Обложка Не в счёт. Бонус

Не в счёт. Бонус

Регина Рауэр

0% прочитано
Стандартный
Регина Рауэр

Не в счёт. Бонус

***

Полгода спустя

Июнь-июль-август

– Двенадцатая! Двенадцатая группа где?! Проходим на тест! Не задерживаемся!

– Я не слышу, какие ушли?

– Ещё одни, и потом мы.

– Ой, народ…

Актовый зал второго корпуса гудит переполошенным ульем. Он походит на доведенный до грани, до высшего напряжения и последнего нерва улей. И с бутылками воды, одолженными халатами, с зачётками по нему туда-сюда носятся.

Сидит кто-то замершим и ожидающим истуканом.

Или повторяет, глотая последние секунды перед смертью, треклятые тесты:

– …препаратом первого выбора при остром отравлении органическими соединениями ртути является…

– Сукцимер. А чем сопровождается при перикардите элевация сегмента…

Депрессией.

Я помню.

Я отвечаю на выхваченный из общего гама чужой вопрос мысленно, выдыхаю, переплетая и сжимая пальцы, что это знаю. И про стандарты и порядки помощи, перестав путать, я вопросы наконец запомнила.

Я прорешала и выучила за полтора месяца все пять тысяч и ещё сто сорок сверху добавленных вчера вопросов, и место в психичке поэтому я себе заработала.

Нельзя пережить ГОСы и не сойти с ума.

– Ребят, – Катька, вставая на кресло коленками и вырастая над нами, говорит громко и звонко, хлопает в ладоши, чтоб внимание точно привлечь, – зачётки отдаем при входе. Там перед кабинетами столы стоят. А листочки с практикой после теста вытягиваем.

И сдаем мы её через два дня.

Три вечера, два дня, три ночи на подготовку – это много или мало?

– Твою же мать, писец котёнку… – я, сползая по креслу вниз, шиплю приглушенно, забываю враз, хоть и на мгновение, про чёртов тест. – Ивницкая, я доплисты по практике в зачётку так и не вставила.

– Она уже не Ивницкая, – Кузнецов, то ли спавший, то ли молитвы читавший, глаза открывает моментально, поправляет занудно-ревностно.

– А ты уже папаша, – я ворчу от нервов.

Точно от них.

И от Тёмочки, который, довольно скалясь, уточняет дотошно:

– Будущий.

– Измайлов ещё в пути? – Ивницкая, теперь Кузнецова, спрашивает деловито, морщит нос, выдвигая идеи и отрываясь от телефона. – Их группа ведь позже сдает, да? Может он ещё успеет степлер купить? Или скотч, чтоб присобачить.

– Не успеет, – я, замечая Глеба первой, выдыхаю с досадой.

Он же пробирается к нам, лавируя между кучками уже сдавших и ещё готовящихся, интересующихся, какие вопросы не из базы были. И по небрежно уложенным волосам в таком знакомом жесте Измайлов рукой проводит.

Не только нас пробирает до дрожи этот день.

– Ла-а-адно, – Полька, перехватывая мой взгляд, бормочет азартно-решительно, – попробуем так. Давай её сюда.

Она отбирает мою зачётку, чтобы, отогнув скобы, весь главный документ студента, исписанный столькими предметами и подписями, распотрошить до самой обложки.

И листы, ища куда надо вставить практику, мы считаем дружно.

– Полина, Алина, вы… – Катька, вытягивая шею и угрожающе щурясь, творящееся безобразие углядывает зорко, – …вы чего там творите, а?!

– Зачётку.

– А заранее? Я же писала!

– Я забыла, – глаза, поднимая голову, я округляю честно и покаянно.

И староста, что пока ещё староста и что ворчит в последний – самый-самый последний раз! – на нас, не раздражает.

Наоборот, улыбнуться несмотря на всё напряжение тянет.

Но…

Глеб, добираясь и плюхаясь рядом, отвлекает. Он прожигает взглядом меня, обводит им всех нас и говорит, что тринадцатая группа уже пошла.

А значит, следующие мы.

А значит, вот сейчас – минута, две, три – и позовут нас.

А значит, полетят, дав отсчет, две недели кромешного и бессонного ада из государственного теста, вытянутой – терапия, хирургия или гинекология-акушня? – практики и решающих задач перед целым столом комиссии.

– Четырнадцатая!

Ухает, проваливаясь в дрожащие даже пятки, сердце.

Пробегает в глазах оглянувшейся на нас Катьки паника, которая отражение в моих, Ивницкой, всех наших глазах находит. Трёт, вставая первым и задавая путь, могучую шею Тёма. Он выдает улыбку, что в отличие от всех прежних такая кривая и нервная.

И обручальное кольцо, надетое на средний палец, я кручу. Я проворачиваю его по сложившейся привычке, пока иду, поднимаюсь вслед за всеми по лестнице. Я не отрываю от него, как от самого мощного успокоительного, пальцы второй руки.

Я успокаиваюсь, как и всегда, этим кольцом.

***

– …и последний вопрос, уже не на оценку, но… если мы обнаружим у женщины в постменопаузе миому небольших размеров с бессимптомным течением, то какая у вас будет тактика, Алина Константиновна?

– Динамическое наблюдение.

Это легко.

Это так просто, что выдыхаю я шумно, слишком понятно до мелькнувшей на губах завкафедры беглой улыбки и поднятой головы. И сквозь тонкие очки, придерживая их за тонкую дужку и опуская вниз, на меня смотрят весело.

– Кем стать хотите?

– Психиатром.

Или… или нет.

Или я ещё подумаю.

Вот только не здесь и не сейчас, а чуть позже, после института, в котором за шесть лет про психиатрию говорить я привыкла, пользовала её каждый раз в качестве самого надёжного щита. Ибо, как показала практика, вопросы у большинства преподов после озвучивания данной специальности исчезали вместе со всяким интересом.

И сидеть спокойно вон та-а-ама, на галерке, весь цикл было можно.

– Для будущего психиатра у вас очень хорошие знания гинекологии.

Нет.

Абсолютно нет, но… не возражать же, когда тебя, кажется, хвалят? Точно хвалят и пятёрку в ведомости рисуют. Желают удачи на последнем, самом оценочно-важном этапе ГОСов, до которого аж пять дней у меня ещё есть.

И на негнущихся ногах из учебной комнаты я выхожу слепо.

Дохожу даже до лестницы, на которой по стенке вниз на верхнюю ступеньку съезжаю и рот рукой, глуша все звуки, закрываю. Я реву молча. Не могу, выучив за два дня всю гинекологию и акушерство, не реветь.

Сдают всё же чёртовы нервы.

И только в голове мелькает, что повезло.

Сошлись звёзды, выстроились в кои-то веки в правильном порядке планеты, раз раньше официального начала я пришла, попала вместе с Лизой в гинекологию, а не в отделение патологии беременности, где спрашивают куда строже.

Мне повезло.

Мне даже пять за практику поставили.

И поделиться этим до сводящих судорогой пальцев мне хочется с…

…с Женькой.

Я набираю, просидев ещё минут пять, но так и не решившись на другой звонок, ей. Тот же номер… ещё не время, ещё рано.

Я говорю это себе.

Убеждаю.

И, стирая окончательно слёзы, я улыбаюсь Еньке, что взволнованно-ожидающей выглядит. Два дня, попеременно или параллельно уча и рыдая, про несправедливость жизни и вытянутых билетов я рассказывала именно ей.

И маме.

И… Адмиралу, Жеке, Аньке, Лёшке, Юльке, бабушке…

Всем-всем моим, включая компаньонку Аурелии Романовны и няню Лешика, которые «нашими» тоже давно стали. Они улетели всем этим огромным и шумным табором в Красноярск, где Женька две недели назад родила.

Поседел слегка Жека.

А Марк Евгеньевич Князев – три килограмма четыреста граммов, пятьдесят два сантиметра – появился на свет. Он стал ещё одним, вторым после Лешика, нашим громогласным и щекастым чудом. И Енька, взяв его первый раз на руки, неуловимо поменялась. Она улыбнулась тогда всем нам непривычно мягко, почти нежно и ласково.

Хотя…

– Ну, ты сдала?! – моя сестра, обычная и привычная, спрашивает строго, сводит так знакомо тонкие брови.

И угроза в зелени глаз сверкает.

Не допускает никаких ответов, кроме как положительного. В конце концов, все конъюгаты месяц назад я на ней вспоминала-мерила. Или, что ближе к истине, училась на всякий – перед экзаменами – случай их мерить.

– Мне даже сказали, что я слишком хороша для психиатра, – я… хвастаюсь.

Надуваюсь самовлюбленным павлином в лучших традициях Измайлова. И про пациентку, выставленный диагноз, вопросы я всё-всё подробно рассказываю.

Повторяю ещё раз.

И ещё, когда вся семья стягивается. Они собираются позади Женьки, и даже спящего Марка, постоянно и невозмутимо спящего при любом бедламе и гаме нашего дома, я вижу. Его не спускает с рук Жека, который гордым донельзя отцом выглядит.

И бодрым.

И поверить, что спать они легли с Женькой только под утро, когда встала я, невозможно. Не представить, что вчера вечером, выговаривая шёпотом всё, что думает о поделках и кузнечиках-прищепках, Князев на пару с Адмиралом этих самых кузнечиков для садика и Аньки мастерили-лепили.

А после звонили мне и требовали наичестнейшего ответа, у кого лучше вышло.

– А я всегда говорила, что нечего соваться в такую специальность, – Аурелия Романовна заявляет категорично-победно, окидывает всех торжествующим взглядом. – Девочке надо идти в эндокринологию. У неё ещё есть время подумать, а у меня есть Казимир Витольдович. Он с величайшей радостью возьмет мою внучку к себе в клинику. К тому же, мы с ним уже разговаривали…

– Мама!

– Аурелия Романовна!

– Ненавижу гормоны, не пойду в эндокринологию!

Мы вопием с Адмиралом, мамой и Женькой хором, в котором всё возмущение слишком невесомое.

Веселое.

И всё напряжение под их дружные препирательства, советы и поздравления исчезает окончательно. Появляются вместо него силы, чтоб встать и вниз, перепрыгивая через ступени и слушая жаркие споры о моём будущем, сбежать. И на улицу, чувствуя невыносимую легкость и воздушность, я выхожу счастливым человеком.

Почти.

Для счастья в категории абсолют прямо в эту минуту мне не хватает лишь одного человека, только вот… думать об этом нельзя.

Не сейчас.

– Лина! – Анька, забираясь к Женьке на колени, вопрошает требовательно, копирует мать. – Ты скоро явишься к нам?

– Скоро, – я обещаю на выдохе.

Жмурюсь от яркого и жаркого июньского солнца. И ветер, принимая вместе с мартышками моё обещание, шелестит ярко-зелёными кронами берез.

Я полечу к ним уже скоро.

Пусть и ненадолго.

Терпения, ещё немного, на пару прод, терпения. А дальше уже станет понятно, чем закончился свадебный день. И кого же выбрала Алина.

И да, автор - та ещё... в общем, много кто при таком затягивании интриги, я знаю)))

***

– Дорогие наши выпускники, – большая аудитория ГУКа залита светом, заполнена студентами и преподавателями, – сегодня вы с честью завершили сдачу итоговых государственных экзаменов и отныне стали дипломированными специалистами…

Как ты становишься взрослым?

Когда?

Незаметно, собирая на невидимую нить бусины-дни? Или же в какой-то конкретный, чётко отпечатанный в памяти момент?

Меня, пожалуй, всегда занимал этот вопрос. Он толкал все последние шесть месяцев размышлять и перебирать события жизни, искать ответ, который всё никак не находился. Он, нужный мне очень, всё никак не складывался.

А сейчас…

– ...практически все из вас прошли это испытание успешно…

Я стою.

Все шесть групп, сдававшие сегодня, стоят, высятся над партами римской аудитории, в которой ещё час назад последних к выставленным внизу столам и экзаменаторам приглашали. Мы сдавали, сидя перед пятью человеками, перед теми, кого знали, кто нас учил, и теми, кого из больниц приглашали.

Они задавали вопросы.

А мы, переглядываясь и ожидая своей очереди, молились, чтоб не за пятый стол, где Фарисовна, попасть. Там, отрываясь за все годы разом, унижали опытно, изощренно и стервозно. Отпускали только тогда, когда до слёз доводили.

И выше тройки пятый стол никому не ставил.

– …четырнадцатая группа. Арсеньева Валерия Андреевна. Пять…

Пять часов назад, за двадцать минут до того, как в аудиторию всех загнали, Лерка бегала по всему ГУКу и искала метопролол.

И пульс у неё под сто двадцать частил.

– …Калинина Алина Константиновна. Четыре…

Я… выдыхаю невольно.

Приваливаюсь к ледяной стене, возле которой в отличие ото всех остальных стою. Я опоздала, застряв в бухгалтерии с обходным листом, к началу. Осталась стоять сбоку, в проходе между стеной обыкновенной и той, что ряды парт отгораживала.

А потому лиц никого из наших я не вижу.

– …Кузнецова Полина Васильевна. Четыре…

И у Артёма тоже.

У всех наших, кроме Лерки и Никиты, получившего пятый стол и тройку, четыре. И на отлично вместе с красным дипломом из наших ещё претендует только Злата, но она, как и Измайлов, сдаёт и сдается только послезавтра.

– …мы гордимся вами. Все эти годы мы оценивали вас где по пятибалльным, где по стобалльным системам. Теперь же оценки вам будет ставить сама жизнь и пациенты…

– Ага, – голос Глеба, пропитанный ядом, раздается возле самого уха, заставляет невольно вздрогнуть и голову повернуть, – те самые пациенты, которые девятый класс с пятой попытки и на вымученную тройку оканчивали.

– Измайлов, – я, пихая его в бок, интересуюсь вкрадчиво, – а до инфаркта обязательно людей доводить? Чего подкрадываешься?

– Я? – он, ловя за нацеленный в него локоть и разворачивая к себе, возмущается праведно, так натурально, что почти верится. – Подкрадываюсь? Это ты ни хрена не слышишь просто! Ты на сколько сдала?

– На четыре, – я шиплю сквозь улыбку, которая наружу рвется. – И ты ко мне именно подкрадываешься!

– Да больно надо!

– Конечно, надо! Откуда ты вообще тут взялся?

– Приехал. А ты мне, судя по всему, рада как никогда!

– Да я…

– Калинина, Измайлов!

– Макар Андреевич!

Там, на кафедре, вещает что-то про добрый путь проректор. Толкает последнее торжественное слово кто-то ещё, пока на шее Макарыча я от избытка эмоций и чувств повисаю. Не хочу и не могу сдерживаться сегодня.

Сегодня можно.

– Мы всё, больше не ваши оболтусы и идиоты, – я оповещаю его, отстраняясь и шмыгая носом.

Печально, а не бодро-радостно, как думалось.

И выступившие слёзы, быстро моргая, я прогоняю.

– Вы для меня всегда моими останетесь, – он, тоже подозрительно моргая, съехавшие очки снимает, протирает старательно платком. – В гости-то заглядывайте, Калинина. Это же вы сейчас все разлетитесь, а меня всегда тут найти можно.

Ну да.

Или даже… о, да!

И вообще, наш Макарыч вездесущ и всезнающ. И вчера, веселя весь курс, в общей беседе шедевральное – «А кто будет пить на крыльце ГУКа шампанское, диплом не получит!» – мы с интересом прочитали.

Оценили.

Идея была, в общем-то, хорошей и заманчивой. Ждать два-три часа результатов и решения комиссии на трезвую голову было слишком невыносимо.

А так…

– Макар Андреевич, а если мы с вами шампанским поделимся, то пить на крыльце можно?

– Измайлов…

– Что?! – Глеб, неуловимо отступая за меня и обнимая, уверяет невинно, утягивает поближе к дверям, ибо речь всех ректоров-проректоров заканчивается и в движение аудитория приходит. – Я просто уточнил!

Мы улыбаемся от уха до уха.

Растворяемся в толпе, которая Макарыча окружает. На него налетают со всех сторон, галдят разом. И кто-то ещё на шее повисает, выкрикивает, что Макара Андреевича – «Да вы же наш Макарыч!» – мы не забудем точно.

– Ну что, у нас все сдали? – Катька, выныривая откуда-то сбоку, проверяет привычно.

Крутит головой, выискивая остальных.

И шампанское, оглядываясь на двери и оставшегося за ними Макарыча, мы на крыльце всё же открываем, распиваем без всяких бокалов, которые в отличие от пары бутылок Измайлов притащить забыл. И самыми ужасными нарушителями, ловя кураж и искрящий, бегущий по всем артериям-венам восторг, мы себя ощущаем.

И, пожалуй, взрослости мне ещё не хватает.

Ещё нет.

***

– Ты уверена?

– Удивительно, но да, – я отзываюсь задумчиво.

Отталкиваюсь мыском кроссовка от земли.

А качели, сооруженные Жекой, отзываются протяжно-тихим скрипом. Вздыхает шумно, кладя на моё плечо голову, Енька. И плед, сползающий к земле, мы в четыре руки поправляем. Заворачиваемся в него, ибо глубокие ночи и в июле прохладны.

Огромны яркие звёзды.

И очертания Саян в этой подсвеченной лишь белоснежной луной и близкими звездами густой темноте мне скорее кажутся-рисуются, чем в самом деле видятся. Но думать, что они там есть, хочется.

Думается.

– Аурелия Романовна расстроится, – Женька замечает столь же задумчиво.

Она прислушивается к мирной тишине большого дома, в котором все давно спят. И даже банки со сладко пахнущим вареньем из собранной днем жимолости на летней веранде уже никто не закатывает.

Прочитаны все сказки на ночь.

И новости прошедшего дня на широченном крыльце и с кофе обсуждены.

– Она поймёт, – я, закрывая глаза, отзываюсь рассеянно.

А ещё уверенно.

Они все поймут и примут.

Может быть, не сразу, но… поймут. И осуждать, убеждать в обратном, настаивать на своём никогда не станут. Никто не скажет мне, что величайшую непоправимую ошибку в жизни я делаю, а потому нельзя так, надо одуматься.

Даже если я в самом деле ошибаюсь, то это моя жизнь.

Мой путь, на котором дрова ломаются, вот только… у кого они не ломаются? Кто не ошибается, не исправляет после всё навороченное? Кто живет без сожалений о когда-то хоть чём-то свершенном?

– Ну да, – Енька, соглашаясь с преувеличенной легкостью, улыбается, я чувствую, бегло и невесело, – она сначала не поймет, а потом ка-а-ак всё поймет! Только корвалол опять в ход пойдет.

Пожалуй.

Очень даже, что – да.

Он пойдет в ход так же, как шёл и стучал нервными каплями в граненые рюмки полгода назад, когда в третий четверг ноября, в оглушительной тишине и под взглядами абсолютно всех я невозможное «нет» сказала.

Я не вышла замуж за Гарина.

И брильянтовое колье, что подарок Её Величества Елизаветы Алексеевны, фамильная гордость и благословение на счастливую жизнь, проходя мимо Аурелии Романовны, я сняла и вернула.

Мне было рано такое носить.

Невместно.

Почему-то в голове крутилось именно это – такое старое, забытое, подхваченное из школьной программы и красивых книг – слово. Оно билось огненной болью в висках, когда не слыша никого, видя и не видя десятки лиц, я к выходу пробиралась.

Ускорялась, погружаясь в звучный, единственный на всё здание или сразу всю планету, стук каблуков.

Я почти бежала.

Убегала с собственной свадьбы.

Я оставляла за спиной и Гарина, и… Измайлова, признания которого вдруг такими запоздавшими стали. Они оказались внезапно ненужными, бессмысленными и пустыми. Не вызвали ни восторга, ни чувств.

И разве что врезать за устроенное зрелище хотелось.

Впрочем, хлесткую пощечину, когда Глеб Александрович догнал уже у такси и за локоть схватил, я и влепила.

Не стала после извиняться.

Да и вообще, добавить ему ещё следовало. Хотя бы из-за красочных и удивительно драматичных статей, которые по интернету о брошенном у алтаря завидном холостяке со скоростью света и лесного пожара разлетелись.

И пальцем пару раз на улице на меня после показывали.

Но… сначала был тёмный вечер.

И столь же тёмная, гулкая и вязкая в своей тишине, квартира, в которой, не включив ничего, я Гарина ждала. Я уехала, написав только Жеке, чтоб не искали, в неё, бросила их всех на растерзание гостей.

И на чьи-либо сообщения-звонки я не отвечала.

Я только ждала, когда звякнут металлом ключи и привычно-узнаваемо заскрежещет замок, пройдет вглубь квартиры, ступая неслышимо и не включая нигде свет, Гарин.

Он нашёл меня безошибочно и без плутаний в спальне, уселся, бросив на кровать жилетку и закатав рукава помятой белоснежной рубашки, рядом.

На пол.

И огни вечерне-ночного города, рассеянные полупрозрачным тюлем, мы разглядывали в третий четверг ноября долга и молча. И принесенное Гариным божеле нуво, что первый раз показалось таким горьким и невыносимо кислым, мы распивали без бокалов.

– А может всё же передумаешь, подашь документы? – долгую тишину Женька нарушает первой, вырывает из мыслей и оживающей памяти, что каждую ночь о себе неизменно напоминает, не отпускает. – Не хочешь в психиатрию, и чёрт с ней. Можно же ещё куда-то сунуться, специальностей завались. Зачем обязательно работать год?

– Угу, – я, пропуская мимо последний вопрос и не имея на него четкого ответа, хмыкнула скептически, ядовито, и ногой, раскачивая нас, ещё раз оттолкнулась, – эндокринология, например. Казимир Витольдович как раз ждёт и слезно верит, что я передумаю и пойду в неё и к ним.

– Ага, конечно, – Енька поддакнула с неменьшим ядом. – Он слёзно верит, что наша бабушка пойдет с ним на свидание, если он тебя возьмет.

– Может, ему сказать, что она и так с ним пойдет? – сердобольное предложение я внесла с почти настоящим сочувствием к слабым во всех смыслах сердцам некоторых. – А то ж волнуется, а у него возраст, давление и уже один инфаркт в анамнезе.

– Не, – головой моя безжалостная и коварная сестра мотнула энергично, – она ещё шляпку соответствующую моменту не выбрала и не заказала.

– Злая ты.

– А кто у нас в семье добрый, а?

Вопрос был, пожалуй, риторический.

И философский.

А потому ответ на него не требовался.

Или же он не успел придуматься, ибо Князев, перехватывая качели и тормозя нас, сзади возник. И спать, пообещав грозным шёпотом раннюю побудку, нас отправили. Точнее, оставляя их одних, в дом ушла только я.

Мне с утра ещё следовало паковать вещи.

Аверинская больница ждала моего возращения.

***

– Алина Константиновна, – Светлана Андреевна, когда я отвечаю на звонок, начинает бодро, так воодушевленно, что кофе поперек горла встает и великая гадость предчувствуется. – Нам тут скорая Зюзина привезла.

– Кого? – я, грохая опустевшую кружку в мойку и бросая быстрый взгляд на часы, которые десятый час вечера показывают, переспрашиваю мрачно.

Чуть зловеще.

И с о-о-очень большой, а заодно наивной надеждой, что ослышалась. И из слов, которые приличные, в голове вертится только па-а-адла.

– Зюзина. Голова у него болит.

– А печень у Зюзи не болит? – я, выходя из полумрака столовой и поворачивая к посту, осведомляюсь ласково, тихо, чтоб свой уже спящий второй этаж не разбудить. – И совесть заодно. Сволочь. Светлана Андреевна, я его смотреть не буду! Вы зачем им вообще дверь открыли, а? Теперь выпинывать придется.

– Так они звонили, Алина Константиновна, – Светка, явно улыбаясь, отзывается весело.

А я, не находя на посту Нику, стучусь в сестринскую.

На первом этаже и в приемнике сибазон закончился ещё вчера, когда Медведева два часа без перерывов у нас трясло. А Зюзе, который падла редкостная и бесстрашная, он в любой момент потребоваться может.

Судороги выдавать он отлично умеет. Ими он меня почти два месяца назад, на самое первое дежурство и третий день работы, и крестил. И в реанимацию, вызвав скорую, я его тогда увозила, говорила, словно падая в пропасть, что ставить.

И трясло меня тогда, пожалуй, даже сильнее, чем его.

Сволочь.

– Вероника Андреевна, дайте сибазон, – я, заглядывая внутрь и приваливаясь к дверному косяку, прошу с тяжелым и уставшим вздохом. – Там Зюзю опять притащили.

– Прямиком из Москвы, между прочим, – Света, пока мне находят и отдают нужную ампулу, рассказывает охотно, переговаривается параллельно со скорой, которую на заднем фоне отчетливо слышно.

Они снимают, судя по шуму, кардиограмму, прикрикивают на Зюзю, чтоб не шевелился и заткнулся.

Он же привычно бубнит про плохо.

– Да ладно?! – я, сбегая по лестнице, восторгаюсь искренне. – Он же только две недели назад из Владивостока вернулся!

Последнее, сбрасывая звонок, я заявляю уже в приемнике, влетаю туда как раз тогда, когда электроды с Зюзи снимают.

И на меня, приподнимая голову, он обиженно-возмущенно смотрит:

– Да вы чё?! Я вам правду говорю, проверьте! Вы в Москву позвоните! Я контракт подписал, служить буду.

– Ага.

– Слышь, ты чё, не веришь?

– Верю, Сергей Николаевич, верю!

– Он к маме шёл, – Громова, работающая на скорой, поясняет насмешливо-лениво, сматывает-укладывает обратно в чемодан все провода, и планшетку с прицепленными документами она мне протягивает, – но не дошёл. У завода плохо стало, ноги отказали, голова заболела, пиво кончилось. Он сел на лавку и нас вызвал. Давление двести десять было, мы магнезию поставили.

– Нормальное для него давление, – я, оставляя быстрый росчерк и пробегая глазами по их записи, буркаю сердито, тормошу Зюзю, который глаза, привалившись затылком к стене, закрыл. – Эй, Сергей Николаевич, ты сегодня сколько пил?!

– Нисколько.

– А если честно?

– Да вот тебе крест, не пил я!

– А если подумать?

– Да чё ты пристала… – он, неохотно приоткрывая глаза, взором глядит мутным, отвечает медленно и невнятно. – Ну, полторашку пива с утра только выпил и всё. Это разве пил?

– Да нет, ты у нас вообще трезвенник, – я заверяю согласно и охотно.

Выдыхаю, чтоб Зюзю, который в зюзю, не пнуть.

Падла, сволочь и зараза.

И полторашкой, судя по запаху и состоянию, он явно не ограничился.

– Да конечно, я не пью. Веришь – нет, но я всё, завязал.

– Если алкашка закончилась, – Светка, споро записывая все показатели и прикладывая ко лбу градусник, отзывается ехидно, юркает проворно между мной и уходящими скоровиками, не запинается о вытянутые ноги Зюзи, – то это ещё не завязка.

– Да ну тебя... Опять клизмой угрожать будешь?

– Тебе – да!

– Давление перемерили?

– Сто восемьдесят.

– Давайте магнезию десятку и фуросемида два кубика, – прикидываю я быстро, уже… привычно и спокойно. – И тащите пустырник. Он прошлый раз ему хорошо пошёл. Эй, Сергей Николаевич, ку-у-уда кренишься?!

В его футболку, стараясь не дышать, я вцепляюсь мёртвой хваткой, тяну, чтоб к стене его обратно прислонить, не дать носом в плиточный пол клюнуть.

И по щекам без особой осторожности я хлещу.

– Голова болит, – он, расползаясь по кушетке, выдает жалобно.

Идет мелкая дрожь по рукам, отчего я напрягаюсь, кошусь на виднеющийся сквозь открытую дверь коридор и мелькающую в процедурке на том его конце Свету. Она набирает, двигаясь стремительно, шприцы.

Она торопится, делает всё быстро, но…

Удержать Зюзю, если вот прям сейчас его затрясет, мы вдвоем с Верой Васильевной, санитаркой, не сможем. Прошлый и позапрошлый раз мы его вчетвером держали, почти лежали на нём, пока скорая не приехала.

– Девчонки, сделайте чё-нить, башка трещит, не могу.

Он, хватаясь за голову, почти ревет.

Зюзин, зараза редкая и бессмертная, смотрит так беззащитно, что вся злость на него получается, да и получалась изначально, не злой и настоящей.

Хотя… затрещину дать всё же тянет.

– Только попробуй мне опять судороги выдать! – я шиплю взбешенной кошкой, отхожу к стене, пропуская Свету с лотком и шприцами. – Я тебя в реанимацию не повезу. Мы тебя за эти два месяца уже два раза через них откачивали. Я сколько раз говорила, что тебе пить нельзя совсем. У тебя давление двести каждый раз, судороги через раз, контузия.

– Я в Чечне был, полтора месяца в госпитале провалялся…

– Да помню я!

– Вы только мамке не звоните, а?

– Пей давай, – Вера Васильевна, протягивая кружку с накапанным пустырником, приказывает мрачно.

– А это чё?

– Водка лечебная, – Ника, опережая меня, сообщает невозмутимо. – Тебе поможет, легче станет. Сейчас ляжешь, проспишься, утром будешь как новенький.

– И уйдешь, – я, не удерживаясь, вставляю едко, – как всегда.

– Чего это?

– А кто из реанимации прошлый раз утром сбежал?

Даром, что всю ночь пролежал бессознательным организмом, а мы кололи и спасали.

И три разом нежильцом признали.

– Алина Константиновна, – Эля с первого этажа, заглядывая в приемник, глядит печально и замучено, – там бабка из восьмой палаты опять бродит. Можно ей ещё одну таблетку дать? Ну, которые психиатр выписал. А то никакого покоя! Она у женщин из сто пятой сейчас холодец утащила и между рамами у себя спрятала. И по палатам она ходит. У нас пациенты уже баррикадируются.

– Давайте, – я, слыша дверную трель и мысленно взвывая, разрешаю.

Оглядываюсь на Нику, которая гневной грозовой тучей обратно в кабинет влетает.

Оповещает хмуро:

– Там полиция ещё приехала, им справка нужна.

– А у нас сегодня что, проходной двор? Аншлаги даем?

– А у кого сегодня последнее дежурство, Алина Константиновна?! Это вам на прощание, перед отпуском!

– У меня не отпуск, а две недели без содержания…

– …куда вы меня привезли, псы позорные?! Ничего у меня не болит! На какой х… ай! вы меня сюда притащили?..

– Мы работаем в дурдоме, – я, прислушиваясь к доносящимся из коридора воплям, вывод делаю печальный.

А Зюзя, подтверждая мои слова, пару раз затылком о стеночку прикладывается.

Чтоб голова не болела.

– Сергей Николаевич, башку себе пробьешь! А травматолога у нас нет, в хирургии же сегодня Потапов. Он головные боли декапитацией лечит, так и знай, – информацией я делюсь радостно, развожу всех, ибо человек пять полиции в дверях уже маячат. – Вера Васильевна, его на кушетку в коридор, чтоб все заходящие впечатлялись, а то чего только мы удовольствие тут с ними получаем. Эля, я сейчас всех распущу и подойду к бабке, посмотрю. Света, полиция пусть заходит-заводит…

…я доползаю до ординаторской в третьем часу ночи.

И на стопку историй, которые закрыть и сдать завтра планировала, я взираю с настоящим отчаяньем.

И до утра, умываясь каждые полчаса ледяной водой, чтоб не уснуть и успокоить слезящиеся глаза, я сижу, дописываю все осмотры и дневники, забравшись в кресло с ногами. И даже кофе, сваренный в третий раз за вечер-ночь, не спасает.

Не даёт бодрости и сил.

А потому пишу я на исключительном упрямстве.

И мысли, что послезавтра в это же время я буду в поезде. Куплены уже билеты. Они оплачены с первой зарплаты, от которой радости, впрочем, особой не было. К её получению радоваться чему-либо, кроме сна и тишины, я уже не могла.

Я устала, но… привыкла.

И рыдать ежедневно, закрываясь в ординаторской или туалете, я перестала на второй неделе работы. Я научилась, зная и не зная, находить ответы на любые вопросы пациентов, объясняться с плачущими родственниками, говоря, что готовиться надо к смерти, к идущим на счёт дням и надеяться на чудо смысла нет.

Я многому научилась за почти два месяца, в которые я хохотала в одной палате и хоронила через полчаса в соседней, в которые билирубины, перевалившиеся за шестьсот при норме в двадцать, я первый раз в жизни видела.

А ещё я… не пожалела.

Ни разу за всё время я не пожалела, что на предложение Киры Витальевны – маминой подруги, главного врача и просто тёти Киры – согласилась, вернулась в Аверинск, чтобы в отделении, закрывая привычно острый дефицит врачей и учась по ходу дела, хотя бы на пару месяцев выйти, отработать их.

«Ты через две недели-то к нам вернешься?» – это тётя Кира спросила ещё неделю назад, когда заявление я ей принесла.

«Я… пока не знаю», – взгляд, иррационально чувствуя себя предателем, я отвела.

Я не знала.

И ещё не знаю.

Пока я только решила, что выросла окончательно.

Я повзрослела безвозвратно и полностью за эти два месяца. Я научилась принимать решения, нести за них ответственность, делать выбор и не сомневаться в нём, а значит к встрече с Гариным я была готовой.

Теперь я могла поехать к нему.

Я поняла, осознала это в одно из дежурств, в тёмную и по-осеннему морозную августовскую ночь, когда на крыльце мы со Светкой стояли и свежим воздухом жадно дышали. Мы слушали тишину, которая после очередного бедлама приемника была столь спасительной.

И близкие звёзды, кутаясь в ещё Енькину шаль и загадывая самое важное желание, я разглядывала.

Не сомневалась больше ни на миг.

***

Поезда уходят и приходят.

Они поют извечным стуком песнь дальних дорог, которой, распрощавшись с домом в Аверинске, мне всё это время так не хватало. И потому теперь я слушаю её, прикрыв на миг глаза.

Улыбаюсь просто так.

И на толчею вокзала, гремящие чемоданы и крикливые завывания мороженщика я внимания не обращаю. Или же… к последнему я иду, лавирую между людьми, чтоб четыре пломбира, вспоминая кто и что любит, взять.

– Москва-Чита! Отправление через пять минут, девушка!

Я успеваю.

Возвращаюсь в купе, в котором Ивницкая без зазрения совести на всю полку вместе с Арчи развалилась. Она согнала и Кузнецова, и… Измайлова на соседнюю, мою, койку. И возмущения, высказанные наперебой двумя страдальцами, меня оглушают с порога.

Они веселят.

А наши мальчики, что такие мальчики, ещё больше обиженно надуваются.

– По-о-оль, пусти хотя бы мужа, – я, пытаясь призвать к остаткам совести, вмещаюсь между Артёмом и Глебом третьей, – беременность не болезнь, в конце концов!

– Но привилегии же должны быть!

– Ивницкая!

– Чего? В конце концов, всё справедливо. Нас трое, – она, наглаживая пока ещё едва видный живот, заявляет важно и серьёзно. – И вы втроем сидите!

– Железная логика… – Тёмка буркает себе под нос.

Утешается мороженым.

И к Ивницкой, которая, слупив своё фисташковое и вафлю, добреет и пускает обратно, Кузнецов сбегает поспешно. Он оставляет меня с Измайловым, что всю нашу дорогу особой разговорчивостью не отличается.

Он больше слушает.

Улыбается скупо.

И… и к встрече с ним на вокзале позавчера вечером я была не готова.

Он не должен был ехать с нами.

Не он.

Это с Полькой и с Артёмом я договорилась рвануть на Байкал. Это с ними я решила незаметно и как-то быстро, что до Иркутска мы едем вместе. Они ведь не могут отпустить меня одну практически через полстраны.

И они хотят увидеть самое известное озеро страны, а потому дом в Листвянке они себе уже нашли и сняли.

Меня же ждало Малое море и Ольхон, но… к Измайлову это всё никакого отношения не имело. Мы, распрощавшись на выпускном, больше не виделись и не общались. И вспоминать его я почти не вспоминала.

Я только знала, что в ординатуру, как и Тёма, он поступил.

Только… в Чите поступил.

Об этом сказал-уточнил Измайлов именно позавчера. Он оказался неожиданно за моей спиной, когда в поезд я уже поднималась. Перехватил, помогая поднять, чемодан, и свой паспорт, обворожительно улыбаясь, Глеб Александрович проводнице показал.

И в соседнем купе он разместился.

– Ребят, тут фотки с официального выпускного наконец-то скинули, – Полька, вскидывая голову и перебивая очередные разговоры обо всём и ни о чём одновременно, говорит с предвкушением, замечает их первой.

И открыть немедленно – пока интернет ещё ловит! – ноутбук и всё скачать она нетерпеливо требует.

– Ну, надо же глянуть, как мы там получились, – Ивницкая, оживая и вставая на колени, чтоб лучше словить сеть, приговаривает с нетерпением. – Я ведь рожу от любопытства до следующего интернета! Открывайте быстрее…

Как за прошедшие сутки моё выкупленное купе стало местом сборища и обитания всех, я так и не поняла, но… ноутбук, тесня Глеба, я послушно достаю и включаю.

Загружаю диск с тысячью фотографий.

– …ой, а это самое начало, это ещё все трезвые и немятые.

– Между прочим, я не пила.

– В кои-то веки… эй, жена, не дерись!

– А где фотки с ламбадой?

– В середине, вот где-то до стриптиза педиатров и голых торсов. А ведь предлагали без них устраивать…

– Не, стриптиз – это наши были, из седьмой группы.

– Да? Ну…

Мы переговариваемся увлеченно, сдвигаемся плотно, чтоб все снимки рассмотреть, узнать кого-то из знакомых. Или рассказать, откуда вон ту жар-птицу – у неё огненно-яркий наряд и с перьями – ты в отличие от остальных знаешь.

На каких пересдачах и зачётах сталкивались.

И на воспоминания, которых так много и которые ещё столь свежи, мы переходим. Мы цепляемся за них, перебираем, прыгая с курса на курса, с первой встречи и до самого выпускного. От первых общих фотографий с физкультуры и лыжной базы до последнего цикла, на котором станции с аккредитации мы жарким маем сдавали.

Осознали тогда, только к концу занятия и зачёта, что это наша последняя в жизни общая пара, финал всей учебы.

– Глядите, а это они нас на улице подловили, когда дышать выходили!

И планами на будущее мы там делились.

А теперь…

…а сейчас мы прощаемся.

Я решаюсь сказать себе это мысленно, принять фактом, что вот сейчас, в эту минуту, мы прощаемся насовсем, расстаемся окончательно, пересматривая оставленную на стольких снимках жизнь.

Мы переживаем эту жизнь вновь, проходим шаг за шагом, перелистывая невидимый альбом память, пока деревья за окном мелькают. Они меняют поля и горящие острова населенных пунктов на чёрные стены лесов, что пролетают смазанными тенями и исчезают.

Остаются позади, как и институтские годы, которым «прощай» мы говорим.

Доходим до титров.

– …а вот тут Калина уже без своих офигеть каких красивых и удобных туфлей, – Глеб, тормозя на очередной фотографии и кидая ехидно-убийственный взгляд, передразнивает столь привычно, что сердце иглой колет, вырывается ответная ядовитая улыбка. – Тут она в белых тапках.

Отельных, на минуточку.

А не в тех, что в комплекте с гробом, которым, упражняясь в остроумии, меня полночи дразнили, идут.

– Измайлов, – я, отвоевывая стрелки-клавиши и толкая его, дальше торопливо листаю, – три ночи на дворе было.

И тапки изначально, ворча на мои красивые туфли и выразительно глядя на с трудом сдерживаемые от боли гримасы, притащил именно Глеб Александрович. Он сунул их, заставляя переобуться и обрывая все возражения.

А после уже издевался.

– Да по твоей роже тут как раз и видно, что три ночи, – он фыркает язвительно.

И за клавиатуру мы сражаемся.

Препираемся привычно.

Так забыто и так знакомо, что улыбаюсь я широко, а хохочу – громко. Мы ругаемся столь увлеченно, что уход Кузнецовых пропускаем. Мы остаемся одни, цепляя друг друга словом за словом.

Парируем ими.

– …Глеб Александрович, а с тобой у меня вообще развод и девичья фамилия! – я брякаю не думая, в запале, что с последним моим словом куда-то девается.

А Измайлов перестает кривить ехидненькие ухмылочки. И смотрит на меня он внимательно, враз серьёзно.

Пропадает вся легкость.

– И не жалеешь? – он спрашивает тихо.

Получает столь же тихий ответ:

– Нет.

Я говорю уверенно, без всяких сомнений, но… колени, забиваясь в самый угол полки, я к себе подтягиваю, обхватываю их руками. И взгляд от сверлящих насквозь обыкновенно серых глаз я не отвожу.

Только улыбаюсь, пожалуй, грустно.

– Уже нет, Глеб, – я повторяю громче, продолжаю, ибо он ждёт. – Я любила тебя, а сейчас всё куда-то ушло. И ты меня не любишь, иначе… всё бы совсем иначе сложилось. Так долго не сомневаются, когда по-настоящему любят.

Гарин вот не сомневался.

И ярким контрастом, до которого больше никто не дотягивал, он был.

И есть.

– А я не по-настоящему, выходит, люблю?

– Нет, не меня, Глеб, – головой я мотаю отрицательно, говорю то, что из нас двоих поняла первой, как-то вот почти случайно поняла.

Незаметно.

Любовь ведь разной случается. И та, что случилась к Измайлову, была первой и… неправильной, изломанной ожиданием. Она стала незаметно отравленной, такой, что ни маме, ни Ивницкой я так и не смогла толком ничего объяснить.

Я лишь твердила, что поздно.

Неверно.

– Прости меня за всё.

– И ты меня тоже… за всё, – вот теперь я улыбаюсь точно печально и грустно.

Не возражаю, когда к себе меня молча притягивают, утыкаются подбородком в макушку. И до рассвета, до самого Иркутска и прорезавших из темноты холмов мы сидим, не спим эту ночь совсем.

Не разговариваем… почти.

– Я испугался на третьем курсе, – он говорит в какой-то момент, успевает, пока время стремительно бежит, перегоняет состав. – Тогда на крыльце ты на меня так смотрела, что я вместо всех объяснений про брак просто брякнул про свадьбу. Мне показалось, что так будет лучше. Оставим дружбу. Она надежней.

– Она надежней. Мы её и оставили, – я соглашаюсь со смешком, в котором горечь всё одно вырывается, а потому чем закончится утро я знаю точно. – Ты мне только сейчас решил признаться?

– На прощание.

– На прощание, – я повторяю эхом.

Жмурюсь, чтобы слёзы удержать.

И невозможно, не может так быть, чтоб чужим человеком Измайлова я считала.

Он всё равно мой друг.

Нас всё одно слишком много связывает, и пройти абсолютно бесследно оно не может, не исчезнет никогда. Я не могу вычеркнуть, забыть шесть лет, наши встречи, разговоры, попойки, квесты, всё то, что прошило и связало намертво.

Оставило след на сердце, на котором невидимые шрамы тоже бывают. Они не напоминают о себе ежедневно, почти не ноют на погоду, но… они есть, бредят душу с первыми осенними дождями, с запахом сырых листьев.

Они оживают, если по исхоженной многократно дороге до ГУКа пройти.

Или до любой из больниц.

А ещё они оживают сейчас, в три-пять-шесть утра, когда я обнимаю Глеба и дышу таким родным запахом северного моря и холода, когда я понимаю, что больше мы, пожалуй, никогда не увидимся, не будем искать специально встреч.

Они лишние.

А мы лишь прошлое друг друга.

И это… правильно.

Но…

– Глеб!

Я всё же разворачиваюсь.

Оставляю в стороне Ивницкую, Кузнецова и чемоданы, возвращаюсь обратно к Измайлову, который у вагона на полупустой платформе Иркутского вокзала стоит. Он ежится, сунув руку в карманы брюк, от утренней прохлады.

Успевает их вытащить и обхватить меня, когда на его шее я с разбегу повисаю. Обнимаю изо всех сил, чтоб на холодное ухо, сглатывая всю горечь и боль, быстро проговорить:

– Измайлов, ты дурак, редкий трус и временами бесчувственная скотина, но только попробуй не стать счастливым и снова струсить, упустив момент!

– А ты будь счастлива с Гариным.

– Буду, – я обещаю храбро.

Самонадеянно.

И второй раз я ухожу уже окончательно.

Не оглядываясь, пусть и точно, иррационально, зная, что больше мы уже не встретимся. Мы не напишем друг другу, не спросим про дела, не придем в гости.

Шрамы всё же на то и шрамы, чтоб заново их не тревожить.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге