Обложка Небесный этюд-3

Небесный этюд-3

Слава Лунич

0% прочитано
Стандартный
Слава Лунич

Небесный этюд-3

Глава 1

Дождь шёл третьи сутки. Полосу отсыпали ещё в конце октября песком, который брали в карьере за бором. До дождя все держалось нормально, а теперь Заболотный катал по ней гружёную полуторку.

Шофёр гонял туда и обратно, а инженер стоял на краю и считал проходы. После шестого он прошёлся вдоль колеи, приседая через каждые несколько метров, и смотрел не в саму колею, а её край, где земля выдавливалась наружу валиком.

‐ От сорокового метра поплыло. Когда возили песок? Ночью возили. Где брали? Где ближе. Значит, с глиной.

Оставалось ждать конца этих проклятых сырых дней и надеяться, что дальше будет проще. Грязь хуже любого мороза.

Летали мы парами и только по вызову. Утром с поста ВНОС дали одиночного на четырёх тысячах, идёт вдоль реки с севера, похоже, разведчик. Подняли Мезенцева с Нечаевым. Через двадцать минут их вернули: враг ушёл в верхний слой, не доходя до Пултуска, и наводчик потерял его. Мезенцев вылез, стянул шлемофон и минут пять доказывал Нечаеву, что дали бы ему довернуть на пятнадцать градусов сразу после Ружан, они бы вышли на «юнкерс» у излучины и взяли его на встречном. Нечаев выслушал, кивнул и пошёл к машине.

Светать начинало к девяти. Жили по московскому, а солнце над Польшей вставало по-своему, и первую неделю все путались, а к ноябрю никто уже не удивлялся, что в восемь утра над полем темно, как в погребе.

Лапшин стоял у кухни перед календарём. Его Ковригин повесил в первых числах ноября, разграфив от руки, с широкими клетками под отметки. Лапшин продолжал по нему считать дни до Нового года каждое утро.

‐ Пятьдесят четыре, - объявил он в пространство. - Или пятьдесят пять. Смотря считать сегодняшний или нет.

‐ Не считай, - Спиридоныч не обернулся. - Сегодняшний ты уже наполовину съел.

‐ Так он же не кончился.

Лапшин подумал и сегодняшний считать не стал, но клетку карандашом обвёл, чтобы к вечеру не забыть.

Вчера было седьмое ноября, двадцать седьмая годовщина, и Ковригин построил всех у штабной землянки под мелким дождём. Читал он приказ Верховного за номером двести двадцать. Приказ подводил итог году: наступали от Ленинграда до Чёрного моря, десятью ударами, один за другим. Финляндия вышла из войны. Румыния и Болгария повернули оружие. Территория Союза очищена почти целиком, война перенесена за границу, и дальше говорилось, что зверя надо добить в его собственной берлоге.

После построения Лапшин ходил и переспрашивал, был ли в перечне Нарев. Его в перечне не было. Ковригин добавил от себя, что дивизия за год прошла от Кубани сюда, и это было куда понятнее, чем формулировка про десять ударов.

Обед в тот день Спиридоныч делал с утра. Вышли щи с мясом, а к ним противень пирога с капустой и яйцом на ржаном тесте, тонком снизу и толстом по краю, где он защипывал. Капуста была квашеная, немного кисловатая. Яиц он положил совсем немного, они попадались не в каждом куске. Насчет них Спиридоныч обмолвился только, что БАО тут ни при чём, и что он ходил вчера за реку в деревню.

Патрон в это утро приволок к землянке оружейников кусок телефонной трубки. К его старой куче он её не положил, а устроил отдельно, шагах в двух, обошёл кругом, лёг и стал смотреть. Клава пообещала, что если он приволочёт ещё и аппарат, она про это доложит, и не Бате, а прямо начальнику связи, пусть тот сам и разбирается, как так у него хозяйство убывает.

В одиннадцать из дивизии пришла машина. Батя собрал нас у штабной землянки. Держал он три бумаги и читал не спеша. Первая была про бензин. Разжигать им печи, подогреватели и костры запрещается категорически, освещаться самодельными коптилками на бензине тоже запрещается, и дальше шёл случай в соседней части: старшина полез разжигать с утра, а печь с вечера не остыла, и под золой ещё остались угли. Пары бензина вспыхнули, обожгли ему лицо и руки. Ведро тоже загорелось, тот его отбросил, в итоге вещевое имущество пострадало и два человека с ожогами. Старшину отдали под суд военного трибунала.

Слушали молча. Керосин нам привозили, только он доходил до землянок в последнюю очередь и кончался первым, а бензин был тут же на стоянке, и на промывку его списывали не считая. Коптилки в третьей эскадрилье горели на нём с самой Кубани, и Батя, читая, на третью эскадрилью не смотрел.

‐ Услышали? - Батя обвёл нас взглядом, от которого хотелось проверить, всё ли у тебя застёгнуто. - Пахомыч, ты услышал?

‐ Я не глухой.

‐ Ты повернись ко мне тем ухом, которым не глухой, и услышь ещё раз.

Вторая бумага была приказом по дивизии, которым объявлялся приказ по воздушной армии. Батя прочитал шапку, номер, дату, потом список, и там, между двумя незнакомыми фамилиями, стояла моя.

Он дочитал список до конца и опустил лист, не сворачивая.

‐ Соколов.

‐ Я.

‐ Приказ от двадцать восьмого октября. Капитан ты с сегодняшнего. - Он посмотрел мне в глаза. - Выслуга у тебя вышла в октябре, бумага шла одиннадцать дней. Так что не думай, что подарили.

Он свернул второй лист, убрал его в планшет и взял третий про порядок сдачи стреляных гильз. Косых сзади повторил «с сегодняшнего», и на этом всё кончилось.

Ковригин подошёл потом, сунул мне ведомость и ткнул пальцем в две строчки.

‐ Вот тут. И вот тут. ‐ Поздравляю, товарищ капитан. Звёздочка есть?

‐ Найдётся.

‐ У Кондрата найдётся. У него их банка. Аттестат я всё равно оформлю, но ждать будешь до Нового года.

Он вытащил карандаш и записал что-то себе на манжету.

К кухне я пришёл во втором часу последним, когда очередь уже разошлась. Праздничного угощения со вчерашнего не осталось, был обычный суп с перловкой и салом. Спиридоныч забрал у меня котелок.

‐ Ешь. За звёздочку сверху нормы не полагается, бери, что есть.

‐ Так ты уже наливаешь больше, чем надо.

‐ Да все равно же со дна выскребать.

Пётр подошёл сзади и хлопнул меня по плечу и немного подержал.

‐ Ну наконец-то! Батя ж ещё в июле при мне говорил, что по штату тут капитан положен. А ты с тех пор четыре месяца ходил недоделанный.

‐ Три звёздочки - это недоделанный? - с притворным гневом воскликнул я.

‐ Для комэска - недоделанный. - Он сел рядом. - Теперь на тебя и голос повысить нельзя без последствий.

‐ Как будто тебя это остановит...

‐ Тоже верно. - Он помолчал и добавил уже тише: - Я, честно сказать, думал, забыли про тебя там наверху. Бумаги эти ходят-ходят...

Аркаша выяснял, положено ли капитану что-нибудь, кроме четвёртой звёздочки, и Гаврилов ответил, что надо расписаться в двух местах да и все. Артём радовался больше меня – помчал к Кондрату сказать, что звездочку еще надо. Потом вернулся и стал считать, кому в эскадрилье что светит дальше и через сколько. Досчитался до того, что к весне у нас тут будет три капитана и он сам среди них. Ему сказали, что до капитана ему две ступени и года три, если не убьют и если он до тех пор перестанет садиться с недомазом.

Списки по машинам я писал после обеда, на снарядном ящике, подложив планшет. Опарин пришёл со своими и сел рядом, потому что у него в землянке было темнее.

Писал он быстрее меня, а закончив, полез смотреть в мой лист.

‐ Ты Федотова куда?

‐ Федотов на земле.

‐ Он у тебя на земле третью неделю. Посади его хоть в кузов к оружейникам, он там при деле будет.

‐ Он сел с третьего захода.

‐ Так это когда было.

Федотова я вписал во вторую полуторку, и Опарин успокоился. Он капитан с зимы, старше меня на четыре года и спорит не до конца, просто ему важно высказать свои доводы. Юдин принёс свой список последним и держал его, пока Ковригин не забрал.

Погоны Кондрат взял в работу назавтра днём, разместился на ящике у капонира, чтобы свет падал удобно. Разложил жестянку из-под ружейной смазки, вытряхнул из неё звёздочки и стал перебирать.

‐ Эта не пойдёт. Лучи разной длины.

‐ Да кто их мерить будет.

‐ Три уже стоят. Четвёртая пойдёт над третьей выше. Если она другая, так это первым же Ковригин и заметит.

Подходящую нашёл с четвёртого захода, подложил под сукно жестяную пластинку, чтобы прокол шёл ровно, и посадил.

Второй пакет привезли в тот же день после обеда, и он был толще первого. Полк снимался с места. Не на запад, куда все смотрели с сентября, а на юго-запад за двести с лишним километров на висленские плацдармы.

Мезенцев вытащил карту раньше, чем Батя договорил, и стал мерить пальцами. Через полминуты у него вышло двести сорок, у Аркаши двести десять. Батя дал им на расчеты секунды три и продолжил.

‐ Передовая команда уходит завтра. Наземный эшелон одиннадцатого. Заболотный, ты старший. Соколов, Опарин, Юдин, списки по машинам поимённо, и не приписывайте мне лишних мотористов, я их в лицо помню. Перелёт по готовности площадки. Всё.

Я стоял с краю и считал. Поле, к которому я привык за два месяца, бор, полоса с песком из ближнего карьера, наревские плацдармы за ними - всё это уходило соседям. А наш путь южнее, на Магнушев и на Пулавы.

Значит, Восточной Пруссии у нас не будет. Ни лесов с озёрами, ни штурма Кенигсберга. Я знал, куда ведёт дорога с магнушевского плацдарма. На карте от него до Берлина было сантиметров двадцать, и я на эти двадцать сантиметров смотрел, пока Мезенцев спорил про двести десять или двести сорок.

Для всех остальных мы просто уходили южнее на другой участок, каких за войну было десять. Полку знать замысел не полагалось, полк и не спрашивал. Кузьмин заметил, что южнее, значит, теплее. Пётр сказал, что двести километров - это всё равно двести километров и что горючее Заболотный посчитает раньше, чем нам дадут задачу.

Погрузка началась затемно. Инженер поднял всех в пять, и первый час ушёл на то, чтобы выяснить, что в темноте грузить нельзя.

Машин под полковое имущество дали четыре: три полуторки и трофейный «опель» с высокими бортами, который в БАО берегли и отдали со скрипом. Стояли они в ряд у капониров задами к землянкам, и Заболотный расписал каждую заранее: первая под мастерские, вторая под инструмент и запчасти, третья под имущество эскадрилий, «опель» под оружейное. Кухню Спиридоныч цеплял прицепом за третью, а бидоны, мешки и ящик с солью грузил в неё же, к заднему борту, чтобы всё своё держать в одном месте.

Скотину пустили последней машиной. Её выпросили в БАО на один конец, и в неё завели корову и меринка, разгородив кузов жердями поперёк.

Ковригин стоял у борта и вёл ведомость. Вписывал он и то, что грузим, и то, что оставляем, отдельным столбцом с причинами.

‐ Печь железная, одна. Куда?

‐ Оставляем. - Заболотный даже не обернулся. - Она вросла.

‐ Причина?

‐ Причина: вросла.

‐ Пиши: оставлена на месте по невозможности погрузки. - Батя прошёл мимо, не останавливаясь.

Ковригин записал именно так, шевеля губами.

Пахомыч приволок наковальню на брезенте, задом, упираясь каблуками в грязь, и остановился в пятнадцати шагах от второй машины. Заболотный увидел его от кабины и пошёл наперерез.

‐ Не сюда.

‐ Сюда.

‐ У меня во вторую машину инструмент идёт и запчасти, а сверху чехлы. - Заболотный показал рукой, как они лягут. - Куда я ее суну? Вниз положу - так у неё рог и рёбра, ящики на ней не улягутся ровно, будут стоять на трёх точках. К вечеру я тебе не запчасти привезу, а дрова.

‐ Так привяжи как следует.

‐ К чему? К борту? Она у меня борт и вырвет.

Кончилось тем, что наковальня поехала в первой под самым бортом. Заболотный ушёл, ничего не сказав, зато потом дважды возвращался и смотрел, как она стоит. Грузили вчетвером. Пахомыч говорил, кому где взяться, а когда она встала, обошёл машину и потрогал борт снаружи, не выгнуло ли.

Заболотный между тем менял порядок укладки всё утро. Подходил, смотрел, что уже лежит, и велел снять и уложить иначе. Третьей переменил дважды, потом вернул как было и объяснил, что теперь это уже другое решение, хотя выглядит так же.

‐ Навалом ленты не повезём. - Клава стояла у ящиков в шинели без ремня. - Их трясти нельзя, звенья ведёт. Что погнётся сильно, я увижу и переберу. А что поведёт чуть-чуть, могу и не заметить, и оно у вас станет колом в приёмнике на первой же очереди.

‐ И куда я их дену? - Заболотный подошёл от третьей машины. - У меня дно занято.

‐ Освободишь. Ящики на дно в один ряд и сверху не класть ничего. Ни чехлов, ни мешков.

Нюра грузила парашюты сама и никого к ним не подпустила. Постелила брезент, уложила ранцы в один слой, обошла машину, посмотрела с другой стороны и переложила заново. Лукин полдня носил гармонь и не мог её пристроить. В кузов с ящиками не отдал, потому что придавит, на колени в кабину не взяли. Кончилось тем, что гармонь поехала у Ковригина в ногах вместе с папками.

Своё Спиридоныч грузил в третью и в чужое не лез: котлы, бидоны, мешковина, ящик с солью отдельно от всего. Корову повели в кузов по трапу, и Партизанка идти отказалась. Её заводили двадцать минут и справились, только накрыв ей глаза плащ-палаткой. Ковригин, глядя на это, вслух пожалел, что бумага из сельсовета пришла летом: будь она не пришедшей, корову можно было бы не грузить, а сдать по акту тому, кто эту бумагу писал. Меринка завели по трапу следом за коровой, и он пошёл спокойно, потому что за два года ездил по-всякому. Спиридоныч влез за ним, устроил его и дважды подходил и говорил ему что-то в ухо.

За порядок в колонне он бился до последнего. Заболотный ставил его третьим, и Спиридоныч кричал, что с прицепом надо идти первым, потому что прицеп всех задерживает, а кто задерживает, тот должен быть на виду, а не тащиться в хвосте, где его никто не ждёт и где он отстанет на первом же подъёме. Кричал, что придёт затемно, что котлы надо разжигать засветло, иначе полк сядет ужинать в полночь, и что к нему тогда без претензий.

‐ Вперёд поставлю - ты мне всю колонну и задержишь, - Заболотный даже не поднял головы от своего листа. - Ты идёшь как идёшь.

‐ Я не задержу.

‐ Ты первый и завязнешь.

Повар еще минут десять поругался, потом махнул рукой, сказал, что пойдёт где поставили.

Патрона подсадили последним, помог ему Косых. Патрон обернулся, посмотрел на того снизу вверх, потом на Ремизова, потом опять на Косых и ушёл в глубину кузова к ящикам. Всё, что он собрал за осень, осталось у землянки оружейников, и к старому за последний месяц прибавились жестяная воронка, кусок ремённой сбруи с пряжкой и колёсико от чего-то, похожего на будильник.

Улетали мы шестнадцатого по готовности площадки. Перед вылетом я в первый раз как следует посмотрел на левый борт.

Машину мне дали в середине октября после «Ласточки», и я на ней отлетал почти месяц, а борт всё это время был для меня самым обычным. Пониженный гаргрот, бронеспинка, боковое стекло, помутневшее по краям. К стеклу я привыкал тяжелее, чем к самой машине. Два года у меня за спиной стояла фанера, я научился жить без задней полусферы, крутил головой по-своему и считал этот способ единственно правильным.

Звёзды были все тридцать две. Выведены ровно, в два ряда, и второй шёл справа как на «Ласточке». Кондрат перенёс их в октябре сам, ничего у меня не спросив. Сейчас я стоял и пересчитывал их по одной, вспоминая.

Взлетали с полуторным разбегом: размокшая полоса держала колёса, машина разгонялась нехотя, и отрывался я там, где в сухой день был бы уже метрах на двадцати. Собрал восьмёрку над бором и лёг на курс.

Нарев ушёл вправо. Он был подо мной с минуту: серая вода, низкий берег в кустах, три брода, которые я знал наизусть, старая переправа, которую мы прикрывали в сентябре, и понтонный ниже по течению. Тот самый, над которым в октябре не вернулся парнишка из третьей эскадрильи.

Потом внизу тянулись поля с полосками неубранного урожая, дороги в две колеи, деревни, где на месте пожарищ стояли печные трубы, а рядом уже дымили землянки.

Полк уходил с одной войны на другую, и знал об этом один человек. Он вёл правое крайнее звено и всю дорогу поглядывал на часы. Сели через пятьдесят минут восьмёрка за восьмёркой. Площадка оказалась лучше нашей: длиннее, суше, грунт держал и без песка. Заболотный обошёл её ещё в сумерках и вернулся почти довольный.

Жильё разбирали в тот же вечер. Хутор стоял в километре от полосы. Дом, сарай отдельно, каменный низ, деревянный верх. Хозяев не было. Не сожжено, не разбито, дверь притворена, в сенях на гвозде висел хомут, под ним стояли деревянные грабли с обломанным зубом.

Комнат было четыре. Первую заняли под штаб, вторую отдали лётному составу, в третьей поместились технари, а четвёртую, самую маленькую и с окном на север, Ковригин занял под свои папки и никого туда не пустил, объяснив, что бумага сырости не любит.

В сарае остались две курицы и петух одичавшие и тощие. Кормились они, видно, на неубранном поле за огородом, а ночевать забирались под самую крышу: с колоды на бричку, с брички на балку, куда никто не достанет. Нас они не подпустили и вниз не пошли.

Спиридоныч постоял под ними, задрав голову, и объявил, что трогать не будет: с таких навару нет, а если их прикормить, они за неделю оклемаются и начнут нестись, тогда это уже не еда, а хозяйство. Пшена он им сыпнул в тот же вечер и объяснил, что кормит не кур, а будущие яйца.

Солому таскали из сарая. Её там было мало, делили по счёту охапок, и Мезенцев вывел, что на человека выходит по три, а Аркаша считал, что по две с половиной, потому что Мезенцев берёт охапки побольше. Кончилось тем, что Кузьмин молча свалил свою долю в общую кучу и лёг с краю, и следом так же сделали ещё двое.

Воду взяли из колодца за сараем, вода там стояла высоко. Пахомыч постоял над срубом и полез смотреть венцы.

‐ Сруб дубовый. И бадья не наша, у нас такую не делают - гляди, обруч вверху и внизу, а посередине нету. И держится.

Я спросил, к чему он это.

‐ А к тому, что я третий обруч всю жизнь ставил. И отец ставил. - Он повернул бадью боком и смотрел на неё, как на чужую работу, которую надо признать. - Выходит, зря железо переводили.

Он спустил бадью ещё раз, посмотрел, как наполняется, и ушёл, а к ночи приволок откуда-то доску и приладил над колодцем крышку, потому что ему не понравилось, что вода стоит открытая.

Лапшин ходил по комнатам и искал, куда повесить календарь. Повесил в конце концов на тот самый гвоздь, где висел хомут, а хомут перевесил ниже.

Я лёг с краю у стены и перед тем, как провалиться в сон успел только подумать, что завтра Лапшин скажет «сорок пять».

Погоны с четвёртой звёздочкой лежали под головой, завёрнутые в газету. Кондрат так велел, чтобы не помялись.

Глава 2

Хутор обживали вторую неделю. Ночевало под этой крышей человек тридцать с небольшим, а в полку народу раз в семь больше, и остальные с первого же вечера растеклись по округе.

Опарин со своими встал в деревне дворов на шесть: кого хозяева пустили в горницы, кого в сараи с времянками. Юдин ушёл дальше к костёлу. Связь и оружейники отрыли землянки прямо у стоянок, правда на третий день их подтопило снизу. БАО стояло за четыре километра при своих бочках, и Батя мотался между всем этим на полуторке.

Главным делом в доме была печь. Стояла она в стене между двумя комнатами и с двух сторон была разная: с кухни чугунная плита с двумя съёмными кругами, топка с колосниками и ящик для золы под ними, а в лётную комнату та же печь выходила боком, обложенным белым кафелем в мелкую сетку трещин.

Плита работала. Через двадцать минут она раскалялась будь здоров, и Спиридоныч ставил на неё сразу два ведра. А кафельный бок оставался холодным, сколько ни топи, и к четырём утра в комнате стыли сапоги.

Пахомыч в первый же вечер прошёлся по кафелю ладонью снизу вверх, постучал костяшкой, нашёл под верхним рядом щель в палец и полез смотреть, куда девается жар. А шел он прямо в трубу. Ход, по которому дым должен был обойти печь понизу и вернуться, оказался забит сажей и битым кирпичом. Пахомыч сказал, что кладку осыпало внутрь, тряхнуло её, скорее всего, крепко, и топили тут в последний раз явно не вчера.

‐ Тут не под, тут обороты, - объяснял он Ковригину, стоя на коленях и держа перед собой измазанные руки. - Дым должен три раза пройти вверх-вниз и только потом в трубу, тогда и греет. А у нас он сразу в трубу. Мы улицу топим.

Возился он два вечера. Выгреб совком и вручную полтора ведра сажи вперемешку с кирпичом, промазал щели глиной с песком и притёр сверху золой, чтобы не пылило. Три плитки, державшиеся на честном слове, снял и посадил заново, а одну расколол и потом объяснил, что она и так была с изъяном.

К третьей ночи кафель оставался тёплым до утра. Не горячим, а таким, что можно было прислониться спиной.

‐ Только лежанки тут нет, - объявил Пахомыч. - И не будет. Портянки сушить негде, разве что на плите, а на плите Спиридоныч.

Топить всё равно приходилось дважды: вечером и в пятом часу, и Ковригин установил очередь. Список он вывесил в сенях, разграфив на семь дней, и потребовал расписываться в том, что человек с очередью ознакомлен.

Первым расписался Мезенцев. У Ковригина он расписывается первым всегда и, по-моему, считает это чем-то вроде должности.

Дров вокруг было маловато. Лес начинался километрах в трёх, а ближе стояли только сады при дворах да ивняк по канавам. Пахомыч ходил смотреть бричку, ту, что без колеса, и три раза заговаривал, что она всё равно стоит без дела, а Заболотный трижды отвечал, что она чужая и в случае чего отвечать за нее будет он.

Солома в сарае кончилась на третий день, и добрать её было негде: крыши тут стояли черепичные, красные, с провалами там, где по деревне работали в августе, а до скирд в поле идти четыре километра по грязи. Нары сколотили из того, что нашлось в сарае и за ним.

На развилках стояли деревянные распятия под маленькими двускатными крышицами с жестяными цветами у подножия. У поворота на нашу полосу такое стояло прямо в углу поля, и шофёры быстро начали мерить от него: до распятия и от распятия.

Дорохов поймал меня у капонира и попросил разрешения взять доску от сеновала на нары. Я разрешил. Через час он подошёл снова и попросил разрешения взять вторую.

‐ Дорохов. На нары бери сколько надо и меня не спрашивай.

‐ А если Заболотный что скажет?

‐ Скажешь, что я разрешил, и он тебе сам ещё принесёт.

Он ушёл, но потом принёс доску показать, и я сказал, что она правда хорошая. Он унёс её обратно довольный, а я стоял и думал, что на земле он спрашивает у меня разрешения раз по десять на дню, а в эфире за всю осень не спросил ни разу и всё делал вовремя.

Со Спиридонычем в деревню ходили дважды. В первый раз он вернулся ни с чем и сделал вывод, что народ пуганый и при немцах тут было не сладко. Во второй он взял с собой Кондрата, у которого нашлась в кармане жестянка с иголками, и привёз полтора мешка картошки и бидон молока. Про иголки Кондрат потом сказал, что они не его, а из хозяйства, и что он положит на место другие, как только достанет.

Разговор шёл так, что понимали через слово. Хозяйка, женщина лет пятидесяти в двух платках повторяла всё по два раза и медленно, а Спиридоныч кивал и переспрашивал не то.

‐ Соль, - говорил он и сыпал на ладонь щепоть. - Соль есть? Соль!

‐ Есть, есть, - соглашалась она. - В склепе нема.

Спиридоныч замер с ладонью и переспросил, где нема. Она повторила: в склепе. Потом он пересказывал это раза три, и страшного в рассказе прибавлялось: у них, мол, соль в склепе держат, и он туда ходить не нанимался. Кондрат к третьему разу не выдержал и сказал, что склеп - это у них лавка, обыкновенный магазин, и что ходить туда некуда, лавка стоит заколоченная с сорок первого года. Спиридоныч выслушал и ответил, что тогда пусть так и говорят по-человечески.

Молоко пошло в санчасть, туда же, куда и от Партизанки. Саму ее определили в дальний конец сарая за перегородку, доил её всё тот же боец из БАО, и Ковригин отметил у себя, что убыли по ней нет.

Патрон за неделю завёл у нового капонира новую кучу: обломок черепицы, жестянка из-под чего-то немецкого, кусок провода в белой оплётке.

Летать с нового поля начали не сразу. Первые дни висела муть по самые крыши, потом Заболотный никого не выпускал, пока не прошёл полосу от края до края, а после ещё двое суток нас держали в готовности и ни разу не подняли.

Мою четвёрку выпустили двадцать четвёртого. Погода была дрянь: нижняя кромка на восьмистах, местами ниже, морось, видимость километров пять, и тянулось это с севера третьи сутки. Задача была смотреть: пройти вдоль плацдарма, запомнить район, проверить связь с новой станцией наведения и доложить погоду над западным берегом.

‐ Не лезть, - Батя стоял на подножке полуторки и держал планшет под мышкой. - Смотреть и запоминать. Соколов, ты у меня район должен знать, как своё поле. Через месяц тебя тут будут гонять по два раза в день.

Взлетели в половине одиннадцатого. Машина на сырой полосе шла вязко, разбег вышел длинный, и хвост я отжимал дольше обычного. Артём держался справа сзади, пара Кузьмина шла выше.

Висла оказалась шире Нарева и мутнее. Она шла под нами широкой серой лентой с песчаными косами посередине, и косы были такие светлые, что резали глаз даже в такую погоду. У Магнушева стояли два понтонных моста в трёхстах метрах друг от друга, а третий, разведённый, лежал вдоль берега. Восточный подход к переправам был забит: машины, повозки, орудия под чехлами, штабеля чего-то длинного, укрытого сетями. В такую погоду немец не летал, и на маскировку внизу смотрели сквозь пальцы.

За рекой начинался плацдарм. Я думал, что после наревского меня им не удивишь, но этот оказался другой. Большой, километров тридцать в глубину, с настоящими дорогами, с посёлками и железнодорожной веткой. Такие плацдармы не держат про запас.

Отсюда всё и начнётся. Это я знал так же твёрдо, как знал, что за спиной у меня бронеспинка.

‐ «Кама», я «Липа», - отозвалась станция, когда мы вышли на связь. - Слышу вас хорошо, работайте в квадрате.

Голос был немолодой, ровный, с длинными паузами между словами. «Вяз» в Белоруссии частил и сыпал цифрами, а этот выговаривал так, будто диктовал в штабе под запись, и первые минуты я всё время ждал, что он еще договорит.

‐ Кто им название придумывал, - проворчал в эфире Кузьмин.

‐ Третий, не в эфире.

Я старался запомнить как можно больше ориентиров и как можно подробнее. Устье Пилицы с крутой излучиной, слева от него треугольник тёмного бора, дальше на юге лесной массив, тянувшийся до самого горизонта. Городок с двумя костёльными башнями. Дамба вдоль воды. Разбитый мост на насыпи, от которого остались одни быки, и течение обходило их с бурунами.

На двадцатой минуте «Липа» дала работу.

‐ «Кама», в вашем квадрате пара, высота шестьсот, идёт от переднего края к реке. Проверьте.

Азимут он назвал не так, как называли раньше, и я секунды три пересчитывал у себя в голове. Три секунды в воздухе это много. Мы отвернули и пошли с набором. Пара шла нам навстречу под самой кромкой, размазанная в мороси, и я держал её в прицеле долгие двадцать секунд, пока не разобрал узкие носы с острыми коками и белую полосу на киле. Моторы у них были рядные, а у нас в полку таких нет ни одного.

‐ «Липа», в квадрате свои. Яки, пара, идут домой.

Станция помолчала.

‐ Понял. Спасибо, «Кама».

‐ Пожалуйста, - буркнул Кузьмин.

Свои прошли метрах в двухстах ниже, и ведущий качнул нам плоскостями. Артём дважды нажал кнопку. Обратно я повёл вдоль западной кромки плацдарма, чтобы посмотреть передний край, и повёл ближе, чем следовало.

Первый разрыв встал левее и выше меня, чёрный и жирный, второй лёг под Лапшиным. Дальше сразу отовсюду: их батареи стояли за окраиной посёлка и на опушке, и работали они не как под Наревом, где нас встречала пара стволов от переправы. Тут били в несколько слоёв и с упреждением.

‐ Вправо, вниз, разошлись!

Я свалил машину на крыло и потянулся к реке, кабину тряхнуло так, что планшет подскочил на коленях. Артём держался, я его видел. Кузьмин увёл свою пару почти до земли и пошёл над самыми верхушками, а Лапшин отставал на полкорпуса и шёл как-то криво.

Через минуту всё осталось позади. Мы собрались над косами, и тут я разглядел у Лапшина дыру в левой плоскости ближе к концу с расщепленной фанерой и задранными наружу лохмотьями перкали.

‐ Третий, у него плоскость.

‐ Вижу. Веду.

Кузьмин пошёл рядом с ним чуть впереди и ниже и всю дорогу до полосы держался так, чтобы Лапшин видел его, не поворачивая головы. Садились они последними, парой.

Дыра оказалась с ладонь, и лонжерон не задело. Лапшин вылез, обошёл крыло, потрогал края и поднял голову.

‐ А я не понял, откуда било. Слева било или снизу?

‐ Слева и снизу, - Кузьмин уже стягивал шлемофон. - Запомни это место и больше туда не ходи.

Заболотный присел у пробоины, посмотрел её на просвет и принялся считать вслух, сколько пойдёт на заплату фанеры и перкали, сколько времени схватится клей в такую сырость и когда машину можно поднимать. Вышло, что не раньше послезавтра. Он тут же сам себя переспросил, точно ли послезавтра, и ответил, что если печку в мастерской топить всю ночь, то завтра к вечеру.

Кондрат обошёл мою машину дважды и нашёл в правой плоскости маленькую дырку, которой я не заметил.

‐ Пустое. Заклею. - Он поковырял пальцем. - А вот в такую погоду вам, командир, лучше бы не летать.

‐ Погоду мне не выбирают.

‐ Так я и не вам говорю. Я вообще.

Разбор Батя провёл коротко у своей землянки. Записал в тетрадь расположение зенитных батарей с моих слов и заставил Кузьмина повторить.

Сверив, он остался недоволен: у нас с Кузьминым крайняя батарея разошлась на километр, на карте это был не километр, а целый посёлок.

‐ Значит, слетаете ещё раз и уточните. Только не завтра. - Он закрыл тетрадь. - Соколов, у тебя во втором звене кто водил?

‐ Кузьмин.

‐ Кузьмин, - повторил Батя и подержал на мне взгляд дольше, чем нужно для такого вопроса. - Ладно.

И пошёл к КП. Я мог сейчас сказать. Что Кузьмин водит звено с апреля, что он привёл Лапшина с пробоиной так, как половина полка не приведёт, и что бумага давно отстала от жизни.

Батя всё это знал не хуже меня, потому и спросил. А спросив, знал и то, каким будет ответ, ведь предлагал он сам и дважды получил отказ. Я промолчал. Кузьмин в это время стоял у хвоста лапшинской машины и мерил дыру растопыренными пальцами.

Зато вечером полк взялся за «Липу», и остановить это было уже нельзя. Начал Аркаша, объявивший у кухни, что теперь всё понятно: наводить нас будут липово, и что он лично предупреждал.

Мезенцев сказал, что названия дают по списку подряд, и никто над ними не думает, а Лапшин спросил всерьёз, нельзя ли попросить, чтобы поменяли. Ковригин выслушал всё это от дверей и объявил своим генеральским голосом, что позывной не обсуждают, а кто вздумает шутить в эфире, тот пойдёт объясняться.

После этого замолчали все, кроме Пахомыча. Тот сообщил, что липа дерево хорошее, мягкое, не колется и не трескается, что из неё идут кадки и ложки, а лыко с неё дерут в начале лета, пока идёт сок, и что дед его драл каждый год и возил на базар.

Почту привезли назавтра к вечеру из БАО вместе с бочками, мешок пролежал у водителя за спиной все сорок километров. Молчали мы две недели: полк снялся с места, и мешки догоняли его через почтовую станцию, отставая на каждой перекладке. За две недели набралось столько, что Ковригин не стал раздавать на улице.

Он сел в комнатке при лампе, разложил пачки по эскадрильям и стал вызывать по одному. Фамилию называл единожды, и если человек не отзывался, письмо уходило вправо.

Расписывались тут же у него на углу стола его же карандашом, который он после каждой подписи забирал обратно. Из деревни пришли за своим, в сенях набилось человек тридцать, а кому не хватило места, стояли на крыльце под моросью.

‐ Мезенцев.

‐ Тут.

‐ Три. Расписывайся вот здесь одной подписью за все три, я графу под каждое разлиновывать не буду.

Аркаше пришло из Сормова от матери и от кого-то из цеха, и он полез читать тут же, в сенях у притолоки, где посветлее. Косых получил два и держал их, пока не вышел со своим одним Ремизов, и только тогда они отошли к крыльцу вдвоём. Кузьмину было одно, из Барнаула.

Петру дали четыре. Он взял их и стал раскладывать на ладони по числам на штемпелях. На двух они смазались, и он поворачивал их к лампе, пытаясь рассмотреть.

‐ Афанасьич, ты читай, а не сортируй, - Мезенцев уже расписался и стоял над ним.

‐ Не могу, - он не обернулся. - Я так с сорок второго. Если не по порядку, у меня в голове всё смешается.

Гаврилову не было ничего, и в прошлый раз, ещё под Наревом, тоже не было. Он это выслушал молча и ушёл во двор помогать кому-то с чехлами.

Ковригин проводил его глазами и, когда сени опустели, сказал мне, что запрос на семью уходил в Бугуруслан ещё в августе и ответа нет, а второй он писать пока не станет, потому что там таких запросов миллионы. Потом взял чистый лист и стал переписывать на него что-то из своей тетради, шевеля губами.

Мне было три, все из Рязани с одинаковым началом. Я вышел с ними на крыльцо. Дождь перестал, и над полем висела серая муть.

В первом письме мать писала, что картошку выкопали ещё в сентябре, уродилась мелкая, но много, и она набрала девять мешков. Забор со стороны улицы завалился после дождей и его подпёрли жердью, а как чинить, она не знает. Соседкина коза второй год лезет к ней через прясло и что она эту козу когда-нибудь всё-таки саданет палкой. Про отца было в конце: пошёл сторожем при складе, ночь через две, и жалуется на сердце, а к врачу не идёт, потому что там очередь, и он уверен, что ничего путного не скажут.

Во втором и третьем было почти то же самое, только коза уже пролезла и объела что-то у забора. И в каждом, в конце: пиши, Коленька, сердце не на месте.

Три года я отвечал на это одинаково. Воюю, не болею, кормят как надо, начальство не в обиде, немца бьём. Восемь строчек, и укладывался я в них на автомате, потому что писать было нечего и некому: женщина за тысячу вёрст ждала своего сына, а его не было на свете с августа сорок второго.

В тот вечер я взял у Ковригина три листа сразу.

‐ Три? – он аж вздернул брови.

‐ Три.

‐ Бери четыре, - он подвинул стопку. - Чтоб потом еще не просить.

Я сел в комнате при коптилке, когда все улеглись, подложил под лист планшет и написал первую строчку: здравствуй, мама. Дальше пошло не сразу, первые полчаса я испортил два начала и оба смял. Потом отпустило, и я стал писать про то, что было прямо тут, вокруг.

Рассказал, что стоим на хуторе, дом каменный снизу и деревянный сверху, а крыша черепичная красная, и соломы тут нет совсем, первую неделю не могли сообразить, на чём спать. Про печь, у которой один бок в кафеле, а лежанки нет. Про колодец за сараем, где вода стоит высоко, а бадья схвачена двумя обручами вместо трёх и всё равно держится. С этого места меня понесло, и казалось, что готов строчить до утра.

Написал про Кондрата, которому под сорок, и что он за всю жизнь не научился плавать и не собирается. Зато перебирает мне свечи по одной на просвет, а все неполадки объясняет одним словом «завод». Расписал сцену со Спиридонычем и тем самым «склепом». И что у нас есть собственный пес Патрон, у которого перебита задняя лапа, а плавает он лучше всех в полку.

Про Петра написал отдельно полстраницы. Что есть у меня тут человек из-под Воронежа с Придачи, на полголовы выше меня, обожжённый с сорок второго года, и что он невесте пишет каждый вечер и рисует ей на полях всё, что видел за день. Что после войны собирается ставить пятистенок с крыльцом на юг и уже знает, где будет груша.

Про войну не написал почти ничего: летаю, машина хорошая, механик у меня золото.

Потом я осмелился задавать вопросы. Как там погреб под картошку, не отсыревает ли, хватает ли дров на зиму, во что она обувается в грязь.

Одну строчку написал и вычеркнул. Про деньги, которые идут ей с сорок третьего за каждого сбитого и о которых я за все годы ни разу не спросил. Вычеркнул так, что не прочитать, а лист переписывать не стал. Про отца дописал уже под конец отдельной строкой: пусть все же сходит к врачу, а очередь отстоит, ничего с ним от этой очереди не сделается.

Коптилка затухала, я подкручивал фитиль. За стеной кто-то встал, прошёл в сени и вернулся, а Пахомыч во сне разговаривал с кем-то насчёт замка.

Вышло четыре страницы с обеих сторон и я их дважды перечитал. Что со мной в этот вечер случилось, я так и не понял. Осознанного решения не было, повода тоже. Просто в какую-то минуту стало ясно, что кроме этой семьи у меня здесь никого нет, а у них нет никого, кроме меня.

Сложил, надписал. Ложась, посмотрел на часы: половина четвёртого. Через час кому-то топить печь, и по списку выходило, что Ярцеву.

Утром я отдал письмо Ковригину. Он взял его, взвесил на ладони, посмотрел на толщину и на меня.

‐ Тяжёлое.

‐ Ну.

‐ Дойдёт. - Он положил его в стопку, которая уходила. - Адрес перепиши крупнее и не заклеивай. Через цензора всё равно пойдёт развёрнутым.

Глава 3

Мороз нагрянул в ночь на третье. К утру грязь у капониров стояла твёрдая, каблук на ней следа не оставлял, а колея, накатанная за ноябрь, застыла гребнями в две ладони, и полуторка проезжала по ней, гремя пустыми бидонами. Шофёр в конце концов свернул на целину вдоль обочины.

Заболотный вышел на полосу в седьмом часу с фонарём, прощупал её палкой до середины и вернулся за лошадью. Меринка Спиридоныч дал до обеда и с условием, что вернут не загнанного. До обеда меринок и таскал волокушу из двух брёвен, связанных проволокой, а следом шли пятеро с лопатами и сбивали то, что осталось. К полудню полоса стала ровной, и по ней можно было идти, не глядя под ноги.

Сухо. За одно это декабрю можно было простить всё остальное. Вода в бочке у крыльца схватилась за ночь коркой льда в палец толщиной. Портянки, которые с ноября развешивали на ночь у плиты и снимали утром почти такими же сырыми, теперь просыхали, если успеть занять место. Землянки у стоянок перестало подтапливать снизу, и связисты, ходившие две недели по доскам, разобрали их и подбили ими нары, у которых с осени разъезжались настилы.

Летали в ту неделю мало. Небо стояло закрытое на восемь баллов с нижней кромкой на тысяче с небольшим, немец над плацдармом показывался редко. Кондрат вторые сутки лазил у меня по клапанам, ставил зазор щупом на каждом, и к нижним подбирался лёжа на спине. У соседнего капонира промывали фильтры в бензине, Клава разобрала обе пушки и набивала ленты заново, остальные обкладывали землянки дёрном, таскали воду из колодца.

Грузовик нашёл Пахомыч. Ходил за деревню смотреть, нет ли где целого кирпича на трубу, и вернулся с известием, что в яме за кирпичным сараем стоит немецкая машина и стоит, похоже, давно.

Смотреть пошли вчетвером. Тяжёлый «Бюссинг» тонны на четыре с половиной, и кузов у него не бортовой, а закрытый: дощатый фургон с одностворчатой дверью сзади. Левая половина кабины разбита, стекла нет, крыло смято внутрь. Радиатор пробит осколком в двух местах, скатов на задней оси нет, сняли их до нас и, судя по срезанным шпилькам, торопились. Мотор стоял на месте и даже под брезентом, притянутым проволокой к раме.

Тянули полуторкой, а под задние колёса подкладывали жерди, и всё равно вытаскивали больше двух часов. Яма была глинистая, за осень её залило, потом прихватило морозом, и лёд под скатами ломался пластами, а машина каждый раз садилась обратно. Спор из-за неё начался тем же вечером и тянулся потом неделю.

‐ Машину нашёл я, - Пахомыч держался за борт рукой, как за своё. - Значит, я её и веду.

‐ Ты механик, - Заболотный смотрел не на него, а на раму. - Вся техника полка идёт через меня. Ты мне её сдашь, я поставлю её в мастерские, и там решим, что на ней живое.

‐ А кто её из ямы тягал?

‐ Полк тягал. Полуторкой. Полуторка тоже моя.

Ковригин выслушал обоих у крыльца и объявил так, что в сенях перестали разговаривать: машины в полку нет, пока на неё нет акта, а акта нет, пока никто не написал, где она взята, в каком состоянии и кем принята. Пахомыч ответил, что писать будет тогда, когда поедет, не раньше.

Задачу дали шестого. Батя собрал ведущих у КП, поставил ногу на ящик, развернул на колене карту, на которой из четырёх разъездов был нанесён один.

‐ Идёт накопление. Ночами от Пилявы гонят эшелоны, разгружают на разъездах и до света растаскивают в лес. Что не успели, стоит под сетями и до вечера. Немец это ищет.

Дальше он расписал смены. Полк работал над дорогой по три смены в день, в каждой восьмёрка и сорок минут работы, участок километров в двадцать пять, от узловой до крайнего разъезда. Первая смена моя, вторая Опарина, третья Юдина. Оставаться под кромкой, выше не лезть, вниз не ходить.

‐ Соколов. Ты идёшь смотреть, а не гоняться. Внизу у тебя двенадцать составов и четыре тысячи человек, которые всё это разгружают. - Он не отводил глаз, пока я не кивнул. - Стоишь над ними сорок минут и уходишь, когда придёт смена. Не раньше.

Моторы грели с девяти. Под чехлы загоняли рукав от лампы, над капонирами стояло по столбу пара, а Заболотный шёл вдоль стоянки и у каждой машины прикладывал ладонь к чехлу снизу с наветренной стороны: вверху нагревается быстро, а если низ холодный, значит рано убирать.

Дорохов подошёл, когда я уже шёл к капониру, и спросил, нельзя ли ему сегодня поменяться с Ярцевым местами в паре, потому что у Ярцева на развороте вываливается нос и он за ним не успевает. Я велел идти, как поставлено, а нос разбирать на земле. Он кивнул, ушёл к себе и был доволен уже тем, что спросил.

Клава пришла со своим плоским ящиком из-под немецких патронов с крышкой на одной петле, залезла в лючок и возилась там минут пять, не оборачиваясь и не переставая ворчать.

‐ Меченый, у тебя правая на земле дважды закусывала ленту. Я её перебрала, но ты мне сегодня скажешь, сколько дал и какой длины.

‐ Может, и не дам сегодня ничего.

‐ Тогда так и скажешь: ни одной.

Взлетели без двадцати одиннадцать. С утра сказали, что температура минус двенадцать, полоса была укатана, разбег вышел короче, чем осенью, и машина отделилась легко и сразу пошла в набор.

В кабине было холодно так, что пальцы в перчатках деревенели уже к тысяче. Стекло изнутри покрылось инеем по краям, и я протирал его тыльной стороной перчатки, а заодно протёр глаз, который начал слезиться.

Шли на девятистах под самой кромкой. Кузьмин с Лапшиным чуть выше и правее, Дорохов с Ярцевым за ними, Косых с ведомым замыкали. Артём держал своё место справа и сзади, и за весь вылет мне ни разу не пришлось искать его.

Внизу всё было побелевшее и потому все, что надо, было отлично видно. Насыпь шла с севера на юг почти прямой линией, на разъездах стояли составы, и разгруженное лежало вдоль пути чёрными прямоугольниками под сетями. От разъездов в лес и дальше на запад уходили санные дороги, накатанные за ночь до блеска, и по ним ползли обозы, растянувшись на километр и дальше. Один состав разгружали среди дня: с платформ стягивали что-то длинное, накрытое, и вокруг копошились люди.

Столько под один плацдарм не свозят, чтобы оно там стояло. Я знал, что ждать недолго, а вот какого числа, кто знает.

‐ «Кама», я «Липа». Севернее вас одиночный, высота большая, идёт вдоль дороги.

Нашёл я его глазами почти сразу. Он шёл тысячах на шести в разрыве между слоями, и след тянулся за ним ровной белой ниткой, загибаясь к югу. До него было пять километров вверх.

‐ «Липа», вижу его. Не достану.

‐ Понял, «Кама».

Он прошёл над нами дважды, не спеша, и убрался на запад. Мне это не понравилось. Он всё высмотрел и доложит. Разъезды нанесут на карту, и если у немца найдётся десяток бомбардировщиков и пара лётных дней, сюда придут на этой неделе.

‐ Первый, я третий, - Кузьмин говорил в эфире редко и всегда по делу. - Под нами дымы. Три штуки, у самого леса.

Их я видел. Это топили землянки у выгрузочной площадки, делали это в открытую средь бела дня. И было понятно почему: за неделю их никто не тронул, и они привыкли. Лапшин на двадцатой минуте доложил о колонне на дороге, а через полминуты уточнил, что это наша и идёт от реки порожняком.

На тридцать второй минуте из облака вывалилась пара. Шла она с юга с превышением метров в триста и двинулась вниз наискось, целясь мне под хвост. Увидел их Косых.

‐ Первый, сзади сверху пара, с превышением!

Я развернул восьмёрку им в лоб. Восемь машин, разворачивающихся навстречу, снизу выглядят неприятно, и они поняли это раньше, чем мы сошлись. Ведущий задрал нос, оба потянулись вверх и ушли в облако там же, откуда вышли. Выстрелить не успел никто.

‐ Не преследовать. Всем на местах.

‐ На местах, - отозвался Косых.

За ними я не пошёл бы при любом раскладе. Под нами лежали двенадцать составов, а в облаке над нами могло быть что угодно, и уходить туда восьмёркой ради пары, которая уже показала, что драться не будет, не стоило. Смена подошла в срок, Опарин прошёл в стороне, качнул плоскостями, и я повёл группу домой.

Первое, что я заметил, была «Липа». Она стала слышаться будто из-под подушки, и я подумал: у них там своя жизнь, могло сесть питание, могли перейти на запасную. Потом Артём не ответил на запрос, а он всегда реагирует, хотя бы двумя щелчками.

Я перекинул тумблер и вернул на место. В шлемофоне не было даже шороха, и списывать это уже было не на кого. Радио питается от генератора, а когда генератор перестал давать зарядку, остается аккумулятор, и никто не может сказать, сколько он ещё протянет. Когда генератор встал на самом деле, я не знал: на амперметр за весь вылет я не глянул ни разу, да и никто не смотри, пока в шлемофоне есть связь.

Ненавижу быть немым. Сидишь в общем строю, всё видишь, всё понимаешь и не можешь сказать ни слова. Я подтянулся к Кузьмину слева так близко, что видел его лицо за стеклом. Постучал пальцем по шлемофону и махнул перед собой раскрытой ладонью: нету. Потом показал на него и вперёд. Он смотрел секунды две, кивнул и вышел вперёд, на моё место.

Дальше я сделал то, о чём мы договаривались в мае сорок третьего, когда сводили волну с бомбардировщиками Бирюкова: вышел вперёд и вправо. Это значило «идём домой».

Кузьмин взял группу и повёл её широко с запасом по времени, а мне оставалось держаться и смотреть. Артём подобрался ближе, чем ходит обычно, и шёл так всю дорогу, раза три вылезал вперёд, чтобы я его видел.

Над полем я не стал становиться в круг. Пара Юдина шла с юга на посадку, я их видел и знал, что меня они не ждут, поэтому вылез вперёд, выпустил ноги задолго до разворота и протянул низко вдоль старта, чтобы на земле разобрали, что связи у меня нет и что сажусь я первым.

Со старта дали зелёную, когда я был уже на прямой. Юдинские отвернули вправо и ушли на второй круг. Сел я нормально, укатанный снег держал хорошо, и на пробеге меня немного потянуло влево, но это не из-за полосы.

Кондрат ждал у капонира, перекинув чехол через руку. Пока я расстёгивал замки, он успел зайти спереди и уже смотрел вверх, в мотор.

‐ Что там у тебя, командир?

‐ Радио сдохло. И прицел не горит.

‐ Понятно. - Он шагнул на крыло. - Значит, генератор. Ничего другого тут быть не может.

Заболотный подъехал через десять минут. Обошёл машину, постоял, глядя, как снимают лючок, и заговорил вслух сам с собой.

‐ Щётки? Щётки могли. А могло и валик срезать. Если валик, то менять весь узел, а его у меня нет. Если щётки, к вечеру полетит.

Оказались щётки. Стёрлись обе и притом неровно, одна короче другой на треть. Кондрат вытащил их, положил на ладонь и держал так, пока инженер не посмотрел и не кивнул. Аккумулятор сняли и повезли на зарядку к БАО за четыре километра, и Заболотный тут же принялся считать, сколько батарей в полку заряжено, сколько на машинах и сколько успеют привезти к утру.

‐ Полтора часа туда и обратно, если дорога в порядке.

Батя пришёл на стоянку сам и спрашивал стоя, не заходя под плоскость, про одиночного: высота, курс, время. Про пару: откуда появилась и куда ушла. Кузьмин ответил, что вверх и на юг, Батя переспросил, вверх или всё-таки вверх с отворотом.

‐ Вверх с отворотом, - поправился Кузьмин.

‐ Так и запомни. Соколов, сколько шёл без связи?

‐ Минут двадцать, если считать с последнего ответа станции. Может, и больше.

‐ Двадцать минут восьмёрка идёт без ведущего, а ведущий у неё при этом в строю. - Батя сунул карандаш в карман гимнастёрки. - Кузьмину спасибо скажешь.

Клава подошла ко мне уже у кухни и стояла молча, пока я не вспомнил, что ей надо.

‐ Ни одной.

‐ Так и запишем. - Она пошла обратно к стоянке, и на ходу было слышно, как хлопнула крышка.

Пальцы к этому времени еле гнулись. Спиридоныч глянул на это дело, ничего не сказал и налил кипятка в кружку раньше супа. Первые полминуты я просто держал её в ладонях и ни о чём другом думать не мог. Потом был гороховый суп и вторая кружка, уже с сахаром.

Пётр сел рядом с котелком.

‐ Ты чего Юдина-то согнал? Он мне сейчас у капонира выговаривал, что его с прямой убрали.

‐ Радио село.

‐ А, - он подумал. - Тогда правильно. - Помолчал и добавил: - Я один раз так ходил, под Ахтыркой. Ору в пустоту и не сразу разобрал, что не так. Голос сорвал и два дня хрипел, все решили, что простыл.

Заряженный аккумулятор привезли к четырём. Кондрат опустил его в гнездо, погонял мотор и минут пять следил, идёт ли зарядка; щётки к этому времени он уже подобрал, хотя в мастерской нашлись только от другого типа. Часа два он снимал с них лишнее на бруске, примеряя после каждого прохода, а потом притирал торец шкуркой прямо по коллектору, чтобы легли всей плоскостью. Когда всё встало, он полез под фюзеляж отвернуть сливную пробку, слил отстой в банку и остался внизу.

Я решил, что он там что-то нашёл. Потом услышал. Кашель у него был глубокий, и вдыхал он со свистом. Разогнулся он не сразу. Стоял на четвереньках под фюзеляжем, упершись лбом в предплечье. Я стоял рядом и считал секунды, досчитал до девяноста.

Потом он выбрался, вытер рот тыльной стороной кисти и стал завинчивать пробку.

‐ Кондрат.

‐ Что?

‐ Тебе бы курить поменьше.

‐ Курево ни при чём, - он не поднял головы. - Курю я с четырнадцати и до этой осени не кашлял ни разу.

‐ Двадцать с лишним лет куришь.

‐ Двадцать два. - Он затянул ключом и проверил рукой. - В Донбассе пыль, помнишь, была? Так она сухая, её откашлял и пошёл работать дальше. А тут воздух сырой с самого сентября.

‐ Показался бы врачу.

‐ Показывался. Он мне сказал в тепле сидеть. - Кондрат собрал ключи в брезент и завернул. - Вы мне покажите место, где тут тепло, я в нём и сяду.

Кашель этот мне не понравился. Кондрат ушёл к землянке, и по дороге его прихватило ещё раз, покороче. Утром он был на стоянке первым, как всегда.

Вопрос с грузовиком Батя решил на восьмой день и одной фразой. Пришёл к сараю, прошёл вдоль борта, тронул смятое крыло и с минуту послушал, как Пахомыч с Заболотным начинают опять спорить.

‐ Ремонтирует Пахомыч. Числится за инженером. Ездит по наряду Ковригина. - Он пошёл к полуторке и уже от подножки добавил: - И чтоб к Новому году она возила, а не стояла.

Пахомыч решил, что победил, потому что ремонтирует он. Заболотный посчитал, что победил, потому что числится за ним. Ковригин молча завёл на «бюссинг» отдельный лист и к вечеру потребовал списать с таблички номер. Табличка стояла на левом крыле, том самом, которое смяло, и её сорвало вместе с куском жести; полчаса искали в снегу у ямы, откуда тянули машину. Нашли, переписали, и Ковригин заставил переписать заново, потому что первый раз кто-то принял восьмёрку за тройку.

Радиатор паяли три дня. Пахомыч выпаял его, промыл, нашёл третью пробоину, о которой сначала спорили, дырка это или старый след, и запаял все, а потом ещё сутки гонял через него воду в ведре, поставив ведро на плиту, и смотрел, не потеет ли шов.

Скаты нашлись через БАО: там лежала пара с немецкого четырёхтонного «мерседеса», разбитого ещё летом, и по размеру они подошли. Отдали их за литр спирта, который Заболотный выписал по своей ведомости, ни на секунду не задумавшись. Кабину зашили фанерой в два слоя с толем между ними, а вместо стекла поставили кусок плекса от разбитого фонаря, мутный по краю, но целый. Пахомыч потом отдельно объяснял, что стекло всё равно вылетело бы от тряски, а плекс лучше держится.

Спиридоныч приходил к сараю трижды, присматривался и говорил, что будка на этой машине сделана как раз под хлеб и что если отдать её под кухню, полк будет с горячим на любом перебазировании. Пахомыч ответил ему, что машина будет возить то, что скажет Ковригин, и Спиридоныч ушёл, объявив, что он и не претендовал, а просто высказал соображение, полезное для всех.

Завели её четырнадцатого. Мотор схватился с третьего раза, выдал синий дым и заработал ровно. Пахомыч постоял, послушал, влез в кабину, проехал двадцать метров вперёд, двадцать назад и вылез оттуда так, будто ему вернули старый долг, о котором он давно перестал напоминать. Патрон всё это время сидел в стороне и смотрел, а когда машина тронулась, отбежал и облаял её сзади.

Письмо от Голубя привезли с почтой в тот самый день, когда завели грузовик, и Ковригин отдал его мне прямо на стоянке, не слезая с полуторки. Обратный адрес на конверте был новый с другим номером госпиталя.

‐ Тебе одно. Расписываться зайдёшь вечером, я тебя найду.

Прочитал я его сразу у капонира, пока полуторка ещё не отъехала. Писал Голубь на одной странице, и почерк был ровным от первой строки до последней.

Про себя написал пару строк: что госпиталь у него теперь другой, глубже в тылу, ходит на костылях и пока только по коридору. Всё остальное шло списком, как он вёл свои ведомости. Пункты с номерами, и в каждом по одному вопросу.

Первое: кто у Косых ведомым и не поменяли ли Ремизова. Второе: принял Кузьмин звено или так и водит без бумаги. Третье: пишет ли кто-нибудь Гаврилову. И последним, уже без номера: про капитана слышал от Ковригина, не расслабляйся.

Отвечал я вечером до второго часа и написал по пунктам, как он спрашивал. Что ведомым у Косых Ремизов и менять его никто не собирается. Звено Кузьмин водит с апреля, бумаги нет до сих пор, а Батя спрашивал про это в ноябре и больше не повторяет. Гаврилову не пишет никто, и бумага, посланная летом на розыск его семьи, до сих пор без ответа, а новую посылать пока не стали.

Утром я отдал конверт Ковригину. Он глянул на адрес, убрал конверт в папку и тут же выложил передо мной ведомость, где против моей фамилии стояли две пустые графы: за вчерашнее письмо и за декабрьский табак, который привезли третьего дня и который половина полка ещё не получила.

‐ Семнадцать, - объявил у крыльца Лапшин, обводя карандашом клетку. - Или восемнадцать, если сегодняшний считать.

Мезенцев сказал ему, что считать надо оба конца, иначе выходит неправильно.

Глава 4

После первых заморозков в начале месяца отпустило, дороги развезло заново, и настоящий мороз установился только в ночь на шестнадцатое. Грязь схватилась колеями, полоса перестала задерживать разбег, и Заболотный первые два дня ходил по ней, притоптывая, с таким лицом, будто мороз выписали лично по его заявке. Снегу выпало в палец толщиной, за неделю добавилось ещё, и к двадцатому поле лежало белое и ровное, а вокруг капониров его выбили сапогами до земли.

Возни у технарей прибавилось. Аккумуляторы с вечера сносили в землянку, масло сливали в бочки и держали у печки, утром грели и заливали обратно. Всё это отнимало по часу с двух концов дня. Зато сапоги перестали вязнуть. После ноября я был благодарен этому морозу.

Немец забеспокоился. Разведчик приходил каждый день: забирался высоко, проходил вдоль реки и уходил на запад раньше, чем к нему успевали подобраться. Поднимали на него за неделю дважды, и оба раза без толку.

По ночам одиночки бомбили переправы, за две недели трижды, и один раз положили серию в лёд метрах в двухстах от понтонного. Один такой прошёл прямо над нашим полем, зенитчики били по звуку и мимо, а утром Пахомыч снял с крыши хутора две расколотые черепицы.

Днём над плацдармом стали появляться пары, которых в ноябре тут не было ни разу. Так себя ведут, когда ждут удара и не знают, в какой день он будет. В готовности сидеть при восемнадцати градусах мороза оказалось хуже, чем летать. В кабине выстывало всё: ручка, борта, привязные ремни. Через двадцать минут пальцы в перчатках переставали чувствовать кнопку, и дежурное звено грелось у подогревателя по очереди.

Патрон в эти дни завёл манеру спать в капонире в куче чехлов, которые технари сваливают у стенки. Его оттуда выгоняли, он возвращался, а к общей своей куче у землянки оружейников приволок замёрзшую перчатку и положил её отдельно, шагах в двух от прочего.

Двадцать второго подняли весь полк. Задачу Батя ставил с подножки полуторки, коротко и без бумаги. Войска на плацдарме накапливались третью неделю, стояли в перелесках, в оврагах и под сетями, прятались они плохо.

‐ Идём всем полком. Первая внизу, полторы тысячи. Вторая на двух с половиной. Третья наверх на четыре. Соколов, низ твой.

‐ Понял.

‐ За передний край не ходить. - Он подождал, пока я подниму глаза, и повторил: - За передний край не ходить. Тебя это касается в первую очередь.

Взлетали по эскадрильям двадцать две машины, и сбор над бором занял восемь минут. Солнце всё это время стояло низко на юге над самыми верхушками и на развороте влево било прямо в лицо. Приходилось пригибаться в кабине, чтобы оно ушло за верхний переплёт фонаря, и всё равно потом с полминуты в глазах плавали пятна. Снег на нашей стороне лежал чистый, а за рекой был исчёркан колеями до серости, и у переправ по льду темнели заплаты полыней, оставшиеся от ночной работы.

Над плацдармом ходили кругами. Внизу по дорогам тянулись обозы, перед понтонными стояла очередь, и она подавалась вперёд короткими толчками: на въезде пропускали по одной. Двадцать минут ничего не происходило. Артём висел у меня за правым крылом, Кузьмин со своей парой прижимался к реке, а звено Петра шло левее и выше на полтораста метров.

‐ «Кама», я «Липа». С запада на малой идут ударные, счётом до десяти. Прикрытие выше них.

Голос у станции был всё тот же немолодой и с длинными паузами. Я развернул низ навстречу и пошёл со снижением. Искать на фоне снега проще, чем над землёй: тень идёт рядом с машиной и выдаёт её.

‐ Первый, у дороги. Вдоль просеки идут, - доложил Ремизов.

‐ Шестой, прикрытие на себя.

‐ На себя, - повторил Косых.

Их было восемь. Шли они над самой просекой метрах на пятидесяти, растянувшись двумя четвёрками, и под брюхом у каждого висело по бомбе. Выше и сзади тысячах на двух тащилась четвёрка прикрытия. Она нас не видела, потому что мы шли от солнца. Зимой оно низкое и весь день стоит в южной стороне, надо только, чтоб немец шёл удобным курсом.

‐ Атакуем ударных. Второй, за мной.

Крайнего справа я взял с полутораста метров с небольшим доворотом и дал длинную. От него отлетел то ли кусок капота то ли щиток, он вильнул, вывалил бомбу под себя и потянул назад на запад, оставляя редкий белый след. Догонять я не стал.

Строй у них после этого рассыпался. Бомбы попадали куда попало, не доходя до переправ, и по полю встали чёрные взрывы, а снег вокруг них разлетелся и лёг грязными пятнами. Двое рванули вверх и попали к Опарину, который к тому времени уже взялся за них всей своей серединой. Кузьмин свалил одного над самой просекой. Наверху у Юдина тоже было чем заняться, и в эфире стало шумно.

Остальные потянули на запад бреющим. Я довернул за ними, выбрал крайнего слева. Он не сбросил бомбу. Не успел, не сообразил или заело держатель, но бомба у него так и висела, и из-за нее он терял скорость. Ушёл вправо от просеки на дорогу с тополями и прижался к самой земле.

Я пошёл за ним. Тополя мелькали справа, между ними стояли столбы с оборванными проводами, дорога шла прямо, и с каждой секундой расстояние между нами таяло. Он держался метрах на двадцати, я метрах на десяти выше и чуть правее, чтобы не влезать в его струю.

‐ Первый, сверху пара, - Артём говорил ровно, как всегда, когда торопился. - Далеко ещё.

‐ Вижу. Прикрой.

Первую очередь я дал длинную и промазал. Взял упреждение по привычке, а он в эту секунду качнулся влево, обходя костёл на бугре, и трассы ушли перед его носом в снег. Я подобрал газ и дал ему подойти к прицелу самому. Кольцо он заполнил не сразу: сначала размах влезал целиком и с запасом, потом впритирку, потом перестал помещаться, и это значило, что ближе подходить некуда.

Вторую очередь я дал короткую. Под капотом у него задымилось, и на моё стекло плеснуло маслом. Он завалил машину на левое крыло, потянул к полю за дорогой и на выходе чиркнул плоскостью снег.

Дальше смотреть было особенно не на что. Его перевернуло через нос, куски разлетелись по полю метров на сто, и бомба сработала уже потом, когда от машины ничего целого не осталось. Чёрное пятно на снегу вышло длинное и косое. Я запомнил его вместе с костёлом и мостиком через канаву, чтобы было что доложить, и только после этого посмотрел на часы и на землю под собой.

Земля была чужая. Передний край остался позади, впереди по курсу лежало ровное поле с ветряком, и от него в мою сторону уже потянулись трассеры, редкие и с виду медленные. Я отвернул с набором, и Артём пристроился раньше, чем я договорил команду.

Собрались над излучиной. Кузьмин привёл своих в полном составе, Косых доложил, что верхних они держали и вниз не пустили ни одного, а у Бурцева оказалась перебита антенна и распорото полотно на руле поворота. Он этого не заметил и узнал уже на земле, от Заболотного, который встретил его у капонира с палкой в руке и первым делом полез смотреть хвост.

‐ «Кама», ваш упал у костёла за передним краем, наблюдали с земли, - «Липа» помолчала. - И тот, что у просеки, тоже видели.

Садились по одному. Полосу к тому времени раскатали до наста, и на пробеге машину слегка водило, а на рулении приходилось поддавать газу. Полк привёз три сбитых и ни одной потери. Юдин наверху продержал прикрытие весь бой, вниз его не отпустил, и в разборе Батя упомянул это в первую очередь. Разбор он проводил у крыла моей машины.

‐ Двадцать две машины, сорок восемь минут, три сбитых: Кузьмин, Опарин, Соколов. Переправы целы, потерь нет. И один комэск, который увёл низ на семь километров за передний край. Кто вёл низ, пока ты его догонял?

‐ Воронов.

‐ Воронов, - согласился Батя. - У Воронова своё звено. Взял и вернулся. Не потом. Сразу.

Пётр стоял рядом, смотрел в снег и молчал, а когда Батя ушёл к КП, объяснил вполголоса, что низ он вёл ровно четыре минуты и за это время успел дважды подумать, куда меня понесло.

‐ Он с бомбой шёл.

- Так и я про то же, - Пётр наконец поднял на меня глаза. - С бомбой он тебе куда денется.

Клава пришла к машине, когда Кондрат уже открыл лючки.

‐ Сколько очередей?

‐ Три.

‐ Длинные?

‐ Первая длинная, вторая короткая. И одна впустую.

Она пересчитала оставшиеся звенья, отметила что-то себе и ушла, ничего не ответив про впустую. Про такое она вслух не говорит, но помнит долго и на следующей заправке смотрит пристально.

Второй раз подняли в пятом часу по вызову. Полчаса утюжили над плацдармом пустое небо, немец больше в тот день не появился, и садились уже в сумерках. Наст к вечеру блестел, высоту прикинуть было трудно, и Мезенцев сел с перелётом на треть полосы, а потом объяснил, что это не перелёт, а расчёт с запасом.

Подтверждение с земли пришло затемно по телефону через дивизию. Кондрат вынес банку и всю дорогу от землянки держал её за пазухой, чтобы краска не загустела на морозе. Место на борту он обмыл бензином и подождал, пока просохнет.

Кисточку он держит тремя пальцами и ведёт в три приёма: два луча, потом ещё два, потом нижний. Краску разводит гуще, чем надо, так что звезда получается чуть выпуклой на ощупь.

‐ Тридцать три, - он отвёл руку и посмотрел на ряд издали. - Ровно легла.

Потом растопырил пальцы и приложил их к борту, между последней звездой и швом у хвоста. Приложил дважды, будто в первый раз ему не понравилось.

‐ Ещё одна, командир, и всё. Борт кончился.

К Новому году Спиридоныч начал готовиться с двадцатых чисел и первым делом поставил на ход бричку. Она стояла за домом с ноября без одного колеса, оно всё это время подпирало стену, целое и даже не расшатанное. Надевали втроём: двое поднимали ось жердью, как рычагом, третий насаживал. Чеку Пахомыч выточил из гвоздя, шину подбил и объявил, что ход у неё лёгкий, а стало быть, хозяин был человек справный и бросил её не от хорошей жизни.

Заболотный, дважды в ноябре запрещавший её трогать, посмотрел на всё это и промолчал. Одно дело разобрать чужое на дрова, другое дело - починить. Ковригин на всякий случай завёл бумагу: во временном пользовании, вернуть владельцу по первому требованию, и заставил Спиридоныча расписаться.

Ездил на ней Спиридоныч далеко, за восемь и за двенадцать километров, и брал с собой мыло и сахар. Махорку не брал: местный табак был крепче нашего, на нашу махорку смотрели вежливо, но без интереса. Переговоры с местными ему по-прежнему давались с трудом, зато торговался он, отчаянно жестикулируя, и этого хватало.

Привёз он в общей сложности четырёх гусей, мешок свёклы, две головы капусты и бутыль чего-то мутного. Ее сдал Ковригину сам, не дожидаясь вопросов.

‐ Это не мне, это подарили, - объяснял он от дверей. - Я и не просил. Женщина в возрасте, у неё сын неизвестно где, она мне и сунула.

‐ Расписывайся вот тут, - Ковригин держал бумагу на вытянутой руке. - Выдам тридцать первого. И не тебе, а через комэсков.

Гусей пустили в лапшу, ее вышло два котла, и хватило всем по разу. Спиридоныч объяснил, что гусь в лапше даёт больше пользы, чем на блюде. За ёлкой ходили Лапшин с Дороховым. Лес за три километра оказался сосновый, и ёлки в нём не нашлось ни одной. Срубили сосновую верхушку, приволокли, поставили в ведро с песком у печки, и к вечеру она в тепле обвисла, с нее посыпались иглы и попали в котёл. Спиридоныч вынес её во двор молча, и никто, кроме Лапшина, об этом не пожалел.

Ответ от матери привёз Ковригин двадцать седьмого вместе с папкой из дивизии и отдал мне прямо на стоянке, вынув из планшета. Начиналось письмо как всегда. Дальше она отвечала по порядку на всё, о чём я спрашивал.

Погреб не отсырел, картошка лежит хорошо, проросла только та, что сверху, и её она перебрала и отложила на еду. Дров хватит до марта: отец выписал по месту работы, привезли горбыль, пилили вдвоём с соседкой, той самой, чья коза.

Обувается она в отцовы валенки с галошами, и грязи у них не так много, песок же в основном, так что после дождя через день сухо. Про бадью она прочитала отцу, и тот сказал, что без среднего обруча она разойдётся на второй год, а если стоит третий, значит, дуб был сухой и мастер знал своё дело. Про Петра она написала, что рада за него и чтобы я передал ему поклон, а про пятистенок с грушей ответила отдельно: грушу пусть сажает не одну, а две, иначе завязи не будет.

А дальше «Коля, ты мне отпиши правду. Не ранен ли ты и не лежишь ли где. Ты четыре года писал одно и то же, я это наизусть помню, а тут вдруг четыре страницы, и всё про хорошее. Я третью ночь не сплю». И ниже, отдельной строкой и крупнее: не скрываешь ли ты от меня чего.

Я перечитал это дважды, стоя у капонира, пока Кондрат гонял мотор. Написать «просто захотелось» я не мог: она бы не поверила, да и я на её месте не поверил бы. Ответил в тот же вечер, коротко. Здоров, не ранен, в госпитале не лежу и не лежал, а в доказательство сообщил, что в сарае у нас живут три курицы, одна из которых оказалась петухом, и что повар знал это с самого начала.

Тридцать первого летали до темноты, потом дали отбой всем, кроме дежурного звена. В ночь заступала третья, и Юдин записал своих сам, ни с кем не споря. Столом служили две двери, снятые с сарая и положенные на козлы. Скамейками были нары, ящики и одна настоящая лавка, найденная в сенях под тряпьём. Сели человек тридцать, тесно, локоть в локоть, печь топили не жалея, и к полуночи в комнате стояла махорочная муть. Лапша была жирная и горячая, с гусиными потрохами. Это было лучшее, что случилось за весь декабрь.

Батя зашел ненадолго. Стоял у притолоки, кружку взял, но садиться не стал.

‐ Сорок пятый, - он оглядел стол. - Работать будем много. С января.

И ушёл на КП, а через минуту вернулся, сказал Ковригину пару слов про связь с дивизией и ушёл окончательно.

Мезенцев притащил карту. Выпросил он её ещё в начале декабря из кабины трофейного грузовика: немецкая, дорожная, на полотняной подкладке с обозначением всякой мелочи вроде мельниц и часовен. Он расстелил её, придавил углы котелком и двумя кружками и достал спичку, потому что масштаб этой карты он давно пересчитал в спичках и теперь мерил только ими.

‐ Пятьсот двадцать по прямой, - он отмерил и переложил спичку ещё раз для верности. - По дорогам шестьсот с лишним. Если по двадцать в сутки, выходит месяц. Если по тридцать, то и трёх недель хватит.

Аркаша перегнулся через стол и придержал угол карты.

‐ По тридцать это ты где видел?

‐ Летом видел. В Белоруссии до тридцати пяти доходило.

‐ Летом. А тут февраль будет, распутица.

‐ В феврале мороз, - Мезенцев переложил спичку на Кюстрин.

‐ Это как повезёт.

Спорили долго и с азартом, передвигая по карте кружки. Аркаша считал по-своему, через железные дороги: пока не перешьют колею, дальше двухсот километров ничего не уедет, ни горючее, ни снаряды, и вся арифметика упирается не в километры, а в шпалы. Мезенцев отвечал, что шпалы кладут быстрее, чем он думает, и что летом клали по двенадцать километров в сутки.

Аркаша требовал сказать, где он взял двенадцать. Мезенцев говорил, что читал. Тогда Аркаша объявил, что читал он тоже, и не так выходило. Ковригин слушал, сидя у печки, и один раз вмешался, чтобы объявить своим генеральским голосом: карту после праздника он у Мезенцева заберёт, поскольку немецкая карта не картинка, а документ, и лежать ей положено в папке, а не под котелком.

Кузьмин в этом не участвовал. Он выложил у печки три кирпича, поставил на них чайник. Когда Аркаша спросил, что он думает про двадцать в сутки, Кузьмин ответил, что чайник закипит минут через десять и что кружки лучше собрать заранее, пока все на местах.

Аркаша подсел ко мне и полез выяснять про того с бомбой.

‐ Ты его в прицеле держал или уже так бил на глаз?

‐ Не помню. На автопилоте.

‐ Во-от, - Аркаша обрадовался. - У нас в цеху точно так же: руки помнят, а голова спит. Я однажды за смену сотню деталей сделал и ни одной не запорол, а спроси меня, как я их делал, не отвечу.

Пахомыч, ни к кому не обращаясь, объявил, что нынче тысяча двести восемьдесят девятый день, и рассказал, чем занимался в первый: перебирал коробку на полуторке и до вечера её не собрал, так и уехал в военкомат, оставив всё разложенным на верстаке.

Ковригин долго говорить не стал. Он поднял кружку, оглядел стол и сказал, что дошли до этого места и дальше дойдём. Голос у него и в праздник остаётся звучный, и в комнате на тридцать человек от него звенело в ушах.

Разлили в двенадцать по московскому. Жили мы по нему, и выходило, что новый год пришёл к нам на два часа раньше, чем к полякам за окном. Лапшин предложил на этом основании встретить второй раз по-местному и получил разъяснение, что нормы на второй раз не предусмотрено ни одним документом.

Пётр сидел напротив и рассказывал Гаврилову про грушу. Она у него будет за домом слева, если стоять лицом к крыльцу, и посадит он её в первую очередь: дом ставится три года, а груша начинает давать плоды на пятый. Гаврилов слушал и вставлял про пасеку, которую заведёт рядом, они уже второй месяц не могли договориться, мешает груша пчёлам или наоборот.

Артём слушал одним ухом и ковырял ногтем свой кусочек плекса под нагрудным карманом. Лукин потянул мех гармони, но в комнате играть не стал: в сенях уже пели, и он ушёл туда, где просторнее.

Я сидел с краю у стены, держал кружку и считал про себя. Выходило четыре месяца с небольшим. Потом полез за котелком, пока Спиридоныч не унёс второй котёл на кухню.

Календарь свой Лапшин снял в первом часу. Новый Ковригин разграфил заранее на весь сорок пятый, клетки нарезал широкие и держал его у себя при папках, чтобы не помялся. Лапшин повесил его на прежний гвоздь, с которого в ноябре сняли хомут, отошёл на два шага, посмотрел и спросил, до чего теперь считать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге