Обложка Музыка будет со мной

Музыка будет со мной

А.Кластер

0% прочитано
Стандартный
А.Кластер

Музыка будет со мной

Рассветный цветок

Эта музыка была глубокой и тёмной.

Такой тёмной, что солнечный свет не достигал её дна. Каждый звук — новый вираж падения. Чтобы не потерять мелодию, Инсэ следил за хаотичным движением собственных пальцев — сквозь наплывающую темноту они казались бледными всполохами, чуждыми, выскользнувшими из иного мира, осязающими не гладкую кость клавиш, а переменчивые извивы звука. Инсэ любил музыку больше всего на свете, но в последнее время она забирала слишком много, оставляя без мыслей и сил. И сейчас, наблюдая за тем, как его тёмная музыка течёт сквозь полуденные лучи, рассекает свет, вспыхивает радужными пятнами, Инсэ ждал — остановит ли его кто-нибудь, вернёт ли назад? Или в этой музыке, где-то на самом дне, в той глубине, какой свет никогда не коснётся, он останется навсегда?

Фрэя, его мать, всегда радовалась, что он играет, как одержимый, видела в этом знак благосклонности Гро, покровителя своей Семьи. Инсэ же казалось: он теряет связь с собственным телом, поднимается выше и выше. Остановиться – равносильно самоубийству. Из-за того, что музыка влекла и пьянила, и от того, что остальная жизнь с каждым днём чуть тускнела. Прежде Инсэ мечтал о путешествиях, мечтал бродить по дорогам Истэйна вместе с Семьёй, представлял, как люди будут ждать его песен. Но всё это осталось в прошлом. Тин и Кэтэр покинули дом, а Инсэ остался — безголосая лютня, забытая в спешке. Мир обтрёпывался по краям от томительного и страшного ожидания возвращений отца.

Чёрная глубина отступила, осыпанная трепетом высоких нот — серебристых, печальных. Пальцы парили над клавишами, но музыка откликалась до прикосновения, утешала - ничего, ничего. Ещё не сегодня.

— Альма-ти? — скрип двери перерезал мелодию — ещё несколько секунд, приходя в себя, Инсэ видел её шлейф, струящийся прочь. Не пройденное и непознанное расстояние, — запиши это, позже продолжишь.

Инсэ кивнул, зная, что «записать это» не получится. Запечатлевать музыку было скучно, она жила ровно столько, сколько звучала, а ноты навевали тоску почти такую же сильную, как долгая тишина комнаты под самой крышей, где его в наказание запирали в детстве. Впрочем, в эту комнату он иногда забирался, чтобы себя испытать. По этой же причине он записывал некоторые свои мелодии.

Фрэя остановилась рядом, коснулась его щеки — золотистый свет жизни. Прикосновение сделало всё вокруг ярче и заставило мир звучать вновь. У Фрэи под кожей таилась музыка гораздо прекрасней всего, что Инсэ пытался когда-либо сыграть. Но как ни хотелось прислушаться к этой музыке, он отстранился.

— Ты себя мучаешь, — вздохнула Фрэя, — жаль, что твой отец почти не бывает дома. Если бы он приезжал чаще, ты научился бы чему-нибудь кроме того, что умею я.

Не жаль, — подумал Инсэ и неопределённо пожал плечами.

Инсэ был последним из детей Фрэи, оставшимся с ней.

Его братья и сёстры, дети другого отца, давно разъехались — каждый раз, когда кто-то из них уезжал, Инсэ чувствовал: вот исчезает ещё один звук, вот ложиться новая тень. Два года назад, когда уезжали Тин и Кэтэр, Фрэя запретила им забрать Инсэ с собой. В тот вечер он спрятался на чердаке и пытался сквозь прозрачную тишину, протянувшуюся на несколько лестничных пролётов, уяснить суть объяснений Фреи. Ему она не ответила бы.

Голоса матери и сестры, молчание брата поднимались сквозь пустой гулкий дом. Инсэ достигали не звуки, не сами слова – но суть этих слов, как нити музыки, как искры мелодий.

Тин говорила: «Я несколько лет учила его петь со мной вместе, следовать за моим голосом, он такой слабый и тихий, он никогда не сможет уехать один, зачем ты так с ним?», и её цвет был — искрящийся синий. Всё в её комнате – забытые ленты, старые покрывала, оконные стёкла - до сих пор лучилось этим цветом. Кэтэр молчал, и его молчание было тяжёлым, как штормовая волна. Но Фрэя запрещала им спорить, и повторяла только, что это слишком опасно, что Альма-Ти нельзя в большой город, что людям нельзя его слушать. После этого разговора Тин искала его в доме и среди холмов вокруг, но не смогла найти. Инсэ не выходил из своего убежища, пока всё не стихло. Он запер дверь. Фрэя думала, что потеряла ключ, ей не приходило в голову, что Инсэ мог его украсть.

С тех пор, как последние следы и звуки Тин и Кэтэра растаяли в воздухе, Инсэ постоянно чувствовал холод в ладонях, и даже музыка не могла его отогнать. Иногда он приходил в одну из покинутых комнат, и погружался в воспоминания — дотрагивался до предметов, пил ладонями память, отблески когда-то звучавшей здесь жизни, слой за слоем, одно поколение мелодий, песен и звуков за другим. История семьи была ему не особенно интересна, но помогала отвлечься. Теперь, когда другие дети Фрэи были далеко, он не чувствовал с ними никакого родства. И понимал, что Фрэя нарочно отделила его от них, запретив по-настоящему погрузиться в предназначение.

Впрочем, когда об этом узнал отец Инсэ, то разозлился ещё сильнее, чем Кэтэр.

Отец желал, чтобы Инсэ посвящал себя музыке. Чтобы пел.

Песни и музыка людей Гро, любое подвластное им искусство пьянило, как хмель, меняло ток крови, как яд. Владеющий этим искусством мог сплести силок для чужого сердца, потянуть за собой, не отпустить. Похоже на силу отца, но иначе. Отец верил: Инсэ унаследовал обе способности.

Отец повторял: "Хочу слышать твой голос". Когда он приезжал, дом темнел, наполнялся странным, качающим шумом. Инсэ не следил за тем, что происходит во время этих визитов, внутренне замыкался, развеивал себя вокруг. Читал, или бродил вдоль берега, или часами оставался в своей комнате, уставившись в окно, иногда видя при этом странные сны — впрочем, те дни казались снами от начала и до конца.

У отца Инсэ были прозрачные злые глаза. Не голубые, как правый глаз Инсэ, и не бледно- зелёные, как левый.

Прозрачные, как стекло. Неживые черты, словно вытесанные в белом камне.

Он говорил и двигался очень тихо, он всегда хотел знать, чем Инсэ занят в то или иное время, но заставить рассказать об этом мог только с помощью своей силы.

На поверхности — безбрежной и невесомой.

Илистой, тёмной у дна.

Той силы, что заставляет любой инструмент звучать, как тебе нравится.

Память о каждом визите обрывалась, сминалась погружением в эту силу.

Шум моря и её шум смыкались над головой. Инсэ далёкий от себя самого, наблюдал, как меркнет небо.

Хочу услышать твой голос.

А потом всё исчезало.

Однажды Фрея пыталась противиться планам отца.

Когда Инсэ было тринадцать, отец хотел отправить его учиться в землю предателей, железную, пронизанную чуждой волей, в ту землю, откуда пришёл он сам. Фрэя не позволила этого. Отец сказал, что она предала их союз, лживая, как все люди Гро. Фрэя плакала до самого его отъезда и после — тогда Тин привела к ней Инсэ, и он держал её за руку, пока его собственные глаза не наполнились сухой горькой пылью, а Фрэя не заснула. Все в доме после этого думали, что отец не вернётся, но он вернулся через несколько месяцев и возвращался вновь. Снова хотел слышать голос, заполнял небо шумом. Задавал прежние вопросы. Инсэ решил, что сможет считать себя по-настоящему сильным, когда научиться врать или молчать в ответ. Но случится ли это когда-нибудь, не понимал.

Инсэ?

Фрея смотрела встревоженно. Музыка стихла – и Инсэ соскользнул в прошлое, в пространство между музыкой и молчанием. Такое случалось всё чаще. Инсэ слабо улыбнулся: я здесь.

— У нас гости, — объяснила Фрея, поправляя воротник его рубашки, — это очень важно для тебя. Поэтому, пожалуйста, будь вежливым и не молчи всё время. Ты меня понимаешь?..

Пришёл кто-то новый и незнакомый.

Кто-то чужой.

Но не отец.

Инсэ кивнул.

— Точно понимаешь? — Фрэя нахмурилась, и морщина прорезала её лоб. Обычно она выглядела очень юной, Инсэ знал, что это — её награда в их в особенном союзе с отцом, то, о чём она просила много лет назад. Воспоминание, спрятанное в их просторной гостиной, отыскать его было нелегко, оно было сбивчивым и очень страстным — такой я увидел тебя впервые, хочешь, остановлю время, ты обещаешь, конечно, да, да, да. Время и правда не касалось Фреи. Дело было не только в том, что она не старела – многие женщины из Семьи Гро остаются юными очень долго. Время забыло про Фрею совсем: не пробегало тенями в глазах, и движения оставляло такими же лёгкими, как у ровесниц Инсэ, таким же беззаботным оставило её нрав.

Но сильные чувства возвращали Фрее возраст, время чуяло их, как хищники чуют кровь – даже ослепнув. Если что-то сильно задевало мать, её лицо и золотистые волосы стремительно выцветали, серели, губы бледнели, взгляд тяжелел. Потому Инсэ старался не сердить её и успокаивать, если она огорчалась. Кто бы ни пришёл сегодня – не страшно. Это ведь не отец.

— Да… я понимаю.

***

— Когда мы пришли, ты играл какую-то особенную музыку, это чудесно, но страшно. У тебя плохое настроение?

Рука об руку они брели к морю. У этой девушки были светлые волосы, как у Фреи, ветер выхватил из аккуратной причёски несколько лёгких прядей — они трепетали возле лица, словно прозрачные лепестки. Пока новая знакомая молчала, Инсэ наблюдал, как колышется голубой подол её платья — шёлковая волна; и, одновременно, сквозь прикосновение — за тем, как она заплетала вчера вечером косы — одну за другой двадцать или тридцать кос, чтобы волосы утром тоже были как шёлковые волны.

Её звали Варэи, как рассветный цветок. И запах её волос и кожи был такой цветочный и сладкий, что кружилась голова, и трудно было понять, приятен он или отвратителен.

— Нет.

Перед тем, как Фрэя и родители Варэи отпустили их прогуляться к морю и познакомиться, он пытался участвовать в разговоре – Фрея очень этого хотела, неясно, зачем.

– Значит, ты Альма-ти, а полное имя? – спрашивал грузный мужчина в бархатном пиджаке. Но в полном имени был отпечаток отца, Инсэ не желал его произносить.

– Альма-ти-джи-Инсэ Лоран-Аллери, – голос Фреи переливался, как жемчуг, – ему самому нравится «Инсэ», не знаю даже, почему так.

– Так зовут движение воды.

И все смолкали, наверное, прозвучало странно.

Потом спрашивала дама со светлыми локонами, в платье из того же отреза голубого шёлка, что и у дочери:

– А лет тебе сколько?

Такие вопросы задают маленьким детям, но Инсэ не обижался. Он был полукровка, все это видели, гостям важно убедиться, что он не слабоумный.

– Почти шестнадцать, – слишком медленно, слишком тихо.

– Ты, значит, любишь музыку? Что ты умеешь?

Это хороший вопрос.

– Я знаю клавиши, любые струны, свирели, литавры… что угодно.

– Так уж и что угодно, – хохотнул мужчина. От этого смеха подкатила дурнота, Инсэ опустил глаза, но повторил:

– Что угодно.

– И поёшь, наверное, хорошо?

– Нет. Не люблю свой голос.

– Отчего же?

Дурнота сгустилась. Как разговаривать дальше?

Но тут Фрэя принесла старую гитару Кэтэра, и сказала смеясь, что Альма-Ти не слишком разговорчив, но всё расскажет о себе музыкой. Инсэ знал, этот смех притворный, она сердится из-за его ответов, ей они не понравились, никому не понравились.

Музыка – совсем другое дело.

Прикосновение к струнам вернуло воздух, всё вновь посветлело. Инсэ сыграл одну из «Утренних весенних песен» — Фрэя говорила, что такие вещи никогда не устаревают, а Тин смеялась: если когда-нибудь их троих пригласят играть в дом каких-нибудь богатых чванливых дураков, эти утренние дин-тин-таль песни будут очень уместны, ведь в них нет ничего, кроме веселья и сладости. Когда струны умолкли, а последняя нота растаяла в воздухе, Инсэ сказал, что увидев Варэи почувствовал радость прихода весны. В наступившей тишине его голос прозвучал как мягкая увертюра, и он понял: это удачно, в тон разговору и поводу встречи, Фрэя его простила.

У порога она в очередной раз поправила его воротник, пригладила ему волосы и прошептала на ухо: «Если бы ты спел, было бы ещё лучше». Инсэ отрицательно покачал головой.

— Родители так к тебе приставали, понимаю, почему тебе было неловко. Но теперь расскажи о себе что-нибудь, — не унималась Варэи, — твой отец действительно рэйна?

Несмотря на прозрачность воздуха и неба, рядом с ней было душно. Её запах был громче её мыслей. После второй длинной мелодии за день Инсэ чувствовал головокружительную слабость, но ему всё равно хотелось отстраниться, разбить прикосновение, полное силы, живительной и томящей. В томлении была тоска, неведомая прежде, всё более острая. Словно душистые травы скрывали край пропасти, змеящейся совсем рядом — зияющей и бездонной. Ближе и ближе с каждым шагом. Скоро оба они сорвутся, исчезнут в пропасти, небо заполнится шумом, мир погаснет, должен уйти.

Но Варэи держала Инсэ под руку, и, попытайся он высвободиться, наверняка спросила бы, почему он так сделал.

— Говорят, что рэйна.

Варэи прижалась сильнее:

— И ты значит тоже рэйна, ну, наполовину?

Глаза у неё были такие же голубые, как платье и светлые, как вода. Сквозь прикосновение, сквозь сладкий запах, сквозь тепло её близкого тела Инсэ вдруг увидел: перед тем, как приехать сюда, расчесав волосы, Варэи смазала соком рассветного цветка виски, запястья и шею. Она медлила перед зеркалом, решая, отпустят ли их прогуляться вдвоём, и затем обмакнула кисточку в сок — голубоватый, мерцающий — и прочертила длинную полосу от ключиц вниз и вниз... Инсэ вздохнул, следуя за этим запахом, и голова у него закружилась сильнее.

— Ты такая красивая, – наверное, этих слов она и ждала. Может, забудет об отце?

Рассмеялась:

— Ответь на мой вопрос!

Не забыла.

Они двигались невероятно медленно, шум моря оставался таким же далёким, но дома уже не было видно. Зелёные холмы вокруг тоже походили на волны — огромные волны, застывшие, перед тем как обрушиться.

Зелёные волны, голубые и золотистые, кажется, у меня начинается морская болезнь.

— Если пообещаешь ответить мне тоже.

— Обещаю! — Варэи остановилась, замер и он. Она обнимала руку Инсэ, и он чувствовал, какая влажная кожа у неё на груди, там, где она прижималась сильнее всего. Закрыл глаза и представил себе голубой цветок, который опустили в морскую соль.

— Возможно… я рэйна наполовину. Но на самом деле... не знаю, кто я. Фрэя тоже не знает, и мой отец. Поэтому ты здесь, со мной. Если твоя семья меня спрячет, я никому не причиню вреда, и никто не причинит вреда мне.

Несколько секунд Варэи молчала, затем потянула вниз, на траву. Ближе к бездне. Сейчас они оба утонут в этой траве, будут погружаться в зелёные стебли бесконечно долго, долго, долго — пока не задохнутся.

— Ты такой светлый и такой прекрасный, — выдохнула Варэи ему на ухо. Хотя земля оказалась незыблемой и прохладной, Инсэ всё равно чувствовал, что тонет, — о чём ты хотел меня спросить?..

Он отстранился, чтобы внимательней её рассмотреть. Голубой цветок, трепещущие лепестки, живая тёплая сердцевина — она ждала, улыбаясь, готовая принять любой его жест, уверенная в своей победе. Инсэ взял её руку, и принялся распутывать серебряную нить, украшавшую тонкие пальцы и обвивавшую руку до самого плеча — блики солнца скользили по серебру каплями росы. Он двигался так медленно, что она подбодрила его:

— Не бойся, — голос тише и гуще, гуще стал запах, — спрашивай о чём хочешь.

Инсэ посмотрел на её ладонь. Солнечная роса осыпалась, открыв вместо прочных серебряных линий мягкие, ещё не сложившиеся пути жизни. Кожа рук была ухоженной и мягкой, ни одно из занятий Семьи — ни музыка, ни краски, ни стихи, ни новые дороги — по-настоящему её не увлекало.

— Думаю, и я сам могу всё узнать.

Он продолжил распутывать нить, и замер, коснувшись запястья Варэи там, где она утром оставила каплю цветочного сока — запах вспыхнул вновь, опутывая, шелестя тёплой мелодией вслед за его пальцами. Варэи, вторя этой мелодии, протяжно вздохнула и легла на траву, не боясь испачкать светлое платье кровью растений.

— Ты можешь рассказать моё будущее?

В будущем ты могла бы стать такой же блёклой, как твои родители. Жить в большом, постепенно пустеющем доме, пить яблочное вино на крыльце, слушать мою музыку. Моя жизнь совсем не изменилась бы. Наверное, потому Фрэя тебя привела. Но будущего нет, оно пустое и чёрное. Его нет в Истейне, нет у границы, нет на мёртвой земле, нет ни в одном из городов предателей. Там тишина. Там так темно и тихо…

— Нет… я его не вижу. Я не могу узнать будущее.

Слабо рассмеявшись, Варэи взяла его руку и сказала:

— Тогда распутай лучше вот это, — скользнула под пальцами её влажная кожа, ладони коснулся стук её сердца. Инсэ покорно ждал, пока она очертит его рукой предполагаемый маршрут по ленте, зашнуровывавшей платье от груди и до пояса, позволил ей представить, будто его рука — кисть ещё более мягкая, чем та, которой она наносила на себя цветочный след. Наверное, это единственное искусство, которое ей даётся, — только, пожалуйста, не так медленно. Как у тебя получается быть таким медленным?..

Она запнулась и закрыла глаза — впрочем, ресницы её трепетали, Инсэ знал, что она подглядывает. Она оставила его ладонь у себя на животе, и сквозь ткань, как сквозь тонкую кожуру тропического фрукта, бирюзовый сок её жизни проникал в него, тёплый и влажный, проходя сквозь душу и поднимаясь к небу чистым прозрачным светом.

— Ты — голубой цветок, и морская соль разъедает твои лепестки, — он задумчиво последовал обратно по прочерченному ею пути. Лента в её платье была светло-жёлтой, как разреженный солнечный свет. Это было так правильно, так подходило ей — цвета Семьи, разбавленные почти до прозрачности.

— О да, чтоб тебя, — прошептала Варэи. Потянулась к нему, но Инсэ толкнул её назад, на землю — как ни кружили ему голову жаркий запах её предвкушения, ему неприятно было представлять, что эта девушка может коснуться его губами. Он сжал её запястья и утопил их в ломкой траве, пачкая её и свои руки в весеннем соке, — да, да, да…

Они погружались всё глубже в зелёное море, всё глубже в землю, волны холмов искажались, росли, затмевали небо – но мир слоился, и свет слоился.

Инсэ поднимался к небу – с прозрачным светом, с музыкой её сердца. Музыка заливала всё вокруг, и в ней тонули холмы, таял шум океана — всё затопила она, весенняя, счастливая, сладкая, радость прихода весны, голубая, а затем ослепительно белая, и каждый звук памяти, и все знакомые имена и дни, всё на свете — растворилось в этом безбрежном сиянии.

***

Он очнулся среди вечерних теней, делавших стены ещё тяжелей и плотнее. Это был тот самый чердак, где он привык прятаться, слушая и наблюдая за происходящим в доме. Грузная старая мебель, липкая сеть паутины под потолком, и даже пыль на стёклах — все эти вещи, обычно не более плотные, чем голоса во сне, сейчас сделались неподъёмными, подступающе-тесными. Он рванулся – и понял: все эти неподъёмные тесные вещи, весь этот огромный древний дом — успели опутать его таким плотным коконом, что, вырываясь слишком яростно, он неминуемо задохнётся.

И ещё сильней и настойчивей горло сдавливал страх — но не собственный, а страх Фреи, затопляющий дом почти триумфальным звучанием. Эхо этого страха всегда витало в её мыслях, но Фрея сумела построить на его пути плотину. Плотина высилась, ширилась с каждым новым спокойным днём, и сегодня, когда Инсэ играл на гитаре, говорил с гостями, был совсем как человек, стала почти несокрушимой.

Теперь от плотины остались лишь щепки. Шквал ужаса унёс прочь движения, слова и мысли — наверное, поэтому она стояла теперь у дверей неподвижно, не в силах поднять руку и постучать. Как Фрея смогла догадаться, что Инсэ скрывается здесь? Должно быть, страх волной забросил её сюда.

Постепенно ему удалось выбраться из-под обломков рухнувшей при пробуждении комнаты с её густыми тенями и паутинами, выпутаться из душившего его кокона. Инсэ обнаружил, что ладони у него впервые за много дней потеплели. Всё сделалось тихим, спокойным и тёплым — безбрежное и сладкое предчувствие подступающего сна. Инсэ медленно поднялся, и осторожно, чтобы не потревожить ни одного предмета — вдруг дом обрушится вновь? — направился к двери, за которой ждала и не-ждала бездвижная, почти лишившаяся чувств Фрэя. Ключ торчал в замке, и, поворачивая его, Инсэ пытался увидеть-вспомнить, как добирался сюда, как запирался, но не мог. Вместо этого он видел озеро в обрамлении тяжёлых сочных лиан, и тихие светлые лилии на его волнах. Как сладко было бы пойти на шепчущий зов сна, но Фрейя боялась, время кралось по комнатам, по лестницам на запах её страха, а это было нехорошо. Нужно успокоить Фрэю.

Когда он открыл дверь, когда она увидела его, весь её ужас беззвучно обрушился на него, с такой мощью, что Инсэ неуверенно отступил назад, в темноту. Наверное, этот его шаг убедил Фрэю не бежать от него прочь. Прежде, чем Инсэ увидел её неподвижный, вопящий взгляд, он был уверен, что сможет забрать этот древний, нутряной страх, забрать его весь, до дна, даже если много дней после будет видеть кошмары. Но теперь понимал: невозможно.

Если Инсэ к ней прикоснётся, этот ужас только станет ещё сильнее, сведёт её с ума прежде, чем он успеет что-нибудь сделать.

Ведь источник страха – он сам.

Нужно снова запереться тут и больше не выходить.

— Я её нашла. — Фрэя произнесла это тем же тоном, каким обычно его отчитывала — напряжённым и строгим. Это было странно. Что она нашла? Книгу на одном из погибших языков, которую привёз ему отец, а Инсэ спрятал, чтобы к ней не прикасаться, и соврал, что потерял? Что?

— М... — только и смог произнести Инсэ. Его мысли снова оказались погребены под завалом паутин и тёмных теней, он пытался выбраться из-под этого завала с той стороны времени, где он ещё не вошёл в дом, где Фрэя ещё не испугалась — но это было слишком далеко, слишком душно, слишком тесно. Он вновь обратился к будущему сну об озере в джунглях, чтобы немного упокоиться. Если он будет спокоен и вежлив, Фрейя тоже наверняка успокоится. Он пожал плечами и чуть-чуть улыбнулся — это была не улыбка, только её виноватая тень, «я хочу, чтобы тебе стало легче, но раз ты сердишься, не смею улыбаться по-настоящему». Обычно это помогало — он редко совершал что-то такое, за что Фрэя могла бы всерьёз рассердиться, и она прощала его, потрепав по голове. Но сейчас случилось совсем другое.

Фрея вскинула руку, закрыла глаза, и сделав глубокий вдох, придавший ей сил, дала ему пощёчину. Это было не очень больно, но её гнев и ужас, обрушившийся на Инсе вместе с этим ударом, разорвал кокон, опутывавший его мысли.

— Я знала, что однажды это произойдёт, — тихо произнесла Фрэя, — я должна была слушать Кадо, но я не верила...никто не мог бы...

Она всхлипнула, но, собравшись с силами, продолжила тоном холодным и деловитым — так она обычно договаривалась о ремонте дома с наёмными рабочими, раз в сезон посещавшими Лоран-Аллери, только сейчас её голос звучал ломко и солоно:

— Пойдём вниз. Она здесь, — Инсэ подчинился, пытаясь вспомнить точнее, кто такая «она». Несмотря на пощёчину, всё путалось в голове. Несомненно, у «неё» были светлые волосы, и утром он играл для «неё» на гитаре. Но это не объясняло, почему Фрэя так боится.

— Её родители уехали задолго до того, как ты вернулся. Они торопились, и я сказала им, что она может погостить у нас пару дней. Они не были против. Потом я скажу им, что вы сбежали вместе...или твой отец скажет. Да, так будет лучше.

Инсэ замер, больше не следуя за её чеканным, прыгающим через ступеньки голосом. Фрэя обернулась и объяснила:

— Я связалась с ним. Я поняла, что была не права. Завтра он будет здесь и заберёт тебя. Тебе нужна помощь.

Инсэ замер. Фрея обернулась. Неотрывно глядела на него снизу вверх.

— Ты меня понял? — она вскинула руку, видимо, собираясь потянуть его следом, ближе к принятому решению, но почти сразу же нервно отдёрнула её, — Я собрала твои вещи. Ты понял меня?

Инсэ кивнул и ответил бесцветно:

— Да, я понял.

***

Она действительно была внизу. Под тяжёлым покрывалом очертания того, что от неё осталось, напоминали скорей груду подушек, или прелых листьев, или просто бесформенного, заплотневшего воздуха. Фрэя положила её на диван, разрушив, разломив след давнего обещания. Теперь Фрэя стояла, рассматривая покрывало с ужасом и печалью, как будто вышитые цветы и изломы ткани обвиняли её в чём-то. Инсэ чувствовал — Фрэя ждёт от него такого же взгляда, но он не испытывал вины перед покрывалом или тем, что было под ним скрыто. Там было пусто и темно. Эта пустая темнота наполнила комнату, накрыла весь дом. Она была осязаемой и невидимой, как пыль. Инсэ медленно поднял руку, ощущая, как эта пыль обволакивает запястье, как в ней шевелится что-то отвратительное, чуть щекочущее и тёплое — и отдёрнул ладонь прежде, чем Фрэя успела спросить, что он пытается сделать. Стараясь не встречаться с ней взглядом, чтобы вновь не оказаться под камнепадом страха, Инсэ подошёл к окну и отворил его, в надежде, что в ночном воздухе ещё звучат чистые зимние ноты, что северный ветер смоет копошащихся в воздухе невидимых существ. Он предчувствовал освежающий вкус зимы, вкус чистоты, пока боролся с защёлкой и отодвигал тяжёлую раму. Но сегодняшняя ночь была тёплой, и ветер звучал, как дорога из грязной невидимой пыли, стелившаяся к их дому от той пропасти, где Инсэ потерял себя.

— Я хочу уйти, — пробормотал он. Собственный голос всегда казался ему далёким и незнакомым. Если Инсэ приходилось петь, голос чуть приближался, но всё равно звучал в ином пространстве. Настолько непостижимом, что, беседуя с кем-то, Инсэ часто не знал, какие слова произнесёт в следующую минуту. Прежде, чем что-то сказать, он порой несколько раз повторял про себя мелодию и ритм этих слов, чтобы потом следовать за этим ритмом, как за музыкой в песне — иначе могло получиться что-то странное, и поймёшь уже только по звону тишины вокруг. Но сейчас на эти приготовления не было сил. Инсэ надеялся, Фрэя поймёт: хочу уйти, мне плохо.

Но Фрэя не поняла. Она заплакала.

— Почему? — этот вопрос она выдавила сквозь прижатые к лицу ладони, поэтому он был сплющенным, мокрым от слёз, каждое слово — моллюск, растерзанный прибоем, — Почему ты сошёл с ума?.. Зачем ты её убил?.. Я так любила тебя, я так старалась, чтобы....

В воздухе было всё больше и больше раздавленных слов, всё больше копошащёйся тёплой пыли. Инсэ сел на подоконник и закрыл глаза, ожидая, когда Фрэя успокоится. Теперь он не мог помочь — ей это было бы неприятно. Ветер путался в его волосах, гладил щёки, оставлял всё новые и новые отпечатки смерти.

— Ну скажи хоть что-нибудь!

— Я не знаю, — ответил Инсэ, не открывая глаз, — я не чувствую себя другим… Не знаю, почему так случилось. Я сделал то, что она хотела. Так должно было случиться.

— Она хотела, чтобы ты убил её? — Фрэя снова зарыдала, ответ не был ей нужен, если снова заговорить, будет только хуже — хотя сейчас впервые хотелось услышать свой слабый голос и слова, которые наверняка напугают Фрэю, а может, и его самого. Он чувствовал, что мог бы рассказать правду, если бы позволил своему голосу звучать. Да, я то, чего ты всегда боялась. Расплата за союз с дурным человеком. Расплата за то, что не отпустила меня путешествовать вместе с Семьёй и музыкой. За то, что пожалела меня и не отдала отцу. Нужно было выбрать что-то одно, принять меня или отвергнуть, но ты медлила слишком долго. Но утешься, не плачь — всё случилось, больше бояться нечего. Если бы это могло облегчить горе Фрэи, заставить возненавидеть Инсэ, он произнёс бы всё это. Но Фрэе это было не нужно, Фрэя боялась, боялась его — проклятья, пробравшегося в дом. Правда не успокоила бы её, лишь напугала б сильнее. Страх Фрэи ранил, разламывал душу. Инсэ несколько раз повторил про себя и осторожно произнёс вслух то, что она могла бы хоть как-то принять:

— Нет. Я не понимаю, что говорю... Прости меня, если сможешь простить.

Молчание длилось и длилось, затем Фрэя осторожно пересекла комнату — след в след по его шагам — и обняла Инсэ, притянув его голову к своему плечу. Но ни яблочный запах её волос, ни музыка у неё под кожей не приносили утешения — всё вокруг пахло смертью, всё звучало, как смерть. Фрэя не могла по-настоящему простить, и потому Инсэ не хотелось, чтобы она к нему прикасалась.

— Мне плохо, — настойчиво пробормотал он, — Хочу уйти к себе.

— Ты говоришь так, как будто тебе десять лет и у тебя болит горло, — всхлипнула Фрэя, но ответила так, словно отвечала десятилетнему Инсэ, а может, памяти о нём, истлевшей сегодня, — хорошо, иди.

Несмотря на это разрешение, она не размыкала рук, не отпускала. Но всё равно это не было настоящим прощением. Он уже не был тем, кого она любила и кого могла бы простить. Фрэя пытается любить его, но видит и обнимает уже что-то совсем другое, тёмное и отвратительное. Вся её любовь была пропитана теперь разочарованием и отвращением, оно проступало тёмными пятнами, болезненными нарывами. Мучительно.

Но самым мучительным было то, что Инсэ не ощущал в себе никаких изменений, а значит, из всех её чувств только это отвращение оказалось настоящим, заслуженным и предназначалось ему.

— Хочу уйти, — сказал он и осторожно высвободился из её объятий. Воздух вокруг, собственный голос и её запах — всё потемнело от дурноты и слабости, — позови, когда он приедет.

***

Поднявшись к себе, он стоял, прижавшись к двери спиной, слушая запах смерти и постепенно стихающие всхлипывания Фреи. Когда темнота в комнате стала совсем непроглядной, Фрэя уснула — на кухне, уронив голову на руки. Её сон был светлым и лишённым тревог, Инсэ улыбнулся, коснувшись его — но этого сна ему нельзя было касаться, ничего здесь касаться было нельзя. Стены дома тяжелели, дом изгонял его, выталкивал прочь.

Как было бы хорошо, если бы меня не было здесь никогда. Её сон такой, как будто меня никогда не было.

Он не стал запирать дверь, чтобы Фрэю не разбудил щелчок замка. Тин рассказывала, что когда-то в этой комнате должны были храниться редкие инструменты, или картины, или что-то ещё — до встречи с отцом Фрэя не собиралась больше заводить детей. Когда комната осталась позади, Инсэ представил, что так оно и есть — это ничейная комната не появившегося ребёнка, комната для клавиш и струн, для спящей музыки. Сон Фрэи сделал воздух легче и чище, и каждый шаг тоже давался легче.

— Меня никогда не было, забудь меня, — прошептал он, и впервые почувствовал, что собственный голос ему принадлежит, что это его слова. Пронзили горло и сердце длинной холодной иглой — мгновенный удар наискосок. Инсэ исчезнет от этого удара, действительно исчезнет, и всё станет так, как если бы его не было никогда. Всё станет правильно и хорошо.

Несколько мгновений он неподвижно ждал этого — но тут дом осветился звоном, который Инсэ умел узнавать за несколько часов до того, как этот звон прозвучит — это было необходимо, чтобы успеть скрыться.

Он здесь.

Забыв обо всём, Инсэ промчался через гостиную, перебросил себя через высокий подоконник и рухнул в колючие заросли под окном. До чего нелепо! Смех запершил в горле, но не хватило дыхания. Дом его несуществования звенел, приветствуя отца, Фрэя вынырнула из своего светлого сна и пыталась теперь собраться с мыслями. Она собиралась поговорить с отцом и разбудить Инсэ только утром — ведь он говорил, что ему плохо, ведь она не хотела его видеть. Как жаль, я не успел исчезнуть — из-за него. Зажмурившись, Инсэ побежал прочь — нельзя было допустить, чтобы отец почуял его ненависть. Бежал, а вокруг колыхались тёмные волны, лианы и белые цветы на волнах — этот сон прятал его и заслонял весь мир.

Пробуждение

***

Нас рэйна хранят, судьбы мира сплетая.

В чаще лесной живут подле Храма, всегда подле Храма.

Они не позволят — ты путь не найдешь к ним.

Жизнь им подвластна, море им вторит,

Отзывается, мчится, приходит на зов.

Рэйна могут коснуться и чувств, и желаний,

Изменить твои мысли и путь твой направить,

Оградить от беды и привлечь наказанье.

Их воля как море, их сила как море,

Дыхание мира их души и жизнь.

***

Ночи в Лоран-Аллери темны и бездонны.

Я слышал, что где-то подобная темнота мерцает мириадами огней, приручённых звёзд – так, что кажется: небо здесь, прямо здесь. Но у нас всё не так, у нас ночи безбрежны, беззвучны, словно море проглотило всё — такой тихий, густой воздух, такие громадные тени холмов вокруг — застывшие волны. Может быть, так и есть — мы скрываемся в глубине, а те люди, что предали нас — небо на горизонте. Эта мысль утешительна— море не превращается в небо, и вряд ли наши страны когда-либо объединятся.

Я бреду в темноте, пою на мёртвом языке. Иногда кажется, новая тень — не тень, а вал из земли, взрыхлённой и влажной, и я обхожу её, а иногда бреду прямо сквозь землю, сквозь спутанные корни, сквозь не взошедшие травы. Песня освещает путь – из-за слабого голоса блеклая, зыбкая, но я следую за ней.

Я пою о бесконечном путешествии, мимо плывут годы и страны, я теряю своих спутников одного за другим и встречаю новых. Я пропускаю, обхожу те куплеты, где мне предстоит сражаться — для сражений нет ни сил, ни дыхания, и потому мой путь так извилист, что я, пожалуй, могу случайно вернуться домой. Это было бы грустно и глупо, но я не хочу оставаться в тихой темноте, и продолжаю следовать за песней. В этой песне меня невозможно узнать — в имени всего два слога, я решительный и свирепый.

Я пою и пою, пока вдруг не слышу себя, не себя-в-песне – себя самого.

Мёртвый язык и мой голос делает потусторонним, чуждым миру – но всё-таки он звучит.

Всё-таки он звучит, и я вдруг понимаю.

Я – это я.

Выйду ли когда-нибудь на дорогу?.. Мне рассказывали о других городах, о множестве городов, но я никогда по-настоящему не верил в их существование. Лоран-Аллери — бесконечный сон, бесконечный штиль, и тень нашего дома, и тепло рук Фрэи — всё это будет длиться до тех пор, пока буду осознавать, кто я. Возможно, поэтому мне совсем не грустно. Я не верю, что и в самом деле куда-то иду. Только тёплая память, голубоватый сок, смешавшийся с моим дыханием, мешает этому неверию и делает землю вязкой, заставляет обернуться. Но я не оборачиваюсь, я иду за песней.

О, Варэи, Варэи, рассветный цветок

Её имя смешалось с мёртвым языком, я вздрагиваю, очнувшись. Прохладные слова прошлого больше не успокаивают, снова этот густой пыльный вкус. Выкашливаю её имя и замираю, прислушавшись. Где-то рядом люди, но я столько времени брёл сквозь тени и землю, что не могу понять — впереди ли они, за спиной, под землёй, или же у меня в голове. Есть лишь один способ узнать — и я, зажмурившись, прислушиваюсь к шёпоту моей крови, моего искажённого дара, двигаюсь ощупью длинных шагов, подбираюсь ближе к свету незнакомой жизни.

***

Мне не повезло.

Я надеялся, что встречу бродячих музыкантов — единственную знакомую мне породу людей. Я надеялся, что назову имя Тин, или другое родное имя, и они вспомнят какую-нибудь связанную с этим именем песню, и я смогу какое-то время провести в их обществе. След таких трупп невозможно отыскать, он извилист и неповторим, как мелодия. Даже если отец станет преследовать меня, ничего не получится. Он ничего не понимает в музыке, ничего не понимает в том, как живёт наша семья. Не понимает Фрею и меня точно никогда не сможет понять. Мой след совьется сотней узлов, останется так же ему невнятен, мы не встретимся никогда, а музыка излечит изъян моей крови — на всё это я надеялся, когда взмахнул рукой на обочине, подавая знак путникам.

Но мне не повезло.

Повозка старая, она разболтано скрипит на разные голоса. Эти голоса остались с ней с прошлых жизней. В первой жизни она перевозила огромные мешки с зерном, её скрип осыпающийся и шершавый. Во второй, лет десять назад, она действительно принадлежала труппе музыкантов. Я немного опоздал. Бывает. Эта жизнь взвизгивает между колёсных спиц, пронзительно, похоже на пьяный плач певицы, потерявшей голос.

В нынешней жизни повозки здесь оказался я. Сижу, прислонившись затылком к её скрипучему борту, и почти засыпаю. Слушаю о дорогах, которые повозка уже прошла, слушаю, что за люди собрались рядом со мной. Их четверо, или, точнее, пятеро — я уверен, возница их старый друг, принадлежит к той же породе, что и они. Лица угрюмые, глаза тёмные, а кожа – как продолжение мятой и грязной одежды.

Вернее, так выглядит попутчик, сидящий напротив меня. Но и остальные смотрят с тем же выражением, и потому мне не хочется их разглядывать. Скрип старых досок полосует их разговор, голоса сливаются в мутный гул.

Слушай, уверен, что та девчонка была кирентемиш? Да кто ж ещё. Немного бы опоздали – и всё. Да и толку теперь об этом думать? Дело сделано.

Я не хочу слышать про их дела, не хочу ничего знать. Но мы с ними дышим одним воздухом, перед глазами вспыхивает прожитое ими, огромные чёрные глаза, рыжие волосы, выломанный, сухой смех, ненавижу, ненавижу, вашей судьбы больше нет, нет, я не хочу ничего знать.

Пытаюсь вспомнить, как следует разговаривать с подобными людьми, но единственное, что вспоминается — Фрэя просила меня не разговаривать с ними. Когда судьба моя ещё не была решена, когда моё путешествие с Тин и Кэтэром казалось возможным, она часто повторяла: «Будь осторожен, Альма-Ти. Не разговаривай со всяким сбродом». Кого она имела в виду? Не разобраться, ведь в Лоран-Аллери «сброд» не водился. Я украдкой заглядывал в её мысли — и теперь кажется, она представляла себе именно такие выдубленные, загрубевшие лица, именно такие разговоры, именно такие поступки.

Но советы Фреи мне больше не помогут. Так что я просто слушаю песню дороги и дремлю с открытыми глазами. Старая привычка. Появилась вскоре после того, как отец впервые пытался поговорить со мной своим способом, силой рэйна тянул из меня слова. Хочу слышать твой голос. Когда-нибудь будешь говорить для всех. Не помню, что происходило тогда, почему ему это было важно — услышат, ты будешь звать, и они пойдут за тобой — но с тех пор сон и явь смазались и смешались, а я часто сплю с открытыми глазами.

— Куда едешь? — рыкнул попутчик, сидевший напротив, в унисон со скрипом расшатанных досок. Голос у него был прокуренный и растрескавшийся. Я пытаюсь очнуться, всматриваясь в его тёмное лицо, но мне сложно остановить взгляд. Я повторяю слова возницы:

— На север…

— Все мы на север едем! — озлобленно огрызается собеседник. Я отвечаю как можно мягче, вежливым, учтивым тоном, точно не предназначенным для «всякого сброда»:

— Совершенно верно.

Я часто замечаю, что очевидные вещи не успокаивают людей, а злят.

Вот и сейчас получилось так же.

Он сжал зубы. Потом у него лопнул сосуд на глазу. Тонкая алая трещина на пепельно-белом. Выдыхаемый им тёмный воздух заставляет пространство между нами плавиться и дрожать. В этом есть какое-то болезненное ощущение силы. Подавшись вперёд, я говорю:

— Что-то не так?.. —кажется, именно эти слова разозлят сильней. Но я не могу не произнести их. Волна ярости обрушивается на меня, и сразу отдаётся эхом в висках и затылке, горчит на языке — как плохое вино, смешанное с другим плохим вином. Я вижу глазами этого человека, что он хочет меня убить, а потом говорить «дело сделано». Он думает, я из богатой семьи, думает, у меня есть деньги. Думает о том, как свернуть мне шею и выкинуть в грязь у дороги — далеко же ему придётся везти мой труп в таком случае, здесь обочины слишком ухожены. Смешно. Я улыбаюсь, улыбка лёгкая и бледная, как пыль.

— Вы, должно быть, не хотите, чтобы я добрался туда?..

— О нет, — словно что-то разглядев в моих глазах, рычит он на полтона ниже, — я могу помочь тебе добраться на север. Севернее не бывает.

К Белой Сестре. Он про её пристанище говорит — озеро снов, озеро смерти, снег кружится над ним, в каждой снежинке — холодная вечность. Этот человек тоже слушает истории и песни моей Семьи.

— Я слышал, там всегда звучат красивые песни. Я люблю музыку.

Его нутряная ярость бьётся о стенки моего сердца. Наверное, его предки жили в Лоран-Аллери, но разорились, и теперь он всех здесь ненавидит?.. Грязные волны бешенства смывают тонкий аромат Варэи. Я едва успеваю попрощаться с ней. Если этот человек ко мне прикоснётся, я его убью.

— Книр, успокойся, — тихо говорит кто-то из его товарищей — мне всё ещё кажется, что у них одно лицо на четверых, но голос немного отличается, он моложе, ровнее, — хватит уже, не лезь. А ты, парень… мне всё равно, кто ты, но ты будешь платить за то, что едешь в нашей повозке.

О. Точно.

— Понял меня?.. — этот второй голос так настойчив, он хочет, наверное, чтобы я повернул голову, увидел его лицо, другое лицо. Но я не смотрю на него. Я пожимаю плечами и киваю. Их четверо, хоть и с одинаковыми лицами… я не справлюсь с ними. Наверное, не стоит говорить, что у меня нет денег. Я киваю, сажусь на место.

Ярость попутчика, сидящего напротив, продолжает тихо клокотать рядом. Я могу протянуть руку и черпнуть полную горсть, но у меня уже болит голова и от того, что я успел взять. Вновь прижимаюсь затылкам к доскам и закрываю глаза. Пусть поверят, будто я сплю. Может, и я поверю. Пока рано думать о том, что случится, когда мы приедем. Может, это и не произойдёт никогда.

Так я успокаиваю себя, и надеюсь, что моё спокойствие разольётся вокруг, что мой сон их утешит – так ведь случалось дома.

Перед глазами мелькают цветные пятна, а пятна чёрные жрут их, стирают.

Словно мёртвая земля жрёт нашу землю. В такой сон я не хочу. Но такие сны всё чаще меня настигают.

***

Сон возвышается надо мной огромным обелиском — дом предателей, его грани ослепительны на солнце, его тень бесконечно длинная, она тянется ко мне, она хочет проглотить меня. Раньше я всегда стремился скрыться от неё — в другом сне, или в музыке, или в небе, но теперь я не боюсь. Я жду. Теперь я знаю — я никогда не войду в этот дом. Я его разрушу.

Вернись, — шепчет мне тень. У тени знакомый голос. Качается чёрный шум неба. Тень въедается в землю, делает её чёрствой, каменной, мертвее мёртвых северных земель, — я всё равно найду тебя. Так и будет, ты же знаешь, я много раз рассказывал тебе.

Но даже его голос не заставляет меня бежать. Я остаюсь на месте и жду, что произойдёт. Я знаю, что произойдёт.

***

Как я и думал.

Эти люди провалились в мой сон. Воздух потеплел от их дыхания, пока я говорил с отцом. Я не люблю тёплый воздух, чем он теплее, тем грязнее и гуще мне кажется. Я вижу каких-то существ, копошащихся в нём, эти частицы человеческого тепла, и от них скрыться не так легко, как от дурного сна. Они облепляют кожу, висят на ресницах, путаются в волосах — всё хуже и хуже. Я не различаю движения, не различаю дороги — только этих существ. Обычно в такие минуты я успокаиваю пальцы струнами. Но сейчас нельзя играть — музыка не для этих людей, и…я ничего с собой не взял. Я остался без музыки. Я остался без музыки, моя семья так далеко, и только отец ищет меня, чтобы запереть в доме предателей. Чтобы направлять волю предателей. Если я ничего не смогу сделать, когда он появится, у меня никогда не будет музыки больше.

Язык слишком сухой, горло слишком сухое, пальцы слишком холодные. Я ненавижу этих людей, почему они здесь? Что они делают рядом со мной?

Книр, человек, который хотел убить меня, человек, которому нравится убивать, ворчит во сне. Я смотрю на него, не мигая и не дыша, чтобы не глотать этих тёплых существ его дыхания. Ненависть душит меня и царапает. Если я не буду долго дышать, я умру? Я умру, если долго не будет музыки.

Осторожно встаю — их сон, утонувший в моём, колеблется, словно мы на дне моря, а я — движущийся риф. Кладу руки Книру на плечи — он открывает глаза, словно в голове у него какой-то механизм, мои ладони взлетают, чтобы он снова провалился в сон, но его тёплая пыль тянется к моим пальцам, он уже не заснёт. Недоумённо смотрит на меня, затем ухмыляется:

— Ах вот ты…— и я зажимаю ему рот, пережимаю ток его жизни ладонью. Кто-то всхрапывает. Никто его не слышит. Он смотрит на меня, вытаращив глаза — тусклые и сухие.

— Вашей судьбы больше нет. Вы все в моём сне.

Чтобы это сказать, приходится сделать глоток грязного воздуха, но больше я не чувствую ненависти. Я чувствую силу и жизнь. Эта жизнь сильнее, чем та, что я забрал у Варэи. Она клокочет, она жжёт пальцы, но мне плевать — у меня нет сейчас музыки, я не буду сегодня играть, я не буду играть никогда, если не стану сильнее, когда он меня найдёт.

Но когда ты меня найдёшь, я стану очень сильным.

Я не знаю, достигнут ли цели эти слова, или пыль над моей головой сожрёт их — мне всё равно. Главное, что это правда.

Эллами

***

Истэйн — это имя в прибое грохочет,

Летит над дорогами, прячется в травах,

В листве шелестит, повторяется вечно.

Истэйн — имя нашей страны благодатной.

Вот он, наш дом, полный жизни и песен,

Вот он, Истэйн, озаренный любовью.

Семьи различны, но все — его дети,

Все — его души, и дышат с ним в такт.

***

Эллами, так зовут этот город. Утро скользит по его переулкам, поднимается от жемчужного песка дорог по стенам — я в лабиринте стен, они кружатся вокруг, прячут столько звуков, столько воспоминаний. Светлые стены у окраин возникли совсем недавно, солнце ласкает их с особенной, золотистой нежностью, они словно парят над землёй — там надежды, вспыхнувшие совсем недавно, голоса для утренних весенних песен.

Что случилось с человеком, управлявшим повозкой? Не могу вспомнить.

Ни в одной из книг о временах живых или погибших я не видел стен, разрисованных тропическими цветами, высокими штормовыми волнами, животными и птицами. Здесь живут люди моей Семьи, я могу попросить у них приюта, отдохнуть, найти музыку. Но я не устал, я следую за утром, проникаю в город вместе с ним.

Может быть, я тихо выбрался, когда он остановился возле города?

Я никогда не был в живом городе наяву, он пульсирует, обескураживает, гонит прочь, просит остаться. Я даже не слышу моря — оно действительно так далеко, или голос Эллами громче? Все его жители, каждый человек хочет чем-то со мной поделиться, дотронуться, заговорить.

Блики стёкол, острые, разноцветные, всё сильнее разгорающееся утро, слишком далёкое море — всё это вызывает в глазах сухой зуд усталости, и я сворачиваю в тень, прохладную, как морская вода на рассвете, горькую от солёного шума.

Возможно, я убедил его привезти меня сюда и забыть? Да, я мог его убедить.

Всё пропитано памятью мёртвой рыбы. Ужасно. Тысячи предсмертных конвульсий, запах холодной крови, боль, остриё в подбородке. Не хочу жить в городе. Никогда не хотел. Их слишком много. Фрукты, собранные в садах за окраиной, застилают солёную горечь множеством цветных пятен. Они любили нас, у нас вкус любви и солнца, возьми, попробуй, попробуй! Я протягиваю руку, чувствую круглую тяжесть в ладони. Это рынок, мне нужно найти музыку. Но как? Вокруг вьётся рой чужих мыслей и дней, жалит пальцы, жалит глаза, кто-то толкает меня плечом, и я проваливаюсь в его жизнь, не устояв на ногах — слипшиеся дни, северный ветер, боль при воспоминании о поцелуе, тёплый шёлк и грохот под щекой — я упал на какой-то прилавок, другой человек пытается привести меня в чувство, наконец-то холодная вода, сладкая вода.

Но скорей всего я оставил его там же, где остальных. В моём сне.

Как мне найти музыку?

Всюду шум, их слишком много.

***

Когда-то здесь было безлюдно, тихо — голос леса тянулся к голосу моря, глубокий, мерцающий плеск волн и тёмный скрип ветвей касались друг друга, как пальцы и одежды людей мимолётно соприкасаются в толпе. Случайное, минутное сплетение судеб, а если удары сердца попадут в такт, можно услышать музыку — первую её ноту. Если люди смогут её различить — музыка продолжится, а если не услышат — развеется, как мираж в предрассветном море. Я слышу перезвон этих нот, радостных, задумчивых, беспечных, печальных — рядом и далеко. Деревья вокруг темны и прозрачны, давно исчезнувшие, они снятся сами себе, покачиваются вслед за движением моря, в такт кружению мира. Я не вижу над собой неба — лишь волны, волны, волны, бесконечные, тёмные. Эллами ещё не город — лишь несколько домов на дороге в стороне отсюда, а там, где я стою, лишь высокая трава и колючие заросли сладких ягод. Холодные капли скользят по моему лицу.

Вода становится чёрной.

***

— Очнулся? — в девичьем голосе брезжит улыбка.

Шёлк скользит по моему лбу, как и в тот момент, когда я провалился в сон. В прикосновении ещё звучит душный шум толпы, и жаркий грохот восстающего над миром солнца. Шёлк шепчет мне свою первую память. О далёкой стране, где этот грохот и свет правят всем, колотятся в крови людей лихорадкой. Память прокатывается в затылке болью.

Но я выныриваю ближе к миру. Сейчас шёлк прохладный и влажный, как утренние волны, а движения, влекущие его по моей коже, словно отражение апельсиновых ветвей в этих волнах — сочное, яркое. Я улыбаюсь:

— Да…

— Ты издалека, наверное? — девушка вглядывается в мои черты. Её локон касается моей щеки, лёгкий, как её дыхание. Я видел сон, не открывая глаз, она не поняла, не увидела, это славно.

— Из Лоран-Аллери. Ищу свою семью. Ищу музыку.

Тихий смех, кружение резных листьев на севере, всполохи на ветру. Она старшая дочь своей семьи, её отец много времени проводит в прибрежных городах, возвращается дважды в месяц. У него есть лодка со старым мотором, найденным когда-то на свалке предателей у границы, и он может добраться до сопредельных островов, где обменивает дары Истейна на товары жителей Хазы. Её мать — тень, рассеявшаяся давно, умерла ли, бежала — не разобрать, нет разницы, нет смысла. Девушка остаётся в Эллами, растит младшего брата, удерживает их дом от разрушения, чужой жадности, потери корней. Её жизнь скользит по моей коже, под моей кожей — но я не должен забирать её, у неё другая задача. Её завораживает моя бледность, невесомость и мягкость волос. Я слышал, люди Истейна сейчас осторожны, всегда узнают полукровку — но она так наивна, прикасается ко мне без страха. Впрочем, я не кирентемиш, чтобы внешность выдавала меня первому же случайному взгляду.

Скрип двери разрезает её движение надвое, она вскидывается, оборачивается. Кто-то зовёт её, тяжёлый голос в светлом квадрате двери, масляный след механизма предателей на тяжёлых ладонях. Его имя ускользает, её имя ускользает. Мне нужна музыка, я становлюсь слишком рассеян, я растворяюсь.

— Мы найдём тебе музыку, — шепчет девушка, взъерошив мне волосы, осыпав звенящей солнечной горстью, и уходит, притворив за собой дверь, скрыв уютный свет дома, затенив их голоса. Их спор бьётся рядом, как море о стены грота.

— Кто он такой? Музыкант без Семьи? Не смеши, не бывает такого. Просто бродяга, и одежду свою, должно быть украл. Ты слишком доверчива, слишком беспечна. Слышала? За городом нашли повозку, а люди в ней…

— Ну конечно, конечно! А в Кайери из моря выходят рыбы! Хватит пересказывать небылицы, Ттэй-тэ из-за них плохо спит. Нет смысла называть себя именем чужой Семьи! Я уже помогла ему, от обмана ему не бы было никакой пользы.

— Если только он не предатель. Или бандит – ограбит нас ночью.

Она смеётся:

— Бандит? Ты посмотри на него. Не бывает таких бандитов. Найди струны — ещё светло, на рынке много ремесленников. Если тебе нужны доказательства, нет способа лучше. Я пока приготовлю ужин.

— Я не потрачу на него ни гроша, за твою доброту он и так должен слишком много.

— Он расплатится песней. В нашем доме давно слишком тихо.

Я растворяюсь в тихом беспамятстве. Музыка будет со мной. Я отблагодарю эту девушку и пойду дальше, к другим городам, и музыка будет со мной, понесёт на своих крыльях, согреет, даст силу. Жизнь, о которой я мечтал.

***

Дом отсюда не виден, не слышен – весь потонул в холмах. Пена прибоя грызёт сизую гальку, небо серое, полное знакомым дребезгом тёмного шума. Я всё забыл или бреду по грани беспамятства, я всё равно забуду. В близких волнах различаю радужные переливы – это медузы. Красиво.

– Ти-Джи, – отец зовёт меня той частью имени, что связана с рейна – это знак принадлежности, знак силы. Отец идёт рядом, заложив руки за спину, прямой, жуткий, в этой памяти абсолютно безликий, – ты ненавидишь меня?..

Его сила, слитная с морем, надвигается и отступает. Отступает, но не уходит. Никогда не уходит. Он знает правду, но хочет, чтобы я произнёс вслух. Ни к чему хорошему эта правда нас не приведёт. Я пытаюсь противиться, но без толку, я слабый.

– Да.

Он молчит. Скрипит под ногами галька, шипит море.

– Это так странно. Не то, что ты ненавидишь меня. Я давно заметил, все полукровки ненавидят тех, кто рождён возле храма. Но все они… как же сказать? Жадные. Любят власть. Нет, не так. Даже ту небольшую каплю соприкосновения с миром, что досталась по крови, они стремятся развить, берегут. Ищут точки, людей, что угодно – что помогло бы им этот мир направить. А ты просто слушаешь, как звучит музыка, да? Течёт мимо и сквозь тебя. И ничего тебе больше не нужно.

Он прав.

Голос его звучит мирно, почти безмятежно, как будто мы и правда семья.

Но я уже знаю: случится что-то плохое.

– Так не должно быть, – говорит мне отец, – у тебя словно нет собственной воли. Нет никаких желаний.

У меня есть желания! Я хочу путешествовать с Тин и Кэтэром. Я хочу посмотреть мир. Хочу слышать музыку и играть.

Но ответить я не успеваю.

Не помню, что случилось потом, но после того разговора что-то во мне изменилось, сломалось, сместилось. Или менялось чуть-чуть, после каждого разговора?..

Каждая мелодия стала забирать силы. Мир темнел и темнел, и стал светлым только когда случилось то, что случилось.

Но он потемнеет вновь. Это неизбежно.

***

Дом этот дом пахнет яблоками и теплом.

Меня разбудил брат девушки — серьёзный мальчик, серые глаза блестят, как сталь, отчего он кажется взрослее, лёгкие бледные пряди падают на глаза — вот почему она решила помочь мне, показался похожим, вот и пожалела. Мальчик смотрит требовательно и хмуро. Отец не верит этому длинному тщедушному парню, и Ттэй-тэ тоже не станет верить. Его сестра слишком мягкая, ей не место в море, не место на далёких островах, у границы другой страны, а вот Ттэй-тэ поедет туда совсем скоро, и руки его будут пахнуть маслом, а волосы он острижёт коротко, чтобы ветер не бросал их в лицо. Улыбаюсь, смаргиваю сон и сажусь. Такая хорошая семья. Пол уже прохладный, комната тонет в сиреневом мраке.

— Мясо с дыней на ужин, и хлеб с орехами, Элла только испекла, — сообщает мне Ттэй-тэ, пока я мою руки в высокой кадке рядом с постелью — в темноте вода чёрная, глубокая, голодная, — ты нравишься ей, не вздумай остаться.

— Хорошо. Не останусь.

Весь дом, кроме моей комнаты, окутан тёплым светом — словно сами стены дышат, и их дыхание озаряет наш путь. Так хорошо. Следую за Ттэй-тэ молча — деревянные доски, по которым тянутся жилы деревьев, когда-то давших этому дому жизнь, молчат под моими шагами, словно не замечают меня. Рубашка у мальчика лилово-синяя, на шее шнурок с красной бусиной — как Атендра в ночном небе.

— Ты из Лоран-Аллери? Что там сейчас происходит?

Перила лестницы очень старые, изрезанные тонкими линиями — когда-то здесь были картины, корабли и волны, но многие годы прикосновений истёрли их, сделав красное дерево гладким, но в моей ладони эти рисунки горят ярко — рисунки, и старый человек, вырезавший эти волны когда-то в дрожащем мерцании масляной лампы.

Запах хлеба внизу сладкий и тёплый, как уют и свет всего дома. Здесь так хорошо.

— Ничего. Там… тихо. Спокойно. Это место штиля. Даже холмы замерли, словно зелёное море дремлет, словно замерший шторм. Раз в несколько месяцев многие Семьи возвращаются туда, и холмы разгораются праздником — всюду цветы, ленты, вино и музыка. Я пел там, играл, говорили, что хорошо.

Рассказываю, и не знаю – правда ли это, или просто пересказ песни? Или то, что эти люди хотят услышать? И для меня, и для них Лоран-Аллери теперь красивый мираж.

— Ну что ж, — говорит отец Эллы, его имя тяжёлое, словно якорь, всё ещё выскальзывает из моих мыслей, — сейчас тебе представился случай показать своё искусство. Сыграй о любви и верности после смерти.

Я сразу узнаю место, что предназначено мне — на столе лежит лютня, новая, гладкая, с именем города на боку, не знавшая ещё ни одной песни. Её золотистое тело сияет вместе со всем домом, отблики свечей скользят по струнам. Я благодарен злому человеку с тяжёлым именем, он не мог найти для меня подарка лучше. Он просит о грустной песне, не подходящей для ужина, но я не смею спорить, обнимаю пальцами тёплый гриф и, не дыша, глажу воздух над струнами — они тянутся к моим рукам, и звучать начинают прежде, чем успеваю коснуться.

Музыка поднимается вверх, поднимается к первым звёздам, прозрачная, бездумная волна весеннего счастья вдруг приносит тоску – пронзительную, бесконечную, полную надежды голодной и неутолимой, рвёт последнее тепло из сердца, вьётся бесконечной дорогой, теряется в морских волнах, струится по дну, неразрушимая самыми страшными бурями. Музыка подхватывает меня, разрушает уютный дом и его тепло, всё погружает во мрак, только глаза Эллы сияют от ужаса и расцветающей любви. Я покалечу её своей музыкой, этот след не стереть ничем, но меня просили о музыке, и я пою, или поёт лютня в моих руках — но в самом конце, за гранью песни, мы видим светлое небо, мы шепчем в последних нотах: «Она вернётся».

Ужинаем в тишине. Из бродяги, а может, бандита я превратился в любимого сына человека с именем-якорем, обожаемого брата Ттэй-Тэ, возлюбленного Эллы. Когда Элла подливает мне яблочного вина, каштановые волны её локонов щекочут мне шею. Все хотят, чтобы я остался, но я не могу остаться. Я понимаю теперь, почему Фрэя не желала меня отпускать, говорила, что мне нельзя петь для людей. Теперь я понимаю, о каком направлении мира говорил отец.

Моя музыка может сделать их одержимыми, оставить в сердце тоску, которую ничем не утолить после. Но я знаю, кроме этой тоски я подарил им что-то важней. Будущее. Надежду на возвращение. Или я просто себя утешаю? Неважно. Ведь так было в песне. Любовь и верность после смерти.

В песнях есть правда важнее и больше той, что случается в жизни.

Когда дом стихает, и лишь несколько свечей остаются гореть в нишах стен, все расходятся спать, а я беру с кресла у камина мягкую шаль. Та пахнет волосами Эллы. Я заворачиваю лютню, и, обняв её, выхожу навстречу ночи. Душистая прохлада, запах вишен и диких трав, не истлевший ещё вкус вина и песни — всё молит меня: останься, останься. Но нельзя, я не должен, я только струна, и я не хочу никого ранить.

– Неужели уходишь?..

Элла стоит на пороге, зябко себя обнимает. Глаза у неё блестят – так же отчаянно, как в темноте музыки, или ещё больней. Я забрал её шаль, ей холодно. Все её оставляют. Мама ушла, сбежала к предателям, на железную землю, или пропала в пути. Отец и брат постоянно в море. И я ухожу, а ведь мог бы остаться. Она добрая, она помогла мне. Почему я не останусь?

Пить яблочное вино на крыльце. Слушать дыхание опустевшего дома.

Элла живая и сильная. Её будущее – здесь, близко. Лишь подойти, коснуться, узнать…

Нет.

Я отступаю – на шаг, другой.

– Я… не могу остаться.

Хочется, чтобы она разозлилась. Но она не злится. Кивает, уходит в дом. Воля Гро скользит, как лоза, течёт, как река и поёт, как ветер. Не остановишь, не оборвёшь её путь. Мир изменяется с ней. Но все люди Гро – ненадёжные, неблагодарные. Любят лишь музыку и дороги.

Пусть решит так. Пусть не поймёт про меня ничего. Ведь таким мне и хочется быть, даже если это уже невозможно.

Очень скоро тёплый дом остаётся лишь в сиянии моих воспоминаний, далёкий, как красная бусина Атендры в небе. Тёмная дорога влечёт меня прочь — прохлада, стрекот цикад, простор неба, звучание звёзд и звучание ветра, поющих о море, опасных мёртвых городах, лесах, где листья деревьев огромны, как лодки, а люди никогда не видели снега — этот путь пьянит сильнее вина, и, захмелев, я не чувствую близкой опасности. Последние блики города растворяются в темноте, Атендра поднимается выше, травы ближе подступают к дороге, тянутся к небу во всё большей силой. Дорога ведёт меня к морю, и море поёт мне, море бездонно и бездонна ночь.

Море

***

Люди Гро — как дороги, повсюду в Истэйне.

От города к городу льются их песни.

Стены, полотна их кисть оживляет,

Сказанья, свиваясь, текут без конца.

Новые вести и старые сказки,

Горе и радость, беду и надежду, —

Все их искусство сплетает и плавит,

И не прерывается яркая нить.

***

Его голос близится.

Удар за ударом сердца планеты, вдох за вдохом.

Дорога льнёт к нему ближе и ближе, её маленькие волны, её стремительные течения – следы людей и животных, длинные полосы-струны – следы повозок, отзвуки путевых разговоров и песен – влекут меня ближе и ближе к морю, голодному, щедрому, готовому принять каждого из детей Гро.

Так больше никто не делает, никто больше туда не уходит, пути рек и человеческие их голоса в океане не исчезают. Ритуалы прошлого остались только в тёмных легендах и сказках. Кэтэр рассказывал их ночами, набросив на голову покрывало, пряча огонь от свечи в ладони – его черты смазывала тьма, голос рокотал, падал на новую глубину. Тин смеялась, а Фрея злилась, если вдруг заставала нас за этими историями.

После я долго не мог заснуть, образы из легенд метались под веками голодными, чёрными волнами, дышащей тьмой, отзвуками слов, которые когда-то были единственной правдой.

"Если никто не решится, весна не наступит, зима будет длиться вечно".

"Я пойду, море возьмёт мою песню, весь мир услышит её и продолжит".

Иногда я тоже пытался услышать, продолжить, уходил туда, где нет света, и моя музыка темнела, не отпускала.

Дорога тянется над обрывом, по самому краю. Шторм выгрыз у земли огромный кусок плоти. Старые корни, обломки камней, нутро алой и влажной почвы. Вдалеке расцветает рассвет, тревожный и чистый жемчужный свет под грозовой грядой облаков. Волны вскипают и пенятся, тяжёлые, грозные.

Скоро осень закончится, море ждёт.

Ждёт мою музыку?.. Там – глубина, где мне нужно остаться?..

Ветер шумит, просоленный и серебристый.

Всё так просто.

Дорога прольётся к морю, я не стану сворачивать, я уйду в океан, в глубину, в темноту. Никто не найдёт меня, не заставит мой голос звучать.

Но чем ближе я подхожу, тем ясней понимаю.

Волны качают мир, как его сила. Полоса рассвета над горизонтом сереет. Его здесь нет, но каждое движение океана пронизано его волей. Не погибшие корабли ждут меня в глубине, не подводные маяки, не звучание новых нот. Что-то другое. Я следую за дорогой, как когда-то шёл за ним вдоль полосы прибоя по нашему берегу и ждал, когда всё закончится, когда мир потемнеет до беспамятства.

Но дорога не падает к морю.

Сворачивает к приюту. Дорога сильнее меня. Я следую за ней.

Тёмный, прохладный воздух полон оттенками вин, пряных трав, путешествий.

Дверь затворяется с тяжёлым вздохом. Зал полупустой, ведь до вечера ещё далеко. Я стою в двух шагах от порога, замешкавшись. Этот дом — куплет из множества историй. Наверное, в любой длинной книге Истейна упоминается подобный приют, камень судьбы на сплетении путей, перекрёсток — случайно или намеренно, не разгадать никогда. Стропила из потемневшего дерева обтёсаны грубо, но кажутся мне величественными, словно вокруг – храм. Этот приют такой древний, он вынес столько бурь, он готов принять меня, выслушать мою историю. Привкус вина скользит на языке, память заплутавшей под крышей песни обещает победу и силу. Она обещает: когда-нибудь здесь будет песня и о тебе, эти стены тебя запомнят, это твой перекрёсток, твой. Так, наверное, слышится каждому, кто впервые отправился в путь и оказался здесь.

Я бесшумно пересекаю зал, и, никем не замеченный, устраиваюсь в том углу, где тени самые плотные и холодные. Осторожно опустив лютню на стол перед собой, понимаю, как устал идти, как болят плечи. Приятная усталость, раздражает только обжигающий след полуденного солнца — как неосторожный поцелуй, он горит у меня на шее, как грубое прикосновение, скользит по спине. Этот след говорит мне о чём-то, предупреждает, но я слишком устал чтобы разбираться.

— Не прячься от света! — смех чарующий и мелодичный. Я невольно пробегаю пальцами по щербатым доскам стола, по невидимым клавишам, вторя искрящимся его переливам, — Пока прячешься, солнце будет тебя обижать, а если загоришь, станешь красивее.

Волосы у неё почти моего любимого цвета — взметнувшееся пламя, лишь на несколько тонов слабее, чем нужно. Сама она солнце любит, и это взаимно: кожа вся словно в золотистой пыльце, бархатистая, на вид тёплая. Глаза — синие, как речная вода. Зачем ты подошла ко мне? Зачем вы все пытаетесь говорить со мной, что вам нужно?

— У тебя здесь лютня? — тянется тонкой рукой в нитяных браслетах, отбрасывает шарф Эллы — узор бежит по столу, а я морщусь из-за чрезмерной смелости чужих пальцев, — Я пою! Ты умеешь следовать за чужим голосом, или ты одиночка?

Я одиночка, — произношу мысленно, но вслух говорю:

— Я умею.

Не могу подвести Тин. Она так долго меня учила.

До вечера мы сидим за столом и болтаем. Так ей кажется, ведь говорит только она. Её речь, как светлая вода, размывает спокойствие, я — тёмный голод, что может её уничтожить, и я — стена из песка, что пока её защищает.

Её дом — маленькая деревня у кромки джунглей, там самые сочные, самые вкусные фрукты, там умеют красить ткань в ярчайшие цвета, и подводные звёзды такие огромные! — тонкая ладонь взлетает, и я вижу маленькое кольцо с камнем, прозрачным, как сиреневая вода. Она ждёт моего ответа, и глаза у неё горят — тоской по родным местам, надеждой, радостью. Волна слов приносит меня к берегам её дома — на него напали ратдишъ, решившие, что слишком близко люди подобрались к джунглям, и лишь самые смелые остались на прежнем месте, она же помчалась прочь, как сорванный лепесток, хотела прибиться к людям Семьи, обещанной ей при рождении. Я киваю, перебираю струны в ответ, и этим ответом она довольна.

— Чем ближе к северу, — её пальцы танцуют в воздухе — неведомые мне знаки или распоряжения для хозяина таверны, — тем всё тусклее, ты замечал?

Я пожимаю плечами, вытягиваю новую ноту, протяжную, почти раздражённую. Нужно дождаться вечера и проводить её песней. Нет, нужно уйти.

— Но я знаю, я знаю — там всё лучше. Мы пройдём ещё несколько городов, мы найдём повозку. А после сядем на поезд.

Лютня замолкает в моих руках. Кто-то ставит на стол между нами тяжёлые глиняные чашки — дымящиеся, душистые: вино и целый букет северных специй. Вино выдержанное, крепкое — помнит, наверное, время, когда предателей не было.

Она не замечает моего взгляда, её улыбка горит гранатовым, ярким свечением.

— Ты как-то притих, — замечает она, хотя до сих пор с ней говорила лишь лютня, — не хочешь поехать со мной? Там безопасно.

Мой голод стремится к её голосу, путанное, долгое объяснение размывает спасительную стену песка между нами. Вино согревает мне руки, как обычно, не достигая мыслей, но вкус его глубокий, как пропасть. Новые места, новые города, это её выбор, о да, её выбор. Она боится оставаться здесь, лишь высокие стены могут защитить, лишь огромная семья может защитить, а танцы и песни ни от кого защитить не могут. А ещё её часто пытаются прогнать прочь, думают, она кирентемиш, но ведь это не так.

Совсем не так.

Там, в той стране, людей из Истейна любят, музыкантам там помогают, всем помогают, о каждом заботятся – большая Семья, больше любой здешней Семьи! Дома железные, высокие и безопасные, нет преступлений, всё спокойно, легко, но как же добраться туда одной, как пройти через мёртвые земли? Нужно добраться до поезда, добыть билет, одной сложно, но ты ведь поможешь?

— Я помогу, — быть искренним и не напугать её — совсем не сложно. Её выбор и мой выбор делает проще, — я тебя провожу.

*

Когда сгущаются тени, и сеть голосов под потолком становится плотной, от вина липкой, как паутина, мы входим в полукруг тёплого света.

Как в древности, стоим на помосте высотой в полступеньки, и край его опутан лентами, в лентах мерцают свечи. Ленты пыльные, свечи истлели наполовину — но в честь нас хозяин приюта оставляет новую свечу, а его дочь аккуратно оборачивает вокруг новую синюю ленту — река, свернувшаяся в невозможную спираль. Пройдёт много дней, нашу музыку здесь забудут, но волны этой реки будут помнить наши голоса. Усталость чужих дорог, хмель, неразличимые разговоры — всё теперь далеко, мы отделены от приюта линией света и разноцветных нитей. Я не вижу людей, хотя чувствую, как проникает в меня их присутствие, как скользят по мне взгляды — душно, хочу бежать, выбраться на дорогу, идти над морем, исчезнуть в море, ещё не поздно.

— Никогда не играл для стольких людей? — она дразнит меня полушёпотом, блеск глаз морской и манящий, — Не беспокойся, я помогу, просто следуй за мной.

Я могу возразить, мне есть, что ответить, но спор сделает этот вечер дольше, а я хочу выбраться из него. Разворачиваю лютню, бросаю шарф на плечо.

Она смеётся:

— Любишь покрасоваться! — и люди за пределами полуострова света смутно смеются в ответ, словно она пустила камушек по волнам. Я прикасаюсь к струнам, отсекая хвост её смеха — вертлявый и струящийся, изгибается теперь в моих пальцах. Она замерла в замешательстве, всё стихло вокруг — закрыв глаза, представляю, что играю в душной, пустой степи, и воздух тяжёлый лишь пылью и близкой осенью, перезревшее лето вот-вот разобьётся о землю, брызнет сок красный и золотой, обагрит и степь, и закаты, и море. Играю и верю, пальцы на струнах теплеют, мир невидимый, но такой отчётливый – открывается мне навстречу.

Тихо, чуть громче дыхания, выпеваю первые слова, они сплетаются с музыкой, делая глубже самые тёмные повороты. Я пою о приближении холодов, об опасности, черноте середины зимы, неизбежности жертвы. Завороженная, она следует за мной, чистый голос, весенний ручей, первый дождь — чудо в последней летней ночи, чудо сияет над моей музыкой, как золотистая полоса света над ночным морем. Я падаю в музыку, иногда выдыхаю несколько слов, чтоб её голос поднялся выше, звучал над моим светлее и чище. Ничего не существует вокруг, и она поёт, пока не догорает наша свеча.

После хозяин благодарит нас и просит остаться — это хорошее место, нет смысла двигаться к северу. Близится утро, почти все разошлись, свет вокруг сиреневый, дымный, почти похмельный. Мы сидим за столом втроём, она молча пьёт тёплое вино, я рассматриваю свои руки. Моя дорога уже светится за окном, дрожит, как струна, в нетерпении, зовёт настойчиво.

— Смелые, старые песни — то, что нужно этому месту, — говорит хозяин. Он ещё молод, он предан Истейну и своему приюту, но он устал. В его кошмарах высится дом из стекла и железа, раздавивший приют, бессмысленно пронзающий облака, и бесконечная его тень окрашивает море маслянистыми пятнами. Хозяин приюта — хороший человек, я хочу помочь ему, — Оставайтесь.

Она вопросительно смотрит на меня. Глаза у неё горят, как в лихорадке. Она хочет, чтобы я играл, чтобы снова направил её голос в небо. Она пойдёт за мной куда угодно. Забудет своё предательство. Но уже поздно. Стена из песка исчезла, всё во мне – пропасть, голод. Я осторожно вдыхаю страх и тревогу хозяина приюта, и выдыхаю спокойствие — чистое и прохладное. Больше сил не осталось.

— Мы не можем, — голос у меня тоже успокаивающий и прохладный, как ночное небо в самый последний осенний день, — я обещал её проводить. Мы отдохнём до вечера и уйдём.

Хозяин рассеянно смотрит на меня. От моего голоса его кошмар отступает, крошится:

— Обещание есть обещание.

***

Нам отдают комнату под самой крышей.

Это не место для случайных путников, это жилище для тех, кто ближе. Окно распахнуто, мы так высоко, что даже кромки берега не различить — только море, небо, и светлая занавесь бьётся, как парус, ловит ветер с юга — сухой и жаркий.

Она произносит что-то у меня за спиной, её зов омывает волной. Нет, уйди, спаси себя, не прикасайся — но она обхватывает моё запястье двумя ладонями, тянет к себе. Несколько вдохов стою неподвижно – мёртвое чёрное дерево где-то на границе с проклятыми землями. Я не слышу ни её сердца, ни своего, словно оба мы умерли, пересекли границу Истейна и сгинули там, в голоде, в темноте, в мёртвой земле. Нет, нет. Так не должно случиться.

Что-то во мне ещё хочет её прогнать, оттолкнуть, бежать, но уже слишком поздно, мы пели вместе, музыка сплавила наши судьбы, музыка моей Семьи стала моей тёмной музыкой, безбрежной и ненастной, мы пойдём вместе, мы вместе исчезнем, неизбежно.

Оборачиваюсь – и мы падаем с края мира, взгляд её плещет восторгом, пронзительный, синий, волосы рассыпались звонко — яркие волны на тусклом, как туман, покрывале, голос моря затопляет комнату, словно мы — последние люди на гибнущем корабле, разбившемся об горячий штормовой ветер. Хмель в её смехе, в её дыхании, её имя скользит по моему языку и тает. Море над нами, море всюду, меня втягивает горячий водоворот, я готов утонуть с ней вместе, я отпускаю себя, я тону

***

Меркнущее тепло её рук и холодный плеск волн возвращают меня.

Небо раскинулось над нами тёмным, торжественным куполом. Что-то древнее, вечное звучит в нём и отражается в море. Приветствует нас. Она улыбается, сжимает мою ладонь. Взгляд у неё зачарованный, пустой, абсолютно безумный. Что я с ней сделал?

Я пытаюсь проследить наш путь, но стою в воде по пояс, все следы поглотило море. Море ласкает её плечи, её волосы парят на воде, тяжелеют и погружаются в солёную темноту. Наши руки под водой. Её пальцы немеют в моей ладони. У меня руки горят, как в лихорадке — её любовь всё ещё мчится в крови. Я почти растерян. Хочу вывести её из воды, но море накрывает мои мысли властным шёпотом, уносит на глубину — какая-то часть моей души шуршит по песку у дна. Ты привёл моё дитя, оставь её со мной, дай отдохнуть со мной, и она вернётся лучшей, она вернётся такой, какой должна быть, вернётся с новой весной.

Она улыбается и шепчет эти слова вместе с морем — её голос почти иссяк, губы побелели. Я киваю, подхватываю её на руки, и следую за своей душой. Море помогает идти. Звёзды качаются на волнах, и это мгновение погружается в меня музыкой — бездонной, прекрасной, новой. Я следую за своей душой, со мной благодарность моря, бескрайняя, спокойная как горизонт. Таэльса поднимается над водой, невинная и чистая, точно сверкающая слеза. Я тянусь к ней и вдруг понимаю – тяжесть длится в руках, но руки пусты, я один, только море со мной и последний хмельной отзвук её смеха. Ещё несколько мгновений её имя звучит во мне, но затем море его забирает — из настоящего, и из прошлого, отовсюду, ласково омывает её лицо, её улыбку, что ещё брезжит на губах. Море забирает следы её сомнений, её страх, предательство и побег, отпечатки моих прикосновений — всё плохое, что с ней случилось — и оставляет лишь её дом — резные листья, подводные звёзды, яркие краски и настоящие песни, что были у неё, что ещё будут. И я отпускаю её, я знаю — море заберёт её домой.

На север

*

Голос моря катился по влажной брусчатке, бился о стены, даже чад фонарей в закопченных сферах не прогонял из воздуха промозглый солёный дух. Линма всё ускорял шаг, но ни эта поспешность, ни равнодушие слепых, сомкнутых дождём ставен, ни рваные, слишком быстрые облака - ничто не отдаляло грохот захлопнувшийся двери, злые, жалящие слова Мади. "Уезжай, если хочешь - везде останешься ничтожеством!" Крикнула это, швырнула ему котомку, которую он собирал несколько месяцев, тайно. Линма не знал, вправду ли хочет уехать, но когда сумка ударила его в грудь, других решений уже не осталось. Пусть Мади презирает его, пусть кто угодно назовёт предателем - там, в Реальном городе, совсем другая жизнь, его новая жизнь. Лишь бы успеть к рассвету сбежать из этого просоленного города, лишь бы успеть на поезд.

Хмель, тяжёлый и душный, путал улицы, мгла становилась плотней, и Линма успел отчаяться. Сейчас облака сожрут весь свет звёзд и лун, а если хлынет дождь, погаснут и фонари. Может, и море поднимется, будет шторм - а значит, до утра из города не выбраться, придётся остаться в какой-нибудь ночлежке. А хватит ли тогда денег на билет? Хуже не придумаешь! Эхо выклика Мади вновь обожгло, ошпарило - и тут Линма услышал музыку.

Тихое пение струн летело над грохотом моря, пронизывало ночь чарующей, мягкой печалью. Линма замер. Что-то разомкнулось в груди - первым глотком вина, нет, первым касаньем весны, каким ждёшь его в детстве. Линма понял: не будет шторма, он успеет на поезд, новая жизнь совсем близко. И есть время послушать - говорят, в Реальном городе такой музыки нет.

Музыкант сидел на высоких ступенях библиотеки. Угловатая тень в тёмных одеждах, обрывок ветреной ночи - лишь по мельканию бледных ладоней и длинным спутанным волосам можно узнать человека. Высокий, нескладный, он всё равно казался неприметным и зыбким - а вот его музыка была всюду. Она затопила площадь, она влекла облака быстрей и быстрей, кружила и согревала. Линма больше не слышал голоса Мади, вся злость, вся горечь рассеялись и померкли.

Когда Линма приблизился, мелодия потекла медленней, тише - но не исчезла.

- Я уезжаю завтра, - не понимая, зачем, признался Линма, - сыграй что-нибудь на прощанье. Хочу запомнить.

Музыкант кивнул, не глядя на него. Струны замерли - а потом заспешили, заискрились, навстречу хлынула жизнь, сама жизнь, яблоневый цвет, плеск паруса на ветру и запах свежего дерева, смех Мади, когда Линма на руках внёс её в дом, когда тесные комнаты огромными были от света, то сладкого и медвяного, то свежего, посеребрённого океаном, и за окном бились пенные волны, и всё было впереди.

- Может быть, - собственный голос потряс Линму глухой горечью. Зачем покидать этот мир, такой прекрасный? Всё ведь можно ещё исправить, - я останусь.

Музыкант поднял к нему лицо - ясное, отрешённое. На губах брезжила мягкая тень улыбки - эхо мелодии.

- Да, - сказал он, - останешься.

Глаза его были задумчивы и спокойны, светлы в полутьме. Линма успел заметить, что один из них чуть синей, другой - зеленее, и цвет этот перетекал, глаза то меркли, то прояснялись, и казалось - в них колышутся волны, волны, волны, волны. Музыка не исчезала, темнела, темнела, зрачки расцвели, расширились, всё залила голодная чернота, повсюду настала другая ночь, ночь не закончится никогда.

*

Шиндо слишком поздно заметил, что плети чёрной лозы пробрались в город – похожие на трещины в старом камне, неприметные до поры, теперь они распустились, цвели, всюду витал сладкий хмельной дух.

К осени лоза укроет всё тёмным пологом, притянет колючие заросли и морские джунгли, корни разрыхлят землю. Ещё через год город уйдёт под воду. Шиндо рассматривал яркие искры разноцветных бутонов и не мог поверить, что так оно всё и кончится. А начиналось ведь до того славно: этот город возле мёртвых земель никому, кроме Шиндо и его ребят, не был нужен, даже рейна, поди, в эту сторону не смотрели – зачем смотреть в те края, которые сами же извели?

А вот Шиндо с друзьями всё здесь починили, расчистили колодцы, сожгли мусор и старый хлам, Киша даже огород сумела разбить! Город всё ещё выглядел диковато, часть домов слишком растрясло Катастрофой, но это был их город. Здесь Шиндо чувствовал себя главным, но было чувство важней. Он чувствовал, что открыл новую землю. Даже дух города как будто очнулся при их появлении. Иногда снилось или мерещилось от вина: вот он дрейфует над брошенными домами, прозрачный, светлый корабль, на парусе – знак Таэльсы, на мачте и тросах – бледные огни, голубой жемчуг.

Может, оно и мерещилось, но Шиндо нравилось думать: город принял их, это их место.

И что теперь?

Киша остановилась рядом, то ли хмыкнула, то ли высморкалась в кулак. Поворошила мыском сапога опавшую лозу – та свернулась змеиной шкурой.

– Да уж, проморгали мы эту дрянь. Может, ядом каким вытравить или морской солью?

– Что несёшь, – отмахнулся Шиндо, – такую лозу никакой яд не возьмёт, в ней же кровь Гро. Зови всех. Пора идти дальше.

– Куда это? – Киша прищурилась, недовольно щёлкнула языком, но Шиндо слышал: ей тоже тоскливо.

Ну, что тут поделать.

Нужен был новый план, и быстро. Ребята стали для Шиндо настоящей Семьёй, Семьёй не хуже прочих, и терять её он не собирался.

В темнеющем небе у горизонта побежала серебристая рябь – в ясную погоду можно было различить, как сияет город предателей.

Предатели, да? А кто мы сами для наших Семей?

– Пойдём дальше на север, – объявил Шиндо.

Костёр полоскался по ветру широкой лентой в чёрном потоке, искры летели в пустое небо. Все молчали, смотрели угрюмо. Никто не хотел уходить, а ещё сложнее было признать, что с городом ничего не вышло, места для них не нашлось. Нужно было их подбодрить, но рассказы о севере вряд ли могут кого-то порадовать. После Катастрофы север окончательно превратился в землю на берегу озера смерти, ту, из которой к Белой Сестре выходят заплутавшие души.

Но ведь, по правде-то, было не так. Нет там никакого озера. Там другая земля, может, и не хуже здешней.

– Да не на тот север, – твёрдо продолжил Шиндо, – доберёмся до поезда, а там… знаете, как нас там встретят? У каждого будет свой дом, и не заросшие руины, как тут, а настоящий, у каждого будет железная лодка, и…

О земле предателей Шиндо знал не так уж и много, запнулся. Но он уже видел: всем больше хочется верить ему, чем не верить, больше хочется вновь испытать удачу, а не сражаться с чёрной лозой или возвращаться в Истейн, где поди ещё найди место, где про них не слышали.

– …И эти люди, те, что здесь жили, как думаете, куда они отправились?

– Ну, не знаю, – протянула Киша с сомнением.

– Нет, он прав.

Незнакомый голос, тихий и блеклый, почти неразличимый за треском костра, но почему-то отчётливый, заставил всех замереть, потом – вцепиться в оружие. Но вслед за голосом появился высокий парень, чуть ссутуленный, бледный, взгляд растерянный и прозрачный, а в руках это что же, лютня? Шиндо усмехнулся. Наверное, музыкант семьи Гро отбился от своих, заблудился – вряд ли такой мог забрести сюда сам по себе.

– Люди, что жили здесь, решили: сила рэйна так далеко, – музыкант продолжал говорить, и голос словно струился над неслышной музыкой, – а мёртвые земли так близко. Мы отправимся дальше, на север, уйдём туда, где нам будут рады. Вы думаете о том же?..

Все откликнулись слитно, согласно. Кто бы ни был этот тщедушный тип, Шиндо был ему благодарен.

– Если хочешь, можешь у нас погреться. В обмен на музыку.

– Благодарю.

Он устроился у огня, развернул свою лютню – осторожно, словно сокровище. В свете костра она и правда светилась золотом.

Прежде, чем он заиграл, Шиндо спросил:

– Сам-то куда направляешься?

Музыкант улыбнулся – рассеянно, тонко:

– Я тоже… иду на север… скажите…, – он вдруг вскинулся, пальцы замерли над струнами, – … почему вы хотите уйти?

Шиндо мрачно улыбнулся:

– Здесь нам места нет.

Музыкант тихо вздохнул, а может, ветер поворошил чёрную лозу.

Огонь плеснул выше, вспыхнули струны – и хлынула музыка, густая, печальная, ручьями, потоками, а потом – волнами, высокими, сокрушительными, может и страшными, но Шиндо смотрел, смотрел в чёрное небо – там летел светлый корабль, и знак Таэльсы бился по ветру, вспыхивал жемчугом синий огонь, и город был жив, и это был их город, их место, их дом.

*

Путь к Северной станции долгий, тяжёлый – по разбитым, засеянным солью дорогам, мимо жутких пустых деревень и полузаброшенных городков, жители которых угрюмее диких зверей. С каждым днём Арлет всё сильней сомневалась: получится ли у них с Ннеки туда добраться? Может, стоило выбрать место поближе, попроще? Маленький остров, деревню в джунглях, или собрать гаданиями плату для корабля и отправиться за море?

Но сквозь память, сквозь голодный, муторный путь обжигал взгляд сестры, хлестал по спине оклик: «Только попробуй выйти из круга, узнаешь, что тогда произойдёт, увидишь, что с тобой тогда приключится, с тобой и с этим… этим…» – для Ннэки в тот миг у сестры не нашлось нужного слово, но Арлет знала, уж теперь-то, наверно, нашлось, нашлось слово для них обоих, и не просто слово.

Проклятье.

И всё равно не жалела. Когда Арлет сбросила амулеты обители, когда перешагнула линию круга, сложенную из крапчатых камушков – какой она стала сильной! И какой стала счастливой, когда Ннэки встретил её в условленном месте и обнял. То счастье теперь казалось таким же далёким, как прежний дом – до того Арлет устала. В её сумке осталось только несколько полос сушёного мяса да украденных в чьём-то саду яблок, с водой тоже всё было сложно: ручьи и реки возле мёртвых земель отдавали ржавчиной, загустевшим маслом, не умыться и не напиться. Приходилось собирать дождевую воду в маленький котелок с погнутой ручкой, тоже ворованный – разве могла Арлет представить, что когда-нибудь вся её жизнь будет голод и воровство?

Ннэки тоже переменился: когда понял, что, отвергнутая обителью, Арлет может совсем немного – разведать путь, приманить птицу, оглушённую высотой и северным ветром – стал угрюм и неразговорчив. Его весёлость, очаровавшая Арлет, сделалась едкой и злой. Он тоже запомнил слова сестры и теперь, наверное, сомневался: стоила ли эта чумазая, слабая девчонка проклятья, печати на судьбе?

И правда ведь, всё это было проклятье. Так случится с любым, кто навлечёт на себя гнев обители.

А раз проклятье, то Арлет знала, как с ним справиться.

Проклятья Истейна живут только в дыхании моря Истейна, в его ветрах, в силе рейна, что пронизывает каждую жизнь, даёт направление любому простейшему колдовству. Но есть и земля, куда не добраться ни этой силе, ни голосу моря, ни колдовству сестры. Она там, за цепью мёртвых городов, и у Ннэки есть пластинка, прозрачная, как леденец, даже после всех этих дней сияющая на солнце – билет на поезд. Они доберутся туда, точно сумеют, обгонят проклятье – и всё станет как прежде, лучше, чем прежде.

Другого пути всё равно нет.

Уже очень давно дорога нырнула в лес и змеилась среди мрачных северных деревьев – чёрных, словно обугленных, полуживых. Такой же чёрной, чуть прибитой серебряной пылью казалась земля. Бледное солнце мелькало над колючей путаницей ветвей, шло по небу как будто быстрее, чем Арлет и Ннэки, хотя разве такое возможно?..

«Лес как заколдованный, не хочет нас отпускать», – подумала Арлет, но вслух говорить не стала: Ннэки и так злился.

Но молчание не помогло.

– Скоро ночь уже, а мы неизвестно где. Это тоже, что ли, твоё проклятье? – спросил он мрачно. Угол обветренных губ дёрнулся тенью прежней усмешки, но та получилась искажённой и злой.

«Оно не моё», – хотела откликнуться Арлет, но вдруг увидела человека.

– Странный какой, как будто бродит во сне или спит на ходу.

Высокий, в тёмной одежде со слишком свободными рукавами, человек двигался как-то сломано, шатко: каждый шаг словно бы в пустоту, бледные руки гладили ветер, ловили что-то невидимое, струящееся между длинных пальцев.

– Или просто напился, – фыркнул Ннеки.

Всегда он так, и когда рад, и когда злится! А вдруг нужна помощь?

Арлет поправила сумку и поспешила вперёд.

Человек оказался из Семьи Гро. «Совсем непохож», – отметила Арлет, но вслух не сказала. Всё-таки он был музыкант, нёс за плечом лютню, спелёнатую шарфом, как в колыбели. Прежним зрением Арлет увидела: это его любовь или путь к ней.

Сперва не отзывался, когда Арлет заговорила, но пошёл следом, как заворожённый. Ннэки смолчал, но когда развели костёр, вдруг взорвался, зашипел:

– Ещё едой с ним поделись! Самим не хватает!

А музыкант откликнулся:

– Мне не нужно.

Тогда Арлет и подумала про его голос: такой тихий, словно разбавленный воздухом, всем тёмным воздухом леса, подземных ручьёв, ночной высоты. Голоса Семьи Гро звучат, чтобы их слышали, вьются лозой, светят от осени до весны. Голоса сестёр Арлет оплетают мир серебром, зимней белизной, кружат над миром. А такой голос, он для чего?.. В кругу она различила бы ясно, а здесь Ннэки её отвлёк:

– Вот и хорошо! Хотя если сыграешь чего-нибудь, я поделюсь, – и встряхнул фляжкой в кожаной оплётке.

Музыкант улыбнулся и повторил:

– Не нужно… но сыграть я могу.

Он сыграл весеннюю песню, какую-то из тех, что нравились Ннэки. Сам музыкант не пел, но Ннэки, стуча по колену и пропуская слова, вывел припев, обнял Арлет. Спокойней не стало. В лесной темноте эта музыка звучала тревожно, надорвано – весёлая маска, нарисованная кровью. Нет, он не из семьи Гро, он что-то другое.

– Если не хочешь есть, – предложила Арлет, – может, я тебе погадаю?..

Больше не для него, для себя. Захотелось во всём разобраться.

Музыкант не замешкался, как все другие. Доверчиво протянул руку. Арлет сложила ладони лодочкой, подхватила бледную кисть в прозрачный силок.

И хлынула тьма.

Затопила горькой водой с мёртвых земель, забрала дыхание.

А вокруг, что же это? Не лес, тени людей, густые, сами себя позабывшие, протянувшиеся до неба, до горизонта, вот почему из леса не выбраться, они не отпустят.

Арлет не много видела судеб, но всё равно поняла: то, что, вокруг, не судьба.

Серебристый силок Белой Сестры пропитался чёрной водой, пальцы захолодели до самых костей, омертвели, совсем чужие. Арлет трясло.

– Что-то долго ты смотришь, – проворчал Ннэки ей в висок. Губы у него были горячие и злые, такие злые, – понравился тебе, что ли?

Она распустила силок, вздохнула:

– Ты же знаешь, нельзя прерывать гадание.

– Я знаю, что всё это чушь, – огрызнулся Ннэки, потянул её за руку, – ну, пойдём, мне тоже гадание пригодилось бы.

В детстве Арлет читала, что спутники белых сестёр превращались в пути в чудовищ. Наверное, с Ннэки это и произошло.

Весь следующий день они блуждали по лесу, дорога высохла до совсем узкой тропы, укрылась сухой травой. Арлет собирала с чёрных листьев горькую воду. «Зря я гадала, – поняла Арлет, –теперь нам точно отсюда не выбраться». Вслух не сказала, но, кажется, Ннэки всё равно услышал, словно лес вышёптывал все её мысли, а может, для Ннэки мысли были другие, чернее, злее.

Музыкант бесшумно шёл следом, всё так же ловил ветер, и ветра становилось всё меньше, только пустой, застоявшийся воздух.

Вечером Ннэки спросил, знает ли музыкант песни про белых сестёр.

– Нет… но про Арлет я напишу песню.

Это прозвучало так беззащитно, открыто, что Арлет решила снова попробовать прочесть его судьбу.

И вновь всё рухнуло в чёрную воду, вновь придвинулись мёртвые люди, Арлет различала их имена, лица, истории. Но было и что-то важней, что-то близилось, что-то звучало голосом моря, обратной его стороной, что-то тянулось всё ближе длинной тенью железного города.

– Он догонит тебя, – сказала она, – нет смысла бежать.

Зрачки музыканта расширились, стали темнее леса вокруг, затопили прозрачные глаза.

– Он…

– Так, ну всё, хватит, – Ннэки схватил Арлет за запястье, дёрнул, силок гадания задрожал, – надоело на это смотреть, пойдём.

Арлет отрешённо следила, как серебристые нити наполняются зимней силой. И ответила то, что, наверное, следовало бы ответить давным-давно, может, и в самом начале, в круге камней обители:

– Нет, Ннэки, я не пойду.

– Вот как? Ну и оставайся здесь! Всегда знал, вы, белые девки, шлюхи похуже прочих!

И пропал в чёрных тенях. Арлет было жаль Ннэки. Он был её чудовище, она за него отвечала. Но она ошиблась, выбрала не ту дорогу. Что теперь толку бежать от проклятья?

Утром он не вернулся. Мир залил белёсый туман, небо тянулось над лесом бескровное, как над плотной сетью чёрных сосудов. Музыкант сидел рядом, крутил в руках яркую пластинку-билет.

– Я его догнал. Он… передал тебе… вот.

Арлет кивнула, протянула руку, пластинка упала в её ладонь. Билет был тёплый, ещё помнил солнечный свет.

Весь день они шли словно бы в никуда. Арлет уже знала, что лесу не будет конца, но знала и то, что пока тропа движется, нужно идти. Остановившись вечером, развести огонь не смогли. Арлет приникла к плечу музыканта, но тепла в нём не было.

– Я сочинил музыку про тебя, – сказал он тихо.

Так Арлет и не поняла, кто он. Или не захотела понять. Ошиблась, ступила на ложную дорогу. Проклятье идёт за ней, проклятье вокруг. Наверное, этот музыкант и есть проклятье. Неважно. Больней, что она потеряла Ннэки, позволила ему исчезнуть – ещё раньше, чем он ушёл.

Пусть случится то, что случится.

– Сыграй.

Музыка заструилась живым серебром, в сырой, мертвенной темноте вдруг стремительная, живая, быстрей, быстрей. Лес осветился, небо налилось цветом, чистым печальным лучом их коснулся вдруг свет Таэльсы. Может, Арлет снова ошиблась. Может, он всё-таки был человек Гро. Сердце забилось быстрей, согрелись ладони.

Когда музыка стихла, она вдруг увидела в небе… что-то.

– Вон, смотри, – заговорила она в полусне, по языку тянулся привкус железа, – кружит, летит, словно птица, но это не птица, это проклятье.

– Да, – откликнулся музыкант, – моё проклятье.

Арлет хотела ответить, но её укрыл сон, впервые за много дней – снежный и светлый. Успела подумать: из такого сна не возвратиться – не жаль.

Проснулась Арлет одна. След музыки ещё вился по воздуху серебряной нитью. Арлет поймала его, потянулась за ним, и вдруг что-то блеснуло в сухой траве.

Арлет услышала: бежит, летит по струне монорельса серебряный звон.

Северная станция была близко.

Разлом

*

Как искры костра разлетелись они —

Отступники-рэйна, презревшие храм.

Их дети наказаны вечным проклятьем:

Терзает их голод, жестокая жажда.

Дыхания мира не могут коснуться,

Но души людей им подвластны, как предкам.

И пьют они силы, и чувства вбирают,

Но жажду не могут вовек утолить.

***

В книгах и в песнях свет дня всегда меркнет в такие секунды — мелодия гаснет в тревожном холоде. Лучший момент, чтобы перевести дух, обрушить следующий аккорд с новой силой, изменить и затмить всё, что звучало прежде.

И потому сейчас я поднимаю глаза к небу, я хочу видеть чёрное солнце, затмение, я хочу хоть глоток тишины – пока он меня не настиг.

Но солнце слепит, белое, выцветшее. Земля откликается больше не музыкой – солью, горечью, давней болью, боль длится в костях, дрожит в пальцах.

Я иду много дней, я нигде не останавливался нарочно, моя кровь горит от поглощённых судеб, моё сердце, обгоняя и заглушая бьющиеся во мне чужие сердца, не даёт уснуть, сон и явь перемешались. Не могу успокоить пальцы, играю, играю, и эти мелодии я так хочу запомнить, остановить, повторить — новые слова, новые ритмы, прежде не понимал, зачем люди записывают музыку, а теперь знаю, она льётся и льётся сквозь сердце, звучит и уходит вместе с моей душой.

Музыка длится, и они слышат её, они приходят ко мне, идут сквозь мелодию — к морю, к своим настоящим Семьям, к забытым историям и мечтам, к тому, что любили прежде, чем стать предателями.

Раньше не мог представить, как же их много. Люди живут и дышат, продолжают дыхание рэйна, дыхание моря, силу земли — но сами мечтают о другой, железной земле, воздвигнутой в море, мечтают о мёртвых огнях вместо звезд. Я сталкивался с ними на обочинах дорог, они подходили ко мне в городах и приютах, принимали за своего, желали разделить дорогу — так ночные созданья с прозрачными крыльями летят к огню, разбиваются о него, разлетаются пеплом.

Да, если бы план отца воплотился, они услышали бы меня. Все услышали бы меня. Они и сейчас меня слышат. Я – осколок силы рэйна, искажённый, заострённый опасно — но этого они не замечали. Слышали только музыку, погружались в неё, растворялись в ней. Прежде я считал план отца глупым: как может зачаровать голосом тот, кто не умеет говорить с людьми, чей голос слабый, как паутина? Теперь знаю: голос не важен, слова не важны, важна только музыка, сила течения. Они находили меня и верили: вот-вот сбудется их стремление, течение перенесёт их через территории мёртвых земель, примирит с запретной мечтой, уведёт к новой жизни. Они стекались ко мне, капля за каплей, сердце за сердцем, чтобы я забрал их с собой.

И я забирал их с собой. Их сердца теперь пульсируют во мне тёмной завязью, горькой гроздью.

Когда девушка из обители белых сестёр уронила голову мне на плечо, всё вдруг прояснилось, мир стал кристальным и чётким, как инейный узор.

Может, не так сильна их жажда предательства? Может, они не желают искалечить и изменить Истейн? Может, всё дело во мне, в том, чем отец меня сделал, в течении, что движется сквозь меня, подхватывает их, искажает их суть так же, как отец исказил мою?

Наверное, потому он меня не оставит. Его воля разъедает мои сны, слитные с явью, его железная машина кружила над чёрным лесом, он ищет, ищет, не отступает. «Ты стал сильнее, Ти-джи, ты можешь больше, чем я мог представить. С такой силой мы можем изменить всё. Остановись, останься, поговорим.»

Из-за этих слов у меня осталась одна надежда, глупая, как мечты предателей о волшебных домах и лодках по ту сторону, но упорная. Я держусь за неё и иду вперёд. Как и все люди Истейна, я верю: того, кто добровольно ушёл в мёртвые земли, не вернуть и не отыскать. Если не сдамся, смогу для него исчезнуть, если исчезну, больше никого это течение не притянет, осколок искалеченной силы сгинет на территориях смерти.

Жаль только музыку, но я знаю: она будет звучать и без меня.

Земля катастрофы уже совсем близко. Горизонт щербатый, свинцовый, словно затянутый закаменевшими тучами. Мёрзлое дыхание этих земель окатывает меня волнами. Тоже море, другое море. Там моё место, ещё немного.

Солнце всё-таки меркнет — как в песне. Уродливое тёмное пятно скрывает его и бесшумно падает. Да, это проклятье. Моё проклятье. Бежать некуда – вокруг вытесанная катастрофой равнина.

Ко мне мчится клубок стали — сплетающие его волокна то спорят друг с другом, то говорят слитно, ближе и ближе, этому нет конца. Небо – сияющая кайма вокруг чёрного зрачка, колодец, вывернутый наизнанку. Машина падает, окатывает меня запахом металла, освежающей электрической пылью — не двигаюсь. Я не пытаюсь казаться смелым. Давно ясно — сколько бы он ни кружился надо мной, он делает это не для того, чтобы раздавить машиной. Есть много других способов меня раздавить. Я жду.

С разочарованным вздохом машина стихает, ложится на воздух возле бескровной земли. Её окутывает сияние, прозрачное, как вода — искусственная жизнь фантомной страны. Блики бегут ко мне электрическими ручьями. Отзвуки жизни Истэйна, уже слишком тихие, слабые в этих краях, скользят в их порогах, как щепки. Это сильная машина, у неё есть зубы, она плотоядна, как я. Пасть распахивается, и ручьи исчезают, поглощённые новой волной. Ни звука. Мой мир стал безмолвным, как посмертные воды Белой Сестры. Только меня она из воды не позовёт. Она, наверное, уже где-то там, на другой стороне. Она и её проклятье.

А здесь…

— Здравствуй, Ти-Джи.

***

Двое идут по берегу, двое, мне уже незнакомых.

Мальчик, которого я больше не знаю — прозрачный, светлый до пустоты, всех любимых зовёт по именам, себя зовёт только по имени.

И мужчина, которого я отказываюсь знать. Тяжёлый след времени тянется за ним, как мёртвый моллюск, больше не нужный морю. Я смотрю издалека, и они кажутся дружными, кажутся даже семьёй. Мужчина держит мальчика за руку, и тот следует за ним, как воздушный змей за нитью, не помня ни о чём, кроме неба. А когда прикосновение рвётся, всё бредёт вперёд, смешно загребая башмаками песок, глубокий и белый.

— Ти-джи, — мужчина ловит его за плечи, склоняется над ним, заглядывая в глаза, — "джи" значит наш, ты помнишь?

Какое-то слово рейна. Слово из сердца Истейна.

Волны моря и волны Лоран-Аллери шумят вокруг, мальчик молит их забрать его голос, тогда ещё чистый, не поражённый проклятьем.

— Я помню.

***

Отец не изменился. Мы почти одного роста теперь, но моё зрение двоится — он по-прежнему излучает свинцовую тяжесть, его поджарая худоба обманчива, как железная скорлупа плотоядной машины, он громоздок, огромен, он стоит в двух шагах, улыбаясь, и его улыбка погружает меня в землю, в раздробленную, рыхлую боль. Он ждёт, когда я отвечу, но я молчу. Не двигаюсь с места и жду.

Слышу — слышу в который раз, так уже было! — как скрежещет его досада, разочарование — я полоумный, больной. Эти слова бросил мне друг Белой сестры, они и сейчас звучат, его голос здесь. Но отец не хочет признать, что я сломан. Он следил за мной столько дней, он видел, как люди шли ко мне, как оставались со мной, он видит, они и сейчас со мной, мои. Но я всё такой же. Я просто слушаю, как звучит музыка, у меня нет желаний.

Как и прежде, он не понимает.

У меня есть желания.

Но они изменились.

Я улыбаюсь отцу в ответ. Думаю, эта улыбка убеждает его: я совсем сошёл с ума. До того странная, что, вопреки обыкновению, он не подходит ко мне, не пытается прикоснуться.

— Вижу, ты рад.

Мёртвые земли воют вдали. Этот тоскливый вой – дыхание мёртвого моря. Оно ждёт меня. Я улыбаюсь. Я молчу.

— Мама мне всё рассказала. Просила передать, когда тебе станет лучше, она приедет к нам. Там славно, тебе будет там хорошо. Любая музыка, какую можешь представить. Помнишь, как я говорил?

***

Песок под ногами крошится, мальчик знает — хоть и кажется, что здесь знакомый жемчужный берег, пенный прибой, всё это только мираж. Рядом – пропасть, отец хочет бросить его туда, от отца не сбежать, не отступить, он держит за плечи. Осторожно переступая с места на место, мальчик слушает, как комья земли падают в пустоту, в гущу кошмаров, слышит скрежет голодных домов, запах мёртвого, пронзённого железом моря.

Оно поднимается. Море, которое направляет отец. Заливается в рот, в ноздри, обжигает глаза.

— Есть место, предназначенное для тебя. Мы поедем туда. Там твой дом.

Мальчик бьётся, яростно мотает головой, пытается удержать её над волнами, не захлебнуться и не заговорить.

— Ну, что же ты? Повтори: "Мы поедем туда, там мой дом".

Нужно держаться дольше, но больше нет воздуха. Нет под ногами светлого берега, нет рядом моря. Отец удерживает его несколько мгновений, затем со вздохом отпускает. Мальчик падает в пропасть. Пропасть кишит зубастыми рыбами, подводными насекомыми, они не успевают обрести форму, вцепляются, рвут, проникают под кожу. Темнота вокруг – больше не вода, нет, это пространство, кишащее смертью.

Глаза отца, ослепительные и пустые, сияют над глубиной, у каждой твари, вгрызающейся в плоть, эти глаза. Звучит боль сломанных пальцев, каркающая хрипота иссохшего голоса.

Он ждёт Грёзу, Белую Сестру, утешительную глубину её озера — такой, как сейчас, изуродованный, истерзанный, только к ней он может выйти на берег. Но она не приходит. Никто не может помочь. Ни одна Семья. У него нет Семьи, нет семьи, ничего нет, кроме музыки.

Чей-то голос, отрешённый, почти мечтательный и до пустоты светлый, чистый, говорит:

— Мы поедем туда, там мой дом.

Мой голос.

***

Вот так и вышло, что я не люблю петь, ненавижу свой голос, и улыбаюсь теперь.

Может, отец и не думал, что я так переломаюсь из-за его колдовства. Может, во мне что-то было неправильно с самого начала. Может, я не должен был видеть в его внушениях что-то настолько страшное.

Да, наверняка.

Он делает шаг ко мне, ему надоело ждать, моя улыбка змеится, как трещина в земле. Время, поглощённое им, по-прежнему ползёт следом.

— Мы поедем туда, — подсказывает он с улыбкой, — там твой дом.

Волшебные слова.

Я слушаю море, слушаю тоскливую песню мёртвых земель, слушаю течение жизней, проскользнувших сквозь моё сердце. Их ушедшее время, и то, что ещё наступит — я слышу всё, эта чистая музыка нашей земли, музыка, просыпающаяся с весной. Он ещё ближе. Его пустующая машина меркнет от скуки. Я жду.

— Ну же. Хочу услышать твой голос. Мы столько уже сделали. Оставайся со мной.

Его ладонь участливо опускается мне на плечо — невесомо, как кружащийся лист. Давлю липкую судорогу в груди, смотрю на его лицо. Глаза сверкают, как тогда, в детстве. Всё таится, всё льнёт ближе к земле, я не слышу собственного сердца — так тихо и пусто. Это миг равновесия. Не представляю, что случится дальше. Может, я и пойду с ним. Может быть, с ним мне лучше остаться.

Этого достаточно. Черты его становятся мягче, но прикосновение цепко погружается в мою плоть. Его глаза горят всё ярче, белым, холодным огнём, вот-вот снова окажусь под водой.

Но я безмятежен. Я не защищаюсь. Я жду.

— Хочу, — напоминает отец, — услышать твой голос.

Весь Истэйн содрогается, и я вздрагиваю вместе с ним. Я слышу оба наших берега. Я слышу страну, которую он для меня готовил, для которой раз за разом погружал в поток силы Истэйна, чтобы сделать мой голос неизбежностью и для его жителей, и для предателей, неизбежностью, за которой последуют, неизбежностью, что сокрушит все привычные людям опоры. Именно это уготованное всем крушение сотрясает землю, я вижу мир, разрушенный мной, и это видение страшно. Но кошмары теперь для меня безголосы. Пропасть зовёт, она жаждет. Алые знаки бьют меня по глазам — кровь, которой отец расчерчивал чью-то бледную кожу, запретный ритуал, призвавший храм, осквернивший святыню рэйна.

Он понимает, что я обманул его, что моя покорная безмятежность — ложь, ложь ничего мне не стоила, у меня нет души, только музыка, послушная моей воле. Он понимает, но не может отшатнуться. Моя рука взмывает вверх, плавно, словно сквозь воду, я удерживаю его ладонь на своём плече.

Хотел слышать мой голос? Нет, мой голос звучит, только если я захочу. Но у меня есть много других. Бездна других голосов. Те, что пришли со мной. Те, что искали его. Те, кого ты хотел увести из Истэйна, забрать моим голосом. Что ж, я забрал их, пусть встретятся.

Они рвут его на части, и я смотрю на него, я улыбаюсь. Он проклинает меня, воздух вокруг полыхает, но он не может сопротивляться мне, я — центр круга его судьбы, его главное творение. Сердце Истейна грохочет, мои голоса поднимаются выше, выше, я люблю их, они – моя Семья.

Вдруг их взрезает новое, чужое звучание. Кто-то хочет забрать его, кто-то искал его так давно. "Он получит возмездие, которого ты ждал". Иди к нам, Инсэ, соедини с нами руки, мы приведём тебя к Храму, только отдай нам предателя.

Нет.

Я никогда не жаждал возмездия. Я хотел путешествовать с Тин и Кэтэром. Я хотел посмотреть мир. Хотел слышать музыку и играть.

Но раз это невозможно...

Я разрываю прикосновение, безвольная тяжесть рушится передо мной, как дом после землетрясения. "Ты не справишься, — кто это говорит? Он, или те, кто искал его? Больше не различить, — это тебе не по силам".

Мне всё равно. Не оставлю его в Истэйне. Он пойдёт со мной дальше. В мёртвую землю. Там его дом.

Чёрные колёса

***

Не просто отступник, он первый предатель —

Храм возжелал для себя одного.

Но вместо Храма призвал лжи источник,

Выткал вязкие сети фантомной страны,

И слабые духом ко лжи потянулись.

А первый предатель, источник обмана

До сих пор по Истэйну неузнан блуждает,

Слабых духом стремится увлечь за собой.

Но тех, кто предан Истэйну и слышит зов Храма,

Не сможет отступник себе подчинить.

***

Как тяжело мне теперь идти. Время распласталось вокруг, расслоилось, не знаю, часы прошли, дни или годы.

Серый свет стынет на коже, всюду мёртвое море. Я дышу горькой солью.

Но хуже всего – теперь он говорит со мной, не умолкает.

Знаешь, к чему я стремился?

Не так уж и сильно мы с тобой отличаемся. Бездна дорог лежала передо мной. Судьбы, послушные моему дыханию. Очертания мира, послушные моим ладоням. Любое знание. Любой путь. Признайся, разве тебе не нравилось? Всё, чего ты коснёшься – твоё.

Нет, нет, я никогда этого не хотел. Я мечтал о другом.

Почти не слышу себя. Его голос заглушил, раздавил все другие. Змеятся по рёбрам обрывки музыки — бессмысленные, калечные, не могут излечить меня, не могут слиться в мелодию — он всё разрушил.

... Ты уверен?

Его смех скрипит, как спицы повозки. Я иду по мёртвой земле, я жду забытья. А он продолжает.

Любой путь, но этого мне показалось мало. Я отличался от других рэйна и был слишком годр, чтобы отказаться от этих отличий. Совсем как ты. Не захотел судьбы, что ждала. Ушёл, чтобы сотворить её самому. Разве ты не такой?

Я не такой. Я просто бежал. И мой побег никогда не закончится. Прикосновение к мёртвой земле не стёрло меня из мира, лишь отсекло от музыки. Мы остались с отцом вдвоём. Пусть так, если никто его больше не слышит, если земля вокруг и правда мертва. Но что случится, если исчезну раньше него?..

Он снова смеётся.

Ещё не понял?

Дороги нет. Воздух холоден, сер, неподвижен, но я иду сквозь шум и пение призрачных трав. Они поднимаются выше, выше, скользят по груди, по шее, и поют, поют вокруг, шепчут мне в висок — но во мне всё разрушается, всё рвётся, каждый звук – боль.

Он говорит.

Я хотел удержать то, что было мне важно. Удержать себя. И я ушёл от Храма. Я изменил мир, создал новые земли. Вы их зовёте фантомной страной, землёй предателей, но те, кто живёт там, зовут свой главный город Реальным городом, и для них нет ничего более настоящего. Ты увидишь. Мы пойдём туда, там твой дом. Ведь теперь я с тобой. Думаешь, это твоя победа? Я изменил мир, а тебя изменить было ещё проще. Не вини себя. Это случилось давно. Ты — только моё движение, только мой план.

Он говорит, но и сквозь его голос я слышу — ещё несколько шагов, и даже память об Истейне для меня погаснет. А может, и память обо мне самом. Я хочу остановиться, что-то услышать, запечатлеть прощание в земле. Коснуться моей земли музыкой. Но замедлив шаг, я чувствую лишь дурноту и слёзы, давлюсь ими и кашляю, небо льётся мне в горло, безжалостно топит, не позволяет вдохнуть. И голоса, голоса рэйна, далеко, но прямо здесь.

Вернись, ты не справишься.

Слышны до сих пор, даже здесь, они так долго искали отца, жаждут наказать его за преступление, но он ушёл от них сотню лет назад, украл их силу, изменил этой силой мир, он снова и снова возвращался в Истейн, нашёл Фрейю, приходил мучить меня – а они так и не сумели его найти. Разве не странно? Всесильные рейна оказались не властны над одним отступником, что снова и снова нарушал их законы.

Может, я и не справлюсь, но им тоже не верю.

Он говорит, заставляю себя не слушать, раздираю шею, падаю в мёртвую землю. Истэйн не замечает моего исчезновения, боль потери грохочет, сминает, и они умолкают, его голос сливается с их голосами и с ними же исчезает, всё меркнет, так тихо, лишь музыка зябко дрожит в моём сердце, как истлевающая свеча, но она со мной, она всё ещё здесь.

***

В груди тускло и пусто. Чужие сердца больше не раскаляют кровь.

Оставили меня. Потому ли, что я не хотел, чтобы они покинули Истэйн, или потому, что они предатели?.. Лишь голос отца, искажённый, прерывистый, продолжает шуметь вдали, как боль давнего удара, как шум поезда, мчащегося ко мне, чтобы размолоть тело и душу. Слова больше не различимы, но обрывки памяти скрежещут надо мной, как чёрные колёса. Мёртвая земля жадно впитывает моё тепло, пальцы расчерчивают пыль кругами, где-то далеко, словно чужие руки скользят по чужим струнам. Я осколок прилива — море покинуло берег, а я остался на сером песке среди жухлых водорослей, мёртвых рыб, крошева старых ракушек. Лишь если море вернётся, я смогу двигаться вновь, но оно не вернётся сюда. Ни движения нет здесь, ни жизни. Собственное свистящее дыхание пугает меня. Больше не хочу его слышать. Больше не хочу дышать.

Чёрные колёса всё ближе. В меня впечатываются отдельные слова, сквозит в дыхании его память.

столько лет не зря исправлю тебя

Течение чужих жизней было мне так послушно, а собственное сердце остановить не могу. Как жаль. Как жаль. Небо истлело — серая грязь с единственной золотой полосой, случайно проникшим сюда бликом света — он растворяется в этой серости, не хочу на это смотреть, но даже взгляд не слушается. Недвижность земли просочилась в меня, словно я истёк кровью и стал землёй, только пальцы продолжают двигаться — последние звуки, агония музыки. Найдите меня. Найдите меня. Заберите его. Заберите его память, его предательство, расколовшее мир. Я не понимаю, к кому обращаюсь. Чей-то иссохший голод тяжёлой лавиной движется навстречу чёрным колёсам. Может, это голод мёртвых городов. Может, моя опустевшая душа. Что будет со мной, когда эти силы столкнутся? Мне всё равно. Пусть только что-нибудь изменится. Я жажду любого движения, любого всполоха жизни.

Чья-то серая тень падает мне на лицо, как покрывало из старой шерсти. Больше не вижу, как умирает небо, я благодарен. Хочу улыбнуться, но лицо хрупкое, как белая глина, и словно чужое.

— Что это? — голос ласковый, не похожий на душащую меня тень, словно золото в мёртвом небе, — Заблудился в поисках лучшей жизни? Ты уже взрослый. Нужно было сесть на поезд.

Холодные пальцы скользят по моему лицу, по шее, повторяют движения моих рук в пыли. Поезд Сианты, вот о чём он говорит. Электрическая стрела, что мчится сквозь наши земли и земли предателей, беспечно, словно мёртвые земли – сон.

— Лучше тебе вернуться обратно, не выживешь здесь.

— Подожди!

Второй голос грубый, как обломок скалы. Незнакомое прикосновение исчезает, но я продолжаю слышать. Они говорят обо мне. Море ушло отсюда, но выбросило на берег сокровище. Сияющий амулет. Благословение Семьи. Волшебные струны. Что-то такое, из легенды, из старой песни. Теперь всё изменится. Море вернётся к ним или станет ненужным.

— Посмотри на его глаза. Это рэйна! Возьмём его с собой.

Они знают про рейна.

Тихий ответный смех эхом звучит под рёбрами, длится в земле, бьётся о мои пальцы. Это смеётся Кадо. Я забрал его, и теперь у меня его сверкающие глаза, глаза из подводных кошмаров.

— Посмотри на него. Он не выживет.

Они говорят о чём-то, чего я не понимаю. Раньше я мог прислушаться, мог увидеть. Но сейчас я не могу даже закрыть глаза, чтобы скрыться от мёртвого неба.

— Нужно попробовать. Это рэйна. Никогда не было такого.

Этот человек не глуп, он знает, что реликвии, от которых отказалось море, приносят лишь проклятья и беды. Но у них есть… что-то. Больше не вижу ясно, но слышу эхо. Что-то у них есть, невозможное в Истейне. У них, или в самой их земле… Они могут забрать Кадо, иссушить его следы в моей душе.

Должен их убедить.

Посылаю приказ мертвеющим рукам, такой сильный, что их сводит судорогой.

Поднимаю ладонь, тянусь к ним.

– По… жалуйста.

Мой голос тает в мертвеющем воздухе. Но он звучит. Даже здесь у него есть течение.

Пожалуйста, возьмите с собой. Заберите его.

Моя мольба впитывается в землю. Так тихо. Всё зря.

Жду звука удаляющихся шагов, последнего звука. Затем всё навсегда стихнет.

Что ж…

Тёплая тень прячет меня от неба. Это какая-то девушка.

— Давайте его спасём. Нельзя не попытаться. Если он так слаб, навредить не сможет. Мы должны попробовать.

Да, да. Давайте. Попробуйте, о чём бы вы не говорили.

Кто-то забирает меня от земли, и я проваливаюсь в забытье, в тишину, в ничто.

Железные шаги

***

Есть те, кто ушли, от всего отказались —

От богов и Семей, от всей нашей жизни.

Вечно неспящий, их город сияет,

Но свет этот мертвый, Истейну враждебен,

Стремится его покорить, изменить.

Но рейна пути их предел положили —

Мертвые земли стали границей.

Жизнь их покинула, высохла сила,

Там лишь кошмары и тени блуждают,

Предупреждают нас, вечно стеная.

***

Они забрали мою музыку.

Не знаю, зачем, не знаю, кого о ней спросить. Не понимаю, реально ли то, что меня окружает, или всё это – глыба кошмара, раздавившая правду.

Мёртвый город живёт, это самое страшное в нём. Его сиплые вдохи. Его внутреннее движение, больше похожее на гниение. Всё это на самом деле, или я вижу то, что мне рассказывали, то, что придумал сам?

"А затем он очнулся, всё было лишь сном, преддверием бед".

Нет, со мной случилось иначе. Я не проснусь, не вздохну облегчённо ни в своей комнате, ни в убежище на чердаке, ни в комнате Эллы, ни в придорожном приюте. Всё пройденное меркнет, как остывающая, отступающая грёза. Дни путаются, люди, которых я встречал, предстают в моей памяти без лиц, их голоса смешиваются, подменяют друг друга, их имена ничего больше не значат. Я ушёл из Истейна, я теперь во владениях смерти. Нет. Это не смерть. Что-то другое. Разложение. Постоянный распад.

Меня поселили на первом этаже длинного серого дома. Когда-то здесь была библиотека. Зал, в котором я очнулся, очень просторен, но это оглохший, постылый простор. Высокие окна щерятся тусклыми бликами. Здешний свет не меняется вслед за солнцем, солнце осталось в Истейне, а здесь утром, днём, вечером клубится сырая серая полутьма. Книг нет — наверное, их давно сожгли. На потолке — скрытый зелёными разводами, похожими на накипь, рисунок. Что там, я не могу разобрать. Уничтоженный город? Разодранная клочьями карта?

По утрам за мной приходит Ммэвит. Это она попросила меня спасти.

Всегда в каких-то бурых обмотках до самых глаз, но говорит ясно, и пальцы порхают, лёгкие, клейкие, как паутина. Без моего вопроса, словно оправдываясь, объясняет: никто не жёг книги, они хранятся в сухом месте, позже сможешь почитать. На потолке не было ничего особенного, просто мозаика. Всё здесь не так плохо.

Глаза Ммэвит над пожухшей тканью — как вода в маслянистых разводах, вода под прелыми листьями, волосы неотличимы от одежд, а шаг – неслышный и лёгкий. Я поднимаюсь, я иду следом за ней, бесцельно, просто как за единственным всполохом жизни.

Мы идём под мёртвым небом, и каждое движение, каждый шаг длятся вечность – такое здесь время. По мне ползают пристальные взгляды местных, цепкие, словно лапки насекомых — пока мы идём к главному корпусу, огромному дому, что остаётся главным уже сотню лет, пока я умываюсь в общей душевой водой с отзвуком старой ржавчины, пока я завтракаю — они движутся, перебирают каждую прядь, каждый бедный отсвет на моей коже. Все хотят заглянуть мне в глаза, хотя бы случайно, украдкой — но я не позволяю, я никуда не смотрю, и потому все считают, что я либо тупой, либо высокомерный подонок.

Возле главного корпуса ко мне подходит человек с золотистым голосом, тот, что знает про рейна, знает тайну этой земли, которую я понять не могу. Главный здесь человек. Не похож на свой голос, тучный, огромный, тело укутано в линялую заплатанную накидку, глаза и волосы выцвели добела. Он сам почти как рейна – губы у меня дёргаются в ответ неуместной шутке, наверное, это выглядит странно.

– Как ты? – спрашивает он с мягким беспокойством, – Выздоравливаешь?

Из-под накидки показывается его рука – оплывшая, как из потекшего воска. Как же странно, что он такой, им же здесь совсем нечего есть. Я вдруг вспоминаю, как он чертил по моему лицу. К горлу подкатывает дурнота, киваю, уставившись в серую пыль под ногами, лишь бы не смотреть на него. Нужно быть благодарным, нужно хотя бы спросить про музыку, но я не могу.

В главном корпусе — Ммэвит нажимает на слово "корпус", как на давно продавленную, осипшую клавишу, тень другой, не случившейся жизни — до сих пор есть свет и тепло зимой.

— Представляешь, что было здесь раньше? Конечно, кое-что мы починили сами, — болезненная надежда, восторг в этих её словах как уголь, прижатый к сердцу, — но, если бы с самого начала всё не было безупречно, корпус бы не устоял. Может быть, через пару лет мы сумеем провести свет везде, починим водоочистители... будет вполне нормальная жизнь. Ты поешь, не мучай себя. Тебе нужно набираться сил.

Я смотрю на свои руки, бездвижные, бледные, лежащие с двух сторон от глубокой пластиковой миски. Пластик отполирован, но уже расслоился внутри. В миске дымится комковатая масса, вкусом и цветом больше всего похожая на клей. Я смог поесть вчера, но теперь, после слов "нормальная жизнь" не могу пошевелиться. Меня тошнит.

— Всё в порядке?.. — Ммэвит сердится, я её раздражаю. Паутина холодной ладони накрывает мою ладонь — не успокоительно, с нажимом. А что, если не стану слушаться, они разозлятся и покалечат мне руки? Но я не могу пошевелиться.

Нормальная жизнь. Энергия, сотни раз переварившая самое себя, глодающая пустое серое небо, чтобы остался свет в этом здании. Люди, больше не похожие на людей. Ммэвит, чьего лица я не могу представить, даже когда наша кожа соединена. Может, под этими тряпками только опутанная венами белизна — ни рта, ни носа. Нормальная жизнь. Человек везде может выжить, если оставить хоть искру надежды. Зачем их оставили? Чего они ждут? Что я делаю среди них? Я живу теперь нормальной жизнью?

— Не могу есть, меня тошнит.

Вырываю руку, но ладонь лишь вздрагивает, поражённая судорогой. Я хочу уйти.

— Я хочу уйти.

— Нужно поесть, — по голосу слышу — Ммэвит улыбается сочувственно и устало, — я принесу что-нибудь другое.

Стук шагов бьётся о стены эхом — долго, долго. Звук не достигает потолка, отчего зал кажется бездонным. Огромный дом. Множество мёртвых. Множество мучительных смертей. Эти мучения продолжаются в тех, кто рождается здесь.

Это жизнь, на которую Кадо обрёк бы Истэйн, если б я был послушен.

Может, с одним отступником рейна бороться не стали бы, но вот что происходит, когда их становится много, когда они начинают воображать, будто смеют строить что-то на чужой земле, менять её суть. Вот что происходит, когда они приближаются к Храму.

Суть этой земли, суть здешнего времени, суть каждого, кто здесь существует, будущее и прошлое – всё просто вырвано из реальности, из судьбы мира. Вот настоящая суть Катастрофы, а не разрушенные здания, серое небо, отравленная вода.

Я здесь уже четыре дня. Если я засыпаю, слышу голос отца, голос Кадо — он навязывает мне своё имя, сопротивляться не осталось сил. Голос этот уже бессвязный, потерявший форму, но столь же яростный, прогрызающий кости. Он выталкивает меня обратно в явь, хочет, чтобы я бежал, пока не поздно. Ему страшно. Но не нормальной жизни он боится, боится чего-то другого. Я глуп, я ничего не хочу видеть, я не могу понять — так он считает.

Но я могу. Я просто не хочу понимать больше, чем сейчас. Не хочу ничего знать – как когда-то в повозке, что везла меня к северу.

***

В моём новом жилище невозможно по-настоящему отдохнуть. Сон омывает меня, не касаясь, и вместо сна я нахожу память о солнечных днях надежды. О тех днях, когда здесь строили новый мир.

Девочка бродит между высоких полок, опутанная запахом книг, пыльцой невидимого света — давно увядшего цветка. Так же далеко, как этот свет, её бесплотный собеседник — то и дело она берёт книгу с полки, читает фразу, угловатую, как скелет главного корпуса, или текучую, как оползень. Книга предателей. Мудрость предателей.

В этом прошлом я различаю рисунок на потолке — вытянутый треугольник, тело которого перечёркнуто множество раз, растёт из моря, пронзает небо, и огромные, своевольные волны превращаются в послушные дороги. Их голоса...их голоса...

Я не хочу смотреть.

Она уже близко, она смеётся, спрашивает что-то. Вспыхивает горячей искрой её имя: Рисэй. Истаявшее до моего рождения солнце, настоящее, утреннее, выхватывает алую прядь. Ладони девочки пусты — распахнутая книга то появляется, то исчезает. Она смотрит в мою сторону, я уверен. Мы с её невидимым собеседником одинаково далеки от неё и одинаково близки. Она видит его и видит меня, видит два времени.

Я хочу попробовать заговорить с ней, но я не слышу. Я будто оглох. Лишь изменившееся море всё бормочет в моей голове. Голос Кадо плещется в моей голове отяжелевшей от времени водой. Страх Кадо тянет меня обратно в явь, как ржавый якорь.

***

Восход разгорелся в Истейне и остался в Истейне.

В мёртвой земле всё по-прежнему серо.

Я сказал, что хочу отправиться к морю, и мне разрешили этот опасный поход, если я соглашусь поесть. Я согласился, и теперь Ммэвит прыгает с одного металлического зуба на другой — какое-то странное ущелье, далеко внизу плещется тьма. Иногда мы идём по мёрзлой земле, иногда по камням. Мне повезло, что я такой высокий, и ноги у меня длинные — могу перешагивать с уступа на уступ. Вздумай я прыгать, наверняка оступился бы, пропал бы для моих новых друзей.

Смешно.

Я смеюсь.

— Нравится прогулка? — окликает меня Овара. Это он говорил, что я не выживу.

Пошёл с нами — на случай, если я попытаюсь бежать. Или если нападу на Ммэвит. Или если расшибусь на камнях, и придётся тащить меня обратно, снова приводить в чувство. Никто не знает, чего от меня ожидать. И одновременно — все прекрасно понимают, зачем я здесь. Но я не собираюсь касаться их, не хочу выяснять. Мне безразличны их планы. Любопытство похоже на онемевшую конечность. Не слышу музыки и ничего не желаю слышать.

— Нравится, — откликаюсь я, не заботясь о том, слышат меня или нет.

Овара молчит, его тяжёлое дыхание заглушает шаги, эхо в камне и железе. Он простой человек, с низким голосом и крупными руками, слишком короткими пальцами, его боль и разочарование не выворачиваются болезненным восторгом, как у Ммэвит, они больше похожи на волчий вой среди промёрзших насквозь деревьев. Его предкам и до раскола жилось тяжело. Может, если бы таких людей было здесь больше, какие-то из надежд, погребённых под толщей мёртвой земли, ещё и взошли бы. Но слишком многие здесь — зыбкие создания, бледные, с неразличимыми лицами, сплетение голубых вен на холодном ветру. Увядшие мечтатели, не борцы – как Ммэвит.

За спиной у неё два длинных сосуда, опутанных трубками — не понимаю, зачем они, но с каждым её прыжком они звенят, и что-то во мне отзывается — монотонные звуки, потерявшиеся обрывки мелодии. Музыка, даже здесь. Я так счастлив даже этому отзвуку, горло сжимается, глаза теплеют от слёз.

Музыка.

Горизонт растворился в молочной пене.

— Пришли! — восклицает Ммэвит, и мы, все трое, замираем на краю обрыва. Овара и Ммэвит касаются меня плечами, но я не чувствую живого тепла, только слои и слои грубой выцветшей ткани. Моя тень, слишком длинная рядом с их полупрозрачными тенями, стекает по склону, стремится к воде. Мимолётно я понимаю — я выше, сильнее их обоих, могу столкнуть их одним движением вниз. Здешнее море ничем не одарит меня взамен, но я смогу уйти. Но куда мне идти? Я не могу вернуться в Истейн, пока не избавлюсь от Кадо. Я не пойду в землю предателей. И я не умру, пока не верну себе музыку. Зачем они забрали её, куда они её забрали? Мне так тяжело думать об этом, боюсь спросить, боюсь узнать, боюсь увидеть текучий свет дома в Эллами раздробленным в щепки.

Волны перед нами колышутся, словно полный кошмаров и морских тварей обморок. Может, это самое место я и видел в магии Кадо когда-то.

Вода тёмная, с разводами мутной краски, хлопьями пены — голубой, желтоватой, пронзительно белой. Сиплым шёпотом море льнёт к берегу, зовёт нас. Словно преданный зверь, израненный и ослепший. Я не хочу видеть это, но меня переполняет жалость и нежность. Море не может уйти отсюда, и я не могу.

Мы спускаемся к воде по каменным гладким ступеням. Песок светло-серый, где-то измазанный маслянистыми следами волн. Ммэвит ловит мой взгляд, улыбается горько:

— Хочешь знать, почему эти следы до сих пор здесь? — её голос заглушает затхлость одежды и слёз, — Думаешь, это сила рэйна длится столетье?

Судорожно вздохнув, она садится на песок, снимает со спины свою ношу. Овара спешит к ней, чтобы помочь, вместе они разматывают какие-то тросы, протягивают их в воду. Я брожу мимо них, как глупый поздний ребёнок родителей, слишком многое переживших. Мои следы остаются в песке.

— Я хочу знать.

Море слабо сияет, покачивается рядом с ними.

— Здесь очень удобная зона, — Ммэвит вскидывает руку, обнажает часы, неожиданно новые, очень, до хищности чёрные, блестящие, и полоску шелушащейся алой кожи. Она следит за движением на этих часах, отвечает им в такт, — подходит для любых испытаний. Всё закрыто, совсем. Мы в непроницаемом карантине. Можно нарушить любой запрет. Видишь у меня два контейнера? Мы проводим для них испытания, часть образцов воды отдаём, часть фильтруем, оставляем себе, она годится…для разных вещей. Опасно, конечно… Но всё не так плохо...не так плохо...не так плохо...

Вода льётся по трубкам, чернеет в сосудах, а Ммэвит всё повторяет эти слова, её перемкнуло – наверное, её время сбилось. Овара опускает ей на плечо короткопалую руку, и эхо – не так плохо – гаснет. Овара смотрит на меня с неприязнью. Я понимаю его, но ответить мне нечего. Я привёл к ним того, кто в этом виновен. Он видит всё это. Ему безразлично. Нет, не совсем. Ему страшно. Он боится того, что со мной случится. Так странно. Боится этих искалеченных людей.

— Всё не так плохо, – с усилием выдыхает Ммэвит в последний раз, – пора, Овара, пойдём. Нужно успеть...ты знаешь.

***

На обратном пути мы спешим, движемся другой дорогой. Ммэвит подпрыгивает забавной рысью, вновь запеленав мою руку клейким тягучим пожатием. Теперь, на бегу, сквозь прерывистое дыхание, я слышу её сердце — тёплый простуженный плеск заражённого моря. Мимо меня, обратно к грязному прибою проносятся её чувства — очень простые, гладкие и тяжёлые, насыщение, тепло, боль соединения с Оварой, его широкие плечи, загораживающие весь этот увечный мир. Её мысли другие — путанные, ломающие друг друга противоречиями, они шелестят, как мёртвый язык. Язык несожжённых книг, нигде ничего больше не значащий. Я как осенняя лента с желанием в её руке, которую она не решается отпустить. Отпусти меня, Ммэвит, иначе желание не сбудется. Я приношу лишь несчастья.

Мы спешим по обнажённой земле, редкая трава сквозь бег кажется мне хрустальной. Минуем бурые обломки стены, исписанные проклятьями и непристойностями.

— Не устал? — глаза Ммэвит тускло блестят. Наверное, она улыбается под своими обмотками, и я улыбаюсь в ответ, выпутываю ладонь из её пальцев:

— Нет.

— С твоей комплекцией нужно больше есть, — бормочет Ммэвит, — и не бегать, пока не поправишься. Прости, но тебе нужно показать. Увидишь — всё не так безнадёжно, не так плохо.

Овара уже ждёт нас посреди огромного пустыря. Я вижу других людей, по двое, по трое собравшихся поодаль — они как колышущиеся клочья тумана. Вдали вздымаются обглоданные глыбы забора и какие-то круглые балки-рёбра.

— Здесь был космопорт, — голос Ммэвит трепещет, словно она видит этот космопорт, а не только его скелет, видит и собирается в путь, — его не достроили, но осталось несколько помещений.

Овара не сводит с меня глаз так долго, что я понимаю — мы уже ссорились прежде, не ссорились, нет, он пытался убить меня...ненавидел. Или не он?... Нет, это было не здесь, было, когда я был жив, я расправился с теми, кто хотел мне навредить, оставил их в моём сне. Они ехали на север, и вот мы здесь, мы добрались. Пытаюсь вспомнить их лица, но вижу только Овару, он хочет меня растоптать. Как я справился тогда?..

Пустырь переворачивается вверх дном, внизу сиреневое небо, подсвеченное лазурью, под моими шагами что-то звенит, и кто-то бежит мне навстречу. Видение, девочка из прошлого. Меня нет в её времени, но она задерживает на мне взгляд, машет рукой. Я тоже вскидываю руку, но смех и крики вокруг опрокидывают пустырь обратно в настоящее.

На сером небе — золотистая черта, след машины. Все смеются, толпятся в центре пустыря, сгрудившись вокруг даров, просыпавшихся с высоты — холщовые синие сумки, какие-то коробки. Все оживлённо болтают, как обычные люди. От них веет голодом, лихорадкой — но это оживлённый голод, яростная, живая жадность. Золотая полоса в небе блекнет. Мне хочется бежать от них, пока тошнота снова не подкатила к горлу. Плохо будет, если меня стошнит посреди всеобщей радости.

Ммэвит возвращается с тяжёлой сумкой за плечами. Кто-то сорвал повязку с её лица, под глазом свежая ссадина, на коже разводы — но в остальном это обычное, лукавое лицо, рот и нос на месте.

— Они прилетают довольно часто. Видишь, всё не так безнадёжно. Они помнят о нас.

Она улыбается. От этой улыбки внутри у меня всё мертвеет. Плата за испытания, отравленное море, непроглядную мглу неба. Плата из мира предателей.

— Нормальная жизнь, — бессмысленно откликаюсь я.

***

Снова ночь.

Воздух сгустился и потемнел.

Высокие полки кривятся, скругляются словно колонны. Движутся ко мне — я слышу.

Бом.

Бом.

Всё ближе пустые шаги. Как колокола, безголосые, но из железа.

Вернулся голос Кадо. Он говорит, я не желаю слушать. Он говорит, но я вижу другое. Руки, протянутые у меркнущему небу, как умирающие ветви. Страстный блеск при виде каких-то объедков. Бессмысленные улыбки вокруг. Моя бессмысленная улыбка. Я другой, но ничем не лучше.

Уроды, — меня прожигает чёрная желчь, — и ты...такой же урод. Ты правильно...здесь...твоё место...среди них.

Кадо сумел сложить свою волю в слова, чтобы сказать мне это. Вот как сильно он меня презирает.

Гул железных шагов нарастает. Лучше слушать их, чем различать слова Кадо. Потолок заволокло волной, мутной и грязной.

Я не замечаю, как она садится рядом. Приподнимаюсь на локтях, чтобы полюбоваться бликами на её волосах. Алые, словно кровь течёт. Глаза её залиты чёрным потусторонним свечением. Кирентемиш, дитя отвергнутого Истэйном народа. В руках одна из тех книг, что «заперты в надёжном месте» – или всё же давно сгорели.

Рисэй не подаёт виду, но знает — я здесь. Младше меня лет на пять, чище на сотню непрожитых лет — ещё не знает, что случилось с миром. В её времени всё ещё поправимо, хоть и предопределено.

В белой рубашке и синих брюках — я чувствую, она очень гордится. Одежда взрослых. Не могу больше смотреть. Падаю на матрас, в запах сухой травы, стылого времени. Ничто больше не гремит, никто больше не обзывает меня уродом. Кадо ушёл.

Я не открываю глаз, и девочка из прошлого читает мне до утра.

Праздник

***

На третий день штиля я прижался виском к тёплым доскам — желал услышать утешение моря, весть о спасении и прощении. Звал милосердный голос его, затаившийся в глубинных трещинах — но море дышало бесстрастно, не замечая меня после совершённого преступления. Душа его стала моей тюрьмой, и сколько я не шептал, сколько не увещевал "отпусти, и я буду прославлять тебя вечно" — соль разъедала мой голос, а безжалостное солнце терзало разум. На закате, кровавом, лиловом, как загноившаяся рана, я утонул в безвыходном сне, снова ступил на палубу нашего корабля — или другого, погибшего, незнакомого.

Люди там были охвачены лихорадочным весельем, а палубы — удушливым биением пламени, которое их погубило. Они не различали, что вдыхают тёмную, гиблую воду, веря, что всюду — хмель и радость. Они не понимали, что в безумном своём празднестве пожирают друг друга — и тела, и память. Лишь я один мог видеть всё ясно. Да, да, я мог.

из "Последнего путешествия Ллайварти"

***

Туман блёклых дней плывёт мимо. Ночи, как вязкие сгустки безмолвия.

Я отсчитываю три, четыре, шесть утренних появлений Ммэвит. Я всё чаще слышу приветствия, когда следую за ней в главный корпус. Я начинаю различать голоса. Иногда киваю в ответ. Растворяюсь в серости, дышу серостью, сам становлюсь ею. Иногда Кадо кричит — бессмысленно, долго, обычно ночью, или если я замираю, не донеся ложку до рта, забыв, что делаю здесь. Он будит меня, но чаще — всё чаще и чаще — лишь монотонно бормочет. Альма-ти, Альма-ти, Альма-ти. Осколок моего имени накрапывает, как дождь.

Наступает седьмое утро, и Ммэвит не приходит за мной. Только Рисэй, отсвет прошлого, заглянула в середине дня, но исчезла, когда я подошёл ближе, лишь алый всполох её волос остался гореть перед глазами, перечёркивая моё жилище — яркое пятно, далёкое эхо. Прежде она мне читала, рассказывала о местах, из которых пришла – железные платформы над чёрной водой, железные узкие комнаты, как будто все живут на кораблях. Вот какими были города предателей в самом начале – флотилией изгнанников.

Рисэй рассказывает о том, каким будет город, который они построят здесь. Каждый раз, когда я хочу её предупредить, она хмурится, прижимает палец к моим губам. Это её мечта, она не желает в ней сомневаться.

Может из-за этих моих попыток рассказать о том, что ждёт эту мечту, о том, какой город на самом деле, она приходит всё реже. Будь у меня музыка, она услышала бы. Она захотела бы слушать.

Но музыки нет, и я исчезаю тоже. Не жаль. Вместе со мной исчезнет и Кадо, а вместе с ним распадётся всё, что он сделал, я знаю.

Снова кричит.

Моё имя, располосованное его проклятиями и криком, сливается с визгом отворяемой двери. Не замечал раньше, чтобы она так скрипела. Ммэвит – а ведь сейчас, кажется, вечер.

Она что-то говорит, но я не разбираю слов. Мой слух был таким чутким, когда у меня была музыка. Я слышу всё меньше теперь, когда её нет. Не хочу, чтобы Ммэвит ко мне прикасалась, даже чуть покачиваюсь на пятках, отклоняясь от неё, рискуя упасть. Выгляжу, должно быть, смешно, нелепо. Ободрённая моей усмешкой, Ммэвит находит мою ладонь в рукаве — слишком длинный рукав подаренного здесь пиджака, защита от холода, полная сквозняков, когда я иду по мёртвой улице, я слышу, как гудит в этих рукавах ветер, удивляюсь тому, что у меня всё ещё есть руки — Ммэвит подносит к лицу мою кисть, дышит на пальцы сквозь шарф. Я почти хочу испытать нежность, но вместо этого меня мутит. Дыхание всё же проникает мне под кожу, к ладони приникает оборванный лоскут её рассказа:

— ...сегодня праздник. Все соберутся...хотим, чтобы ты...пойдём...

Вернусь ли я в Истейн, когда исчезну здесь? Или буду вечно бродить среди этих мёртвых зданий, среди этих мертворождённых людей — глухой, бездыханный, ослепший и оглохший?... Ммэвит увлекает меня за собой, улицы вокруг нас впервые пусты. Я исчезаю, и всё вокруг исчезает. Может быть, Ммэвит тоже лучше исчезнуть? В благодарность за то, что дыханием пыталась согреть мои руки. Но где она окажется? Что, если останется здесь? Что, если не заметит никаких изменений?..

— Меня отпустили родители, — Рисэй прерывает мои размышления, не вижу её, но слышу так ясно, что мне легче дышать. Неосквернённый воздух прошлого. Я сбавляю шаг, и кирентемиш ловит мою вторую ладонь. У неё мягкие пальцы, горячие — полные горсти любви, — думают, я в походе. Ты потерялся?..

Почему она здесь, почему со мной?

Что-то ждёт нас обоих.

Неизбежность.

***

Улицы опустели – все собрались на третьем этаже главного корпуса. Ммэвит рассказывает об этом, пока я умываюсь. Вода кажется мне чище — от того, что кругом темно, или от того, что я начинаю привыкать. Я исчезаю. Рисэй бродит вокруг, стучат о кафель маленькие каблуки, звук отдаётся в ступнях, в коленях. Видит ли она правду? Лучше бы ей уйти. Лучше и правда не знать, что у мечты нет будущего.

Вода бежит по моим ладоням, я смотрю на них, пальцы немеют, холод сжирает их. Они исчезают.

— Ну что ты спишь над умывальником, — Ммэвит смеётся, это нервный, неискренний смех, — пойдём же, все ждут!

Я хочу заставить Рисэй очнуться, бежать прочь, что угодно, не следовать за мной. Но мне страшно выдать Ммэвит её присутствие. Кажется, если это произойдёт, время Рисэй тоже сломается, она окажется здесь не эхом силы кирентемиш, а во плоти, на самом деле. Нет, нет, так не должно случиться.

Мы поднимаемся по испещренной шрамами лестнице, широкой, как некоторые улицы Истейна. Могли бы в Истэйне сделать подобную лестницу, а если да, для чего?

О, я знаю для чего.

Я знаю для чего.

Свет течёт к нам по серым ступеням, я должен уже различать голоса, смех, но здесь только дрожь воздуха, лишь шаги Рисэй рядом.

Этот зал огромен, и они развели в нём костёр. Все разговоры стихают, когда мы появляемся, я вздрагиваю, замерев в перехлёсте взглядов. В тишине такое протяжное напряжение — вот-вот она лопнет, утопив меня в нечистотах их душ.

Кадо вопит. Рисэй обнимает мой локоть. Ей не страшно — она пытается узнать этих людей. Понять, почему они здесь. Почему зал дрожит в свете высокого огня, а не стелется перед нами, выглаженный электричеством. Ммэвит подводит меня к остальным. Все расступаются. Все прикасаются ко мне, я дрожу от этих прикосновений, но не могу их отбросить. Я уже умер, я лежу на земле рядом с погибшим Кадо, или вместо него, это я остался в его остывшем теле, а не он в моём — онемевшем, по моей коже ползают голодные насекомые, по щекам, по глазам, хотят прогрызть тоннели в моём сердце и лёгких, поселиться, пока там осталось тепло, последние капли, немного, а Рисэй не видит их, я не могу её предупредить... кто-то вручает мне тяжёлую миску, что-то горячее в ней, то, что мне нельзя пить, Ммэвит подталкивает меня локтем — вкусно, попробуй, я боюсь, что все они начнут так же толкать меня, тянуть за волосы, боюсь что увидят Рисэй, затянут сюда, и я пью, обжигаясь, не могу дышать, слёзы выступают на глазах, кто-то сразу стирает их грязной ладонью, царапает мне глаза. Сейчас я умру, иначе быть не может, Кадо кричит непрерывно, но, обожжённый внутри, я почти не слышу его, его вопль где-то за горизонтом.

— Не можешь представить, как мы рады, что ты теперь среди нас, — главный выплывает из толпы, его золотистый голос теперь лоснится. Он поверил, что нашёл волшебный артефакт, подарок моря, забыл об опасности проклятья, ведь я беспомощен, пугаюсь резких звуков и прикосновений.

Я дрожу, по всему телу отдаётся стук зубов. Я скоро умру, наверное, буду изжарен в этом высоком огне. Для чего в Истейне могли построить такую огромную лестницу? Только ради торжественной жертвы.

Что ж, это славно. Скорей бы это случилось, я хочу перестать чувствовать их руки повсюду.

— Отойдите от него, – велит главный, – не видите, это слишком.

Да уж, это слишком. Они повинуются, расступаются. Новая тишина. Почтительная. Жадная.

— Мы хотим попросить тебя об услуге. Не мог бы ты... — слова снова пропадают, я в отчаянии пытаюсь разобрать, выловить крупицы смысла в его голосе, — ...в знак дружбы...что-нибудь...

И он протягивает мне музыку. Мою лютню. С тупым изумлением я смотрю на неё.

— ...очень удивлён, что ты не спрашивал о ней.

Я тоже удивлён. Страх узнать, что они сожгли её, уже притупился, но я продолжал тосковать и молчать. Но теперь понимаю, почему не спрашивал. Они хотят, чтобы я играл для них, чтобы пел. Жажда — мелодии, звуков, моих собственных верных движений — вспыхивает во мне, выше, чем их огонь. Такая сильная жажда, что я почти плачу. Я беру лютню в руки, осторожно, словно спящее дитя. Я слышу — теперь я слышу, ведь она со мной, я смогу петь — очарованный вздох, все действительно ждут моих песен. Им мало сожрать меня, нужно, чтобы я скормил себя им по кусочку. Я обнимаю музыку.

— Я не буду. Нет.

Нарыв их молчания лопается, изливается на меня яростью. Но я обнимаю музыку и не чувствую ничего. Рисэй в ужасе смотрит на них, на меня, и я понимаю — они не могут её коснуться. Я шепчу ей — беги — но она остаётся. Она остаётся со мной.

Предел погружения

***

По цвету волос ты всегда отличишь их —

Цвет алый как кровь и горячий как пламя.

Глаза до краев чернота заливает —

Будут манить, не поддайся, беги,

У кирентемиш опасная сила.

Не успеешь заметить — нырнут тебе в душу,

Тело твое как одежду наденут,

Твоим голосом будут смеяться и петь.

Храм они ищут, блуждают веками,

Но Храм им запретен — не могут найти.

***

Меня окатывает сияющая волна — далёкий, далёкий звук.

Музыка ли моей семьи, за которой я так мечтал последовать, случайный ли зов? Это лишь мгновение, как пожатие знакомой ладони в душной толпе. Ещё шаг — и всё меркнет. Я лежу на дне моря, я слышу, как дышит песок. Вода, вода надо мной — на многие дни пути. Чиста или взбаламучена белой тиной её поверхность?.. Мне не узнать, я ослеп, я оглох, мне не сделать вдох.

Пальцы Фрэи парят по клавишам рядом с моими пальцами. Звуки наших мелодий переплетаются, она то отпускает меня в полёт, то со смехом возвращает обратно. Лучше всего, когда звучит её голос. Беззаботные, бесстрашные песни, которым я не решусь подпевать. Кэтэр треплет меня по волосам — ну же, ты с нами! — и я пою, стыжусь слабости своей песни, своего голоса, но пою вместе с ними, и сила нашей семьи, живущей лишь год, возвращающейся всегда, распаляется, течёт над холмами к морю. К морю, где теперь я лежу, бездыханный, где прощаюсь с ними навечно. Я не вернусь, мы не встретимся больше. Не существую. Больше бояться нечего.

Мне не важно, сколько это продлится. Не важно, жив ли я, вернусь ли в Истэйн. Я не слышу Кадо. Я слышу память — ту, где я счастлив. Туманное, ненастоящее счастье, ложь. Мы поём вместе, окна распахнуты, и наш дом полон солнцем, морской бриз разметал его по комнатам, смешался с дыханием цветущих холмов. Свет, свобода, простор и покой. Так безнадёжно далеко, но это последний раз. Прощаемся навсегда.

— Очнись, очнись пока они не пришли! — взволнованный голос Рисэй, её цепкие ладони встряхивают меня, пробуждают. Мы вместе на шепчущем дне, мы на разбившемся корабле. Корабль идёт сквозь сон о безмолвном штиле, корабль верит: шторм позади. Но мы давно, давно под водой, сотню лет под водой. Рисэй ещё может спастись, и я говорю — беги, здесь не сможешь дышать. Ты разбудишь Кадо. Ты вернёшь мне жизнь. Не надо. — Они что-то страшное хотят сделать!

Нет моря, нет простора, нет света, свободы, покоя. Нет памяти о семье. Непроглядная тьма и камень повсюду.

Рисэй...ну зачем ты меня разбудила. Если они хотят сделать что-то страшное, лучше бы мне оставаться во сне.

Я слышу шуршание её широких брюк, когда она садится рядом, солоноватое частое дыхание, когда склоняется надо мной. Её тепло тает на моей коже, холодной, как море на глубине. Песок на дне холоднее северного снега. Плотнее камня. Но у этого моря тоже есть голос. Эхо земель, плывущих над ним.

Остаться бы здесь, но...

— Очнись! — Рисэй хлещет меня по щеке, и пощёчина настоящая, неужели она всё-таки оказалась здесь наяву, нет, только не это.

Боль вновь выталкивает меня в незнакомый каменный мешок. Пахнет сыро, мертвенно — давно перебродивший воздух, отравленный смертью.

— Ты можешь что-то изменить, если не будешь спать. Можешь им помешать.

Но кто, Рисэй, сказал тебе, что я хочу?...

Не успеваю спросить.

Она закрывает лицо руками, кажется, плачет.

— Где твои родители?...

Спрашиваю, и мой голос падает вниз, бьётся о каменный пол. Густая боль перетекает от ладони к ладони сквозь плечи, сквозь каждый вдох. Руки распахнуты, как для объятья, локти, запястья перехвачены сталью. Прикован к чему-то – не перевёрнутый стол, машина, назначения которой я не могу понять, у этой машины нет памяти.

— Я не знаю. Говорила — я ушла в поход...хотела помочь тебе найтись. Ты же потерялся.

— Что ж, — холодная влага скапливается между лопаток, выговариваю слова, раздробленные стуком зубов, — больше мне это не грозит.

— ...А когда я вернулась, это случилось. Огромная волна с горизонта… вся как из молний. Не знаю, такого ведь быть не может. Может, я просто вижу другой мир, до сих пор… как тебя. Не знаю, как вернуться. Никого не осталось, никого, кто знал бы меня. Только ты. Ты ведь знаешь, что случилось. Я помню, ты пытался мне рассказать. Говорил: ничего не получится… но я думала… просто потому, что ты из Истейна, не хочешь, чтобы у нас получилось, чтобы рядом с вашими городами был космопорт. Надо было послушать, предупредить…

Ох, Рисэй.

Ледяные капли с потолка стучат по коже, как торопливые пальцы. Чьи-то шаги. Тяжёлый скрип кромсает темноту, воздух, холодный и бледный, льётся в комнату, слепит. Я всматриваюсь, но фигура передо мной размыта, словно за мутным стеклом. Не могу различить даже, один человек или несколько, или просто длинная многопалая тень. Мне даже любопытно, что теперь произойдёт.

Сосредоточенная тишина нависает надо мной — бетонная плита, набрякшее дождём небо. Они знают, что я в сознании. Наше общее молчание в этом подвале — дышать так тяжело, нет сомнений, что мы под землёй — почти молчание заговорщиков, почти торжественная общность. Я жду.

— Неблагодарный сучонок, — здесь, вдали от неба, золотой след исчез из этого голоса. Цепь ощущений, тянущаяся к миру, оставшемуся над нами — я помню, отчего он злится, я знаю, что хочет сделать. Волшебный дар моря оказался никчёмным обломком шторма, но ещё можно пустить его на растопку. Что это значит? Я не понимаю, но скоро пойму, — говорят, вы храните этот мир, но как же вы его ненавидите.

Он всё ещё думает, что я рэйна. Его гнев, тоска, желание мести окатывают меня волной. И острая, неутолимая жажда — пусть изменят своё решение, пусть вернут этим землям жизнь, пусть признают нас. Мы оба знаем — это не произойдёт никогда. Мы лишь путники на давно разбившемся корабле. Истейн может перемениться, и земли предателей, конечно же, тоже. А здесь – здесь никогда ничего не изменится. Мёртвые земли мертвы навсегда. Провал во времени, граница между мирами.

Но я в их власти, сейчас им довольно и этого.

С главным пришёл кто-то ещё — сосредоточенный, тихий, неизвестный мне. Держит сосуд с длинной трубкой, на конце трубки игла. В сосуде плещется чернота – изменённая вода, которую Ммэвит взяла у моря. У незнакомца холодные руки, игла в этих руках тоже холодная, впивается в шею, плечи, лопатки, с каждым длинным движением кожа стягивается, каменеет. Что происходит? Что-то другое. Меня не убьют, не сожгут. Не хотят, чтоб я исчез просто так. Никчёмный обломок можно превратить в собственную реликвию. Всё ещё думают, я что рэйна.

Мой смех бьётся о пол, множится, падая и взлетая. Главный вцепляется мне в волосы, дёргает, запрокидывает мне голову. Я хочу смотреть ему в глаза, и он хочет, чтоб я смотрел, но кроме мутных теней, ничего не вижу.

— Смешно тебе? Ничего, это ненадолго.

Он ненавидит меня за то, что я не стал петь для них. Ненавидит за то, что во мне — вся их надежда на пробуждение хоть чего-то живого в этих городах-трупах. Ненавидит за то, что я из народа, что отнял эту надежду, уничтожил ещё до его рождения. Ненависть, ненависть, только ненависть горит там, где ничто больше не может гореть. Он держит меня за волосы, пока незнакомые руки подносят иглу к моему лицу. Не успеваю вдохнуть – впивается под подбородком, движется, движется… больше не засмеяться, не шевельнуть губами — даже если я хотел бы признаться, предупредить – я совсем не рейна, я не знаю, что я такое, моя сила опасна.

Ненависть льётся в меня неукротимым потоком, теплеют ладони, я тоже начинаю всё вокруг ненавидеть.

— Перестаньте, не надо его мучить, — Рисэй пытается оттолкнуть от меня незнакомые руки, она плачет, и мне так больно — она не должна это видеть, она не должна была попасть сюда, — оставьте его в покое!

В ненависти новые краски, какие-то отзвуки — что-то изменится, я что-то сделаю для них, даже если просто останусь здесь, внизу, в темноте, прикованный к машине. Обрывок неба, вкус чистой воды, волна, не оставляющая на берегу мутного следа и запаха смерти. Искажённые, бессмысленные образы из книг, со старых плёнок — но я понимаю их, и сквозь общую нашу ненависть главный тоже заново их понимает, отчего ненависть полыхает лишь ярче, поглощает всё, что мы оба знаем. Если б я выбрался отсюда, это была бы музыка, которой в Истэйне никто не слышал, потому что там её не написать. Ужасающая, но необходимая. Предупреждение. Голос моря полон любви, от берега к берегу поднимаются её волны, но предатели могут всё изменить. Весь этот город, вся эта мёртвая полоса — предупреждение, но Истэйн чист, и в Истэйне его не слышат.

Половина моего тела исчезла, но это ужасно больно. Всё стихает, даже ненависть. Молчаливый незнакомец с холодными ладонями, человек, у которого нет причин меня ненавидеть, нет дела до не прозвучавшей песни, до моей неблагодарности, нет дела до рэйна и до наказания, которое до сих пор несут здесь люди, говорит:

— Это слишком много. Он может умереть.

Такой далёкий голос. Лишь часть голоса, край, половина. Что он любит, этот человек? Холодная ладонь упирается мне в спину, тенью нависает над сердцем, и сквозь холод я пытаюсь понять, увидеть, что он со мной сделал. Я вижу причудливые извивы линий, текут чернотой по коже, в них есть красота искажённого тёмного ритуала. Спокойная точность. Глубина за гранью безумия. Человек, создавший это, не хочет, чтобы я умер. Хочет, чтобы носил его след.

— Да плевать, – говорит главный, – давай я закончу.

Тень незнакомой руки соскальзывает с моего сердца – а следом игла впивается в него, разбивает, рвёт в клочья. Ненависть раскалывает, крошит камень, которым я стал — между рёбер, под лопаткой, дальше, дальше вдоль позвоночника. Впивается снова, снова, снова, движется выше, боль повсюду, нет моей кожи, нет моей памяти, только боль, она извивается, она растёт, стены подвала лопаются под её напором, шквал её уничтожает всё, острота её не даёт мне забыться, я заставляю себя думать о музыке — она растёт вместе с болью, я погружаюсь, вгрызаюсь в неё, чтобы не забыть, цепляюсь и цепляюсь, пока все звуки, что я помню, все лица, все прожитые дни — не белеют, превращаются в судороги и боль.

Рисэй плачет.

Не плачь, Рисэй.

Рисэй

Знаешь, как это было?

Не спорь, слушай! Ты музыкант, значит, должен уметь слушать. И ты беглец, значит, должен понять.

Мы тоже бежали, я и мои родители. Из города в город, из приюта в приют – всегда, сколько себя помню. В этом ничего странного, ведь я – причина этого бегства. Даже если казалось, что всё хорошо, что мы наконец-то можем остаться, что можно хоть к чему-то привыкнуть – к лицам вокруг, к новой комнате, вкусу яблок и вишен – всегда наступал момент… как зима. Всё холодело, люди смотрели иначе, желали доброго утра с запинкой, мир как будто смещался. Тогда папа говорил: пора собираться. И мы собирались – очень быстро, у нас не было много вещей, в бегстве это ведь глупо, ты, наверное, понимаешь.

Не знаю, возможно, когда я была маленькой, у людей, с которыми мы пытались ужиться, находились причины бояться. Может, я и правда… ловила кого-то, вселялась… делала что-то плохое… я этого не помню. Помню только очень яркие сны. Другие миры, эпохи, которые давно во времени потерялись. Тогда я ещё не понимала, что мы бежим, и что бежим мы из-за меня – не понимала благодаря этим снам тоже.

А когда мы оказались здесь, представь, представь, это было как сон наяву! Летающие машины, линии силы, которые можно увидеть, коснуться, создать чертёж прямо в воздухе – папа рисовал их один за другим, говорил, здесь будет красивее, чем в любом из городов, что мы видели, в любом из построенных на планете. Да! Мы знали, что это планета, и Таэльса, Атендра – тоже, и дальше – много других планет. Мир моих снов стал реальнее того мира, что нас прогнал.

А главное – люди вокруг не менялись. Не верили, что я несу в себе проклятье, что из-за меня течение их жизней может обернуться вспять, или потемнеть, или что там ещё происходит в суевериях… Так было на стальных островах, и так было здесь.

А теперь?

Что здесь теперь?

*

Всё так чисто, прозрачно, и так высоко — я вода, я поток ветра, я признание, не произнесённое вслух. Я лечу, и истерзанная граница между Истэйном и землёй предателей тяжко гудит в моём позвоночнике, эхом отзывается в ладонях. Одна ладонь в тёплых водах Истэйна, другую пронизывает сталь и грохот фантомной страны. Я распластан между этими землями, и я не могу быть нигде. Я лечу. Надо мной — музыка, ужасающая, калечащая, незабываемая. Лучшей музыки никогда не было, и я услышал её, я не забуду. Глухой барабанный ритм, нарастающий, как гром, как грохот обвала. Надрывные, ломкие струны. Я есть в Истэйне. Я есть здесь. Меня нет и не может быть. В давнем, заглушённом полумраке я вижу людей, вокруг которых движутся судьбы — бесцельно, бессмысленно, слишком вёртко. Они неподвижны, они ждут. Они желают моего появления. Кадо был не один. Не только меня он готовил, не только он. Всё сложнее. Наяву меня сводит судорогой при воспоминании о нём. Но здесь — лишь эхо, как эхо судеб вокруг тех людей. Прожитые дни. Непрожитые, но страстно желанные. Тяжёлые ветви над головой, влага падает с них, искрится, как звездопад. Одиночество, тоскливое, рождающее ярость, сотни дорог, распахнутых, зовущих. Жаркое небо, такое чужое, что кажется опрокинутым. И что-то дальше. И что-то ещё. Новый Храм, предназначенный мне.

От боли я обезумел. Её притупившийся гул и здесь со мной.

— Кто-то идёт сюда, — Рисэй будит меня, будит меня опять, она безжалостна, как все кирентемиш, — я могу сделать так, что этот человек поможет тебе.

На миг в сырой холод подвала врывается явь Рисэй.

Пахнет металлом и кровью. Серое опаляет алым. В тёмном, бетонном завале пыль скребёт горло, загустевшая кровь во рту. Рисэй уже знает правду, знает, что я не обманывал, что это не другой мир и не сон. Для её мечты слишком поздно, а для меня – нет. Она в это верит. Верит, меня можно спасти, можно помочь.

Лицо у меня всё ещё задубевшее, каменное, стянутое ядовитыми чернилами. Но я могу говорить.

— Лучше вернись. Спасайся. Ты успеешь.

Она гладит меня по волосам.

— Там уже ничего не сделать. А здесь я могу помочь.

Мы чего-то ждём, окутанные безмолвием и темнотой. Я не слышу дыхания Рисэй — её жизнь слитна с моей всё больше, её настоящее ускользает, растекается разбавленной краской, удаляясь от нас. Машина всё ещё держит меня за запястья и локти, опоясывает бёдра металлом — а ног я не чувствую и понятия не имею, есть ли они ещё.

— Рисэй, у меня есть ноги?

Она нервно смеётся:

— Да, ты цел. У тебя теперь дороги под кожей. Когда они станут длиннее, я найду тех, кто поможет.

Я не понимаю, о чём она говорит. При мысли о том, что она уйдёт, мне страшно. Страх хуже боли, хуже бесполезного веса моего тела в железных тисках. Я не хочу, чтобы она уходила.

— Я не хочу, чтобы ты уходила.

Так тихо — словно она уже исчезла, не услышала моих слов. Но затем появляется её прикосновение — осторожное, тёплое. От моей щеки, вдоль шеи и между лопаток Рисэй чертит путь от Истэйна ко мне, от меня к морю, от моря к небу. Закрыв глаза, я следую за её движением, я парю, растворяюсь прохладном в бризе, в осенних запахах, которые успел здесь совсем позабыть. Мы кружимся, лёгкие, словно узор первого снега, что не опадает, а поднимается вверх. Я вижу плавные волны холмов вокруг моего дома. Я вижу железные острова фантомной страны, уже закованные в лёд. Я не отличаю теперь одно от другого. Всюду – один мир, одна душа. Рисэй заворожила меня. Вот почему кирентемиш прогоняют, боятся. Всё иначе, и этого не забыть.

— Они были хорошими, — примирительно шепчет Рисэй, — не хотели ничего плохого. Никто не хотел уничтожить твой дом. Хотели… создать собственный, по-другому. И ты тоже хороший. Просто не можешь понять их – после того, что с тобой делали. Может, потом поймёшь… пока что не важно. Этого места быть не должно. Я помогу.

И она исчезает, я вновь один в темноте — высота всё ещё кружится под веками, но я знаю, следующий вдох будет пахнуть затхлостью, мёртвым камнем, подвалом.

***

Заострённый белый луч вспарывает тьму, иссушает волны беспамятства — они несли меня, то увлекая вглубь, то подбрасывая вверх, соль на губах, плеск, незнакомые голоса — но нигде нет Рисэй, и всё меньше сил, меньше надежды что я смогу найти её, смогу до неё дотянуться, что она вообще была здесь когда-либо. Само её имя зыбко дрожит, отсверкивает на краю сознания, насмехаясь, дразня — действительно ли это имя, или просто бессмысленный звук, рождённый лихорадкой и болью?.. Мне больно так долго, что весь предыдущий путь испещрён провалами, рытвинами, бездонными ямами — что действительно происходило со мной, а что с теми, кого я забрал? Боль увещевает, что это неважно, но я знаю — нельзя забывать. Свет, проникший в подвал, будит меня, рассеивает мутную дымку сомнений, и, хоть любое появление не значит ничего для меня хорошего, я благодарен.

Шаги эхом дробятся где-то в затылке, глухое гудение машины встряхивает, обрушивается дождём невидимых игл.

— Недолго осталось, — голос далёкий-далёкий, голос человека, который оставил на мне узор — я знаю, он проверяет его наощупь, но ничего не чувствую, — странно вышло. Но, хотя бы, ты жив.

Эти слова теплее, ближе, чем прежние, что я помню — он рад, что не исчезнет его шедевр, не истлеет под землёй. Я пытаюсь ответить, но губы у меня омертвели, окаменели. Машина вновь погружается на океанское дно — вместе со мной. В самый глубокий сон.

***

Спустя несколько — часов? дней? недель? — меня навестила Ммэвит. Тихий, сумрачный визит, её голос сквозь кашляющий скрежет машины — осторожный, ласковый, словно я сломал руку, а она спешила меня проведать. Этот образ увлёк меня — не зашторенное окно, цветы плавают в глиняной чаше возле моей постели, кожа у Ммэвит бледная до голубоватой прозрачности, но чистая, в голосе нет щербинок вины и болезни — наркотический сон, преломление мира. Ммэвит рассказывает мне о том, что произойдёт дальше, хвалит узорного человека, произносит его имя, Кла-что-то-там — имя кружится, почти мгновенно теряю его — рассказывает о сковавшей меня машине, это списанная, но не такая уж старая техника, подарок Сианты для несуществующего города, машина для операций, но операций здесь никто не проводит, ведь нет хирургов, зато есть люди, которые знают… ну, магию, ты из Истейна, так ведь тебе понятнее? Всё будет в порядке, теперь никто не будет сердиться, теперь ты один из нас, теперь ты сможешь применить свой природный талант, будешь черпать силу земли, сгущать силу воздуха, и передавать жителям города, скоро выйдешь отсюда, встретишься со всеми.

От рассказа Ммэвит и от её прикосновений воображаемый мир возле больничного окна пропитывается настоящим, темнеет, расплывается грязными вязкими пятнами. Я вдыхаю поглубже, готовлюсь вновь утонуть, но воздуха больше нет, я сам — даже не воспоминание обо мне, что-то иное, путанная завязь отравленных стеблей, расползающихся под землёй, пульсирующая чёрная жила, обвивающая город. Мне страшно, когда я осознаю это — но следующим вдохом уже всё равно. Музыка оставила меня, Рисэй оставила меня. Может, Рисэй была только мелодией, которую я придумал от отчаянья и одиночества, но теперь нет и её. Пусть наконец-то и сам я исчезну, мне всё равно, нет, я хочу этого.

***

Они забрали меня наверх, в незнакомую комнату – когда-то она была белой, теперь цветом, как пыль.

Снова серый свет солнца, мутные его полосы – после подвала смотреть на них больно. Запах холода, плесени. Я успел забыть этот воздух, прежде он казался таким омертвевшим, но теперь, сквозь неподвижность мёртвого города, сквозь плетение отравленной краски на коже я чувствую, как волны и костры Истэйна смыкаются со стальными стержнями фантомной страны.

— Она реальна, — говорит мне Ммэвит. Очнувшись, изумлённо смотрю на неё — она совсем другая, секунды длятся и длятся, я путаюсь в воспоминаниях, лабиринтах мелодий, именах, — ты говоришь "фантомная страна", но она реальна.

Не дышу. Её тихий смех осыпается между нами серебристой дорогой, горчит, она находит мою ладонь под стёганым покрывалом — потрёпанное, но настоящее повторение момента из моего сна, не хватает цветов в глиняной чаше, но откуда в мёртвом городе цветы? — и всё становится пронзительно чётким, ярким, в её сжимающемся касании ожил, соединился весь мир:

— Фантомная страна будет здесь, когда мы её уничтожим. Без мёртвых городов, без мёртвых людей — только сны.

С каждым словом темнеют, затопляются чёрным её глаза. Я не выдумал её, она была со мной и вернулась. Затопила сознание Ммэвит, погасила её.

Как и все кирентемиш, она безжалостна.

— Рисэй... — вот и всё, что я могу сказать.

Первый снег

***

Сияет как лед, холодна, непреклонна,

Зима — ее время и холод — стихия.

Справедлива она, высока, неподкупна.

Ни ропот, ни стон её сердце не тронут

В глади озера снов она видит мир яви.

Вмешается, нет ли — никто не предскажет.

Заблудшие души из вод к ней выходят,

Их утешенье — в служение ей.

***

Различать дни теперь проще. Мы с Рисэй-Ммэвит странствуем по волнам — взмываем к пасмурному утреннему свету, погружаемся в мглистые ночи. Мы ищем кого-нибудь, кто нам поможет – человек, волшебная сила или стихия. Рисэй верит: что-то найдётся.

Моя комната растворяется в отсветах наших видений, густым, неподъёмным становится воздух, впечатывает моё тело в старые простыни, впечатывает чёрный узор всё глубже под кожу. Лишь бледные обрывки снов плывут надо мной, но я не могу дотянуться до них, не могу коснуться, продраться сквозь лихорадку, выпутаться из чернильных изгибов. Узор, искалечивший меня, заполняет всё мыслимое пространство, и лишь память о Рисэй спасает — сам не знаю, от чего, сам не знаю, осталось ли во мне что-то, что можно спасти. Но Рисэй верит, что можно. В какой-то миг ночь всегда отступает, её рука скользит по моим волосам, а вода, которую она приносит, сладкая, льдистая, как родник. Я знаю — она обманывает мои чувства, тусклый привкус настоящей воды не отогнать, но я не противлюсь. Рисэй увидела во мне что-то хорошее, и я благодарен. Я не стану ей мешать.

Иногда приходит Овара. Я не вижу его, но знаю, он здесь — неподвижной глыбой замер в дверях, тяжесть его взгляда тянется сквозь всю комнату, вот-вот обрушит её обратно под землю. Если он смотрит на нас слишком долго, если до нас доносятся звуки его неловко переступающих на месте ступней, мрачные перекаты голоса, Рисэй-Ммэвит вспархивает с места, и он исчезает. Эти исчезновения мгновенны — должно быть, потому что я падаю в белый туман, стоит ей отпустить мою руку.

Иногда Рисэй появляется утром с книгой. То ли люди мёртвого города и правда где-то их прячут, то ли это книга из времени Рисэй, из тех, что она помнит. Она читает мне, но я ничего не могу разобрать, лишь наслаждаюсь голосом. Рисэй излечила голос Ммэвит, теперь он журчит, струится. Слова же всё портят. Чёрные углы и изгибы на бледном листе. Чем внимательнее я пытаюсь слушать, тем сильнее они горят, тем ближе лихорадка, ближе ночь. Бывает, я прошу её перестать. Бывает, не успеваю, соскальзываю в муторный сон, и мы встречаемся вновь только когда наступает новое утро.

Но чаще всего мы молчим. Переплетя пальцы, закрыв глаза, мы соединяем наши отвергнутые миром таланты, ищем чистое небо, запах моря, солёные брызги. Мы меняем направление линий в опутавшей меня карте, и это требует больше сил, чем все мои попытки сохранить рассудок. Но Рисэй со мной, и потому это возможно. Мы дышим высотой, мы молчим, мы ищем – и однажды находим.

Хищная машина — как та, что принесла ко мне Кадо — мчится сюда, хочет поймать мой след, кружит над мёртвыми городами. Здесь всё для неё слишком сложно — не отличить мёртвое от живого, потому что по-настоящему живое погребено под столетием мёртвого — но Рисэй помогает машине, ведёт её к нам. Иногда я открываю глаза, меня затопляет такая тоска, такой голод, что я сжимаю её руку слишком крепко, и тогда она говорит:

— Подожди, подожди, скоро они ответят за всё. Ещё немного.

Рисэй ненавидит здешних людей сильнее, чем я. Для меня они не существовали до того дня, как я очнулся здесь и обнаружил мёртвый мир. Они были смутными представлениями, тенями за гранью видимого, ещё не написанной предостерегающей песнью.

Для Рисэй же они стали разрушителями её мечты. Её мир, новый, устремлённый ввысь, осыпался серой пылью, в которой копошились эти существа — они должны были бороться, но предпочли жить в развалинах, принимать подачки, остановиться навсегда. Предпочли мечте «нормальную жизнь».

— Они врали себе и тебе — "всё наладится" — но ничего здесь измениться не может, — в глазах Рисэй поднимаются чёрные тени, и я обнимаю пальцами её запястье — боюсь, что исчезнет, оставит меня одного с Ммэвит, одного в мёртвом городе, — Они не хотят.

В первые дни я не нахожу слов, чтобы ей объяснить. Но чем дольше я молчу, тем ближе чувствую Кадо. Немыслимо, но он всё ещё где-то здесь. И когда его дыхание — уже лишённое смысла, но всё равно знакомое мне — шуршит совсем близко от моей кожи, я рассказываю ей правду.

Рэйна превратили эти земли в цепь мёртвых городов, неразрушимую пропасть смерти между Истейном и землёй предателей. Только теперь, только здесь я вижу, я понимаю — их гнев не был бы таким безжалостным, если бы среди предателей не оказался один из них, если бы он не вёл предателей всё ближе и ближе к Храму. Может быть, без Кадо и его дара родители Рисэй, и те, кто пришли с ними, просто раздумали бы двигаться дальше. Или решили бы бросить свои города и вернуться. Ведь для рэйна изменить чьё-то решение проще, чем вызвать такую чудовищную катастрофу наяву. Но Кадо осквернил Храм, он призвал Храм для себя одного, он хотел осквернить Истэйн, и это нельзя было так оставить. Я не думал об этом до сих пор, но теперь мне это абсолютно ясно, и я произношу это для Рисэй как истину, известную очень давно. Слова высыхают у меня на губах. Вот-вот она отдёрнет руку, вот-вот исчезнет — но на сей раз я не пытаюсь её удержать. Молчание ширится между нами, бездонное, как разделяющее наши тела время, любое слово просто исчезнет в этой бездне, как осколок щебня. Бессмысленно что-то ещё говорить.

И тут смех Рисэй вспыхивает над бездной, кружится по комнате шаровой молнией — злой, почти оскорбительный всполох:

— Рэйна? Если бы все делали, что хотят рэйна, меня бы не было здесь, да и много чего не случилось бы. В Истэйне всегда всё из-за рэйна. Или из-за нас — если плохое, — вспышка её неожиданного веселья меркнет так же стремительно, как возникла, и Рисэй добавляет упрямо и мрачно, — они должны были бороться. Проковырялись ведь здесь столько лет, на это хватило воли. И главное… вот ты пришёл к ним, доверился им. И что они с тобой сделали?

Искалечили. Отравили. Связали с мёртвым городом, мёртвым временем.

Сделали то, что я заслужил.

Она смотрит отчаянно, мотает головой. И говорит тихо:

– Ты не понял? Они сделали бы то же с любым. С кем угодно, кого нашли бы у своих границ. Это просто способ взять силу для жизни. Вот что они делают.

Я хочу возразить, но не нахожу слов. Вскинувшись на жёстком валике, заменяющем мне подушку — какими колкими стали сны, когда я начал различать грубость ткани — я смотрю на неё, не мигая. Её пламя бушует. Внезапно, сбросив книгу с колен, как незваную кошку, она склоняется ближе, и я вижу — больше она не носит повязку, кожа Ммэвит стала белой, как молоко, а губы словно опалены внутренним жаром. Кирентемиш.

— Здесь есть кто-то, кто-то кроме тебя? — Она кивает сама себе, прежде чем я успеваю ответить, щурится, так, что взгляд и ресницы сливаются тёмным маревом, — Тот, кто виноват во всём этом?

Я вздрагиваю, или киваю. Кадо — отвратительная тайна, что-то, в чём ни за что не признаешься девушке. Нет, Рисэй ещё ребёнок, но теперь она Ммэвит. И сделала гораздо больше, чем удалось сделать мне. Пробралась в сердце беды, разрушившей все надежды. Оказалась здесь, чтобы стереть её последствия. Смогу ли я когда-нибудь совершить что-то подобное?

Я постараюсь.

— Да. Тот, кто виноват, со мной.

Она не уйдёт. Она не оставит меня. Душу до дна пронизывает боль — ей некуда возвращаться. Камень вокруг, и воздух стремительно тлеет, как бумага в огне. Но это моя боль. Она не жалеет.

— Сложно, — она серьёзно кивает, погружённая в свои мысли, — но мы справимся.

И я замечаю — за миг до того, как она отворачивается, уходит — взгляд её чуть поблёк, словно запорошённый пылью. Я хочу предупредить — не прикасайся ко мне, Рисэй, я опасен, я могу забрать твою живость и страсть, ты так нравишься мне — но она исчезает, и наступает новая ночь.

В один из дней я сам открываю глаза, и, приподнявшись на локтях, наблюдаю, как в мутном утреннем свете за стеклом кружатся белые хлопья и крапинки. Неужели всё лето я провёл в пути? Неужели всю осень оставался здесь? Впрочем, это ведь север. Предатели поначалу оправдывали свои поступки усталостью от долгих и ранних зим. Здесь снег появляется рано, но я всё равно встревожен, нет, не встревожен, мне больно — впервые в жизни я пропустил прощание с Гро, неужели так?..

Этим утром Рисэй не появляется.

Приходит узорный человек. Говорит о том, что я его, должно быть, не помню, ведь за время операции ни разу не пришёл в себя. Я не спорю, рассматриваю его руки, неожиданно крупные пальцы, очень чистые ногти — это внушает надежду. Я не могу забыть путь его игл, то и дело тру шею, щёку, повожу плечами, и его это, похоже, беспокоит — но он старается не подавать виду.

— Ты теперь один из нас. Скоро мы попросим тебя...помочь. Ты ведь рэйна? Знаешь, что нужно делать?

Надеюсь, я не испорчу наш с Рисэй план. Почему она не появилась? Её потускневший взгляд не даёт мне покоя. Вернётся ли она, вернётся ли ко мне? Я ёрзаю в постели, узорный человек в нетерпении прочищает горло, его чистые пальцы беспокойно движутся.

— Да. Я всё знаю.

— Молодец. Значит, скоро увидимся. Ты быстро восстанавливаешься, мы боялись, не выживешь. Но Ммэвит хорошо о тебе заботится. Не знал, что она так талантлива.

Он уходит, а я жду, в оцепенении, не отводя глаз от блёклого неба за окном. Рисэй появляется, когда снежинки то ли исчезают, то ли становятся неразличимы. Может быть, от того, что глаза у меня слезятся. Когда она заключает мою ладонь в своих тонких руках, всё заволакивает слезами. Хоть и стыжусь, я оборачиваюсь к ней. На светлой, как снег северных песен, щеке — багряный след.

— Сложно успокоить этого Овару, — Рисэй улыбается, это болезненная, но решительная улыбка, — у нас не так много осталось времени — но нам хватит. Я их нашла. Этой ночью мы приведём их сюда.

И новая ночь не накрывает меня лихорадкой — мы с Рисэй взмываем в небо, мы летим, мы ищем.

Слепок агента 8350. Расшифровка ключ-пульса

/

Охренеть.

Ищем этого типа уже несколько дней – и ещё дней десять, наверно, прошло с тех пор, как он последний раз выходил на связь. Над Истейном приборы сбоят, внизу только лес, чёрный, как будто щерится, когда подлетаю ближе. Но не пешком же искать! Раз сам он исчез, где-то должна быть машина. Направляю сигнал во все стороны – на ответ, понятно, уже не надеюсь, но может, найдется остаточный след, путь машины. В этом небе почти никто не летает, так что он должен держаться долго.

Пока импульс радара пытается зацепиться хоть за что-то, откидываюсь на сиденье, закуриваю. Народ начинает бузить – кружим возле отравленной земли, так ещё и в машине дым.

– Если никто не хочет меня сменить, – огрызаюсь, – заткнитесь.

Никто не хочет. Ни у кого нет такой совместимости с техникой, никто не может пилотировать так долго и одновременно держать след. Все это знают и мрачно смолкают. Сжалившись, открываю окно. В кабину рвётся ветер, у ветра совсем другой запах, не как дома – хвойный и свежий. Уносит дым над чернеющим лесом, над незнакомой землёй. Цепляет странное чувство – как будто мы заблудились, как будто все умерли в мире, вот такой бред.

Это всё от усталости.

Шаттл находит сигнал, тонкий, слабеющий пульс. Зацепившись за эту нить, осторожно её разматываю – ближе, ближе… вот проплешина запорошенной позёмкой земли, а вот и машина, хромированная, блестящая, куда роскошнее нашей поисковой гончей. С высоты она кажется брошенной детской игрушкой.

Вот мудак.

Проматываю перед глазами досье – почти всё, кроме имени (Кадо) и карточки с бледным лицом (длинные чёрные волосы, глаза как стекло, высокий воротник госформы) засекречено. Есть ещё энергетический слепок, основной наш ориентир – но тоже подчищенный, выправленный. И как с этим работать?

Все эти беглецы из Истейна – больные фанатики, никогда не пойму, зачем так стараться, чтобы привлечь их на нашу сторону.

Помню, во время прошлого задания мы отдыхали в кафе на станции – в Истейне её называют Северной, а мы зовём форпостом – в шутку, конечно. Станция эта как будто потерялась между их миром и нашим. Снаружи – сахарный домик с покатой крышей, плющом на колоннах. Внутри энергетические линии оббегают рамки с картами и таблички с направлениями монорельса, написанными мелом. Видимо, чтобы те, кто решил отправиться к нам, не пугались незнакомой обстановки. Наверное, из-за того же сотрудники станции каждый раз посматривают на нас косо – вид у нашей группы, конечно, зловещий – оружие, вся эта техника, мой визор – местные подходить боятся.

А та девчонка не побоялась. Не знаю даже, откуда возникла: настоящая беженка, белое платье прибито пылью, на плечах – рваная шаль, в волосах иголки, билет на поезд болтался на шее, как амулет. Визор подсветил её силуэт голубым – талантливая, а толку?

– Ты думаешь, видишь с ним больше, но он слепит. Избавься от него.

Так и сказала, коснулась визора на моём виске. На миг он и правда ослепил, коротнул – из-за незнакомой энергии. Ребята зафыркали, зашумели: «И мы ему всё время это говорим, да только он…», но я цыкнул на них – заткнулись.

– Ты кто такая? – спросил, просто не зная, как её отогнать.

– Арлет. Но для тебя это неважно, – и повторила упрямо, – избавься от него.

Нам запрещено пугать местных, но я тогда чуть не сорвался – повезло ей, что пришёл поезд, и она ускользнула прочь.

Это, конечно, тяжёлый случай, но так всегда с людьми из Истейна. Может, они и талантливы, но что толку в таланте, если человек тронутый?

Вот и нынешний наш объект, наверное, обладает какими-то особенными способностями для внушения, но зачем оно? С обычным внушением легко справится специалист с правильно настроенным ключом, быстро и эффективно, а главное, без всякого бреда. Столько средств тратится, чтобы люди в этой дикой стране поняли, насколько Сианта лучше, и что в итоге? Они сходят с ума, они не могут спать, в лучшем случае зарабатывают какой-нибудь смешной нервный тик. Хуже, когда происходит как вот с этим Кадо: отправился летать над родными просторами, бросил машину и, видимо, ушёл в лес. Мудак.

Спрыгиваем на белую землю. Снег похрустывает, воздух солоноватый, с привкусом железа, зимний, совсем не похож на отфильтрованный воздух города – там всегда запах недавней грозы и моря. Обычно мы ищем людей в гораздо более мрачных местах, если бы задание не было таким мутным, было бы даже здорово.

Семнадцать-пять обследует брошенную машину – та вся бликует, гудит от нерастраченной живой энергии. Я тоже считываю последние показатели. Остальные даже не выбираются из шаттла – холодно, и так понятно, здесь никого, след был ложный. Лентяи.

– Я думаю, мы зря тратим время, – говорит Семнадцать-пять и прячет за ухо отросшую косую чёлку. У неё на куртке подстёршийся значок Шитаи и дюжина других, и сама она похожа на студентку – ясные глаза, дерзкий характер. Она ужасно мне нравится – ещё и потому, что у неё второй в группе показатель совместимости с ключом, – ты же знаешь, какие они. Побродит один и вернётся.

– Вот и я так думаю.

– Может, машина сгодится, как найденный объект? – Семнадцать-пять лукаво щурится. Хочется согласиться, но я поправляю визор на переносице, стараюсь говорить серьёзно:

– Не сгодится. Задание исключительной важности.

Удачно, что с визором почти всё, что я говорю, звучит очень серьёзно и даже веско. Глаз-то не видно, не видно, что я ищу среди значков Семнадцать-пять какой-нибудь, намекающий на её имя. Вообще-то в технических поисковых группах имена называть не принято, ещё хуже, конечно, пытаться выяснить по энергетическому слепку или ещё какими-то обходными путями. Но если она носит на одежде подсказку – так ведь можно?

Но я ничего не нахожу.

Зато след возникает вновь. Проклёвывается в холодном воздухе хрустом льда, просачивается, как шёпот. Сперва даже кажется, это и есть шёпот, вполне отчётливый, «сюда», «послушай» – такое. Наверное, правы ребята и девчонка со станции, я слишком много времени провожу в этих приборах. Бывает, что ключ, визор, машина могут создать собственную энергетическую систему, а Узлом… Узлом становится человек. То есть, я.

Нет, это бред. Со мной такого не случится. Вот закончим эту работу, устрою себе технический детокс. Может, Семнадцать-пять ко мне присоединиться, может даже расскажет, как её зовут.

Но для начала надо найти этого типа, или точно выяснить, что с ним случилось.

Я прощупываю след, стараюсь не различать в нём отдельных слов.

И довольно быстро понимаю, куда он ведёт.

Пусть бы это была ошибка. Но это не ошибка.

Зря я вспомнил про мрачные места.

След ведёт в зону катастрофы.

Никто не хочет туда лететь, мы даже недолго спорим, но я вновь прогоняю перед глазами досье, изучаю энергетический контур. Теперь он кажется мне сложней, чем в начале. Судя по всему, этот тип – часть важной энергетической структуры, узловой элемент. Большой начальник, другими словами. Мы не можем прервать задание.

Я направляю в Центр координаты пустой машины и возвращаюсь в шаттл. Ребята нехотя следуют за мной.

– Знаете, в чём херня? – ворчит Двадцать три–семь. Никто не откликается, и без него понятно, что главная херня в том, что мы летим туда, куда летим, что там вообще оказался такой человек. Тогда Двадцать три-семь отвечает сам себе:

– Херня в том, что, если этот тип споткнулся, ударился башкой и сдох несколько дней назад, тело мы не найдём. Он же не человек. А уж на этом кладбище от него ещё быстрей ничего не останется.

– Прекрати, – обрывает его Семнадцать-пять, – Вос видит след, мы его найдём.

В том, что я вижу, я совсем не уверен. След рассыпается шёпотом, расплывается, как чернила в воде, щекочет чужим дыханием у виска. Может, та девчонка со станции была и права. Нет. Просто нужно сосредоточиться.

Кроме того, мне так понравилось, что Семнадцать-пять сократила мой номер до милого прозвища, что она верит в моё чутьё – одно это придаёт сил.

Колючая чернота леса уходит за горизонт. Внизу развалины городов, груды ржавчины, маслянистые потёки на серой земле. Словно всё здесь растоптала гигантская тварь с ядовитым дыханием.

Мёртвые земли.

Тишина

Пол тускло-серый, дышит холодом, кусает босые ступни. Борозды, тени извиваются в глубине — прочный снаружи металл дряхлеет, изнашивается, как и весь этот город. Душевая панель над головой надрывно сипит и кашляет. Наверняка вода обрушится мутная и ледяная. Мне противно, но жду я почти равнодушно. Горит, вьётся кольцами протянувшаяся по мне карта — неизлечимо. Этот след, навсегда запечатлевший меня в памяти этого места, навсегда запечатлённый на моей коже, приведёт сюда хищника, чудовище, с которым никому здесь не справиться. Машину, вспарывающую облака. Её стремительное движение зыбью скользит по моей ключице. Рисэй показала мне: машина — не только взращённая сила моря и воздуха, внутри люди, весёлые, чуть усталые, страшные. Пилот носит на носу узкий тёмный экран — полосу, заслоняющую глаза, и постоянно курит. Рисэй этот прибор рассмешил, меня же напугала его безглазость. Теперь Рисэй шепчет у него возле виска, а я подсказываю путь машине. Если бы мы с Рисэй могли вечно быть вместе, были бы непобедимы.

Лёд бьёт по плечам, по затылку, разбиваются капли возле моих бледных до синевы ступней. Затем вода теплеет, становится мягче, движется широкими полосами. Я закрываю глаза, запрокидываю голову. Шепчу себе песню о долгих зимних дождях. Это дождь грядущей зимы надо мной, вместе с ним я разбиваюсь о землю, вместе с ним поднимаюсь туда, где Таэльса плачет о своей погибшей любви, как в первый раз, как в последний, как всегда было и будет, год за годом, год за годом. К небу. Облака тяжелы от стали, от убийственной силы.

Моя карта перетекает в цифры и линии на ярком экране машины. Иногда пилот тычет их кончиком сигареты, удивляясь тому, как внезапно возник перед ним этот путь. Я не чувствую прикосновений, но мне всё равно неприятно. Это страшные люди.

Но я гораздо страшнее.

***

Впервые за эти дни я покидаю бледную комнату, где выздоравливал, а может, напротив, позволял болезни глубже вгрызться в моё тело. Ступаю я осторожно. Тело нескладное, сплошь из углов, выбоин — оно всегда казалось мне чем-то чуждым, но теперь словно лишилось всех нужных спаек, двигается, лишь черпая силу машины в небе. Коридор очень длинный, непроглядно тёмный. Наступила ночь. Ночь во всём мире. Плывут над прибрежными волнами тихие огни Истейна, осенние запахи гуще с наступлением сумерек, предвкушаемое прощание слаще. Тихий перезвончивый шёпот звёзд расцветает в небе — всё ярче и ярче, пока затихает закат. Сияние фантомной страны отчаянное, какое-то исступлённое, ярче звёзд, не позволяет приблизится ночи. Как колонны, как железные струи дома впиваются в небо, и нет покоя, нет тишины в этом городе, всё колотится, как в лихорадке, всё обгоняет самое себя. В мёртвом городе ничто больше не горит, даже ненависть, здесь всё — пыль, смешанная с тенями. Лишь ожидание тлеет в огромном зале, где собрались нашедшие меня люди. Они ждут, что волшебный обломок шторма дарует им чудо.

Рисэй обнимает мой локоть, увлекает за собой. Меня окутывает её тепло, гложет сердце её усталость. Мы не смогли привести их раньше, нам потребовалось много ночей, больше, чем мы могли себе позволить. Но Рисэй спокойна. Ведёт меня, порой путаясь в шагах, оборачиваясь в тревоге. Это чужая, растерянная тревога, тревога Ммэвит. Ммэвит глядит на меня с недоумением, почти с ужасом. Она очнулась, вернулась.

Я утешительно улыбаюсь, глажу её по щеке — не чувствуя ни её кожи, ни собственных пальцев, но возвращая Рисэй. Мы ничего не говорим друг другу, хотя от тоски мне тяжело сделать вдох. Машина зависает над городом, её тень где-то над нами, обзорный экран пульсирует лиловым и алым. Уже скоро. Уже скоро.

***

Укутанный тенью тяжёлой кулисы, я слушаю объяснения узорного человека. Рисэй стоит рядом, теребит мой рукав. Этот зал предназначен для важных собраний. Для обсуждения планов. Для презентаций. Теперь, когда всё стало таким, каким стало, здесь происходит другое. Случается это всё реже и реже, но, если находится подходящий человек, он может подарить силу жителям города. Все думали, что на празднике можно будет это проверить, но я не пожелал проходить проверку, и они решили, если я стану частью города, мне будет проще. Поэтому сделали карту. Если бы я не подходил, то умер бы.

– Видишь? – шепчет Рисэй, – Я тебе говорила. Они со всеми так делают.

Конечно, узорного человека тревожит, что карта так яростно захватывает моё тело — моя шея, спина, плечо и часть лица под изгибами сложных узоров. Я чувствую, как они движутся. Чувствую, как пробираются дальше. А узорный человек говорит:

— Цвет тоже меня беспокоит. Но, так или иначе, если мы хотим это остановить, — он говорит так мягко. Он хочет ещё раз прикоснуться к своей работе, его ладони гудят. Эхо этого гула бежит по коже. Я предупредительно отступаю на шаг, — если мы хотим узнать, что у нас получилось, ты должен задействовать её. Как рэйна.

Я киваю.

— Теперь не откажешься?

Киваю снова.

— Дайте мне лютню. Сегодня сыграю для вас.

Он пожимает плечами — моя музыка ему неинтересна, время музыки прошло. Но отвечает:

— Почему бы и нет.

Рисэй отпускает меня, я словно парю. Словно падаю, падаю, падаю. Но музыка снова в моих руках. Тепло Эллы так далеко. Так далеко запах её вишнёвого сада, хмель яблочного вина. Те люди были добры ко мне, они заслужили музыку. Как и девушка, имя которой забрало море. И все другие. Я оборачиваюсь к Рисэй, последнему отблеску доброты и жизни в остановившемся мире. Она серьёзно кивает, повзрослевшая, светлая, и я понимаю — в последний раз мы смотрим друг другу в глаза. Беспредельная грусть затопляет меня, поднимается, но я улыбаюсь Рисэй в последний раз.

И выхожу к людям мёртвого города.

Возвышение, сцена, предназначенная мне сегодня, тускло отражает шаги. Не опуская глаз, я вижу — в глубине её извиваются те же тёмные линии, что и в любом здешнем металле.

Я выхожу к ним и задыхаюсь, увидев их лица. Жадные, пристальные глаза, но лишённые выражения. Огромное, пустое, гниющее лицо мёртвого города облепило меня десятками взглядов. Я перехватываю лютню, касаюсь струн. Я слышу, как шепчет за спиной Рисэй. Я слышу, как клубится пыль под шагами спешащих сюда хищников. Я слышу, как Кадо говорит: "Хочу услышать твой голос". Но я молчу. И я улыбаюсь. Эти люди в моём сне. В моей власти. Я всё сделал правильно. Они — несбывшаяся судьба предателей, которых я забрал, отдал Истэйну и морю. Они — моя судьба, созданная Кадо. И я её уничтожу.

***

Зал этот действительно огромен. Потолок тонет где-то в тёмной вышине — два, три этажа над нами. Пространство передо мной почти так же обширно, как площадка космопорта, где здешние жители привыкли ждать подачек фантомной страны. В этом столько мрачной иронии, что я улыбаюсь. Тускло освещённые, маячащие передо мной лица настороженно проглатывают эту улыбку. Я накрываю струны ладонью.

Позволяю им растеряться. Хочу ощутить их взвинченность. Разозлить. Оживить хоть немного. Иначе ничего не выйдет.

Дрожащие, белёсые огни старых прожекторов, выставленные на краю сцены, разделяют нас. Как искажённое, истерзанное отражение прошлого, вечера в придорожном приюте, когда передо мной стояли переплетённые лентами свечи. Ты, ставшая волной, видишь ли теперь, от чего я тебя спас? Нет, конечно же. Ты не видишь. Ты далеко, под звенящими звёздами, ожидаешь зимних дождей. Я всё сделал правильно.

Тишина раскаляется, длится, заполняет зал. Все уставились на меня, готовые растерзать. Я улыбаюсь. Как рэйна. Дышу глубоко.

И отпускаю чёрный узор на волю, позволяю ему расти, рвать мою кожу, изменять меня, превращать во что-то иное, в то, чем я не желал становиться, я готов стать сейчас, но моя воля — бескрайняя, и я не выпускаю голод из сердца. Я никого отсюда не выпущу.

Лютня молчит, сдерживаемая моей ладонью, но тишина осыпается пыльным крошевом, мой голод заполняет всё, я не желаю к ним прикасаться, но это не нужно — оно опутывает их, сжимает, раздирает вены, затопляет глаза солью и холодом, я вгрызаюсь в землю, я градом падаю с неба, я опутываю их сердца, мы все вместе уходим в немыслимую глубину. На такой глубине не различить, что отвратительно, что прекрасно — и я могу увести их глубже, глубже, глубже любого мыслимого предела. Они исчезают. Волны сминают их, карта уводит их от собственных тел в непроглядную даль. Обратно во времени. Туда, где они должны были остаться. Туда, где Рисэй. Яркой вспышкой, пронзительным всполохом Рисэй проносится сквозь меня, бесконечный, бездонный удар сердца мы совсем едины, и я так хочу остановить пульс, останься со мной, останься со мной, останься, останься, я вижу то, что видит она — горящий, страдающий, но чистый мир, полыхающее золотом море. Она жива. Она выбралась из-под завалов, над ней небо. Сокрушительным порывом она вырывает из моего сердца Кадо, все его следы и отпечатки, и всё меркнет, Рисэй исчезает, не могу больше сдерживаться, пальцы летят по струнам, но я ничего не слышу. Не слышу, когда распахиваются двери зала, когда вскипают кровавые брызги в моей глубине. "Уходи" — шепчет Рисэй издалека, но я не хочу бежать. Я устал. "Уходи! Я хотела тебя спасти. Ты свободен. Ты можешь что угодно". Всё потемнело от крови. Взгляд, перечёркнутый чёрным, встречается с моим, он живой, он изумлён. Только что видел Кадо, а теперь Кадо исчез. Человек из хищной машины вскидывает оружие, но я затягиваю один из путей карты на его шее, перерезаю дорогу воздуху, он живой, и я оживаю тоже. Всё вокруг надрывается болью. Я отступаю, отступаю, я исчезаю.

Совершенно ослепнув, я выбираюсь из здания, крики и шум то достигают меня, то исчезают под волнами тишины. Они ищут Кадо, но они видят его на своих приборах, ведь он где-то там. Не хочу видеть. Не хочу знать. Я обрываю узорную нить, выхожу на воздух, вдыхаю снег — он чуть горький, но прохлада освежает. Моя судьба уничтожена, её больше нет, и я шагаю свободно. У меня много сил. Я иду и иду, обнимая лютню, а снежинки царапают кожу. Мне хотелось бы знать, правдой ли было видение, подаренное Рисэй, или она хотела меня утешить. Я жажду узнать, но боюсь правды. Может быть, она не хотела, чтобы я узнал правду — видение хрустит под ногами, будто тонкий лёд, и я прибавляю шаг. В какой-то момент воздух теплеет, обнимает меня таким родным прикосновением, что я не могу сделать больше ни шагу. Я растворяюсь в осеннем дожде. Я вернулся.

Слепок агента 8350. Расшифровка ключ-пульса

/

С высоты всё это казалось грудой бетона и железного лома, но, посадив гончую на пустыре, мы обнаруживаем настоящий город. Убогий, раздолбанный, с битыми стёклами, воздух пахнет химически-грязно – но это город. Пробоины в стенах, двери и окна там, где живут люди, занавешены тряпками и брезентом, вдоль домов выставлены какие-то ящики и канистры, а вдали – надо же – почти целое здание, в котором, кажется, даже горит свет. Каждый раз в мёртвых землях меня это поражает. Люди и правда способны выжить где угодно.

– Слышь, Вос, – бурчит Двадцать три-семь, – не курил бы ты тут. Воздух вон какой, сплошная химия. Ещё загорится чего.

Меня эта шутка порядком достала – он говорит что-то похожее, стоит нам оказаться на подобном объекте. Но остальных это смешит, поддакивают. Сволочи. Не успеваю заметить, смеётся ли с ними Семнадцать-пять – след настойчиво тянет вперёд, жжёт глаза.

– Ничего, – говорю, – заодно обезвредим.

Закуриваю и шагаю к дому, в котором мерещится свет.

Говорить здесь тяжело. Сложно понять, что давит сильней: разруха или то, что даже здесь кто-то живёт, взаправду. Шутки и разговоры смолкают, шагаем молча. Мимо домов со снесёнными Катастрофой верхними этажами, мимо закрытого брезентом резервуара – вода плещется, ворочается там, как живая. Мимо обглоданного скелета космопорта – железные дуги ещё напоминают о красоте изначальной конструкции. Как же всё это паршиво. Город убит, убит в буквальном смысле, всё, что мы видим – результат военного преступления. Нет, мне никогда не понять, для чего нам люди Истейна. Ведь они это сделали. Там все заодно.

От сигаретного дыма в горле першит, но для меня сейчас по-настоящему существует только след. Пульсирует и горит, звучит, остальное расплывается и уходит. Люблю такие моменты – гасят лишние мысли.

Иногда, приближаясь, вдруг понимаешь: ошибся, энергетический контур не совпадает, нужно вернуться к гончей, снова взять её мощности, искать снова. Но не сейчас.

Это точно он, мы у цели.

Дом, где горит свет, в мутной тьме кажется даже торжественным – широкая лестница, огромная пасть выбитых взрывом дверей, высится на много этажей вверх. Непонятно, как уцелел.

– Судя по тому, что на улицах никого, – замечает Семнадцать-пять, – всё поселение здесь.

Умная девочка. Умная и милая. Такие места не для неё. Эта работа не для неё. Главное не ляпнуть об этом во время увольнительной – обидится.

– Ничего, нам опасаться нечего.

Встряхиваю запястьем, ключ-пульс переключается в боевой режим, мечет злые искры. Это, конечно, излишняя предосторожность, обитатели таких городов обычно либо радуются нам, либо боятся. Но есть и другие – людоеды, сектанты, просто сумасшедшие. Сборище среди ночи может быть просто праздником, но может и чем угодно другим.

Всюду пыль, клубится, глушит шаги. Закурить бы снова, но больше нельзя. По пустому гулкому коридору подходим к высокой двери.

Дверь цела и закрыта, такое здесь нечасто увидишь.

– Официально как, – бормочет Двадцать три-семь, – как будто на брифинг опоздали.

Кто-то ржёт – кажется, слишком громко.

– А ну заткнулись, – командую и распахиваю дверь.

Если б я только знал, что там.

Зал очень высокий, воздух студенистый, застывший. Народу немного, визор говорит, человек пятьдесят, но они заполняют всё пустое пространство. Такое бывает с жителями мёртвых городов. Каждому человеку мало той энергии, что есть у него с рождения, и в поселениях они объединяются вот в такие экосистемы – между собой и с остаточной силой города.

Все здесь смотрят в одном направлении.

На сцену, где за рядом тусклых прожекторов стоит наш объект.

Или это не он?

Неужели я ошибся?

Энергетический контур рябит, визор шпарит разноцветными вспышками.

Нет, это не он.

Длинный и тощий парень с белыми волосами, половина лица забита татуировкой – это заряженная татуировка, проводник, такие делают в примитивных культурах. Что-то держит в руках, и от его рук летят линии – пена на волнах, чистое серебро, Семнадцать-пять смеётся рядом со мной, шёпотом называет мне своё имя, а я говорю ей своё.

– Это что же, – шепчет Семнадцать-пять, – концерт?..

Только теперь понимаю, эти линии, эти образы – это музыка.

Люди оборачиваются на голос Семнадцать-пять, надвигаются чёрным строем, их и правда так много, так много, они везде, мне перехватывает горло, они её убьют, переварят, как всё вокруг!

Ключ пульс и визор прошивают тело горячим импульсом, от виска к ладони, смыкаются и стреляют, я стреляю, и ничего уже не остановить.

Всё заканчивается быстро.

Их и правда было немного – для такой команды, как наша.

Когда мы выходим на воздух, город окончательно мёртв. Больше здесь нет никого.

– Вос, – Семнадцать-пять трогает меня за плечо, – ты как?

– Я ошибся.

Смотрю на неё – но визор размазывает её лицо в серую пыль. Она говорит:

– Всё правильно. Они были агрессивны. Посмотри вокруг, мы сделали им одолжение.

Я ошибся. Ошибся со следом. Ошибся в Семнадцать-пять, что эта работа не для неё.

Так я и не узнаю никогда, как её зовут.

Отвожу её руку, делаю шаг, другой. Дальше легче, быстрей.

Срываю визор и отшвыриваю его прочь. Мир стремительно выцветает, сереет, меркнет.

Плевать.

С меня хватит.

С меня хватит.

Возвращение

***

Вода шумит, она шепчет, и чудится — её шёпот поднимается и опадает, как мелодия, что слышится издалека и звучит повсюду. Дождь перебирает струны под моей кожей, дождь струится сквозь меня, смывает мои шаги ещё до того, как я прикасаюсь к земле. И с каждым шагом мне легче. Я обут в старые ботинки, на левом — извилистая трещина, из-за неё простыну и совсем потеряю голос, но я и не собираюсь ни с кем говорить, никогда больше, никогда. Мне достаточно ещё не иссякшего, полноводного дыхания лета, тепла, что слышится в этом дожде.

Тепла, вновь обнимающего меня даже в таком ненастье.

Чистоты, что даже меня делает новым и чистым.

И возвращения.

Я вернулся в Истейн. Я пересёк смерть, преодолел и уничтожил то, что страшнее смерти, разрушил предательскую судьбу и вернулся. Я вернулся.

Я бреду сквозь струи дождя, ещё не жестокие, ещё пропитанные теплом, ласковые, и в звучании их мне слышатся голоса. Голоса моей семьи. Тин и Кэтэр поют где-то так далеко, в тех краях, что ещё несколько недель будут ждать этой воды, в тех краях, где осень наступит нескоро. Они поют, соединив ладони, никто не смеет вдохнуть, когда их голоса звучат, и я вижу, я чувствую — рядом с ними мне никогда не было места, я лишний. Но мне не грустно. Я всё равно с ними. Я вернулся в Истейн.

Я хочу различить путь, который привёл меня к мёртвым землям, если возвращаюсь той же дорогой, можно представить, что всё это не случилось, что я перешагнул это время, или вращался в его потоке до головокружения. Или — есть легенда получше — я нашёл Храм, он явился мне, но, как это всегда бывает с недостойными полукровками, стены из огня не возвысились надо мной, Спектр не закружил меня в вихре между мирами, я увидел кошмар, или Спектр от моего прикосновения стал чёрным, не сплетеньем дорог, но пропастью, а Храм обрушился.

Хрипло смеюсь, я хочу обратиться к тем, кто шептал мне из жарких джунглей "ты не справишься", "тебе не по силам", я хочу закричать — вы отпустили его, а я его уничтожил! Я слышу ответное их молчание, протяжное, как опустевшая равнина. Прибита трава, все тропы размыты ливнем, всё притаилось, всё ждёт, и они ждут, попытаюсь ли я приблизиться, захочу ли к ним прикоснуться. Рэйна. Они молчат, словно не видят меня, словно я не существую, словно я — не часть их дыхания. Холоднее, змеистей дождь. Величественна, огромна и молчалива протянувшаяся передо мной земля, разделяющее нас молчание. В таком молчании, возможно, и теряют веру, от такой тишины и бегут, наверное, к северу, к землям предателей, к их исступлённым огням, к их неумолчно гремящим ночам. Но я другой, и рождён я не для Истэйна, для меня они всегда молчали, и мне никогда не важен был их ответ, не важно, кто они, что будет с ними, справедлив я или же прав — я хочу выбраться из дождя, я хочу видеть Истэйн, я хочу играть для него и хочу, чтобы все слышали — мы должны оставаться в его сердце, мы не должны покидать его, только мы можем его защитить. Я хочу склониться к Фрэе, хочу коснуться губами её виска, прошептать: "Не печалься". Кадо не стоил её. Он не должен был к ней прикасаться. И лучше бы они не встретились никогда. Но они встретились, и я здесь, и я принесу в Истэйн свою музыку. Потому что хоть и рождён я не для Истэйна — но я люблю его всем сердцем.

Тёмные очертания чьей-то повозки, влажные отпечатки копыт в земле, скрип колёс, от предосенней измороси почти жалобный — я чувствую это вдали, или хочу чувствовать, или хочу разглядеть. И струны, и отчаянно-летние песни, и шум барабанов — я чувствую, или желаю, желаю с неистовой жаждой. Но вокруг лишь тёмная вода, заливает глаза, уносит мой голос в высокие волны. Пусть так. Всё хорошо. Я вернулся.

Музыка

***

Осень минула, и Гро нас покинул,

В небе Таэльса рыдает о нем.

Плачьте с ней вместе — зима впереди,

Бог наш погиб, чтоб воскреснуть весной,

С первыми травами вновь расцвести.

Лютни стихают, меняются песни,

Сказанья текут через стужу зимы.

Но только помни — наш бог возродится,

Его встретим пляской и радостным гимном,

Ленты взовьются и жизнь закипит.

***

Небо медленно, медленно кружится, опалённое следом заката.

Атендра плывёт в сиреневой тишине, оставляя кровавый след. Таэльса ещё беззаботна. Таэльса ещё не плачет, взгляд её ясен — лазурный, пронзительный, невесомо скользящий в волнах — там, где она смотрится в наше море, отражаются её миражи и мечты. Воздух спелый и сладкий, подставив лицо вечернему свету, я чувствую, как он струится по коже, чувствую мою непроглядно-чёрную карту оттенками цветущего неба. Истэйн тихо дрейфует сквозь время, Истэйн отдыхает от бурь и готовится к бурям.

— Я напишу об этом, — обещаю тихо, — однажды всё это будет звучать. Фрэя говорила мне, нужно записывать музыку, но это было мне скучно, я был беспечен, никого не видел, кроме себя.

Мы с Рисэй сидим, соприкасаясь плечами.

Она пришла ко мне ещё один раз.

Мы на крыше — она рассказала, у неё дома множество крыш для безделья и созерцанья закатов, и потому мы оказались здесь.

— Нет. Ты был как зерно в зимней земле. Как течение на глубине. Если б ты был заметней, погиб бы. Теперь всё хорошо. Теперь ты можешь… делать то, о чём мечтал. Можешь что угодно.

Я киваю, хотя прошлое представляется отсюда таким непроглядным, не могу понять — права она, или жалеет меня. Прошлое словно присыпано землёй. Небо вокруг гаснет и расцветает, годы проходят над нами, прожитое мной обращается в звуки. Мы с Рисэй не смотрим друг на друга. Сотня лет между нами, но мы так близки.

Лопнувшей струной обжигает вопрос: "Ты спаслась? Ты показала мне правду? Где ты теперь?" — но я успеваю удержать его. Она показала то, что хотела мне показать. Когда-нибудь я сам всё узнаю, но сейчас молчание — единственный способ продлить наше время вместе. И я молчу. Приближается грохот дождя, ещё сумрачный, но неотвратимый. Я перебираю струны, и струны запоминают.

— Нужно дать ему лютню или гитару, — звучит где-то за дождём, где-то на краю осени, — посмотрим, что получится.

Два голоса надо мной то прикасаются к музыке, вплетаясь в её мотив — как легкомысленная свирель может парить над тёмным звучанием клавиш – то уносятся от меня, оставляя в одиночестве где-то на перепутье. Струны, отчаянно-летние песни, шум барабанов — те люди, с которыми я мечтал встретиться, покидая дом, те люди, с которыми я разминулся, в скрипучей повозке отправившись к северу, которых так неистово желал найти, пробираясь сквозь дождь. Семья Гро, Семья, к которой я всегда стремился.

Возможно ли это? Я знаю, рэйна умеют находить верный путь в самой кромешной тьме, им подвластно убедить мир следовать этому пути, но возможно ли это для меня? Я не рэйна. Я рождён не для Истэйна. Но я люблю его всем сердцем. Но Рисэй сказала "Ты можешь что угодно". Истэйн услышал моё признание.

И когда голоса вновь приближаются, я выныриваю из музыки, на ощупь, не давая себе времени усомниться в том, что желание моё сбылось, не позволяя ему обратиться в мираж, несбыточный сон.

— Смотри, он всё же живой! — восклицает юноша, сердце которого гремит барабанным боем. Я ловлю его ладонь, и моё прошлое исчезает в могильной тьме, забытое, сброшенное, больше не тяготит. Его подруга смеётся — дивный и чистый голос, сколько искристости в нём, сколько песен, я вдыхаю этот смех и улыбаюсь ответно, ещё не различая ничего вокруг. Сбылось. Я нашёл их. Я остаюсь с ними.

***

Это был зимний дом — два этажа, длинные комнаты, чуть слышный скрип досок, огонь беспокойно бьётся возле окна, прогоняет ночь, и всё пространство вокруг представляется до бесконечности тёмным. Где-то за его пределами, в кольце света, среди колыхающихся лент, звучит музыка Семьи Ллэя и Антарэ. Они же остались со мной — это какое-то наказание, Ллэй с кем-то подрался, потому не выступает, Антарэ вместе с ним, потому что, наверное, они всегда вместе.

Ллэй барабанщик, а Антарэ поёт. Мне так спокойно в кружении их слов, так хорошо, так легко — но я не спешу признаваться в этом. Я не хочу казаться им странным или больным. Довольно того, что они нашли меня на какой-то грязной обочине.

— Ничего-ничего, — Ллэй звенит о край стакана тяжёлой бутылью, — сейчас мы тебя вылечим.

Вкус наступившей осени, пёстрый и крепкий, обжигает, взрывается в голове. Такое вино должно, наверное, навевать первородную нашу грусть — близится время молчания, близится время прощания — но мы смеёмся, или они смеются, а во мне солнечными бликами отзывается их смех. Я стараюсь не прикасаться к ним лишний раз, чтобы не навредить.

— Что же с тобой случилось? — осторожно спрашивает Антарэ. Глаза у неё синие, как темнеющее небо, с отсверками смеха и любопытства. Она старается затенить их, старается быть серьёзной, но я вижу потаённую улыбку в уголках губ. Она рада, что я очнулся, ей больше не грустно, что их оставили дома. Нужно рассказать что-то нестрашное.

— Вы были в Лоран-Аллери? — спрашиваю осторожно.

— Давно уже! — откликается Ллэй, снова наполняя стаканы. — Мы там редко бываем.

Как славно. Я опускаю глаза, мне не хочется врать, но я не смогу объяснить. Не сегодня. Наверное, уже никогда.

— Я родился там, — вкус осени, печальный и красочный, течёт в моих словах, — хотел путешествовать вместе с Семьёй, я хорошо играю. Но моя мать этого не захотела. Хотела, чтобы я остался где-нибудь рядом, нашла девушку, на которой хотела меня женить. Я бы не вынес такой жизни. Поэтому сбежал. Но получилось всё не очень удачно.

Какая складная ложь. Не сложнее музыки.

Я развожу руками, предлагая им оценить мой потрёпанный вид, результат одиноких скитаний. Ллэй притих, серьёзно смотрит из-под светлой, как неровно срезанный летний сноп, чёлки. В глазах Антарэ застыл такой неподдельный ужас, что мне сложно сдержать улыбку. Если бы они знали правду. Их голоса вспыхивают одновременно, наперебой они говорят о своей семье, здесь всё не так, подобного не случится — каждый раз, когда сталкиваются их слова, в комнате всё становится ближе и ярче. Они так увлечены друг другом, но почему-то не вместе. Когда-нибудь я спрошу, почему. Но сейчас для меня лучше, что они так невнимательны. Я спрошу, когда моя ложь останется в прошлом. Станет частью нашей истории. Сейчас мне горько от того, что я обманул их. Не помню того, что осталось в могильной тьме, но помню Варэи. Рассветный цветок. Если бы не она, я не нашёл бы в себе сил двинуться с места. Я не очнулся бы, не понял бы, что я – это я. Кадо забрал бы меня в землю предателей и превратил бы в свой инструмент. Я бы сюда не добрался. Но я не думал об этом тогда. Её отдали мне, и она стала моей. Мне так горько от этой лжи, что я хочу признаться во всём. Я не заслужил их. Они слишком славные. Я должен уйти.

— Теперь всё будет хорошо! — восклицает Антарэ, заметив, как понуро я вглядываюсь в заоконную тьму. Бесконечно пустое пространство, глодаюшее дом. Там моё место, там я должен исчезнуть, — Оставайся с нами!

Я слабый. Я не могу отказаться. Слишком долго я этого ждал.

***

Их семья вернулась, когда утро подкралось к дому совсем близко, но всё ещё выдавало себя лишь дальними отблесками, оставалось невидимым. Сумбурные, прерывистые голоса звучали откуда-то снизу. Ещё не очнувшись полностью, я понял, что задремал, испуганно вскинулся. Сердце гремело, заглушало разговор. Кажется, я задремал или, как часто со мной бывает, погрузился на другую глубину реальности, туда, где звучит музыка. Антарэ ещё какое-то время ёрзала на стуле, обжигая Ллэя меткими взглядами, а затем выскользнула за дверь. Ллэй опустошил свой стакан и тоже исчез. Сквозь сон я продолжал наблюдать за домом. Как дитя, Антарэ зарылась в покрывала, спряталась в них. Ллэй не спал — моё сердце повторяло гул его барабанов за стеной, снова и снова он пытался взбежать по крутой лестнице сложного ритма, снова и снова хмель путал его движения, и он соскальзывал вниз, без досады, почти смеясь. Хозяева дома спали внизу, их сны не достигали меня, струились мимо. Пытаясь проследить их путь, я сам погрузился в сон — секунды или часы назад. Уже неважно.

— Так он очнулся!

Дверь грохочет о стену, я стою у окна, всматриваюсь в горизонт, не спешу обернуться. Лоскутное покрывало тяготит плечи, цветные его пятна рассыпались за спиной, как плащ, вышитый множеством неизвестных стран. Я прячу татуировку, вижу, как её отражение на моей щеке сливается с течением отступающей ночи. Смежив веки, желаю, чтобы с рассветом она исчезла. Но вместо этого чувствую, как исподволь, ещё почти неслышно, скребётся в ней голод. Словно термиты разъедают меня изнутри.

Я отворачиваюсь от окна. Улыбаюсь слабо и робко:

— Очнулся.

Семья стоит передо мной, комната теперь тесней и уютней. Впереди — Ллэй, возле него заспанная Антарэ приглаживает встрёпанные во сне тёмные локоны. Рядом с ними — высокая женщина в длинной рубашке с цветным поясом, со смоляными волосами, остриженными до подбородка, с инейным пристальным взглядом. Ещё мужчина, широкоплечий и темноглазый, с густо заросшим лицом — он из породы тех, кто с первого взгляда меня осуждает.

— Может, он и не хочет к нам, — гремит он, перебрасывая огромную гитару с одного плеча на другое, — может, он ничего не умеет.

— Я хочу, — отзываюсь тихо и нагло. Есть и моя вина в том, что подобные ему меня ненавидят. Может быть, эта ненависть – просто чутьё, как у большого зверя. Но он часть Семьи, и я не стану ненавидеть в ответ, — и умею.

— Что же ты умеешь? — любопытствует ясноглазая женщина, делая ко мне неслышный шаг, выгибая ступню, как в танце. Когда она подступает ко мне, я вижу остальную Семью, собравшуюся у дверей — кажется, ещё трое, две девушки и рассеянный юноша, но я не успеваю их рассмотреть. Нужно ответить.

— Я знаю клавиши, знаю любые струны, свирели, литавры и колокольчики. Я справлюсь с любым инструментом, что у вас есть. Я талантливый.

Одна из девушек, стоящих у двери, с множеством лент в тёмных кудрях, смеётся, смех её рассыпается по комнате серебряными колокольцами:

— Как много всего! А с собой взял только лютню.

Ловлю её взгляд, в полутьме его не различить, но я ловлю направление, пожимаю плечами:

— Я люблю струны.

Она замирает, притихнув, как настороженный зверёк. Ясноглазая женщина рассматривает меня, склонив голову на бок. Все нити этой Семьи в её ладони, она сплетает их и расплетает, решает, нужен ли кто-то ещё:

— Ты и девять струн знаешь?

Я рад, что она спросила. Иногда мне кажется, их уже все забыли, слишком древний это инструмент, слишком капризный, сложный для путешествий. Но в нём есть все направления. Я люблю его больше прочих. Но, может быть, признаваться в этом рано, и я говорю просто:

— Конечно. Любые струны. Если сможете их достать. Только... я не пою. Не люблю свой голос.

***

Шумом затоплен осенний приют — пронзительный перезвон стекла, парящие низко, низко над шёпотом голоса — словно мы на корабле, что вот-вот погрузится в пучину. Мы змеимся по залу длинной лентой, тесно спаянной цепью — Пат идёт впереди, встряхивая серебряными каплями на цветном бубне, взмахивая широкими рукавами. Я замыкаю путь, не поднимая головы, искоса озираясь, обнимая мою драгоценную ношу. Девять струн. Она их достала.

Этот приют не похож на другой, на первый. Он больше, одной из стен уцепился за маленький город, дороги омывают лишь самый его край. Приют для тех, кто покидает дом и для тех, кто возвращается. Под покатой крышей бьются, стремясь к небу, как пленённые воздушные змеи, тоска и радость. Яд дорог, непроходящая жажда странствий, смешался с вином, капля за каплей проникает в кровь тех, кто просто решил провести здесь вечер и вернуться домой. При нашем появлении люди стихают, лишь рябит зыбкий шёпот — кто этот новый парень, длинный и бледный, укутанный в чёрное, словно жертва зимы, украшенный знаками, как чудовище из озера Грёзы? Может быть, знаки на нём для того, чтоб он не сбросил кожу у нас на глазах? Не говори так, уже темно, без того возвращаться поздно, страшно. Но кто это? В прошлый раз его не было. Он будет играть?

Да, да. Я буду.

Сердце бьётся так медленно, так набатно — между ударами вечность. Мы скрываемся в тесной комнате рядом с оплетённой лентами сценой — краем глаза я замечаю, тут не свечи стоят, а огромные чаши, яркий, высокий огонь, за которым не различить будет лиц, это хорошо, это славно. Пёстрый шум и суматоха нашего ансамбля обволакивает меня, как цветной кокон из мягких нитей, нет, я словно в центре живого, тёплого сердца, а там, где всегда должен был быть, почему, почему Фрэя запретила мне подобную жизнь, так прекрасно, ничто не сравнится с этим. Я всё-таки встретил людей, которым нужен таким, каким хочу быть. Счастлив почти до слёз, все думают — я волнуюсь, все хлопают меня по плечам, стискивают пальцы, шепча слова Гро, слова старых песен, успевших стать благословением; даже Торр больше не ненавидит меня, рычит что-то ободряющее, фыркая в бороду — не снисходительно, а словно бросая мне прочный канат. Я замечаю, как волнуется Антарэ, как она бледна, как мелко вздрагивают её губы, плечи, она словно струна, натянутая слишком сильно, она поёт совсем недавно, она волнуется, а сейчас ей нельзя волноваться, надо верить в себя, надо набрать высоту — забираю тревогу мимолётным прикосновением, и, заметив улыбку, сам становлюсь спокойнее. Как хорошо. Я люблю их всех.

— С чего мы начнём? — голос Пат, ровный и ясный, как её взгляд, взмывает над нами, и все замирают, все затихают, только Синвэ продолжает кружиться, разучивая танец. Её чёрные кудри как бурные волны, расцвеченные линиями лент, вдруг понимаю: не могу на неё насмотреться. Позавчера Синвэ поцеловала меня, но мы оба делаем вид, что ничего не случилось.

— Я хочу начать, — это говорю я, но сам не могу поверить, — у меня есть новая музыка. Нигде не звучала.

Пат чуть хмурится:

— Сейчас осень, не время для нового.

— Пусть начнёт! — восклицает Ллэй, — Она замечательная, я слышал, как он репетировал!

Пока Пат медлит с решением, я поднимаюсь, не оглядываясь, выскальзываю на сцену — и слышу, все следуют за мной. Я счастлив. Но я могу быть счастливее.

Круг пламени вздымается передо мной, словно огненные стены храма. За пределами его — сплетённое, общее, затаённое дыхание тех, кто меня услышит. Вот-вот взметнутся передо мной их забытые мысли, сны и мечты, призванные моей мелодией. Зима больше не остановит нас. Предатели больше не посмеют ступить на нашу землю. Море будет звучать для нас. И мы сами, своим дыханием творим судьбу.

Падает на струны моя ладонь, высекая искру музыки — и музыка звучит, горит, она сияет, освещая дороги и судьбы. Я играю, играю для них, играю, как мечтал играть, сколько помню себя, и в вечность отступают долгие зимние ночи, и мы дышим одним огнём, и мы вместе становимся моей музыкой. Я слышу — моя Семья со мной, звучит, подхватив мелодию, и голос Антарэ, прекрасный и чистый, как свеча в океане звуков.

Мы вместе, мы вместе, и я счастлив, и я не могу быть счастливее.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге