Мушкетёры Тихого Дона
Аннотация
МУШКЕТЁРЫ ТИХОГО ДОНА
Книга написана Владимиром Алексеевичем Ерашовым, донским казаком, посвятившем три десятилетия своей жизни возрождению казачьего боевого искусства и достигшем на этом поприще некоторых успехов (официальный титул в Международной Конфедерации Боевых Искусств – Grandmaster in national fighting systems).
По большому счету, это издание о наших национальных единоборствах, но только изложенное не в скучно-привычном виде учебно-методического наставления, а в виде завлекательного историко-приключенческого романа по фабуле бессмертных «Трёх мушкетёров» Александра Дюма.
Язык книги слегка ироничен, иногда, по возможности, приближаясь к разговорному языку той далекой эпохи (в том виде как его понимает автор). При этом необходимые по повествованию «украинизмы» представлены знатоком украинской «мовы» и кубанской «балачки», народным казачьим художником и просто замечательным человеком Андреем Петровичем Ляхом. Им же нарисована и обложка, где можно лицезреть его облик в колоритном образе Портоса (верхний ряд слева), а автора данной книги – справа.
Приятного Вам прочтения.
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ КАЗАЧЬЕ-МУШКЕТЁРСКАЯ ЛЕГЕНДА
Правда то или нет, но издавна в казачьей среде ходит одна романтическая легенда, самым причудливым образом переплетающая между собой казаков России и... королевских мушкетёров Франции.
Что в этой легенде правда, а что вымысел – судить не берёмся, но основывается она на том бесспорном факте, что автор бессмертных «Трех мушкетёров» Александр Дюма-отец, будучи по своей натуре человеком импульсивным и весьма любознательным, как-то раз сподобился побывать в России. Причем в конце своего российского вояжа, после светского приема, устроенного ему одним из калмыцких ханов, Дюма в поисках новых приключений отправился на Кавказ (об этом факте в советское время даже фильм сняли).
А на Кавказе в то время, как всем хорошо известно, шла самая настоящая война, впоследствии получившая название «Кавказской». Объяснялась она тем геополитическим обстоятельством, что если бы такой по-южному благодатный и стратегически важный край в ближайшее время не стал бы югом России, то со стопроцентной уверенностью он рано или поздно стал бы севером Турции со всеми вытекающими отсюда последствиями. И вот для того, чтобы этого не случилось, в первой половине девятнадцатого века северокавказский край подвергся активной русской колонизации. Причем основными «колонизаторами» Кавказа, той движущей силой, благодаря которой Российская государственность с боями и кровью продвигалась в глубь кавказских гор, выступали не кто иные, как казаки. Впоследствии их назовут терскими и кубанскими.
Это всё широко известно, но вот тот факт, что будущие кубанские казаки изначально по своему происхождению были весьма даже разнородными, известен уже далеко не каждому. И если начало освоение Кубани, вне всякого сомнения, было по указу императрицы Екатерины положено запорожцами, то продолжено оно уже было не только ими. Хорошо понимая, что строительство на Кубани Кавказской Линии в условиях непрекращающейся войны требует много «строительного материала» (читай пушечного мяса), царское правительство всеми силами, откуда только было можно, направляло на Кавказ все новые и новые партии казаков. Но всё равно на полыхающей огнём войной Кавказской Линии казаков катастрофически не хватало.
И вот тогда, по особому решению правительства, в России была окончательно упразднена городовая казачья служба, институт которой существовал на Руси ещё ни много ни мало, а с конца четырнадцатого столетия (а если быть точнее – то со времен разгрома Золотой Орды Тамерланом). Так что по прошествию пяти веков своей истории, в веке девятнадцатом, все казачьи городовики вдруг оказались поставлены перед следующей дилеммой. Или оказаться лишенными казачьего сословия и быть зачисленными в обычные мещане, или опять, как и встарь, с саблей в руках отправиться на рубеж русского государства, каковым в то время была истекающая кровью Кавказская Линия.
Линия, где в лучших традициях русского порубежья, всего было вдоволь. И неистово сражающихся с христолюбимым воинством басурман, – и полыхающих огнем селений. Разве что вместо ордынских улусов были горские аулы, а вместо русских деревень – казачьи станицы. В общем, всего того, без чего невозможна полномасштабная, да ещё и межконфессиональная война, на Кавказе с лихвой хватало. Плюс ко всему этому – абсолютно непривычный для жителей среднерусской полосы горный ландшафт со своим непонятным климатом...
Кто-то из бывших городовиков, так и не рискнув лишить себя сытной и спокойной жизни в уютной глубинке России, с облегчением убрал родовую казачью саблю в чулан, и, нахлобучив на голову вместо казачьей папахи обычный картуз, предпочел благополучно перейти в мещанство. А кто-то, (причем таких было большинство), не мысля своего существования вне казачества, взял в руки оружие и оправился сражаться на Кубань. Среди них оказалась и команда бывших городовых казаков славного города Воронежа. И вот тут-то, согласно легенде, и всплывает имя знаменитого Дюма, который, якобы, встретился с этими бывшими воронежцами на Кавказской Линии, осматривая последнюю в поисках новых впечатлений.
Руководил же воронежской командой, как гласит легенда, уже достаточно пожилой, но, тем не менее, ещё весьма бодрый казак, носивший пусть и невеликий, но всё же офицерский чин казачьего сотника (по-нынешнему – старшего лейтенанта). Звали его Никифором Дарташовым, хотя все новоиспеченные линейцы вне строя запросто величали его дедом Никишкой. Надо сказать, что этот дед Никишка имел весьма примечательную внешность, сразу же обратившую на себя внимание Дюма.
Он был дороден и величав статью, и как безошибочно угадывалось с первого взгляда, обладал недюжинной физической силой, при этом сотник был седовласо усат и красиво, прямо-таки по-молодецки кудряв. Кроме того, он, несмотря на достаточно хмурые условия полыхающей вокруг войны и перевязанную после ранения руку, был доброжелательно открыт и весел. В общем, по облику тот же самый Александр Дюма – только значительно постарше. Отчего знаменитый писатель сразу же и проникся к деду Никишке подсознательной симпатией.
А тут ещё выяснилось, что, будучи ветераном Наполеоновской кампании, этот пожилой казак за время войны 1812 года и последующего пребывания в Париже, умудрился довольно-таки сносно выучить французский язык. И хотя «Трех мушкетёров» дед Никишка не читал, он, тем не менее, не мог удержаться от соблазна «побалакать на хранцузской мове» с заезжим «мусью», светским тоном осведомившись у него о том, как там теперь в Париже? Мол, остались ли в столице Франции, после ухода из неё казачьего корпуса атамана Платова, так удачно внедренные с казачьей подачи в парижскую жизнь «бистро» или нет? Да и вообще, кто там теперь в этой не то по-якобински революционной, не то по-бонапартистки императорской Франции «зараз в ей правит»? Какая там нынче власть? Карбонариев али Наполеонов?
Поскольку, так уж получилось, что в этих откровенно диковатых кавказских краях образованные и блестяще владеющие французским языком офицеры-дворяне почему-то были редкостью, то Дюма, истосковавшись по полноценному общению, предложенный разговор охотно поддержал. Слово за слово, и по извечным правилам рассейского гостеприимства, светская беседа плавно перетекла в традиционно-славянское застолье. Благо по случаю легкого ранения черкесским кинжалом в руку, полученным в недавнем бою за какой-то горный аул с непроизносимым для французского уха названием, казачий сотник сейчас находился не на службе и потому мог себе позволить немного расслабиться.
И вот якобы там, в казачьей землянке, сидя за грубо сколоченным, уставленным разномастными бутылями столом, после того как сотник случайно сдернул закрывающую стену бурку, Александр Дюма и узрел висящую на бревенчатой стене старинную картину. Причем старинной она была уже даже тогда – в том, столь сейчас далеком от нас девятнадцатом столетии.
Это была типичная для семнадцатого века, как её называли в те времена, «парсуна». То есть предмет портретной живописи, мода на написания которых появилась на Руси после Смутного времени. Когда иноземная культура, незадолго до того изгнанная взашей с Руси вместе с иностранной интервенцией, повторно, и на этот раз можно даже сказать, что достаточно деликатно, робко вернулась обратно на русскую землю. Но уже не в виде хищнической своры новых европейских «конкистадоров», а в виде отголосков эпохи Возрождения. А в том, что, судя по манере письма, принадлежала эта картина кисти именно европейского, а не российского живописца, Александр Дюма, неплохо разбираясь в различных искусствах, в том числе и изобразительном, нимало не сомневался. Примерно такие же произведения портретного жанра семнадцатого века ему в изобилии доводилось видеть, например, в Лувре или в Версале.
Хотя там они вроде бы такие же... но... как не без изумления отметил Дюма, более внимательно присмотревшись к картине сквозь царящий в землянке полумрак, эта «парсуна» была всё же иной. Явно не версальской, поскольку, даже принадлежа кисти европейского художника (скорее всего из фламандцев), она была написана им в стиле, если можно так выразиться, очень раннего «а ля рюс».
А как это ещё можно было назвать, если вместо привычного изображения какого-нибудь маркиза или, на худой конец, обыкновенного французского шевалье, на изрядно потемневшем от вековой пыли холсте, гордо приосанившись и картинно положив, как оно водится на подобных полотнах, руку на эфес оружия, в полный рост стоял... казак. Причем казак, имевший неуловимые, но, тем не менее, явственно проглядывающие черты, придававшие ему несомненное сходство с сидящим по другую сторону стола дедом Никишкой. При этом в том, что это был именно казак, а никто другой, у Дюма и тени сомнений не возникало. За время своего русского вояжа он на них уже достаточно насмотрелся, научившись своим острым взглядом безошибочно выделять красиво-мужественный казачий облик из всех других этнических типов Российской империи.
На голове изображенного на холсте казака, как оно казаку и положено, красовалась меховая папаха1, из-под которой гордо выбивался вьющийся чуб, а на его левом боку висела отнюдь не положенная по жанру европейской портретной живописи шпага, а кривая, какого-то хищно-азиатского вида сабля с отсутствующей гардой. Примерно такая же, что и сейчас красуется на боку у деда Никишки. Одним словом, казак – он и на европейском портрете – казак. Хоть сейчас давай ружьё в руки – и вперёд на Кавказскую Линию. Всё вроде бы как положено, но вот то, что было на этом нарисованном казаке надето, как говорилось у этих русских, «ни в какие ворота не входило». И могло, по мнению Дюма, как минимум претендовать на открытие какого-нибудь нового, уж очень суперсюрреалистического направления живописи.
Тело изображенного на холсте казака, вместо положенной ему «по штату» кавказской бурки или русской епанчи, покрывал... ниспадающий со всех сторон, небесно-голубой ПЛАЩ КОРОЛЕВСКИХ МУШКЕТЁРОВ Франции первой половины семнадцатого столетия!
Именно так. И уж кто-кто, а такой знаток истории, как Александр Дюма преотлично знал, кто именно в ту романтическую эпоху носил на плащах вот такие белые кресты, в центре которых алели красные язычки пламени, а на концах золотились королевские лилии династии Валуа... Тем более, что именно такой же мушкетерский крест был вытеснен на кожаной обложке его лежащего в кармане сюртука походного блокнота, который он всегда возил с собой в путешествиях для занесения в него путевых заметок.
Первоначально, при виде точно сошедшего со страниц его романов мушкетерского плаща, писатель даже зажмурился, приписав наличие столь сюрреалистической картины действию местного вина. Но, открыв глаза, он убедился, что воздействие казачьего чихиря здесь ни при чем. Казачье-мушкетёрский портрет был всё так же в наличии, по-рыцарски белея своим крестом на бревенчатой стене этой убогой землянки, вырытой в каменистом кавказском грунте.
На недоуменный вопрос Александра Дюма «Кеске се?», дед Никишка крепко задумался, мысленно разгибая пальцы и прикидывая, сколько именно приставок «пра-пра» имеется у этого, дошедшего из глубины веков изображения его пращура.
– Се мон гранд пэр, мсье, – ответил дед Никишка, и, соотнеся русское «пра» с французским «гранд» многократно его повторил, каждый раз разгибая очередной палец. Вскоре, видимо, сбившись со счета, сотник махнул на всё это рукой и, чокнувшись со сгорающим от любопытства Александром Дюма, поведал ему некую историю.
Что, мол, на парсуне изображен его предок, живший ещё в семнадцатом веке, что звали его Ермолаем, что был он из старинного казачьего рода Дартан-Калтыка и что именно после него Дартан-Калтыки, перейдя на русскую службу, стали Дарташовыми. По поводу же наличия на казаке «ле роб де мушкетёр», то бишь мушкетёрского одеяния, сотник и вовсе начал рассказывать столь невероятную историю, что даже у Александра Дюма, человека, как известно, отсутствием фантазии отнюдь не страдающего, буквально перехватило дух, отчего он, даже закашлявшись, поперхнулся терпким чихирём. Откашлявшись и уже вполуха вслушиваясь в становившийся всё более невероятным рассказ, причём явно делавшийся таковым по мере усиления интенсивности винопития, Дюма прищурился, и задумчиво покручивая пышный ус, стал внимательно всматриваться в портрет.
Как известно, великий писатель был не только непревзойденным мастером сюжетной интриги и отличным знатоком истории, но при этом ещё и великолепным физиономистом. Потому его устремленный в изображение казака семнадцатого столетия взор и смог разглядеть в нем то, что для обычного человека так и осталось бы незамеченным.
«...Прямой благородный нос... пронзительный взгляд небесно-синих глаз... слегка подкрученные кверху усы... твердый волевой подбородок... чуть широковатые скулы, выдававшие природное упрямство... да еще и явно южная чернявость волос...
В общем, всё прямо-таки как у... настоящего гасконца!..» – озарением пронеслось в голове Александра Дюма. И эта, на первый взгляд, поражающая своей нелепостью мысль (как же – Россия – казак, и вдруг гасконец), привела писателя в возбужденное состояние, бывшее сродни состоянию охотника, наконец-то учуявшего долгожданную дичь... или Архимеда перед выкриком знаменитой «эврики»...
«...Так, так, так... ...гасконца? А почему бы и нет?» – продолжал размышлять великий писатель. Ведь если убрать эту похожую на дамскую муфту папаху, вместо дикого курчавого чуба мысленно пририсовать ниспадающие до плеч локоны, то...
...то получится ни дать ни взять, портрет Д Артаньяна! Останется только поменять азиатскую саблю на валлонскую шпагу, и хоть сейчас в Лувр или на Елисейские поля...
«...А может и не стоит менять?» – включился в навеянную портретом фантазию рациональный голосок профессионального литератора. А что, если оставить всё как есть и только поменять антураж? То есть перенести место действия из Франции в Россию? А перенеся, тем самым заменить французскую галантную куртуазность на исконно рассейскую кондовость и посмотреть, что же из того получится. А что? «Се ла комильфо»... «не с па»?
В этом явно есть свой «шарм» и «магнифик»... – так или примерно так размышлял величайший романист эпохи. И уже совсем не слушая маловразумительных разглагольствований вконец разошедшегося сотника, Александр Дюма всё больше и больше погружался в свои писательские думы. И, как гласит легенда, вот тут-то его и осенило!
Ну, чем, скажите на милость, не сюжет для нового романа!
Да ещё такого, что поостывшая было после его «де Бражелонов»
к мушкетерской теме и уже донельзя пресыщенная дуэлями и шпагами французская публика просто-напросто ахнет. А если и не ахнет, то все равно восторженно воскликнет своё традиционно французское: «ой-ля-ля!». Да и попутно поднимет тираж изданий, что тоже весьма даже немаловажно...
Ведь именно этакой причудливой смеси первозданной славянской диковатости с настоящим, прямо-таки рыцарским благородством, по большому счёту, изысканному французскому читателю для получения им полной остроты ощущений и не хватает! Что, впрочем, и понятно, поскольку проистекают все французские литературные сюжеты исключительно в рафинированной атмосфере кружевных воротников и шёлковых перчаток, где эту самую диковатую остроту ощущений и днём с огнем не сыщешь. А мы тут ему, этому пресыщенному читателю, возьмём, да и преподнесём: вместо фламандских кружев посконную сермягу, а вместо ботфортов лапти.
Нате, мол, вам, мсье, экзотическую кулебяку со сбитнем вместо традиционного какао с круассаном...
Плюс ко всему, всё ещё сохранившийся в народе Франции после Наполеоновских войн, искренний интерес к казачеству. Да и вообще, не стоит забывать о том демографическом факте, что именно после стояния в Париже казачьего корпуса атамана Платова в нём резко возросла рождаемость...
А поскольку теперь этим живым воплощениям франко-казачьей дружбы где-то около сорока, то есть люди они уже вполне состоявшиеся, то и деньги жалеть на роман о своих малоизвестных предках они вряд ли будут. Потому как давно известно, что зов крови – есть зов крови, и уж его-то обмануть никому невозможно...
Так, или примерно так, согласно легенде, размышлял великий писатель. А поскольку человек он был весьма даже решительный, то уже на следующий же день Александр Дюма, натянув на себя ради вхождения в образ черкеску деда Никишки с погонами казачьего сотника и лихо нахлобучив набекрень кубанку, уселся за стол, решительно отодвинув в сторону как теперь нечто абсолютно ненужное многочисленные бутыли с недопитым чихирём.
И вот якобы там, в этой затерянной среди Кавказской Линии убогой землянке, сидя под сенью старинной парсуны, охваченный небывалым вдохновением величайший мастер приключенческой литературы и начал своим знаменитым каллиграфическим почерком с бесчисленными кудреватыми завитушками, заносить в свой украшенный мушкетёрским крестом блокнот наброски нового романа. Озаглавлен он был, не без тонкого намёка на некую ассоциативную аналогию «Les trois bouzateurs», а на его титульном листе, там, где положено было бы быть фамилии автора, скромно красовалась надпись «Alexander D.».
Помогал же в работе над «Тремя бузотерами» «Александру Д.» дед Никишка, отнесшийся к французской затее со всем пылом своей неуемной казачьей натуры. Он охотно и весьма деятельно предоставлял писателю необходимые ему для написания романа российские реалии, будучи при нём кем-то наподобие консультанта по «ле кестьон дан ля рюс». То есть по русскому вопросу. И та информация, что получал Дюма от деда Никишки, позволяла ему даже вполне вроде бы традиционные, если не сказать, что заезженные литературные эпизоды, вдруг к удивлению для самого себя, представлять совершенно в другом свете. И не только представлять, а порой даже выводить их в абсолютно неожиданные сюжетные линии, с совершенно иной, напрочь лишенной куртуазности морально-нравственной основой. Но при этом непременно с каким-то непередаваемым, пусть зачастую и по-российски тяжеловесным, но всё-таки шармом.
Плюс ко всему, к полнейшему изумлению Дюма, по мере вникания в российскую действительность исследовавшего аналогии по линии «казачья сабля – мушкетёрская шпага», перед ним вдруг открылся совершенно новый, доселе неведомый ему пласт русской культуры, который он окрестил как «ле арт арме де козак». То есть казачье боевое искусство.
Углубившись же в него, Александр Дюма вдруг с болью в своем насквозь французском сердце, с величайшим прискорбием был вынужден осознать тот очевидный факт, что его мушкетёры с их шпажонками против казачьего боевого искусства, гм... как бы это помягче сказать... в общем, не особо конкурентноспособны. Примерно так же, как кавалерия Мюрата на Бородинском поле против казаков атамана Платова. Вот такая, для истинного француза получилась откровенно невесёлая «се ля ви»...
Познавал же казачье боевое искусство Дюма, естественно, с помощью деда Никишки, который несмотря на ранение и более чем почтенные года, в этом деле оказался настоящим «маэстро». Рассказывая что-то Дюма, сотник мог выхватить шашку и начать наглядно демонстрировать ею какое-либо вращательное движение. А поскольку свободного места в землянке было не очень много, то в целях экономии последнего, дед Никишка, совершенно спокойно и даже не прерывая разговора, мог вращать немалого размера шашечный клинок... между своими узловатыми и крепкими, как корни дерева, пальцами. А мог, выйдя вместе с Дюма из землянки, с маху запрыгнуть на коня, и неожиданно вскочив в седло ногами, так стоя и проскакать вдоль берега, на скаку, шашкой и кинжалом срубая ветки встречных деревьев.
«Куда там до этого французским вольтижёрам...» – горестно вздыхал Дюма, с изумлением наблюдая, как стоя рядом с ним, сотник вдруг падал на бок и боком начинал быстро перекатываться по земле, умудряясь в процессе всего этого выхватить подаренный ему писателем капсюльный пистолет. А выхватив, взвести курок, и не прерывая качения, каким-то непостижимым образом ПРИЦЕЛЬНО выстрелить, да ещё так, чтобы сбить пулей сидящую на сторожевой вышке ворону.
Зато всего того, что касалось благородной дуэли, дед Никишка вообще не понимал. По его понятию такой ситуации, чтобы и казак был один, и его противник тоже был бы один – вообще никогда не существовало. Потому как всегда, противников у казаков оказывалось весьма и весьма «боку». То есть много, а то и вообще «боку» с приставкой «гранд». Да что там далеко ходить, приводил резонный довод сотник, если даже сейчас, вот их – казаков на этой заставе где-то всего с полсотни, а воюющих с ними горцев аж несколько аулов. Как ни крути, а иначе как «гранд боку» такое количество противника и не назовёшь...
Спорить с подобными доводами было затруднительно. Да Дюма и не спорил. Он принимал всё именно так – как оно есть, старательно вникая своим пытливым умом как в диковато-непонятные российские реалии, так и в столь загадочную и малопонятную для иностранца русскую душу. А, досконально вникнув, гением своего таланта начинал в очередной раз выводить такую сюжетную интригу, в которой даже он сам, уже дойдя где-то до середины, всё ещё не знал, каким именно будет её конец. При этом конец интриги всегда получался захватывающим и абсолютно неожиданным, да ещё неизменно, каким-то прямо-таки пронзительно нравственным.
Как известно из трудов многочисленных биографов великого писателя, Александр Дюма обладал исключительной, можно даже сказать фантастической работоспособностью. И потому уже где-то через неделю кропотливой работы его блокнот оказался полностью исписанным, а роман готовым. Оставалось только по приезде во Францию его слегка переработать, и тогда эту настоящую, заделанную на русском порохе литературную бомбу вполне можно было бы отдавать в издательство.
Но вот тут-то о том, что именно у Дюма дальше не заладилось, легенда умалчивает...
Вполне может быть, что не захотел родоначальник мушкетёрского жанра дискредитировать благородную мушкетерскую шпагу, сравнивая её с казачьей саблей в явно невыгодном для неё свете. Или же, будучи до мозга костей патриотом Франции, и предчувствуя скорую Крымскую войну, где России опять придётся скрестить оружие с его родиной, Дюма не посчитал возможным пропагандировать боевое искусство «потенциального противника». Кто знает? Но только уехал Дюма с Кавказа, лишь прихватив с собой на память казачью черкеску с кубанкой. При этом блокнот с вытесненным на обложке мушкетёрским крестом великий литератор, широким жестом щедро расточающего свой талант гения, без тени сожаления оставил на долгую память своему новому «шер ами», «гранд пер Никише»...
На этом, собственно, первая часть легенды и заканчивается. Вторая её часть начинается уже в веке двадцатом, когда во время первой мировой войны, в родную кубанскую станицу прибыл для поправки здоровья, после полученного на германском фронте ранения, подъесаул лейб-гвардии сводноказачьего полка Александр Дарташов. Деду Никишке он приходился правнуком.
Кавказская война уже давно закончилась, дед Никишка уже с полвека как мирно покоился на станичном погосте, а на месте той самой землянки теперь стоял утопающий в цветущем саду добротный двухэтажный курень. Сами же Дарташовы, будучи на протяжении нескольких поколений, начиная с деда Никишки, потомственными казачьими офицерами по законам Российской империи уже давно числились дворянами. Причем один из них, как мы видим, даже был удостоен высочайшей чести служить в императорской лейб-гвардии.
И вот, как-то маясь от вынужденного безделья, Александр Дарташов, совершенно случайно, в старинном дедовском сундуке нашел стародавний блокнот в кожаном переплёте, на обложке которого был вытеснен уже изрядно затёртый крест явно мушкетёрского образца. А в том, что этот крест является именно мушкетёрским, Александр, любимой книгой которого, начиная ещё с кадетских времен, были как раз «Три мушкетёра» – нимало не сомневался.
Он был, как и всякий офицер императорской лейб-гвардии, великолепно образован, а также преотлично владел французским языком. Вплоть до того, что учась в Николаевском кавалерийском училище, он даже как-то, держа пари, перечёл «мушкетёров» в подлиннике, Дарташов начал с интересом листать пожелтевшие страницы блокнота. Что-то об этом блокноте, вкупе с откуда-то взявшимся на Кавказе Дюма и какой-то диковинной парсуной, якобы своего легендарного предка, он уже когда-то от кого-то слышал. Но, правда, очень давно и очень смутно. На уровне семейной легенды...
Как бы оно ни было, но постепенно Александр Дарташов начал вчитываться в пожелтевшие от времени блокнотные страницы, покрытые каллиграфическим, изобилующим многочисленными завитушками почерком, и вскоре он уже никак не мог от них оторваться. А, оторвавшись только после полного прочтения, подъесаул взял толстую тетрадь в твердом коленкоровом переплёте, на титульном листе которой четким почерком профессионального военного написал: «Три бузотёра», поставив на месте авторской фамилии, как оно и было в оригинале, «Александр Д».
Первоначально Дарташов намеревался только лишь перевести найденный роман на русский язык. Но по мере работы, подыскивая подходящие переводы для лихо закрученных сентенций великого Дюма, Дарташов увлекался, невольно добавляя кое-что и от себя лично. Особенно это касалось всего связанного с казачьим боевым искусством, в котором он был большой дока. И потому его как родового казака и подъесаула лейб-гвардии, изложенная в «бузотёрах», пусть зачастую и лестная, но всё-таки неистребимо французская интерпретация такого сложного этнокультурного явления, как боевое искусство казачества, далеко не всегда и не во всём устраивала.
Кроме этого, казачий офицер, видимо, действуя «на злобу дня», также взял на себя смелость усилить некоторые моменты национально-политического характера. Особенно в области донельзя циничного и плохо скрываемого под завесой цивилизованности откровенного хищничества, которое с завидным постоянством проявляется западноевропейским миром в отношении по-славянски доброй и по-душевному открытой России. В общем, Дарташов описал именно тот западноевропейский подход к «русскому вопросу», претворение в жизнь которого, он только что вдоволь насмотрелся на германском фронте и, кстати, именно от последствий которого он сейчас и находился на излечении. И кто, скажите на милость, его, раненного на защите Отечества офицера, посмеет за это упрекнуть?
Причем, как за право иметь собственное отношение к западному миру, так и за внесение в роман некоторых корректив?
Тем более, что по большому-то счёту, о том, что «Les trois bouzateurs» написаны именно великим Дюма, прямых указаний нигде не было. А что касаемо скромной авторской подписи «Alexander D.», то и он сам – подъесаул лейб-гвардии Дарташов – тоже Александр. Причем именно «Д.»... Так что в данном случае речь может идти отнюдь не о плагиате, а скорее о некоем соавторстве. Если не об авторстве вообще, учитывая те юридические тонкости, которые возникают в связи с якобы имевшим место фактом добровольного дарения блокнота прадеду, с последующим прямым унаследованием подаренного его потомками. Причем, как самого блокнота, так и его содержимого...
Окончив работу, а заодно и подлечившись, подъесаул вскоре снова оказался на германском фронте. Дальше последовал сокрушительный залп «Авроры» и прочие всем известные события, в которых он – Александр Дарташов – принял самое активное участие, сполна пройдя скорбный путь верного присяге офицера императорской лейб-гвардии. От Ледяного похода до пули в висок из трофейного парабеллума, пущенной на новороссийской набережной прямо у сходней отходящего в Константинополь парохода...
Причем в заплечном вещевом мешке упавшего в холодную морскую воду тела, как гласит легенда, и находилось всё имущество бывшего лейб-гвардейца. В том числе и блокнот с вытесненным на кожаной обложке мушкетёрским крестом.
Третья часть легенды начинается уже в наши постсоветские времена. Собственно говоря, это уже и не легенда в полном понимании этого слова, а скорее серые, напрочь лишенные романтизма будни.
Правда, не без светлой надежды на лучшее...
Оказалась, что та коленкоровая тетрадь, в которую подъесаул заносил перевод «бузотеров», не канула в лету вместе с французским оригиналом, а каким-то чудом сохранилась, всплыв на поверхность в начале смутных девяностых годов. Причем всплыла она почему-то не в писательско-гуманитарной среде (впрочем, была ли та среда – в те не слишком наполненные гуманизмом годы – тоже большой вопрос), а в узком кругу спортсменов-единоборцев, занимавшихся возрождением отечественного боевого искусства. Ну, а для них эта тетрадь с рукописью была прежде всего неким учебным пособием по казачьему боевому искусству, и не более того. То есть стала восприниматься примерно так же, как в конце восьмидесятых ими воспринимались в изобилии ходившие по секциям единоборств различные наставления с секретами шаолиньских монахов, японских ниндзя и прочих «самураев».
Там восточные «самураи» – здесь отечественный подъесаул императорской лейб-гвардии. Да ещё такой, который не в пример большинству других мастеров российских единоборств, канувших в лету вместе со своим индивидуальным мастерством, так и не передав его последующим поколениям, поступил как раз наоборот. То есть, следуя мировой единоборческой традиции, взял, да и оставил секреты национального боевого искусства в пользование своим потомкам, каковыми мы сейчас и являемся. Так что всё нормально и вполне укладывается в менталитет отечественного спортсмена-единоборца, а, следовательно, оставленное наследие вполне можно изучать.
Вот его и изучали. При этом на художественную часть этого своеобразного «пособия» большинство единоборцев особого внимания не обращало, и зачастую всё то, что напрямую боевых искусств не касалось, просто-напросто за ненужностью отбрасывало. Примерно так же, как раньше они поступали с витиеватыми восточными философствованиями в различных «шаолиньско-самурайских» наставлениях.
Так уж получилось, что к этой, весьма специфической среде спортсменов-единоборцев, специализирующихся на отечественных боевых искусствах, имеет честь принадлежать и автор вот этих самых строк. И вот, после десятка лет активной циркуляции слухов о некой легендарной «лейб-гвардейской» рукописи с «классным пособием», как-то раз и ему в руки попала достаточно объемистая пачка ксерокопий. Причем на первой странице стопки разлохмаченных листов четким почерком, несомненно принадлежащему профессиональному военному, стояла фамилия автора «Александр Д»...
Увы, состояние «пособия» было весьма плачевно, если не сказать большего. Донельзя заляпанные листы были затрепаны до степени полного рассыпания в руках, а многие из них, судя по всему, просто-напросто отсутствовали (как, например, листы, проливающие свет на появление романтического казачьего портрета в мушкетёрском плаще). Но несмотря на это, общая сюжетная интрига произведения вполне сохранилась, причем там, где повествование обрывалось, пропущенное, при наличии хотя бы минимальной фантазии и желания, без особого труда можно было додумать.
Имея склонность к искусствам как к боевым, так и к несколько более возвышенным, автор этих строк, с непередаваемым удовольствием перечитал всю рукопись от корки до корки. Благо опыт работы с дореволюционными текстами у него присутствовал, и на качество восприятия все эти «яти» с «ерами» никак не сказались. Общее впечатление после прочтения рукописи было весьма восторженным, хотя отсутствие примерно половины текста всё же иногда удручало. При этом сам первоисточник, чудесным образом всплыв в начале девяностых годов, к середине двухтысячных куда-то бесследно испарился. И как поговаривали знающие люди, многозначительно намекая на некие могущественные темные силы, – на этот раз окончательно...
А раз оно так, то учитывая всю важность романа о «трёх бузотерах» для становления отечественного боевого искусства, равно как и его явную востребованность в деле воспитания патриотизма у нашей молодёжи, нами и было принято предерзкое решение, взять да и восстановить столь нужное обществу произведение. Причем восстановить, опираясь исключительно на собственные скромные литературные способности, что мы, как говаривали в старину «ничтоже сумнявшиеся», и содеяли. То есть дописали, как умели, отсутствующие страницы, добавив уже от себя лично современное понимание геополитических процессов, а также некоторые достижения психологической науки. Тем более что в общий контекст романа они влились весьма даже органично и его никак не испортили.
Ну, а что у нас в результате из всей этой затеи получилось – решать уже не нам...
В заключение мы ещё раз выскажем ту не лишенную оттенка крамольности мысль, что то, что во всей этой казачье-мушкетерской легенде истинно, а что нет – мы лично судить не беремся. И тихо так, полушепотом добавим – да и другим особо не советуем...
Но при этом стопроцентная правда заключается в том факте, что именно великому Дюма принадлежит крылатое выражение о том, что «для меня история – это тот гвоздь, на который я вешаю свою шляпу». А раз так, то что, скажите на милость, мешает нам, следуя заветам мэтра, поступить точно так же, но слегка с российским уклоном?
...Например, вместо мушкетёрской шляпы взять да и повесить на вбитый «по-французски» гвоздь российской истории нашу отечественную казачью папаху...
И скажите, положа руку на сердце, ну разве она этого недостойна?
ПРОЛОГ
События, которым посвящено наше повествование, произошли в наиболее достославные, хотя и наполненные истинным драматизмом времена, положившие начало самой блистательной эпохи нашего государства.
То есть тогда, когда безнадежно одряхлевший за время сытной византийской изнеженности двуглавый орел, успев в Грозную пору только лишь слегка попорхать на средних высотах русского небосклона, после своего, казалось, было уже окончательного падения в Смутное время, вдруг неожиданно стал уверенно подниматься ввысь. И никто в мире еще не знал, что на целых три столетия, от направления его полета во многом будут зависеть судьбы европейской и азиатской цивилизации. Что, пережив тяжкие невзгоды Смутного времени, не распавшись на удельные княжества и не дав поглотить себя сопредельным державам, русское государство вскоре предстанет перед изумленным миром величайшей Российской Империей.
Империей, величие и деяния которой сравнимы с тем следом в мировой истории, который оставили после себя Рим и Византия...
И вот когда, перед глазами изумленной Европы, на бескрайних Российских просторах вдруг возьмет, да и возродится величие третьего Рима, то ничего кроме резкого неприятия, сей примечательный факт у Старого света не вызовет. И НИКОГДА просвещенный европейский разум, не сможет смириться с существованием у себя под боком, варварской империи каких-то диких полускифов.
Потому и начнутся в мировой истории бесконечные противостояния Российского двуглавого орла. Сначала со шведским синеголубым львом, потом с хищными орлами тевтонов и австрийских Габсбургов. Дойдет даже до того, что игривый галльский петушок, как-то раз возомнив себя равным Российскому орлу, нагло прилетит поклевать русского жита на безбрежных полях великой России...
Но это все потом. А пока... пока, в первой половине семнадцатого века, Россия только собирается с силами для своих будущих великих свершений. И будучи уже не Московским княжеством, но еще и далеко не Российской Империей, она находится где-то в промежуточной, «околодержавной» фазе, вошедшей в историю под метким названием «Московия». Но даже она, эта полуимперская «Московия», движимая неуклонной логикой геополитического развития, уже, на своем южном направлении, начинает потихоньку подбираться к границам раскинувшейся там грандиозной империи турок. К блистательной империи, которую сельджуки смогли воздвигнуть на месте ушедшей в небытие православной Византии, срубив ятаганами двуглавых орлов царьградских императоров, и водрузив на их место знамя султана Османа с золотым полумесяцем.
Обосновавшись на руинах Византии и превратив православный Константинополь в исламский Стамбул, турки играючи покорили всю переднюю Азию, прилегающую часть Европы и даже часть северной Африки. После чего, обнаружив тот факт, что по большому счету, покорять вокруг им больше-то и нечего, турецкие султаны стали с нескрываемым интересом следить за своим северным соседом, прикидывая в уме, насколько суровый российский климат пригоден для жизни теплолюбивым поданным Оттоманской Империи...
В общем, все шло к тому, что противостояние двух мировых держав вскоре станет неизбежным, и оно обязательно выльется в долгую череду затяжных кровопролитных войн. И именно так оно, в конце концов, и вышло, а всего таких войн в истории русско-турецких отношений будет двенадцать. Ни много, ни мало, но двенадцать раз Российский двуглавый орел будет насмерть биться с Блистательной Портой, пока своей, израненной об острые края полумесяца грудью, не продвинет границы русской цивилизации от дремучих лесов Московии до заснеженных гор Кавказа. А, продвигая её чеканной поступью русских полков, заодно уж не оросит своей и чужой кровью, раскинувшиеся между северными лесами и Кавказскими горами обширные южные степи.
И вот на стыке двух мировых держав, в тех самых южных степях, которые еще только предстоит пройти России в своем победном продвижении на юг, по среднему и нижнему течению могучей реки Дон, жил красивый вольный народ, именовавший себя казаками.
Народ ещё издревле бывший по своему вероисповеданию ПРАВОСЛАВНЫМ, и это всё притом, что волею судьбы, таковым он являлся среди откровенно иноверческого, и далеко не отличающегося особой религиозной толерантностью азиатского окружения. Да ещё в краю, который и называли-то в ту лихую эпоху весьма красноречивым наименованием «Дикое Поле». А поскольку «Поле» действительно было «Диким», то и вся жизнь казачьего народа, во всех своих проявлениях, была подчинена исключительно требованиям военного обустройства, и даже страну своего обитания казаки иначе как «войском» не называли.
Потому, кстати, и прослыли они в истории как народ великих воителей.
И вот именно в первой половине семнадцатого столетия, когда с юга, непосредственно к устью Дона уже давно подошла и укрепилась Турция, а с севера только начинает подбираться чуть запаздывающая Россия, неумолимый ход истории подводит донских казаков к необходимости окончательного выбора между двумя соседствующими исполинами.
И каков он будет в конечном итоге – известно каждому ...
Но пока, на момент описываемых событий, Московский царь еще уважительно общается с казаками через Посольский приказ, как с настоящей иноземной державой, а те с достоинством отвечают ему: «Здравствуй Царь-государь в Москве... и мы казаки на Тихом Дону...». Но, правда, при этом казаки не гнушаются исправно посылать в эту самую Москву станицу за хлебным и пороховым припасом, выдаваемым русским государством вольным донским казакам в качестве жалования за исполнение царевой службы. Весьма, кстати, в те времена необременительной. Такой, что зачастую и не сразу поймешь, по своей или по царевой воле казак воюет?
Воюет себе казак, как оно казаку и положено, добывает себе зипун, потом, согласно закону, его дуванит, не вдаваясь в политические тонкости, и все тут. А ему за это (почитай за то, чтобы московитов зря не трогал) еще и хлебом с порохом приплачивают. Да за такое уважительное отношение, в случае чего, не жалко и Сибирское царство завоевать, а потом русскому царю им поклониться, «пущай уж он ея володеет»...
Ничего не скажешь, умны были русские цари... ох, и умны, что завели такой порядок, потому как турецкие султаны до подобного, так и не додумались. Видимо это был как раз тот случай, когда русская смекалка оказалась сильнее восточной хитрости. Вот и не посылали казаки в Стамбул своих станиц за ежегодным припасом, а раз так, то и вообще с турками они предпочитали разговаривать только на языке оружия. А ведь могло бы быть и иначе...
И кто знает, где бы тогда прошла современная граница России. Вероятно, так и осталась бы где-нибудь на границе дремучих русских лесов. Как не крути, а в области того, что через три столетия назовут геополитикой, Кремль оказался куда дальновидней Сераля.
Хотя в тридцатые годы семнадцатого столетия, сами казаки всех этих политических и дипломатических хитросплетений, конечно же, не ведали. Зато они точно знали совсем другое. Например, то, что левый берег батюшки Дона именовался «ногайским», а правый «крымским», потому как один из них был улусом различных кочевых татарских орд, а другой улусом самого Крымского хана. Правителя, по тем меркам, надо сказать, весьма даже неслабого...
Ну, а уж тот непреложный факт, что все эти ханы и мурзы, пусть порой и номинально, но все же были вассалами султана Оттоманской Империи, казаков нимало не волновал. Впрочем, также как и то обстоятельство, что исходя из логически вытекающих из данного факта юридических последствий, получалась вроде бы так, что и вся окружающая Дон территория, с точки зрения средневековой юриспруденции, считалась как бы... турецкой.
И это при всём притом, что в ту хищническую эпоху, когда приглянувшиеся территории захватывались просто так – по праву сильнейшего, наличие столь мощного юридического обоснования, предоставляло Блистательной Порте все необходимые аргументы, дабы окончательно привести Донщину в своё «правовое поле». И всё шло к тому, что создание на Тихом Дону «Донского Пашалыка» Османской империи, теперь становилось всего лишь вопросом времени. Причем, времени не такого уж и далёкого...
Тем более что очень даже весомое начало будущему Пашалыку, в виде существования на Дону настоящего форпоста турецкой агрессии, османами было уже положено. Несокрушимой цитаделью, под османским красным санджаком с золотым полумесяцем, стоял ощетинившийся пушками и Ятаганами древний Азов, бывший в начале семнадцатого века самой настоящей турецкой крепостью и носивший, в соответствии со своим восточным статусом, имя «Азак-Кала». И поскольку поставленный в незапамятные времена в самом, что ни на есть гирле Дона, Азов вследствие своего стратегического месторасположения, контролировал все сношения казаков с внешним миром, то был он донцам, воистину, как кость, причем именно в «гирле». То есть в горле.
Потому и желали казаки только одного. Поменять в Азове, опостылевшую им тюркскую приставку «кала» на русскую «град». И разразившуюся вскоре войну, когда горстка казаков, отчаянно бросит вызов величайшей в мире Османской Империи, можно будет с полным правом считать «казачье-турецкой». Причём с приставкой
– «первая»...
А тот беспримерный героизм, что проявят в ней казаки – подвигом, достойным витязей Куликова поля и Чудского озера.
Но пока, казаки к войне только подспудно готовились...
...Итак...
ЧАСТЬ 1. «И ПОЛОЖИША ТАДЫ ЁН СВОЮ КОЗАЦКУ САБЛЮ, НА АЛТАРЬ СЛУЖЕНИЯ РУССКОМУ ГОСУДАРЮ» ОТ ТИХОГО ДОНА В НЕСПОКОЙНУЮ МОСКОВИЮ. НАЧАЛОСЬ... ИЛИ ПОЧЕМУ «ПОЛЕ» НАЗЫВАЕТСЯ «ДИКИМ»
Погруженный в свои невеселые думы о прощании с отцом, Ермолайка полдня ехал по Ногайскому шляху, пока на въехал в густую, обступающую дорогу леваду, и здесь, на небольшой, окруженной зарослями орешника полянке, он вдруг почуял неладное...
Не увидел, не услышал, а именно ПОЧУЯЛ, как учил его когда-то чуять опасность дед. Воспитывая внука, мудрый дед, где молитвой, где заговором, а где и специальными, не шибко гуманными упражнениями, развивал в молодом еще тогда Ермолайке «нутряное чуйство». Терпеливо делая это до тех пор, пока, для начала, не научил его передвигаться ночью с завязанными глазами. Сперва ощупью и только ползком, потом стоя и осторожным шагом, а потом и вовсе быстрым бегом... В результате всего этого, после снятия повязки, дед сумел развить у внука способность, каким-то неведомым образом уклонятся, от летевших в него из кромешной темноты стрел с тупыми наконечниками...
И несмотря на то, что наконечники были тупыми, они все равно пребольно били по неокрепшему еще тогда, отроческому телу Ермолайки, оставляя на нем лиловые синяки и кровавые ссадины. Потом, правда, синяков и ссадин, со временем, становилось все меньше и меньше, а постепенно они и вовсе исчезли. Тогда дед стал надевать на внука небольшую по размеру, но чрезвычайно тяжелую кольчужку, а наконечники у стрел после этого стали самые, что ни наесть, боевые...
Только Ермолайка поначалу об этом даже не догадывался, чуя стрелу еще до того, как она окажется в полете, и привычно отклоняясь от неё, даже не замедляя при этом ночного бега. Так он и бегал. То по степи, то по лесу каждую ночь, ощущая, но, не видя, незримо присутствующего где-то рядом в темноте деда (и как он старый – то, только и успевал?), пока как-то раз, вместо привычного гудения тетивы лука и мягкого шороха летящей стрелы, не услышал гром выстрела и посвист пролетевший мимо него пули из дедовской пистоля...
И ничего... пролетела себе и ушла куда-то в ночную степь... Поскольку грохот выстрела и вжиканье пули над головой, Ермолайка услышал уже только после того, как привычно уклонился от выстрела, только на этот раз, как оказалось, уже огнестрельного. Ну, а о том, что пороховой заряд того пистолетного выстрела, хитрым дедом был сознательно ослаблен, то про это Ермолайке, ведать было совсем даже без надобности...
Уже много раз, дедовская наука спасала Ермолайке жизнь. Не подвело «нутряное чуйство» его и на этот раз, безошибочно указав на опасность, исходящую от двух сросшихся, прямо над дорогой деревьев, и от распложенных за ними густых зарослей кустарника...
Не подавая вида и не поднимая полуприкрытых векам глаз, Ермолайка незаметно освободил от стремян ноги и полностью расслабил тело, весь без остатка, отдаваясь одному лишь «нутряному чуйству». Ничего вокруг визуально не видя, с сознанием, специально наполненным пустотой, Ермолайка, повинуясь внезапной, пришедшей из глубин подсознания команде, как был, так и откинулся назад на круп коня, уходя от падающей на него сверху опасности. И вовремя...
...Соскальзывая с лошадиного крупа спиной вперед на землю, Ермолайка успел отметить сброшенную с дерева, и накрывшую с головой кобылу, крупноячеистую рыбацкую сеть. Сгруппировавшись в полете, и проведя при приземлении, с целью погашения энергии падения, страховку одновременными ударами обоих рук по уплотненному грунту шляха, и еще толком не видя противника но чуя его повсеместно, Ермолайка боком перекувыркнулся в сторону и резким рывком вскочил на ноги.
И в то место где он только что лежал, взметнув облачко пыли, ударила, и осталась торчать, покачивая растрепанным оперением, черная татарская стрела. Гыркнув своим родовым, идущим еще от скифов боевым кличем, Ермолайка выхватил саблю, и, подхватив левой рукой, свисающую за темляк, с запястья левой руки нагайку, прыгнул в заросли орешника, предварительно выставив вперед ногу.
Прыгая, он твердо знал, что его боевой «гырк», искусству исторжения которого его обучил всё тот же дед, наверняка предоставит ему, столь необходимое сейчас психологическое преимущество, как минимум, вызвав в рядах врага, хоть секундное, но замешательство. Что для человека, оказавшегося подвергнутому внезапному нападению, было весьма даже немаловажно, поскольку, начиная с этого момента, элемент внезапности противника напрочь аннулировался.
Ужасающе жуткий, несший в себе атавистические отголоски еще пещерных времен и какие-то по-настоящему звериные рыки звук, потряс воздух, и... смирно стоящая до того под сетью лошадь, с испуганным ржанием, отчаянно суча передними копытами, свечой взвился вверх. Потом она стремительно прыгнула вперед, выдернув за собой из кустов, двоих, судорожно вцепившихся в сеть, незадачливых ловцов одиноких путников...
«Татарва» – молнией пронеслось в Ермолайкиной голове, в тот момент, когда его выставленная вперед нога, с глухим уханьем вошла в живот показавшегося в кустах врага, тем самым, отбросив его на пару саженей назад. Внезапно очутившись в зарослях лещины среди скрывающихся противников, Ермолайка одновременно раскинул руки, рубанув по бокам от себя сразу саблей и нагайкой.
Сабельный клинок, срезая листву и мелкие ветки, в конце своего движения, со всего размаху вошел во что-то твердое... Но при этом явно не деревянное, а скорее костяное, поскольку раздавшийся при этом крик, живо напомнил Ермолайке предсмертный хрип, обычно издаваемый человеком с разрубленной головой.
Тогда Ермолайка быстро повернулся влево, туда, куда он перед этим вслепую жиганул нагайкой, и там сквозь ветки кустов, он разглядел держащегося за лицо врага. «Точно, татарин»... успел подумать Ермолайка, краем глаза отметив расшитую витиеватым узором тюбетейку, автоматически выщелкивая перед собой нагаечную плеть. И совершенно правильно сделал, поскольку за свое, обожженное нагаечным ударом лицо, идентифицированный Ермолайкой как татарин противник, держался только своей левой рукой. В то время как его правая рука, из которой исходил, тускло поблескивающий сабельный клинок, совершала стремительное движение сверху вниз, по направлению к Ермолайкиной голове...
Но вовремя выхлестнутая нагаечная плеть, к счастью для молодого Дартан-Калтыка, успела-таки встретить опасность, и пребольным ударом шлепка по внутренней стороне запястья, сбила с линии удара татарскую руку, тем самым, слегка отклонив траекторию сабельной атаки. Это дало Ермолайке спасительную возможность, легким движением волны тела увернуться от разящего клинка. После чего Ермолайка, оптимально используя движение разворота тела, окончательно вывел из строя противника, по-казачьи выбрыкнув ногу на удар «соколик». Согнутая в колене нога, выставив вверх подошву, на резком развороте корпуса нанесла ребром ступни, удар прямо в солнечное сплетение татарина, заставив его скрючится, и. наклонив голову, неосмотрительно подставить свой по-азиатски бритый затылок...
Более удобной мишени для удара по шее сверху вниз, металлическим концом рукояти нагайки, и придумать было трудно...
Краем уха, отметив хруст, раздробленных кованной шалыгой, шейных позвонков, Ермолайка резко развернулся вправо и оказался лицом к лицу уже с другим, наступающим на него противником. И тут Ермолайка понял, что он был не прав. Это была не привычная для Дикого поля «татарва», а скорее лихие ватажники, или говоря по-современному обычные бандиты, причем весьма даже интернационального состава, поскольку теперешний Ермолайкин супротивником, татарином явно не являлся.
Перед казаком сейчас, во всей своей красе, стоял заросший бородой до самых глаз, явно спустившийся с кавказских гор абрек, с рванной каракулевой шапкой на голове и прямым обоюдоострым кинжалом типа кама в волосатых, засученных по локоть руках...
«Не иначе как воровская ватага»... – молнией пронеслось в Ермолайкиной голове, но отмеченный позади себя шум, не иначе как принадлежащий заходящему с тыла очередному врагу, заставил его отвернуться от кавказца, и сделав два прыжка назад выскочить из кустов. То же самое сделали и его противники, выходя из зарослей, так что теперь они оба находились у Ермолайки на открытом пространстве и... на одной линии. Последнее обстоятельство, в условиях боя «на два фронта» было просто жизненно необходимым, поскольку теперь Ермолайка имел возможность, хоть и вполглаза, но сразу контролировать обоих противников.
Зашедший на него сзади, а теперь, вследствие своевременного разворота Ермолайки оказавшийся от него справа человек, действительно был врагом. И ни каким-нибудь там, нейтральным «неприятелем», а самым, что ни наесть «лютым ворогом». Поскольку первое, что профессионально отметил Ермолайка, то это самый натуральный, выставленный в его сторону ятаган, причем типично турецкого вида. А поскольку за ним ясно просматривалась и красная феска с кисточкой на макушке, то вполне даже можно было предположить, что этот, нападающий на Ермолайку «ворог», есть никто иной, как сбежавший почему-либо из Азова турок, решивший в Диком Поле попытать счастья в лихом разбойничьем промысле...
Что и говорить, противники весьма даже серьезные...
В бою у Ермолайки, как и у любого нормального казака, действия всегда опережали мысли, поэтому параллельно с размышлениями о турках и ятаганах, обе его руки уже успели провести две молниеносные восьмерки. Причем таким образом, чтобы клинок сабли и плеть нагайки взвиваясь одновременно, один над другим, общим слитным движением разом обрушились на обоих, стоящих справа и слева противников. В результате, нападавший слева кавказец, попытавшийся было, но так и не успевший подставить своим кинжалом, прилетевшему по непонятной круговой траектории сабельному клинку защитный блок, получил скользящий режущий удар по лицу. Выронив кинжал, он зажал рану обоими руками и покачнулся...
А пошедшая в это же время по правую сторону нагайка, захлестнув плетью ятаган, с дребезжащим звоном, вырвала его из турецкой руки. Дальше последовал резкий разворот корпусом в сторону обезоруженного турка, сопровождающийся весьма незамысловатым, нанесенным со всего размаху сабельным ударом, угодившим тому точно посередине фески...
Поскольку выдергивать застрявший где-то в районе турецкой груди клинок, у Ермолайки времени не было, то, отпустив сабельную рукоятку, он высоким прыжком развернулся назад, в сторону так и стоящего абрека, при этом наотмашь нанеся ему хлесткий и уже достаточно прицельный удар нагайкой. Кожаный шлепок плети, с зашитой внутри себя пулей, со свистом врезался чуть пониже каракуля, с хрустом раздробив височную кость кавказца
Приземлившись чуть раньше падения тела кавказца, Ермолайка на мгновение замер в склоненном положение, чутко вслушиваясь, а точнее «вчуйствовываясь» в окружающую его обстановку. При этом он своей правой, свободной от оружия рукой, совершенно машинально подобрал, случайно отказавшийся под его ладонью кинжал. Непосредственно перед Ермолайкой, противников, за исключением только что поверженных, уже не было, но при этом его «нутряное чуйство», буйно клокотало и било в затылок, отчаянно сигнализируя о смертельной опасности. Причем направленной именно со стороны ничем не защищенной спины, где в районе левой лопатки, Ермолайка, вдруг, явственно ощутил пронзительный холодок ...
Не испытывая больше судьбу, Ермолайка как был, так и рухнул ничком на землю, тут же перекатившись в сторону...
...Оказалось, что удар ногой, нанесенный им в прыжке первому из спрятавшихся в кустах противников, только на мгновение отключил тому сознание, отшвырнув его наземь. И вот сейчас превозмогая острую боль в животе, он, достав из-за широкого кушака два длинноствольных пистолета, спускал курок одного из них, целясь прямо в склоненную спину Ермолайки...
Перевернувшись на спину, и ощутив кожей лица горячее дыхание пролетевшей над ним пули, Ермолайка не целясь, бросил в смутно виднеющийся силуэт противника, только что подобранный им кинжал. Плохо сбалансированный и мало приспособленный для метания кинжал, по сути, представляющий собой средних размеров меч, ударил по неприятелю плашмя, только лишь на мгновение, ошеломив его своей увесистостью. Но даже такой, малопродуктивный удар, тем не менее, сумел замедлить процесс прицеливания из второго пистолета, а также позволил Ермолайке выхватить из голенища ичиги засапожник, и, лежа на спине, проделать короткий взмах рукой.
Хорошо сбалансированный клинок засапожного казачьего ножа, блеснув на солнце отполированным лезвием, по рукоять вошел в шею стрелка, заставив того, с булькающим визгом повалится на землю, в тщетной попытке, зажать скрюченными пальцами, фонтаном хлещущую из рассеченной сонной артерии кровь...
Подобрав с земли, длинноствольный, так и не успевший, благодаря вонзенной во вражескую шею зализке, разрядится в его спину пистолет, Ермолайка, особо не прицеливаясь, выпалил в крону дерева, с какого на него была сброшена сеть. Как и ожидалось, ответной реакцией на выстрел, оказалось только шевеление листвы, непроизвольно произведенное спрятавшимся там человеком, когда мимо него прошуршала не прицельно выпущенная пуля. Но поскольку, сам себя он, тем самым, уже обнаружил, то следующий выстрел, произведенный уже из Ермолайкинного, выхваченного им из-за кушака пистоля, был стопроцентно прицельным.
Ломая в полете ветки, бывший набрасыватель сетей рухнул у корней дерева, обозначив этим полную и безоговорочную победу казачьего оружия над интернационально-разбойничным, одержанную донским казаком Ермолайкой в этой части поля битвы.
Но теперь внимание казака полностью переключилось в ту сторону, куда недавно с ржанием убежала его кобыла, волоча за собой запутавшихся в сети двоих супротивников. И вскоре, именно оттуда, осторожно осматриваясь по сторонам, показался один из них, полностью утвердив Ермолайку в полиэтничности состава напавшей на него шайки.
Надвинутая на глаза мышастого цвета шапка, донельзя рванный Зипун, а также онучи с лаптями, вкупе с лопатообразной, но давно нечесаной бородой, и заткнутым за веревочный пояс топором, всё выдавало в приближающимся разбойнике типичного представителя северного славянского соседа. Не иначе как какой, вконец замордованный боярами в Московии холоп, вознамерился было податься «в казаки», но, будучи в казачью общину, по какой-либо причине не принятым, пошел себе гулять с кистенём на дорогу. Причем именно с кистенём... отметил спрятавшийся за кустами Ермолайка, аккуратно откручивая шалыгу, и доставая из рукояти нагайки, спрятанный там небольшой нож зализку.
Приближаясь, московит размахивал кистенем, старательно раскручивая самый простенький колоброд, представляющий собой, всего-навсего прямую восьмерку. Причем делал это настолько непрофессионально, допуская не только ломанные движения, но даже касания самого себя крутящейся цепью кистеня, что Ермолайка невольно усмехнулся. Уж лучше ты бы, топор, что ли достал... дрова-то, чай, рубить-то уж точно умеешь...
...И дождавшись, когда отчаянно размахивающий кистенем разбойник поравняется с кустами, Ермолайка, с нагайкой в левой в руке, и со скрытой в правой ладони зализкой, спокойно вышел на просвет и стал прямо перед ним. Прогнозируемая реакция столь психологически выверенного хода, не заставила себя ждать. Узрев внезапно оказавшуюся перед ним опасность, московит было попытался ускорить раскручивающийся кистень, в результате чего... ошибок в его действиях стало совершаться гораздо больше. И теперь Ермолайка нимало не сомневался, что ВКРУТИТЬСЯ, в до такой степени небрежный колоброд, ему особого труда не составит.
Выпустив из ладони, и оставив висеть на темляке рукоять нагайки, и аккуратно заткнув зализку сзади за Кушак, Ермолайка, сначала руками, а потом и волнообразными движениями тела, стал старательно повторять ход вращения кистеня. И на втором обороте восьмерки он уже был полностью готов. Теперь все его тело, казалось, слилось с направленным против него же оружием, чутко реагируя на все его движения.
Сейчас бы этому разбойничку, взять бы, да и поменять траекторию вращения цепи, но, по-видимому, ничего другого он просто не знал. Потому на третьем цикле движения, Ермолайка был уже полностью «вписан» в восьмерку, что дало ему возможность, оставив цепь с гирькой на конце, летать где-то в стороне от себя, приблизиться вплотную к натужно раскручивающему кистень московиту. При этом рука Ермолайки, как бы продолжая раскручивать тот же самый, что и цепь колоброд, сначала накрыла запястье разбойника, потом поднырнула под него обвивая руку, и резко дернулась назад...
Вырванный из разбойничьей руки кистень, жалобно звякая цепью, отлетел в сторону, шагов за восемь...
Продолжая правой рукой круговое движение, Ермолайка, основанием раскрытой ладони, плотно припечатал противника снизу-вверх в его бульбообразный нос. Разбойник закинул голову назад и, захрипев от острой боли, схватился за расквашенную переносицу.
После чего Ермолайка, острым носком ичиги, коротко ударил по выступающей над лаптем противника боковой косточке, хорошо, по личному опыту зная (спасибо деду), насколько этот вроде бы простой удар, порой бывает болезнен. Увидев, что удар возымел нужное действие, и бородатый разбойник, схватившись за ушибленную косточку прыгает на одной конечности, Ермолайка резко присел на своей левой ноге, и активно помогая себе руками, крутнулся вокруг своей оси, выставив назад правую. Получившейся «косой», он подсек ногу неудачливого кистенщика, угодив тому пяткой ичиги в икроножное сухожилие. Что тоже было делом весьма даже болезненным...
Взревев, от уже тройной боли рёвом раненного медведя, разбойник из Московии, разбрызгивая расквашенным носом кровь, рухнул спиной на траву. И в тот же миг над ним склонился Ермолайка, многообещающе приставив к открывшемуся горлу московита, лезвие выхваченной из-за кушака зализки.
Казалось еще немного и... и одним душегубом на Дону, да и на Руси станет меньше...
Но рука казака, до этого преспокойно уложившая с полдесятка различных ворогов, на этот раз дрогнула...
– Живи уж, коли ты русский... да уперед, мотри мне, более не попадайся... – Сказал Ермолайка и убрал острое как бритва лезвие, с заросшего жестким волосом горла, по которому, загнанным зверьком, судорожно метался беззащитный кадык...
Пощадив собрата по славянству, Ермолайка вложил зализку обратно в нагайку, и спокойно пошел подбирать оружие, а также осматривать доставшиеся ему по праву победителя трофеи. Вскоре со стороны дороги показалась его лошадь, за арчак которой тянулась спутанная сеть. И поскольку второго «сетьеносца» нигде видно не было (не иначе как дал деру), то Ермолайка вскочив в седло, продолжил свой путь.
Навстречу славе и приключениям...
«ГРАНИЦА НА ЗАМКЕ» ИЛИ НА КОРДОНЕ РУССКОГО ГОСУДАРСТВА
– Эй ты, на кобыле, стоять иде стоишь, а то аки пальну... услы-шал грозный окрик Ермолайка, и из-за рогатки, перегораживающей, вьющуюся среди дремучего леса дорогу, выглянул человек с испитым лицом, и в оборванном красном кафтане, направляя прямо в лицо казаку дуло пищали.
«Нечищено»... машинально отметил про себя Дарташов, рассмотрев бурые пятна, в пляшущем прямо перед лицом ружейном стволе. Кроме того, пищаль, столь грозно выцеливающая Ермолайку, по своей конструкции была фитильной, но при этом ее, долженствующий воспламенять заряд фитиль, почему-то не дымился... Так что угрозу в свой адрес, прирожденный и прекрасно разбирающийся в оружии казак, при всем желании, серьезно воспринять никак не мог. Но, тем не менее, демонстрируя свои мирные намерения, Ермолайка остановился и смиренно сложил на арчаке седла руки.
– Слязай, щас с тобой начальство баить зачнёт... – грозно добавил бдительный страж рогатки, выходя из-за нее полностью. На ногах стража были надеты лыковые лапти, что в сочетании с не стреляющим ружьем, рваным кафтаном и перекошенным от многодневного пьянства лицом, вызвало у Дарташова легкую улыбку.
– Ах, так ты еще и лыбишся... да я табе... – задохнулся от ярости страж, но что именно он смог бы сделать Ермолайке в отместку за его улыбку, так и осталось в тайне, поскольку из ближайших кустов, в этот момент показалось то самое «начальство».
Начальство имело не менее драный кафтан, но в отличие от предыдущего стража было обуто в стоптанные войлочные уляди. Выйдя из-за кустов и важно направляясь к рогатке, начальство подтянуло портки и заправило в них рубаху. Но при этом, правда, забыло перевесить на левый бок саблю, очевидно повешенную, незадолго перед тем на шею, для пущего удобства хождения по нужде.
– Дак... понятно-о-о... лазутчика турского спымали, – глубокомыс-ленно промолвило начальство, распространив вокруг запах застарелого перегара. – Слязай наземь, и айда к тиуну в съезжую избу, да мотри мне, не дури, а не то – с этими словами начальник грозно взялся двумя руками, за так и болтавшуюся на шее саблю.
Вытерпеть подобное проявление воинственности, уже было превыше всяких сил, и Ермолайка, откинувшись назад в седле, откровенно расхохотался. Так, как может хохотать только молодой и сильный, ничего не опасающийся в своей жизни, и абсолютно уверенный в себе человек.
И без того красное лицо начальника кордонной стражи (а именно таковым он и являлся) нехорошо побагровело...
Безуспешно пытаясь, вследствие отсутствия соответствующего размаха для вынимания, выдернуть из болтающихся на шее ножен саблю, разъяренный начальник, воинственно взвизгнув: «держи вора», широко растопырив безоружные руки, отважно бросился на Дарташова.
Продолжая от души хохотать, Ермолайка, нагайкой отведя в сторону направленное на него дуло не стреляющей пищали (так, на всякий случай), спокойно высвободил из стремени правую ногу, и подогнув носок ичиги кверху, встретил подбежавшего начальника стражи несильным ударом ступни, прямо в покрытый похмельной испариной лоб.
От неожиданного удара «начальство», раскинув ноги грузно осело прямо перед копытами Ермолайкиной кобылы, и выпучив глаза, беззвучно, как вытащенная на берег рыбина, открывало и тут же закрывало рот. Воцарившуюся на кордоне Менговского острога Воронежского воеводства немую сцену, прерывало только лихорадочное щелканьем пищальной жагры с незажженным фитилем, безуспешно взводимой и спускаемой в сторону Дарташова.
– Ну, мужики, служивые... – отсмеявшись, промолвил Ермолайка, сам того не осознавая, что этими двумя словами, он абсолютно четко обозначил социальное и воинское сословие стражников. – Да какой же я есмь лазутчик турский? Свой я... – и, перекинув через седло ногу, добавил – хошь зараз докажу?
– Ну... – угрюмо буркнул так и продолжающий сидеть на земле начальник кордонной стражи, смекнувший, что подозреваемый им в шпионаже сам, скорее всего к тиуну не пойдет, а вступать с ним в схватку, дабы доставить его туда насильно бравому защитнику рубежей и законности уже как-то расхотелось... – Ну, докажи...
– А вот зараз ответствуй мне, рази басурманские лазутчики, хлебное вино пьють?
– Да не в жисть... с глубоким знанием дела согласился начальник кордонной стражи.
– А вот мотри сюды, – и с этими словами Ермолайка, достав из кульбаков припасенный, на всякий случай, штоф с хлебным вином, вытащил зубами пробку, и, поднеся горлышко к губам, сделал добрый глоток. – Ух, хороша... – ничуть не кривя сердцем, произнес Дарташов, вытирая рукавом архалука мокрые губы.
Увидав штоф и учуяв привычный запах спиртного, причем ни какой-нибудь там сивухи, а самого натурального хлебного вина, ставшего на Руси после внедрения польской водки, чем-то наподобие дефицита, начальник кордонной стражи живо вскочил на ноги. После чего, не без опаски, приблизившись к Ермолайке, хитро прищурил плутоватые глазки, и неумело скрывая в голосе вожделение, произнес:
– А можа у табе там и не вино вовсе, а скажем... кумыс какой, аль татарская буза? – высказал предположение алчущий похмелится начальник, тем самым тонко намекая Ермолайке на необходимость проведения соответствующей дегустации.
– Да ну... какой там кумыс. Да на-ка, спробуй сам... – протянул штоф Ермолайка.
Молниеносно схватив, как хватает кошка пробегающую мимо мышь, протянутый ему для опознания штоф, начальник кордонной стражи, зажмурив глаза, припал к нему своими липкими губами. У стоящего рядом, опершегося на свою пищаль стволом вниз, незадачливого стрелка, вперившего немигающий, как у змеи взгляд в ритмично подергивающийся кадык начальства, из уголка рта потекла слюнка. Насытившись, начальник опустил штоф, громко выдохнул, и утерев губы полой дранного кафтана степенно закусил заботливо припасенной для таких дел луковицей. После чего довольно рыгнул, и заметно потеплевшим взглядом посмотрел на Ермолайку.
– Кажись не кумыс, – слегка нетвердым голосом вынес он дегустационное резюме, и, не глядя, протянул ополовиненный штоф своему напарнику.
– Ну, а подорожная грамота у табе имеется? – Продолжило выполнять свои служебные обязанности, уже заметно покачивающиеся начальство.
– А как же – ответил Ермолайка, доставая из-за пазухи письмо Дартан-Калтыка к своему односуму Николке Тревиню.
– Ага, посмотрим... – многозначительно промолвил начальник кордонной стражи, держа перед собой написанное войсковым псарем письмо верх ногами, и усердно щуря на него, в тщетной попытке сфокусировать расплывающийся взгляд, свои слезящиеся глаза. Наконец-то узрев, поставленную Дартан-Калтыком для солидности войсковую печать, он с чувством честно выполненного долга возвернул бумагу обратно, солидно проговорив:
– Ну, ни чаво... бумага в порядке. Так бы сразу и обсказал... Ехай... – и обернувшись назад, резво бросился отбирать штоф у чересчур надолго припавшего к нему напарника.
Расправившись со штофом и лихо разбив его прикладом пищали, тем самым, как они полагали, уничтожив следы пьянства, оба стражника, наконец, взялись за рогатку и отволокли ее в сторону, отворив Ермолайки кордон в Менговской острог.
Проехав десяток саженей уже не по Дикому полю, а по земле Московии, слева от дороги Дарташов усмотрел в кустах тело и третьего стражника кордона. Тот лежал на спине и, обратив вверх, выпирающий из расстегнутого кафтана, немалого размера живот, безмятежно спал...
В МЕНГОВСКОМ ОСТРОГЕ
После знакомства с тремя, столь доблестно охранявших кордон Русского государства, бравыми вояками, на месте острога Ермолайка ожидал увидеть ну, разве что, какие-нибудь халабуды или чиганаки. Увиденное же, приятно его удивило.
Выехав на отвоеванную трудолюбивым топором дровосека у леса, покрытую пнями территорию, Ермолайка остановился перед солидного размера земляным валом, покрытого сверху добротным частоколом из заточенных сверху брёвен. На правом краю частокола возвышалась небольшая бревенчатая башенка, над которой гордо развевался стяг с двуглавым орлом, и выглядывало в сторону Дикого Поля дуло небольшой пушчонки. Как не крути, а с военной точки зрения, острог был вполне даже сносным фортификационным сооружением, в котором запросто можно было оборонятся, от налетающих из глубин Дикого Поля лихих наскоков кочевых орд.
Как англичане, по мере колонизации Америки, ставили в диких прериях бревенчатые форты против индейцев, так и Московия, защищая себя от набегов, возводила в своих дремучих лесах деревянные остроги. Да еще, нимало не заботясь об экологии, создавала между ними сплошные завалы и засеки, препятствующие татарским отрядам продвижение по лесным сакмам. Отчего вся гигантская линия оборонительных сооружений, протянувшаяся по всей южной окраине Русского государства, и называлась «Засечной чертой».
Проехав вдоль заполненного до краев зловонной жидкостью рва, из которого раздавалось жизнерадостное кваканье лягушек, Ермолайка приблизился к перекинутому через ров мостку, упирающегося в открытые настежь бревенчатые ворота. Охранявшие ворота стражники, числом четверо, аккуратно прислонив к стене бердыши и пищали, сидели на корточках и увлеченно играли в зернь. Мимоходом окинув проезжающего в воротах казака откровенно скучающим взглядам, они так и не сочли нужным прервать свое увлекательное занятие, видимо рассудив, что надлежащий контроль и проверку, всякий въезжающий в острог путник, уже прошел на кордоне...
Изнутри Менговской острог представлял собой типичный, входящий в Засечную черту, острог Русского государства,
Десятка два-полтора, рассыпанных там и сям изб с маленькими огородиками, мрачноватого вида строение барачного типа для крепостного гарнизона и кривая улочка между ними. В центре, небольшая бревенчатая церковь, неподалече трактир с постоялым двором, конюшня и обязательная съезжая изба на въезде.
Рядом со съезжей избой, как живое олицетворение государевой власти, важно стоял тиун. Это был Антип Перфильевич Михрюткин. Сейчас он, красный и распаренный, (видно только что, вышедши с бани), почесывал волосатую грудь под накинутым на голое тело кафтаном, а на голове его, как печная труба, возвышалась высотная горлатная шапка. Сшитая из соболиных горлышек, она была впору какому-нибудь средней руки боярину, и вообще-то говоря Михрюткину, по его, не шибко высокому тиунскому чину, никак не соответствовала. Но поскольку имел наш Антип Перфильевич пристрастие к высоким головным уборам, а здесь, в этой глухомани, как не крути, а выше его власти не было, то и позволял он себе эдакую вольность. Тем более что лес – вот он, сразу же за стеной начинается, а уж соболей-то там, каковых главному начальнику сих мест постоянно в качестве посулов подносили, в русскому-то бору и вовсе не меряно...
Телосложение Антип имел весьма дородное, и своему начальственному статусу как нельзя лучше соответствующее. Начиная от огромного, выпяченного вперед живота, по которому стелилась заботливо ухоженная борода, до столбообразных коротковатых ног. Да и личиной он, от чиновного люда средней руки, никак не отличался. Обязательная плешь под шапкой, разъевшиеся щеки с круглым носом посередине, да плутовато бегающие глазки, неопределенно водянистого цвета, под густыми кустистыми бровями.
И вот, в тот момент, когда в воротах острога показался Ермолайка, стоящее возле съезжей избы, и вальяжно почесывающее пузо, этакое олицетворение государевой власти, изволило вести неспешную беседу с господином, одетым во все черное.
Разодетый во все черное, и тем чрезвычайно похожий на грача господин, был достаточно высок и сухощав. При этом его костистое лицо имело, откровенно надменное и хищноватое выражение, усугубляемое вздернутыми, и не по-русски стреловидными усиками. А его цвета вороньего крыла, и слегка тронутые сединой на висках волосы, были как-то уж совсем непривычно для России семнадцатого века, коротко и аккуратно подстриженными.
На плечах незнакомца был черный кунтуш, на голове меховая шапка с вырезом спереди, из которого верх торчало длинное черное перо, а сбоку висела в того же цвета ножнах сабля, эфес которой, как гардой, был перехвачен стальной цепочкой.
Проезжая мимо съезжей избы, Ермолайка невольно бросил взгляд на стоящих у обочины столь колоритных людей, и с первого взгляда, определил весь облик черного человека КАК НЕРУССКИЙ. В отличие, например, от стоящего рядом с ним тиуна, обличье которого за версту выдавало в нем типичного уроженца средней полосы России.
Прервав на полуслове беседу, и внимательно проводив колючим взглядом, из-под надвинутой на глаза черной шапки, проезжающего мимо казака, черный господин произнес с легким нерусским акцентом:
– А это есть кто? – после чего требовательно, как человек имеющий право указывать, ткнул в спину удаляющемуся Ермолайке пальцем, рукой затянутой, несмотря на весеннее тепло, в черную кожаную перчатку.
– Эйтот-та? – Преисполненный важности тиун, который как настоящий хозяин хотел показать приезжему господину, что он в своих владениях знает всех и вся, степенно изрек со знанием дела. – Эйтот видать приезжим будет. Видать в Воронеж, аль ишо куды направляется...
Холодный взгляд черных глаз нерусского незнакомца, полоснувший Михрюткина как лезвие сабли, заставил его невольно поежится.
– Я зело не кохаю случайных проезжих, особливо егда выполняю поручение самого... – и, нагнувшись над волосатым ухом тиуна, черный господин одним выдохом вполголоса выпалил – ... Гнидовича-Ришельского!
Произнесенное имя возымело на тиуна ошеломляющее действие. Его пышущее здоровьем лицо, от природы розоватого, как у доброго хряка цвета, сначала стало лилово-пунцовым, а потом залилось мертвенной бледностью.
– Дык, я ж оно... ежели что... я ж Модесту Зорпионовичу завсегда готовый... да хучь щас... – еле пролепетал Антип Перфильевич, почтительно снимая с головы горлатную шапку, и мучительно соображая, что же именно ему требуется предпринять, дабы прямо сейчас продемонстрировать свои верноподданнические настроения, относительно упомянутого Ришельского-Гнидовича. Так ничего толкового и не сообразив, но руководствуясь многолетним инстинктом начальственного самосохранения, гласившим, что в непонятных ситуациях, да еще и на глазах еще большего начальства, прежде всего, непременно надлежит проявлять рвение, Михрюткин, так и не рискнув одеть шапку, резво побежал к постоялому двору, привычно вихляя, а где надо то и перепрыгивая через многочисленные ухабы.
Неспешно направляющийся к тому же самому постоялому двору Дарташов, с легким недоумением проследил глазами, за стремительно обогнавшим его тиуном, успевшим буквально перед самой лошадиной мордой, проворно юркнуть в гостиничные ворота. Спокойно въехав во двор, Дартан-Калтык спешился у коновязи, и стал по-хозяйски обстоятельно привязывать к ней свою кобылу. В этот момент из дверей трактира, вывалился собственной персоной, сам кабацкий целовальник, и придав своей лоснящейся от сытной жизни, весьма жуликоватой физиономии, как можно более зверское выражение, начальственно окрикнул Дарташова:
– Эй, ты... ты, там чаво?
– Да ничего – недоуменно ответил Ермолайка, – вот лошадь привязываю...
– Не положено тута – с еще более грозным видом заявил трактирщик, но после этих слов озадаченно замолчал, видимо соображая, что же именно было «не положено» делать в его владениях. В поисках ответа, целовальник вопросительно повернул голову к двери, из которой осторожно выглядывала багровая, от только, что совершенной пробежки, и что-то с присвистом нашептывающая ему рожа тиуна. Услышав подсказку, несколько мгновений лицо кабацкого целовальника отражало лихорадочную работу мысли, после чего оно просветлело, и трактирщик глубокомысленно изрек:
– Не положено тута кобыл привязывать. Токмо коней можно. Вот!
Лицо Ермолайки, которому уже дважды за сегодняшний день наступили на больную мозоль, указав на пол его лошади, насупилось... Подбоченясь и бросив на трактирщика внимательный взгляд нехорошо прищуренными глазами, он, тем не менее, пока сдерживался. Не дело это по каждому пустяку драку затевать...
– А пошто кобыл нельзя? – на всякий случай спросил Дарташов, имея наивное предположение, что здесь имеет место какое-то недоразумение.
– Ага! – Обрадовался целовальник, – так ты еще и бунтовать будешь – и неожиданно громко завопил – Караул! Держи татя!
На его призыв, как будто только и ждали, тотчас из кабацких дверей, с дикими воплями выбежало человек восемь кабацких ярыжек и половых, вооруженных кто дубиной, кто ухватом, а кто и вовсе сковородкой на длинной ручке. Защищая своего хозяина, они с верностью дворовых псов бросились на Дарташова, но как по команде разом остановились на безопасном расстоянии, в саженях двух, продолжая при этом разноголосно вопить и воинственно размахивать свои холопским вооружением. Вслед им, из дверей выглянула довольно ухмыляющаяся физиономия Михрюткина, с уже гордо надетой на голову высокой боярской шапкой.
Надо сказать, что нашему Дартан-Калтыку, как прирожденному казаку, несмотря на еще незрелый возраст, уже неоднократно доводилось участвовать в различных боях и сражениях. Одним презрительным взглядом оценив боевой потенциал противостоящей ему холопско-трактирной братии, он, не трогая ни сабли не пистоля, спокойно достал из-за пояса казачью нагайку и, раскрутив ее над головой, сделал две молниеносные восьмерки, с одновременным шагом в сторону супротивников.
И одного этого шага, уже оказалось достаточным для того, чтобы всё это кабацкое воинство, дружно как по команде, отступило сразу на три...
Еще несколько таких Ермолайкиных шагов, сопровождаемые свистом крутящейся нагаечной плети, и ряды ярыжек непременно должны были бы окончательно дрогнуть и рассеяться, после чего сражение вполне можно было бы считать законченным. Но простодушный Дарташов не учел всей полноты холопско-трактирного коварства...
Тем временем, как трактирная рать геройски вела брань (причем в обоих смыслах этого слова) с казаком, сам кабацкий целовальник, с невиданным проворством бросился обратно в дверь кабака. На своем пути он сбил оказавшегося на пути тиуна, и уже через пару мгновений, разорвав натянутый на раму бычий пузырь, буквально вывалился из окна на землю. Таким нехитрым маневром, он оказался на противоположной, от протекающей во дворе баталии, стороне кабака.
Там, схватив валявшийся рядом с пустыми ведрами коромысло, кабацкий целовальник, согнувшись в три погибели, крадучись стал пробираться вдоль стены к месту стычки, имея тайную мысль, в случае обнаружения его противником, одеть коромысло на плечи и прикинуться идущим к колодцу по воду...
Коварный замысел целовальника удался как нельзя лучше... Он успел подобраться к Дартан-Калтыку сзади, как раз в тот момент, когда его холопы, разом побросав свое оружие, с визгом бросились врассыпную
Визг холопов заглушил крадущие шажки приближающего врага, и тогда на голову Дарташова, к вящему ликованию кабацкого воинства, с уханьем и хрястом обрушился удар коромыслом. От полученного удара, взор казака помутился, и он как подкошенный упал на спину, прямо под ноги кабацкого целовальника, остолбенело стоящего с обломком коромысла в трясущихся руках. Толпа кабацкой челяди, неожиданно увидев врага поверженным, с воинственными воплями, геройски набросилась на обездвиженное тело, и стала бесстрашно пинать его ногами.
– Назад... – раздался негромкий голос с легким иностранным акцентом, подействовавший на геройствующих холопов, как поданная хозяином команда на обученную собачью свору. После чего, к распростертому на земле Дарташову, неспешным шагом подошел одетый во все черное нерусский господин. Ярыжки с половыми при его приближении бесследно испарились, зато по правую от него руку, быстро нарисовался преисполненный важности от собственного могущества тиун, уже с гордо надвинутой на глаза горлатной шапкой.
– Молодец, – похвалил черный господин тиуна и покровительственно похлопал его по плечу – мы Модесту Зорпионовичу о сём похвальном рвении всенепременно доложим...
При этих словах лицо Михрюткина расплылось в счастливой улыбке, и, не зная как выразить обуревавшие его восторженные чувства, он от всей души дал подзатыльник, так и стоящему столбом, с куском отломанного коромысла в руках, и трясущемуся как осиновый лист кабацкому целовальнику.
– Пшёл вон отседа... – громко гаркнув, и дав напоследок пинка, еле улепетнувшему на трясущихся ногах трактирщику, он опять повернулся к господину в черном и, выпятив вперед грудь добавил. – Дык мы Модесту Зорпионовичу завсегда рады стараться, а надоть будет и не такое смогём...
– Сиё зело похвально, похвально... – не обращая уже никакого внимания на лепетавшего уверения в преданности тиуна, машинально произнес господин в черном, задумчиво глядя на лежащего без чувств Дарташова. – Так, а эйто что у него... – и выхватив из ножен саблю, он сабельным острием подцепил торчащий из разорванного ворота казачьего бешмета сложенный лист бумаги.
– Ага... послание к казачьему голове Николке Тревиню, от евойного односума и ясаула Дартан-Калтыка... Зело интересно, интересно... В этот момент лежащий у его ног Дарташов слабо застонал и открыл глаза. Стоящий над ним господин в черном, с саблей в одной руке и с его письмом в другой, было единственным, что ему довелось при этом увидеть, так как в тот же момент, сапог тиуна с яростью обрушился на его, и без того, раскалывающуюся от боли голову...
– Прекратить! – остановил Михрюткина, с занесенной для нового удара ногой, резкий окрик господина в черном. И после небольшого молчания, тоном, не терпящим возражений, он отдал распоряжение:
– Подобрать, выходить и отправить в Воронеж. За сим всё... – С этими словами господин в черном вложил саблю в ножны и спрятал письмо себе в карман, нисколько не сомневаясь в том, что все его указания будут в точности исполнены.
И тут же потеряв всякий интерес к происходящему, он отвернулся и устремился к спускающейся по крыльцу постоялого двора, весьма миловидной женщине.
ПРИБЫТИЕ В ВОРОНЕЖ И НАЧАЛО СВЕТСКОЙ ЖИЗНИ
В точности исполняя поручения, отданные таинственным господином в черном, трактирные ярыжки отнесли безжизненного Дарташова на сеновал. Там местный лекарь промыл и обвязал тряпицами его раны, предварительно приложив к ним лекарственное снадобье, которое он самолично тут же и изготовил, старательно пережевав щепотку земли и пороха, с сушенной лягушачьей лапкой и паутиной.
Оставляя Ермолайку без сознания одного на сеновале, ярыжки проявили к нему невиданную доброту и заботу, даже не обчистив его карманы, а когда он очнулся, то и вовсе, принесли ему от имени кабацкого целовальника цельную краюху хлеба, шмат сала, две луковицы и добрую ендову с квасом. От столь заботливого ухода, молодой организм Дарташова, просто не мог, не поправится, и уже через три дня он опять был в седле.
Без малейшего сожаления оставив, столь гостеприимный Менговской острог, Дартан-Калтык уже на следующий день, без всяких приключений достиг конечной цели своего путешествия – славного града Воронежа, бывшего в ту эпоху, чем-то наподобие столицы южнорусского края.
От увиденного им, потрясающего воображение великолепия, у молодого и неискушенного жизнью казака, просто захватило дух...
Вообще-то говоря, Дарташову на своем веку уже доводилось видеть различные города и веси. Это кроме своего родного Черкасска, слывшего, надо сказать, по тем временам весьма немалым городом. Например, он видел Паншин городок, тот, что стоит у волжской переволоки, а ежели взять всё тот же турецкий Азов, то оно и вовсе... Но все равно, такой лепоты и градостроительного разноширья, Ермолайка себе даже во сне представить не мог.
Стоя на берегу одноименной с городом речки, он, с восторгом и удивлением зрел перед собой, раскинутое на холмах верст аж на пять обширное городище. В центре городища, окруженная немалого размера посадом, стояла бревенчатая крепость с многочисленными башнями. Прямо не дать, не взять, а настоящий Кремль...
«Ух, ты... ну, прямо как Москва...» – вспомнил Ермолайка батькины рассказы о столице, и с этой минуты, те тени сомнения, которые он все ещё, чего греха таить, порой испытывал, предпочтя столице московитов столичный град южного воеводства, у него полностью развеялись.
Сняв свой походный архалук и переодевшись в парадный чекмень, Дарташов воспользовался наплавным мостом на бударах, и благополучно переправился на тот берег. Там он среди разночинного люда миновал посад, и, не без трепета в сердце, въехал в открытые крепостные ворота...
Путь к славе и богатству был открыт. По крайней мере, именно так полагал Ермолайка...
– ...Стой, кто таков? Куды прёшь? – перегородил дорогу Дарта-шову бердыш вратника, выглядевшего на удивление опрятным, и не в пример стражам Менговского кордона, в меру тверёзым. При этом копьё второго вратника уперлось своим острием, прямо в верхнюю часть груди Ермолайки, так и, норовя соскользнуть к незащищенной куяком шее...
Уже наученный опытом общения со служилым людом Московского царства, Ермолайка, гордо приосанившись в седле, и небрежно подбоченясь, грозно изрек.
– Донской казак Ермолайка Дарташов, изволит ехать к голове городовых казаков Тревиню, по поручению евойного ясаула Дартан Калтыка! Пшёл вон отседа... – и с этими словами Ермолайка несильно хлестнул нагайкой охранника ворот по его бумазейной шапке.
Вчерашние холопы, а ныне «служилые люди по прибору», быстро отвели оружие в сторону, и покорно, стянув бумазейные шапки, поклонились столь знатному казаку, обнажив свои стриженные под горшок головы.
Миновав ворота и въехав в город, Дарташов очутившись на широченной, сажени в четыре, а то и пять, мощенной деревянными мостками улице. Вдоль улицы стояли строения самой разнообразной архитектуры. В основном это были, конечно же, деревянные русские избы, но порой встречались и мазанные украинские хаты. А иногда, даже натуральные казачьи курени, кои пытливый глаз Ермолайки, сразу же выделял из общей массы Воронежских домов.
Подъехав к одному из них, Дарташов справился у румяной молодухи, копавшейся возле куреня в огороде, как проехать к стану городовых казаков. Выяснив, что стан расположен в казачьей слободе, там, где стоит терем казачьего головы батьки Тревиня, и, уяснив к нему дорогу, Ермолайка продолжил свой путь по петляющей вверх улице.
В КАЗАЧЬЕМ СТАНЕ БАТЬКИ ТРЕВИНЯ
Каменный терем казачьего головы Николы Тревиня оказался недалече, прямо за углом перед церковью, и был он, как оно и положено быть дому знатного казака – о двух уровнях и с непременной, проходящей вдоль всего второго этажа галдареей. Сам же двор терема, был обнесен не плетнем, и даже не забором, а вполне добротным частоколом, с видневшимися там и сям бойницами. Очевидно, дальновидный казачий голова не исключал возможности осады казачьей цитадели какими-либо супостатами, причем не обязательно пришедшими с Дикого Поля, и внутри русского города... Над воротами частокола был установлен казачий бунчук с белым конским хвостом.
Спешившись и привязав к коновязи перед частоколом свою кобылу, затем, сняв папаху и благочестиво перекрестившись на церковь, молодой Дартан-Калтык, зажмурив глаза, шагнул навстречу своей судьбе во двор полный казачьего народа...
– ...Так я ей и гутарю, ежели ты, боярышня, зараз белошвейку ожидала, то пошто же мне окошко в опочивальню отворила? Я чай, в сём швейном деле не шибко сведущ, зато в... – послышался Ермолайке мелодичный, приятный голос из стоящего у ворот небольшого кружка казаков.
– Гы-гы-гы... га-га-га... – донеслось дружное гоготанья луженных ка-зачьих глоток из другой группы, посреди которой, на саженной высоте, возвышалась голова высоченного запорожца, густым басом рассказывающего своим сотоварищам захватывающую историю:
– Тоди я, тому турку, й розмовляю, що долги трэба вэртать. Колы програв, так програв, скыдай шальвары. Сорому в цём нэ мае, як шо попэрэд моимы вочамы гузном свитыть, я ж тоби ны баба... а халат з чалмой, мабуть, тоби щей прыгодяться, можэшь соби оставыть. Воны мени зараз без надобности...
– Гы-гы-гы... га-га-га... – еще пуще захохотали казаки, и даже прохо-дящий мимо Ермолайка, не мог не улыбнуться, представив перед собой бесштанного турка в чалме и халате.
Подойдя к лестнице ведущей не галдарею, Дарташов невольно вынужден был остановиться, поскольку на ней, в этот момент, происходило весьма замечательное действие. Стоящий на середине лестнице, защищенный лишь мисюркой с кольчужной прилбицей и обнаженный по пояс пожилой казак, с помощью двух сабель, умело оборонялся от наседавших на него снизу молодых казаков. Великолепно работая саблями, казак в мисюрке умудрялся не только защищаться, но и ловкими ударами клинков сбивать с голов молодняка головные уборы. На его обнаженном мускулистом теле, во многих местах уже виднелись легкие царапины и небольшие, оставленные саблями нападавших струйки крови. Но, судя по всему, никакого сколь заметного внимания на подобные пустяки, он не обращал, продолжая удивлять окружающих филигранным мастерством бывалого воина.
Профессионально оценив как оборону матерого казака, так и промахи нападавших, Ермолайка терпеливо дождался пока все папахи молодняка будут сбиты на землю, и только тогда поднялся по лестнице вверх, дойдя до двери палаты казачьего головы. Охраны у дверей казачьего начальства не было, поэтому в очередной раз объясняться кто он и куда он, Ермолайке не пришлось.
Постучав и не дождавшись ответа, Дарташов не без труда открыл окованную железом дубовую дверь и оказался в просторной горнице. Посреди, увешанной различным оружием, горницы стоял стол, за которым расположились двое.
Во главе стола начальственно восседал сам казачий голова городовых воронежских казаков, батька Тревинь. Несмотря на свои почтенные годы, он еще был достаточно могуч и крепок. Его седой чуб белоснежной волной спускался с иссеченной многочисленными шрамами головы на стоячий воротник богатой, прямо-таки боярской ферязи. Горницу наполнял его густой голос, диктовавший послание молодому, сидевшему напротив него, писарю, склонившемуся с гусиным пером в руках, над листом желтоватой бумаги.
– ... И так уж оно, княже, от веку повелося, что казаки донеские сие есть людишки вельми вольныя и крестное целование отродясь не деяли, а посему и два лета тому назад под Смоленском, кады супротив ляхов Владиславовых вместях с русскими воеводами билися, то и тады оне хрест целомкать пред русским государем отказалися. А ежели так пред самим государем случилось, то и нам городовым сей обычай менять никак немочно. Понеже служить мы завсегда горазды, токмо волею казачьей поступиться нам негоже, не перед тобой князюшко, ни пред холопом твоим Модеской Ришелькиным. И даже не пред самим государем Михайлом Феодоровичем. На том челом тебе бьёт твой голова казачий Николка Тревинь, его ясаулы и сотоварищи...
– Уф, ну кажись всё. Перепишешь набело, поставишь мою печать, я подписуюсь и, опосля, снесешь в княжеские хоромы. Всё, свободен. – С этими словами Тревинь, поднял голову от стола и увидел стоящего в дверном проеме Ермолайку.
– Ты, чьих будешь молодец? Казак, али как? – И внимательно, сквозь царящий в горнице полумрак, присмотревшись к Ермолайке, добавил – Хотя... по обличью зрю, что кажись как казак... Не из верховых ли будешь казаче?
– Не-а, из низовых, из самой, что ни наесть коренной черкасни. – Ответствовал Дарташов и добавил – Привез поклон тебе, атаман, от твово давнишнего односума и ясаула, батьки мово Дартан-Калтыка.
– Это, который такой Калтык? С которым мы вместях из черкесского плена бежали? Лукаво прищурив глаза, намеренно исказил место своего нахождения в плену хитроумный Тревинь.
– Насчет черкесского не ведаю, о ём батяня мне ничего не гутарил. А вот про татарский полон в Крыму, было дело, обговаривал. Да еще про то, как вы по Волге-матушке вместях шарпальничали...
При упоминании эпизодов своей буйной голутвенной молодости, Никола Тревинь неожиданно прервал рассказ Ермолайки, резко став из-за стола, и приложив к губам палец, опасливо покосился в сторону окон. После чего, выйдя из-за стола, подошел к Дарташову и заключил его в свои медвежьи объятия.
– Ну, здорово Калтычонок, зело рад тебя лицезреть, похож, как же похож, такой же чубатый и прямоносый как и батька твой. Ну, и аки же он там? Всё еще в седле сидит, али уже всё больше у курене на печке полеживает? – обстоятельно начал расспрашивать о житие-бытие своего старого боевого товарища казачий голова. И получив не менее обстоятельные ответы, вплоть до подробного описания последнего похода донцов на ногайцев, в котором и сам молодой Дарташов принимал непосредственное участие, а то время как старый Дартан-Калтык командовал бабско-юношеским ополчением, батька Тревинь, наконец, спросил о главном.
– А к нам в Россию пошто пожаловал? Нешто на Тихом Дону тебе в тягость стало? Али ты, казаче, царю русскому послужить возжелал? И получив утвердительный ответ, добавил.
– Сие есмь зело похвально. В городовые казаки никак метишь?
– В них, батька-атаман.
– Ну, лады. Казак ты, судя по всему, справный. Чай не мужик сиволапый, так что службицу казачью сдюжишь. Ну, давай сюда батькину цидульку, а я покамест глуздом пораскину в какую сотню тебя приписать...
– Нету...
– Как нету? Да неужто батька твой, ясаул мой старинный Дартан-Калтык, не снабдил тебя в дорогу, какой-никакой грамоткой? Да быть сего не могёт. – С этими словами грубое, медвежьеподобное и иссеченное шрамами лицо казачьего головы приняло неприступное каменное выражение. Отстранившись от Ермолайки, он вернулся назад на место, сел обратно за стол и грозно сдвинув брови, начальственно изрек:
– Ответствуй!
– Да было, было оно письмишко то, – потупив от стыда очи, еле пролепетал Дарташов, и сбивчиво, перескакивая с одного на другое, поведал батьке Тревиню о своих злоключениях на Менговском остроге.
– Да, дела-а-а. – Только и произнес батька по окончанию Ермолайки-ного рассказа. – Ну, посуди сам, казаче, как мне тапереча с тобою быть? Ну, обличьем ты вроде бы как с Дартан-Калтыком схожий, ну а вдруг ты всё же кто другой будешь? А вдруг ты есть Модескин истец, в тайности засланный ко мне, дабы выведать мои замыслы? Как ты гутаришь, выглядел тот господин в черном, тот который спёр у тебя ту цидульку? А шрама у него на левом виске, случаем не было?
Припоминая лицо своего ненавистного ворога, взгляд Ермолайки случайно упал в окно, через которое отлично проглядывался двор и распахнутые настежь ворота. В воротах хорошо была видна часть коновязи, краешком выглядывал круп его, Ермолайкиной кобылы, а рядом с ней...
От увиденного глаза Дарташова гневно сузились, резко очертились скулы, и плотно сжались губы. Рядом с его кобылой, завернувшись, видимо для пущей маскировки, в черную епанчу, тайком всматриваясь в стан городовых казаков, стоял именно ОН, тот самый, столь ненавистный Ермолайке господин в черном...
– Энто он... – только и смог процедить сквозь сжатые от гнева губы Ермолайка. – Он, тот самый, с Менговского острога... Ну, погодь... – и рука Дартан-Калтыка непроизвольно легла на рукоять сабли, – зараз ужо я назад свою цидульку и возвертаю...
– Стоять! – оглушительно рявкнул, дернувшемуся было Дарташову батька Тревинь, и, повернув к нему, своё внезапно побледневшее лицо добавил. – Упаси тебя Бог, сынок, иметь какое-нибудь дело с сим человеком...
– Ни чё... семь бед один ответ... Сарынь на кичку! – и, не послушавши совета мудрого казачьего батьки, Ермолайка стремглав бросился к дверям...
– Эх, молодость, молодость, – глядя вслед убежавшему Ермолайке, задумчиво произнес батька Тревинь, пряча в густых белоснежных усах ностальгическую улыбку от сладостных воспоминаний, навеянных на него этим, уже порядком подзабытым за время русской службы, древним кличем казачьих шарпальников.
Тем временем, выскочив из дверей на галдарею и прыжком через перила перемахнув на лестницу, Дарташов, приземлившись на ступеньки, случайно толкнул плечом поднимавшегося по ней казака Захария Затёсина по прозвищу Затёс.
Надо сказать, что Захарий Затесин, в среде разношерстной казачьей братии, личностью был исключительной и весьма даже заметной. Дело в том, что его казачий род имел, ни много, ни мало, а более чем двухвековую историю службы Русскому государству.
Его предок Васька Затёс, родом из бродников, был одним из тех, кто после разгрома Золотой Орды Тамерланом, оставшись в опустевшем Диком Поле не у дел, решил в поисках лучшей доли податься на север. Надо сказать, что до этого, побывать в северных краях ему уже доводилось, причем на том самом Куликовом поле, где казаки впервые вышли на брань вместе с русичами сражаться за справедливость. Каковую казаки тогда понимали исключительно в обуздании узурпатора законной ханской власти в Орде, этого выскочки – темника Мамая. Так что места южной окраины Русского государства, были для Васьки уже отчасти знакомы.
Правда, до Москвы Затес тогда так и не доехал, решив временно остановиться в первом встреченном ему на пути большом городе – Рязани. Да так и остался там навсегда, тем более что Рязань, в те времена от Москвы сильно-то и не отличалась и даже временами с ней соперничала.
Надо сказать, что свое прозвище «Затёс» Васька получил, за свое искусное умение в бою обращаться сразу с двумя казачьими топориками – чеканами, кои носил он завсегда с собой не менее четырех. Причем два чекана он с двух рук, перед началом схватки, метал в противника, а с двумя другими в руках, быстро его «затесывал» каскадом молниеносных ударов.
Искусство Затеса, как нельзя впору пришлось на Рязанской земле, где он сначала вдоволь «позатесывал» литвинов князя Витовта, потом, опять-таки татар, а тут и до разборок Рязани с Москвой дело дошло. Так, что был городовой Рязанский казак Васька Затёс, всегда при деле, а значит, по тем временам, и при достатке.
Да и впрямь, чем не мила казаку такая жизнь, воюй себе в свое удовольствие, да тебе за это еще и жалованье регулярно платят. Ну, а ежели вдруг надоест, или там начальство обижать начнет, то вот она воля-то, прямо от Рязанских стен и до самых Кавказских гор тянется... Сел на коня, выехал за крепостные ворота, и поминайте люди добрые, как звали казака в бытность его на русской службе...
Только так и не сел Затес в седло и не выехал за ворота, а совсем даже наоборот, сначала домишко с огородиком себе прикупил, потом жонкой обзавелся – румяной рязанской молодухой, а та ему быстро целую ораву казачат и нарожала. Так и остался Васька Затес на русской службе, и даже дни свои окончил дома, в старости и в окружении многочисленных домочадцев, что по тем временам для казака было большой редкостью. Все рожденные от него Затёсы, Тихого Дона уже не знали, но городовыми казаками Руси служили исправно, бережно храня и передавая по наследству искусство казачьего «затесывания» чеканами.
Шли годы, десятилетия, потом века, и раздробленная слабая Русь вдруг стала весьма даже крепкой Московией, имея в дальнейшем явное устремление стать Великой Россией, и все это время, верой и правдой ей служили городовые казаки Затесины.
Один из них, примерно через век после натурализации в русском государстве легендарного Васьки Затёса, за героизм проявленный им во время исторического стояния на реке Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татарской зависимости, был удостоен служилого дворянства. А дед Захария, так тот во времена Иоанна Грозного, геройски проявив себя сначала при штурме Казани, а потом весьма преуспев как в Ливонской войне, так и на ниве опричнины, то тот и вовсе...
Впрочем, об этом в другой раз...
Затёсины на удивление благополучно пережили страшное Смутное время. Сначала, искренне не ведая, где же она есть, эта самая истина и справедливость, они всласть повоевали на всех сторонах и со всеми, с кем только было можно (в том числе и под знаменами атамана Заруцкого). А в последок, наконец-то осознав, где же она истинная правда-то для русской земли кроется, дружно встали под знамена князя Пожарского, и весьма деятельно поучаствовали в установлении долгожданного для Руси порядка. За что и были потом по-царски вознаграждены первым представителем династии Романовых, расширением своей родовой вотчины в Тверском уезде, причём исключительно за счет удела соседа, неосмотрительно павшего в смутное лихолетье на стороне Тушинского вора...
Новый царь, новые времена, новые порядки, и стали дворяне Затёсины приближены к царскому двору, уже даже и домом каменным в первопрестольной обзавелись... Только вот случилось вдруг так, что предпочел Захарий Затёсин не в государевых Кремлевских палатах выслуживать себе чины и титулы, а послужить, как и его дальний предок, простым городовым казаком на границе Русской державы со степью.
А таковым, пограничным с Диким Полем городом, в начале семнадцатого столетия оказался именно Воронеж...
Вот и поднимался сейчас, по лестнице на галдарею терема головы городовых казаков, русский дворянин и сын боярский Захарий Порфирьевич Затёсин, именуемый в казачьей среде по своему родовому прозвищу «Затёс».
Роста он был чуть выше среднего, телосложения ладного и, на первый взгляд, вроде бы обычного, но в то же время, во всей его стати угадывалась скрытая мощь умеющего постоять за себя воина. Личина же его, не в пример большинству разухабистых казачьих физиономий, была по меткому выражению тех времен: «чиста и благообразна».
Прежде всего, в лице Затёса обращали на себя внимание его холодные, серо-стального цвета глаза, пронзительный взгляд которых, брошенный на противника перед схваткой, порой останавливал его похлеще доброго удара клинка. Нос же Затёса был в меру прямым и, в тоже время, на конце слегка вздернутым. Именно слегка, как бы только для того, чтобы этой самой легкой вздёрнутостью подчеркнуть свое типично российское происхождение. Да и весь овал его лица был по-славянски плавным, без излишней татаро-монгольской угловатости, но в тоже время и достаточно твердым, выдавая его недюжинную волю. Слегка вьющиеся, темно-русые волосы Захария, а также его усы с небольшой бородкой, в отличие от остальной казачьей братии, были всегда аккуратно подстрижены и тщательно расчесаны. Традиционного же казачьего чуба Захарий Затёсин не носил.
Под его тонкими, слегка подкрученными кверху усиками, всегда таилось то выражение, каковое впоследствии назовут легкой саркастической улыбкой повидавшего на своем веку человека. И поскольку в первой половине семнадцатого века, изящный налёт лёгкой дворянской иронии, как стиль жизни ведущего сословия Российского общества, еще не получил своего широкого распространения, то современники называли выражение губ Затёса «спесивой ухмылкой». Что, впрочем, его никак не задевало.
В общем, лицо Захария Затёсина, вполне можно было бы назвать типичным для представителя уже новой российской аристократии, зарождающейся в русском обществе, в противовес старой «древняруськой» знати. Той самой новой аристократии, каковая в петровские времена, вместо бородатого боярина в парчовой шубе и в шапке высотой с печную трубу, вдруг явиться на всеобщее обозрение в камзоле, в треуголке и при шпаге. Да при этом будет выглядеть во всем этом столь элегантно, что хоть сразу бери, да на версальский бал. Хотя, к тому времени, уже и отечественные петербуржские балы будут ничем не хуже...
Пока же на голове Затёса, в соответствии с допетровской эпохой, вместо треуголки красовалась шапка самого, что ни наесть казачьего покроя. А именно, новомодная, по тем временам, папаха, причем в отличие от «уставной», то есть принятой у казачьих городовиков, была она не овчинной, и даже не каракулевой а... собольей. И это в то время, когда даже сам казачий голова Тревинь носил всего лишь бобровую. Ну, и естественно, что алый шлык с золотой кисточкой на конце, свешивающийся с верха такой папахи, у Затёса просто обязан был быть не суконным, а парчовым.
Надо сказать, что в те времена, для служилого люда единая форма еще не являлась чем-то строго обязательным. Но, тем не менее, она уже существовала и в зависимости от местности, нрава начальства и других подобных обстоятельств, более-менее соблюдалась.
Так большинство городовых казаков были одеты в васильковые чекмени единого образца, с красной выпушкой, и в такого же цвета шаровары. А уж из вырезов открытых на груди чекменей, выглядывали самые разномастные русские косоворотки, украинские сорочки с вышивкой, а также типично казачьи бешметы. Широченные шаровары заправлялись в самые различные виды обуви, от русских сапог, до казачьих ичигов и татарских чедыг. Лаптей, правда, ни на каком, даже на самом, что ни наесть захудалом казаке – не наблюдалось. В общем, опытному наблюдателю, достаточно было одного беглого взгляда, чтобы по облику служилого человека, сразу же определить его имущественное положение, социальный статус, и даже происхождение.
Надо ли говорить, что описываемый нами Захарий Порфирьевич
Затёсин, всем своим обликом и амуницией соответствовал своему благородному дворянскому званию. И сапоги у него были сафьяновые, и чекмень атласный, и сабля в дорогих посеребренных ножнах.
В общем, весь облик Затеса отвечал тому понятию, какое именуется вкусом, который, как известно, или есть или его нет. А у Захария Затесина он явно был. Причем достаточно изысканный.
Но кроме общей импозантности, главной особенностью Затёса, сразу же выделяющей его из общей казачьей массы, было всё же его специфическое вооружение. Дело в том, что в те, крайне лихие времена, когда казака без оружия просто не существовало, воинское снаряжение служилого люда отличалось чрезвычайным разнообразием. Так, поступая на городовую службу, казак получал от русского начальства: коня, как правило, откровенно малопригодного для степной походной жизни, а также скованную каким-нибудь крепостным кузнецом, ранее ковавшим исключительно косы и лемехи для плугов, нисколько не сбалансированную, и никак неприспособленную к казачьей рубке саблю. Это, не считая огнестрельного оружия, которое старались выдавать не столько подобротней, сколько более-менее пооднообразней, или, если можно так выразится, «пооднокалиберней».
Получивший царское довольствие казак, по укоренившейся традиции, поступал с ним следующим образом.
Коня он потихоньку продавал и пропивал, предпочитая вместо казенной савраски нести службу на своем родном дончаке. Выданное же государево огнестрельное оружье держал в строгости и готовности, а вот саблю с презрением запрятывал с глаз долой, заменяя ее своим родным казачьим вооружением. Воеводское начальство о подобных казачьих хитростях ведало, но предпочитало смотреть на них сквозь пальцы. И потому весьма лояльно, несчетное количество раз, выслушивало пространные объяснения о безвременно павшем коне, так как абсолютно точно знало, что на своем степном дончаке, казак служить будет не в пример лучше. Ну, а о боевом превосходстве настоящего казачьего оружия перед кустарной саблей, вообще говорить не приходится...
Это уж потом, уже в Российской Империи, казак на службу будет приниматься непременно на своем коне, а пока честно пропитый государев конь, считался, чем-то вроде подъёмного подспорья к жалованию.
В общем, вооружены городовые казаки на русской службе были так, как им заблагорассудится, лишь бы в бою сподручней было. Кто отдавал предпочтение многочисленным пистолетам, затыкая их за Кушак и даже кладя за пазуху, кто в дополнение к сабле подвешивал к поясу сразу пару кинжалов, а кто особо жаловал кистени или палицы. Вот и Захарий Затесин, как настоящий потомок легендарного Васьки Затёса, кроме «табельной» сабли, всегда носил при себе сразу четыре казачьих чекана. Два за Кушаком, спереди и сзади, и два в голенищах сафьяновых сапог.
Впрочем, сейчас Затесу было не до чеканов, поскольку его правая, свисающая неподвижной плетью рука, явно была не в лучшей боевой форме. И вдруг...
...И вдруг в правое плечо Затёса, и без того весьма болезненно ноющее, своим плечом, с разгона, ударяется, стремительно перепрыгнувший на лестницу через перила галдареи Дарташов. От неожиданности и внезапной боли, Затёсин вскрикнул и побледнел. Надо сказать, что боль в его правой руке объяснялась тем, что вчера, занимаясь своим привычным делом, а именно, в очередной раз, задравшись со стрельцами Ришельского-Гнидовича, он оказался ранен. Так уж получилось, что стрелецкий, взявшийся откуда-то сбоку бердыш, в нарушение всех действующих правил, полоснул своим лунообразным лезвием по его, изготовленной для броска руке.
И это притом, что бросал-то Затёс чекан вперед обушком, а отнюдь не лезвием. Да и не просто обушком, а обушком, из которого предварительно был вывинчен гвоздеобразный клевец, и все это для того, чтобы только поразить противника. То есть, сбить его с ног и победить, но при этом непременно оставить живым и не увечным. Чай они тоже люди православные и русские, хотя и супротивники...
Кроме того, убийство служилого человека, по законам Русского государства весьма строго каралось. За него полагалось сразу на плаху под топор, или же, в случае проявления особого милосердия, можно было быть удостоенным оказаться засеченным плетью палача всего лишь до полусмерти. Вот и дрались казаки с ришельцами (так в обиходе стали называть стрельцов личного разряда Ришельского-Гнидовича) весьма и весьма аккуратно. Если на саблях – то били плашмя или елманью, если копьем – то били тупым концом и древком. При этом бердышей, палиц и прочего тяжелого оружия, вообще, от греха подальше, старались избегать. Причем, начиная схватку всегда оружно, заканчивали её, как правило, традиционным рассейским мордобоем.
Но дрались... Дрались постоянно и отчаянно, испытывая друг к другу, какую-то необъяснимую лютую вражду. Причём не сами ришельцы, не городовые казаки, истоков той вражды не ведали, простодушно воспринимая постоянные стычки друг с другом, чем-то на вроде обязательной части своей государевой службы. Но вражда-враждой, драка-дракой, а полосовать по руке лезвием бердыша – это уже слишком...
Так что сейчас Затёс имел все основания быть недовольным. А тут еще вдобавок ко всему, к обиде от незаслуженного поражения и к ноющей боли от раны, ещё и этот полоумный на него с галдареи сиганул...
Прямо-таки, аки козёл с горной кручи... Да ещё словно специально целился, точнехонько именно в раненную руку и угодил...
И превозмогая острую боль в правой руке, раскаленной иглой пронзившую ее выше локтя, Затёс здоровой левой рукой поймал бросившегося было бежать Дартан-Калтыка сзади за Кушак, и резким рывком развернул его лицом к себе. После чего, глядя прямо в синие глаза Ермолайки, сказал, иронично изогнув дугой бровь.
– Ну, и пошто ты, аки козел бодливый на добрых людей кидаешься? Али у вас там, отколь ты к нам прибыл, так и повелось, что через перила на людей козлом сигать полагается?
Всем своим естеством стремясь, как можно скорее, освободится от неожиданной задержки, и в то же время, будучи как истинный казак, просто обязан колкостью ответить на колкость, Ермолайка мельком оглядев неказачье обличье Затёсина и резко бросил.
– «Козёл» – сие по-нашему, по-казачьи, «цапом» зовется. А вот тот, кто из нас двоих «цапом» или может быть «кацапом» будет... то с энтим еще надоть разобраться...
– Ах, ты так, – и стальные глаза Затёса, которому сейчас так тонко намекнули на его типично русскую внешность, жёстко полоснули по Дартан-Калтыку, окатив его с головы до ног волной полнейшего презрения, словно ушатом ледяной воды. – Ну что ж, давай разберемся. В полдень у Успенского монастыря... Смотри не струсь, а то все одно, найду и чуприну твою кудлатую, вот этим самым чеканом, что у меня за кушаком, в мгновенье ока и отчекрыжу...
С этими словами Захарий Затёсин наконец разжал руку и Ермолайка обретя долгожданную свободу, стремглав спрыгнул с лестницы на землю, после чего стремительно продолжил пробираться к воротам. Кратчайший путь к воротам лежал мимо казака саженого роста в шёлковых шароварах, с кобеняком на плечах, и с диковинным оружием, свисающим с его бочкообразной груди. И первое, что бросалось в глаза, то это, прежде всего, его необычайный рост и необъемные размеры, выделявшие казака с кобеняком из любого людского общества. Так, все сгрудившиеся вокруг него казаки, доходили ему в лучшем случае до плеча, а то и вовсе только лишь до груди.
Звали гиганта Опанас Портосенко и его имя, как и весь его внешний облик, в сочетании с мягким украинским говором, безошибочно подсказывали, что был сей Опанас – ни кем иным как запорожцем. Его голова, как оно запорожскому казаку и положено, была гладко выбрита и имела красивейшую чуприну, а именно русый чуб-оселедец, который мягкой волной спускался с макушки вдоль правой щеки до подбородка, а потом кокетливо закладывался за ухо. Бороды, по запорожской моде, Портосенко не носил, зато его пушистые усы свободно свисали до самой груди, касаясь украинской вышивки на его сорочке. На ногах же запорожца, красовались изумительные шелковые шаровары, а обут он был в мягкие турецкие туфли с золотым шитьем. Чекменя на Опанасе не было, вместо него, несмотря на явно солнечную погоду, прямо на расшитую веселым узором сорочку, со спины запорожца был наброшен украинский кобеняк, закрепленный на могучей шее тесемкой.
На уровне груди великана находилась огромная рукоять двуручного рыцарского меча, как-то хитроумно продетая через специальные кольца и ремешки перевязи, наискось пересекающей его мощный торс. Только вот самого рыцарского меча, как такого и не было, а вместо него была гигантская, исходящая из рукояти и доходящая почти до самой земли сабля. Причем сабля с изогнутым, как оно и положено клинком, и шириной... почти, что в две ладони. Надо сказать, что до груди сабля доходила только Опанасу, нормальному человеку она была бы вровень с головой. Ножен на сабле не было, да и быть, в принципе, никак не могло, поскольку никакого размаха рук, даже столь огромных как у Портосенко, для ее извлечения из ножен всё равно было бы недостаточно. Поэтому «оглобушка», а именно так трепетно и любовно величал свою великанскую саблюку Опанас, носилась на перевязи через грудь, прикрепляясь к ней сложной системой колец и ремешков. Причем, несмотря на сложность крепления и непривычный способ ношения оглобушки, в нужный момент, боевое положение она принимала буквально за считанные секунды.
Заполучил же свою оглобушку Портосенко следующим образом. Поскольку был он казаком запорожским, то к его основной профессиональной казачьей специализации, а именно к различной татарве и туркам, в качестве дополнительного вражеского элемента были, естественно, присовокуплены ещё и ляхи. И вот как-то раз, занимаясь привычным козацким делом, а именно разоряя очередную ляшскую латифундию, нагло возведенную одним из польских магнатов прямо на берегу Днепра, посреди невиданной роскоши, Опанас наткнулся на золоченные рыцарские латы еще времен достопамятной Грюнвальдской битвы. Сами латы никакого впечатления на него не произвели, а вот от вида огромного двуручного, сжимаемого рыцарскими перчатками меча – риттершверта у Портосенко перехватило дыхание, и гулко забилось сердце...
Передав золоченые латы в общий дуван (из них потом четверть пуда чистого золота выплавили), Опанас упросил братьев сичевиков оставить для него столь приглянувшийся ему меч. Меч и впрямь был прекрасен, а главное, хоть и изготовлен более двух столетий назад, но сработан прямо как под Портосенко. И вес, и длина – все соответствовало, только вот был он, как оно мечу и положено прямой, а значит, к казачьей рубке мало приспособлен.
Прибыв на Сечь, Опанас на следующий же день, прижимая левой рукой к сердцу меч, а правой неся штоф горилки, с зажатым подмышкой жаренным поросенком, и имея при себе еще пару штофов в карманах шаровар, отправился к кузнецу, справляющему оружие для всего его коша. Три дня из кузни валил дым, и только на четвертые сутки из нее вылез дочерна перепачканный сажей хмельной Опанас, и, щурясь от яркого солнца, победно воздел на высоту своей вытянутой руки уже не рыцарский меч, а самую натуральную «козацку шаблю».
Да, не зря они с кузнецом трудились, три штофа горилки выпили и целого поросенка съели, потому как неуклюжий и прямой, как аршин, немецкий риттершверт, в казачьей походной кузне вдруг превратился в по-своему даже изящную саблю. Правда, весьма гигантских размеров, но зато прекрасно сбалансированную для нанесения рубяще-режущих ударов. Рукоять же меча так и осталась нетронутой, разве что какое-то латинское изречение (видимо, рыцарский девиз бывшего владельца) с перекладины рукояти напильником спилили, а вместо него зубилом, как умели, выбили короткое слово: «Опанас».
И стал тогда Портосенко, и без того в рубке непревзойденный, теперь благодаря оглобушке и вовсе непобедимым.
Так и жил лихой козацкой жизнью в Запорожской Сечи Опанас Портосенко, не зная горя-печали, только случилось как-то на Украине большое разорение от Крымского хана. Причем басурмане не просто пограбили пожитки, а еще с истинно восточным коварством взяли, да и изничтожили всю свиную породу, бывшую в то время основным источником козацкого провианта. Ясное дело, казаки расквитались с ними тем же. Как оно и положено, лихим набегом они перешли Перекоп, уничтожили в отместку все, что только попадало по пути, и угнали к себе в виде компенсации за восточное коварство бесчисленные отары скота. Так что провиантом запорожцы себя вполне даже обеспечили и от голодухи явно спаслись.
Но приуныл тогда, несмотря на удачный поход, Опанас Портосенко. Дело в том, что состоял угнанный у татар скот исключительно из овец и баранов, а баранина – она и есть баранина, от голода, ясное дело, она казака, конечно, спасает, только вот сало-то в ней ведь тоже баранье, а его только татарва потреблять и может...
Надо сказать, что до сала был Опанас вельми большой охотник. На спор до четверти пуда за день мог съесть, лишь бы были хлеб с цибулей да добрая горилка на запивку. Промаявшись на постной баранине без любимого сала с пару месяцев, погруженный в глубокую меланхолию Портосенко собрал свои нехитрые пожитки и поклонился честному «сичевому товариству», чтобы не поминали лихом. После чего отправился Опанас попытать счастья на северо-восток, здраво рассудив, что ежели татарских разорений там поменьше, то и с салом, может статься, таких перебоев не бывает.
Так и попал запорожец Опанас Портосенко в славный город Воронеж. Сам Воронеж он нашел огромным, сало восхитительным, водку, бытовавшую там заместо горилки, вполне приемлемой, а городовую службу весьма необременительной. Так и стало одним городовым казаком на русской службе больше. Служил Опанас исправно, рубал оглобушкой всяческих государевых ворогов «дюже добрэ» и имел тайную мечту, отслужив сколько понравится, закупить на все жалованье несколько возов русского сала и с «яким гарным» обозом вернуться назад в Запорожскую Сечь, то-то братья сичевики порадуются... Да видно к описываемому периоду пора обрадовать братов еще не подоспела. Вот и стоял сейчас Опанас в окружении не запорожских, а донских казаков и в лицах рассказывал им, как ему надысь удалось обыграть в зернь проезжавшего через Воронеж турецкого купчину, заполучив таким образом в свое пользование столь прекрасные шелковые шаровары.
– А на послидок я й ёму, ще, промовыв, як ты, твое турське добродие, будэшь возвэртатысь, заразом поклычь Опанаса, тилькэ щоб шальвары на тоби, булы трохи погарнище пэрших...
– Ох-хо-хо, гы-гы-гы, га-га-га – заходились от хохота казаки и громче всех громовым раскатистым голосом хохотал сам рассказчик.
Тем временем в воротах мелькнула черная тень, и Дарташов во весь дух бросился к ней, по ходу движения ловко лавируя между стоящими по всему двору казаками. И так уж получилось, что кратчайший путь к воротам теперь пролегал между находящимся в центре двора колодцем и могутной спиной Портосенко. И как только Ермолайка юркнул в щель между ними, как на грех, внезапно налетевший порыв ветра приподнял свободно свисающий с плеч Опанаса кобеняк, накрыв его суконным полотнищем, как саваном, пробегающего мимо казака с головой...
Да... случай и гигантский рост Портосенко сыграли с ними презлую шутку...
Пробежав с накрытой головой, по инерции еще шага три, Дарташов тем самым натянул кобеняк и разорвал тесемку, крепившую накидку на мощной шее Опанаса. Но на четвертом шаге Ермолайка уже поневоле был вынужден остановиться, поскольку гигант, проявив неожиданную для своей комплекции ловкость, успел молниеносно взметнуть в бок руку и не оборачиваясь поймать край чекменя Дарташова своей могучей дланью. Без малейшего усилия притянув назад кобеняк вместе с барахтающимся в нем Ермолайкой, поставил его боком от себя. Затем Портосенко, продолжая от души хохотать, разжал пальцы, отпуская ермолайкин чекмень, и проворно той же рукой перехватил его сзади за перевязь сабли, предоставив Дарташову возможность самостоятельно выпутаться от накрывшей его голову накидки.
Сбросив с головы суконную ткань и наконец-то освободившись от неожиданного препятствия, Дартан-Калтык рванулся было опять в сторону ворот, но... оказался на месте.. Поняв, что так просто вырваться ему не удастся, а сбросить с себя саблю вместе с зажатой в огромном кулаке запорожца перевязью, по казачьему обычаю, означало бы нанести самому себе оскорбление, Дарташов тяжко вздохнул и от безысходности развернулся лицом к боку Опанаса.
– Ты шо ж цэ, бисово отродьде, нэ бачишь куды прэшь? – добродушное от природы лицо Портосенко, еще не остывшее от смеха, наконец-то повернулось в сторону Дарташова. Задрав голову, для того чтобы лицезреть своего неожиданного собеседника, Ермолайка, все еще снедаемый горячим желанием продолжить погоню, сквозь зубы процедил:
– Извиняй, запорожец, спешу я...
– А вочи свои булькати ты, випадком поспишаючи, в хати не забув? – неспешно продолжил Опанас, хитровато прищурив глаза и тайком подмигнув окружающим в предвкушении очередного развлечения.
– Очи мои, как ты сам зришь, зараз на месте. – Резко ответил Дарташов, которому уже стали порядком надоедать всякие неожиданные, неведомо как возникающие на его пути препятствия. Желая освободиться от мощного захвата Портосенко, Ермолайка вдруг поднырнул под его руку и оказался на полшага у него за спиной. При этом перевязь прокрутилась по телу Дарташова, сместив саблю с бока к плечу, а крепко сжатый ядреный кулак Опанаса оказался прямо перед ним...
И если бы Портосенко был более-менее нормального роста и телосложения, то из такой позиции для Дарташова не составило бы особого труда сейчас взять его руку на излом, локоть к себе – кулак от себя, и таким нехитрым приемом положить противника на землю. После чего, вырвав из руки лежащего на земле Опанаса сабельную перевязь, можно было бы смело продолжать свой путь. Но все приемы боротьбы, которыми Ермолайка, как и всякий уважающий себя казак, отлично владел, в данной ситуации, ввиду гомерических размеров противника, увы, были абсолютно бессильны. Безуспешно попытавшись одной рукой потянуть локоть и другой надавить на запястье гиганта, Ермолайка тем самым вызвал только дружный взрыв хохота окружающих. А громче и обидней всех гоготал сам Портосенко, да еще и сквозь смех, с непередаваемым хохляцким юмором подначивал:
– Швидчэ... хлопчик, довэртай... – и поддразнивая Дарташова, сам начал было изгибать свою руку, делая вид, что поддался его усилию. Изогнув вперед руку, хитрый Опанас вдруг резким движением вернул её в прежнее положение. От неожиданного обратного толчка, пришедшегося прямо в лоб, Дарташова откинуло назад, и он неминуемо бы упал на землю, если бы его не поддержала на весу эта треклятая перевязь...
Теперь над ним потешались все, кто только находился в этот момент во дворе. От стыда и гнева отведя глаза в сторону, Ермолайка случайно бросил взгляд за спину Портосенко, и тут неожиданно его лицо просветлело. Увиденное подсказало ему, как с честью выйти из постыдного положения всеобщего объекта посмешища.
– Ты тута насчет моих очей воспрошал, так знай, очи мои есть зело всевидящи, и зрят они порой даже то, что другим и зреть неповадно... – после этих слов, Дарташов с шутовским выражением на лице заглянул за спину Портосенко. Вслед за ним его примеру последовали и все находившиеся рядом казаки...
Новый взрыв хохота потряс казачий стан. Опанас же вдруг густо покраснел, и наконец-то отпустив перевязь Дартан-Калтыка, быстро сложил обе руки сзади пониже спины, но было уже поздно. Оказалось, что сорванный Ермолайкой кобеняк был одет запорожцем далеко неслучайно. Опускаясь ниже спины до щиколоток, он служил ничем иным, как прикрытием тыла Портосенко.
Дело в том, что чудесные шелковые шаровары, выигранные Опанасом в зернь у турка, будучи в принципе безразмерными (на то они и шаровары), тем не менее, в поясе и чуть пониже его, были весьма дородному запорожцу катастрофически маловаты. Потому как турок тот был хотя и высокий, но чреслами явно не великий. Так что если по длине шаровары пришлись вполне впору, то вот по ширине...
Но здесь хитроумный Портосенко проявил чисто украинскую смекалку. Он распорол шаровары сзади по шву и добротно вшил туда кожаную вставку шириной в две ладони, практично рассудив, что тем самым он убивает сразу двух зайцев.
Во-первых, шаровары по обхвату расширяются и становятся как раз впору, а во-вторых, их нежный шёлк не будет лишний раз тереться об седло и потому прослужит не в пример дольше. Ну, а кобеняку при этом отводилась роль своеобразной маскировки. И в принципе, хитрость Опанаса вполне бы удалась, если бы не этот досадный казус с Ермолайкой...
Вмиг став объектом насмешки, Портосенко по-бычьи насупил своё в общем-то от природы достаточно добродушное лицо, и в сердцах отшвырнув сабельную перевязь Ермолайки, с налитыми кровью глазами проревел:
– Шо б у полудэнь, шкода, був биля монастыря...
– Да знаю, знаю, у Успенского. Смотри, сала с собой не забудь, дабы заплатку опосля моей нагайки смазывать... – И под новый взрыв хохота Дарташов поправил на груди перевязь с саблей, и озорно подмигнув Опанасу, гордо удалился.
Ворота были уже близко, но искомой черной тени за ними уже, увы, не было. От досады прикусив губу, Дарташов скучающей походкой подошел к самой крайней во дворе казачьего стана кучке казаков, в центре которой находился Амвросий Карамисов.
Надо сказать, что городовой казак Амвросий Карамисов, по прозвищу Карамис, имел довольно-таки непривычное для донского казака происхождение.
Как-то в царствование еще царя Василия Шуйского, в самое, что ни на есть для Руси Смутное время, ногайская орда Кара-Гильдей-хана (двоюродного брата хана Бехингера), занимаясь своим привычным делом, а именно, грабя все, что только можно было ограбить, промышляла на Волге, успешно конкурируя с шарпальничавшими там же казачьими ватагами. И вот как-то по весне, верстах в ста повыше Астрахани, ногайцы смогли выследить царский караван, важно идущий под красными орлёными парусами вниз по течению к Хвалынскому морю. Ну а раз уж выследили, то, естественно, и захватили, после того как в вечером царские челны неосмотрительно пристали на ночлег к заросшему густым камышом волжскому берегу.
Среди прочей добычи, доставшейся ногайцам, оказалась и жена «аглицкого» посла, плывшая на том же караване со своим мужем куда-то в Персиду, по неведомым дипломатическим делам туманного Альбиона. Сам посол тоже достался ногайцам, только никакого интереса для них он уже представлять не мог, поскольку из его горла, смяв кружева стоячего рифленого воротника, торчала длинная ногайская стрела, выпущенная меткой рукой самого Кара-Гильдей-хана. При этом жена убиенного посла, согласно степному, восходящему еще к ясе Чингиз-хана закону, стала законной добычей Кара-Гильдея. И поскольку была она женщиной очень миловидной, дебело-холеной и по не-нашенски опрятной, то последний этому обстоятельству весьма даже возрадовался.
Будучи настоящим степным аристократом и являясь прямым потомком Чингиз-хана, Кара-Гильдей, долго не раздумывая, приказал своим нукерам прямо посреди места схватки быстро поставить свою походную юрту. Куда, изрядно хлебнув кумыса, он с достоинством и удалился со своей новой ясыркой, не обращая никакого внимания на ее крики и мольбы на незнакомом ему языке...
Холеная английская леди чингизиду весьма понравилась. Причем настолько, что, выйдя из юрты и воссевши перед ней по-азиатски с пиалой кумыса в руке, он, вяло прислушиваясь к раздававшимся из-под юртовой кошмы рыданиям, даже предался размышлениям о дальнейшей судьбе заморской ясырки, чего, надо сказать, обычно в аналогичных случаях никогда не делал. Проявляя невиданный гуманизм и этническую толерантность, хан даже стал подумывать на тему того, что может стоило бы, привезя в родной улус эту иностранку, оказать ей великую честь, назначив ее не просто наложницей (это уж, само собой разумеется), а взять да и сделать её своей женой...
Вон у него их... всего-то ничего, не то двадцать восемь, не то тридцать три... точное число уже как-то и позабылось. Так пусть и эта белобрысая верблюдица тоже будет пастись у его юрты, то бишь жить у него в гареме на радость Кара-Гильдею и на зависть двоюродному братцу Бехингеру...
И к какому именно решению пришел бы Кара-Гильдей-хан, посиди он в томной истоме с пиалой кумыса в руке еще некоторое время у порога юрты с рыдающей англичанкой, так и осталось навсегда загадкой. Потому как в решающий момент его размышления были прерваны самым кардинальным образом, а именно – меткой пулей, выпущенной в ханский лоб чуть пониже тюбетейки из дальнобойной казачьей пищали.
Как оказалось, не только ногайцы выслеживали столь лакомый кусок, коим в те времена государственного безвременья являлся царский караван. Четыре казачьих струга, возглавляемых лихим молодым атаманом Николкой Тревинем, тоже тайно следовали за ним от самой донской переволоки, умело хоронясь дальше расстояния прямой видимости. И так же, как и ногайцы, они терпеливо выжидали удобного момента с весьма даже определенной целью...
И вот этот долгожданный момент наступил.
За то время, пока ногайцы, легкомысленно не выставив караула, заботливо собирали добычу, хозяйственно снося с царских челнов все мало-мальски ценное к ханской юрте. И пока сам Кара-Гильдей-хан, с присущим ему тактом и дипломатией, занимался укреплением международных отношений с представительницей Британского королевства, казачьи струги, воспользовавшись наступающими сумерками, смогли незаметно подкрасться и пристать к берегу чуть выше по течению.
Будучи в деле захвата караванов не меньшими профессионалами, чем их конкуренты по бизнесу ногайцы, казаки тайно высадили десант, лично возглавляемый атаманом Тревинем, и, демонстрируя завидную слаженность действий, быстро охватили ногайский стан в жесткие клещи. При этом сами казачьи струги, ведомые ясаулом шарпальной ватаги – молодым и донельзя лихим Дартан-Калтыком, под укрытием береговых зарослей, смогли незаметно подплыть к активно разграбляемому каравану на расстояние прицельного ружейного выстрела...
Остальное уже было делом техники. Сначала дружный залп из кустов и со стругов, усиленный рявканьем носового фальконета... потом по оставшимся в живых, но растерявшимся от неожиданности ногайцам ударили в сабли...
И уже через пару минут все было кончено. После чего казакам оставалось только возрадоваться, поскольку сегодня они смогли завладеть сразу двойной добычей. Во-первых, ни много ни мало, а цельный царёв караван, что в условиях активно расхищаемого в Смутное время государственного имущества считалось чем-то наподобие восстановления справедливости. Причем караван, доставшийся ватажникам без пролития русской крови, то есть без лишнего греха на душу. А во-вторых, обоз орды самого Кара-Гильдей-хана, действия которого на Волге казаками давно и вполне обоснованно, мягко говоря, не одобрялись. Да вдобавок ко всему ещё и ханская юрта из белой кошмы в придачу.
...Предусмотрительно перезарядив пищаль и переступив через распростертое тело Кара-Гильдей-хана, Никола Тревинь опасливо откинул стволом полог входа в юрту. Увидев на ханском ложе рыдающую полуголую женщину хоть в изорванной, но, тем не менее, в не по-нашенски дорогой одёже, атаман понял всё с первого взгляда.
Недаром он был атаманом, и, чай в политесах, как-никак разбирался. Труп пронзенного стрелой аглицкого посланника (чья широкополая шляпа с диковинными перьями уже, озорства ради, красовалась заместо папахи на голове Дартан-Калтыка), а также нерусский облик и иностранная речь женщины, – все подсказывало ему, что дело пахнет международным инцидентом, а то и серьезным дипломатическим скандалом.
А может, и не подсказывало... Да и вообще, ему – донскому казаку начала семнадцатого века, откровенно говоря, было глубоко наплевать на международную политику Московии, которую и политикой-то назвать было трудно. Просто Тревинь, как атаман ватажников, своим природным умом смекнул, что сейчас выгоднее было бы поступить именно так, а может... а может, он по доброте душевной взял да и пожалел бедную женщину, что для того жестокого времени уже само по себе было большой редкостью...
Но как бы оно ни было, захваченную в честном бою англичанку и ее служанку (старую чопорную старуху, на которую так и не польстился ни один ногаец), атаман Тревинь повелел считать не добычей, а освобожденным из татарского плена ясырем. После чего взял их на казачий струг в качестве гостей.
Все лето шарпальничали казаки атамана Тревиня по Волге и Каспию, и как-то недосуг им было заходить в города русского царя. Даже Астрахань всегда обходили ночью по многочисленным волжским протокам. Потому все лето, проклиная себя и эту варварскую страну, вынуждена была мотаться с ними и жена убиенного аглицкого посланника, моля своего англиканского бога о ниспослании ей скорого избавления от этой дикой, не то Казакии, не то Московии. А тут еще... в общем, сначала ЭТО с ужасом обнаружила она, а к концу лета уже и все казаки знали, что была англичанка «чижолая», или дипломатично говоря, леди оказалась в положении...
А всё потому, что бравый Кара-Гильдей-хан, настоящий чингизид, перед самой кончиной с блеском успел свершить свое ханское дело. И о том, что это был именно он, а не достигший при жизни более чем зрелого возраста её законный супруг – британский виконт, виконтесса нимало не сомневалась.
Таскать за собой беременную бабу казакам было уже ну совсем не с руки, а бросать её на произвол судьбы посреди Дикого Поля и вовсе не по-христиански. И поскольку у казаков, относительно женщин, поэтические коллизии насчет «с челна да в набежавшую волну» действительности не соответствовали, то вернувшись по осени на Дон, Никола Тревинь пошел на зимовку не в донские низовья, а в более цивилизованные верховья. В те края, которые казаки издревле называли Червленым Яром. То есть в земли Воронежского воеводства. Тем более что в Воронеже и богатый дуван можно было выгодно продать, и припасов закупить.
Вот так и оказалась вдова посла Великой Британии, английская виконтесса и просто леди, будучи беременной потомком Чингиз-хана, в славном русском городе Воронеже. Воевода тамошний слыл человеком по тем временам весьма образованным, хотя даже он языком аглицким не владел, а толмача с английского на русский, естественно, так и не сыскал (да и чтобы он в Воронеже-то делал?). Но тем не менее, отправив в Московский Посольский приказ соответствующую отписку, столь неожиданно попавшую в Воронеж иностранную подданную, воевода, проявив человеколюбие и широту державного кругозора (хрен её знает, что за птица такая) всё-таки приютил и дал ей возможность благополучно разрешиться от бремени.
После чего виконтесса первой оказией в Москву вместе со своей служанкой и укатила, чисто по-пуритански оставив ребенка как свидетельство своего позора на попечение этих нецивилизованных и непонятных русских. Мол, раз ваше оно, то вы с ним и разбирайтесь...
В Москве, тем временем, уже вовсю хозяйничали поляки и прочие европейцы наемнического толка, среди которых нашлись и персоны добже разумеющие аглицкую мову. Так что правдами и неправдами, но виконтессе все же удалось добраться до туманных Британских островов, где вдова убиенного на дипломатической службе лондонского виконта вторично вышла замуж, на этот раз за скромного эсквайра из Девоншира. Всю свою дальнейшую жизнь она посвятила написанию мемуаров о своих романтических приключениях в дикой варварской стране, которые, правда, ввиду отсутствия живости пера, особо никто не читал. А про рождение же ребенка – потомка английских виконтов и чингизидов – бывшая виконтесса, а ныне жена скромного девонширского эсквайра дипломатично умолчала и судьбой его никогда не интересовалась.
Надо сказать, что казачья ватага, пришедшая в Воронеж с Николой Тревинем, отдохнув и набравшись сил, решила разделиться.
При этом меньшая её часть, с атаманом Николой Тревинем во главе, пожелала остаться на зимовку в Воронеже, временно записавшись в городовые казаки. А большая же часть казаков, вместе с ясаулом Дартан-Калтыком, примкнула к объявившемуся в южнорусских землях и входящему в силу атаману Заруцкому. Под его командой они и отправились попытать счастья в Московию, где в это время, после семибояровщины и Василия Шуйского, начали разворачиваться весьма интересные для лихих и вольных казаков деяния, связанные с очередным Лжедмитрием.
Но вернемся к рожденному в Воронеже аглицкому виконту татарского происхождения. К счастью для него, пусть и дика Рассея в глазах просвещенных европейцев, но на то она Русь сердобольная матушкой испокон веков и зовется, что сирот своих на её земле бросать не принято.
Потому рожденный в казачьей среде мальчонка, в ней же и остался. Мало того, на его содержании, по просьбе, официально вынесенной Тревинем на Круг, ему, как будущему казаку, даже была выделена доля добычи из общего Дувана. Потом эта доля была передана вдове одного городового казака, сложившего свою буйную головушку на русской службе, но успевшего перед тем обзавестись в Воронеже женкой и хатой. Жалостливая казачья вдова после смерти мужа занялась богоугодным делом – брала себе в дом казачьих сирот и на казачьи же пожертвования их и взращивала, исправно поставляя для службы в городовых казаках своих отроков после их возмужания.
Сын британской виконтессы и Кара-Гильдей-хана в православии был крещен Амвросием. Но над его прозвищем (или тем, что впоследствии станет фамилией) казакам пришлось немало поломать свои чубатые головы. Ломали, рядили, но все же придумали. Вспомнили, как служанка, лопоча с пришипением по-своему, часто называла англичанку: «Мисс–с-с... мисс-с-с...». Значит, ее какой-нибудь Миссой, а проще говоря, Миской и прозывали, логично рассудили казаки, не вдаваясь в тонкости заморской речи. Имя же отца мальчика для них было известно очень даже хорошо – это был тот самый Кара-Гильдей-хан. Так что не мудрствуя лукаво, взяв первую часть татарского имени отца «Кара» и соединив его с аглицким именем матери «Мисс» (как они его считали), казаки получили пригодное для казачьего потребления и даже вполне благозвучное прозвище – КАРАМИС.
Еще с отрочества Амвросий Карамисов стал отличаться от своих сверстников. Вроде бы был как все, вот рос таким же сорванцом и забиякой, как оно и положено казачонку, но только с малых лет стал он с охотой захаживать к церковному диакону, который по доброте душевной обучал казачьих мальчишек грамоте. Причем Амвросий учился именно с охотой, в то время как большинство его сверстников одолевало книжные премудрости все больше из-под розги...
На удивление, быстро одолев грамоту, стал Амвросий и различные церковные книжицы почитывать да при этом ещё и размышлять о благолепии монашеской жизни. И все шло к тому, чтобы по достижении возраста инока, он должен был принять постриг и стать монахом. А там глядишь, при его благочестии и прилежании и до игумена путь открыт, а то и...
И быть по сему, если бы еще не одно обстоятельство. Дело в том, что наряду со страстью к книгочтению, с раннего отрочества у Карамиса проявилась еще одна всепоглощающая страсть – страсть к стрельбе из лука. К делу, в общем-то, для будущего казака весьма даже полезному, так как луки со стрелами, несмотря на наличие огнестрельного вооружения, в Диком поле семнадцатого столетия все еще продолжали оставаться весьма эффективным и грозным оружием.
Кроме того, почти каждый казачий мальчонка свою воинскую учебу начинал именно с них. С тем, чтобы, вволю настрелявшись из лука, и тем самым набив себе руку и глаз, казачонок мог постепенно перейти к стрельбе из пистоля, а затем и из пищали. Причем перейти с превеликой охотой, поскольку это вело его вверх по ступенькам становления воинского искусства, и делало как бы чуточку взрослее.
Но вот только Карамис переходить к пистолям наотрез отказался. И напрасно пожилой казак, обучающий молодняк премудростям казачьего боя, совал ему в руки заряженный пистолет, показывая на надетую на плетень тыкву. В ответ маленький Амвросий взял лук и, практически не целясь, к изумлению дядьки и своих сверстников вогнал стрелу точно в возвышающийся над тыквой черенок, намертво пришпилив присевшую на него бабочку. После этого от него с огненным боем отстали, и Карамис смог отдаваться своей страсти к лучному делу целиком и полностью, оставляя время только на книгочтение.
Так и рос он, ежедневно бегая с колчаном и луком за спиной и книгой подмышкой. Уходя с утра за крепостную стену в уединенное место, благочестиво помолившись Богу и начитавшись вволю, он потом мог до самой вечерни не покладая рук стрелять, стрелять и стрелять...
Причем стрелял он из всех возможных и невозможных положений. Стоя, лежа, сидя; бегом; ползком и даже в прыжках и кувырках. Когда же Амвросий сел на коня, то стал стрелять и с него. Стрелять вперед, стрелять по-скифски назад, по-татарски из-под брюха, на тихом ходу, на быстром скоку... и так все отрочество. Тем же самым он продолжил заниматься и после поступления на казачью службу. Видно, именно таким вот образом сказывалась в нем кровь Кара-Гильдей-хана, непревзойденного в Диком Поле лучника, заслуженно носившего за свое мастерство почетное, уходящее корнями ещё в далекое монгольское прошлое звание мэргэна.
Возмужав и получив казачье воспитание, Амвросий Карамисов, которого как потомка Чингиз-хана в ордынском улусе с распростертыми объятиями явно никто не ждал, а в далеком британском Девоншире и вовсе позабыли, выполняя предначертание судьбы, поступил на русскую казачью службу.
При этом внешность Амвросий имел весьма примечательную, если не сказать, что импозантную. И хотя при своем среднем росте, телосложения он был далеко не могучего, а скорее хрупкого и даже изящного, тем не менее, в каждом его движении сквозила хищная грация элегантно подкрадывающегося к добыче барса. И окружающие, особенно представительницы прекрасного пола, эту элегантность весьма ценили, зачастую вместо изобилующей вокруг богатырской мужской стати, отдавая свою дамскую благосклонность именно ей...
Одевался же Карамис всегда непритязательно и даже с легким налетом аскетизма, предпочитая вместо каких-либо щегольских облачений, без всяких затей носить форменный казачий чекмень, да ещё и по-монашески перетянутый в осиной талии простой веревкой. Вместо разухабистых, подчеркивающих вольный казачий характер шаровар, Амвросий любил носить узкие порты, перехваченные до колен, идущими вверх от татарских чедыг ремешками. И при этом вся его более чем скромная одежда всегда отличалась от одеяний сослуживцев не особо свойственной казачьей братии чистотой и опрятностью.
Но одежда одеждой, а всё же особое внимание, прежде всего, обращало на себя его лицо. Оно действительно было для русского общества непривычно и тем самым откровенно... красиво. Во всем облике Карамиса так и сквозило причудливое переплетение рас и цивилизаций, и надо сказать, что необычное сочетание крови английских и татарских аристократов, которые, можно было с уверенностью гарантировать, никогда ранее кровосмешения не допускали, дало весьма самобытный результат.
Например, на челе Амвросия самым невероятным образом уживались породистая узколицость истинно британского джентльмена, с... легкой татарской скуластостью. Да причем таким образом, что последняя нисколько лица не портила, а скорее наоборот, придавала ему некую, столь нравившуюся женщинам, экзотическую пикантность. На типично английской, природно-белой коже лица, под бархатистыми, сросшимися на переносице черными бровями находились не потатарски раскосые, а скорее по-восточному миндалевидные глаза, совершенно неожиданно имевшие холодновато-зеленоватый цвет, свойственный морским просторам туманного Альбиона. Причём в тот момент, когда Карамис недобро прищуривался, например, прикладываясь щекой к натянутой тетиве лука, выражение его холодных глаз становилось поразительно похожим на рысье, и тогда ничего хорошего тому, на кого оно было направлено, не ожидалось...
Нос Карамиса был по-английски тонок, но в то же время по-татарски короток и с легкой, свойственной всем Гильдеям горбинкой. Чувственные английские губы обрамлялись узкими полосками черных усиков, спускающихся вниз от уголков рта и переходящих на подбородке в легкую бородку, с идущей от нижней губы узкой полоской. Щеки же Амвросия от растительности были свободны. Его льняные светло-желтые волосы совсем не по-казачьи ниспадали на плечи прямыми длинными локонами, разделенные посредине головы четким, перехваченным начельем пробором.
В общем, имел наш Амвросий внешность, и надо сказать, не лишенную основания репутацию того, кого через пару столетий назвали бы дамским угодником. Но в те, еще лишенные шарма и европейского лоска времена, современники могли бы назвать его совсем по-другому. Могли бы, но не называли, справедливо опасаясь в ответ получить суровый и многообещающий рысий взгляд холодных глаз прирожденного воина.
А в том, что это был именно воин, сомнений ни у кого, даже при всей элегантности Амвросия, не возникало. За спиной Карамиса всегда висели полный стрел колчан и саадак. Причем саадак, в котором заботливо покоился дальнобойный пластинчатый лук из оленьего рога, искусство изготовления которого было вычитано Амвросием из одной старинной книги, посвященной секретам воинского мастерства скифов.
На голове Карамиса вместо традиционной казачьей шапки обычно красовалась небольшая аккуратная мисюрка, венчающаяся, как у настоящего чингизида, пером кречета.
Обязательной для любого казака сабли на левом боку Карамиса не было. Вместо нее с кожаной перевязи свешивался прямой меч кончар, имевший вместо перекрестья круглую гарду и предназначенный исключительно для нанесения колющих ударов. Дело в том, что по своему внешнему виду, рожденный на самом что ни на есть Востоке кончар отдаленно напоминает европейскую шпагу. Именно это обстоятельство и сказалось на подсознательном уровне сына британской виконтессы, где, слившись с предпочтением сына татарского мэргэна к колющему варианту боя, оно и послужило решающим доводом при выборе столь специфичного оружия.
И вот сейчас, в тот самый момент, когда Ермолайка с такими перипетиями всё-таки пробрался к выходу из казачьего стана, непосредственно около самих ворот, среди группы молодых, розовощеких и буйно-чубатых казаков стоял Амвросий Карамисов, небрежно положив свою изящную ладонь на точёную рукоять кончара. Рассказывая молодёжи захватывающую историю про боярышню, белошвейку и открытое окно опочивальни, Карамис машинально снял с головы мисюрку, и тут из нее на землю белой птицей выпорхнула, видимо, загодя спрятанная там от лишних глаз... ширинка...
Да, да, именно так – ширинка... Поскольку в те времена на казачьем языке, подобным неблагозвучным образом называлось не общеизвестная и весьма пикантная часть мужского туалета, а всего лишь самый банальнейший носовой платок.
Делая вид, что ничего особого не случилось, и как ни в чем не бывало продолжая рассказ, Карамис, как будто случайно, накрыл лежащую на земле ширинку носком своей чедыги. В этот момент наконец-таки достигший ворот, но уже не заставший там своего черного ворога и потому чрезвычайно этим обстоятельством раздосадованный Ермолайка, волей случая оказался рядом с Карамисом и потому краешком глаза уловил плавное падение ширинки.
Сызмальства приученный поднимать с земли всякое маломальски стоящее добро Дарташов нагнулся к ноге Амвросия и вытащил злополучную ширинку у него из-под носка чедыги. Не глядя на Карамиса, он понуро протянул ему платок и уже вознамерился было удалиться восвояси, дабы в одиночестве обдумать свою нелегкую долю, но не тут-то было...
Демонстративно заложив за спиной руки, Карамис отвернулся от протянутой ему ширинки.
– На, имай, твоя же, – недоуменно произнес Ермолайка, тыча рукой со смятой ширинкой в грудь Карамиса.
– Убери от меня свою портянку... – послышался в ответ приглушенный и не сулящий ничего хорошего голос Амвросия.
– Ну-ка, ну-ка, дай-ка позреть, – взял ширинку из рук Дарташова стоящий поодаль Карамиса казак со смешливыми взглядом и, поднеся ее к глазам, с нескрываемой иронией в голосе продолжил:
– А ведь напраслину ты зараз, Амвросий, глаголешь. Никакая эйто не портянка, а самая что ни на есть бабская ширинка... Но вот токмо отчего она есть бязевая, а не шелковая али аксамитовая? Да еще и простым крестиком, а не кружевом шитая? Боярышни такие уж точно не носят, а вот белошвейки... так те да... Самая что ни на есть для них утирка...
И с этими словами он, нарочито замедленным движением, засунул край ширинки за веревочный пояс, так и застывшего со сложенными за спиной руками Карамиса. После чего окружавшие Амвросия слушатели, уловив только им понятное несоответствие между выслушанным рассказом и качеством явно не боярской ширинки, стали, исподтишка бросая на незадачливого рассказчика насмешливые взгляды, потихоньку расходиться.
Дождавшись, когда они отойдут на достаточно далекое расстояние, Карамис резко повернулся к Ермолайке и, как клинок кончара, вонзил в него рысий взгляд своих холодновато-зеленых глаз. При этом его лежащая на рукояти меча ладонь стиснула его так сильно, что на суставах пальцев отчетливо выступила характерная белизна.
– Ты-ы-ы... ну, кто тебя просил... да я тебя за это...
– Да знаю я всё... – устало ответил Дарташов, уже крайне утомленный от обилия произошедших с ним сегодня нелепых ссор. – И про полдень, и про Успенский монастырь... И пошто вы все здесь такие скаженные, что аки пардусы дикие на меня кидаетесь?
Но, так и не дождавшись ответа от стремительно отвернувшегося Карамиса, Дарташов обреченно взмахнул рукой и понуро побрел к своей кобыле.
ДУЭЛЬ ПО-КАЗАЧЬИ
Основательно подкрепившись в ближайшей корчме и достаточно погуляв по городу, ровно в полдень Дартан-Калтык подошел к стенам Успенского монастыря. Присев на камень посреди расположенного за монастырской стеной пустыря, он достал из ножен саблю и принялся хозяйственно проходиться по ней оселком, время от времени пробуя большим пальцем остроту её лезвия.
– А вот это, паря, ты зазря делаешь... – неожиданно услышал Ермолайка прямо за своей спиной.
Отбросив оселок и моментально сжав в руке рукоять сабли, Дарташов оттолкнулся ногами от земли и свечой взвился над камнем. Умудрившись, еще будучи в прыжке развернуться в сторону голоса, и потому приземлившись с саблей наизготовку уже полностью готовым к бою, он увидел стоящего в четырех шагах от себя саркастически усмехающегося Затёса.
Видимо тот, воспользовавшись увлеченностью Дарташова завораживающим процессом заточки оружия, сумел незаметно для него подкрасться на столь близкое расстояние. Как опытный воин, по достоинству оценив прыжок и мгновенную готовность Ермолайки перейти от безмятежного спокойствия к бою, но, тем не менее, ощущая некоторое превосходство от своего скрытного приближения, Затёс стоял, насмешливо прищурив глаза. При этом пальцы его здоровой руки нежно поглаживали лезвие заткнутого за Кушак чекана.
– Ты тут у нас, сразу видать недавно, а посему законов наших еще не ведаешь. Так вот, хучь и мне самому невтерпеж засадить вот это самое лезвие тебе прямо у между глаз. – С этими словами левая рука Затёса лёгким движением выхватила из-за Кушака чекан, и с чрезвычайной ловкостью прокрутив его между пальцев, тут же, не прерывая вращения, одним слитным движением рукояткой вперед воткнула назад на место. – Токмо я этого сделать никак не могу. И вовсе не потому, что о тебе жалкую. Просто на плаху али на дыбу мне за тебя идтить зело неохота... Чай ты, хоть и дурной, а все ж таки наш, православный. Потому брань с тобой вести будем не до убиения и даже не до покалечивания.
– Эйто как же? – с искренним удивлением спросил Ермолайка, выросший на старинной казачьей заповеди: «саблю вынул – руби».
– А так, зараз зришь мой чекан, – с этими словами Затес опять выдер-нул из-за Кушака топорик и поднес его к лицу Ермолайки. – Так вот бить тебя я буду им токмо обушком. А зришь в обушке отверстие с резьбой? Так это я из него гвоздецо-то вострое загодя вывернул, дабы ты, дурень козлявый, живым опосля моей науки остался, а мне за тебя к палачу не попасть. Уразумел?
– Ага... – ответил Ермолайка, – раз так, то тады и я тебя за «козля-вого», али по-нашему, по-казачьи, за «КацапОГО» всего лишь нагаечкой отстегаю... – и с этими словами Дарташов протянул левую руку себе за спину, откуда Затёсу была видна только махра и долонь спрятанной там нагайки.
– Погодь, успеем еще. Зараз мои сотоварищи подойдут, они нам и посвидетельствуют в случае чего, а вот, кстати, и они, легки на помине...
Со стороны реки Воронеж, вдоль каменной монастырской стены, к стоящим друг напротив друга в весьма недвусмысленных позах Затесу с Ермолайкой, решительным шагом приближались Опанас Портосенко и Амвросий Карамисов. На голове Карамиса была надета мисюрка с прилбицей, а на ногах Опанаса, поверх шелковых штанов красовались стальные бутурлыки. Видимо, каждый из них зря рисковать не захотел, и потому в предстоящем бою решил оборонить доспехом то, что для него было наиболее дорого. При этом для Карамиса, как для будущего игумена монастыря, самым дорогим, естественно, оказалась голова, а для Опанаса – нежный шёлк шароваров...
– Ну, вы, братцы, и даёте... – озадаченно протянул Ермолайка.
– Не боись, они казаки добрые и с понятиями. Драться же ты токмо со мной будешь, они не влезут, – твердо произнес Затёс.
– Да я не к тому, пущай и лезут, токмо по очереди, диковинно то, что они вдруг твоими другами оказались...
– А что ж тута диковинного-то? Всё воеводство об том ведает, что мы – троица бузотёров, не разлей вода. Ежели иде один, то и два иных там же, обязательно за други своя стоят.
– Ух, ты... вот здорово-то... – с неподдельным уважением отметил Ермолайка. – Здорово то, что вы бузотёры такие дружные и казачьей заповеди «за други своя» придерживаетесь. Но дивлюсь я не этому. Уж и сам не пойму, пошто так оно получилося, токмо судьбина моя распорядилась тако, что опосля тебя суждено мне биться и с Портосенко, и с Карамисом. Хотя хулы и злобы я на них да и на тебя, ежели по сердцу сказать, особо и не держу...
– Так ты что ж, – подал голос, подошедший Карамис, – никак съехать с ответа желаешь? Так нет ничего проще. Повинись перед нами, сыми шапку аки холоп, поклонись челом и ступай себе с Богом на все четыре стороны...
При упоминании холопского поклона глаза Ермолайки гордо сверкнули.
– Не бывать сему, чтобы казак шапку ломал и челом кланялся перед кем-то, окромя, разве что Бога и Войскового Круга. Так что, казаки, холопского челобитья зараз от меня не ждите, а словами же пред вами еще раз молвлю, что зла и хула я на вас в сердце не держу, а засим... Биться так биться, стало бы и быть по сему... – после чего Дарташов снял папаху и трижды перекрестился на монастырскую церковь. Затем с достоинством водрузил шапку на голову и выхватывая из-за спины нагайку, задорно крикнул Затёсу:
Ну, иде ты там со своими чеканами... ежели с одной рукой сдюжишь биться, то выходь на брань честную...
– Не твоя печаль, не боись, сдюжу. Я же что правой, что левой рукой одинаково володею, – степенно ответствовал Затёс, после чего еще раз прокрутив чекан между пальцев, развернул его обушком вперед и, взяв наизготовку, сделал шаг в сторону Ермолайки.
Видя это, Дарташов, разминая руку, с легким свистом прокрутил нагайкой восьмерку перед чеканом Затёса...
– Эй, там, казаки, бузотёры чубатые, да вы никак побиться собра-лися, а аке же тады бысть с воеводиным указом о воспрещении поединничать до дня святой Троицы? – неожиданно послышался от угла монастырской стены ехидный голос, с характерным московитским говором.
Разом повернув головы в сторону голоса, казаки, с немалым для себя огорчением, увидели весьма безрадостную картину. Перекрывая путь с монастырского пустыря, от стены до начала склона, нестройной цепью выстроилось около десятка стрельцов Ришельского разряда. Воинственно опираясь на бердыши, они стояли в своих ярко-красных котыгах, с превосходством силы насмехаясь над попавшими впросак казаками. Из-под их вызывающе надвинутых на лоб шапок так и сквозили змеиные ухмылки, а лицо стоящего во главе стрельцов сотника Охрима Жусимурзина даже не расплылось, а просто растеклось в довольной улыбке, придавая лицу московита ни с чем не сравнимую азиатскую плосколицость.
Вообще-то, будучи происхождением из Касимовских татар, да еще из рода мурзы Жусака Охрим, как и его предки в третьем поколении, был крещённым и обрусевшим настолько, что ничего татарского в нем уже, вроде бы, и не оставалось. Однако так только казалось, и зачастую, в минуту гнева или веселья, нутро татарское мурзы вылезало наружу, как облупившуюся краску стряхивая с себя внешнюю шелушу московитской полуевропейской цивилизации. И своим родовым прозвищем «Жусак», да еще непременно с приставкой «мурза» Охрим очень гордился, предпочитая, чтобы в быту и на службе его именно так, как и во времена Орды и величали. При этом в официальных же документах, имя стрелецкого сотника писалось исключительно в русской транскрипции, становясь из откровенно татарского «Жусак-мурзы», нейтральным «Жусимурзиным», что автоматически предоставляло определенные возможности. Например, открывало виды на получение служилого русского дворянства...
Кроме того, был сотник Охримка весьма заядлым и самым вреднейшим участником всех казачье-стрелецких потасовок, поскольку драться, несмотря на свой начальственный чин, умел преотлично и по праву слыл первым забиякой. А тут такой случай представился...
– Та-а-к... ага... нарушаем значит... Оно ж известно, вам бузотерам чубатым и воеводские указы завсегда нипочем. А завтра, глядишь, и супротив государя-батюшки какое злодейство умыслите, а можа уже и умыслили? Ась? – Начальственно приосанившись, и выпятив вперед свой немалого размера живот с заткнутым за пояс пистолем, перешел на приказной тон Жусак-мурза. – В обчем, неча нам тута с вами возжаться, скидайте своё оружье наземь и следуйте за нами.
– Это куда ж ты нам следовать прикажешь, к Модеске Ришелькину, что ли? – Спросил, иронически вскинув бровь Затёс.
– Не «к Модеске», а к думному дьяку Модесту Зорпионовичу Ришельскому-Гнидовичу, а за хулу к государеву мужу, ты Затёсин, отдельно ответишь.
– Ну, что, атаманы-молодцы, деять станем? Повернув голову вполоборота к своим друзьям, но в тоже время не сводя глаз с ришельцев, спросил Затёс. – Их вместе с Охримкой числом девять будет, а нас всего-то трое казаков, да и то один раненый...
– Погодь... – прервал Затёса Дарташов, – неверен твой счёт, какое «трое», кады казаков здеся четверо обретается? Пущай я пока на русской службе еще и не состою, и зараз на мне нема чекменя городовика, но поелику рожден я на Тихом Дону вольным казаком, то по Донскому обычаю должён я в час опасности выступать «за други своя». То бишь стоять вместях с братами-казаками супротив обчих ворогов. Так что зараз нас четверо, братцы...
– Ну, как, бузотёры, что на это кажете? – и Затёс вопросительно посмотрел на своих товарищей.
Дужэ добрэ кажэ донэць – кивнул головой Опанас и положив свою огромную ладонь на рукоять оглобушки, вполголоса прогудел: «За друзи своя»...
– «За други своя» – вторил ему Карамис, положив руку на рукоять кончара. – А каков ты в рати будешь, такожде шустрый ако на языке, то сё мы вскорости удостоверимся...
– «За други своя» – как бы подводя итог, произнёс Затёс и рукой с зажатым чеканом слегка коснулся Ермолайкиного плеча.
– Эй, бузотёры, чаво вы там шепчетесь, аль взаправду заговор супротив государя замышляете? Так вот, послухайте таперича меня. Вот ты, Карамис, вельми грамотен и в законах сведущ, також поправь меня, ежели я, паче чаяния, вдруг неправду проглаголю...
Понеже воеводский указ вы уже явственно нарушили, тут и спору нема, то таперича неподчинение моему указу для сих нарушителей будет уже явным татьством считаться. А супротив татей, чай сами ведаете, нам служилому люду при исполнении находящемуся, надлежит быть по всей строгости. Так что сейчас я зачну счёт до трёх, опосля которого обязан буду применить супротив вас – татей воровских – оружейную силу...
При сём, по судебнику Иоанна Грозного, я имею право бивать вас оружно до полного обезвреживания, а вы же при сём по закону ответствовать можете токмо бескровно. А усё потому как, что ежели кто из моих служилых людишек, при задержании татей буде убиён али покалечен, то тати те подлые, тады из разряда воровского люда ужо бунтовщиками государевыми считаться будут. А для государевых бунтовщиков у нас сами ведаете, исход един... Сначала дыба в разбойном приказе, а опосля плаха на площади, а имущество всё в казну...
Так что считаю, раз...
– А ведь прав он Жусимурзин, по закону государевому, именно так оно и получается. Вот токмо подчиниться и сдаться, братцы, мочи нет... – сказал Карамис и, прикинув расстояние до ришельцев, вопросительно взглянул на Портосенко.
– Два...
– Такого ще нэ було, щоб козакы москалям, як ягнята покирливи, бэз бою задавалыся, – пробурчал в усы Опанас, и как бы в невзначай положил обе руки на застежки оглобушки.
– Ну, что ж, бузотёры, всё ясно – заключил Затёс. – Как я погляжу, зараз чести казачьей никто из нас ронять не намерен... А посему предлагаю: оружье не класть, а стать, как оно завсегда у нас водится, боевым уступом. Рать со стрельцами принять и биться бескровно, как ежели бы это была обычная шутейная стычка, а там... поглядим еще... И да хранит нас Всевышний. Карамис... начинай...
– Три...
Надо сказать, что будучи фанатичными приверженцами казачьего боевого искусства, львиную долю своей государевой службы, в общем-то, достаточно вольной, наши герои с упоением посвящали его совершенствованию и слаженности.
Раза три в неделю, уходя по служебному наряду нести казачий дозор за околицу посада, они, пользуясь случаем, всегда сворачивали к расположенному там дровяному складу. Где бузотеры, поставив шкалик водки тамошнему смотрителю, имели счастливую возможность всласть поупражняться в воинском мастерстве, причем делая это с чистой совестью и практически без отрыва от царёвой службы.
Опанас Портосенко сначала придирчиво отбирал нужные ему для упражнений поленья. Поленья ему требовались двух размеров: полутора– аршинные, толщиной не меньше четырех вершков и аршинные, раза в два потоньше. После чего он аккуратно, как при игре в гигантские городки, расставлял их по кругу диаметром в три косых сажени, на расстоянии двух локтей друг от друга. При этом Опанас ставил их таким образом, чтобы внизу полено было более толстое и длинное, а сверху на нем стояло более тонкое и короткое.
Расставив бревенчатые фигуры, он становился в центр круга, перекрестясь, доставал свою оглобушку и начинал ей упражняться в древнем славянском искусстве боевого Колоброда, что дословно означает «хождение по кругу». Сам Портосенко при этом оставался на месте, а вот его оглобушка, сверкая и посвистывая широченным лезвием, начинала выписывать всевозможные круги и восьмёрки, да при этом ещё, как живая, перескакивать из одной руки в другую.
Достаточно размяв руки и плечи, Портосенко делал шаг вперед и начинал поражать воображаемого ворога. Проделывая очередную восьмерку, он проводил её так, чтобы она прежде всего сшибала верхнее полено, тем самым как бы вышибая оружие из рук воображаемого противника. После того как верхнее полено, имитируя обезоруживание неприятеля, падало на землю, оглобушка Опанаса с хрустом и трескучим звоном врезалась в нижнее бревно, перерубая или раскалывая его надвое. После чего Портосенко поворачивался к следующим поленьям, и так до тех пор, пока все они не оказывались поверженными и разрубленными.
И уже напоследок оставшиеся целыми более мелкие чурки подбрасывались Карамисом на Опанаса срезом вперёд, а он метко разрубал их на лету, попадая лезвием оглобушки четко по спиленному кругляку. Тем самым Опанас оттачивал точность и силу удара.
Но перед тем, как оказаться окончательно разрубленными, эти же поленья забрасывались Портосенко высоко в воздух. Таким нехитрым приемом Опанас давал возможность своему другу Карамису поупражняться в меткости стрельбы из лука. Как только очередное полено взлетало, раздавался первый звон спускаемой тетивы и короткий свист летящий стрелы. Второй раз звон тетивы слышался, когда полено уже достигало наивысшей точки своего полета, а третий раз уже незадолго до его падения. При этом на землю чурка падала, как какая-то раненая дичь с тремя торчащими из неё стрелами. Причем, рачительно оберегая стрелы и не позволяя им обламываться от удара об землю, Карамис каким-то непостижимым образом умудрялся вонзить все три стрелы только с одной стороны полена...
После чего, старательно освободив из поленьев наконечники стрел, Карамис, сменяя Затёса, подходил к сплошной, сложенной из бревён стене. Там он, завязав себе глаза, вслепую стрелял в дровяную стену, исхитряясь делать это таким образом, что вонзенные в неё стрелы образовывали... буквы славянского или греческого алфавита. Столь причудливым способом Карамис нашел возможность удовлетворять свою страсть к книгочтению без отрыва от воинского искусства.
Затёс же уступал место Карамису у бревенчатый стены, перед тем вдоволь наметавшись в неё чеканов. Причем бросал он их из самых немыслимых положений, и всегда лезвия его топориков с приглушенным чмоканьем вонзались в деревянную твердь.
После чего Затёс начинал следующее упражнение. Находил три бревна по росту и толщине соответствующие человеку и ставил их треугольником на расстоянии пяти саженей друг от друга, привалив для устойчивости снизу камнями. Потом Захарий подходил на расстояние сажени к одному из них и становился напротив него с опущенными руками на чуть полусогнутых ногах.
Дальше у потомка Васьки Затёса, начиналось упражнение в родовом искусстве затёсывания. Причем начиналось оно всегда... с пляса.
Потому как именно так, с плясом, на протяжении веков вступали в бой все представители древнего казачьего рода Затёсиных. Сначала хлопок в ладоши, потом два хлопка по груди, затем опять в ладоши, потом по поясу и, наконец, по бедрам...
Внешне это выглядело таким образом, что ни дать ни взять, человек просто вознамерился поплясать, и вот-вот сейчас выкинет коленце или, заложив руки за голову, пойдет вприсядку. Противники Затёсов всегда при этом в недоумении останавливались, и опустив своё оружие, остолбенело смотрели на них как на юродивых. А им того только и надо было, поскольку вместо исполнения присядки и выкидывания коленцев, опустившихся с прихлопами к бёдрам руки, молниеносно извлекали из-за голенищ сапог оба чекана. Да причем проделывали это столь молниеносно, что противник ничего толком и рассмотреть-то не успевал...
Потом руки с чеканами, не нарушая общего ритма пляса, совершали круговое движение от бёдер вверх, после чего топорики летели точно в цель и всегда попадали. Причем, если дело происходило в смертном бою, то тогда по цели они ударяли лезвием, а если в городовой бескровной стычке с ришельцами, то всего лишь чувствительно тюкали обушком.
Так и вёл свой боевой пляс Захарий Затёсин перед поставленными бревнами.
– Раз... – дернувшись всем телом и вроде бы, всего лишь ритмично похлопал по себе ладонями, а два чекана уже торчат в дальних столбах... Опять хлопки, но на этот раз по поясу, и из-под Кушака выхвачены еще два чекана, с которыми Затёс бросается к ближнему бревну. Нанося по нему каскад дробно падающих с обеих сторон ударов, Затёс, оправдывая свое древнее имя, в буквальном смысле затёсывает его со всех сторон, делая бревно тоньше. Только щепки во все стороны летят.
Истончив бревно до толщины жердины, Затёс переходит к следующему, и все повторяется снова.
...Плясовая... броски... затёсывание. И так по кругу, пока бревна стоят, постепенно превращаясь в жерди.
Так и упражнялись они каждый в своем мастерстве, а потом переходили к подвешенному к дереву кожаному мешку с песком, по которому бузотёры поочередно отрабатывали удары голой рукой, совершенствуясь в рукопашном бое. При этом Опанас, совершенно неожиданно для своей комплекции, совершал заканчивающиеся ударами ног головокружительные прыжки, демонстрируя элементы боевого гопака. А Затёс знакомил казаков с чисто русским вариантом кулачного боя, который практикуется в его родном Тверском уезде под названием Тверской бузы.
Собственно, из-за этой самой «бузы» да еще из-за склонности троицы казаков к различным потасовкам, их «бузотёрами» и прозвали.
Обладая, каждый по отдельности, индивидуальным мастерством, бузотёры выработали совместную тактику действий, позволяющую им в общей битве действовать весьма эффективно и слаженно. И потому на брань они выходили, становясь боевым уступом.
Впереди строя, как главная ударная сила, оглобушкой водил гигантские колоброды Портосенко, задачей которого было максимальное обезоруживание и обезвреживание противника. Справа и чуть поодаль, саженях в трех от него стоял Карамис, поражая противников стрелами на дистанции дальнего боя, и, прежде всего тех, кто целился в Опанаса из огнестрельного оружия. Между Карамисом и Портосенко, примерно саженях в полутора от них, находился Затёс, чеканы которого, прежде всего, прикрывали спину и правый бок Опанаса. А также не давали противнику шанса подобраться вплотную к Карамису, тем самым предоставляя ему возможность как можно дольше вести прицельную стрельбу. Так и сражались три бузотёра будучи на русской службе, делая различие лишь для смертного боя и боя бескровного.
Для смертного боя Портосенко вдобавок к ножным бутурлыкам, одевал на тело еще и пластинчатый колонтарь, доставшийся ему при весьма туманных обстоятельствах от одного высокого как ростом, так и должностью москаля, имевшего неосмотрительность заехать на Сечь с какой-то тайной миссией...
Несмотря на долговязый рост, телом своим тот москаль, по сравнению с Портосенко, был далеко не таким могучим. Вот и пришлось Опанасу в очередной раз проявить украинскую смекалку и вшить стальной проволокой по бокам колонтаря вставки из стрелецкого тегиляя, да еще, модернизации ради, пришить от него на броню сверху стеганый стоячий воротник.
Полученный таким хитрым образом доспех оказался запорожцу вполне впору, и защитой для него служил достаточной надёжной, позволяя ему в самой лютой сече стоять во весь свой исполинский рост и всласть «Колобродить» оглобушкой, не обращая внимания на отдельные, случайно пропущенные колющие удары. Лишь бы от пули, стрелы Карамиса и дальше столь успешно оберегали, поскольку, если пистолетную пулю на излёте русский колонтарь еще выдерживал, то от мушкетной он уже, увы, был бессилен...
Папаху же перед боем Портосенко всегда снимал и засовывал за пояс. А всевозможных шеломов запорожец вообще не уважал, справедливо полагая, что от пули они всё равно не спасут, а холодным оружием достать его голову на такой высоте, да еще когда в его руках оглобушка, дело весьма даже затруднительное. Вот и развевался впереди бузотерского боевого уступа, как бунчук впереди казачьего строя, оселедец Опанаса, красивой волной ложась на стоячий воротник колонтаря.
Ну, и естественно, что в лютой сечи Портосенко во всю реализовывал недюжинные тактико-технические данные оглобушки, помноженные на неординарность длины и силы своих рук. Уподобляясь гигантской мясорубке, он беспощадно сокрушал защитные доспехи вместе с их владельцами, превращая всё это в единое кровавое месиво, из которого бесформенными обломками торчало то, что раньше называлось оружием. Для бескровной же шутейной схватки водил свои колоброды, а также наносил удары Опанас всегда очень аккуратно, можно даже сказать, что нежно, держа оглобушку вперед исключительно елманью или плашмя.
Карамис для смертного боя, кроме мисюрки с прилбицей, обычно надевал на чекмень легкую байдану и стрелял в полный натяг тетивы калеными стрелами. В ближнем же бою, отбросив лук, он с превеликим проворством фехтовал своим кончаром, колющими ударами которого пробивал любой защитный доспех. При этом в бескровном варианте боя, если дело доходило до ближней схватки, то Карамис кончаром не колол, а только рубил. А поскольку треугольный клинок кончара для рубки ну никак приспособлен не был, то и особого вреда противнику он, окромя синяков и ссадин, ему не причинял.
Для стрельбы же в бескровном бою наш учёный Карамис изобрел особые глиняные, полые изнутри наконечники в виде свистулек, которые он успешно применял вместо каленых металлических, бескровно, но надежно поражая ими противника.
Свистульки Карамиса обладали двумя выдающимися качествами.
Во-первых, они в полете ужасающе, с завыванием свистели, оказывая на супротивника психологическое воздействие. А во-вторых, при попадании ему в лоб, они разбивались в пыль, вызывая только оглушение без всяких сколь серьезных увечий. И поскольку жизнь Карамиса, впрочем, как и любого другого казака, изобиловала всевозможными стычками и схватками, причем какую именно и с кем сегодня ему доведется вести, никто доподлинно не ведал, то в колчане запасливого Амвросия всегда было полно стрел с двумя типами наконечников.
Затёс для серьезного боя как истый русский дворянин всегда одевал блестяще начищенное позолоченноё зерцало, с патриотично выгравированным на груди двуглавым орлом. При этом голову его, вместо казачьей папахи, украшал шлем ерихонка с длинным яловцом. Прямо хоть сейчас в Кремль да на парад...
Бился же он, как оно в смертной сечи и положено, лезвиями и клевцами своих чеканов. При этом в шутейной схватке острые, как когти хищного зверя и загнутые книзу клевцы, Захарий предварительно вывинчивал, а чеканы метал только вперёд обушками. Ими же он и бил при затёсывании противников, норовя угодить обушками по плечам, локтям и кистям, дабы не пролив ни капли крови, осушить у ворога конечности, и, тем самым сделать его неспособными дальше держать оружие. Справедливости ради заметим, что саблю Затёс, как казак и дворянин, тоже применять умел, и когда в силу тех или иных обстоятельств, он её использовал, то делал это довольно-таки успешно. Но при этом своё личное предпочтение потомок Васьки Затёса всё равно отдавал любимым и ни разу не подводившим чеканам.
Ну, а что касается только что прибывшего с Дикого Поля Дарташова, то на Дону он в бескровных боях не только никогда не участвовал, но даже о них и слыхом не слыхивал. При этом, будучи сызмальства обученный искусству казачьего нагаечного боя, Ермолайка вовремя припомнив напутствование отца, своим природным умом смекнул, что сейчас именно для него и место. А потому, незаметно засунув руку за спину, он осторожно вытащил рукоятку нагайки из-за кушака...
– Три! – с визгом прокричал Жусак-мурза, с затаённой надеждой ожидая в ответ услышать звон бросаемого на землю оружия...
Но так и не услышал. Вместо этого бузотеры разом его обнажили, и слаженно перестроились боевым уступом. Причем Ермолайка с нагайкой в руке, действуя исключительно по наитию, стал на левый фланг по одной линии с Затёсом. Таким образом, уступ превратился в треугольник, на вершине которого стоял Опанас, многозначительно покручивая оглобушкой.
«Дзинь...» – щёлкнула тетива лука по кожаной беспалой рукавичке, одетой на левую руку Карамиса, «фью-ю-ю...фр-р-р...» – пропела стрела со свистулькой... «хлоп...» – раздался звонкий хлопок разбившегося об лоб наконечника. И в облачке глиняной пыли один из ришельцев с глупой улыбкой на конопатом лице, ничего не соображая, грузно осел на землю...
Теперь перед бузотёрами находилось уже не девять, а восемь противников.
Еще дважды успела пропеть свистулька, пока ришельцы нестройно крича, с бердышами наперевес атаковали бузотёров, и к ближнему бою их подошло уже шестеро. Благодаря свистулькам Карамиса трое из девяти стрельцов оказались вне схватки, и теперь они, сидя на земле, очумело трясли головами, с быстро наливающимися на лбах и скулах лиловыми синяками.
Но тем не менее и шестеро оставшихся в строю стрельцов с бердышами в руках и с саблями на боку против четверых казаков представляли собой еще достаточно серьезную угрозу, хотя при равных условиях боя подобное соотношение можно было бы считать и вполне нормальным. Но только не тогда, когда стрелецкая сторона, в соответствии с юридической казуистикой «о государевых татях», имеет право бить смертно, а адекватно им ответить казачья сторона, не желая получить несмываемое клеймо «государевых бунтовщиков», не имеет права. Это ещё хорошо, что у стрельцов пищалей с собой нет. Впрочем, стрелецкий сотник Жусимурзин пистоль при себе всё же имел...
Первым крикнув «ура» и первым кинувшись было со всеми в атаку, он, пробежав с пяток шагов, умышленно приотстал, тем самым предоставив своему рядовому составу возможность начать бой без него. Сам же Жусак-мурза, заняв удобную позицию с правого фланга, выхватил из-за пояса пистолет и, взведя курок, навёл его на вращавшего своей гигантской саблюкой, как мельница крыльями, Опанаса, целя ему прямо в голову...
Надо сказать, что стрелком из пистоля Жусимурзин слыл отличным, и несдобровать бы Портосенко, если бы Карамис, как всегда, не был бы начеку, бдительно обороняя дальние дистанции поля боя. Заприметив оружие в руках стрелецкого сотника, он, не целясь, щелкнул тетивой и пистоль, выбитый из руки Жусак-мурзы попавшей в него стрелой, отлетел в сторону аршина на два. От удара об землю у тяжелого пистолета произошёл самопроизвольный спуск взведенного курка, после чего раздался оглушительный выстрел, влепивший предназначавшуюся Опанасу пулю прямо в камень монастырской стены.
Да... не зря Портосенко подбрасывал для Карамиса поленья как можно выше, тем самым упражняя его на зоркость глаза и твердость руки...
Тем временем трое стрельцов, коршунами налетевшие на Опанаса, попытались было с налету пробиться сквозь мельницу его колобродов, дабы поразить его укрытую всего лишь расшитой сорочкой грудь своими острозаточенными бердышами.
«Вжи-и-у... – крэк...» – раздался после свиста вращающейся оглобушки треск разлетевшегося от удара на щепки древка одного из бердышей. После чего его обладатель с обломком в руках благоразумно отскочил назад, где, отбросив бесполезную деревяшку в сторону, гневно рванул из ножен саблю. Тем временем второй стрелец наотмашь, сверху – вниз, рубанул бердышом по Опанасу, норовя верхом топора попасть ему в голову...
Лезвие его стремительно приближающегося бердыша, на своем пути, боком встретилось с голоменью оглобушки, и увлекаемое ею в свой колоброд, вынуждено было отклониться. Обойдя Портосенко по широкой дуге и не причинив ему ни малейшего вреда, лунообразное лезвие топора вонзилось в землю. Пока стрелец повторно поднимал свой бердыш, изготавливая его для нового удара, оглобушка Опанаса по кругу поднялась вверх, и со всего размаху, плашмя, влепилась ему в плечо. Охнув и осев от боли, стрелец выпустил из рук бердыш, и, держась за ушибленное плечо, покатился по земле, душераздирающе вопя нечто нецензурное.
«Вжи-и-у... – бум...» – свистнувшая снизу оглобушка выбила бердыш из рук третьего противника и подбросила его, как легкую щепку, над головой Опанаса.
«Хрясь...» – вошедший в раж Портосенко, как при игре в лапту, рубанул по находящемуся в воздухе бердышу, как по «чижику» на лету, и играючи отчленил топорище от лезвия.
Вдруг, в одночасье, оставшись без своего всесокрушающего оружия, стрелец застыл как вкопанный, разинув от удивления рот. Оставлять без ответа подобное ротозейство для Опанаса было бы просто непростительно, и вот он, крутанув над головой вертикальную восьмерку, устремил оглобушку к низу и её елманью подсёк незадачливого ришельца под щиколотку левой ноги. Задрав вверх подсечённую ногу, тот рухнул оземь, как подкошённый. Впрочем, именно подкошенным, причем в буквальном смысле слова, он сейчас и оказался.
Теперь перед Портосенко остался только один противник, да и тот вооруженный всего лишь саблей. Увидав это, Опанас даже перестал крутить колоброды, а охваченный озорством и упоением схватки, вступил со стрельцом в обычную рубку, стараясь как можно дольше продлить удовольствие боя. При этом он, играясь с азартно рубящимся стрельцом, как кошка с мышкой, отражал и наносил удары оглобушкой предельно осторожно. Впрочем, не забывая при этом зорко осматривать всю картину битвы и быть готовым в случае необходимости, в мгновенье ока завершить бой всего лишь одним метким ударом.
Надо сказать, что Охрим Жусимурзин, являясь каким-никаким, а все же начальством, бердыша с собой, как рядовой стрелец, не носил. Зато кроме пистоля и сабли, в качестве символа своей начальственной власти, он имел новомодный и не так давно зачем-то позаимствованный для Руси западноевропейский протазан. Так что, оставшись по воле Карамиса без пистоля, Охримка перехватил заморский протазан половчее и кинулся с ним на левый фланг бузотёров, имея явное намерение зайти к ним с тыла. Тут на его пути и возник Дарташов, держа рукоять нагайки в одной, а конец плети в другой руке...
– Заколю-ю-ю... – устрашающе вскричал Жусак-мурза и с разгона сделал колющий выпад, целя Ермолайке в незащищенное куяком горло. Ермолайка же, опустив левую руку с концом плети вниз и приподняв правую с рукоятью шалыгой кверху, спокойно дождался выпада и, как учил его старый Дартан-Калтык, натянув нагайку, подставил её сбоку под удар. Получившимся мягким боком, он без особых на то усилий, спокойно отклонил смертоносное лезвие протазана от своего горла.
Одновременно с этим Ермолайка провернулся вокруг своей оси, пропуская влекомого инерцией своего выпада противника мимо себя. Разворачиваясь, Дарташов выпустил левой рукой конец плети, тем самым сразу же превратив нагайку из оружия обороны в оружие нападения, и еще не окончив разворот, он, не глядя, хлестнул нагайкой себе за спину. Окончательно же повернувшись, Ермолайка увидел, что его сделанный вслепую удар не пропал даром, и шлепок нагайки, в котором была зашита пуля, угодил Жусимурзину в спину, четко между лопаток...
От неожиданного удара по хребту Жусак-мурза, так до конца и не понявший, что же именно с ним произошло, громко вскрикнул, и от резкой боли разжав руки, выронил протазан. После чего закинул голову лицом вверх, он свёл вместе лопатки, и от нестерпимой жгучей боли, дугой выгнулся назад. Стоя лицом к выгнутой спине противника, Дарташов имел прекрасную возможность нанести ему сзади решающий удар прямо в темечко и тем самым одержать убедительную победу. Но пожалев стрелецкого начальника, Ермолайка счёл победный удар излишним.
Вместо этого Ермолайка подошвой своей ичиги подбил Жусакмурзу под правый коленный сгиб и, не убирая ноги, перенес на неё вес своего тела, тем самым заставив противника сложиться в коленях и упасть на карачки. Занеся на всякий случай для удара нагайку и обойдя стоящего на карачках противника, Дарташов ногой отшвырнул лежащий перед ним на земле протазан. Вид поверженного стрелецкого сотника его успокоил. Стоя на коленях и кривясь от боли в спине, тот снял с себя сабельную перевязь и положил её на землю рядом с собой. Восприняв сей жест, как знак изъявления покорности побежденного своему победителю, Дарташов великодушно опустил нагайку и повернулся к Охримке спиной...
Увы, простодушный Ермолайка – этот неискушенный сын вольных степей – еще не ведал всей глубины московитского коварства... Узрев перед собой столь неосторожно открытую спину противника, лицо стрелецкого сотника растянулось в хищном оскале, вмиг сделавшим его похожим на самого что ни на есть татаро-монгола времён Батыева нашествия. Потихоньку вытащив из лежащих перед ним на земле ножен саблю, он, невзирая на острую боль в спине, проворно вскочил на ноги, и что есть силы коварно рубанул сабельным клинком Дартан-Калтыка сзади по голове, для верности целя ему прямо в макушку...
...И на этом предательском ударе, злодейски нанесенном исподтишка, наше повествование вполне могло бы завершиться ввиду безвременной кончины главного героя...
И так бы оно всё и случилось, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что в ниспадающий на плечо Дарташова с верха папахи тумак предусмотрительно была вшита стальная цепочка. Именно она, простая цепочка, и спасла казачью жизнь, приняв на себя предательский удар стрелецкой сабли, заставив её провернуться в руке и соскользнуть... Да и сама меховая папаха, перед тем как слететь с головы, тоже сыграла свою роль в смягчении силы удара. Так что, по счастью, остался Дарташов живым и только слегка оглушенным...
...От полученного удара, а больше всего от обиды за такое неслыханное вероломство, у Ермолайки помутилось перед глазами... Невзирая на раскалывающую боль в голове, крайне взбешенный, он подпрыгнул вверх с разворотом назад. Развернувшись прыжком и оказавшись лицом к лицу с коварным Жусимурзиным, Ермолайка мигом оценил ситуацию. Соскользнувшая с его головы сабля стрелецкого сотника сейчас находилась справа от него и уже угрожающе поворачивалась к нему лезвием, изготовляясь для нового удара. А времени для замаха нагайкой у него уже, увы, не было...
И тогда Ермолайка, не мудрствуя лукаво, сделал то единственное, что ему в подобной ситуации оставалось. Совершив всем телом идущее снизу вверх волнообразное движение, он через плечо выплеснул волну в свою опущенную левую руку. Тем самым он уподобил руку плети, что позволило ему практически без замаха, резким подхлёстом нанести кулаком удар в челюсть противника.
Лязгнув зубами, Жусак-мурза отлетел аршина на два и бездыханным рухнул на землю, широко раскидав в стороны руки и ноги. Такова была сокрушительная сила казачьего подхлёста...
Лет эдак через двести финал схватки Дарташова с Жусимурзиным с полным бы на то основанием назвали бы победой нокаутом. Но пока, в эпоху от спорта абсолютно далекую, Ермолайка вдруг ясно осознал, что сейчас он остался живым исключительно благодаря навыкам ведения боя голой рукой, которые, оказывается, иногда срабатывают и против вооруженного противника...
Подобрав спасительную папаху с ясно отпечатавшейся от клинка вмятиной, и водрузив её на голову, Дарташов окинул взглядом всё поле боя. Увиденная картина его чрезвычайно порадовала. Охая и стеная, на земле ползали или лежали бездыханными, считая уложенного им самим стрелецкого сотника, уже семеро ришельцев. На ногах оставались всего двое. Да и те, судя по вялости оказываемого сопротивления, видимо, только выжидали удобного момента для бегства.
Портосенко к тому времени уже порядком наскучила затеянная им игра. Видимо, сполна получив удовольствие от боя, он, слегка крутанув Колоброд, легко и непринужденно выбил саблю из рук своего противника, после чего играючи уложил обезоруженного стрельца на землю, громко стукнув его по лбу основанием своего левого кулака. Так что теперь Опанас с осознанием честно выполненного дела опустил книзу оглобушку и, вытирая тыльной стороной ладони со лба пот, с интересом взглянул на Дарташова.
– А ты, молодэць, плэтюганом и справди, ловко володиеш... А колоброды им робыть умиешь?
Могу, – ответил Ермолайка, и с уважением взглянув на троих со стонами шевелившихся перед Опанасом, среди обломков бердышей, ришельцев, в свою очередь спросил:
– А как ты вот это содеял? – и безуспешно попытался воспроизвести нагайкой чрезвычайно сложный, мельком увиденный у Портосенко Колоброд. – Обучишь?
– Навчу, а як жеж... – прогудел в ответ Опанас и перевел взгляд на Затёса с Карамисом, продолжавших биться с двумя стрельцами.
– Ну, годи, будэ з ных ... – и набрав полную грудь воздуха, Портосенко единым выдохом гаркнул:
– Г-г-гэ-э-эть з видсиль...
Громоподобный окрик Портосенко, от которого, как от пушечного выстрела, с гвалтом взвились все находящиеся в округе вороны, двое, до сей поры еще сражающихся ришельцев, восприняли как долгожданный сигнал к бегству. Здраво рассудив, что раз семеро их сотоварищей оказались уже поверженными, то и им двоим сегодня победы на ратном поприще уж никак не снискать, а посему для них куда благоразумней будет ретироваться.
Подобрав выбитые бердыши, ришельцы резво отбежали на полусотню шагов, где, почувствовав себя в относительной безопасности, они начали отважно браниться, строя бузотёрам рожи и наглядно иллюстрируя бранные слова весьма похабными жестами. Вдоволь натешившись, они вполголоса посовещались, и видимо приняв решение о нанесении казакам решительного психологического воздействия, стрельцы дружно, как по команде, повернулись к ним спиной. После чего они разом задрали полы одёжи, приспустили порты и выставили на всеобщее обозрение свои задницы, видимо тем самым (по их мнению) смывая позор понесенного поражения и восстанавливая честь мундира, вернее сказать, стрелецкой котыги. Стерпеть такое уже было невозможно...
«...Вжи-и-и-у... – шмяк...» – свистулька Карамиса ударилась о мягкое место одного из ришельцев и отскочила не разбившись... Пораженный же в зад ришелец истошно завопил благим матом, и путаясь в спущенных портах, спотыкаясь, поскакал догонять своего товарища, который узрев специфическое ранение напарника, благоразумно решил более судьбу не испытывать, а потому резво удалялся с поля боя, прикрывая свой оголенный зад широким лезвием бердыша...
Всё. «Баталия была закончена полнейшей викторией и позорной ретирадой оставшегося на ногах неприятеля», написали бы с претензией на просвещенность в победной реляции следующего столетия. «На том сия рать и прекратилася, опосля нашего побиваху супротивника. А те двое ворогов, которые от нашей длани наземь тако и не полегши, срамно бежали без портов, обнажив аки блудницы своя гузно...» – без всякой претензии на просвещенность и в стиле изложения семнадцатого века мысленно прикинул текст отписки Карамис, которую ему так или иначе, придется сочинять на имя батьки Тревиня.
Подойдя к всё еще не очухавшемуся Жусимурзину, Затёс достал изпод полы чекменя баклагу с вином и, вытащив из неё зубами пробку, стал выливать её содержимое тонкой струйкой в лицо лежащего на спине стрелецкого сотника.
– А вынцэ-то, мабудь, фряжськэ ... – втянув воздух ноздрями, со знанием дела сказал Опанас. И увидев, как от пахучей, стекающей по губам жидкости, лицо Жусак-мурзы начало потихоньку шевелиться, сглотнув слюну, добавил:
– Ну буде з нього злыдня, вин и так вже прочумався...
Держась за распухшую после Ермолайкиного удара скулу, Жусакмурза со стоном приподнялся и сел на землю, широко раскинув ноги.
– Ну что, законник хренов, тати мы таперича али как? – спросил его Затёс, предварительно заткнув пробкой баклагу и пряча её назад под сокрушающий вздох Портосенко.
– Не-е-е-а... – глухо промычал Охримка, мотая головой.
– Вот и я об том же гутарю, что никакие мы нынче не тати, а самые, что ни на есть государевы воинские люди. А тебе впоследок мои слова таковы будут: кишка у вас у стрельцов тонка супротив казачьей удали выстоять. А рази оно так, то вдругорядь и не задирайтесь, а не то... – При этих словах брови Затёса грозно сошлись на переносице, и его стальной взгляд, уподобившись острию казачьей пики, уперся в узкие глазные щелки Жусак-мурзы. – А то, вдругорядь и не углядим, что вы тоже русския и православныя будете, а возьмём, да и поступим с вами казачьим обычаем, ако с басурманами...
– Ага, як з басурманами... – жизнерадостно подтвердил Опанас и в подтверждение своих слов чиркнул оглобушкой по верху стрелецкой шапки. Красный бархатный верх, срезанный как бритвой, не затупленным в битве лезвием оглобушки, сломанным цветком упал между раскинутых ног Жусимурзина. И тут же оказался пригвождён к земле, выпущенной с близкого расстояния стрелой Карамиса с боевым наконечником...
Более наглядного представления для Жусак-мурзы о том, как оно в случае чего будет «казачьим обычаем» и придумать было трудно...
После чего казаки, по-хозяйски собрав Карамисовы стрелы, все кроме одной, так и торчащей из красной материи между ног Жусимурзина, гордо удалились.
От Успенского монастыря бузотёры и примкнувший к ним Ермолайка, направились прямой дорогой в кабак, где по старому казачьему обычаю им надлежало достойно спраздновать победу. Благо Войско Донское сейчас было не в походе, и «сухой закон» не объявлялся.
Бузотёров в кабаке давно знали, а потому каждому из них, по его вкусу, предоставили любимую снедь и питие. Так, перед Затёсом поставили цыплёнка с редькой и штоф фряжского вина, перед Портосенко половину жареного поросенка с хреном и четверть горилки, а перед Карамисом постную говядину с петрушкой и скромную ендову с пивом.
Дарташов же, к изыскам русской кулинарии еще не привыкший, пока ограничился остатками своего донского харча, сбереженного им аж с самого Черкасска. Порывшись в седельной сумке, он извлёк из неё еще один штоф хлебного вина, два вяленых донских чебака и добрый кусок копчёной осетрины.
Помолившись перед трапезой и пригубив по первой чарке за здоровье русского государя, бузотёры начали дружно помогать Карамису составлять отписку про прошедшее сражение, наперебой, в лицах, комментируя отдельные эпизоды боя. Отложив в сторону готовую отписку и пригубив по второй, бузотёры обстоятельно расспросили Ермолайку, кто же он такой, откуда будет и зачем сюда прибыл. Получив правдивые ответы и удовлетворившись ими, они, в свою очередь, поведали Ермолайке о том, что, собственно, он уже о них и так знал.
О том, что служат они русскому государю и его здешнему наместнику – воеводе Людовецкому, в городовых казаках под началом казачьего головы батьки Тревиня. О том, что они являются друзьями, не разлей вода. И о том, что кличут их тремя бузотёрами, потому что ежели, где какая буза затевается, то они там завсегда первые, да еще потому, что Затёс в своем Тверском уезде бузой как разновидностью кулачного боя занимался.
После четвертой или пятой чарки разговор плавно сошел на колоброды Опанаса, затёсывание Затёса, стрельбу Карамиса и нагаечный бой Дартан-Калтыка, причем каждый норовил их вот здесь же, прямо сейчас, к вящему ужасу кабатчика и продемонстрировать...
В общем, веселье в кабаке затянулось дотемна, а на следующей день бузотёрам, после положенного в таких случаях утреннего капустного рассола, надлежало вместе с казачьей головой Тревинем предстать пред светлыми очами самого князя-воеводы Ферапонта Пафнутьевича Людовецкого.
Главного Государевого человека в этих южнорусских краях...
У КНЯЗЯ-ВОЕВОДЫ
Легендарное имя Рюрика – того самого, который с легкой руки Нестора– летописца вместе с Трувором и Синеусом, а также «со всей Русью» был призван Гостомыслом «володеть» нашей «широкой и обильной землёй», в которой, по мнению призывающего Гостомысла, «порядка не было» – известно всем. Равно как и то, что из этого в конечном итоге получилось...
И хотя, что же именно имел в виду Нестор-летописец в определении «со всей Русью», до сих пор так и до конца не разгадано, но вот то, что пришедших варягов было не трое, а гораздо больше, факт вполне бесспорный. Поскольку совершенно очевидно, что без крепкой боеспособной дружины Рюрик бы в своих начинаниях «по наведению порядка» никак бы не преуспел.
Так вот в составе варяжской, прибывшей по призыву Гостомысла дружины, оказался и скандинавский викинг Гаральд Людирг из далекого норвежского фьорда, решивший в этом году направить свой драккар, вместо традиционного разграбления Лютеции в неведомую Гардарику (так тогда норманны именовали Русь), да так в ней и осевшего. И если его сын Сигурд, рожденный от викинга и новгородки, считался еще варягом, то викингов внук был уже самым натуральным русским боярином Людом.
Преуспев в достопамятном хазарском походе, за проявленную в ратном деле преданность Руси, боярин Люд был лично поставлен князем Святославом, ни много ни мало, а княжеским посадником в городе Вецке. А уже от Сятославова внука – князя Ярослава, бояре Люды, за заслуги перед Отечеством были возведены в княжеское достоинство и получили этот Вецк в свою полную вотчину. Вот и стали они с той поры удельными князьями Людовецкими, и хотя потом, в лихие Батыевы времена, сам град Вецк канул в вечность, будучи разоренным и дотла сожженным татаро-монголами, его бывшие управители все равно остались в числе княжеской верхушки русского государства.
Надо сказать, что про свои скандинавские корни князья Людовецкие предпочитали особо не вспоминать. Вместо того они всячески подчеркивали тот бесспорный факт, что они ведут свою родословную не от кого-нибудь там, а от самого натурального сподвижника легендарного Рюрика. Отсюда Людовецкие делали уже достаточно спорный вывод о том, что, дескать, поскольку их пращур прибыл на Русь на соседнем с Рюриком драккаре, то, следовательно, и они являются почти что ровней правящей на Руси династии...
Впрочем, дальше умозрительных выводов царские амбиции князей Людовецких не простирались и в реальной борьбе за русский престол они никогда не участвовали. Даже в Смутное время вместо попыток узурпаторства трона, они предпочли верноподаннически послужить калейдоскопически меняющимся в Московском Кремле царям-батюшкам, правда, служа им исключительно на самых высоких должностях. Да и вообще, именно на высокие государственные посты, все правители земли русской традиционно Людовецких и назначали, дальновидно дозволяя им не столько служить, сколько всласть поцарствовать в своих владениях. Пускай уж эти потомки, как ни крути, а древнего рода, лучше уж себя удельными князьями повоображают вдали от столицы, лишь бы только они своей родовитостью смуту и крамолу во вред царской короне не сеяли.
Так что не зря рядовой викинг из Богом забытого фьорда когда-то приплыл в Гардарику на соседнем с Рюриком драккаре...
Широки и просторны покои в тереме Воронежского воеводы. Не Московский Кремль, конечно, но князю, даже ведущему свой род от соратника Рюрика, здесь жить отнюдь не зазорно. Не напрасно всё воеводство, на целый год перестав исправно платить налоги в царскую казну, старалось, выстраивая для своего высочайшего руководителя приличествующие его рангу апартаменты (Москва сей крамольный факт, потом простила). Тут было всё необходимое как для достойной княжеской жизни, так и для свершения важных государевых дел.
Под стать терему, князь-воевода завёл и порядки, прямо-таки как при царском дворе, только малость поскромнее. А так тоже, тут тебе и кравчии, и стольники, и постельничии с сокольничими, и, конечно же, княжеские виночерпии. В общем, полный набор челяди, а соответственно и интриг за право быть ближе к княжескому столу, причем как в переносном, так и в прямом смысле этого слова. Правда, никаких мажордомов, пажей и фрейлин, пока еще в русском государстве не водилось (чай не Европа какая-нибудь), зато с их функциями исправно справлялись дворецкие, отроки-холопы и дворовые девки. Причем последние, доставляя понятное неудовольствие княгине, пользовались особым вниманием жизнелюбивого князя...
Но вообще-то, поскольку воевода был человеком достаточно незлобивым, даром, что царем поставленным, да ещё и «околорюриковского» происхождения, то люд Воронежский его любил и за глаза уважительно величал «наш князь Ферапошка».
Не без трепета в сердце Ермолайка, сын Дартан-Калтыка, вместе с тремя бузотёрами и батькой Тревинем, вошел в каменные покои воеводского терема, ведомый важным дворецким в красно-желтом кафтане с золотыми шнурами на груди.
Князь-воевода Ферапонт Пафнутьевич Людовецкий величественно сидел в своих приемных покоях в кресле, своей высотой и отделкой больше смахивающим на царский трон. Верх кресла скромно венчал аршинного размера двуглавый орел, искусно вырезанный из дерева и покрытый натуральной позолотой. Возрастом Ферапонт Пафнутьевич был, что называется мужчиной в самом соку, с наметившейся легкой сединой на висках и в курчавой окладистой бороде. Статью своей князь был вельми грузным, обличьем зело видным, и хотя чело его было по-вельможному величавым, на нем легко читались следы как тяжких государственных забот, так и обильной разгульной жизни.
Несмотря на теплое время года князь-воевода был облачён в покрытую золотой парчой соболью шубу. При этом на плешивой княжеской голове красовался и вовсе замечательный головной убор – тюбетейка, подаренная ему как-то в виде бакшиша ногайским ханом Бехингером. По-восточному витиевато разукрашенная и покрытая замысловатыми узорами из драгоценных каменьев ханская тюбетейка, оказавшись в руках национально мыслящего воеводы, по его велению, была в нижней части, чисто по-русски, скромно обшита соболиным мехом. Тем самым князь-воевода, вроде бы облагородил басурманский подарок, придав ему вполне русский вид и сделав пригодным для ношения русским князем, а с другой стороны... уж очень стала бывшая ханская тюбетейка напоминать шапку Мономаха... В общем, дворовые её называли – «шапкой Феропаха».
В окно светило яркое весеннее солнце, наполняя княжескую горницу прямо-таки летним теплом, из-под соболиного околыша «шапки Феропаха» по похмельному лицу воеводы обильно струился пот, крупными каплями падая на куний мех роскошной шубы, но Ферапонт Пафнутьевич стоически терпел. Потому как разоблачиться, скинув с себя теплые одежи, дабы как простой смерд остаться в одной только прилипшей от пота к телу рубахе, князь-воевода не имел никакого права. Дело в том, что сия шуба была ему высочайше пожалована аж с самого царского плеча, и потому в минуты исполнения державных деяний, ему – слуге государеву, надлежало быть именно в ней.
А именно сейчас таковая минута и была, поскольку перед воеводой, смиренно склонив чубатые головы в папахах (отстояла-таки свое исконное право казачня не ломать шапки перед начальством), стояли трое хорошо известных ему городовых казака и примкнувший к ним новенький, с типичной рожей низовой черкасни. Сбоку бузотёров стоял медвежьеподобный казачий голова Тревинь, пряча лукавые глаза на суровом, покрытом многочисленными шрамами лице. Позади князя покорно ждала высочайших повелеваний многочисленная дворовая челядь, а на его коленях лежала составленная Карамисом отписка, которую он только что, с трудом фокусируя расплывающееся зрение, соблагоизволил самолично прочесть.
Содержимое отписки князю понравилось. Понравилось настолько, что заметно улучшило его, с утра откровенно мрачноватое, после вчерашнего пира настроение. Прочитав отписку и заметно повеселев, князь наконец-то сделал решительный выбор по мучающему его с утра извечному вопросу, суть которого сводилась к простой дилемме: «Чем – рассолом или покрепче?». Причем разрешилась эта дилемма в пользу последнего, поскольку законная причина, нуждающаяся в том, чтобы быть согласно русскому обычаю наибыстрейшим образом отмеченной, сейчас лежала у него на коленях...
– Медовухи... – не оборачиваясь бросил он и, не глядя, отставил руку в сторону шустро подбежавшего виночерпия. Виночерпий, видимо, хорошо изучивший как княжеские вкусы, так и его потенциальные утренние возжелания, с поклоном вставил в изнеженную княжескую ладонь дорогой хрустальный кубок в изящной золотой оправе. После чего сноровисто наполнил его из серебряной сулеи душистой медовухой, изготовленной по излюбленному князем рецепту. Секрет рецепта был прост. В сулею, вмещающую в себя не менее штофа чистейшей медовухи, хитроумной челядью для утреннего княжеского благорасположения тайком добавлялась добрая чарка водки. Таким немудреным образом в медовухе и вкус не портился, и в то же время незаметно появлялась столь потребная по утрам для воеводского организма алкогольная крепость...
Опорожнив кубок одним духом, с удовольствием крякнув и утерев мокрые усы полой шубы, князь отставил руку с пустым кубком в сторону, и внимательно всматриваясь в лица бузотёров красноватыми, но, тем не менее по–государственному проницательными глазами глубокомысленно изрёк:
– Ишшо...
Только и ожидавший того виночерпий одним прыжком подскочил к князю и профессионально, не пролив на пол ни капли, вторично наполнил слегка подрагивающий в княжеской руке кубок.
Повторно выпив, сытно икнув и утершись, князь-воевода опять отставил в сторону руку с кубком, и небрежно ткнув толстым пальцем в сторону бузотёров, промолвил:
– Таперича им, а то от них рассолом на версту разит...
Легкими тенями по горнице промелькнули вышколенные челядинцы, и в ту же секунду, в руках бузотеров, как по волшебству, оказалось по чарке, до краёв наполненной желтоватым душистым напитком.
– Ну, за здоровье князя-воеводы Ферапонта-свет Пафнутьеича, подняв чарку левой рукой, а правой сняв папаху, произнес батька Тревинь и степенно выпил. Стоящие рядом бузотёры, также провозгласив здравицу князю, дружно последовали его примеру.
– А таперича за здравие государя и самодержца всея Руси Михайло Фёдоровича, – уже отвердевшим голосом, с прорезавшимися державными нотками промолвил князь и вальяжным жестом в очередной раз отставил руку с кубком в сторону виночерпия...
Бузотёры вслед за ним тоже повторили верноподданнический тост и степенно возлияли. На том официальная часть аудиенции была закончена, и дальнейшее общение уже протекало «в неформальной обстановке», начавшейся с того, что князь-воевода вдруг, как ребенок, которому неожиданно подарили желанную игрушку, залился счастливым смехом.
– ... Нет, ну я разумею, двоих, ну троих, ну, на худой конец четверых... а тут цельных девять, да ещё и при оружии... ха-ха-ха... – не стал сдерживать распиравшее его веселье князь-воевода, утреннее самочувствие которого благодаря медовухе заметно улучшилось. – Да ещё и не единого убиенного али увечного, а токмо побитые... – ха-ха-ха...
Вволю отсмеявшись, князь Людовецкий продолжил, удовлетворенно потирая ладони:
– Да-а-а... ну и утерли мы нос Модеске, а то он надысь бахвалился, что евонные стрельцы иноземную... ну, энту... как бишь её...? – и князь вопросительно повернул голову в сторону челяди.
– Стратегму, князь-воевода, – подсказал кравчий.
– Во, во... – энту самую стратегму под начальством какого-то ляха изучают, а потому, дескать, их таперича с ихней стратегмой и победить немочно. А вы их... ха-ха-ха... нагайкой по хребтине да свистулькой в гузно... А усё потому, – тут князь-воевода назидательно поднял указательный палец верх, – что супротив нашенского рассейского ратного искусства никакая заморская стратегма не устоит. Вот!
– Знамо дело, княже, не устоит... – согласно закивали головами челядинцы. Их примеру дипломатично последовал и поднаторевший в искусстве царедворства батька Тревинь, а вслед за ним и бузотёры.
– Но, мотрите мне! – неожиданно твердым, повелительным голосом произнес воевода и угрожающе погрозил пальцем, виновато застывшим со склоненными главами казакам. – Чтобы засим усё... хватя... слышите? А не то... – и с этими словами князь, сжав пухлую руку в кулак, властно пристукнул им по подлокотнику кресла. – Дабы более никаких мне драк! А то ж указ-то «о воспрещении» я как ни крути, а всё же подписывал...
– Свет-воевода, князюшко, надёжа ты наша, – обратился к воеводе батька Тревинь. – Оне ж более не будут, оне ужо раскаялись.
– Чтой-то я на их довольных ликах благочестивого раскаянья не отмечаю, особливо у вон того, с личиной низовой черкасни... Кто таков будешь? Ответству!
При этих словах Дарташов сделал шаг вперёд, и, приложив правую руку к сердцу, с достоинством поклонился.
– Да то Ермолайка – сын мово ясаула и старинного односума Дартан-Калтыка... – представил Дарташова батька Тревинь. – Эйто он того самого Жусимурзина нагайкой уделал... да и батька евойный, как я зараз припоминаю, в нагаечном деле тоже большой мастак был...
– Молодец вьюноша, прям добрый молодец, ничего не скажешь. Намо такие зело надобны. Ты, кстати, в какую сотню его записал?
– Да нема у меня покуда в сотнях свободных местов. Сам, князь-воевода, чай о том ведаешь, мы ж намедни слободских казаков с Украины, что от ляхов в Русию бежали, к себе ж на службу приняли. А войны нынче мы ни с кем не ведём и даже со стрельцами дерёмся не до убиения... Вот и нету зараз свободных местов...
– Да, то правда твоя... – протянул князь-воевода, задумчиво глядя на Ермолайку. – А ты вот, что-тут лицо князя озарилось внезапной догадкой – запиши покамест своего Дарта... тыка.., тьфу.., ну как там его?
– Ермолайку Дарташова, князюшко... – подсказал батька Тревинь.
– Во-во. Дозволяю приписать сего Ермолайку к разряду затинных пищальников Дезаркина. Пущай покамест там при царевом жаловании обретается, а службу чтоб при сём справлял у тебя в казаках. Да мотри у меня, служи справно... а то вдругорядь не помилую... – грозно потряс пальцем князь-воевода. – Да ещё вот что... жалую от своей милости твоим бузотерам десять... нет... девять рублёв. Елико стрельцов было, толико и денег будет дадено, по рублю за одного... – державно рассудил князь-воевода, проявив экономическую мудрость.
– Казначей выдать им прям сейчас, из тех... ну сам знаешь из каких... из вчерашнего посула, что купчина рязанский дал. Ну, засим усё... притомился я чтой-то нынче... – и, зевнув во весь рот, князь воевода легким взмахом руки дал понять, что высочайшая аудиенция окончена.
Подхватившие воеводу под руки отроки осторожно помогли ему подняться с кресла и, поддерживая сзади шубу, бережно сопроводили в опочивальню, где, приняв еще пару кубков медовухи, воевода решил немного вздремнуть перед предстоящим сегодня важным государственным делом. Пиром, задаваемым воеводским двором по случаю приезда в Воронеж хана малого улуса большой ногайской орды Бехингера...
А наш Ермолайка, чрезвычайно расстроенный тем обстоятельством, что его – природного донского казака, так и не сподобились записать в казачью городовую сотню, а приписали в какие-то там «затинные пищальники», уже мысленно махнул на будущую государеву службу рукой. И потому от охватившей его досады, пригласил своих новых друзей во вчерашний трактир, имея явное намерение спустить там всё княжеское вознаграждение. По дороге бузотёры доходчиво объяснили ему, что же представляют из себя «затинные пищальники» Дезаркина.
Дело в том, что затинные пищали на Руси, ввиду их чрезмерной старинности и соответственно малоэффективности, как таковые в воинском деле уже практически не применяются аж со времён Иоанна Грозного. А всё потому, что в пушкарском деле прогрессивного семнадцатого столетия, в связи с бурным развитием военной науки, древние затинные пищали оказались просто-напросто ненужными, так как и бьют они неточно, и заряжаются долго, да и пуляют не дальше доброго аглицкого мушкета. То есть толку от них мало, а хлопот, начиная с их немалого веса, более чем предостаточно.
Потому и стараются настоящие пушкари держаться от них подальше, используя в качестве малокалиберной артиллерии современные дальнобойные фальконеты, которые по быстроте заряжания, весу и точности стрельбы куда как превосходят старинные затинные пищали.
Но поскольку живем мы в России, доверительно разъясняли Дарташову бузотёры, то на деле затинных пищалей вроде бы и нет, а на бумаге они по чьему недосмотру, а может и наоборот, тайному умыслу – до сих пор есть. До сих пор в Московском пушкарском приказе состоит соответствующий «затинных пищалей разряд». И всё там, как положено: и начальство важное, чином не ниже путного боярина, и дьяки с подьячими, и даже «наставления по пищальному пулянию в государеваго супротивника из-за тына», кои исправно рассылаются из столицы по всем крепостям и весям. А самое главное, и деньги из казны, пусть и ополовиненные, но всё же из Москвы приходят. Причем приходят только туда, где местное начальство, перейдя в области малой артиллерии с затинных пищалей, допустим, на фальконеты, благоразумно об этом промолчало...
Князь-воевода Людовецкий в щекотливом «затинном» вопросе в своё время сумел проявить завидное благоразумие. И теперь из Москвы, наряду с прочими, исправно приходят средства и на содержание двух десятков затинных пищалей и, соответственно, сотни обслуживающих их пищальников. А поскольку пищалей-то в крепости всего одна, да и та еще со времён Русской Смуты попаданием ядра поврежденная, то деньги за девять отсутствующих артиллерийских единиц князь-воевода с чистым сердцем забирает себе...
При этом в сотню затинных пищальников, которой командует сын боярский Дезаркин, воевода людей записывает только выборочно и строго по своему усмотрению. Например, часть своих холопов... Дабы числясь на государевой службе, они тоже царское жалование получали, да и в воеводскую казну его потихоньку отдавали, а он уж им из тех средств от щедрот своих иногда на водку выдаст. А то и вовсе, от великодушия своего княжеского, глядишь, когда и высечь за провинность прикажет с послаблением...
Кроме воеводских холопов в сотне затинных пищальников обреталось с пару десятков и действительно нужных для государевой службе людей. Вот именно к их числу, по высочайшему воеводскому повелению, и был причислен Ермолайка. Тем самым он, несмотря на отсутствие свободных вакансий в казачьих сотнях, обрёл возможность официально числиться в «царёвых служилых людишках» и, что весьма немаловажно, получать за это приличествующее жалование. А служить на деле ему всё равно придётся под командой батькой Тревиня, в казачьей сотне вместе с тремя бузотерами. Только что кроме василькового казачьего чекменя с шароварами, ему от русской казны будет выдан серый пушкарский кафтан с полосатыми портами, какие приличному казаку и одеть-то зазорно будет.
Впрочем, поскольку носить их всё равно необязательно, то Дарташов вполне может оставаться в чём есть, а полученную справу лучше всего сразу же отнести в торговую лавку к во-о-н тому жидовину (к нему все носят), а Дезаркину, ежели вдруг спросит, сказать, что потерял.
Он поверит...
На том и порешили...
РИШЕЛЬСКИЙ-ГНИДОВИЧ
В то время как бравые бузотеры за счет проданной Ермолайкой казенной справы весело отмечали княжеское вознаграждение и Дарташовское назначение на службу, на другом конце Воронежа делалось то, что во все времена называлось политикой. И даже, не греша против истины, вполне можно сказать, что с приставкой «гео».
В расположенной напротив казачьей слободы бастильке (названной так по имени основателя слободы купца Бастильева), в мрачных покоях серого камня, отстроенных по соседству с узилищем и погостом, обретался тот, кого князь-воевода величал «Модеской». Тот, одного лишь упоминая которого так испугался тиун Менговского острога, и тот, по имени которого стрельцов называли «ришельцами».
Полным же именем обитателя «бастильки» величали – Модест Зорпионович Ришельский-Гнидович, и был он ни много ни мало, а цельным думным дьяком, то есть обладал чином, сопоставимым с рангом, как минимум современного федерального министра, или, на худой конец, депутата Государственной Думы.
Столь высокий чин оказался в южнорусском граде Воронеже, надо сказать, деятелями государственного масштаба особо не избалованного, лет пять назад по направлению кравчего самого государя всея Руси. Прибыв к Воронежскому князю-воеводе, Модест Зорпионович с поклоном вручил ему подписанную кравчием грамоту, в которой после многочисленных поклонов и пожеланий «многия лета» говорилось, что, дескать, податель сей грамоты, «раб Божий и холол государев Модеска», направляется в Воронеж «в помощь князюшке воеводе в различных государевых делишках».
Поскольку «князюшко» Людовецкий, поставленный царём в Воронежские края воеводить, рассматривал свое воеводство скорее как удельную вотчину, данную ему в кормление за своё знатнейшее происхождение, то в дела, так или иначе непосредственно с процессом «кормления» не связанные, он особо не вникал, предпочитая перепоручать их своим помощникам. Кроме того, был наш Ферапонт-свет Пафнутьевич большим жизнелюбом. Так что бесконечные пиры, бани с девками, потехи с медведями, охота, а потом опять пиры и неизбежные утренние дилеммы типа: «Чем, рассолом или покрепче?» почти что полностью поглощали все его время и силы, практически не оставляя ничего на решение важных государственных дел.
Так что приезду помощника князь-воевода был по большому счету рад. И особенно он обрадовался, когда узнал, что хоть и чину Ришельский-Гнидович был аж цельный думный дьяк, то роду-племени был совсем даже не княжеского, а значит, никакой опасности для его воеводской должности представлять никак не мог. После чего князь Ферапошка с превеликим удовольствием свалил на Модеску все свои государственные заботы, полностью посвятив себя проблемам улучшения процесса кормления и различным утехам...
И вот не прошло и полгода после приезда столичного управителя, как все дела в воеводстве потихоньку оказались в цепких руках думного дьяка. Ни одно мало-мальски стоящее назначение, будь то назначение на должность кабацкого целовальника или, например, тиуна, никакое строительство – ни нового терема, ни новых крепостных ворот, ни даже сторожевой вышки, ничто в пределах воеводства не проводилось без его участия. Дошло до того, что князь Людовецкий поручил ему от своего имени вести всю Московскую переписку, оставив за собой лишь раз в неделю, не читая, подписывать все принесенные ему бумаги и ставить на них свою княжескую печать.
И, вот диво, дела воеводства пошли... не в пример лучше. Даже Москва была теперь довольна, поскольку стараниями расторопного дьяка налоги в государеву казну заметно увеличились. Довольным был и князь-воевода, так как его личное «кормление» благодаря усердию столь умного помощника тоже стало значительно сытнее.
Так что воцарилась усердием Ришельского-Гнидовича на вверенной его заботам земле прямо-таки тишь, гладь да божья благодать. И всё бы оно так и было бы, если бы не тайные замыслы честолюбивого и коварного дьяка...
Дело в том, что имел наш Модеска своей ближайшей целью выслужиться у Москвы и выхлопотать у царя всея Руси для себя чин уже не думного, а, бери выше, ПРИКАЗНОГО ДЬЯКА. Для этого ему требовалось, прежде всего, убедить Боярскую думу о необходимости ввиду особых обстоятельств, открытия в Воронеже полномасштабного Донского приказа.
Приказа, созданного по образу и подобию Казанского, уже давно и успешно заправлявшего на Волге делами татарвы, башкирцев и прочей черемисы. Кроме увеличения чина, в связи с созданием Донского приказа, его начальник получал бы также воистину необъятную власть над всем краем и имел бы возможности к расширению его территории, вплоть до границ Оттоманской империи. Причём последнее Ришельский-Гнидович всенепременно намеревался сделать, давно и пристально присматриваясь к граничащему с воеводством Дикому полю, на котором находились земли донских казаков, а также ногайских и прочих татар. Естественно, что ни те, ни другие ничего о далеко идущих планах думного дьяка не знали, и входить в лоно Русского государства отнюдь не стремились, имея, не лишенные справедливости основания полагать, что ничего хорошего их там не ждет...
Видя же усердие Ришельского-Гнидовича в его стремлении к расширению государственных границ, Москва во всем шла ему навстречу и, в свою очередь, тоже уже начинала задумываться о целесообразности учреждения под его руководством Донского приказа. Ко всему прочему, для Москвы это сулило и дополнительную политическую выгоду, так как предоставляло возможность неназойливо перевести донских казаков из-под юрисдикции посольского приказа, где они до сих пор обретались, в специально созданное для них ведомство. Оно вроде бы и почетно (как же – собственный приказ), но в то же время уже и не иностранцы... А там, глядишь, и пост Донского атамана можно будет совместить с должностью начальника приказа, с одновременным предоставлением ему боярского звания.
В общем, перспективы для Московии были отменные, но даже хитроумным московитам было невдомёк, что усердие Модеста Зорпионовича с подлинным государственным обустройством Русской державы не имело ничего общего, а диктовалось прямо противоположными мотивами. Дело в том, что думный дьяк Ришельский-Гнидович русским патриотом отнюдь не был, как и не был он русским вообще, в полном смысле этого слова.
...Когда на русской земле только назревало то, что историки впоследствии назовут Смутой, в начале царствования слабого царя Федора Иоанновича, бывшего лишь бледной тенью своего Грозного отца, католический орден иезуитов заблаговременно заслал на Русь своих эмиссаров, долженствующих возникновению той самой Смуты всячески поспособствовать. Среди тех эмиссаров был и тайный иезуит из Речи Посполитой – Зорпион Гнидович, явившийся в Московию под личиной мелкопоместного шляхтича, якобы, из Белой Руси. В Московии он осел в волости Ришелово, где, проявив должную энергию, вскоре оженился на дочери тамошнего волостеля. Родившегося сына Зорпион сначала тайным образом окрестил по католическому иезуитскому обряду и лишь затем, открыто и принародно по-православному, с наречением младенца именем Модест. После чего Зорпион втёрся в доверие к пьяненькому волостному подьячему, и как-то опоив его до беспамятства, подделав его почерк, собственноручно записал своего отпрыска в столбовой книге как «столбового дворянина Ришельского-Гнидовича».
Расчет на фальсификацию у иезуита был как никогда точен, поскольку бедный подьячий после той пьянки почему-то весьма скоропостижно, так и не приходя в себя, скончался. Кроме того, Гнидовичу доподлинно было известно о надвигающихся на Русь событиях и о том, что все бумаги волости и уезда, кроме вот этой столбовой книги, вскоре будут уничтожены... Так что впоследствии оспорить русское дворянство Модеста будет уже просто невозможно...
Именно так оно потом и оказалось. Сам Гнидович в конце концов так и сгинул в горниле Русской Смуты, но след на Руси после себя всё же оставил. Сумел-таки посеять коварный иезуит на русской земле злое семя и взрастить для темных иезуитских дел вполне даже русского дворянина Ришельского, сделав его тайным оружием Ватикана, действующим, как оно наследнику Игнатия Лойолы и положено, под иезуитским девизом: «Цель оправдывает средства».
Повзрослев и возмужав, молодой русский дворянин Ришельский-Гнидович так же, как и всё население России, оказался закрученный круговоротом великой Смуты. Только в ней он всегда оказывался на самой, что ни на есть русской стороне, борясь как с обоими Лжедмитриями, так и со шведами, и поляками, правда, при этом предпочитая ратной службе – службу бумажную. Благо был он для этого, в отличие от большинства русских дворян, достаточно умен и образован. Большой же Земской собор 1613 года, ставший поворотной вехой русской истории, Модест встретил в рядах яростных сторонников Михаила Романова.
На сём историческом соборе молодой подьячий Земского приказа Ришельский-Гнидович деятельно и весьма эффективно участвовал в выборах нового русского государя. Да не просто драл глотку, а добровольно взвалил на свои плечи львиную долю столь необходимой для обеспечения выборной кампании рутинной бумажной работы, от которой прочие молодые дворяне, по своему обычаю, как всегда всячески отбояривались...
За это, после торжественного восшествия Романова на престол, из скромных подьячих земского, Модест Зорпионович стал уже дьяком, и не какого-нибудь там, а самого что ни на есть посольского приказа. На этой должности Модест проявил кипучую верноподданническую деятельность, направленную на укрепление Русской государственности. А когда в 1618 году, после заключения мира с Польшей, среди возращенных на Русь пленных при его непосредственном содействии оказался и отец нынешнего государя, будущий патриарх Филарет, то... То дворянина Ришельского-Гнидовича назначили на высочайшую должность Русского государства. На должность думного дьяка.
Казалось бы, ну что тебе еще надо? Ведь и чин, и почет, а, следовательно, и богатство – ведь всё же теперь было в руках Модеста Зорпионовича. Ну, сделал карьеру, какая многим и не снилась, ну и сиди себе в Москве в собственном тереме, благосклонно принимая подношения от разночинного люда. А потом в Кремле заседай, бывший сын мелкопоместного шляхтича и дочери волостного старосты, и не где-нибудь там, а в боярской думе наравне с самыми родовитыми боярами, ан нет... не стал. Не захотел того Модест Зорпионович и вместо Кремля напросился в Воронеж.
А все потому, что Ришельский–Гнидович вынашивал коварные замыслы, осуществить которые можно было только на южной окраине государства. И потому даже достижение чина приказного дьяка, так же, как и само создание Донского приказа, было для него не самоцелью, а всего лишь очередной ступенькой в его злодейских замыслах.
«РЕЧЬ ГНИДОВИТАЯ»
Злодейства же эти, направленные на взятие реванша после поражения в Смутное время, Модестом Зорпионовичем давным-давно уже были тщательно продуманы и, мало того, даже все необходимые средства для их претворения в жизнь, уже загодя заготовлены. В том числе и финансовые, благо Ватикан на благое дело никогда не скупился...
На первом этапе осуществления плана тайного иезуита правитель малого улуса большой ногайской орды Бехингер-хан должен был неожиданно начать войну с донскими казаками. При этом ему надлежало разом напасть на все их городки (чего обычно не бывало), воспользовавшись моментом, пока основная масса станичников будет находиться в дальнем походе где-то у берегов Туретчины. Силы же казаков, оставшихся на Дону, по его расчетам, будут таковы, что смогут еле-еле оборонить сами себя, без всякой надежды разбить ногайцев. Возвратившееся же на Донскую землю по осени из похода основное казачье Войско с ногайцами расправится играючи, и тогда они быстро уберутся с Дона к себе за Кубань.
Вроде бы все, как обычно и укладывается в обычную схему Дикого Поля. Ногайцы напали, пограбили, казаки пришли их прогнали. Но вот дальше Ришельский-Гнидович намеревался, воспользовавшись своей властью, перехватить зимовую станицу донских казаков, ежегодно направляющуюся в Москву, и... тайно ее изничтожить, предварительно опоив станичников в трактире Менговского острога (благо тамошние тиун и кабацкий целовальник – свои люди). Затем хитрый Модест Зорпионович намеревался заменить убиенных станичников на своих людей и обрядив их в казачьи одежды, отправить зимовую станицу дальше в Москву. Да еще и ревностно проследить за тем, чтобы с ними ничего худого в пути не случилось...
В Москве же его люди, после обязательных обильных подношений в посольском приказе и заверений в вечной любви и дружбе, должны были получить причитающийся казачьему войску ежегодный хлебный и огневой припас, с коим Войско Донское должно быть сыто и опять вполне боеспособно.
Но только на Дон этот царский припас, естественно, попасть был не должен, поскольку ему надлежало до поры до времени осесть в бастильских закромах Ришельского-Гнидовича. В результате такой хитрой комбинации огневая мощь казачьего оружия будет существенна ослаблена, а возможно, и вовсе сойдет на нет (без пороха-то, пойди повоюй), а учитывая тот факт, что прошлый поход в Туретчину, как и оборона от ногайцев, его уже изрядно подистощили, то...
И вот в этот самый тяжелый для казаков момент на казачьи городки опять ударят ногайцы Бехингер-хана, которым за это будет обещана большая награда. А вот давать татарам адекватный отпор, за неимением пороха, казаки смогут только холодным оружием, так что...
Но только дальнейшего разорения Донского Войска и полной гибели казачества под ногайскими клинками уже не допустит именно он, будущий дьяк Донского приказа и самовластный правитель Донщины Ришельский-Гнидович. Как ангел-спаситель, он прибудет в охваченный войной край во главе личного стрелецкого войска, и привезет с собой столь необходимые, истекаемым в непрерывных сечах кровью казакам огневые припасы (до той поры им же заботливо схороненные).
Привезенные припасы будут Модестом Зорпионовичем торжественно переданы Донскому атаману и всему честному казачеству на срочно созванном Круге, на котором взамен свинца и пороха будет поставлено пустяшное условие. Всего лишь подписать царскую челобитную с просьбой о создании Донского приказа, которую под одобрительные крики «любо» собравшихся казаков, атаман, особо не вдаваясь в подробности, и подпишет...
И все... Массированным ружейным и пушечным огнем ногайцы будут быстренько отогнаны к Кубани, а вожделенный Донской приказ наконец-то создан. Казаки же по весне, как завсегда у них водится, уйдут в свои походы. И даже подозревать не будут, что отныне их донской землей станет управлять именно он – Ришельский-Гнидович.
Ох уж эти казаки... воевать – так лучше их и не сыскать никого, а коснись дело политики – так сущие малые дети... Крути, верти ими как хочешь, а ежели крутить с умом, то они ничего и не заподозрят. Эту прописную истину хитроумный Ришельский-Гнидович хорошо усвоил ещё со времён Смутного времени...
Когда в 1611 году (за год до Минина и Пожарского) рязанским думным дворянином Ляпуновым было сформировано первое ополчение против польских интервентов, молодой подьячий Модест Зорпионович, естественно, оказался в его рядах.
И вот русское ополчение уже под Москвой, и скорее всего, дни владычества на Руси польской короны уже сочтены... Тут вдруг возьми и появись подмётная грамотка за подписью самого Ляпунова, что дескать: «где поймают казака – там его бить и топить, а когда государство Московское успокоится, то мы и вовсе весь этот злой народ истребим».
А дальше оно уже само пошло и поехало...
...Раз – и якобы перехваченная грамота оказалась в руках у одного из казаков и была им передана своему атаману...
...Два – возмущенные казаки, составляющие наиболее боеспособную часть русского ополчения, справедливо усомнились насчёт перспективы «быть истребимыми». А потому и «успокаивать государство Московское» столь рьяно, как они это делали раньше, от души рубая ляхов, перестали, повсеместно вложив свои сабли обратно в ножны...
...Три – по своему обычаю казаки собрались на Круг...
...Четыре – на Круг прибыл оболганный Ляпунов, сказал что-то не то, что надо, и был до глубины души возмущенным казачеством просто-напросто зарублен...
...Пять – оставшееся без полководца ополчение вскорости и разбежалось, чем ещё на год продлило польскую интервенцию на русской земле...
Вот так, и всё это всего лишь одна вовремя подкинутая грамотка! Эх, жаль, что через год, уже при втором ополчении с Мининым и Пожарским, в решающий момент Ришельского-Гнидовича рядом не оказалось (припоздал он тогда чуть-чуть, и приспел в Москву уже освобождённую), а то бы он что-нибудь ещё и похлеще бы придумал...
Так что в том, что он – Ришельский-Гнидович – управлять простодушными казаками сможет запросто, у него даже тени сомнения не вызывало. И даже как именно управлять, он уже детально продумал. Прежде всего (хотя бы на начальных этапах) очень мудро и уважительно, дабы до поры до времени ни в коем случае не обозлить казаков против себя. При этом в каждый казачий стан, в каждую станицу и городок им будут посланы свои верные люди, снабженные самым совершенным во все времена оружием – деньгами.
Для такого случая и люди уже есть, и деньги припасены. Вжившись в казачью среду, они подкупят атаманов, а ежели те покупаться не будут, то тогда они подкупят голытьбу, для того чтобы она оных неподкупных атаманов скинула и избрала тех, которые будут угодны ему – приказному дьяку Ришельскому-Гнидовичу. По деньгам оно, так даже и дешевле будет. Самому же Донскому атаману, по ходатайству Модески, из Москвы будет высочайше пожаловано русское боярство и присвоено звание воеводы Донщины (к тому времени князя Ферапошку, за его никчёмностью и ненадобностью, надо будет полностью аннулировать). А ежели воспротивится атаман, взбрыкнет по своей казачьей лихости, то и ему вслед за князем Людовецким также надлежит будет исчезнуть...
Назначив же Донского атамана воеводой Донщины (и даже неважно кого именно, поскольку власть все равно будет находиться в его – Модеста Зорпионовича – руках), на следующем этапе, он совместно с прирученной им казачьей старшиной введет казачий реестр. Вон, на соседней Украине поляки ввели, и ничего, служат казаки крулю ляшскому за милую душу, а раз так, то и царю Московскому послужат. Только в отличие от украинского, донской реестр будет числом поболее и жалование реестровым казакам будет платиться раза в два пожирнее стрелецкого. Так, чтобы донцам можно было в поход за Зипунами больше и не ходить, поскольку на нехитрое казачье прожитьё царева жалования даже с излишком хватать будет. Благо папские денежки для этого уже припасены, и года на два-три их точно хватит, а за это время можно сделать о-о-очень многое...
Например, тайно провести унию между православной церковью и католической, с непременным признанием верховодства Папы Римского, как оно в Бресте для Украины и Белой Руси уже проведено было. Причем свершить сие «святое деяние» надобно так, чтобы простодушные казаки ничего толком и не поняли. Ну, мало ли чего там наши попы с ихними бритыми ксёндзами тайно решать будут. Тем более, что в церквях казачьих ПОКА всё останется по– прежнему, а татарве донской, так той и вообще до тонкостей христианства дела нет...
И покроет тогда досель православную Донщину властная рука Ватикана, и с этой поры уже ничего на ней не будет свершаться без соизволения на то Папы Римского и его наместника кардинала (а именно этот духовный сан от понтифика и намеревался получить Ришельский-Гнидович).
Этого уж от Москвы, при всей ее продажности и безалаберности, уже никак будет не утаить, но именно на этой случай у него, будущего кардинала, заготовлена козырная карта...
Не так давно в Диком Поле, и без того всякими кочевыми народами заполонённом, объявился новый народец, зовущийся не то «колмаками», не то «калмыками». Пришёл тот народец откуда-то из-под неведомой Джунгарии и рода он, как сказывают верные люди, самого, что ни на есть мунгальского. То есть народец сей в ратненском деле вельми сильный... Даром, что ли из тех же мунгалов происходит, откуда и сам Чингиз-хан когда-то вышел. Потому калмыки, придя в наши степи, всех этих ногаев, едисанов и прочую татарву с небывалой лёгкостью, можно сказать даже играючи и потеснили, тем самым высвободив себе в Прикаспии необходимое им жизненное пространство.
Да что там татарва какая-то, когда два года тому назад, они и с русскими войсками, вышедшими на них под командованием Астраханского воеводы, быстро «по-мунгальски» разобрались...
Да так, что тайша ихний Дарчин, сын тайши Урлюка, даже и не понял толком, какой именно народ на Руси главным является. И потому в лучших мунгальских традициях предложил равноправный союз (естественно, под своей эгидой), для всех обитающих в Диком Поле степных народов, в том числе и для... русских. А всё потому, что истинных сил и размеров Московии, не шибко разбирающиеся в географии калмык, совсем не ведали. Да и откуда им было это знать, ежели калмыцких послов пограничные заставы уже какой год на Русь не пускают. Причем делается это русским правительством умышленно, дабы таким примитивным способом не дать калмыкам путь к Москве разведать.
А вот что, ежели этот путь им взять, да и показать? Да ещё и проводников дать? Да ещё и шепнуть, что, дескать, Русь эта ещё со времён Чингиз-хана дань мунгалам платила, да и сейчас платить готова, вот только настоящих мунгалов до сих пор как-то не сыскивалось, а раз теперь законные чингизовы наследники объявились, то и...
А что? Простодушные калмыки запросто поверят и всей своей ордой ринутся восстанавливать историческую справедливость...
Так что, ежели всё с умом проделать, то совсем не до Донщины Москве станется. И пусть себе поднимает она под развернутыми хоругвями православные рати на новое Куликово поле, а Ришельский-Гнидович тем временем, в своём «Поле», в «Диком», проведёт завершающую стадию иезуитской интриги.
...Итак, одновременно с принятием унии, все нереестровые казаки усылаются с глаз долой в далекий персидский поход, откуда им уже не суждено будет возвратиться (с шах-ин-шахом Ирана об организации достойной встречи уже ведутся соответствующие переговоры). Реестровые же казаки начинают одновременную войну с Турецким султаном и с его вассалом Крымским ханом. Ногайский же хан, согласно восточному вероломству, сначала заверяет донцов в верности, а потом ударяет им в спину...
И пусть себе воюют в низовьях Дона, не мешая новоявленному кардиналу осуществить главное – тайно открыть западные границы Воронежского воеводства и провести в донские верховья польский коронный корпус. Тот самый, что уже тайно формируется в Речи Посполитой из слоев самой обнищалой шляхты и европейских наемников. Благо, круль Ляшский Владислав Четвертый, до сих пор еще живой, и все еще во сне Русский престол видит, на который будучи королевичем он был призван в Смутные времена Семибоярщиной. Вон он до сих пор за Смоленск воюет. Правда, не сказать, что с особым успехом...
Вот ему, благодаря стараниям отпрыска иезуита Гнидовича, и представится новая возможность возвеличить Речь Посполитую, заняв когда-то предложенный ему престол царя московитов. Только займет он престол или не займет – это еще, по трезвому размышлению Модеста Зорпионовича, большой вопрос. Но вот в том, что польские войска, зайдя с юга и повернув на Москву, сумеют, как минимум, не пустить на Донщину царские войска, в этом он нимало не сомневался. Главное, чтобы казаки царю не помогли...
А и не помогут, даже если и захотят. Не до того им будет. И уж для этого он, кардинал Ватикана и тайный иезуит Ришельский-Гнидович, ох, как постарается...
...Это только недавно почивший в бозе патриарх всея Руси Филарет не очень сильно разбирался в чистой и открытой казачьей душе. Потому он абсолютно безуспешно пытался направить христолюбивое казачье воинство в Польшу вместе с... турками, да ещё и под командованием турецких пашей. Естественно, что ничего путного из этого не получилось. Да и в принципе получиться не могло. В ответ на такое диковинное предложение, да ещё и исходившее не от кого-нибудь там, а от его святейшества главы Русской церкви, простодушные казаки чистосердечно заявили, что никогда не пойдут войной на христианское государство под басурманскими знамёнами. И не пошли, тем самым, оставив патриарший «казчье-турецкий проект» без реального воплощения. Да потом ещё, за проявленную стойкость, навлекли на свою голову его гнев, а, следовательно, и гнев его сына – царя всея Руси, ввергнувший все донское казачество в длительную опалу.
Да, слабоват почивший патриарх был в казачьей политике, откровенно слабоват... Сразу видно, что не иезуит. Попытался было провести интригу геополитического масштаба, а менталитета задействованных «народных масс» учесть не сумел... Но действовал он, тем не менее, в направлении весьма правильном. Поскольку хитросплетённый узел: Турция – Россия – Польша действительно является краеугольным для геополитики всей восточной Европы. Только трактовать этот узел Ришельский-Гнидович предлагает следующим образом.
Нечестивые угнетатели христиан – турки, защитники христиан – казаки – и... интересы великой Речи Посполитой!
Вроде бы всё, казалось бы, так же, как и в патриаршем «проекте», только лишь слегка смещаются акценты, а в результате...
Немного целенаправленных политических и дипломатических усилий, и постоянно идущая на юге казачья война с магометанами, по большому счёту, традиционно носящая вялотекущий характер, превращается в войну жёсткую и тотальную. А ежели ещё обеспечить её стараниями нового униатского духовенства и соответствующей пропагандистской подоплёкой, то из войны за добычу и территории она быстро станет праведной войной за веру. А еще лучше, примет форму нового крестового похода...
...И пусть себе казачье христово воинство стройными рядами, под развёрнутыми знаменами с наспех нашитыми крестами, идёт себе в новый крестовый поход. Там оно геройски сражается с несметными полчищами басурман и... геройски гибнет. С тем, чтобы их тающие в неравной, но праведной борьбе ряды, постепенно пополнялись единоверными (а как же, уния то ведь была) братьями во Христе, польского происхождения. И вот когда на полях сражений с магометанами ляхов станет больше, чем оставшихся в живых казаков, то тогда дипломатическими усилиями кардинала Ришельского-Гнидовича (деятельно поддержанными Ватиканом), война за веру, как по волшебству, прекратится...
В результате чего благодатный Донской край, естественным путем и без всякого насильственного захвата, обретет своих новых жителей католического вероисповедания. Ведь те поляки, которые вместе с казаками были в войне за веру, уже никуда с Дона не уйдут. Наоборот, вместе с остатками природных донских казаков они вернутся в их родные городки и станицы, как бы заменяя собой в Донском Войске многочисленных героев, полегших на полях брани крестового похода...
Став этническим большинством, ляшские католики на Кругах обязательно вступят в казачество и при этом непременно сохранят внешние атрибуты казачьего самоуправления. Но только внешние, поскольку отныне полонизированный Дон будет уже не казачьим и, тем более, не русским. И суждено будет сему благодатному краю, очищенному, благодаря иезуитской интриге от проклятых схизматиков, стать восточной частью Речи Посполитой, а также форпостом католицизма для дальнейшего наступления на север и восток. Ришельский-Гнидович уже даже название для новой провинции великой Польши придумал – «Речь Гнидовитая».
Тем самым, увековечив в название новых земель, имя будущей правящей династии...
Себе же он, впоследствии, по истечении земной жизни, отводил скромную роль канонизированного Ватиканом католического святого, сумевшего принести истинную веру, а, следовательно, и европейское просвещение в этот дикий азиатский край.
В общем, на момент описываемых событий политическая ситуация вокруг иезуитской интриги, столь лихо закрученной в ничего не подозревавшем о том русском городе Воронеже, напоминала туго сжатую пружину. Причем пружину, для распрямления которой достаточно было лишь одного легкого щелчка...
И щелчком этим должен был стать Бехингер-хан, которому за щедрую плату, тайно внесенную ему думным дьяком, надлежало начать войну против донских казаков. И именно от взмаха его ханского бунчука с тремя белыми конскими хвостами, совершенного перед ногайской ордой в направлении Дона, по большому счету и зависело, станет ли впоследствии Дикое Поле частью Речи Посполитой или нет.
«ШЕРШЕ ЛА ФАМ» ИЛИ «ШУКАЙТЕ ЖОНОК»
Сам же хан, будучи в геополитических сентенциях не шибко сведущим, ничего этого, конечно же, не понимал. И при этом воспринимал дьяческий бакшиш, чем-то вроде продолжения славной традиции подношения дани, которую урусы испокон веков платили ханам Золотой Орды. И единственное, что его как настоящего чингизида волновало, так это то, как бы сделать сие славное деяние более регулярным. То есть превратить случайный бакшиш в ежегодный Кыштым. Да еще с обязательным ясырем (хотя бы только для гаремов) и, непременно, с пушным ясаком (зря, что ли Сибирь к России присоединяли) ...
Ну, а то, что за бакшиш придется повоевать с казаками, то кисмет, на всё воля Аллаха, почему бы и нет, воевали раньше и сейчас повоюем. Ну, а раз этим урусам почему-то во что бы то ни стало надобно, чтобы он напал именно на ВСЕ их городки сразу, то и нападем. Только вот с Аннума-ханум, да преумножит Аллах ее красоту, разберемся, а потом и нападем...
Примерно так рассуждал правитель малого улуса большой ногайской орды, славный потомок Чингиз-хана Бехингер-хан, да продлит Аллах его годы. Незадолго до этого, прямо перед заходом в Менговской острог Дарташовым, он тайно повстречался там с Сигизмундом Рошфинским и боярыней Меланьей, состоявших при Ришельском-Гнидовиче главными его помощниками по различным темным делам.
Получив от них бакшиш, по стратегическому замыслу тайного иезуита, он тотчас же должен был бы стрелой помчаться через все Дикое Поле к себе в улус, дабы немедленно поднимать там на казаков несметные ногайские орды. Но вместо этого, отъехав от острога на юг всего пару верст, Бехингер-хан приказал повернуть коней назад и окольными путями направился обратно в Воронеж...
И причина столь крутого поворота ханского пути, а возможно, и всей русской истории, таилась, как это ни странно, отнюдь не в знаменитом восточном вероломстве. А в самой, что ни на есть, чистой (насколько уместно это сравнение к не особо следящему за чистотой своего тела кочевнику) и всепоглощающей любви. Так уж случилось, что ханская любовь в настоящий момент жила именно в Воронеже и была она, ни много ни мало, а законной супругой самого главного управителя этих мест – воеводы Воронежского края князя Людовецкого.
Эта была княгиня Анна, по батюшке Аристарховна, происхождением из славного рода новгородских князей Вастрицких. Воронежский люд уважительно величал её Анной Вастрицкой, а Бехингер-хан – «Аннумой-ханум».
Надо сказать, что Анна Вастрицкая, действительно была женщиной красоты, как поэтично говорили в те времена, «писанной». И именно это обстоятельство произвело на оказавшегося как-то проездом в Воронеже Бехингер-хана, являвшегося, как и любой другой порядочный хан, тонким ценителем женских прелестей, весьма неизгладимое впечатление. Именно такой жены, статной, как молодая верблюдица, с глазами джейрана и волосами, как грива белоснежной кобылицы, у него до сих пор в гареме и не было...
А раз не было, то славный чингизид воспылал к ней страстью всей своей неуемной восточной натуры и тайно поклялся на Коране сделать всё, чтобы Аннума-ханум стала его...
...Ханское посольство, бывшее в Воронеже, вообще-то говоря, проездом в Москву, задерживалось в нем уже больше месяца, и, в конце концов, это стало всем бросаться в глаза. Даже князь-воевода, пылко растрачивая себя на дипломатической ниве, а именно – постоянно устраивая пиры в честь высоких гостей дружественной Орды, стал подозревать что-то неладное...
И вот как-то раз на одном из пиров, когда князь Ферапошка, обильно нагрузившись, заснул прямо за столом, после чего был с почетом отнесен челядью в свою опочивальню, Бехингер-хан, наконец, решился... Блудливо оглядев вокруг раскосыми глазами, он подсел к княгине и со всей пылкостью восточной души, коверкая русские слова, сделал ей любовное признание.
Здесь было всё.
...И сравнение с розой, выросшей среди верблюжьей колючки, встреченной истомленным путником на его нелегком пути в бескрайней пустыне... И сравнение с алмазом чистой воды на рубиновом небосклоне его жизни, раскинувшемся над цветущим персиковым садом... И что-то еще, почерпнутое ханом как из богатого личного опыта, так и из арабских и персидских книг, слушать которые он был большой охотник.
Заканчивалось же признание вполне прозаически – угрозой напасть и сделать «кердык» всему Воронежскому улусу в том случае, ежели «светоч очей его» ему во взаимности почему-либо откажет. Впрочем, особого значения для собственно любовной жизни самого «светоча» этот отказ иметь никак не будет, потому как тогда Бехингер-хан, в лучших традициях чингизидов, просто-напросто умыкнет его силой...
Надо сказать, что Анна Вастрицкая женщиной была нрава вельми строгого, и ничего ТАКОГО себе никогда не дозволяла. Чай это вам – Рассея целомудренная, а не какая-нибудь там Европа куртуазная...
Но, тем не менее, к признанию Бехингер-хана, особенно к его последней части, княгиня Анна отнеслась со всей серьезностью. Дело в том, что в отличие от своего супруга, разум которого от тягостей государевой службы, кою он видел исключительно в пирах и прочих утехах, стал постепенно сдавать, княгиня была женщиной не только благочестивой, но и весьма умной. Да к тому же ещё и чисто по-женски проницательной.
Зачастую именно ее проницательность явное отсутствие в делах воеводства державного мужского мышления и компенсировала, поскольку самому воеводе, вследствие известных причин, оно иногда изменяло. Зная за собой этот грех, он завсегда с охотой прислушивался к советам своей княгинюшки и нередко им следовал. В одном он только был с ней категорически не согласен, с той неприязнью, которую испытывала его жена к думному дьяку, двуличность которого она своим женским сердцем давным-давно прочувствовала. Но вот только прямых доказательств его вражеской сущности, способных раскрыть глаза князю-воеводе на подлинное лицо своего ближайшего помощника, увы, еще не заимела.
Проницательность княгини Анны не подвела ее и на этот раз. Ведь могла же она просто-напросто гордо встать и с оскорбленным достоинством удалиться из-за пиршественного стола, оставив Бехингер-хана в расстроенных чувствах наедине с ополовиненным бурдюком кумыса. И никто бы ее за это не осудил, а напали бы потом ногайцы на воеводство или нет, еще большой вопрос...
Но женская интуиция ей подсказала, что раз уж воспылал к ней любвеобильный чингизид неуемной страстью, то в интересах воеводства, умнее было бы его не отталкивать, а, как бы это поточнее сказать... в общем, держать на коротком поводке. Как дикого степного коня на аркане. И хотя сам немытый нехристь, знамо дело, ей – русской княгине был ну, совсем без надобности, тем не менее, определенные соображения относительно хана у Анны всё-таки были. И прежде всего её интересовало, какова же именно будет ханская роль в раскладах ее злейшего недруга Модески, в коварных замыслах которого такая силища как ногайская орда, просто непременно была обязана участвовать.
Так что на том самом пиру, после словесного излияния потока восточной страстности, сочла княгиня Анна возможным в ответ мило улыбнуться и даже кокетливо провести пальчиком по унизанной перстями, короткопалой руке хана. После чего она, так и не произнося ни слова и одаривая хана загадочной улыбкой Джоконды, молча встала, и грациозно повернув вправо голову, поднесла к ней обе руки. Ничего не понимающий Бехингер-хан оторопело следил своим раскосым и замутненным кумысом взглядом за взметнувшимися, как два лебяжьи крыла, белоснежными ручками княгини...
И вдруг... радужно сверкнув в свете свечей разноцветными бликами, на колени Бехингер-хана, как звезда с неба, с позолоченного кокошника Анны Вастрицкой, будто бы невзначай упала яхонтовая чикилика. Так и не сказав потрясенному хану ни слова, княгиня Анна удалилась в свои покои с гордо поднятой головой. Хан же, оставшись один, проворно схватил чикилику от кокошника своей цепкой рукой. После чего, от избытка охвативших его дикую степную натуру буйных чувств, Бехингер поднес украшение ко рту и с плотоядным урчанием хищника впился в неё своими крепкими зубами. При этом от охватившего всё его естество свирепого удовольствия татарин блаженно прищурил и без того узкие глаза...
Через пару дней в Менговском остроге, получив бакшиш и заверив подручных Ришельского-Гнидовича в скором исполнении «заказа» на казаков, сгорающий от любовного томления Бехингер-хан опять помчался в Воронеж. Въехав в город во главе сотни из верных нукеров, он, прежде всего, приказал нукерам связать и выпороть не пускавшую его в крепость стражу. После чего, построив сотню в колонну по двое, решительно направился прямо к княжескому терему, дабы со свойственной ему прямотой поставить перед княгиней мучающий его любовный вопрос ребром.
Изумленные жители, разбуженные ранним топотом копыт по городским мостовым, выглянув в окна хат, перепугано крестились и на всякий случай начинали лихорадочно искать спрятанное под лавками оружие...
Во главе зловеще вошедшего в русский город самого натурального татарского отряда, на грациозной арабской лошади, гордо и с истинно восточной невозмутимостью восседал облаченный в дорогие доспехи Бехингер-хан. Он был, как оно и подобает быть правителю малого улуса большой ногайской орды, надменен и величественен.
Тайно подаренную ему (или случайно обронённую?) яхонтовую чикилику от кокошника, как тайный знак любви, каковую, по его мнению, «светоч очей его», несравненная Аннума-ханум уже непременно должна была к нему испытывать (а как же иначе?), хан водрузил на самое дорогое для себя место. А именно – на сбрую своего любимого аргамака. И сейчас яхонты, лежа на белой конской чёлке, переливаясь всеми цветами радуги, радостно сверкали на утреннем солнце, посылая во все стороны вместе с лучами тайные сигналы любовной страсти Бехингера. А, учитывая то, что аргамак был кобылой, причем белоснежной масти и с гривой цвета волос несравненной Аннумы-ханум, приятные ассоциации напрашивались сами собой...
Но, увы, у воеводского терема Бехингера ждало жестокое разочарование. Оказалось, что предмет ханских вожделений незадолго до его приезда на время покинул город, отправившись после пасхальных праздников на богомолье в один из дальних женских монастырей. Этого уж правоверный мусульманин Бехингер-хан понять никак не мог, и потому раздосадованный донельзя на этих непонятных урусов, он, развернув отряд на главной площади города, так же величественно удалился в сугубо южном направлении.
При этом хан, как суверенный правитель территориального образования, как минимум, нарушил общепринятый протокол, так и не удосужив ни князя-воеводу, ни думного дьяка своим высочайшим посещением. Князь-воевода, правда, этого особо и не заметил, поскольку находился по случаю отъезда жены в глубочайшем загуле, а вот Ришельский-Гнидович, вынашивающий относительно орды тайные замыслы, скоропалительному отъезду хана весьма даже огорчился.
Поскольку ничто так не огорчает, как неизвестность, и особенно она страшна в великих деяниях геополитического масштаба...
Через пару недель терзаемого сомнениями Модеста Зорпионовича, наконец, осенило, и он немедленно приказал послать за боярыней Меланьей. Рассудив так, что поскольку она, будучи ко всему прочему ещё и женщиной, своим женским чутьем наверняка сумеет найти ответ на мучающий его вопрос, относительно загадочного поведения Бехингер-хана. Тем более, что уж кто-кто, а Меланья-то с её биографией, ох, как многое знает и умеет. Эта уж «фемина» воистину всем «феминам» «фемина», настоящая европейская «ля фамм», которую, как известно, всегда и везде необходимо «шерше», то бишь «шукать»...
И истоки зарождения столь замечательной «ля фамм», уходят в ту недалекую пору, когда в вихре бушевавшего над русской землёй лихолетья Смутных времён на Руси случилось перебывать великому множеству всяческих авантюристов. Как известно, Россия нашла в себе силы стряхнуть с себя всю эту авантюрную нечисть и выйти из того лихолетья не только живой, но и обновленной. И даже великий и могучий русский язык в память тех времён обогатился новым глаголом «струсить». По имени польского коменданта Московского кремля, ясновельможного пана Труся.
Того самого, который сначала намеревался яростно сопротивляться напору рати Минина и Пожарского, а потом, испугавшись русского гнева, с позором бежал из Москвы. Кроме русского языка, пан Трусь – мужчина дородный и собой видный – обогатил ещё и чрево одной вдовствующей московской купчихи, наказав ей, что ежели родится мальчик, то непременно назвать его Анджей, а если девочка – то Мелисса. После чего, смирив свой шляхетский гонор и крикнув напоследок «пся крев» ворвавшимся в кремль русским ратникам, пан Трусь под прикрытием польских «хузар» выехал к себе в Варшаву, по дороге тщетно ища ответа на причины поражения польской короны.
Незадолго до избрания нового царя у купчихи родилась девочка. Следуя заветам так полюбившегося ей ляха, она постаралась назвать девочку именно так, как он её и просил. Вот только заморское имя «Мелисса» для русского уха звучало как-то непривычно, да и в православных святках оно не значилось, потому и был наречён младенец «Меланьей».
Купеческая жизнь при собственной лавке была сытной и размеренной, только вот Меланью, в жилах которой бурлила кровь иноземного авантюриста, она никак не устраивала. Потому достигнув определенного возраста и обернувшись красивой стройной девицей с шелковистыми белокурыми волосами, Меланья порвала с московским мещанством самым решительным образом.
Покидая отчий дом и прагматично рассудив, что для дальнейшей жизни ей потребуются немалые денежные средства, она просто-напросто обокрала до нитки свою мать, а для того чтобы скрыть следы своего злодейства, не дрогнув и сердцем, подпалила свой родной дом. От загоревшегося дома и лавки в бревенчатой Москве тогда сгорел весь прилегающий квартал, а купчиха, так и не сумев всего этого пережить, скоропостижно скончалась...
Исчезнув из Москвы, девица Меланья вскоре оказалась в Лильске, чем и как она там занималась, так и осталось навеки покрыто мраком, только закончился её Лильский период неожиданным замужеством за одним служилым дворянином. Как и что у них там обернулось, никто доподлинно никогда и не узнал, только дворянин тот вскорости исчез, а Меланья стала считаться дворянской вдовой. Там же в Лильске, у Меланьи приключилась какая-то темная история с властями и палачом, из которой молодая красивая вдова, впрочем, довольно-таки скоро смогла успешно выпутаться.
В качестве молодой и безутешной дворянской вдовы, весьма собой пригожая и донельзя разбитная девица, смогла очень быстро повторно выскочить замуж. На этот раз в Тверском уезде и уже за боярина.
Дальше опять последовала история, покрытая мраком, но только повторно оставшись без мужа, Меланья теперь уже считалась боярыней. Там достойную дочку пана Труся и отыскал пан Рошфинский, знававший ещё в Смутные времена её знаменитого отца. Новый боярский титул, соответственно, открывал для Меланьи и новые возможности применения её авантюристических наклонностей. Потому бросив провинциальную Тверь, окрыленная удачами, новоиспеченная боярыня вместе с паном Рошфинским очертя голову укатила обратно в Москву, имея тайную мысль повстречаться там с каким-нибудь одиноким князем. Но, увы, в Москве она была опознана погорельцами своего бывшего квартала, поймана по их наущению царскими истцами и, вместо княжеских покоев, под конвоем отправлена в разбойный приказ...
Но оттуда, прямо из корявых лап палача (кстати, второго в её авантюрной жизни), она была вызволена стараниями думного дьяка Ришельского-Гнидовича. Заполучив в свои цепкие руки Меланью, Модест Зорпионович отдал должное её подходящему происхождению и со знанием дела, по достоинству оценил её авантюрные способности, профессионально отыскав в них природную склонность к шпионажу. После чего боярыня Меланья была подвергнута скрытной процедуре перекрещения на католический манер и торжественно принята в тайный орден иезуитов.
И вот сейчас эта обладающая боярским титулом полуполька католического вероисповедания вместе со следующим чуть позади неё паном Рошфинским, поднималась по темной лестнице бастильки.
В БАСТИЛЬСКОЙ СЛОБОДЕ У РИШЕЛЬСКОГО-ГНИДОВИЧА
Облачённый в своё любимое одеяние, в ярко-красную котыгу и такого же цвета тафью на голове, повесив на грудь массивный католический крест иезуитского образца (что он обычно делал только в присутствии самых приближенных), теневой правитель Воронежского воеводства Ришельский-Гнидович в полутёмной палате бастильки слушал отчёт своих тайных агентов.
– Так сказываете, что деньги-то хан всё ж таки имал?
– Имал, ваша ясновельможность. – Так, на «вы», что было для тогдашней Руси совсем непривычно, поскольку в те времена даже царя-государя ещё на «ты» величали, и слегка на ляшский манер, обращались к Ришельскому его помощники.
– Так, так... – задумчиво теребил свою не по-русски подстриженную клинышком бородку Модест Зорпионович, размышляя о причинах вероломного поведения Бехингер-хана и абсолютно безуспешно пытался найти в нём хоть какие-то разумные мотивы.
«Вот и пойми этих... россиян...» – думал Ришельский-Гнидович. Добро бы хоть русским-то был, тогда можно было бы о «загадочной русской душе» подумать. Скажем, по пьянке перепутал... Так ведь нет же – нехристь татарский, окромя кумыса и не пьёт-то ничего, а всё ж, глядишь ты, туда же... Тогда что же? Восточное коварство? «Таньга имать, гяур кидать?» Происки Оттоманской Порты? Хотел сперва султану доложиться? Но на кой ляд ему тогда в Воронеж возвращаться? Скакал бы лучше уж, например, прямой дорогой в Азов... А может, и у нас тут какой султанский лазутчик имеется? Например, из его личных стрельцов? Совсем запутался в своих рассуждениях Ришельский-Гнидович.
– Значитца деньги, говоришь, он имал... – повторился думный дьяк, – а чтой при сём сей поганец молвил?
– Да ничего особливого... – отвечал Рошфинский, – как обычно: сначала «якши», потом «кисмет» и «Аллах Акбар», а впоследок, как водится, «секим башка» и «кердык».
– Да... и молвил то усё зело правильно... – задумчиво протянул Ришельский-Гнидович. – И опосля этого он повернул обратно на Воронеж? Вот и разумей их нехристей, еще хуже схизматиков будут... – продолжил вслух свои размышления Ришельский-Гнидович. – А можа его князь Ферапошка перекупил? Да нет, не похоже, ему сейчас не до того... как княгиня с богомолья приехала, так насилу его и откачали... Княгиня... Княгиня? – И с этими словами Ришельский-Гнидович, вопросительно приподняв бровь, оглядел своих помощников.
Молчавшая до сих пор боярыня Меланья, стоявшая в присутствии своих европейски мыслящих сотоварищей с недопустимо распущенными по плечам золотистыми волосами, впервые за всю беседу подала голос.
– Ваша ясновельможность, разумею я так, что причина сего вероломства в ней, в княгине самой и кроется...
– Почто ведаешь? Ответствуй!
– Я женщина, ваша ясновельможность, потому мне и ведомо то, что мужчине обычно и невдомёк... – сказала боярыня Меланья, сначала опустив, а потом чисто по-женски стрельнув по думному дьяку своими бездонными очами. – Упомните тот пир, на котором я вас с Сигизмундом сопровождала, ну егда мы ногайское посольство встречали...
– Ну...
– Вот и зрела я тады, как он на неё смотрел-то... аж зубами пиалу с кумысом грыз, хищник плотоядный... – сказала Меланья с легким оттенком ревности.
– Точно сие узрела? А то я как-то и не заприметил...
– Так на то вы мужеского полу и будете, ваша ясновельможность, – сказала боярыня Меланья и, закатив глаза кверху, льстиво добавила, – да ещё какого...
При последних словах Ришельский заметно приосанился, и откинулся назад, расправив свои тщедушные плечи.
– Продолжай... – сказал он довольным голосом.
– А что ж тут продолжать-то, – смиренно опустила очи боярыня Меланья, – точно молвлю, воспылал наш ханчик страстью к нашей княгинюшке...
– Ну, допустим, усё так оно и есмь. А что ж княгиня-то? Она ж обычно всем от ворот-поворот даёт... – сказал Модест Зорпионович и при этом по его желчному лицу, легким хмурым облачком пробежала тень неприятных воспоминаний. – А бывает, что при сём она ещё и шандалом по мордам добавляет... – совсем омрачилось воспоминаниями, и без того не светлое лицо думного дьяка.
– А она ему... – с этими словами Меланья подняла свои глаза и немигающим взглядом степной гадюки уставилась прямо в глаза Ришельского-Гнидовича – заместо шандала по немытой морде, взяла, да и ответствовала взаимностью...
– Быть такого не могёт! – только и ахнул, осев в кресле думный дьяк.
– Дык чтоб такая женщина, аки княгиня, да поганому татарину...
– Могёт, ваша ясновельможность, ещё аки как могёт. – Эй, Сигизмундка, очнись, – толкнула локтём Меланья стоящего рядом и погружённого в свои размышления пана Рошфинского. – Упомни, каковы наши последние слова были хану, опосля которых он вскочил на коня и ускакал?
– ...Последними нашими словами были... а ведь точно... Ваша ясновельможность, а ведь панночка правду глаголет. Как токмо мы промолвили, что, дескать, выезжая из Воронежа столкнулись с возком княгини Анны, так Бехингер-хан сразу же вскочил, як ужаленный, и ускакал.
– Ай, да Мелисса... добжия шляхетка у пана Струся уродилась... Дозвольте панна приложиться к вашей длани... – и галантно поклонившись, пан Рошфинский совсем по-европейски коснулся губами протянутой ему для поцелуя ручки.
– Вот так, ваша ясновельможность! – торжествующе воскликнула Меланья, – а егда мужчина при одном лишь упоминании о женщине свершает дурковатые деяния, то эйто я вам скажу...
– Да, дела-а-а... – только и мог протянуть ошарашенный таким неожиданным оборотом интриги Ришельский-Гнидович. Не зря я тады тебя от ката вызволил и в люди вывел... Ох, не зря... Ну что, на сём усё? Ну, выкладывай же, по глазам же вижу, что еще чтой-то притаила.
– Да так, ваша ясновельможность, так, пустячок один... – привычно скромно потупив очи и смиренно, как монашка, сложив на груди руки, сказала Меланья. – Упомните, егда мы с того пиру возвращалися, вы еще тады с князем... это... хм, ну, в обчем... упившись были, вам ещё похужело, и вы домой поехать не пожелали...
– Ну... – мрачно буркнул Ришельский.
– Вам еще тады в княжеском тереме гостевые покои для почивания отвели, и я тады с вами осталась...
– Разве... – смущенно протянул Модест Зорпионович, – впрочем, усё может быть...
– Так вот тады, егда мы с вашим ясновельможеством шествовали по коридору, навстречу нам встренулась княгиня, ну вы тады еще возжелали ей чтой-то сказать на ухо, токмо у вас из сего ничего не получилось...
– Чтой-то не припомню сие. – Глухим, но твёрдым голосом ответил Ришельский-Гнидович.
– Да это и неважно, важно то, что шла она тады в кокошнике токмо с одной яхонтовой чикиликой.
– Ну, и что с того? Не тяни... – поддавшись от нетерпения вперёд, спросил дьяк.
– А то, что, кады мы проходили в трактир на Менговском остроге, то точно такую же чикилику, узрела я...
– Иде? Да не тяни ж ты...
– На сбруе ханского аргамака! – торжествующим голосом сказала боярыня Меланья и уточнила. – На любимой ханской кобыле...
– Ох... – только и мог охнуть Ришельский-Гнидович, в голове которого наконец-то появилась ясность. – Ай, да княгинюшка, ай, да недотрога...
– Ну, узреть-то я узрела, да потом возьми и подойди к коняшке поближе... – скромно продолжала боярыня, – сторожившего коня татарина я потихоньку заболтала да и отвела в сторону его узкие глазоньки и вот...
– Ну, что вот?
– Да вот, – с нескрываемым кокетством Меланья жеманно отвернулась и стала что-то расстёгивать в сарафане у горла. Справившись с застёжками и не давая себе труда застегнуть их обратно, боярыня что-то сняла с груди и резко обернулась к Ришельскому, разметав по плечам белокурые локоны. При этом её глаза сверкали неприкрытым торжеством.
– Вот... – торжественным голосом повторила она и раскрыла сжатую ладонь.
На ладони женской сверкали, переливаясь всеми цветами радуги, два драгоценных яхонта, срезанные с чикилики Анны Вастрицкой!
Насладившись минутой своего триумфа, боярыня Меланья положила яхонты перед Ришельским-Гнидовичем, после чего как ни в чем не бывало продолжила.
– А сёдни поутру, проходя в княжеский терем, как будто бы с важным донесением на ваше ясновельможное имя, узрела я, аки княгиня, уединившись в садовой беседке, чтой-то собственноручно писала... Уж не полюбовную ли цидульку для хана? Женское сердце – загадка, всё может быть... и мыслю я так, что сие послание ЕЩЁ не отправлено...
ГНЕВ КНЯЗЯ-ВОЕВОДЫ
– Анка-а-а, подь сюды... – раненым медведем взревел князь-воевода, после того как за посетившим его с утренним визитом РишельскимГнидовичем захлопнулась дверь...
– Немедля сыскать и привесть, – грозно бросил князь стоящим навытяжку и ждущим его распоряжений холопам. – Чтобы зараз предо мной была... – только успел произнести воевода, как, сбивая друг друга и яростно толкаясь локтями в дверном проёме, дворовая челядь ретиво бросилась выполнять княжеское распоряжение.
Надо сказать, что уже третий день после приезда с богомолья своей благочестивой супруги, князь-воевода находился в пресквернейшем состоянии духа. И многоопытный Ришельский был совершенно прав, уверенно предположив, что в отношении интриги с Бехингер-ханом, самого главного управителя воеводства можно было смело сбрасывать со счетов, поскольку в отсутствие жены, ему было явно не до того...
...Проводив княгиню Анну на богомолье и оставшись один, князь Ферапонт-свет Пафнутьевич пустился, как и оно следовало ожидать, в очередной продолжительный загул. На неизвестно какой день затянувшегося пира, будучи уже длительно и весьма основательно упившись, князюшко по укоренившейся аристократической привычке начал слегка чудить.
Очнувшись за столом в кресле после короткого и тяжелого забытия, уже которые сутки заменявшего ему нормальный сон, князь Людовецкий неожиданно потребовал принести в трапезную всё, какое только в тереме сыщется, оружие огненного боя и перед тем его обязательно зарядить. Когда же его приказ, расторопными холопами был в точности исполнен, и рядом с княжеским креслом образовалась внушительная груда всевозможного стрелкового оружия, Ферапонт Пафнутьевич выбрал из него аглицкий мушкет и вскочил с ним на стол.
Там он, картинно опершись на ствол мушкета, вдруг взял да и громогласно объявил, что, дескать, он есть ни кто иной, как недавно почивший в бозе князь Пожарский... и что сейчас он сызнова начнёт освобождать святую Русь-матушку от заполонившего её злого ворога...
Все присутствующие на пиру гости, а проще говоря, княжеские собутыльники, до сих пор находившиеся в предвкушении очередного весёлого развлечения, при этих словах почувствовали себя как-то неуютно...
И на этот раз предчувствие их не обмануло...
А когда князь Людовецкий с кличем «бей проклятых ляхов» направил мушкет на сидящего по другую сторону стола тиуна Михрюткина (бывшего никаким не ляхом, а самым натуральным жлобом, типично русского происхождения), то гости княжеского застолья и вовсе с криками бросились из трапезной вон.
Вообще-то говоря, стрелком князь был неплохим (даром, что ли полжизни провёл на охотах). И несдобровать бы ни тиуну Михрюткину, ни прочим участникам застолья, если бы в заряженные стволы княжеского оружия кем-то из хорошо знавших княжеские замашки, дальновидно не были бы позабыты быть вложены пули.
А так... Бах... – и с опалённой пороховым зарядом физиономией Антип Перфильевич упал спиной со скамьи, но, проявив завидное проворство, быстро вскочил на ноги, и сноровисто сиганув в окно, быстро скрылся в направлении родного Менговского острога...
Когда же дым от выстрела рассеялся, то в трапезной уже никого не было, кроме князя-воеводы, старательно выбиравшего из кучи разномастного оружия пистолеты и засовывавшего их к себе за пояс. Подскочив к выбитому Михрюткиным окну с двумя пистолетами в руках и ещё с тремя за поясом, князь-воевода лихо, как пират на вражеский корабль, вскочил на подоконник, трижды громогласно крикнул «ура» и открыл прицельную пальбу по бестолково бегающим во дворе холопам и дворовым девкам.
Стрельба по двору дала совсем неожиданный эффект. Один из выпучивших от страха глаза и истошно вопящих холопов, несясь по двору вприпрыжку, со всего разгона налетел на до сей поры мирно лежащего около сарая огромного хряка. Возмущенный хряк проворно вскочил на ноги и резво, как кабан на охоте, побежал к воротам терема, внося во всеобщий, время от времени прерываемый бабаханьем выстрелов страшный гвалт, свою лепту в виде пронзительного поросячьего визга...
Вид несущегося по двору визжащего хряка подействовал на князя-воеводу и вовсе престранным образом. Внезапно позабыв про Пожарского и про спасение Руси-матушки, он вдруг вообразил себя уже на охоте, где ему метким выстрелом довелось ранить дикого вепря. Поскольку заряды взятых с собой пистолетов им были уже расстреляны, то Ферапонт Пафнутьевич спрыгнул с подоконника обратно, при падении оступившись и больно ударившись головой. Мужественно снося боль, он вскочил на ноги и устремился было к груде оружия, дабы основательно довооружиться, но вот по пути...
...На пути князя-воеводы, прямо перед ним, вдруг возникла оскаленная морда того самого дикого вепря, и отважный князь, не имея возможности добраться до оружия, вынужден был геройски вступить с ним в рукопашную...
Схватка была жестока... душа и разрывая противника руками, князь рычал, как раненый зверь и вгрызался в него зубами. Противник в ответ душил его своей массой и... не сдавался. А тут ещё он начал изрыгать из пасти какой-то дьявольский огонь отвратительно зелёного цвета, норовя обжечь им лицо отчаянно уворачивающегося от него князя...
Утомленный неравной борьбой и, находясь на последнем издыхании, князь Людовецкий всё-таки сумел собрать свои последние силы, обхватил супротивника обеими руками на удушающий захват и, что есть мочи, сжав его в смертельном объятии, окончательно лишился чувств...
...Таким его поутру приехавшая с богомолья Анна Вастрицкая и обнаружила. Лежащим посреди разгромленного стола в обнимку с полуобглоданным и зверски истерзанным жареным кабанчиком, из пасти которого зеленел уже порядком увядший пучок петрушки..
...А вот ответ на то, почему князь при этом ещё оказался и без одёжи, мог бы дать ну разве что какой-нибудь маститый психоаналитик. А поскольку до рождения Фрейда оставалось еще больше двух столетий, то сия тайна так и осталась навсегда прокрытой мраком...
Оглядев учиненный разгром, валявшееся по всей трапезной оружие и голого супруга, с застывшей блаженной улыбкой на устах прижимавшего к себе во сне кабанчика, княгиня тут же вполне адекватно оценила сложившуюся ситуацию. И не то видывали. Приходилось... Челяди, осмелившейся впервые за дни барского буйства вместе с хозяйкой наконец-то войти в трапезную, она велела прикрыть нагого супружника простынкой, взять его сердешного за руки и за ноги, и следовать за ней. Причем маршрут следования был всеми даже очень хорошо известен...
В подвале терема именно для таких вот случаев ею загодя было заготовлена специальная келья, в которой её дражайшая половина завсегда приходила в себя после подобных запоев. Интерьер кельи был более чем аскетический и состоял всего из трёх вещей: топчана с теплым одеялом, отхожим судном и с кадки квашеной капусты в рассоле.
Заботливо уложенному на топчан управителю южного воеводства, предстояло провести в этой, прямо-таки спартанской обстановке, как минимум два дня. При этом всё это время, ему, вместо привычного опохмеления, изготовленной по спецрецептуре медовухи, надлежало пробавляться только рассолом да хрустящей квашеной капусткой. Что и говорить, терапия более чем радикальная...
И выйти из кельи раньше отведённого срока измученный рассолом князь при всём своем желании никак бы не сумел. Поскольку обитая изнутри толстым ватным одеялом и окованная снаружи железом дверь закрывалась на весьма крепкий замок, ключ от которого был в единственном экземпляре и хранился в потаённом месте у его строгой и непреклонной супруги...
В положенный срок раздался долгожданный скрежет ключа в замке, и к обезумевшему от рассола и капусты князю вошла княгиня Анна в сопровождении княжеского духовника. По опыту хорошо зная то, что именно за этим последует, князь-воевода смиренно опустился на колени и покаянно склонил свою покрытую похмельным потом лысину. Потом он, по заведенному порядку, покаялся в совершенных грехах, малоубедительно пообещал впредь их не совершать и в наказание за содеянное получил епитимию. Цельный месяц не прикасаться к проклятому зелью!
Князь Людовецкий обреченно вздохнул и покорно согласился...
И вот на следующее утро, кряхтя и горестно охая, с кубком клюквенного кваса в руке, князь-воевода наконец-то приступил к исполнению своих воеводских обязанностей. Маясь головной болью, с накинутой по случаю бьющего озноба на голые плечи царской шубой, он плюхнулся в кресло под распростёртые крылья державного орла, и слегка повизгивая, опустил голые ноги в бадью с теплым травяным настоем. После всего пережитого князю явно нездоровилось, и потому он лелеял тайную надежду, что изрядно подзапущенные государственные дела его сегодня, глядишь, и минуют...
Вместо отложенной на долгий месяц, благодаря епитимье, привычной медовухи, превозмогая лёгкое отвращение, князь пригубил из кубка душистого кваса. Вроде бы слегка полегчало, и глядя на склоненную к бадейке у своих ног дворовую девку, в нем даже стали проявляться робкие проблески интереса к жизни...
Но вот тут, как на грех, заявился этот треклятый Модеска и та-а-акого ему поведал...
– Анка-а-а, подь сюды, – продолжал реветь, разбрызгивая недопитый квас князь Людовецкий до тех пор, пока дверь в палату, наконец, не отворилась и в неё... Нет, не вошла, а белым лебедем, с гордо вскинутой на точеной шее головой рафаэлевской мадонны, грациозно вплыла Анна Вастрицкая. Князь-воевода набычился и уставился на свою жену долгим тяжёлым взглядом повидавшего виды человека...
– Та-а-а-к...сказывали тута мне, что ты надысь грамотку комуй-то отписывала... Истина сие, али как? Ответствуй! А не то... а не то, будет оно аки в писании сказано: «... да убоится жена мужа свово!». – И брови князя грозно сошлись, на изрядно оцарапанной в той кабаньей битве переносице.
– А то мы уже и мужа свово не шибко «убоимся», да чуть что, так и в келью его... – при этих свежих воспоминаниях лицо князя-воеводы нервно передернулось, и во рту явственно почувствовался вкус капустного рассола. Судорожно отхлебнув кваса, он продолжил. – Значица, супруга в келью, с глаз долой, дабы не мешался, а сами тотчас того... хвать перо и шасть цидульки писать... Кому интересно? Уж не ханчику ли татарскому? И уж не сердечного ли умысла цидулька-то сия? – С расстановкой произнёс князь Людовецкий, непостижимым образом сумев в одном, устремлённом на княгиню взгляде воедино соединить угрозу, вопрос и мольбу...
Надо сказать, что выдвинутое князем в адрес своей супруги обвинение насчёт «сердечного умысла», было более чем серьёзно. Это в просвещенной Европе семейным людям «иметь амуры» считалось признаком хорошего тона, а на Руси семнадцатого века сие было весьма предосудительно, если не сказать больше. Это потом, уже после Петровского «прорубания окна в Европу» в патриархальную Россию хлынут распущенные нравы «галантного века», а пока...
Пока же за супружескую измену могли и палачу под кнут отдать, а могли и вовсе насильно в монастырь упечь...
Да что там говорить, если и сам князь-воевода, при всей своей бесшабашности и разгульности, свято почитая старинный уклад русского домостроя, своей благоверной супружнице не в жисть не изменял (банные утехи с девками в расчёт не принимались). А тут... благочестивая православная княгиня, да ещё и с басурманином... да ещё и с ханом недружественного государства...
В общем, от ответа княгини зависело весьма многое, но гордая Анна Вастрицкая, не удосуживая князя-воеводу ни ответом, ни даже взглядом, только надменно вскинула вверх свою насурьмяненную бровь. Величественным жестом она вытащила из рукава сарафана свёрнутую в свиток бумагу и брезгливо швырнула её на голые колени мужа, чуть было не уронив её в бадью с горячей водой. Проворно поймав и развернув грамотку, воевода жадно впился в неё своими красными, от перенесенных потрясений здоровья, и обильно слезящимися глазами...
– Так, ага, что? Какой ещё «Делагарди?», а... энтот... тот самый... а причём здеся он? А где же Бехингер-хан? Ага... вот и он... татарин немытый... так, погодь... так это ты тута просишь свово свейского дядьку... а об чем? Ага вот оно. – Путаясь от охватившего его волнения, произнося слова раздельно и по слогам, князь-воевода с превеликим трудом медленно прочёл вслух, старательно шевеля напухшими губами:
«А понеже на наше Воронежское воеводство вдруг ворог лютый возьмёт, да и нападение учинит, а Москва при сём помощь прислать не сможет, то прислать бы тебе нам в помощь надобно б свейского воинского люду, числом поболе. А ворогом, коей сие злодейское нападение учинить должён, может поначалу статься ногайцив орда Бехингерханова. Сие ведаю доподлинно, поелику о сём он мне сам и глаголил и свершает он сие по гнусному наущению дьяка нашего Модески. В том сомнений у меня нимало нет. И по его же наущению, аки разумею я, что опосля нечестивой орды должна аще на наше чело свалиться и иная поруха, аки супротив ногаев паче полютее станется, а именно ляшская коронная рать...».
– Да ты что... княгинюшка, совсем что ли рассудком помутилася? Какая орда, какие ещё ляхи со свеями? Причём здеся Модеска, Бехингер-хан да аще и энтот Делагардия? – Недоуменно глядя на супругу, пробормотал по прочтении послания князь-воевода. После многодневного загула, последующего затворничества в келье, да ещё и при наложенной епитимье (будь она неладна), охватить воедино, осознать прочтённое, да еще и дать ему политическую оценку государев муж был уже никак не в состоянии.
А между тем, изложенная в письме княгини политическая интрига была достаточно проста и уходила своими корнями опять в то самое Смутное время...
Дело в том, что в те лихие времена интервентами русской земли выступили сразу два европейских государства – Польша и Швеция. Как известно, первая преуспела на этом поприще гораздо больше, сумев даже занять Москву и при этом на полном серьёзе собиралась ставить на царский русский престол – то ляшского королевича Владислава, то самого круля Сигизмунда.
Успехи же скандинавской стороны были куда поскромнее, и, в общем-то, особых преференций Швеции не сулили. Но тут лидер первого русского ополчения, думный дворянин по фамилии Ляпунов, вдруг проявил недюжинные дипломатические способности, решив сыграть на объективно существующих разногласиях между шведской и польской короной. И по всей вероятности, он имел своей целью привлечение шведов на русскую сторону. Дело-то в принципе правильное, только вот, видимо, от чрезмерного дипломатического усердия Ляпунов возьми да и «ляпни», что, дескать, разогнав поляков, на русский престол надо будет всенепременно посадить... шведского королевича...
Шведы изумились... и обрадовались. До сих пор они скромно полагали в мутной водице русской Смуты, ну отторгнуть, например, от Руси города Ям с Копорьем и Орешком, ну там прихватить Карелию с Соловецкими островами, а тут эти русские вдруг возьми, да им ещё и престол предложи...
Да еще тем самым, нежданно-негаданно, создав у Шведской короны перед поляками дополнительное политическое преимущество. Вволю поизумлявшись и порадовавшись, шведы, вопреки ожиданиям Ляпунова, очертя голову сражаться с ляхами за русский престол для своего королевича отнюдь не бросились. В полном соответствии со своим скандинавским менталитетом, взвесив все «за» и «против», шведы прагматично решили лишь максимально использовать свалившееся на них с неба политическое преимущество, а потому пошли и... захватили Новгород со всеми его землями. Тем самым довершив дело своих предков – викингов, издавна лелеющих мечту о захвате под своё крыло «Хольмгарда», который они не без оснований полагали богатейшим городом «Гардарики».
Непосредственно же руководил всем этим бравый генерал шведсконаёмного воинства Яков Делагарди. Выходец из «ошведенных» французов (то есть французов, ставших шведами), отец которого еще воевал с Иваном Грозным во время Ливонской войны. Именно он и стал, правда, на весьма недлительное время, говоря языком викингов – ярлом Хольмграда, то бишь правителем Господина Великого Новгорода и всей Новгородской земли.
Будучи человеком умным, Делагарди ясно осознавал, что столь редкостная удача, как оказаться правителем такого богатейшего края, свалилась на него исключительно волей случая, и перефразируя на скандинавский манер известную восточную поговорку, он является «ярлом на час». А потому ему надо спешить, используя этот дарованный ему «час» с максимальной выгодой. Причем как для интересов Шведской короны, так и непосредственно для клана Делагарди. И вот тогда из далёкого Стокгольма им была оперативно выписана родная сестра Индигирда, которую он быстренько сосватал за одного из представителей местной знати – молодого и удалого новгородского князя Аристарха Вастрицкого.
Приняв православие и выйдя замуж, шведка Индигирда Делагарди быстро превратилась в Ирину Вастрицкую. В любящую и искренне любимую жену настоящего русского князя, а крёстным их первенца Анны даже пожелал было стать сам братец княжеской жены генерал Делагарди, да вот только расхождения веры ему этого не позволили. Так что была княгиня Анна Вастрицкая, вдобавок ко всему, по матери еще и Делагарди.
Кстати, для князя Людовецкого, как известно, весьма гордящегося своим, восходящим ещё к Рюриковским временам варяжским происхождением, именно наличие скандинавских корней у потенциальной супруги сыграли решающее значение при её выборе. Только если для князя-воеводы сноситься в Скандинавии за давностью лет было абсолютно не с кем, то у княгини Анны там были очень даже реально существующие и при этом весьма влиятельные родственники. Родственники, испытывающие к своей далекой кровинушке, живущей в этой «дикой Гардарике», вполне даже нормальные родственные чувства, и к которым в случае острой необходимости не зазорно было бы и обратиться за помощью...
А именно сейчас, по мнению княгини Анны, такая острая необходимость и назревала.
Уповая на зов крови и призывая в случае беды на помощь своих шведских родственников, княгиня Анна имела вполне прагматичный расчёт, основанный на существующих геополитических реалиях. Уже после её рождения, и даже после избрания русским царём Михаила Романова, родному дядюшке княгини генералу Делагарди, ещё где-то с пяток лет довелось всё-таки пообретаться на богатой русской земле. А впоследствии, как оно ранее им же дальновидно и прогнозировалось, его правление окончилось тем, что бравые потомки викингов под напором русской силы вынуждены были отдать Хальмгард и прилегающие земли обратно их исконным владельцам.
В результате, достаточно скромными территориальными приобретениями шведской короны, официально закрепленными условиями Столбовского мира 1617 года, оказались лишь Ижорская земля и «Корельский уезд». То есть земли будущего Петербурга и Карелии. Правда, с самими карелами случился досадный конфуз... Не желая жить под шведами, будучи городами и недвижимым имуществом особо не обременёнными, карелы в большинстве своём взяли да... и ушли в русские владения, так что править королю в приобретённом крае стало практически некем. С Ижорской же землёй в плане правления тоже было не сильно богато, поскольку ижорцы, вепсы да и прочая «чухня белоглазая» ввиду своей исконной природной бедности особого дохода шведской короне также никак не прибавили.
Но зато шведы надёжно и почти на целый век лишили Россию выхода к Балтийскому морю. Впрочем, с этим «балтийским» вопросом ещё предстоит будет детально разобраться внуку нынешнего Русского государя...
А пока же, лет за сорок до рождения Петра Великого, в Европе уже давно бушует война, впоследствии из-за своей длительности получившая название «тридцатилетней». В ней воюют практически все европейские государства, причём те из них, кто не имеет возможности воевать за свои интересы, вынуждены воевать за чужие. И естественно, сохраняя верность традиции векового противостояния, в рамках этой всеевропейской войны, периодически воюет и Польша со Швецией.
Чем эта война закончится, как локальная польско-шведская, так и глобальная тридцатилетняя, пока ещё неизвестно. Может быть и вовсе ничем (кстати, практически так оно в конце концов и получилось), только вот рационально использовать вечные разногласия между Шведской и Польской короной для русской дипломатии уже стало доброй традицией. И опять-таки, если уж суждено будет югу Руси, стараниями вероломного Ришельского-Гнидовича быть завоёванным, то лучше уж не злыми поляками, а хотя бы... теми же благородными шведами...
Да и народ сие обязательно поддержит, рассуждала Анна Вастрицкая – вон ляхи, пока в Москве владычествовали, каких только злодейств не натворили... вплоть до людоедства. А свои в Новгороде вроде бы и ничего, особо не злобствовали. А дядюшка Делагарди, так тот и вовсе душка, свою любимую племянницу, по младости её на колене обтянутым ботфортом качал и даже давал играться эфесом своей генеральской шпаги... Так что, ежели станет перед княгиней да и всем Воронежским людом извечный русский выбор, то, как говорится, из двух зол...
И опять-таки, рассуждала княгиня, ежели всё же поляки Воронежское воеводство от Руси отторгнуть и сумеют (что вполне даже вероятно), то ещё не факт, что они смогут его при себе удержать. Как известно, ляшский круль в наших азиатских делах не шибко разбирается. Вон – ногайского хана подкупили и рады радешеньки, да ещё мнят себе, мол, как ловко они восточных хищников в своих интересах используют... А вдруг да на обессиленный сначала ногайцами, а потом и поляками край, возьмёт, да и внезапно нападёт всей своей мощью Оттоманская Порта? Вот на Русь, по крайней мере, пока Турецкая империя открыто нападать не решается, а ежели Руси здесь не станет?
И вот именно тогда шведская помощь для отторгнутых от Московии русских людей им и вовсе благом покажется. Потому как хуже, чем под турками оказаться, христианину и представить трудно...
Руководствуясь подобными соображениями, дальновидная княгиня загодя готовила почву для отпора западно-польской экспансии, заменяя её более мягкой (как ей казалось) северо-скандинавской. Ну и, кроме всего прочего, приход шведов гарантировал ей лично и её дражайшему супругу сохранение как жизни, так и положения в обществе, а сие тоже вельми даже немаловажно... Потому и написала она письмо своему милейшему дядюшке – шведскому генералу Делагарди. Только вот дражайший супружник, князюшко-воевода, прозорливость своей супруги по достоинству вряд ли оценит...
– Да, дела... – задумчиво протянул князь Людовецкий, оставляя безуспешную попытку уяснить всё политическое хитросплетение послания, но зато чётко уловивший для себя самое главное. То, что Бехингер-хан упоминается в письме исключительно в «политической» аспекте, а отнюдь не любовном. – А мне-то, Модеска нынче наплёл-то всякого, даже и повторять-то срамно... Видать, ошибся паршивец, ну, ужо я ему и задам...
– Так это Модест Зорпионович тебе насчёт грамотки-то подсказал? – впервые разомкнула уста княгиня Анна, – и ты ему, как завсегда водится, поверил?
– Дык... аки тебе сказать...
– Да... и сие есмь русский князь... потомок соратника Рюрика... – окатив супруга холодным взглядом синих скандинавских глаз, пренебрежительно бросила Анна. – Вот ты, княже, книги чтеть зело не любишь, а напрасно... Чёл бы древних эллинов, и тады ведал бы, что егда к Юлию Цезарю евойный «Модеска» с тем же наветом на цезаринскую жену подкатился, то тот ему вот как ответстовал, мол: «жена Цезаря вне подозрений». А посему и от того злого навета, никакого урону цезарской чести нанесено бысть не можно, а ты... – укорила мужа примером из хрестоматийной античности образованная княгиня Анна.
– Аннушка, прости Христа ради... бес попутал...
– Не бес, князь-воевода, тебя попутал, а Модеска Ришельский даром, что Гнидович... Впрочем, он, ежели разобраться, то тот самый окаянный бесяка и есть... Ну, а ещё что он тебе присоветовал?
– Дык присоветовал, что, дескать, дён через десять к нам должны будут проездом послы от османского султана заехать с энтим... ну, как его... Фомой Ката... Канта... тьфу, язык сломаешь, Кантакузеном.
– Ну и что ж? Ну, заедут и заедут... – недоуменно пожала плечами Анна.
– Дык, егда ж те послы прибудут, то мы ж для них, как оно завсегда водится, пир учиним... – при упоминании о пире лицо воеводы омрачилось. – Правда, я эйто... на епитимье аще буду... Потому мне Модеска Ришелькин и посоветовал тех послов не столом ублажать, поелику всё одно оне басурмане непьющие, а скоморохами и плясками... тем паче, что главный их посол, аки сказывают, есмь до плясового дела бо-о-ольшой охотник...
– Плясками... – задумчиво протянула княгиня, заслуженно прослывшая на весь край великой плясуньей, и потому всегда их любившая. Но сейчас, зная о том, что инициатива танцевальных увеселений исходит от её злейшего врага Ришельского, она справедливо ожидала подвоха. И вот дождалась...
– И чтобы на тех плясках ты б, княгинюшка, непременно отплясала б предо басурманами, всё ж таки оне послы как никак будут и к самому государю нашему направляются. И чтобы сплясала ты в том самом злаченом кокошнике, какой на тебе на пиру с ногайцами был. Ну, тот самый, с яхонтовыми чикиликами... И чтобы на кокошнике чикилики были... обеи...
Ведь чикилики те зело старинныя, ещё цареградской работы. И привезены оне тебе были из Турции, а посол ихний, энтот Канта... кузя... ну, Фома, в общем, бают, что еллинского происхождения и есмь. Причём родом из того самого Царьграда. То-то он зело доволен будет узреть на русской княгине цареградские яхонты... А дюже понравятся те чикилики ему, так мы ему их в дар со всем почтеньем и приподнесём, яко память об христианском ампираторском Царьграде...
А он пущай за энто царю при случае словечко за нас замолвит... чай, сие нам не помешает... а мы тебе, княгинюшка, взамен энтих чикилик другие, аще постариннее справим, вон вскорости персиянский караван через воеводство проследовать должён, так мы с них и истребуем...
Последние слова князя уже плохо доходили до сознания княгини Анны. Собрав всю свою волю лишь для того, чтобы только не показать вида о том, как её взволновало сообщение об яхонтовых чикиликах, она согласно кивнула головой. После чего как ни в чём не бывало, ну разве что только заметно побледнев, княгиня Анна ровным шагом шествующей на эшафот королевы спокойно вышла из княжеской палаты.
По счастью, князь-воевода, продолжавший самозабвенно бубнить что-то про послов, грядущий пир, епитимью, и возможный в связи с этим дипломатический скандал, внезапно наступившей бледности лица своей дражайшей княгини так и не заметил...
ОПЯТЬ «ШЕРШЕ ЛЯ...» ИЛИ БОНАШКИНА КАК ПЕРВАЯ РУССКАЯ ФРЕЙЛИНА
Между тем Ермолайка Дарташов из рода Дартан-Калтыка, сменив вольную жизнь на просторах Тихого Дона и став государевым затинным пищальником, со всей пылкостью и азартом своей казачьей натуры, с головой окунулся в царскую службу...
...Ба-бах... и посланный умелой рукой стрельца, винный кувшин вдребезги разлетелся от удара об стену.
Как раз в том месте, где только что находилась Ермолайкина голова и, не причинив ему особого вреда, осыпал его градом керамических осколков. Уходя от удара кувшином, Дарташов не стал отклонять голову в сторону, а упал спиной на выставленные назад руки, в падении бросив вперёд свое тело с одновременным выбросом правой ноги для удара по ноге противника. Этот удар, называемый «ползунец», был занесён на Дон черкасами, очень любившими его применять во время боя на саблях или спысах.
Правда, ни сабли, ни тем более спыса сейчас в руках Дарташова не было. Да если бы и был, то вряд ли бы сейчас Ермолайка имел возможность его с успехом применить, действуя в условиях тесноватого кабака. В котором, в полном соответствии с установившимся порядком вещей, как-то под вечер между бузотёрами и случайно оказавшимися там ришельцами вспыхнуло очередное межведомственное столкновение.
Ну, а поскольку особых причин для сражения, кроме самого факта случайной встречи в стенах одного и тоже питейного заведения, в общем-то, и не было, то дрались не особенно злобно и безоружно. Только кулачным боем и с частичным использованием оказавшихся поблизости вспомогательных предметов. Причём использовать их предпочитали, в основном, ришельцы...
– ... А-а-а-у... – взвыл бросивший кувшин ришелец, после того как выброшенная при «ползунце» нога Ермолайки угодила ему подошвой в голень, впечатавшись пяткой чуть пониже коленной чашечки. «Врёт» – подумал Ермолайка, «от мягкой ичиги, да ещё и приложенной нароком пониже колена так не орут». И одним рывком вскочивши с пола на ноги, для пущей надёжности коротким замахом левой ноги врезал орущему ришельцу носком ичиги в живот поверх Кушака. Ришелец поперхнулся, согнулся надвое и, держась за живот, грузно осел к его ногам. «Вот теперь по правде будет...» промелькнуло в голове Ермолайки.
Перепрыгнув через поверженного неприятеля к следующему противнику, он оказался лицом к лицу перед дюжим ришельцем чрезвычайно высокого, прямо-таки под стать Опанасу, роста. Который с натугой, обеими руками поднимал вверх тяжеленную дубовую скамью, с явным намерением обрушить её на Ермолайкину голову...
«Ничего себе подручное средство» – молнией пронеслось в голове Дарташова и, не став испытывать судьбу, для страховки выставив согнутую в локте руку над головой, он резко присел на левой ноге. После чего совершил, очень популярную в казачьем воинстве круговую «косу», для чего приседая, Ермолайка отставил в сторону правую ногу и крутнулся вокруг своей оси на согнутой левой. Выставленная в сторону правая нога, с легким шелестом просвистев над полом, в конце своего пути встретилась с разлапистой ступней стрельца...
Так что опустить скамью на Ермолайку ему уже было никак не суждено, поскольку с грохотом уронив скамью себе же на голову, он рухнул вниз, будучи буквально подкошенным ударом казачьей ичиги об болезненную косточку на своей щиколотке. Всё правильно, на то она и казачья коса, чтобы от неё все, как снопы подкашивались, именно за это замечательное качество её донцы так и любят...
Стоящий чуть поодаль от Дарташова Опанас Портосенко сейчас крутил свои знаменитые «колоброды» исключительно голыми руками, время от времени весьма весомо, подкрепляя их молниеносными ударами своего пудового кулака.
«... Бум...» – и получивший короткий, но чрезвычайно мощный тычок кулаком в грудь, стрелец отлетел назад и, сметая посуду, упал спиной на соседний стол, насмерть перепугав трапезничающих за ним каких-то посадских.
«...Хрясь...» – и выполнявшее вертикальную восьмёрку предплечье Опанаса звучно врезалось в плечо ришельца, намеренно угодив чуть в сторону от ключицы (пожалел-таки русского стрельца Портосенко, не стал ломать ему тонкую ключичную кость)...
– ...О-о-ох... – издал протяжный стон ришелец, держась за ушибленное плечо и потеряв всякую охоту к продолжению боя, задом попятился в сторону спасительной двери...
В общем, бой был скоротечен, откровенно незлобив и окончился полной и безоговорочной победой бузотёров.
При этом сидящие в продолжение всей схватки за уставленным питьём со снедью столом Затёс с Карамисом, так те даже так и не удосужились встать и прервать свою беседу, не отвлекаясь на такой пустяк как драку, всего-то с четырьмя ришельцами. Впрочем, оно и понятно, поскольку такая драка и не драка вовсе, а так... бытовой эпизод казачьей жизни и не более того. Тем более, что такого малого количества противника и для двоих-то казаков надолго не хватит...
Вернувшись за стол и как ни в чём не бывало закончив ужин, Дарташов тепло распрощался с друзьями и спокойно направился к себе домой.
Надо сказать, что поскольку Ермолайка, в силу известных обстоятельств, в сотнях городовых казаков пока ещё не значился, то и жить ему, увы, в казачьем стане батьки Тревиня, где обитало большинство неженатых казаков, пока ещё было заказано. Потому и приходилось ему тратиться на жильё, снимая комнатку на постоялом дворе у того самого трактира, в котором они только что вместе с друзьями столовались.
Хозяином постоялого двора и одновременно кабацким целовальником являлся некий посадский сиделец Бонашкин, прибывший в Воронеж из далекой Мордовии лет десять назад, а звали его и вовсе для южнорусских мест непривычно – «Мокшей». И надо сказать, что это, казалось, так и отдававшее чем-то неуловимо лесистым и водянистым имя, как нельзя лучше соответствовало всему его облику. От жидких бесцветных волос с редкой бородёнкой, до юрких водянистых глазок на широком плоском лице.
Прибыв в Воронеж, Мокша первым делом направился к князю-воеводе, где после долгих усилий добившись высочайшей аудиенции, он, представ пред очами Людовецкого, отрекомендовался ему ни много ни мало, а «мордовским князем Бонашкиным». И, дескать, раз он тоже, как и сам воевода, является носителем княжеского титула, то, следовательно, среди прочего Воронежского люда, особо княжескими персонами не изобилующего, он единственный и является воеводе ровней, а потому и требует к себе соответствующего обхождения. В доказательство своего княжеского достоинства Мокша предъявил какие-то древнемордовские письмена на берестяных грамотах.
Подобной постановке вопроса князь-воевода был искренне изумлён и, окинув недобрым взглядом новоявленного «мордовского князя», предоставленную ему бересту читать наотрез оказался. Дело в том, что, вообще-то, не являясь особым любителем путешествий, именно в Мордовии Ферапонту Пафнутьевичу бывать как раз-то и доводилось. Ещё во времена Русской Смуты, будучи вьюношей «призывного возраста», именно туда молодой княжич Людовецкий, чрезвычайно обиженный на то, что не ему предстоит возглавить собирающуюся рать и покрыть себя неувядающей славой, из Нижнего Новгорода и скрылся. Дабы, схоронившись в непроходимых мордовских лесах, не попасть в ополчение Минина и Пожарского.
Как бы там ни было, а мордовские порядки ему были хорошо знакомы, и потому он в весьма популярной форме объяснил претенденту на принадлежность к высшему обществу, что никакой он вовсе не князь, а всего лишь... мордовский панок. И потому никакая он ему – родовитому русскому князю не ровня!
Ну, а что касается особого, с его воеводской стороны, обхождения, то заключаться оно может, ну разве что в том, что вот сейчас, к примеру, воевода может его помиловать да и... не выпороть...
Потом, сменив гнев на милость, князь-воевода добавил, что, поскольку всё-таки Мокша не смерд и не холоп, а как ни крути, а всё ж таки цельный панок, то в Воронеже он смог бы иметь статус, к примеру, посадского сидельца. Да при том ещё, что в принципе не исключено и цельным кабацким целовальником стать... Но это уже только в том случае, ежели он поймёт всю щедроту воеводского благоволения и по достоинству её оценит, сделав правильные выводы относительно своей будущей кабацко-целовальной деятельности...
Трезво взвесив все «за» и «против», неудавшийся князь из далекой Мордовии решительно отставил в сторону свою «панковскую» спесь. От природы обладая большой практической сметливостью, Мокша быстро «всё понял», «по достоинству оценил» и выводы сделал исключительно «правильные». Вот и стал мордовский панок держать русский трактир в самом центре Воронежа, приколотив для пущей солидности к стене над кабацкой стойкой свою берестяную, исцарапанную неведомыми письменами грамоту.
Ну, трактир трактиром, а как гласит народная мордовская (и не только мордовская) мудрость: «Без доброй жонки оно и хозяйство – не хозяйство». Потому, крепко став на ноги, наш мордвин быстро отыскал бывшую на выданье девицу и, предварительно заполучив за неё весьма неплохое приданое (на что он впоследствии к трактиру постоялый двор и пристроил), с превеликим удовольствием на ней оженился. Кроме доброго приданого, девица, ставшая женой Мокши Бонашкина, обладала ещё одним замечательным качеством.
Она была настоящей русской красавицей. Той самой... кареглазой и чернобровой, с алым румянцем на ланитах... с русой косой до пояса толщиной в руку... с лебяжьей шеей и гибким станом. Ну, а то обстоятельство, что откровенно плюгавый, и своей статью на «добра молодца» никак не тянувший Бонашкин только до плеча своей жене и доставал, лично его беспокоило чрезвычайно мало. Ну, а её... а что её? На то она и баба, чтобы её мнением никто даже и не поинтересовался. Да и «нечего тута харчами перебирать», пусть и плюгав, и неказист, «зато непьющий и домовитый»...
Новоиспеченная трактирщица Бонашкина к далёкой Мордовии никакого отношения не имела, а была местной уроженкой, родом из самого древнейшего поселения Воронежского края, носящего название «Костёнки». Из села, на месте которого в незапамятные времена было древнее городище, и люди в котором жили испокон веков, ещё задолго до не то что основания самого воеводства, но и даже до образования русского государства.
Да что говорить, если в уже достаточно просвещенные Петровские времена бытовала научная версия о том, что, дескать, именно до Костёнок дошёл со своими войсками Александр Македонский. Причем дойти-то он дошел, а вот преодолеть Костёнок он уже никак не сумел и всё потому, что наиболее ударная часть его войска, а именно его боевые слоны, здесь неведомым образом все и передохли. А может, их древние костёнковцы геройски перебили... В пользу данной версии неоспоримо свидетельствовали многочисленные огромные кости диковинных животных, в изобилии находящиеся по всей округе.
Правда, в допетровские времена у местных жителей по этому поводу существовала совсем другая и менее горделивая версия. Что, дескать, жил здесь когда-то диковинный зверь по имени «Индра» – настоящее чудо-юдо. И что решил он как-то (непонятно зачем) выпить всю воду из Дона. Пил, пил да и... лопнул... разбросав повсюду свои огромные кости...
Справедливости же ради отметим, что уже в наше время современная наука доподлинно установит, что кости эти принадлежали не мифическому «индре» и даже не боевым слонам Александра Македонского (который, кстати, самолично эти края никогда и не посещал), а... самым обычным мамонтам. Тем самым, на которых жившие на этом месте в эпоху позднего палеолита люди весьма интенсивно охотились, чем процессу аккумуляции в данной местности запасов мамонтовой кости, видимо, и поспособствовали.
Так что, как ни крути, а село было древнейшее, и кости там испокон веков почитали. Потому и повелась там одна славная традиция, согласно которой все его жители, волей судеб оказавшиеся «по жизни» вне Костёнок, носили древнеславянское имя «Костян» – для мужчин, и соответственно, «Костянка» – для женщин. Так и жили. При этом в Костёнках они пользовались именами полученными по святцам, а, уходя из него, в память о своей малой родине, все становились исключительно Костянами. Соответственно и жена Мокши, будучи при крещении наречённой Ефросиньей, в Воронеже, сохраняя верность традиции, стала не Фросей, а Костянкой Бонашкиной.
Так уж получилось, что по воле судьбы Костянке Бонашкиной не суждено было длительное время заниматься исключительно трактирными делами, куда её благоверный супруг хозяйственно вложил всё полученное от неё приданое. Дело в том, что её появление в Воронеже по времени практически совпало с приездом туда же из Новгорода новой воеводской жены Анны Вастрицкой, произошедшее после того, как старая жена князя, не выдержав всех тягот воеводского супружества, добровольно ушла в монастырь.
Оказавшись на новой месте и вдоволь насмотревшись на полудикие воронежские лесостепи, молодая княгиня сделала для себя крайне неутешительный вывод. Да... это далеко не Швеция, и даже не родной Новгород, который, как известно, к европам несколько поближе Воронежа будет, и оттого чуть поцивилизованней...
Оторванная от своего привычного окружения, да ещё и с таким, мягко говоря, неспокойным муженьком, княгиня Анна откровенно загрустила, всё больше и больше впадая в глубокую депрессию. И неизвестно, чем бы закончилась для неё эта хандра, вполне возможно, что тем же самым монастырем, если бы в голову Анны, женщины вообще-то говоря весьма волевой и далеко не глупой, не пришла одна замечательная мысль. Для отвода грусти-печали ей просто-напросто необходимо было обзавестись подружкой, или на худой конец, хотя бы сподвижницей, с которой она могла бы постоянно общаться, доверяя ей все свои женские секреты. Да только где ж таковую сыскать?
Мало того, чтобы была не глупая, да ещё чтобы была надежная и не проболталась кому по извечной бабской дурости. Все представительницы тогдашнего «Воронежского бомонда» на роль доверительниц женских секретов решительно не годились и были Анной с ходу отвергнуты, а водить дружбу с челядью русской княгине, пусть даже и весьма прогрессивной, было всё-таки зазорно. Взять же в услужение себе вольную женщину, оно, конечно, тоже было можно, только по закону, заведённому еще Борисом Годуновым, прослуживший на хозяина более полугода, автоматически становился его холопом (шустёр был Бориска, ничего не скажешь...). А холопок у княгини Анна и так было более, чем предостаточно, а душа жаждала иного...
Тут, как-то раз, бегая по своим кабацким делам, при воеводском дворе объявился Мокша Бонашкин. Неведомо как разнюхав ситуацию насчёт княгининых чаяний и подмазав кого надо, он сумел ввести на женскую половину воеводского терема прямо перед холодными шведскими очами Анны Вастрицкой свою женушку. При этом Мокша руководствовался исключительно меркантильными соображениями, прагматично рассудив своим сметливым умом, что иметь своего человека при власть предержащих весьма даже неплохо. Особенно, если ты являешься кабацким целовальником и содержателем постоялого двора в такой непредсказуемой стране, как Россия семнадцатого столетия.
Костянка княгине откровенно понравилась. Умна, красива, не болтлива. А самое главное, под юрисдикцию Борискиного закона «о полугодовом холопстве» не попадает, поскольку пусть не боярыня и даже не дворянка, а всё ж таки, как-никак, а какая-то «панчиха». Пусть и не сильно понятно, что такое, а всё оно как-то к дворянству поближе... А раз к дворянству поближе, то значит и от холопства подальше. Так и стала Костяна Бонашкина сначала княжеской горничной девкой, а потом, по мере сближения с княгиней, кем-то наподобие фрейлины. Её так княжеская челядь и называла – «княгинина фрэлька».
Надо сказать, что сами фрейлины, как таковые, официально появятся на Руси ещё лет, этак, через семьдесят. Пока же на женских половинах княжеско-боярских теремов принято было обходиться «девками». А девка, как известно, она девка и есть. Одно слово – холопка...
Так что, стремясь по зову своего полушведского сердца к введению в этих полудиких краях хоть какого-то подобия европейских порядков, княгиня Анна совершала явное новаторство и значительно опережала время. Но в данном случае новаторство оказалось вполне удачным, и по прошествии времени, она никогда не пожалела о том, что когда-то нашла в себе мужество проявить невиданный либерализм – приблизить и сделать своей «фрэлькой» простую русскую женщину из воронежского села Костёнки. Поскольку более преданной, если и не подружки, то во всяком случае сподвижницы, она и представить себе не могла. А уж Костянка-то, так та и вовсе в своей ненаглядной «княгинюшке» души не чаяла, и отдавая ей всю щедрость своей доброобильной русской натуры, всегда была готова костьми лечь, защищая её интересы.
Но «фрэлька» «фрэлькой», а жила Костяна Бонашкина всё-таки не в княжеском тереме, а, как оно мужниной жене и положено, у себя дома. То есть в пристроенной к постоялому двору избе-пятистенке, рядом с которой квартировал бравый Дарташов из рода Дартан-Калтыка. Будучи молодым красивым парнем, он неоднократно заглядывался на красоту хозяйской жонки, искренне недоумевая, как это такая красавица может жить с этаким мухомором.
Воспитанная, как и большинство русских женщин в строгих правилах русского домостроя, Костянка, естественно, была верной супружницей своему опостылевшему Мокше, но при этом (чего греха таить), изредка украдкой вздыхала, заглядываясь на квартировавшего у них молодого стройного казака с такими не по-юношески широкими плечами... Да еще такого кудрявого и синеглазого... но... домострой есть домострой...
Вот так безответно и протекало первое большое чувство Ермолайки Дарташова.
Вот и сейчас, возвращаясь после ужина и лёгкой драки с ришельцами к себе на постой, он специально прошёл с десяток шагов в сторону, дабы, якобы случайно пройтись мимо хозяйской избы, с тайной надеждой случайно встретить там предмет своих воздыханий. И тут...
Ермолайка с удивлением обнаружил, что дверь хозяйской избы была настежь распахнута, и из глубины избы раздавался отчаянный женский крик о помощи, перемежающийся шумом борьбы и звоном битой посуды. «Видимо, это перст Божий» – молнией пронеслось в голове Дарташова и, перекрестившись, он, не колеблясь, шагнул в распахнутую дверь...
Увиденное потрясло его до глубины всей его казачьей души. Посреди богатой, зажиточной избы кабацкого целовальника в растрепанном виде стояла красивая женщина, и с криками бросаясь всякой домашней утварью, тщетно пыталась отбиться от осаждавших её двоих мужчин чрезвычайно мрачной наружности. Дальнейшие действия Ермолайки уже были понятны, поскольку растрёпанной женщиной являлась не кто иная, как сама Костянка Бонашкина. То есть предмет его тайных воздыханий, а мужчинами – самые натуральные истцы в красных котыгах Ришелькиного разряда.
То есть вот они, что называется налицо – ненавистные вороги всех казаков, да ещё и посмевшие покуситься на самое для него, для Ермолайки, сокровенное...
– Ужо я вам зараз задам... – и лицо Дартан-Калтыка недобро посуровело...
– А табе, казачура, чаво здеся надобно? – услышал Дарташов обращенные к нему слова одного из истцов. – Ступай-ка ты вон отседова, да пошибчее, а то мы здеся не абы как, а по государевой службе сыск учиняем, а ты нам в сём зело препятствуешь...
Услышав от истцов про государев сыск, Ермолайке, как добропорядочному и законопослушному казаку, на этой самой государевой службе обретающемуся, по всем законам Русского государства, надлежало немедленно ретироваться. Да при этом ещё и сделать вид, что ничего особенного, мол, и не случилось.
Так... заглянул случайно... узнать, может, какая помощь требуется? И окажись на его месте кто иной, именно так бы он и поступил, но только не Ермолайка Дарташов из древнего казачьего рода Дартан-Калтыка...
– Что стоишь, аки аршин проглотил? – с этими словами второй истец, крадучись бочком, незаметно приблизился к Дарташову на расстояние в пять шагов, повернул к нему своё одутловатое лицо, и пытливо впился в него своими красноватыми глазками.
Видимо, так и не прочитав в суровом казачьем взгляде ничего для себя утешительного, истец пошёл на тактическую хитрость. Для чего он широко раскинул руки и попытался изобразить на своем испитом лице какое-то подобие добродушной улыбки. В результате получилась исполненная коварством отвратительная гримаса, заставившая Ермолайку ещё больше внутренне собраться и подготовиться к грядущему бою...
Предчувствие прирожденного воина и на этот раз его не обмануло. Сделав в направлении Дарташова еще пару шагов, истец, как бы случайно, свёл вместе раскинутые перед тем руки, и тут из левого рукава его красной котыги его правой рукой внезапно был выхвачен нож. Лезвие ножа, оказавшегося в опасной близости от Ермолайки было обоюдоострое и на конце искривлённое... «Не иначе, как турский ханджар» – профессионально определил Ермолайка угрожающий ему тип оружия. «Хоть бы лезвие не отравлено было»... Но эти мысли промелькнули в его голове уже независимо от происходящих действий...
...Коварный выпад ножом, молниеносно проделанный истцом в Ермолайкину грудь, причем профессионально направленный прямо в сердце, учитывая то обстоятельство, что в настоящий момент он был без куяка, запросто мог бы оказаться для Дарташова роковым...
Но на то и был наш Ермолайка казаком, да ещё и не простым казаком, а настоящим донским характерником, что его тело прирожденного воина, само по себе, без всякого участия разума, умело спасать его в сложных боевых ситуациях. Не тратя драгоценное время на попытку отскочить назад или в сторону и оставаясь стоять на месте, Ермолайка резко развернулся к траектории удара левым боком, одновременно чуть отклонив назад корпус. Благодаря этому нехитрому приёму вместо казачьего сердца нож истца проткнул только воздух, слегка чиркнув по ткани архалука...
Увидев руку с ножом, там где он и прогнозировал, то есть прямо перед собой, Ермолайка положил свою правую ладонь на запястье истца и несильно дёрнул её вперёд, используя еще не до конца затухшее движение выпада. В результате противник развернулся, став к Ермолайке боком... При этом, находясь к противнику также боком и продолжая удерживать навытяжку руку с ножом правой рукой, свою левую руку Ермолайка выкинул в сторону бородатого подбородка истца.
Накинув тыльную сторону ладони на гортань противника, Дарташов одновременно подсёк правую ногу истца прямой подсечкой своей левой ноги. Сочетание нажатия ладони на гортань с одновременной подсечкой ноги, дало эффект казачьего «коромысла», в результате которого противник, как ему и положено, кулем упал на спину, высоко подбросив вверх подсеченную ногу. Правая же рука Ермолайки при этом так и оставалась держать истцовую руку с ножом, поскольку любому казаку известно, что пусть даже противник и повержен, но пока он жив, бесконтрольно оставлять оружие в его руке никак нельзя...
Потому, чуть ослабив хватку, кисть Дарташова слегка переместилась вверх, и, достигнув лежащих на рукоятке ножа пальцев противника, резко стиснула их в крепкий зажим и тут же совершила вращательное движение по траектории сверху вниз. Лёжа на спине, истец вскрикнул от боли и с натугой выдернул свои расплющенные болью пальцы из-под кисти Дарташова. Всё. Теперь турецкий ханджар был полностью в Ермолайкиной руке. Для пущей надежности, врезав носком ичиги в правое подреберье противника, и тем самым надолго выведя его из боя, Ермолайка от греха подальше закинул нож в сторону, после чего двинулся к другому истцу.
Увидев столь быструю и эффективную расправу над своим сотоварищем, второй истец начал пятиться от Ермолайки назад, что-то лихорадочно нащупывая у себя за пазухой. Наконец-таки нащупав искомое, истец выхватил из-под котыги небольшой пистоль и со злорадной ухмылкой направил его прямо на Дарташова. Оперативно (чувствовалась сноровка) взведя курок и откинув полку для пороха, истец со страшным грохотом выстрелил, целясь Ермолайке прямо в голову...
Только вот незадача, пока он выцелив казака, с максимально возможной скоростью готовил пистолет к выстрелу, взводя большим пальцем курок и открывая полку с затравкой, Дарташов резко нырнул вниз и сделал по полу два кувырка через голову (благо, он сегодня был не только без куяка, но и без сабли). Тем самым он не только сократил дистанцию до противника, но и пропустил выпущенную пулю над собой, предоставив ей возможность с визгом и грохотом врезаться в оконную раму, вызвав осыпание оконной слюды. Неожиданно вынырнув из облака порохового дыма прямо перед незадачливым стрелком, Ермолайка уже было собрался окончательно вывести его из строя, но... не успел...
– Ах ты, аспид окаянный, ишь... ещё палить в хате удумал... – неожиданно донеслось до Ермолайкиных ушей, после того как истец вдруг неожиданно обмяк и сполз вниз, грузно осев задом на дощатый пол. А за его спиной показалась прекрасная в своем праведном гневе Костянка, державшая в руках извечное оружие всех русских женщин – внушительных размеров скалку для стирки белья.
Это была их первая встреча наедине...
Ни пороховой дым, ни разгром в избе, ни даже валявшиеся и постанывающие истцы – ничто не могло остановить того непередаваемого восторга любви, который впервые в жизни полностью охватил Ермолайку. Не в силах совладать с собой, перепрыгнув через оглушенного истца, он, широко распахнув объятия, неудержимо бросился к предмету своих тайных воздыханий. Оказавшись в непосредственной близости от Костянки, Дарташов со всей неуёмной страстью вольной казачьей души схватил обеими руками её правую руку и... пылко прижал её к своему гулко бьющемуся сердцу...
К тому самому, которому всего несколько секунд назад смертельно угрожало искривлённое лезвие турецкого ханджара... Гул казачьего сердца, пульсируя в прижатую к груди Дарташова женскую ладошку, казалось, перерос в раскатистые удары колокола и наполнил всё естество Костянки невиданной слабостью и истомой. От подобного впервые испытанного чувства она пошатнулась, еле-еле устояв на внезапно задрожавших ногах...
И неизвестно, что бы было в дальнейшем между двумя влюбленными сердцами, случись подобный эпизод между двумя молодыми людьми, где-нибудь в Париже или, например, в Венеции. Но то, что было возможно там, здесь у нас на Руси было абсолютно недопустимо, потому как «сие есмь прелюбодеяние, сиречь грех зело срамной»...
...С превеликим трудом совладав с собой и уняв мелкую, предательски разлившуюся по всём телу дрожь, Костянка с ужасом почувствовала, что её лицо зарделось, сделав пунцовыми её и без того румяные щеки. Это было уже слишком... От охватившего стыда отвернув голову и опустив «очи долу», Костянка, не имея сил отнять руку от груди Дарташова, беззащитно прикрыла лицо краем своего плахта.
И это было единственным, что могли позволить себе на Руси два влюблённых молодых сердца, не входя во грех и в искушение... Поскольку хоть и был Ермолайка свободен, как казак в степи и вольный сокол в небе, однако Костянка была, как известно, женой мужниной, а домострой на Руси завсегда есть домострой, и пусть порой суров он к любящим сердцам, зато зело праведен. На том и стоим...
Так и стояли они неведомо сколько, вот и оглушённый истец уже пришел в себя и стал приподниматься на локтях прямо за спиной у застывшей пары, что-то бессвязно мыча, и мотая по сторонам гудящей после скалки головой...
...И даже отдавшись любовным переживаниям, сопровождаемым прижиманием к груди руку любимой, Ермолайка всё равно, прежде всего, оставался всё тем же, кем и был изначально. То есть – прирождённым воином. Не отвлекаясь от Костянки и даже не отдавая себе сознательного отчёта в том, что именно он делает, Ермолайка совершил молниеносный удар ногой назад, угодив приподнявшемуся истцу пяткой ичиги прямо в лоб. Повторно оглушённый истец с шумом рухнул на спину, широко раскинув руки.
Шум падения его тела окончательно вывел Костянку из охватившего её трепетного состояния, и, сумев собрать все свои силы, она, идя наперекор велению сердца, наконец-то смогла выдернуть руку из-под ладони Дарташова... Освободившись от любовного наваждения, она чисто по-женски ойкнула, и продолжая от стыда за содеянное прикрывать лицо плахтом, стремглав выскочила из избы, побежав в сторону воеводского терема.
Постояв после её ухода в одиночестве еще с полминуты и приведя с помощью нутряного дыхания удары своего сердца в норму, Дарташов, перешагивая через распростертые тела истцов, вышел из хозяйской хаты и побрёл восвояси, не разбирая дороги.
И если бы он был поэтом, то сейчас мир бы обогатился величайшим стихотворением...
КНЯГИНЯ АННА
Стремглав вбежав по каменной лестнице на женскую половину княжеского терема, Костянка застала Княгиню Анну на том же самом месте, где она, уходя домой, её и оставляла. Сидящей, как ботичеллевская мадонна, в грустном одиночестве у изразцового окна, со смиренно сложенными на груди руками. Причем в таком меланхоличном, в общем-то несвойственной для её волевой натуры состоянии Анна Вастрицкая пребывала сегодня с самого с утра. После того самого памятного утреннего общения с князем-воеводой, по поводу злополучной яхонтовой чикилики.
Но поскольку княгиня, весь день храня горделивое молчание, отнюдь не спешила поделиться причиной своей неожиданной кручины, то и Костянка, в свою очередь, проявляя природную тактичность, в душу своей княгинюшки не лезла и лишних вопросов не задавала. Так и проведя весь день в обоюдном молчании, и переделав всю положенную ей по должности работу, Костянка с передавшейся и ей грустью под вечер вернулась к себе домой. Там она и подверглась государевому сыску, инспирированному ненавистным Ришельским-Гнидовичем. Но, на её счастье, и на беду истцов, при сыске рядом с ней оказался лихой донской казак Ермолайка Дарташов, и остальное уже хорошо известно...
Отдышавшись от быстрого бега и с трудом справляясь с охватившим её волнением, Костянка Бонашкина без утайки поведала Анне Вастрицкой обо всех случившихся с ней после её ухода из княжеского терема злоключениях.
– Так, чтой ты сказываешь, они у тебя сыскивали? – наконец-таки очнувшись от охватившей её хандры после услышанного Костянкиного рассказа, с еле заметным пробуждающимся интересом переспросила княгиня.
– Да цидульку-то, которую ты, княгинюшка, собственноручно на-дысь отписывала. Всю избу ироды проклятые вверх дном перевернули, да ещё и меня норовили обыскивать своими погаными лапищами... Спасибо, тот казак рядом оказался...
– А чего ж они цидульку-то под вечер сыскивали, егда я её ещё по утреву воеводе отдала? Ох, видно, и неспроста это... ох, неспроста... – недоумённо вопрошала, покачивая головой княгиня. И глубоко задумавшись, тщетно пыталась своим наполовину скандинавским разумом уловить скрытый рациональный смысл в том загадочном явлении, которое во все века называлось извечным русским головотяпством.
Получив по утру от начальства ясный приказ, провести СЕГОДНЯ сыск у «княгининой фрэльки», истцы разряда Ришельского-Гнидовича, соблюдая правила конспирации, ретиво отправились к месту её проживания. Дома же Костянку они, естественно, уже не застали, так как она с самого утра находилась там, где ей и надлежало быть, а именно – рядом с княгиней, исполняя свои «фрэлькинские» обязанности. Мужа же её и хозяина, бывшего мордовского панка, а ныне кабацкого целовальника Мокши Бонашкина, дома также не оказалось. Занимаясь своим любимым делом, он с самого утра уже находился за своим кабацким прилавком, снимая ночную выручку и привычно подлавливая на мелком воровстве своего трактирного ярыжку.
Проводить же сыск без хозяев истцам было, во-первых, не интересно, а во-вторых и не очень-то целесообразно. Будучи в сыскном деле достаточно опытными и умудрёнными, настоящими «рыцарями плаща и кинжала», но только с русским уклоном, они справедливо полагали, что уж где-где, а в доме кабацкого целовальника – всяких цидулек, грамот и прочих бумаг им доведётся встретить в весьма изрядном количестве. Но только вот... определить самостоятельно, какая же именно из них и является разыскиваемой, для истцов было бы делом весьма затруднительным, поскольку особой грамотностью мастера сыскного дела (чай не дьяки и не подьячии какие-нибудь) они, увы, не отличались...
Потому здраво рассудив, они приняли единственно возможное для них решение – не имея возможности имать сыск с жены, проследить за мужем, поскольку давно известно, что «муж и жена одна...». Потому придав своим сосредоточенно-угрюмым лицам выражения, по их мнению, являющимся весёлыми и беззаботными, они и отправились проводить слежку за Мокшей, который с утра был уже в трактире.
В трактире, по всем законам конспирации, для пущего слежения им пришлось маскироваться, взяв для начала по ендове ячменного пива, а потом и по второй... А когда вторая ендова закономерно закончилась, пришлось брать и по третьей. И так до самого вечера, вернее до прихода в кабак бузотёров, на которых, как известно, красные котыги Ришельского разряда действовали, как красные тряпки на быков. И потому уже под поздний вечер, слегка пошатываясь, но, тем не менее, старательно сохраняя твёрдость разума и походки, «рыцари плаща и кинжала», профессионально ускользнув от вошедших в трактир бузотёров, отправились выполнять свой истцовой долг. Благо, к тому времени уже и Костянка из терема вернулась...
Потому и о той злополучной цидульке Костянке стало известно только к вечеру и не от княгинюшки, а от противоположной стороны. Осознав, что хранить тайну в себе теперь не только тяжело, но и совершенно бессмысленно, княгиня Анна отдалась воле чувств и чисто по-женски излила Костянке всю свою душу, рассказав ей всё. От дядюшки Делагарди и Бехингер-хана, до той беды, которая может на неё обрушиться, ежели к приезду этих проклятых турок на её кокошнике не окажется злополучных яхонтовых чикилик...
– А отколь им быть-то, егда я одну из них Бехингер-хану и подаривши... будь он неладен, дабы он нехристь немытый мне все о замыслах Ришелькиных поведывал... он и поведал... Но, как мне таперича пред миром оправдаться, что всё ради державных дел сотворивши и во грех срамной не вошедши? Послать бы кого за той чикиликой, да токмо кого тут пошлешь, да и куды? Иде та орда ногайская сёдни кочует? За Доном, аль за Кубанью? А можа и вовсе в Тьмутаракани какой? Да, беда-а-а... токмо и осталось одно... в омут головой али в петлю...
– Да ты что ж, княгинюшка, рази так можно? Что б себя перевесть, и всё из-за какой-то треклятой чикилики? Ведь грех то зело великий, себя живота-то лишать... – ужаснулась Костянка мыслям Анны Вастрицкой и трижды перекрестилась.
– Всё так, ясно дело, грех... да видно планида моя нынче такова, пусть и грех, лишь бы не срам. Понеже я, чай, не блудница подзаборная, а княгиня российская... – гордо вскинула голову Анна Вастрицкая.
– На минуту в княгининой светелке воцарилось глубокое молчание...
В полном молчании обе женщины, одна с выражением глубокой тоски, а другая сострадания, от полной безысходности устремили свои взоры в окно. Через дорогое витражное стекло окна смутно проглядывался двор княжеского терема. Во дворе какой-то казак, которого женщины смогли опознать по васильковому чекменю и папахе, с явной ленцой гонял нагайкой кучку княжеских холопов, с криком и визгом шарахавшихся от него врассыпную. «Видать, зашел по какой служебной надобности, а холопы из княжеской челяди, по дурости, возьми, и что-нибудь не так ему скажи, вот он их поучает...». Машинально отметила про себя Костянка и тут вдруг её лицо просветлело и озарилось счастливой улыбкой.
– Ой княгинюшка... кажись... кажись, я ведаю, что здеся нам с тобой учинить можно... как твою честь и совесть оборонить, а Модеску – гада ползучего, вокруг пальца обвесть...
– Ну? – в охваченных глубокой тоской глазах княгини блеснул лучик надежды.
– Казак тот, что меня сёдни от истцов спас... Он же не из нашенских городовых, а из природных – донских будет. К нам он недавно с Дона приехавший, а значица он то Дикое Поле, как свои пять пальцев ведает. Он в степи и шляхи все, и сакмы разные ведать должён, и иде какая орда татарская стоит и кто в их улусах правит... на то он казак и есть... – единым духом выпалила Костяна. После чего на секунду задумалась и уже ровным голосом, без тени особого ликования продолжила:
– В том, что он Бехингера твово сыщет – в том я нимало не сомневаюсь, токмо вот не ведаю, согласится аль нет он нам помочь...
– А чего же ему не согласиться? – вопросительно вскинув брови, недоуменно переспросила княгиня, – мы ж его, аки дело справит за то, знамо дело, златом-серебром отблагодарим, как боярин в парче и шелках ходить будет... али ему вовсе и не злато надобно? – Внезапно начиная женским чутьем, смутно о чём-то догадываться, сказала Анна Вастрицкая, и проницательно прищурив свои холодные шведские глаза, пытливо заглянула в карие очи Костянки. От её проницательного взгляда, казалось, доходящего до самой глубины души Костянка зарделась и смущенно отвернулась. Как и большинство русских женщин, врать она не умела...
Ах, вот оно что... Та-а-ак... таперича всё понятно... а я-то всё гадаю, чего ж это он тебя вдруг спасать ни с того ни с сего стал? А тут оказывается, дела сердешные замешаны... – ласково взяв лицо Костяны своей мягкой ладонью, княгиня повернула её лицо к себе и, утирая внезапно брызнувшие из её глаз слезы шелковым платочком, спросила:
– Сказывай как на духу, люб он тебе али нет?
– Люб... ох, как люб, соколик мой ясный... Токмо, что с того.. – горестно вздохнула Костянка, – я ж, как и ты, княгинюшка, есмь жена мужнинская... потому мои дела сердешные так при мне и останутся... Чай сама ведаешь, как у нас на Руси с этим...
– Ясно дело, ведаю... Ты вот что. Ступай-ка ты сей же час почивать, да домой, смотри, не возвертайся. В каморке своей сёднишнию ночь при мне проведешь, а то ещё неровен час истцы возвернутся, тады беды не оберешься. А завтра... утро оно всегда вечера мудренее...
И отправив Костянку на ночлег в специально пристроенную рядом с её опочивальней небольшую каморку, оставшись одна, княгиня со свечой в руках стала на колени перед иконой Спаса. Не один час провела Анна перед иконой в мольбе о ниспослании ей избавления от свалившейся на неё напасти, и только под утро, чрезвычайно утомлённая, но абсолютно умиротворённая, она с чистой совестью легла в постель. Мольбы княгини не прошли даром. Всевышний сжалился над безвинно страдающей женщиной, и поутру Анна Вастрицкая проснулась с чётким пониманием того, как и что ей теперь нужно делать, дабы выправить своё нелегкое положение.
Вызвав к себе так и не сомкнувшую за всю ночь глаз Бонашкину, княгиня Анна прошептала ей на ушко свой снизошедший на неё свыше план действий. От услышанного Костянка пришла в неописуемый восторг и залилась счастливыми слезами. После чего стремглав бросилась разыскивать своего «ясного соколика» Ермолайку Дарташова из рода Дартан-Калтыка, которому в осуществлении княгининого плана предстояло сыграть решающую роль...
ШВЕДСКИЙ ДЗЮЛЬФАКАР ХАНУ, В ОБМЕН ЗА ВИЗАНТИЙСКУЮ ЧИКИЛИКУ И... РАЗВОД НА МАЙДАНЕ
...Еще в больший восторг пришел Ермолайка после того, как ему перехватившая его на пути к стану батьки Тревиня Костянка, запинаясь и краснея от смущения, как могла, изложила разработанный княгиней план действий.
План Анны Вастрицкой был чисто по-шведски логичен и в то же время, совсем по-русски бесшабашен. И в этом, казалось, самом немыслимом сочетании буйной русской стихии с европейским прагматическим расчётом княгинин «проект» был по-своему красив и даже... изящен.
Исходила же княгиня Анна из того непреложного факта, что для того, чтобы ей выпутаться из навалившейся на неё напасти, ей, прежде всего, необходимо эту столь неосмотрительно подаренную Бехингер-хану чикилику вернуть назад. Но при этом она ясно понимала, что для того, чтобы хищный нехристь её назад отдал, ему обязательно необходимо будет предложить взамен нечто равноценное. А иначе, ну чего ради этот ордынец вдруг станет яхонты назад отдавать? Не бывало досель с татарами такого мизантропства, к тому же, как сказывали, хан еще и оказал дару княгини великую честь (будь он неладен с такой честью), повесив яхонтовую чикилику на сбрую своей любимой кобылицы. Так что легкого расставания с драгоценностью от него ожидать никак не приходится.
Но ничего... княгиня Анна предложит ему взамен нечто такое, от чего Бехингер-хан точно отказаться не сможет...
Размышляя подобным образом, Анна подошла к своему «девичьему» сундуку, в котором хранилось её еще девичье, привезённое ей из новгородского дома Вастрицких приданое. Ключ от сундука всегда был при ней, вися на цепочке рядом с крестиком, и хранилось в нём, как у всякой порядочной женщины, самое сокровенное. От давно засохшего букетика новгородских фиалок, подаренного юной княжне, уже и не упомнить кем, до пера от шляпы дядюшки Делагарди.
Порывшись в сундуке, княгиня Анна извлекла из него длинный продолговатый свёрток грубой корабельной парусины и положила его на стол. Развернув его, она извлекла на белый свет кривую саблю весьма необычного вида. И необычность сабли заключалась в том, что она имела раздвоенный в своей верхней части, как жало змеи, клинок.
К рукоятке сабли с чисто шведской прагматичностью была привязана деревянная бирка. На бирке красовались аккуратные строчки готического шрифта гласившие: «Дзюльфакар – копия легендарной сабли пророка Мухаммеда и его зятя Али. Рекомендуется применять для оптимального использования мусульманского фактора в войне с Россией. Изготовлена в Стокгольме, в королевской оружейной мастерской, в 1605 году от Р.Х. мастером Бьёрном Эриксоном, с приданием ей старинного вида, по образцу привезённому в Швецию во времена второго крестового похода. Клеймо отсутствует». А дальше и вовсе прозаически: «Цена 48 талеров 32 скиллинга».
Переведя написанное, княгиня Анна глубоко задумалась. Сабля эта была привезена на Русь ещё в достопамятные Смутные времена в обозе её добрейшего дядюшки генерала Делагарди. По счастью для России, шведам достаточно углубиться к югу и войти в прямое соприкосновение с «мусульманским фактором» тогда так и не удалось, потому и его «оптимально использовать» для борьбы с последней тоже никак не получилось.
Брошенная впопыхах уходящими с Руси скандинавами за полной ненадобностью, копия легендарного Дзюльфакара была хозяйственно подобрана князьями Вастрицкими и до поры до времени ими упрятана. И вот теперь, при явном наличии этого самого прямого соприкосновения «с мусульманским фактором», она имела все шансы быть «оптимально использованной». Только уже в интересах не шведской, а русской короны...
Оторвав бирку, княгиня положила рядом с Дзюльфакаром бумагу, и взяв в руку перо, стала задумчиво его покусывать, любуясь на змеевидное раздвоение клинка. Продумав содержание того письма, которое она собиралась приложить к сабле, Анна оторвала перо от губ и обмакнула его в чернильницу...
«...И тогда благородный рыцарь с юга сим мечом оборонит трепетную северную лань от её ворогов, сим деянием свершив подвиг достойный восхищения по получению её тайного знамения...». Заканчивалась же эта загадочная надпись не менее загадочной подписью. Большой буквой «А» и точкой...
Вот и пусть теперь «благородный рыцарь с юга» ждёт «её тайного знамения», сидя себе со своей ордой в родном улусе и никуда не рыпается... А там еще и поглядим, что окажется для степного хана сильнее, деньги Ришельского-Гнидовича или женские чары княгини Анны...
Но вот только вопрос, а как этот Дзюльфакар привезти в улус Бехингер-хана, а от него доставить чикилику в Воронеж?
Тут, конечно, Костянка совет весьма дельный дала, предложив для исполнения такой трудной миссии столь подходящую кандидатуру как Ермолайка. По всем статьям он подходит. И казак, и природный донской (не то, что наши городовики, которые уже и степи-то толком не знают), и ловок, и силён, да еще и умён (причем в меру). Всё бы ничего, но... тут европейский прагматичный расчёт вдребезги разбивался о реалии русской действительности.
Ну, как его, всего такого подходящего, заставить выполнить для княгини столь щекотливое поручение. Как привлечь? Чем заманить? Денег дать? Пусть даже и много? Но что для казака деньги... Известное дело, плюнул на государеву службу, пристал к какой-нибудь голутвенной ватаге, пошарпальничал с пару месяцев где-нибудь в низовьях Волги, вот тебе и деньги. Так что златом-серебром вольного казака никак не приманишь. Чай, не холоп какой, что за барскую копейку готов удавиться...
Остается одно – то вечное чувство, которое, как известно, правит миром и которому все, в том числе и самые наивольнейшие казаки, тоже покорны. И всё бы ничего, благо чувство, вот оно, между казаком Ермолайкой и княгининой «фрэлькой» налицо, но... Как известно, в условиях русского домостроя, результат такой любви всегда един. В лучшем случае – монастырь, в худшем – плаха...
И вот тут-то сочетание холодного шведского расчёта со знанием тонкостей славянского жизнеустройства вдруг дало неожиданные результаты. Сподобил все-таки Господь княгиню Анну найти выход и из такого сложнейшего положения...
Первым делом надо будет вызвать кабацкого целовальника Мокшу Бонашкина и сделать ему чисто деловое предложение. Предоставить трактирщику счастливую возможность по ходатайствованию самой княгини Анны Вастрицкой (даром, что ли воеводина жена), получить высочайшее разрешение на открытие в Воронеже ни много ни мало, а цельной винокурни. Подарок, надо сказать, для хозяйственного мордвина поистине царский, вернее княжеский. А за это потребовать от него всего лишь навсего приписаться... в городовые казаки батьки Тревиня. Причем, согласится на это или нет сам Мокша – даже не обсуждается, поскольку и так ясно... за право содержать в городе винокурню и не на такое согласишься.
Вторым этапом надлежит отправить двух городовых казаков – природного донского Дарташова и бывшего мордовского панка Бонашкина (причем последнего, непременно, вместе с его казачьей жонкой), по какому-нибудь не шибко важному поручению на Тихий Дон в Черкасский городок. Там, уже в Черкасске, надлежит Мокше Бонашкину вступить на Кругу в казачью станицу (а что не вступить, чай, не мордвин уже, а как никак, пусть и городовой, да всё-таки казак).
И вот после того, как станет Бонашкин полноценным станишником, надлежит ему вывести свою казачью жонку Костянку на майдан перед церковью и там, с соблюдением всех тонкостей казачьего обычая... развестись. Благо, древний казачий закон, действующий на донской земле, – это ещё позволяет. А случившемуся оказаться тут же на майдане Ермолайке останется только накрыть брошенную жонку полой своего кафтана, что по казачьему обычаю означает, что он, дескать, такой сердобольный, берёт брошенную несчастную женщину (знамо дело несчастную, раз муж бросил) себе в жёны. И всё. Мокша может с чистой совестью отправляться в Воронеж открывать винокурню, а Ермолайка с Костянкой – в церковь венчаться...
Так что было Ермолайке от чего прийти в буйный восторг. Оказывается, так просто и при этом никоим образом не входя в конфликт с законом и совестью, можно будет ему соединиться со своей ненаглядной любушкой. Надо же, и кто бы такое только мог подумать? И всёго-то для этого и нужно, найти где-то в Диком поле улус Бехинегр-хана, передать ему княгинин дар и забрать от него эту самую яхонтовую чикилику. Правда, проделать все это ему необходимо успеть не больше, чем за две недели, но на то, как говорится, и конь под казаком быстроногий, и степь для казака, как дом родной...
– Да не печалься, любушка моя, ну, чего рыдаешь, разыщу я твово хана и чикилику, будь спокойна, в срок возверну, – робко вытирая слезы на щеке Костянки краем своей папахи, с лаской в голосе утешал всхлипывающую от избытка чувств Бонашкину Дарташов.
– Да я не об том... знамо дело, что возвернёшь. А вдруг мы вот сперва оженимся, да потом и не слюбимся? А вдруг ты возьмёшь меня опосля да и разлюбишь? Аки ж мне тады быть? – с замиранием сердца спросила Костянка.
– Э-э-х ты, нашла об чём кручиниться... да как же я тебя разлюблю-то? Да и ежели так, то, что в том за беда. Мы ж с тобой женаты будем показачьи, по-казачьи, ежели возжелаем, то и в обрат в миг разженимся. Всего и делов-то, на майдан вдругорядь выйти... – как мог, утешил Ермолайка свою ненаглядную Костянку, но Костянке перспектива повторного развода, судя по всему, явно не приглянулась и, уткнувшись лицом в широкую грудь Дарташова, она зарыдала пуще прежнего...
«ЗА ДРУГИ СВОЯ» И НАЧАЛО ПОХОДА
– Браты-казаки, станишники, – смиренно сняв с головы папаху, торжественно объявил Ермолайка, стоя перед бузотёрами у ворот стана батьки Тревиня.
– Надлежит мне зараз в дальнюю путь-дороженьку по Дикому Полю отправляться, дабы сыскать на ём ногайский улус Бехингер-хана. Разумею я так, что зараз он на реке Ея, аль иде за Кубанью, а могёт быть, что и в Темрюке. Так что, кто смел да удал, да смертушки не боится, айда со мной...
– Погодь, погодь. Охоланись... – остановил Ермолайку рассудительный Затёс. – Мы тут зараз все, знамо дело, вельми смелые и удалые. Но наперёд того, аки очертя голову отправляться неведомо куда киселя хлебать, всё же желаем мы знать, какого рожна нам там надобно? На кой хрен нам ногайцы, да паче всего ещё и улус именно Бехингер-хана? – Действительно, Ермолайка, на кой? – поддержал Затёса Карамис.
– Ведь, ежели мы токмо славы воинской ищем, – продолжил Затес,– то сыскать её можно и гораздо поближе. Вон, сразу за Менговским острогом, сказывают люди, надысь как крымчаки воровской ватагой объявились. Причём в глубь Руси хитрые басурмане не суются, а так, пошарпальничают по окрестным сёлам и в обрат за засеку хоронятся. Так что, ежели нам токмо доблесть надобна, то айда к острогу. Тамо мы зараз воинской славы зело обрящем, да заедино ещё и службицу государеву справим...
– А шо, крымчакив рубаты ... – поддержал Затесина Портосенко.
– Погодь, Опанас, – остановил запорожца Затёс, положив ладонь ему на руку, – никуды твои крымчаки от нас не денутся. – И опять продолжил свои рассуждения. – Ну, а ежели нам Дуван нужён, то тады и вовсе к ногаям идти не след. Понеже, знамо дело, нам лучшее всего али по Волге за Астрахань али по Дону за Азов, а там ужо купчины и турские, и персидские. А ты гутаришь – улус Бехингер-хана... На кой? Поясни...
– Право дило, ну що нам у тому улуси робыть? Мабуть у их, у ногаив паганых, нэ то що Дувана, но и смачних харчив немае...а за горилку я й зовсим мовчу... – резонно заметил Опанас Портосенко, вопросительно глядя сверху вниз на Дарташова.
– Ты того... Ермолайка, объяснись толком пред другами. Можа, ты в том Бехингеровом улусе красных девок ищешь? Так они паче чем у ногайцев, краше у черкесцов и грузинцев... – со знанием дела поддержал Опанаса Карамис.
Упоминание Карамисом о «красных девках» вызвало на мужественном лице Дарташова легкий румянец, не оставшийся без внимания от проницательного взгляда Затёсина.
– Ага... тут вот оно, что... – протянул Захарий и саркастически припод-няв бровь, насмешливо посмотрел на Ермолайку. – и иде ж та «красна девка» ныне обретается? Неужто ясыркой в ногайском полоне томится? А можа где поближе, например, в княжьем тереме, аль и вовсе ... – И с этими словами Затёс кивнул головой в сторону постоялого двора Бонашкина...
– Более чем прозрачный намёк Захария Затёсина вызвал у Ермолайки, вдобавок к предательскому румянцу на щеках, ещё и гулкое сердцебиение. Ведь он-то по простоте своей душевной полагал, что его тщательно скрываемые воздыхания являются для окружающих полнейшей тайной, а оказывается, что вовсе нет. Это только простодушный Опанас, так тот действительно ничего так и не заметил, а наблюдательный и склонный к анализу Затёс, вкупе со специалистом по женскому вопросу Карамисом, уже давно вычислили сердечную неравнодушность Дарташова к молодой и красивой хозяйской жонке. Да еще задолго до памятной сцены в хозяйской избе с истцами, по одним лишь тайным взглядам Костянки, со стопроцентной уверенностью установили, что неравнодушность эта вполне обоюдная...
Так что не зря хитрющий Карамис задал вопрос о «красных девках», как о главном мотиве Ермолайкиного похода на ногаев. Ведь знал же, бестия, что именно спрашивать...
Совладав с собой с помощью глубоко нутряного дыхания и, тем самым сумев быстро восстановить как ровное сердцебиение, так и природный цвет лица, Дарташов совершенно спокойным голосом изрёк:
– Скрывать не буду... есть в сём походе и моя личная корысть, и связана она с одной жонкой, которая для меня есмь дорожее и краше всех на энтом белом свете... Но не то главное. Не токмо того ради вы пойдете со мною головы свои казачьи под татарские сабли подставлять. Не токмо... и паче всего, правы вы в том, что зело доброго Дувана мы там навряд ли сыщем. Но одно могу обещивать твёрдо, что славы и воинской доблести для нас в сём походе будет хучь отбавляй. Потому как... – и при этих словах Ермолайка опасливо стрельнул глазам по сторонам, после чего, понизив голос до шёпота, продолжил. – Деяние, что нам надлежит свершить, идёт супротив Модески окаянного, а значица в пользу государству рассейскому и... княгини Анны... а паче того, что сказано, гутарить про это мне больше никак не мочно... Даже и не просите...
– Та-а-а-к... вот таперича понятно... – протянул Затёс – Ну что, браты-бузотёры, послужим супротив Модески во славу русскому государству и за ради чести нашей княгини?
– За ради чести княгини и за славу русскую, оно конечно можно. Тем паче, что супротив Ришелькина, токмо... – при этих словах Карамис запнулся.
– Ну, Карамис, что же тебя зараз смущает?
– Токмо то, что ежели нам в степи с ришельцами доведётся стренуться, то биться-то с ими ужо до крови придётся не жалея живота свово и ихнего, и стрелами по ним стрелять не со свистульками, а с калёными наконечниками. Сиречь придется кроволитие русское проводить и душегубство православных учинять, а сие есмь грех великий!
– Да, прав ты, Карамис, оно конечно, грех то вельми тяжкий, – со-гласно кивнул головой Ермолайка. – Токмо разумею я так, что в степу нам с ришельцами никак не стренуться и что все свои злодейские преграды оне нам будут учинять токмо до Менговского острога. То бишь ещё в Руссии. Поелику и биться нам с ими придется не до смерти. Так что, глядишь, и без лишней крови обойдёмся, и греха на душу не возьмём... – ответил Карамису Дарташов.
– Пошто так гутаришь? Отколь ведаешь, что токмо до острога? – во-просительно спросил Затёс.
– Да, а как же оно иначе-то? Ну, отколь им москалям степь-то донскую знать? Да оне в ней, словно слепые кутята. Да им первый же встречный татарский разъезд, за милую душу «кердык» учинит... Так что, как им нас тамо встренуть? Тем паче, что поведу я вас не по большому Ногайскому шляху, а по малой ордынской сакме. А сакму ту, точно гутарю, не один москаль не ведает. Да что там москали, егда не кажный казак её знает, токмо из тех родов, что ещё в орде сакмагонами служили. Как пращуры мои Дартан-Калтыки...
Так что с православными нам, ежели и биться, то токмо до Засечной черты. То бишь безоружно. А уж с басурманами-то, ну, тут нам казакам сам Бог велел...
– Ну, что ж, коли так, то я согласный... – промолвил Карамис, после чего одним взмахом выхватил из ножен свой кончар и ловко перехватив рукоять с переднего хвата на обратный, с силой вонзил его в землю. Потом положил левую ладонь на яблоко рукояти, правой осенил себя крестным знамением и произнёс древний казачий девиз:
– За други своя...
– За други своя... – и украшенная драгоценным перстнем рука Затёса уверенно легла на ладонь Карамиса.
– За други своя... – присоединилась к ним рука Дарташова.
– За друзи свои... – прогудел сверху голос с мягким украинским говором, и три лежащих на рукояти меча кончара казачьих руки полностью покрыла тяжёлая длань Опанаса.
– Тильки салом та горилкой трэба заздалегидь запастися, а то я ну-трощамы видчуваю, що, у тих ногаив, окрим бараныны тай вэрблюджатыны проковтнуты будэ ничого...
Этими, не лишенными справедливости словами рачительного запорожца, в вопросе о целесообразности ногайского похода за яхонтовой чикиликой была поставлена точка.
– Кады выступаем-то?
– Зараз.
– Добрэ...
ПРОВЕРКИ НА ДОРОГАХ
Через полтора часа после описанных событий, оперативно собравшись и уладив все необходимые формальности по службе, а также разжившись съестным и боевым, Дарташов и три бузотёра уже выезжали из ворот Воронежской крепости. К арчаку Ермолайкиного коня, сзади, был приторочен парусиновый сверток с аккуратно завернутым Дзюльфакаром. Путь казаков лежал в южном направлении, далеко за Засечную черту, в самое, что ни на есть «Дикое», так и кишащее всяческими леденящими душу опасностями и приключениями «поле».
Во главе маленького отряда, с важным начальственным видом, что впрочем, для проезда по землям Московии было далеко не лишним, ехал сын боярский и пятидесятник казачьей городовой сотни Захарий Затёсин. Экипирован в дальний поход он был соответственно своей начальственной стати. Даже сразу и не подумаешь, что просто служилый дворянин, прямо-таки боярин, а то и князь средней руки.
Его конь арабской породы (кстати, единственно из всех – не казённый) был покрыт не простой казачьей попоной, а защитным чалдаром. Голову Затёса украшал сверкающий позолотой, «табельный» шлем всех мало-мальски значимых русских полководцев той эпохи – шлем ерихонка. Прямо-таки такой же, как и у легендарного Дмитрия Пожарского – с козырьком, назатыльником, с шурупцем защищающим переносье да еще и с высоким яловцом ярко-красного цвета. Над козырьком ерихонки, в том месте, где впоследствии будут носить кокарды, гордо красовалась родовая тамга Затёса, впоследствии ставшая фамильным гербом будущих графов Затёсиных, – два скрещенных чекана.
Настоящие же чеканы Затёса находились там же, где им и полагалось находиться: два за голенищами его сафьяновых сапог и два за Кушаком. Его сабля в дорогих посеребренных ножнах была приторочена к седлу, а из седельных кобур (впрочем, как и на всех казачьих конях) торчали рукоятки пистолей. Разве что у Затёса вместо казённых тульских пистолей с неуклюже– массивными, напоминающими небольшие палицы рукоятями, были изящные двуствольные пистолеты итальянской работы.
Тело Затёса было покрыто не просто защитной броней или там, например, простонародным куяком, как у Ермолайки, а самым настоящим зерцалом – весьма дорогостоящим доспехом, носимым исключительно русской знатью. Золочёное зерцало, с державным двуглавым орлом на груди, ярко сверкало на солнце, издалека обращая внимание на его владельца, что для путешествия по холопско-боярской Руси было, конечно же, весьма удобно. Но для степи зерцало решительно не годилось, так как автоматически делало его носителя прекрасной мишенью как для татарских стрел, так и для янычарских пуль. «Как Засеку проедем, попрошу Затёса епанчу сверху накинуть» – глядя на величественно сверкающего Затёсина, подумал отлично представляющий условия степного похода Дарташов.
Сам Ермолайка был экипирован самым наитрадиционнейшим образом, без всякой важности и презентабельности, а потому и находился в середине отряда, уступив место пусть и не столь богато экипированному, как Затёс, зато весьма колоритному Опанасу Портосенко. На запорожце красовался его боевой пластинчатый колонтарь с высоким стоячим воротником и боками, вшитыми из стрелецкого тегиляя. На его ногах были те же самые стальные бутурлыки, защищавшие всё те же шёлковые шаровары. Разве что вместо шитых золотом турецких туфель с загнутыми вверх носами, практичный Опанас для дальнего похода одел обычные украинские чёботы. Голову его прикрывала обычная казачья шапка запорожского фасона, а вдоль тела, по обеим его сторонам, свисали два турецких ружья с узкими прикладами, соединённые друг с другом ремнём, перекинутым через могучие плечи Опанаса.
Вообще-то говоря, турецкие ружья из-за узости их прикладов, существенно затруднявших прицеливание, были весьма неудобны, и казаки их особенно не жаловали. Но Опанас носил их сразу два, поскольку прикладываться к ним он всё равно не прикладывался, а стрелял сразу из двух стволов и с обеих рук. Как из пистолетов. После чего он обычно скидывал с плеч ремень, ружья падали на землю, и в дело вступала верная «оглобушка». Сейчас же она находилась в походном положении, будучи аккуратно закинутой за спину.
Замыкал процессию Карамис. Под его чекменем проглядывала байдана, а на голове была всегдашняя мисюрка с бармицей и прилбицей. Естественно, что кончар, саадак с луком и колчан со стрелами также были на месте.
Так и ехали они, оставляя редких встречных холопов, сняв шапку, стоять низко склонившимися перед Затёсиным зерцалом. В те годы путешествие из центральной России на юг выглядело совсем иначе, чем сейчас. Существовавшие тогда населенные пункты – деревни, сёла и прочие веси, были весьма редки и предпочитали от греха подальше располагаться от основных дорог по возможности поудалённей. Да и сами дороги именовались таковыми скорее по традиции. Это действительно были больше «шляхи» и «сакмы», а говоря точнее, обычные лесные тропы среди диких чащоб или луговые стёжки среди густых зарослей разнотравья. Одним словом, слегка утоптанная земля, шириной, этак, с телегу, указывающая главное направление движения среди бескрайней южно-русской лесостепи...
...И вот, въехав в очередной раз из открытой степи на извилистую лесную тропу и приблизившись к её очередному повороту, бузотёры услышали сначала характерный скрип, а потом и шум падения дерева, вызвавший всполошённый птичий гвалт. Осторожно повернув за поворот, они увидели то, что, в общем-то и ожидали увидеть. Преграждающее дальнейшую дорогу свежесрубленное дерево, с тщательно скрывавшимися за ним и вокруг него полутора – двумя десятками разномастного воинского люда.
При этом на то, что это были не обычные воровские тати или ещё какие-нибудь лесные шиши, а именно поджидающие их люди Ришельского-Гнидовича, явно указывали изредка мелькающие там и сям красные котыги ненавистного Модескиного разряда.
– ...Та-а-а-к... – протянул Ермолайка, профессионально окинув взгля-дом диспозицию и быстро сосчитав неуклюже выпирающие из-за поваленного дерева и близлежащих кустов, зады и спины старательно прячущихся там супостатов, – всего осьмнадцать... восемь за стволом, восемь по сторонам и двое схронников на деревьях... видать, с сетью...
«...Дзинь... Фью-ю-ю... фр-р-р...» – пропела тетива лука Карамиса, выпустив стрелу со свистулькой. ... – А-а-а-а... – раздалось где-то высоко над головами, и из густой кроны дерева вывалилась орущая и нелепо размахивающая конечностями фигура, вслед за которой плавно опускалась сеть. Грузно шмякнувшись об землю, саженях в пяти от копыт казачьих коней, тело незадачливого схронника, словно саваном, накрылось сетью, судя по всему, предназначенной для поимки бузотёров. Схронник на другом дереве, видя незавидную участь своего коллеги по верхолазанию, начал было проворно спускаться вниз, при этом с усердием, но достаточно безуспешно прячась за ствол.
– ...Зараз один на деревьях и тот ужо без сети, – бесстрастным голосом прокомментировал Карамис, кладя на тетиву лука следующую стрелу со свистулькой. «...Фью-ю-ю... ...хлоп...» – и второй схронник, успевший спуститься только до середины ствола, с отчаянным визгом упал к корневищам дерева.
Переливчато свистнув особым образом, Карамис, находящийся в самом конце кавалькады, вдруг вскочил с ногами в седло и, стоя на коне, получил прекрасную возможность видеть всё впередистоящее. Услышавшие его свист бузотёры, дружно как по команде, бросили поводья и по-татарски откинулись в седлах назад, тем самым ещё больше увеличив для Карамиса сектор обстрела...
А именно это ему сейчас было и нужно...
Не более чем за пять секунд, восемь раз успела дзинкнуть тетива лука, и после соответствующих хлопков глиняных свистулек, восемь истошных вскриков раздалось за лежащей поперёк дороги преградой. Всё... Основной «засадный полк» был полностью выведен из строя.
– Сарынь на кичку!!! – вскричал Карамис древний казачий клич, тем самым подавая своим друзьям знак, что путь вперёд свободен. Сам же он так и остался стоять в седле, перенеся стрельбу на кусты по обеим сторонам дороги...
Таким его напоследок бузотёры и запомнили – стоящим ногами в седле с натянутым луком в руках...
Сами же бузотёры, заслышав клич Карамиса, в миг выпрямились в сёдлах и бросили своих коней вперёд на прорыв. Один за другим, перескочив лежащее дерево с копошавщимися под ним супостатами, бузотёры единым махом пролетели сотни две сажен, после чего дружно натянув поводья остановились и прислушались. Сзади, там, где оставался героически прикрывавший собой их отход Карамис, раздавался звон сечи, из которой явственно выделялись характерные лязгающие удары кончара...
...Причем всё реже и реже... пока и вовсе не смолкли...
Обнажив головы, бузотёры молча перекрестились. И хотя очень хотелось им, развернув коней, обратно кинуться выручать Карамиса, но только делать этого им было никак нельзя. Не для того Карамис жертвовал собой, воплощая в жизнь казачий принцип «за други своя», дабы други его ввязывались в столь ненужное им сейчас сражение, рискуя на этом и окончить своё так и не начавшееся путешествие. Тем более что теперь, после всего этого, бузотеры были просто обязаны с честью выполнить возложенную на них миссию.
Так что, несмотря ни на что, надо было ехать дальше, и тогда Ермолайка прервал воцарившееся тягостное молчанье.
– Эх.., молодец наш Амвросий, настоящий казак, хучь и из татарьев. И что токмо с ним таперича станется?
– Знамо что.., – грустно проговорил Затёс, – зараз бока намнут и повяжут аки татя. Опосля к Ришельке в бастильку бросят и плетюганов дадут...
– А опосля?
– А опосля... это ужо, как скоро его батька Тревинь вызволит. Успеет ли до палача в пытошной, али нет...
И искренне пожелав батьке Тревиню столь жизненно необходимой для Карамиса расторопности трое бузотёров продолжили свой путь.
Тем временем лес окончился, и узкая лесная тропа, превратившаяся в достаточно широкую стёжку посреди дикого степного разнотравья, вывела казаков на берег реки. Река была относительно не широка, но в то же время достаточно полноводна. Моста, естественно, никакого не было (какой там мост в те времена), зато береговой усынок плавно переходил в добротную песчаную косу, которая, судя по тому, что стежка доходила именно до неё, а потом выходила из воды на том берегу, явно служила здесь бродом.
И при этом в воде, прямо посредине косы, стоял огромный крытый тёсом воз, напрочь перекрывая собой переправу. Причем воз был поставлен таким образом, что въехать на брод, минуя его, было никак нельзя, а объехать по сторонам, учитывая явно немалую глубину реки, просто невозможно.
Воз был огромен и тяжёл, из тех, которые перевозят не менее чем шестёркой ломовых лошадей или двумя парами быков. Выпряженные быки из него, а также десятка два лошадей, мирно паслись рядом на прилегающем к реке пойменной лужке под присмотром молодого, самозабвенно дудевшего себе на свирели пастушка. И всё это создавало умиротворенное, прямо-таки пасторальное настроение.
Но опытный глаз Дарташова мигом определил всю обманчивость ситуации, поскольку из-под опущенного полога воза подозрительно мелькали выглядывающиеся и тут же прячущиеся назад недобрые лица. Такие же лица, а также неуклюже выпирающие спины и задницы, причём некоторые из которых были явно в красных котыгах, изредка мелькали также среди камышей и кустов. В общем, ситуация была предельно ясна – опять ришельцы и опять засада...
Бузотёры молча перекинулись взглядами и было натянули поводья, готовясь бросить коней в атаку...
...Но тут путь Затёсу с Ермолайкой преградила предупреждающе поднятая рука Опанаса.
– Спокийно, паны-браты...
Остановив атакующий порыв друзей, Портосенко неспешно спешился (отчего его конь облегченно фыркнул), снял шапку и привычно засунул её себе за пояс, после чего скинул с плеч ремень с ружьями и хозяйственно приторочил их к арчаку седла. Оставляя оглобушку висеть на спине, Опанас с добродушной улыбкой на лице и с широко расставленными в стороны руками, показывающими его открытые ладони, шагом гуляющего увальня, направился к затаившейся засаде. Каждый шаг Опанаса сопровождался недоуменными взглядами и перешёптыванием «засадников», так и не уразумевших, что же именно надо этому странному запорожцу. А именно на этом непонимании и строился тонкий психологический расчёт Опанаса.
Воспользовавшись возникшим замешательством, Портосенко сумел вплотную приблизиться к злополучному возу. После чего, обернувшись по сторонам и вновь одарив всех присутствующих лучезарной улыбкой, он набрал в свою бочкообразную грудь воздуха и... неожиданно ГЫРКНУЛ...
Не по-украински «гаркнул» и не по-русски «крикнул», а именно показачьи «гыркнул», вложив в свой «гырк» весь боевой опыт народа-воина, веками отшлифовывавшего умение воздействовать боевым кличем на подсознание противника, а также всю немалую мощь своей лужёной глотки...
Его оглушительный, подобный иерихонской трубе, голос, взметнув в речную тишину замысловатую смесь волчьего воя и предсмертного хрипа, сразу же напрочь разрушил царившую атмосферу пасторальной идиллии. До сей поры мирно пасущиеся на лужке быки и лошади, с мычанием и ржанием шарахнулись в стороны, топча и сминая прячущихся по кустам людей. Сами же люди, как им и было положено по законам боевой психологии, на некоторое время опешили, при этом наиболее из них слабонервные даже выпустили из рук оружие и пустились наутёк.
И ещё не смолки отзвуки громового голоса, как Опанас быстро подошел к передку воза, нагнувшись, взялся за его оглобли, поднатужившись, их приподнял и... быстро развернул многопудовый воз вместе со скрывающимися в нём людьми на девяносто градусов, поставив его оглоблями на берег. Половина пути по броду была уже свободна...
Первыми сбросили с себя наваждение от казачьего «гырка» засадники, прячущиеся непосредственно в возу. Почувствовав, что их воз вместе с ними неведомым образом разворачивается, они, с трудом выходя от охватившего их панического оцепенения, стали вываливаться наружу. Там они, компенсируя предыдущую слабость нахлынувшей злобой, как собаки на медведя набросились на Портосенко. Постепенно к ним начали подключаться и их коллеги с берега...
Все вместе, числом не менее трёх десятков, они дружно напирали на Опанаса, бестолково, но что есть мочи лупя его тупыми концами оружия. Не отвечая на град сыплющихся на себя ударов, Опанас, как медведь через собачью свору, продрался к возу сбоку, нагнулся, взялся за него снизу, поднатужился и начал медленно-медленно его приподнимать...
...Удары становились все чаще и болезненней, а бьющих становилось всё больше и больше...И единственной защитой, что мог противопоставить им мужественный Портосенко, была только попытка втянуть непокрытую голову со слипшимся от крови запорожским чубом под высокий воротник колонтаря. Спина же и бока его при этом были открытыми, если не считать висящей сзади оглобушки, а руки заняты возом, медленно и неуклонно приподнимавшимся от воды всё выше и выше...
...Наконец, воз, достигнув критической точки наклона, сначала медленно накренился на бок, а потом, увлекаемый решительным напором Портосенко, перевернулся вверх днищем и рухнул вниз, с шумом и брызгами уйдя на глубину по самые торчащие кверху колеса. В этот момент Дарташов с Затёсом, воспользовавшись возникшей на переправе суматохой, сшибая конями оказавшихся на их пути ришельцев, стремглав проскочили через освободившийся брод и быстро оказались на другой стороне реки.
То, что они увидели, обернувшись назад, их весьма огорчило, если не сказать больше...
...Сбоку от торчащего из воды днища опрокинутого воза находилась толпа из нескольких десятков людей, причём людей чрезвычайно злобно орущих и воинственно размахивающих различным оружием... А между ними и возом, спиной к беснующейся толпе, находился их друг и бузотёр, запорожский казак Опанас Портосенко.., лицо и колонтарь которого были полностью залиты кровью...
Славный простодушный Опанас только что ради своих друзей совершил настоящий подвиг. Подвиг, достойный былинных героев прошлого. Совершил... Но силы отдал ему все... причем без остатка... и потому развернуться к противнику лицом к лицу и хоть как-то ему противостоять он уже никак и не мог...
И последнее, что он сумел сделать, так это с трудом повернув своё окровавленное лицо в сторону спасшихся друзей, превозмогая боль, попытаться им улыбнуться своей добродушной улыбкой. И еле-еле размыкая слипшиеся от крови губы, с усилием и хрипом исторгнуть из глубины своего избитого тела:
– За друзи своя.., – после чего, сломавшись под напором ударов, он упал лицом вниз на днище перевёрнутого им воза...
Как не ослаблен был голос Опанаса, но стоящие на противоположном берегу реки бузотёры, все же его услышали.
– За други своя.., – дрогнувшими голосами вторили ему Ермолайка с Затёсом, и если бы они не были прирождёнными воинами, то при виде такого самопожертвования на их бы щеках, вероятно, могли бы появиться предательские слёзы...
Но, как известно, настоящие мужчины никогда не плачут. И особенно это относится к казакам... И, не имея возможности помочь своему другу, они молча перекрестились, после чего, стиснув зубы, развернули коней и отправились дальше. Теперь небольшую казачью кавалькаду замыкал конь с пустым седлом и притороченными к арчаку двумя турецкими ружьями...
Ускакав в степь, Затёс с Ермолайкой уже не увидели того, как от груза могутного тела запорожца воз сначала резко осел в воду и угрожающе накренился. Потом, сойдя с относительно мелкого места, медленно оторвался от брода и увлекаемый течением, не спеша поплыл, слегка покачиваясь на речной волне, унося на себе распростёртое тело Опанаса Портосенко. Унося его всё дальше и дальше от злобной толпы, оставшейся на мелководье бесноваться в своей бессильной ярости.
Впрочем, их ярость была вполне обоснованной, поскольку из оставшихся на броду ришельцев, набранных Ришельским-Гнидовичем на службу в Воронеже из какой-то лесной северной глухомани, увы, плавать никто не умел. А значит, и остановить, в буквальном смысле, уплывающего из их рук Опанаса никто из них не мог...
ОПЯТЬ МЕНГОВСКОЙ ОСТРОГ
Не проронив ни слова, двое бузотёров на исходе дня подъехали к самой окраине русского государства – к Засечной черте, частью которого являлся и небезызвестный Дарташову Менговской острог. На шатающихся от усталости конях они въехали в крепость и направились прямо к кабаку, имея целью, прежде всего, основательно подкрепиться и потом хорошо отдохнуть перед предстоящей дальней дорогой.
При этом Ермолайка по личному опыту преотлично знал, что дальше в степи, вплоть до нижнего течения Дона, ничего хоть отдалённо напоминающего харчевню с постоялым двором, им было уже не встретить. И практически до самого Черкасского городка образ жизни бузотёров обещал быть сугубо военно-полевым и, соответственно, более чем аскетичным.
Привязав трёх коней к памятной коновязи, Затёс с Дарташовым зашли в тот самый кабак и сели за свободный столик в самом дальнем и тёмном углу, дабы сохранить инкогнито и не привлекать к себе излишнего внимания. Но не тут-то было... И если ещё Дарташов в своей наипростецкой казачьей одёжонке и имел шанс остаться незамеченным, то позолоченное зерцало с ерихонкой на Затёсе сразу же обратили на себя взгляды всех присутствующих... У затянутого бычьим пузырем окна угрюмой кучкой, уныло свесив усы, сидели и смачно запивали горилкой нехитрую снедь, в которой доминировало сало с цыбулей украинские чумаки. Судя по наличию национальных продуктов, чумаки, видимо, только что приехали с Украины по чумацкому шляху, везя с собой на Русь причерноморскую каменную соль. И очевидно, по незнанию местной обстановки, они приняли Затёса за кого-то из высокого москальского начальства, возможно даже, что и за самого князя-воеводу или, по крайней мере, не меньше чем за голову какого-нибудь приказа.
Зная о царящих «у москальской державы» русско-боярских порядках, которые хотя и отличались от господствующих у них на «ридной Украйне» польско-панских в лучшую сторону, но всё равно излишней демократичностью не страдали, чумаки дружно встали и отвесили Затёсу поясной поклон.
Видя такое дело, и сидящие за соседним столиком стрельцы сторожевой стражи, присланные недавно на южный рубеж из отдаленных северных областей и ещё не очень-то разбирающиеся в здешних реалиях, для которых и украинские-то чумаки были кем-то наподобие местных жителей, тоже чинно встали и поклонились.
Следующий поклон Затёсу отвесили завсегдатаи питейных заведений – местные кабацкие питухи. Те самые, про которых скоро и указ царский выйдет: «о том, чтобы их с кабаков не гнати, яко оне исправно доход в казну приносят...». При этом некоторые из них даже упали коленопреклоненно, имея тем самым корыстную мыслишку, получить от проезжающего знатного путешественника за это на водку...
Напоследок группа каких-то кавказцев, расположившаяся за двумя сдвинутыми вместе столами, устеленными пучками разномастной зелени и уставленными плетенными бутылями с вином, чутко среагировав на изменение окружающей обстановки, на мгновение прервала свои нескончаемые гортанные тосты. Увидев вокруг проявление всеобщего почтения, направленное в сторону Затёса, они тоже встали и со всей восточной учтивостью поклонились столь знатному «урус кинязу».
В общем, не прошло и полминуты, как все присутствующие в кабаке стояли со смиренно склонёнными головами, повернувшись к углу, в котором скромно сидели так желавшие сохранить своё инкогнито Затёс с Дарташовым.
За время внезапно охватившего всех посетителей повального главопреклонения, кабацкий целовальник (тот самый) шустро выбежал из кабака через запасную дверь, и прытко побежал разыскивать тиуна. Дабы доложить ему о приезде во вверенный ему острог какого-то знатного «болярина о златом зерцале» в сопровождении «того самого казака»...
Готовившийся по случаю вечернего времени и сытного ужина к досрочному опочиванию, Антип Перфильевич Михрюткин, выслушав запыхавшегося целовальника, был чрезвычайно раздосадован. И было от чего, ведь теперь вместо сладкого сна он вынужден будет опять заступать на нелегкую стезю государевого мужа, а именно – думать и принимать решение, как же ему в такой неожиданной ситуации поступить. Дело в том, что распоряжение Ришельского-Гнидовича о «задержании и доставке ему трёх городовых казаков и одного затинного пищальника», по каким-то неведомым причинам ещё до Менговского острога не дошло. Может, оно и просто не успело. Но умудрённый жизнью тиун, уже много лет прослуживший на государственном поприще, имел все основания предполагать, что визит «знатного болярина с тем самым казаком», вот так просто для него не пройдёт. И в конечном итоге, именно с него, с тиуна, по этому поводу, за что-нибудь, но обязательно спросят.
В общем, было от чего задуматься...
Сидя на лавке с голыми ногами в одной исподней рубахе, но, надев для улучшения процесса размышлений свою любимую горлатную шапку, Михрюткин лихорадочно искал приемлемое решение.. Как же именно ему исхитриться, чтобы малой кровью выпутаться из свалившейся на его голову напасти. А в том, что это была именно напасть, он уже нимало не сомневался...
И вот, что значит опыт, после пяти минут лихорадочных размышлений, искомое решение было найдено! Не зря Антип Перфильевич столько лет, денно и нощно, не щадя живота своего, протирал порты за казённым столом съезжей избы, справляя нелёгкую государеву службу. Ох, не зря...
Перво-наперво, «болярина в зерцале» надлежало с почётом принять и... с таким же почетом проводить дальше, попутно попытавшись (на всякий случай) выяснить, кто ж он всё-таки таков и куда путь держит. Спутника же его – «того самого казака», надлежало с не меньшим почётом... задержать до выяснения обстоятельств. А в том, что такое «выяснение» обязательно рано или поздно последует – многоопытный тиун нимало не сомневался.
Основной же для тиуна вопрос заключался в другом: кем же именно «тот самый казак» при боярине является? Слугой при господине? Да не служат господам-то казаки... Охраной? Вообще-то, похоже. Но только тогда не понятно, почему один? Но зато объясняет, почему казака к боярскому столу допустили. Там-то в степи им, чай, вместе придётся снедничать, потому и за одним столом в кабаке, для пущей демократии, можно разок и совместно посидеть...
Ну, а раз при боярине казак является охранником, то тогда для того чтобы его удержать, мы просто-напросто предложим боярину замен него... другую охрану. Да ещё и получше прежней. Например, десяток новых стрельцов, тьфу... не стрельцов, а этих... ну как их... не то «райтаров», не то «рейтаров», в общем, солдат иноземного строя. Тех самых, которых за каким-то лешим сюда на Засечную черту по приказу Москвы прислали. Всё одно от них с их шпагами супротив татар никакого проку нет. Так что пусть уж лучше привыкают к степи, раз прислали. А проводником (казак-то, наверняка, ещё и проводником является) дадим боярину с рейтарами своего верного помощника, а по совместительству и соглядатая, татарина Ахметку. Заодно он и рейтаров в деле проверит, и цель путешествия того боярина выведает...
Так что всё по раскладам Михрюткина складывалось достаточно гладко. Ну, действительно, не станет же проезжий боярин противиться, когда ему взамен одного охранника от имени государевой власти (чай тиун, а не абы как), предложат цельный десяток, да ещё и татарина проводника дадут в придачу?
Ах, да... Надо же ещё для приличия и предлог придумать, под каким казака задерживать. Не в оковы же его заковывать... Впрочем, тут особо и думать нечего. Скажем, что по воеводиному указу спешно собираем всех оказавшихся под рукой служилых казаков в единый казачий отряд, для того чтобы они подошедших к Засечной черте крымчаков выследили и покарали. А то, понимаешь, распустились нехристи поганые, шарпальничают в русских украинах направо и налево, просто спасу нету... и никто окромя казаков с ними справиться не может. Ну, действительно, не рейтаров же с их шпагами на татар посылать...
Чрезвычайно гордый и довольный собой (как же – такой хитроумный план придумал), тиун стал неспешно одеваться, перед тем послав за рейтарами обретавшегося в его доме татарина Ахметку, бывшего при нём кем-то наподобие ординарца. Надев красный охабень, порты и сапоги, между прочим, не какие-нибудь там, а из юфти (недавно один южный купец за то, чтобы его без должного досмотра на кордоне пропустили, с почтением презентовал), тиун поправил на голове свою высокую горлатную шапку и взглянул на своё отражение в ярконачищенный медный таз.
Увиденным, несмотря на размытость контуров и искаженность фигуры, он остался вполне доволен. Сразу видно – обличённый властью державный муж. Прямо-таки не меньше, чем сын боярский, а то и... В руки тиун, для пущей важности, взял посох. Пусть и не атаманская насека, но всё же...
Тут как раз подошли и присланные Ахметкой рейтары. Выйдя к ним и обнаружив, что вечерние сумерки перешли в полную темноту, тиун приказал Ахметке раздать рейтарам факелы, после чего придирчиво осмотрел их вооружение и внешний вид. Выглядели солдаты новомодного иноземного строя для наших южнороссийских лесостепей, прямо скажем, диковинно, если не сказать нечто большее...
На головах вчерашних крепостных крестьян с Поволжья красовались какие-то металлические колпаки овальной формы с круглыми полями, да ещё и с перьями. На теле, прямо поверх самого обычного расейского сукмана мышасто-серого цвета, были надеты цельно выкованные, пузасто выгнутые и ужасно неудобные кирасы. Как говорится, «не вздохнуть не...». И чем же это они лучше нашей русской брони будут? Недоумевал, глядя на заморские кирасы Антип Перфильевич, с трудом представляя себе, что же будет делать рейтар, если ему, к примеру, придётся нагнуться...
Сбоку кирас, на широких перевязях, болтались благородные европейские шпаги с какими-то затейливыми завитушками на рукоятках, причём, как оно шпагам и положено, они были длинные, тонкие и прямые. То есть, не рубануть и не полоснуть толком, только ширяться можно... ну, и как с таким вертелом супротив татарина в сабельную рубку идти? Продолжал недоумевать тиун, искренне дивясь столичной дурости, приславшей на русское порубежье столь непригодных для степового ратного дела воинов.
Довершали рейтарское обмундирование смешные заграничные порты, причудливо изукрашенные ленточными бантиками, да еще и длиной всего лишь... до колен. Ниже ж колен красовались обычные обмотки из портянок, заправленные в самые, что ни на есть среднерусские войлочные уляди. Каковые, надо думать, были выданы новоявленным рейтарам столичными казнокрадами, вместо положенных им по штату, но бесследно исчезнувших ботфортов... Хорошо ещё, что не лапти выдали, тяжко вздохнув, подумал видавший виды тиун и построил рейтар в колонну по двое.
Так, с зажженными факелами, колонной по двое и с важным тиуном во главе, небольшой отряд и приблизился к кабаку...
...Первым подходящую к кабаку процессию высмотрел своим зорким глазом сидящий лицом к окну Ермолайка, до тренированного слуха которого ещё раньше долетел характерный звон оружия, сопровождаемый строевым шагом двух десятков ног. Проследив за насторожившимся взглядом Ермолайки и как бы в невзначай развернувшись на скамье, Затёс, мельком бросив взгляд в окно, тоже увидел подошедший к кабаку строй нелепо вооружённых людей, возглавляемый одетым в красное командиром...
Ситуация для бузотёров стала предельно ясна и привычна. Опять ришельцы, опять засада, и, следовательно, им опять предстоит идти на прорыв с боем. Кстати, уже третий раз за день.
Ну, а то, что вместо форменной красной котыги Ришелькиного разряда на Михрюткине был одет обычный охабень того цвета, этого уже через затянутое мутноватым бычьим пузырем окно разобрать было невозможно.
Адекватно оценив обстановку, Затёс с нескрываемым сожалением отодвинул от себя недопитый штоф красного виноградного вина, тонким ценителем которого он являлся и привычно надел на голову, снятую по случаю трапезы, ерихонку. После этого Захарий, не говоря ни слова и делая это незаметно для окружающих, направил указательный палец левой руки в грудь Дарташова, потом плавно отвёл его в сторону, указав им ему же за спину. И, наконец, опустив левую руку к столу, начал переставлять два пальца, изображая идущего человека. Тем временем его правая рука потихоньку достала из голенища сапога чекан и аккуратно положила его на стол, запрятав от лишних глаз под каравай хлеба...
...Ермолайка всё понял. Сидя спиной к прилавку, он в отличие от Затёса не мог видеть, как именно из кабака ускользнул целовальник. Но через общий вход он точно не выходил. Прошлый раз, помнится, он вылезал на улицу, выбив окно. Вот это самое... сейчас же окно цело, а целовальника в наличии нет, значит, видно, тот самый случай надоумил его сделать за прилавком ещё один дополнительный выход. И теперь ему – Ермолайке, надлежало этим самым потаённым выходом, втихаря и воспользоваться, а Затёсу при этом предстояло остаться в кабаке, и, прикрывая отход Дарташова, в одиночестве принять бой «за други своя».
Всего лишь навсего...
На крыльце кабака уже явственно слышались шаги и, не тратя времени даром на прощание и прочие сантименты, Дарташов нагнулся со скамьи, делая вид, что поднимает что-то ранее оброненное. После чего незаметно сполз на пол и, осторожно отворив дверцу прилавка, молнией прошмыгнул за него. Оказавшись за прилавком, он не поднимая головы выше столешницы и тем самым, оставаясь скрытым со стороны зала, крадучись пробрался между прилавком и стоящей вдоль стены стойки, уставленной разномастной питейной посудой.
В конце прилавка, уже возле замаскированной расписным пологом спасительной двери, он лицом к лицу столкнулся с остолбеневшим от неожиданности трактирным ярыжкой. Действуя на опережение и не давая возможности ему опомниться, Ермолайка скорчил чрезвычайно зверское выражение лица и, приложив палец к губам, погрозил ярыжке зажатой в кулаке нагайкой. Ярыжка оказался как раз из состава той самой кабацкой рати, с которой Ермолайке пришлось сразиться по вступлению на русскую землю, и потому с казачьей нагайкой был знаком уже достаточно близко. От греха подальше подняв руки кверху, ярыжка никакого шума предпочел не поднимать, и предоставил возможность Дарташову преспокойно ускользнуть в приоткрытую дверь, после чего облегченно вздохнул и благоразумно растворился в темноте подсобных помещений.
Тем временем дверь кабака настежь распахнулась, и в неё важно восшествовал, склонив из-за низкой притолоки голову, само олицетворение государевой власти в здешних окрестностях и самодержец местный – тиун всея Менговского острога. За его широкой спиной, в дверном проёме, явственно проглядывал строй вооруженных рейтаров. Степенно ступив за порог и выпрямившись во весь рост, Михрюткин только было вознамерился обратиться к «болярину в зерцале» с приветственной речью, как в полумраке кабацкого спёртого воздуха что-то прошелестело и...
«... Бум...» – с глухим брунжанием врезалось в дерево прямо у него над головой.
Побелев как мел, Антип Перфильевич обернулся назад и осторожно приподнял кверху глаза. Предмет его гордости, его знаменитая высотная шапка, сделанная, как у знатного боярина из соболиных горлышек, осталась висеть в воздухе, будучи грубо пришпилена к дверной притолоке лезвием казачьего чекана...
В охватившем всех присутствующих оцепенении, «болярин в зерцале», то бишь Затёс, вальяжно встал из-за стола и нарочито небрежным шагом прирождённого аристократа приблизился к онемевшему тиуну.
– Ты как стоишь, быдло, пред русским дворянином, – неожиданно заорал он прямо в лицо перепуганному Михрюткину, и тыльной стороной своей левой руки наотмашь нанёс по его брудастым щекам хлёсткий удар «елмань». От полученной оплеухи тиун, громко, как конь, испортил воздух и грузно осел в дверном проёме, шумно дыша и непонимающе хлопая глазами. Морщась от дурного воздуха и брезгливо помахивая одной рукой перед своим лицом, другой рукой Затёс выдернул из притолоки свой чекан. После чего на глазах у изумленных зрителей прокрутил его между пальцами и одним быстрым движением заправил обратно в голенище сапога. Затем Затёс, так и не обращая на окружающих никакого внимания, барственной походкой направился обратно в сторону своего стола. Стоящие на улице рейтары находились в полнейшем недоумении...
С одной стороны, они не знали, зачем их, собственно, позвали и привели сюда (путаные разъяснения Ахметки на ломаном русском ясности не добавили), а с другой стороны, они явственно видели, как их начальника кто-то ударил. С одной стороны, это как ни крути, а нападение на государева мужа при исполнении... А значит, напавший на него автоматически является «вором и татем», которого надо немедленно «имать». С другой же стороны, раз тиун лежит себе в дверном проёме, распространяя зловоние, и никаких команд не даёт, то вполне возможно, что... так и надо. И что ударивший есть большой начальник, скажем, из волости, а то, и из самого воеводства. И то, что приехал он сюда, дабы тиуна, например, за казнокрадство проучить. В общем, как мудро рассудили своим крестьянским умом рейтары, в такой непонятной ситуации лучше всего подождать. Целее будешь...
Неизвестно, как бы долго тянулась установившаяся немая пауза, если бы в этот момент один из питухов, решив воспользоваться всеобщим оцепенением, не попытался стянуть у кавказцев одну из плетёных бутылей.
– Вах... шайтан... – вскричал заметивший воровство кавказец, поймав за руку вяло отбивающегося воришку, и в кабацком, озаряемом светом лучин сумраке, сверкнуло высоко занесённое лезвие прямого кавказского кинжала...
– Ты чаво, басурманское отродье, здеся ножиком супротив православных хрестьян озоруешь... – вдруг раздался в гнетущей тишине голос с характерным северным акцентом. Кавказец было дернулся, но его рука с кинжалом так и осталась на месте, будучи крепко захваченной за запястье дюжим сторожевым стрельцом, пылающим праведным возмущением ввиду перспективы пролития христианской крови из-за какой-то жалкой бутылки с вином.
Рядом сидящий кавказец было попытался прийти на помощь своему соплеменнику, и выхватив кинжал, попытался выскочить из-за стола, но... тут же был вынужден осесть обратно, получив в качестве превентивной меры жёсткий удар скамьёй по голове (впрочем, не принёсший ему особого вреда, ввиду наличия на ней плотной каракулевой шапки). Это уже сотоварищ схваченного на воровстве питуха постарался и от всей души приложился скамейкой...
И хоть и не обладал питух должной силой, растратив её за годы бескомпромиссной утомительной борьбы с зеленым змеем, только в создавшейся обстановке прозвучал глухой хлопок его маломощного удара по каракулевой шапке, как пушечный выстрел, возвещающий о начале битвы...
- ...Шайтан урус... кинжаль башка рэзать будэт... Вах... – гортанные выкрики кавказцев смешались с незамысловатой матерщиной сторожевых стрельцов, и в кабаке закипела битва кондового русского севера с горячим кавказским югом. В воздухе замелькали кулаки, бутыли, сулеи с ендовами и изредка взлетающие там и сям скамейки. Охваченные национальным единением питухи по началу сражения, было, активно кинулись помогать стрельцам восстанавливать этническую справедливость. Но по мере получения доступа к плетёным бутылям кавказцев, свой боевой пыл бойцы алкогольного фронта существенно подрастеряли, а потом и вовсе начали дружно расползаться по углам, прижимая к впалым чахоточным грудям столь вожделенные трофеи. Оказавшись в относительно свободном от битвы месте, они, наконец-то, возымели долгожданную возможность жадно прильнуть к горлышкам и дружно забулькать.
- ...Гэть з видсиль, гыдота... ой бо...рятуйтэ православни, кляти мо-скали наших бьють! – внёс новый этнический компонент в интернациональное столкновение одни из чумаков, незадолго до того с негодованием обнаружив, что один из москальских питухов, воспользовавшись царящей суматохой, подло вознамерился закусить кавказское вино украинским салом. Праведная попытка восстановить статус-кво и отобрать сало назад, вылилась в интенсивный обмен ударами ногами по ногам. И после того, как вдрызг пьяный, и оттого малочувствительный к боли питух, больно попал носком своего разодранного лаптя, прямо в коленную чашечку чумака, тот и подал сей исторический призыв. И вмиг вся нэзалэжна Украина перешла к самостийной обороне...
Так и продолжающие в полной растерянности стоять на крыльце рейтары теперь вообще перестали что-либо понимать. Разве что кроме того, что в кабаке почему-то идёт драка между кавказцами, украинцами и русскими. Сами они к перечисленным народам прямого отношения не имели, так как были набраны на «службу по прибору» пусть и Москвой, но всё же с Поволжья, а потому представляли собой преимущественно финно-угорскую ветвь многонациональной России. Поскольку продолжать стоять дальше, оставаясь безучастными, в конце-концов стало просто неприличным, то, сбросив с себя заморские шпаги (чтобы не мешали) и огласив окрестности боевыми кличами на языке мари, удмуртов и «прочей черемисы», рейтары с нескрываемым азартом влились в общую битву народов.
Выползший из кабака Михрюткин постепенно отдышался и, приняв свой обычный начальственный вид, стал со всё возрастающим негодованием прислушиваться к доносившимся из глубины кабака разноязыким выкрикам. Постепенно, он вдруг к немалому для себя удивлению стал проникаться по поводу происходящего праведным гневом, да ещё и заражаться, вообще-то, малосвойственным ему боевым задором...
– ...Ах, мать-перемать, ишь, инородцы проклятые, русских бить удумали... ужо я вам покажу... – и скинув свой охабень, дородный Михрюткин, закатав рукава исподней рубахи, с криком «Ура-а-а...» и с посохом наперевес, бросился в самую гущу драки, усиливая в ней великоросский компонент своими мощными телесами...
В общем, в бьющемся интернационале, из всех возможных, оказались незадействованными только два этнических компонента – татарский и казачий.
Татарский – потому что коварный Ахметка, с восторженным визгом и криками «Алла...», подпрыгивая у выбитого окна, с нескрываемым наслаждением любовался, как все эти «урусы» с истинно русским неистовством, самозабвенно дубасят друг друга. Прямо как в той самой междоусобице накануне татаро-монгольского вторжения... Причём «урусами» для татарина здесь были все – и черемисы, и украинцы, ну разве что за исключением кавказцев.
Казачий же компонент, в лице Захария Затёсина, оставался полностью безучастным к происходящему по следующей причине. Потому что прикрытие отхода Дарташова им уже вполне было обеспечено (да ещё какое!), а мараться в пьяной драке просто так, из любви к искусству, после столь насыщенного дня ему было совсем неинтересно. Потому предпочтя упоению схватки – упоение своим излюбленным красным вином, Затёс, прихватив со своего стола початую им же бутыль, поспешил ретироваться в давно запримеченный чулан.
Куда он преспокойно и удалился, будучи преисполненным чувством собственного достоинства, а также глубокого удовлетворения от хорошо выполненного дела...
Сам же Ермолайка, тем временем отвязав от коновязи двоих коней, своего и Опанасова, и позаимствовав из седельных кобур Затеса итальянские двухствольные пистолеты (чего добру пропадать, всё равно сопрут), вскочил в седло и совершенно беспрепятственно покинул пределы столь гостеприимного для него острога. Встреченные им на кордоне стражники оказались теми самыми его давними знакомцами, что так любезно встречали его еще по прибытии в пределы Московии. Приняли Дарташова они вполне миролюбиво, и особенно их миролюбие возросло, после того, как от душевной доброты и широты казачьей натуры, Ермолайка выдал им немного денег на водку. Переехав за радушно распахнутую рогатку, Ермолайка Дарташов, сын Дартан Калтыка, тем самым пересёк демаркационную линию и оказался за пределами русского государства.
Русь, с её какой-никакой, а всё же цивилизованной законностью окончилась, и теперь он полностью оказался под действием нравов и законов Дикого Поля, не особенно изменившихся со времён ясы Чингиз-хана. Правда, для Ермолайки, для природного донского казака, это была уже родная стихия...
А в оставленном им кабаке события тем временем развивались по сценарию, подтверждающему ту общеизвестную истину, что все войны когда-нибудь, да оканчиваются миром. Вдоволь и от всего сердца отмултузив друг друга, в полном соответствии со своими национальными и социальными воззрениями, бойцы постепенно начали уставать. Правда, они ещё продолжали наносить друг другу вялые удары, но делали это уже скорее по инерции. Наконец, наступил тот вожделенный момент, когда шум битвы полностью стих, уступив место стонам, всхлипам и матерной ругани. И тогда, профессионально уловив наступившую в ситуации перемену, в вдрызг раздербаненный кабак, с опаской и бочком вошёл его законный владелец, хозяйственно неся с собой заготовленные впрок свечи.
Последнее было далеко не лишним, поскольку к исходу битвы все осветительные приборы оказались сбитыми дерущимися на пол и безжалостно затоптаны ногами. Вследствие чего, под конец баталии, бойцам приходилось довольствоваться исключительно лунным светом, заливающим мертвенной синевой через выбитое окно и без того весьма безрадостную картину побоища.
Пока хозяин прикидывал объёмы понесённых убытков, тиун в разодранной до пупа рубахе и с обломком измочаленного посоха в руке, морщась и покряхтывая от боли, лихорадочно разыскивал свою любимую горлатную шапку. Наконец-таки разыскав её родимую, сиротливо лежащей на полу под беспардонно сидевшим на ней, постанывающим от боли чумаком, Антип Перфильевич, грубо оттолкнув украинца, схватил свою былую гордость и нахлобучил то, что от неё осталось, себе на голову.
Ощутив на голове привычную тяжесть, Михрюткин, утирая разбитое лицо полой разорванной рубахи, постепенно остывал, сбрасывая с себя остатки ранее охватившей его драчливой одури. Гордо подняв голову с помятой, донельзя запачканной, да ещё и прорубленной чеканом горлатной шапкой, широко расправив плечи и выпятив вперёд пузо, Антип Перфильевич вновь постепенно стал ощущать себя начальником. Желание командовать и повелевать, становилось неотвратимым, и, начальственно подбоченясь, он обвёл поле боя своими заплывшими от побоев глазками.
– Та-а-а-к... – недобрым голос протянул тиун и указательным пальцем аккуратно попробовал свой расшатанный в драке зуб. – Значица, вы тута эта... паки того... ага-а-а... а я вот зело то...ужо есмь... – путано, но тем не менее, чрезвычайно важно высказался он, и многозначительно взглянул на своих бывших сотоварищей и супротивников по недавней баталии, тщетно пытавшихся постичь всю глубину высказанной начальственной мысли. С натугой прокашлявшись и сплюнув накатившийся кровавый сгусток, Михрюткин попытался было дальше продолжить свои державные высказывания, но видно так и не сумев их до конца сформулировать, вдруг, махнув рукой и ухарски сдвинув горлатную шапку на ухо, зычным голосом гаркнул:
– Водки усем... да поживее! – и уж совсем неожиданно, даже для себя самого, добавил слова, пролившие бальзам на раны всех присутствующих и особенно, питухов... – за сё я плачу...
От подобной щедрости бурный восторг охватил подавляющее большинство бывших бойцов, но тут вдруг к тиуну выскочил один из разгорячённых кавказцев (тот самый, кто первым получил исторический удар скамьёй по голове). Промакивая разорванной каракулевой шапкой разбитое лицо, дико вращая выпуклыми глазами, и то и дело хватаясь рукой за пустые ножны кинжала, он гортанно закричал:
– Нэт! Зачэм ты... нэ нада ты... моя платыть будэт...
Чумаки же брать на себя почётную финансовую обязанность не спешили и потому скромно промолчали.
Через полчаса из кабака стали поочередно раздаваться задушевные песни на различных языках необъятной России. А уже через час они зазвучали все одновременно...
Именно так формировался загадочный, и так до конца и непознанный, национальный Российский характер...
ЗАВЕЩАНИЕ КНЯЗЯ СКОЛОТОВ ДАРТАГАЯ ИЛИ СКИФСКОЕ КОПЬЁ С КАЗАЧЬИМ ПЕРНАЧОМ В ТАТАРСКОМ ТОЛОМБАСЕ
Выехав за кордон, Ермолайка не стал дальше испытывать судьбу, и отъехав по еле заметной сакме с полверсты в сторону от ногайского шляха, спешился спрятав коней в распадке с бьющим из-под земли родником. Не разжигая из предосторожности огня, он завернулся с головой в епанчу и с наслаждением уснул прямо на степной траве, подложив под голову седло.
Проснувшись рано утром с пением птиц, Дарташов раскрыл свой походный складень и с усердием истинного христианина вознёс молитву Всевышнему. После чего, аккуратно сложив складень, он спрятал его в самое надёжное место, какое только можно было придумать – к себе под куяк, поближе к сердцу.
С удовольствием обнаружив, что волей случая он стал обладателем отыскавшегося в кульбаке Опанасова коня доброго шматка сала, Ермолайка, присовокупив к нему краюху хлеба, с аппетитом перекусил, запивая немудреную еду чистейшей ключевой водой.
Позавтракав, он достал из своей седельной сумки небольшой, длиной в локоть, кожаный толомбас продолговатой формы. На обтянутом тисненой кожей толомбасе старинной работы красовалась полустёртая от времени родовая тамга Дартан-Калтыков, изображавшая казачий Пернач в сиянии восьмиугольной звезды. Открыв крышку толомбаса, Ермолайка с благоговением извлёк на свет его содержимое, составляющее боевую гордость и тщательно оберегаемую тайну его древнего рода...
Собственно, предметов составляющих эту тайну было всего три. Обычного вида казачий Пернач о восьми перьях с серебряной обоймицей на конце рукоятки, странного вида небольшое копьецо, с наконечником треугольного сечения по скифскому образцу и тоже с серебряной обоймицей на конце. А также стальная цепочка длиной в полторы ладони, с посеребрёнными металлическими чашечками на концах. Причём и Пернач, и копьецо были строго одинакового размера длиной в локоть.
Разложив предметы на траве в форме восьмиконечного креста, Ермолайка, став на колени, начал над ними священнодействовать по тайному обряду, которому его обучил старый Дартан-Калтык.
Прежде всего, он, закрыв глаза и подняв лицо к небу, нараспев прочитал старинный заговор Дартагая, ревностно оберегаемый его родом от посторонних ушей на протяжении многих-многих столетий. Впрочем, если бы сейчас кто-нибудь его бы и подслушал, то, вряд ли бы он сумел что-либо толком понять, потому как русского языка, как такового, в тексте заговора практически не было. Так, всего несколько слов... Состоял же заговор Дартагая из причудливой смеси кыпчакских, печенежских и даже хазарских слов, бытовавших на Дону ещё в домонгольский период, а также певучих слов ещё какого-то более древнего языка.
Если на кыпчакском языке Ермолайка, как и всякий уважающий себя казак, мог спокойно изъясняться наравне с русским и татарским, то из печенежского и хазарского языка он уже понимал только отдельные слова. А певучие и очень красивые слова древнего языка ему уже были совершенно неизвестны, хотя, каким-то непостижимым образом, они и казались для него чем-то неуловимо родными и близкими...
Когда Ермолайка, будучи ещё мальцом, постигал ревностно хранимую родовую тайну и разучивал непонятные слова заговора, то обучающий его этому дед поведал ему, что заговор этот, слово в слово, передаётся Дартан-Калтыками от старшего к младшему уже около двух тысячелетий. То есть, начиная ещё с достопамятных скифских времён. И ведётся он от скифского князя Дартагая являвшегося прародителем рода Дартан-Калтыков. Отсюда и непонятные слова в заговоре – скифские они ещё...
А ещё поведал дед, что пращур их, Дартагай, по праву слыл великим воином, причем сумел прославиться в войнах против самого Искандера Двурогого, отчего, собственно, скифы его князем своим и выбрали. И что бился тот Дартагай на обе руки страшным неведомым оружием, и не было никогда ему в сечи равных ни среди скифов, ни среди эллинов, ни даже среди даков и массагетов...
А оружие то обнажал он только во время битвы, а по окончании её сразу же прятал его от посторонних глаз в специальный горит. Тем самым ревниво оберегая свой секрет. И тайно обучая своего сына секретам боевого мастерства, завещал он своим потомкам поступать так же. Так и повелось с тех пор у Дартан-Калтыков, что уводил ДартынКалтык-старший молодого Калтычонка в степь и там скрытно от других глаз обучал его сначала нагаечному бою, а когда Калтычонок нагайку уже достаточно прилично осваивал, то и...
Окончив заговор, Дарташов принялся не спеша собирать родовое оружие Дартан-Калтыков. Прежде всего, он открутил серебряные крышечки на обоймицах окончаний рукояток Пернача и копьеца, и спрятал их в потайном отделении толомбаса. Под крышечками оказались крепкие стальные оголовники, с идущими по кругу резьбами. На них Ермолайка поочерёдно накрутил серебряные чашечки цепи, полости которых изнутри также оказались стальными и нарезанными винтовой резьбой.
Вот и всё. Теперь оружие было готово. Вот таков он и был – родовой Пернач Дартан-Калтыков, представляющий соединённые между собой стальной цепью небольшое копьё со скифским треугольным наконечником и казачий Пернач. И такое, на первый взгляд, немудреное двухрукояточное сочетание многократно повышало боевые качества оружия. Взявшись за любую ручку, им можно было, например, крутить колоброды, как и при нагаечном бое, только при этом ударный эффект от раскрученного на цепи Пернача оказывался гораздо более убийственней, чем от такого же удара шлепком нагайки. Примерно так же, как удар топором... И редко какой шлем против этого мог устоять.
Рубящий же удар наконечником копья, конечно же, по сравнению с ударом Пернача был послабее, но тем не менее, тоже достаточно существенным. Кроме того, наконечником остро заточенного копья можно было колоть и резать, рассекая касательным ударом, за счёт большой скорости, даже... лёгкие кольчуги. Надо было только уметь, в зависимости от боевой ситуации, вовремя менять перехваты рукояток и направления ударов, а именно этому все Дартан-Калтыки сызмальства и обучались...
За прошедшее от князя Дартагая время, идя вровень с техническим прогрессом, оружие постепенно подвергалось модернизации. Прежде всего, славному князю в те отсталые в техническом отношении времена были неведомы, например, резьбовые соединения. Потому и обходился он преимущественно гвоздевыми вставками, что в просвещённом семнадцатом столетии, естественно, уже было совершенно неприемлемо. Кроме того, изначально к копью прикреплялся скифский топорик – сколот, наподобие современного чекана. Со временем он был заменен на более прогрессивный Пернач, и тем самым ранее случавшиеся со сколотом «холостые» удары плашмя лезвием теперь стали полностью исключены. Но непосредственно сам наконечник копья и сама цепочка (без приделанных впоследствии чашечек) были теми самыми, с помощью которых еще князь Дартагай крушил фаланги гоплитов Александра Македонского.
Скифский горит, куда первоначально пряталось оружие Дартагая, со временем самым естественным образом истлел, уступив место более удобному и более соответствующему эпохе татарскому толомбасу. После себя истлевший горит оставил только золотую пластину, из тех, какими скифы любили украшать своё оружие. Теперь эта платина была аккуратно спрятана, подальше от чужих глаз, внутри стенки толомбаса и извлекалась оттуда только в особо торжественных случаях. На золотой пластине, традиционно служившей для скифов чем-то наподобие холста для рисования, с большой степенью детальности и со свойственной им художественной изысканностью, выпуклым барельефом был изображен сам князь Дартагай, демонстрирующий для своих грядущих потомков основные приёмами боя. И правы были скифы, избрав для своего творчества именно презренный, но всё же нетленный металл. Уж и горита того нет, а украшавшая его пластинка сохранилась в своём первозданном виде, исправно донося для потомков ценнейшую информацию...
Благодарные потомки князя Дартагая не только провели техническую модернизацию оставленного боевого наследства, но и за прошедшие тысячелетия существенно его обогатили. Сам Ермолайка, к примеру, особо любил «кистить», то есть проводить кистевую работу, позволяющую Перначу вращаться цепочкой вокруг кисти и поочерёдно наносить противнику как резаные удары наконечником, так и рубящие удары перьевыми лезвиями.
Батька его, помнится, всегда предпочитал короткие тычковые удары копьём в грудь, после чего легким подворотом кисти наносил хлёсткий удар Перначом в голову. Умудрявшись, по сути, одним слитым движением, одновременно колоть и рубить. Дед, так тот, как Ермолайке помнится, специализировался в основном на силовых ударах. Мог ударом Пернача ствол дерева толщиной вершка в полтора перешибить. Именно не перерубить, как топором, а перешибить. Только щепки летели.
Всему этому каждый из них, в свою очередь, обучил маленького Ермолайку. И Ермолайка твёрдо знал, что и его сын, когда таковой у него будет (а когда-нибудь, да будет обязательно), то и он вместе с Перначом обязательно унаследует и то, и другое, и третье...
Любовно сложив собранный Пернач в толомбас, Дарташов прикрепил к нему перевязь и повесил его себе на спину через левое плечо. Теперь на его спине красовался небольшой, длиной в локоть, продолговатый футляр, издалека по форме напоминающий не то непривычно вытянутый барабан, не то небольшой колчан, из которого почему-то не видно стрел. И то, и то по тем временам в общем-то особого внимания не привлекало. Ну, носит себе на спине казак татарский барабан, ну и пусть себе носит...
Низ толомбаса приходился как раз под правой рукой Ермолайки, и достаточно ему было чуть завести руку за спину, чтобы отработанным движением пальцев откинуть на кожаной петле плотно пригнанную кожаную крышку, как Пернач сам выскакивал в подставленную ладонь. И это было далеко неспроста, поскольку и сама конструкция толомбаса, как и способ его ношения, тоже были отработаны веками и способствовали как моментальному извлечению Пернача к бою, так и его быстрому сокрытию.
«...Да, – подумалось Ермолайке, – теперь московитские шутки с их шутейными боями остались позади. В степи такого баловства отродясь не водилось, и те бои которые ему ещё предстояло впереди вынести, он твёрдо знал, будут вестись с первозданной азиатской жестокостью, ставка в которой может быть только одна...
...Смерть или жизнь...»
А избежать первой и сохранить вторую ему и поможет его верный Пернач – старинное родовое оружие древнего казачьего рода Дартан-Калтыков...
ПЕРЕПРАВА ПО-ТАТАРСКИ
Въехав в Дикое Поле, Дарташов длительное время двигался по донскому левобережью, и так продолжалось до самых меловых гор. Начиная с меловых гор, Ермолайка должен был принять решение, по какой именно сакме ему надлежало двигаться дальше. Уйти ли на восход солнца, и сделав добрый крюк, так и продолжить путешествие по левобережью, или переправиться на правый берег, путь по которому будет менее безопасен, но зато более короток. Дарташов предпочёл второй вариант, но для того чтобы его осуществить, ему предстояло выполнить весьма нелёгкую задачу – переправиться через Батюшку Дон, который и в среднем своем течении, был уже достаточно могуч и полноводен.
Зная о возможных притаившихся на том берегу опасностях, Ермолайка долго и тщательно высматривал место возможной переправы. Естественно, ни о каких бродах в среднем течении Дона и речи быть не могло. Заезжать же в редко встречаемые казачьи городки, хотя там и могли быть будары для переправы, Ермолайке откровенно не хотелось (мало ли кого там встретишь, а тут каждая минута дорога). Оставалось одно – форсировать Дон исконным древнеказачьим способом. То есть вплавь, держась за гривы коней. Благо, время года летнее, и погода стоит тёплая...
Высмотрев подходящее для переправы место, саженях в пятистах от впадающего, на той стороне в Дон и примыкающего к тубе ерика, Ермолайка стал готовиться к переправе. Прежде всего, он разделся до шаровар, потом привязал одежду с амуницией к седлу более мощного Опанасова коня, после чего завел коней в воду и поплыл, держась за конские гривы, не забывая при этом зорко наблюдать за противоположным берегом. И не напрасно...
Доплыв примерно до середины Дона, Дарташов по внезапно поднявшемуся над тем берегом птичьему гвалту и характерному, несмотря на безветренную погоду, шелестению чакана, утвердился в мысли, что его предчувствия относительно таящейся опасности были далеко не беспочвенны...
И тогда он чисто по-казачьи схитрил, применив тактический маневр, которому его обучил многоопытный в подобных делах дед. Далеко неспроста Ермолайка версты с две прошёл вдоль берега, выбирая место для переправы, и выбрал его чуть выше по течению, от впадающего в Дон ерика. Зато теперь, почуяв опасность и достигнув стремнины Дона, Дарташов быстро перехватился за чумбуры своих коней и с силой развернув их морды вдоль реки, изменил направление движения, преспокойно поплыв вниз по течению.
Преспокойно миновав место впадения в полноводной Дон небольшого ерика, Ермолайка опять развернул морды коней к берегу и быстро преодолел разделяющее до него расстояние. Выскочив на песчаный берег и, первым делом, набросив на себя перевязь толомбаса с Перначом, Ермолайка выхватил с самого верха юка амуниции два итальянских пистолета Затёса (уж очень они ему понравились), и с пистолетами в руках, пригибаясь, скрытно добежал до устья ерика. Спрятавшись в прибрежном чакане, Ермолайка, как лесной зверь, весь обратился в слух и зрение, чутко следя за остановкой.
Суть этого маневра заключалась в том, что ежели кто сейчас Ермолайку с недобрыми целями и выслеживает, то теперь он вынужден будет или совсем отказаться от своей затеи, или... форсировать ерик. И пусть невелика речушка шириной, всего сажени три-четыре, да только для того чтобы её перейти, супостатам по-любому придётся себя обнаружить. Даже если они и с камышинками во рту по дну поползут, то Ермолайка всё равно те камышинки непременно обнаружит...
...Впрочем, замечать камышинки Ермолайке не пришлось. Сначала он заметил взлетевшую с суматошливым кряком из чакана утку, после чего его чуткий слух уловил приглушенное конское ржание. И, наконец, саженях в семидесяти выше устья ерика, из зарослей появилась крадущаяся по воде фигура человека, зажимавшего рукой морду небольшой лохматой лошадёнки...
«Ага, всё ясно... татарва... и ежели судить по лохматым малахаям и полосатым чапанам, то не ногайская, а крымская. Не иначе те самые шарпальники, про которых ещё в Менговском остроге засечная стража гутарила... так... три-четыре... семь... осемь. Ага... числом осемь сабель...» – подытожил про себя свои наблюдения Дарташов. А он, всего лишь один...
...Но зато на его стороне внезапность...
Мысль же о том, чтобы вскочить на коня и попытаться ускакать не приняв боя, он отбросил сразу. Во-первых, пока до коней добежишь и вскочишь, пока их из тубы на сакму выведешь, татары уже, как пить дать, рядом окажутся. Во-вторых, даже если и выскочишь, то не факт, что даже о двуконь сможешь уйти. Ведь это не кто-нибудь там, а татары... природные степняки... Обложат, как волки оленя, и будут долго и безжалостно гнать на своих не знающих устали лошадёнках, пока куда-нибудь, да не загонят...
А в-третьих... как-то не к лицу родовому казаку от боя уклоняться, тем паче, что на его стороне внезапность. Они-то полагают, что он сейчас не спеша обсыхает и одевается, потому и обхватывают тубу подковой, неспешно подкрадываясь к месту его высадки, как волки к добыче. Да при этом ещё и оставили коней у ерика с двумя коногонами...
А он, от тех коногонов, всего саженях в пятидесяти будет, да ещё с двумя итальянскими пистолями о двух стволах в каждой руке и с Перначом за спиной...
Решение было принято молниеносно. Проверив, не отсырели ли после переправы затравки на полках пистолетов и, с удовлетворением убедившись что нет (молодцы итальянские мастера), правой рукой Дарташов заткнул за спину один пистоль под учкур шаровар, и той же рукой сноровисто извлек из толомбаса Пернач. Взведя оба курка второго пистолета, Ермолайка бесшумно, как степная рысь на охоте, пополз по чакану вдоль кромки усынка ерика, имея целью для начала, внезапно напасть на коногонов. Тогда выслеживающих его в тубе татар останется всего шестеро...
По-пластунски преодолев разделявшее его и коногонов расстояние, и умудрившись при этом не издать ни малейшего шума (не зря дед заставлял его ползать в камышах, идя рядом с хворостиной в руке), уже через полминуты Дарташов находился всего в трёх саженях за спинами ничего не подозревавших татар. Дальше последовал стремительный бросок вперёд...
...Приземлился Ермолайка уже непосредственно за спиной татарина, выставив перед собой остриё копья Пернача, зажатое прямым хватом. Удар скифского наконечника в затылок был смертельным. Наконечник с хрустом вошёл в шею и, пробив шейные позвонки вместе с гортанью, красной точкой вышел под кадыком татарина. Резко и с усилием выдернув Пернач, Дарташов бросился на второго коногона. Обернувшись на шум и увидев предсмертную агонию своего товарища, второй татарин со сноровкой бывалого воина выхватил из ножен кривую саблю и даже успел наполовину занести её для удара...
Но, кисмет, нанести удара ему было уже не суждено, поскольку не меняя хвата Пернача и сделав резкий подворот кисти, Ермолайка резким подхлёстом попал стальными перьями по самой макушке татарского малахая. Крымчак пошатнулся и медленно осел, выронив саблю, а из-под потемневшего сверху малахая, на его широкое лицо скатилась тонкая струйка крови.
Уловив сбоку от себя в кустах какой-то шорох, Ермолайка не раздумывая выпалил на него из обоих стволов пистолета, и сразу же, пока ещё не рассеялся пороховой дым, бросился туда, провёдя вслепую Перначом силовой горизонтальный удар. Точь-в-точь, как учил этому его дед. Срезая листву, ветки и даже небольшие стволы кустарника, Пернач в конце своего движения с глухим чмоканием шмякнулся обо что-то мягкое, вызвав тем самым истошный и тут же захлебнувшийся визг. Отбросив разряженный пистолет на видное место (чтобы потом было можно быстро его отыскать), Дарташов достал левой рукой другой, взвёл курки и, выставив его вперёд, не забывая при этом прикрывать голову Перначом, осторожно заглянул за срезанный куст.
Там, в ворохе веток и листьев, лежали двое в полосатых чапанах. Один из них тяжело дышал, зажимая пулевое ранение на груди, другой со страшной рваной раной на боку, представлявшей собой кровавое месиво, в котором проглядывали сломанные рёбра, признаков жизни уже не подавал. Теперь противников оставалось всего четверо, правда, преимущества внезапности на стороне Ермолайки уже не было...
...Даже не услышав, а скорее почувствовав своим нутряным чуйством колебание воздуха, Дарташов упал лицом на землю, ещё в падении начав безприцельно палить из пистолета...
Да, не зря дед развивал в нём это самое «нутряное чуйство», безжалостно и пребольно стреляя по нему в темноте стрелами с тупым наконечником, заставляя, тем самым из страха перед болью предугадывать тот момент, когда стрела только выпускается и когда от неё ещё можно увернуться.
Ох, не зря... Поскольку если бы не это приобретенное умение, то прицельно вылетевшая из-за дерева татарская стрела со стопроцентной вероятностью пронзила бы сейчас Ермолайку, находящегося по случаю переправы без защитного куяка, насквозь. А так, благодаря «нутряном чуйству», заставившему его вовремя упасть, она просвистела прямо над ним и, прошуршав в камышах, с коротким всплеском ушла в воду.
В то же мгновение воздух наполнился характерным свистом ещё нескольких летящих стрел... и «чуйство-чуйством», но несдобровать бы сейчас Ермолайке, не выстрели он раньше из пистолета и не заволоки всё вокруг облаком пороховых газов. Пелена дыма, хоть чуть-чуть, но сбила точность татарских прицелов, и это предоставило Дарташову возможность невредимым откатиться по земле в сторону. Дальше уже всё решали секунды...
Не давая противнику времени положить на спущенные тетивы луков следующие стрелы, бросаясь из стороны в стороны и, тем самым, сбивая возможные прицелы, Дарташов стремительно преодолел разделяющее его от врага расстояние...
...Вихрем влетев на небольшую опушку, он оказался лицом к лицу перед пятерыми врагами, отбросившими в сторону бесполезные на близкой дистанции луки, и с саблями наголо ожидавшими подхода одинокого казака, с кровожадными улыбками на своих широкоскулых лицах. Шестой татарин лежал тут же, стараясь отрезанной полой чапана перевязать задетую шальной пулей ногу.
«Главное – не дать им зайти со спины» – молнией промелькнуло в голове Ермолайки. И раскручивая Перначом вокруг кисти Колоброды, он скользящим шагом начал перемещаться по лужайке, совершая это таким образом, чтобы одновременно удерживать всех врагов в поле своего зрения.
– Урагх... – раздался древний боевой клич татаро-монголов, наводивший ужас на врагов ещё со времён Чингиз-хана (кстати, именно этот клич, но только без характерного для монгольской фонетики окончания, впоследствии будет официально принят русской армией).
– ...Алла-а-а-а... – продолжился древний монгольский клич, сравни-тельно недавним нововведением уже мусульманского периода ордынской истории, и все пятеро крымчаков разом набросились на Ермолайку.
Отвечать «гырком» времени не было, оставалось только одно, оставив в сторону боевую психологию, применить всё мастерство казачьего боевого искусства, и используя преимущество, по сравнению с традиционной саблей, комбинированного с копьем Пернача, победить многократно превосходящего противника...
...Отчаянно скрежетнув, лезвие татарского клыча, направленного в голову Ермолайки, с лязгом врезалось в своевременно подставленную им стальную цепь Пернача. Не давая возможности клинку соскользнуть, Дарташов создал провисание цепочки, приподняв вверх и в сторону левой рукой рукоять Пернача с перьями, при этом правой рукой он завел другую рукоять за предплечье противника, аккурат так, чтобы острие копья приходилось тому прямо на локоть. Резкий рывок на себя, с одновременным круговым движением, и выронив от боли клыч, татарин начал валиться под ноги Дарташову, громко визжа и зажимая рассечённую до кости рану в районе локтевого сустава.
Упорядочив падение татарина в нужном для себя направлении и резким пинком отправив его под ноги новому противнику с кинжалом в одной и турецким ятаганом в другой руке, Ермолайка тем самым создал ему неожиданное препятствие. Получилось как нельзя лучше. Наступательный порыв противника был приостановлен, и в создавшемся замешательстве татарин с Ятаганом и кинжалом, чтобы не упасть, был вынужден, как и всякий нормальный человек, под ногами которого неожиданно оказалось препятствие, чуть отпрянуть назад и непроизвольно развести в сторону руки.
Ничего не поделаешь, таковы уж наши подсознательные идеомоторные движения...
Таких мудреных слов, Ермолайка, естественно, не знал, а вот то, что именно такая реакция вполне могла последовать – предполагал и даже бдительно её караулил... И в тот момент, когда отпрянувший назад татарин бросил было непроизвольный взгляд вниз на неожиданно возникшее препятствие, чуть склонив для этого голову, в его лицо с жутким плотоядным шмяканьем врезались стальные перья Пернача, взметнувшегося из-за спины Дарташова по коварной траектории горизонтальной восьмёрки...
Брызгая во все стороны кровью, татарин повалился назад, широко раскинув руки. Передней половины головы, в анатомическом смысле этого слова, у него уже не существовало...
...Поймав рукоять с перьями и отпустив рукоять с копьём, Дарташов ударил им вбок, влево от себя, своей левой рукой. И вовремя. Наконечник копья, находясь ещё в полёте, с лязганьем столкнулся с находящимся в таком же полёте клинком татарской сабли... С металлическим скрежетом соскользнув по клинку вниз, скифское копьё ударило в изогнутое перекрестье сабли, не причинив, правда, при этом никакого ощутимого вреда её владельцу, но, к великому для Ермолайки счастью, тем самым отклонило от него прицельный рубящий удар, способный в случае удачного исполнения запросто рассечь его надвое.
Благодаря спасительному Перначу, татарский клинок свистнул где-то там за спиной, а сам татарин на миг оказался стоящим о щуйцу от Дарташова с опущенной саблей и совершенно незащищенным. При этом Пернач Ермолайки, как и сабля татарина, находился в таком же опущенном состоянии, и совершенно не очевидным фактом было то, что именно Ермолайка сумеет поднять своё оружие быстрее...
Оставалось одно – бить тем, что в данный момент свободно и находится ближе всего к противнику. Таковой, для стоящего левым боком к татарину Ермолайки, оказалась его левая нога. Приподняв ногу, одновременно развернув её носком вовнутрь и коленом к низу, Дарташов нанёс быстрый удар подошвой ичиги, целя в грудь противнику. Сам по себе удар был не очень силен, но за счет оптимального разворота суставов он оказался неожиданно высок и угодил татарину прямо в солнечное сплетение. От неожиданного удара под дых татарин закашлялся и непроизвольно согнулся, и тем самым бесповоротно проиграв потенциальный поединок на скорость поднятия оружия...
Получив преимущество по времени, Пернач поднялся на должную высоту и хлёстко, как нагайка, опустился на затянутое полосатым чапаном плечо тяжело дышавшего татарина. Но в отличие от удара шлепком нагайки, острый наконечник копья полоснул плечо не хуже доброго ножа, и на плече татарина образовалась длинная резаная рана с рваными, быстро набухающими тёмной кровью краями...
Теперь перед Ермолайкой из восьми супротивников оставалась всего двое, (татарин, раненный в начале схватки выстрелом из пистолета, увидев страшную работу Ермолайкиного Пернача, благоразумно уполз подальше в кусты). Это была ещё, конечно, не окончательная победа казачества над осколком Золотой орды, но... как прозорливо догадались оставшиеся в строю татары, она была уже не за горами и далеко не в их пользу.
Переведя дух и осознав, что особо торопиться теперь ему некуда, Ермолайка начал медленно приближаться скользящими шажками к оставшимся на ногах татарам, раскручивая и перехватывая из руки в руку Пернач.
Крымчаки уже не нападали, а, выставив для защиты перед собой сабли, пятились задом назад, как завороженные глядя на мелькающее в таком непостижимом танце диковинное оружие, со свистом вращающееся в руках неотвратимо приближающегося к ним казака.
– Урус-шайтан, урус-шайтан, – сквозь свист Пернача донёсся до Ермолайки испуганный шёпот татар, – ...казака характэрник... – долетели до него не лишённые справедливости слова, из которых следовало, что его сегодняшние супротивники знали, что именно так называли казаков, владеющих секретами Казачьего Спаса.
Знать-то они это, конечно же, знали, но, судя по всему, исключительно понаслышке. И потому того, что реально может сделать один характерник против нескольких неосмотрительно напавших на него ордынцев, им прежде видеть не доводилось. Увиденное же сегодня им решительно не понравилось, и потому, отодвинувшись на безопасную дистанцию от зловеще свистящего Пернача, они быстро переглянулись, и как тени, растворились в окружающих полянку кустах донского орешника.
Вот теперь это была уже победа – причём окончательная и бесповоротная. Не став преследовать убегающих, и не стремясь заняться сбором трофеев, Ермолайка только переломал валявшиеся на земле луки, нанеся по каждому из них по удару Пернача, тем самым, на всякий случай, обезопасив себя от случайной стрелы в спину. После чего, подобрав пистолеты, вернулся на берег, где он смог спокойно умыться и тщательно промыть от запёкшейся крови своё победоносное оружие.
Собственно, до сегодняшнего боя, с родовым Перначом Ермолайке доводилось иметь дело исключительно на тренировках. Боевое же крещение в его руках, он получил только что. Вернее не он, а скорее сам Ермолайка, впервые сокрушивший превосходящие силы врагов Перначом древнего рода Дартан-Калтыков.
И теперь он хорошо себе представлял, за что именно его далёкий предок Дартагай прослыл великим воином и был возведен скифами в княжеское достоинство...
«ШПРИНГ КЛИНГЕ» И НЕУМЕСТНОСТЬ ШЛЯХЕТСКОГО ГОНОРА НА ВОЛЬНОЙ КАЗАЧЬЕЙ ЗЕМЛЕ
Сойдя с ногайского шляха, Дарташов продолжил дальнейший путь по мало кому известной сакме, которой в ордынские времена пользовались только ханские баскаки и сопровождающая их казачья охрана. Состояла же та охрана исключительно из родовых и наиболее боевитых казаков, например, из тех же Дартан-Калтыков. Потому они с той поры этой сакмой и пользовались.
Дорога ханских баскаков была значительно короче, но встречала на своём пути дополнительную преграду в виде Северского Донца. Хоть Северский Донец далеко и не Тихий Дон, а всего лишь один из его притоков, но всё равно, по ширине и силе течению он ему мало в чём уступает. Берега Северского Донца, в отличие от собственно Дона и особенно нижнего, в те годы были весьма малонаселенными и покрытыми густыми лесами. В общем, край достаточно глухой и дикий, в своей самой что ни на есть первозданной красоте.
Вёрст на десяток пониже Митякинского городка, через Северский Донец действовала Булдыгеевская переправа, к которой и последовал Дарташов, не имея после недавнего форсирования Дона и последующих за этим приключениях, особого желания вновь оказаться в воде.
Переправа называлась «Булдыгеевской» по имени деда Булдыгея, уже более полсотни лет исправно перевозившего на своей бударе всех желающих переправиться с одного берега на другой. Дед был совсем древний, и сколько ему было лет, доподлинно не знал никто, в том числе и он сам. Сказывают, что в свои молодые годы Булдыгей был в ватаге атамана Ермака и вместе с ним покорял Сибирское царство. Что, дескать, и в том печальном бою, когда Ермак утонул в реке под тяжестью двух кольчуг, Булдыгей также участвовал, но только он, в отличие от Ермака, тогда до струга доплыть всё-таки сумел, а потому и спасся. Но с тех пор отношение к воде у него стало совсем особенное. Покинув из-за сурового климата сибирскую землю, Булдыгей перебрался в родные Донецкие края, где и основал переправу, дабы люди хоть здесь больше не тонули.
Переправлял дед Булдыгей всех без разбору – и «своих», и «чужих», кто только не попросит, брал весьма умеренно, кто сколько даст, тем и жил. В случае же неплатежёспособности клиента, брал натуральным продуктом, а то и вовсе переправлял за просто так. За это среди всяческого люда, как доброго так и не очень, утвердилось негласное правило, дабы деда Булдыгея не обижать. И не обижали. Причем даже татары, идя в очередной набег, старика не грабили и за переправу ему платили исправно...
Так и жил бывший сподвижник Ермака, переправляя путников на кайке, а в случае многочисленности переправляемого контингента, то и на бударе, используя при этом самих переправляемых в качестве гребцов.
...Без труда отыскав переправу и обнаружив деда, там где ему и полагается быть, сидящим в своей кайке, Ермолайка уважительно с ним поздоровался и достал было деньгу.
– Ты звиняй меня, казаче, то токмо не могу я тебя зараз на тот берег перевезть. Видать, обождать тебе придётся, а сколь долго, то я не ведаю... – старческим надтреснутым голосом, сказал ему дед Булдыгей, держа свои узловатые и еще крепкие руки на гладко отполированных многолетней работой вёслах.
– Пошто так? – недоуменно переспросил Ермолайка
– Да вона, вишь, лях на окате стоит, яко кочет расщеголенный, – указал узловатым пальцем на вершину склона дед Булдыгей – и отколь он в наших краинах токмо и взялся-то? Усё от мене допытывался, что тамо, а что сямо ... Кубыть он лазутчик от круля ляшского? Вона, вишь, и зараз в гляделку свою подзорныю по сторонам так и зыркает, нехристь католический...
Посмотрев туда, куда показывал ему дед Булдыгей, Ермолайка действительно увидел стоящего на косогоре поляка в щегольской одежде и шапке с перьями, внимательно рассматривающего в подзорную трубу прилегающие окрестности. Поляк имел по-европейски длинные до плеч волосы, а на боку его богато расшитого кунтуша красовалась диковинная для этих мест шпага ...
– Ты мене, паря, звиняй за Христа ради. Токмо лях тот мне цельный алтын заплатил, дабы я сидел на месте и кулюлукал, его, елико его панской ясновельможности угодно будет, покамест он когой-то там не встренет... Я ему поруку в сём и дал... а слово Булдыгея, оно завсегда крепко... так что не обессудь...
– Да, дела-а-а, – задумчиво протянул Ермолайка, неожиданно стол-кнувшись со столь необычным препятствием. И действительно, тут было от чего призадуматься... В глухих придонецких лесах, где порой бывает, что и на сотню вёрст ни одной живой души не встретишь, встретить на переправе путника, и не кого-нибудь там, а поляка... Да еще и кого-то там поджидающего... ох, и неспроста всё это... ох, неспроста, не иначе как без Ришельского, даром что Гнидовича, тут никак не обошлось...
Но делать нечего, по опыту зная, что слово своё, даже данное инородцу, Булдыгей обязательно сдержит, Ермолайка направился к поляку вверх по косогору, дабы попытаться с ним мирно договорится.
– Дзенькую ясновельможному пану, –– соблюдая дипломатический такт, на польский лад поздоровался с ляхом Дарташов и даже слегка поклонился, приложив правую руку к сердцу. На этом его познания в мове Речи Посполитой окончились, и потому, старательно соблюдая нормы вежливости, Ермолайка продолжил свою речь уже на донском диалекте русского языка.
– Звиняюсь я, токмо покамест ты, пан, тута когой-то выглядываешь, дозволь деду меня на тот берег перевезть. А то мне зараз ждать зело невмоготу, потому как дюже поспешаю я по служебной надобности... По-человечьи тебя, Христом Богом прошу...
С явной неохотой оторвавшись от подзорной трубы, поляк окинул стоящего перед ним Ермолайку высокомерно-презрительным взглядом, преисполненным многовековой спесью родовитого польского шляхтича.
– Тыш кто будешь? Шляхтич? – спросил он на довольно сносном рус-ском, но с характерным припшикивающим акцентом.
– Не-а-а, казак я... донской ... – глухо ответил Ермолайка.
– А я есть шляхтич Ржечи Посполитой пан Тадеуш Девардиёвский, – гордо вскинув голову, отрекомендовался поляк, – и ежели ты, кОзак низкопородный пред шляхтичем чего пшепросить вознамерился, то перше шапку ломай и челом бей, яко тебе хлопу посполитому пшелоложено... Тогдапши, мопшет быть, тебе и милостивое дозволение будет, а так... пш-ш-шёл вон отседа, пся крев... и дальше сплошной пшик... пшик...
Да, незнание местных условий сыграло с паном Тадеушем Девардиёвским злую шутку. Он позволил себе разговаривать с вольным донским казаком, точно так же, как он разговаривал бы с кОзаком днепровским, являющимся подданным польской короны. То есть так, как представитель правящей элиты общался бы с представителем низшего социального слоя своего, не страдающего излишним демократизмом государства.
Да и как бы оно могло быть иначе, если даже на тот исторический сейм, где после смерти круля Сигизмунда поляки выбирали себе нового короля, делегацию козаков с Украины, просто-напросто, с позором, не допустили. А на справедливые казачьи доводы, что, дескать, козаки тоже часть польской державы, им высокомерно ответили, что да, часть, но часть... наподобие ногтей и волос на теле человека... А дальше прозрачно намекнули, что когда ногти и волосы подрастают, то их обязательно подстригают...
Этот остроумный ответ пан Девардиёвский слышал самолично, потому как в последнее время живя на Украине, он в составе делегации, состоящей из таких же, как и он сам «украинских» шляхтичей», был направлен в Варшаву на тот самый сейм, чтобы представлять на нём интересы... УКРАИНСКОГО НАРОДА.
Будучи в географии откровенно слабоватым, восточные границы Украины, а значит и Польши, пан Девардиёвский представлял себе весьма расплывчато. Незамысловато понимая дело так, что, дескать, там, где живут козаки, там и Украина, а, следовательно, и Речь Посполитая. При этом в лингвистические тонкости произношения кОзаки или кАзаки, так же, как и в различие их варварского языка и обычаев, он особо не вдавался. Да и зачем благородному шляхтичу отвлекаться на такие пустяки, благо, что ещё «Польска» далеко «не згинэла» и была «от моря до моря», а будущий гетман Украины Богдан Хмельницкий пока ещё был молод...
Выполняя с подачи Ришельского-Гнидовича поручение королевского двора исследовать Донщину на предмет возможного размещения там коронного экспедиционного корпуса, пан Девардиёвский искренне полагал, что углубившись на восток, он так и продолжает находиться на территории, подвластной скипетру короля Владислава. Только вот территория эта какая-то уж очень диковатая... Сразу видна недоработка европейской цивилизации на этой глухой восточной окраине великой Речи Посполитой...
А тут еще казак этот, чурбан неотёсанный, без должного почтения обратился. Ну, да ничего, его-то мы сейчас и пообтешем, а правильней сказать, подстрижём. Заодно уж и развеемся...
И пан Девардиёвский выдал нечто вовсе для Ермолайки непонятное, но чрезвычайно его разозлившее...
– Пшто, козак, никак волосья и ногти отросшли? Так япш их в момент пооштрижаю... – и довольный своей остроумной шутке (прямо как на сейме) пан Девардиёвский искренне расхохотался. После чего с удивительной быстротой, выдававшей в нём опытного фехтовальщика, он выхватил из ножен шпагу и ловким ударом сбил с головы Дарташова папаху. Проведя по оказавшейся простоволосой голове казака клинком, и тем самым, взъерошив его буйную шевелюру, шляхтич, вдруг, молниеносно-чётким ударом шпаги отсёк прядь чёрных как смоль кудрей, заставив ее сиротливо упасть на плечо казачьего архалука...
...Первой реакцией Ермолайки было, сразу же, одним ударом Пернача пришибить спесивого ляха, да так, чтобы тот и опомниться не успел. Разок хрястнуть от души и раздавить, как клопа вонючего. Но усилием воли остановив потянувшуюся было к толомбасу руку, он через силу всё же направил её к своему левому боку и положил на рукоять сабли.
– Не разумею я, лях, на кой ляд тебе мои волосья сдалися, токмо крепко обещаю, что своей панской чуприны ты зараз лишишься, – ледяным голосом проговорил Ермолайка и медленно, не отводя своих холодных голубых глаз от насмешливых глаз поляка, вытащил из ножен свою, видавшую виды саблю...
По молодости, ещё до Украины, пан Девардиёвский долгое время проживал в Пруссии, которая, как это ни странно звучит, в описываемый период тоже была частью Польши. То есть жил в самом что ни на есть центре Европы. Там пан охотно посещал различные школы фехтования, предпочтя обучение в них обучению другим европейским наукам. И не зря. Успешно изучив искусство фехтования, он стал по праву считаться первым забиякой среди спесивой и гонористой шляхты, а также повсеместным участником всех многочисленных войн и рокошей, на которые была так богата польская история.
Его французскую шпагу с изрядно поцарапанным чашевидным эфесом, а именно ей стал отдавать предпочтение перед традиционной польской саблей пан Девардиёвский, в Речи Посполитой знали и уважали повсюду. По большому счету, именно потому его с секретной миссией на Дон и послали.
Вряд ли стоящий перед ним диковатый казак, столь неблагоразумно осмелившийся обнажить свою саблю против шляхетской шпаги, тоже являлся учеником европейской школы и мог бы сравниться с паном в благородном искусстве фехтования. Поэтому свою грядущую победу Девардиёвский полагал весьма лёгкой, а предстоящий поединок всего лишь развлечением. Мало того, он даже посчитал для себя возможным сразу не убивать противника, а, растягивая удовольствие, сначала с ним вволю, как кошка с мышкой, наиграться...
Да и как такого неотёсанного увальня серьёзно воспринимать? В то время, когда сам пан Девардиёвский уже принял классическую фехтовальную стойку, отставив назад левую руку и выставив на уровне груди вперёд правую, этот чурбан как стоял с опущенным к ноге клинком, так и продолжает стоять. Стоит себе столбом и по своей тёмной дурости даже не подозревает того, что с этого самого момента вся его жизнь уместилась на острие французской шпаги, угрожающе подрагивающей на расстоянии какой-то полусажени от его груди...
– Лятак де гош, – совсем по-рыцарски оповестил поляк Ермолайку о своих намерениях провести атаку слева, правда, на совершенно непонятном казаку французском языке, и изящно изогнув влево руку, провёл молниеносный колющий выпад. Свистнув, как жало змеи, остриё его клинка метнулось вперёд и пронзило воздух в том самом месте, где только что находилось правое плечо Дарташова, сам же он при этом, каким-то непостижимым образом сумел отклониться в сторону пропуская клинок мимо себя, и опять вернуться в исходное положение. В ту же самую нелепую позу увальня, стоящего с сутуленными плечами на полусогнутых, косолапо поставленных ногах, и с бестолково опущенной книзу саблей.
– Лятак де друа, – с неподражаемым французским грассированием, выдававшем в нём завзятого европейца, произнёс пан Девардиёвский, и в полном соответствии с продекларированными намерениями, грациозным уколом шпаги атаковал казака справа. Не обращая ни малейшего внимания на непонятные слова французского языка, Ермолайка, тем не менее, интуитивно уловил направление грядущей атаки и вновь всем телом проделал волнообразное движение, с одновременным разворотом корпуса боком к противнику. Во время исполнения волны, он выкинул лёгкое коленце ногой, и тем самым подкинул вверх свою саблю, придавая ей кистью руки дополнительное вращение. Вращаясь, сабельный клинок поднялся вверх и на своём пути встретился с атакующим клинком поляка. При этом он, вопреки всем канонам европейского фехтования, своим варварским вращением откинул шпагу в сторону и, тем самым на мгновенье сделал пана Девардиёвского неожиданно открытым для контратаки.
Дальше со стороны Дарташова последовал короткий рубящий удар без замаха, целящий прямо по середине рогутавки, и не сдобровать бы польскому пану, не сумей он с похвальной быстротой бывалого фехтовальщика подставить под казачий клинок гарду своей шпаги. Благо, она у него европейского образца и руку полностью защищает... Глухо стукнувшись об чашку гарды, клинок Ермолайки отскочил назад и тут же, с целью защиты, был им переведён в описание вертикального колоброда, с тем, чтобы в нижней своей части встретиться с направленным в его живот прямым ударом польского клинка и отбить его в сторону.
После трёх, проведённых им по классическим канонам французского фехтования безуспешных атак, а также одной, им самим же с трудом отражённой, Тадеуш Девардиёвский кардинально изменил свое отношение к поединку. Шляхтич прозорливо смекнул, что стоящий перед ним противник не такой уж и увалень и, мало того, даже представляет реальную угрозу для его драгоценной жизни. А раз так, то во имя спасения себя, ясновельможному пану вполне допустимо отбросить в сторону всякие шляхетско-рыцарские благородные порывы, тем более что кроме него самого в этом глухомани их никто толком и оценить-то не сумеет...
Защищаясь выставленной перед собой шпагой, пан Тадеуш чрезвычайно проворно, и далеко не самым геройским образом ретировался, резво отпрыгнув на пять шагов назад, тем самым увеличивая дистанцию и отрываясь от прямого контакта с противником. При этом Ермолайка на него активно не наседал, наивно полагая, что отступление пана связано с его нежеланием продолжать бой, и возможно, даже дело близится к бескровной развязке. Хотя от своего намерения поквитаться с кичливым шляхтичем, отрезав у него в отместку прядь чуприны, Дарташов пока не отказывался, но уже был готов сделать это вполне символически и даже с оттенком уважения, вызванного явным мастерством шляхтича во владении клинком. Но не тут-то было...
Получив желанную передышку от боя, пан сунул левую руку себе за спину и откуда-то из-под полы кунтуша извлёк на свет дагу – кинжал для левой руки с полностью закрывающей кисть гардой треугольной формы.
– Се ля ви... – полным фатализма тоном, с которым обычно та-тары произносят «кисмет», высказал пан Девардиёвский очередное французское изречение. После чего многозначительно, как смотрящий на жертву и пробующий пальцем остроту своего топора палач, улыбнулся и нажал на расположенную в рукоятке кинжала какую-то потаенную кнопку... И тотчас с легким щелчком от лезвия кинжала веером отскочили ещё два дополнительных лезвия, предназначенных для захвата клинка противника. Тем самым превратив обычную, в общем-то, дагу, в коварный и весьма эффективный шпринг клинге.
– ...Аля гер ком аля геро... – криво усмехнувшись, добавил шляхтич и поднял шпагу над головой, но при этом развернул её не для нанесения рубящего удара, а остриём вперёд. Такой причудливой боевой стойки с занесённым над головой клинком, направленным для колющего удара, Дарташову на своём боевом пути видеть ещё не доводилось. Удерживая шпагу над головой и выставив левую руку с дагой перед собой на уровне пояса, как-то странно пританцовывая на носках и одновременно двигаясь по кругу, пан Тадеуш стал угрожающе приближаться к Ермолайке. Прямо ни дать ни взять – испанский тореадор на корриде, но только на корриде, где жертвенная участь быка была уготована донскому казаку...
Если б только Ермолайка знал, что теперь ему предстоит иметь дело уже не с французской, а со сменившей её испанской школой фехтования, школой наиболее эффективной и убийственной, он бы, наверное, испугался. Но, по счастью для себя, ничего такого Дарташов не ведал, и потому вид странного кинжала с тремя лезвиями, оказал на него, ну разве что, дополнительное мобилизующее воздействие. Правда, в голове Ермолайки, было, опять молнией промелькнула мысль о находящемся за его спиной Перначе, способном быстро и весьма радикально положить конец всем этим европейским сюрпризам...
Но, промелькнув, она тут же и угасла, поскольку последовавшая на него атака, проведённая в лучших традициях благородных испанских идальго, времени для размышлений уже не оставляла...
...Показав обманный выпад шпагой в голову Дарташова, и, естественно, вызвав от него ответную реакцию в виде парирования, пан Девардиёвский, удерживая шпагу наверху, и контролируя ей находящуюся там же саблю Ермолайки, самым коварнейшим образом поднырнул вниз и атаковал ноги казака режущим ударом кинжала.
Испанцы, оно, конечно, испанцами, но вообще-то, у нас в Диком поле на подобные штучки большими мастерами были татары, и особенно их любящие всяческие воинские изощрения огланы. Разве что кроме заморских даг, они использовали для этого ордынские и вполне традиционные щиты с тарчем. А так тоже – саблей поверху, а сами поднырнут вниз и за милую душу полоснут лезвием тарча по ногам. И по счастью для себя, с их коварной техникой Ермолайка был уже знаком. Как же, доводилось...
Уловив краешком зрения нырок ляха вниз, Дарташов инстинктивно (спасибо огланам – приучили) отпрянул назад сразу двумя ногами. Это его и спасло, лезвие даги только слегка чиркнуло, располосовав боковым лезвием кожу ичиги. Но, спасая ноги, Ермолайка невольно оказался в весьма неустойчивом положении, поскольку корпус его очутился впереди и был наклонён к противнику, а отставленные от удара ноги, соответственно, сзади...
Теперь для Ермолайки самым главным было сохранить шаткое равновесие, и при этом не дать противнику возможности воспользоваться своим столь неустойчивым положением. Ну, а в том, что любой, даже мало-мальски опытный противник, такой выгодной ситуацией должен обязательно воспользоваться, как минимум, усиливая напор, он нимало не сомневался. Ясновельможный же пан Девардиёвский противником был весьма даже опытным. Потому, заметив момент неустойчивости Дарташова, он, в полном соответствии с законами тактики боя, кинулся его дожимать, одновременно мастерски орудуя двумя, а если быть точнее, то и четырьмя клинками...
Это был именно тот миг, в котором решался исход всего боя... и был бы он явно не в пользу Ермолайки, если бы в столь критический момент он не прибег к самому заветному и самому сложному по исполнению колоброду. Вернее даже, не он сам – Ермолайка Дарташов, а весь хранящийся в подсознании славного потомка Дартан-Калтыков обобщённый боевой опыт его предков, начиная со скифского князя Дартагая, уловив критический момент боя, заставил его руку инстинктивно выполнить самую эффективную и самую надёжную защиту из всех имеющихся в арсенале казачьего боевого искусства...
...Сабля Дарташова замелькала с неимоверной быстротой по совершенно немыслимой и неподдающейся осознанию траектории, создав перед клинками шляхтича непреодолимую преграду. Не видя бреши в обороне Дарташова и не понимая, куда именно следует направить атаку в этой немыслимой круговерти казачьего клинка, пан Девардиёвский вынужден был невольно приостановить свой наступательный порыв. Именно это Ермолайке было и нужно, поскольку, почувствовав ослабление напора противника, он, наконец, сумел обрести устойчивое положение. Кризис был преодолён.
Остановив наступательный порыв шляхтича, Ермолайка, тем не менее, продолжал раскручивать всё тот же самый колоброд, несмотря на существующее правило казачьей рубки о том, что никакой боевой элемент не должен повторяться более трёх раз подряд. И в этом раскручивании не было никакого нарушения правил рубки, просто данный колоброд составлял из них исключение. Его можно было совершать сколько угодно раз, совершенно не беспокоясь о том, что противник сможет разгадать его траекторию и с успехом для себя в него «вписаться».
Это было практически исключено, поскольку состоял колоброд из разнонаправленных движений, причудливым образом переплетавшихся между собой, и в результате образующих восьмёрку, оказавшуюся неведомым образом... вписанной в окружность. При умении придавать клинку достаточную скорость вращения, более надёжной защиты трудно было и представить. Даже шпага одного из лучших фехтовальщиков Речи Посполитой была неспособна найти в ней брешь, всюду натыкаясь на сплошной стальной щит, в который, казалось, превратился клинок самой обычной казачьей сабли...
Да, не зря юный Калтычонок разучивал этот сложнейший колоброд под зорким оком деда, часами раскручивая его в зарослях донского чакана под Черкасском. Да и удаваться он ему начал, пожалуй, только года через два после упорных тренировок, да и то, только на правую руку... а на левую руку, чего греха таить, он и до сих пор идёт не очень-то. Видимо, всё-таки существует естественный предел и в совершенствовании воинского мастерства... И неспроста старый Дартан-Калтык называл этот элемент просто и без затей «сложным». Сложный – он сложный и есть. Но в его сложности таилась и ещё одна, совсем уж непостижимая тайна.
Раскручиваясь по разнонаправленной траектории и достигнув определённого порога скорости вращения, клинок вдруг приобретал всесокрушающую мощь, сравнимую, разве что с мощью сильнейшего заплечного рубящего удара. И это при всём при том, что удара с замахом за спину здесь и в помине не было. Причем всесокрушающая мощь клинка приобреталась как-то скачкообразно. Вот был, пусть и сложный, но всё же колоброд, вращался он себе наращивая, как ему во вращении и положено, кинетическую энергию за счёт угловой скорости и вдруг...
...И всё мастерство его исполнения заключалось именно в искусстве достижения этого самого «и вдруг». За счет чего оно, собственно, происходило, ни Ермолайка, ни его предки, естественно, не знали. Впрочем, также как они ничего не знали и о кинетической энергии с угловой скоростью, но, тем не менее, сам феномен всесокрушающей мощи им был хорошо известен.
Вот и сейчас, работая клинком на пределе человеческих возможностей, и, наконец, ощутив обретение им всесокрушающей мощи, Дарташов чуть отклонил сверкающий стальной вихрь в сторону и специально обрушил его на дагу противника. Отходящие в сторону лезвия, как когти хищника, сейчас же захватили попавший к ним казачий клинок и... тем самым сослужили своему владельцу недобрую службу. Попав в расставленную для него ловушку, клинок казачьей сабли, обладая наращённым за время раскручивания огромным энергетическим потенциалом, разом выплеснул его в намертво вцепившийся в себя кинжальный зажим. Тем самым, даже не выбив, а как-то выкрутив дагу из руки шляхтича...
Жалобно скрежетнув и пронзительно взвизгнув, шпринг клинге, сверкнув на солнце всеми своими тремя лезвиями, ласточкой отлетел шагов на восемь от остолбеневшего поляка и упал в степную траву.
Да... такого знатоку европейского фехтования видеть ещё не доводилось...
Реализуя создавшееся замешательство и усиливая наметившееся психологическое преимущество, Ермолайка набрал полную грудь воздуха и гыркнул прямо в лицо противника.
Конечно, это был далеко не тот могучий, уподобленный гласу иерихонской трубы «гырк», не так давно извергнутый на переправе с возом из широченной груди Опанаса. Зато он был более по-звериному рычащешипящим и одновременно замешанным на ужасающем волчьем вое, переходящем в своём окончании в жуткий предсмертный хрип... По крайней мере, именно такие ассоциации возникли в голове пана Девардиёвского, неожиданно вынырнув из глубин его подсознания, и перед его глазами вдруг отчётливо нарисовался образ занесённой над ним мохнатой звериной лапы с омерзительно острыми когтями, тянущимися прямо к его незащищенному горлу... Да, причем столь отчётливо, что охваченный под воздействием образа безотчётным ужасом, пан невольно поёжился прижимая подбородок к груди и... слегка приопустил книзу шпагу. А вот этого ему делать уже было никак нельзя...
...Короткий удар саблей сверху вниз по клинку склонённой шпаги в район гарды, и вот она уже сиротливо лежит на земле, выбитая из вялой и утратившей былую твёрдость руки, полностью деморализованного животным страхом лучшего фехтовальщика Польши...
...Второй короткий боковой удар – и шляхетская шапка в ворохе отлетевших от неё перьев раненой птицей упала наземь...
...Кручёная подсечка казачьей ичигой под коленный изгиб левой ноги – и вот уже и сам пан Девардиёвский покорно стоит на коленях, склонившись перед занесённой над его обнажённой головой казачьей саблей...
Зайдя за спину коленопреклонённого пана, Ермолайка левой рукой крепко ухватил его за чуприну и резко задрав голову вверх, приставил клинок сабли к судорожно дрожащему шляхетскому горлу... всё... Жуткое, навеянное казачьим гырком видение когтистой лапы норовящей разодрать гортань своими острыми когтями, стало явью... По крайней мере, именно так воспринял пан Девардиёвский острый холодок над своим кадыком и мысленно перекрестился.
– Езус Мария... матка бозска... – с трудом выдавил шляхтич сквозь помертвевшие от ужаса губы извечно-польскую мольбу о спасении и затрясся в животном ужасе от ожидания неминуемой кончины...
Казачьему клинку оставалось проделать всего лишь одно лёгкое режущее движение. Вправо и чуть на себя... после чего посланник польской короны, с предсмертным булькающим хрипом рухнет на донскую землю, щедро орошая голубой шляхетской кровью дикий степной ковыль...
И окажись на месте донского казака турок или татарин, именно этим бы всё и закончилось. Да и случись, волею судьбы, на месте Ермолайки оказаться самому пану Девардиёвскому, то и его грациозная шпага, с истинно французским изяществом, не преминула бы от души полоснуть по крепкой казачьей шее...
Но по счастью же для поверженного шляхтича, победителем его был именно донской казак. Человек по своей природе в бою страшный и безжалостный, но потом быстро отходчивый и... по-христиански милосердный. Услышав панскую мольбу к Иисусу, православная душа Ермолайки воспротивилась брать на себя грех убийства пусть католического, но всё-таки, какого никакого, а всё же христианина. Да и побеждён он уже, дальше некуда. Так что пущай живёт себе, лях спесивый, и всю жизнь помнит казачье великодушие, только вот насчёт волосьев... уж здесь-то как обещали...
Сабля Дарташова медленно отошла от панского горла и приблизилась к его макушке, став перед захваченными в казачий кулак, поевропейски длинными локонами шляхетской чуприны. «...Вжиг...» – острое, как бритва, лезвие сабли чиркнуло по волосам и задранная кверху голова пана Девардиёвского безвольно упала на грудь. Посреди обильной шевелюры шляхтича красовалась сбритая казачьим клинком макушка. Ни дать ни взять, прямо-таки католическая тонзура...
Встав лицом перед так и продолжавшим стоять на коленях паном, Ермолайка легким толчком носка ичиги в грудь, без усилий опрокинул его на спину.
– Я тут давеча обещивал твою панскую чуприну обстричь, так знай, что казак своё слово завсегда держит! – с этими словами Дарташов занёс руку с клоком обрезанных волосами над лицом лежащего пана. – На, пан, получай обещанное... – разжав кулак и пошевелив пальцами, Ермолайка обильно обсыпал лицо лежащего пана Девардиёвского его же собственными волосами. После чего, нагнувшись над ним, заглянул в его расширенные от пережитого ужаса глаза и проникновенно добавил:
– И завсегда, лях, помни о казачьей сабле... Тады, глядишь, дольше проживёшь...
После чего, потеряв к поверженному противнику всякий интерес, Ермолайка подобрал с земли его оружие и, подойдя к краю обрыва, с размаху зашвырнул его в чистые воды Северского Донца.
Глухо булькнув, шпага и дага серебряными рыбками ушли на глубину. Ни к чему на донской земле всяким заморским оружиям водиться... не к добру это...
Подняв и отряхнув от песка свою папаху, Дарташов спокойным шагом спустился с речного оката к деду Булдыгею. На протяжении всего поединка старый перевозчик безмятежно сидел за веслами, с интересом и знанием дела следя за ходом его развития.
На всякий случай многоопытный дед Булдыгей от греха подальше держал на коленях свою древнюю, ещё времён Ермаковых походов пищаль, с зажженным фитилем... Кто его знает, чем всё это может кончиться... Но кончилось хорошо. Запрыгнув в кайку Ермолайка, как ни в чём не бывало, протянул деду деньгу, и озорно подмигнув, сказал:
– Поплыли, дед, с ляхом я договорился, зараз он более не супротивничает... Не задавая лишних вопросов, дед Булдыгей аккуратно вынул из жагры дымящийся фитиль и затушил его, с шипением окунув в воду.
– Ну что стоишь, давай веди своих коней, что ли...
Совершив два рейса и поочерёдно перевезя Ермолайку с двумя конями на другой берег, дед не проронил ни слова. Прощаясь, он неожиданно улыбнулся и вернул Дарташову обратно его деньгу.
– А ты молодец, казаче, аки ты здорово ляха уделал, любо-дорого посмотреть... и чую я, что доведется нам с тобой аще стренуться... Так что до встречи...
Между тем, пришедший в себя пан Девардиевский так и продолжал лежать на спине с лицом, обсыпанным собственными волосами, от бессильной злобы и ярости кусая свои обескровленные губы. « Надо же... – казнил себя шляхтич, – положился на благородное искусство фехтования... и где... в этой дикарской Донщине... Видите ли дагу с собой взял, а вот пистолет в седельной кобуре, пся крев, как последний дурак оставил... А был бы с собой пистоль, то, как было бы удобно влепить этому дикарю пулю в спину промеж лопаток, тогда когда он отвернулся и пошёл вниз по склону... Так нет же...» – и от жгучей обиды, по поводу отсутствия у себя в нужный момент огнестрельного оружия, по щекам ясновельможного пана потекли слёзы искренней жалости...
КАРАБИН БРИТАНСКИХ КОРОЛЕВСКИХ КИРАСИРОВ НА НОГАЙСКОЙ СТОРОНЕ ДОНА
К вечеру следующего дня Ермолайка въехал в родной Черкасск. Городок только-только освободился от наводнения и еще повсюду – как на земле, так и на стенах домов – хранил следы весеннего половодья.
За время проезда по обычно многолюдным черкасским улицам, Дарташов не встретил ни одного взрослого казака, всё больше детвора да женщины. Не иначе как казаки в очередной поход ушли, взвалив, как оно исстари водится, содержание родимых очагов и даже их оборону на хрупкие плечи казачек. Впрочем, не такие уж они и хрупкие...
Подъехав к отчему куреню, Дарташов увидел подпирающий дверь батожок (чай не Московия – замки навешивать), что красноречиво свидетельствовало о том, что хозяина в доме нет. Не иначе как старый Дартан-Калтык решил тряхнуть стариной, слез с печи и снял со стены свою видавшую виды саблю. Расспросив соседей, Ермолайка убедился, что именно так всё оно и было.
Узнав, что вся «главныя войска» во главе с атаманом Иваном Каторжным собирается идти во владения Крымского хана, батька, имевший еще со времён татарского полона с крымчаками особые счёты, не утерпел и, несмотря на увечность руки, напросился в поход. Сейчас, наверное, уже где-нибудь возле Кафы воюет. Дай Бог ему удачи.
Переночевав в родном курене, Ермолайка поутру поставил свечку в Войсковом храме, и на всякий случай (как никак, на службе находится) заглянул в войсковую канцелярию. После чего пополнил запас провианта на шумном Черкасском майдане и совершенно спокойно (первый раз за последнее время) на переплавной грузовой бударе переправился через Дон.
Теперь Дарташов, в своем походе за чикиликами, был уже не на Крымской, а на ногайской стороне Дикого Поля. Впрочем, именно ногайцы ему сейчас и были нужны. Ещё в Черкасске, заглянув в атаманскую канцелярию, Ермолайка выяснил, что по донесениям лазутчиков, купцов и войсковых разъездов, малый улус большой Ногайской орды на сегодняшний день в никакой войне не участвует и мирно себе кочует где-то в районе Темрюка. Именно туда по малоприметной, протянувшейся вдоль Дона в западном направлении сакме, Дарташов и направил своего коня.
Не горя особым желанием испытывать новые приключения, Дарташов сделал изрядный крюк, обойдя цитадель турецкого владычества – Азов – и к исходу дня вышел к берегу Азовского моря. Теперь дорога в ногайский улус была открыта. И никакой сакмы не надо, просто следуй вдоль берега, и море само выведет.
...Ещё задолго до рождества Христова древние эллины называли это море «понтом Меотическим» и даже основали на нём город Танаис, тем самым, принеся в самое сердце Скифии античную цивилизацию. Именно по Меотическому понту, откуда-то из мифических краев, примерно в те же времена был занесён и корабль с амазонками, положившими начало сарматскому народу. Древние русичи называли это море «Сурожским» и издревле боролись за право его обладания, правда, довольно-таки безуспешно...
Сейчас же Азовское море считалось турецким, поскольку при дельте Дона стоял грозный Азов, являвшийся для Золотой Порты примерно тем же самым, чем, в своё время, являлся Танаис для древней Греции. То есть оплотом своей имперской власти. Донские же казаки, с подобным положением дел были абсолютно не согласны и имели на Азовское море, и, прежде всего, на сам город Азов свои собственные виды...
Но пока же казакам, для обеспечения своей походной жизнедеятельности, приходилось довольствоваться многочисленными ериками и протоками, через которые они тайно пробирались в Азовское море под дулами турецких пушек. Благо Гирло Дона обширно и известно казакам как свои пять пальцев...
Море дохнуло на Ермолайку непревзойденной свежестью и... запахом рыбы. Не затхлостью рыбной лавки, а тем живым и здоровым запахом, который всегда источает экологически чистый и переполненный живым серебром водоем. И не случайно Дарташов старался выйти именно к этому лиману, поскольку наперёд знал, что именно здесь, в относительно глубоком на фоне общего азовского мелководья заливе, в зарослях морских водорослей всегда водятся крупные, размером со среднего поросенка, сазаны. И все проходящие южным берегом Азовского моря казаки об этом сазаньем лимане тоже хорошо знали и потому всегда старались подгадать свой путь так, чтобы остаться здесь на ночлег, и, соответственно, на сытный ужин. Вот и сейчас, как удовлетворенно отметил Ермолайка, между буровато-зеленоватыми холмикам торчащей из водной глади морской травы, там и сям пузырились буруны, оставляемые на поверхности ударами могучих сазаньих хвостов. Именно это для Дарташова, откровенно говоря, весьма соскучившегося на жидковатых московитских хлебах по свежей донской рыбке, сейчас было и нужно.
Заметно смеркалось. Надо было поторапливаться, и быстро соорудив из срубленной жердины и прикрученного к ней ножа примитивную острогу, Ермолайка разделся донага и зашёл в теплую азовскую воду. И уже вскоре он умиротворенно лежал у костра, над которым румянился насаженный на жердину аршинного размера сазан. Аппетитные запахи жарящейся рыбины наполняли трепетным ароматом прозрачный морской воздух и приятно щекотали ноздри порядком изголодавшегося Ермолайки.
С моря дул освежающий, отгоняющий комаров лёгкий ветерок, и это обстоятельство позволяло Дарташову в полнейшем комфорте возлежать на расстеленном на земле архалуке, оставаясь лишь в одних шароварах. Что он с удовольствием и делал, время от времени приподнимаясь на локте, и, по мере готовности, переворачивая на вертеле активно подрумянивающегося сазана. Рассёдланные кони спокойно паслись неподалеку, щипля сочную приморскую траву. Голова лежащего на боку и преисполненного томной неги Дарташова, как на пуховой подушке, покоилась на арчаке седла.
Тем временем окончательно стемнело. Вожделенно вдыхая ароматы будущей трапезы, Ермолайка, как оно и положено нормальному человеку в подобной ситуации, предавался различным философским измышлениями. И все они, в конце концов, плавно свелись к вопросу о несправедливости бытия. К тому, насколько несправедливо устроено мироздание, если на этой, исконно казачьей земле, и на не менее казачьем море, настоящими хозяевами являются не казаки, а... турки. Причем турки, для степного мира не только чужеродные, но и по отношению к нему откровенно враждебные...
Ведь действительно, ежели татарва и прочие коренные инородцы воспринимались казаками, в целом, если и не лояльно, то как неизбежная данность, с которой необходимо мириться, и с которой, в общем-то, при желании вполне можно уживаться, то вот турки...
Как не крути, а абсолютно чужие они в нашей донской степи. Да при этом еще и какие-то, прямо-таки по хищному жестокие, выделяясь в этом отношении даже по сравнению с татарами, как известно, тоже особым добросердечием не страдающими. Ну, да ничего... дай только срок... – с ленцой размышлял Ермолайка. Вот надоест скоро казакам тайком по гирлу своего же родного Дона-Батюшки, в своё же Азовское море пробираться, тогда и посмотрим, насколько крепка эта Оттоманская Порта...
...Ещё поглядим как ихние хваленные янычары со своими Ятаганами супротив наших казачьих сабель устоят, а ежели мало одних донских казаков будет, то мы тогда братов-запорожцев подсобить попросим. Уж они-то к «якому гарному дилу» – завсегда охочи.
Размышляя подобным образом, Дарташов вдруг почувствовал легкое покалывающие жжение...
Сперва во лбу чуть выше переносицы, а потом в затылке...
Оставаясь всё в той же вольготной позе возлежать на боку и с седлом под изголовьем, Ермолайка моментально прекратил все свои измышления по поводу османов, внутренне собрался и полностью сконцентрировался на «нутряное чуйство»...
Полученное сызмальства от деда, и впоследствии отшлифованное боевым опытом, «нутряное чуйство» Ермолайки всегда безошибочно угадывало угрожающую ему опасность, и даже могло вслепую определить её источник, или, на худой конец, то направление, по которому она исходила. Причём с годами, оно научилось делать это не только в бою, но и в других жизненных ситуациях, например на отдыхе...
Вот и сейчас, свербящие ощущения во лбу и затылке, однозначно интерпретировались подсознанием как сигнал об опасности, исходящий из расположенных за спиной Дарташова зарослей орешника. И, скорее всего, именно оттуда вот-вот должен будет последовать прицельный выстрел, имеющий в качестве мишени его, отлично вырисовывающуюся в темноте на фоне пылающего костра, лежащую на седле чубатую голову...
...Уловив с помощью предельно обострённого слуха сам момент щелканья спускаемого курка (а том, что это был именно курок огнестрельного оружия, он уже нимало не сомневался), Ермолайка резко перевернулся с бока на живот и распластался по земле, вжавшись в неё всем своим телом. И вовремя, поскольку из кустов грохнул ружейный выстрел и в то самое место, где только что покоилась его голова, со вжиканьем врезалась пуля. Насквозь пробив арчак седла, пуля вылетела с его противоположной стороны и угодила прямо в одну из подставок, на которой держался вертел с насаженным сазаном. Сазан упал в костёр на горящие головни, взметнув вверх снопы искр.
Тем временем Ермолайка проворно откатился в сторону, и, вскочив на ноги, зигзагом, бросился в противоположную от выстрела сторону, по пути выхватив из аккуратно сложенного рядом с седлами оружия свою пищаль. Повторный выстрел застал его уже за спасительными кустами и потому не причинил ему никакого вреда. «Видать из пистоля палит» – по звуку определил Дарташов и упал на землю.
Кусты, в которых укрылся Ермолайка, разделяли от зарослей орешника, в котором прятался невидимый ему противник, добрых три десятка саженей. Самая подходящая дистанция для прицельного ружейного огня. Но в настоящий момент, поскольку чёрная южная ночь уже успела полностью опустится на приазовскую землю и укрыть всё вокруг плотным саваном темноты, а луна ещё не взошла, какое-либо осмысленное прицеливание было практически невозможно.
Тогда Ермолайка опять весь обратился в «нутряное чуйство» и припал ухом к земле. Еле донесшиеся до него ширкающие звуки, без всякого сомнения, издавались шомполом в канале ствола оружия и безошибочно указывали на его перезаряжание. Значит скоро, с той стороны, должен будет последовать очередной выстрел. Определив по звуку примерное расположение противника, и взяв пищаль наизготовку, Дарташов взвёл курок и приготовился к стрельбе. Но с противоположный стороны была полная тишина. Судя по всему, противник Дарташову достался весьма опытный и потому просто так палить в темноту не собирался. Ну, ничего... мы его зараз заставим...
...И нащупав левой рукой камень, Ермолайка бросил его от себя в сторону. Камень прошелестел в листве кустов и явственно издал звук, ударившись об землю где-то неподалеку. В тот же миг из противоположных кустов раздался грохот выстрела. Уловив краем глаза место вспышки, Дарташов, моментально, ответил на неё выстрелом из своей пищали, но, судя по всему, не попал. После чего он, не мешкая, ползком сменил позицию и чрезвычайно осторожно и, по возможности, бесшумно, начал перезарядку.
Хотя теоретически, перезарядить пищаль Ермолайке сейчас было нечем, и с точки зрения противника, после того как Дарташов сделал свой выстрел, израсходовав единственный заряд в стволе, он автоматически становился для него лёгкой добычей. На фоне костра, противник наверняка видел, что из всей кучи своего оружия, Ермолайка на бегу успел выхватить только одну лишь пищаль, а вот никаких припасов к ней захватить, увы, уже не успел. Также он видел, что бегущий с пищалью человек был полуголым, то есть без какой-либо на себе амуниции.
Так, что теперь, по всем законам тактики боя выходило, что после перезарядки своего оружия, противник выйдет на охоту, как плотоядный хищник разыскивая прячущуюся в кустах беззащитную жертву. И обладая правом первого выстрела, как пить дать, пристрелит её после обнаружения, поскольку достойно ответить, вследствие незаряженности своего оружия, она, то бишь жертва, ему никак не сможет...
А тут ещё, как на грех, на небо взошла большая летняя луна, высветив своим мертвенным светом место смертельной схватки, и, тем самым, катастрофически увеличивая шансы прячущегося в кустах Дарташова, вскорости быть пойманным на ружейную мушку...
И именно так бы, на беду Ермолайки оно всё бы и случилось, не имей он в воинском деле врождённую склонность к новаторству. Ещё будучи в Воронеже, ему весьма понравились стрелецкие берендейки. Очень удобно, тут тебе сразу и порох и пуля и даже пыж. Только вот то, как они у стрельцов болтались на перевязи, мешая им в бою, да при этом ещё и перестукиваясь между собой, для него, как для прирождённого воина было просто недопустимо. Потому, обзаведясь как-то после очередной драки с ришельцами трофейной перевязью, он, в качестве эксперимента, взял да и расположил три берендейки прямо на ложе приклада своей пищали, с противоположной от прикладывания щеки стороны. Подстрогал слегка ножиком ложе, придав ему необходимую ровность, прибил к нему кожаные карманчики, вырезанные из этой же самой перевязи, и вложил в них три берендейки. Потом подумал и добавил к ним ещё одну, только уже без пули и с одним только порохом для натруски на полку.
Четыре берендейки расположились на прикладе очень удобно, вес пищали существенно не утяжелили, и стрельбе совсем не мешали. Зато теперь, при Ермолайке всегда было четыре выстрела. Три запасных на прикладе и один в стволе. Так, на всякий случай...
...Вот тот самый случай и представился. Случай торжества казачьего новаторства в воинском искусстве. Вон противник, уже особо и не таясь, выходит себе из укрытия, а Ермолайка к этому моменту, в аккурат, уже порох на затравочную полку подсыпает и тихонечко курок взводит...
В лунном свете показался согнутый силуэт с ружьём наизготовку, на вороненом, направленном в сторону Ермолайки стволе которого, как предвестники неминуемой гибели тускло поблёскивали отблески костра. Неотвратимая, как сама смерть, фигура крадущимися шажками приближалась к Ермолайкиному укрытию, безошибочно определив место его расположения...
Когда же она поравнялась вровень с костром и достаточно от него осветилась, Дарташов затаив дыхание, плавно нажал на спуск, тщательно выцеливая левую сторону груди противника. Гром выстрела расколол тишину, на груди противника, почему-то, вдруг ярко вспыхнула вспышка, и громко вскрикнув от боли, он выронил своё ружьё и пошатнулся. Но... не упал...
Впрочем, этого Ермолайка уже толком не видел, поскольку сразу же после выстрела, воспользовавшись клубами порохового дыма, он бросился на противника, держа пищаль, как копьё, наперевес. Преодолевая расстояние до него, он умышлено забирал вправо, поскольку существовала большая вероятность того, что кроме ружья противник ещё успел перезарядить и пистолет, и тогда он вполне сможет встретить подбегающего Ермолайку пулей в упор. Забирая же при беге вправо, Ермолайка тем самым заставлял бы его целиться, ведя пистолетным дулом СПРАВА НАЛЕВО и, тем самым, сбивал бы точность наведения прицела. Такова уж особенность человеческой психики, обусловленная функциональной ассиметричностью полушарий его мозга. Впрочем, именно про «функциональную ассиметричность» Дартан-Калтык, естественно, ничего не знал, он просто хорошо знал правило, о том, что если хочешь затруднить прицеливание противника, то заходить на него следует с правой стороны. Вот он, от греха подальше, именно так и заходил...
Встречного выстрела не последовало. Зато последовал молниеносный удар клинка сверху, еле-еле уловленный Ермолайкой в самый последний момент. Да... было Дарташову тут от чего озадачиться, поскольку самого момента обнажения сабли из ножен, он как-то и не заметил... а тут тебе, раз, и сразу удар, да ещё какой. Это хорошо ещё, что «нутряное чуйство» успело сработать, вовремя подставив под вражеский клинок ствол пищали.
И то, что началось дальше, запомнилось Ермолайке на всю его дальнейшую жизнь...
ТАКОВОГО с ним еще ни разу не бывало... Клинок противника кружился вокруг него в немыслимой круговерти, обрушивая шквал ударов со скоростью, раза в полтора превышающей ту, какую Ермолайка мог бы от него ожидать. Ни о каком нападении пищалью с его стороны, в такой ситуации даже думать не приходилось, и Дарташову оставалось только одно, с превеликим трудом отражать клинок противника, подставляя под него ружейный ствол и приклад. Спасибо природной ловкости и «нутрянному чуйству», а то, как пить дать, несдобровать бы Ермолайке в этом неистовом клинковом смерче. Да и удары-то были, всё больше какие-то необычные...
...Вон – вроде бы вполне обычный вертикальный колоброд, но в тоже время, какой-то он, можно сказать, более собранный и совсем, не «по-сабельному» не размашистый. А потому и рубящий удар от него получается короткий и в тоже время сильный. Уф... насилу отразил...
А это что? Ух, ты... колющий удар в живот, ну, тут вроде бы всё как обычно... укол – отбив клинка стволом вверх, но вот только...
...Только отбитый клинок взлетает, как оно ему положено кверху, и вдруг... каким-то неведомым образом бьёт сверху вниз колющим ударом ОСТРИЁМ ВПЕРЁД! При этом, преспокойно проскальзывая под горизонтально подставленную, для отражения рубящего удара, пищаль. Не иначе как противник умудрился поменять хват рукояти с прямого на обратный, и после того пырнул сверху вниз как обыкновенным ножом. Но только очень уж длинным...
И как это у него на сабле с её крестовиной-то только и получается? Краешком сознания успевает подумать Ермолайка, с превеликим трудом уходя с траектории столь необычного удара. Хотя... точно... зацепило... и голая грудь казака покрылась чем-то скользким и нестерпимо горячим...
Теперь бой явно нужно было заканчивать. Причем чем, скорее, тем лучше... И это было для Дарташова единственным возможным вариантом положительного исхода, поскольку начиная с этого самого момента, после того как острие направленного книзу клинка касательно полоснуло его по груди, время уже начало работать против него. Вследствие полученного ранения силы Ермолайки стали постепенно таять, истекая наружу вместе с кровью, и тот роковой момент, когда отразить очередной удар вражеского клинка, он будет уже просто не в состоянии, неотвратимо приближался.
Катастрофически теряя быстроту реакции и твёрдость руки, Ермолайка сделал ставку на технику, благо она в казачьем боевом искусстве чрезвычайно многогранна, и утверждая принцип: «не числом, а уменьем», позволяет побеждать практически любым видом оружия. В том числе и неуклюжей русской пищалью тульской работы...
...Парируя очередной каскад ударов, Ермолайка начал старательно караулить вертикальный рубящий удар и, наконец, дождавшись, принял его не металлом ствола, а деревом цевья пищали, при этом, наклонив её прикладом книзу, под углом в сорок пять градусов. Попав на дерево, острый клинок не перерубил его, а вследствие наклона только слегка отщепил небольшую щепку и соскользнул по цевью вниз. Внизу его ждал спусковой крючок, окруженный защитной скобой весьма замысловатой формы, а заканчивалась та форма вычурной завитушкой, образующей между собой и деревом пищали промежуток длиной в ладонь и шириной в палец. Соскользнув по цевью, клинок противника вошёл в этот промежуток и остановился, наткнувшись на крепление защитной скобы к дереву.
Теперь достаточно совершить небольшой круговой разворот пищали вокруг своей оси, и безобидная щель между цевьём и декоративной завитушкой спусковой скобы превращается в крепчайший зажим, намертво, как тисками, заблокировавший смертоносное лезвие. Дальше следует спиралевидное вращение стволом по круговой траектории слева направо, с прохождением ствола под рукой противника и с заводом за его плечо, и вот оно, наконец-таки торжество казачьей боевой техники...
Клинок надёжно оставался в зажиме, а ствол пищали, с накрученной вокруг себя рукой противника, теперь, как рычаг давил ему сверху на плечо, заставляя его от боли сразу во всех трёх суставах, приседать всё ниже и ниже. Ещё нажим и... и противник уже стоит перед выбором, продолжать дальше мужественно терпеть боль, и в результате неминуемо оказаться с вывихом сустава, а то и с переломом кости, или же отпустив рукоять клинка, высвободится из неожиданной ловушки. Предпочтение было отдано второму. Разжав онемевшие пальцы, противник выпустил рукоять клинка и тем самым, наконец, высвободил из крепкого захвата свою правую руку. Одновременно с этим, своей левой рукой он выхватил из висящих на поясе ножен длинный прямой кинжал, имея явное намерение продолжить им столь неожиданно прерванную атаку, но было уже поздно...
Как только Ермолайка почувствовал ослабление нажима импровизированного рычага и уловил начало падения выпущенного из руки противника клинка, он, собрав все свои силы, резко рванул ствол пищали на себя, с одновременным рывком приклада вперёд. В результате, приклад тяжеленой пищали, сначала вышиб встреченный на своём пути кинжал, а потом с деревянным звуком врезался прямо в склонённую голову, так и не успевшего разогнуться противника... он зашатался, судорожно обхватив руками свой череп, и ещё больше склонился к земле...
Но это была ещё, отнюдь, не окончательная победа. По сути, это было всего лишь уравнением шансов, так как Ермолайка, хотя и сумел обезвредить противника, но при этом и сам уже находился на грани потери сознания, стоя напротив него в таком же склонённом положение, пошатываясь и всеми силами стараясь не упасть. Невиданная скорость клинковой атаки и полученное ранение сделали своё дело. Сердце Ермолайка гулко колотилось барабанным боем, разнося пульсирующие удары по всему телу, и особенно болезненно отдаваясь в голове, а предательская пелена начала постепенно застилать глаза. При этом его обильно политую кровью грудную клетку, как тисками, спёрло от катастрофической нехватки воздуха.
Подсознание Ермолайки борясь с наступившим удушьем, автоматически открыло его перекошенный рот и сделало судорожный вздох... ...и если бы оно его теперь просто, в соответствии с законами дыхания выдохнуло, то за первым вдохом неминуемо последовал был не менее глубокий второй, потом третий, потом...
В общем, со стопроцентной уверенностью можно было прогнозировать наступление одышки. Это когда – сколько не дыши, а надышаться не можешь. Не могут лёгкие быстро насытить кровь кислородом и вывести из организма углекислый газ с прочими продуктами дыхания и всё-тут. Так что единственным, что Дарташову оставалось бы делать в этой ситуации, пойди он на поводу у своего подсознания, так это стоять и судорожно, как извлечённая из воды рыба, хватать раскрытым ртом воздух...
А за это время, глядишь, и противник от удара бы очухался... а клинок его – так вот он, тут же валяется под ногами... протяни руку, да подними...
И в тоже время, учитывая Ермолайкино состояние полного обессиливания боем, да ещё и усугублённое значительной потерей крови, не вдохнуть полную грудь воздуха тоже было никак нельзя...
Вот и получилось бы, к вящему Ермолайкиному несчастью, всё как в той поговорке: «куда не кинь, всюду клин», если бы он, не собрав в кулак всю свою волю, и пересилив всепоглощающее желание резко выдохнуть распирающий грудь воздух, сознательно не обратился к «нутряному дыханию». Вернее к той его части, которую казаки называли «волчья стать» и которой издревле пользовались именно для выхода из подобных ситуаций. Продолжая пошатываться, Ермолайка «ощерился яко матёрой волчина», для чего он намерено ссутулился, максимально сведя вперёд плечи, и тем самым, до боли сжал грудную клетку. Одновременно с этим, он с натугой поджал до позвоночника живот и втянул в плечи наклонённую вперед голову. После чего оскалил зубы и с шипением, размерено, стараясь не обращать внимания на болезненные ощущения в груди, выпустил воздух через ставшую узкой горловую щель. Не дать, не взять – скалящийся волк...
Но кроме внешнего сходства с серым хищником, что, в свою очередь, конечно же, имело своё психологическое воздействие на противника, выдох «волчьей статью» включал в действие сложные медицинские процессы, стабилизирующие дыхание и позволяющие избежать одышки.
Именно это сейчас Ермолайке было и нужно. Почувствовав если и не прилив сил, то, по крайней мере, отсутствие их отлива, он перехватил пищаль двумя руками за ствол и с явной натугой занёс её над головой. Подняв пищаль, он с уханьем, как крестьянин цепом на молотьбе, без всяких затей высшего воинского искусства, треснул ею по склоненной хребтине противника, вложив в этот немудреный удар свои последние силы...
– ...Бум... – и, не выдержав напора, прикреплённые к прикладу берендейки, веером разлетелись в разные стороны... – ...Хрясь... – и к мясницкому чавкающему звуку удара по живой плоти, явственно примешался треск расколовшегося дерева...
Вот тебе и крестьянин на молотьбе... теперь победа была полная и окончательная. Противник не просто упал, а РУХНУЛ БЕЗДЫХАННЫМ, вбитый в землю силой не особенно техничного, но зато весьма действенного удара. И шансов подняться у него, после этого уже явно не было...
А рядом с ним упал и вконец обессиленный Ермолайка, судорожно сжимая в своих руках ствол пищали с обломанным прикладом...
К счастью для себя, сознания при падении он не потерял, и потому пролежав на земле с минуту, неимоверным усилием воли сумел-таки приподняться. Пошатываясь как пьяный и опираясь, как на посох, на обломок пищали, Ермолайка прежде всего направился к морю. Тщательно промыв рану, он обнаружил, что рана оставленная на его груди клинком противника, хотя не особенно-то и глубока, зато весьма длинна и пересекает его грудь практически всю, от ключицы до живота. Ну, ничего, и не такое бывало...
Сев на колени Ермолайка сначала вознёс молитву Отцу Небесному, после чего стал читать древний казачий заговор способствующий остановке крови, при этом, время от времени, мелко крестя рану. По окончанию заговора, действительно, кровь идти из раны, как по волшебству, прекратилась... Всё правильно, на то он и заговор Казачьего Спаса чтобы кровь останавливать. Теперь осталось только пережёванную землю с порохом приложить, да лист подорожника тряпицей примотать.
Достав из седельного кульбака чистую сорочку, Дарташов разорвал её на длинные ленты и тщательно, крест на крест, перевязал ими свою грудь. После прочитанного заговора, боли почти что не ощущалось. Стараясь не делать лишних движений дабы не растревожить рану, Ермолайка аккуратно одел на голое тело свой верный куяк, искренне пожалев при этом о том, что в недавнем бою его на нём не оказалось...
Приблизившись к костру, Ермолайка с сожалением обнаружил, что упавший в костёр сазан уже полностью обгорел, тем самым, оставив его сегодня без ужина. Невольно поморщившись от боли, на всякий случай Дарташов закинул за спину толомбас с Перначом и засунул за учкур один из двуствольных пистолетов. После чего он взял в левую руку горящую головню и, с соблюдением мер предосторожности, приблизился к лежащему бездыханным своему недавнему противнику.
Никакой ненависти к врагу у него не было. Было только законное любопытство выяснить, с кем же именно ему всё-таки сегодня довелось сразится, а также чисто профессиональный интерес к его оружию.
Перевернув тело на спину, Ермолайка приблизил к нему огонь и внимательно осмотрел... не турок, не татарин и даже не калмык... Скорее всего, черкесец, или ещё какой абрек... – определил национальную принадлежность своего недавнего супротивника Ермолайка. На голове убитого была мохнатая овчинная шапка, но в тоже время она была явно не трухменкой казачьего образца и не татарским малахаем. Одет он был в кафтан с открытой грудью, покроем отдаленно схожим с чекменём, только без прорезей в верхней части рукава и с широкими подвернутыми обшлагами.
И... вот молодцы, надо же до чего додумались, – искренне восхитился Ермолайка, глядя на нашитые прямо на грудь кафтана берендейки для зарядов. То-то при выстреле в грудь абрека была ясно видна вспышка, так это от попадания пули одна из берендеек взорвалась, хотя, судя по всему, особого вреда это ему не принесло. Всего лишь опалило кафтан и бороду, но зато при этом отклонило от сердца пулю...
На лежащем горце была одета черкеска с газырями, которой в дальнейшем ещё надлежало стать национальной одеждой практически всех кавказских народов, в том числе и кавказских казаков. Но в далеком семнадцатом веке она была ещё малоизвестна и называлась совсем по иному, а газыри с зарядами на груди, по тем временам были и вовсе новаторством. Куда более прогрессивным, чем висящие и перестукивающиеся между собой берендейки на стрелецкой банделере...
– ...Так, ага, под одёжой пансырь турской... нет, скорее персианской работы... – определил Ермолайка... – Так, а из чего стрелил-то, Ух ты... – восторженно воскликнул Ермолайка, трепетно взяв в руки и внимательно рассматривая ружьё горца. Оно было явно не турецкое, не арабское и даже не русское. Скорее всего, «аглицкое» или «ерманское».
Судя по характерной на прикладе выемке под большой палец – это, конечно, был мушкет. Но уж очень какой-то по разумному облегчённый и весь такой аккуратный, прямо-таки как игрушка. Хотя иностранные мушкеты, зачастую огромные и неуклюжие, даже по сравнению с не отличающимися миниатюризацией отечественными пищалями, Ермолайке видеть уже доводилось, но вот этот... Вроде всё в нём как положено, и ствол не сильно короткий, и калибр немалый, и приклад прикладистый, а в результате и размеры и вес – именно такие, какие и нужны для удобной стрельбы.
Да и размером мушкетик (как его тут же про себя назвал Ермолайка), в отличие от пищали не до плеча будет, а всего лишь чуть повыше пояса. Да из такого не то, что с рук без подсошника, свободно стрелять можно, но и вовсе на скаку верхом! Перевернув мушкетик обратной от спускового замка стороной, Дарташов обнаружил там металлическую, длиной с поларшина скобу, идущую вдоль цевья параллельно стволу. Недоуменно рассматривая скобу, даже Ермолайка своим пытливым к воинским делам умом, не сумел самостоятельно разгадать её предназначение...
Впрочем, это было немудрено. Поскольку в самом, что ни наесть центре Дикого Поля, на берегу Азовского моря, донской казак рассматривал кавалерийский карабин рейтаров и королевских кирасиров его Величества короля Великобритании. И скоба эта предназначалась для ношения карабина на специальном поясе у правого бедра. Но вот тот факт, что такой навороченный аглицкий карабин был добыт в бою Ермолайкой в качестве трофея у простого кавказского абрека, сам по себе уже наводил на некоторые размышления... Ну, действительно, откуда он у него взялся? Не на базаре же в родном ауле купил... или кто-то специально для горцев заморское оружие завозит? Да дела...
Впрочем, с этим пущай уж государевы «думные людишки» разбираются, для казака же здесь есть дело куда более поважнее... и Дарташов, аккуратно отложив карабин, с нескрываемый волнением взял в руки клинок абрека. Тот самый, который заставил его пережить столько неприятных мгновений. И неспроста... Клинок и вправду был удивительным... Размерами он был на пару вершков короче привычного сабельного и немного потоньше, при этом кривизна его, по сравнению с саблей тоже была чуток поменьше, но в тоже время вполне достаточной, чтобы уверено наносить рубящие удары. У левого бедра абрека, как и оно и положено, висели ножны, но только висели они таким образом, что клинок носился в них лезвием вверх!
Господи, подумал Ермолайка, всего и делов-то, чтобы клинок был поменьше и носился лезвием вверх, а какое преимущество при извлечении! При этом он с восхищением вспоминал, как в начале схватки, противник одним мановением руки сумел одновременно и извлечь клинок и тут же без замаха нанести им удар. А всё потому, что при обнажении такого вот чуда-оружия, второй руки не требовалось...
С саблей-то, оно же как, взялся правой рукой за рукоятку, а левой за ножны, и разводишь их в сторону на всю косую сажень. И только так её и извлечешь. Здесь же клинок мог извлекаться одной рукой и не в бок и в сторону, а прямо перед собой. Да ещё и лезвием вверх, вот оно и стало возможным, сразу же после извлечения не заносить оружие на изготовку, а тотчас рубить.
Но особенно заинтересовала Ермолайку рукоятка. Она была лишена какой-либо массивности и была БЕЗ ПОПЕРЕЧНОЙ КРЕСТОВИНЫ! Прямо как рукоять засапожного ножа. С одной стороны, тем самым рука, вроде бы, лишалась защиты, а с другой... а с другой приобретала дополнительные возможности. Например, возможность простым движением пальцев поменять хват оружия с прямого на обратный, тем самым, изменив удар с рубящего на колющий, что и было не так давно, весьма наглядно Дарташову и продемонстрировано...
...Рана под куяком слегка заныла, когда Ермолайка низко нагнулся, чтобы снять с абрека ножны. Сняв и вложив в них клинок, он обнаружил ещё один сюрприз. Оказывается, он вкладывался в ножны полностью, вместе с рукоятью, оставляя наружу только оголовок! А раз так, то и при любом ненастье рукоять оружия останется сухой, а не предательски мокрой. При должной сноровке и за выступающий из ножен оголовок, спокойно даже можно научиться клинок обнажать, что Ермолайка с удовольствием несколько раз и проделал. Вот клинок в ножнах, вот он – ...вжиг... – уже со свистом рассекает воздух.
Отличное оружие. Конечно, без гарды оно, знамо дело, особо не пофехтуешь, поскольку ежели клинок противника вниз соскользнёт, то есть немалый риск остаться без пальцев. Только и ни к чему оно, фехтование это заморское для казака донского. Чай в Диком Поле живём, а не на Елисейских полях... Зато в казачьей рубке... – ...вжиг...вжиг – и от неподдельного удовольствия, Ермолайка даже зажмурился.
– Стоп... – в сознании Дарташова промелькнули воспоминания – это, же... ну конечно же... тот самый кабардинский длинный нож, про который в прошлом годе, казаки вернувшиеся с похода на кавказские аулы рассказывали... точно – он. А как «длинный нож» по-черкесски то будет? «Са-шхо» кажется... Точно, сашхо, или шашхо, в общем, ШАШКА. Так оно для русского языка куда удобней станется...
И действительно, это была именно она – знаменитая шашка, впоследствии ставшая неразрывной частью самого казачества. В семнадцатом веке она только начала проникать с Кавказа в казачью среду, постепенно завоёвывая симпатии казаков своими выдающимися боевыми качествами, с тем, чтобы через два столетия после описываемых событий, стать, не много ни мало, а уставным оружием всех казачьих войск Российской Империи. А пока... пока же шашкой владели только единицы сумевшие её где-нибудь раздобыть и... умеющие прозорливо смотреть в будущее. Именно к последним и принадлежал Ермолайка из древнего казачьего рода Дартан-Калтыков.
Разжившись в виде трофеев таким выдающимся вооружением, Ермолайке, невзирая на явное «басурманство» поверженного врага, чисто по-человечески, стало жаль оставлять его тело не погребённым. И, несмотря на ноющую боль от растревоженной раны, он, как умел, выкопал в прибрежном песке могилу, и похоронил там своего бывшего противника, завалив его сверху, в изобилии валяющимися в округе валунами. Теперь, по крайней мере, всякое зверьё до него не доберется...
Поскольку сбитый пулей в костёр сазан безнадёжно сгорел, то на ужин Дарташову пришлось довольствоваться одним только хлебом, запивая его родной, набранной ещё в Черкасском колодце водой. Твёрдо зная, что там где есть один абрек, там никогда не будет другого, Ермолайка залив костёр лег на свой архалук, и утомлённо уснул.
Поутру он, промыв и вторично обработав слегка саднящую рану, оседлал коней и продолжил свой дальнейший путь. Путь к малому улусу Большой ногайской орды, в которой правил чингизид и наследник хана Ногая по имени Бехингер.
И о том, как именно, кумысом с чуреком или арканом с камчой, в этом татарском улусе встретят представителя донского казачества, можно было только догадываться...
В УЛУСЕ БЕХИНГЕР-ХАНА
...К вечеру этого же дня, обезоруженного Дарташова с накинутым на шею арканом и скрученными за спиной руками, ордынские нукеры втолкнули в юрту из белоснежного войлока, перед входом в которую гордо развивался ханский бунчук Бехингера.
Дело в том, что Ермолайка, дабы не испытывать больше судьбу и поскорее добраться до цели своего путешествия, сам выследил татарский разъезд и выпалил в воздух из карабина привлекая к себе внимание. После чего он добровольно сдался окружившим его татарам, сообщив им, что везет важное донесение хану. За это его даже не побили, а только связали и отобрали оружие. Ну а поскольку подобное отношение к гостям, здесь на Ногайской стороне, не являлось чем-то из ряда вон выходящим, а было вполне в порядке вещей, то Ермолайка был искренне рад, что пусть и с арканом на шее, но всё же, наконец, предстал перед прищуренными очами Бехингер-хана. Этого истинного чингизида и полководца бесчисленной татарской орды, от взмаха бунчука которого, согласно коварным замыслам Ришельского-Гнидовича, зависело, ни много, ни мало, а государственная принадлежность Дона, а то и всей России...
...Сам же хан, к моменту появлению Ермолайки, пребывая в состоянии томной неги, с истинно восточной вальяжностью сытно отрыгивал после поглощенной за ужином нежнейшей баранины под чесночным соусом. Отдыхая после ужина, его ханское величество изволило возлежать на персидских коврах в окружении прекрасных одалисок. Ханская голова в белоснежной шёлковой чалме, покоилась на коленях смуглой наложницы, заботливо обмахивающей её опахалом из страусовых перьев, в тщетной попытке создания в душноватой войлочной юрте хоть какого-то подобия комфорта. Другая наложница, явно среднеазиатского происхождения, стояла рядом держа в руке золотой узкогорлый кувшин, из которого она, время от времени, подливала пенистый кумыс в украшенную драгоценными камнями пиалу, после чего с поклоном подносила её к устам Бехингер-хана. Причем, делая это исключительно в тот момент, когда из августейших уст чингизида, рукой другой наложницы извлекался янтарный мундштук кальяна, и оттуда выпускалась тонкая струйка пахучего дыма.
Разносимая опахалом смесь, состоящая из дыма кальяна и кисловатого запаха, пусть и белоснежного, но все же верблюжьего войлока, усиливалась чесночным благоуханием отрыгиваемой баранины и смешивалась с пряными благовониями источаемыми арабскими курильницами.
И всё это вместе, создавало в юрте неповторимый аромат востока ...
Сидящая в ханских ногах губастая темнокожая арабка, со свирепым от природы лицом и шапкой курчавых волос на голове, держала перед собой толстую книгу, глядя в которую она нараспев читала гортанным голосом горячо любимую ханом «Шахеризаду». Будучи не просто правоверным мусульманином, но и ещё, в силу своего ханской «должности» считаясь «светочом ислама», Бехингер-хан, увы, языка пророка так и не освоил. И потому все прелести «Шахерезады», в подлиннике для него были недоступны. Что поделаешь, кисмет... раз уж в юные годы вместо скучной учёбы в медресе будущий «светоч ислама» предпочёл вольную жизнь в степи, то теперь, следя за любовными переживаниями султанов и калифов, ему приходилось довольствоваться услугами переводчика.
Вернее переводчицы, каковой была уже немолодая, рано состарившаяся на нелегкой ниве гаремного труда, пятая из присутствующих здесь одалисок. Несмотря на крайнюю степень восточной раскрашенности увядающего полноватого лица, в нём легко угадывалось чисто европейское происхождение. Перейдя к Бехингер-хану ещё по наследству от его отца, и уже давно по «профнепригодности» отстраненная от исполнения прямых функциональных обязанностей одалиски, она, тем не менее, до сих пор умудрялась оставаться в ханском гареме, благодаря своим выдающимся лингвистическим способностям. В отличие от молодых и красивых конкуренток, давно завоевавших любвеобильное сердце хана, но не ставших от этого умнее, ветеранка альковных дел прилично владела несколькими языками, в том числе и арабским. Тем и смогла она продолжить свою сытную, и, особенно теперь, не особенно напряжённую гаремную жизнь.
Только вот, в последнее время, читать из-за слабости глаз ей стало уже трудновато, потому и упросила она хана, по случаю, купить на рынке в Стамбуле эту курчавую арабку. Пусть и не особенно красивую, зато грамотную, и... что тоже немаловажно, никакого другого языка кроме родного арабского – знать не знающую.
Выслушав арабский текст, переводчица сначала мысленно переводила его на родной для себя польский, а уж потом, уже как умела, на... русский. И поступала она так потому, что перевести витиеватую арабскую речь, на не очень-то склонный к литературным изыскам татарский язык, у неё никак не получалось. Впрочем, русский язык, в отличие от арабского, Бехингер-хан знал. Причем вполне неплохо. Хотя с истинно восточным коварством, зачастую это тщательно скрывал, предпочитая на разных переговорах вероломно маскироваться за маской дикого кочевника типа: «моя твоя не понимая...» и больше слушать. Ну, на то он и Восток – сладкий как рахат-лукум и острый как кинжал джигита...
– ... «И тогда он – покоритель многих языцев и народов и бесчислен-ных женских сердец распрекрасных красавиц, сказал утренней радости своей одинокой и прекрасной, как персиковый сад в пору весеннего цвета под лучами восходящего солнца, слова любви источившиеся мёдом с его сахарных уст, и взяв за руку ввёл её в свой прекрасный дворец»... – слушая хан выпускал дым, делал глоток кумыса и зажмурившись от блаженства, представлял на месте «покорителя многих» себя, на месте «утренней радости» свою Ануму-ханум, а на месте «прекрасного дворца» – вот эту самую юрту...
...На этом моменте томная нега любителя восточных сказок была грубо прервана его нукерами, прозаически возникшими в его юрте со связанным казаком на аркане. Это была или неслыханная дерзость, за которую нарушители ханского покоя должны были бы неминуемо поплатиться головой, или... или действительно нечто не требующее отлагательств.
Повернув в сторону нарушителя спокойствия своё лоснящееся от бараньего жира лицо, хан внимательно осмотрел вошедшего узкими щёлками раскосых глаз и на добротном русском спросил:
– Ты чьих, казак, будешь?
– Ни чьих, хан... казак я донской и вольный, а послан я к тебе с потаённым поручением от княгиней нашей Анны Вастрицкой...
Услышав имя вожделенной Анумы-ханум, хан одним мановением руки удалил из юрты одалисок с нукерами, проворно вскочил и, усевшись с по-турецки сложенными ногами, весь обратился в слух. Выслушав короткий, и особо не изобилующий подробностями, рассказ Ермолайки относительно чикилики, хан громко хлопнул в ладоши и гортанно выкрикнул короткую фразу на татарском языке. Когда же стремительно вбежавшие нукеры принесли и развернули перед ним свёрток с княгининым подарком, доселе равнодушные очи чингизида округлились и наполнились непритворным восторгом, настолько, насколько это вообще было возможным для его природно-азиатского разреза глаз.
Схватив Дзюльфакар, благоговейно её поцеловав и приложив ко лбу, хан дико взвизгнул, тем самым издав ордынский боевой клич, и одним резким прыжком, несмотря на тучность сложения, подпрыгнул из сидячего положения с пола, вскочив на свои кривоватые ноги. Обуянный искренней радостью, он как ребенок смеясь, прыгал по просторной юрте, беспрерывно рубя воздух диковинной саблей.
По счастью, более-менее пригодной для разрубания мебели, в татарской юрте практически не было, если не считать арабских курильниц из драгоценного палисандрового дерева, моментально изрубленных расшалившимся ханом в щепки. По-прежнему находясь в связанном положении и с арканом на шее, Ермолайка, держась от греха подольше, упал, откатившись к стене юрты и максимально вжавшись в кошму. И уже оттуда он с легким любопытством продолжал наблюдать за боевым искусством потомка великого Чингиз-хана.
Раздвоенный клинок в руке Бехингер-хана, казалось, ожил, превратившись в жало гигантского аспида, настолько он был страшен в своей подвижности и по-змеиному шипуч. Такого леденящего душу шипящего свиста от рубящих ударов, Дарташову слышать еще не доводилось...
По достоинству, оценив то психологическое воздействие, какое Дзюльфакар способен оказывать на противника, Ермолайка, тем не менее, остался полон скептицизма. Как от его более чем сомнительных боевых качеств, так и от самой боевой техники чингизида. Вполне можно было бы и получше... впрочем, в настоящий момент, Дарташова это никак не касалось, хотя, с учетом перспективы развития казачье-ногайских отношений, взять на заметку – не мешает...
Вволю насражавшись с воздухом, хан опять уселся на ковёр, положив перед собой Дзюльфакар, и молитвенно провел по лицу руками, после чего оно опять стало по-азиатски непроницаемым. И если бы не с трудом сдерживаемое учащенное дыхание, и не бусинки, хорошо заметного на лоснящимся ханском лбу пота, вполне можно было бы подумать, что это вовсе не он ещё минуту назад буйно скакал по юрте, во всю силу размахивая подаренной саблей.
Хлопнув в ладоши Бехингер-хан опять что-то выкрикнул, и не успели умолкнуть отзвуки его зычного голоса, как в юрту согнувшись до земли, тряся полными телесами и смиренно сложив на груди руки, вползла его «гаремная» переводчица. Указав ей пальцем на прилагатвшуюся к сабле записку, хан подпёр рукой подбородок и приготовился слушать...
«...И тогда благородный рыцарь с юга, сим мечом оборонит трепетную северную лань от её ворогов, свершив подвиг достойный ея благоволения, содеяв сие по получению её тайного знамения...» – слегка надтреснутым голосом переводчицы прозвучало загадочное послание, сначала на русском, а потом, этикета ради, и на ногайском языке. Правда, на ногайском оно прозвучало гораздо короче. Буквально с пяток гортанных слов...
Властным мановением мизинца отослав переводчицу, «благородный рыцарь с юга» вперил свой тяжёлый взгляд в Ермолайку и спросил:
– Кады?..
– Что кады? – не понял Ермолайка.
– Кады знамэнька тайный будет?
– То, хан, мне неведомо... Ведомо мне токмо то, что без чикилики этой, для княгинюшки нашей большая беда станется... прям полный кердык...
Некоторое время поразмышляв над сказанным, Бехингер-хан всё-таки хлопнул в ладоши и, скрепя сердцем, отдал распоряжение привести ему своего любимого скакуна. Через десяток минут, в его юрту уже вползал главный смотритель ханского табуна, докладывая, что аргамак «светоча ислама» доставлен. И уже через минуту, он с поклоном положил на ковёр перед Бехингер-ханом, только что снятую с конской сбруи чикилику.
Бросив любопытный взгляд, на наконец-то достигнутую, цель своего похода, Дарташов вдруг с ужасом обнаружил, что с правой стороны чикилики не хватает двух яхонтов. Они явно были срезаны чей-то безжалостной и коварной рукой, не остановившейся даже перед тем, чтобы ради нанесения вреда княгине Анне Вастрицкой, погубить такую красоту...
...То же самое обнаружил и хан, будничным голосом отдав распоряжение позвать главного ханского ювелира и... палача...
После прибытия всех вызванных, Бехингер-хан, так и не произнеся не слова, с по-восточному непроницаемым лицом, молча сделал два весьма красноречивых жеста. Властно ткнул указательным пальцем в сторону главного смотрителя ханского табуна и... многозначительно чиркнул ребром ладони себе по горлу...
Понимая всё без слов, нукеры схватили под руки, стоявшего не жив, не мёртв, несчастного главного смотрителя ханского табуна и оттащив его к центру юрты, поставили на колени перед расстеленным палачом ковриком плотного войлока с застарелыми бурыми пятнами. Зайдя со стороны спины к обречённому, палач профессионально схватил его левой рукой за нос и, задрав голову назад, обнажил беззащитное горло с судорожно ходящим верх вниз кадыком. В правой руке палача сверкал сточенный от долгого употребления нож...
– ...Иншалла... – произнёс хан, молитвенно воздев кверху руки, и из перерезанного горла упавшего на предусмотрительно расстеленный коврик тела, с шипеньем полилась пузырящаяся кровь. – ...Кисмет... – закончил он обряд наказания нерадивого слуги, проведя по лицу и бороде обеими руками, после чего небрежным жестом отослал всех, кроме ювелира, вон. Повинуясь своему властителю, нукеры подхватили бьющееся в конвульсиях тело несчастного смотрителя, и быстро его вынесли вместе с подставленным под него ковриком. Да так сноровисто, что ни одна капля нечестивого не осквернила собой благородные персидские ковры, покрывавшиеся пол ханской юрты.
После этого Бехингер-хан, наконец, соблаговолил протянуть руку и взять в неё злополучную чикилику. Тщательно её рассмотрев, он не глядя, швырнул её в сторону склонённого главного ювелира. Ловко поймав сверкающую яхонтами чикилику на лету, тот благоговейно приложился к ней губами и лбом. Величественная рука хана, продолжая начатое движение, совершила ещё три жеста... ткнула пальцем в сторону главного ханского ювелира... показала ему два, поднятых к верху пальца и... многозначительно полоснула себя по горлу...
Потеряв к удаляющемуся спиной вперёд ювелиру всякий интерес, Бехингер-хан обратил своё непроницаемое лицо к Дарташову и ровным голосом, на хорошем русском языке сказал:
– Через дева дён усё будет якши – и, воздев руки кверху добавил – яман. Тем самым, давая понять, что высочайшая аудиенция окончена.
Вышедший из юрты Ермолайка, тут же был подхвачен под локоть вертлявым старикашкой с плутоватым выражением на сморщенном как печеное яблоко лицом, оказавшимся главным ханским визирем. По приказу визиря, его, наконец– таки развязали и сняли с шеи аркан. Оружия, правда, на всякий случай (всё-таки донской казак в татарском улусе) Ермолайке так и не вернули...
Дальше он был с почетом препровождён в какую-то юрту, где его уже ожидал расстеленный дастархан, щедро уставленный восточными яствами, среди которых был даже бурдюк с вкусным кахетинским вином (видно какому-то купеческому каравану из Кахетии слегка не повезло...). Впрочем, для Ермолайки подобный прием объяснялся не столько азиатским гостеприимством, сколько стремлением коварного визиря, с пиалой кумыса в руке составившего Дарташову кампанию, подпоить казака и выведать у него во хмелю какие-либо секретные сведения. Что поделать... восток есть восток...
Правда, ничего путного из этого не вышло. Несмотря на хитроумные уловки визиря, всю свою застольную беседу Ермолайка умело свёл к обсуждению... нелёгкой службы затинного пищальника в Московитском государстве. И даже, вконец разоткровенничавшись, как умел, нарисовал угольком на войлоке юрты конструкцию единственной находящейся в Воронеже, давно устаревшей затинной пищали...
Так что восток – востоком, а стрелянного казака, тоже не каждый визирь на мякине проведет...
Впрочем, как оказалось, дело было вовсе и в не визире... Потому как на следующее утро, из вентиляционного отверстия юрты бывшей одалиски, а ныне квалифицированной ханской переводчицы, взмыл в небо почтовый голубь. Сделав над татарским улусом прощальный круг, он сориентировался в степи и взял курс на север в сторону Воронежа. На его сизой грудке покоился кожаный мешочек с донесением на имя Ришельского-Гнидовича...
САБАНТУЙ ИЛИ ОЖИДАНИЕ ЧИКИЛИКИ В НОГАЙСКОМ УЛУСЕ
Выпустившая почтового голубя отставная одалиска, утром проскользнула в юрту Дарташова, где она и стала игриво водить по его лицу голубиным перышком. Спавший с устатку и после обильного дастархана богатырским сном Ермолайка, с трудом открыл слипающие глаза, и с превеликим удивлением обнаружил рядом с собой вульгарно раскрашенную и вызывающе одетую в полупрозрачные одежды полную женщину, по возрасту годившуюся ему в матери.
Неожиданно за стенами юрты раздались пронзительно заунывные звуки, видимо, означавшие томную восточную музыку, и отставная одалиска, вспоминая своё былое ремесло, начала дрыгаться и неуклюже извиваться в каком-то непристойном танце. В ответ Ермолайка насторожился. Тут его взгляд упал на то место юрты, на котором он вчера находясь в изрядном подпитии, рисовал визирю конструкцию затинной пищали. Кусок кошмы с рисунком был аккуратно вырезан и вместо него вшит новый... Точно... как пить дать, вся эта половецкая пляска есть продолжение какого-то утонченного восточного коварства...
Надо сказать, что в своих предположениях Ермолайка был весьма недалёк от истины. Не добившись особого успеха по выведыванию у него стратегических секретов (если не считать таковым, кривоватый рисунок затинной пищали), хитрый визирь подослал к Дарташову ханскую переводчицу, бывшую, по совместительству, ещё и главной шпионской. Причем шпионкой самозабвенно шпионящей как в интересах орды, так и в интересах лично его, визиря. По крайней мере, именно так визирь и полагал...
Сегодняшней задачей разведчицы было, действуя традиционным «гаремными» методами, выведать от казака какие-либо сведения, способные послужить компроматом как на княгиню Анну, так и на самого Бехингер-хана. Эти сведения были необходимы ханскому визирю, чтобы при необходимости использовать их при очередном дворцовом перевороте. Тот самый, который им уже давно и тщательно готовился, и имел своей целью замену Бехингер-хана на себя лично или, по крайней мере, на своего старшего сына. Даром, что ли они такие же чингизиды как и нынешний хан...
По плану визиря, решающий этап переворота, заключающийся в соответствии с канонами восточной интриги, в изощрённом убийстве противника, должен был наступить завтра. На сабантуе устроенном в честь рождения очередного чингизида и наследника Бехингер-хана, да продлит Аллах... то есть упокой его нечестивую душу...
Там на сабантуе, среди прочих конкурсов и состязаний, должен был состояться и конкурс «божественных шербетов». Это когда самые красивые девушки улуса преподносят хану собственноручно изготовленные шербеты. А он, пробуя все, выбирает из них самый вкусный и сладкий, а, выбрав самый лучший, выпивает его до дна и предоставляет девушке его изготовившей великую честь стать своей наложницей...
Ханские таргауты, естественно, предварительно пробуют все шербеты на предмет обнаружения в них яда, как оно ещё со времён Чингизхана заведено было. Почмокает таргаут задумчиво губами, воздев глаза в небо, профессионально определит наличие яда, возвестит всех об этом и помрёт себе спокойненько с чувством честно выполненного долга. А хан мало того, что живой останется, так ещё и следствие по всей форме учинит... да ещё непременно с пытками всех, кто, так или иначе, был к организации сабантуя причастен...
Так что отравить хана, по-простецки подмешав ему в шербет яда – практически невозможно. Да и зачем так примитивно травить, если прогресс, как известно, не стоит на месте, и на дворе уже, как никак, а семнадцатое столетие?
Опыт надо передовой перенимать, опыт... Вон – в прогрессивной Турции, уже давно от старомодных ядов отказались. Надо султану кого убрать, берёт он алмаз побольше и отдаёт своему ювелиру перетереть в порошок. А потом подсыпает этот порошок куда угодно. Хоть в кофе, хоть в шербет. И только через пару дней, выпивший алмазный порошок умирает от страшных болей в животе. Причём, пробуй, не пробуй заранее, а ничего с самим пробователем, не в пример от опробования обычного яда, не случиться. Поскольку, во-первых, алмазный порошок в отличие от ядов не имеет ни вкуса, ни запаха, а во-вторых, для достижения смертельного эффекта, надо чтобы он всё полностью до дна выпил. Да кто ж ему это даст...
Вот таков он – опыт Стамбульского Сераля, а мы в Ногайской Орде, чай тоже не хуже. Даже знаем, из какой именно пиалы Бехингер-хан шербет до дна выпьет... Разумеется, из той, какую будет держать девушка похожая на... новую ханскую любовь из далёкого северного Воронежа. Уж она-то ему точно понравиться. И даже девушку, как две капли воды похожую на Аннуму-ханум, только чернявую и немытую, где-то в дальнем кочевье чабанов отыскали. Она уже второй день тайно в юрте визиря скрывается, где ей сейчас волосы в белый цвет перекрашивают и умащивают тело благовониями. Кстати, ничего девушка... чуть откормить, так и...
В общем, всё предусмотрел хитроумный визирь, оставался только одно – непосредственно приготовление алмазной пыли, которое он планировал сделать прямо перед сабантуем. И не то чтобы он опасался болтливости ювелира (ему уже загодя язык отрезали), а так... на всякий случай... мало ли что...
...Но тут, как снег на голову, свалился этот казак, и всё расстроил. И теперь ханский ювелир, вместо того чтобы для великого дела перетирать бриллиант визиря в алмазную пыль, вынужден заниматься этими дурацкими яхонтовыми чикиликами. А на беду, он в орде сейчас только один и остался, второму-то, ещё прошлым летом, по какому-то пустяшному поводу голову отрубили...
Теперь-то оно понятно, что тогда не по-хозяйски поступили... нет чтобы просто язык отрезать... А следующий сабантуй с «божественным шербетом», когда он ещё будет? Вот и получается, что казак этот – Дартан-Калтык Ермолык-бей, шайтан его забери, Бехингер-хану жизнь спас...
Во всяком случае, на один год уж точно продлил...
Получается так, что с алмазным порошком надо повременить, а свежевыкрашенную девушку, опять, до поры до времени, с глаз долой в дальнее кочевье услать. Хотя и хотелось бы для себя оставить... но нет... личное потом. Дело – прежде всего! А Толстая Кшейлла (так звали ханскую переводчицу) всё равно пусть, что может разведывает. Оно никогда не помешает...
Получив задание, Толстая Кшейлла с удовольствием и энтузиазмом взялась за порученное дело, руководствуясь при этом не столько верноподданническими настроениями по отношению к визирю, сколько совсем другими соображениями. Дело в том, что, кроме того, что бывшая гаремная одалиска была ханской переводчицей и шпионкой визиря, она, вдобавок ко всему, ещё являлась и... тайным агентом Ришельского-Гнидовича. Говоря современным языком, была его резидентом в Ногайской орде...
И всё это стало возможным потому, что была она никакая не «Кшейлла» с обидной приставкой «толстая», а самой настоящей польской панни из города Сандомира по имени Кшиська. Причем Кшиськой носящей всероссийско известную фамилию Мнишек...
Да, да, именно так – Мнишек... ту самую...
...Когда во времена русской Смуты, жена обоих Лжедмитриев Марина Мнишек стала русской царицей, к ней в Москву, как мухи на мёд, слетелись все её многочисленные польские родственники. Среди них была и её троюродная тётя – молодая и красивая, тогда ещё стройная Кшиська. Да ещё, вдобавок ко всему, и откровенно неглупая и знавшая многие языки. Приближенная ко двору Марины, она вместе с ней разделила и её дальнейшую судьбу, скрываясь после изгнания из Москвы в казачьем войске атамана Заруцкого. Только вот в дальнейшем, их пути существенно разошлись. Поскольку умная Кшиська Мнишек, в отличие от не особо дальновидной Марины, в тщетных попытках атамана Заруцкого возвести на русский престол Маринкиного сына, метко прозванного в народе «ворёнком», положительной перспективы не усмотрела...
И оказалась полностью права. Особенно после казни Заруцкого вместе с «ворёнком» – сыном одного из Лжедмитриев, и скоропостижной смертью непутёвой Маринки в монастыре. Сама же Кшиська в то время, скрываясь от русского гнева, благополучно пребывала в ногайской орде, где молодая панни сумела-таки обворожить своей красотой и, особенно знанием языков, тогдашнего ордынского властителя – отца Бехингер-хана.
С той пору минуло уже больше двадцати лет. Но, даже приняв ислам и став заметной фигурой в гаремной иерархии ханского улуса, «Кшейлла» в душе оставалось всё той же Кшиськой из рода Мнишек, имевшей целью своей жизни покорение дикой Московии Великой Речью Посполитой. А лет десять тому назад и случай подходящий представился, сведя её с тайным иезуитом Ришельским-Гнидовичем. Вот и взлетали теперь из её юрты почтовые голуби, с завидной регулярностью донося последнему о более-менее значимых событиях в жизни малого улуса большой ногайской орды. Естественно, не остался без её внимания и приезд к Бехингер-хану служивого казака, и текст прочитанной ею для хана послания, многозначительно подписанный буквой «А.»...
...И всего через пару дней, почтовый голубь долетит до мрачной Воронежской Бастильки, и уж тогда-то её обитатель сумеет подготовить возвращающемуся с Дикого поля Дарташову достойнейшую встречу...
Да... оказавшемуся волей судьбы в самом центре хитросплетения как западноевропейской, так ещё и восточноазиатской интриги, донскому казаку Ермолаю Дарташову было явно не позавидовать...
От него теперь зависело всё. От самой жизни Бехингер-хана, а, следовательно, от войны или мира с ногайской ордой, до, в конечном итоге, вторжения на Русь новых захватчиков и аннексирования Дона Речью Посполитой...
К счастью для себя, ничего этого Ермолайка толком не знал, ориентируясь в сложившейся ситуации и подсознательно принимая правильные решения исключительно с помощью природной интуиции.
Остановив «половецкие пляски» Толстой Кшейллы, он просто, чисто по-славянски предложил ей посидеть вместе с ним за столом, вернее за дастарханом, за которым, после вчерашнего, ещё оставалось много вина. Правоверная мусульманская католичка иезуитского вероисповедания, борясь с одышкой и утирая со лба выступивший за время танца пот, глядя на наполненную кахетинским вином пиалу, сглотнула набежавшую слюнку, и охотно согласилась.
Не являясь в питейном деле, как и большинство этнических поляков, эталоном добродетели, за годы проживания в мусульманской орде, она поневоле во многом была вынуждена себя ограничивать. И если выпивать вина, а то и водки, тайком подмешав её в кумыс ей иногда удавалось, то вот так, на равных, посидеть за столом вместе с мужчиной, ей, как и любой ордынской женщине шариатом было заказано...
Потому усевшись за дастархан и залпом осушив полную пиалу вина, Кшейлла отставив в стороне шпионское коварство, с искренней благодарностью во взоре взглянула на столь добросердечного и симпатичного юношу. И уже через полчаса у них прочно наладился, плавно протекающий под чоканье пиал, извечно-российский разговор «за жизнь». В ходе этого, столь необходимого каждому славянскому сердцу общения, Кшейлла, томно опустив глаза, поведала молодому казаку о нелёгкой доли европейской женщины, вынужденно проживающей в стане восточного владыки, получив взамен скупую информацию о неведомой ей какой-то Костянке.
Информация, прямо скажем, значения далеко не стратегического, а другую, признательная за человеческое обхождение Кшиська, теперь выудить из Ермолайки особенно и не пыталась, вполне искренне наслаждаясь вином и галантным обхождением со стороны такого приятного молодого человека...
В полдень их задушевная беседа была прервана, приглашением «высокого ханского гостя, да продлит Аллах его годы, Дартан-Калтык Ермолык-бея на празднования сабантуя.
Как оно и положено, сабантуй проводился в чистом поле, расположенном примерно на расстоянии полутора верст к югу от улуса. Перед старательно утоптанной площадкой, на возвышении был установлен навес от солнца, с воткнутым перед ним в землю ханским бунчуком. К своему немалому удивлению, Ермолайка попал в число счастливцев допущенных под ханский навес, и теперь он сидел на мягкой подушке поодаль от уже знакомого ему главного визиря, между муллой и главным ордынским ясамчи.
Отказавшись от любезно предложенной ему пиалы с холодным кумысом, Дарташов с любопытством стал следить за разворачивающимися на ристалище событиями. Сначала он стал свидетелем древней татарской борьбы, пару часов наблюдая как обнаженные по пояс, блестящие от пота и жира коренастые батыры, схватившись в крепчайшие объятия и пыхтя от натуги, пытаются побороть друг друга.
Подобную забаву Ермолайке уже доводилось ранее видеть и в среде русских крестьян, при этом он, как прирождённый воин, искренне полагал, что борются они больше от того, что толком биться не умеют... На его казачий взгляд, куда проще было бы, чем вот так пыхтеть теряя силы, например, дать «тычком» кулака в челюсть, с одновременным «подсадом» под дых, или присев на ноге, крутнуться с «косой»... Но ничего, пусть себе пыхтят раз уж оно им так нравиться, в конце концов, смотреть на это даже интересно.
Дальнейшие состязания, особенно скачки и стрельба из лука, заинтересовали Ермолайку уже куда больше, и с азартом досмотрев их до конца, он ещё раз уверился в том, что в этом деле татары – мастера непревзойдённые. Недаром в степи их никто, разве что кроме казака, на коне догнать не может, а уж про меткость татарских стрел... тут уж и говорить не приходится. И добро, если в тот момент, когда ты оказываешься от татарина с луком на расстоянии полёта стрелы, твоё тело защищено надёжной броней, и очень худо если нет...
Вывод из увиденного один. Ежели, вдруг, доведётся с ордынцами биться, так по возможности, постараться построить бой так, чтобы шёл он в пешем строю и на близком расстоянии, потому как в сабельной рубке они, супротив казаков явно слабоваты. Вон – какие-то джигиты пытаются показать своё мастерство в сабельном мастерстве, рубятся, вроде бы и ловко, но... всё равно не ПО-КАЗАЧЬИ... И колобродов более менее сложных не видать, и удары не такие сильные... хотя, конечно, и не такие увальни как российские земские ополченцы.
После окончания боя на саблях, после выноса окровавленных тел проигравших соревнование, наступил конкурс индивидуального мастерства. Батыры, джигиты и прочие пехлеваны демонстрировали своё искусство, упражняясь кто во что горазд. Кидали арканы друг другу на шеи и копья в кольца. Гнули руками железные прутья и медные пятаки. Один даже голой рукой умудрился вырвать у жертвенного барана сердце, и тут же под восторженные крики зрителей его торжественно съесть, за что и был удостоен оглушительным гулом зрительских симпатий.
Охваченный всеобщим азартом, Ермолайка выхватив единственное вернувшееся ему оружие – свою верную нагаечку, выскочил перед зрителями на ристалище и преисполненный вдохновением, показал казачью технику нагаечного боя. Овацию, устроенную зрителями в честь его мастерства, нельзя было сравнить даже с овацией снискаемой пожирателем сырых сердец.
«Жюри соревнований» во главе с Бехингер-ханом, единогласно присудило ему первое место. Таким образом, Ермолайка стал не только победителем сабантуя ногайской орды, но и обладателем главного приза – красивой диковатой рабыни, видимо недавно украденной из какого-то горного аула.
Храня верность своей далёкой и ненаглядной Костянке, от подобного приза Дарташов целомудренно отказался к вящей радости, занявшего второе место, пожирателя бараньего сердца. Взревев от радости, он, перекатываясь на кривоватых ногах, шустро подскочил к рабыне, намотал её иссиня-чёрные длинные волосы на свою короткопалую, перепачканную в бараньей крови лапу, и под одобрительные крики зрителей заковылял в сторону родной юрты, волоча за собой по земле, орущую благим матом ясырку. Рядом с чемпионом шла его законная жена, чрезвычайно гордая за боевое мастерство своего мужа, и радостная от неожиданного появления в юрте дополнительной помощницы...
В этот день раздобревшее сердце Бехингер-хана не знало границ своей доброты. С удивлением узрев, что из-за своей непонятной дурости, посланный от Аннумы-ханум казак остался без честно завоёванного приза, он снял со своей руки перстень и великодушно швырнул им в Ермолайку. Поймав на лету брошенный подарок, Ермолайка, согласно восточной традиции, дипломатично приложился к нему лбом и губами, после чего небрежно засунул перстень себе за пазуху (потому как ни к чему воину украшения, особенно на руках).
Тем временем сабантуй подходил к своему апофеозу, начиная конкурс «божественных шербетов». Впрочем, для зрителей, ничего особо зрелищного и интересного он не представлял. Сначала вдоль ханского навеса выстроилась внушительная вереница женских, укрытых под чадрами фигур, благоговейно держащих в руках разнокалиберную посудину. Потом, ответственный за ханскую безопасность таргаут (по всей видимости, эксперт по ядам), глубокомысленно чмокая липкими губами и не улавливая привкуса яда, тщательно перепробовал шербеты из всех посудин. Постояв с минуту в напряженной позе, прислушиваясь к протекающим в его организме процессам, он, видимо не обнаружил там ничего крамольного, и потому торжественно объявил, что божественные шербеты к высочайшему употреблению готовы.
После чего участницы конкурса, разом скинув чадры, верноподданнически пали на колени, и воздев над головой чашки с пиалами, подняли невообразимый гвалт, всячески расхваливая свой шербет. Видимо именно в этом и заключалась соль конкурса. Лениво скользнув взглядом по лицам конкурсанток, и не найдя там ничего для себя интересного, хан с видом исполнения нелёгкого долга, тяжело поднялся с шёлковых подушек, и подойдя к первой попавшейся женщине, вальяжно взял у неё пиалу с шербетом.
Хана уже слегка мутило... и всё потому, что после обильного возлияния кумысом ему было явно не до сладостей, но, как говориться, положение обязывает...
Зажмурившись от отвращения Бехингер-хан выпил до дна всю пиалу, и под оглушительные крики восторженных зрителей, перевернул её вверх дном над головой, показывая, что она пуста...
От плутоватая физиономия главного визиря, старательно сохраняя азиатскую невозмутимость, сморщилось ещё больше... эх... если бы не этот казак... ведь выбрал бы кого надо, как пить дать выбрал... Вмиг бы равнодушие слетело, узри Бехингер-хан среди коленопреклоненных женщин лицо свое Аннумы, и как миленький, сайгаком поскакал бы к ней, спеша выхлебать шербет с алмазной пылью... но... кисмет... всё в руках Аллаха. Ведь сказывала Толстая Кшейлла, что, вроде, одна из новых жён Бехингер-хана, шайтан его забери, вроде бы опять забеременела, а это значит, что... что и следующий сабантуй не за горами... А ювелира, всё равно, запасного заиметь надобно...
Тем временем, счастливейшую из смертных, удостоенную высочайшим ханским вниманием, нукеры почтительно подхватили под руки, и повели в сторону юрты из белоснежного войлока. Туда же, с явной ленцой, направил свои стопы, вернее копыта своего аргамака, грузно вскочивший в седло хан...
Полагая, что на этом празднество закончено, Ермолайка тоже намеревался было уйти вслед за Бехингер-ханом, но к его немалому удивлению, после ухода высочайшего начальства, среди явно не спешившего покинуть поле народа, началось оживление. Впрочем, причина этого явления стала абсолютно понятна уже через несколько минут, когда вдоль всего поля, как по волшебству, запылали десятки заранее заготовленных костров, и воздух наполнился жалобным овечьим блеянием. И уже через полчаса, в вечернем зареве заката, потекли возбуждающие ароматы жареной баранины...
...Кумыс лился рекой. Изрядно подгулявшие татары во всю веселились, поглощая в немыслимых количествах мясо и обильно запивая его, не запрещенным Кораном, но, тем не менее, достаточно хмельным кумысом. Постепенно, там и сям у костров стали раздаваться визгливо-заунывные звуки восточной музыки, и хмельные ногайцы, безудержно хохоча от неподдельного веселья, пустились в свои дикие пляски.
Преисполненная симпатией к обходительному молодому казаку и начисто забывшая о своих шпионских обязанностях, Кшейлла не поленилась резво сбегать в улус и специально для Дарташова притащить к кострам бурдюк с вином. Так что учиться пить кумыс Ермолайке, по счастью, не пришлось. Первоначально, необычность обстановки усугубленная непривычной музыкой, Дарташова настораживала, как и сам вид враждебных для любого казака коренастых фигур в чапанах с тюбетейками и малахаями на голове. Но постепенно к ним привыкая, он, с искренним удивлением, уже начинал переставать находить их такими уж опасными и даже... стал улавливать в них нечто неуловимо родное. Также как например, любой природный казак, улавливает нечто родственное у московитов...
Вот сменить бы сейчас музыку зурны на гусли, заменить баранину на свинину, чуреки на блины, а кумыс на бражку, то ни дать, ни взять, не татары на сабантуе, а народ рассейский на масленицу гуляет... Такие же веселые лица и первозданные в своей простоте нравы. Примерно так размышлял Ермолайка, перед тем как Толстая Кшейлла, схватив его за руку, чуть ли не насильно приволокла к одному из костров.
За костром, победителя сабантуя по боевому мастерству приняли как родного, и даже с искренним радушием попытались угостить самым деликатесным для любого татарина блюдом – жареной на углях бараньей головой. От предоставленной чести, Ермолайка, прилагая все усилия дабы не обидеть радушных хозяев, сумел дипломатично отказаться, испросив себе взамен обычную баранью лопатку.
Поедая лопатку, он, помимо своего желания, был вовлечён в новое состязание на почётное звание «лучшего батыра». Заключалось же оно в ломании между пальцев руки бараньей косточки. Утомленный за день и изрядно перегруженный вином Ермолайка, выигрывать конкурс, отнюдь, не стремился и потому косточки не сломал. Впрочем, его авторитета это особо не умалило, а дюжий счастливец, удостоенный почётного звания «лучшего батыра», растирая слипшиеся от боли пальцы, немедленно направился к соседнему костру, чтобы в нелёгкой борьбе повторно отстоять своё чемпионское звание...
...Веселье продолжалось до утра и плавно перетекло на следующий день. Тут же у костра добротно вздремнув, уже глубоко за полдень, Ермолайка был разбужен Толстой Кшейллой, заботливо приготовившей к его пробуждению горячую шорпу, подав её вместе с восхитительно холодным айраном. Вкусив предложенное блюдо, Дарташов заметно повеселел и с удвоенным энтузиазмом пустился в неутихающие народное веселье...
Время летело быстро. И уже под вечер Ермолайка был разыскан ханскими нукерами и приведён под светлы очи хана Бехингера. На ковре перед сидевшим по-турецки ханом, переливаясь в свете светильников радужным цветом, красовалась чикилика княгини Анны, причем все её яхонты были на месте...
Рядом, улыбаясь и неподдельно радуясь жизни, стоял оставшийся с не перерезанной глоткой главный ювелир. Слегка огорченный этим обстоятельством главный палач находился здесь же, многозначительно прокручивая между пальцев свой видавший виды кривой нож.
– Бэры твой чикилика, казак, – нагнувшись вперёд, кончиками паль-цев подтолкнул хан лежащую перед ним драгоценность, после чего величественно выпрямился, и, с по-азиатски невозмутимым лицом, произнес заранее заготовленную речь. Вследствие того, что речь звучала по-татарски, присутствующая в ханской юрте, и то и дело постреливающая на Ермолайку подкрашенными глазами Толстая Кшейлла, старательно перевела её на русский язык. Впрочем, последнее было совсем не обязательным, поскольку, во-первых, татарский язык Дарташов, как и любой другой казак, знал преотлично, а во-вторых, и хан русским владел вполне даже прилично, но... этикет есть этикет.
Суть речи Бехинегр-хана свелась к следующему. Получив долгожданную чикилику, Ермолайка должен будет немедленно мчатся как ветер дабы вручить её незабвенной Аннуме-ханум. На словах же он должен будет ей обсказать, что подаренный ею Дзюльфакар, в любой момент готов будет обрушиться на её ворогов и сделать им «секим башка». Но вот только ждать сигнала с указанием имени конкретного ворога, хан намерен не больше, чем две недели, после чего он начинает действовать самостоятельно и по своему распорядку. То есть выступать войной на казаков по указанию «Ришелык-аги».
Так что пусть княгиня поскорее решает... а для того, чтобы она смогла вовремя прислать свое сообщение, Бехингер-хана посылает ей с Ермолайкой вот этого, мирно воркующего в клетке из ивовых прутьев сизого голубя. Самому же Ермолайке, дабы несся он по степи как ветер, хан жалует четырех аргамаков из своего личного табуна. При этом его, для обеспечения безопасности путешествия, всему Дикому полю вплоть до самой Засечной черты, будут сопровождать полсотни ханских нукеров.
Так что, вперед джигит... и пусть степь стелется дастарханом под копытами твоего коня.
– Иншалла... – провел по лицу и бороде обеими руками Бехингер-хан, давая понять, что аудиенция окончена.
Через полчаса Ермолайка, с клеткой голубя у луки седла и в сопровождении почётного конвоя из ханских нукеров уже скакал по степной сакме, все больше и больше удаляясь от гостеприимного ногайского улуса. Сидя на великолепном арабском скакуне, за собой Дарташов вел небольшой лошадиный табун, состоящий из казенных дончаков батьки Тревиня и троих, великодушно подаренных ханом, аргамаков. На выезде из улуса, ему торжественно вернули оружие. К его немалому удивлению, полностью...
...И долго ещё, на степной сакме стояла всматриваясь в удалявшийся отряд Толстая Кшейлла, украдкой, по-бабьи промакая влажные глаза краешком своей паранджи. И вполне искренне она сожалела о том, что хоть одного голубя с донесением в центр, но она всё-таки отослала.
И этот безрадостный факт давал ей все основания всерьёз опасаться за жизнь, столь милого и обходительного Ермолайки...
О ПРЕВРАТНОСТЯХ СУДЬБЫ, ИЛИ О РОЛИ «АГЛИЦКОГО» КАРАБИНА В РУКАХ НЕПЬЮЩЕГО ВОЕВОДЫ
Измученный епитимьей воронежский князь-воевода, от полной безысходности, до одури напившись мятного кваса с хреном, по своему обыкновению чудил... Он стоял у окна своей княжеской горницы приложившись к прикладу ружья и тщательно выцеливал сидящую на противоположной крыше терема ворону.
– ...Ба-бах... – вылетевшая из ствола пуля высекла щепку из кровельной стропилы и с воем отрикошетировала вверх. Туда же с карканьем взлетела и невредимая ворона. ...Ничего... князь-воевода терпелив, а рука у него, особенно теперь, твёрдая...
Рядом с воеводой, с шомполом в руках находился княжеский оружничий Перезарядив карабин, он с поклоном передал его князю Людовецкому, после чего тот, как опытный охотник, стал терпеливо высматривать следующую дичь.
Ружьецо это, а вернее, даже не ружьё, а настоящий английский кавалерийский карабин, ему сегодня с глубоким уважением презентовал проезжавший с юга один шустрый чернявый торговец. Торговец этот, везя с собой целый обоз таких же карабинов, следовал через воронежское воеводство транзитом из порта античной Горгиппии, ставшей недавно османской крепостью Анапа. Дело в том, что именно в Анапу, верная союзница султанской Турции королевская Англия, уже некоторое время морем тайно завозила оружие. С какой целью она это делала, пока было не совсем понятно. Но вполне можно было предположить, что для свершения своих каких-то весьма тёмных делишек, близких по духу к той колониальной политике, которую традиционно проводила Англия во всех азиатских и прочих неевропейских странах. В общем, там – куда только могла дотянуться когтистая лапа британского льва...
И хотя пока британский лев, вроде бы и поддруживал с Российским орлом, и даже торговые корабли аглицких купцов в Архангельском порту исправно бывали, на корню скупая все русские меха и пеньку, но как говориться дружба дружбой, а... геополитические интересы врозь. Умело натравливая турецкого султана на Русь, и при этом сам мастерски оставаясь в тени, Туманный Альбион уже начинал иметь свои колониальные виды как на своего нынешнего османского друга и союзника, так и на весь Кавказ, да и на прилегающее предкавказье тоже...
Вот и появлялись вдруг у янычаров, причём именно у тех которые служили в пограничных с Россией гарнизонах, вместо неудобных восточных самопалов лучшие в мире дальнобойные карабины. Да и среди кавказских народов они тоже стали постепенно заводиться, разве что татары пока ещё их чурались. Дошло до того, что уже даже кавказские абреки по Дикому полю с английскими карабинами разбойничают...
А вот у русских и у казаков – пока всё больше наши отечественные пищали, преимущественно тульского производства... Это если не считать трофейного карабина, добытого в бою Ермолайкой Дарташовым, и подарочного, презентованного шустрым чернявым торговцем князюшке Людовецкому.
Так что, захоти Россия, становясь великой державой, продвинуться дальше на юг, тем самым, идя наперекор стратегическим колониальным планам британской короны, то тогда уже ей придётся иметь дело с дикой восточной неукротимостью, имеющей в своих руках не доморощенное азиатское, а уже вполне передовое западноевропейское оружие. Что и говорить, сочетание страшное и крайне опасное...
– ...Ага... вона курица по двору бегит, а мы её щас на бегу аки тетерева на току срежем... – ...Ба-бах... – попал... – удовлетворенно заметил Ферапонт Пафнутьевич, в очередной раз передавая оружничьему карабин для перезарядки.
– А ружьецо-то зело доброе... поелику бьёт вельми прицелисто и паче чаяния сильно! – Со знанием дела вынес резюме князь Людовецкий, и с нескрываемым сожалением добавил. – Жалкую токмо, что ещё одно, про запас не взял...
– Да, да, князь-воевода, сие зело жалко... – согласно кивал кудлатой головой оружничий взводя курок и передавая карабин князю.
– ...Ба-бах... – и меткая пуля князя Ферапошки срезала пулей очередную курицу. И при этом то обстоятельство, что ещё совсем недавно, через вверенное ему пограничное воеводство, в глубь страны проследовала партия самого современного оружия, воеводу никак не заботило.
Естественно, что ни о какой Анапе, откуда с английского корабля были отгружены карабины, чернявый торговец воеводе даже и не упоминал. Якобы торговал он английскими карабинами с донскими казаками, только вот на этот раз негоция у него чегой-то там не заладилась, казаки товар не раскупили, вот и приходиться ему бедолаге свой товар обратно нераспроданным везти. А поскольку морской порт, откуда можно в Англию отплыть на Руси известно какой, один он у неё только – Архангельский, тот, что на самом северном море-окияне стоит, то и приходиться неудавшемуся купцу туда пёхать аж через всю Рассею-матушку.
При этом дойдет он до Архангельска или не дойдёт, это ещё бо-оольшой вопрос. Во-первых, по пути до поморья, вон сколько воеводств всяких, а соответственно и воевод государем поставленных и прочего начальственного люда. Половина обоза, как пить дать, на презенты уйдёт. А во-вторых, вряд ли он туда и поедет, скорее всего сбудет оружие где-нибудь под Москвой каким ни будь недобрым людишкам, и на том конец...
Впрочем, не воеводского это ума дело. Пущай об это княгиня, ежели пожелает, мозгует, а то ей всё какие-то там ляхи со шведами и прочими Делагардиями мерещатся...
...У нас, чай, другие заботы, куда как поважнее будут... ружьецо енто, к примеру пристрелять зело надобно, а курица, вот подлюка, как на грех за ворота убёгла...
...А это чтой-то тамо летит? Неужто голубь? Да прям над нашими окнами... нет... врёшь... не уйдёшь... Щас мы тебя как фазана на лету... так... токмо упреждение вперёд возьмём и прицел чуток повыше...
– ...Ба-бах... – и выпущенная английским карабином пуля, угодила точнехонько в кожаный, прикреплённый к голубиной грудке мешочек, разорвав его напрочь вместе с вложенным в него посланием... Только перья во все стороны полетели...
Бедный почтовый голубь. Преодолеть более тысячи вёрст Дикого поля, и уже находясь на подлёте к дому, случайно попасть под шальную пулю... Это уж по истине, как говорят татары «кисмет», причем чисто по-русски, можно добавить, что «полный»...
Что и говорить, а к Ермолайке судьба вдруг проявила невиданную благосклонность... И теперь Толстая Кшейлла могла немало не сокрушаться, так как её шпионское донесение достигнуть Ришельского-Гнидовича уже никак не могло...
...А растерзанное пулей тельце упавшего голубя было проворно подхвачено дворовой кошкой и с урчанием утянуто ею под крыльцо княжеского терема...
ПРИЕЗД ТУРЕЦКОГО ПОСЛА
Наступил день приезда в Воронеж послов великого султана Оттоманской Порты, да хранит Аллах его вечно, Мурада Четвёртого. Собственно говоря, посольская делегация Османской империи в Воронеже была проездом, имея своей целью прибытие в Москву, где вскорости должно было состояться весьма знаменательное мероприятие. Перезахоронение останков неудачного русского царя Василия Шуйского, усилиями русской дипломатии доставленных на Святую Русскую землю из католической Польши. Оттуда, где этому горемыке, вместо царствования на «всея великия и малыя...», довелось безвременно почить в бозе среди ненавистных ляхов.
Хоть и интриговал покойный Василий безмерно, то признавая обоих Лжедмитриев за царей, то призывая русский люд для их свержения, а всё ж таки, какой ни какой он, а самый что ни наесть – государь всея Руси. Раз уж сумел-таки Василий Шуйский в Смутной ситуации русского безвременья, легитимно заполучить себе этот высочайший титул, да при этом ещё и стать помазанником Божьим, то и почести ему царские. Вернее, похороны...
На столь знаменательное событие должны были собраться послы и делегации многих стран, как дружественных, так и имеющих в Русском государстве свои, не всегда бескорыстные интересы. Что и говорить, повод для «международной конференции по русскому вопросу» был более чем превосходен. Естественно, что такой «оппонент» России по геополитике как Турция, тоже не могла оставаться в стороне от такой счастливой возможности провернуть свои тёмные делишки, находясь непосредственно в самом в центре Московии. Тут тебе сразу и английский посол, и польский... куда как удобней...
Возглавлялась же турецкая делегация «главным специалистом по русскому вопросу», чрезвычайным и полномочным послом турецкого султана в Русском государстве – неким Фомой Кантакузеном. Личностью замечательной во всех отношениях. Потому как был он не просто «чрезвычайным и полномочным», а, ни много, ни мало, прямым потомком последнего Византийского императора. Так сказать, живой наследник Цареградского базилевса, а соответственно, и былой славу «Второго Рима». Надо ли говорить, что для Руси, которая ещё со времён Владимира Красное Солнышко лелеяла несбыточную мечту о «Третьем Риме», данное обстоятельство значило очень многое...
Ну, а тот факт, что «наследник базилевса» ныне исправно служил интересам Оттоманской Порты, обогатив своё древневизантийское искусство царедворства, ещё и чисто азиатскими нравами Сераля, уже как-то затмевалось. В общем, лучшего «специалиста по русскому вопросу», чем Фома Кантакузен, султану османов было и не сыскать.
Бывший Византийский «ромей», а ныне Стамбульский «галата», образованнейший человек, обаятельный и общительный, православный грек по происхождению и восточный владыка по образу жизни, Фома по праву считался истинным баловнем судьбы. Например, никто доподлинно не знал, к какой именно религиозной конфессии принадлежит сей императорский отпрыск. Сам же он, будучи в Стамбульском Серале правоверным мусульманином, исполняя на Руси дипломатическую миссию, в Московском Кремле автоматически становился самым, что ни наесть, православным христианином. Да при этом ещё и августейшего происхождения...
Кроме политических выгод, подобная толерантность в религиозном вопросе, позволяла ему вести и немыслимо восхитительный образ жизни. Он мог, не навлекая на себя нареканий, позволить себе, как истинный византийский император, отдаваться страсти возлияний Бахуса, и при этом, ревностно придерживаясь восточной традиции, содержать вполне даже мусульманский гарем. В этом ему завидовали многие, но далеко не многие, даже члены султанской фамилии, могли похвастать такой порфирородностью, а как гласит древнеримская пословица сразу всё ставившая по своим местам: «...то, что положено юпитеру, не положено быку...». Вот турецкие «быки», с тихой завистью глядя на упивающегося в гареме вином древневизантийского «юпитера», скрепя зубами и завидовали.
В своей же внешнеполитической деятельности, Фома Кантакузен руководствовался не столько стремлением к расширению границ Оттоманской империи, сколько к тому чтобы взять реванш у этого проклятого «Третьего Рима»... Который после падения Второго, то бишь Византии, вопреки всему ещё стоял и даже начинал проявлять явные тенденции к будущему процветанию...
При этом особое внимание Кантакузена привлекали южные границы Русского государства, которые Византийская империя, в своё время, полагали своими северными территориями. Вот только до конца разобраться в этом северном вопросе, то из-за проклятых крестоносцев, то из-за не менее проклятых сельджуков, империя как-то не успела... Но ничего, раз потомок византийских императоров еще жив, то значит жива и великая идея!
И пусть турецкий Стамбул уже далеко не Константинополь времён Юстиниана, а султан совсем даже не византийский базилевс, главное, что Танаис, то бишь Дон, течёт всё там же, а прилегающие к нему земли, всё такие же привлекательные...
Только вот населяющие его танаиты, вдруг расплодились чрезмерно и стали уж больно какими-то воинственными, доходя в своих походах, сказать кому не поверят... даже до стен самого Константинополя!!!! Ну, ничего, относительно их, у Кантакузена тоже есть свои виды. Причем ни какие-нибудь там жалкие мыслишки, а замыслы, по своему размаху, сопоставимые с деяниями древних Цезарей...
И вот такой человек, во главе по-азиатски пышного посольства, прибыл в неизбалованный посещениями особ императорской крови, тихий русский город Воронеж. Естественно, что в честь прибытия столь высокой делегации иностранной державы, князь-воевода как радушный хозяин, по русскому обычаю просто обязан был закатить пир «во весь мир». Вот только... идя навстречу пожеланиям своей княгинюшки, а, также принимая во внимание наложенную на себя православную епитимью и мусульманский менталитет гостей, пир этот должен был состояться с ограниченным алкогольным возлиянием.
Но зато с непременными женскими плясками, до которых, как было доподлинно известно, этот Фома, как тонкий ценитель всего прекрасного и особенно женской красоты, был бо-о-о-льшим охотником...
ХОЗЯЙСКИЕ ХЛОПОТЫ И ПРИБЛИЖЕНИЕ РАЗВЯЗКИ ИНТРИГИ С ЧИКИЛИКАМИ
Наступил знаменательный день пира. С самого утра княжеская челядь носилась по воеводскому терему как угорелая. Княжеская кухня трудилась вовсю ивановскую, поглощая во внутрь себя огромное количество всяческой дичи и сельхозпродуктов, выдавая взамен истинные творения кулинарного мастерства. Чего стоил, например, один только двухаршинный осётр, обложенный по всему блюду расстегаями с черной икрой, или полностью запеченный, и фаршированный копченными лебедями, самый натуральный степной зубр. При этом всякие дикие вепри, как и вообще целостные туши поросячьего происхождения, по специальному указания князя сегодня не приготовлялись. Официально – из уважения к религиозным чувствам басурманских гостей. Неофициально... впрочем, это уже неважно...
Поставленный в непростые условия, княжеский виночерпий вовсю расстарался в попытке сохранить лицо даже в разгар нежданно наступившей «антиалкогольной кампании». Одних только квасов было заготовлено десятка полтора, да ещё столько же сбитней, морсов и всяческих киселей. А соков... от берёзового до морковного.
Со всего воеводства, княжескими ярыжками экстренно было согнано более полтора сотен разных, прослывших у себя дома лучшими плясуньями «красных девок». И вот сейчас они, обряженные в свои самые лучшие сарафаны, все донельзя испуганные и голодные, робко жались на служебном дворе за княжеским теремом, так до конца и не уразумевши, для чего же их всё-таки схватили и оторвали от своих родных деревень. Хотя одно обнадёживающие известие всё-таки уже было. Это был явно не татарский набег. И то уже хорошо...
Там же, за теремом, находилось и десятка три спешно по всей округе собранных музыкантов. От украинского кобзаря с бандурой, до татарского тулумбас-баши с турецким барабаном. Сейчас все они под зорким присмотром княжеского стольника, старательно, но, правда, достаточно безуспешно, пытались вывести из своих разномастных инструментов, хотя бы одну, боле менее слаженную мелодию. При этом один пошехонский гусляр с былинным видом вещего Бояна, но только не слепого, как главный специалист по музыке добровольно взял на себя функции дирижёра.
Он подходил к каждому музыканту, брал его инструмент, и как мог наигрывал на нём незамысловатую мелодию. Ту самую, под которую пошехонские девки во времена его молодости, на Ивана Купала водили хороводы. И то ли гусляр был очень талантливым, то ли мелодия достаточно простой, но постепенно в общей какафонии звуков стала обрисовываться какая-то, прямо-таки симфоническая стройность.
Сам же князь-воевода, из кожи вон выворачивался, дабы не ударить лицом в грязь перед заезжими иноземцами. Особенно когда узнал аж об императорском (!?) происхождении гостя. И для князя Людовецкого, как известно весьма трепетно относившегося к вопросам древности рода, данное обстоятельство принципиальнейшим образом меняло всё дело. Теперь его первоначальный план, сводившийся лишь к благосклонному приёму заезжих посланцев высочайшим управителем «всея Воронежских земель», в царской шубе и шапке Феропаха державно восседающим под двуглавым орлом, напрочь летел в клочья. К столь высокой особе («грецкий ампиратор» как никак, хотя и бывший) надлежало, как минимум, самому выходить во двор с простоволосой головой и с хлеб-солью в руках...
«Здесь у нас конечно не Константинополь, а Воронеж, но мы чай тоже не лыком шиты»... – великодержавно размышлял князь-воевода, ища нечто такое этакое, чем бы ему было удивить заморского гостя. И нашёл. Приказал пригнать с Менговского острога рейтаров. Тех самых...
всё одно от них там толку никакого нет, а здесь они в диковинку будут...
Надо сказать, что за истекший период, в деле формирования на юге Руси солдат иноземного строя произошли существенные изменения.
Прежде всего, к уже служащим на границе рейтарам, из Москвы приехал их иноземный командир. Бравый европейский «майёр» с грозно торчащими на красном одутловатом лице чёрными напомаженными усами, подзадержавшийся было в столице по случаю затянувшегося там знакомства с русскими питейными заведениями. Был он не-то голландцем, не-то баварцем, одним словом – немцем, поскольку, в полном соответствие с изначальным смыслом этого слова, по-русски майёр не бельмеса не понимал. Что, впрочем, не мешало ему профессионально и чрезвычайно громко командовать, вверенной под его европейское начало вооруженной валлонским шпагами поволжской черемисой.
Кроме того, по случаю вызова на парад в «региональный центр», рейтарам вместо лаптей выдали почти, что новые татарские чедыги (при этом положенные им по штату ботфорты так и не нашлись). А ещё, от своего майёра рейтары узнали, что их овальные, с широкими полями шлемы называются «кабассетами», сразу же окрестив их промеж себя «кабаськами». И что самое оказывается в службе солдат иноземного строя главное, так это ежедневное надраивание этой самой кабаськи и кирасы, будь они не ладны, до появления в них натурального зеркального блеска.
Вот они теперь и стояли у крыльца княжеского терема, по-европейски вытянувшись во фрунт перед важно расхаживающим в своей широкополой шляпе с развевающимися перьями, краснолицым и важным майёром. Ярко сверкая под солнечными лучами своими начищенными доспехами, рейтары украдкой вытирали струящийся из-под кабассетов пот, с завистью унюхивая исходящие от своего командира аппетитные ароматы свежевыпитого ячменного пива...
Время от времени, устрашающим голосом майёр выкрикивал какую-нибудь лающую команду, что-то наподобие «...зайдинг-кабальтцерхайс!». После чего, руководствуясь не столько пониманием приказа, сколько интуицией, рейтары лихо выхватывали из ножен шпаги и со звоном ударяли ими об поля своих кабасек, старательно держа эфесы валоннских шпаг на уровне подбородка.
При этом бывшие поволжские крепостные, лишенные, ввиду наличия языкового барьера, возможности осознания всего величия процесса отдания воинской чести в форме европейского салютования, искренне полагали, что именно в силе удара клинка по шлему и заключается суть всего этого действа. Что-то наподобие древнего языческого обряда изгнания злых духов. Попутно они, в подражание Майёру, старательно поддрыгивали ногами с усердием лупя пятками друг об друга. Но в отличие от майёрских ботфортов, напрочь лишенные каблуков мягкие татарские чедыги никакого щёлкающего звука не издавали, что, в свою очередь, чрезвычайно злило их немецкого командира и заставляло его кричать ещё громче и непонятней...
В общем, подготовка к встрече высочайшего гостя августейшей фамилии шла полным ходом, с присущей всему рассейскому народу необъятной широтой души, и истинно русским размахом.
Одновременно с этим, на дальних подступах к воронежской крепости показалась небольшая кавалькада состоящая из шестерых, скачущих вереницей измотанных коней и дремлющего на одном из них казака. Это был – по-татарски отсыпающийся в седле Ермолайка. Пересаживаясь с коня на коня, он в рекордные сроки сумел преодолеть всё Дикое Поле, оставив где-то далеко позади сопровождающий его конвой их ханских нукеров.
И вот теперь, вступив на территорию Русского государства, он наконец-таки позволил себе слегка вздремнуть, дабы набраться сил для решающей стадии операции. Благо казенные кони дорогу домой хорошо знали.
За куяком Ермолайки, рядом с пылким казачьим сердцем, лежали аккуратно завернутые в тряпицу яхонты княжеской чикилики. И все шло к тому, что закрутившаяся вокруг них интрига, так или иначе, вскоре должна будет завершится...
ВСТРЕЧА ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ «ТРЕТЬЕГО РИМА» АВГУСТЕЙШЕГО ПОСЛАННИКА «РИМА ВТОРОГО»
И вот, ровно в полдень, куры бегающие в районе воеводского терема переполошились, и с кудахтаньем разбежались кто куда от страшного и диковатого рёва, издаваемые двумя дюжими турками, с натугой держащих у ртов какие-то длиннющие, не меньше чем в три аршина, причудливо изогнутые трубы.
Непривычный азиатский рёв, разразившийся как гром среди ясного неба на тихих улочках русского города, сопровождал собой замечательное событие дипломатического порядка. Он знаменовал подход чрезвычайного и полномочного посла султана Турции Мурада Четвёртого, да хранит Аллах его вечно, к резиденции не менее полномочного наместника русского государя Михаила Романова. То бишь подход Фомы Кантакузена к терему воеводы здешних мест князя Людовецкого ...
Историческая встреча представителей двух держав должна была состояться на воеводском дворе, где, как и положено, специально для этого, уже пару часов томились в ожидании встречающие «официальные лица». От, изнемогавшего от жары и похмелья в своей высокой горлатной шапке тиуна Менговского острога, до хмуро поджидающего подхода басурман, казачьего головы батьки Тревиня. Естественно, что и думный дьяк Ришельский-Гнидович, со своими ближайшими подручными был тут как тут. Весь остальной «бомонд» Воронежского воеводства, состоящий из нескольких бояр, куда более многочисленных дворян, и даже отдельных представителей купеческого сословия, а также «сопровождающих их лиц» представленных разномастной челядью, находился здесь же.
Как оно испокон веков было заведено на Руси-Матушки, о происходящем действе никто ничего толком не знал. По толпе циркулировали различные слухи, один нелепее другого. В конце концов, всё сошлось на том, что это сам бывший русский царь Василий Шуйский, чудесным образом ставший «Царьградским ампиратором», сейчас едет на похороны «турского салтана», которые почему-то будут проводиться в Москве...
Солнце палило немилосердно, отражаясь от рейтарских ярко начищенных кирас и кабасек. Стройные рейтарские шеренги образовывали живой коридор от ворот до крыльца, по которому высокому посланнику оттоманской Порты, надлежало ступить в княжеские чертоги воеводы.
...Самозабвенно ревущие в трубы турки чинно остановились перед воротами и выпучив глаза, задудели с удвоенной силой. Щедро смазанные по случаю приезда высоких гостей дёгтем, огромные ворота бесшумно распахнулись, и в их проёме, к вящему ужасу русского люда, показались... полуголые негры, вся одежда которых состояла исключительно из белоснежных тюрбанов и набедренных повязок. Мускулистые негры держали на своих трудовых плечах позолоченный, украшенный сверху страусовыми перьями, паланкин.
От жуткого облика досель в этих краях невиданных, чёрных как смоль, словно только что вылезших из преисподней людей, по толпе встречающих пронёсся легкий трепет, грозивший перерасти во всеобщую панику...
...Побледневшая, несмотря на нарумяненные щёки, молодая круглолицая боярышня, закатив кверху глаза тихо ойкнула и, лишившись чувств, грациозно плюхнулась назад, на охотно подставленные руки стоящего сзади молодого дворянчика. С радостью обхватив руками объемистые чресла боярышни, тщедушный дворянчик, тем не менее, достойным образом удержать её не сумел. А поскольку находящиеся рядом холопы, прийти ему на помощь в столь деликатном деле никак не рискнули, то пара молодых людей опрокинулись спиной на землю, вызвав переполох в напряженно замершей толпе...
-Убили! – дурным голосом заголосила какая-то баба, и дворовая девка, запоздало пробегающая в этот недобрый момент по галдарее с бадейкой солёных рыжиков в руках, бросив на бегу взгляд через плечо в сторону ворот, от испуга округлила глаза и, споткнувшись, с грохотом растянулась во весь рост. Выпавшая из её рук бадейка, подскакивая, покатилась вниз по ступенькам, щедро одаряя лестницу и находящихся рядом с ней людей, духмяным рассолом и склизкими комками грибов...
...Тиун Менговского острога снял свою горлатную шапку и со словами «свят меня... свят меня...» трижды перекрестился...
...Батька Тревинь еще больше набычился, и, положив свою крепкую ладонь на рукоять сабли, с оглушительным, в наступившей тишине скрежетом, тронул покоящийся в ножнах клинок ...
И неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы стоявший в первых рядах делегации церковный архимандрит, не поддаваясь общей панике, мужественно не вышел вперёд, и широко осеняя негров крестом, мощным голосом провозгласил:
– Изы-ы-ди сатано-о-о... – и хотя его слов негры, естественно, не поняли, но, испугавшись громоподобного архиерейского голоса остановились, и даже чуть попятились назад.
Князь-воевода, стоя не жив не мёртв с караваем хлеба в руках, с ужасом глядел на чернокожих людей, смутно напоминавших ему неких созданий с рожками, периодически являющихся к нему во время определённых состояний... При этом он, было даже сделал попытку развернуться, и, от греха подальше, убраться восвояси. И так бы оно всё и случилось, неминуемо приведя шаткие российско-турецкие отношения к дипломатическому скандалу, если бы не бдительно стоящая на страже государственных интересов Анна Вастрицкая.
Будучи женщиной умной и образованной, ей ещё в Новгороде доводилось читать присланные родственниками из Швеции сочинения новомодного британского литератора Уильяма Шекспира, и потому, боле менее сносное представление о неграх и прочих «маврах», княгиня Анна уже имела. По крайней мере, с «исчадиями ада», в отличие от большинства присутствующих, она их не ассоциировала...
Поймав своей не по-женски твёрдой рукой, вознамерившегося было улепетнуть муженька за рукав его царской шубы, она силой водворила его на место, пребольно ткнув при этом в мягкий воеводский бок своим изящным, но достаточно жёстким кулачком. Поёживаясь от ноющей боли в боку, в районе и без того пошаливающей печени, напрочь лишенный возможности ретироваться, князь-воевода, волей не волей, вынужден был оставаться на своём посту, мужественно исполняя высочайше возложенные на него державные обязанности.
Наконец дико ревущие трубы, видимо доиграв до конца государственный гимн своей державы, к вящей радости присутствующих смолкли. Согласно протоколу (или политесу – которого, впрочем, тогда ещё тоже на Руси не было), теперь должен был зазвучать гимн принимающей стороны. Но поскольку в те времена, Россия ещё своего гимна не имела, то во дворе княжеского терема воцарилась гнетущая тишина...
– ...Зайдинг-кабальтцер-ха-а-айс! – зычным голосом разрядил обстановку немецкий майёр и стоящие столбом черемисы дружно стукнули лезвиями шпаг по своим шлемам. Держащие паланкин негры посчитали лающий голос немца ответным русским приветствием и опустили носилки на землю.
От повторного тычка в бок, князь-воевода окончательно очнулся и воздел каравай к небу. Это и послужило сигналом к началу дальнейших действий принимающей стороны...
...Гимна-то своего Россия, конечно, ещё не имела, что правда то правда, но зато она имела свой исконно-русский колокольный звон. Колокольный звон, подобного которому не было больше нигде на свете, и который был одинаково уместен как для всеобщего сполоха, так и для всяких торжественных случаев. Например, таких – как встреча иностранного гостя...
Зорко следя за происходящим, находящийся на ближайшей колокольне пономарь, увидев символически воздетый кверху каравай, набожно перекрестился и, что есть силы, ударил в колокол. Услышав его, следом загудели колокольни всех городских церквей, поддержанные могучим басом главного колокола Успенского монастыря. Густой малиновый звон поплыл над Воронежской землёй, постепенно успокаивая, взбудораженный ревом азиатских труб русский люд. Недаром на Святой Руси, колокольным звоном, испокон веков от всяких напастей избавлялись, даже от мора...
Взбодрённый благовестом, православный люд на княжеском подворье явно воспринял духом, поплотнее перестроил ряды и уже не смотрел на стоящих перед собой полуголых, маслянисто блистающих чёрной кожей негров, как на выходцев из преисподней. Постепенно затаённый испуг в глазах людей растворился, сменившись уверенностью. Плечи расправились, груди выпятились, а руки упёрлись в бока... И уже много крепких мужских ладоней, последовав примеру батьки Тревиня, легли на рукояти своих сабель...
Казалось, что еще немного, и призывно раздастся «ратуйте православные!», по смыслу означающее «вставайте люди русские!», со всеми вытекающими отсюда, неприятными для басурман последствиями...
Но тут полог носилок откинулся, и из них, перед нахмуренной толпой, вышел чрезвычайный и полномочный посол турецкого султана Мурада Четвёртого, августейший потомок византийских императоров Фома Кантакузен.
Султанский посланник был откровенно невысок, если не сказать прямо, что низок и плюгав, компенсируя недостаток своего роста высоченной, свёрнутой из золотой парчи чалмой, украшенной сверху роскошным султаном из страусовых перьев. По-восточному просторные, ниспадающие до земли одежды посла были окрашены в фамильный цвет византийских императоров – пурпур. Причём в пурпур самый настоящий, добываемый из редких морских раковин, а потому и совсем по-императорски дорогостоящий. И весь этот комок пурпура и парчи, с чисто азиатским вкусом, от чалмы до туфель был покрыт различными блестящими, явно недешевыми украшениями.
Хитроватое лицо потомка Константинопольских базилевсов, чеканные профили древних цезарей, отнюдь не напоминало. По крайней мере, нос его точно был далеко не греческим, а скорее откровенно мясистым, как у того армянина, что недавно поставил восточную лавку на воронежском базаре. Его выпуклые, матово блестящие, цвета спелой сливы, слегка заплывшие глаза, воровато бегали по сторонам, цепко оглядывая присутствующих. Выделяющийся на изрядно помятом лице широкий рот с пухлыми губами, явно свидетельствовал о природном сладострастии и приверженности порокам. Причём как показывали тёмные, органично вписывающиеся в общую красноватую синюшность всей посольской личины обвисшие мешки под глазами, пороки эти были как восточного, так и сугубо западного характера. К последним, с полным правом можно было отнести чрезмерное поклонение Бахусу, о чем наряду со специфичными чертами лица наследственного пропойцы, весьма ощутимо свидетельствовал и ядреный запах перегара, устойчиво пробивающийся из-за рта августейшей особы сквозь источаемый им же букет восточных благовоний.
Сойдя на землю и адекватно оценив ситуацию, опытный политик и хитрый дипломат Фома Кантакузен, первым делом аккуратно снял чалму, выставив при этом на всеобщее обозрение свою, окаймлённую мелкими черными кучеряжками лысину. Оставшись без головного убора он повернулся в сторону видневшегося неподалеку церковного купола, и к всеобщему удивлению и восторгу зрителей, трижды, как самый заправский христианин, осенил себя крестом...
Ни дать не взять, нашенский россиянин, только разве что по-ненашенски чернявенький...
Находясь по поводу увиденного в полном недоумении и механически повинуясь направляющим толчкам своей жены, князь-воевода деревянными шагами подошёл к посланнику Оттоманской Порты. Остановившись напротив плюгавого грека, он протянул ему каравая пшеничного хлеба, сверху которого красовалась глиняная солонка.
– Мы тута енто... зело рады в обчем... лицезреть и вообче... вот и хлеб-соль заготовили... – растерянно пробормотал князь Людовецкий слова приветствия.
Изящно отщипнув от каравая хлебную крошку, Фома Кантакузен неуловимым жестом отправил каравай неграм, а сам, растопырив своими короткими ручонками подобие радушного объятья, вплотную приблизился к вконец остолбеневшему Ферапонту Пафнутьевичу...
– О славнейший Людовек-паша, султан османов, да продлит Все-вышний его годы, шлёт тебе пожелание долгой жизни и желает тебе принять своего посланника так, как ежели бы ты принимал его самого. – На чистом и даже литературно правильном русском языке, чётко выговаривая слова произнёс Кантакузен.
После чего, приподнявшись на носки туфель, обнял за плечи обомлевшего князя и трижды, совсем по-рассейски с ним облобызался, причмокивая при этом своими пухлыми и липкими губами. Оставив обмусоленного воеводу вытираться, шустрый грек переключился на княгиню Анну, где сноровисто повторил процедуру приветствия, несмотря на её явное отвращение и тщетные попытки уклониться.
«Славнейший Людовек-паша», озадаченный сравнением титулов турецкого паши и русского князя (вдруг – да невзначай княжеское достоинство умалили), а также пожеланием султана «принять своего посланника так, как ты бы принимал его самого» молча поклонился в пояс и сделал широкий жест в сторону терема...
...Вернее галдареи, по которой теперь им надлежало подняться в трапезную. И всё бы ничего, если бы не та дура девка, умудрившаяся обделать лестницу омерзительно скользкими грибами. Ну, как теперь быть, не на руках же этого грека нести? А ну как споткнётся и грохнется, да ещё и одёжу свою «ампираторскую» испортит? Хлопот потом не оберёшься...
Неожиданно, проявив не столько дипломатический такт, сколько природную сметку видавшего виды человека, положение спас тиун Менговского острога. Бойко растолкав животом рейтар, он проворно побежал к крыльцу, срывая с себя на ходу парадный кафтан и подбежав, покрывалом бросил его на ступеньки.
– Прошу, княже... – широко улыбаясь щербатым, после той самой кабацкой драки ртом, низко поклонился Михрюткин, делая приглашающий жест рукой в сторону лестницы. Следом за ним, отталкивая друг другу локтями, к лестнице бросилась добрая половина толпы. На ступеньки полетели разномастные епанчи, кафтаны, котыги, ферязи и охабни, в общем, все виды бытовавшей тогда русской верхней одежды, за исключением разве что казачьих чекменей.
Но сколько бы народу теперь не пыталось выслужиться у высокого начальства, героически пожертвовав для этого своей одёжой, всё равно, для князя-воеводы первым теперь был именно тиун...
– Сие зело похвально, молодец. Антипка... – соблагоизволил похвалить Антипа Перфильевича князь, милостиво похлопывая его плечу. Тем самым, воевода вызвал у Михрюткина внутреннее ликование ввиду возможной перспективы дальнейшего карьерного роста, и чёрную зависть присутствующих подобной похвалы не удостоенных.
Под усилившийся колокольный звон, державной поступью ступая по вороху наброшенных одежд, воевода и посол поднялись в трапезную. На почтительном расстоянии от высочайших особ, по лестнице поднималась вереница гостей, многие из которых на ходу выхватывали прямо из-под ног свою изрядно заляпанную одежду и спешно её напяливали, ни мало не смущаясь степенью её теперешней загрязнённости.
Войдя в обширную трапезную, по своим размерам, способную при необходимости исполнить функцию полковой столовой, князь Людовецкий усадил Кантакузена на почётное место и вальяжным взмахом руки дал команду остальным гостям рассаживаться.
Разместившись вдоль огромного, как речная пристань на Волге, княжеского стола, согласно безупречно работающему на Руси принципу относительно «сверчка и шестка», все сейчас же чинно поднялись и повернулись к иконе. Причём первым – это сделал именно Фома Кантакузен, чем ещё раз вызвал неподдельные симпатии всего присутствующего здесь православного люда. «Нашенский он, точно... не зря ж его по-русски «Фомкой» кличут...» подумали большинство присутствующих, после того как Кантакузен хорошо поставленным голосом, ни дать не взять – церковный певчий, нараспев прочел текст молитвы, по окончанию которой благочестиво перекрестился.
Никаких государственных разговоров пока не было. Да и какие на Руси могут быть разговоры, пусть даже и государственные, пока гость досыта не накормлен? Чай не «хранцузы» какие, али другие какие нехристи, чтоб вот так не по-людски с гостем поступать. Вот и кормили. То, что называется от пуза...
Русская кухня турецкому послу явно понравилась, и вообще, чувствовалось, что в трапезных вопросах он разбирается прямо-таки профессионально. Сразу видно – школа... Пока шли лёгкие закуски, вроде лебедей фаршированных жареными перепелами или копчёных рябчиков набитых воробьями, то обходились без напитков. Но как только первый «червячок был заморен», потомок базилевсов взял стоящий перед собой кубок и отхлебнул...
От душистого, сладковато-кислого вкуса клюквенного кваса, его выпуклые глаза удивленно полезли на лоб, и он недоуменно посмотрел на сидящего с несчастным видом князя-воеводу...
Обведя глазами весь стол, турецкий посол с превеликим удивлением обнаружил, что всё княжеское застолье, в процессе поглощения пищи прикасается к кубкам и ендовам весьма вяло и только исключительно с целью физиологического запития еды. Да... всё что угодно был готов встретить на Руси потомок византийских императоров, но только не это...
Чтобы человек сто разночинного русского люда сидели за ломящимся от яств столом, и при этом не пили никаких хмельных напитков, это было уже нечто из разряда сказок... Что-то наподобие «Тысячи и одной ночи» только на русский лад...
Кроме того, подобное застолье не устраивало и самого посла, причём как по дипломатическим мотивам, поскольку давно известно: «что у пьяного на языке, то...», так и по сугубо личным. А проще говоря, пребывая сегодня с утра в специфическом состоянии «после вчерашнего», ему просто-напросто очень хотелось выпить, причём чего-нибудь покрепче этого варварского кваса.
Быстро смекнув своим изворотливым умом, что подобная «безалкогольность» застолья, скорее всего, связана с временным неупотреблением винного зелья самими хозяином, он с плохо скрываемым отвращением поставил недопитый квас обратно на стол. Потом повернулся на лицом к князю, широко улыбнулся своими красновато-припухшими губами и с самым непосредственным видом спросил, слегка постукивая пальцем по краю кубка:
– А это что? Это и есть та самая знаменитая русская МЬЕДОВУХА?. – В этом, на первый взгляд, чрезвычайно простом и невинном вопросе, наследственный мастер фамильной византийской школы манипулирования людьми, интонацией и внезапно появившимся акцентом чётко выделил последнее слово, проявив тем самым полное понимания ситуации и тончайшее знание психологии человека. Особенно вот этого, с разнесчастным видом сидящего перед ним, и смотрящего на него затравленными глазами кролика, перед которым внезапно распростерлась открытая пасть удава...
– Нет... енто... енто – квас будет... сиречь питие вельми вкусное и зело для нутра пользительное, а медовуха... эй, принесть сюды медовухи, да поживее... – хлопнув в ладоши, громко отдал распоряжение князь-воевода и, повернувшись к жене, слегка виноватым голосом добавил. – А то сие есть непорядок... егда гость якое брашно возжелал, а сего на столе нету...
И уж что-что, а предусмотреть то невероятное обстоятельство, что посол МУСУЛЬМАНСОКЙ страны окажется мало того, что православным, так и ещё не чуждым хмельному... такого даже проницательная Анна Вастрицкая предвидеть была не в состоянии...
...Приказы в доме князя Людовецкого исполнялись молниеносно. Не прошло и пары минут, как раздался громкий топот расторопно сбегавшего в погреб холопа, и в кубок Кантакузена, распространяя вокруг дурманящий запах подыгравшего мёда, с лёгким шипением полилась тонкая струйка этого пьянящего напитка. С трепетом улавливая дрожащими ноздрями исходящий от кубка дразнящий аромат медяного хмеля и поневоле наблюдая ЭТО прямо перед своими глазами, князь-воевода, будучи из-за наложенной епитимии временно отлученным от своей любимой медовухи, безнадёжно сглотнул набежавшую слюнку...
Уловив затаённое пожелание князя, но как опытный дипломат, не подав об этом никакого вида, коварный отпрыск византийских императоров, потупив очи, придал своей плутоватой физиономии вид кроткой овечки. Прямо-таки агнец невинный... Взяв в руку кубок, он поднёс его к своему лицу и, блаженно закатив глаза кверху, шумно и с придыханием втянул в себя аромат его содержимого. Всем своим видом изображая неописуемое наслаждение, но, тем не менее, кубка так и не пригубив, Фома Кантакузен вдруг внезапно, профессиональным жестом змея искусителя протягивающего яблоко Еве, поднёс благоухающую хмелем медовуху прямо к носу, и без того изнывающего от вожделения Ферапонта Пафнутьевича...
Да, не зря Кантакузен был византийцем в высшем смысле этого слова. И не зря лучших мастеров провокаций, чем они история не знала...
– В знак великой и нерушимой дружбы между нашими державами, испей-ка благочестивый Людовек-паша, из моего кубка... – смиренно произнёс Фома Кантакузен, после чего за столом воцарилась тревожная тишина...
Глаза князя затравленно заметались. Как поступить? Как быть? Отклонить, не выпить... – нельзя. Обида и чуть ли не дипломатический скандал. Ещё бы, послу налили из отдельной посуды, он, в соответствии с нормами безопасности и вежливости, попросил хозяина опробовать налитое, не отравлено ли, а ему в этом отказали... «Не иначе как отравить хотели» – подумает окаянный посол, и попробуй его потом в этом разубеди. Не про «дикого» же «вепря», с коим сражался вот на этом самом столе, и не про наложенную же потом епитимью ему рассказывать... Срамотища одна получиться, да и только. Причём как лично для князя, так и для всей державы, кою он в сём случае представлять изволит...
Выпить? А как же епитимья? Да и вообще, что важнее – личный грех на душу или государственные интересы? Лихорадочно размышлял князь-воевода, затравленно глядя то на кубок, то на супругу, то на находящегося тут же за столом своего духовника.
Пауза явно затянулась. Воевода всё продолжал метаться взглядом, не в силах принять решения, а хитрый грек, с видом смиренного агнца, как змей искуситель всё продолжал держать кубок в непосредственной близости от его рта...
Первой попыталась разрядить ситуацию Анна Вастрицкая. И недаром для неё державные интересы всегда были превыше личных, даже семейных... Её рука грациозно приподнялась на уровень лица и сделала большим и указательным пальцами жест, который на всех языках мира, интернационально интерпретировался как «чуть-чуть» или «немножко». С надеждой переведя взгляд на своего духовника, князь Людовецкий с удовлетворением отметил, что и тот согласно кивнул, тем самым если и не снимая епитимью полностью, то, как минимум, делая в ней некоторые послабления...
...Что делать, для государева мужа державные интересы завсегда превыше всего, тяжко вздохнул князь и дрожащей рукой принял кубок из руки византийско-турецкого провокатора. Зажмурив глаза, он поднёс кубок ко рту и разомкнул спёкшиеся от напряжения губы...
...И если сначала, наказ княгини относительно «чуть-чуть», ещё слабой мыслью и пульсировал где-то в глубине княжеского сознания, то по мере поглощения вожделённого зелья, он, почему-то отодвигался всё дальше и дальше. Пока и вовсе не исчез...
И почему-то чрезвычайно быстро, в кубке объёмом с добрый штоф, предательски показалось дно. Влившаяся в князя хмельная жидкость, уподобилась ковшу холодной воды, выплеснутому в русской бане на печь-каменку. Казалось, что раскалённое долгим воздержанием княжеское нутро, её тут же бесследно и испарило... А истосковавшаяся по хмельному душа, с подобным безобразием смириться никак не могла, и настойчиво требовала ещё...
– Ищшо... – привычно протянул князь кубок в сторону, где его мгновенно наполнил взявшийся неизвестно откуда виночерпий. – И ему... – хмель уже начинал слегка шуметь в воеводской голове, потому начальственно и не совсем дипломатично, он повелительно ткнул пальцем в сторону посла.
– ... И всем... – царственным жестом окинул дланью затихший в ожидании стол князь-воевода, ненароком задев при этом рукавом шубы матово блестящую лысину византийца, после чего громко икнул и добавил – ...водки...
Оглушительный рев одобрения потряс своды трапезной, бурным шквалом выплеснувшись из окон терема на тихие улочки Воронежа, тем самым полностью подтверждаю ту общеизвестную истину, что «веселие Руси есть питие».
И именно теперь, именно оно здесь, и начиналось...
РУССКИЙ ПИР И ПЕРВЫЙ ПРОЕКТ ДЕПОРТАЦИИ ЮЖНОРОССИЙСКИХ НАРОДОВ...
Смеркалось... После вызванного усилиями турецкой дипломатии исторического провозглашения окончания «антиалкогольной кампании», собравшийся за столом воеводской трапезной воронежский «бомонд» веселился во всю широту необъятной русской души...
...Давешне упавшая в обморок молодая боярышня, испив кубка четыре душистой медовухи явно взбодрилась, и смущенно похихикивая, вяло отталкивала от себя так и льнущего к ней худосочного дворянчика...
...Подгулявший батька Тревинь, услыхав доносившиеся со двора звуки лихой музыки, заложив два пальца в рот оглушительно свистнул, и, вспомнив былые годы, по-молодецки прытко, с места вскочил ногами на стол. Там он молниеносным движением профессионального рубаки выхватил из ножен саблю, и, следуя тактам разудалой мелодии, с азартом стал показывать мастерство её владения. Делая это к вящему ужасу турецкой стороны и бурному восторгу соотечественников...
...Сидевший в конце княжеского стола тиун Менговского острога, уже по-братски обнимался с рейтарским майёром, неожиданно почувствовав в этом красномордом иноземце родственную себе душу. Между ними уже давно протекала задушевная застольная беседа, которую Михрюткин, естественно, вёл на русском, а майёр на каком-то своём лающем иностранном языке. Несмотря на наличие, объективно существовавшего языкового барьера, взаимопонимание между ними было достигнуто полное. Сплошной «дружба-фрондшафт». Майёр вдохновенно рассказывал о своей службе португальскому королю и утверждал, что служба русскому царю для него гораздо приятнее... Тиун согласно кивал и чокался...
...Мокша Бонашкин, проникший в княжескую трапезную благодаря родственным связям и своему титулу мордовского «панка», изрядно хлебнув водки, уже вёл на ломанном тюрско-мордовском наречии важные переговоры с сопровождающими посла лицами, пытаясь с ними договориться о регулярности поставок в Воронеж сушенных восточных сладостей. Непьющие турки слушали, хитро кивали и охотно соглашались, прикидывая как бы использовать это коммерческое предложение для решения своих, сугубо турецких проблем, носящих преимущественно разведывательный характер...
...«Сводный оркестр народных инструментов» пока только разминался во дворе, репетируя под руководством зрячего Бояна партитуру пошехонского хоровода. А пригашенные в людскую, и наконец-таки досыта накормленные девки, в ожидании плясок втихомолку баловались хмельным, и как чумные шарахались от охальничающих до них полуголых негров...
В общем, обстановка как нельзя лучше соответствовала началу дипломатических переговоров и той серьезной политической игры, ради которой в сущности всё и затевалось.
Во главе стола, рядом с вальяжно развалившимся в кресле и блаженно разомлевшим от выпитого князем Людовецким, собралась вся «политическая элита» воеводства. Как бы невзначай подсевший к Анне Вастрицкой потомок византийских базилевсов, случайно опустил руку под стол и многозначительно положил её к ней на колено...
При этом с целью отвлечения внимание присутствующих, и, прежде всего, самой княгини, отпрыск августейшей фамилии разразился вдохновенной речью, активно демонстрируя как наследственную школу античной риторики, так и тонкое знание различных психологических приёмов. Княгиня Анна слушала оратора затаив дыхание, старательно анализируя услышанное, и потому робко охальничающей греческой ручки пока не замечала.
Думный дьяк Ришельский-Гнидович, трепетно внимая посольской речи, весь поддался вперёд, всем своим видом выражая готовность хоть сейчас принять деятельное участие в очередной политической интриге. А боярыня Меланья, на всякий случай, профессионально фиксирую ключевые моменты услышанного, зорко следила за похотливыми потугами Кантакузена относительно Анны Вастрицкой, и лихорадочно прикидывала варианты относительно того, как бы половчее поменяться с ней местами...
Только предоставленному самому себе князю-воеводе уже было на всё глубоко наплевать. И на греков, и на турков и вообще на всю политику. На всё, кроме разве что, вот этого кувшинчика с восхитительно благоухающей жидкостью, бдительно держащегося виночерпием в пределах достигаемости его периодически пустеющего кубка... Но поскольку положение государева мужа ко многому обязывало, то время от времени многозначительно вскидывая брови, и то и дело невпопад кивая, князь-воевода усердно изображал к посольским словам хоть какое-то подобие державного внимания. Хотя именно ему послушать бы сладкоречиво посла, ох, как не мешало бы...
Чутко уловив склонность приглянувшейся ему Анны Вастрицкой к политическим коллизиям, греческий сластолюбец всячески стремился завоевать её расположение, и тем самым сохранить свою волосатую руку на округлом колене княгини. Потому он и заливался соловьём, умудряясь по-восточному витиевато и по-византийски напыщенно, в весьма иносказательной форме повествовать о тайных планах Стамбульского Сераля. При этом среди обильно льющейся из его уст словесной шелухи, по-настоящему стоящую информацию, хитрый Фома выдавал весьма дозировано. Ровно столько, сколько необходимо для того чтобы, не выдав особых государственных секретов, сохранить к себе интерес Анны.
Суть же высказанного Кантакузеном именно «по делу», сводилась к следующему. Поскольку на юге Руси и севере Турции (что, в принципе, одно и тоже) должен быть мир и благодать, то один из южных народов, по воле судьбы в этом самом «южно-северном» регионе обитающий, ради достижения этой самой благодати, целиком и полностью подлежал... депортации на территорию Оттоманской Порты. Уже даже и местожительство того народа определено и согласовано. Это будет Анатолия...
Предварительные подходы к Кремлю, произведённые на уровне Боярской думы, показали наличие полного взаимопонимания, поскольку и Москва этим самым народом тоже, мягко говоря, не всегда бывает довольна. Так что есть вполне реальный шанс, что и Российский Государь, да продлит... тут турецкий грек слегка запутался, кто же именно должен продлевать годы Русскому царю. Впрочем, это неважно... главное, что есть вполне реальный шанс, что и «Царь всея великия и малыя...» с этим депортационным проектом тоже согласится. И тогда, кроме мира-дружбы на «южно-северных» территориях, Турция обретает для себя новых подданных. Подданных весьма храбрых и в воинском деле искушенных.
При этом Русь, соответственно, этих изрядно поднадоевших ей подданных лишится... Но зато обретёт новые южные территории, которая она с Турцией по-братски и поделит (а как же иначе?), после чего между двумя державами обязательно воцариться вечный мир, а также дружба и любовь.
– ...Особенно между некоторыми, прекрасными как античные матроны княгинями и представителями древних августейших фамилий... – вплёл-таки личный мотив в свою политическую речь хитрый грек, маслянисто скользнув агатовыми глазами по Анне Вастрицкой. Причем сам народ, которому надлежало сыграть историческую миссию примирения Кремля с Сералем, хитроумным греком не назывался. Но при этом, с истинно византийским коварством, интригующе давалось понять, что вполне возможно и назовется, но исключительно в том случае, ежели княгиня Анна очень его об этом, НУ ОЧЕНЬ попросит...
Ришельского же Гнидовича услышанное от Кантакузена до глубины души возмутило. Действительно... работаешь тут в поте лица своего, строишь интриги не жалея ни денег ни живота, как вдруг появляется некто со стороны, и всё в одночасье рушит...
Ведь с каким трудом, сколько лет тайный иезуит выстраивал свой план святого дела колонизации Дикого Поля Речью Посполитой, отведя каждому народу и маломальскому народцу в нём свою роль. Прямо как заправский каменщик кирпичик к кирпичику складывал... а тут подишь ты... ни с того ни сего выясняется, что по воле какого-то императорского вырожденца, одного из кирпичиков столь скрупулезно возводимого им здания вдруг не будет...
Ему, то бишь народцу тому, видите ли, какие-то там турки изволили иную роль уготовить... просто неслыханное нахальство. Они-то уготовили, а у него, у Ришельского-Гнидовича, теперь в его кропотливо возводимой конструкции, как минимум. одного кирпичика хватать не будет. И чем это кончится – ещё неизвестно... А ну, как в один прекрасный момент всё рухнет, погребя под своими обломками, как саму святую идею полонизации этого дикого края, так и своего создателя...
Кстати, а какой именно народец имел в виду этот хитрый византиец, говоря о депортации? Ведь ежели по существу вдуматься, то, скорее всего... наверное калмыков... Точно, их! И воинственны они безмерно, и Москва ими зело недовольна, да и в краях наших объявились относительно недавно, так что в этой самой, как её... Анатолии, вполне даже запросто обживутся (оно им кочевникам не один хрен где жить?). Всё так... Ну, а кто ж тогда, скажите на милость, будет заместо калмыков совершать запланированный Ришельским-Гнидовичем поход на Москву, отвлекая её внимание от направления главного удара католических сил? Кто?
Эх, вот попал так попал, и помешать же этому турко-греку в осуществление его идиотского плана нет никакой возможности. Ведь за ним же, шутка ли, сама Оттоманская Порта стоит, а уж с ней-то ссориться Ришельскому-Гнидовичу, до поры до времени, ну никак ни с руки...
А вот подстраховаться, заменив в своих иезуитских раскладах калмыков кем-нибудь ещё, как не крути, а придётся. Например, теми же крымцами. А что? Уж с чем-чем, а с функцией отвлекающего удара на Москву, они за милую душу справятся, дело-то для них привычное. Вот только с ханом ихним придётся начинать работу практически с нуля, а это значит, что драгоценное время будет безвозвратно упущено. Ну, тут уж ничего не поделаешь...
Размышлял подобным образом Модест Зорпионович, задумчиво глядя на Анну Вастрицкую, которая по окончанию посольской речи принялась твердо и решительно давать отпор тайным поползновениям сластолюбивого грека.
– А что ежели это и не калмыки вовсе? А вдруг ошибка? – внезапно молнией промелькнуло в голове Модеста Зорпионовича, и от одной только этой мысли думного дьяка прошиб холодный озноб. – Тогда угробишь столько времени, сил, денег и всё понапрасну...
Нет, в таком тонком деле как политика, просто необходимо во всём иметь абсолютную ясность. И потому сейчас, правдами неправдами, но всенепременно необходимо выяснить – на какой именно такой южный народец пал столь немилостивый выбор османского султана? Без этого нам дальше, ну, никак нельзя. Как там этот турко-грек давешне молвил, что, дескать: «народец тот возможно и назовется, ежели княгиня Анна ОЧЕНЬ его об этом попросит...»? Ага...
Тем временем княгиня, окончательно очнувшаяся от чар сладкоречивого грека, и с негодованием обнаружившая его пухлую волосатую руку на своем колене, «очень попросить» явно не собиралась. И мало того, видимо исчерпав ресурс дипломатического воздействия, просто-напросто пребольно стукнула своим крепким кулачком по изнеженной ладошке императорского потомка. Глядя на потирающего ушибленную руку посла, Ришельский-Гнидович не смог удержаться от злорадной усмешки. Уж кому-кому, а ему-то эта не по-женски сильная длань, была весьма даже хорошо известна...
Ну, ничего. Как говаривал основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола: «цель оправдывает средства». Прямо как про наш случай сказано. Поскольку цель наша свята и понятна, а, что касается средства то... И тут взгляд Ришельского-Гнидовича на неприступную Анну приобрёл неуловимо хитроватое значение. Не сводя глаз с княгини, думный дьяк наклонился к сладострастно припавшему к кубку князю.
– А что, князь-воевода, зачнём ли мы сёдни нашего гостя плясками ублажать?
Оторвавшись от кубка, Ферапонт Пафнутьевич икнул, вытер рукавом бороду и тяжело отдуваясь, слегка заплетающимся языком громко и нарочито весело ответил.
– ...А то яко же...
Придав лицу благочестивое выражение, Модест Зорпионович елейным голоском продолжил.
– А станет ли сёдни матушка наша, благочестивая княгинюшка Анна покорять нас своей красой и плясовым ухищрением за ради гостя высокого?
– ... А то...ишшо как – выдал преисполненный уверенностью ответ князь-воевода. – Эй... там... стольник, али кто там ишщо есмь... привесть сюды игрецов музыкантских, да всех девок плясовальных готовить к хороводам... да поживее там! А ты княгинюшка, готовься белым лебедем сплясать пред этой образиной заморской, коли ему енто уж аки любо...
Дипломатично пропустив мимо ушей воеводский пассаж насчёт «образины заморской», Фома Кантакузен выразил горячее желание самолично поучаствовать в танце вместе с княгиней Анной.
Так что для Ришельского-Гнидовича всё складывалось как нельзя лучше. Улучшив момент, он подсел к княгине, и что-то жарко зашептал ей в ухо. При этом Модест Зорпионович, как бы невзначай положил на стол свою руку и чуть разжал ладонь. В ней лежали два, отливающих изумрудным блеском камушка... Те самые, срезанные боярыней Меланьей с упряжи любимого кобылы Бехингер-хана...
Слушая вкрадчивые слова думного дьяка, Анна Вастрицкая покрывалась от бессильной злобы смертельной бледностью, но... молчала...
Увы, только что она получила предложение, от которого, при всей своей древнерусско-скандинавской гордыне, просто не могла отказаться...
И теперь ей не оставалось ничего другого, как скрепя сердцем, вставать из-за стола и становиться в центре выстраивающегося посреди трапезной хоровода. Рядом с так и увивающимся вокруг неё, плотоядно улыбающимся и довольно потирающим ладоши, отпрыском византийской императорской фамилии...
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВОРОНЕЖ ЕРМОЛАЙКИ И РОЛЬ ПОШЕХОНСКОГО ХОРОВОДА В РУССКОЙ ИСТОРИИ
Незадолго до этого, Ермолайка окончательно очнулся от дрёмы, и проснувшись, обнаружил себя уже перед наплавным мостом через реку Воронеж. Одноименный город, вольно раскинувшись на семи холмах, лежал прямо напротив, встречая всех подъезжающих к нему наглухо закрытыми, по случаю гуляния, крепостными воротами. Понимая то, что начавшийся «воронежским бомондом» процесс празднования, лавинообразно распространяясь по каким-то своим типично рассейским законам, вскоре неизбежно охватит и весь остальной воронежский люд, многоопытный батька Тревинь заранее заменил повседневных воротных стражей на казаков. Как на людей, которые в питейном вопросе, по сравнению с другими служивыми куда более надежны. Так что, признав Ермолайку, казаки пропустили его в крепость без всяких мытарств.
Сделав небольшой крюк и оказавшись в казачьей слободе, Ермолайка первым делом хозяйственно определил в конюшню лишних коней и скинул лишнюю амуницию, оставив при себе только шашку. После чего вскочил в седло и с голубиной клеткой в руках устремился к воеводскому терему.
По времени, его появление в воротах княжеского терема совпало с началом первой части пошехонского хоровода, о чём красноречиво свидетельствовал, шквалом выплеснувшийся из воеводских окон на тихие улочки Воронежа музыкальный поток, ухарски издаваемый «сводным оркестром народных инструментов».
Окрыленный надеждой на то, что уже порядком опостылевшее ему путешествие вот-вот закончиться, Ермолайка птицей взлетел по скользким ступеням на галдарею но... был остановлен упёртым ему в грудь остриём шпаги...
Это оставленные во дворе рейтары, от безделья и безысходности начали справлять охранную службу. Вернее даже не сами рейтары, поскольку миролюбивым от природы чувашам и черемисам, по большому счёту, не было никакого дела до идущего в терем казака. Это увязавшийся с ними, и ради численности обряженный в рейтарскую одежду татарин Ахметка, вдруг решил проявить рвение.
И вот сейчас, преисполненный важности татарин, широко расставив кривоватые ноги природного кочевника, в нахлабученном как малахай французском кабассете и в ярко начищенной кирасе, стоял посреди лестницы, неуклюже держа в руке длинную валлонскую шпагу, конец которой упирался в грудь Дарташову. Его широкоскулое лицо с редкой порослью азиатской бородёнки, прямо-таки лоснилось от удовольствия. Еще бы... ему, простому татарину, выпала счастливейшая возможность, находясь на государевой (!?) службе, «не пущать» и показывать свою власть не перед кем-нибудь там, а перед самым, что ни наесть служилым казаком. Причем, делая это ни где-нибудь там, в какой-нибудь орде или ханстве, а здесь, в самом, что ни наесть русском городе... Ну, как такой момент можно упустить? Вот он и не упускал...
– Стоять, казАка! – Грозно сдвинул брови Ахметка. – Рейтара киль-манда... – подозвал он, до сей поры довольно лояльно воспринимающих всё происходящее рейтар. – КазАка имать нада, бачке-тиуну вести нада. КазАка драка в кабака была, морда не бил, водка не пил, на коня ускакал – туманно сформулировал Ахметка в адрес Дарташова обвинение, согласно которому тот подлежал немедленному «иманию», то бишь аресту.
Услышав про кабацкую драку, рейтары начали проявлять заметную активность. Может и правда надо бы, от греха подальше, задержать этого казака раз он «морда не бил», «на коня ускакал», да ещё и «водка не пил»?
– ...Опять начинается... – с тоской подумал Ермолайка и не на шутку встревожился...
Нет, не за себя... за почтового голубя, будь он трижды неладен, который сейчас мило ворковал в клетке, и которого он был просто обязан передать княгини в целости и сохранности. Эх, знал бы заранее, что так всё обернется, то хоть куяк бы с себя снял и клетку в него засунул. А то ещё ненароком, в схватке заденут птицу, кто ж тогда Бехингер-хану послание в срок доставит?
С этими мыслями Ермолайка крепко-накрепко обхватил обеими руками клетку, прижимая её к своей груди. Прямо под упёртым в куяк шпажным клинком.
...Ну что ж, где наша не пропадала, раз руки заняты, то придётся ногами отбрыкиваться...
И продолжая, как великую драгоценность, прижимать к груди клетку, Ермолайка резко развернулся вокруг своей оси с одновременным движением вперёд, тем самым, пропуская шпагу мимо себя. Времени, да и уменья, изготовить клинок для удара у татарина уже не было. Совершая полный оборот вокруг своей оси Дарташов, в тот момент, когда он оказался в непосредственной близости от Ахметки, совершил следующее.
Приподнял до уровня груди согнутую в колене ногу, и, используя, как саму инерцию разворота, так и резкое выпрямление ноги по диагонали, Ермолайка ребром стопы ударил татарина в незащищённое кирасой бедро, целя тому на треть длины повыше коленного сустава. От внезапной боли Ахметка взвизгнул и слегка присел. Длиннющая шпага бестолково торчала в его руке, не имея никакой возможности нанести урон, находящемуся на дистанции ближнего боя Дарташову.
Опустив правую ногу и слегка коснувшись ею досок галдареи, Ермолайка тотчас взметнул её вбок стопой вверх и коленом вниз, выполняя удар «соколик». Как будто вприсядку станцевал. В результате, то же самое ребро стопы, той же самой ноги, опять врезалось в татарина. Только теперь по восходящей траектории и не в бедро, а прямо в переносицу, тем самым, убрав в распространенном определении «чуть приплюснутый татарский нос» уменьшительную приставку «чуть». Ахметка ещё раз взвизгнул и завалился на спину, обхватив лицо руками. Шпаги в его руке уже не было...
Всё... теперь вперёд... устремился к видневшийся в конце галдареи двери Ермолайка, поднырнув под наносимый по нему с правой стороны рубящий удар шпагой. Благодаря вовремя проведенному нырку, клинок шпаги только слегка скользнул по шлыку папахи, не принеся казаку никакого вреда. Но зато этим его очень сильно разозлил...
Ах, ты так... ещё рубаться будешь... ну тогда держись...
И продолжая бережно прижимать руками к груди клетку, Дарташов сделал правой ногой высокий «сбиток» по траектории изнутри – наружу. Таким ударом, при желании, можно было бы запросто сбить с головы и рейтарский кабассет. Собственно, именно так Ермолайка его сызмальства и нарабатывал, дурачась со сверстниками и играючи сшибая ногами друг с друга шапки. Сейчас же целью «сбитка» была рука рейтара, заносившая шпагу для нового рубящего удара. Сделав круговой оборот по траектории изнутри – наружу, казачья ичига хлёстко врезалась в эфес валлонской шпаги, и заморское оружие стрелой вылетело из рейтарской руки, со звоном ударившись об бревенчатую стену. Поставив ногу после сбитка на пол, Ермолайка сейчас же поднял другую, и нанёс подошвой ступни сокрушающий «пинок со взбрыком» в грудь стоящего перед ним, остолбеневшего от подобных чудес черемиса. Как припечатал...
От казачьего удара ногой, европейская кираса глухо ухнула и забрунжала... Заключённый в неё рейтар, отброшенный «взбрыком» ноги назад, со страшным грохотом шмякнулся об стену, по которой он после этого медленно сполз на пол...
...Ещё рывок к заветной двери... но прямо перед ней, вдруг, возникла объёмистая красномордая туша в широкополой шляпе с грозно торчащими усами...
Это рейтарский майёр вышел на свежий воздух, дабы по европейскому обычаю, после обильного возлияния выкурить трубочку. Перед этим он было пытался закурить прямо в трапезной, но поскольку у этих диких московитов культура потребления табачного зелья отсутствует напрочь, то пускающий из-за рта клубы вонючего дыма просвещенный европеец, с негодованием был выгнан взашей. Ну, что с них, с дикарей возьмешь... одним словом – «варвары»...
И только майёр открыл дверь и начал доставать из-за голенища ботфорта курительные принадлежности, как...
...Как какой-то шустрый малый ястребом взлетел на галдарею, как беспомощных котят раскидывая по сторонам его бравых рейтар. В одну секунду трубка с кисетом оказались обратно за голенищем, а шпага выхваченной из ножен. Что и говорить, старая добрая школа потомственного европейского ландскнехта, сбоя не давала...
В общем, к моменту подхода Ермолайки на расстояние непосредственного боевого контакта, майёр уже стоял в классической позе фехтовальщика. Точь в точь, как тот пан на Булдыгеевской переправе. С тем лишь отличием, что вместо сабли, в руках Дарташова была зажата клетка с драгоценной птицей, а за его спиной слышался явственный топот приближающихся ног...
...В подобной ситуации, решение надо было принимать мгновенно, и Ермолайка его принял... Главное уйти от первого удара. Для этого он, дернувшись корпусом, произвел ложный выпад вправо, и, вызвав ответную реакцию майёра, тут же рывком ушел влево. Получилось... шпага майёра, со свистом пронзила то место, где только что находилась казачья грудь. Эх, жалко руки заняты, а то бы сейчас самый момент захватить эфес и взять его на приём...
Ну, да ничего... хорошо, что ноги свободны... а раз так, то теперь мы его, немчуру, казачьей подсечка за выставленную вперед ногу... и казачья ичига, зацепив немецкий ботфорт в районе щиколотки, резко дернула его вперед. В результате этого, выставленная, в соответствие с классическими канонами фехтования, вперед правая нога майёра, предательски проскользнула по дощатому полу, заставляя мощную тушу фехтовальщика, теряя равновесие покачнуться. Пока только лишь покачнуться... но, поневоле очутившись с нелепо выставленной вперёд правой ногой, и отчаянно балансируя рукой и шпагой чтобы не упасть, рейтарский майёр так и не сумел обрести равновесия.
Именно в этот решающий момент, Ермолайка сделал небольшой подшаг левой ногой и, тем самым, очутившись сбоку от раскоряченного противника, своей правой ногой зацепил его левую ногу, легким ударом отбив её назад. Получилось! Теперь, кроме вытянутой вперёд правой ноги, и бывшая до сей поры опорной, левая нога майёра также оказалось откинутой назад на максимально возможное расстояние. Не будучи гимнастом, растянутый на шпагат тучный майёр рухнул в дверном проеме, как боевой слон хорезм-шаха в воротах Самарканда при осаде его войсками Чингиз-хана...
Вернее, именно таковую роль ему теперь и надлежало сыграть. Как известно, тот легендарный слон не дал возможности, армии хорезмийцев выйти из крепости и ударить по монголам. Немецкий же майёр, не дал возможности подбежавшим рейтарам броситься в дверь терема вслед за Ермолайкой, который, обрушив слоноподобную тушу, отнюдь не постеснялся вскочить на неё ногами и, оттолкнувшись от неё как от трамплина, буквально влететь в вожделённую дверь. Благо она открывалась вовнутрь.
Рейтары же позволить себе такого бесчинства по отношению к своему командиру никак не могли. Потому они и стали его общими усилиями поднимать, привычно выслушивая срывающиеся с его губ различные «доннервертеры» и прочие «канальи»...
Оказавшись в тереме и с удовлетворением отметив отсутствие за своей спиной шума, Ермолайка побежал по длинному полутёмному коридору, по бокам которого виднелись многочисленные двери. Добежав до поворота, он вдруг, неожиданно услышал голос, милее которого для него не существовало ничего на свете. Ну, разве, что кроме сабельного звона.
– Уйди анчихрист проклятый, сгинь нечистая... ах ты так... охальничать... аспид окаянный... да я тебя... на, получай... – и из-за поворота коридора раздался явственный шум борьбы, в котором чётко выделялись звонкие, явно издаваемые женской ручкой шлепки по чему-то мягкому. Стремглав добежав до поворота, Дарташов увидел там свою ненаглядную любушку Костянку Бонашкину, всеми силами вырывающуюся из лап невиданного и чёрного как исчадие ада чудовища, которое, при ближайшем рассмотрение, оказалось полуголым и похотливо улыбающимся негром.
ТАКОЕ стерпеть Ермолайка уже никак не мог...
И хотя негров ему видеть до сих пор ещё не доводилось, суеверного ужаса перед черным «анчихристом» Дарташов явно не испытывал. Вместо того чтобы остолбенеть от ужаса, он аккуратно переложил клетку с птицей в левую руку, а правой рванул из-за голенища ичиги нагайку...
Негр оказался понятливым. Увидев казачью, живо напомнившую ему бич надсмотрщика нагайку, он быстро отпустил Костянку, раболепно поклонился покорно сложив на груди руки, после чего белозубо улыбнулся и... бесследно растворился в полумраке коридора. Ищи свищи его теперь в темноте...
– Ермолайка!!!
– Костянушка!!! – кинулись в объятия друг друга два истосковав-шихся влюбленных сердца...
И ближайшие несколько минут, в коридоре воеводского терема кипели страсти достойные пера великого мастера по подобным историям Уильяма Шекспира. Но поскольку шекспировские страсти не являются целью нашего повествования, да и вообще мало соответствуют казачьему менталитету, то мы оставляем их за скобками...
ВТОРАЯ ЧАСТЬ ПОШЕХОНСКОГО ХОРОВОДА
Тем временем близилась к концу первая часть пошехонского хоровода.
С полусотни слегка хмельных разрумянившихся девок, взявшись за руки, образовали неправильных очертаний круг, и нестройно ходили по огромной трапезной, старательно голося и повизгивая в такт разухабистой музыке. В центре круга, белой лебедушкой, держась за края накинутого на плечи расписного плахта, гордо вскинув голову величаво кружилась Анна Вастрицкая. Вокруг неё, ужом увивался плюгавый потомок византийских императоров, странно взбрыкивая ногами, и совершая всем своим телом какие-то движения, смутно напоминающие древнегреческий танец олимпийцев.
Как оно, во все времена и у всех народов положено, танец создавал некий ореол интимности, и располагал партнеров к светской, а то и к откровенно задушевной беседе. И естественно, что сейчас эта беседа, так или иначе, велась вокруг закрученной послом интриги. При этом Кантакузен, следуя избранной линии поведения, всё менее прозрачно намекал княгини о необходимости особого к нему расположения, в случае которого он, возможно, и чуть приоткроет государственную тайну Сераля, назвав тот самый народ, которому уготована незавидная участь переселенца. Княгиня же Анна, «особо располагаться» никак не желала, вместо этого, прагматично предлагая со своей стороны аналогичные действия связанные с приоткрытием государственной тайны. Правда, не русской, а... шведской.
Дело в том, что в полученном вчера княгиней из Швеции послании, её дядюшка генерал Делагарди, достаточно чётко обрисовал новую политику короля Густава-Адольфа относительно Турции, Польши и России.
Суть новой шведской политики заключалась в следующем. Поскольку Швеция, впрочем, как и любое другое нормальное европейское государство, традиционно строило свою политику с азиатскими странами таким образом, чтобы с максимально возможной выгодой манипулировать ими в своих интересах, то именно сейчас она проводит переориентацию своего главного объекта манипуляции. То есть, не больше не меньше, а перенаправляет внешнюю политику Османской империи.
Что и говорить, информация характера – явно стратегического...
Это означает, что теперь Стокгольм будет устремлять все свои усилия на то, чтобы Стамбул, временно оставив Москву в покое, вплотную занялся бы Варшавой. Очередная шведско-польская война была явно не за горами, и османы, а если и не сами османы, то, по крайней мере, их вассалы крымские татары, в ней непременно должны будут принять активное участие, воюя на стороне шведов. То есть образовать некий скандинаво-татарский альянс. И все усилия шведской дипломатии (кстати, не самой слабой в этом мире), отныне будут направлены именно на это.
Изложив вводную часть этой геополитической коллизии, относительно же самого потенциального скандинаво-татарского альянса, Анна Вастрицкая пока что глубокомысленно умолчала, сберегая его как свой главный козырь в предлагаемом ей Кантакузену обмене информацией. Пока же она всего лишь прозрачно намекнула, что тот человек, который правильно сориентируется в новой шведской политике, естественным образом, окажется и в русле направляемых на её осуществление финансовых потоков, со всеми вытекающими отсюда последствиями...
Кроме того, Анна Вастрицкая недвусмысленно давала понять, что в случае удачного обмена информацией и отказа похотливого грека от своих в отношении неё скабрезных намерений, она и впредь готова с ним продолжить обоюдовыгодное сотрудничество.
То и дело, взмахивая в такт музыке руками, и как-то совсем по-нерусски вихляя бёдрами, хитрый грек обдумывал заманчивое предложение. Наконец, государственное начало возобладало и взяло вверх над личным.
Не имея из Швеции постоянных разведданных (сколько не пытались турки внедрить туда своего резидента, а всё шведы, почему-то, его всегда с лёгкостью выделяли из общей скандинавской массы и разоблачали), ради получения постоянного источника информации, и учитывая возможные денежные подношения шведских дипломатов, красотой этой строптивой «ханумы» вполне можно было и поступиться. Тем более что вон та, как бишь её зовут... Меланья что ли? Тоже весьма даже ничего... да ещё и глазки ему недвусмысленно строит...
Таким образом, соглашение о стратегическом сотрудничестве было достигнуто, и к окончанию первой части Пошехонского хоровода, Фома Кантакузен уже знал всё о создаваемом Густавом-Адольфом скандинаво-татарском альянсе. При этом Анна Вастрицкая...
...А Анна Вастрицкая ожидала услышать всё что угодно, но только НЕ ЭТО...
Изначально, она своим аналитическим умом вычислила, что вероятней всего, готовившийся к депортации народ это калмыки или ногайцы. Причём, выбор последних был бы, по крайней мере, логичен. Мусульманский народ тюркского корня, находящийся с Турцией если и не в вассальных, то в околовассальных отношениях, да ещё и способный откочевать куда угодно.
Но после зрелого размышления, «ногайскую версию» при всей её логичности, княгиня Анна всё-таки отвергла. В какой бы обстановке секретности Сераль этот проект не готовил, а всё равно – шила в мешке не утаишь. И Бехингер-хан, хоть краем уха, но об этом бы прослышал, а значит, прослышала бы и Анна. Оставалось одно – калмыки...
Ну, калмыки и калмыки... недаром они «помонголистей» наших татар и даже их чингизидов будут. Им уж точно всё равно где кочевать. Хоть в донской степи хоть в Аравийской пустыне. Да и появились они в нашем Диком Поле недавно, так, что быть по сему...
Но то, что поведал княгине потомок византийских императоров, в корне переворачивало все её политические взгляды и расчёты. Оказывается, депортации с родных мест, по воле Стамбульского Сераля и в случае одобрения его планов Московским Кремлём, подлежали ни кто-нибудь там, а... ДОНСКИЕ КАЗАКИ!!! Причем все и поголовно...
И автором этого «проекта» являлся Фома Кантакузен. Этот потомок византийский базилевсов, которые, кстати говоря, считались самыми наихристианнейшими императорами «Второго Рима»...
Естественно, что изумленная донельзя Анна Вастрицкая, даже предположить себе не могла, что через три столетия после жестокого семнадцатого века, уже в шибко гуманном двадцатом, один объявившийся на Руси «отец всех народов» творчески разовьёт и с размахом воплотит все эти депортационные идеи в Российскую жизнь. Но пока, ещё задолго до Иосифа Виссарионовича, первыми жертвами этой, с позволения сказать, «национальной политики», уготовано было стать именно донским казакам...
Увы... и сие есмь факт зело исторический...
И смириться с подобной несправедливостью относительно казачества, княгиня Анна никак не могла. Причём как чисто по геополитическим воззрениям, поскольку тем самым турки разом убирали с южных границ России оплот православия и расчищали себе плацдарм для дальнейшей экспансии, так и... просто по велению сердца. Как настоящая русская княгиня, она всей своей благородной душой протестовала против такой безжалостной политики в отношении этих, пусть грубых и воинственных, но при этом таких великодушных и доверчивых казаков. Причем шведский прагматизм против русской доброты и сентиментальности, в этой ситуации был абсолютно бессилен. Даже наоборот, скандинавская часть личности племянницы Делагарди, неожиданно почувствовала к казакам искреннюю симпатию, не без оснований, находя в этих мужественных воинах близкое сходство с викингами.
Но эмоции в сторону... собрала себя в кулак Анна Вастрицкая, возвращаясь к столу после первой части пошехонского хоровода. Даже самый поверхностный анализ ситуации показывал, что осуществись турецкий депортационный проект и исчезни казачество с южнорусских окраин, то, прежде всего, это будет на руку тем тёмным силам, которые в воеводстве изволит представлять её заклятый враг Ришельский-Гнидович. И образовавшуюся в Диком поле нишу, скорее всего, займёт отнюдь не Турция (пока там османская государственная машина раскачается), а... более шустрая в вопросах экспансий сопредельных территорий Польша...
Следовательно, прежде всего полученные «разведданные» надо сохранить в тайне от Модески. Причем сохранить, во что бы то ни стало, твердо решила княгиня. И это при том при всём, что именно Ришельский-Гнидович. для выведывания имени подлежащего депортации народа, профессионально и психологически правильно спекулирую злосчастными чикиликами, за этим её и посылал. Что и говорить, задачка, даже для волевой и мужественной княгини, далеко не из лёгких...
Между тем Ришельский-Гнидович, с удовлетворением отметив установление между княгиней и послом явно продуктивного «контакта», с нетерпением дождался окончания хоровода, красноречиво перекатывая между пальцами блистающие в свете свечей яхонты. И его ожидание, не особо погреша против истины, можно было сравнить с тем предвкушением, которое испытывает голодный удав при виде кролика...
Честь и судьба княгини, в буквальном смысле сейчас находились у него в руках, блистающими бусинками перекатываясь между его ловкими пальцами. Дело в том, что князь-воевода, усилиями Османской дипломатии полностью возвратившись к своему привычно-запойному состоянию, о ранее данном жене наказе, о том, что ей надлежит на плясках быть непременно в яхонтовых чикиликах, уже благополучно позабыл. И теперь исключительно от него, от думного дьяка и тайного иезуита зависело, напомнить князю Ферапошке об отсутствии на головном уборе его жёнушки обозначенных украшений или нет. И тем самым, спасти её княжескую честь, или окончательно её изничтожить, низведя всемогущую супругу Воронежского воеводы до позора кнутобойства, а то и до монастырской кельи.
Выждав с минуту, и так и не услышав из уст Анна Вастрицкой название депортируемого народа, будущий кардинал иезуитов пытливо заглянул в глаза русской княгини. Да, это действительно были глаза русской княгини. Причём, отнюдь не слёзливые очи плачущей на стене Ярославны, а скорее, пылающие решимостью глаза княгини Ольги, посылающей своего сына Святослава «отмстить неразумным хазарам».
Ох уж эти русские дворяне, ради отчизны способные, если надо взойти на голгофу, а то и добровольно её себе самолично соорудить... Ну, что же, милая княгинюшка, свой выбор ты сделала сама... так что не обессудь...
И со слащавой улыбкой Иуды Искариота, старательно придавая своему голосу как можно больше елейности, думный дьяк, не сводя лисьих глаз с Анны Вастрицкой наклонился к уху князя Людовецкого...
– А чтой-то сёдни у княгинюшке нашей Анны мы тех чикилик не зрим, кои из яхонтов цареградских будут... А то ж, посуди сам, князюшко, гостюшка-то наш, чай, тоже из Цареграда прибывши, вот бы он зело возрадовался, узрев память об Втором Риме на челе самой воеводской жёнушки...
Между тем, давно перейдя после медовухи к категории напитков «чего покрепче», князь-воевода, вольготно раскинувшись в кресле, от чрезмерно потреблённых питейных возлияний, громко и часто икал.
– Да...ик... действительно... ик... – борясь с икотой промолвил князь Людовецкий. Благодаря Ришелькиной подсказке, он постепенно начал смутно припоминать свои не так давно данные жене наставления, и по мере воспоминаний наливаться пьяной мужской злобой.
– Ты почто енто... ик... посмела мово... ик... указу ослушаться! Ответ-ствуй! А не то... ик... – тут князь добавил свою любимую присказку – ...а не то будет аки в писании сказано...: ик... «... и да убоится жена мужа свово...» – и уже от души вознегодовав, Ферапонт Пафнутьевич грозно насупил на раскрасневшемся лице брови. Его лежащая на столе ладонь с хрустом сжалась, и кулак и с грохотом шмякнулся по серебряному блюду с икорной закуской.
От нахлынувшего гнева, тяжелой хмельной волной захлестнувшего всё естество князя, у него даже исчезла икота. И все окружающие хорошо понимали, что еще немного, и произойдет нечто, от чего княгине Вастрицкой, посмевшей ослушаться своего супруга, явно не поздоровиться. А все потому, что Ферапонт Пафнутьевич, будучи вообще-то по жизни не особо злобивым, именно сейчас находился в том состоянии, когда в полном соответствии с известной русской пословицей, ему было «и море было по колено»...
И весь стол замер в предгрозовой тишине, с замиранием сердца ожидая ответа княгини Анны, поскольку от того, строптивым или наоборот послушным, окажется этот ответ, зависела её дальнейшая судьба.
– Чикилики, знамо дело, на кокошниках носят, а я зараз в кику одета... – с достоинством ответила побледневшая Анна, на голове которой, действительно, красовалась двурогая кика. Причём наличие рогов, в ту эпоху ровным счетом, ничего не символизировало. Это просто был такой своеобразный фасон женского головного убора. Который, по мнению модниц казачьего происхождения, весьма любивших носить именно кику вместо традиционного русского кокошника, был очень красивым.
Проворно наклонившийся к уху воеводы Ришельский-Гнидович, с жаром стал нашёптывать ему нечто явно зловредное, с нескрываемой ехидцей поглядывая на княгиню. Выслушав думного дьяка, князь-воевода согласно кивнул головой и голосом нетерпящим возражений изрёк:
– Так... абы прямо в сей час пошла, и изволила заместо казачьей кики русский кокошник одеть! – Повелительно постучал пальцем по столу князь-воевода – чай у нас здеся русския хороводы есмь, а не казаческие пляски... ступай... – и величественно откинувшись в кресле, Ферапонт Пафнутьевич лихо опрокинул в себя чарку водки. После чего возжелал было, потехи ради, швырнуть в княгиню пустой чаркой, но потом всё-таки передумал и запустил в нее чалму Кантакузена. Попал...
Не смея при людях перечить грозному мужу, Анна Вастрицкая молча встала, и не чувствуя под собой ног, прошла к выходу из трапезной, ощущая на себе как сочувствующие, так и откровенно злорадные взгляды присутствующих. К счастью, последних было куда меньше. Проходя через трапезную, как через площадь на конце которой возвышается эшафот, Анна чрезмерным напряжением воли старалась держать свойственную ей всегда гордую и неприступную осанку. При этом она руководствовалась тем правилом, что княгиня в любой ситуации должна оставаться именно княгиней. Особенно русская.
Но, войдя в длинный коридор и, тем самым, укрывшись от опостылевших ей пытливых взоров, Анна наконец-таки смогла хоть немного позволить себе дать волю охватившим её чувствам, и хоть слегка, но почувствовать себя слабой женщиной. Её покрытая двурогой кикой голова горестно склонилась на грудь, а в по-скандинавски холодных, как небо над заснеженным фьордом глазах, предательски заблестели слёзы. Казалось ещё немного, и женское начало полностью возобладает над железной волей княгини, и она совсем по-бабьи разрыдается...
Но сделает она это, только дойдя до своей светелки. Там-то уж ей, наконец, представиться возможность облегчить душу от безысходной тоски извечным женским способом – упасть лицом вниз на койку и, навзрыд выплакаться, щедро орошая горькими слезами подушку. А там, под пуховой подушкой, дожидаясь своего часа, лежит подарок дядюшки Делагарди... загодя заряженный свинцовой пулькой небольшой, и красиво инкрустированный перламутром дамский пистолетик...
Причем такой, что по своим боевым качествам только и пригодный лишь для того, чтобы приставить его к виску...
Увы, в чисто русском выборе: смерть или бесчестье, русская княгиня выбрала честь... и теперь этот путь по полутёмному коридору, должен был оказаться для неё последним...
...Но что это? Видение или явь? Навстречу к ней, по коридору стремглав бежит её верная «фрэлька» Костянка, высоко подняв над головой... её же княгигинин кокошник, по краям которого что-то явственно поблёскивает... неужели? Точно... они... чикилики... родимые... те самые...
Значит, успел-таки её «соколик ясный», как бишь его кличут... Ермолайкой что ли? Ай, да молодец... настоящий казак...
И не в силах, от охватившего её волнения устоять на внезапно ослабевших ногах, Анна Вастрицкая прислонилась спиной к стене и... всё-таки разрыдалась. Но это уже были слезы радости...
Жизнь возвращалась, и мысль о дамском пистолетике исчезала безоглядно...
...Тем временем в трапезной завершались приготовления к продолжению плясок. Зрячий «Боян», взявший на себя функции дирижёра вышел перед «сводным оркестром народных инструментов» воздев кверху гусли. Важный, необъятной толщины дворецкий, с бородой до пояса и жезлом в руках, будучи почему-то облаченным в мадьярский, расшитый золоченными шнурами доломан и такие же шнурованные порты, вышел на середину зала и хорошо поставленным голосом площадного бирюча громогласно объявил:
– Вторая часть пошехонского хоровода, – после чего с глухим стуком ударил кованным концом жезла об дощатый пол. Да так сильно, словно копьем ворога пригвоздил, что с находившегося рядом заморского канделябра посыпались свечи.
Удар жезла послужил сигналом для «Бояна». Он сначала трижды, наотмашь, взмахнул гуслями, потом накинул на плечи гусельный ремень, и по-былинному откинув назад седовласую голову, всей пятерней ударил по струнам. Вторя ему, «оркестр» более-менее стройно грянул незатейливую мелодию. Девки взвизгнули и, прокрутившись на месте так, что взлетевшие кверху юбки и сарафаны бесстыдно оголили щиколотки ног. После чего дружно взялись за руки, образовав какое-то подобие овальной фигуры с незамкнутым проходом у двери. Взоры всех присутствующих обратились к двери, откуда вот-вот должна была появиться княгиня, ознаменовав собой развязку интриги. И вот...
...И вот дверь распахнулась, и в сопровождении «фрэльки», в трапезную величественно вошла Анна Вастрицкая. На гордо вскинутой голове русской княгини красовался высокий русский кокошник, с покачивающимися вдоль щёк яхонтовыми чикиликами. Неприступно-надменное лицо Анны имело пренебрежительно-снисходительное выражение ко всем этим глупым людишкам, осмелевшим усомниться в той истине: «что жена Цезаря», как ещё говорили древние римляне, «вне подозрений».
Яхонты в чикиликах переливались всеми цветами радуги и поблёскивали в свете свечей, красноречиво подтверждая всю непреложность этого античного высказывания.
Удостоверившийся в наличие чикилик, и соответственно во всей облыжности предоставленного на супругу «компромата», князь-воевода облегченно хлопнул чарку водки и, даже не закусив, вперил тяжёлый взгляд в лицо Ришельского-Гнидовича...
Под испепеляющим взором князя Людовецкого, думный дьяк суетливо заёрзал на скамье не находя себе места. А потом, видимо внезапно найдя выход из создавшегося щекотливого положения, положил свою левую руку на лебяжью шею сидевшую от него о шуйцу боярыне Меланьи и с силой притянул её к себе. Не отводя бегающего взгляда от мутных глаз князя-воеводы, Модест Зорпионович придав своему мрачноватому лицу выражение шкодливого пса, поднёс правую руку, в которой так и продолжали поблёскивать два яхонта, к побледневшему от страха лицу Меланьи.
Меланья было попыталась слабо дёрнуться, но... не тут-то было. Цепкая хватка думного дьяка клещами удержала её на месте. Сохраняя на лице гадливо-шкодливую улыбку, Ришельский-Гнидович запихнул яхонты боярыне в рот, и, зажав ей губы ладонью, терпеливо выждал пока она их окончательно не проглотит...
...Так ей и надо, и пусть ещё спасибо скажет, что это яхонты, а не алмазы... и не перетертые в порошок...
Расширенные глаза Меланьи выражали сложную смесь ужаса и покорности.
Впрочем, князю-воеводе это было уже не интересно. Убедившись в целомудренности княгини, сразу же обмякнув душой и возрадовавшись, он, скинув парчовый кафтан и оставшись в одной атласной рубахе, уже находился в центре хоровода. Где, натужно пыхтя и неуклюже выкидывая коленца, Ферапонт Пафнутьевич ходил вприсядку вокруг своей горделиво-неприступной супруги, явно прикидывая как бы половчее завязать с ней диалог примирительного характера. И судя по всему, пока, абсолютно безрезультатно...
Пир закончился далеко за полночь. Так и не добившегося расположения супруги Ферапонта Пафнутьевича, и по этому случаю с удвоенной энергией налегшего на спиртное, вскорости после хоровода унесли. Завтра его ждал суровый день, которому, возможно опять суждено будет окончиться кельей. Порядком хмельного, но, тем не менее, ещё твёрдо стоящего на ногах потомка византийских императоров (вот она, античная школа поклонников Бахуса!) увела с собой боярыня Меланья. Тем самым она решила, хоть как-то реабилитироваться в глазах своего патрона и доказать ему свою «профпригоднеость», несмотря на то и дело подступающую после проглоченных яхонтов дурноту.
Сам же её патрон – Ришельский-Гнидович, будучи донельзя раздосадованным провалом операции, подсел было к князю Людовецкому, пока тот был ещё на ногах, и ради восстановления прежних отношений, вместе с ним принял активное участие в водко и винопитии. После скоропостижного выхода воеводы из строя, изрядно набравшийся будущий кардинал иезуитов продолжал упрямо сидеть за столом, неся какую-то околесицу на причудливой смеси польского языка и латыни. Оказавшийся рядом с ним тиун Менговского острога, согласно кивал и поддакивал, стремясь не ударить лицом в грязь, и тоже светски вести диалог с начальством исключительно на иностранном языке. Из всех языков, кроме родного русского, он знал ещё два – украинский и татарский, кои он теперь старательно и компилировал в не менее причудливую смесь. Получалось загадочно и явно не по-русски...
Мокша Бонашкин доразвивал свои коммерческие планы до того, что оказался завербованным турецкой разведкой и теперь подумывал о том, как бы из этого обстоятельства извлечь максимальную прибыль. Например, кроме восточных сладостей, наладить ещё и поставку курительных кальянов, которые, по его сегодняшнему разумению, в Воронеже непременно будут пользоваться исключительным спросом.
Уединённые в конце коридора Дарташов и Костянка, молча стояли трепетно держа друг друга за руки. Время от времени их уединение нарушалось пробегавшим мимо батькой Тревинем, который, оставив от греха подольше саблю, засучив рукава, как медведь гонялся по всему терему за ошалевшими от ужаса неграми...
А так и не смирившийся с поражением бравый майёр, воинственно растопырив усы, уже битый час с небывалым воодушевлением занимался с рейтарами строевой и боевой подготовкой
На звездном небе ярко светила луна, и воздух наполнялся пением ночных соловьёв. Жизнь продолжалась и она была прекрасна...
...И уже рано утром, из окна спальни княгини Анны выпорхнул голубь, взявший курс в далёкие ногайские степи. В кожаном мешочке на его сизой грудке покоилась бумажка, на которой твёрдой рукой княгини было начертано имя её недруга. Того самого, на которого теперь и должен был обрушиться карающий клинок Дзюльфакара, направляемый крепкой рукой Бехингер-хана.
В ней было написано: «византийцы» и стояла короткая подпись «А.»...
О ПОЛЬЗЕ СТРЕЛЬБЕ ИЗ ЛУКА НА ГЛАЗАХ БЕЛОШВЕЙКИ
На следующее утро после памятного пира Ермолайка отправился разыскивать своих друзей бузотёров.
К его немалому удивлению выяснилось, что Карамис уже давно находится в Воронеже. Для Дарташова, который последний раз видел Амвросия героически, с кончаром в руке, прикрывающим отход товарищей, это было новостью. Причем весьма радостной.
Между тем, дело разворачивалось так...
...Не устояв под напором численно превосходящего противника, Карамис в бессознательном состоянии был повержен на землю, но, по счастью, не убит. Видно не входило никак в планы ришельцев убийство городового казака, потому его только изрядно помяли и связанного, с арканом на шее повезли в Воронеж, дабы тут же сдать палачу в Бастилькиной слободе. Пущай он как хочет с ним разбирается...
Уже у самого Воронежа, прямо на подходе к бударному мосту, кавалькада ришельцев, нос к носу, столкнулась с выехавшей из Воронежа казачьей сотней, возглавляемой самим батькой Тревинем. На казаков, отправляющихся к Засечной черте по случаю нападения крымчаков, вид красных котыг ришелькиного разряда вызвал реакцию, сопоставимую с действием на быков тряпок одноименного цвета. И в более спокойной ситуации, миром вряд ли бы разошлись, а тут еще, среди ришельцев. казаки с негодованием узрели, связанного, побитого, да ещё и с арканом на шее Карамиса...
В общем, батька свистнул, и уже через полминуты все ришельцы мирно лежали на земле, а сам Тревинь снимал с шеи Амвросия аркан.
Ввиду полной непригодности Карамиса к участию в походе, он был направлен домой с пожеланием спрятаться, от греха где-нибудь подальше. Что он и сделал, спрятавшись в келье послушников Успенского монастыря, куда его определил, сызмальства знакомый ему церковный диакон.
Что и говорить, повезло Карамису... разминись он с казачьим отрядом, и, как пить дать, не миновать бы ему встречи с бастильским палачом. А там, жди-свищи, покуда батька Тревинь из похода возвернётся... Видно Господь хранит его душу, не позволяя свершиться такому злодейству – размышлял Карамис. А всё видно оттого, что сызмальства вел он жизнь вельми благочестивую и благолептную, за воинскими заботами казачьей жизни не забывая готовить себе в иноки и мечтая, со временем, стать монастырским игуменом. А если он в чём оное благочестие и нарушал, то исключительно только по одной заповеди относительно «жены ближнего», что для молодого и холостого казака, вообще-то и за грех-то особо не считалось...
Оказавшись в монастырской келье и чуть поправившись от побоев, Карамис с удвоенной страстью набросился на богословские книги, находя в них утешение и спасение. И всё шло к тому, что ещё немного, и казака Амвросий Карамисов навсегда сложит с себя кончар и саадак с луком, дабы принять монашеский постриг.
Именно в таком благочинном состоянии его Ермолайка и застал.
Всего такого благолепного, одетого в черную свитку вместо василькового чекменя, без папахи и с перевязанными тесьмой волосами, с упоением изучавшего труды некоего митрополита Никона, которому вскорости суждено будет стать русским патриархом.
Как не старался Ермолайка расшевелить ушедшего в благочестие будущего инока, ничего у него не получалось. Даже сообщение о подаренном Бехингер-ханом аргамаке, не вызвало на челе Карамиса никаких жизненных реакций. А попытка живописания достоинств Толстой Кшейллы, и вовсе, привела будущего инока в состояние полной апатии. От безысходности уже и не зная, что дальше говорить и сам от этого впадая в уныние, Дарташов стал рассказывать другу о татарском сабантуе, зрителем и участником которого ему выпала честь являться.
Меланхолично пропустив мимо ушей сообщения о скачках, борьбе и прочих «батырско-джигитских» забавах, Карамис начал проявлять признаки жизни, лишь когда Дарташов дошел до описания состязаний по стрельбе из лука. В потухших глазах будущего инока, было, появился огонёк, а его бледные щёки стали заливаться обычным, слегка розоватым румянцем. Заметив это, Ермолайка стал более подробно останавливаться на «нормативах» каждого упражнения стрельбы, детально описывая всё, вплоть до размера мишеней и количества аршин в дистанциях.
– Не могёт сего быть... – категорично заявил Карамис, после того как Дарташов рассказал ему о том, как главный татарский «мэргэн», на дистанции в пятьдесят шагов, с третьей стрелы сумел пришпилить к столбу, подброшенный в воздух перстень. – Чтобы вот так, с третьей стрелы... да в перстень... в сие не верю. С пятой, оно ище куды ни шло, а вот чтобы с третьей...
– Вот те крест... – побожился Ермолайка. – Самолично зрел что с третьей.
Взволнованный Карамис вскочил со скамьи и стремительно выскочил из кельи, да так быстро, что Дарташов еле успевал за быстро шагающим в сторону казачьей слободы Амвросием. Влетев в казачий стан и выбежав оттуда с саадаком в руках, Карамис увлёк Ермолайку к заранее облюбованному столбу, возвышающемуся для разных кнутобойных дел прямо посреди майдана.
– Кольцо есмь?
– Ага... – ответил Ермолайка, доставая из-за пазухи перстень подаренный Бехингер-ханом.
– Подкидывай... – сказал Карамис отойдя на полсотни шагов, с не-передаваемой нежностью кладя стрелу на тетиву лука.
– ...Вжиу... – трижды пропела стрела, и столько же раз Ермолайка поднимал с земли и вновь подкидывал кверху перстень. И только на четвертый раз, кольцо не упало, оставшись покачиваться на вонзившейся в столб стреле.
– Ну вот, а ты гутарил, что третьей... оно и с четвертой-то... – с нотками, тем не менее, заметно проскальзывающего удовлетворения, проговорил Карамис.
Тут упражнение в стрельбе было прервано появлением третьего действующего лица, и этим третьим лицом была... молодая женщина. Причем явно из разряда русских красавиц, которым, как нельзя лучше, подходило сочное определение «кровь с молоком». Имея возможность, спокойно обойди майдан по краю, она, тем не менее, сделала изрядный крюк, как бы невзначай проходя мимо столба, мерно покачивая в такт плавному шагу ярко расшитым сарафаном. На плечах красавицы, поддерживаемый грациозно поднятыми, как при ношении коромысла руками, лежал тюк кипельно-белого ситца, явно предназначенного для швейных дел... «Не иначе как белошвейка» – подумал Ермолайка.
Проходя мимо бузотёров, женщина повернула к ним одетую в кокошник голову и ослепительно улыбнулась, только Ермолайке почему-то показалось, что эта улыбка была адресована явно не ему. Тоже самое, и весьма даже небезосновательно подумал и Карамис, задумчиво глядя вслед удаляющейся белошвейке...
После этого он с сомнением оглядел свой по-монашески подпоясанный верёвкой мышастого цвета свиток и стремглав бросился в казачий стан. Через несколько минут Карамис, одетый в парадный чекмень, и с лихо заломленной набок барашковой папахой, вальяжной походкой праздного гуляки направился в том же направлении, в котором незадолго за этим удалилась прекрасная белошвейка.
Пострижение в иноки откладывалось на неопределённый строк, и ряды городовых казаков батьки Тревиня, на одного бузотёра и непревзойдённого стрелка из лука, в ближайшее время уменьшится были никак не должны...
Облегчённо вздохнув и радуясь за возвратившегося к активной казачьей жизни друга, Дарташов вывел из конюшни своего аргамака и вскочил в седло. Теперь его путь лежал в сторону Менговского острога, где ему было необходимо разыскать Затёса и Портосенко.
«...ХАЙ ЖИВЭ...»
Выехав из Воронежа и переправившись по бударному мосту на другую сторону, примерно в том же месте, где, судя по рассказу Карамиса, ранее произошла историческая встреча ришельского отряда с казачьей сотней, Ермолайка заприметил медленно тащившийся по пыльной дороге обоз. Составляющие обоз возы, как оно и положено, были запряжены могучими волами и имели явно чумацкий вид, что, впрочем, было вполне даже естественно, поскольку это были те самые украинские чумаки, знакомые Дарташову ещё с Менговского острога. Несмотря на приключившиеся с ними злоключения, они стойко продолжали свой нелёгкий путь соленосцев, тем самым, внося посильную лепту в дело повышения российско-украинского товарооборота.
Сами чумаки в своих расшитых сорочках и широкополых соломенных брылях сидели на козлах возов, меланхолично посасывая, перенятые на Украину через Польшу блага европейской цивилизация в виде курительных трубок. И если бы на месте Дарташова был бы рейтарский майёр, то он вполне мог бы возрадоваться. И шляпы широкополые и табачный дым под ними. Прямо-таки настоящие европейцы... осталось только по-украински свисающие книзу усы подрезать и подкрутить, да необъятные хохляцкие шаровары до панталон сузить...
Ермолайке же, который тем временем поравнялся с передним возом, европейский смрад табачного дыма явно не понравился. Закашлявшись, он было повернул поводья коня, чтобы пропустить смердящий обоз отъехав подальше за обочину, как вдруг...
Как вдруг, на одном из возов он увидел, до боли знакомую, огромную фигуру с характерно-выпирающим под могучей грудью весьма объемистым брюхом, и вольно развевающимся на голове оселедцем. Сомнений не было, это был Опанас... причем живой, и судя по жизнерадостному выражению лица, не особенно-то и увечный...
Сказать о том, что встреча двух друзей была радостной и бурной, значит не сказать ничего...
...И когда Опанас, играючи пересадив Ермолайку с коня к себе на воз, всё-таки выпустил его изрядно помятым из своих медвежьих объятий, из необъятных шаровар запорожца, как по волшебству появился початый штоф горилки. Приняв за встречу по чарке и с хрустом закусив горилку заранее очищенной цибулей, Портосенко поведал Дарташову историю своих приключений...
...Потеряв сознание и упав бездыханным на днище перевёрнутого воза, он тем самым заставил его стронуться с мели и поплыть вниз по течению. Именно это обстоятельство его и спасло., поскольку плавать из нападавших, никто толком не умел. При этом к счастью для Опанаса, огнестрельного оружия при них не было, а обступающие реку вокруг переправы берега были достаточно круты и малодоступны.
Сколько времени проплыл по реке Портосенко – он не помнил. Но на его счастье, именно эту, протекающую по лесостепи реку, незадолго до описываемых событий, облюбовали для местожительства, перешедшие из гетманщины в русское подданство черкасы. Видать совсем обрыдли днепровским козакам европейские, привнесенные вместе с Польшей порядки, раз они с «ридной Украйны» в массовом порядке и абсолютно добровольно, на русскую землю переселялись. Да еще в таком количестве, что основывали целые слободские поселения. Но как не крути, Московия для козаков – она Московия и есть... одно лишь счастье, что без поляков...
В общем, для переселенцев тут и так ностальгия по «щирой и нэзалэжной», а тут ещё, как посланник с далекой «нэньки», в украинскую слободу огромный казак на возу приплыл. Причем, по оселедцу сразу видать, что запорожец. Был бы кто другой, москаль, например, или какой иной кацап, то могли бы запросто и мимо пропустить. Мол, не наше это хохляцкое дело, мало ли кто там по москальской реке плавает, а тут явно свой...
Как бы то ни было, но выловили слобожане Портосенко, раны ему обработали, и как могли, окружили добротой и заботой. В результате, на исходе следующего дня, смог Опанас уже принять изрядную чарку самой настоящей горилки с перцем и умять под цибулю добжий шмат сала. А уж при такой-то лечебной диете национального врачевания, организм Опанаса мигом пошёл на поправку.
Вот и возлежал он теперь на возу, с заехавшими в слободу чумаками, гадая, что же стало с остальными друзьями бузотёрами? А здоровье его уже было совсем восстановилось, пока он, от скуки и по дурости, не курнул у чумаков этого поганого зелья. После него Портосенко сразу заплохело, да так, что приходиться опять горилкой с салом лечиться...
И что только в этом табакокурение хорошего?
Выпив ещё по чарке обжигающей горилки и настояв на том, чтобы порывавшийся было присоединиться к нему Опанас, для окончательного исцеления направился всё-таки в Воронеж, Дарташов перепрыгнул с воза в седло, и, развернув коня, поскакал к Засечной черте на поиски Затёса.
НА ЗАСЕЧНОЙ ЧЕРТЕ ИЛИ ЛУЧШИЙ СПОСОБ ТОГО, КАК ПЕРЕЖИТЬ ОСАДУ
Еще совсем недавно, возвращаясь с чикиликами из Дикого Поля в Воронеж, Ермолайка сберегая драгоценное время, перёсек южный рубеж Русского государства, используя тайные, неведомые даже татарам тропы. Потому и происходящие в пограничье события оказались вне его внимания. Не до того тогда было.
Между тем, дела на Засечной черте разворачивались следующим образом. Дождавшись выезда в Воронеж рейтаров, направляемых туда в качестве почётного караула по случаю «августейшего приёма», а главное отъезда, зорко приглядывавшего за порядком тиуна, крымские татары ночью внезапно напали на Менговской острог. Перепившаяся в усмерть, по случаю отсутствия начальства, кордонная стража, должного сопротивления противнику, естественно, не оказала и потому была в рекордно короткие сроки пленена.
Так что подошедшей поутру казачьей сотне, Менговской острог предстал с гордо развевающимся на своей главной башне татарским бунчуком и надёжно закрытыми воротами. Определив по свежим следам, что основная часть острожан была погнана в качестве ясыря в направлении Крыма, с тем чтобы вскорости оказаться на невольничьем рынке где-нибудь в Кафе, казаки, оставив острог в руках неприятеля устремились за ней в погоню. Догнав и с боем освободив из полона незадачливых охранителей южных рубежей, казаки, прежде всего, профилактики ради всыпали им за нерадивость в службе нагаек (правда, не шибко сильно), после чего опять вернулись к острогу.
Осада крепости длилась несколько дней и протекала по всем законам фортификационной войны. Аккурат к приходу Ермолайки, казаки с немалыми потерями, смогли штурмом овладеть стенами и ворваться внутрь острога. Татары, оставшиеся в живых после учиненной в остроге обозленными казаками резни, укрылись в кабаке, водрузив над ним ханский бунчук.
Всё пространство вокруг кабака отлично простреливалось и уже там и сям, на кривых улочках острога лежали казачьи тела, утыканные татарскими стрелами. Поскольку атака на кабак явно захлебнулась, то казаки залегли за укрытиями, приготовившись к новой осаде, бегло ведя по окнам забрикадированного кабака откровенно малорезультативный ружейно-пистолетный огонь.
Здание кабака, добротно сложенное из толстенных сосновых брёвен, теперь было местами обгоревшим и разрушенным. Та же его часть, где ранее был чулан, в настоящий момент представляла из себя хаотичное нагромождение обгоревших бревён, из которых, тем не менее, время от времени с вжиканьем вылетали смертельно разящие стрелы. Кроме того, не менее меткие стрелы вылетали через выбитую дверь и оконные проёмы, тем самым, никак не давая возможности казакам приблизиться.
Кроме всего прочего, обычный запах войны, то есть запах крови, пороха и гари, здесь смешивался с ароматом... спиртных напитков. Которые коварно разбивались и выливались непьющими татарами через окна, прямо на глазах у казаков, вынужденно придерживающихся в походе строгого сухого закона. Тем самым татары, явно вселяли в казачье воинство уныние, поскольку столь вероломным действием, они оставляли у него последнюю надежду достойно отпраздновать будущую победу, а значит и окончание этого, порядком уже поднадоевшего сухого закона. В общем, психологический фактор ведения войны – тоже использовался на всю катушку...
Вообще-то, по правилам военного дела, сейчас бы по басурманину самое время было бы из пушечки пальнуть... Да так, чтобы разметать ядрами по сторонам все эти бревна вместе с укрывшимися за ними стрелками, но... не тут-то было. Дело в том, что все имеющиеся в остроге орудия, на проверку оказались, не особо жалующими «по жизни» огнестрельное оружие татарами, ими предусмотрительно заклёпанными. Так что казакам сейчас оставалось только одно, вести перестрелку и готовиться к решающему штурму, заняв позиции в пределах полёта стрелы.
Последнее, не шибко веселое для них обстоятельство, объяснялось тем, что с более дальней, и, соответственно, более безопасной от стрел дистанции, выпущенные из казачьих пищалей пули, до цели, конечно же долетали, но... при этом удручающе ложились «в пределах нормативного разброса кучности» отечественного оружия. То есть, как Бог на душу положит... В основном попадая не в оконные проемы, а в окружающие их крепкие, испещренные пулевыми выщерблинами бревенчатые стены.
Вот и приходилось казаку, перезарядив ружьё где-нибудь за безопасным углом избы, стремглав бежать к кабаку немыслимым зигзагом, на бегу уворачиваясь от летящих в него стрел, тем самым, выходя на дистанцию по-настоящему прицельного выстрела. А выйдя, наспех прицеливаться, и спешно его производить. После чего, не мешкая пускаться наутёк, опять-таки зигзагом, моля про себя Бога, чтобы и на этот раз православного воина басурманская стрела миновала. Некоторых она и миновала, а некоторых, увы, нет...
Так что ружейно-стрелочная перестрелка велась не только на равных, но и даже с некоторым татарским преимуществом, поскольку крымчаки, в отличие от казаков, находились за надёжным укрытием и с изрядным, судя по плотности стрельбы, запасом стрел. И вот именно в этот момент, к осаждающей стороне и присоединился Ермолайка, с закинутым за спину трофейным английским карабином. Поздоровавшись с казаками и мигом оценив боевую ситуацию, умело скрываясь за плетнями и стенами изб, он отошёл по протянувшейся через весь острог улочке, на расстояние ИЗЛЁТА стрелы. То есть туда, куда они долетали и где они уже только падали, утратив за время полета свою пробивную мощь.
Опрокинув стоящую у какой-то избы кадушку с дождевой водой, Ермолайка выкатил её на середину улицы, поставил стоймя и усевшись на колени за сымпровизированным укрытием, положив на него ствол своего карабина. Долетевшая на излёте татарская стрела, вяло ударилась об бочку и упала рядом, даже не сумев в неё вонзиться.
Таким нехитрым маневром, Ермолайка надёжно защитился от стрел, заняв позицию, при которой он сам находился в безопасности, а вражеская цитадель на мушке его карабина. И в принципе, Ермолайкиному примеру, могли бы последовать и все казаки, избежав таким образом понесенных ими от татарской стрельбы потерь, но только в том случае, если бы и у них на рука тоже были бы дальнобойные карабины британских королевских кирасиров. Но, увы, таковой, и только в единичном экземпляре, пока на Засечной черте был лишь у одного Дарташова.
...Долго и тщательно выцеливая, Ермолайка взял упреждение прицела на вершок повыше окна, делая, как оно и положено для пищалей отечественного производства, поправку на излёт пули. Выпущенная же из карабина пуля ударила точно туда – куда он и целился, с воем врезавшись в верхний оконный наличник... – «Ай, да немчура аглицкая, даром, что нехристи, а оружье доброе делать умеют...» – с уважением подумал о далёкой Британии Дарташов во время перезарядки и, прицелившись на этот раз точно в оконный проём, плавно нажал на спуск.
Новой свежей отметины вокруг окна не образовалось, с удовлетворением отметил Ермолайка, значит, пуля ушла, куда ей и предназначалось уходить. То есть в глубину, наполненного татарами дома. Теперь оставалось одно, перезарядить карабин и караулить появление в окне очередного лучника... например, вот этого... и отметив возникновение в глубине оконного проёма желтоватого лица с выставленной вперёд рукой, Дарташов щелкнул курком карабина. Донёсшийся со стороны кабака гортанный вскрик подтвердил попадание, и если бы Ермолайке не жаль было бы портить заморскую лакировку приклада, то сейчас ему вполне можно бы было и сделать на нем первую зарубку...
Ещё раз десять Ермолайка перезаряжал свой карабин, неизменно фиксируя после каждого произведённого выстрела попадание в цель, и не переставая восхищаться кучностью и дальнобойностью заморского оружия. «Вот бы нам в Тулу такое ружьецо подбросить, дабы и наши рассейские мастеровые, нашенские бы пищали с фузеями подправили...» – успел подумать Дарташов, отметив, что после наступившего благодаря его огню, ослабления татарского обстрела, с полсотни казаков выхватили сабли и бросились на приступ.
Закинув ружьё за спину, и подбежав к кабаку с обнажённым клинком в руке, Ермолайка с огорчением увидел, что он уже безнадёжно опоздал и испытать в бою шашку, как он только что испытал карабин, ему сегодня, увы, уже никак не суждено. Всё уже было кончено, причем самым решительным образом. Внутри трактира, среди обломков мебели и разбросанного оружия, валялось десятка три окровавленных тела в татарской одежде, а перед порогом лежал, срубленный казачьей саблей и сброшенный с крыши, ханский бунчук.
Победа была окончательная и бесповоротная, внося, пусть маленький, но, тем не менее, явный вклад в дело укрепления Русского государства. Потому как благодаря геройской гибели на южном порубежье нескольких десятков казаков, сотня-другая обуянных хищническим порывом татар, сегодня проникнуть в глубь Руси не смогла, и потому этому государственному укреплению никак не воспрепятствовала. А завтра, глядишь, и другая ордынская сотня не проникнет, и тоже исключительно благодаря геройскому самопожертвованию казачества...
Не прошли татары, и ладно... «молодцы казаки»... сказали бы в Москве, если бы об этом там стало хотя бы известно. Но поскольку дело касалось, по сути, бытового эпизода обычнейшей пограничной войны, то столице о нём узнавать как-то и не с руки... Именно на то мудрые государи и Засечную черту воздвигли, чтобы Первопрестольную от всяческих напастей уберечь и спокойствие ей обеспечить. А знать о подобных столкновениях, так то по чину воеводе местному положено. Вот пусть он и знает, да ещё и постарается сделать так, чтобы в Москве о всяких набегах и прочих неприятностях поменьше слыхивали. Причем чем меньше, тем значит лучше «региональный» воевода работает. Вот ежели бы казаки тех татар не сдержали, и они бы в глубь Московии прошли... вот тогда бы с воеводы, по всей бы строгости и спросили бы, а заодно уж и за то, что вовремя не информировал и не сигнализировал, а так ...
...А так – «молодцы казаки»... А что касается убитых, или как будет сказано в предоставленном воеводе донесении: «...людишек казацкого звания, числом зело многия полегших при изгнании сих татарьев...» – то, как оно испокон веков на Руси заведено было? Павшим – вечная слава, а оставшимся в живых «людишкам казацкого», или какого другого «звания», в лучшем случае, от начальства «на водку»...
...Ну, а сотне Воронежских городовых казаков – свободные вакансии...
Так что, судя по всему, отслужился с этого дня Ермолайка у Дезаркина в затинных пищальниках. Что, в свою очередь, его казачью душу, конечно же, согревало, но только вот в деле поисков Затёса, ясности никак не прибавляло... И где же теперь искать сына боярского и казачьего пятидесятника Захария Затёсина? Среду убитых его нет, среди освобожденных пленных и подавно, да и не дался бы он в плен... не из таковских будет...
Рассуждая подобным образом, Ермолайка вышел через выбитый дверной проем в развалины, которые еще совсем недавно были чуланом. Перешагивая через обгоревшие брёвна и распростертые татарские тела, Дарташов дошёл до середины бывшего чулана и задумчиво устремил свой взор вдаль, безуспешно прикидывая, в какой же теперь стороне надлежало вести поиски. Хоть бы, какой знак Господь подал...
– ... Чу... – и тут до слуха Ермолайки донеслись неразборчивые звуки, идущие снизу, казалось, из-под самой земли... померещилось, что ли? Задёйствовав «нутряное чуйство» и до предела обострив слух, он убедился, что нет, не померещилось. Звуки действительно были, и если поднапрячься, то даже можно было приблизительно локализовать их источник, каковым оказалась криво лежащая среди обгорелых сосновых бревен, сорванная с петель чуланная дверь. Подойдя к двери и прислушавшись, Дарташов отметил, что загадочные звуки теперь стали гораздо поотчетливее и даже приобрели некоторый элемент стройности. Сомнений не было – это была песня! Причем – явно не басурманская...
Отшвырнув дверь ногой, Ермолайка с удивлением обнаружил под ней, полуобгоревшую и прокопченную... свиную тушу. Внимательно осмотрев неожиданную находку, Ермолайка пришел к выводу, что валяется она здесь далеко не случайно... Оказалось, что свиное мясо, незаметно для окружающих, ещё и надёжно пришпилено к полу кинжалом. Причём кинжалом, для Ермолайки смутно знакомым... точно, вот и знакомая тамга на рукоятке – два скрещённых чекана... неужели... и сердце Дарташова радостно ёкнуло...
Между тем, доносившиеся из-под земли песня крепчала и в ней уже явственно стали различаться слова. Слова, вызвавшие в душе Ермолайки неподдельную радость и ликование, поскольку это была... полковая песня городовых казаков! ...Батька Тревинь свистнет саблю возднимёт, басурман як сблызнет с рати сиганёт...
Вырвав кинжал, и с натугой откинув в сторону свиную тушу, Ермолайка обнаружил под ней то, что, в принципе, он уже и ожидал увидеть. Вход в подпол! Как же он сразу не догадался?
...казаку лихому жизня не люба...
Именно так они и пели вместе с бузотёрами в кабаке Бонашкина! И уже не сдерживая полета души, одним рывком откинув в сторону тяжёлую крышку, Ермолайка подпел:
...ежели с походу не дадут вина...
Люк в подпол открылся, и уже два голоса, причем один из которых был по-молодому звонким и ликующим, а другой заметно усталоохрипшим, более-менее стройным дуэтом огласили окрестности жизнеутверждающими словами казачьей песни:
...Славься ты казаче бойся басурман, не секи без дела батька атаман...
... и из полумрака подвального проема на Дарташова смотрели аристократично ироничные и весьма нетрезвые глаза Захария Затёсина...
...не пори без дела батька атаман...
от избытка чувств сильным, красивым голосом повторил припев Дарташов и протянул Затёсу руку...
Вытянув друга на поверхность и отряхивая с него паутину, Ермолайка поразился исходящему от его доспехов, прямо-таки кладбищенскому холоду. Вплоть до белесых разводов инея на позолоте панциря. Да и вообще, невооруженным взглядом было заметно, что всегда щёгольский блеск зерцала и ерихонки, у Затеса заметно потускнели, будучи измызганы во что-то омерзительно липкое и темноватое, с расходящимися по всему телу красновато-буроватыми пятнами. Ни дать, ни взять запекшаяся кровь... или смешавшаяся с подвальной грязью сладкая вишнёвая наливка...
И без того бледное, а сейчас ещё и осунувшееся лицо Захария стало еще бледнее, достигнув той нездоровой белизны, которую ради красоты достигают боярышни, стоически пьющие для этого уксус. Хотя, судя по некоторым характерным признака, если Затёс, что и пил, то делал это явно не для достижения благородной белизны, и уж совсем точно, что не уксус...
Всегда тщательно расчесанная бородка Затеса свалялась, и была покрыта той же темноватой липкостью, что и зерцало. Его княжеская ерихонка, с обгрызенным мышами под самое репьё яловцом, сейчас, прямо как папаха у заправского казака, была ухарски сдвинута набок. Шея Захария была укутана мехом черно-бурой лисицы, а его на плечах красовался какой-то малопонятный меховой шукшун. Улыбаясь своей всегдашней, слегка саркастической улыбкой, щурясь от дневного света и покачиваясь, Затёс стоял, одной рукой опираясь, дабы не упасть на обнаженную саблю, а другой, бережно держал сулею с чем-то жидким и булькающим.
В общем, весь вид казачьего пятидесятника и сына боярского, сейчас мало напоминал того щегольского «болярина» каким он был ещё в начале похода, и вряд ли, даже у самого закоренелого в своем холопстве смерда, теперь возникло бы желание поломать перед ним шапку.
– Друг мой... – прочувственно только и смог проговорить Затёс, раскидывая для объятия руки. При этом он невольно был вынужден перестать опираться на саблю, вследствие чего лишившись опоры, угрожающе покачнулся. И если бы вовремя не подхвативший его Дарташов, то сын боярский Затёсин сейчас рухнул бы в дымящиеся развалины, уподобившись телам лежащих среди них врагов.
– Ты никак ранетый? Куды? – с тревогой спросил Ермолайка, тревожно осматривая друга в поисках раны.
– Не-а-а-а... я, дружище Дарташов, сёдни, впрочем, как и вчерась и позавчерась есмь зело мертвецки пьян... прямо яко ямщик на постоялом дворе опосля стоверстового прогона – с трудом выговаривая слова произнёс Затёс, – чего зараз и всему честному казачеству желаю... – и, опираясь на локоть Ермолайки чтобы не упасть, Затёс острием сабли указал в сторону зияющего подвала.
Его жест был истолкован правильно. Нырнувшие в погреб казаки вскоре издали радостный крик, после чего сноровисто подняли наверх несколько обнадёживающе побулькивающих бочонков, а также иной, менее объемистой тары. Вся она была полной и, судя по всему в психологической, недавно устроенной татарами войне, никоим образом не задействованной. Ну, а то, что в ней хранились не соки и не квасы, казаки нимало не сомневались.
Кроме того, из подпола были извлечены разнообразные продукты питания в виде окороков и различных солений. И моментально, навеянное на казаков во время боя уныние, до сей поры овладевавшее всей казачьей массой, несмотря на победу, безвозвратно улетучилось, уступив место радостному оживлению.
А почему бы и нет? Поход окончен, да никак-нибудь, а полной викторией, следовательно, и сухой закон... тоже окончен. Значит, казакам вполне можно и расслабится, тем более что, по заветам предков, необходимо справить тризну по убиенным воинам, да послушать рассказ неизвестно откуда взявшегося пятидесятника. А тут уж точно, как говорится в народе: «без бутылки не разберешься»...
Через некоторое время, очистив от тел бывшее поле боя и сложив брёвна с остатками мебели в подобие столов и скамеек, оставшиеся в живых казаки уже чинно сидели и воздымали, не чокаясь, походные чашки за своих погибших сотоварищей. Статистика боевых потерь была проста и невесела.
Из Воронежа в поход вышла сотня полного состава и в бой она вступила под командой сотенного ясаула (батька Тревинь был с полпути отозван нарочным для встречи посла). Сейчас же за поминальным походным столом сидела от силы полусотня... и уже без ясаула. Поскольку командир сотни, среди других павших, лежал около крепостной стены, с прикрытым лицом и оплывшей свечкой в сложенных на груди руках...
Ну да ничего, на то она и «доля казачья – служба лихая», чтобы вот так в бою с лютым ворогом казаку буйную головушку сложить... Чай, не в мирной Российской глубинке жито взращиваем, а на порубежье Дикого поля сабелькой машем...
Да и хотя ясаула уже и нет, пусть ему и всем убиенным казакам вечная слава будет, зато вот пятидесятник откуда-то отыскался. Всё-таки правильно на Руси говорят, что: «свято место пусто не бывает», какое никакое, а всё ж таки начальство... Будет, по крайней мере, под чьей командой домой возвертаться. И внимание всех присутствующих обратилось к Затёсу.
Отдышавшись на свежем воздухе и немного придя в себя, Затёс, на правах старшего по чину, теперь сидел во главе сымпровизированного стола. По казачьему обычаю помянув чаркой павших сотоварищей, Захарий закусил куском копчёной свинины (той самой) и поведал присутствующим о своих похождениях...
...Отступив в начале той достопамятной драки в чулан, и затворив за собой дверь, он удобно устроился там на ворохе разномастной мягкой рухляди (видать хозяин тайно приторговывал с лихими людьми скупая у них добычу) и со смакованием истинного гурмана, стал попивать прихваченное со стола красное вино. Будучи весьма утомленным, столь долгим и чреватым приключениями походом, Затёс вскорости слегка прикорнул, невзирая на шум протекающего за дверью, буквально в нескольких от него шагах, интернационального сражения. Проснулся же он оттого, что какой-то кабацкий ярыжка бесцеремонно распахнул в чулан дверь, залив его ярким дневным светом, да при этом ещё непозволительно громким голосом выкрикнул в адрес Затёса что-то чрезвычайно резкое, а возможно, что даже и оскорбительное...
Подобная фамильярность для сына боярского Затёсина, при всей его приверженности к казачьей демократии и либерализму, тем не менее, была, как минимум неуместна, а учитывая его сегодняшнее состояние то и весьма чреватой последствиями. Открыв на яркий свет один глаз, Затес, недолго думая, многократно отработанным движением выдернул из голенища сапога чекан и, не целясь, метнул его в дверную притолоку. Не с целью убийства непрошенного гостя, а исключительно «порядка для». Как давеча с тиуном... Чекан со звоном вонзился в дерево и дверь молниеносно закрылась. Через некоторое время попытка вторжения повторилась, что немедленно привело в действие чекан из второго голенища Затёса. Больше попытки не повторялись.
Хорошо выспавшись и отдохнув, Захарий за неимением воды прополоскал рот вином, и уже собрался было добровольно прервать своё затворничество, выйдя на белый свет, как вдруг до него донесся шум битвы. Причем битвы явно не «шутейной», а самой настоящей, с лязганьем клинков, рассекающими плоть ударами и предсмертными хрипами... Не успел Затёс вскочить и выдернуть из притолоки чеканы, как шум боя внезапно утих, уступив место ликующим голосам победителей. Говорили же победители исключительно по-татарски и с явным крымским акцентом...
Сомнений не было, острог оказался захвачен крымчаками и теперь Затёсин был поставлен перед непростым выбором. Проявить свойственную русскому дворянину отвагу – то есть выйти с гордо поднятой головой навстречу численно превосходящему неприятелю и со стопроцентной вероятностью погибнуть в бою, имея слабое утешение быть посмертно овеянным неувядаемой славой. Или же, руководствуясь казачьей мудростью, оставить до поры до времени никому не нужный в подобной ситуации героизм, и предпринять попытку выжить, что, если по существу разобраться, в данном случае тоже приравнивается к героизму.
После небольшой внутренней борьбы, казачье начало возобладало и спесивый дворянский гонор отступил, уступив место казачьему благоразумию. Лишиться живота своего мы завсегда успеем, да ещё и куда с большим толком, а вот остаться живым и не полонённым, среди захваченной басурманами крепости, это ещё суметь надо...
И, прежде всего, надо суметь половчее спрятаться, поскольку татарва – это вам не кабацкие ярыжки, их прицельным броском топорика в дверной косяк не отпугнёшь. Изрешетят стрелами и все дела. Но на то она и казачья сметливость, чтобы находить выход из любых положений. Раз есть чулан, значит должен быть и подпол. Вполне возможно, что и с ледником. Должна же для кабака где-то снедь храниться? Руководствуясь этими размышлениями, Затёс тщательно обследовал пол чулана и действительно, под ворохом рухляди обнаружил крышку хода в подпол. Замка на крышке не было...
Откинув крышку и спустившись по лестнице вниз, Захарий, как и предполагал, обнаружил на дне блеск ледяных глыб с исходящим от них холодом и свисающие с потолка различные мясные продукты. По углам обширного погреба угадывались разнокалиберные бочки и заставленные чем-то стеклянным полки. Прямо возле лестницы Затёс нащупал тушу приличного размера. По исходящему от неё аппетитному запаху, можно было определить, что это ничто иное, как копчёная с чесноком свинина.
«Свинина... татары»... – пронёсся в голове Захария неясный ассоциативный ряд, вызвав к действию казачью сметливость – ...да, лучшей защиты от басурманских нехристей и не придумать...
Сняв с крюка тушу и с трудом подняв её на поверхность, Затёс аккуратно пришпилил её кинжалом к крышке люка и, спустившись опять по лестнице, с огромной натугой, еле-еле сумел водрузить получившуюся конструкцию на место. Расчёт был чрезвычайно прост. Не один мусульманин добровольно не станет прикасаться к свинине. Или стороной обойдет, или, на худой конец, чем-нибудь накроет, чтобы хоть с глаз долой убрать...
Казачья уловка сработала на все сто процентов! Поначалу татары, заглянув в чулан, увидев лежащую на полу «чушку» только брезгливо поморщились и вовнутрь соваться не стали. А когда в ходе продолжившихся боевых действий, чулан изрядно подгорел и разрушился, то занявшие оборону в его развалинах татары, бросили на лежащую свинину дверь и тем самым ещё лучше укрыли находящегося внизу Затёса. Так что теперь, у него появились все шансы пережить лихое время если и не в тепле и в уюте, то, по крайней мере, в сытости и... «пьяности»...
Первое объяснялось тем, что провизии в погребе было хоть отбавляй, а второе, тем неприятным обстоятельством, что от исходящего от ледника холода, на второй день осады даже меховая уже рухлядь не спасала. Но что делать... «на войне как на войне»... и Затёсу пришлось прибегнуть к давно известному народному способу. Благо кроме провианта, здесь и всяких питейных ёмкостей тоже оказалось предостаточно. По крайней мере, в самом начале «подвального сидения»...
Так и жил Затёс всё это время, утратив в темени подвала сначала счёт дням, а потом и вообще всякую ориентацию во времени. Соорудил себе на верхней полке (чтобы подальше ото льда было) из мехов гнёздышко, подгрёб к нему бутылки с чем покрепче, и грелся... Поспит, потом опять греется... Потом «нагревшись» и напрочь забыв об опасности петь начал... К его счастью, наступление песенной стадии «подвального сидения», по времени совпало с казачьей победой над крымчаками, потому и услышали Затёса не татары, а Ермолайка.
Так Ермолайка опять обрёл друга, бузотёры недостающего товарища, а оставшаяся в строю полусотня своего пятидесятника. Под командой которого, схоронив с воинскими почестями павших, они вскорости и возвратились в Воронеж.
При выезде из острога их сопровождал шум строительных работ. Это освобожденныё казаками из полона проштрафившиеся «аники-воины» сменив бердыши и пищали на более привычные для них плотницкие топоры и пилы, под деятельным руководством появившегося как из-под земли тиуна, начали восстанавливать нанесенный набегом ущерб.
Москва могла спать спокойно. Засечная черта свои функции исполняла исправно...
ПОСЛЕСЛОВИЕ К ГЛАВЕ О ЧИКИЛИКАХ
«Византийцы...» – прозвучало через несколько дней в ханской юрте ногайского улуса.
Дать необходимое разъяснение по поводу того, кто такие эти византийцы и где именно они живут, лингвистически подкованная, но, тем не менее, исторически и географически малообразованная Кшейлла, откровенно затруднилась. Срочно вызванный по этому поводу главный визирь ситуацию также не прояснил, зато, стремясь отдалить ответственность от себя лично, посоветовал по этому поводу экстренным образом созвать великий меджлис.
Собранный меджлис, однозначного ответа тоже не дал, и кроме туманных ассоциаций по линии Константинополь-Стамбул, на нём ничего путного выявлено не было. Зато выяснилось, что поскольку в Сальских степях, сразу за Белой Манычью, недавно объявились калмыки и, объявившись, сразу же с истинно монгольской агрессивностью принялись активно притеснять размещенные там ногайские улусы, то... считать византийцами было бы целесообразнее именно их. Тем более что они народ пришлый и, судя по всему, древний. Чем не византийцы? На том и порешили. Бехингер-хан решение меджлиса полностью одобрил и взмахнул своим трёххвостым бунчуком чингизида в направлении Манычи ...
...И уже через месяц в Сальских степях, между двумя кочевыми народами вовсю полыхала война, вызывающая у наблюдавших за ней со стороны казаков, чувство глубокого удовлетворения...
В результате этой степной войны, ногайская орда, напрочь сорвав план Ришельского-Гнидовича, на казаков не пошла, а калмыки не возымели возможности нанести по Русскому государству отвлекающего удара.
Кроме того, слухи о том, что калмыки воюют, якобы, воспротивившись депортации, и что ногайцы, дескать, всего лишь исполняют волю турецкого султана (вот оно, как в молве всё искажается), укрепили Ришельского-Гнидовича в своей прозорливости и подвигли к началу переговоров с Крымским ханом. А Крымский хан в это время оказался занят войной, аж, на два фронта. С донскими казаками непосредственно в Крыму, и с днепровскими казаками в районе Запорожья. И ему было явно не до экспансии Речью Посполитой земель донских казаков, тем более что Польша и так, чрезвычайно уж активно наклоняла его повоевать за свои интересы со шведами.
Таким образом, тщательно закрученная иезуитская интрига по возвеличиванию католичества на южных рубежах России сорвалась, и Тихий Дон остался православным. Да ещё и казачьим, поскольку всплывшая во время ногайско-калмыцкой войны дезинформация, саму идею депортации как фактора национальной политики полностью дискредитировала, и отодвинула её воплощение на целых три столетия...
Вот так оно в русской истории завсегда и бывает... Вроде бы идет себе череда малоподверженных осмысленной координации нелепостей и случайностей, а в итоге... результат – лучше которого и придумать трудно... Причём спроси кого как достигли, в ответ только недоуменно плечами пожмут...
Именно на это и рассчитывала княгиня Анна, указывая вместо конкретного врага, каких-то мифических «византийцев». Потому как знала русская княгиня, что рассейская политическая стратегия, выражающаяся в двух всеобъемлющих словах великого русского языка «авось» и «небось», порой бывает куда эффективней самого прагматичного западноевропейского расчёта. И укажи она конкретно своих недругов – поляков, ещё неизвестно, что и получилось бы, а так...
...А так... верить только нужно в Россию, и тогда всё у нас получиться...
НАТУРАЛИЗАЦИЯ, АССИМИЛЯЦИЯ ИЛИ ПОЧЕМУ СТЕПНЫЕ «ДАРТАН-КАЛТЫКИ» СТАНОВИЛИСЬ ВПОЛНЕ РОССИЙСКИМИ «ДАРТАШОВЫМИ»
Прошло время. Как и ожидалось, Дарташов был зачислен в городовые казаки и наконец-таки сменил свой походный архалук на вожделенный чекмень восхитительно василькового цвета. Надев прообраз того, что через какую-нибудь сотню лет получит название форменного мундира, и наконец-то полностью ощутив себя на царёвой службе, Ермолайка вдруг стал замечать за собой некоторые метаморфозы.
Так, приехав с Дикого поля на Русь, по сути, степным Дартан-Калтыком, он постепенно, по мере врастания в русскую службу, всё больше и больше становился... Дарташовым. Примерно такой же процесс происходил когда-то и с его далёкими предками. Например, с теми, которые, будучи в домонгольский период славянскими бродниками и оказавшись волей исторических судеб в тюркском этническом поле, сумели-таки сохранить свою этническую казачью сущность и даже в ордынских условиях занять место, достойное славных потомков скифского князя Дартагая. Но при этом, под давлением среды, как-то сама собой произошла трансформация древнескифского имени «Дартагаев» в типично ордынских «Дартан-Калтыков». То есть произошел процесс, если можно так сказать, «отюркизирования».
Тогда, во времена Золотой Орды, «отюркизировались», а сейчас явно «обрусевали», потому как теперь Ермолайку иначе, как Дарташовым уже никто и не называл. Да он уже и сам, живя в условиях русского государства, особо и не стремился именоваться своим родовым ордынским именем, подсознательно понимая, что времена ханов и улусов канули в вечность, уступив место державному полёту двуглавого орла... Кануть то они, конечно, канули, но при этом, правда, пока ещё сохранили свои отдельные осколки на лихих просторах Дикого Поля, где Дартан-Калтыки пока ещё всё-таки уместны. Хотя всем понятно, что это только до поры до времени...
Но самое интересное состояло в том, что Ермолайка всем этим ассимиляционным процессам не очень-то и противился. А всё оттого, что чрезвычайно противоречивая и порой пугающе непонятная, но при всём при этом крайне притягательная для донского менталитета русская среда крепнувшей день ото дня Российской державы, казаков, как чужеродный элемент, являющийся по своей сути слегка «нерусским», от себя отнюдь не отталкивала. Вместо этого Русь охотно принимала донцов в своё лоно, как органичную часть самой себя, с тем, чтобы вскоре стать вообще немыслимой без существования в своем составе казачества. Мало того, именно ему – казачеству, за будущие славные деяния на благо отечества будущая Россия ещё вдобавок и доверит почётную функцию – олицетворять свой национальный характер. Тем самым, породив такое понятие как «русский казак», которое являлось абсолютно абсурдным и даже обидным внутри России, но в то же время вполне адекватно соответствовало восприятию русского менталитета на международной арене.
При этом величие грядущей империи будет заключаться именно в том, что в отличие от своих западноевропейских аналогов, она позволит своим подданным, став своей частью, в этническом отношении оставаться самими собой. И никогда не будет Россия всеми силами стремиться, по образу и подобию просвещенных европейских государств, подвергнуть свои народы принудительной ассимиляции с тем, чтобы насильно подогнать их под стандарт своей титульной нации. Собственно, только лишь знанием русского языка и ношением славного русского мундира вся «русификация» для большинства российских поданных и ограничится. И каждый российский народ найдет свою нишу в том уникальном образовании, которое будет называться РУССКИМ ГОСУДАРСТВОМ.
В результате чего с бескрайних просторов России НЕ ИСЧЕЗНЕТ НИ ОДИН из населяющих её этносов. Вот тебе и «тюрьма народов»... что и говорить, большевики в подобной характеристике Российской Империи, мягко говоря, слукавили...
Хотя естественная ассимиляция, как и в любом другом нормальном государстве, тоже имела своё место. Причём местами, как это ни странно звучит, даже и не совсем русская...
Например, по возвращении городовой сотни с «Менговской войны», после того, как в её рядах образовалось много свободных мест, на появившиеся вакансии, кроме Дарташова и не без активного ходатайствования Портосенко, массовым порядком оказались зачисленными слободские казаки с Украины. Те самые, что бежали с Гетманщины к столь нелюбимому ими «москальскому царю», от всех прелестей усердно насаждаемого там поляками европейского образа жизни. Затюканные горемычной судьбиной бывшие слобожане, придя скрепя сердце в городовую сотню, дабы от полной безысходности послужить русскому государству, неожиданно нашли в ней хороший приют и благожелательное отношение к себе товарищей по оружию. Что для них, после далеко недобровольного исхода с «ридной и нэзалэжной», было совсем даже небезразлично.
Видя такое дело, в городовики, было, ринулись и охваченные боевым задором чумаки. Но вскоре соленосные соискатели казачьей службы вынуждены были вернуться назад к своим волам и возам, поскольку бдительно занимающийся «кадровым вопросом» батька Тревинь, с ходу их отвергнул ввиду полного отсутствия казачьего происхождения. Тем не менее, процесс «украинизации» шёл нарастающим темпом, и сотня, в которой служили бузотёры, к вящей радости Опанаса теперь изъяснялась в основном на мове.
На той самой мове, которой суждено будет пройти через все перипетии отечественной истории и, несмотря ни на что, сохраниться в самых, что ни на есть русских краях центрального Российского черноземья, даже... по прошествии трёх с половиной столетий. Тем самым, донеся певучий язык Опанаса Портосенко и его украинских сослуживцев до нашего времени! Вот тебе и пресловутое угнетение нацменьшинств...
Но вернёмся от этнических процессов к судьбам героев нашего повествования.
План Анны Вастрицкой относительно поверстания «в казаки» Мокши Бонашкина, с целью дальнейшей женитьбы Ермолайки и Костянки, расстроился по весьма прозаической и чисто российской причине. Прогорев на поставках в Воронеж турецких кальянов, мордовский панок самым вульгарным образом запил, в рекордно быстрые сроки уподобившись обретавшимся в его же кабаке питухам... Вернее, в уже бывшем его кабаке... Так что теперь винокурня ему была попросту не нужна, поскольку в области винокурения в настоящий момент Мокшу интересовали исключительно лишь готовые к употреблению продукты. Причем, желательно покрепче и подешевле...
Стремясь сохранить из прежде обширного хозяйства хоть что-то, Костянка, с великим сожалением оставив светскую службу княжеской «фрэльки», полностью переключилась на хозяйские заботы. И не то, чтобы на любовные дела с Ермолайкой у неё теперь практически не оставалось времени... но как-то это всё за навалившимися на неё хозяйскими хлопотами поутихло. Кроме того, по своей исконной русской доброте она неожиданно даже для себя самой стала чисто по-бабьи жалеть своего непутевого пропойцу мужа, справедливо полагая, что без неё он уж точно пропадёт...
Так что теперь её «соколику ясному» Ермолайке оставалось разве что лишь тяжело вздыхать, ежевечерне помогая своей «ненаглядной любушке» волочить на себе домой пьяного и яростно по-мордовски матерящегося, бывшего крепкого хозяина, а ныне обычного рассейского пьяницу Мокшу Бонашкина. А тут ещё и разные исторические события подоспели, заставив всему личному отойти на второй план. В общем, совсем не до любви им горемычным стало...
Боярыня же Меланья, несмотря на болезненные колики в животе от проглоченных яхонтов, руководствуясь своей железной волей и профессиональным долгом разведчика, мужественно смогла до конца «подружиться» с Фомой Кантакузеном. Да еще «подружиться» до такой степени, что, уезжая из Воронежа, лоснящийся от удовольствия, как баклажан, турецкий посол забрал боярыню с собой в качестве переводчицы.
Причем, зачем же именно, отлично говорящему по-русски греку потребовалась переводчица, так никто толком и не уразумел...
Но тем не менее, Меланья уехала, азартно включившись в круговерть по-византийски закрученных интриг, и сразу же почувствовала себя в них как рыба в воде. И особенно возрадовался её приобщению к процессу дипломатической службы Ришельский-Гнидович, у которого факт посольского курсирования своей тайной агентессы по оси Стамбул-Москва, чудесным образом совпал с резким увеличением получаемых по этому направлению обстоятельных шпионских донесений...
А Сигизмунд Рошфинский был Ермолайкой всё-таки отловлен, и за все свои зловредные дела публично выпорот им нагайкой на глазах у гоготавшей от удовольствия публики. При этом рвануть из ножен саблю, дабы благородным клинком постоять за порушенный шляхетский гонор, спесивый лях так и не решился... Вместо этого он предпочел на негнущихся, широко расставленных ногах кое-как доковылять до своего патрона, на ходу сочиняя мстительный навет на злостного «государева вора», каковым он намеревался представить Дарташова в глазах Ришельского-Гнидовича.
И именно отсюда начинается отсчет нового витка политических и околополитических интриг, а также сопутствующих им головокружительных приключений.
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО... «OPERATION SHPIG»
Самому же Ришельскому-Гнидовичу в этот момент было решительно не до жалоб своего выпоротого помощника. Потерпев фиаско в первом туре выполнения своей геополитической доктрины, он теперь с истинным вдохновением мастера эпохи Возрождения, как Леонардо да Винчи перед холстом с набросками Джоконды, сидел перед расстеленным на столе листом бумаги.
Лист представлял собой карту донской земли, профессионально составленную различными путешественниками (преимущественно западноевропейского происхождения), которые в разное время вроде бы просто так, проездом по какой-то надобности, проезжали через Донщину. Нанесенная на карте топографическая основа с надписями готическим шрифтом была повсеместно испещрена рукой Модеста Зорпионовича пометками на латинице, какими-то малопонятными рисунками и разнонаправленными стрелками. Последние, по всей видимости, указывали стратегические направления предполагаемых действий. Все стрелки в конечном итоге сходились в нижней части карты, аккурат в районе Донского низовья, где над готической надписью «riv. Don», красовался старательно вырисованный Ришельским-Гнидовичем католический крест с единственной надписью на русском языке: «Речь Гнидовитая» и с жирно поставленным на конце восклицательным знаком...
Сомнений не было – это был новый секретный план иезуитской интриги, имеющий своей целью экспансию Донской земли с последующей передачей её под властную руку Ватикана.
«Карфаген должен быть разрушен...», как известно, вещал Цицерон с трибун древнеримского сената, пафосно указуя рукой в южном направлении. «Дон должен стать католическим...» повторял про себя Ришельский-Гнидович, сидя в своей Бастильской палате, задумчиво прищурив рысьи глаза и злобно покусывая острыми зубами кончик гусиного пера... «...и им станет, клянусь Маткой Бозской...» – твердо произносил про себя Модест Зорпионович, отрывая перо от губ, и с решимостью художника, наносящего на полотно очередной мазок краски, ставил на без того испещренную донельзя карту очередной знак. Постепенно их становилось всё больше и больше...
...Эх, его бы энергию, да действительно, на дело созидания русской государственности... Хотя бы в масштабах отдельно взятого Воронежского воеводства... Да через пару десятков лет, глядишь, и столицу бы из Москвы в Воронеж перенесли бы, а так...
...А так, к началу весны 1637 года, усилиями тайного эмиссара Ватикана Ришельского-Гнидовича, над Тихим Доном опять стали сгущаться тёмные тучи, грозя со временем разразиться в страшную бурю. Наученный горьким опытом работы с непредсказуемыми азиатскими народами, теперь основную ставку в своем новом плане Модест Зорпионович делал исключительно на европейцев.
Каковыми на геополитическом пространстве будущего театра военных действий и за неимением других представителей европейских народов, с определенной долей условности являлись... казаки. Причём как донские, так и украинские. Именно они, а если быть точнее, то объективно существующие между ними незначительные этнические расхождения и должны были сейчас сыграть ключевую роль в святом деле полонизации и католизациии этого «Дикого» и абсолютно нецивилизованного «поля».
В обобщенном виде разработанный Ришельским-Гнидовичем план экспансии донских земель выглядел следующим образом.
С ляшской Гетманщины (или с польской Украины – это уж как кому угодно) начинается инспирированное с его подачи планомерное давление на кОзаков, с целью их тотального выдавливания с насиженных мест. Организовать это при наличии «административного ресурса» Речи Посполитой на деньги Ватикана совсем не проблема.
Причем давление будет оказываться не на обычных днепровских черкас, а именно на запорожцев, потому как днепровцы и так, без особых на то усилий со стороны Польши, берут и переходят под власть русского царя. Да ещё и не как-нибудь там поодиночке, а аж целыми паланками, поселяясь потом слободами в Воронежском воеводстве, а это уж само по себе пользе дела ну, никак не способствует (кстати, надо будет потом и этим миграционным процессом вплотную позаниматься)...
Запорожцы же в отличие от днепровских черкас под скипетр русского государя особо не стремятся и потому в слободские казаки не побегут. Во-первых, просто не захотят (только москальского царя им для полноты счастья не хватает), а во-вторых, прошлые грехи, в изобилии натворенные на Руси ещё со времён Смуты не позволят. Так что только два пути у них для исхода – в Турцию или в Персию.
Первый вариант после здравого размышления автоматически отпадает. Потому как грехов у запорожцев перед османом как «як на Сиркови блох», ещё похлеще, чем перед москалями... а вот перед персиянами... так там всё больше донцы грешили, а запорожцы, в силу удалённости «Кизил-башской державы» от днепровских порогов, перед персюками вроде бы особо и не оскоромились... Так что ежели их только чуть-чуть подтолкнуть, пообещав в «Персиянском царстве» златые горы, то и побегут они к шах-ин-шаху как миленькие...
...И пусть себе бегут, мы им ещё и зелёный коридор обеспечим, а подойдут к Азовскому морю, по-дружески турок попросим, чтобы не препятствовали. Ведь главным в этом персиянском исходе будет то непреложное обстоятельство, что путь их будет лежать... через земли донских казаков. Другого-то ведь просто-напросто не существует...
Вон она карта перед глазами... И Ришельский-Гнидович аккуратно обвёл пером стрелку, протянувшуюся с западной части карты в юго-восточном направлении и резко обрывающуюся в районе Монастырского городка. Причем, ох, как неспроста обрывающуюся...
Потому как согласно планам Модеста Зорпионовича, дальше донской столицы персидскому походу запорожцев продолжиться будет не суждено... А всё потому, что здесь в игру, рождённую изощренным разумом иезуита, вступят уже тончайшие материи, основанные на знании менталитета «народных масс» и того, что потом назовут этнопсихологией. Ведь как запорожцы придут на донскую землю? Да ясное дело как – как братья к братьям. Как оно испокон веков у казаков и ведётся... А учитывая тот факт, что собираться они будут в спешке, то провизии у них будет, в аккурат только, чтобы до донцов и дойти... Да и зачем иначе? Зачем тащить на себе лишнее, если этим гарантировано можно запастись по пути? Так оно завсегда и было...
Было, так-то оно так, но вот теперь, благодаря вмешательству Ришельского-Гнидовича, больше не будет...
Зимовую станицу, возглавляемую атаманом... этим как его? Иваном Каторжным, что ли... тьфу... ну и имечко... вздрогнув, по-католически перекрестился дьяк. Так вот, атамана Ивана Каторжного с хлебным и пороховым припасом мы уж как-нибудь под благовидным предлогом задержим, чай, оно не впервой...
Так что русским хлебушком поделиться с запорожцами донцы даже если и захотят, то не смогут. Рассуждаем дальше. После Дона путь запорожцев лежит по далеко недружеской территории с преимущественно мусульманским населением. То есть там, где самого дорого для украинской души, уж точно, ни за какие деньги не сыщешь... А что для украинской души самое дорогое? Правильно... САЛО!!! Именно оно родимое, согласно иезуитскому плану и является ключевым моментом в психологическом воздействии на запорожский менталитет...
Надо сказать, что по донесениям иезуитской разведки, стали теперь на базах донских куреней среди прочей живности и кабанчики водиться, чего ранее на Дону не бывало. В результате тут тебе и рост казачьей экономики... и товарно-денежный оборот... и дружеские отношения с широко распахнутыми объятиями... и украинская горилка на обмен. Всё так, кроме одного. Злого гения Ришельского-Гнидовича и его знаний в области этнопсихологии...
...Вот придут запорожцы на Донщину с настроем вдоволь запастись в дальнюю дорогу салом, да не тут-то было... Потому как мы возьмём и как только узнаем, что первый запорожец покинул свой родной кош, всё донское сало разом-то и скупим... причем везде и повсеместно.. И в Монастырском городке, и в Черкасском, и в Манычском, в общем, по всему нижнему Дону.. При этом за ценой не постоим, поскольку денег на столь святое дело нам не жалко (тем более не своих, а папских), а скупленное сало погрузим на чумацкие обозы и под конвоем направим через донские верховья на Гетманщину. Пускай там, где-нибудь на Днепре, на радость хохлам продаётся. Главное, чтобы не в Донских низовьях.
Голода среди запорожцев, учитывая обильность донской дичи, отсутствие сала, конечно же не вызовет, но вот согласно психоанализу, классическая «фрустрация» – уж как пить дать наступит. А за ней, как минимум, подсознательная негативная установка на своих братьев донцов, постепенно становившихся из братьев просто донцами...
А тут самое время будет слушок пустить, что это, дескать, коварные донцы сало специально утаивают, дабы слободским казакам его направить, а всё потому, что слободские под скипетр русского царя переселились, и потому, мол, теперь они донцам куда милее запорожцев будут. Слух, конечно, нелепый, но у запорожцев усиление невротического поведения, несомненно, вызовет. А тут мы ещё организуем и внезапное появление в донских низовьях городовой воронежской сотни. Причем сотни, состоящей преимущественно из тех самых слобожан...
В общем, что такое психоанализ и как им пользоваться, непревзойденные мастера игры на человеческих душах – наследники Игнатия Лойолы, знали ещё задолго до появления старины Фрейда. Они только называли его по-иному...
...И перо Ришельского-Гнидовича аккуратно подчеркнуло пунктиром идущую с юга на север, а потом на северо-запад жирную стрелку, над которой было надписано короткое слово «shpig».
Но всё равно, с салом или без сала, а дружеская встреча запорожцев с донцами перед объединенным казачьим Кругом, обязательно выльется в «протокольное мероприятие» на уровне «высшего руководства обоих сторон». То есть в лихой казачий пир, на котором будет присутствовать вся казачья старшина, от атаманов всех степеней, до ясаулов и бунчужных хорунжих. И поскольку войско Донское на момент пира будет не в состоянии похода, то есть не под юрисдикцией сухого закона, то к концу пира вся эта старшина, как оно испокон веков водится, упьётся до полного беспамятства. И вот тут-то и наступит этап психологической обработки донцов...
Для этого присутствующей на том пиру боярыне Меланье надлежит будет употребить все свои чары и влияние, чтобы поочередно удалиться почивать с каждым мало-мальски значимым представителем донской старшины. Как именно она это сделает – её вопрос, и не такое с ней случалось... Чем она там с ними будет заниматься, нам тоже абсолютно всё равно. Главное, чтобы, когда очередной атаман или ясаул крепко засыпал (пользоваться снотворным не возбраняется), она совершила над ними некий ритуальный знак, имеющий огромное психологическое воздействие.
И не какое-нибудь там тайное прочтение нехорошего заговора, а куда действеннее, или, если можно так выразиться, пофизиологичней. Потому как надлежит боярыне Меланье, достав загодя припасенные бритву и ножницы, самым кощунственным образом совершить над спящими и ничего не подозревающими донцами... обряд обрезания...
То есть взять, да и обрезать недрогнувшей рукой их... роскошные чуприны.
Обрезать и обрить их кудлатые головы так, чтобы на них остался только лишь клок волос, как у запорожцев. Да при этом ещё и наголо сбрить им бороды. Главное, чтобы она за одну ночь у большинства представителей донской старшины успела. Должна успеть. И не такое, и у куда большего количества мужчин, было дело, ради иезуитских интересов за одну ночь успевала...
Психологический эффект от подобного действа будет огромный. Проснувшись поутру и выйдя на Круг с оселедцами на головах и со специфическими ощущениями «пёсьей морды» на впервые в жизни начисто обритых лицах, донская старшина сочтёт это, самое меньшее, весьма злой и неудачной шуткой гостей. А обомлевшее от неожиданности донское войско непременно усмотрит в своих «по-хохляцки» обритых атаманах, как минимум, оскорбление донской чести, а то и вмешательство в свои внутренние дела. Причем по закону психологической генерализации, виновниками всего этого в подсознании каждого донца, будут признаны именно запорожцы...
Вот и будет на радость святому иезуитскому делу у каждой из прежде братских сторон налицо уже две подсознательные минус-реакции, причем направленные исключительно друг на друга...
Ну, а дальше уже дело техники...
Накалить обстановку до предела и устроить обоюдные провокации. Причём, учитывая менталитет рабочего материала (то есть казачества), тут даже тайно стрелять из-за угла в обе стороны не придётся. Просто выкликнуть сначала «бей хохлов», а потом «гэть москалей» и понеслось-поехало... сначала на кулачках... потом на саблях... а там уже и до пистолей с ружьями недалече...
Хотя ни те, ни другие, если по существу разобраться, ни хохлами, ни тем более москалями не являются. И всего-то разницы между ними – в написании второй буквы их этнонима. «А» у кАзаков донских и «О» у кОзаков запорожских. Но во вспыхнувшей сече об этом уже мало кто вспомнит.
Естественно, что донцы, в силу своего численного превосходства, в этой кАзачье-кОзацкой войне будут устойчиво брать верх, а запорожцы, соответственно, стоять насмерть и не сдаваться, отступив и организовав оборону своего табора. И именно этого Ришельскому-Гнидовичу и надо, поскольку одновременно с получением посредством почтового голубя надлежащего сигнала, с Гетманской Украины на помощь оказавшимся в беде соотечественникам будут немедленно направлены «миротворческие силы».
А как же иначе? Не давать же «ляшскому крулю» в обиду своих «коханных», то бишь горячо любимых запорожцев. Как никак, пусть и номинально, но они всё же польские подданные, поскольку ни где-нибудь, а на Украине проживают, а Украина, как всем известно, есть ничто иное, как неотъемлемая часть Речи Посполитой, так что...
В общем, дипломатическое прикрытие экспансии стопроцентное, комар и носа не подточит.
Но вся изюминка интриги состоит в составе миротворческих сил. Впереди них будут идти все реестровые козаки Украины. Общей численностью так тысяч в тридцать-сорок. А чего? И как миленькие, обуянные праведным гневом пойдут да еще под зажигательные песни бандуристов и с развернутыми хоругвями. А всё потому, что это их бывшие братья, а ныне злыдни и супостаты донцы, донельзя обмоскалившись, дошли до такого паскудства, что теперь «наших бьют». «А сие есмь зело нелюбо!», поскольку за «наших...» на Руси и на Украине завсегда ходили «свово живота не жалеючи». Вот мы этот иррациональный момент национального славянского менталитета по-европейски рационально и обыграем...
При этом вторая часть «миротворческих сил» будет состоять уже не из казачьей вольницы, а из самого настоящего коронного корпуса. То есть, откровенно говоря, из всякого разноплемённого европейского отребья и из самой разудалой и обнищалой шляхты, которой в Польше, по большому-то счету, и делать нечего. В общем, сплошные «солдаты удачи». Этакие новые конкистадоры, только со славянским уклоном.
В качестве весомых достижений европейской цивилизации вместе с этими новыми конкистадорами на Дон прибудет добротная германская артиллерия, а также недавно закупленные Ватиканом во Франции многоствольные митральезы. «Это же надо, до чего научная мысль в Европе дошла, до сорока стволов на одном лафете! – с восторгом мысленно воскликнул Модест Зорпионович. Заряжать их, конечно, замучаешься, но зато как стрельнешь... всё равно, что стрелецкая полусотня залпом из пищалей пульнула. Как косой выкашивает...»
И только гений Ришельского-Гнидовича додумался, как с военной точки зрения тактически правильно эти митральезы применить, и как при этом получить от их многострельности наибольший психологический эффект.
С тактикой их применения Модест Зорпионович определился следующим образом. С его подачи митральез во Франции было закуплено раза в четыре больше, чем первоначально планировалось (благо, на столь святое дело денег Ватикана не жалко). Зато теперь можно было после залпа сразу же убирать разряженное орудие в тыл, заменяя его новым. Потом ещё раз... потом ещё... а там, глядишь, уже и первое подзарядилось...
Ну, а насчет «психологического эффекта», то заключаться он будет в том, что выставляться митральезы будут не перед лицом противника, а... за спинами своих же войск. А если быть точнее, то между первым и вторым эшелоном миротворческого корпуса. Причём в первом эшелоне будут кОзаки, а во втором, собственно, сам европейско-шляхетский коронный корпус. Так что теперь, вздумай кОзаки на кАзаков в атаку не пойти, или, например, самовольно отступить с поля боя, то в тылу их в упор встретит кинжальный огонь, со стопроцентной вероятностью обеспечивая им столь нужный Ришельскому-Гнидовичу «наибольший психологический эффект». То есть, заставляя оставшихся после скащивающего залпа в живых опять разворачиваться к противнику лицом и поневоле возвращаться в сражение.
Справедливости ради надо отметить, что саму идею о митральезах Ришельскому-Гнидовичу рейтарский майёр как-то походя подбросил, а вот остальное, это он уже сам, своим изощренным умом додумал. Кстати, именно этого майёра, как бишь там его зовут... Иоганн Арда... Ардано... Арданоштайнтенстьенген, что ли? Тьфу, язык сломаешь... Так вот, этого Иоганна Арда... Арадова в общем мы командовать заградительным отрядом «митральезников» и поставим. Этот потомственный европейский ландскнехт и кондотьер и в оружии толк знает, и как истинный европеец излишним гуманизмом не страдает, а потому и кОзаков с кАзаками, уж абсолютно точно, жалеть не станет...
И всё... и не устоят донцы... уж на этот раз точно не устоят...
И не только потому, что сражаться донскому казачеству на этот раз придётся с превосходящими силами противника (это для них как раз в порядке вещей). И даже законная гордость Ришельского-Гнидовича, его новаторская в военном деле скорострельная тактика «заградительных отрядов» вкупе с отсутствием у донцов должного порохового и хлебного припаса, разгрому казачества будет только способствовать.
Основным же залогом грядущего поражения донцов будет воплощение опять-таки скромными усилиями Модеста Зорпионовича нетленного принципа древних: «Разделяй и властвуй». Дело в том, что вдобавок ко всему вышеперечисленному, воевать за Донской край донскому казачеству предстоит исключительно в составе... низовиков.
Именно так, именно только низовому казачеству предстоит принять на себя основной удар «миротворческих сил» и геройски погибнуть в неравной борьбе, до последних минут лелея надежду на братскую помощь с Верхнего Дона. Надежду, надо сказать, абсолютно несбыточную, потому как изощрённый разум Ришельского-Гнидовича и здесь тоже кой-чего заготовил...
Перед всеми этими событиями убедит думный дьяк каким-нибудь образом (каким именно – ещё точно и сам не знает) дурачка Ферапошку в необходимости проведения на южном порубежье воеводства войсковой операции, да и двинет в донские верховья всех своих ришельцев вкупе с поместной конницей и крепостной артиллерией. Например, якобы для того, чтобы по царскому указу «имать беглых холопьев» и наказывать казачьи городки, кои тем беглым приют предоставляют (соответствующую грамоту из Москвы получить не проблема). Чтобы заняли ришельцы стратегическое место на верхнем Дону (какое именно, потом определим), разбили там стан, ощетинились во все сторону пушками и... ничего не делали.
Без явной агрессии со стороны государевых войск казаки, при всей их нелюбви к московитам, на них напасть первыми не решатся, и тоже обязательно займут выжидательную позицию. Именно на это Ришельский-Гнидович и рассчитывал. Он отлично понимал, что если с умом подогревать атмосферу, балансируя на грани войны и мира, и тем самым, постоянно поддерживать должное психологическое напряжение, то порой и без единого выстрела можно добиться гораздо большего, чем открытым боевым столкновением. Здесь же, без всякого сомнения, будет достигнуто то, что верховые казаки, оказавшись в таком странном положении никак не смогут, оставив у порогов своих куреней затаившегося врага, бросить всё на произвол судьбы и уйти на помощь своим южным братьям. Так что по всем законам психологического прогнозирования в этой ситуации, когда ни войны – ни мира, начнут они лихорадочно готовить свои городки к обороне.
И пусть себе готовят... Когда «миротворческие силы» расправятся с низовиками и повернут всей своей махиной на север, эта оборона будет мало чего стоить. Разобьют все их земельно-бревенчатые тыны и палисады в пыль каленые ядра германских кулеврин, и все дела...
...Вернее, именно тогда настоящие дела только и начнутся...
В плен казаков не брать. Ни к чему они новому европейскокатолическому порядку, потому как никак на полноценных европейцев не тянут... Тех же, кто всё же в этой мясорубке выживет, железной рукой в коронный реестр и прямым ходом куда-нибудь в Крым, а ещё лучше за Дунай. Пусть там себе воюют на благо Речи Посполитой и без права нахождения на Дону без специального на то разрешения. Кстати, хороший вариант использования боевого казачьего потенциала – создание ударных польско-казачьих хузарских хоругвей. Чтобы на одного польского хузара при выполнении наиболее опасных заданий, например, для прорыва обороны противника для прикрытия по два казака приходилось...
Но это потом, в перспективе, а пока, сразу же после покорения Донщины, коронный корпус немедля надлежит придвинуть к её северным границам. Вдруг русский царь, возомнив себя новым Александром Невским, сдуру ещё решит сунуться. Хотя вряд ли... Слабоват нынешний государь для столь решительного деяния, откровенно слабоват... Вон – Смоленск, сколько лет никак взять обратно не может, а отца его патриарха Филарета, к великому счастью для Речи Посполитой, уже нет. Да и новых Мининых с Пожарскими вокруг царского трона что-то не видно... Ну, и хвала за то «матке бозке»... – по католически перекрестился Ришельский-Гнидович.
Но тем не менее, полностью исключать подобного разворота событий всё же не стоит. И потому, как только «кОзацко-кАзачья война» (ой, как ласкает слух цивилизованного европейца подобное словосочетание) – от удовольствия Ришельский-Гнидович даже зажмурился – так вот, как только война перекинется с низовьев в верховья, то выполнивших свою функцию ришельцев с поместной конницей надлежит будет немедленно возвернуть обратно в Воронеж. А сам Воронеж, на всякий случай, готовить в возможной осаде русскими государевыми войсками. Чтобы ежели и пошел бы русский государь отвоевывать у поляков Дон, то и не дошёл бы он до него вовсе, наглухо увязнув под Воронежем, который из русского города вдруг, в одночасье станет польской цитаделью.
Князь Ферапошка, при всём своем древнерусско-варяжском патриотизме, нам в этом не помеха. С княгиней же Анной, дай срок, разберёмся по-нашему, по-иезуитски, и без всяких там сантиментов. Ещё пожалеет, мымра свейская, что тогда «Модеску» должным образом не приветила... Ох, как пожалеет... Так что, как ни крути, а единственные, кто могли бы ещё как-то плану перехода Воронежа под польскую руку воспрепятствовать, оказывались городовые казаки батьки Тревиня. А ну, как взбрыкнут чубатые, и супротив Русского царя выступить не пожелают?
Ну, да ничего, мы их загодя, как только начнется эта заваруха, с глаз долой и от греха подальше на нижний Дон отошлем. В самое пекло... а там уж как получится. Кто за донцов воевать начнёт, а кто и за «ридных кОзаков» грудью станет. Не зря же в последнее время в воеводстве слободская украинизация протекает...
«Вот так... – откинулся на спинку кресла Ришельский-Гнидович, и его воздетые кверху глаза наполнились неподдельной теплотой – и воссияет тогда над Донщиной католический крест, а соответственно и европейская цивилизация. Причем на этот раз достижение этой святой цели произойдет без всяких там промежуточных звеньев типа образований Донских приказов, получения чинов приказных дьяков и прочих рассейских заморочек. И самое главное – без опоры на этих ненадёжных и непредсказуемых азиатов. Ну, а там, после католизации Дона, уже и до вожделенной «Речи Гнидовитой» недалече... а заодно и до всяких приятных мелочей, вроде красной кардинальской шапки и посмертной канонизации Ватиканом некоего «Санта Модеста»...
Осталось только мелочи додумать.
Например, кто будет по всему нижнему Дону сало скупать, а потом его на Украину отвозить? Лучше всего, конечно, это бы мордовин тот – Мокша Бонашкин содеял бы. И шустрый донельзя, и в торговле разбирается, и даже какой-то экзотический титул имеет. Да сказывают люди, что в последнее время пить он стал безмерно... А сие в серьезных делах вельми недопустимо! Вот дашь такому деньги, а он ещё их возьмёт да и пропьёт...
Значит, дабы элемент пропойного риска начисто исключить, следует с Бонашкиным послать кого-нибудь для присмотра. Того кто, во-первых, в питейном деле понадежней будет, во-вторых местные условия знает, а в-третьих, и защитить как себя, так и вверенные ему казённые средства сумеет. Но где ж такого сыскать?
Вот майёр Иоганн, к примеру, насчет того, чтобы оборонить – это запросто, а вот насчет питейного дела... всё же слегка слабоват. Что и говорить, если он пиво вместо кваса хлещет, немчура красномордая, да при случае и водочкой не брезгует. Кроме того, местные условия он совсем не знает и хохла от донца вряд ли различит... Кого же ещё выбрать? Сигизмундку Рошфинского? Кстати, вот он, как говорится, лёгок на помине...
...Стоит с унылой физиономией, нервно теребя шапку в руках, и в явном нетерпении мнётся на широко растопыренных ногах, при этом как-то необычно прямо держа спину. Как аршин проглотил... Насчёт питейного дела он, конечно, вроде бы и ничего, только вот насчет оборонить... Кстати, что это он там талдычит насчет «государевого вора и нагайку»? – неохотно прервал свои рассуждения по поводу «кадрового вопроса» Ришельский-Гнидович, сосредоточив внимание на словах своего помощника.
...И тады вор тот государевый Дарташка Ермолайский, али Ермолайка Дартан-Калтыкский, як возьмёт и меня – государева человека – своей поганой нагайкой, ну как начнёт охаживать... да ащё при сём, каналья, пся крев, и приговаривает: «Сёдни, дескать, тебя порю, а завтра и начальника твово Модеску Ришелькина такоже выпорю»... А опосля же свершения того злодейского кнутобойства сей тать молвил прилюдно: «А зараз я пойду государскую измену учинять супротив царя и особливо супротив Ришельского-Гнидовича...». То бишь супротив вас, ваша ясновельможность – на всякий случай уточнил Рошфинский. – Услыхав сию крамолу, я было рванул саблю из ножен, так как за вас, ваша ясновельможность, чай сами ведаете, завсегда готов свой живот положить, да токмо думаю не-е-ет... врешь... так просто меня не обведешь...
Вот в сей момент я ему его пёсью крев наружу выпущу и кишки его поганые на свой шляхетский клинок намотаю, а про измену евойную, тады ж мы ни як и не сведаем... Разумею я, что супротив того Ермолайки Дарташова, добже было бы нам сыск учинить, да в пытошной у палача всё и изведать...
«Ермолайка Дарташов, точно!!!» – молнией пронеслось в голове у Ришельского-Гнидовича, слушавшего вполуха своего откровенно привирающего помощника. Хорошо зная Рошфинского, и снисходительно делая поправку на шляхетскую спесивость поляка, его повествование об его мнимых геройствах и о несуществующей крамоле думный дьяк серьезно не воспринимал. Мудрый Модест Зорпионович уже давно всё понял. Понял, что не боящийся ничего на свете казак всё-таки отомстил Рошфинскому, причем отомстил чисто по-казачьи. И вот теперь тот всеми силами старается приравнять к государевой измене свою поротую казачьей нагайкой шляхетскую задницу...
«Вот шельмец! Ай, да сукин сын... да лучшей кандидатуры для сопровождения Мокши Бонашкина, чем этот Ермолайка и днём с огнём не сыскать... – заключил Ришельский-Гнидович. – И в питейном деле устойчив, и местные условия знает, а насчёт оборонить, так и вовсе... Да при этом ещё умен и ловок бестия, как он чикилику-то ту яхонтовую добыл!» – с оттенком уважения подумал о Дарташове РишельскийГнидович.
– Никшни... цыць... – небрежным взмахом руки думный дьяк пре-рвал поток словоизлияний своего помощника.
– Доставить мне того Ермолайку сюды, да поживее, – вперив свои тигриные глаза в бегающие глазки шляхтича, тоном, не терпящим возражений, отчеканил Модест Зорпионович. После чего грозно рявкнул на своего разом притихшего помощника, тем самым давая ему понять, что аудиенция окончена. И тому вместо кляуз на несуществующую крамолу пора возвращаться к активной агентурной деятельности.
– Всё... свободен... пшёл вон, ВЫПОРОТОК... – после чего, как ни в чем не бывало, опять погрузился в созерцание карты.
В целом, будучи своим творением удовлетворённым и даже где-то находя его гениальным, тем не менее, в глубине своей души Ришельский-Гнидович всё-таки терзался смутными сомнениями. Причём сомнениями характера отнюдь не морально-этического, а скорее технического. Его всё время мучила какая-то неуловимая незавершенность и недосказанность, мешающая, несмотря на явную логичность и тщательность проработки темы, приданию его плану красоты и окончательной стройности. Причем он никак не мог понять, какая именно? Чего именно не хватает его прекрасному детищу, чтобы занять свое достойное место среди таких гениальных творений западноевропейской мысли, как, например, план захвата православного Константинополя католическим крестоносцами под личиной крестового похода, или вторжение тевтонского ордена на Русь, якобы, для борьбы с «схизматиками».
Где находится та «альфа» и «омега», без которых и любой документ – не документ и план – не план. Вернее «омега» вот она – католический крест над надписью «riv. Don», а «альфа»?
Продолжая размышлять об «альфе» и о целесообразности вовлечения в орбиту иезуитской интриги казака Ермолайки, которому в ней отводилась роль силового прикрытия в операции по закупке сала (или шпига)... шпига... операции... Он невольно бросил задумчивый взгляд на верх карты и... тут его осенило! Вот чего не хватало его плану для достижения полноты совершенства – названия! Вот она – искомая «альфа»! Причём названия, отражающего саму суть будущей операции...
...И в самом верху карты, чуть повыше типографского оттиска: «terra cozak de Don», твёрдая, недрогнувшая рука Ришельского-Гнидовича, аккуратно выводя каллиграфическим почерком столь милый его сердцу готический шрифт, начертала недвусмысленное название: «OPERATION SHPIG».
Кто знает, может быть, со временем её назовут исторической...
ВИЗИТ В БАСТИЛЬСКУЮ СЛОБОДУ
На следующее утро к дому, в котором квартировал Ермолайка, подошёл важный бирюч и оглушительным голосом оповестил Дарташова (а заодно и всю прилегающую округу), о том, что «надлежит сему Ермолайке, сыну Дартан-Калтыка, по неотложной служебной надобности к полудню сего дня явиться в бастильскую слободу под светлы очи думного дьяка Ришельского-Гнидовича ...».
Что и говорить... известие далеко не из приятных... Это вам не с ришельцами по кабакам махаться... Тем паче, что про дурную славу мрачной Бастильской слободы всем воронежцам было очень хорошо известно. Равно как и то секретное обстоятельство, что прямо под теремом думного дьяка находилось узилище с пытошной. И что мгно-о-огие из приглашенных «под светлы очи», войдя в ворота Ришелькиного терема, затем исчезали бесследно...
Но делать нечего. Не может же городовой казак, то есть самый, что ни на есть служивый человек русского государя, проигнорировать приглашение не кого-нибудь там, а второго должностного лица воеводства, да ещё и «по неотложной служебной надобности». Тогда это уж точно – сплошное воровство и крамола, а то и вовсе...
Находясь в расстроенных чувствах и терзаемый невесёлыми думами, чрезвычайно хмурый Ермолайка пришел в бывший кабак Мокши Бонашкина и сел за стол, где его уже дожидались с аппетитом завтракающие бузотёры. Машинально отхлебнув глоток клюквенного киселя и даже не почувствовав его терпко-кислого вкуса, Дарташов поставил глиняную кружку обратно на стол, отодвинул румяный пирожок с капустой и глухим голосом произнёс:
– Ну, что браты-бузотёры, приглашён я сёдни «под светлы очи думного дьяка Ришельского-Гнидовича», будь он трижды неладен. Видать, пришла мне пора расплаты за чикилику и прочие деяния... Вон как оно всё обернулось... – развел руками Ермолайка, – и идтить нельзя, а не идтить – и вовсе негоже... Зараз государевым татем прослыву и в кандалы, а то и к палачу ноздри рвать...
Сообщение Ермолайки, для находящихся в прекрасном настроении бузотёров прозвучало, как гром среди ясного неба, и потому на целую минуту за столом воцарилось тягостное молчание...
– Ну, цэ мы ще подывымось... – густым басом прогудел Опанас, первым нарушив гнетущую тишину и красноречиво погладив своей огромной ладонью рукоять «оглобушки» добавил. – Кому низдри рваты, а кому й голову, як качан капустяний, зрубати...
– А что тута глядеть? Не ходить к Ришельке и всего делов-то! – решительно вставил свое слово Карамис. – Рази оно зараз тако всё повернулося, то и хрен с ней, со службой-то этой. Зараз на коня и айда в степь,...а уж в степу-то, знамо дело, ищи свищи казака, аки ветра в поле. Тем паче, что ты Ермолайка, в отличие, скажем от меня, не в рассейском Воронеже, а в вольном казачьем Черкасске взращён, стало быть, и без Московии со всеми её «Модесками» преспокойно прожить сможешь...
– Оно конечно... – задумчиво кивнул головой Ермолайка, и в серд-цах добавил, от досады хлопнув кулаком по скамье, – да токмо не затем я, Карамис, с вольного Дона сюды, на царскую службу пришёл, дабы в обрат на Дон государевым татем возвертаться! Тем паче, что воровства-то никакого и в помине не было...
Здесь Затёс, до сего момента в полной задумчивости катавший пальцем по столешнице мячик из хлебного мякиша, впервые нарушил молчание:
– Оно, конечно, раз оно так всё обернулось, то и идтить Ермолайке к Ришельке, прах его возьми, зело не гоже, и не идтить никак не можно... – и поймав на себе недоуменные взгляды сотоварищей продолжил, – а иначе же все кажут, что бузотёры есмь трусы вельми великие... Дескать, оне, аки красны девицы, простого приглашения испужались...Так что идтить в сие звериное логово, тебе Ермолайка, как ни крути, а придется, но при сём идтить туды тебе надобно не очертя голову, а вельми разумительно...
– Енто как? Поясни... – вопросительно вскинул бровь Дарташов.
– А так... вот, елико там, в Бастильке-то той зараз ришельцев будет? Как браты разумеете? – и не дождавшись от бузотеров ответа, Затес продолжил. – Да десятка два-три, не паче того... да столь же холопьев разночинных, но НАМ С ВАМИ они не в счёт... Так что, ежели поднатужиться и биться оружно, не жалея живота ни свово, ни противника, то... зараз не всё так мрачно... – При этих словах Затес улыбнулся своей всегдашней саркастической усмешкой и грациозным движением прирожденного аристократа, как кубок с тонким французским вином, поднес к губам глиняную кружку с клюквенным киселем. – Оно и похужее бывало...
– Ага... – подтвердил Портосенко, – а як же, бувало...
– Разумею я так, – продолжил Затёс, глотнув киселя и ставя на стол кружку, – что должён ты Ермолайка к встрече той с особливым тщанием подготовиться... Вот куяк свой, к примеру, зараз неча из-под чекменя напоказ выставлять. Заместо него возьмешь мой бахтерец для скрытного ношения и под бешмет подденешь. Таперича насчёт оружья. Помни, что всё то, что при тебе будет, ришельцы ещё перед входом обязательно изымут... даже нож и нагайку из голенища вытащат... А рази оно так, то надлежит тебя загодя обмозговать, ако при сём изымании безоружным тебе все ж-таки не остаться.
– Как енто?
- А так, как оно испокон веков на Руси лихими людьми и прочими злыднями деется... – и в ответ на недоумение Ермолайки Затес пояснил. – То бишь надлежит тебе, Ермолайка, оружье для тайности в штанине аль в рукаве схоронить, а на виду сабельку похужее держать. Пущай уж стрельцы её отымают...
И откинувшись на спинку лавки, Затес как бы невзначай положил руку на торчащий из-за пояса чекан и многозначительно побарабанил по нему пальцами.
– А уж мы то... оно, конечно, открыто супротив думного дьяка сразу же не попрём, тады оно государевым бунтом попахивать будет, но...
...Помнится, там прямо пред слободой небольшой майданчик с торговыми рядами имеется, а на ём кой-какая торговлишка ведётся... Причем там даже лавка восточная есмь, хозяином которой армянин будет, как бишь там его кличут... ещё имя такое чудное... ага вспомнил – тэр-Дартаньян, кажется... Точно! тэр-Дартаньян! Так вот, люди сказывали, что именно ентот «тэр-мэр-ян», нашему Мокше всю его торговлю турецкими кальянами и перебил.
– Кстати, – при этих словах в глазах Затеса засверкали лукавые ис-кринки, – не говорил ли я вам, други, что мне зараз позарезу кальян потребовался... Причём не какой-нибудь там турский, что горемычный Бонашкин привозил, а самый что ни на есть мултанейский. Вот я и к... егда, Ермолайка, гутаришь тебя вызывают? К полудню? Вот я с полудня и буду с тем Дартаньяном кальян сторговывать. Прямо супротив входа в бастильку...
И уж ежели что, – при этом лицо Затеса посуровело, – то ты, Ермолайка, не сумлевайся, уж что-что, а «за други своя» я завсегда постоять сумею. Ты главное, успей знак вовремя подать...
– Спасибо, Затёс...
– Нэ журысь, хлопче, – и Дарташов невольно согнулся под тяжестью легшей на его плечо могучей длани. – Раз такэ дило, то и я пиду на той майдан чумакив шукаты. Подывлюсь що тамычко робытьця, яки новыны з Украини-нэнькы прыйшлы. Та и горилкы з пэрцем давнэсэнько вжэ нэ куштував ... А як Затёс знак подасть, «За друзи своя», тоди й мы з «оглобушкой», тэж гарно видпрацюемо, – прогудел Опанас на ставшем уже привычной для Воронежа смеси русского языка и украинской «мовы».
Преисполненный благодарности Ермолайка похлопал рукой по лежащей на своем плече лопатообразной ладони Опанаса, и, зная особое отношение запорожца к польской языку, шутливо произнес:
– Дзенькую ясновельможному пану...
На что «ясновельможный пан», неоднократно подтрунивавший над Дарташовым за его степное «дартан-калтыкство» не менее шутливо ответствовал:
– Якши...
– Ну, а что касаемо меня, – благочестиво опустил очи долу Карамис, – то аки сказывали мне монастырские иноки, на том майдане новая книгочейная лавка объявилась. И что якобы там даже книжица игумена Никона имеется, того самого, что в патриархи всея Руси вскорости прочат... А я же уже давно его думки о различиях нынешнего православия и подлинной грецкой веры изучаю... Вот я к полудню на майдан и пойду его книжицу в книгочейной лавке шукать. А на стрелы, так... на всякий случай... – тут миндалевидные глаза Карамиса на миг хитровато блеснули и опять смиренно опустились вниз, – наконечники завтра я одену харалужные...
– Спаси тя Христос, Амвросий...
Осенив себя крестом, Ермолайка впервые за сегодняшнее тревожное утро вздохнул свободно. Теперь он твердо знал главное. Что бы ни случилось с ним в этой треклятой Бастильской слободе, какие бы напасти не свалились там на его буйную голову, в беде он окажется не один. А «на миру», как оно давно на Руси известно, «и смерть красна». Кроме того, Дарташов подспудно и далеко небезосновательно лелеял надежду, что с таким могучим «миром» никакой смерти, пусть даже самой распрекрасной, скорее всего и не случится. А если и случится, то совсем даже не с ними...
...Ровно в полдень, одновременно с гулким ударом монастырского колокола, нога Дарташова твердо вступила на сложенное из грубо отёсанных камней крыльцо, пользующееся недоброй славой Бастильки. Непосредственно перед входом в терем, прямо перед лицом Ермолайки, зловеще обдав его дуновением ветерка, с лязгом скрестились лезвия бердышей охраны, тем самым преграждая ему дальнейший путь в святая-святых теневого правителя воронежского воеводства.
Одетая в красные котыги ришельцев охрана, числом около десятка, состояла исключительно из личностей, облики которых показались Ермолайке смутно знакомыми... Они уже явно когда-то встречались, например, при неких скоротечных обстоятельствах, чрезвычайно близких к боевым... Блуждающие на плутовато-опухших лицах ришельцев нехорошие, больше напоминающие оскал улыбки неопровержимо подтверждали предположение Дарташова о ранее состоявшихся боевых знакомствах. Судя по всему и его персону, несомненно, узнали... Что и говорить – открытие, мягко говоря, далеко не из приятных, и хлеба-соли в такой ситуации ждать явно не приходится...
Начальственно отодвинув в сторону одного из ришельцев, к стоящему перед скрещенными бердышами Дарташову придвинулся его давний знакомец. Тот самый, с которого, собственно, и началось приобщение Ермолайки как к казачьему «бузотёрству», так и к государевой службе. Это был не кто иной, как стрелецкий сотник Жусак-мурза, только на этот раз в новой беличьей шапке и без протазана... На его широкоскулом лице бродила кривоватая усмешка, что в сочетании с источаемой из узких глазок откровенно реваншистской злобы не сулило Ермолайке ничего хорошего.
– Саблюку сюды... – повелительно произнёс Жусимурзин и достаточно властно, хотя и не без опаски в душе, протянул к Дарташову свою поросшую черным жестким волосом руку.
– Делать нечего... ваша власть, – и тяжко вздохнув, Ермолайка снял с себя перевязь с саблей (кустарное изделие местного специалиста по сельхозинвентарю) и с притворным сожалением вложил её в протянутую руку стрелецкого сотника. После этого в грудь казака проворно упёрлись сразу три острия бердыша и твёрдым нажимом, умело маневрируя древками, стрельцы сноровисто оттеснили его спиной к стене. Оказавшись прижатым к холодному стенному камню, Дарташов, подчиняясь властной команде Жусак-мурзы, поневоле был вынужден поднять кверху руки, и еле сдерживаясь от возмущения, дать себя обыскать. Как Затёс ранее и предсказывал, его засапожник (старый кухонный нож, как-то найденный около трактира) и нагайка (только что купленная за полалтына в скорняжьей лавке), также перекочевали в цепкие руки ришельцев.
Полученную саблю стрелецкий сотник не глядя передал назад, где её сейчас же подхватил один находящийся без своего, видно, недавно пропитого клинка стрелецкий десятник с характерно одутловатым и синюшно-похмельным лицом. Нимало не стесняясь присутствия Ермолайки, он сейчас же накинул обнову и стал хозяйственно возиться с застёжкой, подгоняя под себя длину перевязи. Судя по всему, отдавать саблю назад по возращении Дарташова он явно не собирался...
После обыска двое дюжих стрельцов оторвали обезоруженного, и потому, по их мнению, вполне безопасного Ермолайку от стены и, взяв за руки, поставили его в дверной проём, развернув лицом вовнутрь Бастильки. Самодовольно улыбаясь унижению своего бывшего противника, а, также плотоядно предвкушая нечто большее, Охрим Жусимурзин коварно зашел ему сзади. Ермолайка было, дернулся, но... растянутый за руки стрельцами, так и остался стоять в позе полной беззащитности, развернутый тылом к замыслившему явно что-то нехорошее стрелецкому сотнику...
Став сзади, Жусимурзин размахнулся ногой и, вкладывая в удар как многовековую ненависть бывшего ордынца к православному воинству, так и личную горечь недавнего поражения, от всей широты своей татарской души дал стоящему врастопырку казаку сильнейшего пинка...
Темное татарское сердце ликовало! Реванш за поражение у монастыря, хоть отчасти, но состоялся!
Получив обидный и неожиданный удар, Ермолайка пролетел несколько саженей и непременно бы упал, растянувшись во весь рост, не проделай бы он при падении кувырок с мягкой страховкой. Благо, сабли на нем уже не было, и кувырку ничего не мешало...
Не упав, а к вящему разочарованию зрителей поднявшись после кувырка, как ванька-встанька на ноги, Ермолайка развернулся лицом к обидчикам и, уперев крепко сжатые кулаки в бока, глухим голосом коротко бросил многообещающую фразу:
– Я вернусь...
В ответ послышался взрыв хохота. Один из особо развеселившихся ришельцев в приступе неудержимой радости даже развернулся задом и, задрав полу котыги, чрезвычайно обидно похлопал себя по натянувшимся полосатым портам, на которых явственно проглядывала грубо заштопанная прореха. Судя по всему, оставленная ударом казачьей нагайки.
Не удостаивая ответа гогочущую охрану, Дарташов гордо отвернулся и пошёл по полутемному коридору, на всякий случай фиксируя в памяти варианты возможного отхода. Пройдя извилистым коридором и ожидая из-за каждого угла возможного нападения, он, наконец, оказался в святая-святых всех темных сил Воронежского воеводства, в самом центре Бастильки. В обители злого гения юга России – думного дьяка Ришельского-Гнидовича.
В отличие от апартаментов князя-воеводы, палаты Ришельского-Гнидовича русско-византийской роскошью отнюдь не отличались. Ни тебе строя парадно разодетой челяди, ни смахивающего на трон кресла, ни тем более золоченого двуглавого орла. Даже наипростецкой боярской позолоты на потолке и той не было и в помине. Наоборот, всё здесь дышало показным аскетизмом и какой-то сыроватой мрачностью, что впрочем, как нельзя лучше подходило под стать своего далеко не блистающего великосветским лоском обитателя.
Сам же обитатель Бастильки – Ришельский-Гнидович – находился посреди просторной палаты с закрытыми, несмотря на яркий весенний день, ставнями и сидел за единственным в помещении столом. Исходящий свет от стоящих на столе светильников, бросал тусклые блики на его и без того не светлое лицо, придавая ему неуловимый налёт некого мистицизма. Ни дать – ни взять, этакий Мефистофель рассейского розлива.
Другого освещения в палате не было, вследствие чего стены обширной комнаты терялись в царящем вокруг полумраке и, как профессионально отметил Ермолайка, могли таить в себе какую угодно опасность. Хоть полусотню ришельцев с бердышами и пищалями вдоль периметра стен выстраивай, причём если ружья не фитильные, и фитили не тлеют, то никак их и не заметишь. Правда, не заметишь обычным зрением... А вот «нутряным чуйством», которое у Дарташова уже вовсю работало, сканируя окружающее пространство на предмет выявления потенциальной угрозы, обнаружить таковую здесь – вполне даже возможно...
Впрочем, именно там, у стен, оно опасности и не обнаружило. Другое дело рядом со столом, причем как сзади (что, вполне понятно, учитывая то, КТО именно там сидел), так и спереди, аккурат с его Ермолайкиной стороны...
За всё время своей государевой службы Ермолайке видеть воочию на столь близком расстоянии предводителя своих постоянных супротивников ещё не доводилось. Так, все больше мельком и на расстоянии. Потому остановившись перед дышащей опасностью скамьёй, на которую ему, судя по всему, надлежало сесть, Дарташов без тени робости принялся рассматривать теневого правителя Воронежского воеводства.
Модест Зорпионович был в традиционно красной котыге и такового же цвета тафье. Его не по-русски костистое и вытянутое лицо, с по-европейски подстриженной клинышком бородкой, по замыслу самого Ришельского-Гнидовича, в подобных ситуациях должно было соответствовать «мефистофельскому имиджу». Или, говоря языком тех лет и с поправкой на отечественные реалии «диавольской образине».
По правде сказать, в нормальной обстановке и при нормальном освещении лицо Модеста Зорпионовича никакими такими особыми мефистофельскими чертами не отличалось. Так, разве что только слегка... Но здесь же, специально организованное по иезуитским схемам хитроумное освещение, заливая его лицо откуда-то снизу неровными бликами, каким-то неведомым образом невообразимо преображало его специфическую польскую костлявость. И это, действительно, придавало личине Ришельскому-Гнидовичу неуловимый налёт явно нехорошего мистицизма. Одним словом – «образина», и как минимум «анчихриста»...
А дальше... а дальше всё зависело от степени подверженности психологическому воздействию того или иного конкретного «оппонента» по предстоящей «дискуссии». Как правило, «диавольская образина» Ришельского-Гнидовича вселяла в большинство «оппонентов» почти суеверный ужас, делая результаты предстоящей «дискуссии» весьма прогнозируемыми... Большинство из них напрочь утрачивало волю, вследствие чего, шепча перекошёнными от страха губами молитву, судорожно крестилось и падало челом оземь предо думным дьяком на колени. Чего собственно последний и добивался, в своё удовольствие хорошо поставленным, и не лишённым суггестивного воздействия голосом, диктуя дрожащему «оппоненту» свою злую волю. Всё это работало на большинство, но только не на Ермолайку, который уж что-что, а падать коленопреклоненно – ну никак не собирался. Чай, зараз не в церкви...
Обладая здоровой психикой и будучи вообще от природы малоподверженным каким-либо психологическим воздействиям, оказываясь в различных критических ситуациях, Дарташов умел подсознательно выявлять слабые стороны противника и, опираясь на них, получать необходимое для будущей схватки психологическое преимущество. Вот и сейчас, в отличие от обычных, весьма внушаемых «оппонентов» Ришельского-Гнидовича, подсознание Дарташова обнаружило в облике думного дьяка некую... козлоподобность... Козлоподобность, присутствие которой, объективно говоря, является составной частью классического мефистофельского имиджа, но только обычно лишённое возможности критического осмысления, сознание обуянных страхом зрителей её пропускает, выпирая для них на передний план навевающие ужас черты мистического характера.
«Чисто, как цап, хотя и не кацап» – подумал Ермолайка, для которого наличие козлиных черт в личине Ришельского-Гнидовича было воспринято в первозданно-чистом виде, без всякого соотнесения их с жутковатым обликом «князя тьмы». «Надо же, вроде как на кацапа похож, а всё ж нерусский...» – продолжал размышления Ермолайка, переключаясь на национальное идентифицирование Модеста Зорпионовича, вследствие чего старательно навеваемый последним ореол мистицизма окончательно улетучился...
«Точно... нерусский и даже... не православный...» – высказал про себя предположение Дарташов, заметив тот интересный факт, что под стоячим воротником вполне русской котыги на шее РишельскогоГнидовича поблескивала золотом уходящая за пазуху крупная цепочка. Всё бы ничего, цепочка да цепочка, только вот явственно проглядывающая под красной тканью припухлость своими очертаниями весьма напоминала внушительных размеров крест. Причем крест, судя по размерам, отнюдь не нательный, а если судить по количеству концов, то и явно не православный, а скорее всего... католический. Воистину, как в той пословице относительно пресловутого «камня за пазухой»...
Подивившись своему открытию, а также тому, что до него никто сего подозрительного факта так и не заприметил, Ермолайка сопоставил это с как-то случайно услышанным им обращением к Ришельскому-Гнидовичу «ваша ясновельможность», бывшим, откровенно говоря, не типичным для обращений бытовавших на просторах русского Черноземья. И теперь ему мно-о-огое стало понятным...
В свою очередь наблюдая за Дарташовым, Модест Зорпионович с горечью вынужден был констатировать, что его мефистофельский образ должного воздействия на казака, увы, не произвёл... И потому первый раунд психологического поединка им оказался вчистую проигранным. Ну да ничего... пора переходить ко второму...
– Седай сюды казаче... – указал он на стоящую перед столом небольшую скамью. Ту самую, которую «нутряное чуйство» Ермолайки диагностировало как потенциально опасную. Но делать нечего... Не стоять же всё время столбом, и Ермолайке пришлось скрепя сердце подчиниться приглашению. Аккуратно присев на пружинистых и готовых по малейшему сигналу вскочить ногах, Дарташов обнаружил, что скамья крепко-накрепко прикреплена к полу. Ох, и неспроста это всё... Подозрения Ермолайки насчёт опасности окрепли...
Тем временем Ришельский-Гнидович проделывал какие-то манипуляции вокруг стоящего на столе светильника необычайно причудливой формы. Что-то там подкрутил, на что-то нажал, что-то резко отдёрнул и в результате на столе вдруг произошла ярчайшая вспышка, залившая всё прилегающее пространство синевато-белесым светом. Освещенность комнаты усилилась многократно, превысив свет самого яркого солнечного дня. И это сразу же после мрачного полумрака, причём исключительно на той стороне стола, где разместился Дарташов.
Ермолайка, не ожидавший подобного поворота событий и потому ослеплённый ударившей по глазам вспышкой, крепко зажмурил глаза. При этом Ришельскому-Гнидовичу закрывать глаза не пришлось. Дело в том, что сразу же за загадочным светильником, точно между ним и Модестом Зорпионовичем находилось скрываемое до поры до времени под чёрным пологом специально вогнутое, наподобие линзы, зеркало из венецианского стекла. Оказавшись синхронно со вспышкой освобожденным от полога коварной рукой Ришельского, оно в полном соответствии с законами оптики отразило свет, превратив его в направленный в одно место световой поток. Излишне говорить, что мишенью ослепляющего потока оказался сидящий по другую сторону стола Ермолайка.
Теперь Ришельский-Гнидович вполне мог быть доволен. Старый иезуитский фокус с яркой вспышкой, позаимствованный отцами иезуитами из арсенала индийских факиров, в сочетании со знанием оптической физики дал-таки свой эффект. Так что второй раунд психологического поединка был им, безусловно, выигран, и реванш от проигрыша первого взят, и даже с лихвой... Вон он теперь – этот гордый и несгибаемый казачура, сидит себе, беспомощно съежившись перед Ришельским-Гнидовичем, как самый обычный рассейский мужик перед разгневанным барином, и подслеповатым куренком морщится от ослепляющего света. Погоди... откроешь, ещё один сюрприз получишь...
Тем временем яркая вспышка пошла на убыль, достигнув уровня нормальной освещенности. Направленный на Ермолайку световой поток существенно ослабел, но всё же сохранился в довольно-таки ярком виде. С трудом открыв слезящиеся глаза, Дарташов теперь физически ощутил, что означает быть поставленным «под светлы очи» думного дьяка... Это когда кругом царит гнетущий полумрак, и только ты, как напоказ, залит светом. «Как голый птенец на ладони» – невольно пришло на ум Ермолайке почти что поэтическое сравнение. Психологически подобная ситуация порождала именно то, что была способна породить. Чувство слабости и полной беззащитности. Но и это было ещё не всё.
Не без усилий восстановив зрение, Дарташов прищурил глаза и бросил взгляд на другую сторону стола. Самого Модеста Зорпионовича как такового там сейчас уже видно не было. В густом полумраке только угадывались расплывчатые очертания его угловатого тела, производившего в темноте впечатление огромной черной кляксы. И только в верхней части силуэта узкая полоска света выхватывала из темноты рысьи глаза Ришельского-Гнидовича, уподобляя их двум горящим синеватым огнём точкам. Те самые, с позволения сказать, «светлые очи» (вот уж, действительно, – «светлые»), будь они трижды неладны...
Дело в том, что одной только вспышкой и отраженным световым потоком иезуитский арсенал оптических эффектов отнюдь не исчерпывался, и стоящее на столе оптическое устройство имело ещё одну дополнительную линзу. Оказавшись в нужный момент задействованной, она направила в сторону Модеста Зорпионовича узкий световой лучик, рассчитанный на то, чтобы из царящего там полумрака высветить только лишь одни его глаза и при этом залить их каким-то синеватым, почти что потусторонним светом. Всё это, далеко небезосновательно, по замыслу отцов иезуитов должно было придавать взгляду Ришельского-Гнидовича некий «животный магнетизм» (кстати, открытый не кем-нибудь там, а немецким иезуитом Кирхером) или, говоря современным языком, увеличивать степень его визуального суггестивного воздействия.
И это несмотря на то, что в соответствии с общим уровнем развития научной мысли семнадцатого века, самой теории гипноза как таковой тогда ещё не существовало, а вместо неё в области управления сознания официально доминировали некие мифические понятия типа «магнетических флюидов». «Флюиды» не «флюиды», но и на таком, откровенно скудном научном базисе, ещё за полтораста столетий до авантюрно-гипнотических Каллиостро и прочих Сен-Жерменов, в области воздействия на сознание человека иезуиты уже достигали значительных результатов. Как, например, сейчас Ришельский-Гнидович, змеиный взгляд которого благодаря световым «спецэффектам» приобрёл, казалось, способность проникать в самую душу Дарташова, заставляя его невольно съёживаться и суетливо ёрзать по скамье.
– Зри сюды, казаче... Сюды я казал! Прямо в очи мне... – донесся до слуха Ермолайки властный, но в то же время какой-то обволакивающий, словно ватой, голос, порождая у вольного казака непреодолимое желание подчиняться. Прямо наваждение какое-то...
Будучи не в силах, как не в силах мышонок, добровольно устремляющийся в разверзнутую змеиную пасть, оторвать завороженного взгляда от всепроникающих очей Ришельского-Гнидовича, Ермолайка прибегнул к единственному в данном случае возможному способу защиты. Ничего не ведая об иезуитских научных достижениях и о «магнетических флюидах», он интерпретировал происходящее с собой именно таким образом, каким мог интерпретировать его православный христианин семнадцатого столетия. То есть счел «бесовскими чарами», а от них у нас на Руси, знамо дело, какая защита...
...И Ермолайка мысленно начал читать «Отче наш»...
Поскольку у Ришельского-Гнидовича большинство «оппонентов по дискуссии», как правило, оказывались людьми глубоко православными и, следовательно, в сходной ситуации поступающими исключительно подобным образом, то именно на использование их религиозности и была ориентирована конечная стадия коварного гипнотического трюка. Как правило, поначалу чураясь (чур меня) и судорожно открещиваясь от «сатано», люди истово возносили молитвы Всевышнему и по мере их вознесения проникались все большим и большим благоговением. Именно в этот момент лукавый Модест Зорпионович вероломно задействовал ещё одну линзу, предназначенную для того, чтобы отражать световой поток ему за спину. Аккурат туда, где стояло также скрытое до поры до времени, специально ориентированное зеркало... И тогда, отражаясь уже от зеркала и соответственно преобразовываясь, световой поток направлялся теперь строго в затылок и на макушку Ришельского-Гнидовича. Туда, где он рассеивался специальным образом, неназойливо формируя вокруг иезуитской головы подобие светящегося нимба...
В результате получалось так, что, благоговейно укрепив свой дух и проникшись благодатью, к концу молитвы вконец задураченные иезуитскими фокусами простодушные православные люди уже и затруднялись точно сказать, куда же именно она была только что адресована. Высоко ли на небеса или сидящему напротив благообразному лику со светящимся, как на иконах, нимбом... Что делать... Используя психологический закон сублимации или перенаправления, нечистые на руку и тёмные душой наследники Игнатия Лойолы и такой святой порыв как вознесение православной молитвы к Господу умудрялись использовать в своих низменных целях...
И если после здравого размышления (у тех, у кого оно ещё было возможно), ими выяснялась всё-таки земная ипостась сидящего напротив благообразного лика, то всё равно, теперь он в полном соответствии с законами формирования психологической аттракции начинал вызывать неподдельную симпатию и непреодолимое желание довериться. Причем всё это накладывалось на сформированное предыдущей манипуляцией подсознательное желание подчиняться...
Вот и становился психологически обработанный «оппонент» безвольной тряпкой в руках иезуитского манипулятора, в результате чего предстоящая «дискуссия» протекала исключительно в одностороннем порядке. Это когда один властно повелевал и всё ему нужное выведывал, а второй ему всё это безудержно выкладывал и на всё предложенное охотно соглашался. Вот так... и никакой «сыворотки правды» не требовалось...
Естественно, что та же незавидная участь ожидала и Ермолайку, после того как профессионально уловив наступление последней фазы психологического поединка, Ришельский-Гнидович жульническим приёмом сформировал вокруг своей далеко небезгрешной головой прямо-таки икононический нимб. И быть бы нашему Дарташову безвольной тряпичной куклой, если бы читая «Отче наш», он не прибегнул бы к старинному дедовскому, перешедшему к нему ещё от старого Дартан-Калтыка приёму...
Читая молитву, он не стал просто произносить её вслух, а начал очень тщательно проговаривать её про себя, весьма старательно артикулируя языком и гортанью. Таким нехитрым приёмом Ермолайка перемесил фокус своего внимания извне во внутрь себя, полностью сконцентрировавшись на животворящих словах молитвы, и тем самым поставил психологическую защиту, ограждающую его от внешнего суггестивного воздействия. Войдя во внутрь ориентированный транс, при этом оставаясь с виду безмятежным и даже держа открытыми глаза, Дарташов теперь извне ничего не воспринимал.
Во всей Вселенной, кроме святых слов молитвы, для него в настоящий момент ничего не существовало.
Трансовый эффект такого полного внешнего отрешения стал возможным исключительно благодаря родовому «нутряному чуйству» Дартан-Калтыков, позволившему полностью, и так вовремя отключить все внешнеориентированные сознательные процессы. Дело в том, что время чтения молитвы, разум Ермолайки и его внешние каналы восприятия как таковые, в привычном понимании этого слова, напрочь отсутствовали, будучи замененными неосознаваемой подсознательной страховкой. В результате получилось так, что в то время как сознание Дарташова, всё без остатка, было занято вознесением молитвы к Богу, его подсознание полностью контролировало окружающую обстановку и было готово среагировать на любое проявления реальной опасности. Но только на опасность реальную, а отнюдь не на мнимую. При этом светящийся нимб вокруг головы Модеста-свет-Зорпионовича подсознание Ермолайки мудро отнесло к той категории, к которой он по своей сути и принадлежал, то есть к НЕ РЕАЛЬНОЙ ОПАСНОСТИ и потому простонапросто проигнорировало. Таким образом, вместо того чтобы сформировать в сознании Дарташова психологический эффект полной подчиненности, световое ухищрение Ришельского-Гнидовича всего лишь преспокойно отразилось в его широко раскрытых глазах. После чего, так и не проникнув от них по каналам восприятия в мозг постепенно угасло, не оставив в Ермолайкиной психике ни малейшего следа.
Таким образом, изощреннейшая иезуитская уловка не сработала, натолкнувшись на древний казачий контрприём, и Дарташов, выйдя из спасительного транса с полнотой ощущения благотворного воздействия вознесенной молитвы, вновь оказался самим собой. То есть волевой сильной личностью, что он сейчас же и поспешил, к вящей досаде Ришельского-Гнидовича, наглядно продемонстрировать.
Широко развернув плечи, Ермолайка залихватски сдвинул папаху на затылок и, подперев правой рукой бок, гордо приосанился. Прямо как походный атаман на головном струге при подходе к Черкасску по возвращении из удачного похода. На языке же жестов эта поза соответствовала вызову за территориальное господство, и Модест Зорпионович с явным огорчением вынужден был констатировать тот безрадостный для себя факт, что третий раунд психологического поединка его «оппонент» безоговорочно выиграл, да и всю схватку, как минимум, не проиграл...
И в лучшем случае – это ничья, что для него – для непревзойденного мастера манипуляции человеческими душами – равнозначно горькому позору поражения, или...
...Или, если смотреть правде в глаза, непреложно свидетельствует о том, что сей достойный противник обладает выдающимися качествами. Что в свою очередь... ещё раз подчёркивает его, Ришельского-Гнидовича мудрость, поскольку именно он сумел в простом служилом казаке разглядеть столь незаурядную личность и принять дальновидное решение перетащить его на свою сторону. «Да мы с таким помощником, не то, что все сало на Дону на корню скупим, да и вообще горы свернем...» – пронеслось в голове у Модеста Зорпионовича, при этом в том, что Ермолайка непременно будет его помощником, думный дьяк нимало не сомневался. А все потому, что «куды ж ты, милай, отсель денешься...»
И действительно, деваться Ермолайке было особо некуда, потому как безуспешно перепробовав мягкие, можно даже сказать гуманные способы суггестивного воздействия, Ришельский-Гнидович, от души плюнув на всякие гуманизмы, решил пойти ва-банк, применив свой самый радикальный способ.
Привычным жестом фокусника, сдернув со стола покрывало, он тем самым открыл изумленному взору Ермолайки... шахматную доску с расставленными на ней резными фигурками.
– Сыгранем? – елейным голоском спросил Ришельский-Гнидович, тайно нащупывая что-то под столом...
Суть его манипуляций заключалась в следующем. Внезапно открывая перед «оппонентом» заморскую игру и предлагая ему в неё сыграть, он тем самым вызывал у него прогнозируемую психологическую реакцию. Поскольку житель лесостепного воронежского Черноземья шахматы, как правило, видел впервые и потому понятия не имел, как ему с ними поступать, то с ним закономерно происходил процесс полного разрыва стереотипа действий. Растерявшись, он в поисках подходящего варианта действий, невольно обращался во внутрь себя и тем самым ввергался в легкий транс. И тут ему следовало предложение сыграть. Причем предложение не от кого-нибудь там, а от второго человека воеводства, и не в какую-нибудь там отечественную лапту или в бирюльки, а в такую заморскую и, наверняка, умственную игру. И человек выходил из транса, уже подсознательно ощущая себя как бы равным своему столь высокому партнеру, и тут...
И тут под ним, в буквальном смысле, разверзалась земля (вернее пол) и он, аки грешник в геену огненную, стремительно летел вниз. Надо сказать, что низвергался неудавшийся шахматист в специально расположенное под палатой подземелье, падая туда с несильно большой высоты. Так, аршинов с шести-семи, дабы только ушибиться, но отнюдь не разбиться насмерть (для того в место падения даже соломка была подстелена). Очнувшись от ужаса падения, человек находил себя замурованным в подземелье, где ему в тусклом свете падающих откуда-то сверху бликов света представлялась весьма безрадостная, и в то же время абсолютно недвусмысленная картина.
С одной стороны от него красовалась покрытая запекшейся кровью дыба вкупе с изрядно изрубленной плахой, а с другой – столик с аккуратно расставленными... шахматами. Точно таким же, как давеча на столе у Ришельского-Гнидовича...
Выбор был более чем прозрачен. Хочешь – сохраняй стойкость и выбирай все прелести российского пытошного ремесла. А ежели не желаешь кончить свои дни на дыбе, то будь любезен, окунайся с головой в хитроумные заморские игры. Естественно, что под эгидой иезуитов. И, как правило, дней, этак через несколько, причем дней, наполненных мучительными размышлениями о смысле жизни. Человек выбирал... шахматы.
... – Сыгранем? – автоматически зафиксировал слух Ермолайки, поскольку сам он к этому моменту уже весь обратился в «нутряное чуйство», которое прямо-таки сигнализировало ему об исходящей снизу опасности..
И поэтому когда рука Ришельского-Гнидовича вероломно нажала потайной рычажок, и пол под Дарташовым разверзся зияющей бездной, к какой-либо подобной гнусности Ермолайка внутренне был уже вполне готов. А если готов внутренне, то среагировать внешне – всего лишь пара пустяков... И Ермолайка повис в провале, цепко уцепившись за его край. Моментально подтянувшись на руках и резким рывком выбросив свое тренированное тело из уготованной ему западни, он вскочил на ноги и был уже готов к бою. Вернее, он сам уже был частью боя. Боя незримого и донельзя непонятного...
Повинуясь исходящим из своего подсознания командам, Ермолайка опять упал на пол и быстро откатился в сторону, распластавшись там плашмя, и как оказалось, сделал он это как нельзя вовремя. Дело в том, что одной лишь потаённой ловушкой в виде провала в подземелье нехорошие сюрпризы в коварных чертогах Ришельского-Гнидовича отнюдь не исчерпывались.
Увидев выскочившего из-под пола Ермолайку и справедливо рассудив, что раз его западня с подземельем не сработала, то на кандидатуре Дарташова в качестве своего потенциального помощника, ему, скорее всего, придется поставить крест, Ришельский-Гнидович в сердцах нажал на очередной рычажок... Рычажок этот делал сразу две вещи. Во-первых, открывал скрытую в стене дверь, куда Модесту Зорпионовичу надлежало экстренно удалиться, а во-вторых... обеспечивал сию ретираду, прямо-таки как оно и положено по воинским уставам, ни много ни мало, а плотным заградительным огнем.
Причем огонь этот открывался автоматически и велся он из скрытой за стеной самой натуральной, присланной РишельскомуГнидовичу Ватиканом в качестве образца... митральезы. Предназначенная для приватного домашнего использования, в отличие от разлапистых русских сорок, европейская митральеза была вся такая аккуратненькая, и можно даже сказать, по-французски изящная. И состояла она аж из осьмнадцати стволов среднего калибра, оснащенных хитроумной системой воспламенения...
...И вот все эти восемнадцать стволов разом рявкнули через откинутое в стене секретнее оконце, заволакивая и без того темную комнату черными клубами дыма, а также наполняя её впивающимся в стены и чиркающим по полу свинцом. И окажись сейчас Ермолайка не распростертым на полу, он непременно пал бы на оный, под завязку нашпигованный импортными картечинами.
Что и говорить, прикрытие для экстренного отхода Ришельского-Гнидовича было более чем действенным, поскольку таким способом можно было бы преспокойно ретироваться, даже имея за спиной до полусотни вооруженных преследователей. Небрежно захлопнув за собой потайную дверцу, Модест Зорпионович с чувством досады от зря потраченного на Ермолайку времени степенно удалился, предоставив охране самостоятельно разбираться с тем, что осталось после учиненной мясорубки от его несостоявшегося помощника.
Между тем Ермолайка, лежа вжавшись в пол, сумел-таки пропустить свинцовый смерч над собой, оказавшись им лишь слегка задетым. Две картечины из нижнего ствола митральезы все-таки ударили по касательной траектории ему в спину, и отрикошетировав от бахтерца (спасибо Затёсу), улетели себе восвояси, оставив после себя ломящую боль в ребрах и варварски разодранный парадный чекмень. Хорошо понимая, что в подобной ситуации ему сейчас лучше всего хоть немного отлежаться, Дарташов замер, внутренне блокируя болевые ощущения и ожидая развития событий.
Последнее не заставило себя долго ждать. Естественно, что такое происшествие, как гулко ухнувший в замкнутом помещении залп восемнадцати орудийных стволов, никак не могло остаться незамеченным, и вскоре в коридоре послышался топот многих ног, сопровождаемый характерным бряцаньем оружия. «Стрельцы»... – пронеслось в голове у Дарташова, и он весь внутренне подобрался, загоняя саднящую боль в спине куда-то в дальние уголочки своего естества. Вскоре комната наполнилась тусклым светом густо чадящих факелов, хоть как-то пробивающих донельзя задымленную пороховыми газами атмосферу палаты.
– Готов? – донеслось до слуха Ермолайки.
– Дык, як же... вона, как оно ему спину-то разворотило...
– Чтой-то крови не видать... – совсем близко от Ермолайки раздался озабоченный голос склонившегося над ним Жусак-мурзы. – А ну-ка, ткни-ка его сердешного для острастки бердышом в выю... Вот сюды... – И Ермолайка почувствовал холодное прикосновение заостренного конца лезвия бердыша к основанию своей шеи. Теперь стоящему над ним ришельцу оставалось только лишь слегка нажать на древко и...
Медлить в такой ситуации дальше было никак нельзя, и Дарташов, лёжа на полу, стремительно повернулся на спину, одновременно с этим, взмахом руки откидывая от себя лунообразное лезвие бердыша. После этого он резким взмахом обеих ног подбил держащую древко бердыша руку, и огромный топор отлетел в сторону, звонко ударившись об пол. Теперь Ермолайке, дабы не терять драгоценные мгновения, оставалось лишь одно. Воспользовавшись инерционным моментом возвращающихся из верхнего положения ног, не менее резким, чем только что нанесенный удар рывком, как Ванька-встанька вскочить с пола и принять стоячее положение. Что он с успехом и проделал, тем самым оказавшись лицом к лицу с противником, к полнейшей для последнего неожиданности.
Вернее с противниками, коих по количеству светящихся факелов и отблескам лиц в палате находилось не меньше десятка.
Но так уж получилось, что из всего десятка ришельцев именно сейчас перед Дарташовым оказался самый, что ни на есть из них главный. То есть его давнишний супротивник – стрелецкий сотник Охрим Жусимурзин. Тот самый, который только что, столь деятельно подавал совет насчет «контрольного выстрела» в распростертого на полу Дарташова бердышом в шею...
Вскочив на ноги перед остолбеневшим от неожиданности Жусакмурзой, Ермолайка, не теряя ни секунды драгоценного времени, подпрыгнул вверх и в верхней точке прыжка с силой выбросил вперед ногу, вкладывая в это весь вес своего тела. Подошва казачьей ичиги угодила в грудь стрелецкого сотника и, как тряпичную куклу, отшвырнула его назад. По счастью для Ермолайки и к полному несчастью для Жусимурзина, именно позади него в полу призывно зиял так и оставшийся гостеприимно распахнутым провал...
...Смешно дрыгнув ногами, стрелецкий сотник скрылся в темноте подземелья, и видимо, пребольно стукнувшись там при падении, издал заутробный вопль. Большего падения карьеры, причем в самом буквальном смысле, и вообразить себе было трудно.
Развернувшись от исчезнувшего сотника к своему несостоявшемуся убийце, Ермолайка в отблеске факела опознал в нем того самого синюшного десятника, который столь беззастенчиво отобрал у него саблю. И хотя, пусть и откровенно никудышная была сабелька-то, а все равно... Во-первых, просто по-человечески обидно, а во-вторых... и такое, с позволения сказать, «орудие», к которому как нельзя лучше подошла бы приставка «сельхоз», супротив Ермолайки обнажать никак негоже, а оставшийся без бердыша десятник его явно обнажал...
...И правая рука Дарташова быстро нырнула в левый рукав своего чекменя, куда он, воспользовавшись мудрым советом Затеса, загодя вложил родовой Пернач. Причем вложил таким образом, чтобы обе рукоятки располагались по локтю и предплечью руки, а цепочка аккурат по локтевому суставу. Получилось как нельзя лучше, и стрельцы при обыске оружие не обнаружили. Жалко только, что состоящий из стальных перьев наконечник, поскольку был он очень уж объемист, ради маскировки пришлось все-таки открутить, оставив на другом конце Пернача лишь наконечник скифского копья. Иначе оружие в рукаве было бы ну, никак не утаить. Но ничего, может оно и к лучшему, потому как если сейчас работать только копьем, то все меньше противников угробится... Промелькнула в голове Ермолайки не лишенная гуманизма мысль, в то время как Пернач Дартан-Калтыков, синхронно с извлечением десятником сабли из ножен, извлекался из рукава чекменя...
Стукнувшись об клинок сабли, Пернач, как змея, обвил его своей цепочкой и Ермолайке оставалось только с силой дернуть его на себя, дабы оставить ранее «обезбердышенного» десятника еще и без сабли. Не очень-то понимая, что же именно с ним произошло, десятник так и остался стоять, подняв вверх обезоруженную руку с трясущимися пальцами и с глупо открытым ртом на опухшем лице заядлого кабацкого пропойцы. Хорошо зная, что у таких испитых субъектов наиболее слабым местом является печень, Ермолайка не стал добивать десятника Перначом, а вместо того выкинул свою правую ногу на удар «змейка». Точь-в-точь, как в казачьем танце... Поднявшись до уровня корпуса, его нога, подойдя к противнику слева и вызвав у того пусть неграмотную, но все же хоть какую-то защитную реакцию, преспокойно обогнула десятника по криволинейной траектории и, не опускаясь на пол, зашла к нему справа. Дальше она, не останавливая своего движения, пошла по возвратной и со всего размаха врезалась ребром стопы в ничем незащищенный правый бок противника. Аккурат туда, где располагалась его натруженная на ежедневной переработке изрядной доли алкоголя, а потому и так находящаяся на пределе своих жизненных сил печень. Удар был ошеломляющий и вызвал у десятника состояние, близкое к обмороку. Охнув от боли и обдав при этом Ермолайку густым амбре застаревшего перегара, он, держась за ушибленный бок, неуклюже повалился на пол.
Невольно поморщившись и ясно осознавая, что кроме вот такой «газовой атаки» его несостоявшийся убивец длительное время ни на что другое способен не будет, Ермолайка с чистой совестью переключился на других противников. Тактику боя с ними он построил на следующем. Поскольку острой необходимости качественно обезвреживать стрельцов, а тем более их убивать у него не было, то для того чтобы пройти сквозь строй бестолково расположенных, и наверняка, будущих в бою мешать друг другу ришельцев, Дарташову достаточно будет просто-напросто... погрузить их во тьму.
А поскольку все хитроумные оптические примочки Ришельского-Гнидовича перед залпом митральезы автоматически погасли и куда-то убрались, то для установления полной темноты достаточно будет всего-навсего повыбивать из стрелецких рук с пяток факелов. При этом действовать Дарташову надлежит быстро, если не сказать, что молниеносно. Благо, Пернач для такой работы как нельзя лучше подходит. И Ермолайка, раскрутив свое оружие, обрушил на противников настоящий смерч ударов.
Именно смерч, поскольку, двигаясь вперед, туда, где в дымящемся полумраке палаты еле угадывался выход, Дарташов крутился, как волчок, и, перекидывая из руки в руку Пернач, с максимально возможной скоростью раскручивал его по всем мыслимым и немыслимым траекториям. И вот после того, как Пернач в руках Ермолайки, казалось, ожил, превратившись в слитный, крутящийся вокруг него вихрь, ему оставалось всего лишь направлять получившийся вихрь в ту или иную сторону. Что он и делал, ориентируясь на избранный в качестве мишени факельный свет. Через несколько секунд в палате заметно потемнело, поскольку вышибленные из стрелецких рук факелы, упав на пол, в большинстве своем погасли. При этом сам Ермолайка уже находился практически перед дверью, оставив далеко за спиной бестолковую свалку из яростно матерящихся и громко стонущих от боли ришельцев.
Теперь в дверь и... Ермолайка оказался в длиннющем коридоре, в конце которого его поджидал очередной нехороший сюрприз. На этот раз в виде стоящего наизготовку стрельца с пищалью, аккуратно положенной на добротно упертый в пол бердыш. Прямо-таки как в уставных наставлениях по стрелецкому воинскому делу, согласно которым русские стрельцы, в отличие от европейских мушкетёров, использовавших для стрельбы из мушкетов абсолютно непригодные для боя подсошники, в качестве подпорок применяли именно бердыши. Которые, как известно, и сами по себе являлись весьма даже серьезным оружием, по своим боевым качествам ничем не уступая европейской алебарде.
Но если в случае схватки со стрельцом, вооруженным только бердышом, шанс победить у Ермолайки был более чем реален, то...
...То учитывая узость коридора, оптимальную для ружейной стрельбы дистанцию, и то обстоятельство, что тяжелое ружье держалось не руками, а твердо стояло на опоре, все шло к тому, что работать после выстрела бердышом, стрельцу, скорее всего, не придется. Дело в том, что в такой благоприятной ситуации промахнуться даже самому тупому ришельцу было бы весьма затруднительно, а этот, судя по правильной принятой прицеливающейся стойке, был далеко не туп...
Для того чтобы хоть как-то сбить взятый стрельцом прицел, Ермолайка наскоро и откровенно неприцельно метнул в него свое оружие. При этом сам он кувырком ушел вниз, и, выставив в качестве мягкой страховки впереди себя руку, катящимся колобком начал кувыркаться по коридору вперед, надеясь, что выпущенная по нему пуля пролетит все-таки мимо. Как и следовало ожидать, Пернач, будучи уже на излете и потому попавший в стрельца лишь весьма касательно, особого вреда ему не принес. Зато его полет оказал чисто психологическое воздействие, естественным образом вызвав у ришельца подсознательное желание защититься, поскольку давно известно, чья именно шкура всегда ближе к телу. А для защиты, пусть даже против столь эфемерной опасности, стрельцу нужно было как можно скорее произвести выстрел, не тратя драгоценного времени на такие пустяки (с точки зрения подсознания), как изменение прицела ввиду изменения уровня движения противника. То бишь кувыркающегося по полу Ермолайки.
Вот и выпалил стрелец в белый свет, как в копеечку... Зато с похвальной быстротой подняв перед собой бердыш с лежащей на нем пищалью, надежно защитил себя от подлетевшего Пернача. Тем временем замаскированный клубами порохового дыма Ермолайка успел подкатиться к нему уже практически вплотную и после очередного кувырка, действуя одновременно обеими ногами, с силой пнуть по стрельцу и всей его защитной конструкции.
После этого лежащему на спине Дарташову пришлось защищаться, выставив перед собой руки, от падающего на него сверху бердыша, пищали и самого стрельца... Выбравшись из-под вяло копошившегося ришельца, Ермолайка первым делом подобрал Пернач, и, уловив намерение незадачливого стрелка подняться, на всякий случай несильно пристукнул его рукояткой по верху меховой шапки. Стрелец замер, отключившись.
Оглядевшись, Дарташов определил, что дальше коридор поворачивает направо, уходя к выходу из бастильки, откуда он собственно и пришел. Но вот то обстоятельство, что именно оттуда теперь раздавался приближающийся топот многих и многих ног, ему решительно не понравилось. Через этот выход ему было явно не прорваться, и Ермолайка бросился по уходящей вверх винтовой лестнице.
Поскольку лестница была именно винтовая, то теоретически Ермолайка мог бы держать на ней оборону как угодно долго, просто-напросто от души лупя по показавшимся из-за лестничного поворота стрельцам сверху Перначом, сам же при этом преспокойно оставаясь в укрытии. Но поскольку выпавших сегодня на Ермолайкину долю приключений было более чем достаточно, то он предпочел даже в такой выгодной позиции в очередной бой не вступать, а стремглав подниматься наверх, по опыту зная, что подобные лестницы, как правило, заканчиваются одним. А именно – бойницей... А вот, кстати, и она...
...И Ермолайка, вышибив ударом ноги прикрывающую бойницу, по случаю мирного времени, деревянную ставню, высунулся наружу...
– Эх, высоковато... – прошептал Ермолайка, глядя сверху на раскинувшийся под ним майдан. Сзади ясно раздавался приближающийся топот, сопровождаемый металлическим грохотом ударявшегося об каменные ступени оружия...
– Помоги, Господи... – перекрестился Дарташов и, засунув Пернач за Кушак, оттолкнувшись двумя ногами от низа бойницы, прыгнул вниз.
Внизу, как на всяком уважающем себя южнорусском майдане, вразнобой стояли торговые ряды, состоящие из всевозможных кибиток, ларей и шатров, и по счастью для Ермолайки, прямо под ним располагался цветастый купол явно восточного шатра. Видимо, это и была та самая торгующая восточными кальянами армянская лавка тэр-Дартаньяна...
...Угодив ногами в середину шатерного свода, Ермолайка прорвал расписное армянское сукно и к ужасу горбоносого хозяина лавки, как снег на голову, свалился на стеллажи, уставленные кувшиноподобными и так крайне нужными в черноземном Воронеже восточными кальянами. Вскочив на ноги, и при этом немилосердно давя оказавшиеся под ним курительные принадлежности, Ермолайка попытался было бежать, но... острая боль в ноге, бритвой полоснувшая от бедра до щиколотки, заставила его покачнуться...
Увы, его правая нога при падении оказалась серьезно поврежденной, и потому продолжать бегство (то бишь отступление) Ермолайка сейчас никак не мог. Так же, как не мог он теперь достойно принять бой, находясь при этом, как оно для боя и положено, в вертикальном положении. Да и вообще, учитывая все больше накатывающую на глаза кровавую пелену и охватывающую все его естество предательскую слабость, будущая схватка с ришельцами не сулила Ермолайке ничего хорошего.
Но делать нечего... И собрав в кулак всю свою волю, несмотря на пронизывающую боль, Ермолайка попытался было сделать шаг и... и последнее, что увидело его уплывающее сознание, были шлем ерихонка и торчащие за Кушаком вошедшего в шатер человека очень знакомые чеканы...
Подхвативший падающего Ермолайку Затёс перекинул его руку через своё плечо, и, обхватив обмякшего друга-бузотера за талию, быстро поволок его на другую сторону майдана, устремляясь к привязанным к коновязи лошадям.
– Опанас! Карамис! Прикройте... – что есть сил закричал Затёс, по-нимая, что нет сейчас на свете уязвимей мишени, чем находящийся на открытом, как стол, майдане перед цитаделью заклятого врага и тащащий на себе раненого друга казак. И единственное, на что он мог в этой ситуации рассчитывать, так это только на воплощение в жизнь древнего казачьего девиза: «За други своя». То есть на то, что его друзья бузотеры скорее погибнут сами, чем дадут погибнуть им с Ермолайкой.
Тем временем наверху, в той бойнице, откуда совсем недавно выпрыгнул Дарташов, началось заметное оживление. И вскоре из неё на свет божий показалось... перекошенное от злобы и покрытое свежими ссадинами лицо Охрима Жусимурзина. Упав в подземелье, он сумел-таки быстро из него выбраться (чай начальник, а не хухры-мухры какой) и, понимая, что теперь для него жизненно важно реабилитироваться в глазах Ришельского-Гнидовича, стрелецкий сотник оперативно возглавил операцию по преследованию Ермолайки.
– Пищаль мне сюды! – донеслось сверху, и из бойницы выдвинулся ружейный ствол, быстро поймавший на мушку находящийся уже посредине площади обмякший силуэт Дарташова. Губы прильнувшего к ружейному прикладу стрелецкого сотника расплылись в зловещей улыбке. Он еще никогда не был так близок к реваншу...
И в тот момент, когда указательный палец Жусимурзина уже готов был плавно нажать на курок, в цевье пищали, прямо перед спусковым механизмом, с характерным вжиканьем вонзилась стрела, показавшаяся сотнику странно знакомой... Поднеся цевье с стрелой к глазам, Жусак-мурза неожиданно всё вспомнил... И монастырь... и себя, сидящего на земле с раскинутыми ногами... и покачивающуюся у его глаз точно такое же оперение стрелы...
Как бы в подтверждение его воспоминаний, следующая стрела пронзила верх его стрелецкой шапки. После этого стрелять из пищали Жусимурзину как-то сразу расхотелось...
– Эй, там, внизу! – страшным голосом заорал Жусак-мурза, охотно отставляя в сторону пищаль. – ...Имать их злыдней! Да поживей! А не-то ужо я вам... – погрозил кому-то внизу кулаком Жусимурзин и с явным облегчением исчез из проема бойницы.
Послушные его окрику, находящиеся внизу ришельцы решительно было выскочили из ворот бастильки. Но сразу же за ними, в аккурат между пересекающими площадь двумя казаками и вознамерившимися преследовать их стрельцами, внезапно возник огромный, многозначительно опирающийся на гигантскую саблю запорожец.
– Шо цэ таке, хлопцы? – расплылись в добродушной улыбке вислые, как у сома, усы. – Як кого шукаете? Можа меня?
Но «хлопцы» «шукали» явно не его. При этом прямо заявить об этом, глядя на огромную фигуру, никто из них так и не решился... Потому как, одно дело преследовать не шибко боеспособных противников, из которых один ранен, а другой его тащит, и совсем другое сразиться вот с таким великаном. Тем более что уже это особо-то и ни к чему, поскольку площадь-та она же не бесконечная...
– Гля... на коней злыдни садятся... поскакали... – прокомментировал один из стрельцов и досадливо взмахнул бердышом. – Айда, робяты, обратно, сотнику докладать...
И вскоре уже ничего, кроме разве что разорванного восточного шатра и ахающего вокруг него армянина, не напомнило на майдане о чуть не разыгравшейся здесь трагедии. Бузотеры благополучно ускакали, а все участвующие в «операции преследования» ришельцы были построены во внутреннем дворе бастильки. Очевидно, для детального «разбора полётов»...
Надежно спрятав начавшего приходить в себя Дарташова в подвале у Карамисовой белошвейки, бузотеры тут же направились к батьке Тревиню, где ему обо всем без утайки и поведали. Батька думал недолго...
Хватив по столу кулаком, он для начала от души отчитал бузотеров, пообещав им за их нескончаемые бузотёрства все мыслимые и немыслимые кары. После чего наорал на них уже по поводу того, почему это они, отлынивая от службы, сейчас не... в самом дальнем разъезде на Засечной черте, куда он, дескать, отослал их ещё вчера. На их робкие попытки оправдаться, что, мол, не слыхали они вчера такой команды, батька Тревинь, все больше распаляясь, пообещал им самолично прочистить уши. Под конец же, остывая от гнева и переходя на официальный командный тон, казачий голова добавил, что если через полчаса все они вместе с Ермолайкой не будут уже находиться на пути к месту несения службы, то он будет иметь все основания для того, чтобы считать их дезертирами. Сиречь – «воинскими утеклецами».
Прослыть «воинскими утеклецами» бузотеры никак не пожелали, и приказ батьки Тревиня относительно самого дальнего разъезда на Засечной черте исполнили в точности (благо, Ермолайка в седле мог держаться).
А когда через неделю бузотеры вернулись с Засечной черты к месту своей постоянной дислокации, их, так же как и всю сотню, уже ждал приказ о выступлении под личным командованием батьки Тревиня куда-то на нижний Дон.
Так Дарташову не суждено было стать помощником думного дьяка, а заодно и научиться играть в шахматы.
При этом вся эта история возымела совсем неожиданный побочный эффект. Поскольку тэр-Дартаньян после невольно учиненного Ермолайкой разгрома, свернул свою кальянную деятельность, то внедрение в Воронеже традиции курения отсрочилось более чем на полвека. До того исторического момента, когда молодой царь Петр, с неизменной трубкой в зубах, начнет строить на воронежской верфи первый Российский флот.
Но это будет уже всем известное европейское табакокурение, а о том, чтобы именно курили русские люди в восточных кальянах, история благоразумно умалчивает...
НА ТИХОМ ДОНУ ПЕРЕД БУРЕЙ...
После снежной и студеной, даже по российским меркам зимы, весна 1637 года на Руси выдалась затяжной. И когда здесь, на нижнем Дону, уже вовсю зеленела степь, наполняя прозрачный воздух приазовья пьянящими ароматами южных растений, там, где-то начиная от Тулы и вплоть до Северных морей, ещё лежали рыхлые сугробы. И хотя были они уже по-весеннему подтаявшим, тем не менее, в средней и северной части Московии ещё продолжали ездить на санях, намереваясь пересесть на телеги уже после традиционной русской распутицы. Каковая из-за обилия лежащего снега в этом году обещала быть знатной как никогда.
Для донских же казаков позднее таяние русских снегов, с одной стороны, означало нескорое прибытие из Москвы обоза зимовой станицы атамана Ивана Каторжного, а, следовательно, и задержку долгожданного царского жалованья (если таковое вороватыми московитскими чиновниками вообще будет отпущено). С другой же стороны, позднее снеготаяние в России, соответственно, вызывало и позднее наводнение на Дону. Что и дало счастливую возможность казачеству нижнего и среднего подонья в начале апреля того славного года посуху собраться на большой Круг, в расположенном на донском острове, а значит, и периодически по весне затапливаемом – Монастырском городке.
Поводом для проведения Круга явилось неожиданное прибытие на Дон братов-запорожцев во главе с кошевым атаманом Петро Матьяшем. Узнав об этом, тысяч семь донцов разом вскочили в сёдла и на скамейки стругов, устремляясь к тогдашней столице Войска Донского, чтобы вместе с четырьмя тысячами запорожцев совместно решать, как им быть дальше. С тем, чтобы с максимальным для общего казачьего дела толком использовать столь внезапно образовавшуюся воинскую силищу. А также и не без того, дабы на полагающемся по такому случаю пиру достойно отметить сие знаменательное событие.
Собственно, основных стратегических линий, по каким могло в этом году действовать совместное «кАзачье – кОзацкое» войско, было две. Первая была принесена запорожцами, искренне полагавшими, что это они сами решили идти к персидскому шах-ин-шаху, который, мол, только их и ждёт, дабы умилиться от радости и принять с распростертыми объятиями. А, приняв и всячески обласкав, направить в неведомый и загадочный Багдад, где, дескать, к их ногам упадут все прелести и богатства Востока. Вплоть до прекрасных одалисок, которые в висячих садах Семирамиды будут подносить блаженствующим кОзакам на златых подносах горилку и закуску в виде рахат-лукума в халве. Ну, а такая мелочь, как то обстоятельство, что сказочный Багдад находится под властью Оттоманской Порты, и для того чтобы в объятиях одалисок закусить горилку рахат-лукумом, сначала придется изрядно повоевать с турками, да еще под знамёнами далеко недружественной державы, кОзаками в расчёт как-то не принималась. Ну, повоевать – так повоевать, дело-то привычное...
Вторая стратегическая линия формировалась среди донцов и заключалась она в том, что восток с его прелестями можно найти и поближе, отправившись от гирла Дона прямёхонько на... Запад. А именно в Бахчисарай, тем более что и повод на то вроде бы имелся...
...А чего это крымский хан Джанбек-Гирей свою невесту Давлат, дочь азовского сераскира Калаш-паши, выкупать не хочет? Ну и что с того, что она у него пятидесятая по счёту, то его басурманские проблемы, а мы её что, зазря что ли захватывали? Наказать хана за такое неуважение к казачьему труду и всё тут! Тем более, что Бахчисарай гораздо поближее Багдада будет.
Правда, была ещё и третья стратегическая линия, скрывающаяся под секретным названием «OPERATION SHPIG», по которой, собственно, до сей поры обе кАзачье-кОзацкой стороны исправно и действовали. Естественно, ничего об этом не подозревая. Но на то они и дикие варвары, чтобы искусно направляться просвещенными европейцами на приобщение к «общеевропейским ценностям». А не сумеют «приобщиться» – их проблемы. Пока же пусть исправно исполняют то, что от них сим просвещенным европейцам требуется...
Естественно, что перед столь значимым Кругом на атаманском подворье, а также в куренях Монастырского городка и Черкасска кипели и бурлили страсти, ничуть не хуже кулуарных интриг Мадридского Эскуриала или Парижского Лувра. Каждая стратегическая линия верстала своих сторонников и, соответственно, как могла, боролась с противниками. Масла в огонь подливал оказавшийся тут как тут вездесущий Фома Кантакузен, да ещё и к недоброму часу неожиданно прибывший из Москвы, якобы для встречи турецкого посла, а практически для соглядатайства за казаками, государев посланник дворянин Степан Чириков.
К немалому удивлению казаков, в прошедшем 1636 году царского жалованья так и не получивших, и потому без особых надежд на успех ожидавших его и в этом, царский посланник, нежданно-негаданно его взял, да и... привёз. Оказалось, что приплывшие с Чириковым по вешней воде царские будары были доверху нагружены вожделенным хлебным припасом, а также столь необходимым для казачьей жизни свинцом и пороховым зельем.
Вот зимовая станица с атаманом Иваном Каторжным, специально отпущенная за жалованием, с жалованием или без, но в Московии где-то затерялась, а вот – царский посланник, на тебе, пожалуйста. Вот он сам – и царёво жалование при нём. Причем всё до копеечки... вот после этого и пойми этих московитов!
Впрочем, ларчик московитской политики открывался просто. Во-первых, не стало патриарха Филарета, весьма невзлюбившего казаков ещё по совместному пребыванию у «Тушинского вора». Во-вторых, в прошедшей Смоленской войне, будучи на самой что ни на есть царёвой службе направленной на благо государства Российского, донцы себя весьма даже хорошо зарекомендовали. Не в пример разбежавшемуся по всей округе ополчению и перекинувшимся на польскую сторону наемникам новомодного «иноземного строя». А в-третьих...
А в-третьих, в Москве ещё свежи были воспоминания о том, как несколько лет тому назад такого же царского посланника, только не Чирикова, а Карамышева, чем-то там казачьей вольнице не угодившего, казаки просто-напросто взяли да и... «до смерти побиваху». О чем царю потом, не жалея красок, живописал чудом избежавший подобной же участи пронырливый Фома Кантакузен (казаки потом искренне раскаивались, что ради государственной дипломатии турко-грека живым оставили, а то бы и доносить государю было бы некому). Так что в Москве теперь знали чётко. Посылаешь на Дон посланника – пусть уж лучше, от греха подальше, и жалование привезёт, а то не исключён и вариант «побиваху», а так, глядишь, и в живых оставят, и на радостях в посольский курень с почётом поместят.
На радостях и поместили. Справедливости ради надо отметить, что прибывший для соглядатайства за казаками царский посланник, памятуя о печальной участи своего предшественника, вёл себя довольно-таки благопристойно. Без особой нужды никуда не совался и чинно, с присущей родовитому московитскому дворянину спесью, сидел себе в отведенном ему атаманом посольском курене. Да ещё, время от времени, важно принимал донесения разосланных им с разведывательными целями по всей округе холопов. Которые по причине своей природной бестолковости и страха перед вольными казаками, ничего путного кроме «прихода огромадной рати хохляцких черкасов», а также цен на водку в ближайшем шинке сообщить ему так и не смогли. Собственно этим, в исполнении обязанности «ока и уха государева» царский посланник и ограничивался.
В отличие от посланника русского царя, посланник турецкого султана Фома Кантакузен, только-только ступив на казачий берег с борта своей посольской галеры, сразу же, чутким нюхом своего мясистого носа уловил витающую в Донском воздухе интригу. После чего, как рыба в воде, почувствовал себя в родной стихии и принялся с присущей ему энергией деятельно вносить в казачьи «тайны Мадридского двора» и свою «древневизантийскую» лепту. Он как скаженный метался между Монастырским городком, Черкасском и Раздорами, умудряясь по несколько раз на день отметиться в том или ином месте. Даже в удаленном Манычском городке казаки с неподдельным удивлением, и не без крамольных мыслей (атаман-то с его политикой – далече), лицезрели турецкую посольскую галеру, профессионально прикидывая её стоимость...
С Кантакузеном повсюду, как тень, следовал его официальный чауш и толмач Ассан. Небольшого роста, тонкий и стройный, укутанный в широкие турецкие одежды свою чалму он всегда носил по-арабски, полностью закрывая от посторонних глаз лицо. Прямо, как бедуин в пустыне. Зачем для прекрасно говорившего по-русски, да и на все других мыслимых языках послу нужен был толмач, никто особенно и не задумывался, списывая его наличие на тонкости дипломатического этикета (вон, носилки с неграми – и те, для какого-то хрена имеются), а тут всего лишь переводчик.
И совершенно напрасно простодушные казаки, профессионально оценивая богатую турецкую галеру, не обращали никакого внимания на шныряющего там и сям посольского помощника. Поскольку за покрывалом арабской чалмы скрывалась не кто иная, как... боярыня Меланья.
Да, да, та самая боярыня Меланья, сумевшая в свое время воспользоваться ситуацией и пристать к свите турецкого посла в качестве одалиски. За прошедшее время она явно сделала карьеру, став из простой одалиски (то бишь по-русски обыкновенной наложницы), официально – чаушем и толмачом, а неофициально – кем-то наподобие тайного визиря «двора его императорского высочества базилевса Византии в изгнании». Правда, с обязательным сохранением обязанностей одалиски, без которых для сластолюбивого грека, да ещё и вынужденного вести походный образ жизни, и визирь – не визирь... Как бы там ни было, благодаря мастерскому выполнению функции одалиски или нет (а если быть точнее, то благодаря этому, плюс грамотное применение полученных от иезуитов знаний психологии), но постепенно многоопытный и хитроумный императорский отпрыск, сам того не замечая, полностью попал под влияние боярыни Меланьи.
Первоначально, после исполнения «одалисных дел», находящийся в томной неге любознательный турецкий посол советовался с ней исключительно для пополнения профессионального багажа знаний по рассейско-житейским вопросам. По мере же общения, (во время которого боярыня Меланья профессионально формировала то, что потом в психологической науке назовут аттракцией), Фома Кантакузен вдруг начал исподволь проникаться симпатией и доверием к своему обворожительному советнику и, соответственно, расширять круг обсуждаемых вопросов. Вплоть до секретно-дипломатических, в выполнении которых, собственно, и состояла функция официального и полномочного посла Оттоманской Порты... В конце концов, незадачливый посол дошел до того, что совершенно перестал принимать самостоятельные решения без предварительного обсуждения и согласования их со своим тайным визирем. Даже секретные послания сераля, а то и самого султана, теперь вскрывались и зачитывались только в присутствии Ассана-Меланьи. Впрочем, это было вполне в духе Римско-Византийских императоров, традиционно (к горю своих империй) любивших перекладывать державные тяготы и ответственность на плечи не знамо кого...
Существующие между ними отношения, даже с большой натяжкой нельзя было назвать любовью. Это была просто профессионально установленная психологическая зависимость одного от другого, причём зависимость, в которой одна сторона теперь могла прагматично манипулировать другой в своих интересах. Что она с удовольствием и делала, да ещё и так мастерски, что наследник не самых простодушных традиций византийского царедворства этого даже не замечал.
Что и говорить, основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола мог быть вполне доволен. Как был доволен его последователь Ришельский-Гнидович, который благодаря одалисно-психологическому профессионализму своего агента Меланьи теперь получил счастливую возможность держать под своим контролем ни много ни мало, а такую важную часть государственной политики как русско-турецкие отношения.
Ничего об этом не подозревающий Фома Кантакузен, профессионально собрав и проанализировав полученную им на Дону информацию, играючи выявил две существующие стратегические линии возможного направления действий кАзачье-кОзацкого войска. Не заметить их мог только слепой или ленивый. Да ещё разве что... царский посланник Чириков, так и продолжавший надзирать за Донской политикой из оконца своего посольского куреня. Ну, да Бог ему судья. «В конце-концов, именно поэтому эти урусы, – размышлял пронырливый Кантакузен – до сих пор, смешно сказать, на юг дальше Воронежа так и не продвинулись... ну и хвала Аллаху за их нерасторопность...»
Выявив две основных интриги, многоопытный интриган Фома нутром чуял, что здесь не обошлось и без третьей, причем такой, которая, наверняка, поглавнее двух предыдущих будет. Но дальше этих догадок он продвинуться никак не мог. Даже при помощи своего столь мудрого визиря... Что, впрочем, было вполне естественно, поскольку, деятельно претворяя в жизнь иезуитский план «ОПЕРАЦИИ ШПИГ», боярыня Меланья делиться им со своим патроном, отнюдь, не намеревалась...
Между тем, на этом «шпиговом» фронте все шло своим чередом и в полном соответствии с планом, изложенным коварной рукой Ришельского-Гнидовича на той наисекретнейшей карте с готическими надписями. За неделю до прибытия запорожцев, на Дон неожиданно прибыла сотня Воронежских городовых казаков под командой самого казачьего головы батьки Тревиня, где она соединилась с давно поджидавшим её чумацким обозом. Кроме казаков, среди прибывших воронежцев оказался вечно пьяный мордвин Мокша Бонашкин и сопровождающий его, тоже не отличающийся особой воздержанностью к винопитию, но тем не менее бывающий временами трезвым – бравый рейтарский майёр.
Прибыв в Черкасск, и действуя в полном соответствии с полученными инструкциями, майёр, под громкий казачий гогот, сначала искупал несчастного Мокшу в по-весеннему студеной донской воде. После чего со смаком и глубоким знанием дела, с чисто немецкой педантичностью набил ему морду. Несильно, но действенно... Затем протрезвевший от холода и побоев Бонашкин был прикован специальными кандалами за правую руку к левой руке майёра и пинками направлен в сторону майдана для выполнения возложенной на него миссии. Делать нечего, из-за цепи в трактир было никак не забежать, а раз так, то теперь мордовскому панку хочешь не хочешь, а пришлось работать, проявляя свои негоциантские дарования...
После трудового дня, когда стараниями пронырливого и поневоле трезвого Мокши был сформирован первый воз сала (оно было аккуратно переложено свежей травой и закатано в бочки), бравый майёр, волоча за собой не чувствующего под собой ног Бонашкина, строевым шагом направился в ближайший к майдану шинок. Там они, так и оставаясь прикованными друг к другу, не особо нарушая полученные от Ришельского-Гнидовича инструкции, вместе напились до полного бесчувствия. Причем Мокша Бонашкин в виде поощрения, а майёр Иоганн просто так. По укоренившейся европейской привычке.
Первое утро на донской земле для неопохмеленного, а потому и нетрудоспособного Мокши, началось с принудительного купания в Дону. Правда, на этот раз майёр, пофыркивая от удовольствия, самолично составил ему компанию. После водных процедур на ломаном русском языке майёром были предложены многострадальному Бонашкину следующие варианты дальнейших действий.
Или сначала получить плановое мордобитие, и только после него приступить к работе, или же приступить к работе без оного... Сметливый мордвин прагматично выбрал второе предложение как более выгодное, и вскоре они на нанятой бударе уже поплыли вниз по Дону в направлении Монастырского городка. К вечеру ими был сформирован уже второй воз стратегического обоза, что и дало им законный повод окончить трудовой день в том же самом шинке. Утром – опять купание, потом многообещающие, заканчивающиеся правильным выбором посулы, и снова поездка – на этот раз в Раздоры. На следующий день в Ак–су, и так по всему нижнему Дону. Вечером, исправно – шинок...
Так, благодаря причудливой смеси немецкой пунктуальности и мордовской сметливости, стратегическая задача по закупке донского сала в рекордно короткие сроки была решена, и сформированный обоз, под охраной казачьей полусотни воронежских городовиков, ушёл из Черкасска в северном направлении, в аккурат перед прибытием запорожцев. В охранную полусотню обоза многоопытный батька Тревинь, от греха подальше, постарался поставить, в основном, казаков рассейского, а если быть точнее «не хохляцкого» происхождения. Правда, с ними напросился «трошки посопровождаты» Опанас Портосенко, отказать которому за его несомненные боевые заслуги батька Тревинь никак не смог. «Посопровождаты» он, как и обещал, именно «трошки», и уже через несколько дней, весьма довольный собой Опанас радостно присоединился к своим друзьям– бузотёрам.
В общем, всё шло своим чередом и... в полном соответствии с иезуитскими замыслами. Обоз с донским салом, как и планировалось, ушёл в северном направлении с тем, чтобы потом резко свернуть на Запад, куда-нибудь в сторону Полтавщины или Черниговщины. Запорожцы подались «до шаху» и оказались на Дону. А в Варшаве из разномастной шляхты и всяческого наемного отребья тем временем уже вовсю формировался коронный корпус, которому вскоре суждено будет стать основой «миротворческих сил». При этом из Французского морского порта Кале, обогнув охваченную тридцатилетней войной Европу, по морю, в польский портовый Гданьск, под флагом с королевскими лилиями приплыл французский фрегат.
В трюме фрегата покоились аккуратно уложенные новейшие митральезы. Причем каждый ствол митральезы по секретному распоряжению Ватикана был украшен католическим крестом, а на лафете латынью начертан извечный девиз иезуитов: «Цель оправдывает средства». И, конечно же, готическим шрифтом...
Вот на фоне такой, напоминающей туго сжатую пружину обстановки время неукротимо приближалось к развязке, столь лихо закрученной злым гением Ришельского-Гнидовича геополитической интриги. И судя по всему, для казачества и Дона, а то и для всей России, эта развязка должна была стать, как минимум, судьбоносной, если не сказать, что роковой...
ПИР ВО ВЕСЬ МИР
17 апреля, в теплый и погожий весенний денёк, в Черкасске наступил день пира.
Поскольку основным поводом для его устроения была дружеская встреча донцов с братами-запорожцами (по такому заурядному случаю как приезд царского и турецкого посланника, отдельно пир бы не устаивали), то донцы, как хлебосольные хозяева, расстарались вовсю, дабы не ударить лицом в грязь. Поскольку по казачьему закону, в отличие от законов Московии, пир касался не только знати, но и ВСЕХ членов казачьей общины, то есть ВСЕХ казаков, то столы и лавки для столь большого количества пирующих были поставлены, начиная от майдана и до самого Дона. Доходя до Донского берега, стройная линия столов поворачивала вниз по течению, заканчиваясь аж у пристани.
Всего версты на две с гаком.
Да, не поскупился войсковой атаман Михаил Татаринов для братов–запорожцев, ох не поскупился... Традиционно торговавшие на Дону кавказскими и другими восточными винами армянские и грузинские торговцы теперь цокая языками и причмокивая от удовольствия, проворно собирались к себе домой, подсчитывая невиданные барыши. Всего за один день, им удалось с немалой прибылью сбыть весь свой товар, зато ко дню пира, вдоль всей линии столов, через каждые полста шагов, вперемежку с донским чихирём, стояли призывно открытые бочки с кавказскими, персидскими и даже левантийскими винами. На столы бочки ставить было нельзя. Во-первых, из-за их немалой тяжести, а во-вторых, из-за того, что свободное место на столах не особо и имелось. И без вина казачьи столы уже ломились под тяжестью щедрых даров донского края. И чего здесь только не было...
Правда, в конечном итоге, всё это «и чего» сводилось, в основном, к двум группам пищевых продуктов. К рыбе и дичи. Зато в таком разнообразии, что и царю не снилось. Потому как в «природно-продуктовом» отношении донская земля была завсегда куда побогаче московской, а регулярных поставок «даров Дона» в первопрестольную казаки налаживать совсем не спешили, заставляя весьма охочих до даров московитов довольствоваться крайне не систематически подносимыми подарками. Пока получалось...
Наконец-то вышедший ради такого случая из посольского куреня Чириков, оказавшись за пиршественным столом на почётном месте рядом с атаманом, неожиданно стал проявлять рвение и любознательность. Причём отнюдь не в политическом, как оно было положено царскому посланнику, а исключительно в кулинарно–гастрономическом отношении. С пытливостью истинного естествоиспытателя, он начал выведывать у атамана Татаринова о названиях и свойствах неведомых ему донских продуктов.
– А енто чаво? – толкал локтём московский дворянин Михаила Татаринова держа в руках половину жаренной рыбёшки, откушенный кусок которой, казалось сам растаял у него во рту.
– Енто... а енто шемайка будет. – Удовлетворял кулинарное любопытство царского посланника атаман, добавляя:
– Давай-ка лучше, боярин, выпьем... – При этом хитрый атаман наводил свою дипломатию, сознательно величая «боярином» дворянина, имевшего чин всего лишь царского стольника.
– Давай. – Охотно соглашался польщённый Чириков поднимая золотую чашу с тонким восточным вином и громогласно провозглашая:
– За здравие государя всея Руси царя Михайло Федоровича, самодержца всероссийского и прочая...
– Хай живэ, – смутил уничижельным оттенком своего тоста, не особо разбирающегося в украинской мове Чирикова, запорожский гетман Петро Матьяш. Хотя в принципе, он без всякой крамолы сказал вполне даже приличествующее случаю: «да здравствует», но только по-своему...
Да здравствует царь-государь в Москве белокаменной... – поднялся во весь свой богатырский рост донской атаман Татаринов и залпом выпил немалого размера кубок, после чего вытер рукавом усы и лукаво пряча слегка по-татарски раскосые глаза добавил:
...и мы казаки здесь – на Тихом Дону...
– Любо-о-о, – заорали сотни луженых глоток, соотнося свои знаки одобрения исключительно со второй частью тоста, подчёркивающей исконную казачью вольность и независимость. Поскольку именно такой дипломатической формулой – «ты царь – в Москве, а мы казаки – на Дону» – традиционно начинались все казачьи послания к русскому государю, то Чириков никакого подвоха не заметил и продолжил свои кулинарные изыскания.
– А енто чаво?
– А енто синьга будет, – давал очередную справку донской атаман.
– А вот, к примеру, аки долго она храниться станет, ежели её засолить, альбо провялить? – хитро допытывался царский стольник, прикидывая как бы половчее намекнуть атаману о необходимости регулярных поставок в Москву «даров Дона». Причём поставок не в Москву вообще, а лично ему...
– Ой, боярин, да она, также аки и шемая и вовсе не сохраняется... как ея заразу не соли, а все одно протухает сразу. Прямо спасу нет... Ея только свежатинкой потреблять мочно, и в бочке с водой оне совсем не живут, потому как уж больно квёлые... – разом смекнувший куда именно клонит царский посланник, с нарочитой серьёзностью отвечал атаман. – Да ты лучше вот, донской лосятинки отведай, чай степная будет... – дипломатично перевёл разговор с рыбной темы на «дичную» хитрый атаман, зная, что уж чего-чего, а лосей-то в Московии водится довольно.
Донская лосятина царскому стольнику не понравилась, и по большому счету, он был прав, поскольку была она откровенно жестка и суховата. Демонстративно отодвинув от себя блюдо с лосятиной, Степан Чириков вытер тыльной стороной ладони рот и бороду, после чего откинулся на лавке назад, и назидательно подняв палец, произнёс:
– Лосятину – ея, дабы жёсткость звериную в ней известь, надлежит зело салом прокладывать. Тады она становится мягкой и духмяной, аки поросятина, а так ею токмо холопов да псов кормить...
Отрезав засапожным ножом кусок лосятины и старательно её прожевав, с критикой московского посланника Татаринов, к великому для себя огорчению, вынужден был полностью согласиться. Действительно, мясо было жестко и без сала. Хоть на солнце провяливай и в поход на струг с собой бери.
Хлебосольному донскому атаману за подобный казус стало нестерпимо стыдно...
Приказав призвать готовившего злополучную лосятину войскового кашевара, Татаринов с нескрываемым удивлением выслушал от него виноватое объяснение, «что зараз во всём Черкасске и Монастырском городке сала и днём с огнём не сыщешь, токмо овечье курдючное, а оно, знамо дело, нам без надобности, чай, не басурмане...».
Внимательно обведя глазами ломящиеся от различной снеди столы, Михаил Татаринов, с немалым для себя изумлением, действительно, сала на них не обнаружил. Ни в виде цельных шматков, ни в виде розовато-белых тонко порезанных ломтиков. Никак... И это при всём при том, что именно оно традиционно является непременным атрибутом казачьего стола и особливо украинского...
Подняв глаза, он встретился с укоризненным и чуть грустным взглядом гетмана Матьяша, и чувство испытываемой им неловкости многократно усилилось. Называется, вот и встретили братов, а сами даже сало зажали...
– Давайте-ка, господа казаки и гости дорогие, выпьем зелена вина... – дипломатично предложил донской атаман, дабы с помощью испытанного средства загладить возникшее недоразумение.
– Ну, давай, – снисходительно согласился Чириков, вальяжно поднимая кубок.
– За здравие султана Блистательной Порты Мурада Четвертого, – встрял с кубком в руках находящийся здесь же Фома Кантакузен.
Делать нечего... дипломатия есть дипломатия... И с явной неохотой поднявшись с места, донской атаман, высоко подняв кубок провозгласил:
– За Амуратку салтана турского, пущай ведает, что мы атаманы и казаки донеские его, аки батьку родного почитаем, а рази он нам заместо батьки будет, то и негоже нам сынам евойным, свово родителя вниманием и заботой обделять. Потому, пущай зараз в гости поджидает и к доброй встрече готовится... – под громогласное казачье гоготание и выкрики «любо» закончил свою дипломатическую и нелишённую двусмысленности речь Михаил Татаринов.
«Дипломатия» донского атамана окончательно утвердила Фому Кантакузена в правоте своих догадок о некоем секретном стратегическом направлении действий объединённого «кАзачье-кОзацкого» войска.
Причём направлении, явно не сулящего ничего хорошего как Оттоманской Порте вообще, так и Кантакузену в частности. Поскольку никто иной, как именно он являлся лицом персонально ответственным «по русскому вопросу» перед самим султаном. То, что казаки вскоре нападут на земли Турецкой империи, теперь для него сомнений не вызывало. Всё их поведение, даже без двусмысленного атаманского тоста, свидетельствовало именно об этом, но на какие именно? Куда в этом году будут направлены лезвия казачьих сабель? Багдад или Бахчисарай? Или все-таки эта пресловутая «третья линия»? Шайтан её забери...
Как бы оно ни было, но турецкий посланник внутренне подобрался, и как истинный разведчик весь обратился в слух, дабы по разрозненным репликам и обмолвкам изрядно подвыпившей казачьей старшины, профессионально выявить зёрна истины и сложить их в целостную картину. Тем временем уже начинало смеркаться, и обстановка за столом, развиваясь естественным образом по вековым законам славянского застолья, плавно приближалась к той черте, за которой выявление секретов для пытливого ума уже не составляет никакого труда. Ведь не зря же на Руси существует пословица о том, «что у трезвого в голове, то у пьяного на языке». Так что для шпиона в подобной ситуации – полнейшее раздолье, здесь главное слушать, анализировать и... самому не уподобиться подслушиваемым и анализируемым.
Причем последнее было особенно трудно, поскольку, к примеру, уже и новый тост провозглашен за какого-то там... не-то воеводу, не-то атамана... И не выпить за него ну, никак нельзя, потому как – конспирация! Бульк... бульк... А там опять кто-то с кубком из-за стола вскочил, и что-то такое жизнерадостное провозглашает... и опять конспирация... и опять – бульк... бульк... хорошо пошла...
Ну, ничего, в таком благородном деле как питейном, школа византийских императоров сто очков вперёд любому даст, так что работаем...
...Прежде всего, среди присутствующих необходимо выявить слабое звено, которое должно обладать нужной секретной информацией, и при этом, по своему психологическому складу склонно к привлечению к своей персоне постоянного внимания. Потому как давно известно, что человек, нуждающийся в том, чтобы всегда быть в центре внимания окружающих, для привлечения этого самого внимания идет на всё и зачастую различными намёками, недомолвками и прочими косвенными действиями выдает самую наисекретнейшую информацию. Причём сам он этого порой даже не замечает. Лишь бы присутствующие реагировали и восхищались: «Ах, какой он интересный и знающий человек».
Даже поверхностный анализ психотипов присутствующих недвусмысленно показывал, что наиболее подходящей кандидатурой для слабого в информационном отношении звена является московский дворянин Степан Чириков.
Во-первых, кто как не царский посланник должен знать о загадочном третьем стратегическом направлении главного удара, если таковое, конечно, существует? На то он и царёв посланник, да ещё и не абы как, а цельный стольник, что в русской придворной иерархии означает, ни много ни мало, а приближение к царскому столу. То бишь к обсуждаемым за государевым столом секретам. А во-вторых, вон он как важно надувает щёки, тщетно пытаясь сидеть на казачьем майдане, словно московитский боярин в боярской думе. И бороду на животе всё время неспроста оглаживает, тем самым как бы подчеркивая свою дородность и реплики во все стороны то и дело бросает. В общем, явно требует к своей персоне повышенного внимания.
Только вот никто его особо слушать не хочет. Не повезло царёву стольнику с аудиторией и всё тут... Ну, не интересен он казакам, хоть ты тресни. Это ещё больше распаляет царского посланника, и к скрытому ликованию Кантакузена, делает его высказывания всё более и более значимыми, уже с явным намёком на его приобщение к миру сильных сего. То есть к кругу лиц весьма избранных, а, следовательно, и чрезвычайно интересных, так что окружающие пусть пока не поздно, делают правильные выводы и начинают, открыв рот, трепетно внимать столичной знаменитости. Поскольку знаменитость только того и ждет...
Тем временем слово взял запорожский гетман Петро Матьяш. То и дело перескакивая с украинской мовы на добротный русский язык, он, глядя преувеличенно серьёзными глазами на посланника Оттоманской Порты и не без скрытого юмора, начал развивать ранее высказанную донским атаманом мысль о сыновней любви казаков к турецкому султану. При этом Петро поведал историю о том, как лет этак семнадцать назад, он ещё будучи козацким сотником, вместе с молодым «козацким хлопцэм» Богданкой Хмэльницким в Приднестровье был взят турками в плен. После чего, дескать, его любовь к туркам, татарам и прочим басурманам, а также лично к «салтану», всё увеличивалась и увеличивалась... Достигнув своего апогея после того как он смог бежать из крымского плена и наконец-то дорваться до своей одамашки, коей он до сих пор свою любовь со всем усердием и проявляет. Кстати, также как и тот Богданко, который недавно полковником стал.
– Енто какой такой Богданко? Не Тушинский ли вор? – неуклюже встрял в казачий разговор Чириков, исключительно с целью переключения внимания на свою особу, чем чрезвычайно порадовал Фому Кантакузена, подтверждая правоту его психологических расчётов. Дело в том, что если имя первого Лжедмитрия - попа расстриги Гришки Отрепьева было всем широко известно, то имя второго Лжедмитрия, того самого «Тушинского вора», на самом деле оказавшимся иудеем Богданко, по каким причинам власть предержащими держалось в секрете. А тут царский посланник, как бы невзначай, возьми его, да и выдай...
Кантакузен весь обратился в слух, потому как теперь по его тонким расчётам выходило, что если сейчас Чириков обмолвится ещё и о национальной принадлежности второго Лжедмитрия, то для турецкого посланника это будет уже равнозначно победе. Логический ряд Кантакузеновских построений был предельно прост.
Как известно узкому кругу лиц (кроме тех же казаков этому же
Лжедмитрию служивших), Лжедмитрий второй, то бишь Богданко – был иудеем. На Руси их в те времена было не особо много, соответственно, и сколь заметной роли в общественно-политической жизни, достаточной хотя бы для того чтобы царёв стольник за атаманским столом их в каком-либо контексте упомянул, они не играли. Поэтому если всё же царский посланник столь редкий национальный элемент и упомянет, хотя бы в связи с этим самым злополучным Богданкой, то, скорее всего, он тем самым выдаст свои подсознательные ассоциации, связанные с теми местностями где их (то бишь иудеев) много.
А где именно их много – то всем давно известно. Прямо на Запад, от моря до моря раскинулась Речь Посполитая...
Так что такой вроде бы пустяк, как произнесение всуе национальности второго Лжедмитрия, с большой долей вероятности можно будет считать косвенным свидетельством того, что в этом году объединенное казачье войско с ведома Москвы собирается напасть на... Украину. Поскольку всем известно, что именно там, на Украине, понаехавших из Польши вместе с ляшскими панами иудеев теперь хоть пруд пруди.
Но не дождался Кантакузен. Промолчал Чириков. Не стал заострять национальный вопрос. Значит, не Украина...
– Нэ Тушинский, а Хмэльницкий, – досадливо отмахнулся от надоедливого москаля гетман. – А в Тушино я ещё парубком з гэтманом Сагайдачным бул... – И разговор Петро Матьяша плавно перекинулся на те достославные Смутные времена, когда запорожцы больше, чем на турок, на Московию ходили. А чего было не ходить, раз оно и идти недалече и добыча побогаче? Пришёл, примкнул к какой-либо из воюющих между собой сторон, и грабь москалей себе на здоровье.
И продолжались те славные (для запорожского «лыцарства») времена достаточно долго. Аж до 1620 года (уже лет восемь прошло, как поляков из Москвы изгнали), до тех пор, пока приглашенный Московским патриархом Филаретом Иерусалимский патриарх Феофан, проезжая через Киев, походя не наложил на «гарных кОзаков» запрет ходить войной на братскую православную Русь. Так что с той поры ни-ни... А жаль.
Хоть они, конечно, и москали, а всё равно, вера православная всего дороже, с чувством и нескрываемым оттенком сожаления поведал Петро. Так что сам Матьяш, в последний раз бывал в Московии аж в 18 годе, ещё с королевичем Владиславом и гетманом Сагайдачным, в аккурат перед заключением москалями Деулинского перемирия с Речью Посполитой. Помнится они с Сагайдачным тогда ещё Калугу взять так и не сумели. Так и ушли обратно на Украину не солоно хлебавши и «яко псы побыты»...
– И правильно, что аки псов поганых, вас, воров литовских и прихвостней ляшских, мы тады в хвост и гриву расчехвостили. – Опять встрял в разговор дворянин Чириков. Сам он, правда, тогда в рядах доблестных защитников Калуги не значился, предпочтя ратному поприщу административно-финансовое. Вследствие чего с огромным энтузиазмом, и не совсем для себя бескорыстно, собирал под Костромой «пятую деньгу» на ополчение. Но пусть косвенная, но, тем не менее, сопричастность к победившему русскому воинству всё-таки, как ни крути, а в наличии у него была. И это позволило ему на этот раз, на самом деле оказаться в центре внимания, чем он не преминул воспользоваться, гордо выпятив грудь и надменно посмотрев на разбитого когда-то силой русского оружия под Калугой запорожца.
– И поделом, вам чубатым, чтоб вдругорядь не повадно было... Русская Калуга – енто вам чай не Трапезонт турский...
...При этих словах турецкий посол даже поперхнулся вином. «Трапезунд» – мысленно поправил Чирикова Фома Кантакузен и внутренне похолодел. Неужто намек на казачье нападение на черноморское побережье Турции?
... – И даже не Истамбул цареградский... – продолжал назидательно изрекать царский посланник.
...Ну, это уже слишком! И турецкий посол невольно поёжился. Ежели казаки и, правда, в этом году на Стамбул нападут, то, как пить дать, не сносить потомку базилевсов своей порфирородной головы. Не простит ему султан такого крушения всей русской политики. Точно не простит...
Тем временем у поневоле вынужденного выслушивать надменные москальские назидания гетмана Матьяша брови грозно сошлись на переносице, и лицо приобрело нехороший багровый оттенок. Его широкая ладонь легла на рукоять торчащей из-за Кушака гетманской булавы и крепко её сжала. Казалось, ещё немного и украшенная золотой насечкой булава, по сути представлявшая собой небольшого размера палицу, молнией взметнётся из-за пояса запорожца и навеки заставит замолчать самовлюбленно вещающего москаля. Но не тут-то было. Внимательно наблюдавший за происходящим Михаил Татаринов упредил порыв гетмана, накрепко припечатав булаву своей железной рукой.
– Охолонись гетман, что было, то быльём поросло, а москаля мне не замай! Какой-никакой, а всё ж таки царёв посланник, так что пущай себе брешет.
Делать нечего... И повинуясь словам собрата по оружию, Петро Матьяш неохотно убрал с булавы руку. Мотнув головой, как бы разгоняя наваждение, запорожец разом опрокинул в себя шкалик горилки. Хрен с ним с москалём, пущай брешет. Чай, не в Сичи за столом сидим, а на Дону, а у них у донцов, с москалями завсегда свои расклады были...
Так и не заметивший только что угрожавшей ему смертельной опасности Степан Чириков в упоении самолюбования продолжал великодержавное нравоучение.
– ...На то она и Рассея... – при этих словах от сердца турецкого посла отлегло (значит, всё-таки не Турция). – А вот ежели в этом годе... – тут Фома Кантакузен насторожился (вот оно, наконец-то!!!) – ... сунетесь, как свиными рылами в Калашный ряд, то и получите по первое число... – чрезвычайно весомо закончил свою тираду царский стольник и отечески погрозил всем казакам своим толстым пальцем.
Всё... вот оно... проговорился... вот он – долгожданный момент истины...
Теперь главное – правильно интерпретировать полученную информацию. Преобразовать выданные подсознанием разрозненные косвенные сообщения в чёткие разведданные. Поднеся ко рту огромный кубок и укрыв за ним лицо, Фома Кантакузен сделал вид, что пьёт. В голове слегка шумело, видимо, «конспирация» при винопитии даром не прошла. Но на войне как войне, и тренированный ум разведчика лихорадочно заработал.
Так... так... дата нападения указана четко. «Первое число», скорее всего первое мая, до него ещё около двух недель, и за это время на казачьих стругах можно преспокойно дойти куда угодно. Хоть до Стамбула... Насчет «свиных рыл» – тут тоже всё ясно. Это ничто иное, как подсознательная ассоциация казаков в представлении московитов. Видимо, в отместку им за «цапов-кацапов».
Но вот что означает «Калашный ряд?». Кстати, а где Ассан-Меланель-ханум? Это уже по её толмаческой части, пусть пояснит. И Фома Кантакузен в наступивших сумерках стал внимательно высматривать за столами своего главного визиря.
Несмотря на опустившуюся темноту, главный визирь всё же был оперативно высмотрен зорким оком турецкого посла в самом дальнем углу майдана. Именно туда он, согласно своему официальному, не шибко высокому «чаушескому» рангу, был помещен за единым столом вместе с сотниками и ясаулами. И поскольку в настоящий момент Меланья-Ассан что-то горячо нашептывала на ухо здоровенному, кудрявому и абсолютно пьяному детине, то подойти с тем, чтобы дать своему патрону необходимые пояснения, она никак не могла.
И тут посла осенило! Как же он сразу не догадался... Калашный ряд... Калашный... Калаш... Калаш-паша!!! Точно, Калаш-паша – сераскир Азова... не зря его дочь Давлат до сих пор в Черкасске содержится!!!
Ай, да Кантакузен, ай, да сукин сын...
И чрезвычайно довольный собой потомок базилевса поставил кубок на стол, сделав вид, будто бы ему срочно надо удалиться «до ветру». Пройдя до дальних кустов и став в неярком свете разжигающихся на майдане костров, он проворно достал из обширных одежд небольшой кусок пергамента и специальным свинцовым карандашом черкнул на нём несколько слов. Вложив пергамент в оторванное от своего халата украшение, оказавшееся пеналом наподобие берендейки, он гуляющим шагом направился обратно, держа путь мимо столов.
Проходя мимо Ассана-Меланьи, Фома Кантакузен на секунду склонился над ней, шепнул ей на ухо несколько слов по-турецки и незаметно вложил в руку берендейку.
После чего, с довольным видом сделавшего большое дело человека, уселся за своё место, где с неподдельным энтузиазмом наконец-то смог подключиться к пиршественному веселью.
Хвала Аллаху, конспирация закончилась... бульк...бульк...
КАЗАЧЬЯ БДИТЕЛЬНОСТЬ
Казачье пиршество с наступлением темноты не только не заканчивалось, а лишь приближалось к своему апогею. Зажженные по атаманской команде вдоль шеренги столов костры залили пирующих тусклым неровным светом, чем придали и без того не блистающему излишней цивилизованностью, мероприятию некую дикую первобытность. Казалось, что поменяй папахи на колпаки и убери огнестрельное оружие – прямо-таки скифы гуляют, празднуя национальной аксюгаллой и трофейным греческим вином удачный поход на Херсонес или Пантикопею.
Там и сям, под аккомпанемент немудреных инструментов, из-за столов уже раздавалась казачья песня, представлявшая в те времена нечто среднее между берущей за душу былиной и наполненным грохотом сражений боевым маршем. Песни перемежались с буйными плясками, которые даже с большой натяжкой нельзя было назвать танцами, в европейском понимании этого слова. Скорее это была имитация боя или, по крайней мере, своеобразной тренировки по боевому искусству. Прыжки, кувырки, взбрыкивания ногами, подсечки, опять прыжки, крутящиеся по немыслимым траекториям клинки, плети, копья, – и все это в сопровождении лихого свиста и леденящего душу гиканья.
Казалось, что дикая донская стихия, до краёв переполнив своей буйностью казачьи души, вдруг взяла да и выплеснулась наружу. С тем, чтобы какой-то немыслимо фантасмагорической круговертью закружиться вокруг ярко пылающих костров, тем самым усиливая первозданную «скифскость» происходящего.
Единого централизованного управления застольем не существовало, потому как тамады, мажордомы и прочие церемониймейстеры – это всё не про нас... Вдоль цепочки столов стихийно звучали тосты, сопровождаемые громовыми раскатами «любо» и одобрительным гоготом сотен луженых глоток. Особо удачные из тостов отмечались пистолетно-ружейной пальбой и взлётом над Доном, специально ради такого случая заготовленных, горящих стрел. А где-то за майданом, от всей широты веселящейся донского сердца глухо ухнула пушка...
В общем, шло обычное казачье веселье, грозящее продолжиться, как минимум, до утра. Потом небольшой отдых для восстановления сил, а в полдень, святое святых – Донской Казачий Круг. Причем Круг, за которым, судя по всему, в обязательном порядке последует... сухой закон. И, скорее всего, аж до самой осени сегодняшним бражникам и гулеванщикам целомудренно предстоит вести самый наитрезвейший образ жизни. Что поделать, таковы уж суровые реалии казачьей жизни, поскольку по Донскому Закону в походе за пьянство исход один – «в куль да в воду»... Так что гуляй и пой казачий Дон – пока нет похода, и пока оно гуляется и пьётся...
Вот казачий Дон и пел, и пил, и гулял.
Тайно подошедший к левому берегу Дона разведывательный татарский разъезд с опаской остановился в камышах, чутко вслушиваясь в разносящиеся над Донской ширью звуки буйного пиршества. Командир разъезда, видавший виды пожилой татарский десятник, показывая камчой на огни Черкасского берега, красиво летящие над Доном горящие стрелы и вспышки выстрелов глубокомысленно произнёс:
– Однако казАка сабантуй гуляет, – плотоядно причмокнул губами и со знанием дела добавил, – якши гуляет... – После чего искренне сожалея, что такой удобный момент, как всеобщая казачья пьянка для татарского нападения на Черкасский городок будет безвозвратно упущен, с досадой махнул камчой, подавая знак разъезду поворачивать коней обратно.
Естественно, что и бузотёры, также как и все другие нормальные казаки, приняли участие в общем веселье. Правда, расположились они далеко не на почетном майдане и даже не на Черкасской улице, а непосредственно на донском берегу. Прямо в конце вереницы столов, уже практически у самой пристани. В принципе, как заслуженные воины, они вполне могли бы сейчас находиться и рядом с батькой Тревинем, на более-менее престижном месте в начала майдана. Но, тем не менее, были именно здесь, у черкасской пристани, потому как именно здесь, непосредственно на Дону, им было просто-напросто гораздо приятней. Ну, действительно, ну где еще воронежцам было бы увидеть Дон Иваныч в своей первозданной красе и могуществе, как не у черкасской пристани? Тем более, что комаров ещё не было, а идущая с донской шири весенняя прохладная свежесть оказывала благоприятное воздействие на отягощенные обильным питиём и снедью казачьи желудки.
Так что сейчас они, сидя лицом к речной глади и прихлёбывая деревянными ложками донскую уху, умиротворенно любовались отражением в воде молодого месяца, время от времени нарушаемого шипящим падением в водную гладь запущенной откуда-нибудь из-за столов горящей стрелы. Общую идиллию немного нарушало ворчание Опанаса, изрекающего что-то неодобрительное по поводу отсутствия в ухе для «бильшего задоволэнньня поросячих шкварок». На что Ермолайка терпеливо ему объяснял, что это не кондёр или кулеш, а настоящая донская уха. И что стерлядка, а также белужатина, да еще и с осетровой визигой уже и сами по себе достаточно жирные и потому в сдабривании свиным салом никак не нуждаются. Портосенко, продолжая добродушно ворчать на непонятные украинской душе «москальские звычаи», тем не менее исправно поглощал донскую уху в неимоверных количествах. При этом Опанас, в виде гастрономической компенсации за отсутствие в ней должной «гарности», запивал её не каким-нибудь там непонятным южным вином, а самой натуральной, этнически-выдержанной горилкой «з пэрцем», коей ему посчастливилось разжиться у своих братов-запорожцев.
Рядом с бузотерами, на правах землячества (как ни крути, а теперь тоже «воронежец») расположился рейтарский майёр, с аппетитом и без разбору поглощающий все дары Дона, до которых только могли дотянуться его покрытые далеко не белоснежного цвета кружевами загребущие руки.
Надо сказать, что исполнение «негоциантской миссии» вместе с Мокшей Бонашкиным майёру явно пошло на пользу, поскольку широкое общение с русскоязычным людом, которое он волей-неволей вынужден был поддерживать на многочисленных базарах и майданах, вызвало у него существенные сдвиги в деле освоения этого «варварского наречия московитов». Да, да именно «варварского», поскольку так, и никак иначе просвещенные европейцы тех времён именовали русский язык, который впоследствии будет всемирно признан великим и могучим...
Наречие не наречие, но зато теперь рейтарский майёр мог вполне приемлемо изъясняться со своими новыми казачьими сослуживцами, и они при этом его достаточно сносно понимали. По крайней мере, бузотёры вдруг с немалым для себя удивлением выяснили, что «майёр» – это никакое не имя, а воинский чин, что-то наподобие ясаула, и что вообще-то кличут этого немчуру Иоганном, что по-нашему значит Ваня.
Впрочем, поскольку на простонародного «Ваньку» майёр никак не реагировал, то называли его теперь в зависимости от обстоятельств то «майёром», то «Иоганном», а то и уважительно вместе – «майёром Иоганном». Всё лучше, чем «немчура поганый», как после смутных времён, вызвавших нашествие на Русь разномастных «немчур», стали именовать всех Иоганновых соплеменников, не шибко разбирающиеся в европейской этнографии русские люди.
Как бы оно ни было, но теперь бывший «поганый немчура» сидел за казачьим столом, причём именно за столом с бузотёрами, и это было далеко не случайно. Дело в том, что этот бравый вояка проявлял профессиональный интерес к Ермолайке, и даже не столько лично к нему, сколько к его казачьему боевому искусству, с которым майёру Иоганну довелось лично познакомиться на том самом приснопамятном пире с пошехонским хороводом. Та лёгкость и непринужденность, с которой казак раскидал всех его черемисских рейтаров и уделал его самого, его – потомственного ландскнехта, бретера и кондотьера в одном лице, причём уделал без оружия, да ещё и с какой-то дурацкой клеткой в руках, произвели на Иоганна неизгладимое впечатление. Подобного, даже повоевав в Европе на всех мыслимых фронтах тридцатилетней войны, ему видеть ещё не доводилось. Так что теперь, проникшись непритворным уважением как лично к Дарташову, так и к казачьему боевому искусству в целом, по-европейски прагматичный майёр далеко небескорыстно стремился сблизиться с бузотёрами, дабы выведать и овладеть оным. С тем, чтобы впоследствии адаптировать его под свой «немчурский» склад, а затем с успехом применять в своей профессиональной деятельности на европейских и прочих полях сражений.
Поскольку, даже став называть немчуру по имени, бузотёры, тем
не менее, сближаться с ним особо не стремились, то хитрый майёр всячески пытался с ними пообщаться, используя для этого любой, мало-мальски подходящий повод. Вот и сейчас Иоганн, сидя за казачьим столом, старательно выговаривая на ломаном русском слова, с видом истинного гурмана, сравнивал кавказское вино с итальянским. Чем навлёк на себя явное неудовольствие Затёса, также весьма профессионально разбиравшегося в тонком «винном вопросе» и потому считавшего, что если кавказские вина с европейскими и сравнивать, то отнюдь не с итальянскими, а скорее с фряжскими. Майёр Иоганн охотно соглашался, заодно выясняя: «А чьто есть такой эйта «фряги?» Затёс как воспитанный человек поневоле объяснял, втягиваясь всё больше и больше в русско-немецкое общение и тем самым сам того не ведая, прокладывал начало будущему взаимодействию казачьих войск с новым родом кавалерии.
Откованный по случаю успешного окончания негоциантской миссии от крепкой майёрской руки Мокша Бонашкин наконец-таки вволю дорвался до вина и в рекордно быстрые сроки им вусмерть упился. И потому теперь лежал рядом со столом, обратив к донскому небу своё круглое мордовское лицо, и нежно посапывал.
И тут идиллическую картину полного благодушия нарушила весьма странная пара, бредущая вдоль береговых зарослей чакана по направлению к пристани. Стройный, небольшого роста турок в свободных одеждах и с закрытым по-арабски лицом, явно с превеликим для себя трудом вел, обняв за талию дюжего, навалившегося на него и еле передвигающего ногами кудрявого казачину. Причем в последнем Ермолайка с немалым для себя удивлением признал своего соседа – ясаула Тимоху Разина. Того самого, у которого недавно сын родился по имени Стенька...
С одной стороны, эка невидаль... Ну тащит себе турок подгулявшего казака от доброты душевной и ладно... а с другой... Ну, чего скажите ради, откровенно хлипкий собой басурманин стал бы вот так надрываться, волоча на себе этакого богатыря? «Явно не к добру это...» – подумал Ермолайка и удвоил наблюдение. От прежнего застольного благодушия не осталось и следа.
Тем временем, подойдя к пристани, Меланья-Ассанка (а это была именно она), с явным облегчением прислонила обмякшее могутное тело Разина к стволу тополя и что-то гортанно выкрикнула по-турецки. Оставшийся в одиночестве Разин было угрожающе накренился, но всётаки устоял, зацепившись за ветку и мотая кудлатой головой, проникновенно забубнил нечто невнятное.
Вокруг пристани стояло несколько десятков разнокалиберных судов. В основном это были казачьи струги и будары, неназойливо, но весьма профессионально облепившие возвышающуюся над ними посольскую турецкую галеру. Так что и возжелай посол ночью куда-нибудь смотаться по своей надобности, у него все равно ничего бы не получилось. На окрик Меланьи с галеры на берег прямо по казачьим судам ловко перепрыгнул... черный мускулистый негр. Видать, один из тех, что ещё в Воронеже в посольской свите был. А может, и какой другой, кто их этих негров разберёт...
Получив от Ассана-Меланьи устное указание, он что-то принял из её рук, благоговейно с поклоном приложил полученное ко лбу и старательно спрятал в набедренной повязке. После чего так же по-обезьяньи ловко ускакал обратно на галеру, а Меланья вернулась к продолжающему увлеченно что-то бубнить Тимохе. Тяжко вздохнув, она опять обняла его за талию и с натугой взвалила дюжего казака на свои хрупкие плечи. Затем странная пара тихо удалилась в прибрежные заросли, и чем она намеревалась там заниматься, можно было только догадываться...
«Не к добру это всё, ох, не к добру» – подумал Ермолайка и как бы случайно сел, развернувшись таким образом, чтобы держать в поле зрения турецкую галеру. И не зря он даже в такой расслабляющей атмосфере полного всеобщего благодушия проявил бдительность, ох, не зря...
Поскольку не прошло и десяти минут, как от галеры потихоньку отошла небольшая кайка. Уключины кайки не скрипели, видимо, будучи загодя хорошо смазаны дёгтем... Краем глаза Дарташов успел уловить, что в лодке находилось трое. Двое гребцов с темными лицами и один на корме с белым лицом, но в темной одежде. Отплыв от галеры, кайка как можно ближе подошла к береговой линии, и по мелководью, находясь в тени прибрежных зарослей ивняка и чакана, заскользила вниз по течению, явно пытаясь оставаться незамеченной...
...Что, учитывая время и место такового, вроде бы, на первый взгляд, безобидного эпизода, как отплытие ночью какой-то там лодчонки, однозначно трактовалось как «факт скрытного передвижения представителей недружественной державы». Да еще не где-нибудь там, а непосредственно в месте дислокации наших войск, что, в свою очередь, являлось уже ничем иным как «актом откровенно враждебных действий».
Именно так и никак иначе, с юридической точки зрения тех времён, и трактовались происходящие события. А поскольку Черкасский и Монастырский городок находились на Казачьем острове, то тут, кроме войсковых казачьих законов, автоматически вступали в действия ещё и специфические «островные». Причем основной закон Казачьего острова гласил: «Яко любой вражине, оказавшейся на острове, и аже бы она на ём не деяти, всё одно надлежит бысть непременно изничтоженной. Али принародно, али по месту свершения злодейства буде таковое в наличии имеется. А ежели злодейства и нет вовсе, то всё равно сей вражине изничтоженной бысть...». Примерно то же самое, что хрестоматийное: «Кто с мечом к нам придёт, то от меча и погибнет», только в казачьей интерпретации и с большим запасом надёжности.
Знамо дело – Закон есть Закон. И если на Руси во все времена строгость законов компенсировалась необязательностью их исполнения (знаменитое русское – «авось, небось, ну и хрен с ним», то бишь с законом, поскольку «Бог не выдаст – свинья не съест»), то на Дону законы всегда соблюдались свято. Собственно, именно поэтому казаки на Дону незыблемо и стояли, умудряясь даже в столь недружеском окружении удерживать за собой такую благодатную территорию как цветущий Донской край.
Будучи коренным донцом и потому свято чтя казачьи законы, Ермолайка, не привлекая лишнего внимания, быстро пошептался о чем-то с Карамисом и Опанасом. После чего бузотёры без лишней суеты скинули верхнюю одежду и сабли, потом чинно встали из-за стола и бесшумно, как идущие на ночную охоту волки, растворились в темноте. Увлеченный беседой майёр Иоганн уходу троих бузотёров особого значения не придал и, напрягая свои скудные познания в русском языке, с большим воодушевлением продолжал объяснять Затёсу особенности вкуса итальянского кьянти.
Тем временем трое бузотёров во главе с Ермолайкой дружно бежали по тропке, идущей вдоль прибрежных зарослей, стремясь обогнать бесшумно плывшую по мелководью, в саженях десяти от берега, кайку. Пробегая мимо начавшегося сразу же за пристанью усынка, сквозь кусты орешника, Дарташов краем уха уловил какие-то странные лязгающие звуки. Но поскольку времени для выяснения источника звуков не было, то бузотёры, опасаясь быть замеченными с воды, слегка отвернули от берега и, держась от Дона на достаточном отдалении, целеустремленно продолжили свой путь.
Путь их лежал за окраину Черкасска, в место окончания донской излучины, на которой, собственно, и стоит казачий городок. Туда – где Дон сужается и изгибается вправо, перенося донскую стремнину практически вплотную к Черкасскому берегу, тем самым подмывая его и делая более обрывистым. Как коренной черкассец, Ермолайка ещё сызмальства хорошо знал это место. Также он знал и то, что для того чтобы остаться незамеченной, турецкая кайка просто вынуждена будет подойти к берегу вплотную на расстояние не более двух саженей, дабы в его тени схорониться от казачьего бекета, зорко наблюдающего за окрестностями с высокой дозорной вышки. И только там, непосредственно с береговой кручи, её и можно будет захватить.
Кроме того, Ермолайка знал, что этот шанс для них будет единственным, поскольку дальше речная стремнина выметнет лодку за поворот на бескрайнюю ширь речной глади и быстро понесёт её вниз по течению на безопасном расстоянии от обоих берегов. А там ищи свищи, если и не ветра в поле, то щепку на вешних донских просторах... Результат всё равно един будет.
Так что теперь весь вопрос заключался лишь в том, кто именно успеет быстрее преодолеть эти полторы версты до намеченной Ермолайкой точки захвата. Скрытно идущая к ней по воде кайка или бегущие, дабы остаться незамеченными, в доброй сотне саженей от берега бузотёры? И поскольку, оказавшись на месте рандеву, бузотёрам надлежало практически без передыха вступить в активные боевые действия, то для них жизненно важным становилось сохранение сил и дыхания, что, принимая во внимание условия длительного застолья, делом было далеко не простым. О чём, например, красноречиво свидетельствовало надсадно хрипящее дыхание Портосенко, распространявшего вокруг себя специфический аромат украинской горилки...
Отлично понимая всю сложность сложившейся ситуации, Дарташов подал команду перейти на «волчью рысь», после чего бег бузотёров упорядочился, и дыхание Опанаса постепенно выровнялось.
Искусством бега «волчьей рысью» владели далеко не многие, хотя оно того стоило... Смысл этой рыси сводится к умению бежать на большие расстояния без особой усталости и с сохранением более-менее приемлемой скорости, за счёт максимальной оптимизации необходимых энергозатрат и с удержанием ровного дыхания. Достигается это специфическим расслаблением корпуса и особенно плечевого пояса, со свободно свисающими вниз не по бокам, как обычно, а вдоль живота руками. Таким образом, чтобы в результате образовавшегося, благодаря наклону тела моменту падения, получался как бы момент инерционного движения вперёд. Не вниз, а именно вперёд, так как падение наклоненного корпуса всё-таки не происходит, из-за вовремя передвигаемых, для удержания тела в вертикальном состоянии ног. А поскольку движения ног при этом чисто идиомоторные, а, следовательно, оптимально организованные с точки зрения задействования необходимых мышечных групп, то и сопутствующие им знергозатраты в целом также получаются оптимальными.
Получается так, что тело как бы само по себе несётся вперёд без особых на то усилий. Причем внешне, с наклоненным корпусом, со спущенными вперед руками, опущенной вниз и как бы что-то высматривающей на земле головой, вкупе с какими-то неестественными для обычного бега короткими и быстрыми шажками – всё это действительно весьма напоминает волчью рысь. Ни дать ни взять матёрый бирюк трусит себе по степи в поисках добычи, покрывая за день таким вроде бы неспешным бегом не одну сотню вёрст.
Сотню не сотню, а вот вёрст с десяток таким манером может запросто преодолеть и человек, даже не обладающий особыми физическими кондициями. Владение немудреной техникой «волчьей рыси» ему это вполне позволит. Ну а уж бузотерам-то, хорошими физическими кондициями весьма даже обладающим, преодолеть с помощью волчьей рыси эти жалкие полторы версты и при этом сохранить боеспособность, было и вовсе раз плюнуть. Так что точки предполагаемого рандеву с неприятелем они достигли как раз вовремя. Добежав до обрыва почти не запыхавшись, бузотёры затаились прямо над кручей в сухих будыльях прошлогодней травы. И весьма вовремя... Поскольку не успела потревоженная трава ими успокоиться, как из-за поворота показалась рыскающая по воде турецкая кайка. Через пару секунд она уже практически поравнялась с местом засады...
...Дальше раздался резкий свист, и с донского яра одновременно метнулись три тени. Две ласточкой и одна громадных размеров – вперед ногами. Потом раздались всплески воды, заглушенные глухим стуком чего-то мягкого, ударившегося об дерево. После чего турецкая кайка, отброшенная исполинской неведомой силой на добрый десяток саженей, оказалась в пенной круговерти донской стремнины. Причем людей в ней уже не было...
Через несколько секунд из воды вынырнули и поплыли к берегу Дарташов с Карамисом, держа в руках крепко зажатые засапожные ножи. Причем стекающая с острозаточенных лезвий вода имела явственный розоватый оттенок... Потом, из воды, продолжавшей в месте нападения на кайку бурлить и клокотать, с фырканьем показалась сначала голова, а потом и плечи Опанаса. По мере его выхода из реки, бузотёры с удовлетворением обнаружили прижатого к широченной груди Портосенко, полузадохнувшегося и ошалевшего от ужаса происходящего турка. Того самого, из кайки, в темных одеждах...
Дело в том, что после того, как Ермолайка с Карамисом, как барсы на добычу, прыгнув с береговой кручи головой вперёд, влетели в кайку и увлекли за собой в речную пучину двоих незадачливых гребцов африканского происхождения, в дело вступила тяжелая артиллерия в виде Опанаса Портосенко. Только Портосенко, прыгнувший отнюдь не изящной «ласточкой», а надёжным «солдатиком», если не сказать что каким-то «бегемотом», достиг лодки уже всей массой своего могутного тела. Но перед тем как вышибить её ударом живота на обширные речные просторы, ловкий, несмотря на свои медвежьи размеры, как рысь запорожец, успел-таки ухватить и прижать к себе находящегося в ней турка.
Так что теперь опустевшая кайка быстро плыла себе вниз по течению, всё дальше и дальше отдаляясь от места казачьей засады. А два темнокожих тела навеки упокоились на песчаном донском дне, так и не поняв, за чьи же именно интересы им довелось сложить свои буйные курчавые головы в этом холодном и негостеприимном, столь далеком от родной африканской сторонушки, донском краю...
Выйдя на берег, бузотёры отдышались и первым делом старательно обыскали начавшего приходить в себя турка. Изъятое оружие и полный разномастных восточных монет кошелёк, как законный Дуван, ими, как оно и положено односумам, пошли в «общую суму». То есть в общую казну.
Найденную же в чалме у турка берендейку вкупе с самим турком бузотёры передали к подбежавшей на шум дозорной страже. Кроме того, Ермолайка добросовестно поведал стражникам о той роли, которую сыграл во всём происшедшем посольский чауш, и настоятельно порекомендовал его побыстрее разыскать с тем, чтобы от греха подальше взять под стражу. А то он, злыдень турский, глядишь, и ещё какое злодеяние учинит...
После чего, будучи промокшими до ниток, и спасаясь от охватывающего их озноба, бузотёры той же волчьей рысью оперативно вернулись обратно к столам. Где накинув чекмени и закутавшись в епанчи, они, первым делом, по свету Опанаса приняли по доброй чарке обжигающей горилки «з пэрцэм», после чего с чувством честно выполненного долга продолжили прерванное пиршество. Правда, уха уже была безнадежно остывшей...
Сегодня долг перед Отечеством ими был выполнен сполна. Перед лицом поползновения темных (как в фигуральном, так и буквальном «негритянском» смысле) вражеских сил, священная граница древней казачьей земли оказалась на замке.
На том и стоим...
ДОНСКОЙ КРУГ ИЛИ ПОЧЕМУ ДОНСКОЙ АЗОВ ОКАЗАЛСЯ ПРЕДПОЧТИТЕЛЬНЕЕ ПЕРСИДСКОГО БАГДАДА
Наконец, забрезжил рассвет, и над гудящим от лихого казачьего разгула городком мало-помалу воцарилась тишина. Песни и пальба постепенно стихли, и поскольку к концу ночи столы уже значительно оскудели, то с первыми лучами весеннего солнца, снедаемые праведной усталостью казаки, поёживаясь от утреннего озноба, потянулись на заслуженный отдых. Большинство казаков, встав из-за столов, завернулись в кафтаны и епанчи и, подложив под головы шапки, расположились на покой здесь же, по месту проведения пиршества, привычно образовав походные бивуаки вокруг догорающих костров.
Кроме приезжих, которым по большому счёту кроме как на струги особенно и идти-то было некуда, среди оставшихся у костров, на удивление, было немало и коренной черкасни. Кто-то из них (в основном из молодых и холостых) просто-напросто решил не тратить драгоценное, отпущенное судьбой для отдохновения после трудов тяжких время на бессмысленное хождение туда-сюда, прагматично предпочтя открытому небу уют родного куреня. Кто-то (это уже в основном из зрелых и женатых) рассудил, что как ни крути, а скоро поход, а, следовательно, хочешь – не хочешь, а пора после теплого и уютного куреня опять привыкать к тяготам и лишениям походной жизни.
И кто же, скажите на милость, супротив такой железной логики спорить будет? Действительно, пора. Ну а то, что тем самым казак укрывает от самого себя своё подсознательное стремление не встречаться сегодня поутру со своей дорогой жёнушкой, то в этом он не в жисть никому не признается. Хотя женушка уже давно стоит у плетня, терпеливо поджидая «свово благоверного», многообещающе уперев в крутые бока не особенно слабенькие ручонки. А так как она не просто бессловесная и забитая мужиком баба (мужики и бабы – это там, в Московии), а настоящая казачья «жёнка», то есть, прежде всего, боевая подруга, то и нрав у неё соответствующий. Тоже порой буйный и, под стать мужу, достаточно лихой... А поскольку казак, в силу определенных обстоятельств, «сёдни зело устамши», то... как бы чего не вышло... Так что у костра оно надежней будет...
Как бы там ни было, но через полчаса после рассвета Черкасский городок уже представлял собой сонное царство, а с полудня же все, как по команде, были уже на ногах. И мужественно борясь с желанием пропустить для душевного равновесия чарку-другую (как же – Круг, ни, ни... нельзя...), слегка помятые, но, тем не менее полные решимости и задора казаки потянулись в сторону тогдашней столицы Войска Донского. То бишь Монастырского городка. Организованно, кто в конном строю, а кто водным путём преодолев отделявшие столицу от Черкасска семь вёрст, к назначенному времени «делегаты высшего законодательного органа Дона» были уже на месте.
Явившись в место традиционного проведения войсковых Кругов под развёрнутыми хоругвями, казаки сами, без всяких команд извне и какой-либо сумятицы, стали строго по окружности. Когда-то такая форма построения равных по социальному статусу воинов именовалась древнеславянским словом «коло». С приходом же в казачий обиход русского языка славянское «коло» превратилось в русский «круг», сохранив при этом своё изначальное предназначение высшего органа национального самоуправления с древнейшими традициями истинно народной демократии.
И действительно, такой демократии, каковой было казачье самоуправление в те отнюдь не отличающиеся особым демократизмом времена, история, по крайней мере, европейская, просто не знала. Куда там европейским парламентам, неизвестно, чем занимавшимся в условиях абсолютных монархий (!?), каковые повсеместно правили в те времена по всему Старому свету. В отличие от европейских «говорилень» (именно так дословно и переводится респектабельное слово «парламент»), решения которых носили в лучшем случае рекомендательный характер для рулившего королевством по своему усмотрению монарха, решения казачьего Круга были неукоснительным законом для всего населения Дона. Причем возможность их неисполнения не рассматривалась даже теоретически. Круг постановил, будь любезен – выполняй. А «не любо», то вот тебе Бог, а вот порог. Хочешь – в Московию, а хочешь – в Туретчину, только на Дону тебе места больше не будет. А если и будет, то исключительно на донском дне и в мешке с камнями...
Так что полная демократия и никаких тебе раздраев. А раз демократия, то и правителей своих, в отличие от наследственных государей, Дон опять-таки выбирал себе именно на Круге. Выбирал весьма старательно и непременно всем амором, а, выбрав, наделял их не только всей полнотой властных полномочий, но и автоматически делал их власть подотчетной перед самим собой. Потому и не мог донской атаман, в отличие от своих «европейских коллег», править Доном самодержавно, так как знал, что перевыборный Круг не за горами, а ежели что, то в случае необходимости он и досрочно собраться может...
В общем, получалось так, что ещё в том далёком семнадцатом столетии был правитель донской земли отнюдь не средневековым монархом, а неким аналогом... современных президентов. Те же атрибуты: и выборность, и подотчётность, и ограничение сроков правления, и даже «президентский штандарт» – бобылев хвост при нём. Одним словом – А т а м а н, да при этом ещё и «Б а т ь к а». То есть «отец», и ежели и не всем «народам», то казачьему народу – уж точно.
В описываемый период войсковым атаманом являлась весьма колоритная личность, носящая самое, что ни на есть русское имя «Иван», вкупе с никак не тянувшей на аристократичность фамилией «Каторжный». Последняя не раз ввергала в шок московский чиновный люд, вынужденный по долгу службы принимать Ивана во всевозможных приказах и палатах, а также вызывала явное негодование у спесивой русской знати, приневоленной ради соблюдения державных интересов к общению с Каторжным, как с правителем суверенного края и как с главнокомандующим весьма даже неслабой армией. То есть как с лицом, по титулу почти что равным русскому князю, а то и...
Сейчас донского Атамана на Кругу не было и быть не могло. Поскольку он, ещё с зимы неся своё нелёгкое атаманское бремя, традиционно уехал в Московию наводить там казачью дипломатию. Да где-то там, среди российских талых снегов и распутицы до сих пор и затерялся. В отсутствие же Ивана Каторжного обязанности войскового атамана исполнял его «первый сотоварыщ», так сказать «вице–президент Донской республики» – Михаил Татаринов.
В отличие от Каторжного, недавние предки которого получили подобное зловещее прозвище за понятно какие деяния, Михаил носил фамилию «Татаринов» ввиду наличия на своем лице явных монголоидных черт, выдававших в нём изрядное наличие татарской крови. Причем такое, что когда он в татарском чапане и малахае среди бела дня ходил лазутчиком в Бахчисарай, то тамошние жители его за своего принимали. Но, несмотря на типично татарскую, доставшуюся ему от предков личину был Михаил происхождением из самых настоящих родовых донских казаков, при этом был совсем не по-татарски высоким, а статью по-богатырски могучим. В общем, закрой ему лицо шлемом с с наличной бармицей – прямо-таки легендарный русский Пересвет на Куликовом поле. Откинь бармицу – прямо-таки вылитый Челубей, причём с того же самого Куликова поля...
Остановив коня в полуверсте от выстроенных по кругу казаков, Михаил Татаринов сдвинул трухменку на затылок и, задумчиво постукивая рукоятью нагайки по сафьяновому голенищу сапога, произнёс, обращаясь на причудливой смеси донского говора и украинской мовы к остановившему по обок с ним своего коня гетману запорожцев.
– ...Да-а-а... дывысь Петро, яка козацька громада зараз зибралася. Да с этакой силищей мы не то, чтобы хану крымчакскому, а надоть будет и самому салтану турскому хребтину в однорядь сломаем. Ты ж токмо глянь и возликуй, якэ гарнэ вийско пред нами стоит...
И действительно, посмотреть на стоящее перед атаманом и гетманом «гарнэ вийско» стоило...
Во-первых, силища, по меркам того времени действительно была более чем существенна. Говоря военными терминами двадцать первого века, как минимум на дивизию полного состава тянуло. А применительно к веку семнадцатому... Так казакам и вдвое меньшим числом пригороды Стамбула захватывать доводилось. А были бы тогда в сегодняшнем числе, глядишь, одними цареградскими пригородами дело бы и не ограничилось... Что говорить, если и при таком серьезном деле как освобождение Москвы от поляков, под знамёнами князя Пожарского казаков поменьше было, чем сейчас стоит у донской излучины.
А ведь освободили же...
Во-вторых, открывшаяся на фоне сверкающего своей первозданной красотой Дона картина поражала воображение царящим вокруг буйством красок и одеяний. Даже у видавшего виды Татаринова непривычно запестрило в глазах.
Если у прибывших с Воронежа городовиков ещё можно было проследить хоть какое-то единообразие в форме (по крайней мере, чекмени и папахи у большинства были одинаковы), то у стоящих в кругу природных донцов, не говоря уже о запорожцах, ничего подобного не было и в помине.
Папахи, трухменки, меховые и суконные шапки, войлочные шапки запорожцев, татарские малахаи и тюбетейки, русские шеломы и кавказские мисюрки, и даже накрученные по восточной моде, для пущего форса, вокруг чубатых голов тюрбаны. Находящийся тут же старый Дартан-Калтык, так тот и вовсе явился в своей парадной «аглицкой» шляпе с высокой тульей и перьями. Впрочем, с перьями на голове он был далеко не один. Там и сям, на самых неожиданных головных казачьих уборах можно было наблюдать это хрупкое и элегантное украшение. Причём у некоторых перья были павлиньими, явно позаимствованными с богатой восточной чалмы, а у некоторых местной бабптицы (то есть пеликанов) коих в те времена в низовьях Дона водилось в достатке.
Прагматично стремясь в бою быть одетыми как можно победнее, дабы не пробуждать у врага дополнительного стимула к победе, на праздники и на Круги казаки традиционно одевались как можно побогаче, понимая это весьма своеобразным образом. В основном, в казачьей одежде времён Дикого поля, доминировали восточные мотивы. Персидские парчовые халаты, татарские чапаны, кавказские чохи, расшитые шнурами безрукавки янычар и даже какие-то не то арабские, не то индусские накидки.
И вот всё это море ярчайших расцветок, донельзя разукрашенное крикливыми азиатскими узорами, гордо красовалась на крепких казачьих плечах. Да так, что появись вдруг на Кругу цыганский табор, он непременно бы затерялся в бушующем половодье красок, как стайка серых мышек на расписном хохломском подносе.
Причем по праздничной одёже того или иного казака можно было выявить не столько его достаток (он примерно у всех был одинаковым), сколько проследить тот боевой путь, каковым ему доводилось хаживать на нелёгкой ниве казачьей походной жизни, где оная одежонка, в основном, и добывалась. А поскольку покупать одежду у казаков было не очень-то принято, так как сие деяние считалось излишним мотовством и расточительством, недостойным настоящего воина, то...
...То мелькавшие порой под явно казачьими лицами богатые русские кафтаны и ферязи неназойливо наводили на крамольную мысль, что их обладатели побывали на Руси не совсем в составе дипломатических делегаций...
Справедливости ради, можно было отметить, что русская трофейная одежда отмечалась в основном не на донцах, а на запорожцах. Причём исключительно на седоусых и весьма зрелого возраста. То есть на тех, которые помнили ещё времена Русской смуты и сопутствующие ей походы «на москалей», регулярно проводимые под хоругвями гетмана Сагайдачного. При этом запорожская молодежь, выросшая уже в совершенно другой геополитической обстановке, предпочитала щеголять в национальных свитках. Из явного же импорта на «гарных хлопцах» красовались, преимущественно, расшитые шнурами польские кунтуши и жупаны, что в свою очередь безошибочно указывало на главных нынешних ворогов «щирой и вильной Украйны».
Русских портов на казачьих ногах было немного, в основном преобладали практичные и никак не стесняющие движений восточные шаровары. Причём у запорожцев, по сравнению с донцами, шаровары порой достигали и вовсе необъёмных размеров. Что в свою очередь вызывало у последних не лишенное зависти недоумение (и где они только такие добывают-то? Ведь турки же, вроде бы везде одинаковые...). У некоторых казаков, как, например, у Ермолайки, на шароварах гордо алели лампасы. У других, для защиты дорогой ткани, а заодно и тела – кожаные чакширы, а у Опанаса – надраенные по такому случаю до зеркального блеска бутурлыки.
Оружия при себе сегодня казаки имели откровенно немного (чай не в поход, а на Круг собрались). Только пистоль пофорсистей, желательно чтобы с самоцветами по рукоятке, да сабля – тоже не из бедных. Да непременно чтобы с позолотой или уж, на худой конец, с серебром по ножнам. А боевой клинок, что хоть и попроще, но зато куда понадежней будет, пущай покамест в родном курене своего часа дожидается. У кого на стене, а у кого и... в кадке с огуречным рассолом. Потому как именно рассол делает сталь матовой и тусклой. Что, конечно же, красивости клинка никак не способствует, зато при нанесении им молниеносного удара не дает противнику никакого шанса среагировать на металлический блеск. Клинок же парадной сабли, как оно и положено, отполирован до зеркального глянца, хоть смотрись в него и брейся, а хочешь солнечные зайчики пускай. И это – далеко неспроста.
Дело в том, что по казачьим законам именно в факте ношения на Круге сабли и заключалась вся полнота гражданских и социальных прав её обладателя. Казак, находящийся на Кругу с саблей, автоматически считался полноценным членом донского социума и, следовательно, обладал всеми избирательными правами. Причем голосовал он не мандатом (их тогда не было) и тем более не нажатием кнопки, а гордым вздыманием ввысь своей сабли. И от того, чем ярче сверкал клинок, тем больше гордости было у его владельца, так как чисто психологически это придавало большей весомости именно его избирательному голосу. Хотя и подними он свой тускло-матовый, покрытый многочисленными выщерблинами и царапинами, видавший виды боевой клинок, его бы точно так же заметили и точно так же подсчитали. Всё так, но, тем не менее, блеснуть на Кругу оружием, причём блеснуть в самом прямом смысле этого слова, считалось в казачьей среде особенным шиком.
Но пока клинки находятся там, где им и надлежит находиться – в ножнах. А вот от того, в какой конкретный момент, «за» что или «против» чего они будут извлечены, иногда зависит не только судьба самого Дона-батюшки, но порой бывает, что и всей Руси-матушки. Что поделать, такова уж роль казачества в далеко неоднозначной истории России...
Так что Казачий Круг – дело весьма даже непростое, ну, и понятно, что без соблюдения своих законов и традиций оно никак не обходится. Потому прибывшая с атаманом свита спешилась и перестроилась согласно веками заведенному порядку, и только тогда она чинно двинулась в сторону Круга.
Впереди процессии, в рясе, с крестом на шее и с иконой в руках, степенно шёл войсковой священник отец Иоанн. Когда-то Иоанн был иеромонахом Соловецкого монастыря. Того самого, что на далеком студёном море стоит. И вот как-то однажды он, из-за своего буйного нрава чего там не заладивши с архиерейским начальством и крепко по тому поводу с ним повздоривши с применением рукоприкладства, взял, да и гордо покинул сию северную обитель. А поскольку был он дальним родственником почившего в бозе патриарха Гермогена, который, поднявшись из простых донских казаков стал патриархом всея Руси, а в Смутные времена был зверски уморен поляками, но так им и не подчинился, то и не подчинившийся начальству Иоанн, вспомнив о своих казачьих корнях, устремился прямиком на родину своих предков. То бишь прямиком на Тихий Дон.
Казаки к родственнику геройского патриарха отнеслись с почтением, и так как в тот момент из-за превратностей казачьей жизни место войскового священника оказалось вакантным (исполнявший его обязанности бывший поп-расстрига погиб от турецкого ядра в одном из походов), то на его место бывшего иеромонаха и назначили. При этом его отношения с архиерейским собором и Синодом казаков, откровенно говоря, волновали в самую наипоследнюю очередь. Потому как отец Иоанн был истинно по-патриаршьи величав и дороден, службу знал преотлично, голос имел прямо-таки архиерейский, а нрав при всём при этом весьма буйный и неспокойный. Одним словом – казак, он казак и есть, хоть и в рясе. Донцы его уважали.
Громко распевая псалом, в руках отец Иоанн бережно нёс войсковую святыню – икону Донской Богоматери, точную копию той, что была с «народом зовомым козацы» ещё на том самом Куликовом поле. Точно такую же тогда те самые «козацы» князю Димитрию Донскому преподносили, с чем увековечится в летописи и сподобились. Причем в качестве первого исторического упоминания о казаках – как о воинах, вставших грудью на защиту Руси и русского народа! Все остальные, не столь лестные увековечения, будут уже потом...
За отцом Иоанном два дюжих казака в позолоченных парадных доспехах русской работы (причем происхождением явно из кремлёвских палат), с саблями наголо, чинно сопровождали войскового хорунжего, благоговейно несшего главную войсковую регалию – бобылев хвост. Золотой шар, венчающий шест с бобылевым хвостом ярко сверкал в лучах весеннего солнца. Сам же хвост белоснежного света развевался на лёгком ветерке, выделяясь своей первозданной белизной на фоне следовавших за ним разномастных стягов и хоругвей рангом пониже.
Следом за знамённой группой, с насекой в руках и Перначом за Кушаком, упруго, как барс, ступал атаман Татаринов, а справа от него находился гетман Петро Матьяш. За ними следовала небольшая свита из самых достойных представителей кАзачье-кОзацкой старшины, состоящая как из убеленных сединами донских войсковых ясаулов, так и из запорожских «полковныкив». За ясаулами и «полковныкамы», с двумя чернильницами на шее и гусиным пером за ухом, нетвердой походкой следовал войсковой подьячий Федька Порошин. Бывший холоп князей Одоевских был не только грамотен и даже знал несколько языков, но ещё и явно обладал даром литературного живописания. Этим и объясняется тот факт, что ему, не родовому казаку, а какому-то беглому холопу войско доверило наиважнейшую должность войскового подьячего, попутно поручив фиксировать в летописи все славные деяния казачества. Судя по нетвердому шагу и специфическому красноватому цвету лица, донской литератор как человек творческой натуры и, следовательно, приверженец богемного образа жизни, успел-таки, шельмец, с утра изрядно приложиться к чарке. Но поскольку Круг без писаря проводить было никак «не можно», то войскового летописца, учитывая его недюжинные литературные способности, а также откровенно холопское происхождение (ну, чего с него взять-то?), за все его богемные чудачества, казаки, в обход строгих правил, сегодня оставили без внимания. Вернее, без вполне даже заслуженных плетей.
Замыкал же атаманскую процессию необычайно хмурый Тимоха Разин с нахлобученной по самые уши папахой...
Посланники венценосных монархов, причём как Стамбульского так и Московского, чести быть включенными в атаманскую процессию удостоены не были (чай на то он и Казачий Круг, а не проходной двор, чтобы всяких там прочих на него допускать). Но, тем не менее, оба посланника также двигались в том же направлении, параллельным с процессией курсом, дипломатично держась от неё чуть поодаль. При этом оба они, ведя себя откровенно нелепо, всеми силами старались продемонстрировать своё посольское достоинство и... якобы полнейшую независимость от происходящего. Мол, так... прогуляться себе вышли на утренний моцион, прошли эдак гуляюче с пяток верст от Черкасска до Монастырского яра, а тут, эка незадача... возьмись, и какой-то там Круг случись... Так и шли они сами по себе, демонстративно выпятив животы и вольно заложив за спины руки. Разве что только по сторонам, для пущей независимости, равнодушно не посвистывали.
Как только процессия достигла Круга, то стоящие кольцом казаки смиренно сняв шапки и благочестиво крестясь на икону, расступились, образовывая проход и пропуская атамана вместе со свитой во внутрь. Передав икону Донской Богоматери своему служке, отец Иоанн отцепил от пояса позолоченное кадило, сноровисто запалил его от тлеющего мушкетного фитиля и благочинно прочитал молебен. Тем самым Кругу была придана необходимая легитимность, и «высший законодательный орган Донского края» начал свою работу.
– ...Тиха-а-а, атаман трухменку гнёт, – раздался зычный голос Тимохи Разина, и в центр Круга вышел Михаил Татаринов с простоволосой головой и трухменкой в руках.
– Атаманы-молодцы, браты-казаки, для того дабы сёдни никакой шкодливости и свары у нас не случилося, и мы могли бы провесть Круг в полном благолепии и порядке, предлагаю в есаульцы всем нам ведомого своей казачьей честью и лихостью прославленного – ясаула Тимофея Разина. Как браты? Любо?
– ...Любо-о-о! Давай Тимоху... Разю в есаульцы... – одобрительно раз-далось со всех сторон. Круг ощетинился лесом вознесённых к небу клинков, тем самым вполне даже демократичным образом утверждая кандидатуру сегодняшнего «спикера», правда, делая это на абсолютно безальтернативной основе. Войсковой подьячий, разложивший свои бумаги на специально принесенном для канцелярских дел трофейном турецком барабане, сноровисто заскрипел пером и зафиксировал сей факт в анналах казачьей истории.
В соответствии с казачьими ритуалами только что выбранный «спикер Донского парламента» вышел в центр Круга, снял с головы шапку, приложил правую руку к сердцу и земно поклонился казачеству за столь высокую оказанную ему честь...
...И вдруг Круг, как по команде, замер, и над застывшим в оцепенении Монастырским яром воцарилась какая-то непонятная тишина...
– Охохлячился что ли? – раздался чей-то недоуменный голос, и в то же мгновение многотысячная казачья толпа взорвалась дружным хохотом. И, откровенно говоря, было от чего...
Над пунцовым от смущения, мужественным лицом Тимохи, окаймленном густой иссиня-черной курчавой бородой, с плавно загибающимися кверху усами, на фоне белесо выбритой головы, сиротливо красовался одинокий клок волос, причудливо изгибаясь жиденькой пружинистой кудряшкой. И этот жалкий чубчик – был единственным, что осталось от некогда шикарной шевелюры кудрявого красавца Тимофея Разина, небезосновательно слывшего любимцем молодых вдовушек и прочих особ противоположного пола.
Вроде бы пустяк, подумаешь, ну изменил казак себе причёску, ну и что с того? Ан нет... То, что было вполне естественным и даже по-своему красивым для стоящих здесь же запорожцев, с их привычно бритыми щеками и свисающими вниз длинными усами, казалось совершенно нелепым на природном донце и ввергало его в полнейшее смущение.
Но по счастью, только лишь его одного...
Дело в том, что намеревавшаяся обрить всю донскую старшину боярыня Меланья, начав своё черное дело с изрядно подпившего Разина, в силу известных причин, по наущению бдительных бузотеров была ночью задержана дозорной стражей, и до выяснения обстоятельств, как оно и положено, доставлена в околоток. Потому-то только обритием злополучного Тимохи, дело-то, собственно, и ограничилось. Так что теперь вся донская старшина стояла в своей неосквернённой красе и искренне, до слёз, хохотала над потешным видом есаульца, даже не подозревая, что им тоже была уготована точно такая же участь.
В общем, в результате бдительности бузотёров и проявленной ими верности долгу, запланированная Ришельским-Гнидовичем критическая масса «минус реакции» в казачьей среде достигнута не была. И все его тонкие психологические выкладки полетели насмарку, поставив на грань провала как саму боярыню Меланью, так и всю «OPERATION SHPIG». А всё потому, что запорожцы, пусть даже и страдающие в виду отсутствия сала, стоя сейчас рядом с братьями донцами и тоже искренне «дивуючись» нелепым видом Тимохи, с собой его не никак ассоциировали. Так, мол, учудил казак «з пэрэляку» не знамо что, да и всё тут...
При этом донцы на запорожцев свою негативную реакцию по поводу «охохлячивания» донской старшины, тоже никак не переносили. Ввиду полного отсутствия как самой реакции, так и, собственно, самого процесса «охохлячивания». Потому-то только одним лишь смехом всё и ограничилось...
Между тем Круг бушевал.
– ...Ох-ха-ха-ха... А можа он зараз в реестрь к крулю ляшскому собрался, а туды сказывают, токмо хохлатых записуют... Да енто он так причупарился, дабы жёнке своей приглянуться, а то вчерась так упился, что хоть ложку подвязывай... Га-га-га... гы-гы-гы... Да не-е-е, енто он решил таперича от неё в Сечь сбечь, знамо дело, там баб немае... Ха-ха-ха... гы-гы-гы... – сыпались на несчастного ясаула со всех сторон остроты, так или иначе сходящиеся на его и без того непростых отношениях с супругой. Пожиная плоды Меланьиной интриги, Тимофей Разин стоял, закусив от злости губу, недобро посверкивая черными, как агат, глазами и нервно постукивая нагайкой по голенищу татарского сапога. В конце концов, он, справившись со смущением, надел на голову папаху, тем самым убрав с глаз долой сам предмет шуток – злополучный локон, никак не тянувший на благородный кОзацкий оселедец. После чего, распрямив плечи и приосанившись, Разин резко вскинул над головой нагайку, приступив, таким образом, к исполнению обязанностей есаульца.
– Тиха-а-а... – разнесся по округе его громкий голос, и Круг, увидев воздетую в руках есаульца нагайку, дисциплинированно замолчал, понимая, что с этого момента шутки стоит отставить в сторону. – Пошутковали и будя... – уже серьёзным голосом продолжил Тимоха, сурово обводя глазами казачьи ряды. – Таперича токмо пикни мне тута без делу... – погрозил он зажатой в крепкой руке нагайкой потенциальным нарушителям дисциплины, и... весь Круг его весьма даже хорошо понял, разом настроившись на серьёзную работу.
– Та-а-а-к... – протянул есаулец, заметив в стоящих перед ним казачьих рядах некую несуразность. – А енто ещё что? – и многообещающе помахивая нагайкой, направился в сторону... потихонечку затесавшихся среди казаков посланников венценосных особ.
Дело в том, что снедаемые не столько простым любопытством, сколько профессиональным интересом Чириков и Кантакузен, проникли-таки на Круг и теперь стояли среди казаков, замерев как скифские бабы, надеясь, что в этой пёстрой и разномастной толпе их никто не заметит. С одной стороны, находиться послам не на почётном месте, а среди каких-то простолюдинов (казаков они принимали именно за простолюдинов) им, ввиду их державного положения было ну, никак не с руки. Но вот с другой... не находиться на Кругу – тоже никак нельзя... Как потом своему начальству докладывать?
Так и стояли теперь августейший потомок императоров рядом с царским стольником рядышком, как два закадычных друга, изо всех сил стараясь сохранить инкогнито. Впрочем, никакого особого риска, кроме разве что урона для спесивых посольских амбиций, сие героическое стояние в себе не несло, и ничего ужасного, в случае их обнаружения, в себе не таило. Потому как по древним казачьим законам, сторонние лица, в особых обстоятельствах, на Круги всё же допускались, но, правда, только при соблюдении ими двух основных правил.
Во-первых, приглашенный на Круг «неказак» (причём вне зависимости от своей национальной и социальной принадлежности), должен был явиться на него без оружия. Справедливости ради надо отметить, что как раз с этим у Чирикова с Кантакузеном всё было нормально, поскольку оба посланника оружие не любили и владели им откровенно неважно.
Во-вторых, удостоенный чести нахождения на Кругу «неказак» обязан был скромно стоять на протяжении всего его проведения с непокрытой головой, дабы тем самым подчёркивать как особое уважение к казачеству, так и прискорбие по поводу отсутствия своей принадлежности к оному. Кроме того, наличие чужака именно простоволосым, совершенно естественным образом выделяет его из толпы поголовно покрытых головными уборами казаков, что для процесса ведения Круга тоже весьма даже немаловажно. При этом сами казаки, имея честь гордо красоваться в шапках, обязаны были их снимать только перед тем, как взять слово.
В общем, прямо скажем, правила достаточно немудреные и не очень-то уж и обременительные. Постоял себе пару часов без сабли и с шапкой в руках, зато всю казачью политику выведал. Но вот беда, присутствующие сегодня на Круге посланники иностранных держав их, увы, не знали... Потому как поинтересоваться донскими законами не удосужились. А зря...
Подойдя вплотную к замершим в оцепенении послам, Тимоха Разин повернулся к центру Круга и, уперев рукоять нагайки в пухлую грудь Степана Чирикова, чувствительно ткнул её шалыгой. После чего четко, и не без некоторого злорадства, на память процитировал соответствующую случаю статью казачьего законодательства:
– ...«А всем инородцам, будя-то басурманин, лях с фрягом, али московит, аль кто ишо не казачьего роду-племени, прибываючи на Кругу бысть надлежит непременно без шапки, дабы тем самым оказывать зело великий почёт и уважение ко всему честному казачеству и Тихому Дону»...
Громко зачитав правило и тем самым продемонстрировав всему Кругу отличное знание казачьих законов, есаулец резко повернул своё лицо к заметно побледневшему царскому стольнику и во весь голос неожиданно рявкнул:
– Шапку сымай... московит...
Слова есаульца, будучи предерзкими, с точки зрения родового московского дворянина, но совершенно справедливыми с точки зрения донцов, вызвали над Монастырским яром гнетущие молчание. Все ждали, что же будет дальше?
Внемлет ли Казачьему Закону спесивый московит и снимет пред Кругом шапку, тем самым показав как царево расположение, так и уважение Москвы перед казачеством или нет? При этом поведение в столь щекотливом «шапочном» вопросе посланника турецкого султана казаков если и интересовало, то явно во вторую очередь. Чай, русский царь и Московия – они и поближе. и породней султана будут.
Имея ясные указания посольского приказа, казаков, по возможности, не злить, и во всём им, за исключением хулы царского имени, потакать, всё же пересилить себя и соблюдая дипломатию, снять перед казаками шапку Степан Чириков никак не мог...
...Как же – ЕМУ... не кому-нибудь там, а цельному царёву стольнику (да еще без пяти минут боярину!) вот так запросто, как простому смерду, ломать шапку перед этими... завтрашними холопами (а кем же ещё? Зря, что ли Москва с этими казачурами дипломатию наводит)...
...Да не в жисть... И хрен с ними, с государевыми и державными интересами... Чай, гонор и дворянская родовитость подороже будут...
Прочитав борьбу чувств и мыслей на дородном барском лице царского стольника, Тимофей Разин понял, что добром от этого московита, должного уважения Кругу никак не дождаться, а значит... А значит, надо поступать в строгом соответствии с Законом. И тогда упиравшаяся в пухлую дворянскую грудь нагайка опустилась, резко свистнула и, описав прямую восьмерку, с глухим чмоканьем врезалась в бобровый мех дворянского головного убора... И роскошная шапка царского стольника, весело посверкивая драгоценными каменьями, тяжело упала в донской ковыль...
«Запорю... всех запорю... на конюшне...батогами...» путано проносилось в миг ставшей позорно опростоволосенной голове Степана Чирикова, только что умудрившегося своей спесью и упрямством ни много ни мало, а поставить на грань дипломатического скандала отношения Дона и Московского государства.
«Эх, выпороть бы этого москаля от всей души, дабы вдругорядь Круг уважал, да жаль нельзя... Закон не велит...», – пронеслось в голове у стоящего на страже донских законов Тимохи Разина, продолжавшего, с непередаваемо хищной улыбкой на лице, глядя на Чирикова, многообещающе крутить нагаечные колоброды.
Тем временем в голове у прагматичного Кантакузена, с некоторой долей укоризны, промелькнула весьма справедливая мысль о своей и Меланьиной недоработке в плане изучения законодательной базы потенциального противника. Ставить державные отношения на грань дипломатического скандала из-за такого вот никчемного пустяка потомок византийских базилевсов счел не целесообразным. А потому, когда плеть есаульца, просвистев восьмерку, была готова снести очередной головной убор, она оказалось уже совершенно излишней. К этому моменту черные, как маслины, глаза потомка августейшей фамилии, светясь искренним пониманием ситуации, и не без некоторого подобострастия, проникновенно смотрели в жесткие глаза есаульца, а его изнеженные ручки нервно теребили прижимаемую к животу феску.
Поскольку стопроцентные «инородцы» – майёр Иоганн вместе с Мокшей Бонашкиным, не имея чести являться казаками и честно осознавая сей прискорбный факт, с чистой совестью остались в Черкасске допивать недопитое, а воронежских городовиков казаки приняли за своих, то больше никаких чуждых этнических элементов на Кругу не было. Относительно же посланников венценосных монархов, Донской Закон теперь был соблюдён, и инцидент можно было вполне считать исчерпанным. А раз так, то Круг обязан был продолжить свою работу.
-Тиха-а-а – атаман трухменку гнёт, – подняв нагайку произнёс «спикер Донского парламента» традиционную формулу, означавшую, что «глава исполнительной власти Дона» собирается обратиться к «представителям законодательной власти», а заодно и к потенциальному «электорату». Учитывая всю полноту ответственности сего исторического момента, а, потому требуя повышенного к нему внимания, есаулец запрокинув кверху голову, протяжно выкрикнул во всю мощь своей молодецкой груди:
– ...Слу-у-у-ха-а-ай...
Повторяться не пришлось. Все послушно замерли, ожидая, что же именно скажет войсковой атаман.
– Браты-казаки, – издалека начал свою речь Михаил Татаринов, – доводилось нам с вами не раз хаживать по морю синему и по степу ковыльному супротив басурман разных, а опосля того, завсегда возвертаясь домой с победою и удачей, да ещё и с богатым Дуваном. А тем, кто не возвернулся с походу, навеки упокоясь на чужбинушке, – тем героям-молодцам вечная слава... – при этих словах атаман трижды осенил себя крестом.
– Вечна-а-а-я сла-а-а-ва, – поддержал атамана архиерейским голо-сом отец Иоанн, и все стоящие на Кругу казаки, сняв шапки, благочестиво перекрестились, поминая своих сотоварищей, павших во славу казачьего оружия в дальних и ближних походах.
– Кройсь, – подал команду есаулец, и весь Круг, надев шапки, опять обратился во внимание.
– И в ентом годе, – продолжал свою речь атаман, – опять надлежит нам пойтить на басурманина, дабы, как оно из века в век ведётся, потрясти магометанинов своей казачьей лихостью, да при сём ещё бы и зело добрый Дуван справить...
Последние слова атамана вызвали явный гул одобрения, волной прокатившийся по казачьим рядам, но быстро остановленный легким движением Тимохиной нагайки. – Так что, то что нам ийтить-то доведется – то знамо дело, на то она и доля казачья, да вот незадача – куды? Куды пойдем-то, браты?
– Тута давеча я глуздом раскидывал – предложить вам в этом годе опять хана Крымского за выю в Бахчисарае пошупать... Чай, сами ведаете, что невеста его Давлатка-то, та что Азовскому Калаш-паше дочкой доводится, до сих пор у нас невыкупленной томится, а он супостат и в ус себе не дует... А красна девка-то, знамо дело, товар недолгий, и так нашенские кобели вокруг ея хороводами ходють... Чуть недогляди, спортят девку охальники, ежели ещё не успели...
При этих словах некоторые молодые казаки, в том числе и нынешний есаулец, смущенно отвели в сторону блудливые взгляды...
– ...Окромя того, – продолжал Михаил Татаринов, – буджатские татары, енто те что у молдаванского господаря обитають, аки сказывают добры люди, что какой-то там бунт супротив салтана учинили. Так что таперича крымскому Гирейке, хошь не хошь, а туды своих аскеров посылать придётся, потому как за бунты творимые недалече от евойного Крыма, салтан турский с него же с первого и поспрошает... А нам сие будет вельми на руку! – кратко обрисовал сложившуюся на западе обстановку донской атаман.
– Зараз брехать не буду, были у мене, браты-казаки, думки что эта-кой силищей мы в этом годе не то что бахчисарайского хана, а ежели возжелаем, то могём и самого... гм... гм... – Здесь донской атаман дипломатично замолчал, искоса бросив быстрый взгляд на чуть не лишившегося чувств от страшной догадки посланника турецкого султана. – ... В обчем, и ему САМОМУ карачун учинить. Да эка незадача, браты-запорожцы прибыли-то к нам токмо конно, а не на чайках, а нам на них такого огромадья свободных стругов, по всему Дону зараз никак не сыскать, а слаживать их недосуг. Время-то упустим... Так что, как не ряди, а идтить нам в этом годе придется туды, куды как морем, так и посуху добраться мочно. А окромя Крыма таких местов не шибко много...
Да вот беда, Крым оне идтить никак не желают, усё о какой-то там Багдадке талдычат. Впрочем, пущай уж их гетман об ентом Багдадке вам самолично усё и обгутарит.
С этими словами Михаил Татаринов, одев трухменку, уступил место Петро Матьяшу. Сняв шапку и получив благословление от отца Иоанна, Матьяш вышел в центр Круга, откашлялся и на привычной смеси русского языка с украинской мовой обратился к казакам:
– Тильки я зараз нэ гетман, а кошевой атаман, – зачем-то уточнил он, – алэ колы схочитэ, то и гетманом буду. – Собственно, о том, что предводитель пришедших на Дон запорожцев является атаманом коша, донцы и так хорошо знали. Также как и о том, что гетманский титул носит не кто-нибудь, а правитель всей Украины, являясь кем-то наподобие наместника короля Польши в Украинской провинции. Но, тем не менее, донские казаки предпочитали, как для удобства разговора, так и не без дальновидных амбиций (авось да когда-нибудь) величать Петро Матьяша именно «гетьманом».
– ...Ага, будэ... а як же... усей Украйны... тильки ни в Ляхестане... – начали было раздаваться по этому поводу полушутливые возгласы, но бдительный Тимоха Разин быстро их прекратил поднятием вверх нагайки.
– Паны-браты, козаченьки вы ж мои, и шо мы там, у тих татар кырымських нэ бачилы? Та мы, майже, у кажному роки их нехристей шарпальнычаим, а якый толк? Ну, раздобудэмо якый-ныякый Дуван, ну ясырь руськый, чи наш украинский одибьемо, ну ще, колы нам звызэ, и нэ вспие татарва баранив з вивцямы у горы одигнаты, то и их прыхватымо... писля шорпы вид пуза наемось... И на цёму усэ?... А якый толк з цёго будэ? Порахуемо... Дувана тилькэ на мисяц пьянкы бэзпробудьнои и хватэ, половына худобы пры пэрэгони пэрэдохнэ, ну, хиба шо христолюбивэ дило зробым – православних полонянныкив з басурманского плена возвэрнэмо.
А потим шо?... А дали, за цэ в помисту, як вид хмари чернои, чекать набигив татарвы на наши зэмли...
– А ось, якбы, замисть Бахчисарая клятого на Багдад питы, то... – и здесь сладкоречивый гетман рассказал всё, что знал о прелестях и богатствах Востока. Вплоть до прекрасных одалисок, которые в висячих садах Семирамиды будут подносить блаженствующим кОзакам на золотых подносах горилку и закуску в виде рахат-лукума в халве. Не забыв при этом напомнить и о багдадских халифах и об их несметных сокровищах, которые, ежели с умом подойти, должны будут непременно упасть именно к казачьим ногам. А в качестве аргумента своей правоты Петро Матьяш весьма образно поведал о том, что по своему богатству крымский хан, по сравнению с багдадскими халифами, что мистечковый шинкарь по сравнению с русским боярином...
Ох, и хитер гетман... До тонкостей понимает казачью психологию Петро, ведь же знает, хитрая бестия, чем именно можно затронуть потаённые струны казачьей души...
А всё потому, что, проводя всю свою жизнь, по сути, в военно-полевой обстановке, казаки имели весьма своеобразную иерархию материальных ценностей. Где одной из доступных им ценностей, этаким верхом комфорта и достатка являлись обычая корчма или шинок. При этом наивысшей ценностью – неким идеалистическим пределом благосостояния уже из разряда недоступных заоблачных высот, ими полагались несметные богатства русских бояр. При этом даже легендарные сокровища всевозможных азиатских ханов, беков и даже трёхбунчужных пашей считались куда поскромнее боярских. По крайней мере, ничего несусветного на Востоке казакам до сих пор не доставалось. Так – только лишь текущие походные затраты оправдать и кое-как на жизнь до следующего похода заработать, и никаких тебе при этом сказочных пещер в стиле Али-бабы или Синдбада-морехода.
При этом «северное направление» слыло куда более перспективным. Видимо, потому что в отличие от вдоль и поперек изученного Востока, столь детальному казачьему «исследованию своих материальных ресурсов», за исключением Смутного времени, оно ещё не подвергалось...
А поскольку наличие боярского богатства там – в Московии, а не здесь – на Дону, казаки полагали вопиющей несправедливостью, то, соответственно, тайно её очень даже хотели исправить. Впрочем, иногда и не совсем тайно. Вон, к примеру, есаулец Тимоха стоит со звучной фамилией Разин, так он о боярских богатствах, сынку своему Стеньке, кажный божий день вместо сказок на ночь рассказывает, а тот, открыв рот, и по-детски округлив глазёнки, слушает и слушает...
В общем, щекотливая тема боярского богатства была казакам, гм... прямо скажем, близка... И поэтому именно она, всплыв в сознание казаков, стала объектом гетманской манипуляции. А дальше, в соответствии с законами психологического проецирования, она оказалась мастерски перенаправлена на загадочный Багдад, населенный, по мнению казаков, исключительно халифами. Причём халифами, ассоциирующимися не с мистечковыми шинкарями, а с русскими боярами, но только боярами (что весьма немаловажно), уже доступными для детального казачьего исследования на предмет наличия сокровищ... А всё потому, что эти «халифские бояре» окажутся явно «нерусскими» и, несомненно, будут принадлежать к совершенной иной конфессии. В общем, никаких тебе религиозных табу и угрызений совести, а раз так, то...
...То и казалось, что вот-вот охваченные гетманским красноречием казаки, выхватят из ножен свои сабли и с криками «Любо» возденут их ввысь, затмив все вокруг сиянием многих тысяч клинков. Причем произойдет всё это в рамках голосования по поводу багдадского похода, после чего все дружно уйдут за тридевять земель от родных донских и днепровских берегов сражаться за чуждые им персидские интересы. При этом доведётся ли блюстителям персидских интересов хоть когданибудь вернуться назад или нет, то один Господь ведает...
– ...Окромя того, – продолжал Матьяш, – бытыся мы там будэм з тимы ж туркенями. Дило для нас дужэ прывычное, то що злишэ ворога у нас нэмае, а воны, поганци, увэсь шлях нам обиср... то бишь, всю дорогу супротив нас козни роблять. – Слегка руссофицировал свою речь, увлекшийся было мовой гетман. – Вот и вчора, кажуть, што воны опять якусь гадость нам зробыть пыталыся... – привёл довершающий аргумент гетман. Теперь достаточно было дождаться справедливого гнева казаков против ненавистных и коварных турок и... и всё... и «ласково просымо, козацькэ панове, до Багдаду»...
– Да, кстати, а иде, вчерашний начальник бекета? – вспомнил Михаил Татаринов, которому за всеми этими событиями как-то недосуг было разбираться с ночным происшествием.
– Здеся, – отозвалось из рядов.
– Подь сюды, да обгутарь толком, что вчерась было, – приказал дон-ской атаман.
– Ага, як же там с туркенями дило було... – охотно поддержал атамана Петро Матьяш, уверенный, что после рассказа начальника дозорной стражи все казаки, как один, теперь обязательно проголосуют пойти против вероломных турок, дабы схлестнуться с ними в далеком Багдаде.
Из рядов вышел смущенный пожилой казак, теребя в руках овчинную шапку. Явно не обладая даром красноречия, он короткими рублёными фразами изложил суть дела, не забыв при этом упомянуть о заслуге воронежских городовиков и о переданной ими ему турецкой берендейке.
– А берендейка та зараз иде? – грозно спросил донской атаман.
– Дык, вот она... – и с этими словами ночной страж, достав из-за пазухи небольшой футляр, передал его атаману.
-Та-а-а-к... поглядим, что там есмь... – протянул Михаил Татаринов, доставая и разворачивая из берендейки свернутый в трубочку клочок пергамента. Тем временем, от природы сообразительный потомок византийских императоров, разом смекнувший куда именно ветер дует, пронырливо покинул казачьи ряды, и к вящему недоумению своего коллеги по посольскому ремеслу, быстрым семенящим шагом направился восвояси...
– Чтой-то я не сразумею, что тута нацарапано, по-турски аль как? – недоуменно повертел перед глазами турецкое послание Татаринов и с этими словами передал пергамент туда, куда его, в общем-то, и полагается передавать – в войсковую канцелярию.
Старательно морща лоб и шевеля припухлыми от пьянства губами, войсковой подьячий Федька Порошин внимательнейшим образом и со всей серьёзностью изучил поступивший в канцелярию документ, но, несмотря на все приложенные старания, так и не понял из него ни единого слова. После чего виновато поднял красноватые глаза на Михаила Татаринова и смущенно произнес:
– По-турецки я, Батька-атаман чтеть добре умею, а вот здеся ни хрена не разумею. Должно быть здеся не турский, а арабский языца будет...
Брошенный на него в ответ атаманский взгляд был красноречивее любых слов и заставил войскового специалиста по словесности поёжиться от горького осознания своей профессиональной непригодности.
– А кто могёт? – грозно спросил Татаринов, ещё больше придавливая подьячего тяжёлым взором своих, в миг ставших из красиво миндалевидных по-татарски раскосыми, и потому чрезвычайно недобрыми глазами, тем самым, вызывая у Федьки неистребимое желание от греха подальше утечь или хотя бы спрятаться за барабан.
– Да был тут один у нас ученый персиянин, из кадиев кажись, – еле слышно пискнул Федька Порошин, – да недавно его родичи из ясыря на волю выкупили. Так что не серчай, Батька-атаман, кто сёдни во всём войске смогёт прочесть сию цидульку – я не ведаю... Прости мя батька...
Поняв, что никакого толку от начальника войсковой канцелярии ему больше не добиться, атаман от досады слегка пристукнул ногой по барабану, чем заставил Федьку Порошина, с округлившимися от ужаса глазами, осесть задом на землю. После чего, отвернувшись от подьячего, Татаринов обратился к Кругу:
– Эй... атаманы-молодцы, браты-казаки, кто из вас могёт читать на арабянском языце? – громко спросил у казаков донской атаман, впрочем не особенно-то рассчитывая на успех.
– Я могу... – вдруг раздалось откуда-то издалека, оттуда, где скромно стояли допущенные на Донской Казачий Круг, больше из вежливости, воронежские городовики. Обернувшись на возглас, атаман с радостным удивлением увидел, как из аккуратно выстроенного батькой Тревинем ряда, в центр Круга вышел казак. Он был по-юношески изящен и имел не по-казачьи длинные до плеч светлые волосы. Вместо привычной сабли на его боку висел прямой, как шпага, кончар, а за плечами виднелся саадак с луком.
Подойдя вплотную к Татаринову, казак без тени робости взглянул на него такими же миндалевидными, как и у самого атамана глазами, но только в отличие от него, не по-южному карего, а скорее по-европейски изумрудно-зеленого цвета.
– Ты, чьих, казаче, будешь? Чтой-то я тебя зараз не признаю... какого юрта?
– Городовой воронежской сотни, казачьего приказа батьки Тревиня казак Амвросий Карамисов, – отрекомендовался Карамис, и, насмотревшись ещё в Воронеже на выкрутасы рейтарского майёра, шутовски вытянулся во фрунт, отсалютовав кончаром и лихо прищелкнув каблуками.
Войсковой атаман от такого неожиданного обращения поначалу оторопел, но всё же не обозлился. Даже на столь некстати выхваченный из ножен клинок, и то не осерчал. Хотя по донским законам, недвусмысленно гласившим, что «вынул саблю – руби», за такое выхватывание... да еще прямо перед самим атаманом...
«Ну, да ладно... всё-таки, в этих заморских штучках есть нечто такое этакое, для воинского люда необъяснимо-привлекательное и, по большому счету, правильное...» – промелькнуло в голове бывалого воина, немало удивленного наличием в казачьих рядах казака, знающего, ни много ни мало, а язык мусульманского пророка.
– А по-арабянски чтеть ты где намастачился? – спросил атаман.
– В монастыре, батька-атаман, наравне с греческим и латынянским, – чётко ответил Карамис.
– Чтой-то не похож ты на инока, уж больше на нашенских блудливых гультяев смахиваешь, что по бабам да девкам шлындрают ... ну, шучу, шучу, не бери к сердцу, казак, – быстро поправился Михаил, заметив облачко недовольства, пробежавшее по лицу Амвросия.
– Почём звал? Ежели что прочесть надоть, то давай сюды, а нет... так я пошел... – и с этими словами Карамис вложив кончар в ножны, протянул к атаману свою изящную руку.
– Ну, на... прочти, коль ты столь грамотен... – и с явным оттенком уважения Михаил Татаринов вложил пергамент в узкую ладонь Карамиса.
– Та-а-ак... посмотрим, что здеся... ага... «Астиалахи кильгеезда уль намэ станиим эд дин»... с ентим всё ясно, а енто ещё что? – вполголоса шептал про себя Карамис, внимательно изучая документ. – Какой такой «Азак»? Ах, вон оно что... таперича понятно... Ну слухай:
«Калаш-паше. Ведомо мне стало, что донские и запорожские казаки, объединившись вместях в единое войско, в огромадном числе и при содействии и помощи Москвы, на днях должны напасть на «Азак». То бишь, по-нашему, на Азов. И подпись в конце «Фома К.»... – закончил читать Карамис в наступившей на Кругу гробовой тишине.
«На Азак... то бишь, по-нашему на Азов»... – задумчиво проговорил про себя Михаил Татаринов.
– Та-а-ак... Да, кстати, привесть сюды ентого «Фому К.», да поживее, – автоматически отдал он текущее распоряжение стоящим под рукой атаманцам. После чего, задумчиво поглаживая окладистую бороду, окончательно погрузился в державные атаманские думы. «На Азов...», на Азов... а ведь, чтой-то в этом есть...
Тем временем задумчивое состояние атамана передалось всем казакам и подняло тихую волну обсуждения. «Азак... Багдад... Азов...» опять «Багдад...» и уже повсеместно: «Азов. Азов...а ведь верна-а-а...» – легким шелестом проносилось в казачьих рядах.
«...при содействии и помощи Москвы...» – Москвы значит... – задумчиво и уже вслух проговорил Татаринов, бросив не лишенный любопытства взгляд на ничего не понимающего московского посланника.
– Да кстати, а чегой-то у нас там царёв стольник Чириков в задних рядах, не по боярскому чину обретается? – вдруг начал наводить дипломатию донской атаман. Как будто это не с его молчаливого согласия, ещё каких-то полчаса назад, нагайка есаульца с позором сшибала шапку с головы спесивого московита.
– Степан свет-Иваныч, боярин ты наш разлюбезный, окажи милость, подь сюды на атаманское место...
Дважды упрашивать «разлюбезного боярина» не пришлось. Поняв из происходящего только одно, а именно, то, что порушенное статус-кво восстанавливается, поскольку его – царского стольника, как и подобает ему по чину, ставят на почетное место рядом с атаманом, он, важно выпятив грудь и бросив недобрый взгляд на есаульца, вышел в центр Круга.
Тем временем двое дюжих казаков из атаманской сотни, выполняя приказ войскового атамана, настигли-таки улепетывающего во всю мочь своих коротких ножек Фому Кантакузена. Причем настигли, не где-нибудь в степи, а уже почти что у берега Дона, практически у сходней посольской галеры. А, догнав, невзирая ни на какие дипломатические политесы, профессионально сбили незадачливого отправителя шпионских донесений наземь короткой подсечкой, пребольно зашибив при этом его изнеженную ноженьку грубым казачьим сапогом.
Выскочившим было на помощь своему патрону неграм была многообещающе показана нагайка, одного вида которой сынам знойной Африки оказалось вполне достаточным как для охлаждения боевого пыла, так и для принятия благоразумного решения о ретираде. Так что теперь августейший потомок Византийских базилевсов, пронзительно вереща нечто жалобно-угрожающее, отчаянно барахтаясь и упираясь во всю мочь своих хилых силёнок, в обход всех этикетов и дипломатических церемоний, тащился за шиворот крепкой казачьей рукой. Причем тащился явно не для последующего награждения...
А между тем, на Кругу разыгрывался финальный тур казачьей политики, со всеми соответствующими моменту дипломатическими и психологическими атрибутами.
– А вот ответствуй нам как на духу, разлюбезный боярин. – Хитровато прищурившись, обратился к посланнику Московского царя Михаил Татаринов, – а вот ежели, к примеру, христолюбивое казачье воинство вдруг возьметь, да и ради Рассейской державы зело поратует... енто, паче чаяния, государю нашенскому, тёзке мову, по сердцу али как? Любо, ему енто аль нет? Ась?
Вспылив было на неслыханное обращение атамана к самодержцу всея Руси и пр. пр. Михаилу Романову как к своему тёзке, но вовремя вспомнив об есаульской нагайке и потому быстренько поутихнув, Степан Чириков дипломатично произнес.
– Дык, оно конечно... знамо дело, что державные дела для государя нашего самодержца великыя и малыя и прочая и прочая, завсегда на первом месте стоят. На то он и помазанник Божий, дабы христолюбивое воинство окромлять на ратныя подвиги во славу Рассеи и веры православной...
– Во... все слыхали? – торжествующе поднял Пернач Татаринов, обращаясь к казакам. – Слыхали, что Государь наш батюшка, самолично через посланника свово боярина Чирикова, СПОДАБЛИВАЕТ нас постоять за державу русскую...
...Ай, да батька–атаман... хоть и не при дворцах воспитывался, а куда там до него всяким столичным царедворцам и даже некоторым стольникам... Да и что они по сравнению с донским атаманом могут, интригуя в своих Кремлевских палатах. Ну, разве что кому втихаря слабительного в чарку с водкой подсыпать, или, там, ежа на лавку во время заседания боярской думы подложить... А работать с народом, это уж извиняйте, для них не царское дело, вернее не боярское.
То ли дело донской атаман, мало того, что выборный, так ещё и, как ни крути, а самый настоящий народный вождь. То есть – публичный политик, а для публичного политика, как известно, залог успеха состоит только в одном – в умении ПРАВИЛЬНО общаться с народом.
Что Михаил Татаринов сейчас с блеском и демонстрировал.
Ведь в принципе, произнеся народу фразу «о царском сподабливании», атаман сказал то же самое, что и царский посланник. Ну, разве что чуть-чуть сдвинув акценты, а в результате... А в результате, дипломатически обтекаемая, банальная, и по сути, ничего незначащая тирада о приверженности царя к защите православной державы, превратилась... в прямой призыв к действию. Что сейчас же было замечено и по достоинству оценено всем находящимся здесь же «христолюбивым воинством». Как же, не абы как... теперь и сам государь за нами...
– Дык я не... – попытался было опротестовать атаманскую интерпретацию своего заявления Степан Чириков, но, поперхнувшись, замолчал, быстро сообразив, что по большому-то счёту, сказать-то ему особо и нечего. Ну не будет же он объяснять этим головорезам, с которыми Москва и так еле-еле установила весьма хрупкое взаимопонимание, что, дескать, государь всея Руси постоять их, да ещё и ни за что-нибудь там, а именно «за державу русскую», вовсе «НЕ сподабливает»...
– Ещё, не ровён час, что раз царь «не сподабливает», то тогда возьмут и обидятся аспиды чубатые, а потом вдруг да и повернут своих коней вместо юга... на север. Взять Москву-то, они, конечно, не возьмут (времена нынче не те), но вплоть до Рязани разорить всё вчистую запросто смогут... – испугался сам своих мыслей Степан Чириков. А раз так, то пусть уж лучше государев скипетр «сподабливает» и «окромляет» сие «христолюбивое воинство» на ратные подвиги. Лишь бы происходили эти подвиги не в пределах Московского царства. Азов? Ну, и хрен с ним с Азовом-то... чай, не Елец и не Воронеж... – мыслил державными категориями царский стольник Чириков.
Но делать нечего, дипломатия есть дипломатия, и дабы отвести потенциальную беду от государства Рассейского, надо было брать ситуацию в свои руки. Да и вообще, «дыкнул» не по делу, приковал к себе внимание пусть и «христолюбивого», но всё же весьма диковатого воинства и... вдруг, замолчал. Нехорошо сие, а также вельми чревато последствиями... Вон они, и так, стоят как ратники перед битвой, красноречиво положив мускулистые руки на рукояти сабель, и при этом вопросительно выжидают, посверкивая исподлобья не шибко добрыми глазами...
– Дык... оно конечно СПОДАБЛИВАЕТ... но ежели токмо супротив басурман и за державу русскую... – выдавил из себя с превеликим трудом Чириков. И тем самым он, с одной стороны, вроде бы продекларировал то общеизвестное, если не сказать, что банальное обстоятельство, о том, что православный царь-государь, как помазанник Божий принимает все богоугодные для русского государства деяния (на чём, в случае чего, стольник и стоять насмерть будет). А с другой стороны, учитывая сложившуюся психологическую обстановку, получалось так, что своим нейтральным «сподабливает», облеченный немалыми полномочиями царский посланник, вроде бы, придал легитимность любым казачьим предприятиям. Лишь бы только они «супротив басурман» были...
– Во... «ежели токмо супротив басурман и за державу русскую»... – торжествующе процитировал слова царского посланника донской атаман, назидательно помахивая в такт каждого слова Перначом. – А раз так, то нам нарушать царёву волю никак не с руки...
– ...Знамо дело... конечно... никак не можно... – со всех сторон послышались, подтверждающие правоту атаманских слов реплики. – ...Да чтоб царёву волю нарушить... да не в жисть... – с удивлением выслушивал раздающиеся там и сям верноподданнические заявления Степан Чириков. Можно было подумать, что это не вольное казачье воинство стоит вокруг, а, как минимум, московские стрельцы кремлёвского приказа... Прямо-таки ни дать ни взять, опора трона и державы...
Справедливости ради, стоит отметить, что роль «оплота самодержавия» была для царского посланника всего лишь мастерски разыграна зорко следящей за атаманом и чутко реагирующей на малейшее изменение политической конъюнктуры, казачьей старшиной. Той самой, которой в будущем предстоит верноподданнически «дореагироваться» до придания самой себе статуса донского дворянства.
Но сейчас, заверив таким слегка лукавым приёмом царского посланника в полнейшей лояльности казачества к царю-батюшке, а также в безоговорочном и всеприемлемнейшем послушании его высочайшей воли, донской атаман продолжил развивать Российскую тему.
– Я тута зараз глуздом пораскинул и смекнул, что иде же оно казаку за «державу русскую» сподручнее всего стоять-то? Да ясно дело, там, иде оно от границ Московского государства недалече будет...
Правильно ль я гутарю браты? – специально задал столь банальный вопрос Татаринов, поскольку естественным ответом на него могло быть только одобрение. Так как дураки, взявшиеся бы утверждать, что державные интересы целесообразней всего защищать вдали от самой державы, среди казаков, заслуженно пользующихся славой людей здравомыслящих, навряд ли бы сыскались.
– А что у нас из басурманского ближее всего к московитским границам будет? – не без лукавства задал следующий банальный вопрос Михаил Татаринов, и сам же на него ответил. – Правильна-а-а – АЗОВ!!!
С чем опять-таки все, даже оппонирующий ему Петро Матьяш, вынуждены были согласиться. Впрочем, при желании, атаманский тезис о наибольшей близости к рубежам Руси именно Азова, гетман вполне мог бы оспорить. Например, приведя в качестве аргумента близость к её юго-западным границам Крымского Перекопа (поскольку измерения в те времена проводились, в основном, в дневных переходах, то точного расстояния всё равно никто толком не знал). Но в сложившейся обстановке, упоминание о Крыме гетман счел неуместным, поскольку ещё совсем недавно, никто иной, как он сам доказывал полную никчёмность Бахчисарайского похода. Впрочем, будучи опытным политиком и реалистом, он уже ясно осознавал о безвременной кончине своего «Багдадского проекта», и об искреннем огорчении персидского шах-ин-шаха, повоевать за интересы которого в этом году казакам, увы, теперь уже никак не доведется.
Между тем, донской атаман, не встречая полемического сопротивления главного оппонента, воодушевленно продолжил:
– Окромя того, все слыхали, яко оно в грамоте прописано? «Что казаки при содействии Москвы», а в том, что Москва нам содействует и СПОДАБЛИВАЕТ мы ужо зело убедились... – уже как само собой разумеющийся факт привел атаман. – Так вот, ещё там сказано, что идуть казаки именно в огромадном числе, а сие, зараз сами зрите, так и есмь! Эвон–аки какой Круг огромадный стоить, не на одном станичном майдане не вместилися бы... Так вот, идуть-то оне ни куды-нибудь там, а прямохонько на... АЗОВ... Прям так и писано – «на Азак».
А, чай, сами ведаете, в грамотах зря писать не будуть, так, как оно давно известно, что «яко написано пером, то не вырубишь и топором»... – привёл еще один, хотя сам по себе и достаточно спорный, но зато подтвержденный народной мудростью довод донской атаман. В результате чего даже такой хлипкий аргумент как шпионское донесение вражеского лазутчика оказался психологически правильно обработанным и привлеченным на атаманскую сторону.
– Ну, а таперича прикиньте, иде тот Багдад, а иде Азов... Один за три-девять земель, зараз хрен поймешь какой державы, альбо турской, аль персиянской. Другой – вон он, сёдни вечером выйдем, завтра поутрене ужо там будем... Ну, а кто там живет, чай сами ведаете. Пущай кажный тамошний турок и не халив арабянский, но всё одно не голытьба шалупонистая, поскоку, почитай, вся заморская торговлишка токмо через них азовчан и идёть. Опять-таки, вы токмо гляньте браты якое сие удобство – что там намедни захватим, то надысь уже в Черкасске, в войсковой скарбнице лежать будет. Потихоньку себе накапливаться и часа всеобщего раздуванивания дожидаться...
Последний аргумент казакам особенно пришелся по душе, поскольку получалось так, что в силу географической приближенности «объекта исследования», риск потери добычи сводился до минимума. Потому как, знамо дело, в Черкасске турецкое золото храниться куда надежнее будет, чем в струге под лавкой.
– А впоследок я вам, атаманы-молодцы, вот что прогутарю. Доколе нам, вольным сынам Тихого Дона, в море Азовское по гирлу нашего же родного Дона Ивановича, ако татям тайком пробираться, хоронясь в чакане по самым дальним ерикам. – Повысил голос донской атаман и в сердцах стукнул концом насеки об землю.
– ...Доколе... надоело... хватя... – раздались в ответ возмущенные воз-гласы.
– Аль мы не хозяева нашей Донщины? – подлил масла в огонь Михаил Татаринов.
– ...Хозяева... Наш Дон – казачий!.. Мы тута главные...
– А всё он – Азов проклятущий. Шагу не ступить казаку донскому, чтобы о том турки не проведали...
– ...Правильна-а-а... усё басурмане ведают... не дело, кады у казаков турки под боком... яко чиряк на гузне сидит проклятущий Азов!. – бушевал Круг. Видя это, многоопытный Михаил Татаринов подал тайный знак есаульцу не вмешиваться. Пусть вволю выскажутся. ...Хиба тут туркам потрибно отыратысь? Трэба йёго шаблюкою колупнуты! – присоединились к донцам запорожцы, и даже бывший сторонник багдадского похода Петро Матьяш воинственно взмахнул гетманской булавой и сделал заявление, явно свидетельствующее о смене своих политических приоритетов – Гэть усим басурманам з кОзацкой земли!
– А вот ежели зараз возьмём Азов под свою длань, так весь Дон вместях с гирлом наш будет... – перекрикивая гомон Круга, подал в нужный момент голос донской атаман.
– ...Верна-а-а... любо... взять его... на Азов... любо... на Азов ...НА АЗОВ!!! – уже слажено скандировали казачьи ряды, и только тогда Михаил Татаринов дал знак есаульцу утихомирить Круг.
Пряча в усах довольную улыбку, донской атаман стал под бобылев хвост, воздел над головой Пернач и, чеканя каждое слово, произнес:
– Кто из вас, атаманы-молодцы, за поход на турский град Азов прошу... – последние слова атамана потонули в страшном лязге, исторгнутом многими тысячами, разом извлеченных из ножен клинков. В один миг весь Круг ощетинился лесом взметнувшихся казачьих сабель. Ни одна не осталась в ножнах, даже подсчитывать голоса не пришлось.
Невольно зажмурившись от полыхнувшего нестерпимо-хищным блеском всеобщего стального всполоха, Михаил Татаринов опустил глаза и тихо произнёс:
– Зараз начнём с Азова, а тамо опосля ещё поглядим... – но исподтишка стрельнув глазами на внимательно прислушивающегося к атаманским словам царского посланника, вовремя пресёкся, так и оставив для истории свои атаманские замыслы недосказанными.
Кто знает? Может быть, были они о том, что именно с Азова должно начаться святое дело освобождения от османского владычества благодатного края, которому в будущем суждено будет стать Югом России, а может и о... приведении под казачью руку всего Тихого Дона... от гирла до самых его верховьев...
Но, несмотря на наличие недосказанности атаманских стратегических замыслов, Круг, решивший судьбу Азова, явно подходил к завершению. Соблюдая веками устоявшийся порядок, согласно которому раз есть военный поход, то значит должен быть и походный атаман, казаки, не мешкая, произвели соответствующие выборы и избрали в качестве такового Михаила Татаринова. Так что теперь ему, до возвращения на Дон Ивана Каторжного, предстояло совмещать сразу две атаманские должности.
После чего оставалось, собственно, провести завершающий молебен с торжественным выносом войсковых святынь, и можно было с чистой совестью расходиться, для того чтобы не мешкая начинать подготовку к походу. Но тут взгляд Татаринова упал на безвольно обвисшего в крепкой руке атаманца и дрожащего от страха, как осиновый лист, потомка Византийских императоров, по совместительству являвшегося турецким послом и, как теперь выяснилось, вражеским лазутчиком. Сиречь резидентом османской разведки...
– А... тот самый «Фома К.»... а я-то, грешным делом, о тебе ужо и подзабыл было... – и поскольку, в условиях только что провозглашенного похода, оставлять «на потом» вопрос с пойманным шпионом было неправильным, атаман поднял кверху Пернач, требуя к себе внимания.
– Браты-казаки, вот он тот супостат, что намедни злодейство супротив нас содеял. Енто он, морда басурманская, ел наш хлеб-соль и при сём за нами соглядатайствовал, а опосля пытался передать Азовскому сераскиру то самое послание, – угрожающе-возмущенный гул вихрем пронёсся по казачьим рядам. Уж что-что, а предательства казаки никогда никому не прощали...
– То бишь, как ни крути, а получается, что зараз он здеся никакой не гость дружеский, а самый, что ни на есть вражий лазутчик... – дал юридическое определение турецкому посланнику войсковой атаман. – А что вражьему лазутчику по Донскому Закону положено?
– ...Посечь его до смерти... секир башка... – раздались возмущенные крики донцов, – ...на кол его гадыну... – внесли свою лепту нахватавшиеся от поляков «европейского гуманизма» запорожцы.
Выступивший вперёд Тимоха Разин, подняв нагайку есаульца, быстро прекратил кровожадные возгласы, и как истинный «спикер донского парламента», профессионально ввёл обсуждение в «правовое поле», процитировав по памяти соответствующую статью Донского Закона:
– «Яко любой вражине оказавшейся на острове, и аже бы она на ём не деяти, всё одно надлежит бысть непременно изничтоженной. Али принародно, али по месту свершения злодейства буде таковое в наличии имеется. А ежели злодейства и нет вовсе, то всё равно сей вражине изничтоженной бысть...».
Поскольку эта часть Закона ни у кого сомнения не вызывала, так как факт злодейства был налицо, то Тимоха подвел черту всему юридическому процессу громко провозгласив: – «...а лазутчику вражьему наказание завсегда одно – в куль с каменьями да в воду...».
– ...О-о-ох... – охнул Фома Кантакузен и, не чувствуя под собой от ужаса ног, окончательно повис на руке дюжего атаманца.
– Ня да-а-ам! – вдруг раздался оглушительный рёв и к обвисшему потомку византийских базилевсов, растопырив руки, стремглав кинулся его коллега по посольскому ремеслу Федор Чириков.
Продолжая держать руки широко распростертыми, царский стольник своей мясистой грудью и тучным животом, как живым щитом, пытался прикрыть султанского посланника от казачьего гнева. На дородном и обычно инфантильном лице московита, удивительным образом, в гневе, походящем всей своей статью на вздыбленного кабана, сейчас отражалась крайняя степень решимости стоять до конца. Как будто его обширные чресла прикрывали от казаков не пойманного с поличным турецкого шпиона, а, как минимум, державные интересы России.
Казалось, что вот-вот раздастся сакраментальное: «только через мой труп», но... только показалось, а не раздалось... И всё потому, что в подобной ситуации проблемы моментально превратится в оный, причём не из-за донской кровожадности, а исключительно для того чтобы перестать быть препятствием в осуществлении казачьих замыслов – для казаков, даже в принципе, не существовало. И к счастью для себя, царский стольник это преотлично понимал.
...Вот мигнёт сейчас атаман вон тому звероватому атаманцу, вжикнет сабельный клинок и... всё... И спокойно перешагнут аспиды чубатые через бывшего царского стольника к «Фоме К.», как через валяющееся на земле полено, даже не огорчившись за безвременно погубленную душу. Мол, а что тут такого особенного? Кто его за язык-то тянул? Сам напросился...
Так что, как говорится, «не буди лиха пока оно тихо», поэтому никаких провокационных призывов, а только нейтральное, но в то же время достаточно твёрдое:
– ...Ня дам!
Но, несмотря на всю свою нейтральность и отсутствие провокационности, это всё равно была явная крамола, причём крамола весьма чреватая последствиями. Потому как перечить воле атамана, Круга, да и вообще Донского Закона, на Дону не разрешалось никому. Даже посланникам самого государя...
Обстановка над Кругом постепенно накалялась, грозя разразиться бурей, а тут ещё Чириков, вдруг резко обернувшись, неожиданно сграбастал отпрыска императорского дома в охапку. Резко дернув на себя безвольное, болтающееся как тряпичная кукла тело, он тем самым вырвал его из руки атаманца и прижал к своему дородному животу. Теперь плюгавая голова начинающего приходить в себя Кантакузена по-отечески покоилась на широкой груди царского стольника. В этом было нечто трогательное и героическое. Прямо-таки возвращение блудного сына, или что-то ещё в этом роде.
Впрочем, причина столь героического поступка, вообще-то не особо блистающего мужеством Чирикова, была вполне прозаической, если не сказать, что меркантильной. Это казакам, по большому счёту, на судьбу посланника турецкого султана было откровенно начхать. Ну, утопят его, раз заслужил в Дону, да туда ему, лазутчику басурманскому, и дорога. Султан всё равно, рано или поздно нового пришлет (а куда ему деваться-то?), а что отношения с ним испортятся... так куда ж им ещё больше портиться-то? И так, не сегодня, так завтра с турками под Азовом и вовсе война начнётся...
Так что опасаться дальнейшего ухудшения дипломатических отношений Оттоманской Порты к Дону, казакам явно не приходится. А что касается Москвы... то по поводу сего прискорбного инцидента, вот этот самый подьячий с пропитой рожей царю потом и отпишет. А атаман, не читая сию отписку и подмахнет, что, дескать, посол турский – гад такой-сякой, а потому и поделом ему басурманину поганому. А чего? Чай, не в первой казакам... одним посольским «убиваху» больше, одним меньше...
Царь поначалу зело посерчает и... в конце концов простит. Ну, разве что зимовую станицу в Кремле вовремя не примет и жалованья в следующем году не даст (не войной же ему за какого-то там турка на донцов идти). Только вот простит-то он, исключительно их, то бишь казаков, а вот с него... со своего посланника, делегированного на Дон как раз для встречи и сопровождения этого турко-грека, ещё, ой, как спросит...
А уж когда заварится дипломатический скандал Сераля с Кремлём (а уж по такому-то весому поводу как казнь посла – он уж, наверняка, заварится), то тогда и вовсе не сносить царскому стольнику головы. Как сверкнет топор на лобном месте посреди Красной площади так и... прощай будущее боярство...
Нарисовавшаяся в голове Чирикова картина придала ему ещё большего мужества, и он ещё крепче притиснул к себе затихшего, как мышь, Кантакузена.
– Ня дам, царёвой волей ня дам… – призвал на помощь свои державные полномочии посланник государя. Услышав о «царёвой воле», рука Михаила Татаринова, уже готовая было взмахнуть Перначом в направлении крамольного московита, и тем самым дать соответствующий знак своим верным атаманцам, остановилась и задумчиво повисла в воздухе...
И было отчего, поскольку в результате наложения двух правовых полей (донского и московского), перед атаманом оказалась настоящая дилемма. С одной стороны – Донской Закон, нарушать который не то что атаману, но и вообще на Дону никому негоже, а с другой... ни много ни мало, а царёва воля. Причём та самая, в нерушимости которой он всего несколько минут назад верноподданнически заверял вот этого самого стольника, дипломатично именуя его при этом «разлюбезным боярином». Как поступить? Какой шаг в этой непростой ситуации политически будет более верным, или хотя бы, наименее чреватым негативными последствиями?
...Но вот ежели зараз глуздом раскинуть... – вслух анализировал сложившуюся ситуацию Татаринов, – ...то мы покамест царю русскому крест не челомкали и шерть не давали. – И задумчиво глядя на Чирикова, атаман продолжил рассуждения уже молча про себя. «А то, что мы тут недавно говорили про лояльность и всё такое прочее, то это исключительно под давлением обстоятельств и политической конъюнктуры. И как ни крути, а Донской Закон для казачества куда дороже, чем московитский и даже царский». – Пришел к окончательному решению донской атаман, вследствие чего Пернач в его руке медленно начал роковое движение в направлении обоих посланников, участь которых с этого момента становилась и вовсе незавидной...
Дюжий атаманец со звероватым ликом, у которого Чириков только что столь неожиданным и наглым образом отобрал незадачливого потомка базилевсов, по-волчьи подобрался и, сделав крадущийся шаг вперёд, нехорошо оскаблился, ощерив свои крепкие желтоватые зубы ...
– Да уразумейте ж вы вконец, что енто не просто салтанский посланник, а отпрыск анператора... по-нашенски царя значит... – скороговоркой бросил свой последний козырь Степан Чириков и, зажмурившись от волчьей ухмылки атаманца, ещё крепче прижал к себе «анператорского отпрыска».
– Какого такого ещё «анператора»? – приостановил движение Пернача слегка удивленный донской атаман.
– Дык, знамо дело якого – византийского, то бишь цареградского, – охотно пояснил царский стольник и, поняв, что звероватый атаманец пока остаётся на месте, с пафосом добавил:
– А сие есмь не хухры-мыхры, а второй Рум! То бишь зело православныя держава! – сделал необходимое пояснение Чириков, не очень-то рассчитывая на пиетет казаков перед монархическим титулом Кантакузена. Но, тем не менее, он неожиданно даже для себя самого, угодил прямо в яблочко. Дело в том, что как и в те далекие времена, так и в последующие, казаки всегда, по праву, считались защитниками православия. Поэтому то обстоятельство, что турецкий шпион оказывается не просто шпион, а даже не просто потомок монарха (ну, и хрен с ним с монархом-то), а именно потомок монарха ПРАВОСЛАВНОЙ державы, не могло оставить казаков безучастными. По крайней мере, сразу же с ходу в Дону топить точно не будут, а большего пока и не требовалось...
– ...Цареградского гутаришь... – задумчиво проговорил Ми-хаил Татаринов. – Ну, ежели токмо, что православной державы... – и подал знак атаманцу отступить назад. Последний проворчал нечто неободрительно-угрожающе, но вынужденно повиновался.
– Ну, тады так... – принял новое, с учетом открывшихся обстоятельств, решение донской атаман. – Турка сего имать, – и повысив голос на возникшее было возражение Чирикова, чеканя каждое слово, повторил:
Имать немедля, но живота не лишать и смертною казнию покуда не казнить. Взять его под стражу, да на евойнную же галеру. С нами под Азов пойдёть, а тамо видно будет...
Тут взгляд Татаринова остановился на звероватом атаманце, явно неравнодушно поглядывающего то на свои руки, то на съежившегося под его взглядом Кантакузена.
– Ага... значитца, тебе, Фельтыкин, и поручается стеречь сего анператорского, али как там его ещё... Фомку в обчем. Да мотри мне, чтоб стерёг аки зеницу ока. Глаз с него не спущать. Да, кстати, и чауша евойнного Ассанку туды же...
– А ты стольник, – здесь донской атаман обратился к царскому посланнику, впервые протитуловав Чирикова его истинным титулом, – чтоб к вечору и духу твово в Черкасске не было! А то пеняй на себя... В Москве же царю всё как есть обгутаришь. Пущай помощь под Азов посылает. – Уже не просил, а жестким голосом приказывал атаман. – А Кантакузька сей анператорский, до твого возвертания покамест аманатом у нас побудет. Ничё с ним ПОКА не случится, и тому порукой будет – моё слово атаманское. Да мотри мне, стольник, чтоб возвернулся побыстрей да с подмогой, а не то... Фомке здеся – кердык, а тебе за енто в Москве, чай, тоже полный карачун учинят...
Засим всё! Отец Иоанн, чти молитву во окончание Круга... – и первым сняв трухменку, атаман благочестиво перекрестился.
Так был совершен очередной виток, вернее зигзаг казачьей истории, оказавший влияние на ход мировых событий. Да, да, именно мировых – и без всякого преувеличения.
Дело в том, что после войны на ближнем Востоке турецкий султан Мурад Четвертый, по праву считавшийся достойным воинской славы своего предшественника – великого воителя Сулеймана Великолепного, планировал переключиться на западное направление. То есть вплотную заняться Европой, дабы окончательно решить ряд незавершенных там вопросов (Австрийский, Венгерский и т.п.). Геополитическая ситуация султанским замыслам весьма благоприятствовала, поскольку истощенному перманентной тридцатилетней войной Старому Свету этого-то только и не хватало...
Приход же казачьего войска под Багдад, с очень большой долей вероятности, принес бы на ближневосточном фронте победу именно «объединенной персидской группировке». А так... а так, под Багдадом персидский шах-ин-шах, султаном Отоманнской Порты вчистую был разгромлен, и руки последнего оказались полностью развязанными... И, как пить дать, не сдобровать бы Европе от янычарского ятагана, не случись два неожиданных события.
Во-первых, султан Османской империи, светоч ислама, джигангир вселенной и пр. и пр. Мурад Четвертый, при весьма туманных обстоятельствах скоропостижно скончался. Что впрочем, турок в «европейском вопросе» особенно-то и не остановило бы, поскольку, как известно, свято место пустым не бывает, и сменивший почившего Мурада султан Ибрагим, хотя наследником славы Сулеймана Великолепного и не являлся, но и излишним миролюбием тоже не отличался.
А во-вторых, на Севере величайшей, раскинувшейся на бескрайних просторах от Нила до Дона турецкой империи началось героическое АЗОВСКОЕ СИДЕНИЕ.
И вскоре туркам стало уже совсем не до Европы...
А провал иезуитской «OPERATION SHPIG», на фоне столь масштабных геополитических событий, уже казался простой мышиной вознёй.
Сорвался и Слава Богу!
ВПЕРЁД НА АЗОВ!
19 апреля 1637 года казачье войско в полном составе выступило из Черкасска, и направилось вниз по Дону, туда, где неприступной твердыней стоял северный фортпост Оттоманской империи Азак-Кала, или, говоря по-русски – град Азов.
Ох, уж этот Азов-Азак-Тана-Асгард, и кого только в нем на протяжении многих столетий не было... Сейчас турки, до них генуэзцы с венецианцами, до них половцы, а до них и вовсе, теряющиеся в глубине веков асы. Те самые, плечом к плечу с которыми в мифической валльгале надлежало сражаться каждому викингу за своего скандинавского бога Одина. Хотя только вдуматься, где Азов, а где Скандинавия... А тем не менее, город асов не где-нибудь там, в заснеженных фьордах, а здесь в донском гирле стоит... Право есть о чём задуматься...
Но асы – асами, были, оставили город и свой след в кАзачьем этнониме, да и навеки сгинули в валльгалу. Генуэзцы с венецианцами вдоволь, по-европейски поднажившись на нашем донском крае, преспокойно свалили к себе в Италию, а вот турки, судя по всему, покуда сходить с Дона никак не собираются. Но ничего... для того и выступило сегодня Войско Донское, дабы поправить сие историческое недоразумение и заставить турецкий «Азак-Кала» писаться «градом Азовом» на русском языке...
Войско двигалось как по воде, так и посуху. Половина войска, во главе с атаманом Татариновым, погрузилась на струги и сейчас сплавлялась вниз по течению, растянувшись гигантским многоверстовым караваном. На судах везли провизию, припасы и, учитываю будущую осаду далеко неслабой крепости, – драгоценную казачью артиллерию. Аж, цельных девяносто штук разнокалиберных пушчонок и фальконетов, и это супротив двухсот крепостных орудий Азова...
Другая часть войска, под командованием гетмана Матьяша и ясаула Наумова, шла в конном строю по левому «ногайскому» берегу Дона, одновременно служа заслоном от возможного нападения татарских орд.
В соответствии с воинской наукой, в авангарде основных сил веерным порядком были посланы конные разъезды, состоящие из самых лихих и рисковых казаков. Излишне говорить, что наши бузотёры находились именно среди них. Причём шли они в полном отрыве от главного войска по правому «крымскому» берегу, по сути, совершая самостоятельный кавалерийский рейд и имея своей задачей зачистку прилегающей прибрежной территории от всевозможных татарских и турецких шаек. Дабы не позволить тем из прибрежных зарослей обстрелять караван, разведать казачьи силы, да и вообще... пусть знают – кто теперь в ПРИАЗОВЬЕ хозяин...
– ...Гля... татарин... – подал сигнал Карамис, соколиный глаз которого разглядел на расстоянии в добрую сотню сажен среди начинающего покрываться листвой кустарника, полосатый татарский чапан. Дальше последовал двойной щелчок спущенной тетивы. Один у Карамиса, стрела которого врезавшись в кустарник впилась во что-то мягкое, и второй в руках у прячущегося татарина, успевшего таки спустить тетиву после попадания в себя стрелы Карамиса. Но спустить уже заваливаясь на спину, и потому – в чисто небо...
Тут же по кустам последовал залп из обоих стволов Опанасовых ружей, что уже полностью подавило неприятельскую стрелковую точку, так как и второй татарин с луком в руках и пулей в груди рухнул бездыханным рядом с первым. Видя подобный оборот событий, третий татарин вести стрельбу счел уже не целесообразным, а потому проворно отполз в сторону, где свистом заставил подняться из укрытия своего коня, резво вскочил в седло и стремглав бросился в спасительную степь. Но не тут-то было, поскольку Дарташов успел вскинуть свой дальнобойный карабин и в последний момент поймать улепетывающего беглеца на мушку...
После гулкого карабинного выстрела, срезанный казачьей пулей татарин упал с коня и теперь мешком волочился по земле, запутавшись ногой в стремени. Спешившись, Ермолайка выхватил из-за пояса двуствольные итальянские пистолеты (те самые, еще времен похода за чикиликами, которые ему потом щедрый Затёс великодушно презентовал) и, взведя курки, осторожно приблизился к кустарникам. Осмотревшись, он выпрямился во весь рост и, не оборачиваясь, вернулся к коню. Больше врагов не было. А эти уже никому ничего не расскажут.
Поскольку времени заниматься сбором трофеев не было, то, заметив неподалеку на крутояре курган, бузотёры устремились к нему, дабы, как оно и положено по воинской науке, произвести с господствующей высоты детальную рекогносцировку местности.
Спешившись и взобравшись на курган, они внимательно осмотрелись. Находясь на правом, высоком берегу Дона, они теперь имели возможность обозревать всю красоту и ширь раскинувшегося перед ними Приазовья.
Позади них был казачий городок Ак-су (Белая вода), за бревенчатым палисадом которого казакам аксайчанам денно и нощно приходилось с оружием в руках отстаивать свое право жить именно на правом берегу нижнего Дона, в столь опасном татаро-турецком соседстве. Пока получалось.
Впереди, в верстах в десяти, располагалось урочище Богатый колодезь, названное так из-за многочисленных, бьющих прямо из под крутояра ключей. Что и говорить, место воистину благодатное. И расположено к морю поближе, и в половодье не заливается, и питьевая вода всегда под рукой, но... покамест казаки там не жили, поскольку эта Богатяновка (так казакам было проще выговаривать название урочища) была уже, по сути, нейтральной пограничной территорией. И уже сразу, за западной границей урочища, за впадающей в Дон рекой Темерник, официально начинались земли величайшей и чрезвычайно хищной Империи Османов. Будь она трижды неладна...
Внизу же, прямо под бузотерами, раскинулись остатки Кобякова городища, названного так в честь знаменитого половецкого хана Кобяка, которому, кстати говоря, Дартан-Калтыки приходились какими-то дальними родственниками. «Так что на чьей стороне они сражались в той истории с князем Игорем – это ещё большой вопрос...» – Промелькнуло в голове Дарташова при виде остатков городища, а также смутно припомнилась вся эта душещипательная история насчет плача Ярославны и геройского пленения князя, проигравшего кипчакам не самую решающую для Руси битву.
Впрочем, это было ещё тогда, в те достопамятные былинные времена, когда казачьи предки были просто вынуждены находиться в составе более сильных тюркских государств, поскольку никаких других в Диком Поле тогда и не было. Сейчас же времена круто изменились. И по большому счету, именно для того, чтобы в эти тюркские государственные образования больше никогда не входить, бывшие «ДартанКалтыки», ставшие теперь «Дарташовыми», сегодня и поднялись, устремившись к Азову. С тем, чтобы, поднявшись и ощутив себя единым народом, суметь еще задолго до царя Петра «прорубить» именно своё «окно». Но только не в Европу (на хрена она нужна), а в Евразию, на просторах которой казачий этнос, будучи насквозь евразийским, и должен был плодотворно жить и развиваться.
И сомнения в том, что это пресловутое «окно» теперь непременно будет «прорублено», отпадали сразу же, при одном только беглом взгляде на идущую вниз по Дону казачью армаду. Вон она, голова армады – уже показалась из-за речного поворота, величаво подходя к Аксаю, а при этом её хвост ещё, наверняка, находится где-то в районе Черкасска.
Будучи опытными мореходами, казаки свою флотилию выстроили четко в кильватерную линию, и, используя попутный ветерок, быстро плыли вниз по течению, благоразумно суша весла и сохраняя силы для грядущей битвы. В составе казачьего флота, в основном, преобладали боевые донские струги, но также отмечались грузовые будары, отдельные чайки запорожцев, русские бусы и даже турецкая посольская галера, выделявшаяся на фоне стругов, как откормленный кабанчик среди поджарых волков.
На переднем струге зоркие глаза Карамиса рассмотрели установленный шест с бобылевым хвостом, служивший в настоящий момент ничем иным как флагманским штандартом. Тем более что стоящую под ним фигурку в красном атаманском кафтане с подзорной трубой у лица, с полным на то правом сейчас можно было считать именно казачьим адмиралом.
Что и говорить, зрелище многочисленных казачьих судов на донской шири завораживало. Но раз казачий флот приближается, значит, авангарду берегового прикрытия надо срочно приниматься за дело, своим ратным трудом обеспечивая его продвижению полную безопасность. Тем более что во-о-он там, где-то в районе Богатяновского урочища, вроде бы как подозрительные струйки дыма имеются...
...Может, какой ногайский хотон стоит на пограничье, охраняя спокойствие турецкой границы, а может, какая бродячая орда забрела. В любом случае, надо разобраться...
И быстро спустившись с кургана, бузотеры дружно запрыгнули в седла, после чего намётом поскакали на дым, держась проходящей по гребню донского крутояра, малоприметной извилистой сакмы. Проехав несколько верст, и достигнув места, где сакма круто ныряла вниз, бузотеры было начали спуск, поскольку их дальнейший путь теперь пролегал через балку с красивым названием Кизитеринка. Но, повинуясь команде Дарташова, они резко натянули поводья, остановив коней прямо перед окатом.
На то добрый казак, кроме всего прочего, ещё всегда и опытный сакмагон, чтобы, полагаясь исключительно на извечное русское «авось», не бросаться очертя голову в опасные места, как в омут головой. Потому, как давно известно, что такие отчаянные «авосьники» в Диком поле долго не заживаются. Поэтому, прежде чем форсировать чрезвычайно подозрительную на предмет возможной засады балку, бузотеры внимательно осмотрелись, тщательно анализируя увиденное.
Густо заросшая лещиной Кизитеринка, шириной саженей в триста и длиной в добрую версту, вполне могла скрывать в своих зарослях многочисленных врагов. Хоть целую орту янычар укрывай в кустарнике, да ещё вместе с артиллерией, начавший покрываться листвой орешник всё скроет.
– Да-а-а... лучшее место для засады и не сыскать... – задумчиво протянул Ермолайка, обращая внимание бузотёров на тот факт, что над ближними к ним кустами почему-то уж очень беспокойно вьётся и тревожно галдит явно побеспокоенное кем-то вороньё. И судя по всему, неспроста...
В общем, задачка, поставленная перед бузотерами была ещё та.
Сразу было понятно, что соваться в заросли опасно, если не сказать, что неблагоразумно. Но в то же время, объезжать Кизитеринку вокруг сейчас было просто некогда, поскольку надо было выполнять боевое задание. А то речной караван-то всё ближе и ближе подплывает...
Но на то он казак и с хистом, чтобы всегда находить выход из любого трудного положения, тем более в ситуации, связанной с воинским искусством. И Дарташов, быстро пошептавшись с бузотерами, нарочито размашисто несколько раз махнул нагайкой в северном направлении. После чего все бузотеры дружно повернули коней, делая вид, что они всё-таки решили объехать балку в объезд. Расчет был прост. Если за ними наблюдают, то, видя ускользающую добычу, находящиеся в засаде вороги, кто бы они ни были, обязательно себя так или иначе, но обнаружат.
Нехитрая казачья уловка сработала на все сто...
Не успели бузотеры проехать и с десяток шагов, как кусты в глубине балки зашевелились, и оттуда раздался леденящий душу вой, перемежающийся с боевым кличем «А-а-а-лла-а-а...».
Впрочем, душу леденил именно вой, издаваемый людьми явно восточного происхождения или, правильней сказать, южного. Причем куда «южнее» нашей доморощенной донской татарвы, поскольку наша родная татарва столь гортанно выть не умеет. При этом сам боевой клич «Алла», характерный для многих мусульманских народов, вне всякого сомнения, обладая нужными мобилизующими качествами для самих атакующих, с точки зрения фоносемантики пугающими свойствами для славян – явно не обладал. Скорее даже наоборот, поскольку был откровенно благозвучен (ассоциировался с красивым женским именем) и потому никаких отрицательных воздействий на подсознание атакованных казаков не оказывал. Ну, а что касается южного воя... то тут бузотеры, в случае чего, и свой вполне могли бы противопоставить. Пусть даже и не такой гортанный, зато весьма действенный...
Потому бузотеры, особо не пугаясь, а главное не мешкая, слитно повернули навстречу опасности своих коней и, обнажив клинки, дружно бросились вниз по склону, на ходу оценивая силы и войсковую принадлежность противника.
Увиденное же их слегка удивило. Против них вверх по склону мчались во весь опор не привычные для казачьей жизни татары, а самые натуральные турецкие спаги, причем числом не менее десятка. Впрочем, турецкие-то они конечно турецкие, но гортанность их выкриков в сочетании ну, уж с очень темноватыми лицами, вполне могла указывать на то, что османские кавалеристы, честно исполняя свой интернационально-имперский долг, оказались на Донщине откуда-нибудь с берегов Нила или с какого другого явно арабского пашалыка.
Видимо не особенно-то доверяя татарам в тонком деле сбора разведданных, теперь, в преддверии грозовых событий, Азовский сераскир Калаш-паша решил послать на разведку именно арабов. А то с этими татарами, ну, прямо беда. Бывали даже случаи, когда татарские лазутчики просто-напросто открыто подъезжали к знакомым казакам и за пиалой бузы дружески с ними беседовали (чай, земляки как никак), а те им охотно плели с три короба. На том разведка и заканчивалась. В случае же с арабами подобный элемент землячества ну, уж точно отсутствовал. Впрочем, также как и элемент какого-либо милосердия...
В любом случае, уж с кем-кем, а с арабами бузотерам иметь дело ещё не доводилось (несчастные негры в той кайке не в счет). Поэтому, сейчас несясь вниз по склону, казаки пользуясь случаем, не без интереса рассматривали, как, отчаянно вопя и воинственно размахивая над чалмами кривыми шамширами, спаги слаженно разворачиваются в единую линию атаки, ослепительно сверкая на солнце из-под развевающихся бурнусов своими чешуйчатыми доспехами. При этом бузотёры, как профессионалы, ясно отдавали себе отчёт в том, что десяток кавалеристов регулярной османской армии против четверых городовых казаков – дело далеко не шутейное. Но, в тоже время, далеко и не безнадежное, поскольку на казачьей стороне, за исключением явного численного проигрыша, было целых три преимущества.
Во-первых, поддавшись на казачий «хист», спаги искренне полагали, что фактор неожиданности, этот извечный союзник всех нападающих, находится именно на их стороне. А как же иначе? Ведь это же именно они внезапно выскочили из засады. При этом то обстоятельство, что на самом деле из этой засады они были хитро выманены, причем выманены благодаря казачьей уловке, охваченным задором преследования арабам было абсолютно неведомо.
Во-вторых, атаковать казаков спагам приходилось, сбираясь вверх по склону, а, следовательно, теряя темп атаки. Кроме того, в случае столкновения на середине склона, они по рельефу оказывались ниже казаков, что также давало последним существенное преимущество.
А в-третьих... атаковать спагам приходилось не кого-нибудь, а бузотеров. То есть воинов, для которых соотношение противников два, а то и три к одному было делом весьма даже привычным.
В чем спаги вскоре и убедились, когда, перекрикивая их фоносемантически приятственное «Алла» страшным казачьим «гырком» и раскатистым русским «ура» (правильно по-казачьи гыркать Затёс, увы, так и не научился), сверху на арабов слаженно обрушились четыре казачьих клинка. Поскольку открывать огонь в условиях такого стремительного и «наклонного» боя было нецелесообразным, на склоне балки сразу же закипела жесточайшая конная сеча, получившая в истории меткое название казачьей рубки. Это когда каждый второй, максимум третий, наносимый казаком в рекордно короткое время удар, приходится уже не по вражескому клинку, а непосредственно по плоти врага, разрубая и кромсая её вместе с одеждой и защитными доспехами...
Потому она рубка и вошла в историю под названием «казачьей», что её искусству казаки учились веками, бережно, на протяжении многих поколений, передавая по наследству выстраданные кровью секреты мастерства. И не ограничиваясь полученными знаниями, казаки сызмальства, годами старательно рубили лозу, водяную струйку и самозабвенно крутили колоброды. И только тогда, лет, этак, через пяток, а то и больше, из казака получался добрый рубака, способный на скаку отразить направленный на себя удар, и тут же нанести ответный, распластовав им противника до седла.
Что сейчас Ермолайка и продемонстрировал, шашка которого с разгона рассекла первого встреченного им спага, застряв у того в районе грудной клетки. Причем ни вычурный шлем под тюрбаном, ни чешуйчатый доспех под бурнусом, спага никак не защитили. Ну, разве что не дали клинку дойти до седла, остановив его посредине. С усилием выдёргивая застрявшее в кости и в доспехе лезвие из заваливающегося на бок тела спага, Ермолайка, переключившись на «нутряное чуйство», успел-таки вовремя пригнуться...
Отчего шамшир второго, подскочившего к нему с левой стороны и рубанувшего с плеча араба, переливчато просвистел над ним, не причинив ни малейшего вреда. Но в такой ситуации, когда хищно изогнутое лезвие шамшира, промахнувшись раз, уже стало угрожающе подниматься для следующего удара, промедление для Дарташова стало, в буквальном смысле, смерти подобно... Теперь всё решала быстрота, сноровка и... школа боевого искусства. Спаг действовал по стандартному шаблону. Удар, изготовка для следующего удара, опять удар. Ермолайка же действовал как характерник. То есть нестандартно, на первый взгляд очень просто, если не сказать, что примитивно, но при этом... чрезвычайно эффективно. Только вот за всей этой кажущейся простотой стояла многовековая школа боевых искусств и долгие годы индивидуальной тренировки.
Наконец-то освободив клинок, Ермолайка не стал закидывать правую руку с шашкой на левый бок, дабы отразить идущую на него слева атаку. Да и шансов на успех подобного маневра у него было, откровенно говоря, немного. Вместо этого он, как бы продолжая «выдергивающее» движение, метнул шашку рукоятью вперёд с правого бока на левый. И истинное искусство характерника здесь заключалось в умении поймать летящую рукоятку левой рукой, после чего резко подвернув кисть, повернуть клинок и направить его коротким рубящим тычком в противника.
Удар получился быстрым, если не сказать, что молниеносным...
...Рука спага с изготовленной для нанесения решающего удара саблей бессильно разжалась и выпустила причудливо изогнутую рукоять восточного шамшира, а из его рассеченной переносицы потекла алая струйка крови. Тычок Ермолаки был поразительно точен. Как на соломенном чучеле при тренировках с дедом.
Тем временем Затёс рубился сразу с двумя обступившими его с обеих сторон спагами. Причём рубился сразу двумя руками, зажав в левой саблю, а в правой свой верный чекан. При этом саблю он использовал, в основном, для отражения ударов, отводя топорику роль поражающего фактора. Причём поражая им, как собственно спагов, так и... их оружие.
С легкостью, если не сказать, что с изяществом, отразив саблей удар слева (вот она школа русского дворянства), он умудрился подставить чекан верхом топорика под удара шамшира справа. А это было уже мастерство! Причем мастерство чисто казачье. Чтобы точно рассчитать траекторию движения клинка противника и подставить под него торчком лезвие полуторавершкового топорика... для этого, как минимум, надо было быть потомком Васьки Затёса в нескольких поколениях...
Наткнувшись на толстую сталь топора, дамасский клинок шамшира жалобно скрежетнул и взвизгнув взлетел вверх, оставив в руках удивленного спага одну лишь рукоятку. Используя момент замешательства противника, Затёс не глядя, коротко рубанул чеканом вперёд, угодив арабу прямо по колену. Теперь, по крайней мере, на некоторое время, противник справа был выведен из строя, что давало Затёсу возможность сосредоточиться на спаге, изрядно наседавшем слева.
Улучшив момент, Затёс круговым движением сабли, проведенным плашмя (что увеличивало плоскость соприкосновения с клинком противника и одновременно не тупило лезвие), отвёл шамшир в сторону, тем самым хоть на миг, но приоткрывая для себя брызжущего от ярости слюной и чернущее как обугленное дерево лицо араба. Но даже этого мгновенья оказалось вполне достаточным для того, чтобы легким кистевым движением метнуть в противника чекан, целясь в его незащищенную шею. Расчет оказался верным. Издав гортанно-булькающие звуки, спаг завалился на круп коня, в предсмертном движении пытаясь вырвать торчащую прямо над верхом доспеха рукоять топорика.
В конце концов, это ему удалось, но своё положение он освобождением раны от лезвия чекана только усугубил. Поскольку сразу же из неё, а если быть точнее, то из перерубленной сонной артерии, с напором брызнул яркий фонтанчик крови, щедро оросив темно-красными разводами белоснежный арабский бурнус и сделанный из шкуры леопарда конский чепрак.
Теперь внимание Затёса опять обратилось на противника справа. Оправившись от боли в прорубленном колене и оставшись без клинка, спаг, оказавшийся опытным воином, для достижения победы решил использовать свой последний шанс. Для этого он поднял на дыбы своего коня и, немилосердно вонзив ему в бока острые шпоры, заставил того дико захрипеть и, перебирая передними копытами, как барс на оленя, прыгнуть прямо на Затёса. Тем самым спаг, во-первых, укрылся конем от возможной атаки Затёса, а во-вторых, будучи раненым и безоружным, заимел возможность обрушить на этого «недостойного гяура» всю мощь своего звероватого арабского скакуна... чтобы тем самым раздавить этого недостойного, вместе с его варварским топориком, как скорпиона в аравийской пустыне. Тем более что если он (в смысле гяур) чего и достоин, то исключительно того, чтобы быть прахом у сапога султанского спага и у копыт его аргамака... Иншалла...
Но Затёс становиться прахом никак не намеревался. Потому он, увидев прямо над собой кованые копыта и разъяренную конскую морду, не стал лишний раз испытывать судьбу, мужественно подставляя себя под удар многопудовой конской туши, а вместо этого прагматично предпочел проявить полученные от Ермолайки навыки в казачьей джигитовке. Потому выдернув из стремени правую ногу, он ловко нырнул под укрытое чалдаром брюхо своего коня. Копыта арабского скакуна со страшным грохотом ударились об пустое седло, конь Затёса от неожиданного удара присел и... и, в общем-то, этим всё и ограничилось.
Соскользнув копытами с коня Затёса, конь спага, храпя и роняя пену, по инерции продолжил движение дальше, неосмотрительно развернув своего всадника к Затёсу спиной. Чем Затёс и не замедлил воспользоваться. Вынырнув из-под спасительного конского брюха обратно в седло, он, развернувшись назад корпусом, со всего размаху метнул топорик. Лезвие казачьего чекана, легко пробив восточный доспех, с глухим чавканьем ушло в спину араба, поставив точку в столь необычном, и поистине кавалерийском поединке.
Тем временем Опанас вёл свою «партию» в общей симфонии боя весьма специфично, хотя и в полном соответствии с рубящей казачьей традицией. Загодя поставив своего полтавского тяжеловоза (выменянного в Черкасске на подаренного Бехингер-ханом аргамака) к линии атаки боком, он приподнялся на стременах во весь свой гигантский рост, тем самым заставив тяжеловоза слегка осесть на задние ноги. После чего выхватил свою верную «оглобушку» и начал крутить колоброд с метким названием «мельница», направляя его плоскость к атакующим, под углом в сорок пять градусов.
Полностью оправдывая название Колоброда, гигантский сабельный клинок Портосенко замелькал, как лопасти настоящего ветряка при степном урагане, внося в ряды противника смерть и разрушения. Прямо как в «шутейных» стычках со стрельцами. Но только тогда от колобродов Портосенко отскакивали обломки бердышей, а сейчас восточные клинки вперемежку с отрубленными конечностями спагов. И задача у Опанаса теперь была одна – ненароком не задеть конские морды, поскольку животных, добродушный от природы Опанас всегда очень любил...
А Карамис, атаковав вместе со всеми в первые моменты боя и для порядка проткнув одного из спагов насквозь таранным ударом кончара, сразу же повернул коня и отъехал чуть в сторону, на дистанцию хотя бы минимально пригодную для стрельбы. Проскакав саженей двадцать, он, дабы не терять время, первую свою стрелу пустил по-скифски. То есть, развернувшись назад в седле...
Два раза успела прозвенеть тетива Карамисова лука, и этого оказалось вполне достаточным для достижения стратегического перелома баталии.
Торжество казачьего оружия над османско-арабским было налицо. И внезапно обнаружив сей прискорбный для себя факт, двое оставшихся в строю спагов, проявив профессиональную слаженность действий, дружно развернули своих коней и устремились вглубь балки, явно стремясь улепетнуть в сторону турецкой границы.
Одного из них стрела настигла прямо у спасительных зарослей орешника, а вот за другим, успевшим таки в них укрыться, бузотерам даже было пришлось пуститься в погоню. Правда, весьма недолгую... Пуля из карабина Дарташова, догнала последнего из доблестных представителей султанской профессиональной кавалерии уже на противоположном склоне балки, точно на вершине склона, тем самым поставив точку в этом необычном для донских мест казачье-арабском сражении.
Вернувшись на поле боя и хозяйственно подобрав своё торчащее из вражеских тел оружие (несколько стрел и два чекана), а, заодно прихватив в качестве диковинки и пару шамширов, бузотеры направились к протекающему по низу балки ручью. Там они смыли с себя пот и кровь (по счастью, чужую), тщательно оттерли клинки, после чего свистом подозвав коней, с чувством честно выполненного долга продолжили свой путь.
Теперь путь бравых бузотёров лежал прямо в направлении турецкой границы. Причём, как это ни странно звучит, наши отечественные казаки, двигаясь строго НА ЗАПАД вдоль нашего же родного Дона (реки как никак европейской), направлялись не куда-нибудь там, а к государственной границе АЗИАТСКОЙ ИМПЕРИИ. Причем одной из самых величайших в мире...
Где их непременно ждали новые приключения, а также подвиги во славу Тихого Дона и всей России.
РУБИКОН ПЕРЕЙДЁН...
Расчищая в скоротечных боях путь основным казачьим силам, пущенные в качестве авангарда по правому берегу Дона разъезды форсировали донской приток Темерник и организованным порядком вторглись на территорию суверенного турецкого государства. Что уже автоматически, само по себе, по всем мыслимым и немыслимым законам влекло за собой состояние войны. Причём, как оно испокон веков велось в Диком поле, войны беспощадной и, учитывая великодержавные амбиции Османской империи, тотальной. Как во времена гуннов или Чингисхана...
Проходя мимо устья Темерника, адмирал-атаман Татаринов дал приказ зажечь запальники судовой артиллерии и поднять на мачте своего флагманского струга боевой донской стяг с изображением пронзенного стрелой еленя. Казачий флот изготовился к бою...
Дальше после урочища, носящего специфическое название «Гнилого», следовал очередной донской приток с не внушающим оптимизма наименованием «Мертвый Донец», после которого, собственно, и начиналось донское гирло. Или говоря по-научному, «устье р. Дон». Устье настолько обширное и запутанное, что оно, по сути, представляло собой отдельную, живущую по своим законам водяную страну. Где среди бесконечных протоков и ериков, среди повсеместных зарослей куги и чакана до сих пор ещё обитали какие-то неведомые косматые народцы, ведущие свой скрытный образ жизни, сказывают, ещё со времен античной Меотиды. Что, впрочем, было совсем не удивительно, поскольку при желании, в донском гирле можно было бы укрыть и целую армию.
Чем, кстати, донские казаки с удовольствием и пользовались, когда, невзирая на наличие османской Азак-калы, преспокойно проходили по только им ведомым водным путям в Азовское море. И это несмотря на то, что основным предназначением этой, с позволения сказать «калы», являлось именно недопущение казаков на вольные морские просторы.
Вот и сейчас подойдя к Мёртвому Донцу, атаман Татаринов чуть было машинально не взмахнул атаманским Перначом вправо, давая команду казачьим судам привычно юркнуть с широченного главного русла в укромный донской приток. Дабы, хоронясь в камышовых зарослях дождаться спасительной темноты, а потом хорошо знакомыми ериками, вдоволь поблукав по всему гирлу, скрытно пробраться в море. А, выйдя на морские просторы, от души возрадоваться тому обстоятельству, что и на этот раз казакам, таким удальцам-молодцам, удалось-таки обвести вокруг пальца бдительных азовских стражей, и искренне надеясь на то, что и на обратном пути это им тоже удастся...
– Хватит! Дохоронилися, ако тати на своей же землице! – громко произнёс атаман. Сняв трухменку, он перекрестился и решительно взмахнул Перначом в сторону главного донского русла.
– Вперёд, и да помогёт нам в сём святом деянии крестная сила...
Всё. Рубикон был перейден.
Казачья эскадра открыто вторглась в акваторию, контролируемую турецким флотом и, не дожидаясь темноты, гордо поплыла вниз по течению. Сумерки застали её уже в виду Азовской «калы».
К ночи подоспели основные силы, и таким образом, к 20 апреля 1637 года от рождества Христова, цитадель турецкого владычества на Дону была взята в плотное кольцо...
НАЧАЛО ОСАДЫ
К немалому удивлению казаков, настроившихся прямо с марша вступить в бой с обычно обитающими вокруг «Азак-калы» ногайскими улусами, на этот раз их на месте не оказалось и потому заблокирование крепости прошло непривычно мирно.
Как выяснилось впоследствии, причиной их отсутствия явились так кстати взбунтовавшиеся в далекой Молдавии и абсолютно неведомые донцам какие-то бужатские татары. Получив недвусмысленное указание султана об усмирении бунтов в северном пашалыке Оттоманской Порты (для Стамбула, что Азов, что Молдавия – всё Север), Азовский сераскир вынужден был на него как-то отреагировать. Благоразумно оставив при себе янычар, он спешным порядком сформировал экспедиционный корпус из находящихся под рукой ногайцев и, указав им примерное направление, отправил ногайскую орду на поиски далёкой Молдавии. После чего Калаш-паша, с чистой совестью оперативно проинформировал султана о принятых против бунтовщиков мерах, не преминув при этом скромно упомянуть и о своих личных заслугах.
В общем, всё шло хорошо. Находящуюся в казачьем плену дочку Давлат, ввиду остывания свадебного пыла у крымского хана, Калаш-паша умудрился заочно посватать к правителю Дагестана шамхалу Тарковскому. Тот согласился, и на полагающийся в таких случаях калым обещал самостоятельно выкупить её из казачьего плена. Коммерческая деятельность торгового порта (кстати, самого крупного на Азовском море) шла преотлично, не забывая кроме султанской казны обильно капать и в расшитый золотом карман парчового халата сераскира.
А тут вот возьми, и эти нечестивые гяуры подойди, шайтан их забери...
Так что теперь сераскир Азова, он же трёхбучужный паша Отоманнской Порты, имел все основания быть недовольным, выслушивая ни свет ни заря сбивчивые доклады капудан-бея и янычар-аги о взятии вверенной ему Азак-калы в кольцо несметными полчищами гяуров. «Кончилась сладкая жизнь, – с тоской подумал Калаш-паша, – хвала Аллаху, что ещё янычар при себе оставил, да стены недавно укрепил...»
Тем временем взошло солнце, и «Азак-Кала» предстала перед казаками во всей своей мощи и величественной красоте. Широченный ров (саженей пять, не меньше), высокий вал, неприступные стены высотой до двадцати аршин, одиннадцать крепостных башен, и на всём этом тысяч пять отборных янычар, плюс вооруженное мусульманское население города и двести первоклассных орудий.
– Эй... казака... секир башка нада? Ухады сэбэ обратны в станица... – громко раздалось с ближайшей башни, увенчанной красным знаменем с золотым полумесяцем.
– А не уйдём, тады что деять станешь? – в тон вопросу, громко прокричал атаман Татаринов, производивший рекогносцировку местности и благодаря затишью приблизившийся вместе со свитой к крепости на расстояние ружейного выстрела.
– А вот читё-ё-ё... Обожды мала-мала... – и через полминуты с башни в направлении атамана вылетела стрела. Но утяжеленная каким-то грузом, стрела упала на землю, не долетев до атамана и половины дистанции. Казак атаманской сотни быстро добежал до стрелы, поднял её и принес к Татаринову.
Михаил Татаринов взял её в руки, и тут с крепостных стен грянул дружный хохот.
На стреле болталось... трепещущее и окровавленное человеческое, видимо, только что отрезанное ухо...
Судя по размерам, ухо было явно мужским, причем левым, и в него была вставлена простая медная серьга. Именно такая, какие обычно носят казаки, являющиеся единственными наследниками своего рода...
Большего оскорбления для атамана и придумать было сложно...
Тут с башни раздался тот же голос:
– Нэ выдеть тэбэ Азак-калы, как своих ушей... – и, перекрикивая новый взрыв хохота, тот же голос добавил. – А еслы и увыдиж, то с моыво киньжаля...
И без того острые скулы Татаринова заострились. Еле сдерживаясь от гнева, донской атаман короткими рублеными фразами отдал распоряжения ясаулам.
– Рыть тихую сапу. Два конных заслона в степь. Один – по Кагальнику супротив Темрюка, другой – в гирло супротив Крыма. Струги в море. Не по степу, не по морю подмоги к крепости не пущать. Готовить скорый приступ. Всё...
АРТОУЛ
В Войске Донском вообще, а в условиях похода особенно, распоряжения атамана всегда выполнялись быстро и четко. Уже через час с тысячу конников цепью выехали в степь с тем, чтобы стать двумя заслонами для возможной помощи осажденному Азову со стороны ногайцев или черкесов. Одновременно с этим с десяток наиболее быстрых стругов оперативно вышли в море и легли в дрейф возле фарватера, по которому могли бы пройти военные корабли турок.
Оставшиеся возле Азова основные казачьи силы тоже без работы не сидели. Одни начали хозяйственно обустраивать лагерь, другие насыпать валы и устанавливать в них фальконеты. «Инженерные части» сноровисто изготовляли штурмовые лестницы, а «сапёры» (в прямом смысле этого слова) рыли зигзагообразные апроши (по-нашему «тихие сапы»), по которым штурмовые отряды могли бы скрытно приближаться к крепости.
Поскольку турки этим начинаниям пытались всячески воспрепятствовать, ведя по казакам, работающим в пределах достигаемости их ружей прицельный огонь, то для защиты рывших тихую сапу «сапёров» донцами было организовано «антиснайперское» прикрытие. То есть оперативная контрмера, состоящая из ответной стрельбы по амбразурам и зубцам крепости, с целью выведения из строя засевших там янычарских стрелков. Ну и совершенно очевидно, что «антиснайперская» команда была набрана из наиболее метких стрелков, к которым, естественно, оказались причислены и Дарташов с Карамисом.
Так что теперь они, прячась за плетеной, набитой землей фурой, старательно выцеливали мелькающие на крепостной стене силуэты в красных янычарсих куртках. Впрочем, упражняться в меткости двум бузотёрам пришлось недолго. Вскоре для городовиков сотни батьки Тревиня, вместе с полутора сотнями запорожцев и двумя сотнями донцов, пришёл черёд выступать конным строем на смену степному заслону, стоящему за донском гирлом для прикрытия нападения с Крымского направления.
В общем, вечер уже застал бузотеров на правой стороне Дона. Поутру же конное, возглавляемое батькой Тревинем казачье подразделение, начало форсированный переход донской дельты, чрезвычайно изобилующей всякими протоками, ериками и просто неизвестно куда впадающими ручьями. К счастью, большинство из них были достаточны мелки, так что переплавляться На салах и лишний раз рисковать замочить порох казакам не пришлось.
Венчалось же с северной стороны все это водное царство вполне даже полноценной рекой, носящей символическое и не вселяющее особого оптимизма название «Мёртвый Донец». Именно он, среди всего этого дельтового скопления разнокалиберных водоёмов, и являлся наиболее значимой водной преградой. Соответственно, именно на нем, в случае чего, и надлежало казачьему заслону держать необходимую оборону.
Рассредоточившись вдоль Мёртвого Донца стратегически, конный заслон занял позицию таким образом, чтобы сразу перекрыть два мелководных места возможного форсирования реки, а также держать под ударом сразу три сакмы, по которым обычно ногайские или крымские орды вторгались на многострадальную Донщину.
Поскольку дело уже шло к вечеру, то, не расседлывая коней и не разжигая костров, отряд расположился на отдых с намотанными на руку поводьями. При этом в степь перед Мертвым Донцом, в соответствии с логикой мобильной спеповой войны, были посланы боевые разведывательно-наблюдательные дозоры. То бишь – казачьи артоулы.
При этом основной задачей артоулов в условиях отдыха основного подразделения являлось скрытное наблюдении за местностью с целью своевременной подачи сигналов в случае обнаружения противника. Таковыми в данном случае должны были послужить ружейный выстрел и пущенная в сторону противника горящая стрела. Причем первый подавался исключительно для привлечения внимания, а вторая указывала направление, в котором и надлежало действовать основным силам (специально для этого в каждом артоуле был один лук и загодя заготовленная, обмотанная в пропитанную смолой паклю стрела).
А поскольку в соответствии с уставом 1571 года, составленным князем Воротынским специально для казаков, как для одного из основных родов войск Русского государства, служилые городовики сейчас попадали под категорию «станичной службы», то справлять эту службу, то есть выполнять разведывательно-дозорные функции в артоулах выпало именно им.
Так что теперь все четыре бузотёра, образовав полновесный артоул, с оружием в руках лежали на весенней донской траве, ежась от ночной прохлады в насквозь промокшей после форсирования вброд реки одежде, и тоскуя о теплом костре, чутко вслушивались в наполненную шорохами степную ночь...
И вся пикантность ситуации заключалась в том, что от Мёртвого Донца, где базировались основные силы заслона, артоул отделяло не меньше версты ровной, как стол, степи. При этом его кони, дабы ненароком не выдать присутствие разведчиков звоном сбруи или неурочным ржанием, остались... там же. В месте основного базирования. То есть на другом берегу Мёртвого Донца. А они на этом...
Так что в случае обнаружения противника и честного исполнения своего воинского долга путём подачи соответствующих сигналов, бузотеры, в принципе, могли бы и возвратиться назад. То есть преодолеть эту злополучную, отделяющую их от спасительного Мёртвого Донца версту пешим порядком. И это при всём при том, что неприятель, наверняка, будет конным (чего бы это он пешком по бескрайней степи шастал). Впрочем, для честно исполнившего свой воинский долг артоула, возвращение назад было уже как бы не совсем и обязательным...
В общем, пронесёт – не пронесёт, и откровенно говоря, для того чтобы и «пронесло», и воинский долг был бы честно исполнен, для артоула было б лучше, чтобы бы неприятеля и вовсе не было...
Но, чу... Что это? В темноте вроде как уздечка звякнула... И приложив к земле ухо, Ермолайка разобрал ясный топот многих и многих копыт. Так и есть... увы, не пронесло...
Точно, идут супостаты... Правда, не прямо на нас и не к броду через Мёртвый Донец, а по протянувшейся в степи параллельно ему сакме, явно намереваясь, не углубляясь в донское гирло, обогнуть его с востока. «Значит, не на помощь осажденному Азову...» – пронеслось в голове Дарташова и, обернувшись к бузотёрам, он догадался, что примерно такие же мысли сейчас были и у каждого из них. – Авось, да пронесёт...
Дело в том, что, имея главной задачей ОХРАНУ основных сил заслона, одинокий артоул в принципе не был обязан реагировать на ВСЕ передвижения в наполненной жизнью степи. Тем более на потенциального противника, проходящего МИМО, и ничем как заслону, так и всему казачьему воинству под Азовом не угрожающему. Ну, пройдут себе куда-нибудь за Кубань, а то и дальше, и, слава Богу...
Тем временем на хмуром, черном как дёготь весеннем небе, на несколько мгновений выплыла луна, залив желтоватым светом донскую степь и высветив силуэты всадников в разлаписто-мохнатых шапках на специфически низкорослых лошадках.
– Не иначе, как едисанские татары с Казыева улуса, – профессионально идентифицировал силуэты потенциального противника Дарташов.
– И не иначе, что опосля набега на Русь назад возвертаются... – еле слышно подал голос Затес, давая политическую оценку идущей орде и при этом выразительно посмотрел на Ермолайку.
– Точно, – шепотом согласился он, – с набега идут поганые, – и с неожиданным ожесточением добавил. – Ух... гады-ы-ы...
Столь резкий эпитет, брошенный Дарташовым в отношении в общем-то не особо «по жизни» злобствующих едисанцев объяснялся тем, что теперь от проходящей мимо орды до бузотеров стали ясно доноситься и приглушенные обрывки русской речи. При этом русская, перемежающаяся со стонами речь периодически замолкала после резкого татарского выкрика, сопровождаемого звонким щелканьем плети по живой плоти. Всё это свидетельствовало о том, что с набега, в свой родной Казыевый улус едисанцы возвращались не просто с добычей, а вместе с ясырем. То бишь, с захваченными в татарский полон русскими людьми...
– Як скотыняку поганьцы гонют... – возмущенно пробурчал Опанас, великодушная натура которого не могла смириться с угнетением басурманами любых православных людей, пусть даже и не шибко дружественных для него москалей.
– Ну, что, браты, за други своя? – вопросительно обратился к бузотерам Ермолайка, аккуратно и по возможности беззвучно взводя курок карабина. Теперь от общего решения бузотеров зависело, нажмет ли палец Дарташова на спусковой крючок, поднимая по тревоге казачий заслон, или промедлит, давая возможность возвращающемуся из набега татарскому отряду преспокойно удалиться.
Удалиться в свои закубанские степи, не нанося никакого вреда ни, собственно, самому артоулу, ни дислоцированному вдоль Мертвому Донцу заслону. Правда, при этом, прямо как в разудалые времена хана Батыя, уводя с собой в качестве законной добычи русских невольников. Которые, в свою очередь, как ни крути, а сейчас являются подданными того самого государства, служить которому бузотёры обязаны были верой и правдой, да ещё и не жалеючи живота своего...
– Ну, как? Пулять? – одними губами повторил вопрос Ермолайка.
– А як же... – буркнул Опанас, беря, как простые пистоли, в каждую руку по турецкому ружью.
– За други своя, и... честь Российскую... – неожиданно добавил непривычное окончание к стандартному казачьему девизу Затёс, доставая из-за Кушака свои новые пистолеты. Кстати, также, как и ранее презентованные Ермолайке, двуствольные, только на этот раз французские.
А Карамис, так тот и вовсе ничего по этому поводу говорить не стал, поскольку в этот момент оказался полностью занятым добыванием искры. Которую он, ввиду отсутствия в ту эпоху легко воспламеняющихся устройств, сейчас старательно высекал кремневым огнивом, прикрываясь при этом от лишних глаз полой чекменя. Наконец, это ему удалось, и пропитанная смолой пакля сигнальной стрелы ярко вспыхнула, распространяя вокруг фонтан огненных искр. Теперь под полой её было уже никак не удержать, оставалось только положить на лук и натянуть тетиву. Пакля стрелы ослепительно горела в черной темени степной ночи, символизируя своим огнем «сожжение мостов» для отступления, поскольку оказаться незамеченным для противника столь яркое пламя уже просто никак не могло...
Всё, обратного пути не было, а раз так... то, подняв в воздух ствол своего карабина, Ермолайка решительно нажал на спуск...
Громкий выстрел громовым раскатом расколол ночную тишину, а ослепительно и чрезвычайно живописно вспыхнувшая в полёте стрела указала точное направление главного удара для находящихся в заслоне казачьих сотен. И теперь у татарского ясыря появился реальный шанс не стать товаром на невольничьих рынках где-нибудь в Кафе или Анапе, а вновь обрести утраченное было под ордынскими плетьми русское достоинство. При этом шанс бузотеров не пасть, ради этого самого обретения, смертью храбрых под ударами навлеченного на себя противника, причём навлеченного абсолютно добровольно, катастрофически и неуклонно уменьшался...
Вернее, теперь он прямо зависел от того, насколько быстро противник их обнаружит, и насколько долго поле этого они сумеют продержаться в пешем строю против многочисленных татарских всадников, не вступая с ними в губительный для себя сабельный контакт. Если повезёт, то там, глядишь, и НАШИ подоспеют. А если не повезёт, то... Наши-то всё равно подоспеют... И русский полон они, так или иначе, но всё обязательно освободят. При этом геройски павших в битве с татарами потом с почестями предадут донской земле на этом самом поле, как когда-то на поле Куликовом. Но уж лучше бы, чтобы всё-таки повезло...
Тем временем на темном силуэте ночного неба показались направляющиеся к бузотерам силуэты на низкорослых татарских лошадках.
– Вот гады... – прошептал Дарташов, в этот момент насыпавший затравочный порох на полку своего спешно перезаряжаемого карабина, – зараз цепью прочёсывают... Теперь таись не таись, а всё одно обнаружат. А рази оно так, то...
...И тщательно выцелив ближайший силуэт в малахае, Ермолайка спокойно подпустил его шагов на двадцать, после чего, затаив дыхание, дабы не сбить взятый прицел, выстрелил. И, несмотря на темноту, попал. Одним противником стало меньше, на зато теперь и место, где скрывались бузотеры, татарами было четко локализовано. Дальше едисанцы прибегли к излюбленной татарской тактике. Образовали вокруг бузотеров круг и начали носиться хороводом по окружности, оглашая окрестности душераздирающими воплями и пуская в центр круга стрелы. Впрочем, пока из-за темноты татарские стрелы особого вреда не приносили и вонзались в землю где-то рядом. И главным для бузотеров здесь было не давать едисанцам приблизиться.
Поскольку тогда, во-первых, они смогут более тщательно прицелиться, превратив свои пока безвредные стрелы в грозное оружие, а во-вторых, разведав, что бузотеров всего-навсего четверо, непременно всей ордой разом кинутся в атаку и просто-напросто сомнут их своими конями...
Поэтому бузотеры встали спинами друг к другу, тем самым образовав небольшое каре, и принялись внимательно высматривать приближающихся на опасную дистанцию врагов, а, высмотрев, тотчас открывали по ним ружейно-пистолетный огонь. Карамис же при этом пускал стрелу. На полученный выстрел, было приблизившийся едисанец, как пугливая собака от броска камня, отскакивал назад в темноту, а иногда и падал. Правда, из-за отсутствия возможности тщательного прицеливания, падали татары достаточно редко. Больше отскакивали. Но, тем не менее, пока держались на расстоянии, позволяя бузотёрам выигрывать столь драгоценное для них время.
И вопрос жизни и смерти теперь заключался именно в том, насколько оперативно бузотеры смогут реагировать останавливающими выстрелами на татарские подскоки, поскольку перезаряжать оружие в условиях всё учащающихся нападений, для них становилось уже достаточно затруднительным...
...Вот Портосенко грохнул выстрелом из своего второго ружья, и поскольку его первое ружье уже было разряженным, то следующий, подскочивший с его стороны всадник уже смог приблизиться настолько близко, что из размытого силуэта обрёл достаточно реальный контур. Причём контур весьма нехороший... Характерно приподнятый на стременах и с натянутым луком в руках...
Положение на опанасовом фронте спас Дарташов, краем глаза успевший заприметить опасность и, спасая друга, открывший фланговый огонь из своего двуствольного пистолета. Правда, уже последним заряженным стволом и уже из второго пистолета... Так что теперь, до перезарядки хотя бы одного из всех имеющихся в его распоряжении стволов, Ермолайке отвечать на вылазки врага было удручающе нечем...
Воспользовавшись отсутствием заградительного огня, следующий татарин подскакал уже на расстояние в десяток шагов. Спокойно остановился прямо напротив четверых, лихорадочно перезаряжающих оружие бузотеров, внимательно рассмотрел их через узкие щелочки глаз, что-то гортанно выкрикнул своим товарищам и, не став пускать стрелу, растворился в темноте.
Визжащая вокруг круговерть внезапно остановилась. Всё правильно, чего попусту скакать... Теперь силы бузотеров для татар были разведаны, а раз так, то с минуту на минуту казакам стоило ожидать решительного натиска.
Что вскоре и произошло. Неожиданно воздух взорвался боевыми кличами, среди которых явственно различались, как навеянные исламом «Алла», так и старомонгольское «Урагх», причём, теперь они раздавались четко с одной стороны. Что в свою очередь могло указывать только на то, что неприятель, получив точные разведданные о численности противника, оперативно произвел перегруппировку своих сил и теперь начинает мощное фронтальное наступление. Или, говоря простым языком, едисанцы, используя свой огромный численный перевес – этот извечный союзник всех кочевнических орд, сейчас просто-напросто решили растоптать одиноко стоящую в степи маленькую кучку казаков копытами своих коней.
Поскольку маломощное каре в такой ситуации было уже абсолютно бессмысленно, то, повернувшись лицом к накатывающейся орде, бузотеры, отбросив ставшее теперь ненужным огнестрельное оружие, в полном молчании перекрестились и обнажили холодное.
– Эх, жалко копий нет... – с сожалением произнёс Ермолайка, поскольку выстоять в пешем строю против конной атаки можно было только в одном случае. В случае развернутого по всему фронту атаки, сомкнутого строя пехотинцев, выставивших перед собой частокол упертых в землю копий, или хотя бы простых заостренных кольев. Потом роль копий с успехом будут играть штыки. Но до изобретения первого штыка багинета бузотеров отделяло ещё около двух десятков лет... А выстаивать надо было прямо сейчас...
Да и были бы они, толку в такой ситуации от них было бы всё равно немного, поскольку, если сомкнутый строй из четырех человек ещё хоть как-то образовать можно, то развернуть его по всему фронту атаки уже ну, никак не получится. А всё потому, что, учитывая численность нападающего противника, оцениваемую примерно в сотню, а то и в двести сабель, для успешного его отражения казачьи силы должны были бы состоять не меньше, чем из полусотни копий. Чего, увы, в настоящий момент явно не наблюдалось.
Так что приближающийся бой для бузотеров, судя по всему, обещал быть весьма скоротечным и, наверняка, последним...
Но что это? Вдруг из-за спины, со стороны реки, до слуха бузотеров донеслись действительно по-настоящему жуткие звуки (куда там до них, можно сказать, что почти что благозвучному татарскому улюлюканью). Это были раздававшиеся на фоне топота многих сотен конских копыт казачьи боевые кличи. Кличи, состоящие из перемежающихся с казачьим гиканием звероподобных, издаваемых характерниками «гырканий», да ещё, вдобавок ко всему, раздававшихся на фоне недавно перенятого казаками от Руси – раскатисто-величавого «Ура». И ничего милее этих звуков сейчас для бузотеров просто не существовало…
НАШИ все-таки подоспели!
Значит, будем жить и... сражаться.
И теперь главным для бузотеров стало не оказаться сметенными, как щепки в половодье, несущейся с тыла своей же казачьей лавой.
– Братцы... свои мы... – что есть силы крикнул Дарташов, и тут охваченные единым порывом бузотеры, как по команде, воодушевленно грянули строевую песню Воронежских городовиков:
...Славься ты, казаче, бойся басурман, не пори без дела
батька атаман! – Жизнеутверждающе неслось над ночной донской степью, и, несмотря на то, что шум накатывающейся лавы песню заглушал, всё равно её ключевые слова – «казаче» и «атаман» – были несущимися в атаку казаками всё-таки услышаны. Казачья лава, грозно подкатившись к самозабвенно орущим бузотерам, плавно обогнула их, оставив стоять одиноким островком посреди стремительного конского потока и ревущим валом покатилась дальше.
Один из всадников лавы остановился и, сдерживая вставшего на дыбы коня, поигрывая саблей, внимательно всмотрелся в бузотеров. Видимо, опознав казаков, он на полуофициальном языке хохляцких городовиков Воронежской сотни спросил:
– Цэ кОзаки, чи шо?
– А як же! – радостно бухнул Портосенко.
– Опанас? Цэ ты? – Цэ я.
– А цэ бузотёры?
– Ага, цэ воны и е.
– Ой, як дуже цикаво вас, бисовы души, зараз живымы бачить... – обрадовался спасению бузотеров казак и, повернув коня, устремился догонять своих.
Между тем на припойменном поле Мёртвого Донца, как когда-то на поле Куликовом, развертывалась самая настоящая сеча. Дело в том, что едисанцы, благополучно пройдя от границ Московского царства, практически до своей родной «Ногайской» стороны Дона, считали себя уже почти что дома, а тут откуда ни возьмись казаки налетели...
Поскольку с точки зрения татар, правда и справедливость была за ними (сторона-то, открывающаяся сразу же за рекой, как ни крути, а уже «Ногайская»), то сдаваться на милость победителя они отнюдь не собирались. Более того, поскольку хороший набег всегда был основой азиатской экономики, то в неправомочных действиях казачества едисанцы усмотрели покушение на святая-святых – на экономическое благополучие родного улуса, да при этом еще и злостное нарушение территориальных, суверенных и прочих прав. Справедливо негодуя по поводу столь вопиющего беспредела, татары со всем жаром своей восточной натуры жаждали возвращения ситуации в «правовое поле» и примерного наказания дерзких «нарушителей конвенции».
Ну и не без того, чтобы во имя торжества справедливости за всё про всё получить ещё и причитающуюся им моральную компенсацию. Каковую славные наследники традиций Чингиз-хана видели исключительно в следующем. В немедленном присоединении дерзких нарушителей к уже существующему русскому ясырю. Благо казаки, будучи от природы людьми крепкими и здоровыми, всегда и везде были в цене. Особенно на невольничьих рынках...
В свою очередь казаки, обладая богатым жизненным опытом, о своей ценности в условиях азиатской рыночной экономики тоже были весьма даже хорошо осведомлены, и потому напав на противника, желали только одного. Победы. Победы над улусными басурманами, которая ко всему прочему имеет ещё и важное сакрально-психологическое значение, так как обязательно (а как же иначе?) положит начало и победе всего казачьего воинства в грандиозной битве за Азов.
И вот две несущихся навстречу стихии, гикающая казачья лава и улюлюкающая татарская орда, яростно сшиблись друг с другом саженях в ста от того места, где незадолго до этого оборонялись доблестные бузотеры. И тут... «фактор тактической неадекватности» в меняющейся боевой обстановке сыграл с едисанцами свою роковую роль. Построив плотным строем пару сотен всадников для атаки на бузотеров, а, в результате вдруг оказавшись перед значительно превосходящей их по численности казачьей лавой, татары, к своему горю, уже никак не могли перестроиться. Лава единым порывом смела первые две сотни едисанцев, как ураган могучим порывом сметает с деревьев осенние листья, а находящиеся вместе с обозом и ясырем основные силы татар никак не смогли им помочь.
Что и говорить, древняя ордынская тактика кавалерийского боя явно начала давать сбои. И всего-то надо было вовремя подтянуть основные силы, но, увы, должного управления подразделениями у татар уже не было. Никакого тебе оперативного реагирования, всё как во времена Чингиз-хана, а век-то на дворе, чай, уже семнадцатый...
Так что теперь, преследуя жалкие ошмётки двух злополучных сотен, казачья лава при сохранении полной согласованности и управляемости, со всего размаху, как молотом по наковальне, ударила по совершенно не готовым к обороне основным силам противника. Вихрем атаковав по всему фронту, она играючи смяла и без того весьма нестройные татарские ряды. А поскольку после этого всякая тактика с её дислокациями, экзерцициями и диспозициями уже была полностью исчерпана, то лава, бывшая до сей поры единым живым организмом, тотчас рассыпалась на ряд индивидуальных поединков. Поединков достаточно скоротечных и кровавых, если не сказать, что беспощадных, да ещё происходящих исключительно там, где для жаждущих показать свою удаль и воинское мастерство казаков нашлись способные болееменее достойно противостоять им противники.
При этом, если сейчас любой из казачьих молодцов своей удалью и силой при желании вполне мог бы посоперничать с Пересветом, то из вяло противостоящих им батыров, увы, полноценных Челубеев уже явно не наблюдалось. Так что по уровню татарского противодействия славянскому натиску это «мёртво-донецкое» поле было уже отнюдь не Куликовым...
Тем временем Ермолайке удалось поймать пробегавшего мимо татарского коня с пустым окровавленным седлом и свежей зарубкой на высоком резном арчаке. Причём характерный вид зарубки свидетельствовал о том, что оставлена она казачьим, рубанувшим с протяжкой клинком, только что развалившим прежнего владельца коня надвое. Вскочив верхом, Дарташов пришпорил низкорослого татарского скакуна под брюхо пятками мягких ичиг, направляя его в самую гущу кипевшей битвы. И поскольку, так уж получилось, что до сей поры его супротивниками в сабельной рубке оказывался кто угодно (вплоть до арабов), но только не традиционные татары, то сейчас он горел естественным любопытством испытать свою новою шашку именно против татарского клыча.
Остальным же бузотерам, в отличие от Ермолайки, в «конском» вопросе повезло куда меньше.
А Опанас, так тот и вовсе найти подходящего себе по стати коня среди всей этой лошадиной мелкоты особо и не рассчитывал. Потому он громко, как зубр, топая утяжеленными бутурлыками ногами и воинственно раскручивая над головой оглобушку, стремительно кинулся в самую гущу рубки. Тем более что для его гигантского роста, да ещё с учетом саженной длины оглобушки, едисанцы на своих коньках-горбунках были как раз подходящими. Это был как раз тот случай, когда «размер имеет значение».
Карамис же в ближний бой ввязываться не стал, а, отбежав шагов за пятьдесят в сторону, встал так, чтобы тусклое лунное сияние хоть как-то высвечивало бы рубящихся всадников. Причем не столько для прицела (тут ему темнота не помеха), сколько для определения национальной и войсковой принадлежности сражающихся, а, идентифицировав оную, Амвросий стразу же спускал тетиву, исправно вышибая очередного батыра из седла. Затёс же его, естественно, при этом на всякий случай прикрывал, саркастически улыбаясь и меланхолично поигрывая вдруг оказавшимися не у дел чеканами.
Битва получилась недолгой. И уже где-то через пяток минут яростной сечи едисанская сторона окончательно дрогнула и, проворно развернув своих лошаденок, веером рассыпалась по степи, бесследно растворяясь в ночной тьме. При этом некоторые горячие головы из пришлых воронежских городовиков, имевших явно не степовое происхождение, в азарте боя было рванулись за ними следом... Но, по счастью для них, были вовремя остановлены властным окриком батьки Тревиня, хорошо знавшим ту общеизвестную истину, что преследовать татар в ночной степи – дело абсолютно безнадежное, если не сказать, что откровенно самоубийственное.
Да и хрен с ними, с татарами-то. Пущай теперь бегут в свой экономически подорванный, без русского ясыря, улус, жаловаться своему насквозь пропитанному кумысом мурзе на этих «гяуров» и «урусшайтанов». Лишь бы они к нам на Дон в ближайшее время не совались. По крайней мере до тех пор, пока с Азовом не управимся...
Впрочем, кто их там этих татар разберёт. Теперь они вполне по своим «экономическим» делам в Московию могут с полгода самыми тайными обходными путями хаживать, старательно хоронясь от любой казачьей тени, а могут запросто и... под Азов в любой момент нахлынуть. Да ещё и цельной Мамаевой ордой.
Но как бы там ни было, а сегодня победа казачьего оружия над наследниками Золотой Орды была полной и безоговорочной. Где-то не меньше полутысячи в капусту порубленных едисанцев, мертвее мёртвого остались лежать около Мёртвого Донца, тем самым лишний раз подтверждая его столь недоброе название. И это всё притом, что после битвы всего у полусотни казачьих коней седла оказались пустыми...
Кроме того, в качестве трофеев победителям достался богатый обоз и ясырь, что для казаков, конечно же, было весьма даже приятственно (всё равно, что получить воинскую награду), но... при этом абсолютно не меркантильно. Дело в том, что обоз со всем награбленным на Руси добром надлежало было в самом законнейшем порядке... сдать. Нет, не обратно в Московию (там и так всего много), а в войсковую скарбницу (благо, она сейчас недалече), где с самого начала похода, неизбежно сопровождающегося накоплением трофейных ценностей, уже вовсю идёт формирование общего Дувана, для того чтобы по завершению кампании провести его честное разДуванивание среди всех её участников.
При этом тот самый ясырь, который для татар являлся важнейшим фактором формирования экономического благосостояния улуса, для казаков таковым отнюдь не являлся и подлежал немедленному освобождению. Потому как негоже христолюбивому воинству души православные в неволе держать, а души «не православные», то есть для полона пригожие, в татарских трофейных ясырях почему-то не попадались...
Так что теперь около трехсот русских людей, оказавшихся благодаря казачьей доблести освобожденными, очумело смотрели на происходящее и не верили своему счастью. Большинство из них, оказавшись в татарском ясыре, всеми фибрами души противилось тому, чтобы вот запросто стать азиатскими зинджами или кули, и как манну небесную вспоминали своё былое, и столь милое их сердцу, положение московитского холопа. И вот сейчас, нежданно-негаданно обретя свободу, бывшие холопы и несостоявшиеся зинджи просто-напросто не знали, что же с ней делать.
Ведь действительно, вот теперь благодаря казакам татарина с камчой в одной руке и арканом в другой вдруг не стало, а родные бояре с их хрестоматийными батогами на конюшнях всё равно остались где-то далеко на севере. При этом казаки на роль хозяев почему-то никак не претендовали. «И куды-ж тады хрестьянину-то податься?»...
Обратно на Русь, к своему «болярину» с батогами – оно, конечно же, хочется, да только вот как туда попасть-то? Как перейти это даже не «Дикое», а просто «Дичайшее» поле, так и кишащее различными опасностями?
Податься «в казаки»? Во-первых, возьмут не возьмут – ещё большой вопрос. А во-вторых... да боязновато оно как-то... Вон, как они только что рубились, только искры сыпались и кровь во все стороны хлестала, а мы, бывшие холопы, ко всему к этому не шибко приучены. Вот мотыга там, али плуг – то дело другое... рассуждали бывшие ясырцы.
Тут к обуянным тяжкими раздумьями освобожденным полоняникам подскакал на гарцующем жеребце батька Тревинь. Лицо как никак официальное и, без всякого сомнения, зело начальственное, потому как пусть и казачий, а всё ж таки «голова». С некоторой натяжкой можно было бы сказать, что почти что родной «болярин». Все сейчас же сняли шапки и земно поклонились. Жизнь входила в своё привычное русло. Вот он – освободитель от басурман, а также отец родной и надёжа в одном лице, а, следовательно, как он скажет, а ещё, паче чаяния укажет, то так тому и быть...
Сдерживая крепкой рукой разгоряченного битвой коня, батька Тревинь, то и дело промокая оторванным рукавом татарского чапана струящуюся из-под шапки тонкую струйку крови, громко прокричал осипшим от команд голосом:
– Эй, православныя, люди русския, от имени атамана и всего честного казачества вам всем даруется нынче свобода, и с сего часа могёте вы идтить на все четыре стороны...
– Батюшко... отец родной... заступничек ты наш...
– Цыть, тиха! – властно прервал излияния благодарности казачий голова.
– Так вот, Русь – она вон тамо будет... – неопределенно махнул батька Тревинь в северном направлении окровавленной тряпкой. – Ежели кто возжелает, то Бог ему в помощь. А вот Азов, где зараз наши браты казаки с супостатом басурманским зело лютую брань держат, он вон там будет... – четко сориентировавшись, указал батька южное направление и многозначительно добавил. – Причём от сего места вельми недалече...
Дав время бывшим полоняникам осознать сказанное, батька проникновенно произнес, слегка понизив голос:
– И вот тамо нам для победы над ворогом не токмо ратники, но и работный люд зело нужон. Поелику там не токмо саблей рубать, а ещё и копать, и строить надобно. В обчем, робыть. Так что, ежели у кого желание на сие имеется, то милости просим вас – людей русских славному казачьему воинству в его христолюбивом деле подсобить! А за енто будем вас зело оберегать и кормить, яко воителей, а опосля походу паки и какой-никакой рухлядишки из дувана на хозяйствование подкинем. Так что зараз решайте... Неволить вас никто не станет... – закончил свою речь казачий голова.
Между тем кровавая струйка, стекающая на его иссеченное шрамами лицо, за время речи заметно усилилась. Но, только замолчав, батька Тревинь позволил себе, морщась от боли, снять шапку и приложить тряпку к свежей сабельной ране, уже насквозь пропитавшей кровью и сделавшей темным его длинный седой чуб. Наспех обмотав голову оторванным рукавом и с трудом нахлобучив поверх сымпровизированного тюрбана свою прорубленную папаху, батька Тревинь приосанился и неожиданно громко гаркнул:
– Эй... сотенного кашевара ко мне! – что немедленно вызвало среди голодных невольников явное оживление. Дождавшись неторопливо подошедшего степенного слобожанина с огромным, как у всех поваров, животом и вислыми, как у снулого сома, усами, Батька Тревинь отдал ему радостное для трепетно внимающих ему полоняников распоряжение:
– Зараз режь татарских баранов и накорми ясырцев от пуза, чай, они отощали-то с дороги на басурманских харчах...
Таков конец «барской» речи для освобожденных пленников, которые и в бытность свою на Руси не особо-то были избалованы заботой власть предержащих, сейчас был откровенно неожиданен и... приятен. Да и вообще, этот пожилой «болярин» с окровавленной головой весьма неназойливо, но сумел-таки развеять терзающие бывших ясырцев сомнения и внести в их головах полную ясность по поводу того, что же именно теперь им, никогда досель не бывших свободными, надлежит делать со столь негаданно нагрянувшей на них волей.
Ведь действительно, раз оно получается так, что оказывается можно не переться в одиночестве через эту проклятущую степь, а остаться при казаках, дабы помогать им привычным для себя образом, то есть не саблей и пищалью, а заступом и лопатой, то почему бы и нет. Тем более что кормить-то обещали по полной норме, а по окончании кампании ещё и кое-какой прибыток посулили. И при этом никакой тебе барщины. Одним словом – лепота...
Так что желающих сразу же после освобождения немедленно возвращаться на Русь среди бывших полоняников не нашлось. И к середине следующего дня, сытые и довольные московиты, вкусившие вместе с бараниной, как вольный воздух свободы, ещё и пьянящий вкус трофейной татарской бузы (это только казакам в походе нельзя), нестройной толпой заявились в казачий табор, дабы образовать своеобразный «стройбат».
Что и говорить, трудовой фронт при осаде Азова был более чем обширен. Шанцы, апроши (то бишь тихие сапы), валы для размещения орудий, да те же защитные фуры, которые нужно было сначала сплести, а потом ещё и набить землей. Всё требовало трудолюбивой крестьянской руки, каковую казачество предоставить, ну не то чтобы не могло...
Но, скажем так, на трудовом фронте, в отличие от ратного – явно не преуспевало. Так что привычно поплевав на мозолистые ладони, «стройбатовцы» уже на следующее утро сменили с удовольствием отдавших им свой шанцевый инструмент казаков и с энтузиазмом принялись вносить трудовую лепту в общее дело победы.
При этом среди рабочего люда, как оно завсегда на Руси бывает, сразу же выделилось начальство. Которое, как оно начальству и положено, само не работало, а важно сновало туда-сюда, деятельно руководя самим процессом. И самое удивительное, что работники его покорно слушались, воспринимая появление начальства как нечто само собой разумеющееся (а куды ж в Рассеи-то и без начальства).
Присмотревшись к новоявленному руководителю, Затёс с Ермолайкой с удивлением признали в нём своего старого знакомца – тиуна Менговского острога... того самого. Только теперь уже не столь дородного и без своей всегдашней горлатной шапки. Впрочем, высокую шапку тиун вскорости себе всё же соорудил, где-то урвав и сшив между собой сразу две каракулевые папахи. Получилось, конечно, не совсем то, что было, но всё равно достаточно важно. Издалека сразу видать – начальство...
Узнав бузотеров, Михрюткин, смущенно отворачивая от них изрядно отощавшую за время татарского плена физиономию, в сердцах поведал землякам свою горемычную историю.
Как-то раз, незадолго после ухода «бузотерской» сотни городовиков, довелось Антипу Перфильевичу побывать в Воронеже по служебной надобности у самого князя-воеводы. По вопросу самого наиважнецкого значения – по дополнительному финансированию из «федерального центра», которое было необходимо для восстановления в остроге разрушений, оставленных татарским набегом. Впрочем, говоря по совести, разрушения эти уже были практически восстановлены, причём исключительно за счёт «местного ресурса». То есть за счёт подневольного труда служилого люда и из растущего, прямо за частоколом, дармового леса. Но кто об этом знает? Тем более в Москве-то... Раз набег был, разрушения были, значит должны быть отпущены и средства для их восстановления. А куда именно они пойдут – это уже другой вопрос... И без князя-воеводы тут было никак не обойтись.
Начали «финансовое совещание», как завсегда у воеводы водится с легкой медовухи, а чем закончили... Михрюткин уже и не помнит. Но тем не менее, по финансам, кажется, всё чин-чином порешили, да ещё и челобитную в соответствующий московский приказ накатали. Что было дальше, Антип Перфильевич не знает. Только очнулся он уже на дороге назад в острог, когда из возка, где он безмятежно почивал, его уже татары вытряхивать стали.
Сопровождающие же его в виде охраны черемисские «ряйтары», судя по всему, в битву не вступали и костьми за своего начальника особо не ложились, а, попросту говоря, при виде противника провели ретираду. То бишь сноровисто сиганули в чащу. А верный помощничек его – татарчонок Ахметка, пёс его забери, так тот, морда басурманская, как только татары их захватили, то и вовсе к ним перекинулся. Сразу же выяснилось, что родом он из того же самого улуса, что и нападавшие едисаны, но только из другого хотона. И вообще, оказалось, что он служил этим гяурам (то есть нам – русским) исключительно для того, дабы в нужный момент начать священный газават и восстановить былое величие Золотой Орды.
Ещё потом всю дорогу, подлюка косорылая, самолично накидывал на шею Михрюткину аркан, и искренне хохоча от удовольствия, таскал его за собой, вслух прикидывая тот барыш, который он сумеет выручить за своего бывшего «бачку тиуна». Вот и верь после этого людям...
Но ничего. Сейчас, слава Богу, всё позади. Такие люди как Михрюткин никогда не пропадают. Вот и теперь он опять, при какой-никакой, а всё ж таки при должности. А вот когда Азов вместе возьмём (так и сказал «вместе возьмём»), то уж тогда-то, да в столь серьёзном городе... ну просто обязательно возникнет нужда в профессиональных и высококвалифицированных руководителях...
Бузотёры молча подивились незыблемости российских управленческих устоев, а также непотопляемости отдельных личностей, к этим самым устоям относящихся. После чего вежливо распрощались с бывшим тиуном и отправились в расположение своей сотни.
КАТОРЖНЫЙ
Весть о походе казаков на Азов вызвала в Москве весьма неоднозначную реакцию.
– Как? Без мово указу? А ты ж куды глядел? – вскипел было государь Михаил Фёдорович и даже сгоряча ткнул своего стольника Чирикова державным посохом в многострадальную грудь. Потом, слегка поостыв, малость поразмышлял нервно барабаня пальцами по подлокотнику трона, после чего подал команду привести под свои светлые очи Донского атамана Ивана (тьфу его) Каторжного.
Степан Чириков, чрезвычайно довольный, что посохом, собственно, всё наказание за недогляд пока и ограничилось, стремглав бросился разыскивать атамана. Впрочем, задача оказалась совсем не такой уж и простой...
Приехав в Москву ещё с зимовой станицей, то бишь именно зимой, и уже дождавшись в белокаменной первых листьев на деревьях, но при этом так и не облагодетельствованный высочайшей аудиенцией, атаман слегка приуныл. А когда выяснилось, что московитские власти даже не удосужились поставить Донского атамана в известность, об отправлении на Дон Степана Чирикова (тем более умолчав об отправке с послом царского жалования), Иван Каторжный откровенно плюнул на хождения по всяким правительственным инстанциям и решил действовать самостоятельно. Поскольку Кремль, Посольский приказ, дипломатия и всё такое прочее в иерархии ценностей донского атамана попадали под категорию «ну и хрен с ними», то теперь он занимался главным, для чего, собственно, и приехал.
Будучи атаманом, а, следовательно, в первую очередь верховным главнокомандующим, Иван Каторжный со всей своей неуемной энергией пытался собственными силами сформировать огневой припас для казачьего воинства. Понятное дело, что для такой серьёзной негоции нужны немалые финансы, и это притом, что казна, не особо блещущего экономическими талантами атамана, всегда была хронически пуста. Но выход всё же был найден. Энергичный атаман попросту решил собрать с обретающихся в Москве и Подмосковье этнических, а главное, патриотично мыслящих казаков посильные денежные средства и на них самостоятельно закупить для Дона хотя бы порох. Благо казаков в центральной Московии в те времена было немало.
Так что разосланные царским стольником ярыжки разыскали опального атамана аж в Коломне, где он гостил у своего бывшего односума, теперь являвшегося тамошним казачьим головой. Первым желанием Каторжного, узнавшем о наконец-таки снизошедшем до него царском приглашении, было набить ярыжкам морду и не задерживаясь махнуть на Дон. Но поскольку порох закуплен ещё не был, то державные интересы над личными порывами у Донского атамана всё-таки возобладали, и потому на следующий день парадно разодетый атаман, четко чеканя шаг, гордо входил в Грановитую палату Кремля.
Что там происходило, история умалчивает. Но только доподлинно известно, что вскоре Иван Каторжный выехал из Москвы в южном направлении, вместе с ответственным за «донской вопрос» Степаном Чириковым, во главе... большого обоза с царёвым жалованием. Кстати, уже вторым за этот год...
Мало того, на жилистом пальце Каторжного поблескивала царская награда – бриллиантовый перстень, а в кармане его атаманского Зипуна хранилась, подписанная самим государем грамота, с разрешением собирать по всей Рассеи– матушке всяких «охочих людишек». Правда, именно куда и зачем – в грамоте дипломатично не указывалось, но поскольку обрастающий народом обоз устойчиво двигался в сторону Дона, то вполне можно было догадаться, что «охочие людишки» потребовались Донскому атаману явно не для освоения Сибирских земель и не для войны со Швецией. Единственным пожеланием царя, устно отданным атаману по поводу набору охочих людишек, была настоятельная рекомендация не особо усердствовать в отношении холопов. А то, не ровён час, бояре могут понять неправильно...
Впрочем, набирая волонтеров для Азовской кампании, Иван Каторжный на холопов особой ставки и не делал. Толку-то от них... Благо, на Руси всегда довольно другого люда, завсегда готового взять в руки меч и встать грудью на защиту Отчизны. Или, наоборот, схватить кистень и выйти ночью на глухую лесную дорогу. Под Азовом сгодятся и те, и другие.
И вот обоз, превратившись, по сути, во внушительный и не особо дисциплинированный воинский отряд, прохладным весенним вечером вошел в южно-русский город Воронеж. Там ему надлежало погрузиться на будары и продолжить дальнейший путь на Донщину уже водным путем.
«OPERATION GOLDEN DUCK» ИЛИ АЛТЫН-ХАН ДИКОПОЛЬСКОЙ ОРДЫ
А в Воронеже между тем назревал очередной виток иезуитской интриги.
Стоически перенеся крах «OPERATION SHPIG», Ришельский-Гнидович, кипя праведным гневом, всеми фибрами своей темной души стремился отмстить неразумным хаза... казакам, жутко наказав их за срыв столь тщательно продуманной операции.
Это же надо, ну всё было сделано как положено, а они вдруг возьми и на Азов пойди, тем самым грубо перемешав в грязь весь тонко построенный психологизм ситуации, а также беспардонно пустив псу под хвост всю геополитическую стратегию. Одним словом – варвары...
Причём крушение «шпиговой операции» получилось качественным и бесповоротным. Собранные из всякого шляхетско-европейского отребья «миротворческие силы», так и не дождавшись вожделенного сигнала о злостном угнетении донцами запорожцев, потихоньку разбежались, предпочтя бестолковому ожиданию вторжения на Дон возможность реально подзаработать на европейской тридцатилетней войне. А доставленные на Украину с Франции митральезы бесследно исчезли. Куда именно – никому неведомо... Но только сказывают, что в кавказских аулах на всяких различных торжествах, во время которых темпераментные горцы самозабвенно палят из всех стволов в воздух, теперь стала порой слышаться и скорострельная артиллерия...
Митральезы, конечно, жалко. И особенно жаль, что гениальная идея Модеста Зорпионовича относительно заградительных отрядов в жизнь так и не воплотилась. Ну да ничего, он этим ретроградам, этим злостным противникам прогресса, этим диким и невежественным казачурам ещё кузькину... вернее «европейкину мать» – ух, как покажет!
И движимый праведной местью, изощренный ум иезуита постепенно придумал очередной план, способный если и не привести Дон под католический крест, то, по крайней мере, раз и навсегда решить уже набившую оскомину казачью проблему.
На идею нового плана Ришельского-Гнидовича подтолкнул тщательный анализ провала первой операции, связанной с калмыками, ногайцами и Бехингер-ханом. И мысль, к которой пришёл его пытливый ум, проанализировав всё, что только было можно, прямо-таки ошеломила его своей гениальностью. Оказалось, что обитающие в Диком Поле азиатские народы являются неуправляемыми исключительно потому, что... ими просто-напросто сейчас никто не управляет!
Все эти мелкие ханы, мурзы, тайши, баи и беки не в счет. Они если и управляют, то только своими улусами, хотонами, аилами и не более того. Нет у них ни полноценного ханства, ни тем более единой ОРДЫ. Вот когда они все в ОРДЕ, то тогда они могут запросто и полмира покорить, а когда в улусах-аилах, то, в лучшем случае, в набег на Русь за ясырем сбегают, да по пути отару овец у соседа уведут.
Вывод напрашивался сам. Раз орды вследствие исконной азиатской расхлябанности у этих, мягко скажем, номадов теперь нет, значит, её нужно... создать. Да, да, именно создать, организовав европейским прагматичным интеллектом всех этих многочисленных восточных кочевников в единое целое, а, создав, всласть поманипулировать ими в своих сугубо западных интересах. После чего созданную европейско-азиатскую организацию вполне можно будет перенаправить на решение какой-либо заведомо невыполнимой задачи. Например, услать на покорение, скажем, Монголии (кто там сейчас? Не то маньчжуры, не то джунгары, одним словом, непорядок). А можно, как отработанный материал, и попросту аннулировать, то есть распустить...
Ну, это потом, а сейчас главное создать, и необходимо для этого, относительно немногое. Вкратце иезуитский сценарий по образованию нового кочевого государства выглядел следующим образом.
Во-первых, собрать всех этих разноплеменных кочевников в одном месте, например, на сабантуй, а потом взять, да и объявить сабантуй курултаем.
Во-вторых, провозгласить на этом курултае образование новой Орды (какой именно решим потом).
В-третьих, провозгласить верховным ханом вновь образованной орды своего человека. А всё остальное – уже частности и дело техники...
Вот такая гениальная идея пришла в голову неутомимого на интриги Ришельского-Гнидовича, хронологически совпав по времени с получением им известия о провале приснопамятной «Шпиговой операции».
На следующий день после озарения Модест Зорпионович ритуально сжёг карту с готическим название «OPERATION CHPIG», открыв окно, развеял её пепел по ветру и тем самым уничтожил следы своего позора. Потом, тщательно задернув занавески, разложив перед собой новую карту, топографическая основа которой являлась точной копией сгоревшей, и, обмакнув перо в чернила, нацелился в район впадения riv. Don в m. Meoto.
Собственно говоря, Ришельскому-Гнидовичу на карте сейчас нужно было сделать всего две вещи. Обозначить место будущего сабантуйско-курултайского мероприятия и написать новое кодовое название операции.
Относительно первого особо размышлять не приходилось, поскольку выбор сделали сами... казаки, неожиданно и вопреки всем иезуитским раскладам подступив к Азову. Сами подступили, сами теперь и получайте...
...И твёрдая рука Модеста Зорпионовича начертала рядом с надписью Azov стрелку с надписью «sabantui» (само собой разумеется, что латинскими буквами и готическим шрифтом), и чуть позже туда же добавилось слово «kurultai».
Откинувшись назад, Ришельский-Гнидович прищурился, задумчиво покусывая перо. Теперь геополитический расклад, по его мнению, выглядел следующим образом. Начав борьбу за Азов, казаки самым натуральным образом вступили в войну с Османской Империей, с янычарами которой они в настоящий момент под крепостными стенами этой «Азак-калы» и сражаются. С вассалами же Оттоманской Порты, со всеми этими ногайцами, едисанцами и прочей татарвой, у казаков сейчас войны как таковой нет. Причём просто так, сама по себе, она вряд ли возникнет (именно этот фактор, самокритично признался сам себе Модест Зорпионович, он в той истории с Бехингер-ханом и не учёл).
Да и вообще, наша «ДикоПОЛЬСКАЯ» татарва (хорошо сказал, надо будет запомнить, особенно вторую часть слова), так вот, относится наша татарва к своему законному османскому сюзерену, надо заметить, не особо верноподданнически. Примерно так: «Ну, есть султан в Стамбуле, ну и ладно, наш хан с мурзой ничем не хуже. Желает султан воевать с казаками или с кем там ещё, ну и пусть себе воюет, Аллах ему в помощь, а мы лучше кумыса в юрте попьем и поглядим, чем всё это кончится».
Что же касается казаков, то у них за долгие, даже не годы, а века совместного существования, с бывшими ордынцами сложились и вовсе специфические отношения. С некоторой натяжкой можно даже сказать, что вполне «толерантные». Суть их в следующем: хотим – воюем (например, за лучшее пастбище для скота), а хотим – дружим, и... даже роднимся (недаром все эти казачьи жонки, нынешние Прасковьи и Лукерьи, в прошлом сплошь Фатимы и Адигели). Так что уйдет султан, придет царь, а татары с казаками всё равно в степи соседями останутся. И такое состояние татаро-казачьих отношений, когда ни войны, ни мира, а Прасковьи-Адигели пополам, может длиться неопределенно долго, причем с явной тенденцией в сторону налаживания добрососедства.
А вот этого-то нам, просвещенным и цивилизованным европейцам, уж допускать-то совсем негоже...
И Модест Зорпионович, закрыв глаза, погрузился в обдумывание частностей своего гениального плана.
Перво-наперво нужно исхитриться сделать так, чтобы наши дикоПОЛЬСКИЕ кочевники на курултай всё-таки съехались. При этом надо ясно отдавать себе отчет в том, что просто так, даже на сабантуй, стопроцентная явка будущего ханского электората всё равно не прибудет. Тут сколько баранов не режь и сколько кумыса не лей, всё одно, лишь близко кочующие к месту гулянки любители дармового харча прискачут. А поскольку кочевники в целом народ не шибко голодный, и во всём, за исключением разве что набегов, достаточно инфантильный, то основная масса потенциальных «государствообразователей», гарантированно призыв на сабантуй проигнорирует и останется себе преспокойно пить кумыс в родных юртах.
Здесь нужно придумать что-нибудь такое эдакое... настолько заманчиво-замечательное и так психологически выверенное, чтобы будущие подданные великой Орды получили приглашение, от которого они просто-напросто не смогут отказаться. Причем такое, чтобы все ЭТОМУ поверили, а поскольку давно известно, что чем ложь нелепее, тем больше ей верят, то...
...То проявим полёт фантазии и, например, заявим по всем улусам и аилам, что в городе Воронеже найдено ни много ни мало, как... ЗАВЕЩАНИЕ ЧИНГИЗ-ХАНА!!! Точно, завещание этого самого величайшего воителя, кстати, считающегося если не прародителем, то, по крайней мере, начальником прародителя практически каждого мало-мальски знатного кочевника. Мол, все они из той самой монгольской орды вышли...
«Это, как если родовитый русский князь – то непременно рюрикович, или, по крайней мере, потомок кого-нибудь из его дружины. Как будто до Чингиза в Диком Поле и до Рюрика на Руси своей знати не было...» – снисходительно усмехнулся наивности этих азиатомосковитов Ришельский-Гнидович. Но прародители прародителями, а чтобы ложь гарантированно взяла за сердце, то, учитывая далеко не сердобольный, если не сказать, что откровенно меркантильный менталитет наших «дикоПОЛЬЦЕВ», добавим, что к ханскому завещанию ещё прилагается и... Чингизова казна...
Причем казна, полная золотых монет, а в завещании, мол, есть ясное повеление раздать каждому из нынешних потомков по «алтыну», то бишь по золотой монете достоинством в шесть, скажем, динаров. Или что там еще при Чингиз-хане было? Кстати, этот момент надо будет обязательно уточнить...
Да после такого сообщения насчет халявной раздачи золота все нашенские азиаты, от знатного мурзы до простого чабана, как пить дать, все разом бросят свои юрты и примчатся. Еще бы, ну кто из них устоит, чтобы запросто так, вернее, за свою этническую принадлежность к ордынцам не получить в память от великого воителя вполне даже кругленькую сумму. Кстати, достаточную для приобретения, например, небольшой баранты или, допустим, верблюда. Да при этом сему чингизову наследнику ещё и обломится задарма попить-поесть, да и вообще вволю повеселиться...
Теперь техническая сторона вопроса. С самим завещанием всё будет обстоять довольно-таки просто. Достаточно только разыскать какой-нибудь выцветший пергамент постарее, и, проявив фантазию, накалякать на нем, что-либо отдаленно напоминающее древнеуйгурские письмена (ну, кто, скажите на милость, в наше время знает этот древнеуйгурский, на котором основатель империи монголов ввел свою официальную переписку?).
Ну, а что касается чингизовой казны... То тут явно придется раскошеливаться. Пудов четыре, а то и пять золота потребуется, не меньше, и никакой тут тебе фальши. Потому как если в древнеуйгурской письменности (как, впрочем, и в любой другой), татарва разбирается не шибко, то в «алтынном», то бишь золотом деле они все настоящие доки. Поскребут монету заскорузлым ногтём, попробуют её на зуб и всё, пиши пропало...
Так что уж что-что, а золото в столь тонком деле должно быть самое, что ни на есть настоящее. Собственно, именно он – этот презренный металл, и будет стержнем гениальной «алтынной» операции.
Запрос в Ватикан по поводу присылки папского золота надо будет послать сегодня же, деловито подумал Ришельский-Гнидович, а пока для столь праведного дела будем использовать исключительно личные запасы. Те самые, которые скромный думный дьяк Московского государства в поте лица своём скопил за долгие годы беспорочной государевой службы. Причем для обеспечения в столь деликатном денежном вопросе полного режима секретности, Модесту Зорпионовичу не грех будет задействовать и... личный монетный двор. Благо, таковой в подвале Бастильки давно имеется, на котором два златых дел мастера (с отрезанными, на всякий случай, языками), уже давно и плодотворно чеканят для Модеста Зорпионовича всякую фальшивую деньгу (а чем же ещё русскую экономику подрывать, как не фальшивой деньгой, да и с агентами расплачиваться?). Так что и это не проблема.
Дальше в изощренном мозгу тайного иезуита родилась идея, достойная самого Игнатия Лойолы, или, по крайней мере, Макиавелли. Поскольку денег времен Чингиз-хана, как впрочем, и самого облика легендарного хана никто толком не знает, то на розданных монетах должен быть изображен якобы ханский профиль, совпадающий с... личиной его человека. Того самого, который будет зачитывать завещание: «... мы Темуджин из рода Борджигиня рекомый Чингиз-ханом, повелеваем создать новую орду и т.п...». А дальше и гадать не надо, кого именно поднимут на белый войлок эти простодушные азиаты и кого именно нарекут ханом вновь образованной орды. Да ясное дело, того, кто прочитает завещание, того, кто раздаст деньги и того, чей профиль совпадет с профилем легендарного хана, тем самым, наглядно подтверждая преемственность поколений...
Ух... такого глубоко психологизма Ришельский-Гнидович даже лично от себя не ожидал. Вот это «политтехнология»...
Теперь моделируем ситуацию в целом. Итак, неорганизованное несметное скопище кочевников съезжается на сабантуй к Азак-Кала. И вот незадача... Оказывается, что там уже давно казаки воюют (кстати, не с кем-нибудь там, а с их же законным сюзереном). И совершенно естественно, что воюющие с турками казаки за чем-то съехавшихся к Азову татар ближе, чем на пушечный выстрел к себе не подпустят. То есть остановят их заслоном где-нибудь на Кагальнике. Ну, и ладно, Кагальник так Кагальник, пусть себе там стоят и сабантуйствуют на здоровье, уж одним своим присутствием действуя казачьему воинству на нервы.
После же зачитывания завещания, раздачи денег, провозглашения новой орды и избрания себя ханом, его человек, в обязательном порядке, дает возможность всем сабантуйцам вволю нагуляться, празднуя столь замечательное событие. Сам же он при этом обязан сохранять трезвую голову, дабы профессионально подогревать в наследниках Чингиз-хана уже порядком ими подзабытые великодержавные, или правильней сказать, «великоордынские» настроения, имея целью довести их до уровня реальных имперских амбиций и даже территориальных притязаний. Впрочем, последнее уже излишне...
Потом, почувствовав наступление соответствующего момента, его человек, как бы невзначай обмолвится, что, мол, есть ещё и вторая часть завещания, которую он сейчас и обнародует. И со знанием соответствующих психотехник (кстати, надо будет его хорошенько этому подучить), он возьмёт и зачитает что-то наподобие того, что под Воронежем (где, кстати, Чингиз-хана отродясь не бывало) им, дескать, была закопана только малая часть казны. Примерно одна треть. А основная же часть его несметных сокровищ запрятана в самом центре... Азова...
И если после этого полупьяная орда кочевников не сметет как осаждающих Азов казаков, так и обороняющих «Азак-калу» турок, а заодно не разнесет весь город по камешкам, то значит, Ришельский-Гнидович ничего не смыслит в людях. Потому как захлестнёт тогда дикая ордынская стихия всю эту так некстати начавшуюся Азовскую эпопею, и утопит её в своей дикой пучине, как степных зайцев в буйное донское половодье. И сколько казаков из этой пучины сумеет вынырнуть, да и вынырнет ли вообще, ещё бо-о-ольшой вопрос...
А потом, после того как в вдрызг раздербаненном Азове поиск несуществующей казны Чингиз-хана закономерно окончится полным крахом, для того чтобы, выражаясь по-научному, «сублимировать постпоисковую фрустрацию», а, попросту говоря, перенаправить гнев и обиду оказавшихся у разбитого корыта татар в иное русло, вполне можно будет задействовать и «монгольский» вариант развития события. Например, зачитать третью часть завещания о том, что, дескать, верховное монгольское божество Тенгри прогневалось на не шибко старательных ордынцев, допустивших вопиющий захват Монголии какими-то джунгаро-маньчжурами, и потому перенёсло клад обратно на берега Орхона и Керулена. Так что, наследники Чингиз-хана, по коням и вперёд: «Даёшь родную Монголию!».
Теперь о персоналиях, поскольку кадровый вопрос, как известно, всегда вопрос очень серьёзный и ответственный, а уж в таком щекотливом деле и вовсе, можно сказать, что ключевой. Тут уж ошибиться никак нельзя... Кого именно назначить «алтынным» ханом этой новорожденной «дикоПОЛЬСКОЙ орды»?
Кстати, получившийся титул «алтын-хан» весьма удачен, довольно заметил про себя Ришельский-Гнидович, подходя к огромному, во всю стену комоду, в котором хранилась «поголовная роспись усех больших и малых чинов, поелико на государевой службице обретающихся».То есть ни много ни мало, а своеобразный «банк данных регионального отдела кадров», скрупулезно собранный его тайной канцелярией на весь служилый люд Воронежского воеводства. Где каждый служилый, от самого распоследнего волостного ярыжки до тиуна и городского головы (исключая разве что vip-персону князя-воеводы), был удостоен чести быть занесенным на аккуратно вырезанный листочек твердой бумаги. Плотно уложенные на полках и расположенные в определенном порядке листочки содержали все необходимые Модесту Зорпионовичу сведения о той или иной персоналии. От анкетных данных и этапов карьерного роста, до психологических характеристик и политических предпочтений.
Что и говорить, труд, проделанный его тайной канцелярией, был поистине титаническим. Правда, потом тех подьячих, что так усердно трудились над «банком данных», Ришельскому-Гнидовичу, скрепя сердце (всё-таки жалко терять хорошие кадры), для обеспечения полной конфиденциальности проделанной работы пришлось быстренько казнить. А всё потому, что проявлять гуманизм, просто вырезав потенциальным разглашателям секретной информации языки, в данном случае было абсолютно нецелесообразным. Ставши немыми, но, будучи при этом грамотными, в случае чего они вполне смогут и написать, а рубить им при этом ещё и руки... ну какой уж это гуманизм... Мы, чай, не варвары какие-нибудь...
Тщательно перебирая в комоде листочки и руководствуясь при этом одному лишь ему известными критериями, в конце концов, Модест Зорпионович выудил из «банка данных» три служилых «кадра», по своим характеристикам потенциально подходящих на роль предводителя дикой кочевой орды. Сев за стол и расположив их аккуратно перед собой, думный дьяк, сложив у груди домиком ладони, погрузился в глубокое размышление.
Первую кандидатуру Ришельский-Гнидович, слегка поколебавшись, быстро отвергнул. Вроде бы всё хорошо – и умён, и грамотен, можно даже сказать, что образован, и по крови настоящий чингизид, но... казак, и этим всё сказано. Раз казак, значит лично к Модесту Зорпионовичу, как минимум, не лоялен, а по отношению к его темным делам – и вовсе противник, если не сказать, что смертный враг. И кадровый листок Амвросия Карамисова был решительно отодвинут в сторону.
Следующая кандидатура. Пронырлив, беспринципен, от природы лукав и воровит, происхождения самого, что ни на есть татарского, но... сказывают, что в последнее время куда-то запропал. Причем запропал вместе со своим начальством – с тиуном Менговского острога... И листок Ахметки лег рядом с листком Карамиса.
Остается только этот. Всё вроде бы ничего. Служит стрелецким сотником – значит, имеет карьерные устремления. Злейший враг казачества, не раз от него пострадавший – значит, не упустит возможности отомстить, да тем более отомстить столь радикальным способом. Происхождения... да тоже, вроде бы, подходящего – из касимовских татар. Конечно, не из чингизидов, но и не из чабанов. Как никак, из рода знатного мурзы...
И Ришельский-Гнидович взял в руки карточку, сверху которой аккуратным почерком почившего в бозе подьячего было написано «Охрим Жусимурзин». Теперь думный дъяк анализировал кандидатуру с точки зрения отрицательных моментов...
...Делу «Речи Гнидовитой», как и вообще иезуитско-католическим идеям этот Жусимурзин, конечно же, не предан. Это безусловный минус, но, с другой стороны, он же о них ничего и не знает... Второй минус, что хотя родом он и из этнических татар, но, как здесь указано, уже достаточно обрусевший. И, допустим, умеет ли сей Охрим сносно говорить по-татарски, ещё большой вопрос. Но, правда, при этом любит, когда его называют родовым татарским именем «Жусак-мурза» – значит, ещё не всё ордынское в нём потеряно, а это уже явный плюс.
Крещён, православный...
Но здесь как раз всё просто. На то мы и иезуиты, чтобы суметь убедить любого, что в интересах святого дела иногда не грех проявить и религиозную толерантность.
Отсюда вывод: на роль потенциального хана при проведении операции из всех рассмотренных кандидатур наиболее оптимально подходит именно Жусак-мурза. При этом его необходимо подучить татарскому языку и ордынским обычаям, основам ислама и различным манипулятивным иезуитским психотехникам, а также сделать... обрезание...
– Эй, кто там, позвать сюды стрелецкого сотника Жусимурзина, да поживее, – не глядя, крикнул в сторону дверей Модест Зорпионович.
Так что теперь судьба незадачливого потомка мурзы Жюсака из города Касимова была решена окончательно и бесповоротно. Быть ему вскорости по-мусульмански обрезанным Алтын-ханом дикоПОЛЬСКОЙ орды, а потом, глядишь, в качестве награды и стрелецким полуполковником. А ежели оправдает высокое доверие и проявит нужное рвение, то потом его и цельным головой стрелецкого приказа ришельцев можно будет поставить. При этом мнение самого Жусак-мурзы относительно всего этого проекта Ришельского-Гнидовича ну, никак не интересовало, и ёмко выражалось в простой формуле: «а куды-ж он денется-то?»...
Чрезвычайно довольный самим собой думный дьяк опять склонился над картой Донщины и в верхней части листа начертал готическим шрифтом шифрованное наименование только что разработанной им операции.
Получилась чрезвычайно красивая и невероятно загадочная надпись «OPERATION GOLDEN DUCK». Что в дословном переводе на русский означало: «операция золотой герцог», а в вольном переводе на язык кочевников примерно соответствовало «Алтын-хану». Перевода же на язык ордынцев самого слова «операция» Ришельский-Гнидович, к сожалению, не знал...
Зато он четко знал, что, несмотря на отличную проработку будущей «избирательной кампании», потенциального конкурента на место Алтын-хана, на всякий случай, непременно нужно будет устранить.
Во-первых, потому что не исключен вариант, когда сложившейся ситуацией вполне сможет воспользоваться какой-нибудь не в меру ретивый прирожденный чингизид, например, тот же Бехингер-хан, и вывести её из-под контроля. И уж если Бехингер-хан умеет доставлять столько неприятностей, будучи правителем, откровенно говоря, не самого сильного улуса, то уж став-то во главе действительно серьезной орды... «Бр-р-р...» – передернул, как от холода, плечами РишельскийГнидович.
А во-вторых... выборы татарского хана без убийства соперника, это всё равно, что русская свадьба без драки...
Так что... да упокой Аллах его душу... аминь.
И уже на следующий день в Дикое Поле были всеми доступными средствами – от гонцов до голубиной почты – по всем улусам, хотонам и аилам разосланы соответствующие приглашения на сабантуй, с подробным изложением всего, что касается раздачи чингизханова наследства.
Запершись в своей комнате и приказав себя не беспокоить, Ришельский-Гнидович, как заправский дальневосточный писец, с кисточкой туши в руках принялся священнодействовать над куском найденного в архиве старинного новгородского пергамента с выцветшей от времени надписью. Задача, стоящая перед ним, была далеко не из простых. Расположить то, что будет считаться древнеуйгурскими письменами так, чтобы при этом закрасить тушью проявляющиеся местами полузатертые славянские буквы. Тут без творчества было никак не обойтись.
Неожиданно просто решился вопрос с печатью. Поскольку личным гербом Чингиз-хана был летящий вверх кречет, то в качестве печати вполне подходила древняя печать Рюрика с летящим вниз «рериком», то есть соколом. А поддельная печать Рюрика у Ришельского-Гнидовича в его коллекции печатей уже давно была и даже активно использовалась...
Аккуратно притиснув её к пергаменту вверх ногами, Модест Зорпионович остался вполне доволен. Отличить кречета от сокола было практически невозможно, а расположенные на печати вверх тормашками скандинавские руны теперь вполне могли сойти и за древнеуйгурские иероглифы.
Тем временем златых дел мастера Бастильского монетного двора принялись трудолюбиво чеканить полновесные золотые «алтынханчики» с профилем не особо импозантного Жюсак-мурзы, исправно выдавая на-гора до тысячи штук в день.
Сам же Жюсак-мурза, приказом по воеводству временно отстраненный от исполнения стрелецкой службы, теперь уныло сидел в одной из мрачных палат Бастильки с нахлобученной на свежеобритую голову тюбетейкой, и терпеливо восстанавливал свой практически утраченный за годы обрусения татарский язык. При этом будущий «Алтын-хан» старательно проговаривал гортанные восточные слова и страдальчески морщился от специфической боли, появившейся у него в причинном месте после конспиративно проведенного обрезания...
И вот на фоне этих событий к Воронежу подошёл обоз с царевым жалованием, сопровождаемый вольным воинством охочих людей во главе с весьма решительным и готовым на всё атаманом Иваном Каторжным.
БЕЛЬКАНТЕ НА ЯЗЫКЕ ДРЕВНИХ ТЮРКЮТОВ ИЛИ СНОВА МЕЛАНЬЯ
За всеми этими хлопотами Модест Зорпионович не то, чтобы подзабыл о необходимости устранения потенциального конкурента на «алтынханский» престол, он просто не стал заострять на таком, само собой разумеющемся пустяке свое ясновельможное внимание. Потому как проницательный думный дьяк абсолютно точно знал, что это устранение и так в обязательном порядке произойдет, и проведёт его не какой-нибудь там жалкий дилетант, а такой профи киллерского дела, как боярыня Меланья.
Уверенность Ришельского-Гнидовича зиждилась на следующем. Во-первых, Меланья никого прощать даже в принципе не умела и потому за провал операции с чикиликами, рано или поздно, но обязательно должна была посчитаться. Во-вторых, кто как не она, находясь в самой гуще событий, проанализирует сложившуюся политическую обстановку и не придет к выводу о необходимости ускорения мести? Поскольку именно теперь её личные мотивы чудесным образом совпадают с государственными интересами. Правда, с интересами государства не совсем Российского...
Потому как даже поверхностный анализ ситуации показывает, что с началом казачье-турецкой войны полноценное задействование ногайско-татарского фактора возможно только в случае устранения одного из известных ханских авторитетов, прославившегося своими пророссийскими настроениями. Иначе этот пророссийски настроенный хан малого улуса большой Ногайской орды будет служить естественным тормозом всего «процесса» и всячески торпедировать «проект ногайскотатарского задействования». А всё потому, что ему, вполне нормальному хану нормального степного улуса, из-за неразделенной любви к гордой русской княгине, угораздило приобрести вот такую, столь неожиданную среди ордынской знати политическую ориентацию.
И уж кто-кто, а боярыня Меланья, с её женской интуицией, наверняка, великолепно понимает, что пока Бехингер-хан стоит у власти, ногайцы воевать с казаками и если даже захотят, то не смогут. А всё потому, что в любой момент сможет вмешаться всемогущая Анна Вастрицкая и поломать всю эту войну одним лишь изящным росчерком своего пера. Чего ввиду только что запущенной «OPERATION GOLDEN DUCK», Ришельскому-Гнидовичу допускать было никак нельзя. Всякие случайности в процессе операции должны быть категорически исключены...
Значит, по-любому дни несчастного Бехингер-хана уже сочтены, кисмет, да упокой аллах его душу... И в том, что Меланья его так или иначе в самое ближайшее время уберёт, Ришельский-Гнидович абсолютно не сомневался. Настолько, что даже подстраховываться по линии Толстой Кшейллы посчитал излишним.
И к чести проницательности тайного иезуита надо сказать, что все его расчёты относительно своей лучшей агентессы оказались абсолютно верными. Угодивши, после того злополучного Круга вместе с незадачливым турецким послом под стражу, боярыня Меланья расценивала своё нынешнее положение не иначе как... отлично проведенную операцию внедрения в воинский контингент противника. Потому как лучшего варианта для своего шпионского дела ей и придумать было трудно.
Ведь появись она под Азовом среди казачьей армии, сама по себе в её теперешнем обличье посольского чауша... да её однозначно приняли бы за вражеского разведчика, со всеми вытекающими отсюда весьма нерадостными ввиду военного времени последствиями. А так... а так, она сейчас в комфортабельных условиях, рядом с впавшим в алкогольную прострацию Кантакузеном преспокойно плыла в составе казачьего флота. И тот факт, что при этом её бдительно охранял этот... как его... Фельдык... Фельтыкин, кажется... её ничуть не волновал. И не таких стражей видывали...
Тщательно пересчитав через иллюминатор открывшиеся на широком речном просторе суда казачьего ордера, она по достоинству оценила всю масштабность начавшейся кампании. Да, как пить дать несдобровать этим османам если... если только ногайцы им вовремя не помогут... А поскольку туркам чудовищно повезло тем счастливым обстоятельством, что волею судьбы на их стороне в войну вступает и такой ас «плаща и кинжала», как боярыня Меланья, то... то столь легко спрогнозированное дальновидным Модестом Зорпионовичем решение о целесообразности немедленного устранения Бехингер-хана, ей было принято незамедлительно.
Всё, начинаем работу...
...Так как там этого цербера кличут, Фельтыкин... точно Фельтыкин. Анализируем сначала имя. Так, корень «фельтык» явно ордынский, следовательно... следовательно этот Фельтыкин, как и большинство казаков, имеет тюркско-славянское происхождение.
Теперь анализируем его внешность. И боярыня Меланья, слегка отодвинув изящным движением пальца занавеску, выходящего на палубу окошка, с полминуты внимательнейшим образом рассматривала расположившегося на носу галеры атаманца.
Так... Рост – выше среднего, телосложение – крупное, грудь – бочкообразная, плечи широкие, но в то же время покатые, ноги для такого роста явно коротковатые и по-азиатски кривоваты, руки непропорционально длинны и мосласты. Шея короткая, голова приплюснута и по-бычьи наклонена вперёд.
Да, что и говорить, даже в фигуре просматривается некая звероватость. Этакая помесь матёрого волка с кабаном.
Теперь лицо. А лицо-то у нашего цербера весьма даже интересное... в смысле противоречивое. Вроде бы по-татарски широкое и скуластое, но в то же время по-славянски округлое. Хотя скулы всё равно явно угловаты... Глаза – типичные, по-азиатски заплывшие щелочки, такие узкие, что отсюда даже цвета не разобрать, но точно, что не чёрные. А вот брови... брови на переносице, отнюдь не сросшиеся и даже белесоватые.
Теперь анализируем нос. А нос у нас очень прелюбопытный... Типичная по-славянски вздернутая бульба. Даже без всякого намёка на азиатскую приплюснутость или там горбинку, но зато, с явно по-восточному вывернутыми наружу ноздрями, придающими обладателю сего причудливого гибрида вид чрезвычайно хищный и... опять-таки – весьма звероватый.
Волос стража, из-под нахлобученной по самые уши шапки сейчас Меланье видно не было. Но зато усы и бородёнка были явно не по-славянски редковаты.
Так что версия о тюркско-славянском происхождении стража всем его обличьем подтверждается стопроцентно. Вопрос только в том, какого именно национального начала в нём больше. Кто он – «тума» или «болдырь»?
Ничего, сейчас и это вычислим...
Так, поза у «объекта исследования» явно напряженная. Хотя вполне мог бы и расслабиться, поскольку окружающая обстановка это вполне даже позволяет, куда узникам-то при запертой двери из каюты деться, ан нет... бдит. Кафтан застегнут на все пуговицы, и даже ружьё из рук не выпускает. Держит его так, чтобы в любой момент можно было вскинуть и прицелиться.
Значит – выслуживается. Это уже кое-что... А кто у нас из славян слывет ревностными служаками? Отнюдь не казаки (казаки не столько служаки, сколько воины) и уж совсем не русские (русский бы уже давно на палубе подрёмывал), а... правильно – украинцы. Недаром в народе говорят: «Там где два хохла – там три гетмана». И, скорее всего, один из родителей «объекта исследований» именно оттуда, с «вильной и нэзалэжной». Впрочем, сейчас проверим...
И боярыня Меланья, взяв в руки испанскую гитару, начала чистым и задушевным голосом петь. Поскольку никаких чётких инструкции по поводу запрета на пение у Фельтыкина не было, то прекращать его он был совсем не обязан. Тем более что, несмотря на наличие у Фельтыкина общего равнодушия ко всяким искусствам (чай, воин, а не баба), чарующий голос Меланьи, проходя через закрытую дверь, ненавязчиво обволакивал его сознание и был ему... ну, мягко говоря, не совсем отвратителен, а скорее даже приятен.
Впрочем, никак иначе и быть не могло, поскольку причина этой «приятности» была в следующем. Дело в том, что в своё время, проходя под руководством Ришельского-Гнидовича спецкурс иезуитского бельканте, Меланья, от природы обладающая хорошими музыкальными способностями, сумела поставить свой голос для пения в диапазоне воздействия на мужское либидо. Так что теперь, напевая вполне вроде бы невинные песенки, она могла легко проникать в подсознание слушающих её представителей мужского пола, минуя их сознательные желания и прочие психологические защиты. При этом им, как, например, сейчас незадачливому Фельтыкину не оставалось ничего другого, как только завороженно слушать, даже не подозревая о том, что теперь они являются «объектами» не столько «исследования», сколько психологического воздействия.
Сама же чаровница, изящно перебирая гитарные струны, ни на секунду не ослабляла наблюдение, профессионально фиксируя ответные реакции «объекта».
Пропев ему несколько русских песен и не заметив никакой сколь существенной реакции, кроме разве что незначительного общего расслабления тонуса (песня как никак, не строевой марш, по крайней мере, хоть ствол ружья слегка опустил), Меланья лирично исполнила «чаривну писню» на певучей украинской мове. Про то, как в вишневом саду «соловэйко щебытав». Есть контакт! – с удовлетворением отметила Меланья. Расслабился... можно даже сказать, что налицо явные признаки релаксации. Значит, украинская мова для него по одному из родителей родная и прочно сидит в подсознании.
Так, теперь украинскую боевую про «молодэцькых запорижцях», которые «со спысами и шаблями» в руках бесстрашно несутся вперёд по «ридной витчизни, щоб порубаты шляхту як паганых пасюкив». Не проняло... ноль эмоций.
Следовательно, вывод первый. Гипотеза о наличии в «объекте исследования» украинской крови верная. Язык знает и реагирует.
Вывод второй. Ярко выраженная эмоциональная реакция у «объекта» следует исключительно на украинские песни лирического содержания. Причем при полном игнорировании кОзацко-боевых, и это при всем при том, что он, будучи служакой и воином, несомненно, обладает соответствующим воинским менталитетом. Отсюда следует, что лирические песни на украинском языке, он, скорее всего, слушал в детстве, и были они... колыбельные.
Проверяем версию и максимально проникающе поём колыбельную. Про «неньку», «доню», «ридну хату» и «сынку-козаченьку». Есть! Версия подтверждается! Пели тебе, милейший Фельтыкин, точно пели в безмятежном детстве колыбельные, преимущественно на украинском языке... А петь колыбельные могла только МАТЬ.
Отсюда следует вывод – значит, объект не «тума», а «болдырь». То есть отпрыск восточного мужчины и славянской женщины.
Анализируем дальше...
Раз «объект» по рождению болдырь, то стало быть всё то, что у него идет по воинской линии, разве что кроме чисто украинского «службизма», непременно будет связано с отцом. Человека насквозь азиатского со всеми вытекающими отсюда последствиями...
А раз так, то исполним несколько песен на языке папы... И Меланья виртуозно вывела заунывную восточную мелодию, задействовав всего лишь три гитарных струны...
...Так, встрепенулся, принял неосознанную оборонительную позицию, но пока это только минус реакция на музыку потенциального противника. Ничего, сейчас первая реакция пройдет, уступив место проявлению подсознательных мотивов, так что продолжаем...
Кстати, можно сказать, что первый успех нашего психоаналитического изыскания уже достигнут. Любой бы другой казак, скажем так КАЗАЧЬЕГО происхождения, уже давно бы стучал прикладом в дверь с требованием прекратить басурманское пение, а этот ничего, стоит, мечтательно облокотившись на ружьё, и слушает...
Продолжаем... И Меланья, как заправский акын, завела душещипательную историю про степного батыра, который ради своей несравненной Юлдуз перебил целый тумен нукеров и теперь у её юрты с зурной в руках поет песню о соловье, влюбленном в розу...
Последовавшая за песней реакция была более чем интересной. Если первая, «воинская» часть песни, вызвала у «объекта» неосознаваемое распрямление плеч, выпячивание груди и воинственное расширение ноздрей, то есть как ни крути, а стопроцентное подсознательное ассоциирование себя с лихим батыром, то последняя, насчет «юлдуз», соловья и розы – оставила полностью равнодушным. Всё правильно, лирику наш объект, если и воспринимает, то воспринимает исключительно на украинской мове. Но вот тот факт, что «батырская» тема, то бишь тема войны и героизма именно в азиатском изложении, нашему Фельтыкину более чем близка, для нас имеет ключевое значение...
Видимо, его азиатский папа, на про всё это ему если и не пел, то много чего рассказывал... Причем исключительно с точки зрения ВОСТОЧНОГО воина...
И Меланья бросила в бой свой главный козырь. Песню про лихого батыра, который, проносясь по миру, как степной ураган, сметал попадающиеся на его пути вражеские армии, крушил крепости и свозил захваченные несметные сокровища в родной улус к юрте своего хана. И когда из трофеев образовался настоящий курган, благодарный хан взошел на него и перед всей ордой провозгласил удачливого батыра своим «тумен-баши», то есть командиром тумена. Ну, и заодно уж, от щедрот своей ханской души, подарил ему несколько красавиц из своего личного гарема.
Песенка, вообще-то говоря, не особо мудреная, если не сказать, что бесхитростная, но при этом весьма зажигательная и возбуждающая. Причем психологически образованные иезуиты слегка переиначили её конец таким хитрым образом, чтобы в её финальной части, там, где идет награждение «удачливого батыра», можно было вставлять имя того или иного «объекта». Исключительно для того, чтобы с помощью этой замаскированной психологической ловушки проверять его реакции. Как именно он среагирует на то, что этим покорившим полмира батыром, ставшем ни много ни мало, а ордынским темником (как, например, чингизов сподвижник Субудай-багатур или даже хан Золотой Орды Мамай), является именно он? Тем более что кроме «генеральской» должности темника в качестве орденов и медалей ему досталась весьма понятная каждому азиату награда в виде «сладких, как щербет, и нежных, как персик» красавиц. Причем не из какого-нибудь там захудалого, а именно из ханского гарема. Что уже само по себе, в определенные моменты, психологически приравнивало «тумен-баши» к венцу ордынской иерархии, то есть к самому хану...
– Укум букум джарым барым, – пропела Меланья первый куплет на языке древних тюркютов, на этой своеобразной «латыни» степного мира, которую в семнадцатом веке понимал каждый кочевник.
– Курган бакшиш, заным калым... – так или примерно так доносилось из-за закрытой посольской каюты. При этом для Фельтыкина, подсознание которого, благодаря искусству Меланьи, теперь уподобилось открытым настежь дверям, неразборчивые гортанные звуки находили живейший отклик и даже рисовали в его голове явственные образы.
Причём образы, прекрасней которых он себе и представить не мог.
- Пель гыр гын гын, пель гыр гын гын, пель гыр гын гын гын... – итальянским бельканте вывела чарующий припев Меланья. После чего, сделав свой голос максимально проникновенным, она с задушевным ликованием пропела финальную часть песни, содержащую хитроумную психологическую ловушку.
- Джарым бакыр, зырым сташи, ФЕЛЬДЫК-БАТЫР, ТУМЕН-БАШИ!
И извлекая из трех гитарных струн максимально мажорный аккорд зурны, повторила: ФЕЛЬДЫК-БАТЫР, ТУМЕН-БАШИ...
Реакция «объекта» на ордынскую песню превзошла все ожидания. Глядя на гордо расправившего грудь стража, не просто взволнованного, а полностью охваченного восторгом и даже слегка пританцовывающего, Меланья мысленно аплодировала своему искусству. Причём как вокальному, так и психоаналитическому...
Значит, вот ты оказывается каков, наш милый «объектик»... Никакой ты на самом деле не «Фельтыкин», а самый настоящий «Фельтык-батыр». Правда, ты сам об этом пока ничего не знаешь, ну ничего, дай срок... И никуда ты теперь, мой дражайший «батырчик», от меня не денешься...
И чрезвычайно довольная собой боярыня Меланья, налив себе хрустальный бокал игристой греческой мальвазии, подняла его в честь своей первой серьезной победы. Игриво чокнувшись хрусталем об блестящий лоб, пьяно всхлипывающего во сне потомка августейшей фамилии, она единым залпом, чисто по-мужски опрокинула вино в себя. – Уфф... Хорошо пошла...
Ну, всё, на сегодня довольно. Теперь необходимо проанализировать полученные результаты, продумать стратегию работы с «объек...», с Фельтык-батыром, а уж завтра поутру – вперед...
И если после этого, через пару недель Бехингер-хан ещё окажется живым, то это будет означать только то, что Меланье теперь не остается ничего другого, как ввиду своей полной «профнепригодности» принять монашеский постриг и удалится на веки вечные в самый отдаленный монастырь.
Ну, а тот факт, что для этого ей придется, прежде всего, каким-то образом освободиться из-под стражи, её уже нимало не тревожил...
ДОНСКОЙ АТАМАН И... УШИ ВОЕВОДЫ
...Тем временем в Воронеже заканчивался подготовительный этап «OPERATION GOLDEN DUCK», хронологически совпавший с приходом в город буйного воинства атамана Ивана Каторжного. Несмотря на то, что лихая ватага «охочих людишек», столь нежданно свалившаяся на несчастную голову князя-воеводы, вызвала у последнего оторопь и состояние близкое к депрессии, плавно переходящее в привычный запой, для Ришельского-Гнидовича она неожиданно вызвала... радость.
И вовсе не потому, что, дескать, тайный иезуит обрадовался самому факту подмоги с Руси, идущей к героически сражающемуся под Азовом казачеству. Просто теперь для автора «алтынханской операции» сама по себе разрешилась весьма серьезная проблема. Проблема доставки к точке курултая такого специфического груза, как сундук с золотыми монетами. Ведь как никак, а доставлять его придется через все Дикое Поле, местность и без того далеко небезопасную, а учитывая условия военного времени, то и вовсе...
Зато теперь лучшей защиты для чингизханской, а правильней сказать, иезуитской казны и сыскать было трудно. Ну, кто, скажите на милость, на Донщине осмелится напасть на караван, возглавляемый не кем-нибудь там, а лично Донским Атаманом? Да на такое самоубийство ни одна воровская ватага не отважится.
Не использовать же такой, внезапно упавший в руки подарок судьбы для Ришельского-Гнидовича было бы просто непростительно. Оставалось одно. Лишь спешно разработать вариант внедрения в атаманский караван своего эмиссара Жусак-мурзу, вкупе со столь драгоценным и достаточно объемным грузом, но это уже частности.
Между тем, придя в Воронеж, Иван Каторжный деятельно принялся готовить караван для дальнейшего путешествия по Дикому Полю. Поскольку путь предстоял неблизкий, да ещё пусть и по родному но, тем не менее, краю особым дружелюбием к путникам не отличающемуся, то справлять обоз с ватагой следовало чрезвычайно организованно. А значит водным путем и непременно на хорошей скорости, для чего по берегам для обеспечения безопасности продвижения водного каравана необходимо обязательно пустить именно конное охранение. То есть охранение, напрочь исключающее вариант исконно рассейского следования пешодралом. Чай, не на богомолье идем, а на войну, и не просто так, а мобильным заслоном.
Но вот беда – пристававшие к атаману в русских городах и весях «охочие людишки» в большинстве своем оказывались людьми хоть и отважными, но с удручающей частотой весьма небогатыми. А поскольку критерием наличия или отсутствия достатка в те времена являлось наличие коня, то, соответственно, будущие азовские ополченцы оказывались преимущественно безлошадными.
При этом положенных по царскому наряду судов в аккурат хватило лишь для того, чтобы погрузить на них «вещевое довольствие», и только лишь саму атаманскую свиту. Места же для нескольких сотен ватажников, на них, увы, не нашлось...
Кроме судов, полученных законным порядком, ещё три дополнительных будары атаман лихо захватил силой, умело набив морду ведающему речными делами подьячему из разрядного воронежского приказа. Потом, отошедши сердцем, отловил его побитого и дрожащего от страха в съезжей избе, где для восстановления добрых отношений сначала вусмерть упоил, а потом на прощание сунул в карман кафтана кошель аж с тремя рублями и четырьмя алтынами. Что и говорить, атаманская взятка, то бишь посул, была более, чем незначительна и вполне могла рассматриваться подьячим, чьё здоровье после знакомства с Донским атаманом явно пошатнулось, как спонсорская помощь на лечение.
Но поскольку добиться от грозного Ивана Каторжного чего-нибудь большего, так же, как и возврата назад нагло захваченных государственных будар, было делом весьма затруднительным, то несчастному подьячему не оставалось ничего другого, как тяжко вздохнуть и внести в судовые росписи соответствующие поправки, умело прикрывавшие допущенное атаманом самоуправство. Теперь по различным канцелярским ведомостям все было шито-крыто, а атаманский караван с минимальными затратами пополнился ещё на три транспортных единицы.
Ещё две будары, четыре небольших струга и полсотни строевых коней атаман купил на свои личные сбережения. Причем, на стол конного барышника вместо недостающей за табун денежной суммы изрядно поиздержавшийся Иван Каторжный размашисто швырнул (да подавись ты...) снятый со своего пальца бриллиантовый перстень. Тот самый, что милостиво был презентован ему государем в знак снятия опалы...
Но все равно, транспортных средств катастрофически не хватало, и атаман был рад любой, даже самой завалявшейся лодчонке. Этим обстоятельством не замедлил прагматично воспользоваться Ришельский-Гнидович, оперативно подсунувший Каторжному большую транспортную будару. Будару, на которой вполне можно было разместить не меньше полусотни воинского контингента, и на которой всего-то было с десяток каких-то непонятных полутатар, во главе с записавшимся в «охочие людишки» бывшим стрелецким сотником Жусак-мурзой. Ну, а то, что в трюме будары находится тщательно замаскированный тряпьем чрезвычайно тяжелый кованый сундук, то об этом никто кроме будущего Алтын-хана ничего не знал...
Тем временем ситуация в самом Воронеже накалялась. Буйные ватажники, с удовлетворением обнаружив явное отсутствие в городе твердой руки (князь-воевода благополучно ушел в очередной запой), с упоением принялись, как оно завсегда в случаях наличия на Руси «вакуума власти» водится, от души озорничать и бесчинствовать. Не по злобе, а просто так... Потому что можно, и никто укорот не даёт...
То морду кабацкому целовальнику набьют вместо расплаты за выпитое, то у стрельцов бердыши с саблями отберут, так как они ватажникам на войне куда нужнее будут, а то и с какой дебелой купчихой, прямо на глазах у остолбеневшего купца явное охальство произведут.
Воевода не вмешивался, стрельцы (те, кто не успел спрятаться) оказались мобилизованными Ришельским-Гнидовичем исключительно на охрану Бастильской слободы, а батьки Тревиня, увы, в этот момент в городе, просто-напросто не было. И неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы не оставшиеся в Воронеже городовые казаки. Придя к атаману, они «по-хорошему» попросили его приструнить разбушевавшихся ополченцев, заявив, что иначе, исполняя свой служилый долг перед русским государством, они просто будут вынуждены «порубать сих кацапских татей, аки капусту во щти».
Поскольку просьба исходила пусть от служилых, но, тем не менее, от природных казаков, то атаман ей внял. «Кацапские тати» быстро унялись и, от греха подальше, были выведены из города, поближе к Дону.
Расположившись на берегу Дона разухабистым табором, охочие людишки от нечего делать, в ожидании отправки разбрелись по ближайшим деревням и весям. Официально – для того, чтобы вербовать в свои ряды новых волонтеров. Неофициально – для того, чтобы поджиться и, по возможности, слегка поохальничать. Впрочем, встретив в ближайшем посёлке в руках решительно настроенных сельчан дреколье и вилы, они постепенно утихомирились.
Тем более что самых ретивых охальников атаман на глазах у всего, враз приутихшего воинства, просто-напросто взял да и в полном соответствии с Донским Законом вывез на середину Дона и... утопил. Ведь предупреждал же их «по-хорошему», а они... «пущай тапереча ведают, что енто им не московитские порядки». Тут что – так сразу, «в куль да в воду»!
После полученного урока у ватажников всякое озорничание как рукой сняло, и все они деятельно принялись за подготовку к походу. Так за всеми этими хлопотами, наконец-то, подошел день отъезда. Всё было уже готово к тому, чтобы по взмаху атаманского Пернача двинуться в дальний путь, как вдруг, дозорными был замечен отряд всадников, приближающийся со стороны Воронежа.
– И кто ж к нам зараз скачет? – недоуменно промолвил Иван Каторжный, вглядываясь из-под ладони своими волчьими глазами в растущее по дороге облачко пыли. – Кого там ещё нелёгкая несёть?
Но делать нечего. Подождем...
Тем временем отряд приближался, и теперь уже можно было рассмотреть, что состоял он из сотни хорошо вооруженных всадников, одетых в чекмени характерного василькового цвета... – Казаки, что ли?
– Точно, батька, они. Городовики... – подтвердил атаманское предположение более зоркий, чем он, молодой пострелёнок Фролка (старшой сынишка Тимохи Разина и брат малолетнего Стеньки, впервые по настоянию отца взятый «в люди»).
– Они что, с нами под Азов собралися, али как? – недоуменно пожал плечами атаман, сходя для встречи неожиданных гостей со своего струга на песчаный берег.
Тем временем подскакавший казачий отряд слаженно, что не могло укрыться от глаз донского атамана, остановился в сотне сажен от берега и дисциплинированно замер. Это действительно были находящиеся на государевой службе городовые казаки. И вот тот факт, что остановились они с мушкетами и пищалями в руках на оптимальной для стрельбы дистанции, атаману, как опытному воину, решительно не понравился...
– Вам чего, служилые, надобно-то? – громко крикнул Иван Каторжный, незаметно подавая знак своим помощникам быть готовыми к любому развороту событий.
Тут из казачьих рядов выехал пузатый всадник в ярко-красном кафтане с высоким стоячим воротником. В нём атаман, поднапрягши память, узнал как-то виденного им при дворе князя-воеводы дворянина с какой-то не шибко аристократичной фамилией. Кажется «Мясницкий», или даже «Мясной». Точно, Мясной.
– А табе, Мясной дворянин, что здеся надобно-то? Никак с нами в «охочие людишки» собрался? А то давай... Нам тамо мясных дел мастера, во как надобны. – Под громкий хохот своего воинства поприветствовал дворянина Иван Каторжный.
Вместо ответа Мясной достал из-за пазухи бумагу и, развернув её, с официальной неподкупной важностью царского бирюча, хорошо поставленным голосом зачитал: «Мы князь-воевода Воронежский Ферапонт Пафнутьевич Людовецкий, данной нам государем всея Руси властию повелеваем, дабы Ивашка, атаман донеский по прозвищу Катаржнай не мешкая отдал бы нам всех скрывающихся у его холопьев и других людишек подлого звания. А ежели Ивашка тот добром отдать сих холопьев не возжелает, то тады имать их насильно, а Ивашку того за татьбу супротив государя Рассейского бить кнутом нещадно...»
– Что-о-о? Ты кого здеся «Ивашкой» кличешь, пёс смердячий? – раненым буйволом взревел Иван Каторжный. – Меня... Атамана вольного Донского казачества ако простого холопа... да я табе покажу «...бить кнутом нещадно...» – И грозный атаман, при полном не противодействии застывшей казачьей сотни, одним прыжком подскочил к остолбеневшему от такой наглости воеводскому посланнику. Подскочив, он схватил его своей могутной рукой за пояс и резким рывком сдернул с коня на землю.
Глухо шлёпнувшись на речной песок, как мешок с чем-то... скажем так, чрезвычайно мягким... тучный дворянин поднял небольшое облачко пыли и от ярости быстро засучил толстенькими ножками, норовя угодить ими в не пожелавшего быть «Ивашкой» Ивана Каторжного. Попасть в него не попал, но зато чрезвычайно его этим обозлил...
– Ах, ты так... ну, тады держися... – и выхватив из-за голенища нагайку, атаман принялся охаживать ей валявшегося на песке дворянина.
– ...Пали в него... огонь... – визжал катающийся на песке дворянин, тщетно прикрываясь от нагаечных ударов руками. Но стоящая рядом казачья сотня, с упертыми в бедра прикладами и воздетыми в небо стволами ружей, предпочла сделать вид, что ничего не слышит.
Наконец-то атаман поостыл и опустил свою нагайку. Воронежский дворянин Мясной уже не визжал, а тихо всхлипывал.
– Енто тебе за «Ивашку по прозвищу...», морда твоя свиная, вернее мясная... А насчет холопьев, так нету их тута... Да и не нужны оне нам вовсе, а и были бы, то самолично бы их и выгнал, поелику толку от них в бою... ако от тебя в драке... – шуткой закончил атаман экзекуцию несчастного дворянина и тем самым снял охватившее всех напряжение.
«Охочее» воинство дружно взорвалось смехом и гоготом, и даже сидящие в седлах служилые казаки, опустив головы, стали преувеличенно серьезно проверять уздечки, прилагая все усилия к тому, чтобы откровенно не расхохотаться.
Отвечая насчет холопов таким категоричным образом, Донской Атаман нисколько не покривил своей душой, по крайней мере, сам он искренне именно так и полагал. И невдомек было прямолинейному атаману, что эти, столь малопригодные для бранного дела холопы, в его воинстве всё-таки были. Причем оказались они в нём исключительно благодаря... иезуитской интриге вездесущего Модеста Зорпионовича.
Дело в том, что, подготавливая «OPERATION GOLDEN DUCK», Ришельский-Гнидович справедливо рассудил о том, что кроме самого главного действующего лица в операции обязательно ещё должны быть и подручные. Хотя бы для того, чтобы таскать тяжеленный сундук с сокровищем. Причем, учитывая специфику операции, быть этим подручным надлежало непременно татарам, или уж, по крайней мере, хоть как-то на них смахивать.
Вот и рыскали гончими псами его истцы и ярыжки по всему Воронежскому воеводству, ретиво подыскивая подходящие кандидатуры. Причем основным критерием отбора потенциальной кандидатуры на роль вспомогательного агента иезуитской операции было наличие у неё более-менее отатаренной физиономии. Таковые в воеводстве, конечно же, были. И, как правило, это были последки татарских набегов, когда ровно через девять месяцев после лихого налёта какая-нибудь румяная молодка в русской избе рожала младенца с неожиданно раскосыми глазёнками...
Так и рос себе раскосый мальчонка в русской деревне, с достижением отроческого возраста переходя в полноправное состояние русского холопа. Именно таких русско-татарских полукровок в первом поколении Жусак-мурзе в подручные и определили, пообещав им, за всё про всё, во-первых, вольную от холопства, а во-вторых – по корове. И всё бы ничего, но... потом, как на грех, выяснилось, что все они были холопами не кого-нибудь там, а лично князя-воеводы...
Узнав об этом, Ферапонт Пафнутьевич вознегодовал и... даже вышел из запоя! А вышедши и еще не совсем адекватно воспринимая реальность, он вызвал писаря и надиктовал к атаману грозное воеводское послание. Подписав грамоту нетвердым росчерком пера, князь Людовецкий послал с ней к Ивану Каторжному, случайно оказавшемуся под рукой дворянина Мясного. А уж тот по пути прихватил с собой в качестве охраны казачью сотню. Да, видать, напрасно...
Вон они, казачуры-то эти, сидят себе спокойно в сёдлах, уперев в бёдра ружья, и потихоньку ухмыляются себе в усищи...
Тем временем Иван Каторжный, опустив нагайку, приподнял за шиворот жалобно всхлипывающего Мясного и проникновенно зашептал что-то в его мясистое ухо.
– ...Так что зараз нема у нас холопьев, так свому князю и передай, а ещё ему передай... – и тут Донской Атаман брезгливо, как нечто смердящее, отшвырнул от себя дворянина и, уперев в бока руки, громогласно на всю округу заявил:
– Дабы он вдругорядь никого до меня не присылал! А ежели, упаси Боже, сунется ко мне самолично... то я ему тады...САМОЛИЧНО УШИ ОТРЕЖУ!
Эти исторические слова, прилюдно произнесенные Донским Атаманом, оказались удостоенными того, чтобы увековечиться в летописи. По сути, это был первый, документально зафиксированный конфликт между «главой донского региона» и представителем «федерального центра», произошедший в «постсмутный период» Российской истории. И долго потом среди казачества бродила легенда о том, как отважный Атаман, находясь ещё не где-нибудь, а на территории московитского государства, публично пригрозил отрезать уши ни много ни мало, а у самого наместника государя...
В казачьем же Черкасске весь этот эпизод с важностью повидавшего виды человека, таким же, как он сам казачатам, в красках живописал Фролка Разин. При этом он, чисто по-мальчишески привирал, каждый раз отводя во всей этой истории лично себе всё большее и большее значение. Так что в конце концов было и не понять толком, кто же именно это – атаман Каторжный или сам Фролка собирался резать уши князю-воеводе.
И с особым трепетом ему внимал, благоговейно глядя на своего героического брата от восторга округлившимися черными глазёнками, его младшой братишка Стенька, внутренне гордясь тем, что он тоже РАЗИН.
Идея отрезания ушей у русской знати ему явно понравилась...
КОВАРСТВО МЕЛАНЬИ И РОКОВОЕ ПРОСТОДУШИЕ ПОТОМКА СТЕПНОГО БАТЫРА
Но перенесемся с северной границы Дикого Поля, откуда началось передвижение ватаги Ивана Каторжного, на Юг к морю Сурожскому, где над Азак-кале, до сих пор гордо рдеет красное знамя легендарного султана Османа с хищно изогнутым золотым полумесяцем.
Поставив посольскую галеру на якорь ввиду Азовской крепости, боярыне Меланье вместе с так и не приходящим в себя от беспробудного пьянства Фомой Кантакузеном (благо, на галере винных запасов на полгода вперёд хватит), казаками великодушно было разрешено прогуливаться по палубе. Естественно, что исключительно под наблюдением Фельтыкина, с заряженной пищалью в руках и бдительным блеском в узких глазах, ревностно надзиравшего за всеми палубными передвижениями арестантов.
Но, несмотря на всю его бдительность, теперь, после виртуозно проведенного психоаналитического исследования, установить с ревностным надзирателем классическую аттракцию, а, попросту говоря, доверительные отношения, для боярыни Меланьи было и вовсе плёвым делом. Вернее, делом техники, причём не такой уж и сложной...
В общем, не прошло и двух дней, как она уже знала о своём «милом батырчике» практически всю его подноготную, которая, кстати говоря, абсолютно подтвердила все её гипотетические предположения.
Да, действительно, отцом Федота (так, оказывается, звали Фельтыкина) был некий ногаец Акримгельды Фельтык, за лихость и воинское умение прозванный в родном улусе «батыром». Был он из небольшого ногайского хотона, который вследствие некоторых исторических коллизий был вынужден оторваться от основной орды и откочевать... в казачий Черкасский городок.
Да, да, именно так. Татары – всем селением, вместе с юртами, табунами и отарами и... к казакам...
Казаки ж, они как... Это в бою они могут быть беспощадны, как ангелы смерти, а дома они самые, что ни на есть радушные хозяева. Вот если б этот хотон им повстречался в чистом поле, то тогда... А так, пришедшей не с войной, а с добром татарве великодушно разрешили поселиться в Черкасске. Да ещё и основать в нем свою собственную станицу и даже казачью землю (это татарам-то!) для поселения отвели. Правда, подобная «этническая толерантность» стала возможна только при одном условии – при полном и безоговорочном подчинении вновь образованных «станишников» Донскому Закону.
После исторического пришествия степняков к казакам, Акримгельды Фельтык, окрестившись, стал Акимом Фельтыкиным. Приняв православие, он из своих четырех жен был вынужден выбрать одну (остальных разобрали неженатые казаки) и на ней, в полном соответствии с христианскими обычаями, ожениться. Благосклонный выбор Акима пал на разбитную хохлушку Параську, которую он когда-то, в бытность ещё свою удалым степным батыром, захватил в полон где-то на Украине. Впоследствии украинская полонянка смогла хорошо прижиться как в кочевой юрте, так и казачьем курене, и даже родить своему «коханому Акимушке сынку Хветодтку».
Так и появился в казачьем Черкасске молодой Фельтычонок, растущий в донской станице под лирические украинские «писни» матери и обстоятельные рассказы отца о былом ордынском могуществе. Подросши в «гарного парубка», Федотка стал проявлять явные службисткие наклонности, и по достижении им «призывного возраста» был удостоен неслыханной чести – быть зачисленным в атаманскую сотню. Где он до сих пор и обретался, ревностно исполняя свою службу атаманца и, мечтая, как минимум, выйти в сотники, а то и в ясаулы...
В процессе непринужденного ежедневного общения, которое c недавних пор для арестантки и её стража стало уже как нечто само собой разумеющееся (вот он – высочайший класс аттракции!), Меланья кропотливо, по крупинкам, выудила из незадачливого Фельтыкина всю необходимую ей информацию и профессионально сложила её в целостную картину. Теперь весь внутренний мир «объекта» был перед ней, как на ладони. Вследствие чего сам Фельтыкин стал для неё чем-то наподобие тушки кроткого агнца, положенной для заклания на жертвенный алтарь. Оставалось только отметить в этом «агнце» потенциальные мишени воздействия, и можно будет смело приносить ритуальное жертвоприношение, то есть подвергнуть ничего не подозревающего Фельтыкина массированной психологической манипуляции.
И вот через пару дней Меланья, так и не выходя из загадочного образа посольского чауша Ассана, улучшив момент, смиренно присела на борт галеры рядом с бдительно зыркающим по сторонам Фельтыкиным. Поскольку так и не вышедший из запоя потомок императоров сначала в непотребно пьяном виде ползал по палубе и сладострастно мычал нечто древнегреческое, а потом, жалобно пискнув, мирно уснул, то помешать Меланье свершить свое чёрное дело никто не мог.
Тайно осенив себя католическим крестом, Меланья придала лицу скорбно-загадочное выражение и, установив тембр голоса как максимально проникновенный, поведала Фельтыкину свою психологически выверенную легенду:
«Один татарский хан (какой именно, Меланья интригующе не упомянула), как-то раз задумал превратить свой родной улус в величайшую мировую державу, уподобив её ни много ни мало, а прямо-таки Османской Империи»...
...Поскольку в реалиях тех дней подобные великодержавные возжелания были не чужды практически любому, более-менее полусуверенному управителю какого-либо окологосударственного образования, то подобная преамбула прозвучала вполне естественно и психологического сопротивления у Фельтыкина не вызвала...
«А для этого хан решил уподобиться самому великому из турецких султанов – султану Сулейману, вошедшему в историю под говорящим само за себя именем Великолепного»...
...Так как данный исторический факт был весьма широко известен, то и здесь поспорить было не с чем...
«Жил же тот султан сто лет назад, и секрет его «великолепности» заключался в его исключительной жене, весьма помогавшей султану вершить государственные дела империи. Причем жена его, с красивым именем Роксолана, родом была с... Украины»...
...Тоже исторический факт! Так же, как и значение Роксоланы в делах Османской Империи. После неё, кстати, дабы впредь оградить имперские дела от женского вмешательства, всем последующим султанам даже жениться запретили (тоже исторический факт!). Так и мыкали потом горемыки свою холостую судьбину с сотнями наложниц в гаремах (тоже факт, но явно «не в тему», и во избежание у Фельтыкина ненужного в данный момент эмоционального напряжения, сейчас об этом лучше промолчать)...
«...И как подсказали ему небеса, достичь величия великолепного султана хан сможет, только найдя и женившись на правнучке той самой Роксоланы»...
...Полный бред, особенно о «правнучке», но после стольких правдивых доводов всё-таки прошло... Вон он – Фельтыкин, сидит на борту и слушает, приоткрыв рот, даже ружьё (невиданный случай!) в сторону отставил, значит, и всё остальное проглотит...
«...А раз так, то доставлять в ханскую юрту правнучку султанши, кроме нукеров, отправились самые лучшие батыры и джигиты. И вот одному удалому батыру повезло. Нашел-таки он эту правнучку в одном отдаленном хохляцком хуторе, где та жила вместе со своим мужем – со знатным польским шляхтичем. Шляхтич тот в это время был на войне с москалями, и в хате оставалась только одна «жинка» с совсем малолетней «доней»»...
...Всё... критическое осмысление Фельтыкина полностью сломлено. Проглотил и насчет «в одном отдаленном...» без географического уточнения, и насчёт «знатного шляхтича в хуторе» без критического осмысления (хотя, чего бы это знатный шляхтич в хуторе делал бы?). Значит, уже практически ни о чём не задумывается, а только внимает, что, впрочем, нам и надо...
«...Захватив «жинку», батыр не стал трогать «доню» и направился было к хану, но по пути в улус передумал. Уж очень ему запала в сердце эта прекрасная украинка»...
...Теперь внимание! Отсюда начинается самая тонкая часть повествования. Здесь нужно суметь провести суггестию (то бишь, внушение) информации, мало того, что заведомо лживой, так ещё, порой, и вовсе несуразной... Да еще нужно исхитриться сделать это настолько виртуозно, чтобы комар и носа не подточил. То есть подать информацию таким образом, чтобы суметь сформировать у Фельтыкина отнюдь не четкоё понимание ситуации (этого-то как раз и не требуется), а всего лишь вызвать у него нужные для Меланьи образы и ассоциации. И ещё при этом жизненно необходимо умудриться не выйти за рамки системы ценностей внутреннего мира «объекта», иначе вся суггестия пойдет насмарку.
Что и говорить, задача более чем сложная, но не зря Меланья была достойной ученицей Ришельского-Гнидовича, так что берём на вооружение передовые достижения иезуитской науки и вперед...
«...Рассудив так, что былого величия орды всё равно никак не достичь, да оно теперь особо ни к чему»...
...Для атаманца, ревностно служащего казачеству, мысль более чем актуальная...
«...И поскольку у хана прекрасной правнучке султанши, в лучшем случае, предстояло войти в первую полусотню «гаремного контингента», в то время как лично у него, у батыра, жён всего-то только три, батыр решил оставить её себе»...
...Промелькнувшие в сознании Фельтыкина ассоциации явно напомнили ему нечто до боли знакомое...
«И тогда батыр взял да и оставил прекрасную украинку у себя»...
...Именно так. Всенепременно «прекрасную» и именно «украинскую». Пусть теперь формирует у себя образ красивой женщины. По всем законам психоанализа сейчас из его подсознания вынырнет образ, в обязательном порядке совпадающий... с обликом его матери. Причём, это произойдет даже в том случае, если мнимая правнучка султанши «мамо Параська» особой красотой никогда и не блистала. Для запущенного механизма ассоциативного мышления это, по большому счёту, абсолютно не важно...
«...А за это хан прогнал как его, так и весь его род и даже весь его хотон».
...Так, есть контакт. Встрепенулся и закатил глаза кверху... сначала влево, потом вправо, потом опять влево... Как пить дать ассоциация, возникшая у «объекта» при упоминании о гонимом хотоне, нашла нужный аналог в его внутреннем мире и теперь плавно переходит в реальное осмысление...
«...А, прогнав хотон, злой хан пообещал всех его батыров под корень изничтожить...».
...Теперь формируем негативную реакцию на злостного «прогоняльщика батыров и хотонов» то бишь, зело нехорошего хана и... и вот первый очевидный успех...
– У-у-у злыдень косорылый... – промычал возмущенный Фельтыкин, который того зловредного хана, естественно, не знал. Но при этом был абсолютно уверен, что у столь отрицательного персонажа вместо нормального человеческого лица непременно будет свиноподобное «рыло». Причем, обязательно косое (а как же иначе?)...
«...А оставшаяся на Украине без мамки «доня» выросла полной сиротой, поскольку её папу – благородного шляхтича – зверски убили жестокие москали...».
...Так, легким облачком на открытом челе Фельтыкина промелькнула негативная реакция, значит, насчет «жестоких москалей» и «благородного шляхтича» – явный перебор. Учтем...
«...И вот она теперь по всему свету разыскивает свою «мамо», опрашивая всех добрых людей, не встречали ли они где красавицу Прасковью с Украины»...
– ...То бишь Параську... Кстати, а ты, Федот, её нигде не встречал?...
Потрясенный Федот Фельтыкин тяжело дышал, хлопал от изумления глазами и при этом беззвучно, как рыба, открывал и закрывал рот. Все возникшие образы и ассоциации замкнулись в его голове, неожиданно (для него) породив в ней прямо-таки гениальную догадку...
– Так цэ е... моя мамо...
– Да ты что? Да не может того быть... Ну, наконец-то! Вот счастья-то подвалило! – с виртуозно сымитированной радостной реакцией подыграла ему Меланья и с весьма натуральным артистизмом (не зря училась!) изумлённо всплеснула руками.
– А зараз она иде е? – с жаром спросил Федот, от избытка охвативших чувств, яростно схватив и сжав руку Меланьи.
– Кто она? – прикинулась непонимающей Меланья, незаметно вытягивая свою изящную ладошку из заскорузлой лапищи атаманца.
– Сестра моя...
– Ах, сестра... ну, слушай дальше...
«...И однажды дочка захваченной по злокозненному ханскому указу Параськи (ещё раз подчеркнем весь негативизм хана), в поисках своей мамы угодила ему же в его коварные ханские руки. И тогда он, ирод в человечьем обличье, зверюга плотоядная и гонитель хороших батыров, её сначала, как оно у ханов водится, обесчестил, а потом...» – здесь Меланья сделала драматическую паузу, давая возможность Фельтыкину проявить свою бурную реакцию.
– Ах, он, сволота косомордая... сестёр казачьих ссильничать... – скрежетал от гнева зубами на неведомого хана Фельтыкин, то и дело хватаясь за рукоять торчащего из-за его пояса кинжала.
...Именно этого Меланья и ожидала, терпеливо, шаг за шагом подводя «объект» к формированию интенсивной «минус-реакции» на пока ещё неведомого ему хана. Теперь остаётся только подкрепить достигнутый результат, чем-то наглядно-материальным и... и всё. «Минус-реакция» из разряда интенсивных, учитывая восточно-батырский менталитет «объекта», быстро перерастет в маниакально-агрессивную, и тогда Меланье всего-навсего надо будет её лишь правильно сориентировать...
Теперь, для придания достоверности проведенной работе, подкрепляем все эти интеллектуально-ментальные изыски наглядно-материальным аргументом. Так что держись, «милый батырчик», такого ты ещё не видел...
«...А потом, вдоволь натешившись над телом несчастной, он ещё и надругался над её душой. Да так, что с тех пор она вынуждена скрывать своё девичье тело под мужским обличьем...».
...Промелькнувшие в голове Фельтыкина смутные ассоциации заставили его повнимательней всмотреться в полускрытое под покрывалом тюрбана лицо Меланьи...
Уловив на себе повышенное внимание «объекта» и поняв, что вот он – решающий момент – Меланья эффектным жестом фокусника, извлекающего под барабанную дробь из шляпы зайца, откинула полу халата и... и грациозным, хорошо отработанным движением пальцев развязала поясок турецких шальваров. Цветистая ткань шальваров с тихим шелестом соскользнула с её белоснежных ног на палубу галеры...
Фельтыкин от неожиданности зажмурился...
Когда же он, наконец, робко открыл глаза, то первое, что он увидел, была... кокетливо выставленная на обозрение очаровательная женская ягодица! Но главное было не это... На бесстыже обнаженной молочно-белой плоти уродливо и несуразно, как куча коровьего навоза посреди цветочной клумбы, краснела жуткая надпись из трёх букв русского языка...
«Видимо, тот хан действительно был аспидом, иродом и ещё не знамо кем, раз он на нежном девичьем теле... вот так, как на скотине... да раскаленным железом... взял да и поставил свое ханское тавро...» – с возмущением промелькнуло в голове у не умеющего читать Фельтыкина. И откуда было знать простодушному Федоту, что хан, каким бы злокозненным он ни был, в данном случае был совершенно ни при чём.
Дело в том, что ещё в те «доришельские» времена, когда Меланья по молодости куролесила в Тверской губернии, тамошний палач из города Лильска за ряд неблаговидных деяний должен был поставить ей на лоб позорное клеймо. Но Меланья не была бы Меланьей, если бы оставшись с ним один на один в пыточном подземелье, не сумела бы на него воздействовать... И тогда он положенное ей по русскому закону клеймо «ВОР» вместо лба выжег в совершенно другом месте. Тем самым вроде бы и свой палаческий долг выполнил, и девичью красу по крайней мере внешне не нарушил.
...Но Фельтыкину о той Лильской истории знать совсем не обязательно. Потому теперь усиливаем момент откровения, доводя его до пика эмоционального переживания. И скромно запахнув обнаженную плоть полой халата, Меланья резким движением сорвала с головы тюрбан вместе с маскировочным покрывалом. Её белокурые, цвета донского ковыля, шелковистые волосы свободно рассыпались по плечам, введя Фельтыкина в полное остолбенение.
– Дык... ты... енто... сестра моя, чи как... сестра? Сестра! – догадался Фельтыкин, и даже сам восхитился своей прозорливости. – Кровинушка родная... – вскричал он и, распахнув объятия, привлек Меланью к своей широкой груди.
– Братец... наконец-то мы нашли друг друга, – еле пискнула Меланья, будучи крепко прижатой к кафтану атаманца.
Дав волю охватившим его чувствам, во время чего Меланье довелось, в буквальном смысле, испытать легкое потрясение, Фельтыкин, наконец, поставил свою нежданно обретенную родственницу на землю. После чего Федот, крепко держа её за плечи и пытливо заглядывая в невинные очи боярыни, колючими глазами степного батыра спросил, покрываясь нехорошим румянцем...
-Так енто он ТЕБЯ?
– Меня... – стыдливо потупив зеницы, прошептала Меланья и зарде-лась.
– Евойное имя?
– Кого, братец?
– Хана...
– Ну, даже не знаю, стоит ли...
– Имя! – уже не просто держал, а энергично тряс за плечи Меланью, не на шутку разошедшийся Фельтыкин. – Имя!
Украдкой заглянув в горящие фанатичным огнем глаза Фельтыкина, Меланья с удовлетворением отметила, что проведенная ею психологическая манипуляция полностью сработала, предоставляя ей возможность пожинать весьма даже неплохие результаты. Дикая степная стихия азиатского батыра вырвалась наружу, затмив природную славянскую покладистость. И теперь вся его неуёмная натура требовала незамедлительного отмщения. Ну, что ж, к тому и шли... а раз так, то получай, милый братец, имя этого коварного осквернителя батырских сестер и злостного гонителя ногайских хотонов...
– Имя! – раненым медведем ревел Фельтыкин, перед затуманенным взором которого мельКала трясущаяся голова Меланьи с рассыпающимися во все стороны волосами. – Имя...
– Его имя... БЕХИНГЕР-ХАН!!! – чётко, несмотря на нешуточную тряску, произнесла Меланья.
Услышав это, Фельтыкин угрожающе зарычал нечто по-азиатски гортанно-нечленораздельное, но в то же время чисто по-славянски немного матерное. Потом, по-братски поцеловав Меланью в лоб, он резким движением оттолкнул её от себя, тем самым заставив боярыню самым неэстетичным образом шлепнуться обнаженной плотью на холодную дощатую палубу. После чего, подхватив прислоненную к борту пищаль, Федот прыжком дикой рыси спрыгнул с галеры на берег и был таков...
Больше его никто не видел. А уже через неделю Ришельский-Гнидович с почтовым голубем получил экстренное донесение от Толстой Кшейллы. В нём сообщалось, что Бехингер-хан оказался неожиданно зарезан в своей собственной юрте, прямо на глазах у гарема и охранявших его таргаутов. И что последними словами ханского убийцы, падающего под сабельными ударами таргаутов, были – «О, сестра, ты отомщена!»...
Всё идёт, как по нотам, удовлетворенно отметил про себя Ришельский-Гнидович. Теперь пророссийски настроенного «регионального лидера», способного бы воспрепятствовать вмешательству в азовскую войну «ногайско-татарского фактора», больше не существует. Значит, вскоре на Азовском театре военных действий появится новое главное действующее лицо, причем настроенное совсем по-иному. И его будут звать «Алтын-ханом»...
АТАМАНСКИЙ СОВЕТ
Тем временем под Азовом события шли своим продиктованным логикой войны чередом, закономерно разворачиваясь в полномасштабную крепостную кампанию.
Помощь образовавшегося волей случая «стройбата» для казаков пришлась как нельзя кстати. Если до сих пор осадные работы шли ни шатко ни валко, то с приходом профессионалов они буквально закипели, и уже через несколько дней зигзагообразные апроши подошли вплотную к Азовскому рву, валы были насыпаны до нужной высоты, а из-за добротно сплетённых корзин с утрамбованной землей выглядывали стволы надежно укрытых фальконетов.
В общем, всё было готово к решительным действиям. Оставалось только принять соответствующее решение и воплотить его в жизнь.
Действовать решили «хистово» и с истинно казачьей лихостью. Разом открыть огонь из всей имеющейся артиллерии и под её прикрытием дерзким приступом взять Азак-калу «на шпагу». Вернее, на саблю (на шпагу Азов потом возьмет Пётр Первый). При этом наступать планировалось из проложенных зигзагом тихих сап, под прикрытием артиллерийско-ружейного огня. Выскакивая из них, казаки должны были сноровисто преодолеть с помощью сымпровизированных инженерных сооружений ров, а дальше по приставленным лестницам проникнуть за считавшиеся до сих пор неприступными азовские стены. А уж там-то... раззудись рука, размахнись плечо...
Для принятия стратегического решения о приступе весь высший «комсостав» казачьего воинства собрался на совет в «ставке верховного главнокомандующего». То есть в походном, порядком истрепанном атаманском шатре, захваченном донцами еще во времена Смутного времени, у какого-то не то французского, не то австрийского барона.
Кроме атамана и гетмана, на совете были практически все. От запорожских «полковныкив» до донских ясаулов. Благо, баронский шатер был просторен и запросто вмещал в себя до полусотни народа.
Подавляющее большинство высказываний членов совета однозначно были ориентированы за приступ. Мол, для того мы сюда и прибыли, дабы эти азовские стены лихо преодолевать, а не высиживать под ними, аки зайцы в кустах, выжидая не знамо что.
Так что – из пушек «пли», саблю наголо и вперед... на басурмана...
Прозвучавшее же осторожное замечание о том, что из имеющихся в наличии всего лишь девяноста казачьих орудий, создать столь массированный огонь, по своей плотности достаточный для огневого прикрытия полномасштабного штурма, да ещё при наличии у противника двух сотен артиллерийских единиц будет весьма затруднительно, членами совета было пренебрежительно отброшено в сторону. Мол, на то мы и казаки, дабы не считать силы противника (чай, не счетоводы какие), а его уничтожать, компенсируя недостаток сил и вооружения исключительно казачьим хистом и лихостью. Ну, а ежели кто тут трусит, то...
– Енто кто тута трусит? Да я... да я тебя за такие словеса... – сжав ку-лаки, вскипел было батька Тревинь, высказавший в пику сторонникам «хиста и лихости» осторожные соображения относительно плотности артиллерийского огня.
- Тиха-а-а... – властно пресёк начавшуюся было ссору атаман Татаринов. – Успокоились, чай тута вам атаманский совет, а не станичный майдан...
– Добро... – благоразумно согласился через силу взявший себя в руки батька Тревинь. – Токмо я зараз вот что кажу, не зря на Руси бают: «Не знаешь броду – не суйся в воду», вот я и...
– А нам твои москальски прымовкы слухаты зараз не потрибно... – вальяжно перебил Тревиня Петро Матьяш, вложив в эти слова вековую неприязнь самостийного и незалэжного украинца к «обмоскалившемуся» казаку. – Ты б лучшишэ расповив, як нам скорише цю фортэцю узяты. Ось це б було добрэ дило, а так... – пренебрежительно махнул рукой предводитель запорожцев.
– Погодь гетман, не шебуши, – вмешался атаман. – Тревинь, гутарь далее...
– Вот я и воспрошаю, а аже нам о супротивнике доподлинно ведомо? Токмо, что числом его около пяти-шести тысячев, и что пушек у него штук двести, и на сём усё... А якоже туркени по стенам проставлены? Иде токмо одни янычары, а иде азовские ополченцы стоять? Ведь ежу понятно, – здесь батька Тревинь недобрым глазом покосился на скептически усмехнувшегося Матьяша, – что именно туды, иде всякая городская шалупонь оборону держать проставлена, нам основным ударом и бить надобно! А в однорядь с тем, ещё в двух-трех местах надлежит ударить с превеликим гамом, токмо ради отвлечения басурманов от главенствующего удара. Правильно ль я гутарю, атаманы-молодцы?
– Правильна... любо... давай дальше... – послышался в ответ одобрительный гул.
– Вот я намедни ночью по тихой сапе ко рву пробрался, а опосля его с соломинкой во рту переплыл и под самую стену прополз. Полночи пролежал в тиши и слухал...
– Ну и шо ты там выслухал? Як гарно янычире храпят? – вставил насмешливую реплику гетман, намеренно вызывая скептический смешок у присутствующих.
– Ну, не хотите не надо... – батька Тревинь насупился, сразу став похожим на старого, битого жизнью медведя, обиженно замолчал и демонстративно отвернулся.
– Я так ож розумию, – воспользовавшись моментом, перехватил на себя инициативу Петро Матьяш, – Мы сюды турского хропу слухаты зибралысь, чи як? Якого грэця, мои хлопци уже мисяц бэз дилу сыдять? Добрише булоб абы мы замисть вашэго Азова к пэрсюкам подалысь, усе б толку бильше було. А то зараз сыдымо як сычи на гимнах, бэз горилкы и бэз сала, на Азовськи стены дывымося та москальски побздюхы слухаем...
– Енто кто тута москаль? – по-медвежьи прорычал батька Тревинь, набычив свою иссеченную шрамами голову. – Ты, хохол, говорить говори, да не завирайся, а не то...
– Цэ ты кого «хохлом» обизвав... – угрожающе произнес гетман, мед-ленно опуская руку к рукоятке торчащего из-под кушака пистолета.
– Цыть... нишкни... оба... – вскочил со своего места атаман Татаринов. – Нам ещё токмо ваших раздраев не хватало. Чай, забылися, иде вы зараз находитесь? На печи в хате с жонкой али на войне? Так я в случай чего вам ужо напомню... Мотрите у меня... оба... – и властным движением чрезвычайно уверенного в себе человека донской атаман погрозил смутьянам зажатой в кулаке нагайкой. Удостоверившись в том, что его атаманское внушение возымело нужное воздействие и «хохляцко-москальский инцидент», не успев разгореться в полномасштабный конфликт, плавно сошел на нет, Михаил Татаринов сел обратно на своё место. После чего, не убирая нагайку и продолжая ей многозначительно похлопывать по ладони, атаман продолжил совет. – Давай, Тревинь, слухаем тебя дальше ...
– Так вот, окромя турецкого храпака я под стеной ещё явственно слыхал звон...
– Якой такой звон?
– Гулкий и чижолый, такой, который извлекают большие колокола али котлы, егда их тащють...
– За каким же лядом туркам котлы понадобились? – недоуменно пожал плечами атаман, – кашу что ли варить?
– Не... не кашу, потому как при сём нюхом я явственно учуял...
– Та невже бешбармак? Ну, всэ... мовчу, мовчу, – не удержался было Петро Матьяш, но вовремя пресёкся под гневным взглядом атамана и извиняюще выставив вперед ладони, замолчал.
– Не... не бешбармак, и даже не борщ со шкварками, – ответил легкой колкостью на гетманскую реплику Тревинь, – а... смолу...
На секунду в шатре воцарилось тягостное молчание.
– Да, да... смолу топят туркени в котлах, нас поджидаючи, и именно там, куды наши сапы подходят... Как токмо мы из них повыскакиваем и на стены полезем, то они нас смолкой горяченькой и встренут...
– Точно учуял? – строго спросил Татаринов.
– Вот те крест... – перекрестился батька Тревинь.
– Ну, й шо... Шо з того що воны смолу литы будуть? – подал голос Петро Матьяш. – А мы навпроти тих мист, грамат побильшэ поставымо, и як туркы казаны ти подтягнуть, мы йих всих, видразу, ядрамы и позбиваємо, як насиннячка полущемо...
– Оно, конечно, мочно и так... – неожиданно согласился с доводами своего «оппонента» батька Тревинь. – Токмо и насчет пушек тута зараз не всё ясно...
– А енто ты о чем? Поясни... – переспросил донской атаман.
– А вот о чём... Вот ответствуй мне, атаман, елико зараз есмь пушек у басурман?
– Ну... знамо дело, двести... – недоуменно пожав плечами ответил Та-таринов.
– А вот мои казаки-бузотёры намедни не поленилися, весь Азов обошли и по всем стенам стволы перечли...
– Ну, яснэ дило, прям як счетово...
– Петро... – умоляюще произнес Михаил Татаринов и тем самым успел пресечь готовое было сорваться с уст Петра Матьяша обидное замечание насчет «счетоводов», – продолжай Тревинь...
– Так вот, пушек тех по стенам всего ста осемьдесят стволов. Не больше не меньше... А иде ещё, кажите на милость, двадцать? Али их вообще с изначалия не было, али турки их до нашенского приступа схоронили? А схоронили, дабы выставить супротив тихой сапы, как раз там, иде мы на приступ пойдем? Вот мы и попадем... и под смолу, да ещё и под ядра с картечью. А два десятка пушек, ежели они в одном месте, то енто вам не шутка... Оне ежели пульнут единым духом, то зараз и сотню, и две положить могут... Вот и весь наш приступ...
Собьют нас турки с нашенскими фальконетами, ако городошные домики в игре битой, и вся недолга. Так что таперича, атаманы-молодцы, надобно нам добре раскинуть глуздом, якоже нам тута бысть, дабы и Азовску крепость взять и живота при сём не лишиться...
И действительно, «раскинуть глуздом» в сложившейся ситуации атаманам явно не мешало. Поскольку «Азовский вопрос» возник достаточно внезапно, а до того о нём никто особо и не помышлял, то соответственно, грамотной разведки в городе также никто не производил. Просто пришла сразу «главныя войска» и осадила. А чтобы перед тем выбрать казаков потолковей и обличьем потатаристей, да и запустить их в ещё мирный Азов, дабы они всё там доподлинно поразведывали, вплоть до истинного количества пушек и того, к какому именно оджагу азовские янычары относятся, то этого, увы, не было. А теперь оно и вовсе невозможно...
Вот и гадай сейчас, сколько их на самом деле, тех трехклятых пушек. Двести или сто восемьдесят. Ведь если прав Тревинь, и турки заготовили передвижную артиллерийскую группу, незаметно поснимав со стен часть орудий, а потом внезапно возьмут, да и выставят их, аккурат, в месте проведения штурма... То тогда, действительно, несдобровать штурмующим со всем их хистом и лихостью. Ведь недаром даже такой сторонник «хиста» как Матьяш и тот, проанализировав ситуацию, задумчиво произнёс:
– Да... Цэ дило трэба розжуваты...
– Так, – хлопнул по колену ладонью атаман, прервав затянувшуюся паузу. – Кто из вас в этом годе в Азове бывал?
Наступившая в шатре тишина была красноречивее любого ответа. Три десятка чубатых голов задумчиво и слегка виновато склонились под тяжелым взглядом атамана. Никто...
Наконец, одна из них, поросшая жестким ежиком, из которого выбивался набирающийся буйности чуб, вскинулась, и в шатре прозвучал голос Тимохи Разина.
– Дык... ентот-то, как-то бишь его... Фомка Кантакузькин – который посол турский... ужо он-то, наверняка, проплываючи к нам в Азове побывать сподобился. А уж он-то, шельмец востроглазый, завсегда по сторонам так и зыркает... подлинно всё примечает и на ус мотает...
А ведь верна! Молодец, Тимоха, что додумкался... – и чрезвычайно довольный тем обстоятельством, что благодаря сообразительности Разина, выход из казалось бы безвыходной ситуации всё-таки нашелся, Михаил Татаринов повернул голову к выходу и властным тоном отдал распоряжение стоящим там атаманцам:
Не мешкая привесть сюды с галеры Фомку. Да... и ентого... как бишь его... Ассанку евойнного тоже захватите...
Приказы атамана на Дону всегда исполнялись быстро. Не прошло и десятка минут, как запыхавшиеся атаманцы вбежали в шатер, внося под руки безвольно болтающееся пузатое тельце потомка августейшей фамилии. И без того спёртый воздух шатра сразу же наполнился ядреным перегаром, оказавшимся на удивление одинаковым как после утонченной греческой мальвазии, так и после отечественной сивухи. Знакомые ароматы навеяли на абсолютно трезвых, ввиду условий военного похода казаков, нездоровые ностальгические воспоминания... Но «на войне как на войне» и без того суровые лица членов атаманского совета приобрели непоколебимо стойкие выражения.
Поскольку находясь в крайней степени опьянения, стоять на ногах турецкий посланник сейчас никак не мог, то атаман махнул рукой атаманцам, и те посадили Фому у стойки шатра, плотно встав у него по бокам, дабы потомок византийских императоров не изволил случайно завалиться набок. Прошмыгнувшая в шатер, как тень, Меланья, как оно по турецкому этикету услужливому чаушу и положено, почтительно склонившись, пристроилась позади своего эфенди.
Пьяно хлопая маслянистыми глазами, Кантакузен сначала долго не мог сообразить, где же именно и по какому поводу он в настоящий момент изволит находиться. Потом, смутно признав атамана и еще несколько знакомых лиц из донской старшины, он счастливо рассмеялся, вообразив себе, что справедливость (в его «базилевском» понимании) наконец-то восторжествовала, и что сейчас он попал на какой-то светский приём, устраиваемый в честь его августейшей персоны. Сразу же почувствовав себя в своей тарелке и потому вальяжно расслабившись, Фома Кантакузен хорошо отработанным движением, царственно отставил в сторону ручку и щелкнул слегка дрожащими от долгого пития пальцами, привычно ожидая появления в них кубка со спиртосодержащей жидкостью. Но, дождавшись вместо кубка от стоящего рядом атаманца чувствительный и чрезвычайно обидный тычок коленом под ребра, императорский отпрыск сначала хмуро насупился, а потом горько разрыдался, всё больше и больше впадая в глубокую алкогольную истерику.
Все попытки атаманцев остановить посольские рыдания приводили к совершено обратной реакции. Получая дополнительную встряску, августейший потомок византийских императоров упорно начинал плакать ещё громче, а под конец и вовсе упал вперёд, перевернулся на спину и капризно засучил ножками, присовокупив к обычному плачу ещё и какое-то чрезвычайно жалобное подмяукивание.
На сём допрос турецкого посла об артиллерийских силах крепости и закончился...
Михаил Татаринов уже было намеревался досадливо взмахнуть рукой, тем самым давая понять, что атаманский совет окончен впустую, как вдруг сквозь мяукающий плач Кантакузена в шатре явственно послышалось:
– Сто восемьдесят тюфенг, эфенди...
Голос исходил от стоящего за Кантакузеном чауша Ассана.
– Отколь ведаешь? – проницательный взгляд узких глаз атамана впился в скрытое под платком лицо Ассана-Меланьи.
– Сераскир Азак-калы Калаш-паша, Кантакузен-эфенди орудийные росписи предоставлял, а я их ему зачитывал. Так что – сто восемьдесят тюфенгов в Азак-Кала, а не двести, достопочтимый атаман-ага...
– Точно? А то мотри у меня...
– Точнее, достопочтимый атаман-ага, и не бывает.
– Ну, и что вы на всё енто молвите? – вопрошающе обвёл Михаил Татаринов тяжелым атаманским взором присутствующих.
Мнения присутствующих были единодушны. Раз пушек в Азове всё-таки не двести, а сто восемьдесят, то значит, все опасения осторожного Тревиня о создании турками мобильной артиллерийской группы являются абсолютно беспочвенными. А означает сие только одно... Что с хистом и лихостью вперёд, на стены. А уж там-то... Раззудись рука, размахнись плечо...
– Бысть по сему... – подвёл итог исторического совещания атаман, – послезавтрева с рассвету и начнем...
На том и порешили.
ЧАРОДЕЙСТВО
Этой же ночью по приказу атамана Татаринова, как оно по воинской науке и положено, в месте предполагаемого штурма была произведена разведка. Её результаты были вполне утешительны. Запаха расплавленной смолы, а также характерного смоляного чада разведчиками обнаружено не было. Последнее было вполне объяснимо, поскольку все время палить под котлами дрова, при уже наметившемся в условиях осады дефиците топлива, для турок сейчас было бы более чем расточительно. Тем более что, судя по внешним данным, в ближайшее время идти на приступ казаки вроде бы и не собирались. Так, пуляют себе помаленьку из-за валов для отстрастки, чтобы нескучно было, и всё тут...
Ну, а как только эти нечестивые гяуры соберутся на что-нибудь решительное, то (по рассуждениям турок) уж кто-кто, а они-то, столь опытные, покорившие полмира воины все жалкие приготовления этих нечестивых уж непременно вовремя заметят и примут самые адекватные меры. В частности, заблаговременно растопят котлы.
О том же, что решение штурмовать Азак-калу не когда-нибудь, а именно послезавтра было только что принято на атаманском совете, а, следовательно, разводить под котлами костры стало необходимо уже, как минимум, на следующую ночь, покорившие полмира воины, естественно, не знали.
Во-первых, потому, что все немудрёные приготовления к приступу «нечестивыми гяурами» уже, собственно, были давно завершены (спасибо ударному труду московитского «стройбата»). А во-вторых, потому, что ни предателей, ни вражеских разведчиков в казачьем стане не было.
Ну, разве что кроме Меланьи...
Но и она, все время безвылазно находясь на галере и охраняемая, ввиду отсутствия Фельтыкина, новым приставленным к ней стражем, пробраться к крепости и передать весточку о готовящемся штурме сейчас никак не могла.
Случайно или нет, но новый страж на посольской галере оказался мало того, что пожилым по возрасту, так ещё и изрядно глуховатым от контузии в голову. То есть был абсолютно невосприимчивым как к Меланьиным женским чарам, так и ко всяким тонким психологизмам.
Это был как раз тот случай, когда вся иезуитская наука манипуляции людьми была абсолютна бессильна. Вдобавок ко всему, этот глуховатый дедок страдал ещё и бессонницей, так что и здесь Меланью ждало жесткое разочарование, поскольку незаметно улизнуть с галеры ночью, к её великому сожалению, теперь тоже оказалось практически невозможным. Бдит пенек стоеросовый на посту, хоть ты тресни...
При этом прорываться с боями Меланье явно не хотелось. Потому как, с одной стороны, не её стиль (чай, не Марфа-посадница какая-нибудь), а с другой... Да и не так уж это было бы и просто. Дело в том, что, несмотря на почтенный возраст и глухоту, старческой ветхостью её стражник отнюдь не отличался, даже скорее наоборот, был физически ещё весьма даже крепким. Этакий двужильный старичок-боровичок, из породы тех, кому суждено лет тридцать, без сносу, находиться в одной и той же поре.
Кроме того, сидя на своем посту, большую часть времени бдительный цербер проводил за весьма специфическим занятием. За вращением длинного кавказского кинжала между своим узловатыми, как корни дерева, но в то же время весьма сильными пальцами. Причем делал это настолько сноровисто, что окружающим сразу становилось понятным, что уж что-что, а профессионально владеть оружием этот дедок явно умеет. Сие немаловажное обстоятельство оптимизма в Меланью также не вселяло и бросанию грудью на прорыв никак не способствовало.
А раз так, то в сложившейся ситуации Меланье не оставалось ничего другого, как проявить свое мастерство на совсем другом поприще. На уровне ментальных коммуникаций, или как говаривали в те не шибко научные времена, в «магическом магнитизёрстве на расстоянии». Что и говорить – дело, даже для такого аса тонких материй как Меланья более чем трудное, но что поделаешь, сообщать-то «своим» (то бишь туркам) добытые разведданные хоть как-то, но надо...
И вот вечером того же дня, дождавшись заката, Меланья тайно осенила себя католическим крестом и, поджав под себя ноги, уселась на палубе галеры, обратив лицо к крепости.
Дедок продолжая крутить кинжал, меланхолично следил за всеми её манипуляциями, даже не догадываясь, что сейчас он присутствует при высшем проявлении «магнитизёрства». При передаче информации на расстоянии. Когда-нибудь это назовут телепатией...
...Итак, прежде всего, релаксация... Впрочем, как и в те, так и в нынешние времена этот процесс по-русски называется просто «расслабухой». Звучит хотя и незамысловато, зато по смыслу не только соответствует, но даже указывает на тот метод, каковым этот релаксационный эффект и достигается.
Начиная процесс «расслабухивания», Меланья для начала сосредоточилась на дыхании, полностью задействуя все три уровня своего «дыхательного нутра». Уподобив «дыхательное нутро» единому сосуду, или говоря современным языком – дыхательному комплексу, состоящему из нижнего (животного), среднего (грудного) и верхнего (ключичного) уровня, Меланья полностью погрузилась в дыхательный процесс, добиваясь появления полного дыхания. Это когда все три уровня оказываются равновелико задействованными, сливаясь в единое целое, что дает возможность воздуху последовательно и самое главное плавно, без рывков, переходить из одного уровня в другой, сохраняя ровный темп естественного дыхания.
Казалось бы, ну что может быть проще? Сиди себе и дыши, вот и все дела. По крайней мере, внешне это выглядит именно так. Но на самом деле, для того чтобы «расслабуха дыхательным нутром» возымела нужный эффект, ей должны предшествовать долгие и упорные тренировки. В свое время Меланья не поленилась и должное упорство проявила, так что теперь дыхательный процесс шел своим чередом, набирая всё большие и большие обороты.
Прохладный донской воздух проникал в её легкие, доходил до низа грудной клетки, оказывая легкое давление на диафрагму и теплой, приятно щекочущей волной поднимался вверх, проходя через грудной уровень до уровня ключиц. Внешне это выражалось в последовательном выпячивании живота, расширении грудного отдела и вздымании вверх ключиц, за которыми соответственно следовали втягивание, сужение и опускание.
Достигнув полного дыхания, Меланья полностью сосредоточилась на нём, терпеливо ожидая сигнала, свидетельствующего как о правильности использования «дыхательного нутра», так и о том, что ей пора переходить к следующему этапу «расслабухи». Заключался этот сигнал в специфическом покалывающем жжении, ощущаемом в верхней правой части груди чуть пониже ключицы. Дело в том, что в силу ряда причин анатомического характера, эта часть легких в обыденной жизни, как правило, оказывается незадействованной, и потому именно в ней зачастую протекают всякие застойные и прочие нехорошие процессы. В свою очередь, наличие таких застойных областей, пусть и терпимых «по жизни», абсолютно недопустимо при использовании дыхательных методик. Вследствие этого появление в верхней правой части легких специфического симптома, недвусмысленно свидетельствовало о том, что начальный этап «расслабухи» прошел успешно, и теперь все три дыхательных уровня, действительно, уподоблены такому образному понятию как единый сосуд.
Сосуду, по которому беспрепятственно переливается воздух, который, в свою очередь постепенно становится... не просто воздухом, а чем-то большим...
Дело в том, что в результате всех этих дыхательных манипуляций, происходит абсолютно необъяснимое с позиций науки тех лет, (и малообъяснимое с позиций современной науки) феноменальное явление. Заключается оно в том, что в случае достижения человеком определенного уровня мастерства, свободно циркулирующий «по нутру» воздух вдруг заполняется некой живительной силой. Причем силой не воображаемой человеческим сознанием, а вполне реальной и даже физически ощутимой. Впрочем, и само слово «сила» здесь несколько условно, поскольку в данном случае, скорее, уместно вести речь о некой живительной энергии.
На Востоке эта живительная энергия называлась «ки», «ци», «прана» и т.п. Причем последнее название из Индии – куда оно в незапамятные времена было принесено из наших же краёв пришедшими на Индостанский полуостров ариями (исторический факт!). По смыслу термин «прана» приблизительно означает нечто «богоданное», что, по существу, в общем-то и верно.
По-славянски же эта загадочная «ки-ци-прана», как оно славянскому менталитету и свойственно, именуется весьма незамысловато, но в то же время ёмко – «живицей». Сущность «праны-живицы» не выяснена до сих пор. Современная наука смогла установить только то, что в ней присутствуют как лучистая энергия с ионизирующим излучением, так и продукты электрохимических реакций организма. И что циркулирует всё это, по состоящим из биологически активных точек – энергетическим меридианам. На этом, собственно, всё научное объяснение «живицы-праны» и ограничивается, и это уже сейчас, в наш век высоких технологий.
Тогда же, в те далекие и не шибко обнаученные времена, наши предки о различных лучистых энергиях с меридианами вообще не задумывались. И будучи носителями загадочной русской души, то есть натуры стихийной и всяческим философствованиям малоподверженной, они, не в пример восточным мыслителям, наполнять учение о «живице-пране» всякими эзотерическими воззрениями посчитали не нужным. Потому как «баловство всё енто», в смысле создания философскоэзотерического учения, вокруг пусть и неординарного, но все же вполне реального явления, а раз так, то и «неча огород городить»...
Вот наши предки и не городили. Они просто знали о существовании живицы и... иногда умели ей пользоваться. Причем осмысленно пользовались ею, впрочем, так же как и сейчас, лишь личности наиболее в этом деле «продвинутые» (пардон за вульгаризм). Дело в том, что живица есть у каждого, только в обыденной жизни большинством людей она не замечается и не осознается, как не замечаются ими, например, циркуляция в организме крови или работа нервной системы. Работает себе, да и ладно. Тем более, что если работу, ну, например, сердечнососудистой системы можно проследить по пульсу и давлению, а, скажем, лёгочной по частоте дыхания, то для того, чтобы проследить работу «прано-меридиальной» системы, надо именно «продвинуться». Меланья в своё время «продвинулась». Поскольку совершать с помощью живицы энергетические удары боярыня не умела, да и вообще к боевым искусствам особенно не стремилась, то сейчас она полностью погрузилась в область даже не тонких, а скорее тончайших материй.
Почувствовав внутри себя сначала робкое, а потом все нарастающее в такт дыханию движение живицы, она приступила к её управлению, для начала сосредоточившись на своей левой ноге. Выбор именно ног для начала работы с живицей объяснялся тем, что именно там, на щиколотках и ступнях сходятся большинство энергетических меридианов. И потому энергетическая циркуляция в ногах наиболее ощутима и, следовательно, лучше, чем где-либо ещё подвержена регуляции.
При этом выбора для этого действия между правой или левой ногой практически не существует, поскольку для правшей этой ногой может быть только... левая. Последнее обстоятельство обусловлено тем, что левая половина человеческого тела у правшей, посредством нейронных цепей, анатомически связана именно с правым полушарием нашего мозга, а правая, соответственно, с левой. И поскольку наукой установлено, что именно правое полушарие в большей степени, чем левое ассоциировано с подсознанием, а процесс управления живицей является, в первую очередь, именно подсознательным, то и...
В общем, хочешь запустить подсознательную программу – «шагай с левой» (причем в случае военного строя – в самом буквальном смысле).
Вот Меланья и «шагала», физически ощущая, как энергетический поток проходит по левой ноге, прочищая все каналы и расслабляя мышцы. Еще два-три целенаправленных потока, и левая нога для Меланьи уже как бы и не существовала. Она теперь просто не ощущалась, став для неё абсолютно невесомой и неосязаемой, превратившись в своеобразный канал для циркуляции «живицы» и не более того...
Казалось, что захоти Меланья сейчас пошевелить своей левой ногой, у неё всё равно ничего не получится, поскольку невозможно пошевелить тем, чего попросту нет. И отчасти это было действительно так, поскольку в результате проведенных Меланьей действий те участки коры её головного мозга, которые ответственны за левую ногу, у неё оказались полностью отключенными, тем самым, освободив некий мозговой ресурс для иной, более высокой цели.
Дальше перенаправленный поток живицы дематериализовал у Меланьиного тела правую ногу, потом поднявшись вверх, левую руку. Затем правую, дальше само тело, шею и, наконец, лицо. Именно так, не голову в целом, а только лишь лицо, да и то, только до глаз. Последнее объяснялось тем, что энергетическая «расслабуха» будучи вообще-то для человеческого тела в целом делом полезным и даже оздоровительным, именно для человеческих глаз и мозга таковым уже не является. Чересчур уж это тончайшие биологические организации, и потому некомпетентное вторжение в них энергетических потоков иногда способно привести и к непредсказуемым негативным последствиям (как с психикой, так и например, с глазной сетчаткой), потому и работать с ними надо крайне осторожно.
То есть только после достижения определенного уровня мастерства и исключительно в тех обстоятельствах, когда «цель» воистину «оправдывает средства». Здесь древний девиз иезуитов как нельзя лучше соответствует ситуации.
Что же касается Меланьи, то сейчас её «цель» лишь приближалась к осуществлению, поскольку «средство» – её тело, благодаря всему вышепроделанному наконец-таки достигло нужного состояния. То есть оказалось превращенным в некую абстрактную субстанцию, по которой свободно циркулировала живица.
На самом деле, ничего этого, конечно же... не было. Тело Меланьи как было, так и оставалось человеческой плотью, но проделанная ею на физическом уровне энергетическая гимнастика закономерно вызвала запланированную реакцию на уровне ментальном. По сути дела, эта была тщательно проведенная психотерапия, в результате которой ответственные за тело участки коры головного мозга, естественно, кроме тех, кто непосредственно отвечает за работу внутренних органов и обеспечивает, собственно, саму жизнедеятельность организма, сейчас оказались отключенными.
В сознании Меланьи они сейчас просто отсутствовали, а значит, в нём отсутствовало и ощущение самого тела. Это был высокий класс мастерства. Сознание Меланьи теперь находилось в совершенно измененном состоянии, и ритм его цикличности уменьшился в несколько раз, перейдя с бэта-уровня, через альфа-уровень до дельты. Именно так ученые современности классифицируют работу сознания по частоте ритмичности его циклов, что соответствует его изменению от актуального, обыденного состояния до различных глубин человеческого транса.
Сейчас Меланья находилась в самой глубокой стадии внутренне ориентированного транса, за которым следовал уже уровень, практически приближенный к состоянию анабиоза и достижимый только избранными...
К числу избранных Меланья при всем её классе мастерства не принадлежала, да и входить в анабиоз ей было абсолютно ни к чему. Для её цели достаточно было того, что теперь при отключенном сознании в дело вступило такая неисчерпаемая кладезь непознанных возможностей человеческого мозга, как подсознание. Полностью отдавшись его воле, Меланья хорошо знала, что теперь, даже без её сознательного вмешательства, оно всё сделает именно так, как надо. Вернее, как оно заранее запрограммировано...
Вот и сейчас из её подсознания на экран внутреннего взора вынырнул смутный мыслеобраз и понемногу стал проясняться, приобретая всё более чёткие очертания. Постепенно мыслеобраз окончательно оформился, и перед мысленным взором Меланьи оказался... брутальный облик худощавого бородатого мужчины с суровым взглядом агатовых глаз и в высокой чалме с тремя перьями.
...Это был сераскир Азак-калы Калаш-паша...
...Теперь главное удержать мыслеобраз на экране мысленного взора, в то время как живица, досель свободно циркулировавшая по телу, начнет менять свое направление. Так, теперь концентрируем живицу в районе груди и направляем её вверх, в мозг... в самую сердцевину... Для Меланьи это был именно тот случай, когда возможный риск, связанный с проникновением энергетического потока в мозговые структуры, был оправдан. Впрочем, обладая достаточным мастерством, она сумела без какого либо вреда провести поток живицы прямо в макушку и выплеснуть его наружу легким фонтанчиком...
...Теперь, когда путь энергетическому потоку был проложен, можно было выводить его дальше в пространство до...
...До того, что в разные времена всегда называлось по-разному, но всегда, по своей сути, соответствовало одному понятию. Понятию ЕДИНОГО ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ.
...Так, есть... получилось. Теперь на третьем, самом сильном энергетическом потоке захватываем мыслеобраз Калаш-паши и... устремляем его куда-то вверх. И... и всё...
Потому как всё то, что в области тонких материй находится дальше, уже выходит за рамки человеческой компетенции, и каковы будут перипетии запущенного в информационное поле мыслеобраза, никому доподлинно неизвестно. Правда, современная наука недавно смогла совершить воистину революционный прорыв, открыв такое уникальное явление как торсионные волны. Суть открытия в том, что спин электронов способен образовывать в физическом вакууме свое собственное поле кручения, и таким образом передавать информацию о себе на неопределенно бесконечное расстояние. Но, тем не менее, научно установив саму возможность передачи информации на расстоянии столь неожиданным путем, дальше в этом перспективном направлении наука пока, увы, не продвинулась.
В те же времена, когда таких понятий как «торсионные волны», «информационное поле», да и собственно само понятие «информации» в чистом виде еще не существовали, всё это объяснялось в духе той эпохи достаточно просто. «Магия» вообще, и «магнитизёрство» в частности.
Но так как давно известно, что веками накопленный эмпирический материал зачастую способен работать и без каких-либо теоретических объяснений, то и «магнитизёрство» в умелых руках отдельных мастеров своего дела, в те полные мистицизма времена, вполне даже исправно функционировало. Особенно в руках, например, соответствующих специалистов из ордена иезуитов...
Причем, вздумай какой-нибудь ученый муж, из какого-нибудь европейского университета найти подобному явлению научное объяснение, то за это ему вместо успешной защиты диссертации, вполне могло засветить аутодафе святой инквизиции. Потому как нечего во всяких там Сорбоннах обнародовать то, на чем у иезуитов стоит гриф «для служебного пользования».
Так что, как там путешествовал по информационному полю запущенный Меланьей мыслеобраз, никто и тогда не ведал, и теперь не знает. Только вот прилёгший было почивать после дневных хлопот Азовский сераскир Калаш-паша, вдруг проснулся как будто от резкого толчка в голову и, ничего не понимая, уселся в кровати.
Агатовые глаза уроженца Анатолийского побережья были безмерно выпучены и дико вращались по кругу, приводя в жуткий трепет лежащую рядом с ним молодую татарку, подаренную как-то по случаю Калаш-паше ханом соседнего улуса. Сердце трехбунчужного паши гулко колотилось в его костлявой, поросшей жестким курчавым волосом груди, и казалось, вот-вот готово было из неё выскочить. Запрокинутая кверху всклокоченная борода открыла судорожно ходящий вверх-вниз острый кадык, а из перекошенного рта сераскира пугающими звуками вырвался страшный заутробный хрип...
...Тем временем из подсознания Меланьи всплыл другой мыслеобраз, и подхваченный потоком живицы, немедленно последовал вслед за первым...
– Шайта-а-ан... – пронзительно заверещала татарка и, укрывая широкое лицо простынёй, в ужасе выскочила из комнаты, белоснежно сверкая на бегу неприкрытыми мясистыми телесами.
На крик вопящей наложницы в комнату Калаш-паши вбежали два телохранителя араба с обнаженными саблями в жилистых и смуглых руках. Остановившись у входа, они в изумлении уставились на хрипящего и голышом сидящего в постели, с запрокинутой назад головой сераскира. Наконец, издаваемый пашой заутробный, как зов смерти, хрип сначала перешел в какое-то рычащее покашливание, а потом помаленьку сменился более-менее членораздельными булькающими звуками, так что стоящие с оружием наизготовку стражники хоть с трудом, но всё же смогли разобрать:
– Яны... Яныча... янычар-агу ко мне... быстро... – с неимоверным усилием пробулькал сераскир, одной рукой придерживая горло, а другой трепетно зажимая судорожно бьющееся сердце. Но постепенно сердцебиение с дыханием у Калаш-паши начало потихоньку восстанавливаться. И уже через пять минут, к появлению вызванного им янычараги (на всякий случай прихватившего с собой встреченного им по пути капудан-бея), сераскир был уже почти что в норме.
– Звал, эфенди? – остановился около кровати запыхавшийся от бега янычар-ага, и тут же рухнул на пол, будучи сбитым сильным толчком в спину, нанесенным ему чуть приотставшим в беге ввиду тучности телосложения, а сейчас стремглав вбежавшим в сераскирские покои капудан-беем. Оба военачальника, звеня и скрежеща золоченными доспехами, пали к подножию кровати и суматошно забарахтались, запутавшись в своих просторных восточных одеяниях. Наконец, более проворный янычар-ага первым вскочил на ноги и, поправляя на шлеме сломанное в падении перо, почтительно склонился перед своим сераскиром. Вскоре к нему присоединился и надсадно отдувающийся капудан-бей.
Тем временем физический тонус Калаш-паши полностью восстановился, сердце успокоилось, дыхание выровнялось, и он уже было даже вознамерился произнести нечто соответствующее случаю и своему высокому рангу как...
...Как взгляд его агатовых глаз остановился, приобретая совершенно неживое, какое-то оловянное выражение, и трёхбунчужный сераскир Азак-калы застыл в полном оцепенении с глупо открытым ртом...
...Это посланный Меланьей второй мыслеобраз, наконец, дошел до своего адресата, и вызвав в нем столь неоднозначную реакцию, воспроизвелся на его экране внутреннего взора. Так что сейчас внутри Калаш-паши вовсю... бушевало пламя. Причем пламя в самом буквальном смысле этого слова, да ещё настолько яркое и натуральное, что он почти что физически ощущал исходящее от огня тепло. Постепенно до слуха сераскира стали долетать какие-то щелчки, напоминающие треск горящих дров, а сверху костра появилось какое-то туманное облачко неопределенно темноватого цвета.
Как зачарованный глядя на бушующее пламя, Калаш-паша, сам того не подозревая, все больше и больше погружался во внутренне ориентированный транс, навязанный ему извне по чьей-то чужой воле. По мере его погружения в трансовое состояние, туманное облачко сверху костра постепенно начало приобретать более-менее четкие очертания, и, в конце концов, превратилось в... большой чугунный котел.
В этот момент всё тело сераскира пробил холодный озноб, и он, глубоко и тяжко вздохнув, очнулся. То есть вышел из этого неожиданного, свалившегося на него как снег на голову транса, переведя своё сознание в обычное актуальное состояние.
Окончательно придя в себя, Калаш-паша обнаружил остолбенело стоящих у его кровати гарнизонных военачальников и, насколько это было возможно сделать сидя в постели, приосанился. Потом, грозно сдвинув над своими, чернущими, как небо анатолийской ночи глазами густые брови, азовский сераскир изрёк повелительным тоном команду, содержания которой, он, по большому счету, и сам не до конца осознавал:
– Немедля зажечь костры под смоляными котлами...
И никто так никогда и не узнал, что же на самом деле сподвигло сераскира принять такое, как оказалось в последствии, мудрое и дальновидное решение. А для стоящих сейчас перед ним подчиненных это и вовсе было не важно. Приказал начальник – значит надо исполнять. На то он и трёхбунчужный паша, а они ага с беем, а вокруг сплошная «вертикаль власти» империи османов.
– Слушаю и повинуюсь, эфенди... – почтительно склонился янычар-ага. Ему, как оно и положено, вторил капудан-бей в хозяйстве которого, правда, никаких смоляных котлов не значилось. Но который из происшедшего сделал для себя весьма далеко идущий вывод, о том, что свою личную галеру завтра не помешает поставить как можно поближе. Так, на всякий случай... чтоб в случае чего, до неё без помех добраться можно было...
Хлопнув в ладоши и небрежно взмахнув рукой, Калаш-паша отпустил своих подчиненных, после чего бессильно откинулся назад на расшитую узорами подушку. И последней мыслью промелькнувшей было, но тут же угасшей в его утомленном мозгу, была мысль о куда-то запропастившейся татарке. Но довести её до логического довершения он так и не успел, провалившись, как в пропасть, в тяжелый и темный, как чертоги иблиса, сон, который в эту ночь для него никак нельзя было назвать сладкими объятиями Морфея.
Одновременно с этим, как подрубленный серпом сноп свалилась на палубу посольской галеры и полностью лишившаяся сил Меланья. Сегодня она превзошла сама себя, блестяще сделав всё, что только могла и даже больше.
На донском небосклоне уже вовсю сияли яркие южные звезды, а из-за Азовского моря поднимался зловещий золотой рог молодого полумесяца...
Его мертвенный свет залил казачий табор, где всю ночь тайно шли последние приготовления к штурму.
«ХИСТОВЫЙ» ШТУРМ
Наступивший рассвет нового дня вынес на простор донской степи заунывно-протяжные призывы муэдзинов, которые, как оно согласно шариату в такой восточной крепости как Азак-Кала и положено, с минаретов мечетей приглашали правоверных мусульман к утреннему намазу.
Православные же христиане, находящиеся в этот момент исключительно за периметром Азовской крепости, скрытно стояли за земляными валами с оружием в руках. Где они, обнажив головы, смиренно принимали благословение на «христолюбивую брань с лютым ворогом» от войскового священника отца Иоанна.
Одним из первых благословение на бой получил атаман Татаринов. Осенив себя крестом, он нахлобучил на голову преподнесенный ему Чириковым от имени государя русский шишак с ликом Пресвятой Богородицы и застегнул на шее застёжку бармицы. Потом серьезным взглядом обвел стоящих за ним атаманцев, тоже покрывающих после полученного благословления головы, и вдруг неожиданно, совсем по-мальчишески озорно им подмигнул:
– Ну что, молодцы, зададим сёдни туркеням жару?
– Знамо дело, зададим, батька... а як же...
– Ну тады с Богом, в добрый час...
И войсковой атаман Михаил Татаринов первым со всего казачьего воинства нырнул в разверзнутый в донской земле, как рваная рана от сабельного удара, зигзагообразный проем уходящей в сторону Азова траншеи. Вслед за своим батькой, один за одним, сосредоточенно молчаливо устремилась цепочка казаков атаманской сотни, неся с собой кроме оружия лестницы, доски и крюки с веревками.
Задача передового штурмового отряда была предельно проста. Пригибаясь как можно ниже, скрытно прокрасться к концу тихой сапы, потом внезапно выскочить из неё наружу, и единым рывком преодолеть оставшиеся до рва сотни две саженей открытого пространства. Потом положить часть лестниц и досок на ров, скрепить их веревками, образовав таким образом мостик, и по этому немудреному инженерному сооружению форсировать наполненное зловонной водой препятствие. Ну, а дальше атаману вместе с атаманцами надлежало с помощью лестниц и веревок с крючьями, как можно быстрее взобраться на стену, где им первыми из всего казачьего воинства предстояло вступить в непосредственный боевой контакт с неприятелем. Причем «контактировать» атаманцам придется, находясь в своем сотенном составе, и наверняка, с превосходящими силами противника, а длиться оно должно будет до подхода основных сил казачьего войска. Всего-то на всего...
Задача, прямо скажем, далеко не простая... И при её выполнении, как минимум, половина атаманской сотни запросто может полечь костьми на этих высоченных азовских стенах. Да и то, половина – это только при самом хорошем раскладе...
Впрочем, ни самого атамана, ни его верных атаманцев последнее обстоятельство нимало не смущало. Потому как на то она и доля казачья, чтобы вот под такими крепостными стенами в бою с басурманами, в чести и славе живота лишиться. К тому же здесь на родной Донщине сложить казаку свою буйну головушку куда приятственней будет, чем где-нибудь на чужой и далекой Туретчине...
...Михаил Татаринов сосредоточенно бежал по тихой сапе, стараясь, по возможности, не звенеть байданой и свисающей с шелома на плечи бармицей. На левом боку у него висела кавказская сабля в потертых сафьяновых ножнах, а на правом джит на три сулицы. Одна из сулиц находилась у атамана в руках, и её каленое острие было грозно направлено в сторону неукротимо приближающейся крепости.
Атаман хорошо знал, что как только он выскочит из траншеи, сейчас же по всему периметру крепости разом начнется огонь всей казачьей артиллерии. Аж, из всех девяноста фальконетов... Турки при этом, естественно, ответят самым адекватным образом. То есть из всех своих ста восьмидесяти стволов... Как ни крути, а это в два раза побольше будет, да и калибром покрупнее.
«Ну, ничё...где наша не пропадала... Это еще хорошо, что все сто восемьдесят турецких пушек, успевал на ходу анализировать ситуацию атаман, находятся там, где им и положено находиться (атаманцы перед атакой все их скрупулезно пересчитали). Это же просто удача, что именно то место, которое казаки наметили для штурма и к которому подходит тихая сапа, обороняют всего три вражеских орудия. Вон они – из амбразур торчат. Тоже, конечно, не сахар, ну, ничё...» – на этом атаманские мысли закончились вместе с траншеей. Теперь Михаилу Татаринову надлежало первым выскочить из спасительного окопа и...
– Господи, спаси и сохрани... – прошептал атаман, и, сделав глубокий, как перед прыжком в воду вздох, рванулся из траншеи вверх на простреливаемое со всех сторон открытое пространство.
– Сарынь на кичку!!! – вырвался казачий боевой клич из широкой груди атамана и, заглушая голоса муэдзинов, взлетел ввысь могучей степной птицей, возвещая окрестности крепости о начале смертельной битвы.
– Сарынь... Слава!!! Ура-а-а!!! – отчаянно закричали стоящие за валами казаки, и по всей линии осады глухо забухали казачьи фальконеты. Им в ответ басовито ударили турецкие пушки, и крепостные стены Азак-калы укутались едким пороховым дымом.
Выскакивающие из тихой сапы атаманцы были сосредоточены и молчаливы. Как опытные воины, свои боевые кличи они приберегали для прямой схватки с противником, дабы выкликнуть их ему непосредственно в лицо. Тем временем к артиллерийской канонаде присоединился треск ружейных выстрелов, и над головами целеустремленно бегущих ко рву атаманцев, как сердитые шмели, засвистели первые пули.
Пока среди бегущих казаков потерь не было, но вот у самой кромки рва, в тот момент, когда наступающие, добежав до преграды вынужденно остановились, перекидывая через неё лестницы, в копошащуюся человеческую массу с плотоядным чавканьем врезалось каленое турецкое ядро...
...В наполненный гарью донской воздух уродливыми ошмётками взметнулась разорванная человеческая плоть вперемешку с деревянными обломками, окрасив все прилегающее пространство чем-то нестерпимо красным... Ядро второй пушки, видимо, из-за взятого второпях неверного прицела, с гулким ударом вошло в борт рва, густо обсыпав стоящих рядом казаков землей.
«...А всего-то их, этих пушек, по счастью, здесь было только три...» – успел подумать атаман, отмечая, как третье ядро, выпущенное с правого фланга, угодило прямехонько в проложенный через ров мостик, разломив его пополам и разметав в воду пробегавших по нему в тот момент казаков.
...Так, теперь пока пушки будут перезаряжаться, а огонь из ружей не очень плотный – вперед под стены! Тем более что там от вражеских ядер и вовсе мертвое пространство. И подавая личный пример, атаман первым перебежал на ту сторону рва и, призывно размахивая над головой сулицей, устремился к стене.
...Вот она – вожделенная стена, и как только Михаил Татаринов с разбега уткнулся в шероховатый камень Азовской крепости, слева от него в воздух с шипением взлетела пущенная твердой рукой веревка с разлапистым крюком, а справа со скрипом прислонилась лестница. Окинув быстрым взглядом район атаки, атаман с удовлетворением отметил, что, несмотря на ружейно-пушечный огонь, большинство его атаманцев благополучно преодолели ров и уже повсеместно приставляют к стене лестницы или закидывают на неё крючья.
Первый этап атаки был успешно пройден. Теперь – стремительным рывком вверх... Но рванувшись было к ближайшей лестнице, Татаринов, повинуясь подсознательному чутью опытного воина, поднял глаза кверху и, как оказалось, сделал это весьма даже вовремя...
...Прямо на него, сверху из амбразуры, зловеще смотрело дуло турецкого фитильного ружья, над которым ясно просматривался характерный прищур перегнувшегося со стены и старательно прицеливающегося янычара. Острым зрением атаман сумел зафиксировать мелькнувший огонек спущенного курком фитиля и, повинуясь вековому инстинкту воина, успел-таки откинуть своё сильное тело в сторону от траектории выстрела и даже одновременно с этим запустить вверх сулицу.
В землю, где за мгновение до этого стоял Татаринов, со звонкими чпоканьем вонзилась и взметнула фонтанчик пыли пуля, а вслед за ней... хрипя и смешно размахивая руками, сверху слетел и сам стрелок. Гулко шмякнувшись у ног Татаринова, он так и остался лежать обездвиженным, разметавшись на земле неестественной тряпичной куклой. Из его затылка острым жалом вылезло красное от крови острие сулицы, при этом её торчащее из янычарской гортани древко от сильного удара об землю треснуло и переломилось.
– А жаль... – не к месту пронеслось в голове Михаила Татаринова, и, выхватив из джита вторую сулицу, он после случившейся небольшой заминки опять устремился к лестнице, по которой уже ловко, как кошки, карабкались перехватившие у своего атамана пальму первенства, его верные атаманцы.
– А жаль... – неприязненно покосился на лежащую с пронзенным горлом причину своей задержки атаман и было крепко схватился за лестничную перекладину свободной рукой. Как тут...
...Как тут между зубцами крепости, аккурат напротив лестницы, по которой уже взобрался до верха первый атаманец, появился вымазанный во что-то зловеще черное ковш на длинной ручке, емкостью не меньше чем с ведро и стал медленно-медленно поворачиваться... Вскоре из него, распространяя вокруг резкий запах, как бы нехотя, полилась тягуче-дымящаяся и чавкающе-булькающая жидкость черного, как сама смерть, света...
– Смола... – ахнул Татаринов, и инстинктивно отпрянув от лестницы, закрыл лицо локтем.
– А – а – а – а... – раненым зверем вскричал добравшийся было до самого верха атаманец и, прижав обе руки к ошпаренному лицу, стремительно рухнул с лестницы вниз. Между пальцами его, так и оставшимися прижатыми к лицу ладонями, выступила пузырящаяся вперемешку с кровью смоляная жижа...
Вскоре над лестницей, как предвестник ада, опять появился наполненный ковш, и новое ведро расплавленной смолы с шипением залило головы и плечи упрямо взбиравшихся наверх казаков. Несмотря на мужество и стойкость атаманцев, вынести подобное было уже выше всяких человеческих возможностей, и после третьего ковша вылитой смолы лестница удручающе опустела...
Отступив от лестницы и стараясь не обращать внимания на саднящую боль в левом плече, куда под байдану угодили-таки расплавленные смоляные брызги, атаман обвел взглядом поле битвы.
Над верхом стены с жуткой регулярностью, исправно появлялись смоляные ковши. И уже повсеместно, почти добравшиеся до верха стены атаманцы, ошпарившись смолой, истошно крича и яростно матерясь от нечеловеческой боли, гроздьями падали вниз. Сомнений не оставалось, лихая казачья атака захлебнулась, намертво увязнув в расплавленной смоле, и теперь ни о каком «хистовом» варианте приступа не могло быть и речи.
Тем временем основные казачьи силы, разглядев приставленные к стенам лестницы и «хистово» взбирающихся по ним атаманцев, как и было ранее условлено, под громовые раскаты боевых кличей со всех сторон крепости ринулись на приступ. Причём приступ шел со всех сторон и производился, согласно плану, с «превеликим гамом». Делалось же это исключительно для отвода глаз и маскировки направления главного удара, с тем чтобы заставить турок находиться на своих местах. А самым главным в этом отвлекающем маневре было то, что, тем самым атакующие не давали возможности осажденным снять со стен и перебросить на основное направление атаки дополнительную артиллерию.
При этом главный удар планировался именно на участке атаки атаманской сотни. На том самом участке, где только что всё окончательно захлебнулось и увязло...
Но ничего об этом не ведая, силы главного удара двумя эшелонами (то бишь, говоря терминологией тех дней – полками правой и левой руки) неслись вперед. Кто по траншее, а кто и по открытой поверхности, намереваясь с ходу преодолеть ров по наброшенным через него мосткам и беспрепятственно взобраться на стену. При этом подразумевалось, что благодаря лихой атаке атаманцев обороняющие этот участок стены турки сейчас будут намертво повязаны рукопашной схваткой с атаманцами, а, следовательно, организовать никакого заградительного огня против наступающих, даже при всем своём желании, уже никак не смогут. Вполне возможно, что именно так бы всё оно и получилось, если бы не эти треклятые, хлещущие сверху расплавленные смоляные потоки, сумевшие столь быстро и столь радикально изменить боевую ситуацию.
И весь трагизм был в том, что ситуация-то изменилась, а вот «хистовый» план приступа, увы, нет. При этом атаман, как опытный военачальник, отлично понимал, что теперь остановить неукротимо, как рок, приближающуюся обреченную атаку уже практически невозможно...
...Вот уже первые ряды штурмующих добрались до конца тихой сапы, а это значит, что сейчас по ним грянет пушечный залп, которого, выполни атаманцы успешно свою задачу, в принципе быть бы уже и не должно.
– И, слава Богу, что всего лишь из трех орудий... – только успел подумать атаман, как слившийся в один выстрел залп кровавым плугом перепахал первый ряд наступающих...
– Ну, братцы, таперича давай вперед... шибчее сигай через ров, покамест пушки перезаряжаются... – что было сил заорал Татаринов, призывно махая сулицей, как вдруг...
...Как вдруг, словно гром среди ясного неба, сразу же вслед за первым залпом совершенно неожиданно последовал второй...
– Картечью палят... – еле слышно прошептал атаман и недоуменно поднял голову кверху, пытаясь определить, откуда же был произведен столь неожиданный залп. Увиденное же потрясло его до глубины души...
Из КАЖДОГО проема между крепостными зубцами, так и не взятой атаманцами стены, зловеще торчало по пушечному стволу. Причём всего их было, как на глаз прикинул атаман, не меньше, чем два десятка...
Из четырех пушек, видно только что выстреливших, вился голубоватый дымок, а из четырех соседних с ними разом, с грохотом вырвались клубы огня, выплюнув на казаков густую порцию смертоносного металла...
Это была уже настоящая катастрофа...
«И откуда они только взялись-то? – пронеслась в голове атамана несвоевременная мысль. – Ведь атаманцы же, перед приступом все азовские пушки, все как есть пересчитали. И все сто восемьдесят орудий, один к одному, стояли себе на местах и исправно обороняли каждое именно свой сектор обстрела. Вон и сейчас они, время от времени, по всему периметру крепости бухают. Все сто восемьдесят... сто восемьдесят... СТО ВОСЕМЬДЕСЯТ?»
От пришедшей на ум догадки атаман Татаринов внутренне похолодел...не иначе как...
– У-у-у-х, проклятущий Ассанка, сбрехал-таки басурманин... – от охватившей его бессильной ярости, заскрипел зубами атаман. Теперь для него было абсолютно ясно, что посольский чауш профессионально дезинформировал его и весь атаманский совет о количестве единиц артиллерийского оружия. Никакие не сто восемьдесят, а целых двести орудий изначально было в Азове, а это значит... А это значит, что сейчас мы имеем дело с мобильной артиллерийской группой, об опасности наличия которой и предостерегал опытный батька Тревинь. Предостерегал, да никто вот только ему не внял... Также, кстати, как и насчет смолы... Вот теперь войско под смертоносным свинцовым ливнем полной мерой и пожинает плоды беспечности своего командования...
Ведь именно её – эту самую мобильную артиллерийскую группу, остановив проникновения на стены казачьего авангарда с помощью смолы, турки сейчас оперативно и подтянули. При этом они, даром, что басурмане, сделали совершенно правильный вывод о том, что атака атаманской сотни ясно показала и направление главного удара. То есть турецкое командование бросило свой скрытый резерв на основное стратегическое направление, тем самым обеспечив себе полную и безоговорочную победу. А в том, что победа врага будет полной, атаман Татаринов нимало не сомневался.
Усилием воли заставив себя открыть глаза, атаман смахнул с лица смешанную с кровью пыль и, собрав всё свое мужество, сквозь застилающую глаза кровавую пелену, заставил себя смотреть на развернувшуюся перед ним бойню...
...Залпы вражеской артиллерии, каждый состоящий из четырех выстрелов, следовали один за другим, буквально сметая и кроша в кровавое месиво столпившихся у рва казаков. Турецкая картечь, как коса смерти, выкашивала казачьи ряды, превращая стройные колонны штурмующих в груды бесформенных тел.
Мостков через ров уже не было, вместо них, в бурлящей от падающей земли и картечин воде покачивались размочаленные вдрызг щепки. Так что и путь вперед, пусть даже под кипящую смолу, но зато в мертвое от огневого смерча пространство, для уже не штурмующих, а просто пытающихся выбраться из этой кровавой мясорубки казаков, теперь был заказан...
– Назад! Назад! – пытался перекричать шум битвы Татаринов, но тщетно... Задние ряды напирали на передние и становились им на смену, тем самым подставляя себя под смертоносный свинцовый ливень. Тем временем сделавшая первый залп четверка орудий успела перезарядиться, и таким образом карусель смерти продолжилась без остановки. Груда тел у рва всё увеличивалась и увеличивалась, становясь хоть какой-то защитой от картечи, для пока ещё оставшихся в живых участников злополучной атаки.
Пытаясь сделать хоть что-то, Михаил Татаринов в отчаянной попытке рванулся было от стены ко рву, как... Как что-то неизмеримо тяжелое навалилось на него сзади, погрузив сознание атамана в липкую непроглядную тьму...
В этот трагический момент штурма, когда первый эшелон атаки геройски и абсолютно бездарно погибал под картечными залпами, по тихой сапе, к месту своей потенциальной гибели продвигался и второй эшелон штурмующих. Возглавлявший «полк левой руки» казачий голова служивых казаков, батька Тревинь, натужно дыша и отдуваясь, с саблей в руке, косолапо бежал по траншее, ведя за собой в кровавую мясорубку как своих верных городовиков, так и еще с полтысячи донцов.
Даже еще не видя происходящего, по одной только частоте доносящейся со стороны крепости канонады, опытный вояка уже сообразил, что под Азовскими стенами творится нечто неладное. Тяжело остановившись, батька Тревинь резко вскинул кверху руку, тем самым остановив следовавших за ним городовиков, первыми из которых в атаку шли бузотеры. Тут над траншеей что-то переливчато просвистело, словно перед дождем низко-низко пролетела стайка веселых стрижей, и для видавшего виды батьки многое стало понятным...
– Картечинами по нашим лупят басурмане... пёс их забери нехристей поганых... и ох, как дюже часто лупят... ну-ка, подсоби. – И опираясь на подставленное Опанасом Портосенко плечо, Тревинь тяжело, по-медвежьи вылез на открытое пространство. Одного беглого взгляда на поле боя для старого воина оказалось вполне достаточным, чтобы осознать весь трагизм положения.
Наступающего впереди него первого эшелона атаки уже практически не существовало. Картечные залпы, постепенно сбавляя интенсивность огня, добивали еще немногих оставшихся на ногах казаков, с вожделением поджидая подхода новой порции пушечного мяса.
– Наза-а-ад! Всеобщий отх-о-од! – заорал, что было сил Тревинь, делая саблей отмашку в сторону казачьего лагеря. Убедившись в том, что его команда услышана и вверенные ему силы второго эшелона в своем продвижении вперед приостановились, он уже намеревался было спрыгнуть вниз в траншею, как тут прилетевшая с присвистом новая стайка картечин с весёлым звоном ударилась об его широкую грудь. Батька Тревинь как был, так и упал на спину, опрокинувшись на бруствер окопа. Видя это, находящиеся в траншее бузотеры разом подхватили его за руки и быстрым рывком сдернули вниз, убрав столь решительным и не особо чинопочитаемым образом своего командира с насквозь простреливаемого пространства. И вовремя... Через мгновенье несколько картечин, с заливчатым воем вонзились точно в то место, где только что лежал раненый казачий голова, обсыпав его и пригнувшихся внизу бузотеров сбитой с кромки окопа землей.
Упав на дно траншеи, Тревинь глухо застонал и инстинктивно попытался было рукой потереть место ранения, дабы унять пронизывающую все тело боль, но, дойдя до груди, его рука вместо раненой плоти наткнулась на холодный металл доспеха. По счастью для себя перед сегодняшним приступом батька Тревинь, видимо, чуя сверхъестественным чутьем бывалого воина что-то неладное, поверх форменного чекменя надел боярское зерцало с вычеканенным на нем двуглавым орлом, чего обычно он, в общем-то, не делал, предпочитая тяжеленому парадному зерцалу более практичный бахтерец.
Находящиеся на излете турецкие картечины не смогли пробить добротно выкованную в Туле русскую броню, а только лишь изрядно промяли её, угодив в левое крыло Российского герба, а, промяв, срикошетировали в сторону. Но, даже отскочив, они всё равно пребольно зашибли Тревиню грудь, ударив, в аккурат напротив сердца уже далеко не молодого батьки, да при этом, похоже, ещё и сломали ему пару ребер.
Ермолайка с Затесом кинулись было снимать со своего командира доспехи, но он, морщась от боли, остановил их властным движением руки, и тяжело хватая ртом воздух, надсадно прохрипел:
– Тамо зараз... войсковой атаман остался... – и, закашлявшись утробным кашлем с трудом продолжил. – А сие зело негоже, дабы атаманов казачьих на поле брани оставлять... Спасите его... вытащите живого али мертвого из поганых рук... не то казачеству сраму вовек не сносить... – На этих словах силы вконец покинули Тревиня, и его иссеченная многочисленными шрамами голова бессильно свесилась на грудь. Из уголка рта казачьего батьки, по его седому вьющемуся усу, яркой змейкой извилисто просочилась красная струйка, уронив алую бусинку кровяной капли на помятый картечью доспех...
– Ясно, батька... будь спокоен, всё сделаем... – за всех ответил Дарташов, уже ничего не воспринимавшему Тревиню. И передав бесчувственного батьку хлопотам других городовиков, Ермолайка снял папаху и осторожно выставил из траншеи свою вихрастую голову, прикидывая, как бы половчее выполнить столь ответственное задание.
К этому моменту огонь вражеской артиллерии стал потихоньку затихать. Во-первых, потому, что бившие без перерыва пушки, в конце концов, попросту перегрелись. А во-вторых, потому, что стрелять им уже было практически и в некого. Отдельные вялые выстрелы, ещё время от времени копошили груду мертвых тел, немилосердно уродуя и кромсая картечью павших, тщетно пытаясь угодить в раненого и еще живого казака, но постепенно их (как выстрелов, так и живых казаков) становилось все меньше и меньше...
Дальнейшее развитие событий для Дарташова было кристально понятно. Вскоре турки убедятся, что продолжения атаки уже не будет и, выждав с полчаса, непременно начнут праздновать победу. Причем праздновать весьма своеобразно, и... типично по-азиатски. Как только они убедятся, что побежденные гяуры, как раненые псы после хорошей трёпки, ушли зализывать свои раны, со стен крепости наверняка будут сброшены веревочные лестницы, по которым на еще неостывшее поле боя сноровисто спустятся самые отчаянные янычары с башибузуками. Ступив на устланную павшими телами землю, они, со свойственной восточной натуре хищностью начнут от души мародёрстовать, весело добивая раненых и игриво перекидываясь отрезанными казачьими головами. А поскольку личина донского атамана им была достаточно хорошо известна, то о том, как они начнут глумиться над атаманским телом, даже думать не хотелось...
Следовательно, проводить спасательную операцию надлежало после окончательного прекращения огня и непосредственно перед моментом выхода турок за стены, причем действовать бузотерам надлежало весьма и весьма оперативно. Но как? Тут взгляд Дарташова случайно упал на брошенную кем-то из штурмующих фашину, состоящую из двухаршинной, собранной в сноп донской куги, и в голове его помаленьку стали вырисовываться общие контуры плана.
Но сначала не мешало бы выяснить, где именно среди нескольких сотен искромсанных казачьих тел находится донской атаман, или хотя бы то, что от него в этой кровавой мясорубке смогло остаться.
Сам же донской атаман Михаил Татаринов в этот наполненный для казачества трагизмом момент был пока ещё жив.
Выскочив из мертвой зоны на простреливаемую поверхность, он получил удар картечины в голову, угодивший ему сзади по касательной траектории, в самый верх подаренного государем шишака. От удара шишак в месте попадания свинцовой горошины размером с добрую сливу, лопнул, как картонный, и, разорвав застежку бармицы, кувыркаясь отлетел, громко булькнув в мутную воду рва. А сам Татаринов, получив не столько ранение, сколько контузию, рухнул ничком вниз. Находившиеся рядом и видевшие всё это два, уже изрядно израненных атаманца, из последних сил рванулись к своему батьке и, упав на него сверху, накрыли его тело своими телами. Потому все дальнейшие свинцовые горошины, предназначенные Татаринову, впивались уже в их вздрагивающую от частых попаданий плоть, лишь обильно заливая атамана чужой кровью и не достигая атаманского тела.
Так провидение и преданность верных атаманцев спасли жизнь донского атамана.
Вот и лежал сейчас атаман Татаринов без сознания на том берегу рва, будучи надежно укрытым двумя лежащими сверху мертвыми телами казаков атаманской сотни, бессильно свесив с земляного борта свою простоволосую голову. Одни лишь только плечи с поблескивающей на солнце байданой выглядывали... байданой...
Именно её, эту самую байдану – доспех, надо сказать, среди казачества не очень-то распространенный, поскольку спасает он только от рубящих ударов, а от татарских стрел – нет, орлиный взгляд Карамиса на том берегу рва и высмотрел а, высмотрев, указал на него Ермолайке. Ермолайка полагаться только на своё зрение не стал, предпочтя воспользоваться заморской диковинкой – подзорной трубой, выменянной им по случаю за баклагу чихиря у истомленного вынужденной трезвостью майёра Иоганна. Наведя трубу на место, указанное Карамисом, Дарташов внутренне возликовал.
Точно – он! Хотя лица, лежащего ничком атамана и не видно, но кто ж еще в полке правой руки (то бишь в первом эшелоне атаки) шел на приступ в русской байдане и кто еще из носителей байдан, при этом имел на голове прямые татарские волосы, да еще постриженные в казачью скобку? Только один человек... Тем более, что рядом вроде как и сулица валяется. А атаманский джит с сулицами всему войску известен...
А раз так, то вперед бузотёры, за дело...
И бузотеры, с полминуты посовещавшись, принялись готовиться.
Для начала Ермолайка придирчиво перебрал все фашины, старательно рассматривая и продувая каждую тростинку. Оставив только пустотелые и наиболее крепкие камышинки, он собрал их и перевязал заново в небольшой пучок. Потом он подобрал из там и сям валявшихся в траншее ядер турецкое ядро среднего калибра и, соорудив вокруг него из бечевки оплётку, накрепко привязал его к концу пучка. Тем временем Карамис с Опанасом, сбегав в казачий табор, принесли четыре необходимых для осуществления плана спасения атамана, добротных конских оглобли и, связав их по две, изготовили две длиннющих жердины длиной около семи аршин каждая.
Потом бузотёры разделись до пояса и аккуратно отложили в сторону все лишнее вооружение. Так Дарташов, сняв с себя карабин, пистоли и шашку, остался с одним лишь толомбасом за спиной. Карамис, с явным сожалением оставив саадак, перевесил за спину кончар, а Затёс вынул из голенищ два топорика, оставив свои верные чеканы только за поясом. Портосенко же и вовсе, согласно плану бузотеров, должен был действовать безоружным, полагаясь исключительно на крепость своих могучих рук.
Внимательно обследуя в окуляр подзорной трубы театр будущих военных действий, Ермолайка интуитивно уловил нужный момент и отложил трубу в сторону.
– Ну, пора братцы. За други своя?
– За други своя... – вторили ему бузотеры. – С Богом! – И осенив себя крестом, четверо казаков разом выскочили из траншеи.
Весь их план по спасению Михаила Татаринова, так же, как и вся сегодняшняя казачья атака, тоже строился на казачьем «хисте» (но уже исключительно в хорошем, а отнюдь не «шапкозакидательском» смысле этого слова). То есть зиждился на героизме, элементе внезапности и... простом человеческом нахальстве. Дождавшись того момента, когда пушки между зубцами крепости уже были убраны, а лестницы ещё не появились, бузотёры стремглав побежали ко рву, неся с собой пучок куги и связанные оглобли. Пока все шло успешно и, судя по внезапно начавшемуся заметному оживлению на стенах, опьяненные эйфорией победы турки заметили их только уже непосредственно около рва.
Добежав до рва, Опанас свою жердину, как острогу на осетровой рыбалке, с размаха воткнул в воду и, надавив на неё всем своим могутным телом, намертво вогнал оглоблю в глинистое дно, оставив её выступать над кромкой рва примерно на поларшина. С помощью второй жердины Карамис, уперев ее конец в середину рва и резко оттолкнувшись от берега, ловко, как ярмарочный скоморох на ходулине, моментально перескочил на ту сторону. Ермолайка же, высмотрев на воде то, что ему было нужно, а именно – свободно плавающие остатки разбитого пушечными залпами мостка, метнул под них пучок куги ядром вперед.
После этого они вместе с Затесом головой вперед нырнули в мутную воду рва, и уже через секунду оба бузотера поочередно вскарабкивались на турецкий берег рва, перехватываясь руками по Карамисовой жердине. Опанас же попросту прыгнул в воду ногами вперед и, вызвав падением своего тучного тела в прилегающей акватории небольшой шторм, в круговерти брызг переплыл на другую сторону, подойдя к ней как раз к тому моменту, когда Затес с Ермолайкой уже склонялись над быстро разысканным ими телом атамана Татаринова.
Пока все шло более чем успешно. Тем временем со стен крепости упали, хищно по-змеиному развернувшись несколько веревочных лестниц, и по ним, многообещающе скаля зубы с зажатыми в них клинками, стали проворно спускаться различные смугловатые личности...
...Еще мгновенье, и тело Татаринова с размаху было сброшено бузотерами в воду, где оно тут же оказалось подхваченным могучими руками Портосенко. Что и говорить, опоясывающий Азовскую крепость ров был не мелок, если не сказать, что глубок. Как раз рост Опанаса с поднятыми вверх руками, только кисти видны до запястий. И вот бережно положив на ладони бездыханное тело атамана, и сам при этом уйдя глубоко под воду, Портосенко, затаив дыхание и меся могучими ногами глинистое дно, просто-напросто перебежал на другую сторону рва, примерно также, как гиппопотам перебегает африканскую реку. По крайней мере, волн, брызг, шума и мути было поднято столько же.
Совершив столь диковинную переправу, Опанас одним могучим броском, как детскую тряпичную куклу, вышвырнул не отличавшегося хилостью сложения атамана на «наш» берег. Наконец-таки освободившись от груза атаманского тела, Портосенко всплыл на поверхность, где стал чрезвычайно шумно отфыркиваться, тем самым усиливая сходство с вышеупомянутым представителем африканской фауны. Потом Опанас, натужно кряхтя, перехватывая широкими ладонями по намертво вогнанной в дно, как свая жердине, и немилосердно обрушивая целыми глыбами глинистый край рва, стал медленно, но уверенно выкарабкиваться на поверхность.
Теперь успех операции решали буквально мгновения, потому как охваченные охотничьим азартом турки уже были на земле, и чрезвычайно грозно размахивая разномастными восточными клинками, дружно устремились наперехват неожиданно ускользающей из-под носа добыче, не забывая оглашать воздух леденящими душу воплями. И поскольку в проводимой спасательной операции ключевая роль эвакуатора отводилась именно Портосенко, то теперь достаточно было всего лишь одного меткого выстрела или удачного броска кинжала в широкую, как добрый дверной проем, спину неуклюже карабкающегося из воды запорожца, для того чтобы все усилия бузотеров пошли прахом.
...Но тут на пути оравы бегущих османов, как три былинных богатыря, встали с оружием в руках трое мокрых с головы до ног бузотёров. Впрочем, от былинных богатырей их отличало полное отсутствие каких-либо защитных доспехов, что в условиях абсолютного численного превосходства противников, обстоятельством было до крайности неприятным. Так и стояли три казака втроем против... впрочем, сколько именно было тех кто «против», теперь даже примерно прикинуть было невозможно, потому как с лестниц на обагренную казачьей кровью землю соскакивали все новые и новые турки...
...Одним словом – «несметное скопище ворога лютого»...
При этом из крепостных амбразур, как успел заметить периферийным зрением Ермолайка, и вовсе уж ни к месту стали показываться длинные и тонкие стволы азиатских ружей. Последнее было наиболее опасным, поскольку более прекрасной мишени для ружейного огня, чем объёмистая туша выкарабкивающегося из воды Опанаса, и представить себе было трудно. Следовательно...
...Следовательно, троим бузотерам надо было отвлечь огонь на себя... всего-то на всего...
А раз так, то...
– Сарынь на кичку! – вскричал Ермолайка, выхватив из толомбаса Пернач за рукоятку с острием скифского копья, и стремительно раскрутил его над своей головой, тем самым вызывая слитное мелькание оружия, сопровождаемое свистом рассекаемого воздуха.
– Сарынь... – засверкал чеканами Затес, поняв суть действий Дарташова, а Карамис так тот и вовсе для привлечения внимания стрелков к своей особе, держа кончар перед собой на вытянутых руках, провел круговой прыжок «голубец», выбрасывая с разворота ногу подошвой вперёд в сторону противника.
Проведенные маневры возымели нужный эффект. Угрожающе торчащие из амбразур ружья слегка наклонились, оставив в стороне наконец-то выползшего на берег Портосенко, и стали ловить на мушки прицелов, старательно привлекающих к себе внимание бузотеров. И теперь единственным шансом для бузотёров не упасть в воду рва с турецкими пулями в груди, было очертя голову рвануться вперед, дабы завязать с наступающей оравой супротивника тесную рукопашную схватку, начав её чуть-чуть пораньше ружейных выстрелов. А уж потом-то, когда все смешается, превратившись в единую круговерть мелькающих тел и клинков, тогда попробуй, попади в них...
– Впере-е-е-д! – заорал Ермолайка и, продолжая раскручивать над головой Пернач, прыгнул на нестройные ряды наступающих турок, резко выбросив перед собой при приземлении ногу и гулко угодив ей в покрытую чешуйчатым панцырем грудь ближайшего янычара...
...Началось...
В шуме завязавшейся битвы раздавшихся со стен выстрелов уже никто толком не слышал. Просвистевшие где-то над казачьими головами пули с булькающим чпоканьем вонзились в воду и ушли себе преспокойно на дно. Так, к счастью, и, не доставшись ни вступившим в бой троим бузотерам, ни улепетывающему во всю мочь Опанасу. Могучий запорожец, с непревзойденной грацией уходящего от погони зубра, несся по усеянному павшими казаками полю, сбивая прицел возможного выстрела гигантскими прыжками в сторону. При этом он бережно прижимал к своей широкой груди тело атамана Татаринова. Еще с полминуты такого бега, и под ногами Портосенко окажется траншея, тем самым обозначив успешное окончание спасательной операции.
Всего через полминуты. Всего-то...
...Через те самые полминуты, которые ему должны обеспечить оставшиеся на «турецкой» стороне рва три его друга бузотера, для которых теперь каждая прожитая в бою секунда превращалась в вечность.
Вечность – не вечность, но суть этой метафоры была, в общем-то, не особо и далека от истины. По крайней мере, сейчас время бузотерами воспринималось совсем иначе.
Дело в том, что наряду с астрономическими секундами, шестьдесят которых привычно складываются в минуту, у человека существуют ещё и так называемые секунды биологические. Те самые, которые заложены в нашем подсознании и по которым отмеряются наши внутренние процессы жизнедеятельности. Приближенно, биологическая секунда равна времени моргания человеческого века, что в русском языке соответствует такому временному понятию как «зеница ока» или «миг».
И вот по этим самым мигам наши пращуры, в отличие от современных людей, умели... просто-напросто жить. То есть воспринимать внешнюю информацию, соответствующим образом её обрабатывать и даже вполне адекватно на неё реагировать, тем самым успешно конкурируя в ловкости и реакции с представителями дикой фауны, что для тех суровых времен было фактором весьма немаловажным.
Представители же нынешнего человечества, став цивилизованными и математически правильно рассчитав астрономическое время, приучили себя жить именно по нему, при этом, просто-напросто разучившись воспринимать внешнюю информацию и действовать «по жизни» в режиме биологического времени. И, кстати, совершенно напрасно, поскольку соотношение биологической секунды к астрономической равно 0,6. То есть биологическая, изначально заложенная в каждом человеке секунда, «быстрее» привычной астрономической более чем в полтора раза.
Соответственно тот человек, который сумеет перестроить свою психику на восприятие биологического времени, будет действовать в полтора раза быстрее.
Иногда психика перестраивается сама, как правило, делая это в случае возникновения какой-либо экстремальной ситуации, сопровождаемой стрессовым состоянием. И тогда самый обычный человек поистине может творить чудеса. Например, ясно увидеть и даже поймать стремительно летящий в него предмет, который он в обычном состоянии и мельком-то не узреет. В общем, феномен «биологической секунды» способен привести к тому, что в какой-либо экстремальной ситуации человек способен находиться в ином временном измерении, начиная воспринимать окружающую обстановку, примерно, как при замедленной съемке. Правда, на не очень продолжительный период.
Ну и естественно, что особенную ценность этот феномен приобретает в боевой обстановке. «Боевой транс», «состояние воина», «полет воинского духа» (когда самурайского, когда арийского) и тому подобные наименования, по сути означающие не что иное, как измененное состояние сознания, сопровождаемое ощущением замедления времени, в окружающей боевой обстановке существовали практически всегда. Но только единицы умели им осознанно пользоваться, и соответственно потому только лишь единицы становились (и становятся) великими воинами. Кстати, так же, как и великими спортсменами.
К счастью для бузотеров, Ермолайка Дарташов из древнего казачьего рода Дартан-Калтыка был именно из их числа. Из избранных...
Почему это именно так, в смысле избранности, он и сам не знал. Просто умел Ермолайка иногда делать так, что нападающие на него противники, когда их становилось уж слишком много, вдруг как бы замедлялись, а он, соответственно, убыстрялся, компенсируя тем их численное превосходство. Просто умел и всё тут. И батька его тоже умел... И дед...
Вот и сейчас, отшвырнув ударом ноги янычара в чешуйчатом доспехе, он проследил за его замедленным падением и совершенно спокойно проанализировал боевую обстановку, отметив все варианты возможного нападения и даже представив возможные способы их отражения. Вот сейчас турок слева наотмашь рубанет Ятаганом по горизонтали, целя в шею. Точно, рубанул...
...Ятаган слева, хищно поблескивая вогнутым лезвием, стал угрожающе приближаться. Не стремительно лететь, со свистом рассекая воздух, а именно приближаться. Можно, конечно, было поставить против него блок, растянув перед Ятаганом стальную цепочку Пернача, но лучше было все же этого не делать, поскольку в это же время нападающий спереди башибузук норовил нанести заплечный удар саблей справа. Поэтому цепочку лучше растянуть для блокирования заплечного удара, а насчет удара Ятаганом слева достаточно просто-напросто пригнувшись пропустить его над головой и одновременно нанести удар своей левой ноги вбок по коленной чашечке противника. Ну, а теперь, после того, как янычар выронив Ятаган и схватившись за ушибленное колено, скорчился от боли, вполне можно и впередистоящего башибузука ткнуть острием скифского копья в неосмотрительно подставленное на расстояние тычка смуглое кадыкастое горло...
Примерно так действовал в режиме замедленного времени Ермолайка, совершенно спокойно, и даже немного играючи отражая удары противника и нанося ему свои. Причем своих ударов, учитывая скоростную специфику работы, скомбинированного со скифским копьем казачьего Пернача, было гораздо больше.
Стоящие по бокам и чуть позади него Карамис с Затёсом к числу избранных в плане «биологических секунд», увы, не принадлежали. Но зато они, будучи пусть и не великими, но тем не менее отличными воинами, великолепно понимали свою задачу, каковая для них сейчас сводилась лишь к одному. Прикрывать тыл Дарташова, предоставляя ему, как непревзойденному мастеру своего дела, полную возможность реализоваться в своем боевом искусстве.
Пока это им вполне удавалось. По крайней мере, уже с десяток секунд боя, причем реальных, астрономических, прошли своим хронометрическим чередом, а бузотеры всё еще на ногах и даже нисколько не ранены. При этом у Опанаса, благодаря их мужеству и стойкости, расстояние до спасительной траншеи стало уже на целую треть меньше.
Со стороны все это выглядело примерно так.
На берегу рва сгрудилась неистово вопящая и воинственно размахивающая оружием толпа турок, обхватившая неровной подковой троих выстроенных клином казаков. Причем три четверти боевого пространства из них контролировал всего лишь один, находящийся на острие клина казак, орудуя там каким-то загадочным оружием и вытворяя им что-то уж и вовсе невообразимое. Он постоянно крутился, подскакивал, уклонялся, иногда даже кувыркался, при этом обе его руки мелькали в какой-то непонятной круговерти, а между ними нечто стремительно вращалось, било, кололо, резало и даже рубило.
В результате всего этого напирающая толпа турок, наталкиваясь на эту мельницу смерти, подрезалась, как пшеница под серпом косаря, устилая пространство перед тремя казаками, павшими телами османов. Задние же ряды того, что творилось спереди, естественно, не видели и потому продолжали азартно на них напирать постепенно из задних переходя в средние, а потом и в передние. Прямо под исправно молотивший Пернач...
Впрочем, на общем количестве участвующих в этом странном сражении османов, урон, наносимый Ермолайкиным Перначом, особо не сказывался, поскольку со стен азартно слезали всё новые и новые турки, и их толпа перед крепостью неуклонно росла. Между тем прикрывающий правый бок Дарташова Карамис между ударами кончара умудрялся время от времени украдкой оборачиваться, тем самым контролируя передвижения Портосенко. Уловив вожделенный момент исчезновения Опанаса в наконец-то достигнутую им траншею, Карамис оглушительно свистнул, подавая неистово сражающимся бузотерам долгожданный сигнал к отступлению.
И вовремя, поскольку «нутряное чуйство» вещь, увы, эфемерная, а потому, как, собственно, и все эфемерные материи, основный принцип работы которых можно сформулировать нехитрой формулой: «вот она была и нету», вещь весьма даже непостоянная...
...Вот «она», вроде бы только что «была», а вот... турки вдруг стали, прямо-таки на глазах, ускоряться. Еще немного и противостоять им Ермолайке станет сначала затруднительно, потом тяжко, а потом и вовсе...
В общем, Карамис свистнул как нельзя кстати. Услышав сигнал к ретираде, бузотеры дружно, не поворачиваясь к противнику спиной, сначала отпрыгнули назад, а потом, перекувыркнувшись, попадали в мутную воду.
Разгоряченные боем и взбешенные понесенными потерями турки, оказавшись вдруг без противников, воинственно галдя, столпились на берегу и стали кидать, в и без того бурлящую воду всё что ни попадя. Охваченные боевым ражем, они с восточной нетерпеливостью и азартом ожидали того момента, когда же эти «нечестивые урусы», вдоволь наглотавшись воды, наконец-то всплывут на поверхность, судорожно, как выволоченные на берег рыбы, хватая ртами воздух. А уж тут-то...
Но прошла минута, вторая, дело пошло на третью, а «нечестивые урусы», они же «проклятые гяуры», почему-то никак не всплывали. Не всплывают, шайтан их забери, значит, не могут, рассудили постепенно остывающие от боя турки. Видать всё-таки им в бою тоже досталось, и в воду они кувыркнулись, находясь уже на своем последнем издыхании. А раз так, то и шафран с ними. В смысле хрен...
Между тем оказавшиеся в воде бузотеры, вопреки чаяниям турок, на последнем издыхании отнюдь не находились. Да что там издыхание, когда у них в воде и просто с дыханием, как это ни странно, особых проблем не было. Будь бы турки чуток повнимательнее и менее импульсивны, и не кидай они от восточной горячности в ров всякую всячину, тем самым взбаламучивая и без того мутную воду, они вполне могли бы заметить, как среди покачивающихся обломков мостка, между палок, щепок и обрывков веревок незаметно показались три аккуратных трубочки...
Это были те самые камышинки, которые Ермолайка в пучке с ядром предусмотрительно метнул под обломки. Бузотеры будучи, как и все казаки, отличными пловцами, попав в воду, поднырнули под обломки мостка, отыскали там пучок куги и, взяв в рот по камышинке, стали себе преспокойно дышать, ожидая дальнейшей развязки ситуации.
Это была чисто казачья, дошедшая еще с античных времен, тактика ведения разведочно-диверсионной войны. С помощью вот таких немудреных приспособлений, скифы еще от гоплитов Александра Македонского прятались и к стенам Херсонеса подкрадывались. Ведь, вроде бы чего проще, срежь полую внутри камышину и дыши себе через рот. Но, во-первых, никто иной, кроме казаков их почему-то особо не срезал. А во-вторых, дышать в воде через трубочку да еще так, чтобы со стороны было незаметно – это если ещё и не искусство, то, по крайней мере, уже уменье.
По счастью для себя, искусством дыхания через камышину бузотеры хорошо владели. Потому теперь, вставив в рот трубочки и сумев нормализовать дыхание, не допустив при этом демаскирующего свиста с пузырями, они просто-напросто затаились. Выждав с полчаса, бузотеры по поданному Дарташовым сигналу, крепко держась за руки, стали потихонечку продвигаться вдоль русла рва, осторожно отталкиваясь ногами от глинистого дна. И поскольку бродящим вокруг и увлеченно занимающимся мародерством туркам теперь стало далеко не до наблюдений за передвижением в наполненной всяким плавучим хламом воде каких-то там камышовых трубочек, то бузотеры вскоре оказались в относительной безопасности.
Ощутив поворот русла, означавший то, что теперь они уже находятся за углом крепости, бузотеры осторожно вынырнули на поверхность, скрытно придерживаясь, дабы не быть обнаруженными со стены «турецкого» берега рва. Турок вокруг не было. Наметив на противоположном берегу участок с более-менее пологой промоиной, видимо, образовавшейся после попадания в борт рва сразу нескольких ядер, бузотеры осторожно подплыли к ней, и один за другим, без всяких приключений, выкарабкались на «наш» казачий берег.
Теперь вперед, во весь дух, к хорошо виднеющемуся впереди валу, на котором за плетеными фурами проглядывают стволы казачьих пушек. Где-то за спиной раздался гортанный выкрик, хлопнул щелчок выстрела, и над головами бегущих казаков просвистела первая пуля. Заметили...
И бузотеры, как по команде, перешли на бег зигзагом, тем самым сбивая прицелы турецких стрелков. Впрочем, упоенные сегодняшней викторией турки огонь по бегущим казакам вели весьма вяло, делая это больше для острастки, а, выпустив безрезультатно с пяток пуль вскоре и вовсе успокоились.
Как бы там ни было, но уже через полминуты бузотёры взлетели на казачий вал и, перевалившись уже на НАШУ безопасную сторону, тяжело дыша, обессилено рухнули навзничь, широко раскинув в стороны руки...
Этим возвращением троих бузотеров в деле сегодняшнего неудачного приступа была поставлена заключительная точка...
...Вечером, сидящий за корзиной с землей, на лафете уже остывшего фальконета, войсковой подьячий Федька Порошин, обмакнув перо в чернильницу, профессионально неразборчивым почерком прирожденного литератора написал: «И оне басурмане поганыя, нас со стен горячей смолой поливали, и ядрами-картечинами пуляли, да аки так, что многия православныя воины бысть до смерти побиваху...». При этом донской летописец. дипломатично не конкретизировал результаты штурма, дабы не прописывать в исторической летописи удручающее слово «разгром» и даже, как бы случайно, не указывал сегодняшнюю дату.
На груди подьячего висело две чернильницы. Одна – нормального размера, куда он, собственно, и макал своё перо фиксируя ход истории, и вторая ёмкостью с добрый штоф. Что бы он туда чего макал, никто никогда не видел, но вот тот факт, что вечно нетрезвый Порошин иногда тайком к ней жадно прикладывался губами, как минимум, наводил на размышления...
Вот и сейчас, написав про «убиваху», Федька, украдкой смахнув слезу и как бы укрываясь от потянувшего с Дона вечернего ветерка, с головой запахнулся полой епанчи, где и сделал добрый глоток из большой чернильницы.
Хмуро, словно неприкаянные, ходившие рядом казаки сделали вид, что ничего не заметили.
Со стороны крепости раздавался зловещий вороний грай, а высоко в небе на фоне кроваво-багрового заката тяжело кружили несколько степных коршунов...
КРОВАВОЕ ПОХМЕЛЬЕ И СНОВА КРУГ
Ночью похоронная команда сходила к месту неудачного штурма и подобрала тела убитых казаков. Казачьи тела по ту сторону рва вдоволь намародёрствовавшимися турками были просто-напросто сброшены в ров, откуда они теперь извлекались похоронной командой с помощью багров. Турки, руководствуясь при этом не столько морально-нравственными, сколько сугубо санитарно-гигиеническими соображениями, скорбной работе похоронной команды препятствий не чинили.
Поутру тела убитых казаков были погружены на будары и отправлены вверх по Дону к Монастырскому яру, в свой последний, траурный путь. Там им, вот парадокс истории, павшим в бою за крепость Османской империи, надлежало навеки упокоиться всё-таки не в далекой турецкой, а в своей родной донской землице. Что и говорить – повезло...
Благодаря богатырскому здоровью и усилиям прибившихся к войску армянских лекарей, атаман Татаринов от полученной в голову контузии вскоре очнулся. Разогнав руганью и нагайкой не дававших ему вставать с больничного ложа эскулапов, атаман, морщась от боли и борясь с накатывающей тошнотой, опираясь вместо трости на единственную оставшуюся в джите сулицу, всё-таки поднялся на ноги и приступил к исполнению своих атаманских обязанностей. И вот теперь он с обвязанной наподобие тюрбана головой, под ткань которого были засунуты бумажки с текстами заговоров и пучки лечебных трав, хмуро бродил среди казачьего табора, прикидывая размеры понесенного ущерба.
При этом Михаил Татаринов, еле переставляя от головной боли ноги, ковылял по казачьему табору в совершеннейшем одиночестве, без обычного, приличествующего донскому атаману сопровождения из дюжих и готовых на всё атаманцев. Увы, после вчерашнего разгрома атаманской сотни, как войскового подразделения, в составе казачьего войска больше не существовало...
Спасшие атамана бузотеры в качестве заслуженной награды получили разрешение от Татаринова съездить на недельку в Черкасск, где они имели бы счастливую возможность от души окунуться в атмосферу мирной жизни и чуток пожить без незыблемо трезвых правил «войска в походе». Это было единственным, чем донской атаман мог их наградить, поскольку орденов и медалей ещё не существовало. А жаловать, по примеру русских царей, отличившихся воинов деревеньками с холопами атаман, даже если бы и захотел, то все равно бы не смог, ввиду полного отсутствия таковых на вольном и свободолюбивом Дону.
От предоставленного отпуска бузотёры дружно отказались, поскольку покидать своих собратьев по оружию во время войны, как ни крути, а мало соответствует исповедуемому ими принципу казачьей жизни «за други своя». Да и вообще, мягко говоря, как-то это нехорошо... Так что теперь бузотеры сидели вокруг костерка, на котором варился немудреный казачий кондёр, чутко прислушиваясь к стонам и хрипам, доносившимся из палатки батьки Тревиня. Наконец, полог палатки откинулся, и сам казачий голова воронежских городовиков, натужно кашляя и морщась от яркого солнца, вылез на свет Божий. Голый торс Тревиня был перемотан тряпками с причудливо вставленными в них палочками. Вся эта странная, сооруженная армянскими умельцами конструкция, видимо, означала какое-то подобие медицинского бандажа для батькиных, перебитых картечинами ребер.
Как бы то ни было, но жизнь всё-таки продолжалась, хотя и была она теперь откровенно тускла и безрадостна...
Гнетущая атмосфера, обычно свойственная всем войскам после поражения, темной хмарью накапливалась над зализывающим раны казачьим табором, грозя вылиться во что-то весьма и весьма нехорошее... Чувствовалось, что вот-вот и что-нибудь, но обязательно должно будет случиться, дабы хоть как-то разрядить донельзя напряженную обстановку...
– Ведь гутарили же умныя люди, что ентим годом на Бахчисарай надоть было идтить татаровя шарпалить, дык нет же... сдуру сунулися к Азову, да и получили сполна по мордам, вот таперича кровушкой и умываемся...
– В Крым, гутаришь? Ну, и на кой ляд нужён нам твой Крым? Ужо лучше бы нам зараз с черкасами к персюкам податься... Це усё верно, тильки на Багдадь... – шушукались казаки, напряженно поглядывая на проходящего мимо Татаринова.
– Круг пора созывать... – доносилось до атамана. – Зараз Раду склыкать трэба – глухим эхом докатывалось до него из запорожского коша.
– Круг, говорите? – задумчиво проговорил атаман, тоже в свою очередь понимая, что без экстренного созыва Круга в сложившейся ситуации никак не обойтись. Причём создавшееся положение вдобавок ко всему еще усугублялось и тем немаловажным обстоятельством, что в отличие от просто потерпевшего поражение войска, это потерпевшее поражение войско было именно КАЗАЧЬИМ, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Потому и горечь от полученного разгрома была несравненно выше, а тут еще и облик получившего контузию батьки-атамана – согбенный, с трясущейся головой и с костылем в руках – ну никак не соответствовал привычному для казаков образу лихого отца-командира. Отлично понимая всё это, Михаил Татаринов, морщась от нахлынувшей головной боли, тем не менее с хрустом расправил плечи, выпрямил сгорбленную спину и с силой пристукнул древком сулицы об землю.
– Ну, что ж, быть по сему... Сёдни опосля полудня все на Круг! Будем вместях думкать, как нам жисть далее... – твердым голосом заявил атаман, выжидательно смотрящим на него казакам, после чего старательно, через боль выдерживая шаг и держа прямой спину, медленно пошел к своему шатру, прикидывая возможные варианты развития Круга.
Сказано – сделано, а слово Донского Атамана – оно и вовсе нерушимо. Раз Круг провозглашен, то и «быть по сему». Ну, а уж то обстоятельство, что атаман – ранен, то тут хоть умри, но проведи.
И вот после полудня донской атаман Михаил Татаринов, несмотря на головную боль и сильное недомогание, медленно, с трудом переставляя непослушные, словно налитые свинцом ноги, брёл по донскому ковылю к месту будущего Круга. Вместо экзотического тюрбана сейчас на атаманской голове красовалась более приличествующая случаю трухменка, и опирался он теперь не на сулицу, а на древко бобылевого хвоста. Последнее объяснялось тем печальным обстоятельством, что вчера вместе с геройски полегшей атаманской сотней, также смертью храбрых пал и пошедший с ней в свою последнюю атаку войсковой хорунжий. Вот и приходилось теперь донскому атаману, невзирая на чин и на оставляющее желать лучшего самочувствие, самолично нести войсковую святыню.
Рядом с ним, как всегда твердо, прямо-таки по-патриаршьи ставя шаг, ступал отец Иоанн с иконой Донской богоматери в руках. А за ним, своей всегдашней нетвердой походкой, плелся войсковой подьячий Федька Порошин, натужно таща на спине большой турецкий барабан. Остановившись посреди поля, Федька поставил барабан на землю и почти что силком заставил на него присесть пошатывающегося от усталости и нахлынувшего головокружения Михаила Татаринова.
Обозначив собой центр Круга, атаман стал наблюдать, как вокруг него по окружности становились молчаливые и чрезвычайно хмурые казаки, старательно придерживаясь своих полков и сотен. А запорожцы, так те и вовсе встали не только отдельно, но и построились по-боевому распорядку, строго по куреням и хоругвям. Не хватало только выставленной перед строем артиллерии...
Четко посредине запорожского воинства выделялся небрежно накинутым через левое плечо ярко-красным кунтушем, его добродие пан гетман. Тело гетмана было надежно укрыто европейским доспехом с кирасой и пластинчатыми надплечьями, а на голове красовалась польская меховая шапка с расположенными спереди разрезом и пучком диковинных перьев. Гетман стоял, положив обе руки на рукоять дорогой сабли, находясь в плотном окружении матерых запорожских «полковныкив», на иссеченных шрамами лицах которых читалась врожденная суровость и готовность на любые решительные действия. Да и вся донская старшина предпочла на этот раз встать не как обычно, на почетное место рядом с атаманом в центр Круга, а остаться во главе вверенных её командованию подразделений. Мол, время сейчас военное, а значит, нечего тут попусту красоваться рядом с атаманом, потому как настоящему отцу-командиру теперь только возле бойцов находиться и положено.
– Сие знамение, есть ох как вельми недоброе... – еле слышно прошептал про себя Татаринов, от зоркого взгляда которого не укрылось стремление старшины столь отчётливо от него дистанцироваться. Впрочем, оно и понятно, успокаивал сам себя атаман, проигравших битву полководцев всегда и везде не любят, а вчерашнюю битву, как ни крути, а проиграл именно он...
Подготовительный этап Круга завершился без лишней формальной канители, и молитва с выбором есаульца, каковым единогласно был избран Тимоха Разин, прошли в рекордно быстрые сроки. После чего атаман Татаринов, пошатываясь, поднялся с барабана и, воздев к небу Пернач, объявил Круг открытым.
Собственно, сегодняшний спонтанно собранный Круг должен был ответить всего на два извечных русских вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?». Отлично понимая это, сторонники приведшего к столь плачевным результатам «хистового варианта» приступа первый извечный вопрос относительно виновности, постарались по-быстренькому замять и сразу же перейти ко второму. А поскольку давно известно, что лучшая защита – это нападение, то и...
– ...Ну й шо паны-браты, мы зараз тут бачимо? Казалы ж вам, шо треба було нам до шаха Пэрсидьского, у Багдад йты... Шо пид цим поганым Азовом, як сала з горилкой нам нэ куштуваты, також ны славы ны доли тэж нэ добуты, а добуты можна тилькы смерти лютои вид кули янычарськой. – Начал свою речь главный сторонник «хистовой» партии Петро Матьяш, с места в карьер, вовремя ввернутой тирадой насчет милого каждому казачьему сердцу сала и горилки, затронув потаенные струны казачьего подсознания. И это всё притом, что горилка в условиях сухого закона походной жизни была строго настрого запрещена, и потому ни в каких поисках, отнюдь, не нуждалась.
Но поскольку бесперспективность поисков горилки да еще и вкупе с излюбленным кОзацким деликатесом, на уровне казачьего подсознания, по законам психологической генерализации, обязательно будет ассоциироваться с бесперспективностью пребывания здесь вообще, то... В общем, хитроумный и многоопытный гетман делал всё правильно.
– ...Отож и кажу, от кули янычарьской, або картэчины, як воно напэрэдодни и було. Аджэ скильки щирых козакив зараз поклалы пид цим клятим Азовом, и всэ дарэмно... То що як прийшлы мы сюды з пэрэпою, то такычко и воюваты сталы ... – прозрачно намекнул Петро Матьяш, на то похмельное состояние, в котором находились многие делегаты того самого исторического Круга, имевшего место быть на следующий же день после весьма обильного пира. – А було б нэ з пэрэпою, хибаб мы ж суды прыйшлы б? Вид Мыколы тай ны колы. Ны в жисть! Да мы бы зараз до Багдаду пидходылы б, та пирижкы б з халвою и з салом в прыкуску б трискалы... – опять затронул деликатесную тему гетман, ненавязчиво связав её с далеким Багдадом. При этом тот факт, что в тех, сугубо мусульманских краях, наличие продукта нечистого животного, каковым в исламе считается свинья, – просто абсолютно исключено, ни самого гетмана, ни его слушателей, нимало не смущал.
Потому как давно известно, что в толпе голов много, а разума, увы, не шибко. И стоит только суметь на подсознательном уровне склонить симпатии толпы на свою сторону, то тогда и предлагай ей всё, что хочешь, не опасаясь критического осмысления предложенного. Или, говоря по-простому, вешай на уши всё то, что только пожелаешь, толпа всё выслушает и с удовольствием проглотит, лишь бы только за рамки её симпатии не выходить.
Чутко уловив пробежавший по казачьим рядам легкий ветерок одобряющего гула и быстро смекнув, что это наступает переломный политический момент, многоопытный Петро Матьяш высказал банальность, всегда воспринимаемую сознанием беспрепятственно. Причём, для пущей беспрепятственности гетман произнес её без всяких украинизмов на чисто русском языке.
– Впрочем, за ум взяться, дабы не быть дурнями, оно никогда не поздно...
Одобрительный гул усилился, поскольку с мыслью о том, что за ум взяться никогда не поздно, все присутствующие были полностью согласны, так же как никто из них не желал быть причисленным к вышеупомянутым дурням.
– Ну, а раз воно так, то паны – браты, атаманы – молодцы, зараз сидай по коням и гайда до шаха! А Азов цэй паганый, нэхай лэтыть соби у тартарары и горит в геене огненной...
– ...Правильна... любо... даёшь шаха... уперед на Багдадь... и хрен с ним с Азовом... – раздались повсеместные выкрики сторонников похода в заманчивую Месопотамию, и атаману Татаринову становилось совершенно понятным, что еще немного, и достаточно будет традиционного вопроса есаульца «кто за...»... Как взметнувшиеся вверх клинки ознаменуют смену казачьих геополитических ориентиров.
«А ведь могут... – пронеслось в голове у атамана, – запросто сейчас проголосуют, бросят здесь всё как есть и... уйдут себе в неведомую Персию киселя хлебать. Да потом и сгинут там бесследно за чуждые казачеству интересы. Нельзя такого допустить, никак нельзя, потому как «сие есть зело недобро».
А раз так, то пришла пора показать всем, кто здесь истинный хозяин и взять инициативу на себя...
...И войсковой атаман, опираясь на древко бобылевого хвоста и на подставленное плечо Федьки Порошина, медленно встал с барабана.
– Багдадь персианский оно, конечно, нам куды любее и ближее, чем ентот Азов донеский. Что нам тот Азов? И что нам с того, что он в гирле Дона ако кость в казачьем горле торчит? Да плюнуть и растереть! Знамо дело, Багдадь тот нам куды важнее... И что с того, что турки, кады мы отсюда отойдем, обозлясь, пойдут зорить подчистую наши городки и станицы, да наших жонок с дитятями в полон имать. Да и хрен с ими, главное, чтобы шах персианский нами в довольствии был... – виртуозно внес смятение в казачьи головы донской атаман. И теперь для него, для того чтобы закрепить и развить наметившийся успех, главным было не ошибиться в выборе дальнейшей стратегии действий.
И поскольку, собственно, вся сегодняшняя стратегия действий изначально была продиктована двумя извечными русскими вопросами, из которых атаман должен был выбрать всего лишь один, то, здраво поразмыслив, Михаил Татаринов, отметая «что делать?», решил остановиться на сакраментальном «кто виноват?». При этом он совершенно справедливо полагал, что после окончательного достижения успеха, когда благодаря приложенным им усилиям, чаша весов склонится именно туда, куда ему надо, вопрос на тему, «что» же именно надлежит «делать», разрешится сам по себе.
– Но перед тем, ако мы за Персиду сабли вскинем, – продолжал Татаринов, ненароком поморщась от столь ни к месту накатившей новой волны головокружения, – токмо порядку ради, надоть нам всё же разобраться, кто же здеся есть истинный виновник давешнего разгрома?
При этих словах донского атамана гетман Матьяш внутренне напрягся и, набычив голову, нервно прикусил длинный седеющий ус.
– И кто же, атаман? – нехорошо прищурив глаза, спросил гетман, сжав рукоять сабли до появления на суставах пальцев характерной белизны.
– Зараз мыслю я так, что виновен в сём тот, кто посеял смуту на том атаманском совете! – Громким голосом, отчетливо чеканя каждое слово, сказал, как припечатал, Донской Атаман.
Над Кругом воцарилась гнетущая, явно недобрая тишина...
– Ну, и... кто же он, по твоему разумению, эйтот злыдень е? – слегка приглушенным голосом, как оно обычно бывает у сдерживающих гнев людей, спросил гетман, как бы невзначай убирая правую ладонь с рукояти сабли, и кладя её на шипастую головку булавы. Все запорожцы напряженно проследили за движением Матьяша и внутренне подобрались, ожидая её извлечения из-за гетманского Кушака. Вдруг, да взметнется гетманская булава над замершими в ожидании кОзацкими рядами, подавая сигнал к действию. И что именно после этого могло произойти – одному только Богу известно. В лучшем случае, днепровские братья могли демонстративно отвернуться и уйти прочь с Круга, а могли и...
– А мыслю я так, что сей злыдень... – здесь донской атаман сделал паузу, и, набрав полную грудь воздуха, и в упор, жесткими взглядом посмотрел на Петро Матьяша, – ...есмь тот, кто нам столь по-злодейски... УКАЗАЛ НЕВЕРНЫМ ЧИСЛО АЗОВСКИХ ПУШЕК!
Воцарившаяся после слов атамана тишина уже не была такой гнетущей, как прежде.
Вдруг все присутствующие с немалым для себя удивлением обнаружили, что сегодня выдался вполне погожий денёк с ярким и ласковым солнышком. Что в синем небе весело щебечут птички, и даже то, что трава в этом годе добрая уродилась, давая хорошие виды на сенокос. Одним словом – отлегло...
– А зараз слухай моё приказание... – не выпускал из рук инициативу Татаринов и привычно властным голосом отдал текущее распоряжение. – А ну-ка, привесть сюды ентого злыдня Ассанку да и Фомку Кантакузькину с ним заедино, ужо зараз поспрошаем с них за учиненную татьбу и злодейство...
– Привесть супостатов! Давай сюды ентих туркеней! Зараз мы их ужо и поспрошаем... – дружно загалдел Круг, и... никто не двинулся с места...
Никто не кинулся сломя голову исполнять приказание своего атамана, поскольку исполнять их была прямая обязанность атаманцев, а таковых, увы, после известных событий больше не существовало... Уловив, что происходит нечто неладное, Татаринов резко обернулся вокруг и внезапно всё понял. Понял, как сам, без чьей-либо на то злой воли, нежданно-негаданно угодил в ловушку. Дело в том, что своей атаманской волей он мог приказать ЛЮБОМУ казаку, и любой казак это приказание обязан был исполнить, но это ему опять, вторично надо было именно ПРИКАЗЫВАТЬ, а свой приказ он уже отдал. Причем, как оказалось, отдал впустую... И это всё при том, что донские атаманы свои приказы дважды не повторяют...
В общем, ситуация – хуже не придумаешь.
Конечно, можно было бы сейчас запросто подойти к стоящему перед ним строю, ткнуть пальцем в грудь, всё равно кого, хоть вон того представителя голытьбы в драных шароварах, или вот этого старательно прячущего глаза дородного полковника, и повторить команду. То есть ДВАЖДЫ произнести свое приказание. И это ему-то... донскому атаману, в чьём распоряжении находится целое войско.
И вот теперь это самое войско увидит и осознает, что отныне атаманские приказания сразу не исполняются... а, осознав, ещё и сделает соответствующие выводы... Что лично для него, для атамана Татаринова, на этом и так далеко непростом Круге означает серьезный политический проигрыш, да и вообще повышению авторитета атаманской власти на Дону никак не способствует.
Негоже такого допущать, никак негоже...
В поиске выхода из этой неожиданно свалившейся на его плечи двусмысленной ситуации Михаил Татаринов обвел глазами Круг. И... тут взгляд его раскосых глаз остановился на стоящих особняком Воронежских городовиках, среди которых атаман к вящей радости узрел своих недавних спасителей. Причем на смышленом лице главного из них, того, что помоложе и родом из Черкасска, атаман с огромным удовлетворением для себя прочитал полное понимание происходящего. Всего несколько секунд продолжался этот немой, глаза в глаза, диалог, и спасительное решение было найдено! Выручили атамана раз, выручат и во второй...
Мимоходом отметив, что командира Воронежской сотни, батьки Тревиня сегодня на Круге нет (видимо, не сумел ещё старый после вчерашних ранений оклематься), донской атаман приосанился и небрежно, как само собой разумеющееся, отдал не второе, а совершенно не наносящее урона его авторитету ТЕКУЩЕЕ распоряжение:
– Да... чуть не забыл... передайте Тревиню, что я покамест вот тех четырех, как бишь их кличут? Бузотеры, кажись? Что я их за содеянное геройство в свои атаманцы зачисляю...
И всё... передайте, что зачисляю и точка.
А раз так, то теперь и повторять никаких приказаний относительно доставки на Круг «злыдней и супостатов» совершенно не обязательно, потому как только что возведенный в ранг атаманца Ермолайка уже увлекал за собой в сторону Дона, пусть состоящую всего из трех человек, но всё же «атаманскую сотню». А как же иначе? Приказ ясен, исполнители налицо, так что надо исполнять...
– Уф, кажись, выкрутился... – прошептал Татаринов, незаметно вытирая со лба холодную испарину. И уже переводя Круг в привычное русло, атаман, повысив голос, как оно на Кругах испокон веков заведено было, спросил:
– Пока там туркеней приведут, можа кто желает к нам в войску вступить? – Надо сказать, что последнюю фразу атаман произнес больше для порядка. Мол, казачья демократия – есть казачья демократия, и раз положено давать шанс для всяких там новопришлых вступать в казачьи ряды, то вот он вам, пожалуйста. При этом ни сам атаман, ни стоящие в Кругу казаки ввиду отсутствия наплыва пришлого народу, да ещё и в обстановке откровенно неудачно протекающей войны, ничего путного от этого не ожидали.
– Я... я есть хотеть... – совершенно неожиданно раздалось где-то сбоку, и из дальних рядов, где обычно на Кругах находились «неказаки», строевым шагом вышел... бравый рейтарский майёр Иоганн.
Надо сказать, что увязавшийся, к вящему неудовольствию Бонашкина вместе с казачьей армией, да так и застрявший с ней под Азовом рейтарский майёр, поначалу руководствовался исключительно профессиональным интересом, испытываемым им к казачьему боевому искусству. Но постепенно он, поживши среди казачества в условиях непривычной и далеко неевропейской трезвости, начал проникаться к этим бесхитростным и мужественным людям искренней симпатией, находя в них сходство не то с древними викингами, не то с нынешними шотландцами.
Помотавшись за свою бурную жизнь по различным войнам, на которые был столь щедр буйный семнадцатый век, Иоганн, поневоле стал немного полиглотом. И имея навыки познания языков, русский язык на довольно-таки сносном уровне он освоил достаточно быстро, тем более что с чешским и польским ему уже когда-то, где-то (уже и не упомнить, на какой именно войне), но сталкиваться доводилось. Кроме того, в сознание Иоганна стали смутно прорываться какие-то до боли понятные слова из языка полабских славян, к которым, как он теперь припоминал, он по рождению вроде бы имел некоторое касательство...
Даже внешне с майёром стали происходить существенные метаморфозы. Прежде всего он сбрил свои длинные, отращенные по европейской моде до плеч локоны, оставив только на макушке чубчик наподобие оселедца. Правда, торчащие кверху усы, так же, как и бородка клинышком, при этом остались нетронутыми и даже регулярно напомаживались. Свой бархатный, обычно носимый под кирасой камзол, Иоганн заменил на купленный по случаю в Черкасске зипун из того же материала (явно попавший туда с плеч какого-то неудачливого волжского купца). При этом майёр, следуя европейской моде, обрезал зипун повыше колен и пришил к нему сверху отложной воротник из драбантских кружев.
Свои обшитые галунами короткие панталоны прагматичный майёр заменил на украинские шаровары, и теперь они широкими волнами, прямо-таки настоящими парижскими буфами, ниспадали на его ботфорты, чудесным образом гармонируя с красующейся на голове татарской тюбетейкой. Эту расшитую восточным узором тюбетейку Иоганн счел весьма удобным и изящным головным убором, и теперь всегда носил её вместо шляпы, утерянной в одном из черкасских кабаков, порой надевая прямо поверх тюбетейки свой украшенный перьями рейтарский кабассет.
При этом с кабассетом, который сейчас майёр, ввиду торжественности случая, держал на изгибе локтя в согнутой левой руке, тоже произошли некоторые изменения. Теперь с его затылочной части свисал... суконный ярко-красный тумак, причем самого наиказачьего вида, который практичный иноземец счел весьма полезным дополнением к европейскому воинскому доспеху.
В общем, под влиянием обстоятельств, а может и по зову крови (как ни крути, а толика крови полабских славян в нем все же была), с нашим бравым Майёром явно происходил загадочный этнический процесс, называемый в истории «оказачиванием». Впрочем, не он первый, не он последний...
Наблюдая за протекающей перед его глазами войной как бы со стороны, Иоганн профессионально отмечал для себя все то новое, что демонстрировали ему казаки, беря увиденное им новаторство себе на вооружение. Но в то же время взгляд потомственного ландскнехта, бретера и кондотьера в одном лице четко фиксировал и явно пустующие в казачьем боевом искусстве ниши, которые не грех было бы заполнить достижением европейской военной науки. Особенно в её технической части...
Вчерашней же «хистовой» атаки он вообще не понял, сочтя произошедшее за нечто среднее между загадочным национальным обычаем и коллективным сумасшествием. Зато то, каким именно образом была проведена операция по спасению атамана, плюс невиданный прием с дыхательными трубками, были оценены Иоганном по достоинству. И проникшись ещё большим уважением к казачеству, он вчера принял окончательное решение внести свою лепту в общее крестоносное дело борьбы с сарацинами (эту войну он воспринимал именно так). Вот и...
– Я... я есть хотеть войтить в вашу армэ и воевайт с сарацин! – Вытянувшись во фрунт, рапортовал рейтарский майёр. Никто из присутствующих особо не понимал, что такое «армэ» и кто такие «сарацины», с которыми этот немчура собирался «воевайт», но тем не менее повернув головы к диковинно разодетому инородцу, казаки слушали его с неподдельным и всё возрастающим интересом.
– Моя есть старый зольдатен. Моя воевайт в... – и здесь на казаков обрушился настоящий шквал информации, состоящий из перечислений непонятных географических названий вкупе со звонким именами королей, императоров и прочих европейских герцогов.
– Погодь... погодь... – выставив вперед руку, остановил поток иноземных словоизлияний атаман – а кличут тебя как?
– Иоганн Арданоштайнтенстьенген, – единым духом выпалил абсолютно не воспринимаемую русским ухом фамилию рейтарский майёр, после чего выхватил из ножен шпагу и, прищелкнув каблуками ботфортов, по-европейски отсалютовал, лихо вскинув клинок к татарской тюбетейке. – Моя командовать рейтар, пикинёр, мушкетёр, артиллерий, минный инженЁОр...
– А енто ещё что? – заинтересовано переспросил атаман.
– Дас ист... а енто есть, когда под фортификасьон... под крепость, копать квершлаг, кладить мина и... Бум!!! – не зная, как именно обозначить взрыв, Иоганн стал старательно имитировать его звук, для пущей наглядности разводя в сторону руки. – Бум!!! И стена крепость найн...
– Мина, говоришь... «бум» и «стена крепость найн»? – Дык... ежели оно так, то сия твоя мина есть дело зело доброе... Да ведь оно, ежели вспомнить, – задумчиво обратился уже к казакам донской атаман, – то наши деды так ещё при государе Иоанне Грозном Казань брали. Прорыли подкоп, «квершлаг» по евойнному – кивнул на Иоганна Татаринов – бочку пороха под стену затащили и фитиль запалили. И всего-то делов. А ведь тады ж, чай, вместях с царём воевали, значица и с пушками, паче чаяния, не в пример нашенскому нынешнему убожеству, тады всё зело добре обстояло...
– Я, я, пушка... артиллерий... канонаден... штурм... – и майёр, как мог, попытался было объяснить казакам, что количество орудий у осаждающих, согласно европейской военной науке, должно превышать крепостную артиллерию осажденных как минимум втрое. Но, увы, словарного запаса русского языка для выражения столь сложной мысли, ему явно не хватало. – Драйн... труа... фри... – показывал Иоганн три пальца то атаману, то казакам, после чего, делая вид, что подносит запальник к воображаемому орудию, громко «бумкал» и начинал издавать свистящие звуки, напоминающие полет пушечных ядер.
– Да погодь ты свистеть, чай, и без тебя ведаем, что с пушчонками у нас зараз вельми хреновато. Ты вот лучше толком обскажи, ты самолично ентот «Бум» под крепостями делал?
– Уи, – и что-то про себя продумав, Иоганн добавил. – Мсье атаман.
Пропустив мимо ушей непривычное обращение, «мсье атаман» продолжил расспрос.
– А зараз ты здеся свой кверш... прорыть смогёшь? Чтобы азовская стена «бум» и нету?
– Яволь, мин херц!
– Да, родной-то мой немчурчик разлюбезный! Иде ты токмо раньше был? – И донской атаман, широко раскинув руки, кинулся было к ничего непонимающему Иоганну, дабы от всей широты души заключить его в объятия. Но тут... охваченный воодушевлением Татаринов, за исполнением атаманских обязанностей подзабывший было о своем недомогании, вдруг почувствовал, как новая волна слабости и головной боли накатывает на него липкой гнетущей темнотой, поглощая без остатка всё его естество. Не имея сил ей сопротивляться, атаман качнулся вперед с распахнутыми для объятий руками, и... неожиданно споткнулся, как будто натолкнувшись на невидимое препятствие...
...И не подхвати его вовремя Тимоха Разин, рухнул бы донской атаман наземь на глазах у всего Круга...
– Седай сюды, батька, седай, – заботливо усадил есаулец атамана на барабан, предварительно согнав оттуда расположившегося там с бумагами Федьку Порошина. – Ты ента... посиди покамест, оклемайся чуток, а мы тута и без тебя управимся... – И Тимоха Разин, избранный сегодня есаульцем, но до сих пор пребывающий без дела, согласно Донскому Закону поспешил взять инициативу по ведению Круга на себя.
– ...Так ты, значитца, из немцев будешь? – обратился Тимоха к майёру Иоганну.
– Я, я ... – утвердительно ответил майёр, поскольку для него, вобравшем в себя множество европейских национальностей, от собственно германцев до венгерцев и даже полабских славян, понятие «немец», в смысле европеец, подходило как нельзя лучше.
– А величать тебя как?
– Иоганн Арданоштайнтенстьенген .
– Ну, ты, брат, даешь... «Стьеген-мейген»... енто ты тамо – у европах своих, «штайтес-майтес» будешь, а здеся зараз, дабы православныя об твое имечко язык не ломали, быть тебе надлежит Иоганном – Ванькой то бишь, по прозванию... Арадовым.
– Найн. Я не есть «Ванька». Я есть «Иоганн», – неожиданно воспротивился майёр, почему-то не любивший русскую транскрипцию своего имени, но, тем не менее не высказав ничего против достаточно благозвучного «Арадова». И, в общем-то правильно сделал, потому что именно под таким диковинным сочетанием – типично немецкого имени и обычной русской фамилии, никому доселе неизвестному европейскому наемнику надлежало оставить, ни много ни мало, свой след в Российской истории...
– А веры ты каковой будешь? – продолжал выспрашивать Разин.
Вопрос застал Иоганна врасплох, поскольку в вопросах конфессиональной принадлежности он был не то, чтобы излишне веротерпимым, а правильнее сказать, по-европейски «толерантным». То есть всегда придерживался того верования, которого придерживалась сторона, за которую он в данный момент воевал. Крещенный, как ему кажется лютеранином, в Ла Рошели он был заправским гугенотом, потом прознав, что кардинал Ришелье хорошо платит, быстренько стал ревностным католиком. В Лондоне сначала выступая на стороне короля, он был блюстителем англиканской церкви. Потом, перейдя на сторону парламента, заделался смиренным пуританином, а в Берлине ему и вовсе довелось побыть кальвинистом. В общем, ревностный христианин, но только сугубо европейского разлива...
– Я есть христианин,– ответил есаульцу майёр чистейшую правду.
– А ну, перекрестись!
И ту Иоганн Арадов наложил на себя крест, перекрестившись СЛЕВА-НАПРАВО, как, собственно, и крестились все НЕПРАВОСЛАВНЫЕ христиане...
– Ах, ты... латынянин... вероотступник... анчихрист... христопродавец... – послышались возмущенные возгласы со всех сторон, сопровождаемые зловещим шелестом еще не извлеченных, а пока только затронутых в ножнах клинков...
-Тиха-а-а, православныя! – Высоко воздев к небу крест, на передний план выступил войсковой священник отец Иоанн. При виде его возмущенные казаки постепенно утихомирились, продолжая лишь бросать хмурые взгляды на стоящего посреди Круга «латынянского вероотступника», злостного «христопродавца» и прочего «анчихриста».
– Оно даже ежели он и латынянской веры есмь, то по самоволеизлиянию свому отрекеши от ереси, может приняти таинство православного крещения, – и назидательно подняв палец, отец Иоанн добавил. – И тако же, аки и вы, стати православным христианином. Ответсвуй нам, раб Божий, яко на духу, жаждешь ли ты, заблудшая душа, стать на путь истинный и принять обряд святаго крешения?
– Яволь.
– По-русски ответсвуй, чай, не басурмане вокруг...
– Я есть да. Я есть согласен.
– Он согласен! – громко оповестил Круг войсковой священник, – а раз оно так, то обещаю вам, что уже завтрема к обедне сей раб Божий Иоганн Арадов будет окрещен по-православному обычаю!
По казачьим рядам явственно пробежал гул одобрения. Раз согласен, то хоть он родом-племенем и немчура, а уже вроде как наш...
Тут сидящий на барабане, еще не совсем отправившийся от приступа атаман Татаринов слабым взмахом руки подозвал к себе Тимоху и срывающимся голосом, морщась от боли, еле слышно прошептал ему на ухо:
– Зараз немчуру примай без промедления... а то нам мастак по минному делу зело надобен...
– Понял, батька...
Дело в том, что, изъявив желание «войтить в армэ», майёр Иоганн автоматически попадал под юрисдикцию Донского Закона, согласно которому казаки, испокон веков, принимали в свои ряды наиболее достойных воинов неказачьего происхождения. Причем принимали не «в казаки», поскольку «в казаки» принять было невозможно, также как нельзя было принять, например, «в армяне» или «в татары». Принимали «в обчество», то есть в живущую по своим законам казачью общину, и если принятый оказывался достойным и постепенно оказачивался, то есть ассимилировался, то его потомки уже считались полноценными казаками.
Но при этом в свои ряды казаки принимали исключительно православных, и, если строго следовать букве Донского Закона, все лица неправославного вероисповедания сначала подлежали крещению, а уже потом, на Кругу, оформлялись как члены казачьей общины. Атаман отлично понимал, что если сейчас пойти по этому пути, то исходя из того факта, что Арадова окрестят только завтра, вытекает невесёлое обстоятельство, что принимать его в свои ряды казаки будут... вообще неизвестно когда. Когда там еще следующий Круг соберется, а воевать надо было прямо сейчас...
– Понял, батька... – повторил Тимоха Разин и громко обратился к Кругу:
Атаманы-молодцы, чай, сами ведаете, что слово нашего батюшки, отца Иоанна покрепче кременя будет. Ежели обещивал он, что к завтрему сей Арадов будет ужо православным, то так оно и станется. Потому я вас зараз и воспрошаю, рази он такой мастак по части ратного дела, и райтар, и мушкетёр и ентот, как его? – инжанёр... то любо ль вам, атаманы-молодцы, прямо зараз принять сего Иоганна к себе, дабы он, не мешкая, стал Азовские стены взрывать? Любо сие вам али не любо?
– Любо... любо! Пущай немчура подкопы роет...
Так Иоганн Арадов, европейский солдат удачи, не снискавший особого успеха на ниве русской рейтарской службы, стал главным «минным инженЁОром» в донском казачьем войске.
Тем временем вновь испеченные атаманцы приволокли на Круг турецкого посланника Кантакузена и его чауша Ассана. Вернее, волок их один лишь Опанас, легко приподняв обоих супостатов за шкирку, как нашкодивших кутят своими могутными руками.
– Цэ они, батька, – прогудел Портосенко, поставив супостатов перед грозным атаманским взглядом.
Со времени последней встречи на атаманском совете с Кантакузеном произошли существенные перемены – он... протрезвел... Причем сделал это не столько по собственному желанию, сколько под давлением обстоятельств, а если уж быть предельно точным, то из-за собственной глупости.
Вернувшись после допроса в атаманском шатре назад, в привычную и уютную обстановку посольской галеры, Фома Кантакузен, вследствие каких-то неведомых психологических процессов вдруг вышел из слезливой депрессии и впал в буйное помешательство, сопровождающееся проявлением чрезвычайной агрессивности.
Сначала он с урчанием грыз позолоченную столешницу своего византийского стола, а потом, с огромным усилием отломав от него ножку, вообразил себя базилевсом Юстинианом, в годы правления которого и пришлись первые серьезные столкновения империи со славянами. Размахивая резной позолоченной ножкой, как императорским скипетром, он повел воображаемые византийские легионы на диких славянских варваров, и... принялся сладострастно крушить окружающую его обстановку. А поскольку окружали его, в основном, питейные запасы, то крушить в первую очередь он принялся именно их. Запах разлитого по каюте вина возбуждал Фому, как запах пролитой крови возбуждает оказавшегося в стаде антилоп голодного льва, и только подстегивал его к дальнейшим ратным подвигам. Сокрушив все вокруг, потомок базилевсов рухнул на пол и стал с упоением лакать разлившуюся в каюте винную лужу...
Тяжело очнувшись на следующее утро и с удивлением обнаружив последствия погрома, томимый специфической жаждой Фома Кантакузен с пола уже не лакал, а только слизывал, пребольно раня при этом об битое стекло свой августейший язык. Но вскоре, вследствие наличия щелей в полу и жаркого донского климата, императорскому отпрыску даже слизывать, увы, стало уже нечего. И тогда ему не оставалось ничего иного, как только вдыхать витающие по каюте густые винные ароматы и бессильно выть на свою горькую судьбину, забросившую его в этот дикий варварский край. При этом, ввиду отсутствия спиртного, турецкий посланник постепенно все больше трезвел, впадая в жесткое, как лапы султанского палача, и страшное своей непредсказуемостью похмелье.
В этом состоянии его и застали пришедшие по атаманскому повелению бузотеры. Быстро сообразив, что наводить политику в данном случае бесполезно, да и по большому счету и ни к чему, Опанас Портосенко просто-напросто выволок августейшего потомка на свет божий, весьма недипломатично ухватив его за шкирку грязного и когда-то весьма дорогого парчового халата.
Оказавшись перед атаманом и Кругом, обычно, пусть и по-византийски интриговатый, но, в общем-то, по жизни незлобивый Фома Кантакузен, постепенно стал наливаться невиданной доселе злобой. Вот, мол, они – виновники всего происшедшего... Те самые ненавистные славянские варвары, с которыми византийские императоры воюют, начиная ещё с достопамятных времен Юстиниана. Юстиниана... и рядом с именем прославленного базилевса в воспаленном мозгу Кантакузена ассоциативно возник образ императорского скипетра, подозрительно смахивающий на отломанную резную ножку от стола, позолота которой была отбита от частых ударов по стеклянной посуде...
Ассоциация вызвала новый приступ гнева и... августейшего величия.
Вот они, эти ничтожные варвары, стоят себе и ухмыляются, да при этом еще их главный, с раскосыми как у татарина глазами и с черной бородой, о чём-то там смеет расспрашивать. Причем расспрашивать кого? его... Его! ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО!!!... И это вместо того, чтобы, как оно ничтожным варварами и положено, смиренно склониться перед величием его империи (всё равно какой, Византийской или Османской), да ещё и с поклоном преподнести знак своего смирения.
Например, добрый кубок вина...
Или, на худой конец, шкалик мутного чихиря местного разлива...
Так нет же, этот стоящий перед ним варвар мало того, что ничего не преподносит, а только чего-то там всё расспрашивает про какие-то там пушки, так он ещё и смеет, уперев руки в бока, грозно хмурить брови... И Фома Кантакузен в ответ на обращенные к нему расспросы войскового атамана пренебрежительно пожал тщедушными плечами и весьма аристократично, прямо-таки как римский патриций тогу, перекинул через левую руку полу своего замызганного халата. Потом, вконец утерявший чувство реальности потомок базилевсов, запрокинул голову и гордо задрал кверху подбородок, пытаясь уподобиться, как минимум, императору ожидающему коленопреклонения презренного плебса. При этом он даже снисходительно выставил в направлении атамана руку для верноподданнических лобызаний...
– ...Да и чего зараз с ним гутарить? С ним таперича разговор один – в куль да в воду... – отдаленно донеслись до Кантакузена слова, досадливо отворачивающегося от него и так и не приложившегося к его августейшей руке варвара. – Какой куль? Какая вода? Нет, чтобы вместо воды... – воспаленное, и алчущее хмельного сознание Фомы услужливо перевело происходящее в привычное для него русло.
В отличие от неадекватно воспринимающего происходящее турецкого посла, его чауш Ассан, он же боярыня Меланья, воспринимал ситуацию абсолютно реально, искренне сожалея о том, что в ней оказался. Вообще-то, по Меланьиному замыслу, после того как она с помощью иезуитского чародейства передала Калаш-паше информацию о готовящемся штурме, с посольской галеры она должна была исчезнуть, дабы начать вести свою священную войну на каком-нибудь ином фронте. Для начала она планировала просто спрыгнуть за борт и переплыть на другую сторону Дона. Там, из известного всему казачьему войску турецкого чауша, она должна была чудесным образом перевоплотиться в бежавшую от турок русскую невольницу, и в таком жалостливом, но в то же время привлекательном обличии вновь поспасть к казакам, а если повезет, то и в шатер к самому атаману, а уж там-то при её способностях...
Плавать Меланья умела, страж с кинжалом в руках, усыпленный её многочасовым сидением, по всем расчетам среагировать на молниеносный нырок с галерного борта в противоположную от берега сторону, никак не успевал. Так что реальный шанс на спасение у Меланьи был. Но...
Но никто, и, прежде всего сама Меланья, не мог и предположить, что сеанс проведенного ею «магического магнгитизёрства» полностью опустошит её силы. Иссушит до дна, оставив её, пусть и не бездыханной, а наоборот, ровно дышащей, но валяться на палубе в безмятежном полузабытье... вплоть до самого прихода бузотеров...
И хотя сейчас-то её силы уже почти полностью восстановлены, но... увы...
Это был именно тот случай, когда «и на старуху – бывает проруха, и на Машку – промашка». Причем «проруха-промашка», грозящая из-за прогрессирующего идиотизма её патрона иметь весьма роковые последствия. Недаром атаман уже заговорил о куле и воде. Впрочем, один шанс выпутаться у них всё-таки есть...
– Его в куль да в воду никак нельзя, эфенди... – придав голосу наибольшую проникновенность, с привычным легким турецким акцентом начала новую игру Меланья.
– Пошто так? – изумленно вскинул бровь донской атаман, – ежели токмо потому, что он есть турецкий посланник к русскому царю, то...
Дружный гогот луженых казачьих глоток был красноречивее всяких слов. Терпеливо выждав, пока на Кругу установится тишина, Меланья, лукаво стрельнув на атамана глазами из-за прикрывавшей лицо накидки, громко продолжила:
– Потому, что он... – и артистически выдержав паузу, хорошо поставленным голосом профессионального герольда боярыня произнесла, торжествующе глядя на атамана – потомок Цареградских императоров, то есть царей ПРАВОСЛАВНОЙ ДЕРЖАВЫ!
Знала, ох, знала иезуитская агентесса, как именно ей ударить побольнее, чем и как затронуть самый тонкие струны бесхитростной казачьей души...
Ведь скажи она, что Фома Кантакузен, дескать, всего лишь отпрыск Византийских базилевсов – на том бы все и кончилось. Какие-то там не то «василии», не то «базилевсы», да еще и византийские. Да еще, не ровен час, у кого из присутствующих, действительно бы, где-то в глубине генетической памяти всколыхнулась древняя борьба Византии со славянами. А так, вот он вам, пожалуйста – потомок Цареградских императоров, то есть царей именно ПРАВОСЛАВНОЙ ДЕРЖАВЫ. И кстати говоря, не какой-нибудь там завалящейся, а цельного второго Рима!
Вот и попробуйте теперь, господа казаки, – будучи ревностными защитниками веры, поднять руку на ни много ни мало, а живого потомка одного из величайших защитников православия, каковыми всегда считались цареградские императоры. Ну, и заодно уж, не трогайте его скромного чауша...
– Цареградского царя, гутаришь? Да-а-а делы-ы-ы... – задумчиво протянул Татаринов, потирая начавший было опять побаливать лоб, с оттенком изумления оглядывая гордо стоящего с идиотским выражением на лице плюгавого отпрыска столь именитых предков. – А ведь и верна... – припомнил атаман предшествующий походу Круг, на котором примерно то же самое говорил царский посол Степан Чириков. Правда, потом об этом, в круговерти войны, как-то позабылось, и вот, подишь ты... и что с ним теперь прикажете делать? Топить-то в Дону, это уж точно нельзя, да и содержать под стражей, теперь, после открывшихся обстоятельств, как-то не очень...
Взять, что ли, и от греха подальше отправить его обратно к султану? Или к царю?
– Да-а-а, делы-ы-ы... – опять протянул Татаринов, и тут его взгляд упал на поднятую кверху руку со сложенной вдвое папахой, принадлежащей его новому атаманцу Карамису, тому самому, что на прошлом Круге перевел на русский язык писание Кантакузена.
– Гутарь, казак, чего зараз молвить желаешь...
– А молвить я желаю, то, что чёл я в одной древней книжице о том, что веков тому два али три назад, кады туркени токмо подбиралися к Цареградской державе, то тады учинилася у ней превеликая смута...
– Как надысь на Руси? – заинтересованно уточнил Татаринов.
– В обчем, да... – согласился Карамис. – Токмо у нас тады Лжедмитрия на трон посадили, а там полководца одного. А был тот полководец из рода Кантакузенов, как я разумею пращур евойный... – кивнул на Фому Карамис.
– То бишь, то, что Кантакузьки православным Цареградом, пущай по смуте, но володели, то ты сие подтверждаешь?
– То я подтверждаю, токмо...
– Что токмо? – с надеждой переспросил атаман.
– Токмо Кантакузен тот, став Цареградским анпиратором, взял, да и пригласил к себе в державу доселе обретающихся по её окраинам... – Здесь Карамис, видимо, собираясь с мыслями, замолчал.
– Ну, кого? Не томи...
– Писано так, что «несть числа сельджуков, огузов и прочих османских народов», в обчем – ТУРОК... – выдал ошеломляющий исторический факт начитанный Карамис. – А они, прийдя по евойнному призыву, всё в империи позахватывали и боле оттудова не ушли, а веру православную под корень изничтожили, содеяв из Цареградского храма святой Софии басурманскую мечеть...
И действительно, всё это было именно так. Стремясь в те далекие и смутные времена удержаться на хлипком византийском престоле, вновь испеченный император, как оно зачастую в первом и втором Риме водилось, решил поиграть в политику с варварами. То есть использовать их в своих интересах, для чего он взял да и открыл, худо-бедно пока держащиеся границы трещащей по всем швам империи, для вожделеющих этого момента турецких орд. Чем последние не замедлили воспользоваться, оперативно захватив всю территорию бывшей Византийской державы и утвердив там навечно династию османских султанов.
Базилевсу же, родством с которым так гордился Фома Кантакузен, в благодарность за содеянное турками была сохранена жизнь и обеспечено вполне пристойное положение в новой Османской империи. Недаром его потомки и посейчас послами самого султана являются.
Сей исторический факт был известен далеко не всем. Даже Меланья о нем ничего не знала, и не случись на Круге столь образованного Амвросия Карамиса, то глядишь бы и пронесло, а так...
Так эйто твой предок ПРАВОСЛАВНУЮ ДЕРЖАВУ изничтожил, отдав её на поругание басурманам? – подвел справедливый итог императорской деятельности того далекого Кантакузена донской атаман. – Молчишь... ну, молчи, молчи... иуда... – со злобой прошипел Татаринов и громко воскликнул, обращаясь к Кругу:
Ну и что, атаманы-молодцы, по Донскому Закону предателю веры православной полагается?
– Смерть Иуде... Православную державу сгубил... нехристей призвал... анчихрист... В куль его да в воду... в куль его... в куль его... – дружно пронеслось по казачьим рядам. При этом никто особо не задумывался, что это все-таки не лично Фома Кантакузен, а всё же его далекий предок совершил столь чудовищное предательство. Причем предательство по отношению не только к православию, но и ко всей своей отчизне, превратив её из в общем-то достаточно европейской Византийской империи в типично азиатскую Оттоманскую порту. Пусть и не лично он в этом виновен, а его пращур, но тем не менее... А с учетом всех реально свершенных Фомой на Донской земле злодеяний, то и... в общем...
– ...в куль его... в куль его...
– Быть по сему! – и устало присевший на барабан атаман державно взмахнул Перначом, тем самым как бы утверждая вердикт не обремененного излишней бюрократией Донского правосудия и одновременно подавая команду к его быстрейшему свершению.
По взмаху Татаринова, из рядов Круга тотчас выскочили несколько искренне возмущенных казаков, которым в свое время довелось побывать в турецком плену на галерах и которые на своей шкуре испытали, к чему же именно привело уничтожение на древней Византийской земле православной державы. Подбежав к так и стоящему столбом, ничего не понимающему Кантакузену, они сноровисто накинули ему на голову пыльный мешок из грубой рогожи. Из тех, в которых украинские чумаки возят соль, и в котором при желании запросто можно упрятать упитанного кабанчика или среднего роста человека.
Вскоре барахтающийся и жалобно попискивающий мешок уже волочился дюжими казаками к Дону, благо находился он от места проведения Круга неподалеку, величаво раскинувшись сразу же под обрывом. Втащив живую ношу на юр, казаки, не обращая никакого внимания на раздававшиеся из мешка мяукающие крики, накидали в него камней и крепко завязали горловину. Потом, взявшись вчетвером за каждую сторону, они, дружно раскачав ставший тяжелым от камней куль, сильным броском зашвырнули его подальше от берега... прямо навстречу отливающей изумрудно-зеленоватой голубизной, ласковой и по-летнему теплой воде Тихого Дона...
...И только крайние, стоящие ближе к Дону ряды казаков явственно услышали всплеск и захлебнувшийся бульканьем вскрик.
Так, на илистом донском дне и в грубом рогожном мешке с каменьями, завершилась блистательная карьера турецкого посла и августейшего потомка константинопольских императоров. Этого бонвиана и баловня судьбы, являвшегося по-византийски прожженным интриганом и прослывшим искренним врагом как казачества, так и всей России. Этого Фомы Кантакузена, или «Фомки Кантакузькина» – как незамысловато величали султанского посланника, так и не депортированные по его проекту с берегов Дона в солнечную Анталию, столь нелюбимые им донские казаки.
Благочестиво перекрестившись, чай, у только что представившегося раба Божьего душа-то хоть и темная, но всё же вроде бы как и православная, хотя хрен его там разберет... Взоры казаков, и, прежде всего атамана, заинтересованно обратились на чауша Ассана.
– Так скоко, гутаришь, в крепости пушек будет? Сто осемьдесят али двести? – вкрадчиво спросил Меланью Татаринов, нехорошо прищурив свои и без того узкие глаза.
На своем веку Меланья повидала многое. Но такого...
Чтобы вот так, буквально в одночасье... вот был посол, аж самого султана османов – повелителя Вселенной, джихангира и пр. и пр., да и сам по себе, не какой-нибудь там завалявшийся турецкий бей или татарский ханчик, а цельный потомок императоров и... бульк, и нету...
Да столь радикальным способом не то что иезуиты, так даже святая инквизиция действовать не умела. И все еще находясь в шоке под воздействием скорой расправы над своим патроном, и в то же время своим смышленым умом не без оснований понимая, что этим, скорее всего, дело не ограничится, Меланья подсознательно попыталась хоть как-то защититься.
– Моя твоя нэ понимай... моя гаворыл ста... дева по ста... а ты слюшал восм ста тюфенга... – усердно имитируя турецкий акцент, старалась оправдаться Меланья, пытаясь представить свою донесенную на атаманском совете дезинформацию, как небольшое языковое недоразумение. Всего лишь на всего. Мол, чего с нерусского возьмёшь...
– «Восм ста тюфенга» молвишь, мать твою перемать, лазутчик ты турский... – и натужно поднявшись с барабана, Михаил Татаринов, не отрывая немигающего взгляда своих раскосых глаз от испуганно бегающих очей Ассана-Меланьи, подошел к ней тяжелым шагом раненого оленя. Подойдя, он ухватил её своей крепкой рукой за шею и сильным, несмотря на недомогание, рывком развернул трясущуюся от страха Меланью лицом к себе.
– В глаза мне смотри, зри свою погибель, нехристь окаянный...
Почувствовав сильные пальцы атамана на своей хрупкой шее, Меланья, пытаясь было от них освободиться, инстинктивно дернула головой и... доселе скрывавшая её лицо феска с чалмой и покрывалом упали на землю. И сейчас же пред изумленными взорами казаков, по покрытым черным турецким халатом плечам турецкого чауша, пышным веером рассыпались длинные белокурые локоны, ослепительно заиграв на полуденном южном солнце ярким и нежным отливом цвета спелой пшеницы.
– Баба... – ахнули казаки.
– Меланья... – в сердцах вырвалось у стоящего вместе с бузотерами Затёса, благородное лицо которого вдруг почему-то стало медленно наливаться мертвенной бледностью...
И так уж получилось, что в создавшейся непонятной ситуации, когда прямо-таки в духе романов плаща и кинжала под личиной турецкого чауша внезапно оказалась женщина, да еще и явно не азиатского происхождения, взоры всех казаков устремились... именно к Затесу. Поскольку после озвучивания имени псевдочауша, именно он чисто психологически стал восприниматься окружающими как единственный человек, способный в этой немой сцене дать происходящему хоть какое-то разумное разъяснение.
Твердой, несмотря на бледность, походкой Затёс вышел на центр Круга и, сняв с головы шлем-ерихонку, сперва благочестиво приложился к иконе, а потом, еле сдерживая охватившее его волнение, громким голосом обратился к казакам:
– Браты-казаки, атаманы-молодцы, личина сей... женщины мне вельми ведома. И аки не было бы мне зараз зело тяжко вспоминать всё с ею связанное, но поелику пред честным казачеством истину умалчивать никак не можно, то... вот вам моё исповедание...
И гордо держа свою аккуратно подстриженную голову, Затёс поведал внимательно слушающим его казакам печальную историю, по своему трагизму и накалу страстей достойную пера Уильяма Шекспира. Только с некоторыми поправками на реалии рассейской жизни, в чем-то делающие шекспировские страсти созвучными описаниям Мигеля Сервантеса...
...Оказывается он – Захарий Порфирьевич Затёсин, пятидесятник казачьей городовой сотни города Воронежа, на самом деле никакой не сын боярский, а самый настоящий... боярин. Ни много ни мало.
– ... Ужо прощевайте меня, браты-казаки, за то, что досель скрывал от вас сие... – земно поклонился Затёсин перед Кругом.
...Это ещё его дед был сыном боярским. И именно его, аккурат в год рождения сына Порфирия, будущего отца Затеса, Грозный государь Иоанн Четвертый, который как известно исконных родовитых бояр не очень-то жаловал, за заслуги перед Отечеством всё же счел возможным возвести в боярское достоинство. Может, создавал государь в противовес старому этакое «новое русское боярство», а может ещё чего задумывал, только именно в его эпоху вышедшие из казачьего рода бояре Затёсины вошли в высшую элиту Московии. А, учитывая их искреннее и ревностное служение державным интересам (вот она, казачья-то кровь), то тут и до возведения в княжеское достоинство было недалече. Тем паче, что всё шло к тому, что молодой и красивый Захарий, с шиком и удовольствием проводя светскую жизнь в первопрестольной, вскоре должен был породниться с одной весьма миловидной княжной из чрезвычайно знатного и влиятельного княжеского рода. Кстати, не из какого-нибудь там захудалого, а из самого настоящего рода Рюриковичей...
...Но однажды пресытившись жизнью столичного жуира, налитый буйной силушкой боярин решил встряхнуться. Для чего он, как давний почитатель тверской бузы, решил перед женитьбой вдоволь натешить себя кулачным боем. А потому, бросив Москву, взял, да и на лихой тройке с бубенцами укатил в свою родную вотчину, расположенную в Тверском уезде. Там как-то раз, между кулачными боями, ему на глаза попалась молоденькая девица дивной красоты, с изумительными волосами пшенично-белокурого цвета и, как тогда ему показалось, самого невиннейшего и наикротчайшего нрава ...
Была она, вроде как дворянка, но и в то же время явно ему не ровня. И вот сумела-таки эта очаровательная блондинка каким-то неведомым способом и в кратчайшие сроки так окрутить любвеобильного Захария, что воспылавший невиданной страстью боярин, невзирая ни на какие увещевания родных и близких, сделал красавице предложение руки и сердца, а, получив согласие, быстренько оженился. При этом тот факт, что тем самым он ставил крест как на княжне из рода Рюриковичей, так и на своей дальнейшей боярско-княжеской карьере, его нимало не тревожил. Поистине – любовь зла...
Уж лучше бы он, говоря откровенно, будучи баловнем судьбы и хозяином жизни, как оно в те времена у них заведено было, обошелся бы с предметом своей страсти без женитьбы... Где-нибудь на сеновале (пардон за цинизм, но таковы были нравы той эпохи). А так...
– ...А так, браты-казаки, ожидал меня опосля свадьбы позор превеликий, снести который мне было никак не можно, потому как...
И бледный от нахлынувших воспоминаний Затес решительно повернулся к обомлевшей Меланье, понявшей, что сейчас произойдет что-то страшное... С силой развернув её к себе спиной, он твердой рукой задрал ей полу халата и... резким рывком сильной руки сдернул вниз турецкие шаровары.
– Сами смотрите и судите... – глухим голосом, глотая подступивший к горлу комок, проговорил Затес и, отвернувшись прочь от Меланьи, как от чего весьма нехорошего, быстрым шагом удалился, став за спины своих друзей-бузотёров.
При этом Меланья так и осталась стоять в центре казачьего Круга, с рассыпанными по плечам белокурыми волосами, с задранным на спину подолом и спущенными на землю шароварами. И это всё под взорами-то многих тысяч суровых мужчин, во взглядах которых постепенно стала проявляться некая вполне понятная заинтересованность...
И только ближние ряды казаков смогли рассмотреть, как на молочно-белой коже очаровательной женской ягодицы уродливо краснела жуткая надпись из трёх букв русского языка...
– В...О...Р... – громко и раздельно прочел Тимоха Разин, по мере прочтения касаясь, как учительской указкой, каждой буквы рукоятью своей есаульской нагайки. Тем самым он, честно исполняя обязанности есаульца, оповестил о сути надписи всех собравшихся.
По рядам казаков, мановением ветерка, пробежал легкий ропот. Казакам суть надписи была более чем понятной. При этом многие из них вполне могли похвастаться аналогичными, оставленными им царскими властями в память за какие-либо не дюже законопослушные деяния. Да еще вкупе с исполосованными кнутами спинами и рваными ноздрями... Правда, особый интерес вызывало, мягко говоря, нетрадиционность самого места клеймения, впрочем, сути вопроса оно не меняло. Раз царев палач клеймил – значит, за лихость и любовь к свободе, следовательно, нашенский он – чауш этот, вернее нашенская, как бишь там её...
Страсти накалялись.
Поняв, что происходит нечто непредсказуемое, атаман Татаринов подошел к Меланье и молча, от греха подальше, поправил на ней подол халата. Потому как ни к чему здесь белеть женским телом, а то потом ещё беды не оберешься...
И желая ввести Круг в накатанное русло, атаман, как заправский дипломат, обратился к Затесу с просьбой продолжить рассказ о своих злоключениях.
Делать нечего, Затес опять вышел на центр и продолжил.
...Обнаружив столь позорное клеймение своей супруги и, как ни крути, теперь вновь испеченной боярыни Затёсиной, убитый горем Захарий, как оно на Руси завсегда в таких случаях ведется, горько запил. Пил он три дня и три ночи, а потом еще не знамо сколько, не вылезая из винного погреба своего же терема, и даже нырнул с головой в бочку своего любимого заморского вина, намереваясь в ней захлебнуться и таким образом окончательно свести счеты с опостылевшей жизнью. В общем, всё почти как у Шекспира: «Нет повести печальнее на свете, чем...», только на очень уж русский лад.
По счастью для Захария, ничего из этой затеи у него не получилось, поскольку вина в той бочке для такого серьезного деяния уже оставалось явно недостаточно. Уж больно добре отпил из неё молодой боярин, заливая свою судьбину горемычную, а открывать новую у него уже просто не было сил...
Тогда, с трудом выбравшись из бочки, Захарий сначала отлежался на полу погреба, а потом всё-таки нашел в себе силы выйти на свет божий. Войдя в свой терем, он оделся в воинский доспех, и прихватив с собой самое необходимое, а прежде всего легендарные чеканы своего пра... пра... прадеда, будучи еще мокрым от вина, еле-еле вскарабкался на коня и был таков.
Путь его лежал к южным рубежам Московского государства, где Захарий, так же, как и когда-то его прародитель легендарный Васька Затёс, решил начать новую жизнь простым городовым казаком в самом окраинном городе русского порубежья. Таковым оказался Воронеж.
Еще в дороге протрезвев и проанализировав обстановку, Захарий пришел к однозначному выводу, что назови он в Воронеже свое подлинное боярское звание, уж что-то, а городовым казаком, ему уж точно не быть. В лучшем случае поставят приехавшего столичного боярина, раз взбрела ему в голову такая блажь послужить России, каким-нибудь почетным воеводой «правой руки» или несуществующего «засадного полка». И опять, вместо казачьей службы, понесется та же самая великосветская жизнь, только уже с поправкой на провинцию...
Потому явившись к казачьему голове батьке Тревиню, Захарий Затесин, слегка покривив душой, отрекомендовался сыном боярским. Вроде бы и не боярин и даже не столбовой дворянин, но в то же время и не простолюдин, за которого Захария с его внешностью, позолоченным зерцалом и ерихонкой, уж никак было не принять.
Дальше все известно. Служил справно. Сдружился с Портосенко и Карамисом. Вместе бузили от души, отчего и прослыли бузотерами. Потом к ним примкнул Дарташов, потом...
Впрочем, это уже совсем неинтересно.
– Все ясно, – устало прервал Затесову исповедь атаман. – Ты лучше вот что ответствуй, ведаешь ли ты, ако боярыня твоя здеся под турской личиной оказалася?
– Сие я не ведаю, – искренне сказал Затёс, который и в Воронеже-то видел Меланью всего пару раз, да и то мельком, и уж совсем никак не ожидал встретить её здесь, в самом центре Дикого Поля, под стенами турецкого Азова.
– Верю тебе, казаче. Правду молвишь. Ступай себе с миром и служи дальше также честно, – отпустил Татаринов своего нового атаманца и, повысив голос, обратился к Кругу:
– А вот я зараз разумею так, что служила сия... боярыня, невзирая на свою бабскую природу, здеся турским лазутчиком! И что енто из-за её лжи и навета намедни полегли костьми наши казаченьки под огнем Азовских пушек. Верна я гутарю али как?
– Любо... любо... точно она енто... стервь... иуда в женском обличье, – громом прокатилось по казачьим рядам.
– А что у нас, по Донскому Закону, вражьим лазутчикам в походе положено? Ась? – приложил к уху руку, как бы желая получше расслышать ответ атаман. – Правильна-а-а... в куль да в воду...
– В куль... в куль... як Фомку... пущай вместях с им раков покормит...
- То и быть по се... – уже вознёс было Пернач донской атаман, дабы взмахом символа атаманской власти утвердить донское правосудие как...
– Стой, батька! Остановись! – неожиданно раздалось из казачьих рядов, и откуда-то из самых дальних рядов вышел пожилой казак с прямым кавказским кинжалом на поясе, в котором атаман с удивлением признал приставленного к Меланье стража.
– Эйто как прикажешь тебя понимать? — Со скрытой угрозой в голосе спросил Татаринов, не привыкший к тому, чтобы его атаманскому слову перечили. – Ты что, турского лазутчика покрываешь? Али как?
– Да не... не покрываю я её. Токмо бросать её в Дон зело негоже, – отвечал пожилой страж.
– Почто так?
– Потому как неча тута наш Дон Иванович поганить, бросая в его усяких НЕЧИСТЫХ. – И страж как умел объяснил атаману и Кругу, что вдобавок к своей шпионской деятельности «ента турка ещё содеяла и чародейство», за каковое он, будучи в принципе весьма недалеким от истины, и принял всё её магическое магнитизерство. Следовательно, «ведьма она и есмь».
Атаман призадумался. Если старик прав, а, скорее всего, именно так оно и есть, то топить ведьму в донской воде мало того, что «неэкологично», но ещё и бесперспективно. А ну, как вынырнет из реки и начнет опять ведьмачить? Беды потом не оберешься...
Выход здесь, как ни крути, один. Сперва отсечь голову, а потом закопать в землю и вбить, так, на всякий случай, осиновый кол. А в довершение надо будет обязательно прочесть молебен и окропить святой водой весь табор. А то мало ли чего...
Господи, и что за день такой сегодня? – пронеслось в голове у Татаринова – Тут и так еле на ногах держишься, а тут мало того, что и так с осадой не все гладко, так на тебе, получай еще и лазутчиков с ведьмами...
– Ну что ж... быть по сему. Эй, кто зараз желает ейную голову срубать? – выкрикнул атаман, искренне желавший теперь только одного – как можно быстрее закончить этот порядком затянувшийся Круг.
Ряды казаков не шелохнулись, потому как не казачье это дело всяких жонок рубать, даже ежели они и ведьмы. Любого мужика – это завсегда пожалуйста, а тут... Но вдруг в ответ на атаманский зов, откуда-то сбоку, там где скромно жались всякие пришедшие на Круг неказаки, вышла какая-то невзрачная коренастая личность с плотницким топором за поясом.
И ирония судьбы заключалась в том, что этой невзрачной личностью оказался никто иной, как тот самый палач из города Лильска. Тот самый, что под воздействием Меланьиных чар пожалел девичью красу и, нарушив свой палаческий долг, выжег ей вместо лба клеймо совсем в другом месте.
Ведь если вдуматься, сколько зла он мог бы предотвратить, всего лишь честно исполнив свой долг и заклеймив этого врага человечества в женском сарафане, как оно по закону и положено, именно на лбу. Ведь все бы тогда знали, кто такая есть эта Меланья. И поскольку никаких пластических операций тогда еще не существовало, то на этом вся её человеконенавистническая карьера, глядишь бы, и закончилась...
В общем, это был именно тот случай, когда малогуманные действия палача способны были принести пользу и Отечеству, и Затесу да и ему самому. Поскольку будучи вообще-то говоря человеком честным, он потом после свершения им должностного преступления, настолько маялся, что во что бы то ни стало решил разыскать Меланью и исправить свою оплошность. Для этого он даже свою сытную палаческую службу бросил, и, оставив родной Лильск, пустился в дальние странствия.
Как он собирался найти Меланью, доподлинно неизвестно. Но только судьба сначала накинула ему под Воронежем на шею татарский аркан, а потом освободила казачьими саблями из полона уже здесь, под Азовом. И вот надо же... такая удача...
– ...Кто зараз желает ейную голову срубать? – как зов проведения, донёсся для Лильского палача голос донского атамана.
Да ясно дело, кто. Тем паче, что подходить к этому делу надо умеючи. Чай, не в бирюльки играть, плахи-то путевой под рукой нет... А отрубить голову топором без плахи – это еще суметь надо...
С ужасом узнав в неукротимо, как рок приближающейся фигуре своего старого знакомца из города Лильска, Меланья от отчаяния попыталась было бежать, но... сделав пару шагов, запуталась в так и оставшихся спущенными шароварах и, как подкошенная, рухнула на колени.
– Это судьба, – прошептали обескровленные губы, и дрожащие вос-ковые пальцы Меланьи наложили на её бледное чело католический крест.
– Матка бозска, Езус Мария, – зашептала она молитву на языке своего отца, приснопамятного пана Струся...
Так и стояла она, на коленях с поникшей головой в ожидании свершения своей судьбы, в то время как судьба в виде неказистого мужичонки с топором приблизилась к ней вплотную и хозяйственно убрала заскорузлыми пальцами белокурые локоны с её хрупкой шеи.
Поплевав в ладони и накрепко обхватив топорище, палач прищурился, профессионально примериваясь к удару, и медленно поднял вверх руки. На ярком донском солнце заблестело широкое лезвие его остроотточенного топора, испуская вокруг радостные солнечные блики...
«...Хрясь...» – раздался профессиональный звук дровосеков и мясников, и голова Меланьи, разбрасывая вокруг себя темно-красные струи, мячиком покатилась по земле, угодив прямо под ноги сидящему на барабане атаману.
– На том усё... – устало сказал Татаринов, остановив перекатывание головы носком своего сапога. – Чти молитву, Отче...
Так и закончился этот исторический Круг под Азовом, оказавшийся роковым как для резидента турецкой разведки, так и для его помощника, бывшего, вдобавок ко всему, еще и иезуитским агентом. Сей исторический факт был увековечен Федькой Порошиным, оставившим в назидание потомкам пример того, что бывает с теми, кто вздумает шпионить и чародействовать супротив казачьего воинства. И хотя четкого ответа, что же именно надлежит делать дальше, Круг так и не принёс, для всех казаков теперь ясным стало одно.
Дальше им под Азовом надлежит сражаться и... только побеждать.
А как же иначе?
ПОКАЯНИЕ И ОКАЗАЧИВАНИЕ ПОТОМКА ТАТАРСКОГО МУРЗЫ
Меланью похоронили. Сделали всё честь по чести, и даже осиновый кол вместо креста вбили. Поутру отец Иоанн, выполняя просьбу атамана, прочел молебен и обошел весть табор, окропляя святой водой христолюбивое воинство, дабы очистить его ото всякой скверны и тем самым даровать свыше удачу.
И... вот чудо... не успел он закончить, как через весь табор к шатру атамана Татаринова уже бежал запыхавшийся молодой хлопчик из запорожцев, бывший сегодня дозорным, истошно вопя на своем пути.
– Идэ! Идэ!
– Кто идэ? Гутарь толком, – остановил вопящего хлопчика вышедший из своего шатра, в небрежно наброшенном на плечи кафтане, Михаил Татаринов.
Ответ дозорного был краток и в то же время обстоятелен.
– НАШИ!
И это действительно были НАШИ.
Из исторических источников следует, что так уж получилось, что очищение войска от скверны, а также конец деятельности вражеской агентуры хронологически совпали с подходом новых сил, возглавляемых атаманом Каторжным. Который мало того, что доставил под Азов ВТОРИЧНОЕ в этом году царское жалование (что само по себе уже было из области фантастики), так ещё и привел с собой с тысячу разношерстного воинского люда. Среди которого на одной из будар, в окружении десятка татароватых личностей, находился и бывший стрелецкий сотник, а ныне эмиссар иезуитской разведки и кандидат на роль «алтынхана» новой татарской орды, потомок мурзы Жусака из города Касимова Охрим Жусимурзин. Тот самый, которому, согласно плану Ришельского-Гнидовича, належало было совершить неслыханную диверсию и взорвать ситуацию изнутри, в самом сердце Дикого поля, тем самым обеспечив в этой казачье-турецкой войне победу османского оружия.
Все просчитал злой гений Ришельский-Гнидович, все учел своим прагматичным иезуитским умом. И политическую ситуацию, и менталитет кочевых народов, и даже индивидуальные качества главного исполнителя. Всё, кроме одного не подлежащего учету фактора – загадочной и непредсказуемой русской души, пусть даже и слегка татарского происхождения.
Отплывая из Воронежа со злорадным желанием побыстрее выполнить возложенную на него миссию, дабы тем самым возвыситься по служебной лестнице, да еще и при этом так красиво отомстить своим всегдашним ворогам, то бишь казакам, по мере движения вниз по Дону, Охрим Жусак-мурза с удивлением стал замечать за собой некоторые метаморфозы. Продолжая неприязненно, как оно спесивому московитскому начальнику и положено, относиться ко всякому разношерстному отребью из идущего с ним воинства, он, вдруг поймал себя на мысли, что к природным, бывшим рядом с атаманом казакам подобного чувства уже не испытывает... А скорее даже, наоборот, впервые пожив рядом с ними, всё больше и больше проникается к этим бесхитростным и благородным людям чувством, весьма похожим на... уважение.
А тут еще, плавно выплыв из границ Воронежского воеводства, а, следовательно, и из границ Московского царства в самое настоящее Дикое Поле, Охрим Жусимурзин, всю свою жизнь проведший на городских мостовых то Касимова, то Воронежа, впервые увидел вольные степные просторы. И что-то, никак не подлежащее прагматичному европейскому учету, шевельнулись в груди потомка татарского мурзы, войдя в него вместе со степным, наполненным ароматом ковыля воздухом и пьянящим, доселе ни разу не испытанным им ощущением настоящей КАЗАЧЬЕЙ ВОЛИ!
Теперь Охрим куда лучше стал понимать этих, как оказалось, по-настоящему вольных людей, и... все в них начинало ему нравиться. И их искренняя веселость, и их порой граничащая с простодушием искренность в отношениях между собой, их всегдашняя уверенность в себе. И даже их воинская дисциплина, которую он как служивый человек смог вполне оценить по достоинству и даже, с удивлением для себя, найти её куда продуктивней того иерархического подобострастия, которое заменяло таковую в регулярных царских частях.
Видимо, происходил в Жусак-мурзе тот загадочный процесс, который назывался оказачиванием. Только в отличие от немца Иоганна Арадова, в это же самое время оказачивавшегося под Азовом, происходил он в Охриме совсем по другим законам. Видимо, протекающая в его жилах ордынская кровь природных степняков, перемешиваясь за века проживания Жусаков в русском государстве с русской кровью, в конце концов, пришла в состояние приблизительно равное казачьей. Или уж, если быть более точным, его полурусское, полутатарское подсознание хранило в себе всё необходимое для того, чтобы выплеснуться в соответствии казачьему менталитету. Вот только он сам, ревностно служа в городских московитских условиях при отсутствии казачьей природной среды, ничего об этом даже не подозревал. А тут искрящаяся, величавая ширь Тихого Дона, пьянящий аромат степного разнотравья с берегов и берущая за душу казачья песня с атаманского струга...
«...И вот этих-то, столь симпатичных ему казаков, ему надлежало уничтожить, выполняя злой умысел какого-то там, столь далекого отсюда Ришельского-Гнидовича? – с горечью думал Жусак-мурза – Да не в жисть... уж лучше он своим сотницким протазаном сам себе «секир башка» сделает, чем предаст этих по-настоящему благородных людей...»
Так, в муках совести, задумчиво сидя на носу своей будары, Жусимурзин прошел вместе с караваном весь Дон, достигнув его нижнего течения. И вот однажды, уже оставив позади себя Черкасск с Монастырским городком, когда караван, находясь на расстоянии всего лишь дневного перехода от Азова, остановился на ночлег на Зеленом, расположенным перед Богатым урочищем острове, он наконец-таки решился...
Прежде всего, Жусак-мурза, как истинный служака, отделив свои душевные порывы от вверенных ему материальных ценностей, ночью, тайком, с помощью четырех подручных спустил с будары и перенес на землю острова сундук с «казной Чингиз-хана». Всё-таки совесть – совестью, а деньги – деньгами, мало ли как оно потом всё повернётся ...
Затем, объяснив подручным, что, мол, сейчас они, выполняя приказ самого главного московитского начальства, здесь, на самой окраине казачьих земель, должны спрятать сундук с оружием (потому он такой и тяжелый), Жусимурзин приказал им отнести его вглубь острова. Там он, в густых зарослях тёрна и донской лещины, определив только по одному ему известным приметам место, приказал закопать сундук, а потом еще и изрядно потоптаться на свежевырытой земле, чтобы уничтожить следы земляных работ. После окончания дела, убивать исполнивших свою функцию работников, дабы в духе той эпохи гарантированно обеспечить полнейшую секретность, Жусак-мурза не стал.
Проникшись под влиянием оказачивания доселе несвойственным ему благородством, он просто слегка, для острастки, набил работникам морды, а потом спокойно разъяснил ситуацию. Дескать, закопали они оружие по приказу самого государя, а для чего, одному только государю и ведомо. И уж если кто из них, когда, паче чаяния, распустит язык (который в принципе сейчас не помешало бы и отрезать, ну, уж ладно... знайте мою доброту), то распустивший язык сразу же будет определен в ранг государевого вора, с соответствующей надписью на лбу и вырванными ноздрями. И плакали тогда горькими слезами в деревеньках Воронежского уезда ваши русские жонки и полутатарские детки по безвременно сгинувшим мужьям и отцам, обрёкших их, как родственников государственных преступников, на нищету и скитания с сумой по миру. Поскольку из домов они обязательно будут выгнаны, а сами дома и всё нажитое праведным трудом имущество, как оно по закону и положено, отписано в казну...
Судя по реакции стоящих с выпученными глазами и раскрытыми ртами работников, сказанное возымело на них нужное воздействие. И теперь за соблюдение режима секретности Жусимурзин мог быть вполне спокоен.
Вернувшись на будару и не сомкнув за всю ночь глаз, поутру набравшийся мужества Жусак-мурза подошел к атаману Каторжному и, перекрестившись, пал тому в ноги со словами:
– Не вели казнить, батька-атаман, вели миловать...
Через полчаса атаман Иван Каторжный знал уже все. Или почти что все, за исключением разве что сведений о закопанном на Зеленом острове сундуке с мнимой казной Чингиз-хана. Поначалу было вскипев и даже в сердцах отхлестав Жусак-мурзу нагайкой, постепенно атаман сменил гнев на милость. А, прикинув, что, как ни крути, а благодаря раскаянию этого бывшего стрелецкого сотника, тайные замыслы врага сейчас вышли наружу, Каторжный и вовсе перешел в благодушное состояние. Настолько, что даже облагодетельствовал так и стоящего на коленях, ни жив ни мертв, Жусимурзина, вальяжно швырнув ему сдернутый со своей атаманской длани перстень (правда, не царский – того уже давно не было).
Когда прощенный Жусак-мурза, почесывая саднящую от атаманской нагайки спину, как на крыльях счастья, убежал на свою будару, атаман возлег на корме своего струга и стал обдумывать, как бы половчее использовать полученные сведения. И к тому моменту, когда после очередного поворота Дона на горизонте замаячили стены Азовской крепости, план действий был уже готов.
ВСТРЕЧА ДВУХ АТАМАНОВ И РАЗГРАНИЧЕНИЕ ВЛАСТНЫХ ПОЛНОМОЧИЙ ПО-ДОНСКОМУ
– Здорово дневали, Михайла...
– Слава Богу, Иван, – и два атамана крепко по-братски обнялись сразу же после того, как атаманский струг с шуршанием уткнулся в береговую отмель, и Иван Каторжный по-молодецки упруго спрыгнул на донской песок.
– Атаману Ивану Каторжному, слава!!! – громко крикнул Татаринов, взмахнув рукой, и по его знаку высыпавшее на берег казачье войско дружно подхватило призыв.
– Слава!!! Слава!!! – кричали казаки, потрясая оружием, но при этом помня строгий наказ атамана, в воздух попусту никто не палил, рачительно сберегая заряды.
– Честному казачеству слава!!! – сначала поклонился до земли и, выпрямившись, громко воскликнул атаман Каторжный.
– Слава!!! Слава... – еще громче грянули казаки.
На этом, собственно, вся торжественная часть и закончилась. Даже троекратных лобызаний не было, поскольку у казаков, в отличие от московитов, поцелуи между мужчинами были как-то не приняты. Ну, а что касается традиционного банкета по случая прибытия, то, перефразируя известную поговорку «на войне как на войне», с учетом специфики казачьих законов, вполне можно было бы сказать, что «в походе как в походе». То есть всем, в том числе и прибывшим, в честь праздника было выдано по усиленной походно-полевой пайке кулеша и каши, при полном отсутствии алкоголя. Кстати, и атаманам тоже.
Что же касается атаманов, то теперь, после прибытия из России Ивана Каторжного, их стало... два. При этом никакого двоевластия или там кризиса власти, даже не намечалось. Просто все стало на свои места. Вернулся из «командировки в федеральный центр» легитимно избранный «глава региона», и соответствующие полномочия у временно исполнявшего его обязанности лица автоматически закончились. И оспаривать этот факт в одночасье лишившемуся верховной донской власти Михаилу Татаринову даже в голову прийти не могло. На то она и донская демократия.
Вот попробовал бы, к примеру, в первой половине семнадцатого века русский царь на полгода куда-нибудь съездить, оставив вместо себя временно поцарствовать какого-нибудь Рюриковича, а потом бы вернулся... Где, мол, тут моя шапка Мономаха? Да не иначе бы, как всё новым Смутным временем бы обернулось, а то и новой царствующей династией. Здесь же, на Дону, все чин чинарём. Татаринов вынул из-за Кушака Пернач, с нескрываемым облегчением вздохнул и передал его Каторжному.
– Бобылев хвост, икона Богоматери и печать в шатре, батька атаман...
На том передача власти и состоялась.
– Добро, – буркнул Каторжный, засовывая Пернач себе за пояс, – ну, давай толком обсказывай, что тута и как... – потом, хитро сощурив глаза, сделал небольшую паузу и, повысив голос, дабы услышали все окружающие, добавил, – господин ПОХОДНЫЙ АТАМАН.
Тем самым мудрый Иван Каторжный расставил всё по своим местам, одной лишь репликой утвердив избрание Кругом Михаила Татаринова походным атаманом войска донского, и наделив его полномочиями своего заместителя по военному делу.
– Пойдем в шатер, походный, тамо все обгутарим... да, чуть не забыл... – и, отыскав взглядом робко жмущегося к своей бударе царского стольника Степана Чирикова, небрежно ему бросил. – А ты, Стёпка, зараз никуды не встревай, чай, тута тебе не Москва и даже не Черкасск, а война всамделишная. Ступай к себе на будару с миром и без особой на то нужды оттель не высовывайся, а то ещё не ровен час али енти, али те зашибут ненароком. А ежели нужён станешь, то вызовем...
Степан Чириков, до которого только что дошла весть о печальной судьбине своего бывшего коллеги по посольскому ремеслу, сейчас находился в состоянии близком к шоковому, и потому указаниям атамана охотно внял. Стремглав вбежав на свою будару, он, спотыкаясь на ходу, влетел в раскинутый на палубе посольский шатер и дрожащими от страха руками, как утопающий за соломинку, схватился за штоф с водкой, благо сухой закон в условиях казачьего похода на московского дворянина никак не распространялся. С трудом сковырнув дрожащей рукой сургучную пробку, посланник русского царя, стуча зубами об стеклянное горлышко, громко и жадно забулькал обжигающей жидкостью, обильно проливая её на бороду и живот. Занюхав водку рукавом, царский стольник зычно крякнул и, упав ничком на лежанку, крепко задумался о превратностях дипломатической службы.
Сходить со своей посольской будары на берег в ближайшее время он явно не собирался...
Уединившись в шатре и поставив на страже бузотеров, походный атаман Татаринов по-военному кратко поведал Ивану Каторжному о текущем состоянии дел. От хистовой атаки, вылившейся в геройскую гибель атаманской сотни и первого эшелона штурмующих, до провала деятельности турецко-иезуитской агентуры.
По поводу же казни султанского посла Кантакузена, что неизбежно должно будет привести к серьёзным дипломатическим осложнениям на самом высоком уровне, донской атаман, как глава региона на территории которого и случился сей прискорбный инцидент, философски заметил:
– Ну и хрен с ним... – и немного помолчав, добавил. – Собаке – собачья смерть...
В свою очередь Иван Каторжный рассказал Татаринову о своих приключениях, не забыв упомянуть и о таком чуде, как присылка на Дон второй раз за год царского жалования. Хотел было даже, в качестве наглядного доказательства царской лояльности, продемонстрировать подаренный государем перстень, да вовремя вспомнил, что расплатился им в Воронеже за конский табун.
Памятуя о хистовом варианте неудачного приступа и учитывая всю серьезность ситуации, собирать атаманский совет в условиях, когда промедление смерти подобно, Иван Каторжный счел нецелесообразным. Вместо этого он предпочел взять всю ответственность по принятию решений на себя и на своего походного атамана.
В общих чертах разработанный атаманами план был таков. Понимая, что детально входить в курс дела по осаде Азова у него нет времени, атаман Каторжный оставил её полностью под командованием Михаила Татаринова.Тем более, что тот уже начал организовать земляные работы с новоявленным казаком и «минным инженЁром» в прошлом Иоганном Арадовым. Себя же Иван Каторжный поставил на вновь образующееся «ордынско-алтынханское» стратегическое направление.
Для чего ему требовалась немедленная ревизия и полная мобилизация всех находящихся в наличии кавалерийских средств. И поскольку со слов Жусимурзина стало известно, что место курултая было назначено на реке Кагальник, значит, и направлять казачьи кавалерийские силы ему надлежало именно туда. Причем, учитывая численность надвигающейся на Дон татарской орды, простым конным заслоном здесь было явно не обойтись.
Причем, принимая во внимание то обстоятельство, что артиллерию, ввиду её полного задействования при осаде крепости, снимать и перебрасывать в место будущей битвы будет никак нельзя, то основной расчет в грядущем сражении, как и встарь, придется делать на три извечных фактора.
На быстроту казачьих коней, остроту казачьих клинков и... казачье боевое искусство, без которого победить заведомо превосходящие ордынские силы будет просто-напросто немыслимо.
БИТВА КАГАЛЬНИЦКАЯ И ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ПРОВАЛ «OPERATION GOLDEN DUCK»
Несмотря на явно позиционный характер крепостной войны, где-то с добрую половину казачьего войска было все-таки при конях. Таков уж он казачий менталитет, и никуда от этого не деться. Хоть в станице от одного куреня до другого добраться пусть и всего-то два шага, а верхом оно все равно сподручней оказывается. Хоть на войне в окопе сидеть и крепость осаждать, а все одно при коне оно как-то веселее... Пущай себе верный дончак пасётся где-нибудь неподалеку, дожидаясь своего часа. Вот, кстати, и дождался...
С утра следующего дня казачий табор наполнился ржанием и, милым каждому казачьему сердцу звоном конской амуниции. После проведенного смотра казачьей кавалерии, Иван Каторжный придирчиво отобрал пять тысяч всадников, половину из которых составляли запорожцы. При желании вполне можно было бы взять и больше, поскольку кони в наличии еще были, а стремящихся помериться с татарвой в рубке казаков – и вовсе было в избытке. Но поскольку это означало бы уже заметное оголение осады, то пойти на этот шаг Михаил Каторжный никак не мог.
Потому как еще неизвестно, как именно поведут себя турки, обнаружив под крепостными стенами поредение рядов противника. А ну, как вылазку предпримут? Это хорошо еще, что теперь их разведка обезврежена, а то бы как пить дать, ударили бы по оставшимся казакам, и еще неизвестно, чем бы всё это закончилось.
Да и так, из отобранных атаманом всадников, получилось целых десять полноценных конных полков пятисотенного состава. Сила по тем временам, конечно, весьма немалая, хотя и с предполагаемой численностью орды откровенно малосопоставимая...
– Но ничё... и похужее бывало... – тряхнул головой, отгоняя от себя не-хорошие мысли Иван Каторжный, и под развевающимся на легком ветерке бобылевым хвостом, повел конное казачье воинство в указанное Жусимурзиным место проведения сабантуйского курултая.. Благо, оно от Азова недалече было, и по всему выходило так, что казаки всё-таки опережали подход к нему орды, как минимум, на несколько драгоценных часов. Потому, заблаговременно прибыв к точке рандеву и переправившись за невеликий в своем течении Кагальник, казачьи полки сумели-таки занять стратегически выгодные позиции.
Одного взгляда на потенциальный театр военных действий для такого опытного полководца, как Иван Каторжный оказалось достаточным, чтобы, учитывая ландшафтно-рельефные особенности местности, определить тактику ведения будущей битвы. Потому, собрав вокруг себя полковников и ясаулов, он, указывая Перначом основные стратегические направления, произнес всего лишь одно слово:
– Вентерь...
И всем всё сразу стало предельно ясно.
– Любо, батька.
Учитывая то, что традиционной казачьей лавой столь многочисленного противника, каковым непременно окажется орда, было никак не одолеть, выбор атаманом «вентеря» был наиболее оптимален.
Суть его была в следующем. Четыре полка, образующие левое крыло (или полк левой руки), спешившись и держа коней на поводу, укрываются в зарослях прибрежного чакана. Благо, весь Кагальник здесь такой заросший, что у берега и воды не всегда видно. От этого места, на расстоянии примерно полутора верст от Кагальника и почти что параллельно ему, проходит неглубокий, но достаточно протяженный распадок, покрытый по краям густыми зарослями кустарника и вполне способный укрыть четыре полка правого крыла. Таким образом, ровный участок речной поймы между двумя засадами, действительно, образует вытянутую верст на пять фигуру, схожую своей вытянутостью с вентерем.
Как известно, принцип действия рыболовного вентеря весьма прост – принять в себя рыбину и не дать ей уйти. Только вот вместо донского чебака или даже сазана, здесь, в пойме Кагальника, казачий вентерь должен будет поймать ни много, ни мало, а целую татарскую орду. При этом именно внезапность казачьего удара, вкупе со стесненностью поля битвы должны будут компенсировать ордынское численное превосходство, устоять против которого, честно говоря, в чистом поле при обычных условиях битвы, у казаков не было бы ни единого шанса.
Общеизвестно, что для того чтобы заманить добычу, причём всё равно где, на охоте, на рыбалке или даже на войне, всегда обязательно требуется наживка. Ведь действительно, ну чего это ради татарам, находящимся на обширном, от горизонта до горизонта поле, вдруг всем поворачивать вправо и устремляться в узкое пространство между рекой и балкой? Естественно, что совершать сие, откровенно говоря, малоразумное действие, они если и будут, то только в случае погони за наживкой, сумевшей разжечь в них вековой охотничий инстинкт. И этой наживкой для татарской орды надлежит оказаться... целому казачьему полку. Ни много ни мало...
То есть полку, состоящему из самых лихих наездников на самых резвых конях, предстоит дождаться выхода орды на место курултая, переправиться по заранее разведанному броду через Кагальник, бесстрашно ударить огромную орду и, не втягиваясь в бой, развернув коней, поскакать вдоль берега, увлекая её за собой. Вот так-то, всего-то навсего... Взять и ударить в своем пятисотенном составе против сколько-то там тысячной орды. Да и потом стремглав удирать, находясь в зоне достигаемости ордынских стрел и не имея никакой возможности от них спрятаться, и это всё при том, что, как давно известно, в искусстве стрельбы на скаку кочевые азиаты равных себе не знают...
Впрочем, тут казаки тоже кое-что заготовили. Поскольку надевать тяжелые защитные доспехи ввиду предстоящей головокружительной скачки нельзя, а стрелять не особо подверженные техническому прогрессу татары будут как и сто, и двести лет назад исключительно из луков, то ближние к ним ряды казаков будут одеты в... кавказские бурки. Те самые войлочные бурки, которые обычно используют как теплую одежду и одновременно постель и которые еще со времен античных агронавтов прослыли отличными защитными доспехами от летящих в спину стрел. Попадающая в бурку стрела просто запутывается и гасит свою кинетическую энергию в тугом войлоке, приблизительно так же, как и пуля при попадании в мешок с шерстью. Так что заманить орду в западню, и при этом самому остаться в живых, шанс у игравшего роль наживки полка был более чем реален.
После захода орды в «вентерь» все восемь до сей поры скрытых от татарских глаз полков одновременно ударяют по ней с боков, сначала оглушая её плотным ружейным огнем, а потом сходясь с ней в смертельной рубке. И поскольку при этом, кроме чисто психологического фактора внезапности, львиная доля оказавшихся в стесненных условиях ордынцев окажется лишенной возможности рубиться, то и здесь у казаков появляется реальный шанс на победу. Но принести её должен будет четкий и абсолютно своевременный удар засадного полка, направленный в самое уязвимое место противника.
Как когда-то удар воеводы Боброка на Куликовом поле принес победу Дмитрию Донскому над Мамаем...
И если успех, собственно, самого «вентеря» можно хоть как-то предопределить заранее, оптимально используя такие объективные факторы, как ландшафт местности, дерзость и быстроту полка «наживки», внезапность атаки скрытых сил и прочее, то плодотворность удара засадного полка – это уже нечто совсем иное. Это, прежде всего, умение вычислить время и место его нанесения, примерно также как, например, суметь нанести удар по болевой точке в обычном рукопашном бою. Только в отличие от рукопашного боя, где анатомические болевые точки у человека всегда стационарны, «болевые точки» битвы всегда калейдоскопически меняются по абсолютно непредсказуемым законам (там поднажали, там побежали, там выставили заслон из резерва, а там командира убили). Потому и выявление «болевых точек» боя есть уже подлинное искусство, которым владеют только единицы, обладающие даже не столько опытом военачальников (это уж само собой), сколько талантом военных аналитиков, способных воспринимать битву как единый живой организм, и улавливать в ней основные тенденции развития. Так что ошибиться в выборе командира засадного полка, для атамана Каторжного было, в буквальном смысле, смерти подобно.
– Гетман Матьяш, ясаул Разин и голова городовиков Тревинь, айда за мной, – бросил короткую команду атаман Каторжный и, пришпорив каблуками коня, намётом пустил его в сторону видневшегося в паре верст от окончания распадка, древнего кургана, являвшегося в речной долине Кагальника господствующей над местностью высотой.
Взобравшись на курган, небольшой отряд оказался выше уровня степи на добрый десяток саженей.
– Ты, гетман, зараз веди своих запорожцев в чакан и сховай их по-гарнее, во-о-он от той ветлы, что на плёсе, до вот ентого затона, – указал точное место дислокации Петру Матьяшу донской атаман. – С Богом, Петро, бажаю тебе удачи, давай... – и атаман перекрестил Матьяша.
– Добрэ, атаман, с Богом... – и подняв на дыбы своего каурого коня, гетман, нахлестывая нагайкой, поскакал к своим запорожцам.
– В распадке с полком правой руки я самолично буду, а тебе, Тимоха, надлежит заманивать басурманина. Не зря ж ты у нас завсегда по скачкам и джигитовке самый первый. Ну, как Тимоха? Сдюжишь?
– Сдюжу, батька, ужо поиграем сёдни с татарвой в кошки-мышки, – и озорно подмигнув, Тимоха Разин неспешной рысью, дабы экономить силы своего коня, направился вниз.
– А тебе Никола, – обернулся в седле к Тревиню атаман, – надлежит исполнить самое, что ни на есть главное. До поры до времени, схоронить засадный полк за вот ентим самым курганом, а опосля ударить. А кады именно бить, чай, сам ведаешь... не мне тебя, воеводу столь опытного, тому учить...
– Добро, атаман, – кивнул головой батька Тревинь, весьма польщенный, что именно его донской атаман счел наиболее достойным для выполнения настолько ответственной миссии.
– Токмо ты енто самое... сказывали мне, что ты опосля того окаянного приступа вельми ранетый, так ты мотри мне, самолично в сечу не суйся... Ты главное, полк вовремя направь куды следует, а сам здеся оставайся. – И уловив, было вялую попытку батьки Тревиня возразить, уже твердым атаманским тоном добавил. – Сие есть тебе мой приказ!
– Слухаюсь, – недовольно буркнул Тревинь, понимая, что поскольку ослушаться атаманского приказа для него никак нельзя, то и вынимать из ножен свою видавшую виды саблю, ему, судя по всему, сегодня не придется.
Через несколько минут все пришло в движение, а уже через час ничто в речной долине Кагальника не напоминало о присутствии в ней затаившихся десяти казачьих полков. Только то и дело подрагивающие без ветра камыши и раздающееся время от времени конское ржание, да отдаленные точки дозорных разъездов порой выдавали наличие здесь значительных воинских сил. Да ещё вдалеке, на возвышающемся над местностью кургане, выделялась фигура одинокого всадника.
Это батька Тревинь, расположив за курганом вверенный его командованию засадный полк, теперь один стоял на вершине, глядя в заморскую подзорную трубу, детально изучая будущий театр военных действий и проникаясь одному лишь ему понятными тонкостями.
Слева от кургана весело поблескивал под солнцем Кагальник, справа, там, где росли заросли кустарника, угадывался распадок, а дальше вдоль реки до самого горизонта и вправо от неё, до расположенных верстах в семи кряжей, лежала поросшая сочной степной травой речная пойма. Причем травой настолько буйной, что если всадник спешится и, уложив на землю лошадь, сам ляжет рядом, то трава их полностью так накроет, что и с десятка саженей не различишь. Кстати, от греха подальше, именно это и надо будет проделать засадному полку при первых признаках появления противника. А то курган – курганом, а все ж таки целый полк...
Внимательно изучая кряж, который вполне можно было бы охарактеризовать как местность достаточно возвышенную и весьма пересеченную, батька Тревинь вычислил на нем ровный участок наподобие седловины и наметил его как место наиболее вероятного появления противника.
– Ермолайка, подь сюды, – бросил он, не глядя через плечо и дождавшись, пока рядом с ним окажется Дарташов, сунул ему в руки подзорную трубу. – На-ка, позри в заморскую-то гляделку...
Надо сказать, что приход атамана Каторжного, вызвавшего автоматические кадровые перестановки высшего руководства, неожиданным образом сказался и на судьбе бузотеров. Дело в том, что походному атаману войска атаманская сотня по штату не полагалась. Во-первых, потому что у него в распоряжении и так были все воинские силы Дона, а во-вторых... на то они и атаманцы, чтобы служить исключительно донскому атаману. Сам же донской атаман за всеми этими хлопотами свою личную сотню формировать еще и не начинал, покамест обходясь казаками, бывшими при нём ещё в зимовой станице. Так что служба бузотеров в атаманцах была недолгой. «Ну, и, слава Богу» – облегченно вздохнули они, с удовольствием возвращаясь в свою родную сотню Воронежских городовиков.
Как бы там ни было, но под Кагальником, к вящей радости своего командира, бузотеры оказались в родном Воронежском строю, и вот теперь батька Тревинь, призвал молодого и чрезвычайно перспективного Ермолайку к себе на курган. Официально, якобы для того, чтобы он побыл при нем вестовым, а неофициально... пущай молодой калтычонок рядом побудет, да уму разуму подучится, а там глядишь и...
Вот и смотрел теперь в подзорную трубу Ермолайка, внимательно слушая наставления мудрого батьки.
– ...Вон оттудова, иде на отлоге как бы седловина, они, скорее всего, и пойдуть. А пойдуть, гадалке не ходить, левее от распадка и напрямки к реке. А остановятся они вон там, иде трава погущее и до воды с полверсты будет. А почто оно так? Как разумеешь?
– А почто, батька?
– Да потому аки, подойди они к реке ближее, кони же зараз к воде потянутся, а им, чай, опосля перехода дать охолонуться надобно. Уразумел?
– Уразумел... а вот ежели...
– Чу! – неожиданно прервал разговор Тревинь. – Ну-ка, дай сюды гляделку-то, никак дозорные возвертаются?
– Возвертаются, батька, – подтвердил Ермолайка, возвращая Тревиню подзорную трубу. Впрочем, теперь и без неё уже было ясно видно, как с кряжа, по направлению к реке, стремглав несутся несколько точек.
– Ну, таперича начнется... Ты зараз давай назад, да проследи, чтобы все вместях с конями в траву полегали и не высовывались, да чтоб кони ненароком не заржали, – отдал распоряжение Тревинь.
– Слухаюсь, батька, – и Ермолайка стремительно скатился с кургана.
Тем временем склон кряжа, точно в указанном Тревинем месте, начал покрываться чем-то темным. Сначала потемнел сам гребень, потом весь склон. И вот потом оттуда неудержимым, буйным половодьем, зловещим, затапливающим всё открытое пространство потоком, по направлению к Кагальнику хлынула дикая степная стихия. Стихия – во все века русской истории носившая одно леденящее кровь название – ОРДА...
Причём именно то, что это было не просто несметное скопище азиатских кочевников, а именно орда, причём такая же неукротимострашная, каковой она бывала ещё во времена Аттилы или Бату-хана, у смотрящего на всё это буйство батьки Тревиня никаких сомнений не было. И он был полностью прав, потому что выехавшие, по большому счету, всего лишь задарма погулять на сабантуе, да по случаю поджиться на мифической казне Чингиз-хана, «улусные людишки» (как их в те времена именовали в официальных русских документах), не попёрлись разрозненными толпами сразу к Кагальнику. Видимо, действуя по какому-то наитию, они сначала остановились на расстоянии половины дневного перехода от места предполагаемого рандеву и там, стихийно соединившись друг с другом, неожиданно даже для себя превратились в нечто целостное и чрезвычайно мощное.
Как мириады водяных капель, сливаясь вместе, образуют поток, так и соединившиеся вместе кочевники вдруг почувствовали себя клеточками единого, могучего организма. Повседневные кочевнические мысли о баранах, кумысе, юртах и наложницах отошли куда-то на задний план, уступив место осознанию себя великой и всесокрушающей азиатской ордой.
Не хватало только лишь одного – хана...
Того самого хана, который в это самое время, вместо того чтобы принять командование над ордой, полностью раскаявшись в своих грехах, плодотворно и во славу казачьего оружия трудился в Азове на осадных работах. А никого другого, достойного занять ханское место, после убийства Бехингер-хана, к счастью, среди ордынцев не оказалось...
Численность наступающей орды на глаз определить было невозможно. Это был как раз тот случай, когда количество измерялось... расстоянием. Именно в таких обстоятельствах вполне уместна характеристика «от края – до края», или конкретизируя ситуацию «с полверсты от реки – и до кряжа». «Где как» – с удовлетворением отметил Тревинь, спускающийся в речную долину поток стал всё-таки постепенно ослабевать, а потом и вовсе прекратился.
«Самое время начинать, покуда басурманы не осмотрелись» – не успело молнией пронестись в голове у батьки Тревиня, как с другой стороны Кагальника, специально поднимая как можно больше шума, через брод в атаку бесстрашно бросился полк Тимохи Разина. Впереди полка ясно можно было различить всадников в черных развевающихся бурках.
Издалека атака пятисотенного полка смотрелась примерно так же, как нападение расшалившегося котенка на мирно пасущегося буйвола. По крайней мере, масштабы атакующих и атакованных соизмерялись именно так.
Подлетев к застывшей в недоумении орде, полк окутался голубоватосерыми дымками выстрелов, после чего резко развернувшись вправо, во весь опор помчался по направлению к кургану, устремляясь между рекой и распадком.
И вот теперь всё то, что до сих пор происходило, а это атака конного полка, сопровождаемая залпом из пяти сотен ружей, по сравнению с тем, что же началось после, не особо погрешив против истины, можно было назвать почти что тишиной или, по крайней мере, легким шумом...
...Казалось, само небо разорвалось надвое от исступленного, одновременно исторгнутого десятками тысяч азиатских глоток воинственного клича и слитного ржания разом взвившихся на дыбы татарских коней...
Как единый организм, орда слаженно повернулась и устремилась в погоню за наглецами. Теперь игравшим роль живца казакам оставалось рассчитывать только на резвость своих коней и молить Бога, чтобы пущенная в спину стрела пролетела мимо, а под копытами верного коня не подвернулась предательская сурчина...
Гоня перед собой казаков, примерно так же, как штормовая волна на своем гребне гонит перед собой пенное, наполненное всякими щепками, кружево, орда, поневоле сужалась, втискиваясь в узкое пространство между рекой и распадком. «Прямо, как косяк донской селёдки в вентерь» – промелькнуло в голове у Тревиня. И теперь самым главным было, чтобы она вошла в него вся без остатка...
И как только последний ордынец поравнялся вровень с залегшим в кустарнике у самого переднего края распадка атаманом Каторжным, тот, удостоверившись, что вся орда всё-таки вошла в ловушку, вскочил на ноги и выстрелил в татарина из пистоля.
Ответом ему стал гром и треск выстрелов, раздавшихся по всему периметру вентеря...
– Руба-а-ай! – дико взревел Каторжный, заглушая ружейный огонь и, птицей взлетев в седло выскочившего из распадка коня, выхватив из ножен саблю, первым врубился в татарские ряды.И сейчас же по всему периметру загнанной в вентерь орды, лязгая и блистая тысячами клинков, закипела рубка.
Такая же жестокая и бескомпромиссная, как во времена Чингиз-хана...
Скученная татарская масса, изрядно повыбитая по своему краю ружейным залпом в упор, поначалу было опешила, а потом постепенно начала оказывать всё более и более яростное сопротивление. Единый организм орды, понеся в первые секунды боя значительные потери, тем не менее, будучи достаточно могучим, отнюдь не разрушился, а принялся весьма слаженно, и со всё возрастающим упорством биться за свое существование. На место павших татар сейчас же вставали другие, и напор орды на окруживших их казаков уверенно усиливался. И постепенно становилось совершенно понятным, что его дальнейшее усиление способно привести к тому, что ордынцы, на первых этапах боя переигранные казаками в области тактики, всё-таки сумеют реализовать свое численное превосходство.
Они просто за счет неисчерпаемого людского ресурса доведут свой напор на жидковатые казачьи цепи до такой степени, что разорвут их, как донской сазан могучим рывком разрывает рыболовные сети... А, разорвав и превратив слитный казачий строй в жалкие ошмётки, орда частью утопит их в реке, а частью рассеет по степи, устилая Кагальницкую речную долину, как ураган сорванными листьями, павшими казачьими телами. И альтернативой всему этому нерадостному для казаков исходу могло быть только одно – проведение ими какого-либо победоносного манёвра.
Всё это отлично понимал наблюдающий битву с кургана батька Тревинь. Чутко уловив основные тенденции её развития, он некоторое время, предоставив своему подсознанию самостоятельно проводить скрупулезный анализ обстановки, выжидательно молчал, и вот...
– Дарташова ко мне! – не взревел, а даже по-медвежьи взрычал казачий голова, в сознание которого неожиданно снизошло озарение.
– Я здесь, батька, – уже через мгновение натягивал поводья коня птицей взлетевший на курган Ермолайка.
– Зараз берешь полк и на рысях по распадку выходишь в дальний конец рати, да так, дабы воссоединить атамана с гетманом. Уразумел? Стой, енто ещё не всё, – остановил Тревинь нетерпеливо рванувшегося было исполнять приказание Ермолайку. – Сам же при сём становишься возля реки, ближе к черкасам. Уразумел?
– Ну...
– Зачинаешь рубку, и как токмо поймешь, что на твой полк татарва зачинает напирать дюже сильно, то...
– То будем стоять насмерть, живота не жалеючи, а сраму вовек не примем! – еле сдерживая пригарцовывающего от нетерпения коня, в горячности перебил уже охваченный азартом битвы Ермолайка.
– То сам, самолично отведешь полк с рати в распадок...
– Но, батька...
– Выполнять! Сие есть тебе мой приказ...
– Слухаюсь... – покорно и несколько растерянно произнес ничего не-понимающий Ермолайка. Но поскольку приказ для казака, есть приказ, то уже через минуту мимо кургана по направлению к распадку пронеслась вереница всадников, на скаку разминающих руки с зажатыми в них сабельными клинками.
– Вот и слухайся. Опосля, ежели не дурак окажешься, то и сам всё уразумеешь, – буркнул сам себе под нос батька Тревинь и, прикусывая от нетерпения седой ус, прильнув к подзорной трубе, стал наблюдать за разворотом дальнейших событий.
Между тем снизошедшее на многоопытного батьку озарение, бывшее ничем иным, как результатом кропотливого подсознательного анализа, заключалось в следующем.
Сейчас в вентере бой кипел в трех основных направлениях. Собственно, по двум крыльям засады – спереди, ближе всего к кургану, где яростно сражался обративший назад коней полк Тимохи Разина. В другой же стороне, в той, откуда орда зашла в вентерь, фронтального боя, по сути, не было. Вернее, он протекал только непосредственно у реки и у распадка, где атаман и гетман выставили усиленные фланги, придав им разогнутую к краям форму. Так что внешне казачий вентерь, как собственно вентерю и положено, имел широкую входную горловину.
И в принципе, если бы татары захотели, то через эту горловину они вполне могли бы вывести не задействованную непосредственно в рубке значительную часть своей орды. Но для этого у орды, как минимум, должен был бы быть военачальник, который мог бы повести её за собой и, совершив обходной манёвр, например, ударить со стороны реки в тыл запорожцам. Но поскольку в силу известных причин, военачальника у орды не было, а выходить из боя просто так для татар было бы равноценно бегству, причем бегству абсолютно несовместимому с высоким воинским духом наследников Чингиз-хана, то находящиеся у горловины ордынцы никуда не выводились. Они только всё больше напирали на казачьи фланги. Благо, атаман с гетманом это предвидели и загодя их существенно усилили.
Поставленная же перед Ермолайкой задача была чрезвычайно проста. Обойти распадком кипящую битву и, зайдя ей в тыл, заткнуть засадным полком горловину, закупорив её собой, как бутылку пробкой и тем самым взять орду в полнейшее окружение. И эта часть задания Ермолайке была абсолютно понятна, поскольку полное окружение – это всегда именно то, к чему стремится любой нормальный полководец, но вот дальнейшая часть приказа...
...Это когда ему надлежит дождаться ответного усиления напора, а потом взять, да и... отойти – это уже было Дарташову ну, совершенно непонятно... И мало того, что непонятно, так ещё и за версту отдавало чем-то весьма нехорошим...
Впрочем, это недопонимание было вполне объяснимо. Поскольку ни сам Ермолайка, ни его друзья-бузотёры, до которых он на скаку умудрился довести суть приказа, будучи великолепными воинами и отличными рубаками, тем не менее полководческим опытом, хоть как-то сопоставимым с опытом батьки Тревиня, отнюдь не обладали и потому мыслить его категориями еще не научились.
Это только батька, анализируя ход битвы по каким-то своим неосознаваемым критериям, вдруг интуитивно сумел четко уловить следующий разворот событий. Неожиданно он понял, что взятие орды в полное окружение совсем не будет означать стопроцентной победы казачьего оружия. И всё потому, что ввиду явного недостатка сил, казаки, даже захватив орду в котёл, в сабельной сече уничтожить её никак не смогут, а сами татары до тех пор, пока они осознают себя именно ордой, а не «улусными людишками» – оружия ни за что не сложат...
Даже наоборот, будучи единым организмом и обладая тем, что называют коллективным разумом, орда, оказавшись в окружении, психологически обязательно воспрянет и только усилит свой и без того весьма неслабый напор. И далеко не факт, что всё редеющее и редеющее казачье кольцо сумеет его сдержать... Такова уж непреложная логика боя которой, собственно, вполне можно было бы и ограничиться, но батька Тревинь пошел дальше и подключил к процессу достижения победы тонкий психологический расчёт.
Дело в том, что нарастающее напряжение орды будет, как оно и положено в любом воинском взятом в окружение формировании, чисто психологически преследовать лишь одну цель. Как же ему из этого окружения вырваться. Не победить противника вообще, а именно, как вырваться из котла. При этом на уровне подсознания причем как индивидуумов, так и коллективного разума это будет приравнено к... победе!
И вот тут-то Ермолайка вместо того, чтобы стоять насмерть, возьмет, да и приоткроет им горловину уводя в распадок засадный полк, и тем самым как бы приоткрывая гигантскую дверцу мышеловки...
Это будет примерно то же самое, как если ткнуть саблей в наполненный бычий пузырь с водой – промелькнула в голове у батьки Тревиня весьма наглядная ассоциация. Стиснутая в окружении орда, обнаружив выход, под воздействием своего же неимоверного напряжения хлынет оттуда, как... как шипящее вино из сжатого бурдюка – промелькнула у батьки Тревиня новая ассоциация.
И пусть себе бегут, с ликованием освобождения вырываясь из вентеря наружу. Потому как вырвавшихся на волю татар соответствующим образом перегруппировать и перестраивать в новый строй будет некому, и тогда они сами по себе, из монолитной орды наследников воинской славы Чингиз-хана, опять превратятся в... «улусных людишек». А, превратившись, будут делать именно то, что сим «людишкам» в подобной ситуации делать и надлежит. То есть улепётывать от места битвы без оглядки. А казаки их при этом, естественно, будут преследовать, старательно и умело, всеми доступными средствами преуменьшая численность убегающих. То есть, срубая с седел тех, кого настигнут и, стреляя в спины тем, кого настигнуть на расстояние сабельного удара не получится...
И это тоже непреложная логика боя...
Ничего толком не зная, а только догадываясь о какой-то глубинной подоплёке батькиного приказа, Ермолайка первым выскочил из распадка и, повернув коня влево, поближе к «запорожской» стороне вентеря, с шашкой в руке врубился в самую гущу сабельного боя. Рядом с ним находились три его верных друга– бузотёра, и именно на них Дарташов возлагал особую надежду на помощь в выполнении второй части приказа. Следом за бузотерами, с гиканьем и улюлюканьем разворачиваясь по всему фронту атаки, следовал выныривающий из распадка засадный полк.
– Алла-а-а... – пронзительно вскричал татарин в малахае, поднимая на дыбы свою по-татарски лохматую лошаденку и нацеливаясь копьем в грудь Ермолайке.
Уловив тот момент, когда одновременно с опусканием лошаденки передними копытами на землю в него последует таранный выпад копьем, Дарташов чуть отклонился в седле, с одновременным ударом шашкой по смертоносному острию. После этого он, пропустив острие мимо себя, просто удерживал шашку в положении, сохраняющим контакт с древком копья, тем самым предоставляя возможность, острому, как бритва, клинку свободно скользить по гладкому дереву. Увлекаемый вперёд как инерцией удара, так и движением коня, татарин в малахае даже если бы и захотел, то всё равно уже никак не смог бы остановиться. Клинок шашки сначала чиркнул по удерживающей копьё руке, веером раскидав срезанные пальцы, а потом наискосок полоснул по затянутой в халат татарской груди.
Под восточным халатом татарина оказалась добротная кольчуга, причем явно не азиатского, а самого что ни на есть кондового среднерусского производства. Вследствие чего лезвие шашки, разрезав ткань халата, со вжиканьем чиркнуло по стали защитных колец высекая яркие искры, не причинив татарину никакого, сколь-либо ощутимого урона.
Выронив копьё, охваченный азартом боя татарин боли из-за отрезанных пальцев еще не чувствовал. Мало того, опустив свою правую уже обеспаленную руку к левому бедру, он, истошно визжа, тщетно пытался схватиться окровавленной культёй за рукоять своей сабли, для того чтобы, обнажив клинок, продолжить схватку уже в варианте сабельной сечи. Именно в этот момент его и настиг специально предназначенный для пробивания доспехов кончар Карамиса, насквозь, словно тряпичную куклу, проткнув укрытого кольчугой ордынца.
...А боли от отрубленных пальцев татарин в малахае так и не почувствовал...
Лишенный возможности из-за скученности рубки метать свои смертоносные стрелы, Карамис решил в этом бою подстраховывать Ермолайку. Во-первых, потому что он сейчас, как ни крути, а командир. А во-вторых, руководствуясь чисто исследовательским любопытством, он хотел посмотреть, какие результаты способно выдать сочетание исключительных рубящих свойств шашки, с выдающимися пробивными качествами его кончара. И вот первый результат с отрубленными пальцами и пробитой грудью уже валялся под копытами их коней...
Теперь на Ермолайку напирали сразу два ордынских воина. Причем атакующий слева был, как минимум, знатным батыром.
Широкие плечи батыра укрывал добротный чешуйчатый доспех, а голову украшал рогато-крыластый шлем непривычной азиатской формы, явно древнейшей, еще монгольской работы. «Наверняка, семейная реликвия, передающаяся в батыровом роду по наследству ещё с легендарных Чингизовых времен...» – промелькнула в голове Ермолайки не совсем своевременная мысль. В крепкой руке батыра был добротный клыч с расширенной елманью, который он со свистом раскручивал над головой, норовя вот-вот обрушить его увесистое лезвие на Дарташова.
Справа же от Ермолайки нахраписто напирал на невзрачной маштачной лошаденке типичный ордынский карачи. В ворсистом, непонятной расцветки чапане и в облезлой овечьей шапке над лоснящимся от бараньего сала лицом. Перед собой карачи держал сплетенный из ивовых прутьев и покрытый шкурой буйвола щит округлой формы. Кстати, весьма надежный защитный доспех – успел отметить Ермолайка после того, как лезвие его шашки соскользнуло от отпружинившихся прутьев, не принеся ни щиту, ни его владельцу никакого вреда. Вооружен же карачи был буздыганом, из-за своего размера и отсутствия восточной витиеватости больше смахивающим на незамысловатый русский ослоп.
Так что с одной стороны на Дарташова уже опускался клыч батыра, а с другой заносился для удара буздыган карачи. В такой, мягко скажем, непростой ситуации действовать надлежало быстро и не раздумывая. Вот Ермолайка и действовал...
...Перекинув резким броском шашку из правой руки в левую (благо, как настоящий казак, воином он был обоеруким), Ермолайка успел-таки подставить скользящий блок для клыча. А вот для палицы...
...Надо сказать, что еще в Черкасске, тесно пообщавшись с Иоганном Арадовым и показав ему своё трофейное ружьё, Ермолайка выяснил, что никакой это не «мушкетик», а новый, недавно изобретенный в Европе вид оружия для кавалерии, называемый карабин. Также он узнал, что крюк, расположенный на другой стороне от спускового механизма, предназначен для того, чтобы продевать его через кольцо на специальной перевязи «пантелере», носимой через левое плечо. Таким образом, и у британских королевских кирасиров, и у недавно образованных в европейских войсках драгунов карабин всегда находится у правого бедра стволом вниз. Будучи от природы новатором, Ермолайка с интересом отнесся к самой идее ношения карабина на правом бедре. Никаких заморских пантелер он, правда, придумывать не стал (казаки всякие перевязи вообще никогда особо не жаловали), а вот поверх Кушака дополнительный учкур с кольцом надел. Да еще предварительно пропустил его в вентиляционные отверстия куяка. Так что сейчас и у него, как у заправского королевского кирасира, с правого бока стволом вниз свисал карабин. И это было действительно весьма удобно, поскольку в таком положении он в буквальном смысле всегда находился под рукой.
И поскольку спусковой механизм на карабине был колесцового действия, то есть работал как часы и без всяких там ненадежных фитилей, то, будучи перед битвой взведенным, он и сейчас был готов к выстрелу. Чем Ермолайка и воспользовался, от бедра выпалив из карабина практически в упор по щиту карачи.
Свинцовая пуля, последовательно пробив щит, держащую его руку, а потом и тело, вышибла татарина с буздыганом из седла, позволив Ермолайке полностью переключиться на батыра...
...Одновременно с выстрелом левая рука Ермолайки шашкой заблокировала клыч батыра. После чего Дарташов, сохраняя контакт между клинками, вывел шашечный клинок поверх татарского клыча. Даже не видя и не ощущая, а просто зная об этом, Ермолайка совершил легкое кругообразное движение рукой, приведшее к тому, что острие его шашки зашло под запястье руки батыра. Дальше последовал резкий рывок шашки на себя и... не окажись на руке батыра железных наручей, заточенная часть шашечной елмани, как пить дать, распорола бы ему руку, перерезая кровеносные жилы, а так...
А так, шашка Дарташова лишь причинила татарину незначительные болевые ощущения за счет выверта кисти, и, соответственно, приостановила новый удар клыча, тем самым давая Ермолайке драгоценный выигрыш по времени. Ну, что ж, быть по сему...
...И Ермолайка, приподнявшись на стременах, отвел шашку себе за спину и со всего маху рубанул прямо промежду рогов и крыльев монгольского шлема, придавая в момент соприкосновения клинка с целью дополнительный протяг на себя...
...Раритетный шлем Чингизовой эпохи лопнул, как арбуз, вместе со всем своим содержимым и распался на две составляющие, забрызгивая всё вокруг чем-то отвратительно желеобразным «... А не было б шлема и доспеха, то бы и до седла дошло» – профессионально оценил Ермолайка результат своего удара, кстати, проведенного не правой, а левой рукой.
«Но хватит...» – пронеслось в голове у Дарташова, когда вместо двух, только что сраженных ордынцев перед ним оказалось уже трое. Рассудив, что это уже и есть то самое «дюжее напирание татарвы», он с сожалением вынужден был оставить упоение сабельной рубки и переключиться на выполнение своих командирских обязанностей.
– За мной, отходим... в распадок, – что есть сил заорал Ермолайка, поворачивая коня и отрываясь от боя, вместе с Карамисом ушел за спины самозабвенно рубающихся Затеса и Опанаса.
– Отходим! – раздался громовой голос Портосенко, прощальным ударом оглобушки, как ударом лопасти мельницы, снёсшим чью-то бритую голову в тюбетейке. И уже четыре всадника поскакали вдоль линии сражающихся казаков, увлекая их в своем движении к отрогу оврага.
Только что рубившиеся с казаками и вдруг оказавшиеся без противника ордынцы, поначалу охваченные порывом битвы, было дернулись на преследование, но...
...Но, увидев через освобожденный казаками просвет вольно раскинувшуюся от реки цветущую степь, устремились всё-таки туда. А за ними, чутко уловив момент прорыва окружения, и согласно психологическому расчету батьки Тревиня, подсознательно прировняв его к победе, хлынули и остальные ордынцы...
– Как шипящее вино из сжатого бурдюка... – с удовлетворением пробормотал батька Тревинь и, оторвав от лица подзорную трубу, попытался на своем грубом, испещренном шрамами лице, изобразить подобие довольной улыбки.
Его психолого-стратегический план удался на все сто процентов!
Потому как теперь выплеснувшаяся на простор монолитная орда, растекаясь по степи потоком, стремительно превращалась в скопище простых «улусных людишек». Причем людишек, что есть мочи драпавших из этой проклятой речной долины к спасительным кряжам. А следом за ними, как степные волки за удирающими сайгаками, во весь опор гнались казаки.
-Ура-а-а!!! – заорал батька Тревинь, и от избытка чувств, как саблей, замахал подзорной трубой, – рубай басурман в капусту...
-Ура-а-а... – громоподобно грянула степь древним монгольским кличем, по иронии судьбы, становившимся символом побед нового русского государства.
Дальше все происходило именно так, как оно ранее и предсказывалось. Одни стремительно удирали, другие их преследовали. Кого могли достать – того рубили. Кого не могли – в того стреляли, а если даже и промахивались, то спокойно на скаку перезаряжали оружие и опять стреляли, те самым стабильно устилая степь павшими телами бывших ордынцев...
Победа была полной и окончательной. И как после достославной Куликовской битвы, когда Русью было положено начало освобождения от власти Золотой Орды, так и после нынешней Кагальницкой, казаками было проложено... нет, не освобождение, а ЗАМИРЕНИЕ с татарами.
Прошедшее Кагальницкое побоище – являлось последним крупномасштабное сражением, где казаки, бившиеся за себя и за свой вольный Дон (а по сути, воплощающие геополитические устремления России), имели великий бой именно с татарской ОРДОЙ. Все дальнейшие столкновения и даже казачье-татарские войны будут уже иметь характер всего лишь лихих набегов и мелких локальных стычек.
И неспроста, после последующих в Азове событий, как будет указано в исторической летописи, триста тысяч (!) «улусных людишек» придут к казакам добровольно проситься... под руку «бачки-осударя». То бишь царя всея Руси, которого не шибко разбиравшиеся в сложных хитросплетениях казачье-московитских отношениях татары ассоциировали с кем-то наподобие верховного казачьего хана.
А вот, сколько из тех трехсот тысяч было тех, кто всё-таки успел доскакать до спасительного кряжа в той самой Кагальницкой битве, история умалчивает.
Но мы вправе сделать предположение, что, наверное, не очень уж и много...
РУССКИЙ АВОСЬ И НЕМЕЦКАЯ ПУНКТУАЛЬНОСТЬ
Тем временем в Азове осадные работы шли полным ходом. Оставленный «на хозяйстве» походный атаман Татаринов, несмотря на продолжающееся недомогание, сумел в короткие сроки оперативно мобилизовать и задействовать все необходимые для ведения минной войны ресурсы.
Собственно, ничего особенного для этого и не потребовалось, поскольку теперь, после прибытия дополнительного царского жалования, пороха для подрыва в войске оказалось даже в избытке. А «стройбатовцы» из освобожденного русского полона, усиленные примкнувшими к ним татароватовыми «жусимурзинцами», были хорошо снабжены необходимым шанцевым инструментом и трудолюбиво рыли подкоп, успешно внося свою лепту в дело общей победы. Даже европейский специалист по всему этому объявился – минный инженЁОр – приписной донской казак Иоганн Арадов.
Вот и сейчас он при шпаге и в шароварах стоял в тихой сапе, откуда начинался подкоп в сторону Азовской крепости, держа в руке бумагу с аккуратно выполненным чертежом, и тщетно пытался объяснить суть инженЁОрного дела руководителю «стройбата» Михрюткину, бывшего у них кем-то наподобие прораба.
– Ну, и чё ты, немчура, мне енту бумаженцию тычешь? А то я без ваших ерманскимх писулек не ведаю, яко нам надлежит копать нашенскую русскую землицу? – уперев руки в бока и выставив вперед объемистый живот, грозно надвинув на лоб сшитую из двух папах шапку, напирал на бывшего рейтарского майёра Антип Перфильевич. – Чай, мы тута люди русския и без вас, всяких басурманинов проживем и сами у сём разберёмси...
– Я есть не басурманин, я есть донской казак православной конфессий – давал корректный, но в тоже время твердый отпор, принявшийтаки обряд крещения Иоганн Арадов, в сознании которого ещё по той, воронежской службе, Михрюткин оставался начальником весьма немалого ранга. И терпеливо продолжал, тыча мундштуком трубки в чертеж объяснение своего проекта, оперируя при этом специфическими инженерными терминами – ...Квершлаг... дифферент... градус...
Что, в общем-то, в переводе с «инженерного» на русский, означало вполне понятную мысль, что если подкопу не дать наклон на столько-то градусов, то он непременно упрется в окружающий крепость ров с водой.
– Я те дам «ферент» с «градусом», мы тута и сами с усами, авось и без всяких там немчурских выкрутасов, сами разберёмся, что есть к чему... ...
Тут из подкопа показалось донельзя перемазанное мокрой глиной лицо Жусимурзина, в татарских усах которого явственно поблескивали грязноватые капли...
– Вода... – прохрипел он простуженным голосом.
– Какая еще вода? – грозно надвинулся на него Михрюткин. – Ты чё, Охримка, белены чай, объелся, али как?
– Вода... – повторил, утирая мокрые усы, неудавшийся претендент на ханский престол и протянул в виде доказательства свою мокрую ладонь.
– Квершлаг... ватер... майн гот... – пробормотал, закатив кверху глаза Иоганн Арадов и в сердцах плюнул на дно траншеи. После чего он, по-строевому развернувшись через левое плечо и четко чеканя шаг, направился к походному атаману, дабы дисциплинированно доложить ему о происшедшем инциденте.
Через пять минут обстоятельного, изобилующего специальными терминами доклада Михаил Татаринов понял главное. Командующий подкопокопателями Михрюткин, злостно наплевав на все Иоганновы рекомендации и продолжая считать себя старшим по должности, делал возложенную на него работу чисто по-свойски. То есть, как Бог на душу положит, полагаясь не на тщательно, с немецкой пунктуальностью разработанные чертежи, а исключительно на русское авось.
В результате именно то, что должно было произойти и произошло. Подкоп вплотную подошел ко рву, и в него стала просачиваться вода, поставившая крест на всей проделанной работе. А еще немного, она и вовсе хлынет, затопляя как сам подкоп, так и траншею...
Поначалу было вспылив, Татаринов всё же сумел быстро взять себя в руки, и провел с немцем короткую беседу, популярно, буквально на пальцах объясняя ему, кто есть кто. Суть беседы свелась к тому, что Михрюткин здесь никакой не начальник, а всего лишь главный среди землекопов, а вот он – Иоганн Арадов, нынче, ни много ни мало, а главный минный инженЁОр аж всего Войска Донского. А раз так, то лопаты наизготовку и вперёд в траншею... Направил походный атаман бывшего рейтарского майёра восстанавливать порушенный статус-кво и исправлять допущенные в работе ошибки.
Вернувшись в траншею, где скопившийся работный люд задумчиво чесал затылки, ожидая от важно стоящего Антипа Перфильевича руководящих указаний, Иоганн Арадов, выполняя директиву атамана, подошел строевым шагом к нагло ухмыляющемуся прорабу, и без размаха, хорошо поставленным коротким ударом, прилюдно двинул ему в ухо...
От полученного тумака высокая шапка слетела с дернувшийся головы Михрюткина, липко шлепнувшись в траншейную грязь, а сам он, держась за звенящее от удара ухо, истошно завопил:
– Православныя, ратуйте! Немчуры наших бьют!
Среди «стройбатовцев» пробежал было легкий ропот. Как же, «наших бьют!»... Но Иоганн прервал зарождающиеся волнения властным поднятием руки с зажатым в ней чертежом.
– Я есть главный минный инженЁОр донской армэ, ви есть мои... сапёры. Я есть вами командовать, вы есть арбайтен... то есть рабойтать. Компреневу? Ферштейн? Ясно?
– Ясно...
И небрежно отодвинув в сторону, как ненужную вещь, мешающего проходу Михрюткина, Иоганн повел «стройбатовцев» на новый участок, где им вновь предстояло ударно «арбайтен» во славу казачьего оружия. Сверив что-то с чертежом, он остановился и, достав из ножен шпагу, в крошащемся от стального острия суглинке борта траншеи аккуратно очертил чёткие и геометрически правильные контуры нового подкопа.
Поплевав на мозолистые ладони, землекопы привычно взялись за лопаты. Вскоре на новом участке подкопа уже вовсю кипела работа.
Оставшийся не у дел Антип Перфильевич очень тяжело переживал нанесенную ему обиду. Как же... его – природного рассейского начальника, так мало того, что с должности сместили, так еще и как подлого холопа кулаком в ухо...
Обуреваемый подобными чувствами бывший руководитель землекопов, понурив голову, побрел к возам маркитантов. Там он, у одного крутящегося вокруг войска юркого чернявого торговца, из-под полы, втридорога купил штоф весьма дефицитной в настоящих условиях водки. Благо, поработав начальником и имея с этими же маркитантами кое-какие служебные делишки, у него как у всякого заправского прораба потихоньку начали было водиться кое-какие денежки. Ну, а что касаемо сухого закона войска, то на него, как на самого натурального «кацапа», он и вовсе не распространяется...
Мстительно напившись (мне можно, а вам нельзя), и впав в извечное русское буйство, Антип Перфильевич полночи бродил по табору, разыскивая майёра, дабы от всей души, как когда-то Александр Невский на Чудском озере, набить ему его немчурскую морду. По счастью (для себя), Иоганна Арадова он так и не сыскал, но зато при этом утерял не знамо где свою высотную шапку. Тогда вконец убитый горем Михрюткин рухнул в ставшую для него уже почти, что родной траншею и забылся тяжелым, как жизнь нерадивого холопа у злого барина, сном незаслуженно обиженного судьбой человека.
Поутру, находясь в похмельном состоянии, он, пошатываясь, спустился к Дону, и, окунув в чистые донские струи гудящую после вчерашнего голову, долго и жадно утоляя специфическую жажду, взахлеб пил прозрачную и слегка сладковатую на вкус речную воду.
...И тут его неожиданно осенило...
Еще не до конца понимая пришедшую на ум мысль, он, поперхнувшись проглоченным вместе с водой мальком себеля, икая, уселся на речной песок и крепко задумался. А ведь верно! Вот оно, оказывается, как можно вернуть себе утраченное начальственное положение, да при этом еще и доброе дело сделать!
И какой есть, без шапки, в песке и с мокрой бородой, Михрюткин грузно топая ногами, побежал в сторону атаманского шатра...
– ...Не вели казнить, батька атаман, вели слово молвить, – по укоренившейся московитско-холопской привычке, чуть что, так непременно падать начальству в ноги, рухнул на колени Михрюткин и даже верноподданнически приложился мокрой щекой к сафьяновому атаманскому сапогу.
Брезгливо отдергивая ногу, Татаринов, морщась из-за исходящего от бывшего тиуна ядреного сивушного перегара, жестко и с оттенком неприязненности сказал:
– Встать! Чай, енто тебе не Московия холопская, дабы в ногах валяться. Встать я сказал! Ежели есть, чего молвить, то гутарь, а нет, так ...
– Есть, есть, батька атаман...как же есть, – и неуклюже поднявшись на дрожащие от бега и возбуждения ноги, Антип Перфильевич поведал походному атаману следующее.
Дескать, обретаясь на службе у войска Донского при начальной должности над работным людом и искренне радея, как бы половчее победить басурманского ворога, он ночами не спал и день-деньской в поте лица своего трудился, дабы решить одну серьёзную тактическую задачу. Как сделать так, чтобы казачье воинство при штурме легко могло преодолеть фортификационное препятствие в виде этого треклятого рва с водой.
Поскольку Михаила Татаринова, как походного атамана, подобная проблема оставить равнодушным никак не могла, то с этого момента он стал прислушиваться к словам Михрюткина повнимательнее.
– Ну, и ако же?
– Дык, ако посуху... – и выразительно причмокивая губами, Антип Перфильевич рассказал, что, де, он ничтоже сумнящийся, действуя исключительно на свой страх и риск, при рытье подкопа СПЕЦИАЛЬНО норовил угодить под ров. И теперь, когда там осталось всего ничего земли, достаточно всего несколько добрых ударов кирки, как мокрая глина обрушится, и вода изо рва зальет сначала подкоп, потом траншею, а потом, ежели от траншеи в Дон загодя отвод прокопать, то она по нему и вовсе сойдет...
– ...И тады, ако посуху ров перейти мочно станется, а вот немчура ентот, тому всякие препятствия учиняет, да ещё и по морде, пёс шелудивый, зело люто дерётся...
– Погодь, погодь, – пропустил мимо ушей вторую часть доклада Татаринов, – значит говоришь, сойдет из рва-то вода?
– Дык куды ж ей деваться-то? – привел резонный аргумент Мих-рюткин.
– Можа, и так, – согласно кивнул походный атаман, и задумчиво потирая тыльной стороной ладони щеку, на полминуты погрузился в глубокие размышления. Наконец приняв решение, Татаринов поднял на Михрюткина свои раскосые глаза и тоном, не терпящим возражений произнес:
– Слухай сюды... Возвертайся зараз опять к земельным работам. Немца не трожь, а то накажу... Пущай он мины закладает. Себе же под руку возьмешь... ентого, что надысь вместях с атаманом приплыл...
– Охримку Жусимурзина, что ли?
-Во-во, его и людишек евойных.
И посмотрев на Антипа Перфильевича уже с явным оттенком уважения, Татаринов доброжелательно добавил: – Ну, ты молодец, надо бы тебя на Круге в войско примать, – и благосклонно похлопал рукой по округлому плечу Михрюткина. – А за то, что со рвом этакое удумал... на-ка тебе от меня. – И поскольку перстней атаман, особенно в походных условиях, никогда не носил, то, сняв со своей головы лохматую трухменку, Татаринов с размаху нахлобучил её на голову вмиг воссиявшего от восторга Антипа Перфильевича.
Воистину, чудны дела твои, Господи... Так Михрюткин, понадеявшийся в работе на извечно русское авось, и потому допустивший явное головотяпство, проявив истинно рассейскую смекалку, сумел-таки превратить его в зело доброе деяние. За что и был восстановлен в вожделенном начальствуюшем чине. Да при этом ещё оказался и высочайше пожалованным, пусть и не шубой с царского плеча, но зато трухменкой с головы самого походного атамана. Что для Антипа Перфильевича, бывшего «по жизни» весьма неравнодушным к различным носимым властью головным уборам, было не менее важно, чем царская шуба.
Став обладателем трухменки и с важностью надвинув её на лоб, Михрюткин, начальственно выставив вперед живот, с немалой гордостью понёс атаманский дар на своей раскалывающейся от похмелья голове, в сторону траншеи с трудящимися землекопами.
Глядя вслед Михрюткину и внутренне дивясь его неистребимой чиновьей ретивости, Михаил Татаринов не смог скрыть усмешку. Но в том, что ров вскоре будет осушен, он уже нимало не сомневался.
ПОЯВЛЕНИЕ ОРАНЖЕВЫХ КУНТУШЕЙ
После разграничения полномочий и, соответственно, фронта работ между минным инженЁОром и «прорабом ирригационного сооружения», подготовка к штурму стала продвигаться ударными темпами. И все шло к тому, что тот вожделенный день, когда к спрятавшемуся за стеной турку можно будет приблизиться на расстояние казачьего клинка, уже далеко не за горами.
Памятуя о случившемся инциденте, и потому стараясь обезопасить такое серьезное дело, как подготовка к приступу, от разрушительного «русского авося», Михаил Татаринов регулярно, лично контролировал ход выполнения земляных работ. И если оно требовалось, то походный атаман войска Донского, как заправский дьяк какого-нибудь разрядного Московского приказа, свершал перед понурившимися стройбатовцами начальственные разносы. Причем делал он это, дабы не изменять рассейской традиции, исключительно для поддержания должного порядка, и при этом в душе ходом выполнения работ оставался всё же вполне довольным.
Войсковой же атаман Иван Каторжный, после триумфального возвращения с Кагальницкого поля, как оно высшему военному руководству в минуты затишья перед битвой и положено, сосредоточился на работе с личным составом. И тут он неожиданно столкнулся с... скажем так, с некоторыми элементами повального уныния, почти поголовно охватившего украинскую часть казачьего воинства.
И не то, чтобы запорожцы, например, идти на приступ Азовской крепости не хотели... или, там, опять засобирались в Персию... нет. Они просто вдруг все поголовно, оказались подвержены весьма своеобразному, граничившему с депрессией состоянию, метко называемому в народе хандрой. А где хандра, там непременно низкий воинский дух, а где низкий воинский дух, там...
Да всё что угодно, но только не победа, а то глядишь, и всякие там смуты... Тем паче, что в расположении запорожского коша то и дело стали мелькать какие-то темноватые личности с неказачьими лицами, одетые в ярко-оранжевые кунтуши явно польского покроя. Не иначе как эмиссары круля Речи Посполитой пожаловали, решив воспользоваться благоприятной психологической обстановкой и половить свою ляшскую рыбку в мутной воде всеобщего кОзацкого уныния...
Хорошо осознавая недопустимость всего этого в условиях военного времени, и особенно неуместность деморализации части личного состава войска в канун будущего штурма крепости, Иван Каторжный решил самолично детально разобраться в сложившейся ситуации. На все попытки выяснить причину происходящего у гетмана Матьяша, атаман Каторжный получал уклончивые ответы типа: «а хто иёго розумие...».
«Хто» не «Хто», а на то он атаман и батька, то бишь «отец солдатам», чтобы всё «розумэть» и всяческие негативные явления в зародыше искоренять, не давая им возможности, как ржавчине, разъедать войско изнутри. А раз так, то в поисках ответа Иван Каторжный направился в воронежскую сотню городовиков, этническое большинство которой составляли слобожане. Выбор атаманом именно слобожан в качестве объекта исследования кОзацкого морально-политического духа объяснялся следующим. Потому, что они, будучи природными украинскими кОзаками, естественно, обладали соответствующим украинским менталитетом. Но в то же время слобожане, территориально являясь вроде бы как земляками (как не крути, а теперь на верхнем Дону живут), к своим землякам донцами обязательно будут поближе и пооткрытей, чем запорожцы. Так что тут никаких тебе «а хто...», скорее всего не будет.
Ну и кроме того, среди украинской части городовиков Воронежской сотни пока никаких темноватых личностей в оранжевых кунтушах замечено не было...
И первым, кого Донской атаман увидел в месте дислокации воронежцев, был сидящий на разбитом пушечном лафете и меланхолично оттачивающий оселком огромную саблю, гигантского роста запорожец в шелковых шароварах.
– Здоров був, козаче, – поздоровался на мове с Опанасом Иван Каторжный.
– Слава Богу, господин атаман, – по-донскому ответствовал ему Портосенко. – Сидай, батько, – подвинулся Опанас, освобождая на лафете место, – в ногах правды нэмае.
– Благодарствую...
Всего минут пятнадцать задушевно беседовал атаман с Опанасом, но и за этот небольшой срок, проницательный от природы и не отягощенный знанием каких-либо научных психоанализов, Иван Каторжный сумел-таки проникнуть в загадочную украинскую душу, и теперь ему мно-о-о-гое стало понятно...
Внезапно узнавшему, что в расположении вверенного ему подразделения находится сам главнокомандующий, и потому, как оно командиру и положено, быстро подошедшему к атаману батьке Тревиню, Иван Каторжный, не вдаваясь особо в подробности, отдал распоряжение.
– Зараз снарядишь сего Портосенко и ещё, кого он там укажет, о двуконь и отпущаешь по моему приказанию. Да мотри, батька, чтобы всё у строгой тайности было, а то и на годы твои не посмотрю...
– Слухаюсь, – буркнул в седые усы ничего не понимающий батька Тревинь.
И уже через час Опанас Портосенко и еще четыре слобожанина тайно покинули казачий табор и, переправившись через Дон На салах, бесследно растворились на Крымской стороне Донщины.
ПАН ДЕВАРДИЕВСКИЙ, «ЗАПАРИЖСКИЙ СПЫС» И ДОНСКОЕ САЛО
Этим же утром, проходя по какой-то надобности мимо стана запорожцев, Ермолайка случайно, лицом к лицу, столкнулся с человеком в оранжевом кунтуше. Недобро сверкнув на Дарташова глазами, тот злобно пробормотал нечто по-польски шипящее и прытко скрылся за ближайшим шатром.
Дарташов остановился и задумчиво посмотрел ему вслед. Хотя личины пробежавшего человека он толком рассмотреть не сумел, но длинные до плеч волосы и висящая на боку вместо привычной сабли шпага показались ему смутно знакомыми...
Да быть того не может... чтобы вот здесь, под Азовом... в казачьем таборе... Видно, померещилось...
И помотав головой, словно отгоняя от себя наваждение, Ермолайка продолжил свой путь. Но межу тем, это действительно был он. Тот самый пан Девардиёвский, собственной персоной. Разве что вместо шапки польского покроя сейчас на его голове, очевидно для маскировки, красовалась наипростецкая бумазейная шапка, самого, что ни на есть русского вида. Видимо, по замыслу ясновельможного пана, она должна была хоть как-то компенсировать его оранжевый, явно польского покроя, кунтуш и длинную итальянскую шпагу с вычурным эфесом.
Ну и понятное дело, что в стане запорожских казаков, пан Девардиёвский появился далеко неспроста...
...Оставшись поверженным Ермолайкой на той самой Булдыгеевской переправе, пан Девардиёвский, посыпая себя от горя перемешанными с пылью собственными волосами, мысленно призывал все известные ему проклятия на голову этих «пся кревных» казаков. За этим занятием его и застали вернувшиеся к переправе напарники. В общем, оказался вскоре ясновельможный пан, пусть и с обрезанной казачьей саблей чуприной, но вполне живой и целехонький на территории Речи Посполитой, благо до неё от Северского Донца в те времена рукой подать было...
Тем временем усилиями Ришельского-Гнидовича вовсю закрутилась интрига вокруг приснопамятной «OPERATION SHPIG», ключевая роль в которой отводилась коронному «миротворческому» корпусу. Ну, а поскольку хвастливый шляхтич, сумел своё, в сущности, весьма позорное поражение представить как некое изучение боевого опыта потенциального противника, то в сформированном корпусе ему отвели место... главного специалиста по донскому казачеству. По крайней мере, все остальные входящие в корпус шляхтичи, будучи представителями уже нового, не заставшего Смутное время поколения, с донцами вообще еще толком не сталкивались, а тут, как ни крути, а полновесный боевой контакт...
Тем временем неутомимый Ришельский-Гнидович в тот момент, когда «OPERATION SHPIG» уже скончалась, а «OPERATION GOLDEN DUCK» только начиналась, придумал-таки шельмец, как извлечь выгоду даже из безнадежно проваленной операции. Новый виток иезуитской фантазии получил меткое название «SPIS EUROPEN», что в вольном переводе на украинскую мову примерно означало «Спыс У ЫВРОПУ». То бишь «копьё в Европу». А поскольку это был именно спыс, а, например, не русская совня – то всем посвященным сразу же становилось понятно, что имеются в виду именно украинские кОзаки. Ну, а учитывая то обстоятельство, что мастерское владение спысом входило в арсенал кОзацкого боевого искусства, прежде всего у запорожцев, то планы Ришельского-Гнидовича и вовсе становились более, чем прозрачны...
При этом рассуждения Модеста Зорпионовича зиждились на следующем. Раз уж не получилось в рамках «шпиговой операции» столкнуть лбами донцов и запорожцев, а потом провести «миротворческую» операцию по урегулированию столь чудесного для европейца межэтнического конфликта, то и... В общем, хрен с ними.
Но вот полностью ставить крест на операции, пусть даже и не до конца удавшейся, было бы весьма нецелесообразно, поскольку первая её часть, в плане тотального «обезсаливания» Донщины, всё-таки удалась. Причем удалась на славу. Как ни крути, а сало-то со всего нижнего Дона его эмиссары всё подчистую скупили и вывезли. И пусть, в конечном итоге, при всем том запорожцы оказались под Азовом. Все равно, как из песни слова не выкинешь, так и этнопсихологию не обманешь, и даже самая что ни на есть разказачья дружба по оружию добрый шматок сала с цибулей никогда не заменит...
А раз так, то психологическое напряжение среди кОзацкого воинства все равно будет постоянно и весьма закономерно нарастать. До тех пор, пока оно не достигнет своей критической массы. А вот когда оно её достигнет... То, трезво взвешивая ситуацию, взрыва всё-таки, к великому для Ришельского-Гнидовича сожалению, ему, скорее всего, увы, не дождаться... Но в то же время, допустим, всеобщую депрессию, учитывая все эти этнопсихологические факторы, спрогнозировать можно вполне даже запросто...
Причем депрессию, на уровне подсознания выливающуюся в одну общую доминанту, которая, если её правильно направить, непременно оформится во всеобщее подспудное стремление, как можно быстрее попасть туда, где этого нежно-розоватого продукта животноводства завсегда в избытке. А где его всегда в избытке? Да и ежу понятно, что именно там – на «ридной нэньке». Только вот возвращение кОзаков на «вильну Украйну», то есть в Речь Посполитую, в планы Ришельского-Гнидовича, отнюдь не входило...
По его иезуитскому замыслу, они должны были туда только СТРЕМИТЬСЯ... Причем стремиться исключительно для того, чтобы это самое стремление, превратившись во всеобщую идею фикс, подвигло их поломать хвалёное казачье братство по оружию. Что в результате и вызвало бы скорый исход запорожцев из-под Азова, и не более того. А попасть же им, согласно планам Ришельского-Гнидовича, надлежало... в самую, что ни на есть Европу.
Где, во-первых, этого самого продукта от всяких ненецких швайнен и французских кошонов тоже завсегда хватает, а во-вторых... А, во-вторых, надлежало запорожцам, как жителям цивилизованной европейской державы, начинать постепенно приобщаться к европейским ценностям и традициям, чай, не Азия какая-нибудь...
Ну, а учитывая то обстоятельство, что на сегодняшний момент главной европейской традицией была Тридцатилетняя война (вернее, Тридцатилетней её назовут позже, пока же она была просто всеобщей), то основное «приобщение к европейским ценностям» запорожцам надлежит произвести именно на ней. Причем желательно где-нибудь подальше от границ Речи Посполитой и... непременно супротив шведов.
При этом о том, что шведы теперь являются главными противниками поляков на европейских фронтах (впрочем, также как ранее они были таковыми на российском), запорожцам сообщать совсем даже не обязательно. Лучше грамотно подкинуть им мыслишку, например, о том, а чего это шведские Аскольд с Диром достославный град Киев при Рюрике захватывали? И пусть даже тех варяжских конунгов шведами можно было считать только условно, для простодушных запорожцев и этого вполне хватит.
И понесутся тогда на европейских полях сражений кОзацкие сотни колоть «спысами» и рубать «шаблями» желто-синие эскадроны шведских драгунов. Причём совершая всё это исключительно во имя торжества европейской цивилизации и... немного во славу польской короны. Какая никакая, а Речи Посполитой всё ж таки польза, тем более что тем самым перед Ватиканом и за истраченные на сало денежки оправдаться можно...
В общем, план пусть с точки зрения геополитики, не особенно и глобальный, но, тем не менее, вполне даже приемлемый.
Осталось продумать только кое-какие детали. Например, как организовать транзит запорожского воинства через всю Речь Посполитую в центральную Европу. Впрочем, тут-то как раз всё просто.
Послать эмиссаров в запорожский стан под Азовом и целенаправленно проводить там политику о... необходимости созыва рады. При этом необходимо исподволь, внушать мысль о том, что, дескать, поскольку рада – дело сугубо кОзацкое, то всяким там кАзакам на ней делать абсолютно нечего. Чай, это вам не круг донской, а потому и нечего соваться своими необритыми и неостриженными рылами в наши, сугубо украинские дела. Отсюда сам собой следует логичный вывод о нецелесообразности проведения рады на берегах пусть и гостеприимного, но всё-таки чужого Дона, и плавно вытекает необходимость устремления к берегам «ридного Днипро».
И можно не сомневаться, что с учетом психологической доминанты относительно сала, кОзаки подхватят идею созыва рады как миленькие, и если все грамотно проделать, то уже через недельку-вторую, они, глядишь, из-под Азова-то и сойдут... А там, у берегов «ридного» Днепра, им надо будет организовать соответствующую встречу в виде... выстроенного кордоном коронного корпуса (причем, ежели он уже успел разбежаться, то для такого случая его и заново сформировать не грех).
И уже там, когда с одной стороны будет могучий Днепр, а с другой пушки коронного корпуса, запорожцам следует популярно объяснить, что для них сейчас есть всего лишь два выхода. Или геройски повоевать с заведомо превосходящими силами противника, причём без всякой надежды на успех, или продолжить путь, дабы провести свою раду где-нибудь на берегах... Эльбы или Одера. В общем, там, где сейчас шведская армия воюет. При этом следует непременно упомянуть, что всяких шпигов и прочих салопродуктов там «у Ывропе» ну, просто завались.
...И вот после всего этого, уже можно будет нимало не сомневаться в том, что знаменитый «запарижский спыс» с размаху, по самое древко, вонзится «у Ывропу». И при этом крепкая кОзацкая рука непременно направит его остро заточенное острие, в этих весьма нехороших желтосиних скандинавов. Всего-то и делов...
Поскольку своих исполнителей у Модеста Зорпионовича в настоящий момент под рукой не было, то выполнять его «спысовоевропейский» план надлежало исключительно силами миротворческого корпуса. Ну, а поскольку главным специалистом по донскому казачеству там считался не кто иной, как пан Девардиёвский, то...
В общем, и Ермолайка не обознался, встретив в кОзацком стане темноватую личность в оранжевом кунтуше и бумазейной шапке.
Да и сами запорожцы вдруг стали проявлять некую озабоченность своей амуницией, причём преимущественно в области конской упряжи... Не вооружения, что было бы вполне естественным в преддверии грядущего штурма, а именно упряжи. То седло починят, то уздечки переберут, по подковы проверят. Одним словом: «запрягайтэ хлопцы конЕй»...
Происходящие в запорожском стане процессы не могли укрыться от проницательного взгляда Ивана Каторжного, но не в силах им воспрепятствовать, он, хитровато прищурив из-под кустистых бровей глаза, явно чего-то выжидал. И когда к нему подошел одетый в оранжевый жупан, виновато прячущий взгляд гетман Матьяш, атаман уже ясно представлял себе ход дальнейших событий.
– Ты оцэ... Иван... звиняй... алэ мы зараз уходымо... – и дальше после-довало сбивчивое объяснение, в котором фигурировали слова «трэба», «рада» и «Днипро».
– Понятно-о-о... – с горечью протянул донской атаман. – Ну, что ж, скатертью дорога... Токмо у меня к тебе, Петро, последняя просьба имеется.
– Кажи, Иван, – впервые за время всего разговора поднял на атамана смущенный взор гетман, – обицяю, що сполню.
– Погоди всего пару дён, покамест мои посланники с Северского Донца не возвертаются, а там уж уходи, – и молниеносно сверкнув взглядом, в котором слегка проглядывала некая лукавинка, многозначительно добавил. – Ежели сам того возжелаешь...
– Згодэн, хай так и будэ...
– Ну, прощевай пока.
На том и порешили.
Через пару дней, поутру, в атаманский шатер, где как раз в этот момент войсковой и походный атаманы выслушивали по-немецки обстоятельный доклад Иоганна Арадова о ходе выполнения минирования крепости, заглянул дозорный с сообщением.
– Зараз вниз по Дону будара идёть, по виду так груженая. Можа, к нам она, а можа, и напрямки у море... Задержать, али как?
– Не надо. Там разумею, что к нам она, – сказал Каторжный. – Пошли, Михаил, – обратился он к Татаринову, – поглядим, что там за будара такая...
Стоя на высоком юру, атаманам хорошо было видно, как с донской стремнины, поблескивая на солнце веслами, тяжело выворачивала к Азовскому берегу для причаливания грузовая будара. На ней за веслами с несколько человек явно казачьего вида, а на корме за рулем сидит пожилой казак, личность которого показалась атаманам смутно знакомой...
Точно. Он это – участник достославного похода Ермака в Сибирь – дед Булдыгей. Сидит себе ветеран рядом со своей древней пищалью, привычно держа крепкими руками руль, и счастливо улыбается тому обстоятельству, что сподобился-то на старости лет, как и встарь, попасть в казачий поход. И будара эта явно его. Не та, на какой он, сидя самолично за веслами, одиноких путников через Северский Донец перевозит, а та, на которой переплавляет их тяжелые грузы, незамысловато используя самих желающих переправиться в качестве гребцов.
Вот из трюма будары показался запорожец огромного роста и высоко над головой воздел... бочку немалых размеров.
– Гетмана Матьяша сюды, да пошибчее, – неожиданно вскричал атаман Каторжный, отдавая приказание дозорному, и радостно хлопнув в ладоши, добавил. – Да намекни ему, что зараз до запорожцев донской подарок прибыл...
Пока булдыгеевская будара причаливала, дозорный, выполняя поручение, успел сбегать к запорожскому стану, и теперь к стоящим на берегу атаманам степенно подходил Петро Матьяш с весьма хмуроватыми «полковныкамы». Все в полном походном снаряжении и в оранжевых жупанах. Как будто ожидали атаманского вызова. Да, собственно говоря, именно так он и было. Поскольку два, обещанные атаману гетманом дня сегодня истекали, то Матьяш, будучи уже не в силах сдерживать стремления запорожского воинства, как можно быстрее попасть на «ридный Днипро», нетерпеливо ждал удобного случая, чтобы побыстрей распрощаться с донцами. При этом искренне желая, чтобы предстоящее прощание прошло, по возможности, по-доброму и без ругани.
Хотя какое тут по-доброму...
Погруженный в себя и потому пропустивший мимо ушей прозрачный намек о каком-то там подарке, гетман в окружении «помаранчовой» старшины хмуро приблизился к атаманам.
– Гукав, Иван?
– Звал, Петро.
– А я до тэбэ и так, зараз збирався. Ти два дни, що я тоби обицяв по-чекаты, вжэ закинчилыся... Так шо нэ осуды, атаман, алэ мы чэрэз дви годыны усим вийском уходымо, – твердым голосом заявил Матьяш, и чуть смягчившись добавил, – отжэ прощевайтэ, донци, и не помынайтэ нас лыхом...
– Вольному – воля, спасенному – рай, – стоя лицом к Дону и вполоборота к запорожцам бросил через плечо Каторжный. – Раз уходите, то скатертью вам дорога... Токмо во-о-он того запорожца с будары тоже с собой захватите, – ненавязчиво перевел атаман внимание гетмана на Портосенко, после чего, сделав тайный знак Татаринову, атаманы незаметно удалились, предпочитая понаблюдать за происходящим со стороны.
Тем временем, не дожидаясь полной швартовки к берегу, Опанас спрыгнул в Дон, оказавшийся ему здесь по пояс. Поднимая белое кружево брызг и высоко, как конь, вскидывая ноги, Портосенко побежал в сторону стоящих на юру атаманов, победно вздымая над головой пузатую и, видимо, чем-то наполненную бочку. Выскочив из воды, Портосенко, скользя мокрыми ногами по донскому суглинку, начал вскарабкиваться вверх по склону. Комья земли, вывороченные его дюжими ногами, с тихим шелестом скатывались в речную воду. Не имея возможности помогать себя руками, Опанас одним стремительным порывом преодолел было весь косогор, но когда его нога уже оперлась на ровную поверхность, он поневоле был вынужден замедлить темп бега и перенести на неё всю тяжесть своего могучего тела, усиленную немалым весом, явно не пустой бочки...
Оставался один последний решительный рывок и... Но обутая в украинский чебот ступня Опанаса буквально продавила землю, выворотив из неё изрядный ком грунта. После чего он, лишившись опоры, с грохотом рухнул навзничь и, вызывая настоящий грунтовый обвал, в облаке земляной пыли вместе с осыпью съехал вниз по склону, звонко шлепнувшись в воду.
Во время падения Опанас со всего размаху грохнул бочкой об землю, угодив ей прямо под ноги гетмана. От сильнейшего удара бочка лопнула, как переспелый арбуз, выплеснув свое содержимое под ноги и на оранжевые жупаны кОзацкой старшины...
Запорожцы безмолвствовали, осторожно и весьма заинтересованно принюхиваясь к воздуху...
Над выплеснувшейся наружу и выглядывающей из-под разверзнутых бочковых досок розовато-белой массой чего-то весьма и весьма аппетитного, в прозрачном донском воздухе неописуемым благоуханием явственно начал витать дурманящий всякую украинскую душу аромат...
...Быть того не может...
– Ох цэ духмяно, – произнес, жадно втягивая дрожащими ноздрями воздух гетман Матьяш, закрывая от блаженства глаза, и от охватившего его избытка чувств, как от доброй, пробирающей до самого нутра чарки горилки, даже слегка покачнулся...
Как тончайшее изысканное амбре, источаемое из флакона французских духов оказывает томное воздействие на великосветскую модницу, так и чесночно-укропное благовоние, струимое от пересыпанного крупными кристалликами соли, розовато-белого, с красными прожилками САЛА, в одно мгновение повергло запорожскую старшину в благостное состояние. Примерно так же, как запах крепкой сивухи, с вожделением вдыхаемый из бутылочного горлышка трясущимся от похмелья пропойцей, побуждает в нём некие стремления к жизни и дает призрачные надежды на лучшее.
Еще не до конца веря происходящему, Петро Матьяш аккуратно, как великую драгоценность, снял с рукава жупана прилипший к нему тонкий белесый ломтик и бережно отправил его к себе в рот. Вся кОзацкая старшина с замиранием сердца следила за реакцией своего гетмана, дожидаясь результата дегустации...
Задумчиво закрыв глаза и тщательно прожевав ломтик, Матьяш растянул губы в улыбку, неожиданно представ перед окружающими не всегдашним суровыми гетманом, а добродушным, как оно от природы и положено быть, и при этом чуть-чуть хитроватым украинцем. Оглядев томительно выжидающих его вердикта кОзаков искрящимся от удовольствия взглядом, Петро коротко произнес:
– Цэ воно!
При этом, что же именно подразумевается им под словом «оно», для запорожцев было абсолютно понятным... И суровые лица кОзацкой старшины также озарились счастливыми улыбками, превращая досель хмурых и неприступных «полковныкив» в «звычайних» и весьма доброжелательных «людын»...
Стоя в отдалении и наблюдая происходящее со стороны, атаман Каторжный, пряча под кустистыми бровями не лишенный лукавства взгляд, негромко шепнул на ухо Михаилу Татаринову:
– Вот смотри, Михась, хрен они таперича из-под Азова сойдуть, – и, набрав в грудь воздуха громко крикнул. – Эй, Петро, да тамо того сала – аж цельная будара...
...И глядя на то, как бережно собиравшая раскиданное сало кОзацкая старшина, услышав атаманские слова относительно будары, сломя голову кинулась вниз по склону, умудрившись на своем пути даже сбить Опанаса, в то, что отныне тема запорожского исхода из-под Азова окончательно закрыта, вполне можно было поверить.
Весь день запорожский стан шумел и буйно радовался, а к вечеру Донскому атаману Каторжному было официально предоставлено решение «кОзацкого вийска» провести раду в... Азове. Естественно, после его окончательного и безоговорочного захвата...
Так, лишившись психологической мотивации к действиям, провалилась очередная иезуитская операция «SPIS EUROPEN». Причем наевшийся сала старшина, было даже с нагайками в руках принялся разыскивать пана Девардиёвского, дабы примерно его наказать, чтобы он «наче той бис, бильше козацтво не бэнтэжыв». Искать-то искал, но, будучи после сала значительно подобревшим, делал это не особо рьяно, и потому не нашел...
А потом запорожская старшина, как-то сам по себе, видимо, устыдившись своих ещё недавних помыслов, потихоньку сняла польские оранжевые жупаны, одевшись в привычные украинские свитки обычных расцветок.
И произошло всё это исключительно из-за того, что атаман Каторжный, действуя как чуткий командир, не поленился познать тонкую украинскую душу и своевременно поговорил с Опанасом Портосенко. А, поговорив, выяснил тот досель неизвестный ему факт, что когда с нижнего Дона на Украину отправлялся стратегический обоз с салом, то «трошки посопровождаты» его, наряду с казаками рассейского происхождения, напросился и Опанас Портосенко. Причем посопровождал он его до Северского Донца, в аккурат до Булдыгеевской переправы, а там...
Что там и как творил Опанас, доподлинно неизвестно, только в результате получилось так, что один из возов, официально при переправе, якобы, утонул. А неофициально, он оказался перегруженным в расположенный на косогоре ледник деда Булдыгея. Где бочки с донским салом, заботливо уложенные на лёд, в наилучшем виде сохранились до возвращения за ними Портосенко. А поскольку действовал он на этот раз в интересах всего донского казачества и по прямому приказу войскового атамана, тот дед Булдыгей мало того, что выделил для такого дела грузовую будару, так ещё и сам, решив тряхнуть стариной, в поход увязался.
Так дальновидность Опанаса и его природная кОзацкая сметливость, позволили матушке Европе избежать серьёзных потрясений в виде вонзившегося в неё «запарижского спыса», а самим запорожцам не схлестнуться во имя панско-шляхетских интересов Речи Посполитой с «желто-синим» войском шведской короны.
Причем последнее обстоятельство неожиданным образом сказалось... аж через семь десятков лет после описанных событий. Когда в силу своей неиспорченности отношений со шведами, в исторической битве под Полтавой козацкое воинство гетмана Мазепы вышло против русского царя Петра под желто-синими знаменами Карла Двенадцатого. И как бы кто к этому не относился, но именно с той самой поры эти холодные скандинавские цвета перекочевали на украинский стяг с древним славянским трезубцем и стали «жовтно-блакитными»...
Ну, а что касается оранжевых жупанов то... Впрочем, это уже совсем другая история.
РУССКАЯ СМЕКАЛКА «ШЕВАЛЬЕ ДЕ МИХРЮТКЬЕ»
И вот теперь, после разгрома татар на Кагальнике и провала интриги оранжевых жупанов, наконец-таки наступила та пора, когда уже ничто не мешало казакам сосредоточиться именно на том, ради чего они, собственно, здесь и собрались. То есть непосредственно на осаде Азова. И даже не столько на его осаде, сколько на предстоящем штурме.
В свою очередь турки тоже весьма хорошо понимали неотвратимую очевидность скорого приступа. Сераскир Азак-калы Калаш-паша, как оно полководцу в такой ситуации и положено, пытливо пытался угадать направление главного удара противника. Янычар-ага уделял особое внимание вооружению и боеспособности личного состава, ежедневно проверяя качество чистки ружей и остроту заточки Ятаганов. Кроме того, убедив сераскира в том, что особых морских сражений, вследствие полного заблокирования прилегающей акватории казачьими стругами, явно не предвидится, он добился того, что на стены цитадели, наравне с янычарами, спагами и башибузуками, также были поставлены и моряки капудан-бея.
Капудан-бей всему этому особо не препятствовал. Как опытный флотоводец, он отлично понимал, что в подобной ситуации вести баталию невеликой азовской эскадрой ему было бы целесообразно только в случае одновременного нанесения со стороны моря мощного удара силами султанского флота, который к тому моменту чудесным образом подошел бы на выручку осажденному Азову. Но поскольку султанский флот почему-то удручающе запаздывал, то во избежание потенциального приказа о выходе в море (мало ли, что сераскиру заблажит) капуданпаша отпустил своих моряков на стены с легким сердцем и превеликим удовольствием.
Кроме, разве что одного экипажа...
Экипажа самой быстроходной фелюки, которую капудан-бей, будучи абсолютно уверенным в даровании Аллахом победы над неверными, всё же на всякий случай, всё время держал «под парусами». Поскольку из всех вверенных его командованию плавсредств, именно она, вследствие своих выдающихся, достигнутых греческими корабелами скоростных качеств, была способна прорвать казачью блокаду и ускользнуть от менее быстрых казачьих стругов, и, тем самым вырваться из осажденного Азова на вольные морские просторы. Как говорится в одной восточной мудрости: «На Аллаха надейся, а верблюда привязывай»...
Внимательнейшим образом ежедневно проводя со стен рекогносцировку, в конце концов, Калаш-паша полностью уверовался, что направление главного удара и на этот раз будет точно таким же, как и ранее. То есть нанесено из траншеи. Не зря же никаких новых тихих сап вокруг за истёкший период не появилось, а в той, что уже имеется, всё время ведутся какие-то скрытые работы. А раз так, то стоит усилить на этом направлении оборону, сняв с других участков три орты отборных янычар, заменив их в прежних местах моряками капудан-бея.
Кроме того, дабы особо не испытывать судьбу, сюда же загодя следует подтянуть мобильную артиллерийскую группу и расположить её сразу же за стеной. Тогда при начале штурма втянуть пушки на стену будет минутным делом, и, соответственно, урона гяурам они вследствие повышения своей мобильности, нанесут куда больше. А Аллах сподобит, то при определенной сноровке, столь массированным пушечным огнем можно будет и вовсе, положить всех этих неверных еще на подступах к стене, и тогда до рукопашной схватки, глядишь, дело и вовсе не дойдёт.
И по большому счёту, сераскир был прав. Кроме разве что одного...
То, что Калаш-паша воспринимал как скрытые работы по модернизации траншеи, на самом деле было ничем иным, как... минированием крепостной стены. Той самой, за которой он расположил мобильную артиллерийскую группу. И ту самую, которую он усилил тремя ортами отборных янычар...
И вот солнечным утром пятнадцатого июля 1637 года от рождества Христова, в шатер атамана Каторжного строевым шагом вошел главный минный инженЁОр войска Донского Иоганн Арадов и, отсалютовав шпагой, лихо отрапортовал:
– Герр атаман, минный арбайтен под фортификасьон Азовбург есть финита... то бишь закончен. «Бум!» крепостной стена цитадель можно хоть в айн момент!
– Да молодчина ты наш, Иоганнушка, даром, что немчурчик басурманский... – радостно воскликнул Иван Каторжный и от полноты душевных чувств сгреб чопорного немца в охапку своими мосластыми руками. – «Айн момент», гутаришь... то бишь надысь? Хоть к завтрему?
– Яволь, мон женераль...
Тут полог шатра откинулся, и в него как-то бочком протиснулся, прижимая к груди трухменку, «прораб ирригационного сооружения» Михрюткин.
– Не вели, батька атаман, казнить, вели, – рухнул было по привычке в ноги начальству Антип Перфильевич, но, получив чувствительный пинок в бок, быстренько поднялся.
– Шапку одень... чай, зараз не в церкви, – отстраняясь от Арадова, строго проговорил атаман, – и гутарь толком, почто пожаловал.
Нахлобучив трухменку, Михрюткин, от усердия тараща глаза, одним духом выпалил загодя заготовленную фразу, которую с некоторой натяжкой можно было бы назвать и рапортом.
– Батька атаман, работа по осушению рва содеяна. Могём начать спущать из него воду хучь сейчас.
– Хучь сейчас, гутаришь? – и расплывшись в улыбке, атаман неожи-данно хлопнул Михрюткина по плечу. – Молодец! – и обернувшись к находящейся при своей особе охране, проникновенно сказал. – А ведь могём же работать, кады возжелаем!
В ответ Антип Перфильевич радостно оскаблился и гордо выпятил грудь, потому как за долгие годы своей государевой службы давным-давно усвоил одну непреложную истину. Похвала начальника – это всегда хорошо, поскольку за ней, как правило, всегда следует и материальное подтверждение. Как, например, эта трухменка, а то и новая должность...
Но тут молчавший всё это время Иоганн Арадов, разбивая в пух и прах все Михрюткинские возмечтания, безжалостно нарушая атмосферу общей эйфории, вдруг подал свой противный от акцента голос:
– Ирригировать ватер... то есть осушать воду через квершлаг – найн... То бишь сие никак не мочно!
– Почто так? Ты что, немчура, никак зараз белены объелся? – угрожающе прорычал начавший постепенно закипать гневом Каторжный, недобро блеснув своими разбойничними глазами на стоящего перед ним навытяжку бывшего рейтарского майёра.
– Нихт... же не манж па ле белен...я не ессен белена, – от волнения всё больше и больше сбиваясь на иностранные языки, чуть надтреснутым голосом проговорил Иоганн. – Ежели по квершлаг пустить ватер, то есть вода, то ватер потушит шнур, ферштейн? Тады фоер нихт подойти к мина, и «бум» найн. Компреневу? Понятно?
– Понятна-а-а... вот оно оказывается как... – задумчиво протянул Иван Каторжный, остывая от гнева, но при этом с явным огорчением начиная осознавать, что теперь все его стратегические замыслы полетели псу под хвост.
Дело в том, что генеральный план приступа, разработанный им совместно с походным атаманом, изначально исходил из того расчета, что ров всё-таки будет осушен. И что именно в осушенный ров, в месте основной атаки, казаки должны будут кидать фашины (то бишь, по-нашему пучки хвороста), которые быстро заполнят полную мокрой грязи канаву доверху, что на самом деле позволит перейти бывшее водное препятствие «аки посуху». А тут... эка незадача... и ведь действительно прав немчура, и ничего тут не попишешь, потому что горящий фитиль и вода – вещи зело несовместимые. И вот из-за этой досадной несовместимости весь план приступа рушится, как карточный домик, потому как и ежу понятно, что сколько хворосту в воду не кидай, а он только по ней расплываться во все стороны будет и всё тут...
– А нема тута никакого «нихта», – неожиданно подал голос Михрюткин, вся трудовая деятельность которого этим немецким сообщением относительно «фоера» и «ватера» только что была поставлена под сомнение.
– Ну? – вопросительно буркнул атаман.
– Оно, ежели с умом подойти и без всяких там немчурских «нихтов», то в нашенской рассейской землице оно усё и получится в самом наилучшем виде. Потому аки давно изведано, что то, что есмь лепота – то зело разум любит! – туманно и как-то даже философично выразился Антип Перфильевич, и по его довольной физиономии с шельмовато бегающими глазами, вполне можно было догадаться, что он подобный оборот дела давно предвидел и загодя к нему приготовился.
– Во-первых, иде ты тута на Донщине, москальская твоя душа, нашёл «рассейскую землицу»? – грозно спросил уперев руки в бока Донской атаман. – А во-вторых, не тяни... зараз гутарь, что удумал. Ведь удумал же, по роже твоей плутовской вижу... ну?
– А вот! – и «прораб ирригационного сооружения» с победным видом достал из кармана рваного кафтана железную скобу. Из тех, какими на Руси сбивают бревна при строительстве домов.
– Ну и что? – непонимающе посмотрел Каторжный.
– Дык мы ентот немчурский, как бишь его... шнур, кажись, вот ентими самыми скобами к потолку кверш... подкопа, в общем, возьмём и прибьём! В глине той оне вельми хорошо держат. Я ужо проверял... Вот и фитиль с огнем поверху идтить будет, а вода себе понизу потекёт, он тады сухим и останется, – выдал немудреное инженерное решение Михрюткин, победно глядя на Иоганна. Вот, мол, хрен тебе немчура, а не «нихт фоер». Русская смекалка она и не то может...
– Ай, да молодца! – восхищенно проговорил Иван Каторжный.
– Я уже загодя и скоб цельный мешок запас, – млея от атаманской похвалы, скромно потупив глазки, как бы ненароком выдал сообщение Антип Перфильевич, тем самым лишний раз подчеркнув перед начальством свою прозорливость, как минимум, требующую достойного вознаграждения. Реакция атамана не заставила себя ждать.
– Ну, Михрюткин, ну голова... жалую тебя зараз... – и атаман Каторжный, в поисках достойной награды обвел глазами себя и немудрёную обстановку атаманского шатра.
Шапку он ему уже дарил. Перстней на атаманских пальцах уже давным-давно не было, а покоящийся на костистых плечах Каторжного зипун, вследствие его непрезентабельного вида, дарить было как-то зазорно. Да и один он у него... Тут взгляд атамана упал на висящую на опорном шесте шатра богато изукрашенную восточную саблю с наборным поясом. Ту самую, которую он захватил в качестве трофея у срубленного им в Кагальницкой битве татарского мурзы.
– ...Жалую тебя саблей! Мотри сюды, какая она... харалужная, – вынул из ножен сабельный клинок атаман и поднес его к своим глазам, завороженно любуясь матовым блеском булатной стали.
– Да встань, ты, сколь разов тебе одно и тоже гутарить! – с досадой прикрикнул Каторжный, уловив было намерение Михрюткина по неистребимой московитской привычке опять пасть в ноги. – Встать я сказал! – и атаман в сердцах хлопнул застывшего на одном опущенном колене Антипа Перфильевича клинком сабли плашмя по плечу...
– На-ка, целомкай атаманский подарок и носи с честию, – поднес к лицу Антипа матовый, покрытый восточной вязью клинок Иван Каторжный. – Эка ты, какой дородный... – пробормотал атаман, помогая ему застегнуть на его объёмистых чреслах сабельный пояс, который, хоть и был снят с татарского мурзы тоже особой стройностью не отличавшегося, но на талии «ирригационного прораба» сходиться и вовсе отказывался. Наконец, в сердцах ткнув жестким тычком мосластого кулака в мягкий живот Михрюткина, после которого последний невольно сделал глубокий выдох, Иван Каторжный воспользовавшись моментом, свел между собой и зацепил на серебряную застёжку концы неподатливого пояса.
– Ну, вот... таперича полная лепота, – полюбовался атаман результатами своей работы, глядя на Антипа Перфильевича, который теперь с перетянутым животом и выпяченной грудью стоял не в силах вдохнуть и вид при этом имел, не в пример своей обычной вахлачной внешности, можно даже сказать, что лихой. А, учитывая заломленную набок трухменку и саблю, то... «ежели кацапскую бороду, эдак на поларшина подрезать, то и за казака сойти сможет...» – мелькнуло было в голове у атамана Каторжного.
При этом у Иоганна Арадова, оказавшегося невольным свидетелем атаманского награждения, мелькали совсем другие, навеянные исключительно европейским менталитетом и потому абсолютно малопонятные русскому разуму мысли...
– Мон дьё... шевалье... риттер, – невольно вырвалось у бывшего рей-тарского майёра, на глазах которого главнокомандующий казачьей «армэ», он же правитель земель, рангом не ниже какого-нибудь среднеевропейского короля, только что самым натуральным образом посвятил этого каналью Михрюткина в... рыцари. Именно так... всё честь по чести...
сначала коснулся клинком левого плеча, а потом ещё и опоясал мечом...
Сам же Иоганн, не один десяток лет посвятивший войнам под скипетрами различных европейских монархов, до сих пор подобной чести, увы, удостоен не был. Даже за то, что успешно подорвал стену Ла Рошели, и тем самым дал возможность мушкетёрам Людовика Тринадцатого начисто перерезать всех этих столь еретичных гугенотов...
А тут на тебе, пожалуйста. Придумал трюк со скобами и уже «шевалье де...» или как там оно у этих русских зовётся... Одним словом – «фон Михрюткопф», и не меньше.
Тут размышления Иоганна были прерваны атаманской командой.
– Значитца, быть по сему... фитиль проложить сёдни же, опосля того воду начать спущать немедля. Дён за три, разумею я так, она и сойдёть... а аки вода сойдеть, так зараз и взрывать. Усё ясно?
– Яволь.
– Ясно, батька атаман...
– Ну, с богом...
И ничего не подозревающий о своем производстве в рыцари, а значит и о своем приобщении по европейским меркам ни много ни мало, а к дворянству, «шевалье де Михрюткье», выйдя из шатра, с облегчением распустил пояс и взял атаманский подарок подмышку.
Как известно, русская душа она всегда отходчива и зла не помнит.
– Ну, ты енто, не серчай, Иоганн, – впервые назвал немца по имени Антип Перфильевич. – Давай, что ль мириться, а то дело-то нам предстоит зело ответственное... как у нас на Руси бают: «кто старое помянет – тому глаз вон», – протянул бывший тиун Менговского острога, к бывшему рейтарскому майёру свою короткопалую и не очень чистую руку.
– Яволь, фон Михрюткопф, – и Иоганн своей крепкой, затянутой в кожаную перчатку дланью пожал мягкую, как пирожок с капустой, ладошку новоявленного «рыцаря». И уже не врозь, как это было досель, а вместе они направились к траншее, обсуждая техническую сторону стоящей перед ними задачи.
ТАТАРСКИЙ ДИВЕРСАНТ
– Ну, давай, Охримка, с богом, – перекрестил Антип Перфильевич исчезающего в проёме подкопа Жусимурзина.
Именно ему – потомку Касимовского мурзы и неудавшемуся хану, во искупление перед казачеством своей «алтынханской» вины и была предоставлена честь пробить заступом те несколько вершков или аршинов грунта (кто их там считал), которые сейчас отделяли ствол подкопа от дна рва. Честь-то оно, конечно, честью, только запустив в подкоп воду, выбираться обратно Жусимурзину уже придется именно по ней... и пусть вода оно, конечно, полностью весь тоннель и не затопит, но всё же... а ну, при этом он где застрянет? В общем, задача далеко не из легких.
Пропитанный различными горючими материалами, свитый из пакли и пеньки, недавно изобретенный в Европе поджигательный шнур, уже старательно был пришпилен строительными скобами к верху подкопа, вплоть до аккуратно заложенных под крепостной фундамент бочек с порохом. Педантичный немец, мастерски оперируя уклонами, вывел-таки траекторию своего квершлага так, чтобы даже в принципе исключить подход воды к заряду. Вода из подкопа должна будет поступать именно в траншею, а уже по ней, по специально прорытой канавке уходить в сторону Дона.
Так что всё вроде бы было предусмотрено. Но всё же...
– Ну, Охримка... давай... ну, что же ты, – ёрзал от нетерпения Михрюткин, уже больше часа, как изможденный жаждой путник в пустыне, дожидаясь появления из подкопа долгожданной влаги. И вот, наконец, дождался...
– Есть!
Сначала одинокая капелька, малюханькая, как слеза ребёнка, скромно капнула из входа в подкоп на утоптанное дно траншеи... Потом зажурчала тоненькая струйка...
Потом ядреная струя, переходящая в средних размеров ручей, с бульканьем и шипеньем выплеснулась в заранее заготовленную отводную канаву. И уже в этом бурлящем, мутном потоке, среди вынесенных на дневной свет многочисленных продуктов жизнедеятельности землекопов (а где им ещё было без отрыва от производства «до ветру» ходить?) выплыл ногами вперёд сияющий от счастья Жусимурзин.
Сомнений не было. План Антипа Перфильевича по осушению рва крепости удался на все сто процентов. И уже к середине дня удивленные янычары подозвали янычар-агу и с недоумением показали ему четко выделяющийся на борту рва мокрый слой грунта, оказавшийся, почему-то, значительно выше уровня воды.
– Шайтан, – скрежетнув зубами, резюмировал янычар-ага и, справедливо полагая, что всё это далеко не к добру, приказал баши всех степеней и рангов еще раз проверить чистоту ружей и остроту ятаганов.
Мутная вода рва, достигнув в подкопе уровня примерно по колено, исправно попадала в прокопанную из траншеи канаву, и уже по ней, в полном соответствии с законами гидродинамики, весело устремлялась к Дону. Берега рва все больше и больше обнажались, а поскольку притока воды в ров не было (насосы, долженствующие накачивать в него воду из колодца, как и следовало ожидать, оказались неисправны), то развязка Азовской осады неукротимо приближалась. И казалось, уже ничто не сумеет её остановить...
И вот ранним утром восемнадцатого июля, в мареве предрассветного тумана, всё казачье войско, в полном вооружении, слушало молебен отца Иоанна, как и прошлый раз, получая благословление на «христолюбивую брань с лютым ворогом».
– ...Аминь... – провозгласил отец Иоанн...
– ...Аминь... – благочестиво перекрестился Михрюткин и надел трухменку.
– ...Амен... – на иностранный манер произнёс Арадов и, одев свой европейский кабассет с казачьим шлыком, решительно поднёс к поджигательному шнуру зажженный факел. Огонь моментально перекинулся на пропитанный горючими материалами шнур, и весело искрясь, прытко устремился вглубь подкопа, туда, где уже загодя были заложены бочки с порохом...
Сколько именно ему было бежать, отделяющие начало подкопа до крепостной стены две-три сотни сажен (это на глаз Михрюткина), или сколько там каких-то малопонятных футов (скрупулезно подсчитанных Арадовым), никому доподлинно известно не было. Но по всему выходило, что не больше, чем минута – две.
...Прошла минута... Войско замерло в напряжении, ожидая взрыва, долженствовавшего ознаменовать начало приступа... вторая... Руки казаков до белизны в пальцах сжали оружие, нетерпеливо подрагивая на спусковых крючках ружей... третья... Всех охватило полное оцепенение...
Четвертая... пятая...
Потом началась шестая... и оцепенение закономерно сменилось расслаблением, плавно перерастающим сначала в недоумение, а потом и во вполне справедливое негодование на «энтих косоруких взрывальщиков».
ВЗРЫВА НЕ БЫЛО!
И вода со рва должным образом сошла. И подкоп замочило только лишь до колена, оставив верх с поджигательным шнуром сухим. И воздуха в тоннеле было вполне достаточно для горения (работали же все время при свете факелов). В общем, ну всё было правильно... А вот только взрыва, ну хоть ты тресни, а не было...
– Мать твою нехай! – в сердцах, выразился Михрюткин и с фонарем в одной руке и атаманской саблей подмышкой (он так её всё время и носил), как в омут головой, нырнул в зияющий пугающей чернотой проём.
Идя согнутым в три погибели по подкопу, в тусклом свете фонаря, он ясно видел у себя над головой дочерна сгоревший фитиль, исправно пришпиленный к своду скобами. Кое-где он еще дымился и практически везде рассыпался от первого прикосновения. И вот пройдя где-то с сотню шагов, Антип Перфильевич с замиранием сердца обнаружил, что дальше... шнур отсутствовал! Только пустые скобы сиротливо сидят в глине, а фитиль как корова языком слизала...
– Нечистая...свят, свят, свят, – пробормотал потрясенный Михрюткин, и, сняв трухменку, переложил её в держащую фонарь и подмышкой саблю, дрожащую левую руку, а правой перекрестился.
В этот самый момент спереди послышался какой-то неясный шум, и из кромешной темноты на осеняющего себя крестом Михрюткина выпрыгнуло нечто ужасное, исторгшее при этом гортанно-заутробный, прямо-таки какой-то потусторонний выкрик. И единственное, что успел разглядеть в мерцающем свете фонаря потрясенный Антип, так это то, что это нечто было всё же вполне человекообразным, хотя и донельзя чумазым.
– ...Шайтан! – визгливо вскричало нечто и что есть сил пырнуло Михрюткина вполне прозаичным восточным кинжалом.
– Мать твою! – ахнул Антип Перфильевич, у которого лезвие кинжала сначала выбило из левой руки фонарь, а потом, ткнувшись искривленным острием в плотную шерсть трухменки, соскользнуло по касательной, немилосердно разрезая овчину. Впрочем, этого Михрюткин уже не увидел, поскольку выпавший фонарь тотчас с шипением угас, после чего был бесповоротно затоптан в мокрый грунт пола.
Ничего не соображая, подвергшийся внезапному нападению Антип Перфильевич инстинктивно сделал единственное, что он был способен сделать в подобной ситуации. Поскольку нападение пришлось со стороны левой руки, то бывшая там подмышкой сабля естественным образом выскользнула, и не успей он подхватить её своей свободной правой рукой, она бы бездарно упала на землю, тем самым разделив печальную участь фонаря. Ощутив же в руке вес пойманной за нижний конец ножен сабли и руководствуясь могучим инстинктом самосохранения, Михрюткин, не имея возможности в условиях стесненного пространства как следует размахнуться, всё же, что есть силы, треснул ею нападавшего...
Удар пришелся увесистой золоченой рукоятью и, судя по характерному, сопровождающемуся невольным вскриком звуку, угодил скорее всего по голове нападающей стороны. По крайней мере, больше кинжальных выпадов со стороны неприятеля в сторону Михрюткина не последовало. После нанесения удара сабля, двигаясь по инерции вперёд, рыбкой выскользнула из ножен и глухо шлепнулась в липкую грязь прямо под ноги сражающихся, оставив в руке Антипа Перфильевича только сафьяновые, покрытые серебром ножны, с развевающимся на конце поясным ремнём. Именно ими он теперь и вынужден был с отчаянностью обреченного сражаться.
Поскольку Михрюткин был лицом сугубо гражданским, да при этом еще и номенклатурно-руководящим московитским кадром, то вполне естественно, что ратного дела он всегда сторонился, предпочитая оставлять его своим подчиненным. И потому его единственным личным боевым опытом, да и то с большой натяжкой, можно было считать лишь ту самую кабацкую драку в Менговском остроге. Посему сейчас он делал только то, что мог, а мог он, откровенно говоря, не шибко многое. Разве что истошно вопить и при этом неистово, даже не бить, а скорее тюкать перед собой пустыми сабельными ножнами, и не более того.
Но поскольку первый его удар рукоятью, видимо, всё же своей цели достиг, то до той поры пока противник толком не очухался, для успешного ведения подземной баталии вполне хватало и этого. По крайней мере, сейчас неприятель не нападал, а только лишь вяло защищался, что, принимая во внимание тот факт, что вооружен он был кинжалом, то есть оружием для такого боя наиболее оптимальным, для Михрюткина и так было уже чем-то сродни виктории.
Нанеся очередной удар и отдергивая после него руку с ножнами назад для нанесения нового, Антип Перфильевич вдруг с ужасом обнаружил, что это у него никак не получается... Видимо, на том конце схватки, его сымпровизированное, и откровенно говоря, малоэффективное оружие вдруг прочно и надежно завязло, тем самым, лишив Антипа единственного средства ведения боя. «Не иначе как противник оклемался и прихватил бьющие по нему ножны в захват, а это значит... значит, что сейчас последует быстрый и смертельный, как укус змеи, удар кинжалом...» – промелькнуло в голове Михрюткина, и повинуясь исключительно инстинкту самосохранения, он сделал единственное, на что сейчас, в условиях внезапного обезоруживания, была способна его столь стремящаяся к жизни натура...
...То есть устремился в бегство. Как известно, зачастую инстинкт самосохранения способен сотворить настоящее чудо. Сотворил он его и здесь. Он придал Антипу Перфильевичу скорость, абсолютно немыслимую для его тучного и не обремененного физическими упражнениями сложения. Да еще при этом каким-то немыслимым образом подсказал, что сейчас ему ни в коем случае нельзя выпускать из рук ножны...
Так и бежали они к выходу. Впереди сопящий и топающий по грязи, как боров, Михрюткин, а за ним, как лошадь на аркане, его супротивник. Который, судя по тому, что он послушно двигался в кильватере бегущего Антипа Перфильевича, видимо, не имея сил оказать ему равноценного противодействия, в габаритах и весе ему явно уступал.
И вот, на изумленных глазах столпившегося у входа в подкоп рабочего люда, из проема сначала вылетел надсадно храпящий Михрюткин, а за ним какой-то чумазый субъект, правая рука которого с зажатым в ней кинжалом была надежно перехлестнута поясом от ножен. Выскочив из подземелья исключительно на последних силах своего, не особо привыкшего к нагрузкам организма, и потому обессилено, как бык под ударом молота, рухнувши на дно траншеи, Михрюткин, наконец, разжал руку, выпуская спасшие ему жизнь ножны...
Почувствовав ослабление хватки, чумазый супротивник быстро стряхнул ремень ножен со своего запястья и, не обращая ни малейшего внимания на окружающих, с визгом прыгнул на распростертого Антипа, норовя добить его занесенным для удара кинжалом.
И несдобровать бы сейчас полностью обессилившему в подземной схватке Михрюткину, если бы...
«...Вжиу...» – вжикнула тонкая сталь, и шпага Иоганна Арадова, грациозным движением выпорхнув из ножен, с размаху не вонзилась бы в грудь нападавшего, тем самым, пришпиливая его к стене траншеи, как булавка коллекционера пришпиливает трепыхающуюся бабочку.
– Шайтан... – испуская дух искривленным от боли ртом выдавил из себя пришпиленный шпагой субъект, роняя из ослабевшей руки кинжал.
– Ахметка?! – прохрипел сквозь надсадный сап Михрюткин, с трудом признавая на свету в этом перепачканном кровью и глиной человеке своего бывшего ещё по Менговскому острогу помощника...
А между тем, это действительно был он. Тот самый Ахметка...
Который в остроге был подручным «бачки-тиуна» и даже обретался в его доме кем-то наподобие казачка. Что, впрочем, не помешало ему с превеликим удовольствием сдать своего «бачку» в качестве ясыря оказавшимся в набеге соплеменникам, да ещё совершенно искренне, со всей непосредственностью азиатской натуры, радоваться столь счастливому обстоятельству. Причем сам Антип Перфильевич причин такого вероломного предательства так и не понял (дык мы ж к ему, басурманину, ако к родному домочадцу со всей душою, а ён...). И вот теперь, глядя на то, как после выдергивания Иоганновой шпаги тело Ахметки тряпичной куклой сползает по стене траншеи, Михрюткин, с непонятной тоской подумал, что истинных мотивов ахметкиного вероломства, ему, наверное, уже никогда так и не постигнуть...
И как это ни странно, по большому счету он был прав, поскольку далеко не каждому русскому дано понять весьма непростую, а порой и вовсе витиеватую, как арабская вязь на восточном узоре, душу азиатского человека. Вот и ахметкина душа как была, так и осталась для Антипа Перфильевича полнейшей загадкой...
А между тем стремилась она, эта душа, к одному – к воле! Причем понимая её исключительно по-своему, по-ордынски. Дело в том, что для Ахметки – этого природного кочевника из тех степей, где если кочевник стоял у своей юрты, а на горизонте видел другую, то ему становилось тесно – настоящая воля была только там, где была юрисдикция ясы Чингиз-хана. Все же остальные государственные институты власти воспринимались им исключительно как варианты закабаления вольной кочевой жизни.
То есть там, где хан – там всегда «якши». А вот там, где русский царь – там соответственно «яман», то есть плохо. Причем «яман» также распространялся и на единоверного, но в то же время весьма далекого от вольной степной жизни султана. А поскольку с севера темной тучей уверенно надвигался царь, а с юга не менее «яманистый» султан, и при этом они вместе дружно уменьшали территорию «якшистого» хана, то свою миссию в этой жизни Ахметка свел к тому, чтобы хоть как-то этому процессу воспрепятствовать.
Послужив при «бачке-тиуне» в Менговском остроге и бдительно отмечая строительство все новых засечных черт, имевших явную тенденцию всё больше и больше продвигаться к югу, Ахметка справедливо связывал всё это с посягательством России на вековой степовой уклад ордынской жизни. Ещё немного, и выйдет она – эта бывшая данница орды (то бишь Россия) – за границу своих вековых лесов, и начнет она тогда строить свои омерзительные остроги уже среди вольного Дешт-э-Кыпчака...
Чего Ахметка ну, уж никак не хотел и чему возжелал активно воспрепятствовать...
Но при этом судьба сыграла с ним злую шутку. Прибыв из малолюдных степей в острог, где он за один день увидел людей столько, сколько он в степи и за год не встречал, с Ахметкой самым естественным образом произошел процесс психологической генерализации. Или обобщения, которое он произвел на подсознательном уровне, обобщив и проанализировав увиденное, но вот только проделал он это в соответствии со своим незамысловатым и весьма незатуманенным излишними познаниями интеллектом азиатского кочевника. Всё внимательнейшим образом отмечая и анализируя, он пришел к выводу, что вторым лицом в русском государстве после «бачки-осударя», который сидит где-то в далекой Москве, является не кто иной, как... «бачка-тиун».
Ведь недаром же здесь в остроге всё от него зависит. Следовательно, сделал Ахметка в силу своего геополитического кругозора, абсолютно логичный для себя вывод, для того чтобы остановить южную экспансию России, достаточно будет сделать «бачке-тиуну» «кердык», а еще лучше сдать его в «ясырь». Ну, а договориться с так и шастающими вокруг острога соплеменниками о целевом набеге для него было проще простого. Вот и угодил Михрюткин после пьянки с князем-воеводой в татарский ясырь с арканом на шее...
Да вот незадача, казаки в том побоище при Койсуге «бачку-тиуна» назад отбили. Причем Ахметка был абсолютно уверен, что сделали они это специально. Да и вообще, вся эта история со «вторым лицом русского государства» незаметно для самого Ахметки пропитала его насквозь и плавно превратилась в идею фикс.
Сам Ахметка, кстати, тогда, при Койсуге сумел спастись. Спасся он и во второй раз, уже при Кагальницкой битве, оказавшись в числе тех немногих «улусных людишек», которые сумели-таки доскакать до спасительного кряжа. Только потом он, в отличие от них, не рассыпался по степи, растворяясь в ней бесследно, а, поплутав для конспирации несколько дней, осторожно приблизился к Азову...
И точно... его «бачка-тиун» там тут как тут! Ходит себе в лохматой трухменке и опять командует. Это в геополитических масштабах мышление Ахметки иногда давало сбои, а в вопросах же локальных он своим первобытно-хищным разумом просекал всё моментально. Спрятав коня и оружие, он, сбросив халат и малахай, обрядился в русскую косоворотку, порты и уляди (благо, от природы запаслив был). Потом раздобыв какую-то мотыгу, надвинул на глаза войлочную шапку и стал гуляюче шляться по казачьему табору, прикидываясь одним из татароватых землекопов команды Жусак-мурзы. Причем шлялся Ахметка, в основном, около траншеи.
И вот тогда, когда под прямым руководством «бачки-тиуна» к своду подкопа стали крепить фитиль, он обо всем догадался, а, догадавшись, решил действовать.
И не то, чтобы он так уж жаждал спасти Азов от взрыва... в принципе, конечно, помочь единоверцам Ахметка был тоже не прочь, но, прежде всего, он жаждал совершенно другого. Ни много ни мало, как остановить экспансию России на южном направлении. А для этого, в его представлении, сейчас требовалось совершить одно...
В общем, после неудачи с вариантом «ясырь», в дело вступал куда менее гуманный и не сулящий Михрюткину ничего хорошего вариант «кердык»...
Тайком пробравшись в подкоп, саженей через пятьдесят от выхода, Ахметка злорадно оборвал аккуратно пришпиленный к своду фитиль. При этом он отлично понимал, что выяснять причину неисправности «бачка-тиун» пойдет, как оно начальнику и положено, самолично. Причем пойдет в темное подземелье и, ввиду тесноты оного, исключительно один... прямо на кинжал Ахметки. Останется только грамотно проделать «секим-башка» и тогда полный «кердык»... Причем как самому «бачке», так и всей этой южно-российской экспансии на священные ордынские степи. В общем, полный «якши».
Пусть и преувеличивал простодушный Ахметка значимость Антипа Перфильевича, но проделай он тогда ему успешный «кердык», то хоть продвижения русского государства на юг это бы конечно не остановило, но вот взрыва в Азове, глядишь бы, и не было бы. Или по крайней мере он был бы отсрочен. А так...
...Отдышавшись и с трудом поднявшись на еще дрожащих от небывалого бега ногах, Михрюткин, глядя на лицо мертвого Ахметки, осознал только одно. Что фитиль безнадежно испорчен и что причиной этому послужила, скорее всего, какая-то личная, испытываемая именно к нему неприязнь. А тут еще от войскового атамана прискакал посыльный, и нехорошо прищурив глаза, многообещающе процедил сквозь зло сжатые губы, нервно похлестывая себя нагайкой по голенищу сапога:
– Антипку Михрюткина не мешкая к батьке привесть велят...
Не зря говорят, что у человека в любой ситуации всегда есть выбор. Был он сейчас и перед Антипом Перфильевичем...
Или, понурив плечи, предстать под грозны очи атамана, или... И будь он сейчас в Московии, он бы, несомненно, последовал бы под начальственные «грозны очи», руководствуясь мудрым принципом «авось да обойдётся». Но вольный воздух Дона сыграл с ним злую шутку, и он выбрал второе, чего бы там, на холопско-боярской Руси, никогда бы себе не позволил...
Вырвав торчащий из стены траншеи факел, Михрюткин гордо повернулся к посыльному и, распрямив плечи, твердым, но тем не менее слегка срывающимся от накатившего волнения голосом произнёс:
– Ежели назад не возвертаюсь, то прошу считать меня к... – тут он запнулся, и, захватив полную грудь воздуха, одним духом выпалил уж нечто совершенно неожиданное – КАЗАКОМ!
После чего поплотнее натянул на голову трухменку и с факелом в руках, уже повторно за сегодняшний день, нырнул в зловещее, как разверзнутая пасть змея Горыныча, и столь страшное подземелье, громко оглашая его криками:
– Ура-а-а...
Оставшиеся у входа люди, пораженные поступком Антипа Перфильевича, еще долго слушали доносящиеся из черноты подкопа всё удаляющиеся отголоски русского боевого клича. До тех пор, пока их не сменила тяжелая, прямо-таки давящая на уши тишина.
... А через пару десятков минут азовская земля вдруг зашаталась под ногами стоящих в тягостном ожидании казаков...
И с казачьих позиций ясно было видно, как чётко напротив траншеи территория между рвом и крепостной стеной вдруг вздыбилась и уже через зеницу ока... в буквальном смысле взлетела на воздух...
ВЗРЫВ И ШТУРМ
Страшный грохот потряс окрестности, заставив построенных в ожидании штурма казаков невольно присесть, а находящихся в некотором удалении от места взрыва янычарам (тем, которым посчастливилось выжить) схватиться руками за головы, тщетно зажимая ладонями струящуюся из ушей кровь.
Тонны грунта, камня и металла, вперемешку с разорванной человеческой плотью, взметнувшись в небо до высоты птичьего полёта, постепенно стали шумно обрушиваться на землю, погребая под собой живых и мертвых, а туча пыли, застлав собой утреннее солнце, на несколько мгновений погрузила место взрыва в кромешную тьму...
И воцарившаяся после всего этого тишина показалась застывшим в немом молчании казакам чем-то уж совсем сюрреалистическим и абсолютно нереальным. И вот в этой гнетущей и наполненной чем-то неуловимо зловещим тишине, со скрежетом, как показалось, не меньшим, чем у поднимаемой фрегатом якорной цепи, из ножен походного атамана Михаила Татаринова на свет божий медленно стала извлекаться сабля...
Увидев взметнувшуюся вверх атаманскую саблю, стоящие рядом с ним казаки тоже положили свои крепкие ладони на сабельные рукояти и молча тронули в ножнах клинки, наполняя утренний воздух стальным шелестящим свистом. Через мгновение всё казачье войско уже стояло, грозно ощетинившись оружием, и тогда...
...и тогда, действуя, как по общей команде, все казаки, набрав полную грудь воздуха, потрясли окрестности, исторгая из себя настоящий шквал боевых кличей, по силе звука сопоставимый с только что прозвучавшим взрывом. Этот шквал, состоящий из всевозможных гырканьев, криков «гайда», «ура» и других казачьих кличей, слившихся в единую тугую волну, накатился девятым валом на и так ошеломленных взрывом и потому замерших в полном оцепенении турок, окончательно деморализуя их волю и вызывая состояние близкое к шоку. Шоку настолько сильному, что несколько драгоценных секунд, наполненных топотом тысяч бегущих казачьих ног, фитили топчи остались не поднесенными к запальникам заряженных орудий, а спусковые крючки янычарских ружей не нажатыми...
И хотя это оцепенение было достаточно кратковременным, но после того, как оно закончилось, уступив место небывалой активности, организовывать надлежащую оборону туркам было уже поздно. Дистанция, на которой при штурме положено поражать штурмующих артиллерийско-ружейным огнем, идущими на приступ казаками уже была практически преодолена. Казаки без потерь уже подбежали ко рву и теперь, пользуясь отсутствием в нём воды, сноровисто забрасывали его пучками хвороста, прямо-таки на глазах возводя из бросаемых фашин добротную переправу. И раздавшийся со стороны крепости разрозненный огонь из разнокалиберных турецких стволов, хронологически совпал с окончанием возведения переправ...
...Ещё с вечера внимательно наблюдая за приготовлениями казаков и понимая, что всё это оживление в казачьем таборе, есть не что иное, как приготовления к решающему приступу, сераскир Азова Калашпаша уже с раннего утра построил по стенам турецкие войска, а сам, забравшись на самый высокий минарет Азова, как и положено командиру его ранга, через подзорную трубу обозревал окрестности.
При этом он ясно видел, что с тактической точки зрения направление главного удара им было угадано абсолютно верно. Что сейчас, при нанесении явно отвлекающего удара с противоположной стороны крепости, основные силы штурмующих действительно наступают именно со стороны траншеи. То есть именно там, где он предусмотрительно усилил оборону мобильной артиллерийской группой и тремя ортами отборных янычар...
...которые сейчас или разметаны ошметками по всей округе, или погребены под обломками стены...
...причем именно той самой стены, в которой теперь зиял огромный, как караван-сарай пролом, через который в мареве пыльного облака уже можно было рассмотреть фигурки атакующих казаков. Что и говорить, картина для турецкой стороны весьма даже безрадостная...
Постепенно турки опомнились, и по всему Азову вразнобой затрещали выстрелы, местами сливаясь в настоящую канонаду. Но, увы, стратегический момент боя османами был явно упущен... И теперь сераскир, как настоящий полководец, умеющий трезво оценивать обстановку, пришел к однозначному выводу, что с начиная этого времени во вверенной его заботам Азак-кале речь теперь уже надо будет вести не об обороне крепостного сооружения, а исключительно о проведении в ней уличных боев. Которые ему теперь и надлежало организовать, превращая каждый азовский дом, каждый торговый дугень и каждую татарскую саклю в настоящую крепость...
И бросив тоскливый взгляд на море (где там стоит скоростная фелюка капудан-бея?) сераскир Азак-калы Калаш-паша, громыхая доспехами и придерживая левой рукой саблю, стал тяжело спускаться с минарета на азовскую землю, справедливо полагая, что ничего хорошего его на ней больше не ждет...
ДУГЕНЬ СЕНЖЕРМЫК И БОИ ЗА АЗОВ
Как сераскир и предполагал, обороны крепости теперь, как таковой, уже не существовало. Ворвавшиеся в пролом донцы двумя волнами стали растекаться вдоль стены, самозабвенно рубясь с наконец-то достигнутыми ими на расстояние клинка янычарами и прочими представителями Османской империи. Хорошо понимая, что оборонять крепостные стены при нападении на них изнутри, учитывая шестисаженную ширину азовских стен, хотя в принципе и возможно, но всё же уже как-то не сильно целесообразно, турки попросту укрывались в крепостных башнях или устремлялись в глубь города. Те же из них, кто оставался на своем посту, немилосердно погибали под казачьими саблями, будучи не в силах в открытом бою противостоять неистовому напору наконец-то дорвавшегося до сабельной сечи казачьего воинства.
Но даже в таких непростых условиях отлаженная веками непрерывных войн Османская военная машина всё-таки работала. Получив приказ сераскира, янычар-ага приказал всем своим чорбаджи отводить янычар и спагов в глубь города, организуя там второй рубеж обороны. Момент для этого был выбран весьма удачно. Казаки, производя «зачистку» стен, постепенно втягивались в затяжные перестрелки с турками, засевшими в башнях, и потому в город особенно не стремились, справедливо полагая, что теперь-то уж, он от них никуда не денется.
А янычары тем временем, подчиняясь единой воле командования, организованным порядком, поортно отходили от крепостных стен, оставляя в качестве арьергарда башибузуков и прочих ополченцев. Отступив от стен на узкие азовские улочки, янычары начали сноровисто заваливать их баррикадами, благо, уж чего-чего, а мусора и всякого хлама в турецких городах всегда было в избытке (причем не в меньшем, чем в наших).
При этом особый упор янычар-ага, чорбаджи и прочие «баши» делали на оборону не столько генуэзских вычурных «палаццо» или татарских, сложенных из самана саклей, сколько на более добротные восточные дугени. Последние, будучи изначально строениями коммерческими, учитывая специфику ведения бизнеса в те неспокойные времена, традиционно строились в расчете не столько на, собственно, торговлю, сколько на оборону. Даже бойницы в некоторых имелись, а также вода с продовольствием и припрятанные, на всякий случай, от властей запасы оружия. Именно дугени теперь в первую очередь и превращались янычарами в своеобразные блокпосты, ощетиниваясь через узкие окошки и бойницы разнокалиберными стволами.
Организованный отход турок от крепостных стен дал возможность запорожцам, которые для отвлечения внимания атаковали противоположную от взрыва сторону, преодолеть свой участок стены практически без потерь. И уже всего через какие-то полчаса после начала приступа практически всё казачье войско билось исключительно внутри периметра стен, при этом ведя интенсивную перестрелку, а то местами уже и начиная штурмовать азовские крепостные бастионы. Последнее было продиктовано тем, что устремись сейчас казаки в запале преследования на плечах отступающих янычар в глубь города, оставив позади себя начиненные турками бастионы, то убийственный удар в спину им будет гарантирован. И кто после этого станет обороняющейся стороной, а кто нападающей – ещё большой вопрос...
Весь день и вечер казаки дружно осаждали крепостные башни, не добиваясь на этом поприще сколько-нибудь существенных успехов. И уже к ночи всем стало абсолютно очевидно, что быстро эти треклятые башни никак не одолеть и что дело здесь пахнет, как минимум, затяжной осадой. Причем затяжной настолько, насколько в бастионах хватит воды, продовольствия и воинских припасов. А поскольку второе кольцо обороны тем временем турками уже было успешно создано, что свидетельствовало, как минимум, о наличии у них единого и достаточно грамотного командования, то над застрявшими под бастионами казаками нависла серьезная угроза попадания под перекрестный огонь, а то и под вражеские контратаки.
В условиях такой далеко не простой тактической обстановки походный атаман войска Михаил Татаринов принял единственно правильное решение. Разделить войско, оставив часть его не столько для осады бастионов, сколько для предотвращения возможных с них вылазок, а остальную часть бросить на прорыв второго рубежа обороны.
Что автоматически означало ввязывание в весьма тяжелые уличные бои, протекающие в стесненных условиях средневекового, да ещё и сугубо азиатского города. Где с крыши каждого дома на головы казаков обязательно повалятся камни, а из-за всех углов и щелей этого по-азиатски хаотичного нагромождения разномастных строений непременно полетят выпущенные из длинных столов восточных ружей пули, перемежаясь со зловеще посвистывающими татарскими стрелами. И где, вдобавок ко всему, любой янычар, спрятавшийся за углом узкой и, как клюка у дервиша, изрядно кривоватой улочки, даже находясь в единичном числе, сумеет её вполне даже успешно оборонять от сколь угодно какого количество штурмующих казаков. Причем сможет делать это без особого для себя риска до тех пор, пока у него не сломается копье или окончательно не затупится Ятаган...
Но делать нечего, на войне как на войне... И после короткого отдыха, наутро следующего дня казаки, помолившись Богу, опять устремились в атаку...
...Прошло два дня. Два дня беспрерывных, изматывающих боев, протекающих по всему периметру города. Атаки, перестрелки, контратаки, опять атаки и все время рубка... рубка... А то и обычная резня... Но несмотря на яростное сопротивление турок, кольцо атакующих казаков неуклонно сжималось. Непрерывно ведя бои, сопровождающиеся зачистками домиков, двориков и прочих сооружений, казаки постепенно выдавливали из них башибузуков и разномастных ополченцев, все ближе и ближе подбираясь к яростно огрызавшимся огнем, добротным домам османской имперской постройки, а также дугеням, игравшим в обороне Азова роль своеобразных блокпостов.
И если по садикам и дворикам казакам приходилось иметь дело, по большей части, со всяческим нестроевым людом ополченческого толка, то эти сымпровизированные блокпосты защищались уже преимущественно янычарами. И хорошо еще, что без артиллерии...
... – Погодь, – предупреждающе подняв правую руку и продолжая левой сжимать цевьё карабина, Ермолайка остановил напряженно идущих чуть позади себя бузотеров.
Перед ним была дощатая дверь татарской сакли, а за ней... нутряное чуйство ясно подсказало Дарташову, что за ней сейчас притаилась смертельная опасность. Потому он, отойдя в сторону от двери и став сбоку от неё, резко ударил по ней ногой. От сильного удара дверь треснула и слетела с немудреных кожаных петель, и тотчас же из темноты сакли, с отчаянным визгом вылетел пожилой татарин, отчаянно рубанув саблей как раз то место, где только что перед дверью стоял Дарташов.
Несмотря на то, что все это произошло буквально в мгновение ока, Ермолайка всё-таки успел рассмотреть белую бороду неистово размахивающего клинком старика, и к счастью для аксакала, именно это обстоятельство и спасло его от неминуемой гибели в этой далеко неравной для него схватке. И хотя и был он сейчас для бузотёров – ни кем иным, как «ворогом басурманским», да ещё и саблюкой вон как рубанул, за малым, что не достал, но тем не менее, почтительное отношение к старшим всегда было у казаков в крови. Потому и Ермолайка, пропуская летящего по инерции старика мимо себя и одновременно подставляя ему подножку, ударил его сверху прикладом карабина не в основание черепа, а только в плечо. Результат получился хоть и не летальный, но тем не менее, всё равно увесистый. По крайней мере, для разметавшегося по земле аксакала, для качественного и весьма длительного вывода его строя, вполне даже достаточный.
Переступив порог сакли, Ермолайка от бедра выпалил в метнувшуюся было на него тень, тем самым отбрасывая её от себя. И не зря, поскольку при ближайшем рассмотрении она оказалась ничем иным, как взрослым и чрезвычайно крепким мужиком с зажатым в руке длиннющим кинжалом. По всей видимости, это был сын или зять ранее уложенного во дворе аксакала.
Что поделаешь... на войне как на войне...
Поочередно войдя в саклю и недобро косясь на истошно, по-восточному вопящих и закрывающих одеждами свои лица женщин, бузотеры осторожно подкрались к единственному, выходящему на ту сторону окошку, в оконной раме которого лохматились явно разорванные шальной пулей остатки бычьего пузыря. Теперь перед ними, как на ладони, прекрасно просматривалась цель их сегодняшнего поиска – расположенный рядом дугень Сенжермык. И это уже была настоящая удача, поскольку из окошка только что занятой сакли по нему вполне можно было вести прицельный огонь, находясь самим в более-менее надёжном укрытии. А поскольку Сенжермык все больше и больше приобретал все черты ключевого участка обороны, то для бузотеров, да и для всего казачьего воинства данная позиция была весьма важной, если не сказать, что стратегической.
Построенный выходцами из древнего, восходящего еще к сельджукам османского рода Сенжермыков, этот дугень был возведен таким образом, что прикрывал сразу три подходящих к нему улицы. А за ним уже начиналась прямая дорога к дворцу сераскира, в качестве которого здесь служил изрядно перестроенный в духе османского ампира, бывший палаццо главы генуэзской фактории. Вследствие своего стратегического назначения, дугень обороняло где-то с полорты защитников. Причём, кроме янычар, в нем была даже пара десятков бостанджи из личной гвардии сераскира, справедливо полагавших Сенжермык не просто обычным дугенем, а уже ключом к обороне ставки своего главнокомандующего, и потому принимавших самое деятельное участие в его защите.
И вот такое замечательное сооружение попало на расстояние прицельной дальности карабина Ермолайки и полёта стрелы Карамиса...
Отметив краем глаза, что восточные женщины, так же, как и распростертый у порога аксакал, бесследно, словно растворившись в воздухе исчезли, Ермолайка высунул из окошка ствол карабина и аккуратно приложился к его прикладу. Вскоре из сакли раздался выстрел, вызвавший с крыши дугеня падение жутко вопящего тела в развевающимся фередже, выдавшего в падающем не столько представителя регулярной армии, сколько придворного бостанджи. Отойдя от окошка для перезарядки карабина, Дарташов тем самым уступил стрелковую позицию Карамису, и к тому моменту, когда Ермолайка, насыпав на полку порох, уже взводил курок, в колчане Амвросия уже явно не хватало двух стрел. А посылать стрелы вхолостую потомок Кара-Гильдей хана просто не умел...
Так продолжалось где-то с четверть часа. Ещё пара поочередных ружейно-лучных выстрелов, подумал Ермолайка, и можно будет смело ожидать вражеской вылазки, поскольку турки, потеряв как минимум с полдесятка жизней, уже как пить дать, засекли, откуда именно по ним ведётся столь эффективная стрельба. И как бы в подтверждение мыслей Дарташова, в стену сакли с хищным чавканьем стали впиваться турецкие пули, равномерно по всему фасаду отковыривая куски стенного самана, но в окно, видимо, из-за отсутствия в рядах защитников дугеня стрелков уровня Ермолайки и Карамиса, по счастью, так и не залетая.
А поскольку никакой хоть самой завалящей пушчонки, способной даже самым малокалиберным ядром завалить это нехитрое сооружение азиатской архитектурной мысли, в дугене не было, то туркам оставалось только одно...
– Опанас... – выразительно кивнул на дверь Ермолайка, чутким ухом уловив ослабление турецкого огня.
– Ага, урозумив, – прекратил напевать украинскую песню и поднялся с татарской циновки разлегшийся было от вынужденного безделья Портосенко. После чего взяв наизготовку за кривые восточные приклады, как пистолеты за рукоятки, два турецких ружья, Опанас нагнув голову, нырнул в дверной проем с одновременным резким уходом влево.
Следом за ним, с грацией выходящего на охоту барса, направился Затес, поигрывая в руках двумя взведенными французскими пистолетами. И можно было нимало не сомневаться, что вскоре последует сдвоенный залп из обоих ружей Опанаса, подкрепленный изящным щелканьем всех четырех стволов пистолетов Затесина. А пока их не слышно, Дарташову с Карамисом можно сделать еще по одному, а то и по два выстрела...
– Пора, – аккуратно отставляя дымящийся карабин в сторону, произнес Дарташов, ясно различив в трескотне стрельбы сдвоенный залп Опанаса. И тотчас к завязавшейся на подступах к сакле схватке, деятельно подключилась шашка Ермолайки вкупе с кончаром Карамиса.
Выскочив на воздух, Ермолайка одним взглядом охватил картину уже вовсю кипевшего боя. При этом он по высоким ускиуфам с развевающимися сзади покрывалами и поблескивающим спереди ложкам, безошибочно определил, что на этот раз бузотерам придется иметь дело не с кем-нибудь, а именно с янычарами.
– Алла!!! – воинственно заорал оказавшийся перед Ермолайкой янычар, крестообразно выставив вперед руки, удерживающие ятаган весьма специфическим образом. По крайней мере Ермолайке такого видеть еще не доводилось.
Левая рука янычара держала рукоятку обычным образом, разве что ближе к клинку, развернув ятаган вогнутым лезвием вправо. При этом его правая рука, пройдя под запястьем левой, лежала на раздвоенном, массивном окончании рукояти, обхватив её с торца ладонью.
Такой необычный хват, возможный только на специфической конструкции рукояти ятагана, давал янычару возможность вести бой используя скрещенные руки. Что, во-первых, позволяло делать удар более сильным, поскольку как ни крути, а две руки – это не одна. Во-вторых, перекрестный хват при нанесении удара справа налево придавал ему дополнительный рубящий момент за счет подтягивания правой рукой конца рукояти на себя. А в-третьих, после нанесения удара справа налево, можно было тут же, без разворота и перехвата клинка провести удар в обратном направлении. Достигая при этом должной силы, опять-таки исключительно за счет правой руки, держащей раздвоенный конец рукояти, совершающей в данном случае, как бы движение наподобие отмашки. Но отмашки не хаотичной, а прицельно направляемой левой рукой.
К слабым местам такой перекрестно-ятаганной техники можно было отнести только то, что работала она исключительно в горизонтальной плоскости.
Впрочем, ничего этого Ермолайка, естественно, не знал. Но, будучи прирожденным воином, имевшим за своими плечами даже не века, а тысячелетия воинского опыта предков, он это ПРЕДУГАДАЛ...
...А предугадав, успел подставить вбок шашку, развернув её плашмя с наклоном в сторону своей головы и образовав таким образом скользящий блок, пропустивший, как на салазках, хищно изогнутое лезвие ятагана над собой. Но вот дальше...
Действуя на уровне подсознания, Ермолайка даже не понимал, а просто знал, что заблокировать или парировать удар с левой стороны он просто-напросто не успеет. И тут уж все скоростные преимущества перекрестной техники ятагана покажут себя с наилучшей стороны, не суля Дарташову ничего хорошего...
Он просто физически не успеет перекинуть шашку из правой руки в левую или развернуться правым боком к возвращающемуся лезвию ятагана. Ни даже просто отступить назад, поскольку сзади спина Ермолайки уже упиралась в шершавую стену сакли. И тогда Дарташов, сын Дартан-Калтыка, подчиняясь могучему инстинкту самосохранения, пригнулся и прыгнул вперед...
Тем самым Ермолайка мало того, что пропустил лезвие ятагана над собой, позволив ему только чиркнуть по волосам, так еще и ударил янычара головой под дых, угодив ему прямо в разрез расшитого шнурами ярко-красного субуна. От неожиданного удара янычар охнул, и судорожно хватая ртом воздух, повалился на спину.
Ермолайка хорошо помнил старую казачью заповедь о том, что «ежели ты стоишь, а супротивник лежит, то значит, ты уже победил». Впрочем, упавший янычар, хоть казачьих заповедей и не знал, однако всю пагубность нахождения на земле во время боя, видимо, всё-таки осознавал. Потому он прыжком было вскочил на ноги, но... при этом напоровшись на клинок, насадил в прыжке сам себя, как на шампур, на предусмотрительно выставленную вперёд Ермолайкину шашку.
Уперев ногу в грудь пронзенного янычара, Ермолайка с усилием освободил шашку от тяжелого тела и осмотрелся.
На то она и казачья рубка, чтобы быть скоротечной. Схватка за саклю уже была практически завершена. Во дворике и на прилегающей к нему улочке в различных позах валялось до десятка тел в янычарских субунах, причем ноги одного из них даже торчали из каменной клади колодца (не иначе, как Опанас постарался). Только Карамис все еще продолжал сражение, никак не попадая острием кончара в чрезвычайно вертлявого, вооруженного копьем янычара.
Тот извивался, как змея, качался, как тростник под порывом ветра, и все время пропускал уколы Карамиса мимо себя. Да при этом еще и весьма грамотно контратаковал, отвлекая развевающимся на конце копья разлохмаченным тугом внимание Амвросия и тут же совершая стремительные выпады.
– Отойдь, – отодвинул Карамиса Портосенко, становясь наизготовку и поигрывая своей гигантской саблюкой. После чего раздался свист мелькнувшей в горизонтальной плоскости оглобушки...
...И верхняя половина вертлявого янычара вместе с занесенным для удара копьем, как подрезанный серпом жнеца сноп пшеницы, опрокинулась на землю. При этом его нижняя часть ещё где-то с секунду продолжала стоять вертикально, покачиваясь и захлестывая все вокруг потоками темной крови...
Поставив столь убедительным образом в деле отражения янычарской контратаки окончательную точку, Опанас из лежащих на земле тел выбрал наименее окровавленное, сорвал с него субун и стал старательно оттирать им широкое, как лопасть мельницы, лезвие оглобушки, намурлыкивая при этом про себя слова какой-то чрезвычайно лирической украинской песни.
Тем временем Карамис с Ермолайкой, вложив клинки в ножны и оставив Портосенко с Затёсом контролировать ситуацию снаружи, опять вернулись в саклю с целью продолжить стрельбу по дугеню. И уже через пару часов вдумчивой и весьма эффективной стрельбы, когда у Ермолайки оставалось всего пара зарядов, а в колчане у Карамиса одна-разединственная стрела, в голове у Дарташова промелькнула шальная мысль...
...А вот, что ежели сейчас взять да и... захватить этот проклятый дугень Сенжермык, тем самым открывая стратегическое направление к ставке Азовского сераскира для уже скоро как сутки безуспешно осаждающих его казаков?
Предприятие, что и говорить, на первый взгляд, мало того, что рискованное, но и откровенно маловыполнимое. Но ежели с толком вдуматься... то, учитывая тот факт, что, как минимум, десятка два-три защитников дугеня они с Карамисом положили, причем всех исключительно со своей стороны, то... здесь, как говорится, возможны варианты... Когда там ещё турецкое командование перестановку личного состава произведёт...
В общем, как пить дать, ближайший час защитники этой стороны дугеня будут оставаться в меньшинстве и, соответственно, должную плотность огня обеспечить никак не смогут. А вот что ежели взять, да и воспользовавшись этим обстоятельством, быстрым рывком из сакли вон до той развесистой тютины добежать, чья вершина в аккурат до уровня крыши Сенжермыка доходит...
Тут взгляд Дарташова упал на сваленные в углу сакли рыбацкие принадлежности, среди которых выделялась якорная кошка из трех скованных крючьев, с привязанной к ней пеньковой веревкой. Вот оно и решение! Добраться до вершины тютины, а там бросить кошку так, чтобы она зацепилась за дымовую трубу. Потом по ней на крышу. Если оставить все лишнее вооружение и взять с собой только необходимое, то вполне даже можно попытаться.
Конечно, возникнут проблемы с Портосенко... но и тут выход найти можно. А аркан на что? Вон он на стене сакли висит. Привязать Опанаса за руки ремнем к натянутой веревке (благо, на вид крепкая, должна выдержать), а арканом вокруг туловища и подтащить...
Вот вроде бы всё и получается.
Ну, хорошо, допустим, вот бузотеры уже на крыше, а что дальше? Что они встретят там, в этом треклятом дугене? Ну, уж точно не чурек с шафраном и не хлеб с солью...
Дарташову бывать в подобных сооружениях ранее уже доводилось. И потому он хорошо себе представлял, что дугень Сенжермык, как и все прочие подобные постройки, состоит из большого дома и внутреннего двора, обнесенного крепкой глинобитной стеной, с добротной конюшней и многочисленными складскими помещениями. Причем, наверняка, там во дворе будет полным-полно янычар, и при этом спрогнозировать действия, которые они предпримут, обнаружив на крыше дома казаков, тоже никакого особого труда не составит...
Сначала непременно откроют огонь, ну это, по большому счету, ерунда, достаточно будет просто отойти в глубь крыши, чтобы попасть в защищенное пространство. Что же будет дальше – тоже понятно... Янычары по многочисленным лестницам, люкам и лазам непременно поднимутся на крышу, и вот тогда, там наверху закипит сеча, по сравнению с которой недавняя схватка вокруг сакли просто покажется детской потасовкой...
И даже на это бузотерам стоило бы пойти, если бы они точно знали, что отвлеки они на себя основные силы защитников Сенжермыка, залегшие в округе дугеня под плотным огнем казаки немедленно бы поднялись и пошли в атаку. Веревку им бы с крыши сбросить, да знак бы какой подать, но вот только какой? Тут с улицы в саклю вошел Затес, и повернувшись к Ермолайке спиной, стал жадно пить воду из подвешенного к потолку узконосого кувшина, и тут глядя на него, Дарташова внезапно осенило!
Дело в том что, не являясь записным щеголем, а просто любя одеваться строго и, как оно свойственно истинному аристократу, с изысканным вкусом, с некоторых пор боярин Затесин, по примеру кремлевских рынд, завел моду украшать свой казачий чекмень... символикой русского государства. Что в те, ещё не особо «мундирные» времена, когда какое-либо понятие о единой военной форме, даже в рамках одного воинского подразделения порой успешно подменялось примерной схожестью одежды, делом было совсем даже не обязательным.
Кроме того, подобная странная приверженность к московитским знакам на казачьей одежде, сколь либо позитивного понимания среди коренного казачества, естественно, что не возымела, да и в принципе возыметь никак не могла. Особливо здесь, в Диком Поле, где государственные символы русской власти зачастую воспринимались как нечто и вовсе не уместное, и это если не сказать, что откровенно враждебное... Хотя, конечно, и в меньшей степени, чем, например, турецкий полумесяц на красном османском знамени, но всё же...
В общем, если большинство казаков, недружелюбно косясь на не шибко приятственную им российскую символику и лицезрея её в одном с собой боевом строю ни где-нибудь там под Смоленском, а именно здесь под Азовом, её всё же, скрепя сердце, хоть как-то терпело, то некоторые откровенно усматривали в сём вопиющем факте ни много ни мало, как элементы посягательства на древние донские свободы. И хотя в их возмущении и присутствовала изрядная доля справедливости, но... встретившись с ледяным взглядом стальных глаз Затёса, они, люди далеко не робкого десятка, всё же сочли более благоразумным пока столь щекотливый вопрос без особой на то нужды не заострять, списав «россиянские размалёвки» на чекмене на блажь этого странного полуказака-полубоярина. Тем более что в чем-либо еще этаком, злостно-московитском казачий пятидесятник Затёсин замечен не был, а чеканы его (что весьма немаловажно) и вовсе были превыше всяких похвал...
Как бы там ни было, но чекмень Затесина в казачьем войске знали практически все. Так что ежели его вывесить со стороны осаждающих дугень казаков, то...
Выйдя из сакли, Ермолайка нагнулся и подобрал турецкое копье с лохматым тугом, с усилием вырвав его из рук перерубленного пополам янычара. Потряс им перед собой. Сойдёт...
– Ну, что, браты-бузотеры, давайте вместях совет держать, – сев на порог сакли, отложив копьё в сторону и вонзив в землю шашку, подозвал друзей Дарташов, после чего обстоятельно изложил им свой план действий. Это был план проникновения в дугень Сенжермык, отличающийся исключительной дерзостью и характеризующийся казачьим хистом исключительно в хорошем понимании этого слова. То есть без подмены истинной удали и отваги на бесшабашную дурость. И именно этим он бузотерам в целом и понравился. Ну, разве что кроме Опанаса, с сомнением посматривающего на толщину веток тютины, по которым ему предстояло взбираться, несмотря на свои более чем гомерические размеры.
Но делать нечего, раз уж браты решили – то и быть по сему...
– ...За другы своя... – прогудел Портосенко, кладя на рукоять вонзенной в землю шашки свою широченную длань и накрывая ей уже лежащие на шашечной рукоятке крепкие руки троих бузотеров. Решение о проведении штурмовой операции было принято единогласно...
Через пару минут к Сенжермыку короткими перебежками стремительно понеслась четверка пригнувшихся к земле казаков, время от времени, на бегу совершая зигзаги с целью сбивания возможного прицела противника. Впрочем, последняя мера оказалась уже излишней, поскольку никакого огня по приближающимся к дугеню казакам не велось. Видимо, оставшиеся в живых у окон и бойниц янычары, памятуя о ещё недавней, шедшей из сакли снайперской стрельбе, не особо-то и стремились из них выглядывать.
Добежав до дерева, Опанас не столько подсадил, сколько просто-напросто подбросил Карамиса, легко закинув его в гущу листвы тютины. Ухватившись за ветку, ловкий, как кошка, Амвросий стремительно вскарабкался вверх и, сняв со спины моток веревки с якорной кошкой, прицельно метнул её на крышу. Вскоре по стволу тютины, с тихим шуршанием, вниз спустилась веревка, другой конец которой уже был надежно зацеплен кошкой за трубу, а середина была накрепко обвязана вокруг ствола дерева. Бузотерам оставалось только за неё ухватиться и, перебирая ногами, вскарабкаться наверх.
Первым наверх устремился Ермолайка, неся с собой на спине прикрепленное к толомбасу янычарское копье, с обернутой вокруг копейного древка материей василькового цвета. Когда Дарташов добрался до верха тютины, Карамис уже был на крыше дугеня и, заложив в лук единственную оставшуюся у него стрелу, зорко контролировал обстановку. Вскоре рядом с ним оказался и Ермолайка, без проблем перебравшись на крышу через веревочную переправу. Потом показался Затес, принеся с собой конец аркана, другой конец которого был обвязан вокруг широченной груди Опанаса.
Теперь бузотерам оставалось самое тяжелое (причем как в фигуральном, так и в буквальном смысле этого слова) – затащить на крышу дугеня могучего и потому весьма нелегкого Портосенко...
...И вот теперь, вися на прочнейшем ремне из бычьей кожи накрепко обвивавшим его мощные кисти, Опанас Портосенко закрыв глаза, пытался не думать о прочности веревки, через которую этот ремень был перекинут...
Натянутая, как струна, якорная веревка гудела и стонала, как настоящая корабельная снасть во время шторма, но пока все-таки держалась. Стоящие на крыше Затес с Ермолайкой натужно подтягивали аркан, и перекинутый через веревку ремень, с противным скрипом передвигался, медленно, но уверенно приближая Опанаса к конечной точке форсирования.
Этот ременный скрип, на свою беду, был услышан пробегающим по двору янычаром, который поднял голову и открыл было рот, дабы поднять тревогу, но... Прилетевшая сверху стрела вошла ему прямо между лихо закрученными усами и окладистой бородой, буквально вогнав назад готовый было сорваться тревожный окрик. Но, увы, это была уже последняя стрела, и теперь колчан Карамиса был удручающе пуст...
Заметив упавшего в конвульсиях янычара с торчащим у лица оперением, к нему разом подбежали несколько турок. Обнаружив у него торчащую прямо изо рта стрелу, они, мысленно представив траекторию её полета, подняли вверх головы...
Потом гортанно вскрикнули и вскинули вверх разнокалиберные стволы, ловя на прицельные мушки мелькающие по крыше казачьи силуэты... Раскатистой дробью грянул недружный залп, наполняя двор густым пороховым дымом, а воздух посвистом пуль, но, к счастью для бузотеров и к огорчению турок, время когда казаки бы были для янычарских пуль беззащитными мишенями, уже было безвозвратно утрачено. Потому как в тот момент, когда над дугенем противно запели пули, Опанас уже был окончательно втянут на крышу, а его связанные ремнем руки освобождались взмахом зализки Дарташова.
Ситуация менялась стремительно. Вот только что бузотеры были проникающими на вражеский объект диверсантам, и вот теперь, уже захватив плацдарм, каковым с полным правом можно было полагать ровную, как стол, крышу дугеня, они автоматически превращались из диверсантов в самых натуральных защитников нового рубежа обороны. Причем в защитников, на которых в полном соответствии с непреложной логикой войны сейчас неминуемо будет произведена штурмовая атака. И это всё при том, что оборонять ведущие на крышу пути проникновения противника бузотерам будет принципиально невозможно ввиду их полной абсолютной простреливаемости со стороны двора. Откуда, кстати, уже велся хаотичный, но тем не менее достаточно плотный огонь. В сложившейся ситуации бузотёрам оставалось только одно – отступить в глубь крыши и, обнажив оружие, ждать проникновения на неё противника, чтобы, стремительно сократив дистанцию, навязать ему ближний бой.
Но при этом необходимо было сделать главное, ради чего, собственно, вся эта операция «дугень Сенжермык» и затевалась. То есть обеспечить возможность подхода основным казачьим силам, а для того, прежде всего, необходимо было подать им сигнал, что плацдарм захвачен.
Подбежав к обращенной к казакам стене, Ермолайка сбросил с неё только что снятый с Опанаса аркан, предварительно накинув его петлю на печную трубу. Теперь путь проникновения на крышу, с той с НАШЕЙ стороны, был обеспечен. После чего Дарташов подбежал к гордо развевающемуся на ветру знамени с османским полумесяцем и одним взмахом шашки срубил его у основания. Трепыхаясь красным, как кровь, полотнищем, турецкое знамя с высоты упало на землю, а пока оно падало, Ермолайка снял с плеч янычарское копье и с размаху вонзил его остриё в дощатую крышу дугеня. Потом разорвал связывающий материю шнурок и...
...И налетевший с моря порыв ветра развернул одернутую вокруг древка ткань, явив всем окружающим сымпровизированное знамя.
При виде этого знамени засевшие в прилегающих строениях и залегшие в укрытиях казаки, уже больше суток безуспешно осаждающие сенжермыкскую цитадель, на мгновение просто оцепенели. И, право же, было отчего...
Более сюрреалистичной картины для эпохи первой половины семнадцатого века себе и вообразить было трудно.
В центре турецкого, стоящего на Дону города (!?), на самом что ни на есть османском дугене Сенжермык, на древке копья явно янычарского образца развивался казачий чекмень, на котором величаво красовался... РУССКИЙ ДВУГЛАВЫЙ ОРЕЛ!!!
Такого на Дону еще не было...
Ну, разве что только на парусах посольских московитских судов. Но вот так, чтобы на казачьем поле боя гордо зареял стяг с русским гербом...
– Не могёть того быть, – мотнул головой, как бы стряхивая наваждение, Михаил Татаринов.
– От вику якого ни бувало, – остолбенело уставился на двуглавого орла Петро Матьяш, которому, ещё с достославных времен гетмана Сагайдачного, на всех полях сражений доводилось лицезреть русский флаг исключительно с ТОЙ – сугубо неприятельской стороны.
– Да, делы-ы-ы... – задумчиво поскреб затылок Тимоха Разин. И многозначительно добавил, ткнув в сторону дугеня мушкетом, – а ведь веревка-то, дабы на крышу сподручней было взобраться, вон она... – и вопросительно посмотрел на Татаринова. – Ну, что, батька, дозволяешь?
– Погодь, надо ж разобраться...
И разобраться действительно было надо. А вдруг это провокация? Какое-нибудь уж очень вероломное восточное коварство. К примеру, для того чтобы выманить казаков из укрытий и всех положить тайно подтянутыми к дугеню пушками? Или заманить на крышу, а потом взять её, да и подорвать? В любом случае, ему – походному атаману войска – надлежит принимать взвешенное решение только после вдумчивого анализа обстановки. Так что анализируем...
...Вон спиной к знамени с орлом подходят четыре фигуры... три из них, вроде как в чекменях, а четвертая в блестящем доспехе. Причем одна из фигур где-то головы на полторы повыше остальных. Да это же... Точно! Его же Михаила Татаринова бывшие атаманцы, те самые, что из сотни батьки Тревиня. А вот на них разом накинулось множество фигур в специфических янычарских одеяниях...
– Давай, ясаул, – коротко бросил Татаринов к Разину. – Зараз бери самых шустрых казаков, всё лишнее тута поскидайте и уперёд! С Богом!
– Слухаюсь, – охотно отозвался Тимоха, аккуратно прислоняя к забору пищаль.
– Ты, ты, ты, – указывал пальцем ясаул, обходя застывших в ожида-нии казаков, – оставить при себе токмо сабли с ножами и айда за мной. – После чего, зажав клинок своей сабли крепкими молочно-белыми зубами, Тимоха первым устремился к стене дугеня, на которой среди зарослей дикого винограда призывно просматривалась веревка.
На крыше же между тем уже вовсю кипела жестокая сеча. Да ещё в условиях постоянного наращивания сил вражеского контингента. И вопрос сейчас стоял уже таким образом – что же именно произойдет скорее? Подоспеет ли к бузотёрам, держащим оборону вокруг знамени, отряд верхолазов Тимохи Разина, или янычары сомнут бузотерское сопротивление и скинут их вниз на землю? Причем скинут как самих бузотеров, так и знамя заодно с арканом, похоронив тем самым мечты казаков о скорой победе...
Потому и сеча воистину была более чем жестокой...
...От души распластовав первого янычара от ключицы до пояса, Ермолайка не успевал сразу вытащить застрявший где-то на уровне крестца клинок шашки, поскольку подскочивший второй янычар с занесенным ятаганом уже атаковал его справа. Оставив застрявший клинок в располовинненом теле ещё даже не упавшего врага, Ермолайка, зная пристрастие янычар к горизонтальным ударам, резко развернулся с одновременным нырком вниз. Пропуская, как и следовало ожидать, удар ятагана над собой, Ермолайка нагнулся так, чтобы коснуться руками крыши и, не останавливая кругового движения тела, выбросил вверх ногу. Получился казачий удар ногой с подвала или просто «подвал». Описав в воздухе полукруг, обутая в казачью ичигу нога со всего маху влепилась пяткой в смуглую скулу турка. Так и не поняв, что же именно с ним случилось, сбитый, как кегля, янычар рухнул на своего разрубленного товарища.
И в принципе, ему, как это ни странно, повезло. Во-первых, потому что мягкая казачья ичига – это не жесткий русский сапог, а во-вторых, потому что казаки, будучи великолепными наездниками, кавалерийских шпор никогда не носили...
Прокрутившись в воздухе, Дарташов вернулся в первоначальное положение и вовремя. На месте только что сбитого противника уже вырос другой, бывший, судя по богатому вооружению не янычаром, а самым настоящим дворцовым бостанджи. Тело бостанджи было надежно укрыто чешуйчатым панцирем, а в руках, вместо традиционного ятагана, бостанджи держал секиру с причудливо изогнутым лезвием. Бросив правую руку за спину, Ермолайка автоматически нащупал крышку толомбаса, в котором покоился верный Пернач, но... секира, сжимаемая рукой в кольчужной перчатке, уже заносилась над его головой...
...И тогда левая нога Дарташова вылетела вперед, плотно припечатавшись подошвой к чешуйкам панциря на уровне груди противника. Тело Ермолайки при этом совершило плавное волнообразное движение, передавая волну на контактирующую с противником ногу, и... отброшенный назад бостанджи даровал ему пару драгоценных секунд, за которые Дарташов успел извлечь свой Пернач. Теперь турецкая секира Ермолайке была уже не страшна...
Извлеченный за конец с наконечником копья Пернач свистнул снизу вверх и с короткого размаха впился острыми стальными перьями в незащищенный, покрытый густой курчавой бородой подбородок бостанджи, немилосердно дробя ему кости и по-восточному белоснежные зубы.
Что поделать... Сеча действительно была жестокой...
Дальше последовала восьмерка Перначом, при котором лезвие Ятагана очередного напавшего янычара, скользнув по одной из рукояток, оказалось закрученным соединительной цепью и затем с силой вырванным из его янычарской руки. И пока ятаган ещё находился в воздухе, в шею турка, покрытой лишь ниспадающим с ускиуфа покрывалом, последовал короткий тычок Перначовской рукояти с копьем. Скифский наконечник пронзил жилистую шею противника насквозь, с хрустом ломая хрупкие позвонки и разрывая кровеносные артерии.
Уловив боковым зрением блеск взметнувшейся над ним стали, Дарташов, еще не выдернув наконечник, взмахнул другой рукой, держащей рукоятку с Перначом, и тем самым пусть весьма натужно, но всё-таки умудрился отвести турецкую саблю в сторону от себя. Оказавшийся вплотную с ним янычар не стал заносить саблю для нового удара, а вместо того, вдруг бросив её, заорал что-то гортанно-угрожающее и попытался было вцепиться Ермолайке в горло своими короткопалыми, но в то же время весьма сильными руками. Вжав подбородок в покрытую куяком грудь и, тем самым хоть как-то защищаясь от подбирающихся к гортани волосатых пальцев турка, Ермолайка был вынужден, разжав руку, оставить свой Пернач так и не извлеченным из шеи предыдущего противника и повалиться на спину под тяжестью дюжего янычара.
«...Если ты упал, то ты уже проиграл...» – промелькнула в голове Дарташова часть казачьей заповеди, и, находясь еще в падении, он умудрился подтянуть кверху ногу и извлечь из голенища ичиги зализку...
В общем, когда они, наконец, упали на кровельные доски, то сверху Ермолайки уже был не гортанно визжащий и активно удушающий его противник, а истекающий кровью труп со вспоротым животом. Вскочив на ноги, Дарташов выкинув руку с ножом, прокрутился вокруг своей оси и, не целясь, полоснул ближайшего к нему янычара по горлу, раскроив его острой, как бритва, зализкой от уха от уха...
Что и говорить, сеча была жестокой. Только теперь из-за всё возрастающей плотности боя она уже превращалась в какую-ту резню. Причем резню не менее жестокую...
Мельком окинув превратившуюся в настоящее поле боя крышу дугеня, Ермолайка с удовлетворением отметил, что, несмотря на многократное численное превосходство противника, его браты-бузотеры всё еще держатся.
Прямо перед знаменем, как гранитная скала, об которую разбиваются накатывающиеся волны, несокрушимо возвышался Портосенко, вынужденный из-за небывалой скученности битвы сражаться без своей верной оглобушки. Причем тактика боя гигантского запорожца была откровенно незамысловата, но в то же время весьма действенна.
Продолжая левой рукой крутить различные колоброды, Опанас, тем самым, во-первых, дезориентировал противника, а во-вторых, отражал сыплющиеся на него удары вражеских клинков, парируя их предусмотрительно надетым на левую руку стальным наручем. Правая же его рука, поднесенная к лицу, тем временем выцеливала очередного противника, и дождавшись удобного случая, внезапно вылетала сверху вниз по весьма специфичной, выгнутой кверху траектории, совершая удар кулачного боя, носящий название «баранка». Причем увенчивалась эта «баранка» ни чем иным, как пудовым кулаком Опанаса, обрушивающимся на головы турок, как молот на наковальню, и играючи сминающим их лица в лилово-кровавое месиво...
При этом, как и любой нормальный казак, Портосенко во время сражения не стоял столбом на месте и, не зацикливаясь на чисто кулачном варианте боя, активно помогал себе ногами. Тем более что уж его-то рост – этому весьма даже способствовал.
...Вот оказавшийся перед Опанасом очередной турок попытался было провести «янычарскую коронку» перекрестным хватом ятагана...
И, как пить дать, полоснуло бы вогнутое лезвие ятагана по выпирающему животу Опанаса, не подними он вправо от себя до уровня груди согнутую в колене правую ногу. Лезвие ятагана со звоном ударилось об надетый поверх Опанасовых шаровар бутурлык и, противно завибрировав, отскочило в сторону. Воспользовавшись этим, Портосенко резко развернулся боком к противнику и, занеся эту же ногу по восходящей дуге над янычаром, просто-напросто накинул её на него сверху, при этом держа свою стопу во фронтальной плоскости. Получилась классическая «накидуха».
Обутая в украинский чебот исполинская стопа со всего маху легла своим внешним ребром прямо на переносицу несчастного турка... После чего Опанас перенес на неё всю тяжесть своего более чем дюжего тела, буквально ПРОДАВЛИВАЯ свою ступню на землю, попутно сминая и раздавливая на турке всё, что только было можно...
Опустив ногу вниз и дав возможность раздавленному турку завалиться набок, Портосенко сознательно поставил правую ступню чуть больше влево. Дело в том, что такое положение правой ноги автоматически вызывало разворот корпуса в эту же сторону и тем самым обнажало ничем не защищенный правый бок. В свою очередь, это создавало обманчивый эффект беззащитности, что в соответствии с психологией боя неизбежно провоцировало противника на нападение.
Вот и сейчас, купившийся на эту уловку и подскочивший к Опанасу с двумя ханджарами в руках, даже не обычный рядовой янычар, а, судя по перьям на ускиуфе и обилию шнуров на субуне, какой-то янычарский «баши», немедленно устремился в атаку, намереваясь располосовать сразу двумя лезвиями столь неосмотрительно открытый бок запорожца. С удовлетворением отметив, что его уловка сработала, и будущая жертва уже атакует, Опанас, заранее распределив на опорную левую ногу свой вес, молниеносно поднял вбок правую ногу, направив чуть согнутое колено вниз, и со всего размаху влепил подошвой чёбота прямо в покрытую расшитым субуном грудь. Скорость ноги Опанаса, сложенная со скоростью стремительного рывка янычара, привели к тому, что незадачливый противник был отброшен назад с треснувшими ребрами. Причем сила удара Опанасовой ноги была такова, что отлетая назад, янычарский «баши» своим телом повалил, как минимум, троих своих подчиненных.
На мгновенье в рядах наступающего противника перед Портосенко образовалась пустота, что дало ему возможность наконец-то перевести дух и вытереть градом струящийся со лба пот.
Рядом, в донельзя забрызганном вражеской кровью зерцале, сражался Затес. Раскидав чеканы и оставив при себе только один, он теперь вел бой, применяя чрезвычайно интересную технику. Не имея возможности в кипящей вокруг скученной резне как следует размахнуться и провести полноценное «затёсывание», он, специально оставив при себе чекан без гвоздевого обушка, держал его весьма необычным хватом. В кулаке вверх ногами и таким образом, чтобы лезвие топорика, имевшее специальный округлый вырез, проходило между средним и безымянным пальцем. Получился своеобразный кастет. Что в сочетании с ударной техникой Тверской бузы приносило Затёсину достаточно неплохие результаты. Торчащее кверху топорище хорошо отводило вражеские удары, а острозаточенное лезвие казачьего топорика великолепно резало и кромсало. При этом хороший прямой удар такого кастета вполне был способен пробить легкий защитный доспех.
Что сейчас наглядно подтверждалось валявшейся перед Затесом грудой турецких тел с необычно искромсанной плотью.
Карамис же, утратив в силу вышеизложенных причин возможность вести бой кончаром, извлек из-под висящего на своей спине саадака именно то, что по определению и должно было быть оттуда извлечено. То есть подсайдашный нож. Каковым он теперь, не изменяя своей мягкой кошачьей манере боя, и действовал.
Вот Карамис наметил удар прямым хватом в нижнюю часть живота противника и вроде бы начал его наносить. Но по пути движения его нож чудесным образом перескочил в руке так, что теперь лезвие подсайдашника выглядывало не со стороны большого пальца, а со стороны мизинца, затем последовало изменение траектории удара, и... острие ножа поразило турка в район шеи. Подобный прием со сменой хвата всегда действовал безотказно, поскольку любой, даже самый искушенный боец, обязательно среагирует на обманное начало удара и попытается его как-то остановить. Поэтому, когда нож, оставив руки противника где-то внизу ловить пустоту, внезапно нанесет ему удар обратным хватом сверху, воспрепятствовать ему в этом уже никак невозможно.
А всё потому, что осознать противником происшедшее, адекватно на него среагировать и поднять руки кверху для отражения нового направления атаки, уже чисто физически абсолютно неосуществимо. И всё дело здесь в умении быстро сменить ножевой хват с прямого на обратный. Карамис же делать это вполне умел, потому как еще год назад не поленился перенять у Ермолайки пальцевую технику владения ножом.
Так что сейчас острие карамисового подсайдашного ножа, не встречая на своем пути никакого сопротивления, коротко ткнуло противника в шею, угодив ему точнёхенько в район сонной артерии. Но вот незадача... Оказывается, под янычарским покрывалом у турка спускалась кольчужная бармица, так что нож Карамиса, несмотря на мастерскую технику, просто-напросто соскользнул по металлической сетке, не причинив турку ни малейшего вреда...
И вот теперь противник Карамиса, будучи и так от природы весьма даже коренастого телосложения, стоял перед ним в типично борцовской стойке выдававшего в нем настоящего пехлевана. То есть бойца, в ближнем бою крайне опасного. И вот этот пехлеван, и без того до чрезвычайности обозленный тем, что удар ножа прошел в его накачанную пехлеванскую шею практически беспрепятственно, и потому горя праведным гневом отомстить гяуру за все его хитрые штучки, своей левой рукой зафиксировал кисть Амвросия вместе с ножом, накрепко прижав её к своему правому плечу. При этом его правая рука вцепилась сильными пальцами борца в тонкий локоть Карамиса...
...Казалось, ещё секунда, и не миновать бы Карамису от этого кряжистого борца болевого приема, противостоять которому он со своей изящной статью никак бы не смог...
Но к его счастью, всё это увидел Ермолайка. Не раздумывая, он перекинул в ладони зализку так, чтобы его пальцы теперь держали её не за рукоятку, а за лезвие, после чего резким взмахом кисти метнул её в правый открытый бок взявшего Карамиса на прием турка. К счастью для Карамиса, поддев под головной убор бармицу, под своим янычарским субуном, его противник никакого доспеха не имел. Зализка Дарташова, коротко свистнув в воздухе, бесшумно, по самую рукоять вошла в печень пехлевана, тем самым освободив руку Амвросия от болевого захвата.
Но, увы, спасши Карамиса, сам Ермолайка теперь оставался абсолютно безоружным. Что в условиях ножевого боя, конечно, уже само по себе было достаточно чревато, хотя и с учетом эффективности казачьего боевого искусства и не совсем безнадежно. Дождавшись очередного на себя нападения, причем нападения, совершаемым клинком, взятым обратным хватом, да ещё и по классической траектории сверху вниз, Дарташов легким уклоном ушел с линии атаки, одновременно подставляя свою левую руку под вражескую руку с ножом. Теперь его рука располагалась таким образом, чтобы тыльная сторона ладони вплотную контактировала с турецким клинком, прижимаясь к нему плашмя, в то время как его пальцы чутко лежали на вражеском запястье. Дальше последовал легкий и даже изящный колоброд, при котором запястье противника играло роль центра, а тыльная сторона ладони Ермолайки плоскость, выворачивающую вражеское оружие.
Имея с точки зрения биомеханики полный выигрыш в моментах сил и рычагах, Дарташов грациозно выкрутил из руки врага оружия и цепко перехватил его своей правой рукой в момент освобождения из турецких поросших жестким черным волосом узловатых пальцев. Вот и замена зализке нашлась...
Теперь, отобрав нож, слегка касательно полоснуть противника подмышкой, тем самым нанеся ему пока лишь незначительное поражение, а дальше, используя круговой момент движения, крутнуться вокруг своей оси, дабы во время движения сменить хват на обратный и в конце вращения вонзить нож врагу куда-нибудь в бок или спину. Но... всё бы ничего, да вот только одного не учел Ермолайка, совершая столь рискованный маневр.
Того, что от пролитой крови крыша дугеня стала мокрой и осклизлой, как палуба пиратского фрегата после доброго абордажа...
...Во время совершения оборота ичиги Ермолайки предательски заскользили, и находясь еще где-то на середине вращения, Дарташов рухнул на пропитанные кровью кровельные доски. «... Если ты упал, то ты уже проиграл...» – машинально успел уже который раз за сегодняшний бой продумать Ермолайка, переворачиваясь в падении на спину и поднимая над собой руки.
И вовремя. Обнаружив то обстоятельство, что только что столь мастерски отобравший у него нож и даже пребольно полоснувший им же его подмышкой гяур вдруг упал, янычар, рыча от ярости и боли, опустился на колени, и не в силах действовать правой рукой, левой схватился за первое, что ему подвернулось. После чего стал неистово наносить захваченным предметом удары, по беспомощно лежащему на спине Ермолайке. То, чем он бил, оказалось довольно-таки увесистым, и лупило Дарташова по выставленным для защиты рукам весьма даже чувствительно. Причем с каждым новым ударом руки Ермолайки, безнадежно немея и наливаясь тупой болью, все больше и больше опускались...
Что, впрочем, было вполне понятным, потому как охваченный слепой яростью турок бил поверженного казака ничем иным, как... отрубленной головой своего соплеменника...
Так уж получилось, что янычарская рука нашарила внизу не что-нибудь, а отсеченную еще во время начала схватки голову бостанджи, одетую в наглухо застегнутый остроконечный шлем. Это еще хорошо, что острый наконечник шлема с яловцом оказался захваченным именно как рукоятка и потому непосредственно своим острием Ермолайку не поражал. Впрочем, и без того это жуткое сымпровизированное оружие оказалось достаточно тяжелым и эффективным, с каждым новым ударом планомерно разбивая выставленную из рук Дарташова блокирующую защиту. Казалось, ещё немного и...
...Но вдруг удары, в изобилии сыплющиеся по рукам Ермолайки, резко прекратились. Еще не веря случившемуся, он бессильно опустил разбитые в кровь запястья и сквозь застилающую глаза кровавую пелену попытался осознать происходящее.
Прямо над ним возвышался сидящий на коленях противник и при этом как-то странно покачивался... Его лицо было полностью залито кровью, а высокий янычарский ускиуф, так же, как и по-азиатски обритая макушка головы начисто отсутствовали. А прямо над лицом Ермолайки – там, где только что взметалось и неистово било его по рукам странное янычарское оружие, теперь находилась сабля. Причем сабля не «ятаганистого», а вполне даже казачьего вида, со стекающими с неё свежими каплями крови, сверху которой хорошо просматривалось склоненное к нему улыбающееся лицо... Тимохи Разина...
– Наши... – прохрипел Ермолайка спёкшимися губами и с облегчением смежил ставшими вдруг нестерпимо тяжелыми веки.
Тимоха Разин со своим отрядом верхолазов подоспел как нельзя кстати. С ходу вступив в бой, они успели-таки обеспечить поддержку бьющимся из последних сил бузотерам и потому не дали туркам отбить назад захваченный на кровле Сенжермыка плацдарм. И уже не один, а сразу несколько арканов теперь свисало с крыши, исправно поставляя на неё всё новые и новые партии бойцов. Вскоре наверху дугеня казаков стало столько же, сколько и турок, что сразу же дало возможность НАШИМ оттеснить янычарские ряды на дальнюю часть крыши, уверенно выдавливая турок по лестницам и чердачным лазам во внутренний двор.
Видя это, со двора дугеня в помощь терпящим на крыше поражение янычарам было устремились свежие силы турок. Но тут вдруг внизу что-то гулко бабахнуло, сотрясая всё здание дугеня до основания. Оказалось, что, воспользовавшись тем обстоятельством, что практически все защитники Сенжермыка, так или иначе, теперь оказались втянутыми в рукопашную схватку, и потому никакого заградительного огня на подступах к дугеню уже не вели, оставшиеся внизу казаки сумели подкатить к проходу во двор бочонок с порохом и подорвать им окованные железом дубовые ворота.
И тотчас же, в еще дымящийся пороховым дымом проём хлынули новые отряды штурмующих. Через минуту бой в дугене Сенжермык уже вёлся практически повсеместно. Как во дворе, так и внутри здания и даже где-то в глубине подвалов глухо щелкали пистолетные выстрелы.
Ну и конечно же крыша дугеня, с которой, собственно, и начался захват цитадели, теперь от турок была полностью свободна. Хотя правильней было бы сказать, что это живых турок на ней уже не было, поскольку неживых сейчас на ней было более чем достаточно. Особенно там – у иссеченного ятаганами стяга с гордым двуглавым орлом...
В этот переломный для штурма момент вконец обессиленные и израненные, залитые как своей, так и чужой кровью бузотеры, сидели вокруг знамени среди груды поверженных турецких тел, устало привалившись к друг другу и понимая только одно. То, что они, несмотря ни на что – но всё-таки выстояли. Выстояли вчетвером против... даже примерно неизвестно какого количества противников...
И в том, что дугень Сенжермык вскоре полностью окажется в казачьих руках, теперь никто из них нимало не сомневался.
Как не сомневался в этом царский стольник Степан Чириков, осмелевший до того, что через несколько дней после начала штурма, поддев под кафтан кольчугу, сподобился самолично посетить захваченную казаками часть города. И вот теперь, стоя на одном из захваченных бастионов в окружении своих холопов, царский посланник, прямо-таки как полководец, обозревал дымящиеся развалины Азова в подзорную трубу.
Поймав в окуляр трубы развевающееся знамя с русским двуглавым орлом, он сначала было не поверил своим глазам, приписав сие чудное видение оптическому обману заморского инструмента. Но, присмотревшись повнимательней и убедившись в явной достоверности увиденного, стольник сначала зело удивился, а потом стал прикидывать текст письма царю, где факт наличия у казаков знамени с русским гербом он скромно решил выставить как результат... своей мудрой и весьма державной политики.
«...И тады, великий осударь, холоп твой Степашка дал в руци казакам стяг с державным гербом Руссии, и каже им стоя под пулями и ядрами басурманскими. Ступайте, воины православныя, во славу осударя нашего Михайла Феодоровича, на рать с ворогом басурманским и побеждаху его... ...и тады казаки, зело уважая холопа твово Степашку и делы славные евойнные, ослушаться его не посмели...» Мысленно выводил Степан Чириков, прикидывая, что за такую реляцию, ему если даже повышения и не дадут, то по крайней мере провал с турецким послом Кантакузеном, как пить дать, вчистую спишут. Потому как до сих пор такого, чтобы вот казаки, действуя не в составе русской армии, а вполне самостоятельно, и вдруг воевали бы под русским знаменем... Да отродясь ещё такого не бывало. И если это не достижение дипломатии, то что же тогда ещё?
Ну, а поскольку дипломат тут всего лишь один, а дипломатия, как известно, есть искусство достижения возможного, то и...
И довольно потирая руки, Степан Чириков заспешил обратно к своей посольской бударе.
Впрочем, в истории всегда так, кто-то совершает геройство, а кто-то пожинает за это лавры. Особенно в русской...
НОВАЯ ОРДА И НОВАЯ ИЕЗУИТСКАЯ ИНТРИГА
Часа через два после описанных событий дугень Сенжермык был окончательно захвачен казаками. Оставшиеся в живых турки в небольшом количестве выскочили из обгоревшего проема ворот и в полнейшем беспорядке отступили к дворцу Азовского сераскира. И вот теперь после падения дугеня, второй рубеж турецкой обороны был решительно и бесповоротно прорван, а путь на дворец, автоматически становившийся единственным опорным пунктом турок, оказывался насквозь открытым.
Построенный еще пару веков назад как резиденция генуэзского консула, дворец впоследствии неоднократно перестаивался и укреплялся, отвечая вкусам и воззрениям последующих азовских правителей. И, в конце концов, вся итальянская архитектурная легкомысленность в нем заменилась на восточную монументальность, и из типичного романского «палаццо» дворец превратился в полноценную азиатскую крепость. В этакую мини – «калу».
И если прикрывающий к нему доступ дугень Сенжермык, пользуясь военной терминологией тех лет, с некоторой натяжкой вполне можно было бы назвать редутом, то дворец сераскира был уже полноценным фортом. То есть абсолютно самостоятельной, расположенной в середине города цитаделью, являющейся для османской Азак-калы самым последним и окончательным рубежом обороны. После него «калы» автоматически становился «градом»...
Имея колодцы с водой, подвалы с запасами провизии, многочисленный гарнизон из верных бостанджи и даже разнокалиберную артиллерию, дворец вполне мог выдержать достаточно длительную осаду. А сейчас и подавно, после того как его гарнизон увеличился аж в несколько раз, вобрав в себя всех уцелевших в Азове подданных Османской Порты. Причем вобрав их в себя без какого-либо различия национальностей от вполне традиционных ногайцев до экзотических арабов и даже каких-то и вовсе уж неведомых албанцев. И вот все они сейчас горели желанием с оружием в руках защищаться до последней капли своей крови, искренне веруя, что вот-вот светоч ислама, потрясатель вселенной, великий джихангир и прочая и прочая, то бишь султан османов, да благословит Аллах его деяния, вскоре непременно придет к правоверным защитникам Азак-калы на помощь.
В то же время сераскир этой «калы» Калаш-паша, будучи весьма и весьма многоопытным политиком, преотлично понимал, что ввязывание султана в полноценную войну на северном пашалыке, напрямую зависит от общей политической ситуации, сложившейся в Османской империи. Не говоря уже о таких частностях, как текущее состояние вовсю бурлящих, как внутри Серальского дивана, так и даже султанского гарема извечных константинопольских интриг. И поскольку всего этого, лишенный за время осады со Стамбулом хоть какой-либо связи сераскир Азак-калы не ведал, то потому и особо на скорую помощь извне он не рассчитывал.
«Эх... хоть бы кто весточку оттуда подал» – с тоской подумал Калаш-паша, глядя сквозь окно своей резиденции на снующий по внутреннему двору цитадели разноязыкий и разношерстный люд.
Он отлично понимал, что хотя такого огромного количества защитников его закрома долго не прокормят (так только, месяца два-три), зато в боевом отношении его цитадель теперь воистину стала неприступной. Мало того, с таким количеством людей теперь не грех бы даже и о вылазках подумать. А где вылазки – там и трофеи. Причем трофеи, прежде всего, продовольственные. И тогда, после парочки удачных вылазок, здесь можно будет запросто продержаться хоть до полугода. А там... как гласит одна восточная мудрость: «Или ишак сдохнет, или...». В общем, придет спасение.
Главное сейчас – сорганизовать всех этих безлошадных спагов и безпушечных топчи вкупе с прочими ошметками азовского гарнизона в единое боеспособное воинство, поставив во главе сформированной группировки янычар-агу. Уж кто-кто, а он-то уж точно справится. Вояка славный и опытный, а в помощь ему дать, например, того же капудан-бея. Впрочем, куда-то запропал тот в последнее время. Не иначе как, воспользовавшись своим положением капудана, прыгнул в какое-нибудь притаённое суденышко и...
«Да может оно и к лучшему...» – потекли мысли Калаш-паши в совсем другом направлении. Странный он какой-то, этот капудан. Весь какой-то мягкий и... безбородый. Не иначе как евнух. А что поделаешь? Кого пришлют из Стамбула, тот и будет. Может, оно и действительно какой-нибудь евнух, наскучив охранять султанский гарем, решил воспользоваться своими приобретенными за годы беспорочной гаремной службы связями и, заплатив полагающийся бакшиш главному крокодилу морей, был по всей форме произведен в капуданы? А что тут такого? Вон в византийской империи, так там евнухи, сказывают, даже в императоры выбивались...
В общем, евнух он или не евнух, а в аккурат перед самой войной, в Азак-кале новоиспеченный капудан объявился, всё честь по чести и с полным соблюдением имперских традиций. И соответствующий фирман султана при нём, и своему предшественнику от султанского имени шелковый шнурок преподнес, на котором тот, как оно по османским законам и положено, торжественно удавился...
И хотя командование над Азовской флотилией новоиспеченный капудан принял быстро, только вот... флотоводить он, как было сразу заметно даже непосвященному взгляду, явно не умел... Впрочем, в Османской империи и не то бывало, так что на такой пустяк, как на неумеющего водить корабли адмирала, особо и внимания-то обращать не стоит. Тем более, что султанский фирман-то при нём, а моряков своих он на защиту стен отдал, мало того, что безропотно, но даже, как показалось сераскиру, и с заметным облегчением.
Тут в покои Калаш-паши, прерывая его размышления, неслышной тенью вошел слуга-негр в белоснежной чалме и, не поднимая глаз на своего господина, почтительно произнёс:
– Эфенди, к тебе капудан-бей и с ним какой-то ага...
– Капудан? Нашелся-таки... – с нескрываемым удивлением протянул сераскир, пропуская мимо ушей сообщение о каком-то неведомом аге.
– Проси.
В зал вошли двое. В первой женоподобной и полноватой фигуре Калаш-паша без труда опознал своего запропавшего было флотоводца. Второй же посетитель, с головы до ног замотанный в какую-то странную оранжевую одежду, сераскиру был явно незнаком. Точно, этого костливого лица с рыжеватыми усиками и серыми бегающими глазами Калаш-паше никогда раньше видеть не доводилось. Тогда кто же это? Да и вообще, как посмел этот евнухообразный капуданишка привести с собой к своему сераскиру не знамо кого?
– Пан Девардиевский, – еле заметно поклонившись, коротко отре-комендовался посетитель, сняв с головы странного вида шапку и рассыпав по плечам длинные волосы.
– Поляк? – вскинув мохнатую бровь, удивленно протянул сераскир, ожидая встретить в осажденной турецкой цитадели кого угодно, но только не представителя Речи Посполитой, с которой у Османской империи, так же, как и с Россией, тоже были далеко недружественные отношения.
– Да, пан Калаш.
Закипая от ярости от подобного вольного обращения, «пан Калаш» потянул было руку к свисающему с колокольчика шнурку, чтобы позвонить и немедленно вызвать бдительно ожидающих у входа в сераскирские апартаменты верных и готовых на всё бостанджи. Пусть они для начала бросят этого наглого поляка в подземелье к его личному палачу, а потом видно будет...
Но, опережая руку сераскира, поляк выхватил что-то из-за пазухи и, вот наглец, даже не думая поклониться, с нескрываемым оттенком надменности небрежно протянул выхваченное к Калаш-паше. Протянутый предмет оказался свернутой в трубочку грамотой, с конца которой свисал сургучный фирман, показавшийся сераскиру смутно знакомым... Убрав руку со шнурка, он невольно протянул её к поляку и, взяв грамоту, развернул её перед собой.
«То, что сделает податель сего, сделано с моего разрешения и на благо Золотой Порты» – разобрал неровный почерк Калаш-паша, особо сосредоточившись на подписи. Поставленная же в конце этих строк подпись для тех, изобилующих длинными титулами времен, была чрезвычайно короткой, и в то же время весьма недвусмысленной: «Валиде».
И в том, что это была именно она – всемогущая валиде, удостоверяла её личная, хорошо знакомая Калаш-паше печать с витиеватым султанским вензелем. Один Аллах ведает, как у какого-то там полячишки (кстати говоря, пусть и не православного, но всё ж таки явного гяура) могла оказаться грамота, подписанная матерью самого султана Мурада Четвертого, но вот только слушаться его, полячишку этого, Калаш-паша теперь был вроде бы как и обязан. Ну, а если и не совсем слушаться, то по крайней мере выслушать.
– Говори, – раздраженно буркнул начинающий остывать от гнева сераскир.
Между тем, наличие у этого непонятного поляка ПОДЛИННОГО документа позволяющего ему задействовать в иезуитских интересах даже ресурсы турецкой империи, свидетельствовало только об одном. О том, что могущество иезуитов было если и не беспредельно, то по крайней мере чрезвычайно велико. И каким именно путем они смогли подобраться к правительнице Сераля, история скромно умалчивает. Можно только догадываться, что без подкупа окружения валиде, и без «магнетизерства» лично её, особы достаточно экзальтированной и на всякие загадочные штучки весьма падкой, здесь явно не обошлось. Видно, один из многочисленных дервишей, какими любила окружать себя султанская мамаша, на деле оказался не совсем мусульманским, а скорее уж... слегка иезуитским...
– Говори, – повторил Калаш-паша, и Девардиевский, немилосердно путая и произнося с ужасным акцентом татарские слова, какие он нахватался на Украине у крымцев, что-то вдохновенно заговорил, искренне полагая, что это и есть настоящий язык турок. Будучи от природы чистокровным османом, Калаш-паша, как и следовало ожидать, из всей этой тарабарщины не понял ни единого слова. Тут к старательно коверкающему тюркский язык поляку вдруг неожиданно обратился капудан-бей на каком-то пшикающем, и как показалось Калаш-паше, явно славянском наречии.
Выслушав ответ, капудан перевел его сераскиру на чистейший турецкий язык, в процессе изложения сохраняя все милые османскому сердцу нормы вежливости. И если флотоводцем капудан был, откровенно говоря, никудышным, то толмачом, как с удовлетворением заметил Калаш-паша, он оказался вполне толковым. По крайней мере, уже через десяток минут общения с поляком, сераскир узнал для себя много нового, и оно, надо сказать, его весьма даже озадачило...
Общая политическая часть речи пана Девардиевского свелась к констатации того неожиданного факта, что в настоящий исторический момент цели Османской империи и цели святого ордена иезуитов самым причудливым образом... совпадают. Цель для них сейчас одна – не допустить усиления казачества, поскольку это автоматически будет означать усиление православия, а значит, пусть косвенно, но и России. А там глядишь, она и вовсе Империей станет, к примеру, такой же, как и Османская...
...Калаш-паша при этих словах непроизвольно передернул плечами и даже поёжился...
Вот и поднажал Ватикан на кое-какие потаенные кнопки, коих у него, как мог наглядно убедиться сераскир, имеется весьма предостаточно. В результате этого посланная раньше на бужатских татар из-под Азова ногайская орда (о которой все за всеми событиями как-то подзабыли), быстро развернула своих коней обратно и рысью устремилась назад к своему родному «Азак-кальскому улусу». Причем, надо заметить, что речь идёт об орде, которая выйдя в поход, никого толком пограбить так и не успела, а потому она чрезвычайно злая и очень-очень решительная... Впрочем, этого обстоятельства Калаш-паше, преотлично понимавшему азиатский менталитет, особо объяснять было и не надо.
Еще на Кальмиусе орда была перехвачена специально выехавшими навстречу ей капудан-беем с паном Девардиевским, которые детально проинформировали ногайцев о происходящих под Азовом событиях и тайно сопроводили их в урочище Богатый колодезь. Выбор именно этого урочища объяснялся тем, что, дав крюк в полсотни верст и совершив, таким образом, обходной маневр, орде удалось добраться до Дона, так ни разу и не столкнувшись ни с одним казачьим разъездом.
В общем, еще вчера вечером горящая злобой орда уже должна была тайно переправиться через Дон, совершить стремительный ночной переход и к утру сегодняшнего дня залечь в плавнях Койсуга. А сегодня, после вечернего намаза, она обязана будет ударить по Азову лихим татарским набегом, дабы отомстить этим нечестивым гяурам (так и сказал поляк – «нечестивым гяурам») за поругание родного улуса. И вот ежели одновременно с этим из стен дворца будет совершена вылазка, то...
...То эти нечестивые схизматики и не менее нечестивые гяуры окажутся взятыми в клещи. И тогда-то уж им точно не устоять...
– Янычар-агу ко мне! – взревел обуянный радостью Калаш-паша появившемуся после звонка в колокольчик бостанджи.
И уже через несколько минут довольно потирающий руки сераскир отдавал запыхавшемуся от бега главе янычар приказание – готовить все имеющиеся в наличии воинские силы для решительного прорыва. Который должен начаться после вечернего намаза, как только в казачьих рядах будет замечена паника по случаю удара им в тыл ногайской орды.
Окрыленный словами сераскира, янычар-ага убежал выполнять приказание, громко бренча по каменным ступеням ножнами сабли, а Калаш-паша опять обратился в слух, вникая в суть продолжающейся речи поляка.
Со слов пана Девардиевского выходило так, что самому сераскиру идти на прорыв мало того, что необязательно, так ещё и... просто-напросто противопоказано. Во-первых, потому что это как ни крути, а откровенно опасно (мало ли, чья там еще верх возьмет)... а во-вторых, потому, что лично ему – сераскиру Азак-калы, даже в случае победы смешанного татаро-турецкого воинства над казаками, всё равно исход один...
За впущение врага в турецкую крепость в Стамбуле его, в лучшем случае, ждет почетная смерть от перетертого в порошок алмаза с руки самого султана или от торжественно врученного тем же султаном шелкового шнурка. В худшем – утопление с камнем на шее в теплых водах Босфора. Увы, таковы уж они – нравы Османской империи. И Калаш-паша скрепя сердце с этим был вынужден согласиться.
Потому Калаш-паше надлежит принять помощь своих новых друзей (то есть капудана и полячишки), дождаться начала вылазки, основательно замаскироваться, и воспользовавшись суматохой боя, из Азова взять да и... потихонечку улизнуть...
И ничего позорного в этом если, по существу, разобраться, то вовсе и нет. Поскольку он, Калаш-паша, в истории всё равно окажется героическим защитником правоверной Азак-калы от нечестивых гяуров, и кроме того, тем самым сохранит себя для последующих славных деяний. Поскольку эта война, даже если сегодня казаков и разобьют, то всё равно уже, по сути, проиграна.
А это значит одно. Что вскоре непременно начнется новая...
Только на этот раз без турок и татар, а с использованием исключительно местного, кавказского фактора. И здесь харизматическая личность Калаш-паши, этого героического и непримиримого борца с гяурами, будет более чем востребована. Кроме того, для горячих кавказских горцев с их адатом и понятиями о чести, особенно важен будет тот факт, что это именно у него, любящего и безутешного отца эти нечестивые гяуры похитили его, столь горячо любимую им дочь Давлат (о которой, откровенно говоря, сераскир за всеми этими делами как-то подзабыл). Ну, и особенно хорошо, что он, Калаш-паша, действуя так дальновидно и мудро, сумел заочно посватать свою, уже находящуюся в плену дочь, не кому-нибудь там, а самому правителю Дагестана. Тот, правда, свою невесту выкупать из казачьего плена особо не спешил, однако причина быть недовольным казаками – у него явно была...
Вот и следовало бы удрученному горем тестю приехать к своему будущему зятю, да и подговорить его на газават с казаками... А уж иезуиты-то такое священное дело, как мусульманский газават против православия, уж обязательно-то поддержат...
Так что общий план действий таков. Вылазка – переодевание – море – скоростная фелюка капудан-бея (надежно спрятанная неподалеку от Азова) – поездка в Темрюк. Потом окольными путями в Дагестан, в Тарки к шамхалу и... священный газават. Где харизматическая личность прославленного полководца, имеющая явные черты праведного борца с гяурами, оскорбленного отца, и, ко всему прочему, ещё и опального у султана паши – для кавказских горцев, как известно, особо в империю османов не стремящихся, будет как нельзя кстати.
Ну, а о том, что тем самым иезуиты приобретают своего «карманного» вождя и берут под контроль все политические процессы, протекающие по северную сторону кавказского хребта, пан Девардиевский скромно умалчивал. Вместо этого он, видя колебания Калаш-паши, начал разворачивать радужную перспективу будущего, долженствующую непременно наступить после победы мусульманско-иезуитского оружия над ненавистным казачеством. Суть её заключалась в освобождении Кавказа от полувассальных отношений с Турцией и в создании на нем независимого «Кавказстана». Причем не какого-нибудь там завалявшегося ханства или эмиратства, а самого настоящего, раскинувшегося от моря до моря и ведущего свою самостоятельную внешнюю политику (ну, разве что немножко под руководством своих западных патронов) великого султаната. Кроме того, что весьма даже лично для Калаш-паши небезразлично, речь идет о султанате, наследственным султаном которого надлежало стать... в общем, понятно кому...
Впрочем, в эти перспективы относительно «Кавказстана» и всего прочего, Калаш-паша, будучи взращенным в гуще политической жизни Сераля, особо не поверил. Хотя... чем шайтан не шутит... И прагматично рассудив, что лучше уж быть в кавказской бурке и с саблей в руке, пусть даже на войне с весьма туманными перспективами, чем гарантированно оказаться с камнем на шее в воде Босфора, сераскир еще с минуту поколебался и... согласился.
На этом все до условленного часа «Ч», должного наступить после вечернего намаза, и разошлись.
Собравшись уже после намаза, троица заговорщиков в напряженных позах застыла у окна, трепетно внимая доносящимся из-за дворцовой стены звукам. И вдруг... со стороны казаков раздался непонятный гомон, какой обычно возникает при большом скоплении людей, в случае возникновения внештатной ситуации. И, наконец, на фоне все возрастающего гомона на казачьей стороне крепости отчетливо послышался истошный крик:
– Татарва прёть!
Пан Девардиевский довольно улыбнулся какой-то откровенно хищной улыбкой, и по-католически перекрестившись, глубокомысленно изрёк:
– Началось...
Час «Ч» наступил.
ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ЗА АЗОВ ИЛИ ЖИВОТВОРНАЯ РОЛЬ ТАТАРСКОГО КУМЫСА В РУССКОЙ ИСТОРИИ
Между тем, события «на ногайском фронте» разворачивались следующим образом. Четко переправившись через Дон, кипящая злобой и полная решимости орда, к утру, как оно и планировалось, прибыла в плавни реки Койсуг. Прямо на подступы к Азову, затаившись от него всего лишь на расстоянии лихого кавалерийского броска. Передвижение татар прошло абсолютно скрытно. Это объяснялось тем, что двигалась орда со стороны Богатого Колодезя, то есть, относительно Азова, с направления не крымского и не ногайского, а уже с сугубо КАЗАЧЬЕГО. И поскольку именно с этого направления воюющее под Азовом казачье войско исправно получало пополнение и снабжение, то никакого вражеского удара оно оттуда, естественно, не ожидало.
В общем, все шло к тому, что сегодня казакам явно не поздоровится...
И надо же было такому случиться, что по иронии судьбы его величество господин случай – этот извечный и по-славянски добрый творец российской истории, и на этот раз сыграет над европейским прагматизмом свою злую шутку...
Вот вроде бы все учел своим прагматичнно-иезуитским умом ан Девардиевский. Но было то, что он учесть уже никак не мог. А именно, последствия приснопамятной «алтынханской операции».
Дело в том, что еще в то время, когда караван Ивана Каторжного проходил Черкасск, еще не раскаявшийся Жусимурзин случайно встретил там своего давнего воронежского знакомца Мокшу Бонашкина. Тот сидел на пороге кабака, куда его уже давно не пускали ввиду полной неплатежеспособности и горько плакал. Памятуя о былой коммерческой деятельности Бонашкина, Жусимурзин решил его использовать в своих интересах. В частности, поручить ему провести заготовку необходимых для сабантуя продуктов, тем паче что, будучи поневоле уже несколько дней абсолютно трезвым, Мокша сейчас был вполне даже вменяемым и потому на все согласным.
Жусимурзин купил ему коня, дал подотчет денег, нанял охрану и направил в мирно кочевавший в районе Маныча улус едисанцев. С возложенными на себя обязанностями Мокша справился блестяще. И к назначенному сроку явился под Азов с большой отарой овец и несколькими арбами, доверху заложенными бурдюками с кумысом. На полагающиеся ему комиссионные Бонашкин с чистой совестью приобрел пару бурдюков с вином, так что теперь жизнь для него опять была светла и безмятежна.
Но, как известно, с «алтынханской» операцией произошло то, что произошло, и потому нужда в татарском сабантуе теперь начисто отпала. Пригнанную отару овец казаки быстренько оприходовали, включив её к себе в войсковое довольствие, а вот кумыс им оказался совсем без надобности.
И вроде бы он и не нужен вовсе, а все же, какое-никакое, а добро... И потому просто так взять, да и выбросить, оно как бы и жалко...
В общем, решили казаки спрятать его до поры до времени, положив на хранение куда-нибудь в холодную воду (где он сохранней будет), а там оно видно будет. При этом выбор пал на протекающую неподалеку от Азова речку Кой-су, известную в казачьей среде под названием Койсуг.
Там же, на бережке живописного Койсуга, Бонашкин, приставленный к кумысу кем-то наподобие сторожа и поселился. Поставил кое-какой шалашик и жил себе припеваючи, пока вино в бурдюках не кончилось, а когда кончилось, то движимый могучим похмельным синдромом, он взял, да и попробовал кумыса. Поначалу не шибко понравилось, но поскольку алкогольный градус в нем всё-таки присутствовал, то Мокша к этому специфическому напитку кочевников быстро попривык. И стал опять жить припеваючи, поскольку запасов кумыса ему должно было хватить на несколько лет вперед.
Так он и обитал. Проснется, от души отопьет из очередного бурдюка, вынет из немудреных снастей какую-никакую рыбешку, пожарит её на костерке и съест. А поленится рыбу ловить, то и одним кумысом обойтись вполне можно будет, поскольку сделан он из молока, и потому уже сам по себе весьма даже питателен.
Так что когда ногайцы крадучись подошли к Койсугу, то на берегу реки ими был встречен чрезвычайно довольный судьбой человек, с удовольствием хлещущий из бурдюка некую пенистую жидкость. Причем жидкость, распространяющую вокруг специфический аромат кобыльего кумыса, способного вскружить голову и взволновать кровь любого кочевника...
Если бы дело происходило в железные времена Чингиз-хана, то глядишь, все бы и обошлось. Но поскольку чингизова дисциплина татарами семнадцатого столетия уже была значительно утрачена, а никакого закона относительно хмельного, наподобие казачьего «войска в походе», для ордынцев уже не существовало, то...
...То по всему побережью Койсуга вскоре начался стихийный сабантуй, выражающийся в поедании привезенной с собой сушеной конины, сопровождаемом самым активным кумысопитием. И естественно, что после свершения вечернего намаза в никакую атаку орда уже не пошла. Вернее, разговорившись с Мокшей и уяснив с его пьяных слов только одно: «Азов – отара», часть ногайцев была послана под Азов, дабы прикупить у казаков баранины.
Поскольку конина – кониной, но без свежей баранины для татарской души и сабантуй не сабантуй.
– ...Татарва прёть! – раздалось в казачьем лагере при виде пьяно шатающихся в седле и приветливо улыбающихся ногайцев.
– Османы, вперед! – услышав сигнал о нападении единоверцев на этих гяуров, что есть мочи заорал янычар-ага и, выхватив саблю, первым ринулся в открывшиеся ворота замка, уводя за собой на прорыв неистово орущее и размахивающие оружием разношерстное воинство.
Долгожданный час «Ч» наступил!
И сейчас же на улицах Азова закипел бой. Казаки, будучи настроенными на длительную и серьёзную осаду, такой глупости от турок, как столь скорого выхода из надежных стен дворца, сейчас никак не ожидали, а потому поначалу было даже опешили. Это дало возможность возглавляемому янычар-агой отряду слаженным ударом прорвать жиденькое кольцо осаждающих, и через пролом в стене быстро выскочить за пределы Азовской крепости. Дальше, согласно плану пана Девардиевского, предполагалось, что там за азовскими стенами казаки сейчас будут заняты лютой сечей с внезапно напавшими на них ногайцами. А потому вырвавшемуся со стороны крепости на оперативный простор турецкому отряду предстояло внезапным ударом в тыл кипящей битвы, самым натуральным образом захватить казачье воинство в смертельные клещи. Но...
...Но никакой сечи с татарами, к вящему удивлению турок, за стенами Азова, увы, не было...
Мирно побеседовав с пьяными ногайцами и даже обнаружив среди них родню по женам, казаки, хорошо понимая душевные томления разгулявшейся степной души, великодушно продали им остатки отары и преспокойно отпустили изрядно подпитых татар восвояси.
На том, собственно, весь лихой татарский набег и закончился, но отнюдь не вырвавшаяся за азовские стены турецкая вылазка...
...Очутившись за стенами крепости, лицом к лицу со всем казачьим воинством, и остолбенело глядя вслед пьяно покачивающимся в седле удаляющимся татарам, янычар-ага, всеми фибрами своей умудренной воинским опытом души сейчас страстно возжелал только лишь одного. Как можно скорее вернуться назад под спасительные стены дворца, но не тут-то было. Из стенного проема Азовской крепости уже явственно проглядывал тесно сплоченный, идущий с пищалями наизготовку казачий строй, а со стороны табора всё чаще и чаще стало раздаваться многообещающее конское ржание.
«Не иначе как гяуры коней седлают...» – молнией пронеслась в голове у даже похолодевшего от одной только такой мысли многоопытного янычар-аги. То, обстоятельство, что вместо взятия противника в клещи ему самому со своим отрядом сейчас предстоит вот-вот оказаться в котле, причем в котле, с одной стороны которого будет наступать конная казачья лава... Такая невеселая перспектива янычар-агу совершенно не прельщала... И тогда он, как и положено полководцу, первым решительно бросился вперед...
То есть, обгоняя всех, устремился на смутно виднеющийся за казачьим табором широкий степной простор, в тщетной попытке, как тушканчик на бескрайнем донском поле, затеряться в его спасительной бескрайности. Примеру своего командира немедленно последовало все его воинство, и когда пеший строй казаков, выйдя из крепости, построился в три ряда, дабы встретить врага слаженным залпом, то это уже оказалось совершенно излишним, поскольку к этому моменту стремительно улепетывающие турки «рассыпались розно». То есть оказались уже явно вне действия ружейного огня.
Но отнюдь не вне действия казачьих коней...
Сотня за сотней казачьи всадники, хищно припадая к лошадиным гривам, растворялись в сгущающемся полумраке сумерек, и как степные волки, устремлялись вслед убегающей добыче. Ну, а уж убежать-то от конного казака... оно и в принципе своем невозможно, и уж тем более невозможно в родной для него донской степи, где ему каждая травинка – помощник, и каждая сурчина – друг...
Страшная в своей беспощадности охота на бегающих по полям и весям донщины турок продолжалась до утра. Последних из них настигли уже у Кагальника. В аккурат у того места, где с другой стороны реки догнивали останки несостоявшейся «алтынханской» орды.
Так что теперь уже оба берега невеликого донского притока Кагальник вошли в историю как место гибели «несть числа басурманских супротивников».
Тем самым ознаменовав решительный конец сопротивлению турецкого гарнизона приснопамятной Азак-калы...
В МОРЕ СУРОЖСКОМ...
Но вернемся к нашим бузотерам. После окончания «Сенжермыкской эпопеи», они, будучи вконец обессиленными, были направлены в казачий табор на отлёжку.
Отлежавшись пару дней и при этом активно поврачевав другу друга различными народными рецептами, бузотёры вскоре окончательно осознали себя, хотя и изрядно помятыми, но всё же живыми. А потому, не пожелав дальше, в такое кипящее событиями время, валяться без дела, четыре друга сами подошли к походному атаману и напросились на службу.
Учитывая то, что Азов стоял на берегу моря, того самого, что ранее именовалось «Сурожским», а теперь зовётся Азовским, а родившиеся и выросшие в самой, что ни на есть Российской глубинке Затес с Карамисом, вообще никакого моря отродясь не видывали, то бузотеры попросились именно на морское патрулирование. То есть на весьма приятное катание под парусом, по синей, искрящейся на солнце водяной глади, с живописным видом Азовской крепости, четко вырисовывающейся вдали на фоне голубого и по-летнему безоблачного южного неба. Плюс целебный морской воздух, который, как известно, всегда оказывает благоприятное воздействие на укрепление здоровья. То есть как раз то, что этим героям Сенжермыка сейчас и необходимо, здраво рассудил походный атаман. А поскольку особых морских сражений явно не предвиделось, то на такой вариант службы для бузотеров Михаил Татаринов с легкостью согласился.
Роль бузотеров в морском патрулировании была весьма несложной. Лежать себе на палубе будары и зорко всматриваться в горизонт, предупреждая весьма, откровенно говоря, маловероятное появление в Азовской акватории турецкой эскадры. А заодно бдительно контролировать и возможное бегство турок из осажденной крепости, ежели таковое вдруг произойдет водным путем на каких-либо плавстредствах. Что тоже, ввиду заблаговременного сожжения казачьей артиллерией всей османской «Азак-кальской» флотилии, делом было не сильно ожидаемым. Но тем не менее, поскольку порядок есть порядок, то патрулировать море было необходимо.
Вот и наслаждались бузотеры уже второй день морской прогулкой, попав на будару своего старого знакомца – деда Булдыгея. Проявляя недюжинное мастерство в управлении судном, Булдыгей, совершая залихватские галсы, даже против ветра умудрялся ходить под парусом и потому к веслам никого особо не допускал.
На булдыгеевской бударе среди экипажа, состоящего преимущественно из десятка бывших «стройбатовцев», нашедших себе после завершения земляных работ за веслами новое применение, бузотеры, к немалому для себя удивлению, обнаружили Иоганна Арадова и... Михрюткина! Того самого, который, как были абсолютно уверены все, геройски погиб в подземелье, поджигая заложенную под азовскую стену мину. Но тем не менее, это был именно он.
Пусть изрядно похудевший, с обожженным и испещренным пороховыми точками лицом, с наполовину спаленной бородой, но все-таки живой и счастливо улыбающийся.
И там же на бударе, лежа на палубе и блаженно щурясь от яркого солнца, Антип Перфильевич поведал бузотерам свою историю...
...Оказалось, что, вбежав в подкоп с факелом в руках и добравшись до мины, он не стал очертя голову бросаться на бочки с порохом, самоотверженно взрывая их вместе с собой. Вместо того Михрюткин, предварительно закрепив факел на безопасном расстоянии, вскрыл одну из бочек и, набрав полную шапку зернистого пороха, аккуратно насыпал им дорожку до того места, откуда начинались все эти перипетии, связанные со рвом. То есть исключительно в пределах того участка, где земля подкопа была еще сухой.
Дальше сыпать порох ввиду наличия воды на полу подкопа было уже нельзя, а поджигать его прямо здесь катастрофически невозможно, поскольку добежать отсюда до выхода ни Михрюткину, да и никому другому, было никак не успеть. Поскольку было абсолютно понятно, что веселый огонек, вспыхивающий с шипящим треском пороховой дорожки, добежит до мины гораздо быстрее...
Недаром говорят, что экстремальная ситуация увеличивает человеческие возможности и обостряет разум. Вот и на Антипа Перфильевича внезапно снизошло озарение. Решение о том, как именно ему можно выкрутиться из такой непростой ситуации, им было быстро найдено, и при этом, по своей простоте и оригинальности, оно было в чём-то даже сродни гениальности...
В виде эксперимента Михрюткин, с жалостью в сердце, снял с головы подаренную атаманом трухменку и... слегка подпалил её с краю. Увиденное его обрадовало. Полумокрая овчина шапки зашипела и слегка задымилась, время от времени поблескивая перекидывающейся с одной закурчавившейся от огня волосинки на другую яркой, но в то же время не особо быстрой искоркой. Всепожирающего пламени, к счастью для Антипа Перфильевича, на трухменке не было, но при этом и полного затухания огня тоже явно не наблюдалось. Скорее, это просто было обычное тление, достаточно длительное и в то же время вполне даже уверенное. Как раз такое, какое Михрюткину и требовалось для осуществления его замысла.
Аккуратно положив шапку на землю и пристроив её так, чтобы своим тлеющим концом она лежала на грунте, а нетронутой стороной на начале пороховой дорожки, Антип Перфильевич стремглав, насколько это было возможно в условиях низкого подкопа, бросился вон из подземелья.
И, наверное, ему удалось было полностью выйти сухим из воды (вернее выскочить из-под земли), если бы не его явно не блестящая физическая форма. В смысле – чисто начальственная непривычность к физическим нагрузкам, а тут еще и свалившиеся на него, как из рога изобилия, нешуточные напасти сегодняшнего дня...
Сначала стресс по поводу негорения поджигательного шнура, потом смертельная схватка с Ахметкой, да и сейчас, как ни крути, а то, что с ним происходит, иначе, чем стрессовой ситуацией никак не назовешь...
В общем, когда Михрюткин, согнувшись в три погибели, бежал к спасительному выходу, он вдруг с ужасом почувствовал, что силы его начисто оставляют... Упав на четвереньки, он по-собачьи пробежал еще некоторое время, из последних сил успев юркнуть в вырытую в стене подкопа нишу с ямой, которую землекопы использовали как отхожее место...
Свалившись в размокшие от воды нечистоты и скрывшись в них наполовину, грохота взрыва он уже не услышал. Огненный смерч пронесся по коридору подкопа, лишь слегка опалив сжавшегося в комок Антипа Перфильевича, но при этом окончательно лишив его чувств.
Сколько времени он там пролежал – никому неизвестно...
Только очнувшись и обнаружив, что, побывав в этой огненной преисподней, он всё-таки остался живым, Михрюткин выкарабкался из ниши и по обвалившейся в подкопе земле, отчаянно разгребая руками грунт, как крот в норе, пополз к спасительному выходу. Ему еще повезло... Начиная от отхожего места, между осыпавшимся от взрыва грунтом и кровлей коридора еще сохранились заполненные воздухом пустоты, в то время как в сторону крепости их уже практически не было...
В общем, когда Антип Перфильевич выкарабкался на восхитительно свежий донской воздух, на земной поверхности стояла ночь. Причем неизвестно какая именно по счёту...
И теперь его мучило следующее. Во-первых, отсутствие привычной высокой шапки, соответствующей бы его начальственному статусу, а во-вторых...
...То, что он, уходя на подрыв мины и еще не зная, суждено ли будет ему остаться в живых, руководствуясь неожиданным даже для себя душевным порывом, попросил всех окружающих в случае своей гибели считать себя... казаком. И вот то, что он после всего этого остался в живых, это теперь как?
Снимает ли автоматически данное обстоятельство ранее взятое им обязательство, или всё-таки нет?
Потому как войне этой, судя по всему, вскоре конец. И пойдет тогда поредевшая сотня Воронежских городовиков (кстати, вместе с бузотерами) назад, к месту своей постоянной дислокации, то бишь в славный град Воронеж. Знамо дело, что к ней, безопасности ради, пристанет и весь волей судьбы обретающийся при казачьем войске русский люд. В том числе и Михрюткин...
И вот тогда возникает вопрос, а что именно ждет его – Михрюткина – там, на южных рубежах Руси? Ну, ведь, наверняка, же его тиунская должность в Менговском остроге уже кем-то давным-давно занята, поскольку не зря говорят, что «свято место – пусто не бывает». Тем более там – в Московии...
И что он тогда там делать будет? Рассказывать воеводе о своих геройствах? Да его-то теперь, без начальственного статуса, к князю вряд ли допустят...
А тут, после окончательного захвата Азова, казакам, наверняка, потребуются свои, проверенные на деле руководящие кадры, имеющие большой опыт работы на крупных административных должностях...
«Так что, вот как? Казак он теперь или нет?» – обращался Михрюткин к бузотерам в поисках ответа на мучащий его животрепещущий вопрос.
Проводя время подобным образом, экипаж булдыгеевской будары дождался сумерек, и тут со стороны Азова по ровной глади воды донесся неясный шум, который иначе, чем шумом боя назвать было никак нельзя. Сразу же отставив шутки и праздные беседы в сторону, бузотеры внутренне подобрались и удвоили бдительность.
И вот тогда, когда сумерки плавно переросли в усыпанную яркими звездами ночь, зоркие, как у орла, глаза Карамиса, казалось, физически впиваясь в вязкую ночную мглу, смогли-таки заметить в ней нечто заслуживающее внимания. Жестами указывая Булдыгею направление движения будары, он внимательно продолжал наблюдения, пока наконец-то не высмотрел подозрительный объект полностью.
– Вот тамо о шуйцу, – ткнул левой рукой в темноту Карамис, – кубыть в версте от нас, зело шибко идёт большая лодья под косым ветрилом!
И всем окружающим вдруг стало пронзительно ясно, что ЭТА война для них еще далеко не окончилась...
ПОЛЬСКО-ТУРЕЦКИЙ МАСКАРАД
– Татарва прёть! – отчетливо долетело с казачьей стороны во дворец сераскира.
– Началось... – глубокомысленно изрёк пан Девардиевский, осенив себя католическим крестом.
– Давай, – согласно кивнул капудан-бей.
Операция по спасению будущего полководца горских народов, проводимая во имя святого дела иезуитов, началась...
Прежде всего капудан-бей стянул с сераскира его шитый золотом парчовый халат, обнажив надетый на худощаво-волосатое, смуглое тело турка белоснежный муслиновый каис, перетянутый в талии зеленым шелковым гезимом.
Развязав гезим, капудан-бей заправил каис Калаш-паши в шаровары, обмотав его по поясу извлеченным из своей одежды самым обычным суконным кушаком грязновато-красного цвета. Отойдя на несколько шагов назад, капудан-бей окинул сераскира оценивающим взглядом профессионального художника и понимающе переглянулся с паном Девардиевским.
Издалека заправленный в шаровары турецкий каис, с некоторой натяжкой, вполне мог бы сойти и за украинскую сорочку.
Сами же шаровары были весьма широко распространенного по всему Дикому Полю покроя и потому запросто могли бы принадлежать как знатному турку, так и, например, самому обыкновенному казаку. На ногах сераскира красовались богатые йджи из красного сафьяна. Которые, как прикинул капудан-бей, если отрезать у них длинные загнутые кверху носы и грубо заштопать место отреза через край, а потом ещё и изрядно извозить это место в пыли, то... то ежели к ним особо не присматриваться, то на невзыскательный взгляд, они в принципе вполне могут показаться разношенными украинскими чёботами.
Сев на пол, капудан-бей достал из-за пояса кинжал и совершенно спокойно отхватил острые, загнутые кверху носки дорогих турецких полусапожек. Да так, что в образовавшиеся прорези стали видны шевелящиеся пальцы ног ничего непонимающего сераскира. После чего капудан, извлек откуда-то заранее заготовленную иголку с ниткой и невозмутимо стал зашивать разрезанную обувь, пришивая верхнюю часть йджи к подошве. Через пару минут всё было готово.
Тем временем пан Девардиевский, скинув с плеч епанчу, снял с себя ярко-оранжевый кунтуш и небрежно накинул его на плечи Калаш-паше, завязав его всего лишь на одну верхнюю тесемку. Получилось весьма натурально и, можно было даже сказать, что жизненно.
Но для полноты образа не хватало одной завершающей детали...
Тогда пан Девардиевский, подойдя спереди к застывшему в оцепенении Калаш-паше, бесцеремонно снял с него феску с чалмой, тем самым обнажив по-азиатски чисто выбритый череп. Удовлетворенно хмыкнув, пан достал из кармана бритву и скомкал ухоженную, спускающуюся на грудь иссиня-черную бороду сераскира в кулак. Потом он поднес бритву к лицу обомлевшего от наглости Калаш-паши, и, как заправский брадобрей, заскользил бритвенным лезвием по впалым щекам турка. Понимая всю безысходность своего положения, сераскир стоически терпел...
Сбрив бороду и продолжая держать её в кулаке, пан Девардиевский поднес её к капудану, который, достав из-под широких одежд фигурный пузырек с чем-то нетерпимо вонючим, обмакнув в него кисточку, аккуратно намазал этим вонючим содержимым отрезанный конец бороды. Попробовав пальцем результат капуданова труда и оставшись им чрезвычайно довольным, пан поднял руки кверху и... легким шлепком прилепил бороду Калаш-паши на его же макушку...
В результате получился... ни дать ни взять, самый натуральный запорожский оселедец.
Отойдя назад и склонив голову набок, полюбовавшись проделанной работой, капудан с паном удовлетворенно хмыкнули и остались ею вполне довольны.
Сераскира Азак-калы и трехбунчужного паши Османской империи перед ними уже не было. Вместо него на них затравленным взглядом смотрел небольшого росточка и откровенно тщедушного телосложения кОзак из «вильных» степей Украины. Только «спыса» в руках не хватает. Ну, а то, что кОзак этот чернявый донельзя, то мало ли кто у него мамкой был...
В общем, операцию с перевоплощением можно было считать вполне выполненной.
Тогда пан Девардиевский сухим, нетерпящим возражения голосом изложил дальнейший план действий. Капудан-бей старательно переводил, и бывший сераскир Азова все преотлично понял. Кроме, разве что одного. Где они с паном, изображая двоих казаков, здесь возьмут привлекательную женщину славянской национальности, каковую они, якобы, только что освободили из злой турецкой неволи?
На что капудан-бей, даже не переводя вопроса пану Девардиевскому, многозначительно промолчал, и как-то непонятно усмехнувшись, бросил на недоумевающего Калаш-пашу полный лукавства взгляд...
Тем временем шум боя отдалился, раздаваясь уже где-то за пределами крепости, и троица заговорщиков, не мешкая, выбежала во двор замка. Во дворе, турок – уже, а казаков – еще не было. Причем все указывало на то, что последнее обстоятельство в самое ближайшее время кардинально изменится...
– Кшиська, давай, – произнес непонятные слова пан Девардиевский, после которых капудан-бей скинул свой просторный фередже и выпростал заправленную в штаны рубаху весьма странного вида. Неожиданно опустившись до пят капудана, эта просторная рубаха расправилась, обнажив на себе вышитые какие-то странные крестообразные узоры, и вдруг... Калаш-паша даже не поверил свои глазам, это диковинное и абсолютно неуместное на турецком бее одеяние – живо напомнило ему... сарафан, в котором обычно ходят славянские женщины!
– Вай, шайтан, – только и мог удивленно протянуть сераскир, так и застыв с открытым ртом после того, как капудан-бей сдернул с головы тюрбан, под которым оказались... длинные до плеч женские волосы...
Тут в ворота замка вбежало несколько казаков, и тотчас же бывшая «капуданша» заголосила дурным голосом на чисто русском языке:
– Ой, братушки, ой казаченьки, ой спасибушко, что ослободнили мя из злой неволюшки, – при этих словах Кшиська (та самая, что в ставке Бехингер-хана была известна под именем Толстая Кшейлла) повисла на руках своих мнимых спасителей, вынудив их напрячь все свои силы, дабы удержать на ногах её дородное тело.
– Тамо... тамо... ясырок много, – неопределенно махнул свободной рукой в сторону дворца пан Девардиевский, тем самым перенаправляя внимание казаков в сторону от себя и своих содельников. Поскольку, какой же казак не мечтает освободить из басурманского плена красавицу? Ведь знамо же дело, что её благодарность к спасителю воистину не будет знать границ...
Воспользовавшись суматохой, троица выскочила из замка, и всё так же имитируя радость спасения, устремилась к выходу из крепости. Вскоре она уже была на Дону, там, где на берегу закиданная для маскировки обгорелыми остатками порушенного забора, беглецов ждала на речном песку небольшая двухвесельная кайка.
Спустить её на воду было минутным делом, и вскоре оба «спасителя», предоставив возможность «спасённой» женщине проявить себя, сидя за веслами, вылетели на упругую донскую стремнину. Здесь их наконец-то заметили, и по лодке с крепостного вала ударила пара выстрелов. Но стреляли по ней больше для порядка, поскольку на таком расстоянии попасть в вихляющую по течению лодчонку было весьма и весьма не просто. Да и, по большому счету, особо и ни к чему...
Переправившись на другой берег, беглецы, бросив кайку, влекомые Толстой Кшейллой, долго бежали среди камышовых и терновых зарослей, пока не уперлись в небольшой мелкий ерик. Перейдя его по грудь в воде, они опять долго мчались по чакану, потом опять шли по воде. Потом куда-то плыли. И уже в полной темноте они наконец-то добрались до своей цели. До запрятанной в высоченном чакане какой-то глухой протоки... самой натуральной греческой фелюки.
Фелюки – экипаж которой, будучи каждую секунду готовым к отплытию, терпеливо дожидался своего капудана.
Остановившись перед кораблем, Кшиська быстро заправила мокрый сарафан в шаровары и мастерски спрятала волосы, сноровисто повязав на голове тюрбан. Так что экипаж фелюки дождался именно КАПУДАНА.
И вот теперь этой осторожно выплывающей из узкой донской протоки на широкий морской простор фелюке надлежало доказать, что не зря именно она среди всей азовской турецкой флотилии считалась наиболее быстроходной...
МОРСКАЯ БАТАЛИЯ
– Вот тамо о шуйцу, – ткнул левой рукой в темноту Карамис, – кубыть в версте от нас, зело шибко идёт большая лодья под косым ветрилом!
И тем самым он оповестил всех о том, что по левому траверзу, на расстоянии в полдесятка кабельтовых от патрулирующей акваторию будары, под треугольным парусом быстро движется каботажное судно. А поскольку своих судов здесь больше быть было не должно, то вывод о том, чья же именно по принадлежности будет эта самая «лодья», напрашивался сам по себе...
– Туши огни, весла в воду, вперёд! – отдал команды дед Булдыгей, зорко следя за направлением руки Карамиса, и налегая своим старческим телом на тяжелый кормовой руль.
Вскоре уключины будары слаженно заскрипели, и восемь управляемых дюжими гребцами весёл с шипением взбурлили тихую гладь азовской воды.
– «Приближаемся», — коротко сообщил Карамис, впрочем, теперь уже и все бузотеры в свете взошедшей на небе луны стали смутно различать темнеющий вдали, непривычно треугольный силуэт диковинного корабля.
Это была греческая фелюка. Та самая...
Постепенно расстояние между двумя кораблями стало неуклонно сокращаться. И вот тогда, когда оно уже сократилось до расстояния ружейного выстрела, с фелюки, наконец-то, обнаружили подкрадывающуюся к ней казачью будару. Реакция турок была молниеносной и весьма недвусмысленной, поскольку сразу же после обнаружения преследования, с фелюки громовым раскатом бабахнул пушечный выстрел кормового орудия, сопровождаемый трескучей россыпью ружейного залпа. Пролетевшее где-то высоко над казачьими головами ядро и хаотичные шлепки пуль по окружающей будару воде, наглядно продемонстрировали казакам всю недружественность намерений чужого корабля.
Будара пока молчала, но влекомая как парусом так и веслами, неукротимо приближалась. Вскоре со стороны турок послышалось дробное уханье барабана. Не иначе, как и на фелюке тоже взялись за весла и теперь чисто по-турецки, с помощью барабана, начали задавать темп гребли. «А ежели так, то таперича держись...» – промелькнуло в голове у Булдыгея.
В подтверждение его мысли корма фелюки опять озарилась вспышкой пушечного выстрела, и несдобровать бы казачьей бударе, не заложи в этот момент дед Булдыгей крутой разворот, резко отдергивая в сторону кормовое весло. При этом, как можно дальше для увеличения угла разворота оттягивая руль, деду пришлось даже свеситься за борт.
Шипящее турецкое ядро зловеще просвистело мимо, лишь обдав казаков прохладой рассекаемого им воздуха.
– Тамо у нутрях, есмь затинная пищаль! – прокричал дед, возвращаясь на палубу будары и натужно выравнивая тяжеленный руль.
Дарташов нырнул в грузовой трюм, и действительно, там в куче всякого хлама обнаружил старинную, видно припрятанную хозяйственным дедом еще со времен похода Ермака, самую натуральную затинную пищаль. С усилием оторвав её от пола, Ермолайка обнаружил в пищальном стволе свободно перекатывающееся ядро калибром с доброе куриное яйцо. Это сейчас было более чем кстати...
Между тем теперь после того, как фелюка, присовокупив к своей парусной тяге ещё и весельный ход, заметно прибавила скорости, расстояние между ней и бударой стало стабильно увеличиваться. И видимо, не зря в ныне уже не существующей турецкой азовской флотилии она считалась наиболее быстроходной...
Тем временем с фелюки вновь раздался выстрел. Причем выстрел, сопровождаемый каким-то особо зловещим свистом. Это был книппель – самый разрушительный, применяемый в морских сражениях снаряд, представляющий собой сразу два скованных одной цепью ядра. И попади они сейчас в будару, сметая мачту или гребцов, преследование фелюки бы на этом скорее всего бы завершилось...
Но дед Булдыгей, этот старый морской, вернее речной волк, каким-то шестым чувством всё-таки сумел уловить момент выстрела и умудрился заложить левый разворот еще за секунду до начала зловещего свиста. Так что, когда книппель, посланный твердой рукой весьма опытного артиллериста чуть повыше бортов, с тем, чтобы угодить растянутой цепью прямо по мачте, наконец-то, досвистел до места предполагаемой встречи с бударой... её там уже не было. Слегка накренившаяся будара находилась уже полубоком к траектории огня, чудом успев ускользнуть от неё чуть в сторону.
Это обстоятельство мачту с парусом и спасло. Зато, убрав в результате маневра с линии огня мачту, дед Булдыгей невольно подставил под него... самого себя. Поскольку наиболее высокой, после мачты, точкой будары теперь оказывался... он сам, налегающий всем своим телом сверху на рулевое весло...
Книппельная цепь стеганула всей своей мощью по старческой груди, буквально оторвав руки деда от руля и безобразно расчленяя его надвое, отбросила брызжущие темной кровью останки далеко в воду...
...Вот и упокоился старый в бою, да ещё и в водной пучине, как когда-то Ермак Тимофеевич... Царствие ему небесное! – набожно перекрестились бузотеры, после чего Портосенко, подскочив к опустевшему месту кормщика, схватился за скользкое от крови, но к счастью, уцелевшее после попадания книппеля весло и громоподобно рявкнул:
– Та заткнить ж вы цю гадыну!
Между тем, именно этим уже давно и целеустремленно занимался Дарташов, вдумчиво прилаживаясь на носу будары к раритетной затинной пищали, и особо радуясь тому обстоятельству, что и ядро к ней, правда, в единичном числе, но все-таки в наличии имеется. Засыпав в ствол пищали полностью всю свою пороховницу и используя в качестве пыжа оторванный рукав архалука (чекмень он оставил на берегу), Ермолайка, за неимением шомпола подходящих размеров, сейчас забивал натужно заряд ножнами Иоганновой шпаги. Благо, они к стволу пищали как раз по длине подошли.
Теперь ядро, теперь опять пыж... Отбросив ножны шпаги в сторону, Ермолайка насыпал из натруски затравку в запальник и, вспоминая изучаемые им по долгу службы «наставления по пищальному пулянию в государеваго супротивника из-за тына», установил пищаль на носу, накрепко зацепившись за бортовое дерево выходящим из пищального цевья крюком. Затес между тем из какого-то обрывка веревки и рукояти чекана соорудил нехитрый запальник. Обсыпав веревку порохом и выстрелив в неё из пистолета, он тем самым быстро воспламенил запальник и теперь стоял с ним наизготовку сбоку от Дарташова, как заправский пушкарь, раздувая тлеющий слабыми искорками фитиль.
Что и говорить, задача, вставшая сейчас перед Ермолайкой, была из разряда более чем наисложнейших...
Поразить старинной пищалью «государеваго супротивника», «пульнув» в него одним разединственным выстрелом, причем сделать это не из-за крепкого крепостного тына, а из-за шаткого судового борта. Да ещё умудриться поразить его так, чтобы надежно вывести его из строя раньше, чем это проделает сам «супротивник»... Который, как можно было заметить, в этот самый момент интенсивно заряжал своё, значительно превосходящее древнюю русскую пищальку по мощи и меткости боя, вполне даже современное артиллерийское орудие. Кстати, наверняка не османского производства...
Это хорошо еще, что два ядра книппеля правильно заложить в ствол не так-то и просто, и на это требуется куда больше времени, чем на закладку в ствол пищали одного небольшого ядрышка. Потому несколько секунд форы у Ермолайки, к счастью, всё-таки были. И Ермолайка, тесно прижавшись щекой к грубому, и далеко не по-европейски изящному, но тем не менее, по-русски весьма надежному прикладу пищали, казалось, сросся с ней в единое целое. Что в принципе, на ментальном уровне именно сейчас и происходило.
Хотя учитывая то обстоятельство, что только что извлеченная из «хлама веков» затинная пищаль, была, мало того, что чрезвычайно неуклюжей, так ещё и для Ермолайки не шибко знакомой, достичь с ней эффекта создания единой системы «человек-оружие», делом было далеко непростым. Но для Дарташова, владеющего древними, восходящими еще к скифским временам секретам, всё же не столь уж и безнадежным...
И неизвестно, чего именно здесь было больше, психологии или действия тонких материй, но, только прочитав вполголоса слова старинного заговора, и настроив себя соответствующим образом, Ермолайка вдруг физически осознал эту нескладную и неуклюжую пищаль как бы продолжением себя самого.
И теперь уже он, не просто наводил ствол, традиционно совмещая мушку с целью, как оно и положено делать любому нормальному стрелку. Это само собой. Но главное то, что при прицеливании он очень плавно и для посторонних глаз незаметно, волнообразно перемещал из стороны в сторону всё свое естество, достигая того эффекта, чтобы при этом совершенно органично, как, например, вытянутая рука, перемещалось и само оружие. А достигнув нужного ощущения, Ермолайка уже твердо знал, что теперь линия его направленного поверх пищального ствола взгляда стопроцентно совпадёт с будущей траекторией полета пищального ядра.
Вопросом же о том – куда же именно ему надлежало стрелять, он даже не задумывался, полностью полагаясь в этом на свое подсознание. Дарташов просто был абсолютно уверен, что выбранная им мишень будет наиболее оптимальной, вследствие чего понесенный противником от поражения урон окажется, как нельзя больше максимальным...
И вот тогда, когда на фелюке, как можно было заметить, уже завершились все необходимые приготовления к выстрелу, Ермолайка, подсознательно учтя всё необходимые факторы (обоюдное движение обоих судов, морскую качку, и даже упреждение на ветер), одним духом выкрикнул короткую команду:
– Пли! – после чего, как оно и положено по наставлению «по пулянию», отвернул голову от приклада и, зажмурив глаза, широко открыл рот, дабы свести для себя к минимуму последствия грохота пищального выстрела.
«Пш-шш...Бум...» – глухо рявкнула затинная пищаль, впервые, должно быть, за полвека лежания без дела исполняя свое прямое предназначение. «Фр-р-р» – запело вылетевшее ядро, достигнув цели непосредственно в момент совершения с фелюки пушечного выстрела...
...Треск дерева от попавшего в османское судно пищального ядра слился с одновременным выстрелом турецкого орудия, заполнившим воздух зловещим свистом летящего книппеля... но к счастью для казаков, летящего куда-то в сторону... Потому как пришедшийся по фелюке удар заставил её корпус вздрогнуть и покачнуться, тем самым немилосердно сбивая тщательно выверенный пушечный прицел...
Пока твердо лишь зная то, что его совершенный единственным ядром выстрел не пропал втуне, Ермолайка, отложив в сторону дымящуюся пищаль, стал тщательно всматриваться, определяя то, куда же именно он попал. Между тем фелюка, ставшая вдруг своим силуэтом пронзительно напоминать раненую острогой гигантскую щуку, пошла как-то неестественно вполоборота боком, при этом странно задирая нос против ветра, и потому заметно, на радость казакам, сбавляя свой ход.
И хотя шкипер на ней, судя по всему, был весьма толковый, но нелепое, противоречащее здравому смыслу положение фелюки по отношению к ветру пока никак не выправлялось. А вот несущаяся на всех парусах казачья будара за время непонятного рысканья фелюки, подошла уже настолько близко, что с неё уже стало возможным воочию разглядеть последствия пищального попадания.
Сомнений не было, инстинкт прирожденного воина и на этот раз Ермолайку не подвел, поскольку выбор места поражения вражеского судна, действительно, оказался наиболее оптимальным. На корме у фелюки, у самого уреза воды, в том месте, где должна была располагаться лопасть руля, теперь, как обломки обглоданных костей, в лунном свете ночи желтели жалкие деревянные щепки...
Расщепив ядром руль и просто-напросто лишив фелюку управления, Ермолайка тем самым свел на нет все её выдающиеся ходовые качества. Конечно, в принципе она могла бы еще плыть и плыть даже без руля, и даже дойти до конечной точки своего назначения, при необходимости совершения поворотов маневрируя веслами. Но только не в условиях этой смертельной гонки...
– Лево руля! – выкрикнул команду вцепившемуся могучими руками в кормовое весло Опанасу Ермолайка, таким образом уводя будару с линии пушечного огня. Совершив маневр и попав в мертвое от кормового орудия пространство, будара дала правый поворот, и теперь, как нападающий на бок жертвы хищник, зловеще заходила на фелюку со стороны левого борта, приближаясь к ней со скоростью хорошо бегущего человека.
И поскольку, вследствие своих выдающихся ходовых качеств, фелюка всегда должна была быть впереди, то есть по замыслу корабельных конструкторов поражать противника ей предписывалось исключительно позади себя, то бортовых орудий по бокам на ней предусмотрено не было. А переставлять сейчас на левый борт в одночасье ставшую ненужной кормовую пушку времени у турецкого экипажа, увы, не оставалось. И единственное, что он мог еще сделать, так это огрызнуться ружейным огнем.
Слитный ружейный залп с турецкого судна вызвал вскрики гребцов и замедление работы пары казачьих весел, но остановить неукротимый ход будары он уже никак не мог...
– Огонь! – крикнул Ермолайка, навскидку выпуская по метнувшейся на фелюке тени пулю из своего карабина. Его дружно поддержал треск пистолетов Затеса и успевший щелкнуть дважды певучий звон тетивы Карамиса...
Дальше вести огонь уже стало невозможным, поскольку с жутким треском ломая весла обшитый дубовым тёсом форштевень будары со всего ходу врезался в корпус турецкого судна. Страшный удар потряс оба корабля, и нос будары, кроша и вспарывая твердым донецким дубом, как стальной плуг землю, палубу фелюки, играючи пропахал ее до середины, остановившись лишь у основания мачты.
После чего сцепленные в единое целое корабли замерли в тревожном ожидании...
«Сарынь на кичку!» – по всем канонам жанра, должен был бы выкрикнуть сейчас Дарташов и, выхватив шашку, первым спрыгнуть на вражескую палубу, тем самым увлекая за собой казаков на кровавый и беспощадный морской абордаж.
– Табань весла назад, спущай ветрило! – закричал он вместо этого, отдавая команду дать бударе задний ход...
И причина столь неожиданного действия была в следующем. Пусть морской воздух на бузотеров своё целебное воздействие и оказал, но... к полноценному абордажу, впрочем, как и к любой другой рукопашной битве, они еще были явно не готовы. Не поправилось еще после той Сенжермыкской эпопеи их здоровье настолько, чтобы вот сейчас, в новой схватке показать себя должным образом. И силы удара явно не будет, да и реакция далеко не та, не говоря уже о выносливости...
Вот и отдал команду Ермолайка ретироваться, хорошо зная ту истину, что зачастую вовремя совершенный маневр и без кровавого боя порой способен принести победу. Ну и кроме того, Дарташов совершенно справедливо полагал, что после нанесенных вражескому кораблю повреждений, он и без абордажа никуда уже от казаков не денется.
Казачьи весла натужно загребали обратно, шумно вспенивая мутную азовскую воду, но... сцепленная с фелюкой намертво будара, хоть и дрожала всем своим корпусом, но так не сдвигалась назад ни на йоту. А между тем, справа и слева от неё, по палубе фелюки уже стали мелькать оправившиеся от столкновения турки. И тускло посверкивающие в их руках клинки не сулили казакам ничего хорошего...
– Опанас, зараз сигай на весла, а ты, Карамис, скидывай ветрило! – крикнул Ермолайка, всё-таки вынимая шашку и становясь с ней по правую сторону носа будары.
Рядом с ним молча застыл, с лицом покрытым благородной бледностью и чеканом в опушенной руке, оказавшийся в настоящий момент не задействованным в весельно-парусном деле и готовый на всё Затёс. Между тем на левую сторону судна, изящно выхватив шпагу, встал Иоганн Арадов. И сейчас их задачей было, не идти сломя голову на абордаж, беря на шпагу неприятельский корабль (хотя даже шпага в наличии имелась), а просто-напросто сдерживать вражеский натиск, тем самым давая бударе возможность вырваться из захвативших её смертельных объятий.
Исполняя приказ Ермолайки, который после гибели деда Булдыгея автоматически стал кем-то вроде капитана, Портосенко сел посредине палубы и, широко раскинув ручища, умудрился захватить своими огромными ладонями сразу два весла. Будара задрожала еще больше, со скрипом дернулась было вспять, но... даже недюжинная сила Опанаса не могла превозмочь могучую силу стихии.
Дело в том, что сильный восточный ветер, ещё недавно так здорово помогавший казакам при погоне, теперь начал оказывать им недобрую службу, столь некстати наполняя парус своей движущей вперед тягой, и тем самым гася все усилия гребцов по движению назад.
Между тем верх по мачте уже карабкался Карамис, и всем становилось понятно, что вопрос наличия паруса на мачте – это теперь не что иное, как вопрос времени.
Но времени, которого уже могло бы и не быть, поскольку, воспользовавшись ситуацией, турки уже подступили к бударе практически вплотную, выжидательно, как волки, обкладывающие полукругом загнанную дичь, замерев на расстоянии решающего броска. И хорошо еще, что заряды в стволах их ружей оказались израсходованными еще до тарана, а то всего лишь один бы добрый залп и...
...Успел подумать Ермолайка, как вдруг, словно воплощая в жизнь его столь пессимистический прогноз, на фелюке раздалась громкая гортанная команда, моментом превратившая стихийное окружение будары в четко управляемый процесс.
– Ну, Карамиска, ну давай же, – взмолился Ермолайка, видя, что становящиеся полукругом турки по-строевому выровнялись, достали перекинутые через спины ружья, и слаженно принялись их заряжать. Параллельно с этим, повинуясь очередной властной команде, несколько человек метнулись на корму, где они сразу же затеяли какую-то нехорошую возню возле орудия... Этого только для полноты счастья казакам и не хватало... Чтобы по застрявшей бударе еще и из орудия прямой наводкой выпалили. Чтоб уж наверняка...
«Да кто ж тут так ладно командует?» – подумалось Ермолайке, и он стал рыскать глазами по строю зловеще шоркающих шомполами в ружейных стволах и многообещающе ухмыляющихся турок. И вот на заднем плане строя он вдруг с немалым для себя удивлением узрел... самого натурального запорожского кОзака...
Стоит себе в оранжевом кунтуше, с развевающимся на морском бризе иссиня-черным оселедцем и, размахивая саблей, отдает привыкшим повелевать голосом четкие приказания на чистейшем турецком языке. И чего только в жизни не бывает...
К этому моменту Карамис уже достиг верха мачты и теперь вскарабкивался на рею, непосредственно за которую и крепился парус. Рожденный в Воронеже и выросший в лесостепной зоне юга России, то есть, будучи казаком абсолютно сухопутным, Амвросий, естественно, не особо сильно разбирался в хитросплетениях вант, канатов и прочего такелажа. Приказ «скидывать ветрило», что означало «опустить парус», он воспринял буквально, то есть не как указание подтянуть парус кверху, и таким образом убрать его, свернув и привязав к поперечной рее, а именно опустить вниз. Потому он сейчас ловко, как заправский матрос, полз по поперечной рее, просто-напросто перерезая своим как нельзя лучше для этого приспособленным подсайдашным ножом, те веревочные петли, посредством которых к рее крепилось полотнище паруса,
И несмотря на дилетантство и даже на взгляд бывалого моряка, откровенное варварство, это решение проблемы избавления от ненужной тяги ветра, именно сейчас, исходя из явного дефицита времени, было вполне оптимальным. Как бы там ни было, но половина парусных петель Карамисом уже была перерезана, и частично освобожденная часть паруса, как символ скорого освобождения, уже вольно трепыхалась на ветру. Казалось, еще немного, но...
...Но, застывшие в стрелковом строю турки уже закладывали шомпола под стволы заряженных ружей и насыпали на ружейные полки пороховые затравки. Да и на корме мельтешение вокруг пушки вдруг стало подозрительно затихать, уступив место грохоту, который мог бы издавать только разворачиваемый на палубе тяжелый орудийный лафет... Вскоре раздалось характерное щелканье взводимых курков, и одно за другим, по-азиатски тонкие стволы турецких ружей, из вертикальных положений опустились в строго горизонтальную плоскость. И теперь черные зрачки ружейных дул были направлены на будару в открытых, как на ладони, и представляющих собой прекрасные мишени казаков.
И что именно должно будет произойти в дальнейшем, для Ермолайки было абсолютно понятным. Вот сейчас этот предатель, запорожец, взмахнет высоко поднятой саблей, выкрикнет нечто гортанно-отрывистое, и целый рой выпущенных практически в упор пуль, наполнит всё надпалубное пространство будары, с чавканьем впиваясь в казачьи тела и прошивая насквозь из-за малого расстояния, имеющиеся кое на ком легкие защитные доспехи. Потом, для пущей верности, с кормы глухо ухнет пушка, выпустив туда же нечто весьма смертоносное наподобие картечи.
После чего, для османской стороны сия морская баталия вполне может считаться оконченной. Причем ввиду полного и безоговорочного уничтожения, стремительно напавшего, но так и не посмевшего осуществить абордаж неприятеля. То бишь их – казаков...
И самое даже не то, чтобы страшное, а скорее обидное, так это то, что помешать всему этому адекватным ответным огнем ни бузотеры, ни все остальные находящиеся на бударе казаки из-за полной занятости веслами и парусом ну, никак не сумеют. «Впрочем, один вариант всё-таки есть...» – промелькнуло в голове Ермолайки. А пусть эти замершие в ожидании стрелки её, эту самую гортанно-отрывистую команду на стрельбу, вообще не дождутся...
– Затес, – еле слышно прошептал Дарташов, – запорожец...
– Не могу... он же казак...
Надо, Захарий... Надо! И не какой он таперича не казак, а предатель! – жестко выдавил из себя Ермолайка и добавил почти просяще - Ну, брат, давай же...
– Добро, – мрачно кивнул Захарий, покрываясь еще большей бледностью.
И вот когда сабля отдающего команды туркам человека начала было подниматься для подачи рокового сигнала для свершения залпа, рука Затеса совершила легкое, практически незаметное для окружающих движение. Казачий чекан, кувыркаясь и наполняя воздух легким свистом, перелетев через строй прильнувших к ружейным прикладам турок, с хлюпаньем вонзился искривленным лезвием в голову запорожца, войдя в неё чуть пониже оселедца по самую рукоятку...
Ожидающие команды на залп и старательно целящиеся в казаков турки, не видя падения своего командира, дисциплинированно застыли с приложенными к плечам ружьями. И именно в этот момент Карамис наконец-то перерезал последнюю веревочную петлю...
Освобожденный сверху парус вырвался вперед, и громко хлопнув на ветру, как саваном, накрыл переднюю часть будары вместе со стоящими там казаками, тем самым неожиданно скрыв их от прицелов турецких ружей.
Сама же будара, наконец-таки лишившись парусной тяги, сначала вздрогнула, а потом, увлекаемая яростно бурлящими воду веслами, с ужасным скрипом и скрежетом тяжело подалась назад. При этом палуба фелюки сначала угрожающе покачнулась, а потом стала все больше и больше крениться. Так и не выстрелив в казаков, турки сначала недоуменно оторвались от ружейных прицелов, а потом, почувствовав шаткость палубы и одновременно осознав всю бренность своего бытия, стали пытаться хоть как-то устоять, широко расставляя свои скользящие ноги по угрожающе кренящимся палубным доскам...
Тем временем накрытая, как маскхалатом, собственным же парусом будара наконец-то полностью оторвалась от вцепившейся в неё фелюки, и, выскочив на свободную воду, обнажила пробитый в стройном теле быстроходного, но, увы, далеко не самого крепкого турецкого судна, безобразный и зияющий, как открытая рана рваный пролом. И сейчас же азовская морская вода, журча и закручивая пенистые водовороты, устремилась в разверзнутое нутро фелюки, наполняя её со стремительностью низвергающегося с гор водопада.
Ни о какой стрельбе на турецком корабле теперь не могло быть и речи. Впрочем, так же, как и о какой-либо осмысленной борьбе её экипажа за живучесть. Повреждение, нанесенное судну в результате казачьего тарана, было настолько обширно, что после того, как будара перестала закупоривать собой пробоину, потоком хлынувшая туда вода заполнила всю внутренность фелюки за какие-то считанные секунды.
Но терпящему бедствие османскому экипажу в определенном смысле все-таки повезло, если в подобном положении вообще уместно говорить о каком-либо везении... Дело в том, что таранный удар будары начисто снес трюмные перегородки только средней и носовой части фелюки, тем самым одним махом, уничтожив плавучесть турецкого судна процентов, этак, на семьдесят. Но при этом он, к счастью для турок, не задел кормовой перегородки, и поэтому в кормовом отсеке фелюки сейчас находилась не вода, а воздух. Так что теперь фелюка, все больше и больше зарываясь носом под воду, все-таки сохраняла на поверхности свою кормовую часть, задрав высоко в небо, как символ полной и безоговорочной капитуляции, поврежденную ядром лопасть руля.
Чудовищный крен судна вызвал падение по накренившейся палубе всего, что только было можно. Людей, оружия, бочек, каких-то непонятных тюков... Всё это с шумом и криком падало в бурлящую водоворотами воду. Частью тонуло, частью всплывало, а частью карабкалось назад и снова падало... И тут, как бы в довершение полноты картины апокалипсиса, с кормы сорвалось и со страшным грохотом понеслось вниз орудие, калеча и давя на своем пути всех и вся...
И суждено было бы фелюке, этому быстроходному творению греческих корабелов, после получения столь критического носового дифферента сполна разделить уготованную ей печальную участь. А именно, сохраняя наклонное положение, грациозно кануть в морскую пучину, увлекая за собой кружащихся в гигантском водовороте и тщетно пытающихся выплыть людей. И именно так бы оно все и случилось, если бы не одно существенное обстоятельство. Не реалии Азовского моря, весьма далекого по своим гидрологическим параметрам, например, от моря Карибского или даже Эгейского...
Дело в том, что во все века человеческой истории Азовское море было настолько мелководным, что еще во времена античности древние греки, которые, как известно толк в различных морях весьма хорошо понимали, даже называли его не гордым наименованием «моря», а всего лишь «Меотическим ОЗЕРОМ». Поэтому понятие «пучины» для меотическо-сурожской, а ныне азовской акватории, было весьма относительным и уж, во всяком случае, крайне далеким от океанического. Так что сейчас тот неполный десяток аршин, что отделял водную поверхность с развернувшейся на ней драмой, от морского, покрытого водорослями дна, именно её, то бишь эту самую «пучину», здесь и представлял.
Поэтому, уйдя по крутой, не меньше, чем в сорок пять градус траектории вниз под воду, фелюка вскоре врезалась острым носом в перемешанный с ракушечником донный песок и, вздрогнув всем своим истерзанным корпусом, замерла, оставив на поверхности задранную кверху корму.
Отойдя на расстояние в пару десятков аршин, что в условиях лунной южной ночи соответствовало более-менее приемлемой видимости, будара, повинуясь Ермолайкиной команде – «Суши весла!» – остановилась и стала мирно покачиваться на волнах, предоставив возможность своему экипажу спокойно наблюдать за происходящим.
Между тем оставшиеся в живых турки, движимые могучей силой инстинкта самосохранения, интенсивно отталкивая и спихивая друг друга вниз, судорожно цепляясь за такелаж и за все, что только было можно, как взбирающиеся на горную вершину альпинисты, неудержимо карабкались наверх, спеша занять там свое место под солнцем. Вернее, под луной. И вскоре те из них, кому это всё же удалось, а таковых счастливцев из всего экипажа набралось не более полудюжины, тесно скопились на вздымающейся в такт волнам корме, беззащитно ёжась и прижимаясь друг к другу, как зайцы на крохотном островке в период весеннего половодья.
Более удобной, четко вырисовывающейся в лунном свете мишени и представить себе было трудно...
Видя это, Карамис привычным движением извлек было из колчана стрелу...
– Не надо, — неожиданно сказал Ермолайка и мягко положил ладонь на поднимающийся лук Карамиса.
Воистину, славянская душа неизмеримо добра и отходчива. Ведь еще несколько минут назад тот же Ермолайка с неистовым азартом гнал будару на таран, горя страстным желанием раздавить, уничтожить, разодрать в пух и прах этих лютых ворогов – этих проклятущих и ненавистных «басурманских туркеней». Потом, находясь буквально перед зловещим ликом смерти, стоя как на расстреле под дулами османских ружей, он тоже явно никаких добрых чувств к ним не испытывал, и вот теперь, поди ж ты...
– Оне же зараз, аки зайцы... пущай уж...
Хотя Карамис, как потомок чингизида, подобное отношение к поверженному врагу внутренне и не одобрял, но, тем не менее, в сердцах закинув стрелу обратно в колчан, он хоть и с явным сожалением, но всё же спрятал в саадак свой не знающий промаха лук. Находящийся же рядом с ним с заряженным мушкетом в руках Иоганн Арадов, даже при всё своём «оказачивании», столь не прагматичного подхода к честно завоеванному флибустьерскому призу всё равно уразуметь никак не мог. По его европейским понятиям, сейчас непременно нужно было бы для начала перестрелять всех оставшихся в живых противников, а потом пойти и насколько это будет возможно, собрать с фелюки в качестве трофеев все мало-мальски ценное.
Но... не зря говорится, что чужая душа – потемки. Особенно казачья...
В это же самое время, когда на одержавшей победу казачьей бударе разворачивалась картина столь невиданного гуманизма, по другую сторону терпящей бедствия фелюки, в безраздельную ширь моря быстро уходила кайка. В ней находились двое. Мужчина и женщина. Между собой они разговаривали исключительно по-польски.
– Ну, что, Кшися, сегодня матка бозска к нам милостива, кажется, пронесло...
– Да, пан Тадеуш. Только вот пана Калаша очень уж жалко.
– Да брось ты, чего уж его жалеть-то... одним турком больше, одним меньше... другого найдем...
И мерно заработав веслами, лодка прибавила ходу, унося прочь от места морской баталии пана Девардиевского с толстой Кшейллой, в то время как упомянутый ими бывший сераскир Азак-калы, зацепившись ногой за свисающую с кормы такелажную сетку, бездыханным плавал в морской воде, обратив к небу торчащий из прорубленного лба и окутанный мокрыми волосами оселедца казачий чекан. При этом весь вид несчастного Калаш-паши, как минимум, свидетельствовал о том, что харизматической личности «героического борца с гяурами», да ещё и уровня трехбунчужного паши Оттоманской Порты у иезуитов для «полноценного задействования кавказского фактора» в их святом деле борьбы с православием – в ближайшее время явно не будет...
Усмотрев плавающее в воде тело лжезапорожца, Затес проворно разделся и головой вперед прыгнул за борт. И причина столь странного поступка для бузотеров была более чем очевидна – не дать пропасть родовому, еще восходящему к легендарному Ваське Затёсу казачьему чекану, не позволив этой драгоценной семейной реликвии вместе с телом, из которого она сейчас волею судьбы торчала, рано или поздно, но непременно уйти на азовское дно. Сделав несколько сильных гребков и подплыв к колыхающемуся на воде Калаш-паше, Захарий с силой вырвал у него из головы топорик и, загребая одной рукой, заспешил обратно к бударе.
...И долго еще вокруг торчащей над волнами кормы фелюки, в мутной воде Азовского моря, как тайный знак иезуитского коварства, среди прочего мусора плавал изрядно разлохмаченный пук волос. Ещё совсем недавно, на бритой голове турецкого паши он изображал благородный кОзацкий оселедец...
Тем временем от весьма ощутимого, полученного во время выдергивания лезвия чекана рывка нога несчастного сераскира выскользнула из удерживающей её такелажной сетки, и тело трехбунчужного паши Османской империи плавно устремилось вниз, на так и кишащее различной прожорливой фауной песчаное дно Азовского моря...
Вместе с телом несостоявшегося «султана Кавказстана», столь символичным образом, заодно была похоронена даже сама идея возникновения тотальной казачье-кавказской войны. И за всю, пусть даже весьма непростую историю совместного сосуществования на едином геополитическом пространстве, НИ ОДНОЙ полномасштабной войны именно казаков с горцами Кавказа, даже при всём старании всяких внешних деструктивных сил – всё равно НИКОГДА не было!
И получалось же...
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Когда бузотеры на веслах добрались до берега, над всем Приазовьем уже наступило солнечное утро и... мирное время. ВОЙНА ОКОНЧИЛАСЬ!
Окончилась полностью и безоговорочно. И если акт о капитуляции сейчас никто не подписывал, то только исключительно из-за отсутствия каких-либо подписантов с турецкой стороны. Да и вообще, с той стороны теперь никого в радиусе примерно сотни верст от Азова не было, да и быть в принципе уже никак не могло...
Казаки полностью заняли Азов, собрали огромную добычу и, как оно водится, принялись справедливо «дуванить дуван». И каждому, даже включая сводную команду честно внесших свою лепту в общее дело победы «стройбатовцев», досталась его доля.
Вопреки ожиданиям скептиков, заняв Азов и разделив добычу, казаки его отнюдь на произвол судьбы не бросили. Мало того, они сначала объявили его вольным городом, а потом перевели в него «главную войску» из Монастырского яра, тем самым провозгласив Азов новой столицей донского казачества. Которая, как ни крути, а с этого момента теперь была расположена непосредственно на самом натуральном морском побережье. То есть, с точки зрения геополитики, по своему статусу стала куда выше, чем, например, просто столица, стоящая где-нибудь в далекой и бескрайней степи.
Видя такое возвышение статуса Донской столицы, а соответственно и всего донского казачества, вскоре под Азов пришло до трехсот тысяч «улусных людишек» (цифра надо сказать, по тем временам неимоверная и сопоставимая разве что с численностью орды самого Чингиз-хана). Причем эти «улусные людишки», а если быть точнее, то не кто иные, как кочевавшие по Донщине остатки Золотой Орды, взяли, да и... торжественно принесли шерть «бачке осударю». То бишь русскому царю Михаилу Романову, который, откровенно говоря, ко всему этому имел весьма даже опосредованное отношение.
Как там они служили своему «бачке» – доподлинно неизвестно. Скорее всего, что никак... Но вот то, что татары после этого стали вполне мирно уживаться с казаками и даже временно перестали ходить в регулярные набеги за ясырем на «русския украины» – то сие уже есть факт исторический и при этом весьма отрадный.
Кроме событий эпохального масштаба, вполне естественно, что конец азовской войны просто не мог не сказаться и на судьбах, персонажах нашего повествования.
Так, например, придание Азову столичного статуса вызвало бурную радость у Михрюткина, оставшегося-таки во вновь образованном «муниципальном образовании», то есть вольном казачьем городе, на достаточно ответственном административном посту. И обзаведясь причитающейся ему по чину высокой начальственной шапкой, Антип Перфильевич потом деятельно руководил восстановительными и прочими общественнополезными работами. В этом ему активно помогал Иоганн Арадов, прагматично оценивший коммерческие возможности азовского порта и потому решивший основать здесь негоциантскую, отвечающую европейским стандартам «кумпанию».
Прогнозы Степана Чирикова относительно собственного возвышения за свою мнимую деятельность, якобы приведшую к тому небывалому явлению, что казаки вдруг стали сражаться под русским знаменем, целиком и полностью оправдались. А тут еще и «улусные людишки», сами того не подозревая, ему здорово подмогнули, добровольно перейдя под царскую руку. Боярство он, правда, не получил. Но зато, будучи полностью прощенным за провал с Кантакузеном, был благосклонно послан царем на ответственную дипломатическую работу в одну из европейских стран. Где он вместо повседневной парчовой шубы научился носить легкий камзол с кружевным воротником, стал, как самый заправский европеец курить трубку, а также пристрастился весьма даже элегантно пить водку исключительно из тонких хрустальных фужеров. Одним словом – Европа...
Кшиська и пан Девардиевский, благополучно добравшись до берега, примкнули к какому-то случайному торговому каравану и отправились с ним до Воронежа. Где им и предстояло войти в новую команду Ришельского-Гнидовича. Пану Тадеушу – взамен не оправдавшего надежд и потому выгнанному взашей Сигизмунда Рошфинского, а Кшиське – взамен казненной на казачьем Круге приснопамятной боярыни Меланьи.
Ну, это всё больше «персонажи», а что же касается подлинных, без кавычек, героев, то по окончании азовской войны судьбы четырех бузотеров изменились самым кардинальным образом.
Затёс, потрясенный тем, что ему пришлось убить хоть предательского, но всё же казака, уже по причаливанию к берегу будары впал в глубокую депрессию. А тут еще и поход окончился с его сухим законом. А в подвалах дворца сераскира, как назло, нашли бочку тончайшего на вкус и красного, как рубин, итальянского вина...
В общем, небрежно отказавшись от причитающейся ему доли добычи, и вместо того, как когда-то в Менговском остроге, запершись в винном погребе, Затёс предался, гм... скажем так, глубоким философским размышлениям...
Через несколько дней весьма активного «философствования», Затёс, выйдя на свет божий, публично заявил, что он – боярин Захарий Порфирьевич Затесин принял твердое решение оставить казачью городовую службу, с тем, чтобы возвратиться в своё родовое поместье Затёсино, Тверского уезда. Где, во-первых, у него есть прижитый от одной дворовой девки сынишка, казачьим воспитанием которого Захарий теперь и намерен вплотную заняться. А во-вторых, он, как житель Тверского уезда, намерен принести в технику практикующегося там кулачного боя много нового и чрезвычайно интересного, что ему довелось познать за годы казачьей службы.
Намерение Затёса об оставлении казачьей службы неожиданно поддержал Карамис, тут же объявив о своем непреклонном решении посвятить всю свою дальнейшую жизнь... исключительно святому делу служения Господу. И для этого, по приезде в Воронеж, он твёрдо намерен сложить с себя оружие и принять в столь милом его сердцу Успенском монастыре монашеский постриг. Кроме того, Амвросий не исключал и того честолюбивого момента, что именно в этом, знакомом ему с детства монастыре, он благодаря своей образованности и стремлению к знаниям, в конце концов, сумеет подняться от рядового инока до игумена.
Опанас же, тесно пообщавшись за время Азовской осады со своими братами-запорожцами, постепенно сформировал у себя твердое решение возвращаться обратно на Днепр. Уж дюже сильно эти клятые ляхи в последнее время стали забижать вильных кОзакив и прочих украинских грамадян. И не иначе, как на обоих берегах Днепра сейчас назревало что-то весьма даже грандиозное... Тем более что на Украине в последнее время стремительно набирал мощь и авторитет молодой, энергичный «кОзацкий полковнык» с богоданным христианским именем «Богдан» и с привлекательной славянскому менталитету фамилией «Хмельницкий».
Сами же запорожцы, сполна получив свою долю дувана, как они раньше и планировали, собрались в Азове на свою, сугубо кОзацкую раду. На ней они порешили в Багдады и в прочие басурманские краины более не ходить, а скорее возвертаться обратно на Сечь, дабы честно заработанными под Азовом средствами материально поддержать Богдана Хмельницкого в его антипольских начинаниях.
В свою очередь материально поддержать соотечественников в их священном деле вознамерился и Портосенко. Поэтому перед окончательным возвращением на Днепр он решил всё же заехать в Воронеж, дабы наконец-таки воплотить в жизнь свою давнюю мечту. Привезти на Сечь целый воз восхитительного русского сала. Тем более что сейчас, после Азова, средства на осуществление этого проекта у него имелись...
А вот Ермолайка казачью службу русскому государю пока бросать никак не собирался. Для начала он намеревался ненадолго посетить Черкасск, повидаться там с оставленным «на хозяйстве» старым Калтыком, а дальше... Вперед, труба зовет...
Тем более, что хитрый батька Тревинь на торжествах, посвященных окончанию войне, перед лицом всего войска Донского произвел рядового городового казака Дарташова в сотники. При этом атаман Каторжный данное чинопроизводство горячо одобрил и даже приказал Федьке Порошину заготовить по сему поводу соответствующий указ, на котором он потом размашисто, как умел, подписался и даже собственноручно приложил свою атаманскую печать.
Так что теперь Ермолайка считался казачьим сотником как на русской городовой службе, так и у себя на Дону.
Как бы оно там ни было, но вскоре для бузотёров, вместе с уже изрядно поредевшей воронежской сотней, подошла грустная пора уходить из столь памятного и даже ставшего для них уже чуть-чуть родным Азова. Из этого приморского и по-южному теплого города, держа путь на российское и потому сугубо северное направление.
И вот когда четыре казака, выехав из азовской крепости, обернулись, дабы бросить на ставшие для них незабываемыми места былых сражений прощальные взгляды, то они с нескрываемым удовлетворением отметили, как на шпиле бывшего замка сераскира, а ныне атаманского дворца, на ласковом морском ветерке развевается белоснежный Бобылев хвост. Главная Войсковая святыня Донского казачества. А чуть ближе её, на крыше столь запомнившегося им дугеня Сенжермык, по-прежнему гордо полощется казачий чекмень Затеса с русским двуглавым орлом, размахом своих державных крыльев наглядно символизируя тот факт, что восточно-азиатская «кала», наконец-то, стала славянским «градом».
И никто ещё не знал, что по прошествии шести десятков лет, двуглавому орлу вновь придется завоевывать себе право находиться в Приазовье. Но завоевывать уже шпагой Петра Первого и штыками его гренадеров.
И только через полтора века после описанных событий державный герб Российской Империи окончательно воцарится в Азове и на этот раз, пусть и с перерывом, но как хочется верить – уже навсегда...
...И когда в декабре зима окончательно пришла на Юг, укрыв мягким мокрым снегом бескрайние донские просторы, дрожащему от холода в своём камышовом шалашике Мокше Бонашкину снизошло чудесное видение. К нему явилась женщина в рубище с прекрасным, но в то же время весьма строгим ликом. Откопав из снега и пустых кумысных бурдюков непутевого Мокшу, она завернула его в теплую русскую доху и, как куль, погрузила на татарскую двухколесную арбу.
Это была Костянка Бонашкина, так и не дождавшаяся возвращения в Воронеж своего, пусть постылого и беспутного, но всё же законного муженька. И тогда она, с комом в горле и слезами на глазах вспоминая Ермолайку, отправилась под Азов исполнять свой супружеский долг. И вот она его исполнила.
Нашла Мокшу, утерла ему пьяные сопли и, горестно вздыхая от полной безысходности, повезла своего непутевого супружника обратно домой.
НАСТОЯЩАЯ РУССКАЯ ЖЕНЩИНА!
А горящая изба и остановленный на скаку конь – у неё будут еще впереди...
Старочеркасск, 2020 г.
СЛОВАРЬ ИСТОРИЧЕСКИХ ТЕРМИНОВ
Абрек – кавказский разбойник.
Азак – тюркское название Азова.
Аксакал (тюрк.) – общепринятое на востоке почтительное обращение к пожилому человеку. Буквально: «белобородый».
Аксюгалла (скиф.)– национальный слабоалкогольный скифский напиток на основе молока. Отдаленный аналог азиатского кумыса.
Акын (тюрк.) – восточный певец, сказитель.
Алтын (рус.-тат.) – древнерусская монета достоинством в три копейки. Название произошло от тюркского «алты», означающего шесть. С пятнадцатого века алтын служил переходной монетой между русской десятичной и татарской двенадцатеричной денежными системами.
Аманат (тюрк.) – заложник.
Амор (каз.) – мир, общество. «Всем амором» – всем миром, сообща, всем обществом.
Аркан – верёвка с петлёй для набрасывания. Аналог американского лассо.
Артоул (тюрк) – небольшой передовой отряд, выполняющий функции разведки и боевого охранения. Боевой разведывательно-дозорный пост. В случае марша приобретал форму разъездов.
Архалук – род короткого распашного халата, наподобие кофты. Иногда стёганый. Носился перетянутым поясом.
Арчак (каз.) – верхняя деревянная часть седла.
Аскер (тюрк) – воин.
Атаманец – казак атаманской сотни. Изначально – личная сотня для охраны и исполнения специальных поручений атамана. В дальнейшем часть лейб-гвардии русской императорской армии.
Аутодафе (лат.) – казнь еретика в Европе святой инквизицией. Как правило – сожжение очистительным огнем.
Баб-птица (каз.) – пеликан. В средневековье был широко распространен на Дону. Пеликаньи перья применялись казаками как для украшения, так и для устрашения противника своим диковинным видом (например, взятие Казани).
Багинет – штык с рукоятью, вставляемой в ружейное дуло. С его помощью ружье превращалось в эффективное колющее оружие, но при этом стрелять из него, вследствие закрытия ствола, было абсолютно невозможно. Багинет изобретен во Франции в середине семнадцатого столетия. Применялся до конца века, после чего был заменен штыком расположенным сбоку от дула.
Баз (каз.) – двор, подворье.
Базилевс – титул византийских императоров.
Байдана – русский кольчатый доспех облегченного типа, состоящий из крупных, скрепленных между собой колец. Предохранял только от рубящих ударов.
Бакшиш (тюрк.) – подарок.
Бармица – кольчужная сетка, свисающая с шлема для защиты плеч, шеи, горла, а иногда и лица.
Баскаки – во времена Золотой Орды сборщики ханской дани.
Батыр (тюрк.) – сильный воин, удалец. Аналог русского «богатыря», имевшего вместе с «батыром» общее происхождение от монгольского «багатура». Семантически примерно то же самое, что иранский «пехлеван» и кавказский «джигит».
Бахтерец (рус.) – род доспеха, состоящего из пластин, соединенных между собой наподобие рыбьей чешуи. Название доспеха имеет персидское происхождение.
Баши – (тюрк.) в широком смысле – голова, в переносном – глава. В сочетании с различными приставками означала воинское звание командира того или иного воинского подразделения. Например, «юз-баши», «кур-баши».
Башибузуки (тур.) – воин турецкого ополчения, не состоящий на регулярной султанской службе. Славились грабежом и отличались особой жестокостью.
Бекет (каз.) – дозор, производное от «пикет». Вошло в казачий обиход в начале семнадцатого века, после совместных боевых действий с полками иноземного строя (Смоленская война и т.д.).
Бердыш – русское оружие рубяще-колющего типа шестнадцатого - семнадцатого веков. Представляет собой большой вертикально вытянутый и изогнутый полумесяцем топор, насаженный на рукоятку длиной по грудь человека. Укороченный аналог алебарды с более удлиненным лезвием, но только в отличие от неё, бердыш применялся не только как холодное оружие, но и ещё как подпорка при ружейной стрельбе. Входил в обязательное вооружение русских стрельцов, которые вследствие наличия бердышей, в отличие от европейских мушкетёров, подсошниками для стрельбы не пользовались.
Берендейка – футляр продолговатой формы с заключённым в него полным ружейным зарядом. Несколько берендеек (до десятка штук) носились стрельцами на перевязи через плечо. Название произошло от переиначенного на русский лад иностранного наименования перевязи – банделеры.
Бешбармак (тюрк.) – азиатское мясное блюдо.
Бешмет – род казачьей рубахи специфического покроя, восходящей ещё к скифским временам. В отличие от русских косовороток, ворот бешмета застёгивался на крючки.
Бирюк (рус.) – одинокий волк.
Бирюч (др. рус.) – глашатай, объявляющий в людных местах указы властей.
Бобылев хвост – войсковая святыня, наряду с Перначом и насекой атрибут атаманской власти. Представлял собой шест с шаром на конце, с которого свисал конский хвост белой (бобылевой) масти. Такие же белые хвосты, только в числе трёх, были на бунчуке Чингиз-хана.
Бостанджи (тур.) – дворцовая стража. Турецкий аналог лейб-гвардии.
Брашно (др. рус) – еда, кушание.
Бродники – наименование славянского этноса, жившего на Дону в домонгольский период и участвовавшего в этногенезе казачества.
Брыль – украинская широкополая соломенная шляпа, ведущая своё происхождение от древнегреческой пеласты.
Будара (каз.) – среднего размера, значительно превосходящее казачий боевой струг (см.) парусно-весельное судно, применяемое для перевозки грузов, а также для создания наплавных мостов.
Буздыган (тюрк.) – палица, аналог русской булавы.
Бумазейная шапка – часть русского боевого доспеха. Шилась из стеганной материи, иногда прошивалась проволокой.
Бутурлыки – металлические поножи. Защита для ног.
Валиде (тур.) – мать султана. В имперской иерархии османов в условиях, когда султаны не имели возможности иметь полноценных жен, мать султана занимала особое место. Зачастую пользовалась особым влиянием, становясь самостоятельной политической силой.
Визига – мягкие хрящи осетровых рыб.
Войсковая скарбница – склад, на котором хранилось общественное войсковое имущество.
Войскового хорунжий – главный знаменосец донского войска.
Волостель – правитель волости.
Выя (рус.) – шея.
Галата – этническое название коренных жителей Византийской империи, сохранившееся в Османском государстве. Дано им турками, по названию того пригорода Стамбула, где они преимущественно и проживали.
Галдарея (каз.) – обнесенная перилами лестница и галерея балконного типа вокруг второго этажа казачьего куреня.
Гарда – защита для руки на эфесе холодного оружия.
Гардарика (сканд.) – «страна городов». Скандинавское название Руси.
Гезим (тур.) – пояс, кушак.
Гетманщина – часть территории Украины с преимущественно козацким населением, входящая в состав Речи Посполитой и управляемая гетманом.
Гирло Дона – Донская дельта. Обширная область длиной и шириной до тридцати километров, покрытая реками, каналами, протоками и пр. водоёмами.
Главный крокодил морей – дословный перевод титула верховного адмирала Османской империи.
Глузд (каз.) – ум, разум. Выражение «раскинуть глуздом» аналогично современному «прикинуть», «раскинуть мозгами».
Голомень – боковая сторона верхней части сабельного клинка.
Гоплит – древнегреческий тяжеловооруженный воин.
Горит – скифско-греческое наименование колчана для стрел. В широком смысле – футляр, пенал.
Гутарить (каз.) – говорить.
Гырканье (каз.) – выкрикивание казаком боевого клича, специфически воздействующего на подсознание противника. Состоял из различных буквенных сочетаний, выражающих одновременно широкий спектр звуков, интерпретируемых подсознанием как звериное рычание, предсмертный хрип и т.п. Использовался, в основном, характерниками (см.). Аналог восточного «кияй», только с более сильным фоносемантическим воздействием .
Дага – европейский кинжал для левой руки с полностью закрывающей кисть гардой треугольной формы. Вследствие массивности гарды, дага также могла использоваться как небольшой щит. Применялась в качестве вспомогательного оружия.
Даки, массагетты – древние народы – современники скифов.
Джигит (тюрк.) – ловкий наездник, молодец, удалец у многих тюркско-кавказских народов.
Джигитовка – сложный комплекс упражнений на скаку. По сути – боевая акробатика на лошади, в том числе и с оружием. Более усложненный аналог европейской вольтижировки. Название происходит от тюркского слова «джигит» – в данном случае обозначавшего лихого наездника.
Джит (тюрк.) – футляр с тремя отделениями для ношения сулиц.
Дзюльфакар – сабля с раздвоенным на конце клинком. По легенде принадлежала пророку Мухаммеду и его зятю Али. Впоследствии подобные клинки неоднократно использовались различными исламскими вождями. При этом раздвоение сабельного клинка имело не боевое, а исключительно сакральное значение.
Диван (тур.) – высший правящий орган в Османской Империи. Аналог русской боярской думы.
Дикое Поле – «Дешт-э-Кыпчак» (тюрк.) – принятое в средние века географическое обозначение обширной области, лежащей к югу от границ русского государства. В него входили и земли донских казаков. По мере продвижения русской колонизации на юг, северная граница Дикого Поля постоянно смещалась. В описываемый период северной границей Дикого Поля условно можно было считать южную окраину Воронежского воеводства.
Драккар – боевой корабль викингов.
Дуван (каз.) – добыча. «Дуван дуванить» – делить добычу.
Дугень (тур.) – большой торговый дом каменной постройки.
«Елень» – в качестве казачьего герба просуществовал вплоть до петровской эпохи. По инициативе Петра Первого был заменен на пьяного и голого казака, сидящего верхом на бочке вина. В настоящее время «елень» опять является гербом донского казачества.
Елмань (каз.) – противоположная лезвию сторона клинкового оружия. Как правило, тупая. В казачьем кулачном бою – «елманью» назывался удар тыльной стороной ладони, наподобие «уракена» в каратэ.
Ендова (рус.) – древнерусская посуда наподобие ковша.
Епанча (рус.) – средневековая русская накидка. Род плаща с большим воротом. Применялась в Русской армии до второй половины восемнадцатого века, впоследствии уступив место шинелям. В казачьих войсках была заменена буркой.
Ерик (каз.) – небольшая речка, протока, впадающая в Дон.
Ерихонка – русский шлем XVI – XVII вв. – имел наушники, назатыльник и козырёк с переносьем. Применялся русской знатью.
Есаулец (каз.) – ведущий Круга, надзирающий за соблюдением на нём обычаев и порядка. Есаулец избирался из числа наиболее уважаемых казаков и после Круга автоматически слагал свои полномочия. Символом власти есаульца являлась нагайка.
Жагра – спусковая скоба на фитильном оружии, в конец которой вставлялся дымящийся фитиль.
Жлоб (рус.) – изначально уроженец воронежского уезда. В широком смысле – житель центрально-черноземной области. В настоящее время в русском языке имеет уничижительный, связанный со скупостью и неотесанностью оттенок.
Зализка (каз.) – небольшой, сточенный от долгого употребления острый нож.
Засечная черта – линия оборонительных сооружений, возводимых Русью в шестнадцатом и семнадцатом веке для защиты от набегов кочевников. Представляла собой остроги, заставы и засеки из поваленных деревьев, протянутых по всей окраине Русского государства. Существовало несколько Засечных черт, создаваемых по мере поступательного продвижения России в южном направлении.
Зерцало – доспех панцирного типа у русской знати. Носился поверх кольчуги или любой другой брони и представлял собой нарядно декорированные, соединенные между собой и изогнутые по конфигурации тела металлические пластины.
Зимовая станица (каз.) – посольство казаков в Москву для устройства дипломатических и прочих административных дел. На обратном пути, как правило, везла с собой на Дон царское жалование.
Зинджи, кули (араб. турец.) – рабы.
Зипун – широко распространенный вид верхней одежды. Выражение «ходить за зипунами» по смыслу означает «идти в поход за добычей».
Иблис – восточное название беса, черта. Аналог тюркского шайтана.
Искандер двурогий – Александр Македонский.
Истец (рус.) – соглядатай, фискал, тайный агент, шпион.
Ичиги (каз.) – мягкая кожаная обувь с высокими голенищами, наподобие кожаного чулка.
Йджи (тур.) – турецкие полусапожки с широкими голенищами и загнутыми кверху носами.
Кабацкие питухи – пьяницы. На Руси считались кем-то вроде изгоев.
Кабацкий целовальник – трактирщик, получивший от государства разрешение на торговлю спиртными напитками. Название происходит от процедуры целования креста, на котором будущий содержатель кабака присягал о том, что будет работать честно, исправно платя в казну налоги, положенные за торговлю спиртным.
Кадий – мусульманский знаток законов и ислама в странах востока. Также выполнял административные функции. Отдаленный аналог русского городского или сельского старосты.
Казачий спас – уникальная, высокоэффективная боевая система казачества уходящая своими корнями в дохристианские времена. Включает в себя широкий спектр понятий:
- собственно боевое искусство, от умения стрелять не промахиваясь, до рукопашного боя как с оружием, так и без;
- внутреннее мировоззрение основанное на уникальном сплаве православия и рудиментов язычества, выражающееся в своеобразной системе молитв и заговоров;
- боевая психология, основанная на трансовых состояниях;
- специальная медицина, от умения заговором остановить кровь и траволечения, вплоть до полевой хирургии.
Можно сказать, что Казачий Спас (с некоторыми оговорками), являлся неким славянским аналогом японского ниндзюцу. Но будучи по своей природе, в отличие от ниндзюцу, явлением не клановым, а сугубо родовым, Казачий спас не имел ничего напоминающего школу по своему обучению. Передавался только по наследству. Ныне практически утерян.
Казачок – уменьшительно-ласкательная производная от слова «казак», не имеющее к казакам прямого отношения. С семнадцатого века входило в русский быт как наименование специфического разряда барской челяди, обряженного в подобие казачьей одежды. Что-то среднее между лакеем и мальчиком на побегушках, но несколько повыше чем простой холоп. Отдаленный аналог европейского пажа.
Каис (тур.) – длинная, доходящая до колен турецкая нательная рубашка.
Кайка (каз.) – каюк. Казачье название небольшой легкой лодки.
Кала (тюрк.) – дословно – город, крепость. Обычно окончание «кала» приставлялось к собственному названию населенного пункта. Тем самым подчеркивалась его принадлежность к тюркскому этносу, а также укрепленный характер оборонных сооружений. Аналог германскому «бургу» и славянскому «граду».
Кама – тип прямого кавказского кинжала, в настоящий момент являющийся атрибутом национальной одежды многих кавказских народов, а также кубанских и терских казаков.
Камча (тюрк.) – плеть, нагайка.
Капудан-бей (тур.) – турецкое звание флотоводца, послужившее основой для всем известного «капитана».
Карабин – облегченный вариант мушкета, предназначенный для использования в кавалерии. Начал применяться с первой четверти семнадцатого века. На Руси стал широко использоваться с возникновением частей «иноземного строя». Носился на поясе всадника, куда он крепился посредством специальной скобы.
Карачи (тюрк. монг.) – дословно «черная кость». Представитель низшего социального слоя ордынского общества. Аналог русского холопа.
Кат (др. рус.) – палач.
Кацап – казачье, носящее уничижительный оттенок наименование московитов. Происходило от длинных «козлиных» бород, носимых чиновным людом Русского государства, с представителями которого казакам невольно приходило сталкиваться. Сами казаки бороды коротко подстригали или брили.
Кизил-баши (тюрк.) – дословно «красная голова». Прозвище персов, данное им из-за их пристрастия, согласно иранской традиции, к окраске волос головы и лицевой растительности в яркие цвета.
Кика (каз.) – разновидность женского головного убора. Зачастую имела раздвоенную «рогатую» форму.
Кисмет (тюрк.) – судьба. Предначертание свыше. Фаталистическое выражение покорности судьбе у восточных народов.
Кистить – способ владения оружием, при котором особый упор делается на работу кистью.
Клыч (тюрк.) – разновидность татарской сабли.
Кобеняк (укр.) – суконный плащ.
Кокошник – русский женский головной убор, преимущественно округлой формы, выступающей спереди.
Колесцового действия – спусковой механизм, работающий по принципу высекания искры не при ударе, а при вращении. Запускался с помощью пружины, взводимой специальным ключом. Одного завода пружины хватало на несколько выстрелов. Отличался особой надежностью в эксплуатации и практическим отсутствием осечек.
Колоброд – от славянского «коло» – круг и «брод» – ходить. Обобщенное название элементов казачьей рубки, состоящих из вращения оружия по замкнутым траекториям округлых геометрических фигур. В основном – круги и восьмёрки.
Колонтарь – русский пластинчатый доспех с кольчужным подолом до колен. Надевался наподобие испанского пончо и крепился между собой по бокам.
Кондёр, кулеш – виды народных кушаний типа супа, составными ингредиентами которых является обжаренное сало.
Кончар – пришедший на Русь с востока прямой тонкий меч треугольного сечения, предназначенный исключительно для нанесения колющих ударов. Отдаленный аналог утяжеленной рапиры, созданный для пробивания защитных доспехов.
Коса (каз.) – круговая подсечка ногой, сохранившаяся до наших дней как элемент казачьего танца.
Котыга – русская разновидность распашного кафтана.
Кош – структурное подразделение в Запорожской Сечи, отдаленный аналог донского юрта. Отсюда кошевой атаман – атаман организованных в пределах одного коша казаков, а не ошибочно позиционируемое, в настоящее время, должностное лицо в качестве заместителя атамана по экономическим вопросам.
Кравчий, стольник, постельничий, сокольничий – придворные чины Русского государства.
Ксёндз (польск.) – польский католический священник.
Кубыть (каз.) – должно быть.
Куга (каз.) – верхнедонское название камыша. В узком смысле, срезанная пустотелая камышинка. Тростинка.
Кульбаки (каз.) – перемётные сумы.
Кулюлюкать (каз.) – долго ожидать.
Кунтуш (польск.) – польская одежда, расшитая на груди шнурами и отороченная по краям меховой выпушкой.
Курень (каз.) – перешедшее в казачий язык из Орды слово, означавшее в разные времена, в зависимости от обстоятельств, различные понятия. У донцов «куренём» называли жилище, двор, ставку, лагерь. У запорожцев «куренём» называлось войсковое подразделение, аналогичное полку. У кубанцев – административно территориальная единица Кубанского войска, аналогичная донскому хутору.
Курултай (тюрк.) – съезд у кочевых народов тюркско-монгольского корня, на котором обычно принимались наиболее важные общественно-политические решения. Имел статус законодательного органа. Отдаленный аналог казачьего Круга.
Кушак (рус.) – матерчатый пояс.
Куяк – род легкого защитного доспеха, представлявшего собой отдельные металлические пластины, нашитые на матерчатую или кожаную основу.
Кыштым (тюрк.) – дань, регулярный оброк.
Лава – способ построения и атаки казачьей конницы. Сочетал в себе высокую степень организации и управляемости, при кажущейся стихийности и «дикости». Позволял каждому казаку проявлять свои индивидуальные качества наездника и воина, не сковывая его излишней строевой условностью. В то же время в лаве, в зависимости от неприятельского огня, дистанции и т.п., производились нужные перестроения, создававшие оптимальные условия для нападения. Казачья лава была чрезвычайно эффективна и просуществовала вплоть до советского периода.
Ледник (каз.) – лёд в глубокой яме, предназначенный для хранения продуктов, где круглогодично поддерживалась низкая температура.
Лютеция – древнее название Парижа.
Майдан (каз.) – в широком смысле площадь. Обычно перед храмом, где происходили Круги и свершались различные гражданско-правовые акты. В том числе и разводы.
Майёр – на Руси семнадцатого века наименование должности командиров солдат иноземного строя. Означает – главный, старший. В дальнейшем было преобразовано в «майора».
Малахай – татарская меховая шапка. Род треугольной ушанки.
Махра, долонь (каз.) – составные элементы нагайки.
Меджлис – государственный орган у ряда тюркских народов. Прообраз парламента и совета министров.
Меотида – собирательное название приазовья в античный период. Названо так по греческому наименованию Азовского моря – «понт Меотический».
Мисюрка (рус.) – небольшой, распространенный на Руси шлем восточного происхождения. Название восходит к древнему наименованию Египта: «Миср».
Митральеза – (фран.) многоствольное орудие на лафете. Стреляло как залпами, так и очередями. На Руси подобные орудия назывались сороками. (см.).
Мова – украинский язык.
Мултанея (каз.) – Индия. Мултанейцы – индийцы.
Мунгалы (рус.) – древнерусское название монголов.
Мэргэн (монг.) – меткий стрелок из лука, аналог понятию снайпера и чемпиона.
На салах – (каз.) переправа с использованием вспомогательных плавсредств, изготовляемых из камыша и привязываемых хвосту коня.
Нагайка (каз.) – небольшая плетка, служившая как для управления конем, так и в качестве оружия. Имела в казачьей жизни особое значение.
Намёт – аллюр верховой езды, особо излюбленный казаками.
Орта (тур.) – подразделение турецкой армии наподобие батальона
Хист (каз.) – смекалка, сноровка, удаль.
Насека (каз) – палка, на которой зарубками отмечались годы атаманского правления. Наряду с Перначом являлась символом атаманской власти.
Начелье (рус.) – перехватывающая волосы повязка вокруг головы.
Немец – русское средневековое название иностранцев вообще. От слова «немой», то есть не понимающий, что ему говорят и не умеющий сам ответить.
Ногайский шлях – основная, проходящая через Дикое Поле до Русского государства дорога. Служила как основным путём сообщения, так и путём нападения на Русь татар.
Номады – научное наименование кочевников.
Нукер (тюрк.) – воин, охранник, состоящий в личной гвардии восточного феодала. Имел широкий спектр функциональных обязанностей – от простого стражника до сборщика налогов. Нечто среднее между дружинником и слугой.
Нутрянное чуйство – внутреннее чувство. Широкое понятие боевого искусства, включающее в себя внутреннюю работу на основе трансовых состояний, выражающееся в обострении восприятия пространства, времени и как следствие, всей боевой ситуации в целом.
Нэнька (укр.) – мать, матушка.
О шуйцу (др. рус) – по левую руку.
Оглан (монг. тат.) – дословно – царевич. Сын хана. В орде так назывались многочисленные чингизиды и их не стоящие у власти потомки. Их было так много, что собранные воедино они основали новый род легкой кавалерии, известной под названием «уланы». Огланы носили на голове четырёхугольные рогатые шапки монгольского образца, впоследствии ставшие форменным головным убором уланов и даже частью национальной польской формы.
Ода (тур.) – подразделение янычарского корпуса. Что-то среднее между полком и дивизией. Дословно переводится как комната, столовая, что символизирует принадлежность янычар к единой семье, имеющей общий кров, общее питание и т.п.
Одалиска – наложница в гареме.
Одамашка (укр.) – украинское название сабли, выводящей свое название от дамасской стали.
Оджаг (тур.) – наименование янычарского корпуса. Дословно переводится как «очаг», «дом», по смыслу означая, что все янычары – это одна большая семья.
Односум (каз.) – казаки, имевшие в походе общий стол и кров, то есть питающиеся из «одной сумы». В широком смысле – побратимы.
Окат (каз.) – косогор.
Орленный – с нанесенным изображением государственного двуглавого орла.
Оружничий (рус.) – придворный чин при царском и княжеском дворе, ведающий оружием.
Орхон, Керулен – реки в Монголии.
Оселедец (каз.) – длинная, свисающая с макушки прядь волос, на начисто обритой голове. Традиция ношения оселедцев прослеживается до древних руссов и живших в Причерноморье восточных готов. Особенно оселедец был распространен на территории Украины. Название «оселедец» происходит от сельди.
Ослоп (рус.) – большая, как правило, деревянная палица с шипами на конце. Более упрощенный аналог западно-германского моргенштерна.
Охабень (рус.) – верхняя одежда с откидным воротником.
Паланка (польск.-укр.) – восходящее к античности наименование воинского подразделения Речи Посполитой. Аналог полка.
Панок – титул мордовской знати. После вхождения Мордовии в состав России первоначально ошибочно был приравнен к княжескому. Впоследствии, когда выяснилось, что панки зачастую являются всего лишь зажиточными крестьянами, их статус был пересмотрен.
Папаха – меховая шапка цилиндрической формы с суконным верхом, названная так по имени народа «папаги». Начала входить в казачий обиход в конце шестнадцатого века.
Пардус (рус.) – барс.
Пашалык (тур.) – провинция Турецкой империи, управляемая пашой.
Пернач (каз.) – казачье наименование оружия ударно-дробящего действия, боевая часть которого состояла из вертикально поставленных острых стальных лезвий, по форме напоминающих перья. Род булавы. Являлся символом атаманской власти, где количество перьев соответствовало числу входящих в войско округов.
Пехлеван (перс.) – изначальное значение – «молодец», «удалец». В узком смысле общепринятое на востоке название борца.
Плахта (каз.) – шаль, женский платок.
Ползунец (укр.) – удар ногой из положений полуприсяди и лёжа.
Посад (рус.) – в средневековой Руси городское поселение вокруг крепости.
Посадский (рус.) – городской житель, проживающий в посаде, то есть за пределами крепости.
Посадский сиделец – вольный городской житель. Аналог немецкого бюргера.
Посольский приказ – внешнеполитическое ведомство Русского государства. Аналог министерства иностранных дел.
Посул (рус.) – взятка.
Приказ – наименования ведомств высшего порядка в государственной системе Руси. Аналог министерств. Возглавлялись приказными дьяками.
Прилбица (рус.) – кольчужная сетка, закрывающая лоб и плечи. Носилась как одна, так и вместе со шлемом.
Пронзенный стрелой елень – древний герб казачества. Различные ученые возводят его в период, начиная от скифской эпохи и до гуннского нашествия, в любом случае соотнося его с глубокой древностью. Герб символизирует раненного стрелой, но тем не менее, непокоренного оленя, нашедшего в себе силы уйти от преследователей.
Протазан – вид западноевропейского холодного оружия, применявшегося на Руси в семнадцатом и восемнадцатом столетиях. Представлял собой видоизмененный вариант алебарды, с широким заостренным наконечником и расходящимися от него в стороны, вместо лезвий топоров, небольшими отростками лепесткового типа. Использовался командирами и офицерами.
Пятая деньга – принятый в русском государстве обычай в минуту смертельной для государства опасности оценивать всё движимое и недвижимое имущество и выделять его пятую часть «на рать».
Рада (укр.) – высший законодательный орган украинского казачества. То же самое, что Круг у донцов.
Разряд (рус.) – наименование административного подразделения среднего звена в системе русского государства.
Распадок (каз.) – балка, неглубокий овраг.
Реестровые кОзаки – днепровские казаки, включенные в реестр польского короля и тем самым как бы получившие законность своей принадлежности к казачеству, в противовес казакам в реестр не вошедшим, и потому приравненных польскими властями к простому крестьянству. Именно проблема увеличения численности реестра, длительное время являлась основным лейтмотивом взаимоотношений Киева и Варшавы.
Рейтары – род кавалерии шестнадцатого-семнадцатого столетий, пришедший на смену рыцарской коннице. Являясь хорошо защищенными с помощью кирасы и шлема воинами, рейтары были вооружены шпагами или палашами, а также пистолетами.
Репьё (др. рус.) – металлическое навершье шлема.
Речь Посполитая – Польское государство, включающее в себя в начале семнадцатого века Польшу, Литву, Украину, часть Белой Руси и даже часть Пруссии. Являлось одним из сильнейших европейских государств того времени. По отношении к России Речь Посполитая проводило откровенно враждебную политику. В Смутное время чуть было даже не включило Русь в свой состав, сумев посадить на русский престол своего королевича Владислава.
Риттершверт – тяжелый двуручный рыцарский меч.
Рокош (польск.) – восстание шляхты против королевской власти как ответная реакция на то или иное действие короля. Рокош считался в Речи Посполитой непременным атрибутом польско-шляхетской государственности. Отсюда парадоксальная поговорка: «Польша сильна раздорами».
Ромей – самоназвание жителей Византийской империи, имевших преимущественно греко-римское происхождение.
Рухлядь (др. рус.) – в широком смысле – одежда. Мягкая рухлядь – ценные меха.
Рында (рус.) – почетный страж, стоящий у трона русского царя. Отдаленный аналог лейб-гвардии, предназначенный исключительно для дворцовой службы. Царские рынды носили красивые кафтаны с вышитой государственной символикой.
С переляку (укр.) – с перепою, с похмелья.
Саадак (тюрк.) – футляр для лука.
Сабантуй (тюрк.) – национальный татарский праздник, включающий в себя как пиршество, так и различные состязания.
Сакма (тюрк.) – дорога, путь, тропа.
Сакмагон (тюрк. – рус.) – семантически означает «гоняющий по татарской тропе». Соответствует следопыту и разведчику, ведущему поиск на вражеской территории и готовому в любой момент вступить в бой.
Санджак (тур.) – знамя. В широком смысле область Турецкой империи, по своему статусу имеющая свое собственное знамя.
«Сарынь на кичку» – боевой клич казачьих шарпальников на боевых судах, ведущий свое происхождение от абордажа. Дословно означает сбор абордажной, состоящей из голытьбы команды (сарыня) на носу судна (кичке).
Свитка – украинская национальная одежда, восходящая к древнегреческой тунике.
Себель (каз.) – небольшая донская рыбка, плавающая всегда в верхних слоях воды.
Сераль – резиденция турецких султанов в Стамбуле. Аналог Московского Кремля, Мадридского Эскуриала или Парижского Лувра.
Сераскир (тур.) – полководец, военачальник.
Складень – три складывающихся воедино иконы.
Сколот – боевой скифский топор от скифского слова «скол», а также этническое самоназвание скифов.
Совня (рус.) – русский вариант копья, с длинным и слегка изогнутым лезвием.
Сорока (рус.) – многоствольное орудие. Русский аналог европейской митральезы. Широкого распространения на Руси не получило. Вышло из употребления в связи с развитием картечи.
Спаги (тур.) – от персидского «сипахи» – кавалерия турецкой профессиональной армии. В сущности, те же янычары, но только конные. В дальнейшем, подразделение лёгкой кавалерии французской колониальной армии.
Спыс (укр.) – копье.
Станишник (каз.) – станичник. Обращение казаков друг к другу.
Старшина (каз.) – широкое понятие, обозначающее руководящий состав казачества. Включало в себя как атаманов, так и просто уважаемых казаков. Отдаленный прообраз дворянства.
Стольник – чин русского дворянства до Петра Первого. Присваивался дворянину за службу при царском дворе «у стола». Давал право на дальнейшее получение боярства.
Струг (каз.) – казачий чёлн, предназначенный для хождения как по рекам, так и по морю. Имел весла, парус и даже малокалиберную артиллерию. В случае необходимости мог перетаскиваться по берегу.
Субун (тур.) – турецкая одежда типа камзола без воротника и длиной до бедёр. Носился в расстегнутом виде, украшался рядами пуговиц, шнуров и т.п., надевался поверх рубашки.
Сукман – самый простой и недорогой вид русского суконного кафтана.
Сулея – древнерусская посуда наподобие кувшина.
Сулица – русский вариант метательного дротика, размером около метра. Применялась также и для рукопашного боя.
Сурожское море (рус.) – древнерусское название Азовского моря. От названия злаковой культуры «сурож».
Сурчина (каз.) – норка сурка. В широком смысле – нора любого мелкого зверя.
Съезжая изба – административное здание русских населенных пунктов позднего средневековья. Одновременно выполняла функции резиденции местной власти и полицейского участка.
Сын боярский (рус.) – в допетровской Руси низший титул русского дворянства, даваемый за выслугу перед государством.
Тайша – титул калмыцкого правителя – аналог хана.
Тамга (тюрк) – клеймо, печать, герб.
Таргауты (монг.) – личные, особо преданные охранники хана. Представляли собой особое сословие, переросшее в субэтнос (часть современных калмыков).
Тафья (рус.) – небольшая шапочка наподобие католической тонзуры. В отличие от более объемной скуфьи, предназначалась, в основном, для домашнего ношения.
Тегиляй – русский доспех представляющий собой стеганую, подбитую пенькой или ватой широкую суконную одежду, внутри которой зашивались проволока, остатки кольчуг и т.п. Имел высокий стоячий воротник.
Темляк – петля на рукояти оружия.
Тенгри – верховное божество у монголов.
Тиун (рус.) – должностное лицо Русского государства. Правитель небольшого населенного пункта, управляющий им от лица государства.
Тихая сапа (рус.) – траншея, окоп, по которым можно было скрытно от противника, то есть «тихо» передвигаться. Отсюда современное выражение русского языка – «тихой сапой», означающее незаметное действие.
Толомбас (каз. татар.) – продолговатый барабан, сундук, здесь – футляр.
Тонзура – выбритая макушка у католических священников.
Топчи (тур.) – артиллерист турецкой армии.
Трухменка (каз.) – казачий головной убор, восходящий к туркменским племенам, одно время обитавшим на севере-западе Каспия. Носилась казаками наравне с папахой, отличался от неё покроем и длиной меха.
Туба (каз.) – прибрежная роща.
Туг (тур.) – конский хвост на конце копья, то же самое, что бунчук.
Тума (каз.) – казачье название детей от брака казака и женщины восточного происхождения. Обратный вариант (мать – казачка, отец – восточного происхождения) назывался болдырь.
Тумак (каз.) – матерчатый верх шапки. То же самое, что и шлык. Вшитая в материю цепочка с грузиком на конце не только делала тумак частью защитного доспеха, но и превращала его в ударное оружие. Отсюда распространенное в русском языке выражение – «надавать тумаков».
Тумен (тюрк. монг.) – наименование крупного воинского подразделения Орды, состоящее из десяти тысяч воинов. В русской транскрипции «тьма», в смысле много.
Тумен-баши (тюрк.-монг.) – командир тумена. По-русски – «темник».
Тютина (каз.) – южное дерево, используемое для разведения шелкопряда. Обладает очень вкусными, сочными плодами.
Тюфенг (перс.) – азиатское наименование артиллерийского орудия, пришедшее на восток из Персии. Отсюда «тюфяки» – первые русские пушки, появившиеся на Руси еще при Дмитрии Донском.
Уляди (рус.) – войлочная обувь типа ботов.
Урагх (монг.) – боевой монгольский клич, занесенный в Дикое Поле ордой Чингиз-хана. От ордынцев впоследствии был перенят русскими, отбросивших трудно произносимую монгольское окончание «гх», и таким образом превративших древний монгольский боевой клич в знаменитое русское «ура».
Ускиуф (тур.) – высокий головной убор янычара, с ниспадающим сзади, наподобие шлыка, матерчатым верхом, символизирующим рукав одеяния святого дервиша, благословляющего янычарское войско. На передней части ускиуфа там, где впоследствии на форменных головных уборах стали носить кокарды, янычары носили ложки, которые, наряду с котлами для еды, являлись специфической военной атрибутикой янычар, символизирующей их принадлежность к единой воинской семье.
Усынок (каз) – песчаный пляж.
Учкур (каз.) – тонкий поясной ремень.
Фаланга – боевое построение древнегреческих воинов. Широко применялось Александром Македонским, использующего для создания ударной мощи фаланги, копья различной длины.
Фальконет – небольшое малокалиберное орудие.
Фашина (лат.) – связка хвороста, применяемая при штурме крепости для закидывания рва.
Фередже (тур.) – турецкая верхняя одежда, длинного и просторного покроя, с пуговицами и шнурами на груди.
Ферязь – род легкого кафтана.
Феска (тур.) – турецкий национальный головной убор. Небольшая красная шапочка конической формы с кисточкой на макушке.
Фирман (тур.) – изначально печать. В широком смысле – грамота, скрепленная печатью. Выражение «фирман султана» – аналогично понятию «высшего правительственного документа».
Фряги (рус.) – собирательное название европейцев вообще, но в отличие от «немцев» также являющихся собирательным европейским этнонимом, но с упором на германскую составляющую, «фряги», в основном, ассоциировались с романскими этносами. В узком смысле – французы.
Хольмгард (сканд.) – Новгород.
Хан Ногай – золотоордынский хан, основавший свою собственную орду и положивший начало ногайцам, как одному из субэтносов татарского народа.
Ханджар (тур.) – турецкий обоюдоострый кинжал с искривленным лезвием.
Характерник (каз.) – казак владеющий Казачьим Спасом (см.). Мастер родового боевого искусства. С определенной долей условностей, некий аналог японского ниндзя.
Харалужный (рус.) – обладающий повышенными боевыми качествами клинок, изготовленный по особой технологии русского булата.
Хвалынское море – Каспийское море. От «хвыля» – то есть волна.
Хлебное вино – название крепкого напитка, издревле изготовлявшегося на Руси из пшеницы. В отличие от водки, представляющей собой разведенный с водой спирт, хлебное вино было весьма высококачественным и содержало в себе меньшее количество сивушных масел. После занесения поляками в Смутное время водки, постепенно полностью вытеснилось из русского обихода.
Хоругвь – в широком смысле – флаг, знамя. Также воинское подразделение Польши имеющее своё знамя, по численно от роты до батальона.
Хотон – единица ногайского родоплеменного деления, рангом ниже улуса. Один ногайский хотон даже входил в структуру Черкасского городка, впоследствии полностью оказачился и после переезда казачьей столицы в Новочеркасск основал там район «хатунок».
Хузары (польск.) – род польской кавалерии, представляли собой закованных в броню латников с высокими крыльями за спиной. Предшественники гусар.
Цап (каз.) – козёл. «Как цап» (по смыслу «как козёл») «кацап» – игра слов.
Цибуля (укр.) – лук.
Цидулька (рус.) – грамотка, бумажка, послание.
Цыбуля (укр.) – лук.
Чайка – запорожское боевое судно. Аналог донского струга.
Чакан (каз.) – прибрежное широко распространенное на Дону растение. Рогоз широколистый
Чакширы (тур.) – первоначально кожаная защита для ног лошадей. Потом род кожаных защитных штанов, одеваемых поверх шаровар. В конечном итоге они трансформировались в гусарские, туго обтягивающие ноги штаны (чакчиры).
Чалдар – конская защита.
Чапан (тюрк.) – тюркский халат особого покроя.
Чауш (тур) – в широком смысле: надсмотрщик, помощник.
Чедыги – татарская обувь в виде небольших мягких сапожек без каблуков.
Чекан (каз.) – казачий топорик, приспособленный как для рубки, так и для метания. Имел различные типы лезвий: от загнутого книзу клюва, предназначенного исключительно для пробивания доспехов до обычного широкого лезвия топорного типа.
Чекмень (каз.) – казачья национальная одежда, восходящая к скифским временам. Представлял собой приталенный кафтан с открытой грудью. На рукавах выше локтя имел разрезы, позволяющие в случае необходимости освобождать руки из рукавов. Застёгивался на крючки на левую сторону. Впоследствии, видоизменившись, стал основой для форменного мундира казачьих войск Русской Императорской армии.
Черкасы – принятое на Руси название Украинских козаков.
Чиганаки (каз.) – ветхие домишки, построенные в болотистой местности.
Чикилики (каз.) – женское украшение наподобие подвесок, прикрепляемое на висках к кокошнику или казачьей кике. На севере Руси подобные украшения назывались колты.
Чихирь (каз.) – самодельное молодое вино.
Чорбаджи (тур.) – полковник турецкой армии.
Чумак (укр.) – человек, занимающийся добычей и доставкой каменной соли. По смыслу – соленос.
Чумацкий шлях – дорога с черноморского побережья на Русь, по которой чумаки возили соль.
Чумбур (каз.) – повод сбруи для привязывания и ведения коня.
Шалыга (каз.) – конец рукояти нагайки. Иногда принимала форму откручивающейся крышки, за которой скрывался потайной пенал.
Шамшир – арабское наименование кривой сабли, перенятое по названию одноименной индийской провинции. Основное вооружение турецкой кавалерии. Были предназначены исключительно для рубки, поскольку кривизна их клинков могла достигать половины окружности. Иногда ошибочно принимались за ятаганы.
Шандал (рус.) – канделябр, светильник.
Шарпальничать (каз.) – более мягкая форма глагола «грабить», означавшая добывание добычи.
Шах-ин-шах – «государь всех государей» – официальный титул шаха Ирана.
Шерть (тюрк.) – присяга на верность. «Дать шерть» – аналогично «принять присягу».
Ширинка (каз.) – платочек, носовой платок.
Шишак – русский шлем округлой формы.
Шиши (рус.) – лесные разбойники.
Шлепок (каз.) – ударная часть на конце плети нагайки. Обычно представляет собой кожаный мешочек с зашитой пулей. По воинскому уставу Российской Империи, грузик на ударном конце нагайки разрешалось носить только казачьим офицерам.
Шлык – то же, что и «тумак». Длинное, свешивающееся вниз продолжение матерчатого верха меховой шапки.
Шорпа (шурпа, шерба) (тюрк.) – род супа у тюркских народов, основанный на густом бараньем бульоне. В остывшем виде, из-за обилия бараньего жира становится твёрдым.
Шпринг клинге (нем.) – дага с расходящимися под действием скрытого механизма в стороны от основного клинка двумя стреловидными лезвиями, предназначенными для захвата клинка противника.
Щит с тарчем – небольшой щит с длинным лезвием в центре. Применялся как для защиты, так и для нападения. При желании мог сойти за небольшой меч с большой круглой гардой.
Эфенди (тур.) – господин. Почтительное обращение в Османской империи.
Юк (каз.) – вьюк, тюк.
Юлдуз (тюрк.) – лирическое женское имя, дословно – звезда.
Юр (каз.) – яр, высокий обрывистый берег. «На юру» – на горе.
Яловец – навершье русского шлема наподобие султана или плюмажа.
Янычар-ага (тур.) – командир подразделения янычар.
Янычары (тур.) – «иене чери». Дословно «новое войско». Привилегированное воинское сословие в Османской империи, набираемое из подвластных Турции покорённых народов, преимущественно христианского вероисповедания. Взятые еще детьми, будущие янычары воспитывались фанатиками ислама и в духе абсолютной преданности султанской власти. Основная ударная сила турецкой армии. Как род войск янычары ликвидированы в начале девятнадцатого века.
Ярл (сканд.) – древний скандинавский титул, примерно равный княжескому. Изначально, во времена викингов, означал правителя.
Ярыжки (др. рус.) – низший слой служилого невоенного люда в русском государстве, как правило, несвободные. Существовали ярыжки: трактирные; судебные; земские и т.п.
Ясак (тюрк.) – дань. В том числе пушная дань, добыча мехами.
Ясамчи (монг.) – знаток и толкователь основного ордынского, введенного ещё Чингиз-ханом закона, носящего название «Яса».
Ясаул (каз) – казачье звание, пришедшее в казачью среду во времена Золотой Орды. Восходит к «Ясе», то есть к своду законов Чингиз-хана. Изначально означало человека, являвшегося знатоком законов и потому являвшегося помощником у главного военачальника. После распада Золотой Орды звание «ясаула» сохранилось в структуре казачьего войска именно в своем первоначальном смысле, где оно давалось ближайшим помощникам полковника или атамана. Впоследствии «есаул» трансформировался в первое звание старшего офицерского состава казачьих войск Российской империи. В настоящее время соответствует майору
Ясырь (тюрк.) – невольник, раб, дань людьми, добыча состоящая из пленников.
Ятаган (тур.) – турецкое оружие, имевшее происхождение от древнеегипетских мечей и представляющее собой нечто среднее между большим кинжалом и средних размеров саблей. Лезвие ятагана находится не на выгнутом наружу, как у большинства видов колюще-рубящего оружия, а на вогнутом вовнутрь изгибе клинка. Излюбленное оружие янычар.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
