Обложка НЕбылины. Гуляй-застава

НЕбылины. Гуляй-застава

Любовь {Leo} Паршина

0% прочитано
Стандартный
Любовь {Leo} Паршина

НЕбылины. Гуляй-застава

Присказка

А послушайте, добрые люди, вот какую небыль…

Стояли заставой у стольного града Киева Добрыня Никитич, Алёша Попович и Илья Муромец, сын Иванов.

Верно, слышали про таких, добрые люди?

Разоряли Русь войска тугарские, ходили и к Киеву.

Затаилась измена в стольном граде. Угодил Илья Иванович в погреб холодный по навету бояр.

Добрыня Никитич с Алешей Поповичем в обиде на князя Владимира ушли из Киева.

Василису, жену Муромца, тугаре схватили, хотели везти на утеху собаке царю Калину.

Но не знали, что носила она под сердцем дитя от Ильи. В неволе от бремени и разрешилась. Забрал собака Калин Сокольничка от родной матери и вырастил назло Муромцу и граду Киеву своим сыном названным, поединщиком против русских богатырей.

Но как увидел Илья Муромец Сокольничка в первом бою, так и признал родную кровь. Отозвалась родная русская кровь и в Сокольничке – и оставил он тугар. Вместе с родным отцом бил он поганых под Киевом и заколол копьем вострым черного Змея Горыныча, и Илья Муромец срубил последнюю голову проклятую. Было тогда Сокольничку от роду только десять лет, а по силе – двадцать.

Не сгубили окаянные красен Киев. Встала новая богатырская застава – Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алёша Попович да Сокольничек Илиевич.

Передал Муромец сыну и меч Святогора, древнего богатыря, говорят, не людского роду. Говорили, что и по крови, и с мечом передалась Сокольничку и сила святогорова… Так люди говорили. А что то была за сила? Простой люд думал, что уж такая великая сила, что Небо к Земле притянуть может…

Думаете, то была небыль? А самая небыль еще впереди…

Дети богатырские

Как Сокольничек Илиевич батюшку провожал…..

Год за годом бежал, месяц за месяцем.

Минуло пятнадцать лет. Понял Илья Муромец, что скоро настанет ему пора помирать, и решил постриг принять, сделаться смиренным чернецом. Вослед за ним и Василиса решила уйти в монастырь инокиней.

Был тогда Сокольник на заставе с другими богатырями. Как дошла до него весть, вскочил на коня, помчался ветром в Киев, упал в ноги отцу с матушкой…

– Одним меня сиротой на белом свете оставляете! Нету у меня ни жены, ни детушек. Никакая девица за меня идти не хочет, все за глаза тугарином кличут. И без вас, родимых, теперь останусь…

Василиса обняла сына, молвила:

– Не печалься, сынок. Хоть и сейчас, хоть и после, а надо будет проститься. Скоро уж. Не один ты остаешься, не в пустыне. Есть у тебя и крестный отец твой, Алёша Попович, и брат твой названый, Никитушка Добрынич. А девица добрая тебе найдется, Сокол ты наш.

Отвечал ему и Илья Иванович:

– Что же ты разобиделся, будто малое дитятко? Горько мне тебя оставлять, не погуляв на твоей свадебке, детушек твоих не понянчив. Да не защитник я боле русской земле. Недуг старый гложет змеей, сил лишает. Не горюй так – не в могилу ведь ложусь. За землю родную, за тебя, душа моя, молиться стану. Даст Бог, еще свидимся.

И ушел Илья Иванович в обитель чернецом. И правда была, что к старости ноги его едва слушались.

Да мало прошло времени. К Рождеству прибрал Господь смиренного чернеца Илию.

Скорбь настала великая. Горевал стольный Киев-град, горевала вся Русь-земля осиротевшая.

Боле всех горевал Сокольничек. Серчал на батюшку: «Зачем говорил, что еще свидимся? Отчего же Бог не дал?..»

Отпели смиренного чернеца да погребли.

Как один Сокольничек остался, так стало ему чудиться, что под ним земля не то огнем горит, не то колышется топью зыбкою. Было и что ночь без сна маялся, будто в мареве, а на утро и себя не помнит, кто он да что он. И как в том дурмане вдруг заговорит с христианами по-тугарски, а сам того не разумеет. Пожелает кому-то здравствовать или станет молитву в храме читать и сам не ведает, что слова тугарские из уст сыплются. Мысли-то христианские, да в тугарской одёжке.

Не стало ему покоя ни в стольном граде, ни на заставе богатырской. А средь людей то и дело шепоток из-за спины доносился…

– Нет, как не стало Муромца, так не стало на земле и силы святогоровой.

– Разве ж это богатырь? Видно, как от мамки полоненной его отняли, так и погубили тугарским молоком да обычаем. И не стало богатыря.

– А уж Илюша-то его любил…

– А как же его не любить, коли свое, хоть и погубленное? Нет, пропал святогоров завет.

– Пуста Русь-земля без Муромца…

И тяжко, и тревожно делалось Сокольничку от шепотков этих. Даже в церкви они его не оставляли, не давали покоя.

Только у Алёши Поповича в дому было ему тепло и вольно.

Собирались в дому у Алёши Поповича – он, жена его Алёна, его дочь да сын – луна да солнце, Сокольник Илиевич да Никита Добрынич. То говорили, то Никитушка читал, а остальные слушали.

Никита Добрынич

Родился у Добрыни Никитича сын – Никита Добрынич. С самого своего рождения богатырь был. Даже матушка его, рожая, все свои силы ему отдала, ни капельки себе не оставила.

Был он ровесник Сокольничку, и статен, и силен не по годам.

Да только не встал он на заставу с батюшкой, ни с другими богатырями удалыми.

Когда шел Никите пятый годок, взялся батюшка его учить ратному делу. Вложил ему в руки лук малой легонький да говорит:

– А попади в ту тряпицу, Никитушка, что на плетне.

– Далеко, батюшка, – отвечает Никитушка, – отсюда тряпица. Не видать.

– Как же далеко? – изумляется Добрыня Никитич. – Откуда же тебе ее видать, дитятко?

Подошел Никита почитай к самому плетню.

– Отсюда видать хорошо, батюшка.

А что же это за богатырь, коли он врага в степи не увидит?

Силен был Никита Добрынич – и в бою рукопашном, и сабля его ладно слушалась. А все ж и видней, и милей ему книги были.

Когда шел Никите тринадцатый год, в последний раз Добрыня Никитич в Царьград поехал с посольством, с посланием от князя Владимира. И привез он тогда Никитушке стеклышко в золотой оправе, на тонкой палочке. Стеклышко было непростое, дивное. Хоть в стеклышко, а смог Никита Добрынич видеть весь мир Божий.

Стар стал Добрыня Никитич. Стар он был летами и когда с Ильей Муромцем братался и братом его меньшим назвался, стар был и когда Никитушка родился. А как Никитушка поднялся, стал добрым молодцем, так и слег богатырь. Ноги уже не ходили, глаза не видели, морок разум его ясный застлал. Лежал он в теплой постели, его как малого поили с ложечки.

А Никитушка все приходил к батюшке, говорил с ним, разговаривал. Все думалось ему – авось, услышит.

Говорил, о том, что на сердце, что на уме.

Говорил:

– Златка, батюшка, совсем взрослая стала. Злата Алексеевна. Сватов ли заслать? Алёша Попович ведь отдаст. А, батюшка? – И потом сам себе отвечает: – Да нет, пусть еще погуляет на воле.

Радомир и Злата Алексеевичи

В один день да в один час родились у Алёши Поповича дочь да сын, луна да солнце, Радомир и Злата Алексеевичи. Было это когда Сокольничек еще у тугар жил и только на крыло становился.

Тяжело было Радомира учить делу ратному – не лежала у него к тому душа. С радостью сидел он в тереме, слушал сказки да былины нянечек и дядек, песни разучивал, на гусельках играл. Булата в руки брать не желал.

Злата же отродясь долго на одном месте усидеть не могла. К семи годам всех мальчишек в округе переколотила. Только сестра и могла Радомира из светлицы вытащить да в драку втянуть.

Подумал Алёша Попович да и махнул рукой. Стал учить обоих.

Как исполнилось Радомиру со Златой тринадцать лет, оставил Алёша Попович дочку с матерью и няньками дома, а сына взял с собой на заставу богатырскую.

Несли тогда на заставе дозор многие славные богатыри, средь них –и Сокольничек. Было это еще до того как Илья Иваныч в чернецы ушел.

Илья Иваныч Радомиру крестным отцом был, Алёша Попович – Сокольничку.

Стал Сокольничек как брата младшего наставлять Радомира. Да уже через день наставничества увидал, что вдали от дома да от сестрицы толку от богатыря нет. Сокольничек смолчал, а вот другие посмеивались – мол, лучше бы Алёша Попович дочку привез. Уж на что славная лучница да наездница удалая – весь Киев знает. А коса золотая до пояса – любо-дорого смотреть.

Радомир-то был и статен, и силен, и батюшкой славно обучен, да все учение будто с гуся вода. Мысль его коршуном над землею реяла, сердце пичужкой в груди билось, бока его богатырские то и дело болели намятые.

Решил как-то Сокольничек его испытать. Вдруг, думает, в бою не оплошает. Дождался, когда Радомир будет один у ручья коня поить, вышел к нему, одетый тугарином.

Рожа сажей вымазана, усы из пакли на воске держатся, зубы из репы будто лошадиные торчат, одеяние из клоков то кожи, то шерсти. Славный тугарин получился! Такой, что настоящий тугарин бы напугался. А Сокольничек таким на Радомира из-за дубка как выскочит.

Радомир как стоял с милыми его гусельками, так и рухнул навзничь на сыру землю. Сокольничек только поглядел, послушал – дышит ли братец? – да и пошел к ручью умываться, сбрасывать поганое обличье. Потом Радомира водой полил, тот и воспрял, будто вода была живая.

Встрепенулся.

– Тугарин! – кричит. – Братец, тугарин! Только здесь был. Надо на заставу скакать!..

– Не надо, – говорит Сокольничек. – Привиделось тебе. Заснул ты, братец.

Не сказал Сокольничек Алёше Поповичу и другим богатырям на заставе, как напугал братца названого.

До зимы простояла та застава. Потом Илья Иваныч в чернецы решил идти и Сокольничек с батюшкой поспешил проститься.

А уж на похороны Муромца и Алёша Попович с Радомиром в Киев отправились. Решили, что после Масленицы вернутся.

***

Скучно было Златушке дома. Знала она, что на заставу никак нельзя девице на выданье. Да только без Радомира она и вовсе затосковала – не выйдешь без своры нянек.

Только на Крещенские вечера отпускали ее с девицами-подружками погулять да погадать.

Как-то приходит с такого гулянья, сидит у себя в светелке да вздыхает.

Матушка к ней пришла – проведать, как с сестрицей словечком перемолвиться.

– Что с подружками? – спрашивает, дочке волосы гребешком расчесывая. – Гадали?

– Гадали, – отвечает Златушка. – И воск лили, и в зеркало смотрели.

– И что видела? Являлся суженый? Признала кого?

Златушка поводит плечиком.

– Признать не признала, а кто-то явился.

– Кто же явился? Добрый молодец?

Златушка улыбается.

– Молодец – молодцом, да только не человек.

– Как же так? Кого видела, доченька?

Златушка вздыхает.

– Ох, матушка. Явился мне не то голубь кроткий, не то ясный сокол. Пропал, разглядеть не дал…

Да только лукавила Златушка Алексеевна. Никого она в зеркале не увидала, а про ясного сокола уж от себя сказала, от сердца.

Как пошла по Руси гулять гуляй-застава

Сон Сокольничка

Снится сон Сокольничку Илиевичу. Сон тревожный, морок горячечный.

Снится, будто бьются в степи, во чистом поле два богатыря, два витязя. Один – русский, другой – тугарин. Бьются будто уж и не час, и не день, и не год, а Бог весть, сколько лет бьются.

Уж и кони их богатырские замертво упали, только косточки белые остались. Уж и копья их изломались, и мечи. Уж и сошлись они в бою рукопашном, да у каждого в руке нож вострый.

Бьются славные витязи, зло бьются, яростно. То один полоснет ножом по коже да по красному мясу, то другой. То один кусок мяса вражьего вырвет, а то – другой. Так и дрались, и бились витязи, пока вовсе друг дружку на куски не разорвали. Лежат куски мертвые посреди степи, никому не нужные. Слетаются к ним вороны. Да не успевают вороны и кусочка откусить, как приходит баба – страшная, грязная да злая.

В ведро куски витязей собирает, приговаривает: «Ай, хорошо свиньям моим угощеньице!»…

Как поганая языка лишилась вместе с головой

Стал год к весне колесо поворачивать – грянула Масленица.

И пришла в те дни в стольный град Киев старая карга Рахима, Соловья Разбойника дочь. Стала побираться, поскуливать, добрых людей жалобить. Подавали ей копейку, хлеба краюху, давали испить воды колодезной. Пускали ночевать в сени, а то и в теплый дом.

Сначала молча спать ложилася, на утро хозяевам в ноги кланялась.

Решили уж, что совсем убогая.

Потом осмелела Рахима Соловьёвна, говорить начала.

На каком дворе ночевала, на том и рассказывала слёзно:

– Ой и горе, люди русские, ой и горе! Хожу-брожу по миру я сиротинушка, голь-то перекатная! Уж как извел Илейка Муромский мово батюшку…

Гнали люди вон поганую.

Да только на одном двору приметили – на двору боярском, на том двору Илью Иваныча сильно не жаловали. А каргу Соловьёвну обогрели, накормили, да пустили дальше по Киеву ходить злословить. Походит, отведет душу – и обратно, на боярский двор.

Хитро старая карга злословила – будто кружево плела, поганая.

Стала она просить то копеечки, то помощи у отроков да девиц, которым от рождения годков четырнадцать было, которые Калинова нашествия не видели. Про Муромца помалкивала, будто уж и зла на него не держала.

– Ох-ох-ох! Люди добрые, детушки милые … Что ж за горе, что ж за срам творится? В стольном граде-то, во Киеве. Разве ж вы ослепли, люди русские? Как же вы за ясного сокола почитаете черного ворона? Аль и вовсе кукушонка, подкидыша! Кровь-то гнилая, нерусская за версту смердит…

Так пройдет, опираясь об руку да бормоча, переулочек и садится у чужого плетня, нового отрока или отроковицу поджидает. Старая карга Рахима Соловьёвна… Дождется, вновь разжалобит, вновь плетется, держась за белу рученьку, вновь бормочет. Бормочет да нашептывает.

К середине Поста и вовсе осмелела, стала за Сокольником Илиевичем ходить.

– Что, соколик, тяжко тебе на Руси без своего роду, без своего племени?

А то по-басурмански начинала с ним говорить. По-басурмански, да не по-тугарски, а то и вовсе чепуху лопочет.

Сокольничек от нее и отмахивался, и денег ей кидал, и кнутом разок-другой огрел, да та все не унимается.

Народ потешаться стал. Что возьмешь с убогой? Ходит, бормочет, нашептывает, приговаривает… Уж и от Сокольничка еще кнутом получила, и от Никитушки Добрынича. Несильно, а то б на месте и преставилась.

Обоих братьев названых люди стыдить стали.

– Что же вы, сыновья богатырские? Убогая она, умом слабая.

– Так пусть проваливает подобру-поздорову! – отвечали братья.

Крепко осерчал Сокольник Илиевич. Однажды схватил Рахиму Соловьёвну за шиворот, сам сел на коня, да так и выволок ее прочь из Киева, за ворота его кованые. Выволок, на прощанье еще кнутом огрел.

– Ох-ох! – раскряхтелась Рахима Соловьёвна. – Видать, и вправду нет в тебе души христьянской.

– Не тебе о моей душе печься, карга старая, – отвечал ей Сокольничек. – Станешь еще по Киеву ходить, речи свои вести, уж пеняй на себя, голубушка.

А Рахима и страх потеряла, и совесть, да не помнит – где.

На следующий день воскресный она вновь на паперть пришла, к остальным нищим да голи перекатной.

Только Сокольничек из храма вышел, Рахима – за ним. Голь перекатная со смеху валится, люди поглядывают.

– Пошла вон, пока цела! – велит Рахиме Никита Добрынич.

Рахима за Никитушку и зацепилась.

– Ах ты, добрый молодец! Высок ты, да того, что перед тобой, и не видишь. Русский богатырь, а братом кого зовешь? Умный ты, говорят, да разумный. А что же не задумывался-то ни разу? Ты погляди да подумай.

– Ты бы лучше подумала! – велит ей Сокольничек. А сам за рукоять булатного меча берется.

– Так я и подумала, соколик, а те, у кого уши есть, пусть послушают! Отчего же у тебя, милой, кровных братьев нету? Что же батюшка с матушкой тебя не одарили? Хворал, видать, твой батюшка. Как с молодости хворал, так и не выправился, Бог не дал. Да, видать, Калиново семечко сильней оказалось…

Стоит Никитушка и только видит как в тумане – голова у Рахимы Соловьёвны на бок заваливается, а потом и вовсе наземь падает, за нею и сама Рахима мешком валится, и снег на паперти алым делается. И Сокольничек меч булатный в ножны убирает.

Народ взволновался, бабы закричали, запричитали, голь перекатная в вой ударилась.

Никита – к Сокольничку, спиной к его спине встал. Чувствует – еще рядом кто-то. Златушка Алексеевна к братьям названым метнулась птицей.

Одному Богу ведомо, а может только ради девицы и не тронули.

Виданное ли дело – нищенку на паперти в Великий пост святогоровым мечом зарубить?

И повел народ киевский Сокольника Илиевича на суд к князю Владимиру.

Суд княжеский

Стар стал князь Владимир Красно Солнышко, стар да слаб. Но княжить княжил, слушал верных своих богатырей да бояр, на судах сидел, суд свой творил.

Привели к нему Сокольничка на суд, хмурился старый князь.

– Негоже так делать, сын Илиевич. Зачем нищенку убогую на паперти зарубил?

– Не убогая то была нищенка, а Соловья Разбойника дочка родная, боярами пригретая, – отвечает Сокольничек. – А в Киев стольный пришла, чтобы на меня и на моего батюшку, умершего чернецом, напраслину и хулу возводить.

Стоит Сокольничек в гридне княжеской, богатой, да светлой. Меч-кладенец – перед ним на столе мрамора византийского. Мрамор багрян, меч – багрян, залит кровью поганой.

Гридня сама дивно убрана. И бархат тут, и золото, и каменья драгоценные, и три черепа Змея Горыныча за троном княжьим лежат. Три головы, что отсекли три богатыря русских – Добрыня Никитич, Алёша Попович и Илья Муромец.

Вокруг богатыри да бояре, кто сидит, кто стоит, смотрят да перешептываются. Чувствует Сокольничек, будто нависла над ним сила темная, будто уж не трехглавый, а стоглавый змей склонился, жаром пышет. Шипит змеище, клокочет, да сам себя уговорить не может.

Виноват ли Сокольничек, посрамил ли булат богатырский? Или Бог с ней, с поганой, туда ей и дорога?

За Сокольничка стояли все больше богатыри, против – все больше бояре родовитые. Но и промеж тех, и промеж других согласья не было.

Слушал Сокольничек и горевал только, что нет рядом отца крестного, Алёши Поповича – тот вместе с Радомиром на заставу вернулся. Будь рядом Алёша, так не токмо бы заступился, а и сказал – верно крестник сделал или неверно? А Радомир, все одно, наземь бы без памяти упал, едва увидев, как карга преставилась.

А стоглавое змеище гудит, не унимается. Знай бормочет: «В пост да на паперти, в пост да на паперти, в пост да на паперти…».

– Верно вы все говорите, люди добрые, – вновь держит ответ Сокольничек. – В Великий пост да у самого храма обагрил я булат богатырский кровью старой нищенки, Рахимы Соловьевны. Да только неспроста она сама в стольный Киев пожаловала, весь пост почитай сквернословила. Стерпел я, когда она меня поносила, а когда стала про батюшку моего речи поганые заводить – тут уж вскипела во мне кровь.

– Чья кровь в тебе вскипела, молодец? – спрашивают. А кто спрашивает – Сокольничек уже разобрать не может.

– Может, неспроста ты старуху зарубил?

– Не был Илья Иваныч таким!

– Не был!

– Сколько добра для Руси сделал! Умер смиренным чернецом. А ты?

– А ты, добрый молодец?

– Да видно не по крови завет святогоров передается.

– Эх ты!..

Так и пришли к согласию сто голов.

Сама Рахима Соловьевна пришла, сама на себя беду накликала.

Но негоже такое творить булатом богатырским. Ох и негоже, Сокольник Илиевич!

Последним речь князь Красно Солнышко держал:

– Не гоже святогоровым кладенцом что топором помахивать. Повелеваю. Меч-кладенец положить во гроб к Муромцу. А Сокольник Илиевич пусть хоть в Киеве живет, а пусть хоть идет на все четыре стороны.

Так и было сделано.

Князь да один богатырь, да один боярин, да архиерей с монахом, да Сокольник Илиевич спустились в подземелья темные. Меч святогоров омыли водой родниковой да святой водой. Монах да богатырь открыли гроб Муромца.

И увидели все, что Муромец во гробу нетленный лежит. И оставили ему меч святогоров на века…

Как Алёша Попович и Сокольничек Илиевич ночью змею лютую кормили…

Алёша Попович на суд Сокольничка опоздал на пол дня да на пол ночи. Как прискакал с заставы, так к себе на двор Радомира отправил, а сам – к Сокольничку.

Сокольничек маялся снова, не спал. Куда уж уснуть после такого?

Сели в светлице с одной лучиной да с кувшином мёду стоялого, смородинового, да стали думу думать, говорить.

Качал седой да кудрявой головой Алёша Попович.

– Зря ты, Сокольничек, меч-кладенец отдал. Негоже ему в могиле лежать, пусть хоть и в длани нетленной. Вот ведь как, сын мой крестный, вышло. Не было на Руси такого защитника как Муромец. Кому же еще нетленным лежать?..

– Не было, – вздыхает Сокольничек. – И видно уж не будет…

– Это тебе бояре набрехали? Да уж, им ведомо, кто Руси защитник. Не слушай их, как собак пустобрёхих не слушаешь.

Слушает Сокольничек отца крестного, да сам сидит, голову понурив, думу темную думает.

– То всё верно, Алёша Попович. Да только непрестанно будто гложет меня змея лютая. Гложет да приговаривает голоском карги Соловьёвны – а вдруг все правда, что она нашептывала? Вдруг кровь во мне нечистая, а батюшка Илья Муромец так матушку мою любил, что и меня принял.

– Змея, говорит, гложет? – усмехается в усы Алёша Попович. – Ну давай покормим злодейку. А если и вправду так и есть, как карга сказывала? Значит, не родной ты сын Муромцу, значит и крови русской в тебе половина. А ты не горюй, ты послушай. Кровь в тебе русская есть, от матушки досталась. А у нас на Руси говорят, что духовное родство крепче кровного. Скажи как на духу – сердце в тебе русское?

Вскинулся Сокольничек, глаза его яростью загорелись. А Алёша Попович всё смеётся.

– Не серчай только. Я про то, сын мой крёстный, что даже будь злодейка правая, а всё без толку. Если назвал тебя Муромец своим сыном, если сердце и дух в тебе русские – значит, так тому и быть. Что еще у тебя за спиной шептали? Что не по крови завет Святогоров передается? Верно, не по крови. Не был твой батюшка со Святогором в родстве, но силу получил. И у тебя теперь эта сила, хоть с мечом, хоть без… А Соловьевна все равно лгунья старая. Ты – сын Муромца. Я то и вижу, и нутром чую. А сам ты, что увидел, что почувствовал, когда батюшку своего повстречал?

Нахмурился Сокольничек. Совестно ему стало за сомненье чёрное. Помнил он, как в нем сердце забилось, когда он родную кровь признал.

А Алёша Попович будто и без слов мысли его видит.

– То-то же! И батюшка твой по молодости был нраву крутого. Какое уж тут смирение. Только к старости смирился. Меч жалко… Да что ж теперь. И без меча, глядишь, проживем. Не в мече завет Святогоров. Сам-то что думаешь делать дальше?

– Думаю уйти из Киева.

– Напрасно, Сокольничек.

– Не навсегда, Алёша Попович. Пусть только все позабудется. На Киев никто войной нынче не идет, а Русь большая. Может, где и пригожусь. Батюшка тоже не сразу ко двору пришелся.

– Один пойдешь?

– Не один. Никитушка Добрынич со мной идет. Воскресного дня с рассветом твоего благословения просить придем.

– Да только помните, молодцы, что и стольному Киеву вы нужны. Не боярам – людям простым.

– Людей мы в обиде не бросим, Алёша Попович. Придем, если будет надобно.

– Ну коль уж так решили, приходите. Будет вам мое благословение. Глядишь, и вправду найдете на Руси, чего вам надобно.

Расцеловал Алёша Попович крестника да пошел к себе домой.

Час глухой стоял, до рассвета еще маяться да маяться. Спят добрые люди, бредет по улицам старый богатырь, коня своего богатырского под уздцы ведет. Идет, усмехается.

– По Руси пойдут… Ишь ты! Гуляй-застава.

Как Радомир и Злата Алексеевичи решали, решались да и решились…

Шила в мешке не спрячешь, да того, что Никита Добрынич с Сокольничком Илиевичем в путь собираются, от народа не утаишь.

На двор Алёши Поповича раньше самого Поповича эту весть дворовая девка принесла.

Едва Радомир один на двор прискакал – к нему сестра с матерью.

– Правда, что Никита с Сокольничком из Киева уходят?

Радомир, слезая, с коня чуть не повалился.

– Как уходят? Куда?

Тут бабы всем двором стали думать да судить, куда да зачем молодцы едут, да когда вернутся, где и как сгинут. Решили, что лучше бы молодцам было жениться, решили уж и на ком, а наконец и сошлись на том, что поганые в этом году на Киев верно не пойдут.

А Радомир со Златою сидят в тесной клети под самой крышею, слушают, как мыши скребутся, да думают, как самим жить дальше.

– Сколько себя помню, братцы всегда рядом были, – сокрушается Радомир. – Как же теперь без них?

– И ведь нам ни слова, – вторит Злата, чуть не плачет. – Если так скоро, потиху решили, то уж, верно, и проститься не придут.

– Придут. Не могут они с нами не проститься… А коли придут, я с ними пойду. Без Сокольничка невмоготу мне на заставе стоять – другие молодцы надо мной потешаются, только батюшку позорю. А в дороге с братцами, может, и счастье свое отыщу. Не в светлице же отсиживаться сыну богатырскому.

Злата так и обомлела, ушам своим не верит.

– Как же, братец? И ты меня бросишь? Как же?.. Да как же ты без меня?

Склонил Радомир буйну голову. Что тут скажешь? И сам не знал, как он без сестры.

Злата подумала и говорит:

– Я с вами пойду.

– Девица в поход? В степи, невесть куда…

– И что с того, что невесть куда? С тремя братьями! И что с того, что девица? Вот будь я в бабах, надо было бы мужа спрашивать. А пока спрашивать некого, сама себе хозяйка. У Никиты Добрынича матушка была поленицей-богатыршей. А чем я не поленица?

Радомир только и рад согласиться.

– Поленица! Только как тебя матушка отпустит?

– Я матушке не скажу. Попрошу у батюшки благословения. Батюшка отпустит. И ты матушке не говори!

– Не скажу.

– Клянись!

– Клянусь!

– Страшно клянись!

– Гуслями своими клянусь.

Стали Алексеевичи в путь собираться. Потихоньку все собрали как должно, как батюшка их учил. На чем спать, что есть да чем, снадобья да одежды. Все до поры складывали в малой клети под крышей.

Собрались, а все чувствуют, что сердце с каждым мигом тяжелее да тяжелее становится – из родимого дома уходить не хочет.

В последнюю ночь воскресную сидели и вовсе молча, как идолы резные.

Подумала Злата, да и достала из ларца ножницы.

– Режь, – говорит, – братец, мне косу. Режь, чтоб пути назад не было.

Жалко было Радомиру косу сестрицы – такую красу девичью. Да и срам какой! А делать нечего – косу срезавши и вправду лучше со двора подобру-поздорову уходить, пока матушка не увидела. И в дороге без косы оно все же лучше будет.

Взял ножницы да обрезал одним махом.

Упала тяжелая коса на пол бревенчатый, а Злата на нее не глядит, чтоб зря слёз не лить.

Едва занялось небо на востоке, а над стенами киевскими солнце еще не показалось, услышали Радомир со Златой, как ворота скрипнули, потом – цокот конский на дворе. Поняли, что пора настала выходить из теплого терема.

Как дети богатырские в дальнюю дорогу отправились…

С легкой душою Сокольничек Илиевич в путь собирался. Привычно и спокойно было ему в дороге.

Думал только о том, что за оружие ему взять, раз без кладенца остался. Был у него и лук тугарский, было у него и копье Муромца.

Только копье ему от батюшки и осталось. Припал он к копью, ко древку лбом, будто у Муромца благословения просил. Потом встал на колени в красном углу, в последний раз в отчем доме помолился.

А все ж без меча идти в путь негоже.

Открыл Сокольничек сундук, давно в дальние клети убранный. В сундуке под кафтанами да под шелками лежало то, что осталось от названого царевича тугарского. Одежды кожаные степные, сапоги мягкие кочевничьи, два меча кривых тугарских.

Взял Сокольничек мечи.

Подумал, да и одежду взял. Рубаху, решил, оставит русскую, матушкой вышитою. А все же лучше штанов да сапог тугарских для дороги не сыщешь. А кафтан кожаный ему и вовсе к лицу.

Подумал еще Сокольничек, махнул рукой, да и решил бороду сбрить. Уходить, так уж уходить – сызнова, так сызнова.

В час предрассветный Никита Добрынич с батюшкой простился да оставил его спать-почивать. Пошел один с родного двора, лошадку верную под уздцы ведет. Лошадка хмурая, тихая, да высокая, будто из бронзы отлитая Никите под стать. С собой взял меч да палицу батюшки своего, золоченую, узорчатую, с рубиновой маковкой, да щит круглый, как зеркало гладкий – захотел такой, ромейских приданий, начитавшись. Да три книги взял.

Темно в Киеве, спят добрые люди.

Идет Никита Добрынич на двор к Сокольничку, идет да видит – будто братец стоит.

Идет ближе, близко подходит, в стеклышко заветное сморит, улыбается.

– Ишь ты! Что же ты, братец, из тугарского следа пил? Слава Богу, не из боярского…

Пришли на двор к Алёше Поповичу. Тот не спит, ждет. Дворня по углам тихо сидит, будто не видит, не слышит.

Вышел Алёша Попович с лампадой, с иконкой, как положено. Да не успел и слова сказать, как за ним из терема – его Алексеевичи. Высыпались, да стоят перед батюшкой и перед братцами.

Оба – богатыри богатырями, в дальнюю дорогу снаряженные, в кольчугах да в плащах, с сумами седельными, полно набитыми. Радомир – с мечом да с гуслями, Злата – с кинжалами изогнутыми шемаханскими да с луком своим верным. Без косы да в мужском платье, будто и не девица, а отрок. Смотрит батюшка и братья названные – признать не могут.

Потом отдает Алёша Попович лампадку да икону Никите, сам у него берет хворостину, которой тот свою лошадку заместо кнута подстегивал. Берет да с недобрым лицом к Злате идет.

Злата суму – братцу в руки, а сама, словно кошка – по столбику резному вверх и уже на коньке крыльца сидит.

– Батюшка, – говорит, – ты не гневайся. А то весь терем перебудишь.

– Что ж вы творите? – Алёша Попович детей спрашивает. – Девка на выданье – да в мужском платье в дорогу! А ты? Ты куда собрался, богатырь силы Святогоровой?

– Не можем мы братьев одних странствовать отпустить, – отвечает Радомир. – Без них нам и Киев не мил. А мы… Может и не силы Святогоровой, но всяк в дороге пригодимся. Никита дальше руки своей не видит, а ты его благословлять вышел. Не на войну ведь идем. Людей да мир посмотреть, себя показать. Спокойно нынче на кольных дорогах…

– Сладко поёшь, сынок. Вот уж мастер дела певчего! – Обернулся Алёша Попович к сыновьям крестным: – Ну что скажете, соколы?

Никита Добрынич руку на плечо Сокольничку положил, говорит:

– Давай возьмем, братец.

Сокольничек на него глянул, на отца крестного с братцем, на сестрицу.

– Что же поделать… Орда нас собирается. Как пойдем по Руси, так глядишь, всю нечисть распугаем. Берем. Обоих берем, Алёша Попович.

– Ну ладно, коли так. Идите с богом. Что ж с тобой делать? Слезай. Как проснется ваша матушка, сложу я буйну голову.

Слезла Злата с конька, встали они с Радомиром рядом с Сокольничком и Никитой.

Взял Алёша Попович икону, благословил детей своих и кровных, и крестных в дорогу.

Оседлали Алексеевичи своих коней быстрых, пошли вслед за братьями с родного двора, пока город стольный спит-почивает.

Только в последний миг Алёша Попович шепнул Радомиру:

– Сестру береги.

Ушли дети, затворились ворота. Думает Алёша Попович – надо было и Злате велеть за братом приглядывать.

Поутру…

В ту ночь Алёша Попович глаз не сомкнул, тревожился. Как первые петухи пропели, велел себе меду стоялого принести. Да только чарку до рта не донес – слышит крик нечеловеческий. Дверь отворяется, входит Алёна, а в руках у нее коса Златы.

– Что же это? – спрашивает мужа. – Где дети наши? Не сегодня ли Сокольничек с Никитой ушли?..

Молчит Алёша Попович. Тихо встает, к двери подбирается.

Алёна в крик.

– С ними отпустил! Сын блаженный, дочка на выданье – ты их на все четыре стороны гулять пустил?! Злодей ты хуже тугарина!

– Не гневайся, Алёнушка! Не с чужими же людьми отпустил…

– Да когда бы с чужими отпустил, так голова твоя дурная да буйная уж на воротах на киевских висела бы! Что же ты наделал? Пошто детей своих погубил?

Уронила Алёна косу на пол, сама за стол села, чарку мёду стоялого пригубила.

– Может, еще догонишь?

– Не серчай, Лада моя, да только не стану я догонять. За Златой трое братьев приглядывают. А Радомир… Может, хоть в дороге из него толк выйдет. Не на войну ведь ушли. Мир посмотрят да вернутся. Дождемся, Алёнушка?..

Перепутье

Нож

Стоит во поле белый шатер, дрожат на студеном ветру бока его, дрожит внутри него пламя очага, будто сердце. Вкруг сердца камни лежат, тихий огонь берегут, над огнем котелок томится.

Вкруг костра – лапник да циновки да плащи.

День на исходе.

Сокольничек лежит у самых камней, смотрит в сердце слабого огня. Против него – Никита, а позади него – Радомир с сестры чешую кольчужную сдирает. Со звоном – кольчуга прочь, Злата вольно вздыхает.

Сокольничек лежит, не смотрит, Никита впотьмах не видит. Не видит, а только мерещится ему.

Мерещится, что в темноте кокон с бабочки дивной по живому сдирают… Верхний жесткий содрали, остался мягкий, а под ним – крылья сложены, белые да нежные. Не сдирают второй кокон, остается…

Злата к огню подскакивает, садится, руки к камням горячим протягивает, греет. В курточку стеганую поверх рубахи вольной шелковой кутается.

Радомир к огню садится, гусли обнимает, струны перебирает, прислушивается, приноравливается.

Ветер налетает, дует в полог, дует в навершие шатра, как в кувшин. Южный ветер, со степей прилетел.

– Никита, – говорит Злата, – а расскажи про свою матушку?.. Как она вольной поленицей жила.

Радомир по всем струнам нежно перстами пробегает. Все ждут, хоть и не раз слышали.

– Мало я знаю о матушке, – рассказывает Никита. – Только то, что она отцу рассказывала. А кто же знает, что в том правда? Жила она вольной богатыршей, как мать да как бабка ее, и ни одна из них не была христианской веры. Однажды батюшка, еще молодой был, возвращался после пословничества в Киев и приметил в сырой земле следы конские, да такие глубокие, что не иначе как от коня богатырского. Подумал – не все же ему разговоры вести на греческом да на ромейском, надо и удаль молодецкую показать, пока в силе он. Поехал искать себе во поле поединщика. Ехал день, и к вечеру видит – не богатырь, а девица. Ростом высока, волосы – что солнце закатное, в одеждах звериными ликами расписанными да расшитыми. Было их в давние времена много, целое племя. Потом одни девицы-поленицы удалые остались. Меньше да меньше и их становилось. Наконец осталась только одна моя матушка. Бились они с батюшкой, бились, да недолго. Батюшка рассказывал, что матушка его после в мешок посадила и не выпускала, пока жениться не пообещал. Только думается, шутил батюшка. Верю, что матушке по силам было его забороть и в мешок сложить, только и батюшка живым бы не дался. В крещении матушка моя стала Настасьей. От нее мне только рассказы отца остались. Да вот этот нож.

Достал Никита из-за пояса нож короткий литой. Рукоять, кожей затянутая, едва в Никитину ладонь ложится. Навершие – две рысьи морды. Нос к носу, рычат, скалятся.

Злата из рук Никиты нож берет, за рукоять осторожно держит, к огню подносит. Зверями любуется.

– Рыси старые, – говорит. – Столько видели…

– Рысь хороший зверь, – отзывается Сокольничек из-за огня. – Сильный. Самый верный для поленицы. Волк, медведь – больше богатырям спутники.

Злата глядит на Сокольничка. За пламенем он, сам сквозь пламень смотрит. Глядит на рысей. Скалятся рыси, нос к носу уткнувшись.

– Спасибо, Никита, – говорит Злата. – Дивный нож тебе от матушки достался.

Берет Никита свой нож в руки. Холоден нож да железный, холодны и рысьи морды, а все равно держит его, не сразу в ножны обратно вкладывает.

– Сыграй, Радомир, – просит Никита. – А то ветер во поле уж совсем истосковался…

Радомир играет. Бьется ветер степной в стены шатра да в полог, томится огонь в камне…

В Карачарово

Долго ли, коротко ли, а в самую распутицу весеннюю оказались дети богатырские у села Карачарово, что под Муромом. Захотел Сокольничек заглянуть на двор, где его батюшка родился.

Не было уж в живых ни отца Муромца, ни матери, а все ж должен был дом стоять. А ежели дом стоит, значит, кто-то вдоме живет и, статься может, не чужой.

Сошли с коней, на дорожный крест от лет да от дождей потемневший, перекрестились, вошли в Карачарово. Видят – село доброе, справно живут люди. На первом же дворе Сокольничек спрашивает:

– А не скажете ли, люди добрые, где тут дом Ильи Муромца? Да есть ли кто из его родни в живых на селе?

Отвечает им мужик с завалинки:

– Дом, добры молодцы на том конце села, к лесу ближе. А вот с родней туго. Там теперь его жены родня живет – брат Василисин Тимофей да жена его Аринушка. А вам зачем, добры молодцы?

Отвечает мужику Никита:

– Мы из Киева, хотим поклон передать.

– От кого же поклон, коли Муромец умер?

– От Сокольника Илиевича.

– Вот оно как! Ну будете снова в Киеве и вы ему кланяйтесь, да передайте – пусть уж тугарам по-тугарски растолкует, чтоб к нам больше не ходили. Мы-то отбились – силы у них-то шибко поубавилось, – а другую деревню, что к югу, пожгли, поганые.

Оставили дети богатырские мужика на завалинке, в седла обратно сели, едут дальше. Мимо церковки едут, из церковки народ со службы идет. Видят люди молодцов, дивятся да спрашивают:

– Вы откуда к нам? Из-за лесу али из-за реки?

Сами молодцы дивятся.

– Из Киева мы, – говорят. – К Тимофею да Арине на двор с поклоном.

Пока по селу ехали еще прохожий люд у них спрашивал:

– Вы из-за лесу али из-за реки?

А к самому двору уж весть сама вперед них прилетела. Вышли сами хозяин с хозяйкой. Кроме них детвора деревенская – горохом прикатилась, бабы да мужик-другой пришли. Вестимо, за солью.

Сошли дети богатырские с коней, кланяются хозяину с хозяйкой. Хозяин с хозяйкой – им в ответ.

– Здравствуйте, добрые молодцы. Уже сорока на хвосте принесла, что не из-за реки, не из-за леса, а из самого Киева к нам явились. Да с поклоном от племянника. Как он там живет-поживает?

Выходит тогда Сокольничек вперед, еще раз кланяется.

– Не все сорока донесла, видать, по дороге растеряла. Сам я свой поклон вам привез.

Так в первый раз и свиделись.

Детей у Тимофея с Ариной не было. С радостью приняли они племянника со всей названой родней, как есть со всей ордою-дружиною. Те остались, пока распутица вся не выйдет, погостить да по хозяйству помочь.

Рассказали про киевское житье-бытье, рассказали, что Муромец в чернецы ушел да теперь нетленный во гробе лежит.

А как рассказ кончили, спросили: отчего весь люд деревенский их пытал, не из-за реки ли они али не из-за лесу?

Рассказали Тимофей с Ариной.

В деревне, что за лесом, давно дела странные творились. То скотину кто побьет, а то и кто из деревенских пропадет, а местные все молчат – будто и не стряслось ничего. Только в последний год народ из деревни потянулся в другие края. Кто через Карачарово шел, кто мимо, кто со всем скарбом, кто – вовсе босой. И все тишком. Говорили только: «Идем мы, добрые люди, счастья искать». Уже их спрашивать стали: «Есть у вас в селе еще народ или все ушли счастья искать?» Молчали…

Да не только из-за леса тянулся народ. За рекой раньше тихо было, а теперь и оттуда что не седмица – кто-то приходит. Кто к родне, кто на постой, кто и вовсе по миру. Только заречные уж не молчали. Рассказывали, что поселилось у них в краях лихо. Невиданное, коли никто его в глаза не видел. Является ночью, прячется в лесах да в холмах. Кто его видел, говорили, до сроку состарились, а то и вовсе померли. Не иначе, говорили, с севера, из-за лесу и к ним напасть пришла. Те, что из-за лесу, говорили, что не их то напасть, раз уж за рекой своей разжились, пусть уж на них собак не вешают. А какая она, «их напасть», все же не признавались.

Рассказали и про то, как деревню, что к югу, поганые пожгли. Оттуда много народу приюта в Карачарове да в Муроме искало.

Вот ведь как – вроде и осталось тугар мало, не в пример былой орде, а все ж не уймутся. Ни дать, ни взять, псы злые бездомные… Царем зовут Терекея Калиновича, кровного сына собаки Калина.

– Знавал ты этого Терекея? – спросил Никита Сокольничка, когда как-то ночью спать на лавках ложились.

Слышно – Радомир в своем углу шевельнулся да затих. Слушает.

– Знавал, – отвечает Сокольничек. – Он ведь нам с тобой ровесник. Нас с ним вместе на коней посадили, на жеребцов от одной кобылы. Только я шибко быстро вырос, а его все в шатре держали. Чистых кровей царевич. Плохо я его помню. Помню, что пока совсем малы были, не мог на мои волосы надивиться – отчего они светлые? Помню, играли мы в шатре, у ног Калина царя, маленькие, как щенки. А Терекей и спрашивает Калина, мол, правда, что в давние времена степняки с убитых врагов волосы вместе с кожей срезали? Правда, отвечает Калин царь. А Терекей мне и говорит: «Вот, если тебя русичи убьют, я у тебя волосы с головы срежу. Нравятся они мне».

Так рассказал Сокольничек. Слушает. Тихо. Названые братья дыханье затаили.

У Радомира мурашки по спине побежали и волосы на голове зашевелились, словно почуяли беду неминучую.

А Никита думает. Когда Сокольничек в Киеве появился, рассказывал только, как его тугары воевать учили. Без охоты рассказывал. Потом не до тугар стало, жизнь своим чередом пошла.

Сейчас впервые о Терекее Калиновиче что-то кроме имени услышал.

Им с Сокольничком ровесник. Наверное, человек как человек, из костей да мяса, и душа в нем человеческая. А все ж зачем-то деревни жжет.

А из темноты голос Радомира слышится:

– Братец, а зачем волосы с кожей с покойников срезали?

– Да Бог их знает, зачем. Может, чтоб все видали, сколько людей загубил. Добро хоть, что с покойников.

– Это как же – на Страшном суде и без волос?..

– Радомир, уймись, – взмолился Никита. – Давно уже ничего не срезают.

– Чашу только из черепа вырежут – и сказке конец, – вздыхает Сокольничек. – И то правда, давайте спать, братцы.

Пока дети богатырские о напастях слушали, уже и Пасха настала, и дороги высохли, вольно на все четыре стороны расстелились.

Снова стали собираться в путь…

Не хотели Тимофей с Ариной племянника с друзьями отпускать. И в хозяйстве от них помощь была большая, и привыкли уже к ним. Да и не только Тимофей с Ариной привыкли – все Карачарово дивилось.

Старики да старухи в Сокольничке кровь да образ Муромца признавали. А все же за одежды его странные, за то как в седле сидит, за то как из лука стреляет, звали Китоврасом[1]. Не за глаза, но тихо.

Никита карачаровскому попу разъяснил, о чем книга заморская, которая у того давно лежала. Поп только по-гречески да по-русски читал, а книга была на ромейском. Говорилось в книге о дивных зверях в дальних южных странах живущих.

Полюбили в селе Радомира, слушали и слушали – только играй.

А Злату и вовсе приняли как богатыршу. Спрашивали:

– А в стольном граде все девицы такие удалые? Всех сызмальства на коня сажают?

– Не всех, – отвечала Злата. – Только самых удалых.

Долго ли, коротко ли, а снова в путь собрались. Решили за лес да за реку наведаться. Для того ли из града стольного ушли, чтобы в селе тихие вечера коротать?

Благословили их и Тимофей с Ариной в дорогу и на прощание сказали:

– Знайте, что у вас и здесь теперь дом есть.

С детьми богатырскими еще несколько отроков карачаровских идти хотели да их матушки не пустили.

[1] Древнерусское название кентавра.

На незапамятных тропах… Птицы вольные

Глухая деревня

От Карачарово на Север полдня ехали да полдня на Восток. Ночь минула, и утром вошли в древний лес. Шли по тропе меж елей да сосен, коней под уздцы вели.

К полудню набрели на лесное капище, на поляне, да на прогалине посреди дерев древних. Было то капище бога звериного, скотьего бога. Старое, да видно и после Крещения чтимое. Идол резной посреди поляны весь от дождей потемнел. Валуны вкруг него мхом поросли. Перед ним на плите каменной – три куры лежат. Только утром зарубили, видать, – перья белые, кровь едва застыла.

Пока дети богатырские на капище дивились, из лесу лиса пришла, к курам крадется. Боязно, а откушать охота. Видит, что заметили – замерла, будто кошка.

– Что боишься? – спрашивает Сокольничек лису. – Для зверья и положено.

Лиса еще два шага прошла и вдруг в выси ворона с верхушки ели сорвалась – на соседнюю. Миг, а лису как ветром сдуло. Только видно было, как рыжая молния в чащу унеслась. И стихло все.

– Чудно, – говорит Сокольничек. – Не видал я, чтобы лисы от птиц зайцами бегали. Поглядим, что за деревня такая…

На дорогу вышли, снова в седла сели.

Еще чуть проехали, выходит к ним из лесу старичок с коробом за спиной. Шапку снимает, кланяется. Кланяются ему и дети богатырские.

– Здрав буде, – говорит Сокольничек. – Ты из деревенских будешь, старче?

Старичок только улыбается, рукой машет в ту сторону, откуда всадники только явились. Мол, вам туда, добры молодцы, туда.

– Далеко ли до деревни, дедушка? – спрашивает Сокольничек.

Старичок еще раз вспять показал, а потом рукой махнул, перешел дорогу и снова – в лес.

Сокольничек лихо присвистнул, а старик идет, не оборачивается.

– Глухой.

Едут дальше дети богатырские.

Кончился лес, поле расстелилось, да деревня за полем, да ручей, да церковка с одним куполом. За полем – снова лес, а за лесом – холмы седые, что горы высокие.

И тихо кругом, только собака за ручьем брешет.

Один дом брошенный, другой. Наконец показался и жилой – ворота затворены, из трубы дым идет.

Сходят с коней, Сокольничек в ворота стучится.

Тихо на дворе.

Еще стучит – нет ответа. Третий раз стучать не стал – толкнул ворота, они и открылись.

Во дворе на пеньке мужичок сидит, к ним спиной. Сидит себе, лапоть чинит – не встанет, не обернется.

– Здрав буде, хозяин, – говорит Сокольничек.

Сидит мужичок, лапоть чинит. Не слышит.

Подошел Сокольничек, тронул мужичка за плечо. Тот, не оборачиваясь, возопил гласом нечеловеческим и к дальнему плетню едва ли не на четвереньках побежал. Только там замер, обернулся и разглядел, кто перед ним. Вначале вроде обрадовался, а потом замычал, стал лаптем рваным махать – гнать вон.

Оборачивается Сокольничек к братьям да сестре.

– Видно и этот глухой…

– А давай-ка поближе глянем, – говорит Никита. – Держи его, братец, покрепче.

Сокольничек держал, как велено, а Никита в стеклышко свое на голову мужичковую поглядел – с одной стороны, с другой.

– Воском уши залил. Глухой, да своей охотой. Пусти его, братец.

Отпустили, мужичок – бегом за дом.

Дети богатырские пошли со двора. Что толку с глухого да блаженного?

А на крики мужичка уже оставшийся в деревне люд сошелся.

Впереди всех две бабы несутся. Одна дородная, в красном сарафане, другая – высокая, в синем.

За ними другие бабы, а за теми – мужики. Мужики кругом глядят, то на гостей, то на баб, бестолково, что собаки пуганые – по всему видать, и эти как один глухие. Последним пришел поп. Стал в стороне.

Деревенские подошли к детям богатырским. Баба в красном сарафане заулыбалась и говорит:

– Пожалуйте, гости дорогие, добры молодцы! Как же вас в наш край дорожка-то завела? Велю вам баньку истопить…

– Молчи, окаянная! – кинулась на нее синяя. – Креста на тебе нет? За чем бы ни приехали, молодцы, тут только погибель найдете! Поворачивайте коней, пока не стемнело, и дорогу сюда забудьте.

– Да не слушайте ее, молодцы! Умом она слабая. Раньше только мужики в нашей округе блаженными были, а теперь, видать, и до баб черед дошел. Вы не бойтесь молодцы, у нас народ мирный.

– Что же ты творишь? Не видишь – один еще дитё совсем?.. – показывает синяя на Злату стриженную. – Своих всех в клети держишь, а заезжих не жалко?

Вышел вперед Сокольничек, бабам улыбнулся.

– Полно вам, добрые люди! Идем мы с братцами давно и впереди у нас путь неблизкий. Если позволите, останемся. Дворов много брошенных, на одном ночь переночуем. У кого бы, люди добрые, хоть краюхой хлеба разжиться?

– Ой, да на что вам хлеб, молодцы? – расцвела красная баба. – Я вас пирогами угощу да соленьями, да медами. Идемте ко мне на двор!

Пошли дети богатырские за бабой, та их приветила как родных. Когда на двор заходили, поп втихаря Никите записочку в руку сунул и ушел. Недосуг ему дела мирские.

Никита в записочку глянул и Сокольничку показал.

Писал им поп: «Бегите засветло. Под небом не ходите».

Баньку им баба и вправду истопила, а потом накормила до отвала. Постели стелить не стала – то и дело советовала, на какой пустой двор им пойти ночевать.

– Много домов хороших. И чего людям в дальних краях надобно? А у меня места нет, добры молодцы. Уж не обессудьте. Семеро по лавкам.

Хозяйка их порасспрашивала как народ в Киеве живет, как здоровье князя Владимира. Сокольничка спрашивала:

– А что это на тебе, молодец, одежды тугарские? Вроде и человек православный.

– Так батюшка в бою много добра добыл. Что же ему теперь пропадать?

Пока говорили да пока обедали, солнце к закату склонилось.

Собрались дети богатырские на ночевку. Взяли с собой свечу да еды, что им баба с собой дала. Выбрали себе высокий дом, считай что терем, прямо за церковью.

Когда шли к дому, снова поп к ним вышел. Глядел им вслед, потом крикнул, громко, как глухому и положено:

– Бодрствуйте!

И в ризницу юркнул, что та лиса.

И снова тихо сделалось в деревне.

Пришли дети богатырские в дом, сели в деревянной гридне, затопили печь, стали ждать, что будет…

Птицы вольные

Богатый был дом, да от всего богатства остались лавки резные пустые да окна в мелкое стеклышко.

Стемнело. Свечу зажгли.

Никита книжицу листает, Сокольничек свистульку из дерева режет.

Злата говорит:

– Никита, открой окошко. Весь воздух выгорел.

Окно широкое открыли, да только все равно сон глаза застит.

– Радомир, хоть сыграй, – говорит Сокольничек.

Радомир играет, несется музыка в старый брошенный сад и кажется – сама ночь ему отвечает. Пение дивное доносится из темного окна. Поет вослед за гуслями, потом гусли стали вослед за голосом играть, потом – гусли и вовсе смолкли. Упали руки Радомира со струн, голова на грудь склонилась. Уснул.

Смотрит Злата – и Сокольничек, и Никита на лавки повалились. Спят.

А голос поет в темноте – нежно, сладко.

Тревожно сделалось Злате. Кому охота ночью в брошенном саду соловьем заливаться?

Тронула она Радомира за руку – рука как плеть повисла. Щипнула она братца как в детстве за ухо – не отзывается братец. Крепко спит.

Пение все слаще, да все ближе раздается.

И вот – слышит Злата, как что-то о дерево скребется. Замерла Злата, будто и сама спит, но рукоять кинжала сжимает, кругом озирается. И видит – когти за верхний наличник окна зацепились, перебирают.

Закончилась песня.

Ветер подул, свечу погасил. Только луна теперь в окошко светит да угли красные в печи тлеют.

Тень все окно закрыла, в комнату поползла. Крылья сложила. Вонь потянулась как от грязного птичника.

Глаза у тени горят адским пламенем, когти клацают по полу. Ползет, принюхивается.

К Сокольничку подползла.

– Жосский, – бормочет.

К Никите подползла.

– Жилиссый…

Ползет к Радомиру со Златой, со свистом воздух тянет.

– Свежейкие…

Злата кинжал крепче сжала, мысленно Богородицу да батюшкины заветы помянула да как кинется на тень.

Тень-то тень, а во плоти.

Левой рукой Злата в шкуру дряблую вцепилась и вдруг чувствует – шкура выгибается, жестче становится. В крыло превращается. Распростерлось крыло до самой стены, бьется, Злата еле держится.

– Братцы! – кричит. – Просыпайтесь!

Тут тень как завизжит свиньёй. Крыльями захлопала и – в окно. Злату с собой уволокла.

Братцы проснулись к окну – да поздно. Только видят как птица громадная, темная под луной к лесу несется, Злата за ее хребет еле держится.

Натянул Сокольничек тетиву да так и не выстрелил. Он бы и понадеялся на зоркий глаз да умение, но тут на него из темноты ястребом другая тень кинулась. Лук у него из рук выдернула. Сокольничек изловчился, ее за крыло ухватил и в окно втащил.

Тень кубарем к двери укатилась. Сокольничек свечу нашарил, от углей в печи зажег.

Никита свечу взял, вместе с Сокольничком к тени идут.

Радомир только уразумел, что случилось – к окну метнулся, сестру высматривать.

– Сестрица! – кричит. – Златушка!

А Златушки уже след простыл.

Радомир – к тени кинулся. Гусли на лавку бросил – значит, биться собрался. Сокольничек его придержал за шиворот.

– Тихо, братец!..

Тень бьется во тьме, колышется.

Свет от свечи ее коснулся – краешек крыла со смарагдовыми перьями стал виден. И на глазах – словно тает, в краешек покрова расшитого превращается.

Идет Никита со свечой ближе – и из тени девица является.

Видом – что царевна. Сарафан, покров – все в смарагдовый цвет, как перья, что едва на свет показались, все расшитые жемчугами да самоцветами. Косы смоляные, длинные, до пола, на лбу – обруч со звездой алмазной, затылок костяной гребень огибает, как луна изогнутый, так что над головой только костяные рожки виднеются.

Лицом бела, взором видать что горда. Диво как хороша. Аж замерли, обомлели сыновья богатырские.

Сокольничек наклоняется, рукой ее манит.

– Не бойся. Поди сюда.

А девица из-под покрова руки подымает – а у нее и не руки вовсе, а лапы, как у речного змея или у птицы хищной, и когти на них в четверть аршина длиной. И этими когтями она Сокольничка к себе манит – мол, сам поди, добрый молодец.

Сокольничек опомнился. Спрашивает:

– Говорить умеешь?

– Умеешь, – отвечает девица. Усмехается.

– Тебя как звать?

– Не знаешь как звать, так хоть Марьей зови.

– Будь по-твоему, Марья. Я – Сокольничек Илиевич. Это – братья мои названные, Никита Добрынич и Радомир Алексеевич. Кто ж ты такая? И кто нашу сестру уволок?

– А вы что здесь забыли? Вас местные разве не гнали долой?

Радомир снова рвется:

– Ты говори, кто Злату уволок! Где искать? Как убить?

Девица во весь рост поднялась. Узор на покрове снова перьями встопорщился.

– Этот бабка моя. К старости умом слабая стала. Наш род всегда охотой жил, а людей не трогал. В родстве мы с вами. Сестру я вам найти помогу, если еще жива, а бабку обидеть не дам.

Радомир воздуху хлебнул, изготовился с Марьей спорить. Сокольничек ему руку на плечо положил да Марье говорит:

– Будь по-твоему, птица вольная. Ты только поскорее веди туда, куда бабушка твоя сестру нашу могла уволочь.

– Я полечу, а вы верхом за мной следуйте. К северу от деревни есть прогалина, Золяной холм зовется. На нем в старину чего да кого только не жгли. Бабушка там откушать любит, чем боги пошлют. А если пение услышите, молодцы, все бросайте, закрывайте уши. Будете слушать – уснёте. А там уж не поручусь, что с вами станет.

Так и отправились: сыновья богатырские верхом, следом за Марьей. Та снова птицей обернулась, огромной, такой, что, поди, лошадь утащит.

Она летит, они едут. Радомир сестрину лошадь под уздцы ведет.

Вдруг нырнула птица вниз, в темноту – и вновь девица к ним из-за деревьев выходит.

– Дальше пешими пойдем, а то бабушка напугается, туда вашу девицу утащит, где и я не найду.

Привязали сыновья богатырские коней, идут за Марьей.

Никита и спрашивает:

– А почем нам знать, красна девица, что ты нас бабушке не заместо лебедей жареных на закуску ведешь?

– А не по чем, – отвечает Марья. – Не охота – не иди. Или сам с бабушкой потолкуй. Лебедь…

Так и пришли на Золяной холм. А холм лысый, гладкий, весь луной, что молоком залитый. Да пустой.

Подошли ближе – следы есть, и человечьи, и птичьи. Птичьи, как должно, саженные. Да еще полосы темные, в луне черные, туда-сюда, словно сажу кто метлой нарочито размазывал.

Тронул Сокольничек полосу, на вкус попробовал, сплюнул.

– Кровушка, братцы.

У Радомира ноги подкосились, так и сел на белу землю. Никита застыл, что идолище каменное, палицу отцовскую сжимает.

– Бабушка! – зовет Марья. – Ты где, бабушка? Где девица, которую ты из деревни умыкнула?

– Тут она, – отвечает бабушка. – Уй, злая! А ты мне человечинки к ужину привела, внученька?

– Не на ужин они, бабушка. Я тебе зверя словлю. А это братья той девицы. Отдай ее им по-хорошему. Злата Алексеевна, тут ты? Слышишь?

– Слышу, – отвечает из лесу Злата. Только так говорит, что чуть не плачет.

– Цела? – кричит Никита.

– Цела.

– Не бойся, – говорит ей Марья. – Бабушка тебя больше не тронет. Сильно она тебя?..

– Не она, – всхлипывает Злата в лесу. – Я ее… Я ей крыло порезала.

– Порезала… – хнычет бабка. – Чуть кусок не отхватила, злыдня! Как я теперь? А если вовсе не заживет? Как охотиться стану, внученька? Куси ее, милая!

Марья за голову схватилась, тяжко вздохнула. Говорит:

– Вылезайте из лесу.

Ветки зашуршали, затрещали. Бабка лезет, бормочет:

– Человечинки!..

– Не смей никого тронуть, – велит ей Марья. – А то в погреб запру!

Первая Злата явилась на свет – к братьям кинулась, с Радомиром обнимается.

Следом бабка выходит. Глаза горят, в ночи только и видно, что тощее тело в хламиде, седые волосы да глаза как угли.

Повернули обратно, из лесу.

Бабку связали и с Никитой на коня усадили. Марью – с Сокольничком.

Едут…

В лесу тихо, дорога лесная луной залита. Только бабушка клювом щелкает. Потом оборачивается вновь простой старухой, охает да вздыхает.

– Вот времена были… Княжили мы здесь, детушек было много, всю округу заселили. Сами они были как птицы вольные. Первые летали, вторые небо помнили, третьи только о небе и мечтали. А как покрестились, так и памяти в них не осталось… Покрестившись уж не полетаешь. Сами виноваты.

– Эх ты, бабушка, – говорит ей Никита, – не от голода, видать, а со злости буянишь.

Бабка бормочет.

– А что с них взять-то еще? Какой с них толк?

И снова клювом щелкает.

– Что же вы за племя такое? – спрашивает Сокольничек Марью.

– Старое племя. Не хватит памяти человечьей, чтоб упомнить.

– Вы и правда деревенским родня?

– Родня. Мои пращуры и их предками были…

– Тебе самой сколько лет?

– Сколько зим, столько и лет. Когда только на крыло встала, помню, видела древних, великих богатырей, которых сама Земля родила, которые головой неба касались.

– И Святогора видела?

– Видела.

– А где теперь твое племя?

– Ушли они – улетели за Великий Хребет да на Север. Если боги милостивы, все живы. А бабка совсем старая, далеко лететь не могла. Жалко мне ее стало, решила, пока она жива, с ней буду. Потом своих искать полечу…

– Куда везти вас, Марья? – спрашивает Сокольничек.

– На восток вези. Там наши палаты каменные. В них и отдохнуть сможете, во всех палатах, кроме нас с бабушкой, никого. А бабушку я пока в светлице запру, от беды подальше.

Княжна небесная

Поехали на восток.

Полная луна по небу хлебной краюхой катится. А впереди в луне как в серебре палаты каменные встают.

Семь теремов вкруг стоят – изразцы, окошки блестят… Да только внутри никого. Лишь стая птиц с крыши вспорхнула, по небу разметалась.

Дорога к воротам привела, ворота сами собою отворяются.

За воротами, в кругу теремов, сад – одни яблони цветут, другие уже яблок полные к земле клонятся, рядом – вишни, кругом цветы и ягоды, за деревьями озерцо крохотное как зеркальце, поблескивает, в зарослях зайцы скачут, жирные да непуганые.

– Ишь ты! Не боятся, – любуется Злата на заек.

– Людей не боятся, – поводит Марья плечом да глядит в небо над садом. – Что за радость их в человечьем обличье ловить?..

Лошадей так и пустили в саду попастись, траву пощипать, водицы из озера попить.

Бабушку Марья отвела в ее светлицу да заперла, детей богатырских пока оставила в гридне отдохнуть, оглядеться.

В гридне скамьи резные, каменные, стол дубовый изузоренный, будто весь в цветах да ягодах.

Оглядываются, ходят, ждут.

Печь изразцовая сама собою затопилась. Зачадили сперва дрова – видно, сырые были, никто в гридне не топил – потом затрещали, тепло пошло.

Радомир со Златой озябли, сели к печке, руки у огня греют. Вдруг Злата ахнула, щипцами в печку лезет. Вынимает из золы подвес, серебряный, чеканный.

Брат с сестрой золу с него сдувают, любуются.

– Тут по-гречески… – говорит Радомир.

Никита подходит, щипцы с подвесом берет.

– «Евпраксея». Имя.

– Чье?..

– Бог ее знает, что за Евпраксея тут проездом была.

Переглядываются Никита с Сокольничком …

Явилась Марья. Перед ней блюдо с яблоками да ягодами само собою ладьей плывет. Рядом вертел с мясом. Куски мелкие, с костями – зайчатина.

Вертел сам собою – печку, блюдо – на стол.

– Угощайтесь, гости дорогие. Бабушке я тоже еды оставила, так что будет сидеть мирно. Налеталась она сегодня.

Дети богатырские за стол сели. Сокольничек Марье подвес в руки дает.

– Не твое добро, Марья?

– Нет, – отвечает Марья горько. – Не мое, молодец. Где отыскал?

– Сестрица углядела. В золе.

– Чего только в золе да в сору не отыщешь…

Мясо изжарилось, стали есть. Марья со всеми за столом сидит, да только ягоды да яблоки берет.

– Что же мясо сама не ешь? – спрашивает Сокольничек Марью.

– Если ты чего боишься, богатырь, могу и отведать, – ухмыляется Марья. – Только мне ни жареное, ни печеное не по нраву. А что же вы в наших краях, богатыри, забыли?

– Тесно, душно сделалось нам в стольном городе, решили мир посмотреть, – отвечает Сокольничек. – В Карачарово у родни стояли, услышали, что дела темные в окрестных деревнях творятся.

– И что вам с этих темных дел? Их столько по земле делается. Тугары вон снова собираются, становище городом становится.

– Ты это сама видела, когда над землей летала? – спрашивает Никита.

– Видела.

– А что в деревне за рекой творится видела? Почему оттуда народ бежит?

– Вы и туда гулять пойдете, богатыри?

– Отчего же не пойти, раз неспокойно?

– Сходите. Там, глядишь, не сожрут. Велеты там ходят, великаны. Тоже за Хребет идут. Людей по Земле много расселилось да расплодилось, вот и уходят. Идут по своей тропе – там где другой хребет, подземный. На сырую землю встать не могут. До сей поры тихо шли, ночами. А теперь двое остались, бродят туда-сюда. Как стемнеет, воют, стонут так, что и мне жутко…

– Отчего не уходят? Что приключилось у них?

– Не знаю. Сходите, спросите сами, раз такие неспокойные.

– Неспокойные, – улыбается Сокольничек. – Сходим.

Раба божия Евпраксея

Накормив, Марья детям богатырским вина налила, а после спать уложила: Злату – в своей светлице, братьев – в гридне.

Злата пока за Марьей шла, все оглядывалась, на палаты дивилась. Расписные, в золоте, в самоцветах, да пустые, брошенные, только пауки по углам ютятся.

У Марьи в светлице – тепло, светло, печка топится, лучины горят. На стенах да на своде каменном будто из резных цветков рожи выглядывают, дразнятся.

Стены синие как небо ночное со звездами серебряными, а потолок расписан лесами, садами, реками да озерами. Будто мир перевернут…

Кровать под пологом как гнездо круглая, коврами да подушками выстелена.

Гостью перинка на печи уж дожидается. Злата и рада бы лечь, пригреться, да все насмотреться не может.

За кроватью видит – другие двери, широкие, кованые воротца. Марья их отворяет, Злата глядит, а там – колодец, круглый, такой широкий, что и колымага с конями вместилась бы. Без дна – чернота одна, без верха – небо виднеется.

– Эти двери куда как удобней, – улыбается Марья.

– А внизу что?

– Почем знать? Мне только бабушка сказывала, что те, кто раньше срока на крыло становился и без спросу улетал, туда падали, крылья ломали и под землей оставались горе мыкать. Потом выползали из нор да пещер навками или еще какими нежитями… Помню, страх как этой черноты боялась. Оттого и летать скорее научилась…

– А каково это, – спрашивает Злата, – одной жить? Самой себе хозяйкой…

– Тоскливо. Порой так, что хоть не птицей, а волчицей оборачивайся. Вой себе да вой, все одно – никто не услышит…

Из колодца стон донесся – горестный да долгий.

Злата вздрогнула, чуть в темноту не ухнула.

– Навки?

– Нет. Бабушка горюет, что заперли. Татем меня считает. Да уж, и то верно, что с татем да взаперти горше, чем одной да на свободе. – Вздохнула Марья. – Давай спать, Злата Алексеевна, а то уж и до рассвета недолго…

Стали ложиться. Злата уж в рубахе на печь лезть собралась, да засмотрелась как Марья серьги, да очелье с гребнем снимает и в ларец складывает. Ларец сам как терем драгоценный, серебра, золота, жемчугов, каменьев драгоценных полный… А на крыше у теремка зеркальце. Видит в него Марья, что Злата на добро засмотрелась, манит ее к себе.

– Поди, погляди поближе.

Злата подошла, заместо Марьи перед зеркальцем села. Стала Марья забавляться – как куклу Злату наряжать. То одно, то другое – наденет, полюбуются обе как блестит – да снимет. Одни серьги Злате полюбились – будто два солнышка, а под ними – месяцы перевернутые.

– Погоди, – просит Злата Марью. – Дай налюбоваться…

Обе любуются.

– Забирай, – говорит Марья.

Злата нахмурилась.

– Не могу, – отвечает.

– Забирай. Я когда за своими полечу, все одно, с собой заберу лишь то, что на мне есть. А здесь перед кем красоваться?

Злата Марью обняла, поблагодарила, а серьги даже рядом с головой на перинку положила.

Как убитая уснула.

А Марье не спится.

Встала она, тихонько вышла. Идет по каменным палатам – рубаха шелковая до пят да покров крылатый на плечах от ветров шевелятся, косы черные разметавшиеся змеями вьются – будто сама дух неприкаянный…

Не спят сыновья богатырские. Не говорят, молчат. Ночь глухая в палатах каменных…

Радомир ладонь на гусельных струнах держит, гладит словно волосы. Думает – каково это взаправду птицей над землею летать?.. Вот ведь она – воля вольная.

Никита минувший день как книжицу в памяти перебирает, разглядывает, перечитывает. Думает. Слушает…

Сокольничек не знает, о чем и думать. Не спит, вздыхает… Наконец поднялся, пошел прочь из гридни.

Выходит в сад. Луна светит, тихо. Потом слышит Сокольничек – будто крылья плещут, а потом тихий хруст раздается.

Идет он дальше и видит на воротцах каменных птица вольная сидит. Птица птицей – хищная да статная. Сидит, когтями зайца пойманного держит, клювом мяско отщипывает.

Увидела птица Сокольничка, поглядела. Взяла зайца да и упорхнула куда-то за терем.

Миг за мигом проходит, и является из ворот, сходит с крыльца уже девица Марья. Идет и уста краем рукава утирает, в покров свой кутается.

– Не спится, богатырь?

– Не спится, хозяйка.

– Ну пойдем побродим.

Бредут. Сокольничек поодаль держится. Только подступит ближе – перья на покрове у Марьи топорщатся, сам покров в крыло выгибается.

– Чудно… – говорит Сокольничек. – Как же такие ткут?

– Не ткут. Они с нами рождаются, как рубашка. Кто без нее – человек, крыльев ему не видать. А кто в такой рубашке на свет появился – всегда с ней будет. Снять ее можно, даже сжечь, но тогда части тебя не станет.

Идут дальше. Пришли в палату каменную, широкую – хоть на коне скачи, без крыши – только небо звездное раскинулось. Посреди палаты камень древний, на камне – яйцо золотое, лунный свет на нем блестит, словно молоко льется.

– Что за яйцо такое? – спрашивает Сокольничек.

– Начало. Из такого же яйца мир родился, – говорит Марья вполголоса. – Здесь святилище наше. У него поселились когда-то и дом наш построили. Я сюда иногда бабушку привожу, она только здесь в покое бывает…

– В кого вы верите? Что за боги тут правят?

– Старые боги. Не любят, когда их лишний раз по имени зовут… Им и деревенские раньше молились. И нам как богам кланялись. Бабушка никак людей простить не может, что крестились.

– Они и вправду до крещения летать умели?

– Не припомню такого, Сокольничек, Ильи сын.

– А почему никто из твоих с тобой не остался?

– Не они со мной не остались – я с ними не ушла. Мой отец нашего народа князь, он стаю и увел. Мать только младших сестер моих на крыло поставила, у братьев уж свои жены с детьми. А я бабушкиной любимицей была…

Побродили так рука об руку да и разошлись. Сокольничек – к братьям, Марья – бабушку проведать.

Подходит к двери, а за дверью тихо. «Уснула», – думает Марья. Хотела уже уйти, да на сердце тревожно сделалось.

Отворила она двери, заходит… а бабушки и след простыл. Видно сильно осерчала, выломала дверцы в небесный колодец.

Обернулась Марья птицей кинулась наверх, к своей светлице – там воротца целые. Марья дальше полетела, взмыла над теремами, летит, глядит – где тень промелькнет.

А тень уж давно притаилась…

Уж ей и все равно, кто «жосский», а кто «жилиссый». Крепко осерчала старая княгиня на гостей.

Опомнился Сокольничек только от крика – истошного, нечеловечьего. Опомнился, очнулся, да как засыпал – не помнит. Лежит на полу каменном, слышит, как за углом, в гридне кто-то с кем-то насмерть бьется. Вопит бабка птицей обернувшаяся.

Только Сокольничек поднялся на ноги, из гридни бабка вылетает, за хвост ее Никита держит. Сокольничек – к нему.

Вместе скрутили окаянную, держат.

– Ты, братец? – спрашивает Никита. – Уж и я вижу, что ты. Не говори – без толку. Я, на деревенских насмотревшись, уши воском заткнул.

Хоть и вдвоем богатыри ее держали, хоть и старая бабка, а так она билась, что в сад обоих выволокла. Все втроем в озерцо и ухнули.

Бабушка рвется, опять клювом щелкает.

– Ну-ка, подержи ее, братец, еще немного, – говорит Никита.

Выпрямился посреди пруда, на небо поглядел. Небо уже светлеет, зарей зарумянилось…

Никита перекрестился да стал бабушке на голову горстями воду лить. Льет и говорит – громко говорит, как глухой, на все палаты княжеские слыхать:

– Крещается раба Божия Евпраксея. Во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И Святаго Духа. Аминь…

Закричала бабушка так, будто ее железом каленым обожгли. Закричала, завыла. Сокольничек ее выпустил, она крылами голову закрыла… и обернулись крыла покровом ветхим кожаным, а сама бабушка простой старухой. Заплакала.

Тут из тени, из-за дерев еще один крик – яростный, будто клич не то степной, не то бесовский.

Марья поспела, поняла, что с бабушкой сотворили. Стала птицей кружиться над озерцом, да к воде спуститься боится, словно там топь гиблая ядовитая.

Вывели Никита с Сокольничком бабушку из озера, посадили на пенек. Марья тут же человеком обернулась, к ней кинулась.

– Гляди, внучка, кого ты в родительском дому пригрела!.. Лучше б ты мне их съесть дала…

– Вот уж верно. И вправду, лучше б съесть дала…

Оборачивается Марья к сыновьям богатырским, а у нее не лицо – личина застыла, не человечья, не птичья. Глаза огнем полыхают, кожа серая, клюв – будто кость ломаная из лица торчит, под ним зубы виднеются, скалятся, как у мертвеца обгоревшего, освежеванного. И когти еще больше выросли – тянется она этими когтями к детям богатырским.

– Вы что сделали? – шипит.

Никита стоит – в сумраке да в саду, толком Марью не видит. Воск из ушей вынимает, чтобы хоть слышать.

Сокольничек впереди него стоит. Так близко стоит, что когти Марьины вот-вот ему в лицо, в грудь вонзятся. Стоит, не шелохнется – в глаза ей глядит.

И огонь в глазах потухает…

Закрыла Марья лицо руками. Когти меньше сделались да тоньше, а как руки убрала – снова было у нее лицо человеческое. Горько плакала Марья.

– Что же вы наделали, сыновья богатырские? Ведали ведь, что для нее крещенье значит…

– Ты прости нас, птица вольная, княжна небесная, – отвечал ей Никита, – но потому и сделали, что знали. Не от голода она мучилась, а от злобы своей, потому и людей губила.

– Что теперь с ней будет? Не верит она в вашего Бога.

– Чудная птица твоя бабушка – в Бога не верит, а в крещенье поверила.

– Она верит, что крещенье силы лишает.

– Вот пусть и посидит на старости лет в тишине да покое, а молится тому, кому душа пожелает.

Тут бабушка, наплакавшись, говорит.

– Уведи меня, внученька. Притомилась я…

Увела ее Марья, ничего больше сыновьям богатырским не сказала.

Сидят они в гридне. Печка остыла, блюда да чаши пустые на столе стоят, заря в цветные оконца жаром пышет.

Приходит Злата, слезы утирает.

– Не выйдет больше Марья, – говорит, – уходить нам велела.

Делать нечего – коней оседлали и повернули прочь из дивных палат каменных.

Только Сокольничек в саду еще миг постоял, последний раз вздохнул да подобрал с земли перышко Марьино – само смарагдовое, в серединке полоска алая, будто кровь, о двух кончиках острых. Подобрал да за пазуху положил.

***

Совсем рассвело над землею, скрылись за лесом терема.

Едут дети богатырские, да все равно обратно оглядываются. То ли без сна ночь провели, то ли до сих пор сон видят.

– Тоскливо ведь… – бормочет Радомир. – Злая бабка была. Но как это – лишиться крыльев? Неужели и вправду от крещения?..

Никита отвечает:

– Я тебе не любомудр ромейский и таких дивных птиц прежде не встречал, но как мне думается… тут в бабушкиной вере дело. Так крепко верила, что «покрестившись, не полетаешь», что и вправду теперь летать не сможет. А если б кто-то из крылатых по доброй воле бы крестился, без задней мысли, то, может, и летать бы смог. Раз родились такими, значит так Бог и задумал… Ну так мне думается.

Радомир кивает.

– А деревенские, видать, их чтут и до сих пор боятся. Как расскажем о том, что стряслось?

– А мы рассказывать не станем, – говорит Сокольничек. – Пойдем своей дорогой. Марья захочет – сама расскажет, сама к ним выйдет. А нет – так пусть и дальше глухими живут да путников привечают.

Говорит, а сам ладонь на груди держит – там, где перо за пазухой.

На незапамятных тропах… Колдунья и чурбан человечий

Колдунья

До Деревни за Рекой путь был неблизкий. Ехали дети богатырские, думали к ночи уже шатер ставить. Да вдруг видят – вдали огоньки. То ли деревенька, то ли хозяйство в пяток дворов в стороне от дороги.

Поехали к домам – те горсткой стоят в чистом поле. Окошки горят. Да на улице меж домов огоньки мечутся – факелы да лампады. Видать, стряслось что-то.

Сошли дети богатырские с коней, идут к людям.

У дома, что побольше да покрепче других, у тына стоит старушка. Рубаха, сарафан, душегреечка, платочек – все залатанное да опрятное. Сама старушка чахлая, цветочек увядший. Да только связана веревками накрепко.

Усмехается Сокольничек.

– Везет нам, братцы. Что ни день – лихая бабушка.

– Только у этой не внучка, а сын, – отвечает Злата.

– Блаженный, – прибавляет Радомир. – Полоумный какой-то.

Никита в стеклышко свое глядит.

И правда – рядом со старушкой молодец стоит. Одежда на молодце мокрая, грязная, будто в луже выкупался.

Люди кругом гудят, даже гостей заезжих не видят. Мужики кричат, бабы перекрикивают, дети разбуженные ревут в сторонке.

– В храм ее надо, чтобы поп отчитал! Да выпороть ее! Утопить колдуницу! – одни орут.

Другие не унимаются:

– Нет, таких по завету предков надо – выволочь в поле да кровь пустить! И урожаю польза!

Никита в усы посмеивается.

– Одна лихая бабушка, а сколько добра сделала – люди разным богам молятся, а почитай сговорились.

Тут, наконец, люди заметили, что к ним чужаки пожаловали. Оглянулись, притихли.

Выходит вперед седой мужик, видно, старший среди местных, спрашивает:

– Кто такие, добры молодцы? Куда путь держите на ночь глядя?

Поклонились дети богатырские. Сокольничек отвечает:

– Здравствуйте, добрые люди! Меня отец Соколом звал. Со мной брат мой названый, зовут его Никитой, умней его я человека на Руси не видал. И мы оба братья названые этим двум малым, зовутся Алексеевичами. Идем мы из города Киева.

Призадумался старший.

– А что, Сокол, и правда умный твой брат?

– Шибко умный! В Киеве все книги перечел, по пути, что попадались, – тоже. И на русском, и на ромейском. Любую небыль вспомни – он скажет, в какой книжке про такое читал да в каких краях такое творится или водится…

– Ну добро. А если то правда, верно, вас нам Бог послал, молодцы! – говорит мужик. – Помогите рассудить, что поделать с окаянной!

Рассказали люди, что пришла к ним лет десять назад старуха Милена с сыном своим полоумным. Жить стала в стороне от людей, у болота, в хлипкой избушке, издавна позаброшенной.

Старуха колдуньей оказалась, но люди в том зла не усмотрели – стали к ней ходить за советом, за зельем, за заговором. Сын ее никому обиды не делал, слонялся по округе, кого увидит – за тем и бредет телком.

А недавно занемогла старуха – две девицы-сестрицы стали ей еду носить. И вот идут нынче вечером к ее домику и видят, как она сына своего топит! Силой, конечно, она его в топь затолкать не могла – словами гнала. «Дальше иди! Да поглубже ступай! Да не бойся, милой…». А он зла не ведает – идет да идет.

– Вот пошто ты, старая ведьма, хотела погубить убогого? – кинулся старший мужик вновь на старуху. Та взор опустила, отвечает вполголоса:

– Тошно мне. Воля ваша – что хотите, то и делайте. А нет, так я и сама скоро помру, уж чувствую, что недолго осталось.

Всполошились люди.

– Креста на тебе нет! – кричат.

– Тише, люди добрые, – говорит им Никита.

Подошел к Милене, спрашивает:

– Ты зачем такое злодейство задумала.

Молчит старуха.

Никита ей:

– Тебя то утопить, то зарезать хотят…

– Ну и пусть. Тебе-то что до меня, умный? Иди своей дорогой.

Подошел Никита к сыну ее. Тот высок, волосы – как пшеница в меду, глаза голубые, да только мутью взор застлан. Даже не дитё – чурбан из человечьего мяса стоит, кругом озирается. Да и чурбан-то порченый: лицо, шея, руки – всё в старых рубцах.

– Вот ведь бедолага. Кто же его так?

– Лихие люди. С тех пор и убогий.

– А ты его за что? Кровинушка же…

Молчит старуха.

Решили пока до утра ее оставить, заперли вместе с сыном в подклети в доме у старшего.

Как утро настало, Никита – в подклеть.

Старуха Милена лежит пластом на соломе, чурбан-чурбаном в углу стоит. Никита к нему подошел, к свету из окошка узенького вывел, стал в стеклышко рассматривать. Рубцы длинные да глубокие через всю плоть проходят до самых костей, по рукам, по туловищу змеями вьются.

Пришел Сокольничек – стал на пороге. Не заходит, не говорит ничего – только глядит да слушает.

– Нет, – говорит Никита. – Никакие лихие люди такого бы не сотворили...

– Оставь его, – тихо просит старуха.

– Что же он за зверь такой? – вопрошает Никита.

– Зверь не зверь – не твоя беда... Дай помереть спокойно. За гробовой доской уж ни об чем тревожиться, ни об чем тосковать не буду.

– А ежели будешь? Неужто не хочешь душу облегчить перед смертью?

Пришли Радомир со Златой. Зашли в подклеть, сели подле старухи на пол, Злата ей глиняную чашечку протягивает.

– Тебе хозяйка взвару прислала за то, что ты ей бремя зашептала, скинуть не дала. Попей, что же ты так мучаешься?

– Да разве это мучения, деточки? Я всю жизнь мучаюсь.

– Вот ты упрямая, бабушка, – говорит, наконец, Сокольничек. – Расскажи. И впрямь, может, легче станет. А вдруг придумаем, как тебе помочь? Я умней Никитки никого не видывал. Эти двое как затеют что-то – хоть тугар выноси. А я... во мне, говорят, сила Святогорова. А хоть бы и полсилы – вместе сообразим что-нибудь.

Старуха Милена вздохнула, взвару пригубила.

– Ну будь по-вашему. Слушайте на свою беду...

...Было мне шестнадцать годочков. Жила я с матушкой в лесу, в деревню на праздники да гулянья ходила. Род наш издавна знанием славился – многое мы ведали, многое умели. Вся округа ходила к матушке за советом, за зельем. Потом девицы стали и ко мне ходить – за гаданьем, за приворотом. А однажды к нам в избушку молодца раненого принесли – видно на охоте конь его скинул, потом он со зверем бился да по лесу плутал уже израненный. В беспамятстве лежал, я его выходила. Оказался княжич. Его по всей округе искали, а в нашу избушку в последнюю наведались. Забрал он меня с собой. Матушка мне приданое собрала: и сонное зелье, от которого мертвым сном засыпаешь, и зелье, которое от этого сна пробуждает, и мертвую воду, что раны заживляет, и приворотное зелье – мало ли, что в семье пригодится?..

Старый князь на меня вначале недовольно глядел: что за диво лесное? Потом присмотрелся, привык. На княжеском дворе меня приняли – всем, кому да как могла, помогала и словом, и делом.

Стали к свадьбе готовиться.

Да в день свадьбы моей налетели на княжество поганые.

Милый меня не обнял, не приголубил – вскочил на коня да пошел бить нечистых.

Два дня бились. К самым воротам терема как море темное прибилось. Зарубили моего княжича у меня на глазах. Голову и руки отсекли, тело конями разорвали.

В терем ворвались, стали грабить да резать. На меня один пошел, осклабился, облизывается. Я на него заговор наложила – стал он по светлице скакать, кукарекать. Напугались поганые, меня не тронули. Остальных в тереме кого зарубили, кого замучили, девок снасильничали. Как набежали, так и схлынули. Одна я осталась. Вышла на двор, кругом только дым от пожарищ, да плач, да вой по всему городу. Думаю, хоть похоронить жениха надобно как должно княжичу. Стала я его куски по двору собирать. Собрала все, умыла, сшила накрепко, одела в одежды, что поганые не уволокли. Тут и вспомнила про свое приданое. Не знаю, что за нечисть меня попутала... Взяла мертвую воду да полила его раны. Мясо да кожа срослись, поднялся мой княжич на ноги. Я к нему кинулась, обнимаю, целую, а он стоит – не видит, не слышит. Ни жив, ни мертв, будто нет в нем души человечьей. Решила я идти к матушке за советом. Привязала милого за руку к своей руке свадебной ленточкой из косы, в путь тронулась.

Шли мы по пепелищам, по прогалинам, по полю бранному, да по пустым дорогам. Я уж думала, матушки и в живых нет. Да избушка наша в такой глуши стояла, что до нее и поганые не дошли. Отворила мне дверь матушка, а на порог не пустила. Как увидела, что я сотворила, ругать стала. Осерчала так, как я прежде не видала. Потом сжалилась, говорит: «Мертвая вода только раны заживить может, чтобы жизнь воротить – живая нужна. Уж и мертвой воды на свете не сыщешь, а живой и подавно. Без толку и себя, и княжича своего мучаешь – покою не даешь. Давай обратно его разрежем да сожжем, да прах развеем. Нельзя такому по Земле ходить...»

Я как услыхала – прочь от нее кинулась, княжича своего тащу. Он качается, запинается, а идет. «Не дам, – кричу, – снова его резать! Пойду с ним по свету. Уж каплю живой воды, а сыщем где-нибудь!»

Матушка в слезы: «Опомнись! Бог знает, где да когда ты ее сыщешь, да сыщешь ли! Он – мертвец, ты себя с ним на семнадцатой весне хоронишь! Успокоим его, найдешь себе еще молодца».

Не послушалась я матушку, взяла свою котомку, увела моего княжича.

Так и пошла я по миру живую воду искать. Поначалу резво шла, все думалось – вот еще поворот, еще село, еще город и там уж верно найду. Бог знает, сколько сапог истоптала. Уж и не упомню, сколько лет минуло... Всю Русь прошла из конца в конец. Поначалу людям встречным да хозяевам, что нас привечали, говорила, что то муж мой израненный, потом – что брат меньшой. Теперь я ему уж в бабки гожусь, а сказать такого не могу... Сил у меня больше нет, помираю. А как его таким на белом свете оставить? Разрезать его у меня ни силы, ни духу не хватит. Подумала – схороню его в болоте. Топь его удержит. Да девицы увидали… Может, вы подсобите, молодцы? Сделайте то, на что у меня духу в шестнадцать лет не хватило.

Выслушали дети богатырские. На мертвого княжича глядят – всё не верится им. А Никита то на рубцы в стеклышко смотрит, а то этим стеклышком перед глазами у княжича водит туда-сюда. Возле уха его пальцами щелкает. Княжич что подсолнух – головой поводит, да не разумеет, зачем.

– Он боль чувствует?

– Ничего не чувствует, – отвечает старуха.

Никита вполголоса:

– Жалко такое диво дивное губить... – И опять к старухе: – А пить-есть может?

– Жует да без толку. Пьет, если с ложки поить.

– А если ему сонного зелья дать? Сколько он тогда проспит?

– Если не влить то, которое будит, хоть до Судного дня. Ты что задумал, умный?

– Должна же быть на свете хоть где-то живая вода! Пусть пока твой княжич спит – ему же время не страшно. Год или сто годов – ему все единый миг. Если проснется, если найдется кто да польет его живой водой – встанет как в день вашей свадьбы. Я грамотку напишу, с ним в гроб положим. И зелье, от которого он проснется. Неужто все, что ты выходила, выстрадала – все зря было? Так хоть он, может статься, будет жив, тебя будет помнить...

Старуха Милена лежит тихо, будто заснула, а то и вовсе преставилась, а потом видят – слеза у нее из-под века соскользнула и по сухой щеке катится.

– Будь по-вашему, – говорит. Подняла руку, к Радомиру тянется: – Ты, резвый молодец, беги в мою избушку, посмотри за печкой – там ларец резной. В нем три пузырька: в синем сонное зелье, в красном–- то, что ото сна пробуждает, в зеленом – приворотное. Первые два принеси, а третий хоть выбрось, хоть себе оставь, хоть сестре подари.

Радомир подскочил с места, да вдруг замер.

– А почему приворотное в зеленом пузырьке?

– Потому что любовь – змея лютая. Так мне еще матушка сказывала. Беги давай, а то и вправду помру...

Побежал Радомир на болото. Никита остался в подклети письмо писать да за Миленой с княжичем приглядывать, Сокольничек со Златой к людям спустились.

– Больна колдунья Милена, – стал Сокольничек людям сказывать. – Помирает она. С горя на дело злое решилась. Сын ее и полоумный, и хворый. Ему самому уж недолго осталось – не хотела она, чтоб он у чужих людей в дому помирал. И ему горе, и людям...

Так говорит он, а рядом Злата стоит – слезами обливается. Попробуй не поверь! Бабы, слушая да глядя сами разревелись, мужики пригорюнились.

Вдруг средь ясного неба – гром. Ветер налетел, завыл, ставнями захлопал, кур по двору разметал. Темно сделалось.

– Ведьма помирает, – зашептали. – Неспокойно ей. Сила колдовская в ней бродит, никак отойти не дает...

Люди по домам, по клетям попрятались.

Милена мечется, стонет, как в горячке.

Радомир прибежал, сразу Никите пузырек синий дает, тот – к княжичу. Пока Никита княжича укладывал на пол, на доски тесаные, пока зельем напаивал, Радомир к старухе Милене подошел. Жалко ему ее стало. Милена стонет, плачет, руку к нему тянет. Радомир и взялся за руку...

Как последняя капля зелья из пузырька вытекла да как княжич уснул мертвым сном, прекратилась буря.

Обернулся Никита, а Милена на соломе уж мертвая. Рядом на полу Радомир без памяти лежит.

Людям Никита сказал, что Милена так тяжело помирала, потому что без покаяния. Чтобы она упокоилась и им самим после спокойно жилось, надо часовню у дороги построить, а в подполе Милену и ее сына похоронить. В гроб к сыну велел положить грамотку на трех языках – на русском, на ромейском да на греческом – да пузырек с водой. Вода, сказал он, святая из самого Царьграда с особым заговором от беспокойных покойников, отошедших без исповеди.

Люди убоялись.

В последний вечер, пока дети богатырские гостили, два гроба сколотили, Милену с княжичем в них положили, и к княжичу – грамотку и зелье, и заколотили гробы. Бревнами отметили место, где будет часовня стоять и там наутро гробы закопали.

Колдун

Поехали дальше дети богатырские.

Злата нет-нет да и вздохнет.

– Вот страх-то – от такой любви маяться, с таким чурбаном неживым идти рука об руку.

А Радомир все оглядывается, все прислушивается, будто зовет его кто-то. Неспокойно Алексеевичу.

Встали на ночь, шатер под деревом раскинули, стали ко сну собираться. А Радомир все сидит сам не свой.

Стали похлебку над огнем томить. Радомир по обыкновению гусли достал, принялся играть... Да только дивная игра у него выходила.

Струны перебирает, наигрывает, да музыка не звенит, не льется рекой, а волной тревожной бьется... Сердцем бьется, дыханьем бьется, каплей бьется...

Струна одна – струна другая...

Вода каплет, сердце колотится.

– Братец! – крикнула Злата, Радомира за руку схватила.

Радомир будто проснулся.

– Что с тобой? – спрашивает Злата. – Здоров ли ты братец?

– Как будто здоров, – отвечает Радомир, – да только сердце больно колотится. – А потом вдруг и говорит: – Не слышите? Лес шепчет... Земля дышит.... Звезды звенят...

Злата с Сокольничком притихли, на Радомира глядят, что спросить да сказать уж и не знают.

А Никита подумал, в стеклышко на Радомира глянул и говорит:

– Уж не знаю, на радость или на беду, а колдунья Милена, когда помирала, видать, тебе свою силу передала. Зря ты, братец, ее за руку взял...

– Так мучилась, бедная, жалко мне ее стало...

– Мучилась оттого, что наследника для силы колдовской не было. Вот ты ей под руку и подвернулся...

– Или глянулся, – говорит Сокольничек. – Как она его резво за зельем отправила. Ты, Радомирушка, раз уж на то пошло, куда последнее зелье дел? Себе взял или там оставил?

– Себе взял, – отвечает Радомир. Со страху про лес со звездами позабыл. – Подумал – всякое может пригодиться. Хотите, отдам, братцы? Хотите – выброшу к лешему?!. Не нужно мне ни зелья, ни этого дара проклятого! А может, и нет ничего? Никитушка, – взмолился Радомир, – а есть ли какое средство чтоб наверное выведать?..

– Чтоб так, разом узнать?.. – призадумался Никита. – Надо сделать что-то, что лишь колдуну под силу.

Стали думать дети богатырские. Старуха Милена гадала да зелья варила. Радомир трав не знает – да и кому зелья пробовать? Не лошадей же поить... Гаданье может и сбудется – только когда?

– А вот если перекинуться, – говорит наконец Никита, золотой ободок стеклышка своего на зуб пробуя. – Колдуны же так делают – через нож, в пень воткнутый, перекидываются и зверем оборачиваются. Если еще и волчья шкура есть – и вовсе все гладко пройти должно. Радомир, есть у тебя волчья шкура?

– Есть, – отвечает Радомир, присмиревши. – Я и сплю на ней. Мне батюшка подарил...

– Настоящий колдун и без шкуры перекинется, но с ней сподручнее. Lupus lupum[1].

– Ох, басурманин, – бормочет Радомир.

Боязно, а охота пуще неволи.

Вышли из шатра, головню из очага взяв как светильник. Походили вокруг шатра, почти уже в лес зашли, набрели, наконец на трухлявый пень.

Радомир нож свой в пень воткнул, шкуру на плечи накинул. Встал.

Шаг сделал – назад отступил.

Сердце колотится...

Злата так и хочет крикнуть: «Не надо, братец!», а молчит.

Сокольничек с Никитой смотрят во все глаза – неужто и вправду перекинется?

Радомир на Никиту оглядывается:

– А как мне обратно человеком потом стать?

– Снова через нож и перекинуться. Сказок не слушал?

– А если и вправду волком стану… как же я это вспомню?

– Должен вспомнить. Непростым будешь волком – на то и сила дана.

– А вы нож не выдернете?

– Не выдернем.

Вздохнул Радомир. Шаг сделал…

– Нет, братцы, – говорит, – хоть режьте… Не знаю я, как в волка перекидываться, а как из волка в человека – и подавно. Вот убегу в лес – и как ловить станете? Нет уж. Дайте в человечьей шкуре еще побыть. Колдун так колдун! Значит, на роду написано. Надо будет – наколдую, сразумею как-нибудь. А нет... и слава Богу!..

Вернулись в шатер. Радомир к стенке лег, гусли свои обнял, на братьев с сестрой не глядит.

А братья с сестрой ложкой лишний раз стукнуть боятся. Кожей чувствуют, что братцу неспокойно.

– Не нужна мне эта сила… – говорит Радомир. – Мне вообще ничего, кроме вас, дороги да гуслей не нужно.

– А мне нужно было тугарским царевичем расти? – отзывается Сокольничек из-за очага. – Никите нужно было дальше руки не видеть? Нас Господь не спрашивает, что нам нужно. Златку спросили бы, может, она молодцем захотела бы на этот свет появиться.

– Нет, не захотела бы, – хмурится Злата.

– Ну слава Богу, счастливая ты, Златка! Но уж что каждому из нас выпало – с тем и жить. Чего у одного нет – то у других отыщется. Озвереешь, в лес убежишь – тебя Злата обратно за шкирку притащит, Никита чего не заметит – мы увидим, а где Златка не сдюжит – мы вступимся… А грибов последняя ложка осталась. Будешь, Радомирушка, или ты на колдовском посту? Тебе грибы ничего не говорили?..

Подумал Радомир да и выполз к очагу. От последней ложки грибов да от краюхи хлеба не отказался.

Легли спать.

Злату первую оставили огонь да сон братьев стеречь.

Сидит она у полога шатра. Ночь слушает, лес слушает. Слышит, как деревья скрипят, листва шумит, слышит – птица ночная крикнула. Чего встревожилась?

Слышит – Радомир с боку на бок на волчьей шкуре ворочается. Всё одно, неспокойно ему, сон не идет.

Подошла Злата к братцу, прилегла рядом. Шепотом спрашивает:

– Братец, а что тебе лес говорит?

А Радомир в ответ шепчет:

– Не понимаю ещё…

[1] Волку – волчье (лат.)

На незапамятных тропах… У велетовой тропы

У велетовой тропы

– Сказывают, жил в этих землях богатырь-великан Крутоус. Где прошел – там реки пролегли, где спать лег на сыру землю – там озера расстелились. Жил-поживал, с братьями-богатырями силушкой мерился. Люди его сперва боялись, потом привыкли. Он над людьми вначале потешался, а потом рядом с ними и прижился. Помогать им стал – от врагов защищать, поле пахать. Состарился богатырь-великан – люди ему еду корзинами несли, а он сидел у реки. Потом он умер и окаменел. Повалился и стал каменным мостом над порогом. Каждый, кто пройдет должен воды или вина, или мёду пролить с моста в реку в память о богатыре…

Едет малец на богатырском коне, рассказывает, как учил. Богатырь коня под уздцы ведет, на родителей мальца поглядывает. А те бредут, в землю смотрят.

На дорожной развилке сошлись пути. Шел гончар со своей семьей. На умёте[1] горшков да крынок продал – шел домой.

Пешего пути – день, если затемно выйти. Лошадка есть да колченогая – только товар погрузить, и то не весь, да Ванюшу усадить.

Когда встретили на развилке конных людей, поначалу напугались. Тугары в эти края часто наведывались, а первый из витязей был, если издали поглядеть, тугарин писаный. И ладно что в одеждах тугарских – чего только после Калинова нашествия в коробах не хранилось. Витязь в седле сидел по-тугарски – не спутаешь.

Да оказались русскими витязи, с самого Киева, а один из них – и вовсе девицей.

Пошли дальше вместе – было по пути. Тот, что видом тугарин, с коня сойдя, Ванюшку в свое седло усадил. Ванюшка, счастливый, и начал рассказывать все, что знал да от бабок слыхивал о родной деревне. На умете его купец леденцом угостил, теперь на коне богатырском едет – это ли не счастье? Путь порадуется, пока малой.

Только сказки такие не к добру. Малой и не со зла, а беду может накликать.

А витязи слушают. Тот, что тугарин писаный, еще и спрашивает:

– И что с тех пор – бывали в ваших краях великаны?

– Нет, – отвечает Ванюша, будто и вправду ведает. – С тех пор перевелись. А может, их Лихо напугало.

– Что за Лихо такое? Где живет?

– В лесах живет – целый тракт вытоптало, выкатало. Днем в лесу спит, ночью в поле выходит, катается с боку на бок – ту-дум! ту-ду-дум! – и воет. Страшно так…

– Полно тебе, Ванюша, – говорит гончар. – Такие страсти рассказываешь. Добры молодцы да красна девица потом ночь не уснут.

– Они же богатыри! – заступается Ванюша. – И ты, тятенька, говорил, что Лихо не тронет, если ночью из дому не выходить. Мы ведь пустим их к нам ночевать? Тятенька?

– А мы не из пужливых, Иван, – говорит тугарин писаный. – Шатер поставим в чистом поле – он нам и дом родной.

– Нет, витязь, – отвечает ему гончар. – У нас хоть и тесна изба, а вас приветим. Нельзя вам в поле.

– Не тревожься за нас, добрый человек. Как-нибудь переночуем.

– Хоть сестру свою у нас оставьте.

Девица сама приосанивается.

– Спасибо тебе, хозяин. Но я братьев не брошу.

– Будь по-вашему, витязи, – махнул рукой гончар. Авось, обойдется.

Дошли все вместе до мостка хлипкого. Стал гончар с витязями прощаться.

– Мы тут свернем – от этого моста нам ближе до дому. А вы хоть здесь идите, хоть до Крутоуса – вон он виднеется. Спасибо, что Ванюшу порадовали.

Простились витязи с гончаром, с его хозяйкой да с Ванюшей и пошли дальше, к каменному богатырю…

***

Казалось – и вправду лег великан поспать. Спокойно лежал, ногами до колен на одном берегу, головой – на другом. Ноги чуть поджал, хламидой стариковской укрылся, так что со спины – глыба глыбой. А как ближе подошли – спит великан-богатырь мертвым сном.

– Не пойду по нему, – говорит Радомир. Сам бледный, стал как истукан вкопанный.

– Брось, братец, – смеется Злата. – Чай, не кусит. Да и не злой был богатырь.

А Радомиру не до смеху.

Все-таки пошли по мосту. Идут, а кони ржут, фыркают, упираются.

– Видите, – говорит Радомир. – Что-то нечисто тут, братцы мои.

Никита призадумался и отвечает:

– И то верно. Радомирушка, обожди-ка. Злата, ты его коня поведи.

Радомир на берегу остался, остальные с конями как по улице перешли. Никита Радомиру с другого берега кричит:

– Ты, братец, лошадей пугаешь! Сам боишься, звери чуют. Все спокойно, иди к нам!

Ступил Радомир на мост, на глыбу, на подошву старого великана. Пошел вперед. Идет. То остановится, то шатнется, то замрет…

– Не могу, братцы! Знаю, что ни греха, ни скверны в этом нет, а не могу по покойнику идти. Вернусь к старому мосточку, потом вас нагоню.

Повернул он обратно, да не успел. У Сокольничка терпение вышло – догнал он братца, через плечо перекинул и вмиг на другой берег перенес.

Полили они в бурлящую воду воды колодезной из своих баклаг, а Злата еще и горсть чернички кинула, что дорогой в леске собрала, и двинулись дальше.

Спустились с холмов, открылась перед ними долина. На другом ее конце – деревня, вдали горы виднеются, а через всю долину из леска к горам – дорога. Тракт вытоптанный, будто орда каждую седмицу из конца в конец ходит со всеми лошадьми да верблюдами, да быками, да повозками.

Спускаются дальше, на тракт ближе глядят да видят – рядом с трактом озерцо махонькое, такое, что Никите только лечь в него да и то голова на берегу сухой останется. Дождевой водой озерцо наполнено, утка с селезнем в нем плавают, хозяин с хозяюшкой.

Озерцо мало да чисто, да только не озерцо это, а от ноги след – будто кто неосторожно с тракта соступил.

На холмике, что к озерцу поближе и поставили бел шатер. Никита со Златой отправились пока светло в деревню еды раздобыть, вести узнать. Сокольничек с Радомиром остались очаг складывать, костер разводить.

– Что скажешь, братец? – спрашивает Сокольничек. – Что чуешь, что слышишь?

– Да ничего пока, – отвечает Радомир. – Всё здесь живое…

Потом к озерцу спустился, воду потрогал. Утки на него недобро посмотрели, но да он их не тронул. Вернулся к шатру, говорит:

– Чиста водица. Будто слезами наплакано.

Вернулись Злата с Никитой. Деревенские им кто продал, а кто даром дал хлеба, мёду, молока. И все звали на постой, просили в поле не ночевать.

Ночь настала. Деревня все свои огни погасила, схоронилась. Только месяц в небе светит да в шатре огонь горит.

И слышно из лесу – как Ванюша сказывал – ту-дум, ту-ду-дум! И стон горестный. И ближе все да ближе. Издали кажется, будто деревья заходили туда-сюда, будто кусок леса движется. Потом видно стало – люди с вековые дерева ростом из лесу идут.

Вышли дети богатырские из шатра, встали рядком, перед собой горшок с углями поставили, чтоб лучше видеть.

Ступают велеты, покачиваются – медленно да тяжко идут… Толком их издали не видать – будто две скалы черные движутся. Ту-дум, ту-ду-дум.

Идут скалы да вздыхают. Вздохи – как из печной трубы вой в бурю лютую.

Земля дрожит.

Поравнялись велеты с шатром, замерли. Давно не видывали, чтобы люди их не боялись.

Любопытно, видать, стало, ближе склоняются. Землей пахнуло, потом звериным. Дыхание душным ветром склон холма обдало, гул тяжелый раздается – сердца великаньи колотятся.

Лики в зыбкий свет явились – будто из древесной коры, глаза тускло светятся, как камни окатанные. Волосы у обоих длинные, в косы собранные. У мужа – усы, как наклонился – до земли свесились. У жены – очелье да кольца височные, да каждое размером с тележное.

– Человеки, – тянет муж-великан. От голоса его земля дрожит, сердце к горлу подскакивает. – Мелкие человеки. А почудилось, что Святогоровым духом тянет.

– Стар ты стал, – говорит ему жена-великанша. – Мерещится… Уж давно Святогора на белом свете нет.

Выходит вперед Сокольничек, говорит:

– Богатырь Святогор, когда умирал, полсилы моему батюшке передал – Илье из села Карачарово, что под Муромом. Теперь уж и батюшки моего не стало. Только я и остался.

– Вот оно что, добрый молодец, – гудит басом муж-великан. – Видно и вправду в тебе не вся сила, раз носит тебя Мать Земля. Да и махонький ты, всю силу не сдюжишь. А нас Мать уж не носит, стара, видать стала. Нынче вас, меньших лелеет. Вот наше племя в горы и уходит да все по одной тропе заветной – над теми горами, что под землей сокрыты… Все уже ушли.

– Что же вы здесь маетесь?

Жена-великанша глаза прикрыла, слезы из-под век упали – что ковши воды наземь опрокинулись.

– Дитятко у нас пропало. Издали шли, встали в леске на постой. Нас и земля не держит, и еда нам уж не нужна – так Мать Земля рассудила, а то опустошили бы мы ее, иссушили, до вас бы и не дожила. А детям нашим и по ней ступать позволено, и есть надобно, чтобы расти, силушки набираться. Да боятся нас люди. Пришлось сыночка ночью отпустить, чтобы он покормился. Для него же яблонька, что для вас кусточек со смородинкой, овечка – что жаворонок… Ушел да назад не вернулся. Потом уж до нас с тварями земными да с птицами небесными весть дошла – тугары сыночка нашего увели. Дорога к Югу прямо на их становище ведет.

– Зачем он тугарам?

– Может, просто диковинка для забавы, а может, станут им врагов в бою пугать. Кто же знает, что он – дитё? Еще с полвека, пока растет, будет по земле ступать. Потом отяжелеет – в землю уйдет, в землю уйдет – окаменеет. Но им-то до этого дела нет… Не отправиться нам за ним, не вызволить. Только и можем, что ждать да горевать.

Умолкла жена-великанша, выпрямилась, застонала, заплакала. Горестно покачал головой муж-великан:

– Если и вправду есть в тебе, богатырь молодой, силы Святогоровой хоть капля, помоги нам. Вызволи сыночка нашего из плена поганого.

Вздохнул Сокольничек. Как отказать, когда мать с отцом по сыну горюют, со слезами молят?

Поклонился он.

– Что будет в силах моих, то сделаю. Пойду к тугарам, найду сына вашего.

Склонилась обратно жена-великанша, говорит:

– Другие люди нас боятся, даже попросить о помощи было некого. Спасибо тебе, Сокольничек, сын Ильи. Мы здесь ждать будем, все одно, никуда еще полвека не денемся. Да хранит тебя Мать сыра Земля, тебя да друзей твоих!

Поклонился Сокольничек великанам. Великаны выпрямились да тоже поклонились – две лапищи огромные до земли опустились.

– В добрый путь, богатырь, – говорит муж-великан. – Волхв у вас падучий.

Развернулись великаны, прочь пошли.

Оборачивается Сокольничек, а он почитай один стоит. Никита со Златой подальше отошли, а Радомир у самого шатра и вовсе без памяти лежит.

***

Той же ночью совет держали – как быть дальше.

– Я один за это взялся, – говорит Сокольничек, – я один и пойду. Вам незачем. Всех разом нас верней заметят.

– Придумал же! – усмехается Никита. – Один к тугарам пойдет. Нет уж, вместе отправились судьбу свою искать, вместе ее и встречать пойдем.

Смолкли, в огонь глядят. Оба одно думают – Алексеевичи только на крыло встали, их бы оставить, не волочь за собой в пекло.

Алексеевичи будто чуют – переглядываются.

– И мы с вами, – говорят. – Не отступимся, братцы!

Сборы в гости

На рассвете поехали дальше на юг, вдоль реки. Когда солнце к зениту взбираться стало, приметили под осиной – череп конский да череп человеческий, да платочки цветные на ветвях развешаны.

– Вот и первая метка, – говорит Сокольничек. – Такие на краю своих владений тугары оставляют. Пойдем-ка через реку да вдоль, присмотримся, а может кого и встретим, порасспросим… За этой меткой уж не до разговоров станет.

Так и сделали – вернулись назад, пошли на лошадях вброд через реку.

На том берегу встали ненадолго на постой. Передохнуть, в речке искупаться да хоть на денек светлый поглядеть. Может, и вовсе напоследок – кому то ведомо?

Братцы втроем у берега, где поглубже, Злата – тоже у того же бережка, да в сторонке, за большим камнем.

Вышла Злата из воды, надела рубаху светлую, льняную. Прежние одежды на камне разложила, стала свою суму закрывать, завязывать, да слышит – звенит что-то. Открыла снова, сверток достала – оказались серьги Марьины. А Злата и позабыла про них.

Села Злата на берегу, серьги надела. Зеркальца нет – хоть в кинжал любуется.

От березки плакучей в тени как в шатре, от воды свет волнами льется, серьги блестят. Без кос, с остриженными волосами даже виднее, как золотые солнца играют, как серебряные месяцы светятся.

Слышит Злата – шаги.

– Разрешишь в гости заглянуть, сестрица? – слышится голос Сокольничка.

– Заглядывай, – отзывается Злата.

Сокольничек, порты подвернув, по воде за камень заходит, говорит:

– Радомир карася словил. Решили подольше посидеть, ушицы сварить.

– Радомир карася словил? Как?

– Да он сам не понял. Руками. Совсем очумел. Это что на тебе?.. – увидал он серьги. – Ты зачем в дорогу такое взяла?

– Да я не взяла. Мне их Марья подарила. Та, что птица вольная…

– Как же, помню, – говорит Сокольничек. Вполголоса говорит, глаза у него блеснули – видно, что и на душе потеплело.

– Поди-ка сюда, братец, – манит его Злата. – Мне тебе сказать чего нужно.

Заходит Сокольничек под сень березы.

– Сядь рядом.

Чует неладное, а садится.

– Помнишь, братец, как ты нас с Радомиром свистульки для стрел учил резать? Только тайком от Ильи Иваныча.

– Помню.

– Я тогда думала, что это какое-то умение заветное. А потом только поняла, что это просто тугарское умение и ты не хотел, чтоб твой батюшка об этом знал. Я своей жизни без тебя не помню. Ты мне в детстве казался настоящим царевичем – хоть тугарским, хоть русским – мне до того дела не было. Для меня нет тебя милей на всем свете…

Видит Злата – Сокольничек сидит сам не свой, не поймет, что слышит. Да и слышит ли или снится ему?

Испугалась Злата – а если уйдет? Встанет да и уйдет, как не было. А ей ли не снится?

Схватилась Злата за Сокольничка и поцеловала его.

А тот отскочил от нее как от чумной, по песку речному откатился, смотрит, будто перед ним из-под земли сам Горыныч Змей воскресший вырвался.

– Что же ты творишь, сестрица? Как тебе в голову такое взбрело?

– Как?.. А ты что же, слепой хуже Никиты?

– Прости, Златушка, но, видно, не писано нам с тобой на роду вместе быть. Ты мне сестра, не вижу я тебя невестой. Видать, слепой.

Поднялся Сокольничек и ушел прочь, к братьям.

Злата лбом в колени ткнулась, губу закусила, плачет. Она бы и заревела с досады и злобы, да нельзя, чтоб братья услышали.

Пришел Радомир сестру к ухе звать. А Злата сидит, слезами обливается, зубами скрипит, кулаки сжимает.

– Ты что, сестрица? – напугался. – Что стряслось? Тебе братец сказал что? Брать тебя с собой не хочет? Не обидел чем?..

– Нет, не обидел, – отвечает Злата. – Ничем не обидел. Гад…

Понял Радомир, в чем дело. Он-то зрячий был, да почитай день и ночь рядом с сестрой. Обнял он ее, по волосам золотым гладит, укачивает как малую.

– Ну будет тебе, родная. Помнишь? Любовь – змея лютая.

Сокольничек с Никитой сидят по другую сторону камня, молчат, глядят, как в котелке уха из карася стынет.

Ничего Сокольничек брату не сказал, а тот хоть и слепой, а понял, что стряслось – понял, о чем Злата с Сокольничком говорили да чем дело закончилось.

Сидит, улыбается, ничего поделать с собой грешным не может.

– Прекрати, Никитка, – шипит на него Сокольничек. – Хоть харю скоморошью на тебя надевай, ей-богу!

Пощипал Сокольничек травинку, в огонь бросил. Полыхнула травинка, без праха дымом обернулась.

– Нельзя их с собой брать. Златку точно. Как девку в тугарское становище вести? Зря сразу в деревне не оставили.

– Зря, – соглашается Никита. – Но теперь-то что делать?

– Обратно отправим. И ее, и братца. Хоть взашей прогоним. Как мы Алёше Поповичу в глаза смотреть будем, если не дай Бог что?

Никита аж перекрестился.

Пришел Радомир, взял плошку, ушицу наливает.

– Златка одна поест. В путь вовремя будет готова.

– Радомир, – говорит ему Сокольничек. – Вы со Златкой к тугарам не идете.

– Как это, братцы? – спрашивает Радомир тихо.

– А вот так. Больше об этом говорить не станем. Возвращаетесь – хоть в деревню, хоть в Киев.

Молча ушел Радомир с плошкой за камень. Миг – вылетает Злата. То ли по берегу, то ли по речке, то ли вовсе через камень перемахнула – разобрать не успели. Волосы растрепаны, в руках лук с тетивой натянутой.

Огляделась как кошка всполошенная. Нет цели.

Решил Сокольничек – не надо сестрицу названную во грех вводить. Достал яблоко из сумы – подкинул. Стрела яблоко пронзила на берег брякнулась, две половинки яблока раскатились.

– Ты, Златушка, может, еще чего сказать хочешь? Стрелять-то умеешь – мы это уже лет десять знаем…

Оглядела Злата Сокольничка с Никитой, выдохнула. Не много чести кидаться на братьев, которые тебя за всю жизнь не обидели.

– Да что же это такое, братцы? Что? Раз не невеста, так можно и выбросить, где надоела?

– Добра же ты к нам сестрица. К Никитке-то особенно. Злодеи! Девку на выданье к тугарам везти не хотим. А они, Златушка, знаешь как любят девок на выданье?

– А вы саму девку спросить не забыли? Вы-то чай не тугары. Думаете, я ни сама за себя не постою, ни вам не пригожусь? Сам же говорил – где один не сдюжит, там другие вступятся. Если б не я, не будь я девицей, от вас бы теперь одни косточки остались. И Марья,пригорюнившись, только бы эти косточки в печку подкинула. Чего только в золе да в сору не сыщешь…

Тут на берег гости пришли. Тихо шли, вот и не услышали их дети богатырские.

Старик да старушка, ветхие, легонькие. У старичка – удочка да кадушка на веревке, у старушки на плече кот серый сидит. Идут, за руки держатся. Поравнялись с детьми богатырскими, говорят:

– Здравы будьте, добры молодцы! Здрава будь, красна девица!

– И вы будьте здравы, добрые люди! – кланяются им дети богатырские.

– Дозволите рыбки половить?

– Ловите, коли мы всю не распугали, – смеется Сокольничек. – А хотите, и к нам садитесь. Улов невелик, да огонь тепло горит.

– Спасибо, сынок, да мы уже откушали. Теперь только завтракать будем, не хотим охоту перебить.

Выглянул из-за камня и Радомир. Увидел, что все стихло, подошел снова к костерку.

Сел старичок на один из камней, закинул удочку в реку. Старушка его рядом села, кота на колени положила. Рассказывает:

– Вот злодей, рыбу с утра наловленную съел, что не съел – попортил. А мы как живем? Что наловили да в леске насобирали в одно лукошко – тем и рады. На зиму по горсточке в день откладываем. Больше и не насобираешь – все одно отберут.

– Тугары?

– И тугары, сынок. И русские лихие люди, бывает, заходят. Умет рядом, Русь на Севере, тугары на Юге. Все мимо ходят. Да с нас давно брать нечего, кроме кота да рыбьих хвостов. Зато колодец у нас на дворе. Каждый, кто мимо идет – тот и напьется вволю.

– И тугарин?

– И тугарин.

– И лихие?

– И лихие. Что ж нам – воды жалко? Святое дело. Хотите – и вы заходите.

– Спасибо вам, добрые люди. Будем знать, где воды напиться, ежели еще в ваши края забредем.

– А пошто же вы в наши края сейчас забрели, молодцы?

– Судьбу свою ищем, удачу пытаем.

– Ах, ну тут многие удачу запытали да судьбу нашли. Только на Юг нынче не ходите, погодите седмицу.

– Что, тугары лютуют?

– Нет. Праздник у них нынче, ярмарка.

– Летняя луна растет, – роняет Сокольничек слова тихо, будто припоминает. – Будут чтить вольный огонь и духов предков…

– Бог их знает. Пусть кого хотят, того и чтут, – вздыхает старушка. – А только много нехристей из дальних земель съехалось.

Сидят на берегу. Старик рыбку ловит, старушка кота гладит.

Потом старики ушли. Пожелали доброго пути детям богатырским…

Злата стеганку надела, села к костру с братьями. Стали, наконец, есть.

В лесу поздней ночью…

Сидят велеты под луной на лесной прогалине. Жена голову мужу на плечо склонила. У мужа на вытянутой ладони – девица, как куколка, резная да расписная.

– Слава богам, слава Матери сырой Земле. Теперь хоть надеждой живем.

– Значит, так и сказал богатырь, что силы Святогоровой? – спрашивает девица.

– Да если бы и не сказал – мы то и сами поняли.

– И к тугарам пошел?

– Пошел, а с ним – брат его и сестра, и еще один. Показалось мне, что волхв, да молодой и падучий.

Оглянулась девица на Юг, туда, где тугарово становище – будто видит его. Косы ее на ветру бьются…

– А как бабушка твоя? – спрашивает жена-великанша. – Здорова ли?

– Здорова, теперь у добрых людей живет. Приняли ее как родную.

– Не буянит больше?

– Нет, в мире с людьми живет, человечинки больше не просит. Теперь хоть за тын можно без страху выйти.

– Вот и ладно. Слава Матери Земле! Разве дело – терзать тех, в ком душа живая?

– Не дело. Верно… Да помогут вам боги! А мне теперь в путь пора.

– Да хранят тебя боги, княжна небесная! Бабушке поклон от нас передавай.

Поклонилась Марья в пояс, руку с когтями к самому сердцу приложила. Потом птицей обернулась и в небо взмыла ласточкой.

Глядят велеты ей вслед.

– На Юг полетела, – говорит муж-великан.

– Не к бабушке, видать, – отвечает жена-великанша.

Дальше сидят, ждут да вздыхают.

[1] Умёт – постоялый двор.

Тугарово становище. Купец и три пленника

Купец и три пленника

Шатер под небом стоит. Всем шатрам шатер – так высок, что вершиной в небо упирается. Царский шатер, каменный, красный. Красный да расписной: змеи по стенам вьются, с углов скалятся, окна да бойницы на все четыре стороны смотрят.

Дворец на скале, по скале лестница идет. Лестница на площадь спускается – хочешь, войско строй, хочешь шатры шелковые ставь, хочешь – торжище накрывай. А кругом деревня – не деревня, а уж целый город. Домишки красные, мазаные да расписные. Печки топятся, рубашки на ветру колышутся – люди живут.

Нынче на площади ярмарка большая. Из дальних земель пришли караваны, приехали купцы с товарами – с запада, с востока, из южных земель.

Поставили шатры на площади, а посреди нее круг оставили – для звериных боев, для кострищ, для шаманских плясок.

И на скальных ступенях стоит чаша медная, а в ней горит огонь. А за чашей – ворота деревянные с шелковым да расписным пологом. На воротах – череп конский золотыми рогами увенчанный, знак кобылицы небесной.

А за деревянными воротами – двери дворца, тяжелые да литые.

***

Почитай лет шестнадцать тугары такого праздника не затевали…

По всему городу шум, суета – всюду ярмарка.

Где купцы останавливались, там и дела вели – меняли да продавали товары, лошадей, рабов. Лучшие товары только так и шли, но и для площади добра вдоволь оставалось.

Почтенный Махмуд, купец из Александрии, взялся искать себе двух русских рабов: молодца да юную девицу. И чтоб оба голубоглазые, молодец – высокий, девица – золотоволосая. Думал себе дома породу слуг заморских вывести.

И вот, на третий день ярмарки ему слуга весть принес: появился на становище купец, у которого добра только хлипкий возок да кляча с бельмом. Сам в обносках, рожа паршивая, вся в пятнах, одного глаза нет – тряпицей замотан. Да только в возке у него молодец с девицей точь в точь такие, как хозяин искал. Кажется, в возке еще кто-то сидел, только слуга не разглядел.

Послал египетский купец Махмуд за этим новым купцом. Вернулись слуги, сказали – тот не хочет рабов продавать, не придет.

Послал египетский купец трех своих воинов в панцирях с ятаганами. Вернулись воины в мятых панцирях с погнутыми да ломаными ятаганами. Сказали – добрый у того купца молодец, крепкий, да и купец сам неплох, хоть и кривой.

Посмеялся египетский купец – видать, чистокровный русский молодец у купца кривого. Раб, а за хозяина любого врага заломает.

Отправился почтенный Махмуд к купцу в обносках сам.

Тот водил свою клячу под уздцы, меж домов, меж шатров, к площади поближе. Купец египетский на коне нагнал его, рядом едет, на пленников его поглядывает. И вправду, хороши молодец с девицей. С ними еще молодец был, только тихий, хилый да бледный – видно, хворый. Молодцы в штанах да рубахах. Девица в покрывало льняное худое укутана. У девицы волосы только были острижены, но да волосы отрастут.

– Эй ты, почтенный человек, – говорит почтенный Махмуд по-тугарски. – Хочешь продать чего? Может, чего или кого ищешь?

– Что ищу, то сам знаю, – отвечает купец в обносках голосом хриплым да сиплым. – Мир тебе, добрый человек.

– У меня много золота, а у тебя – то, что мне нужно. Продай мне молодца с девицей.

– Молодца? Которого?

– Высокого, светлого.

– Ааа… Этого. Нет, высокого не продам. Того, что помельче, может, и продал бы. А этого – нет.

Вышли на площадь, почтенный Махмуд с коня сошел, тоже под уздцы повел.

– Ты, верно, не понял. Золота у меня много. А зачем же ты привез таких хороших рабов, если не хочешь их продавать?

– Хочу, а не тебе. Я с другим хорошим человеком уговор имею. Мир тебе!

– Сколько он обещал тебе? Я перебью цену. Я заплачу вдвое больше.

– Совесть дороже золота. Не продам.

– Не продашь добром, заберу силой. У меня много воинов, всех твоему молодцу не победить. Последний раз говорю: называй любую цену.

– Последний раз говорю – не продам тебе никого, добрый человек.

– Глупец! Уж попомнишь меня!

Вскочил почтенный Махмуд на коня да умчался.

Купец в обносках побрел дальше. Ведет клячу, кляча телегу тянет, в телеге трое сидят – кругом оглядываются.

Кругом базар – плоды как из садов райских, пряности да масла – как из храмов далеких, неведомых, серебро, золото, каменья – огнем солнечным горят.

Живые бараны блеют, мертвые кровью истекают, каплет кровь на песок да на уголья жаровни.

А дальше на помосте уже не животину продают, а людей – все больше русоволосых да голубоглазых.

Девица в телеге на них глядит. Губу чуть не до крови закусила.

– Да что же это? Братцы, видите?..

– Вижу, – говорит тот, что бледный да хворый.

– Не вижу, – вздыхает второй. Да тяжко вздыхает, будто видит.

Встала телега. Встала у зверинца царского.

Выставили зверинец на площадь, чтоб гости подивились.

Был тут и пещерный лев, был и павлин, были и лесные человечки волосатые да с хвостами.

Было и дитё. Малое, румяное, да только ростом с дом.

Сынок велетов в клетке сидит да не тужит. Одет в шелка, сидит, цыплят жареных как семечки лупит, мёд из бочки лопатой зачерпывает. У клетки не крыша, а навес, чтоб дождик не мочил.

– Жрёт и не давится, – шепчет девица.

Постоял купец, подивился на зверинец, а потом к клетке с младенцем пошел.

– Ну здравствуй, сын велетов, – говорит купец по-русски, да не хрипло, не сипло. – Гляжу, в холоде, в голоде сидишь, слезы горькие льешь по отцу с матерью.

– И вовсе я слезы не лью, – отвечает великанов дитятя, лопату от меду облизывает. – Тепло мне да сытно. Курочки да барашки у меня жареные да соленые, варений да меду вдоволь. Отец с матерью меня послали еду искать, вот я и нашел, где пропитаться.

– Что же ты назад не возвратился? Мать все слезы выплакала, все глаза проглядела. Отец горюет, нас просил тебя из плена поганого вызволить.

– А вы им скажите, как увидите, что мне тепло да сытно, пусть не плачут. Пусть идут за горы, а я поживу у тугар, потом их нагоню.

– И сколько еще тут жить будешь?

– А сколько живется.

– Ты, когда вырастешь, в землю уйдешь, окаменеешь.

– Так до этого еще далеко. Успеется.

Сказал – и дальше цыплят ест как орешки. Руку сквозь прутья протягивает, льва гладит. Лев руку ему прикусывает, да не сильно – играется. А потом головой под ладонь ластится.

– Кисонька…

Вернулся купец к телеге.

– И вправду, жрёт и не давится. Тепло ему да сытно, назад не хочет. Вот ведь, нашли порося пудового. Что ж делать будем?

Молодцы да девица только в затылке чешут.

– Может, ты, сестрица, с ним поговоришь? Авось разжалобишь?.. Только еще побродим, чтоб долго на одном месте не торчать.

Торчать дальше не стали, да и с места тронуться не успели.

Шустрый оказался купец египетский. И вправду явился на базарную площадь с воинами – с целым малым войском, хоть дворец бери. Прошлись по рядам, прилавки мелкие перевернули – страху нагнать, чтоб никто не мешался.

Прямо к купцу с тремя пленниками.

– Дело дрянь, братцы, – вздыхает купец в обносках и повязку с глаза стаскивает. Прозрел!

Из поддона телеги выхватили и купец, и пленники оружие, встали врага встречать. Без кольчуг, в рубахах. Только девица, как покрывало скинула, в чешуе оказалась – встала с луком на телеге, тетиву натянула.

Миг всего, а веселый базар в толчею людскую загустел. Кругом крик, гомон, причитания, баб тугарских одна-вторая да обчелся, а вой подняли как целая стая.

Да не успели схлестнуться.

Шагов десять друг до дружки оставалось – и точно посередке копье в землю вонзилось.

– А ну стойте, ослиные дети! – кричит со стены дворцовой по-тугарски воин – высокий, статный, в латах, с чубом, с усами длинными.

По лестнице мазаной меж шатрами со стены спускается, за ним – вереница воинов попроще, с чубами покороче, в латах не блестящих.

Видно, не последний человек во дворце вышел буйство усмирять. Говорит:

– Что же вы надумали? Как посмели? Или не знаете, какой великий день вот-вот настанет? Как можно чтить духов не славным боем, не доброй жертвой, а грызнёй собачьей?

Купец египетский подобрался и впрямь как пес нашкодивший.

– Уж прости, благородный Гачай-мурза. Меня жестоко оскорбил этот нечестивец.

– Он лжет, добрый человек. Я всего лишь отказался продавать ему своих рабов. Но я уже ударил по рукам с другим торговцем. Разве мог я нарушить слово?

– Верно, не мог, – отвечает Гачай-музра.

– Так разреши, мы разойдемся с миром…

– Странные у тебя рабы. Зачем ты оставил им оружие?

– Они очень хорошие, добрый мурза, очень послушные. Они не нападают на своих хозяев.

– Ни разу не встречал таких смирных рабов, если, конечно, они не были от рождения слабы умом.

– Я знаю заветное слово.

– Да? Может, и мне скажешь?

– Не могу, старая ведунья со Святых гор с меня клятву взяла, что никому я его не скажу.

Усмехается купец египетский, почтенный Махмуд.

– А не эта ли ведунья твой глаз исцелила? – поднимает он с земли повязку, что у купца в обносках на глазу была и Гачай-мурзе подает. – То кривой ходил, а то скинул враз.

– Эта, – живо кивает купец в обносках. – Травы дала, сказала к глазу привязывать. Теперь раньше времени повязка слетела, худо это…

– Худо, – качает головой Гачай-мурза. – А дай-ка на меч твой взглянуть, верный клятве человек.

Подает купец в обносках меч с поклоном, в землю глядит.

Гачай-мурза смотрит на меч, на руке взвешивает. Глаза у него загорелись, а вот брови-то нахмурились.

– Добрый у тебя меч! Настоящего мастера работа. И тугарский. Где разжился таким?

– На поле бранном подобрал, от ржавчины очистил, – вздыхает купец в обносках. – Хозяину-то он уж более не пригодится…

Возгорелся почтенный Махмуд.

– Да разве не видишь ты, благородный Гачай, что собака эта смеется над нами?! Он задумал недоброе.

– Не тревожься, почтеннейший, – отвечает ему, усмехаясь, Гачай. – Я ведь вижу, что ты привел своих воинов на площадь лишь только для того, чтобы не допустить беды. Иди с миром. Иди, почтеннейший. А ты, мудрый странник, – говорит он купцу в обносках, – идем-ка с нами. Любим мы диковины да небылицы. Расскажешь, каким заветным словам тебя ведунья учила…

Обступили тугарские воины купца в обносках. Тот оглядывается на своих пленников, а те и вправду смирные – на него глядят, никуда не бегут. Девица – на телеге, лук опустив, молодцы – на земле, с мечами изготовившись.

Почтенный Махмуд со своим малым войском отошел да недалеко – глядит, как дело обернется.

Народ кругом притих, торговцы товары с полок потихоньку прибирают.

Поклонился купец в обносках Гачай-мурзе.

– Веди, о почтеннейший.

Тут девица вновь тетиву натянула да пустила стрелу. Стрела в подвес светильника на шатре торговом попала. Упал светильник на почтенного Махмуда, масло горячее за шиворот полилось.

Закричал Махмуд, на шатер упал, шатер на него рухнул. Махмуд в шатре увяз, барахтается.

Гачай-мурза только голову повернул, так сам в толчею полетел. Меч выронил.

Купец в обносках меч свой подхватил – и к своим пленникам. Только тугары в стороны и посыпались.

Купец и три пленника – к лестнице на стену. Со стены – тугары. Девица первому ногу прострелила – тот упал, остальные на него кучей повалились.

Пока назад отступали, хилый пленник к зверинцу метнулся, отворил засов клетки с лесными человечками. Те и так были как белены объевшиеся, а как волю почуяли – заорали как оглашенные и кинулись врассыпную. Буянят хуже ряженых, всем мешают – купцу с тремя пленниками уходить, тугарам – их ловить, египетским воинам – своего хозяина распелёнывать. Почтенный Махмуд еле жив со страху, да хоть цел.

Велетов дитятя обрадовался – встал в полный рост, чтоб лучше видеть, его навес и лопнул. Дитятя хохочет, в ладоши хлопает.

– Что творится-то? – спрашивает рослый пленник. – Кто визжит как ошпаренный? Что за черти носятся?

– Топай, ради Христа! – отвечает ему купец в обносках. – Не досуг рассказывать.

– К тебе слева подбираются! – кричит рослому пленнику хилый пленник.

Рослый пленник налево повернулся, хватил рукой – только шлем тугарский вместе с головой и треснул. Другой тугарин справа пытался подлезть, да рослый пленник его и заметить не успел – рухнул тот со стрелой в глазу.

Прибежали еще воины тугарские. Сошел со стены один – росту великого, с мечом да с кнутом. Для острастки один раз кнутом щелкнул – лесные человечки замерли, другой раз щелкнул – велетовому дитяте аккурат по лбу. Заревел дитятя, на седалище плюхнулся. Идет воин тугарский к купцу с тремя пленниками.

Девица в него стрелу пустила – он стрелу летящую кнутом пополам рассек. Вторую пустила – он кнутом отмахнулся, упала стрела наземь лесным человечкам в лапки на забаву. Натянула девица тетиву в третий раз…

– Не трать! – велит ей купец в обносках. – Уходим!..

А куда уходят? Ни людей, ни торговцев уж не видать – одни воины тугарские на площади. Воин с кнутом все ближе – что ни шаг, то кнут щелкает. Остальные будто и перестали купца с пленниками ловить – будто для кнута их стерегут. Все одно – и купец, и три пленника на него оглядываются. Девица не стерпела – лук подняла, тетиву натянула. Свистнул кнут – девица ахнула – полетел лук со стрелой на землю. Закрыли купец и два пленника девицу, стали плечом к плечу… Свистнул кнут еще раз – и хилому пленнику вокруг шеи обвился. Потащил тугарин добычу к себе. Купец вперед кинулся – хотел кнут перерубить.

Тут и бросились на них остальные тугары – по двое их взяли.

Купца еле семеро тугар удержали – три раза веревки рвал. Хилому пленнику уже ничего после кнута не надобно было – хоть как тряпочку его волоки. А рослый пленник силы был не меньшей, чем купец в обносках или тугарин с кнутом. Но никого он не раскидывал, а вцепился в девицу крепче, чем вековые корневища в старый камень – так что ее саму и не ухватишь. Так их обоих одними путами и связали.

Всех и понесли, и поволокли ко дворцу.

Во главе Гачай-мурза отряхнувшийся идет, рядом с ним – тугарин с кнутом, охотник собою довольный.

Приходят к чаше медной с огнем, к воротам с пологом алым.

А у лестницы змеища каменные извиваются, скалятся, языки их из глоток вываливаются…

Отворились дворцовые двери – полог алый на воротах зарёю зарделся. Тень за пологом – все ближе да ближе…

Выходит к воинам своим да к пленникам царь Терекей Калинович.

Молодой был царь Терекей Калинович, уж краше своего отца, поганой собаки Калина, видно, в мать пошел. Кто его мать была – уж никто из ходивших на Киев да войну переживших не упомнит. Много красавиц у старого царя в неволе томилось.

– Вот какие дивные гости на базаре сегодня, великий царь, – говорит Гачай-мурза. – Купец да три пленника. Все с оружием, кто с мечом, кто – с луком. Зачем пришли – неведомо.

Оружие все скопом к ступеням, к ногам царским бросают. Кроме меча тугарского.

Меч Гачай-мурза, поднявшись по ступеням, Терекею Калиновичу подает. Тот меч принял, смотрит. Отблески по лицу скользят, глядит он внимательно, рукоять поглаживает…

– Чей? – спрашивает.

Подволакивают к нему купца в обносках, ставят перед царем на колени.

Улыбнулся Терекей Калинович – со злобой улыбнулся, аж на радостях оскалился – и похож стал на батюшку незабвенного. Смотрит на купца в обносках, связанного, у ног его на коленях стоящего, и улыбается.

– Ты ведь по-тугарски говоришь? – спрашивает его Терекей.

– Говорю, – тот отвечает. Не хрипло, не сипло, без юродства. Спокойно глядит.

В глаза друг другу смотрят.

– Вот как… – Терекей шепчет. И тюрбан с головы купца в обносках стягивает.

Рассыпаются по плечам русые волосы, у самых волос полоса белая – темным соком не вымазана.

Терекей у него рубаху на плече в зазоре меж веревок тугих разрывает, глядит – а там знак царский, иглой выписанный. Конь в галопе несется, а над седлом – сокол ловчий крылья распростер.

Ахнули все ближние, кто рядом стоял да кто увидел. Знаки такие на теле могли только степные цари да царские дети носить.

Хохочет Терекей Калинович, а глаза дикие, как у зверя бешеного.

– Вот ведь счастье великое! Не иначе как духи предков да дух моего отца, великого Калина царя, так дороги свели! Вот и свиделись, брат мой названый, тот кому имя было Ловчий Сокол! Тугарским молоком вскормленный, явился ты к нам на летней луне растущей. Да не с пустыми руками – мечи да стрелы с собою принес. Уж не знаю как тебя и приветить. – Глядит Терекей Калинович на слуг своих, на воинов. – А что же вы встали-то? Не слышите, разве, какая радость в мой дом пришла? Брат мой нашелся. Уж я его встречу, уж я его попотчую, так чтобы отец наш, Калин царь, в чертогах небесных плакал, умиляясь от такой любви братской! Ведите во дворец дорогих гостей наших!

Сокольника Илиевича связанным следом за Терекеем Калиновичем повели, Радомира Алексеевича все также волоком поволокли, Никиту Добрынича да Злату Алексеевну воедино связанных на руках понесли.

Стражи ворота отворяют – ворота железные, черные, да такие тяжелые, что, стой они на земле, а не на каменном пороге, то и верно в землю бы ушли. А за воротами стены как у шатра склоненные, алые, будто свежей кровью вымазаны, все в отсветах от факелов, от плошек с маслом…

И захлопнулись ворота.

Врезсказка

На умёт пришли дети богатырские, вечер скоротали, ночь переночевали. Слушали да глядели.

Рано утром, а почитай, что и вовсе еще ночью хозяину денег заплатили – щедро отсыпали, да коней своих оставили, велели стеречь. Обещали, как вернутся, столько же денег дать, если кони в целости будут, сытые да расчесанные.

Еще у хозяина купили старых телегу да кобылу. Еще сверху взяли гору тряпья ношеного да мешок луковой шелухи.

Да на Юг ушли.

К Югу, меж русских – да почитай, что уж ничейных – земель да земель тугарских роща была. Дубы, тополя да осины. Никого там не жило – грабить некого, роща малая да вся насквозь видна – не встанешь с шатрами, не схоронишься надолго.

А родник чистый в роще звонкий бил – каждому встречному рад.

Стоял посреди рощи идол, на четыре стороны глядел зорко. Никто и его не трогал. Городов больших рядом не было, никто с проповедью не пришел, вот и стоял себе истукан тихо в рощице.

Да и это место почитали особо. Кругом дороги неспокойные, тугары туда-сюда скачут, а только в рощице тихо.

Пока собирались, два костерка развели, два котелка на огонь поставили: в одном похлебка, в другом – луковая шелуха.

Похлебку съели, шелуха в темное варево выбродила. Сокольничек тряпицу в вареве смочил, стал себе кожу натирать. Один раз лицо омыл, второй, а на третий – и впрямь почернел. Хуже тугарина, будто хворый, пегий – то желтая полоска, то бурое пятно.

Смотрится Сокольничек в Никитин щит блестящий.

– Краше тугарина от Киева до самой Степи не сыщешь…

Замотал себе волосы в грязный тюрбан, повязку на глаз опустил.

Под дубом и вещи схоронили, и оружие. Сокольничек, Никита и Радомир оставили себе только по мечу. Злате все велели и лук, и кинжалы взять, и в кольчуге остаться.

Остальные в корни старому дубу сложили кольчуги, Сокольничек и копье свое положил, и один из мечей туграских, и лук со стрелами, Никита палицу, нож от матери оставшийся. Радомир нож да кольчугу положил. Гусли завернул и в кожу, и во всю одежду, что при нем была – только б живы были. Сверху Никита с Сокольничком щиты положили. Ветками все прикрыли, сверху земли набросали да листьев.

– Радомир, а сотвори-ка заговор, чтоб наш клад никто не нашел, – говорит Никита.

– Да ну тебя, – вздыхает Радомир.

– Сотвори, братец! – просит Злата. – Кому от этого худо будет?

Вздохнул Радомир, руки положил на землю.

– Что говорить-то?

– Это уж, братец, сам придумай.

Оглянулся Радомир на братьев с сестрицей, потом лбом в землю уткнулся, что-то зашептал.

Чего-то наговорил, заговорил, сел прямо.

– Готово. Никто не найдет.

Встали дети богатырские на полянке у каменного истукана, под ветвями старого дуба, обнялись.

– Братцы, сестрица, – говорит Сокольничек. – Отпустите мне, если я в чем вас обидел.

– Ты что же это – уже на смерть собрался? – спрашивает Радомир.

– Кто знает – на что? А только знаю, что если бы не я, вы бы сейчас к тугарам не собирались…

– Уймись, – велит Никита. – Уже собрались. Помолчим на дорожку.

Помолчали, постояли, идол каменный на них посмотрел. Да так взглядом в путь и проводил. Остался один стоять. Кого только не видел – на все четыре стороны глядит…

Тугарово становище. Бледный царевич, звавшийся Ловчим соколом

Бледный царевич, звавшийся Ловчим соколом

Во сыром подземелье прикован цепями сын богатырский. Стены каменные – не видать, не слыхать никого. Где братья да сестрица, живы ли?

Самого Сокольника Илиевича только разок-другой плетью угостили – только рубаху и без того драную разорвали. Уволокли его в один каземат, братьев с сестрицей – в другой. Опомниться не успели.

Стоит Сокольничек, цепями скованный. Тянет за цепи – извиваются, звенья гнутся да не лопаются.

Кричит Сокольничек – Терекея Калиновича кличет, а с ним всех поганых на честной бой, всех обещает приголубить. Никиту зовет, Радомира со Златой…

Никто не отвечает богатырю, только эхо слышится. И мерещится – его ли это крик в стенах звенит или кого из братьев мучают?

Наконец, открываются двери, сходит к Сокольничку в темницу царь тугарский Терекей Калинович.

– Ну здравствуй, брат мой, здравствуй Ловчий Сокол, – говорит он, улыбается разлюбезно. А глаза горят. – Как тебе в гостях у меня? Хотя, в каких уж гостях? Дома ты братец! Мягка ли тебе перинка, сладок ли хлеб?

– Благодарствую, братец, – отвечает Сокольничек. – Слуги твои встретили меня да перинку эту постелили, да медовыми пряниками угостили.

– А и не говори, хороши они у меня. Всех, кто с обманом пришел, пряниками угощают.

– Мастера вы пряники печь. От них то и дело дым по Руси. Хоть бы кого за печью глядеть поставили.

Терекей Калинович зубами заскрипел, руки на груди сложил. Притомился про пряники беседу вести.

– Зачем явился?

– По тугарам родненьким стосковался.

– Кто те трое, что с тобой пришли?

– Увязались любопытные. Чьих, не припомню. Одно только скажу – не простых родителей дети. Хороший выкуп за них в Киеве получите.

Вздыхает Терекей Калинович, печалится.

– Вот незадача. Не за кого уже выкуп-то брать. Но да видно не судьба. Проживем как-нибудь.

Себя не помнит Сокольник, Ильи Ивановича сын. Раз потянул – порвались цепные звенья. Схватил он за горло Терекея Калиновича.

– Говори, собака, что с ними! И врать мне не смей.

Улыбается Терекей Калинович ласково.

– Что же ты, Ловчий Сокол. Раньше был я меньшим братом, теперь собакой стал? А я же тебя трогать не велел. Убьешь меня сейчас – все равно живым отпустят. Да три мешка мяса с собою дадут – кусками, а порознь, чтоб не спутал, где кто.

Остолбенел Сокольничек, кажется ему, что руки его на горле Терекея Калиновича окаменели – ни сжать, ни разжать не может.

– Тихо, братец. Живы твои пленники. Не скажу, что шкура на всех цела, но живы. Девку вообще чуть тронули – больше напугали. Чешую железную сдирали со змеи бледной. А она так закричала, что Добрынин сын нам все и поведал. Детеныш великанов рассказал, что вы его к отцу с матерью отвести хотели. Все я знаю, названый брат. Погляжу, подумаю еще – может, и до мешков с мясом не дойдет. А может, один всего дам – и даже выбрать позволю. Пока будь гостем моим, Ловчий Сокол. Я же буду ласковым хозяином. Праздник же нынче великий, память отца нашего чтут. Пойдем…

Сняли с Сокольника Илиевича оковы, повел его Терекей Калинович прочь из темницы. Тот смирно идет, своей волею, будто и вправду гость званый, желанный. Идет, а в голове все эхо слов терекеевых: «три мешка мяса с собою дадут».

Отвели Сокольника в царские покои. Слуги его искупали в молоке, едким соком кожу его добела оттерли. Волосы расчесали, мазями умастили, золото вплели. Золото на пальцы нанизали, вокруг запястий и шеи обернули. Одежды на него надели царские, шелковые да бархатные, камнями и золотом расшитые, мехом отороченные.

Стоит Сокольничек, пояса да шнуры на нем затягивают, а ему думается: «Не сон ли?». Или он снова юный царевич тугарский, а родной батюшка и богатыри киевские, и Никита, и Радомир со Златой ему привиделись…

Повели его в залу, где царь тугарский сидел, где пировал с ближними людьми своими.

В вышине, в своде дыра зияет, как луна круглая, золотыми прутьями забранная – три прута да поперек них другие три. Через дыру видно, как горние выси тревожатся, как ветры небесные гонят багровые облака по полотнищу серому.

Дух в зале тяжелый – мясо жарят, крепкое вино пьют. Барабаны бьют, бубенцы звенят, дудки надрываются. Столы да лежанки вкруг стоят, а в том кругу, да под дырой, под небом тревожным, шесть девиц пляшут – птицами мечутся, змеями вьются, лисами кругом поглядывают.

По ту сторону круга, против двери – место царское. Выше других стоит, ступени к нему ведут. Всё в подушках шелковых, золотые змеи да чудища вкруг него – спину огибают, под руки царские так и льнут. Полог вокруг него, будто из паутины тканый, да дым от курильниц вьется.

Сам царь Терекей Калинович в тени. Только золото блестит на одеждах да на перстах его.

Сокольничек в залу вошел, музыка смолкла, девицы замерли, все гости затихли. Знают, что царь нынче – ласковый хозяин. Идет Сокольничек, кругом глядит. Вот мурза, вот старый воин сидит, другой, третий – нет-нет, да и попадется лицо знакомое.

Подошел Сокольничек к трону царскому. Сошел к нему Терекей Калинович, обнял как брата дорогого, в уста расцеловал.

Широк престол царский, вдвоем на него и сели.

Хлопнул Терекей Калинович в ладоши, вновь музыка взвилась, девицы танцевать пошли. Да на девиц никто не смотрит – на царя да на бледного царевича глядят.

Подали кушанье. Перед царем стола не стояло – перед ним блюдо невольник держал. Кушанье темное – мясо с кровью да с травами. Берет Терекей Калинович мясо из блюда рукою, ест, пальцы облизывает.

– Что же ты сидишь? Угощайся, брат. А то, наверное, вкус мяса позабыл.

– Благодарствую, хозяин ласковый. Не голоден я.

Терекей Калинович руки об волосы невольника вытирает. Говорит:

– Ну коль не голоден, будешь рассказывать, а мы послушаем.

Подал царь знак – слуги внесли алтарь: двое воротцев деревянных, на них – пластина узорчатая золотая, на пластине – подушечка, на подушечке – голова. Голова глиняная, красными да золотыми узорами расписанная.

В былые века головы мертвых царей степняки глиной обмазывали, расписывали. Кого-то такими в курганы клали – чтобы их мертвые предки признали, а у кого-то голову расписанную отрезали, с собой возили от стойбища к стойбищу, хранили, берегли, дымом от подношений кормили.

Да только эта голова пустая была – голова Калина царя. По памяти да для памяти слепили ее да расписали.

Три шамана вслед за головой вышли. Двое встали рядом, одному скамеечку подали – совсем старый был, уже, считай, целый век на свете жил. Этого Сокольничек хорошо помнил. Еще когда он царевичем был, уже тогда шаман ему древним казался. Каким было его имя, уже никто не помнил, все звали «премудрый Ай».

Глядит Терекей Калинович на голову расписную.

– Все, что осталось мне от отца нашего. Расскажи, что помнишь ты, Ловчий Сокол. Как ты в последний раз видел Калина царя? Как он умер?

– Неужто тебе, Терекей Калинович, соглядатаи да просто добрые люди не донесли?

– А я от тебя хочу услышать. Что ты своими глазами видел?

– Седмицу его в клетке держали – то все видели. В клетке сидел в личине железной на скомороший лад размалеванной. Потом его под городские стены вывели, в чистое поле. Поле еще все в отметинах от огня было. Трава выжжена… Только-только мертвецов похоронили. Ваших-то сожгли… Так вот, было это в тот день, когда меня крестили и Алёша Попович мне крестным отцом стал. Я почитай только из купели, еще волосы от святой воды не просохли. Поднялся я с остальными богатырями, с матерью, с князем да с княгиней на городскую стену. Увидел я как Калина царя, все также, в личине, к четырем коням привязывают…

Смолк Сокольничек. Глядит на него Терекей Калинович. Велит:

– Продолжай. Дальше что было?

– А дальше я своими глазами не видел. Батюшка так встал, чтоб поле от меня закрыть. Сжалился надо мной.

– Не видел, но знал же ты, что там творится. А когда мне сказали, что ты нас предал, я не верил. Я ждал.Думал, сейчас прискачет брат израненный с головой русича у седла… А скажи, Ловчий Сокол, как на духу – перед всеми, кто тебя с малолетства знал, да перед теми, кто о твоей измене слышал – неужто не дрогнуло в тебе сердце в тот миг, когда отца нашего на куски разорвали?

– Изволь, царь Терекей Калинович, скажу. Был я тем, кем и звался – Ловчим Соколом. Зверем, который должен хозяину добычу приносить. Братом меня зовешь? Честь то для меня великая, да только не припомню я, чтоб нашу кровь в золотой чаше с вином смешивали да пить нам давали. Не голодал я под крылом у Калина царя – и то правда. Но что ж поделать? Скотина и та сбежит или подохнет, если не кормить. Забрали меня от родной матери, саму ее в оковах десять лет держали. Своего отца я только на бранном поле встретил. Если б он меня не признал или решил, что не сын я ему больше, то вышиб бы из меня дух. И поделом. И никто бы и слезы не проронил. Ну пожалели бы, что пропал такой откормленный зверь охотничий.

Слушал Терекей Калинович – как котел на огне томился.

– Горе-то какое… От матери тебя отняли. На коня посадили. Воином вырастили. И как же только не пощадили?

– Ах, и верно, царь Терекей Калинович. Что же я горюю? Ты еще с деревянной саблей играл, а из меня уже воина вырастили. Скоро! Видно, отец твой, Калин царь, во мне души не чаял. Что еще ты хочешь у меня спросить, тугарский царь? Может, сам чего рассказать хочешь? Что не весел?

– Не весел отчего? Да плохой из меня хозяин. Гостя голодным оставляю. – Берет Терекей Калинович кусок мяса с блюда, протягивает Сокольничку. – Угощайся гость мой, Ловчий Сокол. Ты когда ел в последний раз? Поди слюнки текут? Ешь!

Сидит Сокольничек – то на Терекея глядит, то на мясо. Что мясо, что Терекей – будто все одно.

Не стерпел Терекей Калинович.

– Жри! – кричит. Мясо в лицо Сокольничку сует. Тот отворачивается, утирается, мясо падает, по подушкам, по ступенькам на пол каменный, будто живое ползет. – Ну хорошо же. Тогда давай твоих гостей на пир позовем, попотчуем. А то заскучал ты, гляжу…

Хлопнул Терекей Калинович в ладоши, голову глиняную унесли, двери отворили.

Четыре огромных тугарина Никиту Добрынича ведут. На руках у него цепи, на ногах цепи, да ноги цепью скованы – пудовая цепь гремит, вьется, перекатывается… Идет Никита Добрынич босиком, одежда на нем грязная, на спине и плечах разодрана, кожа плетью расписана.

Идет Никита Добрынич, а кругом все в тумане, в мареве, едой пахнет – ох и сладко. И вырастает перед ним гора – красного шёлку да золота. Видно, престол тугарский.

И с престола сходит к нему не то царь, не то царевич – будто сгусток алый в золотых искрах по ступеням стекает.

Отшатнулся богатырский сын, замер, а тугары его все вперед тащат.

«Ну добро, – думает Никита. – Раз сам встречать вышел, то и слово молвить не грех…»

– Ты кто такой будешь? – спрашивает богатырский сын. – Какого тугарского роду-племени?

Затихает вся залища тугарская престольная. Затихает, замирает, подбирается… Да как грянет хохотом, так что не ровен час стены рухнут. Даже те тугары, что его из темницы вели, держась за животы, попадали. С престола, из-за полога и то смех доносится. И отовсюду, со всех сторон:

– Богатырь-то слепой! Слепой богатырь!

Подходит Никита ближе к тому, кого за царевича принял, видит – волос светлый, коже белая.

– Сокольничек… Что же ты?.. – вздыхает Никита да погромче. – Опять ты из тугарского следа пил?

Встали лучники у престола, стрелы на Никиту направили. Сокольничек замер, не шелохнется.

А в залу тугары уже Алексеевичей ведут. Этих не в цепях.

Радомир по рукам связанный, тоже в рубахе рваной, тоже плетью угощенный. Злату большой, что сенной сноп, тугарин и вовсе под мышкой нес.

Привели-принесли – к братьям поставили. Радомир чиниться не стал – просто как подкошенный на пол сел. Злата отряхнулась, рубаху одернула, нос повыше задрала.

Тут и сам Терекей Калинович к детям богатырским с престола своего сошел.

– Ну здравствуйте, гости дорогие. Мы все брата вашего привечаем, потчуем, а про вас и позабыли. Как вам у меня в гостях?

– Хорошо, царь Терекей Калинович! – все трое отвечают. Даже Радомир голову поднял.

Потом снова опустил, только глядит исподлобья да что-то в кулак бормочет.

– Что с ним? – спрашивает Терекей. Губы кривит. Презирает.

– Брат мой умом слаб, – отвечает Злата. – Отпустил бы ты его…

– Не пущу, красна девица. Только брат твой честь твою и блюдет. Если б не он, не оторвали бы тебя от Добрынича… Ах, да что ж я! – глядит тугарский царь кругом на своих подданных, руки к дыре в небо воздевает да говорит. – Может, кто не знает, не слышит или ушам своим не поверил? У нас в гостях дети всех трех великих богатырей киевских. Брата моего названого вы знаете. Три отца у него, один, говорит, крёстный. Тот молодец, что слепой – сын Добрыни Никитича, а девка и полоумный – всё, что Алёша Попович породить сумел. Эй вы, братья Сартаковичи! – зовет царь. Поднимаются из-за стола три тугарина: старший, средний и младший. – Вашего отца, Сартака-мурзу, ведь Алёша Попович на копье поднял в битве у стен киевских. Как вам его выродки? Что с ними сделать скажете?

– Да что с них взять? И вправду выродки… – говорит старший Сартакович да по-русски, чтоб Алексеевичи поняли. – Парня зарезать да собакам скормить, а с девкой и повеселиться можно. На копье поднять. Сначала уж я, как старший.

Хохочут тугары.

Сжимает Никита кулаки – еле видно, только цепи позвякивают.

Злата зубами скрипит, шепчет:

– Глотку поганую перегрызу!

А Радомир глядит на старшего Сартаковича и все бормочет, бормочет, а то вдруг взял и палец свой до крови закусил.

Смотрит старший Сартакович на Злату, с бараньей ноги кусок мяса зубами рвет. Жует, заглатывает… и давится. Сипит, синеет, на пол каменный падает. Бьется, руками машет. Братья над ним наседками хлопочут. Да все пустое. Затих старший Сартакович. Глаза в дыру на потолке таращатся, в разинутом рту мясо виднеется.

Радомир Алексеевич губы от крови облизывает, тихонько смеется. Злата его по голове гладит.

– Что ты, братец? Здоров ли?

Всполошились тугары. Сартаковичи кричат:

– Это русский колдун его сглазил! Закопать колдуна живьем в землю!

– Кто колдун? – отвечает им, усмехаясь, Сокольничек. – Этот колдун? Да не надо просто такой кусок откусывать, какой проглотить не сумеешь.

Выходит вперед Терекей Калинович, всем велит молчать.

– Довольно! – говорит. – Пир окончен. Вашего брата, Сартаковичи, будем чтить завтра вместе с другими предками – он с ними теперь. И нашим гостям русским честь воздадим. Не тревожьтесь! Увести их обратно в подземелье, всех порознь запереть.

И Никиту увели, и Злату с Радомиром. Радомир все смеялся, ничего с собою поделать не мог.

Стали и гости с пира расходиться. Музыка смолкла, слышно только как посуда гремит да ноги топают. Сартаковичи слуг кличут, брата уносят.

– Что-то тоскливо мне было на пиру сегодня, – вздыхает Терекей, Сокольничка за плечи обнимает. – Ну да завтра веселей будет, сам увидишь. Пойдем отдыхать, брат.

– Хватит скоморошествовать, Терекей Калинович. Пусти меня в темницу к братьям и сестре.

– И правда хочешь в темницу? Можно и в темницу. А может, кого из них тогда ко мне? Сестру твою. В опочивальню. Одну, без брата. Пойдем уж… В темницу-то всегда успеешь.

Злая жена

Повел Терекей Калинович Сокольничка в свои покои. Покои все в коврах да в шелках, в шкурах звериных – мягких таких, словно мертвый зверь сам тебе под бок, под щеку ластится. Травы курятся, тишина. Слуги вино сладкое крепкое принесли.

Пьет сам Терекей Калинович, Сокольничку кубок золотой подает.

– Угощайся, Ловчий Сокол. Да не бойся, яда в нем нет. Раньше своих братьев с сестрой не помрешь. – Вздыхает, на подушки ложась. – Да не стой степным истуканом. Притомился, поди?

Сел Сокольничек рядом, вино пригубил. И впрямь сладкое, такое, что и пить тошно.

– Я вот думаю, – говорит Терекей, – делать в конце ярмарки из твоей головы чашу или не делать? Вот хочу я твои мысли знать? Может лучше не надо?..

– Ну это уж ты сам решай, царь тугарский.

– Да, подумаю, поразмыслю. Но да еще и посмотрим – может, уж и не из чего будет чашу вырезать? Брат, а может, ты хочешь чего напоследок? Не ешь, вина не пьешь… Того и глядишь, помрешь раньше срока. Плохой из меня хозяин.

Хлопнул Терекей Калинович в ладоши, двери открылись, входит девица. Собою хороша, лицом румяна, телом спела, в жемчуга одета.

– Мне что же теперь, девку сожрать? А то в темницу не отпустишь…

Девка смирная стоит, повеления ждет – хоть жри ее, хоть в печь клади, хоть в постель хозяйскую.

– Подойди, – велит девке Терекей. – Он шутит, не съест он тебя. Он нынче беззубый.

Подошла девка, глаза долу опустив. Стала на колени на ковер меж гостем и господином.

– Какова?

– Хороша.

– Тогда бери ее себе на сегодня. Хочешь – в темницу, а хочешь – хоть здесь ложись. Я-то вам мешать не стану. Притомился за день, наверное, посплю.

Девица, головы не поднимая, ручку свою белую, круглую, мягкую на колено Сокольничку кладет – будто лапку кошечка.

– Благодарствую, царь. Да не стану я девицы брать.

– Что же так? Тебе девицы не по нраву?

– По нраву! Эту как увидел, сразу сердце в пятки и ушло. Да как же – всего ночь с такой переночевать, а назавтра помирать? Жалко!

Из коридора – крик. Вначале девица что-то по-тугарски кричала – кляла и дворец, и царя, и весь белый свет. Потом мужик раз вскрикнул и двери отворились.

Влетела коршуном девица – косы черные разметались, глаза раскосые огнем горят. Платье – что небо ночное, золотыми звездами усыпанное. В руках – нож кривой окровавленный.

Следом за девицей – стражи вбежали, да только на колени и рухнули. Замерли. Один кровью из разрезанного носа потихоньку царский ковер заливает.

Терекей Калинович вскочил. На стражей и не смотрит, а девице говорит с укоризной:

– Ясминсылу! Что же творишь? Как смеешь так и себя, и меня позорить?..

Пала девица на колени, к царю своему по ковру поползла. Одна ладонь все также нож сжимает, другая за ковер цепляется ноготками золочеными, острыми.

Девка в жемчугах, как собака пуганая, к ногам Сокольничка жмется, оглядывается.

– Ах прости меня, господин! – запричитала Ясминсылу. А сама ухмыляется. – Прости неразумную женщину. Как же я посмела войти в покои твои без приказа? Как же посмела, почитай, перед мертвецом тебе позорить? Да как же я посмела без родного отца расти? Как же посмела вместе с матерью в новый дом, в шатер Сартака-мурзы прийти и расти там как его дочь? Как же я посмела знать, что младшие сыновья его – трусливые псы? Как же я посмела думать, что смерть его, как и смерть твоего отца, царя нашего, некому будет отомстить? Некому! И последний, кто мог отомстить, умер от заговора русского колдуна. И даже тебе нет до того дела, господин мой, царь Терекей! – встала она на колени перед царем своим, вскинула голову и нож к горлу своему приставила: – А я лучше умру, чем жить в таком бесчестьи, среди шакалов!

– Прекрати немедля! Ты росла без отца, потому что отец твой – дух зла и обмана! Если бы ты убивала себя каждый раз, когда угрожаешь, то уже давно бы была с ним в подземном мире! Брось нож и убирайся. Я пошлю за тобой, когда захочу в следующий раз увидеть твое лицо.

– И что станешь делать? Пить заморское вино с бледным предателем? Калин царь плачет, глядя на тебя с Неба! Его кровь взывает к отмщению, а родной сын не слышит. Чего ты ждешь?

– Я жду, когда ты уберешься с моих глаз! Стража! Уведите ее прочь.

Ясминсылу, видно, отвела душу. Нож убрала, за стражниками поплыла смирной лебедушкой.

Садится Терекей обратно на шкуры да на подушки шелковые, приговаривает:

– Она из всех – моя любимая. Кого подарили, кого волоком уволокли, а эту я сам завоевал. На коне сидела как мужчина, не за кого замуж идти не желала. Шаманы говорили, что изгнали из нее непокорных духов, а вот что творит!..

Допил царь тугарский вино сладкое да крепкое, потянулся на подушках шелковых.

– И то правда, утомили вы меня. Дивный день сегодня, а завтра праздник.

И велел страже девку в жемчугах обратно в женские покои увести, а Сокольничка – в темницу.

Так в царских одеждах того и увели…

Деревянная лошадка

Сидит в темнице сырой, каменной сын богатырский. Тихо, никого не видать, не слыхать.

Потом – шаги послышались, идет кто-то.

Идет старик, ноги дряхлые по камням шаркают. Идет, палочкой пристукивает да приговаривает:

– Ах, как темно! Темно да сыро. И вовсе не шатер царский. Вот ведь забрел на горе, на беду. Совсем стар стал, скоро помирать пора будет. А что же ты здесь сидишь, Ловчий Сокол? Да что с тебя взять! Натворил опять что-то? Эх, буйная твоя русская голова.

Подошел премудрый Ай к решетке, сел на камень у стены.

– Притомился, отдохну чуток.

Сидит Сокольничек на полу, глядит через прутья черные.

– Я рад, что ты жив, старик, – говорит.

– А что со мной будет? Пока жив. Потом помру. Только толку с меня? Слаб я стал, телом слаб, умом. Не помню, что утром было. Лепешку уже прожевать не могу, вино мне крепко. А тебе-то, верно, в самый раз. Возьми. Мне-то без радости…

И достает премудрый Ай из сумы шаманской лепешку масляную да баклажку.

– Да хранит тебя Небо, старик! – говорит Сокольничек, дары принимает. – Скоро день да ночь как не ел ничего.

Старику, думал он, верить можно. А если и яд в вине или хлебе – то так тому и быть. Может, хоть братьев с сестрой отпустят на все четыре стороны…

– У меня еще кое-что твое есть, – говорит старик, – только оно теперь мое. Не отдам. Сам виноват, Ловчий Сокол.

Достает старик из своей сумы безмерной деревяшечку – лошадку резную. Грива волной, хвост торчком. Когда-то красной была, да побледнела, выцвела, пятнами пошла.

– Я у вас забрал, чтоб вы не ссорились. Царевичи да из-за игрушки! Помнишь, как ты ее вырезал?

– Помню, – отвечает Сокольничек. Лошадку, протянутую стариком, в ладонь берет.

От вина туман в голове. А в том тумане и правда видится лошадка – новая совсем, только-только в красном соке вымоченная, выкрашенная. Доволен был царевич – вовремя ее достать успел. Не бледная вышла лошадка да не темная – в аккурат брусничная. Да только поиграть не поиграл. Братец Терекей как увидел, так стал просить – «Дай поиграть!» Не дал ему лошадки Сокольничек. Терекей стал говорить, что де он истинный царевич, будущий царь надо всеми тугарами, а значит и все лошади на становище его – а значит, и эта красная лошадка. Сокольничек ответил, что все одно – не даст. Тогда Терекей его за руку укусил, а Сокольничек Терекея в ухо ударил.

Увидел это премудрый Ай да и забрал у них лошадку. Сказал: «Хорошо вырезана! Поставлю ее к малым божкам, будет она им по нраву!» И ушел.

А Сокольничек с Терекеем так и остались стоять на песчаном берегу реки. Что делать-то? Один ухо трет, другой – руку. Наконец, подошел Терекей к брату – а он уже тогда ниже его был почти на целую голову – и тихо так руку укушенную поцеловал.

«Не больно, братец?» – спросил.

– Недолго болел у тебя укус тот, Ловчий Сокол?

Сокольничек отмахивается.

– Болел – не болел. Все одно – опять укусил.

– Видно, и у него ушиб сильно болит.

– Да что ж с ним делать с ушибленым? – отдает он лошадку мудрому Айю. – Твоя она, старик.

– Конечно, моя! – ворчит Ай. – Не обратно же ее вам отдавать. Твоя была, моя есть и моя будет. Пока не умру. Потом меня сожгут и не останется ничего. А потом меня вырежут из дерева – ты или брат твой. Я буду маленький-маленький. Но это буду все равно я, все тот же премудрый Ай. И тогда лошадка снова будет моя и будет мне в самый раз. И я буду скакать на ней по Небу вслед за солнцем. Хорошо?

– Хорошо, старик, – соглашается Сокольничек. Вино ум заволокло, на глаза будто теплая ладонь легла.

– Спи, богатырский сын, царский приемыш. Спи. Завтра суетный день будет.

– Ты только, старик, – говорит Сокольничек, – братьев моих да сестру проведай. Им, верно, хуже моего.

– Какое уж хуже, когда их сразу в темницу пустили да кусок простого хлеба дали? Ну да загляну. А ты спи.

Тугарово становище. Жертвенные игрища

Жертвенные игрища

Торжищу конец настал. Утром ранним прилавки и шатры убрали,

Шаманы по площади походили с погремушками, с бубнами, пепел с жертвенников по песку сеяли. Петуху черному голову отрубили, отпустили его безголового бегать, его кровью песок с пеплом окропили.

Потом площадь с дымом обошли, угли из курильницы в жаровни высыпали, раздули. Ушли шаманы.

Жаровни поставили по четырем углам площади.

Поставили ограду кругом, поставили скамьи тесаные для воинов, скамьи резные для вельмож да помост царский да над помостом – шатер, спиной к западу, лицом – к востоку.

Расселись тугары по скамьям – и воины, и мурзы, и вельможи. На резных скамьях и гости иноземные сели. И люд простой сбежался – глядит из-за ограды да с окрестных домов, что на площади делается. Все глядят.

Принесли голову Калина царя да поставили, у края помоста царского, чтоб всё голова видела да всё слышала.

Пусто на площади, голова на восток глядит. С востока солнце все выше да выше.

Два хода с площади осталось, двое ворот – на юг да на север.

В тени шатра царского – решетка из кости резной, а за решеткой – место для Ясминсылу, любимой наложницы царской.

Привели в шатер того, кто звался Ловчим Соколом, слева от места царского усадили. За ним трое лучников встали со стрелами на тетивах. Царь нынче уж не ласковый хозяин.

Последним и сам Терекей Калинович явился. Кубок ему подали – череп в золоте, в каменьях.

Трубы взвыли, барабаны застучали. Началось.

Вначале поединщики с коней друг друга сшибали.

Потом на мечах бились.

Потом в рукопашную.

Потом те, кто ранен не был, песок с пеплом кровью своей окропили.

И тогда только из южных ворот пленников вывели: Добрынича да Алексеевичей. Уже без цепей, без пут. Оставили на кровавом песке, на пепле.

Встали лучники да копейщики вкруг. Поднялся Терекей Калинович, подошел к Сокольничку.

– Ну, братец, вот и дождались. Выбирай. Кого первого?

– Не стану.

– А если не первого? Одного! Одного из трех выбери – остальных двух и тебя пущу на все четыре стороны.

– Не стану.

– Не жалко тебе девицу красную? Нет, видать, не по нраву тебе девки, не по нраву. Погляди на брата ее. Хилый, умом слаб. Он и сестры своей не стоит, не то что Добрынина сына. Слово скажи, головой кивни – и ты, и Никита, и девка Алексеевна тут же на волю пойдете.

– Нет.

– Ну на нет и суда нет, как вы русские говорите.

Подал знак царь тугарский. Лучники да копейщики от пленников отошли. Выбежал на песок другой тугарин, юркий слуга, из котелка кинул наземь два куска сырого мяса – чтоб по пути от пленников до ворот северных. И убежал, только пятки засверкали.

Отворились северные ворота.

Стоит Никита на песке, слышит только – тихо кругом. Только шепоток или смешок прокатится да стихнет. Потом – шорох по песку. Шаги не шаги – а будто бы подушки на песок падают.Ближе да ближе. И чавканье с фырканьем – тот, кто идет, мясо сырое дорогой сжирает.

Ахнула Злата, позади него в комок сжалась, в Радомира вцепилась.

– Братец, заговори его. Пусть и этот подавится.

– Не могу… – шепчет Радомир. Все ближе да ближе шаги. – Зверь и сильный, и неразумный, и сам ни в чем не повинный. Сил нет…

Глядит Сокольничек на льва. Тот по песку вышагивает. Мясо подъел, облизывается, к пленникам потихоньку подбирается – как кошка к птицам.

Поднялся Сокольничек на ноги. Стоит, а двинуться, слово молвить, крикнуть, вздохнуть – жутко.

– Что такое, Ловчий Сокол? – спрашивает Терекей Калинович. – Тревожно тебе? Может, поставить кого повыше, чтоб верней от тебя площадь загородил?

– Пусти меня к ним.

– Не пущу. Ты у меня и не погостил толком, брат.

Замер Никита, стал так, чтобы между зверем и Алексеевичами. А зверь все ближе – все яснее его видать, шаги его в земле отзываются, вонью звериной тянет, вот будто уже и дыхание горячее донеслось. Близко подошел зверь к добыче – а добыча не бежит, не шелохнется. Алексеевичи оцепенели, Никита ждет.

Кинулся лев вперед, тут Никита его за горло обеими руками и обхватил. Запнулся могучий зверь, повалился на песок, вместе с Никитой с боку на бок перекатился, чуть под собой не похоронил.

Снова на лапы встал.

Рычит, хрипит, с лапы на лапу переступает, мечется. А укусить того, кто на шее повис, не может. Тугары из луков целятся, да боязно – вдруг в зверя царского попадут? Да и сам царь Терекей знак подает. К чему стрелять? Неужто смирный слепой богатырь пещерного льва поборет?

Богатырь и сам себе не верит. Только стоит, ногами в землю упирается, плечом во льва, да думает – вот бы еще миг продержаться, да еще один, да еще… А потом чувствует – силы кончаются. Да чует, что кончаются у обоих– у льва уже только хрип из горла доносится, язык горячий из пасти на бок вывалился. Тут у богатыря силы прибыло – что есть мочи сжал звериную глотку, у льва хребет и треснул. Отпустил Никита тушу – повалилась та на песок.

Никита к Алексеевичам отошел и только с ними рядом рухнул, будто подсекли его косой.

Смотрит Терекей, глазам своим не верит.

– Вот ведь беда, – говорит, – любил я этого зверя. Жалко.

Народ на скамьях гудит – кто бормочет, кто русских клянет, а кто и посмеивается.

К помосту Сартаковичи прибежали, бьют челом.

– Позволь, великий царь, за память наших отца и брата заступиться! – говорят.

– Позволяю! Обоих Алексеевичей на поединок зовете?

Переглянулись Сартаковичи.

– Нет, великий царь! Мы поединщика пошлем. Он колдуна убьет, а девку ты нам отдашь.

– Не помрет ваш поединщик, к колдуну подойдя?

– Не помрет. Он заговоренный.

– Будь по-вашему. Ведите поединщика.

На песке оружие разбросали – мечи да кинжалы, да топоры. Радомира на середину площади вытолкали и из северных ворот на него тугарин с кнутом выходит – тот, что на базаре его изловил. Идет да посмеивается.

Радомир на сестру оглядывается. Та ему кричит:

– Не робей, братец! Вспомни, чему нас батюшка учил.

Радомир стоит на песке, озирается. Оглядел тугарина, подумал да огромный топор подобрал – серебреный, черненый, двойной, с него, Радомира, ростом. За такой и спрятаться можно.

Щелкнул тугарин кнутом раз-другой. Радомир только вздрагивает, народ тугарский да заморский хохочет. Посмеялся и тугарин с кнутом, кнут свой на песок бросил, да ничего с песка не подобрал – ни меча, ни кинжала. С голыми руками на Радомира пошел. А тот назад не пятится, боком идет. Топор из руки в руку перекладывает. Тяжел топор, долго с собой не поносишь. Совсем близко тугарин подошел, улыбается. Не страшен коту мышонок, хоть и зубастый.

Поглядел Радомир – на сестру да на Никиту, на Сокольничка.

А потом вдруг замер, встал как вкопанный – смотрит за тугарина, за спину его.

– Да что же это? Разве по совести так делать? Против меня одного?! Это кто?..

Обернулся тугарин – хотел глянуть, кого еще на песок выпустили. А никого там нет.

Не успел голову обратно повернуть – Радомир топором размахнулся и горло тугарину рассек. Топор бросил, прочь отскочил – и от топора, и от крови подальше.

Тугарин на песке корчится в крови, помирает, а Радомир чувствует – земля из-под ног уходит, качелями качается… Как народ на скамьях гудит он уж и не слышит. Рухнул без памяти на сыру землю.

Радуется Сокольничек, только при царе Терекее в голос закричать боится. Не чаял, что братец меньшой жив останется.

Царь Терекей глядит как тело мертвого тугарина с песка уволакивают, как Радомира Алексеевича без чувств к брату с сестрой тащат. Потом на Сокольничка глядит: мол, что же это творится? Сокольничек только руками разводит: «Не обессудь, великий царь. А чего же ты хотел?»

А из-за резной решетки Ясминсылу глядит, за прутья держится – так и блестят когти золоченые, а в тени глаза горят угольями.

– Неужто все равно отдашь девку русскую Сартаковичам, повелитель мой, Терекей Калинович? Пока колдун в беспамятстве, позволь ее проучить. Позволь мне еще раз оружие в руки взять.

– Нет, – отвечает царь Терекей. – Вовсе стыда и ума лишилась?

– Может, я лишилась стыда и ума, но зато не лишилась чести. Я не только верная женщина, покорная воле моего господина, я дочь тугарского рода. Если на род мой легло пятно бесчестия, как смогу я быть и дальше женщиной при моем господине. Как смогу рожать ему сыновей в такой мерзости? Скажи, о господин мой, что мне делать, если не хочу я рожать сыновей?

– Если не хочешь рожать сыновей – быть битой плетьми! – отвечает Терекей Калинович. – Ладно, дочь духа зла, будь по-твоему. Покрой себя позором.

Соскользнули пальцы с коготками с решетки. Убежала Ясминсылу. Стосковалась по крови.

– Приведите-ка сюда Алексеевну, – велит Терекей Калинович.

Злату привели к помосту царскому. Тут же и Сартаковичи явились, но Терекей им говорит:

– Пошли вон, трусливые псы! Проиграл ваш поединщик.

Ушли Сартаковичи, головы опустив. Терекей подошел к краю, глядит на Злату.

– Слушай, Алексеева дочь, – говорит тугарский царь. – Сейчас с тобой моя любимая наложница выйдет биться. Убьешь ее или покалечишь – с твоего брата кожу живьем сдерем.

– Вот те на! А если она меня убьет или покалечит? – усмехается Злата.

Терекей на нее глянул уже через плечо, так глянул, что честнее бы плюнул.

Злату прочь повели. Только посмотрела на Сокольничка, пошла.

Сокольничек ей вслед глядит да на братьев. Только подошла сестрица – а ему словно после долгой жажды глоток воды дали. Хоть с помоста да через ограду ломись – к своим. Только далеко не уйдешь – лучники у тугар хорошие.

Выходит Ясминсылу. Шаровары пурпурные, сапожки остроносые, броня золоченая, все косы ее черные в одну сплетены. Красива, статна – птичка заморская. Против воробья чумазого.

Усмехается Терекей, на Сокольничка косится.

– Точно она сестра твоя? И правда девка? А на вид от парня не отличишь. На Руси нынче все такие?

– Погоди скалиться. Твоя молодка и правда с тех пор как ты ее заломал, оружия в руки не брала? Ходит павой, орет громко, только они же не в крике состязаться будут, базар-то кончился…

Вынесли на подносе два ножа изогнутых – по ножу на девицу.

Взяли Злата с Ясминсылу ножи, встали напротив друг дружки.

Кругом пошли, одна к другой присматривается. Ясминсылу глаза щурит, скалится – кошка дикая.

Злата так щуриться да скалиться не умеет. Злата говорит:

– Я – Алёши Поповича дочь, меня сам Муромец крестил. Сейчас я косы твои басурманские драть буду!

Ясминсылу на нее кинулась. Увернулась Злата, никто ни до чьего мяса ножом не достал.

Разошлись.

Потом снова друг на друга разом бросились. Пошла драка. Только успевай глядеть, как мечутся туда-сюда по песку…

Злата все отступала, не тугаринку – брата берегла. У самой уже царапин по всему плечу да одна на лице.

Притомилась Злата Алексеевна такой бой вести. Да и разозлилась.

Горсть песка Ясминсылу в глаза кошачьи полетела.

Подождали, пока наложница царская отряхнется, проплачется, да полуслепая еще на богатырскую дочь снова пойдет.

Злата у нее нож выбила, а потом руки ей заломила и на песок лицом вниз уложила. Села ей на спину, одной рукой держит, во второй – своей нож сжимает.

Поглядела Злата на Терекея Калиновича, раз ножом махнула да и срезала Ясминсылу косу ее толстую шелковую, кинула на песок, будто мертвую гадину. Отскочила прочь.

Ясминсылу как косу свою на песке увидела, будто рехнулась – себя не помня, кинулась на противницу уже и без ножа, в рукопашную. Да только и делает, что на пряники получает – то по бокам мягким, то по лицу крашеному. На скамьях народ со смеху валится.

Подал знак царь Терекей, выбежали на площадь два слуги-скопца со старой нянькой тугарской, насилу Ясминсылу увели.

Солнце уже в зенит вошло, жарко разгорелось.

Шаманы снова на песок вышли, в бубны постучали, погремушками погремели, Небу да Солнцу и спели, и повыли, снова пепла вдоволь посеяли. Ушли.

Вывели на песок Сокольника Илиевича. Стоит он на песке, на народ кругом глядит, братьям да сестре подмигивает.

Сам думает – кого же против него выпустят, какого зверя?

Глядит на помост под шатром. А там пусто.

Невиданное дело, неслыханное! Отворились вновь северные ворота и вышел на поединок сам царь тугарский.

Затих народ на скамьях, а кое-то из простых, что из-за ограды глядел, те и вовсе сбежали.

Слышит, чует Никита недоброе, спрашивает:

– Злата, что творится? Отчего все застыли?

– Терекей Калинович на песок вышел. Будут с Сокольничком биться.

– На чем биться собираются?

– На кинжалах. По два на брата. Вынесли, им подают.

– С одного подноса?

– С разных.

– А вам с наложницей царской ножи с одного подавали?

– С одного.

– Худо дело.

Промелькнула тень в небесах – вольная птица под жарким солнцем.

Стали поединщики, братья названые, русский да тугарин – друг против друга. Оба без рубах. У Сокольничка – только конь с соколом на плече, а у Терекея Калиновича – зверье черное и по плечам, и по рукам, и по груди, и по бокам вьётся.

Глиняная голова лежит на краю помоста – то ли на площадь глядит, а то ли мимо. По ней не поймешь.

– Что скажешь напоследок, Ловчий Сокол? – спрашивает Терекей Калинович.

– А что тебе сказать? Не хочу тебя убивать.

– А самому умирать?

– Когда бы знал, что после моей смерти братья с сестрой живы останутся, тогда и не страшно было бы. Когда знал бы наверняка – то хоть режь меня без боя, Терекей Калинович.

– И что же, не хотелось бы тебе страшного ворога забороть, убить?

– Тебя-то? Нет, не хочется. Жалко мне тебя, братец…

Сплюнул Терекей Калинович на песок, кинулся на Сокольничка.

Жаркий бой пошел под солнцем полуденным.

Терекей Калинович сильный воин был, яростный, да в гневе себя помнил.

Сокольничек поначалу отступал, да так, чтоб только не дать вражьим кинжалам своей кожи коснуться. Потом изловчился и один из кинжалов у Терекея выбил. Свой на песок бросил, Терекеев – подобрал. Отступил. Лезвие лизнул, на песок сплюнул.

Головой качает: разве то дело, братец?

Прислужники царские с воинами на площадь было сунулись – бой прекратить. Да Терекей Калинович только отмахнулся. До конца решил биться – пусть будет, чему быть должно.

– Яд?! – шепчет Злата. – Как же так? Кинжалы отравлены! Не честно.

– Кому тут о чести говорить? – отвечает ей Никита.

– Тут из разных краев люд съехался!..

– Хочешь знать, что они скажут? Что русские сами нечестно бились – что русский колдун обманул и зарубил поединщика, который за правое дело биться вышел.

– Ничего себе, за правое дело! Такая скала против Радомира… Да и за кого – за поганого Сартака?

– Злата, ты лучше говори, что на песке творится.

– Бьются. Вровень бьются. Осторожничает теперь собака тугарская…

Стала Злата следить, Никите говорить, что творится. То Сокольничек верх берет, а то Терекей Калинович… То и дело кинжалы звенят, лязгают. Четыре жала, два – с ядом.

А потом вдруг закричала, лицо руками закрыла.

– Что? – спрашивает Никита. Видит только, что две фигуры на песке замерли.

Стоят.

Один раз дотянулся кинжал тугарский – полоснул Сокольничку поперек груди.

Замер Сокольничек, замер Терекей Калинович.

Который кинжал в крови?

Поглядел Терекей Калинович, как кровь по стали стекает. Поглядел на чистый кинжал. Кровавый языком тронул да и сплюнул как отраву, и кинжал бросил. Кончено.

Выбежали воины с копьями, встали вокруг царя своего.

Шаг Сокольничек сделал – и еле землю под ногами чует, ноги едва слушаются, будто отцовский недуг настиг.

– Скоро ли? – спрашивает он Терекея Калиновича.

– Долго, – отвечает ему тугарский царь.

Бросил тогда Сокольничек кинжалы на песок, поглядел на Терекея да и пошел к своим в сторонке.

Кто мертвеца остановит?

Подошел, упал Никите на руки. Алексеевичи за них обоих схватились, обняли, как березки, к тополю приникшие.

Смотрит на них Терекей Калинович…

– Великий царь тугарский! – крик над площадью разносится. – Твой дворец горит!

И с другой стороны крик:

– Люди добрые! Клети с товарами горят!

Народ со скамей кинулся кто куда: купцы – товары свои спасать, слуги – дворец царский, народ тугарский – все разом тушить, чтоб город не погорел. Уже про все позабыли – и по площади, по песку бегут. Мимо жаровен, мимо пленников – тех и так стерегут. А их сторожа и сами не знают, куда бежать, что делать.

Стражи царские вкруг Терекея Калиновича плотней встали, прочь с площади пошли, повели драгоценного.

Терекей Калинович все вопрошает:

– Что стряслось? Как разом все загорелось?

– Подпалили, – отвечают ему слуги. – Птица подожгла.

– Птицы? Птиц с трутами горящими к нам пустили? Киев на нас пошел?

– Одна то птица, великий тугарский царь. Да какая! То царь-птица!

А птица и сама тут как тут.

С неба, будто из самого солнца явилась, крыла смарагдовые распростерла – и к детям богатырским. Из копейщиков да лучников, тех, что за ними глядели, половина наутек пустилась. А другая – полегла. Кто от птицыных когтей, кто – от Никитиных кулаков.

Опустилась птица на землю, обернулась девицей, Марьей.

Увидала, что Сокольничек в крови.

– Ты ранен, Сокол! Идти сможешь?

– Смогу птица вольная. Ерунда, и не так царапали.

– Добро! Я знаю, зачем вы здесь. Велетова молодца я выпустила, пока все на вас глядели, он схоронился за становищем, вечером уведу. А вы бегите! Скажите только, где увидимся.

– Дубовая роща с идолом о четырех ликах, – говорит ей Никита.

Марья снова птицей обернулась – и ввысь.

Дети богатырские схватили-сорвалис полегших лучников да копейщиков одежды тугарские, еще в кровавых пятнах, надели на себя да бросились в толчею людскую.

– Оставьте меня, братцы, – говорит Сокольничек. – Каждый шаг все тяжелей. Без меня быстрей пойдете. А мне уже все одно.

– А нам не одно, – отвечает ему Никита. – За меня держись, братец. Будешь мне глазами, я тебе – ногами. И ты о яде не думай. Подумай про то, что ты не видел толком, каким кинжалом тебя полоснули. Идем, идем…

Алексеевичи следом идут, Злата слезы глотает, а Радомир за сестру держится, кругом глядит глазами дикими, сухими. Будто снова слышит что-то. Да что? Ни леса кругом, ни воды, небо дым застилает. Только кровь живая да огонь.

По городу дым, крик, страх.

Ушли четыре пленника. В тот день много кто из тугарского становища ушел. Славный день…

И трех лошадей никто сразу не хватился. Не до того, всем бы не погореть, в живых бы остаться…

В вольной роще

Солнце к закату маслом текло, когда вновь до рощи добрались. Сокольничек уже едва за гриву коня тугарского держался. Никита его с седла стащил – тот на ноги только встал, упал на траву мягкую, на землю теплую.

– Умен ты, Никитка, хитёр, братец. А отрава хитрее. Помоги лечь так, чтоб я солнце видел. Хоть напоследок погляжу…

Положили Сокольничка у корней старого дуба. Идол четырехликий справа, солнце – впереди. Радомир сел спиной к идолу, замер, на остальных глядит – будто зверь следит.

Никита со Златой выкопали из земли клад свой: мешки да сумы седельные, оружие, что осталось, одежду, да с едой, с травами полупустой короб.

Злата, слезы утирая, стала костер разводить.

Никита Сокольничку рану омыл, перевязал и говорит:

– Сейчас Марья велетова сынка приведет. И я с ней обратно на становище поеду. Попробуем во дворец пробраться, может, кого из шаманов повяжем. Раз дали такую пакость своему царю в руки, значит, должно быть от этой отравы и средство.

– И думать забудь, – велит ему Сокольничек. – На смерть пойдешь. Чудом сейчас ушли. Если тебя поймают, больше время тянуть не станут – на куски порежут и уже тогда зверей кормить будут. Да и без толку. Не поспеете.

И правда, скоро время шло, и не спешила Марья. Уже солнце напоследок по земле потекло, всю рощу медом с маслом пронизало.

А Сокольничка будто и не коснулось – лежит он бледный, словно мукой выбеленный.

Говорит:

– Братья, сестрица… Когда в стольный град воротитесь, расскажите, что тугары тут накрепко встали. Пусть знают. Нельзя это так просто оставлять. Никита, ты сумеешь придумать кому, что да как сказать. И перстень мой себе забери – тот, что отцу моему князь Владимир подарил.

Никита, слушая, головой поник, Злата – вовсе разрыдалась.

А Радомир от идола оторвался, не поднимаясь на ноги, на четвереньках, по-звериному, подполз к Сокольничку. Глядит.

– Ну ты чего, братец? – спрашивает Сокольничек.

А Радомир не отвечает, будто речь позабыл.

Смотрит прямо в глаза Сокольничку. Повязки с груди у того срывает, за рану хватается – то ли хочет края ее обратно слепить, воедино, то ли, будь она нарисована киноварью, сорвать, стереть, вымарать… Сокольничек только ахнул, а взора отвести не может.

– Где ты отрава злая?.. Змея черная, холодная, подколодная. Слушай меня, зараза. Выползи, выгори, вытравись, изыди…

Проступила кровь на ране, у Радомира меж пальцев сочится. Да Сокольничек глаза закрывает, только губы его бледные в усмешке дрогнули – мол, пустое всё, братец, не тревожься.

А Радомир-то растревожился!

– Мать Сыра Земля, его кровь на тебя упала. Чуешь, что не срок ему уходить? Помоги хворь побороть, верни ему силы. Заря Вечерняя, Заря Утренняя! Прогоните яд, пусть уползет змеей, пусть растворится туманом, мороком. Оставьте его нам, пусть живет, пусть сердце его бьется, пусть глаза видят… Заря Заряница! Погляди на него. Омой своей благодатью. Помилуй его, не уводи в ночь…

Не отзывается Сокольничек, будто уже и дышать перестал.

Поднимает Радомир голову, глядит сквозь ветви дуба на небо. А на небе синем, на небе бездонном, уже звезда проступила ясная, первая. Глядит сквозь ветви на Радомира.

– Слышишь ли Ты? Меня слышишь ли? Все, что сотворено, от Тебя пошло. Все Тебе подвластно, ничего без Твоего попущенья не делается. Пусть всё грех, что я творю – весь этот грех я себе заберу. Только Ты его в живых оставь.

Погас последний луч закатный.

Тут не стало сил и у Радомира. Повалился он на грудь Сокольничку, замерли оба, словно бездыханные.

Отмерли Никита со Златой, к братцам кинулись. Злата Радомира перевернула, голову его на колени к себе уложила, лоб ему утирает.

– Братец, отзовись, опомнись…

Никита Сокольничку грудь от свежей крови начисто вытирает. Да ближе склоняется, руками шарит – глазам своим не верит. Нет раны!

Глядит Никита на Злату, Злата – на него, оба – на Сокольничка.

Тот все лежал, замерший, бледный. Мгновенье прошло – будто горних высей мгновенье, целая вечность минула. Вздохнул богатырский сын, глаза открыл.

Тогда и Радомир очнулся.

Радомир только водицы выпил, яблока сушеного съел, гусли родные обнял и уснул.

Сокольничку Никита спать не давал, пока как следует отваром не напоил и чистую рубаху на него не натянул.

Ночь настала, шаги во поле в темноте послышались, будто кто молотом об землю колотит – дитятко топает.

Притопал, встал у края света, что от костра ложился. У самого в руках два больших хлеба да пяток жареных курей. На лбу рубец от кнута тугарского.

– Вы меня и вправду к матушке и с батюшкой отведете?

– Отведем, – говорит Никита.

– Ведите тогда.

– Не можем сейчас, обождать надо, отдохнуть. Братья наши идти сейчас не могут. Садись, отдыхай. Завтра пойдем.

Плюхнулся велетов дитятя на седалище – аж каменный идол вздрогнул. И тут же с небес, сквозь ветки – барашек задранный, свежий на траву упал. И Марья на полянку спускается, девицей оборачивается, идолу в пояс кланяется.

Радомир как спал, так и спит. Сокольничек и велетова сынка проспал, и барашка, а как Марья явилась – враз опомнился.

А Марья увидела, что он и рядом Радомир под плащами лежат.

– Что с ними? Ранены?

Рассказал ей Никита обо всем, что было: о том, что ранен был Сокольничек отравленным тугарским кинжалом, о том, что Радомир его от смерти спас. И о том, откуда в Радомире такая сила взялась.

Послушала Марья, головой с рогатым гребнем покачала.

– Вот ведь диво. За что же ему такое? Какой из него колдун?..

Злата за брата вступается:

– А вот и добрый из него колдун вышел! Такое великое дело сотворил…

И гладит его по голове, по руке, по гуслям.

Барашка разрезали, стали жарить. Тощий был барашек – уж что смогла птица в когтях унесть.

Первый кусок из огня Марья забрала – едва жареный когтями своими подцепила.

Всем по куску, и велетовому дитяте на один зубок попробовать, и даже идолу снесли. Как иначе, если уж второй раз у него в гостях?

В погорелом дворце

– Горе великое, скорбь. Стенает народ твой, тугарский царь! – причитает старый мурза.

Рядом – другие мурзы на земле простерлись и Гачай с ними. Все глядят на Терекея Калиновича. А сам Терекей Калинович в землю смотрит.

Цела зала пиршественная, да все равно гарью смердит.

– Разошлись иноземные гости, разъехались восвояси.

– Погиб кто в огне? – спрашивает царь Терекей.

– Никто не умер, – мурзы отвечают. – Обожжено много. Много добра погорело.

– Разреши слово молвить, – просит Гачай-мурза.

– Молви, – велит Терекей Калинович.

– Птица, что становище подпалила, с русскими вместе была. Ее колдун призвал. Русские коварны. Надо их проучить – в округе много деревень нетронутых…

Поднял руку Терекей Калинович.

– Довольно. Честь добрым нашим соседям мы успеем воздать. Теперь о себе надобно подумать – все ли простые люди сыты, у всех ли крыша над головой есть…

– Прости, великий царь! – не унимается Гачай. – Может, кто без крыши и остался, а без чести остались все.Печься об очаге – забота женщин. Мужчины должны и в беде оставаться мужчинами…

– Вот диво, Гачай-мурза. Ты ведь сейчас совсем как Ясминсылу говоришь. Наложница моя, она сегодня без косы своей длинной осталась. Правда и то, что очаг – не ее забота. Пусть воины обойдут становище, вызнают, если где чего нужно… Теперь идите.

Поклонились вельможи да мурзы. Гачай, как позволили, сразу ушел. Обиделся, разозлился.

А другие стоят, едва дальше говорить решились.

– Ты прости нас, великий тугарский царь! Еще беда приключилась.

Пришли шаманы да ученики шаманов. Двое учеников-отроков, на подносе голову Калина царя внесли. Глиняную голову, голову пустую, голову расколотую. Под глиной да деревом – клубок конского волоса.

Поставили голову у ног молодого царя, на полу простерлись.

– Прости нас, великий царь! Не уследили.

Терекей Калинович голову в руки берет, сжимает – будто снова целая, будто лик старого царя. Раскрывает – вновь перед ним глина да конский волос.

Положил он голову обратно на поднос. Тихо, покойно, будто весь выкипел.

– Вы мне скажите, когда яд подействует – тот, которым вы кинжалы смазали?

Поднимают шаманы повинные головы, переглядываются.

– С закатом, великий тугарский царь.

– Да, с закатом.

– С последним лучом солнца дыхание покинет твоего врага…

– Хорошо, – говорит Терекей Калинович. – Идите прочь все, оставьте меня.

Все ушли из залы царской, только стражи остались. Царь и стражей выгнал.

Остался один с расколотой головой да с дырой в небо в потолке. Небо за златыми прутьями все темнее и темнее делается…

Сидит тугарский царь, призадумался. Так крепко призадумался, что истуканом застыл. Так застыл, что будто бы и дышать перестал.

Опомнился – вздрогнул, вздохнул, руку на сердце положил.

Поднялся со своего престола царского, на голову расколотую поглядел. Молчит голова, ни совета от нее, ни доброго слова не дождешься.

Пошел прочь и Терекей Калинович…

Опустела престольная зала.

Потемнело небо за прутьями, звезды высыпали, Луна взошла.

Дивый Яр. Старый тракт

Пути-дороги

…Стоит идол о четырех ликах.

Как человек был создан из праха земного и прах стал человеком, так и идол из камня серого стражем стал.

Что стережет? Рощу древнюю, дубраву да родник чистый, все пути-дороги, что мимо бегут.

Тайны человечьи стережет. У зверей-то тайн нет.

Что видел, всё сберег…

Не было рощи прежде – поле чистое стелилось от восхода на закат. Люди рядом жили. Идола поставили, костры ему жгли. Потом другие пришли. Долго промеж собой бились, пленных у ног идола резали. Волхвы молитвы возносили, идола славили.

Идол глядел. Что, зачем люди творили? Идол не знал. Каменный…

Потом мир настал. Идолу и зерно несли, и ягоды.

Потом дубы кругом выросли, скрыли собой идола. Тайное место стало.

Приходили и волхвы своих богов славить – тех, чьи лики на них из камня глядели.

Приходили и люди печали да горести свои камню поведать. Шептали, к ногам каменным прижавшись, к земле у ног идола приникнув.

Потом другие пришли – на конях черных горячим степным ветром налетели. То сами скакали через рощу, нет-нет да и замирал кто-нибудь, убоявшись идола лесного. А то шли те, кто после набега уцелел. Плакали, идола молили – защитить.

Глядел идол. Он бы и помог, кабы в силах был. Но что он поделать мог? Каменный…

Волхвы вовсе пропали.

Места сделались неспокойные. Дорога на дороге – нитями полотно пустых земель соткали.

Едет купец, караван идет… За ними – лихое племя рыщет. Люди бредут – из деревни в деревню, из города в город. Кто торговать-покупать, кто невесту сватать, кто счастье искать…

…Шла девица – из-под венца сбежала. Одна-одинешенька. Помолилась у ног идола, земле тайну нашептала, ушла вдаль по дороге. Что с ней станется? Кому ведомо?..

…С другой стороны ехал молодой крестьянин с женой – в отчий дом ее вез. Остановились в роще, молока попили, идолу на ноги полили. Ночь провели, дальше поехали.

…Шли молодец со стариком – из полона поганого сбежали. Воды вдоволь напились из родника.

…Шел торговец с ярмарки – лент да бус продал, с деньгами шел. Нагнали его у рощи лихие люди, деньги отняли, самого убили. Закопали его в землю в корнях старого дуба. Долго кости его в земле от обиды и злости дрожали. Потом успокоился, упокоился в старой роще.

…Пришли четверо – три молодца да девица. Со старой клячей да хлипким возком. Чуть на постой встали. Что-то задумали…

Девица будто кошка настороженная, может и ласковая, любопытная, да напуганная.

Один молодец высокий, сам будто идол – да будто из дерева резаный, сам словно дуб или тополь – и сила, и память внутри великие.

Один будто зверь дикий, одинокий, беспокойный.

А в одном кровь горячая бродит, как огонь древний, что из очага в очаг веками передают…

Недолго простояли. Свою поклажу закопали. Один варевом темным вымазался. Завернулись все в тряпье да в ветхие покрывала.

Ушли. На Юг, к поганым в самые лапы. Что за бедовые?

Прилетела птица. Дивная, древнего роду княжеского. Княжна Небесная. Последняя она была своего рода по эту сторону Великого горного хребта осталась, остальные улетели – на восток да на север.

Долго говорила она с идолом, благословения просила, все что было, как на духу рассказывала. Про бабку, про детей богатырских да про «рабу божию Евпраксею»…

– Куда теперь путь держишь, птица вольная, княжна небесная? – спрашивает идол, выслушав.

– Сказали мне великаны велеты, что дети богатырские – три молодца и девица – на юг пошли, к тугарам, велетова детеныша полоненного вызволять. Здесь все дороги мимо тебя бегут. Не видал ли ты их, не слыхал ли?

– Верно, видал. Прошли давеча. Взяли с собой только по мечу, а девица – колчан со стрелами. Один себе лицо темным варевом вымазал. Задумали чего-то… Вечно люди что-то задумывают, что-то творят. А мне не рассказывают. Мало кто возвращается. А тебе они зачем? Лютой местью отомстить за бабку хочешь?

– Нет… Жалко мне бабку. Серчала я на них сильно. Да ей на старости лет даже и спокойней. Она уж и привыкла. Да я хоть шаг за порог ступила за полвека, считай… Узнала, что к самим тугарам собрались – дай, думаю, за ними пригляжу. А то ведь когда от нас уходили, в сердцах расстались, даже не простились толком.

– Ну пригляди, княжна, пригляди. Нынче что-то у тугар беспокойно. По окрестным дорогам, слышу, идет к ним народу много разного – со всех концов…

Обернулась вновь птицею княжна, улетела.

Стоит идол, глядит на все четыре стороны, ждет.

И дождался, каменный.

***

Тихо на стоянке, темно. Костер еле тлеет.

Шатер не льняной, не шелковый – старый дуб шатром раскинулся. Луна в полную силу светит, каждый лист, каждую ветку высветлила, выписала. Туман в рощу стек как в чашу.

Землей пахнет, костром да будто бы и гарью – будто еще тянет от тлеющего становища.

Никита Добрынич в дозоре сидит.

Остальные у корней дуба спят.

Марья, птицей обернувшись, на ветке чутко дремлет.

Велетов дитятя в стороне, в ямке медведем сопит.

Никита думает.

Чего только не видел с самого детства, чего не наслушался, а не может он, русского богатыря сын, не думать о детях тугарских. И знает, что дети эти уже сейчас его, русского, зарезать не побрезговали бы… А что с него взять – не может Никитка не думать…

В темный час ночной, когда и луна скрылась, проснулася Радомир Алексеевич.

Подполз к идолу свернулся калачиком у него в ногах. Почти дремлет, едва шепчет – камню да земле.

– Больно мне. Мне давеча человека убить пришлось. Его кровь на мое лицо попала, до сих пор жжется…

– Отдай мне, – говорит идол, – ту смерть. Пусть мне жжется. Я каменный и лица у меня четыре. Меня прежде и вовсе смертями кормили – проглочу, только сильней сделаюсь.

– Забери! – шепчет молодец. Пальцами в каменную плоть идола впивается, до мяса обдирает. – Можешь ли силу мою забрать? Ни к чему она мне более. Не хочу ее…

– Не могу. Сила в тебе живая, по каменной жиле не потечет.

– Не выдержу я ее…

– Выдержишь.

– Не просил я о ней. Не ко времени взял за руку ведьму старую, когда помирала. Так мучилась… Так вот и перенял. Никитка сразу понял. Сказал – надо проверить, попробовать в волка перекинуться. А я не стал. Боязно. Ну как лишусь человечьего ума, зверем останусь?.. А теперь чувствую – тревожно мне. Дар колдовской в моей крови так и бродит. Может, я тоже теперь помираю?

– Не помираешь, – отвечает идол, выслушав. – На изнанку выворачиваешься. Не успокоишься, пока не вывернешься. За что человека убил, расскажи?

– Он меня убить хотел. На потеху другим тугарам. Силы он был великой, обмануть его пришлось…

– Не колдовством ли?

– Нет…

– А я чую, что и колдовство недоброе на душе у тебя.

– Верно, должно быть, чуешь… Там я толком и не понял – я сотворил или он сам виноват. Старший из братьев Сартаковичей… Я его заговорил, он на пиру мясом и подавился. Только он над сестрой моей насмехался, говорил, что де «с девкой этой и повеселиться можно». Ну я так я… В этом каяться не стану.

– Дело твое. И сестра твоя. И дар твой. И жизнь твоя… Хоть полегчало, Алексеевич?

– Как будто полегчало. Схлынуло чуток…

– На изнанку вывернешься, совсем полегчает.

– Не сейчас, – говорит Радомир, – устал.

Так снова и уснул у ног идола.

Среди ночи велетов дитятя ворочаться стал. Потом проснулся, вскинулся да как заревет трубным гласом:

– Мамка!

Все проснулись. Птица с ветки чуть не рухнула.

Дитятя не унимается, плачет, мамку зовет, есть просит.

Злата вскочила, впотьмах последнего его куренка нашла, ему в зубы сунула. Дитятя куренка сгрыз.

Притих, сел обратно в свою ямку.

Все обратно улеглись. Только снова уснули, дитятя снова в рев. Опомнился!

– Мамка! Ведите к мамке! А то я к тугарам обратно убегу!..

Тут Марья девицей обернулась, да такой, что глянуть жутко – глаза горят, зубы вострые изо рта виднеются.

– Послушай меня, велетов сын! Станешь так кричать да всех будить, сами обратно тебя к тугарам отведем. А они тебя знаешь, для чего держали да кормили? На убой, молодец, на убой! Съедят они тебя, а косточки оставят колдунам на погремушки. А если тихо спать ляжешь, то поутру поведем тебя к батюшке с матушкой.

Дитятя сидит, слушает, палец сосет, слезы горючие роняет. Как все легли – стал по роще шататься, ветки дуба грызть, кое-как до рассвета промаялся.

Как светать стало, начали в путь собираться. Решают, что дальше делать. В роще дольше оставаться нельзя было – тугары недалеко. На умёт велетова сынка не приведешь.

– Давайте я его поведу, – говорит Марья. – Я тракт старый знаю – по нему прямой путь, считай, вдвое быстрее дойдем.

Услыхал велетов дитятя, хнычет:

– Злая ты! Не пойду с тобой!

Качает Сокольничек головой:

– Всем вместе идти надо.

– Куда же вместе? – спрашивает Злата. – На Радомира погляди. Ты и сам не краше. Я пойду.

– Не пойдешь одна, – говорит ей Никита.

Но Злату-то не унять:

– Мне меньше всех у тугар досталось. А с Марьей и вовсе не страшно. Да и по прямому пути…

– Нет, не выйдет по прямому, – строго отвечает Марья. – Людям там лучше не ходить. Тебя я там не поведу.

У Златы глаз загорелся.

– А что там?

– Дивый Яр. Плохое место. Если с тобой вдвоем двинемся, я тебя обычной дорогой поведу.

– Погодите! – велит Никита. – Тут крепко нужно подумать. Вот глядите…

Стал Добрынич на земле карту веткой рисовать, задачку решать.

Вот камень – тут стоят лагерем четверо детей богатырских, княжна небесная да велетов сынок. При них – три лошади.

Вот коробочек с солью – умёт.

Вот река ремнём течет, за ней трава – лес, где велеты ждут.

От камня до коробка меньше дня пути. От коробка до травы – ровно день, да на умёт с велетовым дитём нельзя. От камня до травы через ремень да через брод – день с лишним, в ночи доскачешь.

– Криво начертил, – глядит Злата на карту. – Так смотришь – будто поровну.

– Начертил так, будто по старому тракту, – говорит Марья. – По нему уже скоро век, как местные не ходят.

– Там тоже брод?

– Там мост каменный.

Злата так и ахнула.

– Марья! Ну неужто днем да с тобой там страшно пройти? Ты же велетова сынка там вести собиралась – значит пройти можно.

– Не ходи, – говорит Радомир сестре.

– И не пойдет, – подхватил Никита. – Я пойду.

Злата только очи горе возводит.

– Куда же ты пойдешь? Чуть стемнеет – ни зги не увидишь. Да ты и Сокольничку с Радомиром нужней.

– Спасибо тебе, сестрица, – кланяется Сокольничек.

– Да на здоровье, братец! Ты только на ноги твердо встал. После дня пути что с тобой станется? А я к ночи у велетов буду, в лесу переночую. И обратно скорее домчусь – коню меня нести легче. И Марья со мной. С такой товаркой ничего не страшно.

Пока солнце над землею поднялось, уговорила братьев Злата.

Вначале все вместе тронулись: Алексеевичи на одном коне тугарском, Никита с Сокольничком – на других двух.

Рядом дитятя топает, в небесах птица летает.

После полудня на привале стали делиться. Одного коня и сумку припасов Злате с собой отдали.

Радомир кольчугу свою снял, на сестру надел – взамен той, что у тугар осталась. Все ж девице в пути нужнее, чем молодцу на постоялом дворе.

Никита и нож свой ей дал, от матери доставшийся. Злата вначале брать не хотела, нож назад отдавала, глаза отводила. А взяла. Настоящей степной поленицы нож!..

Сговорились, что если все гладко пройдет, то к следующей ночи Злата на умёт прискачет. Если задержится или что случится – отправится в деревню, что за рекой, в дом горшечника, раз тот звал, и там будет братьев дожидаться. Тогда Марья к умету без нее прилетит.

Так и разошлись по разным дорогам.

Старый тракт

Вольно в поле. Солнце в небе, теплый ветер гуляет, в спину дует, подгоняет.

Людей кругом не видать.

Велетов дитятя впереди радостный идет, Марья вольной птицей в небе кружит. А Злата в седле сидит и вольно ей в седле, будто и у самой крылья выросли.

Вскоре видит Злата – дорога петлей на Юг забирает. Впереди чисто поле вдаль уходит – в прогалину лесную. Старый тракт, прямой. Остановилась Злата, велела велетову сынку стоять, дождалась, пока Марья к ним спустится, человеком обернется.

– Ты что задумала, Злата Алексеевна?

– Пошли по старому тракту? День, светло, тепло… Ты же на него сперва и собиралась. А вот он, рядом. Уж так неохота вброд лезть. Да еще окольным путем. Столько времени потеряем…

Призадумалась Марья, на небо поглядела. И вправду чисто, светло, теплый ветер дует.

– Ну будь по-твоему, Злата Алексеевна. Только меня слушайся. И мимо Дивого Яра я с тобой на лошади поеду.

– Да что же это за Дивый Яр такой?

– Скажу, когда минуем.

Так и пошли по старому тракту.Росписью стёртой едва виднелся он в лесу, угадывался. Вот тут деревья пореже, а тут – вовсе просека. Спустилась Марья с небес, села позади Златы на коня.

Едут. Глядит Злата кругом. Солнечный лес, а тревожный. Ни птица не защебечет, ни дятел не застучит, ни зайка на дорогу не выскочит… Тихо, тайно, жутко в лесу.

Потом видит Злата – в траве золото блеснуло. То ли брошь, то ли пряжка в кислице лежит. Ахнула Злата, за поводья взялась…

– Нет! – велит ей Марья. – Не останавливайся здесь, ничего не подбирай.

Скоро выехали то ли на широкую просеку, то ли на длинную поляну. Под листвой да подо мхом – бревна в помост уложенные, слева бревенчатый сруб. Высокий – башня дозорная. Покосилась, бревна разъехались. А за башней – лесная тропа в самую чащу уходит. Темнота там, сыростью, гнилью тянет… В ту чащу и свет не пробивается, и тишина мертвая стоит.

Замер и велетов дитятя, таращится в чащу.

– Там Дивый Яр? – спрашивает Злата тихо.

– Там, Злата Алексеевна, там, – отвечает Марья. – Едем скорее. Хочешь страшных сказок, расскажу. Когда к твоим братьям вернемся да подальше отсюда будем.

Мост каменный оказался – высокий, широкий, крепкий. Только весь мхом порос, даже рябинка тонкая меж камней пробилась.

Хоть обоз проводи, а забросили мост люди.

Велетов сынок через мост перебежал. Едва Златин конь ступил – Марья, на камни не сходя, птицей обернулась и ввысь метнулась. Только бы прочь – только бы скорее.

Миновала Злата мост, остановилась, с коня соскочила. Дальше по тропинке пешком пошла. А за поворотом уже Марья поджидает.

– Нагнала же ты страху, птица вольная. А сама же идти по старому тракту хотела!

– Мне не страшно, велетовому сынку тоже. За тебя боялась. Как я твоим братьям в глаза смотреть стану, ежели что?..

«Как Сокольничку в глаза смотреть станешь?» – чуть не спросила Злата. Язык прикусила.

– А что же за лихо в этом Дивом Яре? Гиблое место?

– Нынче стало. Раньше чистое было, живое. Я его еще и без людей помню. Потом город поставили у самого яра. Так и сам город стали звать – Дивый Яр.

– Это в него та дорога в лесу вела?

– В него, Злата Алексеевна. Вела… Хороший был город, добрый. Правили княгини. Говорили, что первую из них, праматерь олениха в местных лесах своим молоком выкормила. Теперь и зверья здорового в лесах нет, еще век пройдет – и тракта видно не станет. О нем говорить – плохая примета…

Замолчала Марья, а Злата и не спрашивает. Идут по чистому лугу, цветы кругом, птички, стрекозы мечутся… А все чувствует дочка богатырская – будто ей тот, мёртвый лес в спину глядит.

На умёте

На умёте тихо вечерело…

Как жил-был умёт уже Бог знает, сколько лет, так и нынче жил-был – вроде и суетно, а вроде и помаленьку. Народу немного гостило – этот умёт к северу от тугарских земель был, не по пути купцам, свое уцелевшее добро уносящих.

Хозяин умёта детей богатырских как родных встретил, обрадовался – помнил, что за то, что лошадей сбережет, ему щедро уплатить должны.

Пока встречал да в баню провожал, трижды рассказал, что лошадок как деток берег. Всех четырех. Потом опомнился и спрашивает:

– А девка-то ваша где? Тугарам продали?

– Я тебя продам! – рычит на него Сокольничек. – Сестра наша завтра прискачет.

– Не серчай, богатырь. Завтра так завтра.

Баня на умёте нечистая, прокисшая была. Видать, банник – и тот с местными да проезжими спился.

Но да детям богатырским только грязь да кровь с себя смыть – и того довольно.

После им хозяин умёта стол накрыл. Никита велел без разносолов – деньги оставшиеся в мошне посчитал да и велел.

Подал им хозяин печеной репы, капусты соленой, хлеба, квасу да жареного петуха.

– Что, нездоров, богатырь? – подмигивает хозяин Радомиру. – В бане упарился?

Тот и вправду бледный сидел, ни слова не проронил, как на умёт ступили.

А тут вдруг глаза поднял и спрашивает.

– Добрый человек, не расскажешь ли, что за место у вас тут? Дивый Яр зовется…

У хозяина лицо личиной застыло – точь-в-точь баба змееволосая из книги ромейской.

– Бог с тобой! Не поминай такое к ночи! – на Никиту с Сокольничком поглядел. – Уложили бы вы его спать, болезного, носом к стенке…

Ушел хозяин, курицей пуганой ускакал.

А у детей богатырских – холодок по хребту. Сидят, будто гаже репы в жизни не ели.

Все одно думают – Златка там, в темноте с капризным дитём, а под боком – яр этот гнилой. Да, Марья с нею, но кто же знает птицу вольную, птицу темную? Не обидит она Злату, но ведь и не нянька же она ей.

– Радомир, ты что скажешь? – спрашивает Сокольничек. Осторожно, по плечу гладит – как малого. Или как зверя дивного. – Чуешь что-нибудь?

– Тревожно.

– Ну тут всем нам-дуракам тревожно. А по-ведовскому, по-волчьи – не чуешь?

– Нет, – ответил и сидит тихонько.

Миску под нос поставили – стал есть. Репу ложкой ковыряет, на тощего петуха глядит, будто что-то в его мощах приметил.

У Сокольничка с Никитой у самих охота есть пропала. Сунул Сокольничек ложку в миску, руки сложил.

– Мать честная, что мы Поповичу скажем?

Никита аж вздрогнул.

– Погоди ты!.. У меня и самого сердце не на месте. Хоть вставай да езжай следом…

– И чем пособишь? Тем, что сам сгинешь на ночь глядя? Не серчай, Никита, но один ты и днем по незнакомой дороге далеко не уйдешь. Что уж там… А может, зря мы тут бабами раскудахтались? Боязно девку одну отпускать, но вдруг все и обойдется?

– Вдруг все и обойдется… – вздыхает Радомир. И снова на петушиные мощи глядит. Глядит, сам не ест ничего.

Сокольничек чарку пригубил, чуть закусил. И вполголоса Никите говорит:

– А этого мы как обратно привезем – не знаю…

Дивый Яр. Худое хозяйство

Путь

Как солнце село, дошли до леска, где велеты хоронились. Малец признал знакомые места, вперед поскакал. Злата с коня слезла, вместе с Марьей пошла следом.

Теплый, тихий, живой лес кругом, птички вечерние тихонько свистят, спать ложатся…

Бредут вперед. Великанов дитятя впереди ломится будто медведко.

Уже совсем стемнело, слышат – земля колышется, потом на прогалину вышли. Всё луной залито и велеты во весь рост стоят… Муж да жена, за руки держатся – проснулись, собрались прочь из лесу идти, снова в чистом поле горе мыкать.

Сынок как родителей увидал – к ним бегом кинулся.

– Мамка! Батюшка!

Радостно закричала мать-великанша – до небес вознесся вопль, птицы в лесу всполошились, разметались прочь. Отец-великан сынка подкинул – тот, почитай, к самой Луне в небе взлетел.

Подошли велеты к Злате и Марье, в пояс им поклонились.

– Спасибо тебе, птица вольная. Спасибо тебе, дочь богатырская. Да где же братья твои? Неужто все полегли от тугар проклятых?

– Ранены братья, то правда. Но все живы. Поклон ваш им передам.

Развела Злата костерок на краю прогалины. Марья птицей обернулась, пару зайцев из лесу принесла да кабанчика. Кабанчика – велетову дитяте, зайцев – им со Златой.

Велетов дитятя кабанчика сырьем вместе со шкурой, будто яблочко умял, косточками похрустел, в зубах поковырялся.

Стали велеты в дальний путь собираться. Сынок поплакал, что де спатеньки хочет, а мать ему говорит:

– На руках у батюшки поспишь. И так засиделись мы в этих краях, последние остались. Да и ночь середину минула. Пора нам…

Простились велеты со Златой и Марьей. Попросила Марья велетов, если встретят за горами кого ее племени, кланяться, сказать, что жива она да здорова, бабушка совсем слаба у деревенских в почете живет.

Взял отец-великан своего кроху на руки, пошли прочь велеты…

Глядит Злата им вслед, слушает, как шаги их в каменном хребте во чреве Земли затихают.

Уходят, к туманным дальним горам, сами как те горы древние. Древность уходит…

Стихли шаги.

Тихий лес кругом стоит.

Костерок в горстку углей в ямке выгорел…

Обернулась птицей Марья, на ветке спать устроилась. Завернулась и Злата в плащ у ямки с угольками.

Спит Злата Алексеевна, снится ей дом родной. Пирогами пахнет, печкой, чаем с медом.

Проснулась на рассвете. Казалось, кутается в одеялко лоскутное, а опомнилась – плащ вместо одеялка.

Марья рядом на поваленном стволе сидит, косу переплетает.

Злата плащ скидывает, ёжится, говорит:

– Сейчас, Марьюшка, у меня еще припасы есть. Сейчас завтракать сядем…

– Не тревожься, Злата Алексеевна, – отвечает Марья. – Я уже откушала. Сушеное не ем.

Вздохнула Злата Алексеевна, стала есть ягоды да яблоки сушеные, мясо вяленое.

– А может снова по старому тракту, Марьюшка? – спрашивает Злата. – Уж больно мост там хорош, да и скоро.

– Нет, Злата Алексеевна, и не проси. Сегодня вон, облака собираются. А без солнца туда и днем хаживать нельзя…

Собрались, в обратный путь тронулись. Вышли из лесу, пошли вниз по реке. Злата – верхом, Марья – по небу.

Добрались до брода.

Перешел конь реку, Злату перенес. Остановилась Злата.

Опустилась Марья на землю.

Злата спрашивает:

– Что с неба видать? Есть ли люди поблизости?

– Кругом на версту ни людей, ни мужиков. Кроме тебя – ни одной души христианской.

Попросила Злата Марью обождать, коня привязала к березке поодаль. А сама всю одежду с себя скинула да и пошла в теплую речку.

Кто знает, что на умёте будет да когда в баню пустят?

Марья снова птицей на камне большом села, стала греться, перышки чистить.

Потом Злата отряхнулась, оделась. Надела последнюю чистую рубаху, красную, расшитую, с солнцами на плечах, с рукавами на запястьях узкими. Нарядная рубаха. Хоть и далеко до дома, а все ж в обратный путь Злата Алексеевна отправляется…

Подумала – да кольчугу, стеганку и широкий пояс с кинжалами в суме оставила. Хорошо после речки, свежо, вольно.

Марья – уже девица, княжна – головой качает.

– Неспокойные тут места. Зря ты так, Злата Алексеевна…

А Злате уже в петлю слаще, чем обратно в кольчугу. Заткнула за голенище только Никитин нож да в седло вскочила.

Как выехали на простор, в чисто поле, на дорогу на умет, уже день за середину перекатился.

Да чем дальше едут, тем ветер крепче хозяйничает. Все ниже птицы летают, все ниже Марья спускается… Наконец совсем наземь спустилась, встала девицей на дороге. Ветер так косы смоляные и треплет.

Поравнялась с нею Злата.

– Гроза идет, Злата Алексеевна. С высоты хорошо видать. Вдали уже полыхает.

– Что же делать, птица вольная? В поле никак не схоронимся…

– Назад надо поворачивать. На этом берегу видела двор убогий – сарай да колодец. Может, пустят на постой.

– Да, знаю, там старик со старухой живут. Мы их встретили, когда к тугарам шли… Ты вперед к ним полети, Марьюшка, обожди меня.

Так и сговорились.

Марья птицей полетела на двор к старикам с колодцем, скоро скрылась из виду. Злата коню под бока поддала, поскакала следом…

Скачет она по чистому полю, а в небе тучи черные нависают, клубятся чернилами. Свет Божий застлали, воздух выжали, духота осталась.

Гром далекий над полем рассыпался, ветер налетел.

Темень настала такая да дождь хлынул такой, что ни зги стало не видно. Вверх, вниз, вперед гляди – все хмарь серая.

А от чего тьма – от тучи, застлавшей небо, или уже ночь наступает? Сколько уже едет, где?..

Да что поделать? Едет Злата дальше.

Конь тугарский заупрямился, уперся, фыркает.

Сошла Злата с коня, ведет под уздцы.

Одежда вымокла – Злата будто в воде бредет, коня ведет. На дерево наткнулась – то ли лес, то ли роща.

Конь упираться стал, ржет перепуганный. Злата его тянет, а тот стал намертво. Потом поднялся на дыбы, вырвал поводья и унесся прочь.

Осталась Злата посреди грозы да одна в лесу. Бредет, хочет из лесу выйти, а сама все глубже, все дальше заходит.

Потом на простор вышла, замерла отдышаться. Тут молния вновь ударила – и видит Злата, что стоит она на старом тракте.

Кинулась Злата назад в лес. Бежит, продирается, а все одно – будто леший ее обратно выводит.

Вновь молния ударила – и видит Злата старую башню покосившуюся и дорогу на Дивый Яр. Черный провал в чаще, даже молния его не проняла.

А только в том провале белое пятно болтается – будто висельник в саване. Качнулось да пропало, будто померещилось.

Злата – снова в лес. Скорее, скорее, прямо да прямо – только от Яра подальше.

Дождь затихает, да все равно темно – уже ночь над миром настала. Лес редкий, чистый – березняк.

– Ау! – кричит Злата. – Люди добрые!

Вдруг видит – огонек впереди. Туда-сюда качается, будто человек его несет. Злата – за огоньком. А огонек идет да идет.

– Эй! – кричит Злата. – Отзовись! Погоди!

Запнулась о корень – поднялась, пошла.

Огонек то ближе – будто к ней идет, то дальше – будто назад поворачивает.

Идет Злата за огоньком.

Наконец, из сил выбилась, упала наземь. От голода, холода мочи нет даже глаза открыть. Только и увидала, что огонек совсем близко.

Луна желтая масляная в тучах тает.

Два человека в черных плащах, в куколях, будто духи лесные или идолы – к Злате идут. Один – огромный, что медведь, фонарь в руке держит. Другой к Злате подошел, последний свет собою заслонил. Тут и уснула Злата Алексеевна.

Худое хозяйство

Жили старик со старухой в стороне от дороги, да недалеко от реки. Никакого богатства не нажили. Ветхая изба их топилась по черному. Если и было у них какое добро, то лихие люди да тугары отняли. Детей Бог не дал. Кот приблудный поселился, стал мышей да кротов ловить – и то хорошо.

И вот как-то вечером непогода настала, ветер налетел, тучи нависли, дождь того и гляди польет. Заперлись старик со старухой в избушке, сели печку топить да жидкую уху похлебывать. Тут спохватилась старуха, что онучи стариковские остались на плетне сушиться, побежала на двор.

Выбежала. Возвращается, говорит:

– Птица к нам летит, старый, ветер ее с пути сбивает.

– Ну и пусть летит. Под крышу забьется, дождь переждет.

– Не забьется она, старый, под крышу.

Вышли вдвоем на порог, на небо смотрят.

А птица ближе да ближе – прямо к ним на двор летит. Великая птица! Крылья расправит – в их избу не поместится.

Прилетела, стала спускаться, да так ее ветер пришиб, что аж ударилась она оземь. И девицей обернулась. Сарафан зеленый, накидка на плечах изумрудная, сапожки алые, косы черные, на затылке – гребень рогатый.

Поднялась, отряхнулась.

– Пустите непогоду переждать, добрые люди?

Что же поделать? Пустили старики. Да и попробуй такую не пустить…

Сели все в избе – старики на лавочке, девица – на коробе в углу.

– Не желаешь ли ушицы, гостья дорогая? – спрашивает старуха. – Жидкая да соли две крупинки, а чем богаты…

– Благодарствую, хозяйка. Не ем я рыбу, да и не голодна. Вы уж не обессудьте, но скоро сюда подруженька моя прискачет. Негде больше от погоды укрыться…

– Ну пусть прискачет. Лошадью оборачивается?

– Нет. Верхом прискачет. Девица как девица. Говорит, виделись вы с ней недавно у брода.

– Стриженая что ль? С луком да со стрелочками?

– Она самая…

Дождь хлынул, будто новый потоп Господь сподобил. Будто горох по крыше колотится, гром грохочет.

Качает старуха головой.

– Скоро ли твоя подруженька прискачет?

– Скоро… – вздыхает девица, в накидку кутается. Топорщится накидка пёрышками. Тревожно…

Кот из-под лавки выполз, у хозяйских лаптей сел, глядит на гостью строго. Чует птицу.

А дождь льет да льет, колотится, гром грохочет.

Старуха новую лучину запалила, в волоковое окошко выглядывает, снова головой качает.

– Скоро ли твоя подруженька прискачет?

– Наверное скоро. За мной следом скакала…

Кончился дождь, только с крыши на доски кривого крылечка капли падают. Не стучат, шлепают. Раскисли старые доски…

– Заплутала, видать, в поле твоя подруженька.

– Добро, если в поле.

Вышла девица на двор, там сыро, грязно, черно. Луна желтая, больная над миром светит. Дорога проселочная вьется пустая. Если кто и проехал, то всё ливень вылизал…

Стоит девица, птица дивная, одну из кос своих черных перебирает.

– Полечу искать ее, – говорит старикам. – Если все-таки прискачет к вам, обогрейте, скажите, чтоб меня здесь ждала…

– Лети себе с Богом, – говорит старуха. – Только б в гиблое место девица не попала. Есть у нас тут… Не летай над ним, милая.

– Слыхала я про то место… – призадумалась девица. – А вы что про него знаете? Не боязно рядом с ним жить?

– Да нам уж ничего не боязно. Лихие люди мимо ходят, тугары скачут… Теперь уж и тем, кто в гиблом месте живет, с нас взять нечего.

Зашевелились перышки на плечах у девицы.

– Так вы что же, их видели?

– Видели. Нет-нет, да и заглядывают. Как первый раз увидали – думали, странница заплутала. А как подошла… Ой, батюшки! Страшно!

– Зачем приходила?

– Золото приносила. То колечко, то подвесочку. Зимы-то голодные, а так хоть выменять чего можно.

– И что же, просто так они золото вам жаловали?

– Да мы же, почитай, на перепутье. Много кто дорогу спрашивает…

– Ты что говоришь такое, старуха? Вы что же, людей на смерть отправляли?

– Отправляли, да не каждого. Если человек хороший был, то уж, конечно, на умет указывали. А если гнилой человек или тугарин…

Из-за старухиной спины старик прибавляет:

– Да один еще добра у нас в коробах не нашедши, огород весь со зла вытоптал!

– Вытоптал, – кивает старуха. – Ты не думай об нас дурно, чудо-девица. Ни подруженьку твою, ни братьев ее мы бы туда никогда не отправили. Добрые молодцы, славная девица – мы сразу то увидели… Дай им Бог здоровья! Ты, видно, птица дивная. Мы такую первый раз встречаем. А людишек-то ой как много. Да и каких! Не обессудь…

– Вы… Да вы… – шипит девица, хрипит девица. Словно горло уже слов человеческих родить не может. Накидка у нее на шее сходится, перьями топорщится, когти по доскам косяков скрипят, стружку выцарапывают. Глаза горят, а в тени Луны концы гребня рогами торчат.

Вздохнули старик со старухой, перекрестились.

– Отпусти мне, старый, если в чем я перед тобой виновата…

– И ты мне, и ты…

За руки взялись, ждут.

С досады стукнула девица ладонью об дверь, плюнула.

– Да ну вас!

Обернулась птицей, прочь полетела.

Закрыли старик со старухой дверь. Помолились, стали спать ложиться. И кот с ними.

Дивый Яр. Гостья Дивого Яра

Аграфен и Плесень

Минул день и на умёте.

Сокольничек до обеда проспал сном богатырским. Проснулся и видит – Радомир рядом на топчане сидит. Хмурится, думает, гусли сиротливо рядом лежат.

– Что ты, братец? – спрашивает Сокольничек. – Скажи… В Златке ли дело, в тугарах, в том, что ты в роще сотворил? Ты нас слышишь? Ты наш еще, Радомир Алексеевич?

Поглядел Радомир на Сокольничка.

– Неспокойно мне, братец. Гроза идет да из таких, что в человечьих сердцах отзываются.

– А что у тебя самого на сердце? Я впервые в жизни понять не могу.

– Сам не знаю. Мне и говорить сейчас боязно. Я будто с каждой сказанной мыслью что-то важное из памяти выпускаю… Потом скажу, всё скажу, что на душе творится.

– Ладно, братец. А где Никита?

– Не дворе караулит. Всех приезжающих допрашивает. Только все без толку.

– Рано еще. Злата к вечеру будет.

Не ответил Радомир, не кивнул, а только встал да сам на двор вышел.

К обеду ливень на дворе стеной встал, гром грохотал, будто твердь небесная трещинами пошла, ходят осколки ходуном, один на другой находит…

Гроза миновала – ночь настала. Вышли сыновья богатырские на дорогу, стоят на сыром ветру. Пустая дорога, хоть плачь.

Потом впереди люди показались – возок да пяток всадников. Подъехали к умету – оказался купец с добром да с крепкими молодцами. Вымокли, грозу в поле пережидали. Приехали веселые, как после доброй драки. Да с прибытком…

Купец хоть сам и немолод был, а сидел в седле, еще два всадника – сыновья его, да еще два – стражи. На телеге добро лежало да жена купца со старым слугой сидели. Въехали все во двор, а с ними – конь без всадника трусит. С уздечкой, с седлом да с сумой тугой седельной.

Только купец на двор – нему хозяин.

– Здравствуй, Симеон Гнатьевич. Милости просим!..

Видно купец частый на умёте гость.

Сидит купец в своем седле, пустому коньку гриву чешет.

– Вот, – говорит, – пока в поле пережидали, прибился. Молодой, видно, со страху убёг. У тебя тут никто без коня не остался?

– Никто, все по углам сидели. Видно, тебе Бог и коня, и добро послал!

Да не тут-то было! Не успел хозяин договорить, а купец посмеяться – Радомир как подбежит, как схватится за сумку седельную. Купец на него с испугу хлыстом замахнулся, да тут Сокольничек хлыст перехватил.

– Погоди, добрый человек. Это сестры нашей и конь, и добро. Ждали ее сегодня. И вот, гляди, чего дождались.

– Молодцы, что сестру в таких местах одну гулять пустили. Чьих будете?

– Пустили не одну. Я Сокольничек, Ильи сын. Со мной Никита Добрынич и Радомир Алексеевич.

– Вот оно что! Из самого Киева вас занесло. А ведь я в стольном граде бывал, про вас слыхивал. Слыхал и что у Поповича сын блаженный. А коня, видать, я Златы Алексеевны поймал?

Радомир и не слушает, Радомир суму открыл, свою кольчугу вытащил да пояс с кинжалами.

– Как же это она? Зачем все оставила?

Никита к купцу подбирается.

– Ты скажи, Симеон Гнатьевич, где да с какой стороны к вам конь этот пришел?

– Бог с тобой, Добрынич! Дождь стеной стоял. Конь кругами мимо нас скакал да скакал, пока не утихомирился да не прибрел ягненком. А откуда вы сестру ждали?

– Из-за реки должна была прийти, – отвечает Сокольничек. Да видит, как народ, кругом уши навостривший, головой качает.

А кое-кто крестится.

А кое-кто и шепчет:

– Не приведи Господь, на старый тракт завернула…

Сыновья богатырские своих коней на двор уж не выводят, а почитай – выволакивают, разве что не выносят. Факелы да фонарь хозяину велят нести. За сестрой спешат ехать.

– Погодите, молодцы! – просит хозяин. – Ночь на дворе. Дай Бог, схоронилась где-то сестрица ваша до утра… А нет – кто знает? Не ровен час, сами сгинете.

– Знать, судьба, такая. Сгинем, – отвечает Никита.

– Да вы же тут чужие! Такие тут тропки, закоулки… Все кажется, что чисто поле кругом, а бывает – заплутаешь, хуже, чем в лесу. Поедете – да не туда. И без толку! Обождите до утра!..

– И то верно, – говорит Никита.

Выходит он на середину двора. А кругом народ – и у плетня стоит, и из окон дома выглядывает, и из конюшни, из подклетей, из сараев… И гости, и дворня, и родня хозяйская. Страх как интересно, никаких скоморохов не надобно…

Стаскивает Никита золотой перстень с пальца.

– Два коня тугарских да этот перстень, если кто провожатым с нами пойдет и толком поможет.

Потупился народ, у кого-то дело мигом нашлось… Никита глядит кругом. Темно, а будто каждого слышит, чует. Кто? Кто?!. А все жмутся, как овцы перед волком.

Разводит хозяин руками.

– Боязно всем, богатырь. Не обессудь. По дорогам кого только не ходит. А ночью и гиблое место ближе…

– Дивый Яр?

– Тише ты!..

– А мы и туда пойдем, ежели надо.

Тут народ стал разбредаться.

Задержался пьянчужка один, в лаптях без обвязок, Никитке по пояс. Подошел.

– Нет, не пойду я с вами, молодцы. А скажу. Аграфена и Плесень с собой возьмите. Это такого сорту человеки, что за куш – хоть в Кощное царство. Только вы им не говорите, что я сказал…

И ушел.

А хозяин рядом стоящий, обрадовался. Стучит себе по лбу.

– Как я позабыл? Они же утром пришли. Ой, ребятушки, и правда. Возьмите с собой Аграфена и Плесень. И пропадут – не жалко. Вы им сначала перстень предложите – они нос станут воротить. А тогда уже – коней. Кони им сейчас нужнее, они опять без своих остались. Они же всю округу исходили! И в сам Дивый Яр хаживали!.. Сами гнилые, так и гнилое место их не берет. Они в том сарае сидят.

Отвел хозяин сыновей богатырских к сараю, в котором Аграфен и Плесень жили.

Сарайчик хлипкий, свет лучины через доски виднеется…

А внутри дворец-дворцом. Мышами поеденный ковер кусками на земле лежит. На доске – плошки стоят, да кувшин с вином, да чашки колотые. Сидит Аграфен на тюфяке соломенном, пьет бражку черноплодную из чашки битой, будто султан Самаркандский. Не стар да не молод, чьих кровей – не разберешь. Волос черен, кожа смуглая, одежда пестрая – с разных, видать, чужих плеч. Башмаки кожаные, новые, шляпа плетеная да на греческий манер, лентой оторочена.

Рядом Плесень сидит – сам бледный, тощий – один в один «плесень». Одет попроще. Плошку с изюмом держит – Аграфену подает.

Так и замерли – хоть лубок пиши. Глядят на сыновей богатырских.

– Чего надобно? Зачем пришли? Кто такие? – спрашивает Аграфен, изюму берет, в рот кладет.

Никита отвечает:

– Надобно в сторону реки идти. По окрестностям, по дорогам. Может статься, и в Дивый Яр придется зайти.

– Ночь за полночь. Не пойдем, – говорит Аграфен.

– Не пойдем, – кивает Плесень.

Никита им перстень:

– Это получите.

Аграфен фыркает:

– Что мы, такого добра не видели? Вокруг Дивого Яра до сих пор – как грязи.

– Два коня тугарских ваши. Сразу. На них и поедете…

Вздохнул Аграфен, еще изюму взял, бражкой запил. Плесень оглядывается на детей богатырских, на друга, ерзает. Видно, притомился на своих двоих по окрестностям колобродить, счастье да поживу искать.

Вышел вперед Сокольничек:

– Поедете – и перстень, и кони ваши. Поможете – и мы вам, надо будет, поможем. Не поедете – Богом клянусь – голову с вас сниму с обоих.

Плесень вздрогнул, аж дернулся – хоть сейчас бежать. Аграфен бражку допил.

– Так вы сами кто такие будете?

– Сокольник, Никита да Радомир. Из города Киева.

– Слыхал что-то… – отвечает Аграфен. – Ну ладно. Пойдемте. Места у нас и вправду неспокойные, а людям помогать надобно. А что искать будем?

– Сестру нашу.

Скоро собрались.

Аграфен и Плесень по-хозяйски в седла уселись, гривы коней поглаживают.

Всем умётом проводить вышли.

Пятеро всадников с факелами под луной в поле умчались…

– Помрут. Все полягут… – говорит один, через плетень глядя.

– Да нет… Вроде один Муромцу родня. Авось вернутся, – другой отвечает.

Третий в затылке чешет.

– Да и не сам же Муромец. Полягут. Шапку на то ставлю.

– Кому нужна твоя шапка? Вон седло ставлю, что вернутся. Может, и не все, а вернутся…

Так мужики на умётё во вкус вошли, что хозяину пришлось углем на стене записать, кто чего да на что поставил.

Стали ждать…

Гостья Дивого Яра

Просыпается Злата – а она уже не в лесу лежит. Темно, только печка топится. Зев у печи великий и кажется – не печка то, а ворота. А за теми воротами, за языками пламени жадными – будто чьи-то тени колышутся, шепчутся, на Злату поглядывают…

Лежит Злата на лавочке у печки, завернута Злата в одеялко лоскутное. Одеялко сырое – со Златиной одежки всю воду выпило – жарко под ним. Спеклась Злата Алексеевна как пирожок, истомилась…

На самой Злате одежда просохла. Ножик степной так за голенищем и схоронился.

Залежалась Злата. Садится, спину выгибает, рученьки тянет. Чувствует – ранка саднит. Смотрит – и правда, под рубашкой, на груди над самым сердцем царапина свежая. Глубокая. Да где так поцарапалась, Злата не припомнит…

Дух стоит кругом, густой, душный, сырой, как в сенях давно запертых.

Поднимается Злата с лавочки, встает, озирается. В большой она горнице. Стены – бревна черные, потолок низкий. Стол громадный блестит – не скобленый, некрашеный, годами вытертый. Две скамьи, кроме той, на которой Злата почивала. Лучина тлеет.

Вот и все.

Да красного угла не видать…

Четыре двери – посередине каждой стены. Дернула Злата одну – заперта, вторую, третью, четвертую – заперты… Оборачивается, а первая уж и отворена.

И входит в горницу добрый молодец, кланяется Злате.

– Здравствуй, девица! Будь гостьей моей.

Поклонилась и Злата хозяину.

А хозяин диво как собой хорош. Молод, не старше нее, волосы – вороново крыло, кожа – как снег бела, глаза – как черешни тёмные, ресницы – черные, длинные, бархатные. Улыбается тихо, кротко, зубы жемчужные едва кажет. Сам одет в одежды шелковые, рубаха васильковая, пошита на ромейский манер, золотом оторочена.

– Как звать тебя, девица?

– Зовут меня Злата, Алёши Поповича дочь.

– Меня зовут Горицвет Желанович, – отвечает хозяин. – Услышали мои слуги, как ты по лесу бродишь, людей кличешь. Нашли тебя, сюда принесли. Будь у меня, как дома у себя, Злата Алексеевна.

– Благодарствую, Горицвет Желанович. Да где же я? Ночью в поле заплутала, не знаю, куда и дорожка вывела…

Повел Горицвет Желанович Злату прочь из большой горницы в малую комнатку, ту из которой вышел. Две двери и в комнатке – одна, в которую хозяин гостью завел, другая – малая, неприметная, пологом чуть прикрыта.

– Если угодно, погляди кругом, Злата Алексеевна, подивись диковинкам иноземным да заморским. Челядь моя пока ужин тебе накроет. Я расскажу, где мы да что мы. И ты расскажи, кто такая, откуда взялась да что на белом свете делается…

В комнатке и вправду сплошь диковины – на полках, на столе, в сундуках. И вправду хороши – и звери золотые невиданные, и цветы из самоцветов, и сундук, шелков да парчи да нитей жемчужных полный. Рядом лучинка теплится – так и играет огонек на золоте да на смарагдах, да на гранатах.

Глядит Злата кругом и тревожно ей. Отчего звери золоченые да цветы, да самоцветы грудой свалены? Отчего шелка да парча, да жемчуга все пыльные комом лежат?

Один только угол в комнатке обжитой да уютный – рядом с бочком печи, что и на горницу, и на кухню зевы свои раскрыла. В том углу стол стоит, на столе книги чистые лежат, одна к другой. Лучина у стола теплится, два стула резных стоят. Старые, а крепкие, блестят, выглаженные, что тот стол в горнице.

Часто ли хозяин приветливый беседы тут с гостями ведет?

Садится Горицвет Желанович на один стул сам, на другой, у печки, – Злате указывает.

Села Злата, слушает.

– Подворье наше у реки стоит, – хозяин говорит. – От реки к западу, от тугар к востоку, от русских земель к югу, от степей к северу… Наш город поганые давеча пожгли, а терем этот тайный, тут я со своими ближними схоронился. Я хозяин земель здешних. А как же ты к нам забрела, Злата Алексеевна?

«Э, нет! – Злата думает. – Что-то ты затейливо плетешь, хозяин Горицвет Желанович».

Потом глядит на него, в самые глаза его темные, черешни спелые. Глядит да вдруг и говорит:

– Я из стольного града Киева. С братьями назваными Сокольничком Илиевичем и Никитой Добрыничем да с братом кровным Радомиром Алексеевичем пошли мы по Руси гулять… Чего только не насмотрелись, от тугар еле ноги унесли.

– По Руси гулять? Да как же такую девицу мать с отцом отпустили?

Опустила глаза Злата Алексеевна. Опомнилась. Щеки румянцем загорелись. Злым румянцем.

– Ну? – улыбается Горицвет. – Как тебя отпустили? Живы ли отец твой и матушка?

– Живы. Отец мой – Алёша Попович.

– Из града Киева?

– Нет, батюшка мой из Ростова родом.

– А здесь как оказалась? Где братья твои, девица?

Злата так и сидит – кроткая, глаза опустив.

– Следом едут.

– Вот и славно! Приедут – тоже гостями будут.

Тут стук раздался – в стенку постучали. Робко, будто мышка. А Злата так и вздрогнула.

– Что ты, девица? – смеется Горицвет Желанович. – Слуги мои тихие, так знать дают, что все готово. Пойдем, Злата Алексеевна.

Вышли они обратно в просторную горницу. Там уже нет одеялка лоскутного, там трапеза накрыта – в тарелке золотой штук шесть грибков вареных. В плошках серебряных – черники да брусники по горсти, да вместо хлеба сухари. В кубке хрустальном – взвар бледный. В чарке точеной самоцветной – вино тягучее, темное, красное. Как глаза Горицветовы…

– Прости, Злата Алексеевна. После набега мало чем богаты.

– Благодарю тебя, хозяин. Мне и того довольно.

Села Злата, стала есть. Сухари старые, лежалые, взвар горький, грибы несоленые. Но хоть горячее – и то хорошо.

А вино терпкое, крепкое, дурманящее. Вино доброе.

– Вкусно ли тебе, девица?

– Вкусно да совестно. Не объедаю ли кого, раз у вас голодно?

– Не тревожься, Злата Алексеевна. У нас все поделено, чтоб голодные дни переждать. Чай не зима лютая кругом… Да этим никого и не объешь. Ты не смотри, что я с тобой трапезы не делю. Я уже отужинал, пока ты почивала, да и вина не пью, для гостей держим. Ты пока расскажи, что в мире делается!

Рассказала Злата, что у тугар ярмарка была, игрища жертвенные, что дворец царский потом погорел.

Услыхал Горицвет Желанович про дворец – руками всплеснул, от души смеется.

Съела Злата последний грибок, выпила еще вина.

– Ох, и крепкое же у тебя вино, хозяин! Жарко… Да видно, и простыла я в лесу. Прости, Горицвет Желанович, разреши еще полежать чуток. Так земля из-под ног и уходит…

Качает Горицвет Желанович головой.

– Слаба ты, Злата Алексеевна. Притомилась. Что же ты из дома родного ушла? Чего тебе в наших краях понадобилась? Будет с тебя. Спи, красна девица…

И вот ведь диво – не хотела Злата спать, а хотела от хозяина подальше в угол забиться. А как велел он, так веки ее и сомкнулись.

– Крепко для тебя вино наше, Злата Алексеевна…

Вздохнул Горицвет Желанович, гостью на руки подхватил. А Злата ни шевельнуться, ни слова сказать не может. Слышит только – дверь открывается, входит кто-то.

– Ну наконец-то… – мужик говорит.

– Сейчас княгинюшку молодую позову, – шепелявит старуха.

Горицвет на них шикает.

– Нет! Рано еще. Снова на топчане постелите, пусть еще поспит.

– Куда же еще? – мужик недовольный ворчит. – Ночь в самой силе. Охота перед зарей давиться?

– Нешто я сам не голоден? Ну пусть еще хоть чуток расскажет, чего видела. А то с тех тугарских соглядатаев, что седмицу назад забрели, и спросить было нечего.

Уложили Злату снова на топчан, снова в одеялко лоскутное завернули.

– Крепко морок-то навел, Горицвет Желанович? – мужик спрашивает.

– Крепко-крепко, – Горицвет отвечает. – Да ей вино наше крепче морока… Оно и прежде хорошо было, когда купца порешили, а теперь, видно, еще пуще настоялось. Идите, отдохните пока, а я сестрицу проведаю.

– Проведай, проведай… – скрипит мужик. А потом шепотом: – Нешто я не видал, что ты уже разговелся, княжич.

Ушли все, разбрелись, закрылись двери. Одна Злата. Думает: «Слава тебе Господи, что не желая спать, спать попросилась! А то и не узнала бы, что за доля мне уготована…»

Знать-то знает, а поделать-то что?.. Думает Злата. Думает да молится горячо.

Страшно.

Потом чувствует – вслед за умом и тело страх почуяло, дрожать начало. Дрожит, а тепло в печи да одеялко лоскутное дрожь унимают, убаюкивают. Мол «спи, спи! Тебе, милая, почудилось! Поспишь, проснешься – все хорошо будет…»

«Нет! – всколыхивается сердце. – Страшно! Страшно! Нельзя спать…»

Лежит Злата на лавочке у печки, завернута Злата в одеялко лоскутное. Темно, тихо, только печка топится…

Дивый Яр. Гулянья дивоярские

Княгинин удел

Скачут…

Холодная ночь, от дождя простыла.

Только сырое поле кругом да луна сверху. Ни живой души, ни огонёчка не увидать.

То скачут, а то остановятся, оглядятся, да Никита или Сокольничек Злату кличут. Нет ответа.

Скачут дальше…

– Расскажи, что за Дивый Яр такой, – велит Аграфену Сокольничек.

– Город стоял. Правили там бабы. Главная – княгиня была. С царями да с князьями окрестными да заморскими блудила. Потом поганые пришли. Уж век назад, верно. Пожгли, пограбили, всех порезали. И весь выводок княжий вырезали. Натешились с ними вдоволь. И с самой княгиней. Потом повесили ее на воротах. Потом мор в здешних краях настал, люди вовсе дорогу забыли. Озеро было – болотом стало. На пепелищах – березняк вырос. Старый лес загустел. Птицы оттуда ушли. Нечисть там теперь хоронится. От крови поднялась, на крови теперь и живет…

– И не боязно туда ходить?

– Нет. Надо вовремя ходить – после того, как там кто-то сгинул. Тогда потише – те, кто в самом городище хоронятся, днем не вылезают.. А днем и княгинюшка не выходит. А она ведь там еще!

Скачут дальше. Луна на боку чуть перекатилась – будто следит глазом желтым навыкате.

Выехали на старый тракт. Мертвый лес впереди хребтом выгибается. Над лесом – небо в облаках серых, звезды в прорехах прячутся. Да тень черная мечется.

– Неужто княгинюшка? – Плесень еле дышит, того и гляди, из седла выпадет.

– Не княгиня, – отвечает ему Сокольничек. – Княжна… Птица вольная.

– Птица вольная беспокойная, – бормочет Аграфен. – Бьется, дура! В Дивый Яр птицам дороги нет. Княгинюшка всех извела, особливо тех, что плоть ядят…

Поскакали прямиком к Дивому Яру. Скоро встали у леса. Мертвый лес, сыростью из него веет – как из свежей могилы.

– Коней тут оставим, – говорит Сокольничек. – Пешими дальше пойдем.

– Пойдем, – кивает Аграфен. В седле тугарским ханом сидит. – Сперва только послушайте, что я вам скажу, богатыри стольноградские. Дальше уж не до разговоров будет… Сейчас тракт через лес прямо пойдет и выведет к старой башне дозорной. От нее дорога на Яр начинается. По той дороге прямо да прямо – так на горушку земляную, на городище и выйдете. Да только вначале мимо топи надо пройти – она по праву руку. А с топи княгинюшка и прилетает. Так что сами с дороги не соступайте, а то наверное сгинете. А может, и останется кто в живых – на прокорм тем, что из городища. Княгинюшка мертвая давно, чем ее пронять – один Бог ведает. Как завидите княгинюшку – бегите, молодцы. Другого средства нет. От рученек ее подальше. А если уж убежали, да мимо топи живые прошли – то на городище пряма дороженька. Милости просим, в аккурат к обеду… Там только бревна гнилые остались – где раньше терем княжий стоял. Да лесенка – в подпол, где они все и хоронятся. Если сестрица ваша живая, там она, в подполе.

Плесень снова:

– А еще есть из самого Яра ход.

– Да помолчи ты! Они через тот ход сор выкидывают. Из Яра не заберетесь, а в костях да гноище увязните.

– Что-то ты больно долго лясы точишь, – говорит Сокольничек, коня разворачивает.

Да Аграфен шустро как коня хлыстом поддаст да как обратно в поле поскачет. И Плесень – за ним.

– Бог в помощь! – только и разносится во поле. – Колечко себе оставьте, добрые люди!

Натянул Сокольничек тетиву, пустил стрелу им вслед. Да только шляпу соломенную с Аграфена сшиб. Уже сам хотел следом пуститься, да спохватился. И Никита велит:

– Брось. Не до них. Не унеси они ноги, глядишь, и от них бы в лесу отбиваться пришлось. Слышал ведь? Ходить в Яр надо умеючи – на утро после того, как там кто сгинет. Если сами выйдем, может, еще их сыщем поблизости.

Делать нечего – привязали лошадей к длинной тугой ветви, пошли по старому тракту.

В темноте да тишине – все дальше, дальше в сырость, в глушь. Будто и свет факелов тише стал гореть – замирает, затихает, засыпает…

Дошли и до старой сторожевой башни.

Глядят – и верно, дорога в самую темень сворачивает. Да тут же, на перекрестке птица на земле лежит – на боку, одно крыло под себя подобрав, другим накрывшись. Марья, птица вольная.

Подошли к ней дети богатырские. Тронул Сокольничек осторожно крыло. Вздрогнула птица, с боку на бок перекатилась…

Села Марья, лицо руками закрыла, горько заплакала.

– Простите, сыновья богатырские. Не явилась к вам ответ держать – сама надеялась отыскать сестру вашу. Разлучились мы в грозу, я полетела вперед, укрылась у стариков на убогом дворе. Ждала ее, так и не дождалась… Всю округу облетела. Нет ее нигде. А в городище дивоярском печка топится – видно, как дым идет. Верно, гостью у себя привечают.

– Как думаешь, жива она еще? – спрашивает Никита.

– Может, и жива. Я с дивоярскими не знаюсь. Знаю только, что заезжими людьми питаются. А охраняет их мертвая княгиня, они ее матушкой зовут. Сама она плоти не ест, только на куски раздирает, если опасность чует. Особенно мужиков не любит и птиц… И мне туда не войти – как в пожарище. Даже в девичьем обличии не пускает – там такая злоба, такая ненависть нечеловеческая колышется, как чад от пожарища. Вам, людям, не видать.

– Но войти мы сможем?

– Сможете. А вот выйдете ли?..

– Ну это уж как Бог даст.

– И ваш Бог, и все мои, кажется, про это место давно позабыли.

– А мы напомним.

Сговорились сыновья богатырские с Марьей, чтобы она дождалась их у того места, где они лошадей оставили, где тракт в лес входит.

Наскоро прочел Никита молитву, Сокольничек с Радомиром перекрестились. Повернули на Яр.

Марья им вслед глядит. И вдруг спрашивает:

– А что братец ваш молчит?

– За сестру тревожится, – отвечает Сокольничек. – Не поминай лихом, птица вольная!

– Не хочу я вас поминать! Возвращайтесь…

Ушли. Стоит Марья одна.

– Не видят. Рядом ходят и не видят…

Вышла Марья из лесу. Коней тревожных нашла. По мордам их погладила. Погладила как живых и гусли Радомировы в шкуру завернутые, к седлу прилаженные. Остались гусли сиротами ждать.

Тревожно коням… И Марье тревожно.

Обернулась она вновь птицею, поднялась вверх, стала на холодных горних ветрах парить, глядеть на лес внизу.

Лес раскинулся – сам весь как топь.

И в сердце его гнилом – не то скит, не то терем, не то срубы погребальные. Один к другому…

Подполы да погреба княжеские сами теремом сделались.

Всякого путника здесь ждут как гостя дорогого. Много кто туда сошел, да никто не вышел…

Смотрит зорко птица вольная, княжна небесная. А в холодном сердце Дивого Яра дымок курится – печка топится.

***

Проглотила чаща сыновей богатырских – идут глубже, глубже в мертвое чрево. Ни луны, ни звезд не стало видно. Тихо… Только пламя трех факелов дрожит, теплится, будто само боится. Даже шаги вязкая земля выедает, сглатывает.

Идет Сокольничек первый с саблей тугарской наголо, за ним – Никита с палицей Добрыни Никитича, золоченой. Идут братья едва ли не вровень, Никита спешит, торопится… Последний Радомир ступает. То нагонит братьев, то отстанет, а то и вовсе стоит – прислушивается. И всё молчит.

Потом разошлись ветви – будто кости царь-рыбы над головой. Холодно в выси, тревожно, словно чужое небо над ними.

– Болото близко, – говорит Никита. – Духом гнилым тянет.

– Что, ждем княгиню, братцы? – усмехается Сокольничек. Оборачивается.

Нет Алексеевича. Сгинул – ни следа на тропе ни виднеется, ни факела потухшего не лежит…

– Радомир! – кричит Сокольничек. – Не дури, братец, выходи! Радомир, отзовись!..

Тихо. Молчит чаща.

Сокольничек стоит, в темноту таращится. Тяжко на темноту да тишину злиться – ни за шиворот ее не сгрести, не ни кулаком молодецким по ней не вдарить.

– Вот и всё, Никитка! Нам с тобой из этой чащи ходу больше нет. Только если хоть одного из них сыщем. А иначе и возвращаться незачем и не к кому…

Не ответил Никита. Прав был Сокольничек, брат его названый. Только того не помнил, что Никите и с первого шага по тропе дивоярской пути назад не было.

Пошли дальше. А Никита то и дело оглядывается, прислушивается.

– Глянь, Сокольничек, глазами своими нет ли кого за деревьями? По праву руку…

– Если и есть, Никита, даже мне не видать. Ты слышишь чего?

– И слышу, и кожей чувствую. Глядит на нас кто-то. Ты только далеко не отходи, Сокольничек. Да в лес все же поглядывай. Идем скорее!..

– Никитка, ты что?

– Скорее, братец, скорее! Кажется мне, или тропа впереди вширь расходится?

– Верно. Будто опушка лесная.

– Добро! Идем к той опушке. Ты только в лес кругом гляди…

Пока дошли до опушки, Сокольничек все глаза проглядел, чуть шею не свернул.

– А знаешь, Никитка, будто что-то и мелькнуло в лесу… Будто свет. Огонек что ли с топи?

– Бог с ним с лесом, Сокольничек. Прости меня, братец.

– За что?

– Ты наверх погляди? Что, встречает нас сама княгинюшка?..

Вспомнил Сокольничек, что сказал Аграфен – с топи княгинюшка и прилетает…

Поднял голову – глядит. Там она. Мертвая, истлевшая. Сквозь прорехи в рубахе шелковой кости да мясо серое виднеются. Сама рубаха, волосы по ветру вьются. Голова на бок заваливается. Убор – рога оленьи… Язык черный из разинутого рта вываливается. Глаз нет. Рук нет, обрубки из плеч торчат.

– Встречает.

– Какова?

– Хороша хозяйка. Видишь ее, Никита?

– Едва вижу, Сокольничек. Будто тряпье на веревке.

– Хорошо тебе, Никитка. Ох, матерь Божия, Никитка, она будто ниже спускается!

Висит княгиня над ними, покачивается, будто в петле висельник. Хрипит, поджидает…

Как поняла, что видят ее, глядят на нее – еще чуть ниже опустилась, качнулась – будто невидимую веревку кто малость отпустил. Повисла перед сыновьями богатырскими, аккурат ход с опушки загородила…

– Не пойму только что она делать собирается. Загрызть не загрызет. Рук нет… Забодает что ли?

– Тише, – велит Никита.

Тут схватил Никита Сокольничка, повалил на землю, собой накрыл. Факел упал, пламя дрогнуло, в свете того пламени только и видно, как что-то над ними пролетело – будто птица. Да только то не птица, а руки. Руки княгинины, веревками будто хомутом друг с дружкой связаны, костлявые, тлелые, черные руки. Замерли перед хозяйкой, снова на детей богатырских броситься изготовились.

Встал Сокольничек на одно колено,вытащил из колчана лук да стрелу, натянул тетиву… Да пустить стрелу не успел.

Из лесу – волк выскочил, будто вылетел. Княгине в шею скособоченную зубами впился, к земле прижал.

Княгиня давно мертвая, да и волк-то непростой. Шкура в темноте мерцает, будто на воде солнце.

Руки тянутся уже на волчьей шее сомкнуться, да волк уворачивается…

Снова прицелился Сокольничек, пустил стрелу – пронзила стрела руки мертвой княгини, пригвоздила их разом к осине.

Сама княгиня бьется, хрипит, воет. Рвется из зубов волчьих, хочет снова ввысь взмыть. А волк не пускает. Сжал челюсти еще чуть – хрустнул хребет княгинин.

Отпустил волк, отступил.

Извивается княгиня червем рогатым на земле, то ли в рубахе своей, то ли в саване…

Никита говорит:

– Ну-ка, Сокольничек, посвети мне…

Взял Сокольничек с земли оброненный факел, подошли они к княгине.

– Господи да Святой Георгий, помогайте, – вздохнул Никита, размахнулся да палицей голову княгине размозжил.

Распались рога в стороны, последняя дрожь по телу ее пробежала да и истлела княгиня вмиг. Зловоние обдало, полыхнуло, развеялось – только прах сухой остался.

Стоят сыновья богатырские, а перед ними – волк в солнечной шкуре. Глядят друг на друга.

– Никита, а это кажись наш волк.

Присел Сокольничек, руку протянул.

Волк как собака подбежал, в ладонь ему носом ткнулся, потом в щеку. Сокольничек ему за ухом потрепал и в глаза посмотрел.

– И вправду его глаза!.. Человечьи. Отчудил же ты, братец! Вот чего ты так маялся.

Подошел Никита. Близко-близко в волчьей морде наклонился. Волк и в его нос своим носом ткнулся.

– Ну будет тебе. Молодец! А все говорили – не воин. Помоги теперь Злату найти. Чуешь, где сестрица твоя?

Повернул волк голову. На дорогу дальше в лес уводящую глядит. Рычит, скалится…

Гулянья дивоярские

Как отдышалась Злата Алексеевна, очнулась от морока, еще полежала.

Послушала – сердце колотится, почувствовала – руки и ноги гнутся. Царапина над самым сердцем саднит, кровью сочится.

Змеей выползла Злата Алексеевна из-под одеялка теплого, тихо-тихо, мимо стола громадного темного к двери пошла – той, что против двери в кухню. А там брус пудовый поперек двери – не поднять Злате, тишком точно не поднять. Только посильнее налегла, плечом уперлась – тут же в кухне кто-то насторожился, ногами затопал. Тень так к порогу и ползет.

Кинулась Злата к горнице с диковинами, дверь за собою закрыла. Засова нет – сундуком подперла.

Из-за двери – смех. Визгливый, злой, старушечий.

Шамкает деснами беззубыми бабка, зовет:

– Мил свет мой, Горицвет Желанович! Изволь поглядеть, какие игры гостья твоя затевает.

Слышно, что вбегают в горницу люди – видать, хозяин да мужик, что ему помогал. Толкают в дверь – да легонько, чтоб только в сундучок упереться.

И хохочут.

Хохот заливистый, такой, что в душной горнице ему тесно…

Потом – в дверь стучат, слышится голос Горицветов:

– Злата Алексеевна из стольного града Киева, изволь дверь отворить. Покажись нам, краса-девица! Дай порадоваться тебе, будто солнышку красному. Все одно же – дверь откроем, тебя достанем. Добром выходи…

Озирается Злата – ни меча нет, ни топора. Только нож Никитин за голенищем остался. Да что один нож против троих?

Злата – к малой дверце в углу. Отворилась дверца. А за ней – тьма непроглядная. Подхватила Злата лучину, тлеющую у стола хозяйского, – во тьму шагнула.

А во тьме – лодка стоит. Черная, узорчатая. Изнутри устлана шелками, подушечка под голову. Ничего больше – пол земляной, стены бревенчатые. Да окошко со ставнями, узкое, на дверцу похожее…

Уж как делать-то больше нечего, да идти больше некуда – открыла Злата ставни. А там чернота еще глубже да глуше, чем в земляной комнате. Холодом да сыростью потянуло.

Вылезла Злата за оконце – встала снова на земляной пол. Пол земляной, стены земляные – лаз. Пошла Злата в одну сторону – в стену уперлась, пошла в другую. Слышит через стены – топот людской в горнице с диковинами. Да снова хохот – уже в земляной комнатке.

Бежит Злата. Уж не куда глаза глядят – куда ноги ведут.

Видит свет справа теплится – ставни на кухне. Толкнула – не отворяются. Только сквозь щели видать, что большая кухня, длинная. Да темная и грязная.

А позади шаги доносятся – идут за Златой следом по земляному лазу.

– И кто у нас здесь притаился? – спрашивает Горицвет Желанович. – Зайка серенький? Лисонька хитрая? Или краса-девица?..

Злата дальше бежит. Горицвет смеется.

Кончился лаз – выпала Злата на бревенчатый пол.

Как поднялась на ноги – дверцу-оконце на засов заперла. Тогда только огляделась. Лучина-то из ее руки и выпала, и потухла, а кругом ясно видать – луна светит. Настоящее окно здесь, только решеткой деревянной забрано – не выберешься.

И в лунном свете видно – крючья под потолком висят, на полу корыта да ушаты стоят. В углу груда тряпья лежит, пол весь в следах бурых – волокли по полу что-то нечистое. После и не мыли – рукой махнули.

Кровью стылой пахнет…

Обмерла Злата. Вроде руки-ноги человечьи, а будто зверем обернулась – перепуганным, неразумным. Куда бежать, что делать – не знает зверь.

Кинулась к окну, тянет решетку, толкает – та ни с места. Кричит Злата во всю мочь:

– Эй! Слышит меня кто? Люди добрые! Братцы!

Дверь отворяется – не потайная, в лаз, а простая, по праву руку. И в свет лунный чудище входит.

Человек – не человек, баба – не баба. В рубахе длинной, в летнике, лицо платком замотано, а волосы не заплетены, не стрижены, а по спине и плечам лежат. И идет скособоченная, хромая, дышит тяжко.

А в дверь из лаза уже бьются, еще удар – и засов треснет.

Прыгнула Злата, схватилась за крюк, качнулась и сапогом – чудищу в лоб.

Заверещало чудище. Злата через него перескочила – и в темный долгий проход бежать.

Видит – в конце свет теплится.

Бежит Злата – да в душной горнице со столом да четырьмя дверьми и оказывается. Назад воротилась.

Позади вопль старушечий доносится.

– Ой, ты ж моя родная! Зачем встала, из светёлки-то своей вышла? Ой, как тебя зашибла эта злыдня!

Злата снова на дверь налегла, уперлась в брус руками… да снова не поспела.

А по темному ходу, из комнаты с крючьями бежит к ней уже Горицвет Желанович.

Злата – от него.

Уж в самой комнатке с диковинами нагнал, схватил, на пол повалил. Замер, улыбается во всю ширь уже, зубы не стыдясь кажет – длинные, острые.

Прочие в горнице за столом возятся. Мужик топчан уволакивает, старуха вокруг бабы-чудища хлопочет.

А Горицвет Златой залюбовался.

– Эх, Злата Алексеевна, не судьба нам с тобой видать беседы еще вести, не судьба тебе еще вино мое густое да терпкое пить… Ты уж прости нас, голод нас терзает лютый, ничего с ним не поделать. Хороший был прежде город, до сих пор людишки дорогу не позабудут… Вот и ты забрела.

– Отпусти меня, Горицвет Желанович! За мною братья мои придут. Сколько вас здесь ни есть, все поляжете.

Смеется Горицвет Желанович.

– Придут – дорогими гостями будут. Как ты, Злата Алексеевна. А может и до нас не дойдут. Дивый Яр – место спокойное, бережет его княгиня, матушка моя… Да только с нею ты уже не свидишься. Зато свиделась уж с моей сестрою, молодой княгинюшкой. Уж прежде, чем мы отужинаем, поклонись, извинись перед нею. Негоже княгинюшку да хворую да сапожком…

– Затейник ты, Горицвет Желанович! Я даже над кусачим гусём не измываюсь, прежде чем зажарить.

– То гусь, а то ты – Злата Алексеевна. Даже жалко тебя. Хороша, горяча…

Злата – в слёзы.

– Так не губи ты меня, Горицвет Желанович! Пожалей. Дай мне хоть денечек пожить, хоть до завтра. Хоть привяжи меня, хоть заточи в ту колоду ладьей!..

– Затейница и ты, Злата Алексеевна. Та колода – постель моя. Только проку с меня как с жениха давно нет, околеешь ты со мной от холода.

– А ты со мной? Может, я тебя обогрею? Тепло тебе со мной? Отчего же у меня над самым сердцем шрам теперь?..

Горицвет уж и не держит. Высвободила Злата руку из его руки, оттянула в сторону край рубахи красной.

Горицвет хмурится. На ноги подскакивает, Злату за собой поднимает.

Из горницы мужик спрашивает:

– Ну скоро ли, княжич? Рассвет уж недалеко…

Вскрикнула Злата, ноги ее подкосились, еле удержал Горицвет Желанович ее бездыханную.

Будто и в самом деле без чувств Злата, да своею девичьей охотою. Для того только снова принялась падать, чтоб до голенища сапожка дотянуться…

На мгновенье задумался Горицвет Желанович. Такой ли голод лютый, так ли Злата Алексеевна хороша?..

Задумался, да тут же – как вздрогнет, как ахнет. Глядит вниз, а из груди его нож торчит – две рыси скалятся.

Поднимает Горицвет свой взор черешневый на Злату… Да улыбается. Кончик мизинчика зажимает, ей показывает.

– Вот настолечко, Злата Алексеевна, вот настолечко… – Другая его рука на Златином запястье сжимается. Оборачивается он, в горницу кличет: – Дядька, помоги мне гостью нашу устроить!..

Заходит дядька – все тот мужик, что по хозяйству помогал – ростом с медведя, видно, что сильный. Правой руки у него нет, выше локтя отсечена, а лицо все изрыто – будто свеча оплавленная, уже не лицо, а рыло. Тяжко дышит – ноздри почти заросли, языком губы сухие да зубы острые облизывает.

Увидал нож в груди горицветовой, осерчал.

– А что я тебе говорил, княжич? Нечего так с девкой возиться. Сто лет как помер, а все как дитё малое.

Потянулся дядька за Златой, а та напоследок своей свободной рукой – в рукоять кинжала сбоку ударила. Со злости. Куда уж теперь сбежишь? Схватил ее тогда дядька за шею одной своей лапищей и в горницу повел. Усадил на лавку, а держать продолжает.

Во главе стола баба-чудище сидит. Молодая княгинюшка. Лицо все так тряпицами и замотано.

А бабка – худая, иссушенная – вокруг нее бегает. На голову ей убор надела – и рога на нем оленьи. Сама молодая княгинюшка сидит будто истукан. Будто и не голодна вовсе…

– Ух, злыдня! – шипит бабка на Злату. А бабка одноглазая, десны распухшие у нее изо рта наружу торчат и только два зуба у ней – острых, длинных – сверху да снизу.

Подошел Горицвет Желанович, нож из груди вынутый на стол кидает.

– Вещица занятная. Не степная ли?

– Степная, – отвечает Злата. Еле что сказать может с лапищей на горле. – Никите Добрыничу от матери досталась. Богатырша-поленица была… Он за ним сюда придет, попляшете, упыри дивоярские.

Ухмыльнулся Горицвет, да сказать, что думал, не успел.

Молодая княгинюшка как закричит что есть сил.

Бабка к ней:

– Что, милая, больно ишшо?

И Горицвет к ней:

– Если за меня испужалась, сестрица, то не больно мне, до сердца нож не достал!

А княгинюшка молодая отмерла, бьется, плачет, убор рогатый с головы снять силится, да руки калечные – не может.

– Пустите! Хватит! Сердце мое чует – с матушкой беда! Пустите меня, я в лес, к ней пойду…

Схватился за сестрицу Горицвет Желанович.

– Да что же ты творишь, Станушка? Куда же ты? К рассвету не обернешься. Да и что может с матушкой случиться?

– Чувствую, терзают ее зубы зверя лютого!

– Какой зверь, Станушка? Опомнись! Нету у нас в лесах такого зверья, чтобы на матушку смогло кинуться.

– Лютый зверь! – твердит молодая княгинюшка. – И шкура его как солнце горяча, и душа в нем человечья, и кровь… – поднимает она руку – а рука калечная, два перста на ней, и то не целых – на Злату указывает. – Ее кровь в его жилах.

– Радомирушка… – шепчет Злата. – Братец… На изнанку вывернулся.

Лапа дядьки чуть послабже на шее сделалась – из тисков будто удавкой.

Запричитала старуха, заохала.

Горицвет Желанович замер – не знает, что и подумать, что и сделать.

– Как же так? – шепчет. – Матушка?..

К двери кинулся, за засов тяжелый схватился. Бежать ли в лес встречать гостей незваных?

Опомнился. Оборачивается, скалится…

– Ну пусть твой братец покамест дверь погрызет. А мы отобедаем.

Уложили Горицвет Желанович с дядькой Злату на стол, привязали ремнями кожаными – из-под столешницы вытащили, Злату притянули как седло к лошади.

– Давай, Станушка, – говорит Горицвет сестрице. – Как княгиня – первая отведай.

Тяжко дышит Станушка, стонет.

– Какая я княгиня? Болото, лес да овраг с гнильём – вот и все княжество. Да и какая первая? Не знаю что ли я, что ты, братец, с девок первый пробу снимаешь?

– Верно сказала, сестрица – пробу снял. Надо же знать, что ты к столу княгине ведешь.

– Не хочу! Матушки нет больше с нами. Слышишь ли?.. Никто нас, сирот, не сбережет.

– Тише, хорошая моя! – кудахчет над своей княгинюшкой старуха. – Ты и вправду испей – полегчает. Оно же каждый раз тревожно, а потом легчает. Это тебе с голоду да от боли всяко мерещится. Ишь придумалось – что матушку вашу зверь заборол! Да она любого зверя сама заборет и вас в обиду не даст.

– Не блажи, старая, – только и молвит княгинюшка.

– Да за ноги подвесить девку эту, – гудит дядька за спиной. – Голову оторвать к лешему да кровь разом и спустить. И возни меньше. Чай не впервой.

– А и вправду! – встревает старуха. – Хватит уж с нее. Вся извелась, как бы кровушка вовсе не спортилась. Надоть ее в отходную, на крюк.

А дядька продолжает:

– Только морок сперва наведи, Горицвет Желанович. Что сразу то не навел? Жалко небось? А ты брось жалеть… Будет еще девок немерено, еще и посмачней. С этой худосочной уж больно долго возимся.

Поскрипел зубами Горицвет Желанович да снова к Злате подошел.

– Погляди мне в глаза, Злата Алексеевна. Добром засыпай, а то хуже будет… Страшно будет.

Тут вдруг словно гром раздался. Только от грома дрожит свод небесный, а тут свод горницы задрожал – труба рухнула прямо в очаг. Прах, камни, земля в огонь просыпались, уголья горячие – на пол бревенчатый, дым едкий повалил – всю глухую горницу заволок. Будь ты хоть живой, хоть мертвый – дым черный глаза выедает.

А потом словно снова гром – двери, на брус запертые, дрожат будто заслонка дощатая. Мгновение – и треснул пудовый брус, открылись двери.

И Сокольничек, и Никита, будто люди лихие с лицами тряпьем замотанными – вошли, факелы горящие на пол бросили. Пускает Сокольничек стрелы – будто Перун молнии.

Первая – прямо в старухину голову. Упала старуха на пол бревенчатый.

Вторая – в грудь дядьке. Дядька качнулся как от ветра тополь.

Попятился княжич. Княгинюшка поднялась, прочь бежать-идти хотела. Да тут из темноты, из-за спины Сокольничка – волк с мерцающей теплой шкурой. В один прыжок княгинюшку настиг, наземь повалил, зубами шею ее сжал да хребет лапой переломил.

Никита пока ремни, что Злату держали, перерезал да пошел со своей палицей за братьями прибирать.

Раз ударил – нет головы у княгинюшки, другой ударил – нет и у старухи.

Тут опомнился, отмер княжич Горицвет, закричал, что было сил.

Он бы и бросился вперед, на сыновей богатырских, да дядька его держит, собой заслоняет. А у дядьки самого из груди уже вторая стрела торчит. Так и бьется Горицвет меж дядькой впереди и огнем позади.

Подбираются к ним сыновья богатырские, против самого дядьки Никита с палицей выходит.

В низкой горнице, в огне, в дыму, кажется, будто два великана на бой вышли…

Да недолог был бой.

Раз-другой махнул дядька кулаком единственным, Никита – увернулся. А дальше на дядькиной руке волк повис, и Никита одним ударом палицы дядькину голову снес. Только кровь хлынула, в пламени зашипела.

Горицвет Желанович глазам своим не верит, от страха себя не помнит. Один он остался. Перед ним два богатыря да волк со светящейся шкурой. Да Злата Алексеевна нож со стола подобрала, поодаль стоит.

Горицвет – бежать назад, в покои. Никита с Сокольничком – за ним.

Пустил Сокольничек стрелу – пронзила стрела Горицвета Желановича. На пороге кельи с черной колодой так и рухнул.

Тут будто и вправду родные черные стены решили княжича своего мертвого уберечь. Потолок трещать начал – вот-вот обвалится – да пламя еще пуще занялось.

– Бежим, братцы! – кричит Злата. – Не то и мы тут с нежитью навек останемся.

Развернулись Никита с Сокольничком – бежать обратно. Сокольничек сразу выскочил в горницу, дымом затянутую, а Никита книги приметил на столе. Как увидал? Разве что учуял. Не удержался, схватил их скопом. Еле успел ноги унести от рухнувших бревен.

Прочь из черного терема подземного дети богатырские побежали. Только на землю вышли, слышат – треск, грохот. Рухнули стены погребов княжеских, конец черному скиту дивоярскому настал…

***

Солнышко тихо сквозь деревья пробивалось, будто впервые в эти края заглядывало. Туман лесной от земли поднимался вместе с дымом от подземного пожарища…

Дети богатырские так зарю и встретили – рядом с яром, на заросшем мхом валу, что век назад опоясывал городище. Злата уснула сном мертвецким, обняв волка с солнечной шкурой. Волк лежал, не шевелился, чтоб сестрицу не тревожить, только время от времени поглядывал в сторону входа в погреба да рычал тихонько.

А Никита с Сокольничком дозором кругом ходили – смотрели, не выползет ли кто из-под земли. С рассветом в яр спустились – за решетку из брусьев заглянуть. А за решеткой и глядеть не на что – все рухнуло, погорело, только головешки тлеют.

Разбудили тогда Злату, пошли все прочь из лесу.

А лес и впрямь будто просыпается – воздух не то золотой, не то зеленый, как яблочко свежее. Только с болота еще тленом тянет… Да топь не тьма – ее солнышком враз не разгонишь.

Вышли на старый тракт.

Сокольничек снова волка по холке треплет.

– Ну будет, братец. Довольно. Вылезай из волчьей шкуры.

А волк дальше тихо топает. Собака собакой… Что ему скажешь? Что с него спросишь?

Вышли из лесу.

У дерева все также их кони стоят, а над ними – птица Марья на ветке зорко следит.

Увидала детей богатырских, слетела с ветки. Да не обернулась человеком, а так птицей перед волком на землю и села.

Поглядели волк с птицей друг дружке в глаза. Тогда только взмахнула птица крылами… и стоит уже девица-Марья.

На радостях обняла и Злату, и Никиту. И даже Сокольничка не позабыла.

– Выше ума чудо! – говорит. – Я уже не чаяла вас всех живыми да целыми увидать.

– Нечисть тамошнюю, дай Бог, надежно схоронили, – отвечает Никита. – А все ж вернулся бы я еще сюда, поглядел бы, что спокойно лежат. Сам Яр бы хорошо вычистить, выжечь да освятить.

– Успеется, – говорит ему Сокольничек. – А вот с братцем что делать? Что скажешь, птица вольная? Что углядела в нем?..

– Ничего с ним делать не надо. Скоро опомнится, сам сообразит, когда и как обратно перекинуться.

Так сказала Марья.

Да стала с детьми богатырскими прощаться…

– Теперь, когда знаю, что все живы и все целы, пора мне и бабушку проведать. Оставила я ее надолго, тревожно теперь…

– Кланяться от нас не попросим, – улыбается Сокольничек, да сам глаза отводит. – Сами мы теперь верно в обратную сторону пойдем. Вряд ли до самого Киева разом. Может в Карачарово, а братцы?

Обернулся Сокольничек. Смотрят на него Никита, Злата да волк.

– В Карачарово, – отвечает Никита. – Как раз к страде поспеем.

– Свидимся еще, дети богатырские, – сказала Марья, поклонилась в пояс, а потом птицей обернулась да ввысь взмыла. Только ее и видели.

Отошли дети богатырские от леса подальше, к живой дороге, что к броду ведет, за пригорком да под деревцем костер развели, на постой ненадолго встали.

Пожитки все на умете, да как туда пойдешь с волком? Решили обождать.

Сокольничек пошел какой-нибудь мелкой дичи пострелять, чтоб зажарить. Волк с ним увязался.

До обеда проспала Злата в плаще Никитином, а сам Никита книги разглядывал, что из подземелья прихватил.

Сокольничек с волком аж до самой реки дошли. Сокольничек воды в баклаги набрал, с дикой яблони кислых яблок нарвал. А волк в реку зашел, окуня зубами выловил, положил на песок. Довольный сел.

– Что расселся-то? – спрашивает Сокольничек. – Котелок на умете остался, ухи не сваришь. Давай еще хоть одного.

Вернулись к своим с тремя окуньками. Злата все спала, а Никита сидит в книжку уткнувшись. Даже братьев не услыхал.

Сокольничек его окликнул тихонько – Никита не отзывается.

Подошел волк, носом ему в щеку ткнулся – тогда только опомнился Добрынин сын.

Сокольничек рыб на прутья насаживает, усмехается:

– Интересная книжица, Никита?

– Мало сказать интересная, братец. Считай, летопись. Сам княжич дивоярский писал. На первых страницах только перо в руках держать учится… А на последних все больше, кого загрызли да с кого что сняли себе в прибыток.

– А посредине?

– А посредине страшно, братец.

– Что же мы, страху не видели? Давай, расскажи уж, к кому мы в гости ходили.

Дивый Яр. Горицвет Желанович, княжич дивоярский

Показал Никита книгу Сокольничку поближе, Злате, проснувшейся да из-под плаща выглянувшей. Даже волку показал – тот и в самом деле по-человечьи внимательно поглядел.

Книга писчая в коже тисненой, из дорогой заморской бумаги сшитая.

На первой странице хозяину, маленькому еще, расписаться позволили. Вначале то ли матушка, то ли дядька выписали: «Горицвет».

Потом детской рукою имя выведено, да с ошибками, с буквами неверными, развернутыми.

Потом еще раз повторил – верно.

А потом все делом без ошибок расписал:

Матушка – Желана.

Дядька – Воротислав.

Сестры – Дана, Звана, Стана.

Нянька – Чернава.

Другим почерком рядом вилось: «Видать, любишь нас, братец! После дядьки написал. Благодарствую, что до няньки». А за девичьей вязью – детские каракули: «Дана, то моя книжица!».

Потом долго записей не было – хозяин разуму учился. В следующий раз уже твердой рукой писал.

Город наш Дивый Яр – город торговый. Много дорог к нам идут, караваны приходят из дальних земель. Дивные вещи привозят, о дивных делах рассказывают.

Цветы привезли. И в наших краях такие росли да желтые. Из земель ромейских семена алых привезли. Семена проросли в нашей земле и по весне заалели поля вокруг алыми россыпями.

Цветы эти зовутся горицветами.

Матушка говорит, что в первую весну, когда цветы эти в наших лугах взошли, она меня родила. Поэтому и назвала Горицветом.

Матушке моей княгине Желане с поклоном дары несут. Сестрам моим дары заморские вельможи и королевичи шлют, обещают сватов заслать. Матушка им отвечает, что раз хотят свататься, пусть сами приезжают, в зятья к ней идут. Одна из сестер после матушки княгиней стать должна.

Издревле так в наших краях повелось. Жены и в дому, и в городе правят, мужи – дом и город от ворога оберегают.

Пишет и пишет Горицвет Желанович. Рука все тверже, строки ровнее идут. Когда что было – неясно, года не значится. Не следил княжич за годами… А видно, что редко пишет – книжицу свою бережет.

Город наш мирно живет, а все же воинскому делу меня учат. Учит дядька Воротислав. Учит и меч держать, и из лука стрелять, и топор метать. На мечах не люблю, стрелой не попадаю, а топорик нравится.

Дядька же мой и воевода наш.

Мал наш город, всех привечает со всех четырех сторон, всем он рад.

***

Тревога великая.

Сегодня праздник большой справляли: Земля ото сна пробудилась. Зима уже с месяц как кончилась, чучело сожгли. Только в этот раз остов долго не сгорал – еще тогда знак дурной усмотрели.

А нынче вышли на берег древо украшать. Издревле стоит старое дерево, печалится над озером. Два ствола у него – словно рога.

По весне, когда новые листочки только зачинаются, княгиня и княжны должны его длинным полотенцем увить, украсить.

Матушка и сестрицы всю зиму полотенце вышивали.

С утра солнце весеннее грело землю, народ песни пел, в поле у озера праздник большой собирался.

Нескоро полотенце вокруг дерева обвили – и длинно оно было, и не спешили. Знака ждали – знак добрый, если олениха, наша праматерь из леса на том берегу явится, пока полотенцем дерево убирают.

Да явился такой знак, какого и не ждали.

Озеро у нас проточное. Из него речушка бежит в Большую реку, а в него – подземная река вливается. Говорят, глубокая, темная, древняя. Оттого и такое холодное оно, оттого и сила в нем большая.

Матушка край полотенца на нижних ветвях разложила, стала песню петь, полотенце вкруг ствола вести. Потом передала Дане – та полотенце приняла, дальше повела, песню петь продолжала. Потом Дана – Зване передала, а та – Стане… Уже край полотенца осталось на ветку закинуть да обвить, уже бабы да девицы песню подхватили, как набежала на солнце черная туча, ветер подул холодный, будто с зимы не развеявшийся, и из озера, прямо посредине, всплыла колода черная.

Матушка велела песню не прекращать, полотенце обвить вокруг ветви. Лишь когда все чином сделали, бабы заохали, мужики забормотали. Один из рыбаков у матушки разрешения спросил и поплыл на своей лодке, проверить, что же явилось со дна озерного.

Плывет, а с берега видно, что колода громадная – с его лодку размером. Не сундук, не ствол древесный. Высокая, на ладью похожа.

Рыбак ближе подплывает – колода от него. Кое-кто уж и посмеиваться начал.

Потом солнышко вышло, пригрело, все осмелели, кричат рыбаку возвращаться. А он и сам уж сел и что есть сил к берегу гребет.

Причалил, выскочил, говорит: «Гроб!»

Стал рассказывать – гроб большой, резной, весь в ликах звериных невиданных. Почернел от времени. И не привиделось нам с берега – он к гробу плыл, а гроб от него.

Рассказал все и мнется, будто что-то еще недомолвил. Велела матушка ему дальше говорить. Он и говорит: «Как будто стонал там кто-то. Но тихо, словно во сне. А может, мне почудилось».

Поплыли другие рыбаки на своих лодках, попытались к гробу подобраться, но не вышло – так течением и его, и их вертит, что не подберешься. Один попытался вплавь, да ноги свело – чуть не утонул.

Так и остался гроб по озеру плавать.

Не праздновать в этот день нельзя – предков обидим. Матушка повелела всем на малый луг идти, у городских стен, там новые костры праздничныеразводить. Только занявшиеся на большом лугу потушили – пошел от них дым черный как от пожарищ. В том дыму как сирота дерево наряженное стояло, а за ним на глади озерной колода качалась.

Тяжкие гуляния были. Разве только предков уважили. Дети то и дело бегали к озеру, глядели, потом обратно неслись: «Плавает гроб, плавает!».

Утром мы с Воротиславом к берегу ходили. Гроб плавает.

***

Три седмицы прошло, луна миновала. Пропал гроб, как и не было. Снова под воду ушел или его таки изловил кто – неведомо.

***

Матушка говорит, пора мне невесту выбрать. В нашем городе славных девиц много. Не знаю, как всех не обидеть…

***

В лесу охотники олениху загрызенную нашли.

Оказалось, и до оленихи в нашем лесу зверей загрызенных нашли – двух волков и лисицу. Лежали они обескровленные, а к ним даже воронье не подлетало. О том охотники рассказали да дед, что в лесу у ручейка живет. Дед вообще пуганый в избушке сидит, не уходит, потому что некуда ему идти. А сам с рогатиной как с молодухой – не расстается.

***

Рассказывать стали, будто по лесу гуляет тот, кто из колоды вышел. А кто вышел, зачем, да что он есть – этого не говорят. Языками мелят. А может, все то правда.

***

На один караван, идущий в город, разбойники напали. Да караван цел остался.

Купцы перепуганные до города добрались, целые. Рассказали…

Разбойников то чудище загрызло, что по лесу бродит. То, что из черной колоды выбралось. Верней, двух оно загрызло, а третьего в чащу уволокло.

***

Пир матушка устроила. У нас каждый год в тереме пир – в один из тех дней, когда урожай собран и ветер остывает, стужей обернуться готовится.

По всему городу пир был, все в домах сидели.

Столы в тереме княжеском в трех залах поставили: в золотой гостевой, в белой ближней да в красной княжеской. Как первый кубок осушили, за окнами и вправду стужа взвилась – ветер лютый в ставни бьется, снег пошел. Потом двери распахнулись, в первой зале лучины и свечи погасли.

И гость на пир к нам пришел.

Согбенный шел, на посох опирался, высокий, выше дядьки Воротислава ростом, но худой, высохший. В плаще с куколем. Только рука виднелась, нос и губы с подбородком. Лицо как у мертвеца, кожа бурая, в чернильных узорах.

Никто его не тронул. Прошел через три залы, встал, матушке моей поклонился в пояс.

– Здравствуй, княгиня Желана, хозяйка Дивого Яра. Пусть здравствуют дети твои и слуги, пусть достаток будет в доме. Прости, если пришел я к тебе в неурочный час. Хотел, чтоб народ твой видел и слышал. Толки ходят обо мне по городу твоему, теперь пришел я сам. Зовусь я просто Онк. Лет мне столько, что и сам не помню. Был я волхвом у своего народа, служил богам. Богиня жизни и смерти одарила меня вечностью, но цена тому кровь. Город твой знаменитый, торговый, люду много разного кругом бродит. Иные хуже зверья. Позволь остаться в твоих краях. Мне – приют, тебе – от лихих людей средство.

Склонил он голову и так, с головой склоненной, к столу княжескому подошел. Положил на стол перед матушкой он дивный золотой браслет – двуглавый змей в два кольца с глазами смарагдовыми.

А у самого Онка подвес на шее был – на золотой цепи золотая амфорка. Цепь толстая, а амфорка хрупкая – как яичная скорлупка. Амфорка с маковкой.

Положил Онк браслет, под куколем улыбнулся – губы сухие отворились, зубы показались, желтые. Клыки – будто волчьи. Увидел я, что и лицо у него расписано, полосами, треугольниками.

Отошел он от стола, согбенный поодаль встал.

Матушка браслет взяла, поглядела.

– Благодарю тебя, Онк. Мне недруги в моих землях не нужны, будь они хоть явьи, хоть навьи. Если и вправду будешь только лихих людей да диких зверей ловить, а мой народ не тронешь, то оставайся.

Мудрая у меня матушка! Всем в ее краю место есть.

***

Все в нашем краю тихо. Онк, видно, как и обещал, в лесу живет, добрых людей не трогает.

***

Матушка говорит, что мне невесту пора выбрать. Велит к весне решить.

Я пока трех выбрал, надо крепко думать…

***

Справили проводы зимы.

Слухи тревожные по земле ползут. В соседние края степняки пришли.

И раньше набегали, а теперь будто и уходить не собираются. Пограбили, пожгли, надолго встали. Матушка думает, не собрать ли посольство к степнякам.

Про Онка не слыхать.

Охотники говорят, что олени из лесов ушли.

***

Посольство наше степняки зарубили. Вернули одного – безголового, к коню привязанного.

Весь окрестный люд за стены города приняли.

Похоже, воевать будем. Страшно.

Кольчугу никогда еще так подолгу не носил…

***

Топор мне боевой справили. Ладный, резной, серебрёный. С топором я лучше управляюсь, чем с мечом. Им и бить можно, его и метать. Не знаю только, как я в живого человека топор метать стану…

***

Орда пришла. Встала в поле. Издали видно, какой дым от становища в небо валит.

Даже если отобьемся – все одно, будет голодно…

***

Минула луна, весна расцветает…

Страшные дела совершились.

Я умер. Убили меня.

Дядька Воротислав меня в бою берег – поначалу только рассекли мне кольчугу, а даже царапины не оставили. Потом уже стрела степная со свистом, с черными перьями до меня достала проклятая. В самый бок вошла, в печень.

Умирал я долго. Уже степняки в городище затихли, вороны слетелись наших воинов клевать.

Кто-то еще жив был – стонал, богам молился, мать звал.

А потом Онк пришел.

Подойдет к раненому, склонится над ним, уйдет. А тот уже мертвый останется.

Кровь их пил.

Ко мне подошел, надо мной склонился. Увидел я, как он кровавым языком клыки свои облизывает.

Из последних сил протянул я к нему руки и сказал: «Пусть твоя богиня и меня благословит! Не хочу умирать!».

И сжалился надо мною Онк. Напоил горьким снадобьем из той амфорки, что на шее носил. Я выпил и уснул, и умер.

Тут тебе и славу поют Горицвет Желанович!

Проснулся в черном лесном скиту, в котором Онк жил. Из боку все степная стрела торчала, да уж не больно было. Только голодно.

Выдернул я стрелу из своих ребер. Ничего не почувствовал.

Рядом только колода Онка стояла – сухая, покойная, а такая ж черная, как когда в озере плавала.

Скоро Онк проснулся, крышку сдвинул, из колоды вылез.

– Очнулся, княжич Горицвет Желанович? Теперь и отобедать надобно…

Вышли мы с ним из погреба сырого на землю. Кругом – лес. Ночь стоит.

Смотрю – у тополя человек привязан. Не знаю, зачем только привязан – изранен, опален. Как только жив еще был?

Онк мне кланяется, да на человека показывает.

– Изволь, отведай, Горицвет Желанович.

Подошел я к человеку. Тот, видно, уже помирал. Волосы его сожжены были, один глаз вытек, другой заплыл, ухо ободрано, челюсть раскололи так, что и говорить не мог.

Ему всё одно – помирать.

Я и отведал.

Потом Онк меня из лесу повел. Шел, на посох опирался. Меня за плечо придерживал. Будто щенка.

Вышли мы на опушку, поглядел я перед собой. Солнце садилось, малиновое, так и колыхалось в мареве…

И мертвый мир передо мной лежал. Поля выжжены, вытоптаны, людские избы да клети спалены, до сих пор дымятся.

Вдали Дивый Яр догорает кострищем погребальным.

Если б сердце во мне еще живо было, надорвалось бы. Подкосились у меня ноги, да Онк за плечо удержал. Чуть придержал, будто человек – тростинку, а у меня плечо едва не хрустнуло.

– Пойдем, – сказал, – я тебе еще покажу. Хотел только, чтоб ты знал, что сделалось. А тут стоять долго нельзя, степняки еще не все ушли…

Повел он меня обратно в лес. Дошли мы до полянки с ручейком, где избушка стояла, в которой дед старый жил.

До него не добрались поганые.

Мы на полянку ступили – дед на нас выбегает с рогатиной. Потом узнал меня, замер, поклонился. А Онка испугался – смотрит, рогатину крутит. Молчит.

– Кто там? – из избушки спросили.

То голос дядьки Воротислава был!

Не успел я с места сойти, Онк меня снова за плечо взял и на ухо прошептал:

– Со своими побудь, потом ко мне возвращайся. Ты мой теперь.

И исчез, сгинул. Я – мимо дедка в избушку.

Воротислав у порога сидел. У него нога была пробита, рука отсечена. Раны дед ему прижег.

Да там не один Воротислав был. Сестрица Стана и бабка Чернава там были.

Стана на постели лежала, спала, не проснулась. Живого места на ней не было.

Чернава сказала – страшно над Станой надругались степняки. Едва смогли они с Чернавой уйти.

Спросил я, что с матушкой. А Чернава зарыдала, завыла.

Воротислав сказал, что надо дождаться, пока все поганые из Яра уйдут. Тогда пойдем, снимем ее, похороним…

Ночь настала. Все спать легли. Я просто в избе просидел, утром уснул. Будь я человеком, глаз бы не сомкнул, а так – только солнышко взошло, я и упал будто замертво.

Проснулся когда солнце к закату клонилось.

Дед как раз для Воротислава костыль смастерил.

Воротислав и говорит мне:

– Добро, что ты проснулся, княжич. Вроде все в городе тихо. Надобно за матушкой твоей сходить. Негоже ей так оставаться. Поешь да и пойдем.

Поставили передо мной плошку, в плошке – рыбёшка вареная. Дед из ручья выловил. Поглядел я на рыбёшку – дурно стало.

– Не голоден я, дядька. Пошли так.

Покачал головой Воротислав, но все равно пошли.

Чем дальше шли да чем ближе к Дивому Яру, тем мне страшней было. Хотелось обратно в лес бежать.

Будто до того Дивый Яр целый стоял – хоть за дымом, хоть за тридевять земель. А теперь увидел – сожжен.

Подошли.

Увидал я ее. Висела она на городских воротах. Уж и человечьего в облике ее – ни в теле, ни в лице – не осталось, а я узнал… И не по рогатому венцу, в котором и повесили.

В венце да в длинной рубахе, с которой каменья да ленты содрали.

Что с ней сотворили, с бедной!..

Руки ее отсеченные веревкой были связаны, хомутом на шее болтались. И руки, и лицо птицы исклевали. Так воронье на воротах сидело да нас боялось…

Я, как подошли мы, онемел, задохнулся, потом только, себя не помня, закричал. Как я кричал! До небес, верно, докричал, до ушей поганых степняков, восвояси скакавших.

Бился я на земле, рвал на себе волосы, раз ринулся прочь по дороге – казалось шаг-другой и нагоню поганых, всех в клочья разорву… Запнулся, упал, снова кричал.

Всех клял, весь свет – и степняков, и всех былых гостей, и соседей, что живут себе да живут, когда наш Дивый Яр во прахе лежит. И Онка за то, что меня из могилы вытащил. Лежал бы теперь покойно среди иных воинов…

Когда опомнился, совсем стемнело.

Воротислав у ворот, привалившись, стоял, глядел на меня.

В темноте наступившей и матушки видно не стало. И хорошо.

Сняли мы ее с ворот – я, забравшись, веревку обрезал, дядька внизу подхватил. Хоть и одной рукой, а сумел.

Завернули мы ее в отрез худой холстины и унесли к лесной избушке.

На следующий вечер на берегу озера сложили костер погребальный. Венец рогатый Стане остался. Да только вот думаю – к чему?..

Пепел последней княгини дивоярской сложили в ларец да погребли за озером. Малый курган из камней сложили – к другим таким курганам.

Потом еще ходили в город – смотрели, не осталось ли кого в живых схоронившихся. В городе никого.

Вынесли только еды да добра, чего поганые не вымели.

Три книги заморские.

Да и мою книжицу нашли.

Пишу это теперь, чтоб те, кто найдет, знал, как не стало города Дивого Яра.

***

Спохватились окрестные князья. Прискакали соглядатаи от одних, от других. Вызнать, что с нами сталось.

Кое-кто из дивоярских нашелся – в окрестных лесах схоронились или успели до набега к родне уйти.

Осталось людей на три двора, остальные разошлись.

Пока тепло да и то голодают. Только мы с Онком хорошо кормимся – вдоволь съехалось и падальщиков, кто желает чужим добром, степняками нетронутым, поживиться.

Воротислав с Чернавой, думается, поняли, что со мной сталось.

Стана выправляется. Ходить сама до сих пор не может.

Что с Даной и Званой? Их не нашли. А может, нашли да не признали…

Караван приходил. Не дошла еще до дальних краев весть о гибели Дивого Яра.

Подали нам еды да немного серебра, будто нищим. Пошли дальше.

Вся окрестная земля – перепутье.

***

Спросил я Онка, откуда он, какого роду, как явился к нам из озера.

Вот, что Онк рассказал.

Страна, где он родился, была теплой. Степь была от нее недалеко. Говорит, так давно жил, что все тогда наоборот было – мало кто на земле крепко стоял, все больше кочевьями ходили.

И богиня его черная по миру странствовала.

Был он волхвом у своего народа.

Сначала его почитали, потом боялись. А потом решили избавиться, чтобы он никого не сглазил, чтобы ни из кого жизнь не тянул…

Днем, пока Онк спал, его в гроб положили, а гробы тот народ вытачивал как лодки. Закрыли крышкой, просмолили и сбросили в поток, что через ущелье тек – в самое чрево Земли.

Сколько прошло времени, пока гроб подземная река несла, Онк не знает.

***

Зима кругом.

Снова купцы через нас шли. Все ж путь самый короткий.

Одному занеможелось, остался он у нас на постой. Рассказал, что да как в мире.

***

Тот купец, что у нас остался, паршу принес.

Люди, что вернулись да пытались снова обжиться, разбежались.

Сам купец помер.

Одни мы остались.

Слегли Стана и Чернава. От голода ли?

Нет, страшная хворь их грызет, уже и на лицах их печать видна…

***

Все нас теперь десятой дорогой обходят. Прошел слух, что хворь у нас страшная. Да и про нечисть болтают…

Дядька Воротислав захворал.

***

Онк ушел.

Разгневался он на меня. Сказал только, что убить меня ему жалко.

Днем, пока Онк спал, я его гроб открыл, взял амфорку с черным зельем. Пришел в избушку.

Дед лесной в лес ушел, мелкого зверья половить, силки проверить. А так он жил в сенях. Никуда не убежал, потому как старый и некуда. Сказал, что если захворает и помрет – так уж судьба.

А в комнатушке все мои были.

От хвори да от голода уже еле двигались. Только Воротислав угли ворошил в печи.

Подошел я к Стане к первой. Сказал, что лекарство от хвори принес.

Села она на лежанке своей, подалась вперед.

– И лицо сделается как прежде? – спросила.

– Нет, – ответил, – только от смерти избавит.

– Не хочу, – сказала, – не могу больше. Хватит уж.

– Опомнись! Ты теперь княгиня дивоярская.

Стала она плакать, что все одно продолжения у рода не будет, что Дивого Яра уж нет, что с такой личиной да считай без ног и жизнь не мила…

Чернава ее уговорила.

– Хоть ради меня, милая, выпей! Не будет у меня сил видеть, как ты помираешь.

Выпила Стана зелье, выпила и Чернава.

Воротислав долго на меня глядел. Понял, что я задумал. Да ничего не поделаешь – выпил и он.

Мало зелья в амфорке осталось.

Вернулся я в черный скит уже когда солнце садилось. А Онк понял, что я сотворил. Так гневался…

А этой ночью ушел. Как есть ушел – только пустую свою ладью-колоду оставил.

***

Так и не стало лесного деда. Зима холодная выдалась. Ни одного купца, ни одного вора за целую седмицу не забрело… Голодно нам было.

***

Ночами с дядькой Воротиславом ходим в городище. Что ветхое было, уже рухнуло.

А под погорелым теремом княжеским нашли подполы да подклети – вековые срубы стоят. Почитай тот же терем, только поменьше да в землю врыт…

И ход потайной до самого яра, у которого городище стоит.

***

Теперь в городище живем.

Колоду Онка туда перенесли. Я теперь сам в ней сплю. Спокойно мне в ней.

Стана сама ходит. Ноги плохо слушаются, криво идет, а все ж сама. Не больно ей больше. Ходила за озеро, к курганам, с матушкой говорила.

Сказывает, матушкин голос ей слышаться стал.

***

Голодно.

Измыслили мы такое…

Я с Чернавой на тракт выхожу да путников поджидаю. Будто я ей внук, а она мне – старая больная бабка.

А если кого дождемся – конного, пешего, а то и вовсе на возке – по-всякому и жалобим, и уговариваем. Так многие и пособить берутся, проводить, отвезти.

Так и добро у нас завелось. Ходим с Воротиславом кое-что на постоялый двор менять.

***

По весне праздник решили справить. Полотенце длинное взяли из поклажи одного купца заблудшего. Кровью кое-где отмечено, да ничего, зато самое длинное… Вышивать Стана уже не может – руки парша искалечила.

Как солнце село, пришли все на берег озера. Костер зажгли.

Обвила Стана полотенце вокруг дерева. Я ей помогал.

А потом увидели мы матушку.

Я вначале думал, что мерещится, что повредился я умом после всего, что было.

Увидел я ее такой, какой она была там, на воротах. Летела к нам над озером, едва воды краем рубахи не касаясь. Голова рогами увенчана, все также на бок завалена… Волосы длинные вьются, будто живые.

Руки так связанные на шее и висят. К нам тянулись, пальцы шевелились – да не грозно, ласково.

Чернава с Воротиславом на колени упали, лбами в землю уперлись. Да и у меня самого ноги подкосились. Только Стана стоять осталась. На костыли опираясь, вышла вперед. О чем-то тихо говорили они с матушкой. Две княгини – обе мертвые, обе в рогатом уборе… Потом матушка улетела.

А Стана сказала, что теперь она всегда рядом будет и будет нас оберегать.

***

Птицы из леса исчезли.

Стана говорит, что это матушка их прогнала. Злоба у нее на птиц, особенно на тех, что плотью питаются…

***

Забрел к нам купец. За десяток, верно, лет впервые. Видно из совсем дальних стран.

Много добра при нем было и книги были.

***

Забрел к нам странник из дальних земель восточных.

Встретил я его в лесу. Шел он по старому тракту, кутался в овчинку, ругался по-арабски.

А я тогда проснулся ранёшенько, еще солнце стояло, вышел ножи в ствол покидать.

Араб меня увидал в плаще с куколем да с ножами, напугался.

Сказал я ему, что хозяин земель местных, пригласил гостем быть. Думал – может, позабавит он меня своими байками. А он плохо по-русски разумел, и последнего разума, кажется, лишился.

Как в наших краях оказался, и объяснить толком не смог. Кое-как рассказал, что он родился лет двести назад (если не врет и не путает). Ученый, собирает сказания о богах, в разных землях живущих.

Мёду ему налил. Он выпил так еще и чернокнижником назвался. Сказал, будто сам умеет с богами говорить, а духами и вовсе повелевать. И что один такой дух по его велению перенес его сюда, в дикие северные земли на двести лет вперед. Что скоро должен тут явиться мертвый черный бог огромной силы.

Это ему тоже духи сказали.

Потом он еще мёду выпил, дремать начал. Ну, думаю, сейчас повстречаешь своего черного бога…

А он не спал. Нож свой кривой мне под ребра всадил и – бежать. Воротислав его схватить не успел – поздно опомнился, до времени ждал, мне мешать не хотел.

Все равно араб не ушел.

Как под небо вылез – его уже матушка ждала.

Он давай что-то кричать завывать по-своему. Думается, духов своих хваленых закликал. Но тут матушка хозяйка.

Душу из него разом не вынула только, чтоб нам еда была.

Денег при нем мало нашли. Зато была книга рукописная и перстень. Перстень не простой – не знаю, что за камень, холодный, что рукой не тронуть…

Книжица презанятная – много чего видывал этот арабский чернокнижник. Всё больше на арабском, конечно, но и на ромейском есть, на греческом, на русском хоть слово-другое попадется, да малая грамотка берестяная заложена…

***

Знатно попировали.

Ехал крестьянин с женой. То ли в одну из окрестных деревень, то ли на умёт. Ехал пустой, да с деньгами – на какое-то дело ехал.

И зачем только на наш тракт свернул?

С собой еды взял да две крынки с молоком.

Решил я, как было, вспомнить. Поставили мы с Воротиславом в залу обеденную чан огромный, в котором прежде сыр делали. Налили туда воды и молоко крестьянское туда вылили. Жидко получилось, да что поделать.

Я в чан лёг. В аккурат поместился. После пира хорошо было.

С тех пор, как помер, в молоке не купался.

Чернава пришла, спросила, не подлить ли теплой водицы. Ответил я:

– Нешто мне холодно?

Тогда она мне кубок подала.

– Вот еще полакомись. Напоследок чуть сцедила.

Принял я кубок, отпил. Не так хороша кровушка напоследок, свежая горячей да пьяней будет…

Ну да не стал я старуху укорять. Спросил я ее только, как ей живется, свыклась ли…

Махнула она рукой:

– Да что мне, старой, надо? Вы с молодой княгинюшкой по земле ходите – и хорошо, и я за вами.

Пока Никита дочитал, темнеть начало – последние строки в свете костра высматривал.

После такого и в чистом поле, и у костра, и не в одиночку – и то жутко сделалось. Рыбы нетронутые – как при таком жевать? – и то страшными кажутся. Торчат себе на прутьях в землю воткнутых с боками подгорелыми…

Тихо на стоянке детей богатырских.

Наконец Сокольничек вздыхает, головой качает:

– Эх, Горецвет ты, Горецвет!.. Да будто бы сама судьба этого город сожрать пыталась. С чего вдруг? За что?.. Призадумаешься.

– Видать, этот город первый поганым на зуб попался, – говорит Никита. – Не отбились… А другие думали, что до них не дойдут. О том, что тут осталось, никто и не помыслил. Нет, надо будет сюда прийти с мужиками, все выкорчевать и выжечь до конца…

– Озверел ты, Никита. От пещерного льва дух в тебя вселился?

– Да ну! Тот лев в клетке всю жизнь прожил.

– Вот с тобой по дорогам и походит.

– Ну уж нет. Хватит и одного зверя… – тут опомнился Никита.

Оглянулся, а волка нет. Вместо него в темноте за костром тень сидит.

– Радомир? – Никита спрашивает. – Ты, братец?

Из темноты голос отвечает. Человечий.

– Да, здесь я. Уже давно шкуру скинул. Подумал только обождать, пока читать закончите. Страшно да тоскливо так, что лучше б волком остался. Такая судьба злая бывает, что хоть плачь…

– Будет тебе, – говорит ему Сокольничек. – Иди к огню.

Выходит Радомир на свет, глядит на братьев, сестрицу обнимает.

– Родная моя, если бы не ты, не знаю, нашел бы в себе силу перекинуться. Чувствовал, что ты в беде…

Злата братца обнимает, по голове гладит. Из-за плеча его на Сокольничка с Никитой глядит.

Как Радомиру сказать, никто не знает…

– Братец, – вздыхает Злата. – Спасибо, солнце мое ясное. А ты по частям перекидываешься или разом?

– Разом, конечно, – смеется Радомир.

Отступил от сестрицы, смотрит на братьев.

Все молчат.

Почуял Радомир недоброе.

Протянула Злата руку, коснулась его уха. А волчье ухо от прикосновения дергается, к голове прижимается. Серое, мохнатое ушко…

– Может, пройдет еще, братец?..

Радомир за уши схватился.

– Да как же так? Зачем?.. За что?

– Чтоб не зазнавался, ведун, – ухмыляется Сокольничек.

– Спасибо тебе, братец, вот уж спасибо!

– Да будет тебе! Может, и вправду пройдет еще?

Подошел Никита.

– Ну-ка, сядь, братец…

Стал он в свете костра уши Радомировы рассматривать. То через стеклышко свое, то без стеклышка…

– Вот ведь диковина! И ведь не совсем волчьи?

– А чьи еще?

– Чтоб совсем волчьи были, уши должны на волчьей голове расти. А эти будто и на волчьи похожи, все ж у корня и на человечьи тоже. Может, и вправду сами потихоньку пройдут. Но думается мне, можно еще раз попробовать перекинуться – в волка и обратно. Тогда наверное пройдут…

– Знаешь что?.. Иди ты, муж ученый!

– Куда?

– К лешему в гости. А ну как перекинусь и только хуже станет? С хвостом останусь с волчьим или весь шерстью пойду?

– И то верно… – качает Никита головой. – Ладно, утро вечера мудренее. С рассветом на умёт пойдем.

Как были так спать и легли. Уже никто не решился ночью в поле выступить.

Первым Никита стерег да ним Злата – весь день проспала, вот и ночью было уж глаз не сомкнуть.

– Спасибо тебе, Никита, - говорит она, рядышком сидя, в огонь глядя. – Если б не нож твой, от матушки доставшийся, наверное, не дождалась бы вас. Он хоть немножко времени мне дал…

Протягивает она Никите нож, а тот не берет.

– Пусть твой теперь будет. Эти рыси, видать, к женским рукам привычные…

А потом всё молчали, пока Сокольничек с Радомиром не проснулись.

А потом уж и рассвет настал – пора на умёт ехать.

На умёте целый переполох поднялся: наверное, приди туда сами упыри дивоярские, местные и то меньше б удивились.

Встречал и купец Симеон Гнетьевич, встречал и хозяин. Все дивились – как же детям богатырским удалось от нежити живыми уйти?

Отвечает Никита:

– А вот не даром говорили, что в братце моем названом – сила Святогорова. Раз махнул рукой – нет одного упыря, другой махнул – нет второго с третьим. А с последним, самым лютым и здоровым, – всю эту ночь бился.

– Ох, и притомился! – вздыхает Сокольничек, квасок попивая.

– А ты, красавица? – спрашиваетхозяин Злату. – Напугалась, небось?

– Ой, напугалась, дяденька! – качает Злата головушкой, курочку уплетает. – Все время без памяти пролежала. Очнулась только, когда братья меня вынесли на свет Божий!..

Хозяин ее по волосам как дочку погладил, потом на Радомира тихо у печки сидящего поглядел. Радомир только кружку со взваром держит да в плащ с капюшоном кутается.

– А ты никак простыл, молодец?

– Простыл, – отвечает Радомир. – Простыл…

– Я тебе сейчас настойки брусничной налью – мигом поправишься!

Полез хозяин в подпол. Вылез с бутылью наливки, всем сыновьям богатырским по чарке нацедил и Злате полчарки – всех решил полечить.

– А Аграфена с Плесенью где оставили? Или тамошним скормили?

– Тут, хозяин добрый, еще кто кого оставил. Они с нами только до леса дошли, а потом – зайцами назад. А они, что же, не воротились? – спрашивает Сокольничек.

– Нет. Вот гнилые людишки! Небось, до сих пор у Яра шляются, ковыряются, золотишко ищут. А давайте все соберемся и побьем их, когда вернутся? Теперь и есть за что!

– Прости, добрый человек, но их ждать не станем. Мы на завтра с тобой рассчитаемся да восвояси пойдем.

– В Киев? – спрашивает Симеон Гнатьевич. – Так нам по пути, пойдемте вместе.

– Благодарствуем! Да мы пока думаем у моей родни в Карачарово побыть. А ты как в Киеве будешь, кланяйся Алеше Поповичу. Скажи, что все мы живы и здоровы.

– Передам, Сокольничек Илиевич. И о делах ваших всем расскажу. Пусть все знают, какие у богатырей киевских дети!..

Долго еще сидел народ на умете, ел, пил, сказки да небылицы рассказывал…

Радомир на лавке у печи задремал, Злата рядом села, стала присматривать, чтоб капюшон с головы не уронил. Да потом и саму ее сморило. Уснули Алексеевичи.

А Сокольничек момент улучил да и говорит Никите:

– Пока до Киева доберемся, глядишь, таких былей да небылей про себя узнаем, что самим и во сне не привидится. А, братец?..

Уж свидимся!..

А Аграфен с Плесенью ночь выждали да утром увидали как дети богатырские из лесу вышли да как с Марьей простились. Подивились, как Марья птицей обернулась да в небо улетело.

– Может, не пойдем, Аграфенушка? – робко молвит Плесень. – Дурно мы сделали, что их ночью бросили. А вон какие у них друзья непростые…

– И что тебе с них? Вон они идут своей дорогой! Что тебе с друга ихнего? Вон уже еле виднеется. А раз они живые вышли, так в Дивом Яре никто больше не шевелится – это уж верно. Идем!

Дождались Аргафен с Плесенью, пока дети богатырские из виду пропадут, потом вскочили в седла и – в лес.

Уже не таясь, смело – и по тракту, и по дороге на яр проскакали. И вправду воздух в лесу будто посветлел…

Прискакали к яру, а там только дым из-под земли валит. Погорело подземелье с нежитью!

Аграфен с Плесенью с коней соскочили и давай плясать кругом. Вдоволь наплясались, потом из фляжки, Аграфеном припасенной, бражки крепкой напились, на земле навалялись. А потом стали золото искать. Поначалу только фибула медная попалась, да хоть с самоцветами, потом горсть монет серебряных.

Зато потом почитай целый схрон нашли: на досочках – лапы еловые, а под досочками – холстина. Под холстиной – кинжалы, копье да топорик боевой, не сказать, что большой, да и не маленький. Из кинжалов один в бирюзе да гранатах, а топорик крепко сделанный, ладный, резной, видно когда-то серебрёный был.

И ларчик там же с добром. Стопка монет золотых, серебряное зеркальце да очелье девичье жемчугами и самоцветами расшитое. Такое, что и царьградской царевне надеть не зазорно. Так оно было хорошо, что Плесень любви своей к жемчугам не сдержал – надел на себя.

Аграфен чуть со смеху не помер.

Еще посмеялись, еще бражки выпили. Костер развели под деревом.

Мечтает Аграфен:

– А вот бы землю-то раскопать теперь. Там ведь под землей, наверное, такие богатства таятся за век-то нажитые…

– Хочу на сам этот яр своими глазами взглянуть, – говорит вдруг Плесень. – И плюну в него на долгую память за весь прошлый страх…

И пошел он по еще дымящейся землице над подземельями. И дошел, и плюнул.

А Аграфену лень было, он лежал в тени вечерней, уже у костерка подремать думал.

Да вдруг слышит – Плесень зовет:

– Аграфенушка!..

Жалобно зовет, будто баран блеет.

– Ну чего тебе? – Аграфен кричит.

А в ответ только снова:

– Аграфенушка!..

И дальше – крик, будто зайцу хвост наживую отхватили.

Поднялся Аграфен, пошел на холм земляной.

И видит – Плесень стоит и нога его будто под землю уходит, все глубже да глубже. Потом ясно стало – не сама нога уходит, а уволакивает ее рука. Рука белая, тонкая, с перстнями золотыми.

Подбежал Аграфен к Плесени – тянет того за руку. А рука из-под земли за ногу уж крепче держится. Побежал тогда Аграфен назад, прихватил топорик.

Да поздно – как вернулся, увидел только как юноша бледный да тощий, из-под земли по пояс вылезший, Плесени скрученному глотку перегрыз. Так тот и помер в жемчужном очелье.

Бросил юноша бледный Плесень, не допил – дальше из-под земли вылезти силится.

Аграфен со всей злости топор в него кинул, а юноша – поймал. Отложил – и вылезает. И стрела из него торчит.

– Вот ведь зоркие глаза, вот ведь верные руки у детей богатырских! Только палицей в цель попадают!..

Аграфен опомнился и – бежать. Да недалеко убежал – топор его нагнал, в спину вонзился. Упал Аграфен, только слышит, как к нему ноги в сафьяновых сапожках по земле шагают…

Отужинал Горицвет Желанович, сел у костра под деревом. Сидит на земле и слушает, как птица вечерняя где-то в листве заливается. Птицы назад воротились – верный знак, что княжич теперь один остался.

Слезы горькие утирает Горицвет Желанович, приговаривает:

– Вот оно что, дети богатырские!.. Сокольничек Илиевич. Никита Добрынич. Радомир да Злата Алексеевичи. Уж я вам припомню. Уж свидимся!..

ЧЁРНАЯ КНИЖИЦА. Как тугарин с мертвецом на Кащея ходили…

Царь и княжич

Лето вызрело, стали плоды на ветвях наливаться, рожь к земле гнуться. Стали полниться клети да ледники.

Снова стали тугаре деревни разорять, себе припасы собирать на зиму.

Мала деревня, а горит хорошо, издалека видать сполохи, высоко дым идет – до самого до неба. Тучи сошлись, застлали пеленой, словно горестно небесам видеть, что на Земле делается – того и гляди, заплачут слезами горючими…

Сидит в седле Терекей Калинович, глядит то на деревню, то на небеса, думает: «Что ж я, как собака слепая, беззубая? Отец мой, Калин царь, на Киев ходил, я по деревням мечусь…»

Рядом Гачай-мурза в седле сидит – высок, статен, в черных с золотом одеждах. Сам будто богатырь. Только весь темен…

– Что не весел, великий царь? – вопрошает. – Хороша ведь добыча.

– Хороша. Да ведь все одно – на зиму не хватит.

– Не хватит – еще добудем. Мало что ли деревень русских окрест?

Вдруг стража позади встрепенулась, по-русски кому-то стоять велят. Потом тетива зазвенела. Да и тихо стало…

Оборачиваются Терекей Калинович и Гачай-мурза, глядят, что за гость к ним пожаловал.

А гость на вороном коне сидит, улыбается, стрелочку туграскую из груди своей вынимает, да кровь со стрелы не капает.

– Здравствуй, – говорит, – великий царь Терекей Калинович. – Говорит, да не Терекею, а красавцу-богатырю Гачай-мурзе кланяется. – Уж ты и силен, уж ты и могуч! Цари говорят, лишь у ног твоих лежа. Такой город великий ты покорил и сжег, что теперь уж только на Царьград идти…

– Как смеешь ты так говорить с царем нашим? – подхватывает Терекей, пока ни стражи, ни Гачай не засмеялись и гостю голову не срубили. – Ты кто такой? Откуда?

– Зовут меня Горицвет, а по матушке Желанович. А ты кто? Говорить хочу с царем тугарским. Изволит ли выслушать. Спроси у него… Как тебя звать, добрый человек?

– Меня звать Гачай-мурза, – отвечает Терекей. – Я верный слуга царя тугарского. С чего ему тебя слушать, Горицвет по матушке Желанович? Какой ему в тебе толк? Или тебе от него чего надобно?

– Верно говоришь, Гачай. Нужно мне. Да и он моей помощью, думается, не побрезгует. Хочет ли тугарский царь в Киев хозяином войти? Хочет ли голову Сокольничка Илиевича на стене на копье востром выставить?

– Опоздал ты, Горицвет Желанович. Сокольничек давно от яда умер и голова его в могиле гниет.

– Молока ты кобыльего перебродившего перепил, Гачай? Жив он и здрав. Вместе с Добрыничем и с Алексеевичами дом мой пожег и всех ближних моих положил. Вот, сир и наг по Руси скитаюсь теперь.

Переглянулись Гачай с Терекеем.

Гачай по-царски в седле приосанился.

– Дивные вещи говоришь, Горицвет по матушке Желанович. Ну давай, говори дальше.

– Не обессудь, да не для всех то, что я сказать хочу. Пойдем, поглядим, чем здешний край богат. Тут уж боятся некого…

Ковер под старым дубом расстелился.

Слуги расстелили ковер шелковый, поставили кувшин с вином – с крепким, с тугарским, да три чаши поставили. Поставили блюдо с хлебом, что только из печи – из печи, что на пепелище дома одна стоять осталась – с хлебом, мукой и пеплом присыпанным. К хлебу положили и плоды-ягоды из садов сгоревших.

Стоит стража царская в стороне, коней стережет, за царем следит, стрелы на тетивах держит.

Сидят на ковре Горицвет Желанович, Гачай-мурза и Терекей Калинович. Да Терекей чуть позади, за Гачаем, будто он сам мурза, а вовсе не царь тугарский.

– Что ж молчишь, Горицвет Желанович? – спрашивает Гачай. – Говори, раз хотел.

– А с глазу на глаз не останемся, царь тугарский?

– Нет. Это верный мой советник и нет такой тайны, которую я бы с ним не разделил.

– Ну слушай, Терекей Калинович. Довелось мне одного странника принимать. Недолго он у меня пробыл. Сам из земель далеких, много небылиц рассказывал. Я вначале решил, что он полоумный был, а потом стал то, что от него осталось, разглядывать да почитывать – подумал, что и вправду гость мой был непрост…

Достал Горицвет из-за пазухи сверток, а в свертке – книга в коже тонкой выделки да кожаный же мешочек. Мешочек Горицвет отложил, а книгу листает так, чтоб тугары видели, смотрели…

Дивная книга. Все вязь, да вязь – а потом латынь, а потом – и русские слова попадаются. Да грамотка берестяная заложена.

– Рассказывал, словно бы явился из времени грядущего, будто умеет духами повелевать, а с богами разговаривать – с древними богами, чьи имена люди позабыли. Рассказал он, что есть к востоку – в наших, стало быть, землях – древний черный бог, бессмертный царь. В давнее время то был бог огромной силы, многим он внушал страх. Не единожды он был пленен врагами, но в каждой темнице только сильнее делался. Наконец, он измыслил такое заклятие, которое позволило бы ему вырваться из любой темницы. Ничем он более не был скован. И в его облике не осталось ничего от человека. Но время и над черным богом властно. Теперь он погребен. Последней его темницей и стали три гроба… Вот, что было в книжице того араба. – Берет Горицвет Желанович грамотку берестяную, ветхую, читает: – Там, где до гор да до моря-океана далеко, там, где река не бежит, где цвет живой не цветет, там лежит средь глухих лесов топь гнилая.

А живет на той гнилой топи народ гнилой. Жаб да змей едят, а то и мертвечину.

А в сердце топи остров мертвый. Вкруг острова гнилой народ костры жжет, ходит, песни поет колыбельные. Песни колыбельные своему спящему царю-богу.

Стоит там терем каменный, высокий, рвами да горами окруженный, а в том тереме гроб…

Место то гиблое. Много людей там сгинуло, смерть свою нашло. Гроб остался…

Спит царь во трех гробах. Один гроб каменный, другой гроб дубовый, третий – ледяной. Спит царь, да сил набирается. Сил да злобы. Зол грозный царь на весь мир, да весь род людской. А сил наберется – выйдет из своих гробов да пройдет мором по миру…

– И что с того? – спрашивает Гачай-мурза. – Пройдет тот царь мором, а нам что в том за добро? Или он только вас, русичей кроет, а орду нашу обойдет?

– Была орда при Калине царе, да вся вышла. А то не просто мор, то сила великая. И с силой той совладать можно. Ты русский хлебушек кушай да слушай дальше. Он ждет человека, что выведет его из темницы. Тот человек, что наденет перстень с осколком вечного льда – пра-льд̕а, перво-льд̕а – откроет три гроба и повелит древнему богу восстать, станет его хозяином.

Достает Горицвет Желанович из мешочка перстень. Перстень серебряный – будто две лапы когтистые да перепончатые за камень держатся. Камень не граненый, а колотый, белый, сердце в нем бьется лазоревое. Камень – не камень, лёд – не лёд…

Только Терекей Калинович на камень глянул – так холод его до кости и пронял.

Горицвет перстень себе на палец надел – глядит, любуется. А у Терекея руку будто иглой пронзило – и подумать мерзко, чтоб на себя такое надеть.

– И не боязно тебе, Горицвет Желанович?

– А чего же мне бояться, мурза батькович? Я уже скоро век как помер.

– А для чего тогда к нам пожаловал? Раз у самого такая сила великая и бояться уж нечего, зачем мы тебе? Зачем все это говоришь?..

– Я один туда не проберусь и уж точно не выберусь – мне живой человек нужен. Это первое дело. Второе – как до той топи дойти араб записал, да по-своему. Я по-арабски не читаю. А у тугарского царя, верно, найдется толмач.

– У князя киевского, верно, тоже. Что же к нему не пошел?

– А почему Киев не пришел, когда мой Дивый Яр горел? Да на пепелище послы из окрестных княжеств съехались, а из Киева – нет. И никто не помог. С вашей орды какой спрос – она орда и есть. Тем и живете… А по Руси города выстояли. И стоят, и казна их полнится. А от моего только погорелое городище осталось. Я с моими ближними жил как нищие в скиту – и тот пожгли дети богатырские…

– С тех пор и скитаешься, – Терекей подхватил. – Помним. А книжицу с перстнем так на груди и носил как… как вы русичи говорите? Материнское благословение?

– Книжица с перстнем у меня под изголовьем лежала. В колоде, в которой я спал. Луна миновала, пока вырыл из земли да пепла. Все, что от дома моего осталось. А у меня самого только злоба лютая.

– Крови жаждешь?

– Ее я уже век как жажду. А чего теперь жажду – и сказать не знаю как. Злой я. Хочу всех этой злобой обжечь… Цель у нас одна, потому к вам и пришел. У вас есть то, что мне нужно, у меня – то, что вам пригодится.

– А какая нам в тебе нужда, Горицвет по матушке Желанович? Сам все принес, сам рассказал, – вопрошает Гачай по-царски. – Вот письмена арабские, вот – перстень. А вот – лучники наши.

– Ну как твои лучники тебя от меня уберегли, ты уже видел, царь тугарский. В меня и Сокольничек Илиевич стрелы пускал – и тоже без толку. Видать, мне от стрелы смерть не писана. И дозволь спросить – вправду ли хочешь вот этот перстень силой с меня снять? А если ты мне в спутники дашь кого из ближних своих – хоть советника твоего разумного – он меня за порог проводит, да и сам с таким помощником как я в опасности не будет.

– А ты поди сам хочешь того царя-бога из гроба поднять?

– Уж конечно, сам.

– Так какая же тебе в нас нужда, княжич? Иди, возьми любого бродягу с любой дороги. Посули ему монету – пойдет за тобой, куда повелишь.

– Охота была с отребьем возиться. Да и потом мне одному такая сила зачем? Зачем этой силе великой я – один-одинешенек? А вот армия степная да с такой силой… Городишки страху натерпятся! Или я не ко времени? Не нужна тебе такая сила, Терекей Калинович? Тогда прости, что время твое царское тут трачу, лясы только точу…

Сказал Горицвет Желанович и глядит на Гачая-мурзу. А тот выпрямился, подобрался. Злится, да пока молчит – помнит, что не ему говорено.

Тут Терекей Калинович чуть вперед подался.

– Царь тугарский, вели слово молвить… А ты, Горицвет по матушке Желанович, изволь оставить нас ненадолго.

Гачай на Терекея оглянулся, потом на Горицвета посмотрел. И головой кивнул: ты слово молви, а ты оставь.

Горицвет улыбнулся, книжицу арабскую взял и пошел вокруг дуба бродить.

Тугары дождались, пока он за дуб зайдет, Гачай перед Терекеем на землю бухнулся, в ковер лбом уткнулся.

– Что прикажешь делать, великий царь? – зашептал по-тугарски.

Терекей его поднял и говорит:

– Пригласи его в мой шатер, посмотрим, что еще есть в его книге.

– Ты мудр, тугарский царь! Та сила, о которой он говорил, если она существует, сослужит нашему народ великую службу…

Так и сделали. Снова подозвали Горицвета Желановича, пригласили его гостем быть в шатре царском. Тут же и гонца послали в становище за толмачом.

Уже слуги стали с ковра убирать, сам ковер сворачивать.

Гачай-мурза царем в седле на коне своем высоком вороном сидит, а Терекей – на земле под дубом стоит, на Горицвета Желановича поглядывает.

А потом поднял взор… и впервые увидал, где сидели они, где речь вели.

Старый дуб, многое помнил, видать не одну деревню пережил. К концу лета позолотой стал покрываться, словно огненными отблесками, – к большому празднику. Украсили его и люди. От урожая часть к корням сложили, ленты повязали на узловатые ветви, кожаные да деревянные личины развесили. Еще день-другой и хороводы бы пошли, костры загорелись бы.. Год старый умирает, новый нарождается – к зиме поворот.

Нет, один старый нарядный дуб остался. Остался других людей ждать.

Горицвет снова вкруг дуба пошел, кору теплую гладит.

Терекей стоит, глядит на дуб – как небосвод ветви его раскинулись над головой. Личины на ветру покачиваются, скалятся – не рады личины русские молодому царю тугарскому. Не рады мертвому княжичу. Хозяева их только утром сами живы были, теперь остывают в чистом поле.

Гость тугарский

Приняли тугары Горицвета Желановича как гостя дорогого, поселили в шатре царском с его ближним мурзой и советником. Дали ему одеяние новое – чисто княжеское. Рубаха и штаны шелковые, цветом – как небо ночное. Кафтан – темного бархату, каменьями и узорами расшитый. Сапоги – востроносые, с каблуками да подковками.

Как гость проголодался – ему и девицу полоненную привели отужинать.

Потом толмача привезли, собрались у малого очага в шатре, под лампадами.

Толмачу сказали, что при госте Гачая-мурзу должен царем величать, а Терекея Калиновича – мурзой и советником, сказали, если перепутает – язык отрежут. И стал толмач говорить будто не с людьми, а с книжицей – уткнулся и нараспев бормочет.

– Дивная книга, великий царь! Страшная мудрость в ней заключена, темная сила. Ежели нет в том особой надобности, разреши всю целиком не читать, а то боюсь мне, простому человеку, и в живых не бывать, и на тебя несчастье может пасть…

– Читай те страницы, на которые гость мой укажет, – отвечает Гачай-мурза. – Остальные не нужно.

– Благодарю, великий царь, – бормочет толмач в страницу. – Благодарю!

Стал читать, на что указали.

– Тут сказано про кольцо, – говорит. – Осколок Льда-Праотца с острова, что первый из вод поднялся в начале, когда только время началось. Все, что есть на Земле, оттуда пошло. Говорят, и сам бессмертный царь-бог оттуда родом. Ежели его вообще кто-то и породил. Кольцо это его. Оно власть над холодом, над смертью, над хворью имеет… И власть над самим царем, черным богом. У кого это кольцо, тот черного бога на волю пустит, тот им владеть будет. Только велика цена – за такую силу можно и жизнью заплатить.

– Ой, и страшно, – усмехается Горицвет Желанович. – Было б век тому назад… Дальше что?

– Дальше будто шаг за шагом писан.

Найти идола, смотрящего на север. Для этого скакать три дня в сторону гор по великаньей тропе.

Напоить идола да накормить хлебом, солью, водой, вином, да крови своей живой не пожалеть. Потом съесть, что у него есть, лечь спать.

Наутро идол повернется лицом к восходу. Тогда идти, куда он смотрит.

Будет частокол, а за частоколом – тропа. Идти по ней.

Старуха скажет, куда идти.

Умолк толмач. Да и страница кончилась. Пролистнул – пусто.

– Ну? – вопрошает Терекей Калинович. – Что еще.

– Ничего. Ничего нет, о мудрый мурза. Кончились записи араба этим: Старуха скажет, куда идти.

– Какая старуха?

– То мне неведомо и здесь не написано. Думаю, там уже будет видно, какая старуха.

– Ты лучше вызнай там в книжице, где эта великанья тропа, – велит Горицвет.

Отвечает ему Терекей Калинович вперед толмача:

– Это я тебе скажу безо всякой книжицы. Сдается мне, по этой тропе ходили те великаны, чей детеныш у нас в клетке сидел и за которым дети богатырские к нам наведались. Мимо деревни за рекой идет, примета особая – мост, похожий на спящего великана.

– Знаю я этот мост, слыхал. Даже видал, когда был жив да совсем мал. Так это что же – та тропа у меня под боком все время была?

– Была-то была, а великаны по ней не всегда хаживали. Уходят. Видно, в дивные края уходят, видно, недалеко от тех мест, куда и арабский кудесник собирался.

Горицвет рассмеялся, в ладоши хлопнул.

– Выходит, все у нас есть – можно хоть сейчас идти! Так что скажешь, царь? Или тебе еще подумать нужно?

– Подумать и с ближними людьми посоветоваться, – Гачай мурза степенно молвит. – Погости у нас еще. Девок полоненных у нас вдоволь со всех земель окрестных. А этот бессмертный царь-бог спит уже не одно столетие – подождет еще немного.

***

Так и остался Горицвет Желанович гостевать у тугар. Вместе с царем и мурзой к становищу отправился. День у становища в шатре передневал, а книжицу по обыкновению под головой держал, перстень с пальца не снимал.

Как день прошел, ночь подступила, повели его во дворец, в каменные покои поселили. Подали ему и вина, и девицу, а в полночь принесли слуги шахматы китайские и пришел к нему Терекей Калинович – как и был, по-простому, как мурза.

– Царь наш спрашивает, все ли тебе по нраву, не нужно ли чего?

– Благодарствую, Гачай-мурза. Всего мне хватает. В гостях хорошо, а дома, говорят, лучше. Да вот дома у меня не осталось – я б лучше в дороге уже был бы, на той великаньей тропе.

– Ты пока в шатре спал, царь с ближними поговорил, шаманы духов спросили. Я напоследок с тобой поговорить пришел… Шахматы видал, как играть знаешь?

– Видать-то видал. А играть самому не доводилось.

– Вот теперь и доведется. За шахматами беседу вести – самое милое дело.

Расставил Терекей Калинович фигуры резные, черные да красные, разъяснил, где кто стоит. Где солдаты, где слоны боевые, где башни, где царь, а где – визирь. Стали играть.

Да какова игра выходит, если один впервые играть сел? Вместе почитай и одну, и другую армии водят по полю. Балуются. И беседуют.

– Так что скажет мне царь тугарский?

– Погоди, гость дорогой. Дозволь еще вопрос тебе задать…

Этим днем царь тугарский Терекей Калинович и с ближними своими советниками и мурзами думу думал, шаманов слушал – говорили они, как кости бараньи легли, как кровь жертвенных овец растеклась. Говорил и с Ясминсылу, любимой наложницей. Встретила она его – кроткая, сама словно ягненок. Сказала, что носит она под сердцем дитя, что верно чувствует – сын родится.

И советники с мурзами говорили, что, похоже, мертвец-то дело предлагает – что раз есть такая сила, надо взять ее и собрать под себя и всю Степь, и всю Русь, а потом – и весь белый свет. Да вот только кого послать с мертвецом за той силой? Какого верного мужа, храброго воина?

И шаманы говорили, что духи сами чувствуют – зарождается сила великая, гроза надвигается. Надо, сказали, такого человека послать на это дело, чтобы ничего не убоялся.

И Ясминсылу, радостные вести рассказав, руки своему повелителю расцеловав, вся вновь возгорелась, зашептала, что, де, это знак! Что с этой силой великой он, тугарский царь, все прочие царства и всех царей под себя соберет и как зарок того Небо посылает ему наследника, дабы укрепить его власть. И идти встречать, пробуждать бессмертного царя-бога должен он сам, Терекей Калинович, ибо нет ни в становище, ни во всей Степи такого мужа, которому можно было бы доверить это великое дело.

Тем временем Горицвет Желанович проснулся и в покоях новых осваивается…

Идет по дворцу Терекей Калинович, думу думает, слуги перед ним вышагивают, шахматы и вино несут.

Идут, а им навстречу – премудрый Ай. Идет, ногами шаркает, палочкой пристукивает.

– Что скажешь мне, премудрый Ай? – спрашивает Терекей Калинович. – Слыхал ли вести?

– Слыхал, тугарский царь. Скоро ли мне в путь собираться?

– А зачем тебе в путь собираться, старик?

– Как зачем? Вместе с тобой пойдем избавления для твоего народа искать.

Рассмеялся Терекей Калинович, знатно рассмешил его старик.

– Не тревожься, премудрый Ай. Тебе никуда ехать не нужно.

– Ну смотри, царь, потом сам позовешь. А ведь я поеду!

– Уж верно, в другой раз.

И пошел Терекей Калинович в гости к Горицвету Желановичу…

И стали они играть.

– Так задавай свой вопрос, благородный мурза, – говорит Горицвет. – Об чем так задумался?

– Да вот о том и задумался… Скажи мне, Горицвет Желанович, зверь ты дивный неведомый, а как же мне так сделать, чтобы царь тебе всей душой поверил? Как поручишься ты, что если разбудишь этого черного бога, потом не направишь его против нас же? Перстень-то у тебя на пальце…

– Не дам я царю твоему никакого зарока. Не на чем мне клясться – стараниями степняков. Некого царю в заложники оставить – стараниями детей богатырских. Только зачем бы я пришел к вам, если бы вам хотел зло учинить? Сам же царь твой и сказал – взял бы я любого бродягу, что еще жив. Да и толмача сыскал бы – Русь большая. До того велика, что в одиночку, хоть и с черным богом, по ней даже с огнем да с погромом идти тоскливо. А дозволь и мне спросить?..

– Спрашивай.

– А отчего игра такая чудная? Отчего царь ходит на один шаг, а визирь – как пожелает?

– Оттого, верно, что у царя каждый шаг должен быть на вес золота и ему от трона своего далеко отходить не должно. А визирь – советник, ближний человек – то другое дело… Так и наш царь с народом своим останется, а я с тобой отправлюсь.

– Это ваш царь уже наверное решил?

– Решил, Горицвет Желанович.

– Что же ты тогда все выспрашивал?

– Велено было. И лишний раз убедиться хотел, в глаза твои посмотреть.

– И как тебе мои глаза, благородный Гачай?

– Красны у тебя глаза. А красного твоего визиря мой слон затоптал и к царю твоему подобрался. Конец игре. Завтра выйдем, когда солнце станет к закату клониться. Идти будем вечер, до полуночи да рано утром.

– Вот и славно, Гачай-мурза! Не прикажешь ли еще девку подать напоследок?

– Да на здоровье, гость дорогой! Тебе степную, арабскую или русскую?

– А подай хоть русскую и чтоб волосы были как золото.

– Вот уж этого добра у нас хватает. Пей хоть допьяна.

Ушел Терекей Калинович.

А Горицвет Желанович сидит, фигурки резные рассматривает. Царь красный, царь черный, визири, башни, слоны, пешие воины… На степных идолов похожие, болванчики, чужой волей ведомые.

Расставляет всех на доске врассыпную.

Ухмыляется.

Думает… Вот только бы добраться до этого черного бога, до бессмертного царя! А там уже, его, Горицветова воля. Тугар подомнут под себя – в живых сколько нужно оставят и только воинов, новой воле послушных. А всех баб, стариков, отродий ихних – прочь, выжечь.

Потом уже можно будет и по Руси погулять.

И знал уже Горицвет Желанович, что он станет спрашивать: «А знает ли кто город Дивый Яр?». Если кто упомнит – может, и жив останется.

Грибы

В путь тронулись тайком – никто в становище до поры не должен был знать, что царь уехал.

Вечер да ночь до полуночи ехали, потом спать легли в леске. А как солнце от полудня на закат пошло – дальше поскакали, на восход, ночи навстречу…

Так три дня и скакали, минуя жилища и селения человечьи.

На второй день, когда только-только реку перешли, замер в седле Горицвет Желанович, да будто прислушивается, принюхивается. Замер и Терекей, глядит кругом – лес в сторонке, а вдаль только поле да дорога.

– Что случилось, Горицвет? – спрашивает. А сам уже учуял, что ветер запах сырой, болотный доносит.

– Дом мой стороной обошли, – отвечает царю тугарскому Горицвет. – Топь еще стоит, не высохла. Там раньше дух матушки моей жил, меня оберегал. Пока его дети богатырские не вытравили…

Опускает взор Терекей Калинович, голову Калина царя расколотую припоминает. А все же и жутко ему – все же припоминает и слухи о мертвом городище. И до тугар они доходили…

А к закату третьего дня, когда вдали уже горы показались, – увидели, что искали. Сошли с коней, огляделись. Ни следа человека, ни отметины. Только дорога и та зарастает – словно уже людские земли покинули.

Стоит идол на пригорочке в стороне от дороги – каменный, старый, замшелый, на север глядит, как и должно. Стоит, пасть огромную, в камне выдолбленную, раскрыв, а глаза сощурив. Пригорок вокруг него весь мхом да грибами зарос. Мхом да грибами и пасть каменная полна.

Тугарин с упырем костер развели, очистили пасть каменную.

Стали припоминать, что у араба в книге сказано.

А сказано, что вперед всего надо идола накормить да напоить.

Положил Терекей Калинович кусок лепешки в каменную пасть, посыпал солью, кровью своей окропил, полил вином и водой. Призадумывается.

– Дальше надо съесть то, что есть у идола…

– У него немного есть. Мох, трава да грибы. Ты что будешь, благородный мурза?

– Да я ни к чему не привычен. Мне что мох, что грибы – не пойму, как вы русичи их едите.

– Я уже давно не ем. А ты – пожалуй к трапезе. Не приведи боги, хозяин обидится и куда нужно не проводит.

– А как же ты будешь, этого угощения не поевши, спать ложиться?

– Да уж измыслю что-нибудь… Ты погоди, мурза, пока совсем стемнеет.

Делать нечего степняку – взял два гриба у ног идола да один из тех, что были у идола во рту. На ноже поджарил. Смотрит, сомневается.

– А почем мне знать, что меня тут же от них… как вы говорите?.. карачун не хватит?

– А ты на зуб попробуй. Если не горький, то может и не хватит.

Попробовал Терекей грибок на зуб. Не горький. Никакой.

Съел тугарин грибки. Сидят, ждут. Солнышко садится, спать не хочется – уже привыкли по пол ночи скакать.

– Так как ты грибы есть собираешься, Горицвет Желанович?

– А что ты про них скажешь, мурза? Сытные?

– Нет. Уже обратно есть хочется.

– Вот и хорошо. – Улыбнулся Горицвет, зубы показал. С места тронулся – вокруг костра к Терекею ползет. – Сейчас отведаю, чего в этих грибках было такого нужного…

Терекей вскочил, меч кривой из ножен выхватить хотел, да Горицвет быстрее оказался. Миг – и полетел меч в траву, потом и тугарин с упырем по траве сцепившись покатились. Тугарин вырывается, отбивается, а упырь – держит, уговаривает…

– Да уймись ты, мурзой! Я же тебя не насмерть, я чуть – на зубок. Что же ты, меня с собой брать не хочешь?.. Ляг тихо, а то и вправду загрызу ненароком.

Наконец, ухватил Горицвет Терекея поудобнее и клыки ему в шею всадил. Терекей и шипел, и ругался по-тугарски, а уж отбиваться поздно – полежал, перетерпел.

– Ну вот и чего ты так перепугался, мурза? – спрашивает Горицвет наконец, отваливаясь и губы утирая. – Я же уже старый зверь, осторожный. Хоть и голоден с дороги, но будет с тебя. Ты мне самому живой нужен.

Терекей Калинович шею утер, поднялся и говорит:

– Будь мы в становище, велел бы я тебя конями разорвать, а куски похоронить под камнями, чтобы обратно не сползлись.

– Будь мы в твоем становище, я бы кого посговорчивей и повкуснее нашел. Доводилось мне тугар на зуб пробовать. У тебя кровь мутная, помесь ты…

– Ты что говоришь, собака?! Да я… – едва опомнился Терекей Калинович.

– Кто ты, мурза?

– Мой род издревле чистотой крови славился.

– Ну так и иная девка чистой слывет, а как поближе подберешься…

– Рот свой мертвый закрой, Горицвет Желанович, да клыки прибери. Еще раз ко мне полезешь – мигом к своему черному богу отправишься, напрямик, без бренного тела.

Так и бранились тугарин с мертвецом уже в темноте.

Ночь настала глухая, безлунная.

Настала пора спать ложиться. Коней стреножили да легли. Терекей Калинович слева от идола, Горицвет Желанович – справа, оба ногами на Север.

Терекей Калинович скоро уснул, Горицвет еще немного промаялся, да потом его от крови тугарской разморило – заснул и он.

Противосолонь

Наутро проснулись Терекей Калинович да Горицвет Желанович оба, разом. Так и лежали, как в миг когда уснули – словно и вправду миг прошел.

Рассвет наставал – небо серело, серебрилось скупо, будто пылью, а кругом туман стлался.

Глядят на идола – а он как стоял, так и стоит. Не повернулся, даже глаз резной каменный не скосил.

И коней их – ни следа, чисто, пусто, глухо кругом.

– Ну? – Терекей сам на Горицвета зло косится, стоит, руки на груди сложив. – Доволен, мертвяк? Чего ради мы сюда столько дней скакали? Грибочков поесть? И чего же ты не ел, раз положено было? Давился бы и ел, раз так хотел… Что дальше делать будем?

– Вестимо что… Солнышком рассветным любоваться.

– Не разомлеешь ты на солнышке, Горицвет Желанович?

– Да не греет оно. Внимательно погляди.

Глядит Терекей Калинович на горы – на восток, откуда солнце вот-вот должно явиться.

А нет там солнца. Свет с другой стороны небосклона сочится – с севера. Огромное солнце встает, на пол неба. Холодное, блеклое, в дымке плывет. И в той дымке поперек солнца тени плывут – может облака, а может, звери крылатые…

И идол стоит с разинутой пустой пастью и глядит на восход…

– Пойдем, благородный мурза, – говорит Горицвет. – Нам туда, куда идол смотрит. Против солнца.

Соступили они с дороги, пошли вперед. Идут. Стелется и стелется поле туманное – словно прямо им под ноги.

Наконец, когда холодное солнце-великан в зенит вошло, да так нависло, что того и гляди – рухнет, показался впереди частокол – в два а то и в три роста человечьих, словно из вековых бревен. Вдоль частокола – тропка проторенная бежит. Подумали, повернули по той тропке направо.

Тропка ко входу привела. Не ворота – проем в частоколе, а от него – дальше коридор также частоколовый идет, поднимается, извивается. Там уже бревна поменьше, на них насечки, письмена, рисунки, пятна, а на иных поверху – черепа нанизаны. Черепа и человечьи, и звериные, и не поймешь уже чьи – вроде человечий, а будто сплющенный, вширь раздавшийся да с клыками.

– Не твоя родня, Горицвет Желанович? – спрашивает Терекей. – Долго нам идти еще до старухи той?

– Думается, что недолго уж. И думается, что тут полно родни нашей с тобой. Ты думаешь, где мы, благородный мурза?

Ничего не сказал Терекей. Обернулся – и кажется ему, будто черепа на кольях уже не так сидят, как до того сидели, что повернулись они и вслед им глядят. А за частоколом то шаги слышатся, то плач тихий, то песня далекая, то фырканье конское.

Вот вышли на прямую дорожку меж глухих стен. И привела эта дорожка к воротам. Ворота дощатые, а над ними на дуге колесо большое прибито, а на колесе – тряпицы цветные да полотенца расшитые.

Подошли, постучал Терекей в ворота. Трижды постучал – тогда только отворились. Входят – и будто сад весенний перед ними. Яблони, вишни, а вдоль забора – тополя высокие. И всё в том же тумане, что по всей здешней земле стелется.

На дворе саму землю едва видать. Ступили вперед – а там гряда камней выложена, кругом широким идет.

И доносится из тумана, с той стороны двора, голос старушечий:

– Куда по гряде?! Идите как положено, раз уж припёрлись незваные!

Пошли Терекей с Горицветом вдоль гряды, круг по двору обогнули. Мимо вишен пошли – видят клетку из прутьев. В ней лиса сидит, прутья грызет, скулит. Лиса белая-белая, только на лбу красное пятнышко. Сидит под вишнями, вся шёрстка уже лепестками розовыми усыпана…

Голос старушечий снова раздается:

– Что уставились? Выпускать не вздумайте! Пусть сидит, воровка, дрянь такая! Шевелитесь, сивые мерины.

Подошли к домику. Домик сам на громадном камне выстроен, будто присел. Один тот камень или ступень скалы, что дальше идет – не видно, туманом заволочено. А передняя часть на столбы опирается. Будто два дерева обрубленных, а корнями в землю входят, когтистыми лапами врастают. У подножия столбов этих костерки маленькие курятся, дымом тянет ароматным, крепким.

Встали Терекей с Горицветом.

Смотровое оконце над самыми их головами захлопнулось, слышатся шаги на лестнице. Неспешные шаги – не торопится хозяйка. Слышно как палка пристукивает, слышно как нога приволакивается.

Спустилась, да из-под тени дома, по деревянному настилу выходит хозяйка к гостям.

Юбка да рубаха на ней красные в вышивках багряных, подпоясана поясом кожаным, плетеным, душегрейка старая меховая, а на голове – повойник с каймой расшитой.

Руки старые у ней, сучковатые, губы тонкие, вечно сжатые на зубах, брови темные, привычные то хмуриться, то изгибаться лукаво. Глаза голубые, холодные, как здешнее солнце, – будто по кусочку его за голубые стеклышки положили.

Поглядел на нее Терекей и подумалось ему: «Вот ведь как дивно и опрятно зверь диковинный обрядился».

А Горицвет ей в землю кланяется. И Терекей – за ним. Такой хозяйке и поклониться не зазорно.

И говорит Горицвет

– Здравствуй, Праматерь. Здравствуй, бабушка.

Хозяйка усмехается, и зубы у нее все свои, все крепкие да целые, только желтые.

– Ишь, кто пожаловал! Княжич мертвый да царь поганый.

Вздрогнул Горицвет. Глядит на Терекея.

– Кто?.. Этот? Быть того не может.

Терекей взор потупил, не перед Горицветом – перед хозяйкою.

А та вопрошает:

– Чего пришел-то? Трон оставлять негоже – так простынет, что потом не усидишь.

– Свой трон я оставил на самого верного моего человека. А дело, с которым ко мне княжич пожаловал, только царю под стать…

Засмеялась старуха.

– И что ж это за дело такое царское? А, покойник? Я тебя спрашиваю! Ты зачем сюда свое мясо мертвое притащил? Зачем живого сюда привел?

Горицвет еще раз Терекея оглядел да перед хозяйкой ответ держит:

– Как же мне было бы без него? По тропе, что к тебе ведет, только тот, кто жив, пройти может. А нужно нам найти, где спит и ждет часа своего бессмертный царь, черный бог…

– И пошто он тебе нужен?

– А уж это наше с ним дело.

– А вы оба ему зачем? С чего ему вас слушать?

Протягивает Горицвет руку, а на руке – так перстень и надет, так осколок льда и мерцает. Взяла старуха его руку, притянула к себе, разглядела осколок повнимательней. Потом руку с кольцом от себя отпихнула, на землю у крыльца сплюнула и пальцы об юбку обтерла.

– Ну ладно. Идите в баньку оба. Слуги мои верные уже ее для вас истопили. Потом – в дом. Накормлю вас да отправлю дальше.

Развернулась, обратно в дом пошла.

А для гостей за туманом уже огонек горит – зовет, зовет в баньку. Побрели в баньку вдоль гряды из камней.

Банька маленькая стояла – коробочек из бревен с крышей, мхом заросшей.

Умылись гости быстро. Терекей к бане не приучен, да и не сподручно ему самому, без слуг мыться – водой горячей да водой холодной окатился. А у Горицвета кожа мертвая, холодная – с нее только дорожную пыль смахнуть.

– Ну ты и расписной, тугарин, – только и сказал Горицвет, на Терекееву кожу поглядев.

– Это царские знаки, – Терекей отвечает. Гордо стоит, будто не в чем мать родила, а в одеянии царском. – Такими издревле покрывали тела степных вождей.

– Не попортил я знаки зубами?

– Царские знаки шрамами и кровью не испортить.

Так за беседой и умылись, и стали одеваться.

Вышли из баньки, а кругом осень настала, туман прозрачный – весь двор сквозь него как сквозь воду виден. Яблони и вишни в саду уже не цветут, на ветвях плоды и ягоды перезрелые висят, а иные – паданцами двор устилают. А по двору дорожки бегут, словно змеи вьются.

С двух сторон, видно стало, двор не частоколом, а плетнем огорожен.

А за плетнем туман плотнее. А в том тумане на веревках висят, плещутся полотнища. Не ковры, не платы, а будто бы знамена. Неисчислимо их – изодранных, подпаленных, изъеденных, истлевших…

Лиса так и сидит в клетке, на вишни облизывается.

Пошли тугарин с упырем в дом.

Под сень его брюха зашли, склонившись перед низкой дверью, порог переступили. За порогом – лесенка узкая, темная вьется, скрипучая. Под лесенкой – ступа стоит, почитай человеку по пояс, в такой только кости и толочь.

Поднялись по лесенке в горницу. А горница темная, узкая, как ларец. Стены – бревнышко к бревнышку, а в бревнышках полочки выдолблены. На полочках – где змея сушеная, где пузырек темный, где шкатулка стоит, а где курильница серебряная дымится. И половина горницы – печь, длинная, старая, с закоптелой пастью.

Хозяйка гостей на лавку к столу усадила, Терекея потчует, Горицвета просто бранит почем зря.

– Ты ешь давай. Куда пойдете – там уж никто не накормит. А ты что ухмыляешься? Хочешь – гадюку тебе сцежу? Уже насосался крови, я ж чую. И будет с тебя, чай не помрешь.

Угощенье у бабушки простое было. Блины не сладкие да не соленые, крупа с изюмом да бражка.

– Что вкусно, поганый царь?

– Вкусно, бабушка.

– Врешь, собака. Никогда еще мое угощение вкусным не бывало.

Вздыхает Горицвет некормленый.

– Так скажешь ли ты нам, хозяйка, куда идти дальше?

– А некуда, дурак околевший. Пришли.

Поглядела хозяйка на гостей, на лица их, на то как у Терекея кусок блина за щекой застыл, да снова смеется.

– Только лавку мне не намочите, царь с княжичем. Туда, куда вы собрались, никакая тропа не ведет – ни на север, ни на запад. Но раз вам так печет, спроважу, будьте покойны! Тебя первого, Горицвет Желанович, сто лет как околевший. Пошли. А ты доедай. Чтоб я как вернусь – миска чистая была. Вас спроважу, хоть поспать прилягу. Притомилась…

Повела хозяйка Горицвета прочь – в лаз за печкой. Вперед его пропустила, потом сама кряхтя пошла. И стихло все. Будто не за стену бревенчатую ушли, а вовсе сгинули.

Сидит Терекей Калинович, блин дожевывает. И все кажется ему, что из темных углов смотрят на него глаза. Чьи? Да кто их знает? А спину так и буравит. Обернулся Терекей через левое плечо – не видать. Через правое – тоже.

Снова сел прямо – а хозяйка уж и перед ним стоит.

– Хилый ты, поганый царь. Шел бы ты домой. Ну его, этого околевшего. Тьфу на него! Пусть один с этим карачуном проклятым лясы точит. Давай, подымайся – и живо за ворота. Дорогу знаешь.

Поднялся из-за стола Терекей Калинович.

– Нет, хозяйка. Не пойду обратно. Если там и впрямь та сила, о которой Горицвет Желанович говорил, то она мне нужна. Для народа моего.

– Для народа? А зачем она народу твоему?

– Чтобы снова сильную орду собрать, чтобы на русские земли пойти – не на деревню с селом, а на Стольный град. Чтобы попомнили русичи, кто мы и что мы, чтобы поплатились за былой наш позор…

– Аааа… Вот оно как. Ну тогда, конечно, иди, соколик. Иди, раз так надобно.

И повела она и Терекея Калиновича за печку.

Спускается Терекей – спускается уж не по деревянной лестнице, а по каменной. Ступени узкие, скользкие, в скале, на которой дом примостился, выдолбленные. Тьма кромешная, ни зги не видно.

Наконец пришли в подпол. Пещера – не пещера, чрево каменное, сырое. Четыре лучины по углам теплятся, а посередине гроб стоит, сам каменный, накрыт крышкой медной.

– Давай, открывай да ложись. Что опять глядишь на меня? Еще скажи, что краса-девица! Не я же тебе буду крышечку отворять. Бабушка старая…

Отодвинул Терекей крышку кованую с гроба, лег.

– Накрывайся, собачонок, накрывайся.

Стал Терекей крышку обратно на гроб натягивать. Тяжко шла крышка, а и торопиться боязно. Куда спешить то?

Когда уже по грудь крышку на себя задвинул, хозяйка снова к нему склонилась.

– Погоди, – велит. Достала из кармашка на поясе яблочко. Маленькое, само золотое, с бочком румяным. – Возьми с собой, Терекей Калинович.

– В дорожку?

– Дурная ты собака поганая! Непростое это яблоко. Кто его съест, на день ото всех болезней исцелится. Безногому или безголовому невелика подмога, но ежели кто сильно ранен или немощен – того, глядишь, и спасет. Бери, бери. Попомнишь бабушку. И не благодари. Еще пуд соли съешь, Терекей Калинович. Так тебе и надо.

Положила она ладонь старческую, сухую, на крышку медную, чуть подтолкнула – да и закрыла гроб.

Сон Терекея Калиновича

Уснул царь тугарский Терекей Калинович.

Уснул и снится ему, будто стоит он на равнине исхоженной, изъезженной, вытоптанной. Сыро, кругом туман стелется и сквозь туман бредет к нему кто-то. Идет, поспешает, а скоро идти не может – еле на ногах держится. Рука отвалилась – он ее обратно повесил, болтается плетью. Половина тела слетела на прокисшую землю – ноги подползли, обратно приросли.

Идет…

И видит Терекей, что на том, кто к нему идет, личина кованая, срамная скоморошья.

Это его мертвый отец, Калин царь, идет к нему. Уже близко подошел, руки тянет к сыну. А тому и боязно, и совестно. Ничего с собой поделать не смог – кинулся бежать.

А ноги вязнут в земле. Терекей уже и руками за нее цепляется, ногтями роет. И чувствует в земле – кости человечьи. То и дело под руку попадаются и, потревоженные, вылезают, будто всходят. Вылезают русские кости, тугарские, все на Терекея глядят пустыми глазницами, челюстями щелкают, руки тянут, за горло ухватить стараются.

Сзади батюшка подползает.

Да и сам Терекей ползет – будто сама земля отвесной стеной встала. Все труднее и труднее на ней удержаться – дальше накреняется.

Наконец, опрокинулась земля. Кости так из нее и торчат, мертвый царь и ползет как паук, а Терекей Калинович не удержался – упал.

Туман да облака пролетел, падает. Да не в небо – нету неба, нет ни света, ни темноты. Одно ничто без конца, без края, без дна. Падай, пока не состаришься. Состаришься – помрешь, помрешь – истлеешь, и тогда только кости твои будут в этой пустоте вечно падать и падать…

Упал Терекей Калинович. На самое дно каменного гроба упал.

Проснулся. Лежит в темноте, отдышаться не может…

В царстве Кащея

Отворилась медная крышка, Горицвет Желанович на тугарина глядит, ухмыляется.

– Ну здрав буде, царь Терекей Калинович.

– Здрав буде, Горицвет Желанович. Не обессудь, ты сам меня, как увидел, мурзой назвал. А кто мог знать, чего тебе нужно?

Вылез Терекей из гроба каменного, глядит кругом – а они на равнине вроде той, что ему во сне явилась. Только земля здесь черная и повсюду гробы, как тот, из которого он сам вылез. Болотной гнилью, сыростью тянет, а кругом течет, мерцает бледным светом туман.

Туман, дымка, облака – вся взвесь в воздухе светится, только от этого света и видно становится. На небе темном – ни Луны, ни звезд. Черно, пусто.

Далеко долина тянется – в один конец края ее не видно, с других двух сторон густо черный мертвый лес ее огибает, да топь с редкими деревьями. А с последней, четвертой стороны – тропа в скалы уходит.

По той тропе и пошли мертвец с тугарином.

Идут, шагают. Кругом гулко их шаги эхом разносятся. Никого, кроме них, все мертво.

На старых камнях ни травинки, ни мха, только плесень. На старых камнях тени гостей колышутся – от светящегося тумана на все четыре стороны бегут тени.

Идет Терекей Калинович, ступает, а думает только – лишь бы не сорваться, лишь бы устоять, не упасть снова уже в черноту, что над их головами…

– Что скажешь, Горицвет Желанович, где мы теперь?

– А ты сам что думаешь, царь тугарский?

– Что и думать, не знаю. У той Бабушки и то ясно было, куда попали. А тут… Сказал бы, что земля мертвых. Да это скорей мертвая земля.

– Вот и мне так думается, Терекей Калинович. Говорят, мир наш из яйца расколотого появился. Но если так, то кто-то его снес. Если так, то не одно оно. И кроме нас есть, и до нас было, и после нас будет. Думается мне, это и правда мертвый мир – звезды и Солнце сгорели, Луна в пыль рассыпалась. Земля больше не мать, а мертвец, не родит ничего плоть холодная… По костям мы с тобою идем. А раньше тут как у нас, может, было.

– А может это яйцо сразу гнилое снеслось? – бормочет Терекей Калинович.

Долго ли шли, коротко ли – неведомо. Так пусто в этом мире, что и времени, кажется, нет. Вышло всё его время.

Наконец скалы кончились, а тропа дальше пошла – каменная дорога над топью гиблой. Следы грязные на той дороге, да не вдоль идут, а поперек – будто кто-то на дорогу из топи вылез и по другую сторону обратно заполз.

И идет та дорога к высокому терему. Терем то ли из выщербленного черного камня, то ли из дерева окаменевшего…

Башни расколоты, лестницы покосились, крыши прохудились.

Только в самой его сердцевине еще что-то живет, в окошках словно огонь мерцает.

Подошли тугарин с мертвецом к дверям. Дверей нет, один проем. Стражи не стоит – входи, коль не боишься.

За проемом – чернота глухая, а в ней будто что-то шевелится. Долгий проход по той черноте тянется, а в конце – гридня просторная. Крыши нет – только небо черное, от которого еще темнее. Углы паутиной затянуты, узоры на столбах стерлись. Светильники на цепях едва теплятся, того и гляди погаснут. А посредине гридни вместо стола – гроб. Громадный, что в высоту с человечий рост, а кругом обходить – притомишься.

– Это, видно, и есть первый гроб царя бессмертного, – говорит Горицвет. Руки довольно потирает.

– И как мы своими силами крышку эту сдвинем? Достучаться не достучимся.

– Это твоими силами тут ничем не поможешь. А я уже век как помер. Может, на что и сгожусь…

Сбросил Горицвет Желанович кафтан длиннополый, расшитый, положил на него топорик свой серебрёный, подошел ко гробу. Уперся руками в крышку, стал толкать. Трудно крышка идет. Изо всех сил исстарался Горицвет – чуть сдвинул. Передохнул, дальше толкает.

А Терекей кругом оглядывается. Смотрит на стены гридни, в тени за столпами скрытые. А стены сплошь в узоре резном. Твари темные наполовину из стены торчат, словно живые. Где одна, а где уже другая и не сразу разберешь.

И еще колоды каменные стоят, а на колодах – оружие да кости. На одной колоде кольчуга да копье и череп будто великаний, позвонки с его, Терекеев, кулак, на другой – пластинчатые латы, лук со стрелами, кинжалы, и череп – опять громадный, вдвое больше человечьего. И дальше, дальше, и такие, что от черепа только чаша и осталась, а от доспеха только труха…

«Должно быть, то верные воины бессмертного царя, черного бога…» – думает Терекей Калинович.

А Горицвет крышку уже поперек гроба сдвинул. Дух перевел да и вовсе столкнул. Грохнулась крышка об пол каменный, содрогнулся весь черный терем. Лязгнули черепа и убранства воинские на колодах, резные чудовища со стен посыпались.

– Теперь давай, помогай, царь тугарский, – говорит Горицвет.

Приподнял Горицвет крышку гроба дубового, стал ее вместе с Терекеем сдвигать. Двигают, толкают, ноги по крышке ледяного гроба скользят. И отовсюду, со всех четырех сторон треск доносится…

Упала дубовая крышка. Да тварь костлявую собой и придавила. Тварь завизжала, насилу выбралась – из-под такой-то колоды! – да в тень, в угол и уползла.

А из тени, со всех сторон другие твари и чудища ползут, идут. Не резные они были, а застывшие на стенах, замершие, спящие. Теперь проснулись, пыль отряхивали, тела свои разминали…

Тела у кого человечьи, у кого звериные, а у кого будто из кусков звериных и человечьих собраны, слеплены. Кто-то с собаку, кто-то с лошадь, а кто-то вроде и человек, а высотой с двух людей и руки у него о трех суставах. У кого-то и вовсе две головы, ноги четыре… А может, просто разлепиться со сна не успели? Идут, ползут, рогами качают, челюстями и клювами щелкают. Стекаются ко гробу властителя своего, бессмертного царя, чёрного бога…

Хохочет Горицвет Желанович.

– Ты только погляди на них, тугарин! Чуют, что хозяин вот-вот вернется.

Поглядели – нет крышки на гробу ледяном, целая глыба. Тогда Горицвет на колени встал, положил руку с перстнем на лед и велел:

– Просыпайся, время твое настало. Я здесь, за тобой пришел и велю тебе возвращаться. Я тебя проведу в мир еще живой. Там для тебя много новых подданных, там целая армия тебя ждет.

Замерцал камень в перстне – будто сердце ледяное забилось. И лед содрогнулся, затрещал. Пробудился бессмертный царь, наружу рвется. Попятился Терекей Калинович, забился в угол каменного гроба. Только глядит, и звука проронить не может.

Раскололся лед, брызнули осколки, твари кругом им как дождю после суши обрадовались.

И вылез страшный мертвец наружу, мертвей самого Горицвета. Горицвет хоть целый. А этот весь почернел, где остатки одежд, а где плоти – и не разобрать уж. Кости наружу торчат. Великан, как те, чьи черепа на колодах разложены.

Руку огромную выпростал из-подо льда, Горицвета за горло схватил. Держит.

Твари кругом замерли, кто дышать мог – дыхание затаили.

Открыл бессмертный царь рот свой, повисла челюсть на сторону, язык черный вываливается… И ладно бы язык – дух темный дымом из нутра его потянулся. Долго этот дух в темнице своей ледяной томился. Почитай, в четырех гробах, последний – из дряхлой плоти. И вот вольным стал, наконец. Вьется, ползет, будто змеи Горицвета обвивают…

Тот бьется, из лапы мертвой вырвался. Лапа так и опала, и голова мертвая сникла, склонилась, лбом об лед стукнулась – как есть тлен и толку с него как с тлена. А темный дух змеями все так и вьется, ползет под кожу, в глаза, в уши, в губы проскальзывает. Упал Горицвет Желанович, мечется как в падучей. Наконец затих, лежит на колотом льду.

Долго лежал. Кто знает, как время здесь тянулось? Потом встал на ноги. Нетвердо поначалу – и на льду, и словно бы на новых ногах.

Встал спиной к Терекею, плечи расправил. Подумал маленько, да сапогом кованым великанью голову от себя и оттолкнул – обратно в ледяную могилу.

Оборачивается, зубы длинные облизывает. Говорит:

– Вот и славно. В такой кафтан еще не рядился…

Твари вокруг вой радостный подняли, когтями и костями загремели, челюстями-клювами защелками.

Чудится Терекею, что сама топь за стенами терема завыла, выпуская на волю всех, кто в ней кишел.

И думает Терекей – может, и вправду только чудится ему? Сейчас снова упадет обратно к Бабушке в подпол. Та яблоко отнимет да выгонит. Вернется он обратно в становище, а там кроме самых ближних да Ясминсылу о походе его никто не знает. Вот-вот осень настанет, самая пора клети да амбары в деревнях вычищать…

Не просыпается Терекей Калинович, чувствует как холод от гроба ледяного все больнее подошвы сапог его степных прожигает.

И шагает к нему по льду тот, кто только был Горицветом Желановичем. А зрачки у него не вишневые – чернота в них. Из-под левого века и слеза черная течет – прирастает еще дух темный.

– Что же ты оробел, тугарский царь? Ты мне благодарен быть должен. Я теперь все мысли этого княжича дурного вижу. Погубить он хотел и тебя, и народ твой, а потом и русских. Думал, власть надо мною возьмет. Бестолковые же толмачи там у вас! – сказывает, а голос как у больного. Будто труба гудит, в глотке что-то клокочет. – Ну да не вы одни такие. Вот эти все, что на колодах лежат, скалятся – все через одного, как Горицвет твой, пришли за властью, за силой, пришли хомут на меня надеть. Все мною стали. А один из них меня убивать пришел. Я стар был, а он молод, собой хорош. Я и подумал – самое время дух испустить… Ему одному так свезло, одних героев я своим слугам верным скармливал, плотью других – слуг своих подлатывал.

Улыбается бессмертный царь, а десны у него черны.

Чернота под кожей вместо крови бьется…

– Здравствуй, бессмертный царь. Здравствуй, черный бог, – говорит Терекей. Говорит, а в горло будто войлока набилось.

– Вот, другое дело! И ты здравствуй, тугарин приветливый. Раз уж пришел ты ко мне своей охотой, так и быть, помогу я тебе. И ты мне поможешь – мне оплот в твоем мире надобен. Возьму я твой народ исстрадавшийся под свою защиту. Великие дела нас ждут. Давай же мешкать не станем! Идем обратно.

Терекей только проронить и может:

– Как?

Царь бессметный руками всплеснул:

– Как?! Забыл, где выход? Ну-ка, слуги мои верные, проводите гостя дорогого!

Терекея через край гробов дубового да каменного за шиворот выволокли, к дверям терема потащили. Слышит тугарин только топот, только треск, только гогот. Одни твари вяленым да сушеным пахнут, другие гнильем смердят, видно, те, кто в глубине стен таились.

Выволокли наружу, на тропу, под небо темное.

А на тропу кто-то из топи выглядывает, в черноте тягучей как в саванах – тянут не то руки, не то лапы.

Вырвался Терекей из когтей слуг царя бессмертного, встал на ноги. А тварей будто еще больше стало – сыплются из терема на тропу как горох.

Терекей – от них, к скалам. Уже и не думает зачем, а как зверь бежит.

Вдруг поскользнулся и чувствует, что его по тропе, по черной жиже обратно к терему тянет будто силой какой. Скользит, почти летит. Потом понял – снова мир поворачивается. Все больше и больше накреняется…

Едва успел за край тропы зацепиться Терекей Калинович, еще мгновение – и повис на ней.

И твари на тропе крепко стоят, и твари в топи колышутся. Все на него таращатся. А он один висит, вот-вот упадет в небо темное, пустое.

Замерли все, ждут. Мол, падай, тугарский царь, падай.

А тугарский царь крепко держится. Пальцы к гриве коня ретивого привыкли – что же он, за камень не удержится? Особливо, когда страшно.

Тут тварь из болота вытянулась, пасть раскрыла с зубами большими, острыми, трещинами покрытыми. И к пальцам терекеевым – ближе да ближе. Ни глаз не видно, ни очертаний толком, только эти зубы да глотку красную.

Хотел Терекей перехватить край, чтоб от этой пасти подальше – не удержался и камнем вниз полетел.

Упал на траву, на сыру землю у дороги, что вдоль великаньей тропы идет…

Переправа

Стоит идол, пасть разинул. На север таращится, на черный, пустой, холодный. А на востоке за кромкой гор рассвет занимается.

Слышит Терекей, что рядом кто-то всполошился, вскочил… А самого Терекея будто воском залили.

Пока очнулся – уже один остался. В сери предрассветной всадник прочь по дороге уносится, только полы кафтана на ветру плещутся.

Тогда вскочил и тугарин на ноги, кинулся к коню своему, стал на копытах его путы развязывать. И чувствует – что-то из-за пазухи его выпадает в траву. Плотное, круглое, то, чего прежде у него не было. Лежит и белеет в траве, в предрассветной мгле. Яблочко…

Подобрал его Терекей, за пазуху положил.

Сел в седло и тоже помчался, будто от солнца восходящего прочь. Думает – сейчас до полудня промчатся и остановится Горицвет передневать.

Вошло солнце в зенит, конь в мыле, а Горицвет не останаваливается. Солнце, не солнце – все одно. Был Горицвет да вышел, черный бог чужого солнца не боится…

Остановился Терекей, дал коню отдохнуть, чтоб не загнать. Сам передохнул, хлеба поел, воды попил, дальше поскакал.

Уже вечер настал, река недалече, и по правую руку деревня показалась. Не спит деревня, огни горят. Тревожно.

Поддал было Терекей коню под бока, чтоб быстрее мимо проскакать, да из канавы у дороги – четверо мужиков с вилами.

– Стой! – кричат. – Стой, нечисть!

Понадеялся Терекей на темноту, на капюшон на голове да на то, что русская речь от рождения почитай на слуху была.

– Да вы что, братцы? Какая же из меня нечисть? У вас, никак, стряслось чего?

Замерли мужики. Не успокоились, погодить решили, вилы не убирают, коня за сбрую придерживают.

– У нас тут на закате ребятенка загрызли. Играл с другими, мамка им сказала за дорогу не ходить. А они ушли… Потом, на самом закате прибегают остальные, ревут, рассказывают, что прискакал кто-то черный, страшный, клыки с вершок. Мальца прям от земли, с седла не сходя, подхватил. И загрыз. Крови, значит, напился. Мы прибежали, а на дороге только малец мертвый да следы от копыт. – Рассказал мужик, а сам сбрую на коне пощупывает. – А что за убранство у конька твоего, молодец? На тугарское больно похоже.

– Верно, что тугарское! Еще дед в войну добыл. Что же пропадать?

– Хорошо оно с войны-то сохранилась. Ну да Бог с тобой! Не обессудь, а все же пойдем с нами. При лучине на тебя поглядеть, поспрашивать…

– Будь по-вашему, – говорит Терекей Калинович. – Дайте с коня сойти.

Вынул он одну ногу из стремени, перевалился уже через бок коня, мужики отступили…

Тут Терекей присвистнул – конь с места рванул. Терекей уже на скаку обратно в седло сел. Еле от вил, в него брошенных увернулся.

– Тугарин проклятый! Чтоб ты сгорел, чтоб тебе пусто было! – кричат вслед.

Умчался к реке. Осмотрелся на берегу – ни мостка не видно. В реку ступил – с первого шага глубока. А в леске за спиной уже факелы крестьян русских мелькают.

Вошел Терекей Калинович в реку, повел коня за собой. Конь тревожится, дрожит, но идет. Холодна река, после погони без отдыху – вдвое холодна.

Да и лету конец. Слыхал тугарин поверье про русского бога, который подкову своего коня в воду роняет и студит все озера и реки… В эту, видать, в первую и уронил. Студена водица!

Да не широка река – вот уже и берег другой, а там выберутся, схоронятся.

Вдруг конь всхрапнул, ноздри раздув заржал, вздрогнул всем телом так, что хозяин даже поводья из руки выпустил… А потом затих, на бок перевалился, да так и поплыл тихо по течению. Отошел. Ускакал, видно, жеребенком назад, к солнцу, что с севера идет, за частокол…

Сам Терекей еле выбрался из течения, еле вышел на твердую землю. То ли от холода окоченел, то ли от такой вот смерти коня верного.

А конь так и плывет – вниз по реке, в лунном свете. Уже и едва разглядишь.

Как раз мужики с вилами да факелами на берег высыпали, увидали, как что-то по реке уносит – и следом, по берегу побежали. В последний раз, уже мертвый конь беду от хозяина отвел.

Зашел Терекей Калинович за пригорок, там и упал. И уснул. Как живым-здоровым проснулся – одно небо степное ведает.

Утро настало, с реки голоса доносятся. Мужики рыбку ловят, бабы белье полощут.

Лежит Терекей Калинович, тугарский царь.

Слышит людей. Так близко люди живые, так близко деревенька. Путнику холодному, голодному, выйти бы к ним, еды да крова попросить…

Не выйдет – не по чину тугарскому царю у русских селян чего просить. Да и не примут русские тугарина. На вилы поднимут да пустят вслед за конем околевшим по реке вниз.

Поднялся Терекей от земли, таясь побрел дальше да прочь от людей.

Один идет по тропе. Только баклага пустая на поясе да меч. Чуть от деревни отошел, воды из реки набрал, сапоги еще сырые снял, пошел босиком.

Да недолго дорога ровная шла. Лес начался. Березняк, ровный, чистый, ясный, какие только на пепелищах вырастают.

Понял Терекей Калинович, что к родным местам Горицвета подходит. Не остановился – дальше пошел. Если и есть кто из нежити, то только сам бывший хозяин. Тот, кто был Горицветом Желановичем.

Шел Терекей да шел… По дороге земляники горсть нащипал то тут, то там, воду всю из баклаги допил.

Теплый ветер сквозь лес сочился, запах топи с собою нес. Так и пришел тугарский царь на берег, где дерево раздвоенное как рога торчит, а перед ним – болото сырое.

Вечерело над миром, у болота в теплом воздухе мошкара да комарьё вились. Ворочалась топь в своих берегах, хлюпала, стонала, будто живая.

А на развилке двух стволов, будто на престоле, царь мертвый примостился.

– Ну здравствуй, тугарин. Хорошо, что пожаловал. Где коня потерял?

– Загнал коня.

– Зачем загнал?

– Тебя догнать хотел.

– Зачем?

– А зачем ты от меня убегал?

– Не убегал я от тебя. Сюда спешил. Отсюда моя новая жизнь началась, сюда я и призову слуг моих. Двери для них всегда неподалеку от тех мест, откуда мои сосуды новые приходят.

Обулся Терекей, обошел дерево. Глядит на бессмертного царя. А тот еще бледнее сделался. Горицвет был как покойник бледен, у которого вся кровь от лица отошла. Этот бел как камень, а жилы у него под кожей – черные. Перебирает пальцами по коре, перстнем посверкивает…

– А где же твой конь, бессмертный царь?

– Сейчас его слуги мои приведут. Бессмертному царю простой конь не под стать.

Заколыхалась топь, запузырилась и показались из нее три головы.

Первая вначале явилась, человечья с длинными волосами, без нижней челюсти, а с верхней – клыки кривые свисают, глаза угольями горят. В спутанных грязных волосах – венчик золотой. Явилась голова, а за ней шея все тянется да тянется – уже весь позвоночник, кожей туго, как змея обтянутый, вышел из топи, а ни ребер, ни рук нет…

Тогда две другие головы показались: одна будто телячья, да тощая, облезлая, одноглазая, вторая – будто и не голова, а головешка, то ли из кости, то ли из дерева, глаза-щелочки.

Идут все трое из топи на берег. И видно становится, что голова на длинной шее не на человечьих плечах, а на конских. И конь весь уже не в шкуре своей, а в тонкой коже, серой, белесой, будто лунной. Другие два – карлы в обносках, ведут коня на цепях, за обод на шее.

Вывели, перед деревом рогатым поставили. Кланяется конь хозяину – одно колено подогнул, другую ногу вытянул, голову склоняет… Кивает бессмертный царь. Доволен.

Карлы цепи на спину коню закинули, подбежали суетливо к дереву. Тот, что с телячьей головой, в ствол руками уперся, другой ему на темечко взобрался, встал.

Царь бессмертный с развилки ветвей соскочил прямо на голову-головешку. Карла пискнул, да не поймешь – то ли от боли, то ли от радости. Конь подошел, боком встал. Царь на него садится, цепи-поводья в руки берет…

А у коня вместо хвоста – змея черная. И глядит змея на тугарина зорко.

Карлы снова в топь побежали.

Царь бессмертный усмехается.

– Потешники мои. Дурни, зато самые шустрые, первые сюда проскочили…

А потешники уже обратно бегут, ногами шлепают, только брызги летят. Тащат потешники косу – косу литу, тяжелу да зубасту. Железну косу. Подают ее господину своему. Тот берет ее, будто шест деревянный.

– Вот ладно теперь… Я тут слуг своих верных привечать останусь, а ты, Терекей Калинович, отправляйся к своим. Расскажи, где был, чего видел, расскажи, что их ждет. Не разбежались бы со страху. А то просить силы великой и помощи все горазды, да как до дела доходит, поминай как звали… Ну чисто девки на выданье.

– Как же я вперед тебя отправлюсь, бессмертный царь? Коня моего не стало…

– А ты не тревожься. Не обижу.

Махнул бессмертный царь рукой, снова топь забурлила и вырвалась из нее птица. Сама с коня размером, крылья – что шатер. Перья не то железные, а не то каменные, тонко выточенные. Простирает она их – будто гром гремит. В глазницах – шары костяные прозрачным льдом или хрусталем полны. Клюв раскрыла – крик так и разнесся по всему лесу, за Великую реку, должно быть, долетел.

– Садись, тугарский царь, – говорит царь бессмертный. – Не бойся, не стряхнет. Она ко всадникам привычная, донесет, куда велю.

Опустила птица крыло, Терекей ей на спину взошел, на загривок верхом сел. Птица крылами взмахнула – он что есть мочи вцепился ей в перья, так что кожу до крови порезал. Поднялась птица ввысь, крыло на ветер легло, ровнее пошла.

Простирается внизу весь мир. Из-под самых небес, а конца ему не видно. Солнце за край садится, заливает его светом своим. Все деревни окрестные видны, все леса, поля да рощи, река далеко течет, в земли неведомые, туда, где Терекей Калинович и не бывал отродясь.

Всматривается он вдаль, вглядывается – думает: «А не увижу ли я Великую Степь, о которой столько сказывали, откуда мой царский род пошел?» Нет, и отсюда не видать Великой Степи. Только те края, до которых его, Терекея, орда доходила.

Скоро и становище показалось. С высоты город-городом: домишки, площадь со дворцом. К ночи уже печки затопились, окошки зажглись.

Всполошились стражники на дворцовой крыше, стрелы пускать начали – подумали, что вернулась так птица, что дворец сожгла.

А птица опускается на крышу, стрелы от ее перьев отскакивают будто щепочки.

Сходит с птицы Терекей Калинович. Истинным царем сходит, встает, руки в бока уперев.

– Вы что, собаки, своего царя не признали?

Как его признать, если он отродясь на птицах верхом не летал? А все же грохнулись стражники наземь, бьются лбами об пол мазанный, крашенный.

– Прости, великий царь тугарский.

– Будет уж с вас! За птицей приглядите, собаки.

Разнеслась весть по дворцу, как явился из своих странствий тугарский царь. Уж конечно, нашел он в своих странствиях силу такую, что вернет величие народу тугарскому и все прочие цари земные станут говорить с царем тугарским, лежа у ног его.

Собрал Терекей Калинович сей же час всех знатных тугар, всех ближних своих людей в зале с дырой круглой на своде. С дырой в небо темное…

Сам сел на престол свой. Вздохнул, думая, как речь держать, и чувствует, как за пазухой яблочко перекатывается. И звучат в ушах его Бабушкины слова: «Еще пуд соли съешь, Терекей Калинович. Так тебе и надо…»

***

…Тянутся они вереницей из топи – ползут, идут по новой, живой земле. Ночь – идут, день – идут. Только от Солнца паутиной плотной укрываются, словно призраки. Кто их видит – прочь бежит, как от мора.

Мор идет во плоти.

А во главе его – царь. Царь бессмертный, черный бог.

Всем морам Мор.

Кош.

Кащей.

Карачун.

Чернобог.

Всем жнецам Жнец.

Идёт во славе своей, в кафтане новом, с косой своей железной. Дивись всяк народ.

Идёт он…

Докучная быль

День за днем идет, Луна за Луной растет и убывает.

В городе Дивый Яр живет княжич Горицвет. С матушкой Желаной, с сестрицами Даной, Званой и Станой, с дядькой Воротиславом да с нянюшкой Чернавой.

Солнце над миром всходит, просыпается Горицвет Желанович. Умывают его слуги водой колодезной, одевают в рубаху да штаны шелковые.

Идет княжич по терему. Терем солнцем залит, дерево теплом пахнет.

В светлой горнице ждут его матушка и сестры.

Подают слуги хлеб теплый, мед, молоко, яблоки. Вкуснее нет на свете.

Потом в светлице сестры вышивают полотенце длинное. Нянюшка Чернава при сестрицах, а лицо у нее как яблочко печеное. А Горицвет у ног матушки сидит, матушка ему его кудри смоляные гребнем резным расчесывает.

Ласковые у матушки руки…

Потом княжич будто вспомнил чего. Сидит, глаза прикрыв, а через веки видит, как свет тьмой сменяется, чувствует, как руки матушкины холодеют, будто и не ее вовсе…

Нет, страшный сон это.

Солнце над миром всходит, просыпается Горицвет Желанович. Умывают его слуги водой колодезной, одевают в рубаху да штаны шелковые.

Идет княжич по терему. Терем солнцем залит, дерево теплом пахнет.

В светлой горнице ждут его матушка и сестры.

Подают слуги хлеб теплый, мед, молоко, яблоки. Вкуснее нет на свете.

Потом в светлице сестры вышивают полотенце длинное. Нянюшка Чернава при сестрицах, а лицо у нее как яблочко печеное. А Горицвет у ног матушки сидит, матушка ему его кудри смоляные гребнем резным расчесывает. Расчесывает, приговаривает:

– Ты, сынок, на берег озера холодного, тёмного не ходи. Ты, сынок, полотенца кровавого на ветви дерева святого не вяжи…

Открывает Горицвет глаза. Все как прежде в горнице. Дана и Звана вышивают, нянюшка взялась Стане косу разметавшуюся переплесть. Переплетает, лентами убирает, а потом вдруг берет и тряпицами грязными Станушке лицо обматывает…

Нет, страшный сон это.

Солнце над миром всходит, просыпается Горицвет Желанович. Умывают его слуги водой колодезной, одевают в рубаху да штаны шелковые.

Идет княжич по терему. Терем солнцем залит, дерево теплом пахнет.

В светлой горнице ждут его матушка и сестры.

Подают слуги хлеб теплый, мед, молоко, яблоки. Вкуснее нет на свете.

Потом на двор идет княжич, учит его дядька Воротислав ратному делу. Учит из лука стрелять, учит меч держать. Жалеет дядька княжича. Княжич молодой, стройный, статный, что вишенка в цвету. Дядька – огромный как медведь, бородатый, хмурый, а если улыбается, видно, что зубов недостает.

Бьются на мечах – на тупых да литых, тяжелых – княжич с дадькой. Дядька покрикивает на княжича.

– Ступай ровней! Бей к рукояти ближе! Не качайся ты как осина на ветру!..

Ударяет Горицвет по дядькиному мечу, что есть сил. Отлетает меч дядькин вместе с рукой могучей. Вываливается рука из рукава, лежит не земле.

Вздыхает дядька:

– Пойдем-ка, княжич, к озеру. Поглядим, что там за черный гроб плавает… – А у самого лицо пухнет, как корка хлебная, нос скукоживается, десны наружу выпирают. – Пойдем, поглядим, что за гроб плавает…

Нет, страшный сон это.

Солнце над миром всходит, просыпается Горицвет Желанович.

А снилось ему, будто сидит он на коне, будто идет конь мерно, величаво. Будто сам он сжимает в руках косу железную… Страшно, мерзко ему, а пробудиться, соскочить с коня, косу бросить – не в силах.

Нет, страшный сон это.

Солнце над миром восходит, просыпается Горицвет Желанович.

День за днем идет, Луна за Луной растет и убывает.

В городе Дивый Яр живет княжич Горицвет…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге