Обложка (не) Просто безбашенный

(не) Просто безбашенный

Максим Арх

0% прочитано
Стандартный
Максим Арх

(не) Просто безбашенный

Предисловие + Глава 1. Кровь и песок

Предисловие

Кричали так, что закладывало уши.

Очнулся от боли, падая лицом вперёд. Обрушился грудью на песок, и тот набился в рот, впитывая скопившуюся кровь. Голова загудела как колокол.

Что было до этого, я не помнил. Вокруг стоял надрывный, срывающийся на хрип крик, и слов в нём не было, потому что слов у тех, кто кричал, уже не осталось.

Я лежал, никак не мог сообразить зачем этот крик и откуда он берётся. Потом кто-то ударил мне ногой под рёбра. Воздух из лёгких вышибло разом, до последней капли. Рот ещё больше наполнился песком, и я понял, что один из голосов, похожих больше на хрипы, принадлежит мне.

– Iwan! Schwein! – истерично выкрикнул кто-то над самой головой и тут же нервно и радостно захохотал.

Сапог ударил снова, на этот раз в плечо. По голове не попал, и я закрыл её руками, понимая, куда целится нападавший.

Вокруг опять закричали, разом, на разные голоса. И в этом хоре отчаяния я различал то стон боли, то бессвязную молитву, то возбуждённую немецкую речь, какая бывает у людей, занятых любимым делом.

В следующее мгновение сухо треснул выстрел. Кто-то тяжело упал, и крик, который только что был, оборвался на середине.

Я, наконец, сумел приоткрыть глаза. В правый уже, вероятно, давно попала грязь, он слезился. Но левым я увидел всё, что происходит вокруг.

И представшая перед глазами картина потрясла.

«Съёмки? Учения? Бред? – пронеслась в голове первая мысль, но последовавшая за ней другая задала вопрос, поставивший разум в тупик: – Тогда откуда такая боль? Почему меня избивают? И почему бьют людей вокруг – по-настоящему бьют?!»

Голова не соображала, и ни на один вопрос ответа не находилось.

Поморгал и вновь огляделся: рыжий песок, сапоги с широкими голенищами, латунные гильзы, небо, чересчур синее и чистое для того, что творилось под ним.

Немцы (а это были именно немцы, одетые в военную форму) не спешили. Они били и разглядывали нас, переговариваясь и посмеиваясь. Щуплый солдат в очках ходил между лежащими с фотоаппаратом и выбирал, откуда лучше снять.

Мне хватило мгновения, чтобы понять: здесь они хозяева положения, а мы для них никто.

Чья-то влажная горячая ладонь вцепилась мне в плечо.

– Ванька, лежи, – хрипло зашептали у самого уха. – Не дёргайся, а то пристрелят.

«Ванька? Кто такой Ванька?»

Мысль мелькнула и пропала, потому что справа закричала женщина.

Я повернул голову. Среди лежавших красноармейцев была женщина, которую в этой мешанине легко было принять за мужчину: гимнастёрка, санитарная сумка на боку и испачканное лицо. Пилотка слетела, тёмные волосы рассыпались по плечам, и немцы, разглядев их, на мгновение замерли. Но лишь для того, чтобы почти сразу взреветь от восторга.

– Frau!

– Eine Frau!

Двое схватили её за ворот и за волосы, а третий, гогоча, рванул на ней гимнастёрку, и в прорехе мелькнуло белое плечо. Она отбивалась, плакала и снова кричала, а немцы передразнивали её голос и подталкивали друг друга локтями.

Здоровяк, в форме бойца РККА, с окровавленной рукой рванулся ей на помощь, но его сразу свалили ударом сапога в живот и принялись бить.

Досталось и остальным. Раненых били прикладами не разбирая, кто жив, а кто уже нет. Седой мужчина (судя по малиновым с чёрной окантовкой петлицам и двум кубарям на них – политрук), с перебинтованной головой, лежавший рядом, после очередного удара перестал шевелиться. Рядом щёлкнул фотоаппарат.

Тут ещё один плечистый боец, с разбитым ртом, поднялся и еле-еле стоя на ногах хрипло, на весь берег, крикнул:

– Давай один на один! Слышишь, гад? Один на один!

Два МП-40 рявкнули почти разом. Красноармеец сел, удивлённо посмотрел на свою грудь и завалился на бок, а стрелявшие переглянулись и одновременно захохотали, скорчив рожи. Щуплый в очках присел перед убитым на корточки, навёл аппарат и щёлкнул.

– Мы пленные! Мы же сдались! – закричал тонкий, сорванный голос у самой воды: – С нами так нельзя!

И в этом крике была такая безнадёжная детская обида, что у меня свело скулы. Смех вспыхнул ещё громче.

А дальше я не слышал уже ничего, кроме собственного пульса. Мысль пришла сама, на автомате: «Два конвоира у воды только что стреляли, значит, сейчас магазины у них пусты. Один уже вынул пустой, вставил новый и дёрнул затвор с сухим щелчком. А второй, чертыхаясь, возился с магазином, который не лез в гнездо».

Сейчас было самое время остановить эту вакханалию.

Остальные пятеро стояли ко мне спиной, и всё их внимание принадлежало женщине. До ближайшего конвоира было четыре метра. Песок мокрый, плотный и по идее бежать по нему удобно. И хотя ноги болели, одного рывка должно было хватить. А если нет, то какая разница… – второго скорее всего не будет.

И, собрав волю в кулак, рванул вперёд, распрямляясь как пружина.

Первый успел лишь повернуть ко мне удивлённое и совсем мальчишеское лицо, когда ребро ладони ударило ему в горло.

Хрящ хрустнул под ладонью, и противник захрипел, опускаясь на колени…

В то же мгновение его МП-40 оказался у меня в руках. Но ремень остался у немца на шее, и тот, хрипя, вцепился в него обеими руками. Пришлось сдёрнуть ремень через голову вместе с каской, и на это ушло половина долгой секунды. Левой перехватил оружие за приёмник, помня что за сам магазин МП-40 держать нельзя – перекосит подачу.

Второй, увидев это, бросил так и не вставший на место магазин и потянулся к кобуре, но я ударил его в висок всей тяжестью оружия. Он тоже повалился на песок, присоединившись к корчащемуся первому.

Дальше рассчитывать на то, что меня не заметят, уже не приходилось.

Пятеро обернулись почти разом.

Ближайший – красномордый с бычьей шеей и с закатанными рукавами – успел среагировать и ударил мне прикладом в грудь.

От боли я согнулся, и пистолет-пулемёт чуть не вылетел у меня из рук. В глазах потемнело, и сквозь эту темноту я видел, как двое за спиной красномордого вскидывают винтовки.

Но разгибаться не стал. Ушёл в перекат, на бок, вцепился в ремень здоровяка и рванул на себя. Тот был тяжёлый, но инерция сделала своё дело: рухнул сверху и накрыл меня как щит.

Две винтовки хлопнули почти одновременно одна за другой. Его тело дважды дёрнулось. Пули вошли красномордому в спину под углом, и не смотря на его полноту, пробив насквозь вышли через бок ударив в песок совсем рядом. Тот охнул и обмяк, продолжая придавливать меня.

– Karl! – заорал один из стрелявших, и оба замерли с винтовками у плеча, вероятно осознав что попали в своего.

Их растерянность была мне только на руку. Резким движением я выкатился из-под него на бок – увеличивая обзор, и дал длинную очередь. МП-40 «строчил» размеренно и неторопливо, как швейная машинка, а потому вести такую стрельбу было легко.

Те двое, что стреляли, не успев даже передёрнуть затворы, упали. Очередь прошла по ним от бедра к груди.

Фотограф, стоявший рядом с ними, успел только открыть от изумления рот, и тут же упал, потому что вторая очередь этот рот ему закрыла. Аппарат на ремешке ударил его по груди и лёг рядом в песок.

Рядом, в двух шагах, другой немец оседал на песок. Тёмная и густая кровь шла у него из-под рёбер, рука с оружием качнулась в мою сторону – и безвольно упала: сил на выстрел у него уже не осталось.

Тот, кто хотел убивать, сам оказался убитым.

Выстрелы стихли, и стало так тихо. Так тихо, что зазвенело в ушах. Только река по-прежнему плескалась о берег, ровно и равнодушно, как будто на её пляже только что ничего не произошло. И от этого делалось жутко.

В воздухе витал отчётливый запах крови, к которому я за всю свою жизнь никак не мог привыкнуть.

Сменил магазин, взяв полный у ближайшего убитого, и обошёл всех семерых подонков, дав каждому по контрольному выстрелу в голову.

Огляделся, и больше не заметив противников, устало опустил оружие.

Что-то тёплое текло по подбородку. Провёл ладонью по лицу и нащупал вздувшуюся скулу и рассечённую губу: значит, меня ударили ещё до того, как я очнулся.

Избитые и раненые красноармейцы медленно и с трудом начали подниматься. Их было не более десяти человек. При этом многие удивлённо смотрели на меня, но никто не решался ничего сказать или подойти.

Только глаза – круглые, мокрые и недоверчивые.

Женщина сидела на песке, запахнув порванную гимнастёрку обеими руками, и смотрела туда, где песок темнел от крови.

Мелкий мужик с беспокойными глазами, тот самый, что шептал мне в ухо, стоял в двух шагах.

– Ванька, – тихо сказал он. – Ты это чего… ты откуда так умеешь?

Отвечать мне было нечего, да и рот у меня был полон крови с песком. А потому я просто неопределённо пожал плечами.

В следующую секунду ноги отказали без предупреждения, и я опустился на песок прямо там, где стоял, а МП-40 упал рядом.

Я смотрел на свои руки. Они лежали на коленях ладонями вверх – тонкие, с длинными пальцами, с ссадинами на костяшках – чужими ссадинами, потому что я не помнил, что в последние дни разбивал руки в кровь. Да дело не только в ссадинах – это было бы полбеды. Просто руки у меня были не моими.

Я сидел, смотрел на них и не понимал: кто я?

***

Глава 1. Кровь и песок

Но просто сидеть мне долго не дали.

– Слушай мою команду! – Раздавшийся голос был хриплый и срывающийся. – Раненые, отзовись! Оружие и патроны собрать! Да живее! Нужно уходить!

Седой человек с перебинтованной головой, тот самый, которого только что били прикладом, – поднялся с колен, качнулся и вцепился в карабин стоящего рядом красноармейца. Видно было, что ему тяжело. Повязка потемнела и намокла до воротника, а гимнастёрка – хоть выжимай. Красноармейцы, поднимавшиеся с песка, смотрели то на него, то на меня.

Один из них, еле слышно выдохнул:

– Слушаемся, товарищ политрук!

– Ковалёв! – Седой повёл мутным взглядом по берегу. – Гринькович! Тяпушкин! Сидоренко! Отзовись, кто живой!

– Я! Руку задело, товарищ политрук! – произнёс здоровяк.

– Здесь! Здесь! Здеся! – откликнулись остальные, по очереди.

Я перевёл усталый взгляд на сюрреалистичную картину и потряс головой – мираж не исчез. И наоборот, стал казаться самой настоящей реальностью. Люди вокруг, чудом избежавшие смерти, приходили в себя от шока и начинали двигаться.

Здоровяк, прижимая простреленный локоть к боку здоровой рукой, засунул за пояс найденную трофейную гранату и стал помогать подниматься женщине, которая так и сидела на песке и плакала, размазывая слёзы грязной ладонью по щекам.

– Маша, вставай, – твердил он. – Вставай, Машенька, пойдём.

– Да-да, Ковалёв, да, – шептала та, глядя в одну точку.

Порванная гимнастёрка сползла у неё с плеча, и она прикрывала голое тело одной рукой, а другой цеплялась за бойца, как за жердь и пыталась подняться. Но ноги не держали, и она всякий раз оседала обратно на песок.

В это время сухой хмурый мужик, которого называли Гриньковичем, зубами рвал на полосы чью-то нательную рубаху и, чертыхаясь, затягивал ею руку другого бойца – как я понял, то был Ковалёв.

Молодой парень, стоящий напротив, неожиданно согнулся пополам, и его вырвало. Ему тоже, как и всем, было очень плохо. Но он сумел взять себя в руки и начал действовать – вытер рот рукавом и потащил к политруку трофейные карабины – по два в каждой руке, роняя их и подбирая на ходу.

А мелкий, которого звали Тяпушкин – тот, что шептал мне «Ванька, лежи», – как ошпаренный носился между убитыми немцами и выворачивал подсумки.

– Быстрее, сынки! – хрипел командир. Голос у него ломался. – Немцы сейчас придут! Не копаться!

– Да мы и так это знаем, Андрей Николаевич, – буркнул Тяпушкин, не оборачиваясь.

Видя, что все включились в дело, я тоже решил, что отдыхать хватит. Поднялся, подхватил уже свой МП-40 и оглядел берег.

Первым делом сдёрнул с ближайшего убитого свёрнутую на ремне плащ-палатку и, проходя мимо, положил девушке на колени. Она уставилась на неё, не понимая, потом накинула на плечи прикрывая порванную гимнастёрку.

Несколько наших бойцов лежали там, где их и бросили немцы. Одного взгляда хватило, чтобы понять: помочь им уже нельзя. И всё же я подошёл к ним и проверил пульс у каждого. Пульса не было – все погибли.

Гринькович и Сидоренко подхватили политрука под руки. Тот простонал, едва его уложили на плащ-палатку:

– Спасибо, сынки, – поблагодарил он, потом заметил меня и сказал: – И тебе, Безбашев, отдельное спасибо от всего общества. Молодец! Спас!

«Безбашев? Я?» – пронеслось в голове. И в этот момент все пазлы в голове сложились: другое тело, другая фамилия… Судя по всему, я попал в другое время – в прошлое.

Мысль была ошеломляющей, но размышлять сейчас на эту тему было некогда, как и горевать. Да собственно и не о ком. Там, откуда меня выдернуло, меня никто не ждал: родителей я не знал, семьёй так и не обзавёлся. Детдомовскому терять нечего.

«Но тем не менее, если я действительно провалился в прошлое, нахожусь на войне, и вместе с ранеными красноармейцами мы там, где вокруг немцы, то политрук прав – нужно отсюда как можно быстрее сваливать. И подальше!»

Понимая, что слишком увлёкся лирикой, оставив обращение командира без внимания, я быстро произнёс:

– Служу Советскому Союзу!

Седой кивнул и попросил, обращаясь к стоящему рядом бойцу:

– Гринькович, перевяжи меня ещё потуже! – А потом обратился к другому: – Ковалёв, что с рукой? – И к третьему: – Тяпушкин, ты чего там копаешься? Не задерживайся! И уходим!

– Опять в лес? – начал перевязывать Гринькович, поглядывая на стену сосен. – Так там же немцы были! Они же нас оттуда гнали!

– А на берегу нас схватят ещё быстрее, – сухо сказал Сидоренко. – Открытое место. Как на ладони.

– Хватит болтать! – оборвал их политрук. – Уходим лесом, вниз по реке и подальше от дороги. – А потом чуть тише, то ли прося, то ли приказывая: – Понесите меня немного, сынки. Я сейчас маленько приду в себя. И уж потом сам… – И обратился ко мне: – Ванька и ты Пётр, соберите у немчуры оружие, патроны и документы захватите.

Больше никто не спорил.

Работать пришлось на бегу. Я сдёргивал с убитых ремни с подсумками и швырял их на плащ-палатку, которую Сидоренко волок за собой.

«Патроны и ещё раз патроны, а уже потом всё остальное», – крутился в голове один из законов войны.

Тяпушкин стаскивал сапоги с очередного убитого, причём делал это с такой скоростью, словно их у него отбирали.

– Ты бы ещё примерил! – безразлично сказал я, забирая у лежавшего немца трофеи: пистолет и нож.

– На ходу примерю, – отмахнулся боец, но остановился, повертел сапог в руках и хмыкнул: – Хорошие. Мои-то ботинки совсем развалились.

Женщина, наконец, встала: Ковалёв сумел поднять её за локоть. Она подобрала с песка свою сумку, запахнула порванный ворот и, всхлипывая, пошла к деревьям.

Осмотрел берег и заметил, что у куста валяется немецкий ранец, из которого высыпались тетрадные листы и документы. Судя по всему, солдаты противника, обыскав пленных, свалили их вперемешку с письмами, и ветер уже начал перебирать бумаги.

Я подошёл и стал искать свой комсомольский билет, просматривая книжечки одна за другой, пока не остановился на той, у которой уголок был загнут и которая была моей.

С крошечной размытой фотографии на меня смотрел худой парень с растерянными глазами – Безбашев Иван Алексеевич. Бронницы, Московская область.

Я вглядывался в изображение, пытаясь разглядеть черты. Лицо на снимке хоть и казалось почти знакомым, но было точно не моим…

– Чего застыл? Собой не налюбуешься? – Тяпушкин слегка толкнул меня в плечо.

– Себя не узнал, – признался я, суя комсомольский билет в нагрудный карман, и, не давая визави времени задуматься, прибавил: – Меня немец по лицу знатно приложил. Всё из головы вылетело.

– Ого! Оно и видно, – бросил он, уже роясь в подсумке. – Я думал, ты от того удара не встанешь. А ты встал.

Тяпушкин закрыл ранец и произнёс:

– Документы заберём и потом разберёмся. И тебя лечить потом будем! А сейчас быстрее надо! Давай ты вот этого обыскивай, – он показал на тело, лежащее справа, – а я вон того!

Мы без капли угрызений обшаривали немцев. Ремни, фляги, шинельные скатки, ножи в ножнах – нам всё было нужно. У одного на боку висела брезентовая сумка с красным крестом. Я её снял и, не открывая, передал Гриньковичу:

– Ковалёву руку нормально перевяжите, пожалуйста! А то у него всё ещё кровит.

Тот кивнул, порылся в ней, вытащил плоский стеклянный флакон, понюхал и, скривившись, пошёл к раненому.

Фотограф лежал у самой воды, очки съехали ему на лоб. Аппарат я снял с него вместе с ремешком и сунул в мешок Тяпушкину.

– На кой он тебе? – удивился тот.

– Там плёнка. На ней всё, что они тут с нами делали. Тоже документ. Будет возможность, нашим передадим, для контрпропаганды.

Боец пожал плечами, но спорить не стал.

Я воспользовался тем, что никого поблизости больше нет, подался к нему, и тихо, чтобы никто не услышал, спросил:

– Слушай, не подскажешь, какое сегодня число?

Тот удивлённо на меня посмотрел:

– Двадцать четвёртое. Ты чего, Ванька? Тебе и вправду совсем, что ль, голову отшибло?

– Вероятно, – кивнул я и задал ещё один вопрос: – А год? Сорок первый?

– А какой же ещё?! – В его глазах мелькнул испуг. – Может, тебе Машке показаться? Да и Таранову надо сказать.

– Машка, это медсестра. А Таранов, это кто? Политрук?

– Ну да – Андрей Николаевич… И вправду забыл?!

Я не стал реагировать на повторный вопрос. Сейчас у меня в голове крутились совсем другие мысли.

Двадцать четвёртое июня сорок первого. Война идёт третий день. Красная армия откатывается на восток. Немцы наступают по всем фронтам. Идёт настоящая мясорубка. И посреди этой мясорубки оказался я.

Накативший шок от повторного осознания того, что я и так уже понимал и даже где-то в душе принял, продолжался несколько секунд: Тяпушкин уже орал, что пора – пора, чёрт побери.

А потом его тон и смысл сказанных фраз сменился:

– Смотри! Смотри! Там кто-то есть!

Его окрики вернули меня к делу.

Из кустов метрах в тридцати донёсся шорох. Руки с МП-40 сами, на автомате поднялись. Но уже через мгновение я оружие опустил.

Из зарослей, шатаясь и хватаясь за ветки, вышел красноармеец в пилотке набекрень, без винтовки и с кровавой полосой на щеке. Молодой, лет двадцати. Он остановился и улыбнулся нам широкой и глупой улыбкой, а в это время из уха у него тянулась тонкая струйка крови.

– Живые... – сказал он слегка громко и, судя по этому, собственного голоса не слышал. – Я тут в кустах... Контузило... Все побежали, а я...

– Свой! – заметив его, прохрипел Таранов. – Ты с нами, боец! Понял?

– Ась? – Парень приложил ладонь к уху и заулыбался ещё шире. – Не слышу ничего!

Времени объяснять не осталось. Ковалёв махнул ему здоровой рукой, показывая на лес, и парень закивал, но пошёл не туда, а вдоль берега, к опушке, туда, где среди сосен уходила в лес накатанная колея. Я хотел окликнуть его, но тут услышал то, чего боялся с самого начала: дребезжащий рёв моторов, накатывавшийся из-за поворота просёлка. Совсем близко.

– Немцы! – заорал Тяпушкин.

– На землю! – крикнул я. – Все на землю!

Красноармейцы попадали кто где был. Таранов, которого поддерживал Гринькович, и женщина уже добрались до кустарника, остальные растянулись на песке, и только контуженый, ничего не слыша, всё так же брёл к колее.

Из-за поворота, вдоль самой воды, вылетели два мотоцикла с колясками. В коляске головного сидел унтер с ПП, на втором в коляске стоял пулемёт. У водителей за плечами висели винтовки, а третий, сидевший позади водителя, держал оружие в руках.

Ложиться было нельзя. Стоило пулемёту развернуться, и нас разнесло бы на месте: берег открытый, укрыться негде, до опушки не добежать. Оставалось одно: подойти так близко, чтобы ствол не успел повернуться следом.

Я побежал вперёд, по диагонали, наперерез. Песок под ногами проседал, сапоги вязли, и я бежал, как бегают во сне, когда ноги не слушаются. Рёв мотора накатывал навстречу, и сквозь него я слышал только собственное дыхание.

– Ванька! Стой! – закричал Тяпушкин где-то сзади.

Ему вторил хрип политрука:

– Куда ты, Безбашев?! А ну назад!

Я не остановился. Останавливаться было нельзя, да и поздно…

Чёрная точка ствола росла с каждым шагом. Водитель заметил меня, когда между нами осталось метров пятнадцать, и нажал на тормоз. Мотоцикл занесло боком, из-под колёс брызнул мокрый песок. Унтер в коляске дал короткую очередь из пистолет-пулемёта, которая с треском прошла у меня над головой. Вторую он дать не успел: коляску мотало на песке, и ствол гулял из стороны в сторону.

Я вскинул трофейный МП-40 и потянул спуск. Но… выстрела не произошло – осечка.

«Песок! – мелькнуло в голове. – Из-за шока пистолет-пулемёт лежал не на коленях, а валялся на песке рядом со мной, вот и результат».

Перезаряжать было некогда: мотоцикл шёл прямо на меня, и с каждой секундой расстояние таяло.

Я отшвырнул оружие и на ходу выхватил из-за пояса трофеи: «парабеллум» и нож, после чего сразу прыгнул. В лицо ударило жаром от мотора. Немец оказался так близко, что я разглядел ремешок каски, врезавшийся ему в подбородок.

Но в этот момент что-то опять пошло не так...

Подошва скользнула по мокрому борту коляски. Левая рука не удержала веса, и, вместо того чтобы вскочить сверху, я повалился вперёд, вгоняя нож в унтера раньше, чем тот вообще понял, что происходит.

Падение отбросило меня на водителя, который потянулся к кобуре. Выстрел из парабеллума вышел почти вслепую, в упор, – и этого хватило.

Третий, с винтовкой на плече, сидел позади водителя и от толчка мотоцикла качнулся, теряя опору. Винтовка выскользнула у него из рук и упала на песок.

Ещё один выстрел я сделал уже лёжа, не став подниматься.

Пуля попала вражескому солдату в лоб, и он затих.

Три тела – три секунды. В общем – неплохо.

Но это было ещё не всё…

Второй мотоцикл вылетел на песок метрах в десяти от нас. Его пулемётчик развернул ствол и, не целясь, полоснул по берегу. Пули зашлёпали по песку, выбивая частые фонтанчики.

Очередь пришлась по колее, и я увидел, как контуженый, шедший к опушке, споткнулся и упал лицом вниз. Он даже не успел обернуться.

– Гранату! – заорал я, откатываясь за коляску первого мотоцикла. – Ковалёв!

Следующие пули попали туда, где я только что лежал, и песок сыпанул мне за ворот.

Ковалёв поднялся на одно колено, прижав простреленный локоть к боку, и перехватил гранату здоровой рукой. А потом дёрнул шнур и кинул. «Колотушка» с глухим стуком упала под колесо второго мотоцикла, и оттуда через секунду вырвались огонь и облако пыли. Мотоцикл опрокинуло, водитель в кожаном плаще перелетел через руль и остался лежать, пулемётчик повис на коляске, а третий, тот, что сидел позади и до сих пор не сделал ни одного выстрела, вывалился на песок и, ввиду того что уронил винтовку, выхватил пистолет и сразу открыл огонь.

Он лежал, перекатившись на бок, и стрелял почти не целясь. Пули щёлкали по коляске, за которой я прятался, и одна даже пробила металл в ладони от моего лица.

Этот «фриц» оказался единственным уцелевшим.

– Живьём возьмём гада! – закричал кто-то из наших, кажется, Тяпушкин. – Живьём его!

Кричал он из кустов у опушки, но над водой голос отдался эхом, и откуда он шёл, было не разобрать.

Немец услышал чужую речь и на миг повернул голову на звук. За дюной, куда он смотрел, никого не было: ни человека, ни ствола, только песок и трава. Он не нашёл, куда стрелять, и стал разворачивать руку с пистолетом обратно, ко мне.

Разворот у него не получился.

Хотя я и был русским, но играть в «русскую рулетку» не собирался, ибо немец стрелял довольно кучно и в любой момент мог ведь и попасть. А потому ни о каких переговорах с моей стороны речи уже не шло.

И я нажал на спусковой крючок.

Раздался единичный выстрел. Но и этого хватило. Немец дёрнулся, пистолет выпал у него из руки, и он остался лежать, глядя в небо тускнеющими глазами.

Над берегом опустилась тишина, ещё более глубокая, чем прежде. От опрокинутого «Zündapp» тянулась тонкая струйка дыма.

Я встал, отряхнул колени, проверил магазин. От избытка адреналина всё тело немного потрясывало, и я на всякий случай сжал парабеллум покрепче.

Потом подобрал МП-40, который опять упал не туда куда нужно. Отстегнул магазин, выбил о колено песок из приёмника, продул патронник и передёрнул затвор. Затвор ходил туго, со скрипом, но всё же ходил. И так как пока другого у меня не было, придётся пользоваться этим.

Тяпушкин подбежал ко мне, глядя то на меня, то на разбитые мотоциклы, то на лежавшего немца.

– Не получилось живьём?

– Нет.

– Жаль, а то допросили бы, как положено, – проскрежетал он зубами, глядя на тело, а потом повернулся ко мне и вскрикнул: – Ванька! У тебя совсем ума нет?! Прямо на пулемёты! О чём ты думал?

– Не знаю, – честно ответил я.

– Ну ты и безбашенный, – сказал он тише, качая головой, и в голосе его послышалась смесь ужаса и восхищения.

– Все целы? – раздался от опушки голос Таранова. – Проверить своих! Кто ранен? Кто убит? Маша. Лапина! Дочка, ты цела?!

– Да. Всё хорошо, товарищ командир, – отозвалась девушка.

– Ковалёв, идти можешь? – крикнул Гринькович.

– Могу! – кивнул тот, поднимаясь с песка с перекошенным лицом. – Не задело, только локоть заново саднит!

– Целы! – крикнул от воды Сидоренко. – Только вот тот, контуженый...

Он не договорил.

Я подошёл к тому месту, где бойца настигли пули. Контуженый лежал ничком, раскинув руки, и по спине у него расплывалось тёмное пятно. Я перевернул его: глаза были открыты, а на лице застыла та же растерянная полуулыбка, с какой он вышел к нам из леса. Судя по всему, в миг смерти красноармеец так и не понял, что произошло.

Я закрыл ему глаза и накрыл лицо пилоткой.

Дальше всё делалось ещё быстрее. С убитых мотоциклистов забрали два ПП и пистолеты, а у мёртвого командира в кожаном плаще я успел сдёрнуть планшет с картой и сунуть его в мешок Тяпушкина. Пулемёт бросили, потому что он тяжёлый, а нам кроме оружия и всего прочего предстояло ещё нести раненых. Так что лишний вес нам был не нужен. Оставив себе три карабина, Ковалёв с Сидоренко остальные разбили о камни, чтобы не достались врагу.

Перед тем как уйти, я оглядел пляж: вроде бы все, что можно было унести, мы взяли. Теперь будет легче – не будем с голыми руками воевать.

От опушки, куда уже унесли политрука и ушла часть бойцов, донеслись отчаянные крики:

– Уходим! Уходим! Скорее!

– Мотоциклы бросаем! – сказал я Тяпушкину, который, глядя на технику, начал чесать себе в затылке, вероятно обдумывая, что с ней делать. – Слышно за три километра!

– Да я и не собирался предлагать на них садиться! – отозвался он, взваливая вещмешок. – Я хотел предложить их сжечь – чтобы испортить.

– Это лишнее – дым увидят за несколько километров. Так что хрен с ним. Давай лучше уходить, пока ещё не нагрянули.

И мы побежали к лесу. Я бежал последним. И когда мы подбежали к деревьям, сам не зная почему, оглянулся.

Пляж лежал под ярким солнцем, ровный и рыжий, словно несколькими минутами ранее ничего на нём не произошло. Река всё так же безмятежно плескалась у берега, а тёплый летний ветер шуршал листвой. Только неподвижно лежащие тела людей и брошенная техника говорили о том, что это не мирное время, которого уже нет и ещё долго не будет. Война шла третий день, и впереди было ещё без малого четыре тяжёлых и кровопролитных года.

Я смотрел на всё это и понимал: то, что раньше знал только по книгам и фильмам, теперь для меня стало моей жизнью – моей новой жизнью.

Глава 2. Первая ночь

Под кронами стояла духота. Птицы, всполошённые нашим бегом, смолкли. Шли, пока не стало ясно: держаться реки нельзя – немцы, найдя своих убитых, пойдут искать тех, кто это сделал, и первым делом обшарят берег.

– Уходим вглубь, – сказал я Таранову. – Подальше от воды.

Таранов, которого Гринькович вёл под локоть, кивнул, не разжимая губ. Было видно, что держится он на одном упрямстве: лицо посерело, пилотка съехала на повязку, но шаг, хоть и неровный, не замедлялся. Левая рука его время от времени сама тянулась к груди, к чему-то, что лежало под гимнастёркой, придерживала это и снова опускалась.

Мы шли гуськом: впереди Тяпушкин, потом Сидоренко, за ними Таранов с Гриньковичем, потом Ковалёв, поддерживавший женщину, и я замыкающим.

Замыкающему полагается оглядываться, и я оглядывался. Лес позади выглядел пустым, и это успокаивало ровно настолько, насколько и настораживало.

Вскоре со стороны реки донеслось гудение моторов. Потом хлопнуло несколько одиночных выстрелов, и снова загудело, уже на одном месте.

«Нашли, – отметил я про себя. – Теперь начнут искать нас. Впрочем, не только нас – здесь таких как мы окруженцев должно быть не мало».

Шагу отряд прибавил без всякой команды.

Часа через два нас остановил узкий ручей с мшистыми берегами. Тяпушкин первым бросился к воде и стал жадно пить. Мы тоже не медлили и последовали его примеру.

Опустился на колени, зачерпнул воды в ладони и напился.

Поднимаясь, заметил чёрный провод. Он выходил из кустов, нырял в ручей и тянулся на тот берег, в сторону дороги. Провод был чистый и лежал прямо поверх травы. Вероятно тянули его второпях и прикапывать не стали.

– Немецкий, – сказал я, когда Тяпушкин склонился рядом. – Связь.

– Перережем? – оживился он и полез за голенище за ножом.

– Не трогай. Оборвётся – пришлют связистов, а те пойдут вдоль провода и выйдут прямо на нас.

Красноармеец мои доводы принял, и с явным сожалением убрал нож.

Прежде чем продолжить путь, наполнили фляги.

К вечеру мы вышли на небольшую поляну, заросшую высокой травой и папоротником. Командир остановился, отдышался и устало махнул рукой.

– Здесь и встанем. Место сухое и видно далеко.

Я огляделся и, усомнившись, произнёс:

– Может, не здесь? – Все повернули головы, и я стал пояснять свою мысль. – Видно-то далеко, но и нас видно. Поляна как на ладони: пролетит самолёт или пройдёт кто-нибудь по опушке – и сразу заметит. Лучше под деревьями остановиться, вон в том ельнике. – Показал рукой. – Сверху не разглядеть, и тихо подобраться к нам противнику будет трудно.

Таранов помолчал, разглядывая заросли пушистых деревьев, и кивнул:

– Ты прав. Ложимся в ельнике. Всем ясно?

Пробрались в глубину, где земля была усыпана сухой хвоей, и упали кто где стоял.

Не прошло и пяти минут, как над лесом загудело. Низко, почти над верхушками, прошёл самолёт с высокими, растопыренными стойками шасси. Он развернулся и сделал над поляной круг. Мы лежали под елями, пока гул не ушёл на запад.

«Разведчик, – подумал я. – Заметил бы нас, и к вечеру здесь была бы рота».

Некоторое время никто не говорил. Тяпушкин стянул «новые» сапоги, растёр ногу и удовлетворённо сообщил, что мозоли не набил.

Гринькович взглянул на Машу – та сидела, нервно вздрагивая.

– Сможешь командиру повязку поменять? – спросил он.

Она кивнула, но руки у неё тряслись так, что было видно и без слов.

– Сиди, отдыхай, я сам, – сказал Гринькович и поднялся.

Снял с Таранова старую повязку, наложил новую и что-то пробормотал себе под нос, похожее на заговор.

Закончив, отошёл, а политрук, устроившись поудобнее, вытащил из-под гимнастёрки свёрток в грязной холстине, перевязанный бечёвкой, положил на колени и накрыл ладонью. Я заметил это, но спрашивать не стал.

Тем более что сейчас меня стало беспокоить другое.

Видя, что никто инициативы не проявляет, а все, кажется, собрались отдыхать, я кашлянул, привлекая внимание, и сказал:

– Товарищи, думаю, нам нужны часовые – двоих хватит. Один смотрит вперёд, другой назад. Предлагаю менять каждые два часа.

Таранов поднял на меня красные, воспалённые глаза и прохрипел:

– Кто ты такой? Я здесь старший.

– Я не командую, я предлагаю, – ответил я.

Он помолчал, внимательно разглядывая меня цепким взглядом, а потом усмехнулся углом рта:

– Правильно напомнил. Слушай мою команду: первыми дежурят Безбашев и Тяпушкин. Потом Ковалёв с Гриньковичем. Потом Сидоренко и я. Мне надо немного времени… Оклемаюсь…

– Вам надо лежать. Мы без вас покараулим. Второго Сидоренке подберём, – влез в разговор Гринькович.

– Лежать... – проворчал Таранов, но спорить не стал и закрыл глаза.

– Вот и решили, – негромко произнёс я и посмотрел на медсестру.

Та сидела в стороне, под большой елью, подтянув колени к груди и закутавшись в плащ-палатку, и, как и на пляже, смотрела в землю невидящим взглядом. Слёзы у неё давно высохли, и только вздрагивающие плечи выдавали, что внутри она всё ещё плачет.

Я встал и направился к ней. Но по дороге меня за рукав поймал Ковалёв.

– Дай ей побыть одной. Это ей самой пережить надо… Она ж ещё девчонка совсем… И хоть санинструктор, но крови такой прежде не видела.

– Я только аккуратно поинтересуюсь о её самочувствии, – пояснил я, делая шаг в сторону.

– Ты её не пугай…

– Не буду.

Тяпушкин называл её медсестрой, а она, выходит, санинструктор. Это объясняло и сумку, и то, как она, всхлипывая, шла за нами, не спрашивая куда. Не объясняло только одного: почему на ней была мужская гимнастёрка. Но спрашивать об этом сейчас не стоило.

Подошёл к ней не спеша, чтобы она видела меня всё время, и сел сбоку, на расстоянии вытянутой руки. Сразу заговаривать не стал – просто сидел и дышал ровно, пока она не перестала вздрагивать при каждом моём движении.

– Маша, – сказал я, наконец, негромко. – Ты же меня помнишь? Я – Иван.

Она не подняла головы – всё ещё в ступоре. Я это прекрасно понимал и продолжил мягким тоном:

– Рассказывать ничего не нужно. Просто дыши, а я задам ритм. Вдох – помедленнее. Теперь выдох, ещё медленнее.

Первые два раза она сбилась, всхлипнув, но я продолжал ей внушение – и скоро дыхание у неё выровнялось.

Кто-то хмыкнул за спиной – Тяпушкин, конечно. Сидевший неподалёку Сидоренко подался вперёд, приоткрыв рот, будто на фокусе.

Я на него лишь покосился, но ничего объяснять не стал.

Девушка тем временем перевела взгляд на свои руки и прошептала:

– Кровь. У меня на руках кровь.

– Это не твоя, – сказал я. – Ты никого не убивала. Скажи мне лучше, что ты сейчас видишь вокруг. Просто называй, что попадётся на глаза.

Она помолчала, а потом негромко спросила:

– А зачем?

– Так надо. Прошу, сделай, как я говорю. Обещаю, должно стать легче.

Она задумалась и проговорила:

– Ель. Плащ-палатка. Твой сапог... Муравей на ветке. Красноармеец Ковалёв.

– Хорошо. Теперь послушай и скажи, что слышишь.

– Птица. Ветер. Твоё дыхание.

Я подождал ещё немного и сказал ровным голосом:

– Тебя трясёт потому, что тело догоняет то, что было. Это нормально.

Плечи у неё перестали ходить ходуном и она наконец подняла на меня глаза. Лицо было в грязных разводах, но взгляд уже осмысленный, только очень усталый.

– Нам нужен человек, который разбирается в ранах, – сказал я. – Гринькович на первых порах помог, но он не профи. У товарища политрука голова, у Ковалёва рука. Посмотришь?

Она помолчала, а потом кивнула.

– Гринькович, – обернувшись, позвал я. – Сумку с красным крестом и флакон не потерял?

– Нет, – он порылся в вещмешке и принёс медаптечку.

Она взяла её двумя руками, заглянула внутрь и, шмыгнув носом, деловито спросила:

– Что тут?

– Индивидуальные пакеты, жгуты, йод и ещё всякое. А во флаконе шнапс, для обеззараживания.

– Сойдёт, – сказала она и посмотрела на свою пустую сумку, висевшую через плечо: – А у меня только бинты были. И то некоторые уже перестиранные. А теперь вот и их нет. Потерялись…

Она собиралась вновь заплакать. Но я ей не дал этого сделать, напомнив о раненых, которым требуется помощь.

Девушка сумела взять себя в руки.

К Таранову она хоть и подошла пошатываясь, но сама, без чьей-либо помощи.

Начала разматывать повязку – и вблизи стало видно: рана чистая, не тронутая йодом, а бинт наложен наспех, кое-как, лишь бы остановить кровь. Гринькович обработал как умел.

Узел у виска оказался затянут туго, и распустить его не вышло – пришлось достать из сумки ножницы и подрезать узел. Руки у неё ещё дрожали, но двигались всё увереннее, и минуты через две это были уже совсем другие руки – чёткие и быстрые.

Таранов покосился на лезвие и напрягся.

– Дочка, полегче, ухо мне не отхвати.

– Не отхвачу, – ответила она, не отрываясь от дела. – Потерпите, товарищ политрук.

Вскоре она уже перебинтовывала Ковалёва. Тот сидел смирно, лишь морщился, когда она туго стягивала повязку.

Маша, не отрываясь от работы, повернула голову ко мне:

– Откуда ты это знаешь? Про дыхание и про всякое другое…

– В ОСОАВИАХИМе на курсах так учили работать с пострадавшими, – придумал я более-менее правдоподобную версию.

Гринькович на мгновение прищурился и вернулся к своему делу.

Но я за эту секунду увидел, что в его взгляде чувствовалось не только удивление, но и что-то напоминающее недоверие.

– Хорошие курсы, – заметила Маша, не поднимая головы от бинта.

– Нормальные, – вздохнул я и переместил внимание на насущное: – Патронов у нас мало. Еды ещё меньше. Засиживаться тут не стоит.

– Ты прав, – прохрипел политрук. – Но надо понять, куда нам идти.

– Так карта ж есть. Давайте глянем, – оживился Тяпушкин, залез к себе в мешок и вытащил планшет. – Вот, у немца снял.

– Давай сюда.

Таранов, морщась от боли, раскрыл планшет, расстелил карту на траве перед собой и завозил губами по строчкам.

– Всё по не нашему… Ни бельмеса не понимаю…

– Я в школе немецкий учил, – неожиданно произнёс Гринькович. – На тройку. Так что – не обессудьте.

– Попробуй, – сказал политрук и протянул ему планшет.

Мы столпились вокруг.

– Вот река, Шумилка, кажется, мы у неё были, – бормотал боец, водя пальцем по карте. – Вот деревня, Полюшко. А это дорога, на востоке... Да, две линии и штрихи. А тут что за слово... «Зумпф»...

– Sumpf – болото. Рядом «unpassierbar» – непроходимо. Юг от дороги немцы сами отметили как топь: техника там не пройдёт, – сказал я, не успев подумать.

Гринькович поднял голову.

– Ты что, тоже немецкий знаешь?

– Немного.

– Откуда?

– От верблюда, – буркнул я. Но, понимая, что ответить что-то надо – ведь у всех вновь удивлённо округлились глаза, – добавил: – Тоже в школе учил, но кроме этого ещё и с учителем дополнительно занимался. Способность у меня к языкам.

– Полгода молчал, а сам вон какой, – присвистнул Сидоренко.

А Тяпушкин хлопнул по плечу:

– Ты у нас, Ванька, шкатулка с секретами.

Политрук закашлялся, а потом спросил:

– А почему раньше не говорил?

Все ожидающе посмотрели в мою сторону.

Я выдержал театральную паузу и со вздохом, опустив глаза, произнёс:

– Стеснялся…

Тяпушкин хохотнул.

Гринькович не засмеялся.

– Стеснялся, значит, – проговорил он. – Полгода рта не раскрывал, а сегодня и немцев кладёшь, и по-немецки читаешь – странно это...

Смешки стихли. Тяпушкин перестал улыбаться и посмотрел сначала на него, потом на меня.

– Отставить, – оборвал Таранов. – Он нас сегодня всех вытащил. Будет время – разберёмся. А сейчас дело!

– Конечно! Но раз он неплохо знает, то пусть и читает, – Гринькович протянул мне карту.

Больше я, так сказать – «стесняться» не стал. Начал читать.

Названия складывались сами: Шумилка, Полюшко, «Rollbahn» – немецкое слово для большой дороги, по которой идёт снабжение.

Кроме этого, нашёл приблизительно местность, где мы были на реке, и, ориентируясь на это, предположил, где мы находимся сейчас.

– Мы вот здесь, – я ткнул пальцем в зелёное пятно левее синей жилки ручья.

Гринькович наклонился, посопел и покачал головой.

– Не здесь. Ручей-то мы переходили? Переходили. А он у тебя, гляди где? Значит, и мы восточнее. Километра на три.

Я посмотрел ещё раз. Действительно ручей лежал ровно там, где показывал его палец, а я его проглядел, торопясь прочитать надписи.

– Верно, – признал я. – Ошибся.

Гринькович удовлетворённо засопел. Похоже, эта ошибка понравилась ему больше, чем весь мой немецкий.

А мне было не до того. Три километра восточнее значило, что дорога с колоннами куда ближе, чем я думал.

– Где фронт? – спросил Таранов.

– Тут карандашом стрелки, все на восток, – показал я. – Колонны идут по этой дороге. А наши... наших тут вообще не обозначено.

Повисло тяжёлое молчание. Все смотрели на карандашные стрелы, ползущие на восток и, вероятно, внутри ощущали то, что и я, – пустоту и безысходность.

– Значит, наши скорее всего находятся там, где заканчиваются стрелки, или ещё дальше, – нарушил тишину командир, сделав предположение, потом немного помолчал и продолжил. – А мы, выходит, сейчас в немецком тылу. Н-да… не было печали. – Он поморщился от боли, потрогал рукой повязку и произнёс: – Ладно, бойцы, давайте отдыхать. Утром решим, куда идти.

Потом ужинали. Хлеб делили скупо – по кусочку. Консервы шли не быстрее – по ложке на брата.

Поели – и стало немного легче. Разговор потёк сам собой, вполголоса.

Сначала вспомнили тех, кто остался у реки.

– А того, что «один на один» кричал, я даже толком не знал, – сказал Сидоренко, не поднимая головы. – Помню только, что из третьего отделения и фамилия у него Егоркин, вроде бы. Смелый был.

– Ага, Егоркин, – буркнул Тяпушкин и вздохнул.

Таранов, не открывая глаз, проговорил:

– Всех записать. Кто где остался. Выйдем – доложим.

Гринькович достал огрызок карандаша из кармана гимнастёрки и стал писать на обороте немецкой бумажки.

Солнце клонилось к соснам, но до темноты оставалось ещё долго: ночи здесь, в июне, короткие и светлые.

– А ты, Безбашев, парень не промах! Стреляешь метко! И немецкий знаешь! Только жаль, что скрытный! – произнёс Тяпушкин, зевая.

– Не скрытный, а стеснительный, – негромко произнёс Ковалёв.

– Обычный, – отмахнулся от них я, закрыв глаза.

– Интересно знать, откуда такие таланты? – задумчиво произнёс Гринькович.

– Я ж сказал: в ОСОАВИАХИМе был отличником, в тире стрелял метко, и ловкий от рождения. Хотели в разведку взять.

– Но не взяли, потому что ты, Ваня, – Безбашенный, – неожиданно предположил Тяпушкин.

– Как у него фамилия обязывает – Безбашев, – хохотнул Ковалёв.

Все заулыбались, а Тяпушкин продолжил глумиться:

– Разрешите обратиться, товарищ Безбашенный?

Вначале все на секунду замолчали, вероятно прикидывая, насколько нелепо это звучит, а потом засмеялись.

Смех вышел короткий, но неподдельный, и ненадолго отпустило и раскрепостило всех – настолько, что дальше уже само потянулось: разговор свернул к тому – кто откуда.

Сидоренко, отогревшись, представился Петей: из-под Смоленска, токарь.

– Артём. Ленинград. Слесарь, – сказал Ковалёв, будто анкету заполнял.

– Вячеслав Пантелеймонович, – важно отрекомендовался Тяпушкин и, выждав, пока все проникнутся, добавил: – А по-простому Слава. Пантелеймонович – я и сам через раз выговариваю.

Гринькович назвался Семёном Романовичем и тут же спросил, откуда я. Я ответил: Бронницы, как было записано в книжке.

Когда дошла очередь, девушка, кутаясь в плащ-палатку, сказала так тихо, что мы едва расслышали:

– Маша. Из Минска. Студентка мединститута. Здесь санинструктором.

Все повернули головы к ней. Она смутилась.

– А почему ты в мужской форме была? – тихо спросил Гринькович. – Если не секрет.

– Да какой там секрет… Свою постирала, – ответила она. – В тазу мокла, у речки. А тут немцы... Схватила первый комплект, что под руку попался. Мне всё большое. – Помолчала. – Вот так и вышло.

– Тебе идёт, – неуклюже выдал Тяпушкин комплимент, но все на него перевели хмурые взгляды и он прикусил язык.

Маша слабо улыбнулась – впервые за день – и стало легче.

Когда народ начал засыпать, из-за того что была наша очередь, мы с Тяпушкиным заняли пост на краю ельника, под большой елью – оттуда видны были и поляна, и тропа. В траве у опушки пели сверчки.

Вглядываясь в ночной лес, раздумывал о своём положении. И оно было безрадостное – начало войны и о нём я толком ничего не помнил.

Знаю, что 22 июня случилось нападение, знаю, что немцы вот-вот займут Минск, знаю, что Брестская крепость отчаянно бьётся и будет биться ещё месяц, знаю, что Красная армия дерётся изо всех сил, но отступает, отходя всё дальше и дальше на восток.

А вот что конкретно происходит и будет происходить в местах, куда я попал, мне было не известно. Точнее нет – известно – будет оккупация на несколько лет. Но деталей я, как ни старался, вспомнить не мог.

Но даже и без этого, можно было понять, что положение отчаянное. К тому же, из уцелевших я один хоть что-то понимал в войне – а значит, помогать всем выжить, хочешь не хочешь, а придётся мне.

«Что ж, не впервой».

Тяпушкин долго молчал, привалившись спиной к стволу, а потом спросил:

– О чём думаешь?

– Как выжить, – признался я. – И как вытащить всех.

– Всех? – Он даже привстал.

– Всех.

– Оптимист.

– Реалист.

Тяпушкин покачал головой, помолчал, а потом довольно проворчал что-то о новых сапогах – для него сейчас это было явно важнее нашего разговора. На этом он умолк.

Какое-то время сидели молча. Потом он вполголоса спросил, где я жил до армии, и я соврал что-то простое – про мать, про огород, слова сами нашлись. Он в ответ рассказал, как до войны чинил соседям крыши за самогон, и разговор так и катился дальше, ни о чём – просто чтобы не молчать в темноте.

Часа через два нас сменили. Ковалёв с Гриньковичем заняли пост, а мы вернулись в ельник. Лёг там же, где сидел, и уснул почти сразу, не успев додумать ни одной мысли.

Однако выспаться в эту ночь мне было не суждено.

– Тревога! Немцы! – почти сразу раздался крик где-то рядом.

И тут же началась стрельба – со всех сторон...

Глава 3. Без луны

Тот самый крик, что поднял меня на ноги, шёл со стороны Гриньковича и Ковалёва. Сознание ещё тонуло в вязком сне, а тело уже действовало само: рука нашарила в темноте МП-40, пальцы сами легли на цевье и спусковую скобу — тело опередило голову на добрых полсекунды.

– Ложись! – рявкнул я, хотя Тяпушкин уже упал в папоротник рядом, вжавшись лицом в землю.

Ночь стояла без луны: тучи плотно затянули – ни одной звезды не проглядывало, и темнота была такая, что собственная поднятая рука терялась в ней уже на расстоянии локтя. Но конец июня даже такую ночь держит на грани сумерек, не давая ей стать по-настоящему чёрной: над лесом висел мутный серый свет, в котором можно было разглядеть силуэты.

Слева из темноты по нам бил огонь – работали карабины, пистолеты-пулемёты и как минимум один пулемёт.

Были слышны и видны вспышки, трассеры и окрики на немецком.

– К бою! – прохрипел Таранов где-то за спиной, пытаясь подняться.

По паузе между вспышкой и звуком я прикинул: до пулемёта метров двести, может, двести пятьдесят. По числу и разбросу вспышек – стреляет отделение, может, два. Патронов немцы явно не жалели: очереди, хоть и не длинные, шли одна за другой.

Гринькович и Ковалёв открыли ответный огонь наугад. Гринькович – одиночными, из пистолета: другого оружия у него всё равно не было. А Ковалёв – из своего трофейного «Маузера». Так продолжалось минуты две.

Сон, из которого я вынырнул, ещё держал за собой – какие-то обрывки чужого, спокойного мира, где не было ни ночи, ни пулемётов. Он отступал медленно и нехотя, но вскоре я наконец пришёл в себя и вспомнил, где теперь нахожусь и кто я.

С этим осознанием пришло и другое – стреляющие в ночи (и с той, и с другой стороны) жгли впустую – целей никто не видел.

И если на боезапас немцев мне было по большому счёту наплевать, то вот наш скромный боезапас вызывал беспокойство, ибо каждый патрон был буквально на счету.

Не услышав реакции от Таранова, который являлся командиром, я решил взвалить на себя не свойственные и неуставные функции, после чего громко крикнул, обрывая стрельбу:

– Не стрелять! Целей нет, а патронов с гулькин нос!

– Не стрелять, но быть готовым! – эхом откликнулся Таранов, подтверждая мою инициативу.

Наши стволы замолчали. Но так как на фрицев мои мирные инициативы не распространялись, они продолжили палить в нашу сторону.

И тут неожиданно вскрикнул Сидоренко.

– Что у тебя там, Петя? – окликнул того политрук.

– В руку… – он зашипел сквозь зубы. – Выше локтя. Твою ж мать...

Откуда-то из темноты долетело: «Сейчас». Маша подползла к нему и начала перевязку. Руки у неё дрожали, не слушались, но жгут из трофейных бинтов – тех самых, что взяли с убитого санитара на пляже, – она затянула с первого раза.

Вновь ударила пулемётная очередь, на этот раз длинная.

«Не жалеют, гады. Патронов у них, видать, вагон», – подумал я и стал перебирать варианты наших действий. – Отходить? Это отпадает. Преследователи пустятся следом, и мы подставим спины, да ещё и под пулемёт. Так что, тут и думать нечего – вариант отпадает. Второй вариант: отвечать огнём. Но тут возникает вопрос: а чем отвечать, если патронов и так почти нет? На весь отряд едва наберётся пяток полных магазинов! Так что тоже не вариант. А значит, остаётся только одно – снять пулемёт, а заодно закончить земное бытие и самого пулемётчика. Без него остальные немцы в темноту вряд ли полезут, не зная, сколько нас тут и что у нас есть.

– Андрей Николаевич, может, я сгоняю? – крикнул я в сторону Таранова.

– Куда? – прохрипел тот.

– В лес. По грибы.

Таранов не ответил.

– Товарищ командир, каков будет приказ? – позвал я снова.

Тишина. Я повернул голову туда, где должен был лежать политрук, но в темноте не разобрал ничего.

«Неужели пулю поймал?» – мелькнула мысль.

Тут снова захлопали выстрелы, пули срезали ветки над головой, и я вжался в землю.

Голос Лапиной долетел откуда-то сбоку:

– Товарищ политрук без сознания…

– Тогда будем считать, что разрешение я получил, – сказал я себе.

Но Гринькович услышал:

– Ты что, под пули собрался? – правильно понял он мои намерения. – Один? Дурак?!

Я отмахнулся, не желая тратить время на споры, и сказал:

– Как только пулемёт замолчит – свистну два раза. Вот так. – Показал. – Это будет сигнал вам. Как услышите, тогда сразу поднимайтесь и уходите на юг, вдоль оврага, раз на восток путь нам пока закрыт. Командира берите под руки, тащите, если в себя не придёт. Первым пусть идёт Тяпушкин, он глазастый вроде. Я догоню.

Пока все жались к земле от очередной очереди, я пошёл не от вспышек, а на них.

«Опять, конечно безбашенная выходка, – раздумывал я, обползая очередное дерево. – Но что делать – немецкие пулемёты в этом мире будто специально меня манят. Хочешь не хочешь, а приходится с ними взаимодействовать».

Ползти по траве получалось без хруста, если ставить ногу и локоть медленно, проверяя каждую точку опоры перед тем, как перенести на неё вес. Взял дугу метров шестьдесят левее и вышел расчёту за спину.

Только расчёт, который составлял два человека, оказался прикрыт. По бокам от пулемётной точки находились солдаты противника. Ближе ко мне трое, а в отдалении человек десять, может больше. Одни лежали, другие присели на колено, третьи стояли, прячась за стволами деревьев.

Стал обдумывать свои шансы на успех.

«Если внезапно открыть огонь со спины и постоянно менять позицию, у них не будет времени разобраться, что происходит и сколько нас вообще атакует».

И так прикинул и так – выходило, что шансы есть.

Наметил крюк, по которому можно обойти всех и остаться при этом незамеченным, и медленно двинулся по нему, огибая заросли по самой кромке видимости.

Когда обполз уже половину пути, заметил стоящего во весь рост немецкого солдата – судя по позе и неподвижности, это был секрет, поставленный на всякий случай.

Если бы он не стоял, то я бы его вряд ли заметил. А так он, вероятно, решил размять ноги, вот и выпрямился.

И это меня спасло, а его наоборот – нет…

Я подобрался к противнику ближе и с пяти метров метнул трофейный нож. Рука не дрогнула. Тело помнило это движение из другой жизни, которое я оттачивал там годами.

Нож вошёл гитлеровцу в грудь, и тот, захрипев, осел на землю, цепляясь пальцами за кору дерева.

«Готов».

Затаился и прислушался. Вскоре понял, что мои действия остались незамеченными.

Теперь предстояло придумать, как мне ликвидировать пулемётный расчёт.

А тем временем пулемётчик снова ударил по ельнику.

И в этот момент я понял, как мне нужно действовать. А точнее не как, а когда…

Но для реализации пришедшей в голову мысли требовалось немного подождать и подгадать нужный момент. Стрелять сейчас означало выдать себя раньше времени и получить в ответ огонь сразу из десятка стволов. А этого допускать не хотелось: одному выстоять против отделения, даже застигнутого врасплох, будет крайне сложно. Особенно если смысл операции состоит в том, чтобы не просто пострелять, а ещё и остаться после этого живым.

Взял на мушку троих, что были ближе к пулемётчику и ко мне, и, как только пулемёт заработал снова, открыл разящий огонь одиночными, прячась под тем же звуком.

Все выстрелы произвёл точно, поразив цели, и тут же перевёл ствол непосредственно на расчёт, после чего прямым попаданием в голову ликвидировал второго номера. За грохотом собственного «MG-34» увлёкшийся очередями пулемётчик не расслышал мой МП-40. А когда наконец сообразил, что вокруг него его камрады давно не в лучшей форме и немножечко мертвы, было уже поздно – очередь дошла и до него, в прямом и переносном смысле.

Он поник, опустив голову на землю. Но слева от него оставалась основная часть солдат, которые, наконец расслышав выстрелы, стали поворачивать головы.

Я дал по ним неприцельный огонь и заорал в темноту:

– Ура! Окружай! Бей их, гадов!

Немцы, до этого спокойно сидевшие или лежавшие в ожидании то ли подкрепления, то ли просто не решавшиеся идти вперёд, не зная нашей численности, всполошились, решив, что их берут в кольцо, и открыли в мою сторону плотный огонь, заодно кинув гранату.

«Бабах!» – раздался взрыв.

Но меня уже на том месте не было, ибо в такой операции, которую я проводил, оставаться на одной позиции больше пяти секунд крайне не рекомендовалось, если, конечно, цель была подольше задержаться на белом свете. А потому взрыв ударил позади, осыпав спину комьями земли и хвоей.

Немцы постреляли ещё немного, но быстро сообразили, что остались без пулемёта и, вероятно, в кольце, и с криками и стрельбой стали отходить к опушке, вероятно, откуда пришли. В предрассветной серости я разглядел их – не больше десяти, а точнее, девяти: меняя позицию, я успел выстрелить кому-то в спину, и количество серых теней сократилось.

Тот факт, что обнаруживших нас солдат противника было относительно немного, было хорошим знаком: значит, из-за нашей работы на пляже никто целенаправленно за нами не гнался – просто прочёсывали лес по своим делам и наткнулись случайно. Организованная погоня выглядела бы иначе: не отделение, а рота, не редкие выстрелы наугад, а плотное окружение, а уже потом огонь на поражение.

Небо на востоке за это время посерело чуть заметнее – не рассвет ещё, но уже близились предрассветные сумерки.

Когда противник скрылся, я подал нашим условный сигнал – два свиста.

Но перед тем как самому уйти, необходимо было кое-что сделать.

Так как собирать трофеи в темноте было опасно – кто-то из подстреленных немцев мог быть ещё жив или вообще остаться в засаде, а пытаться забрать с собой пулемёт было вообще делом на грани утопии, решил ничего не брать. Однако тяжёлое вооружение им повредить всё же стоило.

Приблизился к пулемётной точке ближе и, когда сумел различить очертания «MG-34» с расстояния метров в пять, поочерёдно всадил несколько пуль в приёмник ленты, в затвор (возвратный механизм) и для верности ещё – в спусковой крючок и шептало.

Всё, дело было сделано, а значит, теперь можно было спокойно уходить.

Вот только полностью спокойным возвращение не получилось. Как только я отполз от места боя и уже собирался привстать, чтобы продолжать продвижение перебежками, заметил у дерева силуэт с винтовкой, который целился в мою сторону.

Это мог быть только противник, который устроил мне засаду.

Меня он пока не видел – выжидал, когда появлюсь.

Я тут же перекатился, вскинул оружие и собрался было открыть огонь, но остановился, потому что в силуэте узнал Тяпушкина. И не только узнал по виду, но и узнал его негромкое покашливание.

– Тяпушкин, это ты там? – негромко крикнул я.

– А?! – крикнул тот и залёг, вероятно перепугавшись.

– Я говорю: это ты?

– Э-э… да, – сказал тот, продолжая водить винтовкой из стороны в сторону, а потом спросил: – А это ты?

– Я. А кто ж ещё. Не стреляй, я подхожу.

Когда приблизился к непонятно как оказавшемуся бойцу, сразу же поинтересовался, что он тут делает. Как я и предполагал, он пошёл за мной следом.

– Таранов очнулся и сказал прикрыть…

– Прикрыть или проследить? – уточнил я и кивнул в сторону ельника. – Пошли скорей, а то тут немцы.

– Видел, – сказал тот, следуя за мной. – И видел, как ты их пострелял.

Я хмыкнул и уточнил:

– Так ты здесь прикрываешь меня или следишь за мной?

– Гм, и то и другое, – вздохнул тот, а потом, чуть замявшись, добавил: – Ты не обижайся, но сам пойми – взял, да и ушёл в ночь. И ни куда-нибудь, а прям к немцам навстречу.

В общем, понять я это мог. Действительно для обычной жизни совсем не тривиальная ситуация. Поэтому нет ничего удивительного, что у пришедшего в себя раненого политрука вполне могла зародиться нехорошая мысль насчёт моего возможного предательства. Вот только если бы я и был предателем, зачем спасал их на пляже?

Но я не стал развивать эту мысль.

По большому счёту их подозрения в отношении обычного бойца, который ни с того ни с сего стал так эффективно сражаться, были не беспочвенны. Уж больно быстро произошло моё преображение от тихого замкнутого парнишки в бывалого воина. Обычный удар прикладом по голове не превращает призывника в бойца, который в одиночку, в темноте, снимает пулемётный расчёт – и Тяпушкин, видимо, это прекрасно понимал.

Но что я, в свою очередь, мог с этим поделать? Не мог же я ради легенды позволить врагам убить красноармейцев и самого себя. Ясно же, что не мог.

А потому и вариантов, кроме того, в котором я частично раскрываюсь и показываю свои навыки и умения, у меня попросту не было. Да и сейчас нет – не хочу я умирать и не хочу, чтобы эти мужики и девушка погибли.

Поэтому придётся работать с тем, что есть – пусть привыкают.

Пока же легенда будет простая – после избиения и удара прикладом по голове, которое все видели, у меня поехала крыша, и я стал не просто бойцом, а воином. Со временем, если доживу, можно будет что-то придумать получше, а сейчас на это просто времени нет – голова другим занята.

Вскоре нагнали отряд, который уходил вдоль оврага на юг.

Ковалёв обернулся первым и выдохнул с явным облегчением, когда мы появились. Но вслух сказал только:

– Живые. Ну и хорошо.

– Я за вас переживала, – произнесла Маша, вытирая нос.

– Скольких положили, – еле произнёс пошатывающийся Сидоренко.

– Не положили, а положил – Ванька постарался, – сказал Тяпушкин и хмыкнул. – Вместе с пулемётчиком ухайдакал. А потом ещё и пулемёт расстрелял. Так что фрицы теперь без тяжёлой машинки.

Гринькович смерил меня взглядом, каким смотрят на человека, которого только что мысленно похоронили, и ничего не добавил – просто перехватил свой край плащ-палатки поудобнее, и они с Ковалёвым пошли дальше.

Идти было тяжело.

Таранова несли на плащ-палатке – он несколько раз приходил в себя, но был в сознании не долго, и после пары-тройки ничего не значащих фраз проваливался в небытие. Несли его, меняясь все, кроме ослабленного Сидоренко, Маши и меня.

Я постоянно отставал, прикрывая отряд: путал след – ломал ветки в сторону от настоящего маршрута, осматривался, а потом догонял.

Преследования не было.

Шли до рассвета, спотыкаясь в темноте. Ноги гудели, а сон наваливался при каждой остановке дольше пары секунд.

На привале Сидоренко тяжело опустился на землю, несмотря на то, что политрука он не нёс.

Заметили, что его трясёт и он весь вялый. Маша подошла к нему и осмотрела – открылась рана, и повязка вся в крови. Она перевязала его вновь.

Тот поблагодарил и, глядя на политрука, посетовал, что не может помочь нести командира.

– Да ладно тебе, ты главное сам иди, – сказал Ковалёв. – А с одним мы справимся. Правильно я говорю, Тяпушкин. А, Вячеслав?

– Правильно, – сказал тот. – Справимся, конечно. Вот только нести неудобно, кисть болеть начинает и угол из рук выскользнуть постоянно норовит.

Тогда у меня и возникла идея с носилками, чтобы нести Таранова.

Я её озвучил, и народ поддержал.

Из двух плащ-палаток и двух жердей из молодой ольхи, что потолще и попрямее, срубленных тесаком Ковалёва, соорудили что-то похожее на носилки: жерди просунули через люверсы в углах палаток и стянули верёвкой, чтобы ткань не разошлась под нагрузкой.

Сразу и проверили: я лёг, а Ковалёв с Тяпушкиным подняли за концы. Жерди пружинили, но держали – ткань плащ-палатки не расходилась, даже когда я немного подпрыгнул.

– Ты легче, а Андрей Николаевич потяжелее будет, – вздохнул Вячеслав.

– Ну да ничего, донесём и тяжёлого. Так-то оно всё равно легче будет, потому что нести удобней, – заметил Гринькович.

Тут Сидоренко, в свете утра бледный от кровопотери, повернулся к нам и произнёс:

– Товарищи, оставьте меня, пожалуйста, здесь. Я вам обуза.

– Не пойдёт, и не глупи, – ответил я и, чтобы подбодрить, добавил: – У тебя рана сквозная, так что ты не паникуй раньше времени. Всё с тобой будет хорошо – выздоровеешь!

– Но я не дойду – не смогу, – произнёс он. Было заметно, что его лихорадит.

– Пётр, прекрати! Если надо, и тебя понесём. Носилки ещё одни сделаем – плащ-палатки есть, – вступил в разговор Ковалёв. – Нас четверо, кто без ранений. Так что справимся.

– Не четверо, – покачал головой Тяпушкин. – Трое…

– Это почему?

– А ты сам погляди. Без ранений бойцов, кто может нести, всего трое: я, Ковалёв и Гринькович…

– Так я ж тоже не ранен, – возмущённо напомнил я.

– Ты не ранен? – удивлённо произнёс тот. – Да ты самый раненый из нас. – И, пока мы ничего не понимали, он пояснил свою мысль: – У тебя ж голову – башню оторвало, раз ты в одиночку на пулемёты ходишь. Так что ты безбашенный, а это уже серьёзная контузия на всю жизнь.

Все присутствующие оценили шутку. Шутки на войне помогают не сойти с ума от боли, усталости и страха. Но только не было у нас сил, чтобы хоть как-то адекватно на неё отреагировать. Мы, может быть, и рады были посмеяться от души, да так, чтобы смех был сквозь слёзы, чтобы животы от смеха болели, да челюсти сводило, но вот только из-за нечеловеческой усталости не смогли этого, а смогли лишь хмыкнуть и улыбнуться одними лишь уголками рта.

Дальше пошли молча – нужно было экономить силы.

Лес вокруг понемногу оживал: где-то застучал дятел, на этот стук отозвалась другая птица, а потом другая, другая и другая… От этих звуков леса, таких обычных и мирных, становилось спокойнее, чем от ночной тишины.

Шли, не смотря на карту – смысла разворачивать её не было никакого – за ночь мы совсем немного прошли, да и по лесу мы бы сориентироваться вряд ли смогли.

– Пора поворачивать на восток, к шоссе, – сказал я, прикинув в уме расстояние, что мы преодолели.

– К немцам под нос? – усомнился Гринькович.

– Именно. Немецкие поисковые группы ищут тех, кто уходит в глушь. У дороги искать не станут.

– А если на шоссе они будут? – не сдавался тот. – Мы им прямо на дорогу и выйдем.

– До шоссе ещё топать и топать. И на само шоссе я выходить не предлагаю. Просто пойдём вдоль него, – ответил я.

Тяпушкин порылся в своём вещмешке, вытащил шоколад и галеты, после чего стал делить. Первой предложил Лапиной.

Та отказалась:

– Сначала раненым.

– Не только раненым, но и всем – в шоколаде много калорий, – сказал я. – На длинных переходах организм тратит быстрее, чем успевает восполнить, а тут – быстрые углеводы: уходят в кровь почти сразу и дают взрыв энергии. Жир растягивает этот подъём ещё на пару часов.

Все удивлённо на меня перевели взгляды.

А Тяпушкин прямо спросил:

– А это ты откуда знаешь?

Понимая, что брякнул что-то не то, тут же стал придумывать более-менее правдоподобное объяснение.

– В журнале прочитал. В сороковом наши учёные исследование сделали.

Вроде бы поверили, и больше на эту тему вопросов не последовало.

А я дал себе зарок: впредь следить за своим языком.

Таранов на несколько секунд пришёл в себя, огляделся и, увидев меня проходящего мимо, чтобы вновь из авангарда перестроиться в арьергард и провести разведку там, схватил за рукав:

– Вернулся? Где немцы?

– Уничтожены, – доложил я.

– Обстановка?

– Идём на восток. Преследования не замечено.

– Хорошо, – устало произнёс он и зашарил руками. – А свёрток где? Свёрток!

Я снял свой вещмешок и достал оттуда свёрток политрука:

– Вот.

– Ага… Хорошо… Не отдавай никому, пока я не скажу, – успокоился политрук и закрыл глаза.

– Хорошо, – сказал я, задумчиво убрал свёрток обратно и тут уловил звук. – Тихо, – сказал я, останавливая отряд. – Слушайте.

Все замерли. Даже Таранов на носилках перестал ворочаться.

Звук шёл с востока, куда мы и направлялись, – низкий, ровный гул, будто по земле движется что-то большое и зловещее. И этого «большого» и «зловещего» там было не просто много, а очень и очень много.

***

Интерлюдия. Тяпушкин

Вячеслав Пантелеймонович повидал на своём веку немало. С малолетства пошёл работать – куда отец пристроит, туда и шёл, – и до армии успел побывать и в подмастерьях у кузнеца, и на лесопилке, и извозчиком, и даже полгода при мельнице. Ремесло к ремеслу липло легко: руки у него были толковые, а гонору – самая малость, что при частой смене работы только на пользу.

В армию призвали в срок, как и всех. Отслужил положенное и вернулся на старое место – тогда он уже плотничал в артели, крыл крыши да чинил заборы по всей округе. Там же, под Минском, и встретил Нюру: она торговала на базаре молоком от соседской коровы, а он всё находил повод постоять рядом. Через год сыграли свадьбу, а ещё через два родилась дочь Вера. Жили небогато, но с голоду не пухли, и кусок хлеба в доме всегда был. Дом, семья, работа – и по новой, день за днём, год за годом, без особых событий, если не считать той радости, что иногда случалась – как когда Верка первое слово сказала.

Но в конце апреля этого года вся эта размеренность разом оборвалась. Пришла повестка: явиться двадцать восьмого на шестидесятидневные большие учебные сборы. Нюра всплакнула, но виду, что напугана, старалась не подавать, а сам он, если, сказать по совести, отнёсся к делу спокойно. О том, чтобы уклониться, тогда даже не думали – да и с чего бы: раз государство зовёт, значит нужно, а к тому же какое-никакое, а разнообразие в привычной жизни и даже, можно сказать, командировочное приключение.

Явился в срок, приписали в 312-й стрелковый полк – пополнение спрашивали как раз в его роту. У штабной палатки, дожидаясь распределения, обнаружил рядом двух своих земляков – Прохора, с которым когда-то вместе гоняли скот, и Юзика, чей отец работал в колхозе в соседней деревне. Земляки среди чужих лиц – это везде и всегда хорошо, ведь вместе не просто веселей, но и легче.

Сборы шли своим чередом: с утра – строевая и матчасть, днём – стрельбы и марши с полной выкладкой, вечером – чистка оружия и снова строевая, для верности. Кормили сытно, хоть и без изысков: на завтрак – перловая каша, забелённая ложкой сала, да чай с сахаром вприкуску; в обед – суп с той же перловкой и куском мяса на двоих, а на второе – картошка с подливой; на ужин – снова каша, иной раз с рыбой, а иной раз и пустая. Конечно, не домашняя солянка и не наваристый борщ со шматком говядины, но с голоду никто не пухнул.

Одним словом, нёс службу да посматривал на календарь – окончание сборов для него и его роты значилось 27 июня.

А последние дни, как назло, еле-еле тянулись.

«Ну ничего, скоро домой, к Нюре, к Верочке, за плотницкий инструмент, который заждался хозяина», – тешил он себя мыслями, отрывая очередной календарный листок.

Но на рассвете двадцать второго все эти планы рухнули.

Проснулись не от побудки, а от гула, к которому никто не успел прислушаться, прежде чем земля под казармой вздрогнула. Началась паника. Тяпушкин обувался уже под свист, от которого закладывало уши. Порядка не было ни в один час того страшного дня: приказы отменяли другими приказами, связь обрывалась, а те, кто ещё вчера уверенно командовал, теперь и сами не понимали, куда вести людей.

Происходящая вокруг вакханалия значительно усугубилась после ещё нескольких налётов и начавшегося вскоре артиллерийского обстрела. Двадцать третьего числа рота, от которой к вечеру осталась едва половина, отступала без ясной цели и даже без карты – знали одно: на восток, подальше от гула в небе и канонады орудий на земле, что ни днём, ни ночью не смолкали, ни на мгновение. Земляк Прохор в тот день ещё был рядом, шёл, привычно ворча, что зря поехали на сборы, и что лучше бы дома сидели. Юзик держался рядом.

Двадцать третьего их остатки – человек десять, вперемешку из разных рот, – пробирались лесом, надеясь выйти к своим. Но судьба в тот злополучный день сыграла с ними не добрую шутку – они наткнулись на немцев там, где их, по всем расчётам, быть было не должно, ведь это считалось глубоким тылом Красной армии. Пришлось спешно разворачиваться и уходить обратно в чащу.

В той же чаще, чуть погодя, они и увидели испуганного парня.

Пацан был молодой, неопытный, да ещё и городской. Было видно, что к таким суровым условиям жизни он не приучен и ему приходилось туго.

Однако он держался, правда, при этом полностью уйдя в себя и, казалось, потеряв интерес ко всему происходящему вокруг и к жизни тоже.

Решили взять с собой – лишний боец не помешает, а с карабином и подавно.

Так и присоединился, тихий и безучастный, ничего не просивший – разве что воды из фляги, да и то, когда предложили.

Вместе с ними в тот день пробивался и раненый немолодой уже политрук, с перевязанной головой. В те дни, кто из какой роты, никто уже не разбирал. Держаться группой в лесу оказалось надёжнее, чем в одиночку. Но и это не всегда помогало: немцы, судя по всему, устроили настоящую охоту на разбитые остатки частей – то тут, то там из подлеска бил огонь, и приходилось бросаться в разные стороны, кто куда успевал.

В одном таком броске и потеряли Прохора. Бежали через поляну, и уже на той стороне, у деревьев, обернулись – а его нет. Упал ли там, на открытом месте, или просто отстал и свернул в другую сторону – этого никто не видел. Вернуться бы и поискать, да поздно – сзади уже слышался лай чужих команд…

К ночи вымотались так, что валились с ног на ходу. Но понимали – спать нельзя, а потому вставали, шли, падали и снова вставали.

Под утро, в темноте, не досчитались Юзика. Кто-то помнил, что он был рядом, когда перебирались через овраг, а потом – уже нет. Звать вслух не стали: звук в предрассветном лесу разносится далеко, а значит, услышать и прийти могут те, кого совсем не ждёшь.

Немцы гнали их, по сути, всю ночь. К рассвету уставшие красноармейцы вышли к реке и тут же нарвались на солдат противника, которые их словно бы ждали.

Политрук хотел было воодушевить людей и призвать к сопротивлению. Но немцы его быстро вычислили и не застрелили, а ударили прикладом по голове. То, что он не сразу погиб, было чистой случайностью.

Патронов у бойцов уже не осталось, а в рукопашную против огнестрела не попрёшь…

Решили сдаваться…

Почти все, выполнив приказ солдат, опустились на песок и надеялись, что их просто пленят. Но фашисты приготовили им другую судьбу. Они решили с ними позабавиться и принялись жестоко избивать, не обращая внимания, куда бьют и чем.

Стало ясно, что их просто забивают, как скот на скотобойне.

Тупое и мертвенное отчаянье обуяло всех бойцов, сковав волю к сопротивлению…

Крики боли, страдания и страха заполнили пляж…

И вот тут себя проявил не кто-нибудь, а тихоня…

В одну секунду он буквально взбесился от того, что творили садисты. И тут же напал на ближайшего немца. Отобрал у того МП-40 и бесцеремонно расстрелял всех солдат противника, как собак.

Сказать, что Тяпушкин был в изумлении – это ничего не сказать. Он просто открыл рот, когда наблюдал, что творит застенчивый парнишка, ходя между телами подстреленных гитлеровцев и хладнокровно добивая их.

Однако это было ещё не всё – вершиной его удачливости и невесть откуда взявшегося умения стал бой с мотоциклистами, где он не просто перестрелял их всех из засады, а вначале самолично бросился на них с ножом.

Вот тут уже действительно было что-то совсем уж сумасшедшее.

Один! На пулемёты! Если кому рассказать, никто никогда, ни за что не поверит!

Но это была истинная правда, потому что всё происходило прямо на глазах у Тяпушкина и других бойцов. Безбашев всех немцев зарезал и пострелял – а потом, как ни в чём не бывало, сел отдыхать…

Спас ли он им всем жизнь? Да, конечно, спас! И не раз, включая бой в лесу, где он, вновь в одиночку, подавил пулемёт уничтожив и пулемётчика и несколько солдат врага. Если б не он, то врял ли им удалось бы уйти без потерь. Значит он опять всех спас и теперь они все ему должны. А долг, как известно, платежом красен, и потому Вячеслав Пантелеймонович поклялся, что сделает всё возможное, чтобы помочь Ваньку в трудную минуту.

Сейчас, когда с тех боёв уже прошло время, Тяпушкин мог досконально вспомнить как они происходили и в который раз восхититься удачливостью и умением этого отважного мальчишки.

Глава 4. Дорога

– Автомобили? – шёпотом предположил Гринькович.

Я не ответил. Гул шёл с востока, и первые секунды разобрать в нём не удавалось ничего, кроме того, что его много. Потом ветер оттуда потянул сильнее, и сквозь гудение пробилось ржание. Одна лошадь, следом другая – и голоса тут же утонули в общем шуме.

«Ни одного выстрела, зато лошади, – отметил я. – Значит, там едут, и едут спокойно».

Ветер дунул ещё раз, и вместе с ним донёсся лязг, который ни с чем не спутаешь, если хоть раз слышал его вблизи.

– Это дорога, – сказал я вслух. – И по этой дороге едут не только автомобили и лошади, но и прут танки. Слышите характерный лязг гусениц?

Все чуть вытянули шеи, прислушиваясь, а Гринькович даже склонил голову набок.

Вскоре члены отряда согласились с моими выводами.

Планшет с немецкой картой так и остался у меня с той первой ночи в ельнике. Я расстегнул его, развернул карту на колене и нашёл то, что и так помнил: две линии на восточном краю листа и надпись «Rollbahn». Пока мы шли лесом, толку от карты не было никакого – сосны да ели, привязаться не к чему. Теперь же привязка нашлась сама и гудела впереди.

– Мы шли вот тут… – Я повёл пальцем от Шумилки на восток, потом вниз, вдоль оврага – на юг, и снова на восток. – Прошли километров пять-семь… Вряд ли больше… Значит, мы скорее всего где-то тут…

Палец остановился совсем рядом с двумя линиями.

Тяпушкин заглянул мне через плечо.

– Это та самая, как её… роль… бан?

– Она. Главная дорога у них, по ней снабжение идёт. Шоссе, можно сказать.

– Шоссе в лесу, – фыркнул тот. – Скажешь тоже.

– К ней мы и шли, – проигнорировал его возмущение я, складывая карту. – Посмотрим, что там делается, и будем думать дальше.

Гимнастёрки за ночь отсырели и липли к спине. Над носилками вилась мошкара, и Маша то и дело отгоняла её от лица Таранова сорванной веткой.

Политрук глаз не открывал.

Ноги, гудевшие ночью, к утру онемели и переставлялись сами, без моего участия. Тяпушкин заметно прихрамывал и на ходу бормотал что-то про немецкие сапоги, которые не на русскую ногу шили, явно не подумав. Если учесть, что ещё менее суток назад он эту обувь хвалил, то, можно сказать, за это время его взгляды на европейский продукт кардинально поменялись.

Носилки переходили из рук в руки. Ковалёв нёс свой край одной рукой, прижав простреленный локоть к боку, и когда пальцы у него на жерди начинали белеть, я молча становился рядом и забирал её. Он так же молча отдавал и шёл дальше налегке, пока рука не отходила.

Сидоренко шёл сам. Лицо у него было серое, глаза блестели нехорошим горячим блеском, и на кочках его заносило. Когда Гринькович потянулся взять его под локоть, Петя дёрнул плечом:

– Сам.

Маша разрывалась между ним и носилками. Поправит Таранову повязку, отгонит мошку – и уже снова рядом с Сидоренко, на полшага позади, чтобы успеть подхватить, если поведёт.

Солнце вставало прямо по курсу, и лучшего компаса нам сейчас не требовалось.

Чем ближе мы подходили, тем яснее гул распадался на части. Проступил скрип тележных колёс, потом донёсся обрывок немецкой команды, и снова заржала лошадь.

Лес начал редеть. Мох под ногами сменился травой и супесью, в стороне от нашего пути попалась свежая колея, глубоко вдавленная в землю, а за ней полоса поломанного молодняка: что-то широкое и тяжёлое прошло здесь напролом, не выбирая дороги: ясное дело, танк, и не один.

Я поднял кулак. Отряд опустился на землю у последней полосы кустарника, за которой начиналось открытое место.

Раздвинул ветки.

Дорога лежала внизу, под пологим склоном, – камнем добросить. И по ней шла колонна, у которой не было видно ни начала, ни конца. Справа она выползала из-за леса, слева в лес уходила, и сколько её прошло или оставалось там, за деревьями, можно было только гадать.

Разглядывал я её по старой привычке – по родам войск. Впереди, в облаке пыли, шли танки, и это их лязг мы слышали в лесу. За ними тянулась пехота: кто на телегах, кто в кузовах грузовиков. Солдаты ехали расстёгнутые, без касок, общались и смеялись на ходу, и на войну всё это походило меньше всего. Скорее на переезд табора.

Следом тянулась конная артиллерия. Тяжёлые упряжки тащили орудия на передках, ездовые покрикивали и щёлкали кнутами. Между подводами, обгоняя всех по обочине, то и дело проскакивала штабная машина с флажком на крыле или одиночный мотоцикл.

«Орднунг, – подумал я. – Идут как на параде. Даже охранения по сторонам не выставили».

Я знал, куда идёт эта колонна: через несколько дней немцы войдут в Минск, а дальше будет Смоленск и много чего ещё. И знал, что в Минске у Тяпушкина остались жена с дочкой, а Маша сама оттуда родом. Но говорить об этом я, конечно, не стал.

А по обочинам лежало то, что осталось от нашего отступления. Прямо под нами, у самого кювета, стояла сорокапятка с задранным в небо стволом. Замка в ней не было: кто-то из расчёта успел снять, прежде чем бросить орудие, и этого неизвестного артиллериста я мысленно зауважал. Левее, на той стороне дороги, в кювете лежала кверху колёсами наша полуторка, а вокруг неё по траве были раскиданы каски и вещмешки.

Немцы обочину не расчищали – просто объезжали, и всё.

Пролежали мы так с полчаса. За это время солнце поднялось над лесом и начало припекать, тени от кустов укоротились, но хуже всего было то, что у меня затекла нога, а шевелиться было нельзя: стоило качнуть ветку, и с дороги нас могли заметить.

– Фронт ушёл, – негромко сказал Тяпушкин, не отрывая глаз от дороги. – Нам его не догнать.

Сидоренко опустил голову и, уткнувшись лбом в рукав, прошипел:

– Это что же делается-то…

Ковалёв аккуратно положил ему руку на здоровое плечо и вздохнул:

– Ничего-ничего… Живы будем – так дойдём.

Я отполз назад, за кусты, и махнул Гриньковичу, Ковалёву и Тяпушкину.

– Надо на ту сторону перебираться, – сказал я, когда они подползли. – Восток там. А здесь нам остаётся только двигаться вдоль колонны, пока не наткнёмся на кого-нибудь из этих.

– Но тут прям аншлаг, – покачал головой Гринькович. – Надо искать, где реже. И где дорога поуже.

– Уже нашёл.

Я показал левее. Там дорога спускалась в низину и сворачивала, и из-за этого изгиба колонну было видно недалеко. Место было что надо – с нашей стороны кустарник тянулся до самого кювета, а напротив, на той стороне, лежала перевёрнутая полуторка.

– По кустам подползаем к ближнему кювету, – стал разъяснять я свой замысел. – Тогда на открытом месте останется только сама дорога. Ждём, когда в колонне будет разрыв, и через неё. Как перебежим, на той стороне сразу за полуторку.

– С носилками быстро не перебежишь, – тут же сказал Ковалёв.

Он был прав. Группа движется со скоростью самого медленного, а самыми медленными у нас были носилки: бегом их не понесёшь, уронишь политрука – и неизвестно, встанет ли он после этого.

Только выбора у нас не было. Дальше по дороге карта показывала какую-то деревню, а за ней ещё одну. Обходить их означало делать такой крюк, на который сил уже не оставалось.

– Может, частями будем перебегать? – предложил Ковалёв. – Сперва двое налегке, займут тот кювет. Потом носилки. Потом остальные.

– Нет. Все разом.

– Это почему?

– Разрывов в немецких колоннах почти нет, – пояснил я. – Три группы – значит, ждать три разрыва и трижды подставляться. Так что все разом, все скопом. Маша с Петей бегут впереди, налегке. А за ними мы. Носилки несём вчетвером. Впереди Артём и Семён Романович, позади мы со Славой.

– А коль заметят? – спросил Тяпушкин.

– Чему быть, того не миновать. Если спалимся, тогда приводим в действие план, который у нас есть на случай обнаружения, – пояснил я.

– Это какой же?

– Берём ноги в руки и бежим вперёд, в лес, дальше от дороги. Не разворачиваться прямо на дороге, а доводить бросок до конца! Вы уходите, я прикрываю!

– А носилки? Ты ж сзади несёшь.

– Бросаю свой край. Втроём дотащите.

Тяпушкин хмыкнул, но спорить не стал.

Когда решили, вернулись к остальным. Сидоренко завалился на бок и отдыхал, рядом сидела Маша, а справа от неё лежал тяжело дышавший политрук с открытыми глазами.

Взгляд у него был мутный, никак не мог на мне сфокусироваться.

– Что… решили? – выдохнул он, вероятно, услышав наши переговоры.

– Переходим дорогу, Андрей Николаевич. Уходим на восток, – ответил я.

Тот долго молчал, и я уже решил, что он снова провалился в забытьё, но губы у него шевельнулись. Голос его хрипел:

– Хреново дело, сынки… Надо на северо-восток, в Осовец путь держать – там наш укрепрайон, немцам его так просто не взять.

– Осовец? – переспросил Тяпушкин и вопросительно посмотрел на меня.

Про эту крепость я кое-что помнил: располагалась она на болотах и ещё в Первую мировую выстояла против тех же немцев. А вот сколько она продержится теперь, память не подсказывала, как я её ни пытался встряхнуть. Про Брестскую крепость слышал не раз… А вот про Осовец – только в общих чертах…

– Делай, – сказал Таранов и закрыл глаза.

Спорить с политруком я не собирался – он прав. Если там большой укрепрайон, то немцы его так просто не захватят, а скорее всего – будут обходить. И тогда у нас будет шанс на воссоединение с нашими.

Да, я понимал, что мы с большой вероятностью всё равно окажемся в окружении. Но всё же мы будем не одни, а с армией. И это уже, мягко говоря, кое-что, ибо повышает шансы не только не быть застигнутым врасплох, убитым или захваченным в плен в любую секунду, но и просто – не умереть с голоду.

Я ещё раз развернул карту. Осовец на ней был – к северо-востоку, по ту сторону двух карандашных линий. Сложил, убрал в планшет и негромко сказал, ни к кому особенно не обращаясь:

– Если даже и Осовец, то нам всё равно на другую сторону.

К ближней канаве пробирались по кустам, волоча носилки по траве. Легли. Дорога была теперь в нескольких шагах.

Но необходимого нам разрыва не было. Колонна шла и шла. Одна машина проходила мимо и уходила вверх по склону, а из-за изгиба уже выползала следующая, за ней подводы, за подводами снова машины, и так нескончаемым потоком.

Мы лежали в кювете, и я чувствовал, как люди за моей спиной начинают нервничать. Кто-то ёрзал, а кто-то сквозь зубы поминал немцев и всю их немалую родню до седьмого колена. Солнце продолжало палить. Даже здесь, в тени кустов, стояла духота, и пот разъедал глаза.

А потом из-за поворота выкатилась телега, и за ней не показалось ничего.

Намечался разрыв, и, похоже, приличный.

– Приготовиться, – сказал я.

Проводил телегу взглядом, пока она не перевалила через пригорок, и махнул рукой.

Поднялись разом и, пригнувшись, рванули вперёд. Маша с Сидоренко выскочили на дорогу первыми. Мы вчетвером подхватили носилки и побежали следом – впереди Ковалёв с Гриньковичем, мы с Тяпушкиным позади.

Но на середине дороги мой напарник споткнулся. Нога у него попала в вымоину в полотне дороги, его повело в сторону, жердь выскользнула из пальцев, и носилки перекосило так, что Таранов съехал к самому краю.

И тут из-за изгиба донёсся нарастающий треск мотоцикла.

Я подхватил падающую жердь, крикнул Тяпушкину что-то нечленораздельное, и мы с ним одним рывком дотащили носилки до обочины. Ковалёв с Гриньковичем тянули спереди. Все вчетвером, вместе с носилками, мы скатились в дальний кювет, за полуторку, и тут же вжались в землю.

Таранов от тряски застонал. Маша, оказавшаяся рядом, тут же зажала ему рот ладонью.

– Тише… Тише… – зашептала она.

Одиночный, без коляски, BMW R12 выскочил из-за поворота. У водителя была видна сумка на боку, из чего можно было предположить, что это связной.

Я видел его в щель между кабиной перевёрнутого грузовика и землёй. Мотоциклист что-то сосредоточенно жевал на ходу и на обочину даже не глянул: так глубоко в своём тылу бояться ему было некого.

Треск прокатился мимо в нескольких шагах и начал удаляться. Мы лежали, пока он не стих совсем, и за эти секунды я успел пожалеть и о том, что повёл людей днём, и о том, что не взял себе передний край носилок.

– Надо было его шлёпнуть… – выдохнул Тяпушкин, так и не отдышавшись.

– Зачем? – не понял Гринькович.

– Так, а чего он жрёт, когда мы голодные? Проехал и даже не поделился.

Кто-то нервно засмеялся и тут же осёкся.

Маша уже склонилась над Тарановым: от падения повязка у него съехала на глаз, и открылась очень нехорошая рана. Девушка тут же принялась поправлять бинт.

– Ну чего, все отдышались? – осмотрев товарищей по несчастью, спросил я. – Давайте теперь немного в лес углубимся. Не в чащу, как раньше, но и не на виду будем.

За полуторкой начинался небольшой пологий подъём, а за ним березняк вперемешку с орешником. Носилки подхватили Ковалёв с Гриньковичем, и мы быстро втянулись под деревья.

Шум очередной колонны позади показал, что проскочили мы очень вовремя.

Стали углубляться в лес.

Но далеко не ушли – из кустов, что рядом с небольшим овражком, поднялись четыре фигуры.

– На землю! – рявкнул я и упал, уже ловя в прицел ближнего.

Рядом плюхнулся Тяпушкин. А вот остальные наши члены отряда так и остались стоять, хлопая глазами, разве что чуть выше подняли оружие.

Те четверо растерялись не меньше нашего. Винтовка была только у одного, у второго охотничье ружьё, а худой сутулый парень с краю почему-то поднял над головой топор.

Секунду никто ничего не делал. Потом тот, что с винтовкой, опустил ствол:

– Эй, мы свои…

Видя, что никто не стреляет, я привстал на колено, не выпуская его из прицела.

– Какие свои?

– Такие же, как и вы, – сдавленно ответил боец. Был он немолод, угрюм и зарос щетиной до самых глаз. И тут же добавил, уже со злостью: – Вы что, с ума сошли – средь бела дня через дорогу перебегать на виду у колонны?! Мы вот ночи ждём!

– Зачем? – поинтересовался я, поднимаясь и кивком приглашая Тяпушкина последовать моему примеру.

– Чтобы на другую сторону перебежать…

– Так я и спрашиваю: зачем? Что вам там делать? Там немцев больше, чем мух!

– Гм… А мы думали, там наши где-нибудь бой ведут, – вздохнул тот и покосился на носилки: – Это ваш командир?

– Секретная информация, пока не узнаем, кто вы и что вы.

Тяпушкин отряхнулся и отошёл на пару метров назад, встав за дерево.

«Молодец!» – отметил я в ожидании ответа на вопрос.

И ответ не заставил себя ждать.

– Мы… – Боец одёрнул гимнастёрку и выпрямился. – Ефрейтор Ярыгин. Кузьма Антонович. Триста семьдесят четвёртый стрелковый полк.

– Двадцать шестая дивизия? – уточнил Гринькович.

– Она.

– Соседи, значит, – протянул Семён Романович. – Мы из триста двенадцатого.

Ярыгин кивнул на своих:

– Это Серёга. А это Терентий.

Серёга оказался совсем молодым, вероятно, мне нынешнему ровесник. От каждого звука со стороны дороги он вздрагивал и оглядывался, а нож держал неловко: пускать его в ход ему явно не приходилось. Терентий был тот самый, с топором, – худой, сутулый, с запавшими щеками. Он сипло закашлялся в кулак, стараясь делать это потише, и, опустив топор, кивнул:

– Я.

– Мы в увольнительной были, – пояснил ефрейтор, не дожидаясь вопроса. – В субботу отпустили, а в воскресенье – вон оно как. Пока до части добирались, часть уже неизвестно где.

– А винтовка? – спросил я.

– В лесу нашли. И патронов при ней малость.

Я перевёл взгляд на четвёртого, который разительно отличался от троих красноармейцев.

Он всё это время стоял у берёзы, опустив ружьё стволами к земле. Был мужик старше остальных, лет пятидесяти, в стёганке, высоких сапогах, и выглядел заметно опрятнее всех нас, вместе взятых: выбрит, все пуговицы на месте. Двустволку он держал без всякой суеты, из чего можно было сделать вывод, что с этим ружьём прожил не один год.

– Дацкевич, – сказал он, заметив мой взгляд. – Игнат Степанович. Егерь здешний.

– Здешний – это откуда?

– Отсюда. – Он неопределённо кивнул куда-то себе за спину. – Дом там остался. Теперь у немцев.

Остальное рассказал Кузьма. Егерь наткнулся на них вчера в лесу, и те попросили его вывести их. Тот было согласился помочь, но потом впал в растерянность – оказалось, вывести бойцы его просили не куда-нибудь, а к своей части, что на юго-западе. Дацкевичу эта затея не понравилась, потому что он подозревал, что там уже может быть противник. Но спорить он не стал, однако на всякий случай повёл через леса и болота своими тропами. Шли по этой стороне вдоль дороги, а когда рассвело, залегли в кустах: переходить засветло егерь не позволил.

– А нас давно заметили? – спросил я у Дацкевича.

– С тех пор, как вы на той стороне по кустам ползать начали, – ответил он. – Я-то своих поглубже уложил, чтобы не видно было с дороги.

Я посмотрел на кусты, из которых они поднялись, и прикинул, каково это – уложить там троих, один из которых кашляет, а другой дёргается от каждого шороха. Выходило, что можно. Но только если очень хорошо знаешь, что делаешь.

«Грамотно, – отметил я. – К этому дядьке стоит присмотреться».

Егерь, похоже, думал обо мне то же самое.

Мы стояли напротив них, грязные и голодные, и разглядывали друг друга без особого доверия, но и без злобы. Один только Дацкевич выглядел отдохнувшим, одним словом – егерь, который привык передвигаться по пересечённой местности.

Голоса разбудили Таранова. Он зашевелился на носилках, и Маша помогла ему приподняться на локте. Политрук обвёл новых людей мутным взглядом и остановил его на Кузьме.

– Кто такие?

Голос у него был слабый, но спрашивал он так, что отвечать хотелось по форме.

– Ефрейтор Ярыгин, товарищ политрук! – Кузьма вытянулся и оправил гимнастёрку. – Со мной двое бойцов и егерь, местный.

Таранов помолчал, разглядывая их, и стал спрашивать – а они отвечали, и никто не подумал спросить в ответ. Красноармейцы признали единоначалие и командира.

Потом рука у политрука подломилась, и Маша осторожно опустила его обратно на носилки.

Ярыгин только теперь разглядел меня как следует. Взгляд его прошёлся по моему лицу, задержался на немецком оружие и снова вернулся к лицу. Что он видит, я понимал прекрасно: молодой, щуплый, с фрицевской машинкой на груди, а раскомандовался. Кузьма коротко глянул на Серёгу и буркнул себе под нос:

– Ишь ты…

Егерь Дацкевич разговоры разговаривать не стал.

– На восток отсюда не пройти, – сказал он, обращаясь не то ко мне, не то к политруку, который уже снова лежал с закрытыми глазами. – Дальше по всем дорогам немец идёт. А на запад идти вообще глупо – там точно враги. – Он с укоризной покосился на Кузьму, и тот отвёл глаза: поход на юго-запад, выходит, был его затеей. – Идти надо южнее. Там глушь и топи: немец туда не суётся, а оттуда уже можно пробовать повернуть на восток.

Я достал карту. Егерь и Кузьма подошли ближе.

– Трофейная? – догадался егерь.

– Ага.

Южнее дороги, там, куда показывал Дацкевич, на карте было аккуратно выведено «Sumpf», а рядом «unpassierbar».

– Болото, – перевёл я. – Непроходимо. Для машин.

– Для машин, – согласился егерь. – А человек пройдёт, если знает где.

– Погоди, – вмешался Гринькович и обратился ко мне. – Вань, ты ж сам говорил: у дороги держаться надо, а в глушь не лезть. Немец, мол, в глуши и ищет.

– Говорил, – кивнул я. – У дороги мы держались, чтобы до неё дойти. Дошли. А прямо на восток здесь не пустят, сами видели. Обойдём южнее, как местный товарищ предлагает, и повернём.

Гринькович пожевал губами, посмотрел на карту, потом на егеря и махнул рукой:

– Ну, южнее так южнее.

Двинулись от дороги вглубь, оставляя её позади и забирая к востоку всякий раз, когда лес это позволял. Дацкевич пошёл первым, не дожидаясь, пока его об этом попросят.

Идти большой группой оказалось и легче, и быстрее. А всё потому, что переносчики носилок теперь менялись чаще: все четверо без разговоров подменяли старую группу и брались за жердь.

Жара набирала силу. Гимнастёрки снова промокли насквозь, воздух под деревьями стоял неподвижно, дышать было тяжело. Но радовало одно – мошкара, донимавшая нас с утра, куда-то попряталась, и мы перестали колотить себя ладонями.

– Не забываем меняться, – напомнил я, отдав жердь Ковалёву.

Где-то в середине растянувшейся цепочки негромко, но так, чтобы было слышно, проворчал Кузьма:

– Мальчишка командует…

– Этот мальчишка сегодня ночью в одиночку пулемёт снял, – не оборачиваясь, отозвался Тяпушкин. – А ты где был, ефрейтор?

– Ты мне не тычь, – вскинулся Кузьма. – Я по званию…

– По званию ты в увольнительной, – огрызнулся Слава.

– Тихо оба, – остановившись, сказал я и напомнил: – Мы не на прогулке.

Перепалка оборвалась, но спиной я чувствовал, что для Кузьмы она не закончилась.

«Пусть ворчит, – решил я. – Лишь бы шёл».

Маша пару раз оглянулась на кашель Терентия, а потом пристроилась рядом с ним, послушала, как он дышит, и нахмурилась.

К полудню лес вывел нас к дороге. На этот раз к обычной лесной грунтовке, разбитой колёсами, с глубокими колеями, в которых засохла грязь. Уходила она на восток.

Мы с егерем переглянулись. Это была первая за день возможность повернуть туда, куда нам было нужно. Решили идти вдоль неё лесом, не выходя на открытое место.

Шли, может, с четверть часа, когда впереди застрекотала сорока.

Дацкевич остановился. Не говоря ни слова, взял меня за рукав и кивнул вперёд. Про сорок я кое-что слышал ещё в той жизни: сорока трещит, когда видит зверя или человека. Зверь по дороге среди бела дня ходить не станет.

Егерь сделал ладонью короткий жест к земле. Отряд, не дожидаясь команды, сошёл с обочины в густой подрост и, отойдя метров на пятьдесят, лёг.

Ждать пришлось недолго.

По дороге шли пленные. Человек двадцать, босые – сапоги с них сняли, должно быть, в первый же день. Многие были ранены: головы и руки замотаны тряпьём, у кого-то повязка сползла и болталась на шее. Один сильно хромал, волоча ногу. Другого, совсем обессилевшего, тащили под руки двое товарищей, и тащили так, чтобы ноги его хоть как-то переступали: отставших здесь не ждали.

Шли они невдалеке, напротив нашей лёжки, и лица я различал хорошо.

Маша, лежавшая за Сидоренко, смотрела на эти тряпки и кусала губу.

Один из пленных выделялся среди остальных. Держался он прямо, хотя шёл босиком, как и все, и гимнастёрка на нём была командирская. Петлицы с неё сорвали, но на воротнике остались светлые, не выгоревшие пятна. Правая щека у него была рассечена от скулы почти до подбородка, кровь запеклась бурой коркой. Голову он держал высоко и смотрел прямо перед собой, и лицо это – не сломленный взгляд, сразу запечатлелся в памяти.

«Таких людей не согнуть и не сломать!»

Конвоиров была горстка. Шли они по бокам колонны, с винтовками наизготовку, то и дело покрикивали и подгоняли отстающих прикладами. А следом, чуть поодаль, шагал немецкий отряд – человек пятнадцать, при оружии, в касках.

Тяпушкин лежал рядом со мной. Он повернул голову и одними губами спросил:

– Отобьём?

Остальные бойцы лежали молча, косясь на нас.

«Конвой снять можно, – прикидывал я, не сводя глаз с вооружённых солдат. – Если из засады и в упор, с первых выстрелов уложим половину. Только те пятнадцать сзади развернутся в цепь раньше, чем пленные успеют разбежаться. А конвоиры первым делом начнут стрелять по пленным – что у них это в привычке, я видел ещё на берегу. Патронов у нас на один бой. И раненые с Машей останутся в кустах без всякого прикрытия…»

Вариант должен был быть. Я лежал и искал его, перебирая в голове одну комбинацию за другой, и каждая упиралась в те же самые пятнадцать касок.

И тут за спиной, со стороны большой дороги, загрохотало.

Грохот нарастал, и скоро стало ясно, что на грунтовку сворачивает колонна. Первыми из-за поворота выползли танки, за ними потянулись бронетранспортёры и грузовики с пехотой. Конвоиры заорали и прикладами стали сгонять пленных на обочину, немецкий отряд тоже сошёл с дороги, уступая путь технике.

Всё потонуло в рёве и пыли.

Пока идёт эта колонна, о нападении нечего было и думать. И на восток по этой дороге нам тоже было не пройти.

Я повернул голову, проверяя своих, и увидел Кузьму.

Он лежал чуть впереди, у самого края подроста, и смотрел на пленных, согнанных на обочину. Смотрел не мигая, вцепившись пальцами в траву. Губы у него шевельнулись.

– Васька… – разобрал я. – Братка… Как же это?!

И тут Кузьма вскочил и рванулся к дороге.

Окликнуть ли он хотел, кинуться ли на конвой – разбираться было некогда. Я оказался ближе всех. Прыгнул, перехватил его за ворот, развернул к себе и ударил кулаком в челюсть.

Глава 5. Колонна

От удара голова у Кузьмы мотнулась, руки взлетели, и он повалился навзничь у молодой ели. Я ухватил его за ворот и рывком втащил обратно под ветки. Встать во весь рост я ему не дал, и он попытался рвануть к дороге с колен, загребая руками землю. Из разбитой губы на подбородок бежала кровь, а глаза смотрели мимо меня – туда, где на обочине сбились в кучу пленные.

– Держите его! – зашипел я и навалился ему на спину.

Несмотря на то, что колонна шла по грунтовке метрах в пятидесяти от нас, и рёв моторов глушил всё: и удар, и возню, и мой крик, громко говорить я не решился.

Первым подоспел Тяпушкин и вцепился Кузьме в плечи. Ковалёв здоровой рукой прижал к земле его лопатку. А тут ещё и Терентий подоспел и упал ефрейтору на ноги. Весу в нём было конечно немного, да к тому же его тут же скрутил кашель, но ног он не отпустил.

Убедившись, что держат крепко, я подполз к краю подроста и выглянул.

Конвоиры стояли к нам спиной и прикладами сбивали пленных плотнее к кювету. Немецкий отряд, шедший следом, тоже сошёл на обочину и пережидал технику. Кто-то из солдат снял каску и вытирал лоб рукавом. По грунтовке, в сизом дыму и пыли, ползли бронетранспортёры и в основном смотрели на них, а потому, ни одна голова в нашу сторону даже не повернулась.

«Не заметили кипиша, – отметил я. – Оно конечно и понятно – рядом пыль и грохот. Тут и собственных мыслей не услышишь».

Винтовка Кузьмы осталась лежать у берёзы, где он выронил её, когда вскакивал. Приклад высовывался из травы. Дацкевич, не поднимаясь, подобрался к ней, подцепил ремень стволами двустволки и потянул на себя. Винтовка проехала по земле и скрылась под ветками. Егерь положил её рядом с собой и накрыл ладонью. Отдавать её хозяину находящемся в таком неадекватном состоянии он явно не собирался.

– Правильно… – донёсся сзади хриплый голос.

Таранов лежал на носилках с открытыми глазами. Сколько он успел увидеть, я не знал, но главного не пропустил.

– Правильно, – повторил он громче, и далось ему это нелегко. – Молодец, Иван!

Маша склонилась над ним и поправила повязку, на которой снова проступило тёмное пятно. Но политрук на этот раз в забытьё не провалился. Он лежал и смотрел на меня.

Легче мне от этой похвалы не стало.

Кузьма её тоже услышал. Он перестал вырываться, вывернул шею к носилкам и уставился на политрука. Ещё утром он тянулся перед ним и отвечал по форме, а теперь командир оказался не на его стороне.

Тут к нему подполз Серёга.

Весь день парень вздрагивал от каждого звука со стороны дороги, а сейчас сам полез ближе к ней, туда, где грохотало сильнее всего. Лёг рядом с Кузьмой, почти щека к щеке, и негромко, стараясь убедить, заговорил:

– Да ты чего, откуда тут взяться твоему брату? Он же у тебя на финской границе служит. Ты ж сам мне об этом говорил!

Кузьма замотал головой.

– Нет! Это Васька был – брат!

Он снова дёрнулся, но уже слабее. Серёга про границу и про расстояние, но ефрейтор его не слышал – просто смотрел поверх травы на дорогу и шевелил разбитыми губами.

Я тоже посмотрел туда.

Кого Кузьма принял за брата, понять было невозможно. Пленные стояли на обочине тесной кучей, одинаково серые от пыли, и с одинаковыми тряпками на ранах. Взгляд сам нашёл того, кого я запомнил ещё на подходе, – командира с рассечённой щекой. Тот находился с краю, поддерживая под локоть соседа, и глядел вдаль – за дорогу, в лес на той стороне. Мыслями он явно был где-то далеко.

– Ладно, отпустите, – сказал Кузьма. – Не пойду я никуда. Обещаю!

Я хмыкнул, и чуть ослабил нажим. Остальные бойцы последовали моему примеру.

Кузьма сдержал слово и больше не рыпался, смотря прямо перед собой пустым взглядом.

А колонна всё шла. Бронетранспортёры сменились грузовиками с пехотой, те – подводами, за подводами снова потянулись грузовики. Голова колонны, наверное, давно упёрлась в какую-нибудь деревню, а хвоста всё не было видно. Впрочем, хвост у любой колонны рано или поздно показывается. И тогда у нас будет шанс.

«Колонна пройдёт, и конвой снова погонит пленных к большой дороге, – прикидывал я. – Отряд пойдёт за ними. На грунтовке пусто, все смотрят в спины пленным. Если ударить с двух сторон разом, ни последние, ни первые не успеют залечь, и им станет не до пленных. Всё решат первые секунды».

Вскоре, как я и рассчитывал, показался конец колонны.

Думать дальше было некогда.

Я отполз к Гриньковичу и расчистил ладонью клочок земли от прошлогодней листвы. Тяпушкин и Ковалёв, оставив Кузьму на Терентия и Серёгу, подползли следом. Пальцем я провёл по земле линию – грунтовка. Ткнул в неё – пленные. Чуть дальше – немецкий отряд. Показал на Семёна Романовича и на себя и повёл пальцем влево, к хвостовым. Тяпушкину с Ковалёвым – вправо, на конвой. Дацкевич, подобравшийся последним, получил середину и кивнул раньше, чем я закончил.

Остальное решилось без слов. Маша, Серёга и Терентий оставались при носилках. Кузьма – там же, без винтовки, под присмотром Серёги. Сидоренко, которого после утреннего перехода опять трясло, подтянул к себе карабин и лёг так, чтобы видеть подход к носилкам со стороны дороги.

Кузьма смотрел, как мы расползаемся по местам, и молчал. Потом отвернулся.

Тяпушкин с Ковалёвым устроились справа, за старым, наполовину сгнившим пнём. Мы с Гриньковичем залегли слева, в лещине, откуда обочина была видна как на ладони.

Я оттянул затвор пистолета-пулемёта и стал ждать.

Но хвоста колонны мы так и не дождались.

Из её середины вывернули два грузовика. Съехали с колеи, прокатились по обочине и встали прямо возле пленных и немецкого отряда. Из кузова первого посыпались солдаты, и охраны у дороги разом стало больше.

«Всё, – подумал я. – Стволов у них теперь вдвое против прежнего, а машины им вместо укрытия. Первый выстрел – и они все развернутся на нас. А пленных положат первыми».

Тяпушкин повернул ко мне голову. Я покачал головой.

Солдаты противника из первого грузовика откинули задний борт и вместе с конвоем прикладами погнали пленных к кузову. Кто не мог залезть сам, того закидывали свои: подсаживали, тянули за руки и за ворот. Самого обессилевшего, того, которого с утра тащили под руки, подняли несколько человек разом.

Командир с рассечённой щекой забирался последним. Уже ухватившись за борт, он на миг обернулся – то ли на дорогу, то ли на наш подрост. Лицо его я видел отчётливо, а вот куда он смотрел, так и не понял. Может, просто в последний раз глядел на лес.

Немецкий отряд, шедший за пленными, погрузился во второй грузовик. Оба взревели моторами, выбрались на колею и втиснулись в колонну между подводами. И вся эта махина продолжила путь на восток – туда, куда нужно было и нам.

«Поле за колючей проволокой, осень сорок первого и люди в ямах, вырытых руками», – всплыла перед глазами музейная фотография из той жизни.

Я отогнал её.

А за спиной, со стороны большой дороги, опять нарастал лязг: на грунтовку сворачивала следующая колонна.

– Уходим, пока тут грохочет, – сказал я. – Под такой грохот можно уйти хоть с песнями.

Мы направились вглубь леса, на юго-восток, подальше от грунтовки.

Первым шёл Дацкевич. Он выбирал дорогу между завалами и ни разу не оглянулся проверить, идём ли мы за ним.

Носилки подхватили Тяпушкин с Ковалёвым, задний край достался Терентию. Шагов через сто его согнуло кашлем, жердь поехала из рук, и я забрал её, не дожидаясь, пока он уронит политрука.

Таранов на каждом толчке охал сквозь зубы. Маша шла рядом и то и дело заглядывала под повязку.

Первое время Кузьма брёл как пьяный: спотыкался на ровном месте, сплёвывал кровь и трогал челюсть, проверяя, на месте ли она. Маша, оставив на минуту носилки, догнала его, на ходу ощупала скулу и подбородок, а потом заставила открыть рот.

– Цела, – сказала она.

Ефрейтор поморщился, отвёл её руку и даже не поблагодарив побрёл дальше.

А потом он пришёл в себя. Узнал я об этом по тому, что Серёга с Гриньковичем перестали его поддерживать и начали держать.

– Сопляк, – сказал Кузьма мне в спину. – Слышишь? Сопляк! Там брат мой был, а ты испугался… ты не захотел его освободить…

– Отставить! – донеслось с носилок.

Голос у Таранова был слабый и сиплый, но командирский, и ефрейтор осёкся на полуслове.

Я не ответил. Руки были заняты жердью, да и отвечать было нечего.

«За брата я бы и сам пошёл на риск, – подумал я. – Если бы брат у меня, конечно, был. Но только не бездумно. И не так чтобы самому умереть, и товарищей своих подставить!»

Шум за спиной понемногу слабел, дробился на отдельные моторы и наконец стал похож на далёкий гул – шла очередная колонна.

Дацкевич, не сбавляя шага, взял южнее.

Лес понемногу пошёл под уклон, и скоро мы вышли к сухому оврагу. Дно заросло папоротником, из склонов торчали корни, вымытые весенней водой. Егерь повёл нас по самой кромке, где кусты прикрывали со стороны, и земля не осыпалась под ногами.

Где-то через полчаса пути, когда мы, постоянно сменяя друг друга на переноски носилок, уже изрядно устали, егерь опустился на одно колено.

Он не обернулся и ничего не показал рукой. Просто встал на колено и повернув голову влево стал прислушиваться. Мы, опустили носилки на землю, и сделали то же самое.

Сначала я ничего не услышал. Потом донёсся мерный топот, скрип колёс и то особое позвякивание, какое бывает на марше, когда у каждого на поясе болтаются котелок, фляга и лопатка.

Сразу же залегли. Я подполз к Дацкевичу и выглянул из-за куста.

Впереди, за редкими соснами, тянулась лесная дорога в две колеи. На моей карте её не было. Зато немцы её, вероятно, знали прекрасно, и сейчас тут шла пехота. Шли они походным порядком – не торопясь.

«Рота, не меньше», – прикинул я.

Назад уходить было поздно: сосняк за спиной редкий, просматривается с дороги насквозь, а голова строя уже поравнялась с нами. Я махнул рукой – вниз, в овраг.

Сползали по одному, цепляясь за корни. Тяпушкин с Ковалёвым спустили носилки на руках и уложили на дно, в папоротник. Политрук при этом стиснул зубы и не издал ни звука. Последним спустился Дацкевич и лёг под самым склоном, откуда была видна кромка оврага.

Дороги отсюда было не разглядеть. Над нами нависала земля, поэтому приходилось слушать.

А слушать было что. Топот, скрип, фырканье лошадей, обрывки разговоров и чей-то смех. Звуки не приближались и не удалялись – просто текли мимо, не прерываясь.

Потом с дороги донеслась громкая команда.

Топот оборвался. Заскрипели останавливающиеся повозки. Рота встала на привал.

Я лежал на боку, прижавшись плечом к склону, и слушал, как совсем рядом, в полусотне шагов, немцы рассаживаются по обочине, стаскивают ранцы и отвинчивают крышки фляг.

Рядом кто-то шумно втянул воздух.

Терентий лежал на земле, уткнувшись в папоротник. Он побагровел, давя подступивший кашель, и плечи у него ходили ходуном. Маша, находящаяся рядом, повернулась к нему и прижала палец к губам. Терентий кивнул, уткнулся ртом в рукав и затрясся. Кашель рвался наружу, а он давил его и из рукава доносилось только глухое сипение.

Сверху, со стороны дороги, захрустели ветки.

Шаги были неторопливые, вразвалку, и шли прямо к оврагу.

Немец вышел к самому краю, в десятке шагов от нашей позиции и не видел он нас только потому, что овраг в этом месте немного углублялся. Фриц был довольно молодой. Винтовка висела у него за спиной, а руки были заняты другим делом: он расстёгивал штаны.

Я смотрел на него метров с пятнадцати сбоку, сквозь кусты и держа палец на спуске.

Рядом дёрнулся Кузьма.

Он подобрался, упёрся ладонями в землю и начал подниматься. Огнестрельного оружия у него не было, ножа тоже, и лезть наверх он собирался с голыми руками. Кем для него сейчас был этот белобрысый парень на краю оврага, гадать не приходилось.

Я положил ладонь ему между лопаток и прижал к земле.

Кузьма рванулся раз, другой.

– Отпусти! Дай я хоть одну падлу придушу! – прорычал он сквозь зубы.

– Нельзя! – прошипел я ему в ответ, навалившись всем весом. – Его не досчитаются и пойдут искать. И тогда нас найдут. И мы все погибнем! Бессмысленно – так и не отомстив!

Вроде бы подействовало, и через пару секунд тот обмяк.

А немец у обрыва не торопился. Насвистывал что-то себе под нос, и поглядывал по сторонам. Потом взгляд его пошёл по дну оврага.

Из рукава Терентия вырвался сиплый звук, и в ту же секунду под моей ладонью снова напрягся Кузьма.

«Увидит… Значит что? Кидаю нож? – стал лихорадочно прикидывать я. – Вряд ли попаду – слишком большое расстояние. Тогда что? Стреляю? И после этого сразу же начнётся бой – наш последний и очень скоротечный бой, потому что кучка раненых людей вряд ли сможет противостоять более сотни хорошо вооруженных солдат».

С дороги донёсся окрик. Немец отозвался, застегнулся, поправил ремень винтовки и, не оглядываясь, пошёл обратно.

Их привал длился недолго. Снова раздалась команда, загремели котелки, заскрипели повозки, и топот двинулся дальше, на восток, понемногу стихая.

Я выждал немного, и начал было подниматься.

Тяжёлая ладонь легла мне на плечо. Дацкевич, не глядя на меня, покачал головой:

– Рано…

Я тут же скомандовал группе:

– На землю! – Оставшись лежать.

И не зря: не прошло и минуты, как на дороге снова заскрипели колёса. На этот раз потянулся обоз – повозки, лошади и ездовые, переругивающиеся между собой. Тянулся он долго. Вылези мы из оврага чуть раньше – вылезли бы прямо на них.

Когда скрип колёс стих, а обоз ушёл следом за ротой, Дацкевич убрал руку.

Подошли к дороге.

Колеи были свежие, разбитые копытами и колёсами, трава по обочинам вытоптана. Дацкевич присел на корточки у самой колеи и долго разглядывал следы.

– Вчера этой дорогой немец не ходил, – сказал Дацкевич глядя на землю. – Следов старых нет.

– А сегодня ходит, – вздохнул я.

Дацкевич поднялся, отряхнул колени и стал загибать пальцы:

– На востоке все дороги под немцем, это мы видели сами. На юге топь, та самая, которую немцы пометили на карте как непроходимую. За топью речка. Через речку в здешних местах мост всего один, – и закончил: – Остаётся мост.

– А мост, небось, охраняют? – прищурился Гринькович.

– Небось, – согласился егерь.

– Значит идём туда и уже на месте решим, – сказал я.

Больше спорить было не о чем. Дацкевич закинул двустволку за плечо и пошёл первым, лесом, чуть в стороне от колеи. Ковалёв с Тяпушкиным подхватили носилки. Я пошёл замыкающим.

Шли до самого вечера.

На привале у ручья Кузьма, явно демонстративно, сел ко мне спиной. Извиняться он явно не собирался.

Более того, когда поднимались, я прошёл мимо него к носилкам, и он бросил мне вслед, не поворачивая головы:

– Командир выискался…

Ответил ему не я.

– Ты, Кузьма Антонович, его сопляком больше не зови, – сказал Тяпушкин, закидывая свой МП-40 за спину. – Нас на берегу немцы уже в расход пускали, как в тире. Он один их всех положил и нас спас. А ты что сделал? Только в морду заработал, и то за дело.

Кузьма поморщился и только буркнул:

– Ишь, защитниками обзавёлся... шпингалет…

Слава ему тоже больше ничего отвечать не стал.

К вечеру под ногами зачавкало, и между деревьями блеснула вода.

Берега, перекрывающей нам путь реки, заросли осокой. Из тёмной воды торчали коряги. Я достал карту и повёл пальцем от грунтовки на юг, туда, где мы сейчас, по моим прикидкам, находились. Палец упёрся в синюю нитку водной преграды. Я проследил её вверх по течению и присвистнул.

Это была река Шумилка. Та самая, у которой стояло Полюшко и на берегу которой для меня всё началось. Где-то выше по течению она проходила под большой дорогой, делала петлю на юго-восток, а здесь, у нас под ногами, растекалась в ту самую «Sumpf».

– Шумилка, – сказал я вслух.

Тяпушкин подошёл и сунулся к карте.

– Это что ж, мы два дня по кругу ходили?

– Не мы, – я провёл пальцем по синей петле. – Это она за нами два дня бегает.

Таранов услышав про карту, потянулся к ней рукой. Маша подложила ему под плечи скатку, и я развернул лист у него на груди.

Палец у политрука дрожал, но Осовец он нашёл сам – к северо-востоку, за грунтовкой, по которой днём шли колонны. Долго разглядывал его, потом перевёл взгляд на реку и на нас.

– Правильно идём?

– Правильно, Андрей Николаевич, – ответил я. – По-другому не пройти. Через мост, потом топями на восток, а оттуда на север.

– Топями? – засомневался политрук.

– Пройдём, – подал голос Дацкевич. – Гати я знаю.

Таранов кивнул и опустил руку на карту, прямо на крепость.

– Значит правильно идём, сынки, – он поднял усталый взгляд на Машу и улыбнулся, – и дочка. Всё правильно… Скоро наших встретим.

Слова про наших, которые всё ближе и ближе, валили в сердца людей надежду. Впервые за два дня у нас была ясная цель, которую можно было показать пальцем и, дойдя туда, мы могли бы хоть немного перевести дух.

Оставалось до неё добраться.

– Как дальше пойдём? Неожиданно спросил Серёга, глядя на реку вдали. И заметив наш взгляд, пояснил: – Я просто плавать не умею, если вы переплыть вдруг решите. – Он сглотнул и добавил: – Может, брод поищем?

Дацкевич ничего не говоря взял у Терентия топор, срубил в ольшанике длинную жердь и воткнул её у берега в бурую траву. Жердь ушла вся, без остатка, и егерь едва успел выдернуть руку.

– Тут непролазная топь, – сказал он, вытирая ладонь о штаны. – Брод найти будет нелегко. А пройти по такому не получится.

Вернулись на сухую землю и направились в сторону моста.

Когда он оказался в прямой видимости, устроили для всех привал, а мы с Дацкевичем поползли смотреть.

Мост оказался узким – для одной повозки, деревянный и стоящий на почерневших сваях. На подъезде к нему колеи были свежие. Очевидно, немцы об этом мосте знали, но подъехав понимали, что грузовики и уж тем более бронетранспортеры и танки, он не выдержит. А потому разворачивались и уезжали к другому мосту.

Но всё же охрана у этого была оставлена, и более того место охранения оборудовано по всем правилам.

У въезда громоздились мешки с песком, из-за них торчал ствол пулемёта, а за мешками стояла низкая дощатая будка, напоминающая небольшой квадратный сарай. Двое часовых ходили по настилу туда и обратно. Остальные – четверо, сидели за мешками и то ли играли в карты, то ли ели.

Часовые гостей явно не ждали: один из часовых зевал на ходу, другой облокотился на перила и смотрел на воду.

– Шесть человек и пулемёт, – доложил я общую обстановку остальным, когда мы вернулись. – Движения по мосту практически нет. За полчаса, что наблюдали, только немецкий велосипедист проехал.

Первым, к моему удивлению, заговорил Кузьма. С самого привала он молчал, а тут подал голос раньше всех.

– Надо всем разом напасть – скопом, – сказал он. – И мост наш.

– Скопом – это патроны нужны, – ответил Ковалёв. – А у нас их на один бой, и то жидкий.

Кузьма зло засопел, но спорить не стал.

– Отвлечь их на что-то надо, – предложил Гринькович. – С того берега пошуметь, а тут, пока они туда смотрят, подкрасться, чтобы бить в упор.

– На том берегу поле, – сказал Дацкевич. – Как там пошумишь? Враз заметят и начнут стрелять. Если даже и не попадут, то стрельбу могут услышать.

– А я предлагаю, дождаться ночи и гранатами, – подал голос Тяпушкин. – Две штуки у нас есть – с пляжа ещё остались. Подкрасться как Семён Романович предложил и не из ружей по ним полить, а взорвать ко всем чертям.

– Граната – это шум, – не согласился Гринькович. – А на шум могут прибежать. Рота какая-нибудь примчится, наподобие той, что мы в лесу встретили и что тогда будем делать? – Он почесал затылок. – А ежели – обойти? Ниже по течению. И всё же переплыть? Серёгу как-нибудь вдвоём попробуем поддерживать?

Маша, сидевшая у носилок, подняла голову.

– Андрей Николаевич вряд ли переправится, – сказала она. – И Петя тоже. – Помолчала и добавила: – И я плавать не умею.

– И я тоже, – сказал Ковалёв.

– И я, – влез в разговор Серёга, напомнив.

– Да куда ж ОСОАВИАХИМ-то смотрит?! – возмутился Тяпушкин, а потом повернулся ко мне и развёл руками: – Я тоже плавать не умею…

– Охренеть можно… какой-то совсем уж не водоплавающий отряд попался, – заключил я. – Тогда выбора у нас нет. Хотим мы того или нет – нужно брать мост. Только брать его надо тихо.

– Решаем вместе, – слабо сказал Таранов. – Пусть все выскажутся.

Все повернулись к носилкам.

За всё время политрук ни разу не спрашивал нашего мнения, а тут не отдал приказа. Он лежал, глядя в темнеющее небо, и ждал, что скажут другие. Это заметили все, и на несколько секунд в ложбине стало тихо.

Остальные один за другим отвечали, что согласны со мной.

Решив, что это является разрешением к действию, поднялся, забрал у Дацкевича винтовку Кузьмы и протянул хозяину. Тот взял её не сразу, но всё же взял.

Я же повернулся ко всем и произнёс:

– Товарищи, раз шуметь нельзя, то я иду один. Остальные все, кроме раненых, занимают позиции для прикрытия. Вопросы есть? Нет? Ну, я пошёл, остальные за мной.

И, оставив всю честную компанию с открытыми ртами, проверил свои магазины и направился на проведение операции.

Глава 6. Мост

Далеко уйти мне не дали. За спиной хрустнула ветка. Следом, держа двустволку под мышкой, шёл Дацкевич.

– У реки камыш, – сказал он, поравнявшись со мной. – Под ним топко. Покажу, где ступать.

Спорить я не стал. Если я в первые же минуты ухну в трясину по пояс и начну барахтаться, шумя на весь лес, операцию можно будет сворачивать, не начав.

Позади зашуршали кусты: отряд выдвигался в цепь. У кромки ольшаника, откуда в сумерках уже угадывался мост, я стал разводить людей по местам.

Ковалёва, Гриньковича и Кузьму положил слева от дороги, напротив мешков с песком.

Правый фланг, по другую сторону дороги, достался Серёге с Терентием. По пути Терентия опять скрутил кашель, и он долго давил его в себе, согнувшись и упёршись рукой в колено.

«Этого к мосту ставить точно нельзя, – подумал я. – Раскашляется в самый неподходящий момент, и весь пост сбежится к нему в гости справится о здоровье».

– Твоя задача – смотреть назад, – сказал я и показал на дорогу, уходившую в лес. – Оттуда может прийти машина или патруль. Увидишь что – посылай Серёгу к Гриньковичу.

Серёга лежал рядом, вцепившись в рукоять ножа, и таращился на мост. Я снял с плеча МП-40 и протянул ему вместе с магазинами.

– Держи. Стрелять, если только кипишь начнётся. И не раньше Ковалёва.

– А ты как же?

– А мне твой нож нужнее.

Я забрал у него нож и сунул за ремень рядом со своим.

– Если всё нормально пройдёт, то оружием на посту разживёмся, и я себе другой трофей подберу. А это тебе достанется.

Тут со стороны ложбины послышались неровные шаги. Из темноты выбрался Сидоренко и тяжело сел в траву рядом с Серёгой. Карабин висел у него на плече, и ремень всё время сползал.

– Ты что тут забыл? – спросил я. – Тебе с Машей положено быть.

– Подсоблю самую малость, – выдохнул Петя. – Кого-нибудь да пристрелю – на один выстрел сил хватит.

Его заметно вело даже сидя. Но гнать его назад я не стал: в ложбине он будет просто лежать, а здесь хоть при деле.

Не став ни с кем прощаться, вдвоем с Дацкевичем направились к реке. Тот ставил ногу на корни кочек, туда, где осока росла пучком, и ни разу не шагнул в просвет, где под травой стояла вода. Камыш раздвигал руками и отпускал медленно, чтобы верхушки не качнулись. Я шёл следом и старался делать то же самое. Получалось у меня заметно хуже, но все, же я ни разу не провалился.

У воды егерь остановился. Здесь насыпь ложилась на реку чёрной полосой.

– У насыпи дно твёрдое, – сказал он. – Когда мост ставили, камень сыпали. А к середине глубоко.

Отсюда пост был хорошо виден.

Пока мы расставляли людей и подбирались ближе, стемнело, и четверо из шестерых ушли в будку. Вначале из-под двери пробивалась полоска света. Но потом она погасла.

«Спать легли, – отметил я. – Правильно. Утро вечера мудренее».

У пулемёта теперь не было никого. Часовые ходили по настилу навстречу друг другу, сходились посередине, перебрасывались парой слов и расходились каждый к своему краю. Я смотрел, где они разворачиваются, и запоминал.

Сзади зашелестел камыш. Пригибаясь и вполголоса поминая чью-то мать, к нам пришёл Тяпушкин. Немецкие сапоги, которыми он давеча так гордился на берегу, были по самые голенища в болотной жиже.

– Ну а ты чего припёрся? Цепь кто держать будет? – спросил я.

– Я тебе не нянька, но одного без прикрытия не пущу, – ответил Вячеслав Пантелеймонович и присел рядом. – Отсюда прикрою. Вот вместе с Дацкевичем и прикрою.

Отговаривать его было некогда. Я вытащил из-за пояса трофейный пистолет и отдал ему.

– Хотел тут оставить на время. Но раз вы со мной… Тогда держи.

Тяпушкин взвесил на ладони трофейное оружие и удивлённо на меня посмотрел:

– Как же ты, с одними ножиками-то…

– Справлюсь, – отмахнулся я.

Тот сунул за пояс и спросил:

– Сигнал, если что, какой подашь?

– Как всегда – два «зелёных» свистка. – Я помолчал, а потом добавил то, что говорить не хотелось, но было нужно: – Если до рассвета свиста не будет, или если что… то не надо за меня мстить… Просто уходите и ищите другой способ переправится!

– Ага, щас, – поморщился Тяпушкин.

Но я его уже не слушал, сосредоточившись на спуске к воде. Сверху она была тёплая, а у дна холодная.

– Ты там это… – донеслось с берега. – Не утони. А то я за тобой нырять не стану, я ж не умею.

Отвечать было нельзя. Я только отмахнулся рукой и поплыл.

Плыл не спеша – стараясь не шуметь. Несмотря на то, что ночь была довольно светлая, немцы меня не заметили и я благополучно добрался до цели.

Под настилом было совсем темно. Сваи обросли мхом, ладонь с них соскальзывала.

Наверху заскрипели доски. Шаги прошли прямо надо мной, настил прогнулся, и мне на лицо тонкой струйкой посыпался песок.

Часовой дошёл до середины и встретился со вторым. О чём они говорили, было не разобрать: доски глушили голоса, а у свай журчала вода. Потом шаги разошлись. Один ушёл к будке, другой – к дальнему концу. Постоял там, поскрипел досками и не спеша двинулся обратно.

«Скорее просто гуляет, чем внимательно осматривает близлежащую территорию, – размышлял я, слушая его шаги. – А значит, бдительность у них не на высоте».

Я переждал ещё несколько таких дефиле и всё это время прикидывал, где лучше подняться наверх. Выходило, что на дальнем конце. Ещё с берега я видел, что часовой там подолгу стоит лицом к топи, спиной к посту, и от будки он дальше всех. Если что и пойдёт не так, до его товарищей будет далеко.

Я двинулся туда от сваи к свае и был как раз под серединой моста, когда скрипнула дверь будки. Послышались голоса и смех, потом шаги нескольких человек.

«Смена, – понял я. – Небось, по часам, минута в минуту. Орднунг».

Сменщики дошли до середины и остановились прямо надо мной. Старые часовые подошли к ним. Один из новых, видно, решил показать усердие: щёлкнул карманным фонариком, перегнулся через перила и посветил на воду.

Луч прошёлся вдоль моста, задел соседнюю сваю и пополз ко мне. Вода здесь стояла мне по грудь, и голова моя торчала из неё как поплавок. Ещё немного, и луч упёрся бы прямо в неё.

Над головой проходила поперечная балка, на которой лежал настил. Я ухватился за неё, подтянулся и упёрся ногами в раскос, шедший от сваи наискось вверх. Прижался к балке снизу, под самыми досками, куда луч с перил достать не мог, и повис над водой.

Луч прошёл по тому месту, где я только что стоял.

С меня текло. Капли срывались вниз и звонко шлёпали по воде, и по светлому пятну пошли круги. Я прижал мокрый рукав к балке, и капать стало тише.

Немец держал луч на кругах долго. Я висел, не шевелясь и ждал, что сейчас он окликнет остальных.

Потом он плюнул в воду, выключил фонарик и вернулся к своим.

«Скорее всего, решил, что это рыба», – предположил я.

Слезать я не спешил. Немцы стояли прямо надо мной, и любитель посветить мог в любую минуту вернуться к перилам.

Наверху рассказывали что-то длинное. Рассказчика перебивали, смеялись, и расходиться никто не спешил.

«Стоят, байки травят, сволочи, – зло думал я. – А у меня руки отваливаются».

Да ещё и в ладонь впилась заноза. Пальцы, вцепившиеся в балку, понемногу немели, а в левом предплечье задёргалась жилка: ещё немного, и руку сведёт судорогой.

«В той жизни я бы на таком брусе и десять минут провисел, – думал я, перехватывая балку поудобнее. – А у этого срочника руки к турнику, похоже, отродясь не прикасались».

На шею сел комар. Хлопнуть его я не мог и только пообещал, что до него тоже дойдёт очередь.

Наконец наверху вспомнили, что нужно отдыхать и затопали. Двое ушли к будке, дверь за ними хлопнула, а новые часовые, как и те, что были раньше, судя по шагам, разошлись по своим концам.

Я медленно, старясь не шуметь, опустился в воду.

На балке я провисел я минуты три, не больше, но устал, как будто висел там час или два.

Лезть наверх сразу было нельзя – нужно было отдохнуть. К тому же, сменившиеся укладывались на нары и вот-вот должны были уснуть. А свежие часовые первое время всегда бодрые: «Вертят головами и светят через перила, гады». Надо было дать им заскучать.

Я добрался до последней сваи у дальнего берега, прижался к ней и стал слушать.

Сначала шаги наверху были быстрые и чёткие. Потом стали медленнее, а там и вовсе зашаркали. Часовой на моём конце дошёл до края и остановился. Стоял он, как и прежний, подолгу, а потом зевнул так, что было слышно даже под мостом.

Я начал действовать. Выбрался из-под настила к краю, протянул руку и вцепился в доски – шершавые, влажные от росы. Затем подтянулся и лёг грудью на крайний столб перил.

Часовой стоял в двух шагах. Смотрел на тот берег, где над топью ничего нельзя было разобрать, и тёр глаза. Винтовка висела у него на плече стволом вверх.

Забраться на доски целиком, не издать ни звука оказалось ещё труднее, чем висеть под мостом. Но я сумел это сделать. Дождался, пока фриц снова потрёт глаза, перекинул на настил одно колено, потом другое и присел за столбом с Серёгиным ножом в руке.

Тем временем, тот повёл плечами, развернулся и пошёл обратно к посту, спиной ко мне.

А я шагнул, следом приступив к ликвидации.

Ладонь легла часовому на рот, и я рванул его на себя, на нож. Немец оказался тяжелее, чем выглядел. Он выгнулся, вцепился мне в запястье обеими руками, и каблуки его застучали по доскам. Я держал. Под моей ладонью у него рвался наружу крик, но я сумел этого не допустить. Потом пальцы на моём запястье ослабли.

Я аккуратно опустил того на настил, чтобы не стукнули ни каска, ни приклад и перевернул его на живот.

Второй часовой тем временем дошёл до середины моста и остановился там, где они обычно сходились поболтать. Напарник к нему не шёл.

Я присел у тела в тени перил и затаился.

– Эрих? – негромко позвал немец.

Никто ему не ответил. Он сделал шаг в мою сторону, другой и остановился. Что именно он разглядел в темноте, я так и не узнал.

– Эрих!

Я закашлялся и прохрипел мало разборчивым голосом:

– Меня рвёт. Мне плохо. Помоги. Бэ-бэ…

– Что с тобой, Эрих? – проговорил тот и увеличил шаг.

Но совсем близко не подошёл. А остановился, не дойдя метров пять и вновь крикнул:

– Что с тобой, Эрих?

Одной рукой он полез к груди, где висел фонарик, а другой потянул винтовку с плеча.

Между нами было шагов семь-восемь. Допрыгнуть до него я не мог.

Щёлкнула кнопка. Жёлтый луч скользнул по доскам, задел перила и осветил лежащее тело, а потом пополз в мою сторону.

Я выпрямился ему навстречу, перехватил за клинок собственный нож и, почти не целясь, послал его чуть выше фонарика, туда, где на фоне тёмного неба ещё сильнее темнела каска.

Нож ушёл без звука.

В ту же секунду немец охнул. Фонарик выскользнул у него из пальцев, стукнул о доски и погас. Часового качнуло назад, он навалился спиной на перила и медленно сполз вниз. Винтовка соскользнула с плеча, перевалилась через край и ушла в реку.

Раздался всплеск.

Но слышал я его лишь краем уха, потому что в это время уже бежал на носках, у самых перил, где доски меньше всего скрипят, к будке. У лежащего часового задержался лишь на мгновение и только для того, чтобы выдернуть из тела свой нож и бежать дальше.

Достигнув будки, вжался в стену.

Из-за двери доносился ровный храп с присвистом. Ни всплеска, ни хрипов при ликвидации часовых, никто не услышал, а если и услышал, то решил, что это плещется рыба или просто звуки ночи.

Я взял Серёгин нож в левую руку, свой – в правую и потянул дверь на себя. Петли у немцев были смазаны, поэтому ожидаемого скрипа не последовало.

Внутри было душно и пахло немытыми телами и сапогами. В маленьком окошке напротив двери виднелось небо, которое было чуть светлее темноты. Вдоль стен тянулись нары, и на них лежали спящие фрицы. Винтовки стояли в углу у двери, составленные в пирамиду.

Постоял, давая глазам привыкнуть. Тёмные груды на нарах понемногу стали похожи на очертания людей. Решил начать с того, кто ближе к оружию, и с того, у окна, который ворочался во сне.

Я шагнул к нарам, но в этот момент тот, что у окна, приподнялся на локте и пробормотал что-то сонное. Я застыл посреди будки с ножами в руках.

«Откроет глаза – увидит чёрную фигуру на фоне двери, и тогда тихо уже не выйдет».

Но немец не проснулся. Просто почмокал губами и повернулся к стене.

Я подождал, пока его дыхание снова станет ровным.

Дальше всё происходило быстро и бесшумно, пока очередь не дошла до последнего.

Этот словно бы что-то почуяв, проснулся и рывком сел. Мгновение он смотрел на меня, не веря, что не спит. Потом набрал воздуху для крика и рванулся к винтовкам.

Но добраться до неё он не успел. Я сбил его с нар, и мы вместе грохнулись на пол. Немец бился подо мной, мычал в ладонь и шарил свободной рукой по поясу. Но второй нож был не там, а уже у меня в другой руке… А скоро уже и в нём…

Секунда. Другая... и тот, наконец, затих.

Я поднялся. Увидел висящий на гвозде возле двери МП-40 старшего поста, рядом подсумок с магазинами, закинул ремень на плечо и вышел.

Воздух тут был несравнимо чище…

Облегчённо выдохнул, и огляделся. Впереди, за рекой и топью, далеко в темноте мигали огоньки костров. Очевидно, что на том поле какое-то немецкое подразделение остановилось на ночлег. И хотя расстояние от моста до костров было довольно внушительным, у меня не было уверенности, что начнись тут стрельба, там бы её не услышали.

Я сунул в рот два пальца и негромко свистнул. Потом ещё раз.

Первыми из ольшаника поднялись Ковалёв с Гриньковичем. Кузьма поднялся не сразу. По насыпи, почти бегом, подходили Тяпушкин с Дацкевичем. Следом остальные.

Фонарик второго часового так и лежал на досках посреди моста. Я сходил за ним, включил и, прикрыв стекло ладонью, посветил подходившим под ноги.

Доски у перил были залиты кровью.

Позади заскрипели жерди: Серёга с Терентием принесли из ложбины носилки. Рядом шла Маша, а чуть позади, спотыкаясь, брёл Сидоренко.

Девушка увидела часового у перил и встала, прижав к груди санитарную сумку. Потом перевела взгляд на меня, охнула и подбежала.

– Ваня, ты ранен?

Руки у неё уже работали сами, как положено санинструктору: ощупали плечо, грудь и прошлись по рукам.

– Кажется, нет… – сказал я.

Уверен я не был. В горячке можно не заметить и дыру в боку. Мокро было везде, но нигде не болело.

– Но ты весь в крови…

– Это не моя кровь…

Взгляд Маши сам собой ушёл мимо меня, к будке.

Луч фонаря падал прямо в приоткрытую дверь. В нём был виден край нар и сапог, свесившийся с них носком вниз. Под сапогом на полу темнело широкое пятно, чуть дальше из-под шинели выглядывала откинутая рука с раскрытой ладонью.

Девушка застыла. Губы у неё побелели, и пальцы на моём рукаве разжались.

– Не смотри, – сказал я и отвернул её от неприглядного зрелища. – Там не на что смотреть – там лежат те, кто убивает нас. Так пусть и лежат.

Она кивнула, не поднимая глаз, и отошла в сторону.

Терентий опустил свой край носилок на доски, откашлялся и сипло сказал, глядя на будку:

– Такое я вижу впервые.

Кузьма стоял у перил с винтовкой в руках и молчал. Смотрел то на меня, то на часового, то на дверь будки, и в глазах его было ошеломление.

Я догадывался, что он видит – безусого пацана, наглеца, которому ещё днём хотел свернуть шею. А пацан этот стоит перед ним весь в крови и в одиночку, считай, голыми руками вырезал целый пост. В то время как сам Кузьма за всю эту войну ещё не убил ни одного немца.

Тяпушкин тоже поглядел на часового и хмыкнул, качая головой:

– Ну ты, Ванюша и дал...

Для Славы, у которого на всё находилась прибаутка, это было почти молчание.

Я выключил фонарик, сунул его в карман и сказал:

– Переходим. Пока остальная немчура спит.

Возражений не последовало. Носилки подхватили спереди Гринькович с Серёгой. Сзади взялся было Терентий, но подошёл Кузьма, молча забрал у него жерди и встал на его место. Никто его об этом не просил, но он включился в общее дело сам. И это было добрым знаком.

Серёга, проходя мимо будки, отвернулся от приоткрытой двери. Потом перехватил жердь одной рукой, оглянулся, решил, что никто не видит, и мелко, у самого пояса, перекрестился.

Когда носилки поравнялись со мной, Таранов открыл глаза и посмотрел мимо меня, на будку. Губы у политрука шевельнулись.

– Иван…

Больше у него сказать ничего не вышло. Я кивнул ему, и носилки проплыли мимо.

На посту остались мы с Дацкевичем и Тяпушкиным.

Тяпушкин попросил у меня фонарик и первым шагнул в будку. Не прошло и пары секунд, как он вышел оттуда с мешком в руках, постоял у двери, ничего не говоря, глубоко вдохнул и только потом развязал находку. В мешке оказался хлеб. Слава понюхал буханку и расцвёл.

– Ну вот, а говорили, немец жадный.

– Потом, – сказал я, видя, как он примеривается к горбушке. – Сначала уйдём.

– Да я ж только понюхать.

– Нанюхаешься на том берегу.

Пулемёт Тяпушкин обошёл кругом и погладил по кожуху, как кошку.

– Пулемёт – вещь!

– Вещь, – согласился я. – Только как я и говорил в лесу, вещь эта - тяжёлая. А впереди болота, и носилки на руках.

– Гать двоих с пулемётом не держит, – добавил Дацкевич.

Я вынул из пулемёта затвор и бросил в Шумилку.

Из будки Тяпушкин вынес подсумки и патроны в картонных пачках.

– К нашим винтовкам подойдут?

– К трофейным карабинам подойдут. Так что – бери.

Гранаты я нашёл в ящике под нарами и не глядя сунул за ремень три штуки: граната в хозяйстве лишней не бывает. Дацкевич, ни о чём не спрашивая, стянул с нар одеяло и сунул под мышку. Кому оно, объяснять не требовалось: Сидоренко с вечера бил озноб.

Документы я собрал в вещмешок, как было заведено у нас с первого дня.

– Опять макулатура, – проворчал Тяпушкин и с тоской посмотрел на котелок, висевший на гвозде. Но его не взял, а вместо этого собрал все фляги.

Часовых что лежали на мосту перетащили в будку и хорошенько притворили дверь.

С одного из часовых Дашкевич снял каску, сбежал к воде, зачерпнул и полил доски там, где были пятна крови.

Конечно, при свете это всё будет заметно, но мы все надеялись, что к тому времени наш отряд уже будет отсюда далеко.

Вскоре нагнали своих и прошли через камыш, после которого начиналась гать. Хворост и жерди, уложенные когда-то под воду, давно ушли под неё и заросли. Егерь шёл первым и сперва нащупывал гать ногой, а уже потом переносил вес. Мы шли за ним цепочкой, след в след. Я двигался замыкающим. Вода была по колено, местами по пояс. В таких местах носилки приходилось поднимать на плечи и со стороны казалось, что Таранов плывёт над топью, глядя в небо.

Горящие костры остались слева от нас. Однажды оттуда донеслось лошадиное ржание. Наша цепочка сбилась с шага. Постояли, послушали. У костров было тихо, и мы продолжил путь.

Мост был уже далеко позади, когда оттуда донёсся еле-еле слышимый треск мотоцикла. Какое-то время ничего не происходило. А потом оттуда взлетела ракета. Белый свет повис над камышом и медленно пополз вниз.

– Нашли, – констатировал очевидное Дацкевич.

– Нашли, – согласился Тяпушкин. – Наверное, кто-то часовых не заметил на посту и решил в будку заглянуть. Вот и заглянул…

– Это рано или поздно должно было случиться, – сказал я. – Но нам по большому счёту уже всё равно. Наших следов они не найдут, сколько бы не искали. Так что по тому поводу беспокоится нечего. Пусть ищут.

Но говорил я это в общем-то в пустоту. Всё равно, как бы там не происходило, мы не могли ускориться. По гати быстрее не пойдёшь, как ни торопись. А потому, никто шагу не прибавил.

Небо впереди понемногу посерело. Значит, шли мы на восток, как егерь и обещал. Вскоре под ногами кончилась вода, потом топь, и началась твёрдая земля с березняком.

Дацкевич остановился.

– Может, привал? – тут же предложил Тяпушкин.

И все посмотрели на меня.

Командира я из себя корчить не собирался, а потому произнёс:

– Если никто не против, то давайте отдохнём. Немцы не сразу поймут, как и куда мы ушли, а если и поймут, то уж сразу точно в трясину не полезут. Так что я тоже предлагаю отдых, – а потом покосился на Кузьму и добавил: – Если товарищ ефрейтор не против.

Тот против не был, что и подтвердил, опуская носилки:

– Отряд, привал.

И эта команда была одной из самых желанных в это не простое время.

Глава 7. Совет

– Жрут, гады, – Тяпушкин хлопнул себя по шее и глянул на ладонь. – Фрицы не доели, так эти доедят.

Комаров было немного, но они были. И все они (по словам Славы) слетелись на него. На остальных же эта напасть распространялась существенно меньше.

– Вас вообще не едят, а меня жрут с потрохами, – сетовал тот, беспрерывно осеняя себя шлепками.

Мы ему сочувствовали, но не очень сильно, потому что на сильное сочувствие сил уже ни у кого не было.

От березняка, где нас застал рассвет, Дацкевич вёл отряд краем болот. Шли с гривы на гриву, от одного сухого места к другому, а где сухого не было, прыгали по кочкам. Носилки переходили из рук в руки так часто, что никто уже не помнил, чья очередь. К полудню болото отступило влево, за полосу ольшаника, под ногами зашуршал песок, и вновь начался сосновый бор.

Здесь егерь и остановился.

– Привал, – сказал он и первым сел под сосну.

Костра, разумеется, не разводили. Тяпушкин развязал мешок взятый на посту и стал делить хлеб. Отрезал по куску и раздавал каждому. Еда была простой, но это было хоть что-то. Таранова пришлось кормить. Как, собственно, и Сидоренко, который лежал под трофейным одеялом, натянув его до подбородка. В бору было душно, но Петю знобило, и он всё кутался и кутался. Маша сидела рядом, трогала ему лоб, поила из немецкой фляги, по глотку и протягивала ему маленькие кусочки хлеба, который она разломила.

Караул выставил Кузьма. Поднялся, тронул Ковалёва за плечо и показал ему туда, где за соснами, по словам Дацкевича, шёл просёлок. Терентия отправил в другую сторону, к болоту.

«Правильно, – отметил я. – Оттуда никто не придёт. А раскашляется – так хоть подальше от дороги».

Вмешиваться я не стал. Ефрейтор был у нас старшим по званию, и то, что он начал этим званием пользоваться, меня только радовало.

Сон накатывал на всех без спроса. Кто-то клевал носом, привалившись к дереву, вздрагивал от комариного писка у самого уха и снова клевал. Спать никто не собирался, но противится сну было тяжело.

Чтобы хоть как-то этому противостоять каждый занимался своим делом, кто-то копался в вещмешках, кто-то приводил свою форму в порядок, я собрался почистить своё вновь приобретённое трофейное оружие, а вот Тяпушкин тем временем стянул сапог и мял его в руках.

– Ссохлись, – пожаловался он. – После болота. И самое интересное, только вчера – сидели как влитые, сегодня жмут заразы и всё тут. Хоть разувайся и босиком иди. Ну, или я уже и не знаю, что делать…

Договорить ему не дали. Ковалёв у крайних сосен поднял руку, и спор оборвался на полуслове.

– Тихо!

Со стороны просёлка донёсся треск мотора. Сперва далеко, потом ближе. Люди легли кто где сидел.

Я перекатился за сосну и положил МП-40 стволом к дороге.

Мотоцикл прошёл за деревьями, не прибавляя хода, и стал удаляться. Когда он стих совсем, Ковалёв, пригибаясь, вернулся к нам.

– Двое, – доложил он. – Ехали тихо, да по сторонам глядели.

«Ищут, – отметил я. – Только вопрос: нас? Или кого-то ещё?»

Тяпушкин поднял голову от хвои, сплюнул песок и снова сел мять свой сапог.

Я вернулся к разборке пистолета-пулемёта. После гати в нём хватало болотной грязи, причём столько, что на магазинах подсыхала бурая корка. Разобрал, протёр полой нательной рубахи, продул, где надо и быстро собрал. Ремень, заметно натёрший за ночь плечо, перекинул на другую сторону. Под гимнастёркой саднило, но терпеть было можно.

Дошла очередь и до фонарика. После моста я сунул его в карман не глядя и с тех пор так и не доставал. Теперь настало время посмотреть, что именно это за прибор.

Фонарик оказался плоский, чёрный, с красной и зелёной заслонками над стеклом и надписью Daimon на корпусе. Нажал на кнопку – горит. Фонарик работал от батарейки, а потому энергию надо было экономить. Другую батарейку к нему здесь взять было негде.

«Ну да ладно, пока работает, и то хорошо. Вещь в походе нужная – глядишь, и пригодится…» – подумал я и тут же выключил.

Тут ко мне подсел Серёга. На коленях у него лежал уже его МП-40, который я отдал ему у моста. Держал он машинку бережно и неловко, словно боясь сломать.

– Вань, – позвал он и замялся. – А его как… ну, чистить? Я ж такой ни разу не разбирал.

– Ничего сложного, – сказал я. – Смотри.

Я расстелил на земле пилотку и стал разбирать его МП-40, нарочито медленно, чтобы он успевал следить за каждым движением. Детали я выкладывал на ткань одну за другой, по порядку, чтобы при сборке брать их в обратной последовательности. Затем так же неторопливо собрал автомат, и тот снова лёг в руки целым. Второй раз вышло быстрее. В третий я уже не заметил, когда перестал смотреть на оружие: руки действовали сами, на ощупь, и каждая деталь находила своё место без помощи глаз.

Серёга следил за моими руками не отрываясь. Наконец он поднял глаза и прошептал:

– Удивительно. А где ты так научился?

В бору стало тихо. Никто на меня не смотрел, но я знал, что слушают все.

– Всё там же – в ОСОАВИАХИМе, – в который уже раз озвучил я старую легенду. – Стрелковые курсы там были. – Потом подумал и решил ещё немного приврать. – Я отличником там шёл. И меня даже в разведку хотели взять…

Тяпушкин крякнул и полез ногой обратно в сапог. Эту историю он слышал не в первый раз и мог бы рассказать её за меня.

Серёга кивнул. Вероятно, такого объяснения ему хватило. Но вот другим – вряд ли.

Они все как-то разом хмыкнули, но продолжили заниматься своими делами.

Я понимал, что постоянно озвучиваемая шитая белыми нитками легенда каждый раз трещит по швам всё сильнее и сильнее. Отличник ОСОАВИАХИМа мог метко стрелять в тире. Мог! Это вполне укладывалось в образ отличника боевой и политической подготовки. Но вот разбирать не глядя немецкий МП-40, которого ещё на этой неделе в глаза не видело 99,9% населения СССР и вообще могло не подозревать о существовании такого вида оружия, подобный отличник уметь точно не мог – у него просто не было и даже теоретически не могло представиться возможности такому научиться.

Но не было у меня другой легенды и взять было негде. Вот я уже забил большой болт, на попытки скрывать свои профессиональные навыки, решив, что подобное сокрытие может существенно уменьшить шансы отряда на выживание. Я не хотел, чтобы кто-то из моих новых знакомых погиб. А потому, чтобы подобной трагедии не случилось и пришлось жертвовать своей и без того кривой и косой псевдо-легендой.

Через полчаса отдыха выступили.

Ниже же, где бор спускался, по словам егеря, начинался ельник с ручьём. Вскоре сосны расступились, и впереди показался просёлок: две колеи в сером песке и полоса травы между ними. За дорогой лежал некошеный луг, а за лугом снова поднимался лес.

Дацкевич остановился у самой обочины.

Я подошёл к егерю. Тот молча показал подбородком на землю.

На песке темнели капли. Дацкевич присел, тронул одну и поднёс палец к глазам. Сверху капля уже схватилась корочкой, но под ней оставалась липкой. Это была кровь, и совсем свежая. Поперёк колеи, размазав две капли, шёл рубчатый след шины: машина проехала здесь после того, как кровь упала на песок.

– Свежая, – пояснил егерь.

Я присел рядом, и дальше мы читали вдвоём, почти без слов.

Со стороны луга трава у обочины была примята полосой, и полоса эта шла поперёк дороги. Кто-то полз через просёлок на брюхе, вжимаясь в колею, чтобы не заметили с открытого места. У нашей обочины полоса обрывалась, и начинались следы босых ног. Шаг широкий, носки вдавлены глубже пяток: скорее всего здесь человек поднялся и побежал.

– Босой, – сообщил я очевидное и предположил: – С пленных сапоги снимают.

Тяпушкин подобрался к нам на корточках и заглянул мне через плечо.

– Может, немец?

– Немец босиком не бегает.

– Значит наш, – заключил Слава и тут же произнёс: – Так это, может быть, его искали на том мотоцикле?

– Может быть, – согласился я. – Проехал по этим каплям и ничего не заметил.

Дацкевич поднял на меня глаза и чуть заметно кивнул.

Я подошёл к ефрейтору.

– Кузьма Антонович, мы с Игнатом Степановичем и Славой пройдём по следу. Вы пока остаётесь здесь, с отрядом.

Тот ничего не ответил, только кивнул. Ковалёв, не дожидаясь приказа, отошёл к самой опушке, откуда просёлок просматривался в обе стороны.

Мы двинулись по следам босых ног. Впереди шёл Дацкевич, я держался чуть сбоку, а Тяпушкин замыкал, держа оружие наготове.

Судя по следам, сначала шаг человека, что тут недавно прошел, был ровным и широким. Потом они стали заметно короче. Судя по всему, его начало шатать из стороны в сторону. На коре одной из сосен остался смазанный кровавый отпечаток ладони: здесь он хватался за ствол, чтобы не упасть. Чуть дальше песок был изрыт двумя ямками. Скорее всего: тут он упал на колени, посидел, но всё-таки поднялся и пошёл дальше.

С каждым нашим шагом пролитой крови на земле становилось всё больше.

Потом следы шагов кончились: идти человек больше не мог. Теперь по мху тянулась кровавая полоса, рваная, с остановками. Он полз, отдыхал и полз дальше. Полоса привела к густому можжевельнику на краю небольшой поляны.

Мы остановились и присмотрелись. Под кустом кто-то дышал.

Тяпушкин вскинул автомат, но я остановил его ладонью, осторожно обошёл куст сбоку и раздвинул колючие ветки.

Там на боку лежал красноармеец. Его гимнастёрка, без ремня, выгорела на плечах добела. Штанины до колен были в грязи и крови, босые ноги сбиты и облеплены песком и хвоей. Он был совсем молодой, чуть старше Ивана, в чьём теле я теперь жил.

Дышал парень часто и со свистом. Услышав треск под моей ногой, он вздрогнул и попытался отползти глубже под куст, но сил на это у него не хватило.

– Свои, – сразу сказал я, чтобы успокоить. – Свои, браток. Не бойся.

Парень смотрел на меня мутными глазами, перевёл взгляд на немецкий ПП у меня на плече, а потом на двустволку Дацкевича, стоящего за моей спиной. Слово дошло до него не сразу. Он разглядел звёздочку на пилотке Тяпушкина и только тогда перестал пытаться уползти.

Я присел рядом и аккуратно перевернул его, придерживая за плечо. Гимнастёрка на спине почернела от крови. Пуля вошла пониже лопатки и вышла спереди, под рёбрами.

«Не жилец, – понял я. – С таким и в госпитале не каждого вытаскивают. А до ближайшего хирурга – не один десяток километров».

– Слава, сходи за Машей, – сказал я, не оборачиваясь. – Только давай побыстрее. И пусть все сюда подтягиваются.

Тяпушкин исчез в соснах.

Девушка прибежала довольно быстро. Упала рядом на колени и распахнула сумку. Рванула зубами обёртку индивидуального пакета и сунула мне в ладонь белую подушечку.

– Прижимай сюда, – сказала она. – Крепче. Ещё крепче.

– Держи здесь, – сказала она и сунула мне в ладонь пакет. – Крепче. Ещё крепче.

Следом, отдуваясь, подоспел Гринькович. Жердь носилок он, видно, сдал кому-то на ходу.

– Приподними его, – велела Маша. – Вот так. Держи, чтобы не заваливался.

Семён Романович подсел сзади, взял раненого под мышки и посадил, прислонив спиной к себе. Маша мотала бинт вокруг груди, виток за витком, туго и быстро. Губы у неё были сжаты, на висках выступила испарина. Гринькович подавал ей пакеты из сумки, не дожидаясь, пока попросит.

Я видел, что делают они всё правильно и слаженно, но знал, что всё это напрасно. Знал, но молчал, потому что больше ничего сделать было нельзя.

Во время перевязки раненый открыл глаза.

– Откуда ты, браток? – спросил я.

– Из сарая… – выдохнул он и мотнул головой куда-то в сторону. – Деревня там… – Он нащупал мой рукав и вцепился в него. Запястье у него было стёрто верёвкой до мяса. – Там наши, пятеро. Завтра их увезут. Не бросайте. Охраны шесть-семь солдат. Ты меня слышишь?! Помогите им…

– Слышу, – сказал я.

Тот хотел было добавить что-то ещё. Губы шевельнулись, но звука не вышло. А потом его пальцы на моём рукаве разжались и он, не моргая стал смотреть в небо.

Маша ещё какое-то время мотала бинт, но потом остановилась, и увидев его лицо медленно опустила руки.

Парень умер, так и не назвав своего имени.

Копать было нечем, да и некогда. Мы отнесли его в сторону от следа, под старую ель. Мы наломали лапника, и тело закидали ветками. Постояли рядом с могилой и простившись продолжили путь.

До ручья в ельнике дошли, не сказав друг другу ни слова.

Утолив жажду и набрав во фляги воды, все продолжили молчать.

Поэтому разговор начать пришлось мне.

– Там, за лесом, деревня, – сказал я вполголоса, для тех, кто лежал в соснах и не слышал. – В сарае пятеро наших. По словам погибшего красноармейца, завтра их должны будут увезти и вероятно сдать в концентрационный лагерь. После этого шансов выжить у них практически не будет. Поэтому, если мы им хотим помочь, то нужно действовать этой ночью.

Первым отозвался Гринькович. Говорил он тихо и смотрел при этом на меня.

– Иван, твои чаянья понятны. Ты молод, и тебе хочется всех спасти. Но ты должен понять, что мы на войне и это не получится сделать. Всех ни ты, ни мы спасти не сможем! Да и носилки у нас. А скоро вторые понадобятся. Сидоренко вон еле живой.

Маша повернулась к Пете.

Тот сидел, завернувшись в одеяло, бледный до синевы под глазами. Услышав свою фамилию, упёрся ладонью в землю и попытался встать.

– Да нормальный я, – прохрипел он. – Показывайте, где немцы, сейчас я им всыплю по первое число.

– Да, сиди ты, – буркнул на него Тяпушкин. – Отдыхай.

Сидоренко успокоился и вновь закутался в одеяло.

Кузьма долго молчал, трогая распухшую челюсть, а потом произнёс, едва разжимая зубы.

– Красноармеец Гринькович прав – всех не спасём и сами погибнем.

Тяпушкин сидевший рядом с ним, хмыкнул:

– Так там – свои же! Почему не помочь, раз можем. Охраны-то там не много.

Тут с носилок донёсся хрип. Таранов открыл глаза и повернул голову к нам. Слова давались ему с трудом, и между ними он подолгу переводил дух.

– В свёртке… – начал он. – Который у меня… Там знамя. Полка знамя. Я его… вынести обязан. Им рисковать… не имеем права.

Тяпушкин вновь хмыкнул и повернулся к Маше.

– А ты что скажешь, Мария?

Девушка ответила не сразу. Вначале посмотрела на носилки, на Петю и только потом на нас.

– Товарищи, я не знаю возможно ли спасти тех, кто в плену. Но если возможно, то считаю, что нужно попробовать.

Остальные бойцы по очереди стали высказываться. Вскоре стало ясно, что большинство находится в затруднении и не знают, что и ответить. С одной стороны они не хотели рисковать, а с другой, очевидно представляя себя на месте пленных, предлагали этих самых пленных всё же попытаться спасти.

Пока они говорили, я прикидывал в уме:

«Если беглец не ошибся, то охраны, относительно, не много. Днём к сараю скорее всего подступиться будет проблематично. А вот в сумерках по идее – попробовать можно. Однако точные шансы на успех, отсюда, не увидев обстановки на месте, сказать не возможно. А значит, перед решением, нужна как минимум разведка».

Когда очередь высказывать своё мнение дошла до меня, я озвучил мысли на этот счёт, после чего предложил:

– Давайте так, – сейчас большой привал. Всем отдохнуть, Пете отлежаться. А как начнёт темнеть, мы с Игнатом Степановичем и Славой сходим и посмотрим: где сарай, подходы к нему, сколько там немчуры и какой дорогой их собираются оттуда погнать. Посмотрим и вернёмся. Остальные ждут здесь.

Дацкевич не возразил.

– Посмотреть не значит ввязаться, – сказал Таранов. – разницу понимаешь?

– Не значит, – согласно кивнул я. – Просто сходим, посмотрим и доложим.

– Тогда ждём вечера, – устало произнёс политрук и попросил воды.

Маша открыла флягу и помогла ему пить.

Люди, услышав, что привал, стали устраиваться. Кузьма снова расставил караул.

– Иван…

Звали с носилок. Я подошёл и присел рядом.

Таранов лежал с открытыми глазами и смотрел вверх, в еловые лапы. На мосту он сказал мне только это слово и больше ничего не смог. Теперь, похоже, собирался договорить.

– Если я не дойду, знамя понесёшь ты. Обещай.

– Вы дойдёте. Но если что, понесу.

Таранов прикрыл глаза.

Я посидел с ним рядом в ожидании что он ещё что-то скажет, но не дождавшись вернулся к своей ели.

Надо было отдохнуть, и может быть даже поспать.

Но уснуть никто не успел.

За лесом, со стороны деревни, хлопнул одиночный выстрел. Выждав немного, выстрелили второй раз. Потом, через такой же промежуток, третий.

И снова стало тихо.

Я повернулся ко всем бойцам, которые сейчас смотрели в сторону деревни и произнёс:

– Товарищи, немцы, наверное, начали мстить за того, кто ушёл от них. До вечера ждать нельзя – нужно идти сейчас.

Уважаемые читатели! Если книга вам нравится, просьба добавить её в библиотеку и поставить лайк.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге