Обложка На орловском рубеже

На орловском рубеже

Александр Воронков

0% прочитано
Стандартный
Александр Воронков

На орловском рубеже

1 ПРОЛОГ

Александр Воронков Елена Яворская

НА ОРЛОВСКОМ РУБЕЖЕ

ПРОЛОГ

1941.X.04

Моя любимая Марта! Наконец-то удалось выкроить минутку, чтобы приняться за письмо тебе.

Сегодня утром я получил от тебя четыре пакетика со сладостями и теплый свитер ко дню рождения. Не беда, что он уже прошел — почта из Фатерланда идет 4–5 недель. Это не такой уж долгий срок, учитывая темпы нашего наступления.

Сейчас я в городе со смешным названием «Oröl», находящемся на пути к большевистской столице Москве. Говорят, на человеческом, немецком языке это означает «орел». Жаль, что рядом со мной нет Вилли и его камерадов из Люфтваффе: им бы понравился такой каламбур.

Много думаю о вас. Почему ты ничего не пишешь о Луизе? Надеюсь, она выкинула из головы мысли об этом носатом? У него бабка была француженка или еще хуже. Уточни, если получится. Можешь спросить у фрау Магды, она наверняка знает. Как поживает дядюшка Макс? Как его артрит? Рассчитался ли он с долгами? (Прошу тебя, Марта, не давай ему ни пфеннига, дядюшка совсем не знает счета деньгам!) Райни передай, что я горд его успехами, он настоящий брат фронтовика.

Дорогая Марта! Я понимаю, как тебе сейчас непросто, на твои плечи легли заботы и о бабушке, и о младших. Крепись, скоро я вернусь, и мы заживем безбедно, как всегда мечтали и как того заслуживает семья солдата Вермахта. Ради этого стоит потрудиться. Ты ведь знаешь, я никогда не боялся тяжелой работы. Правда, иногда мне думается, что эта проклятая страна населена одними фанатиками. Русские защищаются так яростно, как будто бы еще не понимают, что их дело проиграно. Вчера, после нескольких дней форсированного марша, мы подошли к окраине этого города, пробиваясь сквозь разрозненное, но ожесточенное сопротивление мелких групп большевиков. К счастью, моя машина предназначена для перевозки горючего, поэтому я никогда не езжу в голове колонн и уж тем более — в передовом отряде. Так что не переживай за мое здоровье, любимая! Ничего плохого со мной произойти не может. А вот нашим парням-танкистам вчера утром не повезло. Вдвойне досадно, что не повезло тогда, когда до города оставалось не более одного часа ходу: сумасшедшие русские с опушки леса неожиданно открыли огонь по передовому отряду. Сталинские фанатики сумели из своего единственного зенитного орудия уничтожить два наших панцера и разбить грузовик с солдатами. Представь себе: у этих деревянноголовых не было даже пехотного прикрытия, и потому наши герои сумели достаточно быстро подавить сопротивление. Тем не менее несколько камерадов погибло, а еще больше — ранено. Да и с ремонтом панцеров ремонтникам придется повозиться. А нас заставили собирать тела убитых гренадиров и везти к месту захоронения, при этом запачкали кузов моего грузовика. Но зато я стал обладателем прекрасных серебряных часов, правда, слегка старомодных и с непонятной гравировкой варварскими русскими письменами на крышке. Я пока в размышлениях, что выгоднее — оставить их себе или продать.

(Та самая зенитка)

На окраине и на городских улицах также произошло несколько стычек, но их нельзя сравнить с тем, что нам пришлось пережить в Смоленске. Обедали мы уже в Орле.

На постой нашу роту разместили в домах на окраине города — поближе к захваченным у русских складам с горючим. Наш гауптманн был рад этому обстоятельству до безумия и сразу же выставил там караулы. Так что выспаться минувшей ночью мне не удалось: в качестве бдительного постена вышагивал под противным дождем с оружием на изготовку, то и дело поскальзываясь в русской грязи. Ничего не поделаешь: с этими большевиками нужно держать глаза и уши широко раскрытыми, проклятые русские собакосвиньи не ценят наших усилий по освобождению их от жидокомиссарской власти. Когда вчера парни из первого взвода размещались на отдых в одном из домов, то обнаружили спрятавшегося раненого большевика из НКВД. Пришлось расстрелять его вместе с обеими хозяйками дома в назидание прочим русским.

Не могу без печали думать о том, что по нелепой случайности была ранена собака, прелестное маленькое белое создание, так похожее на твою Лили. Наш гауптманн, как оказалось, некогда прослушал два семестра на медицинском факультете в Тюбингене, и парни притащили бедное животное к нему. Несмотря на высокое положение, командир никогда не забывает о своих народных корнях и, конечно, не отказал в помощи. Ассистировать при операции пришлось мне: ты же помнишь, как здорово у меня получалось оказывать первую помощь в молодежном лагере Гитлерюгенда! Перебитая лапка была прооперирована простейшими методами, доступными нам, и помещена в лубки. Теперь собачка, которую по предложению гауптманна назвали Блонди, в честь верной спутницы Фюрера, стала всеобщей любимицей парней из первого взвода.

А погода очень испортилась: кругом слякоть, дождь, сырость. Настали холода, какие у нас в Померании бывают только в январе, а сейчас ведь лишь начало октября! Сколько же градусов тут будет зимой? Русские говорят, что в прошлом году мороз достигал пятидесяти градусов, а снежный покров — двух метров. Не дай бог нам задержаться со взятием Москау до выпадения снега! Радует то, что Рождество мы в любом случае будем встречать уже в Москау. Там, на зимних квартирах русской столицы, мы сумеем перенести тяготы проклятой большевистской зимы достаточно безболезненно, чтобы с весной вновь начать победное наступление!

Дорогая Марта! Вскоре после получения этого письма ожидай посылку от меня. Зная, что выбор продуктов по карточкам у вас несколько ограничен — о да, сегодня нация поступается некоторыми бытовыми удобствами, но завтра нам будет принадлежать весь мир, — высылаю тебе банку натурального русского меда, которая досталась мне по случаю, две банки консервированного краба и ткань на пальто: сегодня утром мне удалось раздобыть ее в небольшом магазине на соседней улице. Увы, разжиться чем-то посущественнее не получилось: проклятые пехотинцы из передовых частей побывали там раньше и все, что не сумели уволочь в своих ранцах, постарались поломать, испачкать и порвать, словом, полностью испортить. Не грусти, ничего страшного: впереди у нас Тула и Москау, где можно забрать в магазине любой товар, не платя ни пфеннига, — это право победителя!

Любимая Марта! Рад был бы написать тебе гораздо больше, но не поспеваю. Пора готовиться к рейсу: наши панцеры укатили в сторону города с варварским названием Мценск, и твоему Курту вновь предстоит доставлять горючее для их ненасытных моторов.

Обнимаю и целую тебя тысячу раз!

Любящий тебя Курт Бальтазар».

* * *

Что нужно для счастья старому аскету, которому на прошлой неделе сравнялось тридцать? Чтобы чернила были густы, чай — крепок и горяч, чтобы, наконец, прекратился дождь, а в печи потрескивали дрова, как дома в камине… уют! А еще — немного интересной работы сейчас и весь мир в придачу — в обозримой перспективе.

Унтер-офицер Герхард Кнопфель всегда подчеркнуто довольствовался малым и втайне мечтал о многом. Втайне потому, что ни один из сослуживцев, увы, не был способен подняться над обыденностью на должную высоту, чтобы… Да что и говорить! Ни у кого из них не водилось иной литературы, кроме очередного номера «Völkischer Beobachter», а из книг — разве что молитвенник. А ведь сам доктор Геббельс не чурался сочинительства! И если бы нация не призвала его к иному служению, наверняка стал бы выдающимся писателем, как же иначе? Так стоит ли Кнопфелю, истинному сыну Фатерланда, стыдиться своей мечты?

Каждый новый день приближает доблестных солдат Фюрера к Москве, а его, скромного блюстителя интересов Рейха, пребывающего на незаметном, но, вне всякого сомнения, важном посту, — к главной жизненной цели. Если вдуматься, ему вообще фантастически повезло, причем дважды. Во-первых, он — современник великих людей и очевидец великих свершений. Во-вторых, в отличие от кабинетных писак, изучающих мир по чужим книгам, он имеет возможность все наблюдать лично, находясь в центре событий. Вот и сейчас в каких-то тридцати километрах от передовой, в небольшом городке — или в селе? умеют же эти русские сделать простейшее малопонятным! (Кнопфель снимает и старательно протирает очки, будто бы надеясь, что эта нехитрая манипуляция позволит узреть единственно верный ответ) — он читает письма, пронизанные правдой жизни. И воочию видит героев своего будущего эпоса, который пусть и не сравнится с «Песнью о Нибелунгах», но, безусловно, оставит след в культуре величайшего из европейских народов. Да, именно так, на меньшее он, Герхард Кнопфель, не согласен. Через его руки ежедневно проходят сотни человеческих историй, каждая из которых может стать основой для романа. А какие типажи!

Вот, скажем, этот… (Кнопфель осторожно, чтобы не обжечься, отхлебывает из стакана и бросает взгляд на подпись) Курт Бальтазар. По всему видно, неглупый парень, наблюдательный и любознательный. Названием города заинтересовался, докопался до истины. Ему ли, Кнопфелю, не оценить! Сам сегодня утром вызнавал у местных жителей, что значит название их… э-э-э… населенного пункта. Оказалось, «крепость» или что-то вроде того. Несколькими веками ранее, рассказали ему, тут и вправду была крепость. Однако непонятно, от кого они оборонялись… и как им это вообще удавалось. Или одни варвары на этой земле попросту сменяли других, менее удачливых? Унтер-офицер Герхард Кнопфель не считает нужным столь глубоко погружаться в историю побежденных. Ведь ее все-таки пишут победители. Он лишь коллекционирует наблюдения за людьми и названия населенных пунктов, где посчастливилось побывать (чем это хуже собирания почтовых марок или рождественских открыток?), и, как любой увлеченный человек, радуется пополнению своего собрания. Теперь в таблице, аккуратно вычерченной в записной книжке и уже наполовину заполненной, слева значится чужое слово «Kromi», справа красуется родное — «Burg».

А здешняя история заново пишется с чистой страницы. Уже сегодня. Есть в этом что-то символичное. Равно как и в том, что гефрайтер, носящий прославленную фамилию Хофман, немного понимает язык жителей этих мест… и отлично разбирается в изысканном восточном напитке, в коем большинство соотечественников, увы, ничего не смыслит.

Кнопфель делает еще несколько глотков, на этот раз предварительно вдохнув травяной аромат, и снова погружается в чтение, тоже не без удовольствия… Да, и краткие зарисовки из солдатской жизни у этого Бальтазара выразительны и энергичны. Еще бы соображал, о чем можно писать своей фрау, а о чем нельзя. Ну да не было бы непонимающих, отпала бы необходимость в его, Кнопфеля, работе. (Отставив стакан, он с наслаждением погружает перо в чернильницу.) Все, что касается… э-э-э… последствий боя, вымарываем. Гражданскому населению вполне достаточно «Немецкого еженедельного обозрения». Вот, пожалуй, и все. Хотя… Не слишком ли слезлива история о собаке? Не бросает ли она тени на немецкого офицера? И вообще…

Морщась, он шевелит пальцами левой руки — насколько позволяет повязка. А правая уже вычеркивает — ровно и красиво, с выверенным и доведенным до автоматизма нажимом — крамольные строки.

Унтер-офицер Герхард Кнопфель, будущий писатель, участвует в сотворении новой европейской истории.

ГЛАВА 1

ГЛАВА 1

Сентябрь 1941 года, Орел

— Прифронтовой город, — медленно и четко выговорила Лида, пробуя слова на вкус. Горчат слегка — да и только. Ну не верится, что Орел — прифронтовой, не верится — и все тут. Отсюда, со скамеечки в сквере, многое видно. Внушительных очертаний серый мост, который называется Красным. По нему грохочут трамваи, как раз-таки кумачового — звонкого, как говорит Митя, — цвета; под ним неслышно вливаются в Оку воды Орлика; над ним возвышаются две церкви. У газетного киоска на пересечении улиц Сталина и 5-й Курской старик с бородой, как у Льва Толстого, и в молодецком картузе играет на баяне — не для заработка, для удовольствия, а может, уже просто по привычке. Но все равно очень хорошо играет. «Спит гаолян, сопки покрыты мглой…» Две девчонки лет десяти принимаются вальсировать. Им, наверное, невдомек, что это песня о войне. А вот музыкант, словно спохватившись, резко обрывает мелодию и тут же, без перехода: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»

Дело к вечеру, солнце — не утомленное, а словно блаженствующее, лежит на башенке высокого дома, немножко похожего на какой-то из ленинградских дворцов. На какой именно, Лида не знает, она видела их только на фотографиях в книгах (Митя говорил, что в отпуске они обязательно поедут… отпуск обещали в августе). Зато припоминается: эту вот башенку муж называл бельведером. Для него, для архитектора, – обычный термин. А вот ей, Лиде, всегда, когда она слышала это смешное словцо, чудилось ведро, изукрашенное с нелепой роскошью…

Лида улыбается.

Ее город. Те же улицы, те же дома, люди едут в трамвае по своим делам, и военных вокруг не больше, чем обычно. Куда меньше, чем в Туле. Вон и мальчишки, ровесники старшего племянника Васьки, заняты знакомым делом: подкладывают гвозди на рельсы перед приближающимся красным вагончиком, а потом собирают с земли расплющенные кусочки металла. Любопытно, на что они пацанам? Для игры? Или поделки какие мастерить? Надо будет у Васятки выспросить…

И Первомайский сквер — точь-в-точь такой же, как в день ее первой встречи с Митей. Шестнадцатого сентября тридцать восьмого. Прошло ровно три года и три дня. И снова едва заметно пробивается сквозь поблекшую зелень листьев совсем не скучная, солнечная такая, желтизна. Воробьи в пыли купаются, празднуют бабье лето. А вот скамейки иначе покрашены… были синие, кажется, теперь зеленые.

И Мити в городе нет. И Варькиного Павла нет. И окна домов заклеены бумажными полосами крест-накрест. И лица прохожих вроде бы просто сосредоточенные, а на самом деле…

Прифронтовой.

* * *

Дома, в Гурьевском переулке — то есть в Хлебном, просто старое название привычней, — все так же, как было при жизни мамы: герани на подоконниках, крахмальные покрывала на кроватях, вышитая скатерка. «Символы мещанского благополучия», — беззлобно поддевал свояченицу Митя. А если всерьез, Варька — она в маму, хозяйка необыкновенная. Вот и сегодня: десять минут — и обед на столе. Не такой, конечно, какими потчевала до войны. Но все ж картошка есть, и соленые огурцы… да что огурцы! пирожки — и те, правда, не с мясом, а с мелко покрошенным луком. Для наголодавшейся в дороге Лиды — роскошное пиршество.

— В дорогу напекла, — как бы между делом обронила Варя.

— Кому в дорогу?

— Нам.

Лишь сейчас взгляд Лиды зацепился за бесформенный баул в углу. Из баула на удивление неряшливо свисал рукав детской вязаной кофточки.

Помолчали обе: одной не хотелось говорить, другой — слушать.

Ходики спокойно, как ни в чем не бывало, отсчитывали минуты.

— Лидусь, я письмо отправляла, но оно, видать, тебя уж не застало. Я написала, чтоб ты сразу к тете Дусе…

Младшая отодвинула тарелку — то ли насытилась наконец, то ли кусок стал поперек горла, она и сама не разобрала. Проговорила с усилием:

— Получила я его. Но мне казалось, ты передумаешь. Мама всегда говорила, что дома и стены помогают.

И добавила тихо-тихо, чтобы постыдная неуверенность не так была слышна:

— Варь, ну зачем тебе уезжать? Орел — центр военного округа, тут должны быть какие-то войска, правильно? Не сдадут…

— Какие-то... — Варя покачала головой в такт движению маятника. Пугающе механическое движение. — Поехали с нами в Каменку, а?

— Это чего, бежать, что ли? — Лиде стало и досадно, и неловко. Отвернулась к окну, дернула черную тяжелую занавеску…

— Закрой, закрой! — старшая порывисто и суетливо отвела ее руку. — Нельзя… затемнение.

Перевела дух. Но испуг из глаз не ушел, Лида видела. — Станцию бомбят, и нам перепадает… Сегодня так и вовсе три воздушных тревоги было, и третьего дня… Перелыгиных помнишь? Как половина народа с депо — кто на фронт, кто с семьями в эвакуацию, так Порфирич на железку в сторожа подался. Ну вот… — Варя глубоко, со всхлипом вздохнула. — Ногу ему оторвало в бомбежку. Это летом еще. До пункта первой помощи не довезли. И Иванниковых разбомбило, Маруся с детьми теперь у бабки в деревне.

Опять посидели молча. Тиканье часов в тишине нагоняло на Лиду страх, но заговорить почему-то было еще страшнее. Она вздрогнула, когда Варя спросила вполголоса:

— Митяй-то пишет?

— Пишет. Перед самым моим отъездом вот…

— А от Пашки с десятого, выходит, августа ни полсловечка. — Варя встала, принялась собирать посуду, качнула головой, увидев, что Лида поднимается: мол, сама управлюсь. — Мне детей сберечь. Я обещала.

И после паузы:

— Чего делать-то собираешься?

— К вам вот попроситься хотела, — призналась младшая. — Библиотекари-то сейчас кому нужны?

— Это да, — Варя очень осторожно, беззвучно поставила тарелку на тарелку. — Да вот тебе-то — и в санитарки?..

— Думаешь, не справлюсь?

— Справишься, чего там… — старшая вздохнула и закончила с нажимом: — Ежели чего… ну, случится чего, госпиталя в первый черед вывезут, я так рассуждаю.

Помедлила, что-то обдумывая.

— Лидусь, как до тетки добираться-то — помнишь?

— Доберусь, — Лида кивнула.

И мысленно повторила: «Если что…»

…Прощание с родными вышло долгое, суетливое и бестолковое.

Варя трижды повторяла одно и то же: — Банка с керосином за буфетом, с крестиком на крышке, не перепутай, там в другой у Пашки чего-то… — и казалось, забывала собственные слова раньше, чем успевала договорить.

Еще велела картошку кушать, а дверь в погребицу получше закрывать:

— Мыши вовсе страх потеряли, — и почему-то добавила: — Как война началась, так и…

Потом вдруг решила, что Манечка в дороге непременно замерзнет, начала искать пуховый платок, разворошила и баул, и один из двух узлов.

А Манечка ни с того ни с сего расплакалась, и все ее долго утешали, и снова паковали вещи, и почему-то получалось не так ладно, как прежде.

Кое-как уложили, не сказать упихали. Варя устало села — почему-то на узел, а не на табурет — и поглядела на стенные часы.

— Ежели что, мамкины ходики в сараюшке припрячь, да смотри, заверни как следует, чтоб не попортились, — сказала она и всхлипнула. — Вон, Пашкина фуфайка на вешалке, возьмешь тогда.

Лида молча кивнула. Что тут говорить? Сколько была семья, столько и эти ходики были.

— А Васька-то где? — всплеснула руками Варя.

Кинулись по комнатам, выглянули во двор, Манечка, обрадовавшись нежданной игре в прятки, побежала на улицу. Вернулась сияющая:

— Васятка к Лаврищевым пошел, я видела!

Гуртом двинулись к соседям.

Васька попытался было улизнуть, но бабка Лаврищева не дремала, образумила подзатыльником. Ну и внуку Мишке отвесила для острастки.

— Ну что ты бегаешь, нам уж пора давно, — взялась выговаривать сыну Варя, силясь скрыть смущение — от нее-то от самой детям разве что мокрым полотенцем доставалось, когда в кухне под руку лезли.

— Это ты бегаешь, а я не хочу, — огрызнулся мальчишка. — Сама же мне говорила, что Орел не сдадут, а теперь чего?

Варя, краснея и оглядываясь на бабку, стала сбивчиво оправдываться: они помогут тете Дусе по хозяйству, она ведь старенькая уже, ей трудно все одной да одной, а потом вернутся, Васятка и от класса-то отстать не успеет. Бабка Лаврищева поддакивала да украдкой посмеивалась то ли над Вариным обхождением с мальцом, у которого еще материнское молоко на губах не обсохло, то ли над неумелой ее ложью.

Наконец вернулись домой за вещами, расцеловались, присели на дорожку, вышли и…

— Мы Лиду забыли! — отчаянно вспискнула Манечка и, чуть не сбив тетку с ног, бросилась назад.

Лида не сразу сообразила, что это не о ней — о кукле. Да и когда сообразила, от сердца не отлегло.

Смолчала. И Варя смолчала, хотя в другой раз наверняка посетовала бы на дурные приметы.

* * *

Лида всегда любила тишину и удивлялась, что кто-то от нее устает. Тишина читального зала — солидная, дружественная умным мыслям. Домашняя — легкая и теплая, как любимое одеяло. Тишина осеннего города — спокойная, уютная, даже когда дожди налетают.

Тишина этой осени была совсем другая — сторожкая, ненадежная, оглохшая от бомбежек и одуревшая от тяжелых предчувствий. Та, что дома, — еще и заодно с усталостью, какой Лида никогда прежде не знала… и отдохнуть не позволяет. В ней чудятся Варины вздохи и горестный Манечкин возглас: «Лиду забыли!», она выталкивает прочь, гонит из дому. Тишина госпиталя — искалеченная, подавляющая крик, намертво стянутая бинтами. Лида приспособилась передремывать между сменами в комнатенке у медсестер. Это не одобрялось, но и запрещать никто не торопился.

Она не пыталась внушить себе, что в ее присутствии здесь есть какой-то особенный смысл; в госпитале хватало квалифицированного медперсонала, что уж говорить о санитарках из вольнонаемных. Просто ей самой так легче было: никаких лишних мыслей, потому что тут — нельзя. Нет, мысли-то — они у всех, только вот словами редко становятся. Разве что спросит кто-нибудь из раненых: «Сестренка, в городе-то чего слышно?» — «Все по-прежнему», — ответит Лида — и не знает, что добавить. Она и прежде не была разговорчива; Митя, бывало, шутил: «Вот повезло мне редкостную редкость выискать — неболтливую женщину!» А нынешние городские новости — те, что были и видны, и слышны, — ни к чему рассказывать, их и так все знают. Эти новости что ни день врываются с грохотом, оседают дымящимися развалинами на Выгонной, на Медведевской, на Пушкинской, на Курских.

А другие — из тех, что передаются из уст в уста, — повторять не хочется. Даже верить в них не хочется. Сегодня Надя Минакова, бойкая чернявая медсестричка, сказала по секрету: командующий округом Тюрин со штабными еще прошлым вечером из города подался. На восток. Может, во Мценск… а там кто его знает. Так и сказала: «Подался».

Верить не хотелось. А вот как, спрашивается, не верить, если Надькин жених — чекист?

Нет, лучше уж ограничиваться многозначительным и ничего не значащим «все по-прежнему». А там уж пусть каждый для себя решает, к добру оно или к худу.

Общительная, да и вообще словоохотливая Надька выкручивалась по-своему, частила бойко:

— Ну, то, что сестренка моя меньшая, Танька, косу себе отчекрыжила, чтоб букли крутить, как у соседской Вальки, а у тетки Нюры одноглазый кот пропал, — оно вам без интереса, а сводку вы и так слыхали — упорные бои на всем фронте, на западном, вон, направлении нынче наши самолеты кучу немецкой техники уничтожили да роту пехоты в придачу. Лично мне такие новости — оч-чень и весьма!

Лида ей отчаянно завидовала: есть же такие люди, по которым никогда не скажешь, что они встревожены или опечалены.

А сегодня новая подружка и вовсе примчалась в сестринскую оживленная, выпалила прямо с порога:

— Девочки, после смены все со мной! — и, сделав загадочные глаза, пропела опереточным голоском: — Банкет намечается!

Лида удивилась. Ей даже немножечко любопытно стало. Нет, она, конечно же, никуда не собиралась идти, но…

Но Надька была не из тех, от кого можно запросто отговориться. Ну и что с того, что Лида без году неделя в госпитале работает? Она ж, Надька, не отдел кадров, чтоб этим интересоваться. Устала? А кто не устает? Можно подумать, она, Надька, целыми днями дрыхнет без задних ног, или, вон, Тонька... И в конце концов, тряхнув цыганскими кудрями, выдала самый главный аргумент:

— Ванька мой на полсуток домой выпросился. Ты ж понимаешь, он на казарменном, мы, считай, месяц не виделись. Скажешь, не праздник? По нашим временам вполне себе праздник! А у нас так — если праздник, то полон дом народу. Вот как свадьбу гулять будем, все услышат, от Привокзалки до Кирпичного! Теть Зина, Ванькина мать, уже, небось, пироги вовсю печет. Так что не выдумывай-ка давай.

Они были очень красивой парой, темненькая Надя и ее Ваня, похожий на царевича из сказки. Правда, Надя ворчала, что зря он к приходу гостей гражданское надел: когда он в форме, на него глядеть приятнее. А он притворно хмурился в ответ и отшучивался: «Коли так форму любишь, чего ж не стала встречаться с тем летным курсантом, у летунов-то, знамо дело, шику больше нашего?»

У Вани собралась целая дюжина гостей, однако мужчина среди них оказался только один — точнее, молодой парень в «профессорских» очках. Так что тему для разговоров задала Надька, воспользовавшаяся случаем покрасоваться в ярко-голубом крепдешиновом платье:

— Ну, граждане-друзья, как вам моя обновка?

Гостьи принялись оживленно обсуждать ткани, фасоны, делиться мечтами, кто какое платье хотел бы себе сшить. Лида легко вздохнула, улыбнулась: уж ее-то и малиновая наливка не втянет в такой разговор! Зато все та же наливка развязала язык стеснительному парнишке в очках, Жоре, и вдруг оказалось, что и ему, и Лиде давным-давно не терпелось поговорить о сонетах Шекспира.

Ей стало тепло и весело. И казалось, что все и у всех сейчас хорошо и просто замечательно и нет других тем для разговора, кроме самых приятных. Лиде вдруг представилось, что во главе стола сидят, как на свадьбе, Варя с Пашкой. А Митя… Митя тоже здесь, просто во двор вышел покурить и вот-вот вернется.

Лида опомнилась. И почувствовала: все они пытаются отгородиться от того, что все равно случится. Так, как будто бы красивая одежда может уберечь человека, а беззаботная болтовня — рассеять жуткую тишину, эту вот тишину от бомбежки до бомбежки.

А тетя Зина, беленькая старушка с удивительно звучным, молодым голосом, вдруг обронила, то ли извиняясь, то ли жалуясь:

— Так уж получается — стол у нас нынче бедноват. То ли дело до войны…

— А давайте патефон заведем? — словно не слыша ее, с преувеличенным воодушевлением воскликнула Надя. Но в голосе ее Лиде почувствовалось старческое дребезжание. И в танце она двигалась как-то неровно — то бессильно шаркала ногами, то, встряхнувшись, принималась дробно притопывать не в такт музыке. И когда мелодия споткнулась и захромала, Надя не сняла иглу — сдернула торопливо, резко — и уселась на место, кивком указав Ване, что пора наполнить рюмки.

А потом запела… нет, заговорила тихо и строго:

Дан приказ: ему — на запад,

Ей — в другую сторону...

Уходили комсомольцы

На гражданскую войну.

Уходили, расставаясь,

Покидая тихий край.

«Ты мне что-нибудь, родная,

На прощанье пожелай»…

Одна из девушек — Лида не успела сообразить, кто именно, — начала тихонько подпевать, но на нее шикнули.

А Надя продолжала ровным голосом:

И родная отвечала:

«Я желаю всей душой, —

Если смерти, то — мгновенной,

Если раны — небольшой»…

И Лида вдруг подумала, что таким вот голосом молятся.

Провожать гостей вышла в прихожую одна только тетя Зина. Лида слышала, как Надя рыдает в кухне в полный голос и допытывается:

— Ну ты мне скажи, все плохо, да? Раз никто ничего толком не говорит, значит все совсем-совсем плохо!

— Не, ну какое плохо? — утешающе твердил Ваня. — Кому полагается знать — те знают, когда будет нужно — и вам скажут. А пока… ну видишь ведь, мы в городе и сниматься отсюда не собираемся. Ну и о чем ты тогда плачешь, глупенькая?

Лида слышала. И не верила.

ГЛАВА 2

ГЛАВА 2

3 октября 1941 года, район станции Оптуха

В школьные годы Ванька любил читать про войну. И не какие-то там повести-романы, где бой умещается на одной странице, зато балов всяких и барского трепа понатыкано, как морковки на грядке, а серьезные книги, с картами, со схемами, со стрелками, указывающими направление главного удара. И дядя Петя, материн старший брат, случалось, рассказывал про германскую. Не байки для ребятни травил, а укладывал слова неторопливо и весомо, словно дорогу мостил. И всякий раз заключал:

— Война — эт не ваши сшибки на палках, что вы из плетня у бабки Мани понавыдергали, казаки-разбойники. Война — она навроде работы в горячем цеху. Трудно, силы отнимает, да и случиться может всякое. А геройство… Ну дык работу справил, ну, то есть, приказ выполнил, — герой.

Оттого и мнилось Ваньке, что на войне всегда все понятно: есть командиры, которые точно знают, что нужно делать, есть приказ, в руках оружие, впереди враг. Думалось в детстве, казалось до вчерашнего вечера и верилось нынче ночью, когда они, семь сотен чекистов и отслуживших срочную пограничников, а вдобавок к ним канцеляристы разные, вместе именуемые ополчением НКВД, получили в придачу к своим винтовкам скудное количество гранат и изрядное — бутылок с зажигательной смесью и выдвинулись на полуторках на Кромы. Уничтожать немецкий десант, как им было сказано.

Поначалу Ванька пытался вообразить себе, как все случится. На ум почему-то шли кадры из фильма про Чапая — и больше ничего. А потом и вовсе мыслей не осталось: Ванька задремал, но чувствовал и тряское покачивание грузовика, и озноб то ли от волнения, то ли от ночного холода. Он и опомниться не успел, как, вытолкнутый из машины бесцеремонной рукой, уже лежал в кювете, а со всех сторон и вроде бы даже с неба трещало и грохотало. И он тоже стрелял — и добро бы в белый свет, как в копеечку, а то ведь в непроглядную ночную темень, тошнотворно воняющую металлом, бензином и еще чем-то… черт знает чем!

А когда все стихло, понял: ничуть не врут люди про оглушительную тишину. И в этой тишине голоса звучали гулко, как из бочки… а о чем говорят, не сразу разберешь. Но и так ясно: что бы это ни было, на десант оно не похоже. Убралось восвояси — это да… однако ж, надо понимать, недалеко убралось, другую дорогу искать отправилось, обходную. И что ж теперь?

Вносить ясность никто из старших не торопился. И Вовка-погранец, который все всегда узнавал быстрей всех, принес весть: командир с комиссаром куда-то двинули на «эмке». «А нам, выходит, где стал — там и стой». Впотьмах да под мелким дождиком, плащ-палаток нет, во флягах вода не сказать что в избытке, и сверху вода не сказать что в недостатке. И перелесок на обочине дороги — то еще укрытие. А чего делать, разместились кто как сумел, Вовка-погранец кусок брезента где-то добыл, организовал подобие палатки на четверых, даже костерок развели. Жить можно!

— Я так рассуждаю, мужики, — заговорил Вовка, озябшими непослушными пальцами крутя «козью ножку». — Налетели мы с вами на передовой отряд гансов. Десант, спрашиваете? А чего, пехтура ихняя на танковой броне — не десант? Только вот танков тех — не меньше, чем до хренищи. И кабы они нас тоже за кого-то другого не приняли, враз выписали б нам путевку на тот свет. Считайте, свезло.

— Свезло, говоришь? — хрипловато заворчал Илюха Паровоз, мрачноватый парень, недавно перепросившийся к ним из военизированной охраны железки. — Ну тогда скажи, умник, куда они двинули-то?

— А чего тут думать? — погранец нахмурился. — Тут не то что умнику, распоследнему дураку ясно — дорога им одна, на Орел.

— Во-от! — назидательно прогудел Паровоз. — Такое вот оно, наше цыганское счастье. В тыл к нам зайдут — и пишите письма до востребования.

— Не факт, — Вовка со старанием, словно занимался делом наипервейшей важности, затушил окурок о подошву, — что они сегодня нарисуются. Черт их знает, куда они по здешним кнубрям забурятся и сколько потом дорогу искать будут. А там уж их на окраине встретят…

— По кнубрям? — живо переспросил смуглый парень, прозванный Молдаванином, хотя фамилия его была Шевченко и он незадолго до войны перебрался в Орел откуда-то с юга Украины.

— А чего?

— По-нашему это как, интересуюсь.

— Почем мне знать, как оно по-вашему, — пробухтел Вовка. И тут до него дошло:

— У вас чего, так не говорят?

— У нас и не так говорят. А этак вот — нет.

— По кнубрям — по бездорожью то есть. Они ж в обход тракта подались, так? А кроме того рельефа местности, — погранец радостно оскалился, — что у них на картах обозначен, есть еще сама местность, улавливаешь мысль?

— До Кривцово и Шумаково дорога нормальная, — снова встрял Илюха. — А дальше, сдается мне, они вдоль железки попрут. — Подымил с полминуты и закончил:

— Так что — сегодня.

«А мамка? А Надюшка?» — Ваньку снова начало знобить, и он мысленно выругал себя — разнюниться еще не хватало! И почему-то стыдно стало, что он в первый черед о своих вспомнил, когда такое творится. Хотя наверняка и Илюха, и Молдаванин в эту минуту о семьях подумали. Вовке-то проще, он сам-один.

Что ж это за война такая? Где враг — непонятно, сколько того врага — тоже, командовать никто не торо…

— Мужики, кончай перекур, выдвигаемся!

— Куда? — растерянно спросил Ванька. Почему-то у Илюхи.

— На кудыкину гору, — с неожиданной злостью осклабился Паровоз. — Домой, куда ж еще?

Грузились расторопно, но казалось — жутко медленно. Вовка последним запрыгнул в кузов и с ходу ошарашил:

— Вот тебе и по кнубрям! Знаете, где гансы? В Кнубре заночевали. А от того Кнубря до Орла километров двадцать. Вот и считай, в котором часу они по утреннему холодку в гости прикатят.

— Почем знаешь? — вскинулся Ванька.

— Ну так командир с комиссаром только что оттуда. Насилу вырвались.

— Тебе что, докладывают?

— Зачем? Я ж разведчик.

«Трепло ты, а не разведчик!» — чуть было не высказался в сердцах Ванька. Хорошо, вовремя язык прикусил. В чем Вовка-то виноват? Да и командир с комиссаром, если подумать, не дуриком в ночь помчали. Командир-то у них не абы кто — майор погранвойск НКВД, кадровый…

— Вовка у нас все знает, — протянул Паровоз, — да мало понимает. После таких гостей не соберешь костей.

— А ты панику не поднимай! — набычился пограничник.

— Да какая паника? — Илюха вздохнул с видом умудренного жизнью человека. — На тебя железная дурища попрет, в которой хорошо так за тысячу пудов, а чего у тебя против нее, ты не хуже меня знаешь. И стоять тебе против нее. И стоять, и стоять. Потому как иной судьбы, чую, у нас не будет.

* * *

3 октября 1941 года, юго-западная окраина Орла

Раньше Ваньке представлялось, что судьба — просто выдумка, которой в старое время бесстыжие гадалки дурили темный суеверный люд. Да и вообще, не брал он этого в голову. То ли дело — Родина. Вот о ней и думал, и читал, и в школьном сочинении писал. Родина — это огромная страна от края и до края, Москва с Красной площадью, Ленинград со Смольным и «Авророй»… А Надюшка, тогда еще не невеста, просто одноклассница, написала совсем иначе. У нее выходило, что домишко на Привокзальной, мама с отцом, и сестра, и школа, и подружки, и бабушкина деревня, и тамошние ребята — Родина. Ванька удивлялся: странные они все-таки люди, девчонки! И мечты у них странные. Ну что это за мечта — стану, дескать, медсестрой, буду людям помогать? Как будто бы врачом быть хуже! Чего прям на медсестре-то останавливаться? Нет, мечтать — так мечтать! Можно даже и о подвиге. Таком, о каких в газетах пишут. Ванька мечтал. Молчком — эта язва на смех ведь поднимет. Она тогда уже за словом в карман не лезла, Надюшка…

А Родина, оказывается, — это земля.

И думается сейчас не о той, что от края и до края, а об этой, рыжевато-серой, вязкой, что липнет на лопату, забивается в рот, в уши, комками сыплется за ворот. Лопата уже неподъемная. А земля мягкая. Лечь бы, полежать. Холодная. Это хорошо, что холодная. Остудит, бодрости прибавит. Да только земля эта — рубеж. Через какой-нибудь час ей защищать тех, кто будет защищать ее.

Вода во фляге пахнет сырой землей. И Ванька пропах сырой землей. А у дымка махорки запах, какой идет от летней, прогретой солнцем, земли.

Серый рассвет пластается по траве. И небо землистое; Ваньке в какой-то миг чудится, что он муравей, строящий себе жилище в огромном надежном блиндаже.

А значит, ничего плохого не случится. Ни с кем из них. Ничего плохого.

И даже тогда, когда земля взметнулась в небо, а небо начало валиться на землю, страшно не было. Было что-то другое, непонятное, чему и названия-то, наверно, нет, но не страх. Земля-то прикрывает.

— Пока Цон не перейдут, будем жить! — срывающимся, веселым голосом проорал Ваньке в ухо Вовка-погранец. — А вот хрен они найдут, где перейти!

Оно и понятно. Цон — река невеликая, Ванька, помнится, десятилетним пацаном переплывал. Туда-обратно. По три раза, прежде чем завалиться на бережку, подставляя пузо солнцу. В глубину тут взрослому в иных местах по макушку, а в иных — и вовсе по колено. Однако ж какая-никакая, а водная преграда. За которой — семь сотен злых, не выспавшихся русских. Три легких танка и горстка пехоты на рожон вряд ли попрут, огрызнутся да уйдут восвояси ни с чем. Но кто сказал, что гансюки выслали единственную разведгруппу?

Во, опять зашевелились! Один из трех медленно, словно ощупью, двинулся вдоль бережка, приминая жидкий кустарник. Другой сунулся было к воде, нарвался на увесистую плюху из полусотни ружейных залпов, попятился.

И снова стало тихо. И неспокойно.

— Обойдут, — будто подслушав Ванькины мысли, негромко, но почему-то очень отчетливо сказал Илюха. И дернул головой влево. — Для любителей названий всяких интересных… слышь, Молдаванин, для тебя — в той стороне деревня, Гать называется. Не перейдут речку вброд, двинут через Гать, угу.

И тут Ваньку пробрало. Не до дрожи — до оцепенения. Такое приключилось однажды в детстве, когда он на спор заночевал в выселенном доме. Всякое могло статься — и местная шпана нагрянуть, и ветхие перекрытия обрушиться. Но куда страшнее было думать, что справа и слева — пустые темные комнаты. И не потому, что никто не придет на помощь, а просто…

Что ж получается, они и есть — оборона? Одни они — и все?!

Возле Гати — одни, это точно. А позади, в загодя отрытых окопах на окраине Орла? Что, там тоже пусто?

Выходит, подарили немцу город?..

В следующий миг думать стало некогда…

* * *

3 октября 1941 года, Старо-Киевский большак

Они не были единственными, кто держал в то утро оборону. Справлял работу, как давным-давно говорил Ваньке дядя Петр. Свою или соседскую — тут уж разбирать не приходилось.

Человек двужильный, а у техники ресурс есть. И хуже всего, когда вспоминаешь эту прописную истину тогда, когда твои товарищи уходят дальше, куда приказ велит, а ты остаешься на обочине дороги. И вся надежда — на коротышку в замызганной гимнастерке… да какая надежда! Вон он, возьми его за рупь двадцать! — влез на выклянченный у парней снарядный ящик, открыл капот своей трехтонки и смотрит внутрь жалостно, разве что слезу не пускает. Поглядишь на такого — и волей-неволей подумаешь: остался бы водила постарше, тот же Григорич, — наверняка бы управился, а этот… тьфу!

Сержант отмахивается от докучливой мыслишки и принимается за дело: хочешь не хочешь, а орудие надо ближе к лесу… В одном повезло: до леса десятка три шагов, не больше. Это, конечно, потрудней, чем летним вечером в горсаду лимонад пить, но их пять здоровенных лбов, и в каждом он уверен не меньше, чем в себе, а уж в себе-то — жаловаться грех. Пацан не в счет, пусть возится со своей колымагой…

Сержанту пошел двадцать второй год, водитель на пару лет моложе и кажется ему совсем сопляком. Толку с мальчишки мало, ну да какой с него спрос?

Если кому и предъявлять претензии, так это немчуре. Подкрепляя восьмидесятипятимиллиметровыми доводами, коих не много, но и не мало — ровно дюжина. Их серовато-бурые бока внушительно вздымаются над жесткой щеткой скошенной под осень травы. Они ждут. И люди ждут. Трудятся — и ждут. Ясно, чего.

— Ну? — сержант, потирая вспотевшую шею, подходит к водителю.

Здесь тоже все понятно, но не спросить он не может.

Пацан качает головой и виновато шмыгает носом. — Ты вот что, — сержант добавляет в голос командирских ноток, — подготовь машину к уничтожению. Мало ли что, вдруг эти… управятся. — И косится в сторону леса: только бы зениточка, красавица, не зачудила, а уж там… Что «там», думать смысла нет, а загадывать и вовсе последнее дело. — Как сделаешь, топай к нам. Завтракать будем.

…Час спустя в Малой Фоминке, что в стороне от большака, который тут из поколения в поколение уважительно величали Старо-Киевским, услыхали раскатистое «тудух! тудух!» — словно из земли, как из половика, пыль выколачивают.

— С Драгунского бахають, — хмуро переглянулись два не старых еще деда.

— Васька! Санька! Федька! — заметались, заголосили бабы. И — настежь двери погребиц, тут уж не о том печаль, что мыши понабегут: детей ховать надо! Малые — вот они, за подолы материнские цепляются, а кто постарше — те к Драгунскому лесу бежать наладились. Одного за ухо, другому подзатыльник… Бабы не скупятся: лишь бы головы дурные были целы.

Федька, тетки Любы сын, сорванец и коновод, порскнул огородами, как на реку бегал, когда мать не пускала, да и был таков.

Он-то и принес в деревню весть:

— Наши с пушки два не то три немецких танка подбили, а потом их… — и разревелся. Спохватился, прикусил губу, зыркнул на перепуганных сестренок и сказал устало и зло: — А танки у этих серые, как крысы!

Серые танки шли по большаку на Орел.

А там, на окраине, в отрытых еще в августе окопах занимали позиции бойцы конвойного батальона НКВД.

* * *

3 октября 1941 года, юго-западная окраина Орла

…Сквозь никак не отступающую глухоту пробился тихий, срывающийся Надюшкин голос:

…Если смерти, то — мгновенной,

Если раны — небольшой…

Значит, все-таки есть она, судьба, если ее издали почуять можно?

А вот боя не слышно. Неужто — все?

Силясь приоткрыть глаза, Ванька позвал: — Вовка! Вов, как там?

Отозвался почему-то Молдаванин, едва слышно: — Отходить будем. Илюха говорит, знает, где подводой разжиться. А коль говорит… Скоро уже, Вань.

Ванька ждал. Ему-то что? Это им сейчас трудно — Молдаванину вот, Илюхе, Вовке… а где Вовка? Надо позвать, спросить. Потом. Сейчас пусть дело делают. А ему остается лежать да ждать, выталкивая с каждым выдохом боль, чтобы снова не накрыла, когда…

Земля теплая и пахнет хлебом. И дымком — как от костра. Тихая…

Не успел подумать, как снова ударило, и земля отозвалась дрожью. Земля тоже дышит, выталкивает боль. Живая…

…Секундой позже она вспыхнула под ногами Ганса, или Курта, или Фрица — и одуряюще запахла гарью и тленом.

Ваньку вернул в сознание низкий гул, слышный даже сквозь грохот и треск.

Небо, белое-пребелое (когда ж день-то успел настать?) ослепило, и тотчас же закрылось чем-то темным, большим.

На город шли самолеты.

* * *

Восемь двухмоторных ПС-84, порождение американского технического гения и русского рабочего мастерства, один за другим спешно заходили на посадку. Чуть в стороне и выше, почти цепляя хвостовым оперением набрякшие дождем тучи, кувыркались, переполыхиваясь злыми огоньками пушек и пулеметов, две тройки «ястребков» против дюжины «мессов». Впрочем, нет, не дюжины — десятка: один Me109, волоча за собою дымный шлейф, торопливо ковылял на юго-запад, в сторону Кром, пилота второго порывистым ветром тянуло вместе с парашютом к реденькой рощице.

Вот колеса первого транспортника синхронно стукнулись о покрытие взлетно-посадочной полосы, и он шустро для своих габаритов покатил вперед, торопясь освободить дорожку для летящего в кильватере дюралевого сотоварища. Крылатая машина не успела еще окончательно остановиться, как в ее борту рывком распахнулась сводчатая дверца и на землю принялись выскакивать бойцы. Подчиняясь отрывистым командам, они, едва успев размять занемевшие от многочасового сидения ноги, группировались по отделениям, взводам и торопливым шагом выдвигались в сторону железнодорожной насыпи. Четыре стальных «оглобли» ПТР-39 тащили на плечах попарно, выжидательно оглядываясь назад: следом за «русскими дугласами» шли десятки краснозвездных ТБ-3, которые несли в себе не только бойцов, но и намертво принайтованные тросами сорокапятимиллиметровые орудия противотанковой батареи 201-й воздушно-десантной бригады.

Бригаду подняли по тревоге глубокой ночью. А в девять часов утра она в полном составе уже была на аэродроме. Как в песне поется: «Были сборы недолги».

Все напутственные речи уложились в одну фразу: — Товарищи, помните: на этом рубеже вы защищаете Москву…

...Передовой отряд десантников критически оглядывал подготовленные местными окопы по обе стороны шоссе, а командир деловито представлялся хозяевам-чекистам, когда раздались приглушенные расстоянием хлопки орудийных выстрелов.

Танки гитлеровской кампфгруппы открыли огонь по летному полю…

* * *

Когда ты впервые в жизни понимаешь, что цвиркающие звуки рядом с тобой издают не безобидные щеглы-воробушки, а вполне реальные пули и осколки снарядов, от неожиданности поневоле пригнешься, втягивая голову и завидуя черепахе с ее панцирем, а то и бросишься с размаху на землю: она, кормилица и заступница, укроет от вражьего летящего железа. Десантники принялись рассредоточиваться по полю. Опустевшие самолеты друг за другом поднимались в воздух. Вроде бы, все без суеты, но у кого в то мгновение сердце не зашлось: опоздали!

Веселый золоточубый политрук, форсящий среди прыжковых комбинезонов и полевого обмундирования диагоналевыми темно-синими галифе «шириною с Черное море» и авиационным околышем фуражки, кинулся к ирригационной канавке неподалеку от дороги, увлекая за собой ближайший взвод. Натренированные километражем довоенных еще марш-бросков, парашютисты мчались за ним, с разбегу сигали в заросший поблекшей осенней травой водогон и сразу же принимались обустраивать свой временный боевой рубеж. Выкладывали из вещмешков гранаты, тут же деловито снаряжали их карандашиками детонаторов. Выравнивая дыхание, брали на мушки токаревских полуавтоматов мелькающие вдали непривычные силуэты в немецких касках. И — ждали, напряженно ждали приближения серо-сизых стальных ящиков на гусеницах…

Ведомый самым бесшабашным, а может быть, самым неопытным командиром Pz.Kpfw II сунулся справа, одновременно разворачивая башню, чтобы прочесать фланговым огнем канаву. Чересчур приблизился, чересчур. Над землей молниеносно взметнулась чья-то рука, и, кувыркаясь в воздухе, полетела в танк килограммовая тушка гранаты. Взрыв на лобовом листе оглушил водителя, заставив выпустить рычаги управления, подобно тому, как терял поводья боевого коня тевтон, получивший удар булавой по ведерному шлему. Вторая граната, не долетев, взметнула землю в метре от борта, зато третья «РПГ-40» легла точно, разорвав стальную гусеницу и повредив опорный каток. Поспешно высунувшийся панцерманн поймал сразу несколько пуль и осел внутрь стального гроба.

Сотоварищи подбитого танка не стали искушать судьбу и, остановившись в почтительном отдалении, принялись за методичный обстрел. Так воюет умный германский солдат!

Да вот снаряды делят мир не на дураков и умных, а на живых и мертвых. Слаженно рявкнули три сорокапятки — и попятились, и задымили сразу два панцера. Больше кандидатов в мертвые герои нации не нашлось: благоразумный командир отдал приказ на отход.

Тем временем тяжелые бомбардировщики все спускались и спускались с серого неба на серый бетон, солидно и в то же время проворно скользили по нему и, выплюнув из своих дюралевых утроб людей, ящики и орудия, вновь грузно выруливали на взлет. Удивительно: ни один из этих воздушных гигантов не горел, не лежал в конце ВПП грудой покореженного металла… Видно, не признанный Советской властью Илья-пророк все-таки решил прикрыть авиаторов и десантников своим плащом от летящих снарядов и избавил от прямого попадания. Что же до дырок в плоскостях и фюзеляжах… ну так дополнительное освещение еще никому не вредило…

* * *

…Не горюйте, не печальтесь — все поправится,

Прокатите побыстрее — все забудется!

Разлюбила — ну так что ж,

Стал ей видно не хорош.

Буду вас любить, касатики мои!

Капитан Денис Французов не без удобства устроился на старой березе, упершись ногами в толстую ветку, а лопатками — в ствол, и то окидывал внимательным взглядом лежащую перед ним местность, то сверялся с логарифмической линейкой. Составлял огневую карточку. Перед ним — небольшая речушка с поросшими ракитником обрывистыми берегами. За нею, водной, то бишь, преградой, — обширное пустое пастбище. Дальше — разномастные крыши домиков. Поселок носит знакомое имя — Знаменка. Только его, Дениса, Знаменка, — по другую сторону Урала, в Славгородском районе Алтайского края. Там дед, и тетки, и Маруська… хочется думать, что невеста.

Они даже чем-то похожи, Знаменки. Наверное, тем, что просторные обе. Здешняя разбросана по обе стороны шоссе. По нему, скорее всего, и попрут снова. Немец — он удобство любит… хоть и пуганый уже.

За спиной Дениса, в полукилометре от его НП, десантники обживают окопы, противотанкисты спешно дооборудуют укрытия и готовят снарядные ровики. Левый фланг прикрывают местные — ополченцы и парни с краповыми петлицами войск НКВД — конвойный батальон, до немецкого прорыва фронта охранявший (Денис не удержался, полюбопытствовал) знаменитый Орловский централ, где при царе, говорят, самого товарища Дзержинского держали. Надежный народ, уже три атаки отбили. Ну, теперь-то им повеселей будет. Внизу, под деревом, торопливо роют окопчик двое телефонистов: фигура третьего, загруженного катушками провода, мелькает вдалеке между кустами: минут через пять-восемь линия связи ко второму огневому взводу будет протянута. Из расположения первого взвода и с пункта боепитания уже отзвонились об исполнении. Что не может не радовать.

Ну, быстрей летите, кони, отгоните прочь тоску!

Мы найдем себе другую — раскрасавицу-жену!

Как бывало к ней приедешь, к моей миленькой —

Приголубишь, поцелуешь, приласкаешься.

Как бывало с нею на сердце спокойненько —

Коротали вечера мы с ней, соколики!

А теперь лечу я с вами — эх, орелики! —

Коротаю с вами время, горемычные.

Видно мне так суждено…

Перед глазами, примерно там, где минуту назад мелькал комбинезон связиста, полыхнул бело-оранжево-черный цветок снарядного разрыва, а спустя секунду воздушная волна с привычным грохотом прошлась по всему телу, будто боксерскими «лапами» ударив по ушам. Следом за первым рванул второй снаряд, третий…

— Бат-тарея! К бою!

* * *

Тяжко это — сидеть под огнем, даже если понятно, что враг лупит по площадям, в белый свет как в копеечку… А ответить никак нельзя: винтовка против артиллерии не играет, да и свои-то пушечки… противотанковые они, пригодные для боя на прямой наводке, а вот артиллерийская дуэль не для них.

Так что сиди. Сиди и жди. Жди, когда снова пойдут… Они пошли, серые коробочки на блестящих лентах гусениц. Да не прошли — их встретили.

Они ломили, развернувшись в боевой порядок. В промежутках между ними сизыми бегунками мишеней сутулились цепи пехотинцев. Лиц на таком расстоянии не было видно… Да и ни к чему рассматривать. Солдатское дело — толково эдакого бегунка посадить на пенек мушки да плавно выбрать спуск. «Не ходи на Русь. Там живет твоя смерть!» Уж сколько раз вбивали эту истину в головы иноземных захватчиков и мечом, и штыком, и пулей… А все им неймется… Что у них, кладбищ своих мало? Так мы не жадные. Метра по два выделим…

Сколько было атак и контратак? Никто не считал. А если кто и считал, тот вряд ли вспомнит… Германцам так и не удалось пройти по шоссе там, где стояли красные десантники и чекисты. В город немецкие солдаты вошли с юго-востока. С той стороны, где не было ни укреплений, ни бойцов…

Реальность первых дней октября одна тысяча девятьсот сорок первого года…

Но в этом нет вины ни капитана Французова, ни русоволосого политрука, удивленными голубыми очами всматривающегося в обгорелые травинки перед лицом, сжавши мертвыми пальцами черенок пехотной лопатки, ни тех, кто, выполнив положенное, отступал в сторону Мценска, чтобы там снова принять бой.

Так начиналась Битва за Москву.

ГЛАВА 3

ГЛАВА 3

3 октября 1941 года, Орел

Город слышал: идет бой. Город не мог не слышать.

Город надеялся на чудо так отчаянно, напряженно и деятельно… как умеют только дети и старики.

В избенке на Широко-Кузнечной, близ кирпичного завода, дед Коля, упрямый старый мастер, еще в начале августа крепким словом, пинками и клюкой втолковывавший меньшому сыну, с чего это вдруг он, Николай Егорыч Баринов, не поедет в эвакуацию, а к исходу сентября почти обезножевший, доковылял до красного угла и стал глаза в глаза с темноликим умиротворенным старцем.

— О всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, теплый наш заступниче, и везде в скорбех скорый помощниче! Помози ми, грешному и унылому, в настоящем сем житии…

А потом не спеша оборотился к противоположной стене. — Видишь, Татьяна, не забыл я еще, как молиться. Тещу-то я, извиняй, не сильно жаловал, оно для тебя не секрет. Однако ж грех соврать, мудрая была бабка. И, помнится, все наставляла: по молитвам к Господу Николая Чудотворца воистину совершается невозможное.

Жена на фотографической карточке так строго сжимала губы, что от уголков рта разбегались задорные морщинки.

* * *

По Комсомольской чуть ли не вприпрыжку спешила-торопилась шестилетняя Марочка… нет, уже Марксина. А что, разве она маленькая? Она не просто так гуляет, она хозяйство вести помогает. Правда, бабушка, когда зачем-то собралась к тете Тоне, строго-настрого запретила нос из дому высовывать. Ага, а Гале велела глаз с сестры не спускать. А Галя взяла и по-своему сделала. Как зашли ее пионеры да позвали куда-то… Марочка, конечно, подслушивала — ну то есть не подслушивала, подслушивать совсем нехорошо… просто возле двери стояла, притихнув, как мышка, — да так ничего не услышала, кроме «шу-шу-шу». Галя с порога тоже повторила: сиди дома. И дверь на ключ заперла, дуреха!

Марочке скоро стало скучно. И немножко страшно: где-то рядом бухает, будто гром гремит или война идет… как в кино про революционных героев. А война — она далеко, где-то за Брянском, так, вроде, бабушка говорила. Марочка еще не такая большая, чтобы ходить в школу, а потому не знает, где он, Брянск… точно неблизко. Но и не такая маленькая, как думают бабушка и Галя, а потому знает, где папин ключ лежит. Когда папа на фронт уходил, он ключ дома оставил, а бабушка спрятала в жестяную коробку, а коробку — на шкап, подальше-подальше… надо стул подставить, а на него — табуреточку маленькую…

А в коробке нашлись еще свернутые трубочкой денежки, бумажки с надписью «Карточка на хлеб» (Марочка уже хорошо читает) и мамина брошка с красным камушком.

И Марочка подумала: надо сбегать в булочную. Бабушка еще когда-а-а придет! И устанет, наверно. А хлебушек — тут как тут. Может быть, даже беленький. Беленького Марочка давно не кушала. Бабушка похвалит Марочку. Нет, сначала чуточку поругает, а потом похвалит, она не умеет долго сердиться. А вот Галке точно достанется — обещала присматривать, а сама гулять убежала… а еще пионерка!

Марочка не помнила, сколько денежек нужно на хлеб, взяла с запасом. А куда положить? Не в авоську же? Из авоськи вывалятся. И у синего платьишка нет кармашка. Зато у белого с большими красными цветами — целых два. Правда, белое — новенькое, праздничное и вообще — как у большой.

Ну и хорошо, пусть все видят, что Марочка уже большая. А вот сюда, на этот вот цветочек, можно мамину брошку приколоть. Цветочек красненький, и мамина брошка красненькая, блестит-сверкает. Жалко, что сверху придется пальтишко надевать… но можно ведь не застегивать!

На улице Марочка сразу заспешила-заторопилась, подражая взрослым прохожим и чуточку важничая.

А потом вдруг забыла, что надо торопиться. Потому что увидела лошадок. Сначала белую, красивую, как на картинке в книжке со сказками. Ну или как у дяди Гриши в деревне, он на такой их с Галей катал. А следом — рыжую, совсем некрасивую. Правда, когда увидела, что рыжая хроменькая, подумала, что она красивей белой… хоть и идет еле-еле, но телегу тянет, умница.

На телегах — красные бойцы. Не такие, каких Марочка видела, когда папу провожали. У этих лица грязные, одежда тоже перепачкана, из-под одежды что-то белеет и краснеет… пятнами. А у того вон молодого дяденьки на голове повязка, и тоже красным будто обрызгана…

Марочка еще толком ничего не поняла, а ноги сами собой уже мчали ее к дому. Ну пусть случится так, что бабушка уже вернулась… и Галя!.. С ними не страшно. Дома не страшно. Марочка знает — дома с ней ничего плохого не случится.

А дома Марочка до смерти перепугала и без того обеспокоенную бабушку: глянула на свое нарядное платьишко, белое с красным, — и принялась срывать, и закричала.

* * *

С самого утра по городу без устали сновали взбудораженные мальчиши-кибальчиши, удирали с уроков, обманывали бдительность бабушек и старших сестер, оставляли без присмотра малых, задабривая совесть тем, что не в кино ж навострились. Вокруг творилось что-то непонятное, увлекательное, как кинокартина… нет, даже интересней. И уж тем более — занимательней любой игры. Ребята понимали: надвигается такое, чего они никогда не видели и чего, наверное, стоит бояться. Но издали доносились какие-то хлопки – и только, и было совсем не страшно, но жуть как любопытно.

Кибальчиши собирались в отряды, шныряли тут и там, оказывались в самых неподходящих местах, и некому было призвать их к порядку: бойцы истребительных батальонов, такие же пацаны и девчонки, только малость постарше, двумя днями раньше получили приказ разбиться на группы и уходить в Елец, а немногочисленные милицейские патрули нынче еще затемно стянули на усиление охраны вокзала.

Ничего этого ребята не знали. Но, чуя свободу, не слишком прятались и таились. Главное — никому из своих на глаза не попасться. А чужие взрослые... им-то какое дело, куда бежит детвора?

Вот и Галя, опасаясь на Комсомольской столкнуться нос к носу с возвращающейся бабушкой, утащила друзей на Широко-Кузнечную. Оказалось, зря.

— Девочка, ты, случаем, не Марь Трофимовны внучка?

Галя сразу поняла, что окликнули именно ее.

Сердитый худой старик одной рукой опирался на клюку, а другой держался за калитку — то ли решал, идти на улицу или нет, то ли просто упасть боялся.

— Да, — растерянно призналась Галя.

— А бабка-то, небось, знать не знает, где тебя нелегкая носит, — так вот просто сказал, даже не прикрикнул — а как подзатыльника дал. — Ну-ка дуй домой. Да бабке сказать не забудь, Николай Егорыч кланяться велел.

Обвел взглядом мальчишек.

— А вы, архаровцы, чего стоите рты разинув? Родителей осиротить задумали? Брысь по домам. И чтоб не смели на улицу без спросу соваться. Кончились ваши казаки-разбойники, привольное житье.

Гале подумалось: старик похож на злого волшебника из сказки. И она строго-престрого выругала себя: когда тебе почти двенадцать и ты уже два года как пионерка, стыдно думать о всякой ерунде. А перед бабушкой и Марочкой тем более стыдно.

Генке показалось, что у деда клюка только для притворства, возьмет да и припустит за ними, да еще палкой своей, палкой... И мамке нажалуется, и тогда она точно голубей продаст, грозилась уже, когда он двойку по немецкому схватил.

Степка сказал себе: умный старикан, бывалый, наверняка больше ихнего понимает… и почти не злой, прикидывается.

А Гришка про деда не думал вовсе, ему досадно было. Друзья, называется! Наплевали на дело… а ведь час назад честное пионерское давали, что не отступятся!

— Никому вы там не поможете, — словно угадав Гришкины мысли, твердо сказал дед. — Чуете, стихло?

И, помолчав, растолковал:

— Наши отходят.

«Наши — отходят? Как же так?» — эта мысль была одна на четверых.

Но ни один не решился переспросить или заспорить. И так же, не сговариваясь, побежали домой дворами, по бездорожью.

Гришка жил дальше всех, на Семинарке, это аж полчаса, если бегом, а то и час. И всю дорогу мальчишка сомневался: может, повернуть назад, поглядеть? А вдруг дед все-таки ошибся?

До дома оставалось с десяток шагов, когда на перекресток выкатил танк. Не похожий на те, которые показывали в «Если завтра война». Вражеский.

* * *

К полудню по госпиталю пополз слушок: из центрального только что вывезли тяжелораненых. И слух этот походил на правду больше всех прежних вместе взятых. Ведь случилось именно то, что должно было случиться… Нет, как раз-таки не должно, ни в коем случае! Выходит, город сдадут?

Наверное, нечто более весомое, чем слухи, побудило главврача и комиссара госпиталя собрать персонал на летучку и в кратких словах проинструктировать: распространения панических настроений не допускать, внушать ранбольным: раз эвакуация началась, то в скором времени и до них дойдет очередь. Ну и, конечно, пребывать в повышенной готовности, своих мест не покидать.

Лида вернулась в палату, к оставленным ведру и швабре, и принялась с преувеличенной бодростью надраивать пол. Надя, с застывшим, посеревшим лицом, двигалась от койки к койке, аккуратно поправляла одеяла, подавала воду даже тем, кто не просил, пока один из раненых не дернул ее за рукав:

— Устала, сестричка? Поди посиди.

И она послушно села на стул в углу. И долго сидела почти не шевелясь. Лида трижды выходила и возвращалась, а Надя все сидела. Вернулась в четвертый — Нади нет.

«Убежала куда-то», — сказали Лиде. И она бросилась искать. Надо держаться вместе, сейчас обязательно надо держаться…

И столкнулась с Надей на пороге.

— Немцы, — почти беззвучно проговорила Надя.

Она первой из госпитальных увидела немцев. Выскочила, будто бы что-то сдернуло ее, на улицу, побежала, куда ноги понесли, — и увидела.

Танки входили на Красный мост.

Высунувшись по пояс из люка, молодой танкист глядел в бинокль. Вперед, только вперед, ни на что не отвлекаясь. Словно нарочно позировал толстому фотографу, что стоял у перил и довольно щурился в видоискатель.

«Они что, вообще ничего не боятся?» — подумала Надя. Не с ожесточением — с удивлением.

Танкист был светловолосый, статный и держал спину очень прямо.

«Как Ваня…»

Сначала Надя почувствовала злость на себя и секунду спустя — ненависть к ним.

Вот было бы из чего выстрелить в эту прямую спину… Чтоб не зарывались, чтоб боялись!

Немецкие танки шли по улице Сталина, вдоль путей, на которых замер красный трамвайчик. Пассажиры напряженно прильнули к окнам, готовые в любое мгновение отпрянуть. В открытые двери сквозило. Рыча и лязгая, танки уверенно двигались к Московскому шоссе.

«Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надежнее ледокола», — вечером запишет в своем дневнике учитель-словесник Трофимов, черпая в привычном действии уверенность. Он будет вести дневник еще сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернется домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — «от греха подальше».

Ваня умрет этой ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла.

Надя и Лида, как прежде, будут работать в госпитале — как прежде, да не по-прежнему. Потому что госпиталь станет подпольным. И все, начиная с пузырька йода и куска марли, придется добывать с риском для жизни. Как в бою. Позднее о них, о подпольщиках, так и станут говорить — «незримый фронт».

Они выживут.

Осенью сорок второго соседка, вдоволь набродившаяся по окрестным деревням да так и не выменявшая почти ничего из вещей на еду для своих голодных детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.

Лишь летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Ее Варя вернется, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.

У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню учиться в «русскую школу», он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера, и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.

Манечка еще не один месяц будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор.

А девятого мая соберутся за одним столом три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.

На стелах редко изображают вдов. И на территории завода «Дормаш», возведенного близ того места, где приняли бой чекисты и десантники, установят каменную плиту с тремя скорбными материнскими ликами.

ГЛАВА 4

ГЛАВА 4

Лето 2009 года

Орел

Я вернулся домой.

Простенькая фраза, вроде тех, что бывают в букварях.

А если на вкус распробовать: точь-в-точь мамины пирожки с вишнями, испеченные по бабушкиному рецепту, вишни — и те из прабабкиного сада на Альшани…

А если вслушаться: птицы утро встречают, и пацан — вроде как Мишка Малыхин — во всю мочь орет под окном то ли ломающимся, то ли до срока прокуренным, то ли просто сорванным раз и навсегда голосом: «Санька, айда в футбол!»…

А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Она и вправду похожа на крепость, пятиэтажная «сталинка», как будто бы возвышающаяся над окрестными домами. А уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город как на ладони. Может, так оно и есть, да только никто из парней там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще вроде как пост гражданской обороны: во время учений оттуда сирена воет. Малышня пугается, а у него, у Саньки, настрой торжественно-тревожный. Приятный такой настрой.

А если вчувствоваться… Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — «навсегда». Как там в песне пелось: «Родительский дом — надежный причал»? Надежный. Безнадежный. Последний потому как. Не крайний, а именно…

Кладбищенским сквознячком потянуло… или все дело в том, что «осторожно, двери открываются!» Ш-шух! — разъехались, впуская ветерок, условно свежий, и пассажиров, безусловно озадаченных житейскими проблемами. И никакой тебе атаки зомби на мирный городской трамвайчик предпенсионного возраста, влекущий к месту вечной стоянки пенсионера Годунова А. В.

Александр Васильевич усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Эскулап, поставивший жирный красный крест на дальнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше… Короче говоря, скакать ему по этой жизни раненым зайцем еще примерно полстолько… «Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела», — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная… А полстолько, получается, — аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да.

Сквознячок пахнет прокаленной солнцем пылью, выхлопами бензина... и праздником. Не просто ароматами духов, способными забить амбре пресловутых выхлопов (наши женщины, чай, не француженки, у наших труд если не праздник, то подвиг), — нет, именно торжеством. Настоящим. Толково объяснить Годунов не смог бы. Он давно знал за собой привычку находить, не выискивая, образы буквально под ногами. Не стал бы неплохим офицером-подводником — наверняка докатился бы до жизни весьма посредственного мечтателя-поэта. Писал бы о синих морях и дальних странах, коих отродясь не видывал, да подпаивал музу горькой. Почему-то все знакомые поэты (общим числом три, если считать и того чудика, который гордо именовал себя бардом и лабал под Высоцкого) для вдохновения употребляли. Он же, Годунов, — исключительно по праздникам. Причем не общепризнанным, а лично принятым.

Сегодня именно такой день. Пятое августа. День освобождения Орла от немецко-фашистских захватчиков.

И сегодня будет «беленькая». Оба деда-фронтовика и отец – кадровый офицер признавали только «беленькую», да еще спирт.

Хороший, очень хороший день для возвращения домой. Правда, нет уже ни дедов, ни бабушек, ни мамы с отцом. И Мишки нет — угорел по пьяни без малого десять лет тому назад в собственном гараже. И квартира в доме-крепости давно принадлежит другим людям, которых он, Санька Годунов, в глаза не видел. Когда понадобились деньги на лечение матери, отец, упертый, как вся их порода, ничего не сообщая сыну, поменял двушку в центре на однокомнатную в девятьсот девятом квартале. Вот ведь интересно получается: старые окраины города имеют неофициальные, но знакомые всем коренным названия — Выгонка, Лужки, Семинарка, а новые народ привычно кличет микрорайоном (считай — имя собственное), девятьсот девятым и тэ пэ, как будто бы не было там прежде ни лугов, ни выгонов, вообще ничего, что запало бы в память поколений.

Типовой дом. Под окнами скверик, больше похожий на пустырь, — не разрослись еще чахлые саженцы, не стали настоящими деревьями, — посреди которого белый камень. Годунов помнит надпись на нем наизусть, слово в слово: «В память о мужестве и стойкости 201 воздушно-десантной бригады, 146 отдельного конвойного батальона внутренних войск НКВД, проявленных в бою с немецко-фашистскими захватчиками на северо-западной окраине города Орла 3 октября 1941 года. Вечная слава героям».

Об этом бое Годунов знает, наверное, все, что можно узнать из источников. Но этого «всего» до обидного мало, приходится домысливать и… и понимать, что воображаемая модель, скорее всего, не вписывается в реальную историю.

Теперь можно начать снова: а вдруг что-то да найдется? Дома, говорят, и стены помогают… Дом. Родительская однушка с окнами на мемориал. С вокзала — через весь город, это почти час на трамвае. Треть уже позади, и…

Из водительской кабины что-то проскрипели в микрофон.

— Чего? — насторожилась бабуля в газовом платочке поверх перманента.

— Чё? — тинейджер стянул на тощую шею наушники-«лопухи».

— А что вы хотите, десятый час, дорога перекрыта, возложение, — равнодушно прокомментировал бородатый мужик в жилетке-разгрузке, неохотно поднимаясь.

— Вагон дальше не пойдет! — высовываясь в приоткрытую дверку, внесла окончательную ясность мисс трамвайно-троллейбусное управление 2009, курносенькая и миловидная. — И когда пойдет — не знаю. Часа через два, не раньше. Так что кому на Молочку — ногами быстрей дотопаете.

Эх, испортила образ! Но именно в этот момент Годунов в полной мере осознал, что вернулся. Не центральный рынок, а Молочка, — это по-нашему!

На Молочку он не собирался. Но все равно вышел. Наличие чемодана прогулке никак не способствует, однако же… В конце концов, не такой уж он и тяжелый, чемодан, в нем всего лишь стандартный дорожный набор да ноутбук «мечта попаданца» с горой военно-исторической литературы, кучей альтисторических романов и несколькими стратежками.

Годунов никогда не считал себя ни историком, ни, упаси Господи, геймером (на пятом-то десятке!), да и сказки о суперменах, с ходу начинающих менять историю, его уже изрядно притомили. Он вообще никогда не ставил увлечения выше службы. То есть, по мнению бывшей супруги, был редкостным занудой. Бывшая всерьез полагала: выше службы для него в этом мире не существует ничего. Вообще и вовсе. Именно она однажды сказала (без пафоса, скорее, с жалостью): такие, как он, Саня Годунов, созданы не для службы — для служения. А в череде предшествовавших разводу семейных сцен главным обвинением было сакраментальное: «Твои приборы тебе дороже живых людей!» Однажды в довесок, чтоб уж точно наповал, бросила совершенно несусветное: «Ты у нас весь такой правильный, здорового авантюризма в тебе ни на грош. Ты, наверное, и в детстве по деревьям не лазал, с мальчишками не дрался и девчонок за косички не таскал!» Бывшая в совершенстве владела пресловутой женской логикой, отягченной высшим образованием и природной склонностью к демагогии: в пару фраз могла заложить такое внутреннее противоречие, что оно от одного, даже очень осторожного, прикосновения детонировало. Начни он, допустим, объяснять: хороший, мол, командир должен, прежде всего, уметь находить контакт с людьми и при этом не терять выдержки, — тотчас услышал бы: у тебя машинное мышление, и ты инструкция ходячая, которой чужды спонтанные — истинно человеческие! — поступки. Хорошо хоть профессионала в нем жена признавала без колебаний…

Впрочем, что теперь толку об этом думать? Он вернулся в Орел, бывшая осела в Питере. Любовная лодка разбилась… не сказать что о быт, Ларку он и в приливе гнева не считал оранжерейным цветочком; тут больше всего подходило тривиальное определение «не сошлись характерами». Дело всей жизни тоже вдруг осталось… в прошлой жизни. И что дальше? Что такое его профессиональный опыт для средней полосы России? То-то и оно… Ни родных, ни друзей, ни хотя бы приятелей тут у него нет; как-то сразу выяснилось: все, кого он мог назвать друзьями, одновременно были и сослуживцами.

Совсем не к месту возникла мысль: а ведь он — идеальный попаданец. Уже почти ничем, кроме воспоминаний, не связанный с этой реальностью любитель околоисторических построений, вооруженный ништяком типа «ноутбук». Забавно... но совсем не смешно.

Он шагал вдоль цепочки замерших трамваев к скверу Танкистов по истертой, местами вылущенной тротуарной плитке. А мысль никуда не двигалась, застыла, железной хваткой вцепившись в совпадение: прибыл ты, Александр свет Василич, не в абы какой день, впору задуматься: вдруг это не случайность, а волеизъявление судьбы? Говорят, судьба заботится о тех, кто в нее верит. Годунов по-прежнему верил. Именно «верил» и именно «по-прежнему», потому как разуму факты подавай да подтверждения регулярные, вера же охотно довольствуется остатками идеализма. А разум… Что ж ты, разум, не подсказал: надо, товарищ капитан третьего ранга, соответствовать моменту, прибыть на родину при параде? Вон, милиция на всех входах в сквер. Пропускной режим. Из штатских свободно перемещаются туда-обратно только чиновного вида господа с бейджиками на пиджаках, а всякий, кто в форме, — проходи без вопросов, будь ты военнослужащий, ветеран или юнармеец... Э-э-э, это кто ж такой одаренный обмундирование для юнармейцев придумывал, а? Во время оно у юнармейца Саньки Годунова была форма, похожая на общевойсковую. То, во что сейчас обрядили пацанву, больше всего напоминало недозрелый плод фантазии безымянного дембельского модельера.

Годунов одернул себя. Вот так и превращаются в циников и снобов, и принимаются старчески брюзжать на весь мир. Пацанята в елочно-зеленой форме, украшенной серебристыми погонами и многоцветными аксельбантами, преисполнены гордости: они участвуют в воинском празднике. То, что они сейчас чувствуют, всяко важнее того, как они выглядят, нет? И ветераны смотрят на них с одобрением. Решающее слово — за ветеранами.

Площадь с «тридцатьчетверкой» и Вечным огнем обнесена временным ограждением: от одной металлической стойки к другой тянутся желто-черные ленты. Внутри периметра расставлены для ветеранов пластиковые кресла. И опять Годунов вздохнул: в странном направлении движется творческая мысль организаторов, неужели никто не понимает, что этот гибрид стройплощадки и уличной забегаловки может оскорбить чьи-то чувства… и эстетические, и куда более глубокие и значимые? И снова себя выругал. Проще надо быть, товарищ капитан третьего ранга! А там, глядишь, и люди к тебе потянутся, не век же бирюком жить.

Толпа густела. Малышня уже не могла так проворно лавировать между взрослыми, и игры переместились на трамвайную линию: в кои-то веки доведется без всяких опасений и без бабушкиных окриков попрыгать по рельсам?

Из динамиков на крыше припаркованного поблизости микроавтобуса зазвучало щемяще знакомое «Где же вы теперь, друзья-однополчане?», и воздух уплотнился, и стало трудно дышать. Судьба, в которую Годунов так безоглядно верил, благословила его чувством Родины, чувством кровной общности, не требующим определений и пояснений, даже словесного выражения не требующим. Благословила отцом-офицером и двумя дедами-фронтовиками. И все же было, было необъяснимо личное в том, что временами накатывало на него штормовой волной. Как будто бы отголосок собственных воспоминаний… да откуда бы им взяться? Проще раз и навсегда внушить себе: это всего лишь игра воображения. Но Годунов терпеть не мог все виды неправды, включая самообман и исключая военную хитрость.

Звук фанфар срезал песню на полуслове, и невидимая отсюда ведущая хорошо поставленным голосом принялась, профессионально имитируя восторг, нараспев читать кое-как зарифмованный текст.

Традиционные речи Годунова не раздражали — он слушал их вполуха. Он с детства усвоил, что приходит не на митинг — на возложение. «Возложение» — так говорили дед и бабушка, и все соседи, фронтовики и дети фронтовиков, а следом — и внуки.

— …торжественный митинг, посвященный…

Он слушал не голоса людей — он слушал самих людей, слушал город.

— …администрации города…

Не толпу — общность. — …во имя жизни будущих поколений…

Малышня, прыгающая через трамвайные рельсы…

— …никто не забыт, ничто не забыто…

И серьезные юнармейцы…

— …наш вечно юный…

И девушка, замершая с не донесенной до уха мобилкой…

— …преодолевать любые трудности…

И погруженная в свои мысли, явно далекие от происходящего, женщина средних лет…

— …праздничное настроение…

И мужичок в изрядном подпитии, что-то исступленно доказывающий прапорщику ОМОНа…

— …мероприятия, приуроченные к этому знаменательному дню…

И омоновец, с профессиональным равнодушием глядящий поверх плеча наивного дебошира.

Каждый из них часть общности, ни убавить, ни прибавить. И общностью их делают отнюдь не слова…

— …память — не долг, память — честь…

То есть — слова, но не всякие. Надо признать, и среди легковесных велеречивостей встречается верное.

— …пятого августа тысяча девятьсот сорок третьего года разведчики триста восьмидесятой стрелковой дивизии Иван Санько и Василий Образцов водрузили флаг освобождения Орла над домом по улице Московской…

Соврали, милостивая государыня! Вряд ли нарочно, по злому умыслу такие дела другими людьми делались, и все-таки не Московская она тогда была, а Сталина.

— …а в день двадцатилетия освобождения Маршал Советского Союза Иван Христофорович Баграмян зажег Вечный огонь у подножия памятника танкистам. С тех пор не угасает огонь, как никогда не угаснет наша память о воинах-освободителях. В их честь дважды в год над Домом Победы взвивается красный флаг…

— Ну чего ты ждешь? Снимай! — учительского вида женщина в бордовой кофточке с блестками толкает под локоть долговязого парня.

— Ма, да Катюха точняк в кадр не попадет, одни спины на фотке будут, — виновато бурчит сын.

— Сейчас! — грозно восклицает мать — и с уверенностью ледокола движется вперед, к ограждению: — Пропустите! Пр-ропустите, пажалста!

Кто-то дает дорогу, кто-то огрызается.

— Мне дочку сфотографировать, она там, с флагом! — с горделивой готовностью поясняет новоявленная папарацци.

В образовавшийся на несколько мгновений просвет Годунов видит юнармейскую знаменную группу — мальчишку и двух девчонок с широкими красными лентами через плечо. И все, толпа смыкается. «Интересно, успела она дочку сфотографировать или нет?» — отстраненно думает Годунов.

И тут его внимание привлекает сутуловатая пожилая женщина — как-то мысль не повернулась поименовать ее старушкой. Привлекает тем, что… что внимания не привлекает, стоит себе в сторонке, не вливаясь в толпу и не стремясь занять подобающее ветерану место внутри периметра. Или тем, что… Нет, только почудилось, будто знакомая, да и немудрено — обычный человек. Обычный человек необычной — уходящей — эпохи. Седые, коротко стриженные волосы, темно-синий костюм (вроде бы, эта ткань называется крепдешин, смутно припоминается Александру Васильевичу), орденские планки — прикрепи женщина вместо них награды, получился бы, как говаривала когда-то бабушка, собирая деда на встречу ветеранов, целый иконостас. На лацкане рубиновой эмалью поблескивает значок-знамя с золотистыми профилями двоих Вождей и четырьмя буквами снизу… что за буквы, отсюда не разобрать. В одной руке — трость, в другой — несколько красных гвоздик.

— …курсанты Академии Федеральной службы охраны водружают дубликат флага освобождения… Оригинал хранится в Санкт-Петербурге, в знаменных фондах Военно-исторического музея артиллерии…

Годунов никогда не признавал других цветов, кроме полевых да еще гвоздик. И снова не ко времени и не к месту вспомнилось, как пришел он к будущей жене на первое свидание с букетиком гвоздик — и услышал: «Ты что, на кладбище собрался, что ли?» Потом супружница долго припоминала ему тот случай, пребывая в непреклонной убежденности: злодейка-судьба нарочно, на смех людям, свела ее с редкостным жмотом…

Судьба любит тех, кто верит в нее — по-хорошему… Момент водружения он каким-то непостижимым образом ухитрился пропустить. Вроде и не отвлекался ни на что, но когда поднял глаза — на шпиле над белой башенкой уже реяло в жарко-голубом небе алое полотнище с нашитыми на него белыми буквами.

«За Родину! За Сталина!»

Времена определенно меняются, раньше-то, Годунов доподлинно помнил, просто красный флаг поднимали. Если мечта о твердой руке одолела даже чиновников, которые, помнится, от одного этого имени шарахались, как черт от ладана, значит уже и их припекать стало, причем отнюдь не ласковое солнышко южных курортов.

Правда, внешне пока все чинно-благородно, один за другим, по ранжиру, возлагают они венки и цветы к постаменту и следуют к своим машинам. Действо завершилось. Оцепление сняли. Теперь и простые горожане получили возможность подойти к памятнику танкистам. На бронзовую плиту у Вечного огня ложатся скромные букеты. В сторонке радостно фотографируется молодежь… а, вон и… как ее? Катя, стоит у стелы с картой боевых действий, смотрит в объектив.

Последней подходит к памятнику та самая женщина с букетом гвоздик.

Дошагала, помедлила, возложила цветы, помедлила. И, тяжело ступая, двинулась к трамвайной остановке. «Долго ей трамвая ждать придется», — с сочувствием подумал Годунов. И пошел в противоположном направлении, к автобусной: волка ноги кормят, авось водители маршруток раньше движение откроют.

* * *

Несмотря на вечную неустроенность своего быта, Годунов так и не смог притерпеться к атмосфере больниц, гостиниц и помещений, в которых долго никто не жил. Тривиальное определение «гнетущая» тут не подходило; эта атмосфера просто выталкивала его. Выталкивала комната с выгоревшими семейными фотографиями на стенах, с пыльными коврами, с пожелтевшими капроновыми занавесками.

И он пошел — куда глаза глядят, куда ноги несут. Постоял у белого камня, к подножию которого кто-то положил цветы, тоже красные гвоздики. Теперь камень соседствовал с часовней в русском стиле, в прошлый приезд Годунова ее еще не было. Камень — граница, предел, часовня — воин-порубежник. Один в поле не воин? Если на своем рубеже — то как знать, как знать.

Неспешно добрел до памятника в Комсомольском сквере. С отрочества было у Годунова особое отношение к этому памятнику. Почему? Да разве поймешь, почему! Какие мысли возникали у Саньки при виде знаменосца, который другой рукой поддерживает падающего товарища? Помнилась только одна: ранен или убит второй боец? Думал ли раньше Годунов о преодолении, о победе жизни над смертью через страдания и саму смерть — обо всем том, что непоправимо испорчено ложным пафосом? Вряд ли. До «смертию смерть поправ» душой дорасти надо. Он и сейчас не вполне убежден, что дорос… да и вообще вряд ли для этого достаточно обычных размышлений. Такое пережить надо.

Надо. Да не ему. На Александра Васильевича Годунова у судьбы, как видно, совсем иные планы.

Чем ближе к центру, тем больше цветов у подножия монументов.

Тем больше праздничных флагов и праздных горожан.

Тем выше градус веселья. Городской парк культуры благоухает ароматами винно-водочного магазина, источает дымный жар шашлыков и неописуемо притягательный запах «пирожков с котятами». Присутствуют — а то как же! — неизменные атрибуты семейного досуга: мороженое, пирожные, сладкая вата, надувные диснеевские персонажи на палочках… Нет, не одни мультяшки, между Микки Маусами и прочими Белоснежками Годунов разглядел несуразные самолетики и танчики. Для детишек постарше, тех, что гуляют уже за ручку не с мамами, а под ручку с девушками, наличествует ассортимент сувенирных сердечек «Made in China», фосфоресцирующих браслетиков, светящихся рожек.

Возникло совершенно иррациональное желание взглянуть на город с высоты колеса обозрения — и тотчас же угасло: на аттракционы выстроилась длиннющая очередь.

И он отправился в забегаловку под открытым небом. Как говаривал один его сослуживец, шашлык без водки — деньги на ветер. Такого рода агитация влияния на Годунова не имела — он употреблял шашлык исключительно с томатным соком.

М-да, хлеба в избытке, зрелищ — нехватка. Впрочем, самые инициативные запаслись пиротехникой — то тут, то там раздается звук, напоминающий хлопок лопнувшей покрышки; изредка блеклой звездочке удается подняться над вершинами деревьев.

Годунов никогда не любил толпу. Но одиночество не любил еще сильнее. Его всегда раздражали массовые гулянья, а вот салют… Салют — другое дело. Минуты ничем не омраченного торжества. В тот миг, когда, перекрывая убогонькие шлепки петард, грянул первый залп, на Александра Васильевича накатил такой восторг, какому прежний Санька позавидовал бы. Неизъяснимый, немой. Толпа разразилась свистом и нечленораздельными выкриками. Рядом с Годуновым звонко стукнула об асфальт пивная бутылка, где-то в стороне испуганно заплакал ребенок. Новый залп на мгновение перекрыл все звуки. И снова взвыла-взревела толпа. Разноцветные зарницы гасли, оставляя в небе седые стежки. На земле тем временем свершалась фантасмагория. Завистливо потрескивали, силясь разгореться, белесые точки китайских фейерверков. Над ними неуклюже парил дородный надувной Пегас. Блуждали болотные огоньки — горожане запечатлевали на видеокамеры мобилок не событие, нет, — шоу. Дюжий парень, увенчанный светящимися рожками, увлеченно тискал хрупкую девицу с ангельскими крылышками.

Вдруг подумалось не об орловцах-современниках, а о москвичах сорок третьего года. Слышала ли в тот вечер Москва, видела ли что-то, кроме Первого Салюта?.. Ты определенно становишься ханжой, Александр Васильевич, а мизантропия — твоя единственная подруга.

Залп, еще один, еще…

И — темнота, которую тщетно силятся рассеять немногочисленные фонари.

Толпа разочарованно заулюлюкала.

Нет, не темнота — потемки. Темень, раздолье всякому-разному, что светобоязнью страдает.

Очередная маршрутка подкатила к остановке уже переполненная, из раскрывшейся двери ехидно выглянул желтый воздушный шарик с косо намалеванными глазами и ртом. Безнадежно.

День, проведенный на ногах, давал о себе знать, да делать нечего… Эх, была-не была, чего тут идти-то, каких-то полгорода. Еще в отроческие походные времена Годунов усвоил: главное — правильно выбрать темп движения, тогда можно часами шагать и шагать, отмеряя версты. Тем паче — по ночной прохладе. Наблюдая звезды и слушая ветер. И стараясь не замечать излишне веселую публику, чтобы не портить себе настроение.

Не удалось. У Комсомольского сквера его настигла свара. Именно так — настигла. Двое парней в изодранных футболках, двигаясь несуразными прыжками-перебежками раненных из дробовика кенгуру, умудрялись на бегу волтузить друг друга в классическом стиле пьяных разборок, то есть куда попало. Две растрепанные девчонки тоненько, испуганно вскрикивали-всплакивали, хромая следом на высоченных каблуках. М-да, резвится племя младое, не знакомое с кодексом об административных правонарушениях.

Будь Годунову столько же лет, сколько им, он, пожалуй, кинулся бы разнимать. И тут не в физических кондициях дело — в умонастроении, том самом, которое побуждает лезть не в драку, а в карман за сотовым телефоном. Его опередили: какой-то не слишком трезвый бородач возмущенно орал в трубку, держа ее чуть ли не на вытянутой руке:

— Але! РОВД? Здрас-сьте вам, РОВД! Доброй вам, как говорится, ночи! У вас тут под окнами смертоубийство творится, а вы там... р-репы чешете!.. Где-где? Говорю ж, у вас… на носу… Да на площади. Где «двое из пивной», говорю!

А он и позабыл, к счастью своему, это жаргонное наименование памятника! Неприхотлива, все-таки, людская фантазия, ей хоть хлев — лишь бы крыша была. А ведь это его, Саньки Годунова, поколение додумалось, не молодь… у молоди даже на подлость, такую, чтоб с выдумкой, жизненных сил не хватает, помахаться по пьяни — это предел. И снова, в который раз за сегодняшний день, коротко стукнула, отозвалась болью в виске мысль: ты, Александр Васильевич, осколок иной эпохи, погребенный в толще своих и чужих воспоминаний.

Наверное, это не так уж страшно, — быть осколком. Страшнее — пустой банкой из-под пива. Пройдет дворник, проедет поливальная машина — и нет тебя, и следа не осталось. А осколки хранит сама земля. В память.

Ночью Годунову снилась война. Не впервые. Он никогда не был ни на какой войне. Но война его не отпускала.

ГЛАВА 5

ГЛАВА 5

Осень 2011 года, Орел

— Юнармеец Селиванова сборку закончила! — звонко выкрикнула девчонка с большущими белыми бантами на рыжих лисьих хвостиках, потрясая воздетыми над головой руками.

— Тридцать пять секунд. Жень, можешь лучше, — другая, с такими же бантами на темных косичках, опустила секундомер. — Еще попробуешь?

— Да ну, опять палец прибила.

— Так сходи у товарища майора бинтик попроси. Вообще, заранее бы обмотала, я так на прошлых соревнованиях делала, реально помогает.

— Юнармеец Гришечкин сборку закончил.

— Мог бы и не торопиться, минута пятнадцать секунд.

— А я на соревнования не собираюсь.

— Да кому ты нужен на соревнованиях! Ты на Посту нормативы сдай, горе мое. И вообще, хорош дурака валять, а? — темноволосая пошелестела страничками блокнота. — Вот. Понедельник — неправильно пришит шеврон, вторник — не вычищены ботинки. Ты один замечаний собрал больше, чем весь караул, а за это баллы снимают, между прочим! Если из-за тебя с первого места по району слетим…

— Кто бы говорил, ты тут в третий раз. В первый-то, небось…

— В четвертый.

— Ир, пойди сюда! — это уже из соседней комнаты. — Какая там тема для боевого листка?

Годунов выразительно поднял глаза над подшивкой газет. Ирина перехватила взгляд, возгласила (ни дать ни взять королевский герольд из сказки):

— Тишина в караульном помещении!

— Начкар-р-р! — уважительно проклекотал зеленый волнистый попугайчик и поудобнее перехватил лапами край погона.

Годунов усмехнулся, представив себя со стороны. Джон Сильвер третьего ранга. Вот ведь полюбился он нахальному пернатому! Чуть ли не больше, чем девчонки с золотыми сережками, — попка отнюдь не дурак, на бижутерию не клюет.

Согнутым пальцем пощекотал попугая по шейке, попросил вполголоса:

— Скажи: «пиастры»!

— Пуля-Пул-лечка, — ласково проворковал в ответ зеленый. Представился, то есть.

— Приятно познакомиться.

— Начкар-р-р! — требовательно повторил попугай.

— Ирин, командуй, в столовую пора, — спохватился Годунов.

— Ну Александр Васильевич, ну еще пять минуточек! Славка и Вика не разбирали.

— После обеда.

— Да после обеда сразу заступать, толком не потренируешься уже!

— Отставить! Командуйте, юнармеец Сальникова.

— Караул, строиться на обед!

Годунов запер за уходящими дверь караулки на два из четырех замков — в документах Поста сие было обозначено как «дополнительные меры безопасности» — и тоже отправился морить червячка… Ну не называть же, в самом деле, обедом лапшу быстрого приготовления из НЗ и пару купленных по дороге пирожков с повидлом?

На подходе к кабинету начальника услыхал треск телефонного звонка.

— Первый Пост, майор Рассоха… — настороженное молчание. — Так они… эт самое… вышли уже, через минуту-другую будут.

Начальник Поста № 1 майор танковых войск Сергей Сергеевич Рассоха выдохнул в щетинистые русые усы:

— Василич, за твоих первый раз втык приходится получать. Из столовки звонили.

— Да сообразил я уже. Извини, что так вышло. Сначала с бабулей этой заговорился… Не, ну человечище! Надо будет в следующий раз пригласить, как стоять будем. Как там ее фамилия? — Годунов достал блокнот.

— Полынина. Марина Алексеевна. Домашнего ее я не знаю, через Совет ветеранов приглашал.

— Ага, спасибо, — Александр Васильевич вздохнул. — Ну вот, а потом мои архаровцы до автоматов дорвались. Ну и я… счет времени потерял.

— Бывает. Сам иной день забываю, эт самое, как меня звать. Ты не пробовал подсчитать, сколько наши бойцы за пять дней зачетов сдают? — потеснив Годунова, Рассоха расстелил на столе газетку и принялся неторопливо, степенно расставлять судочки с домашним обедом. Значит, первое блюдо «Смерть язвенника» на сегодня отменяется. Да и второе в кои-то веки будет. И пирожки, радость-то какая, за десерт проканают…

— Считать не считал, так, прикидывал. С поправкой на тех, кто стоит не в первый раз и от части зачетов освобожден, получается чуть больше сотни.

— А с поправкой на пересдачи?

— Так у меня, Сергеич, вроде нет пересдающих. Или сведения устаревшие?

— Не, твои без пересдач, — утешил Рассоха. И добавил с осторожностью информированного оптимиста: — Пока. Автомат-то, — усмехнулся иронически, — еще не сдавали.

— Ирка вбила себе в голову, что должны взять первое место на соревнованиях.

— Так они ж в феврале. Вам что, четырех месяцев на подготовку не хватит?

— А на чем они тренироваться будут? На кошечках?

— Ты до сих пор безоружный? Вроде ж, эт самое, обещали. Ну, бери тарелку, похлебка стынет.

— Как будто не знаешь, что обещанного три года ждут. Денежка нужна, и немаленькая, а благотворители к нам не торопятся. Хотя, если вдуматься, какая это, к черту, благотворительность? Старикам и детям мы все должны.

— Все митингуешь? — начальник Поста покачал головой. Не без одобрения.

— А чего мне еще остается? Прививка против тотального разочарования. Я вон сегодня в кои-то веки местную печать решил почитать. Так там, не иначе как в преддверии третьего октября, в очередной раз муссируется вопрос, была оборона Орла или Гудериан сюда как призер автопробега въехал. Задолбали, блин. Как говорил один литературный персонаж, не читайте до обеда советских газет. Вот и я чую, от местных у меня точно язва приключится.

— От вермишели из пакетиков у тебя язва приключится, эт самое… интеллектуал.

— Ты чего меня обидными словами дразнишь, какой я тебе интеллектуал? У меня вполне определенный род занятий есть и даже воинское звание, — фыркнул Годунов, с нескрываемым удовольствием зачерпывая наваристый домашний супец.

И вдруг задумался. Крепко задумался, зацепившись за звонкое, как медяшка, словцо.

У каждого уважающего себя интеллектуала должна быть излюбленная тема, одно прикосновение к которой вызывает цепную реакцию. Как правило — с разрушительными последствиями для психоэмоционального состояния окружающих. Близкие об этом знают — и обходят опасность десятыми дорогами. Дальние… ну, дальних не так жалко.

Нет, он никогда не считал себя интеллектуалом. Более того, откровенно недолюбливал это определение, втайне надеясь, что придет день, когда за подобные выражения будут морду бить. И он, капитан третьего ранга запаса Годунов (сама фамилия предрасполагает к размышлениям — ничто, дескать, не вечно под луной), рассчитывал оказаться как раз среди тех, кто будет бить. Он человек не злой, но очень уж достали знатоки, что из допотопных заготовок газетные статейки к датам ваяют и сыты при любой власти, а еще больше — популяризаторы, которые всегда готовы пичкать любого Фоку демьяновой ухой того самого быстрого приготовления, сваренной из новостей, сплетен и домыслов.

Тем не менее любимая тема у Годунова была издавна. Еще с юности, когда, бесцельно блуждая в окрестностях дедовой деревеньки Малая Фоминка, набрел Санька на обшарпанную зенитку в окружении чахлых анютиных глазок вперемежку с сорняками. На казенного вида табличке суконным языком излагалось, что здесь, на этом самом месте, где он сейчас переминался с ноги на ногу, третьего октября сорок первого года держал оборону безымянный расчет.

Санька и сам толком не понимал, с чего это вдруг мертвой хваткой вцепился в деда — расскажи да расскажи. Дед поведать мог не больше того, что Саньке и так уже удалось разведать. Да и не было деда тогда в Фоминке — его призвали двумя неделями раньше, и в эту пору он топал в составе маршевой роты навстречу неведомому будущему. Это будущее, став прошлым, залегло на верхней полке шкафа и извлекалось единожды в год, чтобы занять почетное место на поношенном дедовом пиджаке… Медали «За оборону Москвы» и «За взятие Берлина» после дедовой смерти безвестно сгинули, Санька, к тому времени уже капитан-лейтенант Годунов, концов не нашел, как ни искал. Александру Васильевичу казалось, что увидь он их сейчас (где? разве что у какого-нибудь торговца незаконно приобретенным антиквариатом, пока что не попавшего в поле зрения правоохранительных органов?) — тотчас узнал бы…

Дед тоже был артиллеристом. Он мог вообразить себе тот скоротечный бой. Мог рассказать — и рассказал. Этот его рассказ ничуть не походил на занимательные истории, которыми он когда-то баловал маленького Саньку на сон грядущий.

Бабушка, хоть и оставалась в родной деревне, хоть и пережила оккупацию «с первого денечка до остатнего», тоже ни полсловечка не добавила. Безымянный расчет — и все тут!

Одна-единственная зенитка против бронированного кулака Гудериана. А потом…

Что потом — об этом Санька узнал от второго деда, мамкиного отца, коренного орловца, еще в царские времена его предки значились орловскими мещанами. Этого деда военная судьба тоже занесла за тридевять земель от родины — под Ленинград. Но потом, после войны, работал он в родном Орле на строительстве завода дорожных машин. При рытье котлована зачерпнул экскаватор полный ковш стреляных гильз вперемешку с землей, там же при ближайшем рассмотрении обнаружились фляга, солдатская звездочка… И тогда ветераны (шутка сказать — ветераны! они ж тогда были моложе, чем Санька сейчас) послали запрос в Подольск, в архив. И выяснилось, что здесь, на окраине Орла, третьего октября сорок первого года держали оборону два батальона 201-й воздушно-десантной бригады. И чекисты 146-го отдельного конвойного батальона… Но об этом сейчас, в просвещенные нулевые двадцать первого века — ш-ш-ш!.. Ну, то есть о десантниках — сколько угодно. О конвойниках — лучше не надо. Моветон-с.

Впрочем, при Леониде Ильиче, а тем паче при Юрии Владимировиче — не возбранялось. И даже поощрялось. Пару раз в газетах промелькнули заметки в полтора десятка строк. Да еще в выпускном классе историчка, настропаленная неугомонным Санькой, договорилась с администрацией «Дормаша» насчет экскурсии на мемориал. Громко сказано — мемориал. Песочно-серая стела с очертаниями трех склоненных женских лиц и Вечный огонь в обрамлении пятиконечной звезды. Никакого намека на событие, которое все больше и больше увлекало Саньку, принимая очертания той самой — главной в жизни — темы. Тетушка из профкома, которой поручили встретить школяров, выдала речитативом заученный раз и навсегда текст (все это Саньке, разумеется, уже было известно) и посторонилась, пропуская гостей к постаменту — возложить цветы.

Потом у Саньки наступил принципиально новый жизненный этап — вздумалось ему, потомственно сухопутному, пойти в морфлот. А так как ни здоровьем, ни соображалкой он обижен не был, привела его судьба на АПРК «Орел». Служил, как говорится, не тужил, для души ностальгически кропал стишки о родном крае, изобилующие штампами типа «крылатый мой город», но, в отличие от многих и многих, свое место в литературе осознавал — предпоследнее с конца — и не публиковался даже в боевых листках. Изредка бывая на малой родине, с маниакальным упорством исследователя продолжал раскапывать материалы по обороне Орла, попутно перезнакомившись со всеми краеведами, интересующимися периодом, и переругавшись с доброй половиной из них по поводу того, можно ли считать действия десантников и чекистов обороной. Вопрос, впрочем, не стоил выеденного яйца — альтернативного термина предложить никто не смог, разве что самые упертые продолжали твердить, как мантру: «Орел сдали без боя».

Это вот самое «без боя» занозой сидело в сознании Александра Васильевича. В сотый раз пытался он понять, как случилось, что командующий войсками округа, располагая достаточной информацией и некоторыми резервами, никак не проявил себя в организации обороны. Как случилось, что в Орле, когда в него вошли танки Гудериана, мирно бегали по рельсам трамвайчики, на заводских территориях громоздилось упакованное, готовое к транспортировке оборудование, а в госпиталях оставалось более тысячи раненых…

В двухсотый раз перечитывал Александр Васильевич старательно выписанный в блокнот фрагмент из воспоминаний Еременко и к сегодняшнему дню заучил наизусть слово в слово: «Я знал, что в это время в Орле было четыре артиллерийских противотанковых полка. Кроме того, в районе Орла сосредоточился гаубичный артиллерийский полк, который должен был перейти в подчинение фронта, но так как он был далеко от линии фронта и не успел прибыть к определенному сроку, я передал его Орловскому военному округу для усиления обороны города. В распоряжении штаба округа имелось также несколько пехотных частей, находившихся в самом городе. Начальник штаба округа ответил мне по телефону, что обстановка им понятна и что оборону Орла они организуют как следует. Он заверил меня даже, что Орел ни в коем случае не будет сдан врагу...»

Ну, «не будет сдан» — это, мягко говоря, максимализм. Но вот почему единственными, кто оборонялся, выигрывая… нет, не выигрывая — выгрызая каждый час, чтобы дать возможность перебросить войска под Мценск, оказались чекисты — вопрос вопросов… хотя, опять же, нет — всего лишь один из больных вопросов. Что же до десантников — так они же из резерва Ставки, прибыли в город буквально за минуты до боя. А где все те, кто находился «в распоряжении штаба округа»?..

В трехсотый раз отыгрывал Годунов различные варианты развития событий, неизменно начиная с допущения: «А если…»

Вернувшись в свою маленькую квартирку на окраине Орла, он все свободное время посвящал будничным размышлениям, в какое бы русло направить дальнейшую судьбу — хозяин он ей или не хозяин? — и борьбе с моментально выработавшимся синдромом навеки сошедшего на берег моряка, то бишь с тотальным разочарованием в жизни за пределами крейсера. Верным союзником в этой борьбе выступала она — одна, как сказал бы классик, но пламенная страсть. Желание дознаться, почему же под Орлом в октябре сорок первого все пошло наперекосяк, сопровождаемое абсурдной мыслишкой — эх, а ведь могло случиться совсем иначе!

Катализатором, как это ни странно, служили высокомудрые «а если» компьютерных стратегий и альтисторических книжек. Как и у большинства (эпитет «молчаливого» тут более чем уместен, ибо большинство это не мельтешит на экране, не публикует одиозных мемуаров, не эстетствует, не эпатирует, не судит, не рядит, а если и подличает, то, как правило, втихаря, иной раз вообще случайно), у него, у Годунова, в реале был ограниченный набор социальных ролей. Сын, внук, командир, подчиненный — это все в прошлом. Пассажир маршрутки, покупатель в магазине, сосед склочной бабульки, меланхоличного дедульки и еще двух с половиной — трех сотен душ, проживающих в ординарной девятиэтажке… При всем богатстве фантазии наберется не больше дюжины заурядных ролей. То ли дело стратежки! Впрочем, со вздохом признавал Годунов, это в пятнадцать лет лестно ощущать себя гением и рулевым. А когда тебе втрое больше и твоя судьба, если не моргая смотреть правде в глаза, под стать жилищу — типовая, бесперспективная и неремонтопригодная, то геймерские амбиции, мягко говоря, неадекват. И вообще, даже в период подростковой социализации Александр Васильевич не примерял на себя роль колыхателя земли. Сотрясателя воздуха — это еще куда ни шло, на такое всякий способен. Особенно если рюмка была не последняя, то есть имеются поводы для вдохновения.

Тем не менее к стратежкам он пристрастился… а началось-то все еще в период службы с невинных тетрисов и пасьянсов! Точнее, началось с того, что ему опротивела, обрыдла и осточертела продукция самого важного из искусств. Прежние герои казались архаичными, как ламповые телевизоры, новые сплошь и рядом оскорбляли его эстетическое чувство — а оно у Годунова наличествовало, хотя он, не признавая манерного слова «эстетика», обычно говорил «чистоплотность».

Поиск себя на тридцати квадратных метрах изрядно затянулся, и не было уже рядом ни материально озабоченной жены, ни приятелей-доброхотов. То есть не было никого, кто должен входить в круг общения благополучного обывателя. Порой ему казалось: окружающий мир — искусственный и пустой, словно красно-белая банка из-под «Кока-Колы», люди не живут, а только выполняют примитивнейшую программу: «спать, работать, есть, совокупляться, спать, работать». Чтобы избавиться от этого ощущения, Годунов, выключив надоедливо бормочущий «зомбоящик», доставал из шкафа пару альбомов в темно-вишневых коленкоровых переплетах и погружался в застывшие на бумаге мгновения того, настоящего, мира. Его собственного мира нерастраченных попусту надежд.

Вот немногочисленные — на одном листе умещаются — снимки со свадьбы родителей. Отец в отутюженном кителе и мама в простом светлом платье и с кружевным шарфиком вместо фаты. Вот пухлый малыш (на кого похож, на папу или на маму?), а рядом — широкоглазый стриженый паренек в необмятой фланке с гюйсом на плечах и звездастым якорем на пряжке. Первый «увал» в мореходке... Вот веселые лица под бескозырками, играют мышцы под тельняшками, двумя ровными крыльями подняты весла яла 6-Д — соревнования по гребле на День ВМФ СССР. А вот фотографии офицерских лет: то в кителе, то в тужурке, то в робе. Не любил Годунов фотографироваться, да как стариков не уважить, не прислать им вместе с письмом очередной фотопортрет? На этом фото он при полном параде гуляет по Ленинграду. А на этом — в родимой БЧ-5, опирается рукой о переборку. Лицо усталое, и без того тонкий нос совсем заострился, чисто выбритые щеки проваливаются. Да, тяжеленек был тогда поход...

Сейчас, конечно, Годунов смотрится презентабельнее: с годами обзавелся небольшим «командирским» брюшком, в волосах мелькает проседь (друзья по службе, помнится, смеялись: «Как на шкурке у песца!»), аккуратно подстриженные небольшие усы прикрывают шрамик на рассеченной в детской драке губе. Но все так же горда офицерская выправка и сильны моряцкие руки. Что же до морщин на лбу — так оно и к лучшему: авось умнее покажется и уж точно — внушительнее. Как полагается не просто домоседу, а настоящему отшельнику.

Впрочем, Александр Васильевич не сомневался: достаточно сделать небольшое усилие, чтобы выйти из этой ненормальной изоляции, по сравнению с которой последний день автономного плавания равноценен праздничному собранию в аристократическом клубе. Всплыть над воспоминаниями, оглядеться вокруг и двинуться дальше.

Задумано — сделано. Перешел добрый молодец дорогу, отворил дверь некоего учебного заведения — и обернулся преподавателем ОБЖ и начальной военной подготовки, сиречь военруком.

Эйфории от новообретенного дела он не испытывал. А кто сказал, что при отсутствии эйфории нельзя вкладывать в работу душу? И, тем паче, добросовестно выполнять обязанности? В перечне самых необходимых человеческих качеств добросовестность заняла бы у Годунова почетное первое место. Увлеченность — не путать с идиотской эйфорией! — второе. Отсутствие эйфории позволяло сохранять душевное спокойствие и ясность мыслей в условиях перманентных бабских дрязг, осложненных диспропорцией между образовательным уровнем склочниц и их же уровнем жизни. Наличие увлеченности склоняло Александра Васильевича к поступкам, коих должностные обязанности от него не требовали.

Выпотрошив свои шкафы и чемоданы, Годунов смог обмундировать троих ребят. Так было положено начало клубу «Резерв ВМФ», участников которого тут же за глаза стали именовать «Санькиными юнгами». Далее в совете ветеранов Вооруженных Сил удалось заполучить адреса моряков-отставников. Ежедневно в течение трех недель Александр Васильевич, одевшись по форме и взяв на буксир первых своих юнг, отправлялся в гости. Расчет оказался верным — незваным гостям не только радовались, но и одаривали их обмундированием, кто чем мог. Буквально от сердца отрывали, но ни один не отказал.

Двадцать четыре юнги — двадцать четыре полных комплекта. А заодно — готовый состав Почетного Караула для Поста № 1. Это внешняя сторона, позволявшая директрисе наглядно демонстрировать всяким-разным комиссиям успехи военно-патриотического воспитания (что, впрочем, не мешало ей вяло отмахиваться от просьб военрука выделить хотя бы постоянный кабинет для занятий клуба, не говоря уж о макете автомата, игрушке весьма дорогостоящей).

Куда более важный результат — строю юнг под Андреевским флагом вдруг начали отдавать честь встречные военнослужащие. Символично? Да.

Были и другие символы. Не воодушевляющие. Прямо сказать, некрасивые.

Присмотрел Александр Васильевич парусно-моторную яхту, тихо ржавеющую на причале у лодочной станции. В отличие от речных трамвайчиков и прочих увеселительных лоханок, эта красавица до коммерческих манипуляций унижена не была. Она просто погибала, как всеми брошенная аристократка в эмиграции. Начал Годунов наводить справки — и выяснил, что находится она «на балансе у области», проще говоря, была кем-то когда-то подарена отцам и кормильцам, они попросту не придумали, куда ее пристроить, а потом и вовсе забыли. Сюжетец для Салтыкова-Щедрина, этюд в серо-черных тонах.

Со своей обычной обстоятельностью и настойчивостью принялся Годунов обивать мраморные пороги. Заполучил хандру и артрит, а итог… итог подвел очередной зав чем-то там, рубанувший в сердцах: «Да пускай себе догнивает!»

Разумеется, юнгам категорический отказ был преподнесен в менее… гм… категоричной форме. Но с этого момента в клубе тоже завелась ржа и гниль. Да, ушли не лучшие. Да, Годунов не утратил контроля над ситуацией… Однако ж в его голове поселился тоскливый, как все извечные, вопрос: «И нафига?..»

Водки, кроме как в День Победы и День освобождения Орла, капитан не пил, чем повергал в недоумение трудовика и зама по административно-хозяйственной — последних из вымирающего племени школьных мужиков. А они-то было обрадовались: вот, пришел в коллектив мужчина в самом расцвете, значит, можно, не манкируя традицией, соображать в подсобке на троих… Теперь глядели сочувственно, дружно придя к простейшему выводу: закодированный, потому как на доходягу не похож. В кухонном шкафчике у Годунова одиноко коротала век бутылка коньяка, початая в День ВМФ два года тому назад. Да и вообще, совмещать коньяк с извечными русскими вопросами — все равно что топиться в стакане воды: теоретически возможно, а практически трудноосуществимо.

Вот и заедал Александр Васильевич горечь поражений макаронами. Когда-то изысканное иноземное блюдо, превратившееся у нас в еду холостяков, облагораживалось абы как нарезанным мясом и громко именовалось макаронами по-флотски. Годунов ужинал под нудеж теленовостей (новости изо дня в день типовые, не только пресные, но и, похоже, хлорированные, как вода из-под крана); и аккурат к ужину незваными гостями являлись тривиальные мысли об утрате идеалов: а были бы мы в такой ж… жесткой ситуации, кабы война лучших не забрала?

И опять стучало в голову одуревшим от бессонницы дятлом: эх, кабы отыграть назад!..

… — Сергеич, а вот если бы ты оказался в Орле… ну, скажем, в сентябре сорок первого года, как ты оборону строил бы?

— То есть… эт самое… как оказался? — Рассоха аж поперхнулся.

— Да неважно! — энергично отмахнулся Годунов. — Ты скажи, реально бой переиграть, а? Исходя из знаний сегодняшнего дня? Как думаешь, можно имеющимися силами все танкоопасные направления перекрыть? Вот смотри… — И начал азартно чертить прямо на подстеленной газетке давно придуманную схемку.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге