Некромант Его величества
Глава первая. Снежные вьюги редко приносят добрые вести
Раньше за хорошую весть награждали, за плохую — наказывали.
Но что делать, если её принёс тот, кто старше по званию?
— сержант Олван Одор, 4-я пехотная рота. 1831 год.
«Снежный пёс» встречает Хелле как и всегда — жаром камина и куриной похлёбкой. Наваристой, с большими кусками — острыми рифами — торчащими из мутного озера миски, добротно усеянной морковкой, петрушкой и луком, и даже, если ты нравишься хозяину трактира, — орехом. За такое и душу продать — дело стоящее. Старик Эзно — повар в четвёртом поколении, экспериментатор, человек необузданной фантазии, истинный художник, в чьих старых, изрытых шрамами и мозолями ладонях даже подошва от сапог превращается в изысканное блюдо. Хелле знает, как ловко орудует мясницким ножом его друг — видел в бою, стоял рядом, плечом к плечу, прикрывал спину, не давал тому слишком сильно увлечься. Когда молодой, кровь кипит, будто вино на огне. Срываешься с поводка, как озверевший пёс, роешь землю когтями, вгрызаешься в ровный строй врага и рвёшь, рвёшь, рвёшь… Эзно из таких — горячий, отважный, безрассудный, но добрейшей души человек. Патриот, семьянин, ветеран. Хелле смаргивает растаявший снег с ресниц и делает шаг вперёд.
Шум голосов — как разодранные крысами мешки в кладовой — сыпется из каждого угла, бери метлу — выметай хоть всю ночь, и то не всё выметешь. Накатывает мягкой волной ещё на подступе к зданию, окутывает, обволакивает, утягивает в тёплое, дышащее жаром и терпким элем нутро, заворачивает в кокон слухов и вымыслов. Бархет — город маленький, всего полторы тысячи, затерянный на подступе к Виргенским горам среди густых лесов и древних руин, оставленных когда-то жившими элдерами. Из достопримечательностей: старая шахта и каменные статуи — вот и всё богатство этого города. Хелле не жалуется. Лучше так, чем под острыми взглядами церковников. Тяжёлые сапоги — сталь и крепкая кожа с ремнями для лучшей фиксации — стучат по начищенным половицам, оставляют мокрые следы, поскрипывают тихо деревом. Кто-то дёргает головой, обращает внимание; искоса смотрят три пары глаз — оценивают в прищуре, не мигая пронзают чёрными зрачками. Все влажным блеском поддёрнуты, затуманены, но пока быстро фокусируются — едва-едва захмелевшие. Хелле коротко кивает, прячет улыбку в отросшей бороде, и взгляды — взведённые ружья — исчезают, опускаются на тарелки, изучают дно кружек. Он вновь делает шаг и стягивает с головы капюшон — снег мелким порохом сыплется на спину. Зима в Бархете наступила неожиданно, без предупреждающих заморозков, слишком рано для обычного времени; ветры выстудили землю, прогнали из домов тепло, завыли в печных трубах и щелях, покрыли инеем стёкла маленьких окошек. Вьюга только и делает, что беснуется и плачет, поёт похоронную, бросается на жителей одуревшей от ревности женой, впивается холодными, неживыми пальцами в землю, в дерево, в тело и тянет, как тянет жилы из человека, тепло. Хелле поднимает руку, стряхивает белую муку под ноги. Пальцы — белёсые длинные ветки — под толстой шкурой перчаток едва двигаются, утратив былую ловкость, кожу мелко покалывает, почти не ощущается под задубевшей кожей магия. Хелле двигается уверенно через весь зал, ищет взглядом столик поближе к огню. Ему не то чтобы холодно — могильных хлад давно вытравил ощущение тепла из души, — но тело нуждается в отдыхе, да и огонь Хелле отчего-то всегда нравился, будто мотылька притягивает. С каждым шагом проклятый плащ прибавляет в весе, тянет плечи вниз невыносимой тяжестью; снежные пятна истаивают под жаром пламени, капельками блестят на густой волчьей шкуре — маленькие бриллианты, спрятанные в меху лесного хищника. Хелле стряхивает ребром ладони белёсый налёт и останавливается возле единственного незанятого столика. Круглая столешница с засаленными, выщербленными тупым лезвием краями и старая, затёршаяся от времени надпись «Пятый взвод. Тотенкнехт». Хелле проводит по ней пальцем, тянется к былым воспоминаниям, слепо шарит внутри души, но ничего не находит и даже немного расстраивается.
— Надо обновить, — голос Эзно грудной, бархатистый, под стать его крупному, уже растерявшему прежнюю форму телу, обволакивает тёплым гусиным одеялом. Но его шагов Хелле до сих пор не может уловить, позволяя тучному трактирщику подкрадываться лисицей.
— Да.
— Как обычно?
— И горячего пива.
— Как раз привезли Риверанское тёмное. На пробу, — глаза Эзно, внимательные и умные, блестят в щёлочках янтарём, нанизывают человека бабочкой на кончик профессорской иглы. Он вытирает ладони о чистый фартук и касается плеча Хелле. — И скажу тебе так: эти южане умеют варить пиво.
— Я слышу восхищение?
— Ты слышишь собственные фантазии, Хелле. Я сказал, что умеют, но не говорил, что лучше бархетского! Им ещё пытаться и пытаться, но из всего того, что я брал у Эдвинга — это лучшее, что могу предложить своим друзьям. Кажется, риверанцы добавляют Корень Эмзуры к лимону и мяте и получают кисловато-сладкий вкус с горчинкой. Изюминка, Хелле, а не травянистое поило, как варят в пивоварне Листерхейтов! Говорят, это всё из-за Барасского Договора — того самого, что заключили с элдерским принцем.
— Я слышал о нём, — Хелле устало выдыхает и скрипит ножками стула.
— С тех пор южане ой как сильно прибавили. Ещё немного — и вместо одной столицы у нас будет две. Лет десять — и заголосят карниксы. Я говорю тебе, Хелле, гражданской войны не миновать. Сейчас, когда вся страна — большая сжатая задница, старающаяся не дать скопившемуся гневу залить всё вокруг, — вряд ли кто-то умеет держать своё собственное дерьмо так долго, чтобы…
— Пиво, Эзно.
— Сейчас, Хелле, сейчас.
Старик выпрямляется — хрустит поясница, одутловатое лицо Эзно морщится, превращается в собранные желтоватые складки кожи с приделанным к ним орлиным носом — фамильной чертой всех Миртейнов. Эзно мучает старый шрам на пояснице. Косой, рваный, тянущийся от края до края спины, он перечёркивает хребет наискось, набухая белым бугристым валом. Чудом остался жив — трое либенкнехтов и один астмейстер колдовали над ним, затягивая разорванную кожу и мышцы, через которые проглядывался белый позвоночный столб. Он осушил их досуха, вытянул всё до капли, но взамен проживает долгую и даже счастливую жизнь. Хелле провожает взглядом грузное тело товарища и вспоминает засевшие в памяти слова молоденького либенкнехта: «Хочешь наградить нас за спасение своей шкуры — живи долго и счастливо». Скольких солдат тот безусый мальчишка вылечил, скольких вытащил с того света без сна и еды, на одном упорстве и милосердии, но конвейер войны не знает жалости, перерабатывает материал заново, выплёвывая на фронт всех, кто способен держать в руках оружие. Жалкое зрелище, как жизнь во спасение превращается в рутинную поставку мяса в прожорливую пасть бесконечного сражения.
Хелле распускает завязки плаща, снимает фибулу — ощерившийся череп лошади — один из немногих сувениров из прошлого. У Эзно оттуда прихвачена винтовка. Висит над камином: однозарядная, из тёмного дерева, блестит начищенным металлом, кривым штыком, притягивает взгляд некоторых, особенно молодых, ещё не успевших вступить в имперскую армию. Плащ — волчья шкура в грубой отделке, его броня от холода — ложится тяжёлым каскадом на резную, высокую спинку отполированного десятками задниц стула. Где-то вспыхивает спор, кто-то заунывно тянет мелодию, мелкая псина — куцая, страшная, с порванным ухом и выдранным клоком на правом боку — подняла острую морду и тонко завыла, заскулила под общее настроение. Дела в Бархете давно шли неважно, и виной всему не отгремевшая война, не налоги, поднятые для пополнения опустевшей казны, не пустынные земли у естественной границы империи, а сами люди. Хелле чувствует это на уровне интуиции, втягивает острым нюхом их безысходность, грусть по ушедшим временам, которых, как он предполагает, никогда и не было. Каждый сидящий — пустой мешок, раскуроченный, вывернутый, брошенный. Сюда не приезжают жить, сказал Эзно по-молодости, сюда приходят умирать от скуки или старости.
Со стороны двери фальшиво заиграла губная гармошка — Клавер, сын лесничего, натужно дует в мятый корпус, пропускает ноты, пытается наиграть Милессере — гимн виргенских егерей, песню про молодого охотника, полюбившего колдунью-оборотня. Песня старая, как сами горы, острыми зубами щерящиеся в небо, кем-то придуманная и давно ставшая народной, любимой и немного поучительной. Хелле не успевает понять — он всегда удивляется этому, — когда на живой, говорливый зал нападает тишина, убаюкивает каждого, заставляя закрыть рот и проглотить остатки рассказа. Теперь все смотрят на невысокого, щуплого мальчишку с медными вихрами волос, прижимающего деревянный корпус гармошки к губам.
Говорила тебе: «не иди за мной в лес»,
Заговоры вплетала в твои локоны.
Там опасность — не волчий шартрез,
Там гуляют мои братья-вороны.
Они сотнями глаз видят тропы у гор,
Их крылья черны от копоти,
Их прокляли люди, и в лесу с тех пор
Их безумие слышится в шёпоте.
Храбрость твоя — это смерть твоя,
Не иди за мной в лес, не иди.
Там погибель твоя, там конец для тебя,
Не иди за мной в лес, не иди.
Они все поют. И Хелле поёт вместе с ними. Он до сих пор не разгадал эту тайну и уже не стремится над ней размышлять. Как и все, находит в собственном нутре запёкшиеся от времени страхи и боль, сдирает с них корку и заставляет кровоточить, наполняя себя по самое горло. Хрипло тянет «не иди за мной в лес», и снова оказывается на истоптанной, изрытой огненными шарами и каменными снарядами земле, окрашенной кровью со снегом, стоя посреди мёртвых тел, и смотрит, смотрит, смотрит, ища среди восковых, застывших в агонии масок, одну-единственную. Чьи-то руки, ноги, растоптанные сапогами потроха, поддёрнутые белёсым паром и остывающие на израненной, безжизненной земле бесформенной кучей, чёрными змеистыми верёвками. Выстрелы — маленькие трещётки, — бьют по перепонкам, торопят, прошивают мёртвые тела. Те коротко дёргаются, оживают на один миг и вновь ложатся тряпичными куклами, раскиданными безжалостной детской рукой. Воздух дрожит, гудит от криков и стонов, от треска выжигающих глаза молний, от хлёсткого ветра, бушующего впереди и рассекающего своих и чужих тонкими лезвиями. Хелле мечется загнанным волком, низко пригибается, дёргает за полы форменных шинелей, переворачивает на спины мертвецов, чтобы с облегчением в их лица выдохнуть.
Не он…
Не он…
Не он…
Не он…
Не иди за мной в лес, не иди.
Там погибель твоя, там конец для тебя,
Не иди за мной в лес, не иди.
— Хелле! — Эзно рявкает у самого уха, отчего мышцы оживают и дёргаются. Запускается механизм: магия рябью проходит по телу, разливается ледяной водой, впивается иглами в мышцы, в кости, в нервные окончания. — Отставить, фельдтотенкнехт!
Бьёт кулаком — тарелки гулко бряцают, обрывается музыка, голоса угасают огоньками в колючей тишине напряжённого ожидания. Хелле вдруг замирает и несколько раз смаргивает. Он стоит за столом — руки в напряжении, пальцы — ощерившиеся когти — скрючены, выплетает паутину из чёрных нитей, по ним клубится чёрный дым с красной ржавчиной. Тонкие концы извиваются в воздухе, тихо шелестят неразборчивыми голосами, ищут мертвецов, но тех в этом трактире не водится, потому оплетают руки трактирщика. Тот шипит сквозь мелкие, обломанные зубы и ругается, пытается содрать — они туже впиваются. Хелле приходит в себя и развеивает заклинание.
На него смотрят с мрачным пониманием, привыкшие к его приступам, но в каждом взгляде от нелюбви до ненависти. Он был хуже элдера и полукровки — плода насилия, он был магом, а в империи их считали скотом и уважали лишь тех, кто в мундирах и с медалями. Такова была страна, за которую он умирал, за которую срезал раскалённым лезвием гнилостную плоть и омертвевшую кожу, из-за которой его собеседники — призраки, привязанные нитями. Они вереницей за ним следуют, окружают его, танцуют вокруг и радуются каждой новой душе, им пойманной. Привечают её, поют песни, касаются израненной, изуродованной плоти, их пальцы проходят насквозь, и они сливаются в одну многорукую, многоголосую какофонию. Что нитями поймано, то уже не выпустишь, не освободишь от плена, не даруешь круг перерождения.
— Эзно…
— Ничего-ничего, не впервой, — старик отмахивается, потирает искусанные предплечья и окидывает замерших людей с лёгкой надменностью. — Ну, чего рты поразинули?! Смотрите так — пиво в бочках скиснет! Сами потом пить его будете, никому из вас, обглодышей, свежего не налью, пока старое не кончится! Клавер! А ты чего вжался, глядишь, через щель на улицу выскользнешь? Давай, сыграй что-нибудь не такое заунывное! Как там было-то… Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей… Давай, Клавер, подыграй старику! Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей. За туфлями для своей.
Эзно захлопал, затанцевал, притопывая в робкий, ещё не набравший силу ритм, который пытается уловить мальчишка, выдувая из себя весь воздух, надувая щёки, как жабий зоб. Мелко втягивает, одной ладонью держа гармошку у рта, второй предавая эффекты, отчего звук прыгает, дрожит, колеблется в нарастающем вихре тактов.
Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей!
За туфлями для своей!
Только вот беда одна — я церковных крыс бедней!
Я церковных крыс бедней!
Где же мне найти три «льва», золотых красавцев,
Чтобы за туфельки отдать и страже не попасться?
Вязкая неприязнь растворяется на глазах Хелле, копья вражды поднимаются, исчезают, сменяются смехом, дружескими тычками и пьяным, нестройным хором голосов. Кулаки отбивают ритм, заглушают Клавера, хватают кружки и бьют, бьют, бьют широким деревянным дном о столешницы, дробя звук, похожий на марширующие полки солдат. Грузная фигура Эзно вертится, крутится волчком, кто-то хватает его за руки и тянет за свой стол, пытается усадить неугомонного старика, но тот вскакивает и вновь отправляется в пляс. Хелле лишь качает головой и усаживается за свой ужин, берёт вилку и впивается тремя зубцами в сочное, недожаренное мясо, из которого сочится с кровью налитый вкусом и травами сок. От дурманящего насыщенного запаха урчит в животе, и Хелле проглатывает скопившуюся слюну, ощущая мягкий вкус свинины на языке. Мариша — жена и кухарка Эзно — умеет угождать, натирая свежий кусок шейки иссириским перцем, шафраном и недожаривая так, чтобы в розовой мякоти оставалась кровь. Ладонь скользит по густой бороде — за целый год не притронулся к бритве, — ложится на стол и указательным пальцем отбивает ритм песни.
— Затанцевали старика! — смеётся, отдуваясь, Эзно, перекидывая сползшее вниз полотенце с одного плеча на другое. — Дайте отдышаться.
Он тяжело, немного припадая на левую ногу, идёт к Хелле, берёт соседский стул и усаживается рядом. Он него пахнет кухней, жиром и потом, исходит настоящий жар, что кожа Хелле чувствует это.
— Огонь, а не вода в моей крови, — утробно смеётся, усталой ладонью хлопая сидящего друга. — Видел, как я их?
— Трактир — это твоё, — Хелле соглашается, благодарно жмурится и тянет ко рту сочный кусок.
— Ещё бы, я для этого и пошёл в эту проклятую армию. За деньгами. Как-никак, а рядовые получают больше обычного пекаря на Марьяновой улице, а что говорить о сержантах и лейтенантах, Хелле!
— И поэтому ты умеешь нарезать не только свинину, но и…
— У каждого свои таланты, — Эзно смеётся и чешет орлиный нос. — Хелле, я всё хотел тебе сказать…
Лисий взгляд старика теряет искринку веселья, та угасает внутри, сменяется тьмой, с которой Эзно Миртейн говорит серьёзные вещи. Он двигается ближе, совсем рядом — можно рассмотреть избороздившие щёки каналы и рытвины шрамов, три маленьких родинки, едва приметные над верхней губой. Его дыхание было кислым, отчего жуёт лист термиссы, и зелёный сок неровно ложится на край губ и застывает в уголках рта.
— Хелле, ты же знаешь, что у нас с Маришкой нет детей, боги не даровали такого счастья Фарресскому Мяснику, и я нисколько их не виню, сам понимаю — правильно. Чему может научить тот, кто всё забирал и ничего не отдавал взамен.
— А как же…
— Т-ш-ш-ш, я говорю.
Хелле кивает и с грустью косится на остывшую свинину, словно потерпи он ещё пару минут — та оживёт и сделает ноги из его миски. И ничуть бы не удивился.
— Ты мне как сын, как брат, одним словом — семья. Из всего полка, — толстый палец с пожелтевшим ногтем стучит по кромке вырезанных когда-то букв, — остались лишь мы. Ты и я. Как тогда, под Вальтой, помнишь? Конечно помнишь, ведь это ты поднял три сотни элдерских мертвецов и отправил к их генералу! Я бы всё отдал, чтобы посмотреть на его лицо! Это надо было видеть! Я думал там и обосрусь от страха, когда они начали подниматься.
— Эзно…
— Да-да, ближе к делу, — деловито насупившись, отодвигает миску ещё дальше от Хелле, будто она виновата в торопливом желании человека скорее узнать суть, будто так и манит к себе, сбивая с правильного пути. Хелле цокает языком и отводит взгляд от мяса. — Я решил, что завещаю свой трактир тебе. Я знаю, как ты любишь «Пса», но ещё больше знаю, как ты отчаешься, когда меня и Маришы не станет. К счастью, боги не даровали нам бессмертие за талант оживлять мертвецов. Надеюсь, ты не вздумаешь помешать моему заслуженному покою и не станешь доставать из-под земли ради хорошего куска свинины?
— Разве что пару раз в месяц, — хитро улыбается Хелле.
— Хелле.
— В год?
— Хеллесварт!
— Тогда стоит подумать над тем, чтобы немного развеяться… — тянет улыбку, сжимает кулаки, тут же с пшиком разжимает и смотрит, как вытягивается лицо старика.
— Ты же знаешь, эти элдерские обрядческие штучки мне не по душе. На, ешь, и больше не заикайся о подобном!
Эзно хватает тарелку и с грохотом ставит перед товарищем. Они оба смеются, и в маленьких зрачках старика Хелле на миг видит не изменившееся за пятьдесят лет лицо человека, пытающегося стыдливо спрятаться за чёрной бородой.
Сорок два года он скрывается на звериных тропах и в густых чащах, сорок два года на его запястье нет железного браслета с выбитыми цифрами и именем, с его датой рождения и прозвищем — постыдной кличкой, которой награждают верную собаку. Сорок два года тишины и дружеских бесед. Он и забыл, как коротка простая человеческая жизнь.
Резко, с грохотом и скрипом петель, распахивается дверь, впускает в тёплый зал ревущую вьюгу вместе с горстью холодных снежинок. Хлёстко, бесцеремонно, внося хаос в воцарившийся мир трактира. Чёрные сапоги переступают порог, наглухо застёгнутые тёплые шинели белеют от налипшего на плечи, грудь и спину снега, но ещё угадываются золотые полосы офицерских петлиц и нарукавных нашивок. Трое — при ружьях, возглавлявший — с пистолетом в поясной кобуре. Лица закрыты масками — глаза сверкают волчьими взглядами, скользят по каждому с равнодушием, цепляются за некоторых на три-четыре секунды и вновь от человека к человеку, от мужчины к мужчине, обходя женщин и подростков. Армейские псы с досмотром — вот кого не ждёшь здесь увидеть. Цепкие, грозные, недвижимые. Как минимум майор — золочёное солнце сверкает в свете газовых ламп в обрамлении четырёх листов — делает шаг вперёд, вытягивает руки и медленно стягивает перчатки из тонкой кожи. Сначала одну, затем вторую. Хелле смотрит на этот жест и не может отвести глаза в сторону, чувствует загривком — по его душу гвардейцы, если не церковники. Выследили? Вызнали? Кто-то сдал его? Взгляд растерянно мечется от одного угрюмого лица к другому, натыкается на Эзно, тот едва заметно кивает — не рыпайся.
— Майор Элиас Керриган, первая рота императорского гвардейского полка.
— Четырёхлистники! — шум прокатывается лавиной по склону, обрушивается на следующие ряды, приковывает внимание к говорящему.
— Они самые, — Хелле по голосу слышит — улыбается, и медленно тянется к спрятанному за поясом ножику. — И нам нужен Табрис Хеллесварт.
— И откуда гвардейским шавкам знать, что этот Хеллесварт именно здесь?
Голос Эзно звучит гулко и грозно, старик расправляет плечи и разводит руками, под дряхлой, покрытой пятнами и старыми полосками шрамов кожей перекатываются крепкие мышцы. Двое солдат напрягаются, руки ложатся на оружейные ремни, стискивают их, готовятся к неприятностям, что отражаются в неприветливых глазах местных. Напряжённые, злые, взведённые, они хмыкают в деревянные кружки и сплёвывают под ноги, ломают с хрустом пальцы и постукивают костяшками, отсчитывая секунды, тающие в молчании.
— Мы многое можем учуять, мистер Миртейн. Или Фарресский Мясник звучит лучше? — острая улыбка разрезает молодое высокомерное лицо, блестят белые зубы, острые клыки царапают нижнюю губу, хищно поблёскивают. Молодой, поэтому дерзкий, не видит авторитетов, не чувствует уважения, чувствует вседозволенность и этим пользуется. Четырёхлистник изумрудом колет глаза, горит в центре горделивое солнце. — Теперь-то вы скажете, где прячется Хеллесварт?
— Вы слишком припозднились, майор, — Эзно напряжён, но сохраняет спокойствие. Толстые пальцы сжимают край полотенца, это замечает мальчишка-офицер. — Тот, кого ищите, погиб больше сорока лет назад.
— Дезертировал, мистер Миртейн, — взгляд майора скользит по лицам, ощупывает их, изучает, подбирается ближе к Хелле, начинает его нервировать своей настойчивостью.
— Я видел собственными глазами, как его разорвали мертвецы.
— Он — тотенкнехт, — звучит коротко и хлёстко, как пощёчина, неожиданная оплеуха собеседнику. Мальчишка выдерживает паузу и добавляет мягче положенного. — Вы и сами это знаете.
Эзно опасливо щурится, буравит взглядом солнце на вороте, сочится ненавистью; пальцы наливаются белым, как свежий снег, сдерживают не полотенце — ярость, хотят схватиться за нож, но куда старику против армейских молодчиков. Майор ухмыляется, трескается маска невозмутимости, глаза хищно сверкают торжеством и хорошим предчувствием. Он медленно поворачивается и небрежно, как монетку в ладони нищему, бросает через плечо:
— Мы остановились в доме мэра и с нетерпением ждём его. Если, конечно, он не захочет увидеть нас на пороге. Хорошего вечера, мистер Миртейн. Господа, дамы.
Эзно провожает незваных гостей тяжёлым взглядом и, если бы им можно было убить, сейчас бы на пороге лежало четыре мёртвых солдата. Скрежет зубов, как холодным металлом по камню, режет ухо рваной тонкой проволокой. Хелле устало склоняется над миской и закрывает лицо ладонями. Ему бы сбежать, уйти снова в горы, зарыться в старые кишки забытых шахт и не появляться до тех пор, пока не пройдёт целый век. Но золотое солнце всё ещё выжигает глаза своим холодом, притягивает его мысли к гвардейскому образу, к мальчишке с оскалом хищника.
— Напыщенный ублюдок, — Эзно мягко опускает ладонь на спину Хелле, но не успокаивает. Шмыгает и тут же деловито сплёвывает.
— Они не отступятся.
— Нет, Хелле, не отступятся.
Оба замолкают и сидят в тишине, спрятавшись в собственных раздумьях. Хелле чувствует тревогу, давно забытую, спрятанную за неторопливой жизнью одиночки на окраине Бархета, за размеренными днями и пустыми ночами. Сорок два года назад он сбежал от жалования, от наград, от высшего общества, метался по тропам раненым зверем, вереницей следов сбивал со следа, проживал в нищете годы, оставив всё позади, чтобы осесть в маленьком городе. Эзно знает его по своей безусой молодости, видел в бою, видел на отдыхе, чувствует не отвращение — уважение, испытывает благодарность за спасение. Стали друзьями, позже — семьёй, Эзно приютил беглеца под крышей, дал смысл жить дальше, а после обеспечил какой-никакой, но работой — помощник местного лесничего. Хелле научился применять свои навыки не на войне — в мирное время: отстреливает волчьи стаи, выслеживает беглых каторжников, уничтожает тварей, перешедших границу Виргенских гор, что окаймляют западный бок Империи, разоряет малочисленные лагеря скааддеров, прогоняет обратно в дикие леса, иных — к их клятым божкам.
И всё разом ломается.
Имперское солнце находит всякого, кто пытается скрыться в тени. Находит и сжигает в своём величии.
— Я иду к ним.
— Ты знаешь, что делают с дезертирами, — рука Эзно давит на спину, как гранитная плита с присущей ей скорбной неотвратимостью. — Особенно с магами.
— Знаю, друг, — Хелле горько улыбается. — И знаю, что будет с теми, кто таких укрывает.
— Мы отжили своё, за нас нечего беспокоиться.
— Мы семья, Эзно, ты сам говорил. А о семье всегда нужно думать в первую очередь.
Хелле медленно поднимается, бросает взгляд на осунувшееся лицо старого товарища, видит на губах молчаливое прощание, как дрожат уголки, слёзы туманят взор старика. Тот глубоко втягивает воздух и процеживает сквозь зубы. Они обнимаются, крепко, на прощание, каждый знает — не вернётся. Хелле стискивает грубую ткань рубашки трактирщика, вжимается носом в плечо, смаргивает навернувшуюся на глаза соль, впервые что-то чувствует — и это ощущение ему нравится. Некромантия выжгла из него все чувства, выела дочиста, он отсекал любовь и близость, как куски сгнившего мяса, выжигал огнём магии, его корёжило от чувства слабости, а теперь он поддается её нашёптываниям, стискивает в объятиях старика и боится признаться в своей человечности.
— Ну всё-всё, будет, — Эзно прячет покрасневшие глаза под ладонью и смеётся. — Что о нас сейчас подумают?
— Что прощаются боевые товарищи?
— Было бы хорошо, — тянет старик и отворачивается.
— Береги себя, Эзно.
— Свет Эстерры осветит тебе путь.
Хелле набрасывает плащ на плечи и уходит в вечерние сумерки, не оглядываясь. За окном вьюга постепенно успокаивается.
Глава вторая. Сделка с дьяволом — заём с большими процентами
Снег скрипит под подошвами сапог, каждый шаг тяжелее предыдущего. Кажется, что дорога уводит на эшафот, но по зимним улочкам разбросаны огоньки в окошках домов, тени появляются и исчезают в чёрном омуте. Хелле живёт здесь множество лет, примирился с собственной отчуждённостью, приноровился к неприветливым взглядам, к натянутым улыбкам, к единственной искренности в глазах Эзно и его женщины, и оставлять всё это тяжело, просто немыслимо. Первая мысль — разобраться по-тихому. Трое солдатиков не помеха опытному тотенкнехту, не успеют к винтовкам притронуться, как Хелле от них избавится, куда сложнее с майором, с настоящим хищником. Молодой, задиристый, уверенный в себе, горделивый. Такие командуют без сожаления и без привязанности, на результат, на своё повышение. Хелле не любит таких, они напоминают ему себя самого в далёкой молодости. Война всё вытравила, уравняла всех, отсекла лишнее. Интересно, мальчишка видел поле после настоящего боя, вдыхал вонь тлеющих волос и обугленной кожи, слушал мелодию стонущих? Хелле мотает головой и приглаживает отросшие волосы.
Дом мэра чуть просторнее любого из пяти сотен стоявших в круговой обороне главной площади. Солнце — символ силы и могущества, оттого улицы Бархета расходятся лучами в разные стороны, расширяясь к основанию и сужаясь по мере удаления. «Снежный пёс» затесался между лавкой мясника Брозно и пекарней Тулле на третьем круге от площади, идти по прямой минут пятнадцать, если спешить, но Хелле идёт крайне медленно. Он выдыхает молочный пар в прозрачную ночь, щурится на яркие звёздочки, видит созвездие Журавля и недовольно цокает. Красивая птица в сказаниях — вестник предательства, благородная, но лживая и коварная. Хелле поднимает руку и жестом велит убираться прочь, отгоняя от себя Око Несчастья.
— Гуляете? — за железной оградкой маленького палисадника виднеется розовощёкое личико Эсвии, дочери портного Догреда. Из-под вязаной шапочки выбились светлые локоны, бледные веснушки усыпали бледную кожу, не хватает переднего зуба — выпал вчера вечером, а утром подручные Зейфиары принесли ей монетку.
Хелле замедляет шаг, а после останавливается. Выдыхает и поворачивается к девочке, смотрит в её бездонные синие глаза и даже находит силы улыбаться:
— Да так, дышу воздухом. Не боишься так поздно быть на улице?
— Нет, — смешно мотает головой и заливается звонким смехом, будто звенят медные колокольчики. — Папа говорит, благодаря вам в городе нет волков. И оборотней.
— Так прямо и говорит?
— Ага! Я сегодня слышала, когда он беседовал с бабушкой. Так и сказал, — Эсвия надувается от важности, упирает спрятанные в варежки ладошки в бока и вальяжно покачивается, загудела непривычным низким голосом. — «Как бы ни ненавидели этого грязнокровного, но благодаря ему в городе так спокойно, что дверь запирать даже не надобно».
— Да уж, обрадовал, — Хелле горько тянет улыбку, приглаживая бороду.
— А что такое «грязнокровный»? Папа говорит, это те, чья кровь не совсем чистая. Но мистер Брозно однажды сказал, что у всякого она красная. И у меня она красная, я видела, когда случайно палец проткнула иглой. Мисс Верания заставляет заниматься вышивкой, а мне не нравится! Это скучно! А у вас она тоже красная?
— Брозно прав, у всех кровь одинаковая. Только у некоторых она ещё и проклятая.
— И у вас?
— И у меня, — Хелле кивает и отводит взгляд в сторону, упирается в силуэт нужного дома и мысленно торопит сам себя. — Не гуляй допоздна, а то какие-никакие волки да унесут в своё логово.
— Мама говорит: «Как унесут, так обратно принесут».
— Волки всякие бывают, Эсвия. Могут и не вернуть, придётся жить среди них, а после за их Волчьего Принца замуж выйти.
— А он красивый?
Хелле задумчиво чешет бороду, смотрит хитрым прищуром искоса на любопытную мордочку:
— Ну, он большой, покрытый шерстью…
— Пушистый?
— Наверное, пушистый, — пожимает плечами озадаченно.
— А шерсть мягкая?
— Волки не жалуются, — Хелле вдруг замирает и хохочет вместе с Эсвией, утирает выступившие слёзы, широко улыбается. — Доброй ночи, Эсвия.
— Доброй ночи, мистер Хелле.
В прозрачном воздухе видно всё, что освещает зыбкий свет фонарей, но за границами круга клубится тьма с её тайнами, с холодными воспоминаниями об ошибках прошлого, с мертвецами, что плетутся за Хелле вереницей вечного траура. Он спасался от них в церквях и в дурманах знахарей, проводил ритуалы очищения, искал искупление — всё без толку. Они преследуют его неотступно, пугающей неизбежностью. Он чувствует их белёсые взгляды спиной, ощущает касания призрачных пальцев на коже, шёпоты в дыхании стылого ветра, и устало молится всем богам, от него отвернувшимся. Будучи молодым, он не слишком на это жаловался, верил в своё превосходство, в исключительность, но со временем война перемолола в жерновах и выплюнула, оставила в напоминание призраков прошлого. Среди изъетых шрапнелями и ожогами лиц врагов встречались лица до боли знакомые, родные, любимые. Его друзья и товарищи, которыми приходилось жертвовать. Солдат — это послушание и верность цепного пса, каким бы ни был хозяин. И Хелле был таким, отчего испытывает к себе ненависть.
Старый дом был в два этажа, с каменным фундаментом, из крепкого местного дерева, с резными ставнями и небольшими окошками. В нём горит свет — ждут предателя. Хелле стоит на пороге, успокаивает дыхание, коротко стучит, слышит неспешное шарканье. Дверь отворяет старая Майла — третья жена мэра Густафа, смерив полным презрения взглядом, отходит в сторону, пропускает в свою обитель, потревоженную незваными гостями в военных шинелях. Хелле хочет поздороваться, но язык прилип к нёбу, для такой старухи не находится даже немного уважения, поэтому молча кивает, оббивает сапоги от снега и следует за скрюченной Майлой в просторный зал, где накрыт стол, дымится наваристый суп в белых тарелках и нарезана солонина тонкими ломтиками. Майор сидит на противоположном от главы дома конце и неторопливо рассказывает последние новости — в Бархет они слишком сильно запаздывают, телеграф — вещь слишком роскошная для окраин Империи.
— Пришли? — Керриган будто издевается. — Присаживайтесь, поешьте с нами. Мэр Ольгюсон не будет же против?
— Нет, никак нет, — тот трясёт лысой головой, что та вот-вот отвалится, но пальцы сжимают ложку с такой яростью, что та дрожит и расплёскивает содержимое. — Майла! Ещё тарелку!
Керриган удовлетворённо кивает и указывает на место подле себя, по правую руку, с хозяйским благодушием. Хелле чувствует — ему нравится раздражать такого человечка, как Ольгюсон, выводить на эмоции, показывать, кто контролирует всю ситуацию. Проклятые четырёхлистники. Если бы не императорская протекция, каждого бы вырезали свои собственные товарищи, настолько ненавидят этих заносчивых сукиных сынов в армии. Хелле делает шаг к столу и тут же останавливается, вздрагивает всем телом от горячего, сухого потока воздуха. Огонь обжигает замёрзшую кожу даже через одежду, касается пламенем запястья, фыркает. На него смотрят два золотистых глаза на массивной морде, грива — бушующее пламя лепестков, каждая шерстинка — золото. Могучий лев садится под руку хозяина, не отводит взгляда с замершего тотенкнехта, гипнотизируя. Хелле поджимает губы и медленно снимает плащ, вешает на спинку стула, затем тёплую куртку, остаётся в старом вязаном свитере и простых шерстяных штанах, заправленных в невысокие поношенные сапоги. Чувствует себя неуместно под насмешливым взглядом юнца с золотым солнцем в петлицах, но садится на отведённое ему место. Майла шаркает худыми ногами и с грохотом ставит глубокую тарелку перед Хелле, едва сдерживается, чтобы не плюнуть в густое варево, высвобождая презрение. В этом и было их с Керриганом отличие: парень — военный маг в офицерском чине, сила и цвет Империи, верный пёс на поводке, Хелле — беглец и преступник, нищий, презираемый, в его венах — грязь, а не кровь, не сбеги со службы — бряцал бы медалями на груди, начищал бы их каждое утро с гордостью.
— Спасибо, Майла.
— Не расшаркивайся, — сипло огрызается старуха. — Если бы не достопочтенный майор — ноги бы твоей здесь не было. Великий Айнурадан свидетель — я всегда говорила, что ты принесёшь нам беды. И как в воду глядела.
— Майла, перестань.
— Умолкни, Густаф. Здесь колени подгибаются только у тебя одного, я на свой век насмотрелась ужасов, что мне могут сделать два мага? Сжечь да заставить мои кости танцевать бевельгульден? Пф! Пускай, танцую я всё равно хуже некуда.
Нет в словах ненависти и бушующей ярости — усталость старой женщины, застывшее горе, исказившее характер, сломавшее сердце в юности. Хелле провожает тщедушную фигуру, та сутулится, шаркает, исчезает в кухонном проёме, гремит оттуда кастрюлями и тарелками. Густаф натянуто улыбается, всматривается в лицо майора, ищет любой намёк на неудовольствие, переплетает пальцы между собой, комкает край застиранного столового полотенца, про себя перебирает слова извинений, но все они рассыпаются и никак не получается выстроить их в ровный ряд официального приличия.
— Мэр, — Керриган поднимает взгляд на старика, в маслянистых отблесках лампы сверкают изумрудные глаза. — Оставьте нас.
— Так точно, майор, — чеканит, кивает головой, едва не запутывается в собственных ногах-руках, бряцает ложкой, задевает локтём тарелку, тут же нервно её поправляет и виновато цедит проклятья.
Какой бы сильной ни была нелюбовь между мэром и Хелле, последнего душит жалость. Странное дело — испытывать нечто подобное к тем, кто терпит твоё присутствие, не забывая всякий раз об этом напоминать. Ведь можно нахально улыбаться в обрюзгшее лицо Густафа, наслаждаться его страхом перед военными, перед магами. Можно. Но Хелле отворачивается от Ольгюсона и старается не слушать болезненные насмешки Майлы, встретившие понурого старика.
— Знаете, почему вы здесь?
— Вы милостиво пригласили меня на ужин, — Хелле берётся за ложку и бесцеремонно зачерпывает суп.
Тонкие губы майора ломают прямую линию, изгибаются холодной, неприветливой улыбкой палача и застывают на красивом молодом лице. Он чем-то напоминает Хелле образ едва уловимый, держащийся на границе памяти и пустоты, того, чьё лицо так отчаянно боялся найти среди мертвецов. Имя вертится на языке знакомыми отзвуками, но никак не даётся. Стоит попытаться произнести, как оно ускользает и запутывается в сотнях похожих, бессмысленных слов.
— А заодно послужить своей стране в последний раз, — Керриган ловит зрачки Хелле в силки собственных, цепляется за них, не даёт отвести взгляд. Солдат за его спиной достаёт из сумки небольшой чёрный тубус и вкладывает в протянутую ладонь майора. — Ведь ваша служба официально не была окончена, фельдтотенкнехт третьего ранга Табрис Хеллесварт.
Хелле морщится, как от зубной боли, и медленно подносит ложку ко рту, старается не смотреть, как длинные пальцы в тонких перчатках откручивают крышку тубуса с неторопливым наслаждением, будто там спрятано нечто для него, Хелле, важное.
— Меня разжаловали.
— То, что вы сотворили, — жестокое, циничное преступление, но будь на вашем месте я, поступил бы точно так же.
— Всего лишь слова. Я от многих слышал подобное, майор, — Хелле тяжело вздыхает и выливает ложку супа обратно в тарелку. Еда теряет вкус с каждым словом офицера, будто в голосе Керригана яд, отравляющий всё живое. — И всё, на что они сподобились, — это сдаться элдерам и стыдливо вышагивать в обмоченных штанах. Вы не видели настоящую войну, майор.
И Хелле невольно вздрагивает. Он физически чувствует, как чужой неприветливый взгляд нанизывает его кривой хирургической иглой, проламывает рёбра концом и выходит чуть в стороне от позвоночного столба с глухим треском костей и влажным чавканьем разорванных лёгких и сердца. Предплечья упираются в край столешницы, Хелле сгибается от тяжести осуждения и сухой, потрескивающей ярости, пытается выстоять, без собственной магии боится сгореть в чужих чувствах, но ещё сильнее боится дать себе безумное чувство свободы. Меньше минуты — десять незримых секунд, но Хелле мог поклясться, что варился в этом ощущении час. Тубус с гневным стуком опускается рядом с тарелкой тотенкнехта, рука в перчатке всё ещё сжимает чёрное дерево.
— Откройте, Хеллесварт.
Хелле осторожно берёт вещь, крутит в руках, приценивается — довольно лёгкий, едва тяжелее собственного веса, внутри не больше, чем бумага. Приказ? Аккуратно вскрывает печать, затем крышку и заглядывает в отделанное бархатом нутро с подозрением. Ему не нравятся игры в шпионов, не нравятся сюрпризы, не нравятся недомолвки и угадайки, ценит честность, как торговцы — золото. Разглядывает старый пергамент, с недоумением смотрит на майора, тот важно кивает, зарывшись в гриву льва пальцами, перебирает огненные пряди, вызывает мягкое грудное урчание хищника.
— Что там?
— Ваше задание.
Хелле сглатывает вязкую слюну и переворачивает тубус открытым горлом вниз и двумя пальцами выскребает за край пожелтевшую страницу древней книги.
— Будьте с этим нежнее, Хеллесварт, как с дорогой сердцу женщиной.
— Вам ли говорить о женщинах, майор, — шепчет с полуулыбкой Хелле, но придаёт действиям деликатности, мягко раскатывая концы страницы в стороны, обнажая древнее писание на заплесневевшей, позолоченной коже. Каждая буква — произведение искусства с острыми шипами роз, мягкими изгибами женского тела, слова — древнее, давно утраченное предками наречие. Хелле хмурится. — Разочарую вас, в моих талантах не значится переводчик с древнесебарийского.
— Меня привлекает в вас другой, более полезный талант.
— Одна куртизанка сказала те же самые слова, когда я пытался рассказать о теории Весдера вместо привычных ей действий, — Хелле усмехается, царапает ногтями заросшую щёку, хитро поглядывает на майора. — Не буду скрывать, в ней я поднаторел лучше переводческого.
— Самолюбования вам не занимать, Хеллесварт, как и наивности.
— Так что вы от меня хотите?
— Забрать Копьё Святого Айнурадана из гробницы в Харвийских болотах.
— Не хочу вас расстраивать, но это всего лишь церковная сказочка.
— Мне не нужны ваши оценочные суждения, только непосредственное участие.
Хелле откидывается на высокую спинку, теребит край бесценной рукописи, смотрит на неё в тяжёлых раздумьях, царапает ногтем ветхую кожу, оставляя глубокие вмятины.
— Если откажусь?
— Вступит указ императора Кароя Благочестивого от четырнадцатого кальда одна тысяча четыреста восемьдесят первого года: «Всякого Меченного, служащего Императору и отрёкшегося от служения без вверенного ему разрешения…»
— «…казнить незамедлительно по всей строгости закона как врага империи, изменника и предателя».
— Там есть строчка про тех, кто таких укрывает, — Керриган берёт кружку так, будто фужер из чистого хрусталя, смотрит поверх сточенных граней, не прячет на лице самодовольную улыбку победителя. — Вы должны её прекрасно помнить.
Хелле переплетает пальцы, чтобы не дать себе волю впиться в нахального мальчишку чёрными нитями, душит в себе желание, пылающее столь же ярко, как алые глаза величественного льва под рукой военного.
— Давите на больное?
— Обрисовываю ситуацию.
— Давайте без театральщины, — Хелле морщится. — Я здесь, и дорога отсюда в кандалах или в вашем проклятом ошейнике.
— Вы мне нравитесь, — Керриган говорит неожиданно мягко, даже по-дружески улыбается, перебирает гриву фамильяра и не торопится продолжать, изучает заросшее чёрной бородой лицо собеседника. — И ваш «уход» — большая потеря для армии. Поэтому у меня имеется для вас награда, если предпочтёте ошейник кандалам. Всё крайне просто: выполняете часть сделки — и я вручаю разрешение покинуть Империю свободным человеком, не имеющим перед ней обязательств. Этой привилегии удостаиваются немногие, особенно скрывающиеся столько лет дезертиры. Подумайте, Хеллесварт.
— Вы даже не попытаетесь натравить своих гончих, чтобы я быстрее добежал до границы с Гарт-Арохом?
— Не скрою, для некоторых это будет сильное огорчение.
— А как насчёт тех, кто причастен к моему дезертирству? Вы ведь не будете наказывать их.
— Само собой. Все ваши товарищи и люди, имевшие несчастье оказаться впутанными в эту историю, перестанут фигурировать в деле о сбежавшем тотенкнехте.
— И у меня, конечно же, нет выбора.
— Нет, — Керриган поднимается с места, одёргивает свой чёрный мундир, знаком приказывает забрать тубус с сокровищем, что всё ещё в руках держит Хелле, и, надевая на голову офицерскую фуражку, добавляет. — Если вам нужно собрать вещи — торопитесь, до Гарвира долгий путь, а я намереваюсь сесть на ближайший поезд.
Глава третья. Нет тоски по старым местам, лишь лёгкая грусть прошлого
Жгите этих сукиных сынов!
Жгите, чтобы небо рыдало их прахом!
— майор Регнер Мёрк, 1-я красная рота файерместеров, «Четырёхлистники». 1807 год
Поезд подрагивает могучим телом, утопает в густых клубах дыма, прошивает морозную ночь как игла. В купе темно, тянет терпкими травами из полупустого заварника. Маленький огонёк — надежда среди студёной полуночи — дрожит в стекле лампы, отражается в уставших глазах, тускло поблёскивает на начищенных пуговицах. Сверкает изумруд на чужом вороте, царапает сонный взгляд Хелле, заставляет невольно закутаться. Внутри тепло, даже жарко — пот скатывается по затылку и вискам, попадает в глаза, щиплет солью. В высоком стакане подрагивает серебряная ложка — для особых гостей сервис на высшем уровне, о таком простому дикарю лишь мечтать приходится. Хелле не жалуется, пытается уснуть, но ничего не получается. Дурные мысли оседают внутри черепа, роятся мухами: попытаешься поймать одну — все сразу разлетаются, надоедливо жужжат, разными голосами нашёптывают. Хелле сумрачно смотрит в окно и видит застилающую его тьму с размытым образом уставшего, выпотрошенного войной человека, почти старика, как сказал бы он сам. Горько усмехается — трескается сухая кожица на губах, боль терпимая, но зудящая, и Хелле чешет свежую трещинку.
— Прекратите ёрзать, Хеллесварт, — голос майора сонный, хриплый, недовольство сочится в каждом звуке.
— Никак не привыкну к такой роскоши.
— Вас же учили адаптироваться, — из приоткрытого глаза опасливо блеснул изумруд радужки. — Так начинайте.
— Сиденья слишком мягкие.
— Можете лечь на пол, только перестаньте скулить.
— Слушаюсь, майор Керриган, — Хелле забавляется, прячет улыбку в высокий ворот свитера, чувствует запах дыма и собственного пота — тело изнемогает под крупной вязкой, но раздеваться перед мальчишкой не хочется.
Тот замолкает, голова падает на грудь, руки на ней же скрещены. Тени неровными штрихами ложатся на молодое лицо, делая его грубым и страдальческим, впрочем, Хелле знает — недалеко от истины. Майор замирает в напряжённой позе, замкнутый и отчуждённый, делит с дезертиром купе из соображения безопасности, не спит — осторожничает, вводит в заблуждение. Хелле слышит его тяжёлое дыхание, как стучит сердце под чёрным сукном мундира, и отворачивается. Сорок лет он не покидал границ Бархета, избороздил все дороги и волчьи тропы, облазил ближайшие горы, знал пещеры, ущелья и руины древнего, давно забытого города. Чувствовал себя вольным, не скованным прошлым, а теперь едет в Блаубург поездом, мнёт старыми штанами дорогую обивку, прижимается к лакированным панелям из красного дерева.
— В Блаубурге совершенно нечего делать, — замечает в пустоту Хелле, подпирая подбородок пальцами. Взгляд задумчивый направлен в окно, где едва проглядывается сплошная стена дикого, чуждого ему леса.
— Это не развлекательная прогулка, Хеллесварт.
— Я помню его: маленький шахтёрский городишко на две тысячи человек, треть из которых — дети, заделанные шахтёрами жёнам и любовницам.
— Будьте любезны, замолчите.
— Там что-то изменилось за эти годы, майор? — Хелле ловит раздражённый взгляд мальчишки, и губы расползаются в гнусной улыбке хитрого старьёвщика. — Или вы родом оттуда?
— Вы зарываетесь.
— В мои дни такая активность блаубургских мужчин стала одной из достопримечательностей этого города. Я решил, вам будет интересно.
Керриган раздражённо фыркает, дёргает верхней губой, не размыкая рта, напоминает Хелле взъерошенного воробья, нахохлившегося и недовольного. Чёрный мундир, как крепкий панцирь — прячется в нём от чужих глаз, оставляет оболочку послушного солдата. На груди тонкая планка — награда за отвагу и мужество, золотые диски эполет с погонами тускло блестят в маслянистом свете лампы, тени танцуют на их великолепии. Золотое солнце с изумрудным клевером распустились на вороте, обшитом красным кантиком. Всё по фигуре, чистое, выглаженное. Не дань моде — привычка, годами выработанная. Каждый солдат отражает лицо империи, только к Черепоголовым это никак не относится. Хелле касается своей фибулы и как от зубной боли морщится — лошадиная голова будто насмехается, смотрит провалами глаз на Четырёхлистника и скалится. Ладонь прячет её взор, как от проклятья ограждает, не даёт запомнить юношеские черты, искажённые серьёзностью. Всякого горе настигает, когда в город въезжают всадники, а под ними белые лошади.
За дверью купе сторож — златогривый лев, смотрит лениво, в своём величии смеряет взглядом всякого, кто окажется рядом, будь то сонный проводник или один из солдат. Хелле ворочается из стороны в сторону, жмётся к окну, даже в дрёму не проваливается — мешает дурное предчувствие. Игла предостережения вонзается под основание черепа, буравит кость, задевает нерв, огнём и болью жжётся под кожей.
В тишине слышен мерный стук колёс и дыхание Керригана. Хелле недовольно ворчит, тянется за стаканом в красивом латунном подстаканнике.
Хлопки, выстрелы, сдавленные крики, паника.
Хелле непроизвольно дёргается к дверям купе, цепкая хватка майора останавливает, одёргивает назад, властным жестом приказывает сесть. Сердце стучит быстро, барабанной дробью, а после успокаивается. Хелле берёт себя в руки и кивает Керригану с благодарностью.
— Ограбление? Целого поезда?
— Молитесь святым, чтобы это были «Хорьки», Хеллесварт, а не…
— Майор Керриган! — дверь купе резко отъезжает в сторону, на пороге возвышается один из Четырёхлистников — молодой безусый юноша со шрамом, перечёркивающим губы наискось. — Докладываю! По предварительным данным три пассажирских вагона заняты неизвестными преступниками без опознавательных знаков. Предположительно по три-четыре человека на каждый вагон. Цель — предположительно грузовые вагоны в конце состава.
— Пассажиры целы? — Хелле смотрит снизу вверх на сержанта, напряжение на лице солдата его не радует — видит, как играют желваки, как дрожат пальцы от ожидания.
— Это не имеет значения. Как только они узнают о нас, попытаются выиграть время с помощью заложников. Будет лучше оставить всё, как есть и не выдавать своего местоположения.
— Вы готовы пожертвовать пассажирами?
Губы майора сжимаются в ровную линию, глаза становятся тёмными, выворачивают Хелле наизнанку с затаённой в них ненавистью. Они смотрят друг на друга и словно борются, кто первым отведёт взгляд — проиграл, но уступать никому не хочется. Сержант настороже, нервно поглядывает в конец вагона, куда направлены дула винтовок его товарищей. Те прячутся в соседних купе, в одном их которых напугали пожилую женщину с тремя внуками. Они жмутся в углу, изредка попискивая и хлюпая носами, но под защитой солдата немного расслабились.
— У нас не освободительная миссия, Хеллесварт.
— Позволите преступникам убивать граждан империи?
— Если они будут достаточно умны — останутся живы. «Хорьков» интересуют грузовые вагоны — пусть забирают.
— Им не расцепить их на ходу, Керриган, — возмущение внутри Хелле вязкое, до одури ядовитое, лезет по горлу вверх, обволакивает слова, выстреливает ими. — Им придётся остановить поезд, а значит идти в рубку.
— И что вы предлагаете?
Взгляд Хелле упирается на оружие, скользит по чёрной коже кобуры, цепляется за руки, обтянутые перчатками. В памяти появляются его боевые товарищи, все истерзанные, раненые, в кровавых бинтах, как в заскорузлых бурых панцирях. Страшно не ранение, страшен плен, из которого не выбраться — элдеры отрубали руки по локоть, лишь бы пленные не использовали магию. Хелле смаргивает наваждение, утирает ладонью лицо, будто стягивает маслянистую плёнку прошлого. Ноздри раздуваются, вбирают вязкий, наполненный жаром тел воздух, перемалывают, чтобы одним дыханием с губ вытолкать:
— Сражаться, Керриган.
Майор не меняется в лице, только изумруд блестит слишком остро, слишком опасливо, насаживает Хелле на иголку, но тот не сопротивляется, замечает, как искрятся огненные всполохи внутри радужек Керригана. Тот будто был в предвкушении. Ещё по воинской жизни Хелле слышал о Четырёхлистниках: мерзкие ублюдки, единоличники, мнят себя вершиной имперской армии, её сердцем, двигателем.
— Хотите спасти всех, Хеллесварт? Тогда держите себя в руках и действуйте согласно приказам. Самая большая угроза здесь — вы.
Хелле опускает взгляд на свои ладони и кивком соглашается. Он едва ли применял свой талант больше десятка раз за сорок лет в лесах Бархета, каждый раз боясь прошлого, зарывался в памяти, тонул в сожалениях, и сейчас ему очень не хочется повторения. Он тяжело поднимается, протягивает раскрытую ладонь к сержанту и требует:
— Выдайте мне оружие.
Майор мерит его мрачным взглядом, маска невозмутимости трескается весенним льдом, проскальзывает лёгкое раздражение. Рука в перчатке коротко отмахивается.
— Одолжите свой пистолет, Армитаж.
Сержант колеблется, кривя лицом, но нехотя подчиняется, отщёлкивая замок кобуры, и медленно вытягивает пистолет из плена матовой, до блеска начищенной кожи. Тяжесть металла ложится в ладонь, неприятно холодит своей смертоносностью, Хелле берёт свободной рукой и вертит из стороны в сторону, одобрительно хмыкая:
— Эрмигтон. Отличный выбор.
На боку затвора гравировка: «Моей гордости». Хелле удивлённо поднимает брови и смотрит на сжавшего зубы солдата, тот встречает его суровой решимостью. Неприступная скала, настоящая гордость империи. Злой, напористый, послушный, не задающий вопросов, только жаждущий приказов и действия. Их немного жаль, таких правильных, таких отчаянных, жаждущих любви неблагодарного народа, который страшится их, всякий раз проклиная и отмахиваясь. Скольких эта служба паршивая сгубила, скольких зарыла в земле, скольких вышвырнула прочь из истории. Герои возвышаются на стенах из тел безымянных соратников, кому не посчастливилось окрасить своё имя гордостью и подвигом.
— Верните в целости, сэр, — шипит сквозь зубы сержант, не отворачиваясь, и добавляет с нажимом. — Пожалуйста.
Хелле снимает предохранитель, передёргивает затвор — патрон уходит из магазина в патронник, сверкает мгновением.
— Какой приказ, сэр? — чеканит молоденький сержант, стоит по струнке — плечи расправлены.
— Вы же не хотите устроить войну в пассажирских вагонах, Керриган? — мальчишка сухо ухмыляется, снимает с головы фуражку, ослепляет коротким бликом на кокарде — пойманное в круг солнце, объятое дубовыми листьями. — Мы можем выманить их сюда, спрятать всех здешних в дальнюю часть купэ, принять бой на своих условиях.
— Пахнет тактикой этих остроухих выродков, — шепчет в ворот недовольный сержант, ловит взгляд Хелле и отворачивается.
— Эти «выродки» сдерживают мощь империи три столетия, не имея за собой ни одной военной технологии. Можно было за это время чему-нибудь у них да поучиться, — Хелле огрызается, скалит зубы под густыми усами, хочет взять надменного сержантишку за ворот, встряхнуть по-отечески, выбить дурь из походного котелка, что вместо головы на тонкой шее болтается.
— Слова изменника, — Керриган предупредительно цокает языком, откладывает фуражку на столик рядом с подстаканником. — Сержант, держаться позади. Занимаете вагоны после уничтожения противника, допустимые потери среди гражданских — минимальные. Вы довольны, Хеллесварт?
Тот нехотя кивает, стискивает шершавую рукоять «Эрмигтона», цепляется за неё, как за соломинку, будто это ему поможет не сорваться с цепи своей стойкости. Смотрит на спину майора, обтянутую чёрной формой, будто погребальным саваном, ждёт дальнейших действий — майор не слишком торопится, стягивает перчатки, обнажает изрытые ожогами ладони вместе с пальцами; красная, огрубевшая кожа зажила отвратительными рубцами и складками — такова цена файермейстеров за использование магии.
— Держитесь позади, Хеллесварт. И постарайтесь не вмешиваться.
Майор делает шаг и сердце Хелле замирает от дурного предчувствия.
Глава четвёртая. «…и объял огонь ночь вечную»
— Заткнулись! И ты заткнулась, тварь!
Револьвер в нервной руке утыкается в лицо женщине, та с ужасом пригибается, закрывает голову руками, взмахивает яркими ногтями в полутёмном помещении — от два сиденья от неё лежит незнакомец, захлёбывается кровью, кряхтит остатками жизни, мучается. В него эти изверги выстрелили сразу, как только встал с гордым «Джентельмены!», хотел разобраться в ситуации, понадеялся на добродетель беглых каторжников. Перепачканный чёрным рот мужчины извергает остатки крови, плюётся на платье молодой женщины, невольно ловит горячие капли соли с пушистых ресниц, застывает приоткрытым провалом на узком лице.
— Гарольд!
— Заткнись, сука! — револьвер отворачивается в сторону несчастной вдовы, скалится возможностью вновь выстрелить. — А то скоро встретишься!
— Может, это, развлечёмся по-быстрому? — тот, что щурит один глаз, будто кот, смотрит на свою невольницу — молодую флейтистку, прижимающуюся к учителю. — Берд, ты как?
— Твой стручок ей явно не доставит удовольствия — слишком маленький, — Бернард громогласно хохочет, щерит маленькие зубы на лице, похожем на памятник, слепленный неумелыми руками ученика: плоский нос, маленькие глаза-щёлочки, скулы широкие, форма — квадрат с продавленным на макушке черепом. — Вот мой ей будет в самый раз!
Он хватает себя за выступающий под плотной тканью рабочих штанов бугор, смотрит на отвернувшуюся с писком флейтистку, облизывает языком разъетые ветром губы с белыми ошмётками отмершей кожицы. В нём почти семь футов роста, плечи широкие, бугрятся налитыми мышцами — в прошлом шахтёр, в настоящем преступник — придушил бригадира, украл деньги из сейфа, считал, что всё это — его честно заработанные. Попался глупо — в кровати на проститутке, пришлось пристрелить её вместе с конвоирами и бежать под защиту недоумков из «Вольницы», мечтающих о каком-то там равенстве. Ему плевать на это самое равенство, на права измученных магов-выродков, ему хочется денег и сытной жизни, одеваться во что-то модное и красивое, жрать диковинных птиц с экзотическими фруктами, а ещё женщин — разных, даже нечеловеческих. Корн смеялся над ним, говорил он слишком для них уродливый, теперь Корн стал уродливее после кулаков Берда.
— Дай её сюда, — вдруг выдаёт Берд и прячет револьвер за пазухой. — Мико!
— Вы что делаете?! — молодой нервный мальчишка облизывается, переводит загнанный взгляд из стороны в сторону, бледные зрачки скачут от лица к лицу, но видят только расплывчатые силуэты с провалами. — Грегор приказал никого не трогать без надобности!
— Так мы, это, не трогаем, — маленький растрёпанный Мико ловит отталкивающую его ручку, рывком притягивает к себе, благоговейно трогает светлую, так приятно пахнущую кожу флейтистки, проводит по нетронутому полотку шершавыми пальцами, считает вкрапления тёмных родинок. — Ей понравится. Честно-честно. Если не будет выкобениваться. Не скажешь Греги, дадим и тебе её попробовать.
Язык толстым слизнем опускается на запястье, скользит с вожделением к сгибу локтя, собирает запахи и вкусы, оставляя пошловатую влажную дорожку вожделения.
— Вкусная, — Мико широко улыбается.
В нём набухает страсть и он хочет скорее её высвободить, ему с детства нравится держать в руках трепыхающихся птичек, создавать клетку из пальцев, смотреть, как те бьются о прутья-косточки, царапают его загрубевшую кожу с полным сердцем отчаяния. Аромат страха для него особенный, упоительный, исторгается вместе с криками и мольбами, вместе с горячими слезами, которые приятно горчат на кончике языка, когда их слизываешь. Мико было двенадцать, когда он впервые сделал это с соседской девочкой: навалился на неё, как его папка делал с матушкой, ёрзал, тискал, больно щипал за бёдра, за бока, слюнявил открытый в крике рот, вбирал в себя её страх. В пятнадцать он уже попробовал свою сестрёнку, что на два года была младше, в шестнадцать — какую-то девку из соседнего поселения. Он охотился, подчинял, ломал, наслаждался каждой секундой своего величия, пока не нагрянула жандармерия — подставил деревенского учителя. Подбросил кусок рваного платьица одной из своих жертв, солдафоны не разбирались — повязали самого на их взгляд подозрительного. Учитель не доехал до города — расстреляли озлобленные солдафоны на краю оврага, туда его тело и вышвырнули. Мико пришлось затаиться до поры, до времени. В восемнадцать ушёл на заработки в солдаты, попал сразу на фронт, едва выжил, держась за чужими спинами, толкал всех на смерть, сам же под градом пуль прятался, прикрывался своими товарищами — даже мёртвыми, зарывался в груды тел, лишь бы эти остроухие уродцы не нащупали своей магией, обмазывался кровью висельников. Позже таки поймали свои, осудили за преступления — какая-то из бывших «любовниц» всё же осмелилась всё рассказать, обвинить в насилии. Могли бы казнить — отправили на каторгу, сбежал случайно — недоглядели жандармы, занятые возлияниями. Так и прибился к каким-то революционерам-грегорианцам под командованием отставного офицера из вассермейстеров.
В его руках флейтистка тоже бьётся, как маленькая птичка, пытается вырваться, мягкие, наполненные цветочной поляной, кудри хлещут по горбоносому лицу, оставляют шлейф летнего запаха. Пальцы сминают маленькую грудь — та в ладонь умещается, крик будоражит тишину напряжённого, безысходного молчания. Чужие глаза стыдливо закрываются, прекращают замечать преступление, будто его нет и не было. Учителя — хлипкого очкастого мужчину — усмирили крепким кулаком по носу, тот захлёбывается кровью, нервно всхлипывает, тремя пальцами сжимает ноздри и тоже отворачивается. Что-то бормочет пухлыми губами — Мико сглатывает — такими его плоть обнимала единственная женщина, которая ему нравилась, которую он, кажется, любил, пока какой-то элдер не снёс ей своей магией голову, когда город захватили чужие войска, выдавив Империю.
Бернард перехватывает руку девчонки, бесцеремонно задирает платьице, скользит пальцами по панталонам под защитой кринолина от любопытных глаз Мико. Лицо преступника вдруг расплывается в улыбке победителя, он смотрит на подавившуюся криком девушку, как розовые щёки поддёргиваются пунцовым стыдом, как она пытается убрать его руку, кусая пухленькие губы, и неожиданно содрогается.
— Прекратите! — звонкий мальчишеский голос звенит гитарной струной, обрывает веселье преступникам. — Прекратите немедленно!
Над поверженными безучастным молчанием головами возвышается единственный сопротивляющийся стадному чувству непричастности. Молодой солдатик в выходной форме обер-фенриха, кадет и цвет Старшей Империи. Горящие огнём праведника глаза блестят на худом лице, тонкие линии усов топорщатся щёточкой; сжимает в ладони узкий кортик на поясе — единственное его оружие, разрешённое выпускникам военной академии.
— Отпустите леди!
— А то что, заколешь своей зуботычиной? — гнусаво хихикает Мико, кивает на ножны из чистой, сияющей броской новизной кожи, разрождается новым лающим смехом, трясёт сальными патлами.
— Буду вынужден призвать вас к ответу!
— Лори, сядь, — за руку, как утопленник, тянет заплаканная женщина. Глаза — два зелёных омута, — пожирают солдатика, окутывают заботой и страхом, ждут неизбежного, но всё же надеются.
— Лори? Что за бабское имя — Лори! Ты мужеложец, мальчик? Любишь крепкие члены? Хочешь, дам тебе мой попробовать?
— Ты совсем отчаялся, — пыхтит от натуги Бернард.
Тонкие пальчики флейтистки едва не ломаются на его плечах, вцепившись мёртвой хваткой, пока он всё ещё развлекается под подолом пышного платьица.
— Закрой пасть, Бер…
Его слова внезапно обрываются. Мико удивлённо косит глазами ко лбу, пыжится от натуги — лоб собирается складками, по которым ползёт тонкая алая струйка из маленькой дырки — дымится обугленная кожа от раскалённой оболочки патрона. Тело падает, как трава подкошенная, с глухим стуком, разбрызгивает рубиновые блики на соседние кресла, на кринолин зелёного луга на чьём-то подоле. Тишину пронзает острый крик немолодой женщины, закрывает рот высушенными, как птичьи лапки, пальцами, ввинчивается в уши, бесцеремонно вторгается в мякоть мозга, бьёт по барабанным перепонкам, порождает ответную агрессию. Нервный мальчишка бьёт её по лицу рукоятью револьвера наотмашь, брызгает слюной в ответном крике, сутулится под взглядом изумрудных глаз появившегося в вагоне хищника. За плечом офицера дуло чёрное рыщет новую жертву, утыкается в голову Бернарда, тот замирает с ребяческим удивлением, прячется за тонкой фигурой девушки.
Хелле чувствует к таким людям презрение, давно забыл как грязь и похоть выглядят, за одиночеством в Бархете мало что из подобного скрывается: каждый на ладони у каждого, видят местные всё, что творится в пределах околицы, слухи быстро разлетаются, поэтому никто чудить не торопится. Он смотрит на затылок плачущей флейтистки, та надрывно просит помощи, ею, как щитом, укрывает себя ублюдок, по-звериному за худым плечиком скалится. Под кожей Хелле пробуждается ярость вместе с магией, зудит неистово, требует высвобождения, ползает паучьими лапками, бугрится и перекатывается.
— Офицер! — Лори разрывает неловкое молчание.
— Заткнись! — у нервного мальчишки рукоять скользит в потной ладошке, едва-едва держится, пальцы гуляют по спусковому крючку, то надавливают, то со страхом отпускают, танцуют в безумном танце неуверенности. — Все вы заткнитесь! Пусть хоть кто-нибудь пикнет — пристрелю! Поняли?! Я не слышу! Поняли?!
Его стеклянные глаза широко открыты, вбирают весь мир в лихорадочном, дёрганном желании, кончик языка мелькает между бледных искусанных губ, облизывает их, оглаживает сколотый клык. Ему ещё нет восемнадцати, первые усы только-только пробиваются вместе с жидкой щетиной на щеках, острый нос, бледные радужки — ещё не сошла детская пухлость. Ему бы жить и жить, но он требует от мира большего, чем может взять.
— Стой на месте, вояка! — кричит с надрывом, берёт высокую ноту и срывается. — Только шагните — пристрелю! Хоть её пристрелю! Суку!
Серебристый ствол револьвера тычется в плечо плачущей женщины, она съёживается в бесформенный бутон некрасивого цветка, кринолин елозит по грязному полу вагона белыми оторочками.
— Хеллесварт, отпустите оружие, — холодный тон майора вызывает удивление.
Хелле не торопится, но всё же нехотя убирает руку с взведённым пистолетом, цепко следит за тем бугаем, что прячется за девочкой. Люди пригибают головы, отводят взгляды в сторону, кто-то на них посматривает с искренней надеждой, трясётся под угрозами, что сыплются из нервного подростка.
— Захват имперского поезда с гражданами — тяжкое преступление, — льдом покрываются слова майора Керригана, звенят железными кандалами, пахнут мокрой сталью и ржавчиной крови.
— Хочешь арестовать нас, джак? — подаёт голос Бернард, огромными руками едва не ломает хрупкие косточки флейтистки, не даёт ей вырваться — та смирно хлюпает носом, сдавленно всхлипывает. — Попробуй. Ладвик — хреновый стрелок, но снести башку какой-нибудь тупой курице с двух шагов может. Что, уже не так весело, а, джак? Начальство не погладит по головке за жертвы? Так и знал, что вы — кучка жалких говноедов, которые только могут звенеть яйцами, а после жидко обделываются! Пристрели уже его, Вик!
Ладвик шумно сглатывает, резко поднимает револьвер, целится точно в середину груди Керригана, смотрит в прищуренные зелёные глаза и видит в них непоколебимую уверенность. Рука мальчишки вздрагивает, дуло танцует из стороны в сторону, как припадочное, чужая аура давит неподъёмной тяжестью, сгибает к полу, но Ладвик скалит мелкие крысиные зубы и сопротивляется.
— Вы не понимаете с кем вы связываетесь! — подал голос молоденький Лори. — Это Четырёхлистники!
Хелле недовольно морщится, но проглатывает такое оскорбление.
— Какая разница, пусть только дёрнется…
— Сосцы святой Хасны, четырёхлистники… Ладвик, стреляй! Стреляй, твою мать! Не дай ему…
Керриган выкидывает вперёд руку, эффектно щёлкает пальцами, улыбка прорезается отражением в расширяющихся глазах мальчика — холодная и торжествующая. Пламя с рёвом рождается из пустоты, обнимает тщедушную фигурку, высвобождается из плена чужого контроля, с жадностью впивается в плавящуюся кожу, в дымящиеся волосы. Ладвик кричит неистово, крутится в припадке, будто танцует в весёлом безумии. Револьвер падает из почерневших пальцев под ноги, чудом не выстреливает.
Бернард вскакивает, толкает свою пленницу Керригану, та с визгом сталкивается с горящим мальчиком — вспыхивает платьице, вспыхивают пышные кудри, пламя охотно перекидывается на новую жертву своей ярости. Хелле спешит помочь, с трудом протискивается мимо майора, тот хватает его за шиворот, грубо дёргает назад, встречается с серым туманом зрачков, полных жалости.
— Нужно остановить второго, иначе сюда заявятся остальные, Хеллесварт! Бросьте девчонку!
— Она же погибнет, Керриган!
— Сопутствующий ущерб…
Хелле слышал о подобном ещё со времён армии — не тратить время на мирных жителей, нечего с ними нянчиться, если среди них прячутся элдеры — вырезать под корень целые селения. Мирные — лишь препятствие, их численность восполнится в скором времени, затянется, как рана струпом, наполнится новой жизнью, указом императора сосланной.
Он резко стряхивает руку майора и бросается к бедной девочке. Духи шепчут, шелестят тихими вздохами, ползут мёртвыми пальцами по его коже, устремляются к кривляющемуся в агонии телу, впиваются в него, облепляют полностью. По вагону проходит волна трепета, десяток глаз смотрит, как тонкие нити пронизывают светлую кожу флейтистки, как впиваются в неё, скользят, проникают в глубь тела, в самое нутро. Чёрные жилы — стальная проволока — жалят податливую плоть, сдавливают до вскриков боли, до ужаса, хрипотой вырываются, с кровью смешиваются. Огонь утихает, исчезает полностью, обнажает изуродованную кожу, та бугрится волдырями, красными подпалинами — если заплатить хорошему астмейстеру даже шрамов не останется.
Жёсткие пальцы сдавливают ворот свитера, как злая рука хозяина, душат ещё не пришедшего в себя Хелле, стягивают в горсть неуклюже обстриженные волосы. Призраки смотрят слепо на майора, на глупого мальчика, касаются его невидимыми ладонями, улыбаются искажёнными провалами ртов, скользят языками, ногтями, невидящими взглядами. Кружат вороньём, смеются словно каркают. Изуродованные, искалеченные, как прошлое их хозяина.
— Что я вам говорил, Хеллесварт! — рычит голодным тигром, утробно, сдавленно.
Раскатистые звуки пробирают до дрожи мелким шорохом, Хелле задыхается в кашле, хочет выплюнуть оскорбление, но глотку режет кромка ворота, стягивает удавкой, впивается в хрящ.
— Теперь они знают о нашем присутствии, — слова майора обжигают раскалённым дулом висок, обрисовывают последствия.
Три вагона бьющихся сердец в крепкой хватке разорителей. Керриган бледен, но потемневшие изумруды полны решимости, сверкает ими в ярости, сдерживается от необдуманного действия. Пальцы не отпускают невидимого повода, крепко держат Хелле за шиворот, не дают тому броситься к несчастной флейтистке, что хрипит под пальцами полуживого от страха учителя.
— Армитаж! — рявкает раскатисто мальчишка в форме с клевером на вороте.
Топот тяжёлых сапог наполняет тишину вагона, клацают затворы винтовок, от этого звука Хелле передёргивает. Он всё же смог высвободиться, с трудом скинуть руку майора, растереть зудящее от шерсти горло и глотнуть полного гари и сладковатой вони воздуха. Керриган небрежно поддевает носком начищенного сапога обгорелый труп мальчишки, кажется, Ладвика, смотрит, как обшаривают ещё тёплое тело другого каторжника, как трещит ткань, дёрнутая одним сильным движением и на бледной коже предплечья оголяются выжженные цифры заключённого.
— Совсем паскуды распоясались, — едва не сплёвывает молчаливый увалень. На вороте сверкают четыре листа серебром, а не золотом. Тычет длинным стволом в грудь убитого, подозрительно щурится, ждёт, что тот вскочит на ноги, затанцует в безумии.
Хелле только в бороду ухмыляется, тревожно косится на несчастную, в шубку обёрнутую, спрятанную от чужих испуганных глаз. Его сердце сжимается в отчаянии, не хотел касаться магии, но иначе не спасти бедную флейтистку от огня всёпожирающего. Керриган не смотрит на него, избегает намеренно, раздаёт приказы ровным голосом, жестом усаживает вскочившего молоденького кадета. Тот немногим младше чёрномундирного мальчика. Его люди выполняют всё в молчании, только скрипят подошвы о доски вагонные, раздаются эхом под потолком и растворяются в чужих всхлипах и бормотании.
— Ласс! Всех в купе!
Щёлкает каблуками единственная среди военного отряда девушка, рыжие волосы сплетены в тугую косу, падают на смуглое лицо прядями, в её глазах мрачная решимость, как и у каждого из её товарищей. Хелле знал, что маги на службе империи не имеют ни званий, ни пола и даже имени, лишь те, кто выжил, чего-то добиваются. Списки мёртвых редко когда заполнялись тщательно, оттого он этим сорок лет назад и воспользовался. А сейчас мирное время, пусть и неспокойное, четыре года назад объявили новое перемирие, подписали указы о разоружении, начались переговоры, робкие торговые соглашения. Хелле потерялся во времени, застыл, как рыба в замёршем пруду, только смог дождаться оттепели и увидеть изменившуюся империю — одряхлевшую, слабую и разобщённую.
— Прикажете штурмовать следующее? — спросил Армитаж, Керриган покачал головой. Был слишком задумчивым.
— Это не «Хорьки», даже близко на них не похожи, — его сапог опускается на руку каторжника, давит на цифры неаккуратно выжженные. — Для заключённых слишком нахальные. Видимо, мы столкнулись с новой организацией.
— Как жаль, что допросить можно только труп, — шепчет сержант и недобро смотрит на тотенкнехта.
— Хеллесварт, вы когда-нибудь допрашивали мёртвых?
— Если голова в наличии, — мрачно шутит Хелле, криво усмехается.
Он разминает пальцы нехотя, через силу себя заставляет подойти к застреленному Мико, опускается на одно колено, ощупывает шею, щёки, голову. Один из талантов каждого Пожирателя — говорить с мёртвыми, полезная вещь, если кого-то запытали до смерти, призраки информацию не утаивали, а потому элдеры старались погибнуть так, чтоб душа их растворилась в Колесе Перерождения быстрее, чем до неё доберётся носитель лошадиного черепа. Люди мало что знали про настоящих тотенмейстеров, но слышали сказки, оттого чурались всадников на белых лошадях, будто от прокажённых, шептались недобро за спинами.
Пальцы зачёрпывают остывшую кровь из пулевого отверстия, рисуют руны, сплетают в лигатуры на щеках, на лбу, на шее, пляшут по коже, вычёрчивают линии и точки, у Хелле недурно такое получается. Завершает танец воскрешения двумя красными линиями поперёк глаз и тяжело поднимается, разводит руки в стороны, прогоняет жестом всех в конец, глубоко дышит, видит тьму под сомкнутыми веками. Призраки вновь его окутывают, шепчут неразборчиво, гладят холодными касаниями, хотят его поприветствовать, позвать с собой в царство мёртвых, но он сопротивляется, отгоняет силой воли, скрипит зубами и чувствует, как под шерстью свитера кожа чернеет и покрывается язвами и струпьями. Его пальцы плетут невидимые нити, накидывают сеть на тело умершего, ловят бьющуюся в диком ужасе душу — та рвёт нити, обжигается о силу, льющуюся из тотенкнехта, шипит в ярости, кричит тонко, надрывно и жалобно. Хелле знает — слишком слабая, не составит труда подчинить себе, вплести в вереницу тех, кто за ним следуют. Никто их них не получит свою благодать в Колесе Перерождения, навсегда с ним повязаны, нет им пути к воскрешению, оттого Хелле боится ночи — они приходят за ним, как церковные плакальщицы.
— Как твоё имя? — голос Хелле потусторонний, слышится из глубин бесконечного холода, трескается ледянистой корочкой.
— Мико, — шепчет дух и жалобно тянет стон боли, смешивает с воплем и завыванием.
— Кому ты подчиняешься?
Душа смотрит пустыми глазами сквозь Хелле и вываливает длинный язык, теряет форму, рассыпается и снова собирается во что-то человеческое.
— Кто приказал захватить поезд?
— Грегор. Из «Вольницы».
— Это ещё что за ублюдок? — низко рычит знакомый Хелле увалень. Керриган внимательно смотрит за тотенкнехтом, качает головой на вопрос рядового, подпирает пальцами острый подбородок и мрачнеет с каждым мгновением.
— Что за «Вольница»?
— Маги-отступники, — хрипит душа и снова воет от отчаяния. По призрачным щекам катятся слёды, но это лишь обман, души не умеют чувствовать ничего, кроме боли и страдания, если вырвать из привычного пути к Колесу.
— Очередные… — свистящим шёпотом выдыхает сержант, перебирает пальцами цевьё своей винтовки. — Вот развелось, как блох у собаки.
— Надо было им шеи ещё в Кескире свернуть, а не отпускать, — плюёт на пол увалень. — Куда император смотрел.
— Отставить, — рявкает майор и двое за его спиной вытягиваются в ровные линии. — Сколько их, Хеллесварт.
— Одиннадцать, — шепчут губы мёртвые, обветренные, когда вопрос повторяет хозяин сети, на кого ярость и боль изливается. Тот скрипит зубами, но не вздрагивает — волна холода накатывает дыханием штормового моря, отступает и только усиливается.
Губы Хелле синеют почти до черноты, едва шевелятся, он держит сети обмороженными пальцами — магия берёт свою дань за могущество. Кожа под коркой инея трескается, кровь совсем не течёт, в венах и артериях застывшая.
— Какой был приказ? — сипит тотенкнехт.
— В Пустоту приказ! — майор дёргается, стряхивает с себя спокойствие. — Маги! Есть среди них маги?!
Дверь за спиной солдат вспучивается, скрипит натужно под невидимыми ударами, вылетает пробкой из шампанского, сметает на своём пути зазевавшихся. Майор ругается сквозь зубы, успевает припасть к полу, прикрыть себя щитом огненным, пламя ярко вспыхивает, искрится в затянутых белых узорах окнах, разъедает старую кожу на сиденьях, плавит дерево. Дверь ловит увалень, принимает на обе руки, с натугой сдерживает, рычит по-медвежьи, скалит крепкие зубы, и отбрасывает в сторону — с визгом шарахаются заплаканные женщины.
Хелле поглощает душу одним глубоким вдохом, чувствует лёгкое удовольствие, как затягиваются раны, на мёртвой коже проросшие. Его свита каркает воронами, наполняет вагон, сливается в нечто бесформенное, единое, обычному глазу невидимое. Тянет тонко мертвечиной, разложение отравляет воздух вокруг Хелле, сгущается в длинные нити-руки, те танцуют в морозном воздухе, как щупальцы морской диковины. Тянутся к мёртвому каторжнику, впиваются в него иглами, рвут на части, пируют стервятниками. Кровь расплывается страшными бесформенными пятнами, въедается в тишину, а затем — в панику.
— Всё, — шепчет один из солдат на одном лишь выдохе. — Спятил.
И двумя перстами рисует круг на лбу, тихо святым молится.
— Отставить! Хеллесварт!
Высокой нотой дерёт уши криком женщина; её платье, перепачканное кровью супруга, беглыми заключёнными убитого, гниёт от прикосновения с чёрной сущностью. Кто-то не выдерживает, стреляет в воздух, пуля вспарывает обшивку потолка, впивается в перекрытие. Выходят из ступора солдаты, вздымают готовые дула, целятся в свихнувшегося, пальцы терпеливо покоятся у крючка, выжидают приказа, мелкой дрожью покрываются.
— Что это?! — кричат за спинами офицеров.
Ветер завывает за стенами вагона, прорывается в открытый проём белым зверем, сдувает с головы несчастной девушки чепец одним лишь дыханием.
— Клянусь яйцами Айнурадана… Стреляй, Эймен! Стреляй!
— Да чтоб тебя… Что это?!
— Четырёхлистники!
— К скарам их! Бейте чёрного!
Дула выплёвывают раскалённые искры, палят слепо, попадают в разные стороны, кто-то кричит раненый, люди пригибают головы, в страхе сжимаются. Хелле стоит невредимый, будто святыми окутанный, только свитер сочится чем-то чёрным, наполняет вокруг себя запахом ржавчины. Духи в злобе его укутывают, прячут в коконе из нитей, к живым устремляются. Вновь нестройный хор револьверов разряжается.
— Господа! — перекрикивает вой зимы майор, щёлкает пальцами. — Приготовьтесь!
— А как же сбрендивший?
Керриган поджимает губы, хранит тяжёлое молчание. Тратить такой актив совершенно не хочется, но позволить вредить солдатам империи не может, всех своих знает в лица, считает своим достижением, а таким не разбрасываются. Лишь резко разворачивается к взволнованным захватчикам, те трясущимися руками перезаряжают ружья, седой безглазый ветеран за их спинами тревожно поглядывает себе за спину.
Щелчок пальцев — пламя режет глаза своей яркостью, вспыхивает на одеждах, шипит рассержено снегом налипшим на рукава и плечи, слизывает ткань и на кожу перекидывается. Второй, третий, четвёртый — все в огне объятые. Солдаты тяжело дышат, привычно дымятся ладони и кожа красная вспучивается. Каждый здесь солдат — гордость красной роты, гордость Старшей империи. Захватчики вопят, в друг друга врезаются, Армитаж одного брезгливо толкает винтовкой прочь из вагона, тот под колёса поезда падает. Керриган чувствует опасность и оборачивается.
Нити, чёрные и лоснящиеся, впиваются в людей, старят их, выпивают жизнь вместе с молодостью, вбирают в себя кровь и мясо, обгладывают слой за слоем, будто истинные изверги. Люди вопят в панике. Молоденький обер-фенрих отбивается кортиком, полощет лезвием в воздухе, рука ещё держится, но кровь из разъеденных ран катится, заливает кожу, окрашивает тёмным. Керриган рычит в бешенстве, вырывает из кобуры пистолет, наводит на тотенкнехта и мгновения отсчитывает.
Выстрел. Короткий вздох. Всё заканчивается.
— А как же…
— Другого найдём, — майор делает контрольный, с разочарованием смотрит на две дыры над надбровными дугами. — Посговорчивее.
Глава пятая. Нет любви без отчаяния
Любовь — сука неблагодарная, то страдаешь из-за неё, то за неё.
— народная мудрость.
Тело некроманта до невозможности тяжёлое, тянет вниз, стремится к земле, но солдаты не отступают от таких сложностей. Медленно тащат в купе, рычат сквозь зубы, проклинают свою работу, но не бросают на полпути сделанное. Им бы сейчас о захватчиках думать, а не о мёртвом сбрендившем. Выбросить бы прочь, даже под колёса поезда, да только приказы старших по званию не обсуждаются. Оттого дышат с натугой, разгоняют любопытных, в проходе собравшихся. Нечего глазеть на мёртвых, особенно таких, как тотены.
— Реас!
Янтарные глаза Ласс впиваются в измученное лицо Армитажа, скользят вниз к рукам, на мертвеца наталкиваются. Её лицо покрывается рябью омерзения лишь на мгновение. Пропускает товарищей с телом мёртвого, те останавливаются возле купе, майором Керриганом выкупленное в Гарвире, распахивают дверь — скрипят маленькие колёсики. Сержант рявкает приказ — все слушаются, молча раскачивают тотенкнехта, швыряют на пол и тут же разворачиваются. Армитаж вытирает пот со лба рукавом и чертит знак Айнурадана в воздухе.
— Я слышала выстрелы.
— Убили ещё четверых, — губы сержанта тонкие, но кажутся чувственными, тёмный контур каймой их оглаживает, вычерчивает на прелестном безусом лице, выделяет, как выделяются в пышных ресницах глаза цвета ладана. — И этого.
Астрид Ласс, капрал в роте Четырёхлистников, умная девица с обузданной огненной магией, ей пророчат стать Красным Генералом после молодого Керригана, но доверяют ей не поэтому. Она молча кивает и больше ничего не спрашивает — обсуждать решение майора не в её компетенции. Командует твёрдо, знает, что хочет от трясущихся в страхе людей, приводит их в движение, наводит порядок в зарождающемся хаосе. Они смотрят на неё и чувствуют защиту сильного, поэтому повинуются и не возмущаются, видели, на что способны беглые каторжники, на что способны военные, оттого скрипят зубами, прячут своё недовольство и немного — ненависть.
Реас не отрывает от неё взгляда, внутренне восхищается, ему не достаёт такой же стали в словах, как и уверенности. Вся его жизнь — сплошное разочарование, даже петлицы сержантские обжигают холодом. Он кладёт ладонь на кобуру — проверяет свой подарок от дорогого, даже любимого человека, подобрать успел из рук мёртвого до того, как тело тотенкнехта вынес из вагона с товарищами. Машинально запястье сдавливает, нащупывает под рукавом шинели цепь с гравировкой: «III-F. Реас Армитаж». Большинство из них в такие оковы закованы, надрессированы империей и армией, цепными псами прозваны за свою верность идеалам Короны и её обладателям. Ласс лучшая из многих, но проблема в том, что женщина. Она ловит рыжими радужками его взгляд и коротко улыбается, вечно его подбадривает, как к младшему брату относится. Реас нервно чешет шрам на губах и отворачивается.
Рядом Рэндалл — крепкий парень, стена из гранита, больше боец, чем маг, но верен идеалам страны, как и майора. Его кулаки такие же, как у Керригана — в шрамах, ожогах и рытвинах, он смотрит по-волчьи из-под бровей, ему не нравится возникшая ситуация. Почти не говорит — бережёт слова для чего-то значимого, но дело своё всегда исправно делает. Он недовольно кривится, растирает унизанные металлическими кольцами пальцы — ловит блики яркими кошачьими радужками. Реас помнит его по академии — деревенщина откуда-то с запада, приехал за вольными барышами, а попал под конвой из-за проклятья магии. Согласился вступить в армию, концентрирует свой огонь в силу физическую, выплёскивает с медвежьей яростью на своих противников. Он простой, незадиристый, к товарищам всегда относится с уважением. Нет в нём ни злобы, ни тщеславия, за это Керриган его взял под своё командование.
Они оба стоят — почти не дышат в присутствии мёртвого. Кровь в пулевом отверстии всё ещё скапливается, медленной струйкой бежит по коже, делит лоб неровной линией. А в армии говорят: тотены бессмертны, не берёт их ни сталь, ни магия. Реас взывает к святым, черпает из этих слов силы и мужество, оголяет «Эрмигтон», щёлкает предохранителем — позади испуганные гражданские, долг солдата — защищать граждан империи, он его выполняет с честью, с гордостью, даже когда в его спину косо смотрят с долей ненависти. Он любит свою страну не потому что по уставу положено, а из-за того, что здесь обрёл своё счастье, пусть и скромное.
— Надо возвращаться, — перебивает ропот сжавшихся в ужасе пассажиров и поворачивается к Рэндаллу. — Балог, Янссенс — к майору Керригану!
Те коротко кивают — стучат по заляпанному кровью ковру подошвами. Реас ищет Ласс, хочет ей сказать что-то ободряющее, находит в купе с несчастной женщиной, утешающей и мрачной, готовой броситься разъярённой гарпией, разорвать ублюдков, за спинами простых людей прячущихся. Сжимает ладонями дрожащие пальцы, тихо приговаривает, обещает выжечь их не только из жизни, но из памяти, стереть само существование. Реас нервно вздрагивает и отшатывается.
— Я с вами, — говорит холодно, о сталь голоса в огне ярости.
— Но люди?..
— Они справятся.
Мягко отпихивает в сторону, толкает кулаком в плечо, подбадривая. Улыбка разрезает лицо оскалом предвкушения — просыпается охотница. Реас следует за ней настороженно, кусает губы в нерешительности, провожает до майора Керригана, тот стоит у проёма и смотрит на затаившихся в другом вагоне захватчиков. Дула винтовок смотрят в его сторону настороженно, через ветер и снег едва видимые — майор только хмурится, губами подсчитывает их количество.
— Шестеро! — перекрикивает вой вьюги Ласс, прикрывая ладонью глаза от белоснежной ярости. — Разрешите ими заняться, сэр!
— Сэр, там гражданские, — за левым плечом возникает сержант, обеспокоенно на покидающих вагон пассажиров косится.
— Минимальные потери допустимы, — рычит в ответ Ласс, скрипит жемчугом зубов, скалится.
Реас отворачивается, отступает назад, поддаваясь напору девушки. Та рассерженно фыркает, проводит языком по кромке зубов, довольно щерится. Её огненные волосы вспыхивают, треплются на ветру всполохи жаркого пламени, течёт в венах, в артериях не кровь — руда расплавленная. Её образ искажается, нет больше хрупкой девушки, дерзкой и Короне преданной, есть только образ воинственной богини, из древних легенд и пыльных мифов созданный. Глаза покрываются пламенным золотом, плавится зрачок, растекается по радужке. Горло наполняет вонь жжёного меха и трав, тлеет шинель солдатская. Реас хочет схватить её за руку — трепыхается на узком запястье металлический браслет, царапает взор сержанта истиной — перед ним рождается нечто новое, нечто прекрасное. Слезятся глаза от жара и света, но рука не поднимается, остаётся глотать вонь и снег, в купе врывающийся.
«IV-F. Астрид Ласс». Истинная богиня Атар в своём воплощении.
Вагон захлёстывает жаром и пеплом, тлеет обивка сидений, тлеет одежда на оставленных трупах, сладкая вонь наполняет лёгкие, вскипает кровь в жилах солдат, спрятавшихся за пассажирскими сиденьями и дулами винтовок ощерившихся. Реас видит, как Ласс легко перепрыгивает сцепку, оставляя огненный шлейф в воздухе, как металл под её ногами деформируется, как плавятся ковры там, где мягко ступает, разводя руки в стороны. Слышатся выстрелы, крики с ветром до ушей Реаса доносятся. Он стоит завороженный, не может отвести взгляда от огненного образа. Его грубо хватают за ворот и толкают в сторону, в рёбра больно впивается подлокотник, локоть ударяется о что-то твёрдое, вспыхивает болью, заставляет сосредоточиться.
— Не теряй голову! — рычит на него майор, сверкает изумрудом глаз, а сам от шальных пуль прячется. — Армитаж!
Реас пристыженно сжимается, закусывает израненную губу и совестно отворачивается. Его фуражка нелепо съехала набок, сам он пытается подняться на ноги, но руки дрожат от волнения, плохо его слушаются. Всё его сердце там, с пылающей бестией, богиней, что пирует свежими сердцами захватчиков. Он слышит, как долетают крики, полные отчаяния, как струится боль вместе с кровью, как огонь пожирает плоть и кости, ничего не оставляя из-за своей жадности. По напряжённому лицу майора он видит картину бойни и чужой безысходности. Кто-то нажимает на спуск — воздух от выстрела сотрясается, хлопает пущенная пуля, оглушает Армитажа и Керригана. Замертво падает подобравшийся со спины Астрид противник, по его груди чёрное пятно расползается. Обмякает безмолвно, как подсеченный, из ослабевших рук топор выскальзывает. Не успевает коснуться пола, как тут же вздымается, чужой силой подхваченный — жутко трещат кости, хрустят подобно веткам дерева, ломаются, складываются, выворачиваются из суставов с влажным звуком разрываемых сухожилий, распоротой кожи. Брызжет кровь во все стороны, окрашивает сиденья, стены, ошалевших от ужаса бывших товарищей. Те застыли в нерешительности, раскрыли рты в безмолвном крике, будто громом поражённые, страшась посмотреть за спину, где к ним подбиралась тень скельма и, казалось бы, боевого товарища.
— Ласс! — Керриган подаётся вперёд, цепляется за край проёма, кричит на пределе лёгких. — Назад!
Та удивлённо оборачивается, победоносный оскал богини исчезает, истлевает на глазах, сменяясь недоумением. Она мягко переступает с ноги на ногу, хочет сказать что-то, но не получается — горло стискивает невидимая сила, едва не до хруста позвонков, едва не переломана.
— Астрид!
Реас бросается вперёд, импульсивно, без какого-то плана, без поддержки товарищей. Рывком перепрыгивает на ступеньку соседнего вагона, цепляется за поручни, ловко нацеливает пистолет над правым плечом девушки, выпускает три пули куда-то ей за спину. Слышится нечеловеческий вой, болью пронизанный. Астрид падает на колени, откашливаясь. Они одни с Армитажем среди толпы захватчиков, те целятся в них ружьями, тычут тесаками, топорами, кольями. Их лица полны решимости — огненная богиня повержена.
— Уходи, — хватая под локоть, тянет Ласс назад, закрывает своим телом, как щитом, отгораживает. — Скорее!
Астрид, задыхаясь, идёт к выходу, видит, как к ней тянется рука майора, слышит новые выстрелы, как из винтовок Балога, Янссенса пули вырываются, как порох оседает на дулах, как раскалённый металл обжигает щёку, рассекая воздух в сторону оставшегося Реаса.
— Реас! — кричит и тут же оборачивается.
Он сжимает пистолет двумя руками, целясь по очереди в каждого, отсчитывает каждую выпущенную пулю, понимает, что близится к своей гибели. Пять, четыре… а их множество, пребывают из дальних вагонов, уже не прут — осторожничают. Рядом в щепки разрывает спинку сиденья, оставляя большую оспину, в плечо больно вгрызается железо раскалённое. Армитаж только сжимает зубы сильнее и улыбается. Три, две… кто-то замертво падает. Крики набиваются в уши, душат звуки посторонние, ввинчиваются в мозг, опутывают отчаянием. В боку торчит что-то острое, он не видит, но чувствует. Одна пуля, последняя. Мог бы себе пусть в голову, но за ним майор и Астрид, за ним империя, какой из него солдат, если так позорно лишится жизни, не продав задорого.
— Именем Короны Старшей Империи! — кричит, напоследок кровь сплёвывая. — Горите в глубинах Гилек-Акка, ублюдки!
И вспыхивает.
— Значит, Четырёхлистники? — Реас смотрит на улыбку и напрягается, пальцы в такт взволнованной крови пульсируют, когда чужие губы размыкаются, оголяя белые жемчужины. Клыки сверкают под верхней губой, выделяются — узкие, элегантные — кровь прабабки скарам принадлежащая.
— Да, — сглатывает.
— Будешь теперь на меня охотиться?
Реас замирает, боится вдохнуть, боится сказать что-то внятное. Он теперь солдат империи, ему не должно якшаться с отродьями. Смотрит со страхом и сожалением, хочет дотронуться до родного лица, но его останавливают. Яркие угольки во мгле чёрной радужки смотрят слегка насмешливо, но с мягкостью. Их пальцы переплетаются, на тыльной стороне вспыхивает поцелуй. Реас понимает — прощание.
— Мой подарок тебе, kharrtai, — шепчет она ласково и с грустью непрошенной, разбивает оковы близости, чтобы протянуть лакированную шкатулку, — слишком увесистую для простой безделушки, — из красного кирака — дорогого даумарского дерева.
Реас осторожно принимает подарок, щёлкает замком и испуганно вздрагивает. Новенький «Эрмигтон» блестит серебром с резной рукоятью, искусной гравировкой и камнем украшенной. На затворе надпись — «Моей гордости». Слёзы горечи подкатывают к горлу, застревают в нём, мешая вдохнуть и выдохнуть, предательски туманят взор любимого лица, и руки, что к нему тянутся. Тепло чужих губ обжигает, словно клеймо предателя. Реас убирает подарок в сторону и стискивает свою любовь в прощальных объятиях.
Глава шестая. От смерти — к вечной жизни, от беды — к триумфу
Колесо Перерождения вертится, поглощает души, ткёт полотно жизни, расписывает узорами судеб. Души — нескончаемая материя, — тянутся к колесу, как нити за веретеном, перемежаются между собой, сплетаются, дырами расходятся, умирают и вновь возрождаются. В её бессчётных руках эпохи горели ярко и тускло тлели, целые цивилизации сгнивали под натиском перемен, под новым поворотом Колеса, под временем. Она вплетает в маленькие фигурки нити, пронизывает их сердца иглами, продевает в дыры маленькие верёвочки, сплетает чьи-то жизненные дорожки, как какая-нибудь сводница.
За этим таинством наблюдает тот, кто не должен находиться в этой обители, но вороны душу украли из Колеса Перерождения, принесли своей хозяйке, бережно в ладонь вложили маленькое солнышко. Она смотрит тысячами глаз на него недосягаемая — величественная фигура теряется во мраке космоса, нависает тенью предначертанного. Он лишь устало улыбается, разводит руки в стороны, совсем наготы своей не стесняется — божество и не такое видело.
Её иглы ни на секунду не останавливаются, шьют и ткут, связывают нити меж собой, безжалостно распускают зацепки, что сами собой появляются. Люди никогда не были покорными, даже судьбу меняли так, как вздумается, не веря в божественный промысел. Он видел нити красные и зелёные, небесно-голубые и серые — каждый цвет предвещал что-то важное, что-то необычное, избранное испытание. От него же тянулась грязно-зелёная, почти чёрная, изношенная, но ещё крепкая. Пальцы ощупывают нить и обжигаются.
— Лишь одному я быть здесь позволила, — гремит голос женщины, перемежается с юношеским и со старческим — тысячи голосов вторят её главному. — К кому чужие нити подвязаны, кто судьбу мира перекраивает, как вздумается.
Её пальцы — паучьи лапки, но как кости белёсые, — касаются яркой звезды, от которой множество нитей тянутся. Каждая звенит своим инструментом, когда чужие пальцы их касаются, переливаются мелодиями, вспыхивают в темноте целого космоса. Он смотрит из-под ладони и скромно улыбается — затеряться бы в Колесе Перерождения, может быть, повезло бы родиться Чистокровным в семье хороших людей, где добрая матушка и строгий, но справедливый отец, где сестрёнка маленькая и брат-хулиган, но семье преданный. Он мечтает пожить спокойно, как человек, а не как чей-то актив в войне за неизвестное.
— Он смеялся над богами, попирал ногами храмы и их истины, верил, что человеку всё дозволено, — в её голосе звенит ярость смешанна с ликованием. — Теперь же слепо своей судьбе следует. Нет счастья тому, кто над богами потешается. Ты — случайность, зацепка на безупречном полотне, изъян на шедевре художника. Тебе нет места ни в Колесе Перерождения, в Гилек-Акке ты не принятый. Не быть тебе ни мёртвым среди живых, ни влачить жизнь смертную. Кто же ты?
Она подносит руку исполинскую, смотрит внимательно, ловит каждое движение тысячами глаз, на него обращёнными. Её иглы перестали двигаться, застыли в ожидании. Ему сказать нечего. Он не просил святых и богов не будет просить — справится своими силами, в себя верит, как в него другие верили. Вороны невидимые каркают, крыльями шелестят, вещают богине на нечеловеческом. Она к ним прислушивается, молча изгибает губы — улыбается. И вдруг красной нити касается, та флейтой отзывается на прикосновение, звенит угрожающе-таинственно, манит своей мелодией. Богиня по ней пальцами пробегает, ведёт от пульсара — сама закрывает глаза от его яркости — и замирает на конце, что внезапно пустотой обрывается.
— Дитя адарой возлюбленное, ею укутанное, оберегаемое, — она шепчет голосами и те звенят шорохами космоса. — Твоя жизнь бесконечная, но нить судьбы истощается. Каждая смерть — уход к неизбежности, каждое возрождение — потеря человечности, — её губы вдруг ядовито изгибаются. — Что от тебя останется: сердце любящего или плоть всеми забытая, в муках чахнущая?
Вороны вновь каркают, режут тишину своим скрежетом, расправляют крылья, полные глубокой черноты бездонного космоса. Когти — клинки острые — в кожу вонзаются, отрывают от ладони богини пушинкой лёгкой, уносят от лика божественного, его глазами провожающего.
Хелле открывает глаза и задыхается.
— Скаровы ублюдки! — кто-то зло раздражается, бьёт кулаком и от боли зверем рычит раненым. — Что делать теперь, когда с ними это отродье шайдерское?
Во рту кровь засохшая, лоб жжёт от кожи, что медленно срастается, чувствует, как кость постепенно стягивается, из дыр что-то проталкивает. Он поворачивает голову и на пол со звоном падают два кусочка расплющенных. Поезд всё несётся через ночную мглу стрелой, мчит в никому неизвестный конец пути, за окнами лес густой снегом запорошенный. Где-то вдалеке мелькают огни маленького города, до него ещё крюк, а после — станция. Хелле тяжело встаёт, покачиваясь. Ему бы придти в себя, пока мертвецы не учуяли, не окружили завесой лиц изуродованных, не зашептали голосами змеиными, касаясь пальцами мёртвыми, гнилью изъеденными. Он заросшей щекой к стеклу прислоняется, вбирает холод улицы, зябко морщится. Он устал до ужаса, устал воевать, как устал прятаться, хотел жизнью пожить, но тщетны усилия — нашли, обездвижили, ярмо повесили, обязали договором, что хранит жизни его друзей и товарищей.
— Дерьмо! — кто-то тихо ругается, привлекает внимание Хелле, притягивает своей безысходностью. — Почему мы должны быть здесь, когда майор там остался с этой тварью? Пристрелить бы их всех к скаровым предкам.
— Хватит, — голос женский командует уверенно, заставляет кого-то по струнке вытянуться. Майор Керриган знает, что делает.
Кто-то недоверчиво хмыкает. Хелле устало отталкивается от зимней прохлады, помогает себе, цепляясь за полки верхние — ноги тяжело волочит после своей гибели. С каждым шагом всё легче становится, тело постепенно в норму приходит, проявляет гибкость прежнюю. Он проводит по лбу ладонью, чувствует маленькие дырочки, почти затянувшиеся, ерошит свои непослушные волосы, прикрывает от чужих глаз, чтобы не пугать слишком чувствительных. Его встречают две спины, солдатскими шинелями обтянутые, кто-то оборачивается и тут же испуганно отскакивает, хватаясь за винтовку, что дулом в грудь Хелле упирается. Тот мирно поднимает руки и невесело улыбается.
— Живой, — сипло шепчет увалень, что ругался ранее. Его глаза карие расширяются от удивления и страха перед деревенским суеверием.
— Не глупи, — зло отпихивает его локтем девушка, сверкает яростью в глазах золотистых, пышет жаром и калёным железом. — Тотены не умирают.
— Им отрезают голову, а тела сжигают, — подтверждает тот, что впивается винтовкой в грудь несчастного тотена, ловит каждое движение цепким взглядом внимательных глаз.
— Как брухшы, — шепчет увалень и осеняет Хелле знаком святого Айнурадана, избавителя от всей нечисти.
Тот лишь морщится, устало разминает запястья ноющие. В голове туман, что постепенно проясняется, воспоминания всплывают из-под толщи забвения, выстраиваются в цепочку повествования, что спешно девушка пересказывает. Хелле пытается уловить всё ею сказанное, хватает информацию большими кусками, жадно проглатывает, пытается вспомнить события последние. Бархет, трактир, Эзно приветливо скалится, трое солдат и метель, дом мэра, огнегривый лев со своим зеленоглазым хозяином — хриплый вздох срывается с обветренных губ, Хелле болезненно морщится, — поезд, выстрелы, фигура в огонь закутанная, в нос бьёт вонь жжённой плотью, вспыхивают чьи-то волосы. Он подбирается всё ближе к моменту, на котором жизнь обрывается, совсем чуть-чуть и тайна раскроется — Хелле закрывает глаза и виски пальцами сдавливает. Его продирает ужас произошедшего, мертвецы вновь вокруг него собираются, смешливо каркают, руки тянут — хотят дотронуться. Под закрытыми веками воспоминания бьют двумя вспышками, боль во лбу вспыхивает, зудит кожей затянувшейся.
— У майора не было выбора… — бормочет тот, что с винтовкой в стену вагона вжимается, смотрит на руки Хелле, те чёрными нитями покрываются, извиваются змеями голодными, ищут кровь свежую.
— Хватит себя жалеть, — резкий окрик и ногти девушки в шинели впиваются, стискивают мышцы до рези, до кости, встряхивают. — У нас нет на это времени!
Хелле открывает глаза и видит перед собой расплавленное золото, рыжие локоны распущенные спадают на плечи, на спину, ложатся на глаза, что блестят янтарём солнечным. Чувствует силу в женской слабости, в её узкоплечей фигуре, в строгих чертах, где южная кровь угадывается.
— Эти ублюдки связались с шайдерами! Их там двое, но до Бездны опасные! Там майор и… — голос девушки срывается. Она поджимает губы, но быстро с духом собирается. — …сержант.
— С ними никто не смог из нас всех справиться, — стыдливо отводит глаза увалень, стискивает кулаки, на молоты похожие. — Только и может, что удерживать…
— Испугался? — подначивает товарища второй, сам нервно хмыкает, косится то на тотенкнехта, то на двери вагонные, стискивает пальцами цевье винтовки до побелевших кончиков.
— Ты знаешь, на что они способны?! — рявкает гневно здоровяк, испуганно блестит глазами карими. — Мне дед рассказывал…
— Прекратите собачиться, как дети малые. Вы — Четырёхлистники! Гордость Старой империи! Где ваша честь и смелость, что дрожите от двух остроухих скельмов?!
Они поворачивают на голос головы — шейные позвонки скрипят как механизмы, ржавчиной подточенные. На их лицах стыд и неуверенность — молодые, войны не пробовавшие. Сколько им, Хелле молча прикидывает, щурится изучающе, на безусые лица косится. Едва третий десяток разменявшие. Ему больше ждать не хочется, как не хочется множить жертвы невинные, он с духом собирается, расправляет гордо плечи, открывает дверь и через сцепку перешагивает. Него смотрят с восторгом, сочувствием и жалостью: шайдеры — звери неистовые, к ним попасть — лишиться души, потом только жизни, если не найдут забавы интереснее. Бояться их — быть мудрым, глупцы только выстоять против них пытаются, гибнут сотнями от собственной бахвалы перед менее смелыми товарищами. Хелле видел на что способны чернокожие шаманы, кого призывают из недр Бездны, из пучин собственной к людям ненависти, как сплетают в нечеловеческих существ пленников, повязывая с духами и демонами, насильно скрепляя душами, спаивая телами в нечто чужеродное.
На языке вязкая слюна отдаёт солоноватым привкусом страха — сердце о рёбра бьётся, отбивает военный марш, гонит вперёд к спине майора, вставшего неприступной стеной перед двумя шаманами. Один из нелюдей горло сержантика стискивает, игриво лезвием ведёт по щеке, по контуру шеи, кровь пускает и со смехом её слизывает.
— Я приказал охранять гражданских, — низко рычит Керриган, лев на пружинистых лапах вздрагивает, вторит скалящимися клыками. — Исполнять приказ немедленно!
— Я не в вашем отряде, майор, — Хелле вырастает по левую руку, чувствует, как молоденький офицер вздрагивает, но тут же плечи расправляет, прячет нервозность за смелостью. — Вы узнали, что им нужно?
— Предлагаете вести переговоры с этими выродками? — скептично хмыкает, смеряет презрением каждого из шаманов, пронизывает холодной ненавистью, нанизывая на шип спокойствия.
Изумруд впитывает алую кровь, буравит рану на шее, из которой по лезвию ножа стекает жизнь сержанта, в чужих когтях стиснутого. По пальцам обнажённым пламя пробегает, ласкает теплом и послушанием, вторит горячему сердцу, в котором чувства бушуют, стравливаются с долгом и обязанностями. Терять подчинённого никому не хочется, но солдатская жизнь — монета разменная.
— Раз они работают с беглецами, то у них одинаковые цели, — пожимает плечами Хелле и осторожно мимо майора протискивается, тот неохотно отступает, увлекает за собой фамильяра, как солнце раскалённого, пышущего жаром знойного дня и суховея пустынного. — Вы заодно с Грегором из «Вольницы»?!
Два укола кровавых глаз врезаются в лоб, будто пули выпущенные, скользят задумчиво вдоль переносицы, касаются губ и к серым глазам возвращаются. К нему навстречу выходит девушка, в странный наряд закутанная — металл отражает рыжий огонь, лампы газовые, блестит серебром на руках, ногах, на гибком теле под плотной шерстью, мехом и кожей. С плеч спускается тяжёлый плащ, скрывает руки, обнимает теплом, пряча оружие. Хелле поднимает руки в знак примирения, показывает ладони и делает шаг вперёд на одном выдохе.
Она красива для человека, сохранила в себе черты элдерских предков, их грацию, только насмешливое выражение узкого лица портит впечатление, делает его злым и надменным, смеющимся над чужой растерянностью. Узкие зрачки расширяются, ловят силуэт тотена, тело стройное двигается, неторопливо к нему смещается, останавливается у дверного проёма, не перешагивает пустоту бушующим ветром между вагонами разделяющую. Ладонь вздымается, заставляет майора за спиной Хелле дёрнуться, но вместо смертоносной магии лишь к лицу прислоняется, защищает от колких снежинок, что в серо-чёрную кожу впиваются.
— Нам нужны грузовые вагоны! — отвечает на прекрасном имперском к всеобщему удивлению. — Никто бы не пострадал, не заявись имперские псы с мнимой помощью!
— Вы доверили охрану пассажиров каторжникам! Преступникам! Что угодно могло произойти!
— Вы убили их! — отвечает шайдерка и брезгливо морщится. — Этого достаточно! Теперь мы заберём своё!
— А оставшиеся пассажиры? — Хелле прикрывает глаза, чувствует, как ветер треплет жёсткую бороду, выхолаживает пальцами щёки бескровные. — И сержант?
Она задумчиво хмурится, косится на собрата, тот недовольно скалится и нож гуляет плоскостью по коже замершего Армитажа, едва держащегося в сознании. Кровь красит шею, заливается за ворот, но Хелле чувствует — порез лёгкий, артерию не задевший.
— Побудут у нас, пока вагоны отцепляем! Передай мальчишке, что ничего с ними не сделаем, если будут благоразумны и не станут пытаться вырваться!
— Как мы можем вам верить?! — кричит майор, растрепавшиеся волосы приглаживая.
— Так же, как мой народ верил вашим псам, майор, — на слово!
Она обнажает в холодной улыбке клыки и бесстрашно отворачивается — не боится выстрелов в спину и магии, будто знает, чем дорожит молодой офицер, и этим пользуется. Хелле придерживает рвущегося майора, успокаивает, ладонями упирается в грудь, чувствует сопротивление яростное, ничем не прикрытую злость и горечь от проигрыша.
— Как вы отцепите вагоны?! — вдруг кричит Хелле, обращаясь к шаманам. Ему отвечает тот, что сержанта на колени ставит силой, прижимает лезвие к щеке, стискивает чёрные волосы.
— А ты как думаешь, Taiya, — его рот в страшной усмешке расползается, щерится крепкими зубами, двумя парами клыков острых. — Магией.
— Пусть забирают, что им нужно и уходят, — шипит Хелле, от прохода Керригана отпихивая, не даёт ему броситься в бой с оставшимся шаманом, своей подругой оставленным.
Люди жмутся в пассажирские сиденья, робко выглядывают, чтобы увидеть как чёрные молнии по рукам шайдера потрескивая пробегаются. Тот стоит, расставив широко ноги, опору найдя в покачивающемся вагоне, в потоке ветра, что во внутрь забивается вместе со снежно-льдистой порошей. Сержант стоит на коленях, всё ещё хваткой крепкой стиснутый, смотрит на своего пленителя с ненавистью, презрительно дёргает губой на насмешливость в чужих глазах, но не дёргается, искоса бросая взгляд на серебристое лезвие. То гуляет по плечу, шее, скользит у самого уха, хищно поблёскивая, заставляет сердце Армитажа стучать неистово, кровью в висках бить в такт робкой смелости. Только бы дать шанс майору, тот быстро со всеми справится, такова сила сына Красного генерала, что из-за сержанта сдерживается. Губы разлепляются, но чужая ладонь мешает крику — Армитаж задыхается, боль пронизывает тело, гортань хрустит под сильными пальцами.
— Не шевелись, takk'yar, — цедит раздражённо, собирает ножом кровь, скрипя клинком по коже, подносит ко рту и слизывает, глядя в глаза сержанта довольно жмурится. Короткие белые волосы треплет ветер, те со снегом сливаются, серебрятся на слабом свету, завораживают чужой взгляд. — Тогда не пострадаешь ещё сильнее.
Армитаж зло дёргается, когда нож к губам прижимается, оставляя красный след, как напоминание его слабости, его неудачи в героическом подвиге. Он смотрит снизу вверх на шайдера, на чудовище, втиснутое в тело гуманоида: две руки, две ноги, голова — всё такое человеческое, такое обыденное. Но внутри у него стылая земля кладбища, гной и ненависть, веками противостояния с империей выращённая. От него тянет могильным холодом, нет чувства близости и симпатии, лишь истошная ярость, что чужой приказ сдерживает. Он смотрит на сержанта нечеловеческими зрачками с лёгкой задумчивостью, отвлекается на необычные глаза, утопает в их мягкости, чем сержант пользуется, вдруг крепко обнимая нелюдя. Впивается пальцами в бока, резко вскакивает и толкает удивлённо вскрикнувшего шайдера на сиденье, не выпуская из рук, сильно стискивает, не позволяя вырваться.
— Майор! Действуйте! — кричит на пределе лёгких, богов просит о милости, чтобы Керриган услышал то, что от него сержант требует.
Под грудью шайдер барахтается, пытается выбраться, выскользнуть, но ничего не получается — Армитаж с виду хрупкий, внутри сила кипит невероятная, стыдливо спрятанная, комплексами припорошенная. Он пускает её в ход, когда не остаётся иного выбора, когда дорогим людям опасность грозит и нужно действовать. За спиной звенит железо — майор легко перемахивает сцепку и в вагоне оказывается, машет испуганным гражданским, указывает на пустой вагон, требует скорейшего исполнения приказа, гонит всех в купе свободное. На крики Ласс с остальными выскочила, рассредотачиваются по бокам, наводят порядок, не дают распространиться панике.
Нож предательски впивается в бок сержанта и тот морщится, скалится в лицо разъярённого шайдера победителем, хоть и боль тело пронизывает, выворачивает. Ловит на щеке чужое яростное дыхание, пальцы угольные стискивают волосы и дёргают назад, но ничего у них не получается — Армитаж цепкий и неистовый, когда дело доходит до отчаяния.
— Takk'yar zarbay, — рычит нелюдь, всё сильнее погружая лезвие в чужую плоть — Армитаж чувствует сталь под шинелью, под кителем, как медленно через слои одежды прорывается, будто нехотя.
— Выкуси, тварь, — хрипит в тон сержант и носом в сгиб шеи утыкается, пытается зафиксировать рвущееся чудовище, пока его по спине дружески не хлопают.
Два дула винтовки едва ли чужого лица не касаются, напирают невозмутимым аргументом победителей в форме солдат империи. Армитаж нервно выпутывается из чужих рук, что его стискивали, прижимает руку к раненому боку и шипит недовольно, но с облегчением, когда к нему Ласс тянется, осторожно до шеи дотрагивается, отведя испачканный ворот в сторону. Шайдер скрипит зубами, но не двигается, нагло лишь ухмыляется в лица настороженные, принимая судьбу — таких, как он, пускают в расход без жалости, без суда и следствия, отыгрываются за военные потери, будто Вершители судеб, будто боги Справедливости. Он непокорно вздёргивает подбородок и готовится.
— Свяжите его, — тихо Керриган приказывает, не смотрит на чудовище, что весьма озадачено.
— Но сэр… — неуверенно тянет Балог, то и дело злым взглядом мечется с лица шайдера на майора притихшего.
— Делайте, что приказано.
— Так точно, сэр! — и Армитаж остальных расталкивает, хватает за грудки шайдера и с сиденья тянет на себя, чтобы тот встал на ноги. Тот послушен донельзя, не сводит взгляда с лица сосредоточенного, уголком губ ухмыляется, но приказы выполняет, заведя руки за спину и ею к сержанту поворачиваясь.
— Ты хитёр, takk'yar, — хрипит мягко, будто кошка мурлычет, глаза медленно жмурит, разве что не ластится. — Это достойно уважения.
— Захлопнись, тварь! — рявкает Балог и прикладом по лицу бьёт, орошает лакированное дерево кровью шайдерской. — Ляг на пол и не дёргайся — пристрелю!
Тот шипит рассерженно, слизывает скатившуюся багровую каплю из носа, но встаёт сначала на колени медленно, по-волчьи на Балога смотрит и не отворачивается. По дрожащим пальцам солдата видит — нервничает, с такими лучше не спорить — не знаешь, что вытворят, и послушно лёг на холодный пол, снегом слегка припорошенный.
— Как шайдеры вместе с магами могут действовать? — Ласс заставляет Армитажа стянуть шинель и теперь ловко на омытую шею бинт накладывает. — Совсем отчаялись.
— Деньги, — отвечает пленник, усмехаясь.
— С каких пор вашим племенам они понадобились? — цедит майор, медленно подходя к лежащему, подошвами гулко выстукивая.
— Время меняется, требуются ресурсы для выживания. На охоте и земледелии не выжить, когда в болота загнаны какими-то sakkrinai. Вы лишили нас городов и наследия, отправили гнить в болота и леса, истребили три крупных племени, изничтожили королевский род.
Со словами выплёвывает копившуюся ненависть, злобой чёрной отравленную. Все смотрят на него, кто недовольно, а кто — с жалостью, но никто из людей не раскаивается, все они видят в шайдере чудовище.
— Животное, — шепчет Балог и в отвращении сплёвывает.
Тот лишь шипит и успокаивается.
— Если хотите их остановить, то нужно поторапливаться, — Хелле подбирает нож, шайдером уроненный, взвешивает в руке, примеряется, тот отзывается с нетерпением, с жаждой крови, ещё недостаточно накормленный.
— Майор? — пять пар глаз обращаются к Керригану, что молча разглядывает снежную пустоту за окном.
— Сержант, остался ещё один пассажирский вагон?
— Так точно, сэр.
— Балог, поднимите пленника и следуйте за мной, — майор шумно втягивает воздух и сам на себя злится за решение. — Теперь будут переговоры на наших условиях.
Подошвы стучат, как молотки в гроб гвозди вколачивают — целеустремлённо, неотвратимо, с равнодушием. Каждый, кто носит солдатские лычки, понимает — майор всё правильно делает, знает, что на кон ставить, когда отступать, когда стоять до последнего. Только Хелле видит, как тот с каждым шагом мрачнее становится, губы в тонкую линию от напряжения сжимаются. Молодой, но уже с грузом ответственности, на плечи давящим. Они идут молча, тишиной объятые, каждый — заряженный патрон в обойме имперской армии, того и гляди — выстрелят, выпустят мощь, от которой содрогнётся всё — от небес до Гиллек-Акка. Пуговицы латунные чарующе светятся, в стёклах газовых ламп отражаются; кожа сапогов поскрипывает, подбитые железом подошвы такт выстукивают.
Дверь вагона покорно открывается — ничто не остановит тех, кто полны решимости, — три пары глаз удивлённо таращатся, взведённые ружья шатает из стороны в сторону в дрожащих руках захватчиков. Майор тянет руку назад, пальцами, будто ошейником, шайдеровское горло сковывает, треплет, как провинившуюся собаку и вперёд небрежно выталкивает, закрывая шаманом себя от пуль чужих, надеясь на благоразумие.
— Янар?! — девушка удивлённо вскрикивает, дёргается вперёд, когда её с силой отпихивают.
— Вы их, что, не прикончили? — ревёт зверем коренастый мужик, чьё лицо будто небрежно на камне вырезано — черты грубые, острые, тяжёлая челюсть зубами щёлкает и широкая переносится горбится. Он хватает её за руку и больно стискивает, из сустава выворачивая. — Шайдерская потаскуха, я велел их убить! Убить!
— Грегор, — Керриган уголок губ тянет, неприятно морщится. — Я…
— Знаю я кто ты! — кричит взвинченный мужик, в бороду кустистую вцепляется. — Цепная шавка этих зажравшихся дерьмоедов! Потрепали вас мои красавцы, а? Жаль, не добили, сволочи.
— Неприятная ситуация, — Янар в тисках майора усмехается. — Ему плевать на нас, ты ничего не выиграешь.
В спину больно дуло винтовки впивается, заставляет оглянуться назад и по-волчьи губой дёрнуть, клык обнажая угрожающе. Янссенс вздрагивает и крепче цевьё стискивает, шипит, чтобы пасть свою шайдерскую держал на замке и не открывал, когда не требуется. Тот коротко смеётся, будто над шуткой у костра рассказанной, сверкает узкой щёлочкой в море красного.
— Сдавайся, пока есть возможность, Грегор. Почти все твои люди остались за нашими спинами, даже шайдерские шаманы тебя не смогут выручить, как только поезд прибудет на вокзал Узбура. Скорее всего там вас уже ждут.
Хелле за спиной майора глаз не сводит с девушки, что лишь на пленного шайдера смотрит в панике. Её отчаяние сквозит в каждом мелком движении, в том, как хочет вырваться из чужих пальцев и к Янару броситься. Но боится, что его убьют до того, как до него дотронется.
— Мне не страшна кучка каких-то местечковых крыс с имперскими лычками, — Грегор кривит рот и смачно схаркивает. — Они не более чем горсть мусора для своих хозяев. И ты такой же, ничтожество! Выполняешь приказы тех, кто нас друг с другом стравливает! Кто верит в это «Очищение», за которое мы — мы! — кровь проливаем и головы складываем! Каково тебе убивать своих же соотечественников? Своих сородичей?
— О! — Весело тянет шайдер и во все зубы улыбается. — Обиды голодных магов на тех, кто нашёл себе кусок пожирнее. Ничто вас не исправит, люди: лишитесь внешнего врага, найдёте внутреннего.
— Кончи это трепло, — неожиданно просит Грегор и с отвращением морщится. — Мне всё равно он никогда не нравился.
— Эй! — вдруг в разговор Хелле вклинивается, наваливается на и без того шайдера потрёпанного, выбивает из него тяжёлый вздох, когда весом к полу придавливает. — Ты спустишь ему с рук это?! Дашь нам убить твоего…
— Давай, скажи про любовника, — хрипло смеётся Янар и Хелле чувствует, как тело нелюдя от этого слегка вздрагивает.
Майор свирепо на них косится, хочет что-то сказать, но тотен перебивает безжалостно, взывает к шайдерке, играет на эмоциях, сплетает из них узор слабой надежды на… сотрудничество? Солдаты позади тихо перешёптываются, возмущённо фыркают, столь вопиющей дерзостью рассерженные.
— Пообещай им свободу, — хрипло шипит Хелле, буравя тяжёлым взглядом лицо Керригана. — Иначе кто-то из твоих точно отправится в Колесо Перерождения.
— Отпускать этих тварей? — сердито рычит майор и изумруд в кайме чёрных ресниц хищно поблёскивает. — Чем вы только думаете, Хеллесварт?
— Головой, майор, как и любой желающий выжить. Шайдерские маги — сильные противники, вы это знаете, а я видел последствия этих столкновений. Это не то зрелище, которое вы захотите оставить здесь, даже с победой.
Тот тяжело дышит, багровея, но справляется с гневом, медленно выдыхая и хрипя своё согласие. Хелле благодарно кивает и к уху шайдера наклоняется, не сводит глаз с захватчиков, ощерившихся ружьями:
— Жизнь и свобода за помощь с этими ребятами, как тебе такая сделка?
— Ваша церковь одобрит? — хохочет Янар, зубами белоснежными сверкая, но становится серьёзным и соглашается.
Хелле с лёгкостью лезвием орудует, перерезает путы тканевые, освобождает руки шайдера от плена, но тот ему подыгрывает, не торопится вступать в битву, внимательным взглядом следит за тем, как к вожаку «Вольницы» другие люди подтягиваются. И вдруг с кошачьей грацией выпрямляется, вскидывает ладони, с которых чёрные молнии срываются, разят в разные стороны, впиваются в обшивку, в дерево, в плоть человеческую. Солдаты вздрагивают, не успевают слово сказать, так и стоят зрелищем поражённые, пока майор Балога не хватает за шиворот и вперёд не выталкивает, рявкая приказ взводить оружие и стрелять на поражение. Слышатся первые залпы, кто-то взвизгивает, кричат испуганные пассажиры, руками головы прикрывают и за спинками прячутся. Надрываясь плачет ребёнок, режет высоким звуком по ушам, смешивается с криками боли и ненависти.
— Стреляйте, сукины дети! Ну! Живе-йе-е-е… — грудь Грегора взрывается, брызгает в стороны кровавыми ошмётками с костями белёсыми, когда рука тонкая, женственная пробивает насквозь, сердце человеческое сжимая с холодной яростью.
Сзади стоит шайдерка с лицом искажённым злостью, губой презрительно дёргает, отдёргивает руку брезгливо и тут же с силой остатки плоти стряхивает. Люди вокруг замирают в диком ужасе, кто-то взводит на неё револьвер, но в него ледяной шип врезается, прошивает насквозь, на ковёр заляпанный отбрасывает. Янар спешит к девушке, двумя ладонями лицо обнимает с трепетом, касается кончиком носа, в глаза заглядывает, шепчет ей что-то успокаивающее на своём змеином языке и уголки рта подрагивают. Сердце вырванное неприятно под ноги шлёпается, его тут же шайдерка медленно подошвой сдавливает, вжимает с неким трепетом, не видя, как на неё наводят винтовки солдаты, готовые выстрелить. Янар резко разворачивается, прикрывает собой, грозно смотрит на Хелле, взгляд мечется от лица тотена к мрачному Керригану.
— Свобода и жизнь, — повторяет им обещанное. Солдаты недовольно переглядываются. — Я поверил тебе, Taiya, как когда-то поверил мой клан. Ты не обманываешь.
В глазах твёрдость и ожидание, под маской гордеца страх быть преданным, оказаться глупцом, имперцу на слово поверившему. Майор вдруг медленно руку поднимает, кладёт на дуло винтовки, опускает, остальные нехотя повторяют и расходятся в стороны.
Никто не спешит сделать первый шаг, будто выжидают подвоха, но минуты тянутся, только ребёнок разрывается, испуганной матерью утешаемый. Янар идёт первым с гордо вздёрнутой головой, не смотрит на недовольные лица, лишь ловит лавандовый взгляд искоса, дарит скупую улыбку на прощание. За ним его сородич следует, шаг в шаг, но перед Хелле замедляется, под чужие взгляды останавливается и с благодарностью шепчет тому, слегка груди касаясь кровавыми пальцами:
— Ты — истинное воплощение Ишбалар, Taiya, — поддаётся вперёд и дыханием заросшую щёку согревает. — За нами долг.
И во тьме подступающего утра растворяется.
— Сбежавшие шайдеры и ни одного живого свидетеля, — вздыхает Ласс, обводя золотом глаз притихших пассажиров, к сиденьям жмущихся. — А эти так напуганы, что скажут что угодно, лишь бы их не трогали.
Майор хмыкает и на пятках разворачивается:
— Отдыхайте. Разберёмся в Узбуре.
Глава седьмая. О человечности, войне и кладбищах
Что делают тотены, когда попадают на кладбище?
Обедают!
— армейская шутка
Ты далёк от меня, мой милый,
Не сведут берега нас опять,
Та река, что текла между ними,
Разродилась кровью солдат.
Струны гитары женские пальчики перебирают, скользят по натянутым нитям, музыкой в тишине зала растворяются. Серебрится голос звонкий, но такой глубокий, такой чарующий. Локоны огненные по плечам рассыпаются, всполохами неживого огня мечутся, притягивают взгляды тех, кто поезда дожидается. Гитара старая, жизнью и дорогой долгой потрёпанная, принадлежала когда-то отцу, а тому от своего досталась по наследству — воспоминание единственное, семейная реликвия. Её хозяин сидит рядом, сонно щурится, следит за струнами сверкающими, вслушивается в голос молодой девушки завороженно. Тот льётся ручьём, обволакивает, отражается от стен каменных, оседает отголосками на плечах уставших людей, ожиданием изъеденных.
Стрелка секундная медленно ползёт по кругу металлическому, отмеряет чёрточками ушедшее время, богами поглощённое, данью уплаченное за будущее. Мрамор утерянным великолепием лоснится, давно истрёпанным, уступая место разрухе поствоенного времени, когда страна с колен медленно поднимается, ещё слабая, но не поверженная. Спина деревенеет от лавочек жёстких: кто-то спит, растянувшись во весь рост, шинель под голову скрутив, коротает время сном, на будущее отсыпается; кто-то сидит, напряжённо пальцами фляжку железную оглаживает. Лениво ночь ползёт по небу вьюгой спрятанному, воет голосами плакальщиц, вихрями снежными балуется, швыряя в тех, кто на улицу затянуться сигаретой выскочил. За мрамором надёжнее. В его животе тепло согревает продрогшее тело, расползается от чугуна, шипит паром в медных трубах, горячей водой льётся из кранов. Тихо шуршат редкие цилиндры пневмопочты, что за стеклом регистрации копятся.
Я пойду за тобой в пекло,
Я найду твою душу, мой брат,
Предо мной искушения блекнут,
Предо мной нет преграды из Врат.
Колесо пусть скрипит и хохочет,
Пусть прядёт свою нить Судьба,
Пусть мне шепчут духи, что могут
Вынуть нить из смерти клубка.
Хелле с прищуром наблюдает за чужими пальцами, гитарный гриф ласкающими, те пляшут по паучьим нитям, перебирают с нежностью, вырывают звуки одиночества и тоски, утопают в остывшей надежде, героиней не попранной. Ласс поёт, глаза закрыв, не обращая ни на кого внимания, погружённая в себя, в творчество, вытворяет невероятное, привлекая новых слушателей. Те подсаживаются осторожно к военным, скапливаются, дети бросают взгляды встревоженные на ружья зачехлённые, на погоны и солнце в центре четырёхлистника, шепчутся, молву разносят о скельмах на службе армии. В каждом чувствуется страх и уважение, на худых запястьях не болтается серебряный ошейник с цифрами — Хелле измученно закрывает глаза и в зыбком мареве сна растворяется.
Ему снится прошлое: надломленное войной, измученное, исковерканное призрачным хохотом, растерзанное мёртвыми пальцами. Он идёт по аллее безжизненной, по утопающей в снегу и крови тропе, из-под стылого льда к нему тянутся скрюченные, сломанные, вывернутые пальцы бывших товарищей. Кто от пуль шальных умер, кто — от искажения, их тела брошены гнить под прелым затишьем осени, под блеклыми алеющими пятнами. Хелле один жив из всего Пятого, может, кто ещё есть — он не ведает, но повсюду видит в отражениях лица скорбные товарищей. И среди них не находит того самого, что искал в своём полоумном гонении за ведениями ушедшей давности, цепляясь за мокрые шинели погибших тотенов.
Не он…
Не он…
Не он…
— Кто «не он»? — сквозь беспокойный сон просачивается.
Хелле резко дёргает головой, глаза широко распахивает. Рядом сержант молоденький баюкает на перевязи руку раненную, слегка от боли кривится, но всё же слабо улыбается. Его заштопали, теперь новым шрамом может перед товарищами хвастаться, но Хелле видит тяжесть прошедшего тенью застившее глаза юноши. Сколько не убивай — совесть не даст человечность вытравить, только крепче на глотке пальцы правосудия будет сдавливать, душить призраками немощными, хвостом увяжется.
— Товарищ? — Армитаж за разговор цепляется, сам задаёт вопросы, но отстранённо на носки сапог пялится. Тишина раздражает своей тяжестью, звуки романса лишь скребут сердце воспоминаниями.
Хелле поджимает губы, раздумывает. Пальцы — сплетение жил, костей и шрамов — в друг друга вцепляются, стискивают грубую кожу, в неё впиваются. Боль пронизывает каждую клетку, где-то в голове сладостью отзывается.
— Братишка мой, — сухо отвечает, слегка морщится. — Младшенький.
— Погиб? — сержант всё никак не унимается, в душу ржавой иглой просачивается.
Хелле пожимает плечами и от него отстраняется, встаёт с лавки и разминается. Ходит туда-сюда, поднимает колени, кровь разгоняет застоявшуюся. Здесь от каждого воняет потом, кровью и серой, а ещё тщетностью, только вера в майора их держит на привязи. Молодые, но с погасшими глазами ветеранов, с оголённым камнем в груди, где сердце живое бьётся у каждого — вот она нынешняя империя.
По прибытии в Узбур майор Керриган на встречу с местным мэром ушёл, как сказал, договариваться, оставив почти всех томиться на пустой станции — взял лишь того увальня, кажется, Балога. Его нет третий час — солнце ещё скрыто за горизонтом, до рассвета часа два остаётся — надо бы выспаться. От каменных стен все звуки отражаются, стискивают голову раздражением, под кожу забираются, шерудят по-хозяйски с отвращением, крючковатыми ногтями за струны души цепляются, заставляют вспомнить жизнь за спиной оставленную: тихий город на краю империи, долгие ночи в зимнюю стужу укутанные, вылазки в леса за дичью и хищниками, короткие приветствия местных, к нему обвыкнувшихся. Он сорок лет жил этим, дышал чистым воздухом, всё боялся увидеть смерть друга, его любимой жёнушки, но каждое утро к нему наведывался, слушал ворчание печки и масла, шипение труб и скребущий по доскам веник, слухи городские, последние новости — и улыбался про себя счастью найденному.
— Майор задерживается, — и голос Сибе Янссенса бесстрастной пулей прошивает меланхолию. Все к нему оборачиваются — он равнодушно сверяет время с часами карманными, крышкой щёлкает и на ноги поднимается. — Боюсь, у нас нет иного выбора.
— Какого ещё выбора? — суживает лавандовые глаза Армитаж, плечи и спина напрягаются. — Мы дождёмся майора Кер…
— С первым поездом отправляемся в Блаубург, — Янссенс заканчивает, будто отсекает лишнее.
— Капрал Янссенс, забываетесь, — сержант нарочито медленно поднимается, грозно сводит брови к переносице, руку из перевязи вынимает и тут же кладёт на кобуру закрытую. — В отсутствии майора я командую.
Тот сверкает кругляшками очков, деловито поправляя, смотрит с презрительной холодностью, кривит уголками губ, но выдавливает из себя с наигранным почтением:
— Майор Керриган оставил конкретные инструкции. Если по истечении двух часов он не вернётся — следовать изначальному плану без задержек.
— Придётся ещё подождать, — вдруг подаёт голос Хелле, нарочито кряхтит, растягивая мышцы от лавки задеревеневшие. — Хочу сходить навестить кое-кого на кладбище.
— Вы могли это сделать до…
— Какой дурак будет навещать близких ночью, капрал, — укоризненно качает головой Хелле, языком с досады щёлкает. — Скорее местный сторож вызовет констеблей, если сам не пристрелит. Вот уж майор бы обрадовался.
— Но указание…
— Я быстро, капрал Янссенс, обещаю. Если вдруг явится майор — валите всю вину на меня, я уж как-нибудь с этим справлюсь.
И по груди себя кулаком бьёт, посмеиваясь.
— Я с вами пойду, — вдруг встревает сержант и смотрит в упор на тотена, не даёт тому время выудить причину отказа и кивает на дверь, за стеклом которой город ночной огнями полнится. — На всякий случай.
Хелле лишь разводит руками, но соглашается.
Их встречает спящий город, дыхание его брусчатку под ногами вымораживает, белая изморозь змеёй под ногами волочится, перекатывает кем-то обронённый платок, подкидывает, стучит трубами, скрипит вывесками. Фонари во тьме маяками сияют ненадёжными, манят заблудших, продрогших констеблей, зимними птицами нахохлившихся. Те, носы в шарфы закутавши, смотрят я подозрением, сверкают глазами, будто ружьями взведёнными, узнают шинель военную, но не отворачиваются. На поясах толстых кожаных висят дубинка и фонарь на крюке, малым огоньком подмигивая. Шапки плотные лицо облегают, спасают от ветра теплом, не давая его выстуживать. Из труб в небо тёмное, набухшее тонкие струйки вьются — первые булочные заработали, задымили кочегары в подвалах, что яркими полосками над дорогой просвечивают. Узбур медленно просыпается, лениво ворочается — жизнь своим чередом идёт и ничего не меняется.
Сержант голову в плечи втягивает, от снега мелкого, будто мошкара белая, укрывается, фыркает котом рассерженным, нижнюю губу прикусывает. Что-то гнетёт его, но он молча в мыслях своих замыкается, не видит красоты окружающей, только прислушивается к одиноким шагам и дыханию собственному. Рядом тотен в тёплую куртку закутанный — выглядит внушительно, будто медведь с диких просторов в город выпущенный — в усы побелевшие похмыкивает, выпускает кочки пара и улыбается. Он давно отвык от подобного: дома тёмными кубами в рядах ровных, как по линии, улочки чистые, каменные, всё вокруг приглаженно, вымощено, даже мостики через речушку вычурные. Видел он пару статуй — великолепные, тонкая работа, изящная. Храм один со шпилем посеребрённым, библиотека, рестораны с вывесками, полными изящества. Город маленький, но полнокровный — с окрестных деревень молодёжь стекается, ищет приют среди улиц, ютится по комнатам за дешёвую аренду в тесноте, зато в городе.
Где-то брехливая собака лаем заливается.
Они идут под стенание ветра и мертвецов, что за Хелле тянутся. Он слышит их, сержант даже не чувствует. Те бредут измученные, израненные, босыми ногами по брусчатке шаркают, вороньим голосом поют заупокойную. Хелле только шикает.
— Знаете, какие шутки ходили в армии про кладбища и тотенов? — вдруг сержант нарушает молчание.
— Знаю, — Хелле мягко улыбается. — Бывало, и правда ходил для этого.
Лаванда подрагивает в морозном жёлтом пламени, солнце искусственное тени на удивлённое лицо накладывает, делает острым, хищным, обеспокоенным.
— В лагере шумно, — тотен вздыхает, трёт красный нос и в ворот зарывается. — Не люблю скопище, вот и сбегал на кладбища. Мертвецы тоже шумные, но недокучливые. Иногда старые истории рассказывают, иногда молча толпятся, разглядывают.
Сержант передёргивает плечами и отворачивается.
— У вас правда здесь кто-то похоронен? — вдруг поднимает глаза Армитаж, губы его подрагивают.
— Нет, захотелось по привычке прогуляться, развеяться. Слышал, здесь похоронен старый герой империи. Генерал Малекис. Дед нынешнего.
— Прадед, — вдруг поправляет Армитаж. — Предыдущий умер сразу после подписания договора с элдерами. Говорят, сердце не выдержало.
— Много у кого в тот день оно не выдержало, — отозвался Хелле, посмеиваясь. — Мирный договор… Не думал, что доживу до подобного.
— Что плохого в этом? — вдруг спрашивает сержант с какой-то детской непосредственностью.
— То, о чём нам не рассказывают. О репарациях, о бедности, о жизнях поломанных и забытых на обочине из-за ненадобности, о разрушенных городах, о семьях, разорённых и потерявшихся, о смертях, о ненависти, долгими годами пропаганды вскормленной, о людях, что сражались за убеждения. Война уничтожает всё за секунды, а мир восстанавливается десятилетиями. Последствия, сержант, — вот что плохо.
Хелле замедляет шаг. Обсидиановая тьма реки в каменной колыбели дрожит белыми узорами, искривляется тенями, тяжёлой, неподвижной массой свет фонаря заглатывает. Бездонное, безбрежное, безмерное ничего. Пустота. То, что так взгляд самоубийцы приковывает, ломает волю, зовёт в объятия, расступается, окутывает, баюкает. Хелле в неё всматривается, до рези в глазах, до слёз, в морщинистых уголках выступивших. Ему слышится, как лёд стонет голосами в него вмороженных, как плачет, зовёт по имени. Ладонь обжигает от снега пушистого, железо целует холодом, будто сталью калёной, до кости выхолаживая. Хелле глядит в темноту своего прожитого и своего же будущего, но видит там мёртвые лики настоящего.
— Вы знали о приказе Керригана? — тотенкнехт наваждение смаргивает, ладонью укрывает лицо от белой пороши.
— Да, — Армитаж роняет голову, пальцы в толстых перчатках заметно подрагивают, — но…
Правое плечо офицера под дружеским хлопком вниз оттягивается — тотенкнехт задорно зубами щёлкает, улыбается.
— Не огорчайтесь, сержант, иногда приказы не заслуживают должного исполнения.
— Что тогда будет с армией, если так начтёт относиться каждый к каждому? — искривлённые губы Армитажа в горечи оттягиваются.
Он встаёт рядом, предплечьями на оградку набережной наваливаясь. Смотрит вперёд, на заливистый огнями уличными берег Узбура, тревожно зрачок в светлых радужках мечется.
— За что воюют люди, Армитаж? За верность, честь и праведность? Или за медальки, что на груди бряцают? За мир в собственном доме и безопасность? Или чтобы набить свои карманы чужим добром, с горящих останков собранным? У каждого свой ответ. У кого-то — праведный, у кого-то — сволочной, но жизненный. В армию идут за разным, только умирают одинаково — удушливо, болезненно, с горечью о жизни непрожитой. Я держал за руку одного молодого солдатика, — ноги раздробило магией, кишки наружу вывалились, — а он отца зовёт, плачет о сестрёнке, о матери. В нагрудном кармане письмо хранил из дома с фотокарточкой. День назад похвалялся перерезать всех элдерских выродков, неделю назад вместе с остальными озлобленными солдатами молоденькую элдерку насиловал, а после под этот же смех труп в реку выкинул. Война обнажает всё нечеловеческое…
— Или даже человеческое, — мрачно хмыкает сержант, привычно трёт зудящий шрам на губах, вздыхает болезненно.
— Участвовали в боях?
— Застал последние. Гарузу прошёл, но это благодаря первому кавалерийскому, те собой пожертвовали, так мы все в тот страшный день и выжили.
Хелле оглаживает бороду.
— Действительно, война не меняется.
Они прогуливаются ещё немного — два квартала, а после ещё один — собраться с мыслями, приготовиться к неизбежному, — в пустых карманах тотенкнехта лишь безбрежное ничего и крошки давнего ломтика хлеба. Сержант не скупится — берёт две лепёшки, одну отдаёт тут же своему невольному товарищу. Горячие, зажаристые, сочные, сыр внутри зеленью припорошенный соблазнительно за откусанным куском тянется, оседает на обожжённый язык солёным привкусом. Бумага промасленная руки согревает будто уголь меж пальцев зажатый, пятна неровные отпечатываются, расползаются, как озёра, на сером полотнище.
Они молча перекусывают, молча руки в свежем снегу чистят, молча на вокзал возвращаются. Не подают вида, что разговаривали, что душу друг другу приоткрыли, лишь удивлённо на взъерошенного майора пялятся. Тот осекается на полуслове и медленно на сержанта оборачивается — сверкает изумруд в плену чёрного контура, прошивает насквозь своей холодной яростью.
— Нагулялись, сержант, — не спрашивает, но будто яд сплёвывает. — В следующий раз не трудитесь возвращаться с кладбища, сэкономите время мне и товарищам.
— Послушайте, Керриган…
— Отставить, Хеллесварт! — гортанно рычит, зубы ощеривает — скрипят ровные ряды жемчужин, влажно поблёскивая. — Я понял чья это бездарная идея и без ваших уточнений. Понесёте такое же наказание, как и сержант. Вам ясно?
Армитаж переводит глаза на стоящего позади майора Янссенса, тот мрачно усмехается, краешком губ вздрагивая, — кулаки сержанта скрипят от сдержанной ярости.
— Так точно, сэр, — шипит натужено, злобно впиваясь в чужие серо-зелёные радужки. Ему бы волю дать — всю душу из этого хлыща вытрясет, выбьет дерьмо скопившееся, что порой сквозь лесть и подхалимство просачивается.
— Если так, то выдвигаемся, — командует майор и огромный лев лениво на пружинистые лапы поднимается, зевает широкой пастью, клыки с целый палец взрослого показывая.
— Разве мы не ждём поезда? — вдруг выход из зала Хелле перекрывает, разводит руки в стороны, словить торопливо шагающего майора намеревается; тот нервно бьёт по ладони, едва чужих пальцев касается, сердито губой дёргает и бросает надоевшему тотену.
— Маршрут меняется, вместо Блаубурга едем в Авриц. Считайте, плата мэру за молчание о случившемся.
— Он отправил майора «Четырёхлистников» в Авриц ради письма для любовницы? — шутливо серые глаза щурит — морщинки в уголках собираются.
— Хоть одно слово, Хеллесварт, и ни в какое Колесо ваша душа больше не попадёт, — едва сдерживая себя низко шепчет Керриган и зелень радужки темнеет от бурлящей в майоре ярости, — если от неё вообще что-то останется. Шевелитесь, нас ждут у выезда из города.
Глава восьмая. «В сердце бури тишина…»
Кабину трясёт и покачивает. Скрипит автомобильная ось. Колея змеёй извивается, тянется снежной рекой, обнимает подступающий лес, густыми лапами к домишкам тянущийся. Вздымаются деревья великанами, молчаливыми стражами на маленьких людей взирающие, шапками белыми укутанные, настороженно ветками поскрипывающие. Стучат, охают, печально вздыхают голосами филинов. Снег выпавший скрипит под колёсами тяжёлыми. Духи скользят волчьими тенями. Лес бдит тысячью глаз, втягивает воздух звериными носами, слушает глубокое дыхание человека, рёв мотора оглушает его, тревожит покой, как надоедливая мошка, лениво по его телу ползущая.
Полог грязно-зелёный заменяет небо и звёзды, зияет прорехами, сцеживает снег на колени солдат, от холода поёживающихся, друг к другу плечами прижимающихся. Тёплые вороты шинелей подняты, носы в них спрятаны, царапаются о корку льдистую — мороз продирает до костей, дыхание — мокрое, глубокое — паром сизым с губ срывается. За фургоном вороны следуют, погребальные песни каркают. За ними мертвецы тянутся безмолвной процессией плакальщиц. Хелле видит их, когда полог немного отворачивает, впускает дыхание зимы, выхолаживает собранное чужими телами тепло, и ловит недовольные взгляды молодых солдатиков.
Ему чужда новая техника: лет сорок назад на лошадях добирались по льду и холоду, ночевали в приземистых пещерках, в снег зарывались лисицами, а теперь трясётся под защитой полога, кости вибрируют, кидает из стороны в сторону куклой тряпичной, но зато не так холодно. Он замёрзшее дерево оглаживает пальцами, рисует узоры растаявшим инеем, прислушивается к чужому сопению — кто-то уснуть пытается, кто-то хмуро под ноги пялится. Майор дремлет в углу, нахохлившись. Руки на груди сложены, голова опущена. Фуражка вперёд съехала, закрывает лицо тенью и лакированным козырьком, как забралом шлема. Хелле одними губами улыбается. Все они такие молодые — новая кровь империи, жить да жить, растить детей, быт устраивать, мирной работой бы им заниматься на благо родины, а они среди леса тёмного в шинели, словно в панцири, закутанные, с лычками и погонами сорванными, спрятанными от чужих глаз, секретной миссией окутанные. Хелле знает лишь то, зачем им понадобился, но не знает ни цели, ни предыстории, ни на кого они действительно работают. Он доверяет Керригану, как когда-то своему собственному командиру. Тот хороший мужик был, правильный, милосердие проявлял где нужно, не трогал гражданских, даже если это были нелюди. Хелле его беспрекословно слушался, восхищался выдержкой, гуманизм впитывал, учился не ненавидеть, а судить правильно. Но чужая магия оборвала жизнь человеческую, вывернула наизнанку, изуродовала. Хелле зажмуривается и от леса отворачивается. На него смотрят белёсые глаза, гнойной плёнкой поддёрнутые, щерятся зубы ровные — один из немногих мертвецов, что сохранил себя прежнего. Этого элдера Хелле убил руками голыми — накинулся бешеным зверем, душил до посинения, пальцами в гортань впиваясь, не обращая внимания, как чужие ногти до крови предплечья карябают. Тогда всё в одно мгновение рухнуло — добродетель и любовь человеческая, не было для них места в пустом сердце потерявшего своего кумира тотена.
Прошло много лет. Хелле смиренно молится, стал спокойным, отчуждённым, очеловеченным. Жизнь в изгнании показала свои плюсы и минусы, маленький городок научил жить в единении с миром, с собой, с кровавым прошлым и предательством.
Железное тело грузовика потряхивает. Зад от кочек и неровностей побаливает, но Хелле молча ждёт, когда они остановятся, хочет ноги размять затёкшие. Напротив него Сибе Янссенс возится, поглубже носом в шинель зарывается — очки хрупкие спрятал в карман внутренний. Он сопит смешно, с каким-то тонким свистом, иногда вздрагивает. Рядом увалень Балог что-то тихо ворчит и улыбается. Хелле видит, как уголки губ тянутся в стороны — сон о семье, о прошлом, о мечтах, как ему кажется. От Ласс веет жаром — Эзно назвал бы её горячей женщиной, придурковато бы улыбнулся косым росчерком, стал бы проявлять знаки внимания. Он всегда такой — лёгкий на подъём, жизнерадостный, пусть и руки по локоть в густой крови измазаны. Он знает, что сердце Хелле давно занято, нет там места для кого-то нового, но не перестаёт надеяться, что друг обретёт счастье не с призраком прошлого.
Пушистые ресницы капрала дрожат, в лице совсем не меняется. Спит чутко — приоткрывает глаз, когда кто-то неосторожно вертится. Винтовка цевьём на плечо упирается, для такой хрупкой девушки выглядит вызывающе. Рыжие волосы под меховую шапку собраны, пушистые «уши» опущены, греют щёки Ласс, щекочут, что та ртом в раздражении дёргает.
Рыжая богиня сидит между Хелле и сержантом, с двух сторон плечами сдавленная, греет каждого своим теплом, до костей замёрзших жаром просачивается. С ней уютно, как у очага домашнего, закрой глаза — услышишь треск головешек, огнём охваченных, как снег мягко за окошком падает, увидишь свет других домишек за околицей. Её дыхание ровное, спокойное — непоколебимость в море неизвестности, не страшат ни духи, ни дорога дальняя, доверяет майору, как себе, за ним беспрекословно следует. Такие солдаты на вес золота, за ними порядок в армии держится, другие хотят стать такими же, к ним, как к очагу, тянутся, окружают, учатся.
Хелле откидывается на тонкую стенку — ткань натягивается, бортик деревянный в спину впивается. Скашивает глаза за фигуру Ласс и на сержанта натыкается. Тот что-то вертит в руках, разглядывает. В темноте по лицу не прочитать эмоции, но пальцы бережно оглаживают, воспоминания впитывают. Каждый здесь не тот, кем на первый взгляд кажется — секреты и боль в груди запаяны, судьбы изломанные в лицах читаются, хранят глубоко в себе историю, шрамами проступающую.
Грузовик с тяжёлым вздохом останавливается. Замирает, тело грузное встряхивая. Заставляет в своём нутре зашевелиться, глаза сонные протирая, дрёму холодную сдирая. Балог зевает широко, неприкрыто — слёзы в уголках зажмуренных глаз просачиваются — тянет руки в стороны, задевает недовольного Янссенса. Тот шипит сквозь зубы сомкнутые, ворот шинели повыше натягивает, пальцами стряхивает снежинки прилипшие, косится на полог, за которым тьма ночная прячется.
— Пять минут! — кричит один из водителей. Слышно, как в свежий снег спрыгивает.
— Не теряемся, — коротко командует Керриган и сам нехотя поднимается.
Каждый постепенно к выходу тянется, ждёт своей очереди ноги окунуть в снег, утопить по щиколотку, винтовку рукой придерживая, — волки здесь непуганые, за деревьями оголёнными прячутся, жёлтыми глазами впиваются. Хелле второй с конца, после — Керриган. Слышит мерное дыхание майора: тот не слишком на свежий воздух торопится; остальные расхаживаются вокруг грузовика, ноги поднимают, сгибают в коленях, растирают ладонями. Лица осунувшиеся, небритые. Тени глубокие под глазами усталость вычерчивают, делают резче скулы, морщины, шрамы, затеняют родинки. лишь Ласс глаза Хелле радует: рыжие локоны на плечи спадают из плена шапки освобождённые, рассыпаются струйками огненными, серебрятся снежинками, в лунном свете купаются. Она с Армитажем о чём-то переговаривается, тот взгляд отводит, касается губ израненных, от боли множество раз искусанных. Сибе Янссенсон подле майора крутится, озирается со всей подозрительностью, крепче сжимает ремень винтовки и изредка от шороха вздрагивает. Лицо худое, вытянутое, неровной щетиной облепленное. Он снимает очки и тотену родинка под правым глазом бросается — точка крупная, приметная. Пшеницу волос приминает ладонью, приглаживает, косится на сержантика и что-то нашёптывает Керригану.
— Балог, куда? — вдруг кричит майор, сводит чёрные брови к переносице.
— Отлить! — отвечает увалень и с ноги на ногу переминается, дожидается отмашки и бодро через сугробы бежит, ноги задирая, крепкий наст проламывая.
— Разрешите присоединиться, сэр? — Хелле ловит острый взгляд Керригана и идёт следом, за ним сержант и Янссенс тянутся.
Дорога до Аврица длинная, ехать ночь без остановки по диким местам, по кочкам в скаровом кузове, нюхать вонь тел уставших, дорогой вымотанных, чувствовать голод и жажду, ждать, когда появятся первые огни домишек, шпили храма Святого Айнурадана, черепицей покрытые. Про этот город Хелле знал мало, почти что ничего, но что-то память услужливо подкидывает: из достопримечательностей разве что дерево вечно зелёное, когда-то руками самого Нарны высаженное, от великого пожара убережённое. Оттуда и зародился весь лес, что их теперь окутывает, духов приманивает. Говорят, дичь не переводится, как и ягоды, мало кто теряется — тропки маленькие выводят к родимым домам, Святым Защитником Леса проложенные. Оттуда множество штайнмейстеров прибыло — связь природы леса слишком сильна, переплетается с природой человеческой. Авриц — тихий городок, неприметная точка среди имперской россыпи, если бы не люди, там живущие, мало кто вспоминал бы о городе.
Небо сереет за пологом, тонут в молодой заре, гаснут, в серебристой дымке растворяются. Небо светлеет с востока робостью, наливается алым, будто страшное предсказание. Хелле чешет щёку и мрачно хмыкает — за последние дни слишком уж всё в крови утоплено. Он кладёт ладонь на сердце, к себе прислушивается — стучит мерно, не ропщет перед неизвестностью, только вот кожа на лбу неприятно стянута, чешется воспоминанием.
— Почти приехали! — сквозь рёв мотора кричит уставший голос, сочится радостью. — Майор, высадить прямо у мэрии?
Кэрриган бросает косой взгляд на полог и хмурится задумчиво — между бровями маленькая складочка прибавляет ему серьёзности, накидывает лишние года морщинкой. Глаза запавшие тускло мерцают в слабых утренних всполохах, тени глубокие добавляют усталости, ложатся грубыми мазками на коже светлой, полукругом от козырька лакированного.
— У гостиницы, — коротко приказывает и в ответ раздаётся «Так точно, сэр, слушаюсь!».
Их трясёт последние пять минут, а после на ровную дорогу из колеи грузовик выворачивает, рычит, мотором рассерженно фыркает, заставляет дело подрагивать, но ровную дорогу пожирает с большим удовольствием. Теперь в прорехах полога мелькают домишки, теплом окутанные — всё тонет в зелени, в мягких лапах, снегом запорошенных, где фонари уличные мелькают маяками спасательными. Ели высокие повсюду в Аврице, заполонили город — не избавиться, с ними давно не борются, принимают данностью, своим благословением, наряжают на праздники лентами, маленькими гирляндами, игрушками самодельными. Домишки трёхэтажные стенами лабиринта тянутся, изгибаются, вторя улицам, в парочке свет дребезжит чахлый, по улицам констебли расхаживаются, с интересом на грузовик косятся, кивают водителям.
Последний вздох и автомобиль у очередного здания останавливается, один из мужчин оглашает место прибытия. Солдаты встают и привычно к ступеньке тянутся, спрыгивают на расчищенный камень, каблуками подкованными высекая искры с резким звуком чиркая. Хелле в этот раз перед Керриганом, перед прыжком вскидывает голову с интересом оглядывается: тёмные фасады с белым рустом и красивыми эркерами за пышными елями прячутся, ограждают домочадцев от любопытных глаз тяжёлыми шторами. На юго-востоке огромное древо возвышается, кронами половину Аврица накрывает, корнями глубоко в землю уходит, некоторые шепчутся — сердца мира касается.
— Удачи, майор, — старый водитель протягивает ладонь мозолистую, в усы седые улыбается. — Пусть святые за вами приглядывают.
Тот молча кивает и с опозданием сжимает пальцами в перчатке чужую ладонь нехотя. Грузовик вновь грохочет и дребезжит, медленно уезжает прочь, чадит клубами пара, гудит медными трубами — удивительное чудо техники. Хелле втягивает носом зимнюю свежесть хвои и испытывает умиротворение.
— Отдыхайте, — бросает через плечо майор и хищный изумруд к Хелле прицеливаться. — Хеллесварт — со мной.
Тот вопросительно бровью дёргает, но в бороду улыбается — хитрые морщинки вокруг глаз складочками собираются.
— Майор?.. — лаванда сержантских глаз беспокойно дрожит, когда Армитаж к Керригану обращается.
Тот смотрит на него взглядом долгим, пронизывающим, изучает лицо взволнованное столь пристально, что смущает сержантика и тот козыряет пальцами, каблуками щёлкает.
— Есть отдыхать! — гаркает в ночь зимнюю и к остальным отворачивается.
Керриган молча идёт вперёд, за ним Хелле увязывается, пытается под шаг широкий подстроиться, но едва получается. Майор — одинокий человек и шагает быстро, куда-то торопится. Снег под подошвами трещит нещадно, болью захлёбывается, скрипит кожей замёрзшей, стучит железом по камню заиндевевшему. Они не разговаривают — Керриган рот открывает только по делу и для приказов своим боевым товарищам, — с ним идти рядом, как с могильным холодом, лишь лев огненный мягкими лапами перебирает, трусит рядом с хозяином, лениво на всё поглядывает. Рука Хелле невольно к пылающей гриве тянется, хочет зацепить мягкое пламя, согреться в тепле чужой силы, фамильяра окутывающей. Считается, что сильным магам фамильяры помогают не подвергнуться Искажению: лишнюю силу в зверя впитывают, дарят ему жизнь, некоторые — душу, если долгие годы взращивают. Это не друг, не помощник — инструмент для скельма, такой же, как пистолет или игла с нитью, в вороте спрятанная. К ним нельзя привязываться, нельзя давать имена, нельзя разговаривать, как с равным, иначе сердце привяжется и в час нужды убить придётся не существо из магии, а целую сущность, знаниями и чувством наполненную.
Лев скалит зубы и Хелле инстинктивно руку одёргивает, хмуро грозит пальцем зверюге равнодушной, но улыбка в густых усах прячется. Они идут — вокруг всё вымерло, тишина дома и деревья окутывает, тьма по улочкам стелется, сжимается от горящих фонарей, но не кажется столь зыбкой и страшной, как в Бархете. Там таится опасность за околицей, здесь — мирное время уединённого от всего города. Хелле давно не чувствовал такого умиротворения, на душе ни тревог, ни боли, ни грусти от прожитого, только гармония, давно потерянная и здесь обретённая. Он смотрит серой дымкой на возвышающееся над городом древо, что простирает ветви с бесконечной зеленью, и чувствует от него магию исходящую.
— Так странно, — вдруг говорит Хелле, задумчиво чешет бороду, — Церковь не интересовалась этим городом?
— Вы о магии? — Керриган неожиданно вступает в разговор, но смотрит вперёд, не обращая ни на что внимания.
— О дереве. Но да, и об этом тоже. — Хелле носком сапога о брусчатку стучит и хмыкает. — Магия повсюду. Разве это не нарушает завет выжигать любую ересь адары?
Керриган впервые останавливается и устремляет зелёный взгляд на юго-восток, где древо расползается ветвями по небу, переплетается листьями паутиной, скрывает тенью маленькие домишки, трубами чадящие. Сухие губы майора нехотя разлепляются и и голос непривычно глухой и тихий:
— Она не трогает, что даровано святыми посланниками.
— Это противоречит догматам, — Хелле недовольно хмурится.
— Мир полон противоречий, — замечает Керриган, но в голосе нет раздражения. Он вновь начинает идти и лев мягко за ним следует. — Если не готовы к этому — смиритесь, Хеллесварт.
— Как вы? — вдруг дерзит Хелле и на майора косится.
Тот неожиданно вздыхает и тень холодной улыбки губ касается.
— Впрочем, когда всё закончится, найдите за пределами Империи самую забытую глушь и живите так, как вам захочется.
— Перед этим я хочу попрощаться с другом.
— У вас ещё будет столько свободного времени, Хеллесварт, успеете написать гору писем.
— Вы правда верите, что копьё существует?
Керриган вздрагивает, чёрные брови к переносице грозовыми тучами сходятся, темнеет изумруд под длинными ресницами, мрачными размышлениями поддёрнутый.
— Вы сомневаетесь, — догадывается Хелле и вязкую слюну сглатывает. — Тогда зачем во всё это ввязываетесь? Зачем эта миссия, зачем вырываете людей из их жизни ради чего-то несуществующего?
— От исхода наших поисков зависит судьба Старшей империи, — майор чеканит каждое слово, будто кузнечным молотом по железу бьёт, искры веры высекает, проверяет свою верность на прочность. — Это всё, что вам следует знать, фельдтотенкнехт третьего ранга.
Обезличенное звание бьёт по Хелле, под кожу забирается, копошится в душе и стыд выворачивает. Как бы Керриган не терпел его, как бы не относился, всегда звал по фамилии, выплёвывал оскорблением, хлёстким осуждением, с присущим ему раздражением, но не званием. Хелле хочется извиниться, но он сопротивляется этой слабости: за что испытывать стыд, когда всё утопает в тайне и в недоверии? Они тем временем до трёхэтажного здания добираются — Керриган ведёт сухой диалог с охраной, требует вызвать мэра, говорит о важности сообщения. Ему кивают в ответ, просят подождать внутри под наблюдением охраны, пока мэр не прибудет для встречи. Майор соглашается. Их провожают до гостевого зала, просят ожидать на мягких диванах и Хелле с облегчением на одном из них растягивается. Кости уставшие ломит от холода и напряжения, мышцы гудят напряжённые. Он давно такого не испытывал, будто на поле боя в ожидании, лишь в час своего отдыха расслабляется, да и то ухо востро держит, прислушивается к шепоткам, к чужому говору.
Элдерские солдаты умели подкрадываться так, что собаками оставались не замечены, резали глотки безжалостно, тенями рассеивались в ночи, в лесах и среди полей, никем не пойманные. Могли целый взвод вырезать, бывало и на формирование покрупнее нападали, переполох поднимали атаками, жги припасы, порох в бочках, уничтожали обозы и скрывались среди хаоса. Если и ловили кого, то уже мёртвого — таким жизнь продлевали для пыток, суставы выкручивали, резали сухожилия, кусок за куском срезали, лишь бы разговорить тварь нечеловеческую. Даже души были особенно упёртыми. Хелле одного такого допрашивал, под ладонями чувствовал опухшие щёки, от проступающей крови синие, но ещё целые — не срезанные. Жизнь тело крепкое, поджарое покинуло, но душу удалось поймать, не дать уйти в Колесо Перерождения, оставить на земле бренной корчиться от агонии и ненависти. Он видел, как призрачный силуэт корёжило, как выворачивало, как менялась сущность несчастного, теряя прежнюю красоту, становясь деформированной. Это было отвратительное зрелище, Хелле испытывал муки совести, захлёбывался собственными слезами, но продолжал слово за словом вытягивать, глотая чужие проклятья с мольбой перемешанные. Он не только палач, но и пыточных дел мастер, ему не привыкать смертью кормиться и от смерти души несчастных вырывать для собственного служения. Скольких он не пустил к Хозяйке Судьбы, скольких обрёк на пустое существование? Вот и кружат они воронами, падальщиками голодными, сверкают глазами агатовыми, каркают похоронную.
Маленький Табрис от сил своих шугался, мечтал быть как многие — Чистокровным, не запятнанным магией. Играть с остальными, бегать по полям с палками, толкаться у берега, нырять в воду прохладную, ловить лягушек и ящериц, помогать отцу и матери. Он хотел любить Анни, дочку пекарши, ту, что матери помогала ранним утром, а после бежала на занятия. Мать её — золотая женщина, — позволяла получать знания наравне с мальчиками при церковной школе у отца Майера. Тот не делил на мужское и женское, позволял познавать мир всякому желавшему, учил бесплатно, по доброй воле, многих нахваливал, другим помогал, объясняя, разжёвывая. Табрис же жил отдельно от всех за забором высоким, дисциплиной и строгостью окутанный. Родители его оставили на пороге пансиона и больше они не виделись. Презирали, а может, ненавидели, но хотя бы даровали жизнь и не отняли. Его силы — страшные дары Смерти — едва поддавались контролю, столько бед наделали. Первые души, что тревожат покой тотена, были его же товарищами. Их он убил выплеском в свои одиннадцать, когда не сдержался от обиды, доведённый Эйгом Фаудом. Тот был выше и крупнее многих, заводилой, драчуном и трусливым шакалом, пыжащимся от своей важности. Они защитили его от чужих кулаков, а он ответил магией, разъел их кожу и мышцы, до костей высушил. Помнит лишь глаза малышки Тэйми с немым укором, что на него в последний раз смотрели перед исчезновением.
Его не выгнали, суду не передали, но изгоем сделали, оградились глухой стеной страха и враждебности. Так он до совершеннолетия и прожил в одиночестве. А после — армия, война, жизнь собачья среди окопов и домов заброшенных. Убивал, допрашивал, терял натуру человеческую, превращался в пса цепного с золочёным ошейником.
Лошадиный череп на груди усмехается, воспоминаниями царапает, выжигает чёрными провалами дыры с болью из далёкого прошлого. Хелле сжимает его в ладони, до впившихся в кожу краёв стискивает, чувствует, как ноют нервы, как бьют по разуму, и понимает — живой, всё ещё что-то чувствующий.
— Простите за задержку, — голос появившегося мужчины низкий, заспанный. Трёт глаза красные, с ресниц слёзы снимает узловатыми фалангами. — Не ожидал…
— Господин Теган попросил передать беспокойство на счёт трёх задержавшихся в Аврице мужчин. Прошла неделя с отправки последнего из троицы.
Мэр задумчиво хмурится, приглаживает седую аккуратную бороду, а после манит за собой на лестницу, ведёт коридорами пустынными. Хелле торопливо вскакивает, ровняется с настороженным майором, тревогу вбирает вместе с воздухом — что-то ему в этом простом вопросе не нравится.
В Аврице всё такое аккуратное, начиная от улиц и заканчивая кабинетами: сплетение камня и дерева, грубости и изящества. Камин радушно потрескивает, над головой люстра гудит едва слышно, невероятной энергией наполненная, как говорит Кэрриган — электричеством. Такое теперь и в столице встретить можно, и по всей империи — плоды сотрудничества с Вольным городом. Его инженеры преуспели в магии и технологии, придумали много интересных новшеств, жизнь упрощающих. Хелле с интересом вдоль книжных полок расхаживает, рассматривает статуэтки занятные — фигурки фантастических животных из костей вырезанные. На столе широком, грузном, прибранном — ни письма, ни лишней ручки на лазурном сукне не оставлено, — лишь сфера в треножник искрится, трещит, кольцами раскачивается. Три окружности некое силовое поле создают, голубыми молниями к стеклу ластятся. Над головой бутоном расцвёл подснежник со стеклянными тычинками — Хелле слепнет на мгновение от такой яркости, ладонью глаза прикрывает, недовольно морщится.
— Лично ко мне никто не обращался из Узбура, — господин Стэнеска в бумагах торопливо роется, распахивает папки, листами шуршит, перебирая пальцами. — Уже как месяц от них нет вестей, но это не удивительно — снегопад нынче такой, что добираться можно целыми сутками. Ещё и телеграфная связь пропала — где-то провода, видать, оборвало.
— Никто из троих? — голос майора трещит льдом надломленным, слышится холод стали, на мэра направленной.
— Уж поверьте, — на морщинистом лбу выступает испарина. — Мы с Теганом давние друзья, ещё с учебной скамьи, и часто связь поддерживаем.
Язык скользит по губам взволновано, но глаза смотрят на майора с искренней преданностью. Такие либо врут слишком хорошо, либо вовсе не имеют предрасположенности, и Хелле хочется верить в лучшее.
— В последний месяц сплошные метели. Погода будто взбесилась: снег так и валит, что сугробы по грудь! И не останавливается! Вы уж поймите, майор, сэр, как связь пропала я по старинке голубя отправил, думал, хоть пусть так новости получу, может, что с этим старым лисом придумаем. Вестей всё нет и нет, я уж и решил, что своих ребят отпускать не хочет через лес — холодно! Вдруг пропадут где, застрянут, а то глядишь — волки сожрут. Потому своих не отправлял.
— Вы их пешком, что ли, посылаете? — Хелле в разговор вклинивается, за плечом Керригана вырастает, что тот от раздражения морщится.
— Почему же?! — усы пышные топорщатся, глаза светлые — две монеты — блестят удивлением. — На лошадях, конечно же! Грузовики — роскошь непозволительная. Топлива и так немного, да и не все на ходу — с войны остались те, что армии были не надобны.
— Думаете, потерялись в лесу?
— Ну, коль торопились, могли и тропами звериными пойти, — мэр пальцами задумчиво манжет рубашки теребит, глядя под ноги, хмурит брови кустистые, морщинками лоб высокий прорезает, а после выдаёт задумчиво. — Есть такая одна — экономит знатно времени, там аккурат на середине Кахша располагается — деревенька такая, маленькая, — в ней обычно все останавливаются, если в Узбур через эту дорогу идут. По главной круг здоровый даёшь, пока гору эту объезжаешь. Да вы и сами знаете, — отмахивается добродушно и улыбается.
Он губы выпячивает и тут же выдаёт заключение:
— Надо в Кахше искать, может, там остались. За чью-то юбку зацепились, бестолочи. Или об бутылку споткнулись, — и головой качает, недовольно насупившись.
Хелле смотрит на майора, тот задумчиво подбородок подпирает пальцами, касается фалангой губы нижней, поглаживает. Молодой и ответственный, перед долгом и миссией мечется, выбирает лучшее, но вдруг выпрямляется, в гриву льва запуская ладонь, набираясь уверенности в собственном решении. Настоящий солдат империи — непоколебимый, правильный. Хелле таким был в начале жизни воинской, но вдоволь глотнул смерти и безразличия.
— Я отправлю людей на поиски, но нужно…
— Лошади? — перебивает сэр Стэнеска и тут же хватает за запястья Керригана, с облегчением и надеждой в лицо всматривается, едва ли не на носки встаёт, чтобы поравняться в росте, отчего Хелле губу прикусывает, смех сдерживая. — Будут лошади! И провизия! Если нужно оружие — и оружие! Хвала святым, что вы у нас оказались по такой случайности, майор! Видно, Нарна, что тропами ведает, вспомнил о своём городке, о нас, несчастных, от столицы отрезанных!
Керриган настойчиво чужие руки сбрасывает — нет ни раздражения, ни брезгливости, лишь бесконечная усталость в маску спокойствия заключённая, залёгшая тенями глубокими.
— К полудню лошади должны быть готовы, — чеканит офицер и к двери поворачивается. — Трёх будет достаточно.
Глава девятая. Чем дальше в лес, тем мрачнее сказки
Там погибель твоя, там конец для тебя,
Не иди за мной в лес, не иди.
— Милессере — гимн виргенских егерей
Их шестеро. Молчаливых, мрачных, натянутых струнами, выточенных вьюгами, подозрительных к любым шорохам.
Их шестеро. По самый нос закутанных, с ружьями заряжёнными, с глазами острыми. За каждую тень цепляются, в каждой беду чувствуют, головы воротят, будто на шарниры прикручены, почти не расслабляются.
Лес их приветствует, склоняет лапы мохнатые под белыми шапками, гудит ветром меж ветвей, поёт похоронную. Стволы голые частоколом выросли, обступили нить дороги узенькой. Чёрные стражники, за чьими спинами опасность в каждой тени чудится. Голоса кричат предзнаменования, каркают хрипло про свершённую агонию, крыльями бьют по стволам — снег с хрустом рассыпается, будто пыль костей в дымке переливается. Хеллесварт крепкой рукой поводья сжимает, съеживается, дурное чует, настораживается. Лес говорит, тревожится, только людям остальным так не кажется.
— Что это? — рыжие волосы под капюшон тёплый убраны, глаза из-под шарфа блестят любопытством осторожным, отнюдь не праздным, не от скуки словом брошенным.
— Древние идолы, — один из провожатых рвётся склониться, но себя одёргивает, косится на спину майора, впереди едущего. Хелле настораживается, пронизывать глазами, в душу словно вглядывается. — Осталось остроухское наследие.
— Ересь, — выдыхает Ласс, но за каждую каменную статую цепляется.
Те в снегу едва проглядываются, полуразрушенные, жалкие, красоту растерявшие, мхом и трещинами покрытые. Выступают из-под шапок костями каменными, изломами старыми, смотрят глазами мраморными, провожают отряд молчанием. Тень на узкое лицо падает, губы изгибаются в улыбке, что-то знающей. Хелле вздрагивает и отворачивается.
Лес полнится запахами: смола да снег, хвоя да пот, трупное разложение. Сладость бьёт в нос, заставляет дёрнуться. Лошадь под тотеном взбрыкивает, артачится, упирается копытами, головой из стороны в сторону мотает, идти отказывается. Он бьёт её пятками, но та вредничает. Хелле тянет поводья — не помогает, только хуже делает.
— Что случилось?
Майор останавливается, лошадь заставляет повернуться, та ступает по снегу с осторожностью. Остальные замерли в ожидании, только ржание лошадиное разливается нервными волнами, будит чащу тихую. Что-то чует, явно нехорошее. Хелле видит тени ожившие, те меж стволами прячутся, таятся хищниками, не приближаются. Он едва в седле держится, в рыхлый снег спрыгивает. Призраки его гудят, жалуются, тревожатся, плачут голосами тонкими, испуганными. Кто-то здесь в чаще кроется, кто-то пришёл жизнь выпить досуха.
Хелле чует смерть, до мурашек пробирает дурное предчувствие. Он глядит в глубь, но не видит опасности. Лишь деревья вековые, огромные, ветви переплетаются, пологом укрывают от неба, мягким полумраком окутывают. В лесах темнеет всегда раньше, а значит и ночные охотники скоро явятся, запоют песни мрачные, челюстями защёлкают. Он сплёвывает в снег и ведёт свою лошадь под уздцы, пока та не успокаивается. Он шепчет ей нежности, касается шёрстки тёмной, лоснящейся, та отвечает тихим ржанием, губами ищет сладость на ладони протянутой. Нет в этом мире другой ценности, чем доверие, говорит себе Хелле, и в бороду улыбается.
Солнце ещё не скрылось, но сугробы замедляют ход, даже если на лошади. Через валы снежные самим идти приходится, продираться сквозь холод телами в мех закутанными. Майор идёт следом за крепким мужиком в тулупе овчинном, тот над всяким скалой возвышается. Здоровенный, хорошо слаженный, он то и дело на Ласс оглядывается, прячет взгляд смущённый, а сам украдкой подглядывает.
— Скоро сторожка будет, — говорит один из провожатых, что постарше и с сединами, — там спрячемся.
Он кричит что-то здоровяку и тот кивает, куда-то в глубь сворачивает. За ним тянутся по узкой колее остальные, ведут лошадей под уздцы, сами осторожничают, снег под ногами прощупывают. Хелле предпоследний, парень с шрамом замыкающий.
Лес встревоженный, молчаливый, лишь мрачнеет и ближе подбирается, тянет корявые руки, ветками уцепиться хочет, но отшатывается. Ветер воет голосами далёкими, плачем матери по ребёнку мёртвому, по братьям сгинувшим, по дому потерянному. Косточки громыхают, перестукиваются, ленточки потемневшие треплются на ветру, жилами натягиваются. Древние поверья просыпаются, гудят пол корой, похрустывают снегом. Ласс замедляет ход, останавливается, с замиранием смотрит на фигурку точёную, кем-то когда-то вырезанную. Та болтается на сплетённых нитях, явно заговорённых, магией напитанных. То ли орлица, то ли голубка — Хелле не видит сквозь навалившиеся сумерки.
Отряд вымотан, но не останавливается, замереть — упасть замертво. Усталость давит, сжимает раздражением на дорогу, на лошадей, на задание, но каждый идёт и терпит, как было велено. Хелле не в первой среди тропинок и деревьев прогуливаться: он охотился, выслеживал, избавлялся от всякой падали, охранял маленький городок, выплачивал, если не за доброту, то за смирение с его присутствием. Под ногами хрустит снег притоптанный, видит как стойко Астрид Ласс держится, как спина не сгибается, как идёт уверенно, будто нет препятствия, дороги изматывающей. Не хрипит, не пыхтит, дышит ровно, едва приметно, что удивительно. Хелле чувствует в ней силу огромную, притаившуюся. От неё исходит тепло и он его даже чувствует. Они бредут в темноте — в чреве леса ночь приходит за мгновение. Их вожак проламывает снег грудью широкой, помогает ручищами, его лошадку ведёт товарищ в поводу, за ним уже капрал, Хелле и замыкающий.
Лес расступается, когда силы почти кончаются. Домик на поляне снежной шапкой возвышается, манит обещанным теплом, но внутри пусто и черно, как в темнице каторжника. Дорогих гостей пускают первыми, те обходят углы и две комнаты, псами принюхиваются, а после дают отмашку на ночлег готовиться. Кто-то уходит за дровами, кто-то зажигает свечи — здесь нет паровых машин, нет газовых ламп, только суровость дикого леса за бревенчатыми стенами, где воет ветер, в ставни закрытые царапается. Майор стрясает пыль со шкуры, на кровати разложенной, морщится, но вещи раскладывает. Шинели военные у печки повешены, сушатся затрещавшим от радости огнём, за железной дверцей резвящимся. Скребут ложки по железным бокам банок с заготовками, выскребают кашу несолёную, в тишине клацают, разбавляя молчание. Хелле держится поодаль, на него майор то и дело поглядывает — сверкают изумруды недоверием.
— Завтра прибудем в Кахшу, — говорит Царо, трёт седину на виске задумчиво. Его ружьё лежит рядом, он изредка его касается, проводит пальцами по лакированному дереву, будто по любимой женщине. — Надеюсь, найдутся эти бестолочи.
— А если нет? — спрашивает тот, чей глаз прорезал шрам, явно клинком оставленный.
Царо смотрит тяжело, выжидающе, как вожак на молодого выскочку.
— Я слышал о…
— Байки старой ведьмы, — хмыкает здоровяк и на Ласс косится.
Поигрывает крепкими мышцами под рубахой шерстяной, пытается впечатлить капрала, та от блокнота не отрывается. Сидит у свечи, что-то зарисовывает — скрипит грифель по бумаге, будто когти — по дереву. Майор тоже хочет побыть в одиночестве — скулы сжимает, что вздуваются от напряжения, но терпит и уходить в комнатку не торопится. Хелле сидит на шкуре зверя, босыми ногами в шерсть густую зарывается — ему не холодно, даже жарко от духоты натопленной. На плечах тяжёлый плащ покоится — в подрагивающем свете отблесками лошадиный череп скалится.
— Вы же трупоед? — парень молодой осторожно подсаживается, смотрит завороженно на фибулу, дышит едва слышно и с замиранием.
Все напрягаются. Виснет молчание. Ласс отрывается от бумаги и смотрит заинтересованно. Майор выжидает ответа, будто охотничий пёс команду хозяина. Хелле добродушно смеётся и треплет смущённого мальчишку по-отечески. Как его не называли в армии — привык, дело житейское.
— У нас жила одна, — выдыхает, смутившись, юноша. — По соседству. Умерла в том году, хоронили вместо родственников. Одинокая и…
Он сглатывает, Хелле понимает, что за слово должно было вырваться. Искажение никого не щадит: кого-то раньше заберёт, кого-то под старость, но явится обязательно.
— Она много баек рассказывала. А ещё всегда беду чувствовала…
— Сама её кликала, тварь эта злобная, — басовит здоровяк и пыхтит, когда дрова кочергой ворошит. Сноп искр танцует в раскалённом воздухе. Он кривится и изо рта невольно вырывается: — Sukarra!
Майор выгибает бровь, но хранит молчание.
— И какие байки рассказывала? — вдруг говорит капрал, а сама смотрит с интересом, довольно щурится. Локоны огненные, перехваченные лентой, хвостом тяжёлым по плечу спускаются.
— О sayeh ssharrachi, — выговаривает парнишка и невольно шрама своего касается.
— Это лишь выдумки! — ревёт здоровяк, швыряет кочергу в ярости.
— Тени сгущаются…
— Закрой пасть, сопляк, а то зубов не досчитаешься!
— Милан, Цако, — не кричит, но приказывает. Оба смотрят на своего товарища и успокаиваются, насупленные отводят взгляды враждебные. — Спать пора.
И сам тяжело поднимается.
Кровать Керриган уступает Ласс, сам на шкурах с тотеном соседствует. Лежит спиной, руку под голову спрятавши. Не спит, понимает Хелле, но не тревожит, отвернувшись к стене, где трофейные рога висят, вырисовывая в тенях голову чудовища. Закрывает глаза — призраки шепчутся, тихо поют, переговариваются. Заполнили комнату, толпятся рядом с майором, его гнилыми пальцами касаются. Лев огненный оставлен с остальными в Аврице, но силы внутренней хватает ослеплять самых любознательных, отталкивать волнами жара, заставить от боли фантомной корчиться.
Хелле слышит скрип половиц и просыпается.
Он выходит из дома в плащ свой укутанный, ночь встречает дыханием размеренным, снегом свежим, напорошенным. Всё блестит в лучах звёзд и луны, переливается, шапки белые громоздятся на ветках вековых, мягко осыпаются. Тишина вокруг необъятная. Хелле видит следы свежие, по ним в глубь леса направляется — тихо ржут кони в тесном стойле. Над ним небо бриллиантами усыпано, переливается цветами разными, холодно сияет, тени вычерчивает, освещает поляну белую. Хрустит снег, проваливается, Хелле идёт — не торопится, замедляется ближе к лесу, прислушивается. Призраки куда-то цепочкой тянутся. Он следует за ними, от мохнатых ветвей уклоняется, в черноту первозданную, что встречает неизвестностью. Оттуда бормотание доносится — кто-то молится. Хелле след в след повторяет путь и у небольшой прогалины останавливается, видит неровный круг из древних идолов: образы их давно ветром выедены, разрушены временем, но что-то нечеловеческое в них угадывается. Перед камнем большим юноша сгорбленный, спину гнёт раздетую, холоду подставленную. Снег загребает в ладони будто причащается. Бормочет молитву на языке незнакомом, певучем, тягучем, словно патока. Хелле видит нож, тот лежит у колен в тёмных пятнах, сверкает лезвием. Кровь горячая витает тяжёлым ароматом в воздухе. Юноша склоняет голову, ладони камню протягивает, мажет чем-то чёрным идола.
Призраки вокруг хороводят, кружатся, хохочут и разными голосами каркают. Хелле смотрит на это безумие и сжимает скалящуюся фибулу.
На окраине империи трудно веру в святых поддерживать — сердца полны чужой ереси, на руинах древних городов новые построены, в чревах секреты хранят элдерские. Хелле знает, что и Авриц не исключение, что и в городе культы чужим богам имеются. Он выходит из укрытия — юноша боязливо вздрагивает, оборачивается испуганно, нервно сглатывает. Глаза округлены, в бликах сверкают ужасом. Он бросает взгляд на нож и тут же руку от него одёргивает. Тотенам смерть — как родная тётушка, убивать их просто бессмысленно.
— Я…
— Кому ты поклоняешься? — Хелле возвышается над парнем, смотрит испытующе.
— Кашкар, — хрипит, а сам худыми плечами вздрагивает. — Голоду.
И отводит глаза виноватые.
— Так может и нет никаких гонцов из Аврица? Заманиваете людей, а после…
— Нет! Мы никого не трогаем! — с места своего дёргается, а после на колени устало падает. — Как можно почитать тех, кто от нас в час нужды отворачивается? Чужие боги куда человечнее…
— Суть веры не в подачках, а в стойкости, в силе выстоять перед невзгодами, — Хелле хмурится, сжимает кулаки, хоть и понимает, что и нём вера истлела до углей, что едва теплятся.
— Как можно выстоять, когда нет добычи, когда голод волчий испытываешь? Когда умирают твои близкие не от пуль и не от старости, а от пустоты в закромах и в животе? Всем плевать на Авриц — мы над самой пропастью, на границе брошены!
— Мне придётся обо всём рассказать майору, — Хелле отворачивается, стискивает кулак, но его окликают:
— Нет, пожалуйста! Моя бабка… та сумасшедшая… Она говорила, за поклонение чужим богам Церковь наказывает… Убивают любого, кто не святым поклоняется…
— Ты рисуешь нечестивые символы, проливаешь кровь и кормишь демона — это не просто преступление. Это — измена.
— Мы просто выживаем! — кричит юноша, ветер слова срывает с губ, бьёт наотмашь пощёчиной. — Империя нас бросила! Нас режут, как скот! Нами забавляются! Они охотятся, будто лисы в курятнике!
— Кто?
Губы смыкаются. Дрожат, но с них больше ни слова не срывается.
— Кто?! — ревёт Хелле и резко к парню подскакивает, хватает одной рукой за волосы.
— Sayeh ssharrachi, — говорит одним лишь выдохом. — Это не выдумка.
Хелле смотрит в глаза-колодца, полные ужаса. Парень дрожит, слёзы льдинками скатываются. Кожа горячая белизной поддёргивается, его знобит, колотит, лихорадит от ужаса. Хелле разжимает руку и отшатывается. На кону жизни товарищей, пусть подневольных, но всё-таки, оберегать нужно каждого, таково воинское братство, в нём взращённое. Хочет рассказать майору, но осекается — мало им одного бедствия, так ещё что-то таинственное, что-то смертоносное. Представляет себе возможное будущее, варианты неизвестности, но всё лишь кровавой пеленой поддёрнуто. Целый город еретиков перед неким культом приклоняющийся, только огнём такое гнездо можно вычистить.
Хелле видел подобное, топтал сапогами пепелище страшное, смотрел на рёбра чёрные, огнём обглоданные. Призраки в пламени призрачном стенали и плакали, ярились, безумели, тянулись к Четырёхлистникам. Те смотрели на домов сожжённые остова, на прах от людей оставленный, не испытывали ничего, кроме презрения. Целая деревня ересью изуродованная, теперь от неё остались лишь воспоминания. Он смотрит на юнца и отпускает волосы:
— Ты всё расскажешь майору Керригану.
— Нет, пожалуйста… Они убьют всех… до единого…
— Вы не поклоняетесь элдерским богам, вы поклоняетесь их демонам!
Зрачок дрожит в лунном свете, ногти до крови кожу царапают. Та белеет от холода, покрывается мурашками. Ужас застывает на юном лице, шрамом изуродованном. Сердце Хелле сжимается.
Он не говорит ничего, молча в дом возвращается. Видит у печки силуэт сгорбленный. На него сверкают глаза по-волчьи недоброжелательные, внимательные, до костей пробирающие. Седовласый затягивается трубкой и отворачивается.
Утром все в молчании собираются, свежим снегом лица обтирают, глотают мясо с кашей из банок жестяных, горловины мешком затягивают. Местные на Хелле косо поглядывают, тот майору сказать так и не осмеливается.
Остаток пути проходит в борьбе изматывающей — дороги сугробами затянуты, белизна режет глаз до слепоты, до выжженного зрачка, до невозможности. Каждый старается в шаг идти, не оборачиваясь. Хриплое дыхание со всех сторон доносится, тяжело даётся последний час пути — лошади и люди в снег проваливаются.
Астрид Ласс вдруг замирает и носом воздух свежий втягивает. Хищно принюхивается, прислушивается к шёпоту леса, в даль вглядывается. Хелле позади неё останавливается, Керриган чуть погодя хмуро оборачивается.
— Что-то не так, — говорит капрал уверенно. — Ничего не чуете?
— Нет.
— Вот именно, — и на далёкие крыши указывает. — Дыма нет.
Все мрачнеют и недоверчиво переглядываются.
В Кахшу въезжают в гробовом молчании, медленно ведут лошадей в поводу. Вороньё с мёртвых тел слетает чёрными тучами, сбивается стаями, каркает раздражённо, с ненавистью. На снегу стылая кровь разлита, будто выплёскивали вёдрами. Тела заиндевевшие застыли в позах неестественных. Разрубленные, заколотые, лежат узором диковинным руки-ноги и головы. За спиной тотена юнец вздрагивает, тошноту ладонью прикрывает, но не выдерживает. Молитву шепчет здоровяк, бледнеет от ужаса. Дети, старики, мужчины и женщины — все изувечены, изуродованы, выпотрошены. Потроха лежат на земле зверями вытащенные, изжёванные, растоптанные. Майор подходит к границе узора и останавливается, смотрит на обращённые лица, навсегда застывшие в ужасе.
На столбе висит нечто отвратное, ещё живое, ещё шевелится. Три тела вместе спаяны магией, человеческие лица среди кожи и вен, в диком месиве. Кости торчат, в такт дыханию вздрагивают, рёбра грудной клеткой вздыбливаются, меж белёсых прутьев пальцы отростками уродливыми тянутся. Глаза чудовища распахиваются — три пары по телу разбросанных. Уродец раскрывает рты и кричит пронзительно. По ушам бьёт, в мозг ввинчивается. Вопит истошно, до одури, кровью меж пальцев просачивается. Керриган взмахивает рукой и огонь в миг вспыхивает.
— Что здесь произошло? — майор держит себя в руках, хоть сверкает глазами яростно.
Хелле на юнца косится. Тот сглатывает, но отступает назад боязно. Страх волнами накатывает.
— Похоже на шайдерскую магию, — говорит Ласс, изучающе на сожжённые останки поглядывает.
— Те двое? — Керриган интересуется.
— Зачем им такое творить, — вмешивается тотен и оказывается острыми взглядами пронзённым. — Шайдеры — ублюдки, но не настолько кровожадные.
— Ты видел, что творили их шаманы.
— Это была война, тогда творилось много бесчеловечного.
— И как это их оправдывает?
— Никто не заслуживает несправедливости.
Керриган испытующе пронизывает Хелле и всё же отворачивается, указывает капралу на дома на другом конце улицы, распределяет каждого по зонам ответственности, напоминает о личной безопасности. Вороны провожают их насмешливым карканьем, глядят глазами алыми, чёрным саваном покрывают деревья голые, сидят на крышах домов и посмеиваются.
Хелле не видит призраков, кроме собственных. Те обступили его и дрожат призрачным пламенем, едва слышно перешёптываются, становятся бледнее света солнечного. Он ходит по пустынным улицам, заглядывает во дворы и лишь о окоченевшие трупы спотыкается: собаки растерзанные, коровы и козы выпотрошенные. Всё в крови и потрохах, будто смерч порезвился, кровью несчастных насытился, изорвал тела на куски, останки раскидал во все стороны. Вдруг что-то меж щелей амбарных сверкает, взгляд притягивает. Хелле осторожно подкрадывается и вынимает кинжал из чёрной стали созданный. Тот переливается багрянцем, узором застывшим на лезвии, тьма внутри будто заточена. Крестовина узорная, острая, глаз на ней внезапно распахивается. Хелле отбрасывает кинжал в брезгливости.
Они все возле колодца встречаются: мрачные, немногословные, уставшие. Напряжение не покидает их, заставляет в тишину вслушиваться, но по взгляду на аврийцев ясно — те догадываются. Майор ещё раз на странный узор оборачивается, недовольно морщится и возвращаться командует. Для него лучше к ночи добраться до сторожки, чем в пустой деревне ночевать вместе с трупами. К силам тотена прибегать ему ещё больше не хочется. Ласс идёт рядом с ним и вдруг тихо обращается:
— Почему не допросить мертвецов?
— Ничего бы не вышло, капрал, — отвечает Керриган, трёт устало переносицу. — Их не вчера убили.
— Как скот вырезали, — соглашается. — Я не нашла следов, словно никого и не было. Убивали и мучали лишь тех, кого согнали на площадь, на остальных словно охотились.
— Вдвоём даже шайдеры здесь не справятся, — задумчиво говорит майор и хмурится. — Но у нас нет на это времени.
— Оставим их наедине с этим?
— Пока нет другого выбора, — майор стискивает зубы от бессилия. — Наше задание — приоритет над чужими бедами.
Ласс не отвечает, но на душе делается сумрачно. нет у них возможности помочь, пока они на секретной миссии. Враги Его Величества не дремлют, рыщут любые возможности, и так впереди из-за поисков тотена. Остаётся на удачу уповать, что искомый артефакт спрятан куда надёжнее, чем мрачный Табрис Хеллесварт.
Они бредут по лесу, за собой погибшую деревню оставляя на съедение падальщикам. Вороны их молчаливо преследуют, смотрят глазами алыми, алчут крови, что будет пролита. Хелле поднимает голову и жестом прогоняет наваждение, оборачивается на юнца и зло цыкает.
Глава десятая. Нет добродетели выше, чем справедливость
Мясо. Сочное. Тянется.
По губам льётся тёплая кровь. Капает. Капает. Капает.
Мясо. Мягкое. Нежное. Глотать одно удовольствие. Пережёвывать. Насыщаться. Запихивать в рот, на язык, заливать горло жизненным соком. Чувствовать тяжёлую ржавчину.
Нож танцует в воздухе, режет быстро, скользит под мягкой чистой шкурой. Кожа гладкая: ни шрама, ни язвочки. Одна маленькая родинка. Он замирает на мгновение — любуется.
Пальцы копошатся во внутренностях — сколько колбасок лавровых можно выплести, сколько набить в тонкие мешочки кишечника. Зачерпывают нежные органы, сжимают осторожно, бережно. Те блестят влагой алой — блики скользят при каждом движении, маленькие огоньки танцуют от дыхания зимы через щели мелкие. Ему не холодно, когда чужую кожу на себя натягивает, та ещё тёплая, неостывшая. Маленькая, едва хватает спину прикрыть, но пригодится для воспевания, для алтаря и величественной мантии.
Влажный звук. Шлепок. Сердце на камень падает, сочится кровью, омывает грубые края рукой неумелой вытесанные. Почки следом — Он любит всё свежее, тёплое, нежное. Печень съест сам — сила передаётся, как при наследии.
На столе блестит кулон, жадно светится. В скупых огнях купается. Привлекает его внимание. Пальцы грубые, о рукоять ножа потёртые, берут с неожиданным трепетом, он заглядывает во внутрь камня чёрного и блаженно улыбается.
***
Их дорога сделалась длиннее, паскуднее. В Узбур возвращаться было отказано — майор решает не рисковать — вдруг местные взбунтуются, захотят устранить помеху их жизни и божкам, которым поклоняются. Кто знает насколько ересь простирается, какие города охватывает. Граница империи — забытый край, дикий, неприветливый. Магия сочится из старых идолов, из самой земли, оплетает нитями, дышит ветрами, оседает пылью незримой на весь род человеческий. Он бы выжег всё огнём очистительным, но пусть этим Церковь сама занимается. Им теперь и в Авриц дорога заказана: мэр смотрит на них с подозрением, сверкает глазами светлыми, ждёт приговора, на своего охранника поглядывая. Тот топчется рядом с майором — нож льдистым осколком сверкает под пальцами, готовится вонзиться в бок Керригану. Челюсть узкая, глаза злобно сощуренные — то и дело скользит хмурым взглядом по лицам собравшихся. Осторожничает, не решается. На него сержант с Янссенсом поглядывают. Напряжённое прощание, скупые слова благодарности — вот и всё, что досталось их отряду за молчание.
Балог плюёт прямо на порог мэрии, как только вышли на улицу. Смачно, с отвращением. Он смотрит насуплено, недовольно ворчит под нос что-то из выученного о еретиках и их расправе Церковью, не понимает чужого молчания. Недовольство по квадратному лицу расползается, кривит губы, собирается морщинками. Пальцы хрустят угрожающе, в кулаки здоровенные сжимаются. Дай волю — быстро вспыхнет яростью праведной, усеет улицы телами еретиков — Хелле знает: дикари из глухих деревень самые кровожадные. Ему бы втолковать что такое политика, про шансы на выживание, про необходимость отступать от принципов, но Хелле молчит, в мысли свои погруженный.
Никому не нравится творящееся. Каждый оглядывается на друг друга, но что-то сказать не осмеливается. Майор отмеряет время — серебристая игла делает оборот, упущенные мгновения отсчитывает. Сапоги военные отстукивают чеканный шаг, эхом разносятся, возвещают о чьём-то приближении. Каждый из отряда напрягается, почти синхронно оборачиваются — к ним спешит старик в военную шинель укутанный, по горло застёгнутый, прячет розоватый рубец под нижней челюстью.
— Возьмите бумаги и отправляйтесь к квартирмейстеру Гицэ. Это в южной части, — и на окружённый стеной гарнизон указывает. — Он выдаст положенное.
Майор щурит изумруд глаз, прожигает невысокого старика, тот даже в лице не меняется, стоически выдерживает недоверие, от всех присутствующих исходящее. На груди орденская планка пестрит медалями — За Отвагу, За Мужество, Алое Сердце — за ранение. Его бритый череп ловит свет фонарей — блик фонаря по коже расплывается, падает на лоб с глубокими рвами морщин, тонким шрамом перетянутых. Побывал в мясорубке и выжил — пожалованный наградной кортик в ножнах покоится.
Керриган коротко благодарит и отправляет двоих за припасами. Через два часа покидают город в тяжёлом молчании, не оборачиваются назад, не хотят касаться Аврица даже воспоминаниями. Лошади под ними тихо фыркают, послушно везут своих новых всадников. В седельных сумках сухой паёк, квартирмейстером выданный, немного вина в фляжке булькает — добротное, Хелле отмечает с лёгким удивлением. Балог лениво жуёт кусок мяса, резцами крупными в него вгрызается. Щетина покрывает щёки уставшие, подбородок квадратный, мужественный. Так он выглядит старше и мрачнее, но куда солиднее. Все они в вороты носы спрятали, потеплее закутались, зыркают глазами внимательными, рыщут по сторонам, по дороге снегом запорошенной. Им ехать до Гуджара около суток по лесу бескрайнему, полному опасностей. Никто не говорит, но каждый держит руку на оружии, ищет неприятности, старается предугадать откуда те появятся.
За ними под зимними шапками божки каменные наблюдают, с ветрами шепчутся, поскрипывают ветками, стучат и царапаются. В лесу много звуков, но все они настораживают, лишь дыхание собственное как-то успокаивает. Хелле чувствует — гости непрошенные, им не рады местные, не рады те, кто под корнями вековых деревьев покоится. Он бы и рад уйти прочь, но в отряде нужно командой действовать, не бросать своих, не идти на предательство. Он смотрит в спину Керригана и видит давящую ответственность, страх перед неизвестностью, самоотверженность, к цели ведущую. У них есть призрак конечного пути, мираж древних историй, легендами окутанный. Что ищут они, волками по империи рыская? Хелле сжимает поводья и отворачивается.
Ему нравится глушь — тишина и спокойствие, небо — полотно камнями усеянное, шаль на плечах прекрасной женщины, густые волосы, по спине струящиеся. Он помнит ту, с кем делил постель, к кому спешил, карманы выворачивая, чьи горячие пальцы грели кожу и душу, поцелуи сладкие. То было давно — истёрлось почти всё из памяти, только души неприкаянные вереницей за ним тянутся, топчут землю с ним наравне, цепью привязанные. Проклятье тотена — страшная расплата, почти раскаяние.
Он сидит у костра, подбрасывает сухие веточки, на губной гармони увалень наигрывает, что-то из весёлого фольклора родной деревеньки — Хелле смутные переливы угадывает. За пару часов, как стемнело, майор приказал рассёдлываться, сделать привал у поваленного дерева: Балог с Хелле быстро соорудили лежаки у крепких сосенок, каждому — по деревянной койке-помосту, чтоб было удобнее. Накрыли, что смогли, растянутыми на крепёжных ветках шинелями — файермейстерам вряд ли холодно, слишком у них кровь горячая. Но костёр развели, чтобы не только воду вскипятить, но и почувствовать что-то приятное, что-то их всех объединяющее.
Ночь нахлынула быстро, залила чёрным маревом, окутала стволы покачивающие в тихой тьме сумерек. Каждый сидел у костра и думал о случившемся, о чём-то далёком, может, о родных краях, ради странной цели оставленных. Хелле всматривался в лица напряжённые, в глаза тоскливые, видел в ком-то сомнения, неуверенность. Молодые, едва оперившиеся, что их потянуло за майором — приказ или преданность? Они посреди леса — кругом одиночество, божки смотрят из-под снега, ухмыляются. Где-то скрипит ветка, где-то птицы клювом кору постукивают замёрзшую, где-то ухают филины, охотятся. Он ловит звуки и даже успокаивается. В Бархете тоже леса мрачные, таинственные, по горбатой спине гор ползущие, таящие опасности. Он бродил по тропкам звериным, диких тварей выслеживал, берёг место, что приютило его на сорок два года, от взгляда армейских псов прятало. Но кто хочет найти — найдёт, не побрезгует. И взгляд обращается к дремлющему Керригану. Тот сидит у костра, спиной к валежнику приваленный, под тонкими веками с тёмными ресницами глаза бегают, рыщут во сне кого-то или что-то, изучают, мечутся. Стойкость Старшей империи в таких вот псах исполнительных, молодых, доверчивых. В атаку бросаются первыми, губят жизнь свою за империю, за Родину. Он был таким же, но потом пришло понимание: кровь льётся под дворцами небожителей. Их война — не выживание, их война — уничтожение. Церковь яростно навязывает удобные убеждения, вытравливает человечность, демонизирует врага, хочет беспрекословности. Хелле сбежал не из-за трусости, он остался один, всеми брошенный, на руках кровь чужая, но такая же алая, такая же горькая на вкус, полная горя и радости, светлых воспоминаний и боли от расставания. Он смотрит на своих призраков и им улыбается.
Утром снова в путь — все уставшие и помятые. Снег припорошил дорогу, на плечи клочками пушистыми падает. Хелле довольно жмурится — единственный, кто выспался. Ласс тоже бодрая, будто всю жизнь была в охотниках. Остальные понурые, но мужаются, не хотят на фоне женщины и тотена выглядеть жалкими.
Им ехать долго — без разговоров дорога слишком выматывает, но зато наслаждаться можно красотами природы, чудесными пейзажами. Янссенс замечает что-то недалеко от дороги и майора окликает. Тот притормаживает и оборачивается. Отряд замирает, куда-то в лес пялится, выжидает нападения, к ружьям за спиной тянутся.
— Руины, сэр, — объясняет капрал и с какой-то надеждой на Керригана смотрит, будто ждёт разрешения. — Элдерские.
— И что с того? — тихо бурчит увалень и вновь сплёвывает.
— Балог прав, — соглашается сержант и скребёт щёку чистую. Хелле задумчиво хмыкает: даже у майора щетина двухдневная. — Они нам ничем не помогут.
— Там может быть…
— Капрал, — обрывает Керриган и хмурится. — Местные давно всё вынесли. Там нет ничего, что нам может понадобиться, оставьте эту ересь, хватит уже увиденной.
Сибе Янссенс опускает голову, принимая поражение, но Хелле видит, как кулаки сжимаются в невысказанной ярости, обида захлёстывает молодого капрала, сжимает губы, в злости кривящиеся. Он видел таких юнцов — жди беды от упрямцев обидчивых, но доверяется выбору Керригана. Они едут дальше в тяжёлом молчании.
Гуджар встречает тишиной, скудными огнями и молчаливыми улочками. Окна зашторены, лавки торговые закрыты, нет ни людей, ни зверья, ни патрулирующих констеблей — будто вымерли. Отряд едет по широкой мостовой, оглядывается. Каменные стены жмутся друг к другу, плотной стеной возвышаются. Окошки маленькие, где-то горшки цветочные проглядываются. Меж щелей неплотных штор мелькаю тени призрачные, свет тускло разливается. Армитаж заметно напрягается.
Они весь путь провели в сёдлах, им бы какую гостиницу, разместиться, отдохнуть и дальше в путь, но что-то не было ничего приметного. Тишина и безлюдность отпугивают, настораживают, заставляют нервно перебирать поводья пальцами, оглаживать рукоять оружия. Видно, как Ласс маленьким огненным всполохом поигрывает, будто готовая тут же пуститься в бой огненной фурией. Даже Балог смотрит куда-то в сторону леса, хмурится. Керриган останавливается и даёт знак спешиваться. Дом небольшой, трёхэтажный, из кирпича терракотового, чадит трубой и приветливым теплом окутывает. Вывеска со смазанными петлями, кот спящий на стойке довольно жмурится, пылает огонь в очаге, весело потрескивает, ноги уставшие по коврам топчутся, оставляя едва приметные следы снега налипшего. Атмосфера родного дома, любящей семьи, что вот-вот со второго этажа спустится, пахнет выпечкой, тянет с кухни, откуда голоса приглушённые раздаются, о чём-то разговаривая. Хелле оглядывается с восторгом — давно подобного не испытывал, к его удивлению Ласс с Янссеном заинтересовано картины разглядывают.
Холл простой, стены деревянными панелями украшены, горят светильники на толстой цепи вниз спущенные. Шелестят шестерёнки в настенных часах, стрелки витиеватые около десяти вечера показывают. К ним выходит невысокая стройная женщина, корсет и без того тонкую талию обтягивает, по бёдрам струится голубой подол, грудь пышная от вдоха удивления вздымается. Балог вдруг покраснев отворачивается, находит интересное в статуэтки у небольшого кофейного столика. Та оглядывает их, бровь выгибая в какой-то саркастичной заметке, так и не высказанной, но губы в приветливой улыбке расходятся. Она красива для такого тихого города: шея тонкая длинная, столичные поэты назвали бы такую лебединой, а глаза — бездонными. Хелле чудится в ней нечто знакомое, но быстро отмахивается от наваждения.
— Я ожидала, что старик отправит за помощью, но не ожидала, что прибудет целый отряд файермейстеров, — Хелле вновь оскорблённо цыкает. — Добро пожаловать в наше захолустье, господа.
Она вылавливает силуэт Ласс и тут же поправляется.
— Для чего? — осторожно уточняет Армитаж, и за его спиной остальные вопросительно переглядываются. Один Керриган хранит молчание.
— Вам не сказали? — брови чёрные, на светлой коже будто яркие, удивлённо вздымаются. — Чтобы выкурить парочку нелюдей.
— Нелюдей?
— И где они? — майор делает шаг навстречу и знаком руки заставляет Армитажа замолчать, отойти за спину.
— Заперлись в старом склепе, — пожимает плечом равнодушно, будто вся история — сплошная детская возня, её не касающаяся. — Идите по Кодряцштрассе прямо за город, а там легко сориентироваться по крикам Майки. Только не сожгите половину города, хорошо? Впрочем, если случайно спалите булочную Мрузы, я не обижусь.
Улыбка задорно скользит по лицу и тут же тает под холодным взглядом майора, но женщина не унывает и клонит голову к плечу, с интересом каждого разглядывая.
— Нам нужны свободные комнаты.
— Вам повезло, у меня есть парочка свободных. Впрочем, они всегда свободны в такой-то дыре, — смех — перезвон ручья, гроздь монеток на шерстяных нитках, — льётся, смешивается с дерзостью, с вызовом. Довольно жмурится, смотрит на каждого с блеском в глазах, подмигивает стеснительному Балогу, тот лишь сильнее краской заливается
— Каждому. На сутки.
Майор вынимает кошель и выуживает оттуда монеты. Хелле хитро щурится, пытается рассмотреть количество, тянет голову любопытным ребёнком, но спина Керригана слишком широкая. Чуткие уши ловят лёгкое постукивание, заминка, последние монеты исчезают в ладошке женщины, не коснувшись дерева.
— Ужин в гостинной или по комнатам?
Майор разворачивается спиной и уверенным шагом направляется к выходу.
— Сэр? — Армитаж обеспокоенно дёргается, пару шагов за ним следует, в неуверенности оглядывается на Ласс замершую, будто ждёт одобрения.
— Вольно, сержант, — чеканит мальчишка — золото на петлицах грозно сверкает. — Отдыхайте.
И пропадает в ночи, растворяясь в тенях улицы. Все неуверенно топчутся, переглядываются, враз потерявшие весь грозный вид, боевую выдержку. Хелле первым забирает ключ от комнаты, предвкушает сладкий сон, желудок, полный горячей похлёбки, мягкую постель, а главное — чистую. Вот бы ещё воды горячей да смыть с себя вонь и грязь дорожную вместе с усталостью, с воспоминаниями. Но слышит топот сапог дробью нетерпеливой, уверенной, оборачивается в миг, когда за сержантом дверь закрывается. Тот спешит за Керриганом, наплевав на приказ, на отряд, на своё положение. Дурость в голове смешивается с верностью, думает Хелле и устало шею массирует.
— Так что за нелюди? — тихо у женщины спрашивает, облокачивается на стойку, заговорщицки улыбается. — Элдеры? Арусы?
Та смешливо фыркает и приосанивается, с гордостью какой-то слова тянет, от них холодит нутро, всё льдом покрывается:
— Шайдеры.
— Говоришь, хотите выкурить?
— Не оставлять же их в живых после того, что они сделали? — её взгляд скользит по коридору, полу начищенному, по коврам натоптанным, по стойке с ключами выложенными. Голос глухой, пустой, говорит привычно, будто фразы заученные. — Мало того, что город прокляли, так ещё и духа мщения наслали. Бродит по улицам, убивает всякого: пьяницу, служанку, констебля — ему без особой разницы. Только и успевают улицы от крови отмывать да потроха выбрасывать.
Хелле наклоняется ниже, ближе, в глаза красивые заглядывает:
— Если так, ты-то почему в это не веришь?
Та лишь бровью дёргает и лениво отмахивается.
***
Армитаж глотает холодный воздух с жадностью, огонь пылает внутри, требует высвобождения. Он спешит за майором и нагоняет почти у окраины — Элиас Керриган ходит быстро, когда окружён одиночеством, когда нет никого по пятам следующего, нет груза ответственности.
Шум толпы слышится со снежными порывами, в поднимающейся буре, клокочущей праведной яростью, жаждой справедливости. Ветер воет погребальную, требует крови пролитой. Шумит флюгерами, хлопает ставнями, трещит черепицей и ветками.
Армитаж шумно сглатывает, по сторонам осматривается, осторожно к замершему Керригану подходит, на него лев оборачивается. Тот, будто звезда путеводная, освещает тьму кромешную, самые чёрные тени притягивает и тут же отпугивает, питает надеждой, теплом, спокойствием. Армитаж слегка пальцами его гривы касается, завороженно и благоговейно — фамильяры только у сильных магов формируются, таких, как Керриган или Ласс или тотен, что с ними путешествует. Ему такого не достичь никогда, это настоящее могущество, ноша неподъёмная, не для слабого духом, как сержант. Он лишь выдыхает пар и смущённо отстраняется.
— Сэр…
— Наказание примите позже, — чеканит майор и изумруд вдруг внутренним огнём вспыхивает. — Идёмте, сержант.
И к возмущённой толпе направляется.
Та встречает спинами, криками, яростными проклятьями. Фонари в лесной тьме маленькими звёздочками покачиваются, окружают камни замшелые, снежными шапками покрытые. Те бесформенной кучей возвышаются, по ним стучат кирками, молотами, но лишь поверхность безуспешно царапают. Лица — маски разъярённые, нечеловеческие, злобой искажённые. Страх таится в глубине, затмевает разум, заставляет гнаться за дичью обречённой, в ловушку пойманной.
Армитаж неотступно следует за майором, тот властно всех расталкивает, кто-то возмущается и тут же отступает, будто огнём ужаленный, ловит яркий блеск льва, следом идущего. Лица смягчаются, приобретают черты человеческие, испуганные, глаза отчаянные, болью заполненные. Керриган подходит к склепу и останавливается.
— Они здесь?
— Заперлись, паскуды, сучьи выродки, — рычит детина, топор сжимает с ненавистью, до побелевших пальцев, до вен вздутых. Такие приходят за кровью без какого-то повода, упиваться жестокостью. За ним Армитаж приглядывает, опасается.
— Выкурить их оттуда, порешить — и дело с концом! — кричит какая-то женщина, в шаль закутанная. — Видят святые, не место этим тварям на земле святой!
— Смерть ублюдкам! Пусть сгниют в дерьме собственном! — толпа беснуется, ревёт в едином порыве, грозит молотками, ножами, топорами и дубинками. Кто-то сжимает старое ружьё, кто-то — винтовку, но все жаждут не возмездия — зрелища.
— Сэр, мы даже не знаем, кто внутри, — Армитаж нервно оглядывается, ведёт плечами, готовится к худшему. — Элдеры — сильные маги…
Пламя с пальцев срывается, вспыхивает яркой огненной птицей, устремляется к камню, обнимает древнее захоронение, топит снег, сжигает камень до чиста, вылизывает языками золотисто-алыми. Жар исходит волнами — все, кто рядом, тут же отступают назад в ужасе. Майор смотрит на пожарище холодно, внимательно, ему не жарко, ни больно — пламя его часть сущности. Рядом за рукой прячет глаза Армитаж, сжимает зубы от вдруг охватившей сердце жалости:
— Майор, сэр, а если это неправильно?
Последние слова утопают в грохоте. Пламя вспучивается, клокочет, огненное кольцо разрывается, ударной волной расходится в стороны, сбивает с ног самых хилых, самых измотанных. Армитажа Керриган держит крепко, не даёт упасть, защищает барьером от силы невиданной, от тёмной ярости, из склепа вырвавшейся. Они видят нечто ужасное — тёмную массу из духов сплетённую, яростную, гневающуюся. Она над чёрными камнями вздымается, форму имеет непостоянную, вечно меняющуюся, искажённую. Армитаж чувствует дыхание погибели, смерть к ним всем близится, раскрывает пасти алчные. Он заглядывает в глаза мёртвые и видит бесконечные страдания.
— Сэр, почему? Почему оно не двигается? — губы выдыхают, как тут же раздаётся выстрел. Яркая вспышка тьму вспарывает, впивается в плоть человеческую — Армитаж этот звук знает, слышал не раз за службу, но от нечеловеческого вскрика невольно вздрагивает.
— Не стрелять! — ревёт Керриган, на толпу оборачивается, взмахивает рукой и пламя отгоняет подступивших храбрецов, готовых наброситься.
— Ты подстрелил их, Удо! Подстрелил! — кричит кто-то радостный. — Целься ещё! Лучше, в голову!
— Пусть подохнут, ублюдки, сучьи потроха! Повесим их тела на входе, пусть знают, как у нас с такими крысами делается!
Толпа гудит, словно духом воспрянула, словно смерть близкая не пугает дураков, жаждой крови охваченных. Керриган отступает на шаг, тянет за собой Армитажа потрясённого, когда из недр склепа один показывается.
Кожа чёрная, грифельная, отливает серым в лунном свете, белые волосы будто искрятся, серебром переливаются. Глаза алые пылают ненавистью, но в них разум читается холодный, расчётливый. Губы расходятся в оскале, клыки поблёскивают хищной усмешкой убийцы, охотника. Люди вдруг робеют, теряют браваду, перешёптываются. Шайдер за плечо окровавленное держится, сжимает рану кровоточащую — чёрные струйки сочатся меж пальцев, на землю тёмную капают. Армитаж вспоминает лицо насмешливое, взгляд наглеца хвастливого, и его трясёт от ярости, от жгучей мести за рану ноющую.
— Уходите! — вдруг рычит в злом отчаяние. — Иначе убью каждого!
Души вокруг него кружатся, становятся более отчётливыми, превращаются в двухголовое звероподобное чудовище, пасти по телу разбросаны, как и глаза безумные. Люди стискивают свои орудия, прижимают к груди, косятся на Четырёхлистников.
— Убийцы! — ревёт чей-то голос и его тут же подхватывают. — Нелюди! Отродья!
— Вам дали шанс уйти, — голос майора достигает шайдера, тот резко голову поворачивает, удивлённо округляет глаза кровавые. Керриган поднимает руку согнутую, в любой момент готовый огонь высвободить. Холодный, спокойный, расчётливый.
Шайдер переводит взгляд на Армитажа и совсем теряется:
— Takk'yar, — выдыхает с какой-то неожиданной надеждой. — Мы не убийцы.
Новый выстрел грохочет под рёв льва, под вой чудовища. Шайдер припадает на колено, сжимается от боли, морщится, клыками в губу нижнюю впивается, не даёт гордости показать слабость перед противниками.
— Янар!
И тьма на всех накатывает. Скрывает звёзды, луну серебристую, скрывает лес, древним полчищем молчаливых стражей возвышающийся. В этой тьме Армитаж задыхается. Он не видит майора, не видит людей, паникой охваченных, слышит крики, плачь, молитву сбивчивую. Собирается с мыслями и на голосах сосредотачивается. Они становятся громче, яснее, чётче. Все они за его спиной сплетаются в нечто неразборчивое, мешанину звуков, ударов, торопливых шагов. Он высвобождает силу и вспыхивает ярким факелом, разгоняет тьму вокруг себя. И тьма дрожа ревёт протяжно и сворачивается. Он смотрит на двух шайдеров у входа и не чувствует в них страха — те даже уйти не пытаются, обречённо ждут своей участи, знают, что против Четырёхлистников вряд ли выстоят, но и жизнь свою отдадут задорого.
Позади люди кучей сплошной валяются, в снегу барахтаются, кто-то стонет болезненно, кто-то рану зажимает, кем-то случайно нанесённую. Вроде живы, думает Армитаж, но не чувствует какого-то облегчения, только глупость человеческая его раздражает, заставляет пальцы сжимать, укрощая огонь внутренний.
Майор не говорит ничего, хранит тяжёлое молчание. Поднимает руку, будто нехотя, заглядывает в глаза нелюдям, но ищет там отнюдь не раскаяние — с ним убивать выходит хуже, чувство вины гложет, въедается. Ищет там то, ради чего жизнь отнять можно, не брезгуя.
Армитаж следит за этим, затаив дыхание. Что-то скребётся в груди, что-то жалостливое. Смотрит в глаза, к нему обращённые. В них надежда неугасающая. Тот, кто нож в него вгонял, кто насмехался, в лицо скалился, вдруг становится жалким, слабым, беспомощным. Его бы ненавидеть всей душой, палачом вызваться, спалить в огне праведном, заслужить народную любовь, похвалу майора за свою преданность. Но что-то ему мешает, что-то… к справедливости взывающее. «Твоё сердце, как лезвие — твёрдое по краям, внутри мягкое. Справедливость ставишь выше благополучия, правду — выше чужих доводов. В этом твоя сила, научись использовать правильно». Слова вспыхивают в памяти, как и пальцы тёплые, к груди у сердца касавшиеся.
— Вы приговариваетесь…
— Майор, — Армитаж вдруг делает шаг, щитом встаёт перед командующим. — Мы не знаем истины.
— Сержант, отойдите, — командует Керриган, но Армитаж стоит, как вкопанный. — Это приказ!
— Мы не можем казнить невиновных, даже пусть это нелюди, — сержант стискивает кулак, вбирает воздух и говорит куда увереннее. — Законы империи должны быть равны для всех.
— Закрой рот, предатель! Подстилка элдерская! Убийцы! Твари! Выродки!
— Они убили Нинэ! Мою невинную Нинэ! Что она вам, выродкам, сделала?!
— Чего их жалеть, грязных тварей?! Смерть им! Смерть!
Уверенность даёт трещину, Армитаж вздрагивает, оглядывается через плечо и смотрит в лица напряжённые. Шайдеры — опасные твари, порождения демонов, шаманы их безжалостны, он видел на поле боя их возможности, видел, что делают с солдатами, как легко уничтожают отряды, даже взвод не всегда справляется с одним таким существом, а тут двое. Два безжалостных нелюдя.
— Майор, это…
— Керриган! — грохочет знакомый голос и Армитаж немного расслабляется.
К ним спешит тотен, скачет на лошади, врывается в толпу и та боязливо расступается. За ним следует Ласс и ловко на землю спрыгивает, подходит к Армитажу, касается щеки мягко, осматривает. Он ловит её волнующийся взгляд и нервно тянет уголком губ, шрам почёсывая.
— Что за представление вы здесь устроили? — в голосе тотена звенит сталь привыкшего отдавать приказы не только солдатам, но и старшим офицерам, требуя подчинения. Вид небрежный, гражданский вдруг отступает назад, меняется восприятие.
— Вы здесь зачем, Хеллесварт? — майор опускает руку, пальцами в гриву льва зарывается. Но по лицу видно — испытывает облегчение.
— Не дать вам совершить глупость, — он оглядывает толпу и грозно хмурится. — Вижу, только у сержанта здесь мозги имеются.
И добродушно ухмыляется.
— Ваша наглость уже утомляет.
— Я всё объясню, — Хелле оглядывает толпу и спешивается. — Не здесь. В гостинице.
— Расходитесь! — командует Керриган толпе и те, потоптавшись, неторопливо отступают, поворачиваются спинами, бормочут проклятья, что-то о военных и их никчёмной жалости. — А вы говорите всё здесь и сейчас или я вынужден обвинить вас с сержантом в союзе с врагом империи.
Хелле оглядывается на сержанта, тот топчется у раненого шайдера, пока его осматривает Ласс под пристальным взглядом сестрицы.
— То, что убивает местных, имеет вполне физическое воплощение. И если бы это были они, то от этого города ничего бы не осталось.
— Как в той деревне?
— Похоже, — Хелле ведёт плечом. — Вы и сами понимаете это, Керриган. Если бы они хотели сражаться — здесь не осталось бы живых, кроме вас, майор.
— Тогда зачем им быть в городе?
— О, вот здесь мы и должны отправиться в гостиницу, — и задорно подмигивает.
— Хеллесварт.
— Кто читает детективы с последней страницы, майор? — вдруг спрашивает Хелле и вскакивает в седло. — Разве что вы.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
