом в деревню лезли мертвяки. Сколько — я не мог сосчитать. Пять, десять, больше? Фигуры, залитые лунным светом, двигались неровно, дёргано, но быстро — куда быстрее, чем тот полудохлый бедолага в канаве.

Эти были не полудохлые. Эти были голодные.

Где-то справа, в загоне, дико орала скотина. Крик её оборвался мокрым хрипом, и я понял, что в деревне стало на одну корову меньше. Слева хлопнула дверь избы, на улицу выскочила баба с ребёнком на руках, босая, в одной рубахе, увидела мертвяка, заорала и метнулась обратно. Мертвяк — здоровый, в лохмотьях, с разбитой мордой — развернулся на крик и полез за ней. Баба успела захлопнуть дверь, и мертвяк ткнулся рылом в доски, заскрёб по ним ногтями. Ладно, этот пока подождёт. Дверь крепкая, выдержит.

Потому что напротив было хуже.

Изба через улицу. Окно — уже высажено. Ставни разбиты в щепу. Изнутри — женский визг, захлёбывающийся, отчаянный, и детский плач. И два мертвяка, лезущих через оконный проём внутрь.

Туда. Сейчас!

Я перемахнул через низкий заборчик между дворами и побежал. Грязь чавкала под сапогами, лунный свет бил в глаза, и весь мир сузился до одного оконного проёма, из которого торчали две мертвяцкие спины.

На полпути из-за угла вывернулся мертвяк. Выскочил прямо передо мной, будто караулил. Свежий, крепкий, в бурых лохмотьях, которые ещё недавно были крестьянской одеждой. Остекленевшие мутные глаза, оскаленные зубы, из горла — то ли рык, то ли бульканье.

Не замедляя бега, я вскинул пистоль и выстрелил ему в голову.

Верхний ствол окутался дымом и пламенем, грохнул выстрел, завоняло порохом. Череп разлетелся, мертвяк рухнул мне под ноги, я перепрыгнул через него и побежал дальше.

У избы с выбитым окном — второй. Этот обернулся на звук выстрела — пасть ощерена, из горла вырывался клокочущий рык. Быстрый, зараза такая. Неожиданно быстрый. Мертвяк метнулся ко мне, я выстрелил — и промазал. Пуля ушла в брёвна стены, выбив щепу. Второй ствол. Пустой. Всё.

Я отшвырнул бесполезный пистоль и перехватил саблю.

Мертвяк прыгнул.

Я ушёл в сторону, пропуская адскую тварь мимо, и рубанул по шее. Клинок вошёл глубоко, но не до конца — застрял в позвонках. Мертвяк завертелся, захрипел, пытаясь достать меня скрюченными пальцами, сабля рванулась из рук. Я упёрся сапогом ему в грудь, выдернул клинок и ударил снова. На этот раз — чисто. Голова отлетела в сторону, тело повалилось на землю.

Готов.

Из окна избы торчал третий. Непокоец успел влезть уже наполовину — ноги ещё торчали наружу, а руки и голова были внутри. Изнутри кто-то бил его чем-то тяжёлым — ухватом? кочергой? — но мертвяк не обращал внимания и продолжал с утробным рыком протискиваться внутрь.

Я подскочил, схватил его за щиколотки и рванул наружу. Мертвяк выскочил из проёма, как пробка из бутылки, я отступил и рубанул сверху вниз, разваливая череп. Что-то брызнуло, окатив меня с ног до головы. Кальсоны, и без того уже где-то испачканные, окончательно утратили товарный вид.

— Живые есть?! — крикнул я в оконный проём.

Изнутри доносились всхлипы, бормотание, детский плач.

— Живые! — прохрипел женский голос. — Барин, миленький, там ещё один! С той стороны ломится!

— Окно загороди чем-нибудь! — крикнул я и рванул в обход.

Я обогнул избу. Мертвяк — грузный, в каких-то лохмотьях — бился в дверь. Доски трещали, петли выворачивались. Ещё немного — и выбьет. Я подбежал сзади. Мертвяк меня не слышал, ну или ему было плевать. Я размахнулся и одним ударом снёс ему полчерепа. Тот осел на землю. Из-под двери робко высунулась рука с ухватом.

— Убрался? — спросил голос.

Можно и так сказать.

— Убрался, — хрипло ответил я.

— Господи Иисусе… Спаси и помилуй…

Колокол продолжал звонить. Кто в него бил, я не видел, но человек этот явно заслуживал награды. Звон разносился над деревней, перекрывая крики и рычание, и в нём было что-то первобытное, отчаянное — набат, зовущий живых на бой с мёртвыми.

Я огляделся. Тот мертвяк, что ломился в дверь к бабе с ребёнком — всё ещё скрёбся. Я примерился, рубанул точнее. Готов. Баба за дверью снова заголосила — на этот раз от облегчения.

Крик — теперь уже с другого конца улицы. Мужской, хриплый, оборвавшийся. Потом ещё один — тоньше, моложе. Кто-то звал на помощь.

Да что ж это, кроме меня здесь нет никого, что ли?

Где-то позади в грязи зашлёпали босые ноги, и раздался голос Ерофеича — визгливый, срывающийся. Староста голосил на всю деревню, перекрывая даже колокольный набат.

— Барин! Барин бьётся! Мужики, ироды, вставайте! Барин один бьётся, помогайте!

Ну, хоть не за печкой спрятался, и то дело.

Впереди показались три фигуры. Непокойцы. Двое, стоящие на четвереньках, с урчанием рвали неподвижное тело на земле, третий повернулся ко мне. Оскалившись, мертвяк бросился мне навстречу.

Я широко размахнулся и ускорился.

Того, что метнулся ко мне, я ударил саблей наискось, от плеча. Развалил глубоко, тот рухнул, но продолжал шевелиться — голова-то целая. Повернувшись на каблуке, я добил его коротким ударом. Второй оторвался от жуткой трапезы, повернулся ко мне окровавленной рожей — и тут же получил сапогом в зубы. Воспользовавшись тем, что мертвяк завалился на спину, я подскочил и рубанул по шее. Раз, другой… Готов.

Третий успел обойти меня сбоку.

Я уловил движение краем глаза, попытался развернуться — но не успел. Холодная рука стиснула моё плечо. Хватка была чудовищная — пальцы впились в мышцу, будто железные крючья, и я понял, что в этой мёртвой руке силы больше, чем в двух живых. Меня дёрнуло назад, я потерял равновесие, поехал каблуком по грязи…

Заблокировав руку с саблей, мертвяк рывком притянул меня к себе. Пахнуло холодом и смрадом разложения. В последний момент я дёрнул головой, и зубы мертвяка клацнули у самой шеи по воздуху. Зар-р-раза! Новый рывок. Я почувствовал, что падаю, и…

— Ах ты ж паскуда такая! Получай, тварюга!

Удар. Хруст. Хватка на плече ослабла, и я немыслимым усилием рванулся вперёд, высвобождаясь из объятий непокойца.

Позади стоял Ерофеич. Мой староста, суетливый, причитающий Ерофеич, босой, в рубахе до колен, и с вилами-тройчаткой в руках. На вилах, как бабочка на булавке, трепыхался мертвяк. Дёргался, скрёб ногами по земле, щёлкал зубами, но слезть с трёх железных зубьев, пробивших его насквозь, не мог.

На физиономии Ерофеича было написано выражение яростного, почти восторженного ужаса — так, наверное, выглядит человек, который впервые в жизни совершил нечто отчаянно храброе и теперь не вполне понимает, как быть дальше.

— Ерофеич, — сказал я. — Голову держи.

— Чего?

— Голову ему держи! Прижимай!

Ерофеич навалился на черенок, прижимая мертвяка к земле. Я размахнулся и снёс голову. Тело обмякло.

Ерофеич выдернул вилы, посмотрел на них, потом на мертвяка, и перевёл ошарашенный взгляд на меня.

— Ну вот, — сказал он чуть дрожащим голосом. — А вы говорите — оскотинились. Видали, как я его, барин? Видали?

— Видал. Спасибо, Ерофеич.

— Дак не за что, барин. Своих не бросаем. Мы ж тут, чай, не звери.

С другого конца деревни снова донеслись крики — но уже не панические, а яростные. Кто-то орал «бей его, бей, сукиного сына!», кто-то матерился так, что даже мне, дуэлянту и завсегдатаю офицерских попоек, стало интересно… Мужики всё-таки вылезли из изб. Кто с топором, кто с дрекольем, кто с вилами. То ли осмелели, то ли устыдились. А может, и то и другое разом.

Я побежал на крики. Ерофеич — за мной, с вилами наперевес. По дороге подтянулись ещё трое — тощий жилистый дядька с колуном, парень с косой и дед с огромной рогатиной, крывший на ходу таким трёхэтажным, что я аж поневоле заслушался. Умеет, дед! Так, во главе этого сводного отряда ополчения я и прибыл к источнику криков.

У пролома в частоколе шла свалка. Через дыру лезли отставшие от основной массы мертвяки. Мужики, добравшиеся раньше нас, пытались оттеснить их, но получалось скверно. Один лежал на земле, зажимая руку, по пальцам текла кровь. Другой отмахивался оглоблей — с тем же успехом, с каким можно отмахнуться от волка подушкой.

Я врубился в свалку. Ерофеич — следом, с боевым кличем, состоявшим исключительно из непечатных выражений. Мужики, воодушевлённые подкреплением, поднажали. Одного мертвяка зарубили топорами — не сразу, но справились. Второго я достал саблей. Третий, последний, отпрянул от пролома, присел, ощерился — готовился прыгнуть.

Грохнул выстрел.

Голова мертвяка разлетелась. Тело постояло секунду и мешком рухнуло в грязь.

Я обернулся.

В отдалении, шагах в тридцати, стоял человек. Здоровенный — на полголовы выше меня, а был я не из мелких. Широкий в плечах, бородатый, в тулупе, накинутом на голое тело, и в валенках на босу ногу. В руках — длинноствольное ружьё, из дула ещё вился дымок.

Человек невозмутимо посмотрел на результат своего выстрела, потом перевёл взгляд на меня. Кивнул — коротко, без улыбки, развернулся и ушёл в темноту.

Кто это был таков, я не знал. Спросить было не у кого: Ерофеич уже убежал к раненому мужику, остальные затыкали пролом чем придётся, а незнакомый стрелок растворился в ночи, словно его и не было.

Ладно. Потом разберёмся.

***

Колокол замолчал. В наступившей тишине особенно громко стали слышны стоны, всхлипы и причитания. Деревня приходила в себя — медленно, как человек после обморока.

Рассвет наползал нехотя, словно и сам не хотел видеть того, что натворила ночь.

Я стоял посреди улицы и считал.

Мертвяков набили без малого полторы дюжины. Тела валялись по всей деревне: у изб, у частокола, посреди дороги. Рубленые, колотые, с размозжёнными головами. Вонь стояла такая, что дышать можно было только ртом, и то с трудом.

У нас без потерь тоже не обошлось.

Первым сожрали мужика, который кинулся спасать корову. Не спас ни себя, ни её.

Старуха из крайней избы, у самого частокола. Звали её, как сказал мне Ерофеич, Пелагея Ниловна. Жила одна — дети разъехались кто куда ещё до мора. Мертвяки выломали дверь, добрались до старухи, ну и… Марфа прикрыла тело рогожей и увела оттуда баб — смотреть было не на что.

А ещё у нас был раненый.

Мужик у пролома, которому мертвяк прокусил руку до кости. Рана рваная, грязная. Укушенный сидел бледный, зажимая руку тряпкой, и старался не смотреть ни на кого. Все знали, чем кончаются укусы. Он тоже знал. Жена стояла рядом — не плакала, просто держала его за здоровую руку и молчала.

Мужики стояли кучкой поодаль, переминались с ноги на ногу, курили самосад и не смотрели друг другу в глаза. Дети жались к матерям. Вся деревня, все полсотни душ, сгрудились на улице, и в воздухе висело то особое молчание, которое бывает, когда сказать нечего, а молчать — невыносимо.

И только коза, которую, кажется, так и забыли на ночь загнать в сарай, стояла на том же месте и меланхолично жевала тряпку.

Я смотрел на свои руки, кальсоны и саблю — всё в тёмной мертвяцкой крови, смотрел на жену укушенного мужика, которая сидела в грязи рядом с приговорённым мужем, на детей, жавшихся к матерям, на мужиков, которые не знали, куда деть глаза. И чувствовал…

Не жалость. Не страх. Не отвращение.

Я чувствовал злость. Чистую, холодную и трезвую.

Это всё — мои люди. Со всеми их соломенными крышами, гнилыми заборами, козой, жующей тряпку, и ведром за занавеской. Теперь — мои. Не потому, что я этого хотел. Не потому, что заслуживал. А потому что больше защитить их некому.

И будь я проклят, если позволю сожрать ещё хоть одного.

Глава 4

Утром, едва проснувшись, я наскоро позавтракал и отправил Ерофеича созывать «обсчество», как он выразился, на общее собрание. Ночные события наглядно показали, что так, как есть, продолжаться больше не может — если, конечно, я не хочу одним прекрасным вечером проснуться от того, что меня доедает мертвяк. Нужно что-то менять. И я уже примерно представлял, что именно.

Народ собирался неохотно.

Ерофеич носился по деревне, колотил кулаком в двери и орал так, что, наверное, мертвяки за забором вздрагивали. Мужики вылезали из изб, щурились на солнце и плелись к церквушке с видом людей, которых оторвали от чрезвычайно важного дела — хотя, положа руку на сердце, важных дел у них не было уже несколько лет. Бабы шли охотнее — любопытство пересиливало. Подтянулись старики, приковыляла старуха с клюкой, ребятишки, само собой, прибежали первыми и тут же полезли на церковную ограду, чтобы видеть поверх голов.

Кто-то бурчал: «и так дел невпроворот, ещё дурью маяться», — но бурчал тихо, себе под нос.

Когда я подошёл, народ разом притих. Ночная история с мертвяками, видимо, произвела впечатление. Вчера на меня смотрели как на приблудного чужака, городского выскочку, которому приблазнилось приехать пожить сельской жизнью. Сегодня — как на чужака, который, может быть, и не совсем бесполезен. В деревнях репутация строится быстро: достаточно один раз выскочить в кальсонах на улицу и нарубить дюжину мертвяков.

Я встал перед собравшимися и оглядел свою паству. В Петербурге мои речи адресовались карточным партнёрам, кредиторам и дамам сомнительной добродетели. Здешняя аудитория, прямо скажем, отличалась.

Поймав на себе чей-то долгий взгляд, я быстро повернул голову и успел отметить, как давешняя черноволосая девка быстро отступила в тень яблони. Её подружки, стоявшие поодаль, зашушукались и рассмеялись в кулачки.

Ерофеич откашлялся и выступил вперёд. Армяк для торжественности он затянул потуже поясом, и даже бороду пригладил.

— Значится, так, — начал он. — Ежели кто, по скудоумию или по недомыслию до сих пор не в курсе — барин наш, Ляксандр Ляксеич, вернулся. И ночью, когда мертвяк полез, барин не стал сидеть за печкой, как некоторые, — тут Ерофеич обвёл толпу выразительным взглядом, — а в одних подштанниках выскочил на двор и давай их рубать саблей. И порубал! — Ерофеич приосанился. — Почти один. А теперь барин слово сказать хочет. Слушайте. Вот.

Он отступил назад, чуть не сшиб какую-то бабу, и уставился на меня с видом церемониймейстера, представившего государя. М-да. Речь — хоть на бумагу переноси для потомков. После такой как-то даже стыдно со своим образованием второго кадетского вылезать. Но — попробуем.

— Скажу прямо, — начал я. — Я неприятно удивлён тем, что увидел.

Обвёл взглядом лица. Мужики прятали глаза. Бабы смотрели настороженно. Ребятишки на заборе затихли.

— Грязь, запустение, каждый сам по себе. Все по избам сидят, запершись, носа на улицу не кажут. Сосед слышит, как другого соседа жрут, — и что делает? Запирается покрепче. Авось мимо пронесёт. Авось не ко мне. Так?

Тишина. Кто-то шмыгнул носом. Кто-то уставился себе под ноги.

— Вот вам результат, — продолжил я. — Ночью мертвяки проломили частокол и залезли в деревню. Полчаса хозяйничали — полчаса, не минуту. Сколько народу выскочило помогать?

Пауза.

— Я вам скажу сколько. Я. Ерофеич с вилами. И ещё четыре человека. Остальные — сидели по избам и слушали, как на улице людей жрут.

Мужики переглядывались. Один — тощий, жилистый Степан — скривился и отвернулся, будто ему по лицу дали.

— Архип, — сказал я, вспомнив имя первого покойного, которое утром мне доложил Ерофеич. — Сам, без зова чьего-то выскочил. Побежал корову спасать — чужую, между прочим. Никто не помог. Ни один человек. Его сожрали. — Я помолчал. — Пелагея Ниловна. Жила одна, в крайней избе, у самого частокола. Все знали, что её изба — на самом опасном месте. И что? Кто-нибудь догадался забрать её к себе? Переселить? Нет. Сидела одна. Какой итог? Её тоже сожрали.

— Двое мёртвых, — сказал я. — И оба — потому что каждый был сам по себе.

О Николае, мужике, которого укусили при попытке заделать частокол, я говорить не стал. Во-первых — чтоб не бередить душу бабе его, которая с мокрыми глазами стояла в толпе, во-вторых… Самому тошно было. От взгляда, с каким он на супругу смотрел. От обречённости, с которой он молча развернулся и вышел за ворота. По-хорошему, ему последнюю честь оказать надо было, но он сам выбрал уйти. А поперёк воли пойти рука не поднялась. Не поднаторел я в делах таких — ещё живого человека в спину стрелять, чтоб мертвяком не вернулся.

В толпе кто-то всхлипнул.

— Мертвяку плевать, кто ты, — продолжил я. — Мужик, баба, старик, ребёнок — ему всё едино. Он жрёт всех подряд. И единственное, что может его остановить — это когда люди стоят друг за друга. Не каждый за себя, а все за всех.

Я обвёл взглядом толпу. Лица — серые, усталые, испуганные. Но слушали, и слушали внимательно.

— Ночью, когда мужики, наконец, вылезли и взялись за топоры — мертвяков перебили за четверть часа. Вдесятером, с вилами да кольями. А до этого они полчаса бесчинствовали, потому что каждый сидел в своей избе и надеялся, что пронесёт. Чуете разницу?

Разницу, судя по лицам, чуяли.

— С сегодняшнего дня, — сказал я, — живём иначе. По ночам — караулы. Двое на воротах, двое обходят забор, меняться каждые четыре часа. Увидел мертвяка — бьёшь в набат. Все выскакивают. Не один, не двое — всё. Бабы с детьми — в укрытие, мужики — за оружие.

Помолчал. Дал переварить.

— Тех, кто живёт один, — стариков, вдов, — переселить к соседям. Не спорить, не кочевряжиться. Чтоб ни одна живая душа не оставалась ночью в избе одна. Пелагею Ниловну уже не спасёшь. Но можно сделать так, чтоб больше таких Пелагей не было.

Бабы зашептались. Одна закивала, другая утёрла глаза рукавом.

— Но всё это — полумеры, пока у нас гнилой забор, — сказал я. — Частокол нужно восстановить. Я ночью весь его обошёл. Треть брёвен сгнила насквозь — ткни пальцем и развалится. Удивляюсь, как вы вообще до сих пор живы.

— Так мы б и рады укрепить — нечем! — выкрикнул мужик с жиденькой бородёнкой. Выкрикнул и тут же втянул голову в плечи.

— А лес вам на что? — спросил я. — Или топор в руках держать разучились?

— А в лес идти дурных нема! — подал голос кто-то сзади, из-за спин. — Здесь непокойцы хоть токмо ночью шастают, а там и днём запросто нарвёшься!

— Ну, нарвёшься, — сказал я спокойно. — И что? Здоровые мужики. Четверо рубят, двое сторожат. В чём проблема?

— Вам, барин, легко говорить! — это уже Степан. — Вы-то в лес с нами не потащитесь. А у нас бабы, дети!

Я пожал плечами.

— С чего не потащусь? Потащусь. Вас одних отпускать нельзя, я ночью уже видел, какие вы вояки.

Вот тут стало тихо. По-настоящему тихо — так, что слышно было, как за околицей потрескивает костёр, на котором догорали тела мертвяков. Мужики переглядывались, бабы разинули рты. Один из ребятишек на ограде от удивления свалился и шлёпнулся в грязь, но даже не заревел — так и сидел, таращась.

Барин — сам — в лес — с мужиками — рубить деревья. Такого тут, полагаю, ещё не видали.

— Всё, — сказал я. — Толковище окончено. Некогда разговоры разговаривать, дела делать надо. Выберите четверых, кто пойдёт со мной. Телега нужна, лошади есть?

— Дак… пара осталась… — промямлил кто-то из задних рядов.

— Запрягайте. Два часа на всё про всё. Не выберете добровольцев — выберу сам. Расходимся.

Толпа зашевелилась и потекла в стороны — медленно, нехотя, переваривая услышанное. Бабы загомонили. Мужики жались кучками по двое-трое и бросали на меня взгляды, в которых настороженность мешалась с чем-то ещё. Не уважение — рано. Но тень интереса присутствовала. Дескать — а ну как и правда чего выйдет?

Посмотрим. Может, и правда выйдет…

***

Я отвёл Ерофеича за церквушку, подальше от лишних ушей. Утреннее солнце пригревало, на покосившемся кресте сидела ворона и с философским безразличием наблюдала за нашей вознёй. Из-за околицы тянуло палёным — мертвяцкие тела дожигали, и запах стоял такой, что ворона, пожалуй, была единственным существом, которому он не мешал.

— Что по оружию в деревне? — спросил я.

Ерофеич замахал руками, будто отгонял этот самый запах.

— Да какое оружие, барин! Три ружья ежели на всю деревню наберётся — и то хорошо. У Степана фузея, ей при царе Горохе стреляли. У Тимохи мушкет дедовский, ржавый весь, из него теперь разве что ворон пугать. Патронов — шиш. Пороху — на три заряда от силы. Вон, у Гришки разве что…

— В который раз Гришку поминаешь, — перебил я. — Кто таков?

— Да промысловик наш, охотник. Живёт на отшибе, за крайними избами, считай, за околицей уже. Бирюк, каких поискать, — ни с кем не водится, слова лишнего не скажет, зайдёшь к нему — зыркнет, как волк, и молчит. Но мужик — кремень. Почитай, благодаря ему мы голод-то и пережили. Зверя бьёт и деревню кормит — зайцы, птица, а случается, и кабана завалит. Молча принесёт, молча сунет, молча уйдёт. Спасибо скажешь — буркнет что-то и дверью хлопнет. — Ерофеич понизил голос. — Да вы его видели ночью, барин. Это он мертвяка-то последнего застрелил. С тридцати шагов, в темноте, в башку. Одним выстрелом.

Я вспомнил здоровенную фигуру в тулупе и валенках. Ну да. Серьёзный мужчина, судя по всему. Надо с ним потолковать.

— Приведи его ко мне. И вот ещё что — у деда ружья должны были быть, в барском доме. Батюшка рассказывал, коллекция охотничья у него была, дюжина стволов. Где они?

Ерофеич сморщился, как от зубной боли.

— Дак если управляющий не пропил — там и лежат, в доме. Только, барин… не ходили б вы туда. Нечисто там.

— Опять двадцать пять. «Нечисто»… Что за чушь, Ерофеич?

— Не чушь, вашбродь. Ей-богу, не чушь, — Ерофеич оглянулся через плечо и понизил голос, хотя рядом, кроме вороны, никого не было. — Охает там, ухает. Двери хлопают, хоть ветра нет, окна сами отворяются. Пелагея, экономка покойная, она до последнего там жила — рассказывала, мол, по ночам ходит кто-то. Шаги слышно — по лестнице, по коридорам, — а выглянешь — никого. А уж после того, как экономку-то мертвяк пожрал, и вовсе худо стало. По ночам плач оттуда доносится.

— Какой плач?

— Бабий, барин. Рыдает кто-то. Горько так, надрывно. А рыдать-то некому — пустой дом, ни души. Нехорошее место. Его и батюшка наш покойный десятой дорогой обходил.

— Ерофеич, — сказал я устало. — У тебя мёртвые живых жрут, а ты все сказки баешь, да сквозняков боишься. Ладно, с домом я сам разберусь. Скажи лучше вот что — кто ночью в колокол звонил? Если б не звонарь этот, жертв было бы куда больше. Хочу поблагодарить человека.

Ерофеич посмотрел на меня как-то странно. Так смотрят, когда знают, что ответ собеседнику не понравится, а соврать совесть не позволяет.

— Дак он и звонил, — сказал тихо.

— Кто — он?

— Батюшка.

Я помолчал.

— Ты же сказал, что он помер.

— Помер, барин. Как есть помер. — Ерофеич развёл руками с видом человека, которому не верят, но который знает, что прав. — Только слышат его. То заутреню читает в церквушке, то в колокол бьёт, как давеча. Не каждую ночь — а когда беда идёт. Я уж, грешным делом, привык. Слышу колокол — значит, мертвяк лезет. Не слышу — значит, спать спокойно можно. Вернее любого караула, прости Господи.

Глаза у Ерофеича были совершенно трезвые и совершенно серьёзные. И вот это, признаться, настораживало куда больше, чем если бы он был пьян.

— Ерофеич, — сказал я. — Ты, никак, с утра на грудь принял уже?

— Да Господь с вами, барин! — тот аж отшатнулся. — С утра-то?! Как можно! Ещё ж даже не полдень!

— А если б полдень — можно?

Ерофеич побагровел и уставился себе под ноги. Я вздохнул.

— Ладно. Хрен с тобой и с батюшкой твоим покойным. Сказочник. Веди Гришку, проследи за мужиками. И мертвяков чтоб дожгли — эту вонь до вечера нюхать нет никакого желания. Через два часа выходим.

Ерофеич кивнул и рысцой убежал. Я посмотрел на ворону. Ворона посмотрела на меня. Мёртвый батюшка, звонящий в колокол. Бабий плач в пустом доме. Чем дольше я здесь находился, тем больше мне казалось, что мертвяки — самое обычное дело из всех, что происходят в Малом Днище.

Не деревня, а чёрт знает что, ей-богу.

***

В избе я закрыл дверь, сдвинул в сторону миску с кашей, которую Марфа оставила на столе, расстелил чистую тряпицу и принялся раскладывать свой арсенал.

Есть такое состояние, когда соображать лучше начинаешь, только если руки заняты.

Дядька Фома, батюшкин денщик, бывало, говаривал: «Руки при деле — башка свободна, барчук. Оружие чистишь — думаешь. Думаешь — решаешь. Решил — действуешь». Дядька Фома, старый кавказский волк с простреленным плечом и тремя пальцами на левой руке, был, пожалуй, единственным человеком, вложившим в мою непутёвую голову что-то путное. Стрелять, ездить верхом, чистить оружие и не паниковать, когда вокруг всё летит к чертям, я научился ещё до того, как во Второй кадетский попал. И всё его молитвами.

Жив ли ещё, старый чёрт? Или с батюшкой вместе сгинул? Совестно как, я ведь даже и не озаботился узнать, как об отце услышал. Скотина наблагодарная…

Первой на стол легла сабля.

Я провёл пальцем вдоль клинка — осторожно, по плоскости. Полосовая сталь, чуть изогнутая, с долом, заточенная так, что при желании можно бриться. Штучная работа, заказная — мастер подгонял баланс под мою руку, дважды перековывал гарду и ругался при этом так, что даже я, человек бывалый, узнал пару новых выражений. Гарда в итоге вышла ладная, серебром вскрытая, рукоять — акульей кожей обтянута. Куда без этого в Петербурге? Столичный дворянин без сабли с изюминкой — всё равно что гусар без усов: вроде и человек, а чего-то не хватает.

Да и службу она мне добрую не раз служила. Всё, правда, больше от недоумия, но вот вчера и на дело благое сгодилась. Серебро уже чуть потускнело, акулья кожа потёрлась, но клинок не подвёл: дюжина ударов по костям и позвонкам, а на лезвии — ни зазубрины. Буду в Петербурге — надо будет зайти ещё раз к мастеру, спасибо сказать. Да только когда я теперь в том Петербурге буду? Вложив саблю в ножны, я положил её на край стола.

Рядом лёг терцероль — пистоль дорожный, он же жилетный. Двухзарядный, капсюльный — по последней моде и слову техники. Рукоять ухватистая, стволы укорочённые — штука, сделанная для одного: стрелять в упор. Никаких украшений, никакого шику. Это штука не из тех, что на виду таскают да перед дружками бахвалятся. Оружие последнего шанса, так сказать. О таком где попало не треплются. Терцероль я вычистил и перезарядил ещё ночью, прежде чем ложиться спать. Пистоль дорожный меня тоже не раз выручал — и от людей лихих, и от мертвяков вчера вот… Я привык его всегда держать под рукой и в надлежащем порядке. Позаботишься об оружии — и оно тебе тем же ответит.

Потом я щёлкнул замками кожаного футляра.

Крышка откинулась, и в бархатных гнёздах тускло блеснули два изукрашенных резьбой да серебром дуэльных пистолета Лепажа. Я, в который раз, невольно залюбовался оружием.

Сам бы я такие себе ни в жисть позволить не смог бы — слишком уж дорогая игрушка. Капсюльные, нарезные, ореховые ложи с серебряными накладками — штучная работа парижской мастерской. Подарок одного из столичных покровителей, который, решил, что молодому повесе надлежит стреляться с надлежащим шиком. После того, правда, как на мне немало серебра заработал — в самом начале, пока за мной ещё не тянулось славы бывалого дуэлянта, против молодого наглеца охотно затевали пари. Теперь уже не поставят. Дураков нет.

Что ж, шик удался.

Я достал один из пистолетов, взвесил в руке. Пальцы обхватили рукоять — привычно, как со старым знакомым поздоровался. Ствол тускло блеснул воронением, поймав луч из окна.

Именно из этого пистолета я прострелил голову графу Завадскому на Чёрной речке, туманным петербургским утром, которое, кажется, было совсем в другой жизни. Кажется, в последнюю секунду граф понял, что допустил ошибку, вызвав меня на дуэль, но было поздно. Секунданты потом шептались, что я стрелял раньше положенного. Неправда. Я стрелял по команде. Просто был быстрее. Как и всегда, впрочем…

Я положил Лепаж на стол, рядом с ним лёг второй. Разобрал оба, протёр стволы — чистые, ни пятнышка. Собрал, зарядил. Порох, пыж, пуля, шомпол… Пальцы работали будто сами по себе. Для леса Лепажи не годились: дуэльный пистолет в чаще, где мертвяк прыгает из-за куста, полезен примерно как веер. Большие, тяжёлые, заряжать долго, таскать неудобно… Церемониальное оружие. Но знать, что они заряжены и лежат в футляре, — приятно. Как приятно знать, что где-то за облаками есть солнце, даже если ты его не видишь.

Убрав пистолеты обратно в бархатные гнёзда, я щёлкнул замком и отложил ящик в сторону.

Потянувшись, я взял кожаный футляр, осторожно, как реликвию, достал из него ружьё и положил на стол. Серьёзная штука. Ещё даже привыкнуть не успел.

Нарезной штуцер работы тульского мастера Бурдыкина. Тяжёлый, основательный, с прямым прикладом и латунной фурнитурой, сделанный не для красоты, а для убийства. Всё, что делал старик Бурдыкин, было таким: тяжёлым, надёжным и смертоносным.

Говорили, он собирает каждое ружьё по полгода и берёт за работу столько, что ювелиры завидуют. Зато его штуцера не знали осечек. Не врали. Мне пришлось отвалить ещё больше — потому что заказ делался не под меня и пришлось его перекупать. Сразу перед отъездом, примерно понимая, куда мне доведётся ехать. Охоту я никогда не любил — в качестве развлечения предпочитал другие способы убить время — но, зная про обстановку в Псковской губернии, не поскупился. И сейчас, держа ружьё в руках, радовался этому решению как мало чему в жизни.

Я приложил приклад к плечу, прицелился в тёмное пятно на стене. Щека легла на дерево, глаз нашёл мушку. Двести шагов — пуля в пятак. Сто — в копейку. Тяжёлый, надёжный и основательный, как верный друг за плечом.

Проверил ствол — чистый, нарезы чёткие, я его ещё в дороге обихаживал, от скуки, — зарядил не торопясь: мерка пороха, пропускной пыж, пуля в промасленном пластыре — нарезное оружие суеты не терпит. Шомполом вогнал до щелчка. Капсюль. Полувзвод. Закончив с ружьём, прислонил его к стене и оглядел свой арсенал.

Сабля, терцероль, два Лепажа, штуцер. Для одного человека — хоть на маленькую войну. Для деревни, осаждённой мертвяками, — курам на смех. Но сильно больше, чем-то, что имелось на руках у населения…

М-да… Дела…

Хлопнула входная дверь.

— Барин! Гришка пришёл! — донёсся крик Ерофеича.

— Пусть заходит, — отозвался я и вытер руки о ветошь.

Занавеска отдёрнулась, и в горницу ступил тот самый ночной стрелок.

При дневном свете он был ещё здоровее, чем казался в темноте. Косая сажень в плечах, борода окладистая, с рыжиной, лицо — обветренное, замкнутое, словно вырубленное из дубового полена. Руки — как лопаты. Тулуп нараспашку, ушанка набекрень, за поясом — топор, под тулупом — нож в кожаных ножнах. На плече — ружьё, и я с профессиональным интересом его рассмотрел: штуцер, кремневый, старый, но вылизанный до блеска. Приклад потёрт так, что дерево лоснилось. Это ружьё стреляло часто, и хозяин его явно любил.

В горнице Ерофеича, и без того не хоромной, Гришка смотрелся примерно как медведь в курятнике. Задел макушкой притолоку, поморщился, пригнулся.

Остановившись возле стола, он оглядел стол с разложенным на нём оружием. Взгляд задержался на бурдыкинском штуцере, последовало уважительное хмыканье. Его я расшифровал, как нечто среднее между «вот же хлыщ столичный, пользоваться-то умеет» и «а ведь не промах, оказывается, барин-то». Мне почему-то захотелось, чтоб этот звук означал второе.

— Григорий, значит, — сказал я. — Проходи, садись.

Гришка сел на лавку, и лавка жалобно скрипнула под его весом. Ружьё он аккуратно прислонил к стене, снял ушанку, пригладил волосы и выжидательно уставился на меня.

— Леса здешние знаешь? — я посмотрел ему в глаза.

Гришка фыркнул.

— Почитай сорок лет в них зверя добываю.

— И сейчас? С мертвяками?

— А что мертвяки, — Гришка пожал плечами, отчего тулуп заходил ходуном. — Жрать-то надо.

— Стало быть, зря мужики боятся в лес идти?

Гришка помолчал. Потёр подбородок.

— Не зря, — сказал он наконец. — Непокойцев в лесах полно. На открытой местности они днём не шибко шустрые, особливо когда солнышко пригревает — ползают, как сонные мухи. А в лесу, под деревьями, в тени — только так шныряют. Свежие, те вообще резвые.

— Но ты же ходишь.

— Так что ж теперь, не жрать, что ли? Жрать-то надо.

Я посмотрел на охотника внимательнее. Либо он непроходимо туп, либо храбр до безумия, либо — и это, пожалуй, вернее всего — настолько привык к опасности, что считает её чем-то вроде погоды. Идёт дождь — возьми зонт. В лесу мертвяки — возьми ружьё.

— Ладно, — сказал я. — Понятно. Получится брёвна на частокол заготовить?

На лице Гришки мелькнуло выражение, которое можно было перевести примерно как: «а чего ж ты, барин, перед мужиками-то выделывался, ежели теперь у меня спрашиваешь?».

Но вслух он сказал другое:

— Получится. Ежели языками не чесать. Четверо рубят, двое сторожат, как вы, сталбыть, и говорили.

— А чего ж вы до сих пор частокол на справили?

Гришка скривился и покосился в направлении деревни за окном.

— С кем? С этими? — в голосе было столько презрения, что его можно было мазать на хлеб вместо масла. — Им только под жениными юбками сидеть, а не по лесам мертвяков гонять. На приманку разве что сгодятся.

Я поймал себя на том, что мне нравился этот мужик. Грубый, как наждак, тёплый, как камень. Но дело знает. И мертвяков не боится. А в моём нынешнем положении это стоит дороже любых манер.

— Ладно, — сказал я. — Давай так, Григорий. Подумай, куда лучше идти. Чтоб и недалеко, и лес подходящий.

— Чего тут думать, — Гришка глянул в окно на солнце, прикинул что-то. — За мельницей, верста с небольшим, ельник хороший. Стволы ровные, для частокола — самое то. Дорога есть, телега пройдёт. Непокойцев я там видал, но немного.

— Добро. Через час выдвигаемся.

Гришка посмотрел на солнце ещё раз.

— Ежели не телиться, — сказал задумчиво, — к вечеру обернёмся с первой партией. На весь забор не хватит, но дырки залатаем.

— Годится. Ну, иди готовься.

Гришка встал, нахлобучил ушанку, ещё раз обвёл взглядом стол с оружием, кивнул, развернулся и вышел.

Я остался один.

Посидел с минуту, разглядывая свой арсенал. За печью Марфа гремела посудой — обиженная, небось, что барин не позавтракал. Из-за двери доносился голос Ерофеича, распекавшего кого-то. Со двора — стук топоров. Звуки живой, работающей деревни. Может, и не такой уж мёртвой.

Я решительно отодвинул оружие и поставил перед собой миску с кашей. Потому как если помирать мы нынче не собираемся, то нечего и голодным ходить.

А помирать сегодня в мои планы не входило.

Глава 5

К назначенному часу во дворе Ерофеича собрался мой отряд.

Я оглядел его и испытал чувство, которое, вероятно, испытывал Суворов, когда ему в очередной раз присылали пополнение из необученных рекрутов. С той разницей, что Суворову вместе с ними хотя бы выдавали ружья…

Четверо мужиков, не считая меня и Григория, стояли кучкой, переминались с ноги на ногу и старались не смотреть в сторону ворот. Вооружены были кто чем. У одного топор, у другого — вилы, третий сжимал какой-то древний мушкет, при взгляде на который хотелось перекреститься: ствол побит ржавчиной, приклад треснут и замотан бечевой, кремень в замке сидит криво. Четвёртый — тот самый дед с рогатиной, которой впору мамонта добывать, а не на мертвяка ходить…

Ерофеич суетился рядом, как наседка при цыплятах, и счёл нужным представить каждого.

— Вот, барин, это Степан Кузьмич, — ткнул в тощего жилистого мужика с топором. — Плотник, руки золотые, из топора кашу сварит. — Степан хмуро кивнул. — Это Тимоха, Аниськин сын, — парень лет двадцати пяти с вилами, бледный, как полотно, посмотрел на меня исподлобья. — Здоровый бычок, силы немереной, только робкий маленько. — Тимоха покраснел и уставился в землю. — Это Петруха, — представил он мужика с мушкетом, бородатого, средних лет, с простодушным лицом деревенского дурачка. — А это дед Игнат, — дед с рогатиной, — его вы, барин, и сами уже знаете.

— Знаю, — подтвердил я. Деда Игната, с его матерным лексиконом и боевой рогатиной, забыть было трудно.

— Петруха, — сказал я, разглядывая мушкет. — Ты из этого хоть раз палил?

— А то, — Петруха приосанился. — Дедов ещё мушкет-то. На Покров вот надысь стрельнул, ворону пугнуть…

— Попал?

— В ворону-то? Не. Не попал. Но напугал — страсть!

— Ясно. Без команды не стрелять, в мою сторону даже не целиться. Понял?

— Понял, барин, как не понять…

Да уж. Тот ещё отряд собрался…

За забором стояли две лошадёнки, впряжённые в телегу. Из тех, про которых говорят «кожа да кости», и это не было преувеличением — рёбра проступали так отчётливо, что по ним можно было изучать лошадиную анатомию. Одна меланхолично жевала оглоблю. Вторая стояла, понурив голову, и всем своим видом выражала смирение перед тяготами бытия. Телега была им под стать — рассохшаяся, скрипучая, с бортом, подвязанным верёвкой.

Я закатил глаза, вздохнул и повернулся к Григорию.

— Ну что. Пойдём, что ли?

Тот кивнул. Слов Григорий тратил примерно столько же, сколько эти лошадёнки — овса. То есть самый минимум.

— Ворота! — крикнул я.

Створки со скрипом разъехались. Прежде чем выйти, я обернулся к Ерофеичу, который маячил у ворот с видом матери, провожающей сына на войну.

— Ерофеич. Чтоб не меньше двух человек следили за округой. Особенно — за проломом. Увидите мертвяка — в набат!

— Сделаем, барин, не извольте беспокоиться!

— И пролом чтоб заделали, пока нас нет. Нормально заделали, а не телегой подпёрли.

— Уже, уже делают!

— Ну, хоть что-то.

Мы вышли за ворота.

Странное чувство. Внутри частокола, каким бы гнилым он ни был, существовала иллюзия безопасности. Тонкая, хлипкая, как сам забор, — но была. Здесь, снаружи, её не стало. Открытое поле, за ним — стена леса, а между ними — ничего, кроме вытоптанной дороги и божьего промысла.

Мужики это тоже почувствовали: Тимоха побелел ещё сильнее, Степан перехватил колун поудобнее, Петруха нервно погладил свой мушкет, будто тот мог его утешить. Дед Игнат сплюнул и пробормотал фразу, цензурными в которой были только предлоги. Один Григорий шёл как шёл — размеренно, спокойно, ружьё на плече, шаг вразвалочку. Для него это была не вылазка в полный опасностей лес, а обычный рабочий день.

— Ну, Григорий, веди, стало быть, — скомандовал я. — Тебе лучше знать, куда идти-то.

— За мельницу. Там ельник, я говорил. Только мельницу лучше стороной обойти.

— Почему?

— Мертвяки там обосновались, голов пять, может, больше. Днём сидят внутри, в темноте. Но ежели потревожить — полезут.

Я поморщился.

— За забором у вас мертвяки, на мельнице — мертвяки, в деревне по ночам тоже мертвяки… Скоро в соседних избах жить будут.

— Так уже живут, — хмыкнул Григорий. — Я лично три раза брошенные избы чистил за этот год. Заходишь — а они там сидят, за печкой. Как тараканы.

— А мельницу?

— А мельницу чистить не с кем, — Григорий бросил короткий взгляд через плечо, на мужиков, плетущихся за телегой. — Один не полезу. А эти…

Он не договорил, но и без этого понятно было, что мнения о боевых качествах односельчан он был, мягко говоря, невысокого. Мужики старательно смотрели куда угодно, только не на него.

— Ладно, — махнул рукой я. — Потом разберёмся. Веди.

Мы обогнули мельницу по широкой дуге. Мельница стояла на пригорке у запруды — приземистая, бревенчатая, с просевшей крышей и чёрными провалами окон. Жернова торчали из стены, как гнилые зубы из десны. Запруда обмелела: вместо пруда — грязная лужа с торчащими камнями, поросшими тиной.

— А тут в чём дело? — спросил я, кивнув на лужу. — Ручей пересох?

— Не, ручей бежит. Выше по течению затор какой-то. То ли бобры запрудили, то ли чёрт его знает. Искать надо.

— И?

— А смысл? Мельница всё одно не чищена.

Я вздохнул. Спрашивать, почему не чищена мельница, было бессмысленно. Ответ я и так знал. Мельница не работает, потому что мертвяки. Запруда обмелела, потому что затор. Затор не ищут, потому что мельница всё равно стоит. Круг замкнулся. Идеальная система, в которой всё стоит, потому что всё стоит. Ладно, разберёмся. Но не сегодня.

Я оглянулся на мельницу — тёмные окна, просевшая крыша, неподвижные жернова. Где-то внутри, в темноте, сидели мертвяки. Ничего, голубчики. Доберёмся и до вас. Дайте только срок.

Дорога — вернее, намёк на дорогу, заросшую травой по пояс — повернула к лесу. Опушка подступила разом, без предупреждения, как стена. Берёзы, осины, ели — вперемешку, густо, плотно. Под деревьями — полумрак, хотя на поле вовсю светило солнце.

— Здесь, — сказал Григорий. И мы вступили под деревья.

Стало темнее. Не ночная темнота — лесная, пятнистая, но после открытого поля глаза не сразу привыкли. Солнечные лучи пробивались сквозь кроны пятнами, и тени между ними казались гуще, чем были. Пахло хвоей, прелой листвой, сыростью. Где-то стучал дятел. Мирная картина, если не знать, что в этих тенях водится кое-что похуже кабанов.

Мужики шарахались от каждого шороха. Тимоха, шедший рядом с телегой, так вцепился в вилы, что побелели костяшки. Степан крутил головой, как сова, Петруха взвёл курок мушкета и шёл, направив ствол перед собой, — я мысленно пожелал всем, кто оказался впереди Петрухи, крепкого здоровья.

Григорий шёл первым, чуть в стороне от телеги. Двигался так, как двигается человек, что провёл в лесу всю жизнь: мягко, бесшумно, обходя сухие ветки. Время от времени останавливался, слушал, поводил носом, потом шёл дальше. Я держался рядом, держа штуцер в руках на полувзводе.

Через версту с небольшим лес изменился. Ели стали выше, стройнее, стволы — ровные, как свечи, без нижних ветвей. Ельник. Григорий остановился и обвёл взглядом деревья.

— Вон те, — указал на группу елей чуть в стороне от дороги. — И те. Ровные, нетолстые. Для частокола — самое оно.

— Добро. Разгружайтесь, начинаем.

Мужики сгрузили с телеги инструмент. Григорий обошёл поляну, пометил подходящие стволы зарубками. Я распределил: Степан и Тимоха — на первое дерево, дед Игнат и Петруха — на второе. Мушкет у Петрухи я отобрал и вручил топор. Петруха, который с мушкетом наверняка казался самому себе настоящим истребителем непокойцев, надулся, но перечить не стал.

— Мы с Григорием сторожим, — сказал я. — Вы — работаете. Не орите, не шумите больше, чем нужно. Если скажу «стоять» — бросайте всё и к телеге.

Мужики покивали, мол, поняли, и принялись за работу.

Застучали топоры. Первая ель вздрогнула, покачнулась и рухнула с треском, подняв облако хвои. Мужики набросились на неё, обрубая ветки. Степан работал споро — топором орудовал так, что залюбуешься, короткими точными ударами, без лишних замахов. Видно, что руки помнят. Тимоха не отставал — молчал и рубил. Дед Игнат больше командовал: «левее бей, дурья башка, левее!». Петруха пыхтел, потел, но старался.

Дело пошло. Первый ствол очистили, обрубили верхушку, подтащили к телеге. Второй. Третий. Лошадёнки стояли, понурив головы, и, казалось, прикидывали, потянут ли такой груз. Я прохаживался по краю поляны со штуцером наготове. Григорий — с другой стороны, в тени, почти невидимый. Время от времени мы переглядывались. Тихо. Пока — тихо.

Четвёртый ствол. Пятый. Шестой. Телега просела. Мужики вошли в ритм — раздевшись до рубах, потные, раскрасневшиеся, они уже не шарахались от теней и даже негромко переговаривались. Страх не ушёл, но отступил, задавленный привычной работой. Топор в руках — лучшее лекарство. Пока руки заняты, голове не до ужасов.

Я прикинул время по солнцу и приуныл. Шесть стволов. Нужно вчетверо больше, а то и впятеро. По всему выходило, что за сегодня не управимся. Придётся возвращаться завтра, послезавтра, и ещё, и ещё. Хорошо бы взять человека четыре сверху, но тогда деревня останется почти без мужских рук, а после вчерашней ночи это рискованно.

Ладно. Решим по ходу. Сейчас — грузим сколько влезет.

Мужики присели передохнуть. Степан достал из-за пазухи краюху, разломил, поделился с остальными. Дед Игнат прихлёбывал из глиняной фляги и с удовольствием рассказывал, как в молодости валил лес по три дня без продыху, — причём в рассказе, по ощущениям, было процентов двадцать правды, а остальные восемьдесят состояли из брани. И, что характерно, старик умудрился ни разу не повториться!

— Так, мужики, — сказал я, с беспокойством следя за солнцем. — Хорош байки травить. Давайте поработаем. Ещё парочку — и назад. Засветло надо вернуться.

Недовольно бурча, лесорубы потянулись к помеченным деревьям и вяленько взялись за дело.

Мужики не успели ещё срубить и первый ствол, как в чаще, шагах в пятидесяти, раздался громкий треск. Из чащи, шагах в пятидесяти, между стволами мелькнула тень. Что-то тёмное, низкое, быстрое. Мелькнуло — и исчезло, растворилось в полумраке.

Я замер, вглядываясь. Мушка штуцера уставилась в лес. Топоры смолкли.

Тишина. Даже дятел замолчал. Стало слишком тихо — так, что слышно было, как за спиной сопит Тимоха.

Показалось?

Я повернулся к Григорию. Тот стоял шагах в десяти, тоже с ружьём наготове. Наши взгляды встретились. Он медленно покачал головой: не знаю, мол…

Я открыл рот, чтоб что-то сказать, и тут шорох донёсся снова. Совсем с другой стороны.

Развернувшись, я вскинул штуцер, и замер, выругавшись.

Из подлеска, шагах в двадцати, на поляну вышел волк.

Нет, не вышел. Выступил. Медленно, тяжело, переставляя лапы с какой-то деревянной, механической неуклюжестью — как марионетка на ниточках, которую дёргает пьяный кукловод. Большой, серая шерсть клочьями торчала во все стороны, а в нескольких местах её не было вовсе.

Я прищурился. Что-то с этим волком было не так.

Он двигался неправильно. Задняя правая лапа подволакивалась. Голова опущена, но не по-звериному, а как-то неестественно, будто шея не держала. Вдоль брюха шла рваная рана — давнишняя, с вывернутыми краями.

Свет пробился между деревьев и упал на морду — и я увидел волчьи глаза. Вернее, то место, где они должны были быть. Мутные, белёсые бельма, затянутые плёнкой, как у снулой рыбы. Из пасти тянулась нитка густой тёмной слюны. А вот зубы были целы. Все до единого. Длинные, жёлтые, острые.

Мертвяк. Волк-мертвяк. Этого нам ещё не хватало!

— Стреляй, барин! — послышался крик Григория. — Стреляй!

Я нажал спуск.

Грохнул выстрел, штуцер лягнул в плечо, пороховой дым заволок поляну. А когда он рассеялся, я выругался. Мёртвая животина умудрилась увернуться в последний миг, и пуля, которая должна была разнести ему череп, вошла в туловище. Под лопатку, навылет — я слышал шлепок свинца о дерево за ним.

Дыра в боку не причинила ему ни малейшего неудобства. Из неё даже не текла кровь. Течь было нечему. Волк оскалился и бросился вперёд.

За спиной раздались крики. Мужики побросали топоры и ломанулись врассыпную — только ветки затрещали. Через три секунды на поляне остались только я, Григорий и мёртвый волк.

Григорий вскинул штуцер и выстрелил. Вспышка, грохот, дым — но волк прыгнул раньше. Туша в полсотни фунтов врезалась в охотника и сбила его с ног, выстрел ушёл куда-то в кроны деревьев, распугав ворон.

Григорий рухнул на спину, волк навалился сверху. Пасть лязгнула у самого лица — зубы клацнули в сантиметре от носа. Григорий вцепился зверю в горло обеими руками, пытаясь удержать, но руки скользили по шерсти, и морда медленно, неумолимо продвигалась ближе. Мертвяцкая слюна тянулась нитями и капала Григорию на лицо.

Перезарядить штуцер я не успевал. Мерка, пыж, пуля, шомпол, капсюль — двадцать секунд, которых у Григория не было. А волк, меж тем уже раззявил пасть и готовился впиться в глотку поваленному наземь охотнику.

Я отшвырнул ружьё, выхватил саблю и бросился к ним.

Три шага, четыре…

Уже сейчас я видел, что не успеваю. Набрав полную глотку воздуха, я, сам не зная, зачем, скорее — чтоб сделать хоть что-нибудь, гаркнул:

— Стоять!

Да так, что вороны с деревьев разлетелись.

И, к моему удивлению, волк замер.

Не отвлёкся, не отвернулся, а именно замер, оцепенел с распахнутой пастью. В тот же момент я почувствовал, как виски сдавило болью, а перед глазами мелькнули тёмные круги, будто от чудовищного напряжения. Но уже через секунду наваждение спало, а волк, будто порвав невидимые путы, снова рванулся пастью к Григорию. Но я уже был рядом.

Размахнувшись, я изо всех сил вогнал клинок волку в шею — по самую гарду, с хрустом, пробив мышцы и позвонки. Волк дёрнулся, развернул ко мне морду и щёлкнул зубами в сантиметре от руки. Я отшатнулся, выпуская рукоять, и сабля, намертво заклиненная между позвонками, осталась торчать в шее волка. Да чтоб тебя!

Тварь зарычала — утробно, булькающе, и снова навалилась на Григория. Тот за краткий миг, на который мне удалось отвлечь зверюгу, извернулся, дотянулся до своего штуцера, и за мгновенье до того, как зубы сомкнулись у него на лице, сунул ствол волку в пасть. Лязгнули по металлу зубы, сомкнулись на стволе…

— Давай… барин… — прохрипел Григорий, едва удерживая зверя. Руки охотника тряслись, волк давил сверху… Долго так Григорий не продержится. — Делай… чего-нибудь…

Терцероль.

Я выхватил пистоль из-за пояса, шагнул вплотную, сунул укороченные стволы волку за ухо — туда, где череп тоньше — и спустил оба курка разом.

Грохот ударил по ушам так, что мир на мгновение выключился. Облако порохового дыма накрыло всех троих. Волка мотнуло, как тряпичную куклу, — полчерепа разлетелось кусками, на землю посыпались осколки костей. Тело обмякло, зубы, стискивающие ствол, разжались…

Я схватил тварь за расползающуюся под пальцами шерсть на загривке, и стащил с Григория. Тяжёлый, зараза! Туша шмякнулась в хвою и замерла.

Григорий отполз и упёрся спиной в сосну. Глаза бешеные, борода в слюне, рубаха разорвана… Дышал охотник с присвистом.

Я стоял над дохлым волком. Сердце колотилось так, что, казалось, рёбра трещат. В ушах звенело. Пороховой дым рассеялся, сквозь него проступило окружение: поляна, стволы елей, разбросанный инструмент, опрокинутое ведро. Мужиков не было. Ни одного. Сбежали. Все четверо.

Вот стервецы!

Я присел рядом с волком. Потянул саблю — сидела мертво. Упёрся ногой в тушу, дёрнул. Раз. Другой… С третьего раза клинок вышел, со скрежетом и чавканьем, от которого к горлу подступила тошнота. Я вытер клинок о хвою, потом обтёр о волчью шкуру. Машинально — руки делали все сами, голова была занята другим.

— Это что ж получается, — пробормотал я, — и зверьё перекидывается?

— А ты не знал? — голос Григория был хриплый, севший. Он всё ещё сидел у сосны и, похоже, вставать не собирался.

— Нет.

— Редко, но бывает, — Григорий сплюнул. — Я такой дряни давно не видал в наших краях. Видать, совсем хреново дела у нежити, раз к нашей деревне забрёл. Тут-то и жрать нечего… Для такой туши…

Охотник помолчал, потом полез за пазуху, достал плоскую жестяную фляжку, свинтил крышку и отхлебнул. Над поляной расползся запах сивухи — крепкий, ядрёный, перебивший даже мертвяцкую вонь.

— Будешь, барин?

Я посмотрел на фляжку, на волка, на свои перепачканные руки и кивнул.

— Давай.

Получив флягу, я, стараясь дышать ртом, приложился и сделал большой глоток.

Ух! Святые угодники!

Это был не самогон. Это была жидкость, по сравнению с которой Ерофеичев свекольный первач казался компотом. Горло обожгло, глаза полезли из орбит, из носа, по ощущениям, пошёл дым. Я закашлялся так, что согнулся пополам.

Григорий хлопнул меня по спине — широченной своей ладонью, и от хлопка я едва не нырнул носом в хвою.

— Хорош, да? — с улыбкой проговорил он. В голосе охотника послышалось что-то новое. — А ты ничего, барин. Боевой. С тобой кашу сварить можно, пожалуй.

Я откашлялся, утёр слёзы, выпрямился. Горло горело, в желудке полыхало. Мир совершил кувырок и снова вернулся на привычное место.

— Ладно, — сказал я, возвращая фляжку. — Хорош рассиживаться. Давай, что осталось, погрузим, да назад двинем. Пока на звук выстрелов со всей округи дрянь не сбежалась.

Хватит с меня на сегодня лесных приключений!

Глава 6

Обратно мы ехали молча.

Григорий правил, я сидел рядом, привалившись спиной к брёвнам, держал на коленях перезаряженный штуцер и смотрел, как мимо медленно проплывает поле. Лошадёнки тянули груз на удивление бодро — видимо, чуяли близость дома. Или близость овса, что, в сущности, одно и то же.

Говорить было не о чем. Ну, встретили огромного мёртвого волка. Ну, чуть не сожрал он нас. Эка невидаль. Насколько я понял, в здешних местах это не то чтобы событие — так, деталь привычного крестьянского быта, в который я постепенно погружался. Да и не хотелось трепаться, на самом деле. Устал я за сегодня. Пожалуй, так, как до этого не уставал никогда в жизни.

Даже после самых разгульных петербургских ночей, после которых просыпаешься в чужой квартире с головной болью и смутным чувством вины, — даже тогда не было этого ощущения выжатости. До дна, до последней капли. Руки, ноги, спина, голова — всё болело, ныло и требовало от хозяина немедленно принять горизонтальное положение и не менять его как можно дольше. А на дне всего этого — густая, вязкая мерзость, облепившая уже не тело — душу.

За последние несколько дней я увидел и убил больше мертвяков, чем когда-либо в своей жизни. И не могу сказать, что был от этого в восторге. О том, что всё это — бывшие люди, которым не повезло, я старался не думать. Потому что, если задуматься о том, что где-то за этими слепыми буркалами, за оскаленной пастью и скрюченными пальцами прячутся остатки чего-то человеческого… Нет. Так в следующий раз и рука дрогнуть может. И тогда уже сам будешь шататься по окрестностям, пока башку не снесут.

Деревня показалась из-за поворота, и я сразу понял, что что-то было не так.

За частоколом стоял гам. Не привычный деревенский фоновый шум, состоящий из мычания скотины, переклички баб да ребячьего визга. Другой. Тревожный. Кто-то причитал, кто-то орал, кто-то будто оправдывался — голоса перебивали друг друга, сливались в неразборчивую кашу, и во всём этом шуме слышалась паника. Я напрягся. Что там ещё случилось за время нашего отсутствия?

Телега подкатила к воротам. Григорий натянул вожжи, останавливая лошадёнок, сунул два пальца в рот и залихватски свистнул.

Свистел он виртуозно. Свист ударил по ушам, как выстрел, и за воротами на мгновение стало тихо. Смотровое оконце отворилось, в нём показалась физиономия — лохматая, перепуганная, с вытаращенными глазами. Физиономия уставилась на нас, побелела и исчезла. Оконце захлопнулось с таким треском, что, кажется, доска лопнула.

— Мертвецы! — заорали за воротами. — Мертвецы пришли!

— Мертвецы ему, — проворчал Григорий.

Он набрал полную грудь воздуха и гаркнул так, что аж лошади шарахнулись.

— Ты там совсем, что ли, тронулся?! Какие, в бога душу мать, мертвецы?! Открывай давай, не то так вздую, что непокойцам радоваться будешь!

За воротами воцарилась напряжённая тишина. Потом послышался шёпот, бормотание, и, наконец, осторожный скрип засова.

Створки медленно разъехались.

За ними стояла толпа. Деревенские мужики сбились в кучу и застыли в угрожающих позах — кто с топором, кто с вилами, кто с дрекольем. Бабы жались позади, из-за юбок выглядывали ребятишки. В первом ряду стояли наши герои, все четверо: Степан с колуном, Тимоха с вилами, дед Игнат с рогатиной и Петруха, который до побелевших костяшек впился в свой ржавый мушкет и целился куда-то в мою сторону.

— Петруха, — сказал я устало. — Опусти мушкет. Я живой.

Петруха мушкет не опустил. Руки у него тряслись так, что ствол ходил ходуном.

Впереди толпы стоял Ерофеич. Армяк застёгнут, лицо красное, в руке — зачем-то — ухват. Вгляделся, прищурился.

— Барин? Это точно вы?

— Нет, блин, — ответил я, слезая с телеги. — Тень отца Гамлета.

— Чиво?

— Да хоть бы хрен чего! Вы что тут устроили?

Ерофеич замахал руками:

— Дак, барин! Дак, вон, Петька прибежал, — он ткнул ухватом в сторону Петрухи. — Базлает, дескать, вас с Гришкой в лесу мертвяцкий волк пожрал! Насмерть, говорит! Только они вчетвером и спаслись! Волк, говорит, как раз на лошадёнку отвлёкся, вот они и сбежать успели!

Я медленно повернулся к Петрухе. Тот, наконец, опустил мушкет и смотрел на нас с Григорием с таким выражением, будто увидел восставших из гроба. Что, учитывая здешнюю обстановку, было не так уж далеко от истины.

— Живой, — пробормотал Петруха. — Барин… Живой…

До Ерофеича, кажется, начало доходить. Лицо его покрылось красными пятнами, и я даже испугался, как бы его удар не хватил. Однако переживать, как выяснилось, нужно было не за старосту. Развернувшись к Петрухе, Ерофеич отвесил ему такого леща, что у того с башки слетел картуз и улетел куда-то за спины толпы.

— Пожрал, значит?! Волк?! — Ерофеич замахнулся снова. — Ах ты ж прохиндей! Да я тебя!.. Да вы… Да вы сбежали, трусы проклятые! — Новый подзатыльник. — Барина с Гришкой сбросили!

— Хватит, — сказал я, спрыгивая с телеги, и это короткое слово прозвучало вдруг так веско, что на миг перед воротами снова наступила тишина.

Ерофеич замер с занесённой рукой.

— Правильно сделали, что сбежали, — сказал я.

Толпа замерла. Этого они не ожидали. По лицам было видно: ждали порки, разноса. А тут — «правильно сделали».

— Ничем бы они там с топорами своими не помогли, — устало продолжил я. — Всех бы волчара сожрал. Оно нам надо? А вот за то, что врать вздумали вместо того, чтоб помощь вести…

Я замолчал и обвёл взглядом всех четверых. Степан смотрел в землю. Тимоха, судя по виду, готов был сквозь эту самую землю провалиться. Дед Игнат угрюмо сопел, стараясь не смотреть мне в глаза, и один лишь Петруха без картуза, с покрасневшим ухом, кажется, не очень понимал, что вообще здесь происходит.

— Если подобное повторится, — проговорил я, — врунов я прикажу выпороть на дыбе. Или самолично шкуру спущу — да так на дыбе на ночь и оставлю. Переживёт ночь — хорошо. Сожрут — туда и дорога. Нам здесь те, кто будет врать, лишь бы собственную жопу спасти, и даром не нужны. И это касается каждого. Всем понятно? — гаркнул я, да так, что толпа вздрогнула, а бабы ахнули.

— Я что на собрании утром говорил? Что поодиночке нас всех пережрут! Помогать друг другу нужно! И если бежать — то за помощью!

Я снова обвёл толпу взглядом, сплюнул под ноги и пошёл к избе. Но, сделав несколько шагов, обернулся.

— Чтоб к ночи ни одной дыры в частоколе не было. Те четверо, что из леса сбежали, — караулят по ночам. Седмицу подряд. Если кто уснёт или мертвецов прохлопает — выгоню за ворота к чёртовой матери. И сожалеть не буду.

Мужики переглянулись. Степан кивнул — мрачно, но без возражений. Остальные промолчали.

Я помолчал, потом сказал — тише, спокойнее, но так, что услышали все:

— Я стараюсь с вами по-хорошему. Не убеждайте меня в том, что это — заблуждение.

Убедившись, что меня все услышали, я забросил штуцер на плечо и медленно побрёл к дому.

***

В избе я первым делом содрал с себя рубаху и портки, скатал в ком и сунул Марфе.

— Постирать бы… Если не отстирается — можешь сжечь к чертям. Вонь несусветная.

Марфа приняла ком на вытянутых руках, принюхалась, позеленела и унесла, держа подальше от себя, как дохлую крысу. Волчья слизь воняла так, что даже через час после боя запах не выветрился. Да и от меня тоже… Несло. Казалось, запах въелся в кожу, проник в поры и добрался до самых костей.

Я вышел во двор, выкрутил из колодца ведро воды и вылил на себя. От холода перехватило дыхание, но я не остановился. За первым ведром последовало второе и третье. Придя немного в себя, я взял кусок мыла и принялся скрестись — долго, остервенело, до красноты и саднящей кожи.

Вот только запах так и не уходил. Вернее, его, наверное, уже и не было — но он чудился. Привязался, как привязывается мотив дрянной песенки, которую услышал на улице: хочешь забыть — и не можешь. Стоило закрыть глаза — и вот оно: оскаленная морда, лоскуты шкуры на жёлтых костях, нитка тёмной слюны из пасти. Клацанье зубов у шеи Григория, хруст позвонков под клинком, и запах…

Б-р-р-р!

Я вздрогнул, открыл глаза и вылил на себя ещё ведро. Холод пробрал до костей, пальцы онемели, губы посинели. Ладно, хватит. Чище не станешь, а воспаление лёгких в здешних условиях — верная смерть. Лекаря-то нет…

На улице тюкали топоры. Покрикивал Ерофеич — распекал кого-то за нерасторопность, этот кто-то огрызался, потом притихал под начальственным напором и продолжал работу. Крестьяне чинили частокол. Стучали, пилили, материли друг друга. Живые, привычные звуки. Вот и ладно. Вот и хорошо.

Я вернулся в избу, только когда совсем замёрз. Переоделся в сухое, сел за стол. Притихшая Марфа, испуганно поглядывая — слышала, видно, моё выступление у ворот и решила, что барин нынче в настроении, при котором лучше лишний раз не попадаться на глаза, — молча подала миску щей, краюху хлеба и кружку простокваши. Я сдержанно поблагодарил и принялся за еду.

Щи были отменные, как всегда. Хлеб — свежий, с хрустящей коркой. Простокваша — густая, холодная. Но вкуса я не чувствовал. Механически пережёвывал пищу и глотал, думая о своём.

Правильно ли я сделал, что не приказал дать розог Петрухе и остальным?

Наверное — правильно. Порка — штука действенная, спору нет. Крестьяне к ней привычны, для них это естественная часть мироустройства, как дождь или налоги. Но чего я этим добьюсь? Только того, что меня начнут бояться. И что, от этого храбрее станут? Едва ли. Будут бояться в две стороны вместо одной, только и всего. И мертвяков, и меня. Человек, которого выпороли, не становится смелее. Он становится осторожнее. А мне нужны не осторожные, мне нужны решительные. Которые не побегут во время следующей атаки, а если побегут — то хотя бы за помощью.

В глубине души на сбежавших я не злился. Ни черта они там сделать не могли. Положил бы тот волк всех четверых и даже не заметил. Сбежали — и правильно. Живы остались. А живой мужик с топором мне полезнее, чем храбрый мужик в могиле.

А вот что врали — это плохо. Это по-настоящему плохо. Прибежали, наплели с три короба — пожрали, мол, барина, конец, только мы и спаслись, — вместо того чтобы поднять людей и вернуться. Не за оружием побежали, не за помощью… Трусость — штука понятная, человеческая, я за неё не виню. А вот врать и бросать своих — это другое. Это надо выжигать. Если не калёным железом, то хотя бы стыдом.

Но само по себе это не сработает. Надо что-то менять. И, в принципе, я понимал, что могу сделать. Да, при виде врага мужики бросают оружие и бегут. И будут бегать, пока у них в руках колья и вилы. Потому что колья и вилы — не оружие. Это утешение, иллюзия. А нужно настоящее. Такое, которое бьёт мертвяка на расстоянии, до того как он до тебя добрался. Которое даёт человеку ощущение силы, а не беспомощности. Оружие, которое даёт преимущество — и физическое, и моральное. С ружьём в руках чувствуешь себя совсем иначе, нежели с вилами, я это по себе знал. Так что ответ напрашивался только один.

Нужно оружие. Огнестрельное. В количестве, достаточном для всех боеспособных мужиков. Полтора десятка стволов, как минимум. Да не просто стволов — к ним нужен порох, свинец на пули, и, самое главное, нужно этих мужиков научить стрелять. Не в ворону, как Петруха, а в башку мертвяка, который на тебя прёт, пытаясь сожрать. А это, скажу я, совершенно разные виды стрельбы. По вороне можно промазать и посмеяться. По мертвяку промажешь — и смеяться будет уже некому.

Я представлял, как эту проблему решить в долгую. Но это займёт время. А оружие нужно было здесь и сейчас. Завтра ночью может прийти ещё одна волна, и что тогда?

И снова один ответ: дедова коллекция. Если управляющий её не пропил, если мародёры не растащили, если ружья не сгнили без ухода — в барском доме должна быть дюжина стволов. Охотничьих, не военных, но для начала — за глаза. Дюжина стволов — это дюжина мужиков, которые могут стрелять, а не махать вилами. Это — другая деревня. И совсем другая жизнь.

Я доел, поблагодарил Марфу и начал собираться. В горницу заглянул Ерофеич.

— Ерофеич, — сказал я. — Где ключи от барского дома?

Староста оторопел. Уставился на меня и часто заморгал.

— От барского? — переспросил он.

— От барского. Хозяйского. Отцовского. Того, что на холме.

— Дак… у меня хранятся. С тех пор как Пелагея-то, экономка, померла… А зачем вам, барин?

— Давай сюда.

Ерофеич побледнел пуще прежнего.

— Да вы чего, барин! — голос у него стал просительным, почти жалобным. — Я ж говорю — не ходите туда! Нечисто! Христом богом прошу — не ходите! Сгинете!

— Нечисто, Ерофеич, — сказал я, — в ведре, в которое я у тебя по ночам хожу. Пока ты, между прочим, с женой на печи спишь вместо своей кровати. Что ж я, вечность у тебя жить буду? Хватит, пора и честь знать.

— Да что вы, барин! — Ерофеич аж руками всплеснул. — Вы нисколечко не стесняете! Живите, сколько хотите! Мы с Марфой завсегда рады! Да вот частокол починим, избу любую подновим — выбирайте какую, хоть Прохоровых, она крепкая, только прибраться…

— Ключи, Ерофеич!

И снова мне пришлось рявкнуть, да так, что Марфа за печью аж горшком звякнула. Определённо, у меня это в привычку входить начинает… Нехорошо это.

Поняв, что шутки кончились, Ерофеич подскочил, метнулся в спальню и загремел сундуком. Вернулся со связкой ключей, протянул их мне — двумя руками, как подношение.

— Барин, — пробормотал он, и в голосе была такая тоска, будто он провожал меня не в дом на холме, а в загробный мир. — Может, хотя бы завтра? Не на ночь глядя?

— Да до ночи ещё времени тьма, — буркнул я. — Не боись, Ерофеич, дотемна ворочусь.

Ерофеич перекрестился. Губы беззвучно зашевелились — молился, не иначе.

Я проверил терцероль, распахнул крышку футляра с Лепажами, достал оба, сунул за пояс — по одному с каждой стороны. Четыре выстрела. Хватит на небольшой взвод мертвяков, если они додумались поселиться в доме. И сабля ещё. Нормально.

— Фонарь дай, Ерофеич. Есть?

— Есть, — Ерофеич выглядел насупленным, как ребёнок, которого не послушали. Принёс масляный фонарь, закопчённый, но рабочий. Я проверил — масло есть, фитиль цел…

— Всё, я пошёл. К ужину буду.

— Барин!..

Но я уже подхватил фонарь, поправил Лепажи за поясом, сунул в карман ключи и вышел из избы. За спиной причитал Ерофеич, бормотала что-то Марфа, но я уже не слушал.

Заходящее солнце висело над лесом, красное и тяжёлое, как медный пятак. Тени вытянулись, воздух стал холоднее, и от земли потянуло сыростью. У частокола суетились мужики, торопясь закончить работу до темноты, бабы занимались скотиной, детишки постарше — помогали, помладше, не зная забот, радостно возюкались в грязи. Бессменная коза у плетня жевала бессменную тряпку, провожая меня взглядом, в котором мне на миг почудилась вся боль и тоска этого мира. Я хмыкнул, приосанился и зашагал через деревню.

Настало время взглянуть на своё родовое гнездо поближе.

Глава 7

Тропинка к холму заросла так, что местами я шёл по пояс в бурьяне, угадывая направление скорее чутьём, чем глазами. Впрочем, угадывать было несложно. Дом на холме никуда не делся за десять лет, только зарос.

Я был здесь ребёнком лет трёх или четырёх, когда меня привозили погостить из Петербурга — и с тех пор не возвращался. Из того визита в памяти остались только обрывки: ощущение чего-то огромного, тёмного, пахнущего деревом и печным дымом. И голос деда — низкий, рокочущий. Больше ничего. Не густо для родового гнезда.

Дом вырастал по мере приближения. Двухэтажный, бревенчатый, на высоком каменном фундаменте. Брёвна в обхват, потемневшие от времени, но не гнилые — дед явно знал толк в дереве и не экономил. Крыша просела, но не провалилась. Стропила держали, хотя несколько дранок сползли и валялись во дворе. Окна чёрные, пустые, часть заколочена, часть с выбитыми стёклами. Вокруг двора — забор из толстых досок, калитка на кованых петлях. Всё основательное, на века.

Дед строил не для себя — для потомков. С которыми, впрочем, как-то не задалось.

Я остановился у калитки. Закатный свет окрасил стены дома в багровый, делая его совсем уж зловещим. Тряхнув головой, я отогнал наваждение — не хватало ещё суеверным крестьянам уподобиться, и шагнул вперёд…

И тут я почувствовал на себе взгляд. Не мертвяцкий — мертвяки не смотрят, они идут и жрут. Этот был живой, человеческий. Кто-то стоял за моей спиной и смотрел.

Я резко обернулся.

За углом ближайшей избы на полпути между деревней и холмом почудилось движение. Будто что-то мелькнуло — и исчезло. Что за… За мной кто-то следил?

Я постоял секунду, восстанавливая в памяти увиденное. Цветастый подол, тёмный локон… Хм. Барышня. Та самая, которая ещё в первый день на меня пялилась у колодца. Значит, любопытство не унялось. Шляется за барином, глазеет, как в театре. На отшибе, в сумерках. Когда мертвяки бродят за забором.

Я хмыкнул, пожал плечами и толкнул калитку. Мысленно сделал зарубку: распечь Ерофеича. Темнеет, а народ шарится где попало. Нужно, чтобы староста провёл доходчивую беседу — с матом и ухватом. Особенно с девицами.

Двор зарос бурьяном по пояс. Когда-то здесь были клумбы и дорожки. Я пробрался к крыльцу, поднялся по ступеням. Доски скрипнули, но выдержали.

Дрожащий свет фонаря выхватил из сумрака дверь — дубовую, на кованых петлях, с чугунной ручкой в виде львиной головы. Лев скалился, и в неверном свете казалось, что он ухмыляется: ну, заходи, мол. Посмотрим, надолго ли тебя хватит.

Я перебрал связку ключей. Первый — не тот. Второй — тоже. Третий скрежетнул в замке, провернулся с усилием, и замок, поупрямившись, поддался.

С усилием толкнув дверь, я шагнул внутрь.

Передняя была просторная, тёмная, с высоким потолком. Нетронутая пыль лежала на полу толстым слоем, и мои сапоги оставляли на ней чёткие следы. С потолка свисала густая паутина, похожая на грязные кружева. Из-за стены доносились шорох и писк — мыши. Много мышей.

Ну, хоть кто-то тут живёт.

Я прошёл дальше и поднял фонарь. Из-под слоя пыли и паутины со стен на меня смотрели лица в тусклых золочёных рамах. Мужчина в напудренном парике и мундире Преображенского полка — прапрадед? Женщина с высокой причёской, длинной шеей и надменным взглядом. Ещё один мужчина — верхом, в охотничьем платье, со сворой борзых.

Мои предки, о которых я знал немного. Отца я видел редко, двоюродная тётка, у которой я воспитывался в Петербурге, о семье рассказывала скупо и неохотно, а я и не расспрашивал. Зря, наверное.

Я прошёл дальше. В гостиной с большим камином вся мебель была укрыта белыми чехлами. В столовой обнаружился длинный стол, дюжина стульев, буфет с посудой за стеклом. Стекло треснуло, внутрь набилась паутина.

А вот в кухне Марфа бы развернулась. Огромное помещение с русской печью и закопчённым потолком. На полках и крюках — чугунки, сковороды, ухваты.

Дом был пуст, но не мёртв. В нём чувствовалась затаившаяся жизнь: скрип дерева, шорох мышей, тихое потрескивание — дом дышал, как дышит спящий. И — вот что странно — я не ощущал никакого беспокойства.

Наоборот, с того момента, как я переступил порог, на душе стало спокойно. Как будто я пришёл туда, где мне и надлежит быть.

Удивительное дело.

Я поднялся на второй этаж.

Одна дверь оказалась заколочена досками крест-накрест. Я подёргал — забито крепко, гвозди вогнали по самую шляпку. Зачем? Кто заколотил? Мертвяков запирали? Или от мертвяков?

Другая дверь была приоткрыта. Я заглянул — спальня. Кровать с балдахином, комод, тусклое зеркало в тяжёлой раме. Я быстро отвернулся. Дедова, наверное.

Я пошёл дальше по коридору, но уже через пару шагов остановился.

На стене, в простенке между окнами, висел портрет.

Мужчина лет тридцати, в военном мундире, с очень знакомыми чертами лица. Знакомыми, потому что я видел их каждое утро в зеркале. Те же скулы, тот же разрез глаз, та же линия рта — чуть кривая, будто человек вот-вот усмехнётся. Только лицо на портрете было старше и серьёзнее.

Батюшка. Алексей Григорьевич Дубравин.

Я стоял и смотрел. Фонарь покачивался в руке, и от этого лицо на портрете то уходило в тень, то выступало. Казалось, что он тоже смотрит на меня с тем самым ироничным прищуром, который часто отмечали у меня самого. Мол — ну, здравствуй, сын. Добрался всё-таки. И как тебе моё наследство?

Наследство, батюшка, так себе. Полсотни голодных крестьян, гнилой забор, мертвяки за околицей и мёртвый волк в лесу. Но я работаю над этим.

Отец, который дал мне своё имя, приставил слугу — дядьку Фому, пристроил к дальней родне в город — и уехал на войну. И не вернулся. Почему не взял с собой? Почему оставил в Петербурге, а не здесь, в этом доме? Почему вообще так мало рассказывал о своей семье, об этом месте, об этой жизни?

Вопросы, на которые портрет не ответит.

Я постоял ещё секунду, вздохнул и пошёл дальше.

И тут послышался шорох. Отчётливый, не мышиный. Что-то за стеной — или в соседней комнате. Будто кто-то переступил с ноги на ногу.

Рука метнулась к Лепажу. Я замер, вслушиваясь.

Тишина. Полная, глухая. Даже мыши притихли.

Я простоял так с полминуты. Ничего. Вспомнил, как давеча насмехался над Ерофеичем, покачал головой, убрал руку от пистолета и пошёл дальше.

Дедов кабинет оказался в конце коридора, за тяжёлой дверью, которую пришлось открывать отдельным ключом.

Я вошёл и огляделся.

Большая комната, основательная, как и всё в этом доме. На полу — медвежья шкура с когтями и оскаленной мордой. Дед был серьёзным охотником. Посреди комнаты стоял массивный дубовый стол, за таким впору полководцу сражения планировать. На столе — чернильница, песочница, подсвечник, даже какие-то истлевшие бумаги. Всё в пыли, но на своих местах — будто хозяин вышел и вот-вот вернётся.

У одной стены — большой книжный шкаф со стеклянными дверцами, за которыми темнели корешки. Стало быть, дед был человеком читающим. Я машинально отметил: надо будет посмотреть, что тут за библиотека. Но потом.

Потому что сейчас моё внимание было приковано к другой стене.

Оружейный шкаф. Большой, дубовый, с латунными петлями и замком. Я подобрал ключ на связке — маленький, такой же латунный, не чета остальным чугунным здоровякам. Вставил, повернул. Замок щёлкнул.

Дверцы распахнулись.

Я отступил на шаг и широко улыбнулся, глядя на открывшееся мне великолепие.

Оружие!

Дюжина стволов в ряд на бархатных крючках. У меня перехватило дыхание. Все — кремневые: дед явно был человеком старой школы и новомодных капсюлей не признавал. Но какие! Я поднёс фонарь ближе.

Два охотничьих штуцера — нарезные, длинноствольные, с резными ложами. Три гладкоствольные армейские фузеи, пара драгунских пистолетов с длинными стволами. Ещё пара покороче, карманные, почти дамские. Мушкетон с раструбом. И ещё два ружья, которых я с ходу не опознал — надо будет разобраться.

Состояние у всех было разное. Некоторые стволы в смазке, обмотаны тряпицами — дед законсервировал их на хранение, как положено. Другие — хуже: ржавчина на замках, пыль в стволах. Но ничего такого, что нельзя привести в порядок за вечер-другой с ветошью и маслом.

А на полках под ружьями стояли жестянки с порохом, запечатанные сургучом. Порох в таких хранится годами, если не десятилетиями, должен быть годный. Коробки с пулями разного калибра. Мешочки с кремнями, шомпола, маслёнки, пороховницы, пулелейки… Словом, полный набор.

Маленький, но настоящий арсенал. Дюжина стволов — это дюжина мужиков с ружьями вместо вил. Это уже другая деревня, другая оборона и другая жизнь.

Управляющий, гореть ему в аду, хоть это не пропил. То ли не добрался, то ли побоялся, то ли просто не додумался — но ружья были на месте. Все до единого.

Я стоял перед открытым шкафом и улыбался. Впервые за два дня — по-настоящему, широко, от уха до уха.

ХЛОП!

Я подскочил. Терцероль мгновенно оказался в руке, я развернулся и присел, озираясь по сторонам.

Стеклянная дверца книжного шкафа распахнулась и ударилась о стену. Качнулась, издав протяжный скрип, и затихла. Больше — ничего. Тишина.

Сквозняк, наверное. Несколько окон разбиты, вот и потянул сквозняк, вот дверцу и…

Дверь кабинета — та, через которую я вошёл — медленно, беззвучно поползла внутрь, открываясь шире, шире, пока не встала, распахнутая настежь. Сама. Без ветра, без скрипа.

Огонёк в фонаре затрепетал. Тени метнулись по стенам и замерли.

Тут уже было не до шуток.

— Кто здесь? — спросил я.

Тишина. И — вновь хлопок двери. Где-то в коридоре. Не рядом — дальше. Глухой, отчётливый.

Словно меня куда-то позвали.

Я вышел из кабинета в пустой тёмный коридор. Фонарь выхватывал из черноты куски стен, портреты, дверные проёмы. Батюшка на портрете смотрел мне вслед, и мне почудилось, что он слегка ухмыльнулся.

Дверь в конце коридора — та, что была заперта, когда я проходил мимо — оказалась приоткрыта. Глаза уловили едва заметное движение чего-то светлого, полупрозрачного — словно ветер качнул тюлевую занавеску.

Перехватив терцероль, я направился к распахнутой двери. За ней оказалась ещё одна лестница. Этой лестницы я не помнил, в детстве тут я точно не бывал.

Внизу из темноты донёсся едва различимый шорох, как если бы сквозняк шуршал бумагами.

Меня вели. Что-то — или кто-то — вело меня по дому, открывая одни двери и закрывая другие. Выстраивая маршрут, приглашая.

Мне стало не по себе.

Сейчас можно развернуться, забрать ружья и уйти. И никто меня не осудит. Говорил же Ерофеич — нечисто здесь…

— Что за чертовщина? — пробормотал я.

И пошёл вниз.

Подвал пах сыростью, землёй и чем-то кисловатым, травяным, как в аптеке. Потолок низкий — я едва не задел макушкой притолоку.

Бочки, полки, банки, вездесущая паутина. Обычный подвал богатого дома — запасы, припасы, хозяйство. Ничего странного.

Кроме стены.

Дальняя стена — та, что напротив лестницы — выглядела не так, как остальные. Кладка другая: камни чуть мельче, раствор между ними — светлее. Будто эту стену выложили позже. Или же за ней что-то спрятали.

Я подошёл ближе, поставил фонарь на бочку, провёл рукой по камням и нащупал щель — тонкую, едва заметную, идущую сверху вниз. И выступ, на который можно нажать.

Щелчок. Часть стены подалась внутрь — тяжело, со скрежетом камня о камень.

Мне открылась потайная дверь, а за ней — узкий коридорчик, длиной шага в четыре. Потом — ещё одна дверь, деревянная, низкая.

Я толкнул её и вошёл.

Комната больше походила на кладовку. Добротные вещи были свалены друг на друга как придётся — кровать с покосившимся пологом, цветастые подушки, столик и покрытое пятнами зеркало в резной раме. Какой-то сундучок, обтянутый кожей, с медными уголками. В углу валялся подсвечник с огарком свечи, женский гребень для волос и какая-то пустая склянка — то ли от духов, то ли от лекарства.

Должно быть, эти вещи принадлежали женщине. Кружева на подушках, вышивка на покрывале, гребень… И запах. Почти выветрившийся, но если принюхаться — что-то цветочное, травяное.

А мебель-то хорошая и дорогая! Зачем дед свалил всё это в самый дальний угол подвала? В доме было достаточно комнат, где всему этому нашлось бы место. Но нет, всё это богатство спрятали подальше от чужих глаз, словно хотели… Забыть? Скрыть?

Дунул ветер. Откуда он в подвале, за потайной дверью, я понятия не имел. Но ветер был. Огонёк фонаря метнулся, по стенам заплясали тени. Краем глаза я снова уловил движение и резко обернулся.

— Чёрт!

Рука с терцеролем сама взметнулась, пальцы едва не нажали на курок.

Передо мной стояла… женщина.

Точнее, призрак женщины. Привидение. Самое что ни на есть настоящее привидение — полупрозрачный силуэт дамы лет двадцати пяти в простом светлом платье. Весьма симпатичной, кстати.

— Ты кто, чтоб тебя? — вырвалось у меня.

Призрак изучающе на меня смотрел, чуть наклонив голову. Черты женщины казались мне смутно знакомыми, но я совершенно не мог вспомнить, откуда.

Привидение проигнорировало терцероль в моих руках и улыбнулось.

— Алёша… Нет! — призрак скользнул вокруг меня и улыбнулся ещё шире. — Нет… Саша? Сашенька! Как похож…

Кажется, факт того, что я её видел, призрачную даму совершенно не волновал.

— Вы кто такая, сударыня? — обратился я к медленно кружащему вокруг меня привидению.

Она остановилась напротив меня. Полупрозрачное лицо стало серьёзным.

— Видишь, значит, — прошелестела она. — Дар проснулся.

Дар? В нашей семье отродясь одарённых не было. Не текла в наших венах магическая кровь. Ни лекарей, ни заклинателей стихий, ни некромантов, упаси небо, в роду Дубравиных не было.

— Соблаговолите пояснить, любезнейшая.

Призрак отстранился и покачал головой.

— Позже приходи, когда дар усилится. Сейчас рано.

А в следующий миг налетел такой ветер, что мой фонарь погас.

Проклятье.

Чертыхнувшись, я достал из кармана спички — в который раз похвалив себя за то, что впрок закупился этим новомодным изделием. Чиркнул головкой о коробок — небольшой огонёк осветил пространство вокруг меня.

Призрак исчез.

Я нашёл подсвечник с огарком в углу комнаты, зажёг свечу и принялся за фонарь.

Ощущение присутствия — то самое, которое я чувствовал с момента хлопка в кабинете, которое вело меня по коридору, по лестнице, через потайную дверь — исчезло. Как отрезало. Комната была просто комнатой. Пыльной, заброшенной, забытой. В ней никого не было. И, судя по всему, уже очень давно.

— Чёрт знает что, — сказал я вслух.

Голос прозвучал странно в этом маленьком замкнутом пространстве.

Больше здесь делать было нечего. Пока — нечего. Потому что я сюда вернусь и со всем разберусь. Но позже.

Я вышел и закрыл деревянную дверь. Нажал выступ — потайная стена встала на место с тем же каменным скрежетом.

В кабинете я собрал ружья. Столько, сколько мог унести: четыре ствола на плече, два пистолета за пояс, жестянку с порохом и коробку с пулями — в руки. Тяжело, неудобно, но дюжину стволов за раз не утащить — придётся вернуться завтра за остальными.

Вышел из дома, запер дверь и ещё долго стоял на крыльце и дышал вечерним воздухом.

Никакой гнили, никаких трав. Никакой чертовщины. Внизу, под холмом, светились огоньки деревни — жёлтые, тёплые, живые. Дым валил из труб, лаяли собаки, издалека доносился голос Ерофеича. Нормальная, понятная, человеческая картина.

Не то что — там, за спиной.

С чертовщиной я разберусь потом. Сейчас — ружья, ужин, сон. Именно в таком порядке. А с даром и историей этого призрака придётся разбираться потом. Местные наверняка должны что-то знать.

Я перехватил ружья поудобнее, спустился с крыльца и пошёл вниз, к деревне.

Глава 8

Завидев меня, Ерофеич вскочил, едва не опрокинув лавку.

— Барин! Живой! Батюшки, живой!

Он замахал руками, забегал вокруг меня, ощупывая взглядом, как баба, встречающая мужа с войны. Физиономия его при этом выражала такое облегчение, будто он уже мысленно составлял объяснительную записку губернскому начальству: ссыльный дворянин Дубравин пропал в нечистом доме, тело не обнаружено, просим списать за неимением.

— А что со мной станется? — я деланно пожал плечами, прислоняя ружья к стене. Стволы звякнули, Ерофеич дёрнулся на звук.

— Так дом же, барин! Нечисто! Я ж говорил, я ж предупреждал!

— Вот вы тёмные, Ерофеич, — я фыркнул. — Сквозняков напугались… Нормально там всё. Пыль, мыши, паутина. Что до «нечисто» — ну да, убирать придётся, лет пять не мели-не мыли. Но это потом. Сейчас нам другое важнее. Смотри, чего я принёс.

Я сгрузил на стол свои трофеи. Стол крякнул. Марфа, выглянувшая из кухни, ахнула и спряталась обратно.

Ерофеич уставился на явившееся свету добро, раскрыв рот. Глаза у него стали круглые, как у совы.

— Батюшки… — выдохнул он. — Да тут же арсенал целый! Ружья! Барин! Да мы теперь…

— Угу, мы, — хмыкнул я. — Мы теперь — что? А стрелять-то в деревне кто умеет? Или так же, как Петруха — куда-то в направлении вороны?

Ерофеич потух. Как свечку задули.

— Вот то-то же. Ну, ничего. Стрелять — это дело наживное. Ты мне вот что скажи: кузнец-то в деревне есть?

— Есть, как не быть! — Ерофеич мгновенно оживился, как оживлялся всякий раз, когда мог быть полезен. — Кузьма рыжий! Он у нас не только кузнец, он ещё этот… собретатель, во!

— Кто?

— Собретатель! Ну, который собретает!

— Изобретатель, что ли?

— Ну я ж так и сказал — собретатель! — обиженно посмотрел на меня Ерофеич. — Сидит у себя в кузне целыми днями и собретает, собретает… То колесо какое придумает, то замок хитрый, то штуковину какую, от которой потом полдеревни чешется. Башковитый парень, только чудной маленько. Ну, как все эти… собретатели.

— Ясно, — сказал я. — Ладно, это всё завтра. Устал я, как собака, Ерофеич. Давай поужинаем — и на боковую.

Меня тут явно ждали, и даже не ужинали — щи и каша в печи стояли, грелись. Марфа тут же водрузила всё на стол, да в таких количествах, что стало понятно: продолжу в том же духе — придётся заказывать новое платье. В имеющееся влезать перестану. Ерофеич плеснул самогону — и отказываться я не стал. После всех событий сегодняшнего дня организм прям-таки нуждался в чём-нибудь… Бодрящем, скажем так. Выпил, закусил огурцом, поел — механически, не чувствуя вкуса. Голова была занята другим.

После ужина я перетащил ружья к себе в спаленку. Забрал из горницы лампу, расстелил на лавке тряпицу и разложил оружие. Достал маслёнку, ветошь, шомпол, и принялся за работу.

Заняв руки привычным делом, сам я погрузился в размышления.

Полупрозрачная женщина в доме — явно не плод моих фантазий, до белой горячки я тут пока допиться не успел, несмотря на все старания Ерофеича. Стало быть, прав староста. В доме, что называется, «нечисто». Правда, на первый взгляд, призрак никакой опасности не представлял. А вот загадок в себе таил массу.

Во-первых, призрак назвал меня по имени. И, кажется, сначала спутал с отцом. Уже одно это было странно. Но куда страннее было другое.

«Дар. Проснулся, стало быть…»

Дар. Какой дар? В роду Дубравиных отродясь одарённых не было — по крайней мере, тем даром, о котором толковали церковники да перешёптывалась голь необразованная. Ни лекарей, ни ведунов, ни… никого. Ну, если, конечно, не считать даром способность государю-императору служить в трёх поколениях, пока на мне служивая династия не оборвалась. Так при чём тут я?

Дар. Проснулся. Что мог иметь в виду призрак?

И тут меня пробрало.

Я вспомнил то чувство, которое испытал, когда с перепугу гаркнул «Стоять!» мёртвому волку. Будто ледяной жабы коснулся. Вот только жаба та сидела не на дне колодца, а… В башке у волка. Будто я до его мёртвого разума дотянулся, отдал приказ — и тот послушался. Подчинился. На какую-то секунду, на миг, но…

Я отложил фузею и уставился на свои руки. На лбу выступил пот.

Да ну. Не может быть.

Я знал только об одном «даре», который позволял коснуться мёртвого и заставить его слушаться. И называли этот «дар» некромантией.

Любое колдовство, которое не было согласовано с церковью, в Империи было под запретом. Но если тому, кто себя вообразил ведуном, могли плетей всыпать и отпустить с миром, то за подозрение во владении мертвяцким даром сжигали. Иногда — без суда и следствия.

Церковь считала, что именно некроманты спровоцировали мертвяцкий мор — а я считал, что им так просто удобнее считать. И власть церкви крепче, и неугодных под шумок списать можно, и голову ломать, отчего мертвяки поднимаются, не надо. Байки для люда тёмного.

А теперь я сидел на лавке в крестьянской избе, при свете лампы, с ржавой фузеей на коленях, и понимал, что, возможно, сам стал такой «байкой».

Замечательно. Просто замечательно.

Я вытер пот рукавом, выдохнул и заставил себя вернуться к ружьям. Однако уже через минуту, поняв, что работать больше не в силах, сдвинул весь арсенал на край лавки. Потом. Всё потом. Ружья, призраки, мертвецы, дар… Со всем разберусь, медленно и последовательно. Но — потом. А сейчас — спать.

Погасив лампу, я лёг. За стеной что-то скреблось. Мертвяк или мышь — в этой деревне уже и не разберёшь.

Уснул быстро. Снилась чушь.

***

Утром я проснулся разбитый, будто и не спал. Болело всё: руки, спина, поясница… Всё же отвык я от активностей таких, как ни крути. А вчера и с волком дрался, и стволы грузил, и потом ружья до полуночи драил… Ну, ничего. Расхожусь понемногу.

Марфа подала завтрак — каша, простокваша, краюха. Я ел и прикидывал план на день.

— Ерофеич, — сказал я, когда староста сунул нос в горницу. — Как позавтракаю, мужиков собери. Всех, кто на ногах. И Григория ко мне кликни поначалу. Можно прямо сейчас. Поговорить с ним надо.

Ерофеич кивнул и испарился. Исполнительности ему не занимать, этого не отнять.

Григорий явился через четверть часа. В дверях, как обычно, задел макушкой притолоку, поморщился. Сел, опёрся на ружьё, уставился на меня вопросительно. Немногословный мужик.

Я молча выложил на стол вычищенные стволы. Два штуцера, три фузеи, пистолеты, мушкетон. После ночной возни ружья выглядели, пускай, не как новые, но вполне рабочие.

Григорий осмотрел наш арсенал со знанием дела. Взял штуцер, взвесил в руке, проверил замок, открыл полку, заглянул в ствол на свет. Кивнул.

— Солидно. Дедово?

— Дедово.

— Добрые стволы, — он положил штуцер обратно. — Только вы это, барин… Подумали бы вы хорошенько, ежели нашим дуракам в руки давать.

— А что?

— А то. Они ж не пропьют — так потеряют. Или задницы друг другу поотстреливают, с них станется. — Григорий побарабанил пальцами по столу. — Они ж сложнее вил да топора в руках отродясь ничего не держали. А здесь обращение требуется.

— Я примерно так же думаю, — кивнул я. Григорий только подтвердил мои мысли.— Потому у меня есть план. Но об этом позже. А сегодня… Значит, смотри. Частоколом надо дальше заниматься. Не забор у нас — слёзы. Так что сегодня опять в лес с мужиками пойдёшь. Без меня, у меня тут дел — по горло. Справитесь?

Григорий поморщился. Было видно, что идти в лес без меня ему не хотелось, но перечить он не стал. Это если б Ерофеич его попытался напрячь, был бы послан по матушке, наверное, а меня — не решился. Да и зауважал он меня после вчерашнего, это видно было.

— За старшего у них будешь, — подсластил пилюлю я. — Без тебя сгинут они в том лесу.

— Ладно, — неохотно согласился Григорий. — Пойду, как не пойти. Дело вы говорите, барин. Только эт самое…

Я внимательно посмотрел на него. А Григорий внимательно смотрел на один из пистолей. И глаза его при этом горели.

— Можно мне? — он даже указывать не стал, понял, что вижу я, куда он смотрит. — А то штуцер пока перезарядишь… А если мертвяков больше двух…

Я широко улыбнулся, подхватил указанный пистоль, подбросил его в руке и протянул, рукоятью вперёд.

— Бери, Григорий. Владей. Жалую тебе за службу верную.

Здоровяк будто ушам своим не поверил. Вскочил, грохнулся башкой о балку, поморщился, но тут же просиял.

— Спасибо, барин! Век не забуду! Всё… Всё в лучшем виде сделаю!

Сграбастав пистоль, он подхватил свой штуцер, и, продолжая уверять меня, что всё будет сделано, как надо, покинул горницу. А я улыбнулся.

Вот ведь как. Медведище, а не мужик! Борода чуть ли не в пояс, а тут игрушку новую получил… Да от самого барина! Пистоля мне было не жалко — своих хватает. А вот Гришка за меня теперь тому самому медведю пасть порвёт. Даже мёртвому.

Убрав со стола, я собрался и направился в кузню. Настроение стало чуть получше.

***

Кузню я нашёл по звуку. Мерный, ритмичный лязг железа о железо, и приглушённый бубнёж, будто кто-то разговаривал сам с собой, раздавались из приземистой постройки на краю села. Из широкой трубы валил дым, а из распахнутой двери тянуло жаром и воняло горелым углем.

Я шагнул через порог и остановился, дожидаясь, пока глаза привыкнут к полутьме после яркого дневного света. А когда привыкли — я аж крякнул от удивления.

Я ожидал увидеть здоровенного мужика под стать Григорию. Кузнец же. А значит — косая сажень в плечах, руки, как окорока, борода лопатой…

Однако всего вышеописанного у юнца лет двадцати, стоявшего у наковальни, не было. А были у него непослушные рыжие вихры, топорщащиеся во все стороны, конопатое лицо и очки с толстыми стёклами, держащиеся на переносице при помощи бечёвки, проволоки и божьего промысла.

Рубаха закатана по локти, руки жилистые, перепачканные сажей, но не богатырские — обычные руки, разве что пальцы длинные, цепкие. Из-под рубахи торчал кожаный фартук, прожжённый в десяти местах. Вокруг — бардак, которому позавидовала бы остальная деревня, а деревня в плане бардака задала очень высокую планку в моих глазах.

На верстаке, на полу, на полках, на табуретке, на подоконнике, на наковальне, под наковальней — железки, деревяшки, проволока, обрезки жести, шестерёнки, пружины, какие-то непонятные механизмы, чертежи на обрывках бумаги…

В углу стояло нечто, подозрительно напоминавшее самогонный аппарат. В другом — странная конструкция из медных трубок, шестерёнок и верёвок, увенчанная жестяным ведром. Каково было назначение этой конструкции — ведал только сам «собретатель».

Парень меня не заметил. Он увлечённо колотил молотком по чему-то мелкому на наковальне и бормотал себе под нос:

— Если сюда вот так загнуть, а сюда — припаять, то оно тогда вот так провернётся, и…

— Ты, что ли, кузнец? — спросил я, дождавшись, когда парень сделает паузу в своём занятии.

Тот аж подпрыгнул. Молоток вылетел из руки, грохнулся на пол, отскочил от камня и угодил ему по ноге. Парень взвыл, запрыгал, схватился за ногу, уронил очки, полез подбирать, стукнулся лбом о край наковальни, зашипел сквозь зубы и выпрямился, щурясь на меня подслеповатыми глазами.

— Ой! Барин? Это вы?

— Нет, дедов призрак. Конечно, я. Ты, что ли, Кузьма, кузнец местный? — повторил вопрос я.

— Ну я, — парень нацепил очки, поправил дужку, и вдруг смутился, покраснев. — А чего… Батю мертвяк пожрал, а деревне без кузнеца нельзя. Я за него.

— Годков-то тебе сколько, кузнец?

— Восемнадцать, — сказал Кузьма и тут же добавил: — Почти. Скоро будет! На Рождество.

Я вздохнул.

Ну, а с другой стороны, какая разница, сколько лет кузнецу — семнадцать или сорок? Главное, чтобы дело знал. А этот, кажется, знал. Помимо хлама непонятного предназначения, я заметил на верстаке ещё несколько готовых изделий. Дверная петля — аккуратная, ровная, вполне годная с виду. Нож — простой, но сведён грамотно, по обуху видно, что калил и отпускал как следует. И ещё какой-то механизм — что-то вроде запора с пружиной, хитрый, явно собственного изобретения.

Ладно. Проверим, на что наш кузнец способен.

— Дело у меня к тебе есть, Кузьма, — я сразу взял быка за рога. — Мне нужна вот такая штука. Сможешь сделать? — я поискал глазами, нашёл какой-то прутик и принялся чертить в пыли, поясняя. — Трубка, железная. Длиной — аршина полтора. — Внутри — вот такой ширины примерно, как пуля мушкетная. С одного конца — запаяна наглухо, но с маленьким отверстием сбоку, вот здесь, — ткнул пальцем. — С другого — открыта. Стенка толстая, в палец. Чтоб не разнесло.

Кузьма слушал, наклонив голову. Снял очки, протёр полой рубахи, надел обратно. Прищурился.

— Чтоб не разнесло, — повторил. — А чем разносить-то будет, барин? Порохом, вестимо?

— Им самым, — кивнул я, радуясь, что парень понял меня с полуслова.

— А-а, — Кузьма кивнул. Лицо его приобрело то выражение, которое я уже видел у Григория, когда тот смотрел на пистоль: интерес и почти детский азарт. — Поджиги, значит?

Я моргнул.

— Знаешь, что это?

— А то! — Кузьма даже обиделся. — Трубка на палке, в ствол — порох, пыж, дробь или жеребья, запал через дырку сбоку. Навёл, поднёс фитиль — бабахает. Точности, правда, никакой, дальше двадцати шагов попасть — только если очень повезёт. Зато дёшево. И весело. — Он помолчал. — Хотите мужикам раздать?

— Хочу. Двадцать штук. Трубки — с тебя. Приклады и ложа кто может сделать?

— Дядька Василь, столяр, — не задумываясь ответил Кузьма. — Он по дереву мастер, враз выточит. Я с ним сам поговорю, покажу, объясню, что к чему. Мужик понятливый, только глуховат малость, орать приходится.

— Сколько времени на двадцать штук тебе понадобится?

Кузьма почесал затылок. Потом подбородок. Потом снова затылок. Уставился в потолок, пошевелил губами — считал.

— Пара седмиц, не меньше, — выдал он наконец. — Если железо не кончится. Запас есть, но на двадцать стволов…

— Быстрее надо.

Кузьма поморщился, оглядел кузню.

— Ну… Не, барин, никак, уж не серчайте. Первых пять-шесть — дня за три отдать смогу. Быстрее — никак. Три дня, барин. И это если Прошку помогать припрягу. К тому времени и Василь, наверное, уже всё сделает.

Я вздохнул. Ну, вариантов у меня особенных нет, так что придётся довольствоваться тем, что есть. В конце концов, шесть поджиг через три дня — не так уж и плохо.

— Давай, Кузьма. Сделай, уж постарайся. Не обижу.

— Да я и так не обижусь, — Кузьма уже смотрел мимо меня, в пространство, и пальцы его шевелились, будто перебирая невидимые детали. — Мне самому интересно. Я, если честно, давно хотел что-нибудь такое смастерить, да кому тут надо было? А как первую сделаю — к Василю сразу, покажу, чтоб понял, какой приклад точить. Только, барин… А чем вы стрелять с них собрались? — Кузьма поправил очки на носу.

Я недоумённо посмотрел на него.

— Как чем? Картечью. На мертвяка — самое то, особенно если стрелок быстрее в луну попадёт, чем по цели.

— Да картечью — это понятно. А пороха откуда столько взять? Оно ж его сюда тьма сколько упихать надо будет… А в деревне с этим глухо. Вон, — Кузьма кивнул в угол сарая, где под мешковиной торчало что-то угловатое. — Стоит уже пару лет как. Я давно хотел на забор пристроить, восстановил — а заряжать нечем.

Я нахмурился, подошёл к указанному предмету, сдёрнул мешковину — и присвистнул.

Фальконет. Настоящий, литой, бронзовый. Фунта на два, может, на три. Ствол короткий, толстый, позеленевший до благородной патины, с литыми поясками у казны и шишкой на торце. Цапфы целые — два округлых уха торчат по бокам, ровные, без трещин. Кузьма, судя по всему, начистил дульный срез — бронза там тускло светилась, тёплая, жёлтая, живая. Остальное не тронул, и правильно.

Я заглянул в канал ствола. Чисто. Ни раковин, ни наростов — бронза не ржавеет. Провёл пальцем внутри — гладко. Канал ровный, пальца в четыре шириной. Добрая горсть картечи войдёт.

— Где взял? — спросил я, не отводя глаза от пушки.

— В овраге за мельницей, — Кузьма поправил очки. — Там брёвна гнилые торчали, я полез глянуть, а она в грязи лежит. Тяжеленная, зараза. Еле выволок. Два дня оттирал.

Я обошёл фальконет кругом. Станка, понятно, не было — сгнил или потерялся бог знает когда. Кузьма приладил ствол на грубую деревянную колоду, чтобы не валялся на полу. Колоду подпёр кирпичами.

— Стрелять можно, — сказал Кузьма. — Я канал проверял, шомполом простучал. Крепкий. Только пороха нету.

Я положил ладонь на ствол. Холодный, тяжёлый, основательный. Хорошее литьё — старое, может, ещё екатерининское. Кто-то когда-то поставил эту штуку на острог или на барку, потом потерял, потом она полвека лежала в овраге, а теперь рыжий мальчишка в кривых очках вытащил её на свет и начистил дуло.

Бывает.

— Станок нужен, — сказал я. — Вертлюг. Знаешь, что это?

Кузьма посмотрел на меня с выражением, которое я уже начинал узнавать: «Барин, вы меня за дурака-то не держите».

— Вилка на штыре, — сказал он. — Чтоб крутилась. Я уже думал. И колёсики бы ещё, а то таскать — спину сорвёшь…

— Да, отлично, — пробормотал я. — Поставим за частоколом… А лучше — вышечку для неё соорудить.

— Ага, — подхватил Кузьма. — Чтоб на все четыре стороны пулять можно было…

Мы переглянулись — и, не сговариваясь, рассмеялись, осознав посетившее нас наваждение. Вот уж правда, мужиков хлебом не корми, дай пульнуть из чего-нибудь.

— Пулять — это хорошо, — хмыкнул я. — Однако без пороха много мы не напуляем, это ты верно заметил.

Я задумался. Моих запасов вместе с дедовыми дай бог, чтоб на один залп из поджиг хватило… Денег у меня тоже не хватит, чтобы порох пудами закупать, да и возможности такой нет. Сам не поедешь, отправить некого… Да даже если и поедешь, пока вернёшься — деревню уже и сожрали…

— А где раньше порох брали, Кузьма? — посмотрел я на «собретателя».

— О том не ведаю, мал был, — поморщился Кузьма. — Да порох-то и сами сделать можем. Вон, заводик селитряный имеется-то. Мертвяка погнать — и можно работать. Селитра есть, угля нажжём… Серу только взять негде…

Я почесал в затылке. Своё производство пороха — это хорошо. Это очень хорошо. Можно будет не экономить. Вот только где людей столько взять? Чтоб и пахать — а пахать бы надо, а то урожай пропустим, — и на мельнице работать, и на заводике, и частокол укреплять, и ремонты… Уф, аж голова кругом пошла.

— Ладно. Ты пока займись поджигами, а я попробую что-то с порохом придумать, — принял, наконец, я единственное разумное сейчас решение. — А там, глядишь, и до заводика доберёмся.

— Вопросов нема, барин, — кивнул Кузьма. — Займусь. Как будет готово — дам знать, — и, тут же потеряв ко мне интерес, парень снова закопался в своих железках. Я хмыкнул, качнул головой и вышел из кузни.

Я шёл по улице, привычно хлюпая по грязи и весь витая в своих мыслях. Поджиги — три дня. Значит, к тому времени нужно найти пороха. Достаточно, чтобы начать тренировки. Частокол… Частокол ставить ещё долго, но с той уловкой, что я придумал, должно получиться быстрее. Мельницу зачистить да с запрудой разобраться… А там и пахать надо начинать, заморозков уже нет по ночам, просохнет всё скоро… Но это у Ерофеича спросить лучше.

Но главное — люди. Всё упирается в людей. Пахать-то и бабы могут, ежели крепкие, а вот всё остальное… С пятнадцатью мужиками нам Малое Днище в оплот здешней цивилизации не превратить. А значит — нужно где-то взять людей. Но где?

Поглощённый мыслями, я машинально кивнул идущему навстречу мужику, перевёл было взгляд обратно под ноги — и вдруг замер, оторопев.

Рука машинально метнулась к терцеролю, а сам я отступил на шаг. Потому как навстречу мне шёл тот, кто никак не мог здесь оказаться.

И встреча эта не сулила ничего хорошего.

Глава 9

Не узнать того, кто шёл мне навстречу, было сложно — уж больно хорошо запомнился его взгляд, полный тоски и боли в памятную ночь нападения на деревню. И взгляд его жёны, провожающий ещё живого, но уже мёртвого мужа за ворота, в память мне врезался тоже.

Навстречу мне шёл укушенный в руку Николай — а точнее, неупокоившаяся тварь в его теле. И гадать, чего ему тут надо, не приходилось. Всем мертвякам надо только одного: жрать.

Вот только Николай не выглядел мертвяком. Он шёл мне навстречу твёрдым шагом, нёс на плече доску и даже, чёрт его подери, насвистывал.

Всё ещё сжимая рукоять пистоля, я вгляделся.

Нет. Не мертвяк. Глаза живые, осмысленные, кожа нормального цвета, не серая… Да и движения — человеческие, плавные. Мертвяки так не ходят. Мертвяки дёргаются, как марионетки.

— А ну стой! — окликнул я.

Мужик остановился, доска съехала с плеча, он подхватил её и уставился на меня.

— Чего изволите, вашбродь?

Так. Ну точно не мертвяк. Мертвяков я повидать уже разных успел, но чтоб говорящих…

— Ты как вообще… — я попытался подобрать слова, но слова не подбирались. — Тебя же… Ты же был…

Мужик помог:

— Как не перекинулся? Дак Настасьиными стараниями, барин. Она меня и выходила, — широко улыбнувшись, доложил он.

— Какой ещё Настасьи? — нахмурился я.

— Дак травницы нашей, барин! Да вы её видели, вашбродь. Чернявая такая девка, красивая. В платьях цветастых ходит. Девка молодая, — продолжал мужик, — а дело своё туго знает. Ежли б не она — дак страшно представить, что со мной было-то… А так она меня у забора уже поймала. Успеешь, говорит, с жизнью ещё проститься. К себе отвела, руку мне промыла, какой-то отвар дала выпить — горький, аж скулы свело. Потом припарку наложила. Говорит, от укуса мертвяцкого не всегда перекидывает, если вовремя яд вытянуть. Вот и вытянула. Два дня провалялся, лихорадило — думал, всё, конец. Насатасья всё надо мной сидела, шептала, бормотала… А на третий — вот, встал! Рука ещё побаливает, но жив! Жив, барин! — мужик радостно усмехнулся и покрутил рукой, демонстрируя мне её работоспособность.

Ниже подкатанного рукава хорошо был виден свежий шрам. Рваный, здоровенный — от запястья почти до локтя, с неровными краями, по форме — как подкова. Но зарубцевавшийся, с розовой молодой кожей. Ни черноты, ни гнили, ни мертвяцкой мерзости… Да и вообще. Видал я всякие шрамы, но этот… Нипочём бы не сказал, что ему три дня всего.

Интересно…

Травница, значит? В цветастом платье? Не та ли молодая особа, что многозначительно поглядывает на меня при каждом удобном случае да шляется по вечерам там, где не нужно шляться?

Надо бы познакомиться с этой Настасьей поближе. Даже не подозревал, что в деревне такой полезный актив имеется…

— Да, вашбродь, — мужик переступил с ноги на ногу и потупился. — Я ж вас поблагодарить-то хотел. Ежели б не вы в ту ночь — пожрали бы меня. Точно пожрали б. Я ж там лежал и с жизнью прощался, встать уже не мог. А вы мертвяков порубали. Спасибо вам, барин. Век помнить буду.

Он поклонился — низко, от души. Не из подобострастия, не из страха — а с искренней благодарностью. Я лишь рукой махнул.

— Пустое, Николай, — рассеянно отозвался я. — Я за вас в ответе, коль вернулся. Надеюсь, и кто из вас точно так же поступит. Поодиночке нас всех тут мертвяки передавят, вместе держаться нужно, — не упустил я момента ещё раз донести до мужика прописные истины, которым до моего приезда в деревне никто следовать не спешил.

Тот восторженно закивал, не сводя с меня полных благодарности глаз. Не знаю, как остальные, а этот действительно, случись чего, на помощь бросится. И хорошо. Осталось, чтоб до прочего населения мои увещевания дошли.

— Ладно, иди, куда шёл, — задумчиво проговорил я, только сейчас убрав руку от терцероля.

Мужик поклонился ещё раз, подхватил доску и пошёл своей дорогой. А я стоял посреди деревенской улицы, смотрел ему вслед и думал, сколько ещё сюрпризов преподнесёт мне «личный состав» деревни?

***

Кликнутый Ерофеичем сельский люд уже собрался у его подворья.

Курили, переговаривались, ждали. Среди них я видел уже знакомые лица — Степан, Тимоха, дед Игнат, Петруха, Григорий — старые знакомцы. И ещё десяток тех, чьих имён я пока не выучил: молодой вихрастый парень, жилистый мужик с перебитым носом, тихий дед. И Ерофеич, разумеется, тут как тут — застёгнутый, причёсанный, при параде…

Я подошёл к ним, поднялся на крыльцо под тихий шепоток крестьян, и оглядел своё воинство. Вчерашняя речь у церквушки, судя по всему, произвела впечатление — по крайней мере, смотрели уже не как на чужого. Для трёх дней знакомства — сойдёт.

— Ну что, мужики, — начал я, — давайте по делу, долго рассусоливать не буду. Вчера мы с вами поговорили, сегодня — работаем. Задач на сегодня две.

Я поднял два пальца, чтобы было нагляднее.

— Первая — частокол. Забор наш — слово бранное, а не забор. Вчера привезли первые брёвна, сегодня надо ещё. Значит, пятеро идут с Григорием в лес. Рубят, грузят, возят. Григорий за старшего, он знает, куда идти и что делать. Ходили уже, знаете, как оно — не сахар, но и не конец света. — Я посмотрел на мужиков. — Партии будем менять, чтоб одни и те же каждый день не мотались. Сегодня одни, завтра другие. По-честному. Есть желающие?

Тишина. Мужики изучали небо, лапти, собственные ладони. Добровольцев, понятно, не нашлось — в лес, где водятся мёртвые волки, никто по доброй воле не рвался. Ну, оно и понятно.

— Ладно, — сказал я без раздражения. — Не хотите сами — Григорий наберёт. На кого укажет — тот и идёт, без обид.

Дед Игнат крякнул, сплюнул и шагнул вперёд.

— Да чего уж там, — буркнул он. — Пойду. Всё одно сидеть — только геморрой наживать.

— Вот, — сказал я. — Берите пример с деда Игната. Человек и пользу принести хочет, и геморрой, значит, профилактирует. Двух зайцев одним выстрелом, получается.

Не факт, что мудрёное слово народ понял, но обстановка явно разрядилась. Кто-то хмыкнул, кто-то хихикнул, а Дед Игнат выдал трёхэтажный комментарий, цензурная часть которого сводилась к тому, что зайцев он и без леса словить может, а вот некоторым молодым стоило бы подтянуть штаны и не позорить деревню перед барином. Фраза получилась длинная, витиеватая и сопровождалась такими эпитетами, что вихрастый парень в заднем ряду покраснел до ушей. Даже я с трудом подавил улыбку.

— Теперь второе, — продолжил я, дождавшись, пока дед выдохнется. — Из леса брёвна таскать — дело нужное, но медленное. А забор нам нужен скоро. Поэтому кто не в лесу и не в дозоре, — берёт инструмент и идёт разбирать брошенные избы у подножия холма.

Тут народ оживился. Зашевелились, закрутили головами.

— Я вчера посмотрел — начал объяснять я, — там минимум три избы стоят. Из тех, что разобрать проще, чем отремонтировать. Стены перекошены, крыши провалены, доброго слова не стоят. Толку от них никакого, только мертвякам лишнее укрытие. А вот брёвна и доски, из которых они сложены — вполне ещё годятся. Разбираем аккуратно и пускаем на частокол. Ближе, чем из леса, и не надо за ворота выходить.

Вот это мужикам понравилось. Одобрительный гул прошёл по толпе — не восторг, конечно, но заметное облегчение. Ломать старые избы — это понятно, это привычно, и, главное, это не в лес идти, где из-за каждого куста мертвяк скалится. Топором помахать на свежем воздухе, в двух шагах от деревни, на виду у баб и ребятишек — совсем другое дело.

— Степан, — позвал я, найдя взглядом мужика. — Ты плотник, тебе и командовать. Смотри, что ещё годное, что нет. Брёвна для частокола — отдельно, доски — отдельно. Гвозди, петли, скобы — всё собирать, ни один ржавый гвоздик чтоб в грязи не остался. Железо нынче на вес золота. Его к Кузьме сволочёте.

Степан кивнул. Впервые с нашего знакомства на его хмуром лице промелькнуло что-то, похожее на живой интерес. Работа по дереву, топор в руках — это его вотчина. Да ещё и в деревне, мертвякам под клыки не подставлаяясь. А то, что ещё и людьми покомандовать придётся… Да разберётся, думаю.

— Ну, вот и всё, собственно, — закончил я. — Григорий сейчас наберёт лесную партию, остальные — со Степаном. Кто через четверть часа без дела стоит — имейте в виду, в лесу людей чем больше — тем лучше.

Вот это подействовало лучше любых угроз. Мужики зашевелились и потянулись в разные стороны — кто за инструментом, кто к воротам. Степан уже распоряжался, показывая в сторону холма. Петруха побежал куда-то рысцой и по дороге чуть не уронил топор себе на ногу. Дед Игнат двинулся к воротам, где уже маячила фигура Григория, и на ходу продолжал свой монолог — причём, судя по интонации, перешёл от геморроя к грамотной внутренней политике в рамках отдельно взятого села.

Убедившись, что все принялись, если не за дело, то хотя бы за подготовку к нему, я повернулся к Ерофеичу.

— Пойдём-ка, потолкуем.

Мы отошли за угол избы. Утреннее солнце пригревало, от земли тянуло сыростью, на заборе напротив сидела ворона и наблюдала за нами с видом присяжного заседателя.

— Расскажи мне про Настасью, — сказал я. — Травницу нашу местную.

Глаза у Ерофеича мгновенно сделались масляные. На физиономии расплылась ухмылка — широкая, понимающая и немного ехидная.

— Что, барин, глянулась Настасьюшка? — протянул он медовым голосом, от которого захотелось приложить его чем-нибудь тяжёлым. — Дело понятное, девка справная, красивая, статная. Я б и сам, был бы помоложе, заглядывался. Ежели бы, конечно, не боялся, что Марфа кочергой по горбу огреет.

— Тьфу на тебя, Ерофеич, — поморщился я. — Не о том речь. Я сейчас Николая встретил…

Ухмылка сползла с лица старосты. Разом, как её и не было.

— Которого… того самого? — уточнил он, хотя и так всё понял.

— Того самого. Живой, здоровый, доски таскает. Шрам на руке зарубцевался. Говорит — Настасья выходила.

Ерофеич молчал. Сопел, мял шапку в руках, смотрел себе под ноги. Видно было, что разговор этот ему не нравился.

— Ну? — подтолкнул я. — Что молчишь?

— Дак что тут скажешь, барин… — заговорил он наконец, не поднимая глаз. — Да, Настасья у нас за травницу. Чуть кто животом мается — к ней бегут. Рожать кто надумал — к ней. Корова мычит, коза не доится — опять к ней. Руки золотые, и с головой всё в порядке, — он постучал себя по лбу. — Толковая девка, дюже толковая.

— И как покусали кого — тоже к ней, значит, да? — пристально посмотрел я на Ерофеича. Тот вздохнул.

— Ну… Да, барин.

Ерофеич оглянулся — быстро, машинально, хотя рядом, кроме вороны, не было ни души. И заговорил, понизив голос:

— Николай — третий ужо, барин. До него Митяй Косой был, ему мертвяк палец откусил. И Сидору хриплому ногу пожевали — тоже выходила. Его, правда, дурака такого, потом всё равно мертвяк пожрал… Но да. Получается такое у Настасьюшки. Только она всякий раз наказывает молчать строго-настрого. Никому. Ни полслова. — Ерофеич помолчал и посмотрел на меня исподлобья. — Да вы и сами, барин, понимаете, как оно. С ведунами да знахарями у нас строго. Скотину полечить, роды принять — оно ладно, церковь на такое глаза закрывает, коли лекаря нету. А вот мертвяцкая порча — совсем другая песня. Это уже, считай, ведьмовство. Дойдёт до наместника слух — добром не кончится. Ни для неё, ни для деревни.

Я кивнул. Церковь полагала мертвяцкий мор делом рук некромантов, и любой, кто с этой заразой умел управляться — хоть лечить, хоть насылать, — рисковал оказаться на костре. Логика у церковного суда простая: знает, как снять — значит, знает, как наслать. А раз знает — значит, виновен. Поди потом докажи разницу, когда тебя уже к столбу привязали.

Ещё недавно я смеялся с этих суеверий, искренне считая, что таким образом их преосвященства только власть в руки берут покрепче, но теперь… Теперь мне и самому с церковниками лучше бы не встречаться. Мой собственный новоявленный «дар», если это не блажь, конечно, вопросов бы вызвал не меньше, чем Настасьины отвары. Хотя нет. Больше. Много больше

— Ладно, — сказал я. — Не переживай, Ерофеич. Языком трепать не в моих интересах. Если уж вы всему свету не растрепали, то от меня точно на сторону не уйдёт. Давай теперь мне на другой вопрос ответь. Где бы нам серой разжиться? В промышленных, так сказать, масштабах?

— Серой? — Ерофеич внимательно оглядел меня. — Да вы, никак, барин, заводик заново запустить хотите?

Ты гляди! А старик-то ещё смышлёнее, чем казался! Не зря его старостой поставили, ох, не зря!

— Да, Ерофеич. Порох нам нужен позарез. Ружья я нашёл, кое-что Кузьма ещё сварганит, а пороха — хрен да маленько. Покупать его в Пскове никаких денег не хватит, дерут там в три шкуры, а до столицы поди доберись ещё. Свой нам нужен. Глупо будет заводик-то не использовать. Кузьма говорит, селитра есть, угля нажжём. А вот серу надо где-то брать. И желательно — поблизости.

Ерофеич почесал в затылке, потом погладил бороду… Мыслительный процесс у моего старосты обычно был весьма наглядным.

— Это, выходит, вам к Козодоеву ехать надоть, барин, — выдал он наконец.

— К кому?

— К Козодоеву. Михал Василичу. Сосед он наш, помещик из Язвищ. Вёрст пятнадцать, напрямки если, а по дороге все двадцать будет. Большой человек, хозяин крепкий. В деревне у него душ триста, поместье большое, лесопилка… Раньше, при дедушке вашем покойном, почитай все через него доставали — свинец, железо, соль, чуть что надо — к Козодоеву. Ну и серу тоже. По части достать чего — мастер великий.

— Угу, — настала моя очередь чесать в затылке. — Ну что ж. Как частокол обновим, да мужиков вооружу — поеду, стало быть, в гости. Пора бы с соседом познакомиться. А то даже невежливо как-то. Думаю, договоримся как-то.

— Тут, это… — Ерофеич замялся и уставился куда-то в сторону. — Загвоздочка имеется, барин. Поссорились они с дедушкой вашим. Крепко поссорились. Незадолго до того, как старый барин… ну… почил.

— Из-за чего? — я вскинул брови, глядя на Ерофеича.

— Да разве ж мне о том докладывали? — Ерофеич воздел руки к небу с видом оскорблённой невинности. — Я человек маленький, барин. В господские дела нос не сую, мне своих хватает. Может, бабы чего и брехали, только я бабьи сплетни пересказывать не обучен. Что они наплетут — тому и мертвяк бы не поверил…

— Ерофеич…

— Не ведаю, барин. Хоть режьте.

Я внимательно посмотрел на него. Физиономия кирпичом, глаза честные-пречестные, руки разведены в стороны — сама невинность. Врёт или не врёт — не разберёшь, а давить бесполезно, мой староста, когда упрётся, его с места разве что Григорий сдвинет, и то не факт. Либо действительно не знает, либо… Ладно. Козодоев никуда не денется. Разберёмся.

Хотя визит вежливости в ближайшее время надо бы запланировать.

— Ладно, проехали, — я махнул рукой. — Теперь вот что. Ты тут за старшего, смотри, чтоб народ от работы не отлынивал, а я в барский дом пойду, порядок наводить.

Лицо Ерофеича вытянулось так, будто я объявил, что ухожу в монастырь.

— Никак переезжать собрались, барин? — спросил он таким голосом, будто я ему самому из собственной избы выметаться повелел.

— Сначала порядок наведу. Потом переезжать буду. Не век же мне у тебя за занавеской жить, Ерофеич. Дом дедов стоит, заколоченный, а я тебя стесняю да в ведро по ночам бегаю.

— Да ничем вы не стесняете, барин! Да мы с Марфой… Да я… Да живите, сколько заблагорассудится!

— Всё, Ерофеич, — отрезал я. — Это не обсуждается. Если и правда помочь хочешь, лучше пришли на помощь кого. А нет — я и сам справлюсь.

Староста закрыл рот, пригорюнился и уставился в землю.

— Да не пойдёт никто, барин, — негромко проговорил он. — Боятся, — признал он уныло. — Все боятся. Нечистое место, барин, ей-ей нечистое, туда даже Гришка не…

— Ладно, Ерофеич, — махнул рукой я. — Никого не надо. Сам справлюсь. Всё, давай — следи за работами, если что, я на холме.

Ерофеич хотел ещё что-то сказать, но я уже пошёл прочь. За спиной слышалось горестное сопение, потом бормотание, в котором я разобрал «нечисто», «Господи помилуй» и «пропадёт ведь барин, как есть пропадёт».

У меня самого, после прошлого визита, страха не было. Был только интерес, который разгорался всё больше и больше. Непохоже было, чтоб призрак — вот ей-богу, никогда бы не подумал, что буду даже думать о них, как о чём-то правдивлм — был способен причинить мне вред. А вот ответы на многие мои вопросы у него, как мне кажется, имелись. И я очень хотел их получить.

Да и в самом деле, не всё ж в ведро по ночам бегать!

Я усмехнулся, прищурился на ласковом весеннем солнышке, и, насвистывая пошлый мотивчик, направился к дому.

Глава 10

Возни в доме оказалось — на целый день.

Первым делом я обошёл все комнаты, прикидывая, с чего начинать.

Жить-то в доме можно, но далеко не сразу. Сначала следовало сделать так, чтоб у меня была хотя бы одна комната, в которой не придётся на плесень глядеть да пыль десятилетней выдержки вдыхать. Остальное подождёт. И начинать следовало со спальни.

Спален на втором этаже было три, не считая заколоченной. Одна — угловая — явно предназначалась для гостей. Промёрзшая, с выбитым стеклом и сквозняком, гуляющим по углам. Да и из мебели там — узкая кровать да комод, а если уж я собрался улучшать жилищные условия, то делать это стоило кардинально, не довольствуясь полумерами. Вторая спальня была побольше, с широкой кроватью и секретером, но потолок в углу провис, и на полу темнело подозрительное сырое пятно. Не годится.

Третья спальня была дедова. Большая кровать с балдахином, комод, тяжёлое зеркало в раме, шкаф с книжками — ещё один, поменьше того, что в кабинете. Начитанный был дед, не у каждого дворянина в Петербурге такую библиотеку увидишь. Особенно — не для красоты собранную. С двух сторон от кровати стояло по тумбе с ящиками, будто созданных для того, чтобы ставить на них лампу.

Я заглядывал сюда ещё вчера, но мельком, сегодня же решил осмотреть повнимательнее. И очень быстро пришёл к выводу, что из всех трёх спален эта — самая ухоженная, если это слово вообще применимо к комнате, в которой десять лет никто не жил. Пыли меньше, мебель цела. Ставни заколочены, но стекло целое. Окончательно решило дело то, что в спальне была ещё одна дверь, ведущая прямиком в дедов кабинет, который мне приглянулся ещё в прошлый раз, и который я твёрдо вознамерился сделать своим.

Решено. Занимаю дедову спальню. А потом и за кабинет возьмусь.

Я скинул сюртук, повесил на крюк у двери, засучил рукава и принялся за работу.

Веник нашёлся в кладовке за кухней — старый, растрёпанный, но годный. Там же — ведро, совок, какие-то тряпки и ветошь. Колодец был во дворе. Вода мутноватая — пить её я не рискнул, но для уборки сойдёт. Потом надо будет мужиков кликнуть, почистить его — и питьевая будет.

Я отыскал бадью, натаскал в неё несколько вёдер воды, пока не взмок, и взялся за уборку. Надо же — утро раннее, а я уже мокрый, как мышь, ещё и грязный, как чёрт, в пылюке весь да в паутине. Барская работа, нечего сказать. Видели бы меня сейчас петербургские знакомые — померли бы со смеху. Александр Дубравин, гроза салонов, бич карточных столов и поглотитель дамских сердец, на четвереньках драит полы в заброшенном доме на краю мертвяцкой губернии. Анекдот, каких поискать еще нужно.

Денщиком бы обзавестись… Да слугами… И служаночками, да. Молоденькими и смешливыми. Угу. Работай, барин. Денщика ему. Был бы денщик — с мужиками бы забор строил. Там лишние руки важнее. А здесь и сам справлюсь. Опять же — не для кого-то, для себя стараюсь.

Потихоньку дело спорилось. Я мёл, скрёб, мыл, протирал. Содрал с кровати истлевшее покрывало — перины под ним оказались вполне пригодными для использования, только пропылёнными насквозь. И даже не сырыми. Вытащил во двор, выбил палкой — пыль стояла столбом, как после артиллерийского залпа. Вернул на место. Протёр комод, зеркало, подоконник. Ставни удалось открыть — петли заржавели, но поддались. В комнату хлынул дневной свет, и она сразу ожила, стала больше и приветливее.

Полы пришлось промывать трижды, потому что после первого раза вода в ведре сделалась чёрной. Пыль, мышиный помёт, какой-то сор, занесённый сквозняком через щели… Второй раз — уже чище. На третий раз под тряпкой проступил тёмный и тёплый благородный дуб с благородным рисунком. Хороший пол, богатый. Пожалуй, получше, чем у меня на петербургской квартире был.

Оставалось постельное бельё. Я побродил по дому и наткнулся на каморку за кухней — маленькую, с низким потолком и узким оконцем. Экономкина, должно быть. В каморке стоял большой, окованный железом сундук с тяжёлой крышкой. Незапертый, к счастью. Открыв, я покопался в нём, и к вящей своей радости нашёл то, что искал: стопки белья, аккуратно сложенного и переложенного пучками полыни от моли. Простыни, наволочки, пододеяльники — всё льняное, плотное, чуть пожелтевшее от времени, но чистое. Одеяла тоже были там, а на самом дне нашёлся даже полог для балдахина — кисейный, с вышивкой по краю. Покойная экономка была женщиной обстоятельной. Спасибо ей за это, ну и царствие небесное.

Перетаскав бельё в спальню, я застелил кровать, повесил полог, и, отступив на пару шагов, оглядел результат. А ведь неплохо, неплохо… В Петербурге в моей квартирке и кровать была попроще, и света поменьше… О закутке в Ерофеевской избе и говорить не стоит. Кровать, комод, зеркало. Чистый пол, свежее бельё, свет из окна. Жить можно. И вполне даже неплохо.

Немного передохнув, я взялся за кабинет.

Тут работы оказалось меньше — комната была закрыта плотнее, и пыли набилось не так много. Смел, протёр, промыл пол. Стол дубовый — массивный, красивый — протёр отдельно, с отдельным тщанием. Нравился он мне.

Письменные принадлежности привёл в порядок и оставил на столе, вставил в подсвечник новые свечи. Книжный шкаф трогать пока не стал, это отдельная история. А то полезу, начну книжки перебирать, да завязну дотемна, а работы ещё хватает. Медвежью шкуру тоже пришлось во дворе выбивать — умаялся её таскать туда-сюда, тяжеленную.

После не без удовольствия добрался до оружейного шкафа. Остаток арсенала никуда не делся, я окинул взглядом стоящие в гнёздах ружья, стёр пыль со всех поверхностей, до которых дотянулся, и снова запер шкаф, убрав ключ в карман.

Оставался камин. Я спустился во двор и нашёл за домом дровник. Бревенчатый, крепкий… Кажется, дед делал на совесть вообще всё, до чего дотягивался. Дровник исключением не стал. Дрова внутри, понятное дело, сопрели, но несколько чурок посуше отыскалось, и я натаскал их наверх. Растопка нашлась там же. Уложив дрова, я разложил растопку, чиркнул спичкой, подул…

Огонь занялся не сразу — дымоход тянул, но лениво, с непривычки, а когда всё же разгорелся, дым пошёл в комнату. Я чертыхнулся, открыл заслонку пошире, подождал — и через пару минут тяга наладилась, пламя загудело, и в камине уютно затрещало.

Я выпрямился, отряхнул колени и огляделся.

Теперь вокруг было что-то, напоминающее уют. Огонь в камине, медвежья шкура на полу, дубовый стол, за которым вёл дела дед… А теперь, по всей видимости, буду вести я. За окном — весеннее небо, верхушки деревьев, дымок из деревенских труб… Тихо. Тепло. Хорошо.

Я сел за стол, положил перед собой саблю — поперёк, по привычке, рукоятью к правой руке — и уставился в стену.

Итак. Что мы имеем в итоге?

В первую очередь, пожалуй, нужно ехать знакомиться с этим Козодоевым. Без пороха мы как без рук. Возможно, сначала стоило бы очистить заводик, чтоб уже чётко понимать, что есть, так сказать, на руках, но это было рискованно.

Это про мельницу Григорий говорил, что там пара мертвяков, а вот о заводике слава дурная, там их могло обосноваться куда больше. Даже с дедовым арсеналом и с поджигами, обещанными Кузьмой, можно не справиться. Потому как ружья — это хорошо, но в них и заряжать что-то надобно. А пороха — кот наплакал. Так что нужно ехать к дорогому соседу, договариваться о сере и изыскать возможность достать порох на первое время.

В позиции просителя быть мне не хотелось, но что уж тут поделаешь? Придётся как-то крутиться. Представлюсь, налажу отношения — а там посмотрим. Что до дедовой ссоры — ну, не я же с ним ссорился. Может, и выгорит. Может, и нет. Но попробовать стоит.

Это — одно. А вот другое…

Я тяжело вздохнул.

Люди. Всё упирается в людей. Пятнадцать работоспособных мужиков на всю деревню — и этими пятнадцатью надо и частокол ставить, и в лес ходить, и дозоры нести, и мельницу чинить, и заводик расчищать. А ведь скоро пахать, и поля сами себя не засеют. Как ни крути — не хватает. Катастрофически.

Где взять людей? Нанять — не на что. Попросить у соседей — с какой стати им своих мне отдавать? Переманить из других деревень… Я даже фыркнул. Что я им предложу? Мертвяков за забором? Можно, конечно, дождаться, пока новые народятся — но это лет пятнадцать, и то, если повезёт.

Я просидел так несколько минут, перебирая варианты, и ни один из них никуда не годился. Будто в стенку упёрся. И как эту стенку ни пинай — толку не выходит.

Ладно, потом. Не сейчас. Придумаем что-нибудь.

Чтоб отвлечься, я встал и пошёл к заколоченной двери.

Она маячила в конце коридора — единственная загадка второго этажа, которую я пока отложил на потом. Доски крест-накрест, гвозди по самую шляпку… Кто заколотил, зачем — неизвестно. Вчера я подёргал дверь и оставил, не до того было. Сегодня же руки чесались. В буквальном смысле: после двух часов уборки хотелось заняться чем-нибудь другим, и заколоченная дверь подвернулась как нельзя кстати.

Отправившись в сарай, я нашёл тяжёлый ржавый, но крепкий ломик со сплющенным концом. Вооружившись им, я вернулся в дом, поднялся, примерился, поддел первую доску…

Уф.

Гвозди сидели мертво. Вбивали их от души — длинные, кованые, по самую шляпку, так что дерево вокруг потрескалось. Я навалился, доска затрещала, гвоздь пополз из дерева с протяжным скрежетом. Вытащил. Второй. Третий. Доска отошла, я отбросил её в сторону. Вторая доска далась легче. Третья…

На третьей всё и случилось.

Доска оказалась трухлявой внутри — снаружи целая, а нутро сгнило. Когда я навалился на ломик, она не отошла — и лопнула. Резко, со звонким треском, и длинная острая щепка, отлетев, полоснула мне по левой руке. По тыльной стороне ладони, от запястья к пальцам, наискось.

Почувствовав боль, я посмотрел на руку и выругался.

Не знаю, как, но рассечь руку мне удалось глубоко. Кожа разошлась, открывая под собой яркое, алое, противно и влажно блестящее живое мясо. И кровь. Много крови, хлынувшей сразу, обильно, заливая пальцы, капая на пол. Горячая. Странно, как остро чувствуешь, что кровь горячая, когда она течёт по собственной руке.

Я зашипел сквозь зубы, зажал рану правой рукой и отступил от двери. Кровь проступала между пальцами, капала на половицы. Тёмные капли на светлом дереве выделялись особенно отчётливо. Чёрт. Много. Сильно больше, чем хотелось бы… Эдак, если не перетяну, и истечь могу, кто б подумал…

Вот глупая смерть будет. Придёт обеспокоенный Ерофеич с мужиками вечером, а барин обескровленный на полу валяется. Вот будет потеха… Ерофеич надуется важно, снова изречёт своё вечное «Нечисто!», а потом возьмёт с мужиками и сожжёт дом на хрен…

Тьфу! Какой только бред в голову лезет!

Я огляделся в поисках чего-нибудь, чем можно было перетянуть руку. Выругался, достал из кармана носовой платок, обмотал руку, затянул узел зубами… Платок мгновенно набух красным, но течь вроде стало меньше. Или показалось.

Нет, точно показалось. Останавливаться кровь даже не думала. Я привалился к стене и вдруг понял, что мне стало нехорошо. Рана получилась явно глубокая, и, если не предпринять меры, картины, что вставали недавно в моём воображении, могут оказаться вполне реалистичными. Хорош вояка — порезался об доску. Мертвяки не сожрали, волк не загрыз, а доска… Доска справилась.

Я уже готов был вскочить и бежать в деревню за помощью — как бы смешно это ни звучало, когда за спиной вдруг послышался голос.

— Помочь, барин?

Голос был тихим, женским и спокойным. Таким обычно спрашивают налить ли чаю, или вернётся ли барин к ужину. Вот только на меня этот голос произвёл эффект разорвавшейся бомбы. Потому как меньше всего я ожидал услышать кого бы то ни было в заброшенном доме на холме, куда, по словам Ерофеича, не суётся ни одна живая душа.

Я обернулся.

У перил, сложив руки на груди и с интересом глядя на меня, стояла стройная фигурка в цветастом платье.

Настасья. Травница.

Что ж. На ловца и зверь бежит.

Глава 11

Вблизи девушка, безусловно, производила впечатление. Даже на меня. Высокая, статная, в цветастом платье с узкой талией, перехваченной плетёным пояском. На локте висела накрытая полотенцем корзинка. Тёмные густые волосы были распущены и струились по плечам. Глаза — большие, карие, с прищуром, и в прищуре этом читалось ровно то, что я меньше всего хотел увидеть: насмешка.

Вот же угораздило…

— Помочь, барин? — повторила она, кивнув на мою руку.

— Ты тут откуда взялась? — спросил я, и прозвучало это, признаться, не так строго, как хотелось бы. Трудно изображать грозного барина, когда сидишь на полу, привалившись к стенке, и зажимаешь руку, с которой капает кровь.

— Через дверь вошла, — Настасья пожала плечами. — Вы её не заперли, вашбродь. Она отлепилась от перил, подошла ближе, присела передо мной на корточки и без спроса взяла за руку. — Ну-ка, дайте гляну.

— Я сам…

Но она уже размотала мой пропитавшийся кровью платок и осмотрела рану. Цепко, быстро, по-деловому — так осматривают люди, которые привыкли иметь дело с чужой кровью и давно перестали от неё бледнеть.

— Глубоко рассекли, — заключила она. — Плохая рана. Ещё и жилу задели… Ничего, сейчас исправим…

И, прежде чем я успел возразить, девушка положила ладонь на рану.

Ладонь у неё оказалась сухая, тёплая и маленькая — моя рука по сравнению с ней казалась медвежьей лапой. Настасья прикрыла глаза и что-то зашептала — тихо, одними губами, так что слов я не разобрал, только ритм. Мерный, плавный, как считалка. Заговор читала?

А потом рана вдруг налилась теплом. Густым, тягучим, будто по руке разлили нагретый мёд. Тепло просочилось под кожу, в мышцы, глубже — и боль стала утихать. Не сразу, а как-то постепенно, по убывающей, словно кто-то медленно закручивал кран, из которого она текла. Я смотрел на свою руку, и мне казалось, что я видел… Нет, не казалось. Я видел, как края раны начали стягиваться. Медленно, но отчётливо — розовая кожа срасталась, закрывая рассечённое мясо, затягивая порез.

Настасья убрала ладонь, и я, не веря собственным глазам, уставился на свою руку.

Вот это номер!

На месте глубокого пореза остался лишь след — тонкий, бледно-розовый. Рубец, которому на вид было не меньше недели. Через несколько дней, пожалуй, и его видно не будет.

Я поднял голову и посмотрел на девушку. Та сидела передо мной на корточках, спокойная, чуть раскрасневшаяся — то ли от усилия, то ли от близости, — и смотрела мне в глаза. Как тогда, у колодца. Только теперь — ближе. Гораздо ближе.

— Не боишься вот так, напоказ, свой дар демонстрировать? — спросил я.

Настасья усмехнулась. Усмешка у неё была хорошая — не злая, не заискивающая, а такая… Уверенная. Усмешка человека, который знает себе цену.

— А чего ж мне бояться, барин?

— Ну, мало ли. Вдруг я церковникам доложу. Или просто проболтаюсь где не надо.

Она качнула головой, и усмешка стала ещё шире.

— Не доложите. И не проболтаетесь.

— Это почему же?

— А потому, что мне про вас тоже есть о чём проболтаться.

Она смотрела мне в лицо, всё так же не отводя глаз, и в глазах её плясали искры. Расстояние между нами было — полшага. Я чувствовал её дыхание на своём лице. Тёплое, с лёгким запахом трав. Что-то свежее, живое — не то что здешняя пыль и мышиный дух.

И тут я — совершенно некстати — осознал, насколько близко мы оказались друг к другу. Она сидела на корточках, чуть подавшись вперёд, и в вырезе цветастого платья, если опустить глаза, можно было рассмотреть… Ну, скажем так, всё, что Господь не поскупился отпустить этой девице, а одарил он её щедро. И посмотреть там, прямо скажем, было на что.

Кровь, только что обильно покидавшая мою руку, стремительно перераспределилась куда-то в другие части организма. Я почувствовал, как уши начинают гореть, и торопливо отвёл взгляд, поднявшись на ноги. Может быть, чуть резче, чем следовало.

Настасья мою неловкость, разумеется, заметила — от неё, похоже, вообще мало что ускользало. Встала следом, легко, одним движением, и рассмеялась. Негромко, без издёвки — но так, что уши у меня запылали ещё жарче.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чувствуя себя полным идиотом.

Девушка перестала смеяться, но глаза продолжали улыбаться. Она чуть наклонила голову — так смотрят на ребёнка, который задал вопрос, ответ на который очевиден всем, кроме него самого.

— Да вы и сами знаете, барин, — сказала она. — Я за вами несколько дней наблюдала. Думала тогда, у колодца, — показалось. Но нет, не показалось.

Она помолчала.

— Дар в вас тлеет, барин. И искры от него разлетаются во все стороны. Вот только искры те — чёрные.

Я зябко повёл плечами, осознав сказанное — и причина явно была не в прохладе апрельского вечера.

— И если искры эти в вас кто не надо рассмотрит, — продолжила Настасья, и голос её стал серьёзным, без тени улыбки, — худо вам придётся. Сами знаете, как оно в наших землях с такими делами.

Знаю. Ещё как знаю. Костёр на площади, крестный ход, толпа с факелами… Очищение огнём. Церковь не разбирается, кто ведун, кто некромант, кому просто не повезло — горят все одинаково.

Я выдохнул и взял себя в руки — в прямом смысле: сжал кулаки, разжал. Хватит в стенку пялиться. Разговор серьёзный, и вести его надо нормально, а не в коридоре, стоя друг напротив друга.

— Пойдём, — сказал я. — Поговорим по-человечески.

Настасья пожала плечами.

— Пойдёмте, барин. Отчего ж не пойти.

В кабинете было тепло — камин разгорелся, за решёткой мерно гудел огонь, отбрасывая рыжие блики на стены и потолок. Я нашёл второй стул — тяжёлый, дубовый, с резной спинкой — и придвинул к столу.

Настасья вошла и с интересом огляделась. Взгляд скользнул по медвежьей шкуре, по книжному шкафу, по оружейному, задержался на сабле, лежавшей поперёк стола. Потом она спокойно села и поставила корзинку на стол.

— А это что? — спросил я, кивнув на корзинку.

— Обед, барин, — Настасья сдёрнула полотенце. — Хотя уже, пожалуй, ужин, если по времени судить. Я как увидела, что вы из дому несколько часов не показываетесь, так и подумала — оголодали, небось. Решила занести. Заодно и познакомиться — а то, слышала, вы обо мне у людей расспрашиваете.

Я хмыкнул. Ну, хороша. Слышала она, видите ли. В деревне из тридцати дворов, где каждый чих эхом гуляет. Удивительно было бы, если б не слышала.

Настасья тем временем расстелила полотенце на столе вместо скатерти — аккуратно, привычным движением, — и принялась выкладывать из корзины снедь.

Первым на свет появился хлеб — круглый, ржаной, с хрустящей тёмной коркой. Настасья разломила его руками, и по кабинету поплыл запах, от которого у меня мгновенно свело желудок. Я ведь, как позавтракал, маковой росинки во рту не держал, а времени прошло ой, как немало!

Потом рядом с хлебом появилось нарезанное крупными ломтями мясо. Холодное, понятное дело, но выглядевшее до того аппетитно, что я аж слюну сглотнул. Следующим Настасья выставила горшочек, накрытый тряпицей. Я принюхался, и в нос ударило грибами и луком. Кусок сыра — бледный, домашний, с плотной коркой. И, наконец, плетёная бутыль с чем-то золотистым.

— А вот это что? — я кивнул на бутыль.

— Вино, — Настасья улыбнулась. — Из одуванчиков. Сама делала. Вы ж не против, барин? Для аппетита.

— Для аппетита — не против, — хмыкнул я. — Надо же — из одуванчиков!

— Не хуже вашего столичного, — она сказала это без вызова, просто как факт. — Попробуете — увидите.

Я хмыкнул, поднялся и пошёл на кухню. Бокалов, понятно, не нашёл — зато отыскал в буфете два стакана, пыльных, но целых. Сполоснул, протёр тряпкой. Сойдёт.

Вернувшись в кабинет, я поставил стаканы на стол.

— Ну что ж, — сказал я. — Раз пришла знакомиться, составляй мне компанию за обедом. Заодно и про себя расскажешь.

Настасья разлила вино — тягучее, золотистое, с запахом, от которого в кабинете стало пахнуть летом. Одуванчики, надо же. Я пригубил, ожидая — ну, сладкую водичку, чего ещё ждать от деревенского самодела…

И ошибся. Вино было хорошее. По-настоящему хорошее — лёгкое, чуть терпкое, с медовым привкусом и долгим тёплым послевкусием. Не Бордо, понятное дело, но после Ерофеичевого самогона, выжигающего горло до состояния печной трубы, — просто божественный нектар.

— Недурно, — признал я. — Совсем недурно.

— Говорила же, — Настасья отломила кусок хлеба, положила сверху мяса. — Ешьте, барин. Проголодались же, наверное.

Я не стал упираться. Есть хотелось зверски — после пяти часов работы организм требовал еды с настойчивостью кредитора. Мясо оказалось тушёным с какими-то травами, нежным и пряным. Сыр — простой, крестьянский, но крепкий, острый и ядрёный, к хлебу и вину — самое то. М-да. Марфа, конечно, тоже готовила — моё почтение, но после щей да каш, успевших уже приесться, Настасьина стряпня показалась мне праздником.

Настасья ела немного — отломила хлеба, пожевала сыра, отпила немноговина. Всё больше смотрела на меня. Я старался не обращать внимания, но взгляд её чувствовал — спокойный, изучающий, без суеты. Так зверолов смотрит на зверя, которого выслеживает, боясь спугнуть.

Сравнение, надо сказать, мне не понравилось. Но от истины было недалеко.

— Ну, — сказал я, отодвинув опустевшую плошку и отпив вина. — Рассказывай. Кто ты, откуда, как давно тут живёшь. И, главное, откуда умеешь делать то, что делаешь.

Настасья помолчала, покрутила в тонких пальцах стакан.

— Мамка у меня травницей была, — заговорила она. — Из-под Великих Лук, оттуда мы и пришли. Тогда мне лет пять было, может, шесть. Мамка с отцом разошлась, а может, он помер — не помню толком, а она особо и не рассказывала. После этого коровий мор пошёл, и обвинили в нём, конечно же, мою матушку. Пришлось уходить. Пришли сюда, потому что деревня маленькая, глухая, и никому до нас дела нет. Дедушка ваш, старый барин, нас принял — дал избу на отшибе, разрешил жить. Мамка лечила деревенских, а я при ней росла да училась.

— А сейчас мать где?

— Померла четыре года назад. Я осталась одна. — Настасья сказала это ровно, без надрыва, как говорят о чём-то, что давно пережито и уложено внутри на своё место. — Ну, деревня меня знает, я деревню знаю. Лечу, кого могу. Скотину, баб, ребятишек. Принимаю роды, зубы заговариваю, кости правлю…

— И мертвяцкую порчу выводишь… — задумчиво протянул я.

Девушка зыркнула на меня быстрым взглядом, но отпираться не стала.

— Это от матушки. Она умела и меня научила. И книги оставила кое-какие… Не те, что в церкви одобрили бы, — Настасья усмехнулась. — Отвары, припарки, наговоры. Мертвяцкий яд — он ведь не яд в обычном смысле. Он… как бы объяснить… Он живое в мёртвое превращает. Медленно, изнутри. А я — обратный ход даю. Тяну живое назад, не даю ему угаснуть. Пока яд не выгорит.

— И у тебя получается, — кивнул я.

— Не всегда получается, барин, — спокойно качнула головой девушка. — Если поздно привели, если яд глубоко ушёл — бывает, что и я бессильна. Двоих вот уже потеряла. Одного привели на третий день только, а надо было в первые часы. Второго — мальчишку… — Она замолчала и отпила вина. — Сильно его потрепали, порчи слишком много оказалось. Жалко…

Девушка вздохнула. Мы помолчали. Огонь уютно потрескивал в камине, за окном темнело.

— Ладно, — сказал я. — Про тебя понял. Теперь про меня. Дар, говоришь. Чёрные искры разлетаются… Если я всё правильно понимаю, церковники называют это некромантией.

Слово повисло в воздухе, как дым. Тяжёлое слово. Опасное.

Настасья медленно кивнула.

— Дак и что мне с ним делать? — спросил я прямо. — Можно как-то избавиться от гадости этой?

— Избавиться — уже нет, — Настасья покачала головой. — Это не болезнь, барин, чтоб вылечить. Оно в крови. Проснулось — и назад не уснёт. Избавиться, внутрь затолкать уже не получится. Так что вам остаётся только развивать дар.

— Развивать, — повторил я. — Некромантию. Чтобы на костёр побыстрее взойти?

— Ну, если кто-нибудь прознает, на костёр вы и так взойдёте, — Настасья посмотрела мне в глаза. — С развитым даром или без. Разницы никакой — горят-то все одинаково. Так не лучше ли хотя бы с пользой? Как считаете, барин, деревне станет лучше, если в ней появится тот, кто мертвяков отвадить сможет? Не саблей зарубить, не из ружья застрелить, а сделать так, чтоб они её десятой дорогой обходили…

Я задумался. А ведь права девка! Вот только боюсь до того, чтоб «отвадить» мне ещё ой, как далеко…

Последнее я, видимо, сказал вслух, потому как Настасья пожала плечами и проговорила:

— Любой дар развивать надобно.

— И как его развивать? — спросил я.

— О том я не знаю, — Настасья развела руками. — Мой дар — другой. Лекарский. Но я по себе скажу: чем больше даром пользуюсь, тем он сильнее становится. Поначалу могла только ушибы заживлять да простуду снимать, а теперь вон — мертвяцкий яд тяну. Думаю, и у вас так. Пользуйтесь, пробуйте. Ну и… Матушка мне книги кое-какие оставила. У вас тоже, — она кивнула на книжный шкаф, — библиотека имеется. Может, и там чего найдётся. Дед ваш, говорят, человек был дюже учёный.

Я посмотрел на шкаф. За пыльными стёклами темнели корешки. Я всё собирался туда заглянуть и всё откладывал. Может, и правда — пора. Правда, сильно сомневаюсь, что тут найдётся что-то, способное помочь мне в развитии дара.

— Ладно, — сказал я. — Подумаю.

Рациональное зерно в её словах было, и немалое. Дар и правда никуда не денется. И отмахиваться от него, пожалуй, что и неправильно. Ведь если научиться им владеть, если вправду можно отваживать мертвяков, подчинять их, остановить нападения… Это меняет очень многое, если не вообще всё.

Но это потом. Надо обдумать, попробовать. Аккуратно и желательно без свидетелей.

Настасья допила вино, встала и одёрнула цветастое платье.

— Ладно, барин, засиделась я у вас. Бежать надо — ещё Митяя Косого проведать, а то у него рука опять ноет, третий день жалуется. Да и темнеет уже. Негоже по темноте шляться. Особенно девкам, — лукаво посмотрела на меня Настасья. — А то Ерофеич поймает и ухватом надаёт.

Я рассмеялся. Видимо, Ерофеич свою задачу выполнил — распекалово до Настасьи дошло.

— Особенно девкам, — с улыбкой кивнул я.

— Это вы верно заметили, барин, — Настасья улыбнулась, и в глазах её что-то сверкнуло. — Мертвяки — они ж красивых в первую очередь жрут.

Это она чего, флиртует со мной, что ли?

— Погоди, — я встал и взялся за саблю. — Провожу хоть.

Настасья покачала головой.

— Не надо, барин. Тут недалеко, сама дойду. Не хочу, чтоб нас вместе видели. Мне только пересудов не хватало — и так бабы косятся.

Она подхватила корзинку, уложила внутрь полотенце и повесила корзинку на сгиб руки. Легко зашагала к двери, уже на пороге полуобернулась, глянула на меня через плечо — лукаво, с искоркой — и вышла. Шаги простучали по коридору, потом по лестнице, хлопнула дверь, и всё стихло.

Я стоял в кабинете, привалившись бедром к дедовскому столу, и смотрел в пустой дверной проём. Одуванчиковое вино теплом отдавалось в груди, в камине догорали угли, а по стенам ползли рыжие тени.

В голове было сумбурно.

Рана на руке, которой больше нет. Чёрные искры дара. Некромантия. Костёр. Мертвяки, которых можно отвадить…

И — роскошные тёмные волосы, дерзкий прищур, запах мяты и тёплого хлеба.

Аллергия на дам, говорите? Ну-ну. Была аллергия. Сдаётся мне, у меня начинается ремиссия.

Я тряхнул головой, допил вино, подхватил саблю, проверил терцероль и пошёл запирать дом. Снаружи уже смеркалось, и надо было вернуться в деревню засветло. Негоже по темноте шляться.

Особенно — барину с горящими ушами.

Глава 12

Три дня пролетели незаметно — как всегда бывает, когда дел невпроворот, а рук не хватает.

Частокол, наконец, привели в божеский вид. Шесть ходок в лес и три разобранных избы дали достаточно материала, чтобы заменить сгнившие брёвна и заделать все дыры, включая тот злополучный пролом, через который в первую ночь полезли мертвяки.

Степан, надо отдать ему должное, работал за троих и командовал так, что остальные не смели пикнуть — плотницкая работа была его стихией, и здесь угрюмый мужик, который в лесу прятался за каждым деревом, преображался до неузнаваемости. Руководил, размечал, подгонял бревно к бревну с точностью, вызывавшей уважение даже у Григория, а уж тот комплиментами не разбрасывался.

Забор, конечно, всё ещё не крепость, но, по крайней мере, теперь он выглядел как забор, а не как ощеренный гнилыми зубами рот старухи. Ткни пальцем — уже не развалится. Мертвякам придётся постараться, чтобы пролезть.

Григорий водил лесные партии без происшествий — мертвяков видели дважды, но издали, и те не полезли. То ли осторожничали, то ли тут и впрямь стало поспокойнее. Мужики, поначалу дрожавшие от каждого шороха, к третьему дню малость обвыклись и уже не шарахались от белок. Хотя Петруха, говорят, на второй день чуть не зарубил топором дятла, приняв его стук за шаги мертвяка. Дятел, впрочем, увернулся. Петруха — промахнулся. Традиция.

Я тем временем переехал в барский дом.

Решение далось легко — дом был вычищен, спальня обустроена, камин в кабинете горел исправно, а жить за Ерофеичевой занавеской, слушая, как он храпит с Марфой на печи, и бегать по ночам в ведро — удовольствие, которое мне уже порядком наскучило. Барский дом — мой дом. Пора.

Ерофеич, разумеется, воспринял переезд как личную трагедию.

— Да как же это, барин, — причитал он, наблюдая, как я перетаскиваю свои нехитрые пожитки. — Один, в пустом доме, на холме! А вдруг что случится? А вдруг мертвяк пролезет? А вдруг нечисть какая? Вы ж там один, без подмоги, без присмотру!

— Ерофеич, — сказал я. — У меня сабля, терцероль, два Лепажа и штуцер. Если ко мне ночью кто-нибудь сунется — мертвяк ли, нечисть, — ему же хуже.

— Да я не об том, барин! — староста замахал руками. — Ну и об том, конечно, тоже, но… Ну… Мало ли… Вечерами-то одному скучно, небось!

Вот тут я посмотрел на него внимательнее, и до меня наконец-то дошло.

Не боялся он того, что меня мертвяк пожрёт. Ерофеич боялся, что теперь у него не будет законного повода по вечерам чарку пропускать! Пока барин в гостях — законное как бы основание, но стоит мне съехать… Марфа с ухватом обращалась ловко, и не только когда горшки в печь ставила. Потому и грустил староста.

— Ерофеич, — проникновенно сказал я. — Дверь моя всегда открыта. Хочешь вечером зайти — заходи. Бутыль только свою неси, у меня нет.

Староста пробухтел что-то про нечистый дом, но было видно, что горе его как рукой сняло. Вот же выжига старый!

Марфа тем временем взяла надо мной шефство. Со следующего же утра после моего переезда она начала таскать мне на холм еду — молча, без спросу, но с регулярностью часового механизма. Приходила, ставила на стол внизу горшок с кашей или щами, краюху хлеба, крынку с молоком или простоквашей — и уходила, не сказав ни слова. Иногда — дважды в день.

Собственно, я ничего против этого не имел. Кухарку в дом не взять, самому готовить — некогда, а так — всегда еда в наличии. Ещё и отменная. Так чего ещё для счастья-то надо?

Призрак больше не появлялся. Три ночи я провёл в дедовой спальне — тихо, спокойно, без единого хлопка, без плача, без сквозняков. Пару раз спускался в подвал — стоял у потайной стены, слушал. Ничего. Как будто дом принял хозяина и успокоился. Или затаился — тоже вариант. Но пока — тихо, и ладно. У меня хватало забот и без призраков.

Заколоченную дверь я так и не вскрыл. После истории с щепкой отложил, решив вернуться к ней с инструментом поприличнее и в рукавицах. Дверь никуда не денется.

С Настасьей больше не виделись. Она не приходила, я к ней не наведывался — не до того было. Но думал о ней. Чаще, чем следовало бы. И не только в контексте мертвяцкого яда и некромантии, что меня, признаться, раздражало. Аллергия на дам — штука полезная, и терять её досрочно я не планировал.

***

На четвёртое утро я пошёл к Кузьме.

Из кузни, как обычно, доносились лязг и бормотание. Дым валил из трубы, жар пёр из двери, вокруг стоял запах угля и железа. Привычная картина — с той разницей, что теперь к Кузьме присоединился ещё и Прошка. Мальчишка стоял у мехов и качал, выпучив глаза от усердия, а Кузьма колотил по наковальне, приговаривая:

— Так, так, вот так… Стой! Не так! Тьфу! Давай сначала…

— Кузьма, — окликнул я от двери.

На этот раз подпрыгивать «собретатель» не стал и даже молоток не уронил. Обернулся, прищурился, узнал, и махнул Прошке — мол, заканчивай, перерыв.

— А, барин! Заходите! — и лицо его расплылось в ухмылке, которую я уже научился узнавать. Так Кузьма улыбался, когда ему было чем похвастаться. — Я как раз хотел за вами Прошку послать. Готово!

— Что — готово?

— Как что? Поджиги! — Кузьма бросил молоток на наковальню, вытер руки о фартук и метнулся к верстаку. — Вот! Глядите!

На верстаке рядком лежали шесть… штуковин. Нет, ружьями их назвать язык не поворачивался, но и просто трубками на палке — тоже.

Дядька Василь, о котором Кузьма говорил «он по дереву мастер», своё дело знал. Ложа и приклады были сделаны аккуратно — гладко выструганные, подогнанные, и даже с тыльником на прикладе. Простые, без излишеств, но добротные. Чувствовалось, что делал человек, который понимает, как дерево ложится в ладонь. Стволы — железные трубки, толстостенные, с запальным отверстием сбоку, — были аккуратно посажены в ложа и закреплены железными хомутами. Трубка — она трубка и есть, чего тут нового придумаешь. Но сделано крепко, ничего не болтается, не люфтит.

Я взял одну, повертел в руках, приложил к плечу. Тяжеловато — фунтов десять, пожалуй. Но для мужика, который целый день топором машет, — не проблема. Повернувшись в сторону, я прицелился в стену. Мушки, понятно, никакой, но на двадцати шагах мушка и не нужна — тут главное, чтоб в ту сторону полетело.

— А вот тут, барин, самое интересное, — Кузьма подскочил и ткнул пальцем в запальное отверстие. — Глядите!

Я пригляделся. Над запальным отверстием была приделана штуковина — маленькая, хитрая. Кремешок, зажатый в проволочную скобу на пружинке, а под ним — стальная пластинка. Потянешь скобу назад, отпустишь — кремень бьёт по пластинке, искры летят прямо на полку.

— Это чего? — спросил я, хотя уже начал догадываться.

— А вот, — Кузьма взял вторую поджигу, показал. — Смотрите. Сыплете порох в ствол, забиваете пыж и картечь. Потом сюда, — ткнул в полку у запального отверстия, — немного пороху на затравку. А потом — вот так.

Он щёлкнул по кремешку. Пружинка сработала, кремень чиркнул по пластинке — и брызнул пучок искр, мелких и злых, прямо на полку.

— Если б тут порох был — бабахнул бы, — сообщил Кузьма с гордостью. — Я так рассудил, барин: мужики наши — народ безрукий. Им фитиль дай — потеряют. Лучину — затушат. Или пока раздуют — их мертвяк глодать начнёт уже. А тут всё встроено, ничего отдельного не надо. Оттянул, отпустил — искра, порох, бабах. Даже Петруха справится. Наверное…

Я внимательно посмотрел на поджигу, потом перевёл взгляд на Кузьму и уважительно вскинул брови. Надо же! Семнадцатилетний пацан из богом забытой деревни, в жизни не видевший настоящего оружейника, подмастерье фактически — взял, и самостоятельно изобрёл ударно-кремневый замок. Упрощённый, грубый, кривоватый — но рабочий. Собретатель, мать его. Ерофеич, может, и коверкает слова, но суть ухватывает верно.

— Кузьма, — сказал я. — Ты молодец.

Кузьма покраснел до корней своих рыжих вихров.

— Да ладно, барин, чего уж там… Дело нехитрое…

— Нехитрое, — повторил я. — Ага. — Повеселев, я подбросил поджигу в руке, поймал и посмотрел на парня. — Шесть штук?

— Шесть. Как обещал. Остальные — через неделю, может, полторы. Железо вот кончается, придётся что-нибудь ещё на переплавку пустить… Но шесть — готовы, хоть сейчас стреляй.

— Вот сейчас и будем, — сказал я.

Пороха у меня было немного. Свои запасы плюс дедовы из оружейного шкафа, запечатанные сургучом. Порох в них оказался годный, я проверил ещё в первый вечер: сухой, зернистый, вспыхивает чисто. Хватит на тренировку и на один бой. Может, на полтора, если экономить. А экономить придётся — пока мы не добрались до заводика и не наладили собственное производство, каждая мерка была на вес золота. Вернее, много дороже золота, потому что золото мертвяка не остановит, а вот порох — очень даже.

Я отсыпал из жестянки в рог, взял мешочек с картечью, кликнул Кузьму и Прошку, и мы потащили поджиги на пустырь за кузницей.

Стрельбище я устроил простое: нацарапал на доске круг углем, прислонил доску к земляному валу и отошёл на несколько шагов, оценивая собственное творение критическим взглядом. Не бог весть какая мишень, но для начала сойдёт.

Разложив добро на колоде у стены, занялся первой поджигой. Засыпал в ствол мерку пороха — на глазок, чуть меньше, чем для мушкета, забил тряпочный пыж шомполом, сыпанул горсть картечи и прикрыл пыжом сверху, чтоб не высыпалось. Щепоть пороху на полку, у запального отверстия — готово. Ну что ж. Настало время испытать Кузмино «собретение».

Отсчитав двадцать шагов от доски, я приложил приклад к плечу, навёлся на доску… Надеясь, что эту штуковину не разорвёт прямо у меня в руках…

— Ну, — сказал я. — С Богом.

И щёлкнул по кремню. Пружинка сработала, на полку брызнули искры — и с коротким шипением порох на полке вспыхнул. Секунда — и грохнуло.

Отдача была не то чтобы убийственная, но весьма неприятная. Ствол ощутимо лягнул в плечо, облако дыма заволокло пустырь. Запахло порохом — родной, привычный запах, от которого в груди привычно ёкнуло.

Когда дым рассеялся, я посмотрел на доску. Нижний край — в щепках, картечь прошила дерево насквозь. В круг, правда, попала едва половина, остальное ушло ниже и левее. Но будь на месте доски мертвяк… Ну, да, пожалуй, башку бы ему располовинило. А нам только того и надо. А если на десяток шагов подпустить…

— Ха! — обрадовался Кузьма за моей спиной. — Работает!

Я с Кузьмой был согласен. Грубо, неточно, с задержкой — но работало. Мертвяку, прущему в упор, будет достаточно. Особенно если картечью.

Я зарядил вторую поджигу. Выстрелил — отдача та же, рассеивание чуть лучше. Попробовал с пятнадцати шагов — попал, но вскользь, картечь прошла по краю доски. С двадцати — доске не досталось почти ничего, два-три шарика из дюжины. Понятно. Дальше пятнадцати шагов поджига — оружие скорее моральное, чем боевое. Для поднятия боевого духа. Но ближе, в упор, в дверной проём, в пролом — самое то. Мертвяку хватит за глаза.

— Работает, — повторил я. — Кузьма, ты молодец. — Я повернулся к Прошке, который всё это время сидел на валу и таращился на разнесённую доску. — Прошка! Беги к Ерофеичу. Скажи — барин велит мужикам собраться на пустыре за кузницей. Всем, кто не в дозоре и не в лесу. Будем учиться стрелять.

Прошка сорвался с места и умчался, сверкая босыми пятками.

Через полчаса на пустыре за кузницей собралась, кажется, вся деревня.

Мужики стояли полукругом, бабы жались позади, ребятишки, понятно, полезли кто куда — на крышу, на забор… Облепили всё, как воробьи на жёрдочках. В отдалении, с видом потомственного военного эксперта, жевала тряпку коза, внимательно и слегка флегматично наблюдая за происходящим.

На колоде, покрытой для солидности рогожкой, лежали шесть поджиг.

Рядом — рог с порохом, мешочек с картечью, шомпол, пыжи. Доска-мишень стояла у вала, испещрённая дырками от моих пробных выстрелов. Я встал рядом с рогожкой и оглядел своё воинство.

— Значит, так, — сказал я. — Штука, которая перед вами, называется поджига. Ружьё для тех, кому настоящее доверить страшно. — Кто-то хмыкнул, кто-то насупился. — Заряжается просто, стреляет громко, попадает — как повезёт. Но на десять шагов картечью кладёт так, что мертвяку мало не покажется. Можно вот посмотреть, — я указал на свою импровизированную мишень.

Мужики покосились на доску. Доска выглядела убедительно.

— Сейчас каждый из вас попробует выстрелить, — продолжил я. — Не бойтесь, не кусается. Заряжать буду сам. Ваше дело — взять в руки, навести на доску и пальнуть. Кто лучше всех попадёт — получит поджигу в личное пользование. Считайте, что это состязание. Ну, вроде ярмарочного.

— А приз? — подал голос Петруха.

— Приз — что мертвяк тебя не сожрёт, — сказал я. — Годится?

Кто-то в толпе заржал, тут же осёкшись, мужики загалдели. Ребятишки на валу завозились — кто-то уже пытался пролезть поближе к рогожке, пришлось шугануть.

— Степан, — сказал я. — Давай первый.

Степан подошёл, взял поджигу. Покрутил в руках, осмотрел — цепко, по-плотницки, как осматривают инструмент. Приложил к плечу, повёл стволом. Руки у него не дрожали — привык к тяжёлому, топором каждый день машет, мышцы не подведут.

— Вон туда целься, — я показал на доску. — Десять шагов. Когда будешь готов — щёлкай по кремню.

Степан прицелился, помедлил… Щёлкнул.

Грохот, дым, отдача — Степана качнуло, но на ногах он устоял. Когда дым рассеялся, на доске обнаружилось новое гнездо дырок — аккурат по центру, чуть левее круга. Для первого раза — отлично.

— Неплохо, — сказал я. — Следующий. Тимоха!

Тимоха подошёл к колоде, как к эшафоту. Взял поджигу — руки ходили ходуном, ствол плясал, как маятник. Парень побледнел — хотя, казалось бы, куда уж ещё, приложил к плечу, зажмурил оба глаза и выстрелил.

Бабахнуло. Тимоха от отдачи сел на задницу. Картечь ушла в небо, распугав ворон. Доска не пострадала.

— Понятно, — буркнул я. — Следующий!

— Тимоха, — сказал я терпеливо. — Глаза. Открой глаза. Хотя бы один.

Третьим вышел дед Игнат. Поджига в его жилистых руках смотрелась, как ложка в лапе медведя, но дед приложил его к плечу с такой уверенностью, будто всю жизнь только и делал, что палил из самодельного оружия. Щёлкнул кремнем, грохнул — и картечь легла кучно, в правый верхний угол доски. Не в круг, но рядом.

— А ничо так, — оценил дед, покрутив поджигой. — Лягается, зараза, но терпимо. Можно жить.

Я уважительно кивнул, сделав себе зарубочку. Дед Игнат у нас, стал быть, тоже вооружён будет. Хорошо.

Четвёртым подошёл мужик с перебитым носом — Егор, как мне подсказал Ерофеич. Взял поджигу спокойно, без суеты, повертел. Я заметил, как он ощупал замок, осмотрел кремень, оттянул скобу и отпустил — проверяя пружину. Не просто взял — изучил. Приложил к плечу — ровно, без тряски. Выстрелил.

Доска треснула пополам. Картечь легла точно в круг.

Я посмотрел на Егора. Тот пожал плечами.

— В армии был, вашбродь. Тринадцать лет отслужил. Отставной солдат.

— Какого же хрена ты молчал? — вырвалось у меня.

Егор снова пожал плечами. Поставил поджигу и отошёл. Разговорчивостью он, видимо, не отличался.

Я заменил доску — благо от разобранных изб их осталась целая гора, и стрельбы продолжились.

Когда к рубежу с видом человека, которому судьба дала второй шанс, подошёл Петруха, я, сказать по правде, хотел его сначала погнать прочь, но потом посмотрел в глаза парня и сжалился. После истории с вороной и ржавым мушкетом ему, видимо, хотелось реабилитироваться, и хотелось отчаянно. Ладно. Пусть пробует. Главное, чтоб не пристрелил никого. Вдруг в парне великий стрелок пропадает?

Петруха взял поджигу обеими руками, широко расставил ноги, набычился и уставился на доску с такой яростной сосредоточенностью, будто та лично ему задолжала.

— Не зажмуривайся, — предупредил я.

— Не буду! — пообещал Петруха.

Зажмурился и выстрелил.

Картечь ушла вправо и разнесла угол забора на соседнем огороде. Из-за забора раздался визг, потом отборная ругань, потом в проломе показалась красная физиономия бабы, которая, судя по выражениям, приходилась духовной сестрой деду Игнату.

— Извиняй, Матвеевна! — крикнул Ерофеич. — Учения у нас!

— Я вам, ироды, такие учения устрою! — пообещала Матвеевна, но скрылась.

Петруха стоял, виновато понурившись. Мужики давились от хохота. Дед Игнат утирал слёзы и приговаривал, что за сорок лет в деревне такого цирка не видал, и один Петруха стоит целого ярмарочного балагана.

Второй раз стрелять ему я не дал.

Потом стреляли остальные. Вихрастый парень — Алёшка, кажется — палил с азартом и попадал через раз, что для деревенского мальчишки, впервые взявшего в руки что-то стреляющее, было очень недурно. Кривой Федот, тот самый, которому Григорий когда-то подпортил хребтину, стрелял сидя, потому что стоять долго не мог, — но попадал на удивление точно, каждый раз в доску, один раз даже в круг. Ещё двое мужиков, чьих имён я так и не запомнил, отстрелялись средне — в доску попадали, но без блеска.

Я наблюдал, запоминал, прикидывал. Григорий стоял рядом, молча, со своим штуцером на плече, и тоже смотрел. Время от времени хмыкал — что у него означало то ли одобрение, то ли презрение, непонятно.

Когда порох в рожке подошёл к концу, я остановил стрельбу и оглядел пустырь. Доска — четвёртая по счёту — представляла собой решето, забор Матвеевны украсился дополнительным отверстием, до самого горизонта не было видно ни одной вороны, и только коза всё так же невозмутимо жевала тряпку. Сейчас в её роли, кажется, выступала наволочка, которая ещё пару минут назад сушилась на верёвке.

— Ну что ж, — сказал я. — Итоги. Егор, Степан, дед Игнат и Алёшка — вы четверо стреляете лучше остальных. Поджиги — ваши. Получаете, чистите, бережёте, как зеницу ока. Потеряете — лично оторву что-нибудь нужное.

Все четверо, приосанившись, вышли вперёд и поблагодарили. Егор — спокойно, как человек, которому не впервой получать оружие. Степан — сдержанно. Дед Игнат — с ухмылкой. Алёшка — с таким восторгом, что я на секунду испугался, как бы он от счастья случайно не пальнул кому-нибудь в ногу.

Насчёт Егора я задумался. Тринадцать лет в армии, стреляет так, что доску пополам с первого выстрела — такому мужику поджигу давать грешно. Ему бы фузею из дедова шкафа, настоящую, кремневую. Он её и зарядит как следует, и не потеряет, и задницу товарищу не прострелит, в отличие от некоторых… Сегодня же подберу ему ствол. С фузеей от бывшего солдата точно толку больше будет.

— Две оставшихся — пока в запас и для обучения. Тимоха, Петруха — носы не вешайте. Раздобудем порох — вся деревня каждый день стрелять будет, пока не научится. — Или пока Матвеевна все наши учения не разгонит к чертям свинячьим, подумал я про себя, чему-то развеселился и фыркнул. — Потом Кузьма доделает оставшиеся — на всех хватит.

— А теперь, — сказал я, и мужики притихли, — пока все здесь, слушайте, что мы будем делать завтра.

Сделав многозначительную паузу, я осмотрел собравшихся.

— Мельница наша, мужики, стоит без дела уже чёрт знает сколько. Почему? Потому что мертвяки внутри засели. Сидят в темноте, жрут мышей, и никто их оттуда выковыривать не берётся. А мельница нам нужна — без неё зерно так зерном и останется. Ни муки, ни хлеба. Жрать скоро нечего будет. Ну и сколько ещё терпеть будем?

Последние мои слова прозвучали в кромешной тишине. Жрать мужикам хотелось, а вот зачищать мертвяков — не очень. Ну, что же. Не всегда приходится делать то, что нам хочется…

— Завтра утром пойдём и вычистим её, — сказал я просто. — Пойдут те, кто показался сегодня лучшие результаты с поджигами. Я тоже пойду, — поторопился сказать я, видя, как вытянулись некоторые лица. — С оружием да фонарями выметем мертвяков, как сор. Ничего сложного, главное — не геройствовать и не разбредаться.

— Барин, — раздался голос. — А меня возьмёте?

Я повернулся на звук.

Вопрос задавал Кузьма, с решительным видом стоявший у стены кузни. Рыжий, конопатый, худющий, с воинственным блеском в глазах, скрытых огромными очками. Я посмотрел на парня и решительно покачал головой.

— Нет, Кузьма, ты с нами не пойдёшь.

— Почему это? — надулся пацан. Я открыл было рот… И закрыл его снова.

Объяснять ему у всех на виду, что кузнец и изобретатель мне нужен живым, было, как минимум, неосмотрительно. Мужики и так перепуганные стоят, а если решат, что в завтрашней вылазке возможны потери — так я и вовсе из никуда не вытащу. Кузьма же моё молчание понял по-своему.

— Что, думаете, стрелять не умею? Или поджигу не удержу?

Прежде чем я нашёлся что ответить, парень шагнул вперёд, подхватил с рогожки поджигу, и, действуя так, будто всю жизнь только тем и занимался, что самопалы обслуживал, быстро, в несколько движений зарядил. Тут же, где стоял, вскинул её к плечу, навёл на доску и выстрелил.

Когда дым рассеялся, я посмотрел на доску. Вернее, на то, что от неё осталось. Картечь легла кучно — точно в центр, в нарисованный углем круг, прошив дерево насквозь. Доска треснула и сложилась пополам.

Кузьма опустил поджигу и молча посмотрел на меня. На пустыре стало тихо, только дед Игнат хмыкнул, да Ерофеич присвистнул.

— Ладно, чёрт с тобой. Всё, умаяли вы меня. Завтра в полдень — все у ворот. А сейчас расходимся. Спектакль окончен. Работать надо, — пробурчал я и пошёл к дому.

За спиной загомонили — возбуждённо, нервно, испуганно… Однако среди этих эмоций я услышал и нечто другое. Азарт. Задор. Решимость.

Впервые за долгое время деревня не просто оборонялась, засев за ставнями и в щёлку глядя наружу. Деревня собиралась наступать. И кое-кому это определённо нравилось.

Что ж. Посмотрим, что из этого выйдет.

Глава 13

Вышли, как и договаривались, в полдень.

Денёк выдался паршивый — промозглый, туманный, из тех апрельских деньков, когда хочется залезть обратно под одеяло и притвориться, что никаких мертвяков в природе не существует. Туман лежал на поле, как грязная вата, цеплялся за кочки и верхушки сорняков, и деревня за спиной пропала уже через сотню шагов, будто её и не было.

Впереди в приямке у почти пересохшего пруда горбатилась мельница — тёмная, обросшая мхом, с провисшей крышей и чёрными дырами окон. Колесо перекошено, сквозь дыры в стенах гнилыми зубами торчали жернова… Я всё это уже видел, когда мы ходили за лесом, но в тумане мельница выглядела особенно погано. Даже мне, человеку несуеверному, захотелось перекреститься. Хотя какой с меня крест, особенно теперь-то.

Шли молча. Я шёл первым. Штуцер на плече, в жилетном кармане — терцероль, по бокам, в карманах сюртука — два Лепажа, казалось бы, предназначенных для совсем других целей, на бедре — сабля. Увешан, как ёлка, только без свечей.

Григорий со своим кремневым штуцером и подаренным пистолем за поясом — рядом. Егор, невозмутимый и молчаливый, нёс на плече одну из дедовых фузей, Степан, дед Игнат и Кузьма шли с поджигами. Такой вот отряд получился. Не хуже прочих, полагаю…

По дороге я думал. Как ни странно — не о мельнице и предстоящем штурме. У меня не шёл из головы разговор с Настасьей.

По всему выходило, что у меня проснулся дар. Из тех, что хуже проклятья, но тут уж ничего не поделаешь. Как сказала травница, на костре все горят одинаково, так что почему бы и не попробовать? Чёрные искры, холод в висках — всё это проявления, дара, и чем чаще их вызываешь, тем сильнее они становятся. По крайней мере, так выходило с её лекарским даром. Но наверное, точно так же и с моим дела обстоят?

Собственно, что я знал наверняка? Что на поляне, в лесу, заорав «стоять» от безысходности, я на секунду затормозил мёртвого волка. Я хорошо помнил чувство ужаса и омерзения, когда я «коснулся» чего-то в голове дохлой твари. Я почувствовал. А это значит, что какая-то связь между мной и мертвяком возможна. Возможно отдать приказ. Хотя приказ — это, наверное, сложно… По крайней мере, для начала.

Интересно, а если я могу приказывать мертвякам — могу ли я их чувствовать? Ощущать их, как собака чует волка? По идее, должен мочь. Одно без другого не работает: управление подразумевает восприятие. Но это по идее, а на практике вся моя некромантия состояла из одного крика в состоянии ужаса.

Не тот случай, чтобы полагаться на результаты.

В общем, надо пробовать. Потому что не попробуешь — не узнаешь. И сегодня, думаю, подходящий случай мне подвернётся.

Мельница вблизи выглядела так, что сразу захотелось развернуться и уйти.

Приземистая бревенчатая крыша просела так, что, казалось, ещё чуть — и сложится внутрь. Дверь — массивная, дубовая, когда-то, видно, запиравшаяся на засов — висела на одной петле, приоткрытая. Из щели тянуло духом, от которого Кузьма за моей спиной тихо, но выразительно сглотнул.

Гниль. Прокисшее зерно. И под всем этим — сладковатая, липкая вонь мертвечины, которую ни с чем не спутаешь, если хоть раз нюхал.

— Степан, дед Игнат. Встаёте по бокам от двери. Если что полезет — в голову. Не в пузо, не в грудь — в голову. Помним?

— Помним, барин, — проворчал дед Игнат, перехватывая поджигу.

— Мы — внутрь. Я первый, Григорий за мной. Егор, Кузьма — на расстоянии. Не толпимся, не шумим. Увидел мертвяка — стреляешь. В голову! Выстрелил — назад, перезаряжай. Напарник прикрывает.

Кивнули. Я снял с плеча штуцер, взвёл курок, упёр приклад в плечо. Щёлкнул замок Григорьева ружья. За спиной Егор тихо, по-деловому проверил кремень на фузее — осмотрел замок, взвёл курок на полувзвод, убедился, что всё в порядке… Этот мужик всё делал так, будто на плацу, и я лишний раз порадовался, что отдал ему нормальное ружьё вместо поджиги.

Я толкнул дверь и шагнул внутрь.

Запах ударил в лицо так, что глаза заслезились. Здесь воняло не просто мертвечиной — здесь воняло гнездом. Мертвяки не просто забрели и сели в угол — они тут обосновались. Обжились — если это слово можно применить к нежити.

Глаза начали привыкать к полумраку, и я разглядел кости на полу — мелкие, звериные, обглоданные добела. Крысиные шкурки, бурые пятна на досках. Вдоль стен лежали мешки. Когда-то в них было зерно, теперь — лишь заплесневелая каша, из которой торчали бледные поганки с кулак размером. Механизм мельницы — колёса, шестерни, приводной вал — застыл в неподвижности, обросший грязью и паутиной. Туша есть, а жизни нет — и во всём этом было что-то от дохлого зверя, которого выпотрошили и забыли.

И — тихо. Слишком тихо. Только где-то в глубине капала вода, гулко и мерно, и в дальнем углу чуть слышно шуршало что-то. Явно не мыши. Мыши бегают, суетятся, у них шуршание быстрое, стремительное. Неизвестное нечто шуршало медленно, тяжело, как будто что-то большое переворачивалось в темноте, устраиваясь во сне поудобнее.

Жуть какая…

Мы продвинулись шагов на пять вглубь, и тут Григорий тронул меня за плечо и молча показал глазами влево.

Первый мертвяк сидел на корточках, втиснувшись между стеной и мешками, и если бы не Григорий — я бы его не заметил, потому что в полумраке мельницы тощее серое тело сливалось с фоном.

Армяк, вернее, то, что когда-то было армяком, висел на костлявых плечах бурыми лоскутами. На голове — картуз, съехавший набок и чудом державшийся на лысеющем черепе. Вместо глаз — бельма, рот приоткрыт, нитка тёмной слюны тянулась к полу. Не шевелился. Спал, что ли? Интересно, мертвяки вообще спят?

Григорий поднял штуцер, аккуратно, неторопливо прицелился и выстрелил.

Грохнул выстрел, и голова мертвяка лопнула, а тело обмякло и сползло по мешку. Грохот ударил по ушам, заметался под потолком эхом, и в этом грохоте утонул другой звук — тот, от которого по спине прошёл холодок. Шарканье. Со всех сторон разом, будто выстрел разбудил мельницу, и она зашевелилась, ожила, задышала своим поганым тухлым дыханием.

Второй непокоец вылез справа, из-за столба — быстро, рывком, я даже не успел понять, откуда он взялся, просто вдруг справа оказалось что-то серое и воняющее, здоровенное, в остатках солдатской шинели, и с оскаленной пастью. И это что-то прыгнуло на Егора.

Тот вскинул фузею и пальнул. В упор, в голову — и попал. Вот только тело уже упокоившегося мертвяка по инерции влетело в него, сбило с ног, и Егор оказался на полу с безголовым мертвяком поверх себя. А мертвяк, что характерно, ещё дёргался, скрёб руками, хотя башки у него уже не было — попробуй объяснить это с точки зрения медицинской науки.

Егор заорал — не от страха, а от отвращения, и принялся отпихивать конвульсирующую тушу.

К нему подскочил Кузьма. Кузнец ухватил дохлятину за ногу, рванул в сторону, и Егор выкатился из-под мертвяка. Вскочил на ноги, заозирался — бледный до зелени, залитый бурой дрянью с ног до головы, с выражением лица, которое я бы описал как крайнюю степень омерзения. Однако дисциплина пересилила. Отступив, Егор, как было договорено, пропустил вперёд Кузьму, а сам принялся перезаряжать фузею.

Третья тварь полезла слева, из-за жерновов — баба, или то, что от бабы осталось: сарафан, сбившийся в грязный жгут, и спутанные космы до пояса. Я развернулся, одновременно выхватывая Лепаж, щёлкнул курком, и всадил ей пулю в голову с пяти шагов.

Готово.

И тут сверху посыпалась труха.

Я задрал голову — и обмер. На балке под самой крышей, в паутине и темноте, скрючившись, как обезьяна на ветке, сидел четвёртый дохляк — мелкий, жилистый, в чём-то, что когда-то было рабочим фартуком… Бельмастые глаза смотрели вниз, прямо на Кузьму, который стоял под ним и ничего не подозревал. Тварь оттолкнулась от балки, раскинула руки…

— Кузьма! — заорал я.

Поздно.

Мертвяк обрушился парню на плечи, как мешок с костями, подмял, впечатал в пол. Кузьма рухнул лицом вниз, поджига вылетела из рук и укатилась куда-то в темноту, очки слетели. Тварь навалилась сверху, обхватила, вцепилась в спину — и потянулась мордой к шее, как дворовый пёс к объедкам… Вот только вместо пса был мертвяк, а вместо объедков — живая плоть моего кузнеца, которого мне никак нельзя было потерять.

Даже не пытаясь стрелять в слипшиеся в мерзких объятиях тела, я подскочил к кузнецу, выхватил саблю и рубанул мертвяка по шее. С первого раза не убил, но хватка непокойца ослабла, и Кузьма смог, извернувшись, выкатиться из-под твари.

Я рубанул второй раз: наотмашь, с оттяжкой, вложившись так, что от отдачи заныло запястье. Хрустнуло, чавкнуло, голова отделилась от туловища и покатилась по полу, глухо стуча о доски.

Ох и мерзость, чёрт раздери!

Кузьма сидел у стены и пытался ощупать шею. Руки у парня дрожали. На шее — красные полосы от пальцев, но крови нет. Не достал. На волосок, на мышиный хвост — но не достал.

— Цел? — бросил я.

— Ц-цел, — Кузьма сглотнул. Голос дрожал, но он уже шарил по полу, нашаривая поджигу. Нашёл. Подобрал, нацепил очки, которые каким-то чудом не разбились, поднялся, держась за стену, и кивнул мне: мол, готов.

Молодец парень.

Мельница стихла. На полу лежали четыре мертвяцких тела, мы стояли над ними, перезаряжаясь, и слушали темноту. В мельнице по-прежнему шуршало — дальше, глубже, за жерновами, в помещениях, куда свет из щелей не доставал. Лезть туда, в тесноту, где тварь может сидеть за каждым углом и на каждой балке, — перспектива, от которой Тимоха бы, пожалуй, удавился на месте, лишь бы не идти. Я, впрочем, испытывал точно такие же чувства.

Ну что ж. Самое время испытать свою теорию.

Я прикрыл глаза и мысленно потянулся вперёд, в темноту, не зная, сработает ли, не зная, как это вообще делается правильно, — как тянешь руку в чёрную комнату, надеясь нащупать стену, а не чью-нибудь морду.

Виски сдавило. В голове загустело, зашумело, будто к ушам приложили по морской раковине, по загривку будто пробежала искра… Упрямо стиснув зубы, я потянулся дальше… И — нащупал! Там, впереди, за жерновами, шагах в десяти. Холодное, слепое, тупое. Огрызок чужой воли, шевелящийся в темноте, как головастик на дне лужи.

«Иди сюда!», — мысленно скомандовал я. — «Вперёд! Ко мне!».

Прошла секунда. За ней ещё одна. Ничего. Я стиснул зубы и надавил сильнее, представил, как тяну за невидимую верёвку, привязанную к этому холодному, склизкому комку. И чуть не завопил от радости: получилось!

В отдалении послышалось шарканье ног по полу, и из-за жерновов вышел мертвяк. Медленно, неуклюже, переставляя ноги, как кукла на ниточках, которую дёргает пьяный кукловод. Шёл не на запах, не на звук — шёл на мой зов. Получилось! Работает дар! Работает!

Ну, иди сюда, голубчик. Я поднял Лепаж, тщательно прицелился — торопиться было некуда, он шёл прямо на меня, послушный, как телок на верёвочке, — и спустив курок, разнёс ему голову.

Сработало.

Стоя над трупом, я поймал себя на совершенно неуместной, почти детской радости — вроде той, что испытываешь, когда впервые попадаешь из рогатки в забор. Не пришлось лезть в темноту, не пришлось рисковать — позвал, и он сам вышел прямо под пулю… Получилось, чёрт меня возьми! Ну, здравствуй, дар.

Кажется, радость отразилась на лице, потому что Григорий, стоявший рядом, бросил на меня быстрый пытливый взгляд. Я лишь пожал плечами и принялся перезаряжать оружие. А перезарядив, потянулся снова.

Нашёл ещё одного — этот пошёл легче, будто тропинку протоптали. Вышел из-за мешков, низенький, кривоногий, в лаптях, которые ещё не успели сгнить, — Егор снял его из фузеи.

Следующий — длинный, в одних портках, с култышкой вместо левой руки — забрёл сюда, видать, уже покалеченным. Кузьма положил его одним выстрелом, как на пустыре по доскам, и тут же отступил перезаряжать, спокойно, чётко, будто всю жизнь этим занимался. Молодец, парень. Только что ему мертвяк чуть горло не выгрыз, а он стоит и делает своё дело. Надо будет потом Кузьме что-нибудь хорошее сказать. Ему точно приятно будет.

Восьмой мертвяк — последний из тех, кого я мог нащупать, — идти ко мне категорически не хотел. Упирался, как осёл на переправе. Пришлось давить, тянуть, стискивая зубы, пока в носу что-то не лопнуло и по губе не потекло тёплое, солёное.

Вытащил-таки. Упрямца встретил Григорий — одним выстрелом, точно в лоб. И снова покосился на меня, будто что-то подозревая.

Всё?

Я потянулся снова, осторожно, через ломоту в висках. Пусто. Тихо. Ни одного холодного огрызка.

— Кажется, всё, — сказал я, вытирая кровь с губы тыльной стороной ладони.

Мужики выдохнули — разом, будто задерживали дыхание всё это время. Кузьма утёр лоб, размазав по нему пыль и пороховую копоть, и стал похож на трубочиста. Егор опустил фузею, покрутил шеей — у него на щеке подсыхала бурая мертвяцкая дрянь, и он, видимо, старался об этом не думать. Григорий стоял как стоял — настороженный, ружьё на изготовку, взгляд в темноту.

Правильно делал.

Потому что через секунду я почувствовал снова…

Это накатило откуда-то из глубины — оттуда, куда мой слабенький дар раньше не дотягивался, пока мелочь забивала всё вокруг, как шум забивает тихий звук. А теперь мелочи не стало — и оно проступило.

Что-то за дальней стеной, за помещением, в которое вела дверь, которую я раньше не замечал — она сливалась с брёвнами, и в полумраке её было не отличить от стены. Большое. Плотное. Тяжёлое. Совсем не похожее на те огрызки, которых я вытягивал по одному — те были камешки, а это валун. Я попробовал коснуться — и упёрся. Холодная, непроницаемая стена, и от неё веяло чем-то таким, отчего всё внутри сжалось и захотелось оказаться очень, очень далеко отсюда.

— Назад, — сказал я. — Все назад. Там ещё… Что-то.

С той стороны стены послышался шум, а потом доски затрещали, прогнулись и лопнули, а наружу, раздирая плечами остатки стены, как человек раздвигает кусты, протиснулась тварь. Других слов для определения этого у меня не было.

На голову, а то и на две выше меня, а шире — раза в три, наверное. Раздутое, налитое тело выглядело так, будто его владелец жрал за десятерых, и жрал долго — неделями, а то и месяцами. На бычьей шее и плечах болтались обрывки одежды, руки были толстые, словно брёвна, и оканчивались… Да, руки оканчивались когтями: чёрными, загнутыми, длиной чуть ли не с палец.

Но хуже всего выглядела морда твари. Обычный мертвяк таращится на тебя пустыми бельмами, тупо, бессмысленно, как рыба из ведра. А у этого в бельмах что-то теплилось. Не разум, нет — какая-то тень, осколок, пародия. Но от этого становилось только страшнее.

Тварь выпрямилась, насколько позволял просевший потолок, издала глухое, утробное рычание, и прыгнула. Прямо на нас.

Ударом туши весом в несколько пудов меня попросту снесло. Ударило в грудь, швырнуло к стене… Я впечатался спиной в брёвна, из лёгких вышибло воздух, в глазах полыхнуло белым, и Лепаж улетел из руки в темноту.

Кузьма отлетел куда-то в мешки — поганки, плесень, гнилое зерно взорвались облаком вокруг него, и я на секунду потерял кузнеца из виду. Егора отбросило к жерновам, он ударился головой о каменный круг с глухим и нехорошим звуком, и обмяк.

Григорий был единственным, кто успел среагировать и даже выстрелить, но то ли промахнулся, то ли выстрел не сумел причинить вреда твари… Как бы то ни было, Григорий откатился вбок, снова вскочил на ноги, ухватившись за столб, но штуцер потерял, тот валялся на полу в нескольких шагах от него.

Тварь приземлилась посреди мельницы. Пол содрогнулся, жернова лязгнули. Она стояла, раздутая, огромная, в полосках света, пробивающегося из-под крыши, и медленно крутила башкой, оглядывая нас — как хозяин оглядывает кур, выбирая, какую зарубить на суп. Снаружи послышались обеспокоенные крики, я заворочался, пытаясь подняться, Кузьма вскочил на ноги, вскидывая свою поджигу…

И в этот момент тварь зарычала снова.

Рык этот был страшен.

Низкий, вибрирующий звук, который раздавался откуда-то из самого нутра мёртвой, раздутой утробы, он отражался от стен, от потолка, будто бы даже от самого воздуха, и звучало это так, словно рычала сама мельница. Звук вошёл в кости, в зубы, в позвоночник, и я вдруг понял, что тело моё будто стало чужим. Мышцы окаменели, пальцы свело, руки перестали слушаться, а ноги приросли к полу. И, насколько я видел, то же самое происходило и с остальными.

Кузьма снова повалился в мешки, обмяк — я видел его краем глаза, он лежал с открытыми глазами, с приоткрытым ртом, и не шевелился. Егор так и лежал после удара без сознания. Снаружи оборвался мат деда Игната — на полуслове, будто ему заткнули рот, — значит, и через стены достало…

Паралич. Полный паралич, иначе это никак не назвать.

Григорий стоял у столба, вцепившись в него обеими руками, белый, как мука на полу мельницы. Он держался из последних сил, но даже ему было не под силу поднять зажатый в руке пистоль.

Это что ж, всё, получается?

Я разозлился и бросил все силы на то, чтобы сдвинуться с места. И у меня, как ни странно, это получилось! Рык давил, мял, выкручивал мышцы, но я пошевелился. Медленно, через силу, как в дурном сне, когда бежишь и не можешь сдвинуться с места, — но смог!

Сцепив зубы, я попытался нащупать разум этого создания, и, как только ухватил собственный дар, стало вдруг легче. Ненамного, но, кажется, этот эффект можно усилить… Ну-ка, постараемся…

Тварь тем временем повернула голову к Кузьме. Тот лежал ближе всех — беспомощный, с открытыми глазами, в которых стоял ужас. Мертвяк рыкнул что-то ещё и двинулся к нему — неторопливо, уверенно, вразвалочку. Добыча никуда не денется, торопиться некуда.

Ну, нет, морда мертвяцкая! Кузьму я тебе не отдам!

Я оторвался от стены. Каждый шаг давался как через болото — ноги не слушались, мышцы выли, но я переставлял их, один за другим, стискивая зубы так, что, кажется, эмаль захрустела. Пальцы нащупали рукоять сабли.

Шаг. Ещё один. Ещё. Стиснув зубы, до помутнения сознания я впивался в собственный дар, ухватившись за него, будто за спасательный круг — и это работало.

Тварь нагнулась над Кузьмой, и когтистая лапа потянулась к горлу пацана. Да хрен тебе по всей морде!

Преодолев оставшиеся три шага, я стиснул зубы, размахнулся и рубанул.

До шеи мне было не дотянуться, потому я ударил по руке — по предплечью, наотмашь, вложив в удар всё, что осталось. Клинок врезался в мёртвую плоть, рассёк до кости — но так и не разрубил совсем. А потом тварь повернулась ко мне.

Быстро. Чудовищно быстро для такой туши — мгновенно, всем телом, как кошка. Я даже удара не успел увидеть. Просто мир крутанулся, и я оказался на полу, в нескольких шагах от того места, где стоял, с тупой, давящей болью в левом боку. Тварь отмахнулась от меня одним движением лапы — как от мухи — и этого хватило, чтобы отшвырнуть меня в другой конец мельницы. Я попытался встать и застонал. Рёбра. Если не сломаны, то точно треснули. Каждый вдох отдавался болью.

А тварь, меж тем, снова повернулась к Кузьме.

Я не знаю, как мне удалось встать во второй раз, как я пересилил боль и какие силы для этого использовал… Да и неважно это было. Бросившись вперёд, я снова размахнулся и ударил. Только на этот раз — по ноге, под колено, туда, где проходило сухожилие. Может этой мертвячине и удалось обмануть смерть, но анатомию она не обманет: чтобы стоять, существу нужны ноги. И от этого никуда не денешься.

Левая нога твари подломилась, и та тяжело рухнула на колено. Башка оказалась на одном уровне со мной, я выхватил верный терцероль, и, уперев стволы в затылок монстру, спустил сразу оба курка.

Двойной выстрел в упор. Грохнуло так, что мир выключился — звук, свет, всё исчезло на мгновение, и осталась только отдача, ударившая в запястье. Череп мертвяка лопнул, морду разнесло, горячее и мокрое хлестнуло мне по лицу, залило глаза и рот, и я, кажется, заорал, но не услышал собственного крика, потому что в ушах стоял звон, а на груди лежали шесть пудов обмякшего мяса.

Рычание оборвалось. Вот только паралич никуда не делся.

Я лежал под мёртвой тушей и не мог даже вдохнуть — настолько тяжёлой она оказалась. Попытался столкнуть её, не смог и застонал от боли в многострадальных рёбрах.

— Барин! — послышался голос Григория, хриплый, далёкий, как из-под воды. — Живой?

— Снимите… эту… дрянь… — прохрипел в ответ я.

Пришедшие в себя Кузьма и Григорий навалились на тушу и таки сдвинули её в сторону, сбросив с меня на пол. Я вдохнул — полной грудью, жадно, и тут же скрючился от боли в рёбрах. Тело свело приступом кашля.

Откашлявшись, я сел и огляделся. Мельница выглядела как поле боя — собственно, она им и была. Мешки раскиданы, на полу — труха и мука, на стенах — бурые пятна, пороховой дым висит слоями в полосках света… Рядом — огромная туша с развороченной башкой.

Егор у жерновов пришёл в себя, сидел, держась за голову, и тихо, сосредоточенно матерился. У меня отлегло. Живой, значит…

В полоске света я разглядел тушу подробнее. Клочья одежды на плечах оказались остатками некогда белой рубахи, впереди на отвратительно раздутом пузе — фартук. И деревянный крестик на бечёвке, впившейся в толстую шею.

— Мельник, — проговорил присевший рядом на корточки Григорий. — Авдей. Здоровый был мужик и при жизни, а мёртвым, видать, ещё здоровее стал. Отъелся. — Григорий сплюнул. — Я его три года назад последний раз видел. А потом исчез. Теперь, стало быть, понятно, куда делся…

Я ещё раз оглядел тушу. Не верилось, что эта тварь, что проламывала стену и парализовала своим рыком живых, была когда-то человеком. Обычные мертвяки — бессмысленные, тупые. А этот стал чем-то другим. И если на заводике или ещё где сидит такой же, у нас серьёзная проблема.

Я вздохнул. Даже думать о таком не хотелось. А ведь придётся. Но — позже.

— Всё? — спросил Кузьма. Пацан храбрился, голос звучал ровно, но было видно, что перепугался он не на шутку. И хорошо. Может, запрётся теперь в своей кузнице, и выходить оттуда не будет. Хоть не надо будет голову ломать, как ценного специалиста уберечь.

— Всё, — сказал я, прислушавшись — и ушами, как обычно, и даром. — Больше здесь никого нет. Мельница наша.

***

На воздухе я зажмурился.

Дневной свет ударил по глазам, и я чуть не сел там же, где стоял. Втянул полной грудью, насколько позволяли рёбра, обычный апрельский воздух, с нотками мокрой травы и туманом, — и казалось, ничего прекраснее я в жизни не нюхал.

Степан и дед Игнат ждали снаружи. Дед при виде нас оживился, Степан молча кивнул, но по глазам было видно — отпустило. Ждать за стеной, слушая выстрелы и крики, не зная, что происходит внутри, — удовольствие тоже сомнительное.

Я тяжело опустился на бревно у стены. Рядом пристроился Григорий. Глянул на меня с сомнением, полез за пазуху и достал фляжку. Приложился, крякнул, сунул мне. Отказываться я не стал. Кажется, у нас это уже становилось традицией…

Десять мертвяков. А говорили — пяток. Если и на заводике так будет… Нет, тогда мы точно никакого пороху не напасёмся. Надо бы что-то делать.

Напрашивался самый логичный вариант: отправиться в Порхов и купить порох там. Вот только это займёт уйму времени… И уйму денег. Если что и изменилось в этом мире после того, как мёртвые начали питаться от живых, так это цены. И на порох — в первую очередь. Кроме того, абы кому порох и не продавали.

То есть придётся выбивать разрешение у уездных властей, потом пытаться выжать этот несчастный бочонок, на который у меня сейчас хватит денег, у интенданта, которому порох вообще-то самому нужен и вообще не велено, и вообще у вас тут печать нечёткая, и плевать, что её ставят только каждую вторую среду нечётной недели, а у вас мертвяки последнюю лошадь доедают…

Нет, здесь и сейчас действовать нужно иначе. Всё-таки нужно ехать к Козодоеву. Знакомиться с соседом, попытаться купить пороха у него, а главное — договориться о сере. Будет сера — запустим завод — будет порох. Вдосталь пороха. Ещё и сами продавать начнём.

Решено. Поеду. Завтра же. А сейчас…

Я тяжело вздохнул и поднялся. Рёбра отозвались такой болью, что перед глазами поплыло.

— Ладно, — буркнул я. — Хватит рассиживаться. Кузьма, глянь механизм — на глазок, подробно потом посмотришь. А мы пока мертвяков на улицу стащим да сожжём. Нечего им тут валяться, воздух портить. Мельницу запускать надо. И чем быстрее, тем лучше.

Через час мельница была пуста. Тела догорали на пустыре, чадя чёрным дымом. Кузьма вылез из недр мельницы, весь в пыли, муке и паутине, и доложил: механизм цел, вал в порядке, жернова рабочие. Запруду расчистить, пустить воду — и мельница заработает.

Хорошая новость. Первая за долгое время. Полагаю, это дело стоит отметить.

Ведь не откажет же Ерофеич налить чарку барину, отважному победителю мертвецов и освободителю мельницы от непокойницкой пакости?

Глядишь, Марфа ещё чем накормит…

Мысли о грядущем обеде неожиданно подняли настроение, и к деревне я шёл, едва не насвистывая, лишь иногда прерываясь, чтоб выругаться от боли в рёбрах.

На сегодня лично моя работа закончена. Завтра будет новый день, и не факт, что он окажется легче сегодняшнего. Но это будет завтра.

А пока — обед. И никаких гвоздей!

Глава 14

Вечером того же дня я сидел в дедовом кабинете и чистил оружие.

За окном догорал закат — мутный, рыжий, будто кто-то размазал по небу тыквенную кашу. Рёбра ныли при каждом вдохе, плечо саднило там, где мельник содрал кожу, а правая кисть, которую тварь сжала своей чудовищной хваткой, распухла и сгибалась с трудом. Но пальцы работали. Не так хорошо, как хотелось бы, но в целом вполне нормально.

Я готовился к поездке.

На столе, на расстеленной тряпице, лежал разобранный терцероль — тот самый, который сегодня спас мне жизнь. Второй раз подряд. Штука стоила каждого потраченного на неё рубля, и сейчас я вычищал её с особой нежностью, как хороший кавалерист чистит коня после боя. Рядом ждали очереди Лепажи, и штуцер. Сабля, по заведённой привычке, лежала поперёк стола.

За дверью кабинета скрипнула половица, потом послышалось осторожное покашливание, а затем — робкий стук.

Я мысленно выругался на себя самого. Опять двери внизу не закрыл, вот же дундук! С другой стороны, если бы закрыл — сейчас пришлось бы плестись вниз, отдуваясь и морщась от боли в рёбрах, открывать двери, чтобы впустить визитёра, подниматься обратно…

Нет, надо что-то делать. Прислуга мне здесь совсем не помешает. Хотя бы денщик. Вот только где его взять и с каких шишей ему жалование платить?

— Заходи, Ерофеич, — сказал я, повысив голос и не отрываясь от ствола. — Нечего там в коридоре мяться.

Дверь отворилась, и в щель просунулся Ерофеич. Сунув голову в кабинет, он внимательно огляделся, и только убедившись, что нечистая сила не планирует сей же момент цапнуть его за нос, протиснулся в помещение целиком. В руке Ерофеич держал чайник. Остановившись у порога, староста с интересом огляделся.

— А хорошо у вас здесь, барин, — проговорил он, наконец. — Уютно.

— А то! — усмехнулся я, продолжая возиться с терцеролем. — Да ты проходи, присаживайся, в ногах правды нет.

Ерофеич кивнул, зачем-то опять огляделся, и, явно подумав, не снять ли ему лапти, наконец прошёл к столу.

— Вот, барин, Марфа чайку прислала. Беспокоится, всё ли у вас хорошо.

— Поставь пока, — я кивнул на край стола. — Спасибо Марфе, всё хорошо. Рёбра болят только немного, а так — нормально.

Ерофеич кивнул, поставил чайник и ещё раз огляделся — цепко, внимательно. И только убедившись, что никакая нечисть здесь и сейчас ему не угрожает, уселся на краешек стула.

— Сейчас, у меня тут где-то кружки должны быть… — пробормотал я.

Часть посуды давно перекочевала в ящики массивного стола: почти всё время я проводил в кабинете, а бегать каждый раз на кухню желания не было. Достав пару чайных чашек, я поставил их перед Ерофеичем.

— Наливай. Я пока закончу.

Тот плеснул в чашки ароматного отвара, одну придвинул ко мне, вторую сжал в ладонях, будто пытался согреться. Отхлебнул. Покосился на меня поверх кружки, на разложенное оружие, на дорожное платье, которое я ещё днём достал из сундука и повесил на спинку стула, и физиономия его приобрела выражение человека, наблюдающего приближение стихийного бедствия.

— Это вы чего это, барин? — осторожно спросил он, хотя прекрасно знал ответ.

— Собираюсь, — сказал я, продёргивая шомпол через ствол терцероля. — Завтра с утра к Козодоеву поеду.

— Ох, барин… — Ерофеич вздохнул так, будто я объявил, что собираюсь жениться на мертвячке. — Ох, не ехали бы вы…

— Ерофеич, — я посмотрел на него. — Ты же сам мне сказал: ежели серу достать — это к Козодоеву. Или я что-то перепутал?

— Дак сказал, сказал… — Ерофеич заёрзал. — Только Козодоев, барин, мужик вредный. Хитрый. С вашим дедушкой поссорился — не за просто так ведь поссорился. Ну, достанете вы серу, а он потом припомнит, да ещё и с наваром каким-нибудь…

— А у нас варианты есть? — спросил я. — В Псков или в Порхов мне ехать не с чем. Денег — шиш, а там за порох дерут втридорога. Это тебе не столица, тут военное время, каждый фунт на вес золота. Ещё и разрешение на покупку поди получи сначала. А у Козодоева, если верить твоим же словам, есть всё. И ему самому выгодно, чтоб с нашей стороны мертвяки к нему не полезли. Мы ж, считай, между ним и мором стоим. Так что, думаю, договоримся как-то.

Ерофеич молчал, крутил кружку в руках. Крыть было нечем.

— Опять же, — продолжил я, собирая терцероль, — не могу я на отшибе вечно сидеть. Живём тут, как в осаде, ничего не знаем — ни что в уезде творится, ни кто вокруг, ни чего ожидать. Соседей знать надо. С Козодоевым познакомлюсь, обстановку разведаю. Потом, как мельницу запустим, как заводик почистим и порох гнать начнём — другой будет разговор. Совсем другой. А пока надо крутиться с тем, что есть.

— Так-то оно так, барин, — Ерофеич не сдавался, — да только двадцать вёрст по дороге! А по дороге-то мертвяки, сами знаете! Вон, когда вы к нам ехали — едва живы добрались! Ну хоть бы не одни ехали! Вон, Гришку хотя бы с собой возьмите, а? Вдвоём-то оно поспокойнее, Гришка мужик надёжный, в лесу как дома…

— Гриша мне нужен здесь, — решительно покачал головой я. — За старшего будет. После тебя, конечно, — поспешил я добавить, увидев, как мой староста побледнел и в лице переменился. — Ты — голова, он — кулаки, — подпустил я лести. — Пойми, мне тут Григорий нужнее, чем на дороге. Он один в лесу стоит десятерых, мужики его слушаются. Если что случится — он справится. А я… — я усмехнулся, и щёлкнул терцеролем, — За меня не беспокойся. Конь у меня добрый, оружие, сам видишь, при мне. В чащу лезть я не стану, по дороге поеду. А на дороге при свете дня мертвяки вроде в конную погоню скакать не научились.

Я помолчал и добавил:

— Пока ещё не научились.

— Вот именно что «пока»! — подхватил Ерофеич, но уже без прежнего пыла. Староста чувствовал, что решение принято, и спорить бесполезно — как и всегда, когда я говорил тоном, не допускающим возражений. Это он уже выучил. — Ох, барин… Всё так, всё верно, а всё равно боязно мне за вас. Только-только ведь дела налаживаться начали. Частокол стоит, мельницу вот почистили, мужики расшевелились маленько. А вдруг…

— Ерофеич, — сказал я. — Не кисни. Никаких «вдруг». Съезжу к Козодоеву, познакомлюсь, договорюсь о сере — и всё ещё лучше пойдёт. Вернусь — заводик чистить будем. Кузьма уже облизывается на него, спит и видит, как порох гнать начнёт. Главное, чтоб у вас тут ушки на макушке были. Чтоб пока меня нет, никого мертвяки не пожрали.

— Не пожрут, барин, не извольте беспокоиться! — Ерофеич приосанился на стуле, расправил плечи и даже бороду вперёд выпятил. — Всё чин чинарём будет. Теперь-то, с поджигами этими вашими да фузеями, нас просто так не возьмёшь! Караулы поставим, как вы велели, ворота на ночь — на два засова. Пускай только сунутся!

— Ну вот и хорошо, — сказал я. — Значит, хватит причитать. Налей-ка лучше нам по чарочке — чтоб спалось лучше. Взял ведь с собой небось?

Ерофеич мгновенно повеселел. Физиономия его просияла. Горе горем, а выпить с барином на сон грядущий — это дело святое, тут никакие мертвяки и Козодоевы не помеха.

— Взял, барин, как не взять! — движением столичного фокусника он выхватил из-за пазухи бутыль и выдернул тряпицу из горлышка. По комнате тут же разнёсся крепкий свекольный дух. Усмехнувшись, я достал из стола две чарки.

— По чарочке, да на сон грядущий — самое оно, — приговаривал Ерофеич, разливая самогон. — И спать крепче будет, и зараза в организме всякая умирает… Марфа моя, правда, в эдакую изэнфэкцию не верит, да что с неё взять? Дура-баба…

— Ну давай, — усмехнувшись, я принял чарку. — За удачную дорогу.

— И чтоб мертвяки стороной обходили, — добавил Ерофеич привычную свою формулу.

Чокнулись. Выпили. Свекольный первач прошёл по горлу знакомым жидким огнём — я уже не кашлял, как в первый раз, но глаза всё ещё слезились. Привыкну ли когда-нибудь к этому пойлу? Сомнительно. Впрочем, тепло разошлось по телу, рёбра заныли чуть тише, и мир на мгновение показался не таким уж скверным местом.

— Ну вот, — сказал я, ставя чарку. — А за меня не переживай. Не успеете оглянуться — а я уже обратно.

Ерофеич кивнул, вздохнул — но уже спокойнее, без надрыва. Подлил себе, покрутил чарку в пальцах, посмотрел на огонёк свечи.

— Дай-то бог, барин, — негромко проговорил он. — Дай-то бог.

За окном стемнело. Где-то за частоколом, далеко, протяжно завыло — то ли волк, то ли что похуже. Свеча потрескивала, отбрасывая на стены дрожащие тени. Я посмотрел на разложенное оружие, на дорожное платье, на бутыль с остатками самогона. Завтра меня ждут двадцать вёрст по мертвяцкому бездорожью, незнакомый сосед, от которого неизвестно чего ожидать, и переговоры, к которым я, положа руку на сердце, был подготовлен примерно так же, как к некромантии — то есть никак.

Ну, ничего. Прорвёмся. Не впервой.

— Давай ещё по одной, Ерофеич. И спать.

И немедленно выпили.

***

Проснулся я с петухами.

Не столько потому, что хотел — просто петухи в деревне орали так, что мёртвого поднимут, и это, учитывая здешнюю обстановку, было не метафорой, а вполне реальной угрозой.

Но проснулся легко, без обычной свинцовой тяжести в голове — спал крепко, и, что удивительно, без снов. Ни призрак не побеспокоил, ни мертвяки за частоколом не шумели, ни Ерофеичев самогон, выпитый на ночь, не учинил тех безобразий, которых от него следовало ожидать. Рёбра, правда, напомнили о себе сразу, стоило повернуться набок, — но это уже мелочи.

Жив, цел, голова ясная. Для человека, которого вчера чуть не сожрал мёртвый мельник, — отличный результат.

Я сел на кровати и потянулся — осторожно, щадя левый бок. За окном рассветало. Небо было чистое, бледное, промытое, и сквозь стекло — мутное, дедово ещё, но целое — тянуло холодком и запахом мокрой земли.

Апрель. Хорошее утро для дороги. Если, конечно, не считать того, что дорога проходит через местность, где каждый второй куст может оказаться мертвяком, а каждая заброшенная изба — засадой. Но к этому я уже, кажется, начинал привыкать. Надо же, всего неделя в отчем доме, а уже к мертвякам, как к дождю отношусь. То ли ещё будет.

И вот какая штука — настроение было приподнятое. Даже, пожалуй, хорошее. Я поймал себя на этом и удивился, потому что повод для хорошего настроения, прямо скажем, был сомнительный: по словам Ерофеича выходило, что Козодоев не самый приятный человек, и чем закончится знакомство с ним — одному богу известно.

Но, видать, дело было не в Козодоеве, а в самой дороге. Я устал. Устал сидеть в этой глуши, не видя никого, кроме крестьян, не слыша ничего, кроме причитаний Ерофеича и мата деда Игната. Не факт, что Козодоев окажется блестящим собеседником — сельский помещик, скорее всего, и разговоры у него про урожай да про цены на лес, — но хотя бы люди новые. Лица незнакомые. Какой-никакой, а свет. После недели мертвяков и грязи даже провинциальный помещичий дом покажется Петербургом.

Выбравшись из кровати, я спустился во двор, зачерпнул ведро воды из колодца и опрокинул на себя.

Мать честная!

Ледяная вода ударила по голове, по плечам, потекла за ворот, и я ухнул и зафыркал. Привычку обливаться по утрам привил мне ещё дядька Фома, и за все эти годы я не сказать чтоб полюбил это занятие, но в мой распорядок дня она вошла она плотно. Дядька утверждал, что холодная вода закаляет тело и дух. Тело — возможно. Дух — сомнительно. Зато бодрит так, что ни один кофий не сравнится. Через минуту я был мокрый, злой и окончательно проснувшийся.

Вернувшись в дом, я оделся, подпоясался и проверил оружие. Терцероль привычно сунул в жилетный карман, штуцер повесил на плечо, а пара Лепажей в футляре отправились в перемётную суму.

Не то, чтоб я всерьёз думал пользоваться дуэльными пистолетами по дороге — сабля, дорожный пистоль да добрый конь до такой необходимости не должны были довести, но я уже привык, что футляр с оружием следует за мной везде. Вот и в этот раз не стал делать исключение.

Вообще, хорошо бы для них соорудить что-то вроде перевязи, чтоб под рукой всегда были и по карманам их рассовывать не нужно было, но хорошая мысля приходит опосля. До этого необходимости таскать на себе пистоли у меня не было, а сейчас… А сейчас я вот только сейчас об этом подумал. Надо бы не забыть на будущее.

Одёрнув сюртук и поправив дорожную шляпу, я посмотрелся в мутное зеркало в коридоре и хмыкнул. Ничего так. Почти прилично. Если не считать ссадины на скуле, распухшей правой кисти и того, что сюртук висел на мне чуть свободнее, чем неделю назад — деревенская диета, будь она неладна, не располагала к набору веса.

Ладно. Сойдёт. Чай, не на бал еду, цилиндр в сундуке можно оставить.

Заперев дом и спустившись с холма, я двинулся к конюшне — если так можно было назвать сарай, в котором стояли две деревенские лошадёнки и мой жеребец.

Жеребец — гнедой по кличке Буян, которую я дал ему за скверный характер и привычку кусаться — был, пожалуй, самым ценным, что я привёз с собой. Не считая оружия, конечно. Конь был строевой, выезженный, выносливый, и, что немаловажно — не боящийся мертвяков. По крайней мере, не настолько, чтоб понести. Да, он нервничал, прял ушами, храпел — но слушался. За это я его уважал. За кусачесть — нет, но это уже детали.

У конюшни уже маячил Ерофеич. Крутился, топтался, заглядывал через забор — караулил, видимо, с рассвета. При виде меня просиял и одновременно скис, что было само по себе зрелищем: человек, который одновременно рад тебя видеть и горюет о скорой разлуке — это видеть надо.

— Барин! А я вам тут от Марфы… — он сунул мне узелок. — Хлебушек, сальце, огурчики. На дорожку, значицца. И вот ещё, фляжечка — отвар Настасьин. Она ещё на рассвете принесла, велела передать. Сказала, от боли в рёбрах поможет и бодрость даст, ежели что.

Я принял узелок и фляжку и уложил в суму. Настасья, значит. Интересно. «От боли в рёбрах»… Интересно, Ерофеич разболтал или сама прознала? Впрочем, в деревне из пятидесяти душ секреты держатся примерно столько же, сколько снег в апреле.

— Спасибо, Ерофеич. Марфе благодарность мою передавай. И Настасье тоже.

Я вывел Буяна, оседлал, подтянул подпругу. Конь косился на меня и тянулся мордой к карману — знал, зараза, что я иногда там сухари для него таскал. Достав один, покрупнее, я сунул его жеребцу, и едва успел отдёрнуть руку — едва вместе с кистью не откусил. Вот же зараза кусачая!

Вывев коня из конюшни, я увидел Григория. Тот стоял у ворот, привалившись к столбу, с неизменным штуцером на плече, и поглаживал большим пальцем рукоять подаренного пистоля. Кажется, с ним он не расставался с того момента, как я его ему подарил. Угадал я с подарком, хорошо…

— Григорий, — сказал я, подведя коня. — Пока меня нет — ты за старшего. После Ерофеича, разумеется, — я покосился на старосту, который тут же расправил плечи. — В лес не суйтесь. Сидите в деревне, заканчивайте избы разбирать. Брёвна — на частокол, доски — Степану, железо — Кузьме. Ночные караулы — как обычно, по два человека, смена каждые четыре часа. Если мертвяки полезут — набат, все по местам, стрелять из-за частокола, за ворота ни ногой. Понял?

Григорий кивнул. Коротко, без слов. Как всегда.

— Я на тебя надеюсь, — добавил я.

Охотник посмотрел мне в глаза — прямо, спокойно, — и снова кивнул. Мол, всё будет как надо, барин. Не впервой.

Я повернулся к Ерофеичу.

— Сегодня, наверное, ждать меня не стоит. Постараюсь обернуться, но двадцать вёрст туда, двадцать обратно — скорее всего, заночую у Козодоева. Завтра тоже не беспокойся. А вот если послезавтра к вечеру не вернусь…

Я помолчал.

— …тогда помните, что я вам говорил. Держаться вместе, все как один. Тогда никакие мертвяки вам не страшны.

Ерофеич всплеснул руками.

— Барин! Вы это что ж, прощаетесь?! — глаза у него стали круглые, а голос подскочил на октаву. — Ляксандр Ляксеич! Да что ж вы такое…

— Не прощаюсь, — сказал я. — Напутствую. Сам знаешь, на дороге всякое бывает.

Ерофеич открыл рот, закрыл, хотел что-то сказать, передумал, и вместо этого снял шапку и перекрестился. Потом перекрестил меня, и коня ещё отдельно. Буян на крестное знамение никак не отреагировал, но и укусить старосту не попытался, что уже было проявлением невиданной благосклонности.

Я одним движением вскочил в седло, тронул Буяна шпорами, и выехал за ворота.

За спиной скрипнули створки, я невольно замедлился и обернулся.

Григорий стоял у столба, невозмутимый и спокойный, будто я не за двадцать вёрст уезжаю, а за угол вышел. Кивнул — спокойно, уверенно. Мол, езжай, барин, мы тут справимся. Ерофеич рядом всё крестил меня вслед, шевеля губами. Молился, наверное. За их спинами я видел просыпающуюся деревню. Мужиков, управлявшихся по хозяйству, баб, задающих курам зерно, меланхолично жующую чьи-то портки козу у столба, и вздрогнул.

Странное дело. Совсем недавно я приехал сюда, в эту дыру, которую и на карте-то не каждый отыщет, — приехал не по своей воле, проклиная графиню, её ревнивого мужа и собственную неспособность держать штаны застёгнутыми. Не знал здесь никого — да и знать не хотел, и единственным моим желанием было как можно скорее вернуться в Петербург — к нормальной жизни, к паркету, каплунам и дамам сомнительной добродетели.

А теперь я оглядывался на деревенские ворота — гнилые, косые, подпёртые брёвнами, — и чувствовал что-то, чего не ожидал от себя. Этих людей, которых я недавно знать не знал и в глаза не видел, — суетливого Ерофеича, молчаливого Григория, Марфу с её щами, Кузьму с его очками и поджигами, деда Игната с его трёхэтажным, — этих людей я, кажется, не хотел терять. Они стали мне если не родными — рано ещё для таких слов, — то чем-то близким. Своими. Такими, за которых отвечаешь, о которых тревожишься, к которым хочется вернуться.

Удивительные метаморфозы происходят с человеком на свежем воздухе…

Я усмехнулся, пустил коня рысью, и мы направились вперёд — навстречу туману, рассвету и двадцати вёрстам неизвестности.

Глава 15

Добрался до места я без особых приключений. Лишь у разорённой Филипповки за мной увязались двое непокойцев — потаскались следом с полверсты и отстали, а ещё одного, шустрого не по чину, пришлось угостить пулей, когда тот вцепился Буяну в хвост. Вот и все приключения.

Буян мой, скотина злопамятная и кусачая, был так оскорблён покушением на свой хвост, что полверсты после этого косился назад и нервно прял ушами. Я его понимал. Мне бы тоже не нравилось, когда кто-нибудь хватал меня сзади без спросу.

В остальном — дорога и дорога. Скучно. Одному ехать — тоска, а Буян в качестве собеседника не годился: лишь фыркал невпопад да клацал зубами, когда ему особенно что-то не нравилось.

Вид на Язвищи открылся внезапно, стоило мне подняться на холм, и я натянул поводья, остановился и с минуту просто смотрел на соседскую деревню.

Ну ничего ж себе!

Вот что значит — деньги и хозяйская рука. Деревню окружал частокол не чета нашему — высокий, из свежего ошкуренного леса, пригнанного плотно, бревно к бревну. По углам возвышались сторожевые вышечки, на вышечках стояли дозорные.

За частоколом раскинулась деревня, и какая — раз в пять поболе нашего Малого Днища! Избы, крытые дранкой и тёсом, стояли ровными рядами, из труб валил дым, а люди по улицам ходили спокойно, не дрожа и не озираясь. Я разглядел телегу с бочками, лесопилку, и — мать честная — стадо коров за отдельной оградой. Коровы! Штук двадцать, не меньше! У нас две на всю деревню остались, и те доятся, по-моему, из чистого упрямства…

Дальше, за деревней, за каменной — каменной, чтоб его! — стеной, посреди лужаек и французских газонов, стоял барский дом. Двухэтажный, белый, с колоннами. Не дворец, конечно, но и не наш обветшалый бревенчатый сарай на холме. Рядом — конюшни, хозяйственные постройки, и всё это ухоженное, добротное, на своих местах.

Я сидел в седле, глядел на всё это великолепие и чувствовал… Не зависть — зависть чувство мелкое, не по мне. Злость. Потому что моё поместье могло выглядеть не хуже, кабы не десять лет запустения.

У деда были и голова, и хватка — я это видел по дому, по арсеналу, по тому, как о нём вспоминали мужики. Но дед сломался, когда батюшка погиб, запил, захирел — ну и вот. Результат я наблюдал ежедневно.

Я вздохнул и попытался успокоиться.

Ладно, хватит любоваться. Не за этим ехал. Я тронул Буяна и спустился с холма.

Ворота были серьёзные — дубовые, окованные железом. Такие и таран не враз возьмёт, не то что мертвяк.

— Кто таков? — окликнули сверху, со сторожевой вышечки.

— Дубравин, — ответил я, задрав голову. На вышке маячил мужик с ружьём и глядел хмуро. — Александр Алексеевич. Из Малого Днища. Сосед ваш, приехал с хозяином познакомиться.

Мужик исчез. Послышались голоса — совещались, пускать ли. Потом загремел засов, створка со скрипом отошла в сторону, и в щели показалась борода, а за бородой — крепкий мужик в справном армяке и с мушкетом через плечо. Оглядел меня, оглядел коня, задержался взглядом на штуцере, на сабле — и посторонился.

— Милости просим, барин. Погодите только маленько, я за хозяином пошлю. Без доклада не велено.

— Обожду, — я въехал в ворота. — Дело привычное.

Пока посыльный бегал к барину, я огляделся. Деревня вблизи впечатляла ещё поболе, чем с холма.

Широкая улица была отмощена щебнем, крепкие избы хвастались палисадниками за невысокими заборчиками и лукаво усмехались стёклами в окнах. Посреди улицы — колодец. Бабы, собравшиеся у него, сытые и румяные, глянули на меня с любопытством и вернулись к своим пересудам. Из кузни доносился стук молота, где-то мычала скотина. Ребятня, завидев чужого верхового, побросала какую-то игру с палкой и вылезла к дороге поглазеть.

Пахло хлебом, навозом и дымом. Нормальными, живыми запахами, от которых я у себя в Малом Днище отвык. У нас пахло страхом, сыростью и гнилым деревом. У нас было выживание, а тут — жизнь. Сытая, устроенная, налаженная. Крестьян душ триста, стадо, кузня, лесопилка… Козодоев дело своё знал, тут не поспоришь.

Вернулся запыхавшийся посыльный.

— Барин примут. Извольте за мной.

Я кивнул и тронул Буяна. По деревне ехал верхом, не спешиваясь — не из гонору, а потому что так правильнее. Первое впечатление — оно как первый выстрел на дуэли: второго шанса не будет. А Козодоев, по словам Ерофеича, мужик памятливый и с хитрецой. Незачем перед ним суетиться.

Каменная стена вблизи оказалась ещё внушительнее — в два человеческих роста, поверху железные шипы. Ворота кованые, у ворот — мужик с саблей, при виде которого я удивлённо вскинул брови, гадая, для виду тут охрана или у Козодоева людей незанятых настолько много. Провожатый махнул ему, решётка отворилась, и я въехал на козодоевскую территорию.

Увидев господский двор вблизи, я едва удержался, чтоб не присвистнуть по-мальчишески.

Аккуратные, ухоженные газоны были изрезаны мощёными камнем дорожками, что разбегались во все стороны. Вдоль центральной аллеи стояли каменные скульптуры — какие-то львы, античная дама с отбитыми руками, мужик в тоге. Сад. Беседка в глубине. Цветники — пустые ещё, апрель, но видно было, что летом тут всё благоухает и радует глаз.

Ничего себе соседушка. Мы в Малом Днище мертвяков саблей рубим и в ведро по ночам ходим, а тут — скульптуры и газончики. В двадцати вёрстах.

М-да. Большой человек, как и говорил Ерофеич. Большой.

За воротами я спешился. Подскочил мальчишка, босой, вихрастый, ухватил Буяна за повод — и тут же отдёрнул руку, потому что Буян, верный себе, клацнул зубами, пытаясь хватануть пацана.

— Кусается, — предупредил я. Поздновато, правда.

— Ничего, барин, мы привычные! — мальчишка, впрочем, был не промах: перехватил повод покороче, потрепал коня по шее и что-то шепнул ему на ухо. Буян фыркнул, но успокоился. — На конюшню сведу, напою, овсом накормлю. А вы по этой дорожке идите, вас встретят.

Я кинул ему гривенник, мальчишка поймал на лету и просиял. Буян, заслышав слово «овёс», пошёл за ним послушно, без возражений. Продажная скотина. Хотя я его понимаю. Овес тут, чай, не чета тому, что в Малом Днище. Тоже изголодался, конь такой.

Я поправил сюртук и двинулся по каменной дорожке. Шёл один. Без провожатого, без лакея, без камердинера, который бы распахнул дверь и возгласил «Александр Алексеевич Дубравин!» — как полагается, когда к порядочному человеку приезжает порядочный гость. Мальчишка с конюшни — не в счёт.

Мелочь, конечно. Можно списать на деревенские нравы — откуда тут, в глуши, знать тонкости столичного этикета. Но я человек недоверчивый — жизнь научила, — и в голове тут же отложилось: не встретили, не проводили, не представили…

Может, действительно не умеют. А может, хозяин хочет, чтоб гость потоптался, поозирался, почувствовал себя чуть-чуть не на месте. Мелкий приём, старый как мир: заставить человека подождать — уже маленькая победа. В Петербурге этим грешили все от графинь до швейцаров.

Впрочем, ладно. Я не из тех, кого смущает отсутствие ковровой дорожки.

Дорожка обогнула дом и вывела к той самой беседке, что я заметил издали. Увидев перед беседкой площадку с самым настоящим фонтаном я всё-таки тихонько присвистнул. Кучеряво тут живут, ничего не скажешь. Фонтан, правда, не работал — то ли не сезон, то ли сломался, — но каменная чаша с позеленевшим купидоном посередине смотрелась солидно. И пахло тут хорошо — не мертвечиной, не гнилой соломой, а чем-то жареным, пряным, мясным, отчего у меня немедленно свело желудок и напомнило, что завтракал я давно, а Марфин узелок с салом и хлебом сожрал ещё в первый час дороги.

В беседке в тени раскидистых лип стоял длинный стол, и стол этот ломился. Тут было всё, по чему я истосковался за две недели в Малом Днище: фарфор, хрусталь, графины с чем-то тёмно-красным, блюда с мясом, рыбой, пирогами. За столом сидело человек семь или восемь — мужчины в сюртуках разной степени провинциальности, и при виде меня разговор стих.

С торца стола поднялся человек. Насколько я понял, это и был сам хозяин.

Козодоев оказался крупным. Коренастый, широкоплечий, с мощной бычьей шеей, на которой сидела большая круглая голова с залысинами и густыми кустистыми бровями. Лет пятьдесят пять, может — шестьдесят, но из тех мужиков, что и в шестьдесят дадут молодому фору и не запыхаются.

Руки — лопаты, пальцы толстые, красные, на мизинце — перстень с большим камнем. Лицо — широкое, мясистое, с играющей на нём радушной и хлебосольной улыбкой от уха до уха.

Глаза при этом не улыбались. Были они у Козодоева маленькие, цепкие, и глядел помещик на меня так, как купец глядит на товар, прикидывая, сколько стоит и за сколько можно перепродать.

— Ну, здра-авствуйте, Александр Алексеевич, — протянул он, обходя стол и направляясь ко мне с распростёртыми руками, будто я был долгожданным родственником, а не незваным визитёром. Голос у него был густой, обстоятельный, с тем особенным купеческим распевом, когда каждое слово ложится округло и весомо, как монета на прилавок. — Вот уж не ожидал, вот уж сюрприз! Наслышан, наслышан, разумеется. Как же — молодой Дубравин… Проходите, проходите, милости прошу.

Он остановился передо мной, оглядел — сверху вниз, неторопливо, как оглядывают лошадь на ярмарке, и я поймал тот самый мгновенный холодок оценки, который прячется за радушием, как нож за спиной.

— На батюшку похожи, — сказал Козодоев, чуть наклонив голову. — Лицом — вылитый Алексей Григорьевич, царствие ему небесное. Скулы те же, и вот это вот, — он неопределённо повёл рукой у собственного рта, — усмешечка… Да. На деда — меньше, конечно. — Пауза. — Впрочем, возможно, оно и к лучшему.

Что именно «к лучшему», он не уточнил. Я переспрашивать не стал, хоть фразочка и была на грани.

— Присаживайтесь, Александр Алексеевич, — Козодоев широким жестом указал на стол. — Устали с дороги, полагаю? Проголодались? Сейчас всё устроим, не беспокойтесь. Тут у нас, конечно, не Петербург, — он улыбнулся с таким видом, будто ему было прекрасно известно, что его стол даст фору иному петербургскому, — но с голоду не помрёте. За слуг ваших тоже не переживайте, их накормят отдельно.

Он выдержал паузу — ровно ту, которая нужна, чтобы взгляд собеседника слегка изменился.

— Вы ведь слуг в деревне оставили?

Вот оно. Аккуратненько, между делом, с заботливой улыбочкой — а на деле щупает. Знает прекрасно, что я приехал один, — дозорные доложили ещё у ворот. Хочет, чтоб я сам сказал, чтоб за столом услышали. Ссыльный барин из разорённого поместья, у которого и слуг-то нет. Дворянчик без свиты — не дворянин, а так, недоразумение.

— Да я, знаете ли, без сопровождения приехал, — спокойно сказал я. — Прогуливался верхом, оказался неподалёку — дай, думаю, загляну, познакомлюсь, раз уж всё равно поблизости.

По столу пробежал шёпоток, и я с удовлетворением отметил, что реакция оказалась не совсем та, на которую рассчитывал Козодоев. В том шепотке звучала не насмешка, а удивление. И за ним — уважение, осторожное, с оглядкой, но вполне различимое.

«Прогуливаться верхом» за двадцать вёрст от своего владения, в одиночку и без охраны — на это по нынешним временам недюжинная отвага нужна. Или безумие, но безумие тоже уважают — особенно те, кто сам за ворота выйти боится.

Козодоев и бровью не повёл. Хороший игрок лица не теряет. Однако то, что удивился — всё равно видно было.

— Хороша прогулка, — усмехнулся он. — И часто вы так… прогуливаетесь?

— Иногда, — я неопределённо дёрнул плечом. — Очень, знаете ли, прочищает голову. Мыслительному процессу способствует.

За столом зашептались сильнее.

— Ну что ж, — Козодоев повернулся к столу, — Илья Андреич, будь добр, уступи его благородию место.

По левую руку от Козодоева сидел молодой человек — мой ровесник или чуть моложе, светловолосый, с тщательно уложенными волосами и выражением лица, которое, видимо, должно было производить впечатление аристократической скуки. Хотя на деле производило впечатление мелкой обиды на весь белый свет.

Сюртук на нём был щёгольский, насколько позволял провинциальный шик: чуть устаревшего фасона, но из хорошего сукна, с претензией на столичность. При словах Козодоева Илья Андреич дёрнул щекой, посмотрел на меня без малейшей приязни и поднялся — медленно, с видом человека, у которого отбирают что-то ему принадлежащее.

— Разумеется, Михал Василич, — процедил он. — Как прикажете.

И пересел на другой конец стола, прихватив свой бокал.

Я занял освободившееся место. Козодоев сел рядом, махнул рукой — и передо мной немедленно появился хрустальный бокал.

Я огляделся.

Компания подобралась пёстрая. Семеро мужчин, не считая Козодоева и меня. Лица разные, но типаж — один: помещики помельче из тех, что крутятся вокруг всякого «большого человека», как мухи вокруг варенья. По одному — никто, вместе — свита, которая и создаёт «большому человеку» его величину. Смотрели собравшиеся на меня с любопытством, кто-то — с настороженностью, кто-то — с плохо скрытым превосходством. В глазах прямо так и читалось: «Интересно, что за птица и стоит ли принимать всерьёз?».

Илья Андреич с дальнего конца стола глядел на меня так, будто я сел не на стул, а на его любимую собаку.

При взгляде на бокал рот наполнился слюной — я только сейчас понял, какую жажду ощущаю, но, прежде чем начинать, следовало привести себя в порядок. Двадцать вёрст верхом, пыль, пот, пороховая копоть после утреннего мертвяка — за стол в таком виде садиться не принято.

Я уже открыл рот, чтобы попросить умыться, но не успел: рядом, как из-под земли, возник лакей. Немолодой, сухощавый, в чистой ливрее, держащий в руках медный таз, начищенный до такого блеска, что глядя в него, можно было бриться. По краю таза бежал чеканный орнамент. На руке у лакея висело белоснежное полотенце.

— Извольте, ваше благородие, — проговорил лакей, — умыться с дороги.

Ну что ж. Умоемся.

Я снял с плеча штуцер, отстегнул саблю — не спеша, привычными движениями, — и передал оружие другому слуге, подошедшему слева. Тот принял аккуратно, с видом человека, привыкшего обращаться с оружием, отнёс в сторону и поставил штуцер в оружейную пирамиду, стоявшую тут же, у стены дома.

Примета нового времени: в гости нынче ездили вооружёнными, и хозяевам приходилось обзаводиться подставками для ружей, как раньше обзаводились вешалками для шляп.

Я перехватил взгляды сидящих за столом. Смотрели на мой штуцер — и я с удовлетворением отметил, что смотрели с интересом. В пирамиде стояло с полдюжины стволов, и все — кремнёвые: фузеи, пара мушкетонов, один охотничий штуцер с потёртым ложем. Добротное оружие, дорогое, но старое. Бурдыкинский же штуцер — капсюльный, нарезной, с латунными приборами и прямым прикладом — среди них смотрелся, как породистый жеребец в табуне деревенских лошадок. Кое-кто за столом переглянулся. Крупный усатый мужчина в расстёгнутом сюртуке одобрительно крякнул.

Ссыльный дворянчик без слуг и без денег, стало быть. Но со штуцером, который стоит, как неплохая лошадь.

Пряча улыбку, я наклонился над тазом, плеснул водой в лицо. Вода была холодная, чистая, пахнущая чем-то травяным. Я с наслаждением вымыл руки, вытерся и вернул полотенце. Хорошо. После мертвяцкой дороги и конской пыли — почти блаженство. Поблагодарив лакея кивком, я занял своё место по левую руку от Козодоева.

Тут же подошёл другой лакей — помоложе, в такой же ливрее — и налил мне вина. Тёмно-красное, густое, с тем терпким запахом, от которого я за последние две недели успел отвыкнуть. Вино! Настоящее, не Ерофеичев свекольный первач, от которого глаза на лоб лезут. Я едва не расчувствовался.

Козодоев поднял свой бокал. За столом притихли.

— Ну что ж, господа, — произнёс он тем обстоятельным, округлым голосом, к которому, видно, все давно привыкли, — давайте-ка выпьем за неожиданное, но приятное пополнение за нашим столом. Не каждый день к нам соседи заглядывают, да ещё и такие…

Он не договорил — «какие» именно, оставил повисеть в воздухе. С дальнего конца стола робко подал голос Илья Андреич:

— Может быть, Михал Василич, дождёмся Варвару Михайловну?

Я машинально посмотрел на место справа от Козодоева — оно пустовало. Стало быть, ждём ещё кого-то? Козодоев усмехнулся и качнул головой.

— Не извольте беспокоиться, Илья Андреич. Когда Варвара Михайловна к нам соблаговолит вернуться, мы непременно повторим.

За столом засмеялись, а Илья Андреич покраснел и уткнулся в бокал. Козодоев повернулся ко мне, чуть приподнял бокал:

— Ну-с. За нашего гостя!

— За нашего гостя! — подхватили голоса.

Я поднял бокал, кивнул, выпил. Вино и впрямь было хорошим, а после недели Ерофеичева самогона — и вовсе как глоток воды в пустыне.

И всё же, ставя бокал на стол и оглядывая лица вокруг — улыбающиеся, любопытные, оценивающие, фальшивые, — я поймал себя на странной мысли.

В Малом Днище, за дощатым столом у Ерофеича, с мутной бутылью свекольного первача и Марфиными щами, я чувствовал себя сильно уютнее.

Глава 16

Козодоев откинулся на стуле, заложил пальцы за жилет и обвёл стол взглядом помещика, показывающего гостю своё хозяйство.

— Ну-с, Александр Алексеевич, позвольте представить вам наше общество. Народ простой, без столичных затей, но все люди достойные. — Он указал бокалом на дальний конец стола. — Вот, например, Лука Евсеич Бобров, из Дедовичей.

Пожилой мужик с обветренным, задубевшим лицом и руками, которыми впору подковы гнуть, кивнул мне, не выпуская вилки. Помещик, но из тех, что и сами за плугом ходят — по рукам видно.

— Хозяйство у Луки Евсеича крепкое, справное. Он и мужиков своих гоняет крепко, и сам не гнушается пример им подать, — продолжил Козодоев, подтверждая мою догадку. Что интересно, было видно, что такой подход сам Козодоев решительно осуждал, но впрямую Луке Евсеичу этого бы никогда не сказал. То ли боялся, то ли уважал, то ли зависел от него в чём-то. Запомним на всякий случай.

— Рядышком — Сергей Александрович Вершинин, из Бельского.

Худой мужчина средних лет, в пенсне и при трости, сидел с таким выражением на лице, будто ему плюнули в щи, и он об этом знал, но из приличия молчал. Привстал, качнул головой и сел обратно. Общительный, видать, малый.

— Сергей Александрович собак разводит. Начинал ещё его дед когда-то, для охоты, а Сергей Александрович приспособил их мертвяка чуять, а иногда и рвать. Его собачки во всём уезде спросом пользуются, очередь выстраивается. Так что если надумаете себе таких завести — знаете, к кому обращаться. Стоят, правда, недёшево, и не всякому по карману…

Кажется, Козодоев даже не пытался меня уколоть, а на самом деле испытывал глубокую грусть от цен, которые просил за своих питомцев Вершинин. А я подумал, что собаки, тренированные чуять мертвяков и будить людей, а не забиваться в ужасе под крыльцо, могут заменить если не караульных, то уж отца Никодима с его колоколом уж точно — если оный отец взаправду существует не только в бреднях Ерофеича. В общем, есть над чем задуматься. Вот только покупать не за что. Если уж Козодоеву собаки Вершинина не по карману, то мне и подавно. По крайней мере — сейчас.

Хозяин, меж тем, продолжал представлять гостей.

— Евграф Поликарпович Мошнин, ажно из Малого Храпья, — «ажно» Козодоев произнёс так, будто Малое Храпье располагалось где-нибудь за Уральским хребтом. Хотя… Если тут больше тридцати вёрст расстояние между поместьями, то с тем же успехом это самое Храпье могло находиться и за Уралом.

Евграф Поликарпович — рыхлый, румяный, с расстёгнутым жилетом, из-под которого выпирало пузо, — помахал мне рукой и тут же вернулся к пирогу с таким рвением, будто тот мог убежать.

— Евграф Поликарпович у нас по муке, значицца, специализируется. Высший сорт! Аж в сам Порхов поставляет. Какая сдоба из той муки получается — пальчики оближешь, — Козодоев невольно бросил взгляд на стол, и стало понятно, что хлеб на нём из той самой муки.

— Этот вот — Лихачёв Антон Иванович, из Волошова.

Лихачёв был из тех, кого замечаешь не сразу. Средних лет, средней наружности, бородка аккуратная, глаза чуть прищурены — но прищур не ленивый, а внимательный, цепкий. Из тех людей, что больше слушают, чем говорят, и запоминают всё. Я таких в Петербурге встречал. С ними стоило держать ухо востро. Особенно учитывая, что его «специализацию» Козодоев почему-то озвучивать не стал, сразу переключившись на следующего.

— Здоровяк наш — Дмитрий Александрович Сабуров, из Логвинова.

Здоровяк с усами — нет, не с усами, а с усищами, пшеничными, лихо закрученными вверх — кивнул мне коротко, по-военному. Бывший офицер, или я ничего в людях не смыслю. Кисти рук широкие, загорелые, и сидел он так, как сидят люди, привыкшие к седлу, — чуть развалившись, но собранно. С этим, пожалуй, было бы о чём поговорить.

— Дмитрий Александрович у нас отставной вояка. Гонял турок, гонял французиков, даже на Кавказе бывал. Сейчас гоняет мертвяков. Дмитрий Александрович сколотил ватагу, которую и предоставляет соседям и прочим заказчикам, у которых потребность в прореживании мертвяков возникает. Услуги недешёвые, но на результат пока никто не жаловался. Тоже имейте в виду, Александр Алексеевич. А то у вас-то в Малом Днище, войска не собрать, полагаю? — Козодоев посмотрел на меня с хитрым прищуром. Я в ответ лишь неопределённо пожал плечами, что трактовать можно было как угодно.

— И — отдельно, — Козодоев понизил голос и слегка подался вперёд, — хочу представить вам Калинина, Сергея Авдотьевича.

Калинин сидел напротив, и до этого момента я его, признаться, почти не замечал. Сухой, неприметный, в сером сюртуке, из тех людей, мимо которых проходишь на улице и не оборачиваешься.

Но когда Козодоев произнёс его имя, Калинин поднял глаза — и мне сразу расхотелось мимо него проходить. Глаза были бесцветные, водянистые, и смотрели так, как смотрит чиновник на прошение: с холодным профессиональным интересом.

— Секретарь канцелярии нашего Порховского уезда, — Козодоев ухмыльнулся с таким видом, будто выложил на стол козырного туза.

Ага. Канцелярия. Бумаги, прошения, жалобы. Человек, через чьи руки проходит всё и который знает про всех. Козодоев, стало быть, дружит с уездом, чем сейчас не преминул похвастаться. Впрочем, в этом я даже не сомневался.

Калинин чуть наклонил голову. Ни улыбки, ни слова — только этот короткий кивок и бесцветный взгляд, скользнувший по мне и убравшийся обратно к тарелке.

— А, ну и, — Козодоев махнул бокалом в сторону дальнего конца стола так, будто вспомнил о чём-то малозначительном, — Илья Андреич Краснов, любезно уступивший вам место. Сын нашего дорогого соседа Андрея Львовича из Узлова.

Илья Андреич, представленный последним, — скривился так, будто ему в рот засунули целый лимон. Козодоев это, разумеется, видел. И, разумеется, ему было наплевать. Мальчишку он унижал привычно, мимоходом, как унижают дворового — не со зла, а потому что так заведено. А тот терпел. Значит, либо папенька зависел от Козодоева, либо сам Илья Андреич — либо и то и другое разом.

— Вот, стало быть, — Козодоев развёл руками, — высший, можно сказать, свет нашего уездного дворянства. В которое теперь, стало быть, и вы входите, Александр Алексеевич.

За столом заулыбались. Натянуто, угодливо — так улыбаются по команде, когда хозяин дал понять, что сказал что-то значительное.

Высший свет. Пятеро помещиков, один из которых «из-под сохи», отставной вояка, секретарь канцелярии и обиженный мальчишка. Петербургский бомонд бы рыдал от зависти.

— Мы тут собрались, Александр Алексеевич, — продолжал Козодоев, — чтобы славненько поохотиться. Завтра с утречка, если погода не подведёт. Кабана хотим заохотить. Зверя в наших лесах, слава богу, пока хватает. Непокойцы, правда, повадились шастать, но мои егеря участок перед охотой подчищают, так что, — он вяло махнул рукой, — дело нехитрое. А вы-то к нам как — проездом али целенаправленно, так сказать, по делу?

Охотиться? Я с трудом подавил внезапно вспыхнувшее раздражение. Господа изволят развлекаться, пока у меня в деревне крестьян мертвяки доедают. Да уж… Сыто живут, ничего не скажешь… Ну да ладно. Не затем я ехал, чтоб завидовать.

— Ну, в первую очередь с соседями дорогими познакомиться, — я обозначил лёгкий полупоклон, адресованный сразу всем находящимся за столом, — но и по делу тоже, чего скрывать. Есть у меня к вам, Михаил Васильевич, разговор.

— Ну, дела подождут, — Козодоев откинулся и улыбнулся с видом человека, для которого чужие заботы — не повод портить обед. — Дела, Александр Алексеевич, за столом не обсуждают. За столом — трапезничают. Сначала вас надо накормить с дороги. — Он оглянулся и мгновенно переменился: — Гришка! — рявкнул так, что я невольно дёрнулся. — Почему у его благородия приборов до сих пор нет?! А ну, пулей! Высеку, мерзавца!

Из-за угла метнулся лакей. Через полминуты передо мной появились тарелка, приборы и салфетки. Козодоевская дворня своё дело знала — и знала, что будет, если хозяин недоволен.

А я отметил, как быстро он переключился. Только что был благодушный хозяин, обходительный, округлый. Мгновение — хлёсткий окрик, от которого лакей побелел. И через миг снова улыбка, радушие. Щёлк — другой человек. Это я тоже запомню.

Козодоев уже снова улыбался — но тут улыбка его изменилась, стала другой. Не показной, не для гостей — тёплой, настоящей, и морщины у глаз собрались лучиками, и на мгновение он стал похож на доброго дедушку из тех, что качают внуков на коленях и суют им леденцы за щёку.

— О! — сказал он. — А вот и Варвара Михайловна к нам пожаловала!

Все за столом уставились словно бы в одну точку, и я тоже повернул голову, пытаясь понять, что такое чудное они там увидели.

Кажется, понял.

По дорожке от дома в сторону стола шла девушка, и я, при всех данных себе клятвах не повторять прежних ошибок, на секунду забыл, где нахожусь.

Девушка была высокая — мне по плечо будет, не меньше. Светлые волосы, длинные, распущенные, лежали на плечах так, будто она только что вышла из-за туалетного столика, хотя скорее всего просто не стала заплетать — и правильно сделала, потому что заплетённые они бы так не играли на солнце.

Платье — простое, светлое, без той провинциальной пестроты, которой грешил козодоевский дом, без лент и кружев, но издалека видно было — ткань хорошая и очень дорогая. Платье сидело по фигуре, и фигура, чёрт её побери, была такая, что платье своё дело делало и без всяких украшений.

Лицо у девушки было не кукольное, не сахарное, а живое, выразительное, с высокими скулами, чуть вздёрнутым носом и подбородком, который намекал на характер. И шла она так, как ходят женщины, знающие, что на них смотрят, — не жеманно, не медленно, а просто уверенно, ровно, как по собственному дому.

Собственно, это и был её собственный дом.

В том, кто такая Варвара Михайловна, у меня больше не оставалось никаких сомнений. Фамильные черты прослеживались на её милом личике, вот только они были сглажены, и подчёркнуто миловидны. Не могу сказать, что дочь Козодоева была чертовски красива — но при этом она была настолько мила, лучилась обаянием и какой-то внутренней харизмой, что я, не ожидая увидеть подобный цветок среди сорняков здешнего огорода, на какой-то момент даже растерялся.

Козодоев встал, шагнул навстречу девушке и улыбнулся. Причём улыбался он сейчас совсем иначе: по-настоящему, тепло, по-отцовски. В этой улыбке на миг проскользнул совсем другой человек. Не тот расчётливый и насмешливый хозяин, который минуту назад рявкал на лакея.

— Варенька, — сказал он, — позволь тебе представить новое лицо за нашим столом. Александр Алексеевич Дубравин. Из Малого Днища, сосед наш, хоть и не самый близкий. — Он повернулся ко мне. — А это, Александр Алексеевич, Варвара — дочь моя. И, по совместительству, главное моё сокровище.

Я поднялся. Это вышло само — не по этикету, не потому что положено, а потому что сидеть, когда она стояла рядом, было бы просто глупо.

Девушка смотрела на меня. Глаза — большие, светлые, голубые, и в них было что-то такое… Не кокетство, не вызов — интерес. Спокойный, внимательный. Я взглянул в эти глаза, и тут же утонул. Причём, кажется, это было настолько хорошо видно, что в уголках губ девушки шевельнулась тень улыбки.

— Рад знакомству, сударыня, — сказал я, и голос, слава богу, не подвёл: звучал ровно и спокойно, словно я был на приёме в Петербурге, а не в поместье забытой всеми богами Псковской губернии.

Девушка чуть отвела руку — вроде бы невзначай, вроде бы поправляя складку платья, но ладонь оказалась именно там, где должна оказаться, когда дама позволяет себя приветствовать. Я перехватил её пальцы — тонкие, прохладные — и слегка коснулся губами.

Девушке жест определённо понравился, она даже руку не сразу отняла. С ещё большим интересом она смотрела мне в глаза, а тень улыбки стала чуть заметнее.

Я выпустил её руку, выпрямился и по тишине за столом понял, что мой жест заметили решительно все присутствующие. Сабуров хмыкнул в усы. Лихачёв чуть прищурился, а Бобров уставился в тарелку. Калинин смотрел на нас своими бесцветными глазами, и выражение его лица не изменилось ни йоту, но выглядело это красноречивее любого хмыканья.

Козодоев широко и довольно ухмыльнулся.

— Стало быть, и у нас тут есть чем гордиться, — сказал он. — Не одним Петербургом, так сказать, красота жива.

Илья Андреич на дальнем конце стола побагровел так, что я всерьёз забеспокоился за него: как бы удар не хватил парня…

— Ну! — Козодоев хлопнул ладонью по столу. — Давайте-ка теперь выпьем, как полагается! Гришка! Ещё вина всем!

Вино и впрямь оказалось недурное, густое, терпкое, с тёплым ягодным привкусом…

— Крымское, — самодовольно сообщил Козодоев, заметив мой взгляд. — Ещё не все виноградники там мертвяк потоптал, кое-что уцелело. Пейте, пейте, Александр Алексеевич, не стесняйтесь — такое нынче и в Петербурге поискать!

Я не стеснялся. А заодно и к еде приложился — после Марфиного узелка с салом, съеденного в пути, в животе было пусто, как в мельнице после зачистки.

Стол у Козодоева, надо отдать ему должное, был накрыт с размахом. Великий пост миновал, Пасху отгуляли, начался весенний мясоед — и хозяин, судя по всему, относился к этому серьёзно.

За горячее здесь были щи — мясные, наваристые, с жирным янтарным бульоном. К ним шёл белый хлеб с маслом, и в масло явно добавили какие-то травы. По центру стола бесстыдно развалилась утка — румяная, с хрустящей корочкой, разложенная на блюде с мочёными яблоками. Рядом — гусь, заливной судак, дрожащий студнем на серебряном подносе, маринованные грибочки, квашеная капустка, пироги с начинкой, от запаха которых у меня снова свело скулы.

Но настоящим центром стола был картофель. Нарезанный ломтями, запечённый с чесноком и маслом, томящийся в большом блюде. Это блюдо как бы намекало, что Козодоев — человек прогрессивный. Много где к картофелю до сих пор относились с подозрением, считали чёртовым яблоком и сажать отказывались, не то, что к столу подавать. А тут — пожалуйста, на барском столе, как само собой разумеющееся.

В общем, стол ломился.

После взаимного представления потянулось классическое поместное застолье. Наливали — пили — закусывали — наливали и пили снова. Под действием действительно очень недурного вина развязались языки, потёк разговор. Поначалу, как водится, о хозяйстве: кто чего посеял, какие виды на урожай, почём нынче лес и железо…

Потом разговор свернул на оборону от мертвяков. Бобров из Дедовичей жаловался, что нежить прёт со стороны болот и никакой частокол не спасает. Сабуров на это рубил коротко: мол, частокол спасёт, если людей на стены поставить и стрелять научить, а не по избам прятаться — и в этом наши мысли сходились. А ежели своих сил не хватает, добавлял он, всегда можно позвать тех, кто в этом деле собаку съел. Вершинин, которого явно пытался поддеть этим оборотом Сабуров, что-то едко и не без юмора отвечал, а Мошнин из Малого Храпья поддакивал всем подряд, не переставая жевать.

Потом разговор перешёл на журналы и книги, и тут я обнаружил, что в этой глуши за столичной жизнью следили с жадностью голодающих, прильнувших к витрине булочной. Все дружно сетовали на почту, которая работала из рук вон — журналы из Петербурга доходили с опозданием в месяц, а то и в два, газеты — и того хуже.

Мол, «Библиотека для чтения» за февраль пришла на Пасху, и то слава богу. Лихачёв, молчавший до сих пор, вдруг подал голос — тихий, ровный — и процитировал что-то из последнего номера «Вестника Европы» с такой точностью, что я невольно покосился на него с уважением. Интересно, интересно. Не все тут в глуши совсем уж от цивилизации оторваны. Полагаю, будет о чём поговорить с этим, несомненно, заслуживающим внимания персонажем…

Козодоев слушал всех, кивал, распоряжался подлить вина и явно наслаждался происходящим за столом. Потом разговор, понятное дело, перетёк на меня.

— А скажите, Александр Алексеевич, — Козодоев повернулся ко мне с видом добродушного любопытства, — как поживает ваша двоюродная тётушка, Анна Ильинична? Здорова ли?

Столь глубокого знания членов моей семьи я не ожидал. Хотя, с другой стороны — и вправду ведь соседи. Почему бы и не знать?

— Жива-здорова, вашими молитвами, — ответил я. — Младшую дочь недавно замуж выдала, за штабс-капитана.

— Ну и слава богу, слава богу, — Козодоев покивал. — Хорошая женщина, достойная. Помню, помню…

— А позвольте полюбопытствовать, — это подал голос Вершинин, поправив пенсне и глядя на меня с видом судейского чиновника, допрашивающего свидетеля, — какого, собственно… то есть, я хочу сказать… что вас, Александр Алексеевич, привело к нам сюда, в Порховский уезд? Молодой человек, столица, служба, балы, красавицы, лакеи, юнкера — и вдруг — деревня?

Вот он, вопрос, который висел над столом с самого начала, как дождевая туча. Все ждали, все хотели спросить, и Вершинин вызвался первым — возможно, потому что был кислее прочих и меньше стеснялся.

Врать было нельзя — не удивлюсь, если их благородия и сами были в курсе событий. Слухи расходятся быстрее мертвяцкого мора, и сейчас господа просто ждали, что на это отвечу я. Но и правду целиком выкладывать тоже не стоит. Не за первым же обедом. Вполне возможно, что эта компания только посмеётся, и я в их глазах стану совсем своим парнем… А может быть и наоборот. Так что не стоит рисковать.

Кроме того, мне совсем не хотелось обозначать причину дуэли, что привела меня в эту глушь. Во всяком случае — не при Варваре Михайловне.

— Дошли до меня вести, что родовое имение совсем захирело, — сказал я, отрезая кусок утки, и постарался, чтоб голос звучал буднично, без надрыва, — людям помощь нужна, рука крепкая. А тут как раз выдалась возможность этим заняться. Вот и принял наследство Дубравиных.

Вроде и не соврал — возможность ведь действительно выдалась, — а вроде и правды не сказал.

Козодоев, прищурившись, посмотрел на меня. Прав я оказался, точно знал помещик причину, что привела меня в Малое Днище. Но и оспаривать он не стал. Придраться-то не к чему. Возможность выдалась? Выдалась. Наследство принял? Принял. И чего вам ещё надо?

— Похвально, похвально, — протянул Козодоев и поднял бокал. — Не дать мертвякам дожрать своих крестьян, бросив ради этого Петербург — это благородно. Так что — за благородство, стало быть!

Все поддержали тост хозяина, и застолье продолжилось.

Варвара, сидевшая по правую руку от отца, до сих пор молчала — слушала, наблюдала, и я периодически ловил на себе её взгляд — быстрый, внимательный, но стоило мне повернуть голову, как она отворачивалась в сторону. Через некоторое время девушка всё же заговорила.

— Расскажите про Петербург, Александр Алексеевич, — голос у неё оказался ниже, чем я ожидал, с лёгкой хрипотцой, и это почему-то мне понравилось. — Как там живётся, под надёжной обороной? Дают ли балы? Ставят ли в театрах пьесы? Или мор и до столицы добрался?

— До столицы мор не добрался, — ответил я. — Петербург стоит крепко, гарнизон усилен, стены в порядке. Многие внутри городских стен даже ни разу непокойца не видели — живут себе, как жили. Балы дают, в театрах играют, по Невскому гуляют. А высший свет и вовсе, считай, мертвяцкого мора не замечает — разве что военные. Для остальных это — что-то далёкое, из газет. Страшная сказка, которая случается с кем-то другим.

— Как удобно, — сказала Варвара, и в голосе её мелькнуло что-то острое. — А мы тут, значит, и есть — те другие.

Она смотрела на меня прямо, без кокетства, и в голубых глазах стоял не упрёк, не обида, а холодная констатация факта. Умная девушка. Козодоевская дочка. Яблоко от яблони, как говорится… Только яблоко посимпатичнее.

— Стало быть, так, — сказал я, пожав плечами.

Козодоев кашлянул и перевёл разговор на другую тему.

— А скажите, Александр Алексеевич, как там Малое Днище нынче? Поместье-то раньше справным было. Господский дом хороший, на века рубленый. Заводик селитряный на округу славился — при Григории Павловиче, деде вашем, туда со всего уезда за селитрой ездили. А нынче-то что, как?

— Восстанавливаем помаленьку, — отделался я замечанием вскользь. — Есть планы кое-какие, но пока рано о них говорить.

— А садик? — вдруг спросила Варвара. — Садик при господском доме, помните, папенька? Он же на весь уезд славился. Цветы диковинные, травы ароматные… Маменька моя, царствие ей небесное, туда ездила любоваться, когда я ещё маленькая была.

— Не застал, — покачал головой я. — Видимо, запустили.

— Жаль, — она вздохнула. — Красиво там было…

Вот тут-то Илья Андреич Краснов, молчавший до сих пор и молча наливавшийся крымским вином до цвета варёной свёклы, и заговорил. Может, его подтолкнуло то, что Варвара весь обед смотрела не на него, в то время, как он её глазами буквально пожирал, не скрываясь. Может, вина он выпил больше, чем следовало… А может, просто дурак. Бывает и такое.

— Говорят, зельем из цветов и трав того садика, барина тамошнего, Алексея Григорьевича, и приворожили, — громче, чем стоило бы, проговорил он, как бы ни к кому не обращаясь. Он же, говаривают, с ведьмой болотной путался. Вот она и опоила возлюбленного, чтоб к себе привязать. Даже удивительно, — он хихикнул, пьяно и гаденько, — что не лягушонок вместо наследника получился.

За столом стало тихо. Козодоев замер с бокалом на полпути ко рту. Сабуров перестал жевать. Лихачёв опустил глаза. Варвара побледнела.

Все напряжённо и немного испуганно ждали моей реакции — и она таки воспоследовала.

Молча взяв свой бокал, в котором оставалось ещё на треть тёмного, густого и такого вкусного крымского вина, я встал, слегка потянулся — и выплеснул вино прямо в лицо Краснову.

Вино потекло по его щекам, по подбородку, по щегольскому сюртуку, закапало на скатерть красными пятнами. Краснов разинул рот, заморгал, задёргался…

Тишина стояла такая, что я слышал, как вино капает со стола на траву.

— Если вы сейчас не возьмёте свои слова обратно, — тихо и спокойно проговорил я, — мы будем стреляться, и оскорбление, нанесённое мне, памяти моего отца и моей матери, вы смоете кровью.

— Да я… — Кажется, Краснов понял, что зашёл слишком далеко. Он хватал ртом воздух, шаря глазами по лицам за столом в поисках поддержки и не находя её ни в ком из присутствующих. — Да я же не… я просто… к слову пришлось… Я…

Я посмотрел на его залитый вином сюртук, на трясущиеся губы, на бегающие глаза… Ни извинения, ни отказа — мычание. Как будто он тянул время, надеясь, что кто-то вмешается, разведёт, замнёт…

Вот только желающих не находилось. Да и я не собирался давать ему время на то, чтобы обладатель этой тупой башки сообразил, что извинения — это самое малое, чем он может сейчас отделаться. Уж очень руки чесались прострелить гадёнышу голову.

Я бросил взгляд на Козодоева — тот сидел неподвижно, с каменным лицом, и с интересом наблюдал за ситуацией. Стало быть, хозяин стола не будет против того, что обед завершится столь неожиданно.

— Ну что ж, — я поставил бокал на стол. — Извинений я не услышал, а, стало быть — будет дуэль.

И в повисшей над столом тишине стало слышно, как где-то за оградой закаркала, будто рассмеялась, ворона.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге