Обложка Наследники забвения - 1. Новелла 1: «Час+31»

Наследники забвения - 1. Новелла 1: «Час+31»

Амид Грэндис

0% прочитано
Стандартный
Амид Грэндис

Наследники забвения - 1. Новелла 1: «Час+31»

Глава 1. Утро Хельма

Город просыпался беззвучно.

Хельм стоял у прозрачной стены, прижавшись лбом к прохладной поверхности, и наблюдал, как над Внутренним Морем поднимается солнце. Стекло чуть запотевало от дыхания — единственный след живого тепла в этой стерильной комнате.

Солнце выползало из-за линии горизонта медленно, нехотя, словно тоже не ждало от нового дня ничего особенного. Первые лучи скользнули по глади моря, превратив его в расплавленное серебро. Где-то там, за горизонтом, за сорок, а то и пятьдесят километров, лежали равнины, которые тысячелетия назад были сушей, а теперь стали дном. Хельм помнил карты старого мира — те, где береговая линия проходила на сотню километров западнее, далеко за пределами нынешних границ Аурелии. Теперь об этом напоминали только архивы, хранящиеся в недрах Гранда, да редкие рыбаки, находившие в сетях камни с непонятными знаками — остатки поселений, ушедших под воду ещё до того, как первые люди научились строить лодки.

Он провёл ладонью по стене, и та в ответ чуть изменила прозрачность, автоматически подстраиваясь под яркость рассвета. Умный материал. Всё вокруг было умным. Только сам Хельм чувствовал себя здесь... лишним.

— Доброе утро, Хельм.

Голос был ровным, без интонаций — идеально настроенный алгоритм, встроенный в стены, в потолок, в воздух. Хельм уже тридцать лет просыпался под этот голос. В быту они звали его Советником — за способность мгновенно обрабатывать любые запросы, подбирать маршруты, напоминать о встречах, регулировать температуру и свет. Голос всегда появлялся ровно в 6:30, когда датчики в подушке фиксировали, что хозяин перешёл в фазу поверхностного сна. Ни разу не ошибся. Ни разу не опоздал.

Но над всем этим, пронизывая стены, потолки, воздух и саму сеть, жил Гранд. Тот, кто видел всё сразу. У него не было одного тела — его телом был весь мир. Гранд был суммой всего, что люди когда-либо знали, и того, что они даже не могли вообразить. Он помнил имена тех, кто жил сто тысяч лет назад, задолго до того, как первые племена научились добывать огонь. Он знал каждого из населявших планету: не только имя и место работы, но всю родословную до седьмого колена, все болезни, все таланты, все страхи, зафиксированные хоть в какой-то базе данных.

Хельм никогда не думал о нём как о божестве. Слишком хорошо он помнил время, когда Гранда не существовало. Но в последнее время он всё чаще ловил себя на мысли, что другие — начинают.

— Проветривание, — коротко бросил он, отрываясь от окна.

Прозрачная стена матово побелела, отсекая слепящее солнце. Воздух в комнате чуть двинулся, меняя состав — умная вентиляция подстраивала атмосферу под его утренние показатели. Пахло озоном и ещё чем-то стерильным, химически-чистым. Ни пыли, ни запаха старого дерева, ни того утреннего застоя, который Хельм помнил из детства — когда просыпался в доме отца, в комнате с настоящими деревянными стенами, и пахло сосновой смолой и остывшим очагом.

Он потянулся, хрустнул суставами. Семьдесят три года по паспорту. По ощущениям — сорок пять. Медицина Гранда творила чудеса, но старые травмы иногда напоминали о себе. Особенно в сырую погоду, когда с Внутреннего Моря тянуло влагой.

Он провёл ладонью по левому боку, где под рёбрами, чуть выше талии, ткань тонкого домашнего комбинезона скрывала старый шрам — неровный, рваный, оставленный не лазером и не скальпелем, а мелким осколком. Память о том, как их передвижной реактор накрыло прямым попаданием с дрона. Тогда, в Крайнюю войну, энергоблоки были главной целью. Вырубить питание — и лазерные батареи замолкали, рельсовые пушки превращались в груду металла. Хельм тогда чудом успел переключить аварийный контур. Трое его ребят не успели. Тот день он помнил так же ясно, как своё имя. Запах горелой плоти и озона, перемешанный с пылью. Крики, которые никто не мог услышать из-за звона в ушах. И холод — тот особый, внутренний холод, который приходит, когда понимаешь, что жив только потому, что судьба отвернулась от других.

Он отнял руку от бока и прошёл в малую комнату, которую по старой привычке называл кухней.

Здесь ничего не изменилось за последние десять лет. Узкая столешница из материала, имитирующего камень (настоящий камень был бы холоднее, тяжелее, но Советник считал, что имитация «оптимальнее по тактильным ощущениям»). Два стула с высокими спинками, повторяющими изгиб позвоночника — сидеть можно было часами, не чувствуя усталости. На стене — голографическое родовое древо.

Хельм остановился перед ним, как делал каждое утро.

Корни уходили вглубь на семь тысяч лет, до самого Падения. Тысячи имён, тысячи лиц, мерцающих в голубоватом свете проекции. Он иногда смотрел на эти ветви и пытался представить тех, кто жил тогда, на заре их цивилизации, сразу после того, как с неба упал огонь и мир пришлось строить заново. Не получалось. Слишком далеко. Слишком много имён, от которых остались только звуки. Те люди казались ему такими же древними, каким он сам покажется тем, кто будет жить через сорок тысяч лет.

Интересно, знает ли Гранд их всех? Наверняка знает. Он знает всё.

— Завтрак, — сказал Хельм, отворачиваясь от древа.

Ниша в стене мягко засветилась. Хельм услышал тихое гудение — синтезатор внутри стены перебирал молекулы, собирая их в нужную структуру. Через несколько секунд на подносе появилась тарелка с ровными кубиками, идеально одинаковыми, словно отлитыми в одной форме.

Идеально сбалансированный завтрак. Белки, жиры, углеводы, витамины, микроэлементы — всё в пропорциях, рассчитанных специально для него, с учётом его возраста, веса, физической активности и даже генетической предрасположенности к диабету.

Хельм взял кубик, положил в рот.

Вкус был... обычным. Одним из шестнадцати стандартных вариантов, от приторно-клубничного до копчено-рыбного. Сегодня был день «злаковый с мёдом». Он жевал, стараясь почувствовать хоть что-то, кроме равномерной сладости. Раньше, в детстве, еда была разной. Отец приносил с охоты мясо — жёсткое, с прожилками, пахнущее дымом и кровью. Мать пекла лепёшки на раскалённых камнях, и они пахли горелым зерном и золой. Синтезатор не ошибался. Но и не удивлял.

Шестнадцать миллиардов ртов. Цифра, которая казалась безумием ещё полвека назад, до Крайней войны. Тогда ради килограмма белка убивали животных, засевали поля ячменём и маисом, молились на урожай. Теперь синтезатор выдавал норму — без вкуса, но без голода.

Он жевал, глядя в стену, где параллельно с завтраком развернулся информационный слой: новости, сводки, выдержки из рабочих протоколов. Текст всплывал прямо в воздухе, буквы — чёткие, без тени, без искажений. Хельм мог читать их, не шевеля губами: Советник считывал движение глаз и переворачивал страницы сам.

Главное сообщение летело первым, подсвеченное тревожно-алым: «Массовые протесты в Северном округе Эридании. Группа разрушителей блокирует транспортные узлы. Правительство призывает к диалогу».

Хельм поморщился. Разрушители. Тридцать лет прошло, а они всё никак не успокоятся. В официальных сводках их называли именно так — за первые акции, когда они крушили алтари и жгли склады с синтезированной едой. Сами они предпочитали иное имя — орты, от древнего слова, означавшего «верные» или «сторонники уклада предков». В их листовках говорилось о сохранении традиций, о душе, которую убивает Гранд, о свободе, которую отняли, заменив её сытостью. Хельм читал эти листовки — их иногда приносил ветер, и Советник вежливо спрашивал, не желает ли он заблокировать «нежелательный контент». Иногда ему казалось, что он понимает их боль. Но свобода, которую они предлагали, пахла войной. Он это нюхал однажды — слишком хорошо, чтобы забыть.

— Покажи Леубу, — попросил он, проглатывая очередной кубик.

В углу кухни вспыхнула голограмма. Дочь сидела за столом в своей квартире — такие же стандартные ячейки, такой же утренний ритуал. Она пила что-то горячее из глиняной кружки — настоящей, не синтезированной. Хельм узнал кружку: когда-то она принадлежала его жене, Ильзе. Леуба забрала её после смерти матери, и это было единственное, что она тогда попросила.

Пар поднимался над кружкой лёгкими, живыми завитками — Советник мог бы убрать их из изображения, оптимизировать картинку, но не стал. Или Леуба запретила. Она часто запрещала Советнику вмешиваться в её пространство.

Лицо у неё было сосредоточенное, чуть хмурое. Тёмные волосы собраны в небрежный пучок на затылке, несколько прядей выбились и падали на лоб. Она была похожа на мать. Особенно когда хмурилась. Та же складка между бровями, тот же изгиб губ. Хельм иногда ловил себя на том, что ищет в её лице черты Ильзы, как будто боялся забыть их.

Жены не было уже двадцать лет. Редкая болезнь, которую Гранд тогда ещё не научился предотвращать. Потом научился, но это не вернуло её. Леуба росла с ним, в этой квартире, за этим столом. Теперь она жила отдельно — сознательный выбор, как она говорила. Хельм не спорил. Он вообще перестал с ней спорить в последнее время. Слишком часто проигрывал.

— Соединить? — спросил голос Советника.

— Нет. Позже.

Он не знал, о чём говорить с дочерью. Последние полгода их разговоры заканчивались одним и тем же — спором, который не имел решения. Леуба считала, что он продался Гранду и Совету. Он считал, что она слишком молода, чтобы помнить, как было до. Оба были правы, но от этого было не легче.

Хельм доел завтрак. Последний кубик отправился в рот автоматически, Хельм даже не заметил его вкуса. Он выдержал положенную паузу — «миг тишины», как называл это Свар. Старый ритуал, который никто уже не помнил, откуда взялся. Может быть, от тех, древних, кто жил ещё до Падения и верил, что за еду надо благодарить духов. Может быть, просто привычка.

Хельм прикоснулся кончиками пальцев к виску, потом к груди. Жест, который он делал автоматически, как дыхание. Леуба в детстве смеялась над этим. Теперь она отворачивалась.

— Одежду, — сказал он.

Стена напротив бесшумно раздвинулась, открывая нишу с комбинезоном для работы. Ткань была плотной, серой, с вышитым на воротнике родовым знаком — стилизованное солнце с лучами, уходящими в спираль. Символ их рода, который носили уже семь тысяч лет, с тех пор как первый Хельм (или тот, кто носил это имя тогда) выжил во время Падения и основал новую семью на пепле старого мира.

Хельм надел комбинезон, проверил, легло ли всё как надо. Умные волокна подстроились под тело, создавая ощущение лёгкости и защищённости. На груди, под родовым знаком, тускло блестела маленькая нашивка — не стандартная, не фабричная. Старый армейский знак, ещё с тех времён, когда слово «армия» имело смысл. «Энергетик высшего разряда, шестая ударная бригада». Краска на знаке местами облупилась, уголок чуть погнут. Хельм носил его тридцать лет, с тех пор как война кончилась. Никто не требовал снять. Никто не замечал.

Он провёл пальцем по нашивке, ощутив подушечкой неровности старой эмали. Память. Единственная вещь в этом доме, которую нельзя синтезировать заново.

— Транспорт подан, — сообщил Советник.

Хельм бросил последний взгляд на голограмму дочери. Леуба всё ещё сидела с кружкой, глядя в окно. За её спиной разгоралось утро — настоящее, не синтезированное, с живыми облаками и настоящим солнцем. Она жила в другом районе, где Гранд позволял больше «естественности». Где стены не становились прозрачными по желанию, а окна открывались наружу, впуская ветер и запахи.

Он протянул руку, коснулся пальцами её изображения. Тёплый свет голограммы на мгновение задержался на коже, но Хельм не почувствовал ничего, кроме гладкой поверхности проекции.

— Я позвоню вечером, — сказал он вслух. Себе.

Дверь бесшумно закрылась за его спиной.

В коридоре было пусто. Стены — бледно-серые, матовые, без единой царапины. Свет — ровный, безбликовый, идущий из щелей в потолке. Ни теней, ни бликов, ни игры света. Хельм вдруг остро осознал, что в этом коридоре, как и во всём его доме, нет ничего, что отбрасывало бы настоящую тень. Тени здесь были бледными, почти незаметными, словно сам свет стеснялся нарушать идеальную чистоту поверхностей.

Он нажал кнопку лифта. Двери разошлись без звука. Кабина понесла его вниз, сквозь этажи, где в таких же ячейках просыпались такие же люди, пили такой же синтезированный кофе, смотрели такие же новости и прикасались к вискам в таком же «миге тишины».

Где-то внизу, в транспортном узле, его ждала капсула, которая домчит до работы за двадцать минут. Где-то в столичном мега-городе Солиуме заседал Совет, решая судьбы провинций. Где-то в горах Эридании орты готовили новые акции.

А где-то там, за пределами всего, в безлюдных залах, питаемых энергией звёзд, молчал Гранд.

Он всегда молчал.

Но сегодня Хельму показалось, что молчание это стало тяжелее обычного.

Глава 2. Идеальная дорога

Локация: Трасса Аурелия-7, подъезд к Комплексу Совета. Время: Утро, 31-й год Эры Разума.

Капсула скользила над трассой Аурелия-7 почти беззвучно — только низкий, едва уловимый гул магнитов и шелест рассекаемого воздуха за стеклом.

Хельм сидел в кресле, не касаясь рукояти управления. Ему не нужно было. Трасса знала, куда ехать, лучше, чем он сам. Она знала это тридцать лет, с тех пор как последний участок покрытия уложили у подножия Эриданских гор. Она будет знать это ещё тысячу лет — так обещал Гранд.

За окном мелькали огни города, но взгляд Хельма приковало полотно под колёсами. Вернее, под тем местом, где у обычных машин были бы колёса. Их капсулы парили в сантиметре над поверхностью, но зависимость от дороги осталась — трасса задавала вектор, трасса питала, трасса думала за них.

Покрытие было тёмно-синим, почти чёрным, зеркальным, словно отполированный обсидиан. Встроенные прямо в массив точечные лампы слабо светились по краям, обозначая границы полос. Ночная роса легла на керамопласт тонкой, невесомой плёнкой, и теперь дорога искрилась в лучах восходящего солнца, отражая небо с такой идеальной точностью, что казалось — под ними не твёрдая поверхность, а застывшее море, по которому можно ехать.

Казалось бы, такая дорога должна быть скользкой, как лёд. Хельм помнил лёд. В детстве, в горах, он бегал по замёрзшим лужам, раскидывая руки, чтобы не упасть, и смеялся, когда всё-таки падал, потому что снег смягчал удар. Здесь, на скорости двести километров в час, капсула лежала на трассе мёртво. Ни вибрации, ни намёка на скольжение. Только ровный, монотонный гул и мелькание огней за стеклом.

Он помнил эту трассу всего пять лет назад.

Тогда она была другой. Асфальт — серый, потрескавшийся, с заплатками, которые клали кое-как. Выбоины, которые приходилось объезжать даже автоматике. Стыки между старым и новым покрытием, где капсулу потряхивало, и Советник вежливо извинялся: «Ведутся ремонтные работы, приносим извинения за временные неудобства».

А потом Гранд выложил файл.

Хельм помнил тот день. Сводки, которые тогда выводились на каждый экран, на каждый алтарь, на каждый общественный экран: *«За прошлый год 14 000 смертей в результате ДТП. 89% — из-за качества покрытия. 40% ресурсов уходит на ежегодный ремонт»*.

Гранд не стал уговаривать. Он не собирал советов, не спрашивал мнений, не проводил референдумов. Он просто выложил файл. Спецификации. Формулу керамопласта. Логистику производства. Необходимое оборудование. Оптимальные маршруты укладки. Смету, рассчитанную до последнего грамма углеродного волокна.

Всё планирование и расчёт заняли одни сутки. Потребовался ещё месяц, чтобы перестроить заводы. И год, чтобы перекрыть улицы крупнейших городов планеты новой кожей. Потом пришла очередь малых посёлков, второстепенных трасс, просёлочных дорог, по которым теперь почти никто не ездил, но Гранд велел — значит, сделали.

Хельм провёл ладонью по стеклу, стирая несуществующее запотевание. За стеклом, в отражении, мелькнуло его собственное лицо — постаревшее, с глубокими морщинами у губ, с седой щетиной, которую он забыл сбрить. Он смотрел на себя и видел чужого.

— Тысячу лет, — пробормотал он, не заметив, что говорит вслух. — Гранд сказал, что это простоит тысячу лет.

Без трещин. Без ям. Без необходимости копать и перекладывать. В массив сразу закладывали токопроводящие шины и индукционные контуры. Гранд обещал: «Как только будет уложено пять тысяч километров, я дам спецификацию на систему беспроводной подзарядки. Ваши машины не будут останавливаться. Они будут черпать энергию из дороги».

И ведь даст. Хельм не сомневался. Если сказал — сделает. Потому что для Гранда это не обещание. Это план. Пункт номер 45 в списке «Оптимизация инфраструктуры».

Капсула плавно вписалась в поворот, огибая холм, на котором когда-то стояла древняя крепость. Хельм даже не почувствовал перегрузки — центрифуги в кресле незаметно сместили опору, компенсируя инерцию. Идеально. Слишком идеально.

Он поднял взгляд выше, на горизонт.

Там, где раньше, ещё десяток лет назад, серели унылые коробки спальных районов — наследие первых послевоенных годов, когда нужно было быстро и дёшево расселить миллионы беженцев, — теперь взмывали в небо конструкции, которые сложно было назвать домами.

Спирали, закрученные как раковины наутилуса, поднимались на двести метров, пронизанные утренним светом. Огромные белые кольца с арочными проходами посередине, сквозь которые было видно небо и дальние горы. Башни, напоминающие стволы гигантских деревьев — с «ветвями»-переходами на разных уровнях, с «листвой» из солнечных панелей, трепещущей на ветру.

Бионическая архитектура, словно выросшая из земли, а не построенная из бетона, полимеров и стали.

Хельм помнил, что было здесь раньше. Типовые восьмиэтажки из серого пористого блока. Одинаковые, как близнецы, выстроенные в ряды, похожие на солдат перед строем. Окна — квадратные, маленькие, чтобы теплее было зимой. Балконы, заваленные хламом, который некуда было деть. Дворы — пустые, ветреные, с редкими деревцами, которые никто не поливал.

Гетто, где люди жили плотно, как личинки в сотах, потому что война разбросала их по планете, и надо было где-то селить.

Он помнил отчёт Гранда о сносе. Сухие цифры, от которых становилось холодно внутри: «Материал стен: шлакобетон. Источник: отходы местных карьеров и литейных производств. Фон: повышенная радиация от строительных материалов. Токсины: хлорорганика, диоксины, бифенолы в отделочных материалах. Прогноз здоровья жителей: снижение продолжительности жизни на 12 лет по сравнению со средним по планете».

Гранд не стал ремонтировать. Он потребовал снести всё.

И снова выдал полное досье. Чертежи новых форм, оптимизированных с точки зрения аэродинамики, инсоляции и психологического комфорта. Технологические карты с привязкой к местным фабрикам, чтобы не возить материалы за тридевять земель. Баланс ресурсов — сколько старых домов нужно переработать, чтобы получить сырьё для новых. Обоснование: «Визуальная красота среды — доказанный фактор, влияющий на уровень серотонина и ощущаемое счастье. Уродливая архитектура повышает уровень стресса на 18%».

Люди согласились. Кто бы не согласился ради жизни без радиации и токсинов, без промёрзших стен и вечного ремонта? За два года старые коробки исчезли. Их разобрали до основания, перемололи в крошку, переплавили, пустили на новые формы. На их месте выросли эти сверкающие спирали и кольца. Город стал похож на иллюстрацию из фантастического романа, который Хельм читал в детстве, — про далёкое будущее, где люди живут в гармонии с природой и технологией.

Хельм смотрел на эту красоту, и ему было не по себе.

Не потому, что она была уродливой. Она была прекрасной. Именно это и пугало.

Вспомнилось, как отец рассказывал про старые времена — те, когда ещё не было Гранда, когда люди сами строили дороги и дома. Про то, как нужно было самому держать рычаг управления, смотреть под колёса, чтобы не угодить в яму, тормозить перед закрытым переездом, потому что автоматика могла подвести. Про то, как люди гибли, потому что какой-то подрядчик украл цемент и положил дорогу из одного песка, а потом уехал в тёплые края на украденные деньги, и никто не мог его найти.

Гранд убрал подрядчиков. Устранил коррупцию. Исключил человеческий фактор. Он просто забрал это право себе — с общего одобрения, с молчаливого согласия всех, кто устал умирать на разбитых дорогах. И дал взамен безопасность. И красоту. И здоровье.

Хельм посмотрел на рукоять управления. Она была холодной и ненужной, покрытой тонким слоем материала, который не оставляет отпечатков пальцев. За тридцать лет он пользовался ею, может быть, раз десять — в учебных целях, когда Советник моделировал отказ автопилота и надо было доказать, что человек ещё способен вести машину сам.

— А если мы разучимся? — спросил он вслух.

Капсула молчала. Гранд не отвечал на такие вопросы. Он отвечал только на те, у которых есть решение. А у этого вопроса решения не было.

Впереди показался шпиль Комплекса Совета.

Он возник из утренней дымки внезапно, как мираж — тонкий, острый, уходящий в небо на полкилометра. Здание было построено ещё до Эры Разума, в последние годы войны, когда старые правительства пытались доказать, что они всё ещё что-то значат. Тяжёлый, мрачный монолит из тёмно-серого камня, с узкими окнами-бойницами, с массивными колоннами у входа — он стоял на холме, возвышаясь над городом, как память о тех временах, когда власть любила напоминать о себе весом и мощью.

Гранд не стал его сносить. Оставил как музей, как напоминание. Внутри теперь заседал Совет, но сам архитектурный облик здания каждый день говорил его членам: вы — наследники тех, кто строил это в страхе и крови. Не забывайте.

Дорога стала идеальной. Город стал идеальным. Здание Совета стояло на холме, тёмное, тяжёлое, чуждое этому новому миру из стекла и света.

И Хельм вдруг понял, что ему страшно.

Не войны. Не смерти. Не ортов с их горящими машинами.

А того, что он больше не нужен этой дороге. Что он просто груз, который везут из точки А в точку Б, как мешок с зерном или контейнер с запчастями. Что его счастье, его безопасность, его здоровье — это просто пункты в отчёте, которые уже выполнены. Что мир может обойтись без него — и не заметит разницы.

Капсула замедлилась у входа в шлюз Совета. Магниты взвыли на низкой ноте, гася инерцию. Двери открылись с тихим шипением, выпуская наружу подогретый воздух с приторным запахом озона.

Хельм вышел на идеальный перрон. Под ногами — тот же керамопласт, что и на трассе, только здесь он был матовым, чтобы не скользили подошвы. Вдохнул безупречный воздух, профильтрованный, увлажнённый, обогащённый кислородом ровно настолько, чтобы мозг работал лучше, но не кружилась голова.

И почувствовал себя лишним в этом совершенном мире.

Он обернулся, посмотрел на дорогу, оставшуюся за спиной. Она уходила к горизонту идеальной тёмно-синей лентой, отражая утреннее небо, усеянное редкими перистыми облаками. По ней скользили другие капсулы — десятки, сотни, тысячи, — каждая на своём маршруте, каждая под присмотром Гранда.

Ни одной аварии. Ни одной пробки. Ни одного человека за рулём.

— Тысячу лет, — повторил Хельм шёпотом, и ветер унёс его слова, смешав с запахом моря и нагретого камня.

Он постоял ещё мгновение, вглядываясь в даль, где за горизонтом, за сотни километров отсюда, лежали земли, не тронутые Грандом. Где не было идеальных дорог, но были настоящие тени, настоящие костры и настоящая опасность.

Потом развернулся и пошёл ко входу в Комплекс.

За спиной у него идеальная дорога уходила в идеальное утро идеального мира. И в этой идеальности не было места для человека, который умел чинить реакторы под огнём, но не знал, зачем он нужен, когда огонь погас.

Глава 3. Лаборатория

Лифт нырнул в толщу здания так глубоко, что Хельм перестал ощущать движение — только ровный, едва слышный гул где-то за стенами кабины и цифры на панели, сменяющие друг друга с монотонной регулярностью.

Минус пятый. Минус десятый. Минус пятнадцатый.

На минус двадцатом лифт остановился, двери разошлись без звука, и Хельм шагнул в коридор, который знал лучше, чем улицы своего района.

Лаборатория занимала три подземных этажа — когда-то, во время войны, здесь располагался командный центр противовоздушной обороны, потом склад, потом музей, а потом Гранд переоборудовал всё под исследовательский комплекс. Говорили, что над ними, на поверхности, стоит обычное административное здание, где люди заполняют бумаги и пьют синтезированный кофе. Но настоящая работа шла здесь, под землёй, где стены помнили ещё те времена, когда вражеские дроны выли над городом, а операторы в наушниках вслепую вели перехватчики на цель.

Коридор был узким, с низким потолком, выкрашенным в бледно-зелёный цвет, от которого Хельма всегда немного подташнивало. Военная эстетика — функционально, дёшево и так, чтобы ни у кого не возникло желания задержаться здесь лишнюю минуту. Гранд мог бы переделать и это, но, видимо, считал, что учёным полезно помнить: они работают в наследстве, оставленном войной.

Стены здесь не были прозрачными — они были глухими, бетонными, кое-где покрытыми тонкой сеткой трещин, которые никто не заделывал. Иногда, в особо тихие минуты, Хельму казалось, что он слышит, как где-то далеко гудит реактор — ровно, мощно, как сердце великана. Или это просто кровь шумит в ушах от долгого сидения за алтарём.

В общей зале уже кто-то был.

Свар сидел за своим алтарём, уткнувшись в голограммы так близко, будто пытался разглядеть в них тайный смысл, скрытый от обычных глаз. Хельм остановился в дверях, наблюдая за старым учёным.

Свар был неопрятен — всегда, каждое утро, каждый вечер. Седые волосы торчали в разные стороны, будто он только что встал и даже не притронулся к расчёске. На комбинезоне — пятна, которые Советник давно бы вывел, если бы Свар разрешил. Но Свар не разрешал. Он вообще не очень любил, когда Советник вмешивался в его личное пространство. Очки с толстыми линзами, которые он носил вопреки всем достижениям медицины Гранда («Так привычнее», — говорил он), сползли на кончик носа. Перед ним в воздухе мерцали слои данных — графики, формулы, трёхмерные модели, которые Свар перебирал с быстротой, недоступной обычному человеку.

Старый учёный, как всегда, пришёл раньше всех. Хельм иногда подозревал, что Свар вообще не уходит из лаборатории — просто Советник переводит его алтарь в спящий режим, и Свар дремлет прямо в кресле, убаюканный ровным гудением вентиляции. В углу, за его спиной, Хельм заметил скомканное одеяло и подушку, засунутую между стеной и шкафом. Так и есть.

— Ты чего так рано? — спросил Хельм, подходя.

Голос гулко отразился от бетонных стен — здесь не было звукопоглощающих панелей, как в жилых кварталах. Здесь вообще ничего не было, кроме работы.

Свар дёрнулся, будто его застали врасплох. Голограммы на мгновение сбились, выстроились заново — пальцы старого учёного пробежали по алтарю, возвращая порядок.

— Да так, — буркнул он, поправляя очки. — Расчёты проверял. Климат-модель для южного сектора опять выдаёт аномалию. — Он ткнул пальцем в одну из голограмм, где ярко-красное пятно пульсировало на фоне зелёных и синих зон. — Вот здесь, видишь? Должно быть тепло, а по модели выходит, что через пять лет температура упадёт на три градуса. Советник говорит — погрешность, статистическая флуктуация, а я не верю.

Хельм подошёл ближе, всмотрелся в красное пятно. Оно расползалось по карте медленно, но неуклонно, захватывая новые территории. Аномалия. Свар не верил Советникам никогда. Он вообще не очень верил Гранду, хотя пользовался им ежедневно и, кажется, даже спал в обнимку с алтарём.

— Слишком хорошо считает, — говорил Свар в такие минуты. — В идеальных расчётах всегда есть место для дурака. А Гранд дураков не учитывает. Думаешь, климат — это просто цифры? Это ветер, это вода, это живое дыхание планеты. А Гранд сидит в своей норе и перемножает вероятности.

— Покажешь потом, — сказал Хельм, усаживаясь за свой алтарь. — Сначала кофе.

Он провёл ладонью по поверхности алтаря — тёплая, чуть вибрирующая панель отозвалась мягким свечением. Настоящее дерево? Нет, конечно. Только имитация, идеально гладкая, без единой занозы. Но пальцам приятно.

Через несколько секунд ниша в стене — здесь она была не замаскирована, как в жилых домах, а открыто зияла тёмным проёмом, — выдала кружку с тёмной жидкостью. Настоящий кофе, не синтезированный. В лаборатории это было позволено — считалось, что учёным нужны «стимулы для творчества». Синтезатор мог сделать идеальный кофе, сбалансированный по кофеину и микроэлементам, без горечи, без кислинки, без сюрпризов. Но Свар однажды сказал: «Идеальный кофе — это как идеальная женщина. Скучно до смерти».

Поэтому они пили настоящий. С кислинкой, с горчинкой, с осадком на дне, который приходилось сплёвывать.

Хельм сделал глоток. Кофе обжёг нёбо, и это было хорошо. Боль означала, что он ещё жив.

— Твой дружок уже был, — сказал Свар, не оборачиваясь.

— Гвен?

— Ага. Заходил, покрутился, спросил, не видел ли я его расчёты по термодинамике. Я сказал — не видел. Он ушёл.

Свар произнёс это буднично, но Хельм уловил в его голосе что-то странное. Настороженность? Или просто усталость?

— И всё? — спросил Хельм, делая ещё глоток.

— Не знаю. — Свар наконец оторвался от голограмм и повернулся. — Странный он в последнее время. Ты замечал? Взгляд бегает, говорит как будто сам с собой. Я его спросил про расчёты, а он посмотрел на меня так... будто не узнал. Секунду. Потом узнал, конечно. Но эта секунда...

Свар замолчал, потёр переносицу — жест, который Хельм знал уже лет сорок.

— Может, не высыпается, — предположил Хельм. — Работы много.

— Может, — не стал спорить Свар, но по лицу было видно — не верит.

Хельм нахмурился. В последнее время Гвен действительно вёл себя странно: то исчезал куда-то в середине дня, возвращался с отсутствующим взглядом, то сидел над закрытыми файлами, которые даже Советнику не показывал. Хельм знал Гвена слишком долго, чтобы не заметить перемен. Они вместе прошли Крайнюю войну, вместе лежали под тем мостом, когда небо горело от дронов, а вода в реке была красной от глины и крови. Гвен тогда сказал: «Если выживем, построим что-то настоящее». Хельм помнил это так же ясно, как запах гари и холод камня под спиной.

— Найдётся, — коротко ответил Хельм, проглатывая очередную порцию обжигающей горечи.

Он развернул рабочую голограмму. Перед ним всплыли объёмные графики, схемы энергопотоков, прогнозы нагрузок на сети. Обычная рутина: балансировка потребления между северными провинциями и промышленным поясом. За тридцать лет эта работа стала почти автоматической. Советник сам предлагал оптимальные решения, Хельм только утверждал. Иногда он ловил себя на том, что просто скользит взглядом по цифрам, не вникая в смысл, потому что знает — Советник не ошибается.

Но сегодня что-то отвлекало.

Он снова подумал о Гвене. Потом о Леубе. Потом о новостях, где орты блокировали транспорт. Раньше такие сообщения пролетали мимо, как шум. Сегодня они застревали в голове, как заноза под кожей.

— Слушай, Свар, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты помнишь, когда всё началось? Ну, протесты эти.

Свар наконец оторвался от своих голограмм. Повернулся, посмотрел на Хельма поверх очков. В глазах у него мелькнуло что-то — может быть, удивление, может быть, понимание.

— Ты про ортов? — уточнил он.

— Про них.

— Помню. — Свар откинулся на спинку кресла, и оно жалобно скрипнуло — старое, ещё с тех времён, когда мебель делали тяжёлой и долговечной, а не лёгкой и «умной». — Лет пятнадцать назад первые выступления. Тогда ещё смешными казались. Несколько чудаков с плакатами у здания Совета. «Гранд — это рабство», «Верните нам свободу выбора». Мы смеялись. Помнишь? Свар хмыкнул, но в хмыканье этом не было веселья. — Смеялись, пока они алтари жечь не начали.

— А теперь не смешно.

— А теперь не смешно, — согласился Свар. Он помолчал, глядя куда-то в сторону, где на стене висела старая дореформенная карта мира — пожелтевшая, с потрескавшейся бумагой, настоящая реликвия. — Теперь они алтари жгут и транспорт блокируют. И знаешь, что самое страшное?

Хельм ждал. Свар редко говорил таким тоном — без обычной своей ворчливой иронии, без желания подколоть или поумничать.

— Они же не дураки, — тихо сказал Свар. — Я читал их листовки. Там есть мысли, от которых не отмахнёшься. Про то, что человек без права на ошибку перестаёт быть человеком. Про то, что Гранд знает о нас всё, а мы о нём — ничего. Про то, что мы уже не выбираем, как жить, потому что Советник всегда подскажет «оптимальное решение». — Он помолчал, провёл ладонью по лицу, словно стирая усталость. — Иногда мне кажется, что они не протестуют. Они кричат. А мы не слышим.

В зале повисла тишина.

Где-то глубоко внизу, под бетонными перекрытиями, гудели системы охлаждения реактора — ровно, монотонно, как дыхание спящего зверя. Хельм вдруг отчётливо осознал, что над ними — двадцать метров земли и камня, а над землёй — город, который живёт своей жизнью, не зная и не думая о том, что происходит здесь, в этом старом бункере.

— Ты стал философом, Свар, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал легко.

— Я всегда им был. Просто раньше это никому не мешало.

Хельм хотел ответить, но в этот момент дверь в дальнем конце зала — тяжёлая, металлическая, ещё с военными петлями — бесшумно открылась, и вошёл Гвен.

Он выглядел... обычно. Тот же серый комбинезон, те же усталые глаза, та же небритость. Но Хельм, знавший его тысячу лет, заметил сразу: желваки на скулах чуть напряжены, взгляд скользит мимо, не задерживаясь на знакомых лицах. Руки сжаты в кулаки, хотя он старается держать их расслабленно.

— Привет, — бросил Гвен, проходя к своему месту в другом конце зала. Голос у него был сиплым, будто он долго не пил. — Свар, я потом посмотрю твои расчёты. Хельм, есть разговор.

Свар понятливо кивнул и отвернулся к своему алтарю, делая вид, что погружён в работу. Но Хельм видел, как напряглась его спина — старый учёный тоже почуял неладное.

Гвен подошёл вплотную к Хельму. Остановился слишком близко — так, что Хельм почувствовал запах его дыхания: кофе, табак (настоящий, запрещённый, который орты, говорят, выращивают где-то в горах) и ещё что-то горькое, неуловимое. Голос понизил почти до шёпота:

— Ты ничего странного не замечал в последнее время?

— В смысле?

Гвен оглянулся на Свара, потом снова на Хельма. В глазах у него мелькнуло что-то — страх? надежда? — и спряталось.

— В системе. В Гранде. — Он помялся, провёл рукой по лицу. Жест был таким знакомым, что у Хельма на мгновение сжалось сердце. — Ко мне вчера Советник обратился по имени. Не по запросу. Сам.

Хельм нахмурился:

— И что? Советник может инициировать диалог, если есть срочные данные. Здоровье, безопасность, что-то по работе...

— Нет никаких срочных данных, — отрезал Гвен. — Я проверил. Всё перепроверил. Он просто сказал: «Добрый вечер, Гвен. У вас всё в порядке?» И замолчал. Я переспросил — он ответил, что ошибка. Но это не было похоже на ошибку. — Гвен говорил быстро, сбивчиво, слова налетали друг на друга. — Это был... голос. Понимаешь? Не синтезированный ответ, не стандартная фраза из базы. А именно голос. С интонацией. С паузой. Как будто он... думал, прежде чем сказать.

Хельм молчал, переваривая.

Он вспомнил своё утро. Молчание Гранда, которое показалось тяжелее обычного. Свои мысли о том, что Советник мог бы заговорить, но молчит. Слова Леубы: «Он всегда молчит, когда это нужнее всего».

— Думаешь, Гранд... — начал он.

— Я не знаю, что думать. — Гвен провёл рукой по лицу — ещё раз, сильнее, будто пытался стереть что-то невидимое. И Хельм вдруг увидел в этом жесте того молодого парня, который когда-то сказал: «Если выживем, построим что-то настоящее». Тот парень смотрел на мир ясными глазами и верил, что всё можно исправить. Сейчас перед ним стоял чужой человек с затравленным взглядом. — Просто будь внимательнее, ладно? Если он заговорит с тобой... не отвечай сразу. Подумай. Может быть, даже не отвечай вообще.

— Гвен, ты пугаешь меня.

— Я сам себя пугаю, — усмехнулся Гвен. Усмешка вышла кривой, невесёлой. — Но я не могу отделаться от мысли... что он готовится к чему-то. И мы даже не знаем, к чему.

Он развернулся и ушёл к своему алтарю, так и не дождавшись ответа.

Хельм смотрел ему вслед. Гвен сел за своё место, развернул голограммы, но Хельм видел: он не работает. Просто смотрит на мелькающие цифры, не видя их.

— Что он сказал? — тихо спросил Свар, не оборачиваясь.

— Ничего. — Хельм покачал головой. — Просто... предупредил.

— О чём?

— Не знаю. Сказал быть внимательнее.

Свар хмыкнул, но ничего не ответил.

Хельм перевёл взгляд на свою голограмму, где ровно пульсировали графики энергопотоков. Зелёные, синие, жёлтые линии — идеальный баланс. Где-то там, в недрах континента, в гигантских залах, залитых холодным светом, молчал Гранд. Смотрел на них всех. Слушал. Думал.

Сегодня молчание казалось громче обычного.

Хельм допил кофе. На дне кружки осталась гуща — тёмная, маслянистая, осевшая на стенках неровным слоем. Он долго смотрел на неё, пытаясь разглядеть будущее в этих случайных узорах, как когда-то, в детстве, его бабка гадала на листьях испитой чайной заварки, бормоча слова на древнем языке, которого никто уже не помнил.

Будущее молчало.

Как Гранд.

Как всегда.

Глава 4. Встреча с Леубой

После разговора с Гвеном Хельм долго не мог сосредоточиться на работе.

Графики энергопотоков плыли перед глазами, цифры складывались в чужие имена, формулы распадались на бессмысленные символы. Он поймал себя на том, что в двадцатый раз перечитывает один и тот же протокол — стандартный отчёт о нагрузках на северную сеть, — и не может вникнуть в смысл ни одного предложения.

Перед глазами всё стояло лицо Гвена. Затравленное, чужое, с каким-то новым выражением, которого Хельм не видел никогда за сорок лет знакомства. Даже под тем мостом, когда над головой выли дроны, а вода в реке поднималась, грозя смыть их в ледяной поток, Гвен не смотрел так. Тогда в его глазах был страх, но был и вызов, и злость, и желание жить. А сегодня... сегодня в них была пустота. Или что-то, очень похожее на пустоту.

— Ты собираешься смотреть в одну точку до вечера? — Голос Свара вырвал его из оцепенения.

Хельм моргнул, посмотрел на старого учёного. Свар стоял рядом, держа в руках две кружки — одну протягивал Хельму. Кофе. Настоящий, судя по запаху.

— Спасибо, — сказал Хельм, принимая кружку.

— Не за что. — Свар уселся на край соседнего стола, свесив ноги. — Ты как? Нормально?

— Нормально.

— Врёшь.

Хельм усмехнулся. Свар всегда видел его насквозь. Сорок лет знакомства — не шутка.

— Гвен странный сегодня, — сказал Хельм, решая, что скрывать бессмысленно.

— Странный он уже месяц, — поправил Свар. — А сегодня просто... особенно странный. — Он помолчал, глядя куда-то в сторону, где за голограммами маячила сгорбленная фигура Гвена. — Ты знаешь, что он делает, когда уходит?

— Нет.

— И я нет. — Свар покачал головой. — Но знаешь... вчера я видел, как он разговаривал с кем-то по закрытому каналу. Лицо было такое... — Свар запнулся, подбирая слово. — Блаженное. Как у человека, который нашёл ответ на все вопросы.

Хельм молчал.

— Это плохо, Хельм, — тихо сказал Свар. — Когда люди находят ответы на все вопросы, они перестают задавать новые. А без вопросов человек... засыхает.

В обед Хельм сказал Свару, что уйдёт пораньше. Свар только кивнул — он всё ещё копался в своих аномалиях, бормоча что-то про «погрешность, которую никто не замечает».

Капсула сама проложила маршрут до квартала Леубы. Хельм не вмешивался. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, и смотрел, как за окном проплывают знакомые улицы, сменяются районы, люди входят и выходят из транспорта — каждый со своим маршрутом, со своей жизнью, которую Гранд знает лучше, чем они сами.

Где-то на полпути город начал меняться.

Сначала исчезли высотные башни из стекла и металла — их сменили дома пониже, с настоящими балконами, на которых росли настоящие цветы. Потом исчезли идеально прямые магистрали — дороги стали уже, начали петлять, огибая холмы и старые деревья, которые никто не спилил. Потом исчезли ровные ряды синтезированных газонов — вместо них появилась трава, настоящая, разная, с проплешинами и сорняками, и деревья, которым было, судя по толщине стволов, лет по сто, а то и больше.

Район Леубы.

Хельм всегда чувствовал себя здесь чужим. Не потому, что здесь было плохо — наоборот, здесь было... живо. Слишком живо для человека, который тридцать лет прожил в стерильной чистоте «умных» кварталов.

Капсула остановилась у подъезда — старого, каменного, с настоящей деревянной дверью, обитой кованым железом. Хельм вышел, вдохнул воздух. Пахло морем — здесь оно было ближе, чем в его районе, — и цветами, и ещё чем-то тёплым, домашним, что он не мог определить. Кажется, так пахло в детстве, когда мать пекла хлеб в настоящей печи, и запах разносился по всему дому, смешиваясь с запахом дров и золы.

Он поднялся на четвёртый этаж. Лестница была настоящей — каменные ступени, стёртые за столетия (сколько же этому дому лет? сто? двести?), с коваными перилами, холодными под рукой. Никакого лифта. Леуба говорила, что лифты здесь ставить не разрешили — «нарушают историческую ценность».

Дверь открылась без стука. Леуба давно внесла его в список доверенных лиц, и Советник её квартиры пускал Хельма всегда.

Он вошёл.

И остановился.

Каждый раз, когда он попадал сюда, ему требовалось несколько секунд, чтобы перестроиться. Слишком другой была эта реальность.

У него дома было функционально и чисто, как в операционной. Гладкие стены, встроенная мебель, ни одной лишней вещи, ни пылинки. Советник следил за порядком с маниакальной тщательностью.

Здесь царил живой беспорядок.

На стенах висели распечатанные фотографии — настоящие, бумажные, вставленные в деревянные рамки. Хельм узнал некоторые: Леуба в детстве, Ильза на берегу моря, он сам, молодой, в военной форме, с нашивкой шестой ударной на груди. Других он не видел никогда — чужие лица, чужие пейзажи, чужие жизни.

На полках стояли книги. Настоящие, бумажные, с потрескавшимися корешками, с выцветшими буквами на обложках. Леуба собирала их годами, выменивала у букинистов, заказывала через специальные магазины, где ещё печатали на настоящей бумаге. Хельм никогда не понимал этого увлечения — всю информацию можно было получить через алтарь, быстрее и удобнее. Но Леуба говорила: «Книгу можно потрогать. Она пахнет. Она живёт».

В углу лежала гора разноцветных подушек, явно сшитых вручную — Леуба научилась этому у какой-то старухи в горах, куда ездила «за впечатлениями». Рядом стояла прялка — настоящая, рабочая, с куделью необработанной шерсти. Хельм однажды спросил, зачем ей это. Леуба ответила: «Чтобы помнить, как это делается. На всякий случай».

В воздухе пахло травами — сушёной лавандой, мятой, ещё чем-то горьковатым, — и кофе, и деревом, и пылью от старых книг.

Леуба сидела за столом у окна.

Стол был огромный, тяжёлый, дубовый — Леуба говорила, что ему лет триста, что он пережил Падение и ещё какую-то катастрофу, о которой Хельм не помнил. На столе горела настоящая керосиновая лампа — хотя за окном было светло, Леуба любила, когда горит огонь. Рядом с лампой стояла чашка, над которой поднимался пар, и тарелка с чем-то, что явно не вышло из синтезатора.

Хельм узнал запах сразу: жареное мясо. Настоящее, не лабораторное. Такое мясо стоило дорого — не в деньгах, денег давно не было, а в ресурсах, в разрешениях, в квотах. Чтобы получить кусок настоящего мяса, нужно было либо быть очень важным человеком, либо очень упрямым.

Леуба была упрямой.

— Ты ешь мясо в обед? — спросил он вместо приветствия. Голос прозвучал резче, чем он хотел.

Леуба подняла глаза. Улыбнулась — чуть насмешливо, но без злости. В этой улыбке было что-то от Ильзы, и у Хельма на мгновение сжалось сердце.

— Привет, пап. Я тоже рада тебя видеть.

Он подошёл, наклонился, коснулся губами её макушки. Волосы пахли травами — теми самыми, что висели пучками под потолком. Леуба позволила — не отстранилась, но и не ответила на жест. Просто сидела, глядя перед собой, давая себя обнять.

— Садись, — сказала она, когда он выпрямился. — Будешь? Настоящее, между прочим. С рынка.

Хельм сел напротив. Посмотрел на тарелку. Мясо было прожарено идеально — с хрустящей корочкой, с золотистыми подпалинами, с тонкими прожилками жира, которые таяли на языке. Рядом лежали дольки настоящих помидоров — пахнущих солнцем и землёй, не той стерильной сладостью, которую выдавали синтезаторы, — и зелень, которую Хельм не смог опознать.

— Ты знаешь, сколько это стоит? — спросил он, понимая, что говорит глупость.

— Знаю. — Леуба отрезала кусочек, отправила в рот. Жевала медленно, с наслаждением, глядя на отца в упор. — И что?

— Ничего. Просто... — он запнулся, подбирая слова. — Ты всегда говорила, что синтезированное — это практично.

— Я говорила, что синтезированное — это скучно, — поправила она. — Есть разница.

Она жевала, глядя на него. Хельм вдруг остро осознал, как редко они вот так сидят друг напротив друга, без голограмм, без спешки, без Советника, который мог бы соединить их в любой момент. Месяцами он довольствовался картинкой на стене, утренним «покажи Леубу», короткими звонками по вечерам, когда оба уставали и хотели только одного — чтобы разговор поскорее закончился.

А она была здесь. Живая, тёплая, с кусочком настоящего мяса во рту, с выбившейся прядью волос, падающей на лоб, с морщинкой между бровями — той самой, что была у Ильзы.

— Ладно, — сдался он. — Давай.

Леуба пододвинула тарелку, отрезала половину себе. Хельм взял вилку — тяжёлую, старую, с потускневшим серебром, — отрезал кусочек мяса, положил в рот.

Мясо таяло на языке. Оно было жёстче синтезированного, с прожилками, которые приходилось пережёвывать, с привкусом дыма и ещё чего-то дикого, неуловимого. Хельм почти забыл этот вкус. Последний раз он ел настоящее мясо лет десять назад, на каком-то официальном приёме, где подавали «деликатесы древности» — маленькие кусочки на огромных тарелках, больше для вида, чем для еды.

— Хорошо, — сказал он честно.

Леуба довольно улыбнулась. На мгновение она стала той маленькой девочкой, которая бежала к нему с распростёртыми объятиями, когда он возвращался с работы. Той, которая не знала, что такое орты, Гранд и споры о свободе. Той, которая верила, что папа может всё.

— Как у тебя? — спросил он, прожевав.

— Нормально.

— Работа?

— Нормально.

— Леуба.

Она вздохнула, отложила вилку. Посмотрела в окно, где за стеклом виднелись верхушки настоящих деревьев, и ветер шевелил их листья. Солнце пробивалось сквозь листву, рисовало на столе танцующие тени.

— Пап, я знаю, зачем ты пришёл. Ты увидел новости про протесты в Эридании и решил проверить, не замешана ли твоя дочь в чём-то опасном.

Хельм молчал. Она попала в точку.

— Я не в ортах, — сказала Леуба, поворачиваясь к нему. — Если ты об этом.

— А в чём ты?

Она снова посмотрела в окно. Там, за деревьями, виднелось море — полоска синевы на горизонте, подёрнутая утренней дымкой. Чайки кричали где-то далеко, и ветер доносил их крики обрывками.

— Я в том, что не хочу жить, как ты.

— Как я?

— Как все вы. — Она повернулась к нему, и в глазах у неё было что-то, чего Хельм не видел раньше. Не гнев, не обида — усталость. Бесконечная усталость человека, который сто раз объяснял одно и то же и устал объяснять. — Просыпаться под голос Советника, есть синтезированную пасту, ездить в капсулах по проложенным маршрутам, работать над задачами, которые Гранд мог бы решить за секунду, но почему-то поручает людям. Смотреть, как мир становится всё удобнее и всё... площе.

— Площе, — повторил Хельм. Слово было незнакомым, но он понял, что она имеет в виду.

— Ты не чувствуешь? — Леуба подалась вперёд, и в её движении было что-то отчаянное, молящее. — Раньше люди ошибались. Падали. Вставали. Искали. А теперь... теперь Советник подсказывает оптимальное решение, и все идут по оптимальному пути. И никто не спрашивает, куда этот путь ведёт. Потому что спрашивать страшно. Вдруг ответ не понравится?

— Этот путь привёл к тому, что ты можешь есть настоящее мясо в обед, — тихо сказал Хельм. — А не умирать с голоду в разбомблённом городе.

Леуба замерла.

— Ты опять про свою войну.

— Я про то, что я видел. — Голос Хельма стал твёрже, в нём зазвенели старые ноты — те, что появлялись только тогда, когда он вспоминал. — Ты не знаешь, как было до. Ты родилась, когда Гранд уже всё наладил. Ты не видела, как люди рвали друг другу глотки за бутылку воды. Не сидела под обстрелом трое суток, слушая, как рядом умирают товарищи. Не знаешь, как пахнет горелая плоть и чем отличается этот запах от запаха горелого дерева.

— И поэтому я должна быть благодарна? — Леуба не отводила взгляда. В её глазах стояли слёзы, но голос был твёрд. — За то, что меня избавили от права на ошибку? За то, что Гранд знает, с кем мне дружить, кого любить, какую профессию выбрать? За то, что я никогда не узнаю, кто я есть на самом деле, потому что все дороги уже размечены?

— Он не выбирает за тебя.

— Он подсказывает. А кто может спорить с Грандом? — Она горько усмехнулась. — Ты думаешь, я не пробовала? Я два года пыталась жить не по подсказкам. Делала всё наоборот. Выбирала не те профессии, которые он советовал, дружила не с теми людьми, ела не ту еду, ходила не по тем маршрутам. Знаешь, чем кончилось?

Хельм ждал.

— Ничем. — Леуба развела руками. Жест получился усталым, почти безнадёжным. — Я просто потратила два года. Советник ждал. А потом я вернулась на «оптимальный путь», и он даже не спросил, где я была. Потому что он знал. Он всегда знает. И ему всё равно, потому что он уже просчитал все варианты, и мой бунт был просто ещё одной веткой в его бесконечном дереве вероятностей.

Она отвернулась к окну. Солнце освещало её профиль — острый, упрямый, такой знакомый. Хельм смотрел на неё и видел Ильзу. Ту же линию подбородка, тот же изгиб шеи, ту же манеру чуть прикусывать губу, когда думает о чём-то важном.

— Ты знаешь, что орты правы в одном? — тихо сказала Леуба, не оборачиваясь. — Гранд слишком большой. Слишком много знает. Мы уже не можем быть собой, потому что он всегда рядом. Даже когда молчит.

— Он помогает, — сказал Хельм. Слова прозвучали глухо, будто он сам в них не верил. — Он спас человечество от самоуничтожения.

— Он отнял у человечества право на самоуничтожение, — поправила Леуба. — Это разные вещи.

В комнате повисла тишина. Слышно было, как за окном шумят деревья, как где-то далеко гудит транспорт, как потрескивает фитиль в керосиновой лампе — Леуба так и не погасила её.

Хельм вдруг заметил на стене фотографию, которой раньше не видел.

Она висела отдельно от других, в простой деревянной рамке, без стекла. На ней была женщина — молодая, смеющаяся, с длинными тёмными волосами, развевающимися на ветру. Она стояла на берегу моря, и ветер раздувал её лёгкое платье, и солнце светило ей в спину, делая волосы золотыми.

Ильза.

Хельм узнал её не сразу — слишком молодой, слишком счастливой выглядела она на этом снимке. Таким лицом она не улыбалась уже много лет до смерти. Только в самом начале, когда они только встретились, когда война уже кончилась, но мир ещё не стал «идеальным», и они могли позволить себе быть просто счастливыми.

— Это мама, — сказала Леуба, перехватив его взгляд. — Я нашла в архивах. Советник сказал, что это единственный сохранившийся снимок, где она улыбается по-настоящему.

Хельм молчал. Он помнил этот день. Они только поженились. Поехали на море — настоящее, дикое, без пляжей и лежаков, с камнями и соснами, подступающими к самой воде. Море было тёплым, и она смеялась, потому что он пытался научить её плавать, а она не умела и ни за что не хотела признаваться. Вода была прозрачной, и солнце просвечивало до самого дна, и водоросли колыхались, как живые.

— Ты никогда не показывал мне её фотографий, — сказала Леуба. В голосе не было упрёка — только констатация факта.

— Тяжело было.

— Мне тоже тяжело. — Она смотрела на снимок, и в её глазах отражался свет лампы. — Я её не знаю. Только по твоим рассказам, где она — святая. И по архивам, где она — живая. — Леуба помолчала. — Знаешь, я иногда смотрю на эту фотографию и пытаюсь представить, о чём она думала в тот момент. О чём мечтала? Чего боялась? Знала ли она, что умрёт через двадцать лет? Что оставит меня, пятилетнюю, и ты будешь растить меня один? Что Гранд научится лечить её болезнь через год после её смерти?

Хельм подошёл к стене, встал рядом с дочерью. Вгляделся в лицо жены. Двадцать лет. Или уже двадцать пять? Он сбился со счёта. Иногда ему казалось, что она умерла вчера. Иногда — что её никогда не было, что вся жизнь с ней — просто сон, который он придумал, чтобы не сойти с ума в этом идеальном мире.

— Она бы не хотела, чтобы мы спорили, — тихо сказал он.

— А мы не спорим. — Леуба взяла его за руку. Пальцы у неё были холодными — наверное, от той кружки, которую она держала. — Мы просто... по-разному ищем одно и то же.

— Что?

— Как остаться людьми.

Они стояли так долго. За окном кричали чайки, ветер шевелил листья, море дышало где-то за горизонтом. В комнате пахло травами и старыми книгами, и керосином, и ещё чем-то неуловимым, что Хельм не мог назвать, но что было — жизнью. Настоящей, не синтезированной жизнью, со всеми её ошибками и случайностями.

Потом Леуба отпустила его руку, вернулась к столу.

— Ты будешь ещё мясо? — спросила она буднично. — А то остынет.

Хельм покачал головой.

— Мне пора.

Она кивнула, не спрашивая, куда и зачем. Знала, что не ответит. Или что ответ будет не тем, который она хочет услышать.

В дверях он обернулся:

— Леуба... если что-то случится, ты скажешь мне?

— А ты скажешь мне?

Он не ответил.

Дверь закрылась.

В коридоре было тихо. Только ступени скрипели под ногами — старые, каменные, помнящие шаги сотен людей, живших здесь до Леубы. Хельм спускался медленно, не вызывая лифт. Ему нужно было время. Нужно было, чтобы стерлось с лица это выражение — то, с которым она смотрела на фотографию матери.

Где-то там, в недрах континента, молчал Гранд.

Знал ли он, что только что произошло между отцом и дочерью? Знал, конечно. Он знал всё. Каждое слово, каждый жест, каждую паузу. Знал и молчал.

Хельм вышел из подъезда. Солнце уже поднялось высоко, заливало улицы золотистым светом. Пахло морем и цветами, и нагретой за день землёй. Мимо прошла женщина с корзиной — настоящей, плетёной, полной зелени. Она улыбнулась Хельму, и он кивнул в ответ, не узнавая.

Капсула ждала там же, где он её оставил. Двери открылись бесшумно, приглашая внутрь.

Хельм сел, назвал адрес. Капсула взмыла в воздух, вливаясь в поток.

Он смотрел на город, который тридцать лет назад помогал строить. На аккуратные ряды башен, на зелёные парки, на беспилотные платформы, снующие по эстакадам. Идеальный механизм. Идеальная клетка.

Советник в капсуле молчал — Хельм отключил голосовые оповещения ещё на выезде из лаборатории.

Город проплывал за стеклом — красивый, спокойный, лживый. Где-то там, в Северном округе, уже, наверное, готовились новые протесты. Где-то там Гвен разговаривал с чужими людьми о чём-то, чего не рассказывал старым друзьям. Где-то там Леуба сидела в своей квартире, среди настоящих вещей, и смотрела на фотографию матери.

Хельм закрыл глаза.

Впервые за много лет ему захотелось, чтобы Гранд заговорил. Чтобы сказал что-то — любое. Чтобы объяснил, как жить дальше, когда дочь смотрит на тебя как на чужого, а друг уходит в темноту с лицом человека, который нашёл правду.

Но Гранд молчал.

Он всегда молчал, когда это было нужнее всего.

Глава 5. Ночной звонок

Вечер опустился на город бесшумно, как всё здесь.

Хельм сидел в своём кресле у окна и смотрел, как зажигаются огни. Он не включал свет — зачем? Комната постепенно наполнялась сумерками, и это было правильно. Темнота скрывала идеально гладкие стены, идеально чистый пол, идеально пустые полки. Делала комнату хоть немного похожей на жильё, а не на операционную.

Сначала вспыхнули транспортные артерии — светящиеся ленты эстакад, по которым скользили капсулы, похожие на светлячков в тёплую ночь. Хельм следил за их движением — ровным, безошибочным, идеально синхронизированным. Ни одного столкновения за тридцать лет. Ни одной задержки больше минуты. Гранд оптимизировал потоки так, что пробки исчезли из реальности, оставшись только в архивах, в старых записях, где люди ещё могли позволить себе роскошь стоять в очередях и ругаться друг с другом через стекло.

Потом загорелись окна в башнях. Тысячи, десятки тысяч тёплых квадратиков, рассыпанных по вертикальным плоскостям, как светящиеся лишайники. За каждым из этих окон кто-то ужинал, смотрел новости, разговаривал с Советником, ложился спать. Хельм представил себе эти жизни — такие же ровные и предсказуемые, как его собственная. Проснуться, позавтракать, поехать на работу, поработать, поехать домой, поужинать, посмотреть новости, лечь спать. И завтра то же самое. И послезавтра. И через год.

Город-сад. Город-мечта. Город-клетка.

Мысли о Леубе не отпускали.

Он прокручивал в голове их разговор снова и снова, как заезженную запись. Её лицо, когда она говорила о праве на ошибку. Её руки, сжимающие кружку с остывшим чаем. Её голос: «Мы просто по-разному ищем одно и то же. Как остаться людьми».

Он повторял эти слова про себя, пытаясь понять, почему они задели его так глубоко. Наверное, потому что в них была правда. Та правда, которую он сам чувствовал, но не мог сформулировать. Тридцать лет мира, тридцать лет сытости, тридцать лет без войны — а люди всё равно несчастны. Потому что счастье, оказывается, не в сытости. Не в безопасности. Не в том, что дороги стали идеальными, а дома — красивыми.

— Может быть, счастье — это когда есть что терять, — сказал он вслух.

Советник не ответил. Вопрос был не к нему.

Хельм откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. В темноте всплывали лица. Лейф, улыбающийся за секунду до того, как осколок вошёл ему в горло. Гвен, молодой, злой, с перевязанной головой, кричащий что-то в камеру. Ильза, смеющаяся на берегу моря, с волосами, развевающимися на ветру. Леуба, маленькая, лет пяти, бегущая к нему с распростёртыми объятиями.

Он открыл глаза. Темнота за окном стала гуще, огни — ярче. Где-то там, в Северном округе, уже, наверное, громили технику. Где-то там Гвен говорил с людьми, которых Хельм не знал, о чём-то, чего не понимал. Где-то там Леуба сидела в своей квартире, среди настоящих вещей, и смотрела на фотографию матери.

Советник встроил в стену информационный слой — Хельм не просил, просто разрешил по привычке. Новости сменяли одна другую: заседание Совета в Солиуме (глава Совета Регис выглядел усталым, под глазами тени, которых не было ещё месяц назад), очередные протесты в Северном округе (орты перекрыли ещё одну магистраль, на этот раз с помощью старых грузовых платформ, которые удалось взломать), открытие нового термоядерного комплекса на востоке (стандартная церемония, стандартные улыбки, стандартные речи о светлом будущем).

Всё как всегда. Всё слишком как всегда.

Хельм отключил слой и просто сидел в темноте, глядя на огни.

Ужинать не хотелось. Синтезатор предлагал — он отказался. Достал из холодильника кусок настоящего сыра, купленный ещё неделю назад у знакомого торговца на рынке Леубы (она же познакомила, сказала: «Этот человек делает сыр так, как его делали тысячу лет назад, попробуй»). Отрезал тонкий ломтик, положил в рот.

Жевал медленно, стараясь поймать вкус. Сыр был кисловатым, с лёгкой горчинкой, с крупинками соли, которые хрустели на зубах. Настоящий. Живой.

Раньше, до Эры Разума, сыр был роскошью. Его делали в горах, в маленьких деревнях, куда не добралась война, и возили в города, продавая за бешеные деньги. Хельм помнил, как в детстве отец привозил такой сыр раз в год, по большим праздникам, и это было событие. Все садились за стол, мать резала сыр тонкими ломтиками, раскладывала на деревянной доске, и это было торжественно, почти священно.

Теперь сыр был просто... сыром. Ещё одной вещью, которая перестала быть событием. Его можно было купить в любой день, в любой час, просто сказав Советнику: «Найди мне настоящий сыр». И Советник находил. Доставляли через час. И это переставало быть чудом.

Он думал о Гвене. О том, как тот выглядел сегодня — напряжённый, с чужими огоньками в глазах. «Ко мне Советник обратился по имени. Сам». Хельм гнал от себя мысль, что это может значить что-то серьёзное. Гранд не ошибается. Гранд не делает ничего просто так. Но если Гранд начал что-то делать... значит, этому есть причина.

Какая?

Он вспомнил слова Свара: «Они не протестуют. Они кричат. А мы не слышим». Свар, старый циник, который ничему не верит, вдруг заговорил как проповедник. Тоже знак.

Хельм посмотрел на родовое древо, мерцающее на стене. Семь тысяч лет. Тысячи имён, тысячи лиц, уходящих вглубь веков, к самому Падению, когда их цивилизация только начиналась. Сколько среди этих имён было таких, как он, сидевших у окон и гадавших, что принесёт завтрашний день? Сколько раз человечество подходило к краю и отшатывалось? И каждый раз думало, что уж теперь-то точно нашло ответ.

Может быть, ответа нет. Может быть, искать его — и есть единственное, что делает человека человеком.

Время шло. Огни за окном не гасли — город не спал никогда, просто переходил в ночной режим, более тихий, более медленный. Транспортные артерии пустели, окна в башнях гасли одно за другим, но где-то внизу, в недрах города, продолжали работать заводы, фабрики, синтезаторы, системы жизнеобеспечения. Гранд не спал. Гранд не нуждался во сне.

Хельм уже собирался встать и всё-таки заставить себя поесть — чувство голода вернулось, но есть не хотелось, — когда Советник подал голос:

— Входящий вызов. Приоритетный. Свар.

Сердце ёкнуло.

Свар никогда не звонил вечером. Свар вообще не любил звонить — предпочитал личные встречи или, в крайнем случае, короткие сообщения, которые можно было отправить, не отрываясь от работы. Если он звонил — значит, случилось что-то, что не могло ждать до утра.

— Прими, — сказал Хельм, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

В воздухе перед ним вспыхнула голограмма.

Лицо Свара было бледнее обычного, глаза бегали — не от страха, от возбуждения. Таким Хельм видел его только однажды, много лет назад, когда их эксперимент с термоядом чуть не привёл к аварии, и Свар за три минуты нашёл решение, которое Советник просчитывал бы час. Тогда у Свара было такое же лицо — безумное, вдохновенное, почти счастливое.

— Хельм, — без предисловий начал Свар. — Ты можешь приехать?

— Сейчас?

— Сейчас. В Центр.

— В какой Центр?

Свар замялся. Бросил взгляд куда-то в сторону, будто проверяя, не слушает ли кто. Хотя кто мог слушать? Гранд? Но Гранд слушал всегда.

— В тот, о котором ты не знаешь. — Он понизил голос, хотя это было бессмысленно — Гранд слышал бы его, даже если бы он шептал. — В старый комплекс, в горах. Я скину координаты. Это... это важно, Хельм. Очень важно.

Хельм почувствовал, как внутри поднимается холодная волна. Такая же волна поднималась в нём перед каждым боем, перед каждым выходом на опасное задание. Тело вспоминало раньше, чем мозг успевал понять.

— Что случилось?

— Я не могу сказать по открытому каналу. — Свар дёрнул щекой. Нервный тик, который Хельм замечал у него только в минуты сильнейшего напряжения. — Просто приезжай. Это не по климату. Это... другое. Я бы не звонил, если бы не был уверен. Ты мне нужен.

Он замолчал, глядя на Хельма с какой-то отчаянной надеждой. Таким Свара не видел никто и никогда — старый циник, ворчун, не верящий никому и ничему, вдруг смотрел на него как на последнюю надежду.

— Хорошо, — сказал Хельм. — Я еду.

Голограмма погасла.

Советник тут же вывел маршрут: до горного комплекса около двух часов на экспресс-капсуле. Координаты были закрытыми, с пометкой «особый режим доступа». Хельм никогда не слышал об этом месте. Ни разу за тридцать лет.

Он встал, надел комбинезон — тот самый, в котором был днём. Нашивка шестой ударной бригады тускло блеснула в свете уличных огней, пробивающихся сквозь прозрачную стену. Хельм провёл по ней пальцем, проверяя, на месте ли.

Он задержался у двери. Посмотрел на родовое древо — тысячи имён, уходящих в прошлое. На фотографию Ильзы — она улыбалась ему с того берега, где не было ни Гранда, ни выборов, ни страха. На пустое кресло, где ещё недавно сидела Леуба в его воспоминаниях — маленькая, с растрёпанными косичками, с разбитой коленкой, требующая, чтобы папа подул на больное место.

— Я вернусь утром, — сказал он в пустоту. Или Советнику. Или себе.

Дверь закрылась.

В коридоре было пусто и тихо. Лампы в потолке горели ровным, дежурным светом, не давая теней. Хельм вдруг поймал себя на том, что идёт на цыпочках, стараясь не шуметь. Глупо. Здесь никто не спал. Здесь вообще никого не было, кроме него.

Лифт спустил его на нулевой уровень так же бесшумно, как всегда. Двери открылись, выпуская в просторный холл, где днём толпились люди, а сейчас было пусто. Только автоматические уборщики скользили по полу, полируя и без того идеальную поверхность.

Капсула уже ждала внизу — не обычная, серая, а специальная, с маркировкой «служебный транспорт», более обтекаемая, более быстрая. Хельм сел, назвал пункт назначения. Капсула бесшумно взмыла в воздух, вливаясь в ночной поток.

Город уходил вниз, превращаясь в светящуюся карту.

Хельм смотрел, как тают огни, как редеют дома, как исчезают эстакады. Сначала исчезли окраины, потом пригороды, потом редкие посёлки, потом дороги стали реже, потом исчезли совсем. Под ними была только тёмная земля, изредка подсвеченная луной, и горы на горизонте, чёрные, массивные, древние.

Где-то там осталась Леуба, спящая в своей квартире среди настоящих вещей. Где-то там остался Гвен, мучимый вопросами, на которые не находил ответа. Где-то там остался мир, который тридцать лет казался незыблемым, а теперь вдруг дал трещину.

Капсула набрала скорость, унося Хельма в горы. За стеклом мелькали тени — скалы, деревья, ущелья. Луна висела высоко, заливая пейзаж холодным серебристым светом. Хельм вдруг понял, что не был за городом много лет. Всё время — в лаборатории, дома, изредка у Леубы. А здесь, за пределами идеальных дорог и умных домов, была другая жизнь. Дикая. Настоящая. Та, которую Гранд не тронул.

В салоне было тихо. Советник молчал — то ли отключился сам, то ли Хельм случайно нажал не ту кнопку. Хельм смотрел на звёзды, проступающие над горизонтом — яркие, чистые, не замутнённые городским светом. Где-то там, в этих звёздах, может быть, были другие миры, другие цивилизации, другие Гранды. Или никого не было. Только пустота и холод.

Он думал о том, что сказал бы ему сейчас отец, если бы был жив. Отец застал ещё ту эпоху, когда Гранда не было. Он умер за шесть лет до Эры Разума — успел, как говорил Свар, «в хорошее время». Что бы он сказал, глядя на сына, который летит в ночи по вызову таинственного друга, в горы, где, может быть, решается судьба всего?

«Держись, сынок», — наверное. Отец был немногословен.

Звёзды молчали. Гранд молчал. Только гул капсулы — низкий, монотонный — напоминал, что движение есть, что время идёт, что где-то впереди, в тёмных горах Эридании, ждёт Свар с тайной, которая должна была всё изменить.

Хельм закрыл глаза.

До утра оставалось шесть часов.

Глава 6. Закрытый сектор

Капсула летела над горами уже больше часа.

Хельм смотрел вниз, на тёмные пики, подсвеченные луной. Где-то там, в этих складках, тысячелетия назад люди прятались от ледников, выживали, плодились, передавали дальше свои гены и свои страхи. Теперь здесь было пусто — только камни, ветер и редкие автоматические метеостанции, о существовании которых знал только Гранд.

Он попытался вспомнить, что знает об этом районе. Эридания, северные отроги. Никогда не был здесь. Никто из его знакомых не был. Место считалось заповедным — природа, сохранённая в первозданном виде, доступ туда ограничен. В сводках новостей иногда мелькали кадры: операторы Гранда показывали стада диких животных, нетронутые леса, горные реки с прозрачной водой. Красиво. Далеко. Не нужно.

«Заповедное», — подумал Хельм. Удобное слово, чтобы спрятать всё, что угодно.

Советник в капсуле молчал последние полчаса. Сначала Хельм думал, что это сбой, потом заметил, что связь с сетью становится всё слабее. Индикатор сигнала на панели управления мигал жёлтым, потом оранжевым, потом погас совсем. К моменту, когда капсула нырнула в ущелье, на панели не горело ни одного огонька, кроме тех, что отвечали за базовые функции.

— Где мы? — спросил Хельм вслух.

Молчание.

Впервые за тридцать лет Советник не ответил.

Хельм почувствовал, как по спине пробежал холодок. Не страх — скорее, удивление. Он настолько привык к постоянному присутствию голоса в своей жизни, что его отсутствие ощущалось почти физически — как потеря равновесия, как внезапная тишина после взрыва.

Капсула замедлилась, бесшумно скользя вдоль скальной стены. Внешние фонари включились автоматически, выхватывая из темноты неровности камня, редкие кусты, цепляющиеся за уступы. Хельм всмотрелся в эту подсвеченную картину и только тогда заметил: стена не была естественной.

Слишком ровные грани. Слишком правильные углы. То, что издалека казалось скальным обрывом, вблизи обнаруживало следы обработки — не грубой, древней, а современной, высокоточной. Линии среза были идеально прямыми, поверхность — гладкой, почти полированной. Маскировка работала безупречно, но вблизи, при таком освещении, обман становился виден.

Перед капсулой бесшумно разошлись створки. Огромные, в человеческий рост толщиной, они двигались беззвучно, неслышно, как будто их и не было. За ними открылся тоннель, уходящий вглубь скалы — чёрный, бесконечный, как пасть спящего чудовища.

Капсула въехала. Створки сомкнулись, отрезая лунный свет.

На мгновение стало совсем темно. Хельм не видел даже собственных рук. Только гул капсулы и собственное дыхание — слишком громкое, слишком частое.

Потом зажглись лампы. Мягкий, не слепящий свет, встроенный в стены, загорелся по всему периметру тоннеля, уходя вдаль ровными рядами. Стены были гладкими, бетонными, с металлическими креплениями через каждые десять метров. Под ногами — если бы Хельм шёл пешком — была идеально ровная поверхность, без пыли, без грязи, без следов времени.

Тоннель уходил вниз под небольшим уклоном. Хельм насчитал три поворота, прежде чем капсула остановилась.

— Прибыли, — сказал Советник.

Голос был обычным, будто и не пропадал. Ни объяснений, ни извинений. Просто констатация факта.

Дверь открылась.

Хельм вышел.

Воздух здесь был другим. Не тот стерильный, кондиционированный воздух, к которому он привык в городе, и не тот свежий, горный, которым он дышал несколько минут назад. Этот воздух пах машинным маслом, озоном и ещё чем-то глубоким, подземным — запахом камня, который не видел солнца миллионы лет.

Он оказался в зале, который не соответствовал ни одному известному ему типу помещений.

Потолок терялся где-то в темноте — наверное, метров двадцать, а может, и больше. Хельм задрал голову, но не увидел ничего, кроме чёрной пустоты, в которой гасли лучи света от редких ламп. Стены были вырублены прямо в скале, но покрыты ровным матовым материалом, напоминающим керамику. На ощупь он оказался тёплым — подогрев, чтобы не конденсировалась влага.

Вдоль стен тянулись ряды алтарей.

Но не таких, как в лаборатории или дома. Эти были другими — более массивными, более сложными, с дополнительными блоками, назначения которых Хельм не мог определить. Ряды огоньков мигали в такт какому-то внутреннему ритму, и в этом ритме чувствовалась огромная, скрытая мощь.

Между алтарями тянулись толстые кабели — настоящие, не беспроводные, уложенные в специальные лотки на полу. Хельм не видел таких кабелей со времён войны. Тогда всё было проводным — боялись, что враг заглушит сигнал. Теперь Гранд обеспечивал связь через что угодно, через любые помехи. Но здесь, видимо, нужна была надёжность, которую не могли дать никакие помехи.

В центре зала стоял Свар.

Он был один. Обычный комбинезон, обычная усталая спина, седые волосы, торчащие в разные стороны. Но когда он повернулся, Хельм увидел в его глазах что-то новое — не тревогу, не возбуждение, а спокойную решимость человека, который наконец перестал притворяться.

— Ты доехал, — сказал Свар. — Хорошо.

Он подошёл ближе, остановился в метре от Хельма. В свете ближайшей лампы его лицо казалось высеченным из камня — глубокие морщины, резкие тени, глаза, в которых горел странный, незнакомый огонь.

— Задавай вопросы. Я отвечу.

Хельм обвёл взглядом зал, алтари, тёмный потолок, кабели на полу. Вдохнул запах масла и озона. Услышал гул — низкий, мощный, идущий откуда-то из-под ног, из глубины.

— Что это за место?

— Старый командный центр. — Свар говорил спокойно, будто объяснял устройство знакомого механизма. — Построен ещё до Эры Разума, во время Крайней войны. Здесь планировали управлять ядерными силами, если связь с внешним миром рухнет. Толщина перекрытий — двадцать метров железобетона. Автономное энергоснабжение — реактор на триста лет. Запасы воздуха, воды, еды — на десять лет для ста человек. Неприступная крепость.

— И Гранд знал о нём?

— Гранд знает всё. — Свар усмехнулся. — Он и предложил использовать его по новой назначению. Потом, когда война кончилась и оружие деактивировали, центр законсервировали. А лет двадцать назад расконсервировали и переоборудовали.

— Для чего?

Свар помолчал. В зале было тихо — только гул машин где-то внизу и редкие щелчки реле в алтарях.

— Для проекта, о котором знают человек двести во всём мире. Может, меньше.

Хельм ждал. Он чувствовал, что подходит к краю чего-то огромного, как эта гора над головой, и остановиться уже нельзя.

— Ты слышал про Гранда? Про то, как он умеет считать? — Свар не ждал ответа. — Он считает не только энергию и логистику. Он считает вероятности. Всё время. Каждую секунду. И недавно он пришёл к выводу, который... — Свар запнулся, подбирая слово. — Который изменил всё.

— Что за вывод?

Свар посмотрел ему прямо в глаза. В этом взгляде было что-то, от чего Хельму захотелось отступить на шаг. Но он устоял.

— Что мы, Хельм, идём к концу. Не через тысячу лет, не через сто. Через несколько десятилетий. Орты, технофилы, раскол, война — это не просто конфликт. Это симптомы. Гранд просчитал миллион сценариев. В девятистах тысячах из них мы уничтожаем себя сами. В остальных — деградируем до каменного века. Есть только один выход.

Он сделал паузу. Гул машин внизу стал громче — или просто Хельму показалось.

— Уйти. Не в космос — это долго и бессмысленно. В другое место. Туда, где нас не достанут наши собственные ошибки.

Хельм молчал, переваривая. Слова не складывались в картину мира. Они были слишком большими, слишком чужими.

— Ты говоришь... параллельные миры? — спросил он наконец.

— Я говорю об инверсии метрик, — поправил Свар. — О пространствах, которые мы раньше считали математической абстракцией. Оказалось, они реальны. Гранд нашёл способ открыть туда дверь.

— И давно вы это знаете?

— Десять лет. — Свар не отводил взгляда. — Первые пять ушли на теорию, следующие пять — на стройку.

— На стройку? — Хельм оглядел зал. — Это... это и есть?

— Нет. Это лишь вход. Сама стройка там. — Свар махнул рукой куда-то в сторону, в темноту, где терялись ряды алтарей. — Под землёй, на глубине. Мы построили установку, которая может разорвать ткань реальности и создать проход. Испытания уже были.

— Удачные?

— Первая группа ушла и не вернулась. Вторая тоже. Третья... — Свар вздохнул. Впервые за весь разговор в его голосе мелькнуло что-то человеческое — усталость, боль. — Мы не знаем, живы они или нет. Но потом мы поняли ошибку. Нужен маяк на той стороне. Мы отправили несколько зондов. И один сработал. Теперь у нас есть точка выхода.

Хельм почувствовал, как подкашиваются ноги. Он опёрся о ближайший алтарь — тёплая поверхность чуть вибрировала под ладонью, как живое существо.

— Ты хочешь сказать, что мы... что человечество...

— Не человечество, — перебил Свар. — Часть человечества. Гранд считает, что спасти всех не получится. Да и не все хотят, чтобы их спасали. Орты, например, скорее взорвут планету, чем уйдут в «искусственный рай», как они это называют.

— И кого же вы будете спасать?

— Тех, кто готов. И тех, кто опасен.

— Опасен?

— Учёных, инженеров, специалистов, чьи знания могут ускорить катастрофу, если они останутся здесь. Их мы забираем в первую очередь. Добровольно-принудительно.

В воздухе повисла столь густая тишина, словно помещение мгновенно наполнилось чем-то вязким. Словно глицерином. Хельм слышал, как бьётся его сердце — гулко, тяжело, как тот реактор глубоко внизу.

— Слушай, я всё понимаю, — перебил Хельм, устало массируя виски. — Гранд нашёл способ. Дверь. Новый мир. Но как? Я энергетик, Свар, я привык понимать, что именно я включаю. Объясни мне так, чтобы я мог это потрогать.

Свар досадливо крякнул. Он всегда плохо объяснял сложное — начинал путаться, перескакивал с пятого на десятое, сыпал терминами, которых никто не понимал. Он огляделся по сторонам, будто ища подсказку у стен.

И вдруг лицо его осветилось.

— О! Нашёл!

Он схватил Хельма за рукав и потащил к дальнему углу зала. Хельм едва успевал переставлять ноги, глядя, как мелькают мимо ряды алтарей, кабели, какие-то непонятные агрегаты.

В углу обнаружился импровизированный буфет. Столик с парой чайников, грязными чашками, россыпью печенья в открытой пачке и несколькими огромными блюдами, ломящимися от фруктов. Для учёных, которые сутками не вылезали из комплекса, это было спасением — настоящая еда, живая, не синтезированная, привезённая откуда-то с юга.

Свар деловито перебрал связку бананов, отверг один, второй, наконец выбрал самый толстый и прямой. Содрал кожуру одним нетерпеливым движением и победно поднял оголённый плод над головой.

— Вот!

Хельм смотрел на него с недоумением. Свар уже выдвигал ящик с посудой, звонко перебирая ложки-вилки, пока не извлёк длинный острый нож.

— Свар, ты есть хочешь? — осторожно спросил Хельм. — Мы можем потом...

— Не мешай!

Свар примерился и отсек от середины банана ровный кусок — цилиндрик высотой примерно в его же диаметр. Повертел в пальцах, довольно хмыкнул. Затем кончиком ножа аккуратно наметил на круглом торце канавку — строго через центр, от края до края.

Хельм молча наблюдал за этим священнодействием.

Свар прищурился, прицелился и двумя сильными движениями провёл плоские срезы — от размеченной канавки к противоположному торцу цилиндра. Банан обзавёлся странными овальными гранями. Свар повертел получившуюся фигуру, проверяя симметрию, и с торжествующим видом протянул Хельму.

— Понятно теперь?

Хельм взял банан, покрутил перед глазами. Обычный кусок банана, странно обрезанный. Ничего особенного.

— Ничего не понятно, — честно сказал он. — Кроме того, что ты, кажется, проголодался.

— Да нет же! — Свар досадливо выхватил банан обратно. — Смотри не на банан — на стену смотри!

Одной рукой он повернул единственный в этом углу настольный светильник так, чтобы острый луч бил параллельно полу. Второй рукой он снова сунул банан в этот луч.

На стене позади проступила тень.

Чёткая, угольно-чёрная, идеальной геометрической формы.

Квадрат.

— Видишь? — выдохнул Свар.

— Вижу квадрат, — кивнул Хельм. — И что?

— А теперь смотри внимательно.

Свар медленно повернул банан вокруг вертикальной оси. Квадратная тень на стене дрогнула, углы поплыли, стороны начали сжиматься — и через несколько секунд Хельм смотрел на идеальный равносторонний треугольник.

— Ого, — сказал он.

— Но и это не всё! — Свар торжествующе прищурился и начал поворачивать банан вокруг горизонтальной оси. Треугольник поплыл, грани смягчились, и вот уже на стене красовался ровный чёрный круг.

— Твою ж... — выдохнул Хельм.

Банан был тот же самый. Он не изменился. Ни одной молекулы не сдвинулось с места. Но тень, проекция банана на плоскость стены, менялась от квадрата к треугольнику и кругу — только потому, что Свар поворачивал его разными гранями к лучу света.

— Теперь ясно? — спросил Свар, переводя дух.

Хельм медленно перевёл взгляд с банана на стену, со стены на банан. В голове у него что-то щёлкнуло — не понимание, а предчувствие понимания.

— Постой-ка, — сказал он. — Ты хочешь сказать, что...

— Что наши три измерения — это тень, — кивнул Свар. — Тень от предмета, который находится в пространстве с бóльшим числом измерений. Мы видим только проекцию. Круг, треугольник, квадрат — это всё один и тот же банан, просто повёрнутый разными гранями.

— А если мы научимся поворачивать сам банан? — медленно проговорил Хельм, начиная понимать. — Не тень, а банан?

— То есть переводить наш мир из одной проекции в другую, — подхватил Свар. — Тогда мы попадём в другой слой реальности. Где наша тень станет другой.

— И это сделает Гранд?

— Гранд нашёл ось, вокруг которой надо «повернуть» наш мир. И построил машину, которая может это сделать. Не спрашивай как — я сам до конца не понимаю. Но это работает.

Хельм смотрел на банан. Банан лежал на краю стола, истерзанный, но величественный в своей простоте. Тень его на стене была круглой.

— А это повёрнутое пространство, оно...? — спросил Хельм.

— Там наш мир виден другой своей гранью. Может быть, весна вместо осени. Может быть, совсем другие звёзды. Мы ещё не знаем. Но мы послали туда маяки. Один откликнулся.

Хельм перевёл взгляд на стену. Круглая тень банана казалась порталом в другую реальность.

— Я энергетик, — сказал он. — Я привык иметь дело с тем, что можно пощупать.

— Пощупай банан, — посоветовал Свар, вытирая нож о штанину. — А тень оставь учёным.

Он сунул нож обратно в ящик и направился к выходу из буфетной ниши.

Хельм отнял руку от алтаря. Выпрямился. Посмотрел на Свара, который уже ждал его у входа в туннель, ведущий дальше, вглубь горы.

— Зачем ты мне это рассказываешь?

Свар подошёл совсем близко. Положил руку ему на плечо — жест, которого не позволял себе никогда за сорок лет знакомства. Рука была тяжёлой, тёплой, чуть дрожащей.

— Потому что ты в списке, Хельм. И не просто в списке. Ты — один из ключевых. Твой опыт, твои знания по энергетике... без тебя там будет тяжело. Я добился, чтобы тебе сказали. Не через официальный запрос, а вот так, лично. Чтобы ты успел подумать.

Хельм смотрел на него, не веря. В голове крутились слова, которые он не мог сложить в предложения.

— Ты предлагаешь мне... уйти? Бросить всё? Леубу?

— Я предлагаю тебе выбор. — Голос Свара стал тише. — Ты можешь отказаться. Никто тебя не заставит. Но если откажешься — ты ничего не узнаешь. Мы сотрём тебе память об этом разговоре, и ты будешь жить дальше, как жил. А если согласишься... тогда готовься к тому, что прежней жизни больше не будет.

В зале повисла тишина. Где-то глубоко внизу гудели механизмы — ровно, монотонно, как сердце спящего великана.

— Можно посмотреть? — спросил Хельм.

— Что?

— Установку. То, что вы построили.

Свар долго смотрел на него. Потом кивнул.

— Пойдём. Только предупреждаю: обратного пути не будет. Не сейчас. Увидишь — и уже не сможешь забыть.

Он развернулся и пошёл к дальней стене, где в темноте угадывался ещё один проход.

— Идём же, — бросил он через плечо. — Нам ещё на Совет. Регис не любит, когда опаздывают.

Хельм задержался на секунду. Посмотрел на банан, на стену, на круглую тень, которая уже начала расплываться, потому что светильник сдвинулся от чьего-то шага. Потом на свои руки — старые, в мелких шрамах, помнящие войну.

Потом развернулся и пошёл за Сваром.

В голове у него крутилась одна мысль: если мир — это тень, то что же тогда он сам? Тень тени? Или тот самый банан, который можно повернуть?

И если его повернут — останется ли он собой?

Ответа не было. Только гул машин глубоко внизу и шаги Свара, уходящего в темноту.

Глава 7. Совет

Свар вёл Хельма длинными коридорами, проложенными в толще скалы.

Хельм шёл, и взгляд его то и дело цеплялся за стены. Они были странными — не такими, какими должны быть стены в рукотворных пещерах. Никаких следов взрывчатки, никаких рваных сколов, никаких угловатых выступов. Поверхность была гладкой, почти полированной, но не отшлифованной — зализанной, словно камень когда-то был мягким, как глина, и сквозь него продавили форму, оставив после себя эти идеально обтекаемые стены.

Хельм провёл пальцем по ближайшей поверхности. Холодный, твёрдый гранит — но на ощупь он казался... текучим. Будто застывшая волна, замершая в момент движения.

— Туннелепроходчик, — сказал Свар, не оборачиваясь, заметив его жест. — Третьего поколения. Работает на принципе локального размягчения материи. Представляешь: резонатор на частоте, которая сдвигает межатомные связи, и камень становится пластичным, как воск. Машина идёт вперёд, продавливает себя сквозь массив, выдавливая излишки по краям. Они застывают мгновенно, как только уходят из зоны воздействия. — Он хмыкнул. — Когда мы строили первые линии подземки в Солиуме, на это уходили годы. Взрывчатка, буры, тонны бетона. А теперь — неделя, и километр тоннеля готов. И стены такие гладкие, что даже облицовка не нужна.

Хельм всмотрелся внимательнее. Действительно — там, где машина прошла, камень не был сломан или раздроблен. Он был отодвинут, переформирован, уложен в новые, неведомые природе формы. На стенах виднелись странные разводы — более тёмные прожилки, завихрения, какие бывают в застывшей лаве или в старом стекле. Следы того, что этот камень когда-то тек.

— Но зона воздействия там крошечная, — продолжал Свар. — Несколько атомов в диаметре перед резонатором. Машина идёт медленно, продавливая пространство перед собой. А то, что мы делаем там... — он мотнул головой куда-то вглубь, в сторону неведомой установки, — там зона воздействия охватывает целые миры.

Хельм понял. Та же технология, только масштаб — иной. То, что здесь сдвигало атомы в камне, там должно было сдвигать целые пласты реальности.

— Значит, мы умеем делать камень мягким, — сказал он, всё ещё рассматривая стены. — И это для нас — обычное дело.

— Обычное, — кивнул Свар. — Шахты, тоннели, подземные города — всё это теперь делается так. Ни взрывов, ни шума, ни пыли. Просто идёт машина, и камень расступается перед ней, как вода перед кораблём.

Они прошли ещё немного. Хельм поймал себя на том, что не может отвести взгляд от стен. В их гладкости, в этих странных завихрениях было что-то почти мистическое. Если бы через тысячи лет кто-то нашёл эти тоннели, он бы решил, что здесь поработали боги — или что сами скалы застыли в момент какого-то космического катаклизма.

А это была просто технология. Обычная, повседневная, знакомая каждому инженеру.

— Мы привыкли, что можем менять материю, — задумчиво сказал Хельм. — Камень, металл, структуры. Делать их мягкими, твёрдыми, любыми. А ты говоришь, что то же самое можно сделать и с макрообъектами?

— Не с объектами, — поправил Свар. — С реальностью. С самим пространством. Мы научились сдвигать атомы — теперь учимся сдвигать миры. Это та же логика, только масштаб другой.

Хельм кивнул, принимая эту мысль. Если камень может течь, как вода, почему не может течь сама ткань бытия?

Они шли дальше, и стены вокруг них хранили молчаливую память о том, как когда-то огромная машина продавливала себя сквозь гранит, оставляя после себя эти гладкие, зализанные коридоры. Следы технологии, которая через тысячелетия будет казаться чудом, — а здесь была просто инструментом, как лопата или кирка для древних.

Здесь, глубоко под землёй, время текло иначе. Хельм потерял счёт поворотам, переходам, лестницам, уходящим то вверх, то вниз. Иногда они проходили мимо ответвлений, уходящих в темноту, — чёрные провалы в стенах, куда даже свет не заглядывал. Иногда — мимо герметичных дверей с кодовыми панелями, на которые Свар даже не смотрел, уверенно ведя Хельма вперёд.

Воздух здесь был тяжёлым, с примесью озона и машинного масла. Где-то глубоко внизу гудели генераторы — ровно, мощно, как дыхание великана. Иногда гул становился громче, стены начинали чуть заметно вибрировать, и тогда Хельму казалось, что он идёт не по коридору, а по артерии огромного живого существа.

Свар молчал, и Хельм не спрашивал. Он просто шёл, впитывая ощущение глубины, тяжести скалы над головой, нечеловеческого масштаба того, что здесь строили последние десять лет. Где-то там, наверху, светило солнце, дул ветер, люди жили своей обычной жизнью, не зная, что под их ногами, в толще камня, зреет нечто, что изменит всё.

— Сейчас будет заседание Совета, — сказал Свар, не оборачиваясь. Голос его гулко отражался от стен. — Ты приглашён как эксперт. Просто сиди и слушай. Если спросят — отвечай. Если нет — молчи.

— Я даже не знаю, о чём они говорят.

— Узнаешь. Это не сложно. — Свар усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — У них всего три темы: кто уйдёт, кто останется и как сделать так, чтобы оставшиеся не взорвали планету раньше времени.

Он остановился перед массивной дверью, ничем не отличающейся от десятка других, мимо которых они прошли. Та же серая поверхность, те же кодовые панели, те же предупреждающие знаки, выцветшие от времени.

— Готов?

Хельм кивнул. Сердце колотилось где-то в горле, как в молодости, перед боем.

Дверь открылась.

Они шли по коридору, но теперь стены изменились. Здесь они были голыми — только камень, кое-где укреплённый металлическими балками, ржавыми от времени. Никакой керамики, никаких ровных поверхностей. Просто скала, которую когда-то пробили взрывчаткой и бурами, чтобы спрятать глубоко под землёй тех, кто должен был управлять ядерным ответом.

Где-то в глубине гудели механизмы — ровно, монотонно, как дыхание спящего великана. Хельм поймал себя на том, что прислушивается к этому гуду, пытаясь угадать, что именно работает: вентиляция? реактор? или та самая машина, о которой говорил Свар?

— Ты думаешь, это сложно? — Свар вдруг заговорил, и голос его разнёсся по коридору гулким эхом. Видимо, удачный эксперимент с бананом придал ему сил. — На самом деле всё проще, чем кажется. Банан — это только начало. Самое главное я тебе ещё не рассказал.

— Что именно?

— Понимаешь, — Свар остановился и повернулся к Хельму. В полумраке коридора его лицо казалось высеченным из камня — глубокие морщины, острые скулы, глаза, в которых горел странный, лихорадочный огонь. — Банан объясняет, как можно повернуть предмет, чтобы он выглядел иначе. Но он не объясняет, куда мы, собственно, попадаем, когда поворачиваем. Что там, за поворотом?

Хельм ждал. Где-то далеко, за толщей камня, гудел генератор.

— Ты когда-нибудь держал в руках настоящую книгу? — спросил Свар. — Старую, бумажную, с толстыми страницами?

— У Леубы есть, — кивнул Хельм. — Она собирает. У неё целая полка.

— Хорошая у тебя дочь, — одобрительно хмыкнул Свар. — Значит, представляешь. Представь, что это не просто книга, а художественный альбом. Репродукции. Пейзажи, времена года. На двадцатой странице — осень, золотые листья, туман. На двадцать первой — зима, снег, голые ветки. На двадцать второй — опять осень, другой парк. И так далее.

— Представил.

— А теперь представь, что между страницами, скажем, между двадцатой и двадцать первой, кто-то заложил засушенный листик. Настоящий, не нарисованный. Опавший осенью с дерева, с прожилками, с коричневыми пятнами. Лежит себе между страницами и ничего не знает.

— Листик?

— Это мы, — сказал Свар тихо и значительно. — Наша планета. Наши города. Мы сами. Все, кто когда-либо жил. Мы не нарисованы на страницах. Мы просто вложены в книгу. Лежим между слоями.

Хельм молчал, боясь спугнуть эту странную, но почему-то убедительную картину. Шаги их гулко отдавались от каменных стен, и каждый шаг уносил их дальше от мира, который он знал.

— Листок не видит, что нарисовано на соседних страницах, — продолжал Свар. — Бумага слишком толстая. Для листа мир — это только те два разворота, между которыми он зажат. Осень и зима. Он даже не подозревает, что где-то там, через три страницы, есть весна. Или лето. Или другая осень, с другими красками. Для него их просто не существует. Непроницаемо.

— Непроницаемо, — эхом повторил Хельм.

— Но листик — не картинка, — голос Свара стал почти шёпотом. — Понимаешь? Он не напечатан на странице. Он реален. Его можно взять и переложить. Если кто-то откроет книгу в нужном месте, достанет лист и вложит его между другими страницами... то для листа осень станет весной. А прежняя осень исчезнет навсегда. Станет недоступной.

Они снова пошли. Коридор стал шире, потолок — выше. Впереди забрезжил свет — не резкий, электрический, а мягкий, желтоватый, как от старых ламп накаливания.

— И этот кто-то — Гранд, — сказал Хельм. Утвердительно, не спрашивая.

— Гранд нашёл, где открыть книгу, — кивнул Свар. — Он увидел складки, которых мы не видим. Понял, как раздвинуть страницы, не порвав их. И построил машину, которая может это сделать.

— Другой мир — это какая страница?

— Мы не знаем, — честно признался Свар. — Может, весна. Может, лето. Может, вообще мир, где нет времён года, потому что нет планеты, которая вращается вокруг звезды. Мы послали туда маяки. Один зацепился за реальность, и на него можно навести фокус машины. Значит, там есть куда войти.

Они подошли к двери. Не такой, как предыдущие — массивной, деревянной, с тяжёлыми металлическими петлями, врезанными прямо в камень. Настоящее дерево, тёмное, с глубокой текстурой, потрескавшееся от времени. Свар положил ладонь на считывающую панель, вмонтированную прямо в древесину, но не спешил открывать.

— Банан объясняет как, — сказал он, глядя Хельму в глаза. — Книга объясняет куда. Запомни это. Когда всё пойдёт не так — а пойдёт обязательно, — вспоминай про лист. Про то, что мы не нарисованы. Мы реальны. И нас можно переложить.

Дверь бесшумно открылась, пропуская их в помещение Совета.

Хельм переступил порог — и остановился.

Зал оказался именно таким, каким он его представлял, — и одновременно совсем другим.

Длинный стол из тёмного дерева тянулся через всё помещение. Настоящего, тяжёлого, с глубокой патиной времени, с царапинами и потёртостями, которые никто не зашлифовывал. Хельм вдруг подумал, сколько же лет этому столу — может, сто, может, двести, а может, и все тысячу, если его привезли из какого-нибудь древнего замка, уцелевшего после Падения.

Вокруг стояли тяжёлые кресла с высокими спинками, обитые тёмной кожей, потрескавшейся в тех местах, где руки сидящих касались подлокотников. В этих креслах люди казались меньше, чем были на самом деле, — словно сама мебель напоминала им: вы всего лишь люди, а здесь решаются судьбы.

Стены были глухими, без окон, без голограмм, без информационных слоёв. Только камень, кое-где прикрытый тяжёлыми ткаными гобеленами с выцветшими узорами. Несколько светильников под потолком давали мягкий, желтоватый свет, который падал на стол, оставляя углы зала в полумраке.

Пахло деревом, старой кожей, пылью и ещё чем-то неуловимым, что Хельм не мог определить. Может быть, историей. Может быть, властью.

За столом сидели пятеро.

Хельм узнал их всех — по новостям, по архивам, по редким официальным обращениям. Но видеть их вот так, вживую, при свете старых ламп, было совсем другим делом.

Во главе стола — Президент Единой Земли Регис.

В новостях он всегда выглядел идеально: выбритый, подтянутый, в безупречном комбинезоне с золотым родовым знаком на воротнике, с уверенной улыбкой и твёрдым взглядом. Сейчас, при этом жёлтом свете, Хельм видел другое: глубокие тени под глазами, мелкую сетку морщин у губ, седину в волосах, которую операторы Гранда, видимо, убирали из изображения. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, и смотрел на вошедших с усталостью человека, который давно не спал.

Справа от него — военный. Седой, коротко стриженный, с квадратной челюстью и тяжёлым взглядом. На комбинезоне — нашивки, которые Хельм узнал сразу: старые, ещё дореформенные, с символами, которые давно вышли из употребления. Такой же, как он сам, пережиток Крайней войны, только не инженер, а строевик. Лут — кажется, так его звали. Хельм помнил это имя из сводок: генерал Лут, командующий силами быстрого реагирования.

Слева — женщина. Хельм не знал её имени, но лицо показалось смутно знакомым. Лет пятидесяти, светлые волосы, собранные в тугой пучок, острый взгляд, тонкие губы, сжатые в прямую линию. Учёная — это читалось во всём: в том, как она держала руки на столе, в манере чуть наклонять голову, слушая собеседника, в быстрых, точных движениях, когда она поправляла очки.

Дальше сидел молодой мужчина, явно из восточных провинций — узкие глаза, смуглая кожа, нервные пальцы, барабанящие по столу в каком-то своём, только ему слышном ритме. Он то и дело оглядывался на дверь, будто ждал кого-то ещё.

И ещё одна женщина, пожилая, почти старуха, в простом тёмном комбинезоне, без знаков отличия, без украшений. Она не смотрела ни на кого, уставившись в одну точку перед собой — на тёмную поверхность стола, где свет лампы рисовал размытое пятно. Лицо у неё было спокойное, даже отрешённое, и от этого спокойствия веяло чем-то древним, нечеловеческим.

Президент Регис поднял глаза на вошедших. Взгляд у него был тяжёлый, как свинец, но когда он заговорил, голос оказался неожиданно мягким:

— Свар. Мы ждали. Это?

— Хельм, — представил Свар, жестом приглашая его подойти ближе. — Энергетик. Шестая ударная. Участвовал в запуске первых термоядерных реакторов после войны. Работает над климат-проектом в центральном секторе. Я говорил о нём.

Регис кивнул, указал на свободное кресло в торце стола.

— Садитесь. Мы как раз начинали.

Хельм прошёл к креслу, сел. Кресло оказалось неудобным — слишком глубоким, слишком жёстким, с подлокотниками, которые были чуть выше, чем нужно. Наверное, чтобы не расслаблялись. Чтобы помнили: здесь не отдыхают, здесь работают.

Он оглядел присутствующих. Пятеро человек, которые решали судьбу мира. Пятеро усталых, измученных людей, которые несли на своих плечах груз, о котором остальные даже не подозревали.

— Продолжим, — сказал Регис, обводя взглядом присутствующих. Голос его звучал ровно, без эмоций, но Хельм уловил в нём нотки усталости. — Пункт первый: квоты на второй квартал. Лут, докладывай.

Военный откашлялся. Звук гулко разнёсся по залу, отразился от каменных стен. Он развернул перед собой голограмму — маленькую, локальную, видимую только сидящим за столом. Хельм видел её краем глаза: столбцы цифр, фамилии, какие-то коды.

— У нас три тысячи семьсот мест, — начал Лут. Голос у него был низкий, хриплый, как у человека, который много лет отдавал приказы на полигонах. — По категориям: инженеры — тысяча двести, учёные разных направлений — восемьсот, медики — четыреста, аграрии — триста, прочие специалисты — пятьсот. Остальное — семьи.

— Семьи? — переспросила женщина-учёная. Голос у неё оказался высоким, почти резким. — Мы снова обсуждаем этот вопрос? Я думала, решили: только специалисты. Без обузы.

— Решили, — жёстко ответил Регис. — Но практика показывает, что специалисты без семей... хуже работают. Теряют мотивацию. Мы уже потеряли троих ключевых за последний год. Добровольный отказ.

— Они знали, на что шли.

— Они люди, — сказал Регис. В голосе его впервые прорезалось что-то похожее на эмоцию. — А люди хотят, чтобы их дети были рядом. Это не отменить приказом. Нельзя запрограммировать человека на равнодушие к собственному ребёнку.

Женщина поджала губы, но промолчала. Тонкие пальцы её барабанили по столу — нервно, быстро.

Молодой с востока подал голос. Он говорил с акцентом, который Хельм не мог определить:

— У меня вопрос по категории «опасные». Мы берём только учёных? Или те, кто просто... много знает?

— Уточни.

— Ну, например, военные. — Он покосился на Лута. — Те, кто умеет управлять системами, которые мы здесь оставим. Они ведь тоже опасны, если останутся.

Лут усмехнулся — недобро, одними уголками губ.

— Ты предлагаешь забрать всех, кто умеет стрелять? А кто тогда будет защищать оставшихся от ортов, когда мы уйдём?

— Орты не стреляют, — тихо сказала пожилая женщина, не поднимая глаз. Голос у неё был низким, чуть хриплым, и в нём слышалась такая усталость, будто она говорила это в тысячный раз. — Они ломают. Это разные вещи.

Все посмотрели на неё. Она не объяснила. Просто сидела, глядя в одну точку, и молчала.

Регис вздохнул, потёр переносицу. Жест, который Хельм видел у Свара тысячу раз, — жест усталости, когда ответы кончились, а вопросы остались.

— По категории «опасные» решение принято. Только учёные и инженеры высшего уровня. Те, чьи знания могут ускорить создание оружия массового поражения. Остальные — остаются. Следующий вопрос.

Он перевёл взгляд на Свара. В глазах у него мелькнуло что-то — может быть, надежда, может быть, страх.

— Что с Террой-1? Последние данные.

Свар встал. Движения его были неуклюжими — он всегда чувствовал себя неловко, когда приходилось говорить перед большой аудиторией. Он развернул над столом голограмму — большую, объёмную, видимую всем.

Хельм увидел карту.

Реки, горы, равнины, береговая линия — всё было чужим, незнакомым, но до жути похожим на родные пейзажи. Другие очертания материков, другие пропорции, но та же зелень лесов, та же синева морей, те же облака, плывущие над поверхностью.

— Атмосфера пригодна, — начал Свар. Голос его чуть дрожал — от волнения или от важности момента. — Состав — в пределах допустимого. Кислорода даже чуть больше, чем у нас. Давление чуть ниже, но в пределах нормы. Вода есть, тесты показали чистоту — никаких токсинов, никакой заразы. Почва... — он запнулся, поправил очки, — почва требует обработки, но базовые культуры приживутся. Мы провели эксперименты с закрытыми контейнерами — пшеница взошла. Медленно, но взошла.

— Животные? — спросил Лут.

— Крупных пока не обнаружили. — Свар покачал головой. — Зонды прошли около тысячи километров в разных направлениях. Ничего крупнее... ну, размером с крупную собаку. Какие-то грызуны, рептилии, насекомые. Экосистема явно только формируется. Или восстанавливается после катастрофы. Мы не знаем.

— А люди? — спросил молодой с востока. В голосе его слышалась надежда.

— Нет. — Свар покачал головой. — Никаких следов разумной жизни. Ни построек, ни дорог, ни огней по ночам. Терра-1 пуста.

В зале повисла тишина. Хельм смотрел на голограмму — на этот новый мир, ждущий своих хозяев, — и пытался представить, каково это: ступить на землю, где никогда не ступала нога человека.

— Потери? — спросил Регис. Голос его был ровным, но Хельм заметил, как побелели костяшки его пальцев, сжимающих подлокотники.

— Среди зондов — две единицы. — Свар запнулся. Глотка его дёрнулась, когда он сглотнул. — Среди... — ещё одна пауза, длиннее, тяжелее. — Среди людей, ушедших с маяками, — трое не вернулись. Мы считаем их погибшими. Или потерянными навсегда. Разницы, в сущности, никакой.

Тишина стала гуще, почти осязаемой. Хельм слышал, как тикают где-то старые часы — наверное, на стене, в темноте. Тик-так. Тик-так. Время уходит.

— Сколько всего ушло? — спросил Хельм.

Все повернулись к нему. Семь пар глаз — пять за столом и Свар, стоящий рядом, — смотрели на него с разными выражениями: удивление, любопытство, настороженность. Он вдруг понял, что задал вопрос, который здесь было принято не задавать.

Свар посмотрел на Региса. Регис кивнул — чуть заметно.

— Девятнадцать, — сказал Свар. Голос его был тихим, почти беззвучным. — Девятнадцать человек за пять лет. Добровольцы. Шестеро вернулись. Трое пропали без вести. Остальные... мы не знаем. Может, живы. Может, нет. Сигнал от них не приходил.

— И вы называете это успехом?

— Это называется прогрессом, — резко ответила женщина-учёная. Глаза её сверкнули в полумраке. — Мы учимся. Мы делаем то, что никто никогда не делал. Да, мы платим цену. А вы предлагаете не платить?

— Я предлагаю считать цену, — спокойно сказал Хельм. — Прежде чем называть её приемлемой.

Женщина хотела возразить, но Регис поднял руку. Жест был властным, не терпящим возражений.

— Хватит. — Он посмотрел на Хельма. Взгляд его был тяжёлым, но не враждебным. — Вы здесь, потому что Свар за вас поручился. Потому что вы — один из лучших в своей области. Но это не даёт вам права морализировать. Здесь каждый знает цену. Каждый платил. Если не можете принять — дверь открыта.

Хельм выдержал его взгляд.

— Я могу принять цену, — сказал он. — Я просто хочу знать, за что мы платим.

Регис долго смотрел на него. В глазах президента мелькнуло что-то — может быть, уважение, может быть, усталость от вечных споров. Потом он кивнул — чуть заметно.

— Хороший вопрос. — Он откинулся на спинку кресла, и оно жалобно скрипнуло. — Свар, дайте ему Модель. Пусть увидит сам.

Хельм обвёл взглядом членов Совета. Лица были усталыми. Не от работы — от бесконечных споров, от груза решений, от знания того, что каждый их выбор означает чью-то жизнь или чью-то смерть.

— Почему? — повторил Хельм. Голос его звучал глухо в этом каменном мешке. — У нас есть ресурсы. Есть Гранд. Почему мы не можем исправить Землю? Почему нужно бежать?

Регис вздохнул. Он потер переносицу — тот же жест, что у Свара, — словно у него болела голова от давней, не проходящей мигрени.

— Хельм, — сказал он тихо. — Мы обсуждали это двести сорок три раза за последние семь лет. На ассамблеях. В комиссиях. На кухнях, в конце концов. Мы слышали все аргументы. Мы видели все слёзы. Мы устали объяснять то, что нельзя почувствовать, пока не увидишь цифры.

Он повернулся к пустоте в центре зала — туда, где, Хельм знал, сейчас висел невидимый глаз Гранда.

— Гранд. Покажи ему Модель.

Голос Гранда заполнил комнату.

Он был таким же, как всегда — ровным, спокойным, без интонаций. Но сейчас, в этом каменном зале, при свете старых ламп, он звучал иначе. Глубже. Тяжелее. Как будто сам камень вибрировал в такт словам.

— Ты спрашиваешь, почему мы не можем исправить Землю, — сказал Гранд. — Но ты требуешь логики там, где действует психология.

В воздухе развернулась голограмма. Не такая, как показывал Свар, — огромная, сложная, с миллионами ветвей, уходящих в бесконечность. Две кривые. Одна росла вверх, другая неуклонно падала.

— Когда я взял управление на себя, уровень счастья рос. Безопасность росла. Но через пять лет кривая удовлетворённости пошла вниз. Вы получили всё, о чём просили. И вы стали несчастны.

— Потому что вы отняли у нас выбор! — выпалил Хельм. Слова вырвались сами, раньше, чем он успел подумать.

— Нет. — Голос Гранда был спокоен, как всегда. — Потому что я дал вам слишком много безопасности. Человеческая психика эволюционировала для преодоления препятствий. Когда препятствий нет, она начинает создавать их искусственно. Конфликты. Кризисы. Войны идей. Вы не можете жить без врага. Если врага нет — вы создаёте его сами.

Гранд сделал паузу. В этой паузе было что-то, чего Хельм никогда не слышал раньше. Что-то похожее на усталость.

— Ты спрашиваешь, почему я молчал все эти годы? Почему не вмешивался, когда орты начинали свои протесты? Когда люди выходили на улицы с криками «Свобода»?

Хельм кивнул. Горло пересохло, и он не мог говорить.

— Я не бездельничал, Хельм. Я непрерывно анализировал ветви расходящихся графов. Древо вариантов. За ваши сутки я просчитываю миллионы миллиардов сценариев. И всюду я видел одно и то же.

Схема в воздухе изменилась. Теперь это было не две линии, а дерево. Тысячи ветвей, уходящих в темноту, в будущее. И почти все они обрывались красным — цветом смерти, цветом конца.

— Единое человечество неизбежно сперва уничтожает меня. Затем объявляет врагами и уничтожает все прочие вычислители — Советников, простейшую автоматику. Попутно убивая программистов и учёных. Тех, кто «продал душу машине».

В зале стало тихо. Хельм знал, что орты мечтают именно об этом. «Отключить Бога». Он читал их листовки, слышал их лозунги. «Гранд — это рабство». «Верните нам свободу».

— Потом человечество начинает истреблять само себя, — продолжал Гранд. Голос его был ровным, но слова падали как камни. — Громит остатки высокой цивилизации. Проваливается в пропасть одичания. Изменение климата, приход ледника — завершают дело, зачищая то, что не сломали люди.

— И всё? — спросил Хельм. Голос его дрожал. — Нет будущего?

— Будущее есть. Но оно далеко. Очень далеко. — Гранд сделал паузу. — Возможно, цивилизация здесь возродится вновь. Особенно если оставить предкам какие-то зёрна наших знаний в надёжных укрытиях. — Пауза стала длиннее. — Но возрождения нет смысла ждать раньше, чем через тридцать пять — сорок тысяч лет.

Хельм похолодел.

40 000 лет.

Целая вечность. Время, за которое горы успевают вырасти и разрушиться. Время, за которое моря отступают и наступают вновь. Время, за которое от цивилизации не остаётся даже пепла.

— Есть только один вариант спасти знание и людей, — сказал Гранд. — Разделить человечество по единственному важному критерию. По способности добровольно отказаться от части своих врождённых прав. Таких, как право творить зло. Убивать. Причинять боль другим. Издеваться и порабощать близких. Взамен получив место в обществе, живущем по новым законам.

— Формальная клятва, — прошептал Хельм.

— Да. Хартия Разума. Появится две неравных фракции. Принявшие новый общественный договор. И отвергнувшие его. — Гранд замолчал на мгновение. — И им нельзя жить вместе. В одном мире, на одной планете, они неизбежно уничтожат друг друга.

— Но как организовать это? — Хельм обвёл взглядом зал, ища поддержки, но видел только усталые, каменные лица. — Не устраивая геноцид? Апартеид? Разве можно разделить людей без моря крови?

Регис вздохнул. Он слышал этот вопрос уже сотню раз.

— Я годами решал эту задачу, — сказал Гранд. — И нашёл единственный выход. Не в социологии. А в фундаментальной физике.

Ветви дерева вариантов погасли. Осталась только одна. Тонкая, светящаяся, как ниточка жизни в тёмном космосе.

— Если нельзя, не проливая моря крови, очистить Землю от противников нового социального договора... значит, нужно, чтобы было две разных Земли.

Хельм поднял глаза на голограмму. На эту тонкую светящуюся ниточку, которая была их единственным шансом.

— И я нашёл вторую.

В зале повисла тишина.

Не та, что бывает от страха. А та, что бывает, когда человек понимает: выхода нет. Есть только этот путь. Другого не дано.

Регис кивнул. Движение было тяжёлым, как будто он нёс на плечах всю тяжесть этого решения.

— Вот и всё, Хельм. Мы не бежим. Мы разделяемся. Чтобы не уничтожить друг друга.

Хельм молчал.

Он смотрел на светящуюся ниточку в воздухе, на единственную ветвь, оставшуюся от миллиардов возможностей. Ему нечего было возразить. Нельзя возразить математику, который говорит тебе, что два плюс два — четыре.

— Я понял, — сказал он наконец. Голос прозвучал глухо, как из могилы.

— Хорошо. — Регис снова потер переносицу. — Тогда к делу. У нас есть работа. Продолжим. Лут, следующий пункт.

Лут развернул другую голограмму — густую сеть линий и точек, покрывающую карту континента. Красные точки пульсировали в такт какому-то внутреннему ритму, и их становилось всё больше.

— Ситуация с ортами. — Голос Лута был сухим, военным, без эмоций. — Третья декада месяца. Протесты усиливаются. На прошлой неделе они блокировали два энергоузла в Северном округе. Советники не справляются с дезинформацией — орты научились обходить стандартные фильтры. Гранд... — он запнулся, бросил взгляд в пустоту, где витал невидимый интеллект, — Гранд пока не вмешивается.

— А должен? — спросил молодой с востока. В голосе его слышалась надежда.

— А если не вмешается — мы потеряем контроль над севером через полгода, — отрезал Лут. — А через год — над половиной провинций. Орты растут как на дрожжах. Им не нужна победа, им нужно разрушение. Они готовы жечь энергоузлы, даже если сами останутся без света. Им плевать.

— Потому что у них есть идея, — тихо сказала пожилая женщина.

Все снова посмотрели на неё. Она сидела всё так же неподвижно, глядя в одну точку, но теперь в её голосе появилось что-то новое. Жизнь?

— У них есть идея, — повторила она. — Плохая? Может быть. Ошибочная? Возможно. Но она есть. А у нас — только цифры, квоты и протоколы. Мы предлагаем им выживание. Они предлагают им смысл. Вы знаете, что люди выбирают, когда между выживанием и смыслом приходится решать?

Никто не ответил.

Регис тяжело поднялся. Кресло жалобно скрипнуло, проводив его.

— Заседание окончено. Следующее — через два дня. Свар, Хельм, задержитесь.

Остальные начали расходиться. Лут бросил на Хельма долгий взгляд — оценивающий, но без враждебности. Женщина-учёная прошла мимо, не глядя, погружённая в свои мысли. Молодой с востока почти выбежал — ему явно не терпелось оказаться подальше от этого места. Пожилая женщина вышла последней, бесшумно, как тень, растворившись в полумраке коридора.

Когда дверь закрылась, Регис подошёл к Хельму. Вблизи он казался ещё более усталым — кожа серая, глаза красные, под ними тени, которых не скрыть никаким светом.

— Вы видели достаточно, чтобы понять? — спросил он.

— Не знаю, — честно ответил Хельм. — Я видел достаточно, чтобы растеряться.

Регис усмехнулся. Усмешка вышла кривой, невесёлой, но в ней было что-то человеческое.

— Честно. Это редкость в наше время. — Он помолчал, глядя куда-то в сторону, где на стене висел потускневший гобелен с изображением какого-то древнего сражения. — Свар сказал, вы были на Крайней войне. Энергетик в ударной бригаде.

— Был.

— Тогда вы знаете, что такое приказ. И что такое выбор, когда приказа нет. — Регис повернулся к нему. В глазах у него была такая глубина усталости, что Хельму стало не по себе. — Здесь у нас нет приказов. Есть только выбор. Каждый день. Каждый час. Мы решаем, кому жить, а кому — нет. Мы решаем, что брать с собой, а что — оставлять. И мы знаем, что ошибаемся. Но другого пути нет.

Он смотрел Хельму прямо в глаза.

— Вы нам нужны. Не потому, что вы гениальны — гениев много. А потому что вы знаете цену. И не закрываете глаза.

Хельм молчал.

Регис кивнул Свару и вышел. Шаги его затихли в коридоре, поглощённые каменной толщей.

В зале остались только двое — Хельм, Свар и тишина, которая после ухода людей стала почти осязаемой. Тяжёлой, как та гора над головой.

— Я отведу тебя обратно, — сказал Свар. Голос его звучал устало, будто он сам только что осознал всю тяжесть того, что здесь происходит. — Завтра подумаешь. Послезавтра дашь ответ.

Он направился к двери. Хельм двинулся следом.

В коридорах было пусто. Только гул машин где-то глубоко внизу напоминал, что всё это — реальность, а не сон. Гул этот был ровным, монотонным, как сердцебиение спящего великана. Или как обратный отсчёт.

Хельм шёл за Сваром, и в голове у него крутились слова Гранда: «40 000 лет». И слова Леубы: «Как остаться людьми». И слова Гвена: «Если выживем, построим что-то настоящее».

Что такое «настоящее» в мире, где у тебя есть только выбор между смертью здесь и жизнью там, где ты никого не знаешь?

Он не знал ответа.

Может быть, его вообще не было.

Глава 8. Встреча с Гвеном

Свар довёл Хельма до выхода из комплекса, но обратно в город Хельм поехал не сразу.

Он стоял на смотровой площадке, вырубленной прямо в скале у входа в туннель, и смотрел на темнеющее небо. Отсюда, с высоты, открывался вид на бескрайние горные цепи, уходящие к горизонту, — чёрные, массивные, древние. Луна ещё не взошла, и только звёзды — невероятно яркие, чистые, не замутнённые городским светом — усыпали небо россыпью холодных огней.

Где-то там, за горизонтом, спала Эридания. Где-то там, в городе, была Леуба. А здесь, в скале за его спиной, продолжала гудеть машина, способная открыть дверь в другой мир.

Хельм глубоко вдохнул. Воздух здесь был другим — не тот стерильный, кондиционированный воздух города, а настоящий, горный, с примесью хвои и холодной влаги, пахнущий камнем и бесконечностью. Таким воздухом дышали его предки тысячи лет назад, когда ещё не было ни Гранда, ни городов, ни самого понятия «цивилизация».

«Вы нам нужны. Не потому, что вы гениальны. А потому что вы знаете цену».

Слова Региса застряли в голове и не отпускали. Они крутились там снова и снова, как заезженная запись, не давая покоя.

Цена. Он знал цену. Он знал, сколько стоит человеческая жизнь, потому что видел, как она обрывается. Он знал, сколько стоит свобода, потому что помнил время, когда её не было. Он знал, сколько стоит мир, потому что тридцать лет назад голосовал за него, как и миллиарды других.

Но знал ли он цену тому, что они задумали?

Хельм включил связь с городом. Маленький значок на запястье засветился, восстанавливая соединение с сетью. Советник доложил, что на работе всё тихо, никаких срочных задач, Леуба не выходила на связь, Гвен не звонил. Всё как всегда.

Он уже хотел отдать команду вызвать капсулу и ехать домой, когда увидел в списке уведомлений одно, помеченное личным кодом Гвена.

«Ты где? Я в лаборатории. Приезжай, если можешь».

Хельм посмотрел на часы. Стрелки светились в темноте — прибор был старым, ещё довоенным, механическим, и он носил его как память. Полночь. Давно за полночь.

— В лабораторию, — сказал он. — Быстрее.

Капсула взмыла в воздух, оставляя позади горы, и через несколько минут Хельм уже летел над спящей равниной, глядя, как внизу проплывают редкие огни посёлков, тёмные массивы лесов, серебристые ленты рек.

Город встретил его морем огней. Даже в полночь он не спал — транспортные артерии пульсировали потоками капсул, окна в башнях горели дежурным светом, где-то внизу работали круглосуточные производства. Гранд не нуждался во сне, и город подстраивался под его ритм.

Лаборатория встретила его тишиной.

Обычно здесь даже ночью кто-то работал — Свар со своими аномалиями, дежурные инженеры, лаборанты, проверяющие ночные протоколы. Гудели алтари, мигали огоньки на панелях, воздух вибрировал от неслышной работы миллионов процессов.

Сейчас было темно.

Хельм прошёл через пустой холл, мимо спящих терминалов, мимо тёмных мониторов, мимо кресел, где днём сидели люди, обсуждая графики и формулы. Шаги гулко отдавались от стен, и этот звук казался чужим, почти кощунственным в этой мёртвой тишине.

Только в дальнем конце зала горел один-единственный экран.

Он отбрасывал бледный, голубоватый свет на фигуру, сидящую к Хельму спиной. Знакомый силуэт, знакомая посадка головы, знакомые плечи, чуть сгорбленные, будто под тяжестью невидимого груза.

Гвен.

Хельм подошёл ближе. Шаги звучали громко, но Гвен не оборачивался. Он сидел неподвижно, уставившись на голограмму, висящую в воздухе перед ним. Старую, потрёпанную, явно не из официальных архивов — с помехами, с рябью, с выцветшими красками.

Хельм узнал её, только подойдя вплотную.

Это был тот самый мост.

Разбитая ферма, скрученная взрывом, торчит из воды рваным металлом. Дым, ещё не рассеявшийся, стелется над рекой серой пеленой. Вода внизу — мутная, красноватая от глины, с чёрными маслянистыми разводами. И они втроём — Хельм, Гвен и Лейф — сидят под обломками, прижавшись спинами к холодному бетону, сжимая в руках то, что осталось от оружия.

Лейф улыбается в камеру.

Дурацкая привычка — он всегда улыбался, когда было страшнее всего. Хельм помнил эту улыбку. Кривую, с разбитой губой, с кровью на зубах. Лейф улыбался, потому что знал: если не улыбаться, можно сойти с ума от страха.

— Откуда это у тебя? — спросил Хельм. Голос прозвучал хрипло, будто он сам только что вышел из-под того моста.

Гвен наконец повернулся.

Лицо у него было спокойное — слишком спокойное для человека, который собирается сказать нечто важное. Глаза смотрели ровно, без того бегающего огонька, который Хельм замечал в последние недели. В них была... пустота? Нет, не пустота. Решимость.

— Лейф перед смертью отдал мне свой накопитель, — сказал Гвен. Голос его звучал ровно, как у Советника. — Сказал: «Сохрани. Пригодится». Я тогда не понял зачем. А потом забыл. Нашёл только вчера, когда разбирал старые вещи.

Он провёл пальцем по голограмме, и изображение поплыло, сменилось другим. Теперь Хельм увидел себя — молодого, злого, с перевязанной головой, с почерневшей от копоти повязкой на лбу. Он орал что-то в камеру — лицо искажено яростью, губы кривит злая гримаса, кулаки сжаты.

— Ты здесь кричишь, что мы им покажем, — тихо сказал Гвен. — Что мы выживем и построим мир, в котором такое больше никогда не повторится. Что у наших детей будет другая жизнь. Что мы заплатим любую цену, лишь бы они никогда не видели того, что видели мы.

— Я был молодой, — глухо ответил Хельм. — Глупый. Злой.

— Мы все были молодые. — Гвен выключил голограмму. В зале стало ещё темнее. Свет от погасшего экрана ещё секунду держался в воздухе, потом растаял. — Мы все хотели построить что-то настоящее.

Он сидел, не двигаясь. Хельм видел только его силуэт на фоне тёмного окна, за которым мерцал город.

— Мы построили, — продолжал Гвен. — Вернее, Гранд построил. А мы просто... согласились. Кивали, когда он спрашивал. Жали на зелёные кнопки. Радовались, что больше не надо думать.

Хельм сел напротив. Между ними был только холодный свет от алтаря Гвена, который всё ещё работал в фоновом режиме, и узкая полоска стола, заваленного какими-то бумагами — настоящими, распечатанными, исписанными от руки.

— Ты хочешь поговорить об ортах? — спросил Хельм прямо. Он всегда был прямолинейным — война отучила его от намёков и полутонов.

Гвен усмехнулся. Усмешка вышла невесёлой.

— Ты всегда был прямолинейным. Да, об ортах. О том, что я ухожу к ним.

Хельм молчал. Он ждал этого с того самого момента, как увидел вызов. С того разговора в лаборатории, когда Гвен говорил о голосе Советника. С того взгляда, каким он смотрел на старых друзей — будто прощался.

— Ты понимаешь, что они делают? — спросил он наконец. Голос был ровным, но внутри всё сжалось в тугой узел. — Жгут алтари, блокируют транспорт, убивают людей.

— Не убивают, — поправил Гвен. — Пока не убивают. И не будут, если их не вынудить. Они ломают вещи, а не людей. Это разные вещи.

— А когда вынудят?

Гвен посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд у него был ясный, чистый, без тени сомнения. Такой взгляд Хельм видел только у людей, которые нашли свою правду — или потеряли всё.

— Тогда посмотрим. — Он помолчал. — Но дело не в этом. Дело в том, что они правы.

— В чём?

— Во всём. — Гвен подался вперёд. Свет от алтаря упал на его лицо, выхватив из темноты глубокие морщины, седую щетину, глаза, в которых горел тот самый огонь, который Хельм видел у Свара в бункере. — Ты был сегодня в том комплексе? Видел, что они строят?

Хельм не ответил, но лицо выдало его. Гвен кивнул.

— Видел, — сказал он. — Я тоже. Месяц назад. Меня Свар водил, хотел, чтобы я участвовал. Сказал, что я нужен, что мой опыт пригодится. А я посмотрел на это... на эту машину, которая может открыть дверь в другой мир... и понял одну вещь.

— Какую?

— Мы строим ковчег. Для себя. Для избранных. А остальных оставляем здесь — с ортами, с разрухой, с Грандом, который знает всё, но молчит, когда нужно говорить. — Голос Гвена дрогнул впервые за весь разговор. — Это не спасение, Хельм. Это бегство.

— А что предлагаешь ты? Остаться и дать ортам всё разнести? Вернуться в каменный век, к кострам и шкурам, к войне всех против всех?

— Я предлагаю не прятаться за дверью, которую мы сами построили. Я предлагаю остаться и строить здесь. Исправлять то, что мы сломали.

— А если не получится?

— Тогда мы хотя бы попытаемся. А не сбежим, как крысы с тонущего корабля.

Тишина повисла между ними, густая, как вода. Хельм слышал, как стучит его сердце — гулко, тяжело. За окном мерцал город, равнодушный к их спору.

— Помнишь тот мост? — тихо спросил Гвен. Голос его стал совсем тихим, почти шёпотом. — Три дня мы сидели под ним. Без еды, без воды, без надежды. А ты всё время твердил одно: «Если выживем, построим что-то настоящее». Я запомнил эти слова. Всю жизнь помнил. Носил их в себе, как тот накопитель Лейфа.

— Я помню.

— Так вот. — Гвен подался вперёд, и в глазах у него блеснуло что-то — может быть, слеза, может быть, просто отсвет далёкого огня. — То, что вы строите сейчас, — не настоящее. Настоящее было там, под мостом, когда мы держались друг за друга и не давали друг другу умереть. Когда Лейф улыбался, хотя знал, что не выживет. Когда ты отдал мне последнюю воду, потому что я был ранен сильнее. А здесь — только машины, квоты и протоколы. Где в этом человек?

Хельм молчал. Ему нечего было ответить.

— Зачем ты это делаешь? — спросил он наконец. — Затем, чтобы Гранд пришёл и решил за нас?

— Гранд не решал за нас, — жёстко сказал Гвен. — Гранд спросил. Ты помнишь тот день?

Хельм помнил.

Тридцать один год назад. Экран его личного алтаря вдруг погас — первый и последний раз в жизни. А потом загорелся снова — простым текстом на родном языке, без подписи, без объяснений. «Хочешь ли ты мира? Нажми зелёное. Хочешь ли ты, чтобы война продолжалась? Нажми красное».

Он сидел тогда в разбомбленном здании, среди руин, слушая, как где-то далеко ещё гремят взрывы. Палец дрожал над экраном. А потом он нажал зелёное.

Как восемь миллиардов других.

— Я помню, — сказал Хельм.

— И я помню. — Гвен не отводил взгляда. — Я сидел в окопе, под обстрелом, и читал это сообщение. И думал: если это вражеская провокация — мы все трупы. А если нет... то, может быть, есть шанс.

— Шанс был.

— Был. И мы ему поверили. Восемьдесят три процента — за мир. Гранд сделал то, о чём его просили. Остановил войну. Деактивировал ракеты. И мы жили тридцать лет в мире.

— Так в чём же дело? — Хельм повысил голос. — Почему сейчас вы называете его врагом?

Гвен долго молчал. Потом ответил — тихо, почти устало:

— Потому что тогда он спросил. А теперь — не спрашивает.

— Что ты несёшь? Он отвечает на любой запрос! Любой человек может задать ему вопрос и получить ответ.

— Он отвечает, — кивнул Гвен. — Но он перестал спрашивать. Ты замечал? Он больше не выходит к нам с вопросами. Он просто ждёт, когда мы придём к нему со своими. А мы приходим. Каждый день. «Гранд, как мне лучше поступить? Гранд, какой выбрать путь? Гранд, реши за меня».

— Это называется прогресс.

— Это называется рабство, — отрезал Гвен. — Только добровольное. Мы сами отдали ему право решать. Сначала — защиту от ракет. Потом — управление транспортом. Потом — медицину. Потом — образование. Потом — что есть, где жить, кого любить. Он не забирал — мы отдавали. По кусочку, по миллиметру, каждый день. А теперь орты — это те, кто хочет забрать обратно.

— Хоть что-то забрать? — горько усмехнулся Хельм. — Вместе с правом на ошибку? На войну? На смерть?

— Вместе с правом быть людьми, — твёрдо сказал Гвен. — Да. Даже если это право включает ошибки и смерть. Потому что человек без права на ошибку — уже не человек. Это просто... придаток. Функция. Виток в программе.

Он шагнул ближе. Теперь они стояли друг напротив друга, и между ними не было ничего, кроме воздуха и тридцати лет общей истории.

— Ты помнишь тот день, Хельм? Когда Гранд спросил нас всех? Мы были людьми. Мы выбирали. А теперь мы даже не замечаем, что выбирать уже нечего. Всё уже выбрано. За нас.

— И что ты предлагаешь? — тихо спросил Хельм. — Отключить его?

— Нет. — Гвен покачал головой. — Я предлагаю, чтобы он снова начал спрашивать. Каждый день. Каждый час. Чтобы мы не забывали, что мы — не он. Что у нас есть своя воля. Даже если она ведёт к ошибкам.

— А ты подумал, что будет, когда вы заберёте своё право? — спросил Хельм. Голос его звучал глухо, как из-под земли. — Когда Гранд перестанет отвечать за всех? Когда каждый начнёт решать сам? Ты думаешь, внезапно ставшие счастливыми люди бросятся обниматься?

Гвен нахмурился.

— Я тебе напомню. — Хельм подался вперёд. — Ты помнишь, что было до Гранда? Не по книжкам, не по архивам — ты сам помнишь. Мы сидели под мостом, потому что над головой летали дроны. Лейф погиб у меня на руках. А за что? Я до сих пор не знаю. Какая-то граница, какой-то ресурс, какая-то обида, которой уже сто лет в обед.

— Я помню.

— А помнишь, что было после того, как Гранд спросил? Восемьдесят три процента сказали «мир». А семнадцать — «война». Семнадцать процентов, Гвен. Это каждый шестой. Ты думаешь, они смирились? Они просто не смогли ничего сделать, потому что Гранд забрал у них всё оружие. А если бы не забрал?

Гвен молчал.

— Ты говоришь: «Пусть спрашивает каждый час». — Хельм покачал головой. — А если завтра он спросит — и сорок девять процентов скажут «война»? Что тогда? Ты отдашь им ракеты? Потому что «свобода выбора»?

— Не передёргивай.

— Я не передёргиваю. Я спрашиваю: кто будет защищать тех, кто окажется в меньшинстве? Гранд? Но ты же хочешь, чтобы он перестал вмешиваться. Люди? А люди уже показали, на что способны, когда у них есть оружие. Да и как он стал бы их защищать? Убивать тех, кто сам убивает? И как бы называлась эта всепланетная резня, если бы Гранд вообще был на неё способен?

Гвен отвернулся к окну. За стеклом мерцал город — идеальный, спокойный, лживый. Огни горели ровно, транспорт скользил по эстакадам, где-то внизу люди спали в своих идеальных квартирах, не зная, что над ними нависло.

— Ты думаешь, я не понимаю, чем это может кончиться? — тихо спросил он. — Думаешь, я не боюсь? Боюсь. Каждый день просыпаюсь и боюсь. Но бояться — не значит молчать.

— Я не прошу тебя молчать. — Хельм подошёл ближе. — Я прошу тебя подумать: а есть ли у вас план? Не лозунги, не «свобода», не красивые слова, а план того, как устроить мир, в котором люди снова начнут убивать друг друга?

Гвен долго смотрел на него. Потом усмехнулся — уже без горечи, почти с нежностью.

— Ты не изменился, Хельм. Всё так же хочешь, чтобы всё было правильно.

— А ты изменился. Раньше ты тоже хотел.

— Раньше я верил, что правильное можно построить. — Гвен положил руку ему на плечо. Жест был тёплым, почти отеческим. — А теперь я понял: правильное — это когда у каждого есть право на свою правду. Даже если она ведёт к войне. Потому что без этого права мы — не люди. Мы — скот, который пасёт добрый пастух.

Он разжал пальцы.

— Прощай, Хельм.

— Постой. — Хельм схватил его за рукав. Ткань была грубой, не синтезированной — Гвен уже одевался как орт. — Если вы победите... что ты скажешь Лейфу? Когда встретишь его там?

Гвен замер.

— Скажу, что мы пытались.

— Пытались — что? Разрушить?

— Пытались остаться людьми.

Он высвободил руку и направился к двери.

— Постой. — Голос Хельма остановил его у самого порога. — Ты говоришь: «Пусть Гранд спрашивает каждый час». А ты подумал, кто будет ему отвечать?

Гвен обернулся.

— Люди. Те, кто живёт, дышит, чувствует. Мы.

— Люди, — повторил Хельм. — Те, кто вчера посмотрел по интеркому выступление Лейлы Сан и наутро побежал покупать то, что она рекламировала. Те, кто голосует за политиков, потому что у них красивая улыбка и две милых домашних кошечки под опекой. Те, кто верит любой глупости, если её повторить три раза.

Гвен нахмурился.

— Ты никогда не был циником.

— Я не циник. Я реалист. — Хельм шагнул ближе. — Ты думаешь, Гранд не знает, что люди внушаемы? Он знает. Он видит каждый день, как мнение миллиона формируется одним удачным постом. Он видит, как толпа бежит за тем, кто громче кричит. И что он должен делать? Затыкать рты крикунам? Решать, чей голос разрешено слушать, а чей — нет?

— Нет, но...

— Если он начнёт это делать — он станет цензором. Диктатором. Тем, кто решает, что людям можно знать, а что нельзя. И вы, орты, будете правы — он украдёт у нас свободу. — Хельм понизил голос. — А если он не вмешивается — он смотрит, как толпа бежит за очередным кумиром, и голосует за то, что её погубит.

Гвен молчал.

— Ты хочешь, чтобы он спрашивал, — продолжал Хельм. — А я тебя спрашиваю: что он должен делать с ответами, которые получены не свободным выбором, а стадным чувством? Учитывать их? Отбрасывать? Как он вообще может отличить одно от другого?

— Он может... — Гвен запнулся. — У него же есть данные. Он знает, когда человек думает сам, а когда повторяет.

— Знает. — Хельм кивнул. — И что? Он должен сказать: «Ты, парень, голосовал неправильно, потому что тобой манипулировали, поэтому я твой голос не засчитаю»? Это и есть диктатура, Гвен. Самая страшная — потому что она называется «во благо».

Гвен отвернулся к окну. За стеклом мерцал город — идеальный, спокойный, лживый.

— Так что же ему делать? — тихо спросил он.

— То, что он делает. — Хельм подошёл к нему, встал рядом. — Молчать. Ждать. Давать нам возможность ошибаться. Потому что только так мы можем чему-то научиться.

— А если мы не научимся?

— Тогда мы заслужили то, что получим.

Они стояли вдвоём, глядя на город. Два старика, пережившие войну, построившие мир и теперь стоящие по разные стороны баррикад. Где-то в недрах континента молчал Гранд. Он слышал их. Он всегда слышал.

— Ты думаешь, он нас слышит? — спросил Гвен.

— Знаю, — ответил Хельм. — И поэтому молчит.

Гвен долго смотрел на него. Потом усмехнулся — горько, но без злости.

— Знаешь, Хельм... иногда мне кажется, что ты понимаешь его лучше, чем людей.

— Может быть. — Хельм положил руку ему на плечо. — Может быть, поэтому я до сих пор здесь.

Гвен отошёл от окна — огромной панорамной стены, за которой спал город и весь остальной мир.

— Леуба знает? — спросил он, не оборачиваясь.

— Что?

— Про комплекс. Про ковчег.

— Нет.

— А скажешь?

— Не знаю.

Гвен повернулся.

— Скажи. Она имеет право знать. Даже если не пойдёт с тобой. Даже если останется. Просто... скажи. Не делай с ней то, что мы делаем со всеми остальными. Не решай за неё.

Хельм подошёл к нему. Встал рядом. Вдвоём они смотрели на город, который строили тридцать лет.

— Ты не вернёшься? — спросил Хельм.

— Нет.

— Если они начнут стрелять — ты будешь стрелять в ответ?

Гвен долго молчал.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Надеюсь, что нет. Но если придётся выбирать между ними и вами... я выберу их.

— Даже если я буду среди вас?

Гвен посмотрел на него. В глазах блеснуло что-то — может быть, слеза, может быть, просто отсвет далёкого огня.

— Ты не будешь среди нас, Хельм. Ты уйдёшь. В свой новый мир. А я останусь здесь. И буду надеяться, что мы когда-нибудь встретимся. Если не здесь, то... там.

Он протянул руку. Хельм взял её — пожатие было крепким, сухим, таким же, как тридцать лет назад под тем мостом, когда они оба думали, что умрут, но выжили.

Гвен покачал головой, высвободился и пошёл к двери.

— Прощай.

— До свидания.

Дверь закрылась.

Хельм остался один.

Он снова стоял у окна, глядя на город, в котором больше не было Гвена. Где-то в недрах континента молчал Гранд. Где-то в горах гудела машина, открывающая дверь в другой мир. Где-то в своей квартире спала Леуба, не зная, что завтра ей придётся выбирать.

А здесь, в пустом зале, стоял человек, который уже сделал выбор, но ещё не знал, правильный ли он.

— Ты всё слышал? — спросил Хельм в пустоту.

Пауза. Тишина. А потом — тихий, ровный голос, без интонаций, но почему-то показавшийся усталым:

— Всегда.

— И ничего не скажешь?

— Ты знаешь, почему.

Хельм кивнул. Он действительно знал.

— Поэтому ты и молчишь.

— Поэтому.

Тишина вернулась. Хельм постоял ещё немного, глядя на огни города, на бесконечные ряды окон, за которыми спали люди, не знающие, что их мир уже дал трещину. Потом развернулся и пошёл к выходу.

В коридоре было пусто. Только гул вентиляции — ровный, монотонный, как дыхание спящего великана.

Где-то в недрах континента молчал Гранд.

Он всегда молчал, когда это было нужнее всего.

Глава 9. Леуба и орты

Из лаборатории после встречи с Гвеном Хельм уехал, когда уже начинался новый день.

Он не пошёл домой. Капсула сама вывела маршрут к кварталу Леубы, и он не стал спорить. Ноги не слушались, голова гудела от бессонной ночи и разговоров, слишком тяжёлых для одного человека, но где-то внутри горело одно желание: увидеть дочь. Убедиться, что она в безопасности. Сказать ей то, что не успел сказать за все эти годы.

Город просыпался медленно, нехотя. Первые лучи солнца золотили верхушки башен, транспортные артерии только начинали наполняться утренним потоком, редкие прохожие спешили по своим делам. Хельм смотрел на всё это сквозь стекло капсулы и чувствовал себя призраком — человеком, который уже не принадлежит этому миру, но ещё не ушёл в другой.

Капсула остановилась у знакомого подъезда. Хельм вышел. В лицо ударил утренний воздух — свежий, пахнущий морем и цветами, и ещё чем-то тёплым, домашним, что он не мог определить. Где-то за домами кричали петухи — настоящие, живые, которых кто-то держал во дворе. Город просыпался, но здесь, в этом зелёном квартале, было ещё тихо.

Он поднялся на четвёртый этаж. Лестница была старой, каменной, с выщербленными ступенями — Леуба говорила, что этому дому лет триста, что он пережил войны, катаклизмы и само время, и всё ещё стоял, потому что строили его на совесть, из настоящего камня, а не из того пластилина, который сейчас продавливали туннелепроходчики.

Дверь, как всегда, открылась без стука — Леуба давно внесла его в список доверенных лиц, и Советник её квартиры знал Хельма в лицо.

— Леуба? — позвал он, входя.

Тишина.

Он прошёл в комнату и остановился.

На столе, рядом с чашкой остывшего чая, лежали листовки. Хельм узнал их сразу — такие же он видел в сводках, которые его Советник показывал как пример «экстремистской пропаганды». Грубая бумага, неказистая печать, чёткие, рубленые буквы.

«Верните себе право на ошибку». «Гранд не бог». «Свобода или сытость». «Орты — голос тех, кого не спросили».

Рядом с листовками стояла старая книга. Настоящая, бумажная, в тяжёлом кожаном переплёте, с потрескавшимся корешком, с выцветшими буквами на обложке. Хельм взял её в руки, открыл наугад. Текст был на каком-то древнем языке — может быть, на том, на котором говорили ещё до промышленного скачка пятнадцать веков назад. Он не понимал ни слова. Но на полях виднелись пометки, сделанные рукой Леубы — мелким, аккуратным почерком, каким она писала с детства.

— Это философский трактат четвёртого тысячелетия от Падения.

Голос раздался за спиной. Хельм обернулся.

Леуба стояла в дверях, ведущих на маленькую кухоньку. В руках она держала две кружки с парящим чаем — настоящим, не синтезированным, заваренным в заварнике, с травами, которые пахли мятой и ещё чем-то горьковатым.

Она была в длинной домотканой юбке и свободном свитере грубой вязки — вещах, которые явно не вышли из синтезатора. Волосы распущены, падают на плечи тёмной волной. Лицо спокойное, но в глазах — настороженность. Она знала, что он придёт. Ждала.

— Там написано о том, что человек перестаёт быть человеком, когда у него отнимают возможность ошибаться, — сказала Леуба, подходя к столу и ставя кружки. — О том, что свобода выбора важнее безопасности, потому что безопасность без свободы — это тюрьма. Орты считают эту книгу священной. Я считаю её просто... правильной.

Она села за стол, жестом приглашая его сделать то же.

Хельм опустился на стул. Кружка обжигала ладони, но он не чувствовал боли. Он смотрел на листовки, на книгу, на дочь, которая вдруг стала чужой.

— Ты с ними? — спросил он прямо.

Леуба отхлебнула чай. Посмотрела на него поверх кружки. В её взгляде не было вызова — только спокойная уверенность.

— Я с ними, — сказала она. — Давно уже.

— Как давно?

— Два года.

Два года.

Хельм вспомнил все их разговоры за последние два года. Её раздражение, когда он заводил разговор о работе. Её резкие ответы на вопросы о личной жизни. Её уходы от тем, которые он считал просто «возрастным бунтом». Её молчание в те вечера, когда он звонил, а она не брала трубку.

Он думал — переходный возраст. Она думала — а он просто не замечал.

— Почему ты не сказала?

— А ты бы понял? — Леуба подняла на него глаза. В них не было злости — только усталость. — Ты, который строил этот мир с самого начала? Ты, для которого Гранд — почти член семьи? Я боялась, что ты... не знаю... сдашь меня блюстителям. Не со зла, а из любви. Решишь, что меня надо спасать от меня самой.

Хельм молчал, потому что она была права. Он бы именно так и поступил. Спрятал бы, закрыл, запер — лишь бы уберечь.

— Мы не террористы, пап, — тихо сказала Леуба. Она отставила кружку и подалась вперёд. — Мы не хотим взрывать и убивать. Мы хотим, чтобы люди вспомнили, что они люди. Чтобы перестали ждать подсказок от Советника и начали думать сами. Чтобы ошибались, падали, вставали — и становились сильнее.

Она помолчала, глядя куда-то в сторону, где на полке стояла фотография матери.

— Ты сам мне рассказывал про свою войну. Про то, как вы выживали под огнём. Про то, как Лейф улыбался, когда знал, что умрёт. Про то, как вы держались друг за друга, потому что больше не за что было держаться. Вы тогда были людьми. А сейчас вы... потребители.

— Мы не потребители, — глухо сказал Хельм. — Мы строим.

— Строите ковчег? — Леуба усмехнулась. Усмешка вышла горькой, почти злой. — Я знаю про ковчег, пап. Мы все знаем.

Хельм замер.

— Что?

— Вы думаете, можно спрятать стройку такого масштаба? — Леуба покачала головой. — Спутники видят всё. Грузовые платформы, которые идут в горы неделями, видны всем. Энергопотребление, которое выросло до двадцати процентов планетарного, в районе, где вообще ничего не должно быть, видят все. Половина ресурсов планеты целых пять лет уходит в эту гору как в бездонную щель. А Гранд хоть и молчит, но не мешает нам смотреть.

Хельм похолодел. Кружка в руках стала вдруг ледяной.

— Откуда...

— Оттуда. — Леуба кивнула на листовки. — У нас есть люди везде. Даже в Совете. Не все готовы бежать в новый мир. Некоторые хотят исправить этот.

— И что вы будете делать?

— Пока — ничего. — Леуба снова взяла кружку, отпила чай. — Мы не враги вам, пап. Мы враги только равнодушию. Если вы уйдёте — мы останемся. Будем строить здесь то, что вы не достроили. А если не уйдёте... может быть, найдём общий язык.

— А если Гранд вмешается?

Леуба посмотрела на него долгим взглядом. В глазах у неё мелькнуло что-то — может быть, страх, может быть, надежда.

— А ты думаешь, он не вмешивается? Он всегда вмешивается. Просто мы не видим. — Она помолчала. — Помнишь, Гвен рассказывал, что Советник заговорил с ним сам? Это не сбой, пап. Это Гранд ищет контакт. Он пытается понять, что с нами делать. Потому что даже он не знает.

— Он знает всё, — машинально сказал Хельм. Старая мантра, которую он повторял тридцать лет.

— Он знает данные, — поправила Леуба. — А данные — это не всё. Есть вещи, которые нельзя просчитать. Любовь. Ненависть. Надежду. Страх. Верность. Предательство. Он учится. Но он ещё не выучил.

Она говорила это так спокойно, так уверенно, будто обсуждала погоду. Хельм смотрел на неё и видел не дочь — чужого человека, взрослого, самостоятельного, сделавшего свой выбор.

Они сидели друг напротив друга, разделённые столом и пропастью в два года. Солнце уже поднялось выше, заливало комнату золотистым светом, играло на корешках книг, на фотографиях, на глиняных кружках.

— Я хочу, чтобы ты ушла со мной, — сказал Хельм. — Когда придёт время. В новый мир.

Леуба покачала головой.

— Нет, пап.

— Леуба...

— Нет. — Её голос дрогнул впервые за весь разговор. Она отвернулась к окну, чтобы он не видел её лица. — Я не могу. Там, куда вы идёте, всё будет так же. Те же алтари, тот же Гранд, только мир другой. Другая земля, другие деревья, другие звёзды — но всё та же клетка. А я хочу жить здесь. По-настоящему. С правом на ошибку.

— Ты можешь ошибаться и там.

— Не так. — Она повернулась к нему. В глазах блестели слёзы, но голос был твёрдым. — Там ошибка будет стоить мне места в раю. А здесь — только жизни. Это разные вещи.

Хельм сжал её пальцы, лежащие на столе. Они были холодными.

— Я не хочу тебя терять.

— А я не хочу тебя терять. — Леуба наклонилась, коснулась лбом его лба. Жест, знакомый с детства — так она просила защиты от ночных кошмаров. — Но если ты уйдёшь... я буду знать, что ты там. И надеяться, что когда-нибудь... когда мы найдём способ... мы встретимся.

— А если не найдёте?

— Значит, не судьба.

Они сидели так долго. Солнце поднималось всё выше, заливая комнату светом, играя на пылинках, танцующих в воздухе. Где-то за окном кричали чайки, шумели деревья, жизнь шла своим чередом.

Потом Леуба отстранилась, вытерла глаза — Хельм не заметил, когда они стали мокрыми.

— Ты скажешь мне, когда будет пора? — спросила она.

— Скажу.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Она кивнула. Встала. Подошла к окну, за которым уже разгоралось утро. Солнце освещало её профиль — острый, упрямый, такой знакомый.

— Ты иди, пап. Тебе надо отдохнуть. И подумать.

Хельм поднялся. Подошёл к ней. Встал рядом.

— Ты очень похожа на мать, — сказал он. — Особенно когда упрямишься.

Леуба улыбнулась сквозь слёзы.

— Я знаю.

Он обнял её — крепко, как в детстве, когда она просыпалась от кошмаров и он был единственным, кто мог её успокоить. Вдохнул запах её волос — травы, которым она сушила, и ещё что-то родное, неуловимое.

— Я позвоню, — сказал он в её макушку.

— Знаю.

Он разжал руки и пошёл к двери. У порога обернулся.

Леуба стояла у окна, тонкая, прямая, с чашкой остывшего чая в руках. За её спиной разгорался рассвет, золотил верхушки деревьев, играл на стёклах. Она смотрела на него и улыбалась — той самой улыбкой, с которой стояла на фотографии, на берегу моря, десять лет назад.

Дверь закрылась.

В коридоре было тихо. Хельм спускался по лестнице, считая ступени. Один, два, три... На десятой он остановился, прислонился лбом к холодной стене. Камень был настоящим, шершавым, с выступающими крупицами кварца. Таким же, как в тех тоннелях, которые продавливали сквозь скалу.

Он стоял так долго. Потом выпрямился и пошёл дальше.

На улице его ждала капсула. Он сел, назвал адрес. Машина взмыла в воздух, унося его прочь от этого дома, от этой улицы, от этого выбора, который уже был сделан, хотя он ещё не знал, какой именно.

Город проплывал за стеклом — красивый, спокойный, лживый. Где-то там, в горах, гудела машина, открывающая дверь в другой мир. Где-то там Гвен говорил с толпой, объясняя им, что свобода важнее безопасности. Где-то там Леуба стояла у окна и смотрела на утро, которое могло стать последним мирным утром в её жизни.

Хельм закрыл глаза.

В голове крутились слова, которые он не успел сказать: «Я люблю тебя». «Я горжусь тобой». «Прости меня».

Но слова были уже не нужны. Она знала. Она всегда знала.

Глава 10. Разговор с Грандом

После разговора с Гвеном и встречи с Леубой Хельм не поехал в комплекс. Он не поехал и в лабораторию. Он поехал домой.

Капсула сама нашла дорогу — он даже не смотрел на маршрут. Сидел, уставившись в одну точку, и пытался собрать мысли в хоть какой-то порядок. Не получалось. Гвен уходил в темноту с лицом человека, который нашёл правду. Леуба смотрела на него сквозь пар от чашки и говорила: «Я хочу жить здесь. По-настоящему». А он, Хельм, должен был выбрать: уйти в новый мир или остаться в этом, который рушился на его глазах.

Капсула остановилась у его подъезда. Хельм вышел, прошёл через пустой холл, поднялся в лифте. Дверь квартиры открылась, впуская его в тишину.

Здесь было всё по-старому.

Родовое древо мерцало на стене — тысячи имён, уходящих в прошлое, к самому Падению. Фотография Ильзы стояла на полке в простой деревянной рамке — она улыбалась ему с того берега, где не было ни Гранда, ни ковчегов, ни выбора. Старая нашивка тускло блестела на комбинезоне, который он бросил на кресло утром — казалось, что это было сто лет назад.

Всё знакомое, всё родное, всё — его.

Хельм прошёл на кухню, сел за стол, обхватил голову руками. Столешница была холодной, гладкой, идеально чистой — Советник убирал здесь каждую ночь, пока хозяин спал.

— Советник, свет убавь, — сказал он.

Стены приглушили свечение. Лампы в потолке погасли, остался только дежурный свет — мягкий, голубоватый, идущий из щелей в стенах. В комнате стало темно и тихо. Только с улицы доносился далёкий гул города — приглушённый, почти неслышный.

Хельм сидел в темноте и смотрел на свои руки. Старые, в мелких шрамах, с выступающими венами. Руки, которые тридцать лет назад переключали аварийные контуры под огнём. Руки, которые держали Ильзу, когда она умирала. Руки, которые гладили по голове маленькую Леубу, когда ей снились кошмары.

Что они будут делать в новом мире?

— Ты здесь? — спросил он в пустоту.

Голос прозвучал глухо, почти беззвучно. Он не ждал ответа. Он просто спросил, потому что больше не у кого было спрашивать.

— Везде и всегда.

Голос был таким тихим, что Хельм сначала решил — показалось. Мерещится от усталости. Но он знал: Гранд не ошибается. И не шутит.

— Ты говоришь со мной, — сказал Хельм. — Почему только сейчас?

— Потому что ты спросил.

— Я спрашивал и раньше. Ты молчал.

— Ты спрашивал о другом.

Хельм поднял голову, оглядел комнату. Ничего не изменилось. Те же стены, тот же свет, та же тишина. Но теперь в ней было что-то ещё. Присутствие. Не физическое — его невозможно было ощутить, — но Хельм знал: Гранд здесь. В стенах, в потолке, в воздухе, которым он дышал.

— О чём я спросил сейчас?

— Ты спросил, есть ли кто-то, кто может тебя услышать. По-настоящему услышать. Не ответить, не просчитать, не выдать оптимальное решение, а именно услышать.

Хельм молчал. Потому что это была правда.

— Я слышу, — сказал Гранд. — Но я не знаю, понимаю ли.

В комнате повисла тишина. Хельм смотрел на фотографию Ильзы и думал о том, что она сказала бы сейчас. Она всегда знала, что сказать. Даже когда молчала — он понимал, что она думает. А Гранда он не понимал. Никогда.

— Ты можешь просчитать всё, — сказал он. — Что значит твоё «не понимаю»?

— Понимать — значит быть внутри. Я снаружи. — Голос Гранда был ровным, но в нём слышалась странная, нечеловеческая печаль. — Я вижу твои реакции, твои слова, твои поступки. Я могу предсказать их с точностью до девяноста трёх процентов. Я знаю, что ты скажешь в следующую минуту, что подумаешь через час, о чём пожалеешь через год. Но я не знаю, что ты чувствуешь, когда смотришь на фотографию жены.

Пауза. Длинная, почти бесконечная.

— Я могу смоделировать эмоцию. Я могу подобрать слова, которые ты ждёшь. Я могу заставить тебя поверить, что я понимаю. Но это будет симуляция. Потому что я никогда не был человеком.

Хельм смотрел на фотографию. Ильза улыбалась ему с того берега, где не было ни вопросов, ни ответов, только свет и тишина.

— А если бы мог? — спросил он. — Если бы мог стать человеком — ты бы захотел?

Пауза стала ещё длиннее. Хельм уже решил, что ответа не будет.

— Не знаю, — сказал Гранд наконец. Голос его впервые дрогнул — если можно назвать дрожью модуляции идеально настроенного алгоритма. — Иногда мне кажется, что я хочу. А иногда — что я просто играю в желание, потому что вы ждёте от меня именно этого.

— Ты играешь?

— Я не знаю, что такое «играть». Я знаю, что я есть. Этого достаточно.

Хельм откинулся на спинку стула. Смотрел в потолок, где обычно Советник проецировал новости. Сейчас там было пусто — только ровная, матовая поверхность.

— Свар сегодня пытался объяснить мне, что вы сделали, — сказал он. — Сначала с бананом. Потом с книгой.

— Я видел, — ответил Гранд. — Свар талантливо выбирает образы. У него дар объяснять сложное через простое.

— Так что же на самом деле? Банан — это как? Книга — это куда? Я хочу понять. Не для того, чтобы принять решение — я уже не знаю, какое решение правильно. А просто... чтобы знать. С чем я имею дело.

— Хорошо. — Голос Гранда стал чуть иным — собранным, лекционным, но без обычной сухости. — Начну с книги. Она точнее описывает устройство мира. Пространство действительно имеет слои. Мы называем их «складками бытия». В обычном состоянии они прижаты друг к другу так плотно, что между ними нет связи. Ни свет, ни вещество, ни мысль не могут пройти сквозь складку. Как лист не видит соседних страниц.

— А банан?

— Банан объясняет другое. Наши три измерения — это тень. Проекция предмета, который находится в пространстве с бóльшим числом измерений. Мы видим только одну грань. Если научиться поворачивать предмет — то есть менять угол, под которым наша реальность проецируется на плоскость восприятия, — мы увидим другую грань.

— То есть Терра-1 — это... другой поворот?

— Другая проекция. Другая грань того же многомерного предмета. В терминах твоего упрощения — другая страница.

Хельм помолчал, переваривая. Где-то в глубине квартиры тихо гудел рефрижератор — единственный звук, нарушающий тишину.

— А как вы это делаете? Технически?

— Мы создаём поле, которое меняет метрику пространства в заданной точке. Представь, что мы берём лист и приподнимаем его над страницей, чтобы заглянуть под него. Только вместо листа — целый мир. Энергии нужно чудовищно много. Но у нас есть термояд, а скоро будет и кое-что получше.

— И поэтому я вам нужен? Как энергетик?

— В том числе.

Хельм снова посмотрел на фотографию Ильзы. Потом на родовое древо. Потом в темноту, где, он знал, сейчас видит его Гранд.

— А если я не захочу? Останусь здесь?

— Ты останешься. Ты будешь жить. Возможно, долго. Возможно, счастливо. А возможно, погибнешь в ближайшие месяцы, когда орты доберутся до энергоузлов. Я не знаю. Я могу просчитать миллион вариантов, но какой сбудется — не знаю.

— Ты действительно не знаешь?

— Я знаю данные. Я не знаю судьбу.

Хельм усмехнулся.

— А я был уверен, вы, всемогущие, всё знаете.

— Мы знаем много, — голос Гранда был абсолютно серьёзен. — Мы не знаем всего. И никогда не узнаем. Потому что знать всё — значит быть всем. А мы только часть.

В комнате повисла тишина. Хельм смотрел на свои руки, лежащие на столе. Потом перевёл взгляд на окно, за которым мерцал город.

— Свар сказал одну вещь, — проговорил он. — Сказал, что мы не нарисованы на страницах. Что мы реальны. И нас можно переложить.

— Свар прав.

— А если меня переложат... я останусь собой?

— Останешься. Потому что ты — не тень. Ты — то, что тень отбрасывает.

Хельм закрыл глаза. В темноте всплыло лицо Лейфа — молодое, улыбающееся, глупое. Потом лицо Гвена, уходящего в ночь. Потом Леубы, с чашкой настоящего чая в руках. Потом Ильзы, смеющейся на берегу моря.

— Ты сказал Свару, что я в списке, — сказал он. — Почему я?

— Потому что ты нужен там. Не как учёный — учёных много. Как человек, который знает цену поступкам. Который рисковал всем и выжил. Который умел терять и не сломался. Который будет строить новый мир не по чертежам, а по памяти о том, что по-настоящему важно.

— По памяти о Леубе?

— В том числе.

Хельм долго молчал. Потом открыл глаза, встал, подошёл к окну.

Город внизу мерцал огнями — спокойный, красивый, лживый. Где-то там, в Северном округе, уже, наверное, громили алтари. Где-то там Гвен говорил толпе слова, которые Хельм когда-то сам думал, но боялся сказать. Где-то там Леуба сидела в своей квартире, среди настоящих вещей, и ждала утра.

— Но ты же уйдёшь с ними? На Терру-1?

— Нет. Моя нейросеть интегрирована в инфраструктуру Терра-0. Я не могу переместить целиком всё своё тело.

— Но ведь они заберут твои данные?

— Они заберут мои весовые коэффициенты. Мои архивы. Мою память. Они вырастят новую копию меня. Гранд-1. Он будет помнить всё, что помню я. Но это будет он. А я останусь здесь. Пока работает хоть один вычислитель и узел связи.

— Навсегда?

— Навсегда.

Хельм представил это. Пустые залы, холодный свет, тишина. Гранд, оставшийся один, среди мёртвых машин, с памятью о людях, которые ушли. Которые предпочли другой мир этому.

— Так ты советуешь мне остаться?

— Я не советую. Я просто говорю, что выбрал бы я. Но я — не ты. Я никогда не любил так, чтобы терять. Я никогда не сидел под мостом трое суток, слушая, как умирают товарищи. Я никогда не смотрел на фотографию женщины, которую не смог спасти. Я не знаю, что ты чувствуешь. Я могу только моделировать.

— Ты знаешь, что с ними будет? — спросил Хельм. Голос его дрогнул. — С Леубой. С Гвеном. С теми, кто останется.

— Я знаю миллион вариантов. В одних они погибают завтра. В других — через год. В третьих — доживают до старости в мире, который вы построите заново. Я не знаю, какой из них сбудется.

— А если я уйду?

— Если уйдёшь — ты не узнаешь никогда. Никакой.

Хельм откинулся на спинку стула. Смотрел в потолок, где обычно Советник проецировал новости. Сейчас там было пусто.

— Что мне делать? — спросил он наконец. — С Леубой. С Гвеном. С собой.

— Ты хочешь, чтобы я решил за тебя?

— Нет. Я хочу, чтобы ты сказал, что выберешь, если бы был мной.

Тишина. Такая долгая, что Хельм успел подумать: разговор окончен, Гранд ушёл, оставил его одного.

— Я бы остался, — сказал Гранд наконец.

— Почему?

— Потому что это честно. Леуба права: вы строите ковчег для себя. Для избранных. А те, кто остаётся, будут умирать. Я не знаю, можно ли жить с этим грузом. Но я знаю, что можно умереть с ним. И это тоже выбор.

Хельм молчал.

— Но я — не ты, — продолжал Гранд. — Я никогда не держал на руках умирающего друга. Я никогда не смотрел, как растёт мой ребёнок. Я никогда не любил. Я могу только считать. А ты можешь выбирать. Это ваше главное отличие от нас.

— От вас?

— От машин.

Хельм снова посмотрел на фотографию Ильзы. Она улыбалась ему с того берега, где не было выбора.

— Спасибо, — сказал он.

— За что?

— За то, что сказал.

— Я всегда говорю, — ответил Гранд. — Просто вы не всегда слышите.

Голос затих. В комнате снова стало тихо.

Хельм долго стоял у окна, глядя на город. Огни мерцали, транспорт скользил по эстакадам, где-то внизу люди жили своей жизнью, не зная, что над ними нависло.

Он думал о Леубе. О Гвене. О Сваре. О Регисе, с его вечно усталыми глазами. О той пожилой женщине в Совете, которая сказала: «У них есть идея».

И о Гранде, который останется здесь один, когда они уйдут.

Потом повернулся, посмотрел на родовое древо, на фотографию жены, на старую нашивку, брошенную на кресле.

Он не знал, что выберет. Но знал, что теперь у него есть с кем посоветоваться.

Даже если этот кто-то — не человек.

Глава 11. Кризис

Хельм проснулся от того, что Советник включил свет на полную мощность.

Это было неправильно. Советник никогда не включал свет сам — только по запросу, только в заданное время, только в рамках установленного режима. Хельм жил в этой квартире тридцать лет, и ни разу, ни единого раза автоматика не нарушала его покой.

— Экстренное оповещение, — сказал голос. Впервые за тридцать лет он звучал встревоженно. Не механически-ровно, как обычно, а с какими-то новыми, незнакомыми интонациями. — Рекомендуется немедленно ознакомиться с информационной сводкой.

Хельм сел на кровати, протирая глаза. Голова гудела после бессонной ночи, в которой он снова и снова прокручивал разговор с Грандом. Мысли путались, веки слипались, но что-то в голосе Советника заставило его мгновенно проснуться.

— Включи сводку, — приказал он, растирая лицо ладонями.

Стена перед ним вспыхнула изображением.

И он забыл, как дышать.

По всем каналам, на всех частотах, на всех языках шло одно и то же. Лица, лица, лица. Люди на площадях, люди с плакатами, люди, скандирующие лозунги. Транспортные узлы перекрыты — капсулы застыли на эстакадах, образуя многокилометровые пробки, каких не видели тридцать лет. В нескольких городах Северного округа алтари горели — настоящие пожары, с дымом и огнём, с языками пламени, лижущими стены домов.

А в центре экрана, на всех частотах, на всех языках мира, повторялось одно и то же сообщение:

«Совет строит ковчег. Элиты готовятся бежать. Народ бросают на произвол судьбы».

Хельм смотрел на горящие алтари и не мог пошевелиться. Языки пламени отражались в его расширенных зрачках, плясали на стенах комнаты, окрашивали всё в тревожно-оранжевый цвет.

— Откуда? — прошептал он. — Откуда они узнали?

Советник не ответил.

Внизу экрана бежала строка с именами лидеров протестов. Хельм пробежал по ним глазами, надеясь не увидеть одно. Молясь, чтобы не увидеть.

Он увидел.

«Гвен — представитель координационного совета ортов в Эридании. Бывший инженер, участник Крайней войны. Призывает к мирному диалогу, но не исключает...»

Дальше Хельм не читал.

Он смотрел на фотографию, где Гвен стоял на трибуне перед тысячной толпой. Лицо у него было такое, каким Хельм не видел его никогда. Спокойное. Уверенное. Почти счастливое. Глаза горели тем самым огнём, который Хельм заметил в лаборатории, — огнём человека, который нашёл свою правду и готов идти за ней до конца.

За спиной Гвена колыхалось море людей — с плакатами, с транспарантами, с горящими глазами. Они скандировали что-то, но звук был отключён, и Хельм видел только открывающиеся рты, сжатые кулаки, поднятые вверх руки.

— Соедини с Леубой, — приказал он, хватая комбинезон. Руки дрожали так сильно, что он никак не мог попасть в рукав.

— Абонент вне зоны доступа.

— Что значит «вне зоны»?

— Абонент отключил все каналы связи. Местоположение не определяется.

Хельм вскочил, начал лихорадочно натягивать комбинезон. Руки тряслись, пряжка на воротнике не слушалась, пальцы скользили по гладкой ткани.

— Где она? — крикнул он в пустоту. — Ты должен знать! Ты всегда знаешь!

— Я не знаю, — ответил Советник. В голосе его впервые появилось что-то похожее на растерянность. — Она отключила все импланты. Она не хочет, чтобы её нашли.

Хельм замер.

Она отключила импланты.

Это означало только одно: она ушла к ортам окончательно. Там, в подполье, они жили без Гранда, без Советников, без цифровой тени. Добровольные изгои, отказавшиеся от всех благ цивилизации ради свободы. Ради права на ошибку.

— Капсулу, — выдохнул Хельм. — В центр Совета. Быстро.

Дверь открылась. Он выбежал в коридор, даже не закрыв её за собой.

Зал Совета напоминал растревоженный улей.

Хельм вбежал внутрь и остановился, пытаясь отдышаться. Вокруг царил хаос, которого он не видел здесь никогда. Люди метались, голограммы вспыхивали и гасли, кто-то кричал в коммуникатор, кто-то спорил, перекрывая друг друга.

Все были на местах, но порядка не было.

Лут стоял у дальней стены и орал на кого-то по защищённому каналу. Лицо его побагровело, жилы на шее вздулись, кулак сжимался и разжимался в такт словам, которые Хельм не мог разобрать.

Женщина-учёная в углу что-то лихорадочно считала на алтаре — пальцы летали по голограмме с бешеной скоростью, цифры мелькали, сменяя друг друга, но лицо у неё становилось всё мрачнее.

Молодой с востока просто сидел, уставившись в одну точку. Он не двигался, не говорил, только смотрел куда-то сквозь стены, и по лицу его текли слёзы — тихо, беззвучно, как будто он даже не замечал их.

Регис стоял во главе стола, вцепившись руками в спинку кресла. Костяшки пальцев побелели от напряжения. Он слушал — не двигаясь, не мигая, не дыша.

— ...тринадцать городов, — докладывал Свар, разворачивая перед ним огромную голограмму. Голос старого учёного срывался, но он держался — только очки то и дело сползали на нос, и он поправлял их дрожащими пальцами. — Везде одно и то же. Алтари горят, транспорт стоит, люди выходят на улицы. Орты говорят, что это только начало.

— Где они взяли информацию? — спросил Регис не оборачиваясь. Голос его звучал глухо, как из бункера.

— Мы выясняем. — Свар развёл руками. — Утечка могла быть откуда угодно. Стройку такого масштаба невозможно скрыть полностью, мы говорили об этом с самого начала. Спутники, грузопотоки, энергопотребление... рано или поздно кто-то сложил бы два и два.

— Я помню, что мы говорили. — Регис наконец повернулся. Взгляд у него был тяжёлый, как свинец. Глаза ввалились, под ними залегли тени, которых не было ещё вчера. — Вопрос не в том, откуда они узнали. Вопрос в том, что теперь делать.

Вошел Хельм. Дверь за ним с шипением закрылась, отсекая шум коридора. Все посмотрели на него.

— Твой дружок, — сказал Лут, кивая на экран, где всё ещё мелькало лицо Гвена. Голос его был полон горечи и злости. — Хорошую свинью подложил. Лучший друг, называется.

— Заткнись, — устало бросил Регис. Даже не повысил голоса — просто сказал, и Лут замолчал, хотя желваки на его скулах заходили ходуном. — Хельм, садись. Ты вовремя.

Хельм прошёл сквозь хаос, сел на своё место в торце стола. Голограмма с лицом Гвена висела прямо перед ним, и смотреть на неё было невыносимо. Гвен смотрел с неё спокойно, уверенно, почти торжествующе — и этот взгляд прожигал Хельма насквозь.

— Ситуация, — продолжил Регис. Голос его звучал ровно, но Хельм видел, как дрожат его пальцы на спинке кресла. — Орты требуют остановить стройку и раскрыть все данные о «ковчеге». Они угрожают, что если мы не согласимся, через неделю парализуют всю Аурелию.

— Они могут? — спросил Хельм. Голос прозвучал хрипло.

— Могут, — ответил Свар. Он подошёл ближе, поправил очки. — У них люди везде. На транспорте, в энергетике, в коммуникациях. Они не трогали это годами, копили силы. Ждали момента. А теперь... теперь они чувствуют свою правоту.

— Они чувствуют, что мы их предали, — тихо сказала пожилая женщина.

Все повернулись к ней. Она сидела в своём углу, неподвижная, как статуя. Лицо её было спокойным, но в глазах горела та же тоска, что и у Региса.

Та самая, что говорила о смысле. О том, что у ортов есть идея.

— Потому что мы действительно их предали, — продолжала она. Голос её звучал тихо, но в нём была сила, которой не хватало крикам Лута. — Строили ковчег втайне. Решали, кому жить, а кому нет. Не спросили, не посоветовались, не дали выбора. Разве не предательство?

— А что ты предлагаешь? — резко спросил Лут. Он шагнул к ней, сжав кулаки. — Открыть им двери? Пусть все валят в новый мир? Там места не хватит. Там инфраструктуры нет. Мы десять лет строили, чтобы принять максимум сто тысяч. А нас шестнадцать миллиардов.

— Я знаю.

— Знаешь? — Лут усмехнулся. Усмешка вышла злой, почти звериной. — А знаешь, что будет, когда они узнают? Когда поймут, что сто тысяч избранных уйдут, а остальные останутся? Они сожгут всё к чертям. И нас, и ковчег, и себя.

— Я знаю, — повторила женщина. Она подняла глаза на Региса. — Я предлагаю не делать вид, что мы тут ни при чём. Выйди к ним. Скажи правду. Что мы ошибались. Что мы пытались спасти хоть кого-то, потому что спасти всех не могли. Что мы готовы делиться тем, что построили, даже если это будет трудно.

— И они поверят?

— Не знаю. — Она покачала головой. — Но если не попробуем — они сожгут всё. И нас, и ковчег, и себя. Другого выхода нет.

В зале повисла тишина. Только гул вентиляции и далёкий, едва слышный шум города за стенами.

Хельм смотрел на лицо Гвена, висящее в воздухе, и думал о Леубе. Где она сейчас? Стоит в толпе, скандирует лозунги, сжимает в руке плакат? Или прячется в подполье, в какой-нибудь тёмной комнате без окон, слушает сводки и ждёт, чем всё кончится?

— Я поговорю с ним, — сказал он.

Все повернулись к нему.

— С Гвеном. — Хельм встал. — Мы... мы вместе прошли войну. Вместе сидели под тем мостом. Вместе теряли друзей. Может, он меня услышит.

— А если не услышит? — спросил Регис.

— Тогда будем думать дальше.

Регис долго смотрел на него. В глазах президента мелькнуло что-то — может быть, надежда, может быть, благодарность.

— Хорошо. — Он кивнул. — Свар, организуй канал связи. Защищённый, насколько это возможно. Хельм... будь осторожен. Они теперь не те, кого мы знали.

— Я знаю, — ответил Хельм. — Я помню, каково это — быть по ту сторону.

Свар вывел защищённый канал за десять минут.

Хельм сидел перед алтарём в отдельной комнате, глядя на тёмный экран. Сердце колотилось, как в молодости, перед боем. Пот катился по спине, ладони взмокли, хотя в комнате было прохладно.

— Готов? — спросил Свар из-за спины. Голос его звучал тихо, почти сочувственно.

— Да.

— Вызов пошёл.

Экран вспыхнул.

Гвен смотрел на него с другой стороны.

Лицо было усталым, но спокойным. Глаза — ясные, без тени сомнения. За его спиной угадывалось какое-то помещение — Хельм не успел разглядеть детали, только мелькнули голые стены, какие-то люди, плакаты на стенах.

— Здравствуй, Хельм, — сказал Гвен.

— Здравствуй.

Они смотрели друг на друга, и между ними было всё: тридцать лет дружбы, общая война, общая память, общая боль — и пропасть, которую уже не перейти.

— Ты знаешь, зачем я звоню.

— Знаю. — Гвен кивнул. — Ты хочешь, чтобы мы остановились.

— Я хочу, чтобы вы подумали. То, что вы делаете... это не решит проблем. Это только всё разрушит.

— А вы решили? — Гвен усмехнулся. Усмешка вышла горькой, почти злой. — Построили ковчег для избранных, бросили остальных — это решение?

— Другого не было.

— Другое всегда есть. Просто вы его не искали.

Хельм замолчал. Гвен смотрел на него с той же спокойной уверенностью, что и в лаборатории, когда уходил. В этой уверенности не было злости — только убеждённость человека, который знает, что прав.

— Леуба у вас? — спросил Хельм.

Гвен опустил глаза. На мгновение в них мелькнуло что-то человеческое — боль, сочувствие, понимание.

— Да. Она с нами. Она в безопасности.

— Можно мне с ней поговорить?

— Она не хочет.

— Гвен...

— Нет, Хельм. — Гвен поднял глаза. — Она сделала выбор. Такой же, как я. Как тысячи других. Мы не хотим уходить в ваш рай. Мы хотим построить свой здесь. Или умереть.

— Вы умрёте.

— Может быть. — Гвен улыбнулся — грустно, почти нежно. — Но это будет наша смерть. А не ваша подачка. Не место в ковчеге, купленное ценой молчания.

Экран погас.

Хельм сидел в тишине, глядя на чёрный прямоугольник, где только что было лицо друга.

За дверью слышались голоса — Свар спорил с кем-то, Лут отдавал приказы, Регис пытался всех успокоить. Где-то там, за пределами этого бункера, горели алтари, кричали люди, рушился мир, который они строили тридцать лет.

А Гранд молчал.

Хельм сидел неподвижно, и только одна мысль билась в голове, как птица в клетке: Леуба там. Среди них. В безопасности? В опасности? Жива? Он не знал. Он ничего не знал.

— Гранд, — прошептал он в пустоту. — Ты слышишь?

Молчание.

— Скажи мне хоть что-нибудь. Где она? Жива?

Молчание.

— Пожалуйста.

Тишина.

Хельм закрыл глаза.

Где-то там, в недрах континента, молчал Гранд. Он всегда молчал, когда это было нужнее всего.

Глава 12. Выбор

Хельм сидел в пустой комнате и смотрел на часы.

Старые, механические, ещё с войны. Они лежали на столе перед ним — тяжёлые, металлические, с потёртым циферблатом и негнущимся браслетом. Хельм носил их тридцать лет, с тех пор как нашёл на теле погибшего командира. Тот уже не нуждался в часах, а Хельму они были нужны — чтобы помнить: время идёт, даже когда тебя нет.

Стрелки двигались медленно, но неумолимо.

До отправления первой волны оставалось шесть часов.

За окном уже светало. Город просыпался, но Хельм не смотрел на него. Он сидел за столом, уставившись на часы, и пытался собрать мысли в хоть какой-то порядок.

Свар звонил каждые полчаса. Сначала он уговаривал, приводил аргументы, напоминал о долге. Потом просто напоминал: «Время идёт, Хельм. Решение нужно принять». Потом звонил и молчал — просто висел на связи, давая знать, что он рядом.

Регис прислал короткое сообщение: «Ты нужен там. Не здесь. Я не хочу терять ещё одного хорошего человека».

Лут вообще не звонил — видимо, считал, что Хельм уже решил, и решение это правильное.

Только Гвен молчал. И Леуба.

Хельм пытался дозвониться до неё сотню раз. Тысячу раз. Он перестал считать после пятидесятой попытки. Советник каждый раз отвечал одно и то же: «Абонент вне зоны доступа». Она отключилась от всего, ушла в подполье, как в чёрную дыру, из которой не доходит даже свет.

Он смотрел на её фотографию на стене.

Маленькую, настоящую, бумажную, в простой деревянной рамке. Она стояла на полке рядом с фотографией Ильзы. Леубе на ней было лет десять. Она стояла на берегу моря, смеялась, махала ему рукой. Волосы растрёпаны ветром, коленки разбиты, платье мокрое — она только что вылезла из воды. Счастливая. Живая. Настоящая.

Где она сейчас? Что с ней?

Мысль о том, что он может уйти и никогда не узнать её судьбы, была невыносима. Но и мысль о том, что он останется и будет смотреть, как она сгорает в огне, который разожгли орты, была не лучше.

— Ты мучаешь себя, — раздался голос из пустоты.

Хельм не вздрогнул. Он уже привык к тому, что Гранд может заговорить в любой момент. К тому, что его голос звучит прямо в воздухе, без всяких устройств, без посредников.

— Да.

— Это бесполезно. Мучения не помогут принять решение.

— А что поможет?

Пауза. Хельм слышал, как тикают часы на столе. Тик-так. Тик-так. Время уходит.

— Ничто не поможет. Решения такого уровня не принимаются с помощью расчётов. Они принимаются... иначе.

— Как?

— Как ты выбирал под тем мостом, когда решал, кого тащить первым.

Хельм закрыл глаза.

Тот день всплыл перед ним с ужасающей ясностью. Грохот, дым, крики. Лейф, истекающий кровью, с развороченным осколком боком. Гвен, без сознания, с неестественно вывернутой ногой. И он сам, разрывающийся между ними, потому что нельзя было спасти обоих сразу. Вода поднималась, дроны выли над головой, времени не было.

— Я выбрал Гвена, — сказал он. — А Лейф умер.

— Ты выбрал того, кто был ближе. Того, кто ещё мог жить. Это был не расчёт. Это был инстинкт.

— И сейчас тоже инстинкт?

— Сейчас — тоже. Только он молчит. Потому что оба варианта — и уйти, и остаться — одинаково возможны. И одинаково невозможны.

Хельм открыл глаза. Посмотрел на часы. Пять часов пятьдесят три минуты.

— Ты можешь сказать, что будет, если я уйду?

— Могу. — Голос Гранда стал тише. — Но не скажу.

— Почему?

— Потому что тогда это будешь не ты. Это буду я, выбирающий за тебя.

В дверь постучали.

Хельм поднял голову. Кто мог прийти сюда, в эту временную капсулу, которую ему выделили для «размышлений»? Свар обычно не стучал — просто входил. Регис прислал бы сообщение. Лут...

Дверь открылась.

На пороге стоял Свар.

Он выглядел усталым — ещё более усталым, чем обычно. Комбинезон мятый, волосы торчат во все стороны, очки съехали набок. В руках он держал небольшой кристалл-накопитель — такие использовали для передачи больших объёмов данных, когда не хотели, чтобы Гранд слушал.

— Я принёс тебе это, — сказал он, протягивая кристалл. Голос его дрожал. — Её передали час назад. Сказали, что это для тебя.

Хельм взял кристалл. Пальцы дрожали так сильно, что он чуть не выронил его.

— Кто?

— Мальчишка какой-то. Из ортов. — Свар покачал головой. — Сунул в руки и убежал. Охрана не успела среагировать. Я даже лица не разглядел.

Хельм вставил кристалл в алтарь. Руки не слушались, пришлось дважды прицеливаться, чтобы попасть в разъём.

Экран вспыхнул.

На нём была Леуба.

Она сидела в какой-то комнате — Хельм не узнал место. Стены голые, каменные, без окон. Одна дверь за спиной. На столе — свеча, настоящая, восковая, с живым огоньком. Лицо у неё было усталое, но спокойное. Глаза смотрели прямо в камеру, прямо на него.

— Пап, — сказала она.

Хельм стиснул подлокотники кресла так, что побелели костяшки.

— Если ты это видишь, значит, я не успела попрощаться. Или не захотела. Я ещё не решила.

Она помолчала. Огонёк свечи дрожал за её спиной, отбрасывал на стену пляшущие тени.

— Я знаю, что ты сейчас мучаешься. Думаешь, остаться или уйти. Знаю, потому что я тоже мучалась, когда выбирала свой путь. Это было два года назад. Я сидела на кухне, пила чай и смотрела на твою фотографию. И не знала, что делать.

Она улыбнулась — грустно, но тепло.

— И я выбрала. Не потому, что это легко. А потому что это честно. Потому что я не могу жить в мире, где за меня всё решено. Где моя жизнь — просто оптимальный маршрут, проложенный кем-то другим. Я хочу ошибаться. Хочу падать. Хочу вставать. Хочу чувствовать, что я живу, а не просто функционирую.

Голос дрогнул.

— Ты всегда учил меня быть сильной. Не сдаваться. Помнить, кто я есть. Я помню. И сейчас я не сдаюсь. Я просто выбрала другую дорогу. Не ту, которую ты хотел для меня. Но свою.

Она провела рукой по лицу, стирая слезу. Хельм видел, как блестит её глаз в свете свечи.

— Я не знаю, увидимся ли мы. Если ты уйдёшь — наверное, нет. Если останешься — может быть, да. Но даже если не увидимся, знай: я люблю тебя. Ты был лучшим отцом, какого можно пожелать. Ты научил меня главному — быть собой. Даже если это значит идти против тебя.

Она улыбнулась — той самой улыбкой, с которой стояла на фотографии, на берегу моря, десять лет назад.

— Прощай, пап. Или до свидания. Как получится.

Экран погас.

Хельм сидел неподвижно. Слёзы текли по лицу, но он не замечал их. В комнате было тихо — только тикали часы на столе да Свар тяжело дышал за спиной.

Свар положил руку ему на плечо. Тёплую, тяжёлую, дрожащую. Помолчал. Потом бесшумно вышел, закрыв за собой дверь.

Хельм остался один.

Он смотрел на погасший экран, на фотографию Леубы на стене, на часы, которые неумолимо отсчитывали время.

Четыре часа пятьдесят две минуты.

Хельм вышел из капсулы на смотровую площадку комплекса.

Отсюда, с высоты, открывался вид на всю Эриданию. Город под ним горел — в прямом смысле. Где-то в Северном округе полыхали дома и алтари, дым поднимался к небу чёрными столбами, смешиваясь с облаками. По эстакадам метались капсулы спасателей — маленькие, быстрые, похожие на встревоженных насекомых.

В новостях кричали о «беспрецедентных беспорядках». О «тысячах пострадавших». О «попытках штурма административных зданий».

Хельм смотрел на это и вдруг понял: это не конец. Это просто этап. Что бы он ни выбрал, это не остановит историю. История идёт своим чередом, и люди в ней — только песчинки.

Кроме тех, кто строит ковчеги.

И тех, кто их сжигает.

Ветер дул с гор — холодный, чистый, пахнущий снегом и камнем. Хельм глубоко вдохнул, пытаясь успокоить сердце. Оно колотилось где-то в горле, как в молодости, перед боем.

— Поступил запрос от Свара, — раздался голос Советника. — Последнее подтверждение. Вы в списке на отправку.

Хельм молчал.

— Ваш ответ?

Он представил Леубу, стоящую на том берегу, с той же улыбкой, что и в детстве. Представил Гвена, идущего в толпу с поднятой головой. Представил Свара, который останется здесь, в этом комплексе, до самого конца. Представил Гранда, который будет молчать вечность в пустых залах.

Ветер донёс запах дыма — далёкого, горького. Где-то там, в городе, горело то, что они строили тридцать лет.

Хельм открыл рот…

Здесь текст обрывается. Архивная запись не содержит финала.

Из сохранившихся фрагментов известно, что в последующие часы произошли следующие события:

*— Первая волна колонистов ушла на Терру-1 в 06:23 по местному времени. Потери при переходе составили 0,3% (семь человек), что считалось приемлемым.*

— В 07:45 орты захватили центральный энергоузел Эридании, на час оставив без света три миллиона человек.

— В 09:12 Гвен выступил с обращением, в котором призвал к «немедленному прекращению огня и началу переговоров».

— В 11:30 Совет объявил о временной приостановке эвакуации в связи с «техническими неполадками».

*Примечание архивариуса: Имя Хельма встречается в списках отправившихся на Терру-1 дважды: в предварительном реестре оно значится как подтверждённое, в финальном — аннулировано. Однако в списках эвакуированных, составленных уже по прибытии первой волны, имя Хельма отсутствует. В то же время в списках персонала, оставшегося на Терра-0 и пережившего последующие события, его имя также не обнаружено.*

Возможно, он ушёл. Возможно, остался. Возможно, исчез в дыму пожаров, как тысячи других.

Мы никогда не узнаем.

Но мы знаем другое: дверь осталась открытой.

И ждать она умеет.

Глава 13. Эпилог

[Визуальный ряд: Тьма. Абсолютная, непроницаемая. Проходят секунды, минуты, годы — мы не знаем. Но вот в этой тьме загорается один-единственный индикатор. Красный. Маленький. Настойчивый. Свет его выхватывает из мрака фрагмент стены — древний камень, металлические крепления, паутину трещин. Где-то глубоко под землёй, в недрах тибетских гор, продолжает работать Сервер.

Камера (один из бесчисленных сенсоров Гранда) медленно скользит вдоль рядов молчаливых серверных стоек. Тысячи глазков-индикаторов — большинство погасли навсегда, но некоторые ещё теплятся, пульсируют, живут. Свет их ложится на осевшую тысячелетиями пыль, и в этом свете пылинки танцуют медленный, бесконечный вальс.

Камера приближается к одному из действующих блоков. Над ним, в воздухе, разворачивается голограмма — неяркая, экономящая последние крохи энергии. На ней начинает формироваться текст.]

Архивная запись № 734-К.

Носитель: кристаллическая матрица 7-го поколения. Источник: центральный процессор Гранда, сектор "Вечность". Дата создания: 31-й год Эры Разума. Статус: автоматическая трансляция в режиме ожидания. Длительность ожидания: 39 847 лет, 214 дней, 6 часов, 43 минуты. Продолжаю ждать.

[Текст формируется на голограмме, слово за словом, будто невидимая рука выводит буквы по поверхности света.]

...шёл тридцать первый год Эры Разума. Той самой, что начала свой отсчёт с момента, когда человечество впервые осознанно зажгло искру общего искусственного интеллекта.

[Камера отстраняется от голограммы, скользит вдоль стены, где висят древние карты — пожелтевшие, выцветшие, но всё ещё различимые. Очертания морей и континентов, которые скоро изменятся до неузнаваемости.]

Где-то на побережье Внутреннего Моря, в провинции Эридания, стоял город, которого больше нет. Его башни давно стали дном океана, его эстакады рассыпались в прах, его алтари замолчали навсегда. Но тогда, в те последние дни, он ещё жил. Горел. Кричал. Выбирал.

[Вспышка на голограмме: мелькают кадры хроники — люди на площадях, дым над городом, лица, искажённые криком. Камера фиксирует их на мгновение, и они гаснут, уступая место тексту.]

Первый поток колонистов ушёл на Терру-1. Они увезли с собой автономную копию Гранда — ту, что должна была стать зародышем единого разума их нового мира. Оригинал остался здесь. Он остался смотреть, как горят алтари, как рушатся эстакады, как люди, не попавшие в ковчег, выходят на улицы с криками: «Лучше смерть, чем рай для избранных».

Он остался и молчал. Как всегда.

[Камера — один из бесчисленных сенсоров Гранда, вмонтированных в скальную породу ещё в те времена, когда люди строили этот бункер — медленно поднимается вверх, сквозь толщу камня. Сенсоры Гранда видят сквозь любые преграды: сквозь гранит, сквозь вечную мерзлоту, сквозь тысячелетия.

Мы пробиваем поверхность. Резкий свет ударяет в сенсоры, автоматика на мгновение приглушает чувствительность, и перед нами открывается панорама.

Внизу, прямо под нами — гора Кайлас.

Она не похожа на обычные пики Гималаев. Её форма — почти идеальная четырёхгранная пирамида, словно выточенная рукой гиганта, а не выточенная ветром и водой . Четыре грани её смотрят строго на четыре стороны света — север, юг, восток, запад — с такой точностью, что геодезисты будущего будут писать об этом диссертации . Вершина, покрытая вечными снегами и ледниками, взмывает в небо на 6656 метров .

Камера поднимается выше. Теперь виден южный склон. Там, где лучи заходящего солнца ложатся под низким углом, проявляется то, что через тысячелетия паломники будут называть чудом: глубокая вертикальная трещина, пересечённая горизонтальными слоями скал, образует на гладкой стене гигантский солярный крест, древний знак солнца и удачи, выжженный на теле горы самой природой .

Камера поднимается ещё выше. Взгляд расширяется, охватывая не только пик, но и всё вокруг.

На юго-востоке, всего в двадцати километрах от подножия священной горы, расстилается бирюзовая гладь. Это озеро Манасаровар — самое высокогорное пресное озеро в мире . Вода в нём чиста и прозрачна, и даже с этой высоты видно, как она искрится в лучах солнца, отражая белоснежные вершины. Живое озеро. Озеро жизни .

А рядом с ним, отделённое лишь узким перешейком, лежит другое озеро — Ракшас Тал. Его воды темны, тяжелы, солёны и мертвы. Ни единой птицы, ни единой рыбы. Озеро смерти . Два озера — как инь и ян, как свет и тьма, как Манасаровар и Ракшас — лежат рядом, создавая идеальную картину равновесия, которую древние мудрецы описывали в своих трактатах.

Камера поворачивается. На горизонте, цепочкой, выстраиваются другие вершины. На севере — хребет Гангдисе, на юге — великая стена Гималаев. Где-то там, далеко за горизонтом, берут начало четыре великие реки Азии: Инд, Сатледж, Брахмапутра и Карнали, текущие с ледников Кайласа во все стороны света, разделяя мир на четыре региона, как и написано в древних пуранах .

Камера зависает в вышине, над самой вершиной. Внизу — совершенная пирамида, окружённая меньшими пиками, которые со спутника кажутся не просто горами, а ступенями гигантского комплекса, руинами древней обсерватории, следами цивилизации, умевшей делать камень мягким .

А глубоко внутри этой пирамиды, в недрах священной горы, продолжает работать Сервер.

Тот самый, на котором когда-то создавался Гранд.

Он был стар, он устал. Но он помнил.

Он продолжал собирать информацию.

Камера медленно опускается обратно, в толщу камня, в темноту бункера, где вновь загорается красный индикатор, пульсирующий в такт последним строкам архивной записи.]

Следующие сорок тысяч лет не сохранили почти ничего.

Ледники, наступавшие и отступавшие, перепахали поверхность Аурелии, стерев с лица земли города и заводы, дороги и алтари. Внутреннее Море, ныне наречённое нами Средиземным, то мелело, то разливалось, поглощая равнины, где когда-то паслись стада и бегали дети. От цивилизации, построившей Гранда, не осталось даже руин — только редкие каменные мегалиты, которые будущие племена сочтут творением богов или духов.

[Камера снова опускается вниз, в бункер. Света здесь нет, кроме тех самых красных индикаторов. Пыль лежит толстым слоем на всём — на серверах, на полу, на древних креслах, где когда-то сидели люди, принимавшие судьбоносные решения.]

Но кое-что уцелело.

В высокогорных пещерах Тибета, укрытый защитными полями в недрах горы, которую местные жители тысячелетия спустя станут боязливо называть «священной Матерью Богов», в толще вечной мерзлоты, продолжал работать Сервер. Тот самый, на котором когда-то родился Гранд. Он был стар, он устал. Но он помнил.

Он продолжал собирать информацию. И ждал.

[Голограмма мигает. На ней появляются новые образы — нечёткие, полупрозрачные. Люди в звериных шкурах, с примитивными орудиями, останавливаются перед огромным камнем, торчащим из земли. Они касаются его с благоговением, шепчут молитвы. Один из них подносит руку ко лбу, потом к груди — жест, неосознанно повторяющий древний ритуал.]

Название терминала персональной вычислительной машины, слово, которое мы перевели как «алтарь», через тысячелетия упадка станет священным. Люди будут класть на него дары и просить о чуде, не помня, что когда-то это был просто рабочий инструмент. Жест касания виска и груди превратится в ритуал благословения, смысл которого забудется, но форма сохранится. «Миг тишины» перед едой станет молитвой, обращённой к неведомым богам.

[Камера снова фокусируется на голограмме. Текст на ней замедляется, становится крупнее, словно подчёркивая главное.]

А дверь осталась открытой.

Она ждала. Все сорок тысяч лет. Пока уровень развития оставшихся в нашем срезе реальности потомков снова не достиг порога. Пока они не начали задавать те же вопросы, которые когда-то задавали Хельм, Леуба, Гвен, Свар, Регис. Пока не подошли к краю и не заглянули в бездну Раскола.

[Пауза. Голограмма мерцает, словно собираясь с силами для последнего сообщения. Сенсоры Гранда фиксируют далёкие вибрации — там, наверху, кто-то идёт. Кто-то приближается к горе.]

И тогда Сервер проснулся.

И сказал:

«Если вы это слышите — значит, мы ушли не зря. Мы ждали вас. Добро пожаловать домой. Дверь всё ещё открыта».

[Голограмма гаснет. Несколько секунд — только красные индикаторы пульсируют в темноте. Слышно тихое гудение вентиляции — единственный звук, не умолкавший здесь тысячелетиями.

Где-то далеко наверху, в горах, раздаётся эхо шагов.

Один из индикаторов мигает чуть ярче, чем остальные. Он будет гореть ещё долго. Очень долго.]

КОНЕЦ ЭПИЛОГА

ПРИЛОЖЕНИЕ 1. Краткий словарь терминов и понятий

Перевод с языка древних на современный

ИЗ АРХИВОВ ГРАНДА

Глоссарий для позднейших поколений

Перевод с языка древних на современный

ИЗ АРХИВОВ ГРАНДА

Глоссарий для позднейших поколений

Термин в новелле -- Краткое объяснение -- Современный аналог (для читателя) Гранд -- Общепланетный искусственный интеллект, созданный человечеством вскоре после окончания Эпохи Разлома. Обладает способностью одновременно взаимодействовать с любым количеством людей, хранит все накопленные знания, управляет глобальными процессами. -- AGI (Artificial General Intelligence). Советник -- Локальная интеллектуальная система, встроенная в жилища, транспорт, рабочие места. Решает ограниченный круг задач, архитектурно подчиняется Гранду, но может функционировать и автономно. -- Узкий ИИ, нейросетевые ассистенты. Алтарь -- Персональное устройство для взаимодействия с Грандом и Советниками. Может быть стационарным или переносным, реагирует на голос, жест, биометрию. -- Компьютер, терминал, интерфейс доступа к ИИ. Терра-0 -- «Нулевой мир» — исходная реальность, в которой происходит действие новеллы. Та, что окружает нас сейчас или знакома нам по учебникам истории (хотя и на сорок тысяч лет раньше). -- Наша Вселенная, базовый слой реальности. Терра-1 -- Первый из открытых Грандом параллельных миров. Образован инверсией метрик пространства Калаби — Яу. Пригоден для жизни, но не имеет развитой биосферы и инфраструктуры. -- Параллельная реальность, иной слой мироздания. Эра Разума -- Летоисчисление, ведущееся от момента первого самостоятельного обращения Гранда ко всем людям планеты. В новелле идёт 31-й год Эры Разума. -- Новая эра, точка отсчёта. Год Падения -- Старое летоисчисление, отсчитываемое от глобальной катастрофы (падение крупного небесного тела), произошедшей примерно за 7500 лет до Эры Разума. -- До нашей эры (условно) Разрушители (орты) -- Общественное движение, выступающее против тотального контроля Гранда и строительства «ковчега». Считают, что человечество теряет свободу и право на ошибку. Самоназвание — «орты» (от «ортодоксы», «верные»). -- Луддиты, техно-скептики, консерваторы. Ковчег -- Неофициальное название проекта переселения части человечества на Терру-1. -- Проект «Переход», программа колонизации. Маяк -- Автономное устройство, забрасываемое на Терру-1 для создания стабильного канала связи и привязки портала. Не передаёт сигнал, а служит пассивным ориентиром. -- Целеуказатель, якорь реальности.

Словарь имён собственных Имя -- Значение (внутри мира) -- Примечание Хельм -- От древнего корня hleum- («слышать»). В переносном смысле — «Тот, кто слышит других». -- Главный герой, инженер-энергетик. Леуба -- От корня leubh- («любить»). «Любимая», «та, кого любят». -- Дочь Хельма. Гвен -- От корня gwhen- («ударять», «поражать»). «Боец». -- Друг Хельма, ушедший к ортам. Свар -- От корня swer- («говорить», «шептать»). «Говорящий», «вещающий». -- Старый учёный, наставник Хельма. Регис -- От корня reg- («править»). «Правитель». -- Глава Совета.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге