Обложка Наследник Алого Глаза. Том II

Наследник Алого Глаза. Том II

Яр Отвагин

0% прочитано
Стандартный
Яр Отвагин

Наследник Алого Глаза. Том II

Глава 1

— Под ноги смотри, Зорин! — Дёмин вышел на мокрый песок свежим и остановился напротив меня.

Песок под моими сапогами вспучился, и из него встали руки — бурые, глиняные, с толстыми пальцами — и взяли меня за оба сапога. Потянули вниз, поползли к коленям, холодные и жирные. Дёмин улыбнулся. Улыбка была заготовлена с понедельника.

Я опустил палец к песку и провёл вокруг своих сапог «Огненной строкой» одну длинную строку, замкнутую кольцом, как обруч на бочке. Строка легла по мокрой глине красной чертой и пошла внутрь, к сапогам. Глина в кольце зашипела, пар ударил мне в лицо, запахло печкой. Три вдоха — и мокрая глина спеклась в корку, пошла трещинами и отвалилась от сапог черепками, как старый горшок. Дёмин потянул из песка новые руки. Песок вокруг меня был уже сухой и горячий, из него лезли только крошки. Переступил осыпавшуюся корку, ведя огненную строку по песку перед собой. Дёмин пятился от жара, пробовал поднять ещё одну руку и получал рассыпающийся комок. Сухой участок дошёл до его сапог.

— За спиной серебро, Фока, — сказал я и провёл горящей нитью по песку перед ним.

Он проверил пяткой, где черта, и шагнул за неё сам. Сел на песок вытряхивать из сапога глиняную крошку. Лёва уже записывал исход для Вари.

— Я тебя по колено закопал. — Дёмин поднял голову и стёр с лица налипшую грязь. — Ты как всю глину-то спёк, сука? Дочиста! Я ж её под тебя от души размочил!

— Ты под ноги себе смотрел. — Сбил с носка сапога спёкшийся черепок и показал ему свои пальцы. — Надо было на мои руки смотреть. Времени бы сэкономил.

Дёмин посмотрел на Сабурова. Тот отвернулся. До доски им предстояло идти вдвоём.

— Сувениры от Дёмина! — Лёва подкинул на ладони звонкий кусок обожжённой глины и осклабился в сторону третьекурсников. — По кренделю за штуку! Когда остынут, вдвое дороже запрошу! Эх, красота, жаль, Варя пропускает!

Кренделя на трибунах переходили из рук в руки. Лёва записывал в конспект столбиком, кто кому должен.

В понедельник, второго ноября, к доске пришёл сорок четвёртый. Кондрат Ермолов, рыжий, в веснушках даже на ушах, остановился у собственной строки.

— В «Летопись» твоей сестры метю. — Ермолов сам взял мел и написал вызов рядом со своей фамилией. — Пока у неё чернила на вас не кончились.

— А победа в планы входит? — Показал на пустую строку для времени и встретился с ним глазами.

— Тебя первым опрокину. — Он вписал час, жирно подчеркнул его и поглядел на Лёву, проверяя, слышал ли тот. — И Варя выделит мне целый разворот с вензелями.

— Выделит. Если действительно меня свалишь. — Ткнул пальцем в его закорючку и отступил, оставляя место для исправления. — Фамилию проверь, летописец. А то впишет как попало, будешь ходить и поправлять.

Он глянул на кривую букву «Е», поправил её мелом и засмеялся.

В круге Ермолов накрыл серебро «Пыльной завесой» — серое облако встало от края до края, внутри собственная рука пропадала по локоть. Трибуны перестали видеть нас обоих. Но глаз видел в пыли нити самой завесы, тонкие, светлые, как паутина на чердаке, а все нити сходились в одно место — туда, где в середине своего облака стоял Ермолов, слепой, как я. Прошёл к нему по нитям, как по верёвкам в тёмном сарае. Ермолов не увидел, как я оказался сбоку. Перехватил его вытянутую руку, развернул и прижал к спине.

— Разворот в тетради пока придержим, — сказал я ему в ухо и удержал его руку за спиной. — Сдаёшься или ещё пылить будешь?

— Сдаюсь! Ай, да отпусти, плечо! До хруста же завёл! — Ермолов опустил свободную ладонь и перестал тянуть захваченную руку.

Разжал хватку. Облако осело. Ермолов сел на песок и выплёвывал пыль.

— Разворот накрылся? — Ермолов выхаркнул на песок серый комок пыли и потёр горящее ухо.

— В общий список пойдёшь, без разворота. — Протянул ему руку и помог подняться. — Вставай, герой. Занавес проветривай.

Он поклонился и только у самой черты улыбнулся: хотя бы в общий список попал. Теперь фамилия Ермолова точно останется в тетради.

Лестница стала очередью.

В среду, четвёртого, в десять минут второго я писал у доски вызов сороковому — Святославу Карповичу, наследнику мелкого дома, — на завтра, на три часа. За спиной у меня стояли плечом к плечу близнецы Рылеевы. У Кузьмы на переносице ещё держался пластырь со Стрелки. Они ждали, пока я допишу, чтобы стереть, и молчали, как молчат люди, которым велели молчать. Месяц эти двое бегали за Кириллом собачками. Всё, что знает его дом, знают и они.

Дописывал медленно.

— На графском приёме пересечёмся, господа холопы. — Не спеша выводил завиток буквы «С», чувствуя их горячее дыхание в затылок. — Вас-то дальше прихожей пустят? Или только графские ботинки от собачьего дерьма оттирать приставили?

— Сам ты нищеброд помойный! — Кузьма зашипел мне в ухо и схватился за край доски. — Нас в первую залу посадят! Поглядим, как тебя, красноглазого, под люстры выволокут! Граф лично велел тебе морду на ярмарочный лад обрядить! Канатом золочёным обнесут, чтоб барышень не покусал, точь-в-точь косолапого на цепи!

— Шнур сам граф Игнатий в кулаке держать будет, — поддакнул Макар, привалившись бедром к подоконнику и довольно щурясь. — Как твою палёную открытку с буквами увидел, так лакеям и отрезал.

— А ты тот шнур щупал, Кузя? — Вывел жирную точку и положил мел на планку доски. — Золотой, толстый? С кистями, как в борделе на шторах?

— Щупал! Позавчера Кнутов самолично расстояние вокруг колонны примерял... — сдуру брякнул Кузьма и сразу дёрнул кадыком.

— Зачем мерял-то? — Наконец обернулся и вперился в него глазом. — Прикидывал, чью шею удобнее перетянуть? Мою или ваши две собачьи? Вас же Кирюша на одном поводке выгуливает, чтоб под колёса не попали.

— Сам ты пёс! — Макар дёрнулся вперёд, сжав кулаки в карманах форменных штанов.

— Да ладно? — Чуть наклонил голову, разглядывая пластырь на носу Кузьмы. — И Кирилл в залу вместе с батюшкой зайдёт?

— Кирилл Игнатьич позже войдёт, понял?! — Кузьма выпятил грудь и оттеснил Макара, польщённый тем, что я его расспрашиваю. — По-хозяйски. Сначала шнур натянут, потом вальс отгремит, а уж потом он с лестницы спустится.

— То есть старик держит зверя на верёвке, а сыночек аплодисменты собирает? — Отступил от доски и развернулся к обоим братьям.

— Граф диковины обожает, — буркнул Кузьма и отступил к подоконнику.

— Диковины, говоришь. — Медленно подошёл вплотную и перевёл взгляд на Макара. — Третий месяц в диковинах, привык.

— Привык он, — осклабился Макар, прячась за плечо брата. — Диковинам век короткий: показали знати, поглазели и спрятали в чулан с глаз долой.

— Это по вашей породе судишь? — Взял обломок мела с планки и повернул между пальцами.

— Это мы по графику знаем, — ляпнул Кузьма и мгновенно прикусил язык.

— Передай Кирюше: медведь придёт вовремя. И пусть батюшка держит шнур покрепче, чтобы пальцы не оторвало. — Сунул обломок Кузьме в нагрудный кармашек и несильно прихлопнул ладонью по ткани.

Лёва под моим именем на доске писал столбиком, как счёт в лавке: «59 — 53 — 48 — 44 — 40?» Вахтёр подошёл с тряпкой и стёр вопросительный знак. Лёва дождался, пока вахтёр отойдёт, и написал его снова.

Вечером за ужином отец спросил, как академия. Я посмотрел на буфет, за стеклом которого стоял кремовый конверт рядом с прадедом, на мать, которая неделю искала ключ, на Варвару, у которой одно коричневое платье.

— Есть новости по приёму. — Отодвинул пустую тарелку и посмотрел на отца. — Нас берут на роль чучела. Выставят у мраморной колонны, огородят золотым канатом, а старый граф станет умиляться и тыкать в меня пальцем перед дамами.

— Нас что, за загородку посадят? Как племенных баранов? — Варвара со звоном уронила вилку и оттолкнула от себя ужин.

— Хуже. Как обезьяну с гармошкой. — Развёл руки над столом и усмехнулся. — Рылеевские шавки проболтались. Зал уже шагами расчертили.

— Рылеевы за копейку удавятся, а за графский пряник мать продадут. — Отец грузно опёрся о стол, отодвигая свою тарелку. — Тут вряд ли соврали. Ты что задумал, Алексей?

— Покажу им птицу. — Глянул в тёмное окно и повернулся к Павлу. — Они же так любят огненную классику. Вот и посмотрят вблизи, как горит их родовая спесь.

— Ты её сначала в кулаке удержи, фокусник. Там паркет вощёный и сотня магов в затылок дышит. Обосрёшься один раз, второй попытки не дадут. — Павел упёрся локтями в стол и хрустнул костяшками пальцев.

— Знаю. Потому заранее и собираю. — Отодвинул стакан от его локтя и придвинул к себе. — Ты мне лучше скажи, где сам сорвался бы. На паркете или когда за спиной засмеются?

— Когда мать отведёт глаза. — Павел убрал локти с клеёнки и выпрямился. — Ты к Кириллу рванёшь, он шаг назад, а ты перед целым залом за ним. Вот тебе и представление.

— На Кирилла ты смотри. — Подвинул стакан обратно и дождался, пока брат его возьмёт. — Если за ним рвану, остановишь.

— Сначала тебя, потом его. Очерёдность устраивает? — Павел опёрся на спинку и дождался моего кивка.

— Буду несказанно рада, если оба вернётесь домой с целыми лицами, — вмешалась мать и собрала наши тарелки. — А смотреть я стану куда захочу. Хоть на графа. Пусть тоже понервничает.

— Лена, граф от этого переживёт. — Отец переставил хлебницу к середине стола и потёр переносицу. — Меня другое очень беспокоит. Там всякий захочет выяснить, насколько дёшево мы готовы проглотить оскорбление. Начнут с комплимента, закончат милостыней.

— Так ты милостыню у них брать собрался? — Мать поставила тарелки у мойки и повернулась к нему. — Костюм наденешь, войдёшь со мной. Это уж как-нибудь осилим.

— А когда спросят про Зорино? — Отец снял очки и протёр дужку салфеткой. — Ради этого ведь и позвали.

— Скажешь, что помнишь дорогу домой. — Придвинул к нему хлебницу и подождал, пока он поднимет глаза. — Зорино их собственностью от этого вопроса крепче не станет. Мы идём туда своим домом, отец. Уж точно не просить разрешения на фамилию.

— Ох, Алёша, с твоим языком нас ещё у гардероба завернут, — заметила мать и забрала у Павла пустой стакан. — Сначала пальто сдать дай. Там хоть номерки бесплатно получим.

Варвара засмеялась, отец надел очки и потянулся за хлебом.

Ключ мать нашла утром в кармане старого отцовского костюма, в котором он венчался; сундук собиралась открыть завтра.

— Если в сундуке моль сожрала ткань, я этой моли устрою дворянское собрание. Лично передушу. — Мать положила медный ключ на стол и стёрла пыль с его бородки.

В четверг, в три часа, на дуэльном дворе снова подморозило. Песок в круге схватился коркой, над трибунами за корпусом висело низкое солнце, и через полтора часа должно было стемнеть. Трибуны были полные: курс пришёл смотреть, дойдёт ли Сглаз до сороковой раньше бала. На верхней скамье сидел Кирилл Огнищев, в шинели нараспашку, нога на ногу, золотая голова на фоне серого неба.

Святослав Карпович вышел здоровенный, с кистями, как лопаты, и сразу одел правую гранитом. «Каменная ладонь» бьёт сверху, как молот сваю. Первый удар прошёл у моего плеча. Серебро звякнуло, корка на песке лопнула, и ноги по щиколотку провалились в вывернутый песок. Карпович вздёрнул гранитную глыбу над головой второй раз. Стоять под молотом было негде: ноги держал песок.

Карпович стоял на одной опорной, правой, вся тяжесть его ушла в замах.

Поставил ему под эту ногу «Каменную подножку» Рылеевых — камень против камня. Горб встал из песка под его пяткой ровно в тот миг, когда гранитный молот пошёл вниз. Пятка соскользнула, а кулак уже летел. Карпович упал лицом на собственный кулак, вбитый в песок, и полежал так, собираясь с мыслями. Пока он поднимался, подхватил его за локоть и развернул тяжёлую глыбу к выходу. Карпович качнулся вслед за ней и переступил серебро, прежде чем успел сбросить камень.

— Сороковую ступень занимает Зорин, — сказал Сухоруков и занёс результат в журнал.

С верхней трибуны неторопливо спустился Кирилл. Шёл вдоль серебра, как вдоль витрины с чужим товаром.

— Сороковой. На балу покажешь гостям воробья. Они любят птиц. — Кирилл поравнялся со мной и поправил манжету.

Свора на трибуне засмеялась.

Провожал его спину жадным взглядом. В глазу у меня сидел воробей «Жар-птицы», снятый с его же ладони на лекции Штольца, а поверх воробья с ночи на крыше лежали четыре ветви его дома: искра, перо, коготь, клич. Кирилл сам сказал, что мне нести на бал.

— Слышал? Он же прямым текстом сказал: «птицу»! Лёша, он нарывается! — Лёва вцепился мне в локоть у чугунной калитки и шумно шмыгнул носом.

— Сегодня вечером. — Высвободил локоть и показал на практический двор. — На полигоне. Попробуем собрать.

С первого ноября Штольц перенёс мой вечерний час с семи на восемь: до восьми на практическом дворе в темноте добирал практикум третий курс. В восемь я вышел к мишенным камням. Горели два фонаря на столбах, у каждого стоял пар от дыхания, мороз больно прихватывал ноздри. Лёва сел на перевёрнутый ящик, положил на колено бутерброд с ветчиной, на другое — конспект и подпёр щёку кулаком. Штольц курил у дверей корпуса, в одном форменном пиджаке, и смотрел издали. Двор был наш.

— Мне куда смотреть? — Лёва переложил конспект на ящик и убрал бутерброд от мишеней. — На тебя или на птицу? Ты только скажи заранее, пока у неё клюв не вырос.

— На птицу. Две стороны сравнивай. — Отошёл от ящика на свободный песок и повернулся к Лёве. — Если одно крыло выше другого, говори сразу. Снизу самому хуже видно.

— А если оба плохие? — Лёва вскинул брови и прижал конспект к ящику.

— Тем более говори. — Кивнул и приготовил обе ладони.

— Чудесно. Могу пригодиться, даже когда всё совсем скверно. — Лёва подтащил ящик поближе к фонарю и уселся боком, оставив мне весь проход. — Давай свою птицу. Только нормальную, Лёша. За тебя же до слёз обидно будет, если Кирилл опять первый заржёт.

Раскрыл ладони и выпустил все четыре ветви разом. Пусть сами сложатся.

Они сложились, как умели. Искра, перо, коготь, клич вышли вместе и слепились в огненную курицу о четырёх крыльях. Крылья махали кто куда: одно вверх, другое вбок, третье себе под брюхо. Голова «Клича» раскрыла клюв и закукарекала огнём, коротко и хрипло, как петух с простудой. Курица поскакала по мёрзлому песку боком, подгребая лапами.

Лёва согнулся пополам. Бутерброд свалился у него с колена. Курица подскочила, подобрала бутерброд клювом и сожгла вместе с ветчиной — только корочка хлеба прошипела на песке.

Прихлопнул мерзавку, как свечу.

Лёва вытер слёзы.

— Мой ужин погиб за отечественную науку! — Лёва с ужасом уставился на дымящуюся корку в песке и судорожно сглотнул. — Лёха, до ужаса жалко ветчину! Эта тварь всё сожрала и даже хрящом не поперхнулась!

— Занеси в ведомость экспериментальных потерь. — Замял носком тлеющий уголь и растёр обугленную корочку.

— Уже занёс. С тебя два бутерброда. — Лёва подобрал конспект и пересел подальше от мишеней.

— Сгорел один, Пыжов. Арифметика поплыла? — Загнул один палец и показал на крошки под ногами.

— Вторым компенсируешь нервный тик! У твоей химеры крылья росли из задницы и клюв плевался огнём! — Лёва постучал конспектом по колену и выставил два пальца.

— Ты хоть сам видел, что у неё с крыльями? — Лёва развернул ко мне исписанный лист и провёл ногтем по четырём расходящимся чёрточкам. — Они же друг другу мешают. У неё левое крыло правое по голове лупило!

— Видел. Каждая ветвь делала своё, — ответил я и опустился рядом с ящиком. — Думал, общий огонь их свяжет.

— Ну, ветчину он связал прекрасно. С золой, навеки. — Лёва скорбно глянул на угли и подобрал ноги.

— Значит, с птицей справимся труднее. — Вгляделся в обугленный песок и поднялся.

— Уж пожалуйста. А то мы графу на бал мясную лавку пришлём. — Лёва перечеркнул одну чёрточку и протянул мне конспект. — Вот здесь они сцепились. У самой груди. Ты туда смотри, когда снова начнёшь.

Ветви легли рядом друг с другом, как дрова в поленнице. Дрова горят одним костром, когда их сложишь шалашом вокруг растопки. Курице нужна была растопка. Сердце.

Сделал сердце. Поставил искру в середину, в грудь, и потянул к ней остальные. Вторая курица чудовищно раздулась, как пузырь, и каждая ветвь рванулась к себе: перо тянуло вверх, коготь — вниз, клич — вперёд, прочь от груди. Вспышка ослепительно ударила в лицо. Запахло палёным волосом. Брови у меня опалились до щетины, а чёлка задымилась. Лёва кинулся ко мне, размахивая конспектом.

— Стой, дурья башка, сгоришь к чертям! — Он налетел сбоку и припечатал тетрадь мне по макушке, сбивая тлеющие волоски.

— Да уймись ты, всё потухло! — Перехватил его запястье, отплёвываясь от кислого дыма. — Ты мне сейчас мозги этой тетрадкой выбьешь.

— Потухло у него! У тебя от чёлки дым столбом, как из выхлопной трубы! — Он вытащил телефон из кармана и ткнул мне под нос экран с открытой камерой.

На экране на меня пялился донельзя закопчённый висельник с двумя чёрными пеньками вместо бровей.

— Сотри. — Потрогал горячий лоб и скривился.

— Это видоискатель, я запись не включал! — Лёва захихикал, пряча аппарат в карман. — Но следующего твоего мутанта сниму на видео. Лично фельдшеру Сверчковой отнесу, пусть увидит, с каким безумием имеет дело.

Ветвям требовался общий остов. Он у меня был: воробей «Жар-птицы», снятый у Кирилла на лекции Штольца в сентябре. Один узор, целый, маленький. В нём ветви и лежали ночью на крыше пристройки, одна к одной, как перья в крыле.

Поднял голову: чёрт, Штольц шёл через двор. На ходу он открыл щиток у первого столба, остановился у выключателя. За Штольцем, отставая на шаг, семенил посыльный из общежития Огнищевых — мальчишка в форменной куртке с их птицей на рукаве. Удалось разобрать его слова: у окон дымит, воняет палёным, граф будет знать.

— Лавочка закрыта, барон. — Штольц щёлкнул выключателем и захлопнул железную крышку щитка. — По комнатам.

Половина двора погасла.

— У меня ещё двадцать минут по регламенту, господин наставник. — Вбил каблук в мёрзлую землю и распрямился перед наставником. — Вы сами при всей аудитории закрепили за мной вечерний час. Потом сдвинули его на восемь. До девяти ещё двадцать минут, верните моё время.

— Вы спалили себе брови, Зорин. На моём, заметьте, полигоне. В рапорт ректору уже просится: «Студент Зорин утилизировал растительность на лице путём несанкционированного бабаха». Мне этот цирк в отчёте на кой чёрт сдался? — Штольц оглядел мои брови и хмыкнул.

— Сам напишу объяснительную. — Провёл пальцами по лбу и стряхнул обугленные волоски.

— Вы напишете. — Он сунул руку во внутренний карман и вынул телефон. — А вторым пунктом объясните, какого дьявола по вверенному мне песку носилась четырёхкрылая индейка в огне. Где ваш допуск на гибридизацию?

— У меня допуск на малые копии второй ступени. — Открыл саднящие глаза и встретил взгляд наставника. — Собрал четыре ветви. По объёму резерва прохожу.

— Вы соединили четыре разрешённых приёма и получили один непроверенный. За него только что расплатились собственной мордой. Первую ошибку разбирайте, потом заходите на второй круг. — Штольц разбудил экран телефона и открыл таймер.

— Потому что курица сдохла, а мне нужна птица. Соберу жёсткий остов: ветви рвут друг друга в клочья, — ответил я. Лёва закрыл конспект и прижал его к боку.

— Остов. — Штольц замер с телефоном в пальцах, прищурившись. — Надо же, выкопал термин. Его вам ещё не давал.

— Жизнь подсказала. Вместе с температурой пламени, — отозвался я. Штольц включил таймер на десять минут и со стуком поставил телефон на деревянные перила.

— С пламенем он договорился, — проворчал Штольц. Посыльный открыл рот; Штольц перевёл на него взгляд, и мальчишка сразу сомкнул губы. — Ровно десять минут. Ни секундой дольше. И передайте вашему оруженосцу: конспектом пламя сбивают только идиоты. В следующий раз берите песок из ведра. А конспект поберегите для занятий.

— Десять минут хватит на проверку, — сказал я и отступил от перил. — Если остов удержится, дальше уже сам разберу.

— Сам он разберёт! — Штольц затолкал посыльного за дверь корпуса и придержал створку сапогом. — Вы сейчас обязаны выяснить, что именно собираете. Приём, которым вы управляете, или красивую неприятность. Мне ваша уверенность ни на грош не нужна, Зорин. Покажите устойчивый узор.

— Мне позарез нужен свет, господин наставник. — Отступил к фонарю и оглянулся на Лёву.

— Свет оставил. Голову включайте свою. — Он убрал сапог с порога и прикрыл дверь перед носом посыльного.

Встал у дальней стены, под вторым фонарём, вывел в ладонях воробья и вложил в него искру. Искра вошла в грудь воробья и затеплилась. Когда на экране осталось семь минут, через ворота двора вошли трое. Семён Шпак впереди, за ним двое вассалов с ветвями искры в запястьях — нити под манжетами были красные, живые. Про курицу в общежитии уже шептали. Шпак пришёл посмотреть и донести.

Глава 2

— Чего застеснялся, Сглазик? — Шпак выставил передо мной телефон и направил камеру прямо в лицо. — Покажи птичку! Мы же на балу в первом ряду стоять будем, дико хочется заранее поржать.

— Разрешение прийти в мой час покажи. — Удержал тлеющую нить между пальцами и отвёл подступивший телефон ребром ладони. — Или тебя Кирилл без поводка гулять отпустил?

— Земля казённая, воздух общий, — осклабился Шпак, подходя на полшага ближе. — А я веду хронику для курса. Твоей сестрице с блокнотом лезть можно, а мне кино снять нельзя?

— Варя мне помогает, а ты под руку лезешь. — Оттеснил его к проходу и снова занялся тлеющей нитью.

— Ой-ой, напугал! — Шпак встал вплотную и поднял телефон над моей рукой. — Ты скажи, куда встать, чтоб тебя лучше видно было, когда опять брови сдует!

Стиснул кулак, гася зародившуюся искру: пепел сыпанул прямо ему на ботинок.

— Пошли отсюда, Лёва. — Снял шинель с ящика и накинул на плечи. — Время уходит, мы Шпаку позируем.

— Друзьям запись покажешь или сначала хозяину на одобрение? — спросил я и застегнул шинель до горла. — Он тебя на балу рядом посадит за старание?

— Сам решу, кому показывать! — Шпак проводил меня камерой и шагнул поперёк дорожки. — Чего уходишь-то? Публики боишься?

— Сегодня хотел потренироваться. Завтра мне опять сюда, а тебе опять нечего будет снять. Скучновато живёшь, Семён. — Оглянулся на ворота и шагнул к выходу.

— На балу посмотрим, кому скучно! — Шпак вскинул телефон и двинулся следом.

— Там и смотри, — ответил я и обошёл его со стороны мишеней.

За препирательством пропали последние минуты. Телефон запищал. Штольц выключил таймер, сунул телефон в карман и пошёл в корпус. Я вывел Лёву за ворота двора. Вместо дороги к главному корпусу повернул налево.

За общежитиями Огнищевых был задний двор: поленницы берёзовых дров для банной каменки у стены, бельевой столб, вмёрзший в землю, с голой верёвкой. Над двором два этажа окон, половина тёмная, в двух горел свет. Небо стояло чёрное: до новолуния оставалось четыре дня. Светило только окно на дальней лестнице.

Шпак со своими искали нас. Обходили корпуса с фасада, голоса и хруст наста слышались то у одного угла, то у другого. «Сглазик! Выходи! Покажи курицу!» Укрыл Лёву за поленницей, крепко прижал за плечо к дровам и слушал. Как учил Сухоруков: шаги по хрусту, раз, два, три, развернулся, пошёл обратно. Один вассал с фонарём заглянул в проход у поленницы, провёл лучом по дровам, по торцам поленьев, по моему рукаву, торчавшему из-за чурбака, — и ушёл. Рукав был чёрный, чурбак тёмный.

— Лёха, у меня бутерброд встал колом, — просипел Лёва мне в воротник, прижимая локоть к карману. — Как гранитная плита.

— Второй, что ли? — Удержал Лёву за локоть и прислушался к хрусту наста.

— Стратегический НЗ. Им теперь гвозди забивать можно. Нас точно тут не срисуют? — Лёва ощупал карман и прижал его локтем.

— Дыши в рукав. — Прижал его ладонью к поленьям и поднял свой ворот. — На морозе пар на два метра бьёт.

Лёва замолчал и уткнулся носом в рукав. При малейшем скрипе наста за углом он судорожно задерживал дыхание.

В двадцать пять минут десятого голоса ушли к воротам академии. Хлопнула калитка. Двор опустел.

Вышел на середину двора, к бельевому столбу, и присел на корточки. Воробья снял у Кирилла ещё в сентябре, на лекции Штольца: узор цельный, маленький, лежит в правом глазу, как воробей в кулаке.

— Чего присел? — Лёва высунул голову из-за поленницы и прикинул взглядом тёмные окна. — Опять жечь будешь? Жутко боюсь ещё одной курицы. Столб хоть голый, верёвку спалишь — Огнищевые по счетам отыграются.

— Верёвку пожалею. — Вывел в ладонях воробья и поднял его, показывая Лёве тёплый комочек. — Смотри, это остов. Пустой воробей. В него надо вшить четыре ветви: искру — в грудь, Перо — в крылья, Коготь — в лапы, Клич — в горло. Скажешь, где перекосит птицу.

— Как шину править, — Лёва выбрался из-за дров, присел в двух шагах и упёрся локтями в колени. — Клёпку ставят от середины, Лёха. От середины и начинай, а края последними, иначе металл поведёт.

— Середина у него — грудь. — Положил искру в воробья. Комочек мигнул, заалел — и погас: Перо вытолкнуло огонь вверх, к горлу. — Видел? Сердце выбилось. Перо тянет к крыльям, Коготь — вниз, Клич — вперёд. Все рвут из груди.

— Тогда прижми сначала то, что подёргивается. — Лёва вытянул шею, провожая погасший огонёк. — Ты не клади искру — держи её, как держат щипцами.

— Щипцами у меня глаз. — Снова затеплил искру в груди воробья и на этот раз удержал её взглядом — нить к нити, как в октябре держал слитое «Перо» Шпака в круге: два одинаковых рывка сошлись в одно и слушались, потому что каждая нить была видна. Искра билась, толкалась в горло, в живот — и оставалась на месте. Вокруг неё вшил Коготь, в лапы. Воробей качнулся вниз, носом в землю.

— Ноги перевесили! — Лёва подался вперёд и махнул варежкой на клюв. — Клюв в землю воткнёт, я же вижу — пялится вниз, как гусыня в лужу.

— Лапы вяжутся первыми, они тяжелее. — Держал искру и когти, не выпуская ни нити, и теперь вшивал Перо, левое крыло. Крыло поднялось, правое повисло огрызком, птица завалилась набок, искра заплясала чаще. — Скажешь, когда вровень.

Вывел правое крыло. Лёва щурился, сопел, наклонял голову то к одному плечу, то к другому.

— Вровень! — Развёл руки, показывая, как встали крылья, и тут же прижал локти к бокам. — Грудка у него мелко так стучит, глядишь — и слышно. Горло вешай, пока тёплый.

Клич входил последним и тянул прочь от груди — вперёд. Пришлось держать его вместе со всем: искру, лапы, два крыла и горло — весь узор одним взглядом, нить к нити, целиком. Нити бешено дрожали, спорили, — а потом легли одна к одной, как перья в крыле.

Огонь затеплился на диво ровно. На ладонях сидела птица — неровная, кривая на левое крыло, хвост растрёпан, как метла после дождя. Зато целая, чёрт побери. В груди у неё билось сердце, и по перьям от него ходил огонь. До смешного хотелось похвастаться.

— Живой! Чертовски хорош, — выдохнул Лёва и осторожно ткнул варежкой в сторону горячей грудки, не дотягиваясь.

— Целая. — Поднялся и согнул пальцы, пробуя, слушается ли узор, — птица переступила лапами по ладони. — Сидит.

— Ты его не хвали при нём, раздуется. — Лёва поднялся, отступил задом к поленнице и прикрыл локтем карман с бутербродом от птичьего жара. — Вон, уже задаётся.

— Ставлю свой каменный бутерброд против твоего следующего, — проскрежетал зубами Лёва, выглядывая из-за дров. — Выше воробья ты эту дрянь не раскочегаришь.

— Если проспоришь, сам его и съешь, — ответил я и развёл ладони, давая крыльям место.

— Ты сначала крылья посчитай, конструктор! Чтоб опять сороконожка с клювом не вылупилась! — Лёва привстал из-за поленницы и посмотрел на развернувшиеся крылья.

Сам-то ждал крохотного воробья. Копия равна запасу того, кто её делает, — это пришлось выучить на лекции Штольца при всём курсе, когда из моей ладони вместо птицы вылетел воробей Кириллу в бровь. У меня вторая ступень. Вторая ступень на «Жар-птицу» — воробей.

Птица росла.

Росла с курицу, с гуся, вытянулась выше моей головы. Огонь у неё был светлее моей собственной искры, перья оглушительно гудели, как самовар перед закипанием, от неё шёл жар больше всего моего запаса за два месяца. Держал её в ладонях и чувствовал, как из меня в неё уходит самая малость, а она всё растёт, будто её кормит кто-то ещё.

Голова птицы повернулась к освещённым окнам второго этажа. Там спали вассалы Огнищевых. Птица хлопнула крыльями и потянулась к окнам всем телом, как собака на поводке тянет к хозяйскому крыльцу. Хлопнула ещё — и голова опять повернулась к окнам.

Сейчас врежется в стекло, проклятая. Успел понять за миг до того, как она рванулась. В одном окне зажёгся свет, в другом кто-то встал с кровати, тень прошла по занавеске.

Вцепился в её хвост голыми ладонями.

Огонь вошёл в кожу. Сначала бело, как если сунуть руку в сугроб, а потом сразу — так, что зубы сами сжались. Изо всех сил тянул птицу вниз, к земле, перехватывая хвост выше, как верёвку, которую тянут из колодца. Она билась. Ладони горели. Перехватил ещё раз.

— Топи её, Лёха! — Лёва сорвался на визг из темноты, вжимаясь спиной в поленницу. — В песок её головой, она же стёкла вынесет!

Из темноты у угла главного корпуса вышел Штольц. Без пальто, в форменном пиджаке. Он нёс мятое железное ведро песка из запасов для практикума.

— Голову вниз! — Штольц поставил ведро на землю и носком подвинул к моим сапогам. — Крылья от груди подальше, дурак, рёбра сплавишь!

Опустил руки, насколько смог. Штольц отступил из-под бьющего крыла к стене.

С размаху вбил птицу головой в ведро. Песок зашипел, над ведром встал столб пара и дыма, запахло горячим железом. Птица наконец погасла, слава богу. Штольц наклонился, проверил, не осталось ли огня у дна.

— Цирк окончен, — отрубил Штольц и ногой отодвинул дымящееся ведро. — К фельдшеру. Оба. Идите по коридору.

В ближнем окне зашевелилась занавеска. Он выпрямился и ушёл в проход к главному корпусу.

Над двором распахнулись две форточки. Из окон высунулись сонные растрёпанные головы, увидели дым над ведром и Лёву у поленницы, прижавшего к груди запасной бутерброд.

Ладони у меня были красные. Кожа на них вздувалась пузырями прямо на глазах, как тесто.

— Руки вытащи! — Лёва дёрнул меня за локоть, когда я шагнул к проходу. — Лёха, покажи ладони!

— В трамвае насмотришься. Ноги переставляй, пока эти упыри штаны натягивают. — Спрятал руки в карманы шинели и отвёл сукно от обожжённой кожи.

— Штольц прямо сказал: к Сверчковой! Я за тебя страшно боюсь! — Лёва ухватил меня за локоть и повернулся в сторону медпункта.

— До медпункта мимо их окон идти, там Шпак меня на пороге и сфотографирует. Ходу, говорю! — отрезал я. Лёва выругался себе под нос и подтолкнул меня плечом к проходу.

За окнами уже хлопали двери комнат.

На набережной у сфинксов гранит был в инее, Нева чернела, первое сало едва слышно шуршало о гранит. Мы почти бежали к трамваю. У сфинксов нас догнали. Шпак и двое его людей, в пальто поверх домашних футболок.

— Стоять, крысы! — Шпак вылетел на гранит набережной, тяжело дыша на морозе, распахнутое пальто хлопало по коленям. — Какого беса вы устроили под нашими спальнями?!

Шпак увидел, что я держу руки в карманах, и понял по-своему. Пошёл вплотную. У него между лопатками разгоралось «Перо», нити расходились к плечам.

Кожа вздулась сплошными пузырями. Ещё один огонь — и сгорит до мяса, ударить тоже нечем. Зато дым холодный. Оставил руки в карманах, разжал пальцы и пустил из них «Дымную петлю» Ухова, снятую в октябре на карусели: серая удавка выскользнула из-под края шинели, сползла по граниту, захлестнула ему обе щиколотки и дёрнула. Шпак с маху сел на гранит у лап сфинкса. Сфинкс смотрел поверх него на Неву с тем же выражением, что и три тысячи лет.

Двое других попятились.

— Семён, глянь, он клешни в карманах прячет, — прогнусавил задний, пятясь к гранитной тумбе. — Спёк себе мясо! Он калитку плечом толкал!

— Зато барабанные перепонки на месте. — Сплюнул под ноги и глянул им прямо в переносицы. — Лисицын на Стрелке уже наслушался «Клича». Хотите добавки?

— Мы Кириллу всё доложим! Он без ладоней остался, Кирилл его на балу голыми руками придушит! — Второй отступил быстрее и потянул первого за рукав.

Они ушли, запомнив мои карманы.

Лёва под фонарём вытащил мою кисть из кармана и повернул ожогами вверх. Посмотрел. Лицо у него стало восковым. Потом стянул варежку и выставил свою. От страха кожа у него на пальцах уже пошла бронзой — тёмной, тусклой, как старая дверная ручка.

— Пыжовы испокон веков у наковален стояли! — заявил Лёва и сжал показанную мне бронзовую руку в кулак. — Этой шкуре хоть бы хны, у нас в ней металл голыми руками берут! Ты без брони свои пальцы до костей сжаришь на балу! Тебе моя шкура нужна, Лёша. Я её покажу!

— Научи меня драться по-настоящему. — Лёва отвернулся к окну и уселся напротив меня. — Шкуру покажу хоть сто раз. Каждую нитку разглядишь. Только учи так, чтобы потом суметь ответить самому.

Трамвай мы поймали у ворот академии без пяти десять. В тёплом вагоне ехали трое рабочих со смены; кондуктор в форменной куртке проверял билеты на терминале. Лёва провожал меня до Петроградской, обратно собирался вызвать такси. Он смотрел на Тучков мост, и эту фразу, видно, держал в себе от самых ворот.

— Некогда мне в наставники записываться, Лёва. До бала три недели. Каждый вечер пытаюсь собрать птицу, а она то рассыпается, то бросается в окна. Мне ещё себя учить и учить, а к балу безумно хочется успеть, — возразил я и посмотрел на ладони.

— С моей шкурой удержишь птицу и руки сохранишь. А сейчас пальцы поджарил, завтра опять будешь ими огонь месить? — возразил он и наконец повернулся от стекла. — Дам тебе броню. А ты мне — настоящий удар. Или твои вечера дороже моих?

— За три недели страх может и остаться, Лёва. — Пристроил руки на коленях и тут же поднял повыше: шинель потянула обожжённую кожу.

— А ты научи бить, пока страшно до дрожи. Ты же сам видел: бронза есть, стою, они смеются. Хоть гвозди об меня ровняй. — Лёва поставил сумку к ногам и передвинулся на сиденье рядом со мной.

— Сначала птица. Потом займёмся. — Рабочие у двери разом перестали жевать и повернулись к нам.

— Тогда держи птицу зубами. Руки до этого «потом» в уголь превратишь. — Лёва ткнул подбородком в волдыри и наклонился ближе.

— Молодой человек дело говорит. Хороший инструмент — половина дела, — хмыкнул усатый и показал Лёве большой палец.

— Какой инструмент? — спросил второй, помоложе, и посмотрел на Лёвины руки.

— Кулак. — Усатый указал на Лёвин кулак и сжал свой, показывая разницу. — Вот у него, к примеру, круглый. Такой только в булочной.

— У меня аккуратный! — возмутился Лёва и разжал кулак.

— Аккуратный и есть, — согласился усатый. Я кивнул. — Ты ему, барин, объясни как надо. Он ведь сам просит: учи. Редкий случай.

— Лёва, ты сейчас сгоряча просишь. — Сдвинулся подальше от прохода и прижал локоть к боку. — Утром проснёшься, обдумаешь. Свою шкуру мне покажешь, а перед первым уроком скажешь: давай после бала. Что тогда?

— Тогда трусом назовёшь. Самому станет нестерпимо стыдно. — Лёва нахмурился и обхватил сумку.

— Ты и сам скажешь. Легче станет? — Уперев затылок в спинку, дождался его взгляда.

— Очень! — Он сунул сумку поглубже под сиденье и упёрся пятками в пол. — Себя уговаривать умею, Лёша. Потом ещё пряник съем, чтобы совсем полегчало. А они завтра снова подойдут. Шкуру даю потому, что могу помочь. Ты мне помоги тем, что умеешь. По-честному ведь прошу.

— По-честному. — Отвёл от края сиденья обожжённые ладони и устроил их на коленях. — Только урок должен начаться, даже если тебе уже расхотелось.

— Вот именно. Ты меня за это и держи. — Он кивнул и стиснул ремень.

Эх, обмен так обмен.

— Только условие… — Лёва вытянул ноги к проходу и шмыгнул носом. — В глухом углу, вдвоём. Мне жутко стыдно. Курс надо мной и так ржёт: Пыжов от вида царапины в обморок валится.

— Будут видеть все, — сказал я. Лёва убрал ноги под сиденье и подтянул к себе сумку, точно речь шла о выходе прямо сейчас. — Двор общежитий, при твоих соседях. Бить учатся при людях.

— Ты с ума сошёл? Они же… — Лёва стиснул ремень сумки и наклонился ко мне.

— Они же потом подойдут к тебе в коридоре. В чулане ты научишься попадать в ладонь, а при них опять забудешь, где у тебя рука. Начнём во дворе. Буду рядом, до тебя никто не дотронется, пока ты сам не будешь готов, — сказал я и упёрся локтем в спинку сиденья.

— А если я упаду? — спросил он и отнял пальцы от ремня сумки.

Вагон качнуло на стрелке.

— Вот так и меня придержишь? На весь курс? — Лёва схватился за спинку впереди и другой рукой придержал меня за плечо, чтобы я не ударился ладонями.

— Придержу, если понадобится. Потом подожду, пока встанешь. Пусть видят и это, — пообещал я и упёрся сапогом в пол, удерживаясь на повороте.

— Ты что, заранее знаешь, что я встану? Мне до дрожи хочется тебе верить. — Он убрал руку с моего плеча и повернулся ко мне всем корпусом.

— Мне очень важно, чтобы ты выстоял. Останусь с тобой, сколько понадобится. Только ты тоже останься после первого свистка. Договоримся на один урок, дальше сам решишь, — ответил я. Лёва выпрямился и ослабил хватку на ремне.

— Тебе хорошо говорить. Над тобой так не смеются. — Он отвёл взгляд от меня и повернул к себе собственный мягкий кулак.

— Вся академия третий месяц упражняется, — напомнил я и осторожно подтянул край шинели сгибом локтя, отводя сукно от волдырей. — Это называется «воробей». Только к воробью уже привыкли, а когда ты перестанешь пятиться, им придётся подавиться собственным хохотом.

— Ладно. Но тогда и у меня условие. Если я упаду в обморок при всех, не тащи меня домой на горбу. Дай очнуться. Должен сам встать и сам уйти. Иначе завтра всё сначала. — Лёва засмеялся и вытер нос рукавом.

— Договорились. — Отвёл обожжённую ладонь и подставил ему локоть. — Встанешь сам. Подожду.

Он побледнел до конопушек и кивнул.

Уставился на его бронзовые пальцы — снять шкуру сейчас, в вагоне, и завтра уже держать птицу. Узор поплыл, соскользнул, как вода по стеклу, и глаз ответил мне горячей мокрой дорожкой по щеке. Кровавая слеза. После птицы глаз был совершенно пустой, как вывернутый карман.

Лёва перепугался до смерти, выхватил салфетку из пачки рядом с запасным бутербродом и сунул мне в руку. Я прижал её к щеке.

— Скорую вызвать? У вас кровь из глаза. Водителю скажу, подождём на остановке, — спросил кондуктор, перегнувшись через спинку.

— Это от дара. Перебрал на тренировке. Сейчас закрою глаз, и кровь перестанет идти, — ответил я и закрыл правый глаз.

— Он ещё руки обжёг, — выдал Лёва и кивнул на мои ладони.

— Вот и покажете врачу обе неприятности, — сказал кондуктор и указал на Лёвин карман. — В телефоне вызов набрать можете?

Попробовал достать телефон и зашипел: ткань кармана прилипла к ладони. Лёва уже набирал моей матери сообщение с моего разрешения: «Провожаю Алёшу, скоро будем. Дождитесь меня, пожалуйста». Про руки попросил не писать — сам покажу, когда приду.

— Дома ждут. — Он развернул к кондуктору отправленное сообщение и подался в проход. — Я доведу до двери. Если глаз опять потечёт, позвоню при тебе, хоть ругайся.

— Договорились. Значит, в среду в четыре во дворе. К тому времени хоть руки отлежаться успеют. — Поднялся с сиденья и повернулся к двери вагона.

У подъезда Лёва дождался, пока мать ответит на домофон, и показал мне экран: такси подъезжало к арке через две минуты. Поднимался на третий этаж, держа руки под полами шинели. В карманах было горячо и мокро.

В спальне родителей горела лампа за приоткрытой дверью. Отец уснул в кресле в комнате, с газетой на груди. Мать сидела на краю кровати перед раскрытым сундуком. Ключ, найденный вчера утром в кармане отцовского свадебного сюртука, торчал в замке. Она дождалась, пока отец уснёт, и открыла. На коленях лежало венчальное платье — старое, сливочное, с широким кружевом по вороту. От платья пахло лавандой и нафталином, и этот запах стоял в спальне, как в церкви ладан.

Варвара стояла в дверях в ночной рубашке, босая. Встал у неё за спиной.

— Оно из позапрошлого века, — сказала Варвара и прикоснулась к широкому кружеву. — Я в нём буду как бабушкин абажур. До жути стыдно так идти.

Мать крепко стиснула иголку зубами.

— Так посажу по талии и переберу ворот, что все графские выскочки языки проглотят! — пообещала мать и собрала лишнюю ткань в складку.

— Не надену. Мам, ты только не режь пока. Дай мне хотя бы показать, какой ворот хочу. — Варя достала с комода телефон и открыла сохранённую фотографию.

На экране было платье с открытыми плечами и ценой, от которой нам следовало продать машину вместе с водителем-отцом.

Глава 3

— Варя. — Замер на пороге и покосился на мать.

— Не «Варя»! — вспылила Варвара и стукнула кулаком по косяку. — Ты вообще видел, что там на вороте? Кружево, которое рассыплется от взгляда. Рукава в три яруса. Выйду на бал, как карета из прошлого века, которую обвязали лентами.

— Трёх ярусов там нет. — Мать вынула иголку изо рта и повела ею вдоль рукава. — Рукава срежу.

— А что останется? — Варвара потянула рукав к себе и расправила его на предплечье.

— Вот это. Видишь, уже не три яруса? Тебя пятнадцать лет одеваю, Варя. Уж с твоей талией справлюсь. — Мать удержала плечевой шов, сложила лишнюю ткань внутрь и приложила к Вариной руке.

— Мам, фасон поменяй обязательно. Ты в нём венчалась! — настояла Варвара и придвинула сохранённую фотографию поближе.

— И крестила Павла. Потом тебя. — Мать провела пальцем по шву и подняла глаза на дочь. — Берегла для тебя. Мне страшно дорого это платье. Думала: если оно ляжет на тебя, хоть что-то у этого дома будет своё.

— Мам, я до ужаса не хочу, чтобы на меня смотрели и думали: «Вот девочка в маминых тряпках». — Варвара вытащила сложенный рукав обратно и отвела телефон от ткани, сравнивая оба воротника.

— А как ты хочешь, чтобы на тебя смотрели? — спросила мать и отпустила рукав.

— Как смотрят, когда я пишу. Серьёзно. Пусть хоть один раз сначала спросят, как меня зовут, а потом уже решают, сколько на мне денег, — ответила Варвара и отвела экран в сторону.

— Тогда убери телефон и приложи платье к себе. Талию заберу, рукава сниму. Ты получишь другой фасон, обещаю. — Мать подняла платье за плечи и протянула дочери.

— Я не только про фасон, — сказала Варвара, но телефон убрала.

— На балу сперва увидят платье. Вот и сделаем его таким, чтобы ты вошла с гордостью, — заметила мать и расправила ворот на ладони. — У нынешних мастерских такого кружева нет. Оно выдержало мои переделки и твои первые ножницы, помнишь? Ты ещё уверяла, что мышь подрезала.

— Мне было пять. Мышь казалась убедительной, — напомнила Варя и прикрыла большим пальцем старый надрез.

— Вот и поправим за твоей мышью. Примеришь, посмотришь в зеркало. Вместе решим, что менять. — Мать освободила кружево из-под её пальца и расправила поверх гладкой ткани.

— Только без «мне в твоём возрасте нравилось», — потребовала Варвара и взяла платье за плечи.

— В твоём возрасте мне безумно нравился твой отец. С этим к тебе не пристаю. — Мать улыбнулась и подхватила свисающий подол.

Варвара приложила платье к себе. Мать отогнула край ворота, показывая, сколько можно убрать; старое кружево скользнуло по её пальцам.

Засмотрелся на кружево. Глаз у меня был пустой после птицы, но на эти петли его хватило. В узор была вплетена нить дара. Удивительно тонкая, спящая, тоньше волоса, она складывалась в алый глаз в венце — тот, что на отцовской трости. Старое зоринское кружево, которое когда-то пришили к маминому венчальному платью, чтобы невеста шла в дом с гербом у горла.

— Положи ладонь на ворот, — сказал я сестре и кивнул на нужный завиток кружева. — Грей «Кипятком». Не сильно. Как чай.

Варвара подозрительно покосилась: брат предлагает лизнуть на морозе дверную ручку. Потом подошла и с опаской коснулась кружева, прогревая нить.

Кружево потеплело. Спрятанная нить налилась красным, как спираль в плитке, и на вороте проступил герб — алый глаз в венце, по контуру кружевного цветка. Постоял. Погас, когда Варвара отняла руку.

Мать от изумления выронила иголку. Та звякнула о медный угол сундука.

— Мам, ты видела? Он горит. Если прогреть весь ворот, будет видно с другого конца зала? — Варвара снова прижала пальцы к вороту и прикусила губу, пока герб наливался алым.

— Нить старая, — предупредил я и склонился к кружевному цветку. — Подержи вот здесь, пока не засветится, и отпускай.

— А ты велел греть, как чай. Чай горячий страсть как люблю, — возразила Варя и убрала пальцы от узора.

— Мам, а ты сама знала, что он умеет? — Варя подняла платье повыше и развернула ворот к лампе. — Столько лет в сундуке лежало!

— Не знала. — Мать подобрала с пола иголку и зажала её в кулаке. — Шитьём очень дорожила. Ткань можно заменить, а это кружево сама уже не восстановлю.

— Значит, и на твоём платье могло гореть? — Варвара посмотрела на меня и снова поднесла пальцы к узору.

— Варя, дай остыть, — попросил я и отодвинулся от платья, оставляя ей место у лампы. — Ты уже видела, как зажигается. Теперь мама должна с ним работать.

— Ладно, ладно! Только этот цветок целиком оставь, мам. Пусть ворот другой будет, а глаз вот тут. — Варя обвела цветок ногтем и заслонила его от иголки.

— Ворот оставляем? — Мать подняла иголку, встала и приложила кружево к Вариной шее.

— Оставляем. Фотографию прибережём до бала. Пусть сначала увидят на мне. — Варвара повернулась ко мне, воинственно вскинув подбородок. — Надену. Мне этот глаз безумно нравится. Но если графские фифы скривят носы, ты заставишь их заткнуться при всём зале. Каждая спесивая морда пойдёт в «Летопись» с именем и обстоятельствами.

— До зуда хочется им отплатить. За подлость получат полный расчёт, — пообещал я и перевёл взгляд на мать. — Им придётся отвечать при тех же гостях, перед которыми они решили нас унизить. А если какая-нибудь старая княгиня просто узнает бабушкино шитьё, войну не объявляй.

— Бабушкам сделаю скидку. А остальных прижмём так, чтобы на Английской набережной неделю стоял вой. По рукам? — спросила она и протянула мне руку для скрепления договора.

Свою упорно прятал под полой шинели. Всё замечающая Варвара сама вытянула мою кисть за запястье. Ладонь была в пузырях, два лопнули и мокли, кожа висела лоскутом.

Мать всё-таки увидела.

Она положила платье на кровать рядом с раскрытым сундуком, взяла за запястья и молча повела на кухню, как маленького.

На кухне горел верхний свет. Мать подставила ожоги под прохладную воду, достала из шкафчика аптечку и велела Варваре позвонить дежурному целителю. Телефон лежал на столе на громкой связи, рядом с пакетами стерильных салфеток.

— Обе ладони, — говорила мать и повернула ожоги к камере. — Пузыри, часть лопнула. Пальцами шевелит. Да, огненный дар. Сейчас покажу. Варя, камеру вниз, на руки.

Попытался возразить, что до утра всё терпит; стало мучительно стыдно под её взглядом.

— Это он со мной спорит, доктор. Вы продолжайте, — пояснила мать и повернула экран к себе.

Перепуганная Варвара послушно держала камеру. На лице у неё было такое выражение, будто ладони тоже надо занести в «Летопись», только непонятно, что здесь считать победой.

— Обе закройте неприлипающими повязками, — велел целитель из телефона и попросил повернуть камеру обратно. Варвара навела её на моё лицо. — Утром в приёмную. Самому вам ясно или ещё раз матери сказать?

— Ясно. Очень надеялся: дома перевяжем, до утра заживёт, — ответил я и опустил подбородок, разглядывая пузыри.

— До утра заживёт, — передала мать и подвинула телефон ближе ко мне. — Вы слышали? Он у нас уже и целитель.

— Тогда пусть утром меня осмотрит. Давно специалиста жду, — предложил целитель и назвал часы приёма. Мать повторила время, а Варя придвинула к ней салфетки.

Мать положила рядом с аптечкой ключи от машины, чтобы я видел.

Отец проснулся от наших шагов. Вышел на кухню в жилете, увидел волдыри и застыл, смертельно побледнев.

— Кто? Огнищевы? — Отец снял с вешалки пальто и всунул руки в рукава.

Он уже застёгивал пуговицы. Барон, который на моей памяти ни разу ни у кого ничего не просил, сейчас пойдёт ночью к ректору с жалобой на графский дом. До тошноты легко представить: утром жалобу прочитают, к вечеру её перескажут, а на балу граф будет рассказывать гостям, как барон Зорин ночью бегал к ректору, потому что его сынок обжёг ручки.

— Стой, отец. Сам обжёгся, когда птицу связывал. Граф только и ждёт, чтоб барон Зорин пошёл к ректору со слезами. Моей птицы они не ждут. — Встал и пошёл к двери прихожей.

Левая рука была забинтована наполовину, свободный конец бинта потянулся за мной. Мать поймала его над самым полом.

— Какая птица, Алёша?! — выдохнул отец, всё ещё пытаясь попасть верхней пуговицей в петлю. — Тридцать лет в Казённой палате ничего ни у кого не просил. Ни прибавки, ни места. А сегодня у моего сына ладони…

— Николай, — сказала мать, придерживая конец бинта. — Мне самой жутко страшно. Сначала верни мне пациента на стул. Потом застегнись как следует, если идёшь. Пуговицы по порядку.

— Лена! — возмутился отец и оглянулся на мои ладони.

— Я не шучу. В ректорат идут в застёгнутом пальто, — ответила мать. Отец расстегнул неверную пуговицу и застегнул заново, теперь в нужную петлю.

— Понимаю, зачем ты идёшь. — Шагнул ближе, и отец повернулся от двери. — Сегодня меня никто огнём не бил. Если сейчас поедешь к ректору, Огнищевы получат именно то, о чём мечтают: барона, который ночью прибежал жаловаться на ожоги сына. Дай мне пять минут за столом. Если после этого решишь ехать, с дороги уйду.

Отец замер у двери, держась за ручку. Плечи у него напряглись. Мать чуть потянула свободный конец бинта к кухне, удерживая повязку на весу.

— Пять минут, — глухо уронил отец, перестав нажимать на ручку. — Но если ты крутишь, чтобы прикрыть графских выкормышей, разговор будет другим.

— А если то, что ты расскажешь, окажется хуже? — Он отпустил дверную ручку и помог матери вернуть меня к столу, придерживая за локоть.

— Тогда хотя бы будешь знать, на что жаловаться, — ответил я и подставил матери раскрытую ладонь.

Варвара тихо подвинула ему стул. Отец долго смотрел на стул, раскрытую аптечку, мои повязки. Снял пальто и повесил обратно на крючок.

— Какую птицу? — Отец вернулся на кухню и сел к столу, как садятся слушать доклад.

— У своры снял четыре ветви. По отдельности каждая слушается, — начал я и положил вторую кисть на сложенное полотенце. — Взял Кириллова воробья за основу. Сначала вышла курица. Четыре крыла, летать не умеет, зато Лёвин бутерброд сожрала.

Варвара фыркнула и спрятала лицо за моим плечом. Отец посмотрел на неё поверх стола, но она уже справилась со смехом.

— Лёва после этого остался с тобой? — Отец подался вперёд и отодвинул полотенце от лужицы под аптечкой. — Я страшно рад, что остался. Мог ведь уйти, раз уж ты взялся куриц высиживать.

— Остался. Он и помог собрать целую. Смотрел, куда крылья ведёт, пока я нити держал. — Выпрямил пальцы на полотенце и подождал, пока мать положит салфетку на лопнувший пузырь. — Только целая выросла выше меня. Из меня брала самую малость, а сама росла. Потом повернулась к окнам общежития и рванулась.

Мать держала мою кисть над салфеткой; на слове «рванулась» бинт зацепился за её ноготь, и она освободила ткань.

— Там люди спали? — Мать повернула мою кисть, заводя бинт между большим пальцем и ладонью, и остановилась, когда я потянул руку на себя.

— Да. Поэтому её и схватил. Она развернулась к ним сама, туда не целился. — Вернул ладонь на салфетку, а мать продолжила виток, теперь свободнее.

— А погасить? Как свой обычный огонь? — Мать натянула бинт и оборвала надрезанный конец.

— Не вышло. Перестал давать ей силу, а она продолжала расти. Штольц принёс песок, тогда справились, — признался я. Отец снял очки и положил на стол рядом с телефоном.

— Он видел всё? — спросил отец и поднял на меня глаза.

— Конец. Вышел, когда она уже тянула меня к окнам, — ответил я и сел поглубже на стуле.

— Значит, утром поговоришь с ним. Расскажешь ему, на каком месте потерял управление. Подробно. Мне плевать, смеётся он над тобой или нет: он знал, чем её остановить, — сказал отец и отодвинул очки от мокрых салфеток.

— Ему до моей сборки больше дела, чем до ожогов, — возразил я и отодвинул телефон от мокрого полотенца. — Сейчас скажет: покажи целиком, иначе дальше работать запрещаю. И что мне ему отвечать?

— Что на полигоне будешь соблюдать его правила, — ответил отец и придвинул ко мне сухой угол полотенца. — Ты сегодня их обошёл. Лёву за собой увёл. С этим спорить собираешься?

— Нет. Но если бы я остался, Шпак так и лез бы с камерой. — Задрал подбородок и посмотрел на отца.

— Вот про Шпака ему и скажи. Прямо, при свете дня. Хочешь честный час — требуй честный час. Ты его уже добился однажды. — Отец убрал очки в карман жилета и промокнул под ними воду салфеткой. — А птицу под чужим окном мастерить, чтобы они не увидели… Алёша, у тебя же первый помощник чуть за дровами не испёкся.

— Лёва сидел далеко. — Выпрямился и опустил глаза на повязку.

— Достаточно далеко, чтобы ты за него вовсе не боялся? — Отец придвинулся и заглянул мне в лицо.

Посмотрел на полотенце, расправил на нём пальцы и подождал, пока мать закрепит повязку.

— Поговорю. Только сборку ему не отдам. — Согнул пальцы, проверяя повязку; мизинец затянуло, и мать сразу ослабила край.

— Оставь себе сборку. И руки тоже постарайся оставить, — сказал отец и посмотрел на мои ладони. — Фёдор их жёг, пока учился. Дед рассказывал. Только он рассказывал и как Фёдору потом чашку держали. Эту часть тебе впервые рассказываю.

— Утром сначала в приёмную, — добавила мать и потянулась за новой салфеткой. — Штольц подождёт.

Под краем лопнувшего пузыря на левой ладони проступал красный рисунок. Повернул правую — там был точно такой же. В середине ладони пятно, как сердце. От него к пальцам веером — крылья. К запястью — три полоски, как когти. К большому пальцу — полоса, как горло. Птица, которую пришлось держать за хвост, отпечаталась ожогом на обеих ладонях.

Проклятый ожог показывал порядок сборки. По этой карте она соберётся быстрее.

Мать велела мне ещё немного посидеть. Убрала аптечку, сходила в спальню за платьем и разложила его на чистом краю кухонного стола. Распорола первый шов. Варвара вылезла из-за стола, натянула недошитое платье поверх рубашки, закрутилась передо мной и велела держать подол, пока мать закалывает подгиб.

Держать было нечем. Руки беспомощно лежали на столе в бинтах, как два белых свёртка.

Наклонился и взял подол зубами.

— Не жуй. Кружево прабабушкино, — напомнила Варвара и придержала ворот у шеи. — Вот так и стой, коршун домашний. Хоть какая-то польза от твоих челюстей.

Мать отложила булавки на блюдце и засмеялась — первый раз за весь вечер. От этого смеха стало невыразимо хорошо. Потом забрала у меня подол, велела Варе держать самой и погнала меня спать. Утром целитель сменил повязки, а у Штольца выслушал всё положенное за ночную птицу. Про ветви он спрашивал долго; разобрал с ним миг, когда птица повернулась к окнам, а порядок сшивания оставил при себе.

В среду, одиннадцатого, с утра шёл мокрый снег, и к четырём часам двор общежитий первого курса стоял в слякоти по щиколотку. Три корпуса зажимали двор; за стёклами со всех сторон теснились лица. Слух, что Зорин учит Пыжова драться, пошёл по курсу с понедельника; сам Лёва раззвонил об этом со страху, отрезая себе отступление. Ладони у меня шестой день жили в перевязках; поверх лечебных салфеток пришлось намотать мягкий бинт потолще. Волдыри подсохли, два ещё мокли. Лёва вышел без шинели, в кителе, красный заранее, как будто его уже побили.

— Бей, — сказал я и поднял забинтованную ладонь, как ловят мяч.

Лёва ударил, как гладят котёнка. Зажмурился и в последних сантиметрах затормозил; по бинтам скользнуло едва ощутимо.

— Ты меня неприлично ласково гладишь. — Вернул мишень на прежнее место и дождался следующего замаха.

— До смерти боюсь попасть. В тебя. У тебя же волдыри. Если со всей силы дам, что с ними будет? — Лёва снова поднял руку и остановил замах у своего плеча.

Он попробовал взять мою кисть, чтобы опустить.

— Знаю, зачем подставляю руку. Учись попадать в ладонь. Ещё. — Удержал ладонь на месте и отвёл Лёвины пальцы от запястья.

Во второй раз он снова погладил бинт; в третий добрался до него ещё робче. В окне второго этажа кто-то засвистел с интересом, как свистят на ярмарке, когда медведь кланяется.

— Пыжов! — крикнули сверху и захлопали в ладоши. — Ты булку месишь или человека бьёшь?

— Вот поэтому и просил глухой угол — позарез нужен, чёрт бы их побрал. — Лёва скосился на зрителей и втянул голову в плечи.

— В глухом углу ты гладил бы тихо, — отозвался я, подставляя бинт и чувствуя, как ветер пробирает сквозь мокрую марлю. — Теперь гладишь при зрителях. Уже прогресс: у поглаживания появились свидетели.

— Тебе легко зубоскалить, ты в центре круга стоять привык, — огрызнулся Лёва, шумно втянув мокрый нос и сердито топнув по снежной каше. — А мне до одури страшно, что они сейчас камнями кидаться начнут! Ты-то хоть понимаешь?

Он снова выбросил руку вперёд, но в последний миг опять зажмурился, и только мазнул по повязке.

— Слушай, ты зажмуриваешься намертво, ещё до удара. Попробуй посмотреть, куда попадаешь, — подсказал я и переставил ладонь чуть левее.

— Посмотрю — и опять заторможу, стыдно станет до жути. — Он всё-таки открыл глаза и совместил свою ладонь с моей.

— Ты хотя бы увидишь, где тормозишь. И ещё: ты бьёшь кистью. Кисть у тебя мягкая, как у пекаря: она и гладит. Бить надо от плеча. Вот отсюда. — Хлопнул его по плечу и повёл вперёд. — Плечо идёт вперёд, локоть следом, кисть догоняет. Как будто ты мух сгоняешь со лба у спящего великана.

— У какого великана? — Лёва попробовал повторить движение плечом и опять отвёл глаза к окнам.

— У того, которого ты там высматриваешь. Верни замах сюда. — Подставил бинт и чуть подался навстречу.

— На тебя смотрю. — Лёва повернулся ко мне и коснулся повязки.

— Тогда ты видишь человека. А надо видеть щёку. Остановишь его, когда он сам полезет. — Подставил щёку и приблизился на полшага.

— Щёку тоже ужасно жалко. Живая ведь, — честно сказал Лёва и потрогал свою скулу.

— Пыжов, а ты ей записку напиши! Может, сама подставится! — прогудел сверху другой студент и перегнулся через подоконник.

Окна захохотали.

— Сволочи, они же смеются. — Он втянул голову в плечи и покраснел до корней волос.

— Слышишь, я тоже с тобой говорю? Выбирай, кого слушать. Им сейчас нужен смешной ролик, а тебе нужно попасть в ладонь. Смотри сюда. Ниже поставлю, — сказал я и опустил ладонь до его плеча.

Лёва попал легче, но, услышав новый свист, сбился на следующий замах.

— Они про меня что-то говорят. Нестерпимо гадко. — Лёва вытянул шею к окну и прислушался.

— Им хочется, чтобы кто-то упал. Если упадёшь, порадуются пять минут и опять заскучают. Так что падать тебе невыгодно, — добавил я и вернул ладонь к его плечу.

— Нарочно, по-твоему? — огрызнулся он и ударил в сердцах.

Руку отбросило на несколько сантиметров.

— Вот сейчас было выгоднее. Даже экономически. Любо-дорого принимать такой вклад. — Заново подставил бинт и упёрся пятками в брусчатку.

— Вот этим ты мог сразу начать. У нас дома всякий разговор кончается экономикой. Даже вторую котлету приходится у мамы выпрашивать как вложение в будущее рода. — Лёва хмыкнул и встал передо мной пошире.

— Мама будет безмерно гордиться. А теперь левую ногу вперёд, вес на неё и плечо подавай. — Выдвинул левую ступню и подал плечо, показывая замах.

Он ударил куда резче: толчок пробился сквозь бинт, локоть согнулся от удара.

— Ох ты! Получилось?! — Лёва отскочил и схватил себя за запястье, будто ударили его, а не меня.

Снова подставил ладонь. Лёва размахнулся, увидел бинт и опять затормозил.

— На две пятых получилось. Остальное ты сейчас сам придержал. — Перехватил его за запястье и довёл остановленный замах.

— Честное слово, думал, хватит такой силы. Тебе-то адски больно. — Лёва отвёл кисть и спрятал за спину.

— Ты уже извиняешься, пока рука ещё летит. Попробуй довести её до конца, — объяснил я и провёл свободной рукой от его плеча к моему бинту.

— Это не я, это рука, — вздохнул Лёва и встряхнул кистью.

— Руки не бывают вежливыми. Вежливым бываешь ты. — Снова поднял мишень и поманил его. — Ещё.

В окне второго этажа показалась девушка в шали, первокурсница, та, что недавно грела чайник на подоконнике.

— Пыжов! Бей, как ковёр выбиваешь! Сверху вниз, через плечо! У тётки так училась! — Девушка перегнулась через подоконник и показала широкий замах.

— Правильно. — Кивнул девушке и развернул Лёву за плечо. — На ковре можно хорошо отработать замах. Слышишь, Лёва?

— Эх, у меня нет ковра. Мне бы тут в человека попасть, — буркнул Лёва и развернул плечо, подражая девушке в окне, чуть не задев меня локтем.

— Тогда представь, что перед тобой опять Сазонов. Поднос уже летит, а рука идёт к твоей щеке. — Изобразил свободным предплечьем чужой замах; Лёва мигом прикрыл лицо.

Глава 4

— Он мне щёку не трогал. И не хочу бить человека за котлету — до омерзения противно, — возразил Лёва и выглянул из-за локтя.

— А сейчас ты лицо прикрыл. Почему? — Опустил предплечье и заглянул ему под локоть.

— Потому что ты руку поднял. Рефлекс сработал. — Лёва медленно опустил локоть, оправил сбившийся китель и втиснул сапог на сухонький пятачок брусчатки.

— Вот и защищай щёку. — Поднял забинтованную мишень и подался к нему. — Бей за руку, которая сейчас ударит тебя. За котлету с него столовая получит, а щёку тебе никто запасную не принесёт.

— Лёша, если так замахнусь, он ещё до удара за бешеного примет. — Лёва осёкся и замер, занеся кисть.

— Прекрасно. Пусть сначала подумает, нужен ли ему твой поднос. Ещё. — Проверил его стойку и отодвинул свой сапог, освобождая место для шага.

Отсчитал ещё пять его поглаживаний: так гладят кошку, которая может оказаться тигром. Лужи затягивались тончайшим ледком, и с моих повязок сходил пар. Лёва уже знал, как вести руку от плеча. Оставалось разозлить его.

Весёлый голос Кирилла за осень въелся в память, как соседский кашель за стеной.

— Пыжов, метнись кабанчиком, подай бутерброд Кириллу Игнатьевичу. Свой целиком подавай, хозяин брезгливый. — Замер и заговорил с приторнейшей Кирилловой ленцой, растягивая гласные, как тянучку.

— Ты что делаешь, зараза? — зашипел Лёва и ударил чуть суше. — Перестань же. Ты сейчас точь-в-точь как он!

— На лестнице он спросит громче. Здесь ты можешь остановиться и попробовать ещё раз. Продолжать? — Опустил мишень и отступил.

— Продолжай. Только мать не трогай — до слёз обидно. — Лёва повозил подошвой по мокрому снегу и снова встал передо мной.

— Договорились. — Снова поднял ладонь и вернул голосу чужую ленивую растяжку. — Пыжов, это ты ходишь у пустоцвета в секундантах? Полотенце захвати. Побольше. На двоих соплей хватит.

— Это совсем уж нечестно! — Он сорвался на крик и ударил суше прежнего.

— Честно будет на лестнице главного корпуса, где тебе скажут то же самое громче. Пыжовы у нас как котлы: пнёшь по боку, они на всю улицу звенят, — протянул я и задрал подбородок на огнищевский манер.

Тут он распахнул глаза. Обычно круглые, светлые, испуганные, сейчас они глядели исподлобья, прямо мне в лицо.

— Замолчи. — Он шумно выдохнул и стиснул кулаки добела.

— Рот-то закрою. — Лениво прищурился, ухмыляясь по-огнищевски, и чуть качнул ладонью перед его носом. — А Кириллу ты что скажешь? На парадной лестнице выльет помои при всём курсе, похлопает по бронзовому загривку и пойдёт дальше. А ты так и останешься стоять с открытым ртом?

На шестой реплике он бил зло. Удар пошёл из живота, через плечо, — от ладони остался тёплый след на бинте. В окнах кто-то ахнул.

— Вот оно. Запомни, как это было. — Отступил на полшага от удара и сразу вернул ладонь.

— Не хочу помнить! Хочу, чтобы он наконец заткнулся! Хоть разочек! — Лёва сжал кулак, раскрыл ладонь для удара и двинулся за мной.

— Доведи руку, как сейчас. — Подался вперёд и подставил бинт под следующий удар, когда Лёва потянул плечо.

Продолжал дразнить его; он ответил седьмым ударом, за ним восьмым. Лёва бил, багровея, и между ударами сопел, как паровоз на подъёме. Во дворе стихло; зрители следили за каждым замахом.

— Бронзовый, а трусливый, как оловянный, — бросил я и упёрся каблуками в снежную кашу.

Он ударил так, что у меня под бинтом лопнул волдырь. От ладони прострелило до локтя, повязка потемнела пятном, но мишень осталась перед ним: отдёрнуть сейчас значило сказать ему, что ему можно остановиться.

Лёва увидел пятно и испугался сильнее, чем ударил. Лицо у него стало жёлтым; он качнулся, отступил на шаг, на два.

— Лёша… — Он сипло выдохнул и потянулся к кирпичам общежития.

— Стоишь, — сказал я и посмотрел на кирпичный шов за его плечом. — Мы договорились. Сам встанешь и сам пойдёшь.

— Ой, Лёша, мне совсем нехорошо. — Он завалился набок и заскрёб подошвой по снегу.

— Держись на ногах, — поддержал я и шагнул следом, готовый подхватить его за шиворот, но не прикасаясь раньше времени. — Дыши глубже, вдох через нос, выдох ртом. Держи глаза открытыми.

— Не могу дышать, к горлу подкатывает. — Лёва тяжело качнулся и с глухим стуком упёрся лбом в холодную кирпичную кладку. — Там же на бинте... алое расплывается.

— Это сукровица из старого пузыря. — Встал у него за плечом и упёрся сапогом в кладку, готовый удержать обоих. — Твоя шкура цела. Упрись в стену, зацепись взглядом за шов между кирпичами и считай до десяти. Буду рядом до конца твоего счёта.

Из окон засвистели, захлопали, кто-то крикнул: «Пыжов, не падай!» — слова пошли на его сторону. На втором этаже Макар Рылеев следил за нами, будто пересчитывал деньги.

Лёва постоял, прижавшись лбом к стене. Сосчитал вслух до десяти, сбился на семи, начал сначала. Потом оторвал лоб от кирпича, повернулся и посмотрел на меня.

— Я не упал! Ужас как здорово. — Лёва отнял ладонь от стены, постоял без опоры и сделал ко мне шаг.

Лёвин сапог заскользил; подхватил его под локоть, пока он выправлялся.

— Видел? Господи, я ведь сам, — прошептал Лёва и посмотрел мне в глаза.

— Видел. До ступеньки дойдём, там сухо. — Подставил ему рукав и повёл вдоль стены.

— А если завтра всё-таки упаду? — спросил Лёва и крепче ухватился за рукав над локтем.

— Завтра упадёшь или не упадёшь. Но теперь ты знаешь: можно постоять у стены, прижаться лбом и досчитать. Это тоже приём. — Освободил ему сухое место на ступеньке и стряхнул оттуда снег.

— Приём, — повторил Лёва и остановился у подъезда. — Думал, это жуткий позор. А ты всерьёз о приёмах.

— Мерзко до тошноты втроём выбивать поднос у одного. А ты здесь учишься. Завтра опять подставлю ладонь, хоть десять раз к стене отойдёшь. — Отступил от подъезда и дал Лёве сесть.

Он опустился на гранитную ступеньку, расстегнул ворот кителя и глотал стылый воздух, а я остался стоять перед ним — и заметил, как на его щёки легла бронза. Сама. Только что он был жёлтый, дрожащий, — и вот по скулам пошёл тусклый металл.

— Лёва. Сидишь бронзовый. — Присел на корточки, чтобы видеть его лицо вровень, и поднял руку, как для удара. Металл поднялся выше, до висков, до корней волос, быстрее, чем он успел вздрогнуть. — А теперь скажи, что ты сейчас сделал.

— Дышал. — Он выставил перед собой кисть — и на костяшках тоже тускло блеснуло. — Она... от твоей руки встала, Лёха. Ты же бить больше не будешь, ладонь мокрая насквозь.

— Проверим медленно. — Двинул ладонь к его лицу — в четверть замаха, останавливаясь на полпути. Бронза стояла. Отвёл руку — бронза осталась. — Держится. А при злости? Вспомни, каким ты был на шестой реплике.

— Там было про котлы, — проговорил он и свёл брови. По лицу металл пошёл пятнами, стек вниз, скулы порозовели, проступили конопушки. Лёвина кисть была мягкая, с веснушками.

Он сжал кулак, повёл плечом, доводя замах из живота — и кулак вышел голым, розовым.

— Сходит. — Он разжал пальцы и повернул перед собой розовую кисть. — А нужно, чтобы сразу и броня, и удар?

— Да. Если удержишь бронзу во время удара, Макару придётся знакомиться с тобой заново. — Кивнул на его голые костяшки и убрал свой бинт.

— Даже сейчас не выходит. Как это сделать? — Лёва сжал кулак до белизны и потряс им.

— Не знаю. — Сел на ступеньку рядом и положил больную ладонь на колено. — Но знаю, с какого конца начинать. Страха у тебя хоть отбавляй. А злость сам давишь, насмерть. Вспомни, как Кирилл разговаривает с тобой, и хоть здесь разреши себе ответить.

— Про себя — уже. — Он усмехнулся, криво, по-мальчишески, и посмотрел на свой кулак, как на чужой. — Зато руку довёл. На девятом-то. Она у меня сейчас сама помнит, как из живота идёт, через плечо — и до конца.

— Ещё как хорошо. У меня до сих пор рука гудит. — Поднялся со ступеньки и осторожно запахнул шинель, заслоняясь от ветра.

— Может, сегодня ещё раз? Безумно хочется, пока не… — спросил Лёва и оглянулся к выходу. — Пока не страшно.

— Нет. Сегодня всё. Волдырь надо перевязать, а тебе надо отлежаться. Иначе запомнишь только страх, а не удар. — Укрыл ладони полами шинели и повернулся к калитке.

— Твоя правда. — Лёва с кряхтением поднялся со ступеньки, одёрнул помятый китель и спрятал озябшие пальцы в карманы. — Руки до сих пор ходуном ходят. Жуть, даже пуговицу поймать трудно. До завтра точно всё в голове уложу.

— Завтра в пять. — Поднял воротник от колючего снега и сверился с часами. — И приходи сразу злым.

Из двора мы ушли вместе. Лёва проводил меня до медпункта, дождался перевязки и отправился домой. Назавтра я вернулся к той же ступеньке с чистыми бинтами: после вчерашнего свиста ему предстояло снова выйти под окна.

В четверг в пять было темно, во дворе горели фонари, лужи затянуло ледком поверх снежной каши. Лёва пришёл злым: весь день на курсе ему пересказывали «котлы». Во двор вошли четверо. Близнецы Рылеевы, Евгений Лапшин с ветвью искры в запястье и Илья Мохов в кителе, застёгнутом до самого горла.

— Гляди-ка, комнатный гладиатор выполз. — Кузьма загородил дорожку и оглядел мои бинты. — Пыжов, ты вчера так свирепо ладонью махал, до утра от смеха уснуть не мог. Ну-ка, изобрази ещё. Или без своей забинтованной няньки даже кулак сжать страшно?

— Мы заняты. — Лёва повернулся ко мне и снова примерился к мишени. — Двор широкий, Рылеев. По стенке обойдите.

— Слыхал, Макар? Туша голос подала. Зря ты к Сглазику прибился, бронзовый. Теперь и за себя, и за него получишь. — Кузьма повернулся к брату и кивнул на Лёву.

Лапшин и Мохов встали у фонаря и прислонились к столбу. Пусть сначала близнецы положат толстого, а потом уже они — меня, с бинтами.

— Рылеевы перед тобой, — сказал я Лёве и отошёл к стене. — Не поворачивайся к ним спиной. Мохова с Лапшиным не пущу.

— Их же двое, Лёша, — прошептал Лёва и обвёл близнецов взглядом.

— Вижу. Шкуру держи, — ответил я и повернулся к Мохову с Лапшиным.

Лёва посмотрел на меня так, будто я его продал. Макар ударил ему в лицо. Лёва испугался — и шкура встала, кулак Макара звякнул о бронзовую скулу, Макар затряс рукой изо всех сил. Кузьма ударил вторым, сразу, пока Лёва злился на этот звон, — шкура лежала, кулак пришёл в нос. Хрустнуло. Кровь потекла у Лёвы по губе, по подбородку, на китель.

Весь двор в окнах замер. Пыжов, который падает от вида пореза на пальце, сейчас сядет на землю.

Лёва не сел. Кузьма замахнулся в третий раз — добить. Лёва зажмурился, и от страха бронза встала у него по всему лицу, до висков. Кулак Кузьмы ударил в неё с тупым звоном, как в заслонку печи. Кузьма оскользнулся сапогом на ледке и сел в лужу.

В окнах замахали руками и заорали: «Бей!»

Лёва стоял над Кузьмой. Кровь текла. Он сжал кулак — злость была, удар был, вчера он лопнул мне волдырь.

— Вставай. Лежачих я не умею. — Лёва разжал кулак и протянул Кузьме руку.

У Кузьмы уже бежали серые нити «Каменной подножки» — от колена в ступню. Он возьмёт руку, рванёт Пыжова на себя и подставит ему под пятку камень — лицом в лужу, при всех окнах. А Лёва стоял злой, с опущенной бронзой, мягкий.

Глава 5

— Лёва, сзади! — крикнул я и показал на место за его спиной.

Лёва вздрогнул. Страх поднял бронзу по всему его телу, до ключиц, до корней волос. Кузьма схватил руку, рванул на себя — и со всего маху въехал скулой в бронзовое плечо. Кузьма сел в лужу второй раз. Скула у него была рассечена, серые нити подножки погасли под коленом, так и не дойдя до ступни.

Лёва обернулся. Сзади стояла одна стена.

— Он подножку вязал. Надо было поднять тебе бронзу. — Кивнул на погасшие нити и отступил к стене.

— Тьфу ты, я же по-человечески руку протянул! От души! — Лёва отшатнулся и оглядел Кузьму.

— Он понял. Потому и ухватился. Руку убери, пусть сам встаёт. — Лёва отдёрнул кисть и вытер о китель.

Лапшин и Мохов оторвались от фонаря и пошли ко мне. Их расчёт был на бинты. Мохов на ходу расстегнул ворот кителя, на плече выступила поставленная мной в октябрьской бане его же «Когтем» огнищевская птичка — клеймо хозяина, красная, припухшая.

— Должок верну с процентами, Зорин. — Мохов оттянул ворот от багровой птицы и полез на меня. — Думаешь, тряпками отмажешься? Сдеру вместе с кожей.

Он раскалил «Коготь». Пальцы покраснели, как в горне.

— На ладони его смотри, Илья, на каждый палец! Я справа достану! — крикнул Лапшин, заходя сбоку; в его запястье горела искра.

Отступил вплотную к стене, лишая их обхода справа.

После той ночи у сфинксов приходилось беречь ладони: пускать огонь по голому ожогу значило снова сжечь заживающую кожу. Оба шли в бинты, туда, где болело.

У Лёвы всё ещё держалась бронза после моего «сзади»; пригляделся к узлу. Второй уголёк взял «Бронзовую шкуру» с одного взгляда: узел у ключицы, от него нити веером по коже, как жилки по листу.

Бронза легла на кожу под повязками. Ладони отяжелели, пальцы с трудом согнулись под бинтами. Зажёг в правой «Искровую ладонь» прямо в ожог.

Кожа держала. Повязка прогрелась насквозь. Огонь стоял в бронзовой ладони, как уголь в горне, и грел, но не жёг.

Мохов ударил когтем. Я принял его в левую бронзовую ладонь, когти заскребли по металлу, как нож по сковороде. Свободной рукой перехватил его локоть и потянул к себе, выворачивая зажатую кисть. Мохов опустился на колено; раскалённые пальцы погасли в моём кулаке.

Лапшин бросил искру. Бронза поглотила её целиком. Отпустил Мохова, шагнул к Лапшину и ухватил его за ворот. Пальцы правой руки всё ещё горели, и Лапшин увидел огонь совсем рядом с собственной щекой.

— Бинты хотел снимать? Снимай. — Поднёс пылающий кулак к его подбородку и задержал. Лапшин зажмурился и обеими ладонями закрыл лицо.

Разжал кулак. Лапшин отскочил за фонарь, плечом сбив поднимавшегося Мохова.

Варя запишет, чем кончилась эта засада: один хотел содрать мне кожу и встал на колено, другой прикрылся руками от тех самых бинтов. Вдвоём выбрали раненого и теперь наперегонки пятились от него. До смешного жалкое зрелище.

Мохов застёгивал ворот наглухо, пятясь от меня. Кузьма в луже держался за скулу. Лёва стоял посреди двора в крови, бронзовый по самые виски.

— Ну, кто ещё хочет на раздачу? Добро пожаловать к Зорину, касса открыта! — сказал Лёва и вскинул к окнам окровавленное лицо, изумляясь собственному нахальству.

Окна захохотали. Лёва сел на ступеньку подъезда, опустил глаза, увидел кровь на своём кителе — и упал в обморок.

Едва успел подхватить его под плечи, уложил на спину и подложил под голову свёрнутый рукав шинели. Макар всё ещё стоял посреди двора, держа ушибленную кисть.

— Греби отсюда. — Махнул Макару в сторону Кузьмы и освободил дорожку. — Забирай брата, пока он лужу носом не выпил.

— Он сам упал. — Макар попятился к брату и затравленно оглянулся на окна.

— На записи будет видно. Забирай. — Кивнул на телефоны над подоконниками и занялся Лёвой.

Лёва открыл глаза, когда Рылеевы уже выходили со двора.

— Домой не тащи, — прошептал он прежде всего и вцепился мне в рукав. — Мы договаривались.

— Помню. Сначала посидим. Только нос потом покажешь в медпункте. — Освободил рукав из-под его головы и подложил другой, сухой сгиб шинели.

— Я ему руку дал. А он… — Лёва упёрся локтем в ступеньку, попробовал приподняться и снова опустился.

— Видел. Завтра обсудим, когда у тебя перестанет двоиться. — Подставил локоть и помог ему приподняться.

— У меня не двоится. Их правда было двое, — отозвался Лёва. Из окна прыснули. Он сам засмеялся, поморщился от боли и позволил мне помочь ему сесть.

Он наконец заметил телефоны над подоконниками и помахал зрителям окровавленным рукавом.

В субботу, двадцать восьмого, лёг первый устойчивый снег. Мороз добрался до минус шести, сугробы жались к стенам двора-колодца; у навеса отец в половине седьмого грел старый семейный магомобиль, и фары светили жёлтым на стену пристройки. Бинты с моих ладоней сняли неделю назад. Наросшую нежную розовую кожу мороз прихватывал сразу, до ломоты. На ней ещё проступали красноватые линии: сердце, крылья, когти, горло. В кармане шинели лежала одна перчатка Павла, чёрная, старая, потёртая на костяшках. Вторая осталась дома, в ящике стола рядом с повязкой.

Лёва пришёл пешком, во фраке под шинелью. Нос у него почти зажил, только под глазами держалась жёлтая тень, как от луковой шелухи. Пыжовых тоже позвали: весь мелкий Петербург собирался смотреть на медведя. Отец Лёвы, барон Тимофей Пыжов, остался в Луге и прислал сыну длинное сообщение. Лёва читал его с экрана.

— Мама с тётей едут. Отец из имения написал: «На балах у Огнищева я тридцать лет у колонны лакеем простоял, сыну не пожелаю». И мне отдельно… — Он прокрутил текст к началу и развернул ко мне экран. — «Держаться с родней у южной стены. К Зориным ни ногой. В чужую драку на графском паркете нос не совать, род не позорить».

Он пришёл сказать мне это в лицо, до приезда материнской машины к арке. За это я был ему чертовски благодарен. Главе рода Лёва подчинится; попроси я его ослушаться, он переломился бы пополам, как сухая ветка.

— Стой, где велят. — Дождался, пока он оторвётся от сообщения, и отодвинул экран. — Южная стена ближе всех к танцам. Если к Варе полезут, ты успеешь к ней первым.

— Первым? Помилуй, он велит мне в чужую ссору не лезть, а ты ставишь на оборону. — Лёва вскинул голову и уставился на меня.

Лёва снова поднял телефон, будто хотел дочитать отцовское сообщение вслух.

— Можешь подать ей руку и отвести к матери. Проводишь её, как кавалер. И отцовский наказ исполнишь. — Повернул его к подъезду и кивнул на дверь, где ещё возилась Варя.

— А если не дадут отвести? — спросил он, нажимая на строку ответа. Палец завис над клавиатурой.

— Тогда позовёшь меня. — Отпустил его запястье и отступил.

— Да пока ты сквозь гостей продерёшься, ей платье в клочья разнесут. Она же маленькая совсем. — Лёва погасил экран и сунул телефон во фрак, к сердцу. — Сам разберусь. У стены постою, как отец велел. Но Варю тронуть не дам, это уже наша ссора.

Он выпрямился, как на смотре. Отец вышел к машине во фраке. Этот фрак двадцать лет лежал в сундуке рядом с маминым платьем и пах так же: лавандой и нафталином. На свету фонаря под левым лацканом была дыра от моли, с ноготь. Лёва заметил её первым.

— У нас первокласснейший портной на Большом проспекте, за час поправит! — Лёва достал телефон и открыл список вызовов. — Сейчас позвоню, пусть откроет мастерскую. Прямо на тебе зашьёт.

— Зорины ходят в своём. — Отец прикрыл дыру лацканом и потянулся к дверце машины.

— Так ведь дырка! До ужаса неловко. Да её же из другого конца зала заметят. — Лёва набрал портного и протянул отцу телефон.

— Если заметят, значит, смотрят мимо. — Отец плотнее прижал лацкан поверх прорехи и отвернулся к машине. — На бал ходят смотреть людям в лицо.

— На лацканы смотрят больше, чем на лица, — сказала Варвара из двери подъезда. Она вышла в платье под маминой старой шубкой и прижала ворот к горлу. — Читала в романе. Дама полстраницы описывала, в чём явилась её лучшая подруга. До лица добралась лишь на следующей странице.

— А ты откуда знаешь, что смотрела она на фрак? — Отец отвёл Лёвин телефон от лица и повернулся к дочери.

— На платье. Но разве фрак пропустит? — Варвара свела края шубки и прикрыла платье. — Особенно чужой. Уж я бы рассмотрела — до страсти любопытно.

— Портной стоит недорого. — Лёва перехватил телефон и снова сунул отцу. — Папе скажу, он запишет на…

— На что запишет? — Отец повернулся к нему, и голос у него стал мягким, словно он утешал ребёнка. — Лёва, тебя понимаю, ты хочешь помочь. Но я тридцать лет в Казённой палате. Жалованье до первого числа в обрез, машина в порядке, до набережной доедем, этого нам довольно. Чужому портному не отдам: он спросит, откуда моль, и вся Большая Морская будет знать, что у Зориных в сундуке моль водится.

— Она у всех водится. — Лёва погасил экран, прежде чем портной ответил, и убрал телефон.

— Водится. Признаются единицы. — Отец поправил лацкан и прижал его к груди. Прореха всё равно расходилась.

— Николай, стой. — Мать вышла из подъезда с иголкой в рукаве и вынула её, как нож из ножен. Красная нитка была та самая, которой она подшивала Варваре подол.

Отец убрал руку с дверцы, но повернулся к ней спиной, пряча левый лацкан.

— Ты этой моли стыдишься больше, чем она заслуживает. Горюшко какое. Дай-ка сюда, зашью. — Мать обошла его и натянула сукно над прорехой.

— Леночка, не надо. Совсем ерунда. — Он попытался расправить лацкан, но мать цепко удержала ткань.

— Было бы в двух местах, ещё пришлось бы повозиться. Тут до смешного легко. — Она подошла вплотную, велела ему нагнуться и приподняла лацкан. — Пять минут, при фарах. Варя, свети.

Варвара запахнула шубку потуже и подошла к машине.

— Ты моль штопаешь или клад ищешь? — Она включила фонарик на телефоне и направила свет на лацкан.

— Клад, да ещё какой. У меня всю жизнь клад в этом фраке: где дыра, там и золото. — Мать ввела иглу в сукно и подтянула нитку.

— А золото какое? — Варя склонилась ниже и подсветила стежки.

— Красное. — Мать замкнула штопку кругом и вывела точку в середине. Я смотрел, как она работает: стежок к стежку, быстро, на ощупь, как работают люди, научившиеся этому до слов. Мать подалась ещё ближе и той же ниткой обвела круг венцом, тремя стежками. Под отцовским лацканом появился маленький алый глаз.

Отец попробовал заглянуть под лацкан и потянул нитку вслед за тканью.

— Не крутись, остался один стежок. — Мать прижала его кисть к жилету и подтянула нитку.

— Лена, ты же мне герб вышиваешь вместо штопки. Упрямая ты до невозможности. — Отец оттянул лацкан и скосился на незаконченный венец.

— Кругу нужен венец. Если закончить на круге, получится пятно, а с венцом заплата будет выглядеть достойно. — Она подтянула нитку, закрыла последним стежком прореху и откусила конец. — Если спросят, скажешь: моль.

— Тридцать лет у чужих глаз за спинами прятался. — Отец поддел сукно над красным глазом и заглянул под лацкан. — И вот ты пришиваешь мне на грудь глаз.

— Под лацкан пришила. — Мать опустила его на место и провела ладонью по сгибу. — Видно только тому, кто подойдёт близко. А близко подойдёт тот, кому надо.

— Видно. — Отец тронул пальцем маленький алый знак, застегнул фрак и приподнял левый локоть. Глаз выглянул из-под лацкана.

— Мне ужасно нравится. Когда будешь кланяться кому надо, поклонись поглубже. — Мать отступила и с довольной улыбкой оглядела работу.

— Ты меня всю жизнь заставляешь кланяться тем, кому надо, — ответил отец, ещё раз сгибая локоть. Лацкан разошёлся, и красный глаз открылся матери.

— А ты всю жизнь кланяешься всякой мелочи. Довольно. Обидно до трясучки, мой хороший. — Она застегнула ему фрак и оставила ладонь на плече, удерживая от очередной проверки. — Вот и меняю адресатов.

Лёва переминался, смотрел то на арку, то на экран и теребил телефон.

— Отцовский наказ помни. Южная стена. — Подошёл к нему и коснулся рукава.

— А ты? — Лёва перестал переминаться и ухватил меня за рукав.

— А я там, где все. Ты заметишь. — Остановился рядом и понизил голос.

— Ладно. — Лёва шмыгнул носом и стиснул рукав. — Лёша… А если она до безобразия красивая, эта графская люстра?

— Тогда смотри на неё. Только оставайся у стены. — Высвободил рукав и повернул его к арке.

Лёва пошёл к арке. В четверть восьмого там остановился большой тёмный универсал Пыжовых. Две дамы в мехах сидели сзади; Лёва устроился впереди рядом с водителем и помахал нам через стекло. Машина ушла по Каменноостровскому.

Варвара выключила фонарик и попыталась убрать телефон в карман шубки.

— Мамочка, вот ещё беда. Панически боюсь: я в них на балу непременно грохнусь. — Она наклонилась и перенесла вес на носок; пятка выскользнула из туфли.

— Туфли твои, на размер больше. — Варя приподняла подол и обнажила зазор у задника. — Нашла их на дне сундука, положила в носки вату, а теперь хожу, как мышь в шубе.

Мать подставила ей локоть. Варя уцепилась намертво, вернула пятку в туфлю.

— Так весь вечер за тебя держаться буду? Стыдобища же. — Она осторожно шагнула и покачнулась.

— Пойдёшь со мной под руку, освоишься. У входа тебя придержу. — Мать присела и потрогала носок её туфли. — Вату зашила с изнанки, крепко держится.

Варя попробовала вытянуть носок, проверяя вату.

— Не вытряхивай, она пришита. — Мать подхватила туфлю снизу и вернула Варин носок на место.

— Ты знала, что их возьму? — Варя отпустила носок и выпрямилась.

— Я же тебя одевала пятнадцать лет. — Мать выпрямилась и освободила Варин локоть. — Ты в них прошла по двору двенадцать раз. Я смотрела из окна. На тринадцатом прошла ровнее.

— Это я запомнила каждый шаг. Для «Летописи». — Варвара отпустила подол и спрятала туфли под юбку.

Мать сунула иголку обратно в рукав и расхохоталась.

Павел вышел последним. С палкой — он хромал всё так же, узел Кирилла сидел у него в колене, — в старом отцовском сюртуке, перешитом матерью. Остановился на крыльце и задержался у косяка.

— Палку оставлю, — сказал он и прислонил её к косяку.

— Возьми. Ступеньки скользкие. — Отец вернулся к крыльцу и поднял палку прежде, чем она соскользнула по стене.

— Не собираюсь въезжать в зал на жалости. Сыт по горло. — Павел прижал кулак к бедру и вздёрнул подбородок. — Чтобы сначала костыль входил, а потом уже я.

— Нога входит вместе с тобой. Как шлейф. Со шлейфом и выходят к людям. — Варвара подобрала собственный подол и выставила туфельку.

— Варя! — Павел вцепился в косяк и гневно скосился на сестру.

— Серьёзно говорю. У дамы шлейф, у тебя палка. Тоже до загляденья красиво. — Сестра спрятала кружево под шубку и покосилась на палку.

— Павел, — сказал отец и протянул ему палку; в его негромком голосе прозвучала нота, знакомая мне всего по трём случаям в жизни. — Возьми палку. Для руки, Павел. Куда-то надо девать руку. Тридцать лет стою перед начальством, держа в кармане кулак. Тебе надо держать палку. Так честнее.

— Не хочу, чтобы на меня смотрели. Зверски надоело. — Павел спустился на первую ступень, оставив палку отцу, и перехватил косяк. Когда перенёс вес на больную ногу, мне пришлось встать ниже и подставить плечо.

— На тебя будут смотреть. — Упёрся покрепче и принял его вес. — Ты идёшь с нами, а нас позвали впервые за сто лет. Смотреть будут на всех сразу. Тебе станет полегче.

— Тащить меня собираешься? Спасибо, это будет ещё торжественнее. Тогда станет ещё хуже. — Он опёрся о моё плечо только на вторую ступень и сразу убрал руку.

— Тогда пойдём так, чтобы загораживать друг друга. — Отступил на полшага и освободил ему дорогу, оставаясь слева. — Отец входит первым. Ты справа от него, чуть позади: на лестнице все смотрят на того, кто идёт первым, а второй остаётся за его плечом. Варя между нами, с платьем. Ею займутся дамы, платье будут рассматривать дольше, чем ногу. Стану слева. Мать держит отца под руку.

— А если я упаду? — Павел нащупал последнюю ступень носком и замер.

— Тогда шлёпнусь следом и сделаю вид, что мы нализались ещё в машине, — ответил, шагая на асфальт рядом с ним. — Двух пьяных Зориных этот свет испугается куда больше, чем одного хромого. Кто станет разбирать, у кого нога подвела?

— Утешитель ты хренов. На редкость надёжно звучит. — Павел хмыкнул впервые за вечер и шагнул смелее.

— Хочу, чтобы ты взял палку и дошёл со мной до машины. — Повернулся к задней дверце и поманил его за собой. — Дальше будем разбираться по месту. Если станет больно, скажи мне, а не терпи до лестницы.

— И ещё про вход. — Отец перехватил палку за середину и пошёл с нами. — Раз мы говорим честно. Мы приедем в середине очереди. Первыми приезжают те, кому надо, чтобы их заметили. Последними те, кому надо, чтобы заметили опоздание. Постоим, как все, и дождёмся объявления по порядку. Бароны стоят, как бароны. На нас это не написано.

— На нас написано «Зорины». — Варвара оттянула шубку над вышитым воротом и показала герб.

— Вот именно. Зато мелкими буквами. — Отец кивнул на крошечный герб и открыл дверцу.

Мы подошли вплотную к машине. Отец положил палку поперёк заднего сиденья, освобождая Павла от ноши.

— А внутри зала куда встанем? — Павел ухватился за верх проёма и остался у дверцы. — Не хочу ни в центр, ни в угол.

— У стены рядом с проходом. — Отец взял Павла под локоть и помог удержаться. — Оттуда видно вход. Гости смогут свободно пройти мимо нас, и Паше будет на что опереться. Станем смотреть, пока на нас будут смотреть.

— Это ты сам придумал? — спросил я и рассмеялся.

— Тридцать лет стоял. Было время придумать. — Отец отступил и освободил сыну проход.

— Паша, возьми палку. — Мать поправила воротник Варвары и повернулась к брату. — Она тебе поразительно идёт. У тебя в ней вид человека, который за всё отвечает.

— Мам… — Павел уцепился за проём и стыдливо отвернулся.

— Серьёзно говорю. — Мать одёрнула на нём задравшееся плечо сюртука и расправила ворот. — Шила этот сюртук три ночи. Ты в нём как из журнала. Ещё палку возьми, и будешь настоящим бароном. Над шитьём глаза слипались. Дай же теперь полюбоваться, сыночек.

— Беру. — Павел опустил руку, достал палку с сиденья и поставил наконечник на асфальт. — Но если кто посмеется над ногой, ударю его палкой.

— Сначала скажи мне, — сказал я и отступил от дверцы, давая ему сесть самому. — Стану слева, помнишь? Палка у нас для красоты.

Проверил карман шинели — Павел заметил потёртую кожу перчатки.

— На кой чёрт тебе моя дуэльная перчатка среди вееров и вальсов? — Он перехватил палку и заслонил мне карман.

— Ещё как пригодится. — Утопил потёртую кожу в кармане и поправил отворот.

— Ты берёшь перчатку, я беру палку, — сказал он тихо, перехватывая древко поудобнее, чтобы слышал только я. — Оба с вещами, которые нельзя показывать.

— Палку показывать можно. — Отнял кисть от кармана и кивнул на его трость.

— В прошлом году Кирилл эту палку издалека узнавал. Стоит ему крикнуть в коридоре: «Зорин идёт!», и все уже смотрят вниз, даже если я ещё за углом. — Он переставил наконечник с наледи на сухой асфальт и упёрся в открытую дверцу. — Если начну хромать сильнее, не подхватывай меня сразу. Дай сначала самому выправиться. Скажу, когда понадобится.

— Подхвачу, когда попросишь. — Отступил от дверцы и дал ему опереться на трость.

— И не лезь, если тебе покажется, что меня задели. — Павел кое-как протиснул палку в салон и опустился на сиденье.

— Не обещай. Вижу, что врёшь. — Он удержал дверцу ладонью, когда я потянул её к себе.

— Тогда не обещаю. Перчатку всё равно беру. — Потянул дверцу ещё раз и дождался, пока он отпустит.

Глава 6

Он убрал руку, и я закрыл дверцу.

В половине восьмого отец тронул машину. Мать сидела рядом с ним, сзади Павел у правой дверцы, Варвара посередине, в платье под маминой старой шубкой, я у левой. Варвара прижимала ворот, как держат птенца.

У дворца Огнищевых на Английской набережной магомобили гостей стояли один за другим под навесом. Лакеи в винных ливреях открывали дверцы и выкрикивали фамилии. Наша машина с дребезжащим глушителем встала в очередь между двумя гербовыми лимузинами, длинными, как вагоны, и шофёр лимузина сзади посмотрел на наш капот, как на собаку, которая встала в очередь к кассе. Без пяти восемь мы вышли. Чугунная ограда, полукруглый двор, восемь гранитных ступеней под навесом, двустворчатые двери, за ними свет. У ворот ограды стоял распорядитель — плотный, с золотой цепью на жилете, со списком в руках. «Господин Кнутов, мы к вам», — сказала ему дама из лимузина, и он поклонился ей в пояс, а нам кивнул.

Мы поднимались по ступеням. На верхней стоял Захар.

— Бароны… — Он набрал воздуху и протянул последнее «ы» во весь голос.

Пауза тянулась три вдоха. Гости оборачивались, улыбались; дама в горностае подняла лорнет.

— …Зорины. — Захар выпустил остаток воздуха и отступил к дверям.

Поднялся на ступень выше отца и встал рядом с Захаром.

— Отдышитесь, голубчик. — Задержался на верхней ступени и повернулся к нему, говоря вполголоса, но так, чтобы слышали три ступени вниз. — Вам ещё Огнищевых объявлять, вот перед их фамилией и делайте паузу подлиннее.

На лестнице засмеялись над лакеем. Дама в горностае опустила лорнет и засмеялась в муфту. Захар второй раз за месяц покраснел от Зорина до самого пробора.

У колонны навеса стояли две графини. Одна сухая, в соболях, с лицом, как пергамент, вторая полная, в чернобурке. Кружево Варвары выглянуло из-под шубки, и сухая посмотрела на него сквозь лорнет.

— Бабушкино? — Она покосилась на подругу и будто нечаянно вдавила каблук в кружевной подол.

Варвара шагнула. Кружево натянулось до предела и треснуло.

Я обещал сестре, что за чужую подлость отвечать будут при тех же гостях. Графиня оставила каблук на подоле, явно рассчитывая, что мы побоимся огласки у входа. Нагнувшись, я вынул подол из-под каблука и подал сестре.

— Прабабушкино. — Выпрямился перед графиней и заслонил Варвару. — Ваше тоже кого-нибудь переживёт, если внучка станет его беречь.

— Молодой человек, вы совершенно не умеете разговаривать с дамами. — Полная заслонила подругу муфтой и выступила вперёд.

— Подругу сперва стоять научите, будьте добры. Там уж мы договоримся. — Опустил взгляд на каблук её подруги и снова поднял на неё.

— Осторожнее, пожалуйста. Это очень дорогая нам вещь, семейная. — Варвара расправила треснувшее кружево у неё перед носом и натянула шубку поверх. Сухая раскрыла рот — и поперхнулась словами.

— И вам несказанно повезёт с внучкой. — Повернулся к полной и галантно поклонился.

Сухая убрала ногу. Её подруга назвала её «Зинаида Петровна» и потянула за локоть к дверям. Варвара выпрямилась и подняла подол сама, двумя пальцами, как поднимают шлейф. Графиня Шереметьевская — я услышал фамилию, когда лакей объявлял её в дверях, — смотрела Варваре в спину дольше, чем смеялась.

В дверях подъезда, у самого порога, стоял Жорж Бубнов. На нём была ливрея Огнищевых: винное сукно, галун, белые нитяные перчатки. Лицо над галуном было цвета ливреи. Кнутов заметил нас от ворот.

— Бубнов! Прими шубы у Зориных и проводи к колонне под люстрой! — Он махнул нам списком и гаркнул поверх голов.

— Отец сослал, — сказал Бубнов сквозь зубы и встал поперёк порога. — За карусель. Сказал: раз место при наследнике удержать не сумел, побудешь вешалкой. Не начинай, Зорин. Я и так на взводе.

— Ты мою сумку неделю носил так, что на неё весь курс смотрел. — Переложил перчатку Павла из шинели во внутренний карман фрака, снял шинель и положил Бубнову на руки. — С шинелью справишься.

— Так хочется тебе сейчас её на голову надеть, аж зубы сводит. — Бубнов поднял шинель до моего подбородка, собирая её ворот в кулак.

— Тогда пропустишь главное зрелище: как меня под графскую люстру за ручки поведут. — Высвободил из складки рукав, который волочился по полу, и перекинул ему через предплечье. — Держи фасон, Жорж. В сентябре с моей сумкой у тебя получалось.

Бубнов посмотрел на шинель. С достоинством таскать мои вещи он учился целую неделю, изобретая способы один нелепее другого. Теперь поднял сукно над головой на вытянутой руке, как когда-то сумку на палке.

— Средняя колонна под большой люстрой. — Он наклонился ко мне и заговорил сквозь зубы, прижимая Варину шубку другим локтем. — Свет прямой, глаз будет виден с галереи. Кнутов расставил лакеев со шнуром по обе стороны. Когда граф поднимет руку, они замкнут шнур у тебя за спиной.

— Поднять руку он может и с бокалом. — Прихватил полу Вариной шубки и задержал его.

— Он выведет птицу из огня. Красотища, зал ахнет. — Бубнов уложил мех на предплечье и скосился в зал. — Под эту вспышку тебя шнуром и обнесут.

— Тебе этого не говорил. — Он потянул шубку на себя и отстранился.

— Ты шубы принимаешь. Я сам догадался. — Отпустил мех и пропустил его в вестибюль.

Огнищевы выкинули его из свиты в сентябре, а теперь нарядили в лакеи. Бубнов понёс шинель вглубь вестибюля, высоко подняв руку, и гардеробщик шарахнулся от него.

Остался на верхней ступени дожидаться Пыжовых: мне хотелось перехватить Лёву у входа.

Универсал подъехал к ограде в четверть девятого: очередь на въезде тянулась дольше дороги с Петроградской. Мать Лёвы и тётка вышли к Кнутову, обе в мехах, обе круглые, как сам Лёва. У Кнутова рядом, в сюртуке с птицами на пуговицах, стоял Кузьма Рылеев — встречать мелких гостей. На скуле белел пластырь крест-накрест.

Дамы прошли. Лёва шагнул за ними.

— О, до чего же славный зоринский прицеп притащился. — Кузьма заступил ему проход и вытянул шею. — Пыжовы нынче у голодранцев в свите ходят? Тогда стой в сугробе и жди, пока позовут.

— Моя мать уже внутри. — Лёва повернулся к ступеням и помахал матери. — Пришёл с ней, в приглашении моё имя. Господин Кнутов, посмотрите список.

— А я тебе, хряк, по-русски толкую: стой в снегу и не хрюкай, пока господа не разрешат. — Кузьма растопырил локти поперёк калитки и напёр на него.

Кнутов зарылся в список по самый нос. Лёва стоял у ворот, во фраке, и его мать уже на ступенях оборачивалась и искала отставшего сына. Лёва поднял глаза на верхнюю ступень. На меня.

— Лёва. Как в среду. — Спустился на две ступени и встал под фонарём навеса, чтобы он видел моё лицо.

Лёва шагнул и ударил Кузьму открытой ладонью по лицу. Удар пришёлся по заклеенной щеке; пластырь слетел в снег. Хлопок разнёсся под навесом; водители у машин обернулись, один от неожиданности уронил окурок. Кузьма сел в снег — третий раз за месяц и первый от Лёвиной руки.

— Лёвину победу запишу на полях. — Варвара подскочила ко мне и радостно вцепилась в рукав. — Он ведь сам за себя постоял, вот и расскажет сам. Ух, здорово-то как получилось!

— А может род Пыжовых присягнуть Зориным? — шепнул Лёва, поравнявшись со мной на ступенях, красный до ушей. — Я совершенно серьёзно. У нас тоже дом, люди. Сколько можно у каждых дверей щёку подставлять?

— Ты сейчас за весь род решаешь или за эту щёку? — Пропустил его на ступень выше, уступая напиравшим гостям. Лёва остановился боком и удержал для меня место.

— Сейчас я, конечно, за эту щёку жутко разозлился, — признал он, потирая ладонь о край фрака. — Но про присягу и раньше думал.

— Тогда поговори с отцом, когда оба хоть немного остынете. — Поднялся за ним и пропустил Варвару. — Родом распоряжается он. Если он спросит меня сам, отвечу.

— Поговорю. Только не сегодня, да? — спросил Лёва, подавая локоть матери, протянувшей сверху руку.

— Сегодня у тебя мать замёрзла. Веди её внутрь, мы следом. — Уступил им проход и подождал Павла.

— И всё-таки здорово вышло, — шепнул Лёва, задержавшись у двери и пропуская мать в тепло. — Сам ударил, а до сих пор кажется, сейчас меня за шиворот так дёрнут, что ноги оторвутся. Даже больно приятно. Это проходит?

— Боль в ладони пройдёт. А приятное оставь, чертовски заслужил.

— Спасибо. Только ты Варваре скажи… — Он обернулся к лестнице и поспешно поправил фрак. — Хотя сам скажу. Она видела, да?

— По-моему, весь подъезд видел. Так отчаянно хочешь ещё и объявление?

— Ох, обойдусь! — Лёва отступил от двери и подхватил мать под локоть. — Пойдёмте, мама. Внутри уж точно теплее.

Бальный зал Огнищевых был на втором этаже. Двенадцать беломраморных колонн, три люстры на дару, средняя самая большая, свет от неё нещадно слепил, заливал каждую складку, как в операционной. Над средней колонной золотился лепной герб Огнищевых, птица с раскрытыми крыльями. Над окнами на Неву устроили хоры. У стены накрыли постный стол: сегодня первый день Рождественского поста. Осетрина с икрой, грибы с миногами, вина сколько угодно. Гостей человек двести. Графские и княжеские дома заняли места у колонн, мелкое дворянство теснилось вдоль стен, первый курс академии жался к родителям. Мы остановились в южной половине, недалеко от Пыжовых; мать Лёвы кивнула моей, и моя кивнула в ответ так, будто они всю жизнь стояли у одной стены.

Граф Игнатий Огнищев встречал гостей у средней колонны. Громадный, с рыжеватыми бакенбардами; на белом жилете сложил кисти под стать хозяину. Место рядом с ним, где полагалось стоять наследнику, пустовало. У дальнего окна стоял человек в чёрном, в чёрных перчатках. В первый день видел его на галерее Белого зала, имя знал с сентября: попечитель академии, герцог Темников. На месте его рук глаз видел два чёрных узла. За его плечом стоял человек с седым виском. У того же окна, в кольце кавалеров, стояла Дарья Темникова, белые перчатки на сложенном веере.

К десяти лакеи начали обносить гостей вином для тоста. Один из них подошёл к нам с подносом. На нём стояли простые бокалы для гостей и отдельный, с вензелем хозяина; его предстояло отнести дальше, к колонне, для графского тоста. Отец взял крайний бокал слева.

По этому бокалу бежала трещина — тончайшая, от ободка к ножке, с волос. Глаз увидел её раньше, чем отец протянул руку. При первом глотке вино пойдёт по трещине наружу, по стеклу, на белую манишку барона, и гости у колонны увидят, как барон Зорин облился графским вином.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге