Обложка Нан Найре

Нан Найре

Регул

0% прочитано
Стандартный
Регул

Нан Найре

1. Деловые письма

Посвящается моему отцу, непобедимому рыцарю. И моей матери, прекраснейшей леди.

Сэр Гаскойн Фале́н был рыцарем не богатым и не бедным, не благородным и не подлым, а просто получившим своего коня в подарок, меч — в наследство, а плащ — на ярмарке. Таких сокровищ, как этот рыцарь, на белом свете всегда имеется с излишком. Они всегда имеют на свой счёт слишком хорошее мнение и чересчур высоко ставят ценность своего времени. И в моменты, когда настоящему рыцарю положено как следует помолиться об ушедшей душе, сидят они, угрюмые, на поминках и ковыряются в тарелке, а в мыслях у них только одно: а в Вересках-де ждут, дожидаются, уже и небось пиво разносить начали, а попасть туда никак не представляется возможным. А за всё спасибо баронской бабке, которая вздумала скопытиться как раз в конце недели, когда на кулачные бои собирается весь околоток. Она, эта старая карга, и при жизни доставляла всем одни неприятности, так что ничего другого от неё ожидать не приходилось.

Старушку, которую двенадцать дней назад уложили в скромную фамильную крипту, звали Стои́зой Шо́ффе. Померла она где-то русалий спустя собственного сына. Посмотрела, что слишком хорошо юному барону за чертой жизни отдыхается, и решила его нагнать. Но в их глухомани мертвеца даже должной церемонией почтить не могли. Если о бароне Филиппе Шоффе и так уж плакали немногие, то его мать-старуху поминали всего пятеро: вдова барона, леди Амариль Шоффе; конюший; две старые плакальщицы, у каждой из которых на уме было, не сбежало ли дома тесто; он сам, счастливец Гаскойн. Говоря откровенно, никому из присутствующих нечего было даже сказать о ней, хорошего или плохого. Старая леди Стоиза Шоффе в бурной юности барона дни и ночи проводила в своей келье, замаливая его грехи; после его скоропостижной смерти она и вовсе стала затворницей. Едва ли кто-то вообще помнил её лицо.

Единственным человеком, который горевал о старушке по-настоящему, была леди Амариль, её невестка. Невысокая, исхудавшая, с тёмными кругами под глазами, впавшими щеками и чуть заметно выпирающим животиком, она осталась последней из семьи Шоффе. Бедняжка не вылезала из траура с тех пор, как почил Филипп, оставив ей во владение нору из серого камня, которая самими Шоффе гордо именовалось родовым замком. И немудрено, что теперь ей было ещё печальнее. В этой сырой конуре любое соседство, пусть даже с нелюдимой старушкой, было слаще одиночества. А теперь ближайшим её соседом был только конюх (в то редкое время, когда не пропадал он, откинувшись, в канаве).

Владения семьи Шоффе ограничивались лишь небольшой лощиной, где располагалась бедная деревенька и сам замок на куцем холме. Замок назывался Стриб. Или Гриб — для людей попроще. И вот теперь этим достоянием владела она, леди Амариль, которой злобные языки постоянно припоминали, что следовало бы ей, ткачихе, возвратиться в свою каморку на улице Сквознячке. Кроме того, дядя барона Филиппа, здравствующий барон Фитим, имел на это болото свои виды. Быть бы ему хозяином этих мест, если б Филипп не успел зачать наследника. Но при таком раскладе ему оставалось только бессильно скрипеть зубами верстах в тридцати к югу отсюда. Всё несметное богатство хиреющей семьи Шоффе теперь дожидалось чада Филиппа и леди Амариль. Но только небу было известно, как тяжело было самой Амариль. Ей бы дальше ткать козью шерсть вместе с матерью, но судьба уготовала ей брак с бароном — бароном очень своевольным и вздорным, который готов был жениться хоть на пастушке, лишь бы заставить графство говорить о нём. Ему, огненоокому, свирепому, никто поперёк и слова сказать не мог. Но теперь его не стало, и вся тяжесть презрения стала подкатывать к баронессе поневоле. Однако, надо отдать ей должное, она была очень стойкой.

Она всегда была такой. Иначе бы Филипп с Гаскойном в своё время не бились так яростно за её внимание. В ней было нечто большее, чем просто светлая коса и ясные глаза. В ней была какая-то незримая стать, с которой можно только родиться. Гаскойн уже привык, что он никто по сравнению с Филиппом. Для него леди Амариль стала добрым другом, воспоминанием о весёлом прошлом с дуэлями и поединками. Поэтому теперь он начинал нервничать, когда она смотрела на него через стол своим пристальным взглядом. Нет, он ни на что не рассчитывал, но… Он был уверен, что будет окружён таким же снисходительным презрением, как и всегда; разве что потребуется от него поклясться баронёнку. Тогда почему она не сводит с него глаз?

Тюкали тарелки, стучали деревянные ложки. Трапезная, сама похожая на каменный гроб, позвякивала этими грустными звуками. Никто не говорил. Плакальщицы, нарыдавшись, наедались каши и блинов. Конюший заснул. Поэтому они с леди Амариль так и играли в гляделки. В последний раз, когда Гаскойн явно проиграл, потупившись в тарелку, леди Амариль положила нож с вилкой из почерневшего серебра на стол. И сказала сипло:

— Друзья. Думаю, леди Стоиза простит нам, если мы закончим поминать её душу. Все мы устали, завтра нас ждёт много дел. Спасибо, что пришли. Если кто-то из деревни ещё решит зайти, чёрный ход на кухню открыт. Мы оставим блины на столе. И каждый сможет их отведать с условием, что помолится за неё.

Плакальщицы закивали и утёрли морщинистые рты салфетками. Их шумный подъём из-за стола разбудил конюха. Он тоже стал спешно вставать на ноги, задрал воротник. Он весь посинел от холода: в замке стоял вечный сквозняк. Когда умерла леди Стоиза, в болотах ещё теплилось солнце ранней осени. А теперь деревья уже облетели, на них осело дыхание близких заморозков. Гаскойн растёр руки и тоже отодвинул стул, но взгляд леди Амариль пригвоздил его.

— Останьтесь на пару слов, — негромко попросила она.

Он кивнул и стал смотреть, как ковыляют к порогу две тётки-плакальщицы. За ними, волоча ноги, вышел и кучер. И меж каменных стен ненадолго воцарилась гнетущая тишина.

— Сэр Гаскойн, — вежливо начала леди Амариль. «С каких пор мы с тобой на «вы»? С тех, когда мы разругались с Филиппом? Но Филипп сохнет в крипте, а ты до сих пор обжигаешь и обижаешь меня своим чванством», — подумал он тоскливо. — Как вы поживаете? Я слышала, ураган снёс крышу вашего дома…

— Это было почти русалий назад, — хмыкнул он, чем вогнал её в краску. — Нет-нет, я вас не укоряю в невнимательности. Кто бы мог подумать, что столькие из близких оставят нас так быстро.

Леди печально склонила голову.

— Да. Но как же вы теперь живёте?

— Пытаюсь приладить крышу обратно, — очень в общем ответил Гаскойн. Действительно, заскучать за этим делом было сложно, особенно под дождём. И особенно, если ты ни разу не плотник, а нанять кого-нибудь тебе будет стоить целого состояния.

— Не очень получается, да?

— Пока не жалуюсь.

— А если я вам кое-что предложу? — напряжённо спросила леди Амариль. — Скажем, вы получили бы крышу, то есть, место в замке. И продолжали бы охранять меня, вашу прекрасную даму. И вашего будущего сюзерена — во имя дружбы с прошлым.

Это можно было предугадать. Во времена неразлучной юности Филипп тоже звал его поселиться в замке, потому что членов семьи Шоффе было мало, а места — много. Так много, что, как он говаривал, то ветер шастает, то духи, то ещё какая-нибудь чертовщина. Не хватает дому, что называется, одушевлённости. Но Гаскойну не хотелось делить одну крышу с другом детства, который из друга превратился ввысокомерного сюзерена. И к тому же отнял у него Амариль. Не то что бы Гаскойн обижался, но… Он предпочитал оставить их наедине с их семейным счастьем и не тревожить ни свои мёртвые мечты, ни раненую гордость.

Но леди Амариль не была виновата в том, что Филипп решил умереть так быстро, да ещё и заодно со своей матерью, оставив робкую вдову совершенно одну в донжоне с гулящим эхом наедине.

— Думаю, я могу на это согласиться, — не слишком охотно ответил Гаскойн. – Я ведь клялся барону, что буду защищать его семью. Слово рыцаря превыше всего.

Пусть она лучше считает, что он делает ей своего рода одолжение. Ведь он предпочёл бы свой дырявый дом этой мшистой конуре. Но тут же ему стало стыдно: леди посмотрела на него с благодарностью и неподдельной радостью.

— О, сэр! Если бы вы знали, как мне не хватает вашей поддержки! Мужские дела мне не по плечу, а проблемы не знают джентльменской субординации. Вы так хорошо дружили с Филиппом, что, я не сомневаюсь, сумеете разобраться во всех его делах и помочь мне их распутать. Дадите мудрый совет, на худой конец. Не может в замке не быть мужчины…

— Погодите, миледи. О каких делах речь, если не секрет? — насторожился Гаскойн. Он помнил, что Филипп стал увлекаться какими-то навязчивыми идеями о высших силах, о которых не знают священники. В соседних деревнях поговаривали, что обычно это начинается с денежных подарков сомнительным проповедникам. «Только бы этот увалень не успел начать!».

Амариль помялась.

— Я не знаю. Недавно мне пришло извещение от некоего Ранориса, что всё завершено успешно. И какой-то листок, на котором, согласно письму, нужно поставить печать и отослать его обратно не позже начала овериса, то есть до конца этой луны, и...

—Вы не поставили? — чуть не крикнул Гаскойн; она аж отшатнулась.

— Нет, сэр! Я её даже не нашла. Но и не стала бы, уверяю вас. Я понятия не имею, с кем имел дело Филипп и кто такой Рано́рис. Но имя какое-то цидерское, если вы понимаете…

— Имя обычного проходимца, как мне кажется. Филипп, уж простите, был чересчур доверчив.

— А я даже представить себе не могу, чем он здесь занимался. Поэтому умоляю вас о помощи.

Гаскойн тяжело вздохнул. Он и считал-то только до восьми. «Первый в истории рыцарь, секретарь и казначей одновременно. Слишком большая честь для человека, который не может установить себе крышу». Но кто ещё мог помочь леди Амариль? Подруги имеют свойство пропадать от зависти либо при первых же бедах. А он, потомственный присяжный рыцарь Шоффе, не может даже сомневаться, когда его прекрасная дама о таком просит.

— И я вас не оставлю, - успокоил он её. Она заметно расслабилась. — Позволите мне сходить домой за пожитками? Вечером я буду уже здесь, весь в вашем распоряжении.

— Конечно-конечно, — быстро закивала леди Амариль, её щёки чуть порозовели. — Спасибо вам. Мне было так страшно думать, что придётся засыпать совершенно одной в этом доме…Спасибо.

Так Гаскойн вступил в новую для себя эпоху жизни в Стрибе. Всё детство, глядя на неуклюжую каменную махину, он мечтал, что когда-нибудь станет её частью. Как Филипп. Любая их авантюра, подойдя к концу, всегда разделяла их обратно на сословия: Филипп лёгкой походкой шёл к парадному входу в замок, а Гаскойн плёлся назад в покосившийся домишко с прибитым к стене щитом. Щит был выкрашен в фиолетовый и белый с горностаевым орнаментом, и на нём красовался мотылёк — родовой герб рыцарей Фаленов. Уже несколько поколений они верно служили Шоффе. И эта служба будет продолжаться, пока в их сердцах есть честь.

Недолгий путь Гаскойна по деревне омрачила бабка-странница. Он отказал ей в подачке, а та, в свою очередь, напророчила ему чертовщину и несчастья в любви до гробовой доски. Поэтому он шёл домой сердитый, запомнив, что бабка имела на носу огромную бардовую бородавку.

Даже обругать её не с кем: Филипп давно уже гниёт, а за немногочисленными друзьями нужно ехать в село Верески. Полдня пути.

И какого пути! Элора — так назывались окрестности — была самым злачным местом в округе. Стоило путнику выйти на тракт, как его тут же, словно бандиты, обступали чёрные ели, и стискивали в своих лапах. В гробовой тишине было слышно, бывало, как стонут болота. От них вместе с сыростью тянулись неупокоенные души, из них проступали волчьи и человечьи кости, и то и дело новый стон вырывался из чащоб. В такие тихие вечера дети, бывало, сидели на бревне у опушки и вслушивались. И стоило лесному лиху подать свой страдальческий голос, как тут же они с визгом уносились домой. Волки, топь. Топь, волки. Молчаливое свидетельство хвои. В этих краях царствовали не графы и маркизы, а сырые веяния бездонной пущи.

Но деревня, хоть и сплывала временами в сторону Вересков, по-прежнему крючилась в лощине. В былые времена она тоже не цвела, но и нищенским притоном назвать её было нельзя. Однако теперь её населяло от силы семей семь, и лишь одна из них была по-крестьянски многочисленной. Гаскойн прожил здесь почти всю свою бесцветную жизнь. И с безразличием наблюдал, как увядает этот край. Иногда только, задумываясь о былом, он сожалел о том, какими красочными были ярмарки и кулачные бои.

Избушка Фаленов, по документам значившаяся как «родовое гнездо с землёй, дарованное рыцарям за верную службу», являла собой обычный некрашеный сарай. Без крыши. Вокруг резвились дворняги в поисках мясных отбросов, а под моросью мок огромный рыцарский конь. Почти белый. Коня этого ему завещал Филипп. Звали его то ли Гром, то ли Пегас, то ли ещё как-то так; Гаскойн не помнил, поэтому нарёк его Пузаном. По первому признаку, бросавшемуся в глаза. Конь стоил немалых денег, но у него не было даже подобающей конюшни с резными дверцами: он так и бродил вокруг колышка, привязанный, как коза. Его не крали потому, наверное, что все друг друга знали в лицо, да и нужды в таком громоздком звере ни у кого не было. Он и жрал-то больше, чем вся крестьянская семья.

И Пузан, и дворняги наблюдали, как Гаскойн ввалился через незапертую дверь. Он собрал немногочисленные манатки: кое-какую одежду и остатки еды, курительную трубку, верёвки, седло. Вынул из-под кровати длинный полуторный меч. Снял с наружной стенки щит. Затем вздохнул, вспомнив про доспехи. Не тащить же сундук с собой? Он давно научился управляться и без оруженосца, так что был вариант попроще.

Он напялил на себя и нагрудник, и наручи, и наплечники, и поножи, и шлем, и плюмаж прихватил. На Пузана водрузил кольчугу, а суму с вещами закинул за седло. Вот и пожалуйста, все сокровища скромного присяжного рыцаря уместились на нём самом. Оруженосца, правда, всё-таки не хватало; Гаскойн не мог сам сесть в седло при полном обмундировании. Сам по себе стальной панцирь не доставлял особых неудобств; однако если поддеть кольчугу и навесить парчовый плащ, можно и в себе самом запутаться.

Пара дворняг какое-то время трусила следом, но потом отстала, поняв, что он ничего им не даст.

— Мама, сматли, лыцаль! — воскликнул крестьянский сын, рябой мальчик, сидя на заборе. То, что лыцаль этот живёт по соседству, он будто бы не знал; оно и неудивительно, ведь Гаскойн уже и забыл, как давно веселил местных своим турнирным облачением.

«Лыцаль»! Все в детстве мечтают стать лыцалями. Но выходит вечно как-то наперекосяк.

Пузан наконец-то получил крышу и овёс в пустующей барской конюшне. Конюх, он же и кучер, пошутил, что, дескать, конь барона Филиппа не может быть счастлив нигде, кроме как в его замке. Но дело было просто в еде, ведь Пузан за хороший овёс мать родную продал бы.

— Вам сгодится комнатка леди Стоизы? — как-то неловко спросила Гаскойна леди Амариль. — Остальные совсем заброшены.

— Отчего нет? Я хоть и не худосочная старушка, но должен поместиться.

— Хорошо, — с облегчением вздохнула она. — Это единственное толком обжитое помещение, кроме моего. Вы там обустройтесь пока. А потом, как освободитесь, приходите. Я покажу вам письма.

Гаскойн согласно кивнул ей. И очутился перед низенькой дубовой дверцей. Всё в замке было приземистым, а двери вообще будто делались на детей. Как будто свинцовое небо даже мебель вжимало в пол своей тяжестью.

Бабулькина светлица оказалась меньше, чем он представлял. Бледный день сочился через крохотное оконце, шкуры аккуратно лежали на деревянной кровати, выцветший гобелен со сценой охоты на волков глядел на него. Вот и всё убранство его нового дома. Но зато есть куда приткнуть доспехи, повесить меч да щит и сложить одежду, будучи при этом уверенным, что ничто из этого не намокнет под дождём. «Почти что подарок судьбы!» — иронично подумал Гаскойн. Он был не настолько молод, чтобы верить в чудеса, но и не настолько стар, чтобы навсегда отринуть мечты о путешествиях в прекрасные дальние края.

Однако его ждало нечто очень неприятное. Он не знал, что именно это может быть: какие дела затеял Филипп? Что он успел натворить? И, главное, какими будут последствия? Размышления об этом не дали ему расслабиться, он вышел из своей кельи и забыл, в какую сторону идти. Они с Филиппом облазали почти весь замок, но не женскую половину донжона.

Он прислушался. И услышал только, как часто и звонко неподалёку капает вода. Из интереса он нашёл источник звука и увидел потемневшую от влаги, уже заплесневевшую вонючую стенку. Вода сточила её. Гаскойн ткнул и удивился: стена истончилась больше, чем на длину его пальца. Он помнил много таких вечно мокрых стенок. И если по ним со времён его детства текла вода, то теперь замок был подобен ореху, который изнутри грызут черви.

— Ну и ну… — протянул он. «Похоже, Филипп был прав, мечтая уехать отсюда. Сколько ещё эта халупа простоит, прежде чем в ней появятся дырки?».

Не составило труда понять, что возвращаться ему надо всё-таки налево из светлицы. Вскоре он нашёл лестницу, над которой весел знакомый портрет отца Филиппа, барона Виллема. Они были очень похожи: у обоих смоляно-чёрные волосы, кустистые брови, пламенные бурые глаза. Только барон Виллем, сколько Гаскойн его знал, всегда был слишком полным. Но для портрета его габариты слегка сократили и прибавили блеска в глазах.

— Сэр? — позвала его Амариль в своём вечном траурном платье. Она стояла внизу узкой приземистой лесенки. — Вы как, уже устроились? Не видели Кавалера? Нашего котика. Он такой гладенький, чёрный, с белой мордочкой и усами.

— Не видел, — пожал плечами Гаскойн и стал спускаться к ней.

— Он всё время ходил за мной хвостиком, а сегодня утром как сквозь землю провалился, — тяжело вздохнула Амариль. — Надеюсь, он придёт ко мне на ночь, как обычно. Мы с Филиппом взяли его ещё котёнком…

И тут губы её скривились, глаза раскраснелись, и Гаскойн торопливо сошёл вниз, чтобы обнять её за плечи и прижать к своему плечу. Не в первый раз он отмечал, что женщины удивительно странно горюют. Сперва рыдают, затем храбрятся, и их не может заставить плакать даже вид гроба, уходящего под землю. А потом вдруг вспомнят, что сшили вот этот стяг для него, или с ним вместе впервые поцеловались вот на этом крыльце — и всё, слёз ещё больше, чем раньше. Сам-то Гаскойн просто день-другой потосковал, сидя с бутылкой.

— Ну, миледи, — неловко молвил он, гладя её по спине. В таких случаях голос изнутри постоянно напоминал ему: не так давно он ещё за косу её дёргал, а теперь такая субординация. — Едва ли барон хочет, чтобы вы горевали. Он ведь так старался для вас. Почтите его тем, что будете счастливы в доме, который он для вас сделал уютным...

Когда она разрыдалась ещё больше, он понял, что утешать он не умеет. Что поделать, если как-то не доводилось?

— Да, спасибо вам, сэр, — всхлипнула она и утёрлась платочком. — Простите… простите… Пойдёмте лучше к барону… Я покажу вам, что обещала.

Гаскойн закивал и отпустил её, чувствуя неловкость от своей неуклюжести. Не такой уж он, выходит, и рыцарь.

К рабочему месту барона вёл коридор с низким потолком. Окон в нём не было совершенно. Двери в глухом полумраке показались крепостными воротами; леди Амариль не смогла открыть тяжёлый замок, и Гаскойн сделал это за неё.

Небольшой кабинет барона Филиппа был уставлен книжными шкафами, которые, впрочем, не интересовали ни его, ни его отца. Они были тут для создания рабочей атмосферы. Бюро пустовало, на нём одиноко стояла одна только чернильница. Здесь было вполне светло; вокруг стола на стенах чернело много гнёзд для факелов, а вот свечи уже убрали. Наверное, чтобы сберечь их на чёрный день. В углу ютился очаг.

Гаскойну уже приходилось тут бывать. Поэтому на него нахлынула тоска от пустоты, которая висела в воздухе. Не было больше Филиппа с его бестолковой вознёй. И не слышно было его топота, когда он, зная, что к нему идут с визитом, нёсся за стол и раскрывал любую умную книгу на первой попавшейся странице. Не мечом, так умом он хотел всех превосходить.

— Вот, сэр, — тихо сказала леди Амариль и достала из шкафчика несколько свёртков, которые выложила на бюро.

— Вот то письмо от Ранориса. Вот то, куда он просит поставить печать. А вот ещё что-то странное: письмо от человека, который утверждает, что Филипп… заплатил ему фальшивыми деньгами за территорию в два пахотных поля и холмы с дикими табунами.

Гаскойн не удержал на лице невозмутимую мину и всё-таки поднял брови.

— К сожалению, не знаю ничего об этом. Но давайте посмотрим.

Он склонился вместе с ней и нахмурился; читать с его-то образованием лучше было и не пытаться, но он должен был напустить на себя учёный вид и мысленно растягивать каждое слово на слога.

В письме от Ранориса в самом деле выражалась радость по поводу того, что сложная сделка увенчалась успехом. И указывалось, что приложен договор, который осталось только подтвердить печатью и отослать обратно Ранорису. Видимо, Ранорис был кем-то вроде посредника или представителя. Договор должен был всё прояснить, но там была только одна фраза: от своего имени наделяю господина Ранориса Вейла всеми полномочиями для совершения сделки в указанных рамках. И место для подписи.

Какие рамки? Что за сделка? Почему всё так шито да крыто? Гаскойн рассердился не на шутку и взялся за письмо о купле-продаже. Подсознательно он уже свыкся с мыслью о том, что Филипп мог связаться и с фальшивомонетчиками, и с какими-нибудь нечистыми дельцами, не то что с жадными проповедниками.

«Милорд Филипп, барон Шоффе, ваши деяния суть возмутительны!

Мы пожали с вами руки, и я переписал землю, что уже не одно поколение принадлежит моей семье, на ваше имя! Я уповал на вашу дружбу и верил, что вы будете пестовать Говорящие Холмы и бесценные табуны не хуже, чем я. Я готов был зайти ещё дальше, не замечая, что понятие чести вам не ведомо. Хорошо, что дело не дошло до моего имения. Ваши монеты через одну фальшивые. И не думайте, что вам это сойдёт с рук. Я уже обратился в вуквурский суд с требованием сатисфакции. Как бы вам и своих владений не лишиться.

Считавший себя вашим другом,

Маркиз де Левье́ль»

— Вот тебе и раз, — цокнул Гаскойн. И посмотрел на леди Амариль. — Маркиз де Левьель… вы знакомы с ним?

— Он живёт на плодородных землях к востоку от нас, — тяжело вздохнула Амариль. – Приезжал к нам, бывало. В основном формально. В последнее время всё больше сам Филипп к нему наведывался. Я думаю: неужели этот Ранорис обвёл его вокруг пальца, и история с фальшивками — его рук дело?

— Нет, договор, о котором говорит Ранорис, не подтверждён: вы же не отослали обратно письмо с печатью, — пояснил Гаскойн. — А в деле с маркизом уже произошёл обмен. Значит, это два разных события. У вас есть возможность показать мне ещё какие-нибудь письма или заметки? Так мы смогли бы хоть что-то прояснить.

Амариль поджала губы и стала копаться в тумбочке, перерывая разные клочки бумаги.

— Как давно пришло письмо от маркиза? Успел ли он обратиться в суд, как думаете? — спросил Гаскойн, лихорадочно размышляя. Только правосудия им сейчас не хватало.

— Это письмо недавнее. Оно пришло в день смерти леди Стоизы, ровно двенадцать дней назад.

— Двенадцать дней! Проклятье.

И он заходил туда-сюда по комнате. Хорошо, можно допустить, что договор, требующий печати, недействителен, а значит, за это предприятие можно не волноваться. Но вот из-за фальшивых денег можно угодить в неприятности. Правосудие не посмотрит, что преступление совершил именно Филипп. Муж и жена — одна сатана.

— Вот, что я нашла. Подписанный договор о Говорящих Холмах, — леди Амариль протянула ему пергамент с двумя печатями. Одна — чёрный дуб, герб Левьелей, а другая — два танцующих журавля, герб Шоффе. И в договоре точно прописано: два пахотных поля, Говорящие Холмы и все лошади на них. Было отмечено даже, что на продажу не стоят два чёрных дуба с Холмов, потому как они являются достоянием семьи Левьелей. То есть земля под дубами продана, но сами дубы трогать нельзя. «А жёлуди с них собирать можно? Они тоже чёрные?» — всё сильнее распаляясь, подумал Гаскойн. Амариль следовало обратиться к нему раньше. Он бы поехал и попробовал всё уладить.

— Сколько до маркиза верхом? — спросил он.

— Около дня. Да вы сами часто бываете в Вересках, это ж одно из его поселений.

— Да? — удивился Гаскойн. Откровенно говоря, он никогда не интересовался, кто владеет землёй и трактиром, если там наливают. — Тем лучше. Знакомая дорога.

Он повернулся к леди и взял её руки. Его взгляд, видимо, был слишком суров; стало видно, что она как-то занервничала и засмущалась.

— Ныне уже поздновато, — молвил Гаскойн, — поэтому я переночую и отправлюсь завтра поутру. Нужно будет попробовать договориться с маркизом и всё прояснить. Договор я захвачу с собой; если всё пройдёт гладко, то он отзовёт своё прошение из суда, и сделки как ни бывало.

— Было бы очень славно, — прошептала Амариль, и её глаза, полные надежды, поднялись на него.

Гаскойн не выносил этих взглядов. Он не хотел неправильно понять их. Но, в конце концов, она вела себя так только с ним, а потому волнующих мыслей было уже не избежать.

— Тогда пойдёмте ужинать, — заключил Гаскойн. — Договорились?

— Да, — быстро кивнула Амариль. — Пойдёмте.

Снова та же тесная сыроватая трапезная, которую не могло прогреть два очага. Снова потёртый дубовый стол. И снова компанию составляет кучер-конюх по имени то ли Барра, то ли Бирн — Гаскойн уже забыл. Не хватает только блинов и плакальщиц. Но леди Амариль своими руками в чёрных перчатках принесла целый поднос олийского фондю. Это приятно удивило обоих сотрапезников леди. Даже очень. Барра (или как его там?) долго принюхивался, ловя чудесный аромат сыра, и с недоверием смотрел на такую роскошную еду.

— Вот это подарок, — улыбнулся Гаскойн. — Я и не знал, что тут готовят такое.

— Фондю с трюфелями, — гордо проговорила Амариль и откинула золотистую косу за плечо. — Специально для тех, кто со мной в такое трудное время. За вашу службу, Барра, и за то, чем я обязана вам, сэр Гаскойн. Ваше общество для меня лучшее утешение.

Барра смущённо заулыбался и уткнулся в тарелку. Седой, щетинистый, он годился в отцы всем обитателям Стриба, но был застенчивый и даже шаловливый, как ребёнок. Сперва это всех отталкивало, но потом его полюбили, как родного. Гаскойн всегда помнил и этот его блестящий стеснительный взгляд, и то, как он кормил голубей, но постоянно забывал его имя. Да Барра и сам его всё чаще забывал — слишком много пил.

А Гаскойн взял деревянную ложку, но, прежде чем приступить к еде, осторожно спросил:

— Вы готовили его сама, миледи?

— Да, — ещё более гордо ответила Амариль.

— Но позвольте спросить… Разве в Стрибе больше нет ни кухарок, ни горничных?

— Распустили их, сударь, — крякнул Барра. – Аккурат после ухода господина Филиппа. Ещё леди Стоиза на этом настаивала.

— Но зачем? И, выходит, мы действительно втроём в этом замке?

— Я-то ночую в конюшне, сударь.

Гаскойн с недоумением посмотрел на Амариль, надеясь на разъяснения.

— Не поймите неправильно, но сонм служанок лично мне был не нужен, — неловко ответила та. — Я сама из простых. А жалованье влетало нам в копеечку. Раз в луну мы условились приглашать тётушку Гобинет из деревни, чтобы она прибиралась.

— Разве так дорого? — всё ещё не понимал Гаскойн. — Погодите, а управляющий, господин Донован? Неужели вы и его уволили?

— Нет, он сам ушёл после того, как не стало Филиппа, — потупилась Амариль. — Если бы он был здесь, я бы не взвалила на вас бумажные дела.

— Так может, попробуем пригласить его обратно? — настойчиво спросил Гаскойн. Донован был ушлым малым, цидерцеских кровей; кроме того, он был давним другом семьи Шоффе. Кому, как не ему, было бы проще разобраться с тем, что оставил Филипп? Правда, Гаскойн укорил себя за свой вопрос. Он не мог сказать наверняка, но вроде бы Донован входил в число тех, кто категорически отказывался признавать бывшую ткачиху баронессой.

— Не соглашается, — еле слышно ответила леди, качая головой. Гаскойну пришлось прикусить язык. И молча приступить к фондю.

За окном гнулись к земле облетевшие чёрные деревья. Наступал вечер, смоляной, удушливый и сырой.

— Будет гроза, я думаю, — заметил Барра, перепачкавший свою щётку-бороду в сыре. — Может быть даже последняя перед началом зимы. Ненастная осень, ох ненастная.

Гаскойн тоскливо покосился в сторону окна. Он никак не мог дождаться морозов. На первом снегу проводился Зимний турнир в Колокольницах, к которому он готовился с тех пор, как получил Пузана и до тех пор, пока не сдуло крышу. Но если Филипп оставил ему серьёзные проблемы, то не видать ему поединков на ристалище. А как без этого можно прослыть хорошим рыцарем?

— А к нашей знахарке, говорят, пива завезли — лечебного, — хихикнул Барра.

Непризнанному рыцарю оставалось только подавить стон. Если он накидается сейчас, то завтра не сможет сесть в седло! «Будь проклята эта офера, матушку её! Мне что теперь, рясу надеть?» Но он сдержался и просто доел своё фондю. Однако, прежде чем уйти, кивнул на миску, которая стояла, наполненная остывающим уже деликатесом, но никто к ней не притронулся.

— Ждёте кого-то, миледи?

— Да так, про запас, - улыбнулась она застенчиво, но больше ничего не добавила.

Заморосило. Барра с кряхтением поднялся и раскланялся перед Амариль. А после отправился прочь — понятно, куда. Пришло время расходиться спать. И, распрощавшись с леди, Гаскойн пошёл своей дорогой: по узкой лесенке у правого крыла мимо портрета барона Виллема на звук капающей воды. Вдалеке прогрохотал гром, который эхом разлетелся по тискам каменных стен.

В замке мрачновато, но хоть не заливает за шиворот. И оголодавшие волки не кусают за бочок. Волки, эти ненасытные твари, в Элоре являют собой не просто головную боль пастухов, а целый круг в пантеоне демонов. Селяне иногда даже слово это — "волк" — могут произнести вполголоса, тогда как сатана в их сознании достоин лишь того, чтобы бранить им нерасторопных жён.

Шоффе, как дворяне, сперва пытались привнести в эти глухие места известное барское развлечение — охоту. Со свойственным им авантюризмом они гордо объявляли: "Идём загонять серого!". Местные в ужасе наблюдали, как целая дюжина верховых уходит в лес, и каждая бабка считала своим долгом напророчить гибель. То один, то другой наследник бесследно пропадали в волчьих зубах. И со времён последней охоты барона Вилея, когда вернулся лишь только покусанный мерин, никто больше не пытался выжить зверей из этих мест. «Тяжело журавлям в волчьем лесу», — говорили про это. Волчьи орды переживали даже планомерное истребление и травли, и множились, и множились… Где-то там, за каменными стенами. Да, пожалуй, из соображений безопасности в замке было несоизмеримо лучше.

Заперевшись у себя, Гаскойн смог расслабиться. Он снял кафтан, разулся и влез под шкуры на кровать. Его опасения подтвердились: затылок упёрся в дубовое изголовье, а стопы повисли. Пришлось поворочаться и изрядно свернуться, чтобы влезть под шкуры целиком. Самое удобное положение было на правом боку. Так прямо на него с гобелена глядели свирепые волки и перепуганные охотники. Наоборот? Нет, всё верно. Гобелен явно был шит уже после того, как тварей вокруг Стриба стало избыточно много. А значит, каждый охотник на волков был заведомо либо безумцем, либо дураком, либо самоубийцей. Подумать только, в век баллист, катапульт, флотилий, мушкетонов и кавалерии разной степени тяжести человек до сих пор боится волка, эту дикую серую собаку! Гаскойн не выдержал и лёг на левый бок, отвернувшись от этой картины. Была бы у него хорошая компания и свора, он сам бы разогнал все эти оравы. Ведь если запретить бабкам пророчить, а мамкам — пугать волками детей, возможно, подрастёт поколение, не обречённое на провал. Вот он, Гаскойн, никогда ко всем этим россказням не прислушивался, а потому считал себя не подверженным волчьему року. Ему известно было, что каждый феодал осваивает свои владения, пядь за пядью отнимая их у зверья, но лишь в Элоре это было невозможно именно из-за люда, возведшего могущество стай в мистический абсолют.

Послышался стук шагов по каменному полу. Не прямо за дверью, не у лестницы, а дальше, в глубине коридора, за мокрой стенкой. Шаги были аккуратные и размеренные, но всё же громкие. Гаскойн поднял голову. Возможно, леди Амариль не спаится. Но как она попала на второй этаж, не пройдя мимо его светлицы, если ей непременно нужно было бы подняться по лестнице? Едва ли там был тайный ход, о котором он не знал.

Ему стало немного не по себе, но он решил встать и проверить. Ведь он отныне был защитником, в конце концов.

Он снял меч со стены, отпер засов и высунулся в коридор. Тихо, пусто, как никого и ни бывало. У него аж мурашки по коже забегали.

В знакомом ритме застучали капли. Видимо, из-за дождя открылся второй источник протечки. Но чтобы удары капель были так похожи на шаги?

— Самое время стать трусливой суеверной бабкой, как раз и комнатка к лицу, —обругал себя Гаскойн, но дверь за собой закрыл очень плотно. И повесил меч обратно. А за окном нарастала грозовая буря.

Его сон разорвал такой грохот, будто треснуло всё небо. Гаскойн аж подлетел на своей старушечьей кровати и чуть не скатился с неё вместе со всеми шкурами. Ослепительно ударила новая молния, и её рёв оказался ещё страшнее: от него в ушах зазвенело. Как будто дважды попало в дерево. Или… Нет, не показалось: что-то полыхнуло. Гаскойн подбежал к окошку, но не мог ничего толком разглядеть: пламя разбушевалось сильно правее видимой ему замковой стены. Но, вне всякого сомнения, горело что-то из построек при Стрибе.

Одеваться было некогда. Он пулей вылетел за дверь, протарабанил ногами по ступеням и примчался на крыльцо. Шквальному ливню назло горела соломенная крыша конюшни, из окон в черное небо тянулся дым. Вместе с отчаянным визгом единственного постояльца — Пузана.

— Милостивые боги! — раздался испуганный возглас Амариль из-за его спины, но Гаскойн не успел даже обернуться. Ноги сами понесли его, они вязли в лужах и скользили по гнилым листьям. Пузан! Пузан! Единственное сокровище рыцаря, окромя его вооружения и обмундирования! Бедняга кричал почти человечьим голосом, запертый в своём деннике.

— Сэр! Сэр! Там же, в конюшне, Барра!! — отчаянно завизжала леди с крыльца, и Гаскойн весь похолодел. В часовне на другом конце деревни залился маленький колокол: пожар заметили. Но в конструкции конюшни уже что-то грохнуло.

Гаскойн в короткое мгновенье на бегу спросил себя: может ли он так рисковать? Ответа не последовало.

Он ломанулся в створки главного входа, но те оказались заперты изнутри. Наверное, на засов.

— Бар-р-ра-а-а! — заорал он не своим голосом, но сквозь вой огня и дождя ничего не услышал.

— Справа! Лестница! — тонко закричала леди сзади, и он увидел вертикальную лесенку, ведущую на сеновал над конюшней. И тогда он понёсся туда. Несколько коротких рывков — и вот уже дым и пепел дыхнули ему в лицо вместе с убийственным жаром.

— Бар-р-ра-а-а!!

Но нет ответа. Гаскойн свалился внутрь на тлеющее сено. Оно ещё не горело, но уже скукожилось от нестерпимого жара.

И вот он увидел уголок, выбранный подальше от дырки в крыше. Там, на шкурах, с какими-то шмотками и шпорами, валялся Барра. Прямо-таки раскинулся. А подле него — две опустошённые бутыли.

— Так нагвоздячился, что даже огня не чует?! — сквозь сжатые зубы взвыл Гаскойн и понёсся к нему, пока на сене за его спиной начала возникать золотистая кайма.

Он так орал на Барру, пока рывками тащил его к чердачной дверце, что почти сорвал голос. Тот сонно что-то лепетал про мамку и собаку.

Под пяткой Гаскойна вспыхнуло сено, он одёрнул ногу и чуть не выпал. Крик Пузана перешёл в вой, и рыцарь не выдержал: он просто выкинул пьянчугу вниз с сеновала, и тот шлёпнулся в кусты черёмухи. Насколько успешно, проверять он не стал. И в два прыжка, как факир, по свежему пеплу и только занимающемуся сену, подскакал к внутренней лестнице, к двум закрытым денникам.

Солома в них уже занялась, и сквозь дымный дурман Гаскойн увидел, как бьётся громадный белый конь, не в силах разорвать путы и выломать дверцу своей тюрьмы. Прямо на глазах внутренняя обшивка из досок вдруг отделилась и пластом повалилась на жеребца, придавила его; в глазах у Гаскойна побелело от почти осязаемой боли. Он прыгнул вниз, прямо на раскалённый каменный пол, и рванулся к стойлу. Оттуда высунулась широкая морда с пастью, разинутой в беззвучном крике.

У Гаскойна при себе не было ни ножа, ни меча, чтобы поддеть щеколду; он обжёг пальцы и открыл так, но, когда конь рванулся прямо на него своей массивной белой тушей, то его одёрнули назад прочные кожаные ремни. Собрав последние остатки сознания и рассудка, которые из него выедал безжалостный дым, рыцарь расстегнул раскалённые застёжки на недоуздке. Гигантский дестриэ рывком вылетел из стойла, и шерсть на его боках тлела. Как в страшном сне над ними загремели стропила; постройка стала проседать. Трясущимися руками Гаскойн не мог поднять здоровенный засов. Но обезумевший конь грудью бросился на створки, и те разлетелись дымящимися щепками.

Они выпали на воздух. Задымлённый, но всё ещё свежий. Мужицкие руки подхватили Гаскойна, когда ему показалось, что он так и завалится на конюшенный порог.

— Воды! Льда! — неслось то оттуда, то отсюда. — Несите! Остановите!

Конь продолжал неистово ржать над ухом, ноги и руки неистово болели, но он понял, что могло быть и хуже.

Он не так уж и долго приходил в себя. Грыз кулак временами, ибо боль от ожогов — боль самая предательская, её, кажется, не ослабляет никакой лёд. И несколько раз обнимал дрожащую Амариль, которая до сих пор боялась, что они с Баррой могут сгореть. Но к рассвету всё уже поутихло. Мужики разошлись. Пламя угасло, прибитое наконец дождём. Стропила над входом обрушились, но над сеновалом устояли. Черные балки торчали вверх, как руки мертвеца из-под земли. Но в целом он зря думал тогда, пленённый дымом и пеклом, что их с конём там и похоронит: постройка была добротная, надёжная.

Пузан подвывал и пищал от боли на заднем дворе. Он обжёг свои толстые бока, шерсть на них обуглилась. Остались чёрные пятна и на крупе, и на левом плече. Все их теперь скрывала мокрая попона.

Завёрнутый в мокрый плащ сидел и Барра. Мрачный. На полу трапезной. Голова у него раскалывалась теперь не только оттого, что он вчера насандалился, но и оттого, что надышался дыма. Он смотрел на Гаскойна с болью и раскаянием, но так ничего и не сказал. А тот уже не мог сердиться. Как можно было гневаться на этого странного человека, ребёнка, который прожил уже полвека и покрылся сединой? Да и в конце концов, что греха таить, Гаскойн не мог ему не сочувствовать. Ему самому приходилось очухиваться в самый неподходящий момент в каком-нибудь незнакомом месте с трещащей по швам головой, спасённому милостью знакомых или незнакомых людей. Однажды он напился вдребадан и уехал в самую чащу, и если б его товарищи, не проклиная его и мать его, не искали его по волчьим тропам, давно б он стал кормом для зверья.

А Амариль непрерывно сдерживала шмыганья и возносила благодарности всем истинным и ложным богам за их спасение. Казалось, что худшего начала дня просто быть не может. И именно в момент этого величайшего заблуждения к ним заглянул долговязый юноша с бегающим взглядом.

— Вам послание из Ву́квура! — помахал он свёртком, стоя у дверей. Видимо, так и не дождался, что кто-то ответит на его стук.

Амариль маленькими шажоками к нему и забрала свиток, скреплённый печатью с совой. Сова держала в руках весы, и уже одно это могло навести на мысли.

— Комиссар… приедет в последнюю неделю миде́раса, чтобы выставить обвинения, — пролепетала она. Гонец, уходя, задержался, думая, что она к нему обращается, но потом вышел.

— Когда будет последняя неделя? — хрипло спросил Гаскойн.

— Через раз, два, три, четыре… четыре дня.

— Проклятье, — сплюнул рыцарь и откинулся спиной к стене.

Надо было срочно гнать к ябиде-маркизу. Но Пузан теперь не выносил даже прикосновений. Да и он сам, Гаскойн, был явно не готов на подвиги. Но посылать кого-то ещё было бы настоящим безумием. Ещё не хватало, чтобы о происходящем узнали в деревне. Это дело требовалось немедленно и тихо разрешить, и, чёрт возьми, кроме него, доверить его было некому.

— В деревне есть мало-мальски приличные лошади? — спросил он упавшим голосом.

— Пяток пахотных и одна — охотничий гунтер у нашего ходока за оленями, у Нуады. Старый мерин… — вяло отозвался Барра. А Гаскойн поднялся на ноги и поморщился. Скорее бы свесить ступни с седла, лишь бы не стоять на них.

— Я поеду к маркизу, — изрёк он, — и постараюсь вернуться как можно скорее. Дам охотнику десяток и́ров и займу у него мерина.

Амариль почти бегом догнала его и схватила его за плечи, её глаза-льдинки были полны отчаяния.

— Берегите себя, сэр! И возвращайтесь очень-очень быстро! Нам… без вас… будет жутко.

— Я потороплюсь, — кивнул он. Осталось только приодеться и… И тут он вспомнил, что поедет на старом гунтере. Получается, не выйдет предъявить свои доспехи и плюмаж, чтобы маркиз поверил, что он и есть рыцарь Фален. Хороша будет картина: припрётся бродяга с щитом мотылька верхом на кляче, да ещё и с договором, где есть господская печать. Никак разбойник, обокравший или самого барона, или гонца.

Ему оставалось только поделиться своими сомнениями с леди Амариль. И та пришла к выводу, что нужно его очень внушительно одеть. В конце концов, рыцари в полном облачении едут только на войну или на турнир. А в наряде покойного Филиппа Гаскойн будет и прилично, и богато выглядеть, да ещё и со знаком журавлей на груди в знак того, что он правда от Шоффе. Всё же разбойники не разъезжают в соболе с просьбами расторгнуть чужие договоры. Только разве что разбойники в законе.

— Вот так, — приговаривала Амариль, оправляя на нём хорошенький бурый кафтан. Сверху она накинула отороченный мехом плащ с медной пряжкой. Дала ему новёхонькие, ещё не до конца разношенные сапоги, на которые он одел свои привычные шпоры. Он как раз наклонился, затягивая кожаные тренчики, когда услышал её шумный вздох сзади.

— Ах, Гаскойн, — молвила она. — Он всё время носил этот соболий плащ. Вы в нём так похожи! Только вот он был вороной, кудрявый, ростом тебя поменьше, но… лицо у тебя благородное… И глаза даже красивей. Почти золотистые, словно бы как у кота.

А затем добавила спешно:

— Эти перчатки, они тоже с мехом. Возьмите их, а то холодает. Всё, теперь можете ехать?

Некоторое время они смотрели друг на друга.

— Я тоже по нему скучаю, — наконец признался Гаскойн. — Странно думать, что его тут больше нет. Стало так… пусто.

— Да, — она уронила голову на грудь, и он поспешил сделать лицо попроще: она и так с трудом сохраняла хоть какой-то оптимизм. Он поскорее попрощался и вышел из комнаты. Тяжёлый плащ за его спиной был приятно тёплым, он струился, потакая каждому его шагу. Баронский плащ. С цепочкой поперёк груди. Кто бы мог подумать, что однажды он будет разъезжать в таком наряде.

Охотник Нуада жил ближе всех к ельнику. По утрам из его псарни нёсся заливистый лай, а окна в его избушке светили через день: он то уходил, то приходил, и без него жена с детьми даже не садилась ужинать. Пожалуй, в деревне Нуада слыл самым загадочным субъектом. Он был из тех немногих, кто хорошо знал лесные тропы и умудрялся возвращаться даже после тех ночей, когда непрерывно завывали волки. Одни восхищались его мастерством, а злые языки едко называли его волколаком. Самым веским основанием вторые считали то, что отец Нуады был обычным шорником, из жалости дававший приют на зиму всем дворнягам в округе. То есть, не мог он научить своего старшенького стать завсегдатаем чёрных чащоб. Иными словами, если бы Гаскойн не был сыном сэра Эстеба Фалена, то его прекрасное владение мечом и щитом было бы обусловлено нечистой силой. Хотя Гаскойн прекрасно помнил страшную боль в мышцах, которая тенью шла через всё его детство и юность.

Секрет не в происхождении, а в мастерстве. А путь к мастерству — непрерывное учение. Поэтому они с Нуадой находили общий язык, хоть и не были закадычными друзьями.

У Нуады были отменно выдрессированные собаки. А вот к коням он всегда был равнодушен, да и нужды в скакуне у него почти никогда не было — так он объяснил то, что у рыжего мерина лишай расползся по всему лбу, вдоль гривы и по плечам.

— Я ж его, глупого, на выгоне держу уже не первый год. Хоть не в сарае тухнет. Но не бегать же мне и не смотреть на нём каждую болячку? — пробурчал Нуада, держа коня под уздцы. Мало того что мерин был старый, с седыми волосками у рта, да и больной, он ещё к тому же и ростом не вышел. Холкой он доставал до плеча Нуады, до его бледных русых волос, а Нуада сам по себе не был высоким.

— Да оно-то ладно, — отмахнулся Гаскойн. — Ты скажи лучше, он дотянет до маркиза и обратно? Причём, желательно, не ползком.

— Дотянет, — уверенно кивнул Нуада. Откуда он это знал, если в седле давно не был, непонятно. — Он, сэр, из породы гунтеров. А гунтеры в охоте с утра до ночи. Он же пережил даже последний загон барона Вилея!

Гаскойн нахмурился. Барон Вилей был младшим братом барона Виллема, то есть приходился Филиппу дядей. Но суть была не в этом.

— Так это он… Принёсся со сбитым седлом? — протянул Гаскойн.

— Ну да, сэр. Вот, глядите, уха он тогда лишился. Вот и обрубок, нате, изучайте.

— Так сколько ж ему лет тогда? — Гаскойну было неприятно даже вспоминать ту охоту. И ещё неприятнее думать, что в век той охоты он был совсем мальчишкой, а, значит, мерин прожил уже как минимум три раза по восемь лет.

— Да я считаю разве? Не хотите — берите тяглового у соседей.

Видно было, что Нуада торопится к собакам. Он всё время косился в сторону повизгивающей и пыхтящей псарни.

— Беру, беру, — вздохнул Гаскойн и отсчитал Нуаде десяток иров в уплату за аренду мерина.

Тот заторопился было своей дорогой, но вдруг остановился, обернулся и поглядел на рыцаря с лёгким укором:

— Вы бы это, сэр… Свечку бы, что ли, в храме поставили. Ентой ночью вас сам Бог уберёг, сгореть могли бы заживо. Шита рубаха ваша не иначе как на заказ.

— Свечку? — переспросил Гаскойн и сжал поводья старого мерина. — Я поставил бы ему свечку, если бы он вытащил меня из огня своей рукой. Но вместо него это сделали односельчане, да конь мой.

— Нехорошо, сэр, нехорошо…

— А если на тебя, Нуада, в лесу нападёт стая волков, их отгонит высшая воля или твой факел?

— Все эти рассуждения ваши — до первых нужд.

— Или нет. Или ты просто завяжешь с охотой, и тогда волки на тебя не нападут. Разве между твоей смертью от звериных зубов, твоим сидением дома и свечкой в храме есть какая-то связь? Очевидно, нет.

— Для вас всё очевидно. А вот придёт беда — сразу взвоете, — не переставая качать головой, молвил Нуада и пустился дальше своей дорогой.

— Или возьмусь за меч, — вздохнул Гаскойн. — Пока что даже не приходилось. Ну, готов, как бишь тебя… Каштан?

Если даже это было и не его именем, ему было уже всё равно. Конь вздохнул в ответ и пряданул единственным ухом.

2. Прекрасная маркиза

Итак, сперва он должен был добраться до Вересков. Путь к Верескам лежал по накатанной дороге через ельники, которые перемежались молчаливыми озёрами и туманными пролесками. Зимой, в самый голод и холод, эта еловая дорога попадала во владение тощих волчьих стай. А летом, когда добычи становилось вдоволь, они уходили с тракта, освобождая дорогу для купцов, гонцов и простых любителей хорошего верескового мёда. Или местного пива.

День лучился через ветви, вдалеке слышалось громыхание телеги. Когда Гаскойн постепенно догнал телегу, он узнал знакомое лицо крестьянина Лью. Тот вёз мешки с отмороженной картошкой.

Мерин шагал тяжело, часто пытался повесить голову. Но всё же шагал, хоть и не так резво, как Пузан. Дорога была знакома и ему, поэтому Гаскойн погрузился в свои мысли. То и дело его плечи оглаживали еловые ветви, смыкавшиеся над его головой. Старый лес, первобытный лес, ели, сосны до небес. Ковры из опавших иголок раскинулись от дороги в обе стороны, и где-то дальше, в двух сотнях шагов, опускались в чрево болот. Поздние комары с отчаянным трезвоном вились за ним хвостом.

К Верескам он подъехал уже тогда, когда тени решетом растянулись через дорогу. Это было крупное село, которое было не по зубам ни разбойникам, ни волкам; год назад его даже обнесли частоколом. Вдоль главной улицы развалили пёстрой кучей свои пожитки купцы. Воздух был приятно наполнен гулом и шумом, он звенел лаем, руганью, смехом, ржанием, оглушительным лязгом молотка в кузнице. Здесь даже Каштан вздохнул с облегчением. Не нужно было больше коситься с подозрением в густые ельники.

Уже привычной дорогой Гаскойн свернул направо, в сторону к крупным огородам. За ними темнела длинная конюшня, а за конюшней — о, как он скучал! — потихоньку дымил трактир «Эльф и птичка».

Он поддал шпорами, и Каштан торопливо вышел к коновязи. Гаскойн спешился, и у крыльца же его узнал Фиф — местный завсегдатай. Огромный ростом, почти как сам рыцарь, Фиф был, между тем, не работягой, не пахарем и не ремесленником, а просто тунеядцем, который жил ставками в драках и петушиных боях. Но был удивительно обаятелен на определённый вкус.

— О, рыцарь приехал! — пробасил он от дверей. Оттопыренные уши его и нос уже раскраснелись, глаза блуждали под широкими тёмными бровями. Словом, он оделся с иголочки ещё до начала пропоя.

— Доброго вечера, — приветствовал его Гаскойн, а из трактира, пыхнув жаром, высунулся и оседлый купец. Он частенько поил Гаскойна за свой счёт. Да и Фифа тоже. Звали его Калачом, потому что имя у него было слишком мудрёное, а пузо — весьма внушительное.

— А мы думали, куда ты пропал? Совсем уработался, рубя дрова да собирая хворост по пролескам? — воскликнул Калач. — Колченогий берёт ставки на кулачные бои! Если б Фиф заранее не налакался, я б его выставил да на него поставил, но он, окаянный… А, словом, теперь ты здесь! Кузнеца что ли не положишь, что ты кислый такой стал? Заработаем!

— Я по делу еду, — вздохнул Гаскойн тяжело-тяжело. Ещё бы, кулачные бои он любил. И редко когда в последние годы не выходил победителем. А победа — это деньги.

— Делу? — не понял Фиф. Они занимали всё крыльцо, и потому синеносый пьяница, вывалившись из трактира, прокатился прямо по их ногам.

— Фи! — сказал Калач. — Да хоть один бой! Сделаем большую ставку!

«Один бой — разве это много?» — Гаскойн сделал шаг вперёд, но едва не задавил кого-то, не заметив в тени. И этот кто-то заверещал:

— Да чтоб у тебя пальцы сгнили, шлында! Чтоб тебе на Полукровку гузном сесть! Чтоб тебе, бзырю…!

Гаскойн, само собой, отшатнулся назад и вгляделся. Под капюшоном из дырявой холстины — горбатый нос с багровой бородавкой.

— Ах это ты, странница-ветрогонка! — узнал он. — Что, за крепкие слова милостыню не выдают?

— А это ты, божедурье? Бесстыжий! — бабка нарыла рядом с собой клюку и замахнулась ей. Но удара не последовало, ибо замахом она шлёпнула по колену Фифу, отчего тот взревел. Бабка со скоростью белки унеслась куда-то в тень конюшни под их дружный хохот.

— Она, эта баляба, нам давно уже поперёк горла, — махнул рукой Калач, пока Фиф ловил рукой стенку, чтобы опереться. — Сидит тут, под ногами. От вас пришла, да?

— Да, аккурат. Мало было интересу — теперь у меня ещё и пальцы сгниют, — посетовал Гаскойн.

— Да чёрт с ними, с пальцами, ты на бои идёшь?

Он замялся. Один бой — недолго, но всё, что с боем связано, затянется до темноты. А до Усадьбы Дара было ещё немало пути. Не хотелось бы идти наощупь.

— Не иду, — ответил он упавшим голосом. Да и что ещё он мог сказать? Рыцарь он. Чёртов рыцарь. Который ставит службу превыше всего.

— Да ты болен! Без тебя в этой дыре всё будет, как на церковной службе! Полобызались, помолились и разошлись! За неразбитые носы и неотработанных баб бог таверн нас оставит! К тому же — да-да, кстати, — прямо за дверью, прислонясь к косяку, стоит Нисса и ждёт тебя.

Нисса! Божество мягких округлостей, ни одного острого угла… «Калач отлично плетёт языком», — подумал Гаскойн печально, — «успел сделать меня и душой компании, и любимцем женщин. Хоть это и не ложь, но всё же и не правда… да и есть ли, чёрт подери, разница, если Нисса сегодня здесь?» И тут же напомнил себе: маркиз!

— Нет, ты, Калач, завязывай. Уговаривай, не уговаривай — слово рыцаря.

— А и да ну тебя, — махнул на него рукой Калач. — Ещё и вырядился герцогом. Тьфу!

На этом пришлось Гаскойну оставить тёплый круг света и сладкий дух пива. Вернулся он к Каштану, который только-только задремал. И заскрипел дальше по дороге в сторону льняных полей — в собольем меху верхом на лишайном мерине.

Удивительно, как хороши были края буквально в десяти верстах от Вересков. Гаскойну думалась, что всё графство у них такое же, как и Элора: сырое, пронизанное туманной дымкой, с тёмными дремучими чащами и болотистыми просеками, где не стихает комариный звон и волчий вой, а при каждом походе за грибами ли, за клюквой ли еловые лапы тянут тебя за рукава и за рубаху, норовя навечно сжать в колючих объятиях. Но дорога от Вересков шла дальше, в гору и в гору, и сырость уходила из почвы, туманы рассеивались гулящим ветерком, а вместо тяжёлой хвои кругом трепетали осины.

Когда-то он мечтал, что повидает душистые виноградники Ририи, увидит бескрайние солёные воды под тёплым солнцем, взойдёт на кристально-белые горы Шассы. Но плохой из него, выходит, путешественник, раз всего в сорока верстах от привычных ему мест всё выглядит совсем иначе, а он за свои два с лишним десятка об этом даже и не подозревал.

Владения маркиза де Левьеля, которые в общем назывались Белцой, были одними из самых процветающих в графстве Панцеска. Тому способствовало то ли плодородие земель, то ли трудолюбие земледельцев и ремесленников, то ли справедливая политика маркиза и хорошее жалование, но всё это без исключения было незнакомым Элоре, владениям семьи Шоффе. Может быть, потому что каждый день в элорских деревеньках был борьбой с отчаянием, плесенью и волками. А может быть и потому, что Шоффе всё время тратили капитал на то, чтобы казаться настоящими дворянами, чтобы принимать гостей с шиком и устраивать роскошные охоты, а вовсе не на то, чтобы поддержать свою единственную деревню. Потому деревню так и прозвали — Оборванкой. Довольно обидно по сравнению с белцовскими Вересками, Пчельниками, Хольниками, Маргаритками и прочими.

Чем дальше плёлся мерин, тем приятнее становилось глазу. Вдоль аккуратной, не развезённой телегами дороги тянулись сосновые заборчики, а кое-где — изгороди. Лён на полях был уже убран, хотя осень выдалась на редкость дождливая, но тёплая. Казалось, что в эти края даже холода приходили позже: на обочине краснела повторно созревшая земляника. Вечерний воздух полнился разговорами и стуком дверей. Даже стиснутая туманом, Белца никогда не умолкала, угрюмая, будто воды в рот набравши. Тут всегда чувствовался трепет жизни, тихий, но уверенный, как стук сердца. Гаскойн проехал Хольники и село Пчельники, за которым начиналась ухоженная дубовая аллея. Ровно две дюжины дубов, стражи подъездной дороги, вели в Усадьбу Дара.

Маркиз был человеком предприимчивым, в отличие от всего рода Шоффе. Он не был ни герцогом, ни каким-то баснословным богатеем, чтобы замахиваться на постройку и содержание целого замка. Не те в Панцеске водились капиталы, чтобы здешние дворяне хоть чем-то походили на столичных. Чтобы выжить, им приходилось быть более прижимистыми, будто купцам. И маркизу де Левьелю практичности было не занимать: вместо того, чтобы тратить деньги налево и направо, он вложился в расширение родовой усадьбы, которая стала настоящим поместьем.

Замком это поместье назвать было нельзя, но жить в нём было, наверное, несоизмеримо приятнее. Из пристроек для слуг и из конюшен веяло уютным теплом и запахом свежего хлеба. А под окнами усадьбы светлели поздние матиолы, которые начинали испускать удивительный сладкий аромат только с наступлением темноты. Словом, всякий был бы очарован простотой и красотой Усадьбы Дара с её дубами, изгородями и расписными фасадами; Гаскойн не был исключением. Таким старанием можно было даже в болотистой Панцеске жить мало-мальски красиво.

— Ну и лошадка у вас, сударь, сэр, — неодобрительно подметил конюшонок, сидевший на коновязи.

— Здесь на такой действительно стыдно показаться, — вздохнул Гаскойн и спешился. — Поставь её подальше от лошадей маркиза.

— Лошади маркиза сейчас в Вуквуре, как и он сам, так что им нечего лишая бояться, — пожал тот плечами и взял Каштана под уздцы.

Гаскойн остолбенел.

— В… Вуквуре? Надолго?

— А вы, собственно, кто? — насупился мальчик в синем кафтане. — Мы гостей не ждали. Когда господин вернётся, я не знаю, но, если вам надо, обратитесь к госпоже. Если она не спит, конечно. Если… спросите, в общем, Перонеля, или кого из служанок.

— Спасибо, — рассеянно ответил Гаскойн. Покрепче запахнувшись своим плащом, он прошёл под аркой из увядшей виноградной лозы к крыльцу.

Его встретил слуга Перонель в лиловом фраке с иголочки. Он попросил его подождать в гостиной, а сам пошёл уведомлять госпожу. И так Гаскойн остался наедине с цветами в горшках и многочисленными портретами в тяжёлых золотых рамках. Он чувствовал бы себя неловко, даже если бы разоделся в шитую горностаем мантию. Всё детство он провёл в Оборванке. И когда ему казалось, что ежедневное махание мечом приближает его к жизни, полной удивительных странствий бродячего рыцаря, он и не подозревал, что в попытке достичь мастерства так и останется заложником серых изб и чёрных чащ. Он успел состариться, пока мечтал. И его желания ограничились хорошими вечерами с пивом и девицами, прибавкой в жаловании и послушностью коня. Даже если он и не хотел себе в этом признаваться. И никакой доспех, и никакой кафтан уже не смогли бы ничего изменить в его закостенелой судьбе.

Сейчас у него было одно желание. То самое желание, которое убивает многих славных людей со славными намерениями, не кладя их при этом в гроб. Желание поскорее закончить со всеми этими делами. Вернуться в родную избу, к знакомой прекрасной даме. После полудня смотреть на ленивое солнце, а вечерами слушать пьяный хохот и развратный шёпот. Ждать следующей выплаты жалования. Чтобы всё было хорошо, а хорошо — значит, как всегда.

На второй этаж усадьбы вели две лестницы, а между ними был уголок с диванами. Над диванами гнездились два портрета. На одном был изображён маркиз: закрученные усы, золотистые кудри, гарцующий белый конь. На другом — со сложенными под грудью белыми ручками и полуулыбкой на тонких губах — такая же златокудрая маркиза. Они, вероятно, были родственниками. Настоящие дворяне всегда заключали браки в пределах кровей своего рода, например, с кузенами и кузинами.

Портрет маркизы был неживой, в нём не было ни блеска глаз, ни особых черт лица, словно у куклы. Настоящая маркиза, возникшая на верху правой лестницы, совсем не походила на свой портрет. У неё был не скульптурно ровный, а мило вздёрнутый нос; не впалые, а чудесно округлые щёчки; не прямой, а выдающийся вперёд коротенький острый подбородок. Щёки, казалось, подпирали глаза, из-за чего те прищуривались, как у мурлычащей кошки. Цвет глаз был не ярко-голубым, а просто серым, как ласточкино перо, а кудри — не пшеничными, а приглушёнными, словно старинное золото. Она была невысокая, складная. Такие, как она, и с тремя детьми ещё выглядят девочками. Её талию стягивал корсет, расшитое золотой нитью платье струилось с пышного каркаса на бёдрах. Она сплыла по ступеням, скользя рукой по перилам, как лебедь, блестя любопытными птичьими глазами.

Гаскойн в знак уважения встал на ноги и понял, что даже с объёмной цветочной причёской маркиза едва достаёт ему до плеча.

— Добрый вечер, прекрасная госпожа, — поздоровался он и поклонился с рукой у сердца. Когда-то давно он учил, как надо обращаться к различным титулованным особам, но потом понял, насколько бессмысленно помнить всё их многообразие: в Панцеске это не имело значения.

— Доброй ночи, вы хотели сказать, благородный сэр, —промолвила она и подошла. Он поцеловал её надушенную ручку. И почувствовал себя медведем рядом с хрупкой лилией, которую могло сломать одно его вонючее дыхание.

— Мой визит в самом деле выпал не на очень приличное время…

— О, забудьте о времени! — весело махнула она рукой. Её серёжки сверкнули, как звёздочки. — Пройдёмте к нам на веранду. Вы, должно быть, замёрзли и устали, и я буду счастлива предложить вам чаю.

Она поманила его за собой и павой пошла через гостиную. «Славно щебечет, как синичка», — подумалось Гаскойну. Он закрыл и открыл рот, но ничего не смог ответить. Рыцарь, а разговор поддержать не умеет. С конём или мужиком — пожалуйста, но этого явно недостаточно.

Веранда с лёгкими занавесками и приятным теплом, исходящим от пола, была ещё уютнее. Здесь было бы тепло и в халате. Маркиза села напротив него за маленький круглый столик. Слишком низкий для Гаскойна: колени упирались.

— Рада приветствовать вас в Усадьбе Дара, благородный сэр! — пропела маркиза. Казалось, она не чувствовала неловкости из-за его молчания. — Я леди Анита-Триса де Левьель, супруга маркиза Сада де Левьеля! Перонель сообщил мне, что вы искали встречи с моим мужем, но, к сожалению, как вы знаете, он в Вуквуре. Однако я полноправно замещаю его и выполняю все его обязанности. Так что с чем бы вы ни приехали, благородный сэр…

— Сэр Гаскойн Фален.

— …сэр Гаскойн, я вся к вашим услугам и умоляю вас не разочаровываться. Вы проделали этот путь не зря. Вы ведь из Обо… из… из Элоры, да?

Не было ничего удивительного в том, что прелестной маркизе ничего не известно о его родном захолустье. Он кашлянул в кулак и наконец заговорил хриплым голосом:

— Да, миледи. Я приехал от баронессы Шоффе, ныне вдовствующей, насчёт дел её почившего мужа и моего сюзерена.

— Ой, вы же говорите о бароне Шоффе? Разве он преставился? — ахнула она. — А ведь Сад как раз поехал в суд, чтобы с ним там, как я понимаю, увидеться! Ой, как нехорошо, ой…

Она скрыла свой разинутый ротик за веером и в недоумении и стыде отвела глаза.

«Как славно, когда жена имеет понятие о том, чем занимается её муж», — не смог не подумать Гаскойн. Практичность леди Амариль могла бы уберечь Филиппа от глупостей. Если бы она хоть немного интересовалась.

Служанка в кружевном переднике расставила на столе чашки и разлила по ним чай, а затем тихонько удалилась. Гаскойн только успел заприметить её мрачное лицо, суровое, как тёмное дыхание ночных чащ, которое не достигало этих обжитых мест.

— Да, так и есть, — снова кашлянув, ответил Гаскойн. — И я, как его присяжный рыцарь, пытаюсь прояснить ситуацию ввиду отсутствия управляющего. Видите ли, сделка с Говорящими Холмами стала для нас с баронессой большой неожиданностью. Ни я, ни она не знали о делах барона, а особенно о его фальшивых деньгах. Я прибыл, чтобы прояснить ситуацию, принести глубочайшие извинения, выплатить посильную сумму за ущерб и восстановить дружеские отношения. Я привёз с собой и договор, заключённый бароном и маркизом, чтобы вернуть его. К сожалению, похороны леди Стоизы, матери барона, задержали наше ознакомление с письмом от вашего мужа, и мы прочли его почти одновременно с извещением из вуквурского суда. Мы были ошеломлены, я поспешил к вам тотчас же после прочтения. Поэтому я надеюсь на ваше понимание и милосердие.

Он извлёк свиток, скреплённый печатями, и выложил его на стол. Тупая боль в ступнях напоминала ему о том, что ещё этим утром он вылезал из горящей конюшни. Но он остался доволен тем, как складно он всё изложил.

Широко распахнутые глаза леди Аниты-Трисы обратились к свитку, она убедилась, что там стоят печати и с журавлями, и с дубом.

— О, благородный сэр, — вздохнула она трепетно. Он не понимал, действительно ли она такая чувствительная, или сейчас изображать невероятную чуткость с каких-то пор стало непреложным правилом леди. — Конечно, мы всё понимаем! Мой муж был раздосадован обманом барона, но теперь с него ничего не взыскать, а раз вы не имеете претензий на приобретённые территории, то о чём может быть речь? Санна! Чай — это несерьёзно, принеси нам вина!

Она посмотрела на него доверительно и положила свою ручку на его.

— Я бесконечно сочувствую баронессе и вам, сэр. Надеюсь, что отношения между нашими домами сохранятся добрыми и тесными. Скажите, что вам требуется сейчас?

— Менее чем через неделю к нам нагрянет комиссар. Может, можно что-то с этим сделать, поскорее послать в Вуквур…?

— Я сделаю проще, - решительно кивнула леди Анита-Триса. — Я дам вам грамоту с печатью, в которой будет сказано, что мы не имеем к вам претензий. Вы предъявите её комиссару, а к тому времени мой муж закончит дела в столице и возвратится домой, и всё будет подтверждено, и суд мы уведомим!

Гаскойн был сбит с толку тем, как хорошо всё складывалось. И согласно закивал, способный только взглядом выразить свою благодарность. Но затем заставил себя подобрать слова:

— Ваша забота о нас заставляет меня верить в людей. Я и не надеялся на такое радушие. От всего сердца и от имени баронессы благодарю вас, милая леди, — и он вновь поцеловал ей ручку, пока хмурая служанка наполняла им бокалы.

— Санна, неси пергамент, перо и чернила! Мне нужно написать кое-что! — крикнула маркиза ей вслед и снова заулыбалась выразительной кошачьей улыбкой. И подняла бокал:

— За хороший конец этой страшной истории, сэр!

— И за вашу безграничную доброту, - поддержал Гаскойн, и они чокнулись. Вино было по-настоящему дурманящим, выстоянным, должно быть, старым ририйским. Один его запах уже навевал грёзы.

Пока они медленно отпивали из бокалов, вернулась смуглая горничная. Она положила перед маркизой всё, что та просила, и снова быстро и тихо удалилась. В этом доме чувствовалось, что слуга не имеет права претендовать на большее, чем деловые отношения. Стриб с его конюхом Баррой и баронессой за одним столом был совсем другим. Но нельзя сказать, что Гаскойну не нравилось в Усадьбе. В кои-то веки он прикоснулся к подобию роскоши. Только тем, кто уже пресытился изысками, богатство может стать противно. А он восхищался, как мальчишка.

— Так-с, — возвестила леди Анита-Триса, когда допила, и взялась за перо. Закусив губу, она задумалась, как бы начать. Но затем, тихим мурлычащим голосом диктуя себе под нос, стала писать:

— Именем маркиза Сада де Левьеля заявляю, что к семье Шоффе мы претензий не имеем, что вопрос с земельными участками и золотыми монетами решили полюбовно и просим не беспокоить служащих суда. Претензии из Вуквура будут отозваны в ближайшие сроки. Составила и подписала маркиза Анита-Триса де Левьель, от… полнолуния мидераса. Вот так, вот и всё, благородный сэр!

Она поставила изящную подпись и сунула перо в чернильницу. А затем посмотрела на него кокетливо:

— Ну что, пройдёмте в мой будуар? Осталось только закрепить печатью!

Гаскойн кашлянул и своим раскатистым басом ответил:

— Ну пройдёмте!

Вино разогнало его кровь, в голове появилось приятное удовлетворение, смешанное с невесть откуда взявшейся храбростью. Он не знал, что такое будуар, но знал, что готов пойти за маркизой куда угодно, глядя, как покачиваются её бёдра. Он, конечно, подумал, что закон наказывает тех, кто хоть как-то с фальшивками связывается, но… какая разница? Пускай зачитывают обвинения перед гробом Филиппа.

Единственное, о чём он жалел, уходя следом за маркизой по расшитым золотом коврам, так это о ририйском. Они оставили почти половину бутылки! Впрочем, он позабыл об этой утрате, когда увидел второй этаж усадьбы.

Удивительное дело, как тут всё было одновременно и дорого, и сияюще, и в то же время близко любому сердцу. Вдоль стен тянулись горшки с сочными бело-розовыми цветами — таких он ещё никогда не видел, равно как и не видел цветов в интерьере — а уголки помещений выделялись тёмно-алыми шторами с золотом. Можно было лечь спать в любом месте этого дома, на любом ковре, и уже чувствовать себя счастливым. Можно было засматриваться на новые, красочные, подробные картины, или же наблюдать за отблесками свечей на лакированном столике с зеркальцем. Что уж и говорить о его впечатлении от самого будуара, где он очутился, когда маркиза закрыла за ним маленькую дверку.

У окошка с прозрачным стеклом стоял диван с бархатными подушками. В воздух тянулся дымок от дюжины благоухающих свечей, ненавязчиво, каждая в своём подсвечнике, расставленных по разным уголкам комнаты. Стены крылись гобеленами, а полы — коврами с цветочным орнаментом. Какие-то личные вещи, вроде купели, гардероба и прочего скрывались за расписной ширмой. На ширме были вышиты цапли — серебристые, с пурпурными хохолками и глазами-бусинами.

Гаскойн так и засмотрелся. Будуар, казалось, весь пропитался довольством, уверенностью, изяществом, чувством безукоризненного вкуса, золотом и ещё… душным ароматом не известных ему дивных цветов. И этот дух, и это золото, и этот блеск мебели оглушили и ослепили его своим великолепием.

Леди Анита-Триса сделала вид, что не заметила его впечатления. Она подошла к столику, разложила свои юбки на диване, расположилась поудобнее и достала восковую свечу для печати. А затем позвала и его, немного задумчивая:

— Присаживайтесь, благородный сэр, не стесняйтесь!

Он приблизился и неловко сел по левую руку от неё.

— Вам у меня нравится? — кокетливо спросила она, держа в руке не зажжённую ещё свечу.

— Ваша усадьба похожа на райский уголок, — признался Гаскойн. — Я в жизни не видал такой красоты; мне казалось, это только в столице бывает.

— Значит, вам не приходилось видеть уют, созданный женской рукой, — молвила она, и при этом глаза у неё сощурились ещё сильнее, как будто она по-настоящему мурлыкала.

Она приподнялась и дотянулась до горевших уже свечей, чтобы от них зажечь свою. Гаскойн мог видеть её осиную талию во всей красе. Такая упругая, такая изящная, маркиза казалась нарядной домашней кошкой, холёной и причёсанной, с бантиком на шее. Кошкой, которая ластилась к нему, сохраняя при этом облик полной независимости и сознания собственного совершенства.

Юбки её осели обратно на диван; она поймала его взгляд и заметила, как он насмешливо ухмыляется. Он, должно быть, очень противно ухмылялся: по крайней мере, она тут же напустила на себя вид деловой и незаинтересованный.

Печать шлёпнулась на пергамент, маркиза оттиснула её своим перстнем, и чёрный дуб возник под подписью во всей красе. Она хотела обернуться к своему гостю, но вздрогнула и замерла: его широкая ладонь медленно прошлась по корсету и легла ей на живот. Обвив маркизу, Гаскойн прижал её к своей груди и с молчаливым удовольствием вдохнул аромат заморских цветов, исходивший от неё.

Он был далёк от героя-любовника, как кипарисы Ририи от элорских ёлок.

Говорят, даже первый рыцарь, сэр Имон, ныне такой строгий и седой моралист, в юности разбил не меньше сотни девичьих сердец... И судеб. Гаскойн не гнался за числом и не бросался в первую же открытую дверь. Но он не был глух к зову плоти; он чутко ощущал желание и тепло, которые излучала женщина, и не видел ничего плохого в том, чтобы поддаться влечению.

Горячее дыхание леди Аниты-Трисы опаляло его уши. Он устремлялся ниже и ниже вдоль её шеи, беспрестанно целуя её; он задержался только, увидев на белоснежной коже багровый рубец. Оттянув пониже рюши её ворота, он с изумлением обнаружил след — не иначе как от строго собачьего ошейника. И с трудом сдержал смешок.

«Ай да маркиз!»

Но не мог же он быть грубияном с этой прелестной ланью, которая так трепетала в его руках! Он редко когда встречал такое доверие, такую податливость, такую взаимность, поэтому не смел попирать их. Он потрудился самостоятельно справиться со сложным корсетом, чтобы не отвлекать её; а она же перебирала его космы на затылке, и щекотные длинные пальцы её пускали мурашки вдоль спины.

Слой за слоем накрахмаленного белого белья открывали изумительную бархатную кожу, светлую, ни разу не тронутую прямыми лучами солнца. Но её ровную поверхность уродовали багряные борозды: следы на руках, под грудями и даже поперёк их. Гаскойн дивился всё больше, находя маркиза на всю голову дурным идиотом; охота кого лупить хлыстом, так отлупи лошадь, на ней быстрее заживёт! А исключительная прелесть телес маркизы была тем только изувечена, и не известно, как скоро заживут такие шрамы.

Леди Анита-Триса стыда не испытывала, но во всех её мышцах чувствовалась робость, словно ей было боязно сходу отдаваться в когти такого медведя, как Гаскойн.

Она зря боялась. Все её опасения развеялись после первых же ласк. Опрокинув её, нагую, на лебяжью перину, Гаскойн всем телом прильнул к ней; это уже не позволило бы ей передумать. И в то же время дало ему всю свободу поцелуев и любовного щекотания.

Должно быть, никогда прежде ей не приходилось испытывать такого удовольствия, потому что она ещё долго возлежала, закрыв глаза и тяжело дыша. Гаскойн согревал её, отдыхая рядом. Когда он нашёл взглядом бутыль вина в серванте, он встал перед тяжёлым выбором: налить или закурить, и как раз тогда она сладко потянулась и положила голову ему на грудь. Тогда он решил не подниматься и закурил.

— Я была готова к чему-то звериному, но ваша обходительность меня сразила наповал, — промурчала леди Анита-Триса и стала неспешно вытягивать цветы из своих растрепавшихся волос.

— Обижаете.

— Думаете, от громадины с крестьянскими мозолями и лошадиным ароматом можно ожидать подобного? Признайтесь, вы в прошлом наверняка гвардеец и фаворит какой-нибудь графини.

Гаскойн хохотнул и выпустил струю дыма в воздух.

— Да, а ещё я астегарский понтифик. А сюда приехал свежим воздухом подышать и местных дамочек постращать.

— А если серьёзно, то ведь вы никогда не бывали за пределами графства?

— Шутите, миледи. Я даже за пределами Элоры бывал всего пару раз в жизни — когда учился в Колокольницах.

Она кивнула, мол, так я и думала. А затем положила ему на плечо свой острый подбородок. Во взгляде её любопытство медленно побеждало сонное умиротворение. И она молвила вкрадчивым голосом, чутко наблюдая за ним:

— Но ведь вы на самом деле не Фален?

— Кто вам сказал? — скосил глаза Гаскойн.

— У нас часто вспоминали сэра Эстеба; всякому было интересно, кто же продолжил род столь удалого рыцаря, если тот не успел жениться. Вы называетесь его фамилией, но…

И Гаскойн с тяжёлой усмешкой ответил:

— Представьте себе, я рождён не в браке. Впрочем, баронам так сильно был нужен хоть один род присяжных рыцарей, что они предпочли просто закрыть на это глаза.

— Зато, выходит, что вы результат межсословной любви.

— Вы в это верите? Мой отец мог жениться на ком хотел, благо не был ни старшим сыном, ни особенно знатным богачом. Просто моя мать была свинаркой. Не пастушка, не ткачиха, не гадалка, на худой конец. Ему просто стыдно было жениться именно на свинарке. И, я так думаю, дело не столько в малодушии, сколько в том, что ему просто не было в этом нужды.

— Об этом я слышала. Рыцарь, взращенный в свинарнике.

— У вас нет чувства такта, моя дорогая. Впрочем, у меня тоже, поэтому я готов потрепать дела старые и забытые, будто бабка у подъездной дороги.

Да, я действительно вырос среди свинок, но вовсе не нахожу, что это общество было плохим. Правда, я не знал тогда, что они способны за милую душу сожрать живого ребёнка, но моя мать так ненавязчиво оберегала меня от этой и всех остальных бед, что я был совершенно всем доволен и весел. Невзирая на позор внебрачной связи и на изгнание собственной семьёй, она никогда не вешала на меня этот груз. Она была столь простодушна, что верила, что однажды сэр Эстеб возьмёт нас в своё «родовое имение» на холме к своим родителям и старшему брату. И меня заставляла верить.

«Вот, сэр Эстеб на рыжем коне», — говорила она восхищённо, — «Когда родители позволят ему, он заберёт нас, и ты будешь рыцарем, как он». Это сподвигло меня научиться лучше всех фехтовать на палках. Но в действительности я даже и не видел толком сэра Эстеба. Мы жили в Вересковниках — они совсем рядом с Оборванкой, просто ныне запустели и заброшены — и оттуда, как-никак, нужно было ехать до Стриба по лесной дороге. При желании этот Эстеб мог сколько угодно нас навещать. А баба с дитём всё ж-таки по лесу не пошла бы.

А потом случилась последняя охота барона Вилея. Он взял с собой всех Фаленов — и отца, и старшего, и Эстеба, — и вместе с ними сгинул глубоко в чащах. Вернулся только мерин, который до сих пор славно таскает ноги. Так что последняя надежда в жизни моей матери угасла; она постоянно ходила молиться за душу этого проклятого Эстеба, хотя я лично с удовольствием плюнул бы ему на могилу. Если б мать не решилась и самовольно не заняла дом Фаленов, всячески ненавидимая и порицаемая всеми, я бы так и сидел в свинарнике. Но она презентовала меня барону Виллему, а Филипп, с которым я всегда тесно дружил, тоже сказал за меня слово. И барон велел всем сделать вид, будто Гаскойн — наследник законный и достойно понесёт честь своего рода. Понятно, что такие дела в норме вещей решаются на уровне королевства; но смешно даже думать об этом, когда речь о наших краях да о сельском рыцарстве.

Так что я добился больших успехов. Поехал учиться в Колокольницы, сразился за шпоры, сдружился с Филиппом, а мать в это время чахла. Я, вернувшись уже после акколады, не застал её дома; она отправилась в монастырь. Разум её был слаб, говорят, она хотела обратиться к воскресителю мертвецов, за что её предали анафеме... И похоронили в безымянной могиле где-то у чёрта на хвосте. Защитнички веры и борцы за загробное благополучие душ, будь они прокляты.

— Признаюсь, вас слушать куда приятнее, чем других моих знакомых рыцарей, — протянула леди Анита-Триса. Её ласточкины глаза были задумчиво устремлены в потолок. — Я и не знала, что вы тоже учились в Колокольницах. Ведь я росла там. И всегда полагала, что рыцари — наидурнейшего вкуса мужланы, которым заняться больше нечем, кроме как играть на ристалище в давно устаревшие игры, что позаимствованы из чужеземных краёв, где подобные развлечения уже вышли из моды.

Гаскойн посмотрел на неё внимательно.

— Да, — Анита-Триса вальяжно потянулась. — Вы угадали, благородный сэр. Я и есть та самая «вертихвостка» и «гулёна» из Колокольниц — я дочь сэра Имона Мартлета, и в девичестве я была леди Анита-Триса Мартлет. Кто не знал, за чью честь биться на сшибке, мог всегда назвать моё имя.

— О да, теперь я припоминаю.

— Мы с Садом кузены. Сестра отца была замужем за маркизом де Левьелем. Поэтому, можно сказать, моя судьба была предрешена. Но перед свадьбой я крутилась как могла. Здесь, в Белце, только с дубами и можно поговорить. В Колокольницах же море народу, даже более приятного, нежели в столице. Поэтому... О нет, не нужно награждать меня таким взглядом! Моя мать всегда говорила: «Крути задницей сколько влезет, только не позволяй её трогать». Так что я сохранила честь специально для маркиза. Зато слухами обросла так, что самой себе иногда не верю: обычную светскую беседу способны были раздуть до романа с дуэлями и побегами! Потому, признаюсь, в Колокольницах у меня дурная слава. Но здесь её вообще нет. Я чувствую себя монахиней-затворницей. Сад меня не берёт с собой, когда ездит к друзьям. Поэтому...

— ...поэтому вы согласны на любое общество, даже моё, — усмехнулся Гаскойн и подсыпал в трубку табаку.

— Грубовато, но истинно.

— Родите себе дюжину детей, и скучать не придётся.

— Фи, — обиделась леди Анита-Триса. Впрочем, ненадолго, потому что вскоре она снова прижалась к его шее щекой.

Повисла продолжительная тишина. За окном непрерывно трепетал перезвон кузнечиков. Небо неспешно плыло тёмными ночными облаками. И в этой ночной идиллии медленно, будто бы рокотом леса, начал нарастать гул.

— Слышишь? — шепнула Анита-Триса, забыв наконец о любезностях. — Это табун бежит мимо.

— Это те самые драгоценные кони?

— Да. Вранцы. Саду они едва ли не важнее, чем сами дубы. В каждой деревне для них есть зимний запас сена и смотрители, которые отвечают за них головой. Их пересчитывают по два раза за русалий... Всего есть четыре стада, и здесь их очень берегут. Я не представляю себе, как сильно должны были сдружиться Сад с вашим бароном, чтобы он решил продать ему целый табун. Речь шла о самом маленьком, где тридцать одна штука лошадей, но суть от этого не меняется. Самое интересное в них то, что на них никогда не ездят верхом. Чёрные, как чернила, с пурпурными глазами, они громадные и жуткие, и совершенно невоспитанные. Носятся себе на уме и к человеку даже близко не подходят. Сад рассказывал, что однажды вранца сумели приручить, но он был не подлинным, а родился от обычной кобылы. Поэтому что-то в них, вороных, всё ж-таки есть, да только что — то мне не известно.

В ответ на это Гаскойн только простонал:

— Ну и зачем эти сокровища были нужны Филиппу?

Анита-Триса не хмыкнула и не отмахнулась, а произнесла задумчиво:

— Значит, зачем-то были нужны.

Ночь одурманивала их сонливостью, и постепенно неумолчный стрёкот наполнял их, не оставляя места ни мыслям, ни словам. Эта полночь не была тревожной, как в Элоре. Она шептала загадочными звёздами, приговаривала могучими дубами и шелестела далёким некошеным травостоем, а сизые волны холмов рассекал неутомимый поток диких вранцев.

3. Чёртов конь

— Знаешь, что, — сказал ему Калач, когда он в очередной раз развёл руками. — Я на тебя рассчитывал! Даже очень! А ты вот так, не по-товарищески…

— Я не могу бросить дело на полдороге, пойми ж ты наконец, — тяжело вздохнул Гаскойн и переступил с ноги на ногу. Пока Каштан напивался возле «Эльфа и птички», а заодно и заедал долгое время пути, ему, Гаскойну, приходилось оправдываться налево и направо.

— А я б тебе хлебало начистил, — горделиво заявил кузнец Брокен, белобрысый и загорелый. Он вроде бы приходился роднёй элорскому кузнецу Бамосу. — Я вчера был чемпионом таверны, так-то!

— Невероятно, — проворчал Гаскойн и пихнул Каштана в бок, чтоб тот остановился. Тот всё дул и дул воду, столько ему было уже нельзя.

— Погода вон как испортилась, — продолжал уговоры Калач, — ты только погляди! Если здесь туман, то в вашем болоте вообще, наверное, на локоть впереди ничего не видно! Как ты ехать собираешься?

— Пойду пешком. Пока я с вами тут языком чесал, этот дурак нахлебался воды, так что будет булькать на ходу.

Он за поводья оттащил мерина от бадьи, и тот заморгал печальными глазами.

— У тебя, дружок, дома целое пастбище, будешь там и пить, и есть, и валяться, — попытался утешить его Гаскойн, гладя по лишайной головушке, — но нам же надо торопиться.

— Да ну тебя к чёрту! — в сотый раз разобиделся Калач и хлопнул дверью трактира.

Гаскойн не ответил и молча потащил хлюпающего Каштана за собой по дороге. Земля стала сырой, дорога плавным поворотом ныряла в пролесок. Уже отсюда была видна молочно-белая мгла меж ветвями.

— Там и в самом деле хоть глаз выколи, — пробормотал рыцарь и понял, что придётся идти пёхом. Возможность переждать в таверне была очень соблазнительной, но он не мог себе её позволить. Как он будет спокойно потягивать пиво в «Эльфе и птичке», пока Амариль изводится и от волнения грызёт ногти? Он же оставил её совсем одну в пустом Стрибе. Поэтому он набрался терпения и мужества и зашагал прочь от таверны.

Под ногами зашумели и заторопились, поскальзываясь в грязи, серые гуси. Мальчик, который пас их и от силы доставал Гаскойну до пояса, вдруг храбро подошёл к нему и спросил:

— Сударь, а вы вниз путь держите, да?

— Да вроде бы так.

— А вы часто тама ходите?

— Случается. А зачем тебе?

— А вот хотел узнать, — он покрутил мыском по грязи, — мой деда пару годков как запропастился в тех местах. Он охотник был, значится. И говорил много про эти леса. Он ходил туда и ночью, и в луну, и без, а вот в туман не ходил. Никогда. Он так однажды ушёл ясной ночью, а наутро туман явился, и так его и не стало.

— И что? — «Нарочно он, что ли, всё это мелет?» — свирепо подумал Гаскойн.

— Так вот что, вам там случалось в тумане ходить?

— Да, случалось! В любую погоду!

— И хотел я спросить, правда ли, что мой деда говорил, будто у тумана много рук?

«Чего?» — мысленно переспросил Гаскойн, а затем отмахнулся:

— Нет там никаких рук, негораздок! Дурак твой дед. Убирай своих гусей с дороги.

— Точно нет? — недоверчиво переспросил тот, сходя на обочину.

— Стопудово!

И сердитый Гаскойн зашагал вниз, таща еле переступающего мерина за собой. «Когда б я был таким настырным в детстве, давно б меня за цветком папоротника в лес выслали, чтобы не мешался», — думал он. Сапоги промокли, в животе уже не потягивало, а рычало, а конь, как нарочно, полз, как ободранный слизень, да ещё и белая мгла заполоняла всё вокруг. Немудрено, что он озверел и ругал Каштана на чём свет стоит за каждое его спотыкание.

Немногим позже он понял, что в таком густом тумане не только руки и деды могут привидеться, но и ещё что похуже. Лужи и кочки под ногами с трудом угадывались в бледной влажной дымке, а в процессе размеренной ходьбы ему то и дело, норовя вцепиться в лицо, выскакивали еловые лапы. Он не видел собственных сапог. Вот что бывает, когда после заморозков вдруг начинает отпускать и теплеть.

Рыцарь беспрестанно проверял грамоту от маркизы за пазухой. Это уже вошло у него в привычку: свёрток, ленточка, бугристая печать. Свёрток, ленточка, печать… Только бы не выпала, только бы не отсырела. Постоянно приходилось глядеть под ноги, чтобы не сойти с тракта. Хуже, чем потеряться в таком тумане, сложно было что-то придумать; и никаких рук не надо. Тем более что слева от колеи, глубоко за ельниками, начинались болота.

«И кто меня дёрнул переться именно сейчас? Ещё от силы полдень. Часа через два всё бы уже рассосалось», — не переставал ругаться на себя Гаскойн.

Наконец мерин просто встал. Как осёл. Тяни его не тяни, лупи не лупи, стоит, и всё тут — повесил седую щучью мордочку.

— Ну что с тобой сделаешь? — вздохнул Гаскойн. — За тебя пять иров уплачено и ещё пять в залог.

Он поднял сухую еловую ветку и воткнул её на обочине, где дорожная грязь уходила в густой мокрый наст. И отмерил два шага. А затем, примерившись, вернулся и снял с Каштана связку взятого про запас хвороста. Привязывать флегматичного мерина нужды не было, но он всё же накинул поводья на сучок и принялся за дело, которое можно назвать мартышкиным трудом: разжигание костра в густом тумане.

Удавалось с трудом. Он рычал, пыхтел и ругался на всё на свете, не забыв помянуть и бабку-странницу, отдавая дань местной суеверности. Искры вылетали из-под кремния неохотно, хотя огниво у него было отличным, а кресало — совсем новым. Мокрый мох и ветки по понятным причинам никак не занимались. Он достал из седельной сумки сушёный трутовик, который малость отсырел за время пути. Но Гаскойн повертел его в руках и решил, что всё-таки не зря возил: верхняя часть его была сухой, а значит, и сердцевина тоже. Трутовик сослужил ему славную службу и всё-таки подхватил робкий огонёк от хвороста.

Пока Гаскойн натужно пыхтел, подтыкая в огонь ветки и самые сухие края мха, Каштан вдруг издал громкое «угу-гу!» и отбил задом. Гаскойн обернулся через плечо и пригляделся. Расплывчатый силуэт коня был неспокоен, единственное ухо беспрестанно шевелилось.

В тумане в самом деле чувствовались редкие движения. «Еловые лапы и ветки», — напомнил себе Гаскойн и снова склонился к робкому костерку.

Сырой белый дым проделывал червоточину в тумане. Рыцарь продолжал колдовать над пламенем, когда Каштан вдруг громко взвизгнул, рванулся в сторону на всю длину поводьев и задрожал. Белки его глаз вспыхнули бешенством страха.

«Да что ж такое?» — рассердился Гаскойн и резко выпрямился, чем заставил мерина осесть на зад.

— Чего ты распрыгался? Готов нести меня намётом прямиком до Оборванки, бодренький такой? — прикрикнул он.

И тут за его спиной совершенно отчётливо хрустнула ветка. Гаскойн рывком развернулся и увидел, как облачно-белую мглу рассекают тени. Испуганный визг мерина сменился треском вырванного сука и торопливым топотом копыт.

— Стой! Зараза! — взревел Гаскойн и кинулся вслед, держа руку на рукояти меча. Но он споткнулся и замер, когда добежал до противоположной стороны дороги. Старик был невероятно прытким и уже хлюпал где-то вдали, а для него, обычного рыцаря без звериного чутья, было бы безумием сойти с дороги в такое время.

— Чёрт тебя дери! Фуфлыга тьмонеистовый, бес верёвочный, туес бессовестный, — не сдерживался он. От шума и криков беспокойные тени пропали, и вокруг костра снова повисло белое безмолвие.

«И что мне теперь? Ладно с ними, с пятью ирами, но если мне ещё конь понадобится, то пахотного придётся занимать?» — думал он. Костёр уже, как назло, горел совершенно спокойно и внимания не требовал. Гаскойн опустился напротив него на колени и протянул к пламени руки. Он не то чтобы замёрз, но тепла ему всё равно очень хотелось.

Шелест пламени надолго задержал его взгляд. Рука сама легла на свиток с печатью. Это грамота, призванная спасти их от замашек Филиппа. Подписанная рукою леди Аниты-Трисы… Он задумался, вспоминая нежный дух незнакомого цветка и её щёчки, прижимающие глаза снизу, отчего те всё время как будто бы улыбались. Всего в сорока верстах от Оборванки. Если бы не эти злоключения, он никогда бы и не узнал, что есть такая леди. Разве что на турнире в Колокольницах, где она сидела бы подле отца, прикрываясь веером.

Перед его глазами вдруг мелькнула серая снежинка, и он опомнился. То была не снежинка, а мотылёк, разбуженный, наверное, их сумятицей. Трепетно маша тёмно-белыми пушистыми крыльями, он подлетел к языку пламени и отпрянул, едва не обжёгшись, подлетел — и снова отпрянул…

Гаскойн наблюдал за ним, а затем не выдержал и поймал его в кулак. Шелковистые крылья щекотно забили по его ладони. Мотылёк бился, трепыхался, просился на волю; а рыцарь поднёс его поближе к глазам.

— Думаешь, ты хитрее огня? — спросил он. — Ты обожжёшься или совсем сгоришь, дурак.

Но тот упрямо рвался обратно, как дитя малое — купаться на речку, не понимая, как легко течение может погубить его.

Рыцарь поднялся на ноги, другой рукой отряхнул штаны и отошёл обратно к дороге. И кинул мотылька в гущу тумана, подальше. И оттуда же вдруг увидел надвигающуюся на него тень.

Его бросило в холод, он попятился назад, в круг света. И услышал отчётливый топот — топот копыт.

— Что, решил вернуться? — проворчал он и подался навстречу, но из тумана выплыл вовсе не лишайный мерин. Этот конь был дестриэ, ростом в холке выше самого Гаскойна, словно сотканный из блестящего багряно-чёрного шёлка. В его длинной пышной гриве застыли капли влаги.

А упряжь, о, упряжь! Каждый ремешок — линия драгоценных камней, голубых и алых, рубинов и топазов, и Бог знает чего ещё. Как и седло, расшитое не только жемчугом, но и тончайшей золотой нитью. Он вышел прямо навстречу рыцарю ровным шагом, согнув шею дугой, словно его держали в сборе. И посмотрел на него блестящими глазами — чёрными с пурпуром в глубине.

Гаскойн отступил ещё на шаг. Седло пустовало.

— Ого-го, — молвил он. — Какой гость к нам пожаловал.

Он беспомощно огляделся и пробормотал:

— Тоже потерялся, наверное. Но таким бы сам граф не разжился…

А тот подошёл вплотную и ткнулся в его ладонь бархатным носом; на носу его сбоку виднелась неровная белизна, поэтому левая ноздря была розовой. И снова посмотрел — прямо в глаза, как разумное создание. Что-то в Гаскойне ёкнуло.

— Ты чьих будешь, дружок? — спросил он, отстраняясь. — Разве такие, как ты, ходят по нашему захолустью?

Но тот, жадный до ласки, сделал её два шага вперёд и вновь пощекотал его своими вибриссами; Гаскойну снова пришлось отступить назад.

И только сейчас он увидел, что огонь почти пропал во мгле. Его выталкивали из круга света!

Сама мысль наполнила его таким суеверным ужасом, что он ринулся в сторону, в обход коня, обратно, к теплу, к огню; а тот, будто испугавшись резкого движения, вздыбился, преграждая ему дорогу.

— Уйди! — взвыл Гаскойн и, попав одной ногой в болотистую лужу, сумел обскочить жеребца и упасть обратно к костру.

Из тумана донеслось протяжное ржание. Рыцарь рывком обнажил меч и направил его в сторону грузной тени, скользящей во мгле.

— Чертовщина, — выдохнул он. Сердце его билось часто-часто, а перед глазами ещё стоял этот ласковый пурпурный взгляд.

Скакун больше не приближался. За шторой тумана он хлюпал по лужам, со свистом взмахивал хвостом.

Но и не уходил.

Гаскойн сел чуть ли не в костёр и обхватил свои плечи. Несмотря на быстрое дыхание, ему никогда ещё не было так холодно. «Только бы туман ушёл», — думал он, — «только бы ушёл».

И эти часы, самые долгие в его жизни, тянулись так, будто проходили целые дни. На бурой голове прибавилось седых волос. С каждым шорохом он вздрагивал, с каждым шелестом — напряжённо вслушивался, с каждым далёким вздохом болота — белел, как снег, лицом. В районе полдника пришёл ветер, который потихоньку стянул туманную завесу, но даже теперь Гаскойн боялся пошевелиться. Он вглядывался в бездонную темноту меж елей, рассматривал следы огромных копыт на сыром насте игл.

Он опомнился только тогда, когда понял, что стало темнет. И ужаснулся. Быстро вскочил на ноги, подтянул пояс и почти бегом ринулся по дороге. «Нет, ночью я тут не останусь. Даже если придётся нестись во весь дух до самой Оборванки. Проклятье! Проклятье!»

Ему сейчас было не до мыслей о том, что сказали бы отец, мать, Амариль, мужики, деды или руки, коли увидели бы благородного сэра, улепётывающего так, что пятки сверкают. Он выдыхался, падал, снова вскакивал, спотыкался, полз, затем подымался и трусил на ноющих от ожога ногах, но не останавливался ни на мгновение. И в ушах у него гулко отдавался размеренный топот преследующих его копыт. Это был тяжёлый, ровный, последовательный шаг огромных холёных ног.

Он уже не помнил себя, когда в закатной рыжине примчался в Оборванку. Словами не передать, как он был счастлив снова увидеть покосившиеся избы, гнилые сараи и убогий замчонок Стриб. Он так и пробежал, сияющий, к замку по главной дороге деревни, по Сквознячке.

Каково же было его удивление, когда он понял, что на крыльце Барра уже ждёт-дожидается, весь на взводе. «Он боялся, что я не вернусь? Или безухий мерзавец во второй раз прискакал с пустым седлом?»

Но, как оказалось, совсем не то.

— Гаскойн! — завопил он. — Наконец-то, чёрт подери! Комиссар нагрянул поутру! Он уехал после обеда, буквально несколько часов назад, наложил арест на всю енту нашу казну!

Гаскойн так и обомлел.

— Последняя неделя мидераса начнётся только завтра! Пятигуз, — прошипел он. — По какой дороге он уехал?

— По старой! Вон туда, по твоей… — и он указал в сторону от крайнего крестьянского домика.

«По твоей» значило по дороге через Вересковники, само собой. «По твоей родимой».

— Вот чума, — не выдержал он. Но всё ещё можно было попытаться исправить. — Барра! Намочи стёганку под седло и веди сюда Пузана!

Тот кивнул и зайцем припустил к конюшне. Однако на крыльце тут же появилась Амариль. Она не лила слёз по случившемуся, но вид у неё был жуткий, будто это она, а не рыцарь, только что повидала чёрта.

— Гаскойн, останься, — велела она. — Его уже не догнать.

— Не извольте беспокоиться; у меня есть грамота от де Левьелей. Она заставит его передумать.

— Я тебе говорю, не смей туда ехать! Там лес, волки, мало ли что ещё…

— Я всё сделаю! — гаркнул он и увернулся, не давая схватить себя за руку. А затем ринулся к своему коню, и разум его был глух к мольбам баронессы.

Сердце отсчитывало удары. Страдалец Пузан под тяжёлой сбруей, с водой, стекающей по ногам, возник перед крыльцом. Ещё мгновение — и Гаскойн уже в седле, вызвав мучительную дрожь коня. И, забыв о жалости, прижимает шпоры к больным бокам. Конь взбрыкивает, взбесившись, и несётся, выкручивая поводья, а наездник его, потеряв лицо, смотрит только вперёд: на старую заросшую дорогу, вслед треклятому комиссару.

Старая дорога была хороша лишь тем, что с неё можно было, продравшись через все ельники, выбраться прямиком на тракт в сторону Колокольниц, не делая зигзага через Белцу. Но путь этот почти не позволял толком выиграть время: дорога просела, заболотилась, и даже трусить по ней было невозможно. Комиссар мог поехать туда только в том случае, если он правда очень торопился. И если приехал по тракту из Вересков. «Как он мог миновать меня?» — сперва не понял Гаскойн, но потом вспомнил, что комиссар был в Стрибе уже утром. Тогда, когда Гаскойн ещё потягивался, внимая нежному аромату чужеземного цветка.

Пузан нёсся, как мог, спотыкался и поскальзывался в зеркальных лужах. Еловые ветви лупили по его ногам и морде, по Гаскойну, по седлу. Наступала темнота; Гаскойн беспрестанно утешал себя тем, что при комиссаре непременно есть пара-тройка телохранителей. А туман успел рассеяться. Но когда в очередной раз новая еловая лапа замахивалась на него, он тут же терял свои мысли.

Бывшие Вересковники были не очень далеко. Гаскойн готовился подавить свою боль от вида порушенных и заплесневевших домов и сараев; и каково же было его удивление, когда он увидел огни впереди. У него поначалу даже руки похолодели. Но огни были вполне живыми, настоящими, свет исходил от костров и факелов, плясал на людях в стёганых куртках и шкурах. Рыцарь придержал и въехал в деревню трусцой.

Нет, разруха осталась во всём своём прежнем великолепии, но между гнилых балок и остовов домов ютились основательные навесы и палатки. Разномастные кони паслись прямо на его пути, где посуше.

Завидев его, двое поднялись из-за костра и вгляделись. Ещё двое были подле палатки из шкур, один другому что-то диктовал, а тот карябал на пергаменте. Гаскойн отметил, что у них ношеное, но недешёвое обмундирование, почти каждый и при клинке, и при луке: так ходят охотники.

— Мил человек, — окликнул его первый вставший из-за костра, с кустистой бородой и в стальных рыцарских варежках. — Откуда будешь, куда путь держишь?

Приблизившись, Гаскойн спешился, чтобы дать Пузану отдохнуть на время разговора. У него хватило ума не спрашивать ревностно, кто они такие и что делают в его селе. Сейчас было не до этого.

— Я ищу кое-кого, — молвил он, всматриваясь в смуглые лица. Те, что болтали возле палатки, толковать перестали и принялись с любопытством слушать. — Здесь должен был проезжать комиссар. Вы его видели? Он мог быть не один, а с телохранителями.

Двое переглянулись, второй, налысо бритый, почесал затылок.

— Да нет, не видывали, сударь. По ентой дороге никто не ездит, только охотники иногда заходят. А когда они должны были тут быть? Может, мы спали ещё.

— Около обеда.

— Кто часовым у нас был? — спросил второй, бородатый. — Кажется, Пятка? Надо его разбудить да испросить.

— Или это было ещё позднее утро, ближе к полудню, — пояснил Гаскойн, у которого уже кровь в ушах шумела от недоумения и отчаяния. Наверное, именно эта не покидающая его измученное тело нервозность вдруг чётко поймала взглядом наконечник стрелы. Нацеленный прямо в его глаз откуда-то с дерева. Он кинулся оземь, и стрела просвистела над ним, а впереди лязгнули мечи.

— Бей богатея! – проорали чуть поодаль.

— Навали-и-ись! — провизжал лысый. Гаскойн, ошеломлённый, откатился по мху в канаву и выскочил оттуда. Над ним сверкнул клинок, но он успел извлечь свой и опередил противника, рассёк его пополам по линии пояса. От замаха второго бандита он отскочил назад и ударил впустую, а затем снова упал, потому что ему показалось, что звякнула тетива. Он так и не понял, показалось или нет.

То были первые двое, а из палаток и развалин вылезала по меньшей мере дюжина разбойников. Гаскойн понял, что их с Пузаном уже разделили. Но он и не чувствовал в себе желания бежать. Его обуяла необъяснимая ярость.

Он перескочил через канаву и занял позицию между серыми развалинами избы по левую руку и крупным остовом дома — по правую, а тёмный лес оставил за спиной. Это всё, что он успел сделать, прежде чем на него накинулись сразу четверо головорезов с палицами и топорами.

Если б не те три года, которые мастер меча Лоркан из Меоланна провёл в их захолустье, Гаскойн бы кончил вот так, бездарно, под шквалом ударов тощих бандитов. Ведь у него не было ни доспехов, ни щита, а их постоянный наставник, вечно поддатый сэр Оскар, учил их только одному: прячься за щитом и бей тогда, когда противник устанет по тебе колотить; а Гаскойну говорил только, что у левши шансов в бою вообще как у козла, знай себе прыгай.

«Делай отскок ровно на длину меча и руки нападающего. Ты вырастешь немалого роста, поэтому тебе хватит полтора больших шага. Отскок делай быстрым, но не подпрыгивай. Ты воин, а не воробей».

Отскок назад, а затем рывок вперёд, чтобы быстрым уколом проткнуть горло самому левому из них. И тут же новый отскок назад и влево. Не суетливый побег, не трусливый прыжок, а словно бы реверанс, быстрый и спокойный отход.

«Чётко замечай эту длину. Нападающие примут тебя за призрака: они будут бить и бить, кончик их клинка будет в волосе от твоей груди, а ты будешь оставаться бескровен и бессмертен. Грация и благородство, холодная голова».

Они навалились, силясь взять его в кольцо, но он отходил и отходил, пока прямо перед ним свистели клинки. Он удачно зашёл за гнилую избу, так что в него нельзя было попасть с дерева. А как только он, отступая, начал покидать безопасное место, он чуть ли не затылком ощутил хлюпанье сапог за спиной. И отпрыгнул вбок, не к избе, а к лесу, чтобы его не зажали, а удары разбойников звякнули друг о друга.

«Если чувствуешь опасность спиной, уходи только вбок, но никогда туда, где за тобой преграда. Ты воин, а не фаланга. У тебя не может быть тыла. Ты всегда в опасности. И чем ближе ты к врагу, тем тебе легче».

Уловив момент, он парировал ещё одного и проткнул его насквозь, а затем тут же проскакал вперёд, уворачиваясь от града яростных ударов. Его меч, тяжёлый и острый, не оставлял шанса их ношеным кольчугам.

«Если много — убирай, начиная с края, и уходи в ту сторону».

Переход вбок. Он следовал за своей левой рукой — она не позволяла ему учиться вместе с правшами, но зато теперь доставляла разбойникам тактические проблемы. Он крался, отступая и изредка оглядываясь, нет ли сзади чего; крались и они, надеясь поймать мгновение и сразить его одним ударом. Трусливые и многочисленные, как стая диких собак, как шайка крыс. А он рыцарь — он один в поле воин. Пускай и не нужно никому в нынешние времена это рыцарство.

Слишком хорошо просматривается с дерева. Он отступил в тень нового сарая, и они навалились дружно. Там он принял самый жестокий бой.

«Если напали все сразу — становись зверем, потому как человек бессилен одолеть дюжину одним мечом».

Он уклонился от свистящих палиц, метивших ему в плечо и голову, напоролся на дубину, но успел сделать замах и покосить двоих; он не смог бы замахнуться снова, потому что на него навалился варвар с топором, но Гаскойн так сильно ударил его по колену ногой, что его топор выпал из рук. Однако Гаскойн не успел закончить, малявка одновременно с бугаем при расписном щите прижали его к стене. Малой поймал его шею в лассо и потянул на себя, а теснящий его громила открыл его для ударов с боков. От рывка верёвки рыцарь упал прямо на бугая-щитоносца, но ударил того лбом в лоб, и тот попятился и рухнул сам. Гаскойн распорол верёвку вместе с её владельцем, а его клинок неожиданно разлетелся о тяжёлый гвардейский щит. Тут же жгучая боль вспыхнула в боку.

Он понял это не сразу. Сперва он по привычке взмахнул обломанным мечом, а потом увидел углубившееся в него лезвие. Но тут же ему пришлось парировать ещё двоих, а затем снова прижиматься к стене. По лбу заструился холодный пот, болезненное кровавое марево заиграло перед глазами. Левой рукой он вынул нож и пырнул им одного из разбойников.

«Чтобы победить, приблизься на расстояние объятий».

Он увидел нескольких хромающих и убегающих, а ещё один громыхал сзади в гнилой избе. Последний из нападавших тоже припустил наутёк, пуча глаза. Когда волки чувствуют, что потерь будет слишком много, они уходят.

В висках ревело, и Гаскойн слышал, как в нём бьются кровь, боль и злоба. Кровь и злоба побеждали боль, делали из человека зверя: звериным разумом он замечал только плоть и хрящи, которые расходились под сломанным мечом легко, как тёплое масло. Он сделал два скачка вперёд и нанизал убегавшего на укоротившийся клинок. А затем развернулся, перескочил через серые брёвна избы и ударил кулаком в очередное испуганное лицо. И отсёк голову ещё одного разбойника, почти что мальчишки, который хотел хитрым манёвром подлезть сзади через развалины.

Под ногами растрескались половицы; Гаскойн выскочил из избы и увидел людей, бегающих туда-сюда. Он широкими скачками догнал двоих, свистнул горизонтальным ударом, и кровь брызнула его в лицо, липкая, вонючая, опьяняющая, как крепкое ририйское. Затем увидел, как один шмыгнул в самую крепкую из изб. Чтобы спрятаться. От него не спрятаться, нет.

Он вышиб дверцу и увидел, что их там несколько. Он убил только что зашедшего ударом в спину, а затем рассёк двух жавшихся в углу, так что кровь полилась во все стороны, окрасила его и стены с ног до головы. Ещё один, крича слова мольбы, кинулся навстречу; рыцарь почему-то обратил внимание на его нарядный красный кафтан. Гаскойн пожалел только кафтан, поэтому отсёк голову.

Кажется, враги кончились. Не сразу Гаскойн разглядел последнего, трясущегося в углу. Он приблизился к нему размеренным шагом победителя. Кончик сломанного клинка оставлял алую дорожку на дощатом полу.

Неспешность позволила ему разглядеть, что его противник не слишком похож на бандита: в одной рубахе, весь в свежих рубцах и ранах, руки связаны. Тот давился беззвучными рыданиями и, когда поднял глаза на рыцаря, взмолился:

— Не губите! Что же вы натворили! Что же… Что же… — а затем он вдруг вскочил и сорвался на крик:

— Чудовище! Ты чудовище! Кровопийца!

Гаскойн впал в оцепенение; в бою он не умел думать, и его было легко сбить с толку. А выживший ринулся вдоль стенки и упал на колени рядом с теми двумя, в углу, которых Гаскойн убил не глядя.

— Милорд! О, милорд… — трясясь то ли от холода, то ли от страха, простонал человек в рубахе. Он протягивал дрожащие руки, стянутые верёвкой, к разрубленным телам. Из них ещё хлестала кровь. Только теперь, когда марево чуть поблёкло пред глазами Гаскойна, он увидел, что у тех двоих тоже были связаны руки.

— Милорд Стефан… милорд Стефан, — лихорадочно бормотал уцелевший — он был ещё совсем юнцом. Оттого и не мог поверить, должно быть, что кровавые куски ему уже ничем не ответят. — Это я, ваш оруженосец, Тео, Теобальд… Милорд комиссар!

В глазах у Гаскойна потемнело. «Нет», — только и подумал он. — «Нет».

А оруженосец Теобальд тем временем разрезал путы на своих руках о топор одного из бандитов. Услышав, как грузный рыцарь повернулся к нему, он вдруг вскрикнул и выбежал из избы. И что-то словно подстегнуло Гаскойна по пяткам; он выскочил следом. Так подстёгивает кошку, чем бы она ни занималась, если перед ней вдруг проскользнула мышь. Это не зависит это разума; это приказ инстинкта, хранимого каждым хищником глубоко в сердце.

Гаскойн выпрыгнул на крыльцо и увидел, как Тео бежит к коновязи, бежит со всех ног, рыдая и трясясь на ходу. И вдруг ему стало страшно.

Сейчас конь сорвётся с места, взроет грязь, к вечеру будет в Колокольницах, а к утру за ним, за Гаскойном, приедет огромный отряд. Кровь заледенела при одной мысли об этом. «Нет, нет. Нет» — вторил он себе шёпотом, и его собственный голос казался ему чужим.

Он помчался так быстро, как только мог, как только позволяли его длинные ноги. Но он не успел коршуном налететь на оруженосца — тот увернулся и схватил меч с земли. Розблеск их клинков сошёлся воедино. Однако поединка не выходило: парировав удар, тот пытался бежать вновь. Слишком прыткий.

Его нельзя лишить ног, ведь тогда он всё равно расскажет всё страже порядка. Ему нельзя вырвать язык, ведь он всё равно укажет, а лишить его рук… «Нет», — ответили Гаскойну пронизанные холодом мысли. И ему вдруг стало спокойно от того, что он решил. Это самое разумное. Самое правильное. Неизбежное.

Клинки разошлись и встретились снова. Оруженосец хорошо фехтовал, но удар из-за затылка сделал диагональным, отчего Гаскойн его легко блокировал, а затем повторил предательский пинок ногой по колену.

Коленная чашечка хрустнула, и Теобальд с мучительным вскриком упал. Но он нашёл в себе силы рывком откатиться и вскочить, поджав одну ногу. Гаскойн видел в его глазах ужас и отчаяние. Маленький, раненый, этот оруженосец почти беззащитен для того, кто привык к поединкам.

«Лёгкий противник», — только и подумал Гаскойн, совершенно не понимая, что ранее устрашился бы такой мысли. Оставалось лишь парировать ещё раз, а затем кинуться к бедняге вплотную и сжать его в медвежьих объятиях. Треснула шея; Тео обвис. И медленно сполз на землю. В его тёмных, широко распахнутых глазах отражался только рыцарь.

Вот и пал последний враг. Стало тихо, как в гробу. Ещё тёплое тело лежало, навалившись на ноги рыцаря, а Гаскойн всё стоял и глядел прямо перед собой. Всё, бить больше некого.

Ночь уже наступила. Молчаливая, чёрная, пронизанная колоннами деревьев и силуэтами елей. Остался только Гаскойн. Он убил всех до единого. Даже тех, кто, связанные, молили его о пощаде.

По его рукам прошла крупная дрожь. Целиком мокрый от крови меч упал на землю. Забила тупая боль в боку. А внутри него лёд сошёлся с жаром, его пробил лихорадочный пот. Он с трудом повернулся и увидел рассечённые и проколотые тела. А там, в избе, темнели его жертвы.

Он убил их. Он убил их, ни в чём не повинных пленников бандитов, он раскромсал их на куски. Это был его первый настоящий бой, и он и подумать не мог, что вонзать сталь в плоть так легко и так приятно. Это был первый бой, и он уже потерял себя, стал чудовищем. И вслепую убил бы всех, кто оказался рядом, будь то даже Барра или Амариль. Его словно обуял демон.

«Это не я», — подумал он в ужасе. — «Это сделал не я! Не я!»

Эти слова кричали в нём, но он не был в силах издать хоть какой-либо звук. Он упал на колени, в страхе откинул от себя холодеющий труп мальчишки и впился руками в волосы. Пот застилал его глаза.

«Не я! Не я! Я не делал этого! Я не виноват! Я никого не убивал!»

Он все скажут так. Он убийца, он чудовище, он животное. Они все: и толпа, которая будет глядеть, как его вешают с табличкой на груди, и Амариль, и мужики из Оборванки, будут орать: «Душегуб! Кровопийца! Убийца! Убийца!»

«Я не убийца!» — чуть не зарыдал он в ответ и скорчился от боли то ли в боку, то ли в ослеплённом сознании.

К нему пришло холодное осознание: он должен срочно, немедленно оправдаться. Это сделал не он. Пленников в перепалке убили разбойники, а тела съели волки, и его тут вообще не было. Он и знать ни о чём не знает, знать не знает. Сейчас он встанет и начнёт оттаскивать тела пленников в болото.

Его руки были ледяными, не сгибались, с трудом шевелились. Он медленно и методично разделил убитых на части. Разделал их, как свинину, своим укоротившимся мечом. Зрелище искажённых агонией лиц казалось вышедшим из кошмаров. Но он знал, что надо закончить. Иначе — всё. Иначе виселица. Ведь что ещё может быть, кроме этого? За его преступление. За эту морщинистую голову комиссара с горбатым носом, которая откатилась прямо к порогу избы. За все эти куски, за синие внутренности, за безжалостное хлюпанье меча.

Он словно жил не в своём теле, когда пытался сгрести всё это в кучу. Когда относил и вытряхивал кровавое мясо в болото, а головы зарывал под корнями. Когда сидел в седле, ничего не видя перед собой и ничего не понимая. Когда говорил Амариль, что с трудом убежал от разбойников в Вересковниках и что уверен, будто комиссар от их рук нашёл свою погибель.

Огромные перепуганные глаза Амариль раскрывались ещё шире с каждой секундой. Она осматривала его, будто искупавшегося в крови, и едва могла дышать от мерзкого металлического запаха.

— Да ты ранен! В бок! — ахнула она. – Вот что тебя, бедненького, так трясёт! О-ох… Барра, Барра! Неси спирт! Срочно!

Он почувствовал, что ноги подогнулись, поэтому опустился на скамью в холле Стриба. Можно было попытаться представить, что всё это дурной сон. Но он не девчонка, чтобы себя этим обманывать.

— Гаскойнушка, миленький! — трепетно выдохнула Амариль и обняла его за плечи. — Потерпи! Сейчас!

— Амариль, — прошептал он, мечтая уткнуться в неё, как в мать. Она не была такой чувствительной, как маркиза; но, если она не плакала, это ещё не значило, что она не переживала за него. Он прижался к ней. И тут в трапезную ворвался охотник Нуада. Леди и рыцарь тут же отпрянули друг от друга, но Нуада, казалось, не обратил на это внимания.

— Проклятье, Гаскойн! — рявкнул охотник без своего былого «сударь». — Где мерин!? Где чёртов мерин!? Мой сын пропал! В лесу!

У Гаскойна снова потемнело в глазах, он мгновенно отупел от этих слов и даже не понимал, о чём кричат они с Амариль. Смотрел только на охотника и почему-то думал о том, что вернёт ему коня получше вместо Каштана, раз он так сердится.

Только спустя какое-то время он нашёл в себе силы, чтобы прислушаться.

— Он никуда не пойдёт! Он ранен! — негодовала Амариль. Её чёрная фигура отгораживала скамью от Нуады.

— Оцарапался? — рычал охотник в ответ. — Он потерял моего коня, и из-за этого я не смог догнать мерзавца! Пусть исполнит свой долг как рыцаря, как мужчины, в конце концов!

— Нет! Я не позволю!

— Он сам может за себя решать! Эй, латный! Ты меня слышишь? Раненый или набубенился? Подымайся, леший тебя дери, мой сын пропал в лесу! Слышишь?

И тогда Гаскойн понял, что ему ещё не время впадать в спячку. Он с великим трудом встал на ноги и тяжело посмотрел на Нуаду.

— Как он пропал? — хрипло спросил он.

— Гаскойн, сядь! Прошу! — взмолилась Амариль, но охотник перебил её:

— Его украли. Дочка видела. Всадник какой-то или вроде того, уехал с ним в лес.

— Ты расспросил её?

— Да некогда, чёрт возьми! Я боялся, что стемнеет, и теперь уже правда не видно ни зги!

— Сперва нужно поподробнее узнать, —гнул своё Гаскойн. Он знал, что если сейчас будет носиться по тёмному лесу с факелом, то это станет его последней прогулкой.

И тут он притих, потому что в глазах Нуады появились слёзы:

— Ты стал бы, гнусный пьяница, поподробнее узнавать, когда твой сын чёрт знает в чьих руках в лесу?! — прошипел он. А затем плюнул и быстро зашагал прочь.

Гаскойн качнулся за ним, но Амариль повисла у него на руке:

— Нет, останься! Хватит с тебя! Я говорила тебе не ехать, говорила… Мы пошлём Барру!

Конюх как раз зашёл с бутылкой спирта. Амариль надавила на плечи Гаскойна, и тот, ослабленный, поддался и снова сел на скамью.

— Барра, нужно рану спиртом, — дрожащим голосом сказала Амариль.

— Госпожа, вы уж меня простите, — молвил Барра и склонил голову, — но я с Нуадой пойду мальчика искать. В волчье время дорог каждый миг.

Амариль не могла возражать. Она сжала губы в тонкую линию и кивнула. Барра быстро удалился, запахиваясь в свой грязно-бурый плащ, а она опустилась на колени перед Гаскойном и откупорила бутыль. Тот почувствовал сперва холод, а затем жжение в боку. Тут же ожил жар и в ступнях. Ему начало казаться, что его упрятали в печь.

— Амариль, — прохрипел он, касаясь её плеча трясущейся рукой, — они сейчас умчатся в лес, даже не зная, что именно случилось. Нужно поговорить с девочкой.

— Тебе нужно сперва отдохнуть, у тебя лихорадка, — она подняла на него большие голубые глаза. — Пожалуйста, Гаскойн. Пожалуйста!

Он твёрдо посмотрел на неё, давая понять, что не изменит своего решения. Пускай перед глазами всё как в тумане, зато он по крайней мере слышит всё, что говорят. И понимает.

— Тогда я пойду с тобой, — заявила она. — О Великие Боги, Акела и Схолий, что ж за проклятие над нами! Только, погоди, погоди вставать; грамота у тебя где? Положим её в кабинет.

Гаскойн хлопнул себя по груди и понял, что не чувствует привычной выпуклости свитка. Ему оставалось только молча взглянуть ей в глаза. Она поняла. Только, кажется, растерялась окончательно. И пробормотала:

— Идём, Гаскойнушка, идём, — и взяла его за плечи, словно её хрупкие ручки могли помочь встать огромному тяжёлому рыцарю.

Вместе — он неровным шагом, она мелкой трусцой — они направились в деревню. Съехали с холма, прошагали мимо спящего домика знахарки, завернули за него и вышли на опушку, к охотничьей обители, опустевшей без собак. Из окон рвались снопы яркого света. Дверь была распахнута, туда роем неслись мотыльки и комары.

В узком пространстве меж скамей, в пламенном свете свечей была одна только девочка. Она сидела на полатях, свесив ножки вниз. Амариль подошла к ней, взяла её за руку и спросила:

— Малютка, где твоя мама?

— В храме, — буркнула та, не поднимая глаз. У неё была косичка с рыжиной и остановившийся серый взгляд. Гаскойн почувствовал раздражение. Отправиться в храм и бросить дочку в одиночестве и страхе — ой, как праведно. Насколько он помнил, Оссия не была родной мамой этим детям, но все знали, как она их любила, так что это было по меньшей мере странно.

— Мы пришли спросить тебя о чём-то очень важном, — мягко проговорила Амариль. — Мы знаем, что тебе страшно. Но если ты нам всё расскажешь, у нас получится найти твоего брата.

Девочка сжалась и отвернулась. Не то чтобы ей было страшно, судя по виду; скорее, она просто не могла взять в толк, что произошло. Амариль жестом велела Гаскойну отойти; он опустился на скамью напротив. Его вид мог только напугать.

— Хорошо, я скажу, — решительно ответила девочка. Ей было лет десять на вид. — Это был чёрный конь. Огромный, больше Пузана. Он… стоял, — она дрогнула, — и на нём было столько красоты, камюшки всяческие, и…

Гаскойн похолодел.

— Да, милая, говори, пожалуйста, — Амариль стала гладить её по руке.

— Да… Мы побоялись его трогать, но он сам подошёл к нам, ластился… И Нани попросил меня помочь ему сесть в седло, чтобы посидеть, пока никто не видит. Я помогла… Он сел, а конь вдруг взял… и… — она утёрла кулачком свои заблестевшие от слёз глаза, — и ускакал. Прямо в лес. Я не хотела! Я не знала! – вдруг завопила она, и Амариль стала мягко обнимать её, силясь успокоить.

А Гаскойн был уже на ногах. Он вышел, так и не оборонив ни слова, и направился к попавшему ему на глаза скоплению людей у частокола, к мужикам. Те были уже в полной боевой готовности, при вилах и факелах; правда, до сих пор не решались сунуться в черноту леса.

— Передайте старосте, — сказал им Гаскойн, — чтобы от вороного коня в богатой сбруе убегал всякий, кто увидит. Это он увёз мальчика, и едва ли теперь его можно отыскать.

Не отвечая на их беспокойный ропот, он поплёлся обратно в Стриб. Там он подошёл к лежанке, бросил под неё обломок меча, упал на неё и валялся пластом, пока роившие перед его глазами образы оруженосца и чёрного дестриэ не сменились мглой болезненного сна.

4. Знакомство со священником

Когда боль становится вторым именем мышц, а в голове при каждом вздохе болезненный треск, нет ничего лучше ласковой руки, которая вдруг ляжет на горячий лоб. И нежного голоса, который проворкует:

— Гаскойн, мой рыцарь, проснись, пожалуйста. Ради небес и великого Бога, просто проснись.

Он приподнял веки, и глаза тут же заболели от света. Раздался радостный вздох Амариль. Пока Гаскойн промаргивался, она гладила его плечо:

— Мы уже давно ждём, когда ты придёшь в себя! Мы перевязали тебя, а ты даже не очнулся, и я уже совсем перепугалась…

Несмотря на тягу во всём теле, Гаскойн заулыбался. Эти слова согрели его изнутри лучше любого пива, он приподнялся на локтях и поглядел на неё, на леди Амариль, его прелестную прекрасную даму. Не только красивую, но ещё и столь добрую, столь солнечную, столь заботливую.

— Амариль, — молвил он хрипло. Траурные одежды приятно обвивали её тело, подчёркивали округлые груди и живот, а пшенично-золотые локоны казались яркими потоками света, кудряво низвергавшимся с плеч. Он видел её глаза, эти два ясных неба, и совсем забывал о тянущей боли в боку. — О, Амариль, я молился, чтобы ты пришла.

Он протянул к ней руку, но она вдруг стушевалась, опустила глаза, и её сияние померкло. Он не понял, что случилось; а потом обнаружил старосту Смоляного Чуба, который тоже был в его комнате — сидел на принесённом из трапезной табурете.

Гаскойн откинулся обратно на кровать и уставился в потолок, раздув ноздри. А старик откашлялся и произнёс очень низким басом:

— Вы уж не серчайте, сударь, но я по ентакому очень важному дельцу к вам пришёл. Очень личному, так сказать.

— Да, я пока схожу за водой, — спешно сообщила Амариль. Её шаги отзвучали по комнате и стихли в коридоре. А сам рыцарь нашёл в себе силы попытаться повернуться набок, но сморщился от боли и остался лежать так.

— Вы не утруждайтесь, я сам всё изложу… — продолжил староста. Его громкий генеральский голос и его вечно чёрный чуб без единого седого волоса сохраняли его на посту главы деревни уже много лет. Неизвестно, сколько именно. Он старел лицом, но не телом, не громогласностью и не своей вороной мастью. И до сих пор плодил детей. Словом, он вызывал некоторую зависть у тех мужиков, которые были на дюжину лет его младше, а между тем походили на ветхие мощи.

— Не утруждаюсь, — буркнул Гаскойн не слишком-то любезно. Ему наконец удалось разглядеть свою келью при свете дня: вломившись вчера, он опрокинул заплесневевший сервант, а тот зацепил и задрал край гобелена, и сам гобелен замарался в крови. Теперь там и волки, и охотники были всмятку.

— Я вот с чем пришёл, сударь. Про коня вороного мене от вас, оно самое, передали. И я как раз пришёл один моментик-то уточнить.

— Ну?

— А правду говорите, что он весь в позолоте и в камешках?

Огонёк в его глазах многое объяснял, но Гаскойн не сразу понял.

— В каком смысле? Ну, само собой. Конь. В сбруе, как у коней короля Демавона.

— И садиться на него, значится, нельзя?

— Нельзя.

— А вот… что если не садиться, а просто его, оно самое… Привязать, — Чуб показательно поймал воздух в кулаки, — да сбруйку-то с него поснимать. Он ж не кусачий? А ежели кусачий — мы его недоуздком сожмём как следует. А потом, как всё снимем, вломим ему так, чтоб удрал на все четыре стороны. Ну и богатства на благо деревни используем.

— Обобрать… эту чёртову лошадь?

— Оно самое.

«Да что творится в этом краю?» — подумал Гаскойн и уставился в потолок. Там паук притих, наблюдая за ними. Или сдох давно, раньше ещё, чем старуха Стоиза.

— Так что, сударь?

Он не хотел признаваться себе в суеверной бабьей опаске. Глаза с глубоким пурпуром снова возникли перед ним, и он представил себе это гнусное животное, которому мужики как следует наподдали дубинами. Хотя, оно ли виновато? И виноваты ли они в своей Оборванке, что блеск золота вызывает у них болезненный голод?

— Ну допустим, — крякнул рыцарь и приподнялся, опершись на изголовье. Мысль эта при свете дня и в четырёх стенах совсем не казалась безумной. Продав такое седло, можно было вместо убогой крепости замок с тремя башнями отгрохать. Наверное. Он плоховато считал.

— Или лучше его калёным железом приложить, а? — наклонил голову староста. — А то как енто — у! — чёрт!

— У чёрта рога, у него я таких не заметил, — поморщился Гаскойн. — Вот что мне интересно, так это то, куда эта скотина убегает. И кто её так научил.

— Как, сударь? Научил?

— А что ж, конь от хорошей жизни может свою башку от пастбища оторвать и начать такое вытворять?

— Да не будет приличная лошадь этим заниматься. Это ж не возьми да принеси, как псина, это ж — дождись, охмури, на себя посади; поди попробуй так научи!

— Ну да, не от одного хозяина зависит, от коня тоже, — кивнул Гаскойн. Теперь-то он помянул бабку-странницу. — Есть молва, что некто приручил вранца, потому как вранец тот был полукровный. И в Вересках знают об этом. Одна балаболка мне на него сесть пожелала в знак тёплых ко мне чувств.

— Полукровка? Слыхал, — нахмурился Смоляной Чуб. — И оттого не легче. Чёрт он, стопудово чёрт.

— Забудь ты уже про своего чёрта, — сплюнул Гаскойн и сел ровно, взбодрённый своей решимостью. К нему пришли чудесные догадки, заставив его забыть про резь в боку и нытьё в пятках. Даже в голове как-то прояснилось. И оттого в разуме его сложилась складная и симпатичная теория.

— Слушай, Чуб, вот что выходит: какой-то нехороший человек укротил Полукровку. Надрессировал, приручил. Причём, вероятнее всего, человек этот — сволочь какая-нибудь, от закона убегающая и в лесу живущая. Людям приличным он больше не соотечественник, вот и связался он с чёрной торговлей. Стал ловить самую дорогую дичь — людей. Дураков да детей. Продаёт он их, быть может, а может, ест. Разная сволочь в мире водится. Вот тебе и вся сказка. Он небось и рад, что мы его коня чёртом считаем.

Сколько он знал Смоляного Чуба, тот в одном случае был суеверным, а в другом — невероятно практичным. Вот и теперь, наклонив голову в другую сторону, староста словно посмотрел на проблему под другим углом.

— Чертовщиной там по-любому пахнет, — заявил он. — Но это уже другое дело. Вдруг зараза действительно хорошо выучена. А то поди их разбери, про этих вранцев вечно какую-то чушь сказочную мелят. Поймать его надо да зарезать, мать егойную!

— Нет, не стоит. По болотной сырости его следы легко найти, он огромный дестриэ, ещё больше Пузана. Надо выследить, куда он шастает, и накрыть гада.

— Да на кой нам по болотам шастать? Вдруг там целая банда?

Гаскойн задумался. Разумным было послушать хитреца, который в таких-то краях уже так долго и безбедно живёт. И который сейчас сидит здоровёхонький, в сравнении с ним, фехтовальщиком да рыцарем. Словом, это был первый случай, когда Гаскойн решил положиться на чужой опыт, а идти на таран лбом.

Но он не смог не вспомнить свою недавнюю стычку с разбойниками, а потому помрачнел.

— Да. Действительно, — пробурчал он. — В болота снова не охота.

— Мальчоночку так и не нашли ведь, — тяжело вздохнул Смоляной Чуб и опустил взгляд. С удивлением Гаскойн увидел в его глазах искреннее горе, отчего ощутил к нему возрастающую симпатию. Хорошо, что теперь он полноправный рыцарь из барского замка, и может более чем на равных говорить с кем угодно из деревни. В детстве-то он боялся грозного старосту, тогда он и подумать не мог, что у того чуткое сердце.

— Но бедняга безутешен, он всё исшет… шастает по лесу, шастает, — покачал головой Смоляной Чуб и снова поднял на Гаскойна взгляд крохотных быстрых глаз. — Ну так что ж, сударь?

— Что ж? Порешили. Коня зарезать да обобрать, негодяев в лесу высматривать, — вынес вердикт Гаскойн.

На сем они и порешили. Пожали друг другу руки, староста пожелал скорейшего выздоровления и покинул старушечью светлицу. А Амариль возникла в дверях сразу следом за ним, в домашнем, уже немного линялом чёрном платье. Она принесла и воды в кувшине, и душистую кашу с мясом. «Сама готовила», — понял Гаскойн, и тепло разлилось по его груди. В Стрибе не было ни горничных, ни кухарок, а значит, Амариль специально трудилась для него.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она печально. Она всегда была немножко нервной, её лицо с малых лет выражало то ли удивление, то ли страх. Но последние дни она совсем поплохела: посерела, похудела, постоянно бегала глазами. «Надо приводить тут всё в порядок», — решительно подумал Гаскойн, и это придало ему сил, чтобы взять ложку и начать есть. — «Чем дальше, тем меньше ей нужно волноваться». Он и думать не хотел, что может случиться, если ей не удастся доносить ребёнка. В одном можно было быть уверенным — тогда тут будет заседать барон Фитим.

— Я хорошо отоспался, — заверил он, разжёвывая мясо. Оно было удивительно мягким. — А что с мальчиком? Нуада правда до сих пор не вернулся?

— Он приходил обратно несколько раз, один, — вздохнула Амариль и начала расправлять гобелен. Гаскойн, жуя, наблюдал за ней; когда она нащупала засохшие кровяные пятна, то снова обернулась к нему, и на её лице было ещё больше беспокойства.

— Бабушка Гоя сказала, что твоя рубаха, должно быть, на заказ была шита. Нож не порезал ничего… важного… внутри, — она с трудом пыталась объяснить состояние раны с помощью своей женской лексики. — Но тебя лихорадило ночью, поэтому я переживаю. Ты уверен, что хорошо себя чувствуешь?

— Я выспался, рана ноет, но я практически в порядке, — убедительно сказал Гаскойн. — Более того, я готов снова взяться за архивы Филиппа. Если ты мне, конечно, позволишь. И если поможешь. Теперь у нас нет грамоты от Левьелей, но маркиз и без того должен принять меры.

— Подумать только, как тебя угораздило попасть в такую… передрягу, — пробормотала Амариль, опустив взгляд. То ли она была охвачена мыслями о том, как столько бандитов умудрялось прятаться так близко к Элоре, то ли её беспокоило что-то ещё, но в глазах её вспыхивало и затухало невысказанное смятение.

Гаскойн ничего не ответил ей и налил себе воды из кувшина. Тяжкий грех убийства снова утащил его на своё дно, рыцарь осунулся и замолк. Но хуже всего было то, что он не мог ей рассказать. Как хотелось излить ей душу, рассказать о невинной крови, пролитой его сломанным мечом, о полном мольбы и боли взгляде мальчишки-оруженосца… О небеса, да что же он натворил!? Он задушил этого глупыша, почти что ребёнка, он, здоровый кабан-рыцарь, лучший фехтовальщик округи! Набросился на него, как кровожадный зверь, и растерзал! Его снова пробил холодный пот, и ужас бледностью расползся по лицу. «Как я мог?», — спрашивал он себя не риторически, а вполне серьёзно. Ведь он даже собак не пинал, по воробьям из рогатки не стрелял. Блестящие наивные глаза, изречённая ими боль и мольба о помощи — они всегда вызывали в его сердце горячий отклик. Он привык протягивать руку, поднимать павших, вкладывать в ладони монетки, делиться своей трапезой. А вспоминая момент убийства, он помнил лишь, как рассчитывает удар, как готовит очередную подлянку. Он совсем не задумывался над тем, что делает, хотя осознавал, что перед ним жертва, а не противник. Ведь он даже почти говорил с бедолагой; говорят, что после разговора уже нельзя так просто покончить с собеседником, создаётся некая незримая связь. Возможно ли вот так просто занести меч над любым человеком, чьи слова мгновения назад звучали, обращённые к тебе — в диалоге, как дома, как на ярмарке, как у кузнеца на посиделках? Неужели совсем над любым? Над разбойником ли, над крестьянином ли, над женщиной… Раньше бы он сказал себе: невозможно. Но теперь он даже думать боялся над этим вопросом. Мастер Лоркан из Меоланна говорил ему: «Никогда не теряй рассудок в бою. Нарубишь, как капусту или дрова, и только потом поймёшь, что сделал. Кровь в висках должна быть холодной. Кровь в руках — гореть». Тогда Гаскойн даже и не слушал. Он был уверен, что если под его мечом окажется невинный, то рука сама остановится, а он устыдится и опустит клинок.

Но он даже не заметил, как убил. Когда убийство свершилось, он испытал спокойное удовлетворение, словно сбил копьём мишень или распахал весь размеченный участок земли. И всё. А когда замахивался, думал только о том, как ударить точнее, как ударить насмерть. И плоть поддалась легко, как масло под острым ножом. И ведь каждый человек состоит из такой мягкой плоти. Каждого, кто ходит вокруг него, кто желает ему доброго утра и кто продаёт ему пиво — каждого из них можно легко расчеркнуть сталью. Нет никакой невидимой стены, в которую упрётся меч, и молния правосудия не ударит в него с неба.

— Ты думаешь, что стало с комиссаром? — тихонько спросила Амариль, наблюдая за его тёмными бровями, сведёнными к носу в тяжёлой думе. — Я тоже.

— Теперь это уже неважно, — пробурчал Гаскойн и отставил опустевшую лохань. — Пускай присылают сюда когорту стражников, это и будет их проблема — найти его. Или то, что от него осталось.

«Стража прибудет на место бойни. Бойни, которую я устроил. А ведь многие из бандитов разбежались. И если они решили вернуться, или если их поймают, то они расскажут про меня. А меня найдут легко, ведь у них есть доказательство». — Какое? Он впал в недоумение, ведь, возвращаясь вчера домой, он чётко помнил, что чем-то обличил себя. — «Ах да, точно. Осколок меча. Они сравнят его с моим, и тогда всё будет ясно».

Теперь ему стало совсем не по себе. Меч Фаленов, Белокрылый, отличался от прочих лишь тем, что его гарда была покрыта белой эмалью. Как говорили мужики, это белое золото, но Гаскойн очень в этом сомневался. Тем более что почти что вся эта эмаль давным-давно растрескалась и облупилась. Форма клинка была самая обыкновенная, сам меч — хорошо отцентрован, но в целом ничего волшебного в нём не было. Можно было попробовать его где-нибудь закопать, а себе взять старьё из арсенала, и никто не заметит разницы. Кроме кузнеца Бамоса, но хотелось верить, что и он забыл. «Или, в крайнем случае, с ним можно договориться. Он всё ж плуги делает, а не мечи, какая ему разница?» Однако если какой-нибудь настырный ребёнок увидит, как рыцарь закапывает свой меч? Такое точно надолго запомнишь. Да и не хотелось снова браться за закапывания. Очень.

— Я тут, кстати, кое-что для тебя принесла, — вспомнила Амариль и стала тонкими пальчиками рыться в тряпичной поясной сумочке. Оттуда она извлекла плоскую баночку. — Отыскала в наших запасах очень хорошую мазь от ожогов. Запоздало, конечно, но хоть болеть будет меньше.

— Лучше натереть бока Пузану, уж кто мучится от ожогов, так это он, — ответил Гаскойн. «И похоже на то, что он в ближайшее время мне снова понадобится».

— Но ты уверен? Может, хоть чуть-чуть?

— Уверен. Право же, у меня на пятках кожа толстая, как у зубра, так что скоро я вообще об этом забуду.

Леди поглядела на него с сомнением, но поверила.

— Хорошо. Тогда я заварю тебе шиповник, ты выпьешь и ещё поспишь. Договорились?

— Да не болен я, — заворчал Гаскойн, который, правда, всё равно особо не рвался из кровати.

— К вечеру ты проснёшься, а я пока попробую найти те из записей Филиппа, которые помогут нам побольше прояснить.

«И почему я раньше так гордился тем, что мне не приходится учить буквы и слова?» — печально подумал он. — «А ведь она всё помнит. И знает, что я с трудом читаю по слогам. Дурак я был».

— Ладно, согласен!

Амариль улыбнулась ему тонкими бледными губами, согрела его нежным взглядом и ушла, забрав с собой посуду. А Гаскойн улёгся под тёплые шкуры и стал смотреть в потолок.

Проснулся он в районе полдника от громкого звука прямо возле изголовья. Оказалось, это упала приставленная к стенке метла. Всё ещё толком не проснувшийся, он замотал головой и увидел пухлую тётушку с пучком седых волос под затылком. Она, в переднике, неуклюже склонилась за метлой и выпрямилась. Их взгляды встретились.

— Ох, сударь, вы простите, что разбудила, — пробормотала она и развернулась к стене. На месте гобелена было светлое прямоугольное пятно. Его она завешивала новым полотном, изображавшим то же самое, но куда более давним и линялым. — Хорошо, что есть, на что заменить, а то этот перепачкался — жуть.

«Должно быть, это тётушка Гобинет. Да, точно», — определил Гаскойн. Он её хорошо помнил: она была сестрой знахарки Гои и всю жизнь оставалась помпушкой. Но весьма ловкой: она мелькала то у себя в огороде, то в садике Гои, то во дворе Стриба, то в голубятне, то у кузнеца Бамоса… Когда Гаскойн остался без матери, она и о нём пыталась заботиться, но тогда он был уже слишком взрослым и довольно раздражительным, и она к нему так и не подступилась. Жила она рядом с хиленькими яблонями, по другую сторону которых стоял домик Нуады. И сильно постарела со времён их более тесного знакомства.

«Надеюсь, она не успела влезть под кровать». Там, под кроватью, был обломанный меч — его нужно было поскорее куда-то спрятать.

— Как сударыня? Вы, я надеюсь, о ней заботитесь? — строгим менторским тоном спросила тётушка Гобинет и встала на цыпочки на трёхногой табуретке, цепляя верхний край гобелена.

— Забочусь, — буркнул Гаскойн в ответ, наблюдая за её попытками нацепить петельку на гвоздик.

— За ней нужен глаз да глаз, волноваться ей нельзя, — продолжала она, перевела дух и стала вешать второй угол. Затем, когда повесила, слезла на пол и посмотрела на него сурово:

— Но и не перестарайтесь с этой заботой, сударь.

Брови Гаскойна подскочили вверх.

— А ну-ка поди вон, — рыкнул он. Лицо тётушки переменилось, она схватила табуретку под мышку, метлу, совок и торопливо выскочила.

«Совсем она, что ли, страх потеряла?» — сердито думал рыцарь. — «Интересно, сколькие об этом уже судачат?»

Однако некогда было ворчать на старую горничную. Меч, нужно было срочно что-то придумать насчёт меча. Спрятать его куда-нибудь, где его никогда никто не додумается искать, да к тому же ещё найти ему замену… Нелегко это сделать в условиях весьма ограниченного количества этих мечей. Лишних нигде нет, особенно серьёзных, дорогих, похожих на фамильные.

Оставалось надеяться, что Амариль ещё думает, что он спит. Гаскойн быстро спустил ноги с кровати и уже рванулся на подъём, но оцепенел от изумления.

Новый гобелен был соткан, судя по проплешинам, задолго до старого. Он изображал примерно тот же самый ельник с теми же самыми охотниками, даже цвета были такими же. Но то полотно, что висело до этого, не могло быть его более поздней копией. Вместо волков на нём были изображены какие-то волкоподобные чудища, поэтому страх на лицах охотников с тонюсенькими стрелами и хлипкими мечами теперь выглядел вполне оправданным.

Гаскойн помнил, что Виллем, отец Филиппа, в юности как-то поборол такое существо. Волколак это был или просто большой волк, сложно было разобрать: единственным трофеем была большущая волчья башка. Волшебство её заключалось только в изумительном грозовом цвете меха. Днём он был пепельный, а вечером — практически синий. Вот только куда эта голова подевалась, Гаскойн не знал. Однако мог предположить, что это был для местных стай какой-то очень значительный зверь, может, вожак или альфа-самка.

Но гобелен был действительно старым, раз ещё помнил времена, когда люди всерьёз верили в волчьих принцев, волколаков. Теперь-то уже даже малые дети знают, что все волчьи вожаки — такие же волки, серые собаки.

Рыцарь потряс головой и поднялся. В боку проснулась поутихшая было боль, и он поморщился; однако ногам было уже легче. Как говорится, хочешь, чтобы прошла голова — отдави себе руку. Он натянул на себя штаны и кафтан, затем со скрипом сел на колени и достал из комьев пыли несчастный обломанный клинок. Затем завернул остаток меча в тряпку, вышел и воровато огляделся. Может быть, он плохо считал, но был всё ж не таким дураком, каким обычно кажется дылда в доспехах. И мысли о лорде Виллеме и волколачьих временах дали ему весьма неплохую мысль.

Чтобы претворить её в жизнь, нужно было спуститься поближе к смерти. А именно — к подземным захоронениям рода баронов Шоффе. Они именовали это криптой, хотя для небольшого подвала с четырьмя — нет, теперь пятью — надгробиями это было слишком громкое название.

Узенький грот с вечно подтекающими стенками был, по воспоминаниям детства, местом зловещим. Но сейчас, войдя туда с факелом, Гаскойн даже удивился немного, почему не испытывает и тени опасения. Здесь лежали самые обычные мертвецы — теперь и Филипп — и ничего страшного. Их тела были надёжно упрятаны в гробы, а гробы — придавлены тяжёлыми могильными плитами. Такими же неуклюжими, как и сам Стриб.

У каждого могильного камня с высеченными на нём именем и годами жизни лежал меч. Так полагалось хоронить знатных воинов и рыцарей, а Шоффе любили считать себя рыцарями, вечными бойцами с дикими землями вокруг. Фамильных мечей на всех не имелось, поэтому на плиты клали любые достаточно внушительные клинки. Первым был захоронен основатель замка, прадедушка Филиппа. Его могила уже покрылась мхом. К ней-то Гаскойн и приблизился. Он положил туда свой обломок, а вместо него взял меч барона-основателя. Затем понял, что такой ржавой железякой махать себе дороже, и поменял её местами с мечом барона Виллема. Вот теперь у него в руках было бывалое, но достойное оружие, вполне похожее на Белокрылого. А белая эмаль как будто бы стёрлась временем.

Конечно, рыцарю было жалко своего драгоценного отцовского меча. Но почему-то он не ощущал боли от собственного предательства. Как будто детство с трепетным вожделением и обожанием этого сокровища так и осталось далеко за плечами. Белокрылый действительно очень много значил для него. Но теперь ему важнее было иметь прочную сталь, а не красивый идол.

Последний раз окинув глазами последний приют всех баронов, Гаскойн отправился обратно вверх по земляной лесенке. Взгляд его ни с того ни с сего зацепился за внутреннюю сторону дверцы. Она скрипнула под его рукой, он поднёс факел поближе и застыл в недоумении: дубовую поверхность рассекали глубокие царапины, больше похожие на следы крупных собачьих когтей. Собачьих. Изнутри крипты.

«Может, тут забыли какую беднягу?» — подумал он. Но никаких собачьих костей не было и в помине. Значит, её потом выпустили. — «При случае можно будет узнать у Амариль». Ведь пока он подрабатывал в крестьянских хозяйствах да пытался починить свою крышу, он совсем выпал из жизни замка.

Вопрос с мечом был решён. Своё новое оружие Гаскойн спрятал под кровать и как ни в чём не бывало заглянул на конюшню проведать Пузана и Барру. Конюха всё не было. Либо он до сих пор искал мальчика вместе с Нуадой, либо отсыпался после поисков на сеновале. А Пузан выглядел всё таким же печальным. Его шкура на боках стала тёмной, от прикосновений он болезненно вздрагивал.

— Что, дружок, нас с тобой обоих надо бы починить, — говорил ему Гаскойн, гладя его широкую белую морду. — Если так и дальше пойдёт, то не видать нам турнира в Колокольницах.

«Я ещё могу думать об этом турнире. Смешно».

Но о чём ещё могли мечтать все мальчишки графства Панцеска, единственного графства, где рыцари не были рухлядью всеми забытого прошлого, где до сих пор, как в старину, рыцарь сходился в дуэли со своим противником, воспитывал несмышлёного оруженосца, водружался в тяжёлых доспехах на бравого коня? Да, уже и в Панцеске городская стража стала больше похожа на обычных горожан — одни кольчуги да револьверы. Но обеты рыцарской чести были актуальны до сих пор. И первый рыцарь, сэр Имон Мартлет, был лицом более важным, чем капитан стражи. И зачастую даже более уважаемым, чем сам граф. А сколько народу собирали эти турниры в Колокольницах! То конные, то пешие, то одиночные, то толпа на толпу; в этот город, по праву именуемым последним оплотом рыцарей, шли и привычные местные, и любопытные странники, для которых это в диковинку.

Воины других графств и поныне носят доспехи, но они уже не дают клятв.

Все рыцари Панцески за малочисленностью знали друг друга в лицо, по имени, по гербу, по происхождению. И для Гаскойна не было желания более заветного, чем стать частью этого узкого общества благородных сэров. Шпоры-то он уже получил, обрёл право носить фамильный щит и меч, но… Так и не присоединился к ним. Для этого нужно было постоянно проявлять себя. Чего стоят юношеские турниры по сравнению с теми поединками, в которых сходятся бывалые мастера? А ведь — как бы паршиво это ни звучало — Гаскойн теперь знает, что может расправиться даже с толпой. Он выше ростом на целую голову практически большинства людей вокруг. Ему осталось только блеснуть своими талантами и своим мастерством, которое ему завещал учитель Лоркан из Меоланна, и тогда он будет иметь право войти в парадный зал сэра Имона Мартлета как равный.

Но ещё хуже, чем ничего не достичь, было опозориться на крупном турнире на глазах у всего кавалеристского общества. Поэтому своим дебютным боем он избрал Зимний турнир, на котором обычно было мало зрителей. Там практически всегда начинали пробовать себя новопосвящённые рыцари.

Он маленько перерос их, лет на пять… шесть… семь… То мать не пускала, то по матери тосковал, то приехал мастер Лоркан, то запил в Вересках, то конь издох. И кто бы мог подумать, что он успеет изрядно постареть за эти бездарно потраченные годы. Поэтому, получив Пузана в наследство от Филиппа, он принял твёрдое решение: зимой непременно начать.

Только вот его сшибки всегда хромали. В бою отряд на отряд с бутафорным взятием в плен и выкупом он мог бы справиться хоть без помощников, но вот коня у него не было, кроме той хромой клячи, которая не могла тащить его в доспехах. Весь опыт в седле он получил на казённой колокольницкой кобыле. Которая там и осталась, а ему-то пришлось вернуться.

Он пытался освежить в памяти ту устойчивую посадку, тот надёжный угол наклона в копейной сшибке, который увеличил бы шансы его, левши, на успех. Но даже сшибка с чучелом у забора удавалась через раз, он всё время промахивался. Или и вовсе мог попасть в столб и слетал сам. Если б он непрерывно тренировался с тех пор, как пересел на Пузана, то, может, уже и достиг бы чего-нибудь, но ведь нет, он чинил чёртову крышу!

А теперь что? Какие турниры? Убит комиссар, Амариль в отчаянии, по деревне шастает какая-то гнусь, пропадает мальчик. «Нет, Пузан, дружок. Видимо, не в эту зиму. Будем стареть дальше».

Он ушёл с конюшни с тяжестью на душе, но внутренне всё же смирился.

В кабинете Филиппа на стол заботливой рукой были выложены заметки и документы, которые могли быть полезными. И Гаскойн с кряхтением, точь-в-точь повторяя старину Виллема, уселся за барский стол. Вот справа от него чернильница с сушёным пером. Слева — пустые листы пергамента, свечка, воск и печать. Кажется, что вот-вот заглянет учтивый дворецкий и спросит: «Какое вино сегодня больше вам по настроению? То, что помоложе, из Ририи, или старое благородное, с юга астегарских предместий? А накануне купцы завезли заморское, розовое». И он ответит важно, снисходительно: «Давай рирйское, дружок, ты ж меня знаешь».

Гаскойн усмехнулся и взялся за первую книгу с записями. Действительно захотелось выпить, поэтому он стал тоскливо облизывать пересохшие губы. Вообразил себя барином, видите ли, а сам и читать толком не умеет.

Это была самая недавняя книга расходов. Управляющий Донован, типичный цидерец, педантично отсчитывал каждую ушедшую монету. И сейчас была пора благодарить его за внимание к мелочам. Гаскон пролистал в самый конец, но не нашёл там ни слова о вранцах и Говорящих Холмах. «Неудивительно», — мысленно фыркнул он. — «Ведь Филипп любил секретничать. Стал бы он диктовать Доновану цифры, где много нулей, которых в казне нет?»

Рыцарь взглянул на самый последний пункт затрат. Медленно прочитал по слогам, а затем посчитал нули. Три нуля после девятки, девять тысяч. Девять тысяч иров. За «лун-ный э-бен». «Партия лунного эбена, десять штук, половина молодой луны овераса, доставка». Где-то через полмесяца.

— Девять тысяч? — не удержался и сказал Гаскойн вслух. — Филипп, да ты никак с резьбы сошёл!

«Лунный эбен, лунный эбен… Что это вообще такое может быть? Партию привезут совсем скоро. Если статья вписана в книгу, значит, это мракобесие уже оплачено. Девятью тысячами! Да за девять тысяч можно три наших Элоры продать! И… о проклятье, только б не фальшивыми!»

Чёрт его знает, откуда он взял столько денег. Но если он раздавал поддельные монеты налево и направо, скоро наследникам его афер проще будет повеситься.

И самое интересное, что щепетильный Донован своим ровным почерком покорно вписал это в книгу. Он бы не позволил Филиппу тратить такие суммы на всё подряд. Значит, это что-то нужное? Но само слово «лунный» уже намекало скорее на что-то оккультное, нежели на практическую пользу. Гаскойну бы и в голову не пришло думать такое о друге, но ведь раньше-то он не знал, что тот увлёкся непонятно чем.

— Вот ведь чума, — пробормотал он и поднял глаза выше.

«Оплата услуг купчего Ранориса Вейла — триста иров, к новолунию удераса».

«Новолуние уде́раса… Но Филиппа не стало уже летом. Он оплатил этого купчего заранее. Купчего — значит, Филипп что-то покупал или продавал, и ему нужен был помощник. Что самое странное – он всегда всё хотел сделать сам, поэтому скорее отгрыз бы себе руки по локоть, чем отдал бы такую сумму какому-то проходимцу.

Но если на самом деле Ранорис этот чеканит фальшивые монеты, которыми Филипп расплатился с маркизом? Со стороны его и правда можно принять за купчего. Неизвестно, писал ли это Донован, не зная правды, или он как-то в этом участвовал.

Тогда остаётся ещё одно «но»: если эта запись почти двухмесячной давности, то почему письмо об успешной сделке, где требуется баронская печать, пришло только спустя… много дней, аж на смерть леди Стоизы? Причём оно пришло уже после того, как разгневанный маркиз заявил о желании обратиться в суд. Не может быть такого, чтобы деньги были уплачены раньше, чем получено подтверждение печатью».

И действительно, достав заново письмо и договор, Гаскойн убедился, что что-то не так: «От своего имени наделяю господина Ранориса Вейла всеми полномочиями для совершения сделки в указанных рамках». Значит, сделки этой ещё вовсе не было.

Значит, это совершенно точно другой контракт, как он и посчитал сначала. Иначе как это можно объяснить?

Гаскойн тяжело вздохнул и отложил договор. Затем посмотрел на третий с конца пункт расходов, но там значилась только починка частокола. Ещё дальше — плата кузнецу Бамосу за дверную ручку. А затем жалование ему самому, Гаскойну.

Он нетерпеливо пролистнул до начала и захлопнул книгу. Его взгляд в задумчивости пополз по стеллажам.

Всё те же завитушки из вишнёвого дерева, всё тот же толстый ковёр пыли на выцветших обложках. Дорогие фолианты, как показатель образованности, благородства и богатства были сложены стопками в этом кабинете сразу после его постройки, а потом к ним никто, кроме горничных, не прикасался. Даже бледный свет, проливаясь через мутные стёкла, и тот казался устаревшим и заброшенным.

Гаскойн медленно откинулся на спинку резного кресла и с бо́льшим интересом стал рассматривать содержимое стеллажей. На большинстве корешков ничего не было видно из-за пыли, а на некоторых значились нечитаемые чужеземные названия.

Вот здорово было бы суметь прочитать хотя б одну такую книжку. А если даже две… У него в груди потеплело при мысли о том, каким важным и интересным человеком он стал бы, если бы мог похвастаться, что осилил, например, половину барской библиотеки. Вся деревня смотрела бы на него с трепетом, как на человека науки. А Амариль нечего было бы его стыдиться.

А что, если попробовать? Вот прямо сейчас. Худо-бедно он же может читать объявления и сметы.

Он подтянул к себе с бюро настольную книгу, большую по размеру, но не толстую по содержанию. Кожаный переплёт хранил схемы и рисунки на пожелтевшем пергаменте. Открыв самую крупную и подробную из схем, он вслух прочитал:

- За-мок ба-ро-нов Шоффе Стриб.

А затем пригляделся. Так подписан был многоугольник в нижнем правом углу схемы. У нижней его границы прямоугольник «Конюшня», а сразу справа от неё, красовалась «Крипта баронов». Как и по-настоящему. Удивительно, кому пришло в голову устраивать вход в крипту на задворках конюшни, так что покойники вскоре начинают благоухать навозом. Или конюшню прямо подле крипты. Словом, Стриб был тесноватым.

«Вот тебе и раз. Сколько живу, а не знаю, что у нашего захолустья есть собственная карта».

Его одолел мальчишеский интерес, он сел поудобнее, скрючился над листком и стал, водя пальцем, читать подписи к кружкам и прямоугольникам.

Схема самого Стриба была вполне правдивой. Внешний двор, с севера огороженный караульной, а снизу конюшней, упирался в стенку, которая берегла самые заветные места: приземистый донжон, чертог, ныне трапезную, гостевой дом, колодец, двор внутренний и, наконец, кухню. Но, что самое забавное, стена от донжона до южного края замка отсутствовала, её функцию выполняла конюшня. Какие нападающие полезут на штурм, если можно пройти к крипте, к выгребным ямам, и оттуда в самый тыл донжона через конюшню?

Всего внешняя стена насчитывала семь башен. Две, самые надёжные и более-менее приятные на вид, охраняли парадные, Журавлиные, ворота. Они так и назывались: северная — Верхней Журавлиной, а южная — Нижней. Правда, теперь Журавлиные ворота заросли, закрытые за ненадобностью. Все три жителя Стриба — Барра, Амариль и Гаскойн — прошмыгивали через террасу гостевого дома к чёрному ходу меж Черной и Болотной башнями, потому что так до деревни было несравненно короче. Широкая и удобная парадная дорога была рассчитана на экипажи, поэтому заходила на холм Стриба более плавно, делая крюк. Но так как экипаж был не нужен, чтобы дойти до кузнеца или знахарки, то они обычно вприпрыжку съезжали по крутой тропинке, упираясь прямо в домик знахарки Гои.

Ещё две башни были прямо рядом с кухней. Одна — Северная, а вторая так и называлась Трухлявой, потому что у неё обрушилась внешняя стена и два яруса. Раньше кухарки пользовались этим, чтобы в пару десятков шагов оказываться вне замка и выкидывать отбросы и ошмётки вниз с холма. Теперь кухарок, к несчастью, не было, и напрасно сидели под холмом у Трухлявой псины и вороны. Но самой занятной была Могильная башня, потому что венчала тот угол стены, в котором ютился спуск в крипту. Благодаря крипте и чёрный ход поблизости назывался Мёртвым. Поэтому мальчишками Филипп и Гаскойн проверяли себя на храбрость именно там.

Бытовала такая история, будто барон Алесандр, сын основателя замка, беспорядочно женился, а затем скидывал своих жён в недра этой башни. Особенность её была в том, что она была глухой, и попасть в неё можно было только с верха стены. Поэтому он намертво запирал единственный выход и оставлял их там умирать.

Так вот, по легенде, если приложить ухо к двери крипты, можно услышать, как отчаявшиеся женщины срывают ногти в кровь, скребясь изнутри. А в новолуние так вообще оттуда ясно доносятся их подвывания. Подвываний Гаскойн так и не слышал, а скрежет вскоре оправдался засилием крыс в крипте. В целом рыцарь был впечатлительным, но положительно забывчивым. И только сейчас вспомнил про царапины изнутри крипты.

Забавно, ведь между башней и криптой нет тоннелей. Так что бедные женщины не смогли бы попортить криптовую дверь. Но, как ни странно, он легко представил себе Филиппа, оставляющего эти борозды ногтями, чтобы потом показать их ему, Гаскойну, и похвастаться тем, что говорил с жёнами Алесандра. Они были несмышлёными юнцами довольно давно, но мало ли? Отметины остались с тех пор, а своей историей баронёнок попотчевал, скажем, Бамоса.

Гаскойн встряхнулся в знак того, что пора переходить к делу. Второй листок тоже был схемой, на сей раз — картой деревни. У изгиба дороги было обозначено имение Донована, за ним — болото, которое эта дорога огибала, проходя мимо жилищ портнихи, Бамоса, отпрысков старосты и землепашца Лью. Фалены жили как раз на холме, у подножья которого отстроился Лью. Гаскойн с его разрешения гонял галопом вдоль его длинного забора и сбивал кривое пугало. Сколько лет прошло с тех потешных учений, а ничего не изменилось, кроме того, что смех крестьянина сменился презрением. Поглядите-ка, огромный взрослый дядька изводит коня галопом, портит палки одну за другой, уродует чучела и весь день маячит то там, то тут вдоль плетня!

Но, к счастью, кроме как от имения старосты, этих потуг деревня видеть не могла. Дом старосты вместе с многочисленными хлевами и пристройками был как бы центром Оборванки. По одну сторону жили Бамос, Гаскойн и прочие, а по другую — крестьянские семьи и знахарка. Где-то за ними маячил убогий храм с кладбищем. И совсем уж у леса был дом охотника Нуады. А рядом с ним — келья забавного старичка-язычника, который то разжигал костры и пел возле них, то приходил в храм и донимал служителей тем, что они верят в неверного бога. Вот, в общем-то, и вся Оборванка. Выезд из неё был только на северо-западе. Там ещё осталась развилка и указатель на Вересковники. А всё остальное — леса, болота, леса, болота, с предпочтением в пользу болот.

Что Гаскойн тут же приметил, так это то, что поворот дороги у деревенского болотца постоянно срезают, поэтому что ни гость, то приходится доставать его коня из трясины.

— Надо вот так, это же проще пареной репы, — наставительно произнёс он и пером подчеркнул линию дороги вдоль поворота. Под этим подразумевался частокол или плетень. Затем он ткнул в пустоту между домом Фаленов и кузницей. — И тут вспахать. Здесь можно целое пастбище устроить — ни луж, ни деревьев, а пусто, выросла капуста.

Щёлкнула дверь, и появилось изумлённое личико Амариль:

— Гаскойн? С кем это ты?

Тот смутился своего порыва к преобразованиям и под её удивлённым взглядом поставил перо обратно в чернильницу.

— Что ты делаешь? — заулыбалась она и зашла внутрь. Она накинула на плечи серую овечью накидку — должно быть, боялась простудиться. — Что-то пишешь?

— Просто исправил кое-что на карте, — пробормотал рыцарь, спешно закрывая книгу.

— А смету, которую я оставила, ты смотрел? — она тихонько подошла и заглянула ему через плечо.

Неужели она точно так же подходила к Филиппу и волновала спину своим тёплым присутствием? Каково это вообще — быть и бароном, и её мужем?

— Да, смотрел. Нахожу это странным. И купчий, и лунный эбен. Что это, кстати?

— Ах, знать бы.

Она постояла с минуту, словно тоже примеривала его к баронскому креслу.

— А ты не голоден? Скоро будет шурпа из оленины.

— Оленина? Хочешь сказать…

— Нуада вернулся, да. Всё время молчит. Но принёс к нашему порогу целого оленя. И ретировался, вроде бы, заперся у себя. Мы теперь весь месяц можем такой добычей довольствоваться.

Гаскойн сжал пальцы, боясь вообразить то, что застыло в зорких охотничьих глазах. А затем нарушил неловкое молчание:

— Так что… пойдём трапезничать?

— Да, пойдём. Но, может быть, мне лучше принести к тебе в светлицу? Как твоя рана?

— Побаливает, но мне это не доставляет неудобств. Мне правда повезло, ножик был короткий, да и попал не вглубь, а вскользь. Поэтому не стоит записывать меня в тяжелораненые прежде срока.

«Амариль — умная леди, она б не стала за меня переживать, если б я действительно был не так плох. Готов признать, что после пары дней в шкуре сидоровой козы я не просто так упал в своей келье и, должно быть, бредил во сне. Но причиной тому не рана… Как бы не выяснилось, что я успел всё рассказать той ночью». Его снова заволокло старое мутное беспокойство.

— Я попросила Барру вывести твоего коня на пастбище к Нуаде. Я думаю, ему там будет лучше; заодно он помозолит охотнику глаза, чтобы тот не слишком сердился из-за той лошади.

Гаскойн кивнул. В её присутствии он соображал слишком туго.

Шурпа на ужин была блюдом, конечно, тяжёлым, но Гаскойн уже и забыл, что зверски проголодался. Последняя его трапеза состояла лишь из чая и вина в усадьбе Дара. Поэтому он очистил лохань за считанные минуты и доел всё остальное из котелка, благо леди, напротив, старалась сдерживать свои аппетиты. Тепло и сытость помогли ему быстро заснуть в его келье на лежанке, с которой свисали ноги.

Утром он проснулся рано и тотчас же понёсся шарить в погребе, ибо снова хотел есть. Боль остывала перед его жаждой дела. Он то выходил к Пузану, чтобы похрустеть с ним по инею на траве, то прыгал на половицах второго этажа пустой караульной, проверяя их на прочность и размышляя, как вернуть сюда плечистых мужей с мечами и щитами, как было давно, ещё при бароне Виллеме. И частенько рылся вместе с Амариль в архивах Филиппа. Леди отсеивала всё бесполезное, а Гаскойн украдкой прочитывал всё, что попадалось. Не из праздного интереса к личной жизни Филиппа. Ему страстно хотелось так же быстро, как она, пробегать глазами по строкам и всё понимать. Скорость приходит с мастерством, мастерство — с учением, а учение есть практика.

В конце дня он слямзил книжку с детскими сказками и с удивлением обнаружил там историю о Железном Плато. Мать рассказывала эту сказку, если можно назвать её детской, чаще других. Она была о преступниках, которые после смерти от руки воина-праведника остались навечно заточёнными на высоком горном плато, обречённые обдирать босые ноги об лёд и непрерывно замерзать. И раз в год, на День Прощения, как говорила мать, добрые люди, вторя праведнику, поднимаются в горы и оставляют там еду и тёплые вещи. И Воевода Мертвецов с низким поклоном принимает дары, а потом уносит их своему войску. Ему, рассказывала она, не могут помочь ни муфты, ни шубы, ни похлёбки: его мучения сильнее всех, их может успокоить только его исторический противник, воин-праведник. Но воин-праведник после долгой земной жизни вознёсся на небеса, а Воевода остался куковать на холоде. Мораль была в преступлении, наказании, прощении и раскаянии. Маленького Гаскойна эта легенда пугала, волновала и возбуждала одновременно. Он накрепко запомнил, что эти горы находятся в соседнем графстве к северу от них. И очень хотел побывать там на Дне Прощения, чтобы дать Воеводе что-нибудь прямо в руки. Но потом они с матерью стали жить в Оборванке, Гаскойн завёл новых друзей и крепче подружился с Филиппом. Тот высмеял его чаяния, и с тех пор Гаскойн ни с кем больше не говорил про это.

А теперь воспоминания о хлеве, о матери, об уютном хрюканье свинюшек и об её певучем голосе нахлынули на него. Он зажёг свечу у изголовья, сел напротив гобелена и углубился в чтение. И старые, но знакомые до боли образы праведника в белой рясе и Воеводы в чёрном зубчатом шлеме выросли из обычных рукописных слов.

Он сидел в предзимней вечерней темноте часы напролёт, пока не наступила настоящая ночь, и из-за облаков не промелькнула луна. Тогда он спохватился, потушил свечу, закрыл книжку и по привычке подошёл к оконцу. Он открыл его, и ночь обняла его своим свежим морозным воздухом. Зима не за горами.

Отсюда можно было хорошо видеть огни Оборванки. Горел свет у кузнеца, у младшего сына Смоляного Чуба и в далёком заповедном углу Нуады. Медленно перемещались бледные тени немногочисленного табуна, среди них самая яркая — белая.

«Надо же, как изменилась деревня. Куда ушла молодая кровь, мужи, девицы? Одни старики и дети малые. У нас тут, может, и не песчаные берега Ририи, но не так уж и плохо. Если б поселить сюда больше людей, можно было бы и леса на запад покорчевать, и охотничье ремесло прославить…»

Молчала вода за стенкой. Мороз сковал её непрерывное звяканье.

И тут снова шелест шагов. Опять там, в глубине коридора. Гаскойн оцепенел и медленно повернулся к закрытой двери.

Действительно, как и тогда. Частый размеренный спокойный звук. Рыцарь на цыпочках приблизился к двери. Затаив дыхание, отодвинул щеколду. И еле-еле, чтобы ничего не скрипело, приоткрыл дверь.

В коридоре снова пусто.

Он пригляделся, открыл дверь пошире, оглянулся. Но кругом была лишь та же темнота. И тишина — как ни в чём не бывало.

Он благоразумно решил пошарить там при свете дня. И снова заперся в своей комнате, а потом, задумчивый, уснул.

Когда он старательно рассматривал заброшенную комнату в конце коридора, Амариль нашла его и снова заставила его подскочить своим внезапным вопросом:

— Что делаешь, Гаскойн? Доброе утро, между прочим.

Он обернулся и неловко улыбнулся:

— Да вот, ночью слышно шорохи. Я подумал: вдруг крысы? Нужно проверить.

Тупиковая комнатка на втором этаже донжона с этой стороны не представляла из себя ничего интересного. Сюда сгребали всю сломанную мебель, которая превращалась в труху, ожидая, пока на горе свистнет рак и к ним явится старательный плотник. На полу тучками покачивались целые комки пыли, а с угла потолка свисало паутинное покрывало. Во всём замке было много таких мест.

— Здесь Филипп иногда рисовал что-то. Когда гости тут не жили. Но крысы — бес с ними. Кинем им отраву или кошку заведём. А то филиппов котёнок всё никак не вернётся, — пожала плечами Амариль. Её женский взгляд на такой бардак был полон исключительной неприязни. — Скажи, ты не проводишь меня к отцу Карлу? Я должна кое-что ему занести, а дороги так развезло после потепления…

— Отец Карл? Это кто ещё такой?

— Ну, новый пастор. Он заменил отца Иллариона, когда тот умолил епископа дать ему епархию потеплее. Это было уже больше года назад, как раз весной. В одной деревне живёте, Гаскойн!

— А что, с позволения узнать, ты хочешь ему занести?

— Небольшой подарок. Ну не смотри на меня так, — леди смущённо замахала на него руками. — Мне нечем было его отблагодарить, когда он всю ночь молился возле тебя.

«Что!?» — чуть было не вскричал Гаскойн, и отнюдь не из-за своей неприязни к святым отцам. Если кто-то был подле него всё это время и если он действительно бредил, то все его задушевные тайны, его преступления…

Но вслух он только кашлянул. И спросил с лёгкой укоризной:

— Ну зачем, Миль?

— Я так боялась за тебя! Когда Гоя сказала, что тебе дали ножом в бок, то я так испугалась, что останусь одна, совсем-совсем, и что даже тебя не станет…

И на её лице вдруг появилось настолько плаксивое выражение, что рыцарь готов был дать себе по зубам, лишь бы вернуть обратно обидные для неё слова. Разумеется, она не врачеватель и не знахарь, но она хотела помочь хоть как-то, и уже за эту поддержку ему следовало отблагодарить её. Он мягко коснулся её плеча и молвил:

— Прости, я, должно быть, не выспался. Пойдём к отцу Карлу.

Воздух на улице стал сырым, тяжёлые тучи полнились влагой. Дорожки, что с утра ещё были покрыты ледком, превратились в грязевую жижу; по тропинке от Чёрных ворот Гаскойн и Амариль съехали, как по детской горке, но земля вымазала ему филипповы сапоги, а ей – весь подол. Признаться, путь на север деревни, к приземистому каменному храму, был для Гаскойна очень непривычным. Сколько лет он жил буквально в сотне шагов от этого места, и ни разу не пожелал туда прийти. Зато Амариль шагала спокойно и уверенно, обнимая свой кулёк.

Их путь проходил мимо хозяйства крестьянина Поли, за которым стоял длинный дом Нуады. Там горели окошки, и это немножко успокаивало, служило заверением в том, что охотник ещё не покончил с собой или не ушёл в лес навсегда. Ведь, насколько Гаскойн припоминал, это была уже не первая его трагедия. Не так давно было время, когда пропала его старшая дочь, а после этого не выдержала и повесилась его первая жена. С тех пор Нуада не выносил людского общества. Волки стали ему милее односельчан. До тех пор, правда, пока к крестьянину Поли не приехала его осиротевшая племянница, садовница Оссия. Она приглянулась бывалому добытчику потому, наверное, что походила на оленя: такая же добрая, наивная и с таким же лицом. Но он не жаловался, а наоборот, стал чаще бывать в Оборванке и в итоге женился во второй раз. Девушка была кроткой ланью, которая безропотно взяла на себя воспитание его оставшихся сына и дочь. Он очень верил в то, что всё наладится. И ведь не могло быть ничего хуже, чем предать и попрать такую трепетную, преданную веру. Это было всё равно что обломать переживший ураганы и заморозки подымающийся стебель.

Но путь увёл их дальше от крестьянских изб; они прошли вдоль края деревенского кладбища, бедного, но ухоженного, а затем шагнули на крыльцо местного небольшого храма. Сам храм был похож на юрту с колокольней, за которой притулилась изъеденная жуками келья. Неудивительно, что святые отцы сперва с энтузиазмом брались за просвещение тёмных простолюдинов в местах столь отдалённых, как это, но через неделю-другую уже грезили о добротных банях, хорошо пахнущей еде и чистом от комаров воздухе. Отца Иллариона, упомянутого Амариль, Гаскойн тоже не знал, равно как и десяток других отцов, которые успели тут побывать.

Две ступени, скрипучая дубовая дверь — и вот они внутри. Интерьер сразу напомнил нечто вроде облагороженной пещеры. Но даже жители пещер не так бездарно шлифовали свои стены и вырезали куда более изящных истуканов. И ничего тут толком и не имелось, кроме крупного, ужасающе крупного горельефа слева от входа. Ну и большой канделябр для свечек блестел в уголке.

Амариль тихонько прошла внутрь, к другой дверце, а Гаскойн задержался, чтобы с презрением оглядеть выточенное из камня божество-убожество. Можно сказать, что задумка была такова: прекрасный длинноволосый юноша сидит в позе мудреца, попирая ногами злого змия, и примиряет, обнимая, козлёнка и волка. Но на деле получался мясник, несущий две мохнатых бочки, лицо у него было испуганное, недоумевающее и непроходимо тупое. Он шагал как раз по змию, а тому это, кажется, доставляло удовольствие. Ко всему прочему из обоих торчали шипы, то есть зелёные травы и плодородные колосья. Гаскойн, к своему неудовольствию, знал и имя этого бога, и его житие (в общем и целом) — но лучше бы в своей рыцарской школе он эти часы потратил на чтение.

Рассматривая скульптуру, он пропустил начало разговора за дверьми, а приход отца Карла и вовсе застал его врасплох.

— Вам нравится наша статуя, благородный сэр?

Гаскойн повернулся к нему и очень удивился, потому как ожидал увидеть умудрённого старика, а вовсе не маленького юношу со стрижкой под горшок. Но тот глядел умно и спокойно, наверняка вчерашний семинарист.

— Должен признать, что тот, кто её сотворил, имел весьма специфичный вкус, — ответил он и посмотрел отцу за плечо; леди Амариль выглядела очень взволнованной, словно ей было действительно важно, чтобы он подружился с новым священником. «Ну что ж, почему бы и нет», — смирился Гаскойн. Ради сохранения её нервов он был готов стать сколь угодно дружелюбным.

— Но у вас тут… э-э… Весьма уютно.

Ему было неприятно то выражение в глазах служителя, которое возникло сразу после его слов. Он как будто беззвучно посмеивался над ним. «Наверняка прочёл тысячу книг и теперь считает себя умнее всех праотцов».

— Я отец Карл из праведного города Астегара, — представился он и протянул руку для поцелуя. Но Гаскойн ограничился рукопожатием.

— Я сэр Гаскойн Фален, приятно познакомиться. Как вам тут у нас, не тоскуете по столице?

— Ничуть, мне очень нравится здешняя тишина. Она первобытная, склонная напоминать о мире до пришествия людей.

— В самом деле? Хорошо иметь представление о том, чего никто не знает, кроме первобытных деревьев.

— Я лишь предполагаю. Без людей не было ни шума, ни гама, ни охот, ни дорог, ни купцов. Уже одно это позволяет представить изумительные картины.

«До чего же скучные эти чтецы. Ещё годик, и он станет первобытным волком, воющим из-за этих болот, и начнёт так же охотно рассуждать о важности человеческого общества».

А Амариль продолжала трепетно следить за их разговором. Но затем вдруг приложила руку ко рту, быстро обошла их, направляясь к двери, и бросила только:

— Сейчас вернусь!

— Вам помочь? — хором отреагировали оба мужчины, но та замахала рукой и быстро скрылась из их глаз.

Отец Карл вздохнул:

— Ей сейчас очень тяжело. Носить под сердцем дитя и одновременно переживать за ваши похождения — губительно для такого хрупкого создания.

«Как вы надоели со своими советами! Легко советовать, сидя дома и посматривая через окно!»

— Хотите сказать, я виноват в тех передрягах, в которые угодил?

— Да. Вы могли бы поумерить свой рыцарский пыл хотя бы ради того, чтобы дать ей уверенность в том, что завтра вас не зарежут разбойники, не сожрут волки и не утянет в болото. И ради бедняги Нуады. О нём у меня, кстати, к вам личная просьба.

— Я слушаю.

— Видите ли… Меня, понятно, он слушать не захочет, — помявшись, начал отец Карл. – Все мои попытки примирить в нём отчаяние он называет проповедями, а все заупокойные молитвы по его сыну вызывают в нём ярость.

«Неудивительно».

— Он был моим духовным чадом ровно до тех пор, пока не случилось это несчастье. Долго оставался прилежным прихожанином. Но теперь он всё чаще вместо спасительного пути в наш храм выбирает дорогу к хижине этого пожилого… гм… старика…

«Не знаешь, как бы назвать его приличным словом?» — чуть не вырвалось у Гаскойна. Прения пасторов и старика Фланна, заядлого язычника, вызывали у него один лишь смех. Одни кланяются каменному чудищу и ночами читают заумные молитвы, а другой жрёт заячьи ядрышки и поёт у костра. Каждый считает себя единственно правым, а оппонента — беспросветным дураком. И никто никогда не идёт на попятную.

— Вы про Фланна?

— Да, про него. Этот ворожей, или ведун, как он себя называет, сманивает его на тёмную дорогу. Боюсь, он требует поклонения лесу и даже каких-то жертвоприношений, и считает при этом, что это позволит вернуть мальчика. Ведь так не годится! Вместо того, чтобы принять потерю и воздать должные молитвы за его невинную душу, его отец будет, как дикарь, закалывать овец и лошадей, а затем кидать их трупы в болото? Кто, как ни родители, должны заботиться об усопшем сыне, поминать его, молить за него? — вопрошал он негромко, но чувственно, без пафоса, и глаза его светили уверенностью в правоте его слов. — Ведь сударыня Оссия ходила ко мне сразу после того, что случилось, но потом Нуада вернулся и, наверное, запер её; я с тех пор не видел её даже на улице. А каково их бедной дочке! Словом, вы понимаете, какой оборот принимает это дело. И я прошу вас, как человека относительно независимого, поговорить с ним по-мужски, внушить ему, что это не дело. Он будет проливать звериную кровь, чтобы усугубить кровь собственного сына. Что может быть пагубнее для ушедшей души?

Но Гаскойн холодно усмехнулся:

— А с чего вы взяли, святой отец, что вы правы, а старик Фланн — нет? Вы оба — кто из вас видел своего бога по-настоящему? Это ваш бог? — он указал на горельеф. — Он похож больше на чёрта. Бог Фланна там, за окном, зимой и летом стройненький, зелёный, шумит листвой. Почему, спрашивается, ваш бог, эта убогая каменная поделка, истинен, а то, что рождено из земли, как вы сами говорите, в «первобытные времена», ложно? Может быть, никто из них не есть бог. Люди склонны верить в то, что придумали сами. Но как можно мериться воображениями, в таком случае? А если Фланн попросит меня: не дай Нуаде прийти в этот рассадник ереси, в эту каменную нору, скрывающую звёзды от глаз? Дай ему право пролить жертвенную кровь и помолиться лесу, как делали наши праотцы в додревние времена? Я должен буду разорваться? Ведь для меня оба ваших бога безразличны, я ни в одного из них не верю. А если во что и поверю, то скорее в духов, шагающих по листьям, нежели в это чудище.

Он ожидал, что святой отец огорчится неверию давшего присягу рыцаря, но тот как будто ждал такого ответа. И просто пожал плечами, вздохнув:

— Ну-с, вам видней. В наше время уже не слишком-то дивишься таким циничным рыцарям. Другое дело, что язычество может довести и до человеческих жертвоприношений. Во всяком случае, берегите своего коня, красивый и белый — этого уже хватит для того, чтобы «выкупить» мальчика.

— Гм, — ответил Гаскойн, слегка смущённый такой податливостью. Он этих мыслей нахватался от Лоркана из Меоланна, своего спонтанного учителя фехтования, но ещё десяток лет назад подобные воззрения могли стать причиной анафемы. В более обжитых краях, разумеется; в этой глуши только тот, кто сильнее, имел значение. — Хорошо, благодарю за совет.

Повисло неловкое молчание, которое нарушило возвращение Амариль. Она была бледноватой.

— Наверное, вам нужно вернуться домой, — мягко сказал отец Карл.

— Да, — в этом Гаскойн был с ним согласен. Он подошёл к Амариль и дал ей опереться об его руку.

— В любом случае, вы знаете, миледи, я всегда жду вас. И спасибо вам за подарок, — расшаркался пастор.

— Это вам спасибо, — с трудом улыбнулась Амариль в ответ.

Они распрощались с отцом Карлом и вышли под открытое небо. На воздухе ей было как-никак легче, она шагала всё бодрее, а глаза её обрели свой блеск заново.

— Как он тебе, Гаскойн? — спросила она осторожно.

— Ничего так, неплохой пастор.

— Он не просто неплохой, он очень заботится о нас. Подсказывал, что мне тебе готовить, когда тебе было плохо. Всю деревню, в том числе тебя, поминает в утренних и вечерних молитвах. Но ему здесь как-то не с кем даже поговорить, крестьянам всё некогда, а меня он боится задерживать. Он довольно робкий.

— Я заметил. Наверное, он только-только отметил совершеннолетие.

— Какая разница? Он гораздо отзывчивей всех стариков, которые до этого у нас были. И на него всегда можно положиться, запомни. И не обижай его. Тебе ведь всегда хочется ввернуть какое-нибудь гнусное словцо по отношению к служителям, да?

— Я был крайне дружелюбен и лоялен, поверь.

Она вздохнула. А затем подняла глаза к тяжёлому небу. Гаскойн остановился вместе с ней.

Она долго смотрела наверх, а он невольно наблюдал за тем, как подрагивают её пушистые светлые ресницы.

И вдруг, когда его лоб обожгло капелькой льда, он понял, на что она смотрит. До этого он совершенно не замечал, что воздух начинает наполняться плотными снежными хлопьями. Они беззвучно падали на землю, растворялись в дорожной грязи, но падали снова и постепенно скрывали безупречной своей белизной убогие дома, заборы, сараи и тропы.

А тишина была действительно такая, какая могла быть только до людей, когда со звуком падающего снега шептались звёзды.

Волнистые локоны Амариль были солнцем, которого как раз не хватало в первый за весь год снегопад. Она повернула к нему своё прелестное лицо: оно снова вернуло себе цвет и даже немножко разрумянилось.

— Скоро настанет Зимний турнир, мой рыцарь.

— Я помню, — улыбнулся он, хотя предпочёл бы не тревожить свои чаяния этой памятью.

— А давай знаешь, что сделаем? Давай бросим всё и съездим туда. Это же недолго.

Гаскойн тоже поднял глаза к небу, в котором струился бесконечный снежный рой. Как это заманчиво, и в то же время так безответственно. Сразу возникает множество различных «но». Деревня и замок сами себя не обслужат. До сих пор не раскрыты затеи Филиппа. В тупиковой комнате всё ещё что-то шуршит. Два жреца тягают туда-сюда несчастного охотника.

Впрочем, ну его к чёрту. Хоть на неделю!

— Поехали, — решительно кивнул он, заслышав в своей душе хлопанье стягов и рыцарских плащей, рокот телег и раскаты горнов. — Да, поехали!

Они оба подняли счастливые глаза к небу, а снег всё падал и падал, и ткал им сахарные плащи.

5. Первый турнир

День звенел морозом, звучно скрипел каждый шаг дестриэ, солнце лилось по покрову полей. Гаскойн восседал в седле бравым рыцарем, качал пышным пурпурным плюмажем. А она мирно дремала у него на груди, кутая ручки в муфте из чёрной лисицы. Он согревал её теплом шерстяного плаща. А сзади тщетно пытался поспеть неуклюжий оруженосец.

Гаскойн потряс головой — слишком глубоко задумался. Путь до Колоколен был ностальгическим, вовсе не таким наезженным, как до Вересков, и вовсе не таким спокойным, как ему нарисовало воображение. Их успели застать и метели, и настоящий буран, от которого они целый день укрывались в таверне. Но больше всего ему запомнился последний перегон. Тогда конь Амариль захромал, Барра привязал его поводья к своему седлу, стал с чем-то возиться и отстал. Амариль пересела к Гаскойну, её сморила усталость, поэтому она сама не заметила, как уронила голову ему на грудь. Её кудрявое золото затмевало своим сиянием белое солнце зимы, и у рыцаря захватывало дыхание, когда он украдкой опускал на неё глаза. Он был наедине со скрипом снежного наста, со стуком собственного сердца и с неземным светом её лица, и до сих пор эти долгие, как вечность, минуты не оставляли его.

Быть может, он малость приукрасил, и плюмажа на нём не было, и муфта была из овчины, и оруженосец был Баррой, но это не имело никакого значения.

Путь был окончен несколько часов назад, когда они погрузились в гвалт Колокольниц. Тёмное пятно среди белой глади, город, названый последним оплотом рыцарей Панцески и всего мира. Здесь редкая крестьянка не успела побывать прекрасной дамой оруженосца, а каждый мало-мальски крупный дом, пусть даже купеческий, носил фамильный щит рыцаря-праотца. И всякий заезжий, одетый во фрак и вооружённый гордым револьвером, невольно застывал у ворот с распахнутым ртом, слушая хлопанье сотни штандартов. Здесь не напрашивались на былой почёт щит и меч, но бессмертным было рыцарское сердце.

Гаскойн хорошо помнил свой первый приезд. Внутри него всё трепетало, он пересчитывал знамёна и мысленно клялся выучить все гербы. Уже к двадцати годам он видел себя чемпионом ристалища, мастером копья и меча, к которому тянутся бесчисленные ленты и бурлеты, чей герб встречают с уважением и расположением. Надо было меньше куковать и больше делать, потому что ему было уже поболее того, а он только собирался выходить на сшибку против юнцов.

А ведь так недавно это было: первый поединок, первая тренировочная сшибка, первый бросок перчатки старшим и задиристым, первые по-рыцарски разбитые носы у них с товарищем… Они вместе получили шпоры. Где же он теперь, сэр Брандт Кинебальт?

Он вздрогнул, услышав грузный топот в коридоре. Трактир был слишком большой и шумный на его вкус. И был забит до самого чердака. Они с Амариль заняли одну комнату, а в окне выставили его щит, как требовал регламент. Щит перед отъездом отполировали, так что горностаевый узор на правой половине рябил в глазах, а огромный серебристый мотылёк сиял луной. Гаскойн всё посматривал, чтобы тот не упал и не получил лишнюю царапину; кривые подоконники не помешают его блестящему выходу на ристалище! Он докажет, что он достойный наследник своего рода, что не зря пять лет учился в Колокольницах, что… Что он достоин быть тем, кем хочет стать. «Кстати, ведь леди Анита-Триса тоже хотела приехать?» Вот её сердце он заставит биться часто, как у голубки, когда выйдет из шатра в полном облачении!

Он всё никак не мог усесться поудобнее на скамье. Она прогибалась посередине, и ему начинало казаться, что он опустился уже до самого пола. Амариль ушла попросить у жены трактирщика нечто особое, чем Гаскойн деликатно не интересовался. Но он и подумать не мог, что её не будет так долго, что он успеет передумать все свои рыцарские мысли и перейдёт к баронским.

Перед отъездом он дотошно разбирался с каждой возможной проблемой, которая могла обостриться в Элоре, пока их нет. Во-первых, он сам договорился с отцом Карлом, чтобы тот принял партию лунного эбена, которая ожидалась как раз примерно в грядущие дни. Во-вторых, велел старосте занять чем-нибудь Нуаду, чтобы тот не пошёл приносить в жертву деревенское зверьё. В-третьих, старосту же упросил приглядеть за замком. А в-четвёртых, отдал свой дом крестьянину Лью за сотню иров. Он не сказал об этом Амариль; он не собирался туда возвращаться. Лучше, когда отступать некуда.

А ещё он взял с собой две случайных книжки, чьи названия в спешке так и не посмотрел. Но он рассчитывал, что это поможет ему скоротать вечера до турнира. Хотя окна трактиров и без того полнились щитами, что означало скорое открытие.

И как давно он стал печным ездоком? Вместо того, чтобы в отсутствие Амариль пройтись по знакомым витиеватым улочкам, он сидел на провисшей скамье и думал то, что уже тысячу раз передумал. Впрочем, судя по журчащим женским голоскам, Амариль возвращалась, а трактирщица её, должно быть, провожала. Когда леди появилась на пороге, она раскланялась с высокой дамой крепкого телосложения — такая трактирщица, хоть на сшибку вместо мальчишек сажай. И одета к тому же в штаны. Что за мода женщинам напяливать штаны?

— И вам большое, большое спасибо! — радостно заключила Амариль, хрупкая малютка по сравнению с этой. И дверь наконец закрылась.

— Как ты здесь, скучал? — Амариль старательно упрятала небольшой кулёк в свою сумку. И посмотрела на него так, словно знала, о ком он думал без неё.

— Предаюсь воспоминаниям, — уклончиво ответил Гаскойн и сделал вид, что увлёкся перемещением щита на более видное место.

— А где Барра?

— Внизу, у стойки, где ж ему ещё быть.

Амариль подошла и села рядом, словно не знала, куда себя деть. Вид у неё был взволнованный.

— Ты здесь часто бывал, да, Гаскойн? «Синичкины лапки» — по-моему, ты что-то рассказывал о них.

— Хорошее название для трактира в городе, которым владеют рыцари с мартлетом на гербе, да?

— А что такое мартлет?

— Безногая птица, вестник мира. На их знамени у неё пучки перьев вместо лап, ну и она, это… синяя.

— А, ну понятно, — Амариль провела по нему рассеянным взглядом. Она его не слушала. А он, по правде говоря, потерялся в догадках: какие дела могли быть у неё в Колокольницах, если она здесь в первый раз?

— Что-то случилось, Миль?

— А? Нет, — она мотнула головой и покраснела, когда поняла, что её враньё заметно. — Не спрашивай, Гаскойн. Это женское.

«Ах вот как. Какие хитрые у них отговорки! И ведь не подкопаешься».

Амариль задумчиво уставилась в покрытое дивной морозной росписью оконце.

Ранний зимний вечер кутал этот вневременной город, по которому бусинами катались огоньки. Он действительно был очень дорог его сердцу. Здесь, как в сказке про Железное Плато, остались запечатанными его сакральные мечты. О верном коне, о добром друге, о надёжном мече и о бесконечной дороге. Где тот ветер, что овевал его волосы, когда он смотрел в поля с этого холма? Где нетерпеливый перестук копыт, где скверное пение неугомонного товарища?

Где его мечта, которую он так лелеял?

У каждого ли есть такая? Наверное, у каждого мальчишки. Но мальчик становится юношей, юноша – мужем, а муж уже никогда не мыслит о таком. Лишь изредка вздохнёт и горько усмехнётся былой наивности.

Или нет? Филипп таким не был. Сколько Гаскойн его помнил, он постоянно чем-то горел. Сперва тем, чтобы стать рыцарем. Когда одолеть Гаскойна не получилось, он решил вырасти в знатного землевладельца. Потом передумал и собрался пиратствовать. Затем хотел всё бросить и пойти в ученики к Нуаде. А потом твердил всё то же: «Дать бы дёру отсюда, из этой темноты, из этого вечного вечера вместо дня, из этой лужи, из холода, который утром обнимает крепче истосковавшейся жены».

Странно, но Гаскойн даже не помнил последнего разговора с ним. И забыл его лицо. Помнил только, что глаза его, тёмные, как соболиный мех, постоянно пылали. И чем ярче они горели, тем больше расходился и сам Гаскойн, чувствуя, что сейчас будет что-то интересное.

Он кашлянул и молвил тихо:

— Мне стыдно это говорить, но я до сих пор не знаю, как он умер.

— Я тоже.

Её голос был тихим, еле слышным.

— Как это? — он, изумлённый, поднял брови.

— Я не видела его даже в гробу, — ответила она, зачарованная завитками инея. — Его не было в моей постели той ночью. Его со мной вообще почти никогда не было. Наутро меня разбудил господин Донован и сказал, что у него случился припадок, когда он ночью что-то делал в кабинете, и… так его не стало. Сэр Оскар и леди Стоиза, как мне сказали, засвидетельствовали его смерть и закрыли тело крышкой ещё до моего прихода. Они сделали это для того, чтобы не ранить мои чувства его уродливым видом — боялись, что я не удержу ребёнка, хотя тогда я сама ещё не знала, что ношу его. Его оставили в крипте… а я так и не взглянула ему в лицо напоследок.

Она опустила голову. Нет, её гордые плечи не сутулились, руки не бились мелкой дрожью, не трепетала на глазу слеза. Она была тиха и спокойна, но горе было в её голосе.

— Я никогда не понимала его, — прошептала она. — Я понимала только одно: он был человеком-завоевателем. Он воевал за всё, чем хотел обладать, а, завоевав, быстро отбрасывал в сторону. Так было с его первым конём, с его первым мечом и со мной. Но это не значит, что я не хотела взглянуть ему в глаза тогда. Пусть в мёртвые, пусть в потухшие — меня всё равно не должны были лишить моего права! — она сокрушённо покачала головой. И, обняв её, согрев её своим теплом и молчаливой солидарностью, Гаскойн понял, что опрометчиво поторопился с продажей своего дома.

Она легла спать за ширмой, а Гаскойн долго не мог уснуть — ноги опять свисали. Он ворочался и глядел в потолок. «Что бы ни осталось за спиной, теперь нас ждёт открытие, а затем и сам турнир. Теперь надо думать только об этом. Ещё не хватало обслюнявить копьё и пытаться взять противника жалостью. Я, чёрт возьми, приехал сюда сбивать малявок из седла!»

Он рассердился на себя за излишнюю сентиментальность, пошёл к трактирщику, надулся пива и вместе с Баррой устроил мордоворот, а после этого заснул как младенец меж двух столов. Правда, открытие турнира после этого он уже не помнил. Зато ко второму, решающему дню он был ни в одном глазу.

— Слушайте! Слушайте! Слушайте!

Топот дестриэ по снежному покрову нёс обширное эхо вдоль всего ристалища. Трибуны затаили дыхание, стянув волнующую тишину.

— Хозяин этого турнира, он же рыцарь-судья, сэр Имон Мартлет! Зачинщик поединка — сэр Гаскойн Фален, присяжный рыцарь баронов Шоффе! Защитник — сэр Генрен Тиль, вассал Валентенов!

Пар клубами рвался из ноздрей Пузана. Его рысь была размашистой и бойкой. Хлопал и пел тяжёлый пурпурный плащ. Краем глаза Гаскойн увидел, что серо-зелёный кавалерист Валентенов тоже покидает свой шатёр и взбирается в седло, поддерживаемый оруженосцем. И он был воспитанником и выпускником Колокольниц. И, должно быть, это тоже была его первая сшибка.

Ристалище Колокольниц было самым обширным и самым красивым во всей Панцеске. Оно находилось во внутреннем дворе замка Мартлетов, к нему сверху спускались ступенчатые трибуны, на которых сидели укутанные в меха зрители. По четырём углам амфитеатра высились пики, и на каждом из них трепетало белое полотнище с синей птицей мартлет, безногой птицей-вестником. По преданию, этот герб принадлежал четвёртому сыну знатной рыцарской семьи, который и стал родоначальником и основателем этого замка. А на самом высоком пике реяло второе знамя с алым змеехвостым грифоном — гербом графа Панцески и их сюзерена.

Этот замок из светло-серого камня был известен лишь тем, что был построен волей рыцарей для рыцарей. Это был единственный замок во всём графстве, да и, наверное, во всём королевстве, где ристалище не было обычным сезонным плацом. Оно было задумано изначально и входило в состав замка, заменяло собой внутренний двор. Зачем рыцарю садик с цветочками под окном, когда ему нужна арена?

А ведь эта арена правда была великолепна, и в ней всё было организовано по строгости турнирных регламентов. Место для судей, ныне пустующее. Место для хозяина турнира — там с белым копьём сидел высокий седой сэр Имон. В первых, самых нижних рядах — скопление прекрасных дам. Более робкие или более зоркие, впрочем, сидели даже и на самом верху. В углах арены, посыпанной мелким светлым песком, — местечки для оруженосцев, а заодно и для жонглёров. В этот раз и жонглёр, и герольд (хоть и весьма горластый) были не по двое и не по трое, а в единственном экземпляре каждый.

Да, пускай трибуны не ломятся от зрителей, а на кресле хозяина не восседает сам граф; пускай! Пускай даже священник, который накануне на открытии турнира прочитал молитву за всех борющихся, решил проспать сшибки! Пускай… дочь сэра Имона, кудрявая леди Анита-Триса, тоже почему-то не сидит рядом с отцом. Зато, подымаясь на цыпочки, к нему из-за ограды тянется леди Амариль. Чего ещё желать в морозный день, когда даже снег перестал, дабы дать рыцарям сойтись?

Пузан, всхрапывая от волнения, а может, и от боли, которую вызывало трение седла, подтрусил к маленькой чёрненькой фигурке леди Амариль. И Гаскойн легко выхватил из её пальцев ленту с танцем белых журавлей. Он притормозил лишь, чтобы повязать её себе на руку. И потешил себя восхищением, в которое траурную леди привёл его грозный вид.

К счастью, никто из присутствующих, кроме неё, не знает, что в эти помпезные одежды его облачал накидавшийся конюх, а не оруженосец. И что этот же конюх позавчера в местной таверне на пару с «сеньором» затеял мордобитие, — это обличал его расквашенный нос. И что шатёр, пурпурно-белый, подлатанный с левой стороны, старше даже коня, на котором выехал массивный и суровый сэр Гаскойн.

Но никто, никто этого не знает. Поэтому немудрено, что от вида внушительного рыцаря на огромном белом дестриэ трибуны подобострастно смолкли. Плотная пурпурная ткань с горностаевой рябью охватывала его нагрудный доспех, струилась плащом, покрывала коня. На шлеме сидел нарядный белый мотылёк с распахнутыми крылышками. Его носил ещё сэр Эстеб, он же его сам и смастерил из кожи и папье-маше. И этот же мотылёк сверкал белизной на попоне и на груди. Белый снег, белый конь, белый мотылёк, белый розблеск на шпорах. Этот день принадлежит ему.

Нужно только подавить неловкость. Противником его был вчерашний оруженосец, по сравнению с которым он мог считать себя поперёк себя шире дядькой-графом. «Ничего, посмеются и перестанут. Да и что мне? Теперь я обязан выйти победителем. Одолеть всех малолеток».

Он сделал круг перед разделительной оградой. Добросердечная леди с синим вороном на груди — должно быть, из рода, соседствующего с Мартлетами, — одарила юного сэра Генрена своей перчаткой. Теперь тот тоже не имеет права на поражение. Какая ирония. Впрочем, сегодня явно не его день. Гаскойн мог только горько усмехаться, думая о том, как бедняга задаёт дрожака на своём гнедом.

Герольд молчал, все молчали. Смотрели на белоснежное ристалище, на цепочки следов, на яркие краски рыцарей. Сэр Генрен был облачён в цвета своего дома, тёмно-серый и зелёный. Его гербом была стальная рыцарская перчатка. Вот и он приблизился к перегородке, заняв левую от Гаскойна сторону. Тот крепче сел в седло. Кровь в нём бурлила, как у юнца, впервые вышедшего на поле. Робость, не достойная мужа. Впрочем, сегодня он навсегда с ней расстаётся.

«Нет стоит переживать, если ни с первого, ни со второго захода никто никого не вышибет», — всегда говаривал сэр Имон. «Попадание в первом заходе — не самое частое явление, скорее просто благосклонность удачи».

«Нет уж, дудки! Я не намерен колесить туда-обратно. Удача сегодня моя», — мысленно рыкнул Гаскойн и сжал Пузана шпорами. Тот захрюкал и заплясал, а сам рыцарь высоко поднял полосатое копьё. С трибун раздался благосклонный гул.

Не то, совсем не то. На сшибках мастеров все щели амфитеатра ломились от визжащих зрителей. Но это придёт со временем. И признание. И право бросать перчатку таким, как сэр Имон, сэр Майран, сэр Рогвельд.

Он вогнал шпоры в толстые бока, и, дёрнувшись раз, другой, дестриэ прыжком сорвался с места. Его понесло с нарастающей скоростью, тяжёлого, быстрого, неумолимого, как поток падающей воды. Звон в ушах смешался с дробным грохотом. И с приближающимся топотом противника, ярким зелёным пятном в прорезях забрала.

Вздох, вздох, вздох, вздох — конь летит, плащ хлопает, ветер свистит и ревёт в щелях доспеха. Резко тяжелеет, ровняясь с горизонтом, полосатое копьё. Его кончик, качаясь, нацеливается в зелёный щит с перчаткой на нём. Кавалерист и конь сливаются в единый буран, склонившийся вперёд, преодолевающий собственную тяжесть, с натугой рвущийся по белоснежной арене. Буран этот существует лишь в эти мгновения, моменты от разгона и до столкновения, когда всё существо его вытянуто ровно вдоль разделяющей ограды, неотрывный взор свой устремив в пятно чужого щита. Ещё секунда — и они сойдутся.

Громом отозвался удар копий по щитам, и удар этот оказался сильнее, чем отдача от попадания в столб пугала. Совершенно не ожидая, что противник будет так точен, что сразу же засадит ему в центр щита, Гаскойн толком не понял, что произошло. Но обнаружил себя на земле. Рука гудела; она выдержала натиск противника! Он даже не пошатнулся бы от тычка этого жалкого юнца! Но его буквально вышвырнуло из седла, а значит, его высадил Пузан.

— Что… что… - зачем-то хрипел Гаскойн, бессильный связать хотя бы пару слов в одну фразу. Он шлёпнулся на спину, и поэтому из него вышибло дух. Прощай, рыцарский дебют.

Но совсем скверно стало, когда он расслышал стон Пузана и, скосив глаза, увидел лежащую на земле тушу в пурпурной попоне. От своего манёвра дестриэ не удержался и упал сам, сломав себе ноги или что ещё. «Какого чёрта он взбрыкнул прямо в момент удара?» — в смятении размышлял Гаскойн. — «Его взбесило, что седло крепе обычного сжало пострадавшие бока? Или он просто решил, что умирать надо красиво?!»

Но раздумывать было некогда: приближался топот противника, готового спешиться и показательно покончить с упавшим.

— Нет… нет… — Гаскойн откинул в сторону целёхонькое копьё, которое даже не зацепило противника, в знак того, что сдаётся.

Но что-то, кажется, не связанное с его падением, будоражило трибуны. Публика гудела и рокотала, будто бы яростно обсуждала что-то, и это только усиливало боль поражения. Гаскойн даже подняться без посторонней помощи теперь не мог; он только беспомощно подёргивал закостеневшими руками и ногами, а жуткий звон сплющивал его голову, выжимая скрип зубов.

—Это сэр Гаскойн?

— Гаскойн?

— Из Фаленов?

— Ради Бога, что там случилось?

— Не бейте его, не бейте, умоляю!

— Немедленно дайте мне выйти на ристалище, я добью его сам!

— Сэр, сейчас же успокойтесь!

— Успокоиться? А ведомо ли вам, сэр, что этот самый рыцарь надругался над вашей собственной дочерью и жестоко убил увидевшую это служанку?!

— Да что вы несёте?!

— Не бейте его, не бейте!!

Гаскойн оглох от звона — сэр Генрен треснул его то ли щитом, то ли кулаком, то ли ногой. Убедившись, что противник повержен, он похлопал клинком по боку Гаскойна и крикнул звонким юношеским голосом:

— Я победил!

Заскрипели полозья, послышался хрип лошади. Должно быть, его собирались положить на сани и забрать в лазарет. Но вместе с этим нарастал и лязг доспехов.

— Ради Бога, у этого рыцаря вообще есть оруженосец?!

— Позовите его!

— Да нет никого в шатре!

— А ну разойдитесь, дорогу почётному сэру!

Сильная рука развернула Гаскойна на спину, и он взвыл от неожиданной боли. Кажется, пострадали ребра в правом боку, но он не понимал этого, пока валялся на спине.

С него рывком сорвали шлем, и он увидел склонённое над собой лицо сэра Имона, обрамлённое старческой белоснежной сединой. Рыцарь отбросил его шлем в песок, словно надоедливую собачонку.

— Должно быть, это Бог тебя покарал, облуд, — прошипел он с гневом, от которого кровь застыла в жилах. Такой злобы на его лице не было даже в худшие дни учений.

Другие руки волоком втащили его на санки. Голубое небо развернулось перед глазами во всей своей бесконечности. Полозья заскользили по снегу и песку. «Только не бейте его, не бейте!», — слышались беспрестанные мольбы его прекрасной леди Амариль.

Будучи в полусидячем положении, приваленный к холодной стене, Гаскойн не находил в себе сил шевельнуть ни рукой, ни ногой. Его даже не привязали, просто оставили оруженосца присматривать за ним, зная, что он едва ли сумеет подняться сам. Даже дыхание давалось с трудом. Сколько раз он вылетал из седла, но такой ушиб у него был, кажется, впервые.

Как настоящий рыцарь, сэр Имон довёл весь турнир до конца. Но, понятное дело, он думал только о том, как сейчас придёт в этот закоулок за глухой стенкой кордегардии и приставит клинок к горлу рыцаря-мотылька.

Что значит — надругался? Над леди Анитой-Трисой-то? Что он должен сказать? Что она врёт? Тогда он тем более не рыцарь. Рыцарь даже подумать не смеет, что леди может врать.

А убийство служанки? Ради всего святого! Он даже имени её не помнил — и лица тоже! С чего вдруг?

И почему, почему, проклятье, что стряслось, как он выпал? Он всё ещё не мог поверить, что это случилось. Он был уверен в победе как никогда, он был крепче, тяжелее, сильнее. Не мог же Пузан нарочно подгадать самый удачный момент для того, чтобы сделать свечку, лишь из желания покрыть седока позором!

«Кто, чёрт возьми, постоянно пытается покончить со мной!?» — готов был закричать Гаскойн, но слова ещё давались ему с трудом. Ему срочно нужна была Амариль. Уж Амариль-то точно знала, что он… ничего не делал с Анитой-Трисой и с её служанкой. Ну, она должна быть в этом уверена. А ещё она видела сшибку со стороны. Она смогла бы сказать, что случилось.

Она прислонила бы его звенящую голову к своей груди, утешила бы его боль своими тёплыми руками, ласковыми словами…

Где она, где она?

Отгремел финал турнира, на котором победителю вручили дорогое седло. Накричался герольд, наахались дамы, накрасовались участники. Теперь оставалось только ждать.

В этом каменном мешке с тремя стенами эхом отдавалось даже дыхание. Но вскоре через резь в голове Гаскойн распознал звук быстрых шагов. Он впился глазами в видимую ему замковую улочку. Оруженосец, подпоясанный красным кушаком и оттого страшно гордый, вскочил на ноги и загородил проход. От вида пришедших Гаскойн и взволновался, и обрадовался: то была леди Амариль, которая, поймав его жадным взглядом, уже не отпускала.

— Пропустите, пожалуйста, — взмолилась она.

— Сэр Имон не велел, - помотал головой оруженосец.

Спутник леди Амариль, одетый в отороченный лисьим мехом кафтан, худосочный молодец, был ростом с оруженосца.

— Пропусти-ка, — сказал он тоном, не терпящим возражений, и продемонстрировал свой значок.

«Стража?» — подумал Гаскойн, и страх закрался в его душу.

— Сэр Имон не велел, — повторил оруженосец.

— Ты не видишь, кто я? — распалился служивый, молодой, но уже столь самоуверенный.

— Вижу, сударь, но не велено!

— Хочешь иметь дело с комиссариатом?

— Не ве-ле-но, сударь!

Леди Амариль содрогнулась и заплакала, и Гаскойну захотелось встать и дать пинка молокососу. И служивому заодно. Никому не позволено заставлять её лить слёзы! Но ноги не слушались его.

По улице эхом разошёлся лязг стали. Амариль отпрянула, а юный страж с вызовом взглянул навстречу нарастающим теням.

Сэр Имон появился в переулке; его шаг был тяжёл, как у палача. Рука его крепко сжимала навершие меча. А за ним семенил —ну конечно, разве можно было его не узнать? — маркиз Сад де Левьель, одетый в парчовый кафтан красавец с лёгкими кудрями и чёрным дубом, вышитым на груди. Их плащи подметали снежную порошу.

— Сэр Имон, благородный сэр! — разрыдалась леди Амариль. — Умоляю вас! Это какое-то недоразумение, это подстава! О, только не…

Но тот словно не слышал. Он с подозрением взглянул на служивого и резко спросил:

— Вы кто такой?

— Сержант внутренней службы, господин Дойл Францес, — представился тот. И снова продемонстрировал значок.

«Внутренняя служба? Вот чума», — поёжился Гаскойн.

— Значит, у вас есть какие-то сведения? — рыкнул сэр Имон. Кровь бурлила в нём, вот-вот — и отшвырнёт мальчишку в красном кушаке, а его, Гаскойна, схватит за горло. Но холодный голос сержанта действовал отрезвляюще.

— Нет. Но у меня есть законное основание не допускать позорного для столь цивилизованного графства самосуда! Несчастная баронесса прибежала ко мне, а я, к её счастью, прибыл в вашу глушь по делам и не остался глух к её мольбам. Из всех нас троих, по-моему, я один могу называться рыцарем. Без шпор. Вы собрались прикончить лежачего? Оставить сиротой всех, кого этот рыцарь защищает? В округе, кроме него, больше нет ни одного воина. Вас это не останавливает?

— А вас бы это остановило, будь он насильником вашей жены? — змеёй прошипел маркиз Сад де Левьель.

— Нет, - отрезал сержант. — Не остановило бы. Если бы это действительно было так. Ваши доказательства?

— Слово моей леди жены и хладный труп её служанки, — отрезал маркиз. — Свидетельство прислуги, которые могут назвать день и время приезда и отъезда этого негодяя. Даже масть его коня и цвет его сапог.

— Доказательства, — упрямо потребовал сержант. — Современное законодательство не предусматривает слепой веры в чьи бы то ни было свидетельства. Может, есть следы насилия на вашей леди-жене?

— Да как ты смеешь?! — вдруг взъярился огромный седой рыцарь. — Речь идёт о моей родной дочери!

— Женщины врут чаще мужчин, — бесстрастно ответил сержант. Он был от силы по плечо ростом сэру Имону и стоял против него с вызовом на лице, будто решил бросить ему перчатку.

«Да он же тебя сейчас разорвёт», — устало подумал Гаскойн. Все знали, что, когда сэр Имон, седой медведь, бушует, лучше держаться как можно дальше.

— Вы безоговорочно бросаетесь на защиту одной леди, но забываете о другой, которая в худшем положении, нежели ваша. Или родство затуманило вам глаза, заставив забыть о чести? — холодно продолжал сержант. — Может быть, вызовем судью, а? Он рассудит нас. И если обвинения в адрес этого рыцаря беспочвенны, вы будете ему должны.

— Ага, как же, должны, — осклабился маркиз де Левьель. У него было красивое лицо, но красота эта, картинная и сказочная, уродовалась злобой. — Это ведь вы ещё не знаете, что он своровал у меня земли! Заплатил мне фальшивыми!

Сержант обернулся к рыдающей леди Амариль; бедняжка почти рвала на себе волосы.

— Да не он это сделал! — вскричала она. — Мой муж, барон Филипп, он это затеял и слёг в гроб, оставив нам всё это разбирать! Сэр Гаскойн лишь пытался помочь мне тащить непосильный груз всех завещанных мне последствий!

Дойл мягко кивнул и положил руку её на плечо, по-джентльменски поддерживая её в отчаянии.

— Клевета не может быть достойна вашего титула, милорд, — сказал сержант сурово. — Предоставьте обвиняемому кров и постель. Дайте ему еды и питья, пришлите доктора. А вечером мы проведём внесудебное разбирательство.

—Уж лучше сразу судебное, - процедил маркиз.

— В таком случае мы должны будем перекопать всю историю инцидентов ваших конных сшибок, — просто ответил лорд Дойл. — Потому что на счету этого ристалища уже есть один оруженосец, пробитый на сшибке копьём недозволенной остроты. Дело было закрыто благодаря вашему совместному влиянию на судей, но теперь оно отягчает ваше положение. А я этого так не оставлю — теперь я в ответе за судьбу леди Шоффе.

Двое рыцарей мрачно переглянулись. Столь весомое оскорбление чести моментально настроило старого рыцаря против любых разговоров; будь он быком, он рыл бы копытом снег.

— Не думайте, сударь, что кулуарные разговоры о моём ристалище волнуют меня, — пророкотал сэр Имон. — Речь идёт о чести моей дочери и моего зятя. А то дело действительно было закрыто, и виновным признали зачинщика с провинившимся копьём, а вовсе не хозяев турнира, что оправдано.

— А по-моему, те из присяжных, кому мало приплатили, считают иначе, — парировал лорд Дойл. — Дайте отдых сэру Гаскойну, а после этого мы всё разберём.

— У нас есть комната в трактире, — дрожа, пролепетала Амариль. — Позвольте нам… туда…

— Сэр Гаскойн, вы можете встать? — громко спросил сержант у рыцаря. Они встретились глазами, и острый, как петушиная шпора, взгляд Дойла пробрал до костей.

Фамилия Францесов была знакома Гаскойну — знакома по комиссару Стефану Францесу.

«Помоги мне, небо», — впервые помолился Гаскойн непонятно кому и сдавленно захрипел, выжимая из себя неразборчивые слова. И стал пытаться подняться.

Амариль с плачем кинулась ему на помощь, но Дойл подоспел раньше. Он потянул Гаскойна вверх за обе руки, и тот сдавленно взвыл от боли. Но принял стоячее положение, опираясь на стенку.

— Пойдём, милый Гаскойн, — пролепетала Амариль. — Пойдём…

— Не переживайте, миледи, — сказал Дойл. — Я сделаю всё, чтобы защитить невиновного. До вечера.

В предвечернем сумраке сержант Дойл сидел с пером, чернилами и пергаментом у лежанки Гаскойна. И записывал каждое слово. Обоим было понятно, что разбирательство будет без участия главного виновника всех бед.

— Ладно, насчёт фальшивок я понял, — сержант отчеркнул обширный пласт текста. — Теперь насчёт леди Аниты-Трисы. Вы приезжали договариваться.

— Да, —выжал из себя Гаскойн. Он смотрел только в потолок, как положили.

— Она подписала вам грамоту, когда вы ей честно и подробно изложили ситуацию, причём ваше виденье совпадает с виденьем леди Амариль.

— Да.

— А сам факт соития… был?

— Был. Но я, чёрт её дери…

— Не переусердствуйте, сэр.

— Кхм. Да. Она пригласила меня сама. Клянусь своим мечом, я и думать не стал бы об этом, если б она не предложила.

«Проклятье, я клянусь мечом, которым зарезал твоего отца, сержант».

— И я ни разу её не принуждал. Мы расстались полюбовно. А служанку её я вообще не помню, совершенно. К тому же служанок может быть много.

— Значит, всё-таки было… — протянул сержант. — Ну тогда это, знаете ли, факт прелюбодеяния, в нём всегда виновата только женская сторона; но только если у неё не слишком влиятельное семейство. В нашем случае соблазнителем и нечестивцем будете вы.

— Даже если это было по взаимному согласию?

— Да, ведь она замужем, а муж её один из самых могучих лордов вашего захолустного графства.

— Какая разница? Женщина и мужчина хотят одного и того же, а потом должны отвечать за это перед судом. Подкорректируйте-ка законодательство.

— Как только стану мастером по законам — тотчас же за это возьмусь, — хмыкнул Дойл. — Собственно, насчёт дат. Это был…

— Конец предпоследней недели мидераса. Практически половина старой луны.

— А свидетели ваших перемещений есть?

— Ну, единственный убедительный свидетель ускакал в болота, — вздохнул Гаскойн. — А так я проезжал через Верески, таверну «Эльф и птичка». По пути туда и обратно я там притормаживал и говорил там с одними и теми же людьми.

Пока перо торопливо скрипело по пергаменту, он не удержался и спросил:

— А вам уже известно, милорд, что за чертовщина случилась во время турнира?

Тот посмотрел исподлобья.

— Простите, сэр, я не любитель этого мракобесия. Пустая трата стали и лошадей. Я так понял, вам не повезло выпасть из седла в самый неподходящий момент.

— То есть, до сих пор никто не судачит о том, что произошло? Да я не верю. В Колокольницах кроме этой других тем для разговоров не бывает.

— Леди Амариль, кажется, упомянула, что конь ваш перепугался чего-то и взбеленился. Первый раз на сшибке ведь, не так ли?

— Да это чушь собачья! — рассвирепел Гаскойн, который почувствовал нотку снисходительного презрения в его голосе. — Я не идиот, чтобы заставлять коня бросаться на копьё, не говоря уж о том, чтобы садиться на трусливого мула. Ни за что не поверю, что он испугался, как на ветру хлопают панталоны этого недомерка!

— Зато леди Анита-Триса этого хлопанья явно испугалась, и именно в этом наша насущная проблема, — Дойл поставил жирную точку. — Кажется, это всё, что мне нужно знать. В любом случае, если я и не спасу вас от каторги, то постараюсь отсрочить её.

«Каторги?» Сама мысль об этом повергла Гаскойна в обиду и отчаяние. «Просто так? Из-за проклятой маркизы с глазами голубки? Вот ведь ведьма!»

— Набирайтесь сил, — сержант поднялся на ноги. Его тёмно-бурый кафтан был на сей раз оторочен пёстрым горностаем; он рябил перед глазами, плясал, как табун чертей. А затем он добавил доверительно:

— Я очень впечатлён заключениями врачевателя. При падении с коня на всём лету вы могли сломать и шею, и руки, и рёбра. Но ваша рубаха, никак, на заказ была шита.

«Где-то я это уже слышал».

— Рад стараться, — хмыкнул Гаскойн и скосил на него глаза. Тот накинул плащ себе на плечи, свернул пергамент, кивнул и вышел.

«С другой стороны, был бы я невиновен, я бы так не боялся суда», — думал Гаскойн. Но не маркиза терзала его совесть — чёрт бы с ней, с этой гульнёй! — а загубленная человеческая душа.

Безо всяких оправданий можно сказать, что он убийца. А этот человек помогает ему. Может, каторга действительно освободила бы его совесть? Но каторжнику никогда не стать рыцарем… Хотя, судя по всему, дорога и так уже закрыта.

Однако он решил, что не стоит тревожить себя этими мыслями раньше, чем озвучат приговор. Он поёрзал немножко и закрыл глаза. Нужно спать. Как ни странно, это обычно помогало. Утро вечера мудренее.

Проснулся он от нежного тепла Амариль и от её горячих слёз, которыми она поливала его грудь. Он продрал глаза и увидел её, это хрупкое создание, дрожащее от очередного несчастья, обрушившегося на её плечи. Он даже не хотел гадать, какие вести она принесла. Просто протянул к ней руки и обнял её, чтобы прижать к себе покрепче.

— Милый, милый Гаскойн! — рыдала она. — Они желают твоей смерти, эти изверги, эти нелюди…

И уронила голову на его широкую грудь. Гаскойн трепетно положил ладонь на её затылок, вдохнул запах её волос. И в его воспоминаниях, и наяву Амариль всегда пахла свежим сеном.

— Милый Гаскойн! Они сказали… они сказали…

«Да мне все равно на это», — хотелось ответить ему. Теперь все усилия он направил на то, чтобы оторвать голову от подушки. Какой она стала неподъёмной! У него аж шея начала скрипеть.

— Они нас не слушали, хотя было ясно, что мы правы…

Он вытянулся изо всех сил и смог наконец коснуться носом её волос. И сойти с ума от их аромата, родного, душистого, милого сердцу.

— Ах, Гаскойн! — Амариль задрожала всем телом и прижалась к нему так крепко, что он будто бы ощутил стук её сердца.

Он даже зажмурился от удовольствия и умиротворения. Почему небеса не сделали его Филиппом, не послали ему эту чуткую, заботливую женщину? Почему теперь он может довольствоваться лишь урывками, лишь короткими взглядами, неловкими рукопожатиями и этими мгновениями, когда она беспомощна и не осознаёт себя?

— Они приговорили тебя к сотне ударов палками! — простонала Амариль. Но после этих слов Гаскойну захотелось хохотать. «Палками! Палками! Вот холера, а я-то уж думал, что добывать мне руду в Синегорье!»

— Не плачь, милая Миль, — прошептал он и зарылся носом в золотые волны её волос. — Палки — не каторга и не виселица…

— Они могут сломать тебе спину! Ты и так еле живой, этот чёртов турнир, он… он чуть было не убил тебя! Они собираются сделать тебя калекой!

— Ещё не выросла палка, которая сумеет проломить мне хребет, — проурчал он. Ему стало тепло-тепло, он не мог сдержать свои пальцы, гладившие Амариль слишком напористо, слишком претенциозно. Какой она была мягкой! Такой мягкой и ласковой не может быть даже самая домашняя кошка. Она была с ним, на его груди. А за окном по городу рассыпались огоньки, и рыцари пили пиво в трактирах, делясь своими россказнями о сшибках и поединках. Где-то с ними побывал и сэр Генрен, счастливый малый, который в первой же дуэли выбил из седла огромного и страшного Гаскойна. Должно быть, этим он очаровал ласковую леди с синим вороном на груди, и они сидели в осиновой роще на одинокой скамье, обмениваясь пылкими обещаниями. Хрумкали добрым овсом дестриэ всех мастей, а скорняк снимал шкуру с забитого Пузана, чтобы свежей кониной накормить семью. А может, сделать из него закуску к пиву.

Оковы мороза беззвучно резал редкий снег, он падал, падал, падал, и падение это было тихим, как думы Гаскойна и его прекрасной дамы, согревающих друг друга своими снами.

Утром, на звенящем холоде, когда первые любопытные подтягивались на Круглую площадь — не такую уж и круглую, если говорить честно — Гаскойн уже не так сильно радовался своему приговору. Стражник в волчьем меху, исполнявший функцию палача, басом велел ему снять с себя и кафтан, и рубаху. Стягивая через голову кафтан, Гаскойн уже понял, что Амариль не зря опасалась. Но сотня ударов — не сутки заточения, едва ли он успеет околеть от холода. По крайней мере, он на это рассчитывал.

Сэр Генрен привёл на зрелище свою прекрасную даму, черноволосую, с синим вороном на накидке. Несколько утренних баб с корзинами любопытно глядели из-под меховых шапок. Оруженосцы грызли орехи, устроившись поближе к высокому помосту с виселицами. Виселицы, к счастью, пустовали. Когда Гаскойн обнажился, он не без усмешки скосился на неопределённое посвистывание публики. Бабы, должно быть, давно не наблюдали такого торса.

Помощник стражника Бенджамин Ярвод, тот самый оруженосец с красным кушаком, стал старательно связывать ему руки. «Ладно, пускай посмотрит, как рыцари сносят боль».

Он, чёрт возьми, не собирался унижаться. Его уже достаточно изваляли в снегу и песке, теперь его лицо ни разу не дрогнет. И если он начнёт выть, то клянётся сложить с себя рыцарский титул. Иначе стыдно будет посмотреть Амариль в глаза.

Хотя что-то ему подсказывало: хватит зарекаться.

Бенджамин изо всех сил закрутил серой пеньковой верёвкой его запястья, так что они оказались с другой стороны столба шибеницы. Ему предстояло, по-видимому, прижиматься к этому столбу. Обычно все провинившиеся знали порядок наказания, но так уж сложилось, что в Элоре такого не было. Гаскойн подавил стойкое желание съёжиться то ли от холода, то ли от боязни.

— Слушайте! Слушайте! Слушайте!

«Как забавно слышать одно и то же и в ожидании триумфа, и наказания!».

— За гнусное прелюбодеяние и развращение знатной женатой женщины благородного происхождения виновный, сэр Гаскойн Фален, приговаривается! — низким голосом военного отрывисто провозгласил стражник. — К сотне ударов вот этой палкой!

Жаль, вот эту палку ему не было видно.

— К штрафу в размере пяти тысяч иров!

«Это больше или меньше, чем было отдано за лунные трали-вали?»

— К лишению звания не приговаривается в силу смягчающих обстоятельств! Оными обстоятельствами именуется его положение единственного рыцаря во владениях Элора. Однако он лишается всех рыцарских прав касательно участия в турнирах и поступления на службу до тех пор, пока не совершит подвиг согласно постановлению о подвигах. А теперь, милые барышни, рассмотрите как следует его лицо, дабы неповадно было срамнику блудливому к дамам более приближаться!

На громкий зычный голос подтягивались ещё люди, в основном ранние ремесленники, лавочники, мальчишки. Знакомый лисий мех мелькнул в толпе, но Гаскойн не мог обернуться, чтобы посмотреть, додумался ли сержант прийти без Амариль.

— Именем сэра Имона Мартлета, зде присутствующего вместе с дочерью своей и с супругом её, маркизом де Левьелем, привожу приговор в действие!

Гаскойн тщетно сжимал кулаки. Мороз жрал его кожу, его то и дело подёргивало.

Стражник важно почистил горло, Бенджамин подал ему палку. «Не жмурься. Встречай своё с раскрытыми глазами лицом к лицу. Ты рыцарь», — обратился он к себе так, как обычно не делал. И добавил мысленно: «Чёрт бы побрал вас всех».

Палка гулко вспорола холод и — р-раз! — хлестнула его поперёк спины, так что всё в нём подскочило, а ногти впились в ладони. Из-под помоста понёсся одобрительный гул. След от удара мучительно загорался на холоде, а за ним уже шёл следующий, взвизгнув в воздухе. И снова Гаскойн дёрнулся, от нового щелчка звон пошёл вглубь рёбер. Стало тяжелее дышать. На мгновение он вскинулся, взглянув в бесстрастную синеву, а затем снова уронил голову, и снова взвыл под палкой воздух.

«Чтоб им было пусто, чёрт возьми, и Аните-Трисе, и её сдохшей служанке!»

Какой удар вышиб из него мысли? Только пятый? За ним последовали ещё несколько быстрых, они сбивали кожу в гармошку.

«Чтоб я ещё раз припёрся сюда — да ни за что! Буду сражаться… вот чума! Сражаться только с пугалом, сучий хвост!»

Десятый, пятнадцатый? Этот мухоблуд спит, что ли, на ходу? Когда это закончится!?

Палка взвизгивала, ударяла по ошмёткам кожи и крови.

«И чтоб я ещё раз — ещё, чёртова мать, раз сунулся хоть к одной бабе! Пусть хоть на шее повиснет — так я её и видел!»

Два десятка отсчитало наконец или нет? Пальцы посинели, поджилки болезненно дёргались при каждом взмахе.

«Бабы — порождение ада, леса и туманных дедов! Нет уж, дудки, обойдутся без меня! Только публичный дом! А если там подрабатывает Анита-Триса, то я порекомендую её Барре!»

Крик застрял в горле, но не вырвался. Палка прошлась прямо между позвонков, снег рассыпался редкой кровяной крошкой.

«И кони тоже, тупые коровы, трусливые божедудрья! Только с бабами сравнимы! Чтоб я ещё раз да в седло…!»

Палка хлестала по мокрому, брызг было всё больше, стужа вгрызалась в раны, сердце сбивалось и подпрыгивало. Сколько уже? Он столько не умеет считать!

— Двадцать пять!

«Чтоб вас подняло да подбросило! Если это когда-нибудь закончится, я больше никогда, никогда, никогда не лягу с женщиной, никогда мечом махать не буду, дома засяду и платок надену!»

Это было невыносимо долго, зубы стачивались в скрипе, колени прогибались под каждым щелчком. Как там Амариль? Плачет по нему?

«Ох и набью я им скоблёные рыла, что она из-за них снова льёт слёзы!»

Короткий перерыв — стражник передал палку своему помощнику. А тот как начал охаживать его хребет со всей дури, что в его горле затрещало, сердце взбесилось, колени дёргались, опускаясь. Ногти вонзились в ладони, в голове замутило, в рёбрах всё задребезжало. Горячий пар мучительно рвался изо рта. Только не кричать! Молчать!

«Да виноват я, сам виноват, сам!» — услышал он в своей голове собственный вопль. «Сам! Я сам чёртов гульня! Толку теперь плакать по Миль, когда сам я положил под себя эту потаскунью! О, будь я проклят, чума меня возьми, болото меня побери, ну виноват я, виноват! Ремень крепче застёгивать надо было!»

Р-раз! — от такой оплеухи он упал на колени, ноги как будто подломились под силой удара. Мышцы дрожали от напряжения, спина горела, словно её натёрли солью, всё лицо кривилось, будто он отравился.

«Прости меня, маленькая моя Миль!»

— Пятьдесят!

«Ну умерьте же это, закончите же это!»

От нового удара челюсть у него дёрнулась так, словно он был псом, собиравшимся вцепиться в столб.

«За комиссара простите! За оруженосца его простите! За то, что покромсал их в болоте — простите, простите, простите!»

Его вбивало в грубый дубовый помост. Горячая кровь стекала в штаны. Голову сжимал больной туман, руки бились в тряске. Он уже и не заметил, как быстрые наскоки Бенджамина сменились методичным битьём стражника. Всё своё существо он направил на то, чтобы молчать. И молчал.

Но у него не было даже сил злорадствовать. Они не увидели, как он извивается, рыдает и молит о помиловании, что было обыденно при наказании каких-нибудь крестьян. Они хотели получить удовольствие, но получили лишь скучное зрелище, долгие, как вечность, сто штук ударов в полной тишине.

Заключительным щелчком его вдолбили в липкий снег, обнажавший дубовые доски. Он оказался практически лежачим. С него градом сыпался лихорадочный пот, по спине в ошмётках сочилась кровь, и всё капало, капало, заливало глаза.

Верёвка ослабла, и стражник пнул его, чтобы поднимался. Он пошатнулся и встал, не в силах удержать тряску ног. Перед глазами была сильно поредевшая публика Круглой площади. И действительно, до конца досидеть решили только те, кто всё это устроили. Маркиз, крепко сжимая талию маркизы в скромном ореховом платье, устроился с ней на принесённой скамье. Рядом на своих двоих был сэр Имон в полном облачении и белоснежном плаще, а подле него — два скучающих оруженосца. Городовой в полушубке ютился подле них; там же стоял и холодный лицом сержант Дойл.

Гаскойн нашёл в себе силы выпрямиться. Он не скрывал злобу, когда выглядывался в их лица. Особенно в лицо Аниты-Трисы. Та выглядела подавленной, её пухлые щёчки осунулись, она избегала поднимать взгляд. Но это её беда. Клеветать, называя бывшего любовника насильником и убийцей, чтобы самой остаться безгрешной, — это так по-женски. Маркиз, должно быть, лупил её плётками за измену. И, чёрт возьми, пускай лупит дальше, тем оно и лучше.

— Проследите, чтобы до завтра он отсюда убрался вместе со своей нищенкой, — бросил сэр Имон, и в Гаскойне всё вспыхнуло.

Как он успел стать настолько непохожим на учителя? Как легендарный благородный рыцарь смеет называть леди таким словом? Как он смеет называть так его леди? Его счастье, что сейчас при Гаскойне нет меча и он слишком слаб!

Хотя, кого он обманывает. Едва ли он одолел бы матёрого мастера меча, копья и щита. Но он по крайней мере бросил бы ему перчатку. Это он всегда был горазд.

Стражник спустился с помоста и направился к городовому, как ни в чём не бывало, а Бенджамин пихнул Гаскойна палкой, чтобы тот тоже слезал. Опальный рыцарь на дрожащих ногах сошёл на брусчатку и попал в руки к Барре, который прикрыл его спину рубахой. Хлопок мгновенно приклеился к ранам, а поверх конюх, влажно блестя несчастными своими детскими глазами, укутал его плащом. Гаскойн был очень благодарен за эту молчаливую помощь. Но пока что ничего не мог ответить. Он, бессильный, поплёлся за Баррой по людным улицам. Солнце поднялось высоко, Колокольницы зажили своей привычной жизнью, и лишь немногие любопытно оглядывались на них.

Действительно, что интересного могло быть в процедуре его наказания? Уже хотя бы тем, что он не предоставил никакого зрелища, он сумел отыграться.

Барра привёл его в их комнатку в «Синичкиных лапках». Пожитки были уже собраны в котомки, но было очевидно, что придётся взять время на отдых и подумать о том, как им втроём оседлать двух скакунов. Амариль не было. По полу ползли голубые полуденные тени.

— Вы отдохните, сэр, — молвил Барра печально. — А там уж и посмотрим, что да как.

— Спасибо, — хрипло ответил ему Гаскойн, и это простое слово впервые так много значило в его устах.

— Ах да, — спохватился конюх, - вы же замёрзли, должно быть, как собака! Вот, укутайтесь хорошенько, а я рюмочку принесу.

Гаскойн не смог не улыбнуться.

— Полно, Барра, спасибо за заботу. Но мне не лезет.

— Ну что ж сказать? Отдыхайте тогда. А я позову сударыню.

В постели было удивительно мягко. Должно быть, её заботливые руки взбили ему перину. Должно быть, что всё хорошее, что ни есть в его жалком существовании, держат именно эти руки.

Он лежал в болезненном полудрёме и думал с горькой усмешкой, как было бы обидно околеть от простуды.

Её лицо он увидел словно бы во сне. В нём не было ни горечи, ни тоски, ни следов недавно пролитых слёз. Лишь материнская нежность. Когда её тёплая рука легла ему на лоб, он невольно заулыбался.

— Когда б нам перестать попадать в эти неприятности, милый мой Гаскойн? — шёпотом спросила она.

— Когда над нами закроют крышку и положат сверху венок, — прошептал он в ответ. Снова этот полевой аромат, снова это соблазнительное тепло, которое так хочется приложить к своей груди. — Хотя я, сказать по правде, хорошенько отмордовал бы того, кто это всё для нас придумывает.

— Что бы ни случилось, твои методы неизменны, — тихо посмеялась она и склонилась к нему. Золотой поток волос защекотал его шею, и нежный поцелуй замер на лбу.

— Мы поедем с рассветом. Сержант поможет нам добраться. Он возьмёт под надзор Вересковники, потому что прибыл, чтобы отыскать пропавшего комиссара. И, наверное, решить вопрос с теми разбойниками, если они как-то связаны с тем, что комиссара до сих пор нет.

— Дойл — хороший человек, — хрипло выдохнул Гаскойн. — Ума не приложу, как он снял с меня обвинения насчёт служанки.

— Презумпцией невиновности. Он действительно хорошо владеет орудием закона, к тому же он неоднократно грозил поднять вопрос того оруженосца, убитого на турнире…

— Хорошо, что он поедет с нами.

— Да.

Её опущенные ресницы подрагивали: она изучала, как переменилось его лицо. Он скрыл тот холод, который разлился по его телу, стоило ему представить эту картину: Дойл рыщет, разнюхивает, расспрашивает, наблюдает за ним глазами-льдинками. И знает, наверняка знает, кто убил на самом деле. Пятна невинной крови въедаются в кафтан навечно.

Амариль, казалось, была счастлива. Поэтому её сон не тревожило ничто, кроме мыслей о том, как довезти Гаскойна в целости и сохранности. А он сам всё ж не мог не разузнать о том турнире и о том убитом оруженосце. Не нарушая сон своей прекрасной дамы, он сполз с лежанки и решил доковылять хоть до трактирщика, который наверняка помнил все скандалы последних лет. Боль в спине рикошетила в левую ногу, и с каждым движением он мучительно скрипел зубами. Хромота его была тяжёлой, как у старого пирата. «Будь проклят Пузан и все эти турниры», — думал он, сдерживая ком в горле. Он слезал по лестнице, обеими руками вцепившись в перила, будто ему было уже за полвека.

Как обычно, ранняя ночь заполонила трактир бессонной пьянью. Глаза присутствующих то и дело обращались к жалкому зрелищу подбитого рыцаря, до его ушей долетали звуки его имени. Кто ещё не успел услышать о его подвигах в постели и на ристалище? Разве что первоклассники воскресной школы. Но трактирщик был готов говорить с ним, чтобы потом яростно доказывать в спорах с другими сплетниками, что слышал всё из первых уст. И Гаскойн собирался этим воспользоваться, чтобы взамен узнать и у него что-нибудь.

— Расскажи-ка, брат, что за чертовщина была здесь тогда, когда на ристалище юнец отбросил копыта? — обратился к нему Гаскойн и опёрся о стойку обеими руками. Он вглядывался в сморщенное лицо с бакенбардами, но так и не мог определиться, тот же это хозяин трактира или уже новый.

— Как же, помню, помню, — закивал тот. Он тоже так ненавязчиво, но внимательно всматривался в Гаскойна. Так всегда бывает со знакомыми, которых разлучило время. Они отлично узнают друг друга и помнят все свои совместные злоключения, но ни один не может набраться храбрости, чтобы разломить стену вежливости и воскликнуть: «Ба, приятель! Как ты постарел! Сколько лет, сколько зим!».

— Дело было так, — начал он. Имя ему было Доно, теперь Гаскойн был уверен, что это был именно он. Доно Мойсик. — Рыцарь один, вполне благородный, после получения шпор так и остался в Колокольницах. И, как водится, влюбился в дочь сэра Имона… — он многозначительно покосился на Гаскойна, но тот сделал лицо кирпичом. — Ну, готовил побег вместе с ней. Официально, конечно, это именуется похищением, но вроде бы она была более чем согласна. А потом, сэр, случилось нечто странное. То ли тот бедняга-оруженосец настучал, то ли сам был влюблён в девицу, но не дал им сбежать: упрятал лошадей, вся затея вскрылась. А местный судья, само собой, обвинил рыцаря в намерении похитить леди Аниту-Трису, которая, без сомнения, объявила всё это беспрецедентным насилием над ней. Наказанием бедолаге должно было стать изгнание из Колокольниц, но тот потребовал ужесточение в виде каторги, однако с правом выйти на Большой Яблоневый Турнир — тот, что начинается, когда зацветают яблони. Судья удивился, но ударил молотком, потому что это прописано в законе — рыцарское право на сатисфакцию. И что вы думаете, сэр? Разумеется, это было затеяно, чтобы свести счёты. Ведь тщеславный оруженосец тоже решил блеснуть именно в бою против недавнего соперника. Да только соперник взял настоящую пику, а не турнирную, и на всём скаку пробил доспех мальцу. За это он получил не просто каторгу, а увезли его в Вуквур, дабы там то ли повесить, то ли заточить. И с тех пор запрещено рыцарям просить выхода на ристалище после обвинения, если не названо имя противника и не получено его согласие — как будто раньше нельзя было догадаться! Мальчишку не вернуть уже.

— Давно это было?

— Да годка три назад. Сразу после этого сэр Имон решил дочурку замуж выдать, а то такими историями Колокольницы полнятся: дамы, поединки, смерти, судьи и приведения.

Гаскойн задумался. Дойл говорил о смерти оруженосца с вызовом, словно бы его гибель не была отмщена и убийца остался на свободе по ходатайству Имона. По крайней мере, это было бы вполне привычным случаем. Но вышло наоборот: судья дал рыцарю право уехать, не лишившись даже титула, а тот потребовал сатисфакции. Так мог бы поступить только конченный дурак.

— А как звали рыцаря?

— Брандт, кажется. Сэр Брандт.

Гаскойн так и сел.

— Брандт Кинебальт… — протянул он. — Он из матернего чрева вышел уже в доспехах и с рукой у сердца. Кому, как ни ему, делать такие абсурдные вещи. Но ведь он не был ни безумен, ни глуп…

«Или всякий, кто держал меч в руках, подвластен кровавому бешенству — тому, которому подчинился и я? Может быть, он перед сшибкой стоял в своём шатре, смотрел на копьё и думал: взять ему это, турнирное, или вытащить припрятанное боевое? И ноздри ему пощекотал запах дивных цветов, он резко откинул тряпьё и вытащил его: заточенное, стальное, смертоносное?»

Картина выглядела вполне правдивой. Для кого угодно, но не для Брандта. Он просто не мог таким быть. Холодная сталь его волос и глаз, его залихватская улыбка, его щедрость и добрый нрав не могли загнать его в угол осмысленного убийства. Он был и весел, и умён, и обходителен, и в то же время очень выдержан. Он был не пошёл на такое безумие, это совершенно точно.

— Вы так притихли, сэр. Знали его?

— Да, мы с ним прекрасно ладили. В пробных турнирах мы предпочитали друг друга в качестве противников.

«Он проигрывал мне чаще, чем я ему, зато его можно было назвать истинным рыцарем если не по праву меча, то по праву чести. И, сколько ни кидай его в пыль, я всегда на него равнялся».

Такое известие разбило Гаскойна совершенно, его боли вернулись с утроенной силой. Он-то думал, что из них двоих хотя бы Брандт уж точно нашёл своё рыцарское призвание. И он наверняка преуспел бы, если б не эта крайне тёмная история…

Как бы ему выяснить это всё у Дойла? Он, очевидно, отлично осведомлён. Но как говорить с сыном своей жертвы?

— А правда, сэр, что…

— Как оруженосца-то звали?

— Лоренди из Медуниц, как сейчас помню. Так скажите, сэр, правда ли…

— А, всё правда, — отмахнулся он и выполз из-за стойки. Не хватало ему ещё распутывать дело Брандта. Сам и так влип с этим сержантом. Он уполз к себе в комнату. А безмолвие льда за окном сменилось беспорядочным снегопадом.

6. Встреча под чёрным дубом

Мороз глодал лица, резал глаза острым ветром. Кони тащились еле-еле, уронив головы к сугробам, и пороша набивалась им в натужно раздутые ноздри. Путь, который в прошлую поездку они преодолели за день, теперь давался им за два. Бури смешивали их со снегом на дороге, сносили указатели на развилках. Впереди медленно полз сержант, за ним тащились в одном седле Амариль и Гаскойн. Замыкал, как всегда, громко чихающий Барра. У перекрёстка трёх дорог Дойл остановился, развернулся к ним и крикнул:

— Куда теперь!?

«Раз не знаешь, чего вперёд полез?» Сколько напыщенности было в этом служивом! А ведь на какого коня сел! Пятнистого, как собака. Возомнил себя теперь, должно быть, самым примечательным всадником Панцески.

— Налево!

Понизив голос, Гаскойн сообщил Амариль:

— Там какая-то деревня, где мы и в прошлый раз пережидали буран. Недолго осталось — осядем там.

Она заметно взбодрилась. Ещё бы, воевать со снежным ураганом — всё равно что пытаться повалить быка.

Гаскойн не соврал, деревня была совсем недалеко. Не очень крупная, но пышущая жизнью и благодатью, как и все сёла Белцы. Трактир был полон таких же, как они, путников, застигнутых ненастьем. Но для них нашлось две комнатки, которые щедро оплатил сам Дойл. Амариль отправилась отогреваться в свою, а они оба сели друг напротив друга с горячим морсом. Наверное, оба предпочли бы пиво, но, во-первых, было жуть как холодно, а во-вторых, оба были словно бы настороже, не хотели впадать в пьяную слабость друг перед другом. И тогда Гаскойн решился. Вдохнув липкого медового воздуха и крепче сжав кружку, он спросил:

— А вы с вуквурским судом дела имеете?

— Случалось, — ответил тот.

— А знаете дело Брандта Кинебальта? Который убил оруженосца в Колокольницах? Какой ему дали приговор?

Дойл вздёрнул бровь и сделал вид, что перелистывает страницы в книжке.

— Гм, сейчас скажу. Ведь я помню всех уголовников за последние десять лет! — сердито заявил он.

— Но вы говорили об этом оруженосце с сэром Имоном, и…

— Это помогло мне надавить на его совесть и вытащить вас с каторги, чёрт возьми! Вам что-то ещё нужно?

Гаскойн отшатнулся и посмотрел на него с недоумением. Он и не знал, что сержант с вечно бесстрастным лицом склонен к вспышкам гнева. Заметив то, как от собеседника повеяло холодом, Дойл одёрнул жилет и пробурчал мрачно:

— Ничего личного, сэр, но это всё временами сводит с ума. В отличие от отца, которого я ищу, мне ни разу не приходилось бывать на задворках жизни. Я сержант из Вуквура и с радостью оставался бы там, не вспоминая сельских разборок.

— Экий вы баловень! Здесь ещё вполне уютно: вы нашу деревню-то не видели.

— Я уже боюсь представить. Понятия не имею, чего он тут забыл. Тут пропасть действительно не сложно. Но, по крайней мере, вы поможете мне в поисках?

— Само собой.

А в другом краю трактира громыхнул чей-то задорный голос:

— Эй, у кого ручищи побольше, лбы — покрепче, а? Подымайся, мужик! Жиро берёт ставки! Разогреемся, чёрт возьми!

Гаскойн даже подскочил с привычки. Потом только поймал насмешливый взгляд Дойла и сердито остался на месте. Бои! Кулачные бои! Ох и поднял бы он деньжат, если б не этот хрыч!

— Кто первый, а? Вот-вот, иди сюда, ты, гора мяса, да! Как тебя? Гервасий? Гервасий, плотник, самый мясистый мужик в Медуницах!

«Это Медуницы?»

Он огляделся, словно ожидал увидеть скорбящую семью оруженосца. Но ведь сельские семьи обычно крупные, наверняка у него здесь остались родичи. Уж они могут сказать довольно много. Много плохого о Брандте, но лучше, чем ничего.

Ему показалось, что Дойл стал смотреть ещё внимательнее, и оттого он сделал вид, что старательно выискивает в толпе распутных девок.

Как только начались ор и рёв, полетели зубы и захрустели челюсти, сержант сам решил удалиться. Он пару раз споткнулся об упавшие под него стулья, поскользнулся на луже пива и только после этого шмыгнул в маленькую дверь, к комнатам. А Гаскойн с большим трудом отказал себе в удовольствии пойти и расшвырять местных забияк. Он приткнулся на скамью к нескольким забулдыгам и спросил у них:

— А у мальца Лоренди тут есть где домишко?

— Дак умер он, — покосился на него ближайший дед, кутаясь в вонючий тулуп.

— Но не один ж он жил!

— Как же, не один! — хохотнул один с крысиной мордой и одним с зубом. — С сестрицей, дай ей Бог здоровья!

Вся скамья покосилась на него подозрительно, а он залился злорадным довольным смехом.

— И всё? Одна сестра?

— Папаша у ней был, да слинял куда-то!

«Потрясающе! Одинокая опороченная девица. Уж она мне сколько всего расскажет», — подумал Гаскойн тоскливо. Он-то уж приготовился иметь дело если не с главой семьи, то хотя бы со старшим братом.

Испросив, где она живёт, он улизнул в метелистый вечер. Изба — небольшая, но на главной улице — глядела на него пустой глазницей тёмного окна. Он постучал в дверь. Окликнул:

— Эй, кто-нибудь!

Но ничто не шелохнулось: дома никого не было.

«Где может чёрт носить девку в такую метель после наступления темноты?» — сердито подумал он и на всякий случай ещё подолбил. Не могла ж она лечь спать сразу после ужина, да ещё и заснуть так крепко, что дубиной по хребту не разбудишь?

Но дом хранил угрюмое молчание. Гаскойн честно дождался того, как начали замерзать пальцы, и тогда вернулся в таверну. Бои были в самом разгаре: вдребезги разлетались зубы и посуда, трещали половицы и лбы. Увернувшись от массивного кулака, он поспешил к знакомой скамье и там застал всю ту же компанию.

— Эй, вы, коломесы, — сердито окликнул он. — Наврали вы мне с три короба, нет там её!

— Да где ж ей ещё быть? — удивился дед в вонючем тулупе.

Однозубый дылда почесал затылок и воскликнул:

— А, знаю! Она ж, наверное, будучи в расстроенных чувствах, ушла к дубу, в отчий дом! Но это, дружище, далековато.

— Где этот чёртов отчий дом? — спросил Гаскойн упавшим голосом. Только этого ему не хватало.

— Ну как… С версту отсюда наберётся, да ещё дорога там нехоженая, — ответил однозубый и стёр соплю с подбородка.

Гаскойн сел. На скамью. Рядом с ними. И стал в медленной задумчивости потирать руки. Пальцы только начинали отогреваться. «Верста», — думал он. — «Конь с дороги никакой, всё замело, да ещё и обратно бы успеть прежде, чем я кому-нибудь понадоблюсь».

А так хотелось расслабить больные мышцы у огня! В ногу всё стреляло из хребта, и каждая жилка ныла и выла, как помирающий волк.

Но как же Брандт? Старый друг его детства, единственный верный соратник, не переменчивый и не кичливый, как Филипп? Если он на каторге? А если казнён давно?

«Если мёртв — не всё ли ему равно?»

Он представил, что это Брандт сейчас бы сидел с подобной дилеммой на этой самой на скамье, скрипя зубами от боли во всём теле. Как размышлял бы он? Он… Он бы даже задумываться не стал. Что-то нехорошее случилось с его другом, привело его к гибели. Кто-то подставил его, кто-то заставил его пойти на преступление, а значит, настоящий товарищ и рыцарь должен, по меньшей мере, обелить его имя. Пускай и посмертно. Не просто должен, а обязан! Это не рыцарская честь. Это честь дружбы.

Но Гаскойн не был Брандтом. Ледяной страх скручивал его в узел изнутри, одна и та же мысль постукивала в голове: хватит лезть не в своё дело. Брандту уже не помочь, а сам ты можешь угодить на шибеницу вслед за ним, если не отвертишься от сержанта. И ведь это меньшее зло из всего ожидаемого! Большее зло просто не имело зримых очертаний, но оно ждало его, перекрыв ему путь, терпеливое и неумолимое. Ощущение его близости не покидало Гаскойна.

В конце концов, на Брандте не висела защита одинокой прекрасной дамы и её не рождённого ещё чада.

И тогда его в самое сердце поразила своей остротой и горем одна простая мысль: откуда ты знаешь?

Брандт всегда помогал. Никогда не требовал помощи сам. Но тоже рос, единственный наследник выцветшего дворянского рода, воспитанный решать беды ближних своих и смиренно принимать собственные. А с взрослением к нему переходили под ответственность имение, нищие крестьяне, старушка-мать, да и кто знает, что ещё! Но на семь чужих бед у него был один ответ. И никаких оправданий. Ни единой жалобы.

Всё, что можно было для него сделать, — это вырвать его из сетей неправды и гнусной лжи, которыми его опутали дельцы, лже-рыцари и продажные судьи. И, чёрт возьми, если ты до сих пор имеешь наглость называть себя «сэр Гаскойн», то прекрати сопли, поднимись и обнажи меч в честь единственного твоего товарища!

— Где тот дом возле дуба?

Метель расступилась пред его твёрдостью. Теперь уже — свищи-не свищи над ухом чёрт! — его было не остановить. Как всегда, взяв в залог жеребца, всадив в его бока шпоры и устремившись в снежную темноту, он рванул навстречу своей гибели. Он, мотылёк, летел в играющие объятия огня, летел быстро, подгоняя скакуна шенкелями, и не стеснялся сшибать всякого, кто смел преградить ему дорогу к собственной шибенице. Лес притих от грохота его сердца. Пускай боится! Пускай трепещет! Рыцарь скачет на помощь товарищу, и пусть все бураны замолкнут!

Проблеск меж ветвей вёл его долгим ручейком в холмы. Холмы эти светили голыми лысинами. Снег только-только улёгся на них, и юный месяц искрился на вершинах.

На самой огромной из горок чёрным ветхим старцем примостился дуб. Цвета дёгтя и новолуния, он был темнее ночного неба и издалека походил на щель в пустоту. До него было действительно далеко. Жеребец захлёбывался в сугробах, а ветер, хоть и прекратил сдувать капюшон, всё равно тряс перед глазами шторой снежных хлопьев.

Но, как ни странно, Гаскойн не одни понёсся в холмы в этот неурочный час. Свежие следы другого безумца служили ему ориентиром.

Когда сам всадник показался впереди меж двух горок, Гаскойн остановился и внимательно вгляделся. То ли рябь перед глазами — то ли конь под ним пятнистый.

Пятнистый!

«Здрасьте пожалуйста, вот и приехали».

Он остановился, не зная, что и думать. Там, у подножья холма с дубом, робко мерцал огонёк. Дойл тоже едет в этот дом. А если он приедет первым, то разве составит ему труда запретить девице кому-то что-то рассказывать? Сложно ли запугать одинокую крестьянку?

— Нет уж, дудки, — процедил он себе под нос. И понял, что за коня придётся отдать все свои сбережения: после такой пробежки на холоде он наверняка околеет.

Гаскойн решил обойти Дойла по соседней лощине, спрятавшись за холмами от его глаз. Тот ехал неспешно, берёг себя и своё пятнистое посмешище. Снежный рой скрывал небо и оставленное позади село, но пути назад уже не было. Во имя дружбы!

Он вновь подогнал своего скакуна. Жеребец громко пыхтел и всхрапывал, то и дело съезжал в невидимые овраги и всем своим существом возражал против скачки по такой опасной дороге. Но Гаскойн был безжалостен, как мясник. Ярость одолела его, как тогда, в Вересовниках. Всё в нём кричало: ах вот ты какой, благодетель! «Решил мне помочь, отправить меня на каторгу следом за Брандтом… Ведь, чёрт возьми, кому, как не тебе, было приложить к этому приговору руку? А если ж ты невинен, как агнец, и лишь ищешь убийц отца, то что ж ты так крысишь и темнишь, а?»

Когда спина скакуна изгибалась колесом, боль резко напоминала о себе: его словно бы ударяли палкой опять по пояснице. От боли Гаскойн ронял поводья, терял стремена, чуть не падая, а под конец просто повис на конской шее и что есть сил вцепился в гриву. Хорошо, что такой густой снегопад. Его не видно и не слышно благодаря снежным мухам, залепляющим всё лицо.

Вот крутой склон холма и огромная кряжистая темнота верхом на нём. Конь промчал вверх и там пал на колени, всхрапывая на каждом вдохе. Холод рвал ноздри и ему. Но сугробы прятали его агонию от чужих глаз, а именно это и было нужно.

Домишко ютился на стыке двух холмов, один из которых как раз, как короной, был увенчан дубом. Некогда было заглядываться на чудо-дерево; Гаскойн съехал вниз по крутому склону, прямо к задней стенке избы, почти глухой, с одним лишь оконцем. Свет падал на снежный покров, и квадратик этого снега был девственно чист и гладок; а буквально в пяди от него темнела борозда, оставленная задом Гаскойна. Он захватил бы санки, если б знал, но тогда наверняка всполошил хозяйку, пробив ей стену лбом.

Изнутри доносилось неторопливое размеренное поскрипывание. Наверное, она пряла. Но слышно было хорошо, и это было главное. Нужно узнать всё, что Дойл решит ей сказать.

Гаскойн напряг каждую жилку в своём теле, чтобы остаться незамеченным и не издать ни звука. И вытянулся, решив обустроиться прямо под окном. Его в любом случае было не увидеть в темноте да в метели. Но, занятый тем, как бы не оставить след в квадрате света, он вдруг звучно стукнулся макушкой о стекло. О самое стекло!

— Кто здесь? — тут же отреагировал напряжённый голос. Гаскойн скрючился под окном, но топоток приблизился, и он увидел в квадрате света тень девицы.

— Эй! — крикнула она. В её голосе её был потаённый страх, но его перевешивала решимость. — Я знаю, ты там! Кто ты?

«Настоящий мужчина должен изводить девушку вожделением, а не страхом», — со вздохом подумал застуканный Гаскойн. Но что было делать? Ещё, чего доброго, нагрянет и сам Дойл, и ничего узнать не получится. Поэтому он нехотя поднялся и отвесил окошку рыцарский поклон.

— Я рыцарь, сэр Гаскойн, — представился он. — И я приехал просить у вас помощи в расследовании смерти вашего брата. Эй… эй!

Её тень исчезла, а затем накрыла всё окно. Она грохнула рамой и открыла створки, чуть не дав ему по лбу.

У неё было широкое лицо, большой разрез глаз и лисья их посадка. Жёсткие тёмные кудри собраны в кругленький пучок. И довольно храбрый взгляд; не всякая стала бы открывать окно навстречу огромному мужику из темноты.

— Мой брат? Какое тебе дело до него? — спросила она враждебно. Но решимость её была обманчива, Гаскойн это чувствовал; стоило дёрнуть рукой, и она бы отпрыгнула от окна, как пугливая кошка.

— Там, в том деле, замешан мой давно пропавший друг, — пояснил Гаскойн. Он старался выглядеть как можно более безобидным для рыцаря со скрипящими костями и зверским лицом. — И я буду очень благодарен, если вы меня поймёте и позволите мне расспросить вас, но…Сейчас к вам приедет один человек, и…

— Что? Какой человек? — тут же перебила она. Её глаза забегали.

— Вы его не знаете, но он из тех, кто хочет помешать расследованию, и, скорее всего, будет пытаться…

— Какой человек, я спрашиваю!

Она вдруг стала очень-очень перепуганной. Её голос уже звенел паническими нотами:

— Кто?!!

— Да я могу сказать его имя, если вам оно так нужно, — опешил Гаскойн. — Он, в общем говоря, из коммисариата, его зовут Дойл Фр…

— Дойл! О нет! — ахнула она с таким неподдельным ужасом, что Гаскойну на мгновение и самому стало страшно. — Я так и знала! О нет, о нет!

Она метнулась налево, направо, а затем сжалась посреди избы.

— Вы его знаете? — спросил рыцарь. — Да позвольте, не бойтесь так, разве я дам вас в обиду…

— Сэр Гаскойн, — громко выдохнула она и снова возникла перед окном. Он видел каждую крошку-веснушку на её бледной коже. — Вы рыцарь, да? Рыцарь же? Молю вас, помогите мне! Спрячьте меня, укройте меня, сделайте хоть что-нибудь!!

Её руки схватили Гаскойна за ворот, она кинулась к нему, словно он оставался единственной надеждой на спасение. Вполне возможно, что так и было. «Я вообще перестаю понимать, что происходит», — сказал себе Гаскойн и удовольствовался этим. Нужно было просто что-то придумать.

— Спокойно, — сказал он и мягко отстранил её обратно в избу. – Укутайтесь. Возьмите что-нибудь… веник. Не тушите свет, отоприте дверь. Да, да, вот так. А теперь давайте сюда, я помогу вам вылезти…

Но она была очень ловкой. Или слишком напуганной. Вывалилась на снег и без его поддержки; он только ухватил её за руки, чтобы она не упала в квадрат света.

— Вот, берите веник, — сказал он повелительно. Он знал, что такой тон умножает его авторитет как крупного взрослого мужчины. Действительно, глаза её влажно блестели, но она ловила каждое его слово. — А теперь взбирайтесь к дубу и заметайте за собой следы. Если там конь ещё жив, сгоните его вниз, но сама не показывайтесь. Всё? Если что, я всё беру на себя. Только не бойтесь. Дойл — мальчишка, он не причинит вам вреда. Я буду вашим защитником. А я могу сломать хребет одним ударом!

Её глаза стали совсем круглыми. Несколько секунд она смотрела на него так, очень впечатлённая, а затем побежала наверх, подметая за собой. Девчонка в бобровом полушубке.

«Ну поглядим, кто хитрей».

Гаскойн громко прочистил горло и обошёл избу кругом. Покосившееся крыльцо было похоронено под белой пеленой. Пламя свечи танцевало на подоконнике.

Он измерил шагами фасад избушки. Как раз когда он раздумывал о том, насколько вероятно, что он окажется умнее Дойла, раздалось громкое сопение вернувшегося коня: тот остановился рядом, покачиваясь.

— Ну что, дружок, тоже задубел? — спросил у него Гаскойн. Потрепав его по жёсткой гриве и похвалив за выносливость, он устремил взгляд в темноту и громко воззвал:

— Эй, девица! Я рыцарь, сэр Гаскойн! Рыцари никого не обижают!

Прокашлялся. Решил, что звучит слишком наивно. И загорланил снова:

— Есть тут кто!? Черти тебя, что ли, побрали! Ох, окаянная.

Он опёрся на коня.

«Чёрт разберёт, подъехал он или нет! Может, остановился передохнуть. А может уже сейчас вылупился на меня. Жаль, что не понять, не разглядеть. И как мне это узнать? Вот чума!»

Он дёрнул ручку двери, и та, конечно, податливо отворилась. Он сделал вид, что убедился, что внутри никого нет, и ругнулся опять:

— Да куда ж ты подевалась?

Похлопал коня снова и сказал:

— Ты, дружок, не околей, а я пока погреюсь. Кто разберёт, когда она там решит заявиться.

И зашёл внутрь, плотно закрыв дверь. Устроился у окна и закурил, чтобы его профиль нельзя было ни с чем перепутать.

Но видимую беззаботность он прятал за суеверным первобытным страхом. Наверняка сейчас эти полные холодной злобы глаза горят в темноте. Смотрят. Ждут. Ненавидят!

Снег бурлил бесконечным вихрем и скрывал всё, что ни делалось за окном; даже если б бесы там водили хоровод, это осталось бы их собственной тайной. От трубки тянулась струйка дыма. Тянулась и тянулась, пока не иссякли все запасы его табакерки.

Он всячески крутился по избушке, то и дело садился напротив окна, выглядывал из двери. Так он давал понять, что проторчит тут хоть до утра. Дойл, может, упрямый, но он всё ж его упрямей. Единственное, что торопило его — это девица, которая, должно быть, совсем уж задубела. Поэтому, совсем потерявшись во времени, в какой-то момент он решил, что хватит. Если Дойл решит-таки заявиться, то сильно пожалеет. А на нет и суда нет. Поэтому он встал и решительно распахнул дверь в темноту.

Густая метель успела загладить все следы и почти спрятала под собой коня. Не было ни неба, ни равнин, ни лесов, ни избы — только непрерывный вьющийся поток бесчисленных белых крох. Весь мир наполнился их шёпотом. Будто действительно, кроме снега, ничего и не было на свете.

Гаскойн опомнился и согнал с себя оцепенение. Закутался поплотнее и поскрипел снегом вверх по холму, к дубу. Вопреки его опасениям, Дойл не заехал с задней стороны холма и не украл девицу; более того, та даже не посинела от холода. Только смотрела на него с нескрываемым ужасом, пока не узнала.

— Он уехал? Точно? — спросила она негромко.

— Точно, — решительно соврал Гаскойн.

Он знал: уверенность нужна женщинам. Им необходимо, чтобы кто-то сказал выразительно, прямо и утвердительно, иначе сомнения будут вечно точить их.

Вместе, заметаемые снегом, они спустились по сугробам до двери. И, прежде чем зайти следом за хозяйкой дома внутрь, Гаскойн вгляделся во мрак. В нём исчезали, как в бездне, тысячи белых точек. Возможно, эта бездна до сих пор глядела на них глазами Дойла.

Но он развеял свои страхи, напомнил себе, зачем он здесь. И зашёл внутрь. Крепко захлопнул дверь. А девица с величайшим облегчением прижалась к тёплой печи и некоторое время просто сидела, закрыв глаза. На её густых бровях осел иней, а веснушчатые щёки алели от мороза. Такое симпатичное округлое личико с лисьими глазами! Это было именно то лицо, которое никогда не ушло бы из памяти в отличие от других, точёных, приторных, размалёванных.

Взор отдыхал на мягких округлых чертах, пока снежинки медленно растворялись в густоте её тёмно-рыжих волос. А когда она резко распахнула зеленющие свои глаза, Гаскойн аж вздрогнул от неожиданности.

— Спасибо вам, рыцарь, — слабым голосом сказала она. Взлохмаченная, опасливая, как брошенная собака. — Если б не вы, я не знаю, что было бы со мной. Дойл… страшный человек.

Гаскойн покряхтел и сел за столом поудобнее, так, чтобы видеть её.

— Но, надеюсь, не настолько страшный, что вы не можете мне о нём рассказать? Я ехал, чтобы узнать больше о вашем брате, но теперь охотнее расспрошу именно про Дойла. Это самый насущный вопрос. Хотя нет, вру. Не самый. Как мне вас называть?

— Милдретта, — ответила она. — Можно просто Мила. Дочь Фланна из Медуниц.

У него аж язык к гортани прилип.

— Что? Фланна? Старика-язычника из нашей деревни?

— Вашей деревни? — округлила глаза Мила.

— Да, он живёт у нас. Уже несколько лет. Если мы говорим об одном и том же Фланне. Так значит, он отсюда? И Лоренди — его сын?

«Проклятье, мир слишком тесен! Идёшь, будто опутанный нитками, и каждый твой шаг тянет то одни, то другие в разные стороны».

Дойл, Фланн и отец Карл в довесок завертелись и перепутались в его голове.

А Мила поднялась на ноги. На её лице вдруг появилась счастливая улыбка.

— О, сэр, это самая лучшая новость за последнее время! Понимаете, он был хорошим охотником, и ни одному волку не удавалось отыскать его в собственном лесу. Единственное, чего он не делал — это никогда не выходил на болота в туман. Потому что у тумана, как говорил он, много…

— Рук! Всё, хватит с меня, милая. Хватит! — он знал, что это было грубовато, но ничего не мог поделать. Вся эта паутина людей, знакомств, родства и вражды могла ненароком свести с ума.

— Он несносный, да? — радостно улыбалась девица.

— Не то слово! Итак, это он вышел в ночь, за которой шло туманное утро, и потому не вернулся?

— Да, а вы откуда знаете? В Вересках кто-то рассказал?

— Да, именно.

— У нас там есть родственники. Вернее, мой дядя там живёт с женой и ребятишками. Поедете мимо — передадите им от меня посылку?

— Мне несложно. Но почему бы и тебе не перебраться к дяде? Ведь одной жить опасно.

Он припомнил крысиную морду с одним зубом из таверны. Должно быть, немало таких гнусных рож уже успело тут побывать, и…

— Жена его меня не любит, — вздохнула Мила. — Боится, что старику я понравлюсь больше, чем она.

— А как же твой отец? Теперь он нашёлся, значит, ты сможешь жить у него.

Она подняла на него горестный взгляд.

— Он не возвращается — и ладно, — тихо молвила она. — Потому что Дойл может сделать с ним что-нибудь… нехорошее.

— Кстати, о воробушках. Почему это Дойл такой дьявол? Ты мне расскажешь?

— Да было бы, что. Это такая обыкновенная история, что вы такие банальности прочтёте у любого плутающего барда и увидите на каждой улице, — вздохнула она и села поровнее. Её лицо оттаяло и теперь было залито медовым румянцем. Огоньки свеч пляской маленьких бесят отражались в глазах-изумрудах.

— С чего бы начать… Впервые Дойла я увидела здесь, когда он был проездом вместе со своим отцом, лордом Стефаном Францесом. Это было лет пять назад.

«Вот ведь врун! А как изображал, что не знает дороги».

— Мы тогда жили в самой деревне, а отец время от времени наведывался в эту каморку. Если не сказать, келью. В наших краях чёрные дубы сродни реликвиям, за которыми требуется глаз да глаз. А отец был выбран деревней на должность такого вот охранителя; между прочим, их записывают в списки Усадьбы Дара аж как рыцарей-протекторов, поэтому мы стали, считай, важными людьми. Конечно, сельчанам вовсе не понять барских замашек, поэтому занимался он этим спустя рукава. Кому нужен этот глупый дуб, в конце концов? Такая же дубина, только с оттенком угля. Мы пасли табун и продавали лошадей, этого вполне хватало вместе с жалованьем, чтобы нам неплохо жилось.

Но случился Дойл, и тогда я совсем не думала, как это изменит мою жизнь.

Да, это было именно как в самом скучном романе на свете. Признаюсь, мне очень льстило его внимание, я боролась за него — и боролась успешно, потому что Бог наградил меня всем необходимым. Я испытывала нечто сродни азарту, а он влюбился не на шутку. И, как я теперь понимаю, потерял голову. В тот раз, я помню, его отец отправился дальше, в Усадьбу Дара, а сам Дойл остался. Кажется, в то время он был ещё учеником какой-то академии, но то были летние каникулы, и он поехал с отцом «в поле», получать практику. Но со мной ему понравилось больше. Оба ещё глупые юнцы, мы разгуливали по холмам, носились вокруг дуба и всячески забавлялись. А я всё ждала, когда он признается мне в любви. Мне очень хотелось хвастаться в деревне: глядите все, какого я себе жениха состряпала!

Он был очень амбициозным. Рассказывал мне, что мы будем жить прямо в самом Вуквуре, у нас там будет усадьба в предместьях, с лесами, видом на зеркальный пруд, слугами и даже жакарандами — это такие деревья, которые цветут пурпуром. Конечно, я успела размечтаться. Какая из нас не желала бы стать настоящей барыней, а не только на бумаге в Усадьбе Дара?

Только один важный факт до некоторых пор ускользал от меня. У него не было фамилии! Он сын лорда Стефана, но незаконный, вот что!

Однако, как я поняла, из всех его сыновей он был самым талантливым. Или старался казаться таковым. Он был каждой бочке затычка, лез во все расследования, везде пытался преуспеть — и всё это, понятное дело, шло от того, что более всего на свете он желал стать законным.

Когда я поделилась этим с отцом и матерью, то те тут же стали очень подозрительными. Не знаю, были на то причины или нет, но они увидели в Дойле опасного человека уже тогда. Они сказали мне повременить с любыми обещаниями. Но когда Дойл приезжал снова, я, понятное дело, дурочка, говорила ему совсем другими словами: жаловалась, что родители и брат мне не позволяют незамедлительно уехать с ним. Я же не хотела, чтобы он решил, будто это я отказываюсь.

А у нас всё тем временем шло хорошо. У меня были и другие женихи, поскромнее, но хотя бы с родных краёв. Мой младший брат Лоренди отправился в Колокольницы, чтобы учиться. Мама рожала третьего ребёнка и померла, так, вместе с ним. Говорят, в Панцеске у многих женщин случается так, что ребёнок не может покинуть чрево. Что-то врождённое у целого народа; никто этому не удивлялся. Поэтому остались мы с отцом, читали каждую неделю письма от Лоренди.

Надо сказать, именно с Лоренди у Дойла совершенно не ладилось. Лоренди его терпеть не мог и демонстративно уходил, как только тот приезжал. Возможно, у них бывали разговоры, возможно, Дойл ему даже угрожал… Теперь мне сложно понять. Тогда мне это казалось обычным антуражем романтического побега: вся семьи возражает против вашего союза, а вы знай себе глядите в светлое будущее.

Вот, а Лоренди писал из Колокольниц, что он попал в ученичество к замечательному молодому рыцарю, и рыцаря этого звали…

— …сэр Брандт Кинебальт, — вздохнул Гаскойн.

— Да, именно. Лоренди был просто счастлив. Он очень дружил со своим наставником. Им случалось даже вместе ходить под окно к одной благородной леди… Лоренди хорошо перебирал струны, поэтому, наверное, рыцарь его с собой и брал. А потом случилось нечто очень нехорошее. Последнее письмо от Лоренди, которое мы получили, было полно тревожных новостей. Рыцаря обвинили в домогательствах и бесчестии той самой леди.

— Она была дочерью первого рыцаря, поэтому ему было несдобровать.

— Да, да! Не помню, как её звали. Тогда главный рыцарь велел домогателю убираться из Колокольниц и никогда не возвращаться. Но Лоренди-то писал, что рыцарь был самым благородным и честным из всех, кого он только знал!

А то, что было потом, мы узнали из письма от вуквурского суда. Там было описано следующее: на суде в Колокольницах Лоренди якобы в числе прочих свидетельствовал против рыцаря, подтверждая обвинения отца леди. И тогда рыцарь попросил, чтоб вместо изгнания его отправили на каторгу, но с правом перед этим выйти на поединок с обидчиком. И в самый день поединка он вызвал Лоренди, чтобы напоследок выбить его из седла да потешить свою оскорблённую гордость… Но на самом деле он хотел не победы, а жестокой мести, и заколол брата боевым копьём на сшибке. Насмерть. За это его увезли в Вуквур и там приговорили к казни. Но Лоренди было уже всё равно.

«Что ж они там натворили? Чёрт возьми, всё складно, да только не Брандт это. Брандт никогда б так делать не стал, каким бы ни было оскорбление. Не убил бы собственного оруженосца… Но Мила об этом знать, конечно, не может».

— Говорили, что никто не одолел бы такого огромного и такого бывалого рыцаря. Однако мне стало уже всё равно. А отцу сделалось плохо. Он всё чаще оставлял меня одну в деревне и уходил к дубу. И однажды, когда я решила побыть вместе с ним в этом доме, он ушёл на охоту и… не вернулся. Я осталась совсем одна. А визиты Дойла заиграли совсем иными красками. Теперь он звучал совсем иначе. Не позволял мне переезжать к родичам и сказал так: разве ты хочешь навлечь на них проблемы?

Он хотел, чтобы я была только его. Очень болезненно хотел. И когда пропал сын скорняка, славный мальчишка, который вечно за мной волочился, я вдруг поняла, что… Я многое поняла.

Он приезжал ко мне так, как будто был мне уже хозяином. Но у него по-прежнему не было ни отцовской фамилии, ни усадьбы с жакарандами. Хотя он повторял, что вот-вот всё получит. А мне стало страшно. Очень. Я жила одна в деревне, и… ко мне стали наведываться эти, которые… И однажды я увидела, как Дойл говорит с этими мужчинами… Можете себе представить, сэр Гаскойн? Он не дал им в рожи, чтобы вышибить им зубы и отмстить за мою честь, а взялся за палаш и пошёл ко мне в дом!

Я выскочила в окно, мне удалось смотаться вместе с табуном. Я так и потеряла всех лошадей в лесу. Перебралась сюда в надежде, что в такие метели он точно не поедет ко мне. Хотя, кому я вру? Он проедет через море крови, лишь бы добыть то, что хочет. Он страшный человек. Он, как волкодав, вопьётся в свою добычу и не отпустит, даже если его, наверное, убить.

Я просто хотела дождаться туманов и исчезнуть, как отец. Но теперь… теперь понятно, что он просто ушёл. Не знаю, с чего б это вдруг, но ведь он не дал мне ни одной весточки. Значит, он просто не хочет помнить меня. Или решил в самом деле отдать меня Дойлу? Мне остаётся только гадать в этой пустыни.

— Скорее, он просто отдался вере в лес и болотных духов, — негромко ответил Гаскойн. — Без обид, но он не похож на человека в своём уме. Теперь-то я понимаю, что могло стать тому виной. Неопределённое время в топях да в тумане — и я потерял бы разум.

Милдретта выглядела совершенно опустошённой после этой долгой исповеди. Её голова склонилась к плечу, глаза остекленели. А Гаскойн чувствовал, что, помимо его собственной леди, честь требует от него защиты другой.

И вдруг ему стало жутко: Амариль осталась там одна!

Он моментально заторопился, стал искать предлог, чтобы тут же смотаться. А затем мысленно прикрикнул на себя: хватит! Хватит. Нужно успокоиться. Дать несчастной какой-то выход из этой беды.

Покусывая ноготь большого пальца, Гаскойн размышлял, преодолевая своё тугодумие. Пока не пришёл наконец к единственно верному решению.

— Так, Мила, слушай меня внимательно, — серьёзно сказал он, и её зелёный взгляд приковался к нему. — Во-первых, ты должна всё же перебраться в Верески. Если та баба, твоя тётушка, тебя всё ж решит выставить, то поселись у одного местного купца, Калача. Там народ хороший, не отдаёт такой гнильцой, как тут. Во-вторых, я упрошу одного местного молодца защитить тебя в случае чего. Если потребуется, я ему заплачу. Главное — не бойся. Дойл едет со мной в Оборванку и будет расследовать пропажу — или смерть — своего отца. Он более-менее останется у меня на виду. Но и ты должна быть среди людей, с моими друзьями, а не одна. Верески славятся отменными добряками с тяжёлыми кулаками. Уверяю, они не бросят тебя в беде; и я тоже.

Её бледное лицо слегка потеплело, изменилось, в глазах проблеснула былая искра.

— Вы так благородны, сэр Гаскойн. Я даже не знаю, чем вас отблагодарить…

— Не нужно. Сэр Брандт Кинебальт был моим лучшим другом. Я не знаю, что кроется за этой историей, но если это действительно он оставил вас без брата, то мой долг — искупить его грех славными делами во имя него. Или же посмертно отстоять его честь. Потому что я никогда не верил, что он способен на гнусное убийство. И твой рассказ сделал мои подозрения ещё более убедительными. Похоже, что всё это был кошачий концерт. Слишком далёкий от правды.

«И только одно совершенно не стыкуется. Дойл и Имон явно по разные стороны баррикад, судя по их столкновению сразу после турнира. Причём Дойл вёл себя так, как будто это Имон был виноват в смерти на ристалище. А тот действительно стушевался, как только его попрекнули убитым оруженосцем. Как Дойл мог так чисто организовать убийство Лоренди, чтобы совсем не бояться вновь привлекать к нему внимание? Или я по-прежнему мыслю в неверном направлении?»

Он потряс головой, отгоняя от себя лишние в данный момент размышления.

— Так вот, отправляйся в Верески с первым же караваном. А я как-нибудь настою на том, чтобы Дойл безо всяких отговорок ехал с нами и не задерживался. Договорились?

— Договорились, — кивнула она. Ей было страшно, но на её лице было написано, что теперь что она чувствует себя совершенно иначе — не потерявшейся, а ведомой.

Тогда Гаскойн поднялся. Внутри него тоже что-то изменилось, словно поставило его на ноги. Он поступал как рыцарь и как мужчина. Наконец перестал падать, как стреноженный конь, и проезжать носом по грязи. Пора брать вожжи в свои руки!

Он пожал её маленькую тёплую руку. И мысленно отметил про себя: да, с таким ярким веснушчатым лицом, с такими лисьими глазами и пышными кудрями сложно не оказаться в чужом сердце! Но одно дело — хранить и оберегать красоту, словно любоваться полевыми цветами, а другое — сразу обрывать их и ставить на денёк-другой в вазу, пока не завянут.

Так он выехал в бледнеющую зарёй темноту, в безмолвные, замершие холмы, и помчался назад, в Медуницы. Он собирался подобрать перчатку брошенного ему вызова. И сделать первое достойное дело в своей жизни. Ради Брандта — ради опороченной дочери Фланна — и ради справедливости.

7. Гаскойн заключает договор

Если б кто увидел, как расталкивала его бедняжка Амариль, то ни за что бы больше не стал верить его доблестным клятвам. Гаскойн храпел как боров, Дойл на улице от скуки поседлал уже всех лошадей, а Барра и тот успел подружиться с местным старушьём — и всё это пока Гаскойн продирал глаза, а Амариль ворчала на него, вздымая глаза к небу:

— Так и знала, будешь кулаками махать; а ночью спать надо!

«Спать ночью, ночью спать! Хуже горькой редьки», — думал спросонья Гаскойн, пока пытался попасть ногой в сапог. Конечно, ему хотелось рассказать своей прекрасной даме, что он исполнял свой рыцарский долг, а не напивался; но приходилось держать это в тайне.

Дойл на удивление быстро приготовился к дороге и сел в седло, даже не попытавшись наверстать то, что ему не удалось ночью. Наверное, он решил улизнуть попозже. Но и на всём пути до Вересков он даже не поворачивал головы в сторону холмов. А в самих Вересках, когда Гаскойн украдкой договаривался с Фифом, Калачом и другими примечательными личностями, не устроил сцену в духе «О, я забыл в Медуницах нечто очень важное!» и не уехал. Словом, то ли он поставил расследование выше дел сердечных, то ли начал подозревать Гаскойна ещё в чём-то и уже не хотел выпускать его из виду.

Знакомая дрянная дорога от Вересков до Оборванки вырядилась в белую шубу, её ровный мех не нарушал ни один след человека или зверя. Доселе грозные цепкие ели казались невинными девицами в пышных юбках, а средь их ветвей вместо зловонной болотной дымки царил кокетливый перезвон. Мороз, солнце! Вот бы всегда был так хорош этот глухой участок пути.

Приближаясь к родной тропке в сторону Вересковников, которая была совсем рядом с Оборванкой, Гаскойн испытывал тревожный трепет. Его согревала Амариль, но даже это не прогоняло мысли о том, что случилось в его родной деревне, ставшей разбойничьем притоном. А что теперь в Оборванке? Думая об этом, он невольно сжимал бока коня, торопил его. Амариль тоже всё меньше дремала и всё чаще всматривалась вперёд.

И вроде бы ничего уму не постижимого не случилось, им навстречу не выскочила свадебная кибитка, набитая чертями, или не вылетел ворох ведьм верхом на мётлах. Но звук, долетевший до их ушей, шокировал их больше любых подобных зрелищ. Звучные удары топоров, перестуки молотков, взвизги пилы! Этого Оборванка не слышала уже давно.

Надо сказать, это их не обрадовало.

— Гаскойн… Нельзя ли поскорей? — молвила Амариль. Тот молча кивнул и поддал шпорами. Удивительно, но они не тонули в сугробах, словно дорогу кто-то успел расчистить ещё до бурана. Но кому могло прийти это в голову?

«Чертовщина. Так и знал, лучше вообще никуда было не ездить».

Им открылся вид их долины, на бровке которой с одной стороны сидел грузный Стриб, а с другой доселе стоял домишко Фаленов. И от бывшего дома рыцаря неслась эта какофония звуков. Не веря своим глазам, они уставились на грандиозную стройку на склоне, прямо над Лью. Точно на том месте, где раньше жил Гаскойн. Там залегли фундаменты из чудной, почти белой древесины, а в небо упёрлись балки. И много людей — столько, сколько не было во всей Оборванке! — трудились над этим строением.

Прежде чем их кони ступили в решётчатую тень выстройки, им навстречу уже торопился, спотыкаясь, крохотный отец Карл. На его лице застыла бледная пелена, сдерживавшая, должно быть, всё, чего он успел натерпеться.

— Хвала небесам, вот и вы, — молвил он. И именно на Гаскойна устремил отчаянный взгляд тёмных глаз-бусин. — Нам есть, о чём поговорить.

Теперь было видно, что людей в развалюхе-деревне целая тьма. Они ходят туда-сюда, каждый занят: то ли крутит верёвки из пеньки, то ли пилит, то ли скорнячит, то ли тащит что; а между ними ещё и дети, оравами бегающие за гусями. Круговорот скрипа, топота, лая и гомона выплюнул из себя взъерошенного Смоляного Чуба. Он выкатил глаза и тоже ринулся к ним.

Гаскойн понял, что сейчас начнётся хаос, и спешился. Затем передал Амариль поводья.

— Езжайте до Стриба, — велел он ей. — Сержант наш гость, так устрой его там, подбери ему комнатку. Тётушку Гобинет тоже позови — она знаток гостеприимства. Договорились?

— Ага, — неуверенно согласилась Амариль. Её глаза были огромными, в них чёрными крапинками мелькало отражение множества людей.

Гаскойн кивнул и решительно хлопнул по конскому крупу, чтобы конь повёз её дальше. Когда мимо проезжал замыкающий Барра, он притянул конюха к себе за рукав и прошипел:

— Проследи, чтобы леди с господином задержались в замке. Желательно до вечера.

— А? Угу, угу, угу, — прогудел тот, тоже сбитый с толку.

Гаскойн так отчаянно чесал свой затылок, что у него уже в ушах зазвенело. Всем придётся объяснить, что тут происходит. А он и сам не понимает!

Отец Карл стоял рядом, дрожа от холода, и потирал руки в шерстяных варежках. Как только процессия отдалилась от них достаточно, чтобы не слышать их разговор, юный священник тут же вскинулся, и его дикий взгляд заставил Гаскойна предполагать худшее.

— Сэр, я много чего ожидал, но не это. Вы только поглядите, — сбивчиво заговорил он. — Лунный эбен привезли на полусотне тягловых лошадей. Вон он, там.

Гаскойн посмотрел за его указующей варежкой и обомлел. Огромные, обхватом в три пары рук, белёсые стволы лежали прямо на главной улице, на Сквознячке. Длины улицы для них совершенно не хватало. Концы деревьев уходили глубоко под еловые ветви в чащу. Их было десять штук ровно, причём одну уже обкарнали. На стройку.

Если б Филипп сейчас воскрес и, радостный, вышел из крипты, Гаскойн сам удушил бы его и затолкал обратно.

— Отлично, — сказал он. — Вот и наши девять тысяч иров. Давай дальше.

— Да вот видите ли, мне пришлось умолить старосту заплатить дополнительно три сотни иров грузчикам, чтобы возместить им расходы, потому как те потеряли десяток лошадей по дороге. Видели бы вы, как они это везли! И они, простите, дотащили это всё и грохнули прямо на Сквознячку…

Смоляной Чуб настырно тягал его за рукав, и Гаскойн одёрнул руку, не желая прерывать диалог с Карлом, пока не узнает всё.

— Да, да. Они сказали хоть что-нибудь? — нетерпеливо спросил рыцарь.

— Из них из всех лишь один едва-едва говорил по-нашему, но я так понял, что это всё они снимали с грузового корабля…

— Да дайте ж мне сказать! — взвился Смоляной Чуб и так дёрнул Гаскойна, что тот чуть не прикусил язык — ему снова стрельнуло в спину.

— Чуб, чёрт тебя побери! — взвыл он и застыл, скривив лицо.

— У вас там что-то случилось? — обеспокоенно спросил отец Карл.

— Дело десятое, — процедил Гаскойн. — Будь добр, Карл, составь сейчас компанию нашему гостю и Амариль. Займи их чем-нибудь, объясни, что происходит… Но избегай подробностей.

Карл ещё смотрел на него, сомневаясь, но Гаскойн уже развернулся к Смоляному Чубу. Старик выглядел возбуждённо и даже гневно, пар валил не то что из его рта, а ещё и из ушей.

— Сударь, сэр! — заявил он. — Эти люди — вы видите, их там дюжин пять? — они заявились к нам и давай кудахтать, чёрт не поймёт, что теперь они хозяева деревни! Они даже назвали её Зузен!

— Что-о-о-о?! — взревел Гаскойн.

— Зузен — просто ужасное название, да?

— Кто они такие? Ну-ка, где их главный?

— Да они по-нашему, сударь, одно слово с другим не вяжут; но с ними господин один из города приехал, он за них всё и говорит. У него грамоты с печатями.

«Ранорис! Ну, держись, мерзавец. Я тебе твои грамоты…»

— Где он?! — рявкнул Гаскойн так, что ближайшая белка шишку из лап выронила. А староста отшатнулся.

— Да где-то… Отец Карл упросил его задержаться до вашего приезда, так-то он хотел отбыть сразу, как этих товарищей сюда привёз. А, вон он, глядите-ка! Должно быть, вас и ждёт.

Всмотревшись в бурлящую деревню, Гаскойн действительно разглядел мерзавца: одетый с иголочки горожанин в иссиня-чёрном цилиндре, закутанный в блестящий норковый мех. Вышел встретить их, да зря: если б смотался раньше, уберёг бы свою напудренную рожу.

— Ну вот и поговорим, — прорычал Гаскойн, мысленно закатывая рукава.

Но на его плече тут же повис отец Карл — он так и не ушёл, когда просили.

— Благородный сэр! Нужно сдержать свои эмоции, это человек статный, богатый, образованный, я ручаюсь, он даст вам исчерпывающее объяснение; если оно вам не понравится, всё равно не спешите переходить к рукоприкладству…

— Лучше б ему действительно пояснить. Иначе у него будут проблемы, — гаркнул Гаскойн и вырвался из его рук Хватит с него дипломатических нежностей! Врун, подлец, делец — получай кулака, здесь тебе не город со стражей на каждом углу и их бумажками для штрафов!

Даже бешеный бык, что понёсся на тряпку, и тот не был так яростен, как теперь Гаскойн. Наверное, от него тоже повалил пар. Но чем ближе становился городской господин, тем удивительнее было то, что он не делался меньше. Он был такого же роста, как и сам Гаскойн, только изящный и узкоплечий. Черты лица у него были совершенно правильными, будто его тоже вырезали из лунного эбена. И глаза длинные, хитрые, светлые. А повадки — редкая дама так грациозно могла протянуть ручку для рукопожатия!

— Рад знакомству, — сказал он голосом чётким, размеренным и отточенным. Пламенный гнев Гаскойна так и разбился об его ледяное невозмутимое лицо, скрытое тенью от дома старосты

— Я тоже, — ответил он резко и нехотя потряс его руку. — И буду просто прыгать от радости, если вы мне всё объясните.

Тот вскинул тонкую чёрную бровь.

— А вы именно тот, кому я могу это рассказать?

— А кому ещё?

— Где прямая наследница, леди Амариль Шоффе? Я буду иметь дело только с ней.

Гаскойн дёрнулся вперёд так резко, так внушительно накрыл его своей плечистой тенью, что лицо его всё же дрогнуло. Зато тон Гаскойн подобрал ужасно вежливый:

— Миледи в положении, ей нельзя падать в обморок от подробностей. Так что за Филиппа я. Его присяжный рыцарь, друг детства и заведующий всеми его извращёнными замыслами.

Тот негромко кашлянул и сделал шажочек назад.

— Я вас понял, — ответил он. — Значит, вы и есть сэр Гаскойн Фален, о котором беспрестанно говорил местный святой отец?

— Он самый. А теперь, будьте добры, отбросьте всю эту мишуру и выкладывайте, что происходит.

— Прямо здесь? Если вам нужны все детали, то мы успеем покрыться инеем.

— Не надо инея. Пойдёмте за мной, я покажу, где мы сможем всё обсудить.

Действительно, где? В Стрибе Амариль, да к тому же с Дойлом, которому лучше не знать, во что они вляпались. Под ликом бога Карла ничего не обсудишь, в каждом переулке стоит гомон чужого языка…

«Надеюсь, Донован не запер свой терем перед уездом. Хотя это на него не похоже. Но ключ где-нибудь внутри он точно оставил».

Они зашагали в сторону Стриба, аккурат по проторенной тропе вдоль длинных стволов. Если б их не запорошило снегом, Гаскойн мог бы поклясться, что отражался бы в белом срезе. Такая древесина действительно могла стоить целого состояния. «Но какого чёрта, Филипп?!»

Господин в цилиндре и блестящей тёмной норке шагал за ним следом. В нём не было ничего, кроме тоски; в городе, конечно, всяко веселей, чем в этой дыре. Снег похрустывал под сапогами, а воздух то и дело прорезали неясные возгласы чужеземцев.

— Откуда они хоть? — буркнул Гаскойн, отметив, что все незваные гости бородаты и мохнаты, как медведи.

— Из графства Лукен, которое самое северное. Вернее, они живут ещё к северу от самого графства.

Он поёжился, и Гаскойн обернулся, озарённый забавной мыслью:

— Вы побывали там лично?

— Да. И с этих пор буду тщательнее присматриваться к предлагаемым сделкам, — пробормотал тот с обидой в голосе.

«Филиппу бы вложить это в уста!»

Они шли прямо к вечно запертым Журавлиным Вратам, но у подножья холма свернули направо. Там, за высоким частоколом, был терем Донована, который жил в нём припеваючи немало лет при бароне Виллеме и его сыне. За высокими воротами тогда ломились от урожая грядки и теплицы, а дочка Донована, Фиона, гоняла вокруг крыльца гусей. Но теперь терем посерел и смотрел на них грустно своими пустыми глазницами.

Господин из города с сомнением рассматривал это сооружение, пока Гаскойн раздумывал, как попасть внутрь. Он подёргал дверь, убедился, что на ней замок; посмотрел под половиком, под подоконником и в пустых бочках. Ключа не было ни там, ни тут. И тогда он, скрипя от боли, стал влезать в незапертое окно. Это было бы куда проще, будь он здоров, но в целом заняло не слишком много времени.

Он ухнулся в полумрак гостиной и огляделся. По прихожей плутали призраки былого, раскачивая паутину. Безжизненные комнаты полнились зачехлённым старьём. Толстый слой пыли обнимал каждую вещь, словно иссушённая плоть — мертвецкие кости. А ведь когда-то это был самый богатый дом — да что дом, терем! — в чьи окошки было очень интересно смотреть. Донован жил здесь, не смущаясь глуши. Более того, ему тут нравилось, и он не раз повторял, что готов провести здесь всю свою старость. Но он не оставил здесь ничего, ушёл из-за того, что баронессой стала ткачиха, и повезло, если оставил ключ… Ключ нашёлся в полумраке счётного кабинета. Раньше это было хранилище десятков книг, а теперь в нём не пылилась ни одна записная книжка.

Гаскойн огляделся, потому что видел это заповедное место впервые: управляющий зорко стерёг свои бумаги от детворы. Затем взял ключ из бюро и пошёл обратно к лестнице. Половицы даже не скрипели под его ногами. «До чего добротная пустует постройка», — подумалось ему.

Он аккуратно сошёл по ступеням, стараясь сберечь чуткую спину. А затем высунул голову в зимний свет оконца:

— Ловите! — крикнул он и кинул ключ прямо в руки щеголю. Однако тот оказался не промахом. Цепкий, должно быть, цидерец. Он легко поймал блестящую связку на лету и зазвенел ею снаружи. Дверь открылась, показав его тонкий блестящий силуэт, а потом вдруг он кинул связку обратно. Гаскойн дёрнулся от неожиданности, получил по носу холодным металлом, услышал звон падения и так и остался стоять, сердитый: не мог нагнуться.

— Я думал, у вас так принято, — ехидно пояснил Ранорис и закрыл за собой. Внутри снова потемнело, и вновь терпкий запах сырой древесины защекотал ноздри.

«Вот ты какой», — раздражённо подумал Гаскойн и проковылял к укрытому холстиной креслу. Боль в спине, ставшая ещё более кусачей после лазанья через окно, всё не унималась. Стало даже тяжело дышать. Поэтому он сделался ещё злее, каждое слово давалось ему с трудом.

— Садитесь. И расскажите мне, что происходит, — сказал он сквозь зубы.

Было в известной мере неприлично предлагать гостю пачкать свой норковой мех пылью. Но иссиня-чёрный господин был невозмутим, как кирпич. Тряпичной перчаткой он смахнул пыль с софы и сел на краешек. Лучи ослепительного дня, что проникали внутрь, делали его силуэт почти непроглядно чёрным.

Так они и смотрели на отблески глаз друг друга, пока он не начал. Голос у него был мягкий, вкрадчивый, но звучный.

— Для начала, позвольте представиться. Меня зовут Альберг Реф — юрист, посредник, консультант.

— Чего? Разве не Ранорис Вейл?

Он кашлянул.

— Это, как вы можете догадаться, деловой псевдоним.

«Ага, делец с фальшивым именем».

— Не тяните никого за хвост, господин Альберг, а излагайте по делу, — нетерпеливо потребовал Гаскойн, потому что тянущие боли в спине вызвали у него ненависть к неспешному нарративному тону. — Что это за сделка с продажей деревни? Какой контракт у вас был с бароном?

— С бароном — никакого, — господин Альберг склонил голову набок. Волосы у него тоже казались синими в сыром сумраке. — Я приехал впервые уже после того, как состоялись его похороны. Дело о продаже деревни мне предложила пожилая леди, леди Стоиза Шоффе.

Гаскойн уставился на него, как баран.

— Леди Стоиза? Старая карга даже из комнаты своей не выходила. Как ей удалось?

— Я полагаю, что дело с помощью почты. Голубиной почты. Она обратилась за советом к моему старому знакомому, комиссару Стефану Францесу, чтобы найти отменного специалиста по продажам. По продажам, надо сказать, весьма специфичным. Разумеется, комиссар посоветовал меня. А так как мне было предложено хорошее вознаграждение, я согласился.

Суть сделки состояла в том, что леди собиралась по одной ей понятной причине продать единственную деревню, принадлежащую роду Шоффе, за символическую сумму в один ир. Но покупатель должен был быть избран по очень жёстким критериям.

Во-первых, это должен был быть очень нравственный язычник. Зная, что вера в духов и многобожие распространены именно в снежных лесах Лукена, я отправился туда. Но это было не последнее требование. Во-вторых, как значилось прямо в нашем договоре, покупатель должен был особо почитать божество под названием Белый Рыцарь. В-третьих, ему должно было быть известно, что именно окрестные леса Элоры являются… гм… протекторатом этого божества. В-четвёртых, пожилая леди требовала, чтобы вера покупателя была совершенно искренней! Вот вам смешно, а мне каково было, когда я с этим списком превращался в сугроб в вечной ночи Лукена? Тьфу. Прошу прощения.

— Леди Стоиза действительно сумасшедшая, — нервно захихикал Гаскойн.

— Сумасшедшая, несчастная, или и то, и другое вместе. Наконец, в-пятых, покупатель должен был назвать вид древесины, из которого можно строить близкие к божеству храмы — в смысле, капища. Это, как вы уже видели, лунный эбен. По контракту лунный эбен также даром доставался покупателю, но с тем условием, что тот возведёт своё жилище и место поклонения божеству именно из этой древесины.

Должен признать, если б это дело поручили кому-нибудь ещё, он выполнил бы его далеко не так добросовестно. Я честно искал почтенных северян, задавал им эти вопросы, спрашивал их о вере… чтобы понять, что она искренняя… Ради всего святого, перестаньте смеяться. Мне сначала тоже было смешно! Но, не зная ни местного языка, ни местных обычаев, я был словно рыба на сковороде.

Ладно, полно обо мне и о моём нелёгком труде. В рекордно короткие сроки — менее, чем за месяц — я нашёл подходящего кандидата. У меня уже были подписанные леди Стоизой контракты, где предусматривалось и то, что сделку следует заключить даже, если её уже не будет в живых. Так, видимо, и произошло; я понял это, когда не получил ответа на окончательное подтверждение, которое попросил её подписать. Но клиент вместе со своей многочисленной семьёй и вассалами уже собрал свои вещи и был на пути к Элоре, так что делать было нечего.

— А можно взглянуть на этот контракт?

— Да пожалуйста. Один оригинал у покупателей, один — у леди Стоизы, а у меня — заверенная копия.

Он вытащил из-за пазухи свёрток и протянул его Гаскойну. Тот приподнялся, взял шершавый свиток и развернул его.

Где-то посередине листа было расписано пять этих пунктов про искренность и прочее. Альберг значился там как Ранорис, зато леди Стоиза подписалась сама и даже печать поставила журавлиную. Читать это всё Гаскойн не стал; это было бы слишком долго. Поэтому свиток он вернул.

— Замечательно, — растерянно сказал Гаскойн. — Бабка продала нашу деревню за один ир и заплатила девять тысяч за лунный бубен, который сразу же безвозмездно подарила. Скажите, она была совсем поехавшая, да? Замок-то хоть наш?

— Если вы прочитали контракт, то там ясно значится только территория деревни Оборванки, исключая церковь. А леди Стоиза, если позволите, была совершенно вменяемой. Возможно, вам яснее, чем мне, но она предполагала, что данной сделкой искупает «вину» перед кем-то.

— Вину? — переспросил рыцарь, всматриваясь в светлые глаза Альберга. Они были как зеркало. Ничего под собой не скрывали, лишь отражали всё, что видели.

— Я мог бы сказать больше, если бы знал сам. Но я работаю только с теми данными, которые мне следует иметь в виду для заключения сделки. Я, сэр, профессионал подобных контрактов.

Гаскойн немного съехал по спинке кресла и уставился в дощатый потолок. Значит, теперь деревней владеют какие-то северные дикари. Бабка искупила вину. Что за вина? Горячие похождения молодости?

— Что это всё может означать? — простонал он, окончательно запутавшись. — Мало нам затей Филиппа с его табунами и дубами, теперь ещё религиозная благотворительность подоспела!

— Увы, ничем не могу помочь. Если вы только не пожелаете нанять меня. В конце концов, я первоклассный юрист, и у меня много познаний не только лишь в области недвижимости.

Внимание Гаскойна привлекло движение за окном. Он присмотрелся и увидел, как по дорожке от Журавлиных Врат медленно брёл лорд Дойл. Небольшая фигурка сержанта задержалась на окраине деревни. Даже отсюда чувствовался его цепкий, хищный взгляд. «Ищет, сволочь. Изучает наши проблемы. И почему Барра не удержал его в замке?».

Ищет… а если поиски увенчаются успехом?

— Помимо сделок с дикарями вам не приходилось концентрироваться на защите мерзавцев и преступников? — не глядя на собеседника, спросил Гаскойн как бы невзначай.

Непроницаемые глаза Альберга многозначительно блеснули.

— Две тысячи иров — и даже цареубийца будет оправдан, — оборонил он.

— Даже если сын жертвы за соседней дверью?

— Даже если в одной кровати.

Гаскойн никогда не думал, что пойдёт на это. Но теперь ему начинало казаться, что иначе дорога ему одна — на каторгу или на плаху. Если Дойл узнает, кто убил его отца, с его талантами будет нетрудно отправить неразумного рыцаря прямиком в ад. И тогда уже точно никто не позаботиться об Амариль.

Он знал, что будет об этом жалеть, но уже принял решение. В темноте брошенного дома он заключил контракт, о котором до этого не мог и помыслить. «Защити. Отвадь его куда-нибудь», — просил он мысленно. — «Ты же мерзавец, обходящий закон, мастер своего дела. Не дай ему… добраться до меня».

Возможно, такая крупная трата была единственно верной в его жизни. Ведь, глядя в будущее на длину только указательного пальца, невозможно отвертеться от жаждущего мести сына убитого комиссара. Особенно, если это вездесущий Дойл — «каждой бочке затычка».

Как он, Гаскойн, вообще смог бы оправдаться, если он даже не сумел доказать, что не убивал какую-то там служанку? Не зря же для таких инцидентов дворяне держали у себя среди придворных знатоков закона. Правда, у дворян казна была более внушительной. Поэтому Гаскойн сперва замялся:

— Мне нечем заплатить. Разве что мои фамильные доспехи с щитом в денежном эквиваленте…

— Отлично пойдут в южных графствах на манекены. Там рыцарей полагают за экзотику. Да, меня устраивает, — вкрадчиво ответил первоклассный юрист. — Со своей стороны я гарантирую вам защиту в быту и в суде, но я буду здесь, с вами, только в течение месяца. Дальше, если вы захотите, чтобы я продолжал прозябать в этом краю, потребуется доплата.

— А доплата за то, что жертвой был ваш старый друг комиссар, полагается?

Казалось, он и так всё понял. Только хмыкнул в ответ, и эта изящная насмешливая улыбка так и осталась на его лице.

— Не извольте беспокоиться, сэр Гаскойн.

Тот очень тяжело вздохнул. Но в кои-то веки ему полегчало.

— Тогда я вам их отдам сегодня же.

— Можете подлечить свои нервы, — своим кошачьим голосом продолжал господин Альберг, — заняться своей больной спиной или своей прекрасной дамой. А я пока устремлю своё внимание на нашего гостя, и он будет под моим наблюдением денно и нощно, пока всё не разрешится. Не смотрите на меня так, благородный сэр! Поверьте, я видал достаточно людей, битых палками, чтобы научиться их определять.

— Надеюсь, это были не ваши клиенты?

— Это были их обвинители.

Альберг, вступив в свои новые права, в первую очередь решил взяться за изучение ситуации, в которую попал незадачливый рыцарь. Он выслушал его и сразу сообщил, что имеет при себе немало ценных писем, которые надо будет разобрать и выискать из них то, что связано с контрактом на деревню. Для этого клиент ему не требовался; он сразу послал Гаскойна спать, дабы тот мог со свежей головой и закостенелой спиной получить новые знания поутру. Потому тот ушёл отлёживаться; но, пока шёл, он имел намерение поужинать. Однако поварня была пуста.

В поисках Амариль он покрутился в трапезной и услышал голоса — её и Дойла. А затем она появилась с цокольного коридора, где жила раньше прислуга. Поняв, что её засекли, она крайне смутилась.

— Добрый вечер, Гаскойн. Я ещё не бралась за еду. Пыталась устроить сержанта в одной из пустующих там комнат, но он... очень прихотлив.

«Прихотлив?» — мысленно переспросил Гаскойн, но не позволил своей язвительной мысли пойти дальше. Ему, конечно, хотелось спросить Амариль о том, как она нашла этого своего Дойла. О том, какими были её дела в Колокольницах. Но ему было противна даже тень подозрения по отношению к ней.

Она имела полное право с кем-то общаться за пределами Элоры, но почему-то никогда об этом не рассказывала. Мало ли, конечно, какие у неё могли быть подруги в Колокольницах, даже если она, вроде бы, никогда там не жила; мало ли, на худой конец, у неё каких-то своих женских секретиков. Но относится ли к ним Дойл? Не хотелось даже думать. Как ни крути, было в этом всём что-то не характерное для того, как Гаскойн воспринимал её. Оттого ощущал он внутренний диссонанс.

— Я думаю, тебе не следует беспокоиться насчёт трапезы, — молвил он неловко. — Я не голоден, ты устала, да и гость вроде бы не просит. Нам бы всем отдохнуть.

Амариль спрятала руки в рукавах и согласно кивнула.

Они смотрели друг на друга ещё с минуту, но так ничего и не сказали.

Наутро он поспешил к господину Альбергу, а тот попотчевал его весьма интересными подробностями. Их разговор состоялся прямо в деревне. Законовед и рыцарь медленно бродили между хат, вдоль белых стволов чудного дерева и среди северных трудяг.

— Вождь клана имеет титул, который можно перевести как "отец", — рассказывал Альберг. Лакированной тростью он задумчиво постукивал себя по носкам сапог, пока шёл.

— Ага, то есть батя.

— Кхм. Батя Эверард из Лукена является вождём этого клана. Клан называется Луро, что означает «чащоба».

— Батя из чащобы.

— Сами они именуют себя луронки. Если упростить, то можно перевести это как...

— Черти лошие.

— Вернее, лешие. Полюбуйтесь на их одежды. Мужчина луронков всегда носит на себе хоть какой-то меховой элемент. Хоть беличий хвост, хоть заячью шапку. А женщина обязана на груди своего платья вышивать орнамент, соответствующий её иерархии в роду. Однако подданная Луро может упростить себе жизнь, сделав себе нагрудный талисман, который будет повторять этот рисунок, и станет просто одевать его поверх своего наряда.

— Слушай, к чему ты это клонишь? — не выдержал подобной лекции Гаскойн. Он ждал чего-то другого от столь дорогого юриста.

Альберг посмотрел на него исподлобья.

— Вообще я пытался донести до ваших ушей ту ценность, которую имеют в их народе традиции давних времён.

— Ценные традиции. Дальше что?

— Я понимаю, вам не терпится знать самое актуальное, но всё же имейте в виду именно то, что я вам резюмировал. Каждый луронк живёт по очень точно прописанному его предками закону. А на нарушение этого закона вся община среагирует моментально и жёстко.

— Я не понял, мне талисман нагрудный надеть?

— Всё шутите, сэр Гаскойн. Ладно, если вас это не интересует, то перейдём к следующему пункту. Это будет комиссар Стефан Францес и то, чем с ним непосредственно связан лорд Дойл.

Лорд Стефан Францес происходит из рода Францесов, который является ответвлением рода Франц-Бореев, одной из трёх династий, основавших Вуквур. Знатность и весомость происхождения дали комиссару беспрецедентные права при поступлении в академию, а затем вынесли его на высокую должность сразу после выпуска. В меру благородный, в меру сумасбродный, он успел попутешествовать прежде, чем получил слишком значительный пост во внутренней службе. Женился он на родовитой астегарке, которая, узнав об измене, сбежала от него, будучи уже в положении. Её звали леди Хара Олли, а дочь её, рождённую от комиссара, — леди Хильда Олли. Она не смогла смириться с тем, что муж не только пошёл налево, но ещё и принялся угрожать ей расправой в случае, если она раскроет его похождения — что, несомненно, понизило бы его репутацию в глазах коллег. Поэтому она приняла решение больше никогда не иметь с ним никаких дел, и придерживалась этого решения весьма твёрдо. Что же до её соперницы… Женщина, родившая лорда Дойла, носила имя Шанта Мирой и была не леди, а просто купчихой родом из Вуквура.

Казалось бы, зачем комиссару гоняться за сбежавшей женой, если любовница удачно родила ему сына-наследника? Но лорд Францес оказался страшным семьянином. Он на чём свет стоит ругал жену и хотел найти дочь. Так-то мы с ним и познакомились. Как комиссар внутренней службы, он не имел права выезжать за пределы графства. Поэтому я согласился принять участие в поисках леди Хары и маленькой Хильды.

Я напал на их след не сразу; мне потребовалось несколько лет, чтобы присмотреться к Астегару. Однако, как только я вышел на финишную прямую своих поисков, семейка снова словно испарилась. Беглая жена опять обвела меня вокруг пальца. А это всегда было непросто, ой как непросто. Но она была женщиной хитрой, и за глаза я уважаю её. Одно до сих пор тревожит мой меня — почему же она при таком незаурядном интеллекте как огня боялась лорда Стефана, который всегда казался мне человеком приятным и адекватным? Неужели она не могла договориться с ним? Или, как водится, дома этот достойный джентльмен превращался в изверга?

Потребовались годы поисков — и серьёзного жалованья — чтобы я сумел облазать все графства в Хассии, все окрестные земли, все островные эксклавы. И пришёл к выводу, что хитрая женщина спряталась именно в Панцеске, зная, что никому из нас не придёт в голову расспрашивать о ней в этом глухом, далёком от цивилизации месте.

Однако быстрый успех, на который я рассчитывал, так и не пришёл. В Панцеске, где поселения далеки и почти изолированы друг от друга, где летом все мешаются между собой, а зимой ни души, искать было слишком тяжело. И, откровенно говоря, я спустил это дело.

Только спустя долгие годы лорд Стефан сказал мне: а что, если она здесь, в Панцеске? Я ответил: нет, что вы. Иначе бы я уже нашёл её.

Но он загорелся этой мыслью. На всякие мелочные проступки, на которые он обычно посылал сына или ассистентов, он стал ездить лично. Вот и извещение об аресте привёз в вашу глушь своей собственной персоной. Правда, для меня до сих пор остаётся загадкой, зачем ему потребовалось ехать в Вересковники, если даже в книге сёл оно значится заброшенным. Однако к этому позже, раз мы вспомнили о бастарде.

Ничто так больше бедолаге не было ненавистно, как его подвешенное положение. Лорд Францес не признавал ни развода, ни вдовства. Более того — он упорно искал свою дочь Хильду, не скрывая, что только её одну полагает за свою наследницу. А значит, из-за его упрямства Дойл рисковал вообще не значиться в завещании.

Поэтому, как вы можете наблюдать, он первее всех кинулся на это расследование, как коршун — на цыплёнка. Может, он чает найти при теле отца якобы завещание на его имя, а, возможно, сам что-то знает о хитрющей Харе и её дочери. То мне не может быть ведомо, но вы верно почувствовали, что вам стоит его остерегаться.

— Ну и дела, — протянул Гаскойн. Он смотрел в мешанину снега под своими ногами и даже не знал, что и сказать.

— Это вам к размышлению, — рассказывая, Альберг непрерывно осматривался, проверяя, не следит ли за ними сержант. — Но это ещё не всё. Что касалось моих писем, то у меня имеется кое-что очень интересное касательно леди Стоизы.

— Ты говорил, что именно комиссар посоветовал леди Стоизе обратиться к тебе.

— Да, именно. Невзирая на провал моих поисков, господин комиссар дал ей рекомендации относительно меня. Как я выяснил, леди Стоиза была попросту подругой матери лорда Францеса, потому как мать его происходила из Нойона.

— Припоминаю. Во времена моей юности в Нойоне сидел баронет, а его подданные торговали с нами отменным луговым мёдом.

— Тем более. Так вот, сударь! Собираясь возвращаться из Лукена я, как вы помните, так и не получил печати от леди Стоизы. Я осторожно предположил, что старость могла сделать своё дело; я сообщил это лорду Францесу, а он в ответ почему-то прислал мне конверт, в котором содержался фрагмент его переписки с пожилой баронессой. Она подозревала, что конец её близок, и, пускай это и выглядит наивно, следует иметь в виду её опасения тоже. Чтобы не быть голословным, я покажу вам, — и господин Альберг извлёк из-за пазухи пергамент с потрескавшейся журавлиной печатью.

Гаскойн взял бумажку в руки и остановился посреди хозяйственного арсенала северян, всматриваясь в витиеватый дамский почерк.

«Дорогой Стефан!

Я безмерно счастлива, что наша дружба до сих пор сохраняется в столь крепком виде, что вы не стали задавать мне вопросов насчёт сделки и предоставили мне такой подарок, как этот молодой человек юрист. Клянусь, я была бы счастлива удовлетворить ваше любопытство, но горе моё по сыну ещё слишком свежо, и я нескоро решусь открыться вам. Впрочем, вы всегда можете рассчитывать на мою взаимную поддержку. Я надеюсь, что не обижаю вас своими секретами, но я лишь боюсь Бога.

Огромная благодарность вам за то, что вы узнали у леди Маргариты, как её здоровье. Мы не виделись со времён моей молодости, и я сама уже не решилась бы встретиться с ней, даже если б Господь сподобил меня посетить вашу столицу. Однако мне любопытно подтвердить некоторые слухи: в действительности ли она вышла замуж за поверенного самого графа? Врут ли путники, или это правда? В её возрасте выходить замуж — дело опрометчивое, но в то же время и невероятно увлекательное.

С вашего позволения, ещё один обременительный вопрос. Не могли бы вы узнать, вписано ли имя моего бедного сына в колокольницкую книгу рыцарей? Или из-за такой малости, как проигрыш на ристалище, его в действительности никогда не занесут туда? Он так и не произнёс клятву, но я уверена, что вы могли бы уладить это. Негоже ему, пять лет учившемуся у первого рыцаря, посмертно остаться без шпор.

Меня мучают и терзают оставленные им по недосмотру огрехи. Но если честь нашего рода и попрана тем, что он так и не стал рыцарем, то его брак уже невозможно будет расторгнуть: его жена беременна. Ни один мужчина не подходил к ней настолько близко, чтобы можно было б спихнуть вину на него. Разве что наше последнее посмешище, так называемый Фален. Смогли бы вы помочь мне устроить это? Я боюсь, чтоб вы не поняли меня неправильно, но я много писала вам об этом вопиющем браке. Несмотря на разногласия с братом моим Фитимом, я с большей охотой одарила бы его младшего сына этими владениями, нежели позволила бы ей царствовать здесь. Я в действительности не уверена, от Филиппа ли её ребёнок. Кто-то пишет ей неимоверно много писем, и на них то вуквурские, то купайновские марки. Она держит их в своём шкафчике в баронских покоях, и ключик носит с собой.

Более того, намедни за обедом я заметила, что лицо её недостаточно прикрыто вуалью, а она так окрысилась на мои слова, что я начинаю понимать: кажется, я лишняя в своём же замке.

Боюсь писать, на чём я основываюсь, но мне кажется, что я скоро умру. Эта нахалка собирается избавиться от меня. Под предлогом каких-то отваров для плода она хранит у себя ничем не подписанные колбы. Возможно, она хочет отравить меня. Но где мне нанять дегустатора в этом запустении?

Счастливая, что одарена вашим вниманием,

Леди Стоиза Шоффе и ваша верная подруга».

Чтобы прочитать это самостоятельно, увидеть каждое слово своими глазами, Гаскойну потребовался почти десяток минут. Пальцы аж посинели от усердия. Первое, что сказал он, когда прочитал, было:

— Вот дура старая!

Альберг улыбался.

— Вот... вот ведь карга!

— Обиделись на упоминание себя? — хмыкнул юрист.

— Да чёрт бы со мной. Она же её…! Вот ведь псина смердящая! Вот...!

Ему хотелось порвать листок, гниющий от мерзостных строк. Хотелось сломать хоть что-нибудь, что окажется под носом. Но юрист отнял у него схваченный ненароком садовый инструмент и велел ему:

— Успокойтесь, благородный сэр! Возьмите себя в руки. Вы узнали много интересного, но, как я погляжу, ничто из этого не перевернуло ваше представление о деле. А значит, рано проявлять эмоции. Ведь есть вещи и более противные, которые нам ещё предстоит сделать.

— Нам? — рыкнул Гаскойн.

— Да, нам. Мне придётся покопаться в грязном белье господина Дойла. А вам, отложив в долгий ящик обременительные рыцарские принципы, узнать про тайный шкафчик леди Амариль.

Рыцарь взревел от негодования, и законоведу пришлось, как зайцу, разбудившему медведя, спешно спасаться по улицам Оборванки.

8. Призрачный любовник

Эхо далёкого колокола разбивало утро. Звон разлетался над деревней и ударялся о стекло в кабинете барона Филиппа. Мастерский узор мороза будто осыпался от этого настойчивого звука, как если бы по подоконнику методично стучали молотком. Гаскойн поднёс спичку к факелу, вдетому в стальное гнездо, и промасленная тряпка занялась холодным огнём. Спиной он чувствовал шорох и беззаботное курлыканье господина Альберга. Тот ворвался в бумажный склеп барона, как мародёр в древний храм, и начал крушить закостенелый порядок. Один за другим стукались ящики бюро и секретеров, хрустели и шуршали бумажные листы.

— До чего занятная выборка, — словно напевал юрист своим кошачьим голосом. — Рядом с поваренной книгой от Гурмана — исследование так называемых кроулей в трёх томах. А я думал, их всего два!

— А вы сюда не научные работы писать пришли, — пробурчал ему Гаскойн, — если вам нужен колдовской колпак и магические книги — катитесь туда, где отец Карл трезвонит, а сейчас возьмитесь за то, что я вам дал.

— Прошу прощения, — кротко отозвался тот. — Знали б вы, сколь скучен мир, состоящий из бумаг! Вечно хочется отвлечься хоть на что-то.

— По счастью, я от этого далёк.

Гаскойн поправил соболий плащ на плечах и обернулся к собеседнику. Господин Альберг тоже отсвечивал мехом — тёмным, безупречным, норковым. Он важно погрузился в высокое кресло — вот уж кто рождён быть аристократом! — неторопливо надел очки и взял два листа из целой стопки. Однако с этого момента от него не доносилось ни звука, и Гаскойн мог погрузиться в свои мысли. Поэтому он медленно двинулся вдоль стеллажей, рассматривая корешки книг.

Теперь злобный рок больше не швырял его в потёртое седло и не гнал в лес, не заставлял биться в неравной схватке с озверевшей толпой. Но весы души его опускали этот камень спокойствия ниже целой груды убийств и предательств. Он был беспомощен на поприще ровном и словесном, и пуща битвы была ему роднее. Он не хотел обдумывать ситуацию, в которой находился, потому что отказывался признавать свою бесполезность. И тошно ему стало от этого молчания; уж лучше бы юрист продолжил свою болтовню.

Однако господин Альберг не нарушал тишину. Гаскойн раздражённо думал, что он, должно быть, не отбрасывает тень и не отражается в зеркале, раз не слышно даже его дыхания. Безмолвие и безделье стали невыносимы. Сперва рыцарь слушал взвизги пил, затем смотрел во двор, носом приникнув к стеклу. Потом, оставив оттаявшее пятнышко на инеевом узоре, оторвался от окна и побрёл дальше в полумраке библиотеки. Внутри было темно, потому что снаружи царствовало ослепительное солнце. Невыносимо хотелось вырваться из этого сумрака; я ведь не колдун и не чернокнижник, почему я должен тут торчать? — хотелось ему крикнуть, желательно в окно, на голову этим захватчикам.

Наконец он встал над душой у невозмутимого юриста, который заглатывал один документ за другим. И подметил, глядя со стороны его затылка, что стекло очков совершенно не преломляет строки, а значит, ничего не приближает и не отдаляет. Он воздержался от язвительного замечания и сам стал копаться в соседнем ящике бюро. С некоторым удивлением он обнаружил нечто новое на привычной кипе грамот: несколько толстеньких писем с аккуратной журавлиной печатью. Он взял одно, повернул другой стороной и стал читать, беззвучно ворочая губами:

«Дорогому Филиппу от Амариль, молодой месяц овераса».

«Овераса?» — не понял Гаскойн. Затем присмотрелся повнимательнее и убедился: да, действительно. Написано за пару дней их отъезда в Колокольницы. Свежее письмо дорогому Филиппу.

Гаскойн сжал конверт в руках и с немым вопросом уставился в затылок господина Альберга. Он уже открыл рот, но никак не мог подобрать слов. Так и стоял, как дурак, с распахнутой варежкой, но тут юрист, не оборачиваясь, протянул руку, двумя пальцами взял конверт и положил перед собой на стол. А затем вынул из нагрудного кармана маленький письменный нож.

— Если есть необходимость прочитать чужое письмо и есть возможность прилепить печать наново, то полюбуйтесь: ничего проще нет.

— Только не заглядывайте, — спохватился Гаскойн и наклонился к нему. Тот ловко отделил печать от бумаги, а затем аккуратно соскоблил остатки. И, даже не взглянув на буквы, молча вернул конверт назад.

— Я буду обращаться, если что, — рассеянно поблагодарил его рыцарь. Он отошёл в полумрак двух глухих книжных шкафов и остановился там.

Письмо было сложено из нескольких листков, исписанных витиеватым почерком леди Амариль. И гласило:

«Дорогой Филипп!

Идёт первая луна без тебя, а мне уже кажется, что я сгнила, как старое кресло, в сырой каменной пустоте. Ты не пришёл, и мне кажется, что солнце гаснет. Даже если я разжигаю очаг задолго до сна, перина неизменно мокрая. И ледяная. Как и твоя.

Уже прошла половина срока. Представь себе, скоро я буду держать тебя на своих руках и петь тебе колыбельные. В этом нет сомнений, и писания не врут: все воскреснут, а ты воскреснешь именно для меня.

Мне жаль, что ты не рассказываешь, что ты задумал со своими сделками. Но мы по мере сил выполняем всё, что требуется, чтобы к весне было всё готово. В воздухе стоит нечто странное. Ты бы сказал, что это дух авантюризма, но я говорю: что-то грядёт, как будто с горизонта нарастает ветер. Ветер лучше штиля, рутина мучает, но перемены пугают.

Всё, что ни делается, всё к лучшему, написано в писаниях. Но в это сложно поверить, если слушать отца Карла. Он много знает, но не может рассказать это так, чтобы знать могла и я. Поэтому мне не хватает звука твоего голоса. Вернись, зайди хоть на минутку снова, ведь дверь моя всегда отперта. Ведь я по-прежнему держу для тебя золотое ририйское, целую бутылку. Если что-то не даёт тебе прийти — умоляю, дай мне знать, иначе жизнь во мне увядает, как трава с морозами!

Вечно твоя,

Амариль»

Гаскойн положил письмо на подоконник, опёрся о стену и почувствовал, как его покидают силы.

Амариль больше не в своём уме.

Как он раньше этого не замечал? Она казалось такой же, как обычно. Трогательно ласковой, улыбчивой, заботливой, много времени проводила на кухне и за шитьём. Или, чем тише омут, тем…

В конце концов, он ни разу не слышал, чтобы она сходила с ума от горя, как иные вдовы; она только глотала безмолвные слёзы. Лучше бы кричала и выла. Так она, быть может, могла бы отпустить своего барона. А теперь уже поздно.

Взгляд его пал на открытый ящик бюро: там ведь лежали другие письма. Но теперь он боялся даже прикасаться к ним.

— Будем запечатывать заново, сэр?

— Нет.

Он не мог нарушить душевное спокойствие Амариль, но в то же время знал, что повторить печать будет невозможно. Ведь, быть может, она приходит сюда каждое утро и всё время проверяет, нет ли ответа. Знает наизусть каждую трещинку на сером воске. О, несчастное безумное создание!

Оставалось только сунуть листки обратно в конверт, конверт — в бюро и захлопнуть ящик. От его глаз не укрылся внимательный косой взгляд юриста, но ему стало всё равно. Не прошло и десятка минут, а он уже отослал его прочь, несмотря на то, что тот нашёл переписку маркиза с бароном и принялся доказывать, что барон более всего ратовал не за земли, а за дубы и лошадей. Ему хотелось послать все эти тайны к чёртовой бабке. И лишь тогда, когда он запирал за собой кабинет, его поразила неожиданная мысль: а ведь кто-то приходит к Амариль.

Он весь оцепенел. Юрист лениво стучал башмаками где-то уже в холле, а он так и застыл в коридоре у дубовой двери.

Более того: ведь кто-то шаркает по ночам по правую руку от его комнаты!

Но ведь Амариль занимает опочивальню барона, а это совсем с другой стороны донжона…

«Да кто, хотел бы я знать, мог сойти за Филиппа?» — размышлял он боязливо, косясь на вытянувшиеся тени. Первое подозрение тут же пало на отца Карла. Слишком много откровенно долгих бесед и слишком частые посещения. Но разве можно спутать мощного огненоокого барона с худосочным семинаристом, стриженным под горшок и с глазами-тучками?

Да во всей Элоре не было ни одного человека, который отдавал бы такой же смуглинкой и искринкой, как проклятый Филипп! Или тоска слепа? Но насколько слепа? Нельзя ж, в самом деле, принять какого-нибудь доходягу Лью за Филиппа! А если б кто и приезжал с Вересков, так это было бы издалека заметно.

С другой стороны, он умудрялся годами жить и не замечать ни идейного помешательства Филиппа, ни соседней Белцы… Но нет, быть не может, чтобы кто-то наведывался в Оборванку, и это так и оставалось тайной!

Он так и сел, вернее, сполз по стенке на самый пол из гулкого камня.

Лишняя миска с оллийским фондю в тот ненастный день всплыла среди прочих воспоминаний. «Угостить кого-нибудь», — сказала Амариль. Хорошенькое дельце. Кого? Этому мракобесию уже несколько лун срок, выходит?

Вот только откуда ноги растут? Ответ очевиден. Кто-то слишком много проповедовал да призывал к чтению писания.

Набравшись ярости, Гаскойн поставил себя на ноги и ринулся на другой конец Оборванки, в треклятую церквушку. Солнце слепило глаза, кругом бурлила безудержная жизнь, а ему хотелось первого же попавшегося под ноги чужеземца вдолбить в сугроб железным кулаком. Полное село мужичья разной степени бесстыжести! И если за своих он мог ручаться, то что, чёрт возьми, делать с этой толпой?

Тут рой его мыслей прорезал далёкий женский вскрик. Он замедлил шаг, поднял голову, ища глазами источник. Возле дома землепашца Зоина то и дело задерживался человек-другой. А исхудавшая Оссия, спешившая под кров своего немилого Нуады со связкой шкурок, замерла у фасада и вздохнула довольно громко:

— Не позволяет Белый Рыцарь, не позволяет. Так Фланн сказал. Не бывать людей больше, чем волчих стай, так заведено. Заберёт и дитя, и бедняжку.

На неё зашипел один из внуков Смоляного Чуба, а пыл Гаскойна успел подостыть. Жена Зоина давным-давно уже ходила на сносях. Рыцарь вспомнил и местные легенды, и рассказ Милдретты; и разозлился вновь. Какого чёрта эти проповедники поучают и предсказывают, как у них умишка хватает?

Мысленно он уже душил сразу обоих, и Карла, и Фланна, но свой маршрут менять не стал и всё-таки дошёл до храма. Пастор как раз стоял на ступенях: он что-то рассказывал работяге Лью. Но, завидев летящую на него тучу Гаскойна, поспешил закончить разговор. И поздоровался первым:

— Добрый день, благородный сэр. Всё в порядке? — в его голосе слышалось плохо скрываемое напряжение.

— Нет от слова совсем, — прошипел Гаскойн. Злоба к этому мелкому всезнайке уже перешла всякие границы. Он зачитывает страницы из учебника, а Амариль, понимая по-своему, начинает верить, что вынашивает Филиппа, покуда к ней, между тем, то и дело заявляется старый!

Он макнулся в темноту храма, намекая, что говорить хочет подальше от любопытных ушей. Но и тут отец Карл был ханжой: он несогласно покачал головой. «Не захотел оскорблять святилище мирскими беседами, вы посмотрите на него!»

Так Гаскойн впервые побывал у пастора в гостях, в келье крайне заурядного мученика-отшельника: узкой трухлявой каморке с плесенью по стенам и жёсткой койкой в углу. Косая крыша тут же села ему на макушку, а запах, напоминающий аромат стухшей под крышкой каши, забил ноздри. «Чем омерзительнее — тем праведнее?» — подумал он и резко качнул головой, давая понять, что не принимает предложения присесть.

— А теперь по существу, — потребовал он, сверля отца Карла глазами. Тот заметно оробел. — Что ты, чёрт тебя дери, говорил леди Амариль, а? Давай, выкладывай.

— Когда?

— За всё время, что ты вешаешь ей лапшу на уши!

— Позвольте…

— Нет, не позволяю и не изволяю! Слушай, молокосос. Ты выполняешь свою норму по спасённым душам, но совершенно не интересуешься спасением разума. Леди рехнулась. Она пишет письма Филиппу и складывает их ему в бюро. И он. Он! Он захаживает к ней ночами в её, простите, открытую дверь! Что ты ей наговорил!?

— Да что вы несёте, сэр! — вскочил Карл, сверкая глазами. Он едва доходил рыцарю до плеча. И тот, возненавидевший это мальчишеское всезнающее лицо, схватил его за ворот и приподнял от земли:

— Я, кажется, задал тебе вопрос, маленький принц. Обиженную гордость изобразишь потом, — прорычал он так страшно, что тот не выдержал и затрепыхался в его стальных ручищах.

— Сэр Гаскойн, я правда не знаю, о чём вы! — взмолился тот. — Я утешал леди Амариль, обещал ей, что барон ждёт её на небесах! Я говорил ей, что рождённое ею дитя будет искуплением всех её страданий одиночества! Она приходила ко мне с глазами на мокром месте, а уходила уже счастливая и спокойная! Если… если там что-то не так, ради всего святого, дайте мне наставить её на верный путь!

— Да ты оглох, как я погляжу. Как ты это сказал? С чего она могла взять, что родит Филиппа обратно, а?

— Что? Боги праведные, да я в жизни такого не произносил! Будь я проклят, если это я свёл её с ума!

«Будешь проклят», — зло подумал Гаскойн, но удушливая ненависть отпустила его, и он поставил пастора на место. В конце концов, при всей его неприязни к религиозным служителям, он не мог назвать отца Карла особо злостным проходимцем или просто нехорошим человеком. По крайней мере, его клятва выглядела убедительной.

Уставший от собственных терзаний, он плюхнулся на ещё недавно отринутый стул. И уставился прямо перед собой, в пустоту; правда, пустоту эту через мгновение заполнила чёрная ряса.

— Благородный сэр, будьте милосердны. Расскажите мне, что именно вы узнали. Благополучие леди Амариль важно для всех нас, и я искренне сопереживаю ей и вам. Ну же.

Но он не мог вечно думать об этом и повторять одно и то же. Амариль сошла с ума по Филиппу. Кто-то этим пользуется.

— Нет уж, исповедуюсь в другой раз. Теперь мне просто нужно второе мнение. Скажи, святой отец, кто из всей округи может быть похожим на Филиппа до такой степени, чтобы делить с ней постель по ночам?

Глаза отца Карла стали круглыми. Он так растерялся, что забыл закрыть распахнувшийся рот. И заходил взглядом туда-сюда. Гаскойн не стал его торопить, просто опёрся локтями о колени и принялся мять свои большие пальцы.

В повисшей тишине дотошно визжала пила, не знавшая покоя уже который день. Если сперва звуки жизни, заполнившие опустевшую было Оборванку, чем-то воодушевляли, то теперь уже вся эта громыхающая и гудящая стройка до такой степени осточертела, что Гаскойн готов был променять соседей на волков.

— Ну? — спросил он наконец своим мрачным басом.

— Ну… — эхом отозвался Карл. Он отчаянно свёл брови, словно крича «Не знаю!». — Ну сколько я здесь живу, никого похожего не помню. Дело в том, что коренастые да смуглые где только ни водятся. Но вот такого, чтоб глаза, как у барона, с эдаким огнём внутри, с этой его смешливой руганью, с… Словом, нет. Действительно, нет. Я правда ничего не могу сказать. Ведь, кроме всего прочего, у барона губа кривилась от небольшого шрама — я сразу это подметил. Думаю, кому, как ни леди Амариль, помнить эту маленькую особенность.

Ответом ему было чугунное молчание Гаскойна. Тот смотрел на ноги пастора в скромных валенках, но видел перед собой лишь ни с чем не сравнимое лицо буйного барона. Да, в детстве Филипп налетел на ветку и так распорол губу, что отметина с левой стороны, косящая улыбку припухлость, осталась навсегда. Это было такой привычной его чертой, что Гаскойн даже думать об этом забыл. Однако это лишний раз доказывало, что двойника для него отыскать ещё сложнее.

Он уже не знал, чему верить. И решил смачно плюнуть на здравый смысл. Сделать уступку верованиям и на короткий миг прислушаться к тому, что говорят люди тёмные и суеверные.

— Ты правильно похоронил его, отец Карл? — без обиняков спросил он.

Подняв глаза, Гаскойн увидел, что кровь отхлынула от щёк собеседника. Теперь и он подумал об этом, и мысль эта явно испугала его.

— Мне запретили, — еле слышно ответил отец Карл. — Леди Стоиза прогнала меня и не позволила мне ни слова прочесть над покойным. В крипту его уложили под руководством отца Фланна.

— Та-а-а-ак, — прорычал Гаскойн, поднимаясь со стула, будто разбуженный медведь.

— Я не переставал поминать барона в своих молитвах! Но, боюсь, этого мало, ведь он же не запечатан согласно обычаю, и, возможно, вечный сон его не спокоен… благородный сэр, сэр, вы куда!?

Тот уже рванулся на улицу.

— Не волнуйся, святой отец! Я просто взгляну этой сволочи в глаза!

— Что?! Вы с ума сошли! Не смейте!

Пастор со всех ног бросился вслед за Гаскойном. Тот месил сапогами снег. Да, ему было, что сказать безумному старику Фланну. И Стоизе, этой бабке с поехавшей крышей. Но прежде всего он хотел выбить пару зубов старому другу.

— Благородный сэр!!

И слушать вопли отца Карла он тоже не желал. Он даже не замечал, как тот то и дело виснет на его плече. Но где хлипкому семинаристу задержать рыцаря такой высокой породы! Гаскойн протащил его на себе, как соломинку, зацепившуюся за рубаху. Не заботясь ни о любопытных взглядах, ни о мольбах своего попутчика, ни о плаче вдовца Зоина, он ногой ударил дверь крипты и окунулся в сырую темноту. Затем, оттолкнув Карла, полез за спичками и разжёг факел.

Отец Карл, боясь, как бы кто не подглядел, торопливо закрыл дверцу, и дневной свет моментально погиб в этой богами забытой дыре.

Гаскойн встал над могильной плитой. У ног покойника по обычаю лежал его любимый меч. Да, меч этот он хорошо помнил. По клинку расходились, вспыхивая, блики пламени. И тяжёлая тень ползла от его широкого тела по всему надгробию.

— В последний раз говорю вам: вы пожалеете! Не делайте этого, не тревожьте! — чуть не плача, воскликнул отец Карл.

— В последний раз? Какая удача, теперь будем слушать тишину, — буркнул Гаскойн в ответ. Напоследок он окинул взглядом запылившееся надгробие. Затем покосился через плечо на святого отца: тот нервно кусал ногти. И вдруг за спиной его разглядел то, отчего волосы у него встали дыбом.

Дверь изнутри теперь была не просто исполосована. Она была практически разодрана в клочья, так что на ней солнцем сияла паутина истончившегося дерева. Следы собачьих когтей превратились в последствия работы целой армии еженощно копающих дверь псов. Или дюжины бобров.

— Нет уж, Филипп, дружок. С меня хватит, — прошипел Гаскойн и наклонился к надгробной плите. Пальцы нащупали покрытые мхом углы. Каменный пласт был как раз той толщины, которая позволяла обхватить надгробие руками. Поэтому, крепко сжав края могильной плиты, он потянул её в сторону и на себя. Живот его затрещал, мышцы взбугрились, а зубы стиснулись до предела. Но ярости в нём было столько, что он забыл о боли. Каменные оковы спали с гроба, с гулким стуком плита уткнулась краем в пол, и глазам их открылась последняя постель барона Филиппа Шоффе.

Ослеплённый своим усилием, Гаскойн сперва не мог ничего толком разглядеть на крупном сером теле. Но отец Карл, только взглянув в каменную люльку, ахнул так страшно, что по рыцарю прошёлся холодок.

— Ради Бога… ради Бога… ради…

Святой отец на дрожащих ногах стал отступать назад, а очертания покойника наконец прояснились и перед Гаскойном. Кровь застыла у него в жилах.

Барон исказился и был покрыт жёсткой шерстью. Вместо привычного лица с царапинкой на губе вверх торчало собачье рыло. Истлевшие глаза зияли двумя чёрными колодцами. Жёлтые клыки обнажились из-под фиолетовых губ.

Не человек и не псина. Не труп и не жилец. Что-то неодушевлённое.

Будто со стороны Гаскойн услышал своё тяжёлое дыхание. Медленно отсчитывало удары сердце. Лихорадочным взглядом он обводил черты этого существа.

Вне всякого сомнения, оно было мертво. Но было ли оно бароном…

В груди у него была дыра от чего-то крупного. Должно быть, кола. Осинового. Глотку перерезала глубокая борозда. Оголённая плоть не стухла, но почернела. Тут-то и назрел резонный вопрос: а как умер барон?

Судя по всему, это знали это только леди Стоиза и Фланн. И…

— Святой отец, пыхтеть будешь над своими книжками, — выдохнул Гаскойн. — А сейчас скажи-ка мне: кто был в замке в день смерти барона?

— Всё те же, сэр, — прошептал Карл. — Леди Амариль. Барра. Сэр Оскар. Леди Стоиза. Может быть, господин Донован…

Всматриваясь во вспоротое горло, Гаскойн понял, что голова начинает идти кругом. Подобную этой ране мог оставить клинок не меньше полуторного. Такие мечи из всей Элоры носили лишь трое: он сам, Филипп и их учитель, сэр Оскар.

Сэр Оскар покинул Оборванку в ночь похорон.

Господин Донован — на утро после похорон.

Не далее как через неделю леди Стоиза посылает голубя, чтобы потом заключить контракт с Ранорисом-Альбергом. Она делает это, чтобы «замолить грехи».

Кровь загрохотала в ушах так громко, что Гаскойн не слышал даже бормотания Карла. В ужасе он всматривался в тёмные псовые губы и видел там искривление, шрам, полученный давно в детстве.

И если раньше ему могло показаться, что Филипп исполнил свою мечту и сбежал из Оборванки, подложив вместо себя это чудище, то теперь сомнений быть не могло.

Это был сам барон.

Сжечь волчье тело Карл не позволил. Он остался в крипте на всю ночь, читая молитвы над закрытым гробом с чудовищем внутри. А Гаскойн, стоило ему надвинуть плиту обратно, молча пошёл к приземистой землянке старика Фланна.

Жаль, он сразу не подметил, что деревня опустела. Привыкший к местной суматохе, он и не подумал, что это похоже на подготовку к чему-то. Но когда он безрезультатно погремел дверью, то понял, что больше половины северян и сам Фланн куда-то запропастились. Когда он спросил у крестьян, в чём дело, то узнал, что чужеземцы отправились в паломничество в глубину болот, а повёл их туда сам безумный старик.

— Нет уж, дудки, — сказал тогда Гаскойн сам себе. Ему вполне хватило того, чего он нагляделся в крипте. Рыскать по волчьей чащобе он больше не собирался. Вечерний снег заставил его безвольно опустить руки и поплестись обратно в сырую тишину проклятого Стриба.

В трапезной, как всегда, веяло чем-то вкусным с кухни. Он задержался в трапезной, памятуя, что время как раз к ужину, так что можно подождать Амариль. И устало опустился на дубовый стул. Тот поскрипывал, намекая, что его давно пора бы починить, но получил привычный ответ: «Не сейчас».

Судя по тому, что пряный запах мяса в этот раз не присутствовал, можно было ожидать или кашу, или какое-нибудь овощное рагу, или квашеную капусту… Раньше Гаскойн мог азартно угадывать, а теперь огляделся и подумал: «Ну и дурак ты был».

И это мягко сказано. До чего дело дошло. Кто бы мог подумать, что вместо Филиппа они найдут в гробу это? А ещё: ведь он совсем забыл о Дойле. Ведь его давненько не видно, и чёрт его знает, что он уже успел разнюхать.

Рыцарь бессильно навалился на стол, подперев подбородок локтями, и стал всматриваться в длинные тени. Но жизнь вернулась к нему, как только он услышал заветные шаги. Трепетное пламя свечей заиграло на золотом потоке волос, траурный подол заскользил по полу, а сиянье светлых глаз зажгло в нём бодрость, как новый рассвет.

— А ты уже ждёшь, Гаскойн? — встрепенулась Амариль. Должно быть, ей совсем не хватало внимания, раз подружками её стали поварёшки и кружки.

— Да, весь извёлся, — доверительно сообщил тот. Он уже и забыл, как тепло становится у него в груди, стоит ему заговорить с ней.

В деревянных плошках дымилась ароматная гречка. Но плошек было три. Одна опустилась перед Гаскойном, другая — перед местом хозяйки, а третья, как всегда, во главе стола.

Гаскойн тяжело вздохнул, но тут же взял себя в руки и понимающе улыбнулся:

— Вы в порядке, миледи? Эти дикари с севера не доставляют неудобств? Потому что если они вам не по душе, я их…

— Вышвырнешь? Или начистишь им рыла? Хватит, Гаскойн, — захихикала леди Амариль и взяла свою ложку, выточенную из орешника. — Если ты будешь решать так все вопросы, то твоей спины на это не хватит.

— Да я и думать о ней забыл.

— Храбришься. Я же видела, как ужасно это было.

— Видела?

Как замечательно. Если б он знал тогда, во время экзекуции, что на него смотрит Амариль, он сгорел бы со стыда. Ведь поводом для наказания была маркиза, а… Амариль никогда не говорила об этом, и оттого становился только сам себе противнее.

— Не могла же я бросить тебя в беде, мой благородный сэр! — воскликнула она.

«Какая-то она слишком счастливая… Нет, не то, чтобы слишком, но это явно не просто так». Он хотел бы думать, что и у Амариль бывают ясные дни, но история с Филиппом и его двойником отбила у него всякий оптимизм. К тому же, тяжелее всех всё равно было ей: теперь уже никакие ухищрённые покрои платьев не скрывали её большого живота. Гаскойн всегда удивлялся, как женщины при этом могут расхаживать со спокойным важным видом и не падать.

— Тебе нравится, Гаскойн?

— Да, очень вкусно. Что ещё может быть нужно зимним вечером…

Слова застыли у него на устах. Из маленького кармашка Амариль торчал знакомый конверт «Дорогому Филиппу». Были видны краюхи серого воска на месте печати. Той самой печати, которую ещё утром соскребли конвертным ножом.

Она нашла вскрытое письмо и думает, что Филипп прочёл его.

Тут бы самое время вздохнуть Гаскойну нечто вроде «Боже правый» и возвести глаза к небу. Однако он был стоек. Обходителен и улыбчив, как и положено рыцарю со своей леди.

— Что твой отец Карл? — спросил он с напускной ворчливостью.

— Ах, да что он тебя так волнует! Всё с ним в порядке. Он всё советует мне позвать Гою, чтобы та назначила мне обильную пищу. Он, видишь ли, первая знахарка на селе. А между тем Гоя мне сказала, что занята, так что не очень-то и хотелось, ведь объедаться я и так умею.

«Занята тем, что провожала в последний путь жену Зоина и его только родившегося ребёнка».

Амариль сильно привирала, что умеет объедаться. Это обличали глубокие чёрные круги под глазами и иссохшая тонкая кожа. Временами она ходила, держась за стенку, а утро начинала с того, что занимала нужник чуть ли не на час. Конечно, крестьянки в положении умудряются ещё и работать, но Амариль была столичных кровей, маленькая и хрупкая швея с длинными пальцами. Тут Гаскойну пришла иная мысль: а ведь ей может понадобиться хороший врач, а не повитуха. Ведь жене Зоина не повезло, хотя она была женщиной крупной и крепкой…

Он сжал ложку, отгоняя глупости про Белого Рыцаря и прочую лесную туфту. Фланн получит по шее за свои мерзкие предсказания, а вот для Амариль нужно будет позвать доктора из Колокольниц… нет, из Белцы… Где он там не успел нажить себе врагов?

Каша закончилась неумолимо быстро, за ней проследовал горячий ромашковый отвар.

— Странно, что господин Дойл всё не возвращается, — вздохнула Амариль. — Обычно он приходит на ужин. Или решил заночевать у старосты?

Тут же Гаскойн мысленно сопоставил невысокого поджарого сержанта с мощным силуэтом барона. Нет, не он.

— У него много дел, — неохотно поддержал тему рыцарь.

— Да, столь печальный повод…

Всмотревшись в её лицо, Гаскойн понял, что она утомилась. Ещё бы ей было не утомиться при стольких хлопотах и таком сроке! «Нет, куда я смотрел да этого? Ей давно пора нанять горничную. Хотя бы тётку Гобинет эту». Иногда ему хотелось себя стукнуть.

— Позвольте, я провожу вас, миледи.

— Уж как-нибудь найду к себе дорогу, — отшутилась Амариль. Судя по её глазам, она и не собиралась ложиться спать. А поводом тому было письмо, несомненно, письмо!

Это дурацкое послание… Сколько их там было, не считая этого? Три штуки. На основании этого Гаскойну пришла в голову не самая приятная мысль. Распрощавшись с леди и поцеловав ей ручку напоследок, он торопливо вернулся в книжное логово баронов. Там, в синем полумраке, он разжёг свечу, устроился в кресле и выдвинул верхний ящик бюро.

Все оставшиеся три конверта были на месте. «Дорогому Филиппу», скромно «от Амариль», неизменно «молодой месяц» — мидераса, удераса, ещё раз удераса. Исчисление по фазам луны было весьма неточным, ибо в их тёмных краях до сих пор считали по русалиям: год делился на девять русалиев, каждый из которых начинался с воздаяния памяти предкам. Оставался один лишний день весной и через год — два лишних дня, оба посвящали радости по поводу прихода солнца и тепла. Но, в отличие от принятых в остальном мире расчётов по месяцам, лунные фазы плясали внутри русалиев как могли, и потому письма, отмеченные тем или иным состоянием светила, были актуальны только в насущный год, а потом уже и чёрт не понял бы, когда его написали. В столицу запрещалось обращаться с такой датировкой, поэтому постепенно она ушла даже из консервативной Панцески. Но в Элоре, самых глухих болотах мироздания, она до сих пор сохранялась, если была писана рукой не шибко светского местного жителя.

Однако не столь важно было, как часто Амариль писала эти послания. Рассматривая оттиснутые печатью конверты, Гаскойн крепко задумался. Невзирая на календарь, она писала каждое письмо в первые дни после новолуний. Если брать во внимание суеверия, то волчье время наступает как раз-таки наоборот, в полнолуние. Или именно потому, что волчье солнце гаснет, Филипп обращается в человека, и…?

— Чёрт возьми, какой бред, — сказал Гаскойн сам себе и тоскливо вздохнул. Поверья поверьями, но, если бы волчья туша действительно восставала каждое новолуние, неужели бы этого никто до сих пор не заметил?

Облизнув сухие губы, он уставился на конверты. Возможно, они многое прояснили бы. Тут взгляд его притянула записка от господина Альберга:

«Сэр Гаскойн,

Историю общения барона с маркизом я сложил в хронологическом порядке в нижний ящик бюро. Заранее извиняюсь за вторжение.

Новолуние новета, или 4е января»

Но ведь раз они только утром рылись в этом барахле, значит, новолуние уже началось?

Его бросило в холод. Счастливая Амариль, письмо в кармане, синяя мгла за окном. Новолуние длится около трёх ночей. Которая из них по счёту наступает теперь?

— Проклятье! — не выдержал он и торопливо вскочил на ноги. Кровь загрохотала в ушах. Он швырнул конверты обратно в бюро, не заперши кабинет, и заторопился к себе. В старушечьей светлице на него с усмешкой уставились волчьи рыла с гобелена.

Он думал было накинуть кольчугу, но решил, что это помешает подкрасться. Проверил меч в ножнах, подтянул пояс. Взглянул на своё отражение в мутном стекле и понял, что волосы его уже пронизаны, как паутиной, сединой.

«После такого хоть на пенсию выходи», — подумал он и беззвучно прикрыл за собой дверь.

Он просидит там одну ночь, две, три — сколько потребуется. Но не под дверью, нет. Он знал отличный укромный уголок, где в своё время мог спрятать свою тушу при любой игре — догонялки, прятки, салки, что угодно. Единственной опасностью был барон Виллем, живущий с баронессой Стоизой прямо через стенку. А сейчас это было как раз то, что нужно.

Давненько ему не случалось ходить на цыпочках по хозяйской стороне донжона. Стоптанные ковры, насытившиеся пылью, приглушали шаги. Строго смотрела со стен парочка рыцарских шлемов. Ночь была безлунна и черна, и отсветы на забралах лежали едва заметными мазками серебристой краски.

Под дубовыми створками дверей тихонько танцевало пламя. Баронесса Амариль не спала: она терпеливо ожидала своего возлюбленного, не гася свеч. Гаскойн задержал дыхание и прильнул ухом к холодной створке. Тишина. Значит, он в кои-то веки не опоздал. Кивнув самому себе, он устремился за угол. Там была ниша, похожая на ту, что истекала дождевой водой рядом с его собственной светлицей; но эта была побольше, и, сколько он помнил, бароны всегда хранили тут разное пыльное барахло, от старых гобеленов до ждущих починки арбалетов.

Обычно он забирался в самую глубь этого беспорядка, прикрывался цсолтигским ковром и сидел смирно, пока Филипп носился туда-сюда. Теперь он сомневался, стоит ли основательно прятаться. Мерзавцу придётся пройти мимо него, и, приглядевшись, он, конечно, заметит дядьку с мечом; но дядька-то не в прятки играть собрался! Нужно было устроиться так, чтобы в любой момент выскочить в коридор.

Это было не так уж легко, но он втиснулся между крупным ящиком и поддоном с серыми от пыли вазами. Положив левый локоть на ящик, а правую ладонь – на эфес меча, он успокоил дыхание и стих.

Он старался не спрашивать себя, что с ним сделается, если он увидит вместо обычного проходимца какую-нибудь чёрную сущность. Или, что ещё хуже, самого Филиппа. Если слишком много думать перед ответственным делом, как известно, можно попасть в суп.

Так и затаился в пыльном хламе благородный сэр Гаскойн Фален.

И просидел он в такой позе до самого утра, а на заре, когда бледная дымка поползла по каменным стенам, вылез из своего логова. Ноги у него затекли, пальцы отмёрзли, зато ненависти ко всему сущему было столько, что на нём можно было кипятить самовар.

Он вернулся в свою келью, свирепый, как орава голодных псов; уж и говорить страшно, что на него нашло, когда в спящей ещё рассветной тишине он увидел проклятую тётку Гобинет, которая меняла у него старый гобелен с оборотнями… на новый гобелен с оборотнями!

— Да ты тронулась, дура старая!? — взревел он и вышвырнул её со всеми её гобеленами. Оборотни! Новолуния! Ох и дали б ему в руки того, кто придумал всю эту чертовщину! Чуть солнышко встаёт — и приходит эта полоумная со своим тряпьём!

Он завалился спать, но ещё долго ворочался и пинал табурет, потому как ноги его по-прежнему свешивались с кровати. Лишь потом, когда его всё же одолел беспокойный сон, он пожалел, что решил отыграть свою бессонную ночь. Потому как ему начали сниться сущие ужасы.

Гулкий синий лес. Яркий сноп света падает на сизую росу. На траве лежит леди Амариль, её прекрасные волосы нечёсаной соломой размётаны по плечам. Она дышит тяжело, и боль кривит её лицо. Но стоит появиться какому-то движению, как она бьётся в отчаянии, пытаясь подняться.

На неё бросает тень громадный рыцарь, закованный с ног до головы в сверкающие бело-лунные латы. Его рука крепко стискивает эфес колдовского меча. Он не позволяет ей. Он хочет, чтобы она умерла, а взамен её ребёнка в лесах народилась дюжина новых волков.

Последнее, что видит Гаскойн — это её полный мольбы и боли взгляд, а потом она исчезает под белым плащом, откуда безмолвными тенями смотрят бесчисленные жёны и их нерождённые дети. Он забирает и её. Ужас и гнев захлёстывают его.

— А ну иди сюда! — ревёт Гаскойн, встретившись взглядом с бездушной бездной под забралом; но вместо меча в руке копьё. А между ног — седло на хилой спине безухого Каштана. Ослепительное ристалище и полные трибуны врагов. Дойл скрывает шарфом победную усмешку, сэр Имон даёт противнику добро на боевое копьё. Дикари пируют меж скамей, распивая вонючий мёд, над ухом звенит проклятый Карл, уверяя, что если враг взял боевое, то ты из соображения смирения не повторяй, а лучше ещё и щит в придачу выкини.

Белый Рыцарь, под ним — чёрный дестриэ с глазами цвета забродившей вишни. Они ещё не идут в разгон друг на друга, а Гаскойн уже знает, что ему целятся прямо в грудь.

А он без доспехов, без щита, без копья, но Каштан уже летит, неся его прямо на острие!

Ослеплённый болью пронзённой плоти и собственной смертью, он распахнул глаза. Кровь гремела в висках. Кулаки до треска стискивали тряпичное покрывало. Ледяной пот затекал за шиворот. Выбоины на потолке множились и бегали перед его глазами, как блохи в банке. Даже будучи в весьма правдоподобном кошмаре, он понимал, что это сон. Но никогда до этого он не чувствовал такой настоящей боли. Дрожащей рукой он ощупал грудную клетку, задним числом понимая, что ничего с ним не случилось. И всё равно это было первое по-настоящему зловещее видение в его жизни.

Сонливость как рукой сняло. В мышцах оставалась болезненная слабость от пережитого ужаса, но, пожалуй, и всё.

В комнате стоял призрак дня. Время, должно быть, было далеко за обед. Непривычная умеренность строительного шума ещё раз напомнила: Фланна в деревне нет. Старик ушёл проводить свои гнусные обряды вместе с новыми друзьями. Может, именно обряды во всём и виноваты. «Не превращайся в бабу с их сглазами и наговорами», — Гаскойн решительно оборвал внутренний поток столь недостойных мыслей. Нужно было найти в себе силы подняться. Проведать Амариль. А сны пускай остаются снами.

Так тяжело отрываться от кровати было только после попойки. Первое, что он увидел — треклятый гобелен с оборотнями. Он не помнил, сорвал он его на рассвете или нет. Он вообще, можно сказать, потерялся и запутался: слабость пробуждения стояла над ним, как каменная стена, и едва-едва давала ему размышлять хотя бы о чём-то. Вот подумал он: одеваться, должно быть, не надо, ведь тогда я не раздевался. А потом подумал сразу же за этим — что надеть, если плаща на крючке не висит? И ещё и не мог свести одно с другим добрых несколько минут. Действительно, он так и спал, в походном. Поэтому вышел на люди он мятый и совершенно разбитый.

В трапезной, в этом плохо отёсанном каменном гробу, царила привычная пустота. С кухни доносился перезвон уборки. Значит, с Амариль всё в порядке. Гаскойн натянул на лицо залихватскую рыцарскую ухмылку и проковылял к поварне.

Но вместо тростиночки в траурной накидке он увидел тумбу в дублёнке и чуть не взорвался от возмущения.

— Гобинет, — холодно позвал он, — ты чего здесь опять забыла?

Она тут же повернулась к нему. Она, кажется, не менялась никогда: вся та же невинность круглого морщинистого лица и ещё более круглый серый пучок под затылком.

— А? Благородный сэр, вы проснулись? Я вот апартаменты господина Рефа разобрала, так что теперь пришла помогать госпоже. Ей без подмоги ой как нелегко.

— А можно помогать госпоже, не трогая мою опочивальню?

Искреннее удивление старушки ему ужасно не понравилось.

— О чём вы, сэр?

— О гобеленах, — уже не так уверенно ответил Гаскойн. — Раньше ты поменяла у меня гобелен на стене, потому как прежний был испачкан. Но сегодня утром в этом совершенно не было нужды, поэтому я осерчал, за что прошу прощения. Просто забудь об этих дурацких гобеленах, а?

Теперь на лице её было такое неподдельное изумление, что он всерьёз подумал, не напутал ли чего.

— Да я в вашей опочивальне ещё сроду не была, — ответила она с ноткой возмущения. — Дались мне эти ваши гобелены!

— Да нет же, — помотал головой Гаскойн. — Пойдём. Я покажу. Ты точно вешала ко мне оборотней вместо волков. Давай, сейчас же, пошли.

— Ну пойдёмте, пойдёмте! Маразмом я ещё не страдала! — закудахтала Гобинет и устремилась вслед за ним. Вместе они преодолели трапезную, холл, изгиб лестницы и короткий отрезок коридора. Гаскойн распахнул дверь, пропуская её внутрь первой, а затем наклонился и протиснулся сам.

— И чего вы мне такое понарассказывали, а, сударь? — сердито спросила тётушка.

На стене располагался тот самый гобелен с волками. На их мордах иссохлась то ли кровь, то ли грязь, оставленная Гаскойном после битвы в Вересковниках. Всё было почти так, как и в первый день заселения, только постель воняла сырыми шкурами.

— Чего вы, сэр, челюсть уронили? И ваше несчастье, что я до сих пор сюда не заглядывала. Ну и свинарник, я вам скажу. Иров за пять могу привести всё в порядок.

Но её чириканье Гаскойн слышал отдалённо, как будто голову сунул под воду. Он внимательно вглядывался в частые стежки ниток. Перепуганные лица охотников. Натянутые луки. Свирепые волчьи оскалы. Ни одного оборотня. И ни одного линялого пятна, кричащего о древности и хрупкости полотна.

Он молча сел на свою постель и опёрся локтями о колени. Из оцепенения его вывела Гобинет: она потрепала его за плечо.

—Вы пейте поменьше, сударь. А я, с вашего позволения, пойду.

Проводив её взглядом, он снова уставился на полотно. Нет, всё было до бесстыдства очевидно и правдиво: вот он, гобелен, вот они, волки, вот аккуратные стежки бледной нити, вот тонкая россыпь тёмных пятнышек крови и грязи. Хоть потрогай, хоть пожуй.

Ему оставалось только уткнуться в ладони и издать протяжный вздох. Как это называется, когда минуту назад есть одна вещь, а потом тут же другая? А как называется вполне материальная тётка, которая со шваброй и табуреткой пришла менять тебе полотно на стене — и поменяла его, а потом та же тётка божится, что ни разу не переступала этого порога? Это чей-то заговор, или это чертовщина, или это чердак стал протекать?

Может, Стриб на всех так действует? Вон как кончил Филипп, ещё годка три назад казавшийся самым свежим и здравомыслящим разумом Элоры. И ведь не пил! И он, Гаскойн, тоже уже давно ни капли в рот не брал! А чем дальше — тем хуже. Несправедливо, одним словом. «Есть ли теперь разница, пить или не пить, раз такое дело?» — подумалось ему.

А за крошечным окошком темнота всё сгущалась, в ней всё ярче проступал блеск редких домашних огней. Не успел проснуться, уже новая ночь.

Новый дозор.

Он, конечно, поругал себя за то, что совсем упустил из виду Дойла. Тот как раз шнырял в сумерках засыпающей деревни. Впрочем, щедрая плата господину Альбергу должна была решить эту проблему: на того, кто следил, нашлась и своя слежка. Теперь дело было за Амариль. Он пошёл в сторону её опочивальни; но там гулял лишь ветер. На кухню — в ней не нашлось ничего, кроме открытой бутыли вина (на редкость противного, надо сказать). На конюшенном сеновале, чёрном от сажи, нарисовался Барра; его пиво было куда лучше. К тому же он развеял сомнения, спросив с нескрываемым изумлением:

— Разве вы не знаете, сэр, что леди посещает и вечерние, и утренние богослужения?

После незнамо какой по счёту утешающей кружки Гаскойн сказал себе: хватит. Ещё негодяя ловить, а он уже нахлестался до положения риз!

— Не-е-е-е, — протянул он, совсем расквасившийся с непривычки: привычка эта пропала с середины мидераса, когда слетела крыша и померла Стоиза. До этого-то у него был хороший иммунитет. — Не, так не пойдёт! Барра, у меня, того… у меня оч-чень важное мероприятие намечается.

— Ночью-то, горемычный? Тебе леди не видать, уж поверь мне, — доверительно икнул Барра, — потому как она барона любила оч-чень.

— Во-первых, завали хлебало, — огрызнулся Гаскойн и погрозил пальцем. Палец был жутковато мутным. — Во-вторых, я вообще не об этом.

— А… об чём?

Так это прозвучало, что Гаскойн понял: нужно срочно заканчивать. Он поднялся на ноги, и, к собственному удовлетворению, ни разу не пошатнулся. Затем слез с сеновала (а не упал), и этим остался настолько доволен, что принялся насвистывать по пути в донжон. Ночь вступала в свои права, разливаясь по лощине чернильной рекой. В кромешном штиле был слышен даже сонный вздох работяги-северянина — наверняка того самого, что занимался с пилой сутки напролёт.

Гаскойн напустил на себя вид загадочный, сложный и крайне серьёзный. Сперва он заглянул в барскую половину донжона и заключил, что Амариль уже у себя: молится ли на ночь, ждёт ли Филиппа, — неважно. Важно, что это, скорее всего, последняя ночь новолуния, поэтому оплошать никак нельзя. Гроза разбойников и ужас блудников раздолбал половину ваз в поддоне, пока устраивался на своё засадное место, а затем скоропостижно уснул в позе больного ревматизмом старика.

Теперь ему не снилось ничего. Разбудило его ожидание острой головной боли, а сама боль ножом врезалась ему в висок, как только он открыл глаза. Вокруг царила кромешная темнота, а простая попытка потянуться отозвалась звяканьем треснувших ваз. Из густого мрака потихоньку выступала синеватая ночь. Который был час, не понял бы даже сам чёрт. Только полный рыцарский доспех, укоризненно глядевший со стены напротив, был свидетелем того, что уже наверняка случилось.

Так холодно и жутко стало от этой мысли Гаскойну, что он привычно стиснул эфес меча. Обычно, насуслившись, он спал до следующего обеда, пока не приходила пора продирать глаза. Но теперь в нём была странная уверенность в том, что его разбудили. Что-то случилось такое, что заставило его проснуться, хотя он и не успел понять, был ли это хлопок закрывающейся двери, или нежданный чих крадущегося мимо мерзавца, или что-то подобное. Беда была в том, что после этого шума снова наступила звенящая тишина. И он никак не мог понять, что это было.

Гаскойн несколько раз зажмуривался, чтобы барахло вокруг него обрело ясные очертания. Сложнее всего было с нагрудником рыцаря. На нём, матовом и округлом, смазался бледный отсвет тупикового окна, так что и так, и сяк зрение казалось ненадёжным. Но когда в этом неподвижном отсвете вдруг медленно изменилась тень, Гаскойн протрезвел, поумнел и прозрел в то же мгновение.

На синий свет мутной стали медленно наплывала темнота. Вот она задержалась, дойдя примерно до середины; затем стала поступательно, шаг за шагом, возрастать, но всё медленнее и медленнее. Тихий, как дыхание призрака, шелест ткани начал усиливаться.

Кровь ударила Гаскойну в голову, а сердце — ушло в пятки.

Нечто двигалось из тупика, где было только оконце. Оно приближалось с каждым шагом, не издавая никаких звуков, кроме слабого шуршания. Оно было уже в пяти шагах от его укрытия.

Сердце Гаскойна замерло, он задержал дыхание. И, дрожа каждой жилкой от напряжения, медленно и беззвучно подтянулся к углу. Почти осязаемая боль стискивала его нутро, когда он видел, как его плащ тянется по осколкам ваз. Шевельнётся хоть один черепок — всё пропало.

Но никто не нарушал повисшую тишину. Даже тот, неизвестный.

И тогда, прижавшись спиной к самому краю угла, Гаскойн сильнее всего устрашился не того, что его заметят, а того, что он сам сейчас увидит. Всем своим существом он желал никогда не оказываться в этой рухляди и не смотреть, как тень становится всё ближе и больше.

Чтобы собраться с духом и выглянуть в коридор, ему пришлось собрать в кулак всю свою храбрость. Он решился и, не нарушая воздух ни единым вздохом, наклонил голову за угол, скосил глаза в глубину прохода. Оно действительно было там. Ростом с человека. В широком плаще, отороченном соболем, в глубоком капюшоне. Оно было мраком, объятым тканью, и светлого в нём было лишь каёмка собольей шерсти. И несколько заметных крапинок тяжёлого браслета. Узрев это нечто, Гаскойн еле слышно вдохнул. И оно тут же дёрнулось, как трава от шквала ветра. Мгновение их взгляды были скрещены. А потом оно моментально спорхнуло со своего места, с дробным топотом кинулось прочь в тупик. Испугалось!

— Ах ты ж чёрт! — только и вырвалось у Гаскойна. Он вскочил на ноги и сорвался с места так быстро, будто его сзади поддело порывом бури. Гром погони разразился в спящем Стрибе; оба понеслись так, что не успевали дышать. Мерзавец ловко исчез в тупике; если б не колыхнулась длинная штора, Гаскойн так и думал бы всю жизнь, что там нет прохода. Но ему открылся узкий лаз, рябящий ступенями, и по ним гудело эхо от топота.

Не уйдёт! Не уйдёт, чёрт бы его нагнул!

Гаскойн кинулся вслед, ударился плечом о грубо отёсанную стену, покатился кубарем, и к звону в его голове прибавился громкий лай. Ступени избили ему все кости; но он вылетел в распахнутую дверцу прямо за пределы замка, на холм, куда кухарки когда-то выкидывали мусор, — вылетел уже на своих ногах. Там по-прежнему жили дворняги. И, о счастье, они поняли всё так, как нужно было! Стремительно уносящуюся фигуру с хлопающей накидкой атаковали сразу несколько псин, они наступали беглецу на пятки и со злым визгом отрывали куски от его плаща.

Гаскойн кинулся следом. В разуме, размытом болью и похмельем, ясным был лишь стремительно убегающий прочь негодяй. И ноги сами несли Гаскойна вниз по склону, да так быстро, что ветер гудел в ушах.

Вдоль замковых стен, в сторону деревни. Мерзавец мчался прямо через дома. Хотел было запутать свой след в строительном беспорядке, но не тут-то было! В таком гаме, в таком инфернальном лае не могла скрыться даже мышь! Должны были начать зажигаться окна, на истошный вопль Гаскойна: «Враг! Лови его, лови!!» должны были выскочить полусонные решительные мужики и затрезвонить колокола Карла. Но — тишина!

Бег вырывал сердце из его груди, дыхание застревало в горле. Перед глазами начало мутнеть; но ему удалось увидеть, что чёрный плащ сверкнул за домом Смоляного Чуба. Тогда Гаскойн кинулся наперерез: перемахнул через плетень, обрушился на курятник, раздолбал его и раздавил дюжину орущих кур, затем, получив порез гвоздём вдоль всей ноги, запрыгнул на сарай и оттуда ринулся было на врага, но поскользнулся и упал прямо в снежную кашу. Хлопок по спине на мгновение ошеломил его, но он забыл об этом, как тогда, Вересковниках. Если он знал, на кого нападать, его было уже не остановить.

Он вскочил. Он не помнил себя. Лишь быстрый перебор чужих ног мелькал перед глазами.

Рванулся вновь, так, что заболела каждая жила. Так быстро, как бегают олени, как носятся высокие борзые. Так никогда ещё не бегал ни один рыцарь-здоровяк.

Беглец промелькнул за серым сараем, увеличивая разделявшее их расстояние. Но Гаскойн решил пойти ва-банк: он увидел клячу, бродившую вокруг колышка, и тут же нашёлся, что нужно сделать. Он налетел на перепуганное животное, наскоком запрыгнул на тощую ребристую спину и вручную разорвал верёвку. Затем схватил за гриву и так вжарил пятками, что кляча с воплем, брыкаясь и подскакивая, сорвалась с места. Понеслась — и в нужную сторону. Мерзавец исчезал. Он канул в лесу, глядящем на Вересковники. Но ему было не тягаться со скоростью галопа.

Гаскойн догонял, углубляясь в темноту, и заливистый лай множества собак подстёгивал его. Многие из них отстали, старые и запыхавшиеся, они не справлялись с глубокими сугробами. Да и лошадь тоже выбилась из сил за считанные минуты.

Как ни рвался вперёд Гаскойн, в лесной черноте он уже не видел ни мерзавца, ни собак. Услышал только, как одна из них истошно заверещала, так что ему стало не по себе. Что он сделал, убил собаку? Догнать, отмордовать и нанизать на кол — лучшее, на что может рассчитывать ублюдок! До такой степени стало ему больно за бедную псину, которая кинулась ему, Гаскойну, помочь, и, должно быть, безжалостно была за это умерщвлена ударом кинжала в затылок!

Действительно, в кровавом снегу он увидел одну из жучек, которая скулила и кружилась кренделем от боли. Остальные дворняги растерянно толпились вокруг, а след уходил тёмной тропой к Вересковникам. И тогда охрипшая лошадь тоже сбавила шаг и остановилась.

Он глядел вслед улизнувшему негодяю, стараясь успокоить своё шумное дыхание. И понимал: там, в темноте, в рассаднике бандитов, он будет один против десятка или сотни. Как бы ни трещали кулаки желанием взять всех заговорщиков за шейки, здравая человеческая боязливость немного остудила его гнев. На чужой территории он, ещё не опохмелившийся и уже убегавшийся, станет лёгкой добычей. И так и не сможет показать им, почём фунт изюму. Для этого требовалась здоровая плоть и трезвый рассудок, а сейчас он был и без первого, и без второго.

Он осознал это и совершенно обессилел. И сполз в сугробы с тощего хребта, чтобы обнять одной рукой дрожащую жучку — у неё свернулась и кровила челюсть. Остальные собаки, раздувая бока, толпились рядом, и одна за другой отказывались от желания продолжать преследование. Они тоже знали: бессмысленно гнать дичь, которая уже в двух шагах от своего гнезда.

Тогда он откинулся в снег, взяв в охапку криворотую псину, и подумал только: теперь уж гаду расхочется наносить свои визиты. Хоть он и не был пойман, он по крайней мере, он уяснил, что в следующий раз целым не уйдёт. «Но нёсся резво, паскуда. Так, что я и трезвым б не догнал», — признал он. Действительно похожий на Филиппа, но всё ж не Филипп: чересчур лёгкий и ловкий. Но, что самое радостное, никакая не чёрная сущность. Самый что ни на есть обыкновенный человеческий ублюдок. А он-то боялся новолуний и уж чуть было не поселился с бабами-гадалками, напялив длинную юбку!

Сердце успокаивалось, утихала кровь. Жгучая похмельная боль возвращалась в затылок. Стало холодно в паху и под коленом, где штаны увлажнились кровью; по счастью, гвоздя оттуда не торчало, но виднелась длинная узкая рана. Смоляная ночь висела над ним; и он подумал, как хорошо, что собаки рядом. Иначе давно б уже на запах тёплой крови собрались безжалостные волки.

Псы были единственными, кто откликнулись и пришли на зов, не задавая лишних вопросов и не рассыпаясь философскими изречениями. А в Оборванке, невзирая на его ор и на кошмарный шум, никто даже огонька не зажёг. Как будто никто не проснулся. О нет, проснулись все, потому что погоня лишила старосту курятника и половины плетня, а псы надрывались всю дорогу. Но никто даже носа не показал: смотрели в окна, не зажигая свечей. Решили не ввязываться.

И только теперь, когда преступник был упущен, он услышал робкое похрустывание снега. Со стороны деревни шёл одинокий человечек. Судя по луку за спиной — Нуада. Он аккуратно, будто брезгливо, обогнул пятна крови и остановился над Гаскойном. И сказал гулко:

— Ты б ещё со своим конюхом пьяные скачки через лощину устроил. Прекратишь ты красть моего мерина или мне нужно к сержанту обращаться?

Невольный хохот подобрался к глотке Гаскойна. Скосив глаза, он увидел, что у седой рыжеватой клячи действительно нет уха.

— Похоже, это судьба, — ухмыляясь, изрёк он. Снег так приятно леденил горячий затылок.

— Судьба? Так купи его, чёрт возьми. Я дорого не беру.

— Да куплю я! Не теперь только, я малость не при деньгах…

Охотник закатил глаза, а затем сердито протараторил с каменным лицом:

— Я имел в виду: забирай это чучело с потрохами, но больше близко к моему дому не подходи. Мне лошадей не надо, мне надо спокойствия, и моей семье. А вот ты уже нарываешься.

— О чём разговор, по рукам.

И тот пошёл прочь, а Гаскойн подумал: охотник только делал вид, что ничего не заметил, или попросту проигнорировал факт погони, как и вся деревня? Но какого чёрта? Он валяется тут, в снегу, в крови, следы на сугробах кричат об улизнувшем злоумышленнике, а этот негодяй отчитывает его за клячу! Абсурд.

Можно ли доверять в этой дыре хоть кому-то, кроме жалостливо глядящих ничейных псов? Бедолаги заслужили хорошую кормёжку. Доселе никогда Гаскойн не испытывал к этому зверью столько симпатии. Будь они его дружками из таверны, могли бы всю ночь пить отменное пиво.

Снова стал медленно падать снег. Гаскойн принял сидячее положение и побаюкал собаку на руках — должно быть, беглец стукнул ей кулаком прямо в морду. Клыков она лишилась, но челюсть ещё можно было вправить. Предчувствуя будущие страдания, она горестно поскуливала. Тогда он стал гладить её, и, взглянув в её большие глазища, пообещал:

— Я отведу тебя к Гое, и она тебя подправит. Только это завтра. По ночам тут дверей не открывают.

Он взял себя в руки и наконец поднялся. Голова шла кругом, и время от времени паутина ветвей расплывалась перед глазами, как через стекло. Но сердце уже успокоилось. Свободной рукой он шлёпнул Каштана по крупу. Тот, седой и костлявый, с жалобным скрипом поплёлся назад по следам. Наст захрустел под двумя дюжинами широких лап. Он не победил, но и не побеждён.

Не проигравший и не восторжествовавший рыцарь возвращался в свои владения, неся на руках окривевшую прекрасную даму; его свитой были шесть оруженосцев и бравый дестриэ, и снежная ночь устилала их путь белой ковровой дорогой.

9. Клятва рыцаря

Во всём доме разливался пряный аромат горохового супа. Гаскойн, держа псину под мышкой, следовал за хозяйкой на кухню. По голове его гладили связки чеснока, сушёной травы и ещё черт знает каких знахарских изысков. Запахов было столько, что уже хотелось из этой тесной злачной конурки назад, на влажный снег; но надо было решить вопрос с несчастной собакой.

Хозяйка этого дома, знахарка Гоя (как две капли воды похожая на Гобинет, только с распущенной седой гривой) была женщиной предприимчивой: это всё был не бардак, просто у неё было слишком много вещей, и вообще всего. Слишком много размера в телесах, слишком много слишком крупных бус, слишком много барахла, хоть оно и стояло ровно, а не было раскидано. Словом, тут разве что мужиков было слишком мало. Её пожилой муж даже не поднялся с полатей, чтобы поздороваться. Хотя Гоя всегда была тёткой кокетливой и попыталась бы сделать вид, будто привела себе хахаля; но теперь Гаскойн её не узнавал. Её лицо постарело от тяжёлых дум.

Она завела его в свой кухонный уголок за тонкой стенкой и позволила ему сесть на табурет.

— Я очень ждала, что вы придёте, — неровным скрипучим голосом, который бывает только у бабулек, сказала она. За её спиной надрывался и бурлил закипающий суп, но она не обращала внимания.

— Ждали? Да вот и я с трудом дождался утра, — закивал Гаскойн, всю ночь проспавший в обнимку со сворой. — Тут дело плохо: у бедняжки выбита челюсть и сломаны нижние клыки.

— Что-о-о?

Он поднял голову и увидел, что её лицо перекосилось гневом.

— Да вы издеваетесь, сэр? Вы притащили ко мне эту шавку, тогда как ваша леди… Тогда… Да у меня слов нет!

— Что с ней? — не понял Гаскойн, искренне изумившись её реакции.

— Что? А вы не замечали последний русалий за ней ничего необычного? — язвительно спросила знахарка. Горох стал пахнуть так сильно, что почти что уже вонял.

— В смысле — у неё не всё в порядке с головой?

— Она в положении!

— А, так ты про это? — фыркнул Гаскойн. — Кто тут ещё над кем издевается!

— Ей рожать в конце весны!

— Я знаю, но у собаки свёрнута челюсть, и...

Знахарка взбесилась, её глаза, серые, потемнели. Она заговорила, не скрывая своего негодования:

— Сэр, думалось мне, что вы не шибко умны, но теперь я более чем уверена в этом. Нет, обождите, не перебивайте. Сперва я вам расскажу. Сперва я. Третьего дня у Зоина в доме умерли двое. Женщина и ребёнок. Я провела там целые сутки. И никогда ещё мне не было так жутко.

Всякое говорят в наших краях. О силах, бесчеловечных и злых, губящей жён и их маленьких деток. Случалось мне видеть, как в родильных муках женщина испускает дух. Бывало и так, что дитя, только сделав первый вдох, с криком погибало на моих руках. Но то всё касалось слабых тел и старых болезней в этих телах, зависело от голода или от тяжёлой работы. А Далма — это была женщина сильная, как лошадь, добрая, как корова, доверчивая, как собака. Сколько я ни приходила к ней, я была уверена, что всё протекает без осложнений.

Да вижу я по вашему лицу, что бабские дела вас не волнуют. И именно поэтому не пощажу вас, подлец. Растопырьте уши и слушайте нечто страшное и омерзительное из практики потомственной повитухи.

Как только чаду надлежит вступить в этот мир, чрево матери начинает раскрываться, позволяя ему это сделать. Длиться это может долго. На моей практике бывали задержки по два, по три дня. Но рано или поздно чрево открывается, и ребёнок появляется на свет.

Этого же мы ждали, когда лежала Далма. Она, бедняжка, так и не поняла, должно быть, что случилось. Да и я не поняла. Мышцы её расслабились, уже приготовились выпустить ребёнка, и вдруг… закрылись назад. Прямо на моих глазах они сжались, стиснулись, не позволяя ребёнку пройти. И держали малютку, как клещи, и терзали бедную женщину часами. В городах, говорят, есть врачи, способные заживо вспороть живот и извлечь ребёнка, если он ещё не задохнулся. Но ни я, ни кто бы то ни было в этой деревне сделать этого не мог. Просто невидимая рука сжала ей плоть и не дала бедной женщине разродиться. Я бы никогда в это не поверила, если б не увидела своими глазами. Слава Богу, я верю в господина людей, а не в зверьё из леса. Но если такая сила есть… если она есть и у неё есть власть совершать такое, я призываю вас, если не безразлична вам судьба вашей прекрасной дамы, — увезите её отсюда. Дайте ей уехать к родичу, барону Фитиму. Подальше от этого леса. Чем дальше — тем лучше.

— Уехать с ней? Бросить Элору этим дикарям? — пробормотал Гаскойн, не в силах сдержать разлившийся по рукам холод.

— Да кого бросать-то, сэр? Староста уже покинул нас. Долго ли, коротко ли, а выживают они нас.

— Что значит — покинул? — ещё сильнее ужаснулся Гаскойн.

— А вы, видать, в бочке с затычкой живёте?

Горячее шипение сбежавшего супа заставило знахарку дёрнуться и отвернуться к котелку, сдвинуть его с прямого огня. Но затем она обернулась вновь, и взгляд её был очень тяжёл.

— Только вот пара дней пройти успела. Далма на родильном ложе была, а я подле; а тем временем мерзавцы эти в лес собирались всей оравой, а староста наш уезжал. Сынок его старший, Тиббот, накануне напился вдребадан и к жёнке какого-то из северян полез. Так тот его схватил вместе со своей бандой, к земле нагнул и обе руки отрубил ему своим топором. Мужчины наши рассвирепели и кинулись дикарей месить. Так сына Сорлея зарубили, моему младшему нос сорвали, а Тиббота и вовсе укокошили, а тело его, горемычного, на глазах у родителя сожгли. Так что теперь, друже, в доме их живёт ентот мерзавец со своей круглозадой жёнкой, которая прикрываться не умеет. А вы ещё интересоваться изволите, доколе мы, честные подданные Панцески, выживать здесь будем. Так что мы и сами вместе с госпожой готовы съехать, чтобы в подданство господина Фитима перейти.

Гаскойн слушал и не мог сдержать бурления внутри себя. Ему не раз казалось, что что-то он упускает из виду, что что-то проходит вокруг. Но если б он знал, что эти косматые свиньи режут и жгут его деревню, он мигом бы обо всём забыл. Или не обо всём?

— Поселились у Чуба, говоришь?

— Да, но, едва перебравшись, сразу отправились на ритуалы свои тёмные.

— А паскуда эта?

— Да тут вроде бы.

Тогда Гаскойн скрипнул всеми своими косточками и поднялся. В затылок снова воткнулся острой попкой чеснок.

— Принял я всё к сведению, сударыня. С шавриками побеседую. Госпожу Амариль уговорю уехать. Сейчас я в чубов дом загляну, а ты собачке морду всё ж вправь.

Он вышел под её тяжелый вздох. Зашёл за плетень напротив, в большую усадьбу с резными ставнями. Постучал и, не получив ответа, разломал нарядную хрупкую дверь. И из просторных дубовых комнат услышал испуганный женский вскрик.

Самое громоздкое добро старосты — ковры, гобелены, даже мебель в лаке кое-где — всё было оставлено шакалам на съедение. Свирепый рыцарь так ринулся внутрь, что плечом сшиб громадное зеркало в серебряной оковке. Оно грохнулось об пол и разлетелось осколками, как брызгами. Семь лет несчастий — но не всё ли равно?

В светлице эдакая размалёванная баба с двумя косами до пола сидела над пряжей. Завидев чужака, она вскочила и что-то залепетала на вражеском своём языке.

— Вон отсюда! — рявкнул на неё Гаскойн так, что стёкла зазвенели. — Выметайся, шмара! Валандай в лес, в свой змеюшник!

И схватил её, визжащую, и вышвырнул из дома старосты так, что она пролетела по грязному снегу носом не меньше двух сажень. Затем вскочила и, не переставая горланить, убежала куда-то; под горячую руку решил подставиться невесть откуда вылезший пастор. Гаскойн ещё сказать не успел: «Не подходи — убью», как тот молвил:

— Наконец случилось это, наконец!

— А если придут мне руки рубить… — зарокотал Гаскойн, у которого валил пар из ушей.

— …то вы всех ухайдакаете. Я знаю.

— Знаешь? — по горячности его пробежал холодок, воскрешая в памяти ту ночь в бреду, и пастора, что, кажется, бдел над его тревожным сном.

Отвечая на его мысли и удерживая его взгляд, Карл спокойно подтвердил:

— Знаю.

Знает. Вот оно, значит, что. Значит, не молчал он в бреду, а бился, продолжал свою резню в Вересковниках, называл убитых по именам… а даже если и не называл, всё равно он всё знает.

Молчание снегопада, слегка затянувшееся, нарушилось возгласом кузнеца Бамоса:

— Вот тебе и на! Гаскойнушка решил наконец порядок навести! Что, сполна подержался за эти булки?

— Тебе забыл предложить, — ухмыльнулся Гаскойн. Улыбка его стала ещё шире, когда он увидел, что кузнец не с пустыми руками, а с бутылью мутного самогона. Поэтому он деликатно кивнул святому отцу, давая понять, что завершает разговор. Тот кивнул в ответ и побрёл в сторону своей кельи.

Событие в глазах приятелей тут же вздулось до праздника, который стоило отметить. Бамос, плечистый чёрт с круглой бородой, был из той породы, которая могла пить любую отраву и только успевала закусывать, даже не морщась. А Барра не был никем особенным, он просто был — и пил, и пил, и пил. И Гаскойн удачно туда вписался. На сеновале над конюшней божья роса разошлась моментально, и после этого в ход пошло старое вино из стрибского погреба.

— Вот что такое нынче лыцаль? — разглагольствовал Гаскойн, рассматривая Каштана в обугленном стойле Пузана. Хорошая выходила карикатура. — Вот был, стало быть, мальчишка. Дали ему в руки меч и научили пугалу промеж ног бить. Затем, как постарше, из седла то же самое делать. А потом друг друга волтузить. А потом:

«Пред Богом и людьми я, Гаскойн Фален, сын сэра Эстеба Фалена, возглашаю:

Рыцарство приемлю, благословение Божье получаю, рыцарем себя именую и приношу Клятву сию, бессмертную вместе с духом моим:

Да уважу единственно своего Сюзерена щитом и советом;

Да приму веление Сюзерена, как Закон Божий;

Да не попру вовек хулой и враждой имя Сюзерена;

Да воздам хвальбу и почести Даме Сердца своей;

Да уважу иного рыцаря, связанного такой же Клятвой;

Да не попру вовек Мечом, Словом, Поступком имя Божье;

Да буду верным рабом Господа нашего и слугой его, соблюду его заповеди чистоты, воздержания, смирения;

Да будут Меч мой, Щит мой, Слово мое и Деяние мое во славу добродетелей;

Да не прольёт Меч мой кровь женщины, дитя, старика, слуги Божьего, невиновного;

Да не охранит Щит мой преступника;

Да не исторгнется хулительное Слово из уст моих;

Да не очернится имя предков моих Деяньем моим;

Да буду навек изгнан и анафеме предан за Деянья и Слова, Клятву мою нарушающие;

Да не отгягчу себя клятвами иными, Клятву сию попирающими, отныне и вовек, единственно рыцарем зовусь, единственно Сюзереном признаю барона Филиппа Шоффе, Сюзерена его графа Панцески, Сюзерена его наместника Королей на Белом Троне, Бог мне свидетель и сэр Брандт Кинбальт».

До сих пор ведь помню, етить колотить! До последнего слова, и «кар-кар», которое мне мешало, потому что над головой летали вороны туда-сюда! А толку? Вот толку, скажите мне? Кто из рыцарей держит рот на замке, не кроет господ трёхэтажным матом и регулярно не проливает разные виды невинной крови? И хоть бы кого за это предали анафеме!

— О том и разговор! — подхватил Бамос, хрустя сочным огурчиком. — Клятва из мерзавца святого отца не сделает. Дело в обычной человеческой порядочности.

— Порядочно ли не закурить, когда я вам давно уже предлагаю? — сердито перебил Барра, трясший своим табаком перед ними. — Вы только попробуйте!

— Ну ладно, добро.

Достал Гаскойн из-за пояса свою трубку из грушевого дерева. Вздохнул по беспечным временам, когда она пригождалась гораздо чаще. Особенно на исходе насыщенных ночей в Вересках…

Порядочная братия вылезла на свежий воздух и расположилась на длинной скамье у стрибовского крыльца. Они надолго затянулись, и каждый, почёсывая не стриженную давно бороду, думал о чём-то своём. Бамос прикидывал дату своего отъезда. Гаскойн прислушивался к звону на кухне, угадывая, Амариль это или Гобинет, ведь ему предстоял важный разговор с прекрасной дамой. А вот о чём думал Барра, никто не знал. Возможно, просто смотрел своими детскими глазами на быстрый бег облаков и воображал, будто это скачки белых лошадей.

Долго ли, коротко ли, прибежала жучка со вправленной челюстью и вместе с другими собаками улеглась товарищам на ноги. А затем к ним подсел навязчивый гость, непрерывно растиравший ладони от местного холода. В тряпичном шапероне с острым концом и в лисьей накидке, со своим влажным острым взглядом и сжатыми губами. Такой он был кислый, что Барра с Бамосом вежливо оставили их с рыцарем наедине.

— Вы позвольте, я с вами тоже посижу, покурю, — молвил Дойл, доставая свою трубку.

— Ну позволяю, — не очень-то вежливо ответил помрачневший Гаскойн.

Непродолжительное время оба молча дымили в зимнее небо.

— Я так присмотрелся, — начал Дойл, смакуя, — и пришёл к выводу, что ваши дела неважные.

— Ого, да вы серьёзно?

— Держите свой сарказм при себе. Но продажа деревни за один ир плохо пахнет. Мошенник этот из Вуквура, тем не менее, отлично документально подкреплён. Вернуть территорию кроме как методом выкупа по государственной программе возвращения земель коренному населению не выйдет. А для этого нужны финансы.

— Надо же.

— А вам это не интересно, как я посмотрю?

«Мне интересно, как отвадить тебя отсюда, а северяне — чёрт бы с ними!»

— Я давно изучил вопрос и пришёл к выводу, что пока ничего сделать не могу, — деликатно ответил он. «У кого из нас первым язык в узел завяжется?», — подумал Гаскойн.

— А когда сможете? Я так понимаю, в Праведном городе Астегаре у вас тоже есть связи. В их землях такой захват собственности был обычной практикой лет пять назад. Могли бы перенять их опыт борьбы.

— С чего вы вообще взяли, что у меня есть связи в Астегаре?

— Как насчёт леди Амариль? Имя кричит об астегарском происхождении.

— Вы уже и в происхождение леди полезли? — не выдержал Гаскойн.

— Выражайтесь иными словами. Я не полез, а побеседовал с ней, и…

Гаскойн резко встал, бросив на сержанта свою синюю тень. И уставился прямо ему в глаза. В нём закипала только недавно притихшая злоба.

— Вы притащились в нашу глушь, сержант, чтобы разогнать бандитскую шайку, а между тем докапываетесь только до нас!

— Как знать: есть же какое-то объяснение тому, что они столь продолжительное время вольготно жили чуть ли не у стен вашего замка, — бесстрастно ответил Дойл, не пряча взгляд.

— Дело шьёте?

— Просто беседую со свидетелями. Как раз собирался потолковать и с вами.

— Ага, допрос.

— Сбор показаний. Это будет удобнее сделать в апартаментах, любезно мне предоставленных. Вы согласны?

Полный слепой злобы, Гаскойн кивал и одновременно говорил себе: «Ты же пьян, сейчас всю подноготную выложишь». Но отказываться было поздно. Прохвост всё предусмотрел! Пристроился именно тогда, когда следовало…

Амариль расположила его, как выяснилось, в комнате, где до этого обитала старшая горничная. Что самое обидное, с достаточно длинной кроватью. В этой каморке Дойл жил и не жаловался, по ночам строчил злостные кляузы, а днём и вовсе, наверное, не появлялся, поэтому там было так пусто, будто никто и не заселился. Только крупная сума в углу говорила об обратном. Оттуда он достал писарские принадлежности, сел к маленькому столу и пригласил Гаскойна. В серости стен и серости сержантского взгляда, в его выжидательно поднятом пере и безупречной скромной пустоте каморки было нечто такое, что как будто бы раньше снилось ему, и чувство при этом было, словно удавка затягивается на шее.

— Я не буду вас особенно мучить, потому как хорошенько расспросил прочих свидетелей, и…

— Но в Вересковниках был один только я! — возмутился Гаскойн.

Дойл помолчал, а затем кивнул:

— Вот об этом и поведайте.

Настал час истины. Гаскойн крякнул, сел поудобнее и напустил на себя очень серьёзный вид. Изысканным пьяным языком он начал свой рассказ, не забывая при этом демонстрировать всё на пальцах.

— Дело было так. Ездил я к маркизу де Левелью, как вы уже знаете — обсуждать фальшивые монеты. Возвращаюсь — ан тут вот что творится! Леди Амариль в слезах, из города комиссар приезжал лично и велел готовиться к взысканию штрафов. И, как назло, часов эдак на пять мы с ним разминулись. Что странно, поехал он в Вуквур самой старой заросшей дорогой, через Вересковники. Уж думайте, что хотите, господин комиссар, а из наших едва бы кто на это надоумил: там волки себе логова устроили, и больше десяти лет ни один всадник не проезжал. Ну, я на коня да следом! Пригнал, а там, в развалинах, такое побоище, что словами не описать. Не иначе как бандюганы друг друга повскрывали, не поделили что-то: не меньше дюжины мёртвых тел. Я, конечно, присмотрелся — все мы немного следопыты — но так и не разобрался. Проехал малость дальше по дороге и совсем заплутал, так что решил вертать назад. Вот и вся история.

— А глубокая колотая рана в бок, с которой вы прибыли в Стриб?

Кровь резко отхлынула от лица. Гаскойн запнулся и забегал глазами, чувствуя, что убил бы себя за склонность к пьянству. Трезвым он бы и ухом не повёл. Но нужно было вертеться, чёрт возьми!

— А, ну… Да вы не серчайте, но я об этом говорить не хотел. При нашей жизни не помешало бы поднять денег, а мерзавцы были отлично вооружены. Я сел собрать с них чего-нибудь, а среди них, видно, стервятник тоже был: сидел, затаившись, в развалинах избы. А потом возьми да и прыгни на меня, так засадил своим ножом, что я насилу жив остался. Пленным я его брать не стал.

По презрительным глазам Дойла он понял, что тот едва ли поверил. Но зато придумано было хорошо, пока что подкопаться не к чему. А там Гаскойн протрезвеет и всё хорошенько обрисует!

— Вы сможете мне показать труп разбойника-стервятника? Да и вообще сопроводить меня до места происшествия? — спросил Дойл с нажимом.

— О чём разговор! Я думал, вы с этого и начнёте.

— Прекрасно.

— Тогда ещё вопрос.

— Ну? — нетерпеливо спросил Гаскойн.

— Что произошло этой ночью?

«Вот ведь наглость!» — чуть не вырвалось у Гаскойна.

— Не вашего ума дело.

— Всё, что происходит в Элоре, — моя юрисдикция, — почти прошипел сержант. Ненависть их была горячо взаимна.

— Тогда идите и вытрясайте из крестьян. А лучше — из дикарей. Я под собственной крышей оправдываться не стану, — медвежьим рыком ответил Гаскойн и с грохотом поднялся из-за стола.

— Насколько я знаю, это не ваша крыша.

— Насколько знаю я, вы тоже ещё ни разу не комиссар.

— Моё звание даёт мне право…

Но Гаскойн уже хлопнул дверью, злой, как тысяча жареных чертей. Нет, дипломатия — это не для него! Ему хотелось вдолбить недоноска кулаком в пол сразу, как только тот начинал разевать свой рот!

Вода в котле и то кипела спокойнее. Быстрым шагом Гаскойн отмерил остаток коридора, но так и не вышел в холл, ибо его позвали вкрадчиво:

— Благородный сэр, на минутку.

Резво повернувшись на голос, он воткнулся в господина Альберга, выглядывавшего из точно такой же служебной комнатки: тут раньше жили две кухарки. Он, одетый в синий кафтан с мехом грозового цвета на вороте, грациозно отступил вглубь, и Гаскойн протиснулся следом. Дверь тщательно закрыли. И сошлись в тихом конфиденциальном разговоре.

— Благородный сэр, извольте отказываться от аудиенций, будучи в нетрезвом состоянии.

— Угу.

— Извольте не оскорблять оппонента, иначе мои усилия пойдут насмарку. Или подорожают.

— Тогда и он пускай изволит заниматься делом, а не роется в моих бедах!

— Дата поездки на место назначена? — перебил его юрист. Казалось, что всё сказанное строчит сидящий у него в мозгу преданный писарь. По крайней мере, его пронзительный зелёный взгляд наводил на такие мысли.

— Назначена, как же! Он наверняка ещё неделю будет тут шнырять, прежде чем дойдёт до этого.

— Он действительно сильно затягивает. К сожалению, не имею понятия, почему. Зато я отыскал любопытный факт в переписке барона и маркиза, как я уже упоминал…

— Это может подождать?

Господин Альберг сокрушённо вздохнул и протёр платком свои бестолковые очки.

— Благородный сэр, это важнее, чем вам хочется думать в состоянии помутнения разума. Глядя на вашу рассеянность, я вынужден спросить: вы хорошо запираете барский кабинет?

— Хорошо, — почти не задумавшись, ответил Гаскойн.

— Ну что ж, — вздохнул тот в ответ. — Я могу только гадать, как долго в такой ситуации проживут ваша страсть к разрушению и ваша жажда справедливости. Наверное, примерно до половины этой луны. Как раз тогда я отправлюсь обратно в столицу, если, конечно, вы не решите дополнительно заплатить за то, чтобы я здесь задержался.

«Ещё? Бес тебя сожри, я отдал тебе фамильные доспехи, а ты вообще ни хрена так и не сделал, облуд чёртов!» — Гаскойн начинал сомневаться, хватит ли в нём злобы на всех. Видимо, уже не хватало, потому что ответил он вполне сдержанно:

— А что будет в, мать её драть, половину луны?

— Это я подчерпнул из странствий в поисках праведных северных исповедников. В половину луны, по их верованию, мир людей и мир духов равноправны, и тогда одни могут поговорить с другими. Именно на это мероприятие, я так полагаю, отправились наши дамы и господа. После половины луны они довольно скоро вернутся. А в этот раз пошли пораньше, чтобы обустроить капище, и…

— Я понял, спасибо.

— Уже уходите? Позвольте одно напутствие напоследок, оно упростит жизнь нам обоим.

— Да понял я, пить не буду! — заворчал Гаскойн.

— Нет, это на ваше усмотрение. Я хотел вас предупредить на случай, если не представится больше такой возможности: возьмите с собой свидетеля, когда двинетесь на место преступления.

Гаскойн принял к сведению, поклонился юристу и закончил день, так и не дождавшись, когда Амариль вернётся с вечерни. Но утром твёрдо вознамерился поговорить с ней о временном переезде к барону Фитиму. Проснувшись, он сразу сходил похмелиться к Барре, а потом, вполне серьёзный, стал крутиться во дворе, ловя момент, пока леди освободится.

В полупустом арсенале среди прочего хлама он нашёл сани, и ему пришла в голову замечательная идея. Так что леди, выйдя наконец из нужника и зажмурившись на солнце, сперва не поверила своим глазам.

Сэр Гаскойн стоял франтом в плаще с собольим мехом и держал в руке бич. Он опирался локтем о рыжий лошадиный бок, а перед ним мерцали и бегали бликами хорошенькие сани. Сказать, что Амариль видела их впервые, значило бы соврать; но она обрадовалась так, как будто действительно не знала, что они не один русалий до этого простояли под гнилой крышей.

— Прокатиться не желаете, миледи? — с залихватской ухмылкой спросил Гаскойн и сделал жест, будто заламывал котелок.

— О, — весело ответила она, — буду счастлива! Минутку, мне нужно только сбегать за муфтой!

И она торопливо засеменила к крыльцу, а Гаскойн провожал её взглядом, дивясь, как же она так ловко ходит с такими неудобными… формами. Прошло не более пяти минут, а она уже выглянула назад в хорошенькой рыжей накидке и в муфте. В другой руке она несла смешную поярковую шляпу: широкие поля и перья, вроде бы даже петушиные.

— А это для тебя!

И накинула шляпу на него, а он тут же отвесил ей галантный поклон и помог ей устроиться на сиденье. Ему самому сани были малы, колени упирались, но он даже не успел об этом подумать: к его боку прижался тёплый бочок Амариль, и знакомый соломенный дух захватил его, и ослепили его золотые реки её волос. Он был пьян, но без пива; восторг подступил к его горлу, как беззаботность шалостей. Кататься на санях! С Амариль!

Привычными руками он взял длинные вожжи, подобрал их поудобнее, повернул Каштану морду к Журавлиным башням — у ворот хихикал Барра, разомкнувший створки — и пристукнул рыжую спину кнутом. «Потерпи, бедолага!» — подумал Гаскойн, видя, как тяжело старик упёрся копытами в снежную мешанину. Но стоило саням сдвинуться с места, как они пошли легко, весело, под горку. И Амариль заверещала, и сам Гаскойн тоже расхохотался, когда они выехали на дорожку и как понеслись вниз по склону во весь дух!

Помолодели все: и Амариль из баронессы вдруг стала юной портнихой, и Гаскойн из рыцаря обратился дурашливым оруженосцем, и старый мерин поскакал молодым гунтером! И не снег, брызгами полетевший в их лица, не визг сделал это чудо: а чувство полёта, задрожавшее в самом верху живота и стиснувшее горло. Оно длилось бесконечно долгие мгновения, пока мелькали по краям тропы чёрные кусты, пока вился перед ними рыжий хвост и пока неслась навстречу серая деревня.

Тонкими ручками леди крепко сжала его плечо, боясь упасть с саней от хохота. А сам он, войдя в азарт, только гнал и гнал мерина вперёд, и тот волной пролетел мимо хат. И пусть не говорят, чего это они тут разъездились, раз не привыкли на шум вылезать! Пускай вообще молчат! Рыцарь везёт леди кататься!

Слегка сбавив галоп, они свернули в лес, на Верески. И Амариль, смеясь, взмокшим носом уткнулась ему в руку, пока он правил. А он улыбался и не мог перестать. Что за чудо! Как подморозило, снова вышло солнце: оно рассыпало звёзды по снежному насту, оно оживило замёрзшие сердца.

— Ах, Гаскойн! Я уже и забыла, когда в последний раз было так весело на санях!

Ибо в ослеплённой горем тьме даже крохотный огонёк свечи воспевают так, словно это солнце.

По пути на Верески они свернули на обширную прогалину и взобрались на пологий, но вполне высокий холм. Оттуда было видно, как курится кухонька Стриба и как медленно растёт махина северной усадьбы. Холм выступал над чернобровым лесом, как лысина старого пастора. Стоя здесь, можно было почувствовать себя высоко летящим филином. Или, на худой конец, белкой. Не здорово ли быть белкой?

Амариль благоговейно молчала. Даже слишком благоговейно. Она глядела на Оборванку и убогую тень Стриба влюблёнными девичьими глазами и взволнованно сжимала кулачки в муфте. Гаскойн косился на неё и угадывал: вот сейчас она в извечной женской манере скажет что-нибудь про мимолётность бытия и красоту леса. Но тирады не последовало. Это была короткая и чувственная фраза.

— Раньше я сомневалась, но теперь знаю точно: если меня разлучат с этими краями, я погибну.

«Отлично!» —чуть не взвыл от отчаяния Гаскойн. — «Самое время теперь обсудить твой отъезд!»

Но, конечно, он, хоть и не любил женской излишней сентиментальности, всё же не мог быть циничен по отношению к своей леди. Пожалуй, он просто не знал, как подступиться, вот и изводил себя понапрасну. Не зная, что бы такое неглупое ответить, он пошёл от обратного и спросил:

— Почему?

Она горестно усмехнулась и опустила взгляд; он понял, что он дурак. И попытался исправиться.

— Я… я просто восхищаюсь твоей преданностью Элоре, — пояснил он, ёжась от того, как гудит его голос в звенящей зимней тишине. — Я ещё мальчишкой с этого холма смотрел не на замок, а вдаль. А ты детство провела совсем в других краях, ты видела, как солнце ложится в море и дышала солью… но всё равно не томишься этими болотами.

— И ты знаешь, почему, — просто ответила она, так и не посмотрев на него.

О смиренное создание с целым небом в глазах! С губами цвета румяных яблок, со святой печалью на фарфоровом личике! Гаскойн поджал губы и почувствовал, что не может сдерживать свой порыв.

— Амариль…

— Нет.

— Нет?

— Нет, Гаскойн! – воскликнула она с плохо скрываемым отчаянием. Слёзы заблестели в её глазах, она раскраснелась и взмамхнула рукой, и крикнула громко, так что эхо загудело по всем волчьим краям:

— Нет!

Это слово пролетело по лощине и вонзилось в грудь Гаскойну отравленной стрелой. От яда у него дрогнуло в руках, слабость и безволие разлились вдоль плеч, и так горестно, так больно сделалось в горле, что он прорычал раненым зверем, оскалил агонически свои клыки:

— Нет или не нет — я имею право бояться за тебя. Я знаю, что ты не желаешь слушать. Но ты должна будешь уехать отсюда. Хотя бы на оям. Поверь, я не стал бы тебя заставлять, я скорее бы умер, чем причинил тебе боль, но ты не можешь оставаться здесь, когда…

— Я всё могу, — она по-прежнему не смотрела на него, но сжала кулачок с покрасневшими на морозе пальцами. И заговорила твёрдо и сурово:

— Гаскойн, ты был мне как брат. И без твоей поддержки я не сделала бы и шагу. Но ты не Филипп. И не отец мне. В Элоре только я сама могу приказывать себе, ведь я, — и горестная усмешка пробежала по её лицу, — я баронесса.

— И мой долг умолять тебя: прикажи себе жить! Не дай этой чёртовой пуще задушить тебя! Я твой рыцарь, и мой щит вечно на страже твоих снов и твоих тягот, и я не могу не…

— Ты мой рыцарь, а рыцари должны покоряться. Я приказываю тебе, мой благородный сэр: не слушай никого. Если я покину наш край, я умру. Я погибну! Я знаю.

Слова её были такими горячими, такими могущественными, что в Гаскойне всё притихло, и он внимал, уже ничего не отвечая. Тогда она впервые посмотрела на него своими глазами безоблачных небесных полей и тихо завершила:

— Они не ведают и дают советов, не ведая. Никто из них не знает, что со мной будет. Это открыто лишь мне. И, раз ты рыцарь мне, заткни правое ухо от чёрта и преклони левое ко мне, потому что ты единственный, кого я могу умолять: защити меня здесь. Услышь мою просьбу. Исполни, не задавая вопросов. Просто будь тем, кем назвался.

И он, грузно прозвенев кольчугой, слез с саней и стал на колени перед ней. Обеими руками бережно взял её ладошку. Поцеловал ей ледяные пальцы. И пророкотал:

— Отныне и вовек, единственно рыцарем зовусь.

Он знал, что лжёт, но не мог не подчиниться теперь. Он знал, что эти слова могут лишь усыпить её бдительность, а затем поразить, усилив боль предательство. И громкое карканье лесных воронов очернило и засвидетельствовало его клятву — в новый раз под старым небом.

10. Письма из запертого шкафчика

Он мог сколько угодно говорить себе, что ни на что рассчитывать не всё равно приходилось и что не стоит принимать это так близко к сердцу. Но всё равно напился и спал с собаками в хлеву. На его счастье, никаких катастроф за время его унылого беспамятства не случилось. Ему действительно требовалось расслабиться и хорошенько вытянуть ноги. Ну а то, что получилось так с бутылью вина, так это нечаянно и не так уж и важно.

Он очухался от тоски спустя значительное количество дней, как раз к началу небольшого потепления, когда снег отсырел, а зима всем назло немножко пахнула неблизкой весной. Сама мысль о весне пробудила в собаках лай, в конях — стойкое желание почебурахаться на своей привязи, а в Дойле — страстный авантюризм. Этот авантюризм очень удачно совпал с трезвостью Гаскойна. Рыцарь как раз уплетал гречневую кашу за обе щеки и слушал кошачьи истерии за окном, когда сержант явился и тем испортил весь аппетит.

— Есть ли у вас планы на первую половину дня? — едко спросил он, прекрасно зная, что у сельских рыцарей планы ограничиваются площадью сарая и градусами. — Если нет, то мы могли бы осмотреть Вересковники.

— Угу, — покивал Гаскойн. И добавил:

— Возьмём с собой нашего ходока за оленями. У него отличная свора, которая так визжит, что все волки разбегаются.

— В таком случае, я снаряжусь и дам вам знать.

Сержант вышел, а волна воздуха взметнула сушёного мотылька с подоконника. Что странно, маленький летун оказался живым. Вернее — уже проснувшимся. Дурак он был, что не доспал до начала настоящей весны. В попытке отыскать тепло он отчаянно забился вокруг очага, так и норовя угодить в самое пекло. И глаза Гаскойна напряглись, следя за этим полётом. До чего же глупо: лезет в палящий жар, и никто ведь ему не поможет. Его крохотных серых крыльев не видно с высоты человеческой значительности.

Закончив с кашей, Гаскойн постарался забыть про глупого мотылька и вышел потянуться на солнце. Пятнистый скакун сержанта уже стоял сёдланный. Но Гаскойн теперь тоже был гордым коневладельцем, независимым от прихотей Нуады… Кстати, о Нуаде.

Тот сперва наотрез не соглашался даже открывать Гаскойну. Но когда тот рассказал ему, что отказ Дойлу равносилен признанию в содеянном, поджарый охотник сплюнул и проворчал:

— И так этого лешего уже устал выгонять. Всё разнюхивает. Даже какие собаки у меня за полгода померли, спрашивал.

— Нам же будет лучше, если он поскорее разберётся и уедет, — кивнул Гаскойн. По настороженному взгляду охотника он понял, что тот совсем зашуган. И устыдился. Потому что назвался протектором этих земель, а никому от этого не легче. — Пойдём, — с напускной бодростью позвал он.

Они выдвинулись втроём: двое в седле и один следом, прикрикивающий на роящихся трёхцветных псов. Гаскойн покачивался в седле и хохлился. От самого присутствия Дойла ему делалось тошно. Его скрупулёзность казалась абсурдной: ни разу не побывал ещё на месте убийства, хотя труп раньше было бы легче пытаться распознать, чем теперь; зато вызнал у бабок всю историю их жизни и заглянул нуадовым собакам в пасть. Ясное дело, что не из праздного любопытства. Но зачем? Нарочно тянет время? Ждёт от кого-нибудь какую-нибудь весточку, прежде чем переходить к делу? Но уже прошла почти луна с их приезда. «Эх, если б я хоть немного понимал во всех этих чёртовых интригах».

Старая дорога, злая дорога. Давно уже заметённая снегом и немножко оттаявшая. Она заканчивалась среди серых, осевших в земле изб и хат, и пропадала где-то в тупиковой улице, теряясь в паутине чёрных ветвей. Зловещая тайна брошенных жилищ, будто кладбищенская, зияла тьмой в слепящем снегу, и даже посреди бела дня вселялась в нутро суеверной тревогой. Окна зияли, будто пустые глазницы черепов, и всадники невольно притихли. Как и всякое оставленное селение, Вересковники сперва пугали, а затем вызывали нотку жалости. Будто остовы павших коров.

Но напряжение, стиснувшее воздух, так и не разразилось: в деревне никого не было. Сараи с провалившимися крышами так и стояли, пропуская через себя гулкий ветер. Сгоревшая изба — та, где Гаскойн пришиб особенно хитрого — всё так же кособочилась над сугробами своим обугленным хребтом.

Бугорки под снегом содержали в себе именно то, что прибывшие собирались найти. Начисто обглоданные и немножко обкусанные косточки в шлемах, кольчугах и ржавых пластинчатых доспехах. Скидывая снежную шапку с такого бугорка, всякий невольно вздрагивал. В небо тут же устремлялись или пустые глазницы, или вытянутая рука, словно просящая помощи.

Даже собаки, и те сразу расхотели копошиться и повизгивать. Свора с опаской наблюдала за мертвецким полем. Нуада стоял, как туча, и смотрел себе прямо под ноги. Дойл сшибал сугробы и бормотал себе под нос:

— Восемь… девять… десять…

Гаскойн тоже попробовал посчитать, но остановился на пятом, а загибать пальцы при сержанте не хотел. И всё же, подумать только, сколько их тут валяется! Сколько он успел скосить… А сколькие, не дождавшись его меча, усвистали и клянут его теперь?

— Восемнадцать, — заключил Дойл и остановился у развалин сгоревшей хаты. Гаскойн сдуру чуть не сказал, что в обломках есть ещё один.

Дойл подошёл, серыми льдинками глаз холодя рыцарю кровь.

— Благородный сэр, который из них был тем стервятником, что напал на вас?

— Кажется, вот этот.

Выбрав самое «плодородное» место, Гаскйон указал на лежавшего сверху. На нём была только лёгкая кольчуга, а вот котелка недоставало.

— Вы срубили ему голову?

— Нет, я просто ударил по шее. Голову, наверное, утащили волки.

— Похоже на то. Вы сможете потом показать мне вещи, которые собрали отсюда? Что именно вы брали? Они здесь все при оружии.

— Я сперва бижутерию искал, камешки всякие там. А как этот напал, так сразу назад дёрнул; не буду ж я урожай с проколотым боком собирать.

— Резонно. Что ж, и нашли хоть чего-нибудь?

Голос Дойла удалялся: сержант отправился за обугленные брёвна, где валялись, должно быть, тот щитник и его дружок с дурацким кинжалом. А кинжал ведь там и почует...

Гаскйон похолодел.

— Благородный сэр, можно вас на минутку? — издалека долетел вопрос Дойла.

На негнущихся ногах Гаскойн приблизился к сержанту в знакомый уголок за чёрной хатой, где он тогда прятался потому, что его не доставали стрелы. Всё здесь было почти так, как он помнил. Даже жёлтая роспись по зелёному щиту почти не облезла. А Дойл уже показывал ему кинжальчик.

— Тот, которым вас ранили, похож на этот?

Гаскойн поморщился и отрицательно покачал головой; раз он начал врать, то ему следовало твёрдо придерживаться своей линии.

— Тот был поменьше, — пояснил рыцарь. — Да и ранили-то меня там, между хат, на прогалине.

— Угу, — кивнул Дойл и сделал шаг назад. Гаскойн увидел, как ярко отразилось солнце под пяткой сержанта. И успел подумать только: «Ради всего святого, нет».

Дойл отвернулся и сел на корточки. А затем из мокрой снежной россыпи двумя пальцами извлёк обломок отличного клинка. Крупный обломок, без малого в половину всей длины.

Ищейка с большим интересом покрутил в руках эту находку. Судя по тому, как дотошно он стал её рассматривать, она дала ему новые мысли. Она навела его на новые следы, свела вместе нити каких-то его догадок, она стала новым орудием в его поединке шантажом…

И стоит он, маленький мерзавец, в тени чёрного остова хаты. Изучает единственное, что может послужить безоговорочным доказательством. Анализирует. Но безоружный и повёрнутый спиной… Гаскойн скосил глаза и увидел мелькание трёхцветных шкур. Пальцы сами сжимались на эфесе меча. Как чертовски легко погасить этот болезненный очаг бед, невзгод и страхов! Чик — и готово, и больше нет жутких снов по ночам, больше не страшно ходить по собственной земле…

А Нуада — Нуада поймёт, он человек жёсткий. Нет ничего такого в том, чтобы лишить мир ещё одного бастарда. Вот только Нуада увидит, а если и Нуаду…

«Чёрт возьми, да что это за кошмар в моей голове!?» — рыцаря пробил холодный пот. Он выпустил эфес, потряс головой и поспешно вернулся на прогалину, от греха подальше. Есть нечто дьявольское в этом месте, или же эти кровавые мысли принадлежат ему, все до единой? Не нашёптаны чёртом, не навеяны тёмной силой? Но кто же он тогда — убийца?

— Вы не находили обломок меча? — донёсся издалека голос Дойла. — С рукоятью. Поищите его, будьте добры.

С кротким вздохом оба его спутника принялись ворошить снег. Гаскойн-то прекрасно знал, что обломок не тут, но откуда это знал и Нуада? Охотник выглядел так, будто ему было лучше всех известно, что здесь им ничего не отыскать. Казалось, что он подозревает всех и во всём, только держит язык за зубами. Оба не заинтересованные в том, чтобы хоть что-то найти, они лениво и неспешно раскидывали сугробы и кости, а свора струилась вокруг них, прыгая по доспехам и балкам.

В заключение сержант заявил:

— У меня есть всё, что нужно. Можем ехать обратно.

Видимо, решил ограничиться тем, что уже нашёл. Но оставалось только гадать, как это могло его удовлетворить. Поэтому по дороге в Оборванку Гаскойн осторожно спросил:

— И что теперь?

— Теперь? Теперь ещё пара штрихов, а потом можно делать выводы, — ответил Дойл как ни в чём не бывало. — Знаю, вас беспокоит, оплачу ли я кров и еду. Я рассчитаюсь.

— Не в деньгах счастье, а в том, чтобы преступники были наказаны, — так же невозмутимо сказал Гаскойн. — Оставайтесь столько, сколько нужно.

— Благодарю.

И всё-таки, зачем ему было так тянуть? Чего же он ждал…

Уж не возвращения ли северян? С северянами придёт и Фланн, отец его возлюбленной. «Вот чума, давно ли это было, а мне уже отшибло!» — изумился он сам себе. И зарёкся снова: «Больше ни капли в рот не возьму. И, чёрт возьми, сейчас же спрячу проклятый обрубок!»

Пятнистый конь Дойла словно назло не торопился. Разделившись с Нуадой на окраине деревни, они плелись через всю Оборванку вдвоём. И всё существо Гаскойна дрожало при мысли о мече. Лежит он там, отсвечивает… «Проклятье, чума, холера, ну шевелись же ты!» — лихорадочно думал он, потому что сдерживать напряжение было всё тяжелее.

Когда они проезжали по улице Сквознячке, высокая иссиня-чёрная фигура юриста показалась из-за дома. Он стоял бок о бок с каким-то недорослем, укутанным в толстый шерстяной плащ. Оба вели разговор с лукенским строителем, который торопливо изъяснялся на своём треклятом языке и что-то показывал на пальцах. Господин Альберг даже головы не повернул, когда услышал похрустывание снега под копытами. Но, когда они поравнялись, человечек в шерстяном плаще поймал отчаянный, злобный и вопиющий ко всему сущему взгляд Гаскойна. И легонько ткнул юриста в бок. Тот загадочно покосился на рыцаря через плечо и еле заметно кивнул. Только вот они, загадочные такие, хорошо понимали свой язык, а Гаскойн понял только то, что ему всё равно придётся выкручиваться самому.

Но пока что ничего катастрофического не происходило. Когда Гаскойн задержался в конюшне, чтобы пропустить Дойла на выход, он не поспешил за ним следом, а внимательно смотрел, куда сержант пойдёт. Тот, что-то насвистывая, гордой орлиной походкой пересёк внутренний двор, постучал каблуками по деревянному крыльцу и скрылся внутри Стриба. Но Гаскойну от этого не полегчало. Глядя на Барру, который тёр соломой пятнистую лошадь, он вдруг понял, что в конюшне очень густо: из каждого стойла глядит по морде. Вот безухий Каштан, вот дойлов конь, а вот ещё два, то ли гнедые, то ли караковые — не разберёшь в темноте — чьи? Наверное, как раз Альберговы. Один, допустим, запасной…

— Славный наш Лихач, — сказал Барра откуда-то из-под пятнистого. — Старый, а вон какой удалый, кокетничает с новенькими.

— Ведь и правда Лихач, — усмехнулся себе Гаскойн. — А я до этого думал — Каштан.

— Велика ли разница! У барона Виллема он всегда был Лихачом.

— Это имечко ему к лицу. Он дважды попадал в самую гущу леса и ничего, каждый раз как с гуся вода.

— Он очень хитрый старикашка, — любовно отвечал Барра. Чужие лошади ему не нравились, как и чужие люди. Он сторонился северян и особенно выделяющегося среди сельчан господина Альберга, а вот местных обожал странной своей любовью.

Но Гаскойн не мог отвлечься этим заурядным разговором. Он не знал, на что подменить обрубок и куда его деть. Одолжить меч у Бамоса — так у основания клинка непременно бамосова печать будет. А те мечи ковались тогда ещё, когда Бамос не планировался. Или если там всё перетасовать, новенький положить к Филиппу…

Рыцарь нервно заходил туда-сюда, и тут у него чуть сердце не схватило: юрист возник, как чёрт, бесшумный, будто из ниоткуда.

— Да что б вас, — сердито рыкнул Гаскойн.

— В чём дело? — негромко спросил господин Альберг и встал к нему вплотную, до одури воняя своими духами. Кого он там охмурить пытался, работягу?

— Нужно срочно подменить обломок меча из крипты на нормальный клинок, — горячо зашептал Гаскойн. — Дойл нашёл второй осколок в Вересковниках.

— Да что ж ты раньше не сказал, мать твою драть! — вдруг взорвался господин Альберг так, что рыцарь отшатнулся от неожиданности. Юрист растерял весь такт и субординацию. — Какого чёрта, я тебя спрашиваю, зная, что против тебя есть улики, ты дни напролёт бухал и ни словечком не дал мне знать!?

— Забыл! Да если б я сам знал, что этот курощуп осколок отыщет, я бы… — растерялся Гаскойн, уже и сам начиная себя клясть.

Юрист тут же восстановил благообразный вид, глубоко вздохнул и скрестил пальцы. И спокойным ровным голосом продолжил:

— Хорошо, что у нас есть, по мнению господина Дойла, независимое лицо.

И звонко щёлкнул пальцами. Возник тот малой в шерстяном плаще. Он был закутан в шарф по самые веки, но глаза у него были карие, как два ореха, и очень выразительные.

— Сипресс, — сказал ему господин Альберг, — возьми пустой меч и поменяй с обломком в крипте. Строго конфиденциально. А ты, — обернулся он к Гаскойну, — отправляйся в Стриб, сиди над душой у этого господина. И ни шагу оттуда!

— Я так и собирался, — попытался оправдаться Гаскойн, но затем просто махнул рукой и быстро пошёл к лучу зимнего света.

— Ах, какое счастье, что сегодня последний день моего заточения в этом бесприютном краю, — пробормотал Альберг, массируя себе виски. — Как хорошо будет листать протокол этого дела в своём родном кабинете, а не тут…

«Намекает, сволочь, что платить надо. Завтра», — решил Гаскойн и тоже пошёл через двор. Не орлом, а унылой голодной жучкой. Краем глаза он заметил, что тёмно-серый шерстяной плащ мелькнул за поворотом к крипте. А значит, слуга господина Альберга взял проблему в свои руки. «Сейчас всё наладится», — пообещал себе Гаскойн.

Он прошёл в холл и стал крутиться там, мерить шагами стоптанный бесцветный ковёр. За окошком господин Альберг, нахохлившись, вышел из конюшни и направился обратно в деревню — толковать с оставшимися рабочими. Исходя из того, что их с собой в поход не взяли, это были не совсем северяне. Или не совсем праведные, чёрт их разберёт…

Ах да, сегодня же ночь половины луны. Юрист соберёт свои манатки и уедет, если не получит доплату. Но в чём, собственно, заключалась беда? В том, что его усилия были важны, но не избавили Гаскойна от корня проблем. «И за что я, спрашивается, расстался со всем, что имел?» — думал рыцарь. — «Он обещал помочь, если дело дойдёт до разбирательств и до суда, но если б он напрягся сейчас, про суд можно было бы даже не думать. Он просто не хочет здесь оставаться, но мне-то что с этим делать!»

И тут в робком солнечном свете промелькнула тёмная фигура. Так быстро, что рыцарь аж подпрыгнул. К окну прижалось лицо Сипресса, альбергова ассистента, и глаза его были такими огромными, что грозили выпасть. Он, как контуженный, заскрёб мутное стекло. Гаскойн похолодел. Он выскользнул назад на крыльцо, и служка юриста тут же потянул его к крипте. Он ничего не говорил, только гулко мычал — должно быть, был нем.

«Что там? Что?» — грохотало в ушах у Гаскойна. На негнущихся ногах он приблизился ко входу в крипту. Дверь была разломана, но Азазель указывал вглубь, внутрь склепа.

Гранитная плита откинута. Гроб Филиппа пуст, как барабан.

Совершенно пуст!

У Гаскойна голова закружилась, он опёрся о стенку. Тут же вспомнил про ночного гостя Амариль. Про Амариль. Великие боги, где Амариль?!

Собственной страшной догадкой он вышвырнул себя из полумрака. Пробежал по двору. Он ничего не видел из-за холодного пота со лба, но мысли заменяли ему зрение. Он не встречал её утром. Когда он вообще видел её с тех пор, как снова встал перед ней на колени!?

«Филипп! Филипп, если есть в тебе хоть немного чести… Не делай этого», — руки начинали дрожать. Он вышиб дверь, бешено пронёсся на кухню. Там была Гобинет.

— Где Амариль!? — гаркнул он не своим голосом.

— У себя! Боже, надо ж так орать, — осела от испуга служанка. Но Гаскойн уже не слышал её ворчания, он снова мчался, чуть не падая, по лестнице. Мимо хлама, в котором прятался.

Дверца приоткрыта.

— Амариль! — крикнул он и ворвался в опочивальню.

Леди взвизгнула и уронила расчёску. Она сидела на постели, приводя в порядок свою длинную золотистую гриву. От вторжения она так перепугалась, что слёзы брызнули у неё из глаз, а руки затряслись.

Но это была она, живая и невредимая!

— Амариль! Сокровище моё! Прости, я не хотел, — выпалил Гаскойн. Он упал рядом с ней на колени и схватил её дрожащие руки. — Не плачь, моя леди! Болван я лоший, я подумал, будто тебя украли… Не пугайся так!

— Гаскойн, — дрожащими губами прошептала Амариль, — сейчас меня действительно нельзя так… так…

— Прости, прости! Тебе плохо? — тоже шёпотом спросил Гаскойн.

Боги милосердные, если из-за него у неё будет выкидыш, он повесится, не иначе.

Невероятным усилием Амариль заставила себя успокоить сердце. Глубоко вздохнула, а затем закрыла глаза. И вытащила свои ручки из его хватки.

— Оставь меня, пожалуйста, — попросила она, заставив свой голос прозвучать как можно твёрже.

— Нет, — отрезал он. — Теперь я тебя точно не оставлю.

— Гаскойн, я приказываю.

— Нет! Амариль, — Гаскойн поднялся над ней, отчаянно растирая свои пальцы. — Амариль, теперь ты обязана уехать.

— Сколько дней прошло с того дня, как ты поклялся мне снова? Больше или меньше семи?

— Не знаю, я так далеко считать не умею! Послушай, милая моя Амариль, ты не можешь меня ослушаться. Ты уедешь. Прямо сегодня… Ладно, завтра. Ладно, чёрт возьми, завтра, но я буду сидеть у твоей постели с щитом и мечом!

— Да что с тобой случилось, Гаскойн?

— Да вот… это… того… вон, видишь!? — он указал ей в окно. Отсюда деревню было видно хуже, чем из его собственной светлицы. — Видишь вон того бородача? Этот дикарь на тебя глаз положил!

— Ты умудрился перегреться на зимнем солнце?

— Амариль! Просто… просто пойми, теперь твоя очередь не задавать вопросы. Ты должна хотя бы на один русалий разлучиться со Стрибом. Тебе нужны настоящие доктора, а не бабки, и барон Фитим примет тебя. А если ты думаешь, что это я любезно предлагаю и что можно отказаться, то ты очень ошибаешься. Амариль, луна моих долгих лет, я не дам тебе остаться здесь. Даже если тебя придётся связать и поклажей устроить на телеге. Я предал данную дважды клятву, но эта клятва — дрянь, раз оправдывает твоё губительное упрямство!

— Но я не хочу! Я не буду! — чуть не взвыла леди.

— А я не буду слушать! Здесь опасно. Тебе опаснее всех. Если ты этого не понимаешь, это не значит, что это можно игнорировать.

— Гаскойн, ты клялся…

— Я клятвопреступник! Пускай меня хоть повесят за это, но только после того, как я устрою тебя в надёжные руки.

— Неужели мои мольбы для тебя остались пустым звуком?

— Да. Прости, Амариль, но я неумолим, — отрезал Гаскойн и так и ушёл, оставив её всхлипывать под присмотром тётки Гобинет.

Как было объяснить, что её возвышенные чувства к этим краям вкупе со страстным обожанием Филиппа не могут защитить её? Может, конечно, её гость в браслете с крупными звеньями что-то там внушал ей про то, что только здесь её ребёнок родится Филиппом или тому подобную мутоту. Гаскойн не хотел связываться с тем, чего не знал и не понимал. Но если существовал некто, кто действительно убеждал Амариль остаться, то он, Гаскойн, был последним, кто мог вырвать её из этого чёрного липкого заговора, зачем бы он ни затевался.

Зато тётка Гоя решительно одобрила его поступок. Она согласилась выезжать завтра же, но денег не взяла (хотя, было бы что предлагать) и сказала только:

— Я сделаю всё, что от меня зависит, благородный сэр. Вся деревня надеется на вас.

— Разорвусь, но оправдаю, — пообещал Гаскойн.

Он нарушил все свои клятвы, данные Амариль, но обещание насчёт своего ночного караула сдержал. Он явился к ней ввечеру, громыхая своей кольчугой и щитом, занятым у Бамоса, и уселся рядом с изголовьем.

Испуг, с которым она следила за ним, обижал его. Неужели она действительно чёрт знает что о нём думает? Кажется ли он ей насильником? Или наглым захватчиком баронской собственности? Или всё сразу, судя по отчаянию на её лице? С ним в запертой опочивальне она чувствовала себя не под защитой рыцаря, а под надзором тюремщика. И он знал, что теперь она на него в смертельной обиде, и что ублажить её ничем он не сможет. Поэтому он надвинул на глаза шляпу, которую получил от неё — с петушиными перьями — и стал нести свой дозор, пока леди куталась в одеяло и укладывалась от него подальше.

Со временем свинцовый полумрак сменился чернильной ночью. В глухой темноте только половинка луны лила свой тусклый свет через стекло. Голубая лазурь выхватывала из темноты белую ручку леди. И Гаскойн смотрел, бессонный, на эту хорошенькую ручку. Фарфоровая кожа, длинные пальцы, округлые ноготки. Ровненькие морщинки на сгибах. Такая мягкая, такая родная и хорошая. Когда-нибудь он сядет с ней вместе под луной и обязательно расскажет ей всё, о чём теперь умалчивает. Она будет слушать и, должно быть, дрожать от испуга и волнения. Но ведь всё будет позади.

Ведь когда-нибудь всё действительно пройдёт. Он ещё будет сидеть и посмеиваться, думая о том, каким дураком он был и как его эдак замесило в проблемах да глупостях.

Когда-нибудь она доверится ему настолько, чтобы позволить ему… позволить быть ближе к ней. Пусть даже они оба к тому времени станут бабкой и дедкой. Он готов ждать. Потому что она, это робкое тёплое создание с большими небесными глазами, — она единственная, кто приходит в его мысли, когда хочется всё бросить и завыть.

Тряпичное одеяло мягко окутывало её силуэт. Со спины она казалась ещё не отягчённой своим бременем, совершенно такой, как раньше, маленькой и тоненькой. Рука так и тянулась к ней. И, представив себе, как её, горемычную, увозят отсюда, Гаскойн не выдержал и коснулся её. Аккуратно погладил по плечу. Провёл рукой вдоль талии по одеялу…

Спит. Наверное, утомилась, проплакав целый день. И пускай спит… Она младше него и ещё сама наверняка нуждается в том, чтобы её побаюкали.

Раньше ему легко было думать, что он ни во что не верит, но теперь он понял, что других слов для этого напутствия просто нет.

— Да хранит тебя Бог, — прошептал он и, склонившись, легонько поцеловал её в плечо.

Её сон не дрогнул. И рыцарь опустился на своё место рядом с изголовьем, неотрывно следя за движением ночного светила.

Но луна так назойливо светила в лакированную дверцу маленького прикроватного шкафчика, что тот постоянно привлекал его внимание. Гаскойн присмотрелся и рассмотрел этот шкафчик. В такой ничего не положишь, кроме каких-нибудь личных мелочей. И в нём есть замочная скважина.

Гаскойн занервничал, вспоминая слова юриста. Некоторое время он настырно делал вид, что не замечает этого шкафчика. Но тот глядел и глядел на него своим отсветом, и Гаскойну вспомнилось всё. И дурацкое письмо леди Стоизы, и Вуквурские марки, и Дойл, и Альберг с его методами ведения расследования...

И ключик, который Амариль носит при себе. Если она уедет, то и ключик, и письма поминай как звали.

«Только попробуй полезть в её вещи!» — мысленно прикрикнул на себя Гаскойн. «Только попробуй!».

А может, правда попробовать? Ну что там, в самом деле, может быть такого?

«Не смей! Ты рыцарь или кривое зеркало Альберга? Будешь крысить, как сволочь последняя? Так, что самому потом на себя противно смотреть станет?»

Он вздохнул. Понятное дело, что для себя он всё уже решил, а ругался для порядка. Ведь не мог же он, рыцарь, так просто взять и превратиться в медвежатника.

Теперь дело было за ключом. Гаскойн аккуратно отставил в сторону обтянутый кожей щит. Слабое подобие роскошного мотылькового покрытия! Но да чёрт с ним. Зато его собственный щит не смог бы стоять на остром конце и наверняка обличил бы его, грохнувшись на пол. Поэтому всё складывалось как никогда удачно.

Кольчуга мешала, поэтому надо было десять раз подумать, прежде чем шевелить рукой или ногой. «Так, ключ она носит при себе. Значит, он у неё либо на цепочке на шее, либо в браслете, или в кармашке, если её ночнушке есть кармашек. Либо же он спрятан где-то в её домашнем траурном платье. Или, что хуже всего, у неё может быть какой-нибудь тайничок. Она успела бы сложить туда своё сокровище, ведь я уже днём известил её о своём бдении. Но, с другой стороны, знает ли она, что есть необходимость прятать свой ключ?»

Он решил начать с самой Амариль. Для этого он еле слышно поднялся на ноги; только кольчуга звякнула о стык половиц, скользя вслед за ним.

Светлый силуэт леди, как лунное изваяние, покоился под пуховым одеялом. Её рубашка была практически белой, с бледной голубой вышивкой. Это было единственное одеяние не траурного цвета. Чёрный не подходил ей.

Гаскойн прогнал нежное наваждение. Сейчас не время предаваться сантиментам.

Он затаил дыхание и склонился, чтобы вглядеться в её незамысловатый наряд. Чистая шея - никаких цепочек. Мягкие руки подёрнуты дымкой рукавов; на запястьях тоже пусто. Обручальное кольцо Филиппа на безымянном пальце левой руки. «В самом деле, с чего я взял, что она так сильно боится за ключ? Ведь раньше у неё были ссоры только с леди Стоизой. А меня она, наверное, не считает хоть сколько-нибудь одарённым мозгами», — с горькой иронией подумал он, и синяя тень его соскользнула со спящей.

Настала очередь траурных облачений. Трудно было прокрасться к гардеробу, но ещё труднее — отличить один чёрный наряд от другого в темноте. Гаскойн положился, как ни странно, на свой нюх. Что-то ему подсказывало, что привычное ему платье всегда сохраняет свой пряный луговой аромат. Он вытягивал к себе то один рукав, то другой, и наконец нащупал именно тот, который венчался ажурным воротничком. Кажется, это оно.

Он оглянулся ещё разок — гардероб стоял с той стороны, на которую было повёрнуто личико Амариль. Поэтому ему мнилось, что она следит за ним, прожигая гневным взглядом его спину. «Это только так кажется», — заверил он самого себя и мягко раздвинул остальные одежды.

Никаких пришитых сумочек или карманов он не нашёл, но, когда провёл рукой с изнаночной стороны, обнаружил в районе пояса потайное место. Внутри было что-то жёсткое. «Отлично, внутренний карман», — обозначил он для себя и тут же испугался этой мысли, будто это было что-то крамольное. — «Значит, и правда, потайные карманы... У Амариль?»

Немножко повозившись, он извлёк наружу маленький кулон с портретом. Он не успел подумать, благородно или нет — смотреть в чужие сакральные вещи — и открыл кулон. На него из ночной лазури посмотрела белокурая леди с мудрыми серыми глазами. Он мог поклясться, что эта барышня — никто иная как молодая Виктория, их ткачиха с улицы Сквознячки и мать леди Амариль. Это было мило, но его не интересовало. Он положил амулет на место в карман; и тогда второй находкой стал маленький ключик.

Вот оно.

С трудом сдерживая волнение, он прикрыл резные дверцы гардероба. Мягко прокрался к шкафчику. К счастью, теперь лицо Амариль не могло смущать его — в эту сторону смотрел лишь её золотистый затылок.

Ключ легко вошёл в замочную скважину и повернулся почти бесшумно. Дверка не скрипела.

Внутри было всего две полки. На верхней лежал личный молитвослов леди с пустыми страницами, куда она могла вписывать все имена для поминовения, чтобы никого не забывать. Под ним белела грамота из церковной книги с массивной багряной печатью в виде колеса — там были написаны самые важные для баронессы слова о том, что она больше не ткачиха, а отныне и вовек благородная леди и совладелица замка и примыкающих лесных угодий. Пока эта грамота существует, её нельзя обозвать самозванкой. А вот если грамоты не станет, то и церковную книгу легко куда-нибудь задевают.

Судя по тому, где Амариль хранила этот документ, она очень боялась, что её могут прогнать. И немудрено, ведь если бойкот ей объявил даже управляющий Донован, очень адекватный и очень практичный деятель, у неё было немало причин для беспокойства. Как показали письма леди Стоизы, — не зря. Но теперь вроде бы всё в порядке, чего же ей опасаться? Держит здесь свою грамоту по привычке?

В любом случае, на верхней полочке ничего интересного не наблюдалось. Зато внизу была целая кипа вскрытых конвертов и пергаментов со сломанными печатями. Вуквурских марок Гаскойн не нашёл, поэтому взял наугад.

Резкий мужской почерк. Никакой структуры письма. Просто нагромождение букв.

«Если ты думаешь, самозванка, что твоё колдовство мною не замечено, то зря. У меня есть все письма Филиппа, где он договаривается о сватах для леди Жюль. Он даже получил от неё ленту — ту, что он небось носил всё время до своей смерти — с синим вороном. Не знаешь такой? Не ври себе. Сестра пишет мне, что ты колдуешь. Боги тебя не оправдают».

«Кто мог это написать?» — ужаснулся Гаскойн. «Синий ворон? Та самая дева с турнира? Сватовство Филиппа? Какое, чёрт возьми, колдовство?»

Он взял другое письмо. На нём была печать с одним журавлём. Не с двумя. Два танцующих журавля были гербом Шоффе, как знамение того, что род происходит от младшего сына. А один журавль обозначал династию от старшего сына, и фамилию эта династия носила Риг-Шоффе.

«Барон Фитим, паскуда!» — понял Гаскойн и снова углубился в грубый почерк.

«Хоть переспи со своим святым отцом, мне наплевать. Он тобою тоже околдован. И весь этот ваш храм — бутафория. Я знаю, что ты отравила сестру. И я клянусь тебе, что ты поплатишься за это так жестоко, как только может поплатиться ведьма».

«Так вот почему она так боится уезжать отсюда! Вот ведь проклятье. Неужели вся эта стопка — ругань от Фитима?»

Гаскойн схватил кипу и рассыпал её перед собой, недоумевая. Везде один и тот же почерк. Сломанные журавлиные печати. Невероятно.

Но одна из записок выбивалась из этой омерзительной кучи своими аккуратными строками и ровными буквами. Букву «д» отправитель выписывал с изящным хвостиком вверх. Гаскойн взялся за чтение, и с каждым новом словом его сердце грохотало всё громче.

«Дорогая моя,

Храни каждый кусок дерьма, который получишь от барона. Когда я заведу на него дело, любая записка с его писаниной послужит ему обличением. И не бойся. Он и пальцем тебя не тронет, даже если ты будешь сидеть в его собственной трапезной. Я подослал к нему верного человека. Одно слово (моё или твоё) — и ты Риг-Шоффе вперёд всех его сопливых наследников. Но береги грамоту.

Больше не пиши мне так, как тебе нравится это делать. И ради всего святого, не исповедуй этого святому отцу, как бы сильно он тебе ни нравился. Ты всё верно придумала и всё поняла так, как следовало, моя крошка. Старуха чуть было не проболаталась комиссару. Но самое главное, что комиссар тоже поехал за своими Харой и Хильдой. За этот исход я готов расцеловать тебя в обе щеки. Ни он, ни старуха нам не нужны. Но это не твой грех. Спиши его на меня. Мне лично уже всё равно, что за грехи на мне. Теперь-то мы с тобой оба будем счастливы. И впервые я пишу искренне, что обожаю тебя. Жизнь начинается.

Скоро увидимся».

Дойл. Дойл — бастард комиссара, а Амариль, Хильда, его дочь. Они не случайно встретились в Колокольницах.

Гаскойн прикрыл глаза и положил письмо на место, окончательно лишившись воли на сегодня.

11. Убийство и самоубийство

В больном свете утра Гаскойн провожал свою прекрасную даму. Место ей было приготовлено на больших санях, уже и без того переполненных поклажей. На одном несчастном тягловом уезжали сразу две семьи: оставшийся без сына Сорлей с дочерьми и семья Гои вместе с их наследником. Оборванка пустела, словно разлагалась, мясо сходило с её костей. Но не нужно телу мясо, если из него выходит душа. А душа уходила. В горестном траурном чепце, в накидке с рыжим мехом. Она не поднимала глаз и время от времени отворачивалась, утирая лицо платком. Но ведь подле барона Фитима для неё есть некий защитник, как гласили письма Дойла, — так пускай он оправдает себя.

Гаскойн стоял и не рассчитывал, что она подарит ему хотя бы взгляд напоследок. Он не хотел даже размышлять на эту тему больше. Он любил Амариль, как жизнь. Он не верил в её любовника. Но и ей он уже не мог верить. Теперь он только следил за тем, чтобы жителям дали спокойно отчалить. Потому что за ночь — вернее, за время, которое требовалось солнцу, чтобы пробудиться во мраке и затем подняться — за это время Оборванка снова стала кишеть дикарями. Гаскойн даже надел под свой кафтан кольчугу, догадываясь, что теперь силы будут не равны. А заветная дверь старика Фланна спустя эти полмесяца после колдовской ночи ожила и то и дело хлопала.

Но дед мог и подождать. Уезжающие прощались с вотчиной. А Амариль кротко, как овечка на привязи, томилась рядом с телегой и всё молчала. Но когда Гаскойн отвлёкся на громкие рыдания северянки — уж и сам догадался, которой — Амариль вдруг очнулась от оцепенения и приблизилась к нему. И взглянула на него наконец лазурным взором. А затем протянула ему длинный шерстяной шарф. Серые петельки были такими маленькими, будто шитыми из хлопковой пряжи.

— Спасибо, — прошептал Гаскойн и склонил голову. — Теперь у меня есть серый шарф и серая шляпа. Я и не замёрзну, и буду выглядеть очень представительно.

Она широко заулыбалась, и глаза её вновь увлажнились. Но она так и не сказала ни слова. Даже тогда, когда, уже устроившись рядом с поклажей, она неотрывно глядела на него. Знала ли она, что он копался в её письмах? Догадывалась? Теперь уже было поздно выяснять. Под пожелания счастливого пути телега тронулась и томительно медленно протянулась через Сквознячку. А затем растворилась за плотной стеной еловых лап. Опечаленный рыцарь глядел бы ей вслед, пока пальцы не онемеют. Но его вырвали из тягостных дум.

— Гаскойн, — настороженно позвал Бамос. Он, как и многие, провожал выселенцев, но не витал в облаках.

Гаскойн обернулся и увидел, что их обступили мощные светловолосые бородачи. Из-за их спин выглядывала уже знакомая титёшница с двумя длинными косами.

И Бамос, и Барра, и Лью, и Поли — последние мужчины этой чёртовой глуши —скучковались, становясь спиной к спине. Северян было не меньше дюжины. Но это только смешило Гаскойна, ведь ни один не был таким же могучим и огромным, как он. А меч он с некоторых пор носил с собой всегда.

А вот других мужиков ничего не смешило. У них в избах остались жёны и дети — у всех, кроме, разве что, Барры. Поэтому каждый высматривал сквозь медвежий мех северян своё крылечко.

Самый молодой из задир, ещё не обросший толком бородой, прошипел что-то неясное. На что Гаскойн ответил:

— Не умеешь разговаривать, так захлопни пасть.

Взаимное непонимание накалило воздух. Каждый из северян — при топоре. А из сельчан только он, Гаскойн, вооружён. Несладко.

— Вы только толпой на безоружных умеете? — прорычал он, возгораясь злобой. В ответ те стали плеваться неясной руганью, и не одна рука уже легла на топорище. «Так, так», — подумал Гаскойн. — «Подраться мы всегда успеем, но защитить себя смогу только я один, так не годится. Надо попробовать вызвать его на поединок».

— Эй ты! Мелкий! — крикнул он, тыча пальцем в первого попавшегося юнца. — Да, это я вышвырнул твою шалаву, вот он я! Разберёмся по-мужски?

— Не надо етого! — вдруг донёсся до них резкий старческий возглас. — Namar nu! Namar! Обождите, вояки!

К ним на всём ходу ковылял старый дед Фланн, горбатый, как пень, с ожерельем из врановых лап. Засранные полы его одежд волочились по снежной каше, косолапость ломала сапоги из мягкой кожи. Борода, как прозрачный веник, длинная и сопливая, тянулась по его груди и исчезала где-то под мышкой.

Когда Гаскойн видел его в последний раз, этот мухомор ещё был похож на обычного пристойного дедушку. Но теперь всё, получился пропащий друид, в одежде которого живут мыши и птицы и которого преследует заслуженный смрад.

— Во-первых, вам незачем драться… — скрипел дед. При виде него северяне почтительно расступились. — Во-вторых…

— Во-вторых, дедуля, скажи это им, а не нам, — перебил его Гаскойн, кивнув на обступившую их толпу.

Тот задумался ненадолго, блеснул крохотными тёмными глазами из-под громадных кустов бровей. Но ничего больше не произнёс, а только махнул на мужичьё рукой, и тех будто ветром унесло. Спасённые сельчане принялись с недоумением осматриваться, не веря, что оно так легко закончилось. И Гаскойн, не меньше них впечатлённый подобным исходом, велел им:

— Вы давайте, не зевайте. Топайте, пока перемирие.

— Да уж, теперь нос из дому не покажешь, — пробормотал Поли. Он был более щуплый, чем остальные, и оттого больше всех напрягся при мысли о драке.

— Спасибо тебе, дед, — поклонился толстячок Лью.

— Мы уж было попрощались, — вздохнул Бамос.

— Барра, ты тоже топай, — ткнул товарища Гаскойн. Ему не терпелось побеседовать с ведуном наедине.

— Вообще-то я Бирн, — тяжело вздохнул конюх и побрёл своей дорогой, оставив Гаскойна в некотором замешательстве.

Но старик был равнодушен к их благодарности. Он думал о чём-то своём, а его острый взор вперился в оставшегося.

— Давно я ищу встречи с тобой, мотыльковый рыцарь, — проскрипел он.

— Это взаимно, — мрачно ответил Гаскойн.

— Тогда пойдём да потолкуем, — молвил дед и побрёл, шаркая, в сторону своей хаты. Гаскойн устремился за ним. Он знал, где обитает этот фрукт. Покосившаяся землянка Фланна гнездилась в местечке, где сходились дворы Гои и Гобинет, и за ними был эдакий укромный уголок с пустырём. Вокруг бушевал сухой бурьян, торчащий из снега, и Гаскойн, следуя за ведуном, ломал его, как медведь в лесу.

— Милости прошу, — скрипнул дед. Взвизгнули дверные петли, и он без труда прошмыгнул в своё злачное логово. Гаскойн же, будучи раза в два обширнее, скукожился как мог. И, прежде чем последовать за ним, напоследок вдохнул чистого воздуха. А затем окунулся в вонь, ибо старик здесь не мыл, сам не мылся, а ещё плодил насекомых и грызунов. Но хоть большая дыра в стене, что была вместо окна, пропускала небольшой сквознячок. Так был хороший вид на пробел между домами Гои и Гобинет, а тут уж и до дороги рукой подать.

Внутри было так тесно, что Гаскойн зашёл и тут же и встал. Хлама было столько, что хоть всё вышвыривай: какие-то мышиные трупики, связки сгнившей картошки, осколки расписных ваз, пустые ящики, подгоревшие книжки, шипы боярышника в спичечном коробке, чучело котика…

Гладенького, чёрного, с белой мордочкой и белыми усами.

— Это что, чёрт возьми? — возмутился Гаскойн, показав на чучело.

— Это? Это я убийцу опилками набил. А то он у меня тут всё мышиное поголовье выел, — пожаловался Фланн, деловито сметая с лежанки какие-то щепки, будто так можно было придать этой конуре уют.

— Да кто дал тебе право, неслух, паразитов разводить, а барских котиков на чучела пускать?

— А тот же и дал, кто всем ведает. По праву сильного…

Злобы в запасах у Гаскойна стал страшный дефицит. За последний русалий он израсходовал её столько, что отныне можно было целый год копить. Но теперь у него было к полоумному жрецу другое дело. Нельзя было отвлекаться на трупик бедного Кавалера.

— Так вот я с чем пришёл, — сказал Гаскойн и прочистил горло. А затем, стараясь не задевать головой сушёную связку чего-то подозрительного, продолжил:

— У меня есть к тебе вопросы. Про барона Филиппа. Про то, как ты его похоронил. Почему он, чёрт возьми, в пёсьем облике.

— О-о-о, это, сынок, большой разговор, — прошамкал старик и весело запрыгнул задом на лежанку.

— Что ж, тогда начинай с самого начала.

— Начинаю. Начало-то оно где-то в ламме было, в последнем русалии лета. Тогда ещё день долгий был, а птицы не улетали в тепло. Тогда у барина нашего в голове такие страшные мысли гостили, что вздумалось ему с чернотой с Холмов связаться, чтобы свободу ложную от жизни рутинной обрести. Сперва он гонцов с грамотами слал, с хозяином холмов разговоры толкал, а тот его и надоумил, как делаться всё должно. И переступил он, паскуда, все законы божеств и людей, невинной девичьей кровью проклял всех нас навеки и проложил мраку путь в наши края! В каморке, на западное солнце выходящей, при приступном пособничестве матери своей заклал невинного агнца, охотничью дочь. И с тех пор охотник, не зная покоя, кричал лесу: где моя старшенькая? Где моя белокурая? Матерь жертвы первая услышала поступь чёрного лиха, идущего в их дом, а потому руки на себя наложила; а отчаявшийся охотник до леса всё же докричался. И ответили ему. И при полной луне мерзавца облудного силы великие наказали, вечно голодной вшивой шавкой обратили. А то всё мне было ведомо, потому как сказали мне силы: ожидай волчьего клыка и когтя в ночь возмездия. Не спал я и слышал вопль, а потому сразу барыню защитить побежал и разбудил мужей в замке. Кастелян сразу придумал старшего рыцаря Оскара призвать, и тот прибыл, при мече и щите, и из засады мерзавца подрубил. И сказал я им: мужи, гневаются силы глубинные, что снова кровь проливается; бегите, бегите, доколе не будет слышен их вой. А мать барона преступная, старуха глупая, в ноги мне пала и вскричала: не жить мне, зная, что сын мой теперь вечно огненным червём пожираем! Как искупить мне его, как дать ему прощение?! Кхе-кхе-кхе…

Так отчаянно вопил старик, так махал руками, что весь закашлялся. И хрипеть стал, всё громче и громче, не в силах перестать. А Гаскойн стоял весь холодный, колени его закостенели, а взгляд остановился. Он залпом услышал объяснение того, что до этого совершенно не мог понять сам. Вот только это всё было настолько безумным, настолько же, насколько и сам старик; поднявшийся за окном шум то ли ветра, то ли собачьей драки он даже не осознал. Все мысли смешались и остановились.

Столько всего нужно было ещё спросить, но он не знал, с чего начать. И в итоге глухо поинтересовался, не узнавая свой голос:

— Это когда с тобой лес говорить начал? С тех пор, как ты в тумане заплутал?

— Ето около того, ето да, — покивал, отхаркиваясь, старый Фланн. — Вразумил меня владыка. Не позволил мне в черноту пасть. Сказал мне: восстань и виждь, яко преступное свершаться будет: восстанет сын на отца и разбойнику за голову отцовскую заплатит…

— О чём ты? — ошеломлённый самой очевидной догадкой, похолодел Гаскойн.

— А вот дочка моя, бедняжка, каково ей одной там…

— О чём ты сказал только что? Про разбойника? — перебил он.

— Как же она, глупая, одна там, под деревом…

— Старик, бес тебя пробей! Кто разбойника нанял!?

— И одиноко ей…

— Да в порядке всё с ней! — во всю глотку заорал Гаскойн. — Я к ней захаживал, предостерегала она меня, я позаботился о том, чтобы она в Верески к тётке своей переехала, друзьям своим велел за ней приглядывать и даже навестить собирался! Что, что, чёрт возьми, ты говорил про разбойника, отцов и сынов!?

Громкий щелчок разбил воздух. Из виска старика вылетел болт, пробив череп насквозь. С треском он ударился об стенку. Изо рта Фланна выпал окровавленный язык, глаза вылетели из орбит. Инстинктивно Гаскойн почти кинулся на пол, но потом быстро сообразил: арбалет мгновенно не перезарядишь. Тогда он рванулся к дверце и замер подле. Он на удивление хорошо соображал. Холодный разум — горячие мышцы.

Так не он здесь убийца! Уж кто убийца, так это Дойл! Что может быть лучше, чем знать, куда бить!

Он отсчитал до пяти, сколько умел. И тогда вышиб дверь наружу ударом ноги. Болт мгновенно пробил распахнувшуюся дверь, и сразу же после этого весь бурьян вокруг сарая затрещал и захрустел.

Убегает!

«Но теперь уж ему, гаду, не уйти!» — Гаскойн белкой вылетел наружу, и на глаза ему попался лук с парой стрел, прислонённый рядом со скамьёй. Этого было, конечно, мало; ему бы сейчас какой-нибудь новомодный револьвер из столицы. Но иногда такая мелочь — последнее, что может остановить беглеца. Схватив и лук, и стрелы, Гаскойн понёсся сквозь чёрную поросль, да так понёсся, как не бегал даже в то новолуние. Слишком он с тех пор отощал, стал легче и поворотливее. Взгляд моментально ухватился за цель: мерзавец в лисьем меху и шапероне. Сержант промчался по деревенским улочкам, сшибая дикарей, а затем влетел в седло своего пятнистого. И тут же дал дёру.

— Ловите!! — как и тогда, заорал вовсю Гаскойн. И, как и тогда, ни один северянин не шелохнулся. Не понимали — или не хотели понимать, собачьи дети!

— Бар-ра-а-а!! — взревел Гаскойн. — Коня! Коня! Сейчас же!!

Ноги сами мчали его вслед за убийцей, отбивая пятки; но тот, проклятый, уносился прочь так стремительно, что уже был меж крайних деревенских домушек. Тем временем Альберг и его служка, которые наблюдали за погоней, как раз толклись у выезда из Оборванки. И хоть бы пальцем пошевелили!

«Ах да, я же не продлил эти его… услуги сопровождения на месте!»

— Альберг! Да лови ж ты этого гада!! Я заплачу, я заплачу!! — срываясь на хрип, закричал Гаскойн. Топот Барры и Лихача уже нарастал за спиной.

Но Альберг не спешил отвечать. Он молчал, своими светлыми зелёными глазами провожая убегающего.

— Да заплачу же, клянусь!! — надрывался Гаскойн на бегу.

Юрист о чём-то размышлял, что-то взвешивал, прикидывал, подсчитывал, — словом, тянул время. А затем наконец сделал для себя вывод. И коротко кивнул своему служке, приказывая тому поддержать преследование. Сипресс молнией кинулся искать свой арбалет; но Дойл уже пронёсся мимо, исчезая по дороге на Верески. Верески! Милдретта!

Барра изо всех сил тащил за собой Лихача и хлестал его прутом. Тот, сонный, упирался. Тогда Гаскойн в два шага подскочил к нему, прыжком вскочил в седло и ударил в бока с такой силой, что, будь там шпоры, Лихач бы оказался как на вертеле. Мерин всхрапнул и рванулся вперёд, а Барра покрикивал вслед:

— Лови! Лови!

Прыгучим галопом Лихач вылетел на дорогу, след в след за только что исчезнувшим из виду Дойлом. Тот пропал в решете чёрных стволов, но взрытый бешеным намётом снег не давал соврать. Он действительно гнал прямо в Верески. Да где, где ж чёртов Сипресс!?

Лес разразился беспорядочным топотом копыт и громким сопением. Вдалеке ускользающим угрём то и дело виделся беглец. Ветер сносил с седла, ритмичный хрип коня совпадал с ударами сердца, и быстрый галоп, как арбалетный болт, разрезал воздух.

Никогда Гаскойну ещё не казалось, что он птица. Под ним мелькали кочки, ямы, ледяные глыбы, а он проносился над ними, как на крыльях. Старый гунтер, быстрый гунтер. Не подведёт. Но донести до Вересков мало. Нужно опередить. Опередить убийцу, который не остановится не перед чем, ослеплённый яростью непризнанного бастарда.

Сзади слышалось нарастающее сопение ещё одного коня. Не оборачиваясь, Гаскойн знал, кто всадник. С ним поравнялся Сипресс на громадном гнедом, который за каждый скачок пролетал столько, сколько Лихач — за два. За спиной служки был отличный арбалет из чёрного дерева.

— Останови его, — взмолился Гаскойн, перекрикивая гудящий ветер. — Там девушка. Он скачет к ней. Что угодно сделай, застрели, убей, зарежь, но не дай ему…!

Тот коротко кивнул. Ветер сорвал с него капюшон, освободил гриву жёстких тёмно-рыжих кудрей. Он был в шпорах и так сжал своего гнедого, что тот умчался далеко вперёд.

Юнец, но, сразу видно, смышлёный. Исполнительный. Других при себе такие, как Альберг, не держат.

А Лихач, старая колымага, ковылял следом, с каждым мгновением оставаясь всё сильнее позади.

— Давай же, давай же, ну, — умолял мерина Гаскойн, но безуспешно. Не мог воробей лететь быстрее орла.

Теперь, наблюдая за тем, как Сипресс исчезает за изгибом дороги, Гаскойн смог вернуться к своим мыслям. И начал понимать, что произошло. О, теперь всё было ясно, как чистое стекло! Теперь каждый жест этого мерзавца стал понятен!

«Значит, Дойл был в сговоре с Амариль. Бедная Амариль хотела лишь жить в Элоре, в краю, который полюбился ей, с Филиппом, которого она знала с юности. А Дойл мечтал о фамилии, о признании, о женщине, которую выбрал для себя и об усадьбе с жакарандами; он этим же и Амариль пытался соблазнить, обещая ей земли барона Фитима, будто бы каждый наделён такими безумными амбициями, как он. Но когда стало ясно, что комиссар не признает его, Дойл сам отыскал Амариль. Что доказывает его способности, несомненно; но вместо того, чтобы шантажировать этим комиссара, он решил попросту избавиться от него. И, наверное, чем-то намекнул отцу, куда надо поехать, чтобы завершить свои многолетние поиски.

Комиссар воспользовался делом Сада де Левьеля, чтобы самому нанести визит в Элору и осмотреться. А Амариль, следуя тому, что велел Дойл, направила комиссара прямо в лес, туда, где обитают подкупленные Дойлом бандиты. Поэтому она отговаривала меня ехать — не потому, что переживала за меня… а потому что я мог помешать.

Но ведь ей нужна была моя помощь с бумагами! Это не то, с чем она могла обратиться к Дойлу! Поэтому, наверное, потом она всё же не стала говорить сержанту, что это я мог убить комиссара. Она молчала, не желая мне зла, но Дойл, наверное, ждал, когда… когда она станет совсем беззащитна? Когда ему из комиссариата ответят, что он имеет нужные полномочия? Или что-то ещё? Скоро я это узнаю.

А может, ему какой-нибудь другой Альберг мастерит поддельное завещание, где комиссар собирается признать его в случае, если он раскроет это убийство! Раньше я об этом не думал, а ведь бумага — закон нынче куда более крепкий, чем честное слово!

Но как оно умудрилось так завязаться в узел с Филиппом и его колдовством, и, хуже того… жертвоприношением!»

Гаскойн потряс головой, чтобы совсем не пропасть в пучине безответных вопросов. Боги, великие боги, только не дайте сержанту найти Милдретту! Ведь теперь… теперь у Дойла нет ни тела комиссара, ни доказательств против Гаскойна, зато есть то, что ублюдок наверняка додумал из подслушанного разговора с Фланном: связь своей невесты с сельским рыцарем. «И ведь я сам во всю глотку орал, что был у неё, чёрт бы меня побрал!»

Еловая ветка так хлестнула его по лицу, что на долгие минуты он практически ослеп, полагаясь лишь на Лихача. Тот бежал не торопясь, но в меру быстро. Старый умник знал, как сделать так, чтобы всадник не загнал его насмерть. Сохранял силы и поддерживал видимость хорошего намёта. Но не это ж, етить, от него требовалось!

Гаскойн стал лупить его снова, как только все слёзы от еловой лапы стекли по щекам. И снова так же безуспешно. Он бранился на чём свет стоит, силясь подогнать его, но только распугал всех лесных воронов. Проклятье! Ещё немного — и Дойл с Сипрессом оба будут в Вересках, а они с этим старым придурком так и останутся снег месить!

Каждая минута была долгой, как час. Каждый шаг Лихача был медленнее дыхания спящего глухаря. За каждым новым поворотом открывалась очередная бесконечность дороги.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем до ушей Гаскойна донёсся наконец далёкий лай деревенских собак. А спустя ещё один поворот уже были слышны глухие крики. Лихач перемахнул через крупное тело загнанного гнедого. Прыжок подломил его силы, и его тонкие ноги стали дрожать, сгибаясь, неумолимо клонясь к земле. Гаскойн не выдержал ожидания; он выпрыгнул из седла и помчался во весь опор на своих двоих. Перед глазами повисла пелена от быстрого бега. Каждый вдох давался с трудом, но нельзя было задерживаться не на секунду.

Он выбежал к пологому склону, который выводил дорогу из леса и заворачивал в частокол Вересков. На въезде он увидел много людей. И вопли стали ещё громче. Женский визг разрезал воздух.

Уже забегая за ограду, гаскойн понимал, что опоздал. В крайней избе, вокруг которой на почтительном отдалении толпились зеваки, громко распахнулась дверь. На крыльцо вышвырнули бездыханное тело со вспоротым горлом. Кровь забулькала, вырвалась из раны и стала толчками извергаться в траву. Рыжие космы. Длинные юбки.

На тело наступил сержант в шапероне. Глаза у него были бешеные, он держал наперевес свой арбалет. Мгновение — и он поймал глазами взгляд Гаскойна.

Вид смерти — громадной раны поперёк шеи Милдретты и отсвет наконечника болта — этот вид заставил рыцаря оцепенеть. Его бег замедлился и замер на краю пустого пространства вокруг несчастливого дома, на почтительной границе между мирной землёй и опасной близостью к убийце, на границе, которую не переступал ни один из сельчан.

Гаскойн вскинул лук и натянул тугую тетиву до самого уха. Руки дрожали, но разум позабыл всё, чем был занят, и заполнился пустотой.

— Вот мы, целимся друг в друга на потеху толпе, — оскалил зубы Дойл и сделал ещё шаг навстречу рыцарю. Светлые брови сержанта подрагивали, постоянно придавая его лицу самые разные выражения. Должно быть, это было безумие убийства. Такое же, какое успел познать и Гаскойн. Но взгляд его был полон такого бездонного горя, что Гаскойн медлил в замешательстве. Сержант смотрел исступлённо и безутешно. И с каждым мгновением казался всё более подавленным. Но затем разомкнул пересохшие губы и выдохнул:

— Теперь только воля рока может рассудить двух мясников, верно?

И медленно, словно нехотя, поднял арбалет. Кончик болта, как стальная смерть, взглянул Гаскойну прямо в глаза.

— Как у тебя только рука на неё поднялась, — прошептал Гаскойн, не в силах оторвать взгляд от пластом валявшегося тела. Он был уверен, что ненавидит сержанта, но на самом деле не испытывал злобы. Хотя и не знал, почему.

Взгляд Дойла потемнел. И прожжённый горем голос изрёк:

— Теперь уж мне не жить, так я забираю её. Мы с тобой говорим теперь, а она уже входит в тишину. И, не ровен час, я оправдаюсь. Не сейчас. Не скоро. Но ты вкусишь моё горе и помянешь меня. Потому что мы все — часть чьей-то гнусной воли. А грехи мои — они мне безразличны.

Мгновения задерживались, они смотрели друг другу в глаза. Два палача. Два прицела.

Миг запечатлел, как сорвались с тетив и болт, и стрела; как вспороли они зиму и как прошибли насквозь череп. Треск кости, хруст дерева. Ни капли боли. Выпрямившись, Гаскойн понял, что жив и цел. А вот сержанта аж отбросило вглубь избы. Стрела обезобразила его лицо, обильно обливая его кровью из дырки во лбу.

Рыцарь не успел даже сделать вздох. Толпа уже кинулась к обмякшей Милдретте, лежавшей лицом в снег. Как только её перевернули, Гаскойн резко зажмурился. Он уловил лишь обезображенный ударом нос, вылетевшие зубы, вышибленные глаза. Ноги начинали дрожать от странного облегчения.

— О-о-о-о!! А-а-а-а! — услышал он такие громкие, такие ревущие стоны, что тут же распахнул глаза. Громадная туша Фифа упала подле бездыханного тела, он загорланил, с кровью вырывая с головы волосы:

— Прокляли меня боги! Я убийца, убийца! Я продал себя убийце! Теперь и сестричку позволил убить! Гаскойн, Гаскойн! — в ужасе стал он звать своего старого товарища. Тот ещё не успел подойти, а Фиф уже как завизжал:

— А я ведь потакал этому ублюдку!! Разоделся рыцарем, чтобы бедного мальчишку на турнире заколоть! Он, оказывается, он, этот нелюдь, к девочке подбирался! А я и её… И её дал убить!

— Фиф, что ты несёшь? — одними губами прошептал Гаскойн. Хотя и так знал, что: громадный рыцарь, боевое копьё.

Но силач уже кинулся прочь, воя и срывая с себя всю шевелюру.

Была ли теперь разница? Был только кровавый снег. А густо зелёных, как хвоя, сверкающих глаз больше не было. Остались только две узкие щёлки между опухших кровавых век. Он ударил её так, что, наверное, ослепил.

Веснушки побледнели, кожа мертвецки выцветала холодом на морозе… Не успел. Не защитил эту невинную жертву завоевательной похоти безумца. Мягко он коснулся тёмных кудрей с медным отливом. Горестно уронил голову на грудь.

Краем глаза он заметил небольшую фигуру с арбалетом. Сипресс. Служка подошёл чуть ближе, но остановился на некотором расстоянии, глядя прямо перед собой.

Так тихо было в голове. Будто наступила глухота. Ведь в памяти даже не осталось лица одинокой кудрявой девицы. Была лишь тянущая боль: он обещал ей защиту и не защитил. Как он вообще мог отослать Амариль неизвестно куда, если не сумел помочь даже этой юной девочке? Всего-то надо было спасти её от маньяка, сравнительно хилого, которого он бы одной левой… Да и как это… как это возможно: только что был жив человек и сердце билось, а теперь — голодный зев рваной раны заставил звенящий голосок замолкнуть навсегда. Так легко, одним взмахом, обрывается жизнь. Праведного или неправедного, старого или юного. И небеса не карают молнией убийцу. Они молчат, как ни в чём не бывало. Вечно молчат.

Шум в висках разогнали гулкие басистые голоса. Какие-то люди в доспехах и кольчугах. Как ни странно, удивительно знакомые лица.

— Что случилось?

— Разойдитесь, разойдитесь!

— Кто стрелял, кто убил?

— Извольте представиться, господа хорошие!

— Кто это там, внутри, валяется?

Стражники? В Вересках действительно есть стражники? Или они возникают только тогда, когда всему уже конец?

Вот уже и медовый голос Альберга заструился, обтекая их резкие окрики:

— Господа, господа. Дозвольте мне дать вам первичное объяснение…

— Ты-то только что припёрся!

— Именно поэтому, не будучи в состоянии глубокого шока, я могу прояснить ситуацию. Меня зовут Альберг Реф, и я юрист, и дело заключается в следующем…

Нужно было куда-нибудь деть взгляд. Как-то оторваться от изувеченного тельца. Тогда взор пал на ступни, торчавшие из предбанника. Он своё заслужил.

«А что же Фиф?» — напомнил себе Гаскойн. И торопливо встал на ноги. Все части его тела так закостенели, что, казалось, не могли больше нормально разгибаться, как заклинивший рычаг. Но он нашёл в себе силы подойти к сараям и заглянул туда, куда уводили глубокие следы Фифа.

На опушке внизу холма было пусто — за исключением одного большого дуба. На этом большом дубе медленно раскачивалось крупное тело повешенного.

Убил Лоренди и попустил убийство Милдретты. Фиф. Громадный молчун без ремесла и с неясным прошлым. Но в этом самоубийстве было больше чести, чем во всей жизни таких, как Дойл. Он горел болью, он раскаивался и боялся, наверное, не правосудия. А собственной совести. «Чего же тогда боюсь я? Почему не жрёт меня эта самая совесть?» — думал Гаскойн обессиленно. Насмотревшись на мёртвого товарища, он вернулся назад, к людному дворищу. Затем медленно проскрипел ступенями и снова заглянул внутрь, чтобы посмотреть на Дойла.

В полумраке избы это лицо, мёртвое, убогое, вызывало в Гаскойне странное напряжение. Мгновения назад сержант говорил с ним. Его слова оборвала сама смерть. Он говорил что-то важное, он говорил, и мысль его успела найти отклик в Гаскойне, словно на самом деле их роднило нечто превыше крови, нечто непознанное, нечто невысказанное…

Иная воля. Могла ли она задушить сержанта, как душит теперь его самого, Гаскойна? Могла ли она замучить этого пылкого юнца так же, как мучает и его, руками его убивая, как убивала руками самого Гаскойна?

Было видно, что стрела ударила аж навылет и вонзилась в стенку напротив. Короткая, толстая, с крохотным оперением… «Не стрела».

Он всмотрелся, коснулся рукой крупного древка. Действительно, болт. А стрела — вон она, воткнулась в оконную раму, и на ней ни капли крови.

Значит, он промахнулся. Волю его собственного рока изъявил меткий выстрел Сипресса. Как же это было странно; неужели Сипресс не мог помешать Дойлу мучать Милдретту, неужели не мог убить его раньше? Зачем ему было прибегать просто, чтобы страховать клиента, будто он учит его стрелять по оленям? На кой ляд ему была такая помощь?

— Благородный сэр! Сэр Гаскойн, вы не изволите выйти? — воззвали к нему голоса снаружи.

— Во имя правосудия мы просим вас поехать на вуквурский суд.

— Дело об убийстве комиссара — самое громкое и странное за последние пару лет. Раз туда добавился и его сынок, то… Точно без поездки в столицу не обойдётся.

«Вы-то с какого перепугу об этом толкуете? Вам Альберг что, рассказал это в двух словах?»

Наконец Гаскойн нашёл в себе силы обернуться на свет. Стража в доспехах обращалась то ли с к нему, то ли к невозмутимому юристу. Господин Альберг словно возглавлял это сборище, отливая синевой своего сюртука.

— Так что, вы поедете на встречу с вуквурским правосудием? — осторожно спросил один из стражников, не стремясь, впрочем, оказаться к рыцарю слишком близко. — Будут слушанья. Это всё надолго затянется, но зато по-честному.

Мысли уже не шевелились, как ни напрягайся. И Гаскойн, сведя в отчаянии брови, обратился взглядом к юристу. Тот кивнул. Тогда Гаскойн сел, опустошённый, на низкую скамью. И молвил:

— Еду.

12. Когда судья выйдет из отпуска

Ему ещё повезло с новыми апартаментами. В городках помельче тюрьма выглядела как каменный гроб, где в калу и грязи живые толпились вперемешку с мёртвыми. А в вуквурской тюрьме, хоть и паёк был вполне типичный — хлеб и вода — по крайней мере имелись раздельные мешки для каждой пары провинившихся. Вернее — подозреваемых в вине. Потому что ту часть тюрьмы, где содержались доказанные преступники, Гаскойну ещё видеть не приходилось.

В этой ячейке без единого окошка смердело, как во всех казематах. Лежаки из смердели набивкой из гнилой соломы. Не шибко живой сокамерник вечно спал в блохах в своём углу. Единственным источником света было небольшое решётчатое окошко на обитой сталью двери; временами там, как далёкое солнце, проплывал факел тюремного стражника. Поглядев на всё это, Гаскойн понял, что и сам, должно быть, скоро будет бесконечно спать, окормляя вшей. Это под солнцем могло показаться, что всё это не страшно и скоро закончится, причём закончится непременно хорошо. Теперь, буквально вдохнув вонь правосудия, он понял, что пропал, сгинул.

Он не совсем осознавал, какой процесс увенчался этим финалом. Вернее, умом-то он понимал, что тут завершилась его поездка вместе со стражами Вересков и некоторыми сопровождающими лицами вроде Альберга. Точно так же он припоминал, что покорился закону по совету этого своего законоведа. Но как законопослушность завершилась этими вот хоромами, — этого он никак не мог взять в голову. Вроде бы, всё было логично: чтобы понести свою часть наказания, чтобы дать все показания, чтобы прийти к правильному финалу своей длительной муки после убийства он согласился пойти под арест до суда. Но суд не торопился, а то, что пред лицом закона Гаскойн невиновен (по крайней мере по вопросу убийства комиссара), судья, верно, начинал забывать.

Кровь, им пролитая, не смывалась с него, и никакая ложь не помогала. Может, они знали на самом деле, что всё-таки взяли верного преступника?

Когда в районе обеда проходили тюремщики, раздавая хлеб и воду, то заключённые, как цыплята, тянулись изо всех щелей, и коридор превращался в решето протянутых рук. «Когда?» — умоляли одни. «Кусок побольше!» — просили другие. — «Скоро ль моя очередь суда?»

— Не знаем. Куски одинаковые. Господин Верховный Судья на весеннем отдыхе, очередь будет двигаться летом.

— Дай для соседа, — сказал Гаскойн сипло. — Он не встаёт.

Щекастый тюремщик сунул лишнюю горбушку ему в ладонь.

Тогда Гаскойн обернулся назад, в глубину своего крохотного застенка. Своей тушей он всегда загораживал робкий свет снаружи. И теперь, покряхтев, он уместился рядом с лежаком соседа, а затем потянул его за плечо и молвил:

— Поешь, ведь напрасно подохнешь с голоду.

Но тот продолжал издавать мерные сопящие звуки, упершись башкой в угол. Тогда Гаскойн развернул его за плечо.

Лицо у него было сожрано вместе с глазами, а на шее залегла жирная белая личинка, которая глодала его плечо и при этом издавала размеренные звуки, которые уже не один день казались Гаскойну дыханием. Размер у неё был в две ладони.

Неудивительно, что трупной вони Гаскойн уже не мог чувствовать: воняло всё и непрерывно. Но когда соседа выносили, из него высыпалось столько паразитов, что теперь Гаскойн имел занятие давить их денно и нощно, благо в тюрьме не было времён дня.

Потом прошёл, наверное, целый русалий, а нового соседа так и не подвезли. На праздник Яблоневого Цвета многих отпустили, а кого-то без разбирательств переселили к обвинённым. Стало пустовато, и во время раздач еды уже не было такого гвалта. «Наша работа — от сезона к сезону, как у грибников», — смеялись тюремщики. С приходом тепла в каменный мешок стала протекать вода с потолка. Гаскойн мог часами лежать, глядя, как капля слетает вниз и вдребезги разбивается о булыжник. Потекли сугробы — значит, настала весна. Значит, вот-вот Амариль водрузится на родильное ложе. И именно тогда, когда он будет ей нужен, он будет сидеть и долбиться лбом в каменную стенку.

Кем он мог сейчас быть. Да кем угодно. Как могущественна здоровая молодость! Да ведь если б он не мечтал, а делал, он сейчас мог бы быть хоть верховным судьёй, хоть графиней Панцески. Он мог защитить мать, отбить Амариль, мог овладеть золотой рукавицей Колокольниц и уехать в Ририю.

И ничего, ничегошеньки из этого так и не сделал. А даже если б его дорога всё равно привела его в смердящие подвалы с решётками — тогда он хотя бы знал, что это новый отрезок его собственной жизни. Теперь же казалось, что это не его жизнь. Или не жизнь, а просто… Что-то.

— Позовите мне законоведа одного, он должен разобраться, когда всё будет…

— А гвоздей тебе не пожарить?

— Я заплачу!

— Все вы и так заплатите...

И томился он дальше, мучимый бездействием и мраком. Не мог он, как и всякий человек, без света. За светом он тянулся к окошку в стальной обшивке двери, стоял часами, упершись грудью в дверь и следя за танцем огонька в конце коридора. Коридор этот был приземистым, давил на разум, и только маленький пляшущий отсвет в конце его, как призрачная надежда, смотрел в душу.

Этот проникновенный свет служил слабым отзвуком великолепных куполов столицы графства. Прибывши в Вуквур, город сов, который гербом своим как раз полагал данную птицу, Гаскойн оставался в том же тумане, в каком и проделал весь свой долгий путь. Ему были безразличны столбы тополей, брусчатые площади и толпящиеся тесными районами домики. Не грело ему душу близкое зрелище серебристых горных махин. Из Колокольниц, бывало, ещё в детстве, он смотрел с холма вдаль и видел их, эти призраки величия земли. Они заставляли трепетать его юношеское сердце. В те времена и холм казался ему высоким, как сосна, а уж горы... с их пика, наверное, можно было смотреть на солнце сверху вниз.

И приходили в разум гостями, как робкие странники с мороза, песни о царственных снегах Ивалонна. Тихие напевы матери, ворковавшей: «Ты вырастешь и будешь рыцарем, который объедет весь мир, попробует соль моря и вдохнёт воздух пика гор». И всё громче билось счастливое сердце, радостное, что видит перед собой раскидистые поля собственной будущей необъятной жизни.

А что ныне? Ах да, ныне. Намедни он проезжал город Купайн, город купель, где мог своей рукой дотронуться до скалистого тела горы, хлебнуть хрустальных слёз родников. Затем въехал в массивные ворота синего камня, которыми встречала гостей столица графства. Смотрел на живущих в елях диких сов, почти что голубей на вуквурских улицах. Но ни одна жилка не дрогнула в нём, не отдалась даже отзвуком былого трепета.

Чем дальше, тем безразличнее ему было, что копошится в его волосах и в гнилом лежаке. Его сознание ослабевало. Иногда он ловил себя за тем, как постукивает лбом о стенку. А однажды он с таким отчаянием накинулся на дверь и так стал её шатать, что только ослепление факелами остановило его. Он увидел лица людей и понял, что этот безумец мгновение назад, — это был не он. В него вселилось бешенство нечеловеческой натуры и швырнуло его на дверь. Потому что разум его был уже бессилен защищаться.

Но почему, почему гаснет он, как пламя, задушенное штилем? Разве мучает его кто? Разве не кормят его, разве не поят, разве не дают ему переодеться в мягкую холстину?

Или он просто понимает, понимает с неумолимым смирением, что больше ждать ему нечего, что вот-вот он приблизится к черте, к которой так долго шёл?

Становилось всё теплее и всё сырее. В его мешке, маховая сажень на косую, образовалась лужа. С каждым днём она росла и остановилась только тогда, когда утопила оба лежака. Поэтому Гаскойн всё больше стоял, прижимаясь грудью к двери. А ступни его отсырели и начинали подгнивать.

Но не так страшна была боль, как забвение самого себя. Он знал, конечно, что он — сэр Гаскойн Фален. Но, бывало, посмотрит на свои руки и не понимает — чьи это?

Однажды он услышал из камеры напротив громкое хриплое сопение. А затем раздались страшные вопли:

— Я не могу больше!! Заберите меня! Заберите! Я невиновен! Я не могу, я не могу!!

И раздался такой грохот, будто узник собирался вынести дверь. Стража прибежала на шум, а спустя какое-то время вынесла бездыханное тело. Убился башкой об камень.

Раньше он испытывал презрение к людям, которые не имели никакой воли и были готовы так легко сорваться. Теперь он нашёл в себе силы отметить: презрения этого уже и нет. Остаются те же вопросы, на которые уже не чаешь получить ответ.

— Не приходило мне никаких писем?

— Только от твоей мамаши!

Хуже всего стало тогда, когда он пытался посчитать, сколько времени прошло. Раньше он запоминал: кормят раз в день. А потом у него закончились пальцы на ногах и руках, чтобы запоминать по ним, и с тех пор он стал путаться. И потихоньку ему начинало казаться, что его не кормят уже несколько дней как.

— Почему обход стал через день? Или через два?

— Это тебя нехило скукожило, но был тут один, который за день якобы успевал от старости сдохнуть. Есть, к чему стремиться.

— Мне нужно увидеть юриста…

«Нужно» всегда жалобно улетало тюремщику в спину, пока тот неспешно обходил остальные закутки, коротко откликаясь на некоторые вопросы узников.

Нужно хоть разок увидеть солнце. Нужно глотнуть хоть немножко воздуха, в котором есть жизнь. Нужно хоть парой добрых слов переброситься хоть с одним живым человеком, нужно взять Амариль за руку хоть один раз, нужно пробежать бегом хотя б полверсты, нужно, надо, необходимо, жизненно важно!

— В зелёных беренских поля-а-ах ловил дикарь косы дева-а-ах… — затягивал время от времени ближайший из узников своим дрожащим голоском. Помнил он только ещё одну строчку:

— Но визга их не слышал гордый фла-а-аг, купаясь во младых кровя-я-ях…

Больше ничего этот узник — возможно, беранец, и, возможно, как и герой самой песни, несправедливо наказанный властью, — не пел или петь не хотел. Но Гаскойн начинал с привычки раскачиваться туда-сюда, как только слышал заунывный напев. Он заучил и мог бы даже подпеть, но голос его охрип и подводил его. Слова ускользали изо рта беззвучно. А когда из груди всё же прорывался стон, он умолял:

— Не было ли писем? Который сейчас русалий? Дайте мне право на разговор с законоведом…

— Сидишь, вот и сиди себе спокойно!

Наступает тепло — значит, наверняка уже оям. Значит, Амариль уже… Или ещё не… Проклятье, почему он не может ничего узнать об этом? «Неужели Гоя с Амариль не дали бы весточку? Нет, дали, наверняка дали. Но ведь брехуны запросто могли закурить с этой весточки».

И тогда он невольно ударялся лбом в стенку снова.

Почему теперь смерть Дойла кажется такой обидной? Несмотря на то, что они оба отлично смотрелись бы в этой норе. Это было странно, ведь, несмотря на кровавую баню в Вересковниках, грехи Гаскойна казались ему менее обременительными, нежели безумство Дойла. Но только теперь, представляя, как жалко он будет оправдываться перед судом, к нему пришло понимание: только убийца поймёт убийцу. И только дурацкие барды будут распевать песни о жестокости и о надуманных мотивах. Суд таков, что невинный судит грешного, но грешный, между тем, уже переступил в иное бытие, закон человека для него ныне совсем иной… И даже несмотря на то, что смерть Милдретты он простить не мог, он принимал простую истину: они оба перешли черту и оба знали, что грешны, и оба расплачивались за это. Гаскойн — в аду на земле, а Дойл — в истинной преисподней, если его туда определили, конечно.

Но ведь если задуматься, его злодеяния любому мирянину совершенно отвратительны, и он не может рассчитывать на чьё-либо сочувствие. Однако теперь Гаскойн начал кое-что понимать. Сам он убил, никогда не считая себя убийцей. И не просто убил, а покромсал, хладнокровно задушил, и… И всё равно не чувствует, что стал другим человеком. Просто в тот момент у него не было выбора. Как он может что-то говорить о Дойле, если не знает, во что тот попал? Только ханжа будет говорить, что не бывает безвыходных ситуаций и что убийство — не вариант. Нельзя зарекаться. Случается, что человек обыденный и незамысловатый, как и сам Гаскойн, вдруг начинает тонуть в смоляной глубине и уже ничего не может с этим поделать.

Дойл же не был безумцем. Судя по его практичности, к каждому его деянию подводила хоть какая-то логика. Что бы он ни искал долгие недели, шарясь по Оборванке, что бы ни толкнуло его напасть на возлюбленную, Гаскойн со смиренной иронией понял: Дойл — это он сам, просто зашедший слишком далеко, понявший, что врага проще убить, чем уговорить.

Дойл ведь тоже искал. Грёзы его тревожил пурпурный цвет жакаранд и рыжий локон Милдретты, а то, что было на пути к ним, он крушил без сомнений. Разве Гаскойн не делал бы так же, если б ноги понесли его дальше по этой дорожке и если б не оборвалась дорожка эта стальной решёткой? Разве не любит он сам до одури, готовый покрошить бессчётное число мечей и черепов, что встанут между ними?

«Что же это за пропасть, в которую тянет холодным током? Теперь ли я должен помянуть тебя, Дойл, убийца, который кажется мне братом? Одна ли гнусная воля ломает нас с тобой?»

— Который русалий? Будьте же милостивы, ну! Ну… Будьте вы прокляты!

Лужа иногда подсыхала, и Гаскойн мог спокойно посиживать на соломе, кишащей различной живностью. А мысль его отрывалась от его гниющей плоти и брела по еловой чаще.

Не только Дойл — это закрытая книга. Филипп так вообще оказался где-то на дне любых моральных принципов. Принёс в жертву дочку охотника. В жертву кому? Чему? На кой чёрт — это он так освободиться пытался? Хотел продать этому красноглазому коню-чёрту кого-то заместо себя?

Гаскойн вздохнул и напомнил себе: если пытаться в этом разобраться, белка придёт.

И всё же: неужели правда нет невидимой стены меж клинком и невинным? Неужели Брандт, загнанный в тот же угол, заварил бы такую же кашу? Гаскойн представил себя Брандтом и понял, что не может этого знать. Безусловно, такой, как Брандт, стоит трёх таких, как он сам или Дойл. Но сломалась ли бы в нём эта ось, сорвался ли бы он с цепи своего благородства — то ведомо было одному лишь чёрту.

«Чем дольше я здесь сижу, тем меньше отвечаю себе и тем больше задаю вопросов. Ещё немного и я приду к тому, что не понимаю ничего, даже того, как кошки родятся».

— В зелёных беренских поля-а-ах ловил дикарь косы дева-а-ах…

«Научить бы его частушки петь».

— Но визга их не слышал гордый фла-а-аг, купаясь во младых кровя-я-ях…

«А ведь если б я хоть раз побывал в Беране, я бы знал, о чём это. Не может быть, чтобы концом моего первого и последнего путешествия стала шибеница. Я виновен, я знаю. Но именно теперь ещё более я уверен в том, что не виновен. Я спорю сам с собой, сам себе обвинитель и сам себе защитник, и вердикт неизменно милосерден: я ещё жив и ещё хочу жить. Меня ждёт Амариль и ребёнок на её руках. О, это мой ребёнок, я знаю. Какое отношение к нему имеет Филипп, если это я хочу взять на себя всё, все заботы, все… всё».

И вскочил он, бешеный, и зубами заскрёб дверь, и взвыл, и стал биться, покуда не пришли стражники. Тогда осел он назад, говоря, что бес его попутал. А те решили, что это беранец душу всем казематам тревожит, и запретили ему петь. Так Гаскойн лишился даже того, чем не владел.

С каждым днём было всё более душно, и воздух становился тяжёлым, как шаг больного вола. Даже отшибленный ощутил бы пряный душок лета. А перед Гаскойном расцветали приторной зеленью ели, бугрились грибами кочки и ходили в воздухе искристые мотыльки. Труп его сидел тут, тупой и вонючий, а разум его был далеко и слушал трогательную исповедь соловья.

Заливистая трель временами, как весенний ручей, перетекала в нежное пение. Матери? Или Амариль? Амариль ведь теперь тоже мать. Она склоняется над ним, улыбаясь, и робкие морщинки ложатся в уголки её глаз. Её взгляд полон ласки и понимания. Она знает, какой он мерзавец. И знает, что он всё тот же дуралей, с каким она и познакомилась. Она одна знает, каков он на самом деле. И даже убив, он не убийца. Он — не убийца. Убийцам не поют колыбельных.

— Предаёшься грёзам, горемыка?

«Зачем, зачем ты меня спросил?» — чуть не заплакал Гаскойн. Боль вернулась в пальцы, гниль наполнила его труп. Это омерзительное тело — он не хотел владеть им.

— А я знаю, что ты меня слышишь. И знаю, что я не вовремя, — как провидец, видящий его изнутри головы, приговаривал кто-то. — Но я теперь твой сосед напротив.

Звенящие круги разбежались перед глазами Гаскойна. Но на соседней лежанке сидела только задумчивая крыса.

— Нет-нет, с другой стороны коридора, — голос был мягкий, как овечья шерсть, и явно принадлежал старику.

Как непроснувшийся пастуший пёс, поневоле встающий на зов дудки, Гаскойн поднялся на ноги и приложился лицом к решётчатому оконцу. Напротив была такая же дверца с таким же оконцем, и оттуда на него глядел добрый дед-лесовичок. Такая кличка была первым, что пришло на ум при виде него. Так симпатичны были его пушистые белые усы и маленькие глазки.

— Я здесь только до утра, и меня зовут Фалько, — пояснил старичок. — Больше никого я тут не услышал — только тебя. Ты что-то напевал. Или, может, ты делал это во сне? Я разбудил тебя. Тогда прости.

Гаскойн хотел было спросить что-то, но его горло высохло, и он был нем. Однако дед оказался весьма словоохотливым.

— Я здесь прячусь, — объяснял он. — Я торговал капустой на центральной улице. Можешь себе представить, что в тот злополучный день, когда как раз никто больше торговать не вышел, все выстроились ко мне, создав толпу, а графу в это время потребовалось срочно проскакать вдоль до самого замка? Ух, он велел мне руки отрубить! Но, к счастью, мой кузен служит тут стражем. Он сказал, что под предварительным арестом сидят те, кого даже в протоколе ещё нет, а значит, тут я в безопасности. Но ненадолго. С ума схожу, когда думаю, что мне придётся уехать из города. Я ведь тут прожил всю жизнь, всю жизнь! Ох.

Гаскойн сполз обратно к себе. Непрерывный стрёкот из-за двери расплылся в его сознании неопределённым туманом, но рыцарь уже не смог вернуться в блаженное забытье и остался с тупыми медленными мыслями.

Было глупо верить, что Верховный Судья — это не мифическое существо. И что за пределами этих стен есть тот самый зал, где обвинённых в самом деле наказывают или оправдывают его суровым словом. Скорее всего, это была добрая сказка для невинных людей, в которую они ещё верили какое-то время после того, как перестали быть невинными. На самом деле всех их уже похоронили. А тюремщики — то лишь циничные гробовщики, которые, целуя костлявую каждый день, уже забыли свой страх перед нею.

Но если мира нет, и нет ни оправдания, ни наказания, то есть лишь тихий шелест елей. Уходя из себя, Гаскойн снова слышал его. Видел, как робкая белочка ступает по хвойному насту. Вдыхал аромат мокрых сосен. Прислушивался к треску кузнечиков. Улыбался щёлкающей прялке, за которой сидела Она, белокурая, и улыбалась ему в ответ.

— Я не знаю, слышишь ли ты там ещё, но мне пора, мой добрый сосед. Я убегаю из Вуквура. Так что теперь я просто вынужден сказать тебе вот что: теперь Вуквур защищаешь ты.

Но Гаскойн забыл, как звучит ругань. Он заулыбался, ибо даже голос старичка не отнял у него тихое дыхание болот. Всё равно он был дома.

И в окошки этого дома смотрело грядущее. Оно веяло горным хрусталём, ририйским солёным прибоем и бегом ветровой волны по травостою. Оно было у него. Его всё равно нельзя было отнять.

Но стража будила его, совала в его расслабленные руки лохань с горячей кашей, и он возвращался, чтобы тупо всматриваться в тишину.

Горячая влага оживила его умирающий ум, и мысли в его голову стали приходить цепкие, живые. Внушающие спокойствие своей простой логикой.

Какой, в самом деле, предварительный арест? Почему он в это поверил? Его спрятали сюда, потому что он даже не числится в протоколе. Посему его смогут тут держать столько, сколько угодно. Угодно кому? Альбергу? Хозяевам Альберга?

Тем самым властным сущностям, которые раньше держали за глотку Дойла, а теперь держат его?

А если и так, то, вероятно, они просто не хотят грешить убийством. Они просто не желают его видеть. И он будет здесь до тех пор, пока не околеет сам.

Жгучие слёзы потекли по изъеденной коже и растворились в грязи. Он желал лишь одного: спросить, прав ли он в своих догадках, хоть у кого-нибудь. Хоть у чёрта.

— Эй, громила? Ты живой там ещё? — спросил один такой, вылитый круглощёкий бес, только в гвардейской кольчуге со змеехвостым грифоном на груди. — Слышь? Я с тобой говорю!

Гаскойн хрипло кашлянул в ответ. Слова не шли на язык, они покинули его нутро за ненадобностью уже много лун назад.

— Живой, — подтвердил басистый сторож, обращаясь к своему спутнику. — Но ты смотри, он буйный; тебя как веник сломает.

— О нет, не сломает, — прозвенел юный голос, и жар разлился по вискам Гаскойна.

«Не может быть».

Застонала дверь, и жестокий свет ударил в полуслепого Гаскойна, скорчил его и сжал, как забытого в будке пса. Словно бы жизнь безжалостно возвращалась в его убогое тело, воскрешая его больную память взглядом наивных карих глаз юнца с Книгой Бытия под мышкой. Дверь лязгнула вслед за ним, но он, крохотный, в своей чёрной рясе, не дрогнул и не устрашился жадного мрака. Жуткое жалостливое изумление изменило его лицо, он не узнавал Гаскойна; зато Гаскойн не спутал бы его ни с кем.

Странно, ведь не ему он платил своими фамильными доспехами. Не ради него загонял лошадей и не его богу давал сердечные свои клятвы. И всё равно, настойчивый пастух шёл в самое нутро земли за заблудшей овцой, и знал притом, что благодарности не дождётся.

— Я уж и не верил, что отыщу тебя, благородный сэр, — молвил Карл; бровь его подрагивала. — Но божественный разум направил меня. И сохранил тебя. Я уж и не верил, что ты жив.

В глотке Гаскойна всё захлюпало, заскрипело и зашумело, как будто река его голоса прорывала невидимую плотину. Сопротивляясь и скрежеща, слова протиснулись сквозь пересохшее горло и вырвались в воздух:

— Я сам не верю, что я жив. Зачем ты сотрясаешь мою крипту, а, святой отец?

Отец Карл вдруг захлопал глазами часто-часто, будто на них надавили слёзы.

— О, сэр, я так сожалею. Если бы я знал, что случилось… Если бы я узнал сразу, я бы не позволил тебе оказаться здесь. Но я обещаю, что дольше тебе ждать не придётся. Я уже обратился к вуквурскому понтифику, я думаю, вместе нам удастся собрать за тебя выкуп; ты увидишь свет, я клянусь, ты выйдешь, и, даже если тебе назначат каторгу, ты сможешь вернуться в Элору. Элора… Осиротела…

Он всхлипывал, и Гаскойн, сверкая белёсыми глазами, харкнул:

— Чего ты ревёшь?

— Её больше нет, благородный сэр.

Её больше нет.

— Вы обвиняетесь в следующих злодеяниях, — говорил ему худосочный мужичок в круглых очках. Кажется, его называли следователем.

— В следующих… Значит-с… — он тщетно всматривался в свою записную тетрадь: то сажал очки на нос, то снимал их вовсе. Пляшущий отсвет огня не давал ему поймать буквы.

— Так вот-с… Во-первых, убийство лорда-комиссара внутренней службы Стефана Францеса, должностного лица при исполнении; оруженосцев его, сэра Теобальда Боу, сэра Алекса Ховре; убийство сержанта внутренней службы Дойла Францеса, должностного лица при исполнении; убийство девицы Милдретты из Медуниц. Во-вторых, разбойное нападение на охотничий гарнизон в деревне Вересковники с последующим убиением девятнадцати охотников. В-третьих, кража лошадей охотников в количестве семи штук… В-четвёртых. В-четвёртых — противодействие следствию в попытке скрыть преступления и попытке сговориться с должностными лицами коррупционным методом. Отягчающее обстоятельство — вы уже были привлечены к ответственности после изнасилования леди из дворянской семьи. Как безусловная санкция — лишение рыцарского звания после проведения открытого, гласного и справедливого суда. Предварительный приговор — гильотина и обложение вашего сюзерена штрафом. В процессе суда вы сможете признать вину или вынудить судью перейти к прениям. В качестве свидетелей приглашены двенадцать членов охотничьего отряда, трое гвардейцев из Белцы, господин Эверард из Лукена, маркиз Сад де Левьель, сэр Имон Мартлет, святой отец Карл из Астегара. Суд вести будет Его Честь лорд Радмило Тодор. Вы можете назвать своего поверенного.

— Господина Ранориса Вейла можно взять поверенным?

— Увы, он отказался от участия в деле.

А ведь когда-то ему казалось, что этот мошенник на его стороне хотя бы ради выгоды. Хотя, какая ему теперь может быть выгода? Какой вообще смысл пытаться сдерживать этот непрерывный град обвинений, имён и званий? Он утыкан ими, как лось — стрелами, и ему остаётся только так же грациозно пасть на колени и понурить рога.

— Я буду сам себе поверенный.

— Станете защищаться самолично? Хорошо, так и запишу. Это всё. Послезавтра будет проведено гласное судебное заседание.

Гаскойн со скрипом склонил голову, провожая следователя и его свиту. Вот и всё. Суд скоро пройдёт, а предварительно он получит гильотину. А штраф, видимо, пойдёт теперь барону Фитиму.

Ведь нет больше Амариль. И ребёнка её — тоже нет. В этих краях не может быть людей больше, чем волчьих стай.

Как можно было думать о том, что она была неискренней с ним? Как можно было посметь хоть какой-то груз вонючих своих подозрений водрузить на неё, если его бездумность, если его злоба вышвырнули её из собственного дома на расправу проклятому барону Фитиму?

Или Фитим не причём? Ведь даже если этот пятигуз невиновен, то всё равно есть виноватый. И это он сам, Гаскойн. Он своими руками убил ту, кто была для него его сердцебиением, его душой и его мечтами.

Так пускай гильотина правосудия дождётся его.

В гомоне судебного зала были слышны даже те имена, которые далеки были от его личности. В духоте лакированных стульев и в перестуке каблуков по кафедре сквозило еле слышное раздражение. Ведь суды судьям ни к чему. Судьям к месту лишь жалованье.

Со стен на них глядели родоначальники гласных заседаний, укоряя их своими маленькими блестящими глазками; с рядов присяжных доносился сонный посвист насморка; из глубины зала распевались завсегдатаи, которым на всяком уголовном суде причиталось поносить убивцев и насильников и горланить что есть мочи. Длинный зал суда венчался троном равнодушного судьи, который поглощал так много воздуха, что дышать становилось всё тяжелее. Но хуже всего для истощённого тела Гаскойна были грохот голосов и яркие блики сверкающих фраков. Безжалостное солнце выжигало пепельные слёзы из глаз его, но эта резь была ему милее нежной темноты.

Казалось, без него уже всё решили. Говорили о своём. Но, как только стража втолкнула его в ослепительный зал, притихли. Должно быть, ужаснулось что-то в их накрахмаленных душах, как только увидели они клокастое гноящееся тело, как только смрад и блохи распространились от него и как только закрутились его бледные слабо зрячие глаза.

Какая честь. Его мощи, судя по регалиям, решили проводить в последний путь совсем не последние люди из внутренней службы.

Его расположили подальше от благонадёжных ароматных граждан и закрыли за ним решётчатую дверцу. Соседние рожи были ему знакомы: «охотники» из Вересковников, они же стражи в Вересках, наблюдали за ним с презрением и плохо скрываемым любопытством. Должно быть, пытались рассмотреть, кто разъел ему щеку до дырки. «Если б я сам знал, крысы то или черви; но кто бы то ни сделал, всё одно они милее вас», — отвечал им Гаскойн своими бледными глазами. Он не знал никого омерзительнее, чем подобного рода скользкие личности. И, всматриваясь в них, он с равнодушным удивлением обнаружил у «охотника» на шее выцветшее клеймо с мартлетом.

Так значит, это были не просто купленные Дойлом наёмники, это были бывшие каторжники из колокольницкого рудника. Но как можно так просто освободить колокольницких каторжников, если обычно там, помимо взрослых любителей коррупции, на посту по старинке оставляли хоть одного оруженосца? Юный ум — любопытный ум. Любопытство такого оруженосца могло ему дорогого стоить.

Так значит, Лоренди погиб не из-за ревности.

Как просто всё оказалось в конечном итоге. Наверное, теперь их всех уже помиловали за то, что они рассказали всё, что знали. Вот бы и с ним поделились этим знанием.

— Тишина! — гаркнул его честь Радмило Тодор, и тут же зал задержал дыхание. Бесполезные и незнакомые люди прекратили мельтешить, и Гаскойн мог повнимательнее рассмотреть всех, кто располагался по правую и левую руки от судьи.

Трое сидели в полностью скрывающих лицо масках. Один, в стёганой куртке, был Гаскойну не известен. Второй, высокий и чопорный, старательно оттирал носовым платком пятнышко на руке. Маской было не скрыть его гнусное лицо. Это был так называемый Ранорис, и, видимо, на самом деле он имел хороший пост во внутренней службе. Третьим был его якобы незначительный спутник, вне всякого сомнения, Сипресс.

И все теперь обратились взглядами к Гаскойну. Судья, с трудом держась на коротких жирных ногах, взял свою тетрадь и принялся зачитывать всё то, что Гаскойн уже знал из обвинительного акта. После чего спросил:

— Господин Гаскойн, вы признаёте свою вину?

«В убийстве Милдретты, конечно, не признаю, хоть я и должен был бы получить за неё сотню ударов палками. Дойла тоже пристрелил не я, хоть я и согласился бы на ещё большее количество палок, если б взамен смог поговорить с ним живым». Но был ли смысл растягивать кошачий концерт своим нытьём, доказывая, жалуясь и умоляя?

— Признаю, — просипел он, глядя в масляные глазки судьи.

— В таком случае, мы можем перейти к заключительным прениям. Прокурор, зачитайте обвинительную речь.

Гаскойн даже смотреть на этого прокурора не стал. Тот затянул своим комариным звоном всё те же слова, прибавляя им больше окраса. Только у отца Карла в ряду свидетелей явно случился какой-то припадок паники, потому что его успокаивали. Казалось, он шептал: «Почему ты признал? Почему? Ведь я мог тебе помочь».

Помогать ему уже бессмысленно. Всё с самого начала было бессмысленно, потому что всё, что ни будет происходить, — часть чьей-то гнусной воли.

Странно это было. Весь этот молчаливый зал серьёзных людей, не понятно откуда взявшихся. Вся эта простота и очевидность приговора, которую требовалось так долго доказывать, зачитывая друг другу один и тот же список. Всё это безразличие толпящихся. Весь этот ужас отца Карла, который, должно быть, думал что-нибудь решить своим выкупом от понтифика во время прений; а от прений Гаскойн вот так подло и малодушно отказался. Он был готов стать виноватым и за себя, и за Филиппа, и за Брандта, и даже за Дойла. Теперь ему было безразличны моральные ноты о рыцарской чести. Теперь можно было соглашаться хоть на колесование, чтобы умирать было не скучно. Теперь в Стрибе никогда уже не будет тихих шаркающих шагов, никогда не заплачет долгожданное дитя и никогда не будет ждать его ароматная шурпа из оленины. Теперь он взаправду побеждён.

«Припишите туда Амариль», — хотелось сказать ему. — «Запишите. Так называемый рыцарь предал свою сердечную клятву. Она говорила ему, что погибнет, покинув родные края, а он растоптал эту мольбу, придумав себе на то причину, и подарил ей страшную смерть».

Но можно ли считать его конечным виновником? Он думал, что можно. Вот только к этому почётному званию он предпочёл бы получить некоторые разъяснения. Ведь злодеяния не делаются просто так. Почему на руке у Сипресса он видит браслет из крупных звеньев? Почему он навещал Амариль — чтобы просто не оставить Гаскойну пути назад, прокравшись в её ослабший разум? А Альберг почему не мог сразу пристрелить Дойла, а вошёл для этого в глупый союз с Гаскойном? Почему он сам, Гаскойн, был так доверчив? Только появившись в Элоре, эти двое, не скрываясь, взяли его под уздцы и повели в болото. А он, покорный, шёл и не фыркал.

Но всё-таки не они могли были виной всего, что происходило. Не их рук дело каждая из бед, что вливались в общую реку нерешаемых проблем. Выходя из берегов, эта река сперва просто подтапливала Гаскойну сапоги. А затем незаметно, ненавязчиво поднялась ещё выше и затянула его. Вот только даже река слушает чей-то одной ей известный голос.

— Господин Гаскойн, ваше право на защиту.

— Со всем согласен, защищаться не буду.

— В таком случае, ваше последнее слово.

Он поднял глаза. Судя по удовлетворению его чести Радмила, тот догадывался, что это заседание будет быстрым и лёгким и отпустит его домой гораздо раньше, чем он рассчитывал. Зелёный взгляд Альберга из-под маски был ровным и непроницаемым. Самодовольное торжество оравы разбойников поумерилось, ибо не интересно им охотиться на дичь, которая не убегает. Кудрявый маркиз де Левьель был единственным, кто был лишён презрения. Он смотрел на Гаскойна так приветливо, будто таким, скрюченным и изъеденным, рыцарь совершенно нравился ему. Отец Карл же глядел своими громадными карими глазами и молчал, как рыба; наверное, даже задержал дыхание. Сколько людей, а сколько смысла. По большей части, то и другое несопоставимы в таком виде. Это попросту не те, кто должны были провожать его на шибеницу. Не те, кто имели хоть какое-то значение. Какие-то безликие фигуры, словно охотники с волчьего гобелена.

Ведь даже не они были его врагами. Теперь только, видя их приземлённую незначительность, Гаскойн совершенно точно понял, что не они. Не против них он в последний раз должен понять свой павший клинок, вложив в него угаснувшие судьбы Филиппа, Брандта, Дойла, Амариль, отца, матери и нерождённого сюзерена. Их воля, их право, их горе влились в него силой, которая дала ему мощный голос и провозгласила:

— Я использую последнее право рыцаря и призову на поединок того, кто сделал из меня преступника.

Эхом отдались его слова, вызывав отрешение и недоумение. Кожей он почувствовал, как напрягся сэр Имон. Даже Альберг — и тот, казалось, подобрался. Более того, даже Сипресс расправил свои узкие плечи.

Все боятся выйти против крепкого здорового рыцаря, но ещё более боятся того, который зачах и полуисдох, ибо ему нечего терять.

— Я готов! — рыкнул седой сэр Имон в белых доспехах и аж подскочил на месте, но его честь велел ему сесть назад.

Взгляды обратились к судье, и тот, крякнув, снова посмотрел в бледные глаза Гаскойну.

— Так назовите же имя, ибо прецеденты в Колокольницах заставили нас внести коррективы в это право. Без согласия оппонента поединка не будет.

— Он слишком далеко, чтобы дать своё согласие, — прохрипел Гаскойн в ответ. — Но также он не состоит в числе ваших знакомых, а посему вы можете сделать это маленьким допущением.

— Кто он? — перебил его честь Радмило, и тишина зазвенела в ушах.

Оставалось лишь произнести это имя, это гнусное имя, это сочетание звуков. Раньше Гаскойн смеялся над этим именем. Раньше оно казалось ему напыщенным и глупым. Теперь напыщенным и глупым себе казался он сам. Как можно было не догадываться? Вот кто правит этим балом. Конечно, Альберг предаёт его и вешает на него одному ему интересные обвинения, Дойл убивает Милдретту, а Фитим зарится на Стриб. Но самое зло, что только есть в мире, ворочает преступлениями куда более крупными. Владея могуществом пущ и чащоб, оно плодит волков. Оно убивает женщин на родильном ложе, следуя своим гнусным желаниям. Оно вселяет в жилы кровавое бешенство медведя, как только берёшься за меч. Оно вольготно владеет теми краями, что ему будут принадлежать ещё многие века, если никто не решится дать ему бой. Оно последовательно, шаг за шагом, вытравливает человека из своих земель. Не говорит об этом, не призывает на честный поединок, а бьёт предательски, бьёт в спину, уничтожая не сильных, но слабых, а сильных — сводя с ума.

Гаскойн набрал в грудь побольше воздуха, и слова его пали в пустоту:

— Белый Рыцарь.

Эхо долго отвечало ему. Казалось, каждый знал это имя только до тех пор, пока не достиг совершеннолетия.

Но нет ничего страшного в том, что над ним будут смеяться. Сказки смешны только в пределах городских стен. А когда сталкиваешься лицом к лицу с их героями, то находишь в себе ростки того страха, что оставили ещё мудрые праотцы. Они знали, что врагом может быть не только человек и не только зверь.

— Боюсь, нужно имя, а не прозвище, — покачал головой судья.

— Я не знаю, есть ли имя у чёрта, — проскрипел Гаскойн и опёрся о решётки. — Но сам он существует, и его рукою гибнет человек, а воин обращается в зверя. Его я хочу вызвать на последнюю сшибку, и уж коли он меня убьёт, так быть мне сожранным преисподней. А коли не убьёт, так я возвращусь и приму приговор более страшный, нежели вы уготовали мне теперь. И пусть всякий, кто слышал о законе волчьих стай, коих не может быть меньше, чем людей; пусть всякий подтвердит, что этот бес есть.

— Гаскойн, остановись! Его нельзя убивать! — вдруг вскричал отец Карл. Он вскочил со своего места, уронив Книгу Бытия.

— Извольте сидеть смирно, святой отец!

— Гаскойн, не смей! — надрываясь, заорал Карл и кинулся к решётке. — Ты себя погубишь! Ты погубишь…

— Удалите его из зала!

Гвардейцы кинулись к худосочному Карлу и схватили его под руки, а он всё кричал и кричал, и исступлённый вопль его дребезжал в висках:

— Прими наказание! Не мсти ему! Не мсти…!!

Хлопнула дверь, голос стих, но Гаскойн не был тронут. Победная ухмылка играла на его съеденных устах.

— Так неужели всем отшибло память? — прохрипел он. Они не хотели помогать ему. Хотели, чтобы он умер зазря. Но он знал, что, исдохши, будет петь замогильные песни судье каждый вечер, обратившись настырным призраком, и что быстро сведёт того в гроб; потому что душа его уйдёт из тела, не свершив главного, что было ей предначертано.

— Не отшибло, — внезапно высказался маркиз де Левьель и склонил набок свою точёную голову. А затем заговорил, и каждое его слово было громче и увереннее предыдущего:

— В наших краях действительно существует нечто, именуемое Белым Рыцарем. Человек ли это, зверь ли, тёмная ли сущность, — неизвестно. Но оно является божеством некоего мракобесного культа, который вынуждает людей приносить в жертву друг друга и даже потакать волчьему беспределу. Если бы с ним возможно было покончить, это сделало бы наши земли спокойными и процветающими, и в этом не сомневаются даже люди науки, люди, не падкие на верования. Конечно, у этой твари не может быть ни секундантов, ни адвокатов. Но я от имени де Левьелей готов поручиться за сэра Гаскойна, ибо его храбрость и мастерство безукоризненны; его добрая воля в защите его родных краёв не подвергается сомнению.

Судья обернулся к маркизу. Тот выпятил грудь, расшитую чёрным дубом, и решительно кивнул.

— Значит, вы поручаетесь за господина Гаскойна и торжественно клянётесь, что по завершению поединка либо похороните его, либо вернёте его под наше правосудие?

— Поручаюсь и клянусь, — молвил маркиз, приложив руку к груди. Гаскойн не верил своим глазам. Изящная и одинокая фигурка Сада была одна против всего зала, так, как недавно был он сам. Маркиз выступил, словно был его сюзереном, маркиз брал на себя эту странную ответственность — помочь ему сразить Белого Рыцаря — и при этом говорил совершенно добровольно, словно они с Гаскойном не были мужчинами одной и той же женщины.

— В таком случае, обвинение переносится на следующее судебное заседание. Запишите как отягчающее обстоятельство: воспользовался последним правом рыцаря. Да, всё верно. Мы даём вам три месяца, то есть до октября сэр Гаскойн должен быть либо похоронен, либо снова передан к нам в руки внутренних служб.

— Слушаю и повинуюсь, — согласно кивнул маркиз. Его серые глаза так радовались, будто бы он взаправду желал Гаскойну добра.

Гаскойн не верил в это и в то же время боялся упустить эту добрую волю.

— Слушаю и повинуюсь, — повторил он своим хриплым голосом. После этого решетка была отперта, оковы спали с его рук и ног, и он, снося смрадом людскую толпу, горбатый и седой, предстал, шатаясь, пред своим спасителем.

Тот приблизился лёгким шагом. Его острое лицо, которое вырезал, должно быть, особо мастеровитый скульптор, было теперь положительно удовлетворено. Он не стал пожимать рыцарю руку, но при этом был улыбчив и совершенно счастлив.

— Теперь нам самое время отправляться в наше захолустье, — молвил он, подзывая узника за собой.

Но Гаскойн не спешил.

— Почему? — спросил он, глядя в его спину.

— Почему? Потому что те, кто мучили тебя всё это время, ещё с тобой не наигрались. Ты не Дойл и не Брандт. И ты ещё потрепыхаешься в наших руках, Гаскойн.

13. Прощание с жизнью

Ещё потрепыхается. Что ж, это лучше, чем ничего. Наверное.

В кордегардии он сунул кандалы под руки сторожам, и те долго бегали, ища тюремщика с ключами. Вот как надевать этот причиндал, так у них всегда ключи находились, а как снимать — так«подождите, обождите, не стойте вы над душой».

— Нет уж, я постою, — ухмыльнулся Гаскойн. — Постою, а вы потерпите, драть вашу мать.

Они взглянули на него, один другого краше — у одного больные грязные глаза, у другого бровь от ожога наползла на веко — и продолжили громыхать своим хламом. Больной постоянно косил на рыцаря сердитым глазом, а другой вечно подпихивал маркиза в бок, потому как тот занял место у самой двери.

Отражение Сада в начищенном котелке нетерпеливо качалось то туда, то сюда. Как празднично он был облачён! Изумрудный кафтан с серебряной нитью вычищен с иголочки, ленты цвета молодого гороха охватывают рукава-фонарики, чёрный дуб на груди перламутрово отсвечивает в полуденной лени. Не златокудр, конечно, и не столь плечист, как на портрете в усадьбе, но хорош, как породистый петух. «Не красивее, впрочем, чем Филипп», — подумалось Гаскойну, который пышущую в мышцах силу находил более симпатичной для мужчины, нежели девичью вылизанность каждой пряжки. — «Но, впрочем, всё же милее, чем я».

Сам он стоял к котелку слишком близко, поэтому, к его облегчению, его собственный отблеск расплывался невнятной бледной кляксой.

— Потрепало тебя тюремное заключение, а, сэр? — позвал его маркиз и прислонился плечом к косяку двери.

— Жив остался, и на том рад, — буркнул Гаскойн. Несущий ключи страж уже спешил через двор, причём Гаскойн не сказал бы сразу, тот это или не тот тюремщик, что просовывал ему булки сквозь решётку. На свету всё казалось иным.

— Ты даже не спрашиваешь, зачем именно я тебя вытащил.

Гаскойн обернулся, пожевал немного и ответил:

— Да мне плевать.

— Это вместо спасибо?

— Легко быть благотворителем, когда колесовать всё равно не тебя будут, верно же?

Маркиз голосисто расхохотался, а косоглазый прошмыгнул под его рукой и наконец зазвенел ключами подле Гаскойна. Ещё немного, и запястья рыцаря расслабились, освобождённые от грубой стали. Багровые рубцы надолго залегли на них.

— Думаю, ты не откажешься пропустить по одной, — весело сказал Сад и выпрямился.

— Ты шутишь? Я собирался нажраться так, чтобы встать только к будущему солнцестоянию.

Маркиз снова рассмеялся, а Гаскойн, проходя мимо, чуть не вышвырнул его в коридор. По правде говоря, ему хотелось убегать, как побитой собаке, в панике громя всё на своём пути. Не видеть больше ни этого двора, где по полудни пасли заключённых, ни длинных бараков, на нижнем этаже которых держали заключённых предварительно — безо всяких прогулок. Про почтение или благодарность он даже вспоминать не мог, однако Сад, каким бы обидчивым ни казался до этого, теперь был совершенно лоялен. Поэтому хамить ему было не вполне пристойно. Но Гаскойн давно догадывался, что окончательно одичал, и теперь и ему было на это глубоко всё равно.

Он уже готовился птицей улететь с тюремного двора и впасть в алкогольное забытье, но сторож остановил его у ворот и вручил ему поводья.

— Было велено, шударь, вам по рышашркому праву коня да меч возвратить, штоб долг вам претворить.

Лихач и обрубок Белокрылого — за такое даже спасибо не скажешь. Это только стало очередным поводом для Сада ржать всю дорогу. Но после их короткой дороги до ближайшей забегаловки Гаскойн уже ничего не помнил; очнулся он только спустя пару суток под скамьёй напротив замызганной штанины. А трактирщик настойчиво теребил ему ворот чёрт знает откуда взявшегося сюртука, причитая:

— Кто б его, бешеного, вынес наконец из моего заведения! Его там щегол какой-то всё утро кличет!

— Будь ты проклят! — простонал Гаскойн, держась за голову.

— И-и-и! — завизжал трактирщик и отпрыгнул. — У него щека сгнила! Чумной! Батюшки, Господи, мамочки!

— Он у тебя вчера весь день бухал, а ты не видал? — спросил его один из завсегдатаев.

— Дак он другим боком сидел, пёс бы его побрал! Он даже не заплатил за лестницу! Вы поглядите, что с ней стало!

Гаскойн был пьяницей настолько опытным, что в решающее мгновение умудрялся закусить язык и забыть о расколе головы, чтобы умотаться до того, как хозяин предъявит счёт. Так он и сделал — ужом выполз на улицу и нашёл детвору, кидавшую грязь в Лихача. Разгонять их чем-то, кроме ужасающего кашля, не потребовалось.

— Гаскойн, ты никогда не думал о том, что, попав в ад, распугаешь там всё население и будешь вечно одинок?

— Пропади ты пропадом, — харкнул он в ответ и взобрался в седло.

Маркиз де Левьель стоял напротив в накидке цвета рыжей календулы. Судя по отпечаткам складок на его щеке, он недавно вылез из постели. Лихач же тоже вполне бодро размахивал хвостом.

— Я надеюсь, ты как следует отпраздновал свою амнистию за мой полтинник, - посетовал маркиз. — Потому как теперь нам пора в Белцу.

— А я готов, сам посмотри. Свеж и прекрасен!

Сад собирался ещё довольно долго, пока Гаскойн стоял у крыльца и ковырял в ухе. Оказалось, что у маркиза с собой два чемодана поклажи и ещё телохранитель в придачу. Впрочем, телохранитель и багаж отстали на полверсты, поэтому проклятый Вуквур они покинули почти что вдвоём, как в любовном романе.

— Посмотри на этот город, — чем-то воодушевлённый, разглагольствовал Сад, указывая за спину. — Как величественны эти пепельные стены и башенки! Как трудолюбиво они взбираются в горы! Какой... какой здесь чистый ледяной воздух! Нет, я знаю, что ты скажешь, но не суди слишком строго. Представь себе, сколько поколений наших предков полегли костьми за эту столицу, как дорого им стоило поддерживать биение этого сердца Севера!

— Давай поговорим о моём сердце, — буркнул Гаскойн, ни разу не оглянувшийся с того момента, как они покинули внешний круг города. — На самом деле, мне любопытно, зачем тебе нужно его биение. И какого чёрта ты не хочешь его прекратить, коли... м-м... я с твоей женой...

Восторг ушёл с румяного лица маркиза, но он оставался совершенно невозмутимым и ответил как бы невзначай:

— Ты думаешь, я не знаю, что она у меня более востребованная, чем весь Шёлковый квартал?

— Тогда к чему были все эти петушиные бои на турнире?

— Разумеется, для сэра Имона. Этот старый гусь был возмущён настолько, что мне приходилось соответствовать.

— Прекрасно. Как насчёт убитой мною служанки?

— А, бедняжка Санна. Южанка, которую Анита-Триса наняла где-то за русалий до вашего знакомства. Обычно моя жёнушка выбирает довольно полезных женщин: они где надо — промолчат, где надо — скажут, в отсутствие мужчин помогут; словом, на все руки мастерицы. Предыдущая уволилась, потому что на сносях ходила, и вот моя благоверная обзавелась этой. Посмотрела на крутой изгиб её бровей, на её багряные губы и решила, что уж эта ей нравом под стать. А оказалось, что нет. Она из тех краёв, где женщинам, ты уж извини, всё полезное отрезают и единственной добродетелью провозглашают супружескую верность. Так в общем, она терпела домогательства моей леди до тех пор, пока не увидела, что Анита-Триса, не стесняясь ни богов, ни людей, прямо при ней спит с чужим мужиком. И побежала трезвонить об этом на весь посёлок. Так вот Анита-Триса спохватилась и велела Перонелю, нашему дворецкому, от греха подальше удавить её.

— Так бы сразу и сказал — прибили сами, а повесили на меня.

— Считай, что мы квиты.

— Я чувствую, что ещё не квиты. Выкладывай, что там дальше.

Сад вздохнул. Конь раскачивал его туда-сюда; куплен был этот скакун, наверное, с пьедестала приличных скачек, но был совершенно бестолков в глуши.

— Сейчас мы едем в Усадьбу, сэр. Там ты всё поймёшь.

— Хоть намекнул бы, что ли.

Он встретился с его внимательным серым взглядом. Нет, маркиз был действительно не так прост, как показался сначала. «Видать, один я во всём этом чёртовом мире незамысловатый, как три гроша».

—Скажи, Гаскойн. Тебе дорога твоя душа?

— Я буду торговаться, как могу.

— За неё много не дадут. Но достаточно, чтобы ты закончил начатое.

— Именно это мне теперь и нужно. А душа — на кой чёрт она мне, если...

Он заткнулся, поняв, что слова «душа моя» вызывают в нём не одухотворённый ангельский образ, а лишь тонкое веяние свежего сена от золотых волос. Золотых по-настоящему, а не на портрете. Нет, его души больше нет на этом свете, и что бы демоны у него ни просили, они получат то, чем он не дорожит.

— Тогда пришпоривай смело. Эта дорога — последняя в твой жизни.

И Гаскойн вдруг заулыбался счастливо, как ребёнок.

Мир никогда не казался ему таким красивым и таким пустым. Ему хотелось рассмотреть каждый берёзовый лист, упавший в руки, но вглядывался он в тонкие зелёные жилки с таким же глупым вниманием, с каким смотрел бы на картины на выставке. Каждодневный перегон был невыносимо растянутым, но маркиз не торопил. Гаскойн мог сколько угодно слушать журчание соловья, мурлыканье хвои под ветром и рокот грома за холмами.

Теперь всё было ясно, как летний денёк. Дойл втянул его в свою историю, надеясь стать законным сыном комиссара. Но против него ополчилась целая кипа «своих», куда входят Альберг, Сад, Имон, и, возможно, многие другие, включая самого комиссара, коли уж Альберг назвал его «старым другом». Все они уже, стало быть, давно ищут себе жертву, кого-то крайнего, которого можно вертеть в руках, как захочется. И крайним сперва был Брандт, но Дойл порушил их затею, убрав его с помощью поединка. Убрать-то он хотел Лоренди, который застал его сговор с каторжниками, но получилась палка о двух концах. Поэтому поиск затянулся.

Найдя Гаскойна, тупого, как пень, сильного, как мамонт, и пригодного для их замысла, они возликовали и попытались овладеть им уже тогда, на турнире; попытались схватить наскоком, придавить грузом обвинений. Но осознали, что Дойл и тут обогнал их, взяв его в оборот.... И со всей гладкостью, им присущей, они вычеркнули его из мира. Теперь Гаскойн принадлежит им. Скоро он послужит их намерениям так же покорно, как наказанный ребёнок встанет в угол.

И они угадали, потому что теперь ему глубоко плевать, кому служить и с кем брататься. Всё, что он сделает, прежде чем исчезнет вслед за Дойлом, — это вырвет сердце Белому Рыцарю, который принёс его единственному сокровищу страшную смерть.

То-то ему казалось, что они с Дойлом родные, как братья. Ими обоими крутили те, кого они в этом даже не подозревали. «А они говорят, чертовщина. Чёрта не бывает. Бывают люди». Подумав это, Гаскойн неожиданно для себя рассмеялся, а маркиз, крутивший рысью под клёном, ответил ему:

— Теперь-то ты во всём прав, дружище. Всё понимаешь.

— Если б знать заранее, что всё так просто, я б не так боялся грядущего.

— Ты и не бойся. Так всегда бывает, что страхи не оправдываются. А когда настанет твой час, ты испугаться просто не успеешь.

— Одно только мне не ясно... Почему рыцарь? Почему вы искали именно рыцаря?

— Ещё двадцать вёрст, и ты всё поймёшь.

— Неужели эта клятва дурака имеет смысл?

— Каждая клятва в этом мире имеет смысл. Потому что, подумав, ты ещё хозяин своему слову. А сказав его, ты вручаешь его сущему. И сущее слышит.

— Вот же ж чёрт, — только и ответил Гаскойн.

Дорога в обратную сторону показалась ему гораздо короче, несмотря на то, что в пути они провели очень много часов. Потянуло свежими пряными елями, когда они проезжали по Медуницам. Здесь лишь всё тот же чёрный дуб бессменно стоял на своём холме.

Домик под ним теперь будет пустовать. Нет мальчишки Лоренди, такого же рыжего, наверное, как и Милдретта. Милдретты теперь тоже нет, её разбитое лицо исчезло под земляным пластом. Нет их отца, деда Фланна, сбрендившего от страха перед Дойлом и услышавшего голос гнусного болота...

Но зачем тогда им был нужен Брандт? Тоже потому, что он рыцарь? В чём обвинили его в тот злополучный год — тоже в прелюбодеянии с Анитой-Трисой, если он верно помнил? Или в чём похуже?

Проплыли мимо знакомые сёла, но по дороге, которую ему указал Сад, Гаскойн ехал впервые. Это была целая аллея дремучих дубов. Чёрные жёлуди похрумкивали под копытами.

— Тебе ещё доведётся тут побывать, — сообщил маркиз, любовно осматривая потрескавшуюся угольную кору каждого из своих питомцев. Пристальный взгляд Гаскойна он почуял спиной.

— Ты боишься, Гаскойн, что сражаешься за честь женщины, которая предала твоё доверие, — молвил он тихо. — Но ты ошибаешься. Единственное, в чём она обманывала тебя, так это в своём имени. И то она сделала потому, что и мать её называла себя не так, как была названа при рождении.

— Леди Хара и леди Хильда Францес, — прошептал он еле слышно. Это он и так угадал, но впервые слышал прямое подтверждение.

— Да, благородный сэр. Множество Францесов, один из которых упрямством пытался порушить замыслы других. За что и поплатился сплочением своих детей против себя. Обширный семейный заговор.

Как просто. Как жестоко. Амариль мечтала о том, чтобы растить сына Филиппа, как настоящего барона. Чтобы он спокойно владел своими угодьями, возвращая им славу и благополучие. Чтобы этот край, в который она так влюбилась, никогда не расставался с ней. Чтобы внезапно ворвавшийся в их идиллию комиссар не увёз её в столицу. Чтобы не выиграл в конечном итоге этот человек, от которого, как от огня, годами убегала её астегарка-мать. Чтобы озлобленный брат не остался лишён тех сокровищ, которые ей самой были не нужны и безразличны.

В защиту своего бытия она действовала так же, как и он, Гаскойн. Не побоялась подсыпать яду, не струсила соврать комиссару и отправить его в засаду, устроенную братом. Она была совсем не такой, как он думал.

«Но без неё мне жизни нет», — всё равно понимал он.

Ведь если б не было тьмы, лежащей в чащобах, всё было бы иначе. Не винила б её в ведьминстве старуха, видавшая своими глазами сына-волка. Не отыскал бы даже следа её Дойл, коли б Элора цвела и разрасталась.

И она была бы жива. А другого не надо.

На закате тёплого дня они добрались до Усадьбы Дара, которая в багряных лучах казалась свежеокрашенной, как по весне. Симпатичнее места было не вообразить. В саду благоухали сиреневые маттиолы, а гобелены из тонкой монастырской нити пропахли заморскими духами маркизы.

Она вышла к ним не сразу. А когда вышла, заулыбалась так, словно всё знала заранее и ничуть не смутилась, что любовник и муж заехали к ней вдвоём.

— Не встречаешь, — укоризненно сказал ей Сад. Но она даже не взглянула на него, а смотрела лишь на Гаскойна, причём самая восторженная улыбка не сходила с её уст.

Было видно, что чувств у них друг к другу нет. И вредности, из которой Анита-Триса всячески показывала бы супругу, как ей мил Гаскойн, тоже нет. Они друг для друга словно бы не существовали; по крайней мере, теперь. «Похоже, оба поглощены мыслью о моём жертвоприношении».

— Мы сделаем это в новолуние, — сказал ему Сад за ужином, пока Гаскойн трескал маленьких рыбок в соусе. — До этого ещё три дня.

Три. Один, чтобы доехать до Оборванки, второй — чтобы вернуться, третий — чтобы плакать, молиться или пить. И он даже знал, что именно.

Впрочем, наутро он, оседлав Лихача, проехал не дальше Вересков. Дорога петляла меж изгородей и плетней, он шёл медленно и долго думал, и додумался до следующего: домой ему не надо. Во-первых, там уже, скорее всего, не осталось ни одного знакомого лица. Сельчане давно уже разъехались кто куда, а их дома заняли говорящие на тарабарском северяне. Во-вторых, если там кто и есть сейчас, то это вернувшийся из Вуквура Карл. Именно его ему не хватало накануне сделки с сатаной. В-третьих, в Стрибе, где наверняка до сих пор чёрт разберёт, что творится, теперь хозяйничают люди барона Фитима. А значит, его там никто и ничто уже не ждёт. И ему самому делать там определённо нечего.

В Вересках он молча постоял напротив дома, где последние страшные минуты доживала юная Милдретта. Затем медленно углубился в село и пошёл искать домик Калача. Тот стоял на месте, всё тот же, с узорчатыми ставнями, но внутри жил уже плотник с молодой женой. Калач съехал. «Наверняка из-за того, что Фиф наложил на себя руки».

Нисса? Вы не поверите, самая известная на всю округу девица вышла замуж и уехала в Купайн. Причём провожали её буквально третьего дня. Как будто все постарались разбежаться до того, как сюда прибудет мрачная туша Гаскойна. Даже трактирщик «Эльфа и птички» — и тот утоп, и за стойкой торчала его вдова и прыщавый сынок. Впрочем, усталому рыцарю было неважно, кто на баре. Гаскойн засел в своём углу и пил, пил, пил в полупустой корчме. Без компании. Без него и Фифа кулачные бои стали слишком незрелищным событием, потому сюда перестали приходить.

После обеда третьего дня он вернулся и завалился подремать в гостевой комнате усадьбы, чтобы отмокнуть после запоя. Внутри было темно, как поздним вечером — это глухие тучи обложили небо.

Он лежал, как покойник, прямо, сложив руки на груди, и смотрел в потолок.

Такая трагичная вроде бы сцена. Ему предстоит безвозвратно сгинуть сегодняшней безлунной ночью, отдаться дьявольскому провидению, но... Он ничего не чувствует. «О чём я должен думать накануне последнего поединка? Должен вспоминать что-то, должен ли пустить хоть одну слезу?» Ответа даже на это он не знал.

Какое глупое это время. Оно тянется и тянется бессмысленной пустышкой. Даже заснуть не выходит, чтобы скоротать тягомотину.

Снаружи заморосило, и он вдруг почему-то подумал: «Вот и повоевал». В этих словах осталось всё, что он мог рассказать о своих амбициях и планах на жизнь примерно год назад.

Тихо... Дождь струится, как маленький ручей. Как глупо. Как странно. Как смешно и мелочно.

Скрипнула дверь, он невольно скосил глаза. Стройное молодое тело, откровенно охваченное красным кружевом, венчалось ангельским лицом с лёгкими русыми кудрями. Анита-Триса пришла к нему, бесстыже вырядившись, как танцовщица на входе в заведение.

Он отвернул голову к окну. Она прошелестела по ковру и опустилась на кровать рядом с ним, длинными пальцами заходила по пуговицам его рубахи.

— Ты переживаешь, — мягко прошептала она. «Мягко, как шепчет на ушко забравшаяся в постель гадюка». — Но тебе нечего бояться. Ты сразишь Белого Рыцаря и войдёшь в историю людей. А то, что будет после, — то всё равно не знаем ни мы, ни священники. То, что ждёт нас за чертой, увидит каждый и в свой срок.

Поняв, что отвечать ей он не собирается, она хмыкнула и улеглась вдоль него, стала водить пальцем в просветах рубахи. И продолжила заливать его уши мёдом.

— Дуешься на меня. Но теперь тебе незачем вспоминать старые обиды. Ведь подумай: ты стоишь на пороге. Забирай же отсюда всё, что можешь забрать. Поступи как мужчина. Примени своё право последней ночи.

«Оказывается, не только про первую ночь закон есть?»

— Я знаю, ты хочешь. Ну же!

Она собиралась протиснуть пальцы ему между ног, но рука её замерла в его твёрдой хватке. Наконец он взглянул ей в глаза.

— Ты хоть понимаешь, женщина, насколько твоя похоть неуместна, насколько она смешна? — спросил он безучастно.

— Тебе будет легче, уверяю, — проворковала она. Как об стенку горох, словом.

— Иди-ка ты отсюда, — сказал он. — И скажи Саду, что я устал ждать.

— Вот дурак! — воскликнула она и так ловко взобралась на него, что он и опомниться не успел. И, о диво: она взмолилась, прижав его руку к своему сердцу.

— Да будь ты милосерден, бездушный! Оставь мне хоть что-нибудь, пока тебя не отметили тьмой! Ты хоть понимаешь, каково это: по молодости разбежаться и загубить всё то, что могло бы у меня быть! Я никогда не стану растить ребёнка от Сада, поскольку он будет чёрен, как ночь, он будет проклят с момента зачатия! Я лучше загублю его плод прямо во чреве, чем позволю ему родиться с нашей гнилой кровью. Хоть бы ты сжалился. Хоть бы ты поделился с ним своим светом. Из всех них один ты достоин продолжения, и лишь ты его не получишь, если сейчас откажешься. Будь же ты милосерден!

Она дрожала, но Гаскойн не испытывал рыцарского желания утешить плачущую леди.

— Ты знаешь, все мы натворили много ошибок, — наконец произнёс он. — И продолжаем их совершать. Может быть, я ошибусь, и из-за меня не родится мессия, но я напомню тебе: я хочу, чтобы ты убиралась к чёртовой матери.

Анита-Триса выскользнула за дверь, утирая слёзы, а он подумал, что тащить всех попавшихся мужчин в постель для этой цели было, наверное, целесообразно, если больше ничего не оставалось, но... себе эту чашу он не хотел. Возможно, Анита-Триса действительно попала в тиски, и отец её, втянутый в тёмные дела, нарочно выдал её замуж за единоверного маркиза. Возможно, она здесь первая жертва. Но ему — ему до фонаря.

Тучи немного заалели по краям, затем побагровели и стали медленно сливаться с бездной ночи. Дворецкий, чисто выбритый, появился в дверях и позвал его:

— Вас ждут в галерее, сэр.

«Отлично. Будем любоваться гобеленами и картинами. Здесь я провожу время так культурно, как не делал этого за всю жизнь».

Он сполз со скрипучей кровати, разогнул спину и поковылял вниз по лесенке, опираясь на тонкие перила с такой силой, будто шёл по ним на руках. Балюстрада натужно повизгивала от каждого его шага.

В галерее его ждала опять она, но теперь уже не в кружевах, а в бесформенной угольно-чёрной рясе. В этой мрачной женщине Гаскойн даже не сразу признал Аниту-Трису. В большие окна вместо света била сырая ночь, и маркиза стояла, бледная, как вомпер, с припухшими глазами.

Галерея заворачивала вправо, открывая вид на далёкие поля, где под ветром стлался травостой. Напротив каждого окна тускло отсвечивали комплекты рыцарских доспехов. Возле Аниты-Трисы стоял, как часовой, он, Гаскойн, собственной персоной: тяжелая броня, покрытая белой эмалью, да гордый шлем, венчанный громадным пурпурным плюмажем. Рыцарь, которым он больше никогда не станет. Этот могучий громадина с прямой спиной держал щит в правой руке, а левая у него пустовала. И щит был как новенький: горностай, чёрный орнамент на белом фоне под лапками у наивной белой фигурки мотылька. «Интересно, Сад выкупил эти сокровища, или Альберг просто отдал их ему? Наверное, отдал. Они же все из одной своры».

— Ты в этом приносил клятву, благородный сэр? — хрипло спросила Анита-Триса. Гаскойн, не взглянув на неё, кивнул. — Тогда в этом ты и будешь на поединке.

Он удивлённо поднял брови. За время пути он, конечно, окреп, но не настолько.

— Иного пути нет? — спросил он негромко, всматриваясь в чёрные прорези забрала.

Каким же белоснежным был этот доспех. Раньше он казался ему серебристым, но его, видать, отмыли и отполировала. Он был цвета свежего молока, цвета ясной луны. С такими бездушными безднами глаз. Где же он уже видел этого рыцаря?

Он вспомнил, и тут же холодок пробежал по его спине. В удушье кошмара он уже лицезрел это безразличие белого забрала, уже глядел, бессильный, на то, как эта сияющая фигура отнимает у него Амариль. А чернота из-под шлема взирала на него в ответ с другого конца ристалища.

Вот это поединок ему предстоит. С Белым Рыцарем — с самим собой? Раньше он и представить себе не мог, какой страх на него наведёт его собственная броня.

— Облачайся, — безжалостно велела ему леди Анита-Триса. И он, неловкий, неуклюжий, стал, снимая части с манекена, надевать их на себя. Она помогала ему.

Когда осталось нахлобучить один только шлем, Анита-Триса указала ему на большое зеркало. Теперь Гаскойн наконец смог посмотреть на то, что он из себя представляет.

Мощный, как могло показаться из-за доспехов, торс венчала голова убогая и неказистая. Первой в глаза бросалась гнилостная рытвина на щеке. Затем становилось ясно, что и всё остальное пострадало не меньше. Лицо сплыло, как под грузом лишних лет тридцати. Один глаз накренился и зажелтился болезнью. Доселе могучая и сверкающая поросль волос поломалась и мертвенно побелела; отросла бродяжья борода. Престарелый попрошайка, не иначе.

— Теперь ты наденешь шлем и сможешь забыть о том, что увидел. Ну же.

Гаскойн опустил последний элемент облачения себе на голову. Мир изрешетился забралом.

— Отправляйся с заднего двора на холм, по аллее, к самому большому из дубов, —велела Анита-Триса. Она тоже не смотрела на него. — Если Сад даст тебе другой меч, то всё равно оставь Белокрылый при себе. Иди. Там тебе всё расскажут.

Гаскойн качнулся было в сторону лестниц, но обернулся. Поднял забрало. И поманил её к себе. Она медленно сделала два шага и стала напротив него. А он склонился и поцеловал её в лоб.

— Что это значит? — сипло спросила она.

— Это значит, что у тебя всё будет хорошо, — ответил ей Гаскойн.

И отправился задней дорогой через хлипкие виноградные плети по знакомой желудёвой аллее, где в чёрном небе наичернейшей в мире бездной высился дуб.

14. Поединок

Всё уже ожидало его. Лысина холма была разлинована глубокими бороздами, и борозды эти, сходясь, образовывали пятиконечную звезду. Верхний её луч указывал на дуб. Левый верхний — на костёр из костей. Правый верхний пустовал. Правый нижний тоже. В левом нижнем стояла фигура, одетая столь же загадочно, как и Анита-Триса: в трепещущий от жара чёрный балахон. Маркиз в таком же своеобразном одеянии возник не сразу, а только тогда, когда Гаскойн взобрался на верх холма.

— Ты явился, — торжественно приветствовал его Сад. В руке его был конец длинного чомбура, с другой стороны которого томился стреноженный вранец. — Становись посередине. Ты будешь призывать его сам корнями мира, своей клятвой, женщиной, жертвенной лошадью и моей верностью. Слова я подсказывать не стану.

Он подвёл коня к нижнему правому лучу звезды и оставил его там тревожно прядать ушами. А сам обернулся к Гаскойну и молвил:

— Теперь тебе предстоит отречься и склониться. Ты понимаешь, что никто тебя колесовать после этого не будет. Сегодня ты навсегда уходишь из мира. Правосудию я скажу, что ты погиб от ран.

— Договорились, — хрипло ответил Гаскойн. Сад прошёл вперёд него, к правому верхнему лучу, а рыцарь задержался в центре.

Со своего места Сад протянул ему мотылька из картона и хлопка — то, чем венчался его шлем на турнире. Украшение, олицетворвшее герб его рода, которое собственными руками сделал его отец.

— Ты знаешь, что делать.

Гаскойн понял, что действительно знает. Это было нетрудно.

— Скажи только, — молвил он, сжимая в руке мотылька, — кто это?

Он кивнул на статную фигуру в капюшоне, что прятал под собой лицо. Всё то время, что молчаливый свидетель стоял здесь, он ни разу не шелохнулся.

— Это девственность, — ответил Сад. — Санна. Её ты тоже приносишь в дар. Хоть она душой уже и не с нами.

Всё было готово. Гаскойн поднял глаза к чёрному небу. Тучи, уходя, сожрали луну. Над ним простёрлась бездонная жадная бездна, она тянула его к себе.

Он с лязгом скинул забрало. Обернулся к чёрному дубу. И размеренно, обдумывая каждое слово, проговорил слова, которые брал прямо из головы, которые будто бы сами шли на язык:

— Тебе — чёрные корни земли.

Затем поворотился к жаркому костру, глодавшему кости. Дрогнувшей рукой занёс над ним мотылька и отпустил его в самую гущу огня.

— Тебе — моя рыцарская клятва.

Взглянул на статную Санну, уже не живую, но всё ещё ждущую своей участи.

— Тебе — девственность женщины.

Извлёк обломок Белокрылого из ножен, подтянул к себе трепещущего чёрного вранца. Вспорол ему горло, и тот с хриплым стоном упал на колени, а затем безжизненно распластался у конца луча.

— Тебе — кровь твоего собрата.

Обернулся к тёмному силуэту маркиза.

— Тебе — преданность слуги.

Стал посередине звезды и сжал кулак на эфесе меча.

— Тебе — моя душа.

— Явись, — эхом отозвался Сад.

— Явись, — прорыал Гаскойн. Ветер стал нарастать, пламя стлалось над чёрными желудями. Тучи понеслись быстрее.

— Явись, хозяин алчности, — Сад воздел руки. — Явись, бессменный проводник. Явись, хозяин Холмов. Явись, грань света и грань тьмы. Явись, Белая Метка на Чёрном Сердце Сущего!

Беззвёздная бездна разверзлась над ними и зарокотала тысячью раскатов грома. Грохотом и топотом разразилась ночь, и мрак понёсся, внимая их призыву, вверх по трепещущим склонам. Он мчался, и от топота его дрожали рощи. Он летел, и от дыхания его пластом ложилась вся полевая трава. Он гарцевал, и танец его кружил беспросветную тьму сущего.

Сквозь решето забрала было видно, как он возник перед пентаграммой, как закачал чёрной головой, как разметал гриву по светлому проблеску на носу и по сбруе древних королей. Полукровка, караковый зверь с глазами цвета перебродившей вишни. Глазами, которые снисходительно вопрошали воззвавшего. Глазами, взгляд которых заставил оробеть даже Гаскойна — как тогда.

— Мы с тобой давно знакомы, — прохрипел Гаскойн, до боли крепко стискивая эфес Белокрылого. — И не впервые я говорю тебе, чтоб был ты проклят, гнусный диавол.

Тот фыркнул, посмотрел на рыцаря боком. Пурпур засел в глубине его зрачков.

— Но теперь, — продолжал Гаскойн, — твой враг — это и мой враг. Твоя дорога идёт вдоль моей. Не стесняйся, чёрная сволочь. Оглядись, сколько всего мы тебе приготовили.

Полукровка, помахивая пышным чёрным хвостом, прошёлся вокруг звезды, принюхался у костра и остановился, бросив тень на фигуру Санны. Затем снова поднял голову к рыцарю.

— И знать бы, на кой чёрт тебе нужна моя душонка, — молвил Гаскойн, — но если есть в ней ценность, то забирай её. Забирай; но в обмен на услугу. Не разгневайся, треклятый сатана, будь ласков. Лишь ты можешь проводить меня в сердце болот, где правит Белый Рыцарь. Так проложи для меня этот путь. Пронеси меня в черноте туда, где прячется этот убийца. Благослови меня своей нечистой кровью. И взамен забирай меня с потрохами. А там уж, на месте, я как-нибудь сам довершу свою сшибку.

Полукровка раздул ноздри, а затем медленно кивнул. Заступил за борозды пентаграммы, обошёл рыцаря кругом и остановился по правую его руку, призывая его в седло. Гаскойн схватился за сбрую; бриллианты и сапфиры скрежетнули по эмалированной стали. Собрав все силы, что были в нём, он вспрыгнул на хребет Полукровке, и мириады драгоценных камней дождём зазвенели, опадая под копыта. Поводьев не было. Этот скакун правил собой сам.

Гаскойн обернулся. И последнее, что сказал он в этом мире, было адресовано маркизу де Левьелю:

— Будь ты проклят.

Тот заулыбался, но теперь было уже всё равно. Гаскойн плотно закрепился в седле. Чёрный лес вытянулся и упал им под ноги, как длинная тень, и Полукровка, мотнув башкой, вскочил и ринулся в эту тень, оставляя за собой пыль погасших звёзд.

Бурей они неслись сквозь сущее. Взвесь времён отлетала от чёрных копыт, лес во мгновения взрастал по обе стороны от них и в те же мгновения погибал, рассыпаясь мутными буераками. Полукровка был самым громадным конём из всех, кто когда-либо носил Гаскойна; его ход был великолепным и мягким, и проносящиеся мимо них ураганы не унесли ни одного седого волоса с его головы. Это была дорога не через ельники подле Элоры, о нет; это был путь в такие чащобы, где никогда не видели солнечного света. Они мчались к самому сердцу хвои, где в неизменном хитросплетении ветвей не один век царствовал проклятый хозяин волчих стай. Туда нельзя было дойти сквозь болота. Туда можно было попасть только так, разорвав оковы леса могуществом демона. И демон бился с ними. Сколько раз Гаскойн видел, как он вступает в схватку! Бури и грозы обрушивались на вороную голову, но он упрямо бил копытами, всё своё существо склонял вперёд и продолжал, не сбавляя, рваться сквозь одному ему ощутимые преграды. Гаскойн же в доспехах ощущал лишь, как его клонит назад поток мокрого дождливого ветра.

«Ничего, ничего. Как ты ни прячься, и до тебя мы доберёмся».

Колючие еловые пущи противились их нападению, но падали, бессильные задержать белого всадника на чёрном коне. Однако, чем глубже ныряли они в непроглядные заросли, тем сложнее было Полукровке галопировать. Он рвался и бился, сражался с ветром и с жадными ветвями, и оттого неумолимо ослаблял свой бег. Гаскойн вытащил обрубок Белокрылого и стал рассекать заклятой сталью тянущиеся к нему колючие лапы.

— Пшли прочь, чёрт вас дери! — рычал он, и от упоминания чёрта конь вспрыгивал бодрее.

У их пути не было длительности. Вся борьба со стихиями, с перекошенными гневливыми зарослями, со злым ливнем, — весь этот бой шёл вне времени, сквозь него. Когда Полукровка выпрыгивал вперёд, задом отшвыривая криворотую древесную пасть, казалось, что они едут не дольше минуты. А когда ивовые путы оплетали его ноги, и он останавливался, бьющийся в их цепкой хватке, их дорогу можно было отсчитывать веками.

Но когда вокруг воцарилась кромешная тьма, Гаскойн понял, что они близко. Единственное, что хоть немного источало свет, — его белые доспехи да росчерки короткого клинка. От этого робкого сияния отражались колючие путы, и они на глазах у рыцаря тянулись к нему, как змеи, пытались окольцевать его непослушные руки. А он резал их и резал, и они падали в чёрную бездну под копытами, чтобы вскоре вновь потянуться к нему. Полукровка шёл всё медленнее. Он ржал, подымался на дыбы, гарцевал, бился, но каждая пядь давалась ему всё труднее и труднее. Наконец он увяз, полностью задушенный злобной пущей. И взглянул на Гаскойна уставшим глазом цвета перебродившей вишни.

«Дальше сам. Я понял», — подумал Гаскойн. — «Но куда?»

До этого мрак казался бесконечным, он был практически непроглядным, но теперь, когда они остановились, впереди стало видно тусклое свечение. Гаскойн собрался с силами, спрыгнул с седла и стал прорезать себе путь дальше, рассекая жадные ветви. Они тащили его за ноги, за пояс, за наплечники, но он был неумолим.

«Нет, как ни прячься, ты своё получишь».

Рокотали корни, выходя из земли, чтобы задержать его.

«Получишь, всё равно получишь».

Свет становился ярче, а колючки кусались, лезли в щели между доспехов.

«Заплатишь за каждую жизнь, угасшую в угоду твоим ненасытным тварям».

Перед ним вырос последний, самый крепкий барьер, изрешечённый ветвями. В несколько могучих ударов Гаскойн разбил его вдребезги и ослеп от снопа света, врезавшегося в лицо.

Драчливые кущи остались позади. Они стояли непроглядной чёрной стеной, простираясь налево и направо за его спиной, полукругом охватывая открывшийся ему просвет.

Саженях в десяти от него пушистая серебристая трава обрывалась неподвижной, как зеркало, гладью воды. Луна сияла на поверхности озера, не отражаясь, а подлинно прячась под водой, потому как на небе было черным-черно. Само озеро было небольшим, его можно было в две минуты целиком обогнуть по берегу. Но оно являло собой совершеннейший геометрический круг. А луна помещалась ровно посередине него.

По берегам и до самых непроходимых зарослей не было ничего, кроме мягкой лазурной глади травы. Гаскойн мял её коваными сапогами, и она чернела и вяла в пятнах его следов. Но ему было плевать на красоту, выросшую на выстраданной крови. Он давил её безо всякой жалости.

Он понял, зачем пришёл сюда. Ровно напротив него, на ином берегу, из земли торчал громадный полуторный меч. Луна щекотала его по каждой острой грани, голубые отсветы ходили по зеркальной поверхности. Замирали они лишь на отрывистых неясных письменах. Гаскойн приблизился к берегу со своей стороны, глядя на это сокровище. Его противнику было уготовано более внушительное оружие, чем ему самому.

Более того, Гаскойн совершенно явно ощутил его присутствие. И медленно поднял щит.

По траве другого берега дымкой пробежало движение. От него нестерпимо ярко отразилось ночное светило, ибо он был белым. Белее, чем сама луна. Белее, чем душа праведника.

Он вышел, огромный, к берегу, и его глаза, большие, жёлтые, обведённые серым, взглянули на Гаскойна. Широкими сияющими лапами он опёрся о берег. Дымка серебрилась на кончиках его шерсти.

Белый Рыцарь был великим благородным зверем, волком, какие жили в мире до прихода людей. Он высоко поставил голову, словно расправлялся перед сшибкой. И несколько мгновений они с Гаскойном выдерживали долгие взгляды друг друга. Вот-вот — и противник заговорил бы, столь одушевлёнными были его золотистые глаза.

Но он не издал ни звука. Медленно он потянулся к мечу и мощными белыми зубами взял рукоять. Затем потянул. Клинок бесшумно вышел из почвы и просиял в сыром воздухе.

И тогда они снова встретились взглядами. Белый Рыцарь отступил назад и почтительно опустил голову. Привычным жестом Гаскойн тоже отставил ногу и поклонился ему. Два рыцаря приветствовали друг друга перед поединком. Они уважали клятвы друг друга. Они обещали, что бой будет насмерть, но он будет честным, и никто не будет сражён лежачим.

Дуэлянты выпрямились. Отсчитали по три мгновения. И тогда Белый Рыцарь легко, как лист по ветру, взмыл вверх, перемахнул озеро и упруго приземлился за спиной у Гаскойна. Его удар последовал мгновенно, но разбился о щит с белым мотыльком. Гаскойн ловко парировал и скользнул клинком в самую морду. Но тот уже исчез, как от порыва ветра. Атака обрушилась с левой руки. Гаскойн удержал тяжёлый меч своим обрезком, а затем контратаковал снова; но его обрубку не хватало длины.

Зверь уже снова пикировал. Он налетел с воды, разбивая воздух мириадами брызг. Но Гаскойн увернулся от громадины белого меха, преследовал её ударом. Тот откинул замах своим клинком, взгляды их снова встретились. И тогда противник рывком налёг на свой меч, заставил Гаскойна потерять равновесие. Спохватившись, он упёрся ногой о самую кромку земли и сохранил стойку. Но Белый Рыцарь был быстр, как порывы осеннего ветра, и он напрыгнул справа; едва не прошёлся мохнатой щекой по клинку. Затем напал слева, но Гаскойн спрятался за щитом. Тогда волк перемахнул на другой берег.

Гаскойн понял, что за этим последует. Он хотел отскочить подальше от воды, но не успел: противник сорвался на него с небес и мощным ударом сбил на землю. Шлем слетел с его головы, звеня, покатился по траве, а сам он, затрепыхался, пытаясь нащупать меч. Падение оглушило его, он беспомощно дёргался в судорогах, не понимая, куда мог отлететь его клинок.

Белый мех заволок небо. Громадный зверь прошёл над ним, а затем до него снова донёсся звон. Лапой он подвигал Гаскойну его меч и шлем.

Ведь это был поединок рыцарей, а не диких тварей.

Гаскойн поблагодарил его коротким кивком. Затем собрался с духом, раскачался и перекатился набок, после чего сумел подняться и надеть шлем. Голова шла кругом от удара, перед глазами плыли цветные пятна. Но он перевёл дух. Он всегда был довольно вынослив.

Рукоять снова легла ему в руку. Схватка продолжалась.

Белый волк налетел на него, но замаха не последовало. Он раскрутил меч так, что, если б Гаскойн не отпрыгнул назад, его дважды располосовало бы под грудью. Но, пока зверь перехватывал рукоять поудобнее, Гаскойн ретиво подскочил к нему и ударил щитом плашмя по морде.

Тот пошатнулся, тряся головой, но тут же отскочил на добрых три сажени в сторону. По-прежнему ни звука, ни писка. Несмотря на то, что он-то не был в доспехах. Однако Гаскойн рано подумал, что оглушил его, ибо новый шквал размашистых ударов захлестнул его.

Он непрерывно отступал. Росчерки клинков молниями вспарывали мягкий полумрак. Белый Рыцарь давил, дожимал его, снова притирал к воде, но Гаскойн уклонялся в сторону.

Ловкости зверя не было предела. Он скакал вокруг, нанося самые неожиданные удары. Раз он раскрутил и поддел кончиком меча, и Гаскойн ужаснулся: если б он не сделал махонького шага вправо, сейчас бы он уже улетал обратно в чёрную гущу. А там бы его разорвали на куски злые ветви.

Белый Рыцарь не сдерживался, он демонстрировал всё своё мастерство. Он вспархивал над противником, забегал со спины, сбоку, не давая ни секунды отдыха. Могучие белые лапы легко проносили его над Гаскойном, над озером и над обоими сразу. Он делал прыжок за спину и тут же бил. Опасность этого манёвра Гаскойн подлинно осознал, когда удар пришёлся ему прямо по шлему. Из носа хлынула кровь, из головы вылетел разум. Такой оглушительный перезвон боли накрыл его, что он, озлобившись, яростно полоснул над собой как раз тогда, когда волк делал новый прыжок.

Тот охнул совсем по-человечески. Его белая туша рухнула на траву, и он тут же забился, силясь подняться: похоже, Гаскойн перерубил ему переднюю лапу.

Болевой шок, который стиснул его звериные мышцы, заставил Гаскойна отступить. Волчья кровь стекла ему в забрало, он невольно облизнулся. Но нападать не стал. Он дожидался, пока зверь сможет встать.

Ведь это был поединок рыцарей, а не диких тварей.

Белый Рыцарь вовсе не покинул строй. Стоило ему подняться на ноги, как он снова взмыл в воздух, тремя лапами приземлился в траву и новым градом атак стал теснить Гаскойна. Тот даже не успел понять, как снова оказался у воды. Но худшее настало: прижав его к кромке озера, противник быстро закрутил мечом. Гаскойн ужаснулся и со всей силы упёрся ногами в берег; последней защитой его стал выставленный щит.

Первый раз ударило по нему, и он покачнулся, но устоял. Через мгновение разогнавшийся клинок хлестнул по щиту так, что Гаскойна отбросило на сажень, но он остался на ногах. На третий удар Гаскойн пожертвовал щитом. Мотылька с горностаем отшвырнуло к бездне зарослей, но сам он успел поднырнуть под стальной росчерк. И метко вонзил обрубок под глотку, в самую глубь белого меха.

Целый клинок уже пронзил бы зверя до самого затылка. А этот просто воткнулся ему в шею, но не вырвал из него жизнь. Багровая кровь не хлынула толчками; Гаскойн промахнулся, и смертельного удара не вышло. Пытаясь защититься, зверь рванулся и с такой силой стукнул Гаскойна лапой, что тот заслышал треск своей левой руки — ею он пытался защититься, выставив вперёд меч, и поплатился за это. Боль оглушила его, заставила отступать, не чуя ног; он едва не оборонил свой меч, но вовремя перехватил его правой рукой.

Однако его дерзкий выпад всё же был сделан не зря. С булькающим хрипом Белый Рыцарь быстро отступил. Он захлёбывался алой слюной. Его жёлтые глаза заволокло испугом, он сделал ещё шаг назад — забыл, что ранена лапа — и неуклюже упал в траву.

Гаскойн, опасливо приблизившись, бросал на него бледную тень. Он видел, что слюна уже течёт по выпущенной из зубов рукояти. Зверь скорчился, дрожа, а затем растянулся и издал полный боли плач.

Но Гаскойн не ведал жалости. Эти мохнатые уши, должно быть, тоже не шелохнулись, слушая куда более страшный вопль Амариль. И тысячу таких же. Целый хор предсмертных криков навсегда исчезающих невинных душ.

Белый Рыцарь обречённо подставил ему свою шею, но Гаскойн твёрдой рукой подобрал его лазурный клинок и вложил обратно ему в пасть.

— Бейся, — велел он. И отошёл на почтительных три сажени.

Никто не будет сражён лежачим.

Медленно, опираясь на три лапы, зверь поднял свою тушу. Белый мех на его груди изрешетили тонкие кровавые нити. Один раз он упал обратно, и тихий стон дал понять, как трудно ему даётся каждое усилие. Второй раз он сумел выправиться плечами, но на задние лапы ему не хватило сил, и он снова опал. На третий раз он поднялся весь.

Последний раз они смотрели друг в другу глаза. Холодность Гаскойна встречала в нём что-то, что не было ни на что похожим. В жёлтых глазах трепетало прощание. Смиренное праведное прощание с жизнью.

«Вот и прощай», — подумал Гаскойн, не отрывая взгляда. Но не проклял напоследок.

Казалось, что погибает ещё один соратник. Как Дойл. Враг, который слишком поздно оказался союзником.

Однако всё было уже решено. Он сжал покрепче меч в своей правой руке; это было непривычно, но сейчас не имело никакого значения.

Белый Рыцарь взмыл в воздух вновь, и Гаскойн, предугадав его прыжок, на лету распорол ему белоснежное брюхо. Тот пролетел и упал в траву, прокатившись по тёмно-зелёным стеблям.

Мгновения болезненные конвульсии ещё терзали его крупное сияющее тело. Мышцы его кричали в агонии, в горле клекотала кровь, а в глазах замирала, остывая, покорная грусть.

Свет его гас. И гасла белая броня, вновь становясь серой сталью. Потухала тихая луна. Чёрные воды топили её в себе. Уходила в землю нежная дымка. Стлалась по земле, умирая и чернея, лазурная трава. Рассеивалось чудесное сияние громадного клинка.

Маленький светлый мир, озарённый своей собственной луной, испускал последнее дыхание. На чернила воды устремил свой взор Белый Рыцарь, и так и замёрзло навечно его чаяние, его тяга к его драгоценной луне, спрятанной в хрустальном озере. Возможно, он любил это светило так, как любил пряный аромат золотых волос Гаскойн. Но теперь никто никогда не смог бы узнать, что на самом деле навеки скрылось в звериных жёлтых глазах, более многих людских похожих на настоящие человеческие.

Гаскойн, скрипя зубами от боли, опустился на колени рядом с поверженным противником. До последнего сущность, облачённая звериной шкурой, держалась по-рыцарски. Да что уж там: этот зверь действительно был рыцарем. Таким, на которого ему следовало бы равняться.

Он заслуживал посмертной почести настоящего носителя клятвы. Но Гаскойн не мог предложить ему ни плакальщиц, ни гроба из дубовой древесины. Поэтому он отдал ему всё, что имел, в знак наивысшего уважения. Свой белокрылый меч. Свой щит с мотыльком на чёрно-белом узоре. Свой шлем с ярким пурпурным плюмажем. Он сложил их подле его разломанных лап.

Больше эти сокровища не могли ему понадобиться. Но всё же он надеялся, что противник принял этот дар, понимая его ценность.

Гаскойн опустил поражённому серые веки. А затем уронил голову на грудь, ибо горе его было велико.

Он вспоминал молитву, которую по-рыцарски должен был прочесть над умершим, но слова никак не шли в мысли. Тщетно он пытался припомнить молебные строки, а потом подумал, что никогда больше не сможет призывать имя Бога, ведь уже принадлежит иному. Навечно вручён чёрному небытию.

Рука его благоговейно прошлась по гарде колдовского меча. На удивление, по клинку снова пробежала лазурная искра. Гаскойн и подумать не мог, что и его касание способно оживить чародейскую сталь. Он подтянул меч поближе и положил его рядом с собой.

Боль так безжалостно резала его руку изнутри, что ему хотелось умереть уже сейчас. Бешеная усталость истомляла натруженные мышцы. Он осел на землю, и голова его легла в ещё тёплый белый мех.

Сейчас он заснёт и больше никогда не проснётся. Или проснётся и будет вечно пожираем огненным червём преисподней — как оно там в писаниях? Во всяком случае, ему приходит конец. И, куда бы ни отправился этот зверь, они с ним уже не встретятся. «Это всё?» — спросил он у себя. И ответил сам себе: «Это всё».

Он закрыл глаза и забылся.

15. Штурм часовни

— Ну же, очнись! Разувай глаза!

О проклятье. Его трясли за плечи, безжалостно, будто когтями. Моментально стало стрелять в левую руку.

— Ты же дышал! Ещё полчаса назад дышал! Ты слышишь меня!? Отзовись, я сказал!

Ослепительный шлепок — и его огрели звонкой пощёчиной. Если ад с чего и начинался, то наверняка с такого пробуждения. С полминуты Гаскойн боролся с собой, не желая вступать в гнусный мир иной. Но ещё пара пощёчин заставили его рассвирепеть. Он вскочил, как разгневанный мертвяк, и отшвырнул обидчика. Тот пушинкой отлетел и шмякнулся о серую стенку.

Наконец Гаскойн продрал глаза и увидел беспорядочный танец огненных отсветов. Они шмыгали по пористому камню, заползали в изгибы статуй и плясали на бледном лице напротив.

Это был отец Карл. Его тёмные волосы спутались с паутиной, под глазами залегли тёмные круги, но смиренная чёрная ряса оставалась неизменной. Гаскойн подумал, что не против был бы, чтобы и его упрятали в пекло. Но боль в сломанных косточках, треск в голове и противный скрежет ногтей о камень намекали ему: ты жив.

Жив?

Вот новости!

— Вот это благодарность, — засопел пастор, неловко подбирая ноги. — Я тащил тебя добрых несколько часов! И я уверен, что, не сними я с тебя доспехи, ты даже не кивнул бы на это! Не говоря уж о том, что я позволил тебе сохранить твой меч.

Рука Гаскойна самовольно сжимала рукоять. Скосив глаза, он увидел лазурный бег колдовских рун по клинку.

— Ты вцепился в него так, как лучше держался бы за меня.

Отец Карл поднялся на ноги, оправил рясу и сорвал паутину с волос. В его тёмных глазах, как в зеркале, отражалось всё внутреннее убранство их каморки.

Они были в сельском храме. Том самом, где бог улыбался страшнее надгробия в крипте.

За маленьким окошком было так черно, будто во всём мире погасли солнце, луна и звёзды, и ни один огонёк больше не давал света.

Пастор торопливо пробежал мимо и стал вешать засовы на дверь: один за другим, ровно три штуки. И щеколду для верности задвинул. А затем просеменил к окну и там громыхнул ставнями.

Весь мир сузился до размеров серой молельной.

Гаскойн с трудом прочистил горло и спросил хриплым медвежьим голосом:

— Что это значит, Карл?

Тот обернулся. С изумлением Гаскойн обнаружил, что его руки и ноги трясутся мелкой дрожью.

—Это значит, что там больше никого не осталось. Там, в застенках. Послушай.

Гаскойн успокоил стук сердца. Тишина была такая, будто они сидели в гробу глубоко под землёй сто лет как заброшенного захоронения.

— Там, в деревне? — шёпотом уточнил Гаскойн.

— Да, — таким же шёпотом ответил Карл и аккуратно подошёл к нему. И сел рядом. — Они исчезли. Все в одно мгновение. Эти северяне. Все их мужчины, старики, женщины, дети. Кони, собаки, коты, комары. Ещё совсем недавно все они занимались своими делами, как ни в чём не бывало. А потом... Потянуло с болот, как осенним вечером. Пришёл туман.

Поджилки Гаскойна тоже задрожали.

— Они никуда не уехали, — продолжал Карл то и дело обрывающимся голосом. — Все телеги, вся утварь стоит там, где стояла. Детские прыгунки до сих пор качаются во дворе у старосты. Просто никого теперь нет.

— А ты?

— А я? — глупо повторил он. Затем сжал кулаки и ответил:

— А я ушёл за тобой. Приволок тебя, смотрю — уже никого и не стало.

— Даже... даже Барры, даже лошадей?

— Там совершенно пусто. Так пусто, как не может быть там, где хоть кто-то есть живой.

На последнем слове он вдруг заикнулся и вытаращил глаза, словно понял, что могут значить его слова. И стал медленно покачиваться влево-вправо.

Гаскойн был так оглушён услышанным, что исступлённо уставился прямо перед собой. Единственными звуками, что остались в мире, были их совместные биения сердец. Прислушиваясь к дыханию Карла, он понял, что тот отрывисто втягивает воздух.

— Зачем? — жалобно прошептал пастор, не глядя на Гаскойна. — Зачем ты сделал это, безумный? Зачем пролил кровь?

Гаскойн откинул голову к стене. Его сердце тоже стало постукивать чаще.

— Я положил конец тому, чему он подвергал женщин в нашем краю. Тому, что настигло Амариль.

— Ты малую кровь утроил, удесятерил кровью великой. Ты сделал то, что тебе не простят.

— Я знаю.

— Гаскойн, это сделал ты. Ты дал туману войти сюда. Ты дал тем, кто идёт за туманом, дорогу в наш край. В наш... мир. Боже милостивый, что будет с нами!? — вдруг вскричал Карл и вскочил, дёргая волосы на своей голове. — Боже! Прости нас! Прости!

Он кинулся к статуе, пал на колени и стал биться лбом об ноги статуи, скрежеща зубами. А затем вскочил снова. Его залитые слезами глаза сверкали в неописуемом бешенстве.

— Нет, нет, — пробормотал он. — Это бессмысленно. Молились все. Разным богам, но об одном: отгони мрак от нас. Но мрак не ушёл. Он держится за тебя, будь ты проклят!

Он схватил Гаскойна за шиворот и таким рывком дёрнул его вверх, что тот от неожиданности очутился на ногах. И тут же с несвойственной ему силой Карл швырнул его к изваянию и вскричал не своим голосом:

— Молись, безумный! Умоляй! Не поднимай головы! О Боже, о Боже, услышишь ли ты нас здесь, где всякий свет, кроме твоего, угас навеки!?

Гаскойн был шокирован. Память о тумане таким ужасом заволокла его сердце, что он ничего не смог ответить Карлу. И даже не стал пытаться. Сама мысль, что именно он должен что-то сделать, заставила его повиноваться. С трудом он стал вытаскивать из памяти знакомые с детства слова:

— Учитель людей, от нас уйдя, не отрекись; но возвратись...

За спиной он слышал только тяжёлое дыхание Карла: тот мерил шагами часовню, беззвучно шевеля губами. Он читал то же самое. Гаскойн попытался сосредоточиться:

— ... и в тьме, коию мы сами породили на твоей земле, неотложно с нами пребудь, и да бежат от лица твоего создания не рождённые, но злым помыслом сотворённые...

За левой стеной часовни раздался топоток. Оба замерли и переглянулись: будто бы обоим показалось. Но звук, ими услышанный, отложился в их памяти совершенно отчётливо.

— Что это? — еле слышно спросил Гаскойн.

Карл не мог ответить.

— Молись, — только и сказал он.

Гаскойн спешно преклонил голову.

— Како уходит вода в песок, тако да исчезнут враги твои и рода человеческого...

Топот повторился у самой двери и снова стих. Так бегала бы мышь, если была бы не меньше собаки.

— ...ни клинком, ни стрелой, ни копием не уничтожаемы, только лишь светом твоим, никогда не гаснущим, погубляемы. Прогоняй рать мрачную, как шакалов прогоняет звучанье львиного шага...

Внезапный скрежет вспорол гробовое молчание. Громадные когти загремели о дверь, со звоном задевая ручку. Карл замер напротив порога, несколько мгновений дышал тяжело и отрывисто, а затем громко продолжил за Гаскойном:

— ...поднимай клинок твой праведный, не ранящий, но светом неземным озаряемый. Созывай небесную рать, как созывал от времён тёмных. Сети, коими ловят нас, разрубай. Шёпот тёмный заглушай. Созывай, созывай, и голос твой да будет слышен везде, где вставало солнце!

Скрежет стих на несколько мгновений, но затем разразился вновь, десятикратно более яростный. Жуткий топот нарастал и беспрерывно заполонял, как потоп, всё пространство за стенами.

— Они пришли, — прошептал Карл. И тихих молитв было мало, чтобы остановить «их». Поэтому он завопил:

— Руце твои протяни к нам, о Господин! Из трясины, где топнем и друг друга топим, извлеки нас!

Но даже такие громкие святые слова не спугнули тех, кто явился за ними. Последовательные удары сотрясали оконную раму. Столько когтей разом обрушилось на дверь, что та ходила ходуном, и сталь затворов жалобно вскрикивала. Карл прервался, но Гаскойн, дрожа, уже подхватывал:

— Сколькие демоны души наши терзать будут, когда час придёт с плотью расстаться — не знаем!

Из-за двери взвился такой инфернальный вопль, что оба чуть не ударились в панику.

— Но слово твоё власть имеет всякое мучение прекращать! — Карл пытался перекричать адский шум; а от двери уже летели щепки. Видя это, пастор кинулся к Гаскойну и ледяными руками вцепился ему в плечо.

— Открой люк и лезь на колокольню, — сбивчиво прошептал он. Его лихорадочно трясло — как, впрочем, и Гаскойна.

Того прошиб холодный пот.

— Наверх? Наружу? Ни за что, — вырвалось у него.

— Лезь!

— Нет!

— Лезь, мать твою драть! — не выдержал Карл. — Звони что есть мочи, звони и молись, иначе, будь ты проклят, нам никогда не увидеть света!!

Гаскойн таким языком понимал быстрее. Он кинулся к лесенке, ведущей наверх, к колокольне. Но всё его существо противилось тому, чтобы покидать безопасное пространство часовни — ведь там, снаружи, был воздух, пропитанный туманом. Воздух, где царствуют «они».

— Лезь! — крикнул ему в спину Карл, удерживая дверь своим плечом, как последний солдат во время штурма крепости. И продолжил свою молитву:

— Но каждая тень, что ни есть в сущем, отброшена от света!! Каждое злодеяние, каждый помысел гнусный принадлежит тебе, и ты власть имеешь всякую тень светом наполнять!

Скрипнул люк. Гаскойн откинул створку, вылез наружу и медленно погрузился в смоляную черноту. Он не видел почти ничего. Только отсветы огня, зажжённого внутри, обрисовывали контур маленького колокола. Но, взявшись за шершавую верёвку, он совершенно точно осознал, что темнота вокруг него движется, наполненная, как паразитами, своими порождениями. Они, без сомнения, обратили внимание на его опрометчивый выход. И спасаться было поздно. Гаскойн прислушался к Карлу и подхватил его слова:

— Так будь же милосерден к овцам твоим, о Пастух!!

И рванул верёвку на себя. Колокол разразился оглушительным звоном, и Гаскойн принялся трезвонить что есть мочи: он хотел забыть звук скрежещущих по камню когтей. Звук, говорящий о том, что к нему идут.

Уже почти не было слышно отчаянной мольбы Карла. До Гаскойна доносился лишь только отголосок. Пастор практически охрип. Едва ли у него были силы сдерживать тех, кого не остановить ни клинком, ни словом, ни жертвенной кровью.

От напора часовня вся раскачивалась, и безумный перезвон вторил ей, и Гаскойн надрывался, как ему казалось, совершенно один:

— Каждого, кто в чаще заплутал, не забудешь! За каждым во тьму проследуешь, чтобы стадо Твоё из мрака веков к свету вывести!

Что-то промелькнуло, пошевелив темноту, прямо с другой стороны звонницы. Гаскойн замер, не в силах больше пошевелиться. Но, стоило колоколу смолкнуть, как Карл завопил:

— Звони-и-и!!!

И он налёг изо всех сил, размахивая верёвкой так часто, что сердце не поспевало за ним. Угасающие молебные выкрики захлёбывались сами в себе. Голос исчезал. Гасли факела. Мрак протягивал руки. Ладони полностью взмокли от ледяного пота. Панический бой сердца перегонял мысли. Перед глазами туманилось.

Гаскойну показалось, что что-то подошло к нему. И теперь уже не голова управляла его телом, веля ему продолжать звонить, а просто, кажется, судорога дёргала руку.

«Оно» медленно вышло на свет. Одним лишь своим краем оно появилось, одним лишь длинным отсветом челюсти, одним лишь крупным сплошным бликом нескольких подвижных глаз. И вновь кануло в темноту. Сердце Гаскойна отсчитывало удары один за одним; кисть руки перестала слушаться. Писк колокола отзвучал и затих. И тогда «оно» вылезло целиком.

Будто ударом молнии поразило безумного Гаскойна, сердце его остановилось. Облик, ему открывшийся, оборвал его душу. Никакой глотки не хватило бы, чтобы кричать так, как повелел охвативший его первобытный ужас; и не сумели бы расцарапанные глаза уничтожить, стереть из памяти увиденное. И кровь, что полилась из разорванных ногтями век, не сумела бы смыть печать вечного страха из его сознания. Гаскойн упал и был навсегда повержен, ибо не может человек сохранить разум и рассудок, своими глазами увидев преисподнюю.

Но сквозь треск барабанных перепонок он продолжал улавливать вскрики отца Карла. Не предсмертные, нет. Он изрекал что-то могущественными древними словами, но Гаскойн не понимал. Сквозь призму разорванных глаз он мог осознать только то, что они боятся этих слов, как яркой вспышки священных хоругвей на солнце. Что от слов этих в непроглядной гуще словно бы брезжит робкий рассвет.

Когда в его плечи крепкой хваткой вцепились пальцы, он понял, что это не чудовище из темноты. Это тот, от кого исходит свечение. Но больше он уже не понимал ничего. Только то, что его волокут. Томительно долго, стукая рёбрами, его протаскивают по ступенькам. Затем скребут его спиной по земляному полу. А после — выкидывают в мокрую траву. И вдруг его глаза — глаза, которые уже никогда не смогли бы хорошо видеть — зрят ясный контур белых риз. И то, как его рука тянется к ним, умоляя не бросать его здесь.

С тех самых пор он словно бы позабыл мертвенный ужас тьмы, как будто был дитём, прибежавшим под матерний подол. Он осознавал, что переступает ногами. И видел только лишь контур босых ног из-под белой рясы. И спокойствие. И тишину.

Над ними высоко был воздет сверкающий клинок. Воин-праведник не щитом, а рукой закрывал их. И поднимал меч вверх — вверх к далёкому рассвету. Демоны страшились его, стлались вслед за ним по чёрной траве. А он шёл по ней, необутый. Ступал, прокладывая путь через бурлящий мрак. Воспрянувшим клинком он вспарывал густой рой преисподней, не подкреплённый ни доспехом, ни щитом. Но храбрость его пугала их больше, чем любая броня. Гаскойн твёрдо знал, что в наготе своей он только могущественнее. Что меч его, лазурный, увитый рунами, сияньем своим изничтожает более, чем острием.

До сих пор, припоминая путь этот — путь через мрак, через поток тёмных порождений, через открывшийся в Элоре провал в преисподнюю — он испытывал благоговейный трепет. Он помнил, что отчётливо видел контур белых стоп. Ни лица, ни рук, ничего — только эти стопы, мягко приминающие тёмно-зелёную траву. Не зная, как они спаслись, Гаскойн мог только бесконечно благодарить этого героя детских сказок, или ангела-хранителя, или же самого карлова бога. За то, что тот самолично пришёл к ним, вывел их из осквернённой земли. «И я бы ни разу не спросил, отчего он протянул руку Карлу; но мне? Мне?! Как ты услышал меня, навсегда отрешённого от света?» — вопрошал он сам себя, в ночной час устремив остатки своего взора на лазурный небосвод.

Смутно ему казалось, что он знает ответ. Сжимая в руках волчий меч, он ещё ощущал исходящее от сердечника тепло, словно клинок был выкован не из заклятой стали, а из отсветов солнца. Другого солнца. Такого, что светит нашедшим свой отдых душам.

— Я жив? — спрашивал он иногда дрожащим голосом.

— Ты жив, ещё как, — отвечал ему уверенный голос Карла.

О, глупец! Как много грезил ты о мести! Как трудно тебе было заметить последнего друга за бешеными кровавыми амбициями!

Гаскойн плакал, и это было больнее всего. Карл предупреждал, что у него вытекут и без того пострадавшие глаза, если он не прекратит, но Гаскойн не мог не плакать.

От благодарности.

— Я даже не знаю, кто он такой, — шептал он исступлённо, ватными пальцами ощупывая гарду. — Если бог, то ты был прав. Если не бог, то я тем более не понимаю.

— Это не важно. Важно, что ты принял его. Что ты слышишь его слова. Когда-то он был таким же человеком, как и мы с тобой. Его звали Акела. Он сделал для людей больше, чем все люди когда-либо делали для себя все вместе. Он один поднял меч и пошёл против темноты, когда она властвовала в мире, чтобы мы могли жить. И он победил. И будет побеждать, пока хоть кто-нибудь помнит его.

Дни сменялись ночами, в течение которых Гаскойн слабым больным глазом различал и Карла, и трость, на которую опирался, и контуры дороги, утопающей в полевых цветах. Но затем приходило слепящее солнце, и зенки его вновь кровоточили, а потому он прятал их под льняной повязкой.

— Тебе нужна шляпа с широкими полями, — говорил Карл, — чтобы ты мог видеть хотя бы под пасмурным небом.

Но даже под тучами разливался белёсый свет, и он заставлял Гаскойна корчиться от боли.

— Не отчаивайся, — снова и снова пытался взбодрить его Карл. Он похлопывал его по сгорбленной спине. — Не теряй духа. Это послано тебе в искупление.

— Как я могу хоть когда-либо искупить то, что натворил?

— Кто знает? Тебе может быть уготовано многое. Просто неси подаренную тебе жизнь бережно. Её тебе отдал тот, кто её лишился. Чистую. Божественную.

И Гаскойн плакал снова. И спрашивал, не веря себе:

— Был ли это он, там, в лесу, в образе зверя? Может ли убийца своего бога быть его апостолом?

— Самым искренним, я думаю. Самым честным.

Не было конца их пути — пути, которого Гаскойн не видел. Лишь по ночам, слушая, как трещат дрова, он осматривался в темноте и в ней ясно зрел контуры резеды, клевера или осоки. Образы трав он мыслью часто обводил, воскрешал их, пока дышал дорожной пылью. «Вот паломники с веригами», — доносилось иногда с телег. «Кыш, чумные», — отрывисто выплёвывали с высоких лошадей. «Нищие бедолаги», — позвякивали старушечьи возгласы.

— Нам не нужно денег, — мягко отказывался Карл. — Нам не нужно еды. Мы просто странники. Не больные. Просто... Повидавшие виды.

Самые добрые души настойчиво волокли их в свои избы, чтобы накормить и пригреть. Самые злые догоняли их на дороге с собаками. Но даже псы опасались Гаскойна.

— Они не тронут тебя, — говорил Карл. — Они видят в тебе иное. Только люди слепы. Псы — зрячи.

Гаскойн слышал, как двое из своры отделились от неё и последовали за ними. И некоторые прочие просто наступали в их следы, не приближаясь, но наблюдая издалека.

Непросто было шагать вдоль дороги, ничего толком не видя, но собаки стали хорошими помощниками. Бывало, Гаскойн брался за какой-нибудь хвост ватрушкой и так и шёл вслед за псом, который соглашался вести его. Конечно, с их маленькой сворой легче было обходить других путников, ямы да камни; но однажды Гаскойн всё же наткнулся на другую путницу, горбатую бабку. Она казалась живым, непрерывно бормочущим что-то пеньком.

— Будь ты проклят, леший окаянный, — бухтел этот пенёк в удивительно знакомой манере. Узнав её голос, Гаскойн усмехнулся и спросил:

— И не страшно тебе, бабка, всякому пророчить?

Трухлявая странница подняла к нему своё лицо с бородавкой. И посмотрела внимательно.

— А моё пророчество только тогда сбывается, когда человеку оно по заслугам достаётся, — резонно ответила она.

И Гаскойн, закурив, подмигнул ей своим больным глазом.

— Интересно, правда ли я столько делов наделал? Или это было авансом?

— Да бес тя знает. Табачком поделишься-то?

Как только закончилась эта бесконечная гонка за светлым будущим, надеждами да несбыточными мечтами, как только привела дорожка на самое дно, то, пожалуй, мир стал гораздо проще.

Бессчётные дни спустя случилось Гаскойну лечь на левый бок, и тогда он так взвыл, что отлучившийся по нужде Карл принёсся обратно. Он застал бывшего рыцаря, скачущего на одной ноге и скулящего, как битая жучка. Тот держался за левую руку и вовсю скрипел зубами.

— Так она ж у тебя сломана и вздулась вся, — ужаснулся Карл, приглядевшись.

— А я не знаю?!

— Что ж ты мне не сказал, горемычный! Теперь, если сама сверстается, уже не сможешь ей не то, что меч, даже вилку взять.

— А нужно оно мне? — успокоившись немного, пробухтел Гаскойн. — Мечи и вилки уже в прошлом. Ну и правая, в конце концов, ещё не отвалилась.

— И то верно, — со вздохом согласился Карл, а затем произнёс задумчиво:

— Перетёрли тебе левую руку убийцы. Осталась тебе только правая рука воина.

Воина, который даже затылок нащупать не может. Но Гаскойн не жаловался. Всё равно он уже не думал о том, чтобы вернуться к рыцарству.

Однажды он не смог дождаться полного захода солнца и размотал свою повязку. Умываясь кровавыми слезами, он смотрел, как уходит алое светило, и с трудом сдерживал горестные стоны. «Что я натворил? Почему я был прощён?» — неустанно спрашивал он. Такая слепая печаль обуяла его, что он спросил:

— Ты знаешь, где кончается наш путь, Карл?

— Конечно, знаю. Нам осталось не так далеко. Мы идём в праведный город Астегар.

И много воды утекло с тех пор. Дождями она низвергалась на холст брусчатки. Бережно несла в каналах лодочки. Массивной мощью, со спокойным знанием своего могущества, покачивалась под широкими набережными. Праведный город Астегар слушал море, говорил с морем и дышал морем. Его благочестивое великолепие было сравнимо лишь с голосом глубин, который воркованием отвечает на тонкие спицы света в своём нутре. Город жил морем, ибо море было его сердцем. А множественные каналы — его сосудами, по которым струилась его солоноватая кровь. Из каналов этих взмывали к небу белокаменные сверкающие стены. Они тянулись к солнцу и вбирали в себя его ослепительную красу, и каждый полдень белой метелью над его шпилями кувыркались голуби.

Многие века и тысячелетия назад здесь не было ни моря, ни света. Лишь тьма скорченного сухостоя. И в зарослях, чёрных, кусачих, в большом дупле, кишащем омерзительными жуками, пришёл в мир праведный Акела. За его светом люди спешили, как рой мотыльков. Отметив этот край, где бог впервые предстал перед сущим, они умостили его и подняли к небу высокий собор, благодаря небеса за посланного им спасителя. Так рассказывал Карл.

Бедолага Карл. Он не понимал, каким горем режет эта белизна сердце и глаз Гаскойна. Как страшится Гаскойн этого великолепия, ибо он последний, кто имеет право созерцать его. Как пугают его священные тексты, врученные ему. Сколько ни хлопочи по нему — его не возьмут ни в одну епархию. Святые слова вяжут ему язык. И свет его гонит от себя, ибо причиняет ему боль, но теплится в груди его, и разгорается там лишь, где темно.

И Карл не хотел этого понимать. Но натуре его, изумительной, сочувствующей, было чуждо насилие, и он позволил Гаскойну исчезнуть так надолго и так глубоко, как востребовало его исступлённое сердце.

Освобождённый, Гаскойн искал полумрака и сырости. В небогатом портовом квартале он поселился было под задней стенкой трактира, но пьянчуги схватили его, спавшего, и додумались выкинуть в канал. Он выплыл на другом берегу, а там и вовсе выбрался за обширный ров. На берегу, в предместьях, не давили грузом дороговизны мраморные дома и белоснежные фасады. Здесь ютились знакомые ему лёгкие дощатые постройки, лаяли блохастые жучки и бегали босоногие дети. Здесь наконец стало отдыхать его сердце, ибо спать он мог на опушке, а по вечерам смотреть, как алеет за рвом прекрасный и ни с чем не сравнимый город. Город, которого он недостоин.

Судьба послала ему псарню, где однажды укрылся он от дождя. Псы не брехали на него, а задумчиво молчали. Сворой этой хозяйствовал местный егерь; вернувшись из леса, он прогнал Гаскойна, а потом ушёл во второй раз и больше никогда не явился вновь. Тогда Гаскойн стал пестовать бородатых собак и спал с ними на гнилой соломе.

Так просто всё теперь было. Такими странными казались старые чаяния и страхи. Часто ему случалось наблюдать за местными детьми, и он вдруг понимал, что зря раньше не смеялся вместе с ними. Сам он когда-то с Филиппом тоже был мастак похохотать, но потом вспоминал и думал: вот напасть, разве это могло быть смешным? А теперь понимал, что единственно это и было смешно. В простой мудрости маленьких жителей Астегара он находил лучшее, что имел в себе. И, как ни странно, дети могли, как огня, бояться кухарку из соседнего дома — вполне милую барышню. А его, полуслепого, косматого, кривозубого и криворукого, громогласного, — его не боялись и составляли ему компанию столь охотно, что ему никогда не приходилось чувствовать себя одиноким. С искренним доверием он покорился судьбе, и судьба иногда одаривала его своим тёплым светом, позволяя ему разгуливать по городу ночами, а рассветами возвращаться в родную свою псарню или укрываться в доках.

Случилось так, что Гаскойн, заснув однажды под забором барской усадьбы, проснулся с полной шляпой монет. Их было больше десяти, но в каком именно эквиваленте, он не знал. Однако сумел исполнить свою давнюю мечту и прокатиться на пароме с одного берега Астегара на другой, ибо над самым крупным продольным каналом моста так и не выстроили. Паром совершал свой последний переход перед ночным отдыхом, и никого, кроме Гаскойна, на нём больше не было.

Молчаливый паромщик, бритый толстяк с весёлыми щеками, смотрел на Гаскойна искоса и не говорил с ним. Гаскойн не особо-то и пытался, пока у него хватало табаку.

Их крупный плот вскоре пристал к берегу, и паромщик крепко привязал его, продолжая смотреть на Гаскойна в упор. А тому не хотелось уходить. Тянущаяся в море река была такой широкой, такой безграничной, что он чувствовал непреодолимое желание обнять её трепещущую поверхность.

— Ты надолго тут застрял, мечтатель немытый? — спросил паромщик.

Гаскойн обернулся, а затем поманил его к себе, начав свою известную игру в дурака, и вдохновенно спросил:

— Неужели ты, плавая туда-сюда поперёк каждый день, никогда не думал о том, как тебе повезло? На тебя почти не ложатся тени. Если есть солнце, ты видишь его целиком, со всех сторон. А иногда его образ падает на воду, и тебе случается проходить сквозь него, будто небесному страннику.

Солнце давно уже ушло вглубь, поэтому довольный своей чушью Гаскойн видел неодобрительное лицо собеседника довольно ясно. Он распознал в нём благородную рытвину между бровями, прямой дворянский нос и светлые глаза. Но тряпьё мешало ему, и он размотал свой кровавый бинт, чтобы лучше видеть.

Они смотрели друг другу в глаза некоторое время, прежде чем Гаскойн начал понимать. Понимать, что бессмысленно скрываться за годами и большим пузом. Невысокий, но статный человечек с гладко выбритыми щеками на самом деле был знаком ему, как никто.

— Гаскойн, — неожиданно севшим голосом сказал ему тот. — Ты Гаскойн Фален, громила из Элоры.

И Гаскойн, чувствуя, как разгорается в нём свет ушедшего солнца, заулыбался и молвил:

— А ты самая благородная шишка Колокольниц. Брандт Кинебальт.

Тот рассмеялся, держась за трясущееся пузо, и Гаскойн расхохотался вместе с ним. Они не задавали друг другу больше никаких вопросов. Они обнялись, и час темноты застал их там, на шепчущем галечном берегу, где говорили они о солнце, о небе, о сшибках и о судах, о прекрасных дамах и о холёных дестриэ.

Эпилог

В мягкой нежности летнего вечера воздух полнился огоньками былинок. Внушительный и в то же время родной аромат прелой бумаги щекотал нос. Даже теперь, за полчаса до закрытия городской библиотеки Астегара, её залы не пустовали. Виной тому были заключительные экзамены в дворянской академии. Молодчики-студенты галдели, больше мешая друг другу и создавая суету, нежели действительно учась. Бенджамин, смотритель, так и отчитал их:

— Я уже пятьдесят лет ведаю этими книгами, но, ей-Богу, только последние лет пять студенты столь бестолковы, что не могут притихнуть и как следует зубрить! И вы не думайте, будто ради вас я буду сидеть тут до утра!

Они юлили, умасливали его, и он, мягкосердечный, нередко позволял им задерживаться. Не понимал только, зачем. Раньше юноши действительно дружно заседали за одно старинное издание «Истории вооружений графства Панцески, том первый» или чего-нибудь такого и лишь сообщали друг другу, когда перелистывать. А нынче? Вот, кажется, они нашли Гаскойна, самого странного посетителя, и тут же решительно забыли про свои экзамены.

— Эй, дядь, ты чего забился? Свечу в один конец стола поставил, а сам в темноту сел?

— Вы поглядите, чего он читает! Это же «Первый том Первого двухтомника»!

— Интересно, дядь?

— А сколько вам лет, что вы до сих пор верите в эти россказни про воина-праведника?

Бенджамин, хоть и пересчитывал сданные книги и сравнивал их со списком одолженных, всё равно не мог не отвлекаться. Как это было невыносимо! И зачем неугомонным этим баринам доканывать Гаскойна?

Пожалуй, более интересного захожанина библиотека ещё не видела. Он появлялся здесь до этого всего два раза. Каждый раз вечером, и каждый раз спрашивал про Книгу Бытия. Когда Бенджамин дал ему громадный том, он тихонько так охнул и спросил: «Милостивый государь, а где там про Акелу?». Бенджамин нашёл ему самый конец и усадил его читать в укромный уголок. Тот зажёг свечу, отодвинул её на самый край столика и засел на границе света и тени.

Хорошо, что Бенджамин был уже очень немолод и успел повидать всякое. Но Гаскойн всё равно был занятным зрелищем. Бенджамин знал только его имя, а всё остальное, как его задёрнутые холстиной глаза, как его искажённое неизвестными болезнями лицо, как его интерес к священным текстам — всё это он так и не решился узнать. Как ни странно, этому громиле со сгорбленной спиной и непонятными наростами на щеке он был готов доверить даже самую ценную часть архива. К книгам Гаскойн питал трепетное уважение. Своими кривыми пальцами он бережно перелистывал каждую страничку. Всё, что посмотрел, возвращал на место. Внешне можно было предположить, что они с Бенджамином ровесники — седые, потрёпанные, скрипящие косточками, — но Бенджамин чувствовал, что это не так. Таинственный посетитель был сильно младше него (и на порядок сильнее). Оставалось только гадать, что с ним такое приключилось, что он так изменился. Впрочем, Беджамин не впервые видел внезапно поседевших людей, прибегавших за «Первым из Двухтомника».

Но самым интересным было не это. А то, какой аурой был окутан этот человек. По правде говоря, Бенджамин не знал, сколько раз его не пускали в библиотеку — слишком сильно от него воняло и слишком много на нём было блох. Но вот то, что скоро он добился своего, в очередной раз подтверждало его интересную судьбу. Гаскойн умел говорить изысканно, старым языком, как герольды из Панцески. И когда он заговаривал так вот, по всем канонам рыцарства, это обезоруживало даже сторожа, ничего сложнее новостей на площади никогда не слыхавшего.

И теперь — ничего удивительного, что теперь Бенджамин рассердился на бестолковую молодёжь!

— Это вам, дядь, бабки напророчили! Не может такого быть, чтобы кто-то пришёл сверху и стал вас защищать от тех, что снизу. Сверху над нами небо, а снизу — почва, и больше ничего.

Бенджамин спешил между книжных стеллажей и видел, что толпа сгрудилась вокруг Гаскойна. Тот, даже сгорбленный, был столь громаден, что бросал тень на всех непрошенных собеседников.

— А в доброго дядьку на облаках веришь?

— Верю, — спокойным рокочущим тембром отозвался тот. Его глаза были зажмурены, но он улыбался. Теперь только, видя, как торчат у него клыки, Бенджамин подумал, что он наверняка из северной Панцески, — у тамошних жителей частенько были такие зубищи, будто они приходились роднёй волкам.

— А что учёные мужи в обсерватории в небо глядят и никакого бога там не видят, ты не знаешь?

Бенджамин подоспел и был готов оборвать их, но вдруг понял, что Гаскойн не беспомощен. Он ответит. И голос его, низкий, басистый, прозвучит.

— У тебя умирали родители? — спросил он негромко. — Нет? А когда твоя мать ляжет в гроб, ты попрощаешься с ней: убирайся в небытие? Или на всякий случай свечку поставишь?

Гневливая молодёжь уже набралась было, что выпалить в ответ, но Бенджамин возник между ними и объявил:

— Господа, библиотека закрывается. Идите-ка вы отсюда, всё равно ничего не учите. Я вас предупреждал, что продлять не буду!

Ворча и бухча, студенты стали расходиться. Гаскойн тоже положил закладку, но Бенджамин коснулся его плеча и молвил:

— Ты-то можешь не торопиться, дружище. Скажи лучше, чем я могу тебе помочь.

Гаскойн замешкался. Теперь, когда они встретились взглядами, было видно, что у него зрячий лишь один глаз, да и тот явно уже долго не прослужит. Но главной бедой было не то, что Гаскойн не видел строк, а то, что он не особо умел их читать. Это Бенджамин понял почти сразу.

— Я хотел бы проштудировать Книгу Бытия целиком, — печально вздохнул Гаскойн, кивнув на кирпич в полторы тысячи страниц. — Но теперь я даже про Акелу от начала до конца не могу осилить. Хотя бы самый исход прочти мне, мил человек. Что там было?

Бенджамин не знал, как бы описать это, но сказал бы, что это трогательно. Он сел рядом и рукой знатока отыскал нужные строки на последних страницах.

— Прямо совсем самый конец? — спросил он. — Про то, как Акела ушёл от людей?

— Да, — кивнул Гаскойн, — самый итог.

Бенджамин прочистил горло и начал:

— «Тогда обратился Владыка Двуначальный внутрь своих границ, и увидел-де, что роду человеческому боле не боязно из дома выйти; что взрастают, как овсы, на полях —города, на морях — корабли, в горах — замки, в лесах — сёла, и что навсегда впитался грязной водой и ушёл под почву мрак...»

— Прости, — деликатно прервал его Гаскойн, — Владыка Двуначальный — это он?

— Он, само собой.

— А почему — Двуначальный?

Бенджамин вздохнул. Это нужно было вычитывать из самого начала.

— Потому что Акела был рождён человеком. Он пришёл в мир в одной из простых людских деревень. Но в первый же день его жизни на деревню навалилась тьма. Многие пали, многие бежали. Мать его спряталась вместе с ним в большом дупле, но умерла в родах. Не было людям пощады, однако мрак миновал дупло, не заметив там никого. Дух этого дуба скрыл своими ветвями младенца от глаз демонов. Он поведал всему лесу о мальчике, которого ему удалось спрятать. И тогда прочие духи корней и папоротников, дождей и зверей не сумели устоять и сжалились над ним. Из них более всего материнской нежности было в мудрой Синей Волчице Икиманье, которая известна была среди людей тем, что могла отвечать на их вопросы. Застать её можно было только возле одного из круглых озёр в полнолуние, половину луны или новолуние. Она посмотрела в отражение вод и сказала: этот человек смотрит на нас, он видит нас, он должен жить, ибо судьба его длинна. И приютила маленького Акелу в своём краю, где он и рос до тринадцати лет. Много было духов, с которыми он был дружен. Он не видел границы между нашим бытием и их бытием. Поэтому считается, что Акела стоял правой ногой среди нас, а левой — среди них. Только благодаря тому, что он объединил и людей, и силы бытия, он сумел изгнать тьму. Ну и оттого, естественно, он именуется Двуначальным.

— Спасибо, мил человек. Пожалуйста, продолжай.

— Кхм. Да. «И вспомнил он тогда то, с чем прошёл всю свою жизнь земную. Когда покидал он духов земных, чтобы вернуться к людям, его названая мать, Душа Синяя Волчица Икиманья, напутствовала его: теперь, когда уходишь ты от нас, предстоит тебе тридцать три года жизни человеческой и тридцать три века жизни бесплотной. Припомнил он лета, что канули ему за спину, и зов неумолимый из мира иного донёсся до него. Тогда понял Владыка, что его час настаёт, что жизнь человеческая для него прекращается. Собрал он верных своих, жён своих, учеников и детей, и сказал им: Не лейте слёз, ибо я не ухожу, но лишь изменяюсь. Не лейте слёз, ибо покровительство моё с вами, а тело моё не познало дыхание старости. Не лейте слёз, ибо многие века я пребуду среди вас незримо, а по исходе веков всё равно не покину вас. Не лейте слёз, — сказал он. — Ибо я вернусь по следам моей крови. С этими словами он лёг в белый гроб, и цветы усеяли его. Он отошёл к матери своей, Синей Волчице Икиманье, и вместе с нею тридцать три века под звёздами вечности меж трёх озёр в образе духа сияющего и прекрасного пребывать будет, внимая всякому, кто попросит его. Нан найре».

Бенджамин поднял глаза и увидел, что Гаскойн подрагивает, словно бы плачет. Или смеётся. Но улыбается. Когда чтение завершилось, он с ликованьем схватил руку библиотекаря и затряс её в своих шершавых ладонях, говоря:

— Спасибо огромное! Я мог только догадываться. Но теперь я понимаю всё. Всё!

По правде говоря, Бенджамин немного завидовал тем, кто понимает всё, но не смог не улыбнуться в ответ. Восторг собеседника его немножко смущал. А тот, устремив взгляд в полумрак за окном, повторил шёпотом:

— «Я вернусь по следам моей крови».

И тут же обернулся вновь.

— Можно вас ещё попросить кое о чём? Если вас не очень затруднит...

— Конечно, не затруднит. Пожалуйста, спрашивайте, — закивал Бенджамин, который не мог позволить себе так просто расстаться с этим человеком.

— Вы много языков знаете?

— Три.

— У меня тут есть кое-что, что я никак не могу прочесть. Наверное, это не по-нашему написано. Я перерисовал как можно точнее... — он извлёк из-за пазухи своё сокровище — помятый листок с рунами на нём. Как Бенджамин сразу понял, там заключено всего три слова.

— Похоже, это просто ранняя письменная интерпретация старого языка, — протянул он и поправил очки. Но прочесть всё равно не мог. — Позвольте, я сбегаю за словарём. Тут немного, попробуем перевести.

Он уже поднялся со скамьи, припоминая, где у него словари, когда со стороны лестницы донёсся крик сторожа Ольфа:

— Ты сегодня запирать будешь аль нет?!

— Буду! — поспешно отозвался Бенджамин. — Ещё пять минуток!

Оставив громадину Гаскойна вместе с книжкой, он торопливо добежал до лесенки стал шариться по полкам. «Неужели придётся брать алфавитный указатель?» — подумал он, не представляя себе, сколько времени это всё займёт. Однако он напряг мозги и припомнил, что ещё пару месяцев назад он уже брал такой словарь. Его обложка была обтянута багровой кожей.

«Вроде бы, он на самом верху...» — подумал Бенджамин. На него пала могучая тень.

— Я могу достать, если нужно, —прогудел Гаскойн.

— Если разглядите там, на верхней полке, багряный корешок, то это оно, — молвил Бенджамин. Ему не хотелось в полумраке бегать за лестницей — чёрт знает, где она теперь.

Не зря он понадеялся на рост собеседника. Гаскойн медленно распрямился и вытянулся, став не меньше двух метров в высоту. «Настоящий витязь», — подумалось библиотекарю. Тот с лёгкостью дотянулся до искомой книжки и аккуратно снял её с полки.

— Да, это оно! — обрадовался Бенджамин. — Ну же, пойдёмте.

Они поспешили к столу. Бенджамин взял лупу, стал старательно выискивать совпадения данных ему рун с имеющимися. Он был готов драться с переводом, как с диким зверем, но три слова оказались просты, как три гроша.

— «Настал твой черёд», — изрёк он нараспев, когда убедился, что всё правильно понял.

Гаскойн похолодел. И вгляделся ему в лицо.

— Именно так и написано? — шёпотом спросил он.

— Именно так. Я предложил бы вам убедиться, если бы вы могли. «Настал твой черёд». Ну, вернее, «черёд твой», потому что в старом языке притяжательное местоимение закономерно ставится позади.

Гаскойн снова посмотрел за окно. Там сгущалась ночь. Что-то сродни лихорадки напало на него. Ничего не видя перед собой, он выбрался из-за стола, пошатнулся, оперся о стенку. Затем обернулся к Бенджамину и выдохнул:

— Моя благодарность не знает границ. Я в вечном долгу перед вами. Но это... не сейчас. Не сейчас...

— Вам плохо? Может, попросить Ольфа проводить?

— Нет, не стоит. Благодарю, — выдохнул он и так и убежал, оставив Бенджамина наедине со Священным Писанием и переводом. Бенджамин дураком не был. Он догадался, что речь идёт о чём-то действительно важном. Хоть он уже мало во что верил, этот человек заставил его задуматься.

Бенджамин задумчиво смотрел на листок и на книгу, пока ночь не вступила в свои права и не вынудила его, заперев двери библиотеки, пойти обратно в свою каморку.

***

— Полкан! Полкан! — слышалось с улицы. Михта, которая пыталась отдраить дно кастрюли от пригоревшей гречки, прислушалась. В приземистой вонючей кухне роились мухи, а хрумканье короеда уже не пугало, а пробуждало аппетит. С тех пор, как её муженёк потерял работу в хорошем ритуальном агентстве и устроился обычным гробовщиком, им пришлось забыть про домашний уют и разделить постель с крысами. Как и всякая женщина за сорок, Михта считала, что достойна лучшего. Но самым больным местом были дети. Она никогда не хотела наблюдать этого зрелища за мыльным окном: четверо мальчишек и младшая девочка носятся в грязи отвергнутых Астегаром кварталов — тех, что были за пределами рва. Как бы детворе не подхватить там паразитов, думала она. Или ещё какого нехорошего внимания. За ними нужен был глаз да глаз! Вот и теперь слух не обманул её: кажется, они сами лезли на рожон, приставая к огромному бандиту. Она перепугалась и кинула кастрюлю.

— Протри глаза, — проворчала ей пухлощёкая племянница. Она пряла собачью шерсть. - Это же Гаскойн.

— Они кричат «Полкан», — неуверенно ответила Михта, глядя на громадную фигуру, бредущую по Солёной улице. С другой стороны, детвора выглядела счастливой — не дразнила, а просто спрашивала что-то.

— Полканом его местные называют, — ответила племянница, — потому что он всё время с собаками.

Михта быстро утёрла руки фартуком и сказала:

— Тогда погоди-ка тут. Ежели он согласится за ними приглядеть, то мы сможем в город войти да к мужу на тот берег сплавать.

— Ну-ну, валяй.

Михта пригнулась и выскочила из землянки. Она уже не первый раз просила Гаскойна, этого седого медведя, приглядеть за её оравой. Если б она теперь увидела его впервые, то ни за что бы не подумала, что ему можно доверить такое сокровище, как дети. Но полгода назад ей случилось попасть в жуткую ситуацию. Без ведома мужа, который месяцами не появлялся на их берегу, она была вынуждена взять большой долг, чтобы вылечить свою малютку от кори. Вернуть она вовремя не смогла, и за ней пришли страшнейшего вида громилы. Настигли её прямо на улице. Она уже прощалась было с хребтом своим, как вдруг возник ещё более страшный леший. Он р-раз — и поднял их всех в воздух, как котят. И швырнул оземь. И сказал им:

— Ну-тка я поговорю с вашим хозяином, что у вас там насчёт баб заведено!

Но Михта убежала и не знала, чем всё закончилось. С тех пор очень раскаивалась за трусость и неблагодарность. Более того, ростовщик оставил её в покое: должно быть, громила заплатил за неё. А потом, что вы думаете! — он как-то постучал. Робко держа шляпу в руках, он просил прощения за то, что без спросу вмешался. Михта усадила его, накормила его и пестовала, как могла.

— Я просто не знал, что где-то по закону можно бить женщин, — признался он.

— А вы откуда родом такой?

— Из Вересковников. Это в Восточной Панцеске.

Мечта! Говорят, в Панцеске каждый мужчина рыцарь. Теперь Михта в этом убедилась. Гаскойн оказался таким необыкновенным, что даже одичавшие собаки в его присутствии махали хвостами. Больше того, он любил поговорить о Боге или о смысле жизни человеческой, и Михта, как и всякая женщина, была этим подкуплена. Особенно, когда кожемяк, её сосед, сказал ей, что переулком выше его именуют не иначе как «отец Гаскойн». Настоящий подарок в их злачную дыру.

Гаскойн жил выше по улочке, там, где квартал уже сливался с мрачным лесом. На опушке, посреди мусора, он забирался в псарню и дремал там вместе со сворой, которую до того неоднократно травили, ибо егерь не мог отучить громадных зверей охотиться на детей. Однако теперь это место казалось Михте безопаснее даже её собственного дома, потому как свора при Гаскойне притихла и ловила только захожих ланей. Даже если он не находил еды для псов, теперь они терпели.

Она догнала Гаскойна. За ним, как всегда, тащились дети вперемешку с косматыми собаками.

— Отец Гаскойн! Отец Гаскойн!

Тот обернулся. За холстиной он ничего не видел — Михта знала, что он прячет убогие больные глаза, — но как-то очень ловко угадывал, куда идти и к кому поворачивать голову.

— Вы это, не серчайте уж, но мне ваша помощь снова нужна, - со вздохом обратилась к нему Михта. — Говорят, мой муж хочет дом купить с той стороны города. Я сама об этом ничего не знаю. Вот и думаем мы с племяшкой к нему на тот берег, а на этих... за проезд грошей не напасёшься.

— Без вопросов, сударыня, — кивнул Гаскойн невозмутимо. Даже в его сутулой спине, в его кривых костях, в его неровной походке, — даже в этом во всём было что-то настолько доброе, настолько положительное, что она не понимала, почему люди так сторонятся его. Разве что блохи, но... Об этом она забывала, когда была рядом с ним.

— Может, вы голодный? — спросила она неловко. Он никогда ничего не просил за свою помощь.

— Нет-нет, не извольте беспокоиться, — он вежливо поднял шляпу. И улыбнулся. Когда он улыбался, у него были видны очень крупные клыки. «Может, он взаправду медведь?» — думала иногда Михта.

— Ну хорошо тогда, — молвила она, — вы-то захаживайте, если покушать захочется. Мой дом — ваш дом, отец.

— Премного благодарен, сударыня! — отозвался он и пошёл своей дорогой. А она смотрела-смотрела ему вслед и вздохнула. Нравился он ей очень. Вот только замуж она бы за него ни за что не пошла. Уж очень он был... недомашний. Бесприютный какой-то. И не совсем в себе. Не в плохом смысле, но она была уверена, что не сможет его понимать. Будто бы все свои годы он прожил не с людьми, а с кем-то ещё. С кем-то совсем другим.

***

Солнце потихоньку втискивалось в утренний туман. День обещал быть очень ярким, и Брандт Кинебальт крайне удивился, когда увидел, что Гаскойн всё-таки вылез из своей норы и даже притащился поутру в сам город. Завидев его, Брандт расхохотался, потому что тот, как всегда, был в своём духе. Дети цепляли его за штаны и норовили взобраться ему на спину, а он отбивался, но урчал, будто бы смеялся. Были это беспризорники или нет, Гаскойну никогда не было важно. С него можно было украсть разве что портки. А повозиться он всегда был горазд.

«Сейчас ведь разойдётся и будет им про травоядных волкодавов проповедовать», — подумал Брандт и оперся о заборчик. Ему хотелось встретиться с Гаскойном, и он не знал, где именно того искать; но чутьё подсказало ему, что нужно отправиться к храму. Тому самому, который был ближе всего к предместьям, а потому добираться до него обоим не составляло труда.

Храм этот (здесь их называли диконхами) был роскошен по меркам их мест. Но для самого Астегара, где на религиозные учреждения употреблялись все драгоценности казны, он отличался удивительной скромностью. За кованой оградой простиралась махровая простыня клевера, из которой вырастали белоснежные стены. Брандт часто заставал Гаскойна здесь по утрам и вечерам. Бывший рыцарь не заходил внутрь, а лишь стоял и слушал отдалённое пение хора.

Брандт никогда не спрашивал, как тот, самый безбожный охламон Панцески, вдруг стал юродивым. Как поседел, как перебрался сюда. Но ведь и сам тоже не рассказывал, как воевал в своё время с их общим наставником, сэром Имоном, когда тот положил тяжёлую лапу на его родовое поместье. Как мать его вдруг помешалась, будто одержимая, когда увидела старого рыцаря, и какой долгий путь обманов Брандт пошёл прежде, чем попал на каторгу и чудом вышел оттуда по амнистии за хорошее поведение. Вот только фамилию ему велели аннулировать. Иначе говоря: не будешь ни ты, ни твои детки дворянами, раз ты каторгой очернился. Об этом вот он и хотел поговорить, пока Гаскойн предавался веселью.

Громкое пыхтение заставило его обернуться.

— Чёрт побери! — охнул Брандт. — Тебя всего скорчило!

— Солнце, будь оно неладно, в этих краях никогда спать не ложится, — пробурчал Гаскойн, но видно было, что в своём стремлении он непреклонен.

— Ты сегодня опаздываешь, дружок. Ещё с первого тумана там уже поют.

— Нечего мне делать в первом тумане, — повёл плечом Гаскойн и облокотился о забор рядом с ним.

Тихий отзвук песнопений взвивался к небу. По правде говоря, Брандт уже сомневался в своём предприятии. Но с другой стороны, даже местные дети называли его «отец», значит, он не совсем ошибся.

— Скажи, ты теперь священник?

— Я? — хохотнул Гаскойн, а затем смачно сплюнул в клевер. Хорош священник, это верно.

— Ну а как же «отец Гаскойн»?

— Да взбрело им в голову.

— А что ж ты тут вечно торчишь, что утром, что вечером?

— Слушаю.

— И ни разу не был там, хочешь сказать?

Гаскойн помялся. И буркнул:

— Да был один раз. Заупокойную прочитал. Мой товарищ с этим помог, а не посоветовал бы меня — не позвали бы.

— Но всё ж-таки в тебе что-то есть. А потому я вот что хочу спросить: поможешь ли ты мне в одном деле?

Гаскойн пихнул его плечом; Брандт, при всей своей полноте, с трудом устоял.

— Спрашиваешь, ну! — пробасил Гаскойн весело. — Когда это я оставался в стороне этих твоих «дел»?

— Тогда вот что! Слушай. Сможешь устроить нам с одной... м-м... ну... бракосочетание?

И тут Гаскойн расхохотался так, что, наверное, даже церковный хор притих и прислушался.

— Брандт, ты хочешь церемонию с лёгким флёром портовой вони и пастором, который даже текст зачитать складно не сумеет?

— Да брось! Мне важно, чтобы это сделал именно ты! Местные не согласятся, понимаешь...

— С чего ты взял, мать твою?

— Фамилия, вот с чего! Понимаешь, я не хочу, чтобы моя семья была без фамилии. С меня после каторги всё сняли: и титулы, и статус; и чёрт бы с ними, но фамилия! Даже у тебя ведь она есть!

— А как же грамота? Ведь без церковной грамоты и без записи в их книге брака, считай, и нет.

— А нельзя так сделать, чтобы тебе грамоты выдали?

— Я ни семинарию, ни богословскую академию не заканчивал, дружище. Даже если я сопру одну, я не сумею ничего в неё вписать.

Брандт вздохнул тяжелее прежнего. Утреня была закончена, нищие повалили к калитке, толкаясь, чтобы им что-нибудь досталось от прихожан. Затерявшись в их толпе (но хорошо в неё вписываясь), паромщик и юродивый молча созерцали рой монеток и пальцев. Им пришлось отойти в самый хвост, чтобы не отдавили ноги.

Наблюдая за простыми и за баринами, Брандт продолжил гнуть свою линию:

— Но ты у них в этой церквушке на хорошем счету? Может, ты мог бы взять, да и, ну... Попробовать к ним затесаться на какое-то время? Ведь ты понимаешь, Лизетку мне отец не отдаст, коли я без фамилии. Она дочка довольно мнительного токаря. Но я всё ж-таки дворянин, хоть и бывший, да и любим мы друг друга... А, Гаскойн?

Товарищ его больше не слышал. Он спешно срывал с себя льняное тряпьё. Кровь начинала стекать по его векам, но он изо всех сил таращил уцелевший глаз.

Брандт не разглядел ничего особенного. Люди уходили, раскошелившись на побирушек, кто куда.

— Сено... Сено... — шептал Гаскойн, и Брандт наконец понял, к кому устремилось всё существо опального рыцаря. В двух саженях от них златокудрая барыня под руку с барином степенно шагали по брусчатке. Барыня выглядела задумчиво-печальной. Собранные в сеточку волосы её отсвечивали на солнце старинным золотом. Одежды не были чёрными, но казались тёмными, как мысли её, которые она приходила приглушить на богослужении... Зорким материнским взором она наблюдала за двумя девочками с бантами. Те раздавали родительские монетки всем просящим. Похожие на неё, очень похожие.

Гаскойн выглядел так, как будто на него вылили ведро холодной воды. Он стоял, окостенев, и немного дрожал. А девочки приняли его за одного из нищих.

— Держите монетку, дядя, и помолитесь за нас, — сказала та, что постарше, и сунула ему в руку мелочь в бумажной обёртке.

Брандт понял, что тот сейчас упадёт прямо на девочек, и крепко стиснул его плечо.

— Спасибо, — хрипло выдавил Гаскойн, сжимая кулёк в трясущейся руке. — Как вас зовут? Вы часто сюда приходите?..

Пронзительный голос воззвал издалека:

— Филиппа! Гасейна! Отойдите оттуда! Немедленно вернитесь ко мне!

Девочки побежали прочь, а лихорадочный Гаскойн чуть было не кинулся за ними; Брандт удержал его твёрдой рукой. Как пёс, Гаскойн отчаянно втягивал носом воздух и изо всех сил таращил вслед свой глаз.

Барин усадил барыню в экипаж к извозчику, дождался девочек и взобрался следом. А затем закрыл дверцу. Несколько мгновений — и колёса заскрипели, отдаляясь. Брандт хотел задать вопрос, но понял, что друг его совершенно невменяем.

— Ты посмотри только на меня, — шептал Гаскойн. — Взгляни! Ты видишь кого-либо более дурного на всю голову, чем я? Как я мог не догадаться! Ха! Ха-ха! Конечно, проклятущий Фитим всё подстроил, чтобы заполучить Стриб! Проклятье! Тысяча проклятий!

И взвыл, как дикий зверь, и расхохотался затем, говоря:

— Пошли, пошли, мой друг! Нажрёмся, как дикие свиньи! Выпьем за то, чего у меня никогда не будет. Потому что я непроходимый олух!

В трактире он непрерывно утирал кровавые слёзы и всё твердил:

— Как точно всё сложилось, чтобы я попал к кому надо. Как много я получил от Него, когда он протянул мне, тонущему в самом себе, руку. Как много я должен теперь отпустить, чтобы отплатить за его милость. Как мало я способен сделать... Как сложно отпускать.

***

Допоздна из приземистого домика бил яркий свет и доносились голоса. Сначала Гаскойн читал там проповедь толпе детей. Затем детей он проводил, пришёл его толстенький друг, и тогда уже зазвучал звон рюмашек. Ватрушка хорошо знал этот звук: именно это развлечение довело его предыдущего хозяина до маленького кусочка земли с камнем над ним.

Другим собакам было уже всё равно. Два породных овцегона лежали, вытянув долгие лапы, и перекидывались многозначительными взглядами. Спали в сизой полыни самые непоседливые их компаньоны — молодые щенки. Старый трёхлап тоже уже задремал.

Один только маленький Ватрушка, белый с медовым пятном на боку, сидел и преданно смотрел на скрипучую дверь. Он хотел дождаться, пока Гаскойн выйдет, сядет между них и неспешно закурит, глядя наверх.

Бородатому Ватрушке казалось, что он наконец нашёл человека, который не просто смотрит на небо, но в действительности видит его. Такого человека он искал очень долго. Можно было запрыгнуть на кочку рядом с ним и слушать, что он говорит, и всё время спрашивать себя в восторге: неужели среди двуногих правда кто-то зрит небо по-настоящему, так же как они все видят его? Это было удивительно наблюдать. Но даже могучие овцегоны с чёрной попоной жёсткой шерсти признавали, что Гаскойн свой. Когда он устремлял свой взгляд наверх, они не чувствовали привычного раздражения. Ведь многие любят глядеть вверх, думая, что они что-то понимают. А этот — этот понимал в действительности.

И Ватрушка очень любил его. Несмотря на то, что тот видел столь плохо, что не мог отличить его от девочки и назвать хотя бы Дружком, ну.

Казалось, Гаскойн вместе с толстяком, от которого пахло рыбьей чешуёй и мокрым деревом, никогда не прекратят. Они звякали и звякали там, смеясь о чём-то, и тогда Ватрушка решил вмешаться.

— Тяф! Тяф! — воскликнул он.

Они обратили внимание. Заговорили иначе: дескать, кажется, уже поздно. По крайней мере, он поспособствовал ускорению процесса. И разбудил трёхлапа. Тот заворчал, сердитый, и перебрался подальше от света; теперь вообще немногие спали на соломе, раз Гаскойн позволял дрыхнуть на траве. А толстяк в скором времени вышел, пошумел своим брюхом и утопал в темноту. Ватрушка стал прыгать вокруг порога. Он боялся, что от пойла хозяин ослаб и не будет теперь сидеть и говорить с ними.

Но какая же выдалась ночь! Брызгами горного ручья рассыпались звёзды. Ночные цветы вдыхали свежий туман, в котором клубилась ласковая полночь. В пуще травы колокольчиками звенела роса. Воздух был так прозрачен, что в нём отдавался шёпотом полёт каждой мотылинки.

К счастью, хозяин тоже заметил волшебство сегодняшней тишины. Ватрушка запрыгал ещё выше от радости. Гаскойн выходил, прижимая к груди громадный свёрток из холстины. Из прорех сочился лазурный свет.

Он сел как обычно, устроился на косматой кочке между собак, а спиной привалился к стенке домика. Аккуратно уложил подле себя свёрток. Снял шляпу. И медленно, моток за мотком, размотал свои глаза. От них пахло запрелой болью, но Ватрушка знал, что хозяин не боится боли. Ватрушка просился к нему на колени, и, поняв, что тот не обращает внимания, нахально взобрался и улёгся клубком.

Бездонные чертоги тишины открывались им, поднимавшим головы вверх.

— Как можно думать, что потерял, если по-настоящему имеешь лишь то, чем не владеешь? — задумчиво молвил Гаскойн. Голос его, низкий, раскатистый, был приятен чуткому собачьему уху, так что даже овцегоны подняли глаза.

— Ведь мы имеем то, что безгранично, чему нет мерила. Любовь. Полевые травостои. Звёзды. Веру... Украсть любовь или звёзды никто не может. А остальное — что оно вообще пред лицом мироздания, кроме как назойливая земная пыль?

Чиркнула спичка, медленно растёкся аромат табака. Раньше Ватрушка морщил нос, но теперь привык.

— То, чего мы действительно можем лишиться, — это душа. Но даже самым пропащим, готовым самолично с ней расстаться, есть прощение.

Он отклонился назад сильнее, положил затылок на край покатой соломенной крыши. Но затем будто вспомнил о чём-то давно забытом и снова выпрямился. Потом склонился к земле и долгим жестом извлёк из холстины громадный клинок. Тот вспыхнул, озарённый звездами, и искры забегали по его письменам. Это был язык, понятный всем. Даже Ватрушке.

— «Настал твой черёд», — зачитал из своей памяти Гаскойн. Взгляд его снова поднялся к бескрайнему полотну звёзд. И он изрёк, торжественно, обращаясь к небесам:

— На исходе тридцати трёх веков ты вернулся по следам твоей крови, как и говорил. И никогда мне не будет ясен промысел, определивший мне твою кровь. Но я принял её. Я поднимаю твой меч вслед за тобой, мой вождь. Настал мой черёд, хоть и я, чёрт возьми, понял сущее в той же мере, в которой и запутался ещё больше.

Заклятая сталь воссияла.

Ватрушка взволновался. Он видел, что происходит что-то очень важное. Он видел, что хозяин будто бы не один. Будто бы сидит он один перед ним, но от него отражаются множества и множества, и Ватрушка не успевает облаять каждого.

Спустя века меч нетвёрдой рукой был поднят вновь. Чтобы сверкать там, где гаснет всякая свеча. Чтобы сделать больше, чем способно сотворить одно лишь добросердечие. Чтобы помнить, что теперь в мире они не одни.

И чтобы привнести свет. Ведь его стало так мало.

Оглаживая ночную лазурь, реял мотылёк. Он верно избрал свой новый приют. Как шёлковая звёздочка, он опустился на самое острие лазурной стали. И покачал уставшими крылами.

Кто знает, может, он летел от самой Оборванки, из самой чернильной черноты. Может, пролетел он над Белцой, глядя, как маркиз Сад де Левьель задорно заталкивает в сетки сено, подзывая диких вранцев. Видел, может, как смотрит в зеркало бледная маркиза Анита-Триса. А может, был он в Колокольницах, и смотрел, как старый рыцарь Имон задумчиво курит, глядя на свои портреты. Может, наблюдал, как поют благоговейным трепетом сердца, слушая искреннюю проповедь юного отца Карла. Может, реял над надгробными камнями целой семьи из Медуниц. А может даже прошмыгнул в роскошные апартаменты в Вуквуре, где на пару распивали кровь из бокалов господин Альберг Реф и слуга Азазель, способный повторять любой существующий облик. Но теперь куда отчётливее помнил он то, что подсмотрел в Астегаре. Ему удалось прошмыгнуть в портовый домушко, и пролетел он через тесные объятия паромщика Брандта и дочки токаря Лизетты. Посидел на носу у маленькой Филиппы, которой заплетала косы златовласая мать. Оттого и принёс Гаскойну тонкий аромат сена на своих шёлковых крылышках.

Ведь, где бы он ни был, он всё равно вернулся. Сколько бы раз ни бросался, глупенький, на огонь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге