Обложка Над пропастью бомжи

Над пропастью бомжи

Павел Эмптин

0% прочитано
Стандартный
Павел Эмптин

Над пропастью бомжи

Пятница. Вступление

Звонок раздался, когда Андрей дорезал колбасу. Он вытер руки о штаны и пошёл открывать, а когда вернулся на кухню, Сергей уже сидел у окна, на табуретке, которая в этой квартире давно считалась его.

— Опять с пустыми руками, — сказал Андрей.

— У тебя же всё есть.

Спорить было не с чем. В пятницу вечером у Андрея и правда было всё: бутылка в морозилке, полбуханки хлеба, два огурца, банка шпрот, начатая пачка сигарет и ощущение, что неделя прошла мимо, как маршрутка, которая не остановилась.

Он достал бутылку, запотевшую от собственной значительности, и две рюмки. Налил обе. Свою выпил сразу, вторую подвинул Сергею. Тот взял её двумя пальцами, повертел, выпил в два глотка и, не поморщившись, потянулся за хлебом. Андрей закусил огурцом и закурил. Дым пополз к лампе, как всякая мысль в пятницу вечером: медленно, без цели и с претензией на глубину.

— Ну, рассказывай, — сказал Сергей.

— Нет, ты первый.

— У меня нет историй.

— У всех есть истории. Ладно, слушай. Только не перебивай, а то я собьюсь. Я вообще всё время сбиваюсь, это у меня семейное.

Рассказ первый. Вилок

— Вилок капусты слышал когда-нибудь? Только честно.

— Слышал.

— Ну вот. Все слышали. А я нет. До двадцати семи лет, Серёга. Двадцати семи! К тому времени у меня был диплом, ипотека на двадцать лет, которую я называл «квартирой», жена и кредитка, на которую я смотрел с нежностью. Я был взрослый человек. Я знал слова. Я, чёрт возьми, знал слово «амортизация»! А слово «вилок» — нет.

Он замолчал, повертел пустую рюмку в пальцах и добавил:

— Ты пойми, я не дурак. Я книжки читал, толстые, с мелким шрифтом. Я думал, что мир — это такая комната. Не идеальная, с кривыми обоями, но моя. Я в ней давно живу, знаю, где батарея, где выключатель, где скрипит паркет. И капуста в этой комнате росла кочанами. Это было так же естественно, как то, что вода мокрая. Бабушка говорила «кочан». Мама говорила «кочан». В школьной столовой в меню писали «щи из свежей капусты», но в голове у меня всё равно стоял кочан: большой, тугой, с этой своей кочерыжкой. Кочан, кочерыжка, капуста. Всё одной семьёй. Логично же? Я был уверен, что в моём словаре нет белых пятен.

— И что случилось?

— Суббота случилась.

Андрей затянулся и выпустил дым в сторону форточки, которая всё равно была закрыта.

— Шесть вечера, я иду с работы. Лена звонит: «Андрюш, зайди в магазин, купи вилок капусты, на щи». Так буднично, между делом, как «купи хлеба». А я говорю: «Ага». И кладу трубку. И только на крыльце понимаю, что сказал «ага» на слово, которого не знаю. Знаешь, как это? Как будто подписал договор, не читая, а там мелким шрифтом твоё имя.

Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой.

— Вилок, думаю. Вил-ок. Может, это что-то вроде вилки? Приспособление, чтобы капусту… Нет, но она же сказала «вилок». Мужской род, почти человек. Звучит как фамилия бухгалтера. Иван Петрович Вилок.

— Бухгалтер Вилок, — повторил Сергей.

— Вот. Захожу в магазин. Овощной отдел. Стою перед ящиком. Капуста. Лежит, круглая, белая, наглая, смотрит на меня как на идиота. На ящике ценник: «Капуста белокочанная». Ну, думаю, вот она, родимая. Беру кочан и иду. И тут рядом бабка, в таком пальто, в каком и хоронят, и крестят, оборачивается к продавщице и говорит: «Девушка, дайте вот этот вилок, поплотнее». Спокойно. Без паузы. Как «здравствуйте». И продавщица кивает, берёт капусту и говорит: «Этот? Хороший, плотный вилок». А мужик сзади, с корзиной и пивом, вообще не поднимая головы, добавляет: «Вилок, ага. На засолку».

Андрей посмотрел на Сергея так, словно тот тоже был в той очереди.

— У меня внутри что-то хрустнуло. Как лёд на луже, когда ты уже зашёл на середину. Весь магазин знал это слово. Все! Бабка, продавщица, мужик с пивом, наверное, и охранник знал. Они стояли и пользовались им, как ложкой, а я посреди них, как человек, которому сказали, что земля квадратная, а остальные давно в курсе и просто не хотели расстраивать.

Он налил, но пить не стал, а просто держал рюмку, как держат чужую руку.

— И знаешь, что самое страшное? Не то, что я не знал. А то, что оно там было. Всегда. Пока я рос, пока женился, пока брал ипотеку, пока сдавал сессии, это слово жило своей жизнью. Люди говорили его друг другу на кухнях. Кричали на рынках. Писали на ящиках. А я ходил мимо, как мимо двери в стене, которую не замечаешь, потому что на ней нарисованы обои. Понимаешь? Не шкаф, не ниша. Дверь. С ручкой. И все в доме давно знают про эту дверь и ходят в неё, и ты слышишь, как за ней кто-то гремит посудой. А ты двадцать семь лет клеил на неё обои.

— Жёстко.

— Я не помню, как вышел. Помню, что на кассе положил просто капусту, без единого слова, как преступник: сунул, расплатился, глаза в пол. Продавщица, кстати, ничего не сказала. Хотя имела право.

Он наконец выпил.

— Дома я шваркнул её на стол и говорю: «Лена. Это вилок?» Она не оборачивается от плиты: «Ну да». «Почему я его не знал?» — «В смысле?» — «Почему мне никто никогда не сказал слово „вилок“?!» Я орал, Серёга. Я стоял посреди кухни и орал на жену про капусту. А она смотрела на меня с половником в руке, как с оружием, потому что не понимала: то ли я пьяный, то ли у меня кто-то умер. «Андрей, — говорит, — ты нормальный?» А я ей: «Не знаю! В этом-то и вопрос!»

Он помолчал. На кухне капнул кран, и оба на секунду прислушались, как будто это могло что-то объяснить.

— Ночью я не спал. Лежу рядом с Леной, она дышит, а я шепчу в потолок: вилок. Вилок. Вилок. И слово начинает расползаться. Знаешь, как бывает, если слишком долго смотреть на тарелку? Она перестаёт быть тарелкой, потом кругом, потом пятном, потом вообще ничем. Так и тут: «в», «и», «л», «о», «к». Набор звуков. Кто их выбрал? Почему именно эти? И если вот эти звуки значат капусту, то, может, и «капуста» — тоже какая-то договорённость, на которую меня не позвали?

— Тебя не позвали.

— Вот именно! Час ночи, я лежу и чувствую себя человеком, которого забыли внести в список гостей на собственную жизнь. И я звоню маме.

Андрей затянулся и закашлялся.

— «Андрюш, что случилось?» — голос такой, будто я сообщил, что сгорела дача. «Мам, ты слово „вилок“ знала?» Тишина. Долгая такая, с дыханием. Потом: «Ты пил?» — «Нет!» — «Андрюша, час ночи». — «Мам, ответь: знала или нет? Почему мне никто не сказал?» И она так спокойно, так по-доброму: «Да знала, сынок. Просто к слову не приходилось. Ты ж всегда говорил „кочан“».

Он повторил почти беззвучно:

— Не приходилось. Двадцать семь лет не приходилось. У меня мир рухнул, а у неё «просто». Я положил трубку и сидел в темноте, и мне казалось, что я стою в огромном доме, где в каждой комнате кто-то громко разговаривает, а я только сейчас снял наушники.

— Красиво.

— Это не красиво. Это страшно. Красиво будет потом.

Он налил обе рюмки до краёв. Они чокнулись, не глядя друг на друга, и выпили. Андрей поморщился. Прикурил новую сигарету от ещё не потухшей. За окном проехала машина, на потолок легла полоса света и поползла к стене, будто кто-то проверял комнату фонариком.

— Утром я полез в интернет. Набрал «вилок капусты». Три миллиона результатов! Это как зайти в тёмную комнату и обнаружить, что там уже три миллиона человек, и все молчат, чтобы тебя не пугать. Я начал читать рецепты. «Возьмите один небольшой вилок». Небольшой, Серёга! Они уже размеры друг с другом обсуждают! Я прочёл тридцать рецептов, и в каждом сидел этот проклятый вилок, как предатель в семье, которого все давно простили.

— А кочан там был?

— Кочан был. Но как-то сбоку. Как дальний родственник, которого зовут на свадьбу из вежливости.

Он усмехнулся, но сразу потух.

— Всю следующую неделю я жил как сапёр. Каждое слово теперь могло рвануть. На работе Вася просит: «Андрюх, дай стремянку». Я смотрю на стремянку и думаю: а точно ли это стремянка? А вдруг у неё есть второе имя, которого я не знаю, и все давно им пользуются? Спросил Васю: «Вась, а ты вилок знал?» — «Ну, знал». — «А почему мне не сказал?» — «А что было говорить?» Вот так. «А что было говорить». Целый мир не считает нужным сообщать тебе, что ты чего-то не знаешь. Понимаешь, какая вокруг тишина?

Он потёр лицо ладонью.

— Я перестал нормально есть и спать. Слушал людей в маршрутке, как иностранцев, ловил каждое слово: «электричка», «подъезд», «ладно», — и не верил ни одному. Лена смотрела на меня с нежностью санитара. На холодильнике появился магнитик. Яркий такой, весёлый, с цветочками, а на обороте номер районной психиатрической больницы. Не знаю, откуда она его взяла, может, в поликлинике дали. Я смотрел на него по утрам, пока варил кофе, и чувствовал запах хлорки.

— В смысле, запах?

— В прямом. Больничный, сладковатый. Как будто он уже шёл ко мне по коридору.

Андрей затушил сигарету, но не сразу, а словно вкручивал её в стол.

— В ночь на воскресенье я сидел вот здесь, на этом самом месте, курил в форточку. Лена спала. Часа четыре утра, самое поганое время, когда мысли ходят без штанов. И вдруг щёлкнуло. Не озарение, нет, озарения — это для кино. Тихое такое «тик». Как будто в голове кто-то повернул ручку. Я подумал: слушай, а ты ведь сейчас узнал новое слово. В двадцать семь лет. Слово было всегда, а ты не знал, и вот — узнал. Ты жив. Голова работает. Дыра в мироздании тебя не засосала. Значит, можно.

— Что можно?

— Узнавать. Новое. Всегда. Хоть в двадцать семь, хоть в сорок, хоть в шестьдесят. Оно было, есть и будет. Ты просто не знал. Не потому что тебя обманули, а потому что мир больше, чем твоя комната. И у тебя ровно два пути. Либо ты сидишь и сгораешь от обиды, что тебе двадцать семь лет не говорили про вилок, и едешь туда, где пахнет хлоркой и таблетки дают по расписанию. Либо признаёшь: да, не знал, теперь знаю. И идёшь дальше, потому что дальше, оказывается, ещё много чего.

Он улыбнулся уже по-настоящему.

— После этого в голове что-то размякло, как пластилин, который долго держали в тёплых руках. Раньше я слышал новое слово и ёжился. А теперь слышу и пробую на вкус. За год выучил, наверное, больше слов, чем за предыдущие десять. «Вилок» открыл дверь, а за ней оказалась целая квартира.

— И что ты сделал?

— Что-что. Сварил щи. Из этого вилка. Лена попробовала и сказала: «Вкусно». А я чуть не заплакал. Не из-за щей, конечно.

Он замолчал, и в тишине стало слышно холодильник.

— А потом Лена ушла.

— Из-за капусты?

— Нет. Хотя капуста сыграла роль. Сказала, что устала жить с человеком, который в любой момент может провалиться в пол, услышав новое слово. Я не обиделся. Серьёзно. Я только подумал: ну да. Кто выдержит мужика, который посреди ночи шепчет потолку про капусту.

— Мда.

— Вот и я говорю. Не знать — не приговор. Мир не обязан рассказывать тебе всё сразу, а ты не обязан сходить с ума, когда выясняешь, что он больше, чем ты думал. Учиться можно в любом возрасте. Даже тому, что было всегда, а ты просто не знал. Вопрос только в том, куда тебя это приведёт: на щи или к магнитику.

Они выпили, и Андрей закусил шпротиной на куске хлеба. Пачку он подвинул через стол, Сергей вытянул сигарету, прикурил от его зажигалки и затянулся, прищурившись.

— Опять взялся?

— Раз в пятницу можно, — сказал Сергей, выпуская дым к лампе.

— Вот и я так думаю.

За окном кто-то хлопнул дверью машины.

— Твоя очередь.

— У меня нет историй.

— У всех есть, — сказал Андрей. — Давай.

Рассказ второй. Очковые кобры

Андрей встал, достал из холодильника банку солёных огурцов и долго воевал с крышкой, ругаясь на неё с нежностью, как на старого родственника. Сергей смотрел в окно на двор, где под фонарём курили двое в капюшонах. Они стояли так, будто охраняли что-то важное, хотя охранять там было нечего, кроме собственной пятницы.

— Мне на прошлой неделе приснился кошмар, — сказал Сергей.

— Опять про зубы?

— Нет. Про зубы я уже не боюсь. Я вообще кошмаров не боюсь. С возрастом они как соседи сверху: шумят, топают, роняют что-то тяжёлое, но ты уже знаешь, что они за потолком и до тебя не дойдут. Когда ты уже пожил, во сне пугает только одно: что это не сон.

Андрей хмыкнул и разлил по рюмкам.

— Рассказывай.

— Значит, так. Особняк. Огромный, в таком можно потеряться и не найтись до понедельника. Что-то вроде девятнадцатого века, но с розетками, потому что сон, ему всё равно. Принадлежит род Вересковых. Графы, заводчики, люди, которые на любой вопрос отвечали «Что вы себе позволяете?», даже если вопрос был «Который час?».

— Приятные люди.

— Обаятельнейшие. У графа Аполлинария Львовича было три завода, красильный и два химических, и дымили они так, что в городе зимой не выпадал снег, а выпадал серый пух. А ещё у него была оранжерея, а в оранжерее зверинец: попугаи, вараны, печальная обезьяна и четыре очковые кобры в стеклянных террариумах. Он кормил их сам. Белыми мышами, в перчатках, с лицом человека, который причащает.

— Почему очковые?

— У них на капюшоне рисунок, как очки. Смотрят на тебя и будто всё про тебя понимают. Я потом долго думал, что это были самые умные существа во всём сне.

— Умнее графа?

— Это не высокая планка.

Сергей отвернулся от окна.

— И вот начинается. Первая ночь. Утром горничная находит в спальне тётку графа. Дверь заперта изнутри, окно закрыто, ковёр не тронут. А от тётки… — он на секунду замялся, — осталось меньше, чем было. Укусы, разрывы, как будто кто-то очень мелкий и очень многочисленный провёл с ней ночь. Следов нет. Ни шерсти, ни лап, ни грязи. Граф сказал: «Какое безобразие» — и велел подавать завтрак.

— Классика.

— Вторая ночь — повар. Третья — кучер. Четвёртая — старший сын, который, как выяснилось, был не очень хорошим человеком, но с ним никто не успел это обсудить. К пятой ночи вся прислуга спала в одной комнате с зажжёнными свечами и топорами. А аристократы спали по одному, как положено. Отдельная спальня — это статус, а выжить — уже дело второстепенное.

Андрей смеялся в кулак, но смех у него был такой, каким смеются над тем, что слишком хорошо знают.

— Приезжает полиция. Инспектор. Человек с лицом уставшего бухгалтера, у которого дома не всё слава богу.

— Как его звали?

Сергей помолчал.

— Пусть будет Вилок.

Андрей поперхнулся огурцом, закашлялся, замахал рукой.

— Ты специально!

— Нет. Просто к слову пришлось.

— Ну, спасибо, — выдохнул Андрей, вытирая глаза. — Дальше.

— Вилок первым делом идёт в оранжерею. Кобры, думает он. Очевидно же: экзотика, яд, ночь. Считает. Четыре. Все на месте, сытые, спят на тёплых камнях, и на лице у каждой выражение презрительного удовлетворения, как у людей, которые вовремя ушли с вечеринки. Приходит ветеринар, разводит руками: «Кобры так не работают. Кобры кусают аккуратно. Они интеллигентные». И пока Вилок на них смотрел, одна подняла голову и посмотрела на него. Через эти свои очки. И ему показалось, что она всё знает, но не скажет, потому что в этом доме её мнением никто не интересовался.

— Логично.

— Потом он подозревал собак, медведя, которого держал сосед, и даже обезьяну, потому что у неё было слишком печальное лицо для невиновной. Но обезьяна сидела в клетке и плакала, а к утру в особняке находили очередного покойника.

Сергей допил, поставил рюмку на стол и потянулся за хлебом, пока Андрей наливал по новой.

— На четвёртую ночь Вилок не спал. Сидел в гостиной и слушал. И услышал. Тихо-тихо, снизу. Как будто кто-то мелко-мелко перебирает пальцами по железу. Он взял лампу и пошёл в подвал.

— Погоди, — сказал Андрей. — Дай налить и закурить. Я такое без сигареты не слушаю.

Он налил обоим, они выпили, закусили. Дым от сигареты лёг на стекло и пополз вниз медленными пальцами. Сергей ждал, не торопя, и крутил в пальцах пустую рюмку.

— Подвал, — продолжил он. — Старый, такой, что даже эхо боялось возвращаться. В дальней стене ржавая решётка. Вилок отодвинул её и посветил. За ней начинался коллектор — каменный тоннель, ещё при деде графа проложенный, чтобы всё дурное уходило из особняка в реку.

— И?

— Крысы. Тысячи. Они текли по тоннелю, как чёрная вода. Но дело не в крысах. Крыс он видел. Дело в том, что из них росло.

Андрей перестал жевать.

— Из спин, из глаз, из пастей. Тонкие такие щупальца, бледные, как макароны, которые забыли в кастрюле на неделю. Они шевелились сами по себе, как будто у каждой крысы был кто-то ещё внутри. И тогда крыса переставала быть просто крысой. Она становилась голодной. Не хотела есть, нет. Голодной вообще, до дрожи, до безумия. И шла наверх, через решётку, через щели в полах, по трубам. Туда, где тепло и много мяса, которое ещё и не бегает.

— Хороший сон.

— Я предупреждал.

— А откуда эта дрянь вообще взялась?

— Вот это самое интересное. Вилок пошёл по коллектору против течения, до самого выхода к реке. Река была цветная. Зелёная, оранжевая, с радужной плёнкой, как бензин в луже. Заводы графа лили в неё всё: кислоту, краску, ещё что-то, чему названия не придумали. Ниже по течению рыба давно не водилась, зато водилось всё остальное. А коллектор, в котором вода стояла, был для них просто курортом. Там, в тёплой отраве, что-то завелось. Что-то, для чего такая вода — родной дом.

— И граф не знал?

— Граф знал, что река ничья. Она течёт и уносит. «Туда всё девается», — говорил он. Он считал, что река — это большая корзина для мусора с бесплатной доставкой в никуда.

— А доставка оказалась в обе стороны.

— Вот именно. То, что он выбросил, вернулось. Не штрафом, не лекцией от экологов, а вот этим. Крысы пришли в дом, из которого вытекала эта дрянь. Вилок потом всё рассказал графу, в гостиной, при свечах, и граф долго молчал. А потом спросил: «Но ведь этого нельзя доказать?» А Вилок ему: «Ваше сиятельство, вы сейчас спрашиваете, нельзя ли вас помиловать?»

Андрей фыркнул и тут же стал серьёзным.

— Знаешь, что смешно? В том обществе принято было стреляться за оскорбление. Сатисфакция. Честь, секунданты, рассвет, пистолеты. А тут получилось, что оскорблена была река. И она вызвала их на дуэль. А секундантами выступили крысы.

— Красиво.

— Это не красиво. Это справедливо. Красиво будет потом.

Андрей кивнул.

— А кобры? — спросил он. — Название-то откуда?

— Кобры с самого начала всё знали. Сидели за стеклом и смотрели на этот дом своими очками. Единственные, кто всё понимал и не пытался никому ничего объяснить. Умный вообще редко объясняет. Он просто ждёт, когда всё произойдёт само.

— И чем кончилось?

— Последний кадр. Рассвет. Граф у окна, в халате, смотрит на реку. Она всё такая же: радужная, жирная, переливается на солнце. Он говорит: «Красивая». И я проснулся.

Сергей замолчал.

— Пошёл на кухню, налил воды из-под крана. Стоял и смотрел на стакан минуты две. Потом всё-таки выпил. Но с уважением.

Андрей расхохотался, но смех быстро выдохся.

— Ну и что? Не лей в реку?

— Нет. Что выбрасываешь, не исчезает. Оно просто уходит вниз и ждёт. Всё, что не договорил, не переварил, не простил, никуда не девается. Копится где-то под домом. И однажды ночью начинает скрести. Это не про заводы, Андрей. Это про людей.

Андрей долго смотрел на кран у раковины. Потом встал, подошёл, постоял, не включая воду, и вернулся.

— Ну их, — сказал он. — Давай ещё по одной.

Он налил обоим, они выпили, и Андрей подвинул Сергею тарелку с огурцами.

— Моя очередь, — сказал он. — Только дай подумать.

Сергей кивнул и снова повернулся к окну, где под фонарём двое в капюшонах уже разошлись, оставив после себя два красных огонька, которые ещё немного тлели и гасли.

Рассказ третий. Вспышка

Андрей открыл форточку, и в кухню вполз октябрьский вечер: сырой, пахнущий мокрым асфальтом и чужим шашлыком с чьего-то балкона. Он постоял, прикурил, постоял ещё.

— Ну? — Сергей не разливал. Просто смотрел. — Ты полчаса думаешь.

— Выбираю.

— Из чего?

— Из историй, которые не стыдно рассказывать. Выбрал. Только сразу предупреждаю: это не из жизни. Это я придумал. От первого до последнего слова.

— Все так говорят, — сказал Сергей и всё-таки подвинул ему рюмку. — Рассказывай.

Андрей закрыл форточку, сел, выпил и начал.

— Представь мужика. Имя неважно, пусть будет Дима. Тридцать четыре года, менеджер в конторе, которая что-то кому-то поставляет, и никто уже не помнит что. Жена Катя, сын Ванька, шесть лет, ипотечная двушка на пятом этаже и ощущение, что жизнь в целом удалась, хотя вслух об этом лучше не говорить, чтобы не спугнуть.

— Спугнёшь, — согласился Сергей.

— Вторник. Октябрь. Он идёт с работы. Уставший, но по-хорошему, как устают люди, у которых есть куда возвращаться. В наушниках что-то старое. В пакете яблоки, зефир для Ваньки и хлеб, потому что Катя написала: «Купи хлеба, но не бородинский, а нормальный». Он идёт мимо ларька, мимо аптеки, мимо дерева, на которое кто-то зачем-то повесил красную ленту, и думает ни о чём. Знаешь, когда человек счастлив, мысли у него самые простые. Сейчас ужин, потом мультики, потом Катя поворчит, что он опять уснул на диване в ботинках. Всё. Больше ему ничего не нужно.

Андрей замолчал и посмотрел на сигарету, которая догорала сама по себе.

— Заходит он во двор. Видит свои окна, пятый этаж. Свет горит. Жёлтый, домашний. И в эту секунду…

ВСПЫШКА.

Он выдержал паузу, достаточную, чтобы за стеной кто-то успел спустить воду.

— Не молния, не взрыв. Просто на секунду всё белое. Как будто мир сфотографировали лампой в упор и забыли вернуть цвета. Ни звука. Ни мысли. Ни его самого. Секунда. Меньше.

Он затянулся.

— А потом цвета вернулись.

— И?

— Он стоит на том же месте. Двор тот же, лавка та же. Только дерево с красной лентой почему-то выше, а лента выцвела до розового. Он этого не заметил. Он смотрел на пятый этаж. Свет горел, но другой: холодный, белый, как в аптеке. «Катя лампочки поменяла», — подумал он и пошёл.

Сергей молча подлил ему и себе.

— В подъезде пахло по-другому. Краской, чужой едой, кошачьим кормом. Почтовые ящики новые, синие. Он поднялся, достал ключ, вставил в замок. Ключ вошёл как в масло и не повернулся. Он повернул сильнее. Не повернулся. Он решил, что замёрз замок, хотя на улице было плюс восемь, и позвонил.

Открыла женщина. Лет сорока, в халате, с полотенцем на голове, и лицо у неё было как у человека, которого оторвали от важного дела, например, от дыхания.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — сказал Дима. — А Катя дома?

— Какая Катя?

Он улыбнулся. Он решил, что это шутка. Именно так люди и улыбаются за секунду до того, как мир опрокидывается.

— Моя жена. Я здесь живу.

— Мы здесь живём, — сказала женщина и сделала то, что делают все женщины в такой ситуации: незаметно отступила и крикнула в глубину квартиры: — Олег!

Пришёл Олег. Мужик лет сорока пяти, в тапках с динозаврами, и у этих динозавров было больше достоинства, чем у всей ситуации. Он посмотрел на Диму тем взглядом, которым смотрят на человека, перепутавшего подъезд, но слишком уверенного, чтобы в этом признаться.

— Вам помочь?

— Это моя квартира, — сказал Дима. Тихо. Он вообще всё говорил тихо, потому что внутри у него уже начинало гудеть что-то вроде трансформатора. — Сорок седьмая. Я здесь живу с женой и сыном. Ванька. Шесть лет. Он сейчас, наверное, мультики смотрит.

Олег и женщина переглянулись. Так переглядываются люди, решающие, звонить ли в полицию или сразу в скорую.

— Послушайте, — сказал Олег медленно, громко и без резких движений, как говорят с незнакомой собакой. — Мы купили эту квартиру два года назад. У Екатерины Викторовны. Ровно в этом месяце. Вот, пожалуйста, — и показал на телефоне фотографию договора. — Хотите, принесу оригинал.

— Какие два года?

— Обычные, — сказал Олег. — Двадцать четыре месяца.

Дима стоял на пороге и смотрел мимо них, в коридор. Коридор был его и не его. Стены другие, вешалка другая, на полу какая-то дорожка, которой он не покупал. И вдруг он увидел косяк кухонной двери.

— Косяк, — сказал Андрей. — Обычный деревянный косяк, крашенный белой краской. А на нём карандашом отметки роста. Снизу вверх, как ступеньки: «Ванька 3 года», «Ванька 4», «Ванька 5». Почерк его. Дима помнил, как стоял на коленях с линейкой, а сын подпрыгивал и пытался вытянуть шею, потому что очень хотел быть выше.

— Мы не закрашивали, — сказал Олег. Он проследил за его взглядом, и голос у него стал совсем другим. — Как-то рука не поднялась.

Дима кивнул. Потом сел на ступеньку лестничной клетки, прямо в куртке, с пакетом. Из пакета выкатилось яблоко и поскакало вниз по пролётам, как маленький красный свидетель.

Андрей потушил сигарету и тут же прикурил новую.

— Достаёт он телефон. А телефон тоже какой-то не такой. Корпус его, а всё остальное чужое. На заставке он и какая-то темноволосая женщина, оба смеются, сзади море. В контактах Катя записана как «Катя (бывшая)». Сын просто «Ваня». Последнее сообщение от Вани, две недели назад: «Пап, ты в субботу придёшь?» Он посмотрел на дату в углу экрана. И понял всё, но верить отказался, как отказываются верить в то, что тебе уже сказали.

— Страшно, — сказал Сергей.

— Это пока не страшно. Страшно будет дальше.

Он позвонил по единственному номеру, который телефон предложил сам: «Алина». Она ответила на втором гудке. «Дима! Господи, ты где? Три часа не берёшь трубку, я уже по больницам звоню». А он сказал: «Простите, а вы кто?» Она молчала так долго, что он услышал, как у неё в комнате тикают часы. «Не уходи оттуда, — сказала она наконец. — Просто сиди. Я приеду».

Андрей посмотрел в окно, где закрытая форточка ловила отражение лампы.

— Приехала через двадцать минут. Та самая, с заставки, в пальто поверх домашнего, с растрёпанными волосами. Присела перед ним на корточки и не стала ни обнимать, ни плакать. Спросила: «Дима, какое сегодня число?» Он назвал. Она назвала настоящее. Он смеялся минуту, а потом перестал.

Сергей встал, включил чайник и достал с полки две кружки. Андрей продолжил, будто так и надо.

— В больнице врач, усталый и добрый, с лицом, на котором висело больше чужих историй, чем на заборе объявлений, сказал: «Диссоциативная амнезия. На фоне длительного стресса». Алина спросила: «Он вспомнит?» Врач развёл руками: «Может, завтра. Может, никогда. Мозг иногда стирает то, что не может вынести. А иногда возвращает человека в самый безопасный момент, который у него есть». И посмотрел на Диму: «Куда вы шли, когда это случилось?» — «Домой», — сказал Дима.

Чайник щёлкнул. Сергей разлил кипяток по кружкам и поставил одну перед Андреем.

— Потом ему рассказали всё. Не сразу, по кусочкам, как кормят после голода. Что они с Катей два года назад начали ругаться: из-за денег, из-за мелочей, из-за того, что он приходил поздно, а она встречала молча. Что в какой-то момент он ушёл к Алине. Она работала с ним в одной конторе, всё это время была рядом, просто рядом, а потом перестала быть «просто». Что был развод, суды, делёж, ипотека, которую никто не мог тянуть один. Что Катя продала квартиру и уехала с Ванькой к матери. Что сына он видел раз в две недели. И что всё это время он ходил на работу, улыбался, говорил «нормально», выкладывал в соцсети шашлыки и море, и все вокруг думали, что он справился. Он сам так думал.

— И он справился?

— Вот в этом-то и вопрос. Врач потом объяснил: два года внутри копилось всё. Вина перед сыном, перед Катей, перед собой. Что он выбрал, а выбор, оказывается, не отменяет любви к тому, что оставил. Копилось молча, потому что некогда было: работа, платежи, улыбка. И когда напряжение дошло до предела, внутри лопнуло, как труба. И вода ушла туда, где было сухо. В вечер вторника, два года назад. Во двор, где горит жёлтый свет.

Он сделал глоток чая и поморщился: слишком горячо.

— Он не сошёл с ума. Он просто вернулся домой. Только дом за это время переехал.

Сергей молчал и вертел кружку.

— Алина везла его на машине к себе, то есть к ним. Он спросил: «Почему я ушёл?» Она ответила: «Не знаю. Ты мне так и не рассказал». Он спросил: «А ты счастлива?» Она долго смотрела на дорогу. «Я да. Но ты два года грустил, Дим. Очень аккуратно. Так, что никто не замечал. Ваня вчера спросил, когда ты перестанешь».

Андрей замолчал.

— Память не вернулась. Ни через день, ни через месяц. Он учил свою жизнь заново, как язык, на котором когда-то говорил. Смотрел фотографии, слушал рассказы, как чужое кино. Хорошее кино, кстати. Жаль, что он в нём не помнит ни слова. Единственное, что у него осталось, это тот вторник. Яблоки, зефир, красная лента на дереве и жёлтый свет на пятом этаже. И это было самое лучшее его воспоминание. И самое невыносимое. Потому что в нём всё ещё жили они.

Повисла тишина, в которой было слышно, как на плите остывает чайник.

— Складно, — сказал Сергей. — Складно придумал.

— Придумал.

— Складно. Когда не про себя.

Андрей ничего не ответил, только подвинул ему рюмку и налил.

— И что ты этим хотел сказать? — спросил Сергей.

— Что можно два года делать вид, что всё нормально. Улыбаться, платить, ставить лайки. Но счёт всё равно придёт. И заплатить придётся тем, что организм сам выберет, а не тем, чего тебе не жалко. Хочешь не потерять два года, проживай их по дороге. Говори. Реви. Напиши кому-нибудь хоть раз, что тебе хреново.

— А если некому?

Андрей посмотрел на него и выпил, не чокаясь.

— Вот потому и страшно, — сказал он. — Твоя очередь.

Рассказ четвёртый. Не горю

Бутылка опустела ровно наполовину, а это, как известно, момент, когда мужчины начинают говорить о работе. Сергей встал, открыл холодильник, будто знал, где что лежит, и достал из-под майонеза селёдку, которая сидела там с прошлого лета, как беженка. Луковица, чёрный хлеб, нож из ящика, не глядя. Андрей наблюдал, как он режет, и думал, что на его собственной кухне вещи слушаются чужих рук лучше, чем его.

— Лук крупно, — сказал он.

— Я знаю, как ты любишь.

Они выпили. Сергей закусил селёдкой, Андрей закурил. Хлеб заканчивался.

— У меня есть одна история, — сказал Сергей. — Придуманная. Про менеджера, который не верил в себя.

— Про тебя?

— Про человека. Слушай.

Он вытер пальцы о салфетку.

— Есть контора. Называется «Вектор-Плюс», хотя ни вектора, ни плюса там никто никогда не видел. Продают что-то вроде программ для учёта чего-то, неважно. Важно, что у них открыта вакансия «менеджер по развитию», и в вакансии написано: «Ищем яркую, креативную личность с горящими глазами, готовую к вызовам и росту в динамичной команде». Динамичная команда — это шесть человек в одной комнате, которые по очереди обижаются друг на друга.

— Знакомо.

— Собеседование ведут двое. Игорь Петрович, руководитель отдела, сорок один год. Глаза у него когда-то горели, но он выключил их в две тысячи девятнадцатом, чтобы экономить. И Алёна из HR, двадцать шесть лет, улыбка как в рекламе зубной пасты: идеальная и абсолютно ничего не значащая.

— Жестоко.

— Я ещё добр. Так вот. На вакансию приходит резюме. И резюме странное. Артём, тридцать девять лет. Семнадцать лет на производстве. Начинал слесарем, потом мастер участка, потом начальник смены на заводе, где делают упаковку. Ночные смены, планы, травмы, акты, проверки. Всё, что можно потерять в цеху, он терял, и всё, что можно нажить, нажил: тик под глазом, давление и привычку просыпаться в три ночи, потому что «станок встал». Ни одного слова про «драйв» или «энергию». В графе «о себе» написано: «Устал. Хочу попробовать по-другому».

— Так и написано?

— Слово в слово. Алёна хотела удалить. Игорь Петрович сказал: «Пригласи». Сам не понял зачем.

Сергей налил, они чокнулись.

— Входит Артём. Невысокий, в пиджаке, который купили на выпускной племянника и с тех пор носят на похороны и собеседования. Садится. Алёна сияет: «Расскажите о себе!» И он рассказывает. Не по шаблону. Всё. Как в двадцать три первый раз порезал руку. Как в тридцать у него на смене человек потерял палец, и он сам вёз его в больницу, держа этот палец в чистом носовом платке. Как дважды увольнялся и дважды возвращался, потому что не знал, куда ещё. Как последние пять лет просто приходит, отрабатывает смену и идёт домой и не чувствует ничего: ни радости, ни злости. Как жена сказала ему: «Ты как мебель». Как он сидит в машине у подъезда по десять минут, потому что внутри не хочет заходить.

Андрей перестал жевать.

— Алёна пытается вернуть разговор в русло: «А какие у вас сильные стороны?» Артём думает. «Я не падаю в обморок от крови». — «Прекрасно! А слабые?» — «Я не верю, что у меня получится».

Сергей замолчал и посмотрел на Андрея, и тот понял, что смеяться здесь не надо, хотя смешок уже толкался в горле.

— И тут Игорь Петрович замечает, что слушает. По-настоящему, а не как обычно, когда кивают и смотрят на часы под столом. Артём кладёт на стол руки. Большие, в старых шрамах, как карты просёлочных дорог. «Я сейчас скажу то, что нельзя говорить на собеседовании, — говорит он. — Но я и так сказал почти всё, терять нечего». Вздыхает. «Я хочу быть таким, как они. Как те, которых показывают. Менеджер. В свитере, с ноутбуком на колене, в кофейне. Говорит: „давайте создадим ценность“ и сам в это верит. Креативный, лёгкий, горящий. Я смотрю на них и думаю: вот бы мне хоть день так прожить, чтобы внутри ничего не было выжжено. Но я, честно, в это не верю. Не верю, что слова „драйв“, „синергия“, „вызовы“ что-то значат. Не верю, что у меня получится. Мне тридцать девять, и я устал так, как не от работы устают, а от самого себя. Но я хочу. Очень. Просто сам я не умею. Научите меня. Помогите. Хотя бы изображать, пока не поверится».

Сергей замолчал. На кухне слышно было, как в холодильнике щёлкнуло реле.

— Тишина, говорят, была такая, что из соседней переговорки доносился хруст чипсов. Алёна, красная, как светофор: «Артём, это очень искренне, но мы ищем людей, которые уже…» — «Горят, — закончил он. — Я знаю».

— И что?

— «Мы вам перезвоним». Встал, поблагодарил, ушёл. Дверь закрыл аккуратно, как закрывают в больнице.

Сергей потянулся к бутылке, налил Андрею и себе.

— Алёна сразу: «Игорь Петрович, ну это же… Он сам сказал, что не верит». А Игорь Петрович молчал. Смотрел на стопку остальных резюме. Сорок штук, в каждом одни и те же слова: «целеустремлённый, коммуникабельный, стрессоустойчивый». Сорок одинаковых упаковок без содержимого. Пустышки. А единственный живой человек за три года пришёл и сказал: мне плохо, помогите.

Они выпили.

— Минуты три Игорь ненавидел этого Артёма. За то, что тот сказал вслух. А потом понял, что завидует. Потому что произнести такое вслух может только тот, у кого ещё что-то есть внутри. А сам Игорь Петрович каждый вечер сидел в машине у подъезда по десять минут.

— Совпадение, — сказал Андрей.

— Конечно, совпадение. Это же придуманная история.

Он отломил хлеба и пожевал без аппетита.

— «Берём», — сказал Игорь Петрович. Алёна чуть не уронила планшет: «Но он же…» — «Он единственный, кто попросил. Остальные просили только зарплату».

Сергей достал сигарету, чиркнул зажигалкой Андрея, и красный огонёк осветил его лицо на секунду.

— Через три недели планёрка. Спрашивают: «Артём, как продвигается проект?» А он: «Я не знаю. Я вообще не уверен, что понимаю, что мы делаем». Тишина. Потом девочка из бухгалтерии тихо говорит: «Я тоже». И пошло. Оказалось, никто ничего не понимает, все просто делают вид. Сначала был ужас. Потом дело пошло: перестали изображать ответы и начали задавать вопросы. Артём так и не научился говорить «давайте создадим ценность». Не стал тем менеджером из презентаций. Но к нему стали приходить в курилку и говорить: «Я не вывожу». А он отвечал: «Я тоже. Давай вместе». А Игорь Петрович, говорят, сидит в машине уже не десять минут, а пять.

— Прогресс.

— Для таких людей это почти карьера.

Андрей усмехнулся и тут же затих.

— И что, помогло ему? — спросил Сергей, глядя в стол.

— Не знаю. Но веру в себя нельзя выучить. Но можно признаться, что её нет. И это уже начало. Живой тот, кто может сказать: «мне плохо, помогите». А пустышки всегда в порядке. У них всё хорошо, они горят, у них драйв.

Андрей долго молчал и крутил в пальцах окурок.

— Хорошая история.

— Придуманная.

— Все так говорят, — сказал Андрей, возвращая ему фразу, и подвинул тарелку с луком.

Сергей взял лук, но не стал есть. Положил обратно.

— Ты чего?

— Не хочу, — сказал Сергей. — Что-то не хочется сегодня.

Рассказ пятый. Кто это был

Было без двадцати час. Бутылка догорала, и на кухне стоял тот особый воздух, когда дым, хлеб и усталость сливаются в одно вещество. Андрей вертел пустую рюмку, как будто надеялся прочитать на донышке инструкцию.

— У меня нет истории, — сказал он наконец. — У меня мысль.

— Мысли тоже считаются, — сказал Сергей, вскрывая последнюю банку шпрот. — Только без цитат.

— Без цитат.

Он налил себе, потом Сергею, потом, подумав, ещё себе.

— Вот скажи. Ты когда-нибудь вспоминал, что ты сделал, и думал: «Кто это был?»

— Часто.

— Не в смысле, что стыдно. Стыдно — это понятно, это нормально, это человеческое. Я про другое. Я вспоминаю и вижу не себя. Вижу какого-то пацана. Милого, самоуверенного и абсолютно не соображающего, что происходит. Он говорит моими словами, у него мои руки, но мозги там детсадовские. Понимаешь?

— И давно это было?

— Вот! — Андрей ткнул в него вилкой. — В этом весь фокус. Если бы давно, я бы понял: молодой был, глупый, жизни не знал. Нормально. Все про себя в двадцать лет так думают. Но нет. Это работает и на позавчера.

— На позавчера?

— Слушай. Позавчера, без двадцати двенадцать ночи, у меня отключился интернет. Не навсегда, на пару часов, что-то у них на линии. Но я, Серёга, взрослый человек, с дипломом, с ипотекой, которую ещё платить и платить, позвонил на горячую линию и сорок минут доказывал девушке по имени Яна, что имею право на перерасчёт. За два часа. Это сорок восемь рублей! Сорок восемь! Я ей говорил: «Вы понимаете, что это вопрос принципа?» Принципа! А она мне голосом воспитательницы: «Андрей, я вас прекрасно понимаю, давайте мы вместе попробуем решить». Вместе! Как с ребёнком, которому не дали конфету.

— И ты?

— А я кричал: «Я не ребёнок!»

Сергей так расхохотался, что подавился шпротой, и Андрею пришлось похлопать его по спине.

— Смешно тебе, — сказал он, но тоже улыбнулся. — А утром просыпаюсь и помню всё. Каждую интонацию. Изнутри всё было логично: меня обманывают, я отстаиваю справедливость. А снаружи, из сегодняшнего: пацан. Шестилетка, у которого забрали совочек. Но, подожди, это было позавчера. Тот же мозг. Те же мысли. Что изменилось за двое суток? Я поспал. Всё.

Он отпил и поставил рюмку.

— Или два года назад. Мы с Леной ругались из-за полотенца. Из-за обычного махрового полотенца, которое я не повесил. Помню, как стоял посреди ванной и говорил: «Это вопрос уважения!» Полотенце, Серёга. Я встал в позу из-за куска тряпки и назвал это уважением. А на деле мне просто хотелось, чтобы меня заметили. Чтобы она сказала: «Андрюша, как ты?» Но я говорил про полотенце. Я тогда был уверен, что отстаиваю границы. Взрослый серьёзный мужчина с позицией. А сейчас смотрю на него и вижу семилетнего, которому не купили мороженое, и он решил, что мама его больше не любит.

Сергей положил шпроту на хлеб и ничего не сказал.

— Десять лет назад мы все пацаны. Ладно, это закон природы. Но когда пацаном оказывается тот, кто был вчера в обед, это уже не воспоминание. Это диагноз.

— Задним умом крепок, — сказал Сергей. — Есть такая поговорка.

— Поговорка — это когда народ заметил, а объяснить не смог. Я полез читать. Знаешь, что нашёл? Память — это не кино. Это пересказ. Ты каждый раз вспоминаешь и немного переписываешь, и пишешь с высоты сегодняшнего себя. А у сегодняшнего тебя есть то, чего не было у вчерашнего: он знает, чем всё кончилось. Поэтому вчерашний всегда выглядит дураком. Он не знал финала.

— Логично.

— Логично, но не про меня. Потому что, когда я вспоминаю, я помню не только что сделал. Я помню, как это ощущалось. А ощущалось это как взрослость, Серёга. Как серьёзное, взвешенное решение. Я позавчера чувствовал себя на сто процентов взрослым человеком. И сегодня чувствую. И что мне делать с этим знанием? Если сегодняшний я так же уверен, как позавчерашний, значит…

— Значит, ты сейчас тоже чей-то ребёнок, — сказал Сергей.

— Вот именно. Завтрашнего меня. Он будет вспоминать этот вечер и думать: «Кто этот пьяный философ на кухне?» Понимаешь? Нет лестницы. Нет такого, чтобы раз — и я наконец взрослый. Ты всегда стоишь на верхней ступеньке и смотришь вниз на предыдущие, и кажется, что теперь-то ты наверху. А ступеньки растут вместе с тобой. Это как бежать за автобусом, который тоже бежит.

Он закурил и некоторое время смотрел, как дым собирается под лампой.

— Каждый вчерашний я — вроде покойника, только не похороненного. Ходит за мной по пятам и напоминает: помнишь, какой ты был идиот? А я ему: помню. И он молчит. Потому что ему уже всё равно.

Сергей налил, и они помолчали.

— А может, наоборот? — сказал он.

— В смысле?

— Может, тот, который орал на Яну из-за сорока восьми рублей, был живее. Он хоть чего-то хотел. У него хоть что-то было принципом. А сегодняшний ты, умный и понимающий, лежит и думает: ну и что, подумаешь, сорок восемь рублей. Может, это не ум. Может, усталость. Просто называется красиво.

Андрей смотрел на него долго.

— Взрослость, — сказал он наконец, — это усталость, которая нашла себе приличное резюме.

— Запиши.

— Не буду. Завтра забуду. Или завтрашний я решит, что это сказал придурок.

Они засмеялись, и смех повис над столом, как пар над кастрюлей: тёплый, ненадолго.

— И что с ними делать? — спросил Сергей.

— Прощать. Вчерашних надо прощать. Они делали что могли с тем, что у них было, а другого материала у тебя всё равно нет. И сегодняшнего прощай заранее. Он скоро тоже станет мальчиком, который кричал на оператора про принцип.

Он поднял рюмку.

— Давай за вчерашних.

— За вчерашних.

Они выпили, и звон вышел тонкий, почти детский.

Рассказ шестой. Четыре больших лимонада

Вторая бутылка, как положено, нашлась в морозилке: у всякой порядочной пятницы есть запасной вариант. Андрей поставил её на стол рядом с пустой, и они встали рядом, как два родственника, из которых один уже ушёл, а другой пока держится.

— Моя очередь, — сказал Сергей. — Только эта не придуманная.

— Не придуманная?

— Хуже. Настоящая.

Андрей открутил крышку, разлил, и Сергей взял рюмку сразу, без церемоний, как берут то, что давно ждёшь.

Он выпил и поставил рюмку. И вдруг сказал, не глядя:

— Я этот день помню лучше, чем вчерашний.

— Какой день?

— Тот. С лимонадом.

— Тебе было семь.

— Вот именно.

— Мне лет семь. Брату, Пашке, года четыре. Лето, воскресенье, мы всей семьёй идём по городу. Знаешь, как раньше ходили: мама впереди, с сумкой, в лёгком платье. Пашка у неё на руке. Я сбоку, потому что ребёнок постарше уже идёт сам. А папа сзади. Он у нас всегда шёл на три шага позади, не от равнодушия, а потому что так ему было удобнее всех видеть. Высокий, усатый, в клетчатой рубашке. Человек, у которого каждое слово как гвоздь: сказал и вбил.

— Хороший отец?

— Нормальный. Не из тех, что бьют, и не из тех, что обнимают. Из тех, что есть.

Он выпил и поморщился.

— Жара. Идём мимо гаражей. И возле одного гаража мужики разбирают мотор у «шестёрки». Человек пять, тряпки, масло на лицах, и вокруг них такая атмосфера, что взрослые мужчины слетаются на неё, как мухи на варенье. Папа остановился. Просто встал и смотрит. С лицом человека, которому показывают тайну мироздания. Мама оглянулась, вздохнула и сказала то, что говорят все матери в таких случаях: «Ну всё».

— Классика.

— Потом она посмотрела на жару, на Пашку, у которого уже язык на плече, на кафе через дорогу с вывеской «ЛИМОНАД» и придумала гениальное. «Так. Мы с Пашей идём в кафе, возьмём лимонад. А ты, Серёж, подожди папу, и приходите вместе. Не отходи отсюда».

Сергей отломил кусок хлеба и положил его на стол, так и не откусив.

— «Не отходи отсюда» — главная заповедь детства. Стой там, где поставили. И я стою. Рядом с папой, но на улице: он у гаража, я у бордюра. Метра три между нами. Подойти? Нельзя, он смотрит на мотор, к нему сейчас лучше не подходить, как к спящему льву. Отойти? Мама сказала не отходить. Стою. Считаю машины. Насчитал сорок две и один трактор, который не засчитал, потому что он ехал не по правилам. А из кафе через дорогу доносится звон. Кто-то там размешивает ложечкой в стакане. Это было как звук другой жизни, Андрей. Я слышал, как она проходит мимо меня.

— Сколько ты там простоял?

— Минут двадцать. Знаешь, как течёт время у семилетнего? Как мёд, который заморозили. Я успел сочинить три плана побега, два признания в любви и одну месть.

Андрей хмыкнул и налил по новой.

— Наконец папа отлепляется от мотора. Подходит. Пахнет бензином и чужими разговорами. Смотрит на часы. Смотрит на меня. И говорит: «Домой?»

Сергей поднял палец.

— Вот тут я хочу, чтобы ты понял. Он не сказал: «Пойдём в кафе». Не сказал: «Где мама?» Он сказал: «Домой?» С вопросительным знаком, но таким, на который отвечают «да». Это был вопрос, переодетый в приказ. А я в семь лет был специалистом по таким вопросам.

— И ты?

— Я открыл рот. Что должен был сказать семилетний? «Папа, мама в кафе»? Я знал, что мама в кафе. У меня в кармане даже лежали два рубля, мама дала на лимонад. Но слово «кафе» застряло в горле, как косточка. И я сказал: «Ага».

Андрей молча кивнул. Он знал это «ага». У каждого оно есть.

— И мы пошли домой. Папа впереди, я на три шага сзади, как он обычно ходил, только теперь наоборот. Всю дорогу я репетировал фразу: «Пап, а может, всё-таки в кафе?» Репетировал на светофоре, возле магазина, у остановки. Каждый раз она звучала всё лучше: уверенно, по-взрослому. Дошли до подъезда. Я стоял у лифта, фраза была готова, отполирована, как монета. А поезд ушёл.

— Он не оглядывался?

— Он вообще не знал. Он думал, что мама с Пашкой тоже вернулись или вот-вот вернутся. Или что-то другое думал, не знаю. Он не из тех, кто объясняет. Пришли, он разулся, сел с газетой. А я сел напротив, на табуретку, и смотрел на дверь.

Сергей встал, налил воды в стакан из графина, выпил и вернулся.

— Через час входят. Мама красная от жары и злости. Пашка рядом с лицом человека, вернувшегося с поля боя, где потери были исключительно жидкие. И с порога: «Вы где были?! Я вас сорок минут ждала! Нам с Пашей пришлось четыре больших лимонада на двоих выпить! Четыре! Больших!»

Андрей фыркнул, но тут же прикрыл рот рукой.

— Смейся, смейся. Она говорила это так, будто мы лично заставили их пить под дулом. А Пашка потом полвечера икал и смотрел на меня с таким обожанием, будто я оставил ему наследство.

— А папа?

— Папа поднял глаза от газеты и сказал: «А мы не договаривались». Мама повернулась ко мне: «Серёжа, а ты почему не сказал?» И вот тут, Андрей, я впервые в жизни понял, как устроен мир. Предъявили не отцу. Он взрослый, он по документам ответственный, он сказал «домой?» и был в своём праве. Предъявили мне. Семилетнему, который просто стоял там, где поставили. Я смотрел на свои сандалии и думал: я же ничего не делал.

— В том-то и дело.

— В том-то и дело. Я тогда открыл, что можно ничего не делать и всё равно оказаться виноватым. Молчание — тоже поступок, и за него тоже выставляют счёт. Просто не деньгами, а лимонадами.

Он достал сигарету, прикурил от зажигалки, лежавшей между тарелками, и выпустил дым в сторону форточки.

— Знаешь, что самое смешное? С тех пор у меня на всё один ответ. Не всегда «ага», но суть та же. Скажут «пошли домой» — иду. Скажут «потерпи» — терплю. Скажут «подожди здесь» — стою у бордюра и считаю машины. Тридцать лет стою. А в кафе всё это время играет ложечка.

— А хочется в кафе?

— Всегда.

На кухне стало очень тихо. Слышно было, как соседи сверху двигают что-то тяжёлое, может, мебель, а может, свою жизнь.

— И что? — спросил Андрей.

— Если сам не скажешь, что хочешь лимонад, его выпьют за тебя. Не со зла. Просто так получится. Отец не виноват, мать не виновата. Виноваты семь лет и слово «ага». И знаешь, что обидно? Они вообще ничего не поняли. До сих пор уверены, что в тот день просто не сложилось.

Андрей посидел, глядя в стол. Потом встал, открыл холодильник и достал из дверцы полторашку «Буратино», которая стояла там с прошлой пятницы: выдохшаяся, доброжелательная, готовая ко всему. Нашёл два высоких стакана, налил оба до краёв и поставил один перед Сергеем.

— Это что?

— Один большой лимонад. Из четырёх.

Сергей посмотрел на стакан. Потом на Андрея. И улыбнулся так, как не улыбался весь вечер: нелепо, по-детски, чуть кривовато.

— Осталось три.

— Я столько не осилю.

— Пашке же хватило.

Они чокнулись стаканами и выпили до дна. Лимонад был тёплый, сладкий и совершенно невозможный. Сергей поставил стакан на стол и долго не отпускал его, как будто боялся, что он исчезнет.

Рассказ седьмой. Лава

К двум часам ночи разговор сам собой стал тише, как шоссе перед рассветом. Андрей выключил верхний свет и включил торшер, который давно стоял в углу без дела.

— Следующая история, — сказал он. — Только она не про меня.

— Конечно, — сказал Сергей. И добавил, помолчав: — Все не про тебя.

Андрей посмотрел на него, но ничего не сказал.

— Про кого?

— Про мужика. Слушай. Только не перебивай, она длинная.

Он закурил и начал.

— Зовут его Костя. Тридцать шесть лет. Живёт в съёмной однушке на окраине, четвёртый этаж, окна во двор, где качели из старых шин и вечно что-то перегорает во втором подъезде. Работает в конторе, которая ремонтирует чужие компьютеры, получает ровно столько, чтобы платить за квартиру, алименты и тихо ненавидеть пятницу, потому что после пятницы начинаются выходные, а выходные он проводит один.

Андрей стряхнул пепел.

— Была у него жена Ира. Была дочка Даша, пять лет. Теперь жена бывшая, а дочка по решение суда на каждые вторые выходные. Только до сих пор эти выходные выглядели так: два часа в парке, мороженое, возврат. Потому что Ира не доверяла, а он не просил. А тут она вдруг сказала по телефону: «Заберёшь на выходные? С ночёвкой. У меня… у меня дела». И повесила трубку, пока он не успел сказать «да».

— То есть это первый раз.

— Первый. Он две ночи не спал. Потому что одно дело — два часа в парке, где всё придумано за тебя: качели, горка, дядька с шарами. Другое — сорок восемь часов вдвоём с человеком ростом метр десять, которому нужно есть, спать, мыться, развлекаться и при этом не плакать. И которого ты любишь больше жизни и совсем не умеешь с ним обращаться.

— Страшно.

— Очень.

Ира открыла дверь, не дожидаясь второго звонка. В халате, с детским рюкзачком в руке, и лицо у неё было как у людей, которые готовились к драке, а теперь не знают, куда деть кулаки. «Зубы чистить. На ночь свет в коридоре, она боится темноты. Колбасу не давать, у неё потом живот. На улице шапку. В воскресенье в шесть». — «Я знаю», — сказал Костя. «Ты не знаешь, Кость, — сказала Ира без злости, просто констатируя. — Ты два года не знал». И он промолчал, потому что это была правда, а правде в дверях не возражают.

Сергей достал сигарету, закурил и подвинул пачку Андрею. Они помолчали вместе.

— Пошли они пешком. Сорок минут. Автобус он мог бы взять, но ему нужно было время, чтобы придумать, чем её занять. Парк? Ноябрь, мокро, сидеть негде. Кино? Билет на мультик четыреста рублей, плюс попкорн, плюс лимонад, а до зарплаты три тысячи двести. Зоопарк? Закрыт на зиму. Батуты? Шестьсот за час. Он ходил по этим цифрам, как по минному полю, и каждый раз что-то взрывалось внутри: не хватает, не хватает, не хватает. Тревога, подумал бы он, если бы умел формулировать, это когда ты заранее стыдишься того, что ещё не произошло.

А Даша шла рядом, держала его за палец, потому что его ладонь была для неё слишком большой, и болтала.

— Пап, а у тебя есть кот?

— Нет.

— А собака?

— Нет.

— А телевизор большой?

— Нормальный.

— А игрушки у тебя есть?

Он хотел соврать. Он уже открыл рот, чтобы сказать «конечно, целая комната», но она смотрела снизу вверх так доверчиво, что ложь застряла.

— Нет, Дашунь. Но мы что-нибудь придумаем.

— Ладно, — сказала Даша и перепрыгнула лужу, не отпуская его пальца.

Андрей замолчал и посмотрел на потолок, где в его собственной прихожей тоже висела лампочка без плафона. Потом сразу отвёл глаза.

— Дошли. Подъезд пах сыростью и чьими-то щами. Он открыл дверь, пропустил её вперёд, включил свет. И вдруг увидел свою квартиру её глазами. Не как свою, привычную, к которой притерпелся, а как чужую. Серые обои с пятном над батареей. Голая лампочка на проводе, потому что плафон он снял при заселении, а повесить обратно так и не собрался. Диван, который днём диван, а ночью кровать. Телевизор на табуретке. На кухне одна тарелка в сушилке, одна кружка, одна вилка. На вешалке одна куртка. В шкафу его вещи и ничего детского. Ни ковра, ни карандашей, ни единой игрушки: он годами обходил детские отделы стороной, как обходят могилы, потому что не хотел себе напоминать.

Андрей замолчал. Сергей не торопил.

— И на глаза у него навернулись слёзы. Просто так, внезапно, без предупреждения. Не потому, что жалко себя. А потому что его дочь стояла посреди этой серой коробки в розовой шапке и смотрела по сторонам, а он думал: вот, дочка, всё, что у меня есть. Это я. Прости.

Он отвернулся, сделал вид, что ищет в карманах ключи, хотя ключи торчали в замке.

— А она?

— А она сняла шапку. Аккуратно повесила на единственный крючок, подвинув его куртку. Разулась. Прошла в комнату. Осмотрела всё с видом инспектора, который прибыл с проверкой: диван, телевизор, подоконник, голая лампочка. Повернулась и сказала: «Пап. Тут есть всё».

— Всё?

— Всё, — подтвердила Даша. — Давай начнём с пола.

Сергей улыбнулся впервые за последние десять минут.

— Пол — это лава, — объявила она. — Вот диван, это берег. Вот подушки, это островки. На коврик нельзя наступать, он крокодил. Понял?

— Понял, — сказал Костя.

— Если упадёшь в лаву, умрёшь, но не по-настоящему, а на три минуты. Потом тебя спасу я.

Он должен был сказать что-то взрослое, вроде «Дашунь, подушки грязные, там пыль». Но сказал: «А можно я буду бегемотом?» — «Бегемоты в лаве не живут, — рассудила Даша. — Будешь рыцарем».

Андрей затянулся.

— И вот Костя, тридцать шесть лет, специалист по ремонту чужих компьютеров, прыгал с дивана на подушку, с подушки на другую подушку, держал равновесие на одной ноге, и впервые за два года у него болела не душа, а колено. Это было так неожиданно, что он засмеялся. Громко, по-настоящему. А сосед снизу ударил по батарее.

— Рыцарь в лаве, — сказал Сергей. — Звучит, как эпос.

— Потом был голод. Холодильник: яйца, кетчуп, полбатона, банка огурцов, три пива и пачка пельменей. Он смотрел в него, как в пропасть. Пельмени пятилетней девочке? Наверное, она привыкла к домашнему, с овощами, с пюре. Но Даша заглянула, поразмышляла и сказала: «Пап, у тебя тут целый магазин». Кетчуп стал «кровью дракона», огурцы «солёными змеями», а пельмени «пирожками для великанов», которые надо варить осторожно, чтобы они не обиделись.

— А чайник?

— Чайник у него был старый, шумный, со свистком. Даша послушала, как он закипает, и сказала: «Это дракон. Он злится, потому что его заперли. Надо его покормить водой, и он успокоится». И они кормили дракона. Наливали воду, ставили на огонь, а он свистел всё громче, всё возмущённее, потом выдыхал пар и затихал. Костя поймал себя на том, что разговаривает с чайником. Извиняется перед ним. И ему было не стыдно.

Сергей встал, подошёл к плите, взял настоящий чайник и поставил его на огонь.

— Для атмосферы, — сказал он.

— Корми дракона, — согласился Андрей.

— Из одеяла, табуретки и спинки дивана они построили крепость. «Это пещера, — сказала Даша. — Мы в ней живём, а снаружи дождь». И правда, снаружи шёл дождь, ноябрьский, серый, и он вдруг перестал быть унылым и стал декорацией. Костя лёг на пол под одеялом, Даша светила фонариком от телефона и рассказывала историю про мышонка, который потерял дом и нашёл его в чьём-то ботинке. Он слушал и думал: она придумывает это из воздуха. Из одеяла, из табуретки, из ничего. А я столько лет считал, что для счастья нужны вещи.

Чайник щёлкнул, и они оба невольно улыбнулись.

— К вечеру она нашла в ящике носки. Выбрала два, не пару: один синий, другой серый, оба с дырками на пятках. Надела на руки. «Это Мистер Левый и Мистер Правый. Они друзья». Мистер Левый говорил басом, Мистер Правый пищал. Они ссорились, кто главный, мирились, ходили в поход, искали клад под диваном и нашли старую монету, которую Костя считал потерянной три года назад. Потом Даша повернулась к нему, держа на руке серый носок.

«А у этого нет пары. Он один живёт. Второй потерялся».

«Бывает».

«Ему грустно?»

Костя посмотрел на носок. Долго. «Немного».

«Тогда мы возьмём его в нашу игру, чтобы ему было с кем». И серый носок немедленно стал командиром экспедиции, и никто больше не напоминал ему про потерю.

Андрей потушил сигарету и сразу достал другую, хотя не курил её, а просто держал.

— Ночью она расправила диван, как ей показали дома, и легла, сжимая в руках звёздочку: Ира, при всех её недостатках, положила в рюкзак ночник. Костя лёг на матрас на полу рядом. Ночник рассыпал по потолку мелкие звёзды, и они медленно ползли, как далёкие корабли. Он лежал и считал: сорок часов осталось. Тридцать девять. Он не знал, получится ли у него завтра. Не знал, не расплачется ли на кухне, пока она спит. Не знал, что скажет Ира в воскресенье. А ещё знал, что идти ему больше некуда, что всё, что есть, лежит сейчас в метре от него и тихо дышит.

Андрей посмотрел на Сергея.

— И вдруг она шепчет: «Пап, ты не бойся».

«Чего?» — шепнул он.

«Ну… ты же один живёшь. Тебе, наверное, страшно ночью. А я рядом».

— Он не нашёл, что ответить. Он лежал и смотрел на звёзды, а в горле стоял комок, такой большой, что им можно было подпереть небо. А она быстро заснула: дыхание стало ровным, как будто её выключали по частям.

Сергей молча налил им обоим. Андрей выпил и скривился, и это было не от водки.

— Воскресенье. Он убрал подушки обратно, сложил крепость, но не до конца. Оставил одеяло на табуретке, как знак. В шесть вечера они стояли на пороге Ириной квартиры. Даша прыгнула вперёд и закричала: «Мам! У папы дома есть лава!»

Ира стояла в дверях. Посмотрела на дочь, потом на Костю, потом поверх его плеча, как будто пыталась разглядеть в подъезде всё, что осталось за спиной. Он знал, что она видит: чужую, потрёпанную, пустую жизнь мужчины, которого она когда-то любила. И увидела она, наверное, что-то другое, потому что взгляд её задержался на нём на секунду дольше, чем нужно.

«Как прошло?»

«Нормально», — сказал он. И не соврал, и не соврал в первый раз за много месяцев.

«В следующие выходные заберёшь?»

Он хотел сказать «да» гладко, по-мужски, и не смог. Голос сорвался на полуслове. «Заберу».

«Я привезу ей кроватку для кукол. — Она помолчала. — И, наверное, лампу. У тебя там лампочка голая».

Она закрыла дверь. А он стоял в подъезде, прислонившись к стене, и впервые за два года ждал пятницу.

В кухне стало тихо. Сергей смотрел в окно, Андрей смотрел в стол.

— Хороший мужик, — сказал Сергей.

— Нормальный.

— Справился.

— Не знаю, — сказал Андрей. — Может, и нет. Придумал, что справился. Но, знаешь, пятница у него теперь любимый день.

Сергей кивнул и отвернулся, чтобы вытереть глаза, сделав вид, что это дым.

— И как с этим жить? — спросил он.

— Тревога — это ложь в долг. Она заставляет тебя расплачиваться за то, чего ещё нет. И знаешь, что самое страшное? Она убедительная. Надежда тоже ложь, только в другую сторону. Но она работает, пока рядом кто-то, кто верит. Ребёнку ничего не надо, кроме того, что ты рядом. Остальное он достроит сам: из подушек, из чайника, из одного серого носка. А тебе остаётся только не мешать и прыгать с подушки на подушку.

Сергей поднял рюмку.

— За рыцаря в лаве.

— За рыцаря.

Они выпили, и торшер мигнул, будто тоже что-то понял.

Рассказ восьмой. Лёва и Командор

Часы показывали четверть четвёртого. В это время суток вселенная выключает фон, и остаётся только то, что ты о себе знаешь, а знаешь ты, как правило, меньше, чем хотелось бы. Сергей откинулся к стене, вытянул ноги под стол, задел Андрея по щиколотке и извинился, не открывая глаз.

— Давай про дисциплину, — сказал он. — Скучно не будет, но может стать неуютно.

— Это про тебя?

— Из наблюдений. Допустим, есть человек. Зовут его Глеб. Тридцать четыре года, средний, нормальный, как ты и я: работа, вечером телевизор, по субботам пиво, по воскресеньям чувство вины. И вот в одно воскресенье, в двадцать три сорок, когда чувство вины достигло критической массы, он садится на диван и говорит вслух: «Всё. С завтрашнего дня беру себя в руки». Вслух, чтобы вселенная записала.

— Вселенная всегда ведёт протокол.

— И ничего не забывает. План простой: каждое утро десять минут зарядки. Не марафон, не йога на рассвете в горах. Десять минут: приседания, отжимания, планка, растяжка. Он скачал приложение, поставил будильник на семь ноль-ноль и заказал коврик. Синий, за девятьсот рублей. Коврик, как известно, половина дела. И лёг спать с чувством, с каким ложатся люди, только что спасшие мир.

— Десять минут, — сказал Андрей. — Да это ерунда.

— Вот и он так думал.

Сергей налил, они выпили.

— В семь ноль-ноль зазвонил будильник. Глеб открыл глаза. И в ту же секунду у него в голове начался спор. Не метафорический, не «внутренний голос подсказывает», а настоящий, с репликами, интонациями и, представь себе, лёгкой неприязнью. Говорили двое.

Первый был его собственный голос, сонный, тёплый, обиженный. «Ну куда ты. Ещё пять минут. Куда нам спешить. Мы вчера поздно легли».

Второй был спокойный и сухой, как справка. Он не уговаривал и не кричал. Он говорил: «Встань. Ты сам выбрал».

— И всё?

— И всё. Больше ничего. Но на этой фразе он держался, как мост на сваях. И самое страшное, Андрей, что оба были он. Это не ангел и бес на плечах, как в мультиках. Это были два Глеба, и каждый искренне считал себя настоящим.

Андрей закурил.

— Сначала Глеб думал, что второй — это совесть. Потом, что это голос отца, который засел где-то внутри и командует. А потом понял: нет. Это тоже он. Тот, который в воскресенье в двадцать три сорок сидел на диване с чувством вины и ясной головой. Воскресный Глеб. Он дал обещание, а потом лёг спать и свалил расплачиваться на понедельничного. Мы ведь, Андрей, не один человек. Мы акционерное общество. Совет директоров принимает решения вечером, а исполнять их утром должен самый младший сотрудник, который не голосовал.

Андрей расхохотался так, что поперхнулся дымом.

— Первые три дня были медовым месяцем дисциплины. Ты счастлив, ты гордишься, ты фотографируешь коврик. Он встал, сделал, пошёл на работу с видом человека, которому известна тайна. На четвёртый день медовый месяц кончился.

Сергей поставил локти на стол.

— Первый Глеб придумал торг. «Давай сегодня пять минут, а завтра двадцать». Второй: «Нет». «Ну хотя бы без отжиманий». «Нет». «Ну давай я полежу и послушаю подкаст про пользу зарядки». «Ты сам выбрал».

— Хорош подкаст.

— На двенадцатый день первый заговорил по-новому. «Послушай, у тебя на работе завал. Ты не машина. Организм умнее тебя, и если он просит спать, это не лень, это мудрость». Он стал адвокатом. Лучшим из тех, кого я знаю: у него клиент всегда он сам, а предмет защиты собственный диван. И Глеб, лёжа в кровати, всерьёз прислушивался и думал: а ведь логично. Может, и правда, мудрость.

— А второй?

— А второй говорил только одно: «Ты сам выбрал». Без повторов, без нажима, без доказательств. Как человек, у которого на руках подписанный договор.

— Через две недели Глеб дал им имена. Первого назвал Лёвой, потому что лежит. Второго Командором, потому что приказывает. Лёва ныл, Командор молчал и ждал. И Глеб заметил странную вещь: Командор никогда не злился. Даже когда Глеб пропускал день. Он просто говорил: «Завтра». Без укора. Как человек, который знает, что ты придёшь.

— А Лёва?

— Лёва был обидчивый. «Ты меня не любишь. Ты меня заставляешь. Ты меня мучаешь». И вот тут Глеб впервые по-настоящему испугался. Потому что Лёва был прав. Он правда мучил его. Заставлял вставать, когда тот хотел спать, терпеть, когда тот хотел отдыха. И Глеб начал думать: а кто я, который издевается над частью себя? Кто из них настоящий? Тот, кто хочет лежать, или тот, кто хочет встать?

Сергей замолчал. На кухне щёлкнул холодильник, и оба невольно вздрогнули.

— На двадцать первый день он понял вот что. Утром у него не десять минут, а тринадцать: десять зарядки и три минуты спора. И эти три минуты тяжелее остальных десяти. Приседания можно делать, не думая. А встать с кровати, не думая, нельзя: надо сначала пройти через спор. Зарядка — это второй этап. Первый — переступить. Он это буквально представил. Что Лёва лежит поперёк комнаты, огромный, тёплый, сонный, и чтобы добраться до коврика, нужно через него переступить. Каждое утро. Осторожно, чтобы не наступить.

Он говорил тихо, почти шёпотом.

— Любое совершенствование, Андрей, это переступание через себя. Не в переносном смысле, в самом прямом. Каждый раз, когда ты делаешь то, что надо, а не то, что хочется, ты стоишь над кем-то, кто лежит и смотрит на тебя снизу вверх. Он не злой. Он просто устал и хочет, чтобы его пожалели. А ты, переступив, оказываешься на ступеньку выше и уже не тем человеком, что вчера лежал.

— И что, победил Командор?

— Знаешь, обычно рассказывают, что кто-то один побеждает. Нет. Они не побеждают. Они привыкают друг к другу.

Сергей налил по новой, и они выпили, не чокаясь.

— На сороковой день будильник зазвонил, и Глеб открыл глаза. Тихо. Лёва не ныл. Командор не командовал. Он встал сам, как встают люди, у которых нет вопросов. Дошёл до коврика, сделал приседания, планку. И в середине растяжки его накрыло: пусто. Как будто в доме, где годами шумел холодильник, его вдруг выключили, и стала слышна тишина. Он скучал по Лёве. Как скучают по врагу, к которому привык. Ему стало жалко его: вот он лежит где-то внутри, затихший, уставший спорить, и никому не нужен. А ведь Лёва был единственным, кто его жалел. Единственным, кто спрашивал: «А тебе-то как?»

— И что?

— Глеб сказал вслух, в пустой комнате: «Ладно. Приходи. В воскресенье. Посидим на диване». С тех пор у них перемирие. Шесть дней Командор, один день Лёва. И никто не победил.

Андрей долго молчал, крутя в пальцах окурок.

— И что дальше?

— Переступить через себя — это не победить себя. Это стать другим человеком. Тем, кто поднялся над собой вчерашним и встал на ступеньку выше. Лёва не враг, Андрей. Он ступенька, на которой ты стоял. Ты не растоптал его, ты из него вырос. А лестница бесконечная, верха у неё нет. Каждое утро перед тобой новая ступенька и новый ты, которого пока не существует.

— Бесконечная, — повторил Андрей. — Это же ужас. Когда ты наверху?

— Никогда. В этом смысл.

Он помолчал.

— Знакомо. У меня тоже двое.

— Кто побеждает?

Андрей посмотрел в рюмку.

— Лёва, наверное. Командор давно не звонил.

— Может, просто молчит.

— Может. Только я давно не слышу, чтобы он говорил «ты сам выбрал».

Сергей помолчал.

— Тогда придётся самому напомнить себе, что выбрал.

Он поднял рюмку.

— За тех, кто встаёт.

— И за тех, кто лежит, но помнит, что надо встать, — добавил Андрей.

Они выпили. За окном начало светлеть, едва заметно, как будто кто-то тихо приоткрыл дверь в другую комнату.

Рассказ девятый. Тайга с отоплением

К пяти утра окно из чёрного стало серым, и по двору побежал первый человек дня: дворник, который скрёб лопатой асфальт с таким видом, будто в этом был смысл. Сергей открыл форточку, и в кухню вошёл холод вперемешку с запахом мокрых листьев. Андрей втянул воздух и вдруг сказал:

— Меня иногда тянет в тайгу.

Сергей обернулся.

— Тебя? Ты когда последний раз в лесу был?

— На шашлыках.

— Это не лес. Это парковка с деревьями.

— Я знаю. Но тянет. Не на море, не в горы, не в Турцию с браслетиком «всё включено». А именно туда, куда вертолёт летает раз в месяц. В Сибирь, чтобы вокруг только ёлки, снег и ни одного человека, который скажет: «Андрей, у вас есть минутка?»

— Минутка есть у всех.

— Вот именно. Налей, расскажу.

Сергей налил, и они выпили, глядя в серое окно.

— Накатывает раз в два-три месяца. Обычно после такой недели, когда ходишь по городу и чувствуешь себя винтиком, у которого сорвало резьбу. Приходишь домой, садишься, и вдруг так ясно, как таблицу умножения: надо уехать. Просто исчезнуть. В избушку. Без связи, без людей, без звонков. Печка, дрова, ручей. Тишина.

— Красиво.

— Красиво. Я даже пробовал. Года три назад, вечером, открыл карту, ткнул пальцем в Иркутскую область, в посёлок, название которого не смог выговорить с первого раза. Потом набрал в поиске: «избушка в тайге аренда». И нашёл. Охотничья заимка, пятнадцать километров от ближайшей деревни, печка, нары, вода из ручья. Три тысячи рублей в сутки. Ты представляешь? Три тысячи рублей за то, чтобы тебя никто не нашёл. Лучше любого психолога.

— Дёшево.

— А потом я посчитал дорогу. Самолёт, потом поезд, потом вахтовка, потом попутка, потом снегоход, потом ещё пешком. Девять пересадок. К шестой я уже хотел не уединения, а домой и чаю с лимоном. Но решил, что это слабость, и пошёл дальше.

— Дошёл?

— До магазина спортивных товаров. Купил рюкзак на сорок литров, спальник на минус двадцати, термос и нож. Нож для выживания, Серёга. С компасом в рукоятке. Прихожу домой, кладу его на стол, и компас показывает на холодильник. Я переворачиваю нож. Опять холодильник. Оказалось, у меня на дверце магнит. Так я узнал, что север у меня на кухне.

Сергей хохотал, пока не закашлялся, и Андрею пришлось сунуть ему стакан воды.

— Смейся. Рюкзак до сих пор стоит в шкафу. Пустой. Как укор.

— Что мешало?

— А что не мешало? — Андрей усмехнулся и тут же оборвал усмешку. — В один месяц у Васи свадьба. В другой завал на работе. В третий в подъезде затеяли ремонт, и я решил, что без меня они батарею не поставят. В четвёртый просто была пятница. Всегда что-то. Как будто вселенная держит меня за рукав: куда это ты собрался, у нас тут ещё дела.

— А может, она права?

— Может. Потому что есть ещё одно. Это неправильно. Прямо в корне. Ты что, мужик? Сбегаешь? От чего? От ипотеки? От людей? От ответственности? Дезертир. В тайгу бегут те, у кого ничего нет, а у меня… — Он запнулся. — А у меня, если честно, тоже нечего терять. Но почему-то всё равно стыдно.

Сергей промолчал и подвинул ему хлеб.

— Но главное не это. Главное, что я каждый раз упирался в один вопрос. Допустим, приехал. Что там делать?

— Жить.

— Как? Слушай. День первый: рубишь дрова, носишь воду, топишь печь, варишь кашу, любуешься закатом. Красота. День второй: красота. Третий: рубишь дрова, носишь воду, топишь. Четвёртый: начинаешь разговаривать с печкой. Пятый: печка отвечает. Седьмой: понимаешь, что тебе нечего сказать даже печке, потому что всё, что было, ты уже ей рассказал на первой неделе. А потом остаёшься только ты, с этой тишиной. И она начинает задавать вопросы.

— Какие?

— Те самые, от которых ты уехал.

На кухне было слышно, как за стеной у соседей включили воду. Начинался обычный день.

— И вот тут я понял, — сказал Андрей. — Я ведь и так живу в тайге. Эта квартира — моя заимка. Окна во двор, печка заменена батареей, ручей заменён краном. Люди есть, вон они за стенкой двигают мебель, но я их не вижу и не слышу. Телефон лежит экраном вниз. Я уже в Сибири, Серёга. Только с отоплением.

— И с интернетом.

— И с интернетом. Он, правда, тоже одинокий.

Сергей рассмеялся тихо, одним выдохом, и вдруг стал серьёзным.

— А со мной тебе как? Тайга или Сибирь?

— С тобой — Крым.

— Спасибо.

— Не за что.

Они помолчали, как молчат люди, которым не нужно ничего объяснять.

— И что, помогает? — спросил Сергей.

— От себя не уедешь, потому что едешь вместе с собой. Тайга не вылечит одиночество, она его только покажет. Мечта о ней — форточка. Её открывают не чтобы вылезти, а чтобы вдохнуть. Вдохнул, закрыл, живёшь дальше. А если хочешь вылечить, не нужно ехать так далеко. Иногда достаточно позвонить.

— Кому?

— Кому-нибудь.

— Позвони. Я возьму трубку.

— Ты сидишь напротив.

— Ну и что?

Андрей посмотрел на него и покачал головой, но улыбнулся. Сергей встал, закрыл форточку и на секунду положил руку ему на плечо, тёплую, тяжёлую, самую обычную.

— Дует, — сказал Сергей.

— Всегда дуло, — сказал Андрей. — Ты же знаешь.

— Знаю, — сказал Сергей. — Просто сегодня сильнее.

За окном дворник закончил один участок и пошёл к следующему.

Рассказ десятый. Обидчивые боги

Светало окончательно. Обе бутылки стояли пустые, и на столе остались хлебные корки, окурки и тот особый беспорядок, по которому археологи будущего восстановят нашу цивилизацию. Сергей налил себе воды, выпил залпом и сказал:

— Хочу рассказать про богов.

— Про каких?

— Про древнегреческих. Не про религию. Про характер.

Андрей устроился поудобнее.

— Знаешь, как выглядел Олимп? Как коммуналка. Зевс — хозяин квартиры, у которого жена пилит. Гера ревнует. Аполлон хвастается. Афина умничает. Арес дерётся. Все бессмертные, все всесильные и все ужасно обидчивые. А бессмертие в сочетании с обидчивостью, Андрей, это страшная вещь. Обида, которая не умирает вместе с обиженным, живёт вечно.

— А если обиженный уже умер? — спросил Андрей.

— Тогда обида всё равно живёт. — Сергей помолчал. — Только её уже некому предъявить.

— А тому, кто умер?

— Ему тоже. Только он не ответит.

Сергей отломил корку хлеба и повертел в пальцах.

— И у этой коммуналки был один пунктик. Людей внизу они любили, когда те старались, но чтобы не слишком. Молись, строй храмы, неси жертвы, пожалуйста. Но если кто-то начинал делать то, что у самих богов не получалось, начиналось.

— Была такая девчонка, Арахна, из Лидии. Дочь красильщика, ничего особенного, ни рода, ни денег. Но ткала так, что нимфы сбегались из лесов посмотреть. И вот ей, молодой, в азарте, кто-то говорит: «Тебя, наверное, сама Афина научила». А Афина, на минуточку, богиня ткачества. А Арахна отвечает: «Меня никто не учил. Я сама. И если хотите, пусть Афина придёт и посоревнуется». Прямо так, при всех.

Он усмехнулся.

— Афина пришла. Сначала в образе старухи, посоветовала по-хорошему: «Ты хорошо ткёшь, но не сравнивай себя с бессмертными, попроси прощения». Арахна ей: «Старая, иди домой». Тогда Афина скинула маску. Села за станок. И они начали ткать.

— Кто победил?

Сергей отвёл взгляд к окну.

— Афина выткала Олимп. Великолепный, торжественный: боги в величии, наказанные за дерзость смертные. Такая, знаешь, рекламная картинка. А Арахна выткала то, что боги вытворяли на самом деле. Измены, подмены, превращения. Зевс в виде быка, Зевс в виде лебедя, Зевс в виде золотого дождя. Всё как есть. Без прикрас. И сделала это так безупречно, что Афина, разглядывая работу, не нашла ни одной ошибки.

— Ни одной?

— Ни единого огреха. Понимаешь, в чём ужас? Арахна не нарушила ни одного правила. Ткань была лучше. И этого ей не простили. Афина разорвала её в клочья и ударила соперницу челноком. А потом превратила в паука, чтобы та ткала до скончания веков. Но теперь только нити. Только то, что делает паук.

— Жёстко.

— Очень. А теперь вопрос: за что? Формально за дерзость. За неуважение. Так записали в мифах. Но если по-честному, Афину задело не неуважение. Её задело то, что человек, смертный, дочь красильщика, сделал в её деле лучше неё.

Он налил себе воды и выпил.

— Или другая история. Сатир Марсий. Нашёл в лесу флейту, которую выбросила Афина. Она как-то попробовала на ней играть, увидела в воде, как смешно надуваются щёки, и в сердцах бросила. А Марсий подобрал, научился. Сам, без учителей, с нуля. И заиграл так, что звери переставали есть. И в какой-то момент решил, что может сыграть лучше Аполлона. Бога музыки.

— Слушай, у них у всех какой-то пунктик.

— Вот именно. Состязание. Судили Музы. И знаешь, что говорят древние? Марсий играл превосходно. Но Аполлон, чувствуя, что проигрывает, предложил переворачивать инструменты и играть то же самое вверх ногами. Лира так может — она и вверх ногами лира. А флейта нет. Подстроил правила под себя. Бог, который не может проиграть, играет по другим правилам. А потом наказал сатира так, что реку потом назвали его именем. Подробности оставлю, не за столом.

— Ясно.

— И вот что я думаю, Андрей. Все эти истории рассказывали как мораль: не гордись, знай своё место. Но если вглядеться, там совсем другая история. Боги не наказывали людей за дерзость. Они наказывали за то, что люди оказались лучше. Показали им то, что они сами не могли. Потому что боги были идеальны, а идеальному некуда расти. Он уже стоит на вершине. А человек несовершенен, и поэтому умеет становиться лучше. Вот это их и бесило. Они сидели наверху и видели, как внизу кто-то карабкается и вот-вот обгонит.

— Лестница, — сказал Андрей.

— Бесконечная, да. Только боги её давно закончили. А люди ещё идут.

Сергей помолчал.

— И знаешь, что я понял? Это ведь не только про богов. Это про любого, у кого за спиной кто-то растёт. Я видел одного мужика, сварщика, шестьдесят лет. Сын у него стал хирургом. Приехал на день рождения, привёз часы, обнял. А отец смотрит на его руки, чистые, без мозолей, и говорит: «Ну да. Руки у тебя теперь не рабочие». И всё. Весь вечер над столом висело это «не рабочие». Сын уехал рано. Я не сказал бы, что отец злой. Он просто всю жизнь делал то, что умел, а сын сделал то, чего он не мог. Обидно. Правда обидно, Андрей, когда твои дети оказываются лучше тебя. Но так и должно быть.

Андрей кивнул, глядя в стол.

— Хуже всего то, что обидно не по злобе. Обидно, потому что внутри тихий голос: а я? А что тогда я? И тут есть выбор. Можно стать Афиной. Разорвать ткань. Или можно сесть рядом и сказать: красиво.

— Ты бы сел?

— Не знаю. Но я Пашку никогда не ревновал. А он меня давно обогнал. Бросил всё, что я бросить не мог, женился, купил квартиру, дети. Я сидел на его свадьбе, пил и думал: так и должно быть. И знаешь, мне было хорошо. Правда.

— Ты ему сказал?

Сергей посмотрел на пустую рюмку.

— Нет.

— Серёга.

— Ага, — тихо сказал Сергей и усмехнулся: слово, как старая заноза, вышло само.

— Позвони ему, — сказал Андрей. — Прямо сейчас. Скажи: Пашка, ты лучше меня. И пусть закажет себе лимонад.

— Шесть утра.

— Вот и проверишь, как он тебя любит.

Они рассмеялись, и в этом смехе было больше усталости, чем веселья, но он был настоящий.

— И что? — спросил Андрей.

— Обидно, когда дети лучше тебя. Но так и должно быть, иначе мир стоял бы на одной ступеньке, а лестница бесконечная. Хороший отец, хороший бог, хороший учитель тот, кто радуется, когда его превзошли. Остальные остаются в мифах. Богами, которые наказывали. Их помнят, но не любят.

Он встал, подошёл к окну. Во дворе дворник уже ушёл, зато у подъезда появилась женщина с коляской, и коляска скрипела так знакомо, что хотелось выйти и поздороваться.

— Боги хотели быть вечными, — сказал Сергей, не оборачиваясь. — А людям достаточно быть лучше вчерашних.

— За вчерашних, — сказал Андрей.

— И за завтрашних. Пусть будут лучше нас.

Рассказ одиннадцатый. Хоп

Сергей поставил чайник, достал две кружки, бросил в каждую по пакетику, и пока вода закипала, они сидели молча. Было без двадцати семь. Двор просыпался: хлопали двери, чихали заводящиеся машины, кто-то выгуливал собаку, которая явно не понимала, зачем в такую рань.

— Тема тяжёлая, — сказал Андрей. — Про смерть.

— Давай. Только осторожно, утро.

— Это про детство, так что можно.

Он обхватил горячую кружку ладонями.

— Мне лет восемь. Мама накричала за что-то, не помню за что, наверное, не доел суп, и я ушёл в комнату, залез под одеяло. И начал думать. Знаешь, как дети представляют свою смерть?

— Расскажи.

— Мне казалось, что я придумал гениальное. Я умираю. Не по-настоящему, а как бы. Все собираются. Мама рыдает, папа молчит, но у него красные глаза. Бабушка в чёрном платке. Учительница Нина Петровна говорит: «Какой был мальчик, а мы его не ценили». Ленка Смирнова, в которую я был влюблён в третьем классе, потому что она смеялась, когда я упал, плачет громче всех. Все стоят и им так плохо, так плохо. И тут я открываю глаза и говорю: «Хоп!» Живой!

Сергей усмехнулся в кружку.

— Я даже репетировал реплику. Выбирал между «Сюрприз!» и «Я пошутил». Склонялся ко второму, серьёзнее.

— А дальше?

— А дальше все счастливы. Мама обнимает, папа смеётся, Ленка Смирнова признаётся, что я ей всегда нравился. Бабушка снимает чёрный платок. Все понимают, как меня любят. Занавес. Я столько раз проигрывал эту сцену под одеялом, что мог бы поставить в театре. И каждый раз заканчивалось одинаково: я воскресал. Потому что смерть в моей голове была не смертью, Серёга. Это был эксперимент. Проверка. Умереть на пять минут, чтобы узнать, любят ли тебя.

— Умно для восьми лет.

— Для восьми нормально. Для тридцати пяти хуже.

Сергей налил чаю и подвинул ему сахар.

— Теперь давай по-настоящему, — сказал Андрей. — Не как в восемь, а как мы с тобой, взрослые люди, знаем. Допустим, сердце. В нашем возрасте это уважаемая причина.

— Допустим.

— Первое: меня не сразу хватятся. Не вышел на работу, подумают, заболел. На второй день: странно, он всегда пунктуальный. На третий позвонят маме, мама позвонит соседке, соседка в службу. Откроют квартиру. И знаешь, что будет первым делом? Спросят: «Где его паспорт?» Потому что смерть начинается не с трагедии, а с бумажки.

Он говорил спокойно, почти весело, как о чужом.

— Справки, свидетельства, кладбище. Смерть — самая бюрократичная вещь на свете. Единственная очередь, которую нельзя пропустить. Мама будет стоять в окошке и отвечать на вопросы: фамилия, имя, отчество, место работы. А ей скажут: «Пишите разборчивее». А она и так пишет разборчивее некуда, потому что рука дрожит. Потом кладбище. Агент: «Вам какой гроб? С обивкой или без? А венки? А ленту какую? Что написать?» И на ленте от коллег будет написано: «Дорогому Андрюхе от коллектива». Андрюхе! Я ненавидел, когда меня так звали. Но уже не возразишь.

Сергей фыркнул, а потом закрыл лицо ладонью и смеялся в неё, пока плечи не перестали трястись.

— На прощание придёт человек сорок. Двадцать пять по обязанности, пятнадцать по любви. Вася скажет речь и перепутает отчество. Не специально, у него просто в голове всё смешается. Мама будет держаться. Держаться, держаться, а потом увидит у себя на вешалке мою куртку, ту, что я оставил у неё три года назад, и поплывёт. Не от гроба. От куртки. Так всегда: человек держится перед главным, а ломается о мелочь.

Он отпил чаю.

— Лена придёт. Не ближе, чем нужно. Встанет у стены, принесёт две гвоздики, постоит и уйдёт раньше всех, чтобы никто не видел. Я знаю, что она там плачет. Просто не покажет. Потому что мы с ней были… хорошие когда-то.

— А ты как? — Он повернулся к Сергею. — Придёшь?

— Если позовут.

— Позовут.

— Тогда приду.

На секунду стало очень тихо. Слышно было, как на плите остывает чайник.

— Потом поминки. Оливье, селёдка под шубой, водка в стопках. И вот тут, Серёга, самое странное. На поминках все говорят правду. Впервые. Говорят, что я был смешной. Что добрый. Что не любил говорить о себе, и с ним можно было молчать, а это, между прочим, самый высокий комплимент. Вася расскажет случай, который я сам забыл. И я сижу, то есть не сижу, лежу, и думаю: вы же могли сказать это мне. Вчера. В среду. Я бы так обрадовался.

— Люди на похоронах говорят правду, — сказал Сергей.

— Просто поздно.

Андрей поставил кружку.

— Через год мой номер у Васи в телефоне. Он иногда листает контакты, доходит до «Андрей», палец зависает, и он вспоминает, что звонить некому. Через пять лет фотография на холодильнике у мамы. Через десять имя на камне, которое читают, проходя мимо, и думают, что надо бы прибраться. Мир не остановится. Он даже не споткнётся. Это не жестокость, Серёга, это милость: если бы мир останавливался на каждом из нас, мы бы все стояли.

— Вот это настоящее «хоп», — тихо сказал Сергей.

— Да. Не я воскресаю. Всё просто продолжается дальше.

Они помолчали. Во дворе скрипнули качели: кто-то уже вышел с ребёнком.

— Грустно, — сказал Сергей.

— Грустно. Но знаешь, что я понял? Я до сих пор иногда лежу ночью и прокручиваю ту сцену. Не гроб, нет, так, общее: вот я исчезну, и они заметят. Это привычка. Детская. Проверять, нужен ли. Раньше под одеялом, теперь на диване. Умереть в воображении на пять минут, чтобы узнать, любят ли тебя. Мы-то знаем, что это глупость. Но продолжаем. Потому что спросить живыми страшнее.

Сергей долго смотрел на него.

— И что?

— Не проверяй, нужен ли ты, воображением. Спроси живым. Скажи тем, кого любишь, сейчас, пока они могут ответить. Пока могут обидеться, засмеяться и сказать «дурак». Всё, что люди скажут на твоих поминках, они хотели бы сказать тебе. И ты им тоже.

Андрей достал из кармана телефон, который весь вечер пролежал экраном вниз, и перевернул его. На экране было три пропущенных. Он нашёл в контактах «Мама», посмотрел на фотографию, где она смеётся на даче в смешной панаме, и палец завис над зелёной кнопкой. Не в страхе. Скорее как над кнопкой лифта, который наконец приехал.

— Рано, — сказал он.

— Она встаёт в шесть.

— Откуда ты знаешь?

— Ты сам говорил.

Андрей посмотрел на него. Сергей сидел очень прямо. Потом Андрей посмотрел на экран. И нажал.

Рассказ двенадцатый. Всё, что у нас есть

Андрей вернулся из коридора минут через пятнадцать. Глаза красные, нос красный, а на лице то растерянное выражение, какое бывает у людей, которых вдруг простили, хотя они не помнят, за что просили. Он сел, взял остывший чай и выпил залпом, не поморщившись.

— Ну? — спросил Сергей.

— Она плакала. Потом смеялась. Потом спросила, не заболел ли я. Потом сказала, что давно ждала, когда я позвоню просто так. Не по делу. Мы говорили минут пятнадцать. Про капусту.

— Про капусту?

— Она сказала: «Вилок в этом году не подорожал». Я чуть телефон не уронил. — Он потёр лицо ладонью. — Первый раз в жизни слушал про капусту и мне было хорошо.

— Вот видишь.

— Не начинай.

Он усмехнулся, и усмешка вышла почти настоящей. За окном уже совсем рассвело: небо стало того бледного цвета, который бывает у промытых тарелок.

— Давай, твоя очередь, — сказал Андрей. — Что у тебя?

— У меня не рассказ. Рассуждение.

— О чём?

— О жизни.

— Ого.

— Не пугайся. Я недолго.

Сергей достал последнюю сигарету из пачки, покрутил в пальцах и закурил, прищурившись на дым.

— Давай с простого. Что у нас есть? У тебя, у меня, у любого. Что мы можем назвать своим?

— Будущее?

— Покажи.

— В смысле?

— Вот именно. Его нет. Оно не наступило. Всё, что мы про него знаем, это планы, страхи и надежды, набор картинок в голове. Можешь сказать: «Завтра позвоню Пашке». Но завтра нет. Оно как счёт, по которому ты ещё ничего не получил.

— Тогда настоящее.

— Настоящее. Попробуй его поймать. Вот я говорю: сейчас. Сказал, и нет. Между «сейчас» и «уже» зазора нет, туда булавку не просунешь. Да ещё и мозгу нужно время, чтобы собрать картинку, доли секунды. То, что ты считаешь настоящим, это слегка запоздавшее кино. Мы живём не в «сейчас». Мы живём на полсекунды позже. Опаздываем на собственную жизнь.

Андрей поднял брови.

— Подожди. Выходит, у нас ничего нет?

— Выходит, есть одно.

— Какое?

— Прошлое.

Сергей стряхнул пепел в блюдце.

— Всё, что у нас есть, это то, что уже случилось. Вчера. Позавчера. Секунду назад. Время сыплется в склад, как зерно, и склад этот единственное, что реально существует. А мы стоим на крыльце, куда никто не заходит, и думаем, что это и есть дом.

— Красиво, но грустно.

— Погоди с грустью. Самое главное впереди. Прошлое неизменно. Понимаешь? Это единственная неизменная вещь на свете. Ты можешь забыть его, переврать, пересказать так, что сам поверишь. Но то, что было, было. Память это черновик. А прошлое чистовик, и он не у нас в руках.

— Но мы же его меняем. Вот я теперь по-другому смотрю на ссору с Леной.

— Ты меняешь не ссору. Ты меняешь взгляд. А ссора осталась такой, какая была: полотенце, твои слова, её лицо. Её уже не отнять ни у тебя, ни у неё.

Он говорил ровно, без нажима, будто читал вслух с листа, который видел только он.

— И вот тебе плохая новость и хорошая в одном флаконе. Плохая: свою вину не отменишь. Что сделал, то сделал. Что не сказал, то не сказал. Тот день, когда я стоял у бордюра и сказал отцу «ага» вместо «в кафе», он там. Навсегда. Там же два рубля в кармане и звон ложечки через дорогу. Не изменить, не стереть, не переписать.

Сергей затянулся.

— А хорошая вот какая. Радость тоже не отнимешь. Если ты хоть раз был по-настоящему счастлив, это уже навсегда. Оно в камне. Никто не заберёт: ни время, ни люди, ни даже то, что после. Всё, что было, было. Всё, что случилось хорошего, лежит там, как золото, и сколько бы ты ни ходил в сомнениях, оно останется. Это самая большая защита из всех, Андрей. Самая надёжная.

— Прошлое вечно, — сказал Андрей медленно.

— Единственное вечное, что у нас есть.

На кухне было тихо. Где-то далеко, во дворе, залаяла собака, и звук прошёл сквозь стекло, как сквозь воду.

— Поэтому когда меня спрашивают, как жить, я не знаю, что ответить про будущее. Его нет. Но я знаю, что делать с секундой. Каждая секунда — это последний шанс. Через мгновение она уже прошлое. И всё. Ни добавить, ни убрать. Вот почему «позвони» нужно было сказать сейчас, а не потом. Потом не бывает. Бывает только «уже было».

Андрей посмотрел на телефон, лежащий экраном вверх, и ничего не сказал.

— Иногда мне кажется, — добавил Сергей, помолчав, — что я давно живу только там. В прошлом. Не потому что что-то случилось. Просто ловлю себя: сказал, и оно уже там. Сижу здесь, а всё это уже было.

— Ты философ.

— Я просто устал. Это бывает.

— Это хорошая усталость.

— Других не держим.

Они тихо засмеялись, и смех на секунду повис в воздухе, как дым.

— Знаешь, что мне нравится? — сказал Сергей. — Что вот мы сейчас разговариваем, и через минуту это уже будет наш разговор. Что бы потом ни случилось, какими бы мы ни стали, этот разговор был. Он останется. Этого у нас никто не отнимет.

— Это утешение?

— Это единственное, что работает.

Андрей кивнул. Потом спросил:

— И что?

— Будущего нет. Настоящее не поймать. Остаётся прошлое, и оно неизменно. Значит, каждая секунда — это то, что ты кладёшь в вечность. Клади с умом. Не откладывай «потом»: потом ты уже будешь складом, а не хозяином. Говори сейчас. Делай сейчас. Люби сейчас, пока оно ещё не стало памятью.

Он потушил сигарету.

— Вот и вся философия. Остальное детали.

На часах было семь двадцать. За окном по двору шла женщина с огромным пакетом, остановилась у подъезда и, поставив его на землю, поправила волосы. Секунда. Другая. Потом подняла пакет и пошла дальше. Обе секунды уже были. Обе остались навсегда.

Рассказ тринадцатый. Лестница

В кухне стало слишком светло. Утро забралось в каждый угол, высветило крошки на столе, жирное пятно на скатерти, протёртый дерматин на табуретке у окна, и всё это стало похоже на улики. Андрей поморщился.

— Пойдём в комнату, — сказал он. — Тут как в операционной.

Они перешли туда, где шторы с вечера оставались задёрнутыми, и там стоял мягкий полумрак, в котором вещи теряют назначение и становятся просто формами: диван, кресло, тёмный овал телевизора. Андрей опустился на диван. Сергей сел в кресло у окна, подтянул ноги и откинул голову на спинку. Верхний свет не включали.

— Последняя, — сказал Андрей.

— Знаю.

— Это не рассказ, если честно. Я хочу подвести. Как подводят в конце вечера: кто сколько выпил, кто сколько сказал.

— Подводи.

Он достал из-под дивана бутылку, початую ещё прошлой осенью и благополучно забытую, и налил в две рюмки, принесённые с кухни.

— Не будем, — сказал Сергей.

— Чего?

— Чокаться. Не будем сегодня.

Они выпили, не чокаясь.

— Мы весь вечер говорили про лестницу, — начал Андрей. — Ты первый сказал, помнишь? Что она бесконечная и мы идём вверх, переступая через себя.

— Помню.

— Я всё думал про неё. И знаешь, что мне показалось? Что каждая ступенька это кто-то. Бывший кто-то.

— В смысле?

— Ты переступаешь через Лёву. Через мальчишку, который орал на оператора из-за сорока восьми рублей. Через Диму во дворе, через семилетнего у бордюра. Все они остаются внизу. Мы поднимаемся по собственным вчерашним. Лестница — это не лестница. Это кладбище. Только мы по нему ходим. Кладбище всех, кем мы были. И единственный способ идти вверх — переступать. Нет, — быстро поправился он, — не наступать. Переступать. Бережно, как через спящего.

— Мрачно.

— Мрачно. А странным образом утешает. Потому что они никуда не делись. Они основание. Если бы не тот мальчишка, не было бы меня. Каждая ступенька держит следующую. Вчерашний держит сегодняшнего, а сегодняшний когда-нибудь станет чьей-то ступенькой.

Сергей слушал, не шевелясь. В полумраке были видны только контур его головы и блеск стекла в руке.

— И про преодоление. Мы ведь думали, что преодолеть значит победить. Победить трудность. Нет. Гора никуда не уходит. Ты становишься выше. Трудность остаётся там, где была, но ты смотришь на неё уже с другой высоты. Вилок остался вилком. Я просто перестал от него сходить с ума. Лена ушла и осталась ушедшей, но я теперь могу про неё говорить. Ничего не исчезло, понимаешь? Просто я выше.

— Или привык.

— Это одно и то же. — Он усмехнулся. — Привычка — это ступенька, которую ты не заметил.

Андрей долил себе.

— Знаешь, я у себя в подъезде каждый день поднимаюсь на пятый. Лифт с лета стоит. Сто четыре ступеньки. Пять лет я их не считал, а тут посчитал. И понял одну вещь. Бесконечная лестница, это для философов. Нормальная лестница, для тех, кто несёт пакеты. Идёшь с хлебом, с кефиром, на третьем площадка с трещиной, на четвёртом сосед выставил велосипед, и ты не думаешь про вечность. Ты думаешь про ключи. Вот в этом и есть честность лестницы. Она не обещает неба. Она обещает пятый этаж.

— И что на пятом?

— Дверь. За дверью кухня. На кухне чайник. — Он пожал плечами. — Для кого-то это ад, а для кого-то высшая точка. Зависит от того, ждёт ли тебя там кто-нибудь.

Сергей слегка наклонил голову, но ничего не сказал.

— Двенадцать историй, — продолжил Андрей. — Я сидел и считал, пока ты рассказывал. Знаешь, что у них общего? Везде кто-то упирается во что-то большее, чем он, и либо ломается, либо находит ступеньку. Дима теряет два года и находит Алину. Артём просит помощи и находит Игоря Петровича. Костя плачет в прихожей и находит Дашу. Глеб слышит двоих. Я смотрю на тайгу и нахожу кран. Все упираются. А потом кто-то оказывается рядом. Не спасает, нет. Просто рядом. Вот это и есть ступенька. Не победа. Присутствие.

— Присутствие, — повторил Сергей.

— Мне кажется, у каждого должен быть свой Лёва. Свой второй голос. Свой человек, который сидит напротив и говорит: «Ты сам выбрал». Без него лестница превращается в обычную стену.

Андрей встал, подошёл к шторе, чуть отогнул край, и в комнату вонзилась тонкая полоска света. Он тут же отпустил.

— А теперь про кино. Я давно о нём думаю. «Иронию судьбы» знаешь? Я её раз тридцать видел. Знаю, что он перепутает город, что она позвонит ему на следующий день, знаю, чем всё кончится, и всё равно каждый раз сижу и жду, когда он запоёт под гитару. Волнуюсь, дойдёт ли до двери. Понимаешь? Финал известен, а смотреть всё равно интересно.

— Потому что интересен не финал.

— Вот. Жизнь мне иногда видится таким же кино. Финал известен всем, и это не спойлер, это жанр. Все умрём. Но почему-то никто не бросает смотреть. Интересно ведь не что, а как. Какая сцена. Кто что скажет. Где пауза, какая музыка, кто сядет на ступеньки у подъезда и долго не будет заходить.

— Есть те, кто и в зал не садится.

— Есть. Эти сидят в фойе и всю жизнь обсуждают афишу. Говорят: «Да я и так знаю, чем кончится». А потом удивляются, что ничего не видели.

Сергей тихо засмеялся.

— Мне в семь лет сказали, что я умру. Помнишь, как узнал? Бабушка. Между делом, пока чистила картошку: «Все умрут, Андрюша». Я чуть не упал с табуретки. Это был худший спойлер в моей жизни. Я потом неделю ходил и думал: зачем смотреть, если конец известен. А потом оказалось, что кино всё равно очень хорошее. И где-то в середине первого часа появляется девочка по имени Ленка Смирнова, которая смеётся, когда ты упал.

— Хорошая сцена.

— Лучшая.

Он вернулся на диван.

— Если бы мне предложили посмотреть фильм про себя, я бы, наверное, вырезал половину. Все сцены, где я ищу ключи. Все сцены, где я стою перед открытым холодильником без цели. Все сцены, где смотрю в телефон и ничего не вижу. Но, знаешь, что получится? Двадцать минут. Двадцать лучших минут. И они ничего не скажут, потому что без этих ключей и холодильников они не имеют цены. Скука нужна, как соль. Без неё не чувствуешь вкуса.

Он поднял рюмку и посмотрел через неё на потолок.

— А сегодняшнюю ночь я бы оставил целиком. Если бы кто-то снял её на камеру, получилась бы странная картина: кухня, две бутылки, двое мужиков, разговоры. Ни погонь, ни стрельбы. Но я бы пошёл на неё в кино. Два раза.

— Почему?

— Потому что там всё. Понимаешь? Вилок, кобры, лава, боги, мама на том конце провода. Всё, что у человека бывает. В одной кухне.

Сергей молчал, но в молчании его чувствовалось что-то плотное, как будто он собирался с мыслями перед прыжком.

— Но знаешь, что самое страшное в кино? — продолжил Андрей. — Не финал. Титры. Когда включается свет, все встают, шуршат куртками, уходят, а ты сидишь и читаешь фамилии. Одну за другой. Потому что среди них есть кто-то твой.

— Кто?

— Не знаю. Просто чувствуешь: он там. Один раз я так досидел. До конца. Один в пустом зале. Пришла уборщица со шваброй: «Вы кого-то ждёте?» Я сказал: «Нет». А сам не мог встать. Помню, что я был не один. Мы пошли вместе, я помню билеты, помню, как смеялись в очереди за попкорном. А с кем…

Он нахмурился.

— Не помню. Странно. Зал помню, уборщицу помню, швабру помню. А с кем пришёл, как будто стёрли.

— Бывает, — тихо сказал Сергей.

— Бывает. Память — это склад. Кладёшь, кладёшь, а потом не помнишь, куда.

Он допил рюмку и вытер губы тыльной стороной ладони.

— Так что получается вот что. Лестница — это сюжет. Фильм — это форма. А финал просто конец плёнки. Главное — сцены. Вот эта, например. Мы сидим в полумраке, шторы задёрнуты, бутылка из заначки. Хорошая сцена. Я бы оставил её в монтаже.

Сергей поставил рюмку на подлокотник.

— Хорошо говоришь, — сказал он. — Мне нравится про титры.

— Это не я придумал.

— Всё равно нравится.

Он помолчал. В комнате стало тихо до такой степени, что было слышно, как за стеной у соседей тикают часы.

— Андрей. Ты помнишь, как мы начали сегодня?

— С вилка.

— До вилка.

— До… Ты пришёл. Позвонил, когда я колбасу резал.

— А до?

Андрей нахмурился.

— До? Пятница. Последняя пятница октября.

— А что было год назад? В сентябре?

— В сентябре… — Он пожал плечами. — Дождь, наверное. Осень. Работа. Ты к чему?

— Ты помнишь похороны?

Улыбка, которая всё ещё держалась у Андрея на лице, как забытая вещь на вешалке, начала медленно сползать.

— Какие похороны?

— Андрей. Почему мы тут вдвоём?

— Потому что пятница. Потому что мы друзья. Мы всегда по пятницам. Годами.

— Правильно. А почему не пришёл Вася? Ты же хотел позвать. Почему не звонит Лена? Почему Пашка не заглядывает, хотя живёт в двух остановках? Почему на кухне у тебя в сушилке одна вилка, а ты каждый раз достаёшь две рюмки?

— Серёга…

— Ты сам рассказывал про Костю. Одна тарелка, одна кружка, одна вилка. Ты смотрел на лампочку без плафона в своей прихожей. — Голос у Сергея был очень ровный, без упрёка. — Это не про Костю, Андрей.

Андрей хотел засмеяться, но не вышло. Воздух в комнате как будто стал плотнее и холоднее. Что-то поплыло перед глазами, как в той вспышке из его собственного рассказа. Белое. Секунду. Меньше.

И цвета вернулись.

Сентябрь. Дождь. Глина липнет к ботинкам. На кладбище человек тридцать, все с зонтами, как цветы на длинных стеблях. Священник торопится, ему на следующий. Пашка стоит, обняв мать, у неё платок съехал на затылок. Вася держит венок, на ленте написано «Дорогому Серёже от коллектива», и Андрей, глядя на ленту, думает: «Серёже. Он терпеть не мог, когда его так называли. Только мать могла».

Все смотрят на гроб. А Андрей смотрит в яму и думает: вот же. Никакого «хоп».

Он вспомнил, как нагнулся над краем и сказал так тихо, что услышал только дождь: «Ты лучше, чем думал о себе. Я должен был сказать раньше». Вспомнил, как врач произнёс: «Сердце». И как на поминках, над оливье, повторил Васе собственную фразу: «В нашем возрасте это уважаемая причина». Вася засмеялся, потом заплакал, и все заплакали. Вспомнил Пашку, который спросил: «Он обо мне говорил?» — и как сам ответил: «Говорил. Говорил, что ты лучше. Просто не успел сказать». Пашка закрыл лицо руками и долго не убирал.

Вспомнил контакт «Серёга» в телефоне. Нажать «удалить» он не смог. Позвонить тоже. Вспомнил, как через неделю купил бутылку, поставил на кухне две рюмки и сидел, глядя на пустую табуретку у окна. Просто так. Чтобы не было так тихо.

Год. Целый год.

— Я… — Голос у него осип. — Я же тебя похоронил.

Сергей молчал. Контур его головы на фоне шторы казался теперь не плотнее тени.

— Но ты же сидел тут. Ты пил со мной. Ты брал мою зажигалку, ты резал лук, ты ставил чайник. Ты рассказывал про Пашку, который тебя обогнал. Ты говорил про богов, про лестницу, про прошлое, которое неизменно. Мы…

Он замолчал. Слова кончились, как кончается воздух на дне.

— Серёга, — прошептал он. — Ты жив?

Сергей не ответил.

Он сидел в кресле у окна, подтянув ноги, откинув голову на спинку, — так же, как сидел весь вечер. Только теперь Андрей видел: сквозь контур его плеча проступала штора. Не растворялся, нет. Просто становился всё менее плотным, как будто кто-то очень медленно убирал его из комнаты, слой за слоем.

— Серёга.

Тишина. За стеной тикали чужие часы. Этажом ниже хлопнула дверь.

Андрей протянул руку. Пальцы прошли сквозь воздух там, где было плечо. Холодный, обычный воздух. Как у окна, где дует.

Кресло было пустым.

Или оно всегда было пустым, и Андрей уже не мог сказать наверняка.

Он сидел долго. Не двигаясь. Слушал, как за стеной тикают чужие часы и как далеко, этажом ниже, хлопнула дверь. Потом встал и пошёл на кухню, где утро по-прежнему было слишком светлым.

На столе стояли две кружки. Обе с коричневыми кольцами на донышке. Селёдка, нарезанная аккуратно. Лук, нарезанный крупно, так, как любил он сам. В блюдце окурки, все одной марки. Зажигалка лежала там, где всегда лежит.

Он провёл пальцем по сиденью табуретки у окна. Холодная. Но она всегда холодная, подумал он. У окна дует.

Он взял кружку, ту, что стояла ближе к подоконнику, и обхватил её ладонями. Тёплая. Может быть, от его рук. Может быть, нет.

Вторая кружка стояла нетронутой. Чай в ней был тёмный, густой, и на поверхности не было ни ряби, ни пара. Андрей смотрел на неё долго. Потом опустил палец в чай.

Холодный. Не остывший за ночь — а холодный, как вода из-под крана. Как будто его налили очень давно. Или не наливали вовсе.

Он сел на табуретку у окна. Ту самую. Подвинул к себе вторую кружку. Поставил рядом. И стал смотреть во двор, где дворник уже подметал другой участок.

За окном светало. Ообычный день. Пятница кончилась.

Андрей сидел на кухне один, с двумя кружками, и не знал, налил ли он этот чай сам.

Эпилог

Утро наступает не тогда, когда всходит солнце. Оно наступает тогда, когда выключаешь свет в голове и остаёшься наедине с тем, что не успел сказать.

Квартира патологически пуста, но в этом пространстве больше нет сквозняков. Часы на стене тикают ровно и равнодушно, отсчитывая секунды, которые уже никому не принадлежат. Мы боимся пустоты, заполняя её привычками, звонками, чужими именами, светом ламп и дымом сигарет. Мы бежим от самих себя в заимки собственной памяти, строим крепости из детских одеял и спорим с невидимыми двойниками за право быть правыми.

Но приходит час, когда занавески раздвигаются.

На столе остаются две кружки. В одной — остывший чай. В другой — тишина. И сколько бы ступеней ты ни прошёл, глядя в этот утренний свет, ты вдруг понимаешь: никто не уходит бесследно. Тот, кто сидел напротив, остался в складках воздуха, в запахе табачного дыма, в звонке телефона, который ты всё-таки успел поднять.

Лестница не кончается. Она просто ждёт следующего шага.

А чай… чай еще можно подогреть.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге