Обложка Наследница Ильи Муромца: из варяг в греки

Наследница Ильи Муромца: из варяг в греки

Артур Азимов

0% прочитано
Стандартный
Артур Азимов

Наследница Ильи Муромца: из варяг в греки

Глава 1. Вступление на два голоса

Кто не помнит, так я расскажу: жила-была себе нормальная московская девушка-библиотекарь. Я. И вдруг — а все самые неприятные вещи происходят вдруг — меня сбил электробус. Точнее, так: меня толкнули под электробус, или, как выразился бы кот Бегемот — «пристроили». Я не сразу поняла, что сделано это было специально, чтобы поменять мою душу с телом некоей девицы, тоже находящейся при смерти, только в другом пространстве-времени. И пока моя мама льёт слёзы у находящейся в коме дочери Ильи Муромца, я — Полина Уколова, разыскиваю в буйном мире Древней Руси возможность найти этого самого Муромца и спросить: почто он, супонец, чуть не убил собственную дочурку, и не хочет ли как-то это исправить?

К несчастью, мир этот велик неимоверно. Потому что нет ни поездов, ни машин, порой — даже дорог. Нет интернета, нет возможности ускорить время или попросить кого-то помочь… Хотя нет. В качестве помощи за мной таскается целая толпа разномастного сброда. Кто-то пропадает, как Путята-мертвец, например; кто-то — погибает, как Алтынбек. Кто-то меняет командный дух на своё личное благополучие, как цыган Сэрв. Я не в претензии. Мы славно попутешествовали по древней Аравии и чернокнижному Магрибу, я лично увидела Алладина и легендарного колдуна Мутабора, пожила жизнью туарегов и узнала, почём фунт апельсинов в султанском саду. Была медведем, дряхлым дедом, чья жизнь была омрачена наличием единокровного брата-подлеца, полежала в гробу поддельным трупом, обоняя запах тухлой рыбы. Была красавицей, уродиной, полумёртвой пациенткой, «почти принцем»… Кем я только не была, потому что быть дочерью Ильи Муромца в мире, где половина жителей мечтает богатыря убить, а одна четверть — замучить, — не очень-то сладко. И вот сейчас, коснувшись Десницы Судьбы — волшебного артефакта, я оказалась на корабле с новгородскими то ли дружинниками, то ли разбойниками, один из которых моментально меня узнал. Вообще предполагалось, что Десница Судьбы забросит меня обратно в родную Москву, но вот — не вышло. Двойной Клинок, который может убивать и живых людей, и нежить с нечистью, я упустила. Перстень Соломона вообще не видела — его утащил царь-грифон Давиул… Если бы все богатыри были такие, никакого российского фольклора не приключилось бы: так и застрял бы он на сказке про курочку-рябу. Хуже меня, наверное, только Алёша Попович-второй, тот который из Рязани: слабый, мелкий, прыщавый, да ещё я у него лошадь украла…

Короче говоря, Десница Судьбы решила, что этот мир мне покидать ещё рано. И забросила на новгородскую ладью вместе с Бабой Ягой, которая и наколдовала перемещение душ, благодаря которому я — тут. Кстати, бабка-то — так себе колдунья, потому что та часть поляницы Полины Ильиничны, которая отвечает за функционирование моего тела — да, в Москве. А вот злобный разум с острым язычком — поселился в той же голове, что и мой. И хоть иногда поляница и помогает мне советами, но в основном зудит и трещит как сорока, от чего голова у меня болит и пухнет. Я её понимаю: скучно торчать в теле коматозного пациента, тогда как своё — прекрасно. Где надо — мускулисто, где надо — мягко, а главное — заживает всё, как на собаке. Если б мне перебили колено, я бы в реальном мире никогда не смогла ходить, а тут — уже через неделю свободно на лошади езжу. А вообще-то я тут второй месяц… Мама, наверное, тревожится…

Кажется, последние слова я сказала вслух, потому что тот здоровый мужик, что назвался Добрыней Никитичем, положил руку мне на лоб — вроде как температуру померил — и сказал огорчённо:

— Да ты, никак, не помнишь? Померла ж твоя матушка года два назад. От огнёвки-лихоманки померла, тебя еле выходила сестрица моя, Малуша.

— Не помню, — помертвевшими губами прошептала я, а потом очнулась: что это я?! Мама моя — жива и здорова, это поляницы мать умерла!

— Если б умерла, — прошептал голос Полины-поляницы в моей голове. — Нет, не умерла. Сидит у Ильи Муромца в тюрьме подземной, тайной. Мне Кощей сказывал.

— А что Добрыня? — подумала я, стараясь, чтобы губы не шевелились, и заботливы крёстный не поинтересовался ещё раз, не болит ли у меня головушка.

— А Добрыня…

— На-ва-ли-ись, ребята! Ой, навались! Сейчас стрежень речной поперек проходить будмо! Ой, навали-ись! — закричал тот, который назвался Пелгусием, и с полсотни мужчин возраста от пятнадцати до шестидесяти лет навалились на вёсла. Сзади подхватили крик Пелгусия такие же голосистые кормчие: оглянувшись, я насчитала полтора десятка ладей, форштевни которых увенчивали драконьи, змеиные, а то и вовсе рыбные головы. То шла новгородская флотилия, покорять Царьград, но не силой оружия, а торговой сметкой, умением и хитростью. Паруса были разные — белые, застиранные красные, полосатые, с соколом Рюриковичей, с солнышком, нарисованным так, как дети в саду рисуют — круг и лучи-палочки. Позади всех тащились две ладьи, сделанные не как все: не из полубрёвен и досок, а из цельных стволов гигантских деревьев, которых в нае время уже не водится. Я знала из книг, как такие ладьи делают — целый год нужен. Сначала рубят дерево, не один месяц, бывало — всю осень. Укладывают на специальный помост-козлы, чаще — каменные, потому что дерево такой вес удержать не может. Потом обдирают ветки и кору. Стёсывают верхнюю часть, чтобы стала плоской. И начинают таскать туда уголь. Уголь понемногу выжигает дерево, обгоревшую часть зачищают, и снова жгут. Этим занимаются всю зиму. Потом начинают отделывать корпус, дотёсывая его до нужной толщины, прилаживают нос, руль, вырезают киль, ставят перекладины для палубы — балки, прорезают углубления для вёсел или ставят уключины — в зависимости от толщины дерева и, стало быть, от высоты судна.

Те две ладьи были небольшие, сиротские. На одной, я видела, бегали четыре человека, а на второй — и вовсе два.

— Дядя Добрыня, а кто вон те?

— А? Что? — непонимающе повернулся Добрыня, откидывая мокрую прядь волос со лба. — Кто «те»?

Наконец разглядел отстающих:

— А, эти… навязались на мою голову. Братья Рыбниковы — сам-четыре: Прокл, Оляля, Феогност да Дратва. А там, самые последние, хвостовые, дед Маркел с внуком Онфимом. Уличное прозвание «Ветошка», а как семейное — уж и не упомню.

— Что, воевода, плывёт Ветошка? — крикнул кто-то с носа, видно, услышав наш разговор. — Не потоп?

— Ништо! — отмахнулся Добрыня. — Что ему сделается-то, полоумному?!

Новгородцы захохотали весьма обидно, а мне стало интересно: за что так не любят деда торгово-разбойные люди?

— Бубенец, а Бубенец, — позвала я мальчишку, — поди-ка сюда!

— А чего мне к тебе идти-то? — прищурился он.

— Монетку дам, — сказала я, в душе не зная, есть у меня что-то в кошеле, кроме ветра. Мальчишка тоже был не дурак — почуял неуверенность.

— А покажь сначала!

— Да вот, — моя рука нырнула в кошель и вытащила оттуда приличных размеров золотую монету. — Вот!

— Денарий! — взвизгнул мальчишка, и потянулся за золотом, но тут же получил подзатыльник от Добрыни Никитича.

— Охолони чутка! — и наклонился ко мне. — А ты, доню, золотишком не свети, монетами подлый сброд не распроваживай, а то и я не спасу. Новгородец только с одного боку — каравай румяный, а с другого — сухарь горелый. Правильным боком повернёшь — честный купец, уважаемый человек, другим ушкуйник безжалостный.

— А ты разве не новгородец, дядька Добрыня?

— Я-то? — он улыбнулся. — Нет, и не был. Словен я, полоняник. Взяли меня в плен юношей совсем, мальчишкой, вот как этот вот Бубенец, меня — и сестру мою, Малушу. Хорошо, князь обоих пригрел, пожалел…

По лицу его прошла какая-то судорога, тёмная тень затаённой боли, о которой не то, что говорить — думать не хочется. И забыл бы, да не можешь. С червоточинкой была душа у Добрыни Никитича, с чёрным пятнышком. Через такие пятнышки просачивается месть, да предательство, да смерть — копится-копится обида у человека, и рано или поздно прорвётся. И несдобровать тому, кто рядом окажется, а пуще всего — виновнику и его семье. Мститель не будет разбирать да сортировать: всем достанется. Усилием воли Добрыня тень от себя отогнал и продолжил:

— Про деда Ветошку услышать хочешь и внука его?

— Очень!

— Ну, смотри, пока Пелгусий со гребцами справляется со стремниной, до следующего бурного участка еще с полчаса времени, так и быть, расскажу.

История деда Маркела Ветошки и внука его Онфима Ветошки, рассказанная богатырём Добрыней Никитичем.

Десять лет назад это было. Пришёл в Господин Государь Великий Новгород с Водской пятины человек один: высокий, кряжистый, хоть и молодой. Волосом рус, лицом бел да гладок, силою не обижен, а из вещей — туес с клюквой берестяной, лапти запасные через плечо, да молот — на другом плече. Молот кузнечный, большой, дивной работы: не просто какая болванка, крица болотная, а отлит искусно, с печатями, с рунной вязью. Рукоять тоже не простая — железная. Оказалось, молот тот столь тяжёл, что деревянная рукоять бы враз обломилася, а эта — ничего, держится. Только кроме того человека никто не мог молот этот поднять или хотя б от земли оторвать. Кузнецам новгородским то досадно показалося, и хотели они пришлеца скопом побить, но только старый кузнец, по прозванию Двоесил, так сказал:

— Да вы посмотрите, люд честной! Молот у него — один, пусть и набольший. Средних молотов и малых молоточков нет совсем. Что он вам скуёт-выкует? Ни подковы, ни гвоздя завалящего, ни доспешных колец, ни пластин для бехтерца, ни шелома, ни застёжки книжной. Наковальни у него тоже нет, ни мехов, ни подмастерья, ни припасов — как калить будет острый булат? Как сделает железо мягким, если надобно? Нет у него с собой ни опок, ни форм-мастерок — он и отлить не сможет ни бусины. Так чего вы его боитесь? Пришёл один кузнец, с женой на сносях — без дома, без денег, без струмента… Не опасен он вам, а выгоден: за корку хлеба в молотобойцы пойдёт, за стакан вина — к мяснику в забойщики, за кров над головой — в головники…

Головником в Новугороде убийцу называют, доня, ежели забыла. И вправду: махнёт такой человек молотом — голова с плеч. Послушали Двоесила кузнецы, не стали убивать человека, к себе позвали. Он чиниться не стал, подошёл: за ним жена беременная прячется — тонка, словно тростиночка, бела — будто берёзынька. Вроде и девочка, а поглядишь — в возрасте женщина, с одной стороны — добрее доброго, с другой глянешь — мрачно хмурится.

— По здорову ли, люди добрые? — вопросил пришлец.

— По здорову, паря. А не кузнец ли ты?

— Кузнец, вестимо.

— А работать пойдёшь?

— Отчего не пойти? Пойду.

— А что за работу возьмёшь?

— Что дадите — то и ладно.

Начали кузнецы рядиться, жадничать. Один сказал:

— Под навесом жить будешь, просом куриным питаться.

— Ладно, — согласился пришлец.

Другой сказал:

— Будешь у меня в свинарнике жить, свиными помоями питаться.

— Ладно, — согласился пришлец.

— Живи у меня на конюшне, бери овса вволю, — пригласил третий.

И на это согласился пришлец.

— Будешь у меня в доме жить, с собой столоваться посажу, жену твою — на женскую половину определю, а жалованья тебе — гривна в год, — сказал Двоесил.

— Ин, ладно, — согласился пришлец, и поскольку никто не дал больше, ушёл к Двоесилу на двор.

Толку с нового кузнеца было мало: как ни ударит по железу — наковальня в землю на вершок уходит. Вполсилы бьёт — на полвершка уходит. Двоесил, правда, не жаловался: сдавал своего работника на строительство храмов: камень бить-крошить, сваи вбивать, старые постройки рушить. Однова было дело — пошёл паводок на Новугород, так пришлец одним ударом молота свалил старый дуб, путь воде перегородил, и весь город спас. Пуще же всего обрадовались купцы, чьи торговые суда наверняка бы приливной водой смыло вниз по течению. Но и испугались тоже — такой неимоверной силищей обладал тот человек. Мало ли что? А ну как поднимет голытьбу на бунт, да всех их одним ударом поубивает? Двери в поцерковья, где купеческие драгоценные товары хранятся, тоже ударом молота раскрошить можно, даром, что двери те — из чугуна, с запорами в руку толщиной. А имени ведь пришлец так и не сказал, что было ещё страшнее.

Молчала и его жена, как ни старались Двоесиловы бабы её разговорить. И родила сама, ночью и молча: не кричала, не звала на помощь. Как кошка родила. Воду заранее, хитрая, нагрела на солнце, да той водой младенца при лунном свете выкупала, и сама вымылась. Бабы проснулись — лежит на лавке, спит, а рядом младенец чмокает. Назвали мальчишку Онфимом — так внука Двоесилова звали, только не выжил он, красная хворь сожгла мальца. Крестить ребёнка молчунья дала, но из рук его так и не выпустила. Священник долго препираться не стал: новокрещёная душа всяко Богу угоднее, чем некрещёная, так помазал. Тогда же пришлица и говорить понемного начала, особливо, когда жена Двоесилова кашу сварила на молоке, да на сарацинском зерне — вот тут-то девица словно проснулась, да как начала наворачивать! Сердце у баб возрадовалось, хлеба белого принесли, убоины варёной, а та знай себе точит краюшку чёрного хлеба да кашу эту. А потом и разговорилась.

Оказалось, что в детстве, года в два, выкрали её из дому, да продали в далёкие страны. И в пять лет она уже была женой одного местного купца, причём не так, чтобы формально — нет, по всем правилам. Насильничал это зверь малого ребёнка, когда ему хотелось, отчего заболела девица, и чуть не померла. Уже было собрались вовсе её выбросить, как вещь старую, да добрая бабушка одна подобрала малютку…

Бабы охнули:

— Рази ж так можно! А как же?! Женою ж числилась…

— Там всё просто, — сказала пришлица, — муж если скажет «талак-талак-талак», можешь катиться на все стороны, только вещи оставь. Так там развод делается. А жена сама не может от мужа уйти.

И продолжила рассказывать страшные вещи, головой только кивая, чтобы каши подложили ещё. Бабушка та вовсе не доброй оказалась, а злой. Но тоже не от хорошей жизни — сама едва выжила, когда ей муж в лицо кислотой плеснул, чтобы на пятой жене жениться. И не бабушка она вовсе была — лет сорок если, и то много. Подбирала она беспризорных малышей в том городе, учила их влезать в чужие дома, воровать, срезать кошели, подглядывать да подслушивать. Соблазнять и кокетничать, с ума сводить…

— Бедные девочки! — вдругорядь охнули бабы.

— Отчего же только девочки? И мальчики тоже. На мальчиков там ещё больше спрос, — равнодушно сказала пришлица.

В общем, долго ли, коротко ли, минуло двадцать лет. Бабка с девушкой что только ни делала: продавала на рабском рынке раз двадцать, выдавала за пропавшую дочь богатых людей, а то и за принцессу — караван организовывала, чтобы в город въехать. Внешность у девицы была экзотичная, северная, так что чаще всего была она принцессой Киммерии. Но иногда бабка красила её соком грецкого ореха, а волосы — басмой — превращала в египтянку. А не то в рыжий — и морковным соком веснушки делала — вроде как, итальянка или валлийка. По юности часто притворялась черкешенкой, и пять гаремов так обнесла, что их владельцы до сих пор от потерь не оправились. И вот пришла пора бабке умирать:

— Илина, — в первый раз пришлица имя своё назвала, — Илина, вместо меня будешь.

Девица согласно кивнула. Но лишь только бабку испустила дух — дала каждому ребёнку из дома по большой монете и куску хлеба, и отправила их восвояси. Бабкины сокровища припрятала в тайном месте, а сама купила дом, купила имя, сочинила историю жизни, и начала жить как честная вдова, которая кроме молитвы в жизни ничего и не видит. Разве что вышивать умеет божественно. Про вышивку же отдельная история: неведомо, какими путями, но попал к покойной бабке груз вышитых тканей да картин — дивной работы, одной руки мастера. Было их не меньше трёх сотен. И вот продавать их Илина не стала, а сделала вид, будто это её работа. Однажды увидел на базаре тончайший платок с цветами да узорами местный султан. Купил у продавца, да спросил откуда такое диво. Тот скрывать не стал — указал на Илину. Но у него и задача такая была — платок только султану продать, вовремя адрес мастерицы указать. И вот султан послал к Илине своего слугу, чтобы тот ещё что-то у неё купил. Слуга принёс покрывало тончайшей работы — и цену запросил несусветную. Но султан заплатил, и всю ночь покрывало то разглядывал, да поглаживал.

Так и повелось — раз в неделю продавала Илина одну работу из запаса. И остался у неё только один ковёр — огромный, дивный, весь в золоте и павлиньих перьях.

— Пусть султан женится на мне, тогда отдам ему лучшую мою работу, а сама сяду за следующую, но уже в гареме.

Султан подумал, что это справедливо, и послал за Илиной. В брачную ночь Илина зашла в спальню и принесла султану ковёр. Тот был так им очарован, что не заметил, как жена вынула из сокровищницы все самые драгоценные камни. А потом привела в опочивальню визиря и казначея.

— Скажи, мой муж, могу ли я взять эту малость? — спросила Илина.

— Конечно, бери, — ответил султан, не отрывая взгляда от ковра.

— Можешь ли ты повторить за мной три слова в присутствии твоего визиря и казначея?

— Без проблем, — ответил очарованный султан.

— Скажи «талак-талак-талак».

— Талак-талак-талак, — произнёс султан. Визирь и казначей только развели руками, а Илина выбрала лучшего жеребца из конюшни и дала дёру вместе с драгоценными камнями. Камней ей хватило всего на пять лет, а потом начался период бескормицы….

— И тут я встретила Олушу.

— Кого? — встрепенулись бабы, у которых уже и младенцы все перепачкались, и щи убежали, и свиньи репу потравили.

— Олушу, мужа моего.

Олуша был невольником в одном приморском городе, причём он и родился сразу рабом, поэтому что такое воля — не знал. Был он простоват, но очень силён, чем все и пользовались. Хозяевам это не нравилось, и они уж не чаяли и избавиться от дурня-силача. Илина на тот момент ещё не совсем обнищала, и потому купила единственного доступного ей раба — Олушу. Рядом с ним она оттаяла душой, а потом дала ему вольную и вышла за него замуж. Олуша, пользуясь богатырской силой, сначала был грузчиком в порту, а потом пошёл на гладиаторскую арену — сражаться за деньги. И в короткое время стал сильнейшим секутором — гладиатором с коротким мечом и щитом. Только вот беда — никто не хотел сражаться с Олушей, потому что в запале битвы он мог убить ударом кулака, а пинком — сломать ногу или спину. Покалеченный гладиатор редко возвращался в строй, и пополнял ряды местных нищих.

В короткие сроки Олушу из гладиаторов попросили, дав, правда, отступного — полную суму золота. И пошли они с Илиной жить в другой город, где Олуша нанялся кузнецом к одному сумасшедшему строителю: тот делал осадные орудия, макеты гигантских летающих кораблей, броню для слонов… Долго ли коротко ли — строитель умер, и шестеро его сыновей разорвали его наследство на части. Олуше только молот и остался, потому что его всё равно никто поднять не мог…

— Добрыня! Кончай лясы точить, волна идёт! — взревел над моим ухом могучий бас гребца, который был покрупнее самого Ильи Муромца. — Вал идёт, руль надобно поворачивать, не сдюжат гребцы, рулевой с ног падает!

Богатырь легко подхватился с места:

— Потом доскажу! — и кинулся к рулевому, выхватывая их его рук широкую доску руля и наваливаясь на него всем телом.

— Гребцы — табань! — заорал с носа Пелгусий. — Руль — на ветер!

Те, кто сидел на вёслах, перестали грести, и, уперевшись со всех сил в банку скамьи впереди, оттянули вёсла на себя, тормозя ход корабля. Но их усилия не очень помогли — ладьи попали в стремнину. «Как там дед и внук Ветошки?», подумала я, но мысль держалась в голове буквально мгновение, потому что меня окатило ведром холодной забортной воды. Наш утлый кораблик качнуло, и я вцепилась в бабку, которая что-то шептала над пучком сушёной травы.

— Пусти-кся, — сказала Яга и встала у борта.

— Куда, карга полоумная! — снова взревел обладатель баса, но бабка его осадила:

— Нишкни, малец! — и капнула из склянки с маслом каплю прямо в бушующие волны. Эффект был поразительный: в ту же секунду вода успокоилась и заштилела, а наши ладьи заскользили вдоль негостеприимного берега как норвежцы — на коньках.

— Колдовство-от! — пробубнил бас.

— Ведовство, — ответила бабка. — Таперича, ежели все отдохнули, можно и погрести, а болярин Добрыня свет Никитич нам, можа, историю доскажет?

Таких квадратных глаз, как у команды нашей ладьи, я не видела за время путешествия ни у кого.

ПЕРВЫЕ ТРИ ГЛАВЫ КНИГИ - БЕСПЛАТНО

Глава 2. Как Двоесил имя сменил

Добрыня Никитич, хоть и боярин, и воевода, и богатырь — чиниться не стал. Из всех богатырей он и по былинам-то самый говорливый был. Пока гребцы расслаблялись, отдав кораблики течению, Добрыня, подобрав полы кафтана и усевшись на бочку, продолжил:

— Так я и говорю, выгнали Олушу из гладиаторов, и кузница ему не досталась — один молот, да жена-красавица. Там, в тех краях, кто из дев бел лицом да волосом, тот и красив, а чернокудрых смуглянок — и даром не надо. Стал вокруг Илины ходить один местный боярин-богатей, глаз на неё положил всерьёз. Стал уговаривать: она к нему в полюбовницы пойдёт, а мужа пристроят на хлебное место — мешки с зерном считать, да кувшины с маслом. Если чего не досчитается — не беда, главное — меру знать. А из Олуши какой счетовод? Какой вор да приписчик? Он мало того, что силён, так ещё и душою прост как ребёнок. Да и Илина уже наелась замужней жизни со сластолюбцем. В общем, отказала. И тогда этот богатей вот, что удумал: убил собственного раба, а обставил так, что Олуша убил, мол, молотом. А раб был дорогой, редкий — грамотей. Только домашние знали, что он кровью харкать начал, и всё равно так или иначе помер бы. На суде всё было против Олуши: там в тех краях ведь как? Если ты гражданин полиса — города по-ихнему — тебе все почести и привилегии. Не гражданин — иди отсюда, рванина. Ты даже солдатом стать не можешь, ежели не гражданин. Купцом — пожалуйста, но и только. Да и то — некоторые товары, например, вино и масло, тебе продавать-покупать запрещено, а скажем, подмётки к сандалиям — с нашим уважением…

Новгородцы захохотали, а Волчок сказал:

— Чего регочете, кони? Неужли в Новгороде не так? Триста золотых поясов половиной города владеют, да всем торгом, да войско своё завели, да князей сымаю-сажают, на вече народное поплёвывая…

— Всё так, Волчок, — ответил Добрыня. — Пока на ладье — звени, сколько влезет, а в Новгороде — язык прикуси, а то ведь укоротят тебе его.

— Али я не вольный новгородец?

— Коли вольный, неча в городе сидеть: вот, борозди моря-океаны, дикие земли открывай, пушного зверя стреляй да новые поля на выжигай. А хочешь в политику податься — умом действуй, не глоткой. Вот, разбогатеешь, станешь триста первым поясом, мы тут тебе все кланяться будем!

Вдругоряд захохотали новгородцы, но Добрыню поторопили — услышать бы конец истории до будущей стремнины.

— А, так вот. Рассказывает, значит, это всё Илина бабам двоесиловым, те сидят — охают. Добралась до истории с судом. А там так было: вышел этот богатей вперёд и враку свою сказал. Вышел вперёд Олуша, и единственное, что промолвил: «Не убивал я».

— Чего ж Илину слушать не стали?

— А кто бабу слушать станет? Соврёт — недорого возьмёт…

— Ты бы, Добрыня Никитич, осторожнее говорил-то, — перебила я завравшегося богатыря, — а то ведь одна баба сейчас слово горячее скажет, а вдругорядь — и исполнит!

— Не пугай меня, поляница. Богатырю так и так от меча полечь придётся, а на том свете разбираться, от которого — не будут. Ну ин, ладно: по-другому скажу — в тех краях женщинам слова не дают, да и у нас тоже не особенно, если муж есть. А если муж немец, то тут совсем не повезло, значит…

— Немец? — опешила я. Немцев тут вообще быть не должно, это другая эпоха!

— Ну да, немец, — сказал Добрыня. — Немой значит. Глупец — глупый, стрелять умеет — стрелец… Ты чего, доня, устала, чай? Голова болит, может?

Команда ладьи зашумела, мол, хватит отвлекаться, и Добрыня продолжил.

Оказывается, в тех краях, где Олуша с Илиной обретались, казнить не принято, а принято за преступление виру брать, выкуп, то есть. И затребовал богатей у Олуши в качестве виры жену его, Илину. Тут её и схватили, и поволокли — пришла Илина вместе с Олушей на суд-то. Олуша взял одного там стражника, размотал над головой, да и начал махать: направо махнёт — улица, налево — переулочек. Раскидал всех, жену на руки взял, и ну дёру! Только молот свой успел прихватить.

Бежали они долго, питались, чем придётся — оливковыми плодами гадкими, сырым зерном, Илина воровала иногда — то хлеб, то сыр. Порой рыбаки их жалели, рыбу давали, так Олуша с Илиной ту рыбу на костре пекли — масла не было, чтобы жарить. Долго ли, коротко ли, добрались до одиноко стоящего дома — странного дома, окружённого оливковой рощей. А странно было то, что жили там одни мужчины.

— Казарма? Альбо монахи? — предположил Волчок.

— Нет, не военные, и не воцерковлённые. Ходили они, в длинные простыни обернувшись, между деревьев, и по пути разговаривали на вечные темы. Выясняли, может ли заяц догнать черепаху, а стрела — антилопу…

— Что это — «черепаха» и «антилопа»? — влез Бубенец.

— Черепаха — это, к примеру, ящера такая страшная, медленная, а сверху как бы тазом прикрытая — от того таза еле-еле идёт. А антилопа — навроде оленя.

— Так заяц всяко медленную ящеру обгонит, а оленя, стрелой убитого, мы сколько раз едали! Об чём тут говорить?! — возмутился Бубенец.

— А те мудрецы, вишь, вывели, что никогда стрела не догонит антилопу, а заяц — черепаху. Всегда немножко пути да останется. Или вот: додумались, что в мире нет ничего незыблемого, кроме звёзд на небе да души в теле.

— Эк, выдумали! — зашумели новгородцы. — А мы по звёздам путь ищем в море — они ж двигаются, сами видали!

— То земля движется, а звёзды стоят, — сказал Добрыня. — Или вот ещё: если не жить в своё удовольствие, то и жить незачем.

— Это уж совсем не по-христиански. Надобно пост соблюдать, да тело в строгости держать, — укорил неведомых мудрецов Волчок. — А всё ж они вроде монахов: баб нет, детишек нет, только работа да мысли… Но у монахов мысли всё-таки богоугодные, а у этих — трепотня одна.

— Да они и не работают, — сказал Добрыня. — У них у каждого гражданина — по три раба.

— Тогда понятно, — вздохнул Волчок и высморкался в полу рубахи — с жиру бесятся.

— Короче говоря, — продолжил Добрыня, — эти мудрецы Олушу решились принять за своего, а вот Илину — не взяли. Во-первых, сказали, она будет мужа от раздумий отвлекать. И не только его. Во-вторых, женщины мыслить не умеют, и потому бесполезны для постижения великой мудрости бытия. Олуша им тогда целую речь сказал: «Вы, — говорит, — дураки набитые. Думаете поперёк мысли, а что придумываете — никому не годно. Были б вы курам на смех, да вы, петухи ощипанные, даже кур не завели». Только мудрецы не обиделись, а начали тут же рассуждать на важную для мироздания тему: что было раньше — курица или яйцо? Плюнул Олуша, и ушёл с Илиной дальше. Так добрались они через Черниговское княжество до Новгорода: не показалось им в Чернигове — люди там за копейку удавятся, чужих обмануть норовят. Как сейчас — не знаю, а тогда так было. Даже Илья Муромец отказался в Чернигове воеводою быть: не тщеславия ради, а потому что знал — положит Чернигов ему довольствия хлеба чёрствого краюху, да коню — сена гнилого жменю, а требовать будет армию, что против Киева выстоит. Одно хорошо: на выходе из Чернигова бабка одна отдала Олуше лапти — одни истрёпанные, вторые — новые. Так сказала: «Пока в старых ходишь — новые дороги открываешь, новые наденешь — вернёшь по старым следам, во времена старые». Но насколько хорошо - время показало.

— Колдунья была та бабка, — с удовлетворением сказала Яга. — Не ведунья, вишь, колдунья! Разницу почувствуйте!

— И вот, значит, рассказывает Илина эту историю бабам, ребёночка качает, — продолжил Добрыня, — и тут прибегает малая, что обед носила в кузню: «Ой, — кричит, — пропал кузнец!» Кинулась Илина в кузницу вместе с дитём, даром, что слабая, — нету Олуши. Она туда-сюда — нету новых лаптей кузнецовых, только гвоздик на стене пустой. Тут она всё и поняла: истрепались лапти олушины, он новые надел, и вмиг очутился там, откуда путь начался. И лежит теперь младенчик-Олуша, сын раба и рабыни, в пелёнках — во времени, от нашего отделённого двадцатью годами тому назад. Как поняла это Илина, так и упала замертво. Вынули у неё младенчика из рук, посмотрели — нет, дыхания нет. Отпели в церкви — вишь, крестик у неё на шее был православный — и похоронили. Младенца назвали Онфимом. Вострый умом оказался парнишка: всё писал, да рисовал чего-то. Полюбил его Двоесил как внука. Но вот, какая история: с тех пор, как исчез Олуша, да Илина умерла, стали Двоесила несчастья преследовать. То куры перемрут, то младенца сноха заспит. То сын со всем семейством в Сибирь сбежит, лучшей дои искать. Жена в монастырь ушла, трудницей. Дочь единственная спуталась с цыганями, да в таборе с ними и ушла. Сын старший, любимый, Путята, стал у князя десятником, доверенным, да князя предал и в чужих землях пропал…

— Путята? — выдохнула я.

— Путята, Путята, — подтвердил богатырь. — Взял письмо важное княжеское, которое войну должно было прекратить, да князя предал, и новгородцы тогда много людей в битве потеряли, да и та сторона до сих пор раны зализывает — суздальцы, может, чаешь? Так вот, растерял Двоесил всех родных своих, остался у него только Онфим, свет в окошке. Но какое-то время с кузней старик управлялся. А однова встал — нету силы. Не то, что двойной — ложку с трудом поднять может. Плату за землю, на которой дом стоит, новгородскому старшине Некрасу задолжал, тот его и выселил. Стал тогда старик по людям ходить — ветошь скупать да продавать. Так и стал он из Двоесила — Ветошкой. Мало-помалу — накопил деньги на инструмент, там и Онфим в силу вошёл — то ли шестнадцать ему уже? Пошёл в обчественный лес, выбрал дерево на ладью, да год с внуком ту ладью ладил. Пожалел его купец новгородский, Сотко Сытин, помог снарядить ладью в поход… Ну как, пожалел: товары-то закупил, да всё странные, бросовые, что ему Онфим говорил. Что малец в торговле понимает? А Сотко и рад, на дурнину разбогатеет. Половину дохода себе возьмёт, если всё удачно. А ежели неудачно — работать деду и внуку на Сотко и сыновей его до самой смерти. Такая вот история.

Добрыня поднялся, посмотрел, приложив руку ко лбу: шли вдоль берега, так что буруны были небольшие, от ветра ладьи защищали горы, покрытые зелёными лесами и цветущими садами, а море заштилело.

— Так всегда здесь на море: то, понимаешь, суп в котле, то — каша на столе. Вот прибудем в Царьград, там всегда одно и то же…

— А что, дядя Добрыня? — решила я подольститься к богатырю.

— Да что… Шум-гам, рынок, ворьё кругом, кто вчера был богат — станет к вечеру нищ, и наоборот. Товаров всяких — невпроворот: бусы стеклянные, мечи дамасские, броня харалужная, ткани пурпурные да виссоновые, шелка-бархаты, парча златотканая. Фрукты диковинные.

— Ах! — выдохнул весь экипаж, хотя многие и до этого в Царьград ходили.

— А пуще же всего хороша в том граде диковинка во дворце самого базилевса: птица-Сирин. Хотел бы на неё поглядеть, конечно. Говорят, поёт так сладостно, что обо всех горестях забываешь. На лицо — женщина, груди — женские, а крылья и всё остальное — птичье. Птенца она высиживает раз в сто лет, а потом грудью выкармливает. И кто хоть каплю того молока попробует, все языки знать будет.

— Буэ, — скривилась я. Никогда — никогда! — не буду теперь есть конфеты «Птичье молоко». Гадость какая!

— «Буэ» — не «буэ», а вскорости нам бы знание наречий-то пригодилось, — укорил меня Добрыня. — На вечер встанем на якорь у берега, высадимся, кроме часовых — костры запалим, мяса нажарим, поедим, что бог послал. А вот завтра, как из моря выйдем да в реку войдём, будет нам испытание немалое.

— Какое?

— Да такое. На входе в море у Новгорода речные караваны караулят половцы. А на выходе из моря — печенеги. И кто хуже — никто не знает. Кочевники дикие, вечно голодные. Товары наши они что на тряпки подерут, что сожрут да испакостят. Драгоценности продадут за гроши, ладьи им без надобности — в море пустят…

— Так зачем грабят?

— Пленники им нужны. Смотри, сколько сильных работников они могут себе обрести! Схватят, пятки надрежут, волоса конского мелко порубленного туда засыплют да заживят. И уж никуда ты не убежишь — до того больно ходить будет. Из парней, кто помоложе — оскопят, да евнухов в тот же Царьград продадут, там нравы восточные, лютые. Кто посильнее — тех ослепят. Такие рабы нужны, чтобы мельничные жернова вертеть. А по кругу ходить, как осёл, глаза не нужны. Грамотеев продадут подороже, как и малевальщиков, только здесь таких нет. Стариков сразу прикончат и бросят орлам на растерзание. Говорят, водится в этих краях диковинная птица-Нога, иначе прозываемая Страфиль, всем птицам мати. Так орлы — дети её любимые. Кочевники верят, что, если орлов накормить, Страфиль будет за тобой какое-то время приглядывать и от беды оберегать. А пару русских душ им загубить — что пыль с копыт коня обмести.

— И зачем нам знать их наречие, этих слуга птицы Страфиль? — спросила Яга.

— Да чтобы понять, какие воинские команды они отдают! — прояснил Волчок. — А ещё оскорблять их, чтобы они стрелы впустую метали, а как расстреляют все колчаны, так и ускачут восвояси. Или кричать так, чтобы они думали, что это их же соплеменники их зовут, запутать можно.

— Язык — великая сила, — пробормотала я, вспоминая свои безмятежные дни в библиотеке. Прошлое становилось уже зыбким, и я трудом вспоминала интерьер большого читального зала, того, где за картиной спрятан барельеф Сталина.

— Да, язык — сила! — подтвердила бабка. — Особливо олений, варёный, да с перчиком!

— С тобой говорить, бабушка, сила нужна не языка, а воли, — огрызнулась я. Нет, честно! Сидит на палубе, бурчит… Хотя и от неё была польза, усмирила бурную реку — вон, команда на неё до сих пор поглядывает со страхом.

Солнце клонилось к вечеру.

— Шабашь! — крикнул Добрыня с кормы. — Шабашь, шабашь, башь-ашь-ашь-ашь… — откликнулись на других ладьях. Кораблики наши кинули якоря вблизи берега, а поскольку никаких шлюпок на них не было, мне стало интересно: а добираться-то до костра, жареного мяса и ночлега на твёрдой земле как? Вплавь? Я не поплыву. Оказалось, что на ладьях заготовлены одноместные плотики с верёвками, вроде межкомнатных дверей: один человек плывёт на нём, загребая чем-то, вроде лопатки, а потом плотик возвращается — его на верёвке оставшиеся обратно тянут. Спустились на берег не все, половина, наверное. На следующей стоянке — вторая половина в увольнительную пойдёт. А вот старик Ветошка с внуком Онфимом приплыли оба: некого было оставлять в их ладейке. Да и дед, я так поняла, потерявший всё на свете, глаз теперь с мальчишки не спустит, чуть не за руку с ним везде ходит. Ушкуйники, конечно, над Ветошкой посмеивались, но потом, устыдившись, то место ему у костра уступали потеплее, то кусок хлеба немалый протягивали с варёным мясом, то туес с взваром, то мёд в плошке.

Насчёт мяса Добрыня Никитич чуть приврал — не мясо жарили на костре, а варили в огромном котле уху из рыбы, которую сами же и наловили. Но если вы думаете, что это был какой-то там рыбный современный супчик — нет. Даже близко — нет. В котёл загрузили нарубленную крупными кусками щуку с меня ростом, вместе с головой, только жабры вытащили; два ведра окуней и полведра ершей; четыре пластины щучьей икры; шесть судаков. Картофеля в то время, увы, не было, потому в котле плавала репа, такая же жёлтая морковь, а для густоты добавили мелко порубленного репчатого лука и пшена. Да не сарацинского, которое по-нашему называется рисом, а самого натурального, жёлтого. По-моему, даже не особенно мыли. Пелгусий накидал в котёл ещё всяких пахучих трав, и от ухи поднялся к небу такой аромат, что никакое мясо и рядом не стояло.

Уху честно разделили между ушкуйниками: взрослым — побольше, юным — поменьше. Голова щуки, килограмма на два, была отложена для Добрыни Никитича, как старшего. Мне выдали плошку — богатырша же! — большую, мужицкую. И Пелгусий от души брякнул туда кус варёной икры с два моих кулака. Бабка от ухи отказалась, нажёвывала какой-то чернослив. Ветошке же с Онфимом ухи досталось совсем мало, да вся с костями и ершами — со дна черпали.

— Дедушка, а дедушка, — подошла я к нему. — Возьми мою уху. А то у вас совсем есть нечего. А я косточки повыбираю, ничего страшного.

Онфим покраснел, но протянутую мису взял. Я же начала разбирать окунёвое и ершовое мясо от костей: даже при свете костра это напоминало сборку алмазной мозаики в туалете общего вагона поезда ночью. Есть там было действительно нечего, и я тайком выкинула остатки месива во тьму. Зато мне было приятно смотреть, как кушают Ветошка и Онфим — изголодались, похоже. Онфим напоминал мне кийну, только тот был запуганный и тихий, а этот парень, видать, бойкий и самостоятельный. Сидел он на своём мешке с пожитками, рядом с дедом, вроде — ест и сам в себе, но прислушивается, приглядывается, и всё подмечает.

— Я пойду к своему костру, — сообщила я новым знакомым бесполезную информацию. Не знаю, может, мне хотелось, чтобы Ветошка оттаял и позвал меня остаться: очень уж мне было его жалко. Но дед даже не заметил моего ухода, как не придал значения приходу — и головой не кивнул. Онфим сказал:

— Я мису принесу, когда дедушка доест.

Принесёт и принесёт. Пообщались, значит… Я была собой недовольна: хреновый из меня психолог. Тоже мне, пожалела несчастных! А им, может, вообще моя жалость не нужна. И чего полезла? В таких размышлениях я добрела до костра, где ушкуйники Добрыниной ладьи уже прикончили уху и распивали добрый мёд из кожаных фляг, но сесть не успела — на нас напали.

Глава 3. Наученная горьким опытом

Наученная горьким опытом, и услышав конский топот и крики что-то вроде «аля-улю-гони-гусей!», я схватилась за пояс — увы, кроме длинного ножа, пригодного в бою с конником разве что подрезать сухожилия бедной животине, никакого оружия у меня при себе не оказалось. Разве что мешочек с солью да кошель с монетами, которых было негусто. Онфим — пацан, да ещё из нищеты — окромя голых рук для защиты ничего не имел, а у деда Ветошки было очень грозное оружие — деревянная ложка с треснутым черенком. Из темноты на наши костры выскочили всадники:

— Печенеги! — ахнул Онфим.

Печенеги были не дураки, в близкую схватку не лезли, вертелись на некрупных своих лошадях по кругу, осыпали ушкуйников стрелами. Меткости, конечно, не было никакой, но я слышала, что кому-то досталось: застонали, заругались. «Русский парень от боли не стонет» — это ерунда всё. Любой человек стонет, если ему залупят короткой стрелой с костяным наконечником в руку или, ещё хуже, в живот. К нашему костру подскакали всего двое налётчиков, видать, разглядели, что сидят у огня старик, малец да девка — лёгкий полон. Но вышло иначе. Во-первых, я совершенно не собиралась обзаводиться резаным конским волосом в пятках, чистить грязные котлы из-под плова, нянчить мелких чернявых печенежиков и спать на вонючих шкурах до конца жизни. Во-вторых, я считала, что надо защитить слабых. И, в-третьих, я же — богатырша! Выдернув из песка бревно, на котором мы сидели, я размахнулась и врезала свободным концом по печенегу. Если вы думаете, что он слетел с коня и распластался на земле с криком: «Ах, я убит!» — нет. Это вам не голливудский фильм. Конец старого бревна оказался достаточно крепок, чтобы пробить печенежий череп, вдавив туда часть шлема: изо рта вражины плеснула кровь, один глаз выскочил и повис на тонкой ниточке, а сам печенег, хрипя и булькая, повалился с седла. Но не упал, а так и повис вниз головой, ужасно напугав своего же коня: он, шало раздувая ноздри от запаха крови, дёрнулся и, заорав на лошадином языке что-то вроде «спасите!» умчался прочь, периодически стуча головой бывшего хозяина о коряги и камни.

Второй печенег не успел насладиться зрелищем: его горло оплели верёвки, взявшиеся будто из ниоткуда, и впившиеся в горло всадника как змеи. Этот тоже не усидел в седле, но рухнул оземь, так и не выпустив поводья. А конь, пригвождённый к месту, всхрапывал, но бежать не пытался. Пока я смотрела на это чудо, Онфим деловито подошёл к мертвецу, распутал верёвки, что-то там такое с ними сделал, и веревки из самодельного боло превратились в кушачок, которым парень и подпоясался. Ветошка как сидел с ложкой на пне, так и продолжил сидеть.

— Там же камни на концах должны быть или черепа, — промямлила я, вызвав в памяти огрызки знаний о навыках мексиканских ранчеро и южноамериканских индейцев.

— Ни, — сказал равнодушно Онфим, обыскивая кошель всадника и снимая с его пояса и седла полезные в быту вещи. — Я свинцовые грузила в концы вплёл. Никаких каменьев не надобно. Это кто не умеет инерцией пользоваться, тот всякое придумывает лишнее, а я вот своим умом дошёл, что можно и так. Но кидать надо метче, траекторию рассчитывать заранее.

«Инерция», «траектория»… Откуда пацанёнок слова такие знает? Я и спросила. Онфим, не отрываясь от сбора трофеев, ответил:

— Сии слова — латинянские, их выучил, когда при Софии новгородской служил.

— Неужели в библиотеке? — фыркнула я, вспомнив мультяшного коня Юлия.

— Кто бы меня туда допустил? — Онфим шутку не понял, да и понять не мог. — До вечера, как солнце клониться начинало, я подмастерьем у иконописца знатного был, прозванием Феофан, из земли греческой. Краски ему растирал минеральные, зело то трудно, поелику все минеральные пигменты в камнях содержатся. Камни надо истолочь, а уж потом краску добывать, из всякого — по-своему. Который нагреть надо, который — намочить, а который в пыль смолоть. А учитель Феофан не иконы писал — размалёвывал свод храма софийского, и краски ему надо было — вёдрами, особенно для небес — голубую синь. Много ещё потали уходило на золочение нимбов и риз, но мелких подмастерьев к золоту не допускали.

— А после обеда?

— А после обедни, — ответил Онфим, — бежал я к писарю местному нашему, Ярыге. Ярыга тот к сумеркам вовсе пьян был, но и после обедни лыка не вязал, так я вместо него простые документы переписывал. Иногда русские, иногда — греческие, порой — латинские. Вот так и выучился.

— Ещё какие-то языки знаешь?

— А то! Свенский, язык норвеев и данов, разумею византийское наречие, от греческого отличное, арабской вязью владею…

— Ишь! — позавидовала я, и по памяти процитировала:

Тот, кто в юности верует в собственный ум, Стал в погоне за истиной сух и угрюм, Притязающий с детства на знание жизни, Виноградом не став, превратился в изюм!

— О, это же великий стихотворец Омарий Хайям! — восхитился новгородский босяк. — И перевод такой искусный, будто сам поэт на русском и писал. Вижу, что ты не только дева-боец, но и великий знаток всяких премудростей и знаний кладезь!

И чего-то там пробормотал, а я, ничего не поняв, важно наклонила голову. Никогда не делайте вид, что вы понимаете что-то, если вы этого не понимаете! А то можете оказаться в дурацкой ситуации. Вот как я.

— Деда, деда! — закричал Онфим, кидаясь к Ветошке, который так и сидел с ложкой на бревне. — Деда, дева богатырская в ученики меня согласилась взять!

Тут и я уже села: за неимением бревна, употреблённого на печенега, — прямо на песок.

— Ой, славно как! — ожил Ветошка. — Рад за тебя, внучек! А посмотри-ка, что и меня там в спине чешется…

Дед встал, повернулся к нам спиной, и мне поплохело: в правой лопатке, прямо в кости, у деда застряла стрела. Пробила она лопатку и увязла в лёгком, или просто завязла в кости — было непонятно. Но дед, вроде, кровью не харкал, и оттого мне немного полегчало.

— А дай-ка я тебе стрелу ту выну? — предложил Онфим.

— Вынешь — он кровью истечет, — резонно заметил подбежавший Добрыня. Оказалось, пока мы тут цитировали Хайяма, основной лагерь ушкуйников тоже очистился от половцев: большую часть лихие новгородцы упокоили навек и радостно делились восторгами по поводу новых коней, которых решено было погрузить на ладьи, перераспределив груз, да добычи, снятой с печенегов. Разобрали всё: бруски сухого сала, незаменимого в дороге, которое зимой морозится несколько раз и в итоге становится лёгким и слоистым; золото и серебро — немного его было; женские украшения, наборные пояса да уздечки, меха и съестные припасы. Особую радость доставляли луки, составленные из двух бычьих рогов — комель к комлю. Такой лук короткий, но тугой, не портится от дождя, если хранить тетиву отдельно, не гнётся, не ломается. Носить его удобно, стрелы в когчане можно к поясу прицепить… И тут Онфим вскрикнул, да как метнётся к кострам! Оказалось, один кочевник возил с собой свитки да книгу целую, видно — для растопки. Ну и наш дружинник хотел их спалить. Да Онфим не дал: вцепился как клещ.

— И нам долю дай, книгами этими. Забери заместо того вот! — и кинул на песок пригоршню серебра из печенегова загашника.

— Честная мена! — зашумели ушкуйники, и под общий хохот Онфим вернулся к нам, бережно прижимая к груди охапку свитков. Добрыня тем временем всё уж подготовил к операции.

— Вовремя пришёл, пацанёнок. Сбегай-ка к Волчку, возьми у него тряпок чистых, да корпии жменю, и возвращайся. Одна нога здесь, другая — там!

— Зачем ты его, дядя, к Волчку послал? Волчок же его к Пелгусию пошлёт, у Волчка, кроме слов острых, ничего за душой нет, — удивилась я.

— Потому и послал, — ворчливо откликнулась Баба Яга, выходя из темноты вместе с помянутым к ночи Пелгусием. Тот нёс малый котелок, от которого несло еловой смолой, а бабка — пучок трав. Пока Пелгусий раскладывал на чистом пеньке тряпицы, да пропитывал их смоляной припаркой, бабка жевала травы. Изжевав в кашу, сплюнула в деревянную мисочку, что всегда носила у пояса, размешала пальцем, добавила туда водки — если по запаху судить, а то и спирта, — слепила лепёшку, и скомандовала Добрыне:

— Давай!

— Слышь, дед, потерпеть придётся, — пробасил богатырь, да и дёрнул стрелу из ветошкиной спины. Обильно полилась кровь, но бабка мигом облила её водкой, залепила травяной лепёшкой, и кивнула Пелгусию. Тот наложил пропитанный смолой пластырь, и перебинтовал деда Ветошку. Тот даже не пикнул. Рубаху, правда, пришлось снять, да она такой старой была, что, почитай, спала сама. Тут прибежал Онфим — без бинтов и корпии.

— Долго бегал, малец, — хохотнул Добрыня. — Теперь с дедом твоим всё хорошо будет. Только сбегай-ка ещё к Волчку, да скажи, пусть рубаху мою тебе даст, что с петухами красными и прорехой на локте. Носить я уж не буду, а ты прореху как-нито заштопай сам. Да старую рубаху не оставляй, постирай: сгодится на перевязки ещё.

И ушёл справляться об ещё одном раненом, который на второй ладье был загребным: сможет завтра грести, или надо замену ставить. Судя по тому, как загребной ругался и хлестал пряный мёд, жить ему ещё сто лет.

— Ветошь подбери, — недобро пошутил, сощурив глаз, Пелгусий. Если к Ветошке он относился по-доброму, то мальчишка Онфим явно был ему не по нутру. Оставив у костра Ягу, хлопотавшую около раненого, да Онфима, мы с Пелгусием побрели к общим кострам.

— За что ты так Онфима не любишь? — спросила я «чудь белоглазую».

— На то есть причины, — ответил Пелгусий. — Все беды — от него. Печенеги здесь сроду на караваны водные не нападали, однако ж — напали. Сколько смертей да несчастий на дом Двоесила свалилось! И всё после рождения пацанёнка. Я, девица, верю в старых богов, и хошь ты мне что говори — привела полонянка Илина на землю порождение тьмы, и кто рядом с ним будет — погибнет.

— Так, а Двоесил вот — жив сколько лет…

— Это жизнь разве? Семью потерял, силу потерял, разум почти потерял. Говорю тебе — не человек этот Онфим. Может разве человек столько языков знать, столькими ремеслами владеть, в таком юном возрасте столько сложных понятий разуметь? Нет. И в том я крепко уверен. Зря его Добрыня взял с собой в поход, зря! А только и он пред лицом судьбы стоит.

— Почему ж не отказал? — я шла и параллельно думала, где достать меч. Подходящие брёвна где попало не валяются. А мракобесные суеверия Пелгусия меня вообще не интересовали.

— А тогда бы и Ветошка в поход не пошёл.

— На кой Добрыне Никитичу полубезумный слабый старик? — надо было удивиться, приличия ради. Я и удивилась.

— Таково было условие басилевса: чтобы Двоесил при его дворе обретался три года.

— Так он слаб теперь.

— Басилевс то знает, но есть у него какая-то тайна, и ключ к этой тайне, вроде, должен Двоесил сковать. Дело-то не в удали кузнеческой: был Двоесил в молодости знатным механиком, как-то даже коня самодвижущегося склепал — от настоящего не отличишь. Красавец! Чёрный, грива белая, копыта стальные. Конь тот снабжён был встроенным седлом на спине, летать мог и разговаривать. Да хоша бы и в шахматы играть! Только хозяин его дураком оказался — позволил коня со двора свести одному лапотнику деревенскому. Тот, не будь дурак, добыл для местного князя сначала перо птицы-павлин. Князь отродясь нигде не был, и перо посчитал за самое красивое на свете. И потребовал самоё птицу. Ну, хитрец добыл. Князь разохотился, потребовал достать девку самую красивую. Хитрец достал, но с девкой уговорился — та станет князю зудить да зудить в уши, мол, омолодись. Князь старый был, сам не прочь был года сбросить. Купнулся, значит, в бане горячей, а потом в прорубь ухнул — ну и помер от лопнутия сердечной жилы. А лапотник на бабе той женился — а она уж княгигня! — и стал княжить сам. Народ его признал, бояр местных он к ногтю привёл: казнил, в основном, за казнокрадство. И сроду бы у него ничего не вышло, если б не двоесилов говорящий коник.

— Куда ж он потом делся? — я немного опешила от исторической правды, которая легла в основу басни Ершова «Конёк-горбунок». — Куда коня-то дели?

— Ржавеет где-то, — пожал плечами Пелгусий. — Дурень — он на то и дурень, чтобы простого желать. Получил тот лапотник-конокрад жратвы сколько хочешь, княжеский стол, жену-красавицу, палаты узорчатые, наряды красные… А чего ему ещё желать? Он же дурень. Вот и заржавил коня где-то в сарае, забыл про него.

Однако не прост Двоесил. И в робототехнике силён, и искусственный интеллект создал, и базу знаний в него вложил… Странно всё это. И Онфим слова сложные знает, ой не по книгам учился ведь! Надо будет тщательно со всем этим разобраться, тем более что парнишка стал моим учеником. А учитель, как известно, над своим падаваном власть имеет большую, чем хирург — над трупом в анатомичке. Но выпытывать надо аккуратно. Дед-то не скажет, а парень по малолетству рано или поздно проболтается, главное — не спугнуть.

— Спасибо, дяденька Пелгусий! А не знаешь, где бы мне меч взять?

— А чего знать-то? Вон они, как дрова куче свалены. Да там все сабли, потому парни наши и не взяли почти никоторую. Как рубить мечом, что выглядит, будто собака сутулая, которая куриную кость сожрала, а сблевать не может? — Пелгусий сам хохотнул своей тошнотворной шутке. Но мысль он донёс, за то ему спасибо.

Сабли были так себе. То ли печенеги никакого внимания не обращали на качество металла, то ли они в принципе редко вступали в драки на мечах, только сабельки были какие-то гнутые — и не по длине лезвия, а относительно эфеса. Сама же рукоять у большинства напоминала рукоять обычного кухонного ножа: отсутствие гарды, то есть — поперечное металлической перекладинки, отсутствие головки — если не считать за головку небольшой клювообразный изгиб. Накладки на черенке сделаны из дешёвых деревяшек или коровьего рога, со стороны брюшка — слишком гладкие, со стороны спинки — слишком шершавые. Сплошной мусор, как и говорил Пелгусий. И вдруг в куче этих ни на что не годных сабель я углядела одну, вполне годную. Да, клинок не дамасский, но удобный эфес, звонкое острое лезвие и держать в руке приятно — на материал накладок использовали хоть и дерево, но какое-то супергладкое и холодное, глубокого чёрного оттенка.

— Эй, эй, дева! Положи, порежешься! — это Волчок, положил глаз на саблю, которую по лени своей в общей куче раньше не разглядел.

— Щас, — спокойно ответила я, выписывая восьмёрки в воздухе, будто на тренировке. — Надо — забери!

Достала кинжал и встала в простую армейскую стойку для фехтования. Кажется, новгородцы никогда не видели иного приёма боя, кроме как прямым мечом со щитом, или кавалерийской атаки с саблями наголо. А что? Кинжал — не дага, но у меня и выбора нет. При случае ударит не хуже.

— Что же ты застыл, Волчок? — подначил пустомелю Бубенец. — Али струсил у девки ножик забрать?

За «девку» он тут же получил подзатыльник от Добрыни, но своё черное дело сделал: взвыв, Волчок кинулся на меня с отобранной у печенега саблей. Той самой, гнутой. И получил, конечно, от меня по мягкому месту — лезвием плашмя. Потому что пролетел мимо, не сумев вовремя затормозить.

— Ещё? — спросила я.

Волчок молча бросился на меня, но я не хотела поранить гребца ладьи — Добрыня по головке не погладит. И потому просто подождала, пока Волчок ещё раз проскочит мимо, и врезала ему по затылку головкой сабли. Буян упал без чувств.

— И так будет с каждым, кто поднимет хвост на дочь Ильи Муромца, — возгласил Добрыня.

Новгородцы зашумели:

— Ильи Иваныча дочь! Богатырша! Муромца наследница, смотри-ка…

— А звать-то тебя как, доченька? — спросил пожилой корабел.

— Полина… Ильинична, — слегка запнулась, ну ничего, авось, не заметят.

— Кто тебя обидит — ты нам скажи! — зашумели новгородцы, переменчивые в своих чувствах, как ветер.

— Наоборот, — прокряхтел Волчок, поднимаясь с песка, — это если кто нас обидит — мы ей скажем.

И опять дружная вольная ватага расхохоталась, будто один человек.

— Ну всё, ты Волчка угомонила, зла он на тебя не держит, — теперь ты наша, новгородская. Богатырша наша! — сказал Пелгусий.

— Отметить бы надо… — сказал Волчок, потирая затылок.

— А кто нам запретит? — ответил на то Добрыня. — Откройте две бочки с пряным мёдом, да ещё одну — с зеленым вином. Ежели Полиночка наша как её батюшка пьёт, то этого е одной мало будет!

Дружный молодецкий ржач окончательно убедил окрестных птиц, что гнездиться здесь небезопасно: стаи снялись с ветвей, из кустов, из береговых нор и улетели подальше от буйных новгородцев. Только одна птица не поддалась общей панике, а, небрежно помахивая крыльями, опустилась прямо у центрального костра и сказала нежным голосом:

— Ну вот мы и снова свиделись, Добрынюшка, маков цвет, малинов куст…

Богатырь уронил чашу с вином, и оно потекло тонкими струйками, впитываясь в песок.

— Али не рад? — спросила птица, скребя когтями обгоревшее полено.

— Отчего же… — прошептал Добрыня побелевшими губами. — Знакомьтесь, други, это есть всем птицам мати — великая Страфиль, птица-девица.

Глава 4. Птица Страфиль и грек Демигоргонос

— Не забыл, — улыбнулась Страфиль. — Только что ж ты так сухо друзьями своим родную жену представляешь? Али стыдишься меня?

А вот это уже новость! Добрыня, выходит, на птице женился? А как они… того-этого? А яйца с птенцами? Похоже, подобными вопросами задавалась не я одна: вся дружина стояла, раззявя рты, но лишних слов не говорила. Для начала — Добрыня и прибить может. Во-вторых, птица Страфиль — волшебная, как заколдует — всю жизнь лягушкой проквакаешь, да и будет той жизни тебе — три дня.

— Ой, ладно, — пропела Страфиль, встряхнулась, и обернулась писаной красавицей. Все эти по локоть руки в золоте, по колено ноги в серебре и месяцы во лбу — ерундистика. Стояла перед нами женщина невиданной красоты: коса шоколадного цвета — в руку толщиной, брови — соболиные, глаза — сапфировые. Высокая, выше Добрыни, под два метра. Статная, гордая. Короче говоря, если бы она зашла в любой город, даже и в Киев, встала посреди площади и объявила себя царицей, никто бы не пикнул, и не усомнился. А царское платье, по которому в то время и узнавали великих людей, было невероятным: голубой плотный шёлк, густо расшитый золотой и серебряной нитью, жемчугами и бисером, отороченный белым соболем. Никаких кик, платков, кокошников и прочего: в основание косы воткнут простой белый цветок — вроде бы, эдельвейс. Ну так, ничего особенного: пыльненький, бело-серый, с бледно-зелёными листочками. Но я прямо уверена — кинь Страфиль этого заморыша на землю, новгородцы друг друга перебьют, чтобы его достать.

Мне в руку пониже локтя вцепился Онфим:

— Какая…

— Какая? — спросила я, стряхивая липучку.

— Такая…

— Какая «такая»? — раздражённо повторила я.

— Волшебная…

— Само собой, волшебная. Это же птица из легенд, только на время человеком стала.

— Летать умеет… — всё с тем же придыханием сказал Онфим.

— Парень, возьми бумажный пергамент, масло, тонкие палки и шёлковые нитки. И сделай сам себе крылья! Хватит на ухо шипеть.

Онфим отвалился во тьму, что-то бормоча: или славословия птице Страфиль, или планы по созданию конструкторского бюро Туполева. Народ столпился вокруг Добрыми и Страфиль. Понятное дело, тут не крутят по телевизору «Богатые тоже плачут», и никто не сплетничает о свадьбе Колдуна и Елизаветы Файзуллиной. А драмы-то хочется! Романтических событий, желательно — с битьём тарелок о стену и голов — о сковородку. И вот, значит, стоят: здоровые, патлатые мужики, с натруженными вёслами мышцами, только что покрошившие в винегрет печенегов, а до того дважды выходившие из стремнины. Стоят, значит, сиротки, и слюни пускают. А Страфиль говорит:

— Так ты, Добрынюшка, домой-то собираешься, или как? А то мне что-то скучно стало в последнее время: птенчики мои все разлетелись, одна сижу…

— …ладонь лижу, — съязвила Баба Яга голосом тихим, но Страфиль услышала.

— А, бабушка… Подобру ли, поздорову ли?

— Не твово ума дело. Ты здесь зачем? — бабка явно рвалась в драку.

— За мужем прилетела, — прозвенела колокольчиком птица Страфиль, и в этот момент любой, кроме меня, бабки и деда Ветошки, готов был признаться, что именно он — муж. Мы с бабкой — понятно, почему, а Ветошка просто был глуховат.

— А ты-то хочешь, Добрыня? — язвительно спросила бабка. — Знаешь ли, что тебя ждёт?

— Знаю, — богатырь даже съежился как-то и усох. — Потому страшусь и не желаю!

— А на девице жениться ты желал?! Желания беспрестанно ей загадывал! Ел-пил на золоте, спал — на пуховых перинах, да не один спал — с молодой женой! Пора платить! — взъярилась птица Страфиль. Но даже и в этом состоянии она была столь прекрасна, что дружинники уже руки начали поднимать, мол — готовы понести наказание за Добрыню. Хоть головой о камень, только прикажи. Понятно, что в этом сонме сектантов нормальными оставались только те же трое, да ещё Добрыня, которому страх промыл глаза до самого мозга.

— Бабушка, а чем она его стращает? — спросила я.

— Известно, чем! Птица Страфиль раз в сто лет перерождаться должна. Для того дела выбирает она себе мужа, и как зачинает от него, раскладывает большой костёр. Мужики-то обычно так зачарованы ею, что ничего не видят и не слышат, на всё готовы. И вот всходит на костёр птица Страфиль, и любит своего мужа в последний раз. Сгорают, конечно, оба…

— Заживо? — ахнул подошедший Онфим. — Читал о таком в «Сказании о птице Феникс» учёного старца Амвросия. Так они родственники?

— Вроде того. Только Феникс — самец, жену ищет, а Страфиль, видишь, девица, — ищет мужа. Так вот, плод зачатый остаётся на костре, в яйце лежать: птицы небесные все, как есть, крыльями машут, огонь поддерживают. Так проходит три дня. Затем спускается с гор птица Орёл, и уносит яйцо к себе в гнездо. Там оно и вылупляется вскорости. И тут уж начинают младенчика птицы кормить: приносят ему молоко от птиц Сирин, Алконост да Гамаюн; хлеб, без муки выпеченный; мёд, не пчёлами собранный; лепестки утренних роз и всякое такое. Дитя быстро растёт — через год взрослое уже, через два — девица на выданье. А как стукнет Стафиль девяносто пять лет, тут она и мужа искать начинает….

— Так ей девяносто пять?

— Девяносто девять. Скоро срок подойдёт, а Добрыня, гля-кось, сбежал. Конечно, она его нашла. Если костёр немедля не сложить, — осиротеют птицы на всей земле да помрут.

— А так умрёт Добрыня Никитич?

— Умрёт. А он легенду, небось, знал. Но понадеялся, что уж с ним-то ничего не случится. Но вот, пожалуйста — нашла коса на камень.

— А если он её зарубит, например?

— Не советую этого делать, — сказала птица Страфиль, обладавшая отменным слухом. — Для начала, вас попросту расклюют на мелкие крошечки. От ястреба до воробья, каждый приложится. А я — всё равно бессмертная. Но я не только бессмертная, а ещё и злопамятная…

И обнажила острые, шиловатые зубки, мгновенно испортившие всю её неземную красоту.

— Да не хочу я гореть-то! — с досады топнул Добрыня.

— А нечего было клятву давать, да сладости девичьи вкушать, а то ишь! Любишь медок — люби и огонёк! — захохотала Страфиль. Но как бы она ни злилась, ушкуйники крепче в неё влюблялись — по глазам было видно. Она прошлась боком, да с вывертом, и скомандовала:

— Сейчас и свадебку отметим, и тризну справим! Тащите-ка, парни, дрова!

Мужики совсем поглупели: один доску от борта рвёт, другой — вёсла тащит. Они приносят — мы с бабкой прячем, они приносят — мы прячем. С грехом пополам набрали костёр: кое-где всё же выломали скамьи. Да бревно моё притащили с дедовым пнём, да все деревья округ, невеликие, поломали и снесли. Страфиль говорит:

— Ну что, Добрынюшка, волей пойдёшь, али силой тебя волочь?

И понятно ведь, что сволочёт и силой, а надо — так и прикажет ушкуйникам, те Добрыню на части разломают и где надо — снова сложат. Я уж приготовилась к драке было, но тут встряла бабка.

— Погоди, девица. А тебе именно богатырь нужен?

— Да нет, — пожала плечами птица Страфиль. — Любой сойдёт. Только ведь я через сто лет за Добрыней вдругорядь приду!

— А и приди, и приди, сладкая! Он как раз подготовится! — ох, бабка, воспользовалась тем, что птичка забыла — не живут люди по сто пятьдесят лет.

— Так сейчас, может, в замену кто пойдёт, -коварно продолжала Яга.

— Я пойду — вскинулся Волчок. Остальные тоже загалдели, но Страфиль уже первого кричавшего приметила. Подошла, в губы поцеловала, — у Волчка и ноги подкосились.

— Постой, парень, я тебе сейчас глаза открою, а ты сам решишь, взаправду хочешь, или это только морок мой в тебе говорит, — и посмотрела широко открытыми глазами в глаза Волчка. А тому — ништо, как стоял очарованный, так и стоит.

— Увидел будущее своё? — спрашивает птица.

— Увидел. Как на костре сгорю в твоих объятьях. Как в будущей птице Страфиль возрожусь, память свою сохранив, и сто лет жить буду.

— А ты, Добрыня, — повернулась птица к богатырю, — даёшь ли мне развод?

— Даю, мати всех птиц, даю развод, и ещё раз даю развод, — сказал Добрыня.

— Не пожалеешь, что выбрал такую долю? Тебе всех годов — менее трёх ведь осталось. А тут — сотня целая. Я ведь пошутила, что приду в следующий раз: гнил род человеческий, смертен, червями источен, огня лишён…

— Нет, — Добрыня от нехорошей новости пошатнулся, но устоял. — Не надобно мне таких годов. Свои три голика проживу радостно, того и довольно мне.

— Ну, смотри, — сказала птица Страфиль. — Умрёшь смертью позорной, от собственной руки, со стыда горючего. А причины того стыда — и вовсе не будет, только ты сам себе её придумаешь. Оттого и удавишься, как собака на воротах.

Добрыня тут на колени и повалился, но Страфиль с Волчком уже всходили на жарко горящий костёр: мгновением спали с них одежды, и все мы стали бы свидетелями их брачной ночи, но пламя жгло так сильно, что опаляло ресницы и сушило глаза — никто ничего не увидел. А как потух костёр — мы все стояли, как к месту прибитые — обнаружилось в самом центре, на угольях, яйцо — размером с лошадиную голову. Тут прилетели птицы разные — тьма! — начали яйцо закидывать пеплом, уголья раздувать крыльями. Малые птахи потоком несли в клювах веточки да щепочки, чтобы малый огонь поддерживать. А на нас начали наступать птицы крупные, боевые. Впереди всех шли чёрные лебеди, шипели, изгибая длинные шеи.

— Злющие! — цыкнула бабка, разглядывая прореху на платье, оставленную лебединым клювом, а я поглаживала синяк на руке.

— По ладьям! — крикнул Добрыня. — На корабли, пока живы все!

Убегающих ушкуйников птицы не тронули, только Добрыну обгадили всего с ног до головы: он сначала ругался, а потом просто стоял, похожий на гипсовую статую Лермонтова, белый и немного вонючий. Потом, когда птицам надоело глумиться, он пошёл в реку и отмылся уж дочиста. Как смог, конечно.

— Наутро одёжа колом встанет и смердеть почнёт как мертвец. Сам выкинет, — напророчила бабка.

К счастью, коней на ладьи завели заранее, и даже в дедовой ладье трофейному жеребчику нашлось место между Онфимом и Ветошкой. И так поплыли мы далее, постоянно оглядываясь на костёр, что пламенел на берегу. Никто к нему не посмеет сунуться, пока птицы, ни на минуту не отвлекаясь, выращивают себе новую повелительницу-Страфиль.

— Жалко Волчка, — сказала я команде ладьи, похоронно шлёпающей вёслами. — Вот восход идёт, а он его и не увидит.

— Молчи уж, — шлёпнул меня ладонью по плечу Пелгусий. Хотел, видно, подзатыльник дать, да вовремя сообразил — кому. Я и замолчала, тем более что шли мы точно на восток, и на носу корабля разгоралось зарево — будто розовый пион с жёлтой серединкой вспухал из бутона, да и развернулся на всё небо. Картину портил только вонючий Добрыня, застывший на носу ладьи — наносило от него не только флагману, но и всей флотилии.

Так мы и дошли, в полном молчании — без песен, шуток и танцев — до следующего места. Перекусывали по пути сухим хлебом, кашевары ничего не варили в тот день. Баба Яга, притворившись охапкой тряпок, спала на корме, куда меньше добивало добрынино амбре, а я смотрела по сторонам. Причалили мы на этот раз нормально, к пирсу. Кинули верёвки, принайтовили ладьи к столбикам, что торчали из воды: борт к борту поставили, и старшие закинули на борта скрепы. Так получился из ладей вроде как мост. Только Ветошка с Онфимом в мост не встали — у из ладьи осадка была мелкая, борта — толстые. Так они и заякорились у сучковатого дерева, что склонилось к воде метрах в десяти от крайней большой ладьи.

— Пелгусий, где мы? — Добрыня сразу шагнул с ладьи на берег и ушел, никому слова не сказав. Командование флотилией принял самый старший.

— Город Одессус, греческая колония. Приморский городок, богатый, не самый последний на Понтийском море, — ответил тот. Вопреки обыкновению — доброжелательно, чем я тотчас же и воспользовалась.

— Слушай, Пелгусий, а почему тебя Баба Яга «чудь белоглазая называет»?

— Эх, богатырша! Не «чудь», а «жмудь». Жмудин я, из тех, что кличут ещё литвинами. А чудь — это народ подземный такой, умный да ловкий, только человеку — не чета. Ведьма Лоухи, «Баба Яга» по-вашему, чудь от жмуди уж точно отличит. Это она подшутила так, считай.

— А ты обиделся?

— Кто на ведьму Лоухи обиделся — долго не проживёт. Нет, отряхнулся, и пошёл. Знаешь, какая у нас поговорка на этот счёт есть?

— Какая?

— «Везде хлеб с коркой». Не бывает так, чтобы к тебе все как к другу относились, да слова говорили исключительно приятные. Иногда и подгорит корочка-то…

— А расскажи мне ещё об Одессусе, Пелгусий.

— Тебе сейчас местные расскажут! Только ты не вздумай местную ракию пить — на ладью потом на руках принесём. Масло будешь покупать — пробуй, да не сверху, а длинным щупом, чтобы не горькое было. А то они наладились, греки хитрые: сверху миску с хорошим маслом ставят, а весь кувшин — третьего года!

— Да я и не собира…

— И одёжу не бери: обязательно всучат дешёвку втридорога, а сандалии — из дерьма коровьего засушенного…

— Эй, зачем так говоришь, а?! Позоришь греческий народ, торговлю портишь? Пелгусий, рад видеть тебя! — в ладью соскочил упитанный невысокий купец с кудрявыми чёрными волосами. Впрочем, в этом круто завитом бараньем руне уже пробивалась седина. Глаза у него были как крупные оливки, нос — размеров невероятных, вроде корабельного руля, а улыбка — до ушей. Крайне подозрительный тип.

— Демигоргонос! — они с Пелгусием похлопали друг друга по плечам и спинам, будто пыль выбивали, и наш литвин сказал:

— Слушай, старый плут, нам надо — помимо дел торговых — одеть вот эту почтенную старушку и её боевую внучку. Но только платим в счет товара и четверть цены.

Грек взвыл. Натуральные крупные слёзы, прозрачные, как бриллианты, покатились из его трагических глаз, когда он с силой дёрнул себя несколько раз за шевелюру. Потом Демигоргонос пал на колени, не боясь запачкать белую тогу, взвыл ещё раз и натурально завёл похоронную песнь. Он оплакал всех своих детей поимённо, родителей, жену и родителей жены, а также дальних родственников. Он напророчил себе разорение, смерть во рву, где его сожрут бродячие собаки, а свою семью обрёк на вечное нищенство.

— Дом, конечно, придётся продать, — спокойно уточнил торговец, и продолжил перечисление бед, которые непременно случатся с ним, если он уступит хотя бы обол.

— В три раза меньше, — сказал ледяным голосом Пелгусий. Таким, наверное, латышские стрелки встречали уверения «лесных братьев» в полной и искренней любви к советской власти. — И то — только из уважения к твоему актёрском таланту.

Демигоргонос пошёл на второй заход, встав с колен, и вознося хвалу богам за Пелгусия. Но всё равно в его речи фигурировали голодные дети и умершие от страшных болезней старики, которые вынуждены были просить милостыню в самых страшных притонах Одессуса.

— Дяденька, а вы всего Лисимаха Никомедийского наизусть знаете? — вклинился в вопли грека тонкий голос Онфима. И вовремя: Пелгусий собирался было ещё раз дать скидку.

— Ты кто? — обалдело спросил Демигоргонос. — Откуда знаешь про Лисимаха?

— Читывал его поэмы. «Дочь Пелея», например, «Смерть титанов от руки Афининой», «История про трёх сыновей царя Крита», «Крёз покинутый» и ещё несколько.

— Ух ты! — обрадовался грек. — А слышал ли ты имя великого Демигоргоноса?

— Слышал, как не слышать, — с достоинством ответил Онфим. — Сей актер-драматикус повергал в иные годы своим голосом и игрой на колени не только Афины, но, по слухам, и сам Олимп. В роли Зевса и Одиссея не было ему равных, а игрой на флейте он владел столь искусно, что сатиры приходили к нему брать уроки. И так было, пока он не жени…

— Молчи! — властным жестом остановил Онфима Демигоргонос. — Одену бесплатно твоих дев, Пелгусий, если это юноша, пока вы тут стоите — а стоять будете три дня, как обычно — станет гостем моего дома, и будет услаждать меня беседой о делах мусических.

— Я не против, — ответил довольный Пелгусий. — Но он присматривает за дедом…

— А я что, не могу присмотреть за немощным старцем? — вспыхнул грек. — Ты знаешь меня десять лет, Пелгусий! Спрячь свой язык и свои деньги. Мы уходим!

И, театрально запахнув полу тоги, Демигоргонос с трудом выкарабкался из ладьи.

— Гений! — выдохнул Онфим.

— Среди удобрений, — ввернула свою любимую присказку Яга. А дальше мы уже шли в полном молчании, как пионеры на прогулке: впереди надувшийся жабой Демигоргонос, потом — дед Ветошка с Ягой, а следом — мы с Онфимом, замыкающими. Чтобы никто из наших престарелых озорников не потерялся в улочках города Одессус. Впрочем, идти долго не пришлось: перед нами выросло строение, отчётливо напоминающее дореволюционную московскую баню с мраморным портиком и львами. Снова. Куда ни плюнь — Сандуны.

— Добро пожаловать, дорогие гости, в дом великолепного и щедрого Демигоргоноса, — похвалился наш временный хозяин и шагнул в тень портика. И мы последовали его примеру.

Глава 5. Тень Чёрного Ворона

Дом Демигоргоноса оказался не просто богатым, а роскошным. Внутри нас встретили рабы, одетые в белоснежные туники, с золотыми обручами на головах. Они почтительно склонились перед нами, а один из них, пожилой мужчина с седыми волосами и мудрым взглядом, подошёл к Демигоргоносу и что-то тихо прошептал ему на ухо. Грек кивнул и, обернувшись к нам, широко улыбнулся.

— Добро пожаловать в мой скромный дом, — сказал он с явной иронией. — Здесь вы найдёте всё, что нужно для отдыха после долгого пути. Но прежде, чем мы начнём, позвольте мне представить вам моего верного управляющего, Аристона. Он позаботится о ваших нуждах.

Аристон поклонился и жестом пригласил нас следовать за ним. Мы прошли через просторный атриум, украшенный мозаичными полами и фресками, изображающими сцены из греческой мифологии. В центре атриума бил фонтан, окружённый статуями богов и героев. Воздух был наполнен ароматом цветущих растений, которые росли в больших глиняных вазах, расставленных по углам.

— Здесь вы можете отдохнуть и освежиться, — сказал Аристон, указывая на несколько комнат, двери которых были распахнуты настежь. — В этих покоях вы найдёте всё необходимое. Если вам что-то понадобится, просто позовите.

Я огляделась вокруг. Комнаты были обставлены с изысканной роскошью: кровати с балдахинами, мягкие ковры на полу, столы, уставленные фруктами и вином. В углу одной из комнат стояла большая медная ванна, наполненная тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар.

— Спасибо, — сказала я, чувствуя себя немного неловко от такого внимания. — Мы очень благодарны за ваше гостеприимство.

Аристон кивнул и удалился, оставив нас наедине с нашими мыслями. Я повернулась к Онфиму, который стоял рядом с дедом Ветошкой, и спросила:

— Ну что, как тебе здесь?

Онфим огляделся с восхищением.

— Это… это просто невероятно! — прошептал он. — Я никогда не видел ничего подобного. Это как будто дворец из сказки.

— Да уж, — согласилась я. — Только вот не знаю, как мы будем расплачиваться за всё это великолепие.

— Не беспокойтесь, — раздался голос Демигоргоноса, который появился в дверях. — Вы мои гости, и я не позволю вам платить за что-либо. Просто наслаждайтесь отдыхом.

— Но мы не можем просто так принимать вашу щедрость, — возразила я. — Мы должны как-то отблагодарить вас.

Демигоргонос улыбнулся.

— У вас уже есть возможность отблагодарить меня, — сказал он. — Ваш юный друг, Онфим, согласился провести со мной несколько дней, обсуждая поэзию и искусство. Это для меня большая честь.

Онфим покраснел и опустил глаза.

— Я… я не уверен, что смогу быть достойным собеседником, — пробормотал он.

— Не скромничай, — сказал Демигоргонос. — Я уже видел, как ты цитировал Лисимаха. Ты явно знаешь толк в поэзии. А теперь, если вы не против, я оставлю вас отдыхать. Ужин будет подан через час. Аристон проведёт вас в трапезную, когда придёт время.

С этими словами он удалился, оставив нас в покоях. Я вздохнула и села на край кровати.

— Ну что, — сказала я, обращаясь к Онфиму и Ветошке, — похоже, нам придётся провести здесь несколько дней. Надеюсь, это не вызовет проблем.

— Никаких проблем, — ответил Онфим. — Я рад возможности поговорить с Демигоргоносом. Он, кажется, очень образованный человек.

— Да уж, — пробормотал Ветошка. — Только вот не знаю, как я буду здесь себя чувствовать. Я привык к простой жизни, а тут всё такое… богатое.

— Не переживай, дед, — сказала я. — Мы позаботимся о тебе. Главное — отдохнуть и набраться сил перед дальнейшим путешествием.

Мы провели следующие несколько часов, отдыхая и наслаждаясь роскошью дома Демигоргоноса. Я приняла ванну, которая оказалась невероятно расслабляющей, а затем переоделась в чистую одежду, которую нам предоставили рабы. Онфим и Ветошка тоже привели себя в порядок, и к моменту, когда Аристон пришёл за нами, чтобы проводить нас в трапезную, мы выглядели как настоящие гости знатного дома.

Трапезная оказалась ещё более роскошной, чем остальные комнаты. Длинный стол был уставлен блюдами с мясом, рыбой, фруктами и овощами. В центре стола стоял большой серебряный кувшин с вином, а вокруг него — золотые кубки. Демигоргонос уже сидел во главе стола, ожидая нас.

— Добро пожаловать, — сказал он, когда мы вошли. — Прошу, садитесь. Надеюсь, вы проголодались.

Мы заняли свои места, и рабы начали разливать вино и раскладывать еду по тарелкам. Я взяла кубок и сделала глоток вина. Оно оказалось невероятно вкусным — лёгким, с тонким ароматом фруктов.

— Это вино из моих собственных виноградников, — с гордостью сказал Демигоргонос. — Я сам слежу за его производством. Надеюсь, вам понравится.

— Оно великолепно, — ответила я. — Спасибо.

Мы начали ужин, и разговор за столом пошёл легко и непринуждённо. Демигоргонос оказался прекрасным рассказчиком, и он с удовольствием делился историями о своих путешествиях и приключениях. Онфим слушал его с большим интересом, время от времени задавая вопросы о поэзии и искусстве.

— А ты, Онфим, — спросил Демигоргонос, — как ты стал таким образованным? Ты ведь ещё совсем молод.

Онфим покраснел и опустил глаза.

— Я всегда любил учиться, — сказал он. — Мой дед, Двоесил, учил меня читать и писать, а потом я сам начал изучать книги. Я работал подмастерьем у иконописца, и там я узнал много нового о красках и искусстве. А потом я начал переписывать документы для писаря, и так выучил несколько языков.

— Удивительно, — сказал Демигоргонос. — Ты настоящий талант. Я уверен, что у тебя большое будущее.

Онфим смущённо улыбнулся, а я почувствовала гордость. Интересно, почему? Он мне, вроде, не сын, не брат, и не я его воспитывала. Хм.

После ужина Демигоргонос предложил нам прогуляться по саду. Сад как сад, не хуже того, что был у Боруха. Я уже привыкла к таким садам, и отчасти даже почувствовала скуку. Мы сели на скамейки, и разговор продолжился. Демигоргонос рассказывал о своих планах на будущее, о том, как он хочет расширить свои владения и построить новый театр в Одессусе. Онфим слушал его с большим интересом, а я наслаждалась спокойной атмосферой сада.

Но вдруг наше спокойствие было нарушено. Из дома выбежал Аристон, его лицо было бледным, а глаза полны тревоги.

— Господин, — сказал он, обращаясь к Демигоргоносу, — у нас проблемы. В дом пробрались воры.

Демигоргонос вскочил с места.

— Что? Как это могло произойти? — воскликнул он.

— Я не знаю, — ответил Аристон. — Они, кажется, проникли через задний вход. Они уже в доме.

— Надо действовать быстро, — сказал я, вставая. — Мы не можем позволить им уйти с вашим имуществом.

Демигоргонос кивнул.

— Вы правы. Аристон, собери всех рабов и вооружи их. Мы должны остановить этих воров.

Мы бросились обратно в дом. Внутри царил хаос. Воры, одетые в чёрное, рылись в комнатах, хватая всё, что попадалось им под руку. Их было около десятка, и они явно не ожидали, что их обнаружат так быстро.

— Вперёд! — крикнул Демигоргонос, и мы бросились в атаку.

Я схватила первый попавшийся под руку предмет — большую вазу — и бросила её в ближайшего вора. Ваза разбилась о его голову, и он упал на пол. Онфим и Ветошка тоже не остались в стороне. Онфим схватил палку и начал отбиваться от воров, а Ветошка, несмотря на свой возраст, бросился в драку с криком: «Не трогайте моих друзей!»

Рабы, вооружённые палками и ножами, присоединились к нам. Вскоре мы окружили воров, и те, поняв, что им не уйти, начали сдаваться.

— Кто вы такие? — спросил Демигоргонос, подходя к одному из воров, который, судя по всему, был их предводителем.

Тот молчал, но его глаза горели ненавистью.

— Говори! — приказал Демигоргонос.

— Мы из банды Чёрного Ворона, — наконец пробормотал вор. — Нас послали сюда, чтобы забрать ваше сокровище.

— Чёрный Ворон? — переспросил Демигоргонос. — Я слышал о нём. Он главарь банды, которая грабит богатые дома по всему побережью.

— Да, — подтвердил вор. — Он сказал, что ваш дом — лёгкая добыча.

Демигоргонос нахмурился.

— Он ошибся. Аристон, свяжи их и отведи в подвал. Завтра мы передадим их властям.

Рабы выполнили приказ, и вскоре воры были связаны и уведены. Мы остались в доме, чувствуя себя одновременно уставшими и взволнованными.

— Спасибо вам, — сказал Демигоргонос, обращаясь к нам. — Если бы не вы, они бы ушли с добычей. А так, что ж: пара разбитых ваз да статуй... Пустяки!

— Мы просто сделали то, что должны были сделать, — ответила я. Эк меня разбирает моя богатырская сущность, прямо капитан Америка!

— Спасибо вам, добрые люди, - поклонился Демигоргонос. Но завтра будет новый день, и нам нужно быть готовыми ко всему. Не угодно ли прилечь?

Мы разошлись по своим комнатам, но я долго не могла уснуть. Мысли о произошедшем не давали мне покоя. Кто такой Чёрный Ворон? И почему он решил напасть именно на дом Демигоргоноса? Я чувствовала, что это только начало чего-то большего, и что нам предстоит ещё много испытаний.

Ночь после нападения воров выдалась беспокойной. Даже роскошные покои Демигоргоноса не могли заглушить тревогу, сверлившую душу. Я ворочалась на шелковых простынях, прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Воздух был густым, словно пропитанным предчувствием беды. За окном шумело море, его волны бились о скалы с таким яростным упорством, будто пытались вырваться из плена берега.

Утром нас разбудил Аристон. Его лицо, обычно бесстрастное, было искажено тревогой. — Господин Демигоргонос просит всех в атриум, — произнес он, избегая встретиться взглядом. — Случилось нечто… непредвиденное. Ветошка, Онфим и я обменялись взглядами. Даже старик, обычно равнодушный ко всему, кроме внука, напрягся, почуяв недоброе. Баба Яга, дремавшая в углу на груде подушек, фыркнула: — Чую, опять морока началась. Ну да ладно, пойдемте, нечего тут киснуть.

В атриуме царил хаос. Рабы метались между колонн, сбивая дорогую посуду и опрокидывая вазы. Демигоргонос стоял посреди зала, сжимая в руках обрывок пергамента. Его лицо было бледным, как мрамор статуй, украшавших фонтан.

— Они забрали его… — прошептал он, обращаясь к нам, но будто глядя сквозь. — Они забрали Алкивиада.

— Кто? — шагнула вперед я, сжимая рукоять сабли. Сердце бешено колотилось.

— Чёрный Ворон, — голос грека дрогнул. — Ночью они проникли снова. Убили стражу… И… — Он замялся, глотая ком в горле. — Моего сына. Они похитили Алкивиада.

Онфим ахнул, прикрыв рот ладонью. Ветошка тяжело опустился на ближайшую скамью, его пальцы судорожно сжали палку, на которую он опирался вместо посоха. Даже Баба Яга перестала жевать свой вечный чернослив, уставившись на Демигоргоноса желтыми глазами.

— Зачем? — вырвалось у меня. — Что им от вас нужно?

Грек развернул пергамент. Кроваво-красные буквы сливались в угрозу: «Твоё золото — за жизнь мальчика. Жди знака у старого маяка. Не явишься — верну его по частям».

— Они требуют выкуп, — прошептал Демигоргонос. — Все мои сокровища… Но я… — Он вдруг схватился за голову, его тело затряслось от рыданий. — Я не могу потерять его! Он последнее, что осталось от Лидии…

В его голосе звучала такая боль, что у меня сжалось сердце. Я подошла ближе, положив руку на его плечо:

— Мы поможем. Мы найдем Алкивиада.

Онфим резко вскочил:

— Я пойду с вами!

— И я, — хрипло добавил Ветошка, опираясь на посох. Его глаза, обычно мутные, горели редкой решимостью. — Не бросим ребенка в беде.

Баба Яга закатила глаза:

— Ну вот, опять геройствовать… Ладно уж, и я пособлю. А то вы без меня как слепые котята. Поколдую уж, так и быть, найду тайное логово мерзавцев! Только нам без Добрыниной помощи-то никак.

Она достала кусок бумаги, что-то накалякала на нём и свистнула - совершенно как мальчишка-сорванец. С неба, нимало не медля, спустилась чайка, и встала перед Ягой, нервно переступая по песку перепончатыми лапами.

- Добрыне отнесёшь. Место там указано, пусть подходит по суше, больше десятка мечей не берёт.

Чайка мерзко крякнула, схватила бумагу и улетела, а я поинтересовалась у ведуньи:

- А с чего тебя Добрыня-то послушается?

- С того, что тебе знать не надобно, - ответила Яга неласково. Я посчитала за лучшее заткнуться.

К полудню мы стояли на краю обрыва, откуда открывался вид на полуразрушенный маяк. Его каменная громада чернела на фоне свинцового неба, словно гнилой зуб. Ветер свистел в расщелинах, завывая, как голодный зверь. Демигоргонос, дрожащими руками перебирая четки, шептал молитвы. Онфим нервно теребил рукав моей рубахи:

— Смотрите! Вон дымок из верхнего окна…

Баба Яга щелкнула пальцами, и в воздухе вспыхнул синеватый огонёк.

— Там люди. Шестеро. Ребёнок жив… пока что.

— Как будем действовать? — спросила я, ощущая, как пот холодит спину.

План созрел мгновенно. Добрыня с группой ушкуйников должен был отвлечь бандитов с тыла, пока мы проберемся внутрь. Но когда мы обогнули маяк, нас ждал сюрприз: у подножия скалы качалась на волнах лодка с алыми парусами. На корме стоял человек в чёрном плаще, лицо скрывал серебряный шлем в форме вороньей головы.

— Чёрный Ворон… — прошипел Демигоргонос.

Онфим вдруг вскрикнул, вцепившись мне в руку:

— Смотрите! На мачте…

Над палубой болталась клеть. В ней метался маленький силуэт — мальчик лет десяти, с лицом, залитым слезами. Не то, чтобы я видела его слёзы, но, честное слово, я бы в его возрасте рыдала как ненормальная, пока в организме ещё оставалась бы вода.

— Алкивиад! — закричал Демигоргонос, рванувшись вперёд. Все произошло мгновенно. Из-за камней выскочили бандиты, их крики слились с рёвом ветра. Я выхватила саблю, прикрывая собой грека. Онфим, бледный как мел, швырнул в нападающих свой боло — свинцовый груз на кончине пояса с треском угодил в голову ближайшего разбойника.

— Ветошка, береги Демигоргоноса! — закричала я, отбивая удар кинжала.

Старик, к удивлению, действовал как заправский воин. Его палка со свистом рассекала воздух, ломая кости и выбивая оружие. Баба Яга, тем временем, устроила настоящий ад: из её мешков посыпались сушёные лягушки, превращавшиеся в огненных демонов, а ветер завыл так, что бандиты падали на колени, затыкая уши.

— Вверх! — орал Чёрный Ворон, указывая на маяк. — К чёрту золото и мальчишку! Уничтожьте их!

Мы рванули к лодке, но путь преградила железная решётка, упавшая с грохотом из окна маяка. Темнота выплюнула ещё десяток головорезов. Их глаза блестели диким азартом.

— Отступаем! — завопила Яга, швырнув в них горсть блестящего порошка. Взрыв ослепил нападавших, дав нам секунду на рывок.

В клети Алкивиад бился в истерике:

— Отец! Они хотят…

Его слова оборвал звенящий удар. Чёрный Ворон вскочил на борт лодки, во всей силы грохнул по клетке и, просунув руку между прутьями, приставив к горлу мальчика кривой кинжал.

— Стоять! — его голос прозвучал как скрежет железа. — Шаг в сторону — и наследник Демигоргоноса задышит через новую дырку.

Демигоргонос замер, его лицо исказилось от ужаса.

— Возьмите всё… только отпустите его…

— Нет! — вдруг крикнул Онфим. Все обернулись. Парень стоял, дрожа всем телом, но его глаза горели. — Он лжёт! Посмотрите на клеть — замок магический. Они не отпустят его, даже если вы отдадите золото!

Чёрный Ворон рассмеялся:

— Умный пацан. Жаль, что почти мёртвый. Да и вы почти мертвы.

Бандит достал из-за спины птицу - это была дохлая чайка, та, которую послала Яга. В самом центре грудки бедной птицы алело пятно крови - кто-то из сторожей Чёрного Ворона снял гонца метким лучным выстрелом. А это означало, что подмога не придёт.

Чёрный Ворон продолжал глумиться, расписывая способы нашей казни и последствия нашего глупого поведения. Но его слова прервал рёв. С моря нахлынула волна, высокая как стена. Лодку швырнуло на скалы, клеть с Алкивиадом полетела в воду.

— Нет!!! — закричал Демигоргонос, бросаясь в пучину, а я, грешным делом, подумала, что это бабкина работа. Так она здесь всех перекалечит. Эх, жаль, что весточка о подмоге не достигла новгородской ватаги: справиться с невесть откуда взявшимися нелепыми, театральными, но всё же опасными бандитами было бы гораздо легче. Безо всяких сушёных лягушек и невнятных снадобий. Все эти мысли промелькнули у меня в голове за долю секунды, потому что рассусоливать было особенно некогда - мальчишка тонет, да и его толстый отец тоже скоро пойдёт ко дну.

Я нырнула следом за греком. Ледяная вода сдавила грудь, а её солёная жгучесть ослепила. В мутной зелени мелькнул силуэт мальчика, беспомощно бьющегося в железных прутьях. Схватив клеть, я изо всех сил потянула её к поверхности. Наверху царил ад. Баба Яга, стоя по пояс в воде, выкрикивала заклинания, разбрасывая волны как тряпки. Ветошка и Онфим, цепляясь за обломки, пытались оттащить Демигоргоноса, который в исступлении рвался обратно в воду.

— Живой! — выдохнула я, выталкивая клеть на берег.

Замок поддался после удара саблей. Алкивиад, синий от холода, вцепился в отца. Демигоргонос рыдал, прижимая сына к груди, его пальцы впивались в мокрую одежду мальчика, словно боясь, что это мираж.

— Смотрите! — Онфим указал на море. Лодка Чёрного Ворона тонула, унося с собой и своего хозяина - уже без шлема и оружия. Но прежде чем исчезнуть под водой, главарь обернулся. Его лицо… было лицом Путяты.

— Нет… — прошептал Ветошка, шатаясь. — Это невозможно…

Но морская пучина уже поглотила призрак прошлого, оставив нас с вопросами, на которые не было ответов.

Вечером, у огня, Демигоргонос рассказывал сыну сказку. Его голос дрожал, а пальцы гладили спящего Алкивиада по волосам. Онфим сидел рядом, укутавшись в плащ, его глаза блестели от непролитых слёз.

— Он был моим сыном… — вдруг сказал Ветошка, глядя в пламя. — Путята. Я сам вырастил его. А потом… — Старик сглотнул. — Потом он выбрал тьму.

Баба Яга бросила в костёр горсть трав. Дым заклубился, приняв очертания ворона.

— Тени прошлого всегда настигают, — проворчала она. — Особенно если не догорели.

Я смотрела на море, где исчез Чёрный Ворон. Где-то там, в глубине, таилась правда, которая могла разорвать наши жизни на части. Но сегодня мы выиграли эту битву. Алкивиад во сне обнял отца. Демигоргонос улыбнулся сквозь слёзы.

Глава 6. Песочные часы и Врата Бессмертного

Дождь хлестал по ставням, словно пытаясь вымыть из дома Демигоргоноса следы пережитого кошмара. В камине трещали поленья, но их тепло не могло прогнать холод, въевшийся в кости. Алкивиад спал, прижавшись к отцу, а мы сидели вокруг стола, на котором лежал дневник Путяты — потрёпанный кожаный фолиант с обугленными краями. Его нашли в лодке Чёрного Ворона среди ящиков с награбленным.

— Он писал, будто предчувствовал, — Ветошка провёл дрожащими пальцами по выцветшим чернилам. — Смотрите: «Солнце встаёт над пеплом, а я всё глубже увязаю в тени. Кощей дал выбор — власть или забвение. Но какая власть стоит детских слёз?»

— Кощей? —этого ещё не хватало. Мало нам Бабы Яги, фольклорного элемента со скверным характером, так ещё и Кощей? Хотя бабка что-то такое упоминала. — Дкмаешь, Путята связан с ним?

Баба Яга, ковыряя рыбной косточкой в зубах, рассмеялась:

— Конечно связан! Ты думала, твой батюшка Илья Муромец единственный, кто с Бессмертным водился? Кощей — он как ржавчина: проникает в трещины душ. Путята треснул — вот Бессмертный и пролез.

Демигоргонос, обнимая сына, мрачно добавил:

— В Одессусе есть легенда… Говорят, под развалинами храма Посейдона спрятаны «Песочные часы Аида». Тот, кто перевернёт их, получит власть над временем. Но цена — душа.

Раздался грохот. Мы вздрогнули, но это оказался всего лишь наш мальчишка. Онфим, роясь в груде карт на столе, нечаянно опрокинул бронзовый подсвечник.

— Вот! — он ткнул пальцем в пожелтевший пергамент с рисунком спиралевидного лабиринта. — Храм Посейдона… Его план! Видите эти отметки? Здесь должен быть вход!

— Мог бы и меня спросить, — Демигоргонос явно был недоволен тем, что гость без спросу берёт его вещи. — В Одессусе всякий знает, где стоит храм Посейдона.

Я схватила карту. Сердце бешено застучало — на краю пергамента виднелся знакомый символ: три переплетённых кольца, как на перстне Соломона.

— Это не просто часы, — сказала я. — Похоже, артефакт — краденый, если только Соломон сам не подарил его. Но зачем часы Путяте? Они, конечно, могу оборачивать время вспять, но не вижу смыл…

— Он мог вернуться и предотвратить свой позор. Тот самый, когда сынок не доставил письмо от князя, и всё войско полегло в засаде, — закончил Ветошка. Его голос дрожал. — Но зачем тогда нападать на нас?

Ответ пришёл ночью — в кошмарах.

Я металась в постели. Во сне я видела Путяту — не озлобленного бандита, а юношу с глазами, полными отчаяния. Он стоял на коленях перед Кощеем, чей силуэт сливался с тенями пещеры.

— Ты проиграл войну, опозорил род. Но я дам шанс, — голос Бессмертного звучал как скрип заржавленных шестерёнок. Песок в этих часах — твоя жизнь. Каждое зёрнышко — выбор. Укради время у других, или умри ничтожеством.

Сцена сменилась: Путята, уже в доспехах Чёрного Ворона, рыдал над телом женщины. Её лицо было скрыто платком, но на руке блестел перстень с тремя кольцами.

Проснулась я с криком. За окном бушевала буря, а на подоконнике сидел ворон — тот самый, с серебряным отливом на перьях. Прежде чем я успела вскочить, птица сорвалась в полёт, оставив на столе окровавленное перо, которое истаяло, не успела я его коснуться… Привделось? Или всё же нет?

Утром город взбунтовался. Толпа горожан, вооружённая вилами и факелами, окружила дом Демигоргоноса.

— Ведьмину банду — вон из Одессуса! — орал седой рыбак, швыряя в ворота гнилую рыбу. — С тех пор как они появились, только беды!

— Это они навели штормы! — визжала женщина с ребёнком на руках. — Моя Мариана пропала прошлой ночью! Верните дочь, колдуны!

Демигоргонос, бледный, пытался успокоить толпу:

— Вы ошибаетесь! Эти люди спасли моего сына!

— А кто спас наших детей? — кто-то бросил камень. Он угодил Ветошке в плечо. Старик застонал, а я, не раздумывая, выхватила саблю:

— Следующий, бросивший камень, получит ответ!

Толпа замерла. Внезапно из переулка выбежала девочка лет восьми — та самая пропавшая Мариана. Её платье было в грязи, а в руке она сжимала куклу с выколотыми глазами.

— Мама! Мама! Там, в пещере… — ребёнок упал без сил.

Толпа ахнула. Женщина бросилась к дочери, а Полина, подняв куклу, ощутила под тканью что-то твёрдое. Внутри была записка: «Игра продолжается. Приходите одни. Принесите карту». Почерк был таким же, как в дневнике Путяты.

Пещера находилась в устье высохшей реки. Вход, замаскированный паутиной корней, напоминал раскрытую пасть. Воздух пахнул плесенью и медью.

— Ловушка, — проворчала Баба Яга, зажигая светлячков в стеклянной банке. — Кощей любит театральность. А без него тут явно не обошлось. Слышишь, старик, похоже, твой сынок-то — в рабстве Кощеевом!

Ветошка понурился, но не сказал ни слова. Мы шли гуськом, освещая путь дрожащим светом. Стены пещеры покрывали фрески: Илья Муромец, сражающийся с трёхглавым змеем; Кощей, крадущий солнце; девочка в плаще из звёзд, держащая песочные часы…

— Смотрите! — Онфим остановился у расщелины. За ней открывался зал с колоннами, рухнувшими словно кости великана. В центре на каменном пьедестале стояли часы — два стеклянных шара, соединённых тонкой перемычкой. Внутри вместо песка переливалась золотая пыль.

— Не трогайте их! — Ветошка схватил Полину за руку, но было поздно.

Путята выступил из тени. Его лицо, изуродованное шрамом от виска до подбородка, исказила усмешка.

— Наконец-то, — он щёлкнул пальцами. Из-за колонн вышли похищенные дети Одессуса — бледные, с пустыми глазами. — Ваши жизни или их? Выбор простой.

Я шагнула вперёд, сжимая саблю:

— Зачем тебе это, Путята? Ты же мог всё исправить!

— Исправить? — он засмеялся, и смех его звенел, как битое стекло. — После того как отец поверил худшему обо мне и отрёкся от меня? После того как Илья Муромец назвал меня трусом? — Его голос сорвался. — Я дал Кощею дневники Соломона! Я выкрал часы! Но время течёт только в одну сторону. Чтобы вернуть его, — он потянулся к часам, — нужно сломать правила. И её.

Ветошка спросил недоуменно:

— Её? Кого «её»?

— Илану! — крик Путяты сотряс пещеру. — Я любил её, а вы — не уберегли! А теперь… — он повернул часы.

Золотая пыль завихрилась. Стены задрожали, фрески ожили: тени воинов бросились в атаку, змей зашипел, извергая пламя. Дети закричали.

— Бегите! — я толкнула Онфима к выходу. — Уводи их!

Баба Яга, высыпав на пол горстку мышиных костей, завыла древнее заклятье. Кости выросли, удлинились, сложились в скелетов-воинов, бросившихся на тени. Ветошка, хрипя по-стариковски, бил посохом по часам, но стекло не поддавалось — да и не те силы стали у бывшего кузнеца, чтобы справиться с магией.

Путята, тем временем, выхватил кинжал:

— Твоя очередь, дочь Муромца. Умри, чтобы я ожил! Отдай мне своё время!

Удар пришёл сбоку. Я едва успела отскочить, чувствуя, как лезвие распарывает рукав. Я билась отчаянно, но Путята двигался как демон, предугадывая каждый удар.

— Путята! Ты что? Ты же был с нами, в нашем отряде, нашим бойцом!

— Вы бросили меня! Не доставили письмо! Обманули и окончательно убили! И если бы Кощей не вернул меня из Долины Мёртвых, не видать бы мне солнца. И не поквитаться со своими обидчиками! Время, оно на моей стороне! — рубя мечом изо всех сил, он загнал меня к обрыву. Внизу клокотала подземная река.

Вдруг раздался хруст. Онфим, забравшийся на пьедестал, бросил в часы камень с фрески. Стекло треснуло, золотая пыль хлынула наружу, обжигая всё вокруг.

— Нет! — Путята бросился к часам, но было поздно. Его кожа начала рассыпаться, как песок. — Стойте! Я не могу! Я ещё не всё сделал!

Он исчез, оставив на полу лишь серебряный шлем. Дети, освобождённые от колдовства, зарыдали. Часы, потухнув, разбились вдребезги.

На поверхности нас ждал Демигоргонос с подмогой. Горожане, узнав правду, в страхе расступились. Мариана, обняв мать, прошептала:

— Там был страшный человек, но девочка в звёздах… молодая тётенька… сказала, что вы придёте.

— Девочка в звёздах? — Полина обернулась к пещере. На краю обрыва стояла тень — силуэт ребёнка или молодой белокурой женщины с песочными часами в руках. Призрак улыбнулся и растаял в лучах восходящего солнца.

— Илана… — Ветошка упал на колени. — Она всё знала…

Возвращаясь в город, я сжимала в кулаке часть основания часов — небольшой ящичек, в котором неведомый мастер, наверное, держал раньше свои инструменты для отладки. Внутри звенела крошечная шестерёнка с гравировкой: «Соломон — Кощею. Долг оплачен».

— Это не конец, — сказала Баба Яга, жуя корень мандрагоры. — Кощей любит долгие игры.

Море, утихомирившееся за ночь, снова зашевелилось чёрными барашками волн. Где-то в глубине, закованный в цепи времени, Бессмертный ждал своего часа.

Дождь перестал, но небо над Одессусом оставалось свинцовым, словно сама природа затаила дыхание перед новым ударом. Я сидела в библиотеке Демигоргоноса, разложив перед собой обрывки карт, обугленные страницы дневника Путяты и осколок песочных часов. Золотая пыль, застывшая в стекле, мерцала тусклым светом, напоминая о битве в пещере. Шестерёнка с надписью «Соломон — Кощею. Долг оплачен» жгла пальцы, как раскалённое железо.

— Ты уверена, что это мудро? — Демигоргонос стоял в дверях, его тень колебалась в свете масляной лампы. — Аид, которого вы зовёте Кощеем, не прощает тех, кто крадет его секреты.

Я не оторвала взгляда от осколка.

— Он попытался меня убить. Использовал Путяту, чтобы добраться до меня. Если я сейчас остановлюсь, всё потеряет смысл, потому что Баба Яга знает точно — Кощей, если что задумал, не отступает. А он, надо полагать, задумал погубить всех богатырей на Руси и их детей. Чтобы и имени их никто не помнил.

Грек вздохнул, подходя ближе. Его пальцы дрожали, когда он положил на стол старинный свиток с печатью в виде трёх колец.

— Это из архива храма Посейдона. Говорят, Соломон заключил сделку с Кощеем ещё до того, как стал царём. Он отдал часть своей мудрости в обмен на… — Демигоргонос запнулся, — на жизнь.

— Жизнь? — Полина подняла голову.

— Жизнь того, кто был ему дороже власти. — В дверях появилась Баба Яга, жуя корень с таким видом, будто разгадывала ребус. — Соломон любил царицу Савскую. А она умерла при родах их сына. Вот и пришлось ему шастать по подземельям, выпрашивать у Кощея отсрочку.

— Но Кощей взял не душу, а время, — Онфим вошёл в комнату, неся под мышкой груду книг. Его лицо было бледным, но глаза горели. — В дневнике Путяты есть запись: «Кощей не убивает — он переписывает. Стирает одни жизни, чтобы продлить другие».

— Как в часах, — прошептала я. — Он крадёт чужое время.

Тишину разорвал грохот. С улицы донеслись крики. Демигоргонос распахнул ставни: на площади перед домом стояла повозка, запряжённая чёрными конями с горящими глазами. На козлах сидел человек в плаще из теней, лицо скрывал серебряный шлем.

— Вестник Кощея, — прошипела Баба Яга. — Готовь саблю, девица.

…Послание было кратким: пергамент, испещрённый письменами из пепла, и железный ключ, холодный как лёд.

«Ты разбила мои часы, дочь Муромца. Но игра только начинается. Если хочешь узнать, где найти отца, да как вернуть мать — найди Врата Бессмертного. Они откроются тому, кто заплатит временем. Ключ уже в твоих руках.»

— Это ловушка, — Добрыня Никитич, появившийся на пороге как из ниоткуда, бросил на стол свой плащ, пропитанный болотной грязью. — Кощей хочет заманить тебя в свою обитель. Но мы с ребятами готовы тебя сопровождать. А лучше — не ходить вовсе.

— А все ответы там? — я сжала ключ до боли. — Я не могу рисковать.

Не стала, конечно, говорить богатырю, но думала: Кощей вернёт меня обратно в мой мир. Здесь всё очень странно, нелогично и болезненно — я никогда так много и сильно не переживала за других людей.

— Тогда мы идём вместе, — Онфим встал рядом с Добрыней, его голос дрожал, но в нём не было сомнений. — Врата Бессмертного. Я читал о них. Это не место, а состояние. Чтобы войти, нужно потерять то, что связывает с миром живых.

— Потерять? — Ветошка нахмурился.

— Веру, — Баба Яга плюнула в огонь камина. Пламя вспыхнуло зелёным. — Или память. Или тех, кто дорог. Кощей питается разрывами.

…Дорога вела на север, через болота, где деревья скрючились, словно в вечной агонии. Воздух был густым, пропитанным запахом гнили и звёздной пыли. К вечеру они вышли к озеру, вода в котором была чёрной и неподвижной. На другом берегу возвышались Врата — две каменные арки, покрытые рунами, между которыми висело зеркало тумана.

Я шагнула вперёд, но Онфим схватил меня за руку:

— Подожди! Смотри…

В тумане мелькнули тени: Илья Муромец, сражающийся с драконом; женщина с лицом Полины, запертая в клетке из света; Кощей, сидящий на троне из черепов…

— Это испытания, — прошептал Ветошка. — Каждому покажут то, что может сломать.

Первой вошла Баба Яга. Туман сомкнулся за ней, и на мгновение все услышали её смех — горький, как полынь.

— Моя очередь, — я вздохнула и переступила порог. И тотчас всё исчезло в дыму. Я только успела крикнуть:

— Не идите за нами! Здесь ловушка Кощея! — как горло перехватило, и стало нечем дышать.

…Добрыня Никитич сжал рукоять меча так, что пальцы побелели. Перед ним зияла черная пасть пещеры, из которой валил едкий дым. Ветер выл, как раненый зверь, разнося обрывки слов поляницы:

— Не идите за нами! Здесь ловушка Кощея!

Её голос оборвался вместе с грохотом рушащихся камней. Свод прохода обрушился, погребая под собой саму Полину, Онфима, Ветошку и Бабу Ягу.

— Назад! Все назад! — Добрыня оттаскивал ушкуйников от каменного завала. Земля дрожала под ногами, сыпались осколки скал. — Живые есть?! — крикнул он в трещину, но ответил только эхо.

Скорчивший постную мину Пелгусий, прижимая к груди иконку Николы Угодника, вытер сажей лицо:

— Видел, как поляницу придавило глыбой… Ребята, их нет уж в живых. Помянуть бы надо.

Новгородцы замерли. Бубенец, обычно бойкий, уткнулся лицом в рукав:

— Они… они же как родные…

Добрыня выпрямился, глотая ком в горле.

— Собирайтесь, — приказал он хрипло. — До рассвета идём к Царьграду. Их смерть не должна быть напрасна. Птица Сирин поможет нам.

А под землей, в лабиринте сырых тоннелей, я очнулась от боли. Моя левая рука была придавлена камнем, пошевелиться было нельзя, но я видела, что Онфим — живой, он возится, пытаясь вытащить Ветошку из-под обвала.

— Тихо! — Баба Яга прижала палец к губам. Её лицо, испачканное сажей, напоминало маску демона. — Кощей слышит шаги живых.

Я стиснула зубы, выдергивая руку. Кровь сочилась по ладони, но боль отступила перед ужасом: стены вокруг словно дышали, покрытые слизью и бледными грибами. Воздух пах гнилью и медью.

— Где мы? — прошептал Ветошка.

— В Живой Утробе, — Яга плюнула на пол. Слюна зашипела. — Подземное царство, где время течёт вспять. Ищите знак — три кольца на камне. Там — выход, может, и выберемся.

Мы брели часами, а может, минутами — здесь стрелки застыли. Тоннели ветвились, выводя к пропастям с реками расплавленного серебра, к залам с кристаллами, в которых мерцали чужие жизни. Однажды Онфим закричал — в расщелине он увидел лицо Добрыни, искажённое горем.

— Это миражи, дитя, — Яга отвела его за руку. — Здесь камни пьют память. Слышь, Полина, где у тебя кощеев обломок-то? От часов? Не потеряла?

— Здесь.

— В руку возьми, он тебя поведёт и нас выведет.

Теперь я шла первой, сжимая обломок. Артефакт жёг ладонь, но вёл вперёд — к едва слышному гулу, похожему на шум моря.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге