На Луне нет ветра
ПОСЛЕ-01. «Тишина»
ПОСЛЕ-01. «Тишина»
Луна. Кратер Шеклтон. 15 марта 2029
Зелёный индикатор S-band мигнул жёлтым и вернулся обратно. Кэтрин отметила время — 14:47 UTC — и продолжила заполнять журнал. Карандаш царапал бумагу: день четвёртый, операции штатные, третий выход завершён в 11:20, образцы грунта, контейнеры C-14 через C-19, масса общая: двенадцать кило четыреста. Буквы ложились мелко, ровно. Она писала от руки, хотя планшет лежал в полуметре, — привычка из Аннаполиса, где всё фиксировали от руки, потому что бумага не зависит от батареи. Карандаш — KOH-I-NOOR 4B, мягкий; шесть штук привезла в герметичном пенале, четыре оставались. Грифель пах кедровой стружкой, тихо. На большом пальце правой — мозоль от ребра карандаша. Не зависит ни от чего, кроме руки.
Дописала строку. Подняла глаза.
Индикатор горел зелёным. Передатчик работал. Приёмник работал. Всё работало.
С нижней палубы доносился только шорох бумаги. Юн ушёл туда сорок минут назад, и последние отчётливые звуки от него были шагами: лёгкими, упругими, чуть пружинящими, в одну шестую земной тяжести каждый шаг превращался в подскок, и к этому невозможно было привыкнуть за четыре дня. Юн привыкал быстрее. Он вообще к цифрам привыкал быстрее: одна шестая — число, не ощущение, и он принял это число на второй день, как принимал всё, что можно подсчитать.
Теперь он работал внизу. Калибровал датчики или проверял герметичность, одно из двух, потому что Юн делал только то, что было в списке, а список на сегодня содержал эти два пункта. Кэтрин слышала, как шуршит бумага: он вносил цифры в блокнот. Карандашом, мелким аккуратным почерком, который она видела, когда наклонялась через его плечо. Ей не нужно было наклоняться. Она наклонялась, потому что цифры были правильными, и это успокаивало. Аккуратные столбики, десятичные знаки на одном уровне, подчёркивание итогов — порядок, выраженный грифелем.
Гул систем жизнеобеспечения наполнял модуль. Не звук — среда. Насосы прогоняли воздух через скрубберы углекислого газа, и этот процесс давал низкий, непрерывный тон, который ощущался скорее костями, чем ушами. Вентиляция посвистывала в воздуховодах, тонко, на грани слышимости. Что-то потрескивало: корпус, снаружи едва тёплый на низком полярном солнце с одной стороны и ледяной в постоянной тени с другой, внутри комнатная температура. Металл расширялся и сжимался, и щелчки отмечали этот цикл, как метроном. За четыре дня Кэтрин привыкла. Этот фон был нормой. Он означал: системы работают, кислород циркулирует, углекислый газ удаляется, ты жива. Если он смолкнет — вот тогда тревога.
Она вернулась к журналу. Следующая строка: «Связь с Землёй». Графа пустая. Пустая с 09:30 UTC, когда Хьюстон в последний раз подтвердил приём: «Артемида-пять, приняли, всё штатно, хорошего дня». Обычные слова. Оператор, который вёл их смену — Маркус, кажется, она не запомнила фамилию — произнёс их ровно, профессионально, чуть быстрее обычного, без привычной паузы перед последними словами. Тангенту отпустил на полсекунды раньше, чем заканчивал фразу. Хорошего дня.
Пять часов назад. Пять часов и семнадцать минут.
Кэтрин записала: 14:47 — нет подтверждения приёма от DSN. Проверка по расписанию. Повторный запрос направлен.
Встала. Ноги оттолкнулись от пола чуть сильнее, чем нужно: четыре дня на поверхности после пяти суток невесомости, и мышечная память всё ещё путала: сколько силы вложить, чтобы просто встать. Кэтрин чуть подлетела, на сантиметр или два, и этот зазор между подошвой и полом каждый раз ощущался как ошибка. Перешла к коммуникационной панели, три шага, мимо стойки с контейнерами образцов, мимо аварийного рундука, мимо фотографии на велкро: экипаж перед запуском, четверо в оранжевых скафандрах ACES, машут. У Мигеля улыбка кривая, левый глаз прищурен от солнца. У Нат — кепка набекрень. Юн поправляет очки. Сама Кэтрин — в центре, руки по швам. Фотография за четыре дня выцвела по верхнему углу: иллюминатор рядом, свет полярный, белый. Она проходила мимо этой фотографии двадцать раз в день и ни разу не останавливалась.
Набрала частоту. Ту самую, которую набирала двенадцать раз в день. Протокол предписывал каждые два часа. Она проверяла каждый час.
— Хьюстон, «Артемида-пять», поверхность. Приём.
Несущая частота шипела белым шумом. На Луне нет мгновенной связи: сигнал идёт, ответ возвращается, около трёх секунд. Если кто-то услышал. Если кто-то сидит за пультом. Если кто-то.
Три секунды. Кэтрин смотрела на индикатор. Зелёный. Передатчик отправил сигнал. Всё штатно.
Пять секунд. Поправка на задержку обработки на Земле: оператор должен услышать, нажать тангенту, ответить. Ещё секунду с небольшим на обратный путь. Семь секунд, разумный максимум.
Десять секунд. Пятнадцать.
Шипение. Пустое, непрерывное. Ни одной модуляции, ни обрывка голоса, ни потрескивания, которое могло бы быть помехой, которую можно было бы интерпретировать. Чистый шум космоса. Пустой. Безразличный. Отсутствие.
Она переключила канал. Ka-band, резервный, более высокая частота, другой передатчик. На случай если S-band повреждён. Он не был повреждён, но протокол требовал проверки обоих каналов.
— Хьюстон, «Артемида-пять», поверхность. Запрашиваю подтверждение приёма. Приём.
То же самое. Точная копия: ни интонации, ни обрывка, ни помехи, которую можно было бы принять за голос. Ни одного человеческого звука.
Кэтрин держала наушник ещё тридцать секунд. Она считала не сознательно, а тем внутренним счётчиком, который у пилотов включается автоматически: секунды после потери контакта, секунды до принятия решения, секунды горючего. Тридцать секунд пустоты. Потом выключила динамик.
Записала в журнал: 15:02 — связь с DSN отсутствует. S-band и Ka-band. Orion — связь штатная. Земля — нет ответа с 09:30 UTC.
Пять часов тридцать две минуты. Она не записала эту цифру. Журнал миссии ведётся фактами: время запроса, каналы, результат. Не интерпретациями. Не ощущениями. Не вопросом, который наращивал давление за каждой проверкой: пять часов — это много. Три станции DSN покрывают Землю целиком, так, чтобы Луна никогда не оставалась без связи. Три станции. Ни одна не отвечает. Пять часов.
Кэтрин отложила карандаш. Положила на журнал.
Посмотрела в иллюминатор — не на Землю, а на ближнее: реголит за стеклом, серый, неподвижный, со следами ботинок от утреннего выхода. Свет был белым: солнце стояло низко над горизонтом, едва над линией камней, как всегда здесь, на краю кратера Шеклтон, где оно ходит по горизонту медленным кругом, никогда не поднимается высоко и почти никогда не уходит за гребень. Вечный косой свет. Вечные длинные тени.
Насосы. Потрескивание корпуса. Шуршание блокнота на нижней палубе.
Кэтрин вернулась к панели и включила приёмник. Не на передачу — на приём. Просто слушала. Несущая частота заполнила верхнюю палубу: белый шум, монотонный, без модуляции, без перепадов, как сигнал контрольного генератора на стенде в Хьюстоне.
Она слушала четыре минуты. Потом выключила.
Юн поднялся на верхнюю палубу через двадцать минут. Кэтрин услышала его по шагам: сначала лестница, металлический звон подошвы о ступень, потом мягкий подскок на верхнем уровне. Он двигался аккуратно, как двигался всегда: без лишних движений, с точностью человека, который привык работать в тесных лабораториях JPL, где каждый квадратный метр занят оборудованием стоимостью в несколько миллионов. В правой руке планшет, на экране диаграмма, которую Кэтрин не стала рассматривать: если бы Юн нашёл аномалию, он бы сказал. Он не сказал. Значит, не нашёл.
— Антенны проверены, — произнёс он, остановившись в двух шагах. — Приёмник — норма. Передатчик — норма. Наведение — в допуске.
Кэтрин кивнула. Она сидела у пульта, спиной к иллюминатору, и свет падал на Юна: худой силуэт в синем лётном комбинезоне, очки чуть съехали на нос. Он поправил их указательным пальцем, жест настолько автоматический, что он, вероятно, делал его и во сне.
— DSN?
— Три станции. Голдстоун, Канберра, Мадрид. — Он перечислил их, как перечислял бы компоненты схемы: без нажима, без эмоции. — Все три в зоне видимости. Ни одна не отвечает.
Длинные пальцы постукивали по краю планшета, ритмично, быстро, не тот ритм, который означал скуку, а другой, более мелкий, как барабанная дробь перед оглашением результата. Единственное, что выдавало. Юн не хмурился, не сжимал челюсть, не менял позу. Просто пальцы.
— Orion, — сказала Кэтрин. Повернулась к коммуникационной панели. — Orion, это поверхность. Связь с Землёй — статус.
Orion был над ними, ближняя точка орбиты, связь мгновенная. Полсекунды — Нат нажала тангенту, и в наушнике:
— Тот же статус, командир. — Голос Нат. Резкий, живой, с лёгкой хрипотцой, которая всегда была в её голосе, словно она только что проснулась или только что засмеялась. — Ноль от Земли с утра. Мы пробовали UHF и S-band. Мигель перезагрузил передатчик. Чисто. Ни шороха.
В наушнике, между словами Нат, шёл воздух её капсулы — короткий, неровный, на полтона выше обычного.
— Понятно.
— Кэтрин.
Пауза. Нат никогда не называла её полным именем по рабочей связи. «Командир» — на общем канале, «Уоллес» — если шутила, «Кэтрин» — только когда говорила серьёзно, и за четыре дня это был второй раз. Первый — перед спуском на поверхность, когда Нат сказала «Кэтрин, удачи» вместо протокольного «мягкой посадки».
— Это не наша антенна, — сказала Нат.
— Я знаю.
— Это все три станции DSN. Одновременно.
— Я знаю, Нат.
— Окей.
Щелчок — Нат отпустила тангенту. Канал не закрылся. Фоновый треск, далёкое гудение систем Orion, и где-то на грани слышимости: ритмичный шорох. Мигель? Чётки? Или просто вентилятор.
Кэтрин выключила микрофон. Юн стоял у стены, там, где остановился, в двух шагах от пульта. Планшет прижат к груди, двумя руками, экраном к себе. Пальцы — неподвижны. Он перестал постукивать. И это было громче, чем любой стук, — потому что Юн теребил что-то всегда, и когда его руки останавливались, останавливалось всё.
— Список вероятных причин, — сказала Кэтрин.
Юн моргнул. Поправил очки. Карандаш HB в правой руке коротко стукнул о край планшета — раз, второй, замер.
— Солнечная буря. Повреждение DSN. Массовый сбой наземных систем. — Пауза, короткая, но ощутимая: он прикидывал, стоит ли говорить следующее. Решил — стоит. — Вероятность одновременного отказа трёх станций DSN при независимых системах: десять в минус седьмой.
— То есть это не отказ.
— Это не отказ трёх станций.
Воздух пах антисептиком и пластиком. У левой переборки тихо щёлкнул реле скруббера, переключился цикл. Юн не добавил ничего. Кэтрин не спросила. Пока — факты: связь отсутствует, оборудование исправно, причина на той стороне.
Журнал лежал на столе, открытый на странице с аккуратными строчками. Графа «Связь с Землёй» — белая полоса между чёрными буквами. Кэтрин подумала, что завтра она будет такой же. И послезавтра. И через неделю. И...
Поймала мысль, отрезала. Нет. Завтра ответят. Технический сбой, повреждение наземной инфраструктуры, что угодно — но завтра графа будет заполнена, потому что три станции DSN не замолкают одновременно без причины, а у любой причины есть решение.
Не вычеркнула графу. Закрыла журнал. Положила карандаш сверху, остриём влево, как всегда.
— Расписание не меняется, — сказала Кэтрин. — Выход завтра в 08:00 UTC. Сбор образцов по плану, периметр B-3 через B-7. Предварительные — до ротации. Проверка антенн — ещё раз, на всякий случай.
Юн кивнул. Убрал планшет под мышку. Спустился на нижнюю палубу: шаги по лестнице, металлический звон, тише, тише. Через минуту она услышала, как он открывает блокнот: пружинка корешка скрипнула тонко, обложка легла на стол с сухим хлопком. Шорох страницы. Карандаш по бумаге. Цифры. Порядок.
Кэтрин осталась одна на верхней палубе. Насосы, вентиляция, щелчки корпуса. Зелёные индикаторы на панели, двенадцать штук в ряд, как солдаты на поверке. Тепло LED-панели на скулах — двадцать один градус, циркадная регуляция, «дневной» режим, свет холодный, голубоватый, неприятно похожий на свет операционной.
Она включила динамик снова. Только на приём. Эфир ожил: тот же монотонный белый шум, без перепадов, без голоса. Просто расстояние. Пустота между антенной и тем местом, где должен был быть кто-то.
Кэтрин слушала. Минуту. Две. Три. Четыре.
Шипение не менялось. Плоская линия — как на кардиомониторе, когда всё кончено. Была рядом, когда отец. Но сейчас не об отце. Сейчас слушала. Просто слушала, потому что кто-то должен слушать, даже если никого нет.
На пятой минуте выключила.
Завтрашний выход стоял в расписании, но проверку оборудования нужно было провести сегодня. Кэтрин спустилась на нижнюю палубу мимо Юна, который сидел у навигационной панели, спина прямая, блокнот на колене, карандаш движется. Он не поднял головы. Она не остановилась.
Скафандры AxEMU висели в шлюзе, два белых кокона, тяжёлые на вид, но здесь их можно было поднять одной рукой. На правом, юновском, на воротнике — маленькое тёмное пятно, лунная пыль, не отмылось после второго выхода. Кэтрин открыла панель левого скафандра, своего. Проверила давление в системе: 8.2 psi, допуск. Уплотнители шлема: целы, без следов абразива. Заряд батареи портативной системы жизнеобеспечения: девяносто семь процентов. Запас кислорода: полный. CO₂-скруббер: заряд восемьдесят четыре процента. Всё в допуске. Всё — в допуске.
Защёлка — поворот — индикатор — отметка в чек-листе. Та же последовательность, что сотни раз в бассейне нейтральной плавучести и на тренажёрах Хьюстона, пока не стала такой же автоматической, как предполётный чек-лист. Защёлка — поворот — индикатор. Пока есть чем заняться — можно не думать.
Потом она подумала, что можно выйти сейчас.
Не внеплановый выход — а проверка. Визуальный осмотр антенного модуля. Это было в рамках протокола: при отсутствии связи с Землёй командир экипажа вправе провести внеплановый внешний осмотр коммуникационного оборудования. Параграф 7.4.2, руководство по лунным операциям. Она нашла его в планшете за тридцать секунд. Кэтрин не делала ничего без параграфа. Параграф был. Выход обоснован. Она поставила галочку в планшете рядом с номером пункта, и поле «обоснование» заполнилось серым автоматически.
Она вернулась наверх.
— Внеплановый выход, — сказала Кэтрин. — Осмотр антенного модуля. Ассистируешь.
Юн поднял голову от блокнота. Посмотрел на неё спокойно, без вопроса. Закрыл блокнот. Встал.
— Понял.
Сорок семь минут. Кэтрин стояла в шлюзе, а Юн подавал компоненты скафандра в порядке, который они отрабатывали десятки раз: нижняя часть, торс, перчатки — левая, правая, — ботинки, шлем. Каждый элемент — защёлка, проверка, следующий. Юн работал молча, и его руки были точны и аккуратны, длинные пальцы застёгивали крепления без единого лишнего движения. Он не теребил ничего. Когда руки были заняты работой, им не нужно было теребить.
На креплении торса, у левого плеча, Юн остановился. Поднял глаза.
— По плану?
— По плану.
Защёлка встала. Он опустил взгляд обратно на крепление, продолжил.
Перчатки. Кэтрин сжала кулак — раз, два. Пальцы слушались, но ощущение было, как будто между кожей и миром положили слой картона: давление, но не текстура. Через час перчатки начнут давить, через три — пальцы онемеют. Она знала. Это было нормально. Кэтрин разогнула кулак и сжала ещё раз. Знакомо.
Шлем встал на место с негромким щелчком. Мир изменился: звуки модуля отрезало, как ножом. Вместо привычного фона модуля — собственное дыхание, ближе, громче, чем обычно, потому что шлем отражал каждый вдох обратно к ушам. Свист вентилятора в скафандре — тонкий, высокий, на грани слышимости. Потрескивание радиоканала — сухое, короткое, как статика на старом приёмнике.
— Связь проверена, — голос Юна в наушнике. Спокойный, как всегда. — Камера — активна. Телеметрия — норма. Удачи, командир.
— Принято.
Шлюз. Внутренний люк закрылся. Насосы загудели, откачивая воздух, — сначала громко, потом тише, тише, потому что звуку нужна среда, и по мере того как воздух уходил, уходили и звуки. На последних миллибарах — почти тишина. Почти — потому что скафандр всё ещё передавал вибрации через подошвы: механизм работал, пол дрожал. Но слышать было нечего. Вакуум.
Давление: ноль. Индикатор: зелёный. Внешний люк открылся.
Свет.
Не солнечный свет, к которому привыкаешь на Земле, — рассеянный, мягкий, прошедший через атмосферу, облака, пыль. Здесь атмосферы не было. Свет шёл от Солнца напрямую — белый, резкий, ослепительный — и останавливался там, где останавливался, без перехода, без полутонов. Граница света и тени шла одной линией, словно её провели по линейке тушью. Тень была не тёмной — чёрной. Абсолютно чёрной, как будто из мира вырезали кусок.
Визор затемнился автоматически, и глаза адаптировались за несколько секунд. Кэтрин шагнула на платформу лифта — узкую, металлическую, с перилами по бокам — и нажала кнопку спуска. Механизм сработал: платформа пошла вниз. Вибрация через подошвы, но ни единого звука снаружи. Вакуум глотал всё. Лифт спускал её в тишине, которая была не отсутствием шума, а свойством мира: здесь нечему колебаться. Нет воздуха. Нет среды. Нет ничего между тобой и пустотой, кроме десяти слоёв ткани и пластика.
Платформа остановилась. Кэтрин ступила на реголит.
Под ботинком чуть просел грунт — на пару миллиметров, не больше; пыль поднялась бы, если бы было чем поднять. Её собственная тень легла впереди, длинная, чёрная, в три её роста. Шевельнулась, когда шевельнулась рука.
Серый порошок под ботинком — мелкий, как мука. Она знала, что он режет, как стекло, — микроскопические осколки базальта, никогда не обкатанные водой или ветром, острые, как в момент рождения миллиарды лет назад. След отпечатался — но не как на Земле и не как на снимках Аполлона. Здесь, на полюсе, солнце висело над горизонтом почти горизонтально, и каждый шип протектора отбрасывал тень в полметра. След был не следом, а маленьким каньоном из растянутых теней: каждая бороздка стояла рядом со своим длинным чёрным двойником. Этот след останется здесь. Не дни и не годы — навсегда, или так близко к навсегда, что разница не имеет значения. Нет ветра, нет дождя, нет воды, нет эрозии.
Она пошла. Пятьдесят метров до антенного модуля — белая башня на треноге, два метра высотой, с параболической антенной наверху. Каждый шаг — лопинг: подскок, приземление, подскок. К ритму она ещё подстраивалась, но уже знала, сколько силы вкладывать в толчок, чтобы не подпрыгнуть слишком высоко. Лёгкость обманчива: скафандр тянул вниз всей массой, и если споткнуться — упадёшь медленно, но не остановишься. Она не споткнулась. Она не спотыкалась никогда.
Антенный модуль. Крепления — норма. Наведение — в допуске, как Юн и сказал. Кабели — целы, изоляция без повреждений. Индикатор — зелёный. Всё работало. Передатчик передавал, приёмник принимал. Сигнал уходил к Земле и чуть больше чем через секунду достигал антенн DSN. Голдстоун. Канберра. Мадрид. Три точки на планете, расставленные так, чтобы Луна никогда не оставалась без связи. Сигнал достигал. Ответа не было.
На другом конце просто никого не было.
Или было. Но не отвечали.
Кэтрин выпрямилась. Отступила на шаг от антенного модуля. И посмотрела туда, куда не смотрела весь день, — не на приборы, не на индикаторы, не на журнал. Вверх.
Нет — не вверх. Здесь не существовало верха в привычном смысле. Чёрное небо начиналось от горизонта, а горизонт был ближе, чем на Земле, — с гребня Шеклтона он убегал километров на десять, но казалось, что мир кончается рядом, что за серой линией — обрыв, край, конец. Чёрное небо без единого полутона, без градиента — непроницаемое, абсолютное. Звёзды не мерцали — мерцание создаёт атмосфера, а здесь её не было, — они горели ровным, неподвижным светом, точки, впечатанные в черноту.
И на севере, низко, почти на горизонте, над дальней линией камней — Земля.
Голубая. С завитками облаков над Тихим океаном, белым горбом Антарктиды на южном краю, коричневой полосой Африки. Диск размером с большой палец на вытянутой руке, в четыре раза крупнее, чем Луна с Земли, — но здесь, на южном полюсе, он едва поднимался над линией камней. Чуть качался — вверх-вниз, медленно, по лунному месяцу — и иногда, когда либрация уводила его вниз, наполовину скрывался за гребнем. Сейчас был виден целиком. Облака ползли, медленные, белые, похожие отсюда на помехи на экране — белые разводы по голубому полю.
Красивая.
Кэтрин стояла на гребне кратера в скафандре и смотрела на планету, которая не отвечала на вызовы семь часов и пять минут. Собственное дыхание в шлеме — единственный звук во вселенной. Вдох. Выдох. Вдох. Вокруг — ни шороха, ни ветра, ни далёкого шума. Вакуум. Если бы рядом упал камень — ни звука. Если бы взорвался метеорит — ни звука.
Земля молчала тоже. Но это было другое молчание. Передатчик отправлял запросы каждые шестьдесят секунд — автоматический цикл, который Кэтрин запрограммировала утром. Пинг. Шестьдесят секунд ожидания. Пинг. Шестьдесят секунд. Пинг. Радиоволны уходили и касались антенн на планете, где жили восемь миллиардов человек, и ни один из них не отвечал.
Земля была голубая, с облаками, и молчала.
Кэтрин постояла ещё минуту. Или две — в скафандре время мерилось дыханием, а дыхание было мерным. Потом повернулась. Реголит сдвинулся под подошвой — беззвучно, конечно, беззвучно, — и пошла обратно к модулю. Шаг за шагом — подскок, подошва, след. Аккуратно. По протоколу. Не торопясь.
В журнале она запишет: Выход 3b, внеплановый, 16:14–16:58 UTC, визуальный осмотр антенного модуля, повреждений не обнаружено.
О Земле — ничего.
ДО-01. «Последний кофе»
ДО-01. «Последний кофе»
Кофе был плохой — жжёный, горький, из автомата, который кто-то притащил в эту забегаловку ещё при Буше-младшем и с тех пор не чистил. Нат пила его каждое утро уже вторую неделю, с тех пор как прилетела в Хьюстон на предполётную подготовку, и каждое утро думала: надо найти место получше. Не искала. В этом кафе было то, чего не было в NASA через дорогу: окно во всю стену, свет, и за стеклом — парковка, потрескавшийся асфальт, клочок выжженной травы и кусок техасского неба, такого огромного и плоского, что оно давило, как ладонь.
Она сидела у окна, локоть на столе, стакан между пальцами — картонный, с картонной крышкой, горячий. Подушечки привыкли. Три глотка — и горечь перестаёт быть горечью, становится фоном, как гул кондиционера над головой, как шарканье официантки в кроссовках по линолеуму, как далёкий гул шоссе за крышами. Хьюстон в семь утра: влажный, тёплый, даже в конце февраля — ночью было градусов пять, но к полудню прогреется, и к вечеру воздух будет пахнуть нагретым бетоном и выхлопом, а если повезёт — пройдёт дождь, и тогда асфальт отдаст что-то, чему Нат не знала названия, но знала запах — мокрый камень, озон, земля.
За соседним столиком сидел старик в ковбойской шляпе и читал газету, настоящую бумажную газету, медленно перелистывая страницы и слюнявя палец на каждой. Кофе в его чашке — с молоком, недопитый, уже в тонкой плёнке. Шляпа на спинке стула, тёмная по тулье от пота, лента кожаная, потёртая. Официантка прошла мимо с кофейником, спросила что-то про долить — старик кивнул, не отрываясь от страницы, и она долила ему, не глядя на чашку, тем точным движением, которое нарабатывается за двадцать лет в одной забегаловке.
Телефон на столе загудел. На экране — Соня.
Нат подвинула стакан, взяла трубку.
— Привет.
— Ты ела? — Голос Сони, как всегда, начинался с середины, будто они не прерывали разговора, начатого лет в пятнадцать. Соня никогда не здоровалась с родными. Здороваться — для чужих. В трубке за её плечом — низкий ровный гул чайника на пороге кипения, и где-то дальше, в глубине дома — радио, бормочущее по-украински.
— Кофе.
— Это не еда.
— Чипсы это не еда, а вот кофе вполне себе.
За окном на парковку вырулил белый пикап, и водитель, грузный мужик в бейсболке, долго выбирался из кабины, придерживая дверцу коленом. Нат смотрела, как он стоит, глядя в телефон, и ветер треплет край его расстёгнутой рубашки.
— Мама спрашивает, когда приедешь, — сказала Соня. — Перед карантином.
— Через неделю. Может, чуть раньше. Вылечу в пятницу, если расписание не поменяют.
— Она вяжет тебе носки.
Нат хмыкнула. Мать вязала ей носки перед каждым длинным отъездом — перед Колд-Лейком, перед первым полётом, перед отбором в CSA. Шерстяные, толстые, с узорами, которым мать научилась у своего отца — украинца из-под Луцка, эмигрировавшего в Виннипег в пятидесятых, — и в которых старая Волынь мешалась с маниакальной канадской практичностью. Носки. На Луну.
— Скажи ей, что в модуле центральное отопление.
— Она знает. Она вяжет не для тепла.
Нат знала, что вяжет не для тепла. Она впервые увидела, как мать вяжет, лет в восемнадцать, перед отъездом в военное училище: вечером, на кухне, под жёлтой лампой, у клеёнчатого стола, на котором ещё стояла недоеденная тарелка с варениками. Мать вязала, не глядя на руки, — спицы шли сами, перебирая шерстяную нить, вытягивая петлю за петлёй, и Нат сидела напротив и смотрела, как из ничего, из перепутанной шерсти, появляется носок: пятка, клин, мысок. Мать молчала. Мать всегда молчала, когда вязала, — это была форма разговора, единственная, которую Нат у неё научилась узнавать. «Я люблю тебя» звучало как «надень шапку». «Я боюсь за тебя» — как «возьми бутерброды». «Я не хочу, чтобы ты уезжала» — как четыре пары толстых шерстяных носков, которых хватит на любую зиму в любой стране.
Носки лежали в шкафу, в синем пакете из ИКЕА, не распакованные. Все четыре пары. Нат знала, что это плохо, и что мать знает, и что мать всё равно будет вязать — потому что вязание было важнее, чем носки.
Нат допила кофе. На дне осталось тёмное кольцо, и она покрутила стакан, глядя, как жидкость ползёт по картону — медленно, неохотно. Вкус стоял на нёбе — горелый, масляный, с привкусом картонной крышки. Плохой кофе. Лучший кофе.
— Сонь.
— М?
— Я полечу на Луну. — Она сказала это не торжественно, не с нажимом — так, как сказала бы «я еду в Калгари». Соня была единственным человеком, с которым это работало: никакого вдоха, никакого «о господи», никакого «ты понимаешь, что…». Соня была старше на четыре года, знала Нат с самого её рождения и за все её тридцать восемь лет давно перестала удивляться.
— Я в курсе.
— Нет. Я хочу сказать: я полечу на Луну. Через две недели. На Луну.
Тишина. Потом:
— Ты звонишь мне в семь утра, чтобы это сказать?
— Да.
— Ты в порядке?
— Абсолютно. Просто хотела это произнести вслух. Кому-то, кто не скажет «ты делаешь историю».
— Ты делаешь историю.
— Иди к чёрту.
Соня засмеялась — низко, коротко, тем смехом, который Нат знала, как собственный пульс. Потом сказала «ладно», и Нат сказала «ладно», и связь оборвалась, и это было нормально, потому что прощаться — для чужих.
Нат встала. Оставила стакан на столе — пустой, с кольцом кофе на дне. Вышла.
Хьюстон накрыл влажным теплом — мягким, как полотенце из сушилки. Парковка блестела от ночной влаги, пикап стоял на том же месте, мужик ушёл. Небо — серовато-розовое, низкое, и где-то на востоке, за крышами и кранами порта, солнце прорезалось сквозь облачную муть разлитым свечением, как подсветка за экраном. Пахло бензином и мокрой землёй, и ещё — магнолией с газона, или, может, просто так пахнет март в Техасе, когда зима ещё не ушла, а весна уже трогает асфальт.
Через дорогу стояло здание Космического центра Джонсона, серое, приземистое, с флагом, который едва шевелился. Нат перешла дорогу.
Медосмотр в девять. В раздевалке Нат стянула комбинезон, надела халат и пошла по холодному кафелю босиком, и было что-то комичное в этом ритуале: четырнадцать месяцев они готовили это тело к космосу — кормили правильной едой, гоняли в центрифуге, таскали по дну бассейна в скафандре, который весил как взрослый мужик, — а потом каждый раз проверяли так, будто за ночь оно могло сломаться.
Стетоскоп лёг между лопаток холодным кружком, и врач сказала: «Вдохните. Ещё раз. Задержите», — и Нат задержала. Халат врача пах накрахмаленным хлопком и каким-то цветочным мылом — не больничным, личным, домашним. В этой задержке было всё, что Нат любила в собственном теле: лёгкие, полные техасского воздуха с примесью антисептика, диафрагма, которая держала ровно столько, сколько просили, и сердце, которое билось медленно и сильно, шестьдесят два удара в минуту. Она знала свой пульс покоя, как знала свой вес, рост и группу крови, — и прислушивалась к этим данным не из тревоги, а из того же любопытства, с каким прислушиваются к хорошему мотору. Тело работало. Тело всегда работало — Нат не помнила, когда болела в последний раз.
Жгут на плече, тугой, резиновый, привычный. Сгиб локтя — игла — тёмная, густая струйка в пробирку, такая же, как в прошлый раз, и в позапрошлый, и во все десятки раз, что её брали за эти годы. Медсестра подписала этикетку и унесла, и Нат подумала, что где-то в лаборатории её кровь разделят на фракции, посчитают эритроциты и лейкоциты, и всё будет в норме, потому что всё было в норме всегда.
Зрение проверили в полминуты — буквы на стене были мелкие, чёткие, и она читала их без усилия, как читают афишу на заборе. Потом было кресло — крутилось медленно, потом быстрее, мир поплыл и встал обратно, и Нат поймала себя на том, что улыбается: вращение ей нравилось всегда, с детства, с каруселей в Ассинибойн-парке, где она крутилась до тошноты, а потом шла крутиться ещё.
— Всё чисто, — сказала врач. — Как обычно.
Как обычно.
Кэтрин уже была в коридоре, когда Нат вышла из медблока. Стояла у стены, планшет прижат к бедру, лётный комбинезон сидит так, будто его выгладили на ней, пока она спала. На левом запястье — стандартный астронавтский Casio в чёрном корпусе, ремешок потёртый по четвёртому отверстию: за это запястье цеплялись все её часы предыдущих миссий. На груди — нашивка Артемиды-V, белая, новая, ещё неотштамповавшая складку на ткани комбинезона. Короткие тёмные волосы, ни одного лишнего сантиметра — волосы, которые не нужно поправлять, не нужно убирать, которые существуют в том же режиме экономии, что и всё остальное в Кэтрин Уоллес. Она заметила Нат и кивнула — коротко, точно, как ставят галочку в чек-листе.
Нат улыбнулась. Кэтрин не улыбнулась. Улыбка не стояла у неё в расписании на девять утра.
Они тренировались вместе четыре месяца, и Нат до сих пор не знала, есть ли у Кэтрин чувство юмора. Было что-то, на совместной тренировке в бассейне: Кэтрин обронила «ваш скафандр наружу» таким тоном, что непонятно было — шутка или протокольное замечание. Нат решила, что шутка. Кэтрин не подтвердила. Может, это и было чувство юмора Кэтрин Уоллес — шутки, которые нельзя отличить от приказов.
Четыре месяца — и Нат знала о Кэтрин только то, что видела: движения экономные, голос ровный, руки не дрожат, взгляд — прямой, без уклонения. Аннаполис, лётчик-испытатель, MIT, на руке — обручальное кольцо, простое, без камня, и фотография на рабочем столе в астронавтском корпусе: двое детей, мальчик и девочка, и мужчина, который улыбается так, как улыбаются люди, привыкшие ждать. Нат видела фотографию мельком и не задержалась, потому что чужие семьи — чужие.
— Утро, командир, — сказала Нат.
— Утро. — Кэтрин не отвела взгляда от планшета, но и не делала вид, что смотрит. Просто читала, потому что было что читать. — Графики выходов на поверхность пересмотрели. Хочу пройтись с тобой по второму выходу до брифинга. Десять минут, за кофе.
— У меня нет десяти минут. У меня медосмотр сейчас закончился, мне в туалет.
Кэтрин подняла глаза. Один удар. Не улыбка — почти. Что-то в углу рта, что у обычных людей было бы началом улыбки, у Кэтрин — было концом мысли «эта женщина невыносима, но она лучший пилот, который у меня есть».
— После брифинга, — сказала Кэтрин.
— После брифинга.
Кэтрин ушла — тем же быстрым, экономным шагом, каким двигалась всегда, и Нат смотрела ей вслед и думала, что Кэтрин Уоллес — единственный знакомый ей человек, который умеет уйти из коридора так, будто не уходил, а просто перестал занимать пространство.
Из медблока вышел Мигель. Кивнул обеим. Нат видела, как он засучивает рукав — на сгибе локтя, там, где брали кровь, налеплен пластырь, и он трогал его кончиком большого пальца, аккуратно, рассеянно, как трогают заусенец. Мигель Рейес. Геолог. Texas A&M, Стэнфорд, постдок где-то на западе, астронавт-учёный. Смуглый, мягкие черты, тёмные глаза, из тех лиц, которые располагают сразу и ни к чему не обязывают. Улыбнулся — легко, мельком, будто улыбка лежала у него наготове и включалась при любом движении в поле зрения.
Нат заметила: в нагрудном кармане комбинезона, там, где у большинства — ручка или бейдж, лежало что-то мелкое, тёмное, на шнурке. Чётки. Деревянные, маленькие, убранные глубоко, но шнурок выглядывал на полсантиметра. Когда Мигель повернулся к Кэтрин, что-то тихо стукнуло о ткань.
Нат подумала: спокойный. Слишком спокойный для человека, который через две недели улетит с планеты.
Брифинг был назначен на десять, и к десяти все уже сидели в конференц-зале — длинный стол, экран на стене, ряд бутылок с водой Aquafina, расставленных кем-то заботливым по линеечке, этикетками к двери, и запах кондиционера, который никто не замечал, но без которого NASA, похоже, не могло работать. На потолке одна из ламп дневного света мерцала на четверть тона быстрее остальных — почти не видно, но Нат заметила за первые пять минут.
Юн-со Пак уже сидел — через два стула от Нат, и она подумала, что за четыре месяца совместных тренировок ни разу не слышала, чтобы он начал разговор первым. Отвечал — точно, коротко, исчерпывающе. Но не начинал. Худой, высокий, в очках, которые чуть съезжали на нос и которые он поправлял указательным пальцем примерно раз в три минуты — Нат считала на прошлом брифинге, ей было скучно: одиннадцать раз за полтора часа. Длинные пальцы его правой руки крутили ручку — между указательным и средним, три оборота, пауза, три оборота. Нат знала этот жест: не специально изучала, просто глаза цеплялись за движение. Когда Юн думал — быстрее. Когда ждал — медленнее. Сейчас — медленно.
Юн был из тех людей, которые занимают мало места и мало внимания, если не приглядываться. Но Нат приглядывалась. В её опыте тихие люди делились на два сорта: тихие, потому что нечего сказать, и тихие, потому что нет нужды. Юн, кажется, был второй — но Нат пока не была уверена. На прошлой неделе, в столовой, он уронил вилку на пол и сказал: «Гравитация. Каждый раз», — таким ровным голосом, что Нат не сразу поняла, что это была шутка. Потом поняла. Потом подумала: а может, он всё время шутит, и она просто не ловит.
Кэтрин вела брифинг. Таймлайн миссии, распределение выходов на поверхность, протоколы связи, аварийные сценарии. Голос ровный, командный, без интонационных подъёмов, без пауз, кроме тех, которые стояли в расписании. Экран за её спиной показывал схемы, графики, таблицы, и Кэтрин переключала слайды с точностью метронома — каждые четыре минуты, Нат засекла. Юн записывал — карандашом, в блокноте, мелким почерком. Мигель слушал, руки сложены на столе, большой палец правой медленно поглаживал костяшку левой — ритмично, ровно, на своей частоте.
На сорок седьмой минуте — Кэтрин как раз переключила слайд с распределением скрубберов — Юн поднял палец. Не руку. Палец. Указательный, левый, на пять сантиметров над столом, как будто извинялся за то, что прерывает.
— Что? — сказала Кэтрин.
— На слайде картриджи распределены три-два-три-два по сменам. — Юн говорил, не поднимая головы от блокнота. — В предыдущей версии было четыре-два-два-два. Это перераспределение или опечатка?
Кэтрин обернулась к экрану. Посмотрела две секунды.
— Опечатка.
— Хорошо.
Нат смотрела на Юна — он уже ничего не записывал, ручка лежала параллельно блокноту, длинные пальцы расслабились. Подождал ответа, получил его, продолжил жить. Никакого торжества. Никакого «я заметил». Просто факт: было неверно — стало верно — поехали дальше.
Мигель у стола повернул голову — медленно, мягко, как поворачиваются люди, которые не любят резких движений, — и посмотрел на Юна. Не с восхищением. С узнаванием. Как будто увидел что-то знакомое: точность как форма уважения. Большой палец на секунду замер. Потом снова пошёл.
Кэтрин переключила следующий слайд. Картинка обновилась — четыре-два-два-два, как должно быть. Кэтрин не сказала «спасибо». Юн не ждал.
В перерыве — десять минут — Мигель встал, подошёл к окну, повернулся спиной к залу и долго смотрел во двор NASA, на флаг, на парковку, на низкое серое небо. Стоял неподвижно. Нат сначала подумала: молится. Потом увидела, что губы не двигаются. Просто стоял. Может, отдыхал глазами. Может, считал ворон. Может, что-то ещё, чего она не знала и не узнает, пока не окажется с ним в одном модуле и не увидит, как он встаёт ночью.
Юн сидел на месте, открыл термос, налил в крышку чай — зелёный, по запаху, — и пил его маленькими глотками, не отвлекаясь. Кэтрин вышла из зала с телефоном, и Нат услышала через дверь обрывок: «Лили, подожди, мама в работе. Что? Нет, скажи папе, что я ему перезвоню вечером. Целую.» Сквозь голос Кэтрин — далёкий смех ребёнка в трубке, тонкий, короткий, оборвавшийся раньше, чем Кэтрин закончила «целую». Потом Кэтрин вернулась — лицо то же, голос тот же, и переключилась обратно так быстро, что Нат не заметила перехода.
Ещё час. Нат слушала и смотрела попеременно: на Кэтрин, которая строила расписание, как строят крепость; на Юна, который записывал его как уравнение; на Мигеля, который принимал его как службу. Три способа справляться. Четвёртый — её: не справляться, а впитывать, смотреть, запоминать, и разбираться потом, когда будет тесно и некуда деться друг от друга.
Она вышла в семь вечера, когда солнце уже село.
Точнее — почти: за плоскими крышами Клир-Лейка тлела полоса оранжевого, грязного, смешанного с облаками и дымкой, и фонари на парковке горели жёлтым, размытым светом, в котором тени были мягкими, а машины — одного цвета. День прошёл — симулятор, обед из контейнера в столовой (рис, курица, брокколи — всё одинаково тёплое, одинаково безвкусное, как репетиция космической еды), ещё один брифинг, потом час в спортзале, потом документы, — и к семи голова была пустая, а тело — тяжёлое и живое, и ноги несли её к выходу тем привычным автопилотом, который включается, когда думать больше не нужно.
Двери разъехались, и воздух изменился.
Он стал другим — не тот, что утром. Остыл, загустел, и в нём повис запах, которого не бывает днём: нагретый за двенадцать часов бетон отдавал тепло, медленно, как печка после топки, и этот выдох асфальта смешивался с чем-то растительным, сладковатым — магнолия с газона или трава с поля за забором NASA, — и ещё далёкий выхлоп с трассы, и ещё дождь, который прошёл час назад, пока Нат подписывала бумаги, и оставил на парковке лужи, в которых отражались фонари — жёлтые, неровные, дрожащие, как акварель на мокрой бумаге.
Нат остановилась на крыльце. Ноги замедлились сами, как замедляются, когда входишь в воду. Воздух был плотный. Тёплый. Пах всем сразу.
Где-то далеко — за парковкой, за трассой, за полосой промзоны — прогудел поезд. Низко, протяжно, тем звуком, который слышишь не ушами, а рёбрами. Гудок растянулся, истончился, пропал. Остались сверчки — мелкий, непрерывный треск, как статика на старом радио. И шум трассы. И где-то — музыка, приглушённая расстоянием, из бара или из чьей-то машины, обрывок мелодии, слишком далёкий, чтобы узнать, но достаточно близкий, чтобы услышать.
Нат стояла на крыльце NASA и слушала мир — слой за слоем, как слушают оркестр. Хьюстон вечером. Март. Тепло. Влажно. Через две недели она будет в месте, где ничего из этого не существует, — и мысль прошла мимо. Нат стояла. Дышала. Впускала.
Вдохнула — глубоко, всей грудной клеткой, так, что рёбра раздвинулись. Задержала. Воздух внутри был тёплый, влажный, с привкусом бензина и магнолии, и она держала его, как держат хороший глоток на языке — потому что вкусно, и хочется продлить.
Выдохнула. Медленно. Через нос.
Пошла к машине.
ПОСЛЕ-02. «Голоса»
ПОСЛЕ-02. «Голоса»
Луна. 16 марта 2029
Кэтрин встала в шесть пятнадцать — за сорок пять минут до подъёма по расписанию.
Не потому что проснулась раньше. Она не спала вообще. Лежала в спальном мешке на верхней палубе, в кромешной темноте «ночного» режима LED, где модуль глушил себя до минимально допустимого уровня освещения, и слушала. Не эфир — она выключила приёмник в час пятнадцать, после двадцатой проверки, когда поняла, что слушает уже не для того, чтобы поймать сигнал, а для того, чтобы держать голову занятой. Слушала систему. Насосы: мерный, низкий тон, который ощущался костями. Скрубберы: еле слышное посвистывание. Корпус: щелчки термического сжатия, неравномерные, как редкие выстрелы где-то очень далеко. Этот фон она знала уже как собственное дыхание, и поэтому он перестал успокаивать. К трём ночи тишина в эфире длилась семнадцать часов, и никакой гул жизнеобеспечения её не уравновешивал.
В шесть пятнадцать она расстегнула спальник.
Села. Помедлила секунду — не от слабости, а потому что движение в одну шестую тяжести по-прежнему просило маленькой паузы для пересчёта. Спустила ноги. Холод пола через тонкие носки — обычный холод модуля в ночном режиме, плюс четырнадцать градусов, ничего особенного. Поднялась. Натянула флисовую кофту поверх термобелья — экипажу выдавали тёмно-синие, с шевроном миссии на левом плече. Пальцы скользнули по нашивке: «Артемида-V», вышитое серебром. Кэтрин носила эту нашивку уже три года, с момента назначения, и за три года ни разу не задерживалась на ней пальцами.
Сегодня задержалась.
Спустилась к лестнице. Металл ступеней под носком — холоднее пола, всегда холоднее, потому что лестница касалась корпуса в трёх точках, а корпус с теневой стороны тонул в полярном минус ста семидесяти. Шаги в одну шестую тяжести по металлу выходили мягкие, почти бесшумные, и в этом был какой-то парадокс: на Земле такая лестница звонила бы под подошвой, и звон шёл бы вверх и вниз по всей конструкции. Здесь — глухо. Лёгкое касание, лёгкий толчок, следующая ступень.
На полпути она прошла мимо отсека, который должен был быть жилым для двух других членов экипажа. Дверь приоткрыта. Внутри — два спальных кокона на велкро, сложенные, никем не распакованные за четыре дня. Стандартная конфигурация миссии: четыре места, два внизу, два наверху. Кэтрин и Юн заняли верхние, потому что верхние ближе к рабочей панели и к шлюзу, а нижние оставили на случай, если вдруг кто-то с орбиты спустится — теоретически возможно, практически никогда. Сейчас этот отсек был просто пустотой с двумя свёрнутыми коконами, и пустота эта весила больше, чем должна была, потому что модуль HLS строился под четверых, и двое не могли его заполнить, как ни старались. Кэтрин прошла мимо двери, не глянув внутрь. Она проходила мимо неё двенадцать раз в день и ни разу не заглядывала.
Юн уже сидел у навигационной панели — там же, где она оставила его вчера в восемь вечера, когда уходила наверх, и где увидела ночью, когда спускалась за стаканом воды. Тогда на часах было полпервого, и Юн сидел в той же позе: спина прямая, очки чуть съехали, блокнот на колене, карандаш в пальцах. Сейчас, в шесть пятнадцать, поза была та же. Только страница в блокноте — другая, и рядом с локтем стоял пластиковый стаканчик с остатками чая, тёмного, давно остывшего, и поверхность жидкости подёрнулась той тонкой плёнкой, которая образуется на чае часов через шесть. Юн его не пил. Он его налил, поставил, забыл.
— Ты спал, — сказала Кэтрин.
Это был не вопрос, и Юн ответил коротко:
— Полтора часа.
— Когда?
— Между часом и половиной третьего.
Кэтрин кивнула. Полтора часа за сутки — нормально для пилота-испытателя в режиме нештатной ситуации. Для инженера — на грани. Юн умел бодрствовать сутками, но не умел при этом считать без ошибок, и она знала, что он сам это знает.
Выход на восемь, запланированный вчера, она перенесла молча. Связь важнее образцов.
— Что у тебя?
Юн поднял блокнот. Не показал — просто оторвал от колена и положил на стол перед собой, развернув к ней. Левая колонка — список причин. Правая — вероятности, столбиком, с десятичными знаками, выровненными по точке. Кэтрин прошлась глазами сверху вниз.
«Солнечная буря класса X — 0,0007»
Это могло быть. Класс X — самая мощная категория, и при достаточно сильной вспышке наземные радиосистемы временно глохнут. Только не на семнадцать часов. И не все три станции DSN одновременно. И солнечная буря такого масштаба ударила бы прямо по поверхности: у Луны нет атмосферы и нет глобального магнитного поля, защищать нечем, частицы пришли бы напрямую. Кэтрин сама бы заметила — в модуле работал радиационный монитор, и ночью она открывала его телеметрию каждые два часа. Фоновое излучение — в норме.
«Каскадный отказ DSN — 10⁻⁷»
Это вообще исключено, и Юн знал, что она это знает. Он записал просто чтобы исключение было задокументировано.
«Кибератака на наземную инфраструктуру — нет данных»
Возможно. Скоординированная атака на три центра управления одновременно — гипотетически выполнимо, теоретически отрабатывалось в учениях. Но кибератака не глушит резервные каналы. Кибератака не глушит частные сети. Кибератака не глушит МКС.
«Военный конфликт с поражением узлов связи — нет данных»
Эта строка резанула. Не потому, что Кэтрин верила в неё больше остальных, а потому что она знала — теоретически, как офицер ВМС с допуском к тактическим брифингам, — какие именно цели в случае стратегического обмена идут в первой волне. DSN-станции туда не попадали. А вот спутниковые ретрансляторы — да. Но если бы шёл стратегический обмен, она бы это уже видела на ночной стороне Земли с поверхности Луны. Она не видела.
«Природная катастрофа континентального масштаба — нет данных»
Землетрясение, цунами, извержение супервулкана. Любая природная катастрофа — локальна. Даже самая страшная не глушит три точки на трёх континентах одновременно.
«Гамма-всплеск, длинный, близкий — 10⁻⁹»
На этой строке Кэтрин остановилась. Не потому что эта вероятность была выше других — она была самой низкой, и на четыре порядка ниже солнечной бури. А потому что Юн её записал. Юн не записывал в блокнот ничего, что не считал нужным учесть. Если строка появилась — значит, он её рассматривает. И если он рассматривает гамма-всплеск, значит, ночью он перебрал всё остальное и оставил это как одну из немногих непустых клеток.
И ещё потому, что цифра рядом со строкой была обведена тонким карандашным кружком. Юн не обводил вероятности. Юн обводил то, на что хотел обратить внимание собеседника.
— Ты считаешь, что это GRB? — спросила Кэтрин.
— Нет. — Юн поправил очки. — Я не знаю, что это. Но из того, что мы можем наблюдать отсюда, остаётся очень мало вариантов. Гамма-всплеск — один из них.
— Признаков нет.
— С нашей стороны — нет. С их — мы не знаем. Если был — мы бы его не зарегистрировали: в приёмнике ничего не сработало. Но это не доказывает отсутствия. Если джет прошёл мимо нас, а Землю накрыл — на наших приборах был бы ноль. То, что мы регистрируем сейчас, — это и есть ноль.
Он сказал это ровно, без нажима, как всегда говорил вещи, которые не любил говорить. Кэтрин ещё раз посмотрела на блокнот, на ровный столбик цифр, на «10⁻⁹», и кивнула.
— Что ещё?
— Сияния. — Юн перевернул страницу. На следующей — короткий список с временными метками и обрывками фраз, записанных карандашом, с пропусками там, где Юн не разобрал слова. — Около шести вечера я поймал гражданскую частоту, двадцатиметровый диапазон, четырнадцать мегагерц. Слабо, на пределе чувствительности. Радиолюбитель. Мужской голос, английский, с австралийским акцентом — гласные тянет, «r» проглатывает.
Юн повернул блокнот к Кэтрин. Запись была короткая, перевод дословный, в скобках Юн ставил вопросительные знаки там, где не был уверен:
«…(?) горизонт идёт от запада. Цвет не зелёный. Красное, оранжевое. Стоит. Не движется. Никогда такого не…» «…GPS пропал. Все спутники. У соседа тоже…» «…кто-нибудь слышит. Виктор Кило Один Альфа Браво Чарли. Канберра, отвечайте. Канберра…» «…шесть часов. Шесть. Никто не…»
Кэтрин читала медленно. Не потому что не понимала — а потому что хотела убедиться, что понимает правильно. Австралийский радиолюбитель, ночь у него, сияния, которых не должно быть на этой широте, неподвижные, красные. GPS выключился. Зовёт центр в Канберре — гражданский, не глубококосмический комплекс в Тидбинбилле, тот в тридцати пяти километрах юго-западнее. Но и Тидбинбилла молчала семнадцать часов.
— Запись осталась? — спросила она.
— Нет. Я только успел снять текст. Передача оборвалась через четыре минуты после того, как я её поймал. Я переключился на соседние частоты — больше его не нашёл.
— Других голосов?
— До восьми утра по нашему — четыре обрывка. Все на разных частотах, все короткие. Один был на испанском, я не понял, дословно записать не успел. Один — азбукой Морзе, неустановленный позывной, передача оборвалась посреди группы. Один — женский, плакала, на каком языке — не разобрал. И четвёртый — военная частота, восемь сто двенадцать. Кодовая фраза, повторялась дважды. Не на английском.
— На каком?
— Я не знаю. Не славянский. Не китайский. Возможно, корейский, но я не уверен — мой корейский только бытовой.
— В Австралии видны сияния? — Кэтрин оторвалась от блокнота.
— На юге — иногда. Австралис. Но не такие, как он описывает. И не так. Сияния идут пятнами, вспышками, час максимум. Этот говорил, что они стоят с заката. Шесть часов как минимум.
Кэтрин молчала. Юн ждал, потому что Юн всегда ждал, когда говорил что-то важное.
— Время передачи? — спросила она.
— Около шести вечера по нашему. У них в это время — ночь. Среда обитания, точку не уточнил. Я записал.
Кэтрин прошла к коммуникационной панели. Включила приёмник. Эфир зашипел тем же, что и вчера, и в два ночи, и в одиннадцать вечера, и в семь утра первого дня без связи — белым шумом, ровным, без модуляций. Только теперь в этом шуме была другая плотность. Семнадцать часов назад это была пустота. Сейчас — пустота, в которой кто-то кричал и не был услышан.
— Orion, — сказала Кэтрин в микрофон. — Это поверхность. Сеанс.
Секунда — и в наушнике появилась Нат.
— Поверхность, Orion слышит. Кэтрин, я надеялась, что ты позвонишь только в семь.
— Я не спала.
— Я тоже.
Голос Нат был тот же, что вчера — резкий, живой, с лёгкой хрипотцой, — но в нём появилось микро-замедление между словами, как будто она проверяла каждое перед тем, как его выпустить. Кэтрин это заметила: четыре месяца на тренировках, в бассейне, в симуляторах, она знала ритм Нат, и сейчас ритм был не тот.
— Расскажи, что у тебя.
— Сначала ты, командир. У меня хуже.
Кэтрин помедлила. «Хуже» в устах Нат могло означать многое — от технического сбоя до чисто бытового скандала с Мигелем за девять кубических метров жилого объёма. Но Нат не использовала слово впустую.
— Хорошо, — сказала Кэтрин. — У нас больше двадцати часов тишины. Юн перебрал все возможные причины, на каждую сделал расчёт. Самые низкие вероятности — каскадный отказ DSN и гамма-всплеск. Самая высокая — солнечная буря класса X. — Она остановилась. — Радиационный фон у нас в норме.
— У нас тоже. Я открывала телеметрию в три и в шесть.
— Поймали что-нибудь в эфире?
Долгая пауза. Кэтрин услышала, как на той стороне Нат сделала глубокий вдох — не сценический, а такой, какой делают перед тем, как сказать что-то, что не хочется говорить.
— Поймали, — сказала Нат. — Мигель сидел на приёме всю ночь. Он лучше слышит частоты, у него ухо.
— Что?
— Двенадцать обрывков. Пять на разных языках, я даже не пытаюсь определить. Один — морзянка. Один — английский, женщина. Я не записывала, я слушала. Она называла координаты. Два раза одни и те же. Координаты — где-то в Скалистых горах, я по памяти — Колорадо или Вайоминг. Потом сказала «у нас сорок человек, продовольствия на восемнадцать дней, ждём связи, пожалуйста, кто-нибудь». Потом — снова координаты. Потом тишина. Минут двадцать, и снова. Минут двадцать, и снова. Потом перестала.
Кэтрин смотрела на пульт. Зелёный индикатор передатчика горел ровно. Несущая в S-band — норма. Связь с Orion — норма. Всё работало. Только сейчас слово «работало» теряло смысл, как теряет смысл «свет», когда смотришь в окно, за которым нет дня.
Колорадо или Вайоминг. Бункер, или горная база, или подвал больницы — где-то под камнем, где сорок человек собрались вокруг радиостанции и ждали голоса. Восемнадцать дней еды. Они уже знали что-то, чего ещё не знала Кэтрин. И женщина — кто бы она ни была, военная связистка, доктор, мать — повторяла координаты каждые двадцать минут, два часа, в пустоту, и потом перестала.
Кэтрин коротко вдохнула через нос — один раз, незаметно — и выдохнула.
— Какое было время? — спросила она.
— Первая передача — час сорок шесть по нашему. Последняя — четыре одиннадцать.
— То есть она передавала больше двух часов и никто не отвечал.
— Никто, Кэтрин.
— Хьюстон бы услышал.
— Хьюстон бы услышал. Ты сама знаешь.
Это была одна из тех фраз, которая в обычный день означала бы продолжение разговора, а сегодня означала остановку. «Ты сама знаешь» — Нат говорила это так, как говорят, когда не хотят озвучивать вывод.
Кэтрин перевела взгляд на Юна. Юн уже стоял рядом — поднялся с кресла, пока она говорила, и встал в полушаге, не вторгаясь в её пространство, но и не оставляя её одну. Карандаш он оставил на блокноте. Длинные пальцы его правой руки лежали вдоль шва штанины — неподвижно. — Нат, — сказала Кэтрин в микрофон. — Где Мигель?
— Здесь. Дать ему?
— Дай.
Шорох — Нат передала наушник. Долгая пауза, в которой Кэтрин услышала, как кто-то в Orion дышит ближе к микрофону, и потом голос — тихий, ровный, с мягким «р», который Кэтрин всегда узнавала в Мигеле даже по двум слогам:
— Командир.
— Мигель, ты слушал эфир ночью.
— Sí.
— Что ты слышал, чего не записала Нат?
Долгая пауза. Пауза в стиле Мигеля — не той, в которой человек думает, что сказать, а той, в которой человек думает, нужно ли говорить это вообще.
— Я слышал, как кто-то молился, — сказал Мигель наконец. — На арабском. Я не понимаю арабский, но молитва — это молитва, я узнаю по ритму. Он повторял одну фразу. Не аят, не суру. Одну и ту же фразу. Я не знаю, какие слова, но я думаю, что это было шахада. Когда мусульманин говорит шахаду перед смертью, это значит, что он готов уйти.
Кэтрин молчала.
— Командир, — добавил Мигель ещё тише, — он не плакал. Он говорил спокойно. Это хуже.
Кэтрин поймала себя на том, что держит микрофон слишком крепко — пальцы белели у костяшек. Разжала. Перевела взгляд на свои руки и заметила, что они почти не дрожат — почти. Хорошо.
— Где?
— Я не знаю. Частота гражданская, ВЧ, у нас в Orion антенна слабая, я не смог запеленговать. Он замолчал в три двадцать восемь.
— Спасибо, Мигель.
— Командир.
— Да.
— Я молюсь за вас.
Кэтрин не ответила сразу. Слова у неё были — протокольные, благодарственные, она могла произнести их с закрытыми глазами. Но не хотела.
— Спасибо, Мигель, — сказала она наконец.
Шорох — Мигель передал микрофон обратно. Нат:
— Я тут.
— Нат, мы остаёмся на сеансе через два часа. Если что-то поймаете, на любой частоте, любого качества, связывайтесь немедленно, не ждите расписания. Я и Юн — то же самое для вас.
— Принято, Кэтрин. — Пауза. — Кэтрин.
— Да.
— Я не верю в солнечную бурю.
— Я знаю.
— Окей.
Щелчок — Нат отпустила тангенту. Канал не закрылся. Несколько секунд Кэтрин слышала фоновое гудение Orion, чьё-то дыхание — не понять, чьё, — и где-то на грани слышимости знакомый ритмичный шорох. Чётки в руках Мигеля. Не молитва — просто перебирание, ритм.
Канал закрылся.
Юн пошёл спать в одиннадцать — Кэтрин его отправила.
Не уговорила, не предложила: приказала. Юн посмотрел на неё через очки, секунду молчал, потом коротко кивнул и поднялся. Не возразил. В обычный день Юн возразил бы — у него на колене лежал блокнот с шестью строками, а в пальцах карандаш, и это значило, что Юн считал себя на работе. Сегодня он ничего не сказал.
— Три часа, — сказала ему Кэтрин вслед. — Не больше, не меньше. Я разбужу.
— Принято.
Шаги по лестнице — мягкие, лунные, почти неслышные, — и тишина. Звонкий щелчок наверху, когда Юн застегнул спальник. Потом — ничего.
Кэтрин осталась одна на нижней палубе.
Подвинула стул к коммуникационной панели. Села. Не положила ладони на колени, как делала обычно в долгих сеансах ожидания, — положила на стол, рядом с пультом, ладонями вниз, чтобы видеть пальцы. Так пальцы было видно, и она могла следить, начнут ли они дрожать. Пока не начинали.
Включила приёмник. Не S-band, не Ka-band, а гражданские диапазоны, на которых ночью ловил Юн. На каждой частоте белый шум, ровный, без модуляций. Кэтрин переключала каналы по одному, держала по тридцать секунд, переключала дальше. Систематически. Как Юн считал бы — она искала.
Семнадцать минут — ничего. Двадцать восемь — ничего. Сорок две — ничего, даже фоновых трещин, которые иногда давала межпланетная плазма. Тишина была чистой. Тишина была неестественной.
В одиннадцать пятьдесят одну Кэтрин включила частоту 14 300 килогерц, международный аварийный канал, и услышала щелчок. Не помеха. Не разряд. Чёткий, технический щелчок переключения тангенты на чьём-то передатчике. И сразу за ним — голос.
Английский. Женский. Без акцента, тот английский, на котором говорят в эфире международных миссий, нейтральный, отшлифованный годами тренировок. Кэтрин узнала регистр: космонавт. Не с земли — с орбиты.
— Хьюстон, это МКС, командир Винтерс. Хьюстон, как слышите?
Пауза. Три секунды.
— Годдард, это МКС, командир Винтерс. Годдард, как слышите?
Пауза. Три секунды.
— JPL, это МКС, командир Винтерс. JPL, как слышите?
Пауза.
— Любой центр управления, который слышит эту передачу. Это МКС. Командир Винтерс. Прошу подтверждение приёма.
Кэтрин нажала тангенту своей панели — машинально, рефлексом, тем рефлексом, который у командира работает быстрее мысли.
— МКС, это «Артемида-V», поверхность Луны. Командир Уоллес. Слышу вас чисто, приём.
Отпустила тангенту. Ждала.
Голос с МКС продолжал — ровный, профессиональный, не остановился. Не услышал её. Кэтрин поняла это сразу: канал односторонний — она передала на S-band, а Винтерс вещала на гражданской ВЧ-частоте. Разные диапазоны. Винтерс говорила в пустоту, и Кэтрин слышала её как читают перехваченное письмо.
— Время передачи — двадцать три ноль пять UTC. С момента последней связи с центром управления прошло шестнадцать часов восемнадцать минут. — Голос Винтерс был ровным, но Кэтрин слышала под этой ровностью то, что уже сегодня слышала у Нат: человек заставлял голос быть ровным. — Передаю отчёт открытым текстом, поскольку штатные каналы не отвечают.
Кэтрин пересчитала. Двадцать три ноль пять по Гринвичу — сорок шесть минут назад. Передача шла на автоповторе.
— Экипаж семь человек, состояние — стабильное. Системы корабля — норма. Продукты — на сорок два дня без рациона, на восемьдесят четыре — с половинным. Топливо для возвратного аппарата — норма.
Пауза.
— Атмосферные наблюдения с купола. — Винтерс сделала вдох, и в этом вдохе было больше, чем во всём предыдущем абзаце. — На дневной стороне — глобальная коричневая дымка, наиболее плотная над тропиками, постепенно расходится к полюсам. Альбедо повышено. Отдельные локальные зоны без дымки наблюдаются над южным океаном.
— На ночной стороне.
Пауза. Долгая.
— На ночной стороне отсутствует значительная часть огней городов. Северная Америка — первая. Восточное побережье ушло в темноту в первые часы после события. Сейчас — от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса — почти сплошная тьма. Единичные очаги свечения, большинство — пожары, не электрические. Европа — Берлин, Варшава, Минск ушли в сумерки и не загорелись. По центральной и северной Европе процесс начался около семнадцать ноль ноль UTC. Восточная Азия — частично, продолжает уходить в темноту. Я наблюдаю этот процесс через купол в реальном времени.
Кэтрин сидела совершенно неподвижно. Пальцы на столе — неподвижны.
— Я не знаю, что это означает. Я знаю только, что огни уходят. Это не отключение электросети — отключения сети мы видели раньше, они выглядят иначе. Это уход. Огни не возвращаются.
— Над всей территорией северного полушария наблюдаются аномальные атмосферные сияния. Цвет — не зелёный. Красно-оранжевый, частично белый. Сияния стационарны, не движутся, идут не от полюсов, а распространены по всей широте. Это не нормальные полярные сияния. Это что-то другое.
— Если кто-то слышит эту передачу — поверхность, орбита, любой объект в пределах системы Земля-Луна — пожалуйста, отзовитесь. Командир Винтерс, МКС, конец передачи.
Щелчок. И тишина.
Кэтрин медленно отняла руку от тангенты. Пальцы по-прежнему не дрожали. Это был не контроль — это было то странное состояние, в котором тело отказывается реагировать, потому что мозг ещё не успел разрешить ему. Где-то на глубине, в области, которая у командиров никогда не выходит наружу при подчинённых, у Кэтрин сжались челюсти — но это была не паника, не страх. Это было узнавание. Тот самый момент, когда длинная цепочка маленьких сигналов наконец складывается в одну картинку, и картинка — не та, на которую ты надеялся.
Она перевела взгляд на лестницу. Вверху, на верхней палубе, было тихо. Юн спал.
Кэтрин посмотрела на часы. Одиннадцать пятьдесят шесть.
Решила: разбудит в два, как договорились. Не раньше. Юну нужно спать.
Сама осталась у пульта, включила запись приёмника на все доступные диапазоны, и стала ждать следующего сигнала. Любого.
Сорок семь минут.
За эти сорок семь минут она не пошевелилась, кроме как один раз — встала, подошла к раковине-фонтанчику в углу нижней палубы, набрала воды в пластиковый стакан Юна (своего у неё под рукой не оказалось, а наверх идти не хотелось), вернулась, поставила стакан рядом с локтем, не выпила. Эфир шипел. Кэтрин переключала диапазоны раз в две минуты — выработала себе ритм, как метроном, чтобы не спешить и не тормозить. Каждый щелчок переключателя был маленьким актом надежды и маленьким актом её опровержения, и Кэтрин делала их методично, как делают то, что должно быть сделано, а не то, что хочется делать.
В голове крутилось то, что сказала Винтерс. Не слова — образ. Огни уходят, и не возвращаются. Восточная половина Северной Америки. Хьюстон попадал в эту зону. В Техасе сейчас вечер, ужин — Лили делает уроки за столом, Дэвид режет что-то на кухне. Или —
Кэтрин смотрела на зелёный индикатор передатчика и видела не индикатор, а карту с подсветкой ночных огней, ту самую, которую им показывали в Аннаполисе на лекциях по навигации. Точка, которая раньше была Хьюстоном, на этой карте сейчас была чёрной.
Поймала мысль, отрезала. Вернулась к индикатору. Зелёный. Передатчик работал. Этого было достаточно — на сейчас, на эту минуту, на этот вдох.
В двенадцать сорок три по лестнице раздались шаги. Не тяжёлые — Юн никогда не ходил тяжело, — но не лёгкие, как обычно. Кэтрин обернулась.
Юн стоял у нижней ступени. В руке — планшет, светящийся в полусумраке нижней палубы голубоватым прямоугольником. Очки чуть съехали, волосы примяты с одной стороны — он не спал толком, или спал плохо. На лице — то выражение, которое у Юна означало «я что-то нашёл, и это что-то я не хотел бы тебе показывать».
— Я не разбудила тебя, — сказала Кэтрин.
— Я не спал. Я работал на планшете, наверху.
Кэтрин хотела сказать что-то про три часа. Не сказала. Не сейчас.
Подошёл. Положил планшет на стол перед ней — экраном вверх. На экране — снимок Земли с лунной поверхности, сделанный их собственной обсерваторной камерой, установленной снаружи модуля для научных наблюдений. Кэтрин пользовалась этой камерой два раза в день, по расписанию, для рутинных снимков. Юн, видимо, прогнал последний снимок через какой-то фильтр — потому что цвета на изображении были усилены, контраст вытащен, и то, что обычно было голубым диском с белыми облаками, теперь выглядело иначе.
Сначала Кэтрин увидела общее. Земля по-прежнему была на привычном месте — низко, на севере, над дальней линией камней, край диска едва выступающий, как и всегда отсюда, с южного полюса. Но цвет диска был неправильный. Не голубой — тускло-серо-голубой, с коричневым налётом по экватору, как будто кто-то добавил в воду каплю чая. Облака — не белые, а грязно-белые, с желтоватым подтоном. Контраст между сушей и океаном — размыт.
Потом она увидела детали. Глаза цеплялись за них по одной, как пальцы цепляются за выступы скалы при подъёме.
Тихий океан — почти чистый, но над ним лежала тонкая дымка, какой не было утром, когда Кэтрин сделала рутинный снимок в восемь ноль ноль.
Африканский край — буро-оранжевый, как будто над всем континентом висел дым. Это был не дым. Это была атмосфера.
Антарктида — белая, как обычно, но вокруг неё — кольцо чего-то мутного, как пар над кипящей кастрюлей.
И на ночной стороне — там, где раньше, на каждом снимке без исключения, Кэтрин видела россыпи огней крупных городов, тонкие точечные созвездия, по которым можно было прочитать карту цивилизации на ладони, — теперь шли широкие полосы свечения. Не точки. Полосы. Красно-оранжевые, неподвижные, расположенные не на полюсах, а пересекающие всю северную половину диска от края до края, как мазки краски на стекле.
Кэтрин смотрела долго. Считала полосы — три, четыре, не сосчитать, они переходили одна в другую. Искала глазом точки, которые должны были быть городами. Нашла одну — где-то над южной Африкой, может быть, Йоханнесбург. Одну. На целый диск планеты.
Юн поправил очки.
— Аномальные сияния, — сказал он негромко. — Северное полушарие. Вся ночная сторона.
Кэтрин молчала. Смотрела на экран.
— Это не солнечная буря.
ДО-02. «Прощание, которого не было»
ДО-02. «Прощание, которого не было»
Кухня пахла так, как пахла всегда. И шумела так, как шумела всегда.
Это было первое, что зацепилось, ещё в коридоре: запах горячего лука — и крик. Мать у плиты что-то кричала Соне про лавровый лист. Соня от стола кричала в ответ. Тарас пытался влезть в их перепалку с какой-то семилетней мудростью, никто его не слушал. Никто не услышал и того, как Нат открыла дверь.
Нат стянула ботинки — мокрые от снега, ещё не успевшего стать водой, — и поставила на резиновую подставку у стены. Ту самую, что мать держала там сорок лет. За эти сорок лет ботинки всех, кто когда-либо жил в этом доме, оставляли на ней свои тёмные кольца.
Пальто на крюк под полкой с шапками. Шарф сверху. От пальто ещё шёл собственный запах — холодный, виннипегский мартовский, с резиной самолётного кресла и слабым следом аэропортового кофе. Чужой запах в коридоре дома, где пахло всем остальным.
— ...я тебе говорю, лавровый лист в самом конце!
— Мама, я двадцать лет варю борщ, я знаю, когда лавровый лист!
— А почему он у тебя горький?
— Он у меня НЕ горький!
— Горький.
— У ТЕБЯ горький.
Нат улыбнулась. Той улыбкой, которая выползает сама, когда возвращаешься в дом, где ничего не меняется. Прошла в кухню.
Половицы скрипнули в трёх местах: у порога, у двери в гостиную, у самой плиты — там, где сорок лет стояла правая нога матери. Мать стояла там и сейчас. Спиной. В старой тёмно-зелёной кофте с латкой на левом локте, седые волосы в узле на затылке, шпильки воткнуты вкось. В правой руке — деревянная ложка. Ею она помешивала борщ и одновременно тыкала в Сонину сторону, как указкой.
— Здорова, мам.
Мать обернулась на полсекунды.
— Сядь, Натуся. Скоро.
И тут же — снова к Соне, через плечо:
— ...и я тебе говорю: твоя свекровь варила не борщ, а помои. Прости, Господи.
— Ма. Она умерла четыре года назад. Можно её отпустить.
— Помои.
Мать вернулась к кастрюле. Деревянная ложка снова легла в специально вырезанную бороздку на ободе — мать сама сделала эту бороздку ножом, давно, ещё до того, как Нат родилась, чтобы ложка не падала в горячее. Маленькое инженерное решение, изобретённое женщиной, которая никогда не училась инженерии. Нат смотрела на эту бороздку, наверное, в тысячный раз в жизни, и впервые подумала: вот откуда у меня это. От матери, которая вырезала бороздку для ложки.
Соня сидела за столом — в свитере, который Нат помнила с детства, в шерстяных носках с дыркой на большом пальце. Перед ней стояли три открытые стеклянные банки: огурцы, помидоры, и что-то прозрачно-янтарное в третьей — может, мочёные яблоки, мать их любила.
— Привет, — сказала Соня. — Я подняла банки из подвала. Теперь живу под маминым присмотром.
— Я не присматриваю. Я учу.
— Ты не учишь. Ты комментируешь.
— Это одно и то же.
— Нет, не одно и то же.
Соня закатила глаза. Передвинула банку с огурцами к Нат.
— Видишь, с чем я живу.
— Я ВСЁ слышу! — мать через плечо.
— Мам, ты в двух шагах. Конечно слышишь.
Мать что-то фыркнула в кастрюлю.
Нат села. Стол был тот же, что всегда: длинный, массивный, дубовый, с двумя тёмными пятнами от воды у дальнего края — от чашек, которые мать когда-то поставила, не подложив салфетки, и о которых жалела следующие двадцать лет. Скатерть клеёнчатая, выцветшая, с узором в мелкий красный цветок — Нат помнила её ещё девочкой.
В углу, у окна, на старом высоком стуле сидел Тарас — Сонин младший, семь лет, светловолосый, серьёзный. Перед ним лежал большой неровно оторванный лист бумаги — может быть, от обоев, которые мать держала в чулане «на случай если», — и один синий карандаш. На листе шла длинная изогнутая линия, от неё в стороны отходили коротенькие штрихи. Сначала Нат показалось — змея. Потом — дорога. Через полминуты она поняла: это птица в полёте, видимая сверху.
— Привет, Тарас.
Тарас не поднял головы. Сёрпнул из своей чашки и сказал что-то синему карандашу.
— И правильно делает, — мать от плиты, не оборачиваясь. — Со своими здороваться незачем. На то они и свои.
Помешала борщ. Что-то у неё, видимо, дёрнулось — память.
— Это ваш отец, будь ему жизнь не ладна, всё требовал. «Доброе утро». «Добрый вееечер». — Мать произнесла второе с растянутым «е», точно передразнивая того, кого здесь не было сорок лет. — Тьфу.
— Аминь, — Соня от стола.
Сонина старшая — Аня, десять лет, темноволосая, в мать лицом и манерой держаться — вошла из коридора с книгой. Кивнула Нат коротко, как взрослые кивают взрослым. Села напротив брата. Открыла книгу на середине.
— А ты здороваешься? — спросила Нат.
— Я кивнула, — сказала Аня, не отрываясь от страницы.
— Это считается?
— Считается.
Книга была «Маленький принц» по-украински, в потрёпанной бордовой обложке с лисом и звездой, выцветшей до розового на корешке. Эта самая книга стояла у матери на полке у окна сколько Нат себя помнила, ещё с дедовых времён. Нат сама её читала ровно в этом возрасте, в десять лет. Может быть, на этом самом стуле. Может быть, в этом самом свете лампы — жёлтом, тёплом, идущем из-под старого зелёного абажура, который мать никогда не меняла.
Нат помнила одну фразу из этой книги, где-то посередине: «Найголовнішого не побачиш очима». Десятилетняя Нат прочитала её и не поняла, закрыла книгу и пошла во двор кататься на велосипеде. Больше никогда «Маленького принца» не открывала. Аня сейчас была примерно на той же странице. Нат не стала ей говорить.
— Что готовишь, мам?
— Борщ. Капустные пироги. Вареники с картошкой. Настоящую еду. Не ту химию, которой вас там кормят.
— Что, и пироги? Я ж на одну ночь.
— Поэтому и пироги. И вареники. Чтобы хоть раз ты поела по-человечески.
— Я и так ем по-человечески.
— Ты ешь куриную грудку с салатом, — сказала Соня от своих банок. — Это не еда. Это диагноз.
— Это здоровая еда.
— Это здоровая печаль. — Соня щёлкнула крышкой. — А вот борщ — еда.
— Худая, — мать, не оборачиваясь. — У тебя ключицы выпирают.
— Не выпирают.
— Выпирают. Соня, скажи ей.
Соня подмигнула Нат.
— Выпирают.
— Это неправда, мам. Я в той же форме, что три года назад. Мышечная масса контролируется тренировочным графиком NASA до граммов.
— До граммов. — Мать фыркнула в кастрюлю. — В моём доме никто никогда не считал мясо граммами. Мясо едят, а не считают.
— Аминь. — Соня подвинула банку к краю стола. — Кстати, ма. Я не ставлю под сомнение твою кулинарную власть, но, может, я всё-таки помогу с пирогами?
— Не лезь.
— Я двадцать лет лезу.
— И двадцать лет не туда. Сядь, Натуся. Сиди. Скоро.
Сели через четверть часа.
Мать собирала на стол, не переставая отмахиваться от Сони. Соня не переставала комментировать. Сначала хлеб — каравай, который мать сама пекла утром, ещё тёплый, накрытый кухонным полотенцем в красную клетку.
— Хлеб горячий, не лезь руками.
— Я не лезу.
— Лезешь.
— Я даже не двигаюсь, ма.
Потом сметана в маленькой керамической миске с щербинкой на ободе — та же миска, что Нат помнила с восьми лет, и щербинка точно та же. Потом масло. Потом солёные огурцы из одной из Сониных банок. Потом сало, нарезанное тонкими, почти прозрачными ломтиками с проступающими розовыми прослойками.
— Сала много, мама.
— Натуся съест.
— Не съест, мам, у неё там в Хьюстоне диета.
— У Натуси нет диеты, у Натуси есть шкаф, в котором стоит куриная грудка. Это не диета. Это идиотизм.
— Мама.
— Что? Я не права?
— Никогда. Я просто говорю, что нельзя называть свою дочь идиоткой.
— Я не называю её идиоткой. Я называю её еду идиотизмом.
— Это разные вещи.
— Совершенно. Моя дочь — космонавт. Единственная из нас всех, кто чего-то стоит.
— Спасибо, мам. — Соня не подняла глаз от банки.
— Я не про тебя.
— Я заметила.
Только после всего этого появился борщ. В большой эмалированной супнице с синим ободом, тяжёлой, которую мать несла обеими руками. Пар из-под крышки шёл такой густой, что на секунду заволок ей лицо.
Поставила супницу в центр стола. Сняла крышку. Сняла полотенце с хлеба. Села.
— Едим.
Это было всё, что мать говорила перед едой. Никаких молитв — мать была православной по записи и неверующей по жизни. Никаких «приятного аппетита». «Едим». Команда. Как «вольно».
Соня протянула руку к черпаку, налила Тарасу первой — без спроса, потому что Тарас был младший и медленный, и если ему не налить, он будет сидеть и смотреть. Потом Ане. Потом матери. Потом себе. Потом Нат.
— Свёклу не хочу, — сказал Тарас.
— А ты съешь, — Соня.
— Я не люблю свёклу.
— Свёкла — это половина борща. Что значит «не люблю»?
— Я люблю борщ без свёклы.
— Это не борщ.
— Это вкусный борщ.
— Это бульон.
— Тарас, — сказала мать через стол, — ешь, как ел всю жизнь, и не выдумывай.
Тарас вздохнул семилетним вздохом и зачерпнул борщ ложкой. Со свёклой. С громким «сёрп».
Аня закатила глаза, не отрываясь от книги.
— Аня, — Нат через стол, — что читаешь?
Аня подняла глаза от книги — тёмные, серьёзные, в Соню. Минуту смотрела на Нат, оценивая, стоит ли отвечать.
— «Маленький принц», — сказала. — Я уже почти до конца.
— И как тебе?
— Грустно.
Это было всё. Аня вернулась к своей тарелке и к своей книге.
Нат смотрела на свою тарелку: тёмно-красный, почти бордовый, с островками капусты и свёклы, с пятном сметаны, которое мать вложила сверху, не спрашивая. Точно такой же борщ, как сорок лет назад, как тридцать, как двадцать, как пять. Она уже знала вкус до первой ложки.
Первая ложка.
Нат держала её во рту секунду дольше, чем надо было — пока вкус не разложился на слои.
Сначала сверху — сметана, прохладная, чуть кисловатая, с тем особым привкусом, который у домашней сметаны бывает и которого никогда не бывает у магазинной. Под сметаной — горячий бульон, мясной, плотный, с длинным послевкусием от мяса, тушёного по четыре часа на медленном огне.
Под бульоном — свёкла, сладкая и землистая одновременно. Под свёклой — кислота от квашеной капусты. Под кислотой — давленый чеснок, который мать клала в самом конце.
И где-то совсем глубоко — что-то ещё, чего Нат не могла назвать. Мать никогда не давала рецепт. Отвечала «по вкусу».
— Ну? — спросила мать через стол.
— Лучше, чем у свекрови Сони.
— Я ЖЕ ГОВОРИЛА.
— Натусь, ты предательница, — сказала Соня и налила себе ещё.
Нат улыбнулась. Зачерпнула вторую ложку.
Соня с матерью продолжили — теперь про соль. Мать ломала хлеб пальцами на мелкие куски и посыпала солью прямо в тарелку. Мать всегда добавляла соль, что бы ни приготовила.
— Ма, опять соль.
— Я добавляю по своему вкусу.
— Ты добавляешь соль во всё.
— Потому что я знаю, что вкусно.
— Мам, у тебя же давление.
— Я знаю.
— И всё равно сыпешь.
— Сыплю.
Нат смотрела на эти руки — старые, в коричневых пятнах, с твёрдыми ногтями, которые мать стригла раз в две недели коротко, ровно, безо всякого маникюра. Эти руки вязали те самые носки в синем пакете ИКЕА. Те, которые лежат в её хьюстонском шкафу нераспакованные.
— Натуся, — сказала мать в общий шум, не глядя на Нат, между ложками. — Не забудь тёплые носки.
Сказано было ровно. Между ложками. Как «передай хлеб». Как «закрой окно». Как будто Нат действительно ехала за город на выходные — а не туда, куда она ехала.
Нат застыла с ложкой на полпути ко рту.
Сначала никто не заметил.
Положила ложку обратно в тарелку — медленно. Постаралась положить ровно, чтобы не звякнуло. Звякнуло.
Соня замолчала первой — скорее почувствовала, чем услышала. Тарас остановился, ложка на полпути ко рту. Аня подняла глаза от книги.
Мать продолжала есть.
Нат набрала воздуха. Не удержала.
— Мама.
— Что?
— Я лечу на Луну.
Мать подняла глаза. Спокойно. Как поднимают глаза, когда уже знают, что увидят.
— Я знаю.
— На Луну, мама. Не в Калгари. Не в Колд-Лейк. На… на Луну. На целый месяц. В вакууме. С тремя людьми, которых я едва знаю. На корабле, который… шансы там — не как у тебя в госпитале на смене, мама. Реальные шансы.
Это всё вышло одной фразой, без пауз, голосом тихим, но плотным.
Кухня замолчала. Полностью.
Тарас не дышал. Аня держала указательный палец между страницами «Маленького принца», и палец не двигался. Соня смотрела на Нат — без выражения, без поддержки, без осуждения, просто смотрела.
Мать положила ложку на край тарелки. Не на бороздку — здесь бороздки не было, только эмалированный край супницы, на который мать положила ложку аккуратно, чтобы та не упала. Подняла глаза. Посмотрела на Нат тем взглядом, который видел, а не оценивал.
— Я знаю, Натуся, — сказала мать. — Я тебе говорю: возьми тёплые носки.
И всё.
В кухне, где минуту назад кричали и спорили над лавровым листом, стало очень тихо. Не так тихо, как бывает, когда никого нет — кастрюля всё ещё булькала на плите, за окном гудел далёкий ветер вокруг угла дома, у соседей через дорогу лаяла собака, и где-то в гостиной тикали часы, которые мать так и не выключала на ночь. Эта тишина была другая.
Мать снова взяла ложку. Набрала борща. Поднесла ко рту. Выдохнула — то ли остудить, то ли просто привычка.
Соня выдохнула тоже — негромкий выдох сквозь нос, такой, какой бывает после того, как в тебе минуту держалось что-то, что ты не была уверена, удержишь ли.
Тарас через ещё одну секунду неуверенности тоже зачерпнул борщ — медленно, без обычного «сёрп», как будто помнил, что что-то только что случилось, но не знал, что именно. Аня открыла книгу обратно. Палец вынула. Стала читать.
Никто за столом больше не сказал ни слова.
Нат смотрела в свою тарелку. Борщ остывал. Сметана уже почти растворилась, белые завитки превратились в равномерное розовое.
Под рёбрами стоял горячий камень. Нат знала: этот камень не уйдёт, пока она не выйдет из кухни.
Нат доела борщ. Молча. Вытерла губы тыльной стороной ладони — не салфеткой, потому что салфетки в этом доме появлялись только когда были гости, а Нат гостем не была. Встала.
— Я выйду на крыльцо.
— Минус двадцать, — сказала Соня. — Не Хьюстон.
— Я знаю.
— Возьми пальто. И не геройствуй.
Нат пошла в коридор, к крюку, на котором висело её пальто, и подумала: «возьми пальто», «возьми тёплые носки».
Виннипег в марте — это ещё зима. Канадская, прерийная, к северу от сорок девятой параллели — не та зима, какую представляют люди, никогда не жившие здесь. Здесь нет ни пушистых хлопьев, ни санок. Здешняя зима сухая, твёрдая, со снегом, который лежит уже четыре месяца и ещё месяц будет лежать. Под верхними слоями его — слои предыдущих недель, спрессованные до состояния серого камня.
В эту ночь было минус двадцать. С ровным ветром, который забирал последний градус из-за уха. Прерийный воздух зимой имеет вкус — металлический, жёсткий, чуть-чуть кровяной, как будто во рту лежит монета. Нат знала этот вкус. Нат на нём выросла.
Дверь скрипнула. Нат вышла.
Холод ударил мгновенно, как ударяет минус двадцать после плюс двадцати, контрастом, от которого сводит лицо. Нат вдохнула — больно, остро — и почувствовала, как ноздри схватывает изнутри той морозной коркой, которая держится первые секунды, а потом размораживается дыханием. Запах — никакого. Минус двадцать убивает запахи. На сорок девятой широте зимний воздух стерилен.
Крыльцо было тёмное — мать не включала фонарь, и Нат стояла в полной темноте, и привыкала глазами к небу.
Небо было чёрное. Не виннипегское серо-розовое от городской подсветки, как над центром, — здесь, в северном пригороде, в трёх кварталах от последнего фонаря, небо было настоящее. Такое, какое бывает только зимой, в мороз, на широте, где влажность нулевая и атмосфера прозрачная, как только что вымытое стекло. Звёзды стояли. Почти не мерцали.
На юге держался Орион — три звезды пояса блестели косой линией. Слева, на северо-востоке, поднималась Большая Медведица — так Нат помнила её с детства, когда мать в феврале выводила их с Соней во двор и показывала пальцем: вон ковш. На севере, над тёмным пятном леса, стояла Полярная.
А Луны рядом с Орионом не было.
Нат огляделась — и нашла её левее, на юго-востоке, уже высоко, над крышей соседского дома. Жёлто-белая, обкусанная справа, не половина — большая часть диска, почти полная, но уже сточенная по правому краю узкой тенью. Убывающая горбатая. Через неделю будет третья четверть. Через десять дней её, Нат, миссия выйдет на лунную орбиту.
Нат знала её как карту. Левый верхний край — Море Дождей, тёмное пятно, частично перечёркнутое светлыми лучами Коперника. Правее, выше центра — Море Спокойствия, куда сел Армстронг. По нижнему краю, у самого лимба, — район южного полюса, кратеры Шеклтон и Кабеус. Точка, к которой через десять дней подойдёт «Артемида-V».
Отсюда, с виннипегского крыльца, при невооружённом глазе, район посадки выглядел просто как чуть более тёмная морщина на белом, неотличимая от соседних. Но Нат знала, где она. Палец её правой руки в кармане пальто чуть шевельнулся — будто ткнул в воздух, в нужную точку, под нужным углом. Этот жест Нат сделала уже, наверное, тысячу раз. Только сейчас тот, для кого она его делала, был не «там, в космосе», а она сама, через десять дней.
И впервые она подумала о Луне как о месте. Как о месте, где она будет стоять — стоять на ботинках с рифлёным протектором, в скафандре, под чёрным небом, на сером реголите, и смотреть оттуда в сторону Земли, и Земля будет голубым диском, такой же, как Луна сейчас отсюда.
Дверь за её спиной снова скрипнула.
Нат не обернулась. Не нужно было — она знала по шагам, тяжёлым, с правой ногой, которая немного приволакивалась после операции на колене два года назад. Мать вышла на крыльцо. Не накинула пальто — на ней была та же зелёная вязаная кофта с латкой. Над её плечами тут же поднялся пар от тёплого тела. Холод не остановил её, потому что мать никогда не одевалась тепло у себя дома, считая, что свой дом — это свой дом, и если тебе в нём холодно, значит, ты слишком много сидела.
Мать встала рядом. Не вплотную — в полушаге, как обычно стояли в этой семье люди, которые не обнимались. Вместе с ней пришёл запах кухни, который она принесла на одежде: лук, сметана, борщ, — и этот запах был последним тёплым в холодном виннипегском воздухе, маленьким облачком вокруг матери, которое медленно растворялось в мороз.
Молчали.
Виннипег ночью в марте звучит совсем не так, как днём. Днём — машины на трассе, голоса соседей через двор, лай собак, гул снегоуборщика. Ночью — почти ничего. Дом за спиной у Нат тихо потрескивал, когда холод снаружи давил на брёвна, — старый деревянный дом всегда так делает в мороз, как будто медленно дышит.
Где-то очень далеко, может быть, на двадцать кварталов отсюда, прошёл товарняк. Нат услышала его не ушами, а тем нижним низом груди, который ловит низкие частоты раньше слуха. Гудок прозвучал коротко, дважды, и пропал.
Под ногами скрипнул снег — это переступила мать, чуть подвинувшись, чтобы лучше видеть Луну над крышей. Снег скрипнул сухо, твёрдо, как пенопласт. При минус двадцати он скрипит именно так — без мягкости, без хруста.
Нат чувствовала мать боковым зрением и боковой кожей. Мать стояла так близко, что Нат ощущала тепло её тела через слой воздуха — чуть менее холодная зона справа от плеча, где была мать. Это тепло держалось в воздухе минуту, может быть, две — потом мороз его растворил, и Нат его больше не чувствовала, но мать всё ещё стояла там, и Нат знала это без взгляда, по плотности воздуха.
Нат не отрывала глаз от Луны. Мать смотрела туда же — Нат видела это боковым зрением, видела поворот её лица, видела, как мать подняла подбородок ровно настолько, чтобы Луна оказалась в центре её взгляда. И Нат поняла, что мать смотрела на Луну до неё. Что мать выходила на это крыльцо много раз.
— Холодно, — сказала мать.
— Да.
— Но звёзды хорошие.
— Да.
Мать постояла ещё минуту. Потом протянула руку — не к Нат, а к её плечу — и сняла с него снежинку, которая упала с козырька крыши. Одну. Сняла большим и указательным, как поднимают пушинку, и стряхнула в сторону.
Нат смотрела на Луну.
— Заходи скоро, — сказала мать. — Простудишься.
— Сейчас.
Мать постояла ещё секунду. Потом повернулась — медленно, с правой ногой, которая немного мешала на повороте, — и ушла. Шаги по крыльцу, скрип двери, скрип двери ещё раз, когда мать прикрыла её за собой не до конца, а потом дотолкнула. И тишина.
Запах кухни остался. Маленькое тёплое облако, которое мать принесла на кофте, висело там, где она только что стояла, ещё минуту, и Нат его чувствовала справа от плеча — лук, борщ, чуть сметаны. Потом мороз съел и его, и справа стало просто холодно.
Нат осталась одна на крыльце.
Смотрела на Луну. Не считала — сколько. В скафандре время мерится дыханием, и здесь, на крыльце, дыхание тоже стало мерой: каждый выдох становился белым облачком, поднимался от лица, проходил сквозь луч взгляда, на секунду заслонял Луну, потом таял. Вдох — Луна. Выдох — облачко. Вдох — Луна. Выдох — облачко.
Звёзды не мерцали. Воздух был такой сухой и плотный, что они стояли в небе как впечатанные, и Полярная держалась на севере, ровно на той высоте, на которой держалась всю Натину жизнь, и Орион не двигался над крышей, и Луна — тоже.
ПОСЛЕ-03. «Числа»
ПОСЛЕ-03. «Числа»
Луна. 17 марта 2029
Кэтрин проснулась в шесть пятьдесят две.
Не от будильника — тринадцать лет лётной службы приучили тело к шести пятидесяти. Ночной режим LED держал освещённость на уровне, где различаешь очертания, но не цвет. Она несколько секунд лежала неподвижно, чувствуя, как спальник давит на рёбра, слабый, но определённый вес одной шестой, и благодаря ему знала, что она всё ещё здесь.
Спала она часа два, с половины четвёртого до половины шестого. Вторая подобная ночь подряд. Сухость во рту чуть больше обычной, тяжесть в глазницах, та ясность в голове, когда мысли становятся острыми именно потому, что нечему их смягчить. Эффективность — пока полная. Отмечено.
Она расстегнула спальник. Села, спустила ноги. Пол был холодный, плюс четырнадцать градусов в ночном режиме, обычный режим экономии. Натянула тонкие носки, термобельё, флис сверху — в той же последовательности, в какой делала это каждое утро последние двадцать лет, не глядя.
Спустилась по лестнице. Металл ступеней под носком, холоднее пола, потому что корпус с теневой стороны уходил в минус сто семьдесят, и холод вползал в модуль через любой металл, с которым встречался.
Юн был внизу. Юн всегда был внизу — позавчера днём, кажется, последний раз поднимался наверх за сменой одежды. Сейчас он сидел у кухонного угла. Два пакета каши на столе, ещё не вскрытые, и Юн грел воду. Маленький цилиндрический чайник на велкро тихо гудел в левом углу стола — Кэтрин услышала этот гул раньше, чем увидела Юна.
— Доброе утро, — сказала она.
— Семь ноль три, — ответил Юн.
Это было его «доброе утро»: утро в космосе Юн считал условностью, а условностей не любил, поэтому сообщал время.
Чайник пискнул. Юн снял его, налил воду в оба пакета, перемешал, закрыл крышки. Передал один Кэтрин. Пакет был тёплый, не горячий, тёплый, температура, при которой пластик приятно лежит на ладони. «OATMEAL / BROWN SUGAR / Day 06 / A.» Кэтрин сняла крышку. Запах был — и не был. Fluid shift: жидкость перераспределяется к голове, слизистые отекают, нос закладывает. Каша должна была пахнуть овсянкой, сахаром, чуть корицей, и Кэтрин знала, что она так и пахла, потому что Юн рядом на секунду поморщился от сладости. Её собственный нос ловил только слабый тёплый след.
Она попробовала. Тёплая кашица на языке, мягкая, сладкая ровно настолько, насколько показывал рецепт, — и лишённая какого бы то ни было вкуса, который можно было бы назвать словом. Прожевала, проглотила. Острое оставили на ужин: Табаско выдавался по графику, единственный продукт, чей вкус пробивался сквозь заложенный нос.
Ели молча. Юн — сидя, изредка задерживая ложку у губ на полсекунды, как человек, который забыл, что жуёт. Кэтрин — стоя. Стоя — проще.
Доели за пять минут. Кэтрин сложила пустой пакет в утилизатор, ополоснула ложку тёплой водой из раковины-фонтанчика — капли срывались крупнее обычного и падали медленнее, чем дома, — вытерла о полотенце, вернула в ящик.
— Приёмник, — сказала она.
Юн кивнул. Встал. Они перешли к коммуникационной панели. Юн сел в единственное кресло, садился в два этапа, сначала перенося вес на ноги, потом опускаясь: поясница ныла после четвёртого дня в одной шестой, и Кэтрин научилась это читать, не спрашивая. Сама встала рядом.
Кэтрин включила приёмник в семь пятнадцать.
Эфир шипел тем же ровным белым шумом, что и больше двух суток назад, когда он впервые перестал давать голоса. Только теперь в шуме была плотность — Кэтрин научилась её различать. Вчера ночью, пока Юн спал, она поймала три голоса за три часа. Это уже не было «пусто». Это было «мало».
Фоном шёл низкий гул жизнеобеспечения, ровный. Номинал.
— Четырнадцать триста, — сказала Кэтрин. — Начинаем сверху, как вчера.
— Принято.
Она повела ручкой настройки. Первые пять минут — шум. Треск. Снова шум. На четырнадцать двести восемьдесят пять — далёкий писк морзянки, одна группа, потом обрыв. Юн записал. На четырнадцать двести шестьдесят — мужской голос, неразборчивый, две секунды, ушёл.
К семи тридцати Кэтрин прошла весь диапазон от четырнадцати трёхсот до семи тысяч. Ни одного связного голоса. Два обрывка — морзянка и мужской неразборчивый, — и всё. Юн записал оба в блокнот.
Кэтрин выпрямилась — только тут заметила, что всё время стояла, слегка наклонившись вперёд над пультом. Позвоночник отозвался коротким щелчком на уровне поясницы. Перенесла вес с левой ноги на правую, восстанавливая равновесие.
— Юн.
— Да.
— Следующая строка плана — что там?
— Ноль восемь ноль ноль. Обход систем.
— Делаем сейчас. На двадцать минут раньше — не страшно.
Юн закрыл блокнот, вложил карандаш в пружинку переплёта, поднялся. Поднялся, как всегда, медленно. Кэтрин дала ему эту секунду.
Они прошли от коммуникационной панели к щиту жизнеобеспечения. Мимо раковины-фонтанчика, мимо рабочего стола Юна, мимо полки с инструментами на велкро. Шаги в одной шестой выходили мягкие, чуть пружинящие. Над головой LED-панели уже перешли из ночного режима в дневной — чуть тёплый белый свет, имитирующий земное утро. Воздух — знакомый: антисептик, металлическая нота от теплообменников, слабый фон «старого чемодана» от тканей, которые нельзя постирать. В углу сипели скрубберы, ритмично, на номинальных оборотах.
У щита Кэтрин остановилась, Юн встал справа, вытащил планшет для сверки. Индикаторы по верхнему ряду — зелёный, зелёный, зелёный. Кэтрин начала читать показания вслух. Юн сверял по планшету и отвечал одним словом.
— Давление в модуле — сто один и две десятых килопаскаля.
— Номинал.
— Парциальное давление кислорода — двадцать одна целая три десятых.
— Номинал.
— Двуокись углерода — ноль целых четыре десятых миллибара.
— Номинал. На ноль целых ноль две выше вчерашнего. В допуске.
— Температура внутреннего контура — плюс двадцать два ровно.
— Номинал.
— Влажность — сорок четыре процента.
— Номинал.
— Наружный шлюз — ноль, загерметизирован. Верхний шлюз — ноль, загерметизирован.
— Подтверждаю.
Кэтрин перешла ко второму ряду, ресурсы. Здесь она замедлялась, потому что Юн вчера вечером просил её на сверке диктовать ресурсы с точностью до половины килограмма, а не до килограмма, как в штатной процедуре.
— Запас воды технической — двести тридцать два килограмма ровно.
— Двести тридцать два.
— Запас воды питьевой — двести сорок семь с половиной. На полкило меньше вчерашнего.
— Норма расхода, — сказал Юн. — Чуть ниже расчётной.
— Это мы мало пьём?
— Это ты мало пьёшь. — Юн сказал это без интонации, как цифру. — Я — по расчёту.
Кэтрин посмотрела на Юна: он не отрывал глаз от планшета. Он был прав. Она это уже ловила за собой вчера.
— Принято. Буду следить.
— Я буду следить тоже, — сказал Юн. — На всякий случай.
Первая за утро почти-шутка. Кэтрин зафиксировала её, как цифру. Юн пока не развалится.
— Рециркуляция воды — девяносто восемь процентов.
— Номинал.
— Скрубберы CO₂: картридж номер один — восемьдесят шесть процентов ресурса, номер два — девяносто один.
— На расходе выше ожидаемого. Один и три десятых процента в сутки вместо одного и одной.
— Причина?
— Не знаю пока. Возможно, нагрузка вчера ночью: я был на ногах, ты тоже не спала, дыхательные объёмы выше среднего. Буду смотреть сегодня.
Кэтрин кивнула. Продолжила.
— Электролиз — активен, производительность два килограмма кислорода в сутки. Батареи — заряжены на девяносто шесть процентов, прямое питание от панелей. Солнечная панель правого борта — сто процентов.
Она сделала паузу перед следующей строкой.
— Левого борта — семьдесят один процент.
— Семьдесят один, — подтвердил Юн. — Не изменилось.
Семьдесят один процент. Четыре дня назад, на второй половине второго выхода, в левую панель прилетел микрометеорит, выбил две секции полностью и повредил третью. Юн в тот же вечер посчитал и сказал: «Пока солнце есть, нам этого хватает. В затенение — пересмотрим.» Затенение начиналось через девять дней.
Девять дней. К этому дню по плану их бы здесь уже не было — уже неделю шли бы домой, к Тихому океану. Юн помнил. Кэтрин помнила. Ни один не сказал вслух. Сначала — закончить обход.
— Обход окончен. По приборам — номинал, — сказала Кэтрин.
— Подтверждаю. По приборам — номинал.
Она постояла у щита ещё три секунды. Положила правую руку на гладкий край панели — пластик был прохладный, — посмотрела на ряды индикаторов, каждый зелёный, каждый в допуске. Цифры были правильные. И за каждой из них стояло число дней, о котором Кэтрин пока не разрешала себе думать. Думать об этом было задачей Юна. Её задачей было дать Юну возможность посчитать.
Она отняла руку от щита.
— Возвращаемся к приёмнику.
— Да.
Они вернулись.
До полудня было четыре часа работы — рутинной, методичной, по расписанию, которое Кэтрин составила вчера вечером. Обход систем. Забор проб воздуха, стандартная процедура, каждое утро, даже когда ничего не меняется. Запись в бортовом журнале — двенадцать строк карандашом, сухо, по форме. Осмотр шлюзов через внутренние иллюминаторы: давление, герметики, ни одной жёлтой лампочки.
Связь с Orion в девять ноль ноль. Нат ответила сразу:
— Слышу, командир. У нас пусто. Держимся.
— У нас — не пусто. Поймали два обрывка за утро, на разных частотах. Ни один не связный. Но ждём Винтерс — она обещала выйти сегодня с обновлёнными данными.
Пауза. Секунда — Нат собралась с ответом.
— Принято.
— По расчётам Юна и первой передаче Винтерс: событие — длительный гамма-всплеск, коллапсар, близкий. Прямое попадание по Земле. Атмосфера дневного полушария частично сдута. Озоновый слой уничтожен. Ультрафиолет на поверхности — смертельный. Ждём сегодня уточнённые данные от Винтерс.
Ещё пауза. Кэтрин услышала, как Нат на той стороне сделала вдох — короткий, носом.
— Хьюстон?
— Молчит. С первых часов после события. Три станции DSN не отвечают больше двух суток. Мы ловим только обрывки: военные частоты, радиолюбители, один-два фрагмента за час. Ни одного связного голоса с Земли, кроме Винтерс на МКС.
Долгая пауза. Три секунды. Кэтрин слышала на той стороне чужое дыхание — не Нат. Мигель, рядом у микрофона.
— Нат?
— Я здесь, командир. — Голос у Нат был тот же, которым она сказала «У нас пусто». Только немного тише. — Будем ловить всех, кого поймаем.
— Следующий сеанс в двенадцать.
— Принято.
Канал закрыли. Коротко, по делу.
В девять пятнадцать Кэтрин начала сверку тепловых контуров. В девять сорок отправила пакет к МКС — S-band, узконаправленный луч: координаты HLS, статус систем, подтверждение приёма вчерашней передачи командира Винтерс. Пакет ушёл. Ответа не ждали — канал односторонний. В десять двадцать Юн прошёлся по приёмникам, зафиксировал шесть коротких обрывков, ни один не длиннее трёх секунд. В десять двадцать Кэтрин прошлась по приёмникам ещё раз — ничего нового, те же редкие обрывки, — и вернулась к проверкам. Работа шла своим ходом. Кэтрин делала её правильно и чувствовала, что вторая бессонная ночь начала давать о себе знать: глаза ощущались песочными, мелкие частицы скреблись под веками при каждом морганье. Шея затекла в районе второго позвонка от того, что она слишком долго держала голову наклонённой над щитом. Пальцы ровные, не дрожат, но прохладные, с той прохладой, которая у неё появлялась при недосыпе всегда, одинаково, в любой точке земного шара и теперь, как выяснилось, в одной шестой земного тяготения.
В одиннадцать ноль одну они сели за второй приём пищи. Юн снова грел воду, Кэтрин снова стояла. Каша была та же — «OATMEAL / BROWN SUGAR / Day 06 / B». Она ела медленнее, чем утром, не потому что хотелось есть медленнее, а потому что жевательные мышцы устали, и каждое движение челюсти требовало отдельного маленького решения. Доели за семь минут. Кэтрин выпила полный пакет воды — двести пятьдесят миллилитров, — потому что утром Юн посчитал за ней. Юн это зафиксировал, но ничего не сказал.
В одиннадцать сорок семь приёмник дал несущую на четырнадцать триста.
Кэтрин услышала это раньше, чем Юн, — она сидела у панели с наушниками, Юн был в двух метрах за своим пультом, работал с планшетом. Она медленно подняла левую руку над столом ладонью вверх. Это был их знак с тренировок. Значил: «Тишина, поймала, записываю.» Юн тут же оставил планшет, подошёл, встал справа. Кэтрин протянула ему правый наушник, не оборачиваясь — дубликат, второй гарнитурный вход на панели был всегда готов к совместному прослушиванию. Юн надел одно ухо, придержал второй провод пальцами, взял блокнот наготове.
Несущая держалась секунд двадцать без модуляции — ровный тонкий сигнал на частоте, которая вчера в это же время дала МКС. Кэтрин не трогала настройку. Ждала. Двадцать секунд. Двадцать пять. На тридцатой секунде несущая качнулась, и в наушниках появился голос.
Тот же голос. Винтерс.
Голос был другой. Не тональностью — тональность дикторов с МКС Кэтрин знала наизусть, все семь человек этого экипажа, Винтерс особенно, по совместным симуляциям в Хьюстоне три года назад. Другой был ритм. Пауз стало больше. Вдохи стали длиннее.
— Передача «Артемиде-Пять», поверхность Луны. Подтверждаю приём вчерашней передачи от вас — услышали сегодня в ноль четыре тридцать два по Гринвичу. Спасибо, командир. Рада слышать, что кто-то есть.
Кэтрин не шевельнулась. Юн тоже. Карандаш в его руке завис над блокнотом: он ждал, когда Кэтрин даст знак записывать.
— Передаю обновлённые данные с купола. Время — двадцать три пятьдесят по Гринвичу, семнадцатое марта.
Пауза.
— Подтверждаю: событие пятнадцатого марта — длительный гамма-всплеск. Подтверждение — наш бортовой рентгеновский монитор зафиксировал послесвечение в жёстком диапазоне с двенадцати до двадцати одного часа пятнадцатого марта. Наземных подтверждений нет — все наземные источники молчат.
Юн кивнул. Записал время и источник.
— С купола наблюдаем коричневую дымку стабильного расширения. Измерения альбедо: северное полушарие — плюс восемь процентов к номиналу, южное — плюс три. Дымка концентрируется в диапазоне широт от тридцати до шестидесяти градусов обоих полушарий. Структура — диоксид азота, продукт рекомбинации в стратосфере после ионизации. Ожидаемо для события такого флюенса.
Кэтрин знала этот термин, «озоновый убийца». Диоксид азота — катализатор: одна молекула выжигает сотни молекул озона, прежде чем её вымоет дождём. А озон был единственным щитом от жёсткого ультрафиолета. Без него — всё живое на поверхности горит.
Над Хьюстоном этого щита больше не было. Кэтрин это знала, потому что Винтерс только что назвала цифры.
На секунду Кэтрин увидела это. Не абстрактно. Не «через неделю». Сейчас. Задний двор дома в Хьюстоне. Дэвид, который утром выходит на крыльцо за газетой — всегда босиком. Джек на качелях вчера днём, и он вчера не хотел уходить домой, хотя Кэтрин знала это по последнему звонку. Лили с книжкой на крыльце. Джей Кей Роулинг, четвёртая, «Кубок огня».
Небо над ними уже не было голубым — она этого не видела, но знала. Серо-коричневое, с жёлтым отливом к горизонту. И Солнце, которое всегда было просто Солнцем, теперь выжигало сетчатку за секунды, кожу за минуту. Удар пришёл примерно в четыре пятьдесят по Гринвичу пятнадцатого марта, Юн вычислил по временной метке рентгеновского послесвечения из передачи Винтерс. В Хьюстоне было без десяти полночь. Ночь. Утром они проснулись — и вышли на крыльцо, как всегда. Дэвид — за газетой, Джек — за завтраком, Лили — с книгой.
Три утра подряд. Первое — ещё ничего не зная.
Желудок у Кэтрин сжался один раз, коротко. Жёстко.
Она прикусила изнутри щёки, перевела дыхание в счёт четыре-четыре. Работаем.
— Визуально с купола дымка видна как коричневатый слой над лимбом планеты на дневной стороне. На ночной — всё ещё наблюдаются стационарные красно-оранжевые сияния, теперь уже по всему глобусу, включая экваториальные широты. Сияния не движутся. Энергетически — это послесвечение NO и продуктов рекомбинации в верхней атмосфере, не полярное сияние в классическом смысле.
— Что касается озонового слоя. Наш бортовой UV-спектрометр работает. Измерения солнечной УФ-радиации через земную атмосферу до и после события показывают пропускание в диапазоне двести восемьдесят — триста двадцать нанометров...
Пауза. Длиннее предыдущих. Кэтрин услышала, как Винтерс на той стороне переводит дыхание.
— …выше фонового в пятнадцать — двадцать раз глобально. В зоне прямого удара — над Северной Америкой, северной Атлантикой — двадцать пять и выше, точечно до сорока.
Юн за плечом Кэтрин сделал короткий, едва слышный выдох. Так выдыхают люди, которым только что назвали цифру, которую они давно считали в уме и наконец услышали вслух. Карандаш его писал — «УФ × 15–20 глобально, × 25–40 локально», — а сам он смотрел уже не на блокнот, а в пол.
— При такой интенсивности на дневной стороне в эпицентре — в первый час после события — незащищённая кожа получала ожоги второй степени за минуту, сетчатка выжигалась за секунды. Мы наблюдаем северное полушарие с купола. Крупные города — Нью-Йорк, Чикаго, Лос-Анджелес, Хьюстон, Лондон, Париж, Москва — за пределами бункеров уровни поражения катастрофические.
Глобально: фитопланктон в верхних метрах океана — это половина кислорода планеты — гибнет. Наземная растительность — недели до каскадного разрушения хлорофилла. Продовольственная система мира не переживёт сезон.
Винтерс опять сделала паузу. В этой паузе Кэтрин впервые услышала то, чего не было в первой передаче: у Винтерс закончились паузы. Она оставила одну на конец.
— Прогноз. То, что мы видим с купола: за двое суток ни один город не зажёгся. Ни один. Мы не биологи, но мы наблюдаем. Массовая гибель на поверхности произошла в первые часы после события. Выжили те, кто был экранирован: подземные укрытия, подводные лодки. Остальные — нет.
— По нашим собственным ресурсам. Мы штатны. Продовольствие, вода, кислород — в пределах расчёта на семь человек, на сорок два дня при полном рационе, до восьмидесяти четырёх — при половинном. Топливо для возвратного аппарата — норма. Мы держимся.
Короткая пауза. И в эту паузу, в самый конец, Винтерс добавила то, чего Кэтрин совершенно не ожидала, и что Юн за её плечом услышал и тут же замер.
— Командир Уоллес. Если вы это слышите. Мы вас помним.
Щелчок. Белый шум.
Кэтрин не шевельнулась. Правая рука оставалась на ручке настройки. Левая — на краю стола. Сорок два индикатора жизнеобеспечения за её спиной горели зелёным. Чайник за велкро молчал. В наушниках шипел ровный, чистый белый шум — такой, какой выдаёт приёмник, когда в эфире никого нет.
«Мы вас помним.»
Эта фраза осталась в наушнике. Её нельзя было отодвинуть. Винтерс произнесла её в прямой эфир, зная, что HLS не ответит: VHF до низкой околоземной не дотянет. В одну сторону. Не «как слышите». Не «подтвердите приём». Просто — «если вы это слышите».
Кэтрин почувствовала, как на задней стороне языка поднимается что-то тёплое и солоноватое — не слёзы, а та микрореакция, которую она до сих пор не научилась называть словом. Проглотила. Прошло.
В её правом ухе, которое делило наушник с Юном, она слышала тонкое дыхание Юна — не учащённое, но с короткой задержкой в начале цикла, какой раньше не было.
Кэтрин медленно отняла правую руку от ручки настройки. Отвела наушник от уха — не сняла, только отвела, — и повернула голову к Юну.
Юн стоял справа от неё, чуть наклонившись, блокнот на левой руке, карандаш в правой. На последней строке в блокноте было написано: «Мы вас помним.» — в кавычках, его мелким аккуратным карандашом. Он не поднимал глаз от этой строки.
— Юн, — сказала Кэтрин.
Юн поднял голову. Медленно. За стёклами очков глаза у него были сухие, и зрачки чуть расширены — от того, как он только что смотрел на мелкий карандаш в полумраке, — но сам взгляд был ровный.
— Да.
— Считай.
Юн не сразу ответил. Пальцы правой руки, державшей карандаш, на секунду сжались — не в кулак, а просто плотнее, как если бы он боялся, что карандаш сейчас выскользнет. Указательным пальцем левой руки он осторожно поправил очки — привычным жестом.
— Что?
— Всё.
Пауза. Юн несколько секунд держал её взгляд, не мигая. Кэтрин увидела, как у него на правой щеке дёрнулся маленький мускул возле угла рта — один раз, и всё. Потом Юн кивнул — вниз и обратно.
— Хорошо.
Он развернулся, прошёл к своему навигационному пульту, три шага в одной шестой, мягкие, пружинящие, сел в своё кресло в два этапа. Открыл блокнот на новой странице. Сверху написал дату: «17.03.2029, 12:11». Под датой провёл горизонтальную черту карандашом, слева направо, ровную, без линейки, — Юн умел проводить прямые линии от руки, это была одна из его малых, ненужных, уже заученных привычек. Под чертой в левом столбце вывел первую строку: «O₂». Поставил двоеточие. Остановился.
Карандаш завис над двоеточием на три секунды. Юн не думал, что писать. Юн знал, что писать. Он просто давал себе ещё три секунды, прежде чем начать.
Потом карандаш пошёл.
Кэтрин смотрела на него долгую секунду, потом отвернулась к коммуникационной панели. Села в своё стоячее положение рядом. Правая рука легла на ручку настройки. Левая — на край стола. Глаза — на эфир.
Она осталась рядом.
Белый шум в наушниках шёл ровно. За её плечом, за навигационным пультом, карандаш Юна писал. Цифры, одна за другой, ровные, без помарок.
— Командир.
Голос Юна пришёл в восемнадцать сорок три. Кэтрин подняла голову от панели медленно — за шесть часов в эфире у неё накопилась остаточная концентрация, которую надо было с собой перенести. За эти шесть часов Кэтрин ловила эфир каждые полчаса — на всех доступных диапазонах, от коротких до длинных. Два раза поймала обрывки: мужской голос на семи двухстах — две секунды неразборчивого, — и женский на четырнадцати двухстах, три слова по-английски, потом тишина.
LED-освещение к этому времени перешло на вечерний режим: чуть тусклее, чуть теплее по цвету, имитация земного заката в широте Хьюстона. Тени от инструментов на полке легли длиннее и мягче, чем днём. Воздух был тот же, с тонкой металлической нотой.
— Юн.
— Готов.
Это было одно слово. Юн сказал его ровно, без нажима, как фиксацию факта. Точно таким же тоном он час назад сказал бы «Номинал», если бы у него была процедура и индикатор. Но процедуры не было, а цифры были.
Кэтрин встала — не резко, спокойно, — перенесла вес с одной ноги на другую, восстанавливая кровь в икрах, и прошла три шага к навигационному пульту. Юн сидел у стола, блокнот лежал перед ним раскрытым. На правой странице — четыре ровных столбца цифр, на левой — расчёты, пометки, два вычёркивания и одна сноска мелким-мелким карандашом внизу. Юн не развернул блокнот к ней — просто подвинулся чуть влево, освобождая угол стола, и Кэтрин подошла с той стороны, откуда текст читался напрямую.
Она не садилась. Положила левую ладонь на край стола. Правая лежала рядом с блокнотом, но не касалась: блокнот был Юнов.
— Показывай, — сказала она.
Юн положил указательный палец левой руки на верхнюю строку.
— Кислород. Электролиз воды активен и работает штатно, производительность два килограмма в сутки — с запасом на двоих. Баллоны резервного запаса — сорок восемь килограмм, на случай отказа электролиза. Лимит не достигается, пока есть вода и энергия. Вычёркиваю из списка ограничителей.
— Вычёркивай.
Юн провёл карандашом короткую горизонтальную линию через строку. Не вычеркнул — обозначил.
— Вода. Технической — двести тридцать два килограмма. Питьевой — двести сорок семь. Рецикл девяносто восемь процентов. При расходе по норме на двоих — восемьсот шестьдесят суток. Лимит — не вода.
— Вычёркивай.
— Энергия. При штатном освещении — номинал, запаса на батареях хватает на ночные циклы. — Юн поколебался секунду. — С оговоркой: затенение через восемь дней, левая панель семьдесят один процент. В затенении нужно будет пересчитывать. Пока — не ограничитель. Но с маркером.
— С маркером. Дальше.
— Скрубберы CO₂. Картриджи LiOH — сорок восемь штук в запасе, ещё двенадцать установлены. Регенеративная система работает. На двоих при штатной работе регенеративной системы — не ограничитель. При отказе регенеративной — картриджей на сорок суток.
— Дальше.
Юн перевёл палец к четвёртой строке. Здесь он остановился дольше, чем на предыдущих. Кэтрин видела, что Юн уже знал эту строку наизусть и ему не нужно было смотреть в блокнот, чтобы её прочитать. Он смотрел на блокнот, потому что это было легче, чем смотреть на неё.
— Еда.
Пауза.
— Двести шестнадцать килограмм сухого пайка в расчёте на четырёх человек на тридцать суток — это загружено было штатно перед полётом. В HLS на поверхности — только двое. По норме на двоих при полном рационе — шестьдесят суток.
Он сделал короткий вдох через нос.
— Это главный ограничитель.
Кэтрин смотрела на цифру «60» в четвёртом столбце. Цифра была обведена тонким карандашным кружком: Юн обводил то, на что хотел обратить внимание собеседника.
Шестьдесят суток.
На двоих.
Она не шевельнулась. Вторая цифра встала рядом с первой сама — непрошено. Юн её не произнёс. В блокноте её не было.
Кэтрин посмотрела на Юна. Юн смотрел на блокнот.
Ни один не сказал ничего.
— На каком рационе ты считаешь? — спросила Кэтрин.
— На полном. Две тысячи калорий в сутки, как в расчёте миссии.
— Если снизить до четырнадцати сотен?
— Восемьдесят пять суток. Если до тысячи — сто двадцать.
— При тысяче — физическое состояние?
— Потеря массы ускоряется. К шестидесятому дню — минус пятнадцать процентов, слабость, снижение работоспособности, навязчивые мысли о еде. К девяностому — минус двадцать пять, нарушения терморегуляции, потеря когнитивной функции. К сто двадцатому — физическая недееспособность. Это по Миннесотскому эксперименту сорок четвёртого года, я проверил.
— Принято.
Юн не отрывал глаз от блокнота. Палец его лежал на слове «еда». Кэтрин смотрела на этот палец — коротко подстриженный, без единого заусенца, всегда одинаковый, — и вспомнила, что видела этот же палец три года назад на симуляторной карте в Хьюстоне, когда Юн показывал ей путь подхода к Шеклтону, и тогда этот палец лежал на точке посадки. Точка посадки теперь была здесь, под ногами, и палец был тот же.
— Юн.
— Да.
— Спасибо.
Юн поднял голову. За стёклами очков глаза были сухие. Он кивнул — один раз, вниз и обратно. Не сказал «пожалуйста» и не сказал «не за что». Юн никогда не отвечал на «спасибо», когда благодарили за работу, которую он делал потому, что это была его работа.
Кэтрин отняла ладонь от края стола.
— Собираем всех. Через пятнадцать минут конференция. Поверхность и Orion, все четверо.
— Принято.
Юн закрыл блокнот, но карандаш оставил в пружинке, закладкой.
В девятнадцать ноль две Кэтрин села у коммуникационной панели — в первый раз за сегодня села, не стоя, — и нажала тангенту открытого канала.
— Orion, это поверхность. Командир Уоллес. Общий канал, все участники. Как слышите.
Мгновение — и голос Нат, быстрый, чистый, без привычной лёгкой хрипотцы, потому что Нат, видимо, уже сидела у микрофона и ждала.
— Поверхность, Orion слышит чисто. Нат и Мигель оба на канале.
— Подтверди Мигеля.
— Sí, comandante. На канале.
Это был мягкий «р» Мигеля, которого Кэтрин узнавала по одному слогу.
— Хорошо. — Кэтрин сделала короткую паузу. В модуле было тихо: только лёгкий шум крови в ушах, который Кэтрин слышала, потому что прислушивалась слишком внимательно. Юн стоял справа от неё, у навигационного пульта, в полушаге. Блокнот закрыт. Карандаш — в пружинке. — Докладываю по обстановке. Две передачи с Земли за сегодня. Командир Винтерс, МКС. Событие пятнадцатого марта подтверждено: длительный гамма-всплеск, коллапсар, источник в направлении Стрельца, очень близкий. Прямое попадание по Земле. Атмосфера частично сдута на дневной стороне. Радиация на поверхности — смертельная. Озоновый слой полностью уничтожен. Огни городов — ни одного, на обоих полушариях.
Пауза.
— По Хьюстону — тишина с первых часов после события. Ни одна станция DSN не ответила за двое с лишним суток. Мы не можем рассчитывать на NASA. Точка.
— Подтверждаю, — сказала Нат. — Принято.
Пауза.
— Подтверждение от МКС. Командир Винтерс, двадцать три пятьдесят по Гринвичу. Коричневая дымка из диоксида азота, глобальный слой. УФ-поток через атмосферу в пятнадцать — двадцать раз фонового глобально, в двадцать пять — сорок локально в зоне удара. Ожоги второй степени на открытом воздухе — за минуту. Фитопланктон мёртв. Города не зажигались двое суток.
Пауза.
— Прогноз Винтерс открытым текстом. Массовая гибель на поверхности — в первые часы. Выжили только те, кто под землёй или под водой.
Пауза. Ни Нат, ни Мигель не перебивали. Канал шипел ровно.
— Юн закончил ресурсный расчёт по HLS. Главный ограничитель — еда. На двоих при полном рационе — шестьдесят суток. При рационировании до четырнадцати сотен — восемьдесят пять. До тысячи — сто двадцать. По Orion — мы должны сделать расчёт совместно. Нат, у вас есть оценки?
— У нас — тридцать пять — сорок два дня. — Голос Нат был ровный, почти скучный, как у человека, который называет число, которое знает наизусть. — Лимит — CO₂-картриджи или вода, что раньше кончится. Полная ревизия — сделаем сегодня к ночи, пришлём файлом.
— Принято. — Кэтрин посмотрела на Юна. Юн не шевельнулся. — И ещё одно.
Она сделала вдох — короткий, носом, тихо. Пальцы левой руки лежали на краю стола. Правой — на тангенте.
Часы. Уже.
— Возвращение откладывается. Решение принимаем совместно, после полной ревизии.
Три секунды тишины.
Потом — Нат. Без сарказма, без колкости, без ровной служебной интонации, которой она говорила «У нас пусто». Одно слово.
— Принято.
Пауза. Секунда, не больше.
— Мигель? — это Нат, на той стороне, тихо, как если бы передала микрофон.
Пауза. Не долгая — секунда. Потом — Мигель. Его голос был короче обычного на один выдох, но ровный.
— Принято, командир. На канале. Слушаю дальше.
Не «молюсь за вас». Протокол.
— Юн, — сказала Кэтрин. — По плану действий.
Юн подошёл на полшага ближе к микрофону. Нажал свою тангенту.
— Orion, это Юн. Предлагаю: сегодня к двадцати четырём ноль ноль по нашему — совместная ревизия ресурсов. Поверхность присылает полную раскладку в файле, вы отправляете свою. Завтра в восемь ноль ноль — короткий сеанс по рационированию и протоколу связи, все четверо. По возвращению — отдельная конференция через несколько суток, когда у всех будут свои цифры. Возражений нет?
Секунда.
— Нат: нет возражений.
— Мигель: принято.
— Поверхность: принято. — Кэтрин посмотрела на Юна. — Я объявлю рационирование по результатам ревизии. До двадцати четырёх ноль ноль — действуем по текущей норме. Конец сеанса.
— Поверхность, — сказала Нат. Голос у неё снова был чуть ближе, чуть личнее. — Кэтрин.
— Да.
— Удачи с цифрами.
— И тебе.
Канал закрылся.
Кэтрин поднялась со стула — медленно, как поднимаются после долгого дежурства.
— Я наверх. На четверть часа.
— Принято.
Она не объяснила зачем. Юн не спросил. Она прошла к лестнице, взялась за холодный поручень, пошла вверх. Металл ступеней под носком был тот же, что утром — холоднее пола, — и Кэтрин регистрировала этот холод как фон. На полпути её шаг на секунду стал громче — эхо из пустого отсека. Поднялась до верхней палубы. Её шаги наверху стали тише, потом совсем пропали. Юн остался один на нижней палубе.
Он несколько секунд сидел неподвижно.
Вечерний LED-свет лежал на столе тёплым белым пятном, чуть желтоватым по краям — настройка профилактики циркадных ритмов, которую Кэтрин не трогала уже шесть дней. Блокнот лежал перед ним закрытым, с карандашом в пружинке вместо закладки. За стеклом приборной панели слева горели индикаторы жизнеобеспечения — ровно, без единого мигания. Чайник на велкро молчал. Сверху, с верхней палубы, не доносилось ни звука.
Юн снял очки.
Положил их рядом с блокнотом, на гладкий край стола, дужками вниз. Потёр переносицу большим и указательным пальцами левой руки — место, где обычно сидят очки, оставалось красным и чуть вдавленным после шестнадцати часов непрерывного ношения. Закрыл глаза. Не надолго — секунд на пять. Потом открыл, потянулся за очками, надел обратно.
Открыл блокнот.
На правой странице, которую они с Кэтрин только что смотрели вдвоём, четыре столбца. В четвёртом — цифра «60», обведённая тонким карандашным кружком. Юн несколько секунд смотрел на этот кружок, не двигаясь. Палец его правой руки лежал на слове «еда». Он не снимал пальца.
Потом поднял палец. Перевернул страницу на чистую.
На чистой странице сверху написал дату: «17.03.2029, 19:14». Под датой — короткую горизонтальную линию от руки, как всегда, ровную без линейки. Под линией — в левом столбце — первый заголовок. Тот же, что утром.
«O₂.»
Пауза.
«H₂O.»
Пауза.
«Еда.»
Пауза.
«Энергия.»
Он не писал рядом с заголовками никаких цифр. Строки стояли пустыми: четыре слова в столбик, под линией, на чистой странице. Юн смотрел на них долгую минуту, карандаш висел над строкой «Еда», не касаясь бумаги.
Потом он опустил карандаш.
Не рядом с «Еда». Ниже. Под всеми четырьмя строками, на отдельной линии. Вывел одно число — три цифры, мелкие, ровные, без нажима.
«120.»
Обвёл его тонким карандашным кружком. Одним движением, не отрывая грифеля от бумаги.
Секунду смотрел на обведённое число. Потом аккуратно закрыл блокнот, вложил карандаш между страницами и положил блокнот на угол стола, корешком к стене, обложкой вверх, ровно, как он всегда клал его на ночь.
Сверху, с верхней палубы, по-прежнему не доносилось ни звука. Кэтрин была там одна.
Юн сидел за навигационным пультом, в тёплом желтоватом вечернем свете, за стеклом панели горели сорок два зелёных индикатора, и скрубберы сипели ровно, как всегда.
Ничего больше не происходило.
ДО-03. «Тело»
ДО-03. «Тело»
В шесть тридцать Нат стояла в душе и держала левую ладонь под горячей водой.
Не всю ладонь — только запястье, шрам. Шрам был тёплый и оставался тёплым ещё минуту после того, как она убирала руку. Это была её утренняя проверка: если шрам греется и держит тепло — значит, кровообращение хорошее, сосуды работают, тело своё. Дед двадцать лет назад сказал, что у Натуси кровь медленная; бабка тогда била его по затылку. Кровь у Натуси была не медленная — у неё были холодные пальцы и тёплый шрам, и она проверяла их каждое утро, как пилот перед взлётом проводит ладонью по приборам.
Пар оседал на стенке кабины. Из коридора через щель падал жёлтый свет дежурной лампы — больше света в шесть тридцать утра не нужно было.
Она вышла, обернулась полотенцем, посмотрела в зеркало. Нат-в-зеркале была собранная: светлые волосы темнели мокрые на висках, плечи широкие после Cold Lake, шрам на левом запястье в зеркале выглядел чётче — белый на коже, как маленький птичий клюв. Мотоцикл, четыре года назад. Поворот, дождь, гравий. Она уехала на скорой, неделю болела, потом вернулась и купила новый мотоцикл.
Шесть тридцать восемь. Через двадцать минут — медблок.
В медблоке было холодно. Кондиционер в JSC работал по протоколу для медицинского оборудования, не для удобства астронавтов. Нат сидела на кушетке, голая по пояс, и Родригес приклеивала ей электроды.
Гель был холодный. Шесть грудных электродов, четыре на конечностях, плюс EMG на плечи и датчики на голову для вестибулярки. Нат знала порядок наизусть: V1 — четвёртое межреберье справа от грудины, маленькое приподнятое давление; V2 симметрично слева; V3 — между V2 и V4; V4 — пятое межреберье по срединно-ключичной линии. Когда все шесть были на месте, Нат уже могла слышать своё сердце через них — не ушами, а тем способом, который пилоты тренируют годами. Шесть точек, идущих в одном ритме на пятидесяти восьми ударах в минуту.
— Холодно? — спросила Родригес, не отрываясь от клавиатуры.
— Привыкла.
— У тебя всегда холодная кожа. Помню с первого осмотра.
— Дед говорил: «У Натуси кровь медленная.» Бабка била его по затылку: «Не медленная. Тёплая там, где надо.»
Родригес коротко усмехнулась — один выдох через нос — и приклеила последний электрод. Её пальцы были тёплые, как всегда: она грела их под мышкой перед работой. Нат видела это однажды, когда Родригес думала, что никто не смотрит.
— Подключаю. Дыши нормально.
Нат дышала нормально. Двадцать минут лежала, чувствуя шесть маленьких давлений на коже и собственное сердце под ними. Одна капля с волос упала на ключицу — холодная, неожиданно. Скатилась вниз, к одному из электродов, остановилась. Нат не пошевелилась, чтобы её снять.
Родригес иногда коротко щёлкала языком — не раздражённо, сосредоточенно. Нат знала этот звук. Он не означал ничего плохого.
— Всё, — сказала Родригес наконец. — Кривая чистая.
Нат села. Электроды отрывались по одному с тихим мокрым звуком. Каждый оставлял на коже круглое липкое пятно — потом в душе вытереть.
Родригес подала листок. Стандартный бланк: медосмотр пройден, ЭКГ номинальна. И вдруг, протянув ручку для подписи, помедлила полсекунды.
— Слушай, Кауфман. — Голос стал чуть тише. — Ты же в курсе, что после понедельника я тебя больше не увижу?
— В курсе.
— Хороший у тебя экипаж. Я Уоллес три года мониторю. Крепкая.
— Я знаю.
— И Рейес хороший. Спокойный мальчик.
Нат подписала, вернула бланк. Родригес взяла его и посмотрела на подпись — не прочитала, посмотрела, как на предмет.
— Ладно, — сказала она. — Симулятор в девять тридцать. Стыковка ручная, повторы. Потом обед. Потом Флауэрс полдня — аварийный возврат. В пять свободна.
Нат кивнула. И потом, задержав кивок на полсекунды дольше обычного, переспросила:
— В пять?
— В пять. До завтрашнего ноль восемь ноль ноль.
Родригес это заметила — такая работа. Подняла бровь на полмиллиметра.
— Что-то на уме, Кауфман?
— Ничего, — сказала Нат. — Просто давно не было «в пять».
Стыковка ручная прошла за сорок минут, чище, чем вчера.
Левая ладонь легла на ручку перемещения, правая — на ручку ориентации, и движение началось раньше мысли. Левая — вперёд-назад-вверх-вниз, правая — крен, тангаж, рысканье. Рукоять у настоящего HLS чуть тяжелее, чем у симулятора — еле уловимо, но Нат это помнила. Сейчас она компенсировала разницу автоматически, как машинист компенсирует уклон рельсов.
Сто семьдесят метров до ворот. Двадцать сантиметров в секунду. Три градуса крена — короткий импульс левым RCS. Зелёный контакт. Мягкий щелчок через ложемент, в позвоночник.
— Стыковка штатная, — сказала Нат симулятору.
Симулятор не ответил.
Флауэрс потом пять часов гонял её по аварийным сценариям. Нат знала их наизусть с Колорадо. Флауэрс мало говорил и кивал после каждого упражнения. Кивок был единственным признанием, которого она ждала.
В четыре сорок семь он сказал:
— Достаточно на сегодня. Хороший день, Кауфман.
К пяти Нат стояла у окна своей комнаты и держала окно открытым.
Окно открывалось наружу, в узкий двор между корпусом и старым ангаром номер девять. Воздух Хьюстона в марте был сухой, прохладный, чуть пахнущий жжёной травой откуда-то с юга — кто-то жёг сухие кусты на участке за оградой JSC. Этот запах Нат знала: техасский март всегда так пах, и каждый раз, когда она его ловила, она вспоминала, что прожила здесь три года и теперь не успеет привыкнуть, потому что через десять дней её здесь уже не будет.
Она вдохнула один раз, медленно, через нос. Запах вошёл и остался.
По двору шла женщина в тёмно-синем свитере, с кружкой кофе. Села в машину, уехала. Нат не знала, кто.
Она подумала о баре.
Не конкретно. Не «вот сейчас я пойду в бар». Она подумала о том, что где-то за гостевым центром, в двухэтажном здании, которое астронавты между собой называли «Lunar Common», был свой закрытый бар. Пиво, живые люди, иногда кто-то с гитарой. Туда пускали по пропуску в карантине статуса «soft»: не обнимать незнакомцев, не целоваться, не спать с чужими. Всё остальное — можно.
Она посмотрела на шрам на левом запястье. Дотронулась до него одним пальцем, коротко, как пробуют температуру воды.
Шрам был тёплый.
Нат закрыла окно. Взяла куртку.
Lunar Common был тёплый и жёлтый, и первое, что Нат услышала, открыв дверь, — смех женщины.
Под смехом жил весь остальной бар. По стене рядами тянулись неоновые вывески — «Shiner Bock», «Lone Star», «Saint Arnold» — и их сине-красный отсвет падал на стойку из старых досок, которые за двадцать лет впитали всё пиво Джонсон-центра и не жаловались. Пахло жареным чесноком с кухни и чьим-то мужским одеколоном с древесной нотой — из тех, что в Техасе любят носить на свидания. В дальнем углу двое мужиков играли в дартс: глухие, редкие стуки в полотно доски, ритмичные, как секундная стрелка больших часов. Под потолком висел плоский телевизор с приглушённым футболом — комментатор беззвучно шевелил губами, и никто не смотрел.
Смех шёл из другого угла, от большого стола у стены, и был он тот громкий, чуть хриплый от многолетнего выдыхания слов в шумные бары смех, который Нат узнавала по одному всплеску. Рита Веласкес. Механик по AxEMU из тридцать второго ангара, та самая, которая три года назад в первый раз собирала скафандр Нат и тогда же сказала ей: «Если что-то жмёт, ты мне говоришь сразу, а не в полёте. Вот прямо мне, Кауфман, не Флауэрсу. Он мужик, а мужики считают, что терпеть неудобство — это типа достоинство.»
Рита сидела за столом с ещё тремя людьми — Нат не знала их, наверное, коллеги из ангара. На столе стояли четыре бутылки Shiner, пустые миски из-под чили, телефон Риты экраном вверх, на котором что-то светилось.
Рита увидела Нат в ту же секунду, как Нат увидела её. Подняла руку над головой — не помахала, а просто подняла, как поднимают стакан. Рука у Риты была короткая, крепкая, с коротко срезанными ногтями и свежей ссадиной через костяшку большого пальца — утренняя работа в ангаре, что-то острое, не успела продезинфицировать или не захотела. Руки механика Нат за три года научилась узнавать раньше лица.
Нат кивнула Марселю за стойкой — Марсель кивнул в ответ, уже доставая Shiner, — и пошла через зал.
— Кауфман! — сказала Рита, когда Нат подошла. — Ты сбежала.
— Меня отпустили.
— В карантине не отпускают. В карантине сбегают. — Рита пододвинула ей табурет с противоположной стороны. — Знакомьтесь, у нас тут звезда. Это Нат, пилот Артемиды пять. Это Крис, это Дэнни, это Мойра. Механики. Я их всех учила. Они теперь считают меня старой брюзгой и не слушают.
— Врёт, — сказал Крис — невысокий, с рыжеватой бородой и чёрными от смазки полумесяцами под ногтями, — не глядя на Нат, продолжая копаться в телефоне. — Мы её слушаем, когда она не поёт.
— Я не пою, я напеваю.
— Ты поёшь, Рита.
— Напеваю.
— Ты орёшь.
Мойра — женщина лет сорока, с короткой стрижкой и татуировкой стрижа на внутренней стороне левого запястья — посмотрела на Нат и улыбнулась.
— Ты правда завтра-послезавтра?
— Дней через восемь.
— Боже. Восемь дней. У меня такая неделя, что я не помню, что делала в прошлый четверг.
Марсель подошёл — чёрный мужик лет шестидесяти, с седой бородой и плоскими, быстрыми движениями человека, который делает одно и то же двадцать лет подряд. Поставил перед Нат запотевшую бутылку и стакан. Налил.
— За счёт заведения, Кауфман. В последние дни можно.
— Спасибо, Марсель.
Марсель кивнул сидящим за столом и ушёл.
Нат отпила. Холодное, с орехом и какао, с горчинкой в послевкусии. Девять лет назад, в первую неделю в Хьюстоне, она пила то же самое в баре в Клир-Лейк после собеседования в CSA и думала, что никогда не попадёт в NASA. Потом попала. Потом забыла, что не думала. Сейчас вкус вернул всё разом.
— Пей медленно, — сказала Рита. — В карантине алкоголь медленнее идёт, я знаю это от Стива. Стив летал на сорок восьмую экспедицию, ты его, наверное, не застала, он ушёл на пенсию в двадцать шестом. Он говорил: «Рита, я в карантине выпил бокал вина и два часа потом смотрел на потолок, как будто это была первая вечеринка в моей жизни.»
— Карантин мягкий. Я тут ненадолго.
— Всё равно медленно.
Дэнни — тощий, лет тридцать пять, в старой футболке с SpaceX — наконец поднял глаза от своей бутылки и посмотрел на Нат.
— Слушай. Вопрос. Только честно.
— Давай.
— Скафандр нормально сидит?
Нат засмеялась. Это был тот смех, который у неё появлялся редко и всегда неожиданно — коротко, горлом, без усилий.
— Рита меня про это же в первый день спросила.
— Рита меня научила спрашивать. — Дэнни кивнул в сторону Риты. — Она говорит: если женщина-астронавт говорит «нормально», надо спросить ещё раз. Они всегда говорят «нормально». А потом у них натёртости.
— У меня натёртостей нет.
— Вот. Хороший ответ. Не «нормально», а конкретно.
С соседнего стола раздался громкий мужской голос — кто-то спорил о погоде, о том, что в этом году март суше обычного, о том, что его жена перестала поливать сад и теперь всё сохнет, но сад всё равно продолжает не умирать, потому что южный Техас — это южный Техас. Нат слушала краем уха, не вникая в слова — слушала тон, ленивый хьюстонский распев, в котором «март» звучит как «маарт» и «сад» как «сайд».
Рита поставила бутылку и повернулась к Нат.
— Кауфман. У меня к тебе один вопрос. Нерабочий.
— Давай.
— Ты боишься?
Нат посмотрела на неё. Рита не улыбалась. Крис и Дэнни замерли над своими бутылками — не демонстративно, просто физически замерли, потому что вопрос был из тех, после которых в баре на полсекунды становится тише.
— Чего? — спросила Нат.
— Того, что там.
— На Луне?
— На Луне, до Луны, после Луны. Любого.
Нат подумала секунду. Обычно она на такие вопросы отвечала быстро — у неё был набор рабочих ответов для пресс-конференций, для журналистов, для племянников в семейных ужинах. «Страх — это компонент подготовки.» «Если боишься правильно, всё работает.» Но Рита не была пресс-конференцией.
— Не сейчас, — сказала Нат. — Сейчас я боюсь, что пиво кончится.
Рита хмыкнула. Крис тихо засмеялся. Дэнни поднял свою бутылку, чокнулся с Нат — тихо, без тоста, — и они оба отпили.
Мойра смотрела куда-то в сторону, за стойку бара. Повернулась.
— Смотри. Они повесили вашу.
Нат посмотрела туда, куда показывала Мойра. За стойкой бара, над плечом Марселя, шёл длинный ряд фотографий в рамках: Аполлон 11, Аполлон 13, шаттловые экипажи, потом Артемида II, III, IV. И правее, отдельно, в новой рамке — экипаж Артемиды V. Их официальное фото из января: Кэтрин в центре, Юн слева, Мигель справа, Нат на переднем плане, улыбка широкая, осознанная, та самая, которую она научилась включать для военных фотографов в двадцать пять.
— Когда? — спросила Рита.
— Вчера. Я заходила утром.
Нат смотрела на свою фотографию. Женщина в оранжевом ACES-скафандре, светлые волосы убраны назад. На секунду — только на секунду — Нат её не узнала. Не то чтобы забыла, кто это. Не узнала как себя. Пальцы её на стакане сжались чуть сильнее, потом разжались. Она моргнула, и фотография снова стала ею.
Нат отвела взгляд от рамки.
— Ну и хорошо.
Рита прищурилась на фотографию.
— Нормальная у тебя улыбка. Настоящая?
— Осознанная.
— Это разные вещи?
— У астронавтов — нет.
Рита кивнула медленно, как человек, который услышал хороший технический ответ.
Они ещё просидели час. Марсель принёс второй стакан. Нат отпила, поставила; язык у неё стал чуть медленнее, плечи чуть мягче, и Shiner на третьем глотке начал отдавать чем-то ещё, кроме ореха, — может быть, патокой, или это уже работала память.
Крис рассказывал про свою старую лодку, на которую он каждую субботу тратил деньги и которую так и не мог завести. Дэнни показал с телефона фотографию собаки — немецкая овчарка, чёрная с рыжим, звали Купер. Мойра сказала, что у неё тоже была овчарка, только чёрная, и что та умерла прошлой осенью.
Рита повернулась всем корпусом к Нат, как будто остальные трое перестали существовать.
— У меня дома бигль. Вчера этот гад у меня сжевал тапок. Ночью. Правый. Левый оставил — специально, чтобы я не могла выбросить пару. Утром встаю — правого нет, а он лежит на кухне такой довольный, знаешь, когда собака знает, что сделала плохо, но не стыдно, потому что вкусно.
Рита показала руками высоту бигля — ниже коленей, чуть. Потом показала размер тапка — ладонь. Нат смотрела на её руки и видела обе вещи разом: маленькую упрямую собаку и тапок, который она грызла всю ночь.
— Ты его ругала?
— Я ему сказала: «Баки, ешь. Я эти тапки к тебе после работы всё равно больше носить не буду. Только не подавись.»
Нат засмеялась — второй раз за вечер. Так же коротко. Дэнни хмыкнул, не поднимая глаз от своей бутылки.
— Он хороший, — Рита чуть понизила голос. — Старый только. Одиннадцать.
— Одиннадцать — не старый для бигля.
— Для моего старый.
Голос был спокойный, без тяжести, но глаза у неё на секунду ушли мимо Нат. Потом вернулись.
Рита посмотрела на свой пустой стакан. Подняла его, поймала взгляд Марселя через зал, чуть кивнула. Марсель кивнул в ответ.
Она ни разу не посмотрела на часы.
Когда Нат встала, Рита тоже встала. Обняла — не крепко, по-карантинному, одной рукой, коротко, отпустила.
— Возвращайся, Кауфман.
— Возвращусь.
Крис поднял бутылку. Дэнни тоже. Мойра — стакан с тоником. Никто не сказал «за успех», «за возвращение», «за храбрых». Просто подняли и опустили. Это было всё.
Нат пошла к двери. Марсель за стойкой, проходя мимо, коротко ткнул её костяшками в плечо — не сильно, так стучат в дверь, когда хозяин точно дома. Нат кивнула ему, не оборачиваясь.
Вечерний Хьюстон был холоднее, чем утром.
Нат постояла секунду у двери, подставив лицо ветру с севера, и вдохнула. Воздух был сухой, слегка пах далёкой горящей травой — тем же, что час назад из окна её комнаты. Она снова его ловила. Это значило, что за то время, пока она сидела в баре, тот же ветер шёл над тем же участком за оградой JSC, и та же трава всё ещё горела где-то там.
Она пошла обратно к корпусу. Шаги по парковке звучали гулко — ботинки на асфальте в холодную сухую ночь всегда звучат чётче, чем должны. На полпути она остановилась, подняла лицо к небу. Луна была почти полная — выше, чем на днях с виннипегского крыльца у матери, в тёплой дымке Хьюстонского неба.
Нат постояла секунду. Пошла дальше.
Не торопилась домой.
Первое, что Нат сделала, закрыв за собой дверь комнаты, — сняла свитер и понюхала его.
Свитер пах баром. Не одной вещью, а смесью: и жареный чеснок с кухни Марселя, и тот мужской одеколон с древесной нотой от кого-то из-за соседнего стола, и лёгкий хмелевой след от пролитой пены, которую Нат задела рукавом, когда поднимала стакан. Она держала свитер у лица секунд десять. Потом ещё десять. Потом бросила на стул у кровати — не в корзину для стирки, потому что если в корзину, утром горничная заберёт. Нат хотела, чтобы свитер полежал с ней хотя бы до утра.
Прошла в ванную. Открыла кран холодной воды, подставила ладони — не лицо, ладони — и держала под струёй, пока пальцы не стали ощущаться отдельно. В баре ей за час стало слишком тепло; сейчас это тепло медленно уходило через холодную воду в запястья.
Потом умылась. Вода смыла с лица что-то тонкое — не усталость, а тот маленький невидимый слой, который собирается за день на коже в общественных местах. Под ним лицо было своё. Нат посмотрела в зеркало.
В зеркале была та же Нат, которую она видела утром в душе. Светлые волосы тёмные у висков, широкие плечи, шрам на левом запястье. Только сейчас глаза у неё были чуть мягче, и лицо слегка тёплое — от пива, от смеха, от Риты. На фотографии над плечом Марселя в баре — тоже она. В зеркале — тоже она.
Нат моргнула и выключила свет в ванной.
Легла на кровать. Не разделась полностью — только сняла джинсы и осталась в футболке. Одеяло подтянула до пояса. Потолок был тот же, что утром; дежурная лампа уже включилась сама, давала жёлтый мягкий квадрат над дальней стеной.
Тело гудело — тихо, довольно. Не опьянение: два стакана Shiner за полтора часа никого не опьяняют. Но пиво всё равно работало в крови, чуть замедляя её, и эта замедленность ощущалась как расслабление позвоночника, слой за слоем — сначала шея, потом лопатки, потом поясница. Нат лежала и слушала, как день уходит из неё.
За окном Хьюстон делал свой обычный ночной шум: вдалеке полицейская сирена, ещё дальше — грузовик по I-45, приглушённый расстоянием. Внутри корпуса было почти тихо, только ровный фон системы вентиляции — низкий непрерывный тон, который Нат обычно не замечала, а сейчас услышала.
Она закрыла глаза.
За закрытыми веками ещё держался бар — оранжево-жёлтые пятна неоновых вывесок, силуэт Риты, поднятая рука. Потом они поплыли и сложились во что-то другое, во что-то, что Нат уже не отслеживала, потому что граница между мыслью и сном у неё всегда была тонкая.
Её правая ладонь сама легла на левое запястье. Пальцы нашли шрам — без усилия, знакомым движением. Шрам был тёплый. Кровь в запястье шла медленнее обычного, пиво ещё чуть держало её, и тепло стояло у самой кожи, плотно.
Нат подержала пальцы на нём ещё секунду, потом ещё одну.
Внешний слой AxEMU — термозащита. Под ним — ограничитель. Под ним — бладдер, тонкий как плёнка. Под ним — охлаждающая трикотажка. Под ней — её собственное тело. В полёте между её ладонью и запястьем ляжет четыре слоя.
Она не убрала руку.
Потом она заснула.
ПОСЛЕ-04. «Расписание»
ПОСЛЕ-04. «Расписание»
Луна. 20 марта 2029
Кэтрин проснулась в шесть пятнадцать.
Будильника не было. Последние три ночи она просыпалась сама, между четвертью и двадцатью минутами седьмого — раньше, чем требовал график, раньше, чем заслуживало тело. Она открывала глаза в одну и ту же минуту, как если бы внутри головы стоял прибор, который не зависел ни от усталости, ни от сахара в крови, ни от того, что накануне она заснула только в половине четвёртого и не собиралась просыпаться до семи.
Она несколько секунд лежала неподвижно. Ночной LED держал освещённость на нижнем пороге — различала очертания спальника, но не фактуру. Воздух был тёплый, с той тонкой металлической нотой от теплообменников, которая за девять суток стала для её носа нейтральной. Гул жизнеобеспечения шёл ровный, на номинале.
Пальцы правой руки она проверила первыми. Сжала в кулак, разжала. Тремор — тот же, что вчера: еле уловимый, на уровне микродвижения, который замечаешь, только если смотришь специально. Третьи сутки на тысяче четырёхстах калориях вместо двух тысяч, вторая бессонная ночь подряд. В пределах нормы, — сказала бы она себе дома. Здесь «нормы» больше не было, была только константа, от которой она отсчитывала сдвиги.
Она расстегнула спальник. Села, спустила ноги. Пол был холоднее, чем в первые дни, — Юн перевёл ночной режим с восемнадцати на четырнадцать градусов несколько суток назад, сохранить батареи перед затенением. Кэтрин натянула тонкие носки, термобельё, флис сверху — в той же последовательности, в какой делала это каждое утро последние двадцать лет, не глядя.
Юна наверху не было слышно.
Это был первый раз за пять суток, когда он спал дольше её. Кэтрин задержалась у перегородки спального отсека, послушала. Сверху — тонкий звук дыхания, ровный, с паузами, как у человека, который сам удивлён, что закрыл глаза. Юн спал.
Она не пошла будить его.
Спустилась по лестнице — металл ступеней под носком был тот же, холоднее пола, — дошла до нижней палубы. Юн вчера вечером оставил на рабочем столе стопку стандартных печатных форм миссии из запаса: бланки журнала, формы отчётности, раздаточные листы, которыми они не пользовались уже пятый день. Верхний в стопке был «Surface Activity Plan / NASA Form A-47» — пустой, с шапкой, линейкой и координатной сеткой. А3, плотная бумага, кремовый оттенок. Запас на случай, если планшеты откажут.
Планшеты не отказали. Кэтрин всё равно взяла бланк.
Она прошла с ним не к коммуникационной панели, а к участку переборки слева от неё — гладкому куску композита площадью с дверь, между панелью связи и лестницей, — и приложила бланк к стене, удерживая нижний край ладонью. Правой рукой вытащила из держателя на поясе комбинезона четыре полоски велкро. Приклеила по углам. Бланк держался ровно.
Взяла карандаш. Обычный, графитовый, два-бе. Такой же, как у Юна.
Постояла секунду, глядя на пустую шапку. Потом вывела:
«Распорядок дня 20.03 — 26.03.2029 HLS. Уоллес / Пак»
Буквы вышли чёткие, чуть наклонные, без нажима. Это был её устав: если пишешь от руки — пиши так, как научил тебя первый командир эскадрильи в Вирджиния-Бич, и никогда не иначе. Никто здесь, кроме Юна, этого шрифта не увидит. Она всё равно написала правильно.
Провела короткую горизонтальную черту под шапкой — слева направо, без линейки, ровную. Юн умел проводить такие же. Она научилась у него — не специально, наблюдением, за эти дни.
Под чертой — левая колонка, время.
«06:30 — Подъём 06:45 — Завтрак 07:15 — Приёмник 14.300 07:22 — Приём / сканирование»
Выровняла двоеточия по вертикали — не сошлось на полмиллиметра, не исправила. Продолжила.
«07:45 — Обход систем 08:30 — Научная работа / образцы»
Карандаш шёл без запинки.
«09:00 —»
Пауза. Кэтрин замерла над строкой.
Она знала эту строку наизусть. Писала её тридцать лет подряд — в разных формах, на разных бланках, под разными именами. Последние шесть миссий — в одну и ту же форму, в одно и то же время, не задумываясь, не глядя.
Она дописала до того, как успела остановиться.
«09:00 — Связь с Землёй»
Кэтрин опустила карандаш.
Смотрела на строку секунд десять.
Потом ещё пять.
Не вычеркнула. Сняла правую руку с бланка, перенесла вес с правой ноги на левую, потёрла переносицу между указательным и большим пальцами левой руки — там, где обычно сидели солнцезащитные, — и снова посмотрела.
Строка стояла ровная, карандашная, в нужной форме, в нужном месте. Шесть слов, две цифры, одно тире. Всё правильно.
Она положила карандаш на велкро-полочку под бланком. Отступила на полшага.
Сверху, по лестнице, послышался шаг.
Юн спустился в два этапа — сначала нога, потом перенос веса. Спал он в термобелье, сверху накинул флис, очки были уже на носу. Волосы на затылке стояли острой стрелкой — он всегда спал на спине, голова в одну сторону.
Он подошёл к панели связи, увидел бланк на стене, остановился.
Читал по строкам, сверху вниз, глаза за стёклами шли строчка за строчкой. На строке «09:00 — Связь с Землёй» остановился. Не на секунду — на четверть секунды. Потом глаза пошли дальше, по пустым строкам, которых ещё не было.
— Доброе утро, — сказала Кэтрин.
— Шесть двадцать девять, — ответил Юн.
Посмотрел на бланк ещё раз. Не на строку — на шапку.
— «Пак». — Юн чуть наклонил голову. — Мне нравится.
— Тебя здесь по бумагам всегда так пишут.
— Знаю.
Он больше ничего не сказал. Развернулся, пошёл к кухонной зоне греть воду для двух пакетов каши. Двигался спокойно, без замедления — как делал это каждое утро последние девять суток.
Кэтрин постояла у бланка ещё одну секунду. Посмотрела на строку в девять ноль ноль.
Строка была на месте.
В семь четырнадцать Кэтрин стояла у коммуникационной панели.
Юн был в полушаге слева. Завтракал стоя — впервые за миссию — и пил пустую воду вместо кофе. Оба молчали.
Левее панели, на переборке, висел бланк расписания. Кэтрин на него не смотрела — смотрела на частотомер. Но строка «07:15 — Приёмник 14.300» стояла в её периферии, и когда большая стрелка бортовых часов подошла к пятнадцати минутам, Кэтрин положила пальцы на ручку настройки и повела её на четырнадцать триста.
Эфир шипел. Она чуть подвинула — четырнадцать двести девяносто, потом ровно триста. Плотнее всего шум лежал на самой тройке. Несущей пока не было.
— Семь пятнадцать, — сказала Кэтрин.
— Сверка, — ответил Юн. Он вытащил блокнот, поставил сверху дату и время, провёл горизонтальную черту без линейки. Карандаш замер.
Они ждали шесть минут.
В семь двадцать одну в шум вошла несущая. Тонкая, ровная, чуть плавающая по амплитуде от ионосферных прорех, но устойчивая. Кэтрин не шевельнулась. Рука осталась на ручке — не для подстройки, для привычки.
В семь двадцать две — ровно, по тем же часам, — в наушниках появился голос Винтерс.
Не тот, что три дня назад. Тише. С лёгкой хрипотцой, которой раньше не было, и с паузами между фразами — длиннее, чем требовал текст.
— МКС, командир Винтерс. Artemis-Five, утренняя передача. Семь двадцать две по Гринвичу.
Короткая пауза. Выдох в микрофон — контролируемый, но различимый.
— Ситуация по Земле. Дымка стабильна, NO₂ опускается в тропосферу. Земля буреет — вы это видите. Связи с Хьюстоном нет. Голдстоун, Мадрид, Канберра — молчат. Ни одна станция DSN не вышла на связь за пять суток. Любительские диапазоны — обрывки, неразборчиво. Военные частоты — единичные автоматические маяки. Голосов всё меньше.
Юн записывал молча.
— Отдельно — по экипажу МКС.
Кэтрин чуть наклонилась к панели.
— Доза, которую мы получили через корпус, — тяжёлая. По нашей оценке — тридцать-пятьдесят зивертов. Первые двое суток была тошнота у всех семерых. Потом стало легче — двое суток мы думали, что обошлось. Вчера у двоих началось кровотечение дёсен. У меня температура тридцать восемь и четыре, держится второй день.
Пауза. Две секунды. Выдох.
— Это острая лучевая болезнь. Фаза мнимого благополучия закончилась. Далее — кроветворная фаза. Лекарств, которые это меняют, на борту нет. У меня — пять-десять дней. У тех, кто получил меньшую дозу, — до трёх недель.
Юн перестал писать. Карандаш замер на полуслове. Кэтрин на него не посмотрела.
— Теперь — по возвращению.
Кэтрин услышала, как Винтерс на той стороне перевела дыхание — медленно, через нос.
— Artemis-Five, возвращение на Землю в текущих условиях невозможно. Физически. Атмосфера дневного полушария частично сдута — мы наблюдаем прорехи визуально с купола. Плотность воздуха на высоте раскрытия парашютов неизвестна и, вероятно, недостаточна. Даже если капсула сядет — поверхность смертельна. Радиация, отсутствие инфраструктуры, отсутствие подбора. Все наземные центры управления мертвы. Это не прогноз. Это наблюдение.
Кэтрин положила левую ладонь на край панели. Пальцы развела, потом сомкнула. Больше ничего.
— Я говорю это не для того, чтобы вы перестали надеяться. Я говорю для того, чтобы вы знали то же, что знаю я. Вы — экипаж, и вы заслуживаете полных данных.
Тишина. Три секунды. Потом Винтерс продолжила — голос на полтона ниже:
— Отдельно. Оставшийся экипаж МКС принял решение. Мы готовим Dragon к расстыковке. Посадка ориентировочно двадцать пятого. Четверо пойдут вниз. Зона — восточная Сибирь, визуально наименее повреждённый регион. Это не спасение. Мы понимаем.
Пауза. Длиннее предыдущих.
— Если сядем — попробуем найти кого-нибудь. Это всё, что мы можем.
Ещё секунда. Потом — тихий, усталый голос, почти без интонации:
— Следующая передача — десять двадцать две. Винтерс. МКС. Мы с вами.
Щелчок. Ровный белый шум.
Кэтрин не шевельнулась. Правая рука оставалась на ручке, левая — на краю панели. Пальцы левой снова разошлись, снова сомкнулись.
Юн сбоку медленно опустил карандаш. Не записал последнюю фразу — «Мы с вами». Записывал всё остальное.
— Перешли расшифровку на Orion в девять ноль ноль, — сказала Кэтрин. — Без купюр.
— Принято.
Юн поставил внизу страницы дату: «20.03». Закрыл блокнот.
Кэтрин скинула правый наушник на плечо, повернула голову на полшага влево — и её взгляд невольно прошёл по бланку расписания. По левой колонке. По строке «09:00 — Связь с Землёй».
Строка всё ещё была на месте.
Кэтрин не подошла к ней, не взяла карандаш, не дописала. Не сейчас.
Вернулась к приёмнику.
— Следующая строка в плане?
— Ноль семь сорок пять, — сказал Юн. — Обход систем.
— Делаем.
На следующий день после передачи Винтерс Юн закрыл блокнот после ужина и не открыл его до утра. Кэтрин это заметила. Не спросила.
На второй день он снова открыл — и начал считать. Кэтрин ловила каждый сеанс Винтерс — их стало меньше: утренний в семь двадцать две, дневной в тринадцать двадцать две, вечерний в девятнадцать двадцать две. Три в сутки вместо прежних четырёх. На каждом голос Винтерс становился чуть тише, паузы между фразами — чуть длиннее. Юн сидел рядом на всех трёх. Ни один из них не произнёс слово «возвращение».
На третий день, в половине четвёртого утра по бортовому, Кэтрин поднялась к верхнему иллюминатору и простояла у него одну минуту тридцать секунд. Земля была на месте — низко над северным горизонтом, чуть правее дальней гряды. Цвет у неё был другой: вчерашние голубые пятна над Тихим океаном заметно обесцветились, коричневатый налёт шёл по всей северной половине диска, ровный, как тонкий слой пыли на стекле. Кэтрин посчитала в голове четыре числа. Они у неё сходились к тем же сноскам, что и у Юна.
В шестнадцать ноль ноль того же дня она объявила конференцию на девятнадцать.
В девятнадцать ноль три Кэтрин села у коммуникационной панели.
Она не садилась за ней с утра. За весь день она успела постоять у бланка расписания пять раз — три, чтобы отметить выполненную строку, один, чтобы поправить минутную отметку, один просто так; у щита жизнеобеспечения два раза; у верхнего иллюминатора одну минуту тридцать секунд; и у приёмника четыре раза — на каждом дневном сеансе Винтерс. Теперь она сидела. Конференция требовала того рода внимания, которое сидя удерживалось легче.
Юн был слева, на своём навигационном кресле. Тоже сидел — впервые за сегодня. Блокнот на коленях, карандаш в пружинке, страница — четвёртая за день — исписана цифрами до нижнего края. На полях его аккуратным карандашом стояли четыре короткие сноски: «HLS — стоит», «HLS — запуск», «Orion — орбита», «Orion — спуск». Под каждой — по одному числу.
Кэтрин нажала тангенту общего канала.
— Orion, это поверхность. Командир Уоллес. Общий канал, четверо. Повестка — возвращение. Как слышите.
Секунда.
— Поверхность, Orion слышит чисто. Нат и Мигель оба на канале. — Голос Нат был короткий, рабочий, без обычной лёгкой хрипотцы. — Готовы.
— Подтверди Мигеля.
— Sí, comandante. На канале.
Мягкий «р» Мигеля был тот же, что вчера и позавчера. Кэтрин фиксировала его каждый раз как отдельный пункт проверки.
— Хорошо. Открываю повестку. Три дня назад МКС, командир Винтерс, передала нам полный отчёт. Состояние Земли, состояние экипажа МКС и оценку по возвращению. Мы расшифровали, переслали вам на Orion в девять ноль ноль того же дня. Подтверждаете приём?
— Подтверждаем, — сказала Нат. — Расшифровку прочли оба. Наши цифры по запасам совпадают с Юном.
— Хорошо. Юн параллельно посчитал по всем четырём сценариям с обоих аппаратов. Передаю слово. Юн.
Юн поправил очки указательным пальцем левой руки — не потому что они сползли, просто так. Нажал свою тангенту.
— Orion, это Юн. Четыре сценария. По порядку.
Он не смотрел в блокнот. Смотрел в переборку перед собой. Цифры он знал наизусть.
— Первый. HLS остаётся на поверхности, двое. Пищевой ресурс — шестьдесят суток при полном рационе, восемьдесят пять при тысяче четырёхстах калориях, сто двадцать при тысяче. Лимит — еда. Остальные ресурсы — в пределах.
— Принят, — отозвалась Нат через секунду.
— Второй. Orion остаётся на орбите, двое. Сорок два дня. Лимит — картриджи CO₂ или вода, в зависимости от порядка отказов. Совпадает с вашей оценкой.
— Принят.
— Третий и четвёртый — возвращение на Землю. Free-return или запуск HLS плюс free-return.
Юн помолчал секунду. Не для паузы — для точности.
— По данным Винтерс: атмосфера дневного полушария частично сдута. Плотность на высоте раскрытия парашютов неизвестна — посадка может не состояться физически. Даже если капсула сядет — поверхность смертельна. Наземного подбора нет. Все центры управления мертвы. Возвращение невозможно.
Он замолчал. Не говорил «это всё». Просто остановился — карандаш в пружинке, блокнот на коленях, страница не перелистнулась.
Кэтрин посмотрела на сноски на полях. Под первой — «120». Под второй — «42». Под третьей — прочерк.
— Спасибо, Юн.
— Принято.
Кэтрин вдохнула и начала:
— На основании проведённых расчётов предлагается рассмотреть...
— Стоп.
Это был голос Нат. Короткий, ровный, без злости. Как кнопка.
Кэтрин остановилась на середине фразы. Рука её на тангенте не сдвинулась.
— Нат.
— Кэтрин, подожди одну секунду. Пожалуйста.
Кэтрин не ответила. Ждала.
— Ты сейчас скажешь «предлагается рассмотреть варианты, решение экипажа протокольно фиксируется». Я тебя знаю пять лет. Я могу произнести всю эту фразу за тебя, слово в слово, без устава в руках. Я не хочу её слышать. Ни от тебя, ни от кого.
Секунда. Одна.
— Мы не откладываем. Мы решаем. Я не давлю — я тебя поддержу, что бы ты ни сказала. Но скажи это без формы. Я хочу услышать тебя, не устав.
Кэтрин медленно сняла руку с тангенты. Положила обе ладони на край панели.
Юн сбоку не шевельнулся.
Кэтрин нажала тангенту, не глядя на неё.
— Orion, поверхность. Минуту, не закрывайте канал.
— Orion принял. Ждём.
Она отпустила тангенту. Положила руки плашмя на край стола — обе, ладонями вниз, рядом, не касаясь друг друга.
В модуле слышались только скрубберы CO₂ на номинальных оборотах — больше ничего. Юн сидел в полушаге от неё, не отрывая глаз от блокнота. Карандаш в пружинке не двигался.
Кэтрин подумала о том, сколько раз за все годы службы она начинала фразу со слов «на основании проведённых расчётов». Эта фраза стояла у неё в гортани как рельс.
Юн не поднимал глаз от блокнота. Он это знал. Он ждал, пока она решит.
Кэтрин посмотрела на его сноски. Она видела эти числа в голове сотни раз за три дня, и каждый раз получала одинаковый ответ.
Кэтрин могла это сделать. Она не хотела.
Юн поднял глаза. Кивнул — один раз, вниз и обратно. Как будто услышал.
Кэтрин закрыла глаза на две секунды. Открыла.
Нажала тангенту.
— Orion, поверхность. Кэтрин.
— Слышу. — Голос Нат был спокойный, без паузы.
Кэтрин сделала один вдох. Почувствовала его от диафрагмы — первый за день, который она осознала как вдох, а не как физиологическую функцию.
— Нам некуда лететь. Я это знала с первой передачи Винтерс. Три дня я считала варианты, потому что так меня учили. Вариантов нет. Атмосфера сдута, поверхность мертва, подбора нет. Юн посчитал. Я посчитала в голове после Юна. Везде один и тот же ответ. Земли, на которую мы летели вернуться, больше нет.
Кэтрин не стала ждать подтверждения. Продолжила на одном дыхании, которое всё ещё у неё было.
— Я остаюсь.
Она повернула голову к Юну. Юн кивнул — один раз, вниз и обратно.
— Мы остаёмся.
Пауза длиннее.
— Я не могу сказать это за тебя, Нат. И за Мигеля. Я говорю это за себя — но я хочу услышать вас. Без устава.
Тишина в канале. Две секунды. Три.
— Я тебя услышала, — сказала Нат. Голос у неё был ниже обычного на полтона, как если бы она говорила ближе к микрофону. — Мигель?
— Остаюсь, — сказал Мигель сразу. Голос у него был короткий и очень тихий, но чистый. — Я геолог. Я не умею считать атмосферы. Но я умею считать. Один день рядом с Нат — больше, чем сорок два без неё. А у нас — сорок два.
Он помолчал одну секунду — короткую, как точка, не как запятую.
— Я останусь здесь. Рядом с Нат. И с вами, поверхность.
Кэтрин опустила глаза на сноски на полях блокнота Юна. У Юна были числа и карандаш. У Мигеля не было ни блокнота, ни карандаша — только Нат рядом и арифметика, которая помещалась в одну ладонь. Он посчитал через Нат и получил тот же ответ, что и Юн через столбцы. Кэтрин это заметила и отложила — не для сейчас, для потом.
Нат не сказала ничего сразу. Кэтрин услышала на той стороне короткий выдох через нос — тот тихий звук, который означал: «да, именно это, спасибо».
— Принято, Мигель. — Нат выдержала секунду. — Юн?
Юн нажал свою тангенту. Указательный палец его левой руки лежал на второй сноске — «HLS — запуск: 7».
— Я посчитал. Повторять не буду. Вариантов два: сорок два и сто двадцать. Я остаюсь здесь.
Он снял палец со сноски. Отпустил тангенту.
— Кэтрин? — голос Нат был тише.
— Я здесь.
Секунда тишины.
Кэтрин нажала тангенту.
— Возвращение снимается с повестки. Экипаж Artemis-Five остаётся на распределённой позиции: двое на поверхности, двое на орбите. Протокольно фиксируется: решение принято единогласно, четырьмя голосами. Экипаж — Уоллес, Кауфман, Пак, Рейес — принимает решение в полном сознании и в полной информированности по данным МКС и HLS. Запись для истории — командир Уоллес, девятнадцать тридцать две по бортовому, двадцать третьего марта две тысячи двадцать девятого года.
Она подержала тангенту ещё одно мгновение.
— Конец повестки.
— Кэтрин.
— Да, Нат.
— Ты всё-таки проговорила устав.
— Я командир. Я должна.
— Знаю. — Нат помолчала. — Я просто говорю: я тебя услышала до того. Устав был для истории. Всё, что до устава, было для меня. Всё в порядке.
Кэтрин не ответила. Не знала, чем.
— Значит, обустраиваемся, — сказала Нат. Голос у неё был тот же, которым шесть дней назад она сказала «Удачи с цифрами». Только немного теплее.
— Обустраиваемся, — подтвердил Мигель.
— Обустраиваемся, — добавил Юн.
Кэтрин задержала нажатие на тангенте на одну лишнюю секунду.
— Обустраиваемся. Конец сеанса.
Щелчок. Белый шум.
Кэтрин сидела ещё несколько секунд с ладонями на краю стола, не снимая наушников. Юн сбоку не двигался. На полях его блокнота сноски стояли как были. «HLS — стоит: 120. Orion — орбита: 42. Возвращение: —».
Она сняла наушники медленно. Положила их на полку рядом с панелью.
— Юн.
— Да.
— Чай.
Юн кивнул, поднялся медленно, пошёл к кухонной зоне. Шаги его в одной шестой тяготения были лёгкие, пружинящие, почти беззвучные, — но Кэтрин, не оборачиваясь, считала их. Семь до кухонной зоны, остановка, потом ещё один на разворот к фонтанчику.
Кэтрин сидела одна у коммуникационной панели.
Она слышала, как Юн у кухонной зоны отвинчивает крышку цилиндрического чайника — лёгкий щелчок пластика, потом тонкое шипение воды из фонтанчика, потом снова щелчок, потом шорох пакета. Юн делал чай как делал все бытовые вещи: без лишних движений, без звука, который можно было бы уменьшить.
Кэтрин не повернула головы. Не посмотрела на бланк расписания в двух метрах слева, где строка «09:00 — Связь с Землёй» стояла так, как Кэтрин её написала три дня назад. Не посмотрела наверх, на лестницу к иллюминатору. Не открыла бортовой журнал, чтобы записать только что произошедшее на канале. Не сняла наушники с полки, куда положила их минуту назад.
Каждое из этих действий требовало, чтобы сначала что-то сдвинулось внутри. Внутри пока ничего не сдвинулось.
Из кухонной зоны донёсся тихий щелчок — Юн нажал кнопку подогрева.
Кэтрин положила правую руку на подлокотник кресла. Подержала её там две секунды, чувствуя под ладонью пластик, шершавый по краю и гладкий в середине. Потом поднялась — сама, не отталкиваясь от подлокотника, просто перенеся вес через бёдра.
Пошла к Юну за чаем.
На следующий день, в пятнадцать ноль ноль, Кэтрин открыла канал с Orion.
Нат ответила со второй секунды. За эти дни Кэтрин успела привыкнуть к этому: Нат всегда сидела у микрофона в полушаге готовности, как будто ждала звонка родителей.
— Поверхность, это Orion. Слышу чисто.
— Статус, — сказала Кэтрин.
— У нас — штатно. Нат жива и зла. Мигель жив и молится. CO₂ — ноль целых четыре девятых миллибара, на ноль целых ноль три выше вчерашнего, в допуске. Вода — норма. Еда — на сутки меньше, чем вчера, как по расчёту. Батареи — номинал. Один из двух гироскопов вчера пикнул, я его перезагрузила, он успокоился. Психика — не знаю, что туда написать в журнал, оставляю пустую графу. Подумываю нарисовать там огромный член, но пока держусь.
— Графу оставь пустой, — сказала Кэтрин. — Это лучше, чем писать неправду.
— Я так и делаю. Кэтрин.
— Да.
— Он молится пять раз в день.
— Кто?
— Мигель. Я сегодня считала. Сначала думала — пять, как у мусульман. Потом смотрю — не пять. По часам. Примерно каждые три часа, от подъёма до отбоя.
— Это литургия часов, — ответила Кэтрин. — Старая католическая практика.
— Ага. Как будильник, только вместо кофе — Бог.
Кэтрин не сразу ответила. В её правом ухе было слышно лёгкое потрескивание несущей, совсем тонкое, фоном. Левое ухо слышало только модуль — скрубберы на номинальных оборотах и Юна, который сидел в пяти шагах за её спиной и перебирал инструменты в кейсе.
— Пусть, — сказала Кэтрин.
— Пусть, — подтвердила Нат. — Я ему не мешаю. Иногда слушаю. Это лучше, чем думать, что нас двое в восьми метрах кубических.
— Принято.
— Конец сеанса.
— Конец.
Канал закрылся.
Кэтрин не сняла наушники. Повернула ручку настройки на четырнадцать триста — четырнадцать триста — хотя уже много дней эта частота молчала. Просто для того, чтобы приёмник не молчал. Потом отпустила ручку, наклонилась чуть вперёд и посмотрела на дисплей частотомера.
В модуле слышно было, как Юн за её спиной перебирал инструменты — металлическое позвякивание шестигранников в пластиковой кассете.
Кэтрин повела ручку чуть вниз. Четырнадцать двести восемьдесят. Четырнадцать двести. Шум, шум, крошечный обрывок — женский голос, английский, одна фраза без конца: «...please, if you can hear me...» — и снова шум. Она задержала настройку. Полминуты. Голос не вернулся.
Она записала в бортовом журнале карандашом, мелкими чёткими буквами:
15:47. 14.200 МГц. Женский, английский, один фрагмент: «...please, if you can hear me...». Повтора нет.
Провела ручку дальше вниз. От коротких волн к длинным, через всё, что между ними, — области, которые Кэтрин раньше считала мусорными. Теперь она их слушала.
На семи двухстах — шум, ни обрывка.
На шести ста тридцати она поймала мужской голос, арабский, литургический ритм, чёткие слоги с паузами в тех местах, где Кэтрин узнавала формулу ашхаду ан ля иляха илля-ллах. Она знала её — слышала много раз в Джибути шестнадцать лет назад, на дежурствах с пятого флота, и однажды на рынке возле порта, где старик молился, прислонившись к стене прилавка, она остановилась — просто послушать. Сейчас тоже слушала. Голос шёл минуту, потом ушёл.
15:53. 6.630 МГц. Мужской, арабский. Шахада, полностью. Повтора нет.
Она вернулась на четырнадцать триста. Потом снова вниз. На четырёх двухстах пятидесяти — низкая частота, военный диапазон, — она поймала несущую. Тонкую, с лёгкими скачками амплитуды, как если бы передатчик был далёкий и помехи шли через несколько отражений. Секунд двадцать — только несущая. Потом в несущей появился голос.
Мужской, говорящий по-русски. Очень тихий, очень усталый. Слова шли глухо, как если бы микрофон был далеко от губ или рот был закрыт ладонью. Кэтрин слышала ритм слов, слышала, что это русский, — за годы совместных программ с Роскосмосом она научилась узнавать его безошибочно, — но слова проваливались. Она не могла собрать их в смысл.
Голос говорил минуту. Потом остановился — не кончил, а остановился, как если бы человек перевёл дыхание. Потом снова говорил. Ещё минуту. Потом — тишина. Потом несущая. Потом несущая тоже ушла.
Кэтрин не записала в журнал, что это было. Записала только:
16:06. 4.250 МГц. Мужской, русский. Не разобрала. Две минуты в два захода. Не МКС.
Подчеркнула «Не МКС».
За её спиной металлическое позвякивание шестигранников прекратилось.
— Кэтрин.
— Юн.
— Зачем ты слушаешь всех?
Она не оборачивалась. Правая рука её лежала на ручке настройки, карандаш в левой над журналом.
Подумала секунду. Не о том, что ответить — о том, как сказать это точно.
— Потому что кто-то ещё говорит.
Юн помолчал. Кассета шестигранников щёлкнула — он закрыл её крышку.
— Принято, — сказал Юн.
Не задал второго вопроса. Ни «кто именно говорит», ни «какая связь между женским голосом на четырнадцати двухстах и арабской молитвой на шести тридцати». Юн услышал ответ и пошёл дальше.
Кэтрин услышала, как он встал в два этапа, услышала его шаги к лестнице, потом услышала, как он поднимается наверх — на пятой ступени ненадолго остановился, потом дальше. Он шёл к иллюминатору, не к спальной палубе. Она это знала по количеству шагов.
Кэтрин ещё секунд тридцать сидела с наушниками. Потом сняла их, положила на полку, встала.
Прошла три шага от панели к бланку расписания на переборке.
Строка «09:00 — Связь с Землёй» стояла на том же месте, на котором Кэтрин её написала утром двадцатого марта. Она смотрела на эту строку четыре дня подряд, в среднем по шесть раз в день — на каждом проходе мимо бланка. Четыре дня она ничего не дописывала.
Она не дописала ничего. Не вычеркнула. Просто посмотрела ещё секунду.
Сверху, с верхней палубы, не доносилось ни звука — Юн стоял у иллюминатора молча.
Кэтрин вернулась к коммуникационной панели, села, снова надела наушники. Повернула ручку на четырнадцать триста.
Приёмник шипел.
Кэтрин его слушала.
Солнце уходило за гребень с вечера двадцать пятого марта.
Кэтрин стояла у верхнего иллюминатора с восемнадцати сорока двух. Юн поднялся наверх на десять минут позже и встал в полушаге справа от неё, не говоря ничего. Оба смотрели в одну и ту же точку за стеклом.
Западный гребень — узкая каменная линия, отстоявшая от посадочной площадки на несколько километров, — поднимался над местным горизонтом всего на градус, не выше. Солнце весь первый этап миссии висело над этим гребнем, низко, на собственных полутора градусах, едва превышая его верхний край и отбрасывая тени, тянущиеся по реголиту в десятки длин человеческой фигуры — бритвенно резкие, абсолютно чёрные. Кэтрин к этим теням привыкла.
Теперь тени удлинялись.
Не мгновенно. Медленно, без звука, в темпе, который Кэтрин могла бы отследить только по секундной стрелке бортовых часов, если бы смотрела специально. Но она смотрела неспециально. Она смотрела, как тень от опоры HLS — короткая, обрубленная, как укушенная, — растягивается по реголиту на шаг дальше, чем была час назад. Как тень от одиночного камня в ста метрах за окном — камень был серо-бежевый, один из тысячи таких на панораме, но Кэтрин выбрала его как точку отсчёта в первый день, — вытягивается в чёрную линию, тонкую и длинную, которая теперь доставала почти до дальнего края панорамы.
Рядом с ней Юн не шевелился.
— Восемнадцать пятьдесят две, — сказал он тихо.
— Да.
— Я засёк скорость смещения края тени по реголиту два часа назад. Примерно метр двадцать в минуту по ровному. Сейчас — примерно метр тридцать. Скорость увеличивается, потому что угол солнца относительно гребня меняется нелинейно.
— Когда гребень закроет солнечный диск полностью?
— По моей оценке — в девятнадцать двадцать две.
Кэтрин посмотрела на часы бортового дисплея в углу иллюминаторной панели. Они показывали восемнадцать пятьдесят три.
— Юн.
— Да.
— Расскажи мне про панель.
Юн помолчал две секунды. Он знал, что она знает. Она знала, что он знает, что она знает. Но сейчас ей нужно было услышать.
— Левая панель — семьдесят один процент. Правая — сто. При штатном освещении мы брали с них шестьдесят пять процентов от номинала, потому что угол падения на южном полюсе низкий. При затенении обе панели выключаются, идём на батарею. Батарея рассчитана на шесть суток при штатном режиме, включая обогрев на плюс восемнадцать в модуле. Если затенение продлится больше шести суток — мы должны снизить потребление.
— На сколько снизить?
— Я сегодня с утра прошёлся по списку. Обогрев до плюс двенадцати — минус двадцать процентов расхода. Отключение одной из двух палуб по освещению — минус восемь. Отключение электролиза на сутки с возвратом к баллонному кислороду — минус пятнадцать. Перевод скрубберов на минимальный цикл регенерации — минус десять. Итого — минус пятьдесят три. Из них часть съест холод: батарейный отсек снаружи модуля, в затенении он остынет до минус пятидесяти, и литий теряет там около двадцати процентов рабочей ёмкости. С этим — батарея потянет девять-десять суток.
— А если семь?
— Семь суток — в пределах. Плюс-минус.
— А если девять?
Юн не сразу ответил.
— Если девять — тяжело. Но возможно.
— А если двенадцать?
— Двенадцать — нет.
Кэтрин кивнула сама себе. Медленно.
— Продолжительность по прогнозу?
— Мы не знаем точно. Южный полюс даёт от одного до семи суток в штатном режиме. Для этого затенения точных данных у нас нет — геометрия западного гребня и текущее положение Солнца дают среднюю оценку где-то около пяти-шести суток, но может быть и семь. Я закладываю семь.
— Принято.
Юн помолчал. Потом:
— Я начну снижение потребления с восемнадцати ноль ноль завтра. Утром обновлю бланк расписания.
— Хорошо.
Юн не уходил. Стоял рядом. Кэтрин тоже не уходила. Они оба смотрели в иллюминатор.
Тень от опоры HLS ещё удлинилась — Кэтрин это увидела, потому что смотрела специально. Метр тридцать в минуту. За минуту разговора — метр тридцать дальше по реголиту. За двадцать минут — двадцать шесть метров. За час — почти восемьдесят. За оставшееся время тень пройдёт ещё половину панорамы, и Солнце окончательно скроется за гребнем.
Она перевела взгляд выше, над гребнем, на небо. Небо было чёрное — оно всегда было чёрное, потому что не было атмосферы, рассеивающей свет. На этом чёрном, на том же месте, на котором она стояла все четырнадцать суток без движения на ширину пальца, стояла Земля.
Кэтрин смотрела на неё четырнадцать суток, каждый день, в среднем по две-три минуты на каждый проход мимо иллюминатора. Она знала её нынешний цвет наизусть: сегодня он был не тот, что позавчера.
Вчерашний слабый коричневый налёт над северной половиной диска сегодня был чуть плотнее. Границы между голубым и коричневым — теми, которые ещё существовали, — размылись. Коричневый теперь шёл чуть ниже, чем вчера, почти доставал до экваториальной широты. На дневной стороне, где должен был быть тот насыщенный синий цвет океанов, который Кэтрин видела с МКС восемь лет назад, — теперь был цвет неровный, смазанный, тот самый, который принимает чистая стеклянная бутылка, если в ней подержали некрепкий чай.
Земля ещё была узнаваема. Ещё была голубая.
— Юн.
— Да.
— Она буреет.
— Да.
Он помолчал секунду.
— Процесс идёт по предсказуемой кривой, — сказал он. — NO₂ стабильно накапливается в стратосфере северного полушария. Винтерс говорила об этом вчера в тринадцать двадцать две: облачность растёт, альбедо повышается, диоксид азота опускается в тропосферу. Это будет меняться ещё шесть-восемь недель, потом стабилизируется.
— Она ещё голубая.
— Да.
— Хорошо.
Они смотрели ещё одну минуту. Солнечный край, до этого чуть видневшийся над гребнем, сдвинулся ниже. Тень от опоры HLS за окном перестала медленно удлиняться и начала ускоряться — Кэтрин видела это движение краем глаза. Через двадцать минут — или чуть меньше, если Юн прав насчёт нелинейности — Солнце зайдёт полностью.
Кэтрин положила ладонь на холодный край иллюминаторной рамы. Металл был на границе между прохладным и холодным. Юн рядом не касался рамы — его руки были в карманах флиса.
— Пошли вниз, — сказала Кэтрин. — Я хочу быть у приёмника в девятнадцать двадцать две, когда Солнце окончательно зайдёт за гребень.
— Хорошо.
Юн развернулся первым. Кэтрин задержалась ещё на секунду у иллюминатора — посмотреть ещё один раз. Она была на том же месте, на котором стояла все четырнадцать суток. Буреющая, но была.
Кэтрин повернулась от окна и пошла за Юном по лестнице вниз.
Внизу, на переборке слева от коммуникационной панели, бланк расписания висел на том же месте, на котором Кэтрин его закрепила пять суток назад. Строка «09:00 — Связь с Землёй» стояла так, как Кэтрин её написала пять суток назад. Кэтрин прошла мимо, не глядя на неё. Села у коммуникационной панели. Надела наушники.
За стеклом верхнего иллюминатора Солнце заходило за гребень.
Приёмник шипел. Никто не выходил в эфир.
Кэтрин слушала.
ДО-04. «Экипаж»
ДО-04. «Экипаж»
Джек открыл дверь раньше, чем Нат успела позвонить.
Восемь лет, босые ноги, вилка в руке. Он посмотрел на неё снизу вверх, потом на бутылку вина, потом снова на неё.
— Вы та, которая пилот?
— Та.
— Мама сказала не трогать хлеб. Но я проверяю. Хлеб надо проверять.
Он развернулся и убежал обратно в глубину дома, и за ним открылось всё разом: кухня, свет, шум, Кэтрин у разделочной доски с ножом, Дэвид у мойки с полотенцем через плечо, детский рисунок ракеты на холодильнике — подпись косыми буквами: «ДЖЕК. МАРС. МАМЕ», — запах мяса из духовки, стук ножа по доске, и поверх всего голос Кэтрин:
— Джек, от духовки.
Голос был тот же, что на брифингах. Командирский. Абсолютно тот же.
Дэвид обернулся от мойки, увидел Нат и улыбнулся, широко, всем лицом, из тех улыбок, которые не включают, а которые просто есть. Футболка с логотипом строительной компании, мокрые руки, ссадина на костяшке.
— Нат! Заходи. Не обращай внимания на хаос.
— Это не хаос, — сказала Кэтрин, не оборачиваясь. — Это контролируемая среда.
— Контролируемая среда, — повторил Дэвид, забирая у Нат бутылку и подмигнув ей. — С контролируемым ребёнком. Который контролирует хлеб.
У духовки Джек снова стоял с вилкой. Смотрел через стекло, близко, не мигая, как смотрят на костёр.
— Джек.
— Я проверяю!
— Ты смотришь. Это не проверка.
— А если я открою и потрогаю — будет проверка?
Кэтрин подняла голову от доски и посмотрела на сына. Нат ждала командирского взгляда — того, от которого в симуляторе Флауэрс замолкал. Но Кэтрин смотрела иначе: уголок рта дрогнул, и на долю секунды сквозь рабочую сосредоточенность проступило что-то, чему Нат не нашла названия.
— Отойди, — сказала спокойно. — Через десять минут можешь проверить. Вилкой. Один раз.
Джек кивнул с достоинством, как после удачных переговоров, и ушёл. Вилку унёс.
Дэвид открывал бутылку штопором, который висел у холодильника, двигаясь по кухне в своём режиме, неторопливо и чуть неловко, задев локтем банку с перцем, поймав её на полпути, поставив обратно, капнув вином на столешницу. Без Дэвида в этом доме было бы чище, тише и невыносимо.
— Мигель на заднем дворе, — сказал он, протягивая ей бокал. — По-моему, изучает мои помидоры.
— Он геолог, — бросила Кэтрин, не отрываясь от доски. — Он изучает почву.
— Он трогает мои помидоры, Кэт. Двумя пальцами. Я знаю, как люди трогают помидоры.
Нат прислонилась к кухонному острову и смотрела, как Кэтрин режет болгарский перец — длинные ровные полоски, красные на светлой доске. Движения те же, что в симуляторе: точные, быстрые, без единого лишнего жеста. Фартук завязан аккуратно. Рукава закатаны одинаково. Кэтрин готовила ужин так, как командовала кораблём, — или командовала кораблём так, как готовила ужин, и Нат не могла понять, что было первым.
На полке над столом стояли фотографии: свадебная, на которой Кэтрин улыбалась так, как ни разу не улыбалась за три месяца тренировок: ветер, короткое платье, что-то открытое в лице; Кэтрин у Т-38, шлем под мышкой; дети, обоим на пару лет меньше, чем сейчас.
Нат отвернулась от фотографий.
— Салат справа, — сказала Кэтрин, не поднимая головы. — Помидоры мытые. Можешь резать.
Нат взяла нож. Не потому что хотела помочь, а потому что стоять и смотреть в чужой кухне было неловко, и нож давал рукам дело, а это было лучше, чем держать бокал и быть гостьей.
Они стояли рядом — Кэтрин и Нат — и резали овощи, и Дэвид между ними ходил с бутылкой и рассказывал, как Джек вчера пытался покормить кошку чесноком, «потому что чеснок убивает вампиров, а кошка у нас трусливая», и Кэтрин — «у нас нет кошки», и Дэвид — «соседская», и Нат засмеялась коротко, горлом, потому что он рассказал это с лицом человека, который абсолютно серьёзно переживает за чужую кошку.
Лили появилась из коридора. Одиннадцать лет, тёмные волосы матери, прямая спина. Остановилась в дверном проёме и посмотрела на Нат — внимательно, без улыбки, тем взглядом, который у взрослых называется оценивающим, а у детей не имеет названия, потому что дети его не скрывают.
— Вы полетите с мамой?
— Полечу.
— На Луну?
— На Луну.
Лили кивнула медленно, обдумывая.
— Присматривайте за ней.
Ровно, без просьбы. Как факт. Потом развернулась и ушла в коридор.
Дэвид посмотрел ей вслед. Улыбка осталась, но глаза стали другими — мягче, тяжелее.
— Она третий день такая, — проговорил он негромко. — Взрослая стала за неделю.
Кэтрин промолчала. Нож стучал по доске.
В семь ровно раздался звонок, и Нат, не глядя на часы, знала, что это Юн.
Джек побежал открывать — пост не покинут, просто объект сменился. За дверью стояла Сора: невысокая, черноволосая, в лёгкой куртке, с контейнером в руках и усталым лицом женщины, которая час одевала шестилетнего. За ней — Минджун, прижимавший к груди большой лист бумаги обеими руками, как щит. За Минджуном — Юн, с курткой сына в одной руке, потому что Минджун снял её в машине и отказался нести.
— Рис, — сказала Сора, ставя контейнер на стойку. — Он просил не варить.
— Она всегда варит. — Юн следом, тихо.
— Потому что без моего риса вы будете есть только то, что приготовила Кэтрин.
— Я слышу, — донеслось из кухни.
— Я знаю, — Сора даже не повернулась.
Дэвид заглянул в контейнер, кивнул с видом человека, который знает, когда лучше не спорить, и отнёс на стол. По дороге потрепал Минджуна по голове. Минджун не поднял глаз — он смотрел на Джека, который стоял перед ним, на голову выше, босой, и рассматривал лист бумаги у него в руках.
— Что это?
Минджун прижал лист плотнее.
— Рисунок.
— Какой?
— Потом.
— Покажи.
— Потом. — Минджун обернулся к отцу. Юн чуть кивнул — ничего, мол, не трогают. Минджун кивнул в ответ и ушёл в гостиную с листом, и Джек пошёл за ним, и через минуту из гостиной донеслось: «А ты умеешь делать самолёт из бумаги?» — «Это не самолёт.» — «Я знаю. Но ты умеешь?»
Мигель пришёл с заднего двора. Молча, вымыв руки — полоска земли под ногтем большого пальца не оттёрлась. Он остановился в дверях кухни и смотрел на эту сцену — двое детей, четверо взрослых, контейнер с рисом, открытая бутылка на столе, Кэтрин у плиты, Дэвид с полотенцем, Сора, которая уже нашла бокал и наливала себе сама, — и на его лице было выражение, которое Нат не сразу прочитала. Не неловкость. Не грусть. Что-то тихое, глубоко спрятанное.
— Мигель, — сказал Дэвид. — Бокал?
— Спасибо.
Он взял бокал, отпил, сел у стойки. Он сел не в центр комнаты, а с краю, спиной к стене.
За столом не хватало стула. Дэвид вынес из гаража два складных, белые, пластиковые, и Джек немедленно захотел на одном из них сидеть, потому что он качался. Кэтрин сказала «нет». Джек сказал «но он качается!». Кэтрин сказала «именно». Компромисс нашёл Дэвид: Джек сел на обычный стул, подложив диванную подушку, чтобы быть выше всех. Минджун перевёл взгляд на подушку, потом на свой стул, потом на мать. Сора покачала головой. Минджун сел без подушки и без протеста. В семье Юна переговоры шли иначе: тише, точнее, с меньшим количеством раундов.
Кэтрин расставила тарелки — девять, на столе, рассчитанном на шесть. Дэвид подвинул. Кэтрин переставила ту, которую он подвинул. Дэвид посмотрел на неё. Она посмотрела на него. Он подвинул обратно. Она оставила. Не ссора — старый, притёртый годами ритм, в котором оба знали, что Кэтрин победит, но Дэвиду позволено попробовать.
Дэвид поставил блюдо в центр. Мясо — ростбиф, с тёмной корочкой, — овощи, хлеб, который Джек проверил вилкой и объявил готовым с таким лицом, будто от его решения зависела миссия, и Сорин рис, который Юн не просил, но положил себе первым.
— Все берут сами, — сказала Кэтрин, и это звучало как приказ, и это работало.
Первые пять минут ушли на передачу тарелок, на «мне без лука», на «Минджун, вилкой», на то, чтобы Джек не положил себе полблюда мяса, на то, чтобы Лили вообще что-нибудь положила — она сидела в углу стола и смотрела в тарелку так, будто обдумывала тактическую задачу. Мигель сел между Нат и Дэвидом, сложил руки перед тарелкой и подождал, пока все начнут. Не перекрестился — чужой стол, чужой дом.
Потом все ели. Ростбиф был горячий, розовый в середине, и когда Нат откусила первый кусок, мясо оказалось мягче, чем она ожидала, с перцем и чем-то травяным, чего она не могла назвать. Вино к нему шло. Рис Соры — рассыпчатый, чуть клейкий, с кунжутным маслом — шёл ко всему.
Разговор пошёл слоями.
Дэвид рассказывал Соре про ремонт школьного спортзала, которым руководил, про балку, которая оказалась гнилой, про подрядчика, который сказал «всё нормально», про то, как балка упала ночью, к счастью в пустом зале, и про слово, которое Дэвид сказал подрядчику утром и которое не стал повторять при детях.
— А подрядчик что? — спросила Сора.
— Подрядчик сказал, что это не его балка.
— Конечно. Они всегда так говорят. У меня в лаборатории холодильник для образцов сломался в январе, я вызвала техника, техник сказал «это не мой холодильник». Я говорю: «Это холодильник с биоматериалом на двести тысяч долларов». Он говорит: «Тем более не мой».
Дэвид засмеялся — громко, запрокинув голову. Кэтрин на другом конце стола говорила Юну что-то про завтрашний сим, про стыковку, про порядок проверки — и на секунду, не прерывая фразы, подняла глаза на мужа. Не вспышка — привычка. Как включить свет в комнате, в которой живёшь двадцать лет. Она вернулась к Юну, и рабочий разговор потёк дальше, но за этим столом, рядом с детьми, стыковочный узел и давление в контуре звучали как часть ужина.
— Жуй, — сказала Кэтрин Джеку, не прерывая фразы.
Джек жевал. Минджун рядом с ним ел руками — серьёзно, сосредоточенно, как будто каждый кусок мяса требовал отдельного решения. Сора подняла бровь, покосилась на Юна. Юн не заметил — он чертил что-то на салфетке, показывая Кэтрин схему стыковочного узла, и его длинные пальцы двигались по бумаге с той же точностью, с которой он разрезал мясо на одинаковые куски, и Нат подумала, что Сора, вероятно, знала про эту точность до свадьбы, и вышла замуж не вопреки, а потому.
Сора вздохнула коротко, почти неслышно, как вздыхает человек, который давно выбрал свои битвы.
Потом Минджун встал на стуле на колени — Сора автоматически положила руку ему на спину, чтобы не упал, — и положил свой лист бумаги на стол, между тарелкой отца и блюдом с мясом.
— Папа. Смотри.
Ракета. Оранжевая и белая, на весь лист — цвета SLS, их миссии. Нат узнала их мгновенно: оранжевый корпус, белая капсула. Два ускорителя по бокам — толстые, прямые, раскрашенные с нажимом, так что восковой карандаш оставил блестящие полосы на бумаге. Капсула сверху, конусом, с четырьмя окошками. В каждом окошке — лицо: круглые глаза, полоски-улыбки. Четыре человека. Внизу, под ускорителями, оранжевые и жёлтые зигзаги — пламя. И подпись, печатными буквами, крупными и неровными: «ПАПА ЛЕТИТ».
Стол затих.
Юн взял лист обеими руками, осторожно, как берут образцы, как берут вещи, которые не хочется повредить. Поднёс ближе. Рассматривал молча — три секунды, четыре, пять. Для Юна это было очень долго.
Потом положил лист перед собой и сказал:
— Сопла.
Сора закрыла глаза.
— Сопла расходятся под одинаковым углом, — сказал Юн, — но у RS-25 конус шире, чем у твердотопливного ускорителя. Вот здесь, — он взял карандаш Минджуна, который откуда-то появился в его пальцах, и нарисовал тонкую линию рядом с линией сына, не поверх, а рядом, аккуратно, — нужно чуть шире.
— Юн, — сказала Сора.
— Что?
— Ему шесть.
— Я знаю, сколько ему лет.
— Ему шесть лет, и он нарисовал тебе ракету.
Юн посмотрел на Сору. Потом на Минджуна. Минджун смотрел не на ракету — на отца. Ждал. Он ждал терпеливо, привычно — как ждут дети, которые знают, что отец сначала скажет про сопла, а потом скажет главное.
— Ракета отличная. — Юн положил карандаш. — Лучшая, которую я видел.
Минджун улыбнулся — уголками, как отец. Та же механика: сначала правый уголок, потом левый, потом глаза. Копия.
— Но сопла... — начал Юн тихо.
— Юн.
— Я молчу.
Дэвид через стол поднял бровь, медленно, с выражением, которое не требовало перевода. Нат отпила вино.
— У них у всех нет носов. — Лили не подняла глаз от тарелки.
— У астронавтов нет носов, — заявил Джек. — В скафандре не нужен.
Дэвид кивнул с таким лицом, будто выступал на конференции.
— Нос — опциональный орган.
— Нос не опциональный орган, — отрезала Кэтрин.
— В скафандре — опциональный.
— Дэвид.
— Я молчу.
Мигель рядом с Нат засмеялся — тихо, коротко, и Нат повернула голову. Он смотрел на рисунок и улыбался. Не той улыбкой, которую Нат видела на тренировках, вежливой, дозированной, а другой, мягкой и незащищённой. У его матери в Сан-Антонио на холодильнике, наверное, тоже что-нибудь висело.
Ужин длился ещё час. Дэвид открыл вторую бутылку. Сора рассказала про свою соседку, которая каждое утро выносила на газон стул и садилась читать книгу, а книга была одна и та же — кулинарная, толстая, итальянская, и за три года соседка ни разу ничего не приготовила, только читала, и Дэвид — «Это уважение к тексту», и Кэтрин: «Это прокрастинация», и Мигель, тихо, почти не поднимая глаз: «Может, ей нравится сад», и все посмотрели на него, потому что Мигель за весь вечер сказал пять слов, и эти были шестым, седьмым, восьмым и девятым.
Джек показывал Минджуну, как делать бумажный самолёт. Минджун не хотел делать самолёт — он хотел делать ракету. Джек объяснял, что ракету из бумаги сделать нельзя. Минджун объяснял, что можно. Они спорили серьёзно и увлечённо, как спорят дети, для которых это важнее всего на свете, и ни один не уступал, и в какой-то момент Джек взял салфетку, сложил её пополам, ещё раз, загнул нос — и протянул Минджуну.
— Вот. Это ракета.
Минджун посмотрел. Это был самолёт.
— Это самолёт.
— Это ракета, которая ещё не выросла.
Минджун подумал секунду. Взял. Мигель, сидевший рядом с Нат, смотрел на них обоих с тем же лицом, с каким смотрел на рисунок, мягким, открытым. Пальцы его лежали на столе неподвижно, без чёток, без карандаша, без дела.
К девяти Минджун уронил голову на сложенные руки и заснул — мгновенно, посреди фразы, как засыпают шестилетние. Бумажная ракета, которая была самолётом, выпала из разжавшихся пальцев и спланировала на пол. Рисунок лежал рядом — видно, смахнули со стола. Сора наклонилась поднять, но Юн был быстрее — подхватил сына одной рукой, привычным движением, не прерывая фразы о калибровке гироскопов, и посадил к себе на колени. Минджун не проснулся. Его голова легла Юну на плечо, и Юн чуть наклонил шею, чтобы ему было удобнее, так же точно и автоматически, как поправлял сопла на рисунке.
Рисунок Сора положила на край стола, лицами вверх.
Сора забирала Минджуна первой. Юн нёс его на руках — голова на плече, кулак разжат, пальцы свисают, а Сора шла рядом, и в руках у неё были рисунок, свёрнутый в рулон, и куртка, и ботинки, и сумка, потому что у матерей, когда они уходят откуда-то с ребёнком, всегда заняты обе руки. У двери она обернулась.
— Спасибо, Кэтрин. Было вкусно.
— Сора, рис был лучше мяса.
— Я знаю, — сказала Сора. — Но я вежливая.
Юн кивнул всем, коротко, ровно, по-юновски, и вышел с Минджуном в тёплый вечер. Нат видела в окно, как он укладывал сына в детское кресло: одной рукой придерживал голову, другой пристёгивал — точные, отработанные движения, последовательность, которую он, вероятно, делал тысячу раз и о которой не думал, как не думают о дыхании.
Дэвид мыл посуду. Кэтрин протирала стол. Они работали вдвоём, молча — он мыл, она вытирала, он ставил, она переставляла, и в этом молчании было то же, что в ужине: ритм, притёртый годами, привычка, которая не нуждалась в словах. Лили давно ушла к себе. Джек сидел на полу с салфеточным самолётом, который подобрал после Минджуна, и пускал его по кафелю, и самолёт каждый раз врезался в ножку стула, и Джек каждый раз говорил «бабах» негромко, удовлетворённо, как говорят дети, когда мир работает именно так, как они ожидали.
Нат помогала, несла бокалы к мойке, стирала крошки с островка, но кухня была маленькая, а Кэтрин и Дэвид в ней занимали всё пространство, своим ритмом, своей парностью, и Нат в какой-то момент поняла, что третий человек здесь помеха, и это не обижало, а было просто фактом: у них был свой способ заканчивать вечер, и она в нём не участвовала.
Она вышла на задний двор через стеклянную дверь.
Мигель стоял у перил веранды, спиной к дому, с телефоном у уха.
Нат остановилась. Дверь за ней мягко закрылась. Мигель не обернулся — или не услышал, или решил не оборачиваться.
Он говорил по-испански. Тихо, голосом, которого Нат не слышала ни на тренировках, ни в симуляторе, другим — тем, который бывает у людей, когда они разговаривают с человеком, которого знают всю жизнь. Мягче. Ниже. С паузами, в которых он слушал долго — иногда десять, пятнадцать секунд — и только потом отвечал.
— Sí, mamá. Sí.
Мать говорила. Мигель слушал, наклонив голову, одной рукой держа телефон, другой — перила веранды. Большой палец его медленно водил по дереву, туда, обратно, туда, так же, как два часа назад он трогал землю на грядке Дэвида. Тот же жест: геолог, который познаёт мир пальцами.
— No, todo bien. Cenamos con el equipo. — Пауза. — Sí, la comandante. — Пауза длиннее. — Sí, cocina bien.
Нат не всё понимала — годы в Хьюстоне дали ей ресторанные меню, ругательства и счёт до двадцати, но «mamá» она слышала, и «bien», и «equipo», и по ритму пауз, по тому, как его голос опускался в конце каждой фразы, она понимала, что это не отчёт и не формальность, а разговор, какие ведут с матерями вечером после ужина, когда день закончился и торопиться некуда. Мигель рассказывал матери про команду. Про командира, которая хорошо готовит. Мать спрашивала — далёкий тонкий голос из динамика, неразборчивый, быстрый, — и Мигель отвечал, и кивал, хотя она не могла видеть.
Потом мать говорила дольше. Голос её звучал иначе — тише, плотнее, и Мигель перестал водить пальцем по перилам. Слушал неподвижно. Когда заговорил — медленнее, и что-то в его голосе изменилось, затяжелело, как будто слова стоили ему чуть больше, чем обычные:
— Te quiero, mamá.
Пауза.
— Sí. Yo también.
Он опустил телефон, подержал в руке. Потом убрал в карман. Не обернулся. Стоял, глядя на тёмный двор — на грядки Дэвида, на забор, на фонарь, горевший на соседской подъездной дорожке.
Нат не двинулась. Двигаться было бы вторжением.
Она тихо открыла дверь и вернулась в дом.
Кэтрин мыла последнюю сковороду, когда Нат вернулась в кухню. Дэвид вытирал стол — широкими круговыми движениями, тряпкой, которая, судя по виду, пережила не один ужин и ещё не один переживёт. Мигель сидел на табурете у стойки, допивая воду, и когда Нат вошла — поднял глаза, посмотрел на неё и чуть кивнул. Ничего не сказал. Она кивнула в ответ. Между ними повисло короткое молчание — не тяжёлое, не неловкое, а то тихое молчание, которое бывает между людьми, когда один знает, что другой видел что-то частное, и оба решают не называть это вслух.
— Мне пора, — сказала Нат.
— Пешком? — спросил Дэвид. — Могу подбросить.
— Двенадцать минут, Дэвид. Я переживу.
— Двенадцать минут по техасской темноте. Тут койоты.
— Тут нет койотов. — Кэтрин не обернулась от мойки.
— Один раз был.
— Это была собака Миллеров.
— Это был койот, который маскировался под собаку Миллеров.
Нат улыбнулась. Мигель допил воду и поставил стакан в мойку.
— Я тоже пойду. Спасибо, Кэтрин. Дэвид.
— Спасибо, — сказала Нат.
Кэтрин обернулась. Руки мокрые, фартук на месте, волосы чуть выбились из-за уха — единственный видимый след вечера. Она посмотрела на Нат и Мигеля — на обоих, разом, — и на секунду её лицо стало другим. Не командирским. Не рабочим. Просто лицом женщины, которая провела вечер с людьми и не хочет, чтобы они уходили. Это длилось секунду. Потом Кэтрин кивнула.
— До завтра. Сим в девять.
— Есть, командир, — сказала Нат.
У двери стоял Джек. Он должен был давно спать, но стоял — босой, в пижаме, которая была ему коротка в рукавах, с салфеточным самолётом в руке. Тем самым, который сделал для Минджуна. Когда Нат наклонилась, чтобы сказать «пока», он сунул ей самолёт в ладонь.
— Это запасной, — сказал он. — На всякий случай.
— Запасной что? — спросила Нат.
— Запасной всё. На всякий случай нужен запасной.
Нат посмотрела на смятую салфетку в своей руке. Крылья загнуты криво. Нос примят.
— Спасибо, Джек.
— Пожалуйста.
Он сказал это серьёзно, без улыбки, стоя в дверях босиком.
Нат убрала самолёт в карман куртки и вышла.
Мигель шёл рядом — первые три минуты молча. Клир-Лейк вечером был тихий, тёплый, с тем особенным техасским покоем, когда дневной жар ушёл, а ночная прохлада ещё не легла, и между ними — полоса мягкого воздуха, в которой слышно всё: собственные шаги по тротуару, далёкий звук телевизора из чьего-то окна, шелест разбрызгивателя на газоне через дорогу. Фонари стояли через два дома на третий, и тени от деревьев лежали на асфальте длинными полосами, и Нат шла через них, и каждый раз, выходя из тени в свет, чувствовала разницу — не температуры, а чего-то другого, как будто свет и тень были двумя разными комнатами.
В окнах домов горели жёлтые огни. За одним мелькнул силуэт — кто-то мыл посуду. За другим — голубое мерцание телевизора. За третьим окно было тёмным, но дверь гаража приоткрыта, и из неё торчал нос лодки. Нат раньше ходила этой дорогой и не смотрела в окна. Сегодня смотрела.
— Хороший вечер, — Мигель негромко, не поворачивая головы.
— Да.
— Минджун. Рисунок.
— Да.
— Юн и сопла.
Нат коротко засмеялась. Мигель тоже — тихо, одним выдохом.
Они дошли до перекрёстка, где дорога раздваивалась, направо к JSC, налево к гостевой парковке, где Мигель оставил машину. Остановились.
— До завтра, — сказал Мигель.
— До завтра.
Он пошёл налево. Нат — направо. Через несколько шагов она обернулась: Мигель шёл, засунув руки в карманы, и его силуэт в свете фонаря был тихий и спокойный, как всегда. Она отвернулась и пошла дальше.
Через пять минут, уже у ворот JSC, она достала телефон и набрала мать.
Три гудка. Четыре. Пятый оборвался на середине.
— Натуся?
Голос сонный, с той мгновенной материнской тревогой, которая включается быстрее сознания.
— Мам, привет. Ничего не случилось. Просто звоню.
Мать помолчала. Та секунда, в которой матери решают: спрашивать или принять подарок.
— Ты что, выпила?
— Два бокала.
— Натуся.
— Мам. Два бокала за четыре часа. Я трезвая как Луна.
— Как Луна — это не аргумент, Луна — камень.
— Мам, я просто звоню. Всё хорошо. Ужинала у командира.
— У Кэтрин?
— У Кэтрин. С семьями. Дети, мужья, рис.
— Как она?
— Готовит нормально.
— Хорошо. — Пауза. — Я посылку отправила. Должна дойти до конца недели. Проверь почту.
— Проверю.
— Варенье малиновое. Не знаю, пропустят ли.
— Мам, варенье не пропустят.
— Если не пропустят — сама съешь, не выбрасывай.
— Не выброшу.
— И ешь нормально.
— Ем нормально.
— Натуся.
— Мам. Ем. Нормально. Только что был ужин. Мясо, салат, рис.
— Ладно. — Голос матери стал мягче, тише, и Нат услышала в нём то, что слышала всегда, когда мать переставала волноваться и начинала просто быть рядом. — Ты хорошая девочка, Натуся. Ты знаешь?
— Мам.
— Знаешь.
— Спокойной ночи, мам.
— Спокойной ночи, дочка. Позвони ещё.
— Позвоню.
Нат убрала телефон. Постояла у ворот — минуту, может, две. Охранник в будке кивнул ей, она кивнула в ответ.
Потом пошла к корпусу. В кармане куртки лежал бумажный самолёт — лёгкий, мятый, уже тёплый от её ладони. Нат сунула руку в карман и нащупала его крыло. Помятое. Кривое. Запасной.
Она не стала его доставать.
ПОСЛЕ-05. «Темнота»
ПОСЛЕ-05. «Темнота»
Луна. 26 марта 2029
К первому утру в тени модуль остыл до четырнадцати градусов.
Кэтрин это почувствовала раньше, чем увидела цифру на дисплее, — почувствовала ночью, во сне, как холод просочился через спальник и лёг на плечи, на шею, на полоску кожи между воротником термобелья и волосами. Она просыпалась дважды: в два, от того, что свело икроножную, и в четыре с чем-то, от того, что ладони стали сухие и ледяные, как если бы она держала их на подоконнике в январском доме. Пальцы отказались сжаться в кулак с первого раза. Со второго сжались, но медленно, с усилием, которого вчера не требовалось.
Шесть двадцать две. Будильника по-прежнему не было.
Она лежала в спальнике, не расстёгивая, и слушала. Гул жизнеобеспечения был тише обычного: Юн за ночь перевёл скрубберы на минимальный цикл, и вместо привычного постоянного давления в ушах стоял звук реже, прерывистее, как дыхание человека, который экономит воздух. Модуль, который за первые десять дней миссии стал для Кэтрин сплошным белым шумом — настолько постоянным, что она перестала его слышать, — теперь звучал иначе. Тише. Осторожнее. Как механизм на исходе завода.
Конденсат на переборке над её головой она увидела, когда села. Мелкие капли, матовые в свете дежурной лампы, — не по всей стене, а полосой, вдоль стыка двух панелей, где изоляция была тоньше. Их не было вчера утром. Кэтрин протянула руку и тронула одну каплю кончиком указательного пальца. Холодная. Палец оставил на металле мокрый след, и на секунду ей показалось, что капля ушла, — но другая уже собиралась на том же стыке, медленно, бесшумно, как будто стена потела. Она провела ладонью по полосе конденсата — ладонь стала мокрой, холодной, и Кэтрин вытерла её о спальник, потому что полотенце висело внизу, а спускаться она ещё не решила.
Потом всё-таки расстегнула спальник.
Холод лёг на тело разом, через термобельё, через ткань, через всё, что должно было защищать и не защищало, потому что четырнадцать градусов — это не мороз, это просто чуть ниже порога комфорта, и именно поэтому тело не может к нему привыкнуть: достаточно холодно, чтобы постоянно чувствовать, недостаточно, чтобы онеметь.
Кэтрин спустилась по лестнице: ступени через носки были холоднее, чем вчера, заметно, на несколько градусов, и каждая ступень напоминала об этом отдельно, как будто лестница считала за неё. На нижней палубе дисплей показывал двенадцать и два десятых. Свет дежурных ламп, жёлтый, на минимуме, лежал на панелях неровно, оставляя углы в полутьме. Верхнее освещение Юн отключил вчера для экономии.
Юн сидел у коммуникационной панели. Спальник на плечах как шаль. Очки на носу. Блокнот на коленях, раскрытый на странице, исписанной мелко, убористо, столбцами. Он не спал; это было видно по количеству записей: их было больше, чем мог сделать человек, проснувшийся полчаса назад. Судя по нижней строке, последняя запись сделана в пять сорок одну. Юн не спал как минимум с трёх.
Он не поднял головы.
— Двенадцать и два, — сказал он. — Батарея за ночь просела на одиннадцать процентов. Прогнозная кривая идёт по нижней границе. Хуже, чем я рассчитывал вчера: литий в наружном отсеке остывает быстрее модели, теряет ёмкость. Если держим двенадцать в модуле — батарея потянет шесть, может шесть с половиной суток. Если опустим до десяти — семь с лишним.
— При десяти конденсат пойдёт на платы. Замыкания.
— Я знаю. Но при двенадцати батареи не хватит. На Apollo 13 было четыре градуса, трое суток. Конденсат был хуже, чем у нас. Экипаж работал.
— И чуть не потерял навигационный компьютер.
— Чуть. Не потерял.
Кэтрин посмотрела на его руки. Пальцы, державшие карандаш, были белее обычного — не бледные, а именно белые, как если бы кровь ушла из них на полсантиметра вглубь, — и на костяшках проступили тонкие синеватые жилки, которых она раньше не видела. Юн заметил её взгляд. Убрал руку под спальник — спокойно, без резкости, как прячут не стыдное, а лишнее.
— Двенадцать, — сказала Кэтрин. — Пока двенадцать.
— Принято.
Она прошла к кухонной зоне. Вода из фонтанчика текла той же температуры, что воздух в модуле: двенадцать градусов, холоднее, чем из любого крана в любом доме, где Кэтрин когда-либо жила, и она жила в казармах в Аннаполисе зимой, и на авианосце в Норвежском море, и в тренировочном лагере на Аляске, но везде была горячая вода. Здесь горячая вода была — в чайнике, через три минуты, если дождаться. Она ждала. Стояла у фонтанчика, руки в карманах флиса, подбородок опущен, и чувствовала, как от ступней вверх, через голени, через колени, через бёдра, поднимается тупой, ноющий холод пола, которого десять дней назад не существовало.
За иллюминатором верхней палубы — она знала, не поднимаясь, — была темнота. Не ночь в земном смысле, не тучи, не сумерки: отсутствие прямого света. Солнце за гребнем соседнего кратера, реголит в тени, ландшафт, освещённый только отражённым светом далёких вершин, которые ещё ловили солнечные лучи, и Землёй, тусклой, коричневеющей, но достаточно яркой, чтобы на поверхности различались очертания камней и собственная тень от опоры модуля, уходящая в темноту как дорога, по которой не нужно идти.
Чайник щёлкнул. Кэтрин налила кипяток в два пакета каши, овсяная, из тех, что оставались, и ждала три минуты, считая про себя, как считала каждое утро. С каждым утром пакетов становилось на два меньше. Кэтрин не считала оставшиеся — это была территория Юна, — но шкаф с запасами стоял рядом с кухонной зоной, и каждый раз, открывая дверцу, она видела, как ряды пакетов редеют, как зубы в расчёске.
Она отнесла один пакет Юну. Юн взял его обеими руками, не из голода — из холода: фольга была горячая, и пальцы его сомкнулись вокруг неё с тем коротким, жадным усилием, с каким сжимают кружку после долгой прогулки. Он грел руки. Кэтрин это видела и ничего не сказала.
Они ели молча. Каша была пресной, та же, что вчера, и позавчера, и десять дней назад. Только теперь без Табаско: бутылка кончилась три дня назад, и Кэтрин не стала открывать вторую из резерва. Резерв — на потом. На когда будет хуже.
Кэтрин доела. Свернула пакет, привычное движение, которое за шесть суток стало автоматическим, и убрала в контейнер для отходов. Юн тоже доел, но пакет держал в руках ещё полминуты. Грел. Потом убрал.
Он посмотрел на блокнот. Посмотрел на Кэтрин.
— Вчера ночью, в три пятнадцать, МКС вышла на частоту, — сказал он. — Не Винтерс. Другой голос. Мужской, молодой. Сигнал слабый, помехи, но я записал.
Кэтрин поставила стакан на панель.
— Что он передал?
— Позывной станции. Потом — «Dragon на подготовке к расстыковке. Ориентировочно двадцать седьмого. Цель — восточная Сибирь, посадка на автопилоте. Без наземной координации». Дальше — «Если сядем — попробуем найти кого-нибудь».
Юн помолчал. Карандаш лежал неподвижно на странице.
— И ещё.
— Да.
— «Командир Винтерс скончалась вчера в двадцать три сорок по Гринвичу. Острая лучевая болезнь, кроветворная фаза. Остальные — в разной степени. Мы решили не ждать».
Модуль гудел. Тише обычного, на минимальных оборотах, но гудел.
Кэтрин сидела неподвижно. Руки на коленях. Взгляд — на блокноте Юна, на строчке, которую она не могла прочитать на расстоянии, но знала, что там написано.
Винтерс. Николь Винтерс, командир МКС, голос, который каждый день выходил на связь в семь двадцать две по Гринвичу, точно, профессионально, с хрипотцой, которая росла от передачи к передаче, и с паузами, которые становились длиннее. Винтерс, которая в последней передаче сказала в эфир: «У меня два-три дня», — и ошиблась на несколько часов.
— Кто передавал? — спросила Кэтрин.
— Не представился. По голосу, лет тридцать, может меньше. Акцент, может быть, немецкий.
— Маттиас Крюгер. Бортинженер. Я его знаю — мы пересеклись на подготовке в Кёльне, два года назад.
Юн кивнул. Записал имя в блокнот, мелко, аккуратно, под строкой «3:15».
— Завтра двадцать седьмое, — сказала Кэтрин.
— Да.
— Dragon.
— Да.
Она подержала стакан в руке. Пластик уже остыл.
— Юн. Когда следующее окно связи с МКС?
— Через четыре часа, в одиннадцать по бортовому.
— Я хочу быть у приёмника.
— Хорошо.
Кэтрин поставила стакан на панель. Встала. Прошла к бланку расписания на переборке, который висел там шестые сутки, с утра двадцатого марта. Строки были заполнены на неделю вперёд. Строка «09:00 — Связь с Землёй» стояла неизменённой. Под ней пустые строки, куда она каждый день вписывала корректировки: выход, обслуживание, приём.
Она взяла карандаш. Вписала в строку на завтра, двадцать седьмое:
07:00 — Приёмник. МКС. Dragon.
Буквы вышли ровные. Рука не дрожала: тремор от недосыпа и калорийного дефицита спрятался за привычку. Кэтрин вернула карандаш в держатель. Отступила на шаг.
Она вернулась к панели и села рядом с Юном. До одиннадцати было четыре часа. За это время нужно было проверить системы, записать утренний рапорт в журнал, связаться с Orion на ближайшем окне. Четыре часа работы.
Она начала с систем.
Двадцать седьмого, в семь ноль три по бортовому, МКС вышла на связь.
Кэтрин сидела у панели с шести сорока. Юн — рядом, в полушаге, блокнот раскрыт, карандаш готов. Оба в спальниках поверх флиса. Модуль за ночь просел до одиннадцати и восьми — на четыре десятых ниже, чем вчера. Кэтрин чувствовала это коленями, которые упирались в холодный пластик панели, и кончиками пальцев на ручке настройки, которые за двадцать минут ожидания начали неметь.
Несущая появилась без предупреждения, тонкая, неровная, с провалами, которых не было в передачах Винтерс. Винтерс всегда давала чистый сигнал, антенна КА-диапазона, профессиональная настройка. Этот сигнал шёл грязнее, слабее. Кто-то на МКС переключился на резервный передатчик.
Потом — голос. Тот же, что Юн записал позавчера: молодой, с лёгким акцентом, который Кэтрин теперь слышала отчётливо, немецкий, мягкое «р», гласные чуть длиннее, чем у американца.
— МКС, бортинженер Крюгер. Artemis-Five, если слышите — передаю открытым текстом.
Пауза. Дыхание в микрофон — не контролируемое, как у Винтерс, а просто дыхание, чуть хриплое, чуть торопливое.
— Dragon отстыковывается в девять тридцать по Гринвичу. На борту — Ли, Петров, Накамура, Дюран. Я остаюсь на станции.
Юн поднял голову от блокнота. Посмотрел на Кэтрин.
— Расчёт: вход в атмосферу через шесть часов после расстыковки, плюс-минус. Автопилот ведёт на восточную Сибирь, координаты по последнему набору данных до отказа GPS. Точность — плюс-минус триста километров. Парашюты автоматические. Если атмосфера держит — они сядут. Если нет...
Пауза. Длиннее. Три секунды, четыре.
— Если нет — никто не узнает. Связь прервётся при входе в плазму, и после этого — ничего. Нет спутников, нет наземных станций, никто не отследит. Они войдут в атмосферу, и я буду ждать. Вы тоже, наверное.
Кэтрин не шевельнулась. Правая рука на ручке настройки. Левая на колене, под спальником.
— Я остаюсь, потому что кто-то должен закрыть люк. Винтерс — в медблоке, мы не смогли... Она в медблоке. Шимизу — тоже. Из пятерых оставшихся четверо могут лететь. Я — нет. Поэтому я закрываю люк.
Голос Крюгера замолчал. Несущая держалась, тонкая, плавающая, живая.
— Artemis, если слышите. Удачи вам. Крюгер, конец.
Несущая ушла.
Приёмник шипел.
Юн записал последнюю строку и закрыл блокнот. Не на защёлку, просто закрыл, положив ладонь на обложку, как кладут руку на плечо.
Кэтрин нажала тангенту.
— Orion, поверхность.
Канал открылся сразу, Orion был в зоне видимости.
— Слышу, — голос Нат после паузы. Тихий, без обычной остроты. Она тоже слушала.
— Ты приняла передачу МКС?
— Приняла.
Кэтрин помолчала. Обычно в этом месте она давала статус, запрашивала данные, переходила к повестке. Сейчас повестки не было.
— Dragon расстыковывается через два с половиной часа, — сказала она. — Вход в атмосферу — через восемь-девять. После плазменного блэкаута связи с Dragon не будет.
— Я поняла.
— Нат.
— Да.
— Я ничего не могу сделать.
Пауза. Длинная, три секунды. В наушнике дыхание Нат и далёкий фон Orion, потрескивание корпуса.
— Никто не может, — сказала Нат. — Удачи им.
Кэтрин не ответила. Держала наушник прижатым к уху — не рукой, головой, наклонив её чуть вправо, так что пластик давил на хрящ.
— Конец сеанса, — сказала Нат. Тише, чем обычно.
— Конец.
Канал закрылся.
В девять тридцать две по Гринвичу — Юн засёк по бортовым часам, перевёл, записал — приёмник на частоте МКС поймал короткий всплеск телеметрии. Не голос — данные, автоматические: последовательность тонов, которую Кэтрин узнала как сигнал расстыковки. Dragon отошёл от станции.
Юн записал: 09:32 UTC. Расстыковка Dragon. Телеметрический сигнал, 3 сек.
Они ждали. Кэтрин не считала минуты — считала часы. Шесть часов до входа в атмосферу, плюс-минус. Шесть часов, в которых Dragon летел к Земле, и четверо людей внутри видели в иллюминатор то, что Нат и Мигель видели каждые шесть часов на своей орбите: бурую, затянутую дымкой планету, которая когда-то была домом.
Кэтрин не уходила от приёмника. Проверила системы от панели, не вставая. Юн принёс ей воду. Она выпила, не глядя, поставила стакан на край. Юн не спрашивал, зачем она ждёт. Он тоже ждал.
В пятнадцать сорок по Гринвичу — через шесть часов и восемь минут после расстыковки — приёмник выдал короткий шум. Не голос, не телеметрию — просто всплеск помех на частоте, где секунду назад было ровно. И снова ровно.
— Вход в атмосферу, — сказал Юн. — Плазменный блэкаут. Связь потеряна.
Кэтрин кивнула.
Они ждали ещё час. Ничего. Ещё час. Ничего. Кэтрин знала, что ничего не будет, — знала это с того момента, как Крюгер сказал «нет спутников, нет наземных станций, никто не отследит». Но она ждала, потому что ждать — единственное, что она могла. Не помочь, не вмешаться, не скорректировать курс, не принять сигнал с поверхности, на которую некому передавать. Ждать.
К восемнадцати часам она сняла наушники. Положила их на полку. Провела ладонью по лицу, от лба вниз, через закрытые глаза, через подбородок.
Юн стоял у кухонной зоны, грея воду.
— МКС пуста, — сказала Кэтрин.
Юн не обернулся.
— Да.
— Крюгер остался один.
— Да.
— Он тоже умрёт. Лучевая.
— Да.
Кэтрин посмотрела на бланк расписания. Строка «07:00 — Приёмник. МКС. Dragon» стояла чёткая, карандашная, уже ненужная.
Она не вычеркнула её. Как не вычеркнула «09:00 — Связь с Землёй».
Чайник щёлкнул.
На четвёртые сутки затенения Orion вышел на связь не по расписанию.
Кэтрин была у систем — проверяла уровень заряда батареи, который к утру двадцать девятого просел до сорока одного процента, — когда в наушниках, которые она носила теперь постоянно, появился голос Нат. Не вызов, не позывной — просто голос, как будто Нат нажала тангенту и заговорила, не дожидаясь ответа.
— Кэтрин. Ты на связи?
Голос был другой. Не тот, которым Нат отдавала рапорты и шутила про пустую графу психики. Тоньше. Выше на полтона. С трещиной, которую Кэтрин слышала впервые.
— На связи. Что случилось?
— Ничего не случилось. Всё штатно. Системы в норме, CO₂ в допуске, вода — по графику. Ничего.
Пауза. В наушнике дыхание Нат, быстрее обычного. И за ним, дальше, вторым слоем, тишина Orion. Не гул систем, не потрескивание корпуса, а та тишина, которая бывает, когда кто-то в комнате молчит и ты слышишь его молчание.
— Нат.
— Я поругалась с Мигелем.
Кэтрин не ответила сразу. Подождала секунду, чтобы Нат продолжила.
— Он молился. Он всегда молится — утром, в обед, вечером, перед сном, между всем. Я знаю. Я привыкла. Четырнадцать дней я слушала, как он шепчет в полуметре от меня, и мне было нормально, Кэтрин, я клянусь, мне было нормально. Я даже говорила тебе — пусть, это лучше, чем думать. Помнишь?
— Помню.
— Сегодня я не смогла.
Голос Нат стал ещё тоньше. Не плач — предплач, та натянутая нота, на которой связки дрожат, но ещё держат.
— Он начал вечернюю, и я... Я не знаю, что произошло. Я просто — не смогла. Я сказала ему заткнуться. Не так. Хуже. Я кричала. Я кричала на него, что его Бог убил восемь миллиардов человек, и он сидит в гробу размером с ванную и разговаривает с пустотой, и что если он произнесёт ещё одно слово — я вырву у него чётки и выброшу в мусорный шлюз.
Кэтрин слушала. Юн рядом — тоже, хотя его наушники лежали на панели; он слышал через динамик, который Кэтрин переключила, когда поняла, что это не рапорт.
— Он не ответил, — продолжила Нат. — Я кричала, а он сидел и молчал. Не защищался. Не спорил. Просто сидел, и чётки в его руках не двигались, и он на меня не смотрел. Он смотрел на свои руки.
Пауза. Длинная. Пять секунд, шесть.
— Потом я заплакала. Не от жалости к нему — от злости. От бессилия. Оттого, что мы здесь, в этом ящике, и я не могу открыть окно, не могу выйти, не могу даже отойти от него дальше чем на метр, и он молится, а я хочу кричать, а кричать некуда, и стены возвращают мне мой же голос.
Кэтрин сжала край панели. Металл под пальцами был холодный, одиннадцать градусов, четвёртые сутки.
— Я плакала минут десять. Может, пятнадцать. Потом перестала. Потом сидела. Он сидел напротив меня — ну, в Orion всё «напротив», тут нет «далеко». И молчал.
Ещё пауза.
— Потом он сказал — тихо, очень тихо, я еле расслышала, хотя он был в полуметре: «Я тоже боюсь».
Кэтрин закрыла глаза на секунду. Открыла.
— Два слова, Кэтрин. Два слова за весь день. Не «Бог поможет». Не «всё будет хорошо». «Я тоже боюсь.» И я посмотрела на него, и он правда боялся. У него руки тряслись. Чётки — вот так. — В наушнике раздался тихий стук: Нат постучала по чему-то, показывая. — Мелко. Как у старика. И он этого не прятал.
Кэтрин молчала. Модуль гудел.
— Я не знаю, что мне делать, — сказала Нат. Голос у неё стал спокойнее — после рассказа, после того как слова ушли наружу, стало чуть легче, и Кэтрин это слышала. — Я не могу извиниться, потому что я не жалею. Я правда не могу слушать молитвы. Но я не хочу, чтобы он перестал. Это его... это его способ. Я не имею права его отбирать.
— Нат, — сказала Кэтрин.
— Да.
— Ты ему это сказала?
— Нет.
— Скажи.
Пауза.
— Не сейчас, — сказала Нат. — Он спит. Первый раз за двое суток, по-моему. Я не буду его будить.
— Хорошо. Когда проснётся.
— Когда проснётся.
Нат помолчала. Потом — тише, почти шёпотом, чтобы не разбудить:
— Кэтрин. Ещё кое-что.
— Да.
— Перед тем, как он заснул. Он начал вечернюю молитву — снова, после всего. Начал и остановился на полуслове.
Кэтрин ждала.
— Чётки замерли. Он сидел и молчал. Я окликнула его — «Мигель». Он не ответил. Я ещё раз — «Мигель?». Долго молчал. Потом повернулся ко мне и сказал два слова. Другие два слова.
Кэтрин не спрашивала какие. Ждала.
— «Я не могу.»
Тишина в канале. Гул модуля. Дыхание Нат в наушнике, спокойное теперь, медленное, как после долгого бега, когда тело уже остановилось, а грудь ещё вздымается.
— Не «я не верю», Кэтрин. Не «Бога нет». «Я не могу.» Как будто молитва — это мышца, и она отказала.
Кэтрин молчала.
— Он заснул после этого, — сказала Нат. — Просто закрыл глаза и заснул. Чётки остались в руке. Не убрал.
— Нат.
— Да.
— Когда он проснётся — не трогай молитву. Ни словом. Если он начнёт — не мешай. Если не начнёт — не спрашивай.
— Я знаю.
— И скажи ему то, что сказала мне. Что не жалеешь и что не хочешь отбирать.
— Скажу.
— Конец сеанса.
— Конец.
Канал закрылся. Кэтрин сняла наушники. Положила на панель. Посмотрела на Юна.
Юн сидел с закрытым блокнотом. Впервые за четырнадцать дней он не записал ничего во время сеанса с Orion.
— Юн.
— Да.
— Ничего.
Он кивнул.
На шестые сутки затенения Кэтрин созвала конференцию.
Модуль к этому дню дышал на тридцати двух процентах батареи. Температура десять и четыре; Юн опустил накануне, без обсуждения, и Кэтрин не стала возражать, потому что возражать означало потратить энергию, которой тоже оставалось тридцать два процента — не батарейных, а её собственных, внутренних, тех, что позволяли каждое утро встать, одеться, проверить системы и сесть к панели. Конденсат на стенах теперь был не полосой, а сплошным слоем, переборки блестели в свете дежурных ламп, и когда Кэтрин случайно касалась их плечом, ткань флиса темнела от влаги и потом долго не просыхала.
Юн спал в очках. Она заметила это вчера, когда проходила мимо его спального отсека — он лежал на спине, глаза закрыты, дыхание спокойное, и очки на носу, чуть съехавшие вправо. Не снял. Забыл или не захотел — Кэтрин не спросила.
Конференция была в четырнадцать ноль ноль. Кэтрин открыла канал с Orion, дождалась ответа — Нат, голос сухой, суше, чем шесть дней назад, без шуток, — и начала.
— Orion, поверхность. Конференция, статус.
— Слышу. Мигель рядом.
— Юн рядом.
Кэтрин посмотрела на бланк расписания, где повестка конференции была вписана её рукой: «Статус HLS, статус Orion, ресурсы, план». Четыре пункта. Она проводила такие конференции каждые три-четыре дня с двадцатого марта. Процедура была та же, что на брифингах в Хьюстоне: статус, вопросы, план действий. Привычка. Позвоночник.
— Статус HLS, — начала она. — Батарея тридцать два процента, прогноз на оставшиеся сутки затенения — достаточно при текущем режиме. Температура модуля — десять и четыре. Конденсат на переборках — стабилен, не критичен. Еда — по графику, основной запас и резерв. Вода — в норме. CO₂ — в допуске. Скрубберы — минимальный цикл, штатно.
Она говорила, и голос шёл привычно, и слова выстраивались в ряд, как всегда, и где-то между «CO₂ в допуске» и «скрубберы — минимальный цикл» Кэтрин поняла, что она не знает, что скажет после статуса.
Обычно после статуса — план. «На завтра: проверка панелей, приём на четырнадцать триста, обслуживание скрубберов». Конкретные задачи. Расписание. Структура. Но расписание на бланке было заполнено одними и теми же строками уже шесть дней — одними и теми же, потому что в затенении делать нечего, кроме как ждать. Ждать солнца, ждать тепла, ждать, когда батарея перестанет проседать, и единственный план, который имел смысл, — дожить до конца затенения, а потом дожить до конца еды.
— Orion, статус, — сказала она.
— CO₂ — ноль шестьдесят три миллибара, на две сотых выше вчерашнего. В допуске, но растёт. Вода — двадцать три дня при текущем расходе. Еда — двадцать шесть дней. Батареи — номинал, мы на солнце. — Голос Нат был деловой, сжатый, без обычных вставок. — Мигель?
Пауза. Две секунды.
— Штатно, — голос Мигеля. Тихий, но чистый. Одно слово.
— Принято, — сказала Кэтрин. — План.
И остановилась.
Юн рядом не шевельнулся. Карандаш в его пальцах был неподвижен.
Кэтрин смотрела на панель. На частотомер, на переключатели, на ручку настройки, которую она крутила каждый день, на дисплей бортовых часов, которые показывали четырнадцать ноль три. На бланк расписания слева, где двенадцать строк стояли аккуратным карандашным рядом, и две из них — «Связь с Землёй» и «МКС. Dragon» — стояли невычеркнутыми.
— Кэтрин? — голос Нат. Тихий.
Кэтрин не ответила. Не потому что не слышала — потому что между «план» и тем, что она могла сказать дальше, образовалась пустота. Не пауза — пустота. Место, где должно было стоять решение, и там ничего не было.
За шестнадцать лет лётной службы, за четыре миссии, за тысячи часов симуляторов и реальных полётов у Кэтрин Уоллес всегда был следующий шаг. Всегда. Отказ двигателя — переключиться на резервный. Потеря связи — перейти на аварийную частоту. Пожар — изолировать отсек, включить подавление. Каждая ситуация имела протокол, и если протокола не было — был инстинкт, и если инстинкта не было — был приказ, и всегда, всегда был следующий шаг.
Сейчас следующего шага не было.
Пауза длилась пять секунд. Шесть. Семь.
— Командир? — голос Юна. Рядом, не в наушнике. Тихий, спокойный, без нажима.
Кэтрин нажала тангенту.
— Я здесь.
Нат помолчала. Потом:
— Мы тоже.
Мигель — тише, одним выдохом:
— Sí.
Юн рядом — тихо, не в микрофон, только для неё:
— Тоже.
Кэтрин отпустила тангенту. Руки легли на колени. Конференция была закончена — не протоколом, не подведением итогов, а четырьмя людьми, которые сказали друг другу, что они здесь.
Она сидела у панели. Модуль гудел на минимальных оборотах. За стенами, за изоляцией, за слоями композита и металла стояла лунная темнота — минус пятьдесят на поверхности, минус двести в постоянных тенях кратера под ними. Затенение должно было закончиться через сутки, может двое. Юн вчера пересчитал: Солнце выйдет из-за гребня тридцать первого или первого, зависит от микрорельефа, который они не измеряли.
Сутки. Может, двое.
Кэтрин подняла глаза к иллюминатору верхней палубы. Отсюда, снизу, она видела только край стекла и в нём — кусок чёрного неба. Ни Солнца, ни вершин. Только Земля, низко над горизонтом, тусклая, коричневеющая, и облачный покров, который теперь был грязно-белый, не тот чистый яркий белый, что она помнила по первым дням.
Юн положил блокнот на стол. Обложкой вверх. Не открыл.
— Чай? — спросил он.
— Чай.
ДО-05. «Запуск минус три»
ДО-05. «Запуск минус три»
Бланк назывался «Распоряжение личным имуществом», стандартная предполётная форма, и Нат заполняла его на кровати, лёжа на животе, в носках и футболке, карандашом, который одолжила у Юна три дня назад и забыла вернуть.
Бланк был на двух страницах. Первая — данные: имя, номер миссии, дата, подпись. Вторая — таблица: «Предмет», «Получатель», «Примечания». Двадцать строк. Двадцать предметов, которые ты хочешь оставить кому-то, если не вернёшься.
Все писали. Это была стандартная процедура — такая же, как медосмотр, как проверка скафандра, как симулятор стыковки. Бланк выдали в первый день карантина, и все четверо заполняли его в своё время: Кэтрин, наверное, в первый же вечер, ровным почерком, за двадцать минут; Юн — скорее всего, на следующее утро, после завтрака, в блокноте сначала черновик, потом набело; Мигель — неизвестно, но Нат видела бланк на его столе, аккуратно сложенный пополам, лицом вниз.
Нат всё откладывала. Не из лени — из того, что не думала об этом. Завещание для неё было формальностью, как страхование мотоцикла: заполняешь, подписываешь, забываешь. Она летала на истребителях двенадцать лет, и каждый раз перед вылетом существовала ненулевая вероятность, что она не вернётся, и каждый раз она об этом не думала, потому что думать означало замедлиться, а замедлиться означало ошибиться.
Она лежала на кровати, подперев подбородок левым кулаком, и смотрела на таблицу. Двадцать строк. Чистые. Карандаш в правой руке.
Квартира в Хьюстоне. Съёмная, двухкомнатная, в десяти минутах от JSC. Мебель — частично хозяйская, частично её. Её были: кровать (IKEA, купила в первую неделю), стол (тоже IKEA, собирала сама, один болт потеряла и заменила саморезом), книжная полка с тремя десятками книг, из которых прочитала половину, и стул, который нашла на обочине Бэй-Эриа-бульвара с запиской «free» и привезла домой на заднем сиденье.
Квартира (мебель, личные вещи) — Соне.
Соня — старшая сестра, Виннипег. Двое детей, муж, дом с верандой, собака. Соня приедет, заберёт мебель, отдаст в благотворительность большую часть, оставит книги, выбросит стул, потому что стул был уродливый. Нат это знала.
Мотоцикл. Kawasaki Ninja 650, две тысячи двадцать пятого года, зелёный, стоит в гараже у Тома Чена в Клир-Лейк. Том — бывший пилот-инструктор из Cold Lake, переехал в Хьюстон раньше Нат на четыре года, держит в гараже свой Harley и её Kawasaki, и каждую субботу ездит на обоих по очереди, «чтобы не застаивались».
Мотоцикл (Kawasaki Ninja 650, зелёный) — Тому Чену.
Том обрадуется. Или расстроится. Или и то, и другое.
Нат посмотрела на две строки. Две из двадцати. Потом посмотрела на комнату вокруг себя — стены карантинного жилья в JSC, стандартная обстановка: кровать, стол, шкаф, окно, дежурная лампа. Ничего в этой комнате не принадлежало ей, кроме сумки с вещами у стены и куртки на стуле.
Она подумала: что ещё?
Банковский счёт. Немного — астронавтам платят хорошо, но Нат тратила легко, не копила, не инвестировала. Счёт уйдёт матери, это по умолчанию, не нужно вписывать.
Одежда. Ничего, что стоило бы называть в завещании. Джинсы, свитера, две пары кроссовок — одни разношенные до дыры на мизинце, другие новые, ещё в коробке. Лётная куртка. Лётную куртку — Соне? Нет, Соня не носит куртки. Тому? Том не влезет, у него плечи шире. Ладно, куртку — тоже Соне, пусть решает.
Фотографии. На телефоне, не распечатанные. Три тысячи снимков: Виннипег, Cold Lake, Хьюстон, тренировки, бары, рассветы из кабины Т-38, одна фотография мотоцикла на фоне залива. Всё на телефоне. Телефон — матери. Мать не разберётся, но Соня поможет.
Нат посмотрела на бланк. Три строки заполнены. Семнадцать — пустые.
Она перевернулась на спину. Потолок был белый, ровный, без трещин — потолок комнаты, в которой до неё жили десятки астронавтов и после неё будут жить десятки. Все они тоже лежали так — на спине, с бланком на груди, — и считали, сколько строк могут заполнить.
У Кэтрин, наверное, все двадцать. Дом, машина, кольца, мебель, Дэвидовы инструменты, детские вещи, фотоальбомы, бабушкина посуда, что-нибудь ещё, чему Нат не знала названия, потому что у неё никогда не было бабушкиной посуды. У Юна — модель Солнечной системы из LEGO, которую он собирал для Минджуна. У Мигеля — наверное, чётки. Чётки и, может быть, камни. Геолог, у которого дома стоит коллекция камней — на полке, подписанная, с координатами и датами.
У Нат — квартира, мотоцикл и телефон.
Она подняла бланк над лицом и посмотрела на него снизу, на просвет. Двадцать строк. Три заполнены. Бумага была тонкая, стандартная, и свет от лампы проходил через неё, делая текст полупрозрачным. Семнадцать пустых строк висели над ней ровными горизонтальными линиями — как взлётная полоса, на которую никто не сядет. Нат подержала бланк ещё секунду, чувствуя его лёгкость — почти ничего, бумага и три строчки карандашом.
Это была вся её жизнь. Три строки. Всё остальное — не вещи, а ощущения: вкус кофе утром, запах нагретого асфальта, скорость на мотоцикле, шрам на запястье, тёплый от крови.
Нат положила бланк на стол. Оставила три строки. Подписала внизу — подпись, дата, «Наталия Д. Кауфман, пилот, Artemis V». Засунула бланк в конверт, который лежал рядом. Конверт — в ящик стола.
Двадцать минут. Быстрее, чем у Кэтрин, наверное. И тише.
В четыре вечера Нат шла по коридору второго этажа корпуса 32 — от симулятора к лифту, единственным маршрутом, который за две недели в JSC стал для неё таким же автоматическим, как путь от кровати к ванной. Стены были серые, пол — линолеум, свет — люминесцентный, белый, без характера. Коридор астронавтского корпуса выглядел как коридор любого государственного учреждения на планете: длинный, пустой, с табличками на дверях, которые никто не читает.
Она шла быстро. Флауэрс отпустил на двадцать минут раньше — последний сим перед финальной серией завтра, всё чисто, «иди отдыхай, Кауфман», — и Нат собиралась принять душ, потом позвонить Соне, потом, может, спуститься в Lunar Common, если не будет слишком устала.
Она увидела Мигеля за поворотом, у окна в конце тупикового ответвления — того, которое вело к запасному выходу и в которое никто никогда не заходил, потому что там не было ничего, кроме огнетушителя и окна, выходившего на парковку.
Он стоял спиной к ней. Телефон у уха. Свободная рука — на подоконнике, пальцы разжаты, ладонь плашмя на пластике. Плечи чуть приподняты, голова наклонена вперёд, как у человека, который разговаривает тихо и не хочет, чтобы его слышали.
Нат замедлила шаг. Не остановилась — замедлила, инстинктивно, как замедляют, когда видят что-то, что не предназначено для чужих глаз.
Мигель говорил. По-испански, тихо, и Нат слышала только ритм — не слова, а паузы между ними, длинные, неровные, не те, которые она слышала на ужине у Кэтрин, когда он звонил матери. Те паузы были тёплые, спокойные, ритм вечернего разговора. Эти были другие — рваные, как будто он начинал говорить и не мог закончить, и начинал снова, и снова не мог.
Потом она увидела его плечи. Они двигались. Не от дыхания — от чего-то другого, мелкого, ритмичного, и Нат поняла, что именно, до того, как её сознание подобрало слово. Плечи дрожали. Мелко, как у человека, который смеётся беззвучно. Или плачет.
Мигель плакал.
Тихо, отвернувшись, в тупиковом коридоре, у окна, выходящего на парковку. Телефон у уха. Мать на другом конце — или сестра, или кто-то, кому он мог плакать, не объясняя зачем.
Нат стояла в пяти метрах от него. Коридор был пуст — ни шагов, ни голосов, только далёкий гул вентиляции и приглушённый звук чьего-то телефона этажом ниже. Мигель не знал, что она здесь. Его спина была к ней, и телефон к уху, и всё его внимание — там, на том конце линии, в Сан-Антонио или где бы ни была его мать в этот четверг в четыре часа дня.
Нат могла подойти. Положить руку на плечо. Сказать что-нибудь — «Мигель», или «эй», или «ничего», — любое слово, которое означало бы: я вижу, я здесь, ты не один. Она умела это делать. Она делала это в Cold Lake, когда пилот из соседнего звена потерял жену в аварии, и в Хьюстоне, когда техник из тридцать второго ангара получил диагноз, и каждый раз она знала, что сказать, и говорила, и это помогало, или, по крайней мере, не мешало.
Она не подошла.
Не потому что не хотела. Потому что плечи Мигеля дрожали так тихо и так ровно, как будто он делал это не в первый раз, и не во второй, и не в третий. Нат туда не входила.
Она развернулась и пошла обратно, к лифту, другим путём — через лестницу на первом этаже, мимо серверной и дежурной комнаты. Шла быстро, не оборачиваясь. Шаги по линолеуму были громче, чем хотелось, и она перешла на мягкий шаг, тот, которому учат пилотов на ночных дежурствах, когда нельзя будить спящую смену.
В комнате она села на кровать и просидела минут пять, глядя на стену. Потом встала и пошла в душ.
Под горячей водой, чувствуя, как тепло стекает по плечам и по рукам, Нат подумала о том, что за три месяца совместных тренировок она ни разу не видела Мигеля таким. На брифингах — собранный. На ужине — тихий, с мягким лицом, с руками без дела. На симуляторах — точный, как Юн, только медленнее. Ни разу — плечи, ни разу — телефон в тупике, ни разу — голос, который рвётся на паузах.
Три дня назад, на ужине у Кэтрин, он звонил матери с заднего двора, и голос его был тёплый, ровный, и «te quiero» звучало как привычка — красивая, но привычка. Сегодня он стоял в пустом коридоре и плакал, и привычки в этом не было.
Вода шла горячая. Нат закрыла глаза. Подставила лицо.
До запуска — три дня. Через три дня она окажется в восьми метрах кубических с этим человеком. С человеком, который плачет в пустых коридорах и возвращается.
Но она запомнила.
Вечером Нат сидела на балконе своей комнаты и ела грейпфрут.
Балкон был маленький — метр на полтора, бетонный выступ с металлическими перилами, на котором помещался один пластиковый стул и один человек. Нат сидела в стуле, босые ноги на перилах, пятки на тёплом металле, который за день нагрелся от солнца и теперь медленно остывал, отдавая тепло в мартовский вечер. Футболка, шорты. Волосы мокрые после душа, темнее обычного, прилипли к шее.
Грейпфрут был большой, тяжёлый, из тех, которые Нат покупала в супермаркете через дорогу от JSC — техасские, розовые внутри, с плотной бугристой кожурой. Она купила его три дня назад и держала на подоконнике, дожидаясь вечера, когда будет время и настроение есть не торопясь. Вечер наступил. Время было. Настроения — нет, но грейпфрут был последний, и завтра начинался строгий карантин, и после завтра супермаркета не будет, и после после-завтра супермаркета тоже не будет.
Она разрезала его ножом из кухонного набора — таким же, каким на днях резала овощи у Кэтрин. Нож вошёл в кожуру с коротким хрустом, и сразу — запах. Резкий, цитрусовый, мокрый, такой плотный, что Нат на секунду перестала дышать носом и просто держала половинку перед лицом, на расстоянии ладони, и запах шёл от неё тёплой волной, и в этом запахе было всё лето разом, все грейпфруты, которые она ела за тридцать восемь лет: бабкины, в Виннипеге, за кухонным столом; свои, в офицерской столовой в Cold Lake; один, на крыше общежития MIT, куда она ездила к подруге на выходные и где они пили текилу и ели грейпфруты и смотрели на огни Кембриджа.
Нат откусила дольку. Мякоть была холодная — подоконник в тени, — сочная, горько-сладкая, с той особенной грейпфрутовой горечью, которая остаётся на языке после глотка и не уходит, даже если запить водой. Сок потёк по пальцам — по указательному и среднему правой руки, по ладони, по запястью, — и Нат не вытерла его, потому что вытирать означало прервать, а прерывать не хотелось.
Она ела медленно. Дольку за долькой, вынимая каждую из белой перепонки пальцами, как вынимают что-то хрупкое из упаковки, — и каждая долька была отдельным глотком, отдельным вкусом, и Нат проживала их по одной, как перечитывают страницы книги, которую скоро нужно будет вернуть.
Хьюстон за перилами балкона уходил в закат. Небо над западным горизонтом было розовое, потом оранжевое, потом — у самого края, там, где линия крыш размывалась в дымке, — красное. Далёкая водонапорная башня стояла чёрным силуэтом на фоне этого красного, и под ней мигал жёлтый огонь светофора на перекрёстке, и кто-то сигналил, и шум машин по шоссе шёл мерным фоном, как шум прибоя, и всё это было обычное, ежедневное, никому не нужное — и Нат сидела на балконе и слушала это, и ела грейпфрут, и сок тёк по пальцам, и небо над Хьюстоном горело.
Она подумала о завещании. Три строки. Квартира, мотоцикл, телефон.
Потом подумала о Мигеле в коридоре. Плечи, телефон, тишина.
Потом подумала — ни о чём. Просто сидела. Грейпфрут кончался — осталась одна долька, последняя, самая маленькая, прижатая к нижнему полюсу, где мякоть плотнее и горче. Нат вынула её, положила в рот. Подержала на языке. Горечь не уходила, и Нат закрыла глаза и держала её, пока горечь не стала частью вечера — неотделимой от тепла перил под пятками, от запаха цитрусовой кожуры на пальцах, от далёкого сигнала и розового неба.
Она открыла глаза. Небо стало темнее. Оранжевое ушло, осталось красное, и первая звезда — или планета, Нат не разбирала — появилась низко над горизонтом, левее водонапорной башни.
Нат посмотрела на пустую кожуру в руке. Вывернутая, лёгкая, пустая. Пахнущая.
Ей не хватало кого-то рядом.
Не конкретного человека — не матери, не Сони, не Тома, не Риты. Кого-то. Человека, который сидел бы на перилах, свесив ноги, или на полу балкона, привалившись спиной к стене, и которому не нужно было бы объяснять, почему она ест грейпфрут так медленно и почему не вытирает сок с пальцев. Человека, который был бы просто рядом. Молча.
Она никогда раньше этого не хотела. Все тридцать восемь лет — не хотела. Одиночество было не пустотой, а пространством: место для движения, для скорости, для следующего рассвета. Она выбрала его осознанно, как выбирают истребитель вместо транспортника — не потому что лучше, а потому что одно кресло.
Сейчас кресло было одно, и балкон маленький, и грейпфрут кончился, и кожура в руке пахла, и Нат сидела одна, и впервые за тридцать восемь лет ей этого не хватало. Не много — на ширину чужого плеча. На звук чужого дыхания рядом. На тепло, которое не её.
Она сидела ещё десять минут. Металл перил под пятками остыл и перестал быть тёплым — стал просто температурой вечера, ни холодным, ни горячим, никаким. Воздух пах нагретым бетоном и чем-то цветочным с газона — олеандр, наверное, тот, что рос у входа в корпус и цвёл розовым с конца февраля. Небо потемнело. Звёзды добавились — две, три, потом целая горсть, рассыпанная над Хьюстоном сквозь дымку городской засветки. Фонари на парковке под балконом включились автоматически, и их белый свет лёг на асфальт чёткими кругами.
Нат встала. Бросила кожуру в мусорное ведро у двери. Вымыла руки — долго, тщательно, растирая пальцы, пока запах грейпфрута не ушёл из-под ногтей. Потом понюхала ладони. Запах остался — слабый, далёкий, как воспоминание о воспоминании.
Она легла. Не закрыла окно — воздух Хьюстона шёл внутрь, тёплый, с далёким гулом шоссе, и Нат лежала, слушая его, и пальцы правой руки всё ещё пахли грейпфрутом, и она поднесла их к лицу, вдохнула, и запах был, и она заснула с ним.
ПОСЛЕ-06. «Рассвет»
ПОСЛЕ-06. «Рассвет»
Луна. 3 апреля 2029
Юн разбудил её в пять сорок одну.
Не голосом — стуком: костяшки по перегородке спального отсека, три раза, быстро, как стучат, когда хорошая новость. Кэтрин открыла глаза в полутьме и не сразу поняла, что изменилось: системы жизнеобеспечения тянули тот же минимальный тон, конденсат на переборке блестел в дежурном свете, спальник был холодный, лицо — холодное, пальцы — холодные. Всё то же.
Потом увидела.
На потолке спального отсека, на белой панели между двумя вентиляционными решётками, лежала полоска света. Узкая, бледно-жёлтая, с резким краем — не рассеянный свет ламп, а направленный, прямой, пришедший извне. Полоска шла наискось, от левого угла к правому, и медленно — так медленно, что заметить движение можно было только если не смотреть секунд десять, а потом посмотреть снова, — ползла вправо.
Солнце.
Кэтрин выбралась из спальника. Холод встретил привычно — больше недели она вставала в этот холод, и каждое утро первые тридцать секунд были самыми тяжёлыми, пока термобельё не принимало тепло тела, — но сегодня она не задержалась в спальнике. Спустилась по лестнице босиком, не ища носки, и ступени были ледяные, как все эти дни, но она не замедлила шаг.
На нижней палубе Юн стоял у иллюминатора. Не сидел у панели, не записывал в блокнот — стоял, обеими руками держась за поручень, и смотрел наружу. Спальник съехал с одного плеча. Очки на носу, чуть запотевшие от дыхания.
— Пять тридцать восемь, — сказал он, не оборачиваясь. — Край диска над гребнем. На двое суток позже расчёта. Половина панелей уже под прямым.
Кэтрин подошла. Встала рядом, чуть сбоку, так, чтобы видеть.
За иллюминатором реголит был залит светом. Не весь — полосой, широкой, яркой, с бритвенно-чётким краем тени, которая уходила влево, к подножию модуля. Камни, которые все эти дни были серыми силуэтами в отражённом свете Земли, теперь отбрасывали тени — длинные, чёрные, резкие, протянувшиеся по поверхности как стрелки циферблата. Солнце стояло над гребнем соседнего кратера — низко, может быть, в полградуса, тонкая дуга белого огня над линией камня.
Кэтрин смотрела на это и ждала, что почувствует облегчение.
Не почувствовала.
Свет лежал на реголите, и тени были чёткие, и панели набирали заряд, и через час модуль начнёт прогреваться, и через два можно будет снять флис, и через четыре — скрубберы вернуть на нормальный цикл, и всё это было правильно, и необходимо, и хорошо, и ничего из этого не имело значения.
Она отвернулась от иллюминатора.
— Статус батареи.
— Двадцать шесть процентов. Зарядка пошла в пять тридцать четыре. При текущей инсоляции и повреждённой панели — до девяноста процентов к завтрашнему утру.
— Скрубберы?
— Переведу на нормальный цикл через два часа, когда заряд пройдёт сорок.
— Хорошо.
Кэтрин прошла к кухонной зоне. Включила чайник — щелчок показался громче обычного после недели, когда каждый ватт считался. Вода зашумела. Обычный звук, который семь дней назад был роскошью.
Пока вода грелась, она открыла шкаф с запасами. Пакеты стояли аккуратными рядами — Юн пересортировал их на третий день затенения, когда делать было нечего и руки нуждались в работе. На каждом — маркерная метка: число калорий, вес, категория. Почерк Юна, мелкий, аккуратный, разборчивый.
Кэтрин достала два пакета. Овсяная каша, двести десять калорий на порцию. Раньше — два пакета на завтрак плюс кофе, плюс батончик; тысяча калорий до обеда, и к ужину — ещё тысяча, и между ними — перекус, и всё это было больше, чем нужно, и часть уходила в отходы. Теперь — один пакет на человека. Семьсот калорий на завтрак и обед вместе. Семьсот — на ужин. Тысяча четыреста в день.
Юн рассчитал ещё в первую неделю. Блокнот, столбцы, итоговая строка, подчёркнутая дважды. Шестьдесят дней при двух тысячах на человека. Восемьдесят пять — при тысяче четырёхстах. Сто двадцать — при тысяче. Числа стояли в столбце, аккуратные, точные, и ни одно из них не означало «достаточно». Все три означали «когда».
Кэтрин залила кашу кипятком. Три минуты. Отнесла пакет Юну. Он взял, кивнул, сел к панели. Ел медленно — не из удовольствия, а потому что так дольше казалось, что ешь. Кэтрин заметила это ещё три дня назад: Юн, который раньше ел механически, за пять минут, не глядя в тарелку, теперь держал ложку между глотками, ждал, подносил ко рту осторожно, как будто порция могла уменьшиться от резкого движения.
Она ела так же. Не признавалась себе, но ела так же.
Каша кончилась. Пакет — пустой, лёгкий, фольга ещё тёплая. Кэтрин свернула его и убрала. Подошла к бланку расписания на переборке.
Строки были заполнены на неделю вперёд. Те же, что и до затенения: проверка систем, обслуживание, приём на четырнадцать тридцать, связь с Orion. Привычные слова в привычном порядке. Каркас дня, который держал её вертикально.
Строка «09:00 — Связь с Землёй» стояла на месте. Незачёркнутая.
Кэтрин взяла карандаш. Вписала под расписанием на сегодня: Скрубберы — нормальный цикл. Панели — диагностика повреждённой секции. Рацион — без изменений.
Положила карандаш. Отступила на шаг.
За иллюминатором полоска света расширялась. К полудню она дойдёт до опор модуля, к вечеру — покроет всю площадку. Температура поверхности поднимется с минус двухсот в тени до минус пятидесяти на свету. Модуль прогреется до восемнадцати, может, двадцати. Конденсат высохнет. Стены перестанут блестеть.
Всё вернётся к тому, как было до затенения. Кроме Винтерс. Кроме Dragon. Кроме голосов, которых стало меньше.
Кэтрин села к панели. Включила приёмник на частоте МКС. Дежурный шум, ровный, без несущей. Она подождала минуту. Две. Покрутила ручку настройки — медленно, по миллиметру, слушая каждый участок диапазона.
Ничего.
Крюгер не выходил на связь с двадцать восьмого марта — шесть дней. Последняя передача была короткой, сбивчивой, голос слабее, чем в день расстыковки Dragon. Он не передал ничего конкретного. Позывной станции, пауза, дыхание, и одно слово — Tschüss — которое Кэтрин не поняла, пока Юн не сказал: «Это немецкий. "Пока"».
Кэтрин выключила приёмник на частоте МКС. Переключилась на общий диапазон. Фон: шипение, треск, изредка — обрывки, слишком короткие, чтобы разобрать. Один раз, на пятой минуте сканирования, — мужской голос, русский, усталый, на низкой частоте. Несколько фраз, неразборчивых. Та же частота, что и в прошлый раз, — четыре двести пятьдесят. Тот же голос. Подводник, как записал его Юн в блокноте: не бункер, не ретранслятор, — кто-то под водой, далеко, на другой стороне мёртвой планеты.
Кэтрин не разобрала слов. Записала в журнал: 4.250 МГц, мужской голос, русский, ~40 сек. Содержание неразборчиво. Третий приём.
Закрыла журнал.
Модуль прогревался. Гул систем окреп — скрубберы на нормальном цикле, воздух чище, и Кэтрин впервые за неделю не чувствовала металлического привкуса на языке от повышенного CO₂. Конденсат на переборке подсыхал — капли уменьшались, стыки между панелями уже не блестели.
Юн сидел у панели с блокнотом. Открытым. Писал.
Кэтрин посмотрела на иллюминатор. Свет стал шире. Тени короче. Солнце поднялось — может быть, на градус, может, на полградуса — над гребнем, и мир за стеклом выглядел почти так же, как три недели назад, когда всё ещё было в порядке.
Почти так же.
Через три дня Orion вышел на связь по расписанию, в четырнадцать тридцать.
Кэтрин сидела у панели. Модуль прогрелся до девятнадцати — нормальная температура, рабочая, и она уже два дня ходила без флиса, в одном термобелье, и стены были сухие, и скрубберы работали в штатном режиме, и единственное, что напоминало о затенении, — полоска конденсата на стыке панелей у потолка, которая не хотела высыхать, потому что изоляция там была тоньше. Кэтрин замечала эту полоску каждое утро и каждое утро не трогала. Она высохнет. Или не высохнет.
— Orion, поверхность. Плановый сеанс.
Пауза. Потом голос Нат.
— Слышу.
Одно слово. Раньше — до затенения, до Dragon, до «Я не могу» — Нат начинала сеансы иначе: «Слышу тебя, командир» или «На месте, готова к докладу» — с лёгкой интонацией, которая превращала протокол в разговор. Теперь — одно слово. Сухое, точное, экономное. Голос Нат за последние десять дней стал ниже на полтона и короче на половину фразы, и Кэтрин не знала, от обезвоживания или от чего-то, что не лечится водой.
— Статус Orion.
— CO₂ — ноль семьдесят один миллибар. Выше допуска через восемь-десять дней при текущем расходе картриджей. Вода — пятнадцать дней. Еда — двадцать один.
Нат произнесла цифры без паузы, как читают со страницы. Раньше цифры были территорией Юна — он считал, он записывал, он чертил кривые в блокноте. Нат не считала. Нат шутила про пустую графу психологической оценки и передразнивала Хьюстон. Теперь она считала. На прошлом сеансе — «семнадцать дней воды». На позапрошлом — «девятнадцать». Каждый раз на два меньше. Кэтрин слышала, как с каждым сеансом цифры занимали всё больше места в голосе Нат, вытесняя из него то, что раньше делало этот голос её. Нат считала дни, как Юн считал проценты батареи, — не потому что хотела, а потому что в Orion больше нечем заполнить пространство между стенами.
— Принято, — сказала Кэтрин. — Самочувствие?
— Головная боль. Третий день. Не сильная — фоном. Тупая. CO₂, наверное.
— Мигель?
Пауза. Не техническая — а настоящая, человеческая. Нат думала, что сказать.
— Мигель в порядке. Физически — лучше, чем я. Меньше пьёт, меньше ест, не жалуется.
Ещё пауза.
— Он молится.
— Я знаю.
— По-другому.
Кэтрин подождала.
— Раньше — помнишь? — я слышала одни и те же слова. Каждый день, каждый раз. Утром, днём, вечером. Я не понимала испанский, но ритм знала наизусть — где паузы, где он делает вдох, где чётки переходят от одной бусины к другой. — Голос Нат стал тише, глуше, как будто она говорила не Кэтрин, а себе. — Теперь слова другие. Я не знаю какие. Он говорит тише, и ритм другой — медленнее, с длинными паузами, как будто он ищет каждое слово отдельно, как будто старая молитва кончилась и новую он пишет сам.
Кэтрин молчала. Юн рядом тоже — карандаш замер над блокнотом.
— Вчера я спросила его, — продолжила Нат. — Прямо, как ты учила: не намёком, не вокруг. Спросила, что он говорит. Он посмотрел на меня. Долго. Потом ответил.
— Что?
— «Имена.»
Кэтрин не ответила. Держала тангенту нажатой и молчала — три секунды, пять, — и понимала, что Нат на том конце тоже молчит, и Мигель, наверное, сидит в полуметре, и чётки в его руках перебирают не молитву, а список. Мать, отец, сёстры, соседи, коллеги по JPL, продавщица из лавки у дома. Имя за именем за именем.
— Чьи имена? — спросила Кэтрин. Голос вышел спокойнее, чем она ожидала.
— Я тоже спросила. Он ответил: «Всех, кого помню.» И замолчал. И я не стала спрашивать дальше.
— Вчера он говорил сорок минут, — добавила Нат тише. — Я считала. Сорок минут, без перерыва, шёпотом. Имя за именем. Я не знала, что он знает столько людей.
В наушнике — дыхание Нат, мерное, чуть быстрее обычного. За ним — Orion, глухой, плотный, как комната, в которой кто-то только что перестал говорить.
Кэтрин отпустила тангенту. Посмотрела на свои руки — на панели, на переключателях, на привычном металле. Пальцы на месте. Не дрожат.
— Нат. Пятнадцать дней воды.
— Я знаю.
— При рационировании — восемнадцать, может девятнадцать.
— Я знаю, Кэтрин.
Голос не дрогнул. Не стал тише, не стал выше. Просто сухой, деловой — и Кэтрин подумала, что Нат звучит сейчас так, как сама Кэтрин звучала три недели назад, когда всё ещё держалось на протоколе. Нат учится у неё. Или Orion учит Нат тому же, чему поверхность научила Кэтрин: что голос не должен дрожать, потому что если дрогнет — не остановишь.
— Статус HLS, — сказала Кэтрин. — Солнце вернулось. Энергия штатная, панель повреждена, но остальные компенсируют. Температура модуля — девятнадцать. Еда — по графику рационирования. Вода и CO₂ — в норме.
Она говорила, и слышала, как это звучит: тепло, свет, еда, вода. Всё есть. Всё работает. А в восьми тысячах километров над ней двое людей сидели в объёме меньше ванной комнаты, и у них было пятнадцать дней воды, и головная боль от CO₂, и молитва, в которой вместо слов — имена.
— Принято, — сказала Нат. — План?
Кэтрин посмотрела на бланк расписания.
— Следующий сеанс — через два дня, восьмого. Если что-то изменится — внеплановый.
— Понятно.
Пауза. Длинная. Не неловкая — просто длинная, как бывают паузы между людьми, которым нечего сказать, потому что всё главное уже сказано, и всё, что осталось, — присутствие.
— Кэтрин, — сказала Нат.
— Да.
— У тебя сейчас солнце. Выйди на поверхность. Просто так. Не по расписанию.
Кэтрин не ответила.
— Я серьёзно. Ты три недели не выходила. Там свет. Посмотри на него.
— Приму к сведению.
— Это «нет»?
— Это «приму к сведению».
Нат выдохнула в микрофон — коротко, почти смешок, тень от того, что раньше было смехом.
— Конец сеанса, — сказала Кэтрин.
— Конец.
Канал закрылся. Кэтрин сняла наушники. Положила на панель. Посмотрела на Юна.
Юн писал в блокноте. Строка за строкой, столбцами. Он не поднял головы, но карандаш на секунду замер — и двинулся дальше. Кэтрин видела верхнюю строку, написанную крупнее остальных, подчёркнутую дважды: Orion. Вода: 15.
Вечером того же дня, после ужина, Юн не открыл блокнот.
Кэтрин заметила не сразу. Она убирала пакеты — два, как всегда, свёрнутые, лёгкие, — и протирала стол, и ставила стаканы в держатели, и делала всё это на автомате, потому что за двадцать шесть дней миссии каждое движение вечернего ритуала стало автоматическим: убрать, протереть, закрыть шкаф, проверить дисплей, сесть. Она села. Посмотрела на Юна.
Юн сидел напротив. Спина прямая, руки на столе, пальцы вокруг стакана с водой — не горячей, просто водой, потому что чай они пили утром, а вечером экономили картриджи чайника. Блокнот лежал рядом, справа, закрытый. Карандаш — сверху, поперёк обложки.
Обычно в это время Юн открывал блокнот и записывал итоги дня. Расход энергии, остаток ресурсов, состояние систем, температуру, CO₂. Столбцы цифр, которые он вёл каждый вечер с первого дня, — аккуратные, убористые, — и Кэтрин научилась не смотреть на них, потому что цифры показывали то, что она и так знала, но в формате, от которого нельзя было отвернуться: дни, оставшиеся до конца. Юн записывал их с той же точностью, с какой записывал бы результаты эксперимента. Без эмоций. Без комментариев. Данные.
Сегодня блокнот был закрыт. Юн смотрел на свои руки.
Кэтрин ждала. Не спрашивала. Она знала Юна достаточно хорошо — за двадцать шесть дней в одном модуле узнаёшь человека так, как за двадцать шесть месяцев на Земле не узнаешь, — чтобы понимать: если Юн молчит, молчание рабочее, и он думает, и через минуту или пять он скажет то, что хочет сказать, или не скажет, и оба варианта нормальные.
Тепло — девятнадцать градусов, нормальное, привычное, и после недели холода это тепло ощущалось не комфортом, а возвращением: как будто модуль снова стал тем, чем был, а не тем, чем пришлось быть. Свет верхних ламп — Юн включил их обратно два дня назад — лежал на панелях одинаково, без теней, и в этом свете лицо Юна выглядело старше, чем три недели назад. Скулы резче, кожа суше, тени под глазами — не от усталости одной ночи, а от усталости, которая накапливается и не уходит.
— У Минджуна была модель Солнечной системы, — сказал Юн.
Голос ровный. Негромкий. Тон, которым он сообщал данные, — но данные были другие.
Кэтрин не шевельнулась.
— Из LEGO. Technic, серия для восьми-двенадцати, но Сора купила на его пятый день рождения, потому что он попросил. Не торт, не робота — Солнечную систему. Коробка была больше него.
Юн говорил, глядя на стакан. Пальцы медленно вращали его на столе — четверть оборота, назад, четверть оборота — привычное движение, вместо карандаша, вместо ручки, вместо всего, что обычно теребили эти руки.
— Он собрал её за два дня. Один, без помощи. Я предлагал — он сказал «не надо, папа, я сам». Пять лет. «Не надо, папа, я сам.»
Пауза. Стакан остановился.
— Там была шестерёнчатая передача — от ручки к орбитам. Крутишь ручку, и планеты двигаются по кругу вокруг Солнца. Он крутил её каждый вечер перед сном. Каждый. Десять минут. Молча. Смотрел, как Меркурий обгоняет Венеру, как Марс отстаёт. Сора говорила — это его ночная молитва.
Кэтрин слушала.
— Я проверил передаточные числа. — Юн чуть качнул головой, как будто сам себе удивлялся. — Не мог не проверить. Посчитал. Меркурий в модели делал оборот за три поворота ручки, Земля — за восемь. Соотношение три к восьми — ноль тридцать семь пять. В реальности период Меркурия — ноль двадцать четыре от земного. Ошибка в полтора раза. Марс в модели — двенадцать оборотов. В реальности — один и восемь десятых. LEGO округлили для простоты: одни и те же шестерёнки, стандартные, по двенадцать и двадцать зубьев.
Он помолчал.
— Я напечатал новые шестерёнки. На принтере в лаборатории, после смены. Тридцать два зуба на Землю, восемь на Меркурий, пятьдесят восемь на Марс. Поставил ночью, когда он спал. Минджун утром покрутил ручку, посмотрел и сказал: «Папа, Марс стал медленнее.»
Юн посмотрел на Кэтрин. Впервые за весь разговор — прямо, через стол, без очков (они лежали рядом с блокнотом, сложенные).
— Он заметил. Пять лет, и он заметил, что Марс двигается по-другому. Я объяснил — что теперь правильно, что раньше было приблизительно, а теперь точно. Он подумал. Долго. Потом сказал: «Это хорошо. Марс должен быть правильный.»
Юн замолчал. Пальцы снова вращали стакан — медленно, осторожно, как будто стакан мог упасть, хотя стоял устойчиво.
— Ему было шесть, когда я улетел. Шесть лет и три месяца. Модель стояла у него на столе, рядом с кроватью. Он крутил её каждый вечер. Сора писала мне.
Пауза. Длинная.
— Он не увидит Марс.
Три слова. Тихие, ровные, произнесённые тем же голосом, каким Юн диктовал показания CO₂ и процент заряда батареи. Без надрыва. Без дрожи. Просто факт, записанный в блокнот, который на этот раз был закрыт.
Кэтрин не ответила.
Она протянула руку через стол и положила ладонь на его плечо. Не сжала — просто положила, как кладут руку на поручень: надёжно, без лишнего давления. Юн не отстранился. Не посмотрел на руку. Сидел, и пальцы его перестали крутить стакан, и стакан стоял на столе, и рука Кэтрин лежала на его плече, и модуль гудел, и за иллюминатором верхней палубы стоял свет — прямой, горизонтальный, лунный, — и в этом свете всё было видно: стол, стаканы, блокнот с карандашом, двух людей, которые сидели друг напротив друга и молчали, потому что «он не увидит Марс» было сказано, и отвечать на это было нечем, и не нужно.
Через минуту Юн накрыл её руку своей. Коротко, на несколько секунд, — сухие пальцы, холоднее, чем ожидалось, — и убрал.
— Спасибо, — сказал он.
Кэтрин убрала руку. Встала. Отнесла стакан к кухонной зоне.
Когда она вернулась, Юн сидел с открытым блокнотом. Карандаш двигался по странице — столбцы, строки, цифры. Энергия, CO₂, температура, остаток еды. Данные. Юн записывал их, и рука не дрожала, и почерк не изменился, и единственное, что отличало этот вечер от всех предыдущих, — строка внизу страницы, под столбцами, написанная не цифрами, а буквами, мельче обычного:
Минджун. 6 л. 3 м.
Два дня спустя, утром, Кэтрин поднялась на верхнюю палубу.
Не по расписанию. Не для проверки систем — системы были внизу, и проверять наверху было нечего, кроме вентиляции и аварийного люка, которые она осматривала раз в неделю. Она поднялась, потому что Нат попросила. «Выйди на поверхность. Просто так.» Выйти на поверхность Кэтрин не могла — скафандр требовал часа подготовки и расхода ресурсов, которые она не готова была тратить без повода. Но подняться на палубу, где иллюминатор был больше и ближе к поверхности, — могла.
Она давно не поднималась сюда днём — с начала затенения, когда темнота за стеклом была одинаковой сверху и снизу и подниматься не было смысла. Теперь наверху был свет.
Иллюминатор верхней палубы смотрел на север. Кэтрин встала перед ним, руки в карманах флиса, и подождала, пока глаза привыкнут к яркости. Солнце стояло слева, низко над гребнем, — его прямой свет не попадал в иллюминатор, но освещал поверхность перед модулем косым, длинным, почти горизонтальным лучом. Реголит — серый, мелкозернистый, с редкими камнями — лежал неподвижно, как лежал двадцать восемь дней, как лежал миллиарды лет до них, как будет лежать после. Следы от ботинок — её и Юна — вели от подножия модуля к площадке образцов и обратно, чёткие, нетронутые, вечные. Ни ветра, ни дождя, ни времени, которое могло бы их стереть.
За реголитом, за линией камней, за гребнем кратера, низко над горизонтом висела Земля.
Кэтрин смотрела на неё.
Она видела Землю каждый день — из нижнего иллюминатора, мельком, краем взгляда, когда проходила мимо или сидела у панели. Земля была там всегда — низко, чуть выше линии камней, — и Кэтрин привыкла к ней, как привыкают к часам на стене: знаешь, что они есть, видишь их, но не смотришь. Не вглядываешься. Двадцать четыре дня она не вглядывалась.
Сейчас вгляделась.
Земля была другая.
Не сразу — не так, как бывает, когда приходишь домой и видишь, что переставили мебель: очевидно, мгновенно, однозначно. Нет. Это было тоньше. Как если бы фотографию, которую она помнила наизусть, пропустили через фильтр — не сильный, на пять-десять процентов, — и она смотрит и не может понять, что не так, но знает — что-то не так, потому что глаз помнит оригинал, а перед ней — не оригинал.
Голубой стал тусклее. Не серым — ещё нет, — но тусклее, как будто между поверхностью океана и космосом появился слой чего-то полупрозрачного: дымка, пыль, туман, — чего-то, что пропускало свет, но приглушало цвет. Океаны, которые три недели назад были тёмно-синими с бирюзовыми пятнами мелководья, теперь выглядели однотоннее, глуше, как если бы воду подёрнуло плёнкой. Облака были — белые, закрученные спиралями циклонов, — но белый был грязнее. Не чистый яркий белый первых дней, а приглушённый, желтоватый, как бельё, которое стирали слишком много раз.
Континенты. Кэтрин всматривалась. Африка — повёрнутая к ней, освещённая. Зелень экваториальных лесов была... коричневее. Или ей казалось. Может быть, всегда так выглядело с такого расстояния. Может быть, угол освещения. Может быть, либрация чуть сдвинула Землю, и теперь она видела другую долготу, с другой растительностью, с другими тонами.
Но Кэтрин помнила. Она помнила Землю четвёртого дня — яркую, голубую, с чётким белым облачным покровом и тёмными полосами океанов. Помнила, потому что стояла на гребне Шеклтона и смотрела на неё, и это был последний раз, когда Земля выглядела правильно. Всё после — огни, которые не зажглись, сияния, которых не должно было быть, темнота на ночной стороне — было неправильным. Но форма, цвет, облака — оставались. Земля темнела, но оставалась Землёй.
Сейчас Кэтрин стояла у иллюминатора и не была уверена, что планета перед ней — та же планета. Та же форма, те же океаны, те же облака. Но что-то в палитре сдвинулось — на миллиметр, на полтона, — и этот сдвиг был хуже, чем темнота на ночной стороне, хуже, чем молчание в эфире, потому что темнота и молчание были отсутствием, а это было присутствием чего-то нового. Земля не просто умерла. Земля менялась. Становилась другой планетой — медленно, безмолвно, день за днём.
Кэтрин стояла у иллюминатора долго. Десять минут, может пятнадцать. Не двигалась. Руки в карманах, подбородок чуть опущен, взгляд — на Земле, на этой тусклой, притихшей, бурой Земле, которая висела над горизонтом и ничего не просила, ничего не требовала, просто была.
Потом спустилась вниз. Юн сидел у панели с блокнотом. Не поднял головы.
Кэтрин открыла журнал. Нашла страницу за сегодня — восьмое апреля, двадцать восьмой день. Вписала внизу, под рапортом:
Земля. Визуальные изменения: общее потускнение голубого спектра. Коричневато-жёлтая дымка по обоим полушариям. Облачный покров — без явных структурных изменений, но тональность сместилась к жёлтому. Субъективная оценка — изменения реальны. Требуется фотоконтроль.
Закрыла журнал. Положила карандаш.
Фотоконтроль. Сравнить с фотографиями первого дня — они хранились в бортовом архиве, сотни снимков, сделанных при посадке. Сравнить, измерить спектральный сдвиг, подтвердить или опровергнуть. Протокол. Процедура. Следующий шаг.
Кэтрин не стала открывать архив. Не сегодня. Сегодня она знала то, что знала, и подтверждение могло подождать до завтра, потому что завтра Земля будет такой же, как сегодня, или чуть хуже, и числа ничего не изменят, и фотографии ничего не изменят, и единственное, что изменится, — Кэтрин будет знать точно то, что сейчас знала приблизительно.
Она села к панели. Надела наушники. Включила приёмник на общем диапазоне.
Шипение. Треск. Тишина.
ДО-06. «Мыс»
ДО-06. «Мыс»
Нат первой выскочила из самолёта.
Не вышла — выскочила, по трапу в два прыжка, сумка на плече, кроссовки на горячий бетон. Флорида ударила всем сразу: тёплым мокрым воздухом, зеленью до горизонта, небом такой голубизны, что в него хотелось упасть.
— Кауфман, сумку забыла.
Юн стоял наверху трапа с её вторым рюкзаком.
Нат засмеялась, взбежала обратно, забрала — «Спасибо, Счётчик» — и снова вниз, и Юн покачал головой, и Мигель за его спиной улыбнулся, и Кэтрин уже шла к микроавтобусу, ровно, быстро, не растрачиваясь на трапы.
Водитель ждал у открытой дверцы: крупный, загорелый, в поло с логотипом NASA и бейсболке с выцветшим козырьком. Рэй, по бейджу. Пожал каждому руку. Ладонь сухая, жёсткая, мозолистая.
— Добро пожаловать на мыс. Пристёгиваемся.
В микроавтобусе Нат открыла окно до упора и высунула руку навстречу ветру — развернула ладонь, как делала в пятнадцать лет из маминой машины, и в двадцать пять после посадки в Cold Lake, и всегда, когда была в дороге и воздух был тёплый. Ветер бил в ладонь, и ладонь была парусом. Глупый, детский, прекрасный жест.
— Двадцать шестой год вожу, — сказал Рэй, заметив её руку в зеркале. — С шаттлов ещё. Каждый экипаж открывает окна.
— А ты бы не открыл? — спросила Нат.
— Я бы вылез на крышу.
Дорога шла через заповедник. Плоско, зелено, мокро — вода везде: в болотах, в канавах, в лагунах за деревьями. На мосту через канал Нат перегнулась к окну: бирюзовая вода, неподвижная, и в ней что-то скользило, большое, серо-коричневое, слишком медленное для рыбы.
— Крокодил, — сказал Юн, показав в болото.
— Аллигатор, — поправила Нат. — Морда шире.
— Около пяти тысяч в заповеднике, — сказал Рэй. — На прошлой неделе одного сняли с площадки 39B. Сидел на дороге краулера, грелся. Три часа выгоняли.
— На каждого члена экипажа — тысяча двести пятьдесят.
Нат фыркнула. Кэтрин, не поворачиваясь с переднего сиденья:
— Забирай моих, Кауфман.
— А ламантины? — спросила Нат.
— Около шестисот. Приходят в канал у VAB, когда вода тёплая. Один раз видел, как ламантин проплыл мимо аллигатора. Оба сделали вид, что не заметили.
Мигель тихо засмеялся.
— Мирное сосуществование, — сказала Кэтрин.
— Флорида, — сказал Рэй.
Мигель смотрел в своё окно. Нат видела его лицо в отражении стекла: открытое, мягкое. Он смотрел на болото, как другие смотрят на собор.
Через километр: птица в марше, розовая, на одной ноге, с клювом как ложка. Стояла в чайной воде по колено, неподвижная, и розовый был такой яркий на фоне зелёной травы, что казался ошибкой, как будто кто-то уронил фламинго и забыл.
— Колпица, — сказал Рэй.
— Красивая дура, — сказала Нат.
— Рэй, а где тут едят? — спросила она.
— Зависит от рыбы. Лучшие fish tacos на побережье, у Долорес, остров Мерритт. Стоянка для лодок, навес, четыре столика. Меню на грифельной доске. — Он посмотрел в зеркало. — Но вы на карантине.
— После полёта, — сказала Нат.
— После полёта, — кивнул Рэй.
У заправки стоял фургон с надписью «Best Ribs on the Space Coast»: гриль закрыт, рано ещё, но мужик в фартуке расставлял столики. Дальше по дороге двое раскладывали флаг «GO ARTEMIS», огромный, ярко-синий, буквами, которые читались с шоссе.
— Каждый раз так, — сказал Рэй. — Кресла-качалки привозят, палатки ставят, за два дня до запуска. Сегодня сотни, завтра будут тысячи. — Помолчал. — Я ещё Колумбию возил. STS-107. Один из экипажа сидел где вы, — глянул на Кэтрин в зеркало. — Попросил остановиться у этой заправки. Купил хот-дог. Я говорю: «Сэр, вам через четыре часа на ракету.» Он: «Вот именно, Рэй, потом не будет.»
Никто не ответил. Потом Нат сказала:
— Умный был человек.
— Хорошие были люди, — сказал Рэй.
Потом деревья расступились, и слева появился VAB.
Белый куб за несколько километров, не как здание, а как утёс, как что-то геологическое, у чего не бывает двери. Нат знала цифры: сто шестьдесят метров, свои облака внутри, флаг на стене с баскетбольную площадку. Цифры не помогали. Она откинулась на спинку и присвистнула.
— Все так реагируют, — сказал Рэй.
— А на ракету?
Рэй улыбнулся.
— На ракету — хуже.
Деревья кончились, слева открылась Банана-ривер — и за водой, на площадке, среди мачт обслуживания —
Ракета.
SLS стояла на бетоне: белая, с оранжевым баком, с двумя ускорителями по бокам. Нат — две тысячи часов налёта, двенадцать лет в кабинах — смотрела через воду, и ракета не вмещалась. Она знала её наизусть, каждый узел, каждую секунду подъёма. Но симулятор не показывал вот это: что ракета стоит посреди живого мира, и пеликан пролетает перед ней, черкнув крылом воду, и цапля стоит в камышах, и аллигатор лежит в болоте за спиной, и всему живому — всё равно.
В микроавтобусе стало тихо. Юн перестал теребить ремень рюкзака. Мигель замер у окна. Даже Кэтрин — Нат увидела в зеркале — смотрела, и на секунду её лицо было не командирским, а просто лицом женщины, которая видит что-то красивое.
Нат ухмыльнулась. Сжала руки на краю окна.
Микроавтобус остановился у корпуса. Низкое здание, бетон, логотип NASA, буквы поблёкшие от солнца, «А» светлее остальных, подкрашивали отдельно. Рэй открыл дверцу и подал руку Кэтрин. Кэтрин не взяла, спрыгнула сама. Нат спрыгнула за ней, подхватила обе сумки.
— Удачи, — сказал Рэй. Всем четверым, но смотрел на Нат, потому что она задержалась. — Завтра буду у дороги. Смотреть.
— Помашу, — сказала Нат.
— С орбиты не увижу.
— Я всё равно помашу.
Рэй засмеялся. Тронулся. Микроавтобус свернул за угол, и Нат осталась на горячем бетоне с двумя сумками.
Внутри: коридор, хлорка, кондиционер. Линолеум, потолок, одна планета. Можно было не улетать из Хьюстона: один государственный коридор, один запах, одна температура. Но на стенах через каждые несколько метров фотографии: Аполлон-14 у автобуса, все в шлемах. Семеро Дискавери на фоне стартового стола. Экипаж Челленджера, семеро, улыбаются, и Нат не замедлила шаг. Artemis IV, четверо в оранжевых скафандрах. Через год здесь будет висеть пятая, и на ней будет Нат. Юн шёл рядом и остановился у Аполлона.
— Четырнадцатая. Шепард, Руса, Митчелл. — Поправил очки. — Шепард играл в гольф на Луне.
— Мы тоже будем? — спросила Нат.
— Я не играю в гольф, — сказал Юн.
Комнаты рядом, четыре двери подряд. Нат толкнула свою: кровать, стол, стул, шкаф, окно. На подоконнике кружка с тёмным кофейным кольцом на дне: Четвёрка, прошлый экипаж, шесть месяцев назад. Нат убрала кружку на стол, забросила сумки на кровать. Вещи: одна сумка и один рюкзак. Стол пустой, шкаф пустой. На стене у двери лист бумаги, кнопками: расписание прошлого экипажа, имена, часы, мелкий чужой почерк. Кто-то дописал красным маркером внизу: «Good luck A-V!», и нарисовал ракету, кривую, детскую, с тремя языками пламени. Нат провела пальцем по рисунку. Краска давно высохла. Больше ничего не нужно.
Открыла окно. Кондиционированный воздух вытолкнуло, ворвался тёплый, живой — и с ним звук: цикады, плотные, оглушительные, как стена. За парковкой и полоской деревьев: вода. Ракету не видно, но Нат знала направление, юго-восток, за кронами.
— Кауфман. — Кэтрин в дверях. — Медосмотр через двадцать минут.
— Я знаю.
— И закрой окно. Карантин.
Нат закрыла окно. Когда шаги Кэтрин стихли — открыла снова. На пять сантиметров. Чтобы слышать цикад.
Два часа в кондиционированном коридоре — медосмотр, брифинг по погоде (ясно, ветер северо-восточный, в допуске), ещё брифинг по таймлайну (всё штатно, без изменений, в десятый раз) — и Нат не могла больше сидеть. Пальцы стучали по колену, ноги дёргались, и когда Флауэрс сказал «Свободны до семи», она была за дверью раньше, чем он договорил.
Побежала. Лёгкой рысцой по дороге к воде, просто чтобы двигаться — ноги, ветер в лицо, бетон под кроссовками. Мимо шлагбаума с охранником, который махнул рукой: знал лица, знал бейджи. Карантин, строго говоря. Строго говоря — плевать. Дорога через болото, вода в траве по обе стороны, воздух густой, плотный, с гулом насекомых. Через десять минут — берег. И на берегу: люди.
Раскладные стулья, флаги, кулеры с пивом, зонты от солнца. Фургон «Best Ribs on the Space Coast» открылся: гриль дымил, очередь из нескольких человек с бумажными тарелками, мужик в фартуке переворачивал рёбра двумя руками и рассказывал что-то, жестикулируя щипцами. Мальчишки на скейтах грохотали по парковке, собака спала в тени шезлонга, женщина в широкой шляпе читала книгу с планетой на обложке.
Ракету было видно, белая чёрточка через воду. Все знали, что завтра она оторвётся от земли и четверо уйдут с ней. Одна из этих четверых стояла на дороге в мокрой от пота футболке, и никто не знал, и это было смешно, и это было хорошо.
Нат замедлила шаг у гриля. Рёбра на решётке потрескивали, мужик в фартуке раскладывал их щипцами и говорил женщине в очереди: «Третий запуск смотрю с этого места. Знаете, как звучит? Как гром, только снизу. Из-под земли идёт. Всё трясётся — стаканы, стулья, вот это всё. В груди чувствуете.» Женщина кивала, держа бумажную тарелку двумя руками. Рядом мальчик доедал рёбрышко и облизывал пальцы, соус тёк по подбородку, и мать вытирала ему лицо салфеткой, а он уворачивался, не отрывая взгляда от ракеты.
Двое мужчин у палатки спорили, громко, увлечённо, с пивом в руках:
— Ускорители отваливаются через две минуты.
— Две двенадцать! Две минуты двенадцать секунд. Таймлайн на сайте, посмотри.
— Ну, примерно две.
— «Примерно» — это ты жене скажи про зарплату. Две двенадцать.
Тот, что настаивал на точности, заметил Нат. Кепка задом наперёд, загорелый, с проплешиной в бороде.
— Мэм, вы случайно не знаете, когда отделяются ускорители?
Нат остановилась. Сделала вид, что думает.
— Две двенадцать, — сказала она.
— Ха! — Он повернулся к приятелю. — Видал? Даже случайная женщина на дороге знает!
— Повезло, — сказала Нат и пошла дальше, пряча улыбку.
Дальше по берегу мужчина в панаме наводил телескоп на площадку, и мальчик лет семи подпрыгивал рядом.
— Пап, ну дай.
— Подожди, Бен, фокус...
— Ну пап.
— Готово. Смотри. Видишь оранжевое?
Бен приник к окуляру. Затих. Потом — шёпотом:
— Это она?
— Она.
— А люди там уже?
— Завтра. Завтра сядут и полетят.
Бен оторвался от трубы и посмотрел на отца снизу.
— А они увидят нас оттуда?
Отец присел на корточки. Лицо обветренное, с морщинами от солнца.
— Всю Землю увидят. Маленькую и голубую.
Бен кивнул. Подумал. Снова приник к окуляру. Отец положил руку ему на макушку — легко, привычно, как кладут сто раз в день.
Девочка лет четырёх сидела на плечах у другого отца, у самой воды. Босой, штаны закатаны, загорелые руки придерживали дочку за щиколотки. Девочка держала его за уши, как за руль. Они смотрели на ракету, и девочка показала пальцем и сказала что-то, и отец наклонил голову, слушая, и ответил — серьёзно, как отвечают четырёхлетним. Девочка засмеялась, и он тоже — ярко, открыто, через всю дорогу.
Нат подошла к бетонному столбику у обочины, оперлась. Отдышалась от бега. Пот тёк по спине, футболка прилипла к лопаткам, солнце висело низко, тёплое. Ветер с лагуны нёс дым от гриля и далёкий гул океана. Настоящее Атлантическое море было в двух километрах. Нат подумала, что хочет искупаться. Подумала, что нельзя. Подумала — ну и ладно.
Двое подростков запускали дрон над водой и хохотали, когда ветер сносил его к камышам. Старик в складном кресле с подстаканником смотрел на ракету в бинокль, не шевелясь, не опуская, минуту, две, три. Может, помнит Аполлон. Может, стоял на этом берегу мальчишкой и смотрел, как Сатурн уходил в небо. А может, приехал из Орландо сегодня утром и бинокль купил вчера в Walmart. Всё равно — смотрит.
Она стояла и смотрела. На отца с сыном у телескопа, на двоих с пивом, которые спорили уже о чём-то другом, на дрон, жужжащий над парковкой, на скейты, на собаку, на женщину с книгой. Все эти люди приехали сюда, с телескопами и креслами-качалками, с детьми и собаками, и жизнь шла, грохотала, жужжала, смеялась, и ракета стояла на горизонте, и мир не собирался останавливаться. Нат стояла посреди — разгорячённая, в мокрой футболке, с пульсом от бега — и не хотела уходить.
Нат развернулась и побежала обратно. По дороге через болото: ноги по бетону, ветер в уши. Цапля снялась с берега и ушла низко над камышами, и Нат проводила её взглядом, не замедляя.
У поворота на бетонном ограждении сидел Мигель. Один, ноги свесил, чётки намотаны на пальцы.
— Тоже сбежал? — Нат перешла на шаг.
— Вышел подышать.
— Кэтрин знает?
— Кэтрин не знает.
Нат села рядом. Бетон тёплый от дневного солнца, шершавый через шорты. Мигель перебирал чётки, медленно, бусина за бусиной, деревянные, матовые.
Он кивнул в сторону марша: плоская трава, лужи, далёкая вода.
— Знаешь, что здесь было сто тысяч лет назад?
— Болото, — сказала Нат.
— Дно океана. Вся Флорида — бывший коралловый риф. Те камни у дороги — ракушечник. Мёртвые моллюски.
— Мрачновато.
— Красиво, — сказал Мигель. — Океан ушёл, а камни остались.
— Ты всё так видишь? — спросила Нат. — Камни, слои, миллионы лет?
— А как ещё?
— Не знаю. Я вижу болото.
Мигель повернулся к ней — первый раз за разговор, прямо, не в сторону.
— Ты видишь ракету, Кауфман. Ты видишь небо. Всё быстрое. — Помолчал. — Я вижу медленное.
Нат хмыкнула.
— Это комплимент?
— Наблюдение, — сказал Мигель. И улыбнулся.
Помолчали. Зарево прожекторов проступало на горизонте — ракету отсюда не видно, но свет уже лежал над деревьями бледным пятном.
— Боишься? — спросила Нат. Не знала, зачем — вылетело.
Мигель подумал. Несколько бусин прошли между пальцами.
— Нет. А ты?
— Нет.
И это было правдой. Нат не боялась. Она хотела этого тридцать лет — с тех пор как увидела первый запуск по телевизору на маминой кухне в Виннипеге, в восемь лет. Мороженое текло по руке, потому что она забыла про мороженое, и мама сказала «Ешь, растает», а Нат не слышала, потому что ракета шла вверх, и весь мир был в экране, и она знала. Не хотела — знала: она будет там.
И завтра — будет.
Мигель убрал чётки в карман. Встал.
— Пойду. Кэтрин увидит.
— Кэтрин всё видит.
Мигель улыбнулся — тихо, уголками — и ушёл к корпусу.
Нат осталась. Солнце садилось. На берегу складывали стулья. Мужчина нёс на руках уснувшего ребёнка к машине, женщина шла следом с двумя раскладными стульями и кулером, балансируя, как жонглёр. Мальчик бежал по парковке за укатившимся скейтом. Фургон закрывался, мужик в фартуке считал деньги. Бен и отец складывали телескоп: Бен нёс треногу, высокую, выше себя, и она моталась в его руках, и отец говорил «Осторожнее» тоном человека, который говорит это в третий раз. Ракета стояла в свете прожекторов, и небо горело оранжевым, и откуда-то с воды шёл запах — не гриля уже, а просто воды, болотной, живой. Цикады начинали — пока негромко, вечерняя настройка, пробный гул, но через час заберут всё.
Мысль мелькнула — не мыслью, ощущением, в рёбрах и в горле: она улетает отсюда. От берега и гриля и мальчика с телескопом. От этого берега, и дрона, и смеха, и дыма.
Мелькнула — и ушла.
Нат спрыгнула с ограждения и пошла к корпусу.
В комнате приняла душ, переоделась, легла на кровать и пролежала тридцать секунд. Встала, потому что лежать было невозможно.
Открыла окно — шире. Вечерний воздух мягче дневного, цикады звенели так плотно, что звук казался твёрдым. Свечение за деревьями, бледное, размытое.
Позвонила Соне. Та сняла на втором гудке.
— Ты на мысе?
— На мысе. Видела ракету. Видела аллигатора. Аллигатор впечатлил больше.
Соня засмеялась. Потом:
— Мам звонит, ты не берёшь.
— Позвоню завтра. После.
— После чего?
— После всего.
— Мам хочет знать, что ты ела.
— Скажи — грейпфрут.
— Грейпфрут — это не еда, Наталия.
— Скажи — грейпфрут и хот-дог.
— Ты не ела хот-дог.
— Не ела. Но должна была.
Соня вздохнула.
Пауза. Соня дышала в трубку — тихо, ровно. За ней был Виннипег: дом, веранда, собака, двое детей, муж, кухня с тёплым светом, тот самый телевизор, на котором тридцать лет назад ракета шла вверх и мороженое текло по руке.
— Не разбейся, дура, — сказала Соня.
— Не разобьюсь.
Пауза.
— Лети.
Нат положила трубку. Посмотрела в окно. Зарево. Цикады. Лягушки на маршах — сотни, тысячи, оглушительные. Где-то далеко, на пляже, кто-то включил музыку — басы дошли, мелодия нет, просто ритм, мягкий, глухой.
Нат легла. Не закрыла окно. Воздух Флориды шёл внутрь — тёплый, мокрый. Лягушки пели. Цикады звенели. Ракета стояла за деревьями, в прожекторах, готовая. За стеной Юн кашлянул — тонкие перегородки, государственный бетон. Потом тишина. Потом, далеко, — гудок машины на шоссе. Кто-то ехал домой. Кто-то ехал к пляжу, занимать место. Завтра здесь будет три тысячи человек, и земля задрожит.
Завтра.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
