Неформат
Глава 1. Прозрачный Неформат
Вообще, в нашем поселке на юге края слово «формат» было главным законом. Это значило — будь как все. Носи обычные русые косы, не высовывайся, одевайся на местном рынке и веди себя прилично.
У меня не получилось сразу. Природа с какого-то перепугу выдала мне абсолютно белые, платиновые волосы — длинные, до пояса — и такие синие глаза, что люди на улице натурально притормаживали. В четырнадцать лет я выглядела как фарфоровая инопланетянка, которую случайно высадили посреди сибирского палисадника. Чистый, стопроцентный неформат.
По паспорту я звалась гордо — Елизавета Лисовская. Дома меня вообще никто Лизкой не звал. Для мамы я была исключительно Эльжбетой или Элей, а папа, хитро прищуриваясь, звал меня Лисой — так прицепилось из-за фамилии, да и характер, он говорил, у меня был подходящий: чуть что не по-моему, сразу топорщила загривок.
В нашем деревянном доме вообще царил свой, отдельный мир. Мама, чистокровная польская пани, упрямо пыталась выковать из меня принцессу. Она была блондинкой с прозрачно-голубыми глазами, не работала, вела хозяйство и держала дом в такой стерильной, аристократической строгости, что наши деревенские соседки только затылки чесали. Меня учили держать осанку, красиво складывать салфетки и разговаривать так, словно за спиной у меня не сибирские увалистые сопки, а как минимум пригороды Кракова.
Папа маме не перечил — он вообще обожал её безумно. Мой отец, Анджей Лисовский, тоже поляк по происхождению, был человеком легендарным. Бывший военный переводчик с испанского, чемпион по дзюдо и невероятный, породистый красавец — темноволосый, зеленоглазый, с военной выправкой. А ещё он был потрясающим певцом. Голос у него был до такой степени мощный, глубокий и красивый, что когда папа напевал за рулём нашей машины «Bésame mucho» на своём безупречном испанском, мы с мамой сразу открывали окна. Нам натурально казалось, что от этой бархатной звуковой волны стёкла вылетят наружу, а салон изнутри просто взорвётся.
Дома я была наследницей этого шляхетского гнезда, Елизаветой. Но стоило перешагнуть порог школы, как вся домашняя магия рушилась, и я из благородной Лисовской превращалась в обычную, презираемую местными девчонками «Лизку из седьмого». В деталь школьного пейзажа. В прозрачное место.
Мальчишки из седьмого класса, конечно, мой неформатный прикол просекли. Вокруг меня вечно крутилась пара-тройка ухажеров. У них там была своя развлекательная программа: попинать друг друга портфелями за право донести мою сумку до дома или перегородить мне дорогу великом. Приходилось каждый раз хмуриться, делать этот дурацкий выбор, кого-то одного миловать... Но, если честно, они меня просто бесили.
Потому что мне было абсолютно, глубоко плевать на весь наш седьмой «Б» и на остальные классы в придачу. У меня была своя, тайная и очень тяжелая клиника.
Сашка Правук.
Десятиклассник и местный бог. Высокий, гибкий, он по нашим обшарпанным коридорам не ходил — он себя нес. Знаете, как несут стакан, налитый до самых краев: аккуратно, плавно, с полным пониманием, что внутри — драгоценность, и не дай бог расплескать хоть каплю собственной красоты. Фамилия у него была под стать этой породе — хлесткая, Правук. Девчонки постарше при его появлении сразу начинали судорожно дергать заколки и поправлять юбки.
А я... А я для него была просто Лизка. Мелкая, бесцветная Лизка из седьмого. Прозрачное место.
На переменах я караулила его как сумасшедшая. Но стоило Сашке показаться в конце коридора, вся моя спесь куда-то испарялась. Я панически забивалась за спины подружек, сжималась в комок и смотрела на него из своего укрытия. Затаив дыхание, замирая от собственного пульса в ушах и больше всего на свете боясь только одного: что он повернет голову. Что он поймает мой бешеный, горящий взгляд и всё поймет. Это был бы позор на весь поселок.
Так и стояла. Сашка проходил мимо, лениво смеясь над шутками своих друзей, и его взгляд скользил сквозь меня, как сквозь оконное стекло. Лизка и Лизка, пошла вон, не мешайся под ногами. А внутри у этой Лизки, которая дома была гордой Лисой, дочкой сильного Анджея и утончённой пани, в этот момент переворачивалась вся её маленькая вселенная...
Это случилось прямо во вторник на исходе апреля.. Народу на перемене в фойе второго этажа было — не протолкнуться. Сашка Правук как раз стоял у окна в окружении своей неизменной свиты из десятиклассников, что-то лениво рассказывая и жестикулируя. Я, как обычно, замерла чуть поодаль, делая вид, что увлечённо копаюсь в своей сумке, а сама из-под челки ловила каждое движение его плеч, каждую полуулыбку.
— О, гляди, Лизка опять ворон считает! — над самым ухом раздался противный, глумливый голос Васьки из параллельного класса.
Этот придурок вечно искал повод зацепить меня на глазах у пацанов. Не успела я даже обернуться, как Васька с разбегу, совершенно по-медвежьи, рванул меня за конец моей платиновой косы, словно за рычаг.
От неожиданности и резкой боли в затылке я потеряла равновесие. Ноги скользнули по затоптанному школьному линолеуму, я неуклюже крутанулась на одной пятке, выронив из рук раскрытый учебник географии, и со всего маху спиной врезалась во что-то плотное и высокое.
В него!
В Сашку!
По коридору пронёсся дружный хохот Васькиной компании, который тут же оборвался. Вокруг нас мгновенно образовался вакуум тишины. Я замерла, боясь вздохнуть, кожей ощущая дорогой парфюм и тепло его спортивной куртки. Сердце ухнуло куда-то в пятки. Вот он, мой кошмар наяву — я привлекла его внимание. Так глупо. Так позорно.
Сашка даже не пошатнулся. На его породистом лице не дрогнул ни один мускул, только брови чуть удивленно поползли вверх. Он медленно опустил взгляд сверху вниз — сначала на мою дурацкую, растрепавшуюся от рывка косу, потом в мои расширенные от ужаса синие глаза.
Вместо того чтобы разозлиться или хотя бы улыбнуться, или спросить в порядке ли я, он просто прищурился. Его длинные пальцы жестко, но аккуратно легли мне на плечи. Без единого лишнего движения, словно убирая с дороги мешающий стул или пустую картонную коробку, он просто отодвинул меня в сторону, к стенке.
— Не мешай, кроха, — бросил он лениво, даже не потрудившись повысить голос, но в наступившей тишине этот голос прозвучал как удар хлыста.
И шагнул мимо меня, легко переступив через мой валяющийся учебник, и продолжил прерванный разговор, громко пересмеиваясь со своими друзьями. Они пошли дальше по коридору, а я так и осталась стоять посреди этого шумящего потока. Стёклышко. Кроха. Прозрачное место, которое просто врезалось в бога и было отодвинуто в сторону за ненадобностью.
Кое-как сгребши с пола несчастный учебник, я даже не пошла на следующий урок. В ушах до сих пор звенело это его ленивое, брошенное мимоходом «кроха». Внутри всё горело от жгучего, удушливого стыда . Я в отчаянии не знала, куда себя деть, как развидеть его равнодушный взгляд, и ноги сами понесли меня прочь из душного школьного здания — туда, где меня всегда принимали любой. К дедушке на пасеку.
Я бежала по посёлку, едва разбирая дорогу, пока под ногами не захрустела родная, тёплая сосновая хвоя.
Мама всегда хотела, чтобы я была похожа на неё: упрямо пыталась вырастить из меня принцессу и заставить шить. Она мечтала, что я стану утончённой портнихой, буду часами перебирать кружева и тонкий шёлк. Но рученьки у меня росли совершенно не оттуда — иголки кололись, нитки путались, а от выкроек ломило зубы. Зато папенькин голос достался мне в полной мере.
Это был настоящий, сильный женский голос, обладавший такой невероятной глубиной и звенящей высотой, что я панически боялась кому-либо его показывать. Мне искренне казалось, что я не пою, а оглушительно, страшно кричу, и люди вокруг от этой звуковой волны могут просто оглохнуть. Поэтому я тщательно, изо всех сил скрывала от всех свой голос, запечатав его внутри себя на сто замков.
Раньше, когда я уходила по этой тайной тропинке в бор, я позволяла себе открыть этот замок. Я шла среди столетних исполинов, вскидывала голову к небу и могла петь во весь голос. Мой голос взметался прямо к самым верхушкам сосен, долетал до небес, и лес замирал, слушая этот сильный, нежный, звенящий звук. Пение возвращало мне мою свободу.
Но сегодня всё было иначе. Лес стоял притихший, залитый полуденным зноем, а я не могла вытолкнуть из себя ни одной ноты. Горло словно сдавило железным обручем. Вместо летящих к небесам звуков с моих губ со всей очевидностью срывались только судорожные, беспомощные рыдания. Я бежала, размазывая слёзы по щекам, и этот плач казался мне самым позорным звуком на свете. Вселенная внутри меня со свистом рушилась, и ни папина сила, ни мамина гордость не могли меня сейчас защитить от ледяного безразличия Сашки Правука.
Впереди между деревьями наконец мелькнул тёплый бревенчатый бок дедушкиного дома. Для меня этот уголок леса всегда был абсолютно волшебным, завораживающим и не подвластным никаким земным законам. Дед построил свой домик так, что бревенчатое крыльцо нависало прямо над чистейшим лесным ручьём, впадающим в небольшое озерцо. Когда садишься на это крылечко и опускаешь ножки в прозрачную воду, крупные карпы и окуни, которые жили в этом озерце, сразу подплывали вплотную и начинали щекотать ноги — это всегда было так весело и смешно, что про все беды забывалось вмиг. А ещё на пасеке всё время мерно жужжали пчёлы, слышался переливистый говорок ручейка и стояло такое густое благоухание лесных цветов, прополиса и нагретой солнцем хвои, что с непривычки сразу клонило в сладкий, уютный сон.
Сквозь слёзы я увидела дедушку. Он, как всегда, выглядел точно сказочный волшебник: длинные седые волосы перехвачены тесёмкой на лбу, борода по самый пояс, и одет в свою неизменную светлую льняную рубаху и льняные штаны.Он раскладывал собранные в лесу травы под навесом ..
Дедушка обожал меня безумно. Он всегда весело щурился в бороду и ласково повторял, что я у него — абсолютно сладкая девочка. Напоминал, как года в четыре я слишком сильно потянулась за янтарной струёй свежего мёда, потеряла равновесие и с головой, вместе со своей младенческой косой, нырнула прямо внутрь огромного бака медогонки. Дедушка тогда вовремя увидел: из бака вовсю болтались только мои испачканные в меду ножки.
Но сегодня мне было не до смеха. Я стояла перед ним, размазывая слёзы по щекам, содрогаясь от глухих, горьких рыданий, и вся моя напускная школьная гордость осыпалась к ногам, как сухая лаванда.
Услышав мои всхлипы, дед медленно обернулся.
Я шагнула к нему,
и он бережно, совсем по-отцовски, прижал меня к своей холщовой рубахе. Его большая, сухая ладонь мягко погладила мою растрёпанную платиновую косу. От этого простого жеста, от привычного запаха дымка, воска и махорки, удушливый ком в горле стал понемногу таять.
Запинаясь, шумно всхлипывая и размазывая по щекам новые слёзы, я выложила деду всё. И про Ваську , который дёрнул за косу, и про то, как закружилась голова, и про позорное падение на Сашкину куртку... Но самое главное — я выдавила из себя это ледяное, ленивое Сашкино: «Не мешай, кроха. Путаешься тут под ногами». Рассказала, как он отодвинул меня, словно вещь, и пошёл дальше, даже не обернувшись.
— Ну-ну, полно тебе, Лиса, — негромко гудел дед, увлекая меня за собой вглубь пасеки. — Пойдём-ка в хату. Будем твои стёклышки склеивать.
Внутри маленького бревенчатого домика царил прохладный полумрак. Дед усадил меня на скрипучую деревянную лавку у окна, а сам зашуршал банками и пучками сушёных трав, свисавшими с потолка. Уже через пять минут передо мной стояла большая кружка, от которой поднимался густой, одуряюще пахнущий пар — дед заварил свой фирменный чай из чабреца, зверобоя и смородинового листа. А следом на стол с глухим стуком опустилась увесистая глиняная чашка, до краёв наполненная золотистым, прозрачным маем — свежим, тягучим мёдом.
— На-ка вот, испей, — дед пододвинул ко мне кружку.
Я обхватила горячие бока кружки пальцами. Сделала один глоток, другой — сладкое тепло мягко разлилось по груди, усмиряя бешеный пульс в ушах. И плотину прорвало.
Дед слушал молча. Он сидел напротив, подперев кулаком бороду, и только его цепкие глаза сердито поблёскивали в темноте домика. Когда я наконец замолчала, допивая остатки остывающего травяного чая, дед тяжело поднялся.
— Понятно всё с твоим богом поселковым, — глухо промолвил он, качнув головой. — Надутый пузырь твой Правук, а не бог. Да только тебе сейчас не о нём думать надо. Умаялась ты, девка, аж лица на тебе нет.
Он подошёл к сундуку, достал старый, но чистый шерстяной плед и кивнул на дверь:
— А ну марш на крыльцо. Май-то нынче жаркий выдался, на солнце припекает, а на веранде в тёночке — в самый раз, свежо. Ложись-ка ты, Лиса, поспи. Утро вечера мудренее, а уж полдень — и подавно.
Я послушно вышла на широкое деревянное крыльцо омшаника. Здесь, в тени навеса, действительно приятно тянуло прохладным ветерком из соснового бора. Под крыльцом слышался тихий плеск воды. Дед бросил на широкую кушетку матрас, набитый душистым сеном, помог мне устроиться и укрыл пледом. Глаза слипались сами собой — выплеснутые слёзы и дедовский чай подействовали лучше любого снотворного. Последнее, что я помнила перед тем, как провалиться в глубокий, безмятежный сон — это ровный, басовитый гул пчёл за границей крыльца.
Убедившись, что внучка крепко спит и дыхание её выровнялось, дед Михей аккуратно прикрыл за собой дверь веранды. Лицо его тут же посерьёзнело, а губы сжались в тонкую линию. Он снял рабочий фартук, пригладил бороду и зашагал в сторону посёлка.
Дед решил, что Лисовским пора узнать, как их «шляхетскую принцессу» ломают в местной школе. И разговор этот с Анджеем и мамой Эли обещал быть очень непростым.
<
Глава 2. Серпентарий
Пока я спала на пасеке у деда Михея, уткнувшись носом в пахнущий сухой травой матрас, в школе вовсю разбирали мой позор.
Тишина, которая повисла в коридоре во время моего столкновения с Сашкой Правуком, оказалась обманчивой. На большой перемене у окна собралась вся местная «элита». И если мальчишки из параллельного поглумились и забыли через пять минут, то старшие девчонки запомнили всё до единой детали. Женское чутьё — штука страшная и безошибочная.
Девятиклассницы во главе с Алёной Борисовой, главной школьной красавицей, пасли Правука уже не первый год. Ловили каждый его взгляд, судорожно поправляли заколки при его появлении и молча делили между собой право постоять рядом на крыльце школы. Но меня они втихомолку ненавидели по совсем другой причине. Они — ушлые, уже начавшие краситься девчонки — прекрасно видели мой потенциал. Понимали: пройдёт ещё каких-то полгода, эта угловатость сойдёт на нет, и моя платиновая коса в сочетании с синими глазами выстрелит так, что поселковые модницы со своими короткими юбками просто останутся на обочине. Я была для них реальной, пока ещё скрытой угрозой. Конкуренткой, которую стоило придушить на взлёте, пока она не расправила плечи и не поняла собственную силу.
Сашкино «Не мешай, кроха» стало для них зелёным светом. Раз сам Правук высокомерно отодвинул Лизку Лисовскую в сторону, как мешающуюся вещь, значит, всю мою домашнюю, шляхетскую гордость можно официально обнулить.
После уроков Алёна со своей неизменной свитой забилась в тупик на втором этаже, возле кабинета биологии.
— Видали, как её перекосило? — Алёна зло прищурилась, нервно накручивая на палец тёмный локон. — Принцесса местная. Ходит, нос дерёт, будто мы тут все ей должны. Осанку она держит, посмотрите на неё. Доигралась, пигалица.
— Да она на Сашку натурально охотится, — тихо, но ядовито поддакнула её подруга, Катя Смирнова. — Из-за каждого угла на него смотрит своими синими плошками. А сегодня вообще на шею прыгнула, гордячка белобрысая. Надо её приземлить, пока совсем берега не попутала. А то через год вообще житья от неё в школе не будет.
Четыре старшеклассницы сгрудились в кучу, и от этого тесного кружка прямо веяло глухой, душной девичьей завистью.
— И что ты сделаешь? — фыркнула третья, поглядывая на дверь учительской. — Связываться с ней себе дороже. Ты же знаешь её отца.
— Зачем связываться напрямую? — Алёна хищно, нехорошо улыбнулась. — Мы сделаем тоньше. Она же у нас романтичная, книжки читает, в облаках витает… Вот мы ей сказку и устроим. Напишем записку. Якобы от самого Правука. Позовём на свидание. На старую заброшенную мельницу у реки, часов на восемь вечера, когда уже начнёт темнеть. Пусть посидит там на брёвнах, помёрзнет в своих кружевах, поревёт. А мы всей толпой придём посмотреть на эту комедию.
— На том и порешили, — Алёна вырвала из центра тетрадки двойной лист в клетку и аккуратно оторвала от него узкую полоску. — Почерк я его примерно помню, он у меня лабораторную по физике списывал. Постараюсь подделать. Главное — писать крупно и размашисто, как все пацаны пишут.
Она примостила листок на подоконнике и, закусив губу, вывела несколько коротких строчек. Текст получился хлёстким, без лишних нежностей, чтобы у меня точно не возникло подозрений. Алёна аккуратно свернула бумажку в плотный маленький треугольник и спрятала в карман юбки.
— Передадим завтра в столовой, на большой перемене, — скомандовала она девчонкам, поправляя перед зеркалом волосы. — Там вечно толкотня у раздачи, никто и не заметит, от кого прилетело. Наша шляхтянка проглотит наживку и глазом не моргнёт.
Пока в школьном коридоре Алёна Борисова прятала в карман свой ядовитый треугольник, я открыла глаза.
Сон слетел мгновенно, оставив после себя лёгкую тяжесть в голове. За границей крыльца уже густели тёплые майские сумерки. Воздух на пасеке стал прохладным, пчёлы почти затихли, убравшись в свои ульи, и только сосновая хвоя всё ещё отдавала дневное тепло.
Я приподнялась на матрасе, запахивая шерстяной плед. Стыд и удушливая обида, которые гнали меня сюда из школы, притупились, превратившись в глухое, ровное безразличие. Сашка Правук, его ледяной взгляд, его друзья — всё это сейчас казалось очень далёким, словно происходило в другой жизни или на экране старого телевизора.
Снизу, со стороны тропинки, послышался хруст веток и тяжёлые, размеренные шаги. Я свесила ноги с кушетки. Из-за сосен показалась высокая фигура деда Михея. Он шёл не торопясь, заложив руки за спину. По его суровому, заросшему бородой лицу было совершенно невозможно понять, о чём они там говорили в нашем деревянном доме.
Дед подошёл к крыльцу, опёрся тяжёлыми ладонями о перила и снизу вверх посмотрел на меня своими цепкими, умными глазами.
— Проснулась, Лиса? — негромко спросил он, и в его голосе проступила какая-то новая, непривычная строгость. — Ну, собирайся. Нам пора идти. Отец твой дома ждёт. Разговор к тебе есть у родителей.
Мы шли по потемневшему лесу молча. За соснами быстро догорала узкая полоска заката, и сумерки густели прямо на глазах, превращая деревья в огромные, молчаливые силуэты. Дневной зной окончательно спал, уступив место резкой лесной прохладе. Вокруг нас оживал совсем другой мир — мир ночных шорохов, таинственного треска сухих веток под чьими-то невидимыми шагами и далёкого, глухого уханья совы. Нас окружал густой, смолистый воздух, от которого после душной школы кружилась голова.
Я старалась не отставать от деда, бережно прижимая к себе пустую кружку из-под травяного чая. Обида внутри всё ещё ворочалась тяжёлым комком, но лесной шум странным образом убаюкивал её.
Вдруг дед Михей резко остановился и поднял вверх сухую, узловатую ладонь:
— Ш-ш-ш… Погоди-ка, Лиса. Послушай.
Я замерла, почти перестав дышать. И в этот же миг откуда-то из самой гущи темнеющих черёмуховых кустов хлынула чистая, хрустальная, звенящая трель. Звуки летели легко и свободно, переливаясь в вечернем воздухе, словно кто-то перебирал невидимые стеклянные бусины. Песня была такой щемящей и одновременно сильной, что у меня перехватило дыхание. Я замерла, заслушавшись этой нездешней, хрупкой красотой посреди глухой сибирской тайги, и невольно поймала себя на мысли: как же отчаянно и чисто звучит этот одинокий голос. Совсем не под формат этого тёмного леса.
— Послушай, как поёт малиновка, — негромко, почти шёпотом промолвил дед, и его борода шевельнулась в улыбке. — Мне кажется, вы поёте почти одинаково, очень похоже. У тебя ведь голос такой же — чистый, да только ты его в себе зажимаешь, боишься наружу выпустить. А малиновка не боится. Ей плевать, слушает её кто или нет. Она просто поёт, потому что не может иначе.
Я удивленно посмотрела на деда в наступившей темноте. О том, что у меня есть голос, дома знали все — отцовская шляхетская порода наградила меня глубоким слухом. Но я никогда не думала, что дед сравнивает меня с этой маленькой, отважной птицей.
Дед Михей тяжело вздохнул, заложил руки за спину и снова зашагал по тропинке, но уже чуть медленнее.
— Так вот, насчёт разговора, — продолжил он, не оборачиваясь. — Батя твой, Анджей, когда про школу услышал, сначала хотел к директору лететь — стены крушить. Едва удержали. Но мама твоя, пани, мудрее поступила. В общем, у родителей есть для тебя предложение. Хватит тебе в этом седьмом «Б» нервы мотать. На лето ты поедешь в Петербург. Отвлечёшься, отдохнёшь, шляхетское гнездо своё питерское проведаешь.
Я даже споткнулась о подвернувшийся корень:
— Как в Петербург? Сейчас? А четверть? Май же ещё не кончился!
— А вот так, — дед остановился на опушке, откуда уже были видны первые тусклые огни нашего посёлка. — Четверть досрочно закроют, отец договорится, не маленькие. Поедешь прямо вот в ближайшие выходные. Собирай чемоданы, Лиса. Тебе надо этот посёлок из головы выветрить, силу набрать. Подальше от всех этих местных божков и их формата.
— Нет, деда, погоди! Какая поездка? Какой Петербург?! — я даже за рукав его дернула, заставив остановиться прямо у первой поселковой околицы.
В голове всё завертелось с бешеной скоростью. Петербург — это было здорово, это была мамина мечта и цивилизация, но сейчас этот отъезд выглядел как позорное, трусливое бегство. Сбежать прямо сейчас — значит признать, что меня растоптали. Что Сашка Правук победил, даже не заметив этого. Что я останусь для него той самой никчемной «крохой», которая путалась под ногами и испарилась при первом же щелчке по носу.
А главное — концерт. Наш традиционный отчетный концерт в честь конца учебного года, который должен был бахнуть через две недели.
Впервые в жизни внутри меня что-то упрямо встало на дыбы. Папина порода, та самая, что заставляла топорщить загривок, вдруг глухо зарычала где-то под сердцем. До этого дня я и пикнуть на людях боялась, пела только дома, когда папа садился за инструмент или врубал магнитолу в машине. Но сейчас, глядя на далекие огни поселка, я отчетливо поняла: у меня есть только один шанс перестать быть прозрачным местом. Спеть так, чтобы этот их местный божок, этот Александр Великий, наконец-то повернул свою породистую голову и по-настоящему меня увидел.
— Деда, ты не понимаешь, — я сглотнула горячий воздух, чувствуя, как внутри разгорается упрямый, злой огонь. — Через две недели школьный концерт. Я... я хочу заявить туда номер. Хочу спеть. Сама.
Дед Михей медленно повернулся ко мне. В сумерках его глаза блеснули из-под густых бровей с явным удивлением.
— Ишь ты, — глухо протянул он. — Спеть, значит? На людях? Ты же раньше стеснялась, как мышь под веником.
— Раньше стеснялась, а теперь всё, отболело! — я упрямо тряхнула платиновой косой. — Деда, давай так: я попрошу папу с мамой дать мне эти две недели. Пусть не отправляют в выходные. Я выйду на эту сцену. Я попробую. И если ничего не получится... если я опозорюсь или это никого не тронет, я в ту же секунду соберу чемоданы и спокойно уеду в свой Петербург. Слова против не скажу. Но этот бой я должна принять.
Дед долго молчал, вглядываясь в мое лицо, словно пытался разглядеть в четырнадцатилетней девчонке взрослую, гордую Лису. Потом он тяжело вздохнул, но в этом вздохе я уловила скрытое одобрение.
— Ну ладно, Лиса. Твоя правда, — дед положил мне на плечо свою огромную, тяжелую ладонь. — Бежать всегда успеется. Пойдем к Анджею. Будем твою певческую автономию отвоевывать. Но учти: папа у тебя с характером, его просто так на «жалость» не возьмешь. Придется тебе перед ним осанку держать крепче, чем перед матерью.
Дома, в нашей стерильной шляхетской гостиной, пахло валерьянкой и маминым дорогим парфюмом. Папа мерил шагами комнату — злой, темноволосый, похожий на запертого в клетке тигра. Когда я с порога выпалила про концерт, про то, что хочу спеть и прошу всего две недели, он резко остановился. Зелёные отцовские глаза опасно сузились. Он явно собирался высказать мне всё, что думает про мои девичьи капризы и поселковую школу, но тут подала голос мама.
Она сидела в кресле, прямая как стрела, и задумчиво крутила в руках фарфоровую чашку.
— Анджей, подожди, — мягко, но твёрдо прервала она отца. Папа послушно замолчал — маме он не перечил никогда. Она перевела свой прозрачно-голубой взгляд на меня, оглядела с ног до головы и вдруг грустно улыбнулась. — А ведь Эля права. Бегство — это не наш формат. Лисовские не прячутся.
Мама изящно поставила чашку на столик и поднялась. В её глазах загорелся тот самый аристократический азарт, который просыпался в ней крайне редко.
— Раз уж ты решила выйти на эту сцену, Лиза, ты должна выглядеть безупречно. Хватит. Почему ты всё время ходишь в этих простеньких детских платьишках? Ты уже не тринадцатилетний ребёнок, ты — девушка. Давай мы сошьём тебе шикарное платье. Не вычурное вечернее, нет, это будет утончённое коктейльное платье. Такое, чтобы весь этот ваш зал ахнул, едва ты сделаешь первый шаг.
Я удивлённо моргнула, а мама уже подошла к шкафу, на ходу подхватывая мысль:
— К тому же, в начале следующей недели из города как раз приедет твоя тётушка Полина. Она ведь профессиональный стилист. Я поговорю с ней. Полина сделает тебе очень красивую, современную причёску и аккуратный макияж — такой, который подчеркнёт твои синие глаза, а не превратит в размалёванную куклу. А ещё… — мама хитро прищурилась, — у Полины в чемодане всегда куча потрясающих вещей. Мы попросим у неё туфельки. Очень красивые, на небольшом, изящном каблучке. Ты поднимешь голову, Лиса. Мы заставим этот посёлок уважать твою породу.
Папа посмотрел на маму, потом на меня, тяжело вздохнул и примирительно поднял руки: — Ну, против двух пани я бессилен. Две недели, Лиса. Но с условием: репетировать ты будешь со мной. Спустим с твоего голоса поводок.
Глава 3 Мельница.
Туман лениво выползал из воды, цепляясь за кусты ивняка, и от реки тянуло промозглой, пронизывающей до костей сыростью.
Я стояла у полусгнившего порога, зябко кутаясь в свою тонкую курточку. Сердце колотилось где-то в районе горла, мешая нормально дышать. Каждые несколько минут я судорожно сжимала в кармане записку, проверяя, на месте ли моё «сокровище».
Внутри мельницы было темно и пахло прелью. За спиной пронзительно закричала какая-то ночная птица, и я вздрогнула. Время на часах телефона перевалило за восемь. Послышался шорох шагов. Я резко обернулась, чувствуя, как лицо заливает жаркая волна надежды.
— Саша?.. — тихо позвала я в темнеющий проём двери.
Но вместо высокого, гибкого силуэта Сашки Правука из сумерек одна за другой вынырнули четыре девичьи фигуры. Алёна Борисова шла впереди. Её губы были искривлены в торжествующей, хищной усмешке, а в руке тускло поблёскивал экран включённого мобильника. За ней, пряча глаза и глупо хихикая, шли Катя Смирнова и ещё две девчонки из девятого.
Внутри меня всё разом обрушилось вниз, оставив ледяную, звенящую пустоту. Разум мгновенно выставил перед глазами утреннюю сцену в столовой: толчок, упавший взгляд Кати, треугольник в руке… Господи, какая же я дура. Какая глупая, наивная дура.
— Ну что, принцесса, ждёшь кого-то? — Алёна остановилась в паре шагов от меня, брезгливо оглядывая мой напуганный вид. — Неужели самого Правука? Надо же, как легко белобрысая наживку заглотила. Ты реально поверила, Лисовская, что ты ему нужна? Да он тебя вчера отшвырнул как мусор под ногами и забыл, как звали!
— Зачем вы... — голос пресекся, превратившись в жалкий сип. Я попыталась сделать шаг назад, спиной в глубь мельницы, но Катька Смирнова ловко обошла меня сбоку, перекрывая выход к реке.
— А затем, что берега ты попутала, Лизка, — Алёна шагнула ко мне вплотную, и в её глазах мелькнула настоящая, копившаяся месяцами зависть. — Ходишь тут, нос воротишь, глазками своими синими лупаешь. Думаешь, раз патлы белые отрастила, так тебе все кланяться должны? Из-за тебя пацаны из седьмого портфелями дерутся, а ты на десятый замахиваешься? Надо бы тебе спесь-то сбить. Подровнять твой неформат под общие правила.
Я рванулась в сторону, шляхетская порода заставила меня оскалить зубы и закричать: — Руки убрали от меня! Только троньте, мой отец вас...
Договорить мне не дали. Сзади навалились сразу вдвоём. Чьи-то цепкие пальцы больно впились в плечи, наваливаясь всем весом и прижимая меня к полусгнившему бревенчатому косяку. Я отчаянно брыкалась, пыталась ударить кого-то кедом по голени, но силы были слишком не равны — старшеклассницы, которые были крупнее и сильнее меня, держали намертво. Катька Смирнова жёстко зажала мне рот ладонью, пахнущей дешёвым кремом, заглушая мой яростный крик.
Алёна оказалась прямо передо мной. С удивлением и ужасом я увидела, как из кармана её куртки появились большие, тускло блеснувшие канцелярские ножницы.
— Не дёргайся, хуже будет, — прошипела Алёна.
Она замахнулась, целясь прямо в мою тяжёлую, перекинутую вперёд косу.
Отчаянный страх за свои волосы придал мне сил. Я рванулась вперёд с такой дикой, безумной силой, что девки сзади на секунду потеряли равновесие. Я выкрутила голову вбок. Алёна щёлкнула ножницами, но из-за моего рывка лезвия соскользнули с косы и с противным хрустом впились в широкую платиновую прядь прямо у моего левого виска.
Раздался жуткий звук разрезаемых волос. Щёлк!
И Алёна отступила назад. В её пальцах остался длинный белый локон. Коса уцелела, но прямо у лица, с левой стороны, теперь зияла уродливая, обгрызанная пустота — Алёна выстригла прядь под самый корень, почти у самой кожи.
— Будешь знать, как выпендриваться, — тяжело дыша, выплюнула Алёна и брезгливо бросила отрезанный локон мне под ноги. Меня наконец отпустили.
Старшеклассницы дружно, заливисто захохотали, глядя на то, как глупо я теперь выгляжу с этой ободранной стороной. Этот смех — громкий, издевательский, бьющий по ушам — эхом покатился под старыми сводами мельницы.
— Завтра в школе покажешь свой новый неформат, шляхтянка! — крикнула Катька.
Внутри меня полыхнуло такое дикое, удушливое пламя стыда и позора, что я перестала что-либо соображать. Не глядя на них, я вырвалась из темноты мельницы наружу. Ноги сами несли меня прочь через кусты, через болотные кочки, мимо чернеющих сосен. Слёзы застилали глаза, я спотыкалась, падала на колени, обдирая джинсы, поднималась и снова бежала, задыхаясь от собственного крика, который застрял в горле.
Мне было стыдно до тошноты. Казалось, весь посёлок сейчас смотрит на мою испорченную причёску и смеётся вместе с Алёной.
Я добежала до дома, когда на дворе уже стояла глухая ночь. Влетела на крыльцо, ворвалась в свою комнату и с размаху захлопнула дверь на защёлку. Включив настольную лампу, я медленно повернулась к зеркалу.
Справа — моя привычная, идеальная платиновая коса. А слева, прямо у лица — уродливый, торчащий в сторону рваный огрызок волос длиной всего в пару сантиметров. Лысый кусок кожи испуганно белел сквозь растрёпанную чёлку. Косу теперь нельзя было распустить, её невозможно было даже нормально заплести — этот выстриженный клок выдавал моё унижение с головой. Лицо распухло от слёз, синие глаза казались огромными и дикими.
Я зажмурилась, сползая по двери на пол. Руки мелко дрожали. Первая судорожная мысль была трусливой: «Всё. Завтра же уезжаю. В Петербург. Прямо утром. Запереться в купе и никогда больше не возвращаться в этот проклятый посёлок».
Но тут мой взгляд упал на тумбочку, где лежал отцовский старый песенник. В ушах вдруг возник его мощный, бархатный голос, взрывающий стёкла машины. Вспомнился дед Михей и его отважная малиновка, которая поёт посреди тёмного леса, потому что не может иначе. Мама, обещавшая коктейльное платье...
Я открыла глаза и снова посмотрела в зеркало. Дрожь в руках утихла. На смену удушливому стыду пришла холодная, острая, как бритва, ярость. Папина порода, та самая Лиса, упрямо подняла голову внутри моего разгромленного сердца.
Они думали, что обнулили меня? Думали, что выстригли вместе с этой прядью мою гордость и загнали под общую гребёнку своего серого формата?
— Нет, — тихо, сквозь зубы прошептала я своему отражению, упрямо сжимая кулаки. — Не дождётесь.
Я не сбегу в Петербург. Теперь я тем более выйду на эту сцену. Тётушка Полина приедет и что-нибудь придумает. Она уложит мои волосы так, что этот выстриженный клок превратится в самую крутую, самую дерзкую деталь причёски, которую этот посёлок никогда не видел. Мама сошьёт платье. А я выйду к микрофону и спою так, что у Алёны Борисовой от зависти сведёт челюсть, а её Александр Великий поймёт, какую силу он посмел назвать «крохой». Я докажу им всем, что Лисовские не лыком шиты. Посмотрим, кто будет смеяться последним..
Утро ворвалось в комнату слишком резко. Я открыла глаза, и в первую секунду мне показалось, что весь этот кошмар на старой мельнице — просто душный, затянувшийся сон. Но стоило мне повернуться на подушке, как левую щеку неприятно кольнули жесткие, короткие волоски. Пальцы взлетели к виску и наткнулись на сиротливый рваный огрызок.
Сердце привычно ухнуло вниз, но расплакаться я себе не позволила. Хватит. Лимит слез на этот май был исчерпан вчера у реки.
Из кухни доносился непривычно громкий, веселый гомон, звон фарфоровых чашек и умопомрачительный запах свежесваренного кофе с корицей. Мама так рано кофе не варила. Накинув халат, я осторожно приоткрыла дверь и спустилась по деревянной лестнице.
Посреди нашей стерильной шляхетской гостиной, прямо на полу, лежал огромный раскрытый чемодан, из которого лавиной вываливались яркие шарфы, журналы мод и какие-то футуристические флаконы. А на диване, закинув ногу на ногу, сидела тётя Полина — мамина младшая сестра из города. Она была в ультрамодных широких брюках, с короткой дерзкой стрижкой цвета спелой вишни и с неизменной сигаретой в тонких пальцах (которую она, впрочем, пока не зажигала, зная мамину нелюбовь к табачному дыму).
— А вот и наша малиновка! — звонко воскликнула тётя Полина, едва заметив меня. Она вскочила, подлетела ко мне и крепко обняла, обдав ароматом дорогой городской жизни. Но стоило ей отстраниться, как её профессиональный взгляд стилиста мгновенно зацепился за левую сторону моей головы.
Улыбка сошла с её лица. Тётя Полина осторожно, едва прикасаясь, провела пальцами по выстриженному виску. За её спиной побледнела мама, а папа, стоявший у окна с газетой, так сжал кулаки, что бумага жалобно хрустнула.
— Кто? — коротко, с ледяной яростью в голосе спросил отец.
— Не надо, папа, — я упрямо вскинула подбородок, глядя ему прямо в глаза. — Я сама с ними разберусь. На концерте.
Тётя Полина внимательно посмотрела на меня, оценивая мой загривок, который я по отцовской привычке уже готова была топорщить, и вдруг восхищенно цыкнула языком.
— Анджей, остынь. Девка у тебя — кремень, — Полина решительно повернула меня к зеркалу. — Так, паникеры, отставить трагедию. Коса на месте? На месте. А этот клок… Знаете что? К выступлению мы сделаем такую крутизну, что все эти местные парикмахерши от зависти позеленеют. Я из этой проплешины сотворю главный писк моды. А пока — маскируемся.
Она нырнула в свой бездонный чемодан и выудила оттуда кусок тончайшей, невесомой ткани. Это была лазурно-голубая шелковая косынка, которая идеально, один в один, совпадала с цветом моих глаз и маминого домашнего платьица, которое было на мне.
Тётя Полина ловко сложила шелк в узкую полосу, приложила к моему лбу, закрывая рваный висок, и крепко завязала сзади, под тяжелым узлом платиновой косы. Получился стильный, широкий ободок-повязка. Отрезанное уродство полностью скрылось под благородным шелком, а распущенные белые волосы легли на плечи, создавая образ какой-то нездешней, благородной бунтарки.
— Ну вот, — подмигнула тётя Полина, разворачивая меня к зеркалу. — Твой личный шелковый щит. Иди в школу и не смей опускать голову.
Через час я уже стояла в кабинете завуча по воспитательной работе — Тамары Васильевны. В школе после вчерашнего было тихо, Алёну со свитой я в коридоре не встретила, но знала, что они где-то рядом, ждут моего триумфального позора.
Тамара Васильевна удивленно разглядывала мою голубую повязку, но шляхетская выправка и строгий, холодный взгляд моих синих глаз не позволили ей сделать замечание по поводу неформатного вида.
— Лисовская? — завуч сняла очки. — Ты хочешь заявить номер на финальный концерт? Насколько я помню, ты никогда не участвовала в самодеятельности. До концерта две недели, программа утверждена.
— Пожалуйста, Тамара Васильевна, — я говорила тихо, но так твердо, как учил отец. — Мне не нужны общие репетиции. Я буду готовить произведение дома, со своим отцом, Анджеем Лисовским. На концерте мне нужен будет только один рабочий микрофон. Если мой номер вам не понравится на генеральном прогоне — вы просто снимете меня с программы. Позвольте мне попробовать.
Завуч долго всматривалась в мое лицо. Видимо, в моем взгляде было что-то такое, от чего взрослые обычно теряются — глухая, отчаянная решимость человека, которому больше нечего терять.
— Хорошо, Лисовская, — наконец вздохнула она, делая пометку в своем журнале. — Под твою ответственность и авторитет твоего отца. Но учти: прогон за три дня до концерта. Если сфальшивишь — на сцену не пущу.
— Спасибо, — я коротко кивнула и вышла из кабинета.
За дверью я прижала ладонь к шелковой косынке на виске. Первая маленькая победа была за мной. Мой бой официально начался.
Глава 4 . Звуковая волна.
К вечеру гостиная нашего дома окончательно превратилась в репетиционную базу. Папа выдвинул на середину комнаты свою гордость — профессиональный цифровой синтезатор. Это был не просто электронный клавишный инструмент, а настоящий монстр звукозаписи: к нему через микшер можно было подключить абсолютно всё, от гитар до студийных микрофонов, и выжать любой звук, от классического рояля до тяжелого симфонического оркестра.
Я стояла у окна, то и дело поправляя лазурно-голубую косынку на голове. Мой шелковый щит сидел плотно, надежно укрывая рваный левый висок. Внутри всё дрожало, но это была не вчерашняя паника трусливой девчонки, а лихорадочный, злой азарт борца перед выходом на ринг.
Тётя Полина и мама притихли на диване, затаив дыхание. Папа сидел за клавишами — собранный, хмурый, с идеальной выправкой. Настоящий чемпион. Он не стал задавать лишних вопросов и утешать. Он просто посмотрел на меня своими зелеными глазами и спросил:
— Какую вещь берем, Лиса?
— «Кукушку», папа. Но не старый вариант Цоя, а ту, что поет Полина Гагарина. Помнишь, широкую, с летящим звуком?
Отец коротко, одобрительно кивнул. Его пальцы побежали по панели синтезатора, выстраивая настройки. Из мощных колонок по комнате пополз тяжелый, объемный гул низких частот — папа подключил объемный бас и добавил глубины реверберации, создавая полное ощущение пустого, огромного концертного зала. А затем раздался первый, резкий и чистый удар электронного барабана, сменяющийся глухими, мерными штрихами клавиш. Время пошло. Был дан отсчет.
Я сделала глубокий вдох, на секунду прикрыла глаза и поймала ритм.
— Песен еще ненаписанных, сколько? — запела я.
Мой голос в первом куплете прозвучал именно так, как я хотела — хрупко, тонко, совсем по-девичьи, как пение той самой малиновки в потемневшем лесу. Без взрывного надрыва, плавно перетекая от слова к слову. Папа за клавишами едва заметно улыбнулся одними уголками губ, его пальцы мягко вели мелодию, идеально подстраиваясь под мое дыхание. Я пела про солнце, про ладонь, превратившуюся в кулак, и кожей чувствовала, как внутри меня, под шелковой косынкой, распрямляется шляхетская гордость.
А потом подошел припев. Музыка за спиной резко набрала плотность, папа врубил на синтезаторе мощную струнную секцию, и лавина звука заставила пол под нашими ногами завибрировать.
Пришел черед выпустить Лису с поводка.
Я открыла глаза и с силой толкнула звук из самой груди, взлетая на головокружительную, гагаринскую высоту:
— Кто-о-о пойдет по следу одинокому-у-у?!
От этой плавной, сокрушительной вокальной волны в гостиной натурально зазвенели хрустальные подвески на люстре. Это был чистый, звенящий напор славянского сопрано — без хрипа, без фальши, плотный и объемный, как отцовское военное «Bésame mucho». Мой голос больше не был голосом напуганной пигалицы из седьмого класса. Он летел под потолок, заполняя собой каждый угол дома, выжигая остатки стыда от заброшенной мельницы.
— Сильные да смелые-e-e головы сложили в поле, в бою-у-у! — чеканила я, уходя на самые верхние ноты.
Папа за клавишами играл как сумасшедший, его глаза горели азартом, он выдавал на синтезаторе такую мощную, грандиозную аранжировку, что стены дома казались слишком тесными.
Когда раздался финальный, затихающий аккорд и в гостиной снова повисла тишина, я тяжело дышала, сжимая пальцами край халата. Сердце колотилось как бешеное.
На диване стояла абсолютная мертвая тишина. Мама сидела с прижатыми к губам ладонями, а в её прозрачно-голубых глазах стояли слезы. Тётя Полина медленно поднялась, её вишневая челка смешно растрепалась, а в руке так и осталась зажата невыкуренная сигарета. Она ошарашенно посмотрела на меня, потом на отца и хрипло произнесла:
— Ну ни фига себе... Малиновка. Анджей, да у тебя тут не просто голос. Это ядерное оружие.
Папа медленно снял руки с клавиш, поднялся из-за синтезатора и подошел ко мне. Его тяжелая, теплая ладонь легла мне на затылок, прижимая к плечу.
— Молодец, Лиса, — тихо, но с огромной отцовской гордостью сказал он. — Порода. За две недели мы докрутим эту вещь до идеала. Твоя Алёна на концерте из актового зала на четвереньках поползет.
Я улыбнулась сквозь подступающие слезы, утыкаясь носом в его плечо. Мое оружие было готово. И через две недели этот поселок со своим серым форматом навсегда запомнит Елизавету Лисовскую.
На генеральный прогон за три дня до финала Тамара Васильевна чужих не пустила . В огромном, пахнущем свежей краской и старым паркетом актовом зале сидели всего трое: сама завуч, учительница музыки у пианино и директор школы — грузный, вечно хмурый Николай Петрович. Он пришёл просто отбыть повинность, листал какие-то ведомости и на меня, стоявшую у микрофона в своей неизменной лазурной косынке, даже не взглянул. Лизка из седьмого, деталь пейзажа.
Папа сидел за звуковым пультом в конце зала. Он коротко кивнул мне, и из школьных колонок, которые обычно только хрипели, пополз густой, объемный, качающий бас отцовской фонограммы.
Я закрыла глаза и запела куплеты — тихо, прозрачно, пуская хрустальный девичий голос под самый потолок. Директор даже ухом не повел. Но когда подошел припев, и папин синтезатор взорвался лавиной струнных, я шагнула вплотную к микрофону и выдала всю гагаринскую мощь, на которую была способна.
— Кто-о-о пойдет по следу одинокому-у-у?! — взлетела я в стратосферу, плавно и сокрушительно чеканя каждую верхнюю ноту.
Николай Петрович вздрогнул так, что ведомости соскользнули с его коленей и веером полетели на пол. Он замер с открытым ртом, медленно сползая по спинке кресла. Его лицо выражало такую крайнюю степень обалдения и тотального афига, что если бы я не пела, я бы точно расхохоталась. Завуч судорожно нащупала на груди очки, а учительница музыки просто перестала дышать. Моя вокальная волна буквально припечатала их к креслам.
Когда затих последний аккорд, в пустом зале повисла звенящая тишина. А потом директор резко вскочил и первым выдал такие громовые, яростные аплодисменты, что у меня под косынкой заложило уши.
— Лисовская... — пробормотал Николай Петрович, вытирая лоб платком. — Это... это что сейчас вообще было? Тамара, почему у нас этот самородок в хоре не поёт?! В общем так. В день концерта ставим её в самый финал. Закрывающим номером.
И вот этот день настал.
За кулисами актового зала стоял невообразимый гвалт, но в нашей импровизированной гримерке царила строгая магия трех пани. Тётя Полина выставила на стол свои флаконы, а мама аккуратно сняла с вешалки чехол.
Мама превзошла саму себя. Костюм состоял из двух абсолютно самостоятельных вещей. Сначала я надела нижнюю юбку — это был отдельный, невероятно пышный голубой подъюбник из плотного, упругого сетчатого материала, который держал форму как облако. А уже поверх него шло шедевральное cocktail-платье: ослепительно белое, из тяжелой благородной ткани, расшитое по подолу нежными, ярко-голубыми сибирскими васильками. При каждом моем шаге эта жесткая сетчатая основа кокетливо приподнимала белый подол, заставляя платье парить и создавая летящий, безумно дерзкий силуэт. На ноги легли изящные голубые туфельки на небольшом каблучке, а на пояс мама пристегнула крошечный лаковый клатч на тонком ремешке.
— Так, а теперь займемся неформатом, — решительно скомандовала тётя Полина, доставая триммер.
Она аккуратно сняла мою лазурную косынку. За две недели выстриженный Алёной висок оброс неровной щетиной, но Полина не стала ничего прятать. Наоборот: она ювелирно подбрила эту рваную прядь еще сильнее, превратив уродливый клок в ультрамодный, дерзкий выбритый висок.
Остальную массу платиновых волос тётя Полина уложила роскошной, тяжелой голливудской волной и перекинула на одну, правую сторону. Этот асимметричный каскад спускался по плечу, открывая левую сторону головы — и теперь мой выбритый висок был виден максимально чётко, вызывающе и бескомпромиссно.
Затем тётя Полина достала баночку с темной пастой.
— Чёрная хна, — подмигнула она. — Сейчас мы сделаем так, чтобы от твоей раны глаз невозможно было оторвать.
Тонкой кистью на моем свежевыбритом левом виске она вывела потрясающую, изящную татуировку — тонкий, фантастический стебель василька с острыми, хищными листьями. Эта черная татуировка на белоснежной коже выглядела невероятно стильно и контрастно. Но Полина на этом не остановилась: точно такой же изящный, дерзкий узор из хны она нарисовала мне на левой руке, от запястья до локтя, словно обвивающий руку браслет.
Я посмотрела в зеркало и не узнала себя. На меня смотрела не Лизка из седьмого класса и не прозрачное место. Из отражения взгляд в взгляд глядела неземная, опасная и безумно красивая платиновая бунтарка с бездонными синими глазами. Фарфоровая инопланетянка, которая наконец-то поняла свою силу.
Из-за кулис донесся торжественный, раскатистый голос директора в микрофон:
— А сейчас, дорогие друзья, финальный номер нашего вечера! Встречайте — Елизавета Лисовская!
Зал взорвался дежурными хлопками. Я сделала глубокий вдох, поправила маленький клатч на поясе, упрямо вскидона подбородок и шагнула из темноты кулис прямо под слепящие лучи софитов. Лиса была готова к бою.
Глава 5. Бой.
Слепящий, яростный свет софитов на секунду ударил по глазам, заставив меня зажмуриться. Но я тут же заставила себя открыть их и сделать ещё два шага вперёд, к центру сцены, где на тонкой металлической стойке сиротливо поблёскивал хромированный микрофон.
В ту же секунду по душному, переполненному актовому залу пронёсся странный, неровный гул. Это не были аплодисменты. Это был коллективный, мгновенный выдох сотен людей, у которых одновременно перехватило дыхание.
Ленивые, дежурные хлопки, которыми меня встретили секунду назад, оборвались так резко, словно их перерезали ножницами. Наш седьмой «Б», сидевший в левом ряду, разом выпрямился. Пацаны, которые ещё мгновение назад пихали друг друга локтями, замерли с открытыми ртами.
Но самое главное происходило в первом ряду, прямо по центру. Там, где на лучших местах восседала школьная «элита».
Я посмотрела туда сверху вниз, упрямо вскинув подбородок, и внутри меня разлилась холодная, торжествующая шляхетская ярость. Причёска голливудской волной, перекинутая на правое бок, полностью открывала левую сторону моей головы. Мой ювелирно выбритый тётей Полиной висок и изящный, хищный стебель василька, выведенный чёрной хной прямо на бледной коже, сейчас горели под лучами софитов как боевой манифест. Точно такой же дерзкий узор обвивал мою левую руку от запястья до локтя. Ослепительно белое платье парило над невероятно пышным, упругим голубым подъюбником из сетки, а маленькие голубые туфельки прочно держали меня на сцене.
Алёна Борисова, которая, как я теперь понимала, пришла сюда вместе со всей своей свитой специально для того, чтобы вдоволь поглумиться над моим позором, побелела так, что её яркая свекольная помада стала казаться уродливым грязным пятном. Она судорожно вцепилась пальцами в край своего кресла, во все глаза разглядывая мой выбритый висок. На её лице, сменяя торжество, проступала самая настоящая паника. Ловушка на заброшенной мельнице не просто не сломала меня — она выковала из прозрачного места нечто такое, против чего у Алёны не было оружия. Её хвалёный формат трещал по швам. Катька Смирнова рядом с ней испуганно вжала голову в плечи.
Чуть поодаль от них сидел Сашка Правук.
Впервые в жизни его ленивый, скучающий взгляд не скользил сквозь меня, как сквозь оконное стекло. Он больше не нёс себя как драгоценный стакан, налитый до краёв. Сашка сидел, подавшись всем телом вперёд, тяжело опёршись локтями о колени, и смотрел на сцену так, словно увидел там ожившее привидение. Или фарфоровую инопланетянку, которую он сам же две недели назад слепо отшвырнул в сторону. В его серых глазах, всегда таких равнодушных, сейчас горело абсолютное, ошарашенное оцепенение.
В зале воцарилась такая гробовая, звенящая тишина, что было слышно, как на улице, за приоткрытым окном, шумит сосновый бор. Все ждали.
Я подошла к стойке, обхватила микрофон левой рукой, на которой чёрной змейкой вился нарисованный василёк, и бросила короткий взгляд в самый конец зала. Там, за звуковым пультом, стоял папа. Он подмигнул мне, и его пальцы опустились на клавиши синтезатора.
Из динамиков пополз густой, низкий гул — папа не пожалел объема, выкрутив реверберацию так, что стены нашего старенького актового зала будто раздвинулись, превращая его в огромный стадион. По ушам ударил первый, четкий электронный бит. Один. Второй. Третий.
Время пошло. Мой личный отсчет.
Я покрепче перехватила микрофон, прикрыла глаза, отсекая от себя побелевшую Алёну, ошарашенного Сашку и весь этот затаивший дыхание седьмой «Б». Сделала глубокий вдох.
— Песен еще ненаписанных, сколько? — полетели под потолок первые строчки.
Мой голос в первом куплете прозвучал именно так, как мы репетировали дома — хрупко, прозрачно, совсем по-девичьи. Я не форсировала звук, пела мягко, плавно, позволяя хрустальной трели струиться над притихшим залом. Папа на пульте ювелирно вел мелодию, его клавиши деликатно поддерживали каждое мое дыхание. Я пела про солнце, про ладонь, превратившуюся в кулак, и кожей чувствовала, как в зале меняется воздух. Они ждали, что Лизка Лисовская сейчас сфальшивит, расплачется или испугается. А Лизка просто пела, как та отважная малиновка в темном лесу, которой плевать на чужой формат.
Куплет подходил к концу. Барабанный бит стал чаще, плотнее, папа врубил на синтезаторе тяжелую, мощную струнную секцию. Звуковая волна покатилась по залу, заставляя старый паркет под моими туфлями мелко вибрировать.
Пришло время выпустить Лису с поводка. Время показать им всем мою настоящую шляхетскую породу.
Я открыла глаза, посмотрела прямо в первый ряд и с силой толкнула звук из самой груди, взлетая на головокружительную, чистую высоту припева:
— Кто-о-о пойдет по следу одинокому-у-у?!
От этой плавной, но сокрушительной, звенящей вокальной волны у завуча на первом ряду натурально дрогнули очки на переносице. Это был мощный, объемный напор истинного славянского сопрано — без хрипа, без суеты, плотный и чистый, как отцовский голос. Мой вокал больше не принадлежал напуганной пигалице. Он летел над головами учителей и старшеклассников, выжигая остатки вчерашнего позора у реки.
— Сильные да смелые-е-е головы сложили в поле, в бою-у-у! — чеканила я каждую верхнюю ноту, чувствуя, как летящий пышный подъюбник колышется при каждом моем движении.
Я видела, как Алёна Борисова еще сильнее сжалась в своем кресле, словно мой голос физически прижимал ее к пластиковой спинке. А Сашка Правук так и сидел, подавшись вперед, не сводя с меня своего дикого, овеянного шоком взгляда. Его стеклянный мир равнодушия прямо сейчас разлетался вдребезги под ударами моей «Кукушки».
Я уходила на самый финал песни, выдавая запредельную, плавную мощь, и понимала: этот бой я уже выиграла.
Последняя, звенящая верхняя нота взлетела под самый потолок, отразилась от старых деревянных балок и медленно растаяла в воздухе. Папа на пульте мягко увёл финальный шлейф фонограммы в ноль.
Песня закончилась.
И в ту же секунду в актовом зале повисла мёртвая, абсолютно немая тишина. Словно из огромного помещения разом откачали весь воздух. Триста человек сидели неподвижно, пригвождённые к своим креслам этой плавной, сокрушительной вокальной бурей, которая только что пронеслась над их головами. Ни шороха, ни вздоха, ни единого хлопка. Полная капитуляция поселкового формата.
Я медленно опустила левую руку с микрофоном. Мой выбритый висок с чёрным васильком хны мягко блеснул под гаснущими лучами софитов. Я посмотрела в зал в последний раз. Алёна Борисова так и сидела бледной тенью, уничтоженная собственным страхом, а Сашка Правук смотрел на меня сверху вниз — точнее, теперь уже снизу вверх, из своего первого ряда, не в силах даже шевельнуться. В его глазах было столько всего, что ещё две недели назад я бы, наверное, сошла ума от счастья. Но сейчас внутри меня была только чистая, холодная, шляхетская пустота.
Я упрямо вскинула подбородок, развернулась на каблуках и, даже не подумав поклониться, пошла прочь со сцены.
Белый подол коктейльного платья плавно покачивался над пышным лазурным шифоном отдельного подъюбника. Я спустилась по деревянным ступенькам в проход между рядами. В гробовом, ошарашенном молчании сотен людей раздавался только один-единственный звук.
Цок. Цок. Цок.
Мои маленькие голубые туфельки чётко, ритмично и гордо чеканили шаг по старому школьному паркету. Я шла к выходу из зала, глядя строго перед собой. Толпа одиннадцатиклассников у дверей молча, синхронно расступилась передо мной, освобождая дорогу, словно настоящей шляхетской принцессе.
Цок. Цок. Цок.
Двери за моей спиной закрылись, отсекая душный зал. Я вышла на крыльцо школы, подставив лицо прохладному майскому ветру, который пах сосновой хвоей, близкой рекой и свободой. Завтра тётя Полина упакует свои флаконы, мама закроет чемоданы, и мы уедем в Петербург. Но этот посёлок меня больше никогда не забудет.
Этот бой был окончен. И Елизавета Лисовская выиграла его на своих собственных правилах.
Глава 6. Питер.
Поезд «Красноярск — Санкт-Петербург» мерно покачивался, отсчитывая стыки рельсов. За окном плавно уплывала бескрайняя сибирская тайга.
Эля сидела у окна плацкарта, уткнувшись локтями в колени и спрятав лицо в ладонях. Плеер лежал рядом, наушники были сдвинуты на шею. Петь не хотелось. После того финального аккорда «Кукушки» внутри образовалась звенящая, пустая тишина. Адреналиновый триумф прошел, и теперь навалилась дикая усталость, а вместе с ней — глухая, тягучая тоска.
Она осторожно подняла руку и коснулась правого виска, где под коротким ежиком отросших волос хна вывела контур василька. Алёна Борисова со своей сворой думали, что уничтожат её у заброшенной мельницы. Не вышло. На концерте они получили по заслугам. Но вот Сашка…
При воспоминании о его ошарашенном взгляде в груди болезненно, до дурноты заныло. Эля судорожно вздохнула. Да, она гордо ушла, не повернув головы. Но кого она обманывала? Любовь к Правуку не испарилась от громких аплодисментов. Сашка ведь даже не был злым. Он просто не замечал её. «Ну куда ты лезешь, кроха?» — звенел в ушах его снисходительный голос. И от этой его спокойной, взрослой отстраненности было в тысячу раз больнее, чем от всех издевательств Борисовой. Лиса до боли зажмурилась, чувствуя, как по щеке ползет горячая, злая слеза. Ей казалось, что эта выжженная пустыня внутри теперь навсегда, и никто больше не сможет её заполнить.
— Лиса, чаю хочешь? С лимоном, как ты любишь, — тётя Полина с тихим звяканьем поставила на откидной столик тяжелый граненый стакан в подстаканнике.
Полина выглядела непривычно расслабленной — без своего вечного рабочего фартука, в удобном спортивном костюме. Дома остались мамины вздохи и папина строгая гордость. Родители отпустили Элю неохотно, но приглашение от питерской студии вокала после того, как папа выложил запись её пения в сеть, стало решающим аргументом. «Езжай, Лиса. Проветри голову», — тихо сказал отец на прощание. Ей действительно нужно было проветрить голову. Сбежать за тысячи километров от Сашкиного взгляда, от его «крохи» и от своей безответной, душащей любви.
— Хочу, спасибо, — Эля быстро, незаметно для тёти, смахнула слезу и повернулась от окна. — Ну и вид у тебя, племянница, — Полина ласково растрепала её платиновую косу. — Чистая фарфоровая инопланетянка. Только с боевым окрасом. Питер от твоего голоса точно на уши встанет. У них там, конечно, свои конкурсы, но сибирской породы они еще не видели. Пострадаешь еще немного по своему богу, а там, глядишь, питерские мосты и новые лица всё вылечат.
Эля слабо улыбнулась, снова отворачиваясь к темнеющему стеклу. Впереди был Питер. Город, где её никто не знает, и где можно попытаться научиться дышать заново.
Семейная квартира деда находилась на Васильевском острове, в паре минут ходьбы от набережной. Сам дед давно променял городскую суету на глухой сибирский лес, но эту квартиру бережно хранили. Сюда наезжали по очереди: то родители, когда отцу нужно было по делам в Петербург, то Полина.
Полина с трудом повернула массивный ключ в замке, и тяжелая дубовая дверь с тихим вздохом открылась.
Внутри пахло старой бумагой, сушеными травами — неизменный след дедовских привычек — и легкой прохладой нежилого дома. Высокие потолки с едва заметной старинной лепниной уходили в полумрак. Но главным сокровищем квартиры были окна. Стоило Эле пройти в гостиную, как она замерла: сквозь огромные, в пол, рамы открывался вид на свинцовую, подернутую мелкой рябью воду. Питерская серая гладь дышала прохладой, а вдалеке, разрезая туман, медленно шел сухогруз.
— Ну, добро пожаловать в фамильный замок, — Полина сбросила кроссовки и с удовольствием потянулась. — Занимай маленькую комнату, раскладывайся. А я пока чайник поставлю. Надо ожить после поезда.
Эля занесла вещи, но сидеть в четырех стенах не смогла. Мысли о Сашке, о его снисходительном «кроха», о заброшенной мельнице — всё это внезапно начало давить на нее в замкнутом пространстве. Сердце предательски сжалось. Ей нужно было выплеснуть эту дурноту.
— Поль, я на набережную, буквально на пять минут. Дышать нечем, — крикнула она в сторону кухни. — Беги, Лиса, только ветровку накинь. Это тебе не материк, тут сдует, — отозвалась тётя.
Эля выскочила из парадной. Питерский ветер тут же бесцеремонно швырнул ей в лицо пригоршню колкой влаги и растрепал платиновую косу. Она добежала до гранитных ступеней, спускающихся к самой воде, и ухватилась за холодные чугунные перила.
Вода была совсем близко — темная, мощная, равнодушная к чужим девичьим драмам. Эля жадно гнута холодный воздух, чувствуя, как ветер забирается под куртку, холодит шею и шевелит короткий ежик волос на выбритом виске. Она достала из кармана телефон. Экран был чист. Ни одной смс от Сашки. Да и с чего бы им быть? Из глаз брызнули слезы — наполовину от едкого речного ветра, наполовину от глухой, тягучей тоски. Она со злостью швырнула мобильник обратно в карман. Любовь не испарилась. Но здесь, глядя на бескрайнюю воду, Эля впервые подумала, что её поселковый мир с его «форматами» и «местными богами» — это всего лишь крошечная щепка, которую этот огромный город может раздавить и не заметить. И ей тоже нужно стать сильнее.
Вернувшись в квартиру — растрепанная, с горящими от холода щеками и покрасневшими глазами, — она столкнулась в коридоре с Полиной. Тётя понимающе посмотрела на нее, но ничего не спросила. Только кивнула на угол гостиной.
Там, под бархатной накидкой, спало старое немецкое пианино. Эля подошла, откинула тяжелую ткань и подняла крышку. Провела пальцами по желтоватым клавишам из слоновой кости. Инструмент ответил глубоким, чуть расстроенным, но удивительно живым звуком.
Она присела на краешек банкетки, закрыла глаза и тихо, в один тон с шумом ветра за окном, взяла первый аккорд. Голос, поначалу хриплый от слез и холода, постепенно набрал силу, отражаясь от высоких питерских потолков. Она не пела «Кукушку». Она просто выплескивала в музыку всё, что наболело за эти дни.
Полина оперлась о дверной косяк, слушая племянницу, и тепло улыбнулась: — Ну всё, Лиса. Студия ждет нас завтра утром. Пора показать этим питерским снобам, как поет Сибирь.
Студия вокала «Резонанс» располагалась на Петроградской стороне, в бывшем здании старого завода, переделанном под модное арт-пространство. Высокие арочные окна, кирпичные стены, бесконечные коридоры и эхо от чужих распевок.
Эля шла по коридору вместе с тётей Полиной, и спиной чувствовала, как в неё вонзаются десятки взглядов. В своем родном посёлке она была изгоем, «белой вороной», которую заставляли быть как все. Но Питер, казалось, вывернул её реальность наизнанку. Её «неформат» — платиновая коса до пояса, пронзительные синие глаза фарфоровой куклы и дерзко подбритый висок с черным хнойным васильковым узором — здесь выглядел как дорогая, ультрастильная экстравагантность.
Парни — питерские музыканты в безразмерных джинсах, с гитарными чехлами за плечами — замирали, провожая её жадными, заинтригованными взглядами. Какой-то кудрявый первокурсник в круглых очках даже чуть не выронил стакан с кофе, засмотревшись на сибирскую инопланетянку.
Но Эле было плевать. Внутри неё, за глухой броней, всё ещё сидела влюбленная девчонка, которой до дрожи в коленях было нужно внимание только одного человека. Человека, который остался за тысячи километров отсюда и для которого она была всего лишь назойливой «крохой». Весь этот питерский мужской восторг казался Эле пресным и ненужным. Ей было неинтересно.
Зато женская половина студии отреагировала мгновенно. Возле кабинета прослушивания сгруппировались местные вокалистки и те, кто приехал на конкурс из крупных городов. С иголочки одетые, уверенные в себе, пахнущие дорогим парфюмом. Они сканировали Элю критическими, ледяными взглядами. В воздухе отчетливо запахло порохом: приехала сильная, яркая конкурентка, которая одним своим появлением воровала у них внимание.
— Смотри, какая фифа, — негромко, но отчетливо донеслось из угла, где три девицы со сложными пирсингами обсуждали трек-лист. — Сейчас модно косить под кибер-готику? Висок вон выбрила...
— Очередная инста-дива, — хмыкнула высокая брюнетка с идеальным каре. — Наверняка будет шептать под минус какой-нибудь сопливый кальянный рэп или кавер на Билли Айлиш. Сейчас у всех одна программа.
Эля даже не повела бровью. Села на банкетку, выпрямив спину, и уставилась в стену. Полина только крепче сжала её плечо: «Спокойно, Лиса. Покажи им загривок».
Из зала прослушивания выходили одна за другой участницы. Как и предсказывала брюнетка, из колонок лились суперсовременные, плоские, обработанные автотюном треки. Девочки пели технично, модно, фальшиво улыбаясь строгому жюри во главе с известным питерским продюсером. Всё было слишком глянцевым. Правильным. Форматным.
— Елизавета Лисовская, Сибирский федеральный округ, пройдите в зал, — раздался голос из динамика.
Эля поднялась. Сбросила ветровку на руки Полине, оставшись в простой черной майке, выгодно подчеркивающей её бледность и синеву глаз, и решительно толкнула тяжелую дверь.
За длинным столом сидели четверо судей. Уставшие, сонные, пресыщенные сотнями одинаковых голосов.
— Здравствуйте, Елизавета, — лениво произнес продюсер, листая её анкету. — Внешность у вас, конечно, запоминающаяся. Настоящий питерский арт-хаус. Что будете исполнять? Какой-нибудь свежий сингл из топ-чартов? Поп, инди, рэп?
Эля подошла к микрофону, поправила стойку и посмотрела прямо в глаза продюсеру.
— Елена Ваенга. «Тайга», — глуховато, но твердо произнесла она.
В зале повисла секундная, шокированная тишина. На лицах жюри промелькнуло искреннее недоумение. Петь Ваенгу в молодежной студии прогрессивного вокала? Шансон-балладу на молодежном прослушивании среди неоновых ламп? Это выглядело либо как полный провал, либо как безумная наглость.
Звукорежиссер за стеклом удивленно хмыкнул и включил минус.
По залу поползли тяжелые, тягучие аккорды. Эля закрыла глаза. Перед внутренним взором мгновенно встала не питерская студия, а бескрайние, суровые сибирские просторы. И Сашкины глаза. Его равнодушный, уничтожающий силуэт на школьном дворе.
Она вдохнула на полную грудь и запела.
— Уйду на рассвете... Вернусь, коли сумею... В моей воле ветер, но поймать его не успею...
Её голос — мощный, глубокий, с легкой природной хрипотцой и невероятной, сокрушительной силой — ударил по кирпичным стенам студии. Это не было похоже на слащавое пение местных девочек. Это была первобытная, дикая стихия.
— Тайга, да километры... Звезда еле светит... Сибирь. Кто ответит тебе, коли крикнешь?..
Эля пела, и в каждую строчку вкладывала свою боль, свою безответную, душащую любовь к Правуку. Она хоронила эту любовь прямо здесь, на питерской сцене, вырывая её из сердца с мясом. «Тебя боле не ревную... Никто теперь не поможет. В Сибири утону я...» — летело под потолок.
За стеклом звукорежиссер медленно снял наушники. Продюсер, который секунду назад лениво подпирал щеку рукой, выпрямился как струна. В коридоре у приоткрытой двери мгновенно образовалась давка — питерские девчонки, только что кривившие губы, замерли с открытыми ртами. Брюнетка с каре побледнела. Сибирская фарфоровая инопланетянка с васильковым виском только что безжалостно разнесла весь их пластиковый, идеальный «формат».
Финальный аккорд баллады растаял под высокими потолками студии, оставив после себя звенящую, ошарашенную тишину. Эля медленно открыла глаза, тяжело дыша, словно только что пробежала те самые километры по сибирской тайге. Она аккуратно опустила руки вдоль туловища, снова превращаясь в хрупкую фарфоровую статуэтку.
За столом жюри никто не шевелился.
Продюсер молча смотрел на неё, потом перевел взгляд на раскрытую анкету, словно пытался найти там ошибку. Наконец, он откашлялся и заговорил — уже совершенно другим, собранным и серьезным тоном:
— Лисовская Елизавета... — он постучал пальцем по бумаге. — Здесь написано, что вам четырнадцать лет. Через месяц пятнадцать. Скажите, Лиса... откуда в вас это? В таком возрасте девочки поют про бабочек в животе, про первые свидания. А вы сейчас вышли и... просто заживо сожгли этот зал. Откуда в четырнадцатилетней девчонке столько взрослого надрыва? Где вы успели так настрадаться?
Эля чуть заметно сжала кулаки. Там же, где мне выстригли висок у заброшенной мельницы. Там же, где парень, ради которого я дышала, назвал меня «крохой» и отмахнулся, как от назойливой мухи.
— Я из Сибири. У нас там все так поют, — негромко, с легким вызовом ответила она, глядя продюсеру прямо в глаза.
Один из судей, сидевший с краю, тихо хмыкнул, пряча восхищенную улыбку. Продюсер покачал головой, что-то размашисто черкнул в ее бланке и поднял руку, останавливая готовые сорваться вопросы коллег:
— Хорошо. Инструментом вы владеете феноменально, дыхание сибирское, железное. Но учтите, Лиса: Питер — город капризный, тут одной силой не возьмешь. Мы берем вас в основную группу интенсивов. Завтра в десять утра первая общая репетиция. Посмотрим, как ваша «Тайга» уживется с нашими питерскими штормами. Свободны.
Эля коротко кивнула и пошла к выходу. Стоило ей толкнуть тяжелую дверь и выйти в коридор, как до этого гудевший улей вокалисток мгновенно замолчал. Девочки расступались перед ней, как перед закипающим реактором. Брюнетка с каре демонстративно отвернулась, уставившись в телефон, но ее пальцы заметно дрожали. Питерский «формат» только что понял, что легкой прогулки на этом конкурсе не будет.
К Эле тут же подскочила тётя Полина, набросила ей на плечи ветровку и крепко, до хруста, обняла: — Горжусь, Лиса! Слышала бы тебя сейчас пани-мама… Продюсер-то как вытянулся! Поехали домой, отпразднуем. Купим пирожных на набережной.
— Поехали, Поль, — Эля слабо улыбнулась, позволяя тёте увлечь себя к выходу.
Они вышли на залитую закатным солнцем улицу Петроградки. Парни-музыканты, курившие у крыльца, проводили Элю долгими, завороженными взглядами. Но Лиса упорно смотрела только вперед, на сияющую впереди полоску воды.
Ей почти пятнадцать. И этот чужой, огромный город на островах уже начал принимать ее правила игры.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
