Моя шамбала
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 25. Наводнение. Вода на улице. На плоту. Выдра. Откровение Махатмы. Болезнь. Я теряю свой дар. Жизнь продолжается.
Еще вчера река лежала неподвижно, скованная льдом, и наиболее отчаянный народ все еще перебирался на другой берег по едва заметному следу, размытому талым снегом, перепрыгивая через небольшие лужицы и щупая ногой глубину выступившей из-подо льда воды, шлепали прямо по ней...
А ночью лед пошел, и река стала быстро подниматься. К утру начали рвать ледяные заторы, и от взрывов в домах задребезжали стекла.
В школу в этот день пришло меньше половины ребят. Все, кто жил ближе к реке, остались дома. Нас возбуждали взрывы, доносящиеся с реки, мы старались определить, в какой стороне рвут, и почти не слышали учителей. Слова их вязли где-то на полпути к нашему сознанию, так как у нас полностью отсутствовало желание воспринимать что-то еще, кроме надвигающегося наводнения. Зоя нервно вздрагивала вместе с каждым глухим ударом и вела урок кое-как. Многие учителя тоже жили в районах возможного затопления, и их сейчас занимала судьба их жилища больше уроков.
После третьего урока нас распустили по домам...
Мы стояли у самой воды. А по речке быстро неслись льдины и льдинки. Большие льдины сталкивались иногда, вздыбливались и наползали одна на другую. Оживление вызвала собака, плывшая на льдине. Она скулила и металась от одного края к другому. Кто-то засвистел, заулюлюкал, но большинство собаку жалело, и вздох облегчения прошел по толпе, когда наперерез льдине с собакой устремилась моторка, в которой сидело трое: один правил лодкой, двое других баграми отталкивали льдины. Лодка благополучно достигла цели, льдину подцепили багром и потащили, было, к берегу, но собака вдруг прыгнула в лодку, чуть не сбив лодочника.
Вместе с льдинами по реке плыли доски, бревна, ветки. Стихия завораживала.
Домой мы разошлись поздно, когда вода уже стала выходить из берегов на самых низких участках. Она быстро сочилась дальше, затопляя впадины и ямки прибрежного пространства.
К вечеру вода полностью вышла из берегов и затопила первую из параллельных реке улиц – улицу Свободы, рукавами растекаясь по боковым переулкам. Обычно здесь вода останавливалась. Дальше все становилось неинтересным, и ребята, усталые и пресыщенные зрелищем, разошлись по домам. В какой-то момент, когда я шел к дому, я вдруг ощутил, что иду по затопленной улице, меня окружает вода, и я тяжело передвигаю ноги, стараясь преодолеть ее сопротивление. Это наваждение длилось недолго, и я, давно привыкший к сюрпризам своей психики, отмахнулся от него, как от назойливой мухи...
Утром меня разбудили тревожные голоса, звон ведер, глухие стуки молотка или топора по дереву. Родители были на ногах и поднимали с пола все, что можно было поднять: сняли дорожки, табуретки взгромоздили на столы. Картошку и всю засолку они еще раньше подняли из подвала, и мешки, бочки с капустой и огурцами стояли в углу кухни, занимая большую ее часть.
Я быстро вскочил, натянул штаны, надел рубашку, сунул ноги в резиновые сапоги, которые мать заставила меня надеть, когда я ходил на берег, накинул пальто и выскочил во двор. По двору ходил хмельной Шалыгин, сыпал прибаутками, и весь был в деле. Он умудрялся ходить верхними огородами мужикам, подплывавшим к нашему двору на подсобных плавсредствах, вплоть до ворот, за водкой в продмаг, и они его за это щедро угощали. Я, осторожно ступая по воде, вышел к улице и влез на бугор за сараями, где мы летом всегда сидели с пацанами, и стал наблюдать за водой. Кое-где люди сидели на крышах, и их снимали солдаты на «амфибиях».
- Вовец, - услышал я знакомый голос. – Вас затопило?
На половинке ворот плыл Пахом. Он отталкивался длинным шестом. На лице сияла довольная улыбка.
- Нет еще, - крикнул я в ответ.
- А у нас всех эвакуировали в кино «Родину». Там народу – ужас.
- А ты как же?
- Так наш дом-то двухэтажный. Мы у Пирожковых наверху сидим.
- А Каплунские как?
- Что Каплунские? Если нас по окна залило, то Каплунские полностью под водой... Да ничего страшного. Все ушли, когда вода подходить стала. Собрали вещички кое-какие, и своим ходом. А кто не ушел, вон на крышах сидят. Всё думали, обойдется. А в «Родине» им булки сегодня давали и, говорят, днем суп привезут.
- А ты откуда знаешь? – удивился я. – Вы ж у Пирожковых сидите.
- А мы ходили туда с Витькой Мотей по очереди. Один плот караулил, а другой ходил. Ладно, Вовец, пока. Хочу к Монголу сплавать. Вон он, через забор смотрит. Мне отсюда видно.
И жизнерадостный Пахом оттолкнулся шестом и поплыл к дому Мишки Монголиса.
- Вам хорошо, вашу сторону никогда не заливает, - крикнул в мою сторону Пахом.
- Мишке привет, - прокричал я в ответ.
- Ладно! – не оборачиваясь, пообещал Пахом.
С берега были видны огороды, залитые водой. Каменное крыльцо прокурорского дома вода залила до самых дверей, но до окон не дошла, закрыв лишь высокий фундамент. В одном окне дрогнула штора, и кто-то выглянул из-за нее. А может быть, мне показалось. Зато убогий домик бабушки Хархардиной плавал в воде по самую форточку.
Отовсюду доносились всплески воды, переговаривались люди, лаяли собаки. Промычала где-то, может, у Митрохиных, корова.
Во дворе раздался крик, потом возбужденные голоса и смех.
Я поспешил на крик, оступился и съехал в воду, сразу провалившись по пояс. Ледяная вода обожгла. Я выбрался на сушу, снял поочерёдно сапоги, вылил из них воду и пошел к нашему сараю, возле которого стояла мать, тетя Нина, пьяный Шалыгин и Туболиха. Они обсуждали необычное происшествие. Мать пошла в сарай, куда перенесли поднятую из подвала картошку, вошла, а между ног юркнула черная, длинная, как змея, тварь. Мать с перепугу уронила ведро и заорала как резаная. На крик прибежали тетя Нина и Туболиха.
- Это куница! – сказал Шалыгин, который, кажется, на протяжении всего наводнения вообще со двора не уходил. - Я их видел, они длинные, хвостатые.
- Откуда здесь куницы? Разве куницы у нас водятся? – возразила тетя Нина.
- Скорее всего, это выдра, - сказал вышедший из дома отец. - Выдры водятся в Европейской части везде. Не водятся, разве что, в Крыму. За пищей они могут заплывать куда угодно. Вот она с водой и приплыла. А плавают они не хуже любой рыбы.
- Вовка, да ты весь мокрый! Зуб на зуб не попадаешь, - испугалась мать.
Я действительно замерз и выбивал дробь зубами. Одежду продувал холодный ветер, и она неприятно сковывала тело задубевшей коркой.
- А ну, живо домой.
Дома мать переодела меня в сухое. Топилась печка, и я быстро согрелся.
К вечеру вода стала, уходить. Я стоял и смотрел, как на глазах уменьшается лужица у входа в наш двор, увеличивается бугор за сараями, и, опускаясь, вода оставляет мокрый след на фасадах деревянных домов на другой стороне улицы. Вот уже открылась полностью верхняя ступенька каменных приступок прокурорского дома, и почти полностью показалось окно в доме бабушки Хархардиной…
А ночью у меня начался жар...
«Ты был среди избранных, но ты не можешь быть проводником. Ты потеряешь свой дар быть открытым для Истины… – говорил индус в белой чалме».
Снова я висел в комфортном пространстве, снова видел перед собой высокого индуса и слышал отчетливо чистый голос из пространства. От индуса шла энергия, которая настраивала мой мозг только на его слова, и они укладывались в тайниках моей памяти, чтобы когда-нибудь снова воплотиться в слова.
«Все, что существует в нашем мире, имеет начало и конец. Рождение, жизнь и смерть всего живого повторяется вечно. Как происходят смена дня и ночи, чередование лета и зимы, так рождается, живет и умирает человек.
Но когда умирает живущее, весь мир не исчезает и остается существовать, как нечто Нерушимое.
И нет Абсолютного знания. Но стремление к познанию Непознанного должно быть – оно есть залог эволюции, высшая цель и смысл жизни. Но полное познание невозможно и будет всегда ускользать от тебя…
Существуют высшие принципы бытия, в которых нет места злобе, ненависти. Планета – живой организм, а коллективная мысль человечества – связующий высший принцип Земли. И если человеческая мысль отравлена, планета больна.
Если люди будут думать об уничтожении народов, а не о благе планеты, то планету ждет беспокойство и смятение. Войны – это дикость человечества. Они ведут к духовному краху. Никакие поверхностные признаки цивилизации не могут скрыть одичание духа. Не забывай о настоящей цели жизни. Жизнь дана не для наслаждений. Материальные, телесные, преходящие понятия отодвигают и застилают истинные ценности.
Это все».
На этот раз индус исчезал медленно, как бы растворяясь в окружающей все пустоте.
- А почему мое сознание закроется для познания Истины? И зачем мне тогда знать то, что вы мне открыли? – прокричал в отчаянии я. Нет, не прокричал. Рот мой оставался закрытым, и крик оставался в нем. Но вдруг я услышал тот же отчетливый голос, только передо мной никого уже не было.
- Это ты сам должен понять. Совершенствуйся в знаниях, постигай мудрость, победи свой эгоизм и живи духовной жизнью. То что я вложил в тебя, не даст сбиться с пути истинной добродетели. Ведь ты был избранным.
А ночью у меня начался жар. Я бредил. Мне мерещились ужасы. Кругом полыхал огонь, и я задыхался от жары. Огонь сменялся ледяной стужей. Я проваливался в темноту, когда кровать вдруг переворачивалась. И с раздражающим постоянством в воображении возникала тонкая веревочка, которая быстро утолщалась, превращаясь в канат. Канат не умещался во мне, и, разрывая мозг, выползал наружу, утолщаясь и утолщаясь где-то за пределами его, а тонкая веревочка возникала снова. «Зачем их такое бесконечное множество?» – как бы между прочим, отмечало мое сознание. Я отделялся от тела и поднимался над землей, но начинал падать, нелепо взмахивая руками, и возвращался в свое тело, преодолевал стены дома и потолки, не ощущая их. Я становился субстанцией, мыслью без мозга и пронзал в доли секунды небо, и небесные тела с мелькающей быстротой оставались позади. Я оказывался в центре мироздания, которое называется Вселенной, а она начинала крутиться вокруг меня с дикой, причиняющей боль скоростью, и все взрывалось, я тоже взрывался и возрождался тут же, чтобы падать в бездну.
Иногда я открывал глаза и бессмысленно пялил их на потолок и на плачущую мать, прикладывающую мокрое полотенце к моей голове. И снова мое сознание проваливалось, отказываясь служить мне.
И вдруг наступил покой, исчез противный изматывающий звон в ушах, незаметно прекратился беспорядочный, рвущий голову, разнозвучный шум и скрежет, кровать стала на место, и наступила тишина, во время которой я просто спал.
Когда я проснулся, то с удивлением увидел белый потолок над собой. Повернул голову: рядом стояла белая железная кровать, на которой кто-то спал. «Это больница», - смекнул я. На тумбочке возле моей кровати лежал шоколад «Ротфронт» в яркой обертке и красное яблоко. Я почувствовал голод, взял яблоко, поднес ко рту, но никак не смог надкусить его – рот не открывался настолько, чтобы охватить зубами кусок яблока. И тут я почувствовал, насколько ослаб.
Дверь приоткрылась, и в палату заглянула мать. На ней был накинут белый халат. Увидев меня с яблоком, она распахнула дверь, подбежала ко мне и, всхлипывая, стала причитать.
- Вовочка, сыночек... Очнулся. Как же ты нас напугал! Боже мой, что я пережила!
И мать заплакала, закрыв лицо руками.
- Мам, я есть хочу, - мои губы с трудом размыкались, и я почти прошептал эти слова.
- Ой, господи, - встрепенулась радостно мать. – Конечно, милый мой, сейчас.
Она полезла в тумбочку, вынула литровую банку с чем-то желтым как рассол, убежала и вскоре вернулась с миской и ложкой. Из тумбочки она достала маленькую эмалированную кастрюльку с пирожками и взяла в руку один. Она кормила меня из ложки куриным бульоном, который я закусывал из ее рук пирожком с рисом и яйцом. Я ощущал невероятное наслаждение от этого бульона и от пирожка. С тех пор, наверно, я и полюбил на всю жизнь куриную лапшу и домашние пирожки. Мне казалось, что я был очень голоден, но съесть смог всего несколько ложек бульона и половину пирожка. Лoб мой покрылся испариной, в руках появилась дрожь, и я бессильно откинулся на подушку. Потом я опять спал. Проснулся от того, что молоденькая сестра трясла меня за плечо:
- Больной, давайте я сделаю вам укол.
Сестра улыбалась, и я улыбнулся ей. За окном светило ярко солнце. Чирикали воробьи. Давно наступил день. Скоро я встану и увижу своих пацанов. А потом будет лето. «Хорошо жить на свете! – подумал я, переполняясь ощущением счастья.
- Здорово, молодец! – врач, полный розовощекий старичок, вкатился в палату и подошел ко мне. Он пощупал пульс, послушал меня, удовлетворенно хмыкнул и сказал серьезно:
- Ну что ж, будешь жить!
- А когда меня выпишут? – спросил я.
- Э, батенька! Какой ты прыткий. Выпишут. Слава Богу, в сознание пришел. А теперь, пока воспаление не пройдет. У тебя ж двустороннее воспаление легких.
- А сколько я уже здесь?
- Три дня без памяти. Ладно бы одно воспаление, а то черте что. Температура под сорок, и зрачки на свет не реагируют. Думал, менингит. Но нет, слава Богу... Мать говорит, у тебя травма головы была когда-то?
- Это давно. Лошадь копытом. Мне лет восемь было.
- Не знаю. Непонятно. Хочу тебя невропатологу попозже показать. Ладно, отдыхай. Слава Богу, все позади. Везучий ты у нас.
После этого я быстро пошел на поправку, и уже через две недели меня выписали из больницы. Невропатолог смотрел меня, проверял глазное дно, надевал на голову шлем с проводочками, заставлял «дышать и не дышать» и вынес приговор: «Все у тебя в норме».
Но я даже сам не мог представить, насколько у меня все стало в норме. В норме, как у всех.
Сначала я не смог не то что подвинуть, но даже заставить шевельнуться огрызок карандаша. Энергии рук не хватило, чтобы на миллиметр сдвинуть пустяковый предмет. Потом я, как ни старался, не смог ввести себя в то состояние, когда мое сознание начинало работать в особом режиме восприятия. Память тоже стала другой. Я легко запоминал текст или стихотворение, но уже не стояло передо мной фотографического изображения листа, как раньше. Да и все мое сознание отличалось от прежнего. Я перестал воспринимать окружающий меня мир так ярко и образно, как раньше. Если раньше я ощущал себя неотъемлемой частичкой всего, что находилось, располагалось и жило вокруг меня, то теперь эта гармония оставалась только в сознании, а все жило и существовало рядом со мной, но не во мне.
Я не то чтобы очень жалел об этом, но испытывал легкую грусть, как о потере чего-то, к чему привык. Как о велосипеде, из которого вырос, и его пришлось отдать чужому мальчику.
Отец, так переживавший за меня столько лет, не вздохнул с облегчением, а расстроился и все просил:
- Вова, сынок, попробуй еще, может, получится! - И когда не получалось, огорченно уходил в свою спальню. Странно устроен человек. Мне всегда больно было видеть, как мучительно искал отец ответы на вопросы по поводу моих «отклонений», как опасался за мой разум с его психическими нагрузками, переживал и мысленно определял мое гражданское место в этой жизни. И вот, когда все, наконец, стало с головы на ноги, он вдруг растерянно разводил руками и не знал, как помочь мне вернуть все снова.
Отец написал письмо Вольфу Григорьевичу Meссингу. Через две недели он получил ответ:
«Уважаемый Юрий Тимофеевич!
Письмо Ваше меня огорчило, но не удивило. Мозг – это очень тонкий и сложный механизм. Когда мы говорим о безграничных возможностях человеческой психики, мы говорим о таинственной загадке человеческого мозга. Мы не знаем, как формируются феноменальные способности, но, как видно, достаточно незначительного внешнего фактора, чтобы потерять их. В мире известно много фактов, когда этот дар бесследно исчезал даже без видимых влияний извне. Особенно часто это случается со способностью мгновенного счета. В раннем детстве у ребенка появляется способность «считать», причем ребенок четырех-пяти лет, не имеющий даже понятия о четырех действиях, начинает решать задачи, требующие извлечения квадратных и кубических корней, многократного возведения в степень и т.д. И вдруг с годами этот дар бесследно исчезает.
В вашем случае все иначе. И я думаю, вполне вероятно, что способности, которыми обладал Володя, не пропали. Они могут вернуться так же внезапно, как и исчезли. Ведь у него остались знакомые ощущения, которые он переживал в том своем состоянии. И если по каким-то причинам дар, данный ему природой, покинул его, этот дар можно попробовать вернуть, воздействуя на мозг уже знакомыми методами, т.е. попытаться снова «разбудить» уснувшие мозговые клетки.
Мое предложение остается в силе. Я жду вас у себя летом. Однако предварительно позвоните, чтобы я сообщил вам график своих отсутствий в Москве.
С искренним пожеланием всего наилучшего. В. Мессинг»…
Жизнь продолжалась. ПЕРВАЯ КНИГА ТРИЛОГИИ О ПОСЛЕВОЕННОМ ДЕТСТВЕ МАЛЬЧИКА-ЭКСТРАСЕНСА ЗАКОНЧЕНА.
СПАСИБО ЧИТАТЕЛЯМ ЗА ВНИМАНИЕ К МОЕЙ КНИГЕ. ИЗВЕСТНО, ЧТО У КАЖДОГО ПИСАТЕЛЯ
СВОЙ ЧИТАТЕЛЬ. ТЕШУ СЕБЯ МЫСЛЬЮ, ЧТО МОЙ ЧИТАТЕЛЬ - ЧЕЛОВЕК ВДУМЧИВЫЙ И СЕРЬЁЗНЫЙ.
ЧИТАЙТЕ ВТОРУЮ КНИГУ, КОТОРАЯ НАЗЫВАЕТСЯ "СТУДЕНТ"
Глава 1 Сквер героев. Площадь. Блатной Леха. Наказание за глупость. Улица.
- Давай рысью! - отрывисто скомандовал Монгол, - и мы побежали. Мы как собаки, ходить не умели. У нас все было рысью. Длинноногий Мишка Монгол бежал как иноходец, широко переставляя ноги, и мы изо всех сил старались не отставать. Младшие едва поспевали за нами.
Мы завернули за угол и побежали по улице, где жили «хорики». Это была их территория. «Хорики» играли в «цару». Когда мы пробегали мимо, они подняли головы от земли. Венька Хорьков, уже вслед, крикнул:
- Монгол, куда бежите?
Мы не ответили и вскоре услышали за собой пыхтение и топот.
- Куда, говорю, бежите-то? - повторил Венька на ходу.
- На площадь, - сплевывая сквозь зубы, деловито бросил Пахом.
- А что там? - не отставал Венька.
- Не знаем! - ответил Мишка Монгол.
- Брешешь! - не поверили «хорики» и побежали за нами по Московской улице.
Люди шагали по дороге как по тротуару. Дребезжа стеклами и сотрясая воздух пронзительной трелью педального звонка, прогромыхал фанерный трамвай. Неуклюже подпрыгивая на неровностях каменной мостовой, тарахтел редкий грузовик. И хотя слышен он был «за версту», шофер часто сигналил, заставляя озираться тротуарного пешехода.
Мы пробежали мимо пятиэтажки, на пожарной каланче которой трепетал на ветру красный флаг, водруженный в честь освобождения города. Перебежав улицу, мы оказались в сквере Героев, где невольно замедлили шаг.
- Миш, - спросил я у Монгола. - Ты видел, как снимали повешенных?
- А то! - ответил Монгол.
- А где они висели?
- Вон там. Видишь тополя с суками? И вон на тех липах.
- Не, Монгол, - вмешался Венька Хорик. - На липах никого не было.
Мишка обиженно засопел, чуть помолчал и презрительно бросил:
- А ты видел?
- Видел, не беспокойся. Я видел и танк, который первым ворвался в город. А возле моста его подбили…
Возле танка мы притихли. Свежевыкрашенный зеленой краской, танк стоял на земляной насыпи с небольшим наклоном, и ствол его пушки непокорно задрался вверх.
На сетчатой ограде, тоже покрашенной в зеленый цвет, висела фанерная табличка с надписью:
«Вечная память героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».
- Весь экипаж сгорел в танке, никто не спасся, - сказал Венька.
- Может быть, они были раненые? - предположил Сеня Письман.
- Нет, - убежденно ответил Венька. - Они не захотели сдаваться. Они решили, что лучше погибнуть, чем сдаться.
От танка тянулся длинный, на полсквера, холм братской могилы. По могиле рассыпались цветы: красные бутоны тюльпанов и едва распустившиеся ветки сирени.
- Вень, это правда, что там, где сейчас могила, был ров и что расстрелянных сбрасывали туда? - спросил я.
- А то нет! Их самих заставили копать ров и расстреляли. А потом сталкивали, тех, кто остался на краю, а тех, кто был еще жив, добивали или сбрасывали прямо живыми.
- Это ты откуда знаешь? - недоверчиво спросил Самуил Ваткин.
- Оттуда, - огрызнулся Венька. - Когда наши пришли, стали вытаскивать трупы, чтобы родственники опознали, и нашли двух живых. Один потом умер, а другой и сейчас жив. А потом уже мертвых похоронили как следует и сделали братскую могилу.
- Фашисты! - с ненавистью проговорил Пахом.
Мы бежали по деревянному мосту, возведенному саперами на месте чугунного, взорванного немцами при отступлении.
Сразу за мостом, по правую и по левую стороны, тянулись старые, двухвековой давности, торговые ряды. Каменные двухэтажные строения имели множество арок с декоративными колоннами и коридорным переходом по всей длине. Штукатурка, изорванная пулями, во многих местах отвалилась, и обшарпанные здания мрачно смотрели друг на друга. За рядами, на стрелке, образованной слиянием двух рек, вместилась церковь Михаила Архангела с двумя голубыми куполами и позолоченными крестами.
Здесь почти четыре века назад указом Ивана IV основана была крепость, прикрывавшая южную границу Русского государства от набегов татар, от которой и пошел наш город.
От рядов, огибая здание театра, тараканьими усами расходились две большие улицы. От театра осталась одна коробка с пустыми глазницами окон. Но это был театр, существовал он уже 135 лет и начинался с труппы крепостных графа Каменского.
На площади играл духовой оркестр, заглушая черные колокольчики громкоговорителей, через которые в паузы врывались бравурные звуки маршей. Люди танцевали. Чтобы лучше видеть, мы, цепляясь за покореженные металлические рельсы опор и выступы в кирпичных стенах, влезли на второй этаж развалин и высунулись в оконные проемы дома напротив театра.
Море голов волновалось, затопляя площадь. Куда-то делись «хорики».
- Нашли что-нибудь поинтереснее и тихо смылись, - решил Монгол и скомандовал: – Айда в горсад!
Просачиваясь сквозь толпу, перекликаясь, чтоб не потеряться, мы вышли к деревянному мосту через Орлик и побежали к горсаду.
В горсаду кроме качелей, каруселей, танцплощадки, да открытой эстрады, на которой под баян пела толстая тетка, ничего не было, но народ шел сюда со всего города и здесь гулял до ночи, пока закрывалась танцплощадка.
Мы вышли на центральную аллею и наткнулись на моего дядьку, блатного Леху. Лexa был навеселе. Из-под кепочки-московки с козырьком в полтора пальца рябиновой гроздью горел рыжий чуб в мелких завитках. Чуб Лехе накрутила тетя Люся, мать Сени Письмана. Леха был ее первым и последним бесплатным клиентом. На нем тетя Люся пробовала «состав». Никто из соседей не соглашался сесть под примус с паровым бачком, а Леха сел. Проба оказалась удачной, и тетя Нина, наша соседка, которую тетя Люся не смогла уговорить на бесплатную пробу, потом все сокрушалась, что не согласилась на завивку. В зубах Лехи дергалась дорогая папироса «Дюшес» с коротко откусанным мундштуком. Папироса перелетала из одного уголка рта в другой, а то повисала, приклеенная к нижней губе, и тогда во рту Лехи солнечно блестела начищенная золотая коронка. Брюки темно-коричневого костюма, заправленные в хромовые сапоги, свисали над низко опущенной гармошкой голенищ. Руки Леха держал в карманах пиджака, натягивая пиджак так, что тощий зад его выпирал футбольным мячиком, и Леxa катал его из стороны в сторону, когда семенил своей мелкой блатной походочкой. Мы было шмыгнули в кусты, но он нас остановил:
- Куда, шкеты? Ну-ка, хромайте сюда!
Мы неохотно подошли,
- Монгол, куда ведешь шкетов? - спросил он Мишку.
- Дак ить, день-то. Победа, гуляем. А что, нельзя? - забубнил Мишка.
- Чтобы гулять, марки нужны. У вас марки есть? – строго спросил Леха.
- Нету, - ответил за всех Витька Михеев.
- Ладно, фраера, пошли за мной, – решил Леха. - Знайте Леху. Когда Леха добрый, он угощает. А сегодня я добрый.
Лехa остановился у пивного ларька, вытащил из кармана пиджака несколько тридцаток и одну протянул Мишке.
- Ну-ка, Монгол, сообрази пивка на всех. Мишка взял деньги и побрел в хвост очереди.
- Ты что, кишкинка, - вернул его Леха. - Ну-ка, давай сюда.
Он взял Мишку за плечи и, работая как тараном, стал проталкивать без очереди к раздаче. На Лёху обрушился шквал негодующих голосов, но он, кривляясь и балагуря, лез вперед.
- Что, папаша, не видишь, беременная женщина пить хочет. Граждане, пропустите женщину с ребенком… Да дай пройти больному, а то щас с ним припадок будет… А ты, фраер, тихо, жить надоело?
Минут через десять Лexa с Мишкой вылезли из очереди с пивом, которое держали в двух руках. Лёха показал на беседку над обрывистым берегом. В беседке оказалось полно народу, и мы стали спускаться ниже к покореженному «Тигру».
Этот «Тигр» мы облазим вдоль и поперек и отвинтили все, что можно было отвинтить и унесли все, что можно было унести, а что не успели мы, унесли «монастырские». В прошлом году «монастырскому» пацану Кольке Серому люком перебило кисть. Зрелище было не для нервных, кровь лилась ручьем из рассеченной раны. Колька весь перемазался кровью. Штаны и синяя рубаха покрылись черными мокрыми подтеками. Ребята разодрали Колькину рубаху на полосы и замотали руку. Тряпка тут же набухла и превратилась в темное месиво, похожее на лежалое мясо.
- Вовец, - позвал Самуил, - помоги.
Я оттолкнул ребят и перетянул руку в предплечьи. Я мог это делать. Но я мог и другое. Я снял окровавленные тряпки и наложил руки на рану, не касаясь ее. Я сосредоточился на своих руках, и когда почувствовал, что кисти рук наливаются теплом, а кончики пальцев начинает покалывать как от комнатной воды, в которую опускаешь окоченевшие на морозе руки, стал водить руками над раной, импульсами посылая живительную силу, которая жила во мне.
Кровь стала свертываться и скоро только чуть сочилась из раны. Остатками рубахи мы перевязали Колькину руку и отвели в больницу.
Я не знаю, откуда это у меня. Мать говорит, что это появилось после того, как меня маленького зашибла лошадь, и я лежал без сознания и был при смерти. Я этого не помню. Мне кажется, я всегда обладал способностью снять чужую боль, заживить рану, погрузить человека в сон.
А еще я умел отключать свое сознание и тогда видел странные вещи, которые происходили где-то не в моем мире. Вдруг появлялись и начинали мелькать замысловатые рисунки и знаки, которые я воспринимал, но не мог понять и объяснить. Я видел диковинное. И сны я видел яркие и тоже очень странные. Бабушка Василина, когда мы ездили к ней в деревню, говорила, что сны мои вещие, только не всем их дано разгадать. Отец на это хмурился, но бабушку не разубеждал.
Мы держали в руках по кружке пива. Я пива раньше не пил и даже не пробовал, но знал, что оно горькое и уже ощущал во рту вкус этой горечи. Для меня было очень важно составить верное вкусовое представление, прежде чем я попробую что-то мне незнакомое, и если это представление не совпадало с его настоящим вкусом, я не мог это есть. Так было со мной, когда я впервые попробовал коржик. Коржик в моем представлении должен был иметь вкус чего-то очень пряного, гвоздичного и поперченного, то есть должен пробирать до слез, как хорошая горчица или хрен. И когда я увидел, что это просто выпеченное тесто со вкусом сдобного печенья, я не смог проглотить ни кусочка, мой организм протестовал, и в нем не нашлось механизма, способного примирить это ожидаемое и действительное. То же произошло с пастилой. Я ожидал что-то вроде повидла с чуть кисловатым вкусом, а это оказались белые приторно сладкие брусочки, которые нужно жевать, и они ватой заполняли рот. С тех пор я никогда не ел пастилу.
Леха достал из кармана початую бутылку белоголовки, вынул зубами газетную пробку, хлебнул из горла, весь передернулся, заведя глаза так, что сверкнули белки, нюхнул рукав и, протянув Мишке Монголу бутылку, отхлебнул из кружки пиво. Монгол взял бутылку, смело сделал глоток, тут же поперхнулся, и его вырвало.
- Ты что, падла, добро переводишь? - Лexa вырвал из Мишкиных рук бутылку и отвесил ему шелобан. - Ну-ка, Мотя, - повернулся он к Витьке Михееву. - Покажи, как надо пить.
Витька осилил два глотка и изо всех сил держался, чтобы не показать отвращения, но рот его невольно перекосился, а глаза покраснели и налились слезами. Младший брат Витьки, Володька, испуганно смотрел на Витьку. Вместе братьев звали Михеями, а по отдельности Витька Мотя и Володька Мотя, потому что мать их звали Мотей, и женщины на улице говорили о них: «Мотины дети».
Я цедил горькое пиво сквозь зубы. На душе у меня было неспокойно, и дрожали руки, оттого что я участвую в чем-то постыдном. Пиво не уменьшалось, я косил глазами по сторонам и ждал удобного случая, чтобы выплеснуть желтую жижу в кусты.
Ванька Пахом глотнул из бутылки и, не поморщившись, набрав в легкие воздух, залпом выпил кружку пива.
- Во, кореш дает, - с восторгом хлопнул себя по ляжкам Лexa, возводя Пахома в герои. - Молоток. На-ка, закури.
Пахом затянулся, закашлялся, но папиросу не бросил.
- Лёха, Плесневый! - раздался голос сверху.
У беседки стояли два парня в таких же как у Лехи кепочках-московках.
- Ты чего там детский сад развел? Канай сюда.
- Уму учу, - осклабился в радостной улыбке Леха и полез наверх. По дороге он обернулся и пригрозил мне.
- Скажешь матери, шкет, убью. Не посмотрю, что колдун!
Пахома развезло. Сначала они с Витькой Мотей словно взбесились - кривлялись и хохотали. Потом стали колотить палками по танку и устроили такой грохот, что кто-то высунулся из беседки и крикнул:
- Ну-ка, пацаны, кончай бузить!
- Иди ты, дядя, пока цел, - зло огрызнулся Пахом.
-Ах ты, сопляк, - разъярился усатый дядька с медалями на гимнастерке. - Я сейчас покажу тебе «пока цел». Он отдал кружку с пивом своему товарищу и легко перемахнул через перила беседки. Мы, не сговариваясь, бросились к речке. Пахом упал и пропахал носом землю. Мы с Мишкой подхватили его под руки и потащили к плотине. У плотины остановились, чтобы перевести дух. За нами никто не гнался. Все тяжело дышали. Пахом был бледен. Стесанный подбородок кровоточил, губа раздулась, а под носом запеклась кровь. Ему стало плохо. Мы перешли через плотину на свой берег и расположились на любимом месте под ремесленным училищем.
- Пахом, давай раздевайся,- приказал Монгол.
- Зачем? - Пахом еле шевелил губами.
- Окунешься - станет легче.
- Вода холодная, - жалобно протянул Пахом, стягивая все же с себя рубашку. Монголс одной стороны, я - с другой повели Ваньку к воде; у самой воды его вырвало. Витька Мотя, который тоже стал раздеваться, увидев, как дергается в спазмах Ванька Пахом, быстро пригнулся к кустам.
Пахом с Витькой после купания сидели синие и клацали зубами.
- Матери не го-о-ворите! - выбил дробью Пахом. - Вы-ы-дерет?
- А зачем пили? - жестко заметил Монгол.
- А с-сам не пил? - огрызнулся Ванька.
- А я нарочно, выпил и выблевал. А ты, Пахом, из подхалимства и водку, и пиво вылакал. Во, мол, какой я ушлый.
Пахом только вздохнул и ничего не ответил.
Домой мы шли злые, голодные и недовольные собой.
Ремесленники, квартировавшие у Михеевых, устроили возле дома «матаню». Белобрысый, веснушчатый Колька в черной, уже много раз стиранной, и от того с белыми отсветами, рубахе, затянутой ремнем со стальной бляхой и выбитыми на ней буквами «РУ», лихо наяривал на двухрядной гармошке барыню; лицо его, как и положено гармонисту, было непроницаемо серьезно и безразлично, будто все, что здесь происходит, его не касается. А вокруг мелкой дробью выстукивали каблуки.
Повела домой дядю Колю из двадцатого дома его дочка Раиса, толстая перезрелая девица. Ноги дядю Колю плохо слушались, его заводило в сторону, и Раиса с трудом выравнивала отца и молча тащила к дому.
Куражился Гришка. Он, по пьяному обыкновению, устрашающе рычал, скрипел зубами и рвал на себе рубаху. Когда Гришка стал бегать за малыми ребятишками и пугать их, тетя Клава, Пахомова мать, пошла к его жене Наде и сказала:
- Надь, уйми своего дурака? А то я уйму.
Гришка жены боялся и, когда она вышла и поставила руки в боки, он сжался весь, затих, и она погнала его, смирного, домой.
Весна стояла славная. Теплая земля покрылась светлой зеленью, последние набухшие почки лопались, выстреливая нежными маслянистыми листочками, и деревья, затянутые зеленой вуалью, радовали глаз.
На скамейках у ворот сидели старушки, обратив к солнцу усохшие лица, на которых застыли безмятежность и покойное умиротворение. У ног их ссорились малыши. Кошки, развалясь на подоконниках, лениво щурили глаза.
Добрый день, дорогие читатели! Я только начал выкладку своего первого произведения и мне очень важна ваша поддержка. Буду признателен за обратную связь, ваши комментарии и советы. Надеюсь, мое творчество вас зацепит и вы останетесь со мной до конца!
Глава 2 Застолье. Женщины вспоминают войну. Мужчины вспоминают героические будни войны.
- Где тебя носит? - беззлобно встретила меня мать. – Небось, есть хочешь? Знамо дело, как с утра ушел, так на целый день. Где шатался? Звала, звала. Куда-то, говорят, с Монголом побежали.
- В футбол играли на пустыре, - беззаботно соврал я.
- В следующий раз уйдешь без спросу, отцу пожалуюсь, что меня не слушаешь. Это что сегодня день такой, праздник. Иди, поздоровайся с гостями… Куда? Руки помой.
В зале стоял гомон. За столом сидели бабушка Маня, дядя Павел, Николай Павлович с отцовой работы с тетей Верой, Мария Николаевна, с которой мы жили в эвакуации, и соседки: мамина подруга тетя Нина и Туболиха. Вкусно пахло картошкой, луком и салом.
- А, Вовка, - обрадовалась Мария Николаевна. – Вон какой большой стал, уж с мать будешь. А кто тебе так лоб поцарапал? Дрался что ли?
- Да это так,- отмахнулся я, жадно оглядывая стол.
- А меня опять замучили ноги. Болят окаянные. Ты как-нибудь с мамой зашел бы. А, Вов?
- Ладно, баб Мань, - согласился я. - Вы матери скажите.
- Скажу, скажу, - закивала Мария Николаевна.
Посреди стола стояла чугунная сковорода с целой картошкой в сале со шкварками. Из миски выглядывали ровные соленые огурцы и гладкие, распертые газом помидоры. Мать доставала огурцы и, тем более помидоры, последний месяц скупо: засолка кончалась и нужно было протянуть как-то до нового урожая.
Мать пристроила меня возле Марии Николаевны.
- Что же ты его на угол сажаешь? Не женится, - пошутила тетя Нина. - А мы его от угла поближе ко мне. У меня кавалера нет, так он мне за кавалера будет. Хочешь быть моим кавалером, а, Вов? - весело сказала тетя Нина,
- Не хочу, - буркнул я.
- Ишь, какой злой, - засмеялась тетя Нина.
- Тебе картошку разогреть? - опросила мать. - А то сало застыло.
- Не надо, я так буду.
И я с жадностью накинулся на картошку с солеными помидорами. Мать принесла мне аккуратный ломтик хлеба.
- Завтра возьмешь карточки и пораньше займешь очередь за хлебом, - приказала мать.
- Вов, помнишь, в эвакуации у нас заяц ручной был? - спросила Мария Николаевна. - Такой был понятливый.
- Ой, тетя Маня, никогда не забуду, - живо откликнулась мать. - Бывало, мы за стол, и он на табуретку - прыг. Мы и ждем, что будет дальше. Сами едим, а ему не даем. Так он как начнет лапами по столу колотить, как барабанщик, да быстро так - есть просит.
Я зайца помнил. Его поймал в огороде конюх Игнатьич, добрый старик в драной шапке-ушанке и фуфайке, с неухоженной бородой, к которой всегда прилипали крошки махорки, и принес мне. Зайцу кто-то перебил лапу, и он с трудом передвигался, совершая редкие, неуклюжие прыжки, очевидно, доставлявшие ему боль. Зайца мы выходили, Я помню, как я, тогда еще бессознательно, держал руки над раной зайца, а он особым чутьем животного ощущал исцеляющую силу, исходящую от моих рук, и доверчиво подставлял мне больную лапу.
Заяц к нам быстро привык и стал совсем ручным, Потом он облюбовал место в закутке, где стояла корова Марии Николаевны, подружился с ней и шастал по закутку, совершенно не опасаясь ее копыт, и, конечно, корова однажды наступила на него. Я ревел, меня утешали, а потом тот же конюх Игнатьич сделал из моего зайца чучело, которое мы поставили на комод.
- Жалко было зайца. Мы к нему так привыкли. А как Вовка по нему убивался. Больно было глядеть.
Мария Николаевна сочувственно покачала головой, а я недовольно насупился. Зачем при людях такое?
- Тетя Мань, а помнишь, как ты плясала под Рождество? - вспомнила мать. Лицо ее оживилось, и она сразу помолодела, словно сошла с той фотокарточки, где была шестнадцатилетней, и которую я так любил.
- Ой, Нин, - глаза матери озорно блеснули. - Ты б посмотрела. Игнатьич играет на рожке, а тетя Маня встает, а ноги-то, как тумбы. Ее и тогда ревматизм мучил, еле ходила, помню, всё сырую картошку ела. А здесь разошлась и как медведь: топ-топ, топ-топ, то одной ногой, то другой, да еще платочком взмахнет туда-сюда, туда-сюда. Мы с Вовкой так и покатились от смеха.
- На то и праздник. Надо ж вас было развеселить. Сидят, носы повесили, вот-вот разревутся, - с неловкой улыбкой, словно оправдываясь, сказала Мария Николаевна.
- Хорошо жили! - похвалилась мать, - Голодно, тяжело, иной раз свет не мил, хоть волком вой, а тетя Маня, бывало, подойдет:
- Э, ты что это, милая? Наши вон как фашистов бьют, уже к границе гонят, скоро мужики наши вернуться. Заживем еще. Ну-ка, гляди веселей!- Где шуткой, где отругает, глядишь,- и правда легче.
- Да уж теперь вы мне все равно что родные, - подтвердила Мария Николаевна. - Вместе и горе, и радость делили. Как я за тебя радовалась, когда от Юрия Тимофеевича весть пришла. Перед иконой Бога благодарила, а вроде и не верующая. И то, надо сказать, почти полгода ни слуху, ни духу. Извелась вся, как щепочка стала. И Вовка уже большой, все понимает, переживает, ластится к матери, серьезный как старичок, хмурится все, не улыбнется. А потом нас удивил. «Мам, - говорит, - папа жив. Он в госпитале». Мы к нему: «Откуда ты знаешь?» «Я его видел. Больницу видел. Люди в белом». «Во сне видел?» «Нет, - говорит, - не во сне». Ну, ладно, думаем, ребенок. Чего не придумает. Видит, как мать переживает, мерещится ему что-то. Потом, смотрим, уведомление пришло, что ваш муж, мол, такой-то и такой-то получил сильную контузию и находился на излечении в Тегеране, в госпитале для Советского контингента войск. В настоящее время проходит лечение в Ашхабаде.
Чудно твое дело, Господи. А тут как-то Шура брюкву резала, да ножом руку полосонула. Кровь хлестанула, видно, вену задела. Я перепугалась, не знаю, что делать. Подходит Вовка. Не испугался, ничего. Взял материну руку, ладошку подержал над порезом. Кровь остановилась и даже не сочится. Вроде даже и подсыхать стала. Я стою, словно аршин проглотила, и Шура глазам своим не верит, Я опомнилась, перевязала рану. На следующий день повязку сняли, а там уже корочка образовалась. Вовка опять поводил рукой над раной. И больше уже не завязывали. Через день корочка отвалилась, и все зажило прямо на глазах. Тут мы и зайца вспомнили. Вовка ж его и вылечил. Дальше - больше. Ревматизм донимает, ни днем, ни ночью покоя не нахожу. Вовка минут пять поводил руками, чую, боль проходит. А на следующий день и опухоль стала спадать. Господи, на кого молиться? То ли на Николу Угодника, то ли на Вовку, прости ты меня, Господи.
А в аккурат перед самым приездом Юрия Тимофеевича Вовка и говорит: «Мам, папа к нам «летит». Да ладно бы это. А то назавтра пролетел над нами самолет. Вовка выскочил, раздетый, да как закричит: «Папа, папа!» Сам дрожит, и слезы из глаз катятся. А мы уж и верим.
Глядь, назавтра Юрий Тимофеевич заявляется. И точно, этим самолетом летел.
- С чего ж это у него вдруг взялось? - спросила тетя Вера.
- Кто знает? - пожала плечами мать. - Может после того случая, как его лошадь копытом стукнула… Они с ребятами игру затеяли, кто не испугается под брюхом лошади пролезть. И лошадь-то смирная была. Все пролезли. А его наподдала. Что-то ей не понравилось. Стукнула-то копытом в бок, да он об камень головой ударился. Притащили без сознания. Кровь льет. Спасибо в детдоме, где я работала, врачиха была. Перевязала, уложила в постель, укол сделала какой-то. Три дня бредил, то придет в сознание, то снова забудется… А потом вроде ничего, быстро так поправился. А только, видно, что-то в голове переменилось.
И мать заплакала. Женщины слушали внимательно, переживали, сочувственно качали головами, и время от времени поглядывали на меня, будто впервые видели. Я уткнулся в тарелку и делал вид, что занят едой, и этот разговор меня не касается.
- Да, жили дружно, - вернулась к своему главному Мария Николаевна. - А как же было иначе? Нужно было держаться друг за друга. Кругом разлад, да слезы. Все так. Чай, русские.
- Не скажи, Марь Николаевна, - отозвалась Туболиха. - Вы в эвакуации далеко были, многого не знаете, а мы под немцем насмотрелись на некоторых русских. В полицаи шли, на брюхе перед немцем ползали.
- Это те, кому Советская власть всегда поперек горла стояла, - возразила Мария Николаевна.
- А что плохого сделала Советская власть Симке Рыжовой? В школе бесплатно учила, в техникум дорогу открыла, а до Советской власти батька в батраках служил, и ей бы гнуть до скончания века спину на помещика. И батька, между прочим, в гражданскую за Советскую власть голову положил. А она с немцами открыто гуляла, с первого дня на машинах по городу разъезжала.
- А меня с ней в комсомол вместе принимали, - сказала тетя Нина.
- Ну, в семье не без урода. Всякие люди, конечно, и среди нас есть.
И в войну, кто горе мыкал, а кто на слезах наживался. Вон Шурка часы золотые, подарок мужа, за килограмм масла и за буханку хлеба отдала, когда Вовка болел. Тех я в расчет не беру. Бог им судья. Да и не верю я, что таких много. Просто они как бельмо на глазу, их в первую очередь и видно.
После еды меня стал одолевать сон, глаза слипались. С женщинами было скучно, и я начал прислушиваться, о чем говорят мужчины, А говорили они про войну. Я подсел поближе к отцу. Отец обнял меня за плечи и притянул к себе.
- Правильно, племяш, иди к мужикам. Что там с женщинами сидеть? - одобрил дядя Павел.
- Ну, что там про орден-то? - напомнил он Николаю Павловичу. Николай Павлович потер пальцем орден Красной звезды и стал рассказывать:
- Мы тогда входили в состав 257 отдельной смешанной авиадивизии, в седьмую отдельную армию. Я служил в полковой разведке. А мы только что освободили Демидовку, на реке Свирь. Речка находилась неподалеку от штаба. А жара стояла невыносимая. Июнь же месяц. Ну, пошел я искупаться, простирнуть белье, то да се. Сполоснул гимнастерку, пошел к кустам, повесить хотел, гладь, - в кустах солдат спит. Я его окликнул. Он как-то быстро вскочил и, вижу, чего-то испугался. Как-то необычно для солдата. Думаю, надо проверить. Доставил его, голубчика, в отдел контрразведки. На допросе он и раскололся. Назвался Никитиным, был на фронте, воевал, попал в плен, в плену его и обработали. Определили в разведшколу, обучили и как агента оставили на освобожденной территории для сбора сведений о местах дислокации, видах самолетов и численности авиачасти... За это орден и получил.
- У нас тоже ловили, - подтвердил дядя Павел.- Одного сам начальник разведки поймал. Капитан Фомин такой был. Это уже в Германии. Шел в комендатуру и видит: женщина везет на ручной тележке барахло всякое, а ей помогает молодой немец. У Фомина сразу подозрение: почему, мол, не на фронте? Задержал. При обыске нашли топографическую карту с непонятными пометками. Шнайдером звали. Долго не признавался, что он агент, а потом все рассказал и выдал еще двух человек. Оба немцы. Обоих взяли. У одного была рация. Так Фомину тогда тоже Красную звезду дали.
Глава 3 Оля. Бабушка Маня. Отец и «Вера».
- Иди, мой ноги и ложись в бабушкиной комнате, - донеслось до меня. Я с трудом разлепил глаза и пошел на кухню, за которой находилась комната. В бабушкиной комнате, больше похожей на чулан с маленьким окошечком где-то под самым потолком, умещались как раз две кровати, которые стояли по обеим сторонам двери. Бабушка Маня спала с дочкой, моей теткой, которая была лишь на год старше меня, на высокой железной кровати с блестящими шарами на спинках. Спали они на двух перинах, и когда ложились, проваливались в перины так, что я с моей по-солдатски тощей кровати видел одни их носы.
Я перешел в бабушкину комнату, когда Леха ушел в общежитие, которое ему предоставила кондитерская фабрика, куда его устроил отец. Но с некоторых пор мне стали опять стелить на диване в общей комнате, которую мать называла залом, что вызывало у меня протест. Тесная комната четырех метров в длину и трех в ширину, всегда темная от разросшихся кустов неухоженной сирени в палисаднике за окном, не соответствовала моим представлениям о залах.
Мать мне объяснила, что Оля уже девочка большая и меня стесняется, и вообще нехорошо большому мальчику спать в одной комнате с девочкой. После этого я стал приглядываться к Ольке, ничего особенного не заметил, но Олька пожаловалась матери, что я подглядываю за ней. Мать мне выговаривала, а я стоял красный от стыда и чуть не плакал.
Бабушка Маня приехала к нам из-под Смоленска с одиннадцатилетней дочкой Олей и четырнадцатилетним сыном Леней вскоре после нашего возвращения из эвакуации в город. Мать почему-то об этом говорила: «Юра выписал мать из деревни». Я не понимал, как это «выписал», но слово это связалось у меня со словом «спас», спас от голода.
Мать над письмами из деревни плакала, а отец, читая, хмурился и успокаивал мать. Бабушка писала, что зиму она с двумя детьми не переживет. У Оли истощение, у Лени малокровие, а у самой ноги опухают, и она больше лежит и в колхозе работать не может. Коровы у них нет, одна коза, которую тоже нечем кормить.
Мать часто и долго говорили с отцом о бабушке, и отец, в конце концов, предложил взять ее с детьми к себе. Мать колебалась. За отцом нужен был хороший уход, потому что с войны он вернулся совершенно больным, и с ним часто случались припадки, после которых он долго не мог оправиться. Я пытался лечить отца, но болезнь плохо поддавалась и все, что я пока мог, это унять боль во время приступа.
- Может быть, ей лучше пока помогать? - нерешительно предложила мать.
- Чем? - усмехнулся отец. - С продуктами сама знаешь как. А деньги! Сколько мы можем послать? Триста рублей? А что на них сейчас купишь?.. Нет, надо выписывать. Вместе как-нибудь проживем.
Приехала бабушка к зиме. Уже установились прочные холода, и хотя снега еще не было, «белые мухи» кружили, а за ними вот-вот налетит метель, закружит и завалит все снегом.
Бабушку никто не встречал. Она приехала как-то вдруг, и я увидел ее, уже стоящую среди узлов, с детьми по обе руки.
Девочка, укутанная в клетчатый платок, перевязанный крест-накрест, сама была похожа на узел. Из оставленной в платке щели выглядывали синие глаза с рыжими ресницами. Серое заплатанное пальто почти закрывало ноги, и из-под пальто торчали лишь круглые мячики подшитых валенок. На руках у девочки были новые пушистые варежки из черной козьей шерсти.
Мальчишка был в фуфайке защитного цвета с подвернутыми рукавами, в не по возрасту больших, но добротных ботинках со скобками вверху для шнурков. Штаны болтались на щиколотках. Фуфайку стягивал кожаный офицерский ремень с латунной пряжкой, а на голове сидела набекрень солдатская шапка-ушанка со звездой на отвороте. Мальчишка бойко «стрелял» по сторонам глазами.
Среди узлов барином стоял черный, словно прокопченный, сундук, перетянутый кованым железом.
Для бабушки с детьми приспособили темную комнату, служившую раньше чуланом. Чулан побелили, покрасили полы. У соседей нашлась еще одна, старая кровать, которую отец починил и поставил в комнату.
Бабушка Маня оказалась сухонькой, проворной, не очень старой и смешной. Голова, похожая на свеколку, кончалась на макушке собранными в пучок волосами, скрепленными гребешком. Она никогда не ругалась «чертом», но всегда поминала его и винила во всех своих грехах. Если разбивала чашку или роняла вилку, то виноват был он: «Ишь, вот нечистая сила, из рук выбивает. Господи, прости мя грешную, и аз воздам».
В своей комнате в изголовье кровати она сразу повесила иконы: дорогую «Казанской божьей матери» в серебряном окладе, небольшую «Николы чудотворца» под стеклом и совсем маленькую досточку с распятием Иисуса Христа. Я слышал, как мать то ли жаловалась отцу, то ли выпытывала его отношение к этому факту: «Мать икон нагородила, стыдно войти», и как отец оборвал ее: «Не суй нос, куда не следует. Верует - пусть верует. Тебе иконы ее не мешают».
Глава 4 Цара». Я показываю «фокусы». Огород за два миллиона. Славка Песенка. Ти – Ти. Душевный разговор.
Проснулся я от скрипа половиц. Солнце давно заслонило мой сон, растворив его в яркой слепящей белизне. Но проснулся я от скрипа половиц. Половицы певуче скрипели, и скрип то прекращался, то появлялся вновь. Шипело сало. Пахло жареным луком. Это бабушка хлопотала на кухне. Сначала я почувствовал голод, потом открыл глаза. Солнце било прямо в лицо, и я невольно прищурился и закрыл глаза ладонью.
- Вовка, - раздалось с улицы. – Вовка, - нетерпеливо, потом свист. Я мгновенно выпрыгнул из кровати, натянул шаровары, майку, схватил свою потертую феску, высунулся в окно и крикнул: «Щас». Не садясь за стол, жадно похватал то, что поставила бабушка: квашеную капусту, картошку с луком и салом и выскочил на улицу, дожевывая на ходу. Вслед что-то кричала бабушка, но я не слышал, я уже был во власти улицы.
- Айда на площадку, - позвал Пахом. - Там пацаны в «цару» играют. - У тебя деньги есть?
Я потряс карман, глухо звякнув медяками.
- За меня поставишь, - решил Пахом.
На пустыре, за частными домами, находилась бетонированная площадка, засыпанная землей и заваленная покореженным железом. Мы расчистили эту площадку, освободив от земли и хлама. Получилось ровное сухое место. Здесь можно было играть после дождя и ранней весной, когда в других местах еще грязь и слякоть. Говорят, что до войны на пустыре стояли ремонтные мастерские, а когда немцы подходили к городу, рабочие поснимали станки и другое оборудование; что закопали, а что увезли.
Мы поднялись на площадку. Вокруг разбитого кона ползали на коленках и сопели пацаны. Нас заметили только, когда стали ставить новый кон. Я поставил за себя и за Пахома. Метая за черту биту, тяжелый царский пятак, разыграли очередь. Я оказался четвертым. Пахом вторым. Через несколько конов я проиграл все свои деньги. Не помог и Пахом, вернувший мне долг. Пахому везло, он три раза сбил кон, а переворачивал монеты, как семечки щелкал. Игра закончилась, и Пахом считал свой капитал: гнутые медяки, гривенники и пятиалтынные.
- Вовец, покажи фокус, - попросил Алик Мухомеджан.
- Не получится, настроения нет, - отмахнулся я.
- Да ладно, чего ты, Вовец, покажи, все просят, - тут же влез Витька Мотя.
Я неохотно опустился на колени.
- Клади монету на плиту, - попросил я Мотю. Тот вынул из кармана штанов гривенник и положил передо мной.
Пацаны сгрудились вокруг. Я потер руки. Убедился, что они сухие, и стал как бы накатывать ладони на монету, то опуская их, то поднимая. Создав необходимое поле и ощутив связь между руками и монетой, я стал двигать ладони от себя, словно прокладывая монете дорогу. Гривенник шевельнулся и пополз сначала медленно, потом быстрее туда, куда я вел его ладонями. Потом я остановил монету и стал медленно ее поднимать. Гривенник послушно поднялся за ладонями сантиметра на два и упал.
- Все, - сказал я, - дальше не получается.
- А без рук? - попросил Изя Каплунский.
- Нет, все, устал, - наотрез отказался я.
- Кончай, Вовец, своих пацанов не уважаешь, - обиделся Пахом.
- Ладно, ставь кон. - Я знал, что от Пахома все равно не отвяжешься.
Пахом выгреб мелочь из кармана и стал городить кон, ставя одну монету на другую. Внизу пятаки, выше пятнашки, потом гривенники. Я снова опустился на коленки.
- Вовец, это близко, так каждый дурак сможет, - остановил меня Пахом.
- Я чуть отодвинулся и стал смотреть на столбик из монет, концентрируя на нем всю свою энергию. Столбик зашатался, как от подувшего на него ветерка. Я всем телом подался вперед, облекая желание в физическую форму. Столбик рухнул, и монеты рассыпались, укатываясь от места, где стояли.
- Молодец, Вовец, - похвалил меня Пахом. - Знай наших. А у меня ничего не получается, как ни стараюсь.
- И не получится, - усмехнулся Самуил Ваткин. - У Вовки от природы другая энергия в организме заложена, поэтому она и лечить может. Это как электричество.
- Эта энергия у всех есть, только она не проявилась, как у меня. И если тренироваться, можно достичь тех же результатов, - поспешил заверить я.
- Ерунда, - зевнул Самуил, не желая спорить о том, что ему было ясно.
- А где Монгол? - спохватился вдруг Пахом.
- А ему Коза огород копает. А он следит, чтобы Коза лучше копал,- вспомнил Витька Мотя.
- А зачем это Коза Монголу огород копает? - удивился Самуил.
- Дак Коза Монголу два миллиона проиграл.
- Как это два миллиона? - у Витьки Моти вытянулось лицо.
- А так! Сначала играли в пристеночки по две копейки. Монгол выиграл 18 копеек. Стали играть по пять копеек. Монгол выиграл рубль. Больше у Козы не было. Стали играть в долг. Сначала по рублю, потом по десять, потом по сто. Надоело в пристеночки, стали играть в погонялочки. Ну, в погонялочки Монгол кого хочешь обставит!
Когда Коза задолжал миллион, сыграли на миллион. После двух миллионов Монгол играть больше не стал. А долг обещал простить, если Коза ему вскопает огород.
- Пошли смотреть, - предложил Пахом. На Мишкином огороде трудился Ванька Козлов. Мы остановились в сторонке и стали смотреть, как Иван ковыряет лопатой землю. По его лицу струился пот, и он едва успевал вытирать его рукавом. Мишка Монгол стоял рядом с руками в карманах и погонял Ваньку.
Увидев зрителей, Монгол почувствовал вдохновение и, подмигивая нам, стал разыгрывать комедию.
- Да, Коза, это тебе не в пристеночки играть. Давай, давай, не останавливайся. Как играть, так с удовольствием, а как копать, так лень.
Иван молча сопел и с трудом, прогибаясь назад, вытаскивал лопату с землей, затем всем телом обрушивался на эту лопату, чтобы разбить вынутый ком земли.
- А щас ты получишь шелобан, - весело сказал Мишка. - Чтоб не копал как зря, а на всю лопату.
И Монгол отвесил Ваньке шелобан с оттяжкой. У Ивана выступили слезы на глазах. Видно было, что он устал и еле держит лопату.
- Монгол, дай я покопаю за Ваньку, - предложил Пахом.
- Не надо, - сказал Монгол. - Договор дороже денег. Он мне два миллиона проиграл, пусть копает.
- А тебе не все равно, кто будет копать? Пусть Ванька отдохнет, а я покопаю.
Мы молча смотрели на Монгола.
- Ладно, - подумав, согласился Монгол. - Копай, жалко, что-ли.
После Пахома копал Витька Мотя, потом я, потом Самуил Ваткин, потом Аликпер Мухомеджан, потом Изя Каплунский. Устав, решили сходить на речку, а после обеда раздобыть лопаты и докопать Мишкин огород.
На улице Революции, у рабочих бараков, малышня играла в ножички. Монгол вдруг остановился и приподнял за шиворот второклашку Славку Песенкова.
- Ты чего, пусти, - Славка стал извиваться, стараясь освободиться от Монгола.
- Да я тебя не трогаю, дурачок. Мишка отпустил Славку.
- Правда, что тебя берут в Москву в детский хор?
- Ага, - подтвердил Славка и шмыгнул носом. В носу звонко хлюпнуло.
- А как же мамка отпускает? - поинтересовался Монгол.
- А к нам целую неделю каждый день Игорь Яковлевич приходил.
- Это кто такой Игорь Яковлевич?
- Дирижер. Я в Москве буду на казенных харчах жить в интернате. Мамка хоть и плачет, а ей с нами двумя трудно. Я буду на каникулы приезжать.
- Песенка, спой, - ласково попросил Монгол.
Славка упрашивать себя не заставил. Он будто ждал, когда его попросят спеть, отошел чуть в сторону, откашлялся и запел чистым серебряным дискантом, от которого мурашки пошли по коже:
Суль маре лючика, Лястро гарденто,
Плячиде лендо, Простер альвендо.
Вели тер ляпиде, Валь тендо мия,
Санто Лючия, Санто Лючия.
Славке было все равно, на каком языке петь. Он пел так, как пели на пластинке, по радио или в кино. Пели бы там на китайском, и он повторял бы слова на китайском языке. Слова у него как-то прочно оседали в голове вместе с музыкой, и он не воспринимал их раздельно.
- Песенка, спой еще, - стали просить мы, но тут из окна высунулась мать Славки, Зоя:
- Чего к ребенку привязались? А ну марш отсюда! Здоровые балбесы! Делать нечего?.. А ты иди домой, - напустилась она на Славика.
Внешность Зои не вязалась с хриплым, срывающимся на визг голосом. Красавица со смуглой кожей, голубыми глазами, длиннющими ресницами и черной толстой косой, уложенной венком вокруг головы, мать Славки орала, раздражаясь по любому поводу. Женщины уступали ей и терпеливо сносили грубость. Ее жалели.
В сорок четвертом Зое принесли похоронку, а месяцем раньше ее муж, офицер с золотыми погонами и грудью, украшенной орденами и медалями, приезжал в отпуск по ранению и ходил с ней под ручку. Женщины понимающе улыбались и прятали зависть, опуская глаза, а дома ревели от щемящей тоски и одиночества…
Этот душераздирающий крик всегда будет стоять у меня в ушах. Зоя рвала на себе волосы и пыталась наложить на себя руки. Она успела прожить со своим мужем два года до войны и неделю на побывке. Первое время женщины не оставляли ее одну, а она ходила как полоумная и все молчала; одеваться стала неряшливо и не снимала с головы черного платка. А потом, когда стала отходить, удивила всех злобным характером и раздражительностью. И не изменилась, когда родила девочку, последнюю память о муже…
- Атанда! – весело крикнул Алик Мухомеджан, и мы понеслись галопом к речке, провожаемые Зойкиным криком.
У плотины под «бушем» Ти-Ти с Петькой Длинным возились в воде с самодельными сетками из противней, за которые всех нас в свое время драли, потому что противни мы тащили из дома. Мы их пробивали гвоздем, подвешивали за четыре угла на проволочный каркас, привязывали к днищу приманку и на веревке с деревянной палкой-поплавком опускали в воду, чтобы через некоторое время вытащить с пескарями, ершами и окуньками.
- Ти-Ти, - позвал Витька Мотя. – В третий класс перешел?
Ти-Ти недовольно повел ухом в нашу сторону и промолчал.
- Мы вас трогаем? – сразу взвился Петька. Когда обижали Ти-Ти, он остервенело бросался на его защиту.
Ти-Ти из-за дефекта речи долго не мог научиться читать. Он шепелявил и не выговаривал несколько букв. Над ним смеялись, он стеснялся и отказывался читать вслух. В первом классе его оставили на второй год. С трудом перевели в следующий класс и снова оставили на второй год во втором. Когда он читал числа, у него получалось что-то несуразное вроде «лас, та, ли, читыли», а когда счет переваливал за двадцать, получалось «тати лас, тати та, ти-ти-ти». Так и прозвали его Ти-Ти.
Петьку во второй класс перевели, но он решил дождаться Ти-Ти и оказался, в конце концов, с ним за одной партой. Их рассадили, но они перестали вообще ходить в школу.
Ти-Ти рос без отца, но мать драла его безбожно и за отца и за себя, прибавляя от души за свою несчастную долю. У Петьки отец был, но лучше бы его не было. Он как пришел в сорок четвертом, так с тех пор и не просыхал, пил горькую. Пьяный лез целоваться, плакал и жалел Петьку, а трезвый бил всем, что под руку попадет.
Маленький Ти-Ти, казалось, вообще расти не собирался, как был в первом классе недомерком, так и остался, а Петька все тянулся и тянулся вверх, словно вьюн к солнцу. Так и ходили они два друга, метель да вьюга, везде вдвоем, водой не разольешь, вызывая невольные улыбки взрослых.
- Ти-Ти, - не обращая внимания на Петьку, веселился Витька Мотя, - как читается «конь»?
- Конь читается «мати знак - лосадь», - ответил Пахом.
Еще в первом классе учительница развесила на доске картинки с надписями и вызвала Ти-ти прочитать одну из картинок. Ти-Ти прочитал по складам: «Кы, о, ны, мати знак», посмотрел на картинку и объявил: «лосадь». Эта весть моментально облетела школу. В класс приходили старшие ребята и спрашивали: «Где у вас тут лошадь?"
От этой популярности Ти-Ти снова перестал ходить в школу. Завуч беседовала с классом, а учительница ходила к Ти-Ти домой, долго разговаривала с матерью, после чего Ти-Ти снова появился в школе с неизменной холщевой сумкой через плечо…
- Чего привязались? - лениво повторил Петька. Они о чем пошептались с Ти-Ти, «смотали» сетки, достали из воды нанизанных на нитку пескарей, взяли из-под камня присыпанные песочком штаны и, не обращая на нас внимания, побрели вниз по берегу. Мы молча проводили взглядом удаляющиеся фигуры, маленькую Ти-Ти и длинную тощую Петьки.
Сразу лезть в холодную воду не хотелось, и мы просто развалились на теплом песке и смотрели в бездонную голубизну неба. Солнце ласково грело голые животы, потусторонне шумела плотина, закрывались на дрему глаза и лениво шевелились мысли.
- Ты кем будешь, когда вырастешь. Пахом? - спросил Монгол.
- Не знаю, а что?
- Он будет дворником. Каждый день во дворе метлой машет,- засмеялся Армен Григорян,
- Щас получишь, - не поворачиваясь, огрызнулся Пахом и, подумав, ответил:
- Я люблю море.
- Это где ж ты его полюбить успел? Когда двор метлой чистил? Наверно, представляешь, что это палуба, - не унимался Армен.
- Дурак ты, Армен, - презрительно бросим Пахом. - У меня дед еще в Японскую на канонерке «Смелый» служил, а дядя Петя на подводной лодке плавал, сами знаете.
Мы, конечно, знали, что брат Ванькиного отца был моряком и погиб под Севастополем, и теперь чуть помолчали, как бы утверждая за Пахомом право стать моряком.
- А я люблю природу, - задумчиво покусывая травинку, сказал Мишка Монгол. Голос Монгола подобрел, а глаза стали масляными. - Мать хочет, чтобы я пошел учиться на садовника. Говорит, всю жизнь на воздухе среди цветов.
- И среди говна, - продолжил в тон ему Самуил таким же мечтательным голосом. - Знаю, бабка Фира, дяди Абрама мать, на цветах помешана. Так от ее навоза у нас уже носы посинели. Куринный помет собирает, коровьи лепешки по улице ищет. Все ведра и кастрюли загадила.
- Много ты понимаешь, Шнобель. Бабке спасибо сказать нужно.
- Это за что ж?
- За красоту, дурак. За то, что она людей радует.
- Как же, радует! - обозлился Самуил. - Кто ее цветы видел? Ты видел? То-то. На базаре ее цветам радуются. По червонцу штучка.
- Самуил, а почему вы в свой двор никого не пускаете? – поинтересовался Витька Мотя. – Забор такой, что не перелезешь.
- А ты перелезь. Там пес с теленка на проволоке по двору бегает. Недаром на калитке написано «Злая собака», - усмехнулся Пахом.
Мы выжидающе смотрели на Самуила.
- А я почем знаю? - смутился Самуил. - Это дом дяди Абрама.
- Ну и что? Твой же родственник, - упрямо возразил Витька.
- Да, родственник, - вспыхнул Самуил. - Родственник. Только мы с матерью, Соней и Наумом в одной полутемной комнате живем. А мать ему за квартиру двести рублей платит. И с матерью он ругается за то, что она нас в синагогу не пускает.
- Ну, фашист, - вырвалось у Моти.
- Какой же он фашист, если во время войны сто тысяч на танк отдал, - сказал Изя Каплунский. Просто в нем старая вера глубоко сидит. Он боится, что если не будет хранить старые еврейские традиции, то евреи потеряются и вообще исчезнут. Поэтому он и не пускает к себе никого, кроме верующих евреев, и с русскими старается не водиться.
- Он и читает только старые еврейские книги, - подтвердил Самуил. - Потеха. Начинает с конца и читает наоборот.
- Как это, наоборот? - усомнился Мотя.
- Ну, мы читаем слева направо и с первой страницы, а древнееврейские книги читаются справа налево с последней страницы.
- Здорово.
- Каплун, а откуда ты про Абрама все знаешь?
- Знаю, что знаю, - уклончиво ответил Изя.
- Дядя Абрам на его матери жениться хотел, - выдал тайну Самуил. Изя бросил на него презрительный взгляд:
- Пусть сначала рожу помоет. Мать от него корки хлеба не возьмет. Это он отца посадил. А потом охал, жалел, помощь предлагал. Мы голодали, а только мать копейки у него не взяла.
Изя сжал губы и замолчал. Видно, он думал о чем-то своем, чем не хотел делиться с нами.
- Ну, огольцы, купнемся! - бодро предложил Монгол.
- А купнемся, - отчаянно согласился Пахом.
Они стащили штаны, потом трусы и, закрываясь ладошками, стали опасливо входить в воду. Монгол не выдержал медленной казни холодной водой и, завопив диким голосом, бросился всем телом в речку, обдав Пахома фонтаном брызг. Пахом повернул к берегу, за ним следом выскочил с выпученными глазами Монгол и, издавая ошалелые вопли, стал как безумный носится по берегу.
Глава 5 Горбун Боря. Немец Густав и подпольщики. Помещик Никольский. Борино убежище.
Сверху послышался шорох и посыпались камешки. Цепляясь одной рукой за землю, по крутому берегу неловко спускался горбатый Боря. На голове, вдавленной в плечи, сидела мятая фетровая шляпа, засаленная и потертая настолько, что трудно было угадать ее цвет.
- Ну, что, соколики мои милые, водичка теплая? - его резкий скрипучий голос шел не из горла, а откуда-то из живота.
- Не-е, холодная, - засмеялся Пахом.
- А мне сказали, как парное молоко.
Подбородок горбуна тянулся кверху, еще больше вдавливая затылок в плечи, и умные огромные васильковые глаза от этого тоже глядели вверх. Глаза были настолько выразительны, что, казалось, живут на лице отдельно, сами по себе.
- А ты сам окунись, а потом нам скажешь, - посоветовал Пахом,
- И то верно, - согласился Боря и стал неторопливо раздеваться.
Голый Боря являл совершенно нелепое зрелище. Длинные тонкие ноги, как у журавля, подпирали короткое туловище с плоским тазом, а в промежности висела, будто сама по себе, темная кила тяжелой мошонки.
- Дядь Борь, закройся, вон бабa белье поласкает, - предупредил Изя Каплунский.
- Небось не укусит, - бросил равнодушно Боря и пошел своей маятниковой походкой, закидывая руки за спину и размахивая ими где-то за ягодицами, ступая осторожно, будто пробуя воду. В речку Боря зашел также неторопливо, как шел по берегу. Когда вода дошла ему до груди, он перевернулся на спину и поплыл вдоль берега.
- Во дает, - хохотнул Монгол, - вода ледяная, окунуться б, да назад.
- Да Боря зимой по двору в трескучий мороз без рубашки ходит, - сказал Мухомеджан.
- Зачем? - заинтересовался Самуил.
- Закаляется, чтобы не болеть. Ты же видишь, он убогий, болел часто, вот и стал закаляться. Он и зимой в плаще ходит.
- Да это мы знаем,- засмеялся Пахом.- Больше надеть нечего, вот и ходит.
- Ладно, есть чего или нечего, а ты поплавай с Борей, если такой ушлый, - усмехнулся Монгол.
- Ага, разогнался. Я лучше щас Армена искупаю, - и он сделал движение в сторону Григоряна, тот приготовился вскочить.
- Да не бойся, я пошутил, - Пахом расслаблено улегся на песок.
Из речки вышел Боря. Он руками стряхнул с себя воду и стал одеваться. На теле не появились даже мурашки.
- Дядя Борь, это правда, что ты голый по двору ходишь, закаляешься? - спросил Изя Каплунский.
- Да что ты, милый, - засмеялся как заквакал Боря, - голый не хожу, а закаляться закаляюсь и, вздохнув глубоко, сказал:
- Эх, ребятушки, пошли вам бог хорошего здоровья. Плохо хворому-то.
- А правда, что ты подпольщиков у себя при немцах прятал? - поинтересовался Каплунский.
- Было такое, соколик мой, - нехотя ответил Боря.
- Расскажи, дядя Боря, - попросил Мишка Коза.
Боря вдруг поскучнел лицом и завозился со шнурками на кирзовых ботинках.
- Расскажи, дядя Борь, не ломайся, - присоединился к просьбе Мишки Монгол.
- Да ведь будь она, эта война, проклята. Как вспомню, сердце останавливается. До сих пор Густав во сне снится.
- Что за Густав такой? - поинтересовался Мотя.
- Жилец. Унтер. Как напьется, за пистолет: «Горбатч, к стенке». Да, почитай, каждый день расстреливал. Стоишь и думаешь, пальнет мимо, или спьяну попадет? А то выводил во двор. «Все, Горбатч, пошли. Ты есть партизан, и я буду тебя расстрелять». Выведет, к дереву поставит и целится в лоб. Я смерти-то не боюсь. Что я? Муха. Прихлопнул и растер. А вот унижение терпеть невыносимо. Человек, он что? Червь. Есть он - и нет его. Но это опять же, с какой стороны смотреть. Разум мне дан свыше, а отсюда и гордость человеческая, и боль, и скорбь. И терпел я унижения эти потому, что не за себя одного отвечал, а за людей был в ответе, которых хоронил в подвале своем. У меня дома подвал до войны хитрый получился. Из кухни вход под половицами. Дом-то старый, помещичий, еще Никольскому принадлежал.
- Это, какому Никольскому, деду Андрею Владимировичу?- уточнил Мишка.
- Истинно. Андрею Владимировичу. У него еще два дома по нашей улице стояло.
- Так он буржуй недорезанный, - зло пыхнул Витька Мотя. - Как же его в Сибирь не сослали?
- Э, милок, человек Андрей Владимирович особый, не стандартный.
Только революция пришла, он тут же дома Советской власти отписал. Золото, не скажу, что все, а в ЧК самолично сдал. Пришел, попросил двух сотрудников, привел в сад, показал, где копать, да не в одном, а в нескольких местах. Жена, покойница, в голос: «Ирод, по миру пустил, дочку без приданого оставил». Тот сначала слушал, а потом как гаркнет: «Цыц, купчиха чертова, из-за тебя, на утробу вашу совестью торговать начали, о душе забыли. Куда копили? Кого грабили? Да взял топор - и к трубе водосточной. Разворотил коленце, а оттуда банка круглая с драгоценностями. «Вот, - говорит, - хотел на черный день оставить, а теперь вижу: не надо, ничего не надо, все берите». Да перекрестился и говорит: «До чего же мне легко стало, господи. Яко благ, яко наг».
- Ну, дед, ну Никольский! - обрадовался почему-то Пахом, а Самуил недоверчиво покачал головой:
- Ну, положим, все-то он не отдал; что-нибудь да себе оставил.
- А ты по своему Абраму не суди,- обиделся за Никольского Каплунский.
- Да, соколики мои, русская душа за семью печатями лежит. И никому не дано понять и оценить характер и поступок русского человека. Казалось бы, писатели наши: Достоевский Федор Михайлович и Толстой Лев Николаевич куда как полно раскрыли русский характер и в душу русскую заглянули. Ан нет. Еще Чехов Антон Павлович понадобился, чтобы новую струнку затронуть. И не разгадан русский человек, и не описан полностью остался.
Максим Горький изумился как-то и с восхищением воскликнул: «Талантлив до гениальности», не удержался и заметил: «И бестолков до глупости».
Взять того же Никольского Владимира Андреевича. Как сыр в масле катался. Казалось бы, чего тебе еще? Ешь, сыт и ублажен, и прихоти любые твои исполняются. А ведь ел его червь сомнения, душа роптала и протест в ней зрел.
Фашист, он так и думал, когда ему место головы Городской Думы предлагал. Мол, властью обиженный, лишился всего и теперь зубами грызть большевиков будет, а он кукиш им. Стар, говорит, немощен я служить, дайте помереть спокойно. А старик, сами знаете, крепок. И про подвал он знал, конечно. Кому как не ему свой дом бывший знать? Знал и молчал.
- Так что про подвал-то, дядя Борь? - напомнил Монгол.
Вот я и говорю. Подвал с каменными сводами был аккурат под моей квартирой, я им и пользовался. Вход со двора, из палисадника, еще до войны замуровал заподлицо с фундаментом, а проем, где кончались ступеньки и начинался подвал, тоже заложил кирпичом, так что получился потайной простенок. А вход в подвал у меня начинался из подпола. Только если в подпол спустишься, входа в подвал не увидишь, кто не знает, тот и искать не станет. Опять же, если кто вход найдет, да вниз спустится, ни за что не догадается простенок искать. А в простенок-то и можно через потайной лаз попасть, да если что, отсидеться.
Все мы про Борин подвал знали, но слушали, не перебивая, будто в первый раз слышали.
- Дядя Борь? - опросил Самуил. - А как же так вышло, что ты на базаре примусными иголками торгуешь? Самого секретаря горкома прятал и иголки продаешь.
Самуил, прищурив глаз, смотрел на Борю. Мы тоже с интересом ждали, что скажет Боря.
- Эх, вы, воробушки небесные, да мало ли кто кого, где прятал, кого спасал. Что ж теперь - памятники им ставить? Да и не секретаря я прятал, а человека божьего...
- А вот Густава я все же встретил, - без всякого перехода сказал Боря.
- Да ну? Где? - вскинул голову Мотя.
- А здесь, в городе. У Свисткова, начальника над военнопленными, немцы дом ремонтировали. Иду как-то по улице, вижу: двое пленных свистульки и гимнастов на двух палочках на хлеб меняют. Гляжу и глазам не верю: Густав, подлец, стоит, а вокруг ребятишки. Увидел меня, узнал, вытянулся, побледнел. Улыбка жалкая, «Гитлер капут, русский гут», - шепчет. Посмотрел я на него, и чувствую, нет у меня зла. Все перегорело. И передо мной не зверь какой стоит, а самый обыкновенный человек, рыжий, лопоухий.
- Я все равно б не простил, - сказал Пахом. - Они наших вешали, а мы их в плен.
- Э, милый, всякие немцы были. Были такие, что вешали. А были солдаты чести, которые воевали, выполняя приказ фюрера Германии. Эти не лютовали, а исполняли свой долг. А больше всего было одураченных. Правда, к концу войны прозрели и те и другие.
- Я б не простил, - упрямо повторил Пахом.
- Ну ладно, ребятушки-козлятушки, вы загорайте, а я пошел. Пора мне.
И Боря полез наверх, то, помогая себе одной рукой, цепляясь за кустики, то становясь на четвереньки. А мы смотрели ему вслед, пока он не взобрался наверх крутого берега и, став на тропинку, не исчез за его крутизной.
Уже вечером мы вскопали Мишке огород. Мать его, чуть тронутая умом Анна Павловна, курицей кудахтала вокруг нас, не зная, как отблагодарить и, наконец, дала всем по стакану молока от козы, которую держала для Мишки и берегла как зеницу ока, считая, что полезнее козьего молока нет ничего на свете…
На соседнем огороде бабка Пирожкова, сидя на табуретке, тыкала лопатой в землю, окапывая себя. Когда она заканчивала копать землю в пределах ее досягаемости, дочка Люся и внучка Зоя поднимали бабку под руки, переводили на новое место и подставляли под нее табуретку. Полностью ее зад на табуретку не умещался и свисал с двух сторон двумя жирными складками. Так Пирожкова выполняла предписание врача, пытаясь сбросить свой стосорокакилограммовый вес физической работой.
Глава 6 Шаман. Похождение души. Камлание. Отец и бабушка о бессмертии души.
…Шаманом меня выбрали духи-покровители. Они явились ко мне и предложили стать шаманом. Я предназначен быть шаманом, потому что в моем роду были предки шаманы и потому, что я болел шаманской болезнью. Временами я ночью тайком выходил из чума и сидел на дереве. С рассветом я, стараясь быть незаметным, возвращался и ложился в свою постель. Я часто лежал без сил, ощущая ужасные боли. Мне чудилось, что Духи преследуют и терзают меня из-за моего упрямства, потому что Духи однажды явились и предложили мне стать шаманом, а я отказался, и им ничего не оставалось, как наслать на меня болезнь. Без мучений обойтись было нельзя. Духи должны были разрубить меня на части, сварить и съесть, чтобы воскресить уже новым человеком, стоящим выше простых смертных. Во время моей болезни меня водили по разным темным местам, где бросали то в огонь, то в воду. Я шел куда-то вниз и так дошел до середины моря и услышал голос: «Ты получишь шаманский дар от хозяина воды. Твое шаманское имя будет «Гагара». У меня были спутники: мышь и горностай, которые показали мне семь чумов. В одном чуме «леди преисподней» вырвали мое сердце и бросили вариться в котел. В месте, где было девять озер, мне закаливали горло и голос; там я увидел на острове высокое дерево.
Голос сказал мне: «Из ветвей этого дерева тебе нужно сделать бубен». Потом я летел вместе с птицами озер. Как только я стал удаляться от земли, я увидел падающую ветку для бубна и поймал ее.
Горностай и мышь привели меня к высокой сопке. Я заметил вход и вошел. Внутри было светло. Там сидели две слепые женщины-божества с ветвистыми рогами и оленьей шерстью. Женщины позволили вырвать у них по волоску и сказали: «Это поможет тебе смастерить шаманскую одежду».
Дальше я увидел высокие камни с широкими отверстиями. В одно из них я вошел. Там сидел голый человек и раздувал огонь мехами. Увидев меня, голый человек взял щипцы, притянул меня ими, разрубил тело на части и сварил. «Если над ним поработать, он станет великим шаманом, - сказал он. - Вот наковальня доброго шамана». Он положил мою голову на наковальню и несколько раз сильно ударил по голове. Потом кузнец собрал меня по частям, в голову вставил другие глаза, а потом просверлил уши и сказал: «Ты будешь понимать и слышать разговоры растений».
Через семь лет моих похождений какой-то человек вложил мне в рот когда-то вырезанное сердце. Из-за того что мое сердце долго варилось и закалялось, я могу долго распевать шаманские заклинания и не испытывать усталости...
Теперь я мог спасти свой род от болезней. Перед камланием я взял свой шаманский ящик с костюмом, бубном и
‘духами, вырезанными из дерева. Ящик мой украшали колокольчики, ленты, шнурки. На одной стенке красной краской нарисованы мои духи. Я одевался неторопливо и тщательно. На длинных ноговицах, привязанных к штатам и соединенных у щиколоток с короткими головками из камосов, у меня пришиты когти медведя, потому что это не я буду ходить, а медведь будет прыгать и скакать, раскачиваясь на ходу. На плечах моего кафтана нашиты железные крылья гагары, потому что это не я буду летать по воздуху, а гагара, в которую я обращусь. На шапке, сделанной из шкуры оленя, снятой вместе с рожками, торчит железное изображение рогов оленя, потому что олень, в которого я превращусь, будет мчаться сквозь лесную чащу,
Звон колокольчиков и подвесок - это звук, который идет из мира духов. Трудно держать в руках бубен из-за тяжести собравшихся в нем духов. Но благодаря духам, в нужное время бубен превратится в лодку, плывущую по быстрой реке, или в лук, а потом в летящего по воздуху оленя.
Я бью в бубен, я призываю своих духов-помощников. Их надо возвеличивать. Тогда они быстрее услышат меня и появятся.
«Откликаясь на мой голос, придите. Откликаясь на зов, опуститесь, железного хана сын-хан, уважаемый, красноречивый хан».
Дух услышал обращенное к нему песнопение, и я хрипло объявил о его присутствии и заговорил его голосом: «Ао, кам, ай».
Я созвал своих духов и проверил, надежна ли стража из духов у чума и на пути предстоящего путешествия. Моя душа отправилась в сопровождении духов-помощников в подземный мир, чтобы выяснить, почему мой род болеет. Предки сказали, что во всем виноват шаман соседнего рода. Посланные им духи вселились в людей и губят их. Но как спасти род?
Я сильнее забил в бубен, и моя душа опять улетела к предкам. Они сказали, что надо послать к соседям злых духов «бумумук». Пусть «бумумуки» вселятся в соседей и принесут гибель, и тогда их шаман возьмет назад своих вредоносных духов. Я бешено скакал по чуму, разбрасывая ногами головешки и угли из очага, потом, доведенный до экстаза, бился головой о шесты чума, кусал до крови губы и стал подражать полету своих духов. Потом я летал вместе с духами через скалы, хребты, водопады и реки в сторону врагов. Я наслал «бумумуков» на соседей. Я спас свой род.
Внезапно силы оставили меня, и я бессильно повалился на пол чума, и меня окутала непроницаемая тьма...
Когда мы вечером сидели за столом и пили чай, я сказал, что во сне был шаманом и шаманил, носясь по комнате как угорелый, а перед этим прошел весь путь шамана.
- Ну, во-первых, это называется камлать, а не шаманить, а носился ты не по комнате, а по чуму, - с улыбкой сказал отец.
- Правильно, по чуму. Я носился по чуму и камлал, - подтвердил я.
- Вовонька, дитенок, - пропела бабушка. - Это твоя беспокойная душа рассказывает о том, что когда-то видела,
-Уж тогда скорее твоя душа вспоминала, что ты был когда-то шаманом, - усмехнулся отец.
- Почему? - спросил я.
- В восточных религиозных учениях есть такое понятие «реинкарнация», что значит «переселение душ». Явление это известно с древних времен. Еще Платон вслед за Пифагором разделял идею переселения душ.
- Что значит «переселение душ»? - Эта тема волновала меня, потому что в моих снах, похожих на яркие картинки, логичные в своем продолжении, часто терялась та грань, за которой кончается явь, и я пользовался любой возможностью, даже нелепой, чтобы объяснить эту мою раздвоенность сознания.
- Это значит, - продолжал отец, - что душа - бессмертна и со смертью физического тела переселяется в другое тело или даже растение.
- Что ты такое говоришь, Тимофеич? - возмутилась бабушка.- Душа-то бессмертна, но она никуда не переселяется. Господь забирает ее и определяет ей место. Какая в рай попадет, а какая в ад.
- Это в нашей, православной вере, мама. А я так думаю, что она никуда не попадает, потому что ее просто нет.
- Господь с тобой! Грех это, - бабушка перекрестилась и испуганно оглянулась на свою комнату, где висели ее иконы. Потом зашептала:
- Как же без души? Без души - это пень тогда будет, а не человек. Господь дает нам душу. Господь и отнимает. Ты же библию читаешь, и церковные книги я у тебя видела.
- Да веруйте вы себе на здоровье, мама, - сказал отец.- Я уважаю всякую Веру, и никого не хочу разубеждать. А библию я читаю, потому что хочу понять, где вымысел, а где правда. Чем, например, отличаются мусульмане от христиан.
- А тем и отличаются, что басурманы они, нехристи.
- Вот видишь, а они говорят, что мы неверные.
- Это пусть говорят, Бог их за это и покарает.
- Так уж и «покарает». А за что карать-то? Ты веришь в Бога и Христа, мусульмане верят в Аллаха и Мохаммеда, что для них то же самое, а Бог-то един.
- Один, один, батюшка. Истинно один. Спасибо за чай.
Решив не гневить Господа греховным разговором, бабушка встала, перекрестилась и пошла к себе в комнату.
- Ну, ты, Юр, связался, - недовольно сказала мать. – Что, поговорить больше не о чем?
- Извини, - смутился отец. - Как-то так получилось… Вот, думаю сам веру принять. Только не знаю, какая лучше, православная или мусульманская. А может буддизм? Но тогда в переселение душ придется поверить. Правда, после этого меня из партии выгонят, - пошутил отец.
- Буровишь ты, Юр, черте что, - возмутилась мать. - За столом сидишь. Ты лучше бы с Вовкой куда к врачам сходил. То летает куда-то, то чертовщину какую-то видит.
- Да не беспокойся ты, мать. Все у него нормально. Просто он немного не похож на других. У него более чувствительная нервная система. Поэтому и сны у него необычные. Его память запечатлевает любую, даже самую незначительную информацию помимо его воли, а потом она проявляется, во сне, например. Вот и весь фокус. Вот он говорит, что не знал таких слов, как «камлать», «чум», но ведь они как-то к нему в память попали.
- А как же одежда? А слова, которыми я духов вызывал? - неуверенно сказал я.
- Да все то же самое. И одежду ты мог видеть. Может быть, в музее.
- В музее шаманов нет.
- Ну, мало где? Я же говорю, что эта информация может откладываться в памяти непроизвольно. И радио, и подслушанные невольно разговоры ... Не хочешь же ты сказать, что ты действительно был когда-то шаманом? - Отец потрепал меня по волосам, - Отдыхать надо больше. И меньше забивать голову всякой ерундой.
Глава 7 Отец и Леха. Пустырь. Метатель молота Алексеев. Ванька Коза. Рассказ о Ваське Графе. Леху увозит «черный ворон».
Лexy забрали. Он не ночевал дома, и его не было в общежитии. Бабушка Маруся сходила к хорикам, где жил какой-то Лехин знакомый, пришла в слезах, бухнулась к отцу в ноги и, тонко причитая, стала просить вызволить паразита Лешку из милиции. Отец недовольно хмурился, отчитывал мать, которая заступалась за брата, выговаривал бабушке, но куда-то ходил, перед кем-то хлопотал, и через неделю Лёха пришел домой.
На Леху жалко было смотреть. Блатной налет с него слетел как шелуха, будто его и не было. Леха осунулся, белесые ресницы растерянно хлопали, и было видно, что он напуган.
Леха появился утром, когда отец уже был на работе, и как шмыгнул в бабушкину комнату, так и просидел там до вечера.
Бабушка порхала из кухни в комнату, из комнаты на кухню, совала Лехе картошку с огурцом и все охала и сокрушалась, что он похудел.
Придя с работы, отец спросил коротко:
- Пришел?
- Дома, целый день сидит, не евши, в рот ничего не взял, - заскулила бабушка Маруся.
- Пусть зайдет в зал, - приказал отец.
- Леня, дитенок, иди, Юрий Тимофеевич зовет, - с нарочитой строгостью позвала бабушка и просительно к отцу:
- Ты ж его, сироту, не бей.
- Дура вы, мамаша, - возмутился отец. - Вам бы не заступаться, а просить меня, чтоб три шкуры с него, подлеца, спустил за его дела, а вы ...
Отец не договорил и, махнув рукой, ушел в зал. Из своего убежища вышел Лexa. Он не знал, куда деть руки, то засовывал их в карманы, то вытаскивал, и они щупали и мяли рубаху, а глаза его бегали загнанными зверьками.
- Ой, дитенок, сиротинушка моя горемычная, головушка горькая, - вполголоса запричитала бабушка, поглядывая на дверь в зал.
- Леонид, - послышался голос отца.
Леха втянул голову в плечи и шагнул в комнату с видом обреченного на смерть. Я было сунулся за ним следом, но отец выставил меня за дверь, и я сидел, прислушиваясь к тому, что происходило в зале. Бабушка мягко, как кошка, ходила по кухне, промокала глаза концом головного платка и тоже прислушивалась.
До нас доносился сердитый голос отца, но слов было не разобрать. Только отчетливо выговаривал рыдающий голос Лехи: «Отец, гад буду, если…» Наконец, дверь распахнулась, и вышел Леха с красными мокрыми глазами и жалким оскалом зубов с огненным сиянием золотой коронки.
- За отца душу выну, - пообещал Лехa и ушел в бабушкину комнату додумывать свою дальнейшую жизнь...
На улице никого не было, и я побежал на пустырь. В это время на пустыре тренировался чемпион области Юра Алексеев, и мы любили смотреть, как он метает свой молот. Пацаны кучно сидели на пригорке и следили за чемпионом. В спортивных шароварах, до пояса обнаженный, Алексеев, раскручивал над головой ядро на металлическом тросе, поворачивался вслед за ядром несколько раз сам и выпускал снаряд. Ядро тянуло спортсмена за собой, и он балансировал на одной ноге, удерживая равновесие, чтобы не переступить черту, и следил за полетом снаряда, который со свистом, рассекая воздух, мощно летел, неся за собой трос с ручкой, будто хвост кометы; опускался по дуге и глухо бухал о землю, замерев в выбитой им лунке. Алексеев так и стоял на одной ноге, провожая взглядом ядро и наклоняясь, будто сам летел вместе со снарядом, и только когда снаряд падал, он, словно спотыкался обо что-то, выпрямлялся и шел к концу поля.
Алексеев долго щупал землю или воронку, вырытую ядром, чистил шар снятой рукавицей и, наконец, возвращался на исходную позицию. Меня всегда удивляло, что он тащил ядро через все поле назад, а не бросал его оттуда еще раз.
- Юрик, сколько? - деловито осведомился Пахом. Алексеев даже не посмотрел в его сторону, расставил ноги, потоптался, как бы врываясь в вытоптанный пятачок, и снова закрутил молот над головой.
- Меньше пятидесяти, - сочувственно перевел Мухомеджан.
- Ну что, Вовец? - поинтересовался Монгол. - Твой отец Лёхе врезал? Ребята отвели глаза от поля и уставились на меня.
- Нет, - разочаровал я их, - не врезал.
- Почему?
- Откуда я знаю? Отец с ним целый час о чем-то говорил, а дверь была закрыта.
- А откуда ж ты знаешь, что не врезал? - с надеждой спросил Изя Каплунский. Я пожал плачами:
- Если бы он его ударил, Леха визжал бы как резанный, а он молчал. Да и отец никогда не дерется.
- Вовец, а почему Леха тебя не любит? Вроде дядька, заступаться должен, а ты сам его боишься.
- Не знаю. Он себя считает сиротой, а я при отце и матери. Злится. Только у нас дома отец никого не выделяет. С Олькой нам покупают все поровну, ей даже больше, чтобы разговоров не было. А Леха сам себя в несчастные записал. Ему неловко вроде сидеть на отцовой шее, а сам получает мало. И злится. Со шпаной связался.
- А зачем ему получать много? Он на кондитерской фабрике работает. Конфеты, пряники. Ешь, не хочу! - Изя мечтательно завел глаза.
- Нас бы туда! - согласился Вовка Мотя. Все засмеялись.
- От Лехи всегда кондитерской фабрикой пахнет, - сказал Григорян.
- Эссенцией от него всегда пахнет, - усмехнулся я. - Фруктовая эссенция, которую добавляют в конфеты, на спирту. Мужики там ее пьют вместо водки.
- То-то Лёха все время пьяный ходит, - сообразил Витька Мотя.
- Так за что его забрали в милицию? - спросил Самуил.
- Не знаю. Бабушка не говорит, а мать сказала, что это не моего ума дело.
- Не знаю, не знаю! – передразнил Пахом. – Что ты вообще знаешь? Мать говорит, что они ограбили квартиру.
- Не квартиру, а магазин, - поправил Ванька Коза. – А Леха на шухере стоял.
Витька Мотя присвистнул. Мы выжидательно смотрели на Ваньку. Ванька было замолчал, чуть поколебался и выложил все, что знал:
- Магазин брали монастырские, с которыми водится Леха. Леху поставили на шухер. Только какой Леха вор? Обыкновенный приблатненный. Стоял, а коленки, видно, тряслись. Увидел лягавого – в штаны наложил и драпанул с перепугу. Тот его и сцапал. Конечно, подняли тревогу. Всех и взяли. Китаец ушел вроде, но через день его тоже взяли на малине.
- Не драпани Леха, лягаш прошел бы мимо - и магазину хана, - заключил Иван.
Пока мы молча переваривали Ванькин рассказ, Алексеев успел снова метнуть свой молот и ощупывал воронку на другом конце. Монгол вынул изо рта сухую былинку, которую лениво перетирал зубами, и вдруг спросил:
- Коза, а откуда тебе все это известно?
Иван приподнялся на локтях, внимательно посмотрел на Монгола и с усмешкой ответил:
- Сорока на хвосте принесла.
- Смотри, Коза, доиграешься. Забуришь как Леха. Курские-то почище монастырских будут.
Ванька презрительно циркнул слюной через зубы и ничего не ответил.
Ванька последнее время водился с нами редко, все больше бегал на Курскую, где жила отъявленная шпана. Не раз он приносил домой ворованные тряпки, а мать молча прятала, невольно поощряя его. Старшая сестра, Нинка, девка красивая и развязная, когда Ванька показал ей маленькие золотые сережки, спросила:
- Где взял?
- Нашел, - ответил Ванька,
- Сразу две? - засмеялась Нинка. Серьги у него взяла и, подмигнув, сказала, улыбаясь:
- Вот бы ты мне еще перстенек золотой нашел,
Нинке было шестнадцать лет, но полнота делала ее старше, ходила она в туфлях на высоких каблуках, и за ней ухаживали офицеры.
- Огольцы, гляди! - показал рукой Армен.
Алексеев метнул молот, побалансировал на одной ноге, проследив за полетом ядра, и опрометью бросился на другой конец поля. Он поднял ядро и долго ходил вокруг лунки, поглядывая на нас, потом вбил кол, сделав отметку броска, и пошел, сияющий, к исходной позиции ближней к нам стороной.
- Сколько, Юрик? - спросил Пахом.
- Пятьдесят два! - белозубо улыбаясь, ответил чемпион.
- Ну, ты даешь! - вежливо удивились мы.
У Алексеева рот растянулся до ушей. Он почистил ядро, не торопясь, надел рубашку и, усталый и довольный, пошел с поля.
- Так он скоро и Александра Шехтеля догонит, а Шехтель чемпион России, - сказал Самуил Ваткин.
- А это сколько? - поинтересовался Монгол.
- Больше пятидесяти четырех метров.
- Так Юрик его скоро и догонит, - порадовался Пахом,
- Может и догонит.
- Мне домой пора, - поднялся Ванька Коза.
- А футбол? - спросил Каплунский.
- Неохота, - отмахнулся Ванька.
Он ушел, не торопясь, вразвалочку, чувствуя, что мы смотрим ему вслед.
- Пошел к курским, - сказал Мотя.
- А то куда ж, - согласился Монгол.
Солнце клонилось к закату, румяня крыши домов и верхушки деревьев, отчего они становились похожими на сказочные картинки из детских книг. Земля за день нагрелась, напиталась солнцем, но за ночь она остынет и утром встретит светило паром и туманом в низинах. Но солнце вновь даст ей тепло, необходимое для жизни. Вечера последних весенних дней выдались сухими и теплыми. Мы сидели на траве, развалясь и лениво пожевывая травинки, А вокруг все дышало тишиной и покоем.
- Миш, а, правда, что Васька Граф сам с Курской? - спросил Сеня Письман.
- Правда.
- А я слышал, что он из монастырских, - возразил Пахом.
- Нет, из курских, точно знаю. Да ты спроси у Козы, он тебе скажет.
- Коза сам не знает. Это курские форс давят, будто Граф их. Бахвалятся.
- Тетя Фира говорит, что вчера на барахолке мужику продали отрез бостона, дома развернул, а там уже рукав от фуфайки, - сказал Семен. - Надо же так сделать. Ведь мужик своими глазами отрез смотрел.
- «Кукла». Жулики могут все что угодно завернуть, комар носа не подточит. Могут показать настоящий отрез, а подсунуть «куклу». Ловкость рук, - объяснил Монгол.
- Это Граф, - решил Володька Мотя.
- Ой, уморил. Будет Граф руки марать такой мелочью. Он по барахолкам не ходит. Это Санька Хипиш. Тот такие штучки вытворяет. А Граф ворует по крупному.
- А, говорят, они работают в паре, - Витька Мотя переменил позу и сел поудобнее. - Я слышал про них такую историю. Сели в поезд, в купе. Ну, Граф в шляпе, при галстуке. Сидит, ведет разговор с пассажирами, о том, о сем, знакомится. Появляется Хипиш. Садится. При удобном случае вытаскивает у Графа, так чтобы заметили соседи по купе, часы и смывается. Тут сразу поднимается шухер. Мол, у вас часы украли. Граф говорит: «Не может быть. Мои часы при мне». «Нет, часов у вас нет». Короче, Граф вызывает всех на спор. Те знают, что часов точно нет, и готовы спорить на все, что у них есть. Граф показывает часы, получает деньги и - прощай Маруся.
- Ловко! - отметил Армен Григорян. Мы засмеялись.
- Санька на базаре быть не мог, - неожиданно заявил Самуил Ваткин.
- Почему это? - приподнялся на локтях Монгол.
- Да потому что он в тюрьме.
- А ты откуда знаешь?
- Помнишь, в прошлом году в мебельном магазине забрали цыган. Хотели магазин ограбить, да не успели?
- Ну? - подтвердил Алик Мухомеджан.
- Так вот, Граф там был главарем, а Хипиш ему помогал.
- А цыгане?
- А цыгане для отвода глаз.
- Знаешь, так расскажи, - потребовал Мотя старший.
- Давай, рассказывай, - поддержали мы Мотю.
- Значит так, - деловито начал Самуил. - Граф с цыганами за 15 минут до закрытия магазина на перерыв покупают шкаф. Долго выбирают, открывают, закрывают, а под шумок Санька прячется в шкафу. Граф платит деньги и договаривается увезти шкаф после перерыва. Когда магазин закрывают, из шкафа вылезает Санька Хипиш, забирает в кассе деньги и снова прячется в шкаф. После перерыва должны прийти цыгане и забрать шкаф с Санькой, но кассирша в самую последнюю минуту обнаружила пропажу денег, и магазин не открылся. Санька слышал топот, шум, ждал, когда все стихнет, уснул и вывалился из шкафа.
- Все это брехня, - после короткого молчания заявил Мотя старший. - Выдумки, никакого Графа нет.
- А кто же есть? - в вопросе Пахома сквозила ирония.
- А никого. Жулики, ворюги есть. Развелось их теперь - только за карман держись. Вчера у прокурорши сумочку в трамвае срезали. Мать говорит, пятьсот рублей было.
- А у нас вчера ночью под окном кто-то ходил-ходил, потом по стеклу стал скрестись, - шепотом стал рассказывать Семен Письман, - потом как кошкой замяукает, и как кто-то побежит.
- Ты-то чего боишься? - засмеялся Монгол. - У вас воровать нечего. Вот у прокурора!
- У прокурора телефон, - напомнил Пахом. - Когда у прокурорши срезали сумочку, прокурор звонил самому Леве Дубровкину.
- Дубровкина бандюги боятся как огня, - подтвердил Мотя старший. Он порядок наведет. Когда нашли убитого милиционера, помните? Милиция еще облаву на барахолке устроила? Так Дубровкин сразу убийц поймал.
- Жорик Шалыгин говорит, что Лева Дубровкин все воровские дела знает, потому что сам беспризорничал и даже в воровской шайке был.
Надолго замолчали. Лягушки сначала робко, словно пробуя голос, потом вдруг уверенно и нагло разрушили вечернюю тишину, запели дружно, и трели их заглушили все остальные звуки. Кузнечик, стрекотавший где-то рядом, испуганно умолк, уступив место пробудившейся силе.
- Играть что ли не будем? - подал голос Мотя младший.
- Да уж темнеет, - лениво сказал Каплунский.
- Мне домой пора, мать небось ищет, - нехотя поднялся Пахом.
- Мне тоже,- отозвался Самуил.
- Пошли, правда. Есть охота, - согласился Монгол.
Дома я застал заплаканную мать. Она утешала бабушку, которая в голос причитала. Отец нервно ходил по залу.
- Вовка, ешь сам! Там я тебе на столе все оставила, - сказала мать.
Я сел за стол. Из слов матери и по причитанию бабушки я понял, что Леху снова взяли. Приехал «Черный ворон», и два милиционера увезли моего горемычного неудельного дядьку.
Глава 8 Прокурорские дочки. В лес за порохом. Землянка. Гильза с предсмертной запиской. Костер. Наказание. Сон.
Сквозь сон я услышал голоса матери и тети Нины. Голоса плавали по комнате и сплошным гулом лезли в уши. Потом я стал различать слова. Я проснулся, но лежал с закрытыми глазами, цепляясь еще за ниточку уходящего сна.
- Даром что красивая, а будет так перебирать и в девках останется, - слышал я голос матери. - Другая и некрасивая, а, глядишь, замуж выскочила и жить еще как будет.
- Это уж точно, - поддакивала тетя Нина. - Недаром говорится, «Не родись красивой, а родись счастливой».
- Чем Витька не жених? Воевал, собой видный, серьезный. И семья хорошая. Дядя Петя - шишка по сельскому хозяйству. Тетя Клава сроду за ним не работала.
В голосе матери слышалась обида за Витьку. Тетя Нина чуть помолчала и с матерью не согласилась:
- Да нет, Шур, простоват все же Витька для нее. - Деревенские они, а Ленку вон как воспитали, как одевают. Сейчас-то приехала к родителям из Ленинграда. В институт поступила.
- Ну, не знаю, Витька на руках бы ее носил. Уж очень они гордые.
- Насильно мил не будешь.
- Старые говорят: стерпится - слюбится. А сейчас женихи, где они? Другая рада бы хоть за какого ни на есть инвалида, лишь бы мужик был.
- А по мне, чем какой-нибудь, лучше вообще никакой, - зло ответила тетя Нина. Недовольные друг другом женщины замолчали.
- Все же Витьку жалко, извелся весь, - примирительно сказала мать.
- Ничего, от этого еще никто не умирал. Сук по себе рубить надо. И Витька твой найдет бабу попроще и думать про Ленку забудет.
В большом доме с высокими окнами напротив жил прокурор с прокуроршей и двумя дочерьми, Еленой и Эллой. Девятнадцатилетняя Елена была настоящей красавицей, и за ней робко ухаживал демобилизованный офицер Витька Голощапов. Ходил Голощапов в военном кителе без погон, в синих галифе и хромовых сапогах. Китель украшали желто-красные нашивки о ранениях и шесть медалей. Голощаповы занимали просторную квартиру в нашем доме, а окна их выходили на улицу и смотрели на прокурорские окна.
Наша ровесница Элла с нами не водилась, ее учили играть на пианино, и она изводила улицу гаммами. Кроме гамм мы от нее больше ничего не слышали. Иногда она пела под свои гаммы, голоса не хватало, и она пускала «петуха». Мы дразнили Эллу с улицы, кукарекая на все лады. Тогда ее мать захлопывала окна, предварительно обозвав нас «хулиганьем» и «босью драной».
Жили прокуроры богато, У них был телефон, может быть, единственный на улице. Позже телефон поставили переехавшим в наш двор в пустующую квартиру в кирпичном доме Григорянам. Месроп Аванесович Григорян, отец Армена и его сестры Таты, работал в горкоме партии.
- Мам, есть хочу! - окончательно стряхнув с себя сон, заявил я.
- А, проснулся. Умойся сначала, потом будешь есть.
- Хотя бы «здравствуй» сказал, жених, - засмеялась тетя Нина.
- Здравствуйте.
- То-то здравствуйте! - ворчливо заметила мать. - Сегодня-то куда вас понесет? - От ребят отбою нет. Где носит, с кем носит? Улица, одна улица на уме, - пожаловалась мать тете Нине.
- Здоровый парень, чего ему не носиться? - заступилась за меня тетя Нина. - Пусть мускулы нагуливает.
Я не сказал, куда меня понесет сегодня, потому что сегодня мы шли в лес, куда дорога нам была заказана. В лесу оставались еще снаряды, патроны и могли быть мины. И хотя минеры поработали везде, где могли быть мины, опасность наткнуться на мину оставалась. Все еще помнили, как на мине в Медвежьем лесу подорвались братья Галкины и Толик Беляев из нашей школы. Старшего Галкина разнесло на куски, Толику оторвало ногу и ранило в голову, и он так и умер, не приходя в сознание. Младшему Галкину, наверно, потому что он шел последним, «повезло»: он лишился двух пальцев на левой руке, у него осколком вырвало щеку и контузило. Минеры еще раз прочесали лес миноискателями, но кроме мин оставались еще патроны, неразорвавшиеся снаряды, гранаты.
Тогда попало под горячую руку от матери Ваньке Пахому. Она отодрала его ремнем, приговаривая:
- Не ходи в лес, не ходи!
Мы потом спросили, заступаясь за Ваньку:
- Тетя Клава, за что вы его били, он ведь в лес не ходил.
- Знаю, что не ходил, - согласилась тетя Клава, - Только теперь уж точно не пойдет.
- Галкина хоронили в закрытом гробу. Толю несли в открытом. Но какое это имело значение! Обоих не было в живых.
После этого случая в лес ходить долго никто не решался. Потом у ребят с других улиц появился порох причудливой формы: в виде желтых цилиндриков; мелкий, черными кристалликами, и в виде палочек. Мы выменивали порох на биты, покупали на выигранные пятаки. Порох вспыхивал от спички и моментально сгорал, хорошо стрелял, если его положить на железку или гладкий камень и ударить молотком или другим тяжелым предметом…
Пойти в лес предложил Монгол.
- Там этого пороху навалом! – сказал Монгол.
- А если подорвемся? - сказал осторожный Самуил Ваткин.
- Никто не подрывается, а мы подорвемся? – в голосе Монгола была убийственная ирония, и мы нашли его довод разумным.
- Дома - никому! - предупредил Монгол и показал кулак…
По городу ехали трамваем. Сбились кучей на задней площадке поближе к дверям, пугливо озираясь на проход вагона, чтобы не прозевать кондукторшу. А когда где-то рядом раздалось: «Кто еще не взял билетики» и Монгол крикнул: «Атанда, прыгай», мы, не раздумывая, повыскакивали из трамвая. Последним прыгал Сеня Письман, прыгнул и растянулся на мостовой, быстро вскочил и, прихрамывая, побежал за нами. Следом неслись ругательства кондукторши.
- Кто ж так прыгает, дурачок? - стал отчитывать Монгол Семена. - Надо прыгать вперед и стараться пробежать за трамваем, а ты сиганул назад. Хорошо еще, мордой мостовую не пропахал. Чем стукнулся-то?
Сеня захныкал, одной ладонью утирая хлюпающий нос, другой, держась за то место, которым сдуру ударился о мостовую.
- Не ной, - Монгол хлопнул Сеню по плечу. - Не голова, пройдет.
Ближе к железнодорожному вокзалу стояло недостроенное с довоенных лет здание причудливой формы из красного кирпича.
- Миш, а правда говорят, что здание строил архитектор-фашист, и что когда смотришь на него сверху, оно похоже на фашистский знак? - спросил Пахом.
- Не на фашистский знак, а на крест, - поправил Монгол.
- А как же узнали?
- Летчик с самолета заметил.
- И что?
- Фашиста расстреляли, а дом не успели разломать, началась война.
- Брехня все, - возразил Самуил, - никакого фашистского знака нет.
- А почему ж тогда дом не достроили? - возразил Пахом.
- Да потому что не успели. Началась война, - повторил Самуил Монголовы слова.
- Ну ладно, кончай трепаться, нам надо до полудня обернуться в лес и назад, чтоб дома не хватились, - напомнил Монгол, и мы прибавили шагу.
Сразу за железнодорожным мостом город заканчивался. Короткие резкие гудки паровозов и лязг составов остались позади. Мы шагали по обочине шоссе, а по сторонам тянулись изрезанные оврагами поля с синими полосками лесов на горизонте. За ближней деревней стоял Медвежий лес.
К лесу подошли, когда солнце стояло в зените. Усталые и разморенные жарой, мы сели в тени, чуть отойдя от опушки, достали все, что смогли добыть дома: огурцы, лук и по паре сырых картофелин. Набрали хворосту и развели костер. Смотреть за костром и печь картошку оставили младших: Вовку Мотю, Семена и Армена, а сами пошли в лес.
- А то к вечеру не поспеем, - объяснил Монгол.
В прохладной, чистой, будто профильтрованной тишине леса, отчетливо слышалась дробь, выбиваемая дятлом и перекличка лесных птиц. И дятел и пение птиц лишь подчеркивали тишину, и мы тоже старались не шуметь, чтобы не разрушить эту тишину.
- Где-то здесь должна быть разбитая пушка, - шепотом сказал Монгол. - От пушки нужно идти вправо. Мне хорики говорили, что за пушкой пороху навалом.
С полчаса мы молча ходили по лесу за Монголом.
- Ну, где твоя пушка? - не вытерпел Мотя-старший.
- А я почем знаю? - огрызнулся Монгол. - Я что, ‘был здесь?
- Да мы же опять на опушку вышли. Вон поле, - удивился Изя Каплунский.
- Огольцы, сюда, - донеслось откуда-то снизу. Мы пошли на голос. Из-под земли показалась голова Пахома. Пахом сидел в полузасыпанной траншее. На дне траншеи валялись гильзы из-под патронов, пустые пулеметные ленты.
- А где же пулемет? - спросил Мухомеджан. - Должен же быть какой-то пулемет.
- Хватился, - усмехнулся Изя Каплунский. - Здесь сразу после освобождения солдаты специально ходили, собирали оружие, искали документы.
Траншея привела к землянке. Накат был разворочен, несколько бревен завалились концами вниз. Пахом протиснулся через заваленный вход.
- Ну что, Пахом? - Монгол пытался разглядеть что-либо через бревна.
- Ничего! Тряпье на нарах, каска, пробитый пулями котелок... Во, целые патроны.
- Подожди, Пахом, сейчас я пролезу, - заторопился Монгол. Нас он остановил:
- Всем нельзя. Может завалить. Патроны поделим.
Пахом с Монголом долго возились в землянке, наконец, появились, сначала Монгол, потом Пахом. Подолы вымазанных глиной рубашек они держали руками.
- Много набрали? - нам не терпелось посмотреть на патроны.
- Увидите. Дайте вылезти.
Мы выбрались наверх траншеи, и Мотя с Пахомом высыпали из подолов рубах десятка два патронов, две обоймы и два больших патрона для противотанкового ружья.
- Патроны землей засыпаны, - стал объяснять возбужденный Пахом. - Там еще накопать можно.
- Про это место - никому!- наказал Монгол, - Может, еще сюда придем.
Мы без труда нашли нашу стоянку. Заждавшиеся пацаны бросились к нам навстречу.
Костер почти погас. Осталась лишь горка серого пепла, да тлеющие угли, которые от легкого дуновения ветерка вдруг вспыхивали прозрачным белым пламенем.
Палкой выгребли картошку. Набрали еще хворосту, подложили в костер и раздули огонь.
- Давайте гильзы, - протянул руку Монгол. Мы с Каплунским отдали ему несколько гильз, он бросил их в костер. Смотри, не вздумай бросить патрон! - предупредил Монгол. - Хорики бросили, Веньку чуть не убило. Хорошо, пуля только щеку царапнула. И то крови сколько было. Немного бы в бок и хана, поминай, как звали.
Обжигаясь, ели картошку, скупо посыпая солью, выгрызая горелые корки до сажи.
Раздался глухой хлопок, будто лопнула электрическая лампочка, потом второй, третий и затрещали разом нагретые в костре капсюли гильз.
- Все, салют окончен, довольно произнес Монгол, когда хлопки прекратились. - Давайте теперь потрошить патроны.
Мы нашли железки, камни и стали выбивать пули из патронов. Монгол с Мотей-старшим трудились над патронами из бронебойных ружей, где пороху было больше.
- Осторожней, не попади кто по капсюлю, - строго сказал Монгол. - Так пальцы и оторвет.
- Мишка, смотри! - Каплунский держал в одной руке патрон, в другой мятый клочок бумажки.
- Я этот патрон нашел, когда собирал гильзы. Пулю отбил, а порох не высыпается, я стал ковырять сучком и вытащил. Вроде записка.
Мы обступили Каплунского! Мишка Монгол взял бумажку в руки. Она была запачкана землей по краям изгиба, на одной стороне проступали расплывшиеся в нескольких местах чернила букв, написанных химическим карандашом:
«…рощайте… овар… ументы…. копа… удем… бит…о … посл… ван. Юр…» - с трудом по складам разобрал Мотя. Записка пошла по рукам.
- «Прощайте товарищи, документы закопали, - перевел Каплунский.
- А что такое «удем бит посл» и «ван Юр»?
- Наверно, «будем убиты»… не понятно. «ван Юр» - это Иван, Юра. Во-первых, слова последние, во-вторых, второе слово сразу после первого без точки начинается с большой буквы, - расшифровал Самуил Ваткин.
- Молоток, - похвалил Пахом.
- А где закопали-то? - захлопал глазами Семен. Все засмеялись.
- Дурной ты, Сеня, - сказал Армен. - Что на клочке бумаги напишешь? Да и времени у них не было расписывать. Один, наверно, отстреливался от фашистов, а другой в это время писал.
- Где еще можно закопать? - стал рассуждать Монгол. - Там же, в траншее.
- Может, поищем? - предложил Пахом.
- Думаешь, это очень просто? - усмехнулся Мотя-старший.
- Не, пацаны. Айда домой. Теперь хоть бы дотемна дойти. Небось уж ищут.
Витька мрачно сплюнул в потухший костер. Его настроение невольно передалось нам, и мы притихли.
- Место мы запомнили. Возьмем лопату и придем снова, - пообещал Монгол, но мы без особого энтузиазма восприняли его слова.
- Каплун, давай сюда патрон и записку.
Каплунский скорчил недовольную мину и попытался возразить, но Монгол выхватил у него записку.
- Давай, давай. У меня целей будет.
Он аккуратно свернул записку по старым сгибам и снова засунул ее в гильзу.
Домой мы шли быстрым шагом и почти всю дорогу молчали. Уже совсем стемнело, когда мы подходили к дому. За квартал нас встретили хорики.
- Ну и влетит вам, - радостно сообщил Венька.
Наши и без того кислые физиономии вытянулись еще больше,
- За что влетит-то? - неуверенно спросил Пахом,
-`Зато, чтоб не ходил пузатый, - ехидно заметил Вовка Жирик. - Все знают, что вы были в лесу.
- Откуда знают-то? - проговорился Семен.
- Бабки видели, как вы кодлой шли к Московской улице с сетками.
- Сетка была только у меня, - полностью выдал нас Монгол.
Первым увидел свою мать Пахом. Он втянул голову в плечи и как-то спотыкаясь, кругами пошел в ее сторону. Ни слова не говоря, тетя Клава влепила ему мощную оплеуху, и он с громовым ревом влетел в калитку. Пока я плелся к своему дому, я слышал, как в ответ на крик матери, что-то бубнил Мишка Монгол, и тоненько на одной ноте гундосил Мотя-младший. Меня мать крепко охватила за руку и, цепко держа, повела домой.
- Ну, отец с тобой поговорит, - пообещала мать.
Вот как раз отца я и не боялся. Перед ним я чувствовал скорее стыд, чем страх. С отцом мы ладили, и он понимал меня. В конце концов, я был просто мальчишкой, и со мной время от времени случались всякие истории.
На этот раз, после неприятного объяснения с отцом, мать настояла, чтобы я никуда не выходил и недельку посидел дома.
После этого мне больше ничего не оставалось, как заняться чтением.
Наша домашняя библиотека помимо книг по истории, философии религий, и самих религиозных книг, давнего увлечения отца, от Библии и Евангелия и нескольких томов «Четьи-Минеи» дореволюционного издания, где содержались описания жития святых, до атеистических, типа «Бог Иисус» Андрея Немоевского, переведенной и изданной в Петербурге уже в 1920 году, регулярно пополнялась литературой вроде «Экстрасенсорное восприятие» Р.Райна, «Физико-химические основы высшей нервной деятельности» Л.П. Лазарева, «Неврогипнология» Дж. Брайда и массой других, дореволюционных и довоенных, переведенных на русский язык, и отечественных книг.
В этих книгах отец искал ответы на вопросы, касающиеся моих «психических отклонений», хотя я сам, признаться, не сильно тяготился тем, что слышу звуки, которые не слышат другие, а над цветами вижу радужное свечение.
Я иногда смотрел эти книги, но, честно говоря, ничего не понимал: что-то о процессе принуждения чужой воли, о физической энергии, о том, что все виды материи обладают физиологической энергией, о том, что почти все мы обладаем экстрасенсорными способностями, и так далее. Все научно и неинтересно.
Я нашел «Мадам Бовари» Гюстава Флобера. Мне было очень любопытно узнать, что в ней такого, что мать проревела над ней весь день. На десятой странице я чуть не заснул, положил книгу на место, взял «Трех мушкетеров» Александра Дюма и ушел в нее с головой…
Мне снился странный сон. Что-то неясное, иногда различимое, иногда смутное, словно подернутое пеленой. Танки, взрывы, солдаты суетятся вокруг пушек. Все это виделось словно в тумане. И скорее это даже было не действие, а ощущение, что идет бой. Но в какой-то момент яркая вспышка выхватила одно место, и меня словно бросило в окоп на опушке леса. Я оказался среди солдат, и бой стал сразу реальностью.
На нас шли танки. Солдаты стреляли из противотанкового ружья, потом били из пулемета по пехоте. И, казалось, что бой длится вечно. Их осталось двое, и один был ранен в голову. Пуля скользнула по волосам, содрала кожу, и кровь обильно текла, заливая глаза. Перевязался только тогда, когда отступила в очередной раз пехота. А до тех пор стрелял, вытирая глаза рукавом грязной и потной гимнастерки. Уже молчали фланги, но они не могли отступать, потому что отступать приказа не поступало. Сейчас опять пойдут танки. Раненный вырвал из маленькой записной книжечки листок, свернул его пополам, разорвал и стал писать химическим карандашом, часто слюнявя его. Потом свернул клочок бумаги в несколько раз, засунул в пустую гильзу и заткнул пулей, выбитой из целого патрона, что-то беззвучно сказал товарищу, и тот вынул из кармана документ и протянул его раненому. Теперь танки обходили их, и бой шел уже где-то за лесом, а на них двигались во весь рост черные фигуры, презирающие смерть и готовые смести, раздавить и разметать эту последнюю непокорную точку усмиренного пространства, все еще изрыгающую раскаленный свинец, и это был конец …
Танки, пушки, люди стали стремительно уменьшаться, и я завис над всей этой панорамой, наблюдая, как подергивается дымкой, растворяется и уплывает мой сон.
Глава 9 Дядя Павел. Встреча. Последствие ранения. Я лечу дядю Павла. Невеста дяди Павла.
Дядя Павел пришел с фронта год назад, и я впервые увидел его мужчиной, потому что на войну он ушел в семнадцать лет, и ему тогда было всего на три с половиной года больше, чем мне теперь...
Первой его узнала бабушка. Он стоял в солдатской форме, с чемоданом в руке и с вещмешком за плечами, нерешительно оглядывая двери и не зная, в какую войти.
Из окон на него с любопытством смотрели соседи. Бабушка схватилась за сердце, зачем-то стала ощупывать себя, поправила пучок волос, собранный на затылке, и все это на ходу, вываливаясь на улицу, на, ставших вдруг непослушными, ногах.
- Пашенька, сынок! - с каким-то всхлипом выдохнула она и повисла на дяде Павле, и обмякла вдруг, сразу ослабев. Дядя Павел подхватил ее, прижал к себе, гладил по голове и тихо повторял: «Мама! Родная моя!»
Следом за бабушкой выскочила мать с Олькой. Олька узнала брата, но стояла в стороне, не решаясь подойти.
Из квартир стали выходить соседи, и бабушка, одуревшая от счастья, сквозь слезы объясняла: «Сын, Паша вернулся!»
Мать внесла вещи в квартиру и, оставив их в прихожей, служившей и кухней, провела дядю Павла в зал, усадила на диван, села сама, но тут же вскочила.
- Ой, да что же мы! Тебе ж умыться надо с дороги, - спохватилась мать и потащила дядю Павла к умывальнику, достала из комода чистое полотенце и стояла, смотрела, как по пояс голый брат фыркает, разбрызгивая воду, обдавая себя из сложенных лодочкой ладоней, и шумно хлопая подмышками. Был дядя Павел худ, и лопатки по-детски выпирали, натягивая кожу так, что, казалось, вот-вот порвут ее. Бабушка, зажав рот рукой-горсточкой, с жалостью глядела на сына, а когда он повернулся к матери за полотенцем, глаза ее споткнулись о бледный до поганочной голубизны, какой-то прозрачный и непрочный шрам. Я кожей ощутил ту физическую боль, которую почувствовала бабушка и которая, должно быть, сразила ее Павла, и теперь завыла в голос, запричитала. Мать захлопотала вокруг бабушки. Дядя Павел растерялся:
- Да что ты, мам? Живой ведь вернулся, - стал он неловко успокаивать бабушку.
Мать затолкала бабушку в зал и недовольно выговаривала:
-Ну, хватит, хватит! Как по покойнику, ей богу!
Бабушка скоро успокоилась. Когда, застегивая на ходу гимнастерку, в зал вошел дядя Павел, моя мать опять засуетилась.
- Мам, почисти картошки. Небось голодный? - повернулась она к брату.
- Да нет, я перекусил в буфете с одним приятелем.
Ну, тогда ладно. Я сбегаю за Юрием Тимофеевичем, может пораньше уйдет с работы. Ты хоть Юрия Тимофеевича помнишь?
- Помню,- кивнул дядя Павел.
Мать обернулась скоро. Она достала из хозяйственной сумки бутылку водки с коричневой сургучной головкой, поставила на стол и, весело посмотрев на брата, пошла на кухню помогать бабушке.
Пришел отец. Дядя Павел стоял, опустив руки и растянув губы в застенчивой улыбке. Он не знал, как теперь обращаться к отцу, и от этого чувствовал неловкость. Я помнил, что до войны он звал отца дядей Юрой, слушал с открытым ртом и ходил за ним собачонкой. Конечно, тогда он был пацаном, а теперь сам мужик. Говорят, что на войне за год три идет. Тогда дяде Павлу сейчас, считай, за тридцать.
- Ну, давай обнимемся что-ли, герой! – отец обнял дядю Павла, и они расцеловались,
- Возмужал, посуровел,- отметил отец, разглядывая дядю Павла.- Видно, что пороху понюхал.
- Пороху понюхал!- серьёзно согласился дядя Павел. Глаза его сразу потускнели, ушли в себя, и он стал похож на умудренного жизнью старика.
Отец взял дядю Павла за плечи, усадил на диван и, покрутив в руках бутылку водки, одиноким реквизитом стоявшую на столе, сказал:
- Давай-ка по маленькой, пока женщины обед сообразят.
Он принес из кухни два граненых стакана и миску с огурцами, налил по-чуть водки.
- Ну, за то, чтоб больше войны не было.
Они выпили.
- Хороши огурчики, Тимофеич! - неожиданно нашел форму обращения дядя Павел.
- Со своего огорода,- похвастался отец. - Нам нарезали пять соток, здорово выручает. Семья-то: нас трое, да детишки. Не знаю как бы мы без огорода.
- Я как устроюсь, мать с Олькой возьму,- сказал тогда дядя Павел.
- Ну, это ты брось! - обиделся отец. - Разговор не об этом. Всем сейчас тяжело.
- Да нет, Тимофеич,- смутился дядя Павел. - Я не в обиду. Хочу, чтоб мать со мной жила.
Вошла бабушка с кастрюлей подогретых щей. Мать поставила на стол селедку, сало, принесла в большой миске дымящуюся, целиком отваренную картошку.
Уселись за стол, дядя Павел остался с отцом на диване. Разлили водку: мужчинам в стаканы, женщинам в граненые рюмочки.
Мы с Олькой пили из чайных чашек квас. Мать стала наливать в тарелки щи. Отец встал со стаканом и сказал, обращаясь больше к бабушке:
- Ну, мать, дождалась! И война кончилась, и сын живой вернулся. Давайте до дна, за встречу.
Пока ели щи, молчали, только алюминиевые ложки звякали о тарелки. От второй рюмки женщины отказались, и мужчины допили водку одни. Насытившись и чуть захмелев, заговорили.
- Тимофеич, я по последнему письму понял, что ты за границей был?
- Был,- подтвердил отец. Усмехнулся и добавил: - Да чуть там совсем не остался.
- Это как? - не понял дядя Павел.
- Долгая это история, Паша. Я стараюсь не вспоминать, - отец поморщился как от зубной боли, но, поймав вопросительный взгляд дяди Павла, неохотно стал рассказывать:
- Сопровождали мы груз через границу и попали в засаду диверсионной группы. Я чудом выжил. Считай полгода в госпиталях валялся. Два месяца в Тегеране, три - в Ашхабаде... А сейчас приступы донимают. Голова.
- Ой, Паш, как я с ним намучилась,- плаксиво отозвалась мать. - Ведь как приступ начинается, на стенку лезет. Если б не Вовка, давно бы в Кишкинку попал. Потому и «скорую» боюсь вызывать. Как-то раз, когда Вовку где-то с ребятами носило,- мать строго посмотрела в мою сторону, - вызвала, а его в Кишкинку отвезли. Спасибо, сама с ним поехала, да еле уговорила, чтобы отпустили, да расписку заставили писать, что, мол, несу ответственность. Потом уж Вовка, слава богу, явился… Там не разбирают, нормальный ты или ненормальный. Глаза-то в это время безумные. Попробуй, вытерпи такую боль!
- А Вовка-то что? Чем Вовка-то помогает? - спросил дядя Павел.
- Да лечить он руками, Паш, может. Способности у него такие. Руки излучают какое-то тепло особое, - зашептала мать.
- Это что ж, колдовство какое, вроде как знахарь?- удивился дядя Павел.
- Дар это божий, сынок. Господь ему послал,- вмешалась бабушка и прочитала на память елейным голосом: «Придя в дом Петров, Иисус увидел тёщу его, лежащую в горячке, и коснулся руки её, и она встала и служила им».
- Мам, опять ты с глупостями своими, - осадила мать бабушку.
- Это не глупости, это Евангелие от Матфея, - усмехнулся отец.
- Попом бы тебе, Юрий Тимофеич, быть. И Библию, и Евангелие знаешь,- одобрила бабушка. Она робела перед отцом и обращалась к нему не иначе как Юрий Тимофеевич. Юрой отца называла только мать, но в третьем лице тоже звала по имени-отчеству. Был он намного старше матери и относился к ней со снисходительностью старшеклассника к младшему.
- Нет здесь никакого колдовства, Павел,- повернулся к дяде Павлу отец. - Это научный факт. В научной литературе описаны случаи исцеления с помощью рук, которые являются источниками энергии. Более того, все мы - и я, и ты - обладаем этой энергией. Только некоторые люди обладают этой энергией в большей степени.
- Сынок, подержи руки над цветами,- попросил меня отец.
На этажерке с книгами в двухлитровой банке стояли тюльпаны. Их головки уже закрылись, будто цветы приготовились к ночному сну. Я с большой неохотой вылез из-за стола и подошел к этажерке, потер руки одну о другую. Сухие ладони прошуршали смятым листом бумаги. Я стал гладить цветы, не прикасаясь к ним. По комнате разнесся легкий запах свежести. Бутоны зашевелились и стали распускаться. Дядя Павел как зачарованный смотрел на тюльпаны.
- Как же так, Тимофеич, я не понял? - вымолвил сбитый с толку дядя Павел. - Он их даже не трогал.
- Я же говорю тебе, что руки источают энергию. Это все равно, как цветы раскрываются на солнечный свет.
-Чудно!- покачал головой дядя Павел.
- Он много чего умеет,- сказал отец. - Ты ещё увидишь.
- А лучше б ничего не умел. Был бы как все нормальные люди. А у этого то запахи, то звуки, то сны какие-то ненормальные. И видит-то не то, что надо. А ночью подойдешь, лежит - не дышит. И не знаешь, то ли жив, то ли нет.
Мать заплакала.
- Да что ты, ей богу! - отец недовольно нахмурился. - Нормальный парень. И все у него нормально. Спасибо сказать нужно за то, что природа одарила его такими способностями. У него же, Павел, феноменальная память. Он страницу любой книжки может повторить за тобой без единой ошибки.
- Чудно! - повторил дядя Павел и внимательно поглядел на меня.
Я сосредоточенно ковырял вилкой картошку и облегченно вздохнул, когда мать неожиданно вернулась к недосказанному и наболевшему.
- Полгода известий никаких не было. И писем нет и похоронки нет. А приехал худой, в чем только душа держалась. Он и сейчас-то худой, а тогда чуть толкни и упадет. Тут чирьи по всему телу пошли. Избавились от чирьев, заснул. Дeнь спит, ночь спит и утром не просыпается. Я будить, а он не дышит. Ну что есть мертвец. Вот так иногда и Вовка. Чего и боюсь. Может, проснется, а может, нет.
Отец молчал, только брови сошлись на переносице, обозначив три вертикальные складки на лбу, а пальцы нервно выбивали дробь по столу.
- Перепугалась я, Пашенька, до смерти. Вызвала врача, а врач и говорит: «Это летаргический сон. Может быть, несколько суток проспит, а может быть, и месяцев. И ни в коем случае не пытайтесь будить. А мы будем следить, поддерживать глюкозой. Глянул на меня, а я сама как мертвец. Как заругается он. Да вы, говорит, себя-то пожалейте. Разве, говорит, можно так. Ничего же страшного не случилось. Сильное нервное истощение. Все обойдется. Ему укол сделал, да и мне заодно.
Павел, не перебивая, слушал и с невольным любопытством поглядывал на отца. Тот чувствовал себя неловко и, наконец, недовольно бросил матери:
- Ну ладно, хватит об этом. Кому про чужие болячки слушать интересно? У каждого своих полно.
- Погоди, погоди, Тимофеич! - остановил отца дядя Павел.- И что же потом?- спросил он мать.
- Да что? Проснулся через три дня. Не знаю, то ли Вовка, - он же не отходил от отца, все гладил его. А может сам по себе проснулся, - устало проговорила мать.
- Шура, сходи в магазин, принеси еще поллитровочку. Что нам, мужикам, одна? Не каждый день родственники с войны приходят, - попросил отец.
Мать замялась и как-то виновато взглянула на Павла. Я понял, что ей стыдно сказать при брате, что у неё осталось денег в обрез до отцовой получки. Но она встала и пошла в их с отцом комнату к шифоньеру, где под бельем хранила завернутые в ситцевую косынку деньги. Дядя Павел достал из кармана гимнастерки две новенькие сотни и хотел отдать матери, но отец отвел его руку:
- Ты спрячь свои деньги. Еще успеешь потратить. У нас пока есть, а там посмотрим.
Дядя Павел заупрямился, и мать при молчаливом согласии отца деньги взяла.
Мать ушла. Вслед за ней встала из-за стола бабушка, собрала грязную посуду и унесла на кухню. Олька выпорхнула следом, а я с живым интересом слушал разговор отца с дядей Павлом.
- Сам-то ты как? Ничего ж еще не рассказал,- спросил отец.
- Да я писал, - уклончиво ответил дядя Павел.
- Ну, письма - это одно, а жизнь - другое. Как-никак, пол-Европы прошагал, до самого Берлина дошел. Как там Европа-то?
- Европа как Европа. Что с ней, с Европой сделается? Много чудного, конечно... а народ ихний хороший. Их запугали коммунистами и потому нас встречали с опаской, недоверчиво, а потом разобрались, ничего. Видят, что мы не зверствуем, как фашисты, никого не трогаем, детишек подкармливаем…
- Русский народ отходчив,- подтвердил отец.
- Отходчив-то, отходчив, да всякой доброте есть предел,- возразил Павел. - Что делал немец с нашими людьми! Насмотрелись, век не забыть. И детишкам и внукам передам. Кто видел, тот не забудет... Стариков, детей расстреливали, над женщинами измывались, целые деревни жгли. Мы по Белоруссии шли, так волосы дыбом вставали. А про концлагеря знаешь?
- Слыхал, много писали,- отозвался отец.
- В Польше один такой освобождать пришлось, Майданек, недалеко от Люблина. Камеры специальные придумали, людей газом удушали. Нас встретили не люди, а полумертвецы, кожей обтянутые кости... Многие, особенно те, у кого родных замучили, люто немцев ненавидели. Тогда, перед вступлением в Германию приказ Жукова вышел об отношении к мирному населению и о мародерстве. Приказ и сдерживал. А то расстрел, без всякого трибунала...
Дядя Павел замолчал. Отец положил на стол вилку, которую крутил в руках, пока говорил дядя Павел, и задумчиво сказал, словно отвечал на свою мысль:
- Проводили здесь у нас по городу колонну пленных немцев, тех самых, которые нашу землю топтали, города жгли, а женщины смотрели на них с сочувствием. Какая-то старушка выскочила из толпы, подбежала к колонне и стала раздавать сухари.
- Я бы этой старушке всыпал по первое число,- зло сказал дядя Павел. – Нашла, кого жалеть. Небось при фашистах подолом пыль перед ними мела.
- Не скажи. Вон мать говорит, что у нее двое сыновей с войны не вернулись. Просто русский человек по природе добр и отходчив. Доброта у него в душе заложена.
- Добр-то добр. А как быть, когда войне, считай, конец, а в тебя, сволочи, из-за угла палят. Сколько, нашего брата в последние дни полегло!
Дядя Павел надолго замолчал. Отец тоже ушел в себя, и установилась какая-то неприятная, напряженная тишина. Первым очнулся Дядя Павел:
- А ты, Тимофеич, стало быть, в Персии был?
- В Иране. С 1935 года Персия Ираном называется,- поправил отец. - Я был в Тегеране, в группе Советских войск.
- В Тегеране проходила конференция трех держав. Нам политрук рассказывал. Товарища Сталина видел?
- Ну, меня уж к тому времени там не было. Конференция в ноябре сорок третьего проходила. Так что, не довелось.
- А что за народ персидский? За нас он или нет?
- Да как тебе сказать? За нас или не за нас. Они про нас мало что знают. Девяносто процентов неграмотных, самосознание у людей низкое. Хотя в 1905 году там тоже своя революция была. Правда, это ничем не кончилось, революцию подавили... В Иране очень малочисленный рабочий класс.
- А так они, наверное, все же за нас,- подумав, сказал отец. - Народ там разный. Коренные жители, персы, составляют лишь половину населения. Много иранских азербайджанцев, курдов. Есть ещё луры, арабы, теймуры, туркмены и много других национальностей. Но народ там, скажу тебе, доведен до такой нищеты, что дальше некуда. Дети шести-семи лет работают как взрослые по 13 - 14 часов в сутки. Делают ковры. Стоит выйти на улицу, как на тебя набрасываются, чуть не на части рвут: «Хуб, хуб, бедухин». Дай, значит, денег, господин. Но нам категорически запретили подавать. Жалко их, первое время никак не мог привыкнуть. А что делать? Всех ведь не оделишь… Многие даже не могут себе жены купить.
- Как купить? - удивился дядя Павел.
- Ну, как у нас в некоторых среднеазиатских республиках было? Нужно заплатить калым, то есть, фактически купить жену. Так вот, самые нищие живут с ослицами.
- Ну, ты наговоришь, Тимофеич. Как это с ослицами жить можно? - Дядя Павел невольно покраснел, и глаза его расширились от изумления.
Глаза отца улыбались, и непонятно было, всерьез он говорил это или шутил.
- Чудно! - в который раз повторил дядя Павел, покачав головой. - Чего только на свете не бывает!
- А в магазинах драли с нас втридорога. С англичан одну цену просят, а с нас дерут. Дело в том, что наше командование строго-настрого запретило торговаться. Вскоре, правда, для нас советские магазины открыли.
Дядя Павел вдруг зашелся в кашле. Кашель давил его, гнул к полу. Дядя Павел тер грудь ладонью, словно раздирал её, и никак не мог остановить приступ. Он достал из кармана галифе кисет с махоркой и, сложенную в несколько раз до маленьких, папиросного размера, квадратиков, газету; дрожащими руками, рассыпая табак от судорожных конвульсий тела, скрутил цигарку и закурил. Кашель постепенно отпустил.
- Ты последний раз писал из госпиталя, ранен был. Тяжело? - спросил отец, сочувствуя.
- Да, осколком в грудь в битве за Правобережную Украину. Корсунь-Шевченковская операция, может, слышал? Три осколка вынули, а один в лёгких остался. Своих догонял уже, когда вышли к Висле, в Польшу вступили.
- Может курить не надо? - посоветовал отец.
- Закурю, вроде легче становится, проходит.
Отец встал и прошелся по комнате. Пришла мать. Поставила водку на стол и пошла на кухню. Вскоре они с бабушкой принесли чистые тарелки, вилки. Снова сели за стол. Отец налил дяде Павлу, себе и матери.
- Погоди, Тимофеич, я совсем забыл,- остановил дядя Павел отца, когда тот взял стакан с водкой.- Я же всем гостинцы привез. Ну-ка, сестренка, где там мой чемодан? Неси сюда.
Мать принесла чемодан. Дядя Павел присел на корточки, расстегнул ремни, открыл замки, откинул крышку и стал вытаскивать подарки. Бабушка получила пуховый платок. Она, даже не разглядев его, прижала к груди и не могла вымолвить ни слова, а глаза её сияли, хотя в них стояли слезы.
Матери дядя Павел подарил черное бархатное платье, расшитое бисером, и черные замшевые туфли. Мать расцвела маковым цветом. Она приложила платье к себе, оно доставало до пола.
- Ну, куда я в нем? - прерывистым от волнения голосом проговорила мать.- Это только артистке в таком ходить.
- Ничего, сестренка, - уверил дядя Павел. - Ты у нас не хуже другой артистки.
Отцу дядя Павел преподнес опасную бритву и зажигалку.
- Зеленгеновская сталь,- довольно отметил отец, разглядывая лезвие.- А это.. гляди-ка, во Европа!
Отец со смешком отдал зажигалку матери. На зажигалке была наклеена обнаженная женщина. Она стояла в вольной позе, отставив бедро в сторону, подперев его рукой и подмигивая одним глазом.
- Срамники, - стыдливо засмеялась мать и не стала смотреть, сунув зажигалку обратно отцу.
- Ну-ка, мам, зови Ольку, - приказал дядя Павел.
Через минуту, будто ждала, что её позовут, запыхавшаяся Олька сама влетела в комнату. Её тощее тело пульсировало от частого дыхания.
Мне досталась курточка с короткими штанами на помочах, которые я так никогда потом и не надел, Ольке большой кусок парашютного шелка яркого оранжевого цвета на платье.
От второй бутылки мужчины запьянели, разговор принял бессвязный характер, дядя Павел стал перечислять пофамильно своих боевых товарищей, скрипел зубами и все пытался показать свои раны: то задирал гимнастерку, то засучивал рукава. Тоже захмелевший, но более сдержанный, отец мягко останавливал дядю Павла. Неожиданно дядя Павел запел. Пел он плохо, задыхался, часто глотая воздух на середине слова, и из легких вместе со словами вылетал какой-то клекот:
А по диким, а степям, а Забай-а-калья,
А где золото, а роют, а в гор-ах...
- Бродяга, судьбу проклиная, - подхватила было мать, но не смогла подладиться под брата и замолчала. Отец сосредоточенно молчал, тяжело поднимая слипающиеся веки...
Спал дядя Павел на диване. Ночью он что-то яростно выкрикивал, нецензурно ругался; раза два вскакивал и сидел, тяжело дыша, глядел перед собой дурными глазами, пил воду, закуривал и, успокоившись, укладывался снова.
Утром завтракали целой картошкой и свежими огурцами. Дядя Павел от картошки отказался, но выпил стакана три чая, тошнотворно сладкого от нескольких кристалликов сахарина, и отправился в военкомат.
Вернулся дядя Павел поздно. Был он выпимши и принес бутылку с собой. Нам с Олькой протянул кулек карамели, бутылку поставил на кухонный стол.
- Не надо б водку-то, Паш, - заметила моя мать. - Деньги-то пригодились бы.
- Ничего, сестренка, деньги дело наживное, - с хмельной бесшабашностью возразил дядя Павел. - Да я уже направление на работу получил. Так что, скоро работать начну.
- Куда определили-то, сынок? - спросила бабушка за ужином.
- Предложили в воинскую часть. Завтра схожу, посмотрю, что да как?
- Не надоела армия-то? - отец мыл руки и теперь шел к столу.
- А куда мне ещё идти? - нахмурился дядя Павел. - Я семнадцати лет на фронт пошёл. После семилетки в колхозе работал. Навоз возил, да коров пас. Чему я научился? Что умею?.. Меня стрелять научили. Это я могу, это у меня получается... Военком тоже спросил: «Ну, сержант, как жить дальше собираешься, куда определяться будем? Со здоровьем как?» А как со здоровьем? В легких осколок, рука немеет, временами как не своя, пулей кость задета. От контузии голова до сих пор как ватой набита, в ушах звон. В общем, весь сшитый и залатанный. «Да в документах, говорю, товарищ майор, все записано». «Вижу, солдат, что инвалид, потому и думаю, куда тебя пристроить. На завод тебя, говорит, пока не пошлёшь, на стройку тоже. Вот есть у меня, может, подойдет. Воинской части требуется зав складским хозяйством, должность старшинская. Ну, ты человек грамотный, семилетка. Думаю, подойдешь». Чего тут рассуждать? Взял я направление, откозырял и ушел. Завтра видно будет.
- Так-то оно так,- согласился отец. - Только вот материальная ответственность. Не боишься?
- Волков бояться - в лес не ходить, - беззаботно ответил дядя Павел. - Я в части каптенармусом почти год служил... Ладно, это потом, а сейчас, Тимофеич, лучше давай выпьем.
Через два дня дядя Павел уже работал. Ему выдали новое обмундирование. Все офицерское, с иголочки, из добротной диагонали. Только на погонах вместо звездочек была выложена старшинская буква «Т».
- Ну, как? - спросил отец, когда дядя Павел отработал первый день.
- Нормально, - пожал плечами дядя Павел. - Принимай, выдавай, да веди отчетность.
- Смотри, аккуратнее с документами, - предостерег отец.
В тот вечер я по просьбе отца стал лечить дядю Павла. Тогда я даже не мог представить, какое это будет иметь последствие и для нас с отцом, и для дяди Павла.
Дядя Павел дышал тяжело, в груди что-то клокотало, и он долго и мучительно кашлял, но еще больше его беспокоила рука: дядя Павел кроме ранения в грудь перенес ранение в руку. Пораженная рука плохо слушалась и немела. Ко всему прочему давала знать контузия. В госпитале дядю Павла кое-как подлечили, но все же был он плох.
Во время первого нашего сеанса дядя Павел не очень охотно, только чтобы не обидеть отца, снял с себя нижнюю рубашку, скептической улыбкой давая понять, что все это баловство, и толку от этого он особенно не ждет.
Левая, больная рука дяди Павла, была холоднее, чем все тело. Мне сразу бросилась в глаза разница между свечением вокруг правой и левой руки. Вокруг больной руки, как и вокруг головы, мерцал синий холодный свет, но с ясно выраженными темно-красными очагами поражения, а вокруг правой свет играл голубоватым цветом с теплым зеленым равномерным оттенком. Я положил больную руку дяди Павла поудобнее, провел ладонью вдоль руки и стал водить руками сверху вниз, не касаясь ее. Потом подержал руки над небольшим, еще не огрубевшим шрамом. Медленно, но заметно цвета стали меняться - синие позеленели, зеленые порозовели, а в некоторых местах начали краснеть. Зато красный очаг стад бледнеть. Это означало, что температура тела на поверхности возросла, а болевой очаг рассасывается.
- Что-нибудь чувствуешь, дядя Паша? - спросил я, зная заранее ответ.
- Горячо, жжет и покалывает! - удивленно сказал дядя Павел.
- Это хорошо, дядя Паш! - усмехнулся я и перевел руки на голову.
Минут через десять я погрузил своего дядьку в сон и стал внушать, что у него заживают раны, а голова проясняется, исчезает шум и утром он встанет бодрым, с хорошим настроением.
Дядька ни свет, ни заря поднял меня с постели и стал на весь дом орать, что у него перестала ныть рука и в ней появилась сила, стало легче дышать, а в голове нет никакого шума. Дядя Павел беспрерывно сжимал и разжимал кисть больной руки, демонстрируя ее силу. Кисть и правда стала работать лучше, но я видел, что со всей силы до конца сжать ее еще не может. Он как заведенный повторял: «Племяш, племяш мой дорогой!» и смотрел на всех счастливыми глазами.
Неделю, каждый день я проводил с дядей Пашей свои сеансы, не забывая про гипноз, В конце концов, рука у дяди Павла стала работать почти как правая, его перестал бить кашель, и хотя одышка еще оставалась, дышать ему стало легче. Голова тоже пришла в норму. Но, главное, во сне он теперь не кричал и не ругался, по ночам не вскакивал и спал относительно спокойным сном. А через неделю наши лечебные сеансы прекратились.
Дядя Павел привел девицу с быстрыми зелеными глазами и неумело накрашенными яркой помадой губами в форме откровенного сердечка. Маленькая и смешливая, она казалась совершенной девчонкой, но изо всех сил старалась выглядеть выше и взрослей, поэтому носила туфли на высоких каблуках и замысловатую прическу из собранных за ушами волос, веером спадавших завитыми концами на плечи. На затылке чудом держалась шляпка «минингитка». Модное креп-жоржетовое платье с алыми розами по небесно-голубому полю, с высоко поднятыми плечиками, шито было явно не по ней, и хотя она подогнала его под свой рост, висело на ней, как на вешалке.
После, мать, кипя от негодования и еле сдерживая слезы, говорила отцу: «Платье-то из Пашкиного чемодана. Вот дурак-то. Первая встречная облапошила. И уже спали вместе. Заметил, как его мужская гордость распирает?»
- Познакомьтесь, Варя, - дядя Павел явно любовался своим сокровищем.
Сокровище хихикнуло в кулак. Матери с бабушкой девушка сразу не понравилась. Мать с кислой миной пожала протянутую Варину руку, а бабушка, поджав губы, ушла на кухню. Вслед за ней вышла и мать. Отец радушно предложил Варваре сесть и, выглянув на кухню, попросил чаю. За чаем дядя Павел объявил, что они с Варей решили расписаться. Варвара опять хихикнула, а бабушка тихонько заголосила. Мать закусила губы и молчала. Отец, по обыкновению, забарабанил пальцами по столу, потом сказал:
- А вы не спешите? Так вот вдруг ... Я вот, Паша, к вам целый год ходил, пока с Шурой поженились.
- Да тогда другое время было, - возразил дядя Павел недовольно.- Да и чего тут знать еще нужно. Варя, вот она, вся налицо.
- Вы где познакомились-то? - спросил отец.
- Да на работе же, - засмеялась Варвара. - Мы работаем вместе.
- Варя связистка, - пояснил Павел. - И на фронте связисткой была. Награды имеет.
- Так вы воевали? - удивился отец. - Сколько же вам лет?
- У женщин про возраст не спрашивают, - кокетничая, сказала Варвара и опять хихикнула.
- Да-да, конечно! - смутился отец и молчал до самого конца чаепития.
Когда дядя Павел с Варварой ушли, мать дала волю раздражению:
- Это ж надо! Ну, нашел. Это ж, каким дураком нужно быть! Кругом столько девок, только помани, любая пойдет. А он нашел. Да была б хоть баба приличная! А то ... глядеть не на что. Ни кожи, ни рожи, глупа, да еще фронтовая подруга. Бабушка молча плакала и только согласно кивала головой.
- Хоть бы ты поговорил с ним, - потребовала от отца мать. – Может, тебя послушает. Ведь вокруг пальца обвела, окрутила парня. Я понимаю, чем она его взяла. Он же бабы по-настоящему еще не видел. Ночь провел, так скорей жениться. Платье вон подарил.
- Так он меня и послушает. Поговорить-то я поговорю, только насильно ведь не запретишь, - неохотно согласился отец и, видно было, что ему неприятен этот разговор.
Вечером, когда все собрались за столом, отец спросил дядю Павла напрямик.
- Паша, ты что это насчет женитьбы, серьезно?
- А что? - вскинулся Павел. - Не нравится?
- Я не могу ничего сказать о ней плохого, - уклончиво начал отец, но мать его перебила и с возмущением стала выговаривать брату:
- Да ты разуй глаза! С кем ты связался? Другие таких бросают, а он подобрал. Неужели лучше не нашел? - Глаза ее сузились и из синих стали черными.
- И чем же она плоха? - стал закипать дядя Павел. - Девушка как девушка, не хуже других.
- Девушка! - в голосе Нины была и ирония, и презрение, и насмешка.
- Знаем мы этих девушек, которые с фронта... Девушки здесь, в тылу работали и мужчин своих ждали.
- Прекрати! - кровь бросилась в лицо дяди Павлу, и, багровый, он вскочил с места. - Ты говори, да не заговаривайся. Всякие и здесь были. И там были настоящие. Тебя бы туда, в ад этот...
- Не я одна, все знают, как к ним на фронте относились, - чуть тише, но упрямо проговорила мать.
- По-товарищески относились и берегли.
- Ну, эта не из тех, - отрезала мать.
- А тебе почем знать, из каких она?
- А по ней видно!
- Хватит чушь молоть! - не выдержал отец, - Не нам судить.
Отец нервно забарабанил пальцами по столу, задергалась вдруг щека, но лицо казалось спокойным. Мать сразу замолчала и испуганно следила за отцом.
- Пашенька, сынок, - подала голос бабушка. - Ты прежде узнал бы ее получше. Дело-то серьезное. Недаром говорится: «Семь раз отмерь, один отрежь». Погоди маленько.
- Ладно! - стиснул зубы Павел. - Не вам, мне жить.
Он встал и пошел к двери. Отец хотел остановить его, но Павел предупредил:
- Не надо, Тимофеич, - и соврав: «Я сегодня в ночь дежурю», вышел.
На следующий день Павел пришел за вещами. Ему было неловко уходить сразу, и он посидел немного. Мать хотела замять вчерашнюю ссору, но не знала с какими словами подступиться к брату. Дядя Павел первый сказал, обращаясь к отцу:
- Мы как немного обживемся, позовем к себе.
- Паша, прости меня, - заплакала мать.- Я же хотела, как лучше. Если б я тебя не любила...
- Ладно, сестренка, все перемелется, - охотно простил Павел.
- Ты Варю-то приводи к нам, не стесняйся. Надо же нам теперь поближе как-то познакомиться, - сказал отец. - Раз уж такой оборот ... будет родственница нам.
- На этом спасибо, Тимофеич! - растрогался дядя Павел. Он попрощался с отцом за руку, поцеловался с матерью, обнял бабушку, которая стояла мумией у дверного косяка, за все время не проронив ни слова.
Глава 10 Неожиданный телефонный звонок. У генерала. Больная дочь. Состояние измененного сознания. Генеральский дом. Странная болезнь.
А вскоре случилась эта история, не без участия дяди Павла, история, которая дала нам высокого покровителя в лице начальника очень серьезной организации. С тех пор в нашем доме поселилась тайна. Отец сразу запретил даже упоминать обо всем этом в постороннем разговоре. Вслух не назывались ни имена, ни должности ...
Однажды отец пришел с работы раньше обычного. Он был чем-то расстроен, сразу прошел в зал и позвал нас с матерью.
- Ты что, заболел? - встревожилась мать.
- Да нет, здоров, - отмахнулся отец. Они с матерью сидели на нашем стареньком диване с откидными валиками, я - у стола на стуле.
- Кажется, мы попали в большую неприятность.
Мать побледнела и схватилась за сердце.
- Да погоди ты, ничего еще не случилось.
Отец чуть помолчал, как бы собираясь с мыслями, поглядел на меня, как мне показалось, с жалостью, вздохнул и стал рассказывать.
Утром отцу позвонили в отдел. Он снял трубку и представился:
- Анохин.
- Здравствуйте Юрий Тимофеевич. Вам звонят из управления госбезопасности, - раздался мягкий голос на другом конце.
- Я вас слушаю, - голос отца сразу «сел».
- Не могли бы вы к нам подъехать, скажем, часикам к 13. Машину мы за вами пришлем.
- Да я могу сам, - растерялся отец. - Здесь недалеко.
- Ну, зачем же? Без четверти час вас будет ждать «Эмка» у подъезда. С вашим начальством вопрос согласован.
- Простите, а по какому вопросу? - у отца пересохло горло.
- На месте все узнаете. Да вы не волнуйтесь, Юрий Тимофеевич, скорее всего какая-нибудь консультация. До свидания.
- Да я и не волнуюсь, - сказал озадаченный отец по инерции, потому что на том конце уже положили трубку.
Не успел отец поговорить, как раздался еще один звонок. Звонил предгорисполкома.
- Ты чего там натворил, Юрий Тимофеевич?- раздался веселый голос начальника.
- Да ничего не натворил, Тихон Матвеевич.
- А чего вызывают?
- Представления не имею.
- Ладно, если вернешься, расскажешь, - хохотнул Тихон Матвеевич.
- Ну и шутки у тебя, Тихон Матвеевич, - сказал недовольно отец.
Пропуск отцу был заказан. У проходной его встретил офицер. Они поднялись на второй этаж, вошли в одну из дверей, и отец оказался в приемной.
- Товарищ Анохин доставлен, - сдал отца офицер на руки секретарше.
Секретарша, строгая опрятная женщина лет сорока пяти сняла трубку одного из телефонов и сказала:
- Товарищ Анохин здесь, Фаддей Семенович. Потом кивнула отцу на дверь.
- Товарищ генерал ждет вас. Пройдите.
Отец вошел в огромный кабинет и остановился в дверях. За двухтумбовым письменным столом сидел сухощавый человек в штатском. Он встал, когда отец вошел, но остался стоять за столом, поздоровался и жестом пригласил отца пройти.
- Здравствуйте, Юрий Тимофеевич, проходите, садитесь.
Отец, стараясь не показывать своего волнения, не торопясь прошел по ковровой дорожке, пожал протянутую руку и мельком оглядел кабинет. К письменному столу примыкали буквой «Т» столы, составляя несуразно длинную ножку. По стенкам кабинета стояли в ряд стулья. Справа от письменного стола у стены располагались два мягких кресла и маленький низкий столик, слева несколько шкафов с книгами. Отец отметил, что это были полные собрания сочинений Ленина и Сталина, еще какие-то книги. Письменный стол был заделан зеленым сукном. На стене висел большой портрет Дзержинского в профиль, а на высокой тумбочке, застеленной красным, стоял бюст Сталина.
Строгая секретарша принесла на подносе два стакана чаю важурных подстаканниках и печенье.
- Спасибо, Таня, - поблагодарил хозяин кабинета. - Поставьте на тот столик. - Вы свободны. Ко мне пока никого не впускать.
- Юрий Тимофеевич, давайте присядем в кресла, так будет удобнее.
Генерал снова встал. Был он выше отца, но в плечах не широк и такой же худой.
- Может быть, коньяку? - он вопросительно посмотрел на отца.
- Спасибо, нет, - благоразумно отказался отец.
- Тогда давайте пить чай и к делу.
Генерал помешал чай, стараясь не звенеть ложкой.
- Вы до вашего ранения находились в Тегеране?
- Да, по заданию ЦК, - счел нужным пояснить отец.
- Кстати, как сейчас ваше здоровье?
- Откровенно говоря, не очень. Голова дает знать себя.
- Значит сапожник без сапог, - улыбнулся генерал.
- Почему без сапог? - не понял отец.
- Ну, я слышал, ваш сын творит чудеса. Вот вашего родственника, говорят, вылечил.
- Чудес, товарищ генерал, не бывает. В природе все подчинено определенным законам. Я материалист.
Отец про себя ругнул дядю Павла за болтливый язык. Небось нагородил бог весть что, - с досадой подумал отец.
- Да, к сожалению, чудес не бывает, - согласился генерал. - Но всё же сын ваш как-то лечит?
- Понимаете, товарищ генерал...
- Фаддей Семенович.
- Понимаете, Фаддей Семенович, к нашему огорчению или к счастью, сейчас я уже и не знаю, природа одарила моего сына определенными способностями. Его особая энергия благоприятно воздействует на пораженные очаги, быстро заживляет раны, снимает болевые ощущения. Вот вы говорите, сапожник без сапог, а ведь если бы не сын, вопрос, сидел ли бы я сейчас перед вами. Но, повторяю, никакого чуда здесь нет. Я пытаюсь понять природу этого явления и нахожу массу примеров в научной литературе исцеления методом наложения рук, хотя четкого объяснения этому нет, есть только попытки объяснить.
- Лично меня вполне устраивает ваша позиция. Честно говоря, прежде чем решиться на этот разговор, я покопался в вашем досье, простите за такую откровенность. Здесь мы неисправимы, работа такая, - улыбнулся Фаддей Семенович, заглядывая в глаза отца. Улыбка у него была жесткая, взгляд тяжелый. Глаза его ощупывали собеседника, изучали, сверлили, пытаясь пролезть в самую душу, и держали в напряжении.
- Мне скрывать, Фаддей Семенович, нечего. Моя анкета чиста.
- Знаю, Юрий Тимофеевич. Но часто чистая анкета еще ни о чем не говорит. Чтобы понять человека, лучше с ним поговорить, правда, еще лучше с ним пуд соли съесть, - генерал снова улыбнулся, но на этот раз улыбка вышла более приветливой, может быть потому, что чуть потеплели глаза.
- Я удовлетворен нашей беседой. Теперь суть, - Фаддей Семенович чуть помедлил, словно еще раз взвешивая, стоит ли собеседник его откровения, и продолжал:
- У меня есть дочь. Она больна. Мы испробовали кажется все, что только можно. Ничего не помогает. Она проходила курс лечения в лучших санаториях, ее смотрели хорошие врачи. Какие-то улучшения наблюдались, но потом становилось еще хуже. А сейчас у нас просто опустились руки. Жена тайком от меня возила её к каким-то знахарям. По этому поводу у нас с ней был тяжелый разговор. И вот она узнает от моего шофера о каком-то чудесном исцелении одного из наших сотрудников...
- Да не было никакого чудесного исцеления, - запротестовал отец, - просто сын ускорил заживление каких-то остаточных явлений после ранений, как-то мобилизовав естественные иммунные силы организма.
- Я в этом не сомневаюсь. Но я устал спорить с женой. Это, как вы понимаете, занятие бессмысленное. Я знаю, что все это бесполезная затея. Но пусть моя супруга сама убедится в этом, иначе всю оставшуюся жизнь мне придется жить на вулкане.
Генерал сделал паузу, чтобы в очередной раз просверлить отца взглядом и попросил, как приказал:
- Надеюсь, вы не откажете мне в просьбе. Вам удобно будет, если я пришлю за вами машину в воскресенье? Лучше утром. Скажем, часикам к десяти.
- Как я понимаю, у вашей дочери душевная болезнь? - осторожно спросил отец, не ответив на просьбу генерала, хотя, что там отвечать, если все уже было и без него решено!
- Моя дочь умственно нормальный человек. В школе она хорошо учится. Перешла в девятый класс, но теперь врачи советуют пока оставить школу. Она все больше становится раздражительной, злобной, стала сторониться людей, и её мучают головные боли, все чаще одолевают приступы меланхолии. Врачи предполагают, что это возможно результат родовой травмы.
Отец покачал головой:
- Но вы же понимаете, что это несерьёзно. Чем же мой сын здесь может помочь?
- Это мы с вами понимаем, а вот жена ничего слушать не хочет. Говорят же, что надежда умирает последней.
Генерал посмотрел на часы и встал, давая понять, что разговор окончен. Попрощавшись с отцом за руку, он не проводил его, а пошел за свой письменный стол. Когда отец был уже у дверей, генерал окликнул его:
- Юрий Тимофеевич, надеюсь, вы понимаете, что наш разговор сугубо конфиденциальный, и знать о нем не обязательно ни вашему начальству, ни кому бы то ни было? И дома поговорите об этом с женой и сыном.
- Несомненно, - заверил отец.
На работу в этот день отец не пошел. Он позвонил начальнику и сказал, что неважно себя чувствует.
- Да уж понимаю, - согласился Тихон Матвеевич. - Кто ж будет хорошо себя чувствовать после такого приглашения. Так чего вызывали-то?
- Да ерунда. Действительно просили проконсультировать по политическим аспектам жизни Ирана тех лет.
- А-а, ну давай, Тимофеич, отдыхай, - разочаровался Тихон Матвеевич.
- Придется ехать, сынок! - заключил отец, и было видно, что он очень расстроен.
- Ладно, пап, съездим. Ты только не переживай, - попытался я его успокоить.
К вечеру у отца случился приступ. Приступ был не сильный, я быстро справился с ним и погрузил отца в глубокий сон, после которого он обычно просыпался в более-менее нормальном состоянии.
Я тоже лег спать, долго лежал с открытыми глазами, думал об отце и переживал за него, и о больной девушке, к которой нам придется ехать, и сам не заметил, как вошел в то особое состояние, которое случалось со мной часто без моего участия. Иногда меня погружали в него какие-нибудь ритмичные звуки, которые вызывали музыку, и эта музыка звучала только в моем сознании. Музыка была всегда необычна, она была во мне, и она была вокруг меня. В какой-то момент я начинал физически ощущать её. Она обволакивала мое сознание, парализуя мою волю, и давала ощущение покоя и счастья. И я осознавал, что именно эта музыка уносила меня в неведомые миры, где все причудливо и странно. Музыка начинала вибрацией пронизывать мое тело и вызывала ответные вибрации. И я сам становился музыкой.
Сначала вибрация исходит из рук и ног. От них к центру тела, словно струится, энергия. Когда она достигает головы, в сознании появляются образы. Я вижу себя со стороны. Нет страха и боли. Иногда вокруг меня пляшет белое пламя. Это холодное, приятное пламя. Оно проникает в меня тогда, когда во мне сидит боль, и сжигает все нездоровое, дурное, что накопилось в теле и душе. Я чувствую, что во мне идет целительный процесс небывалой силы. Кажется, потоки энергии и огня наполняют и захлестывают мое тело. И тогда мне хочется плакать. По лицу текут слезы. Они не вызывают чувство горечи или стыда, я ощущаю радость...
На этот раз я испытал совершенно невероятные ощущения, которые раньше никогда не испытывал.
Огненные потоки вдруг сместились в область таза. Они вихрем раскручивались, и, казалось, во мне тоже рождается вихрь. В его центре начались сильные вибрации и судороги. Я почувствовал чудовищное напряжение и боль в нижней части живота. Хотелось закричать о помощи, но челюсти тоже были сведены судорогой. Я не мог даже вздохнуть. Неожиданно мышцы расслабились, я ощутил блаженную легкость, почти невесомость. Потом начались непроизвольные движения. Тело то прогибалось назад, то скрючивалось. При этом я выпячивал и втягивал живот. В нем опять появились напряжение и боль.
Когда это повторилось несколько раз, я, к своему ужасу, понял, что рожаю, а эти периодические судороги то, что у женщин называется схватками.
Я ожидал пережить все, что угодно, но не это. Но самое неожиданное даже не то, что я переживал роды, а то, что мне были знакомы эти ощущения, мое тело помнило их...
В воскресенье, к десяти часам я, чистый и причесанный, в белой рубахе и куртке, подаренной дядей Павлом, сидел на диване в ожидании машины. Мать все наставляла меня, как надо вести себя в культурном доме, а отец молчал и нервно барабанил пальцами по столу.
- Вова, не вздумай там ничего трогать руками. Не глазей по сторонам. Спросят – отвечай. И очень-то себя не показывай. Больше молчи, мол, иногда могу помочь, если там голова или зубы, а больше ничего.
Мать тараторила без умолку. Наверно, это у нее тоже было нервное.
- Да ладно, мам, я все понял, - кивал я головой, особенно не вникая в смысл ее слов. Меня больше занимало, на какой машине мы поедем.
В десять часов ровно мы услышали автомобильный сигнал, и вышли с отцом к машине. Во дворе стояла черная «Эмка». Шофер открыл дверцу, и я запрыгнул на заднее сидение. Отец узнал шофера, поздоровался с ним, как со старым знакомым, и сел рядом с ним на переднее сидение.
- Вы назад нас привезете?
- Не беспокойтесь, приказано доставить, - ответил шофер.
Мы подъехали к небольшому двухэтажному каменному особняку где-то в районе Купеческого гнезда. Возле дома ходил милиционер, а чуть поодаль остановился и, не выказывая особого беспокойства, смотрел на нас человек в штатском. Шофер приветственно махнул ему рукой, поздоровался за руку с милиционером, что-то сказал ему, тот отдал нам честь, и мы пошли к парадному входу, с высокими, как у прокурорского дома, каменными ступеньками.
На звонок вышла миловидная пожилая женщина. Она оставила нас в прихожей и ушла в комнаты. Я принялся рассматривать прихожую, которая была не меньше всей нашей квартиры. На красивой резной тумбочке необычного красноватого цвета, на кружевной салфетке стоял телефон, а возле – низкие мягкие табуреточки круглой формы. Дальше – большое, во весь рост, трюмо на подставке такого же цвета, как тумбочка под телефон. На противоположной стене висела картина в широкой золоченой рамке с видом на природу и водяной мельницей. С мельничного колеса падала вода, настолько живая, что в какой-то момент я услышал шум от ее падения и скрип мельничного колеса.
Поглощенный созерцанием картины, я не заметил, как в прихожую вплыла роскошная дама, еще довольно молодая, и, пожалуй, красивая, если бы не двойной подбородок, так некстати прилепившийся к лицу. Красивый шелковый халат, расшитый павлинами, не скрывал полноты, а пояс, завязанный узлом спереди, только подчеркивал эту полноту.
- Кира Валериановна, мне ждать или можно отлучиться? - спросил шофер.
- Жди, Гриша! - чуть поколебавшись, решила хозяйка, и шофер пошел к машине.
- Проходите в зал, - пригласила нас Кира Валериановна. - Варя, - крикнула она куда-то в комнаты. - Дай гостям тапочки.
Мы пошли в зал. Вот это был зал. Высокие лепные потолки. Стеклянный шкаф с хрустальной посудой. Потом мать мне объяснила, что это называется «горка». Овальный стол и красивые стулья с высокими спинками вокруг, диван и кресла, обтянутые красным бархатом. Тяжелые бархатные шторы и такие же занавеси на двухстворчатых дверях. Почти во всю комнату - мягкий ковер на полу. На стене тоже висел ковер с ярким рисунком. Но больше всего меня поразил рояль. Прокурорская семья считалась богатой, но у них было пианино. А здесь рояль. Я всегда думал, что рояли бывают только в концертных залах.
Кира Валериановна усадила нас на диван, а сама села в кресло.
- Меня зовут, вы уже слышали, Кира Валериановна, - хозяйка улыбнулась, но улыбка вышла вымученной. Видно было, что она нервничает. Отец представился и представил меня.
- Я почему-то думала, вы старше, - сказала Кира Валериановна, задерживая на мне взгляд. - И вы умеете лечить?
- Кира Валериановна, я уже говорил вашему мужу, что энергия моего сына может ускорить заживление раны, снять болевые ощущения, но сила этого воздействия не безгранична. Чудес, Кира Валериановна, не бывает.
- Но, говорят, он кого-то вылечил. Может быть, он и мою дочь сумеет вылечить?
В ней все же жила надежда на чудо, и она вряд ли поверила словам отца.
- Вам, наверно, нужно знать историю болезни моей дочери?
- Это лишнее, Кира Валериановна, - мягко сказал отец. - Володе это не поможет. Все, что нужно увидеть, поверьте, он увидит.
- Тогда я сейчас приглашу дочь,
Кира Валериановна ушла и вскоре вернулась с дочерью. Это была очень красивая девушка, с толстыми темно русыми косами, круглым лицом и карими глазами,
Лицом она походила на мать, но глаза, скорее всего, унаследовала от отца, потому что у матери глаза были серые. Я сразу отметил бледность девушки и беспокойный, настороженный взгляд.
- Моя дочь Мила.
- Здравствуйте, - буркнула Мила, и глаза ее уставились на меня.
- Это ты, что ли лечить меня будешь? - с усмешкой сказала она.
- Мила! - укоризненно покачала головой Кира Валериановна.
-Что, Мила? - глаза девочки зло сверкнули, а лицо пошло красными пятнами. - Ты знахарям веришь больше, чем врачам, а я комсомолка.
Я обратил внимание на свечение вокруг ее головы. Цвета плясали прямо каким-то пожаром. Голубого цвета почти не было видно. Красные сгустки просто пульсировали в нескольких местах. Несомненно, Мила была очень больна.
- У тебя голова болит? - спросил я.
- А тебе-то что? - огрызнулась Мила. - Можешь вылечить? - Она зло усмехнулась,
- Голову могу. Хочешь?
- Обойдусь.
Я разозлился.
- Мила, - вышла из себя мама. - Как ты себя ведешь? – Соблюдай хоть некоторые приличия.
- Подождите, Кира Валериановна, - остановил я мать Милы. Голос мой прозвучал неожиданно резко, и обе, мать и дочь, посмотрели на меня с удивлением, но теперь меня ничто не могло остановить. Я встал, подошел к креслу, где сидела Мила. Она съежилась, будто от удара, и вдруг неестественно выпрямилась и застыла, глаза ее потускнели.
Она извинится, - сказал я, глядя на девушку и мысленно повторяя приказание. Мила встала, подошла и сказала ровным голосом:
- Простите меня, я больше не буду.
- Володя, что еще за фокусы? - строго посмотрел на меня отец. А Кира Валериановна хлопала глазами как сова, хотела что-то сказать, открыла рот и тут же закрыла его.
- Пап, она должна мне поверить, а она издевается, - шепотом оказал я отцу. - Сейчас я сниму головную боль и верну Милу назад.
Я стал водить руками в той зоне, где собирались темно-красные сгустки. Их было больше у лобной части. Через несколько минут сгустки посветлели. Весь нимб вокруг головы чуть позеленел. Это от тепла. Когда я отниму руки, он станет голубовато-синим, сгустки останутся, как и в свечении вокруг головы отца, но они на время как бы растворятся в естественном мерцании голубоватого оттенка.
Мысленно внушив девушке хорошее настроение, я вернул ее к нормальному состоянию.
- Что случилось? - Мила растерянно смотрела на нас.
Наверно, мы все слишком откровенно уставились на нее. Отец молчал, Кира Валериановна пребывала в легком шоке, а я сказал:
- Ничего. Голова болит?
- Нет, - ответила Мила и на всякий случай потрясла головой, потом как-то виновато улыбнулась.
- Мила! - прошептала, Кира Валериановна. - Я глазам своим не верю!.. А знаешь, что ты сейчас сделала?
- Что? - испугалась Мила,
- Ты попросила прощения.
- Это правда? - спросила она у моего отца.
Отец пожал плечами.
- Но я ничего не помню, - заволновалась Мила. - Это ты? - Она почему-то с ужасом смотрела на меня.
- Не обижайся. Простой гипноз, - буркнул я.
- Вы посмотрите, у нее даже румянец появился, - наконец обрела дар речи Кира Валериановна. – Спасибо, Володя. Я даже не знаю, как вас благодарить. Знаете что? Пойдемте чай пить.
- Нет-нет! Спасибо, Кира Валериановна, не беспокойтесь. Как-нибудь в другой раз.
Кира Валериановна не стала настаивать, но пока мы в прихожей возились с ботинками, завязывая шнурки, она ушла и вернулась с большой коробкой конфет. Как отец ни отказывался, она всунула конфеты мне в руки со словами «Вы нас с Милочкой обидите, если не возьмете». И тут же спросила:
- А когда вы продолжите лечение, Володя? Я же понимаю, что не все так просто.
- Кира Валериановна, давайте посмотрим, как ваша дочь будет себя чувствовать дальше, и тогда решим, - без энтузиазма ответил за меня отец. Я видел, что ему очень не хочется снова возвращаться в этот дом. В машине мы молчали, а дома отец отругал меня за гипноз.
- Не было никакой необходимости делать это. Я тебе сколько раз говорил, поменьше показывай то, что умеешь. Кроме вреда это ничего не принесет.
Я понимал, что отцу нужно выговориться, чтобы снять напряжение, но вместо того, чтобы промолчать, я упрямо возразил:
- Зато ты видел? Сразу как шелковая стала. А то строит из себя... Хотят, чтобы я лечил, пусть знают, что я что-то умею...
- Ты понимаешь, у Киры Валериановны подруги, она начнет рассказывать. Пойдут разговоры.
- Ладно, пап, - мягко сказал я. - Она все равно расскажет. Не про гипноз, так про лечение.
- Хорошо, оставим это, - устало заключил отец. - Все же девушке ты помог. И это хорошо.
- Пап, да у нее сегодня к вечеру или завтра голова опять начнет болеть, ее руками не вылечишь, даже если они будут излучать энергию в сто раз сильнее моей.
- Прискорбно, но ты же не господь бог!
- Пап, ее нужно ввести в особое состояние, в котором бываю я.
- Ты это серьезно? - испугался отец, и у него даже брови поползли вверх.
- Да, пап, я знаю, что нужно сделать, так.
Я видел, что эта моя затея отцу не нравится, и поспешил успокоить его.
- Хуже-то точно не будет. Я, по крайней мере, всегда после этого чувствую себя свежим и бодрым, будто хорошо выспался.
- Ну, попробуй, - неохотно согласился отец. - Если это твое внутреннее ощущение ...
- Пап, ты же не хочешь, чтобы я бегал к ним каждый день лечить ей голову. Если получится, все разом кончится. А потом, от Милы ведь все отказались, поэтому нужно попробовать.
Глава 11 Скандал в доме дяди Павла и воспоминания о возвращении домой. Переезд бабушки к дяде Павлу.
Семейная жизнь дяди Павла не заладилась…
По разговорам бабушки с матерью, во время которых бабушка плакала, а мать только качала головой, жалея брата, и потом пересказывала отцу эти разговоры, осуждая Варвару и возмущаясь ее бессовесностью, я живо представлял, что происходило у дяди Павла в доме, и понимал, что бабушка пошла жить к нему с наивной верой в то, что Варвару смягчит и остепенит ее постороннее присутствие.
В разговорах с отцом Павел часто возвращался к войне, которая была для него более привычна, чем вялотекущая жизнь послевоенных дней, к которым он никак не мог приспособиться, и я «видел», а может быть в моей памяти так прочно сидели рассказы Павла о войне, однополчанах и о его возвращении в мирную жизнь, которой жил город, где волей судьбы оказались его близкие, что мне и не нужно было «видеть», потому что я знал…
После очередного скандала, короткого и жесткого, Павел едва сдержался, чтобы не ударить Варвару. Как в тумане пошел к вешалке, взял кепку и вышел, хлопнув дверью. Зло и обида душили Павла, пальцы дрожали, когда он скручивал цигарку. Закурил, затягиваясь глубоко и судорожно, и все никак не мог успокоиться.
Он задержался на работе, пришел голодный и уставший. Дома было холодно, печка не топилась. Варвара сидела на кровати, не зажигая света, и ждала Павла.
- Ты чего в темноте сидишь? – спросил Павел и включил свет.
Варвара промолчала. Павел повесил кепку на вешалку и попросил:
- Поесть нечего?
- Посмотри, - не вставая с места, зло сказала Варвара.
Павел подошел к подоконнику и заглянул в кастрюлю, где, застыв желтыми льдинками, стоял свекольник, сваренный вчера Павлом.
- Неужели не могла хотя бы разогреть? – громыхнул крышкой Павел.
- Сам разогрей, если печку растопишь!
- А у тебя что, руки не оттуда растут? – рассвирепел Павел, - Ты что, профессорская дочка? Ишь, фрау мадам... Это ж твое, бабье, дело. Уголь принесен, дрова на растопку есть. Ну ладно, не умеешь чего-то, так ты же и научиться не хочешь!
- Чему надо, тому научилась, - не тая злой усмешки, огрызнулась Варвара. – Я к тебе в прислужницы не нанималась. Не для того замуж выходила, чтоб тебе жратву готовить.
- А для чего ж ты выходила? – изумился Павел.
- А я думала, что на руках носить будешь, - с издевкой сказала Варваpa. – А то на что ты мне рыжий недомерок сдался! Там у меня не чета тебе были.
Она выплеснула эту фразу вместе со злобой.
- Ах, вот оно что!
Павел побагровел, желваки заходили по скулам, кулаки сжались, и он сделал шаг к Варваре. Варвару испугали его глаза: они люто ненавидели, они убивали, точно он шел на врага. И Варвара закричала. Павел остановился как от тычка, с минуту смотрел на Варвару, потом пошел к вешалке, взял кепку и вышел, хлопнув дверью.
Он сидел на скамейке во дворе, курил и думал о войне, где ему жилось проще. Ему вспомнились его фронтовые друзья, и он невольно улыбнулся, а на сердце чуть потеплело. Потом словно ожили картинки недалекого прошлого, когда он, демобилизованный старший сержант Павел Мокрецов, возвращался домой…
Больше шести суток Павел трясся в теплушке. Ехал он из Берлина, а путь его лежал в незнакомый городок, где теперь жила мать с младшей сестренкой, вывезенные из голодной деревни Обуховки, что в родной Смоленской области, два года назад. За шесть дней он проехал то, что прошел с боями за четыре года и вместе с товарищами стоял в дверях теплушки, узнавая места, которые навек остались в памяти, и сглатывал горький комок, вспоминая погибших здесь друзей.
Его никто не встречал, и он, оказавшись на платформе разбитого вокзала, стоял с туго набитым вещмешком и большим трофейным чемоданом, озираясь по сторонам. За четыре года войны он впервые почувствовал вдруг себя одиноко, словно враз потерял семью, как это случалось на фронте с его братом - солдатом. Вызывают на КПП, вручают письмо, а там... Мужайся, солдат... «в результате прямого попадания... отец, мать, сестренка». Солдат мужался, но седел на глазах, каменел и остервенело лез под пули... По каким-то немыслимым законам пули часто обходили его, и он оставался целым.
И Павел растерялся. А вокруг сновали люди с мешками, чемоданами, узлами. Мелькали и солдатские гимнастерки, но в них были уже другие, гражданские люди, для которых война не стала и не могла стать ремеслом, потому что была лишь эпизодом, страшным и затянувшимся, но эпизодом, а ремесло у них было другое и там, на войне, по нему тосковали и, приближая тот день, когда будет можно оставить автомат и взять нормальный мирный инструмент, отдавали жизни.
Павел помнил, как старательно и ловко работал топором рядовой дядька Федор, когда размещались на постой в каком-нибудь украинском хуторе, помогая хозяйке поправить забор или выполняя другую плотницкую работу; и как блестели глаза сержанта Галутина, когда он копался в часовом механизме, который попадал ему в руки.
Павел поискал глазами, у кого спросить, как пройти на улицу Советскую, где у сестры жила мать, но мимо шли озабоченные и занятые своим люди, и он, вскинув повыше вещмешок и взяв чемодан, пошел к выходу в город. На привокзальной площади было не так людно как на вокзале, прохожие не суетились; они деловито шагали мимо Павла, успевали бросить уважительный взгляд на его грудь с шестью медалями и двумя орденами, но не замедляли шаг. Мимо прошел инвалид в вылинявшей добела гимнастерке. Он широко переставлял единственную ногу, ловко помогая себе костылями.
- Земляк! - окликнул Павел инвалида. Тот остановился и с недовольным видом повернулся в сторону Павла, но, увидев солдата, фронтовика, подобрел.
- Отвоевался, кореш? – рот его расплылся в беззубой улыбке.- Где воевал?
- Начал под Москвой, закончил в Берлине.
- То-то, я вижу, цапок сколько! – подмигнул инвалид. Павлу его тон не понравился, и он нахмурился:
- Я за эти цапки три раза в госпиталях валялся.
Он закинул за плечо вещмешок и взялся за чемодан.
- Ладно, солдат, хорош психовать. Я крови пролил не меньше. А медалей у меня поболе твоего. Давай лучше петуха. Серегой меня зовут.
- Пашка, - чуть поколебавшись, протяну руку Павел.
- Выпить бы нам за знакомство, да я на мели. Угостил бы что ли?
- Можно, - решил Павел. - Только не долго.
- Чего там долго! Вон магазин. А вон шалман на другой стороне, видишь? «Зеленый шум» зовем,- засмеялся Сергей, показывая беззубый рот.
В павильончике кучевыми облаками плавал синий папиросный дым. «На папиросы я не сетую, сам курю и вам советую», - вспомнил Павел рекламную надпись на деревянном щите возле магазина и улыбнулся. Выше надписи был изображен лихой красавец в шляпе и с дымящейся папиросой.
Стоял гам, и почти не было видно лиц. Мужское сословие брало приступом буфетную стойку, теснилось у дощатых стоек вдоль стен, устраиваясь на пивных бочках, занимавших добрую половину павильона.
Рыжая буфетчица виртуозно отмеряла водку, собачилась с очередью, подавала закуску, наливала пиво, опуская кружки так низко, что желтоватая вязкая пена заполняла весь объем кружки, начинала вываливаться наружу.
Серега протиснулся к буфету. На него злобно ощерилась очередь, но при виде костылей успокоилась и только тихо ворчала. Сергей взял две кружки пива, камсы и хлеба. От водки и пива Сергея быстро развезло, и он стал встревать в чужие разговоры и задираться. Пьяный он оказался злым и подозрительным. Но, видно, его здесь знали и не обращали внимания, пропуская едкие слова мимо ушей. Когда его кто-то окликнул и позвал: «Серега, иди сюда!», он радостно осклабился и сказал Павлу: «Мои кореша! Айда к ним!» Но Павел посмотрел на часы и заспешил: «Не могу. Надо домой». Сергей полез пьяно целоваться, но задерживать не стал.
Павел шел пешком, часто останавливался, глазел по сторонам, знакомясь с городом, и беспричинно улыбался. Его захлестывала радость бытия. Ему хотелось обнять каждого встречного, хотелось с каждым заговорить. А встречные торопились и жили полной гражданской жизнью - для них война стала уже чем-то прошлым, хотя следы ее были всюду. На месте домов – груды кирпича, покореженное железо, битое стекло, разметанные взрывами расщепленные доски, бревна. Казалось, весь город превращен в груду развалин. И на этом фоне радовало глаз выщербленное пулями, но уцелевшее пятиэтажное здание, на куполе пожарной башни которого развевался красный флаг.
Улица Свободы находилась в стороне от центра, и Павел, поминутно спрашивая и путаясь в переулках, наконец, подошел к дому, где жила сестра.
Дом был несуразно длинный и изогнутый, как паровозный состав на повороте, со множеством подъездиков и входов. Видно, к основной части дома все подстраивали и подстраивали квартиры, и дом удлинялся вглубь двора до тех пор, пока ни уткнулся в каменную кладь разрушенного детского сада. Посреди двора был разбит огород, обнесенный железными прутьями, колючей проволокой и ржавой металлической сеткой.
Павел стоял в нерешительности, не зная, в какую дверь войти. Сердце его бешено колотилось. Из окон смотрели на него с любопытством. Вдруг из дверей ближнего к Павлу подъезда выпорхнула легонькая старушка с пучком волос, собранных узлом на затылке. «Пашенька, сынок, - с каким-то всхлипом выдохнула она и повисла на Павле, и обмякла вдруг, сразу ослабев. Павел подхватил ее, прижал к себе, гладил по голове и тихо повторял: «Мама! Родная моя!»…
Папироска давно догорела до мундштука. Павел бросил ее под ноги и по привычке раздавил сапогом. Становилось прохладно, да и голод давал себя знать, и Павел подумал, что надо идти домой, а в голове все звучало: «Пашенька, сынок!»
И он вдруг совершенно отчетливо понял, что нужно делать. Нужно взять мать к себе. И все пойдет по-другому. И ему сразу стало покойно, он поднялся со скамейки и уже без злобы пошел в дом…
Павел пришел к нам в субботу ни свет, ни заря, чтобы забрать к себе мать с Олькой. Отец уговорил бабушку оставить Ольку у нас. Сейчас она бы только мешала там. И потом, ее нужно было куда-то устраивать. Олька закончила семилетку. Учеба давалась ей трудно, и школу она не любила. Девчонки дразнили ее «рыжей-конопатой», а мальчишки смотрели на нее как на пустое место. В конце концов, все согласились, чтобы Олька получила какую-нибудь легкую специальность.
Бабушка собрала свои нехитрые вещи в клетчатый шерстяной платок и завязала концы узлом. Все вместе пили чай и говорили ни о чем. Бабушка пыталась плакать, дядя Павел её успокаивал, а мать недовольно говорила:
- Мам, тебя никто не гонит. Не хочешь, не уходи!
Бабушка торопливо вытирала слезы и отвечала:
- Да нет, дочк, поживу с Пашенькой.
На дорогу опять присели. И дядя Павел увел бабушку Марусю, одной рукой поддерживая её под локоть, другой неся нетяжелый бабушкин узел.
Глава 12 Мила. Последнее средство. Погружение в особое состояние. Исцеление. Рассказ Милы. Загадочные следы на шее. Благодарность.
Ждать вестей от генерала нам долго не пришлось. Уже на следующий день за отцом прислали машину. На этот раз председателя горисполкома заранее поставили в известность, что отец на весь день поступает в распоряжение комитета госбезопасности. Меня нашли на пустыре, где я с пацанами играл в футбол. Мать меня быстро переодела, и мы поехали к генеральскому особняку.
Кира Валериановна еще в прихожей скороговоркой, волнуясь и промокая глаза кружевным носовым платком, рассказала нам, что к ночи у Милы опять разболелась голова, она плакала, потом с ней случилась истерика. Таблетки не помогли. С трудом ей удалось уснуть. Во сне она задыхалась. Утром голова не прошла. Сейчас болит не так сильно как вчера, но Мила в депрессии. Ничего не ест, никого к себе не пускает. Варя, домработница, принесла к ней поднос с завтраком, так она выгнала ее. На меня кричит ...
Кира Валериановна всхлипнула и высморкалась в свой кружевной платочек.
Мы, как и в прошлый раз, прошли в зал, но на этот раз Кира Валериановна, оставив нас, сразу пошла за дочерью. Мила не заставила себя ждать, она помнила, как быстро я унял ее головную боль вчера, и сейчас торопилась освободиться от этой боли. Красные воспаленные глаза девушки застилали слезы. Бледность, словно маска, покрывала ее лицо. Было видно, что боль измотала ее.
- Володя! - тихо сказал отец.
Я подошел к Миле, попросил закрыть глаза и стал водить руками ото лба к затылку и в стороны. Темно-красные сгустки снова выделялись на фоне сине-сиреневого свечения.
- Ты чувствуешь тепло? - спросил я Милу.
- Да, приятное тепло, как теплый ветерок. Даже не ветерок, а какое-то колебание, которое проходит через голову. Я чувствую покалывание.
- Боль проходит?
- Проходит, - тихо, словно боясь спугнуть это ощущение наступающего облегчения, сказала Мила.
Еще немного и боль исчезла. Снова на ее лице проступил легкий румянец. Посветлели глаза. Некоторое время Мила сидела неподвижно, прислушиваясь к новому ощущению.
- Как ты, доченька?
- Хорошо, - одними губами ответила Мила. Она все еще боялась, что боль может вернуться.
- Юрий Тимофеевич, но ведь потом все снова повторится? - Кира Валериановна даже не спрашивала, а утверждала.
- Кира Валериановна, Володя хочет попробовать другой метод. Для этого он должен ввести Милу в особое состояние, которое может испытывать сам.
- Это гипноз? - попыталась осмыслить Кира Валериановна.
- Не совсем, - уклонился от объяснения отец.
- Это опасно?
- Да нет. Он будет контролировать ситуацию.
- Что для этого нужно?
- Ну, прежде всего, чтобы Мила полностью доверилась моему сыну.
- Мила! - Кира Валериановна умоляюще посмотрела на дочь. У нее самой на мой счет, по-видимому, никаких сомнений не осталось.
- Я согласна. Я на все согласна. Вы не представляете, что такое постоянная головная боль. Я все последнее время нахожусь в каком-то полуживом состоянии. Я ничего не могу делать, я никого не хочу видеть. Иногда мне хочется убить себя.
Мила разрыдалась. Этот эмоциональный взрыв выплеснул накопившуюся в ней душевную боль, позволяя организму расслабиться, и набрать силы для сопротивления болезни.
- Вот и хорошо, вот и молодец, - попытался успокоить ее отец, а Киру Валериановну стала бить мелкая дрожь. Очевидно, она тоже была на грани срыва.
Отец глазами показал мне на нее.
Я подошел и быстро ввел ее в состояние гипноза. Через минуту вывел уже расслабленную и спокойную. По-моему, она даже не заметила этого, потому что, увидев, что я стою возле нее, удивленно посмотрела на меня и вопросительно на отца.
- Все в порядке, Кира Валериановна. Вы стали нервничать, и Володя помог вам. Теперь так, Володе нужна тихая комната. Такая, чтобы туда не проникали посторонние звуки и шум.
- Я думаю, Милочкина спальня подойдет. Хотя у нас везде тихо. Да я и Варвару предупрежу, чтоб за этим проследила.
- А вот Варвару вашу давайте сюда, Кира Валериановна, ему нельзя мешать. Лучше будет, если мы все останемся в зале.
- Пап, мне нужно посмотреть.
- Конечно, пойдемте, - услышала Кира Валериановна. - Милочка, веди нас.
Мы поднялись по деревянной лестнице с красивыми резными перилами на второй этаж, и Мила провела нас в свою комнату. Комната была сравнительно небольшая, сравнительно, если говорить о зале, но очень уютная. Кровать с зеркальными шарами, застеленная ковровым покрывалом, с пирамидой подушек в изголовье. Над кроватью ковер, над письменным столом географическая карта с двумя полушариями, небольшое круглое зеркало в рамке, под ним тумбочка. В углу кресло. Главное же, что на полу лежал мягкий ковер, в ворсе которого буквально утопали ноги.
- Вот эти часы ходят? - спросил я, заметив на столе будильник.
- Ходят, только я их не завожу, чтобы не тикали, - сказала Мила.
- Громко тикают?
- По-крайней мере, слышно. А что?
- Можно завести? - попросил я.
- Пожалуйста, - пожала плечами Мила. Она завела часы, и они стали ритмично отсчитывать секунды.
- Все, пап. Только Миле нужно снять свитер и надеть что-нибудь свободное, а еще лучше спортивный костюм. Еще нужно завесить шторы и включить настольную лампу.
- Прямо театр какой-то, - не удержалась от ехидной реплики Мила.
- Мила, не забывайся, - осадила её Кира Валериановна, и она послушно прикусила язык.
- Вы выйдите, пока я переоденусь? - все же в её словах сквозила то насмешка, то ехидство.
- Да, пожалуйста, - отец поспешил к выходу. Мы снова спустились в зал.
- Это продлится долго? - опросила Кира Валериановна. Отец обернулся ко мне.
- Не знаю, пап. Может быть, час, может быть, два. Здесь время не замечаешь. Просто чувствуешь, что все закончилось.
- Но это действительно не опасно?
- Кира Валериановна, доверьтесь моему сыну, - в который раз пришлось успокаивать её отцу.
- Я готова, - Мила в спортивном костюме выглядела ещё более стройной и привлекательной.
Я встал, и мы пошли в комнату Милы. Без отца и присутствия Киры Валериановны я почувствовал себя свободнее. Войдя в комнату, я плюхнулся в кресло. Мила села на стул.
- Ну и что дальше? - насмешливо спросила Мила.
- Сейчас увидишь, не спеши. А кто твой отец?
- Генерал, - с гордостью ответила Мила.
- Здорово. Зато мой специальное задание в Иране выполнял, - похвастался в ответ я.
- Меня это не интересует. Скажи лучше, как ты все это делаешь?
- Не знаю, - признался я. - Умею и все.
- А что ты ещё умеешь?
- Много чего.
- Ладно, хвастун. И ты меня действительно вылечишь?
- Не знаю, - откровенно признался я. - Если ты сейчас мне поможешь и войдешь в то состояние, в которое мне нужно, может быть и вылечу.
- Так давай. Что я должна делать?
- Хорошо. О чем ты сейчас думаешь?
- Ни о чем.
- Вот и хорошо. Сейчас ты ляжешь на пол. Я буду рядом.
- Что, лежать? - глаза ее озорно блеснули.
- А что? - удивился я.
- Да нет, ничего, ложись.
- Слушай, Мил, я, кажется, сказал тебе. Мне сидеть здесь с тобой не очень охота. Я сейчас бы с пацанами в футбол гонял или на речке загорал.
- Лежать.
- Что лежать?
- Ну, ты сказал: «Мне с тобой здесь сидеть». Ты же лежать будешь.
- Дура, - разозлился я. - Мне что, у меня голова не болит!
- Все, Володя, прости. На меня иногда находит. Я действительно хочу вылечиться.
Мила легла на пол.
- Закрой глаза. Дыши равномерно и спокойно. Я буду держать твою руку и входить в это состояние вместе с тобой. Мне сделать это проще, а ты войдешь вместе со мной. Если тебе будет страшно или плохо, я помогу. Не бойся ничего.
Я лег рядом и взял руку Милы в свою.
- А сейчас слушай тиканье часов, настраивайся на их ритм. Потом ты услышишь музыку. Дыши, как тебе удобно. Скоро твой организм сам настроится на нужное дыхание.
Вскоре Мила начала быстро дышать. Потом дыхание выровнялось и стало более глубоким. Я почувствовал, как завибрировало ее тело, появились слабые судороги. Я понял, что она перестала контролировать свое тело. Мила лежала спокойно, но иногда пальцы её рук принимали неестественное положение и холодели, но мне достаточно было сжать их посильнее, как гибкость и тепло возвращались. Несколько раз y нee нарушался ритм дыхания, и я возвращал ей правильный ритм. Но я чувствовал, что не достигаю основной цели: заставить её пережить роды. Тогда я вошел вместе с ней в то состояние, в котором она пребывала, и стал направлять потоки энергии, заполнявшие ее и меня, в область таза, и когда они вызвали ту боль, которую я недавно пережил сам в нижней части живота, и у меня начались судороги, я вышел из этого состояния, но видел, что судороги начались у Милы. Её тело изгибалось, скрючивалось, испарина выступила у неё на лбу. Она открывала рот, чтобы закричать, но крика не было. Вдруг Мила стала задыхаться. Она хваталась рукой за шею, пытаясь убрать что-то мешающее ей, и я держал свои руки у её шеи, снимая неприятные ощущения энергией своих рук. Когда страшные переживания закончились, она затихла, и по её лицу потекли слёзы. Лицо выражало покой и радость.
Когда я вывел Милу из необычного состояния, на её лице плавала счастливая улыбка.
- Как твоя голова? - спросил я.
- Да подожди ты с головой... Я такое видела. Мои не поверят. А что будет с девчонками, с ума сойти.
- А ты не рассказывай, если все равно не поверят.
- Да ты что? Да я все равно не удержусь... Послушай, Володь, я что, правда рожала? - переходя на шепот и округляя глаза, спросила Мила.
- А я откуда знаю? Что, и про это будешь рассказывать?
- И ты все видел?
-Ничего я не видел. Я видел совсем другое.
- Ну, тогда ладно,- успокоилась Мила.
- У тебя синяки на шее.
- Откуда? – испугалась Мила и бросилась к зеркалу. – Ничего себе! Это не ты, случаем?
- Вот дура. Ты же в сознании была. Смотри, матери не брякни.
- Да ладно, шуток не понимаешь? Что я, правда, дура что-ли?
- Ты не помнишь, как сама себя за шею хватала?
- Помню, меня душило что-то, не давало дышать.
- Ладно, пойдем вниз.
- Иди, я свитер надену, а то мать сразу увидит. Я лучше ей потом расскажу.
Я спустился в зал. Кира Валериановна поднялась мне навстречу.
- Ну, как, Володя? Ее лицо выражало вместе и тревогу и ожидание.
- Нормально, - сказал я,
- Что нормально? – спросил отец. – Толком говори.
- Пусть она скажет.
Мила впорхнула в зал, ее будто подменили. Это была сама доброжелательность. Улыбка не сходила с ее лица. Она опустилась в кресло и весело сказала:
- Мам, что со мной былo! Сказал бы кто раньше, что такое бывает,- ни за что бы не поверила.
Кира Валериановна даже растерялась. Она не знала, что делать; смеяться или плакать, верить тому, что видела или нет.
- Как вы себя чувствуете, Мила? – поинтересовался отец.
- Спасибо! Просто чудесно. Такое ощущение, что у меня начинается новая счастливая жизнь. Только вы мне объясните, что это было?
Мила принялась рассказывать.
Когда я стала глубоко дышать, я, как Володя и сказал мне, стала слышать музыку. Сначала я слушала тиканье будильника, а потом тиканье куда-то пропало, и вместо него зазвучала какая-то незнакомая музыка. Потом появилась вибрация в руках и ногах. И меня закрутили потоки энергии и какого-то белого огня. Увидев яркий свет, я подумала, что на потолке зажглась люстра. Открыла глаза – вокруг по-прежнему полумрак от настольной лампы. Закрыла глаза, опять светло как в солнечный день. А потом увидела невероятное: руки Володи излучали свет. Это было хорошо видно. Из любопытства я посмотрела на свою руку – она тоже светилась. Что это Юрий Тимофеевич?
- Это могла быть просто игра воображения. Это причудливый образ необычного состояния вашего сознания, - соврал отец.
- Но это было так реально, - разочарованно протянула Мила.
- А почему я рожала?
- Милочка, что ты городишь? – испугалась мать. - Ты понимаешь, что ты несешь?
- Понимаю, мама. Скажи ей, Володя.
- Чего сказать? Я-то откуда знаю? Это же тебе приснилось, а не мне. - Я почувствовал, что краснею. Ну и дура. Она и правда хочет рассказать. И не стыдно.
- Вова, я не понимаю, что-то случилось? – на лице отца было удивление.
- Да ничего не случилось. Она должна была пережить свое рождение вновь. В этом и заключалось лечение.
- Мам, ты слушай, что со мной было. Сначала я испытывала муки схваток, весь процесс родов и блаженное состояние радости. Потом я уже не рожала, а сама рождалась. Я испытывала чувство невесомости. Это непередаваемо приятное ощущение. Казалось, я погружена в жидкость в какой-то емкости. Я плавала в этой жидкости в позе зародыша. Вдруг появились другие ощущения - словно я закована в какой-то деревянный скафандр и освобождаюсь от него, испытывая невероятное блаженство. Опять возникла невесомость. Только теперь казалось, что я парю в воздухе: мое тело поднялось над полом и медленно смещалось в горизонтальном положении. Я видела неземное сияние. Неужели такое блаженство испытывает новорожденный. Но прежде у меня был страх, меня душило что-то, я задыхалась, А страх такой, как будто я умираю. А потом все хорошо.
А еще я чувствовала, как холодное пламя вылечивает меня. Оно словно пожирало мою болезнь.
- Это что, сон, Володя?
- Наверно, сон, - согласился я.
- Сон? – недоверчиво посмотрела на меня Мила. – Хорошо!
А это тогда что?
И она сделала то, чего я от нее не ожидал: отвернула горловину свитера и показала синяки на шее.
- Мила, что это? – Кира Валериановна уставилась на шею дочери. Отец вопросительно посмотрел на меня. А я с ужасом ждал, что она ляпнет на этот раз.
- Когда я появлялась на свет, меня что-то душило, я испытывала страх, я задыхалась и, как вы говорите, во сне хватала себя за горло.
Я вздохнул с облегчением, потому что от нее можно было ожидать всего чего угодно. Она бы могла сказать «не знаю», и мне пришлось бы объяснять, что это за синяки и кто ее душил. Хотя я бы не удивился, если бы она сказала, что это я душил ее.
Кира Валериановна неожиданно спокойно отреагировала на объяснение дочери. Она только поднесла свой кружевной платочек к глазам и сказала;
- Да, доченька, в самом деле, тебя душила пуповина, которая обмоталась вокруг шеи. Я так была рада, когда все закончилось благополучно, и ты появилась на свет…
В конце концов, мне пришлось рассказать отцу о пережитом мной необычном ощущении, которое стало ключом к болезни Милы. Отец, как всегда, стал искать объяснение этому явлению.
- Знаешь, сынок, когда младенец появляется на свет, между ним и матерью нет границ – это единое целое. И переживания у них общие. Нет ничего удивительного, что ребенок запоминает ощущения матери. Правда, есть еще одно объяснение. По мнению Юнга, каждый человек может оживить в себе память предков. Это обобщенные образы – мужское и женское начало, материнское состояние, переживание родов. Хотя наша наука осудила юнговскую теорию психоанализа как реакционную. И то: ученик Фрейда. А фрейдизм – вообще не стоящая внимания чушь.
Был у нас с отцом разговор и об этих злополучных синяках на шее Милы. Я уверял, что она не могла себе наставить синяков, синяки появились сами.
- Как же они могли появиться сами? – усомнился отец.
Тогда я напомнил про ожог, который у меня как-то появился на глазах у отца, когда я представил, что держу руку над пламенем.
- Возможно, - согласился отец. - Тогда это могут быть следы от воображаемой пуповины…
Еще несколько раз я ездил в генеральский особняк один. Я продолжал лечить Милу энергией своих рук.
Болезнь отступила. После того как она побывала в необычном состоянии, у нее исчезли головные боли. Мила отказалась от лекарств и чувствовала себя очень хорошо. От ее раздражительности не осталось и следа, хотя вредности в ней было, хоть отбавляй.
Как-то нас еще раз позвали вместе с отцом. Генерал прислал за нами машину вечером. Мы с Милой ушли в ее комнату, а отца генерал увел к себе в кабинет. Варя унесла к ним закуску, и сидели они там очень долго.
Меня Кира Валериановна поила чаем и была ко мне очень доброжелательна. Мила меня все время дразнила и говорила колкости, а мать одергивала ее и, обращаясь ко мне, говорила:
- Вы, Володя, на нее не обращайте внимания. Она не хочет вас обидеть, просто у нее такой вредный характер.
Мы уехали домой, когда уже смеркалось. От отца попахивало коньяком, он был в хорошем расположении духа, хвалил генерала и уверял, что тот человек редкого ума, но о чем они там говорили, рассказывать не стал. Мы знали только, что отец просил генерала никому из знакомых не говорить обо мне, но скорее он намекал на подруг Киры Валериановны.
На следующий день шофер Фаддея Семеновича привез аккуратный сверток. Когда мы сняли шуршащую пергаментную бумагу, под ней оказались шахматы. Шахматная доска была инкрустирована янтарем и малахитом, а шахматные фигуры из слоновой кости и черного дерева изображали войско. Король и королева – шах и шахиня, на боевом слоне – погонщик, на коне – арабский наездник, ладьи изображала крепостную башню, а пешки - индийских солдат со щитами и копьями.
Отец с восторгом разглядывал фигуры, был смущен и не знал, как поступить с подарком. Вернуть, значило обидеть хозяина. И оставить неловко. Будет похоже, что Милу лечили из корысти.
В конце концов, решили поговорить с генералом, если удастся, или с Кирой Валериановной.
А недели через две отца пригласили в обком партии к самому первому секретарю и предложили на выбор должность секретаря райкома или зам зав. отделом обкома партии. Отец сослался на то, что еще не совсем оправился после ранения, и спросил, нет ли какого-нибудь места для него по специальности. Первый пожал плечами и сказал с сожалением:
- Жаль, вы нам подходите. Тем более вас рекомендуют очень ответственные люди... Ну что ж, поправляйтесь. К этому вопросу можно вернуться позже. А работу мы вам пока подберем. И подлечим. Я распоряжусь, чтобы вас прикрепили к нашей поликлинике.
- Ну и правильно, - сказала мать отцу. – Собачья работа. Не с твоим здоровьем, высунув язык, бегать по району.
- Там бегать не надо. Первому секретарю машина положена.
- Не нужна нам никакая машина.
Секретарь обкома свое слово сдержал. На этот раз отца пригласили к заведующему промышленным отделом. Здесь тоже был выбор: директором какой-то фабрики или главным инженером какого-то комбината. Отец выбрал второе... Мать по этому поводу сказала:
- Ну и правильно. У главного инженера ответственности меньше. За все отвечает директор.
С Милой мы еще какое-то время встречались. Раза два по ее просьбе за мной присылали машину. Мы даже гуляли в Купеческом гнезде. Я ей еще был интересен.
Кира Валериановна усаживала меня за стол, угощала шоколадными конфетами и печеньем, спрашивала про школу, про родителей.
Потом они с Кирой Валериановной уехали на море. Вернулись к самому началу учебного года, и наши встречи как-то сами собой прекратились.
Так закончилась эта история, хотя генерал еще раз даст о себе знать, и в нашей семье помянут его добрым словом.
Глава 13 Нинка Козлиха. Цирк. Работа за контрамарки. Карманник. Цирковое представление.
К вечеру второго дня домашний арест с меня сняли, и я вышел на улицу.
Во дворе стучали топорами плотники. Это парикмахер Хаим Фридман строил себе павильон для парикмахерской. Его жена, огненно рыжая Зинка, командовала мужиками.
Пацаны сидели на пригорке у сараев, выходящих задами на улицу. На высоком крыльце Голощаповского подъезда и на табуретках, вынесенных из дома, расположились старухи и обсуждали житейские мелочи.
У Пахома правый глаз расплылся синяком. Ему всегда попадало «на всю катушку». А что недодавала мать, отсчитывал отец. Отец Пахома говорил: «Так-то оно надежней».
- А как же теперь документы? – спросил я.
- Ничего, сходим, пусть шум утихнет, - пообещал Монгол.
- Ты записку, Мишка, не потеряй, - сказал Мотя-старший.
- Учи ученого! – обиделся Монгол.
- Гляди, пацаны, - Каплунский показал глазами в сторону голощаповокого крыльца.
По улице плыла Нинка Козлиха. Она шла, покачивая бедрами, демонстративно не обращая внимания на старух, которые с раскрытыми ртами уставились на неё. Нинка была одета в просвечивающееся насквозь голубое с белыми цветами платье; под платьем прозрачная короткая комбинация, а через комбинацию четко вырисовывались трусики, присборенные с боков, как шторы в окнах прокурора.
- Во бесстыжая, - смогла выговорить Кустиха. Сплюнула в сторону, перекрестилась и скороговоркой добавила, заведя глаза кверху:
- Прости меня, господи, грешную.
И сразу, будто всех прорвало:
- У неё и батька беспутный был.
- Известно, каков поп, таков и приход.
- А оно и мать не лучше.
- А меня озолоти, в жизнь бы в таком сраме не пошла, – доложила Кустиха.
- Ой, бабы, давеча, уж к ночи, я на двор вышла, слышу смех и два голоса, мужской и Нинкин. Ну, бабы, чего я только не наслушалась. Вот где срам-то.
- Ну, ну! И чего срам-то? – заинтересовалась Туболиха. Кустиха поправила платок и зашепталась с бабками, те качали головами, а глаза их горели лукавым огнем.
- Нинка! К офицеру пошла? – крикнул Пахом и, заложив пальцы в рот, пронзительно свистнул.
Монгол смазал его по затылку.
- Ты чего? - опешил Пахом.
- Ничего. Она тебя трогает?
- Влюбился что-ли? – пробормотал как бы про себя Пахом.
- Чего? – приподнялся на локтях Монгол. – В лоб захотел? Я могу.
Пахом отодвинулся от Монгола. Нинка скрылась за углом.
- Во Козлиха дает! - засмеялся Мотя-младший, когда Нинка скрылась за углом. Никто не поддержал Мотю и тот, скосив глаза на хмурого Монгола, замолчал.
- Гляди, пацаны. Сенька бежит, - заметил Семена Письмана Пахом.
Семен действительно спешил изо всех сил. Черная дермантиновая сумка с синей заплаткой и перевязанными медной проволокой ручками тяжестью перекашивала его на одну сторону, и он припадал на правую ногу, будто она у него была короче.
- Что он кричит? – опросил Монгол.
- Вроде «сыр» какой-то, - пожал плечами Мотя-старший. Не понять, пыхтит как паровоз.
- «Цирк», вроде «цирк», - разобрал Самуил.
- Цирк приехал, - выдохнул, наконец, подбежавший Семен, бросил сумку на траву и завалился рядом. Грудь его вздымалась и опускалась с ритмом бешено работающего насоса.
- Брешешь!
Мы разом сели.
- Ты говори толком, рыло, - строго сказал Пахом. - Где цирк?
- Мать послала за солью, - переведя дыхание, стал рассказывать Семен. – А на пустыре у моста машины, лошади и клетки со львами. А рабочие вбивают в землю колья.
- Бежим, - вскочил Монгол. И мы побежали в сторону Московской.
- А я? Я только сумку отнесу, – взмолился Семен. – Я ж вам про цирк сказал.
Но мы его не слышали. Мы на всех парах неслись к площади.
На месте разрушенного здания у моста и выровненной бульдозером площадке, как раз напротив Покровской церкви, царило оживление. Прохожие останавливались, чтобы посмотреть на оживший пустырь. Пацаны, надежно заняв все свободные позиции, жадно следили за событиями, которые разворачивались на площадке.
Заливисто лаями собаки, скрытые вагончиками, раздавался львиный рык, и недовольно фыркали лошади.
Четверо рабочих натягивали брезент купола. Усатый пожилой дядька, видно старший, покрикивал на рабочих, те что-то сердито отвечали. Работа продвигалась с трудом.
- Ребята! – донеслось до нас. - Ребята! Бесплатно в цирк хотите? Усатый обращался к нам. Мы ринулись к нему.
- Будете помогать. Послезавтра представление.
Помогать хотели все, но усатый отобрал самых старших, в том числе и крутившихся здесь хориков. За младших стал просить Мотя и Монгол.
- Дядь, вы не смотрите, что они маленькие, они, зато, проворные. Носить будут чего-нибудь. Вон досок сколько.
- Это скамейки, - заметил усатый начальник, - и, подумав, решил:
- Ладно, валяйте все. Только, чур, не бить баклуши.
Работали дотемна. Семен с Мотей-младшим и Армен Григорян быстро устали и только путались под ногами, мешая старшим. Монгол отправил их домой. Мотя-младший стал хныкать, но брат показал ему кулак и наказал:
- Скажи там, что мы работаем и что нас за это в цирк пустят.
Еще раньше разбежалась хорикововкая малышня.
Остальные старались изо всех сил – таскали, держали, вбивали, тянули и лезли на глаза усатому дядьке, закрепляя свое право на бесплатный проход в цирк.
И уже валились с ног, когда усатый отпустил нас домой.
- Спасибо, ребятки, помогли! Завтра приходите пораньше, а послезавтра всех, кто будет работать, пущу в цирк бесплатно.
У нас вытянулись лица. Пахом зло сплюнул и тихо ругнулся. Мы не думали, что придется работать еще день, и растерянно смотрели на Монгола. Расстроенный не меньше нас, Монгол пожал плечами.
- Придем, - вяло согласился он за всех, и мы молча поплелись домой, еле волоча ноги и не зная, что нас там ожидает.
Но дома все обошлось. Пацаны предупредили наших родителей, которых, видно, вполне устраивало, что мы занимаемся хоть каким-то делом и вроде как зарабатываем, пусть даже на цирк, а не болтаемся «черте где».
На следующий день на работу в цирк не пошел Каплунский. Я твердо решил последовать его примеру. У меня на ладонях были кровавые мозоли, и все во мне сопротивлялось, когда Витька Мотя насмешливо спросил:
- Ну что, Вовец, ты идешь?
- Иду! – глухо, как стон, выдавил я из себя и тут же усомнился, я ли это сказал. Тело мое болело, и не хотелось двигаться, не то что таскать что-то.
- Ну, айда! – приказал Монгол.
И опять таскали, и опять крепили, и опять держали и тянули. Правда, рвения нашего сильно поубавилось. Все делалось как во сне. Ряды хориков тоже поредели. Их пришло двое: Венька и Толик Жирик. И вид у них был не лучше нашего. К полудню чуть разошлись и, вроде, стало полегче. И совсем приободрились, когда дядька с усами подозвал нас к себе и пожал всем по очереди руки:
- Спасибо, ребята, помогли. Завтра в 12 первое представление. Приходите пораньше, спросите Станислава Юрьевича. Я вас проведу.
Ночью я долго не мог уснуть, спал плохо, ворочался, просыпался и смотрел на ходики. А снился мне цирк, снились львы, слоны и клоуны, играла музыка и падали почему-то звезды из-под купола, а купол был небом ...
Вскочил я ни свет ни заря. А на зеленом бугорке за сараями на улице уже сидели Пахом и оба Моти. До двенадцати было далеко, и нам ничего не оставалось делать, только ждать. Часам к десяти собрались все, и ноги сами принесли нас к цирку. Мы слонялись возле вагончиков, приставленных вплотную друг к другу, пытаясь в щели между ними увидеть, что происходит там, внутри. Вагончики составляли закрытую со всех сторон площадку. Снаружи оставалась только касса и красные дощатые стены цирка с огромным брезентовым куполом, от которого расходились во все стороны стальные тросы. А на площадке за вагончиками шла таинственная жизнь, не умолкал собачий лай, кто-то звал Наташу, стучали молотком, пофыркивали кони, и изредка сотрясал воздух львиный рык.
Стали появляться родители с детьми. Дети постарше шли одни. Казалось, здесь собрались пацаны со всего города. Здесь были курские и монастырские, но это была пацанва мелкая, и они не особенно задирались, потому что здесь за ними не было взрослой шпаны.
Пацаны шныряли вокруг цирка, высматривая лазейки, через которые можно было прошмыгнуть в цирк без билета.
Когда открылась касса, народ заволновался, очередь сжалась плотнее, придвигаясь к кассе. Мы тоже придвинулись ближе к цирку, опасаясь, что нас не найдет Станислав Юрьевич. Раздался женский вопль, посыпалась ругань и началась перебранка.
– Кошелек у кого-то свиснули, - определил Пахом. Но нам было не до чужого кошелька, мы ждали Станислава Юрьевича.
Вдруг на крыше одного из вагончиков появился клоун с белым лицом, красным носом картошкой и огромным красным ртом. Широкие белые штаны и такую же широкую белую куртку украшали крупные красные горошины, такие крупные, что скорее были похожи на яблоки.
Голову клоуна венчал колпак с кисточкой, из-под которого свисали длинные соломенные волосы.
- Здравствуйте, почтенная публика! Клоун сделал два глубоких риверанса. Вокруг смеялись и улюлюкали.
Начинаем представление всем на удивление.
Крысы лезут в самолет - начинается полет,
Медведь на тумбе станцует румбу,
Собачка так и сяк станцует краковяк,
Девушка невидимка расскажет о военных,
Гражданских и судебных делах.
Времени для начала остается очень и очень мало.
Приобретайте билеты. Налево касса, направо вход.
Вот!
Клоун сделал на крыше вагончика сальто и исчез.
Уже стали пропускать по билетам. Уже одного пацана милиционер стащил со стены и вел за ухо подальше от цирка. Тот орал благим матом: «Дяденька, отпустите, я больше не буду». Но за спиной милиционера тут же, став на спину другому пацану, подтягивался на руках, чтобы нырнуть в щель между стеной и брезентом, ловкий безбилетник.
Мы стояли возле билетерши, и Монгол канючил:
- Тетенька, пропустите, мы работали здесь, нас Станислав Юрьевич обещал провести бесплатно.
- Ничего не знаю, отойдите, - отвечала строгая билетёрша. - А то милиционера позову.
Мы отчаялись и совсем упали духом, когда раздался первый звонок.
- Тетенька, позовите Станислава Юрьевича, - униженно просил Монгол, а мы подтягивали.
- Пропустите нас, позовите Станислава Юрьевича.
- Вот он, пацаны! – вдруг завопил Пахом, и мы разом повернулись в ту сторону, куда показывал Пахом. Станислав Юрьевич, большой и важный, в сером толстом пиджаке, с красной бабочкой вместо галстука, неторопливо шествовал, нет, не шествовал, а нес тело по опустевшей территории цирка.
Появился он у вагончиков, а мы ждали его у входа в цирк.
Мы бросились к нему, и все разом загалдели:
- Станислав Юрьевич, нас не пускают. Скажите, чтоб пропустили. Вы нам сказали, что пропустят бесплатно, а она не верит. Вы обещали.
- Тихо, тихо! ... Обещал, значит? – Станислав Юрьевич улыбался.
- Ну, сколько вас тут? Кто работал?.. Этих помню. Он показал на Пахома, Монгола, старшего Хорика.
- Да что-то вас тут больно много! А эти пескари что, тоже работали? Что-то я их не видел.
Станислав Юрьевич по-прежнему улыбался. У него было хорошее настроение. Семен, Мотя, Армен, младшие хорики умоляюще смотрели на старших ребят и чуть не плакали.
- Работали! – твердо сказал Монгол. - Они в первый день работали, и вы их не запомнили.
- Они скамейки таскали, - подтвердил Венька-хорик.
- Ладно, таскали, значит таскали! Ларисочка, пропусти эту молодежь. Только прошу, с галерки - ни шагу. Не вздумайте лезть вниз. Увижу, всех выгоню.
Станислав Юрьевич будто стер улыбку, и на лице остались одни строгие усы. Но мы его уже не слушали, мы бросились вверх по деревянному трапу, чуть не сбив с ног «Ларисочку».
Свободных мест не было. Люди сидели плотно, так что, если бы в цирк пришла тетя Клава, ей пришлось бы покупать два билета, такие узкие места отводились на одного человека.
Мы стояли за последним рядом галерки у самого входа. У Монгола голова упиралась в брезент, уходящий конусом вверх, и он стоял, пригнув голову, как бодливый бык перед атакой.
Заиграли марш, и все стихло. Только шуршали бумажки. Наверно, кавалеры угощали дам конфетами...
Перед нами сидела мелкая шпана с Курской. Я стал ловить себя на том, что не могу сосредоточиться. Что-то мне мешало. Музыка вдруг уплывала, и в уши врывался отчетливый женский вопль и слова Пахома: «Кошелек у кого-то свиснули». Это длилось всего какие-то доли секунды, после чего я снова слышал звуки марша, но что-то опять во мне ломалось, и в ушах снова звучал людской гомон и мужская ругань.
- Клоунов давай! – раздался голос сидящего прямо передо мной пацана. Я чуть не упирался в его стриженную под бокс голову с оттопыренными ушами. Мой мозг с противным звоном стал расползаться сначала до размеров цирка, потом до размеров всей площади, на которой стоял этот цирк. Теперь я видел цирк сверху. Видел вагончики, кассу. А потом меня словно бросило со всего маху на толпу у кассы. Я оказался возле того лопоухого пацана, когда он ловко вытянул кошелек из сумочки молодой женщины, тут же передал его пацану постарше и быстро выбрался из очереди сам. Опять мои уши прорезал женский вопль, и все исчезло. Оркестр играл марш, а я смотрел на арену. Но когда я почувствовал, что оркестр начинает снова куда-то уплывать, я стал протискиваться на другой конец, где стоял Пахом, подальше от сидевшего передо мной карманника.
На арену вышел наш знакомый Станислав Юрьевич. Раздались аплодисменты. Оркестр умолк. Станислав Юрьевич поднял руки, призывая к тишине, и обратился к зрителям:
- Здравствуйте, уважаемая публика. Московский цирк приветствует вас сегодня на этой арене.
Переждав аплодисменты, он продолжал:
- Сегодня мы вам покажем дрессированных диких зверей, а также вы увидите гимнастов под куполом цирка, мага и чародея и его говорящую голову, лилипутов и многое другое, не менее интересное. Весь спектакль вас будут смешить клоуны Бип и Боб.
И сразу выскочили два клоуна: один уже знакомый нам белый и другой, рыжий. Голову рыжего украшала огненная шевелюра.
Белый клоун, ни слова не говоря, огрел рыжего тростью по голове, тот упал как подкошенный, потом встал и заревел, а из глаз его фонтаном били слезы. Он мотал головой, и слезы поливали арену как из лейки.
- За что ты меня бьешь, Бип?
- А это, чтобы ты не врал, Боб!
- Да я еще ни слова не сказал.
- Вот потому и не сказал, что я тебя побил, а если бы сказал, то обязательно соврал бы.
И он снова стукнул рыжего увесистой тростью. Зрители хохотали до слез.
Потом на арену выходили акробаты. Они делали сальто, ловко крутили фляши, прыгали с трамплинов, становились в трехэтажные пирамиды.
Ходили на задних лапах беленькие болонки, считала до четырех сообразительная дворняга, которую портил, а, может быть, украшал, хвост закорючкой.
Красавцы-кони вороной масти тоже ходили на задних ногах, становились на одно колено и, кивая головой, благодарили публику за аплодисменты.
Фокусник показывал забавные фокусы с узлами на веревочках и металлическими кольцами.
Голова действительно лежала на тарелке и разговаривала, а девушку, которая вышла из публики, распилили пополам, туловище откатили в одну сторону, а ноги – в другую, потом соединили, и она, как ни в чем не бывало, вылезла из ящика. Hа свoe место она не вернулась, а ушла за кулисы служебного входа.
Лилипуты проделывали все то же, что и обычные артисты: они показывали фокусы, жонглировали маленькими шарами и булавами, крутили, тарелки на палочках, а девочка-лилипутка доставала зубами розу с помоста, прогнувшись через спину, а потом просовывала улыбающуюся голову между ног и так ходила, держась руками за ноги, головой вниз. У лилипутов был даже свой силач, толстый, почти квадратный, человек. Он ходил по арене, широко расставив ноги и руки, поднимал гири, жонглировал штангой с двумя шарами на концах грифа, бросал вверх металлическое ядро и ловил его на шею.
А после небольшого перерыва, во время которого мы не выходили из цирка, опасаясь, что назад нас не пустят, мы увидели львов и тигра. Дрессировщик с пышными черными усами щелкнул кнутом, и они выскочили на арену, огороженную металлической решеткой, которую рабочие быстро собрали за перерыв. Дрессировщик кнутом загнал зверей на тумбы. Кнут щелкал беспрерывно, звери рычали и пытались лапами достать кнут, но делали все, что хотел от них дрессировщик: перепрыгивали один через другого, прыгали через горящее кольцо. Дрессировщик раздвигал львам пасти и садился на их спины. Львы на все отвечали рыком, внутренне противясь, но ни разу не ослушались дрессировщика.
Домой мы шли возбужденные и пресыщенные таким для нас редким зрелищем, как цирк.
- Миш, а Миш, - спросил Семен Письман у Монгола. – А как фокусник тетку перелепил, а она целая?
- Как, как! Очень просто! Там две тетки были спрятаны.
- А куда ж они прятались? Там же некуда. Один ящик, в котором она лежала.
Монгол подумал, пожал плечами и честно ответил:
- Почем я знаю?
- А голова? – спросил Каплунский, - Ведь не отрезали же её в самом деле? Куда туловище делось?
- Может это гипноз? - предположил Армен Григорян.
- Ага, гипноз! – засмеялся Монгол. – Туловище есть, а весь зал не видит. Скажи, Вовец.
- Да нет, конечно, - подтвердил я.
Монгол взял кепку Армена за козырек и натянул ему на глаза.
- Я читал в одной книжке, - сказал Самуил. - Там объясняются физические явления. Оказывается, можно так установить зеркала, что они будут преломлять свет особым образом, и всем будет казаться, что это пустое место. Нам кажется, например, что стол с ножками, а на самом деле это ящик.
- Ну, это ты загнул! – не поверил Венька-хорик, который со своими пацанами шел впереди. – Какие зеркала ни ставь, ноги-то закроются. А фокусник ходил вокруг стола, и мы все видели его ноги.
Так и не решив этот вопрос, мы разошлись по домам.
Глава 14 Олька теряет карточки. Симка-дурочка. Городские сумасшедшие. Керосиновая лавка. На речке. Я «колдую»
Мать варила обед. Летом она готовила на примусе. Соседки, Туболиха и тетя Нина, пользовались керосинками. Мать керосинку не любила – в ней хоть и было пять фитилей, грела она слабо.
Бабушка крутилась возле матери. Она приходила к нам почти каждый день. Дядя Павел с Варей уходили на работу, и бабушка, если дел больших не было, шла к нам.
Мать поставила передо мной миску с картошкой, огурцы и отрезала кусок хлеба. Я стал жадно есть.
- Был в цирке-то? – спросила мать.
- Был.
- Ну и что там, в цирке-то?
- Клоуны, львы, лилипуты, - без воодушевления стал перечислять я.
Я уже перегорел цирком, и мне говорить об этом не хотелось.
- Из тебя слова не вытянешь, - вздохнула мать.
- Да все они такие, прости меня Господи, - поддакнула как-то невпопад бабушка. Она больше обычного суетилась вокруг матери и больше мешала, чем помогала.
- А где Олька? - спросил я.
- Сидит в комнате, ревет! – бабушка понизила голос до шепота.
- А чего ревет?
- А от матери попало.
- От моей?
Бабушка промолчала. Олька часто тоже мою мать называла матерью.
- За что?
- А за дело.
- За какое дело? – Я уже начал злиться, потому что от бабушки никогда ничего толком не добьешься.
- Карточки потеряла! – наконец сказала бабушка.
Я молчал, не зная, что сказать. Карточки – это хлеб. В войну - это жизнь или смерть. Сколько людей лишились жизни, оставшись без карточек. Правда, сейчас не война, но все же. На базаре буханка хлеба – двести рублей, для некоторых половина получки.
- Била? – осторожно полюбопытствовал я, жалея Ольку.
- Знамо, по голове не погладила.
- И как же теперь без карточек?
- Дак карточки-то целы.
- Как целы? А говоришь, потеряла.
- Дак, и потеряла.
- Что ты, баб, все «дак, дак». Расскажи толком-то, потеряла или не потеряла? – Я все же разозлился.
- Дак..., - начала опять бабушка, но тут встряла мать.
- Украли у нее карточки, - голос у матери был раздраженный, даже злой. – Украли, а она ничего не сказала. Это Кустиха рассказала. Какой-то хромой дядька выхватил у нее карточки из рук. Она закричала, а тот бежать. Спасибо мужики в очереди пожалели, да бросились за хромым. А тот: «Знать ничего не знаю, не брал». Мужики накостыляли ему и обыскали. Нашли карточки и отдали этой дуре.
- А за что же Ольке попало? Карточки-то целы!
- За то, что рот не разевай. Кто карточки в руках держит? Хорошо, мужики нашлись сознательные, а то - ищи ветра в поле.
Я пошел к Ольке. Она сидела в темной комнате и уже не ревела, только шмыгала носом. Я присел рядом.
- Что ты из-за ерунды ревешь? Подумаешь, попало! Мать уж забыла все.
- Да-а, тебе бы так, - всхлипнула Олька.
- А ты помнишь, как меня мать веником огрела. Я хотел увернуться, споткнулся и сопатку раскровянил. И не ревел.
Олька улыбнулась сквозь слезы. Видно, вспомнила, как я летел через порог.
- Вот Пахома мать лупит, это лупит. Прошлый раз она его так поленом отходила, что он три дня на улицу высунуться не мог. А наша больше кричит, чем бьет.
- Ага! А помнишь как меня мать туфлей по голове.
- Ну, Оль, за такое, кто хочешь убьет. Ты же ее новые замшевые туфли испортила. Немецкие. Дядя Павел привез. Надо сообразить было, замшевые туфли гуталином почистить!
- Откуда я знала? Она попросила почистить, я и почистила. Мне никто не сказал, как надо.
Эту почти трагическую историю в семье помнили до конца жизни. Подарки дядя Павла - черное бархатное платье, расшитое бисером, и черные замшевые туфли на высоких каблуках - мать берегла как зеницу ока.
В первый раз, когда она примерила платье и надела туфли, дядя Павел сказал, что она у нас как настоящая артистка. А отец, когда она надевала это платье и туфли, самодовольно улыбался и глаз с нее не сводил.
Мать и платье, и туфли надевала редко, просто некуда было, но туфли время от времени вытаскивала, чистила от пыли одежной щеткой, вытирала тряпочкой, в которую она их заворачивала, любовалась и снова прятала в ящик комода.
Как-то в очередной раз она достала туфли, развернула и стала любоваться. Но тут ее позвала тетя Нина. Мать оставила туфли и пошла, наказав Ольке почистить туфли. Ольга, недолго думая, достала гуталин, взяла щетку и стала мазать замшу. Замша никак не мазалась, и Ольга, наивная душа, пошла докладывать матери, что туфли не чистятся. Мать сначала не поняла, потом не могла поверить, а когда увидела изуродованную туфлю с втертым гуталином, с ней случилась истерика. Ольга стояла ни жива, ни мертва. После истерики последовал яростный взрыв. Мать схватила туфлю за каблук и бросилась на Ольгу. Раза два Ольге попало подметкой по голове, а на третий раз Олька нырнула под кровать. Мать пыталась достать ее, но не могла и только шарила туфлей под кроватью и, всхлипывая, причитала:
- А ну, вылезай, подлюка! Убью!
Олька вжалась в стенку и затихла. Мать еще побегала по комнате и постепенно остыла, села на кровать и заревела сама. Олька просидела под кроватью до вечера. Все поставил на свои места отец. Когда он узнал, что мать била Ольку туфлей, сам пришел я ярость, но ярость его была тихой, может быть, этим и страшной. Он вытащил перепуганную Ольку из-под кровати, прижал ее к себе, погладил по голове, на что Олька разрыдалась, и сказал, едва сдерживая себя:
- Бить ребенка? Сироту?.. За паршивые туфли! ...
- Запомни, - процедил он сквозь зубы. – Это в последний раз.
Мать не оправдывалась. Она уже отошла от своего праведного гнева и теперь чувствовала раскаяние...
- Ладно, Оль, плюнь! Смотри, какая хорошая погода!
- Вовка! – донеслось с улицы, - Вов, выходи. И я уже собрался шмыгнуть в коридор.
- Куда? – остановила меня мать. Еще не нагулялся? Целыми днями на улице. Сходи-ка за керосином.
Я нехотя вернулся:
- Пусть Олька сходит.
- Олька сейчас полы мыть будет. А потом мы белье на речку полоскать пойдем. Вот деньги на два литра. Сдачу принесешь.
Я с кислой физиономией взял жестяной жбан. Проволочная ручка резала руку, и мы, когда ходили за керосином, обматывали ее газетой, свернутой в несколько слоев.
- На речку не идешь что-ли? – бросил взгляд на керосиновый жбан Каплунский.
- Не видишь, его мамка за керосином послала! – не мог удержаться ехидный Пахом.
- Как будто тебя не посылают! – шикнул на него Монгол и сказал:
- Приходи, Вовец, мы на своем месте будем.
Я побежал в керосиновую лавку, которая находилась в трех кварталах от нашего дома, в крошечном полуподвальном помещении, где кроме керосина продавались мыло, фитили, стекла для керосиновых ламп, примусы, керогазы и керосинки, а также толстые стеариновые свечи, гвозди, различный инструмент, веники, гуталин и даже хомуты, и много другого товара. За керосином сбегать было недолго, но я терпеть не мог стоять в очередях. Конечно, это была не хлебная очередь, но все равно очередь.
В очереди шел обычный разговор о том, что, где сегодня давали, что-где почем, и сплетничали о соседях.
- Симку-то дурочку знаете? – сказала тетка из углового дома с нашей улицы.
Симку знали, и все помнили, как ее хотели определить в школу для умственно отсталых. Привели к учителям, стали задавать разные вопросы, а она как в рот воды набрала. Молчала, молчала, потом как обложит учителей матом, да таким, что они уши позатыкали. Вот и вся ее учеба, которая закончилась, так и не начавшись.
Кто-то засмеялся, кто-то сочувственно покачал головой. И все согласились с набожной старушкой, которая пeрекрестилась и сказала:
- И смех и грех. Не дай Бог! Прости нас, Господи!
Отец Симки, маленький еврей Исаак, считался хорошим портным и кормил один всю семью. Он каждое утро с точностью часов шел через всю улицу на работу в ателье и также точно возвращался домой вечером. Ходил он важно, насколько ему позволяла его незначительная комплекция. А после работы он опять работал допоздна, выполняя частные заказы на дому. Его жена, дородная и белая лицом Фира, сидела дома. Считалось, что она воспитывает детей. Кроме Симы у них была еще Галя, девушка на выданье, очень симпатичная, смуглая, с черной шапкой густых волос, миниатюрная как отец. Еще одна дочь, Женя, вышла замуж за русского, такого же коротышку, как ее отец Исаак, составив похожую на родителей пару.
Сима пошла в мать. Несмотря на свои неполные тринадцать лет, она уже была вполне сформировавшейся девицей. Симу, дурочку от рождения, не запирали, и она привидением бродила по улице, заходя в квартиры и часто насмерть пугая хозяек.
Стали говорить ее матери, Фире, чтобы следила за дурочкой, и некоторое время Симу держали дома. Но попробуй, удержи живого человека взаперти. И Сима продолжала гулять по улице. Особенно-то никто и не возражал. Хуже стало, когда Сима почувствовала свою плоть. У нее появилась привычка задирать подол перед мужчинами. Свои мужики знали ее и стыдили, нехорошо, мол, Сима, так нельзя. Чужие сразу понимали, что девушка не совсем в своем уме, и быстро проходили дальше, а ребятам это было на потеху. Иногда они приходили с другой улицы специально на это представление, и, улучив момент, просили: «Сима, покажи». А потом с хохотом разбегались. Мать Симу секла, но это помогало мало.
В нашем городе, как и в любом другом, были свои сумасшедшие. Одни вели себя тихо и были почти незаметны, другие чудили.
Был такой Витька Лавровский, маленький и толстый мужичонка, он всегда хотел есть, и есть мог сколько угодно. Как-то раз он выскочил под колеса милицейского мотоцикла. Мотоцикл чуть не сбил Витьку и едва не перевернулся.
- Слушай, - обратился Витька к подбежавшему милиционеру, как ни в чем не бывало, - езжай в столовую возле автоколонны. Там сегодня макаронов наварили во-о, - и провел рукой по грязной, небритой шее. - Меня накормили от пуза и тебе дадут, только побыстрей, а то сожрут все без тебя, - посоветовал он ошалевшему старшине.
Милиционер в сердцах плюнул и дал Витьке по шее, чем того смертельно обидел.
Был еще сумасшедший, Саша. Тот любил переодеваться. Он мог, например, надев где-то раздобытую милицейскую фуражку, завернуть в далекий объезд телегу с простоватым деревенским мужиком.
- Да мне ж вот сюда, тут три шага, - молил мужик. Но Сашка-милиционер оставался непреклонным;
- Сказано, проезд закрыт. Давай заворачивай. И Мужик заворачивал и ехал черте куда.
А когда Сашка надевал тельняшку, то ходил вразвалочку, широко расставляя ноги, будто под ним качает палубу. И тогда он говорил: «Полундра», «братки», «свистать всех наверх». Пацаны дразнили его. На это Сашка поворачивался, делал блатной полуприсед с разводом рук и говорил: «Ша, салаги», и орал: «Полундра, наших бьют».
Был еще один тихий помешанный, на вид совершенно нормальный человек, чисто одетый и неприметный среди людей. Каждый день он приходил на Главпочтамт, брал телеграфные бланки или просто любые клочки бумаги, заполнял их крючками и закорючками, а потом четко выводил адрес: Москва, Кремль. Кто знает, что творилось в его душе! Но, видно, его съедала какая-то обида, и он жаловался высшей власти.
Тихо помешанные жили бок о бок с нами. Они никому не мешали и даже скрашивали трудную послевоенную жизнь. А буйных отправляли в психушку, расположенную возле деревни Кишкинка. Название стало нарицательным: отправить в Кишкинку, значило – отправить в психушку.
Один такой буйный, Слава Григорьев, жил в нашем дворе и с ума сходил на наших глазах.
Григорьев пришел с фронта в 1944 году, списанный вчистую по контузии. Это был высокий широкоплечий двадцатипятилетний красавец, бывший спортсмен. До войны он занимался боксом и даже был чемпионом округа. После контузии у него часто болела голова, и тогда он сидел дома, в маленькой комнатенке с крохотным коридорчиком. С ним жила его тетка, мрачная, затюканная старуха. Она боялась Славку, никогда ни с кем не разговаривала, тенью проскальзывала по двору в магазин и также, умудряясь оставаться незаметной, возвращалась домой в их со Славкой каморку. Славкина тетка даже помои старалась выносить по ночам.
Славка хорошо играл в шахматы, и когда у него не болела голова, выходил во двор со старенькой шахматной доской и играл со всеми, кто мог составить ему партию. Мой отец, тоже любитель шахмат, иногда играл с ним и говорил, что Славка играет, по меньшей мере, по первой категории.
Но любимым Славкиным увлечением была литература. Он писал рассказы о войне и относил их в редакцию. Ему рассказы возвращали, и он беззлобно поносил редактора. Свои рассказы Славка показывал всем. Рассказы были короткими и непонятными. Я помню начало одного: «В болоте, берега которого были обосраны коровами, квакали лягушки...». Но, видно, к своим литературным опытам Славка и сам относился с иронией. Он смеялся, когда читал что-нибудь из своих рассказов. Впрочем, он все время смеялся. А иногда вдруг начинал нести такую чушь, что его собеседники недоуменно пожимали плечами и отходили. Жил он на небольшую пенсию, которую ему платили по инвалидности. Пенсии не хватало, и он пытался работать на заводе. Но больше двух месяцев удержаться на работе не мог, его увольняли. Мужики с нашей улицы, которые работали с ним, говорили, что он ненормальный. Всё чудил. А последний раз пошел к директору завода и сказал, что начальник их цеха – шпион и работает на американскую разведку. Директор сначала внимательно слушал, но потом, когда Славка понес ахинею про какие-то явки в туалете завода и пленки с разведданными, понял, что перед ним душевно больной человек, вызвал милицию, и Славку забрали. Отпустили его, правда, в тот же день.
Второй раз его забрали, когда он попытался запатентовать «Способ подготовки бочек для соления огурцов». Причем, патентовать он пошел в ту же редакцию, куда носил свои рассказы, а когда его оттуда выставили, двинул в Обком КПСС. Там его и скрутили, но через пару дней, обследовав и поставив на учет, снова выпустили. Во дворе и на улице Славку стали сторониться. Он лез ко всем со своими рассказами, бестолково и бессвязно что-то объяснял, часто хохотал и говорил громко, будто сам ничего не слышал, а, может быть, и не воспринимал реальность происходящего, оставаясь со своим миром наедине. Он уже утверждал настойчиво и серьезно, что послевоенная страна преображается при его непосредственном участии, что его план роста благосостояния народа лежит в Кремле у товарища Сталина. Эти его слова пугали людей. Теперь, завидев Славку, знакомые старались нырнуть в первый попавшийся двор и переждать, пока он пройдет.
Вскоре после этого его поместили в Кишкинку, а во двор приходили неприметные штатские люди и интересовались, что еще Григорьев говорил про товарища Сталина.
- К зиме Славка пришел тихий и сильно похудевший. Вяло рассказывал, как выигрывает у главврача психушки в шахматы. Посмеивался, но как-то словно нехотя. Иногда жаловался, что в психушке бьют, заставляют работать и дают насильно лекарство, от которого уходит вся сила. Его перестали бояться и замечать, и он снова растворился в нашей повседневной жизни.
А в начале весны в Славку опять вселились черти. В глазах появился лихорадочный блеск, движения стали резкими, речь отрывистой и быстрой. Опять его понесло, и он начал говорить бессвязную ерунду. Потом он собрал все бумаги, какие нашел в доме, сложил их в коридорчике и поджег. Тетка, пришедшая из магазина, потушила костер. Тогда Славка избил тетку. На этот раз скорая приехала за ним к ночи. Но он раскидал санитаров, здоровых мужиков, и они бегали за ним по огородам и ловили чуть не до утра. На этот раз Славку упрятали надежно, и больше мы его не видели...
Керосин наливали из широкой железной бочки литровыми, полулитровыми и двухсотпятидесятиграммовыми мерками. Эти алюминиевые мерки-черпаки висели на длинных ручках с ушками вокруг бочки. Керосин качали в бочку как пиво ручным насосом из большой черной цистерны, стоящей на металлических подставках у стены.
Уже подходя к своей улице, я увидел Юрика Алексеева с его вечным молотом. Он шел на пустырь, ежедневную свою боль и радость.
- Юрик? Вчера сколько? – вежливо спросил я, готовый разделить его триумф или неудачу.
- Пятьдесят три семьдесят, - ничуть не заносясь, ответил спортсмен.
- Молодец, Юрик! – похвалил я. Алексеев хорошо улыбнулся мне, мое сердце заколотилось радостно, и я на крыльях полетел домой.
Мать с Олькой меня не дождались, и я, поставив жбан с керосином в коридор, помчался на речку.
Женщины стирали и полоскали белье на больших камнях, отполированных бельем и водой, и на небольшом дощатом плотике, одним концом закрепленном на берегу, другим к двум сосновым столбикам, вбитым в неглубокое дно у берега.
- Мам, я с ребятами купаться! - нашел я мать. Олька с девчонками плавали на надутых наволочках рядом.
Чуть выше мылся Шалыгин. Намыленная голова белым поплавком покачивалась в воде. Это он плыл к берегу. Вот он вышел из воды по пояс, выставляя на обозрение развитый торс, синий от наколок. Эти наколки мы знали наизусть, потому что летом Шалыгин ходил по двору полуголый. По вечерам, выпив водки, он выносил гитару и пел сильным хриплым голосом с блатным надрывом, пел здорово, а мы слушали и разглядывали наколки. На груди красовались профили Ленина и Сталина, на руках кинжал, обвитый змеей, и голая красавица с длинными ресницами; на спине средневековый замок и еще бог весть что: и орел, несущий опять же голую красавицу в когтях, и «не забуду мать родную», и могильный холмик с крестом; у него и на ногах были наколки. Я помню надпись: «они устали». При всем при этом, мужик Шалыгин был умный и не злой, любил книги и читал запоем. Но в подпитии становился буйным, и тогда от него старались держаться подальше как от греха.
- Керосин принес? – донеслось до меня.
- Принес.
- Сдачу принес?
Но я уже бежал на наше место под ремеслухой. Ребята наплавались и лежали на песочке, лениво переговариваясь. Разом замолчали, увидев парней, спускающихся к реке,
- Орех с Кумом! – тихо сказал Мишка Монгол.
Парни поздоровались за руку с Шалыгиным, чему-то посмеялись и стали раздеваться. Мы с восторгом смотрели на Кума. Мощные плечи, тонкая талия и мышцы, змеиными клубками перекатывающиеся под белесой и кажущейся прозрачной кожицей торса. Орех был массивнее своего друга, такой же широкоплечий и мощный, но мышцы его обволакивал небольшой слой жира, и они не казались такими рельефными как у Кума.
- Они физкультурники? - спросил Семен Письман.
- Орех играет за город в хоккей, а Кум чемпион по гирям. А вообще они на пятом заводе работают, - объяснил Мишка Монгол.
- Миш, а ты слышал, как Кум монастырских побил? – опросил Мотя-старший.
- Слышал. Только он их не бил. Они там перебздели все.
- Расскажи, Миш, - попросили мы.
- Ладно, - согласился Монгол. Помолчал и, глянув на Мотю, предупредил:
- Только, чур, не перебивать! Я как слышал, так и расскажу… Кум познакомился с девахой в горсаду. А деваха оказалась монастырской. Ну, пошел он ее провожать, а там сидят человек пять шпаны у забора.
- Больше, там человек шесть было.
- Мотя, рассказывай ты, если такой ушлый! – обиделся Монгол.
- Вить, дай Мишка расскажет, - вмешался Мухомеджан.
- Ну, сидят там, не знаю, может и шесть человек, - продолжал рассказ Монгол.
- Точно шесть, - подтвердил Мотя.
- Кум с девахой прошел мимо – ничего, все тихо. А когда пошел назад, один, самый блатной, остановил его. Остальные сидят, смотрят. Этот блатной начинает рыпаться: тебе, мол, что, жить надоело? И все такое прочее. Кум ему так спокойно отвечает: кореш, мол, ты меня не знаешь, и я тебя не знаю, я, мол, тебя не трогаю, и ты иди своей дорогой. Блатной Кума за грудки. А Кум, если его разозлить, - зверь. Недаром их любая шпана стороной обходит. Короче, Кум взял его за кадык и вломил ему с такой силой, что тот пролетел метра три.
- Больше, метров пять, - поправил Мотя.
- Вить! – Монгол строго посмотрел на Мотю-старшего.
- Ну вот, блатной пролетел, не знаю, сколько, и прямо на своих корешей, которые сидели у забора. Забор завалился. Шпана понять не может, что случилось, бабки за забором перепугались, орут на своих, а тот, кто с Кумом залупился, лежит без памяти. Потом до кого-то из монастырских дошло, что это Кум, а Кум даже не оглянулся на все это и спокойно себе пошел.
- А потом что? – спросил Пахом. - Монастырские не простят так просто.
- Да ничего! Видишь, вон, плавает.
- А пацан тот жив? – тихо спросил Армен Григорян.
- Жив, Кум ему челюсть сломал, и еще у него сотрясение мозга,- объяснил Монгол и добавил:
- А мог и убить.
- А, говорят, они с Орехом и Мироном ходили к монастырским и пили мировую с их паханом.
Монгол закончил свой рассказ, и пацаны молча стали смотреть, как резвятся в воде Орех с Кумом, и от их мощных тел, как от моторок, волны расходятся кругами и бьются о берег.
- Вовец, дело есть! – сказал Мотя-старший.
- Сейчас, я только окунусь!
Я на ходу скинул майку и феску, сбросил свои видавшие виды сандалии и с размаху врезался в теплую ласковую воду.
- Ну, так значит что? В лес мы пойдем? – сказал Мотя, когда я вылез из речки.
- Тебе мало досталось? – лениво усмехнулся Монгол. – Вон у Пахома еще фингал не сошел, а ты на всю задницу не садишься, все боком норовишь.
- Будто тебе не досталось? – обиделся Мотя.
- Мне не досталось. Раз только мать по кумполу съездила шваброй. Да она до моей морды не дотянется! – довольно засмеялся Монгол.
Монгол был и правда длинный. И нескладный. От своего роста он сутулился и ходил плечами вперед, смешно размахивая руками.
- И чем копать? Теперь лопату не пронесешь, увидят. Да и не найдем мы сами ничего, - поставил точку Монгол. – Всю землянку, что ли, перекапывать? А, может быть, там вообще никаких документов нет.
- А с запиской что? – Каплунского, конечно, больше всего волновала записка – ведь это он ее нашел.
- Я думаю, что записку с патроном надо отнести в краеведческий музей или сообщить в военкомат, - предложил Самуил. – А, может быть, музей сам свяжется с военкоматом. Если их это заинтересует, мы покажем место.
- Молоток, Самуил, - похвалил Монгол.
- Кому нужна одна записка? – я уже успел обсохнуть и лежал со всеми на песке, лениво щурясь на солнце. – Лучше будет, если мы принесем вместе с запиской документы.
- Ты знаешь, где искать? - живо повернулся ко мне Монгол.
- Я знаю, что найду! – уклончиво ответил я. По-крайней мере, я знал, что они реально существуют...
В лес мы шли втроем: Мишка Монгол, Мотя-старший и я. На этот раз до леса мы дошли быстро. Мы не отвлекались, не глазели по сторонам и не дурачились. Помня урок нашего первого похода, мы решили вернуться назад до обеда. Дома мы сказали, что идем на речку, а ребят предупредили: если что, после речки мы пошли на пустырь играть с хориками в футбол.
Землянку мы нашли без труда, и только здесь сели отдохнуть и в один присест съели хлеб, который прихватили из дома, посыпав его солью и потерев корочку чесноком,
- Ну, давай, Вовец, колдуй, - сказал Мотя.
Мне не нравилось, когда пацаны говорили «колдуй», но я не обижался, потому что говорилось это без всякого умысла.
Я уверен был, что у меня получится. Сон дал необходимый толчок, хотя я всегда чувствовал, когда смогу «видеть». Я прошел по траншее и остановился у полуобвалившейся землянки. Теперь я уже не управлял собой. Я подчинялся какой-то другой силе, и мои действия похожи были на действия лунатика. Я спустился в землянку, пролезая под обвалившимися бревнами, и присел на дощатый лежак, сдвинув рукой еще не сгнившее тряпье. В ушах появился легкий звон, и землянка колыхнулась. Воздух завибрировал, как в жаркий день над асфальтом, и заколебались неясные тени... И все разом исчезло.
Я взял гильзу от противотанкового патрона, подержал ее, бросил и снова сел. И вдруг звон в ушах до боли сдавил мои перепонки, заставляя согнуться. Звон так же внезапно пропал, как и появился, и я увидел окоп, двух солдат: один припал к пулемету, другой стрелял из винтовки. Голова того, который стрелял из винтовки, была кое-как перевязана белой тряпицей, очевидно оторванной от рубахи полосой, потому что стоял он у бруствера полуголый, а разорванная нижняя рубаха и гимнастерка валялись рядом. Повязка пропиталась кровью и смешалась с пылью, образуя засохшую грязную корку. Вот раненый оставил ружьё, поднял гимнастерку, достал маленькую записную книжку, вырвал листок, сложил его пополам и стал писать что-то огрызком карандаша, часто поднося его ко рту. Потом свернул клочок бумаги в несколько раз, засунул в пустую гильзу и заткнул пулей, выбитой из целого патрона.
Вся картина виделась мне как замедленное кино. Что-то я видел четко, что-то еле различимо, но картина не исчезала, и я знал, что только моя воля теперь может остановить её.
Раненый что-то беззвучно сказал товарищу, и тот вынул из кармана белую картонку, свернутую пополам, наверно, документ, и отдал раненому. Потом снова взялся за пулемет. Раненый достал из своей гимнастерки точно такую же книжицу, завернул в остатки нижней рубахи, спустился в землянку, огляделся и стал копать саперной лопаткой землю у стенки возле лежака; положил сверток в образовавшуюся ямку, засыпал землей, разровнял и притоптал ногами.
Снова в ушах появился звон, невыносимый, доводящий до исступления. Я зажал уши и через секунду с облегчением почувствовал, что сижу в полной тишине в землянке. Я замерз, и по рукам бегали мурашки гусиной кожи.
- Пацаны! – крикну я из землянки. – Спускайтесь сюда кто-нибудь. Спустился Монгол. Я показал ему, где копать, и мы вместе стали разгребать гильзами и руками землю. Сердце мое радостно забилось, когда появилась грязная от земли обветшалая тряпица, и мы вытащили сверток.
- Есть! - заорал Монгол. – Молоток, Вовец… Огольцы, нашли! Наверху мы развернули тряпку и бережно взяли в руки две тоненькие, из двух плотных листов книжечки.
К обеду мы были дома.
Глава 15 Голубятница Раечка. Катины заботы. Мария Семеновна. Драка с плачевным результатом. Монгол. Немой Бэк. Музей.
Солнце еще только тронуло крыши домов и верхушки деревьев, и еще зыбкая прохлада исходила от земли, и трава поблескивала утренней росой, а мы уже сидели на голощаповском крыльце, будто никуда не уходили с вечера.
Раечка, семидесятилетняя шустрая старуха с утра гоняла голубей. Голуби невысоко вспархивали над голубятней и снова пытались сесть на конек крыши, но Раечка резким пронзительным свистом и шестом, к концу которого была привязана тряпка, поднимала их в воздух, не давая сесть, и краснопегие, чиграши, почтари, турманы, бабочные, наконец, взвились стаей и ушли в сторону, набирая высоту.
Раечка держала голубей всю жизнь, и ее знали все приличные голубятники города. Ее шикарная голубятня, обитая железом, стояла на четырех высоченных металлических столбах и была видна всей улице.
Задрав головы, мы долго любовались белой стаей порхающих в небе голубей. Они будто купались в утреннем солнце. Частые взмахи крыльев делали их похожими на больших бабочек. Вот от стаи отделился один голубь. Он стал кувыркаться через голову, падая вниз. Это турман, или кубырной. Докувыркавшись почти до земли, он вдруг, как бы опомнившись, взмыл вверх и быстро присоединился к стае. В небе появились еще две стаи. Это другие голубятники запустили своих голубей. Небо, пронизанное солнечным светом, казалось бездонным и прозрачным. У меня от долгого созерцания красоты голубиного полета заслезились глаза и свело шею. Я опустился на землю.
Звякнули ведра. Это шла собирать пищевые отходы для своих свиней Катя, мать моего одноклассника Сашки Митрофанова. Полы мужского офицерского кителя развевались и мешали ей. Обтрепанный шерстяной платок, большие резиновые сапоги, хлюпающие на ногах, делали ее фигуру несуразной и жалкой, но Катя на себя не обращала внимания, ее поглощала одна забота – накормить своих свиней.
Кате хозяйки сочувствовали. Муж ее, Федор, хоть и был хороший мастеровой, но пил, а сын Сашка болел эпилепсией. Сашку мать жалела, хотя особо с ним не церемонилась, и он волчком вертелся у нее по хозяйству. Когда у него участились припадки, врачи советовали прервать учебу, и он год не учился, а потом его определили к нам в шестой класс. Мать надеялась, что он осилит семилетку и получит, как Бог даст, законченное образование.
Припадки начались у него лет с пяти, после того, как его покусала собака, их сторожевая дворняга Лайка. Лайка только ощенилась и никого не подпускала к щенкам. Сашка полез гладить их, и Лайка, никогда до этого не трогавшая своих, словно взбесившись, вдруг ощерилась и с яростью вцепилась в него зубами.
Лайку Федор пристрелил из охотничьего ружья, а щенков утопил, и больше они собак не заводили.
Катя скрылась в нашем дворе.
- Катя к Кустихе пошла, - отметил Пахом. - Сейчас собачий концерт начнется.
Собаки словно поджидали Катю и яростно набросились на нее, исходясь в злобном лае, пытаясь подобраться к пяткам или ухватить за подол кителя, но никогда не кусали: то ли боялись ведра, то ли просто снимали на Кате свое собачье напряжение, а, может быть, это была своеобразная разминка, тренировка высших собачьих качеств: голоса и отваги. Это продолжалось изо дня в день. И хотя одни собаки куда-то время от времени пропадали, другие занимали их место, и объект передавался, словно эстафета.
Покрикивая на собак басом, считая, что так лучше их отпугнет, хотя это собак только больше раздражало, Катя рысью пробежала через двор и юркнула в Кустихину квартиру. Лай смолк.
Мимо нас прошел маленький Исаак.
Неожиданно на конце улицы появилась Нинка. Она устало брела в сторону дома. Ее растрепанные волосы шевелил легкий ветерок. Она шла босиком, а туфли несла в руках.
- С работы, Нин? – не удержался Пахом.
- Ага, с ночной! – беззаботно засмеялась Нинка. - А вам чего не спится?
Нинка, не останавливаясь, проплыла мимо нас. Мы проводили её восхищенными взглядами.
Снова захлебнулись в лае собаки, и на улицу, согнувшись под тяжестью ведра, выскочила Катя. Ее окликнула Мария Семеновна, сидевшая напротив нас на крыльце своего дома. Мария Семеновна была старой девой и жила с братом, тоже бобылем, Николаем Семеновичем. Совсем недавно умерла их девяностатрехлетняя мать, выжившая из ума старуха, и они, наверно, с облегчением вздохнули, потому что мать регулярно поджигала дом, а в остальное время сидела на крыльце и разговаривала сама с собой вслух, уделяя основное внимание детям, которых зло ругала матерными словами.
- Кать, поди-ка!
Катя, мельча шаг, как беременная сучка Шпулька, послушно засеменила к Марии Семеновне.
- Развели псарню, - стала ворчливо сочувствовать Мария Семеновна Кате. – Людям прохода не дают. Боишься из квартиры выйти. А дети все с этими собаками возятся… Не кусаются! – передразнила кого-то Мария Семеновна. – А укусит? Что тогда?.. Ну-ка, за хвост потяни, как Колька вчера. Это надо сообразить, чтоб Пирата за хвост ухватить! Его же, черта страшного, все собаки боятся… Если б моя воля, я бы всех собак на мыло извела.
Катя согласно кивала головой, нетерпеливо ожидая, что еще хорошего скажет ей Мария Семеновна.
- У Сашки-то давно припадки были? – спросила вдруг Мария Семеновна про Катиного сына.
- Пока бог милует, - Катя поплевала в сторону левого плеча.
- Ты смотри! – Мария Семеновна понизила голос до шепота, который отчетливо долетал до нас. Как все глуховатые люди, она говорила громко. - Он возле Симки-дурочки ходит. Кабы чего не вышло. Симке-то даром, что тринадцать лет, а чувства уже все бабьи имеет. К мужикам ее тянет. И вытворять стала что зря. То подол задерет перед ребятами, а то вчера ремесленника за срамное место схватила. Тот с перепугу на всю улицу орал. Думали, повредила что. Мать Симку секла и дома заперла. Да ведь вечно взаперти держать не будешь.
- Ой, господи! – перепугалась Катя. – Избави бог. Уж я ему, паразиту окаянному, выдам по первое число. Вот наказание-то!
Не на шутку встревоженная, Катя заспешила домой.
- Во дает Сашок! – засмеялся Пахом.
- Да брешет старуха, - не поверил Витька Мотя. – Она, как ее мать, тоже с придурью.
Мы посмеялись, соглашаясь с Витькой.
- А я скоро работать пойду! – вдруг сообщил Монгол.
- А школа? – не подумав, ляпнул Григорян.
- Ты, Армен, с луны что-ли свалился? – Мотя отвесил Армену шелобан.
- Какая школа? Мне туда дорога заказана. Буду в вечерней учиться.
Глаза Монгола стали грустными.
Монгола исключили из школы за драку. Дрался он с Юркой Бараном, а попало завучу. А дело было так.
В седьмом классе шел обычный урок истории. Феодальный строй, мeждоусобица, «Вассал моего вассала – не мой вассал». И тому подобная ерунда. И каждый, как полагается, занимался своим делом. Кто играл в морской бой, кто рисовал войну, кто сосал жмых – любимое лакомство всех пацанов. Мишка Монгол старательно выводил хлоркой двойку в дневнике, благо сидел за предпоследней партой. За Монголом сидел Юрка Голубев по прозвищу Баран. И вот Юрка Баран стал школьной ручкой с пером № 86 водить за ухом Мишки Монгола. Монгол отмахнулся раз, другой. Потом, не поворачивая головы, раздраженно, как и положено занятому человеку, которому не дают работать, прошипел: «А кто-то щас получит по бараньей морде».
После этого обиженный «баран» уже откровенно полез на рожон. Он уколол Монгола пером. Рассвирепевший Монгол схватил свою ручку, обернулся, с грохотом откидывая крышку парты, и всадил перо в скулу Барана. И началось «ледовое побоище». Два пятнадцатилетних переростка с яростью бросились друг на друга. Крепко сбитый широкоплечий Баран и тощий, но длиннорукий и жилистый Монгол, не уступая друг другу, сцепились в равном поединке. У Барана кровь сочилась из раны на скуле, а у Монгола текла из разбитого носа. Историчка истошно орала на всю школу. Ученики, разделившись на два лагеря поддержки, тоже повскакали с мест и галдели, подбадривая бойцов. Насмерть перепуганная историчка, открыла двери и кричала: «Кто-нибудь, помогите!»
Прибежал завуч Петр Николаевич, такой же худой и длинный как Монгол, и с грозным криком «Прекратите! Сейчас же прекратите!» стал оттаскивать того, кто был ближе. Ближе, на свою беду, оказался Монгол. Это его и погубило. Он в запале драки, еще не понимая, что происходит, с размаху съездил завучу в ухо. Тот опешил, но быстро пришел в себя и попытался подмять Монгола. И тогда Монгол, не принимая насилия над собой, стал отбиваться от завуча и, уже лежа, лягнул его в подбородок, вырвался и убежал. Класс притих, Баран вжался спиной в стену и стоял, безвольно опустив руки и хлопая своими пустыми серыми глазами. На его щеке запеклась темной коркой кровь. Историчка прилипла к доске и всхлипывала, сжимая на груди кулачки. Завуч, тяжело дыша, со словами: «Исключить мерзавца» быстро вышел из класса. В дверях бросил: «Зоя Сергеевна, продолжайте урок».
Барана в школе оставили до первого предупреждения. Монгола исключили. Припомнили и двойки, и второй год в шестом классе. А особенно учителей вывел из себя дневник, в котором бедный Монгол аккуратно хлоркой вывел двойку. Этот дневник, как вещественное доказательство монголова разгильдяйства, передавался на педсовете из рук в руки, и учителя возмущенно восклицали: «Ну как же так можно!» ...
- А куда работать-то, Миш? – в голосе Пахома было и уважение, и сочувствие.
- Учеником автослесаря. В автоколонну.
- Это на Революции?
- На Революции, - подтвердил Монгол. – Рядом, и ездить ни на чем не надо. Буду получать сначала ученические. Говорят, двести рублей. А слесари по пятьсот получают.
Монгол с таким воодушевлением говорил о своей будущей работе, что мы невольно позавидовали ему.
- А знаете, кто там начальник? – Монгол выдержал паузу. – Немец. Клейн его фамилия.
- Как это немец может быть начальником? – не поверил Каплунский.
- Так он Герой Советского Союза.
- Герой Советского Союза? – у нас вытянулись лица.
- Как может быть немец Героем Советского Союза? – обиделся Пахом.
- А вот и может. Он наш разведчик. Он ходил среди фашистов в их офицерской форме и добывал нужные сведения.
Мы молча переваривали эту странную историю.
Улица ожила. В нашем дворе уже стучали топорами плотники: парикмахер Арон достраивал свой ларек, чтобы потом увезти его на базарную площадь.
Из дома вышла старшая прокурорская дочка, красавица Ленкa. И сразу же появился на парадном крыльце Витька Голощапов в военном кителе без погон и в синем галифе. Хромовые сапоги его отражали солнце. На гимнастерке выделялись желто-красные нашивки о ранениях и орденские планки. В руках он держал офицерскую планшетку. Витька догнал Ленку, что-то сказал ей, но она даже не повернула головы, и они пошли рядом.
Прошел немой Бэк, рослый молодой мужик. Грудь его распирала сила, а ноги, пораженные детским параличом, он словно тащил за собой, но делал это мощно, и они вспахивали землю.
- Привет, Бэк, - закивали мы дружно головами, поднимая руки в приветствии. Бэк тоже закивал нам, открыто улыбаясь. Большой ребёнок. Одно время его донимали хорики. Они дразнили его, жестом показывая на язык, а потом на задницу. Бэк свирепел. Он хватал попавшиеся под ноги камни и с яростью разъяренного животного метал в обидчиков. Те молниеносно исчезали за заборами, и камни с невероятной силой летели в дерево ворот, выбивая щепки. Все кончилось после того, как сожительница Бэка, тихая невзрачная женщина, поговорила с участковым дядей Володей. Участковый прошелся по нескольким домам, и Бэка оставили в покое.
- Ну что, пошли что-ли? – Монгол потянулся, разминая занемевшие от однообразной позы конечности. Мы дружно, словно стая воробьев, сорвались и полетели в сторону Московской.
Краеведческий музей находился в Рядах. Мы много раз пробегали мимо вывески с названием «Краеведческий музей» на черном стекле, но в музее ни разу не были. Деньги, если они у нас появлялись, мы предпочитали тратить на кино, которое не променяли бы ни на что на свете. А вот на второй этаж, где поселился краеведческий музей, мы шли в первый раз.
Препираясь и толкаясь, мы стояли у дверей и никак не могли решиться войти. Дверь открылась сама. Пожилая женщина, увидев целую ораву мальчишек, спросила:
- Мальчики, вы к кому?
Мы сразу умолкли.
- Нам к директору, - нерешительно выговорил Самуил.
- А зачем вам директор? – женщина приветливо улыбнулась.
- Говори ты, Мишка! – толкнул Монгола Самуил.
- Вот, мы нашли в окопе! – Монгол разжал кулак, где лежал патрон. - Здесь записка. А еще документы.
- Подождите минуточку! – женщина скрылась за дверью. Мы опять загалдели.
- Нужна им эта записка! – сказал Мотя-старший. - У них тыща таких записок, если не больше!
- Да подожди ты квакать, - остановил Мотю Монгол. - У нас не одна записка. У нас еще документы.
- Испыток – не убыток! – поддержал Каплунский. – Что нас, съедят что-ли?
Дверь снова открылась. Вышла знакомая нам женщина и мужчина в очках.
- Вот, Валерий Петрович! Это ребята, которые к вам.
Валерий Петрович оглядел нас всех по очереди и весело сказал неожиданным басом:
- Ну, ребята, пошли ко мне в кабинет.
В кабинете Валерия Петровича поместились с трудом. Стульев не хватило, и хозяин сходил и принес еще два стула. Мы, ощущая неловкость, тихо сидели, разглядывая чучела птиц, чьи-то кости и черепки, занимавшие все свободные углы кабинета. На книжных шкафах лежал сноп то ли ржи, то ли пшеницы, на подоконнике стояли глиняные вазы и миски с отбитыми краями.
- Ну, давайте, что там у вас? – Валерий Петрович надел маленькие круглые очки, которые не вязались с его крупной головой, заправил мягкие дужки за уши, и стал похож на сову. Он долго разглядывал записку и документы, потом снял очки, достал из кармана брюк мятый платок и стал тереть стекла очков.
Мы молча смотрели на его, ставшее задумчивым, лицо.
- Да-а, - наконец сказал, будто разговаривая сам с собой, Валерий Петрович. – Много наших полегло в этих краях. – И тут же, словно стряхивая с себя тяжесть воспоминаний, спросил:
- Где нашли?
Мы подробно рассказали, как ходили в лес.
- Больше не ходите! – сказал Валерий Петрович строго, это прозвучало как приказ. Но тут же другим, почти умоляющим голосом, попросил:
- Ребята, я прошу вас, не ходите больше в лес. Пока минеры не доведут свое дело до конца. Сами знаете, сколько всего осталось после фашистов! У минеров руки не доходят. Еще в городе полно снарядов и мин. На вулкане живем! Договорились?.. Ну, вот и ладно. Записку мы обязательно поместим в музей. Солдатские книжки передадим в военкомат, пусть сообщат родным... Сколько еще будет этих последних приветов с того света!
Валерий Петрович замолчал. Потом спросил:
- А вы в музее нашем уже бывали?
- Я до войны был, - сказал Мишка Монгол. – Один раз.
Остальные промолчали.
- Ну, понятно. Сейчас я вас проведу. Большое вам спасибо за записку и особенно за документы. Теперь это уже не без вести пропавшие.
Валерий Петрович переписал наши фамилии, встал и каждому из нас пожал руку. Потом повел через коридор ко входу в музей. Он передал нас женщине, сидевший у входа в зал, где помещались экспонаты, и попросил пропустить нас. Женщина кивнула, посмотрела на нас с неудовольствием.
- Если что-то будет непонятно, спрашивайте у работников музея, они дежурят в залах, - сказал Валерий Петрович и ушел.
- Руками ничего не трогать, близко к экспонатам не подходить,- строго предупредила женщина и еще раз с недовольным видом оглядела нас.
Но мы уже не могли отвести глаз от огромного чучела бурого медведя. Медведь стоял на задних лапах, держась передними за толстую березовую палку, больше похожую на ствол дерева. Красная пасть медведя застыла в яростном реве. Казалось, медведь вот-вот оживет и пойдет на нас. У меня даже мурашки пошли по телу. Мы невольно стали говорить шепотом.
- Этот экземпляр попал в музей задолго до революции из имения графа Комаровского, - вдруг заговорила женщина, так холодно встретившая нас вначале. – Кто его убил, неизвестно. Только стоял он здесь во время революции и при немцах, и, как видите, цел… Это, вроде как, наш музейный талисман.
Женщина рассказывала с удовольствием, даже голос ее подобрел.
Видно, любила этого медведя и музей, если так быстро оттаяла. Она гордилась чучелом так, словно сама его убила, набила соломой и поставила рядом с собой у входа. И теперь не он охраняет вход, а она сторожит его.
Мы вежливым шепотом поблагодарили служительницу, и пошли дальше. Мы осматривали кости и собранные скелеты доисторических животных, найденных еще до войны при раскопках. С картин на нас глядели наши предки, больше похожие на обезьян, но палки в руках и шкуры животных вместо одежды позволяли думать, что они разумные.
Нас привлек, и мы долго не отходили от него, макет древнего поселения с очагом и нехитрой утварью. Будто отзвук мертвого прошлого донесся до нас. Скорее даже нет. Прошлое не казалось мертвым. Эти древние исторические предметы излучали что-то неуловимое, что принимало наше сознание, потому что мы не были чужими этому прошлому, мы были его частицей, его живым продолжением.
Динозавры разгуливали по равнинам, и их головы возвышались над мощными кронами деревьев. Птеродактили парили в воздухе, выискивая добычу, и саблезубые тигры угрожающе раскрывали страшные пасти, а их свирепый рык слышался далеко окрест. А наши предки в звериных шкурах испытывали ужас перед окружавшим их миром, как могли, противостояли этому миру, и их единственной целью было выжить, чтобы на Земле восторжествовал Разум.
Постепенно мы возвращались в наш, уже более знакомый нам мир. Мы уже основали город-крепость по указу царя Ивана Грозного и стали южным заслоном на пути татаро-монгол, потом мы помогали Петру I Великому строить флот, воевать с турками и шведами. Мы делали революцию, печатали листовки на ротаторе и стреляли из маузера по врагу.
Все это было интересно, но казалось далеким. А вот война с фашистами шла вчера и даже идет еще сегодня, если считать, сколько погибло и продолжает гибнуть от мин и неразорвавшихся снарядов, как братья Галкины или Толик Беляев.
Мы ходили от экспоната к экспонату и долго смотрели через стекло на полуобгоревший комсомольский билет, личные вещи командиров, именное оружие.
Фантазия наша была беспредельна, и мы примеряли на себя шинель генерала Гуртьева, пользовались его планшеткой и компасом. Мы сидели в землянке при тусклом светильнике из гильзы артиллерийского снаряда и читали письма-треугольнички из далекого тыла.
Одна небольшая комната посвящалась партизанскому движению нашего края. Здесь можно было увидеть аусвайсы, выдаваемые жителям города немецкой властью, белые нарукавные повязки полицаев с черными надписями «Polizai», партизанские листовки, написанные от руки, и даже пеньковую веревку с петлей, такую, на которых вешали сопротивлявшихся немецкой власти или за отказ работать на нее. Мы все это хорошо знали. Я по рассказам взрослых, а Михеевы, Монголис, Венька Хорьков и еще многие ребята, остававшиеся в оккупации, видели зверства фашистов собственными глазами.
Дальше шли полупустые залы, которые мы проскочили галопом. Нас совершенно не интересовала скудная послевоенная продукция первого мирного года. Только у чучела довоенной свиньи Машки мы остановились на минутку и подивились её огромным размерам...
По дороге домой мы оживленно обсуждали увиденное, не толкались, не кричали и были рассудительны. Наверно, за часы, проведенные в музее, мы стали чуть-чуть взрослее и, может быть, умнее.
Глава 16 Обыск у дяди Павла. Тень генерала. Дядя Павел на свободе.
Дома я застал мать и бабушку Марусю в слезах. Бабушка Маруся теперь бывала у нас редко. А когда приходила, жаловалась матери на невестку Варвару, жалела сына, потому что видела: Павла Варвара не любит.
На этот раз бабушка пришла с бедой. Арестовали дядю Павла. К ним на квартиру пришли двое, предъявили удостоверения, пригласили понятых и произвели обыск. Впрочем, это даже нельзя было назвать обыском. У Мокрецовых все было на виду: фанерный стол, старенький Варварин шифоньер, комод с небольшим зеркалом, купленным на барахолке уже при совместной жизни, да кровать. Пришедшие с обыском заглянули под кровать, подняли на всякий случай матрац, затем открыли шифоньер и вытащили из него новые яловые сапоги, спаренные суровой ниткой за края голенищ. Варвара была на работе, а бабушка, тряслась от страха и не понимала, что происходит.
- Чьи сапоги? – строго спросил высокий, со стрижкой под бокс и от того, что затылок и виски были выстрижены, казавшийся более лопоухим, чем был на самом деле.
- Должно, Павла, - едва выговорила бабушка непослушными губами.
- А вы, стало быть, его мамаша будете? – уточнил другой, пониже ростом, с крупной, начинающей лысеть головой. - Сапоги принес сын?
- Сын, - подтвердила бабушка, моргая подслеповатыми, подернутыми мутью глазами.
Больше они ничего искать не стали, даже не осмотрели чемоданы, которые лежали на шифоньере, составили акт, заставили расписаться под актом понятых и ушли, взяв с собой сапоги. После их ухода, насмерть перепуганная бабушка опустилась на стул и сидела так, ничего не соображая и не зная, куда бежать и что делать.
Когда Варвара пришла с работы, бабушка бросилась к ней с расспросами, но словно споткнулась о гипсовое лицо и какой-то потусторонний, отсутствующий взгляд.
Невестка невидящими глазами окинула кухню и стала медленно снимать пыльник; потом пошла в комнату и, как была в туфлях, бросилась вдруг на кровать. Плечи ее затряслись, послышались глухие рыдания.
-За что же такое наказание? – выговаривала Варвара. - Мало я с ним мучилась? А теперь этот позор на мою голову. Ведь под суд же теперь пойдет ...
Мать принесла кружку воды и стояла над Варварой, уговаривала:
- Варь, да что это ты, дочк? На-ко, выпей вот... Что ж теперь убиваться?
А у самой ноги подкашивались, и тряслись руки. Она по Варвариным словам догадывалась, что случилось, хотя не могла вполне осознать серьезность положения.
- Что натворил Пашка-то, что c обыском приходили, - отважилась, наконец, спросить бабушка.
- Украл, - вот что натворил Пашка твой, - почему-то злорадствуя, проговорила Варвара. - Сапоги украл.
- Да как же это? – охнула бабушка.
- Да так же, - змеей зашипела Варвара. – Дружки появились, выпивки.
- Да сапоги-то он принес на обмен. Сказал, что кому-то менять срок подошел, - возразила бабушка.
- Подошел, да не подошел, - теперь в словах Варвары были зло и горечь. - Сапоги у него выпросил на обмен этот мордатый дружок его, Месяц, чтоб ему облезнуть, скотине. Пашка взял сапоги домой, а Месяц должен был отдать ему старые...
Она замолчала и вдруг заговорила о другом, озаренная:
- Маслов донес, больше некому. Он дежурил, когда Пашка проносил сапоги. Он давно на него зуб имел. Наш-то дурак нес и не скрывал. Думал оформить потом, сам ведь хозяин.
- Так может и обойдется? – с робкой надеждой спросила бабушка.
- Да как же ты не понимаешь? Сапоги- то дома нашли. Кому теперь нужно знать, что он думал, чего не думал?
- Так этот, дружок его, скажет.
- Как же? Скажет и покажет. Держи карман шире! – скривила губы в презрительной усмешке Варвара.
Все это в подробностях, которые вытягивала из нее клещами моя расстроенная мать, рассказывала бабушка, а мать еще и еще пытала ее, заставляя повторять, как шел обыск, что говорили, да какими словами ругала Павла Варвара…
Павла до суда не выпустили. Следствие велось долго. За хищение социалистической собственности судили строго, и дяде Павлу грозило не менее пяти лет с лишением всех наград, что разом перечеркнуло бы все его боевые заслуги, будто их и не было.
Но совершенно неожиданно суд вынес очень мягкий приговор. Дяде Павлу дали два года условно за халатность. Месяц, на следствии отрицавший любую свою причастность к этому делу, мол, первый раз о сапогах слышит, и Мокрецову должно быть стыдно выкручиваться и наводить тень на честных советских граждан, на суде изменил свои показания. Он рассказал все, как было. Его бледное лицо покрылось испариной, и он все время поглядывал в сторону, где сидел офицер МГБ.
Когда вынесли приговор, дядя Павел заплакал.
Варвара встретила дядю Павла не то, чтобы холодно, но и без особой радости. Вроде того что «пришел, ну и пришел». Зато бабушка светилась вся, как икона от лампадки.
У нас дядю Павла встретили просто, по-доброму. Устроили стол. За бутылкой отец спросил:
— Ну, как, тяжело пришлось?
- Да, честно говоря, уже и не думал, что свидимся. Не знаю, какому богу молиться, кого благодарить? - ответил Павел. За время, проведенное под следствием, он сильно изменился, осунулся, еще похудел и стал совсем похож на подростка.
- Генерала благодари, а лучше Вовку… за то, что он его дочку вылечил, - тихо сказал отец.
- Неужто сам помог? – не поверил дядя Павел.
- А кто еще мог бы помочь в твоем положении?.. Сколько времени прошло, а добро помнит. Другой бы с его властью и думать забыл.
У отца счастьем светились глаза, как будто он сам сделал доброе дело.
- Ну что, ж спасибо ему. И тебе, племяш, спасибо?
Дядя Павел встал и картинно, чуть не в пояс, поклонился. Я смутился, а отец засмеялся:
- Да брось ты, Павел. Все хорошо, что хорошо кончается. Давай-ка выпьем за то, что ты цел, и все плохое позади.
На работу дядю Павла взяли на машиностроительный завод чернорабочим. Работа была тяжелая и грязная, но денежная. Первое время он приходил домой и с ног валился. Прежде чем поесть, ложился и лежал без сил, уставившись в побелку потолка бессмысленным взглядом. Потом втянулся и ничего…
Значительно позже, уже повзрослев, я осмысленно понял, как невыносимо трудно было дяде Павлу определиться и найти свое место в запутанном мире гражданских хитросплетений после четырех лет жестокой войны, укравшей его юность.
Глава 17 Квартирант Мухомеджана. Открытая эстрада. Во дворе у татар. «Теория соответствия» Амира. Ода огородам. Морские офицеры Витька Голощапов и Ванька Горлин. Нинка учит нас танцевать.
У Алика Мухомеджана поселился квартирант, их дальний родственник Амир, невысокий, но крепко сбитый, широкоскулый и черноглазый парень. Амир часто улыбался, и его белозубая улыбка располагала к нему. С нами Амир охотно водился, но все его разговоры сводились к девушкам. Амир мечтал до армии жениться, чтобы он служил, а она его ждала и писала письма. В армию ему предстояло идти осенью, а невесты он еще не нашел, поэтому по вечерам ходил в горсад на танцы. Амир всегда носил с собой расческу и небольшое прямоугольное зеркальце, часто смотрелся в него и поправлял расческой непослушные волосы. На ночь он надевал на голову мелкую сеточку на резинке, чтобы лучше лежали зачесанные назад волосы.
Мы иногда тоже бегали в горсад и смотрели через щели в дощатом заборе, огораживающем танцплощадку, на танцующих. Но больше нам нравились приезжие из Москвы артисты, которые давали концерты в летнем «Зеленом театре». Нам нравились сатирические куплеты:
Римский папа грязной лапой
Лезет не в свои дела.
Ах, зачем такого папу
Только мама родила?
Мы хохотали, рискуя свалиться с забора, с которого смотрели на выступления артистов.
Когда нас сгоняли с заборов, мы лезли на деревья, которых полно росло вокруг эстрады.
- Тарапунька, знаешь какая самая широкая река в мире?
- Конечно, Штепсель, знаю. Это Амазонка.
- А вот и нет. Орлик.
- Почему?
- Да потому, что третий год здесь мост через Орлик строят, а конца не видно.
Мы смеялись, потому что мост, и правда, никак не могли построить, и люди, чтобы попасть на Ленинскую улицу, ходили по шаткому деревянному мостику, рискуя свалиться в реку.
Мы сидели во дворе у татар, в котором, кроме них, в полуподвале жили еще Изя Каплунский с матерью и младшей сестрой Лизой и Мишка Чекарев, тоже с матерью и совершенно взрослой сестрой.
Чекарев заканчивал школу и собирался поступать в летное училище, поэтому занимался физкультурой. Он крутил «солнце» на самодельном турнике и поднимал штангу, выкатывая её из-за ограды палисадника, где она хранилась. А еще Чекарев ходил в музыкальную школу и таскал за собой обитый черным дермантином футляр с баяном, похожий на ящик, но с двумя замками, как у чемодана. Мы старались подражать Чекареву, лезли на турник, болтались как сосиски, и все, что могли, это поупражняться в подтягивании.
Мы сидели на траве, наслаждаясь теплым солнечным днем. Чекарев что-то разучивал на баяне по нотам. Ноты стояли перед ним на стуле, упираясь в спинку, а сам он сидел на табуретке и брал аккорды, время от времени наклоняясь ближе к нотам или переворачивая листы. Мы терпеливо ждали, когда он заиграет что-нибудь уже выученное.
- Пара должна соответствовать, - рассуждал Амир. – Он должен быть выше девушки на полголовы. Она должна доставать ему до уха. И одеты они должны быть хорошо. Он обязательно в костюме, и чтоб белая рубашка, а воротничок выпущен на пиджак. Вообще, хорошо, когда мужчина темный, а женщина светленькая. Мне нравятся светленькие.
Мне все это было совершенно безразличного, но я заметил, что Монгол, Мотя-старший, Самуил и Алик Мухомеджан слушают Амира с интересом.
- А то, иногда смотришь, она с ним одного роста или даже выше. Такая пара не смотрится.
- Как Исаакова Женька с Женькой, - подтвердил Пахом.
- Это какая? – поинтересовался Амир.
- Да сестра Симки-дурочки, Женька. Она с мужем живет теперь в доме Никольского, комнату снимают.
- Так у нее и отец Исаак меньше матери, - напомнил Монгол.
- И что хорошего? – пожал плечами Амир.
- Так Исаак любит свою Фиру, - возразил Самуил. – И что же здесь плохого?
- Ну, не знаю, - немного смешался Амир. – Конечно, ничего плохого. Но все же лучше, когда пара соответствует.
И Амир улыбнулся своей открытой улыбкой,
Чекарев продолжал разбирать ноты, и баян отвечал стройными, сильными аккордами, и уже складывалась какая-то мелодия.
- Вот вчера шла девушка с морским офицером. Она светленькая и ростом как раз чуть повыше его плеча. Вот это подходящая пара. Все соответствует, - оживился вдруг Амир.
- Да это Нинка Козлиха с Ванькой Горлиным. Ванька в отпуск приехал. Он в прошлом году училище закончил, - засмеялся Пахом.
- Нинка всем подходящая пара, - подтвердил Самуил. - Позавчера она с Колькой Голощаповым под ручку шла.
- Так Колька с Ванькой вместе в отпуск приехали. Они же кореша. Вместе в училище учились, а теперь вместе служат, - сказал Мотя-младший.
- Без тебя знаем, - оборвал его Монгол.
Колька Голощапов, младший брат Витьки, который ухаживал за прокурорской Ленкой, жил в нашем доме, а Иван Горлин – на соседней улице, в частном доме. Они еще до училища дружили и все время ходили вместе. Вместе и в летное поступили. Считалось, что Колька в летчики пошел из-за романтики, а Иван из чисто материальных соображений. Тогда тетя Нина в разговоре с моей матерью заметила:
- Правильно надумал. Два года - и красивая обеспеченная жизнь. А то, смотреть жалко…
У Ивана был еще малолетний брат, и мать еле тянула их на свою уборщицкую зарплату. Отец пропал без вести еще в начале войны. И, если бы не огород, – не выжили бы.
Мой отец говорил, что эти одеяльные клочки земли полстраны спасли от голодной смерти. Как-то, когда у нас дома собралось застолье, отец заговорил со своим еще довоенным приятелем Константином Петровичем или КП, как все звали его у нас в доме, про огороды. Началось с того, что гости стали хвалить материну засолку. У нас действительно всегда были очень вкусные помидоры и огурцы, и капуста. Матъ, как всегда, зарделась, а отец сказал:
- Спасибо огороду. И клочок-то небольшой, а кормит.
- У меня есть статистика,- сказал КП. – Ты знаешь, например, Егор, что официально в 1942 году огородничеством занималось пять миллионов человек. Правда, тогда пол европейской части России уже находилось под немцем, и на эту часть сведения статистики не распространялись. Зато в 1945 году официальная цифра составила 18,5 миллионов человек.
- Не человек, а семей, - возразил отец. – Считались-то наделы. А наделом владела семья. Так что эту цифру нужно увеличивать минимум в четыре раза. Только, Костя, не верь ты статистике. Статистика суха. Никто в войну не спрашивал власти, где сажать картошку. Где был пустырь, там огород и разбивали. Сначала под картошку, а там, глядишь, сил хватило еще прикопать под капустку, да под редисочку, и лучку посадить можно. Знали: с землей жив человек, не помрет, выживет. Власти это тоже понимали и не препятствовали. Это сейчас, после войны, мало-помалу учет повели и постепенно с этих клочков, если он не при частном доме, стали сгонять…
Вот так, наверно, и тетя Капа с огородом вытянула Ивана с Мишкой. А когда Иван ушел в училище на казенный кошт, вздохнула с облегчением: с одним уже стало проще. Но вот Иван начал служить и вдруг прислал ей пятьсот рублей. Тетя Нина рассказывал, что тетя Капа ревела над этими, свалившимися на нее деньгами, навзрыд, а когда успокоилась, пошла в магазин, купила полкило вареной колбасы и килограмм «жамок». Мишка, сроду колбасы не видавший, проглотил кусок, который мать отрезала, не-жевамши, а пряник долго облизывал, сдирая зубами глазурную корочку, и ел маленькими кусочками, которые не жевал, а сосал, смакуя и растягивая удовольствие.
Про Ивана моя мать говорила, что он уходил в училище тощим подростком: «Господи, шейка была как у цыпленка, щеки впалые, в чем только душа держалась. А теперь настоящий здоровяк: лицо округлилось, и шея как у быка». «Армия откормила», - согласно кивала тетя Нина и с удовольствием отмечала, что и Ванька, и Колька у девок – нарасхват. «Конечно, - говорила тетя Нина, - золотые якоря, на фуражке золотая птичка, на погонах по две золотые звездочки и кортик сбоку, как у морских офицеров. Город-то сухопутный! Тут поневоле сойдешь с ума…».
- Так они, вроде, с Нинкой Козлихой ходят, - заметила мать.
- Да в том-то и дело, Шур... А как она их сразу двух перехватила – загадка с тремя неизвестными.
Этот факт приводил ее в недоумение и даже расстройство.
- Вот ведь, стерва, каких ребят взбаламутила, - возмущалась тетя Нина.
- Не говори, Нин. Столько девок хороших вокруг, а они вокруг этой сучки увиваются, - соглашалась моя мать.
- Да им, видно, сейчас хороших и не надо, - усмехнулась тетя Нина и, понизив почему-то голос, стала рассказывать матери, что слышала через стенку:
- Таня Голощапова ругала Кольку. Ты, говорит, что ж мать-то срамишь? С кем ты ходишь? С Нинкой, с проституткой. Вся улица знает. А он ей: «Да что ты переживаешь, мам? Я что, жениться что-ли на ней собираюсь!» А она: «Да хоть и не жениться. Что, других девок нет? Стыд-то какой!» А когда Ванька приходил, она и Ваньке выговаривала. Ванька смеялся: «Все, говорит, теть Тань, мы с ней больше ходить не будем».
- А и правда, - сказала мать, - вроде вчера Колька с Иваном вдвоем шли. Нинки не было.
- Ага, а Нинка через полчаса за ними вслед из дома вышла, - засмеялась тетя Нина. – Но это, Шур, еще что? Витька познакомил Кольку с Ленкой, за которой ухаживает, а Ленке, видно, Колька приглянулся, потому что мать как-то выговаривала ему: «Ты, говорит, смотри Ленку не вздумай от Витьки отбивать. Любит он её. А он ей: «Пустое это. Она его не любит». «Это она сама тебе сказала?» – спросила Таня. «Зачем, - говорит Колька. – Это и так видно». «Ладно, - вздохнула Таня. - Видно-то видно, да он не видит. Любовь-то, она слепая. Я прошу тебя, не крути ты ей голову». «Ладно, мам, я все понимаю».
- Неужто правда? – моя мать покачала головой, а в голосе ее было сомнение и удивление.
- Да чтоб у меня язык отсох, – побожилась тетя Нина, - Когда они громко говорят, у меня в спаленке за шторой, все слышно. Перегородки-то, сама знаешь…
Баян взорвался быстрым фокстротом Цфассмана. Чекарев закончил занятия и как всегда после этого начинал свой маленький концерт. Мы оставили разговоры и придвинулись поближе к баяну. Из дома вышла горбатенькая сестра Мухомеджана, Зина, и села на крылечко. Из полуподвала вылезла Лизка, сестра Изи Каплунского. Во двор потянулись соседи. Зашла на веселье Женька, а с ней обе Исааковские дочки: средняя Галя и Сима-дурочка. Исаак жил в соседнем дворе, а Женька ходила беременная и все время торчала у матери. Пришли и стали в сторонке Зойка Пирожкова с подругой. Скоро во двор набилось народу как на свадьбу. Женщины танцевали, а мы дурачились и смеялись беспричинно, глядя на Зойку Пирожкову и Лизку, которые танцевали друг с другом. Нам почему-то было неловко, и мы так прятали свое смущение.
Оживившийся Амир приглашал по очереди молодых женщин, и мывидели, как он вежливо кланялся и просил: «Разрешите вас!» А потом отводил партнершу на место и говорил: «Спасибо за танец». Амир спросил у Монгола:
- А чего вы не танцуете? Не умеете что-ли? Это же просто. Танцевать нужно уметь обязательно. Без этого ни с какой девушкой не познакомишься.
- А где научиться-то? – смеясь, спросил Витька-Мотя.
- Ну, я могу показать. А еще лучше, если девушка. Девушки все умеют танцевать.
- Нинка может научить, – сказал Монгол, краснея.
Нинка, к нашему удивлению, сразу согласилась. Утром мы сидели на прокурорском крыльце и ждали, когда выйдет Ванька Коза.
- Вань, позови Нинку, - попросил Монгол. Нинка вышла, и Монгол позвал:
- Нин, поди сюда.
- Еще чего! – фыркнула Нинка.- Тебе надо, ты и иди.
Монгол подошел и, смущаясь, спросил:
- Нин, ты на танцы ходишь?
- Ну! – не понимая, к чему Мишка клонит, подтвердила Нинка.
- А танцевать умеешь?
Глупее Монгол придумать не мог. Спросить у барышни, которая ходит на танцы, умеет ли она танцевать!
- Ты что, хочешь меня на танцы пригласить? – засмеялась Нинка.
- Не, Нин, - испугался Монгол. И разом выпалил: - Научи нас танцевать,
- Что, приспичило? Влюбился что-ли? – развеселилась Нинка.
- Еще чего! – разозлился Монгол. – Не хочешь, так и скажи!
- Ладно, ладно, - сказала Нинка примирительно. - Научу. Где будем учиться-то?
- У Каплунских. У них мать на работе. Они все время одни.
Софья Борисовна Каплунская, строгая красавица с гордой осанкой и мягкой походкой балерины, работала бухгалтером в богом забытой конторе «Вторчермета». Но она держалась за эту работу, потому что помнила, каких унижений стоило ей получить это место. Её нигде не брали на работу. Двери закрывались перед ней, как только начальник отдела кадров узнавал, что ее муж осужден по политической статье.
Им бы тоже не выжить, если бы не огород и соседи. Соседи то какую-нибудь одежду для детей принесут, то что-нибудь из еды. И гордая Софья Борисовна не могла отказаться от помощи. Когда к ней в первый раз пришла тетя Клава, Пахомова мать, со шматом сала, и Софья Борисовна, покраснев как рак, стала отказываться: «Зачем? Не надо. У нас все есть!», тетя Клава поставила руки в боки и глянула на Софью Борисовну так, что та сразу отвела глаза в сторону: «Ты свою гордость оставь! У тебя двое. Сама, как хочешь, а дети не виноваты. Их вырастить надо. Ну-ка бери!» «А если б я оказалась в твоем положении, неужто не помогла бы? – уже тише сказала тетя Клава, заглядывая в её глаза». И Софья Борисовна сало взяла и больше от помощи отказываться не смела. Эта помощь шла от сердца.
Софья Борисовна отдавала из своих четырехсот рублей бухгалтерской зарплаты сто рублей некоему Дмитрию Моисеевичу, с которым ее свел портной Исаак, за устройство на работу. И Софья Борисовна была этому рада. Во-первых, она имела твердый заработок, во-вторых, ей шел пенсионный стаж. Поэтому она старалась. Приходила в контору раньше всех, уходила позже всех, да еще прихватывала работу на дом.
Изя с Лизой целыми днями оставались одни. Еда чаще всего состояла из картошки. Хлеб, - когда был, когда нет. На день мать оставляла детям большую сковородку жареной на подсолнечном масле картошки, а когда кончалось масло, то кастрюлю вареной, и Изя, как старший, делил эту картошку на два раза, чтобы хватило до вечера, а потом они с нетерпением ждали, когда придет мать, и они после ужина сядут все вокруг грубо сколоченного из тесаных досок стола и достанут отложенную вчера на самом интересном месте книгу Жюля Верна. Днем они только смотрели эту замечательную книгу, перелистывали ее, давно выучили подписи под картинками и играли в придуманную ими самими игру: один закрывает надпись под картинкой, другой говорит напамять слова. Если ошибался, менялись местами. Например: «Путешественники подъехали к станции Род Гумм», или «Люди и животные исчезли в огромной волне», «Элен и Мэри не спускали глаз с лодки», «Отрубленные головы торчали на частоколе».
Им очень хотелось узнать, что будет дальше, но читать без матери они не смели. Это было табу, нарушить которое значило бы разрушить гармонию их единства, поколебать любовь и доверие друг к другу, которые их связывали без отца. А они инстинктивно боялись этого, потому что без любви и доверия останется пустота.
И еще они очень надеялись дождаться отца. Но я знал, что отца их нет в живых. Однажды Изя показал мне небольшую выцветшую фотокарточку отца, и меня током пронзила мысль, что этот человек мертв. Эта уверенность пришла с ощущением неуловимой перемены в изображении человека на фотокарточке. Мой мозг отметил, что на фотокарточке живое «нечто» как бы померкло, то есть его не было. Я вернул фото и Изе ничего не сказал…
Нинка пришла, как и обещала, к десяти утра. Часов мы не имели, но как только мать Каплунских ушла на работу, нырнули по кирпичным ступенькам вниз, в полуподвал. Большую часть жилища занимала печка с плитой, но, несмотря на то, что ее топили даже летом, в комнате ощущалась сырость. Мотя-старший принес из дома патефон и несколько пластинок. Мы сразу завели патефон, а Монгол пошел на улицу ждать Нинку.
- Что-то вас больно много, - оглядела нас Нинка.
- Мы, Нин, мешать не будем, - заверил Армен. – Мы просто посмотрим и пластинки послушаем.
- Да мне-то что? Мне вы не мешаете, - согласилась Нинка. Она выбрала пластинку, вставила в патефон и покрутила ручку завода.
«Мне сегодня так больно, слезы взор мой туманят. Эти слезы невольно я роняю в тиши», - зазвучал рыдающий голос Изабеллы Юрьевой.
- Давай, Мишка, возьми мою правую руку, отведи ее в сторону левой рукой, а правой обними меня за талию. И пошли. На меня.
- Двa шага, поворачивайся. Ногу приставляй. Теперь на тебя. Танго танцевать легко. Ходи в такт музыке. Раз-два, раз-два. Ну вот, получается.
«Мой нежный друг, часто слезы роняю, и с тоской я вспоминаю дни прошедшей любви».
Мишка неуклюже ходил за Нинкой. Лицо его покраснело, но было сосредоточено, ноги деревянно двигались, повторяя Нинкины движения. И на Нинкины ноги Мишка ни разу не наступил.
- Молодец, - похвалила его Нинка. – У тебя есть чувство ритма. Только зад не отклячивай. Ну-ка, прижми меня этой рукой, которая на талии. Да не бойся ты. Вот так. Девушкам это нравится.
Мишка стеснялся такой близости и отворачивал лицо то в одну, то в другую сторону. Нинка понимала это и нарочно прижимала его еще плотней.
- Ну ладно, хватит, - решила, наконец, Нинка. – Вить, давай ты, – позвала она Мотю-старшего. - А ты, Мишка, смотри и повторяй за нами. Потом Нинка учила Самуила, потом Алика Мухомеджана. Фокстрот оказался не труднее танго. Только немного другой ритм, побыстрее.
«Сердце мoe, не стучи, глупое сердце, молчи. Я шутить над собой не позволю, я изменника прочь оттолкну и при встрече кивну головою, равнодушно и гордо кивну».
Теперь пацаны уже сами могли танцевать друг с другом, и все топтались под музыку, а Нинка только поправляла.
- Да-а, не балет. Но если немного потренируетесь, то из вас получатся женихи хоть куда.
Нинка была явно довольно своей работой. Оказалось, что Изя Каплунский давно умеет танцевать. Их учила Софья Борисовна, их мать, и они очень ловко танцевали с сестрой и танго, и фокстрот.
- Вовка!- неожиданно позвала меня Нинка, - иди-ка ко мне. Тебе тоже нужно учиться танцевать. Подрастешь, будешь девкам головы кружить. Вон глаза какие синие, как озера.
Она обняла меня крепко за талию, прижала к себе, лишив возможности дышать, и повела меня так, что я стал двигаться как одно целое с ней, она почти несла меня. Или это я сам летел? Я задохнулся. Мое сердце билось, словно птица в силках. Я не мог понять, что со мной. Какое-то новое ощущение вошло в меня. Мне было приятно чувствовать Нинкино тело через ее легкое ситцевое платье. От волос ее пахло травой, а вся она источала что-то волнующее. Я как под гипнозом ходил за Нинкой, повторяя все ее движения. Я легко передвигался вместе с ней, я танцевал, и мне казалось, что я давно умею это делать. И я влюблен был в Нинку… Наверно, от меня исходил такой мощный поток флюидов, что Нинка остановилась, серьезно посмотрела на меня, мягко отстранила, потом толкнула легонько в плечо и смущенно сказала:
- Хватит с тебя. Теперь сам научишься. – И добавила с легким вздохом, а улыбка плавала на лице: - Ох, Вовка! Будут по тебе девки сохнуть.
Потом она поймала Монгола и позвала:
- Пойдем, научу целоваться!
Монгол опешил, но безропотно пошел за Нинкой за печку, а я почувствовал вдруг смертельную тоску, и это, наверно, была ревность.
Глава 18 Монгол приводит девушку. Предательство.
Дом Мишки Монгола с улицы закрывал латанный-перелатанный глухой забор без ворот, но с калиткой. Щели забора забивались ржавыми полосками железа, кусками фанеры – всем, что попадалось под руку.
Калитка выглядела не лучше, петли ее не держали, она нижним концом лежала на земле, и чтобы открыть калитку, ее нужно было приподнять.
Латал забор сам Монгол, Он деловито стучал молотком по железу, и металлический грохот слышали все окрестные улицы до самой Московской. Мать Монгола, Анна Павловна, с гордым умилением смотрела на сына, радуясь, что растет хозяин в доме и, отмечая, что он все больше становится похожим на отца.
Мишкин отец Арвис Монголис работал начальником производства на пятом заводе. Его арестовали еще до войны по делу инженеров. Тогда прокатилась волна арестов по городу. Анна Павловна от горя чуть с ума не сошла, год исправно обивала пороги соответствующих учреждений, в конце концов, узнала, что он осужден на десять лет без права переписки за вредительство, ничего не поняла, но с тех пор в ее поведении появились некоторые странности. Вроде и нормальная, только вроде как немного не в себе.
Со стороны пустыря, там, где до войны стояли ремонтные мастерские и где мальчишки на бетонированной площадке играли в цару, а девчонки в классики, небольшой дворик и огород Монгола, тот самый, который за два миллиона копал Ванька Коза, огораживал редкий дощатый заборчик.
Подходя к Калитке Мишкиного дома, мы услышали женский смех и голос самого Монгола. Мы опешили и не стали стучаться в калитку, а пошли к забору со стороны пустыря.
То, что мы увидели сквозь забор, смутило нас и повергло в уныние. Монгол привел домой чужую женщину. Огненно-рыжее тощее создание сидело на приступках крылечка и лузгало семечки, доставая их из небольшого газетного кулечка, а Мишка выжимал двадцатикилограммовую гирю. Эту гирю все мальчишки поднимали только до колен, а выжимали ее, вернее толкали только Монгол и Мухомеджан. Гиря была странной прямоугольной формы с утопленной ручкой. Мишка корячился с гирей, лицо его побагровело, и он чуть не складывался пополам, выталкивая гирю в третий или четвертый раз. Рыжая заливалась звонким смехом. Непонятно, чему она смеялась, но чистый ее смех был приятен и рассыпался серебром. Тем не менее, рыжую мы возненавидели сразу и бесповоротно. Она уводила нашего друга. Это как чужая голубка, которая садилась на Римочкину голубятню, а потом уводила какого-нибудь ее сизокрылого. Разве можно представить, чтобы Римочка равнодушно взирала на это.
- Миш, не упернись! Кила вылезет! – первым не выдержал Пахом. Все захохотали, и в этом смехе была месть, неприязнь к рыжей и презрение.
Рыжая перестала грызть свои семечки и вопросительно посмотрела на Мишку. Монгол бросил гирю и повернулся в нашу сторону. Мы замолчали и осуждающе смотрели на Монгола, ожидая, что он бросится на нас и, может быть, даже со зла проломит забор, но он лишь криво усмехнулся, покрутил указательным пальцем у виска, взял под руку свою рыжую и увел в дом.
Мы молча потоптались еще на площадке и пошли искать Витьку Мотю. Витька выслушал наш взволнованный рассказ равнодушно.
- Ну и что? – оказал Мотя. – С вами что ль в пристеночки интереснее играть? Может, у него любовь!
И заметив на наших лицах растерянность, успокоил:
- Малы еще, раз не понимаете. Подрастете, поймете.
Чего мы поймём, Мотя не сказал.
- Может, и ты приведешь? – ехидно спросил Пахом.
- Не твое, Пахом, дело! Может, и приведу, - оборвал его Мотя и больше не стал с нами разговаривать.
Глава 19 Опять скандал. Разбойное нападение на дядю Павла. Больница. Счастливая встреча. Новая жизнь дяди Павла.
Бабушка Маня вдруг снова зачастила к нам. Она плакала, закрывалась с матерью в зале, и они там долго о чем-то шептались, но чаще всего бабушка не таилась и рассказывала о неладной жизни сына с невесткой. И я опять представлял или «видел» то, что происходило у Павла в доме.
Варвара после Павлова суда словно взбесилась. Разговаривала криком, все ее раздражало, она могла без причины закатить истерику, часто плакала. Сначала Павел молча сносил все это, чувствовал свою вину. Потом запил. Пьяного Варвара на кровать не пускала, и он спал, где попало, на стульях, на сундуке. Иногда его приводили, и тогда он валялся на полу, после чего ходил недели две, как в воду опущенный, в рот не брал ничего спиртного, и когда Варвара, исходя криком, чистила его на чем свет стоит, виновато молчал и только хлопал глазами. А после снова напивался. Пил он вдумчиво, пьяный похож был на помешанного: звал кого-то, кому-то отдавал честь, скрипел зубами и, обхватив голову руками, плакал. Иногда пел что-нибудь фронтовое, по-рыбьи ртом хватая воздух и задыхаясь. А в глазах его была смертельная тоска.
Однажды, в день получки, он не пришел домой. Варвара ждала его, прислушиваясь к шорохам, просыпалась несколько раз ночью и вся кипела злом, готова была разорвать его на части.
- Ой, убили? - вдруг тихонько заскулила бабушка, - Чует мое сердце, убили.
- Как же, убьют его, - ненавидяще прошипела Варвара. - Нажрался, да завалился у кого-нибудь. Или в вытрезвитель загремел. А в глубине души шевельнулась, жившая там мысль: «Господи, убили - отмучилась бы».
А утром на работу ей позвонили из больницы. Ночью Павел поступил без сознания с проломленным черепом. Нашли его на улице. Утром, придя в сознание, он попросил сообщить о нем жене и дал телефон.
Варвара в больницу не пошла. Бабушку пустили на несколько минут, и она потом, вытирая концом платка тихие слезы, рассказала Варваре в надежде разжалобить ее:
- Плохой. Говорит – еле языком ворочает.
- А он им всегда еле ворочает. Деньги, небось, вытащили? – криво усмехнулась Варвара.
- Его остановили двое ребят и по голове железкой ударили... Видать, знали, что с деньгами идет, подкараулили.
- Вот и пусть святым духом питается. Я его кормить не собираюсь. На хрен он мне сдался?.. Хватит с меня. Я еще свою жизнь хочу устроить. Связалась, дура. Да хоть бы мужик был, а то глядеть не на что.
В тот же день Варвара подала на развод.
К дяде Павлу ходила бабушка. О Варваре он не спрашивал, и бабушка не упоминала про нее тоже, а когда проговорилась, что Варвара подала на развод, дядя Павел прореагировал спокойно, только губы скривились в горькой усмешке.
- Как же так получилось-то? – спросил отец дядю Павла, когда мы пришли к нему в больницу.
- Выпимши был. С получки с ребятами выпили. Только, Тимофеич, не подумай, выпили-то всего ничего. Так вот, только перешел через маленький мостик, хотел идти через скверик, там ближе. Подошли двое ребят: «Тихо,- говорят. - Пикнешь – перо в бок. Давай деньги». Я сделал вид, что полез в карман, а сам момент выждал и одному ногой в пах, а от второго не увернулся. Откуда у него железка в руках оказалась? Сразу не рассмотрел. Только почувствовал удар по голове и упал. Очнулся, никого нет, весь кровью залит, и подняться не могу. Не знаю, как на дорогу выполз. Там меня, видно, и нашли.
- Совсем обнаглела шпана! Куда только милиция смотрит? – возмутилась мать…
И вдруг неожиданно у Павла все определилось и сладилось, будто судьба, сжалившись над ним, дала ему передышку… И бабушка, и Павел не раз пересказывали эту историю: бабушка, не скрывая удовольствия, Павел с застенчивой улыбкой, выдающей смущение. Моя мать радовалась за брата, отец ободрял его, а мне снились (а, может быть, я видел наяву) картинки Павловой жизни, которые потом осколками собирались в единое целое…
В больницу к Павлу пришел Семен, с которым они вместе работали в цехе. Семен, бывший фронтовик, был лет на десять старше Павла. Мужик баламутный и заводной, но добрый и открытый. В руках Семен держал дермантиновую сумку.
- Здоров, кирюха! - добродушно пробасил Семен. - Жив? А, говорят, на тот свет собрался. Передумал что ль?
Семен засмеялся своей шутке. Павлу было приятно, что его навестил кто-то с работы.
- Привет от ребят. Вот передачу прислали.
Семен вытащил из сумки хорошие папиросы «Беломорканал», бутылку «Ситро», яблоки, конфеты. Потом он достал миску с котлетами, банку с огурцами и тарелку с оладьями. Павел с недоумением смотрел на оладьи и котлеты.
- А это Тонька прислала, - перехватил его взгляд Семен. - Помнишь, были у нее в Новых Выселках, выпивали. Моя двоюродная. Она про тебя все знает.
Павел смутился. Он помнил Тоню, и она ему тогда понравилась. Тихая, с виду неприметная женщина, c добрым чистым лицом и влажными всепрощающими глазами. Семен как-то в выходной затащил его к сестре. Это было совсем недалеко, минут тридцать автобусом; небольшая деревенька, колхоз «Рассвет». Они взяли с собой бутылку водки, и Тоня суетилась, собирала стол, как на свадьбу, и прислуживала им, а потом сходила в сельмаг и принесла еще бутылку. Была доброжелательна, внимательно слушала Павла и от души смеялась, когда тот рассказывал что-либо смешное. Павлу было приятно и необычно от такого внимания к нему, и ему не хотелось уходить. Семен чувствовал себя здесь как дома, водил Павла по саду, показывал небольшое Тонино хозяйство, кроликов, огород. Потом они долго сидели на скамейке под яблоней и пели. Тоня прибирала в доме, время от времени выходила на крыльцо и хорошо улыбалась.
- Ну, как тебе моя сестричка? – спросил тогда со смехом Семен.
- Женщина мировая, с такой можно и в разведку, - искренне ответил Павел.
Теперь Павел не знал, что и сказать. Эта передача была приятна и неожиданна.
- Зачем это она? – с чувством неловкости проговорил Павел.
- А ты ей сам скажи, - засмеялся Семен. - Она внизу сидит. Позвать?
- Да ты что? – всполошился Павел.- У меня видок-то.
- А что? Боевой видок, - отметил Семен и, несмотря на протесты Павла, поднялся:
- Лaднo, выздоравливай. Ещё, может, как-нибудь заскочу. Он ушел, и через несколько минут вошла Тоня. Смущаясь, она протянула ему руку-лодочку и, церемонно поздоровавшись, сказала:
- Вы, Паша, только не подумайте чего-нибудь такого... Я ведь от всего сердца. Если вам неприятно, скажите.
- Что вы, Тоня, удивился Павел, даже привстал. – Мне очень даже приятно.
И замолчал, не зная, что еще сказать, поглядывая на Тоню как-то украдкой.
Одета она была просто. Немного старомодный черный бостоновый жакет с юбкой, туфли на низком каблуке, на голове цветастый крепдешиновый платочек. Все, однако, сидело на ней ладно и аккуратно.
Понемногу разговорились, и Тоня просидела у него до самого обеда. Несколько раз порывалась уйти, но Павел просил посидеть еще немного, и она оставалась.
Павлу неловко было просить, чтобы она как-нибудь зашла к нему еще, но она сама сказала:
- Я еще приду.
И стала ходить к нему ежедневно. Павлу с Тоней было легко и просто, и в его разлаженных мыслях появилась вдруг определенность, а вместе с определенностью стала появляться уверенность.
Как-то, когда Павел мог уже самостоятельно ходить, не ощущая тошноты и головокружения, которые почти месяц не позволяли ему даже сидеть, а не то, чтобы двигаться, они с Тоней сидели в больничном дворе.
Погода стояла ясная, солнечная, но уже чувствовалось приближение осени. То паутинка задержится на лице, то взгляд наткнется на желтеющий кленовый лист. Да и вся зелень стала какой-то тяжелой. Природа налилась и томилась, словно девка на выданье. Густые и сочные темно-зеленые кроны деревьев покачивались на ветру, и не было в них уже весеннего легкомыслия, когда они распускались почти прозрачными зелененькими листочками.
Тоня рассказывала про свою деревенскую жизнь, про мужа, погибшего на втором году войны.
- Я с ним и пожить-то как следует не успела. Даже ребенка не прижила, - задумчиво сказала Тоня и добавила, чуть помолчав:
- Очень ты похож на него. Я тебя как с Семеном увидела, аж сердце упало, до чего похож. И характером ты добрый. Жалок ты мне, Паша, - призналась она. У нее на глаза навернулись слезы.
Тоня вытерла глаза концом косынки, завязанной узелком на подбородке.
- Да что ты, Тонь! – смущенно пробормотал Павел, обнимая ее за плечи. Она уткнулась в него, счастливая.
- Паш, у тебя с женой-то серьезно? Может, наладилось бы еще?- спросила на всякий случай Тоня.
- Ну, уж нет, - нахмурился Павел. – Хватит.
Через неделю Павла выписали. Он зашел домой, когда Варвара была на работе, чтобы собрать вещи.
Тоня его ждала с самого полдня. Она несколько раз выходила к автобусу, пока, наконец, ни увидела Павла, проводила его в дом, и он, поставив чемодан в горнице, по-хозяйски прошел в сенцы, взял ведра и сходил к колодцу за водой. Потом, раздевшись по пояс и попросив Тоню слить ему, фыркал под ручейком ледяной воды и с удовольствием растирал тело докрасна чистым льняным полотенцем, пахнущим речкой. Тоня, скрестив руки на груди, глядела на его тощее тело и думала, жалея Павла, что его надо получше кормить...
На следующий день к ним переехала бабушка Маруся.
Глава 20 Мучительные приступы. Я лечу отца. Вечером у колонки. Аська Фишман. Катин муж Федор. Разговор матери с тетей Ниной. Прокурорская Лена уезжает.
У отца случился очередной приступ. Эти приступы теперь случались реже, чем в первый год его возвращениям. Я легко справлялся с ними, если это случалось при мне. Но иногда я гонял где-нибудь с ребятами мяч или загорал и купался на речке. Бывало, что я ощущал тревогу, и тогда спешил домой, и чем ближе подходил к дому, тем отчетливее «принимал» сигналы беды.
Обычно приступ давал о себе знать заранее. В этот день отец чувствовал вялость, сонливость, у него пропадал аппетит, все время хотелось пить, и он спешил отпроситься с работы, потому что головная боль появлялась внезапно и быстро усиливалась, пока не обрушивалась всей силой; и не оставалось тогда воли сдерживать себя.
Переставала существовать стройная реальность, она уступала место хаосу. Мозги кипели и распирали череп изнутри. Казалось, что череп, в конце концов, не выдержит и расколется. Отец перетягивал голову полотенцем и стягивал узел все сильнее и сильнее, словно укрепляя череп. В горсаду так стягивали треснувший вяз металлической стяжкой, свинчивая болтом, пока железо не врезалось в кору. Но наступал момент, когда человеческое терпение кончалось. И тогда из отцовского горла вылетал стон, больше похожий на рев раненого зверя. Отец катался по кровати и прокусывал наволочку подушки, пытаясь заглушить боль...
Я ощутил тревогу, когда вспомнил, что хочу есть, и мысли унесли меня на нашу кухню. Пацаны еще остановились поговорить с хориками насчет футбольного матча между нашими улицами, а я уже мчался к дому. Отец, обессиленный, лежал на кровати. Мать дала волю слезам, сбрасывая напряжение и страх последних часов на меня.
– Где тебя носило? Паразит! Ни отца, ни матери не жалко. Отец при смерти был, а ты лындаешь, черти носят. Где ты был?
Я ничего не ответил и подошел к отцу. Отец был бледен и лежал на спине с руками поверх одеяла, голова его бессильно откинулась на подушке.
- Скорую вызывали. Врач укол морфия сделал, - пояснила мать. Я положил руку на голову отца, веки его чуть дрогнули, он открыл глаза и улыбнулся мне вымученной улыбкой.
Я ясно видел легкое мерцание голубоватого свечения вокруг головы отца. Гармонию свечения нарушали красновато-оранжевые сгустки. Морфий только приглушил боль, но она оставалась, и ее нужно было снять, иначе она вернется, как только действие лекарства закончится. Я подержал руки над головой отца, то приближая, то удаляя их, и когда почувствовал легкое покалывание в пальцах, стал делать круговые движения в области скопления сгустков. Иногда мне казалось, что оранжевая боль просачивается через мои руки и уходит через меня, оставляя во мне что-то неприятное, гнетущее, и отнимает силы. Я был похож на человека, который взялся за оголенный электропровод с неиссякаемым источником тока, потому что источник боли моего отца был так же неиссякаем.
Боль – это S0S живого организма, который начинает сигналить о том, что защитные силы выработали свой предел. Сейчас я заберу эту боль, но потом она начнет вырабатываться снова. Я мог на какое-то время помочь отцу, но вылечить не мог. Его мозг был поражен необратимо и жил за счет всех жизнеспособных органов, которые отдавали все свои силы и сами оставались без защиты. Я все это мог прочитать по свечению, окутывающему живое тело, как коконом, легкой мерцающей оболочкой. Я научился определять очаг болезни и степень поражения основных органов. Становясь старше, я стал интересоваться анатомией, о непонятном спрашивал отца, поэтому знал расположение и функции основных органов...
Через несколько минут темно-красные сгустки окрасились в розовый цвет, потом стали менять свой цвет на голубоватый и скоро свечение стало почти однородным. Этого было достаточно. Я знал, что сейчас отцу лучше. Дыхание его стало глубоким и ровным. Я погрузил отца в сон. Теперь он проснется выспавшимся, и силы снова вернутся к нему. До следующего раза, который, как я надеялся, теперь отодвинется еще дальше. Но только время покажет, насколько его организм и моя помощь справились с болезнью.
Я чувствовал слабость, апатию, и мне тоже хотелось спать, но я пошел на улицу. Что-то мне вслед говорила мать, окликнула тетя Нина – я не слушал. Мне хотелось побыть одному.
Незаметно спала жара. Солнце погасило свой слепящий лик и красным диском опускалось за горизонт. Ярче обозначились предметы. Они перестали отражать прямой солнечный свет и стали более различимыми, контрастными. Зато тени на глазах удлинялись и, расплываясь, теряли четкие очертания. Наступала та вечерняя благодать, когда силы начинают вновь возвращаться в мышцы и готовят тело для торжества плоти.
Сегодня мне опять приснится сон, который повторялся с регулярным постоянством несколько последних лет.
Я пробиваюсь на какой-то диковинной машине через льды, через снежные торосы к полюсу, а слева от него - огромный водопад. Многотысячетонные массы воды, пенясь и разлетаясь миллионами брызг, падают с диким грохотом, кипят, путаясь в водовороте, находят свой путь и мощными потоками устремляются вниз, заливая все свободное пространство. Именно вниз, потому что я ощущаю планету, как огромный глобус. А над водопадом повисает гигантская молния, одним концом касаясь водопада, другим, уходя в бесконечность.
Молния постоянна, как непрерывная дуга электросварки, и пульсирует, играя переменчивым цветом. Я ощущаю ее энергию, которая пронизывает окружающую среду.
Иногда в этих снах водопада нет, а я парю над землей, вижу реки, артериями прорезающие землю; горы, словно вылепленные на макете умелыми руками художника; моря и озера, похожие на лужицы после дождя и заливающие почти всю планету; величественные океаны, и материки, которые плавают в них огромными плотами.
Вуаль почти прозрачных облаков лежит подо мной и украшает голубую планету.
Но всегда присутствует молния. Она упирается в землю и уходит в бесконечность. И все пронизывает энергия, которую я ощущаю каждой своей клеткой. Энергия наполняет меня, как пустую оболочку. И я не боюсь всей этой грандиозной и страшной силы, этого гула, парализующего слух.
А утром я просыпаюсь свежим, бодрым и сильным...
- Вовка, сходи за водой! Дома воды ни капли.
Мать стояла возле меня с ведрами. Наверно, сама шла за водой, но увидела меня. Я с удовольствием взял ведра и пошел к перекрестку.
У колонки столпились женщины, но их сейчас не занимала вода, их занимал скандал, который устроила Катя и Аська Фишман из-за отходов из бачков, которые стояли в новой трехэтажке. Бачки эти ставил свиной откормочный цех с улицы Революции. Катя успевала набрать свое ведро до того, как цеховые забирали отходы, но сегодня, выходя из дома, она наткнулась на свою бывшую соседку Аську Фишман, получившую с мужем Ароном квартиру в новом доме.
- Уже и здесь поспела? – ехидно спросила Аська.
Кате промолчать бы, но ее задели эти слова, и она сказала вроде про себя:
- Нам пенсий не начисляют.
Намек был куда как прозрачен. Вся улица знала, что Аська, сроду нигде не работавшая, когда строился дом, нанялась сторожить стройку. На стройке лежали штабеля досок и стояла циркулярная пила. Аська, подворовывая ночью доски, пользовалась этой пилой, перепиливая их надвое.
Работа с циркулярной пилой требовала определенной сноровки. И Аська такую сноровку выработала. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха. Доску повело, и пила циркнула по руке, отхватив два пальца на левой руке. А через некоторое время она стала получать пенсию по инвалидности. Это Катя и имела в виду. Аська взорвалась немедленно:
- Да у тебя в чулке больше, чем у директора мясного магазина на сберкнижке. Ты же по три поросенка выкармливаешь. Даром что как нищая в тряпье ходишь.
Этот спектакль в один момент собрал немало зрителей. Кто-то шел за водой, кто-то из магазина. И теперь с удовольствием наблюдали за развитием драмы.
- Зато ты вся в золоте ходишь, - теперь уже напропалую пошла Катя. – Сонька расползлась не хуже того поросенка, вот-вот лопнет. И один Арон работает.
- Вон отсюда, паскудина, - не вынесла этих слов Аська... - А ну-ка, вываливай все назад. Ходит, выгребает ... Для нее здесь бачки поставлены.
- Чтоб тебе подавиться этими объедками! На, ешь! – сразу осевшим голосом выкрикнула Катя и, теряя рассудок oт нахлынувшей ярости, опрокинула ведро прямо рядом с Аськой. И вдруг, сообразив, что это может плохо кончиться, быстро пошла от Аськиного дома. Аська охнула и стала по рыбьи ловить ртом воздух, не находя слов для возмущения, и только когда Катя была уже недосягаема для рук, крикнула вслед:
- Ну, тварь, чтоб твоей ноги здесь больше не было! И близко не смей подходить к этому дому.
На это Катя показала зад, похлопав по нему ладонью, и от греха поскорее затрусила к своему дому.
Публика хохотала.
Не успел закончиться один спектакль, как начался другой. Теперь все взгляды были обращены на дорогу, по которой два приятеля вели Федора, Катиного мужа. Вели его серединой улицы, поддерживая под руки с двух сторон. Шли молча, сосредоточенно выбирая дорогу, стараясь обойти рытвины и выбоины. Были они в той стадии опьянения, когда все внимание направлено на ноги, а мозг выполняет одну работу: не дает упасть, удерживает на ногах. Тетя Мотя, оставив ведра, бросилась к дому Кати, которая жила чуть подальше колонки, чтобы сообщить о том, что ее Федора ведут пьяного, но Катя, уже сама стояла у калитки, высматривая мужа.
- Кать, твоего ведут! – сообщила издалека тетя Мотя и остановилась, прижимаясь ближе к домам.
Федор безвольно висел на своих дружках, закатывая глаза от натужного усилия согнать дурь, скрипел зубами. Но ближе к дому сделал вдруг отчаянное усилие, пытаясь высвободиться из рук своих приятелей, и те, потеряв равновесие, упали вместе с ним. Поднялись и, с пьяной решимостью довести друга до самого дома, упорно пытались снова взять оставшегося на земле Федора за руки, но Федору это не понравилось, и он, вдруг обидевшись, неожиданно ударил в лицо своего приятеля. Тот удивленно охнул и, не раздумывая, ответил сильным тычком в зубы. Федор повалился и, матерясь, пытался стать на четвереньки, но приятель, не давая ему подняться на ноги, завалил и стал пинать ногами, ладясь угадать под ребра. Сразу оторвалась от ворот и коршуном налетела на него Катя. Она стала оттаскивать его от Федора, колотя кулаками по спине и пытаясь дотянуться до волос. Другой приятель долго не мог взять в толк, что происходит, а потом бросился отнимать своего товарища у Кати, и скоро они ушли, оставив Федора на земле.
Федору никак не удавалось подняться. Катя помогала ему и причитала на всю улицу:
- Ой, убили. Убили, окаянные.
Кто с сочувствием, кто с любопытством, а кто с откровенным удовольствием смотрели на дармовое представление и с нетерпением ждали, чем этот спектакль закончится.
Помог Кате Ольгин сын Толяй, добрый малый из нашего двора. Он поднял Федора и вместе с Катей отвел в дом…
Я поставил ведра на скамейку возле рукомойника и пошел к отцу. Отец открыл глаза. Был он бледен, но выглядел заметно посвежевшим.
- Как ты, пап? – спросил я.
- Спасибо, сынок! Чтобы я без тебя делал?
Он смотрел на меня с такой любовью, что мне стало неловко, и я опустил глаза.
Мать позвала есть. Она хотела принести еду отцу в постель, но он встал и вышел к столу сам. Мать уже успокоилась и теперь наседкой кружилась вокруг отца. Она отдавала ему все лучшее и всю любовь своего нерастраченного сердца, отодвигая всех, в том числе и меня, на второй план. Видно, они с отцом еще не успели налюбиться, и теперь она берегла его и холила, как могла, добывая для него мед, который мешала с коньяком и орехами, делая питательный состав; она отжимала свекольный сок и поила его от давления. Он был для нее и ребенком и мужем. Казалось, «поддержать» отца стало целью ее жизни. Она говорила: «Надо поддержать Юру» и подкладывала ему лучшие куски. Я не обижался, потому что тоже любил и жалел отца.
После ужина отец лег с книгой в свою кровать, а я пошел в темную каморку, где раньше жила бабушка Маруся с Олькой и где теперь спал я, потому что Олька перешла в зал.
Я включил свет и взял томик Брет Гарта, которого мне принес отец. Но читать не получалось. Зашла тетя Нина, и они с матерью стали обсуждать последние уличные новости. Я невольно слушал.
- Шур, ты слышала, Ленка-то прокуророва уехала.
- Да что ты говоришь? – искренне удивилась мать. Она всегда узнавала новости последней и чаще всего от тети Нины. Тетя Нина выдержала паузу, наслаждаясь произведённым эффектом от этой новости, и заговорила, не останавливаясь:
- Укатила к себе в Ленинград и ни с кем не попрощалась. А до учебы еще месяц целый. Кольке-то что? У него этих девок – пруд пруди. А вот Витька, Витька сам не свой ходит. «Я слышала, как мать его уговаривала: «Вить, поел бы что-нибудь, что ж ты все куришь да куришь. Посмотри, на кого стал похож. Да чем же она, змея, тебя так присушила?» Да как заплачет, как заплачет. А Витька дверью – хлоп, и из дома вон».
- Да чем же, правда, она так его взяла? Девка как девка. Ну, конечно, красивая. Но уж не настолько.
И вздохнув почему-то, может, вспомнив молодого отца и себя молодую, сказала:
- Да и то, любовь, она не спрашивает.
- Жалко Витьку, - согласилась тетя Нина. – Такой парень. Все при нем. И добрый, и из себя видный. С войны капитаном пришел.
- Ну, как хочешь, Нин, а все же не пара он ей, - вдруг решительно заговорила мать. – У нее воспитание... и образованная. Вон в институте в Ленинграде учится. А он что? Хоть капитан, хоть не капитан, а как был лапоть, так лаптем и останется.
- Да Ленка за Витькой, как за каменной стеной жила бы. Это пока молодая перебирает. Только перебирать не из чего. Где они, мужики-то? Другая рада хоть за какого инвалида выйти, — с обидой сказала тетя Нина, и мне даже показалось, что в голосе ее задрожали слезы.
- Нет, Нин, когда человека не любишь, никаких золотых гор не надо, - мягко сказала мать. – А Ленка, что ж? Эта одна не останется. А, может, кто в Ленинграде есть!
«Прошлый раз мать за Витьку заступалась, а тетя Нина против была. А теперь все наоборот», - с удивлением отметил я.
Глава 21 Бабушка Паша. Капитал в матрасе. Мое видение. Память о сыне.
Исчерпав тему, обе надолго замолчали. Глухо позвякивали тарелки - это мать мыла посуду. Я снова открыл книгу, но читать так и не начал. Тетя Нина, словно спохватившись, сказала:
- Ты ведь знаешь, что вчера бабушку Пашу похоронили?
Мать знала. Сама пятерку на похороны давала, когда по соседям деньги собирали. Но тетя Нина еще напомнила:
- Что могли, по людям собрали. Спасибо Моте, побегала. Гроб дядя Коля бесплатно сколотил, за одну выпивку. Немного coбec помог. Ну, помянули потом. Мужики, которые гроб несли. Дядя Коля, Шалыгин, еще мужики.
- Да уж беднее бабы Паши не было! – согласилась мать.- Царство ей небесное!
- Да в том то и дело, Шур! Ты знаешь, сколько у нее в матрасе нашли? – Тетя Нина выдержала паузу и с какой-то злой радостью выдохнула: - Пять тыщ.
- Да ты что? – испугалась мать. Я живо представил, как у нее округлились глаза.
- Вот тебе и «что»! Стали разбирать вещи. А какие там вещи? Все на выброс. Мотя думала, может, что взять себе, да что там! Одно тряпье. Матрас и тот обветшал. Хотели выбросить, да что-то зашуршало. Мотя пощупала, вроде бумага. Надорвали материю, а она и расползлась, гнилая, да и повалились деньги. Больше пятерки и тридцатки, но были и сотенные.
- Вот тебе и нищая! - мать никак не могла прийти в себя. Я удивлен был не меньше и ждал, что тетя Нина скажет дальше, но на кухне установилось долгое молчание: тетя Нина с матерью стали что-то сосредоточенно двигать. Я вернулся к книге, но строчки расплывались, глаза невольно возвращались к одному и тому же месту. Со мной что-то происходило. Мне было не по себе. Я почему-то ощущал стыд и боль. И эта боль разрасталась, будто мне ее кто-то навязывал, она заполняла все мое существо, вытесняя реальность, а когда стала почти невыносимой, вдруг оборвалась, и бабушка Паша явилась мне как живая. Я попытался освободиться от этого наваждения, но она легко вошла в меня, и мое сознание заполнило что-то непонятное и пугающее новизной ощущений. Её жизнь вдруг стала моим навязчивым видением, но то, что я увидел под углом чужого восприятия, смешалось с тем, что я знал…
Бабушка Паша жила одна в маленькой комнатке с коридорчиком, приспособленным под кухню, где на ветхом кухонном столе стояла, покрытая копотью керосинка. На этой керосинке она варила свой нехитрый старушечий обед, чаще всего молочною вермишель. Дом, в котором она жила, был ветхий, облезлый и покосившийся. И бабушка Паша была такая же ветхая, как дом, в котором она жила, и помнила еще помещика, хозяина этого дома. Тогда дом был иной, с прямым фасадом, выкрашенным зеленой масляной краской, и под железной кровлей, радующей глаз ярким суриковым цветом.
Из той своей жизни бабушка Паша видела неясные и странные сны. Но видела она себя в этих снах как бы со стороны и все, что было давным-давно, казалось, было не с ней, а с кем-то другим. Сны путались, и перед ней представал вместе с погибшим в гражданскую мужем Семеном, батюшка Богоявленской церкви, куда она ходила молиться, отец Борис.
А то видела сына, убитого в первый же год войны, после чего ополоумела от горя и сразу стала старухой. Сын снился мальчиком. Он протягивал к ней руки, а она, опять же посторонняя, никак не могла дотянуться до него.
Старушки богомолки, когда она рассказывала этот сон, со значением говорили, что это господь дает знамение, к себе призовет скоро.
– Да уж скорей бы, Господи! – вздыхала бабушка Паша, не потому что в самом деле считала, что пришла пора помирать, а чтобы не гневить Господа.
За сына она получала тридцать рублей пенсии. Соседка Мотя советовала похлопотать насчет прибавки. Как-никак, и муж, и сын головы за советскую власть сложили. Но хлопотать было некому, да и документов никаких, кроме двух писем от сына, да похоронки не было. И бабушка Паша обходилась так.
Полного достатка она никогда не знала. Озарилось, было, счастьем ее житье, когда Семена встретила, да не ей, видно, оно было предназначено, не в тот дом залетело, войной обернувшись, оторвало от мужа, не дав к нему привыкнуть как следует, разбив все слаженное вдребезги. Осталась вдовой Прасковья с плотью и кровью Семеновой, годовалым сыном.
Привыкнув жить бедно, бабушка Паша лучше жить не могла, потому что, как лучше, не знала. Она ни у кого ничего не просила, но ей всегда подавали. И принимая деньги, яблоко или кусок пирога, старые боты или поношенную кофту, униженно кланялась и благодарила от себя и от имени Господа, обещая его милость, будто он был ее родственник.
Вынужденная всегда и на всем экономить и отказывать себе во всем, она незаметно стала скупой. Покупала в основном молоко да хлеб, на что с гаком хватало мелочи, которую ей подавали. То, что перепадало ей из старой ношеной одежды, она ухитрялась куда-то сбывать и оставляла себе лишь малое из пожалованного, самое добротное и нужное, да и то прятала в сундук, предпочитая носить когда-то бывшее черным и, давно потерявшее цвет, сатиновое платье, высокие стоптанные ботинки, модернизированная копия «цыганок», в которых щеголяли еще гимназистки, да потертую плюшку, неизменно пользующуюся спросом у старушек и пожилых колхозниц.
По дороге домой бабушка Паша, откуда бы ни шла, кланялась земле, подбирая щепки, доски, кусочки угля – все, что горело и, таким образом, обеспечивала себя топливом; и никогда не упускала случая заглянуть в скрытые от глаз углы и кусты в поисках пустых бутылок, и они у нее вечно звякали в облезлой дермантиновой сумке с ручками, обмотанными изоляционной лентой.
В церковь она ходила не ко всякой службе, экономя на свечке и строительстве храма божьего, жертвуя только по большим праздникам, хотя в бога верила твердо, часто молилась с поклонами и не забывала прочесть краткую молитву «На сон грядущим»: «Огради мя, Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста, и сохрани мя от всякого зла» и «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, иже в слове и в деле, иже в ведении и в не ведении, иже во дни и в нощи, иже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец».
В комнате, в углу, у нее висел черный от копоти Николай Угодник, которому она надоедала, выпрашивая себе здоровья и легкой смерти. У Матери Божьей, святой девы Марии, она не просила ничего, но делилась мелкими заботами, пересказывая уличные склоки, жаловалась на суету мирскую и, повздыхав перед образом, снимала с души злобу, накопившуюся за день.
Выше отца Бориса в своей мирской жизни она никого не знала. И когда после окончания службы подходила к нему под благословение, робела. Ей казалось, что батюшка читает ее душу как книгу, где видит грехи, которые больше никому не ведомы. Она поспешно прикладывалась к кресту и, получив благословение, спешила отойти, а, отойдя, вздыхала с облегчением.
Так она и жила. Тихо. Уживаясь с людьми и Богом. Ничего ни у кого не просила, ничего никому не давала, разве что благословение Божье, которое давать было просто.
И счет годам, бабушка Паша потеряла и дня своего рождения не помнила.
Но умереть она не могла, потому что далеко под Псковом, в селе Дубки, лежал в братской могиле ее сын, и она еще не плакала на его могиле. И она знала, что не будет ей покоя, пока не съездит на его могилу.
Для того и копила деньги, откладывала копеечку к копеечке, рубль к рублю.
Она берегла память о сыне и носила ее в себе все эти долгие годы войны. И все эти годы ей не давала покоя мысль о том, что сын ее умирал в чужой стороне и звал ее, а она была далеко, и некому было унять его боль, утешить, облегчить его страдания. Эта мысль жгла ее и терзала сердце. И все чаще в последнее время стало возникать перед ней лицо сына, точно он напоминал ей о себе. И когда видение становилось особенно навязчивым, она шла в церковь, ставила незапланированную свечку, оставляла поминание и сама молилась за упокой души убиенного раба Божьего Михаила.
Однажды, когда бабушка Паша стояла в овощном магазине за капустой, ей стало плохо. Сердце вдруг сдавило невидимой силой так, что она не могла вздохнуть, в глазах потемнело, а ноги подломились, и она стала опускаться на пол. Она бы упала, но ее успели подхватить под руки, отвели к окну и усадили на ящик.
Когда сердце немного отпустило и бабушка Паша смогла перевести дух, ее отвели домой. Соседка Мотя дала ей капель и оставила одну.
Оставшись в своей комнатенке, бабушка Паша почувствовала себя плохо. Ноги не слушались, и хотелось поскорее лечь. У нее хватило сил по стеночке добраться до кровати…Она не видела ангелов и не слышала колокольный звон, и даже не успела понять, что умирает. Сердце сделало последний какой-то судорожный толчок, тело дернулось и замерло. Но мозг некоторое время еще продолжал работать, и сознание успело отметить расползающуюся пустоту и бестелесную легкость…
Я умер одновременно и вместе с бабушкой Пашей. Я летел в бесконечную бездну; я летел, а вокруг все рушилось и разноцветным калейдоскопом менялось и кружилось перед глазами... И разом все прекратилось, потому что я открыл глаза. Передо мной стояла мать и трясла за плечо.
- Что с тобой? Ты так стонал. Да у тебя жар, – мать приложила руку к моему лбу. Рука была прохладной, и ее прикосновение доставляло наслаждение.
- Да нет, ничего. Просто уснул, и что-то приснилось, - ответил я.
- Ну, спи, спи, - мать поправила одеяло, подняла книгу с пола, положила на стул рядом с кроватью и вышла…
- Ну и кому ж эти тыщи теперь? – спросила мать тетю Нину.
- А государству, кому ж? У нее-то никого не было. Кому копила?! А все жадность.
«Нет, - кричало все во мне, - это неправда. Не жадность, а святая материнская любовь. И не для себя копила, а для цели большой!»
Но я молчал. Видно так угодно кому-то было; ей оставаться осужденной, а мне молчать.
- ...все жадность наша. Хотя б отказала кому, хоть бы и Моте. Сколько Мотя для нее сделала?! А то так, никому.
- Так Мотя и взяла бы.
- Да нет, Шур, там же не одна Мотя была. Да и муж у Моти милиционер. Не дал бы. Не положено.
- Да и то, правда. Чужое руки жжет. Потом как жить? Совесть замучает, - согласилась мать.
- А, может, что и взяла, - словно не слыша и думая о чем-то своем, сказала тетя Нина.
Глава 22 Лето идет на убыль. На берегу. Выбор профессии. «Мотяция». Беспокойная плоть Вальки Андриянова. Ожидание большого футбола. Ванька Коза. Конная милиция. Футбольный матч.
До футбольного матча оставалось больше двух недель, а город уже волновался и жил ожиданием большого футбола. К нам ехала знаменитая московская команда класса «А», чтобы сыграть товарищеский матч с местными чемпионами. Этот подарок городу преподнесли москвичи к годовщине освобождения его от фашистских захватчиков. Болельщики обсуждали на улицах волновавшие их вопросы: приедет ли Константин Бесков, будет ли Всеволод Блинков, Василий Трофимов и Виктор Царев. И будет ли стоять в воротах Хомич. Скептики утверждали, что ничего этого не будет. Приедут запасные, а то и вовсе вторая команда, побегают в свое удовольствие, проведут тренировку и укатят восвояси.
Но как бы там ни было, футбола ждали, и, как обещали афиши, матч состоится при любой погоде.
А пока погода стояла необыкновенно теплая. Все в природе налилось и достигло предела своей зрелости. Природа млела и томилась и, тяготясь своим изобилием, готовилась разродиться несметными своими дарами. Лето уже перевалило за свою вторую половину. Вода в речке стала холоднее. В народе говорили «Пророк Илья в речку помочился». После этого купались только самые отчаянные. А по утрам и вечерам ходить в маечке стало зябко. И птицы стали тише. Реже раздавалось их веселое щебетание и жизнеутверждающее пение. Птенцы давно выросли, окрепли и вылетели из гнезд. Вороны и то каркали как-то по-особому, лениво и вроде потому, что им так положено.
Но до осени еще было далеко. Мальчишки сидели почти всей своей компанией на берегу под ремеслухой. Ветерок лениво играл темной густой зеленью листвы, и она, будто нехотя, отзывалась легким шелестом. С нами не было только Мишки Монгола и Ваньки Козы. Ну, Ванька-то от нас давно откололся и появлялся лишь изредка, но и тогда больше молчал и тяготился нашей компанией. А вот Монгола всем недоставало. Мальчишки с грустью сознавали, что потеряли своего капитана.
- Монгол теперь с Толей Длинным в хоровой кружок в Клуб Строителей ходит, - сказал Витька Мотя.
- Куда ходит? – не понял Каплунский.
- Туда. Ты что, глухой, что-ли? – окрысился Мотя и уже спокойней сказал:
- Я с ними тоже ходил, но мне не понравилось.
- А Монгол сказал, что тебя не взяли, - с усмешкой вставил Самуил.
- Чего не взяли? Сам не захотел, - беззлобно отмахнулся Мотя,- Чего там хорошего-то? Сто придурков стоят в куче и тянут: «а-а-а!». «А» да «а» – вот и весь хор.
- А откуда Толя Длинный взялся? Он же уезжал жить к матери, – спросил Каплунский.
- Приехал в техникум поступать. Да Монгол корешился с Толей с пятого класса, когда мать Толи еще с отцом Свистковым жила. Дома-то напротив, - объяснил Мотя.
- А он в какой техникум? - заинтересовался Алик Мухомеджан.
- В машиностроительный.
- Может и мы в машиностроительный? – Мухомеджан приподнялся на локтях с травы и посмотрел на Мотю-старшего.
- А чем железнодорожный хуже? – в голосе Моти звучала уверенность. – Чем плохо работать на железной дороге? Будешь поездами командовать. А если не захочешь, можешь где угодно работать. Хоть в связи, хоть где. А машинка, что? Только на завод. Всю жизнь через проходную и в четырех стенах, как в тюрьме.
- Да это да! – сразу согласился Аликпер, который волю не променял бы на золотые горы, потому что любил природу и рыбалку больше жизни. В этом деле он не признавал компаний и ходил по грибы и на рыбалку один. И грибником и рыболовом он был удачливым, и к его удаче относились с уважением даже взрослые рыбаки.
«Мухомеджану бы в лесники или в рыбнадзор», - лениво шевельнулась у меня мысль и вдруг обрела четкую форму: «не поступит». Это было опущение, которое вспышкой пронзило мозг и погасло, не оставив следа. Все произошло произвольно. Через минуту я уже об этом забыл. Есть вещи, о которых лучше молчать. Как об отце Изи Каплунского. Наверно, здесь действовал всесильный инстинкт самосохранения, и это срабатывало помимо воли.
- Ты готовишься? – ревниво спросил Мухомеджан Мотю.
- Да так, грамматику читаю, - неуверенно сказал Мотя.
- А я что читаю, что не читаю. Темный лес, – засмеялся Мухомеджан. – У меня всегда с русским нелады были.
- А у кого лады? – согласился Мотя. - Вспомни, как учились-то!
- А ты, Самуил, все же с нами не хочешь? Тоже в машинку идешь?
- У него, брат, Haум, мастером на пятом заводе работает, - пояснил Каплунский.
- А я думал, Наум портной, - сказал Мотя-младший,
- Почему портной? – пожал плечами Самуил.
- Да все время в костюме ходит. Как Исаак.
Ребята засмеялись.
- Вовкин отец тоже в костюме ходит! - засмеялся Мотя-старший.
- Вовкин отец инженером работает, все знают.
- А чего Монгола вдруг в хор потянуло? – вернулся к их разговору Пахом. Видно ему никак не давал покоя Монгол, который ни с того ни с сего потащился в хор.
- Так у него голос прорезался, - лениво отозвался Мотя-старший. Руководительница сказала, что это после мотации.
- Чего? – не понял Пахом, - После мотяции?
- Ну, ты, в ухо хочешь? – обиделся Мотя. – Мотация у всех бывает. Это когда голос меняется. Когда в мужика превращаешься.
- Вот у тебя еще не прошла, потому ты и пищишь. А у меня уже прошла, видишь, голос какой грубый. Только я петь не умею. А Монгол вот запел.
- Это где ж я пищу? – от возмущения Пахом сел. - Да я сроду не пищал. Скажите, пацаны.
Пахом действительно не пищал. Голос у него был мальчишеский, но сиплый, и все это подтвердили.
- Ну ладно, не пищишь – согласился Мотя. - Но все равно у тебя мотация.
- Мутация, - поправил я. - Возрастная ломка голоса в период полового созревания.
- А ты, Вовец, откуда знаешь? - на всякий случай опросил Пахом.
- Читал.
- Вовец все знает, - польстил мне Мотя-старший.
- Половое созревание – это как у Андрияна? – уточнил Пахом. Все засмеялись. Эту историю с Валькой Андрияновым знала вся школа.
Валька Андрианов в оккупации, как другие переростки, не был, но к шестому классу умудрился два раза остаться на второй год. Это был симпатичный крепкий парень, улыбчивый и не драчливый, но лентяй, каких мало. На уроках он сидел с такой постной физиономией, что его становилось жалко даже учителям.
Но с некоторых пор его стала беспокоить плоть, и он время от времени развлекался с не дававшим ему покоя предметом прямо на уроке. Особенно он приходил в волнение на уроке биологии. Молоденькая симпатичная биологичка была невысокая, худенькая, но с сильно развитой грудью. Эта грудь видно и доводила Андрияна до исступления. Он двигал рукой под партой, не сводя глаз с биологички. При этом физиономия его розовела от невыразимого удовольствия, и он сладострастно закатывал глаза. Сначала биологичка не понимала в чем дело. Только как-то раз сделала замечание: «Андрианов, что ты там все возишься?». В конце концов, ее не так беспокоил Андрианов, как остальной класс, который тридцатью парами глаз вдруг начинал косить в его сторону. Так долго продолжаться не могло, и однажды, когда началась очередная возня, биологичка, как бы невзначай приблизившись к Андриановой парте, вдруг кошачьим движением быстро откинула крышку. То, что она увидела, повергло ее в ужас. Она покраснела, глаза ее округлились, и она по-рыбьи стала хватать воздух ртом. Андриану бы прикрыться, но он уже не мог остановиться и с выпученными глазами и перепуганным лицом все же заканчивал начатое дело.
И вдруг биологичка взревела:
- Вон, скотина! Вон из класса! - Гримаса брезгливого отвращения передергивала ее лицо.
Андриян, прикрываясь руками, боком неуклюже вылез из-за парты и под смех и улюлюканье класса бросился к двери, на ходу заправляя свой срам.
Биологичка, не смея сама пойти к директору с этим вопросом, рассказала все Нине Капитоновне, пожилой учительнице географии, а та директору школы.
Директор Костя вызвал Андрияна, но долго с ним не разговаривал, не читал нотаций, просто отобрал сумку и сказал, чтобы за сумкой пришла мать. А матери сказал, что без справки врача в школу его не пустит. Мать Андрияна высекла, а через день Андриян принес справку от невропатолога: «Здоров. Беседа о вреде онанизма проведена».
На том дело и кончилось.
- Вовец, какой будет счет? – вдруг спросил меня Пахом.
- Откуда я знаю? – пожал я плечами.
- Да ладно, можешь не говорить, - не поверил Мотя. – Но хоть кто выиграет?
- Да не знаю я, - сказал я, раздражаясь.
Знание приходило независимо от меня и чаще всего, когда я не ждал этого. Конечно, иногда я мог заставить свое сознание настроиться на непонятное мне и болезненное восприятие загадочного мерцающего пространства, которое несло информацию. Но для этого нужны были особые условия, при которых я мог бы управлять своим сознанием.
- Ну, хорошо, а как ты думаешь, по-твоему, кто выиграет? – подошел с другого конца Мотя-старший.
- Наверно, будет ничья,- наобум сказал я. Хотя, почему бы и нет? Московское «Динамо» будет у нас в гостях. Игра состоится в честь праздника нашего города, и выигрывать, вроде, не совсем удобно. Но и проигрывать команде класса «Б» тоже не резон. Вполне может быть ничья.
- «Ну, это ты загнул, - не поверил Самуил. – Московское «Динамо» в прошлом году чемпионат СССР выиграло. Они, если уступят, то может только ЦДСА. А ты, «ничья». Да они нас на сухую раскатают.
Самуилу можно было верить. Он не пропускал ни одного футбольного репортажа, которые вел всеобщий кумир Синявский. Самуил знал наперечет всех известных футболистов и мог назвать составы всех основных команд класса «А».
- Не может быть ничьей, - согласился Витька Мотя.
- Может и не будет, - не стал спорить я.
- Не хочешь говорить, не говори, только тогда вообще молчи, - обиделся за всех Изя Каплунский.
Мне нечего было возразить, и я молча жевал травинку.
- Я вчера Ваньку Козу видел, - вспомнил Самуил. - Блатяга. Московочка, сапоги в гармошку. Я ему: «Здорово, Вань! На футбол идешь? А он сплюнул так через зубы и говорит: «А как же. У меня и билеты третьем ряду».
- Ни хрена себе, – обалдел Мухомеджан. – Билеты покупает. Это сколько ж у него денег?
- Да больше, чем у нас всех вместе на 1-е Мая было, - пришел к выводу Каплунский.
- Тут на кино у матери руб не выпросишь, – вздохнул Самуил.
- Да ну его на хрен с его деньгами, - сказал Мотя. - Лучше без денег, да на свободе. Он же без конвоя последние денечки ходит. Раз ворует, значит, тюрьма по нему плачет.
- Все. С Козой больше не водиться, - приказал Мотя.
- Да никто с ним уже давно не водится, - согласился за всех Каплунский.
Время перевалило за полдень, и солнце стало клониться к западу. Но жара не спадала, и мы все же рискнули искупаться. Вода обжигала тело, но мы с разбега бесстрашно бросались в воду, задыхаясь от спазм, сковывающих тело, и оглашая берег отчаянными воплями и не совсем приличными словами.
Матч между московским «Динамо» и сборной города был объявлен на семь часов, но уже часа за три до встречи команд народ потянулся к стадиону. А за два часа до начала трамваи и автобусы были забиты до отказа, и люди висели на трамвайных подножках, а автобусы из-за невозможности открыть двери, вторую часть своего маршрута шли без остановок до самого стадиона.
Стадион находился напротив горсада, и ряд вековых лип и каштанов служил хорошим местом для обзора футбольного поля не хуже трибун. Не только пацаны, но и взрослые уже карабкались на деревья, осваивая суки потолще, но, теснимые нижними, лезли выше, рискуя свалиться и сломать себе шею.
И уже за час до начала матча люди висели на суках такими гроздьями, что зелень становилась неразличимой. Ворон не садилось на ночевку на одно дерево столько, сколько сумело разместиться безбилетных зрителей.
Стадион окружала крепость шириной в два с половиной кирпича и высотой не менее двух метров.
Мы знали два места, где кирпичная кладка высыпалась, и забор стал ниже. Нужно было только подтянуться на руках и перевалить на ту сторону. Главное не свалиться на голову дежурного работника стадиона. Такое тоже случалось, правда очень редко, потому что уже на заборе можно было быстро сообразить, где там ходит дежурный и, если близко, отступить. Но это, когда нет конной милиции, а сегодня четыре лошади скакали вдоль забора, и всадники в милицейской форме угрожающе размахивали нагайками.
- Ну что? - оценив обстановку, сказал Мотя-старший. - Через забор не перелезть. Вон сколько лошадей. Не успеть.
- Я попробую, - решил я. – Как только лошадь ускачет вон к тому концу забора, где дом генерала Родина, можно успеть. Там даже кто-то кирпичи подложил, совсем низко… Самуил пойдешь со мной?
Самуил с сомнением посмотрел на забор, на лошадь, бешено проскакавшую вплотную к забору, и покачал головой.
- Не, я лучше на дерево. Или с горсадовского забора посмотрю.
- Я пойду, – решил Мухомеджан.
Мотя-старший был с братом и тоже не захотел рисковать. Каплунский, было, подался в нашу сторону, но раздумал вдруг и остался на месте. Пахом уже сидел на дереве и орал нам что-то, призывно махая рукой. Но пацаны остались посмотреть, перелезем мы с Аликом или конный милиционер стеганет нас нагайкой. А если стеганет, мало нe покажется.
- Я постарше, прикрою, - приказал Алик. – Беги, лезь первым. Я за тобой.
Мы дождались, когда лошадь проскачет в одну сторону, а другая - в противоположную.
Раз, два, три! Мы бросились через дорогу, но не успел я поставить ногу на кирпичи, как внезапное ощущение опасности заставило меня оглянуться.
На Алика мчалась лошадь. Алик следил за тем, как я перелезаю через забор и готовился тут же перемахнуть следом за мной. На это нужно было несколько секунд, но еще меньше нужно было лошади, чтобы поравняться с Аликом. Я наверняка успевал перепрыгнуть забор, но Алик попадал под нагайку, да не одну, потому что конники имели обыкновение крутиться на лошади вокруг своей жертвы до тех пор, пока она, прикрыв голову, убегала, тщетно стараясь увернуться от удара, или валил ее с ног, и та спешила отползти в сторону, подальше от опасной зоны.
- Не двигайся! – мой резкий окрик пригвоздил Мухомеджана к месту. Я закрыл его собой. А на него уже надвигалась лошадь, и он видел ухмылку на лице милиционера и нагайку в отведенной для удара руке. Но я уже знал, что он не ударит его. Мое тело напружинилось как перед прыжком, в глазах потемнело, и мой мозг выбросил такой поток энергии, которая, случись это в доме, наверное, пережгла бы все пробки. Лошадь, как от чумы, шарахнулась от меня в сторону, и тревожное ржание оскалило ее морду. У рыжего милиционера злорадная улыбка сменилась недоумением. Он с трудом удержался в седле и стеганул нагайкой ни в чем не повинное животное. Лошадь встала на дыбы, чуть снова не опрокинув седока, и тот еле выровнял лошадь и поскакал дальше, забыв, зачем вдруг развернулся, не доехав до конца забора. Меня с Аликом он не заметил, будто нас и не было. Алик так и не понял, что произошло. Он перевалил меня через забор и перелез сам. А я подумал, что в таком состоянии я и не смог бы перелезть через забор без посторонней помощи. У меня дрожали руки, и знакомая слабость, так часто угнетающая меня после таких эмоциональных нагрузок, неприятно сковала все мое тело.
- Дежурный стоял далеко спиной к забору. Его больше интересовало то, что происходило на поле. Он полностью доверял конной милиции.
- Тебе не попало? – участливо спросил Мухомеджан.
- Да нет, не успел, - вяло ответил я.
- Хорошо, что лашадь споткнулась, - объяснил Алик. – А то, кранты. И тебе и мне. Повезло.
Потом пацаны, рассказывая взахлеб, как было дело, сошлись на том, что лошадь чего-то испугалась в самый последний момент и шарахнулась в сторону. Может, мильтон больно ткнул ее шпорой. А пока он справлялся с ней, я и Алик успели перелезть через забор. Со стороны, скорее всего, так и было.
Мы протиснулись к ограждению у самой беговой дорожки, за которой начиналось футбольное поле. Нас толкали, на нас кричали, но мы сумели протиснуться к самому ограждению, и поле лежало перед нами как на ладони.
На поле выскочили на разминку игроки обеих команд. Я постепенно приходил в себя. Меня еще подташнивало, но слабость прошла, и я среди всеобщего гула стал различать отдельные голоса и реплики.
- Всеволод Блинов... А вон Виктор Царев.
- Где, где?
- А кто на воротах? Хомич?
- Нет, кто-то из молодых. Запасной, наверно. Яшин фамилия.
- А Бесков? Бесков где?
- Нету Бескова.
Лениво постучав мячом по воротам, поприседав и поиграв мячом на публику, первыми ушли с разминки московские динамовцы. Их проводили жидкими аплодисментами. Следом потянулись местные футболисты, сопровождаемые ревом трибун. Свои смущенно улыбались и, поднимая руки в знак признательности, трусцой уходили в раздевалку.
– Накидайте им, ребята! ... Гена, вложи им пару штук...Дави их.
Болельщики знали своих футболистов. Знали Гену Татаренкова или просто Татара, знали Алексея Ивешина, Щеглова, Виктора Дьякова, вратаря Горохова.
Когда нетерпение стадиона достигало предела, на поле вышли судьи в черных рубашках и в черных длинных до колен трусах. Главный судья нес в руках футбольный мяч, два боковых держали в руках флажки. И тут же следом бок о бок выбежали обе команды. Стадион взревел, и этот рев уже не прекращался, только затихал на время, чтобы возникнуть с ещё большей силой.
- Хомич. В воротах Хомич! – вдруг пронеслось по стадиону. И точно, объявили состав команд и вместе с Всеволодом Блиновым, Василием Трофимовым, Виктором Царевым, Александром Малявкиным и другими, знакомыми по репортажам Синявского фамилиями, назвали Хомича.
Стадион ликовал и, казалось, забыл о том, что болеет за свою команду. Но нет, стали называть состав местной команды, и каждого встречали тоже дружным ревом. И тут же футбольные спецы, которых везде хватает, стали перекраивать состав. «Зачем в ворота Кешу поставили? У него же руки дырявые. Нужно было Гороха ставить». «Не нужно было в защиту Сивого ставить. У него мяч между ног проскальзывает. Вот Костик сыграл бы».
- А что с Бесковым? Почему Бесков не приехал? – огорчился стадион. И словно услышав вопрос, мучивший болельщиков, по стадиону объявили:
«Константин Бесков сегодня не играет. Бесков не смог приехать из-за болезни. Он простудился, и врачи посоветовали ему соблюдать постельный режим. Ничего серьезного, товарищи. Пожелаем ему скорейшего выздоровления».
Публика тут же простила Бескову его отсутствие и зааплодировала, разрешая ему поболеть. Что ж поделаешь? Со всяким может случиться.
Прозвучал свисток и матч начался. Динамо разыграло мяч, несколькими короткими пассами прошло нашу половину поля, и вдруг Трофимов каким-то немыслимым финтом оставил сзади нашего хавбека и, не подбирая ноги, с левой ударил по воротам. Мяч просвистел над штангой.
Наш вратарь только присел, не успев среагировать на удар. Если бы мяч попал в ворота, гол был бы неминуем. Стадион проводил мяч единым тысячекратно усиленным вздохом. «О-о»! И точно одно на всех сердце екнуло и опустилось. И теперь уже стадион стал похож на огромное тысячеглавое чудовище. Это чудовище рычало и стонало, ревело и свистело, радовалось и переживало, умирало и воскресало.
Еще одна быстрая комбинация, и тот же Трофимов с подачи Блинова вколотил мяч в девятку. Наш вратарь Иннокентий Агошков красиво бросился на мяч, но лишь коснулся его пальцами. И это была не его вина, потому что такие мячи не берутся. Стадион это понял и затих. Только на деревьях не поняли или не видели хорошо, что произошло, и кричали: «Вратарь - дырка! На мыло!».
После гола все вдруг переменилось. Динамовских атак стало меньше. Гости показывали финты, набивали мяч головой, коленями, а к воротам не шли. И болельщики увидели, наконец, броски Хомича. Хомич был без костей. Бросаясь на мяч, он извивался кошкой. Казалось, что забить ему можно только, если метра на два расставить штангу, да на метр приподнять перекладину. Он играл с мячом, как котенок с клубком? Он забавлялся. Даже на простой мяч он прыгал и, забрав его мертвой хваткой, изворачивался как-то красиво в воздухе и падал на него, замерев неподвижно, а стадион-зверь награждал его восхищенным гулом и овациями.
- Недаром англичане прозвали его «Тигром», - сказал кто-то рядом.
- Да уж другого такого не будет, - согласились другие.
Первый тайм так и закончился со счетом 1:0 в пользу гостей.
Я к футболу, в общем-то, был равнодушен. Нет, слушал, конечно, репортажи, но не так как Самуил, который менялся в лице и орал вместе с Синявским « Го-о-л !»
Но здесь мастерство знаменитых на вою страну нападающих захватило и меня, и я тоже свистел, переживал, и мое сердце колотилось в унисон со стадионом, когда нашим чуть не забили еще один гол. Блинов, выйдя один на один с вратарем, как-то неловко ударил, и мяч срезался мимо ворот.
Стадион облегченно простонал свое «О-о», а мне показалось, что он нарочно не стал забивать этот мяч, он просто послал мяч мимо ворот.
Во втором тайме Хомича в воротах заменил запасной игрок, высокий голенастый мальчишка. Его ворота стояли против солнца, и он все время надвигал кепку на глаза, защищаясь от солнечных лучей.
Местные старались изо всех сил, но переиграть гостей не могли. Чемпионы есть чемпионы, даже с ослабленным составом. Гости подолгу держали мяч, демонстрируя ювелирные передачи. Футболист местной команды Горох, тоже вышедший на замену, взял пару очень хороших мячей, и болельщики моментально решили, что отныне только его и нужно ставить теперь в ворота.
И все же местные забили свой гол. Минут за пять до конца, когда весь стадион смирился с поражением, утешившись тем, что проиграли не кому-нибудь, а самому чемпиону Союза, Щегол прошел по правому краю, обыграл динамовского хавбека и сделал короткий пас Татару; тот без обработки вернул мяч Щеглу на ход, и Щегол, тоже без обработки, сходу послал мяч в угол ворот. Мяч задел штангу и влетел в сетку. Вратарь то ли из-за солнца, то ли из-за сутолоки у ворот, удар прозевал. Он бросился в угол, вытянув, насколько мог, свои длинные руки, и его тело почти закрыло ворота, но мяч не достал.
Что творилось на стадионе и прилегающем к нему пространстве, описать невозможно. Стадион вскочил в едином порыве и взревел, Эхом отозвались деревья-трибуны в горсаду. Рев стоял над городом, и совершенно равнодушные к футболу горожане, спрашивали друг друга, кто кому забил. Те, кто уже покидал стадион, расстроенные проигрышем своих, вернулись и тоже орали, досадуя, что не видели этого гола.
Последние минуты футболисты доигрывали при неутихающем гуле стадиона. На поле уже никто не смотрел, и свисток судьи потонул в новом реве болельщиков.
Мы с Мухомеджаном шли домой вдвоем. Своих найти в этой черной колышущейся массе было также невероятно, как рубль на мостовой. Пацанов мы увидели, уже сворачивая с Московской на улицу Степана Разина. Окликнули и догнали. Возбужденные матчем пацаны, все еще обсуждали игру, жестикулировали руками и показывали, какой частью ноги били по ворогам нападающие, щечкой или подъемом.
- Вовец! – сказал с обидой Мотя-старший. – Один - один. Как ты и сказал. Только не надо темнить в следующий раз. Спросили, скажи. А то «не знаю, не знаю», - передразнил меня Мотя. Я молча пожал плечами.
Это Вавилонское скопление народа закончилось вполне благополучно, «С деревьев свалилось всего человек пять, причем, только двое сломали ноги, и один получил перелом руки. Правда, многим досталось от нагаек конной милиции. Не обошлось, конечно, и без драк. Курские столкнулись с Монастырскими, но большого шума не получилось, и разошлись без ножей. Шпана вовремя вспомнила, что пришла на футбол, а не на разборку.
Глава 23 У кассы. Без билета. Кинотеатр «Родина». Кино.
В последний день лета мальчишки собрались дружно. Даже Монгол был снова с нами. Еще с вечера договорились идти в кино. Шла новая серия «Тарзана». От этих тарзаньих серий весь город сходил с ума. Пацанва висела на деревьях и, приставляя рупором ладони ко рту, орала дикими голосами, и не счесть было переломанных рук и ног, не говоря уже о расквашенных носах, синяках и ссадинах.
На трофейные фильмы народ валил валом. Такие фильмы, как «Знак Зорро», «Индийская гробница», «Голубка», «Багдадский вор» смотрели бесконечное число раз и любили не меньше, чем «Волга-Волга», «Веселые ребята», «Они защищали Родину», «Цирк», «Чапаев» или «Александр Невский».
В кассу не пробиться. Но мы в общей очереди не стояли. У нас была своя примитивная система. Кто-то с деньгами становился слева от кассы, где тоже выстраивалась очередь из тех, кто лез без очереди, а остальные потихоньку проталкивали его, оттирая других желающих втиснуться в эту левую очередь…
Давили и слева и справа. Но где-то через час, изрядно помятые, но довольные, мальчишки с билетами и ошалелыми глазами выбирались из толпы, которая ближе к кассе уже мало походила на очередь. Вторая задача состояла в том, чтобы провести под шумок одного-двух малышей мимо билетёрши без билетов. С этой задачей успешно справлялся я. Малыши жались поближе ко мне, а я подавал свой билет и смотрел на билетёршу. Она как-то сникала и, переставая на какое-то время соображать, машинально отрывала контроль у моего билета, и все свободно проходили, а иногда с нами успевал проскочить и кто-то чужой.
Я не очень сильно напрягался. Я просто думал о том, что мы пройдем, и все.
Когда я проделал это в первый раз, пацаны потребовали от меня, чтобы я проводил всех по одному билету. Зачем тратить кровные, выпрошенные с таким трудом рубли на билет, если можно пройти «за так»? Но я сразу уперся, уверив пацанов, что моих сил на большее не хватит. Пацаны долго сверлили меня взглядами, но, в конце концов, поверили. Конечно, я мог бы провести мимо билетерши всех своих и чужих ребят, но меня удерживало от этого что-то помимо моей воли. Я подчинялся какому-то внутреннему запрету и знал, что никогда не смогу переступить ту грань, за которой начинается зло и хаос.
Мы любили свой кинотеатр. Назывался он хорошим словом «Родина». Кинотеатр построили еще до войны, и он счастливо уцелел во время бомбежек и артобстрелов.
Иногда мы бегали в «Октябрь», зрительный зал которого находился на первом этаже длинного жилого двухэтажного дома, уходящего под мост реки Орлик; или на Ленинскую, в «Дом строителя», где тоже крутили кино. Но больше мы любили «Родину» с просторным фойе, где по вечерам перед сеансами, на которые нас не пускали и на которые у нас все равно не хватало денег, играл оркестр, и пели свои или приглашенные артисты.
Зрительный зал был с балконом, а по обе стороны экрана, на выступах стен красовались цитаты: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино. В.И Ленин», и «Кино в руках Советской власти представляет огромную неоценимую силу. И. В. Сталин».
Эти цитаты остались в моей памяти вместе с фильмами и стали неотъемлемой частью любого кино.
В зал пускали после первого звонка. На детские сеансы билеты продавали без указания мест, и после звонка начинался штурм зрительного зала и борьба за первые ряды. Пацаны, которые прорывались первыми, бросались на стулья и ложились на них, вытянув руки, в ожидании своих товарищей, которые тут же следом и занимали эти лучшие места.
Шум, гам, свист, топот, ругань, возня, мелкие и быстрые стычки. Работница кинотеатра бегала по рядам, пытаясь утихомирить совершенно неуправляемую дикую орду, но, в конце концов, понимала бесплодность своих усилий, шла к дверям и давала сигнал к началу сразу вторым и третьим звонками, нажимая одной ей известную кнопку.
И все вдруг стихало. Свет мигал три раза и гас, уступив место застрекотавшему кинопроекционному аппарату.
Еще немного, еще несколько минут мелькания титров, которые нам были глубоко безразличны, и мы тонули в счастье сопереживания героям, растворяясь в экранных событиях. В зале оставались только возгласы сочувствия, стоны, смех и слезы, крики торжества и радости.
Полтора часа пролетали как один миг. Наши души возвращались в свои тела, и мы неохотно приходили в себя. Нам было немного грустно оттого, что волшебство кино так быстро кончилось, но мы не умели долго горевать и уносили радостные впечатления с собой, вспоминая самые яркие эпизоды фильма и переживая все еще раз.
- Зря Тарзан с этой Джейн связался, - сказал Пахом. - Она же ничего не умеет. А он как дурак катает ее на лианах.
- Тарзану Джейн не пара, Тарзану пара Бара, - пропел Мотя-младший.
- Ну, дурак ты, Пахом, - возмутился Самуил, - Во-первых, он ее не выбирал. Так получилось, что именно она оказалась в беде. Во-вторых, потому и защищал, что она сама себя защитить не могла.
- А если бы на ее месте оказалась дикая Бара, - упрямо возразил Пахом, – было бы лучше. Вот бы они вдвоем показали всем?
- И кому б они что показали? – усмехнулся Витька Мотя. - Тогда бы получился другой фильм и назывался бы он «Тарзан и дикая Бара».
- Вот бы посмотреть! - мечтательно сказал Пахом.
- Ладно, огольцы, хватит хреновину городить, - прервал разговор Монгол. – Мне завтра на работу, вам на учебу. Давай часа через два соберемся на пустыре. Гульнем напоследок. За мной выпивка, а вы несите жрачку, кто что может.
- Я через два часа не могу, - сказал Витька Мотя. – Мы с батькой уголь в сарай таскать будем. Не успею.
- Давайте часа в четыре, - предложил Мухомеджан. – А то я тоже матери обещал сегодня в огороде помочь.
- Ладно, в четыре так в четыре, - согласился Монгол, и все разошлись по домам.
Глава 24 На пустыре. Прощальный сбор. У кого шире клеши? Призвание. Вокал Монгола. Простой гипноз. Грусть расставания.
К четырем часам все, кроме Витьки Моти, сидели на пригорке, с краю от зеленого, не очень ровного поля, куда приходили играть в футбол все пацаны окрестных улиц. Сейчас здесь было тихо и спокойно. В футбол обычно играли или утром или вечером. Иногда только с завода, который начинался сразу за полем и был огорожен кирпичным забором, долетало тарахтенье грузовика, да короткие перебранки мужиков-грузчиков. Приятное состояние ничегонеделания охватило нас томной негой. Мы сидели и возлежали в свободных позах, как римские патриции во время оргий, а перед нами на газете лежали нехитрые дары нашей бедной природы: штук пять некрупных, какие водятся в нашей полосе, но красных помидоров, с десяток огурцов и яблоки, которые мы с Каплунским и Арменом Григоряном, сговорившись заранее, натрясли в саду старика Никольского. Хлеба принес по кусочку каждый, и его оказалось у нас немного, зато у нас была картошка, и мы собирались испечь ее в золе, для чего Монгол заставил Мотю-младшего, Семена и Армена Григоряна собирать хворост, щепки и другой горючий материал, и они, как всегда, с недовольными физиономиями, но беспрекословно ушли за поле и уже таскали в кучу ветки, остатки сена после давнего покоса – все, что попадало под руку и могло гореть.
- Вов, а где брательник-то? Не придет что-ли? – крикнул Монгол Моте-младшему, когда тот как муравей сосредоточенно тащил какую-то суковатую корягу.
- И куда ты тащишь эту оглоблю? Она же не сгорит. Да и сырая, видно.
- Сказал, придет, - ответил Володька Мотя, игнорируя замечание Монгола насчет коряги. - Когда я уходил, они с отцом уже подгребали лопатами последний уголь.
- Ладно! Огольцы, разводи костер. Алик, ты по этому деду мастер.
Мухомеджан, будто только этого и ждал, с удовольствием стал мастерить костер, предварительно расчистив место.
Скоро костер уже дымился, а Мухомеджан, стоя на коленках, дул на слабые язычки огня, пока они ни ожили и начали сначала лизать ветки, а потом, будто распробовав корм, стали жрать его ненасытно. Костер заполыхал во всю адскую силу.
- Вон Витька идет! – сообщил Мотя-младший.
Витька быстро шел к нам, размахивая руками и улыбаясь во весь рот. Глаза Витьки были черными, как наведенные сурьмой, - угольная пыль въелась в поры рук и в уши.
- Не отмываются. Вечером с мылом помою, - отмахнулся от наших шуток Витька. - Жрать охота. Дома есть не стал, боялся не успеть. Вот, принес.
И Мотя положил на газету до кучи ломоть хлеба, пучок зеленого лука и небольшой кусок сала...
- Картошку не пекли? – спросил он.
Только костер разгорелся, - ответил Самуил и повернулся к Монголу: - Класть?
- Да бросай!
И Самуил стал бросать по одной картофелине в уже образовавшуюся золу. Мухомеджан утапливал картошку длинной палкой, которой поправлял костер.
- Ладно, пацаны, давай выпьем.
Две бутылки дешевого яблочного вина, принесенные Монголом в карманах широких клёшей, лежали среди нашей нехитрой снеди, поблескивая на солнце зеленью стекла.
Я улыбнулся про себя, вспомнив, как из-за того, чьи клёши шире, чуть не подрались Монгол с Мотей старшим,
Новые штаны появились у Моти и у Монгола одновременно к Первому Мая. То есть новые штаны были не совсем новыми, потому что это были переделанные под рост брюки Мотиного отца и брюки, которые Монголова мать, Анна Петровна, достала из оставшихся вещей Мишкиного отца. Переделывала штаны тетя Мотя, мать обоих Мотей, Витьки и Вовки, и ребята упросили тетю Мотю сделать штаны пошире, для чего той пришлось вставлять клинья из отрезанных кусков. Клинья были одинаковыми, но штаны разные. Мишкин отец, видно, был выше Мотиного отца, также как Мишка выше самого Моти.
На Первое Мая мальчишки, как всегда, всей ватагой шли в горсад, где устраивались праздничные гуляния, где продавали пирожки с ливером, ситро и ириски по три рубля за штуку, а также крутились карусели, работали качели и играла музыка.
И вот прекрасным солнечным днем, когда бледно-зеленые листочки легкой вуалью окутывали деревья и радовали глаз, когда птицы пели гимн пробудившейся жизни, два здоровых подростка, забыв обо всем на свете, на самом проходе тротуара на Московской улице мерили клеши, а мы, пять пацанов с любопытством смотрели и ждали, чем закончится спор.
Клеши Монгола были все же чуть шире, но Мотя не сдавался и тянул штанину изо всех сил, чтобы уравняться с Монголом. И тот и другой время от времени обращались к нам, чтобы мы подтвердили правоту каждого. Но мы, не желая обидеть ни того, ни другого, держали нейтралитет,
- Ты что, дурак, что-ли? Смотри, насколько у меня шире? - кричал Монгол.
- Монгол, - брызгал слюной Мотя,- тебе очки носить нужно. Смотри!
И Мотя тянул свою штанину.
- Пацаны, скажи, - обращался к нам Мотя.
- Скажи, пацаны, - поднимал на нас глаза Монгол.
- Вроде одинаковые, - пожимали мы плечами.
- Да где ж одинаковые? – кипятился Монгол и уже ненавидящим взглядом впивался в Монгола. У того тоже по-кошачьи суживались зрачки. И уже стали забываться штаны. И уже встали с четверенек Монгол с Мотей. И не миновать бы драки. Но тут вмешался благоразумный Самуил:
- Пацаны, Миш, Вить! Вы же ж меня слушайте! У вас клеши одинаковые.
- Как же одинаковые, если у меня, все видели, больше? – не сдавался Монгол.
- Правильно, немного, совсем чуть-чуть больше.
- Ты же сказал, что одинаковые, - возмутился Мотя.
- Правильно, одинаковые. Ты же меньше Мишки, и нога у тебя меньше. А у него нога больше, и тот сантиметр, на который его штанина больше, делает ваши клеши одинаковыми.
Монгол с Мотей молча думали, недоверчиво посматривая на Самуила, но Самуил заговорил снова, лишая их сомнения.
- Представляете, если у Мишки на ноге будет сидеть твоя брючина? Тогда получится вообще не клеш.
- Вообще-то, конечно, - стал медленно соглашаться Мотя. - Да мои штаны ему вообще по колено будут.
- Так значит, говоришь, одинаковые? - спросил Монгол Самуила. Самуил развел руками, ничего, мол, не поделаешь.
- Одинаковые? – обратил Монгол свой вопрос к Моте.
- Выходит, одинаковые! – согласился Мотя. Один Алик Мухомеджан так ничего в Самуиловой логике и не понял. Но, видно, долго ему не давал покоя вопрос, почему все же клеши одинаковые, если у Монгола на сантиметр шире, потому что уже в горсаду, когда все давно забыли этот случай, вдруг спросил:
- Самуил, а почему одинаковые-то?...
Вино пили из алюминиевой кружки, которую Монгол принес вместе с вином. Всем досталось понемногу. Чуть накапали и Моте-младшему, и Сене, и Армену Григоряну.
Разделили Мотино сало на микроскопические кусочки и моментально его проглотили. С аппетитом захрустели огурцами и луком с хлебом. Вторую бутылку оставили под печеную картошку.
- Миш! – спросил я Монгола чуть позже, когда наш голод немного утолился, и мы расслабились. – Миш! Так ты теперь слесарем в автоколонне будешь работать?
- Не, Вовец, все переменилось. У меня оказалось призвание.
- Я ж говорил, что у Монгола голос появился, и он в хоре запевает, - подтвердил Витька Мотя.
- Я с завтрашнего дня в музыкальном училище работать буду, - не обращая внимания на Мотю, продолжал Монгол. – Наш руководитель с директором училища разговаривал. Меня прослушивали, я им показался, и если бы у меня было семь классов, я бы уже в этом году в училище учился.
Все с уважением смотрели на Мишку. Он чуть помолчал, пережевывая яблоко, и продолжал, прислушиваясь к себе, будто проверяя еще раз то, что было обдумано и оговорено с матерью и было главным для него, судьбоносным.
- Решили, что я закончу вечернюю школу. Директор взял меня чернорабочим. Работа – не бей лежачего. Передвинуть рояль, перенести что-нибудь. Ну и возможность заниматься с первым курсом.
Мы засмеялись, одобряя Мишкину удачу.
- Если буду успевать, на будущий год возьмут сразу на второй курс без экзаменов. А там на первом курсе, между прочим, дяди есть побольше моего. В школе я переросток был, а здесь нормальный. И еще со мной преподаватель будет отдельно вокалом заниматься.
- Это как, вокалом? – спросил Мухомеджан.
- Ну, голос мой будут ставить.
- Как ставить?
- Ну, так говорят у нас. Нужно поставить голос, чтобы правильно пел.
- Так ты сейчас неправильно поешь? – в голосе Мухомеджана было полное разочарование.
- Почему неправильно? – обиделся Монгол. – Я пою правильно. Но я не умею дышать, не знаю, когда звук открыть, когда закрыть,
- Как не умеешь дышать? – испугался неугомонный Мухомеджан.
Пацаны зашикали на него, и он, засопев сердито, замолчал.
- Я умею дышать обыкновенно. А в пении важно особое дыхание, - с удовольствием объяснил Монгол.
- Спой, Миш! - вдруг попросил Изя Каплунский.
- Спой! – поддержал его Самуил.
- Спой! – загалдели все разом.
И Мишка спел. Он был готов петь. Он хотел петь. Он встал, распрямился, и пропала сразу его обычная сутулость, чуть расставил ноги, приподнял подбородок и устремил взгляд куда-то за поле. Лицо его сделалось серьезным. Так его, наверное, учили в клубе «Строителей». Мальчишки замерли.
И вдруг чистейший лирический тенор зазвучал над полем и понесся ввысь и вширь, повергая нас в изумление и в сладостное состояние любви и всепрощения.
А–а—ве Ма-ри-ия?
Гра-ция пле-на до-ми-нус те-кум.
Бе-не-дик-тус фрук-тус вен-трис ту-и,
Йе-сус сан-кта Ма-рия ма-тер деи...
Пел Мишка на нерусском языке. Никто из нас не слышал прежде этой мелодии. И Мишкин голос мы тоже слышали впервые. Но все это было настолько изумительно, что мы сидели зачарованные и не смели пошевелиться, чтобы не спугнуть это волшебное ощущение нереальности происходящего.
Я закрыл глаза и через какое-то время увидел разноцветное мелькание точек, словно мерцание многочисленных звезд. Мишкин голос зазвучал объемно, пространство расширилось, и я вдруг увидел горе, всеобщее людское горе. Оно плыло над головами, над морем голов. Грузовики, перекрывающие улицы, военные, много военных, белые крыши, снег на головах и на грузовиках. Все безмолвно, все движется, как в замедленном кино, величественно и страшно. А над этим живым безмолвием звучит:
Бе-не-дик-тус фру-ктус вен-трис ту-и
Йе-сус сан-кта Ма-рия ма-тер де-и...
Я пролетел над толпой, будто меня переставили с места на место, проник сквозь стены и оказался в большом траурном зале. Вокруг все красное и черное, и еловая зелень веток; снова военные. И вдруг какая-то сила ткнула меня в постамент, как кошку мордой в молоко. На постаменте, задрапированном красным и черным, стоял гроб, утопающий в цветах, и в гробу лежал человек в военном, лицо которого каждому знакомо с малых лет. Паника и Страх отбросили меня от знакомого лица. А вокруг стояли и колыхались люди, и лица их выражали скорбь. Громче и проникновеннее зазвучал высокий голое:
Ор-а про но-бис пе-ка-то-ри-оус ну-унс эт
Ин хо-ра мор-тис но-стра-э А-мен.
- Когда? – беззвучно и отрешенно забилось мое сознание в вопросе. Огнем заполыхали цифры, из которых складывался год.
И вдруг всё стихло. Исчез зал. Еще раз мелькнула перед глазами нескончаемая людская масса, заснеженные крыши.
Я открыл глаза. Монгол стоял, опустив голову. Все молчали. Потрескивал, догорая, костер. Каплунский отвернулся, сглатывая комок, подступивший к горлу. Он тихо плакал. Может быть, вспомнил об отце, а, может быть, жалел мать и сестру.
- Мишка, Монгол! – задохнулся от восторга Мухомеджан. – Ну, ты, это… гений!
- Пацан! – донеслось со стороны завода. Несколько голов, выглядывало из-за забора.
- Молодец, кореш! Спой еще! – попросили они.
От дороги послышались хлопки. Это с десяток прохожих свернули на голос. Монгол смутился, повернулся в сторону забора, потом в сторону дороги, показал на горло: «Не могу». Головы исчезли за забором, а люди, свернувшие с дороги, увидев, что певец сел и петь больше не собирается, быстро разошлись.
Возбуждение прошло, но осталось тепло в душе и добро в сердце. То ли от вина, то ли от Мишкиного пения, а скорее всего и от того и от другого, нас пронизывала любовь и теплое чувство счастья. Так бывает в горе, когда слезы облегчили душевную скорбь и очистили душу, и ты готов поделиться со всеми последним.
Монгол открыл вторую бутылку, и мы выпили еще вина, закусывая картошкой, от которой шел пар, разламывая ее, и выгрызая до подгоревшей корочки, перемазывая руки, носы и щеки сажей. Сажа скрипела на зубах, но это было пустяком по сравнению с удовольствием от печеной в костре картошки.
- Аликпер, ты работать идешь, или в школу в восьмой? – спросил Мухомеджана Монгол.
- Нет, хватит, в школу больше не пойду, - улыбнулся беззаботно Мухомеджан. - Меня в котельную берут. Работа грязная, с углем, зато сезонная. А летом лес, рыбалка. А там посмотрим.
- Как же ты диктант завалил? – удивился Монгол. У Монгола с русским всегда были лады.
- Да он в слове «еще» четыре ошибки делает, - беззлобно засмеялся Мотя-старший. - Надо же умудриться, на одной странице шесть орфографических и четыре синтаксических ошибки.
Мотя повернулся к Алику.
- Я ж перед тобой сидел. Когда проверка была, отодвигался в сторону, чтоб ты посмотрел. А ты, придурок, уставился в свой диктант как баран и глаз не поднял.
- Да ладно, чего теперь! - голос Мухомеджана звучал лениво и добродушно. - Да и не хочу я железнодорожником быть. Я природу люблю. Буду зимой готовиться, хочу в «Лесной техникум» поступить. В Брянск поеду.
- Да, это твое,- согласился Самуил и предложил:
- Тебя Каплун подтянет. У него с русским хорошо. В одном дворе живете.
- Да я что? – пожал плечами Каплунский. – Мне не трудно.
- Точно, - оживился Алик. - Каплун, поможешь?
- Сказал же! – подтвердил Каплунский. – Конечно, помогу.
Мы молча жевали яблоки. Все, что можно было съесть, было съедено. Только яблоки еще лежали на газете.
- Как-то получилось, что все по разным местам разбрелись. Самуил в машинке теперь будет учиться, ты, Мотя, с Каплунским – в железнодорожном, я по музыке, - грустно сказал Монгол.
– Самуил, - обратился Мишка к Самуилу. – Ты держись Толи длинного. Он тоже поступил в машиностроительный. Толя хороший пацан.
- Да мы с ним не очень как-то.
- Вот и покорешитесь. Я ему тоже скажу.
- Да не надо. Там разберемся, - уклонился Самуил.
- Ну, смотри, как хочешь...
- А куда «хорики» пошли? Венька? Жирик? – спросил Армен Григорян.
- Венька на шофера пошел учиться, а Жирик на повара, - ответил Витька Мотя.
- Во, дает, - засмеялся Изя Каплунский. – Еще жирнее станет.
- Зря смеешься, - сказал Самуил. – Нормальная профессия.
- А ты, Каплун, чего не пошел на художника учиться? – в голосе Монгола было сожаление. – Рисуешь ты здорово!
Он вспомнил, наверно, последний рисунок Каплунского. Изя срисовал картину Васнецова «Три богатыря» на лист ватмана, который ему принесла мать. Это была совершенно точная увеличенная копия с небольшой открытки.
- Срисовать, это еще не значит уметь рисовать, - ответил Каплунский.
- Ничего себе «не уметь», - обиделся за Каплунокого Мотя-старший. – Заставь меня срисовать дерево, так я метлу нарисую.
Мы рассмеялись, представив Мотю с красками и кисточкой. Пожалуй, у него и метлы не получится.
- А вот куда у нас Вовец после школы пойдет? – посмотрел на меня Мотя.
- А ему никуда идти не нужно, он колдун, - усмехнулся Мухомеджан.
Сам ты колдун, - обиделся я. – Обыкновенный, как все. Просто иногда могу больше, чем другие.
- Да ладно, не обижайся, Вовец. Это бабки тебя за глаза так зовут. Но уважают, - заступился Монгол.
- В цирк он пойдет. Точно, Вовец? – пошутил Витька Мотя.
- Вовец куда хочешь пойдет. Ему все легко дается. Он ничего не учит, а ему пятерки ставят, - серьезно сказал Монгол.
- Потому что колдун, - Мухомеджан смотрел на меня с усмешкой.
- Смотри, Аликпер! А то Вовец тебе чего-нибудь устроит. Не боишься? – серьезно спросил Монгол.
- А что он со мной сделает? – Мухомеджан с вызовом смотрел на меня. – Что ты со мной сделаешь, Вовец? Превратишь в собаку, как в кино «Багдадский вор?»
Алик засмеялся сухим злым смехом. То ли вино, то ли азиатская кровь и дух предков-завоевателей взыграли в нем, но он вдруг стал агрессивным и с вызовом ждал, что сделаю я.
На меня тоже подействовало вино, разбудив азарт и всколыхнув задетое самолюбие. И я сделал то, что не стал бы делать при других обстоятельствах. Я посмотрел на Мухомеджана, ощутив при этом физически импульс своей воли. Мне говорили, что в таких случаях у меня меняется цвет глаз, и они из серых становились почти черными. Я на какие-то доли секунды словно парализовал Алика и тут же легким движением рук у его лица погрузил в гипнотический сон, безоговорочно подчинив его себе. Нет, я не посылал мысленные команды, как об этом читал в описаниях гипнотических сеансов. Все было проще. Я знал, чего хочу, и мой мозг подчинялся мне и подчинял чужую волю. И это как-то не обретало форму слова. Это не приобретало никакую форму. Если бы меня попросили объяснить, как я это делаю, я бы объяснить не смог.
Мухомеджан застыл живым изваянием.
- Да ладно, пацаны, кончайте! – встревожился Самуил. – Алик, сядь!
- Он тебя не слышит, - отрывисто бросил я. – Он сейчас слышит только меня.
- Алик, ты сейчас в лесу. Кругом грибы. Видишь? – спросил я.
- Да, - ответил Мухомеджан. Глаза его забегали по траве.
- Собирай! – приказал я.
Алик опустился на корточки и сорвал «гриб», потом второй и пошел по полю. «Грибы» он складывал в воображаемую корзинку. Пацаны чуть не умерли со смеху.
- Вовец, заставь его стать на четвереньки и полаять, - потребовал Пахом.
- Давай, Вовец! Пусть полает! Чтоб не сомневался, - обрадовался Витька Мотя.
- Нет! - твердо сказал я. – Я просто хочу, чтобы он немного успокоился.
- Алик, - позвал я. – Иди сюда! У тебя уже полная корзинка.
Мухомеджан послушно пошел на мой голос.
- Сейчас ты забудешь все, что с тобой случилось. К тебе вернется хорошее настроение, - пообещал я, провел рукой перед глазами Мухомеджана и сел.
Аликпер стоял перед нами, а на лицо его наплывала улыбка. Он сел при гробовом молчании. Все глаза были устремлены на него.
- Вы чего? – испугался Алик.
- Ну, ты что? Ничего не помнишь? – спросил Каплунский.
- А что я должен помнить? – улыбка по-прежнему играла на недоуменном лице Мухомеджана.
- Ты ж по всему футбольному полю бегал, грибы собирал. Хорошо, что Вовец не захотел, чтобы ты лаял, а то бы гавкал как миленький.
- Правда? – посмотрел на меня Мухомеджан. – А еще что я делал? Он чувствовал себя неловко, хотя и улыбался,
- Больше ничего. Настроение хорошее?
- Нормальное.
Алик улыбался.
Подул ветерок, набежали тучи и закрыли солнце. Сразу стало прохладно. Зашумели листьями березки на краю поля, зашелестела трава. Собирался дождь.
- Ладно, пацаны! Пошли по домам. - Мишка Монгол поднялся с травы, остальные за ним...
Праздник кончился. Ушла радость, а за ней и ощущение покоя, но осталось чувство любви и благодарности друг к другу.
Немного грустно было на душе оттого, что кончилось наше беззаботное лето, оттого, что мы не будем теперь так часто видеться как раньше, и немного тревожно оттого, что завтра начнется новая жизнь, а какая она будет не дано знать никакому колдуну…
О своем видении я постарался забыть и не рассказал о нем даже отцу.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 1. Сон или видение? Школа. Урок Английского. Директор Костя. Серый со шпаной. Отпор шпане.
Я видел себя... женщиной. Меня сжигали на костре. Я был привязан к столбу и ждал, то есть ждала, смерти.
Костер разгорался, и уже языки пламени лизали мои ноги. Дым ел глаза, и я поворачивал голову, стараясь увернуться от едкого дыма. Жар усиливался, а когда пекло достигло невероятной силы, я потерял сознание.
После смерти я увидел себя, парящим над костром. Вокруг разливался удивительно красивый золотой туман. Я блаженно плавал в нем, освещенный каким-то неземным светом...
Вдруг я очутился в другом месте. Я увидел себя большой пятнистой кошкой. Самым поразительным было ощущение мягких прикосновений к земле подушечек на лапах. Это были очень необычные ощущения, почему-то они казались мне знакомыми. Мое тело помнило их.
В этот момент я открыл глаза и с удивлением стал разглядывать свои руки. Думал увидеть подушечки на лапах, но это были ладони. Я снова закрыл глаза – видение продолжалось.
Я вышел из джунглей на берег реки. Осторожно ступая по песку, приблизился к воде, чего-то высматривая, подстерегая. Наконец, я увидел больших рыб, прыгнул в воду и стал ловить добычу…зубами и лапой. Рыбалка была успешной. Я чувствовал, как во рту трепещет холодное тело рыбины. Сжал челюсти – зубы вонзились в чешую, раздался хруст костей, и я почувствовал вкус рыбы, который был мне приятен... В это время картины стали быстро сменять друг друга в обратной последовательности, – и я снова парил над костром, потом готовился к смерти, наконец, вернулся в свое тело...
Утром я чувствовал себя бодро. У меня было отличное настроение. И, как ни странно, никаких неприятных опущений после сна у меня не осталось, если не считать легкого крапивного жжения в ногах, которое вскоре прошло.
Я рассказал о своем видении отцу. Ему передалось мое хорошее настроение, и он легко разъяснил все происходящее со мной так же, как и в случае с шаманством, упростив все до элементарных понятий. Это ничего не объясняло, но это не выходило за рамки материалистического восприятия.
- Можно наверняка предположить, что ты когда-то читал об этом или видел в кино, но потом забыл, а в твоем сознании мозг воспроизвел эту информацию в виде причудливых образов.
- Пап, но это было так реально, что я чувствовал жар костра, и у меня до сих пор горят ноги. – Я не стал говорить отцу, что мои ступни до самых щиколоток все еще оставались красными, как если бы я держал их в кипятке.
- Сынок, нет оснований для беспокойства, ты же знаешь, у тебя все ощущения на более высоком психическом уровне, чем у обычных людей. У тебя хорошее самочувствие, и это главное.
- Кстати, - добавил отец с улыбкой. – Мудрецы Востока объяснили бы это реинкарнацией: когда-то твоя душа жила в теле леопарда, потом перевоплотилась в колдунью, которую приговорили к сожжению на костре, может быть, за то, что неудачно лечила какими-нибудь снадобьями. Впрочем, мы с тобой уже как-то обсуждали эту тему.
Мужская школа номер семь, где я учился последние два года, находилась в трех кварталах от нашей улицы и размещалась в отремонтированном наспех двухэтажном здании, длинном и несуразном. Окна первого, кирпичного этажа, почти лежали на земле, а второй этаж, деревянный, выглядел так, будто он предназначался для другого дома, а его по ошибке приставили сюда. А до этого учащихся тасовали как карты и раскидывали по всем существующим в городе школам. Ни нам, ни нашим родителям смысл этих перемещений был не понятен. Видно, у Гороно имелся какой-то свой, и не иначе как стратегический, замысел. В результате, к пятому классу я успел поучиться еще в пяти школах. Нас отрывали от новых друзей, чтобы через полугодие или год свести с ними вновь Может быть, в этом и была стратегия и тактика Гороно, дать испытать мальчишкам горечь расставания, чтобы они острее почувствовали радость от встреч.
Все эти переходы и переводы не оставляли особого следа в памяти. Это происходило серо и буднично и кроме досады и слез ничего не вызывало.
Четвертый класс мне запомнился по Семенову. Семенов, тихий тринадцатилетний переросток, в первый день учебы достал на перемене из холщовой сумки, похожей на торбу, с которой ходят пастухи, сверток в тряпках, развернул их и вынул плоский алюминиевый котелок со следами облезлой зеленой краски, открыл его, и по классу поплыл запах вареной картошки. Из котелка шел пар, и Семенов стал жадно есть самодельной деревянной некрашеной ложкой толченую картошку без хлеба. Картошка быстро кончилась, Семенов поскреб ложкой по дну, облизал ее, с сожалением посмотрел на пустой котелок, кинул туда ложку и спрятал его вместе о тряпками в сумку, где лежали тетрадки. Потом мы привыкли к таким обедам. Иногда Семенов ел картошку с хлебом. А ближе к весне он ел хлеб или распаренный горох. Пацаны брали на обед, кто что мог. Чаще всего это был хлеб с маргарином или подсолнечным маслом, посыпанный солью. Старшие ребята носили с собой жмых, могли принести пару вареных картофелин, но толченую картошку в котелке носил только Семенов.
Учителя тоже, наверно, сытыми не бывали, потому что любили задавать вопросы о еде. Я помнил, как Нина Степановна (мы звали ее Мина Степановна или просто Мина), добродушно улыбаясь, спрашивала самых чистеньких, хорошо одетых Миронова, Осипова, Гусева:
- Витечка, что ты сегодня ел на завтрак?
И Витечка Гусев отвечал, морща лоб и закатывая глаза к потолку, вспоминая:
- Яйцо всмятку, какао, булочку.
Семенов с Аникеевым не знали, что такое какао и не помнили вкуса белого хлеба, поэтому слушали Витечку, раскрыв рты.
А позже как-то незаметно вошло в правило, чтобы Нине Степановне утром на стол клали, кто что может. И на учительский стол ложились яблоки, карамель в бумажке, баранка и другие нехитрые подношения. Клали одни и те же ученики, и класс их тихо ненавидел.
На нашей улице, рядом с бывшей синагогой, а потом вторым ремесленным училищем, тоже была школа. В этой школе учились девочки. Иногда по воскресеньям в женскую школу привозили бесплатное кино. Кино показывали по частям в тесном физкультурном зале, народу набивалось много, и взрослых было не меньше, чем детей. Аппарат, установленный прямо в зале на столе, трещал как «кукурузник». Когда заканчивалась часть, на экране появлялись звездочки, полосы, и экран чернел, потом ярко вспыхивал слепящим белым светом. Кто-нибудь у выключателя включал свет, и киномеханик заправлял бобину с новой частью, а зал орал, топал и свистел. Часть заканчивалась всегда неожиданно и на самом интересном месте.
Мы завидовали девчонкам, которые учились в этом красивом двухэтажном здании с физкультурным залом и просторными светлыми классами, и не думали тогда, что нам повезет, и оканчивать среднюю школу мы будем именно в этой школе, а учиться нам придется вместе с девчонками.
Молоденькая учительница Алла Константиновна, круглолицая, с доверчивыми близорукими глазами, простодушная и застенчивая, держать в узде банду из трех десятков четырнадцати - пятнадцатилетних шалопаев не могла. Нa голову ей сели сразу и бесповоротно на первом же уроке, когда она робко вошла в класс, предварительно протиснув голову в дверь, словно опоздавшая школьница. Класс напряженно замер, и это была первая и последняя тишина на ее уроке. На новую учительницу выжидающе смотрели тридцать две пары хитрых и наглых глаз, обладатели которых имели в своем арсенале бесконечное число проделок и пакостей, способных сломить и не таких учителей, как эта барышня. Барышня прошла к столу, сощурилась так, что носик ее сморщился и прыгнул вверх, оглядела класс и сказала:
- Меня зовут Алла Константиновна. Я буду вести у вас английский. Good morning.
«Гуд монинг, гуд монинг, гуд монинг ту ю, огромная муха сидит на бую», - показал свои познания в английском языке матершинник Валька Себеляев. Учительница залилась краской до корней волос, а класс покатился со смеху. И тут началось такое веселье, что Аллочка (над прозвищем голову долго не ломали), вылетела из класса и вернулась минут через пятнадцать, когда наши глотки охрипли от крика, с директором. Нет, она не побежала жаловаться. Костя сам нашел ее в коридоре у окна со слезами на глазах и с платочком у носа.
Костю ученики боялись. Боялись и уважали.
Вся школа знала, как Костя расправился со шпаной в школьном дворе и не дрогнул при виде ножа....
Шпану привел Серый, которого исключили год назад из шестого класса. Серому шел уже шестнадцатый год, он курил, матерился и постоянно устраивал драки. От него плакали все учителя, и один раз его уже пробовали исключать, но тогда вмешалась милиция, где Серый стоял на учете, и через участкового упросила директора дать ему еще один испытательный срок. Терпение Кости лопнуло, когда Серый пришел в школу пьяным и стал бузить, сорвав занятия в нескольких классах. Вызвали милицию. Серого забрали, и больше он в школу не ходил. А тут появился на спортплощадке с двумя приятелями. Они стали гонять по площадке малышей, с которыми проводила урок физкультуры их классная учительница.
Костя все видел из окна своего кабинета. Кто-то из старших пацанов, прогуливавших урок, рассказывал, как он спрятался за школьными сараями, когда Костя вышел во двор, и слышал, как он попросил шпану покинуть школьный двор, но те и ухом не повели, лишь покуривали и ухмылялись. Тогда Костя еще раз, уже строго попросил убраться с территории школы.
- А что ты мне сделаешь, если не уберусь? – вызывающе спросил один из приятелей Серого.
А Костя хоть и был жилистым мужиком, но ростом, по сравнению с любым из них, не вышел. Да и эти двое приятелей Серого были настоящие блатные.
- Иди сода, покажу! – сказал Костя тихо.
Тот посмотрел на своих дружков, вынул окурок изо рта, а в руке у него блестела финка. Костя ждал.
А дальше все произошло в одно мгновение. Не то что мы из своих окон, но, наверно, и шпана не успела сообразить, что случилось. Блатной лежал с заломленной рукой, а нож валялся на земле. Недаром Костя в разведке служил. Мы видели, сколько у него было орденов и медалей, когда ходили на демонстрацию.
- Марь Николаевна, поднимите нож. Да не бойтесь вы. Теперь он не опасен, – сказал Костя учительнице. Та стояла ни жива, ни мертва, но, боясь ослушаться своего директора, двумя пальцами взяла нож и держала его, не зная, что делать дальше. Детишки сбились в кучу и жались друг к другу ближе к своей учительнице.
Костя достал свисток и засвистел. Серый с приятелем растерянно топтались на месте, озадаченные неожиданным поворотом дела.
Услышав свисток, они, не сговариваясь, дунули во все лопатки в сторону забора, перелезли, и только их и видели. А их приятель с завернутой рукой визжал: «Отпусти, падла, больно. Дай уйти, я больше не буду. Век свободы не видать».
Всех троих забрали. Больше никто из нас их не видел.
На учеников, конечно, Костя руки не поднимал, но этого и не требовалось...
В классе воцарилась тишина.
- Ну что? Кто-то хочет ко мне в кабинет? – сурово оглядев класс, спросил Костя.
К нему в кабинет никто не хотел, потому что в его кабинет входили хоть и перепуганными, но нормальными, а выходили красными как после бани и ничего не соображали. Что он говорил им, какие слова, – никто не помнил, но неделю, тот кто у него в кабинете побывал, ходил по струнке и становился шелковым. А уж если Костя вызывал мать или отца, – это конец света. Родителям не позавидуешь, а пацанам ... и говорить нечего.
Все сидели, боясь пошевелиться.
- Я вам не успел представить вашу новую учительницу. Задержался ... А вы ее как встретили? ... Конечно, законы гостеприимства вам неведомы... Новый человек... Женщина. Входит в класс, а попадает в зверинец... Посмотрите на себя! У вас же шерсть растет и клыки лезут.
Ребята недоверчиво и сдержано засмеялись.
- Ну, вот что, голубчики. Я вас всех как под микроскопом вижу. Знаю, кто здесь верховодит. Что, Аникеев, за Нефедова прячешься? Тебе чтобы спрятаться, шкаф нужно вместо Нефедова поставить.
- Как что, так Аникеев! - привычно затянул Колька Аникеев, стараясь не смотреть на Костю.
- Встань, когда с тобой директор разговаривает! – гаркнул Костя. Аникеев быстро встал.
- Головой скоро потолок проломишь! Какой год-то в шестом?
- Первый. Это я в пятом два года сидел.
- И в третьем два… А ты, Пахомов, что ухмыляешься? Недалеко от Аникеева ушел ...И остальные голубчики. Знаете, кого я имею в виду. Правильно. Агарков, Андриянов, Королев, Себеляев ... Первые кандидаты на вылет из школы.
Пахомов, довольно рослый для своих лет и крепко сбитый, переростком не был, он добросовестно переходил из класса в класс, но энергия, бившая из него через край, не давала покоя ни ему, ни учителям и привела его на «камчатку», где сидели переростки. Среди переростков только трое были второгодниками Аникеев, Андриянов и Агарков, остальные пришли в четвертый класс после оккупации, наверстывали упущенное и не могли дождаться, когда закончат семилетку и пойдут работать. Некоторые уже брили усы, а у Кобелева на груди росли волосы. Переростки томились с младшими и тяготились школой. И еще они все время хотели есть. Они не отнимали у младших, но клянчили и отрабатывали «хлеб», заступаясь за тех, кто их регулярно подкармливал.
Нагнав страху и внушив нам уважение к англичанке, Костя, наконец, покинул класс. Внушения хватило ровно на остаток урока, а потом все пошло своим чередом. Класс обнаглел, а бедная Алла Константиновна, добрый и хороший человек, терпела наши выходки и ничегонеделание, в конце концов, махнула на свой предмет рукой и тратила все свои силы только на то, чтобы обеспечить хоть какую-нибудь видимость урока.
В результате, к концу года мы знали хорошо два слова: «фазе» и «мазе», которые произносили по-русски твердо и уверенно.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 2 Симулянты. Покровская церковь. Разрушение. Наваждение. «Попухли». Учитель математики Филин.
На английский мы не пошли. Со стороны Московской доносились взрывы. Взрывали Покровскую церковь. Здраво рассудив, что такое зрелище грех пропустить, мы с Пахомом, Женькой Третьяковым и Генкой Дурневым тихо «смылись» с урока, наказав старосте Женьке Богданову, чтобы он сам придумал, почему нас нет: то ли мы болеем, то ли школьный двор метем. По дороге к нам присоединился откуда-то взявшийся Сеня Письман.
- А ты почему не на уроке? – строго спросил Сеню Пахом.
- Я с вами, - не ответил на вопрос Семен.
- Шел бы ты на урок. Нас и так много, и ты еще под ногами крутишься, - недовольно сказал Дурнев, но Сеню мы не прогнали, и он молча трусил за нами.
Стоял этот красивый пятиглавый храм у моста на берегу реки в самом центре города, был на виду, и мимо него ежедневно ходили и ездили тысячи людей.
К храму привыкли, и посмотреть, как его взрывают, собралось чуть не полгорода. Народ стоял на противоположной стороне улицы и в безопасной близости возле храма. Ближе, чем на сто метров, к церкви не подпускали. Дальше стояло милицейское оцепление, и милиционеры зорко следили, чтобы никто не пересек условную черту. Взрывы гулко бухали где-то внутри уже изуродованного здания с обвалившимися после первого взрыва куполами. Но стены оседали неохотно, с каждым взрывом лишь вздрагивая испуганным животным, и уступая какую-то часть. Глыбы завалили нутро. Пыль толстым слоем окутывала полуразрушенную церковь и медленно оседала на еще непорушенную кладку.
- Хрен возьмешь! – раздался чей-то радостный возглас и вызвал восторженную реакцию. Толпа свистом и смехом встречала каждый взрыв, после которого стены оставались все еще стоять.
- Это вам не барак! – весело хрипел пьяненький мужичонка, получивший неожиданно к своему хмельному загулу еще и зрелище.
- Пятьдесят лет строили, - объяснял интеллигентный пожилой мужчина. Шляпу он снял и держал в руках. Седые его волосы шевелил легкий ветерок. - Стены в пять кирпичей. В раствор белки яиц добавляли.
Мужчину внимательно слушали.
- Правда, неудачно встроили центральный купол, и он обвалился. Но стены вечные… А купол потом укрепили.
- Грех это великий, – сухонькая старушка с укором качала головой.
Старух собралось много. Верующие пришли попрощаться с символом своей веры, который рушили на глазах. Старушки крестились на то, что еще утром называлось Покровской церковью. Многие плакали.
Взрывы прекратились. Стены, наполовину разрушенные, все же внушительно высились еще, заваленные наполовину глыбами кирпича и цемента. Кое-где виднелись толстые пласты штукатурки с фресками.
За дело взялись рабочие с отбойными молотками. Они влезли на стены и, стоя на них, как на лесах, точь-в-точь, как шахтеры в кино, только каски без ламп, затрещали отбойными молотками. Стены поддавались плохо, кирпич отваливался скорее, чем кладка. Наверно, угольный пласт отваливать легче, чем любой их этих кирпичей.
Заработал экскаватор, но зацепить ковшом мусор не смог, мешали крупные глыбы. Экскаваторщик остановил машину, вылез из кабины и пошел к бульдозеру. Вскоре бульдозер пополз по горе, становясь чуть ли не вертикально, так что бульдозерист почти лежал на спине и рисковал свернуть себе шею. Глыбы поддавались и послушно сдвигались в одно место.
Неожиданно я услышал тихий колокольный звон. «Наверно, в Богоявленской церкви, стоящей как раз напротив, через речку, или в церкви Михаила Архангела, которая стояла подальше, ударили в колокола», – подумал я. Но нет, звон стал различимей, усилился и шел он от этой, Покровской церкви.
Звон колоколов заглушил все остальные звуки. Заколыхалась толпа и оказалась вдруг подо мной. Только это уже была другая толпа. Богомолки в белых платках со свечками в руках. Неправдоподобно медленно проехала, словно проплыла, карета, запряженная парой лошадей. Мужчины в цилиндрах и дамы в шляпках с вуалями и длинных юбках то ли шли, то ли стояли, покачиваясь из стороны в сторону. Полицейский в белом кителе с золотыми пуговицами и белой фуражке с лаковым козырьком неподвижно стоял у моста. И мост был другой, с чугунными литыми перилами и сходом к церкви.
И тут я увидел храм во всем его величии. Он наплыл на меня или это я приблизился к нему. Золотые купола слепили глаза. Они находились как раз на уровне моего лица и почти незримо колыхались, точно отражение в воде, но казались реально осязаемыми, как в хорошем сне, о котором говорят, «как на яву». В церкви шла праздничная служба. Свет от сотен свечей заливал храм. Батюшка в расшитой золотом рясе и митре беззвучно шевелил губами.
Колокольный звон становился все сильнее. Казалось, в колокола бьют над головой. А потом моя голова сама превратилась в колокол. Она звенела глухо, и лопались перепонки.
И внезапно все кончилось. Так же неожиданно, как и возникло.
- Вовец, что с тобой? Голова болит? – Генка Дурнев с беспокойством смотрел на меня. Я стоял, зажав уши руками, а из носа сочилась кровь.
- Сейчас пройдет, - мои губы плохо слушались меня. Такое ощущение я испытал, когда мне удаляли больной зуб и сделали укол новокаина. Тогда мне было смешно, потому что я никак не мог выговорить слово: губы не слушались меня, а когда я потрогал их пальцами, то будто залез в студень...
Я провел тыльной стороной ладони по носу, размазав кровь. Но кровь быстро свернулась, и я слюной и платком, как мог, вытер следы.
Экскаватор ревел двигателем, и ковш ползал по горе битого кирпича, нащупывая, где податливее строительный мусор, и захватывал очередную порцию, чтобы отправить ее в кузов трехтонной машины. Кузов оседал под напором высыпанного разом груза и отъезжал, лениво урча, как сытое животное, уступая место другому грузовику.
Трещали отбойные молотки, терпеливо ковыряя рассчитанную на века кладку и отбивая от нее кусок за куском. Народ начал медленно расходиться. Мы вспомнили про школу и тоже заспешили прочь от развалин.
Мы успели к четвертому уроку. Как раз закончилась большая перемена. Мы ввалились в класс и бросились к своим партам, чтобы отдышаться до появления учителя.
- Попухли! – злорадно сообщил Кобелев. – Вас к директору. Я посмотрел на Женьку Богданова. Тот пожал плечами:
- Я не причем. Я даже не успел Аллочке сказать, что вы пошли в поликлинику. Вошел Костя и спросил, где вы. Я сказал, что не знаю.
- Как это не знаешь? – обиделся Женька Третьяков. – Ты же собирался сказать Аллочке, что мы пошли в поликлинику, ну и сказал бы.
- Дурак ты, Третьяк. Если Костя пришел специально, чтобы спросить, где вы, значит, знал уже, что вы симулируете. И я бы с вами вместе за брехню попух.
- Кто заложил? – Пахом обвел класс угрожающим взглядом.
- Да никто! - с усмешкой сказал Аркашка Аникеев, брат того самого Юрки Барана, из-за которого исключили из школы Мишку Монгола.
- Вы же смылись перед самым уроком, а мы все сидели в классе.
Пахом досадливо махнул рукой и уставился перед собой, оставив бессмысленную затею вывести на чистую воду наушника.
- Это кто-нибудь вас видел, когда вы бежали к Московской, - догадался Богданов.
- Конечно, такой кодлой! – согласился Аникеев.
- Сумки взяли? – спросил Генка Дурнев, хотя знал наверняка, что взяли, но на всякий случай откинул крышку парты.
- А как же! – все так же насмешливо подтвердил Аникеев и с явным удовольствием добавил: - Мы с `Кобелем относили.
- Ну, Аникей, ты у меня припомнишь! – вскипел Пахом, даже жилы вздулись на шее. Он тут же готов был сцепиться с Аникеем, но его остановил здоровяк Семенов.
- Да брось ты, Пахом! Тебе бы Костя сказал, и ты тоже, как миленький, понес бы. А ты, Аникей, не ехидничай, - повернулся он к Аркашке? Забыл, сколько раз у тебя сумку отнимали?
- А он как прошлый раз изгалялся, когда у меня Скиф сумку отнял? – обиделся Аникеев. – Забыл, Пахом?
- Ладно, кончайте бузу. Филин идет.
Филин, учитель математики Матвей Захарович с фамилией Филин, которая, очевидно, не имела ничего общего с ночной птицей, седой грузный старик в допотопных очках с толстыми стеклами и гибкими ушками, страдал дальнозоркостью, поэтому очки висели у него на кончике носа, чтобы иметь возможность обозревать класс поверх их.
Время от времени Филин снимал очки, чтобы протереть кругляшки стекол огромным, больше похожих на полотенце, носовым платком и снова надеть их на кончик носа, тщательно прилаживая, словно зачесывая за уши, гибкие ушки.
Старик давно заслужил себе пенсию и ушел бы, но каждый раз директор уговаривал его поработать еще год, и он оставался, объявляя этот год последним.
Филин набычил голову и оглядел всех поверх очков; бросил журнал на стол, сел и, еще раз оглядев класс, вызвал:
- Пахомов, Третьяков, Дурнев, Анохин.
Мы вразнобой поднялись из-за парт.
- К директору, голубчики, - ласково, с каким-то даже умилением сказал Филин…
Больше всех, как всегда, досталось бедному Пахому. Ему досталось по первое число от тети Клавы, а потом пришел с работы отец и выдал все остальное.
Третьяк на все расспросы только отмахивался и жалко улыбался.
Семена Письмана никогда не били, но отец, дядя Зяма, долго и нудно читал ему нотации, которые сводились всегда к тому, как хорошо быть ученым и как плохо быть неучем, и приводил в пример дядю Давида, который, благодаря своему уму и учености, стал директором треста стройматериалов.
- Вот, если бы у меня было образование, разве я пошел бы в часовщики. Нет, я не жалуюсь, это очень уважаемая профессия, но это же не одно и то же, что трест стройматериалов.
- И дядя Зяма вздыхал тяжело. Но здесь он немного лукавил, потому что его профессия позволяла неплохо кормить семью из четырех человек.
Так вот, Семену так долго и нудно читали нотацию, что он сказал Пахому, что лучше бы его избили. Пахом посмотрел на него, как на ненормального, повертел пальцем у виска и сказал от всей души:
- Дурак ты, Пися.
У меня после разговора с Костей остался нехороший осадок. Мне было стыдно, и чувство стыда усиливалось от того, что Костя на меня не кричал, просто сказал, что если отличники будут вести себя так, то что же остается делать другим.
- От кого-кого, а от тебя я не ожидал! – молвил грустно Костя. Он отдал мне портфель и сказал, чтобы я сам рассказал все отцу, и добавил:
- Отец - уважаемый человек, а ты его так подводишь...
Конечно, я первым делом рассказал отцу о том, как удрал с английского и о том, как потрясло меня разрушение церкви. Отец не перебивал и молча слушал рассказ о моем разговоре с директором, и, видя в глазах отца вопрос, я сознался, что поступил нехорошо. Этого отцу оказалось достаточно. Матери мы ничего не сказали.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 3. Фотографическая память. Переписка отца с академией наук. Пророческие сны. Конец переписки.
Монгол ошибался, утверждая, что я ничего не учу, а мне ставят пятерки. Уроки я делал. Просто мне давалось все легко. Я обладал фотографической памятью. Пробежав глазами страницу, я мог воспроизвести ее слово в слово. Причем, эта страница так прочно откладывалась в моей голове, что я видел ее перед собой со всеми картинками, точками и запятыми. Получалось, что я не читал книгу, а фотографировал страницы, отправляя снимки с них в память.
Когда меня вызывали к доске, я старался переставить предложения, чтобы не казалось, что я вызубрил урок наизусть.
С математикой у меня тоже проблем не возникало. У меня списывало пол класса, а на контрольной я успевал сделать оба варианта.
В общем, свободного времени у меня оставалось достаточно, и я тратил его на чтение. Отец любил книги, и дома у нас постепенно собиралась хорошая библиотека. Кроме книг классических и религиозного содержания, отец доставал специальную литературу, в которой пытался найти ответы на вопросы, не укладывающиеся в его материалистическое мировоззрение. Он всегда считал проявление моих способностей фактом научно объяснимым и материалистичным, в отличие от его матери, а моей любимой бабушки, Василины, которая видела во мне избранника божьего и молилась на меня.
Читал я все подряд, как гоголевский Петрушка, но, в отличие от литературного героя, я понимал, что читал, любил приключения и обожал Майн Рида, Фенимора Купера, Роберта Луиса Стивенсона, не говоря уже об Александре Дюма с его мушкетерами. Кроме того, меня занимала «Общая психология» и «Анатомия человека», к которым я время от времени возвращался. Книги типа «Экспериментальные исследования мысленного внушения» профессора Л. Васильева меня перестали интересовать после того, как я попробовал как-то вникнуть в научные дебри, ничего не понял, запутался и оставил это...
Отец писал обо мне в Академию Наук, и я помнил некоторые письма с ответами, которые отец мне показывал.
«Я не оспариваю некоторых чудес, о которых говорится. Я, например, полностью признал историчность Иисуса Христа, и есть чудеса, которые можно объяснить; например, эффект передвижения легких предметов, находящихся в создаваемом вашим сыном силовом поле, вполне укладывается в рамки нашей обычной физики – скажем, его можно объяснить законами электродинамики и акустики. Так что, «волшебство» в этом явлении - вовсе не сами факты передвижения, а редкая, необычная способность вашего сына управлять и выработкой магнитных импульсов в организме, и созданными зарядами. Так что, этот феномен вполне материален. Хотя объяснить суть явления еще предстоит. Проф. В. М. Вольштейн».
«Можно думать, что прекращение кровотечения, заживление ран, язв, осуществляемые целителями, происходит также в основном за счет генерируемых или физических полей. Об этих полях и об их роли в жизни и, в частности, в экстраординарных психофизических явлениях, мы ничего не знаем. Исследования этих полей и изучение механизма их воздействия на организм, безусловно, откроет новые горизонты в ряде областей науки, и в первую очередь в медицине. Ю. Кобзев, радиофизик».
Моего отца эти письма утверждали в его вере, у меня же они не вызывали никаких чувств, это были лишь простые рассуждения, которые никоим образом меня не задевали. Я оставался самим собой, и ничего во мне не менялось.
Но однажды отец получил короткое послание от профессора И. Блохина, которое его очень расстроило и насторожило. «У меня позиция была и остается твердой: с научной точки зрения в этом феномене ничего нет. Чудесами и мистикой мы не занимаемся», - категорически заявлял профессор.
Для того чтобы стало понятно, о каком феномене идет речь, нужно вернуться назад, к нашему с отцом разговору, состоявшемуся больше года назад. Речь шла о снах, которые отец называл пророческими, а бабушка Василина вещими.
Я помнил, как проснулся в слезах и не находил весь день места, когда мне приснилось подобие «Последнего дня Помпеи» с картины Карла Брюллова. Люди метались, падали, вставали и оставались лежать, а я был одним из них и тоже бежал. Большие строения складывались как бумажные гармошки и оседали бесформенными грудами, более легкие постройки сносило, и они летели как клочки бумаги от легкого порыва ветра. Все горело. Дым и пыль, поднятые до небес, закрывали солнце. Я запомнил ужас, который захватил и парализовал меня. Я хотел проснуться и не мог открыть глаза. Веки, налитые свинцом, заставили меня искать спасения. Я бежал, а на меня валились куски бетона, обломки кирпича, стекло и железо. Я споткнулся, не удержался на ногах, и тут на меня стала валиться бетонная стена. Она раздавила меня. Но я успел закричать… И проснулся...
Я рассказал сон отцу. Отец задумался.
- В прошлом году тебе приснилось извержение вулкана. Помнишь? – спросил отец. – Тебя тогда еще поразило не само извержение, а лава. Ты ее так красочно описывал и говорил, что под лавой гибли люди.
Я кивнул.
- А потом «Правда» сообщила, что 1 Марта того года произошло извержение Везувия, и самые большие разрушения и жертвы принес именно поток лавы? – отец сделал небольшую паузу и посмотрел на меня, словно хотел убедиться, что я слушаю. - Но ты же помнишь, что извержение произошло только через два дня после твоего сна?
Я, конечно, помнил и снова кивнул.
- Потом, уже в сентябре тебе снился ураган, - продолжал отец. - Ты видел шатающиеся небоскребы, говорил, что ветер вырывал с корнями деревья, срывал крыши с домов, переворачивал автомобили. Ты даже говорил о каких-то островах… Через несколько дней мы прочитали в «Правде» об урагане-убийце, прошедшем от Северной Каролины до Атлантик-Сити и Нью-Йорка со скоростью 225 км в час. И все было, как ты видел. Катались небоскребы, срывались с домов крыши. А острова, которые тебе снились, оказались Багамскими островами.
- Я помню, пап. И знаю, что ты хочешь сказать. То, что я видел сегодня, может где-то произойти.
- Да, сынок. И это страшно.
- Так давай сообщим куда-нибудь, пап.
- А для доказательства сошлемся на «Жития Святых» и приведем в пример Сергия Радонежского или Василия Блаженного, а еще лучше на Иисуса Христа.
- Ну почему Христа? Можно сослаться и на предсказание смерти Пушкину.
- Предсказание кем? Гадалкой Кирхгоф. А была еще гадалка Ленорман. Уж тогда нужно вспомнить лучшего из них – монаха-предсказателя Авеля. Он предсказал дни и часы смерти Екатерины II и Павла I, нашествие французов и сожжение Москвы, за что и провел двадцать лет в тюрьме… Все это, сынок, далеко от науки и называется шарлатанством.
- Хорошо. А вот это? – я прочитал напамять цитату, которую отец как-то показал мне в одной из своих книг: «Предвидение будущего, не научное предвидение, а интуитивное – существует. Необъяснимо? Да, с нашим нечетким представлением о сущности времени, о его связях с пространством, о взаимосвязях прошлого, настоящего и будущего пока необъяснимо. Мы еще очень мало знаем о взаимозависимости между прошлым и будущим. Должен убежденно заявить, что будущее определяется прошлым и настоящим, и связи эти еще далеко не известны людям».
- Этой цитатой ты сам ответил себе. «Мы еще очень мало знаем о взаимосвязях между прошлым и будущим». А, вернее, ничего не знаем. Это все ничего не значащие слова и не более. А должно быть научное объяснение.
- Хорошо, пап, пусть не поверят, но когда произойдет то, что я видел, они вспомнят про нас.
- И как ты это представляешь? Допустим, прихожу я к парторгу и сообщаю, что в какой-то Восточной стране произойдет на днях катастрофа, а на вопрос, откуда у меня эти сведения, я отвечаю: «Сын во сне видел». Но это бы ладно. В лучшем случае парторг посмеется, в худшем станет рассказывать всем, что Анохин немного, как бы это помягче, не в своем уме. А дальше, если через несколько дней случится катастрофа, кто поверит, что тебе это приснилось? Снам у нас не верят. Предсказаниям тоже. Коммунист и мистика – понятия, мой сын, взаимоисключающие…
Через четыре дня, 7 августа 1945 года «Правда» с возмущением писала о том, что 6 августа американские летчики сбросили на японский город Хиросима урановую бомбу, нанеся большой урон японскому населению и громадные разрушения городским строениям.
Я ходил весь день как потерянный, проклинал свой страшный дар, а с отцом случился приступ.
Потом отец в очень осторожной форме составил письмо и отправил в Академию Наук СССР. Суть письма составлял вопрос, как современная наука объясняет случаи предвидения. Отец описал два моих сна, опустив последний.
Вот на это письмо мы и получили ответ профессора Н. Блохина, уместившийся в две строчки: «У меня позиция была и остается твердой: с научной точки зрения в этом феномене ничего нет. Чудесами и мистикой мы не занимаемся».
Окончательно добило отца мрачное письмо физика-теоретика Френкеля, которое он получил вскоре. Письмо заканчивалось так:
«...обстановка в науке настолько сложна и опасна для открытого обсуждения этих сложных проблем, что приходится скрывать информацию в стенах лаборатории, хотя лаборатория поддерживается профессором А.Д.Александровым... Поэтому ни в коем случае не следует никому нигде рассказывать...Все будет расценено, как распространение лженауки. Физик-теоретик Френкель».
Это письмо напугало отца. Письмо он сжег и затею с перепиской оставил...
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 4. Физгармония. Монгол показывает свое «искусство»
Вечером мы взялись помочь Мишке Монголу перетащить от его соседа Свисткова какую-то музыкальную «бандуру», которая без дела валялась в свистковском сарае вместе с другим хламом.
- Это что, клавесин? – спросил Самуил, когда мы извлекли из сарая на свет божий инструмент размером со школьную парту, похожий на пианино.
- Нет, физгармония, - ответил довольный Монгол. – Видишь, внизу, где у пианино педали, встроены меха?
Действительно, внизу располагались две коробки, похожие на кузнечные меха, которыми кузнец раздувает огонь. Я видел такие в деревенской кузнице, когда мы ездили к бабушке Василине в освобожденную от немцев Брянскую деревню.
- Ставишь ноги на меха и поочередно нажимаешь на них, - охотно объяснял Монгол. – Воздух подается на клавиши и играй себе.
- Как у Чекарева баяна, - сообразил Мухомеджан.
- Точно, - подтвердил Монгол. – Ладно, поперли. Мы облепили физгармонию со всех сторон и, мешая друг другу, потащили инструмент через дорогу.
Инструмент остался у Свисткова после ухода немцев и с тех пор пылился в сарае. Когда мы, преодолев пороги и калитки, затащили, наконец, физгармонию в дом и, тяжело дыша, не хуже этих мехов, когда на них давят ногами, отошли в сторонку, вид наш являл довольно неприглядное зрелище. Одежда покрылась пылью и перепачкалась мелом, а на лицах отпечатались следы грязных пальцев. Мать Мишки Монгола, Анна Павловна, дала нам щетку и чистую тряпку вместо полотенца, и мы пошли чиститься на колонку. Анна Павловна, как всегда, суетилась вокруг нас и уже наливала по стакану козьего молока, что означало ее самое большое расположение. Потом она, решив помыть инструмент, взяла таз с водой, и уже окунула в него тряпку так, будто собиралась мыть пол, а не музыкальный инструмент, но Монгол от греха подальше взялся за это дело сам. Он отжал тряпку до влажного состояния и стал аккуратно приводить свое приобретение в порядок.
Наконец, наступил торжественный момент. Монгол сел на табуретку перед своим первым в жизни инструментом, поставил ноги на меха и стал нажимать на них поочередно, сначала на один, потом на другой. При этом руками он водил по клавишам. Это оказалось не просто, работать одновременно ногами и руками. Стоило Мишке сосредоточиться на руках, как он тут же забывал про ноги. Он раскачивался вслед за движением ног, как истинно верующий еврей на молитве. Мишка хотел показать, чему уже смог научиться в училище, но у него ничего не получалось. И тут ему в голову пришла хорошая мысль.
- Вить, - сказал Монгол Моте старшему, - садись со мной рядом, будешь нажимать на меха.
Мотя взял стул, сел рядом с Монголом и старательно заработал ногами. И все бы было хорошо, если бы Витька не закрывал собой клавиши и не мешал Монголу. Тогда Витька Мотя предложил загнать под физгармонию Мотю младшего и Армена Григоряна, и те, налегая всей массой своих тощих тел, руками стали давить на меха. Дело пошло. Монгол теперь следил только за руками и показал нам несколько аккордов, которым научился. Пацаны ждали большего, чем несколько неуверенных аккордов, и разочарованно смотрели на Монгола. Володька Мотя и Армен устали сидеть под физгармонией и, шмыгая носами и высовывая головы, спрашивали:
- Долго еще?
- Ладно, хорош! - решил Монгол и, как бы извиняясь перед ребятами, сказал:
- Упражняться надо. Пальцы развивать.
Мы вышли на улицу.
- Пацаны, в воскресенье в два часа наш хор выступать в клубе Строителей будет, - крикнул из дверей Монгол. – Скажите, чтоб меня позвали. Я проведу.
Я шел и думал, что нелегка Монголова наука, если их за целый месяц смогли научить всего четырем аккордам.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 5. Обрусевший немец Штерн. Анна. Любовь Жорки Шалыгина. Злополучные качели. Разлад.
Еще издали мы увидели толпу напротив моего дома и припустились бегом, чтобы не прозевать того, что там происходит.
- Что здесь, тетя Тань? – спросил я Кустиху.
- Да Жорка Шалыгин пьяный. К Аньке лезет.
Напротив, за высокими воротами стоял крепкий дом обрусевшего немца Ивана Андреевича Штерна. Его предки стали служить России еще при Петре I, поэтому в их роду давно уже перевелись Иоганны и Арнольды, и появились Иваны и Андреи. Иван Андреевич воевал, дошел до Берлина, и грудь его украшало не меньше десяти медалей. Но немецкое начало брало верх, и порядок для него являлся основой всех основ. Вымощенный кирпичом двор своего дома Иван Андреевич содержал в такой же чистоте как и сам дом. Работал Штерн прорабом на строительстве и был уважаемым человеком.
В доме у немца жила на квартире дальняя родственница его жены Анна, полненькая светловолосая и белозубая веселая девушка двадцати пяти лет. Анна нравилась Жорке Шалыгину. Жорка мог увлечь занятным разговором, любил пошутить, что нравилось Анне, и она его ухаживания принимала. Иногда они ходили в горсад на танцплощадку, потом он провожал ее домой, и они долго стояли у ее калитки, и на улице слышен был ее приглушенный счастливый смех. И, видно, к Анне Шалыгин относился серьезно, потому что стал реже пить. И Анне Шалыгин, наверно, нравился, иначе бы она до ночи у калитки с ним не стояла.
Жорка осаждал ворота серьезно. Погрохав кулаком в калитку, он стал с разбегу, словно тараном биться в ворота. Потом он полез через ворота. Он подпрыгнул, уцепился за воротину и стал подтягиваться. Один раз он свалился, но снова полез, и ему удалось, наконец, перевалиться через ворота. По ту сторону послышался раздраженный голос Штерна и пьяная ругань Шалыгина. Калитка открылась, и из нее вывалился Шалыгин. Он упал на спину и стал орать, обращаясь к людям:
- Немцы наших бьют!
- Жор, уймись, опять в милицию попадешь! – сказала из толпы тетя Надя. – Иди, проспись!
- Я Аньку люблю, - заплакал вдруг Жорка.
- Анька, выйди, а то утоплюсь, - заорал Шалыгин, размазывая слезы по лицу. И вдруг быком бросился на ворота и стал колотиться об них головой.
- Ань, выйди, а то не уймется. И правда руки наложит на себя, - крикнула за ворота тетя Надя.
Анна, видно, чутко прислушивалась ко всему, что происходило, и слышно было, как она о чем-то спорила со Штерном.
Калитка отворилась, и Анна вышла за ворота. Зрители притихла. Шалыгин, увидев Анну, как-то сразу обмяк, с минуту смотрел на нее, будто глазам своим не верил, и неожиданно повалился ей в ноги:
- Анюта, не могу без тебя. Делай со мной что хочешь. Убей, а без тебя мне не жить.
- Что ж ты срамишь меня перед людьми? – взмолилась Анна. – Откуда ж ты на мою голову взялся?
Анна заплакала.
- Иди домой. Завтра поговорим.
- Прости меня, Аня? - с надрывом прохрипел Жорик. – Для меня твое слово – закон!
Шалыгин вобрал голову в плечи и, нетвердо ступая, пошел домой.
Вечером мать спросила тетю Нину:
- Чегой-то Жорка ломился к немцу сегодня?
- Чего, чего? Любовь – вот чего, - усмехнулась тетя Нина.
- Какая ж это любовь, если она видеть его не хочет? А ведь у них, вроде как, к свадьбе шло.
- Ну, к свадьбе не к свадьбе, а любовь между ними была.
- А что ж случилось?
- Да боится она. Шалыгин-то шальной. Вот этой своей шальной удалью он ее и напугал. 3наешь, у нас, где удаль, там и дурь. Ну ты что, правда, не знаешь, что случилось в горсаду? – брови тети Нины удивленно прыгнули вверх.
- Ну, знаю, что Жорка с качелей свалился и в больницу попал, - ответила мать.
- Тогда слушай. Я же своими глазами все видела. Мы в то воскресенье с Женькой, Исааковой дочкой, днем в горсаду гуляли. Шалыгин был выпимши, но не сильно. Говорят, от этой своей любви он на руках таскал Аньку по всем аллеям. А она хоть и отбивалась, но хохотала. Наверно, это ей нравилось…
На беду Шалыгину попались на глаза эти чертовы качели. Он купил два билета, но Анька с ним кататься не захотела. Я, говорит, с тобой боюсь, ты отчаянный. Это еще больше раззадорило Жорку, и он сел в лодку один. А мы с Женькой как раз собирались тоже покататься и стояли, смотрели. Шалыгин с шутками и прибаутками стал раскачиваться. Сила-то есть – ума не надо. Лодка аж дыбом становилась. Если бы не прутья, на которых она была закреплена, давно перевернулась бы. Прутья бились о перекладину и гнулись. Жорка одурел от восторга и орал что-то вперемешку с матом, продолжая раскачиваться. Народ собрался у заборчика, ограждавшего качели. Даже другие качели остановились, и из них смотрели на Шалыгина. Женщины визжали и требовали остановить это хулиганство. А Анька стояла бледная, на глазах слезы, кулачки прижала к груди и что-то шепчет про себя. Появился милиционер и стал свистеть в свисток. Контролерша, наконец-то, подняла тормозную колодку. И тут Шалыгин вылетел из лодки. Прутья качелей в очередной раз стукнулись о трубу перекладины, и Жорка не удержался. Руки разжались, и он вылетел из качелей, зацепив шеей прутья; пролетел всю площадку и упал на деревянный штакетник заборчика. Помогло то, что он как-то руками защитился, и туловище скользнуло по забору.
- Ну, Шур, мы думали, после такого Шалыгину конец. Народ ахнул. Мы бросились к штакетнику туда, где он упал. А он лежит весь в крови. Кровь течет из шеи, как прутьями зацепил. Смотрим, жив и даже в сознании. Только ругается и держится за шею рукой, а кровь сочится из-под пальцев. Белая рубашка стала алой как флаг, и лежит Шалыгин как подпольщик с обернутым вокруг тела флагом. И смех и грех. Мы орем: «Скорую, скорую вызывайте!». Кто вызвал, не знаем, только скорая приехала быстро. Анька поехала в больницу вместе с ним. Рана оказалась не опасной. Просто глубокий порез и содрана кожа. Крови потерял Жорка тоже не так уж много. Она у него свернулась быстро, как у собаки. Никаких переломов. Только два ребра ушиблены. Вот не верь, когда говорят, что пьяному – море по колено. Жорке наложили четыре шва, помазали йодом ссадины, и через два дня он уже был дома.
- А что ж Анька? – спросила мать о том, что ее больше всего волновало.
- А Анька после этого наотрез отказалась встречаться с Жоркой, - заключила тетя Нина.
- Ты знаешь, Нин, а мне жалко. Ведь качели-то, - это из-за нее. Смелость свою доказывал.
- Вот и доказал, дурак!... Аньке-то это зачем? Бабе нужно, что б мужик надежный был. А Жорка баламут.
- Ну, не скажи, Нин. Он токарь пятого разряда. Получает хорошо. Один, вот и дурит. А женится, еще как жить будут. И по сапожному делу мастер. Пол улицы обувь у него чинит.
- Это ты Аньке скажи, - усмехнулась тетя Нина.
- Ну и что ж, так Анька и не в какую? – в голосе матери было сожаление.
- После этого месяц ходил за ней, на углу караулил, а потом напился и стал ломиться в калитку их дома. Первый раз Штерн сумел уговорить Жорку. Мол, иди проспись, а завтра приходи. Потом немец, он же тоже здоровый, помял Шалыгина и сдал в милицию. А это уже в третий раз.
- Да, Нин, видно здорово она запала Жорке в душу, если он головой на ворота кидается.
- Может и правда любовь, - согласилась тетя Нина.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ, Глава 6. В кабинете у директора. Военрук Долдон. Майор из военкомата. Ребята получают благодарность. Мать героя Варвара Степановна. Снова бабушка Паша.
Только начался урок математики. Филин сверил журнал и, отметив отсутствующих, стал оглядывать притихший класс поверх своих ехидных очков, угадывая, кого вытащить к доске, чтобы в назидание всем поставить двойку, как вошла директорская секретарша Клавдия Петровна и, извинившись перед Филиным, вызвала:
- Анохин, Пахомов к директору.
- Клавдия Петровна! Зачем к директору? – спросил в коридоре осипшим голосом Пахом.
- А я почем знаю? – отмахнулась Клавдия. И непонятно было, то ли она действительно не знает, то ли не хочет говорить.
В небольшом директорском кабинете кроме Кости сидели наш военрук Иван Данилович или Долдон, как всегда, в военном кителе без погон, но с орденами и орденскими планками, и худощавый, невысокий, под стать Косте, майор-пехотинец (в этом мы разбирались). У майора на груди тоже поблескивал орден Красного Знамени, а три ряда орденских планок радужно расцвечивали китель.
Долдон о чем-то разговаривал о майором и, когда мы с Пахомом вошли, строго посмотрел на нас. Долдона ребята не боялись, а на строевой подготовке отдыхали от уроков так же, как на физкультуре или на английском.
Военрук методично вдалбливал нам уставные истины, повторяя их от урока к уроку.
- Защита Родины что?
А мы ленивым хором отвечали:
- Священный долг каждого гражданина,
- Каким должен быть солдат Советской Армии?
- Солдат должен быть честным, стойким и крепким.
- Что должен солдат?
- Беречь Родину как зеницу ока.
- Ну, пошел долдонить, - процедил как-то сквозь зубы Пахом. Прозвище понравилось и затмило прежнее «Данила-мастер».
С уставом Иван Данилович прожил жизнь, потому что был профессиональным военным. Устав был мил его сердцу, а уставные положения звучали для него музыкой. Они были его Моцартом и Бетховеным, и, довольный, чуть не со слезой на глазах, он кивал умиленно:
- Так, так. Хорошо!
Быстро оценив ситуацию, мы вызубрили устав и освободились от всех проблем строевой подготовки. Однажды Долдона из-за нас чуть не посадили. Класс стрелял из мелкокалиберных винтовок по мишени. Заднюю часть школы огораживал невысокий кирпичный забор. За забором лежали школьные огороды, на которых мы трудились, а дальше, выходя окнами во двор, стояла та самая пятиэтажка, на которой было водружено знамя Победы. Когда нам надоело стрелять по мишеням, мы при попустительстве Долдона поставили отрезок ржавой водосточной трубы на попа и стали палить по ней.
Урок еще не кончился, когда во двор влетела молодая разъяренная женщина. Пуля от мелкокалиберного патрона угодила в бутылочку из-под молока, которым женщина собиралась кормить ребенка. Никто не пострадал, потому что бутылочка стояла на столе.
Пуля, потеряв свою скорость, так и осталась лежать среди осколков. Хлопки выстрелов доносились со стороны школы, и женщина, сообразив в чем дело, оставила малыша с бабкой и бросилась к школе. Она готова была разорвать военрука на части, визг стоял такой, что перепонки в ушах готовы были полопаться. На шум выскочил Костя и, узнав в чем дело, увел женщину к себе в кабинет.
Дело замяли, Долдон получил строгий выговор и остался в школе. Конечно, если бы дело дошло до суда, последствия могли бы быть самыми ужасными.
Мы чувствовали себя виноватыми, жалели своего контуженного Долдона, в сущности хорошего, не злого человека. Жестокими чаще были мы сами.
- Вот, товарищ майор, ваши молодцы, - кивком показал на нас с Пахомом Костя. Лицо его дышало добродушием, которое к нему не шло.
- Это скорее ваши молодцы, - улыбнулся майор.
- Это вы нашли патрон с запиской и документы? – спросил майор, и лицо его сразу сделалось серьезным.
- Пахом открыл было рот и снова закрыл. Он еще не понял, хорошо это или плохо, и чем это грозит лично ему, Пахому.
- Мы, - ответил я, - тоже еще не решаясь сказать, что не мы одни.
- Это достойный поступок советского школьника.
- С нами были еще ребята, - добавил я, решив, что теперь можно.
- Мы знаем. Мы уже говорили с Константином Петровичем. Но сейчас в школе старшие только вы двое. Мы найдем способ поблагодарить тех, кто уже не учится в школе.
- А сейчас, - майор встал и подошел к нам. – От имени родственников погибших и горвоенкомата объявляю вам благодарность. А также благодарю школу в лице директора и всех учителей, которые учат и воспитывают надежную нашу смену.
Улыбка осветила его лицо. Он пожал мне и Пахому по очереди руки. Пахом стоял, раздуваясь от гордости. А кому неприятно, когда его хвалят? Только Долдон ерзал на стуле и явно чувствовал неловкость, наверно, от того, что не научил нас, как полагается отвечать на благодарность, объявленную командованием. А что мы должны были сказать, кроме «спасибо»? «Служу Советскому Союзу», что ли?
- Но у меня есть еще к вам одна просьба, - майор достал носовой платок, снял фуражку, промокнул лоб и стал протирать внутреннюю окантовку фуражки.
- Вы можете показать место, где нашли патрон и документы?
- Можем, - ответили мы хором. Майор улыбнулся.
- Дело в том, что приехала мать одного из погибших. Мы ее уже отвезли на воинское кладбище, где захоронены останки, в том числе и тех солдат, документы которых вы нашли. Их имена уже пополнили перечень погибших. Но она хочет побывать на месте гибели ее сына.
- Поедете с товарищем майором Сорокиным, - сказал Костя. – Я освобождаю вас сегодня от двух уроков. У вас, кажется, после математики география?
Мы кивнули, а сердца наши переполнялись радостью.
- И учтите. Поступок вы совершили достойный, но о вашем походе в лес мы еще поговорим. Мало вашего брата без рук и без ног осталось? Небось за порохом ходили?
Мы молчали. Пахом нашел что-то интересное на потолке, а я разглядывал шнурки на ботинках.
- Мин в лесах нет, - заступился за нас майор.
- А снаряды? Гранаты?
- Этого добра еще хватает, - мрачно согласился военный.
- Так они ж и подрываются на этом. Снаряды раскручивают, патроны в костер бросают.
- Ладно, на первый раз инцидент, будем считать, исчерпанным, тем более, что ходили вы в лес на каникулах, и школа за вас не отвечает.
За воротами стоял открытый «Джип». За рулем дремал немолодой уже усатый дядька-сержант с красно-желтыми нашивками за ранения и двумя орденами боевого «Красного знамени» и «Славы III степени». При виде майора сержант передернул плечами, как собака после купания, стряхивая сон, и бодро спросил:
- Теперь куда, товарищ майор?
- Давай к пятому заводу. Сразу за заводом частные дома. Я покажу.
Майор усадил нас с Пахомом на заднее сидение, сам сел рядом с шофером.
Остановились возле низкого небольшого бревенчатого домика, на который указал майор Сорокин. Майор зашел в калитку и вскоре вышел с двумя женщинами: постарше и помоложе. Обе в черных платках. У старшей в руках был букет белых хризантем. Мы потеснилась, и женщины сели рядом с нами на заднее сидение.
- Знакомьтесь. Варвара Степановна, вот эти ребята нашли записку и документы вашего сына.
- Да что вы по имени отчеству меня кличите, ей богу. Варя я. А это Поля. Я у нее остановилась. У знакомых в Саратове оказались здесь родственники. И повернулась к нам, прижимая руки к груди.
- Дай вам бог здоровья, детки. Не иначе, как сам Господь вас послал.
Она пыталась обнять нас и поцеловать по очереди. В тесной машине это было неудобно, но она, к нашему неудовольствию, все же дотянулась до нас.
- Ох, как тяжко, когда не знаешь, где твой сын голову сложил. И на могилке не поплакать.
Женщина всхлипнула и стала вытирать глаза концами головного платка. Та, что постарше, которую Варвара Степановна называла Полей, стала ее успокаивать…
Мы нашли траншею и землянку с развороченным накатом и заваленными бревнами.
- Здесь, уверенно показал Пахом.
У Варвары Степановны подкосились ноги, и она, впадая в полуобморочное состояние, почти повисла на Поле, и ее поспешил подхватить с другой стороны майор Сорокин.
Но у самой землянки Варвара Степановна высвободила руки и, оттолкнув Полю, повалилась на травяной холм и завыла, запричитала. В голос. Жутко. До мороза на коже, выплакивая последние слезы.
Она жаловалась сыну на свое сиротское житье, на одиночество. Она жалела сына и жалела себя без него. Она кляла судьбу за то, что она, мать, все еще живет, а он, которому жить бы да жить, лежит в земле. Поля несколько раз подходила к распластанной Варваре, пытаясь поднять ее, и все уговаривала:
- Ну, хватит, Варь. Вставай, пойдем. Хватит.
Но та, цеплялась за траву, не хотела оторваться от холмика у землянки.
И невиноватые майор и сержант чувствовали вину оттого, что стоят здесь живые и невредимые и ничем не могут помочь этой убитой горем женщине.
А Варвара все причитала, и плач ее разносился далеко окрест ...
Я не заметил, как плач Варвары стал удаляться и слился в один сплошной гул. Мои глаза начала застилать пелена, а гул усиливался и все сильнее давил на ушные перепонки. Я хотел зажать уши ладонями, но руки налились свинцом, и я не мог пошевелить ими. Но тут же пелена рассеялась, и я увидел Варю, распластанную на травяном холме. Только это была не Варя. И землянки никакой не было. В стороне от дороги на холме стоял небольшой деревянный памятник, обнесенный деревянным частоколом, выкрашенным синей масляной краской. Вдали виднелось село ... Да это же бабушка Паша! Я не видел ее лица, но почему-то знал, что это она, недавно умершая нищенка, явившаяся мне уже однажды то ли во сне, то ли наяву.
Наверно, я никогда не смогу привыкнуть к этому необычному состоянию невидимого свидетеля несуществующей реальности. Все происходит в абсолютном безмолвии, и все яркое и живое движется в отличие от него очень медленно и кажется совсем нереальным.
Две женщины оттащили бабушку Пашу от могилы и силой увели. Бабушка совершенно обессилила, и ее почти несли. Люди расступились, сочувственно смотрели на нее и плакали…
Очнулся я уже в машине. Пахом испуганно смотрел на меня, а майор Сорокин озабоченно спрашивал:
- Ну, как, герой? Сейчас получше?
- Ничего, нормально, - вяло, с вымученной улыбкой ответил я.
- Это солнце! А я уж испугался. Зову, а ты будто не слышишь.
Тащил тебя, словно статую. У самой машины только стал ногами шевелить.
- Солнцем напекло, - убежденно сказал сержант. – У нас такое часто случалось. Идешь, пыль, солнце так жарит, что плюнь на ладонь - зашипит. Так идешь-то не час, не два, а верст тридцать прошагаешь. Глядишь, кто-нибудь из слабонервных и грохнется в обморок. Ничего, водичкой побрызгают, в обозе пару часов побудет и опять топает.
Женщин высадили у Полиного дома. Майор попрощался с ними, пожелал Варваре Степановне счастливого пути и повез домой нас с Пахомом. Нас подвезли к Голощаповскому крыльцу, и джип сразу окружили пацаны. Машины на нашей улице были редкостью. Соседи видели из окон, как мы с Пахомом долго вылезали из машины и майор жал нам руки.
Дома я нехотя поел, лениво отвечал на расспросы матери, полистал учебники и, наконец, взял книгу, которая лежала в зале на столе. «Психиатрические эскизы из истории», П.И. Ковалевский, СПб 1898 г», - прочитал я. Очередная книга, которую где-то выкопал отец.
Некоторые места, казавшиеся отцу важными, он подчеркнул. Я стал читать: «Более интересное и менее понятное в Жанне (Д’Арк) – дар предвидения и предчувствия. Трудно определить, что в передаваемом было правдой и что вымыслом. Со своей стороны мы можем сказать, что такие явления, несомненно, существуют. В них лежит частью та тонкая чувствительность, которая присуща лицам мечтательным с живым воображением, частью – область бессознательного и поныне для нас мало выясненного и непонятного».
Вот еще подчеркнуто: «Мы часто слышим об особенной способности некоторых лиц к предчувствию и даже предвидению... Когда у нас требуют объяснения этому явлению, то мы только находимся сказать, что это есть «особенная неведомая нам способность... Да мы и правы, говоря, что эта способность нам неведомая, потому что она нам недоступна. А кто знает, может быть... этот дар «предвидения» обязан своим существованием особенной способности людей рассматриваемой нами категории к расширению области восприятия ... То что для нас кажется предвидением, для них это будет естественным ведением ... А кто нам может поручиться, что люди не имеют более богатых и нам недоступных качественных восприятий? Это вполне возможно. В таком случае, в их сознание проникают новые ощущения, нам недоступные и непонятные, которые и создают в них те явления, которые известны у нас под именем предвидения».
- Галиматья какая-то, – мелькнуло у меня в голове. Глаза слипались, я отложил книгу и, не выключая света, провалился в мертвый сон.
В какой-то момент мне приснился сон, яркий и реальный до мелочей, как явь. То есть, это было больше, чем сон. Словно, мне кто-то навязывал некий ход событий, составленных из кусков, но связанный последовательным действием.
Мне опять снилась бабушка Паша.
Сначала в церкви. Она ставит святым по свечке. Долго молится, ее благословляет батюшка...
Бабушка Паша достает из сундука чистое белье, черное платье, черный кружевной платок. Потом сидит неподвижно на кровати, прямая и строгая, во всем черном. Ее застывшее лицо, оттененное черным кружевом, похоже на мумию. Лицо пугает женщину, которая вдруг появляется ниоткуда и зовет ее тихо:
- Бабушка.
Глаза бабушки Паши моргнули, и она чуть повернула голову, давая знать, что слышит.
- Скоро ехать. Надо б поесть перед дорогой. Бабушка Паша послушно встает и идет за женщиной, в которой я узнаю мать Витьки и Володьки тетю Мотю, соседку бабушки Паши...
Бабушка Паша с тетей Мотей едут автобусом. Народу в автобусе много, но их усаживают, уступив место. Они чужие, и на них смотрят с любопытством.
- Извините, вы чьи ж будете? – спрашивает кто-то.
- Она к сыну едет. Похоронен он у вас, - спешит объяснить спутница бабушки Паши и добавляет:
- В войну погиб.
В автобусе становится тихо.
А вот сон повторяет ту же полуявь, которая явилась мне, когда мы ездили с майором Сорокиным и двумя женщинами в лес и показывали место гибели сына Варваре Степановне,
Только плач бабушки Паши теперь явственно слышен и раздирает душу ...
И вот последний отрывок сна. Рослый, плечистый мужчина с усами и усталыми глазами говорит бабушке Паше:
- Я председатель здешнего совхоза. Слыхал я, мамаша, к сыну приехали. Добро. Побудьте у нас, погостите. Если нужно что, не стесняйтесь ... А люди у нас добрые, приветливые.
- Спасибо вам. Мы сегодня едем, - ответила за бабушку тетя Мотя.
- Чего ж так спешите-то? – спросил председатель.
- А плоха я теперь сынок... Домой поспеть надо. Теперь смерти ждать буду.
Бабушка Паша перекрестилась. Потом обратилась к председателю:
- Сынок! ... Я тут денег собрала... на памятник.
Председатель перебил, видно, ему было неловко:
- Да мы, мамаша, не забываем погибших-то. За могилой ухаживаем. Конечно, памятник деревянный...
- Да ты не обижайся, сынок. Могила ухоженная, и памятник хороший... Но ты уж возьми эти деньги. Я всю жизнь копила... Сделай уважение, поставь памятник большой, красивый.
- Много денег-то? – спросил председатель.
- Пять тыщ тут.
Бабушка положила на стол деньги:
- Мне они без нужды. Это для них, для ребят ...
А потом я снова умирал вместе с бабушкой Пашей. Снова летел в бесконечную бездну, снова вокруг все рушилось и разноцветной мозаикой кружилось перед глазами.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 7. Разговор матери с тетей Ниной. Моя бабушка Василина. Сын Николай и невестка Зинаида. Простое решение.
Проснулся я от скрипа половиц и чугунного стука сковородок о плиту. Это мать готовила завтрак. Я вспомнил сон, но, как ни странно, он меня не угнетал. Я выспался и чувствовал себя бодро. А когда я вспомнил, что сегодня воскресенье и не надо идти в школу, от удовольствия засмеялся. Я не стал вскакивать с постели, как делаю всегда, когда опаздываю в школу, позволив себе еще немного полежать, и даже чуть задремал, но, услышав голоса матери и тети Нины, окончательно проснулся.
- Мы вчера с Юрием Тимофеевичем в «Родину» ходили на «Индийскую гробницу». Я, Нин, так наплакалась. - Это говорила мать.
- А я все никак не попаду. Там билетов не достанешь. Такая очередища. - Это голос тети Нины.
- А нам знакомый Юрия Тимофеевича с работы достал. А так, что ты, разве выстоишь.
- Расскажи, Шур, - попросила тетя Нина.
- Сейчас расскажу, - пообещала мать и залилась вдруг тихим смехом.
- Что? Ты чего Шур? – тетя Нина невольно заразилась материным весельем, и в ее голосе тоже прорывался смех.
- Перед сеансом пел московский артист Бунчиков.
- Это тот, который по радио поет? – удивилась тетя Нина. - Они еще с Михайловым поют «Нелюдимо наше море». Этот баритоном, а Михайлов басом.
- Этот, этот, - подтвердила мать. – Так ты не поверишь, у него губы подкрашены.
- Да что ты? Как у женщины?
- Ну, не так ярко, но заметно. Я спрашиваю у Юрия Тимофеевича, зачем, мол, это? А он говорит: «Это же артисты. Они перед публикой выступают. И глаза подводят, чтобы ярче внешность была. Освещение-то искусственное, и черты лица, как бы, расплываются».
- И глаза подводят? – ахнула тетя Нина.
Потом мать с тетей Ниной о чем-то шептались. Тетя Нина засмеялась, потом наступила пауза, и тетя Нина снова попросила:
- Ну, расскажи про кино-то?
Я надел штаны и вышел на кухню.
- Привет, жених, - приветливо улыбнулась мне тетя. Нина. Я по обыкновению буркнул под нос что-то вроде «здравствуйте» и стал поддавать снизу ладонями носик рукомойника. Я терпеть не мог это тети Нинино «жених».
- Ладно, расскажу, только покормлю своих мужиков, - пообещала мать, и тетя Нина пошла было к себе, но вернулась:
- Да, Шур! Ты знаешь новость-то?
- Какую? – не отрываясь от плиты, спросила мать.
- Жорик-то с Анькой расписались. На ноябрьские свадьбу играть будут.
- Да ты что? – мать оставила сковородку, которую уже взяла за ручку, чтобы снять, на плите и быстро повернулась к тете Нине.
- Добился все же! - мать засмеялась довольным смехом.
- Где же свадьба будет?
- Вроде, у немца, У них места много.
- А жить где?
- А это у него. У Жорки хоть и одна комнатка, но большой коридор и чулан как комната. Можно спальню сделать ... Жорку, Шур, как подменили. Водки в рот не берет. И все с Анькой вместе.
- А что? Я ж говорила, как жить-то еще будут!
- Ну, это ты не загадывай! Все мужики начинают хорошо, да кончают плохо, – тетя Нина засмеялась и ушла к себе.
Из коридора донеслись оживленные голоса тети Нины и Туболихи. Мать направилась было к двери, чтобы посмотреть, что там стряслось, но дверь широко раскрылась, и на пороге появилась бабушка Василина, моя любимая мудрая бабушка, мать отца. В одной руке небольшой узелок, в другой обструганная клюка. Одета она была нарядно и ярко, как одевались испокон веков в деревнях на Брянщине; белая рубаха, расшитая крестом, понева из домотканной ткани и что-то вроде тюрбана на голове, кажется, это называется повойник. Видно было, что бабушка очень устала. Она поискала глазами и перекрестилась на угол, потом поклонилась матери:
- Здравствуй, Шура, здравствуй, детка!
Они с матерью расцеловались.
Увидев меня, она заплакала и стала жадно целовать меня в щеки, в глаза, куда попадала.
Меня всегда раздражали поцелуи, и я считал, что давно вырос из этих телячьих нежностей, но когда это делала бабушка Василина, я почему-то не чувствовал стыда. Мне было радостно от ее чистой беззаветной любви и хотелось плакать, уткнувшись в ее колени.
Бабушка, почему ты плачешь? – проглатывая комок, подкатиший к горлу, но счастливый, спросил я, высвобождаясь из ее объятий.
- А жалок ты мне, дитенок! И все вы мне жалки, - заключила Василина и передником вытерла голубые, как васильки, но поблекшие и затянутые мутью глаза.
Вышел oтец, и они обнялись.
- Как же ты добралась одна? – удивился отец.
- А пешком, - просто ответила бабушка.
- Через весь город? – у отца приподнялись брови.
- А ничего! Где посижу, отдохну. Помаленьку. Да здесь всего верст шесть будет.
Отец увел бабушку в зал, и они о чем-то долго говорили вдвоем. Потом отец говорил тихо с матерью на кухне, а я сидел с бабушкой. Мать что-то возражала, в голосе отца появилось раздражение, и он стал что-то выговаривать ей. Затем все быстро успокоилось.
- Бабушка будет жить с нами, - объявил отец. Мое сердце радостно запрыгало, и я прижался к бабушке Василине.
Вечером я рассказал о своем видении и своем сне. В глазах матери как всегда отразилась тревога, а отец, конечно, попытался найти естественное объяснение, которому, наверно, сам уже не верил:
- Это все твоя сверхвпечатлительность. И сверхъестественного здесь ничего нет. Просто ты близко к сердцу принял смерть нищенки, вот тебя и преследуют те видения, которые ты бессознательно рисуешь в своей голове.
Бабушка объяснила все иначе и проще:
- Вова, дитенок! Это душа ее не может успокоиться и обращается к тебе, божьему человеку, просит успокоить ее. Ты видел могилку сына ее. Значит, есть она. Это она тебе ее показала. Надо бы родственникам ее съездить туда, да ты говоришь, нет у нее никого... А я вот что сделаю. Я помолюсь за упокой ее души, свечку поставлю. И за упокой его души тоже помолюсь.
- Скажете тоже, мама! – недоверчиво фыркнула мать. Отец промолчал.
Бабушку поместили в каморку с Олькой. Она немного посидела еще с отцом и матерью, потом все позавтракали картошкой с квашеной капустой из нового засола и попили чаю. Бабушка есть не стала, только попила чаю с баранками и с колотым сахаром вприкуску и легла.
Вечером, когда я с улицы пришел домой, бабушка позвала меня:
- Вова, дитенок! Ноги болят, спасу нет. Посмотри, милок.
Я приподнял одеяло до колен. Ноги распухли, вены вздулись. Это были даже не ноги, а что-то бесформенно толстое с красно-фиолетовым оттенком.
- Зачем же ты пешком шла? – опросил я. – Как же им не болеть? И без того маешься ногами, да еще пешком.
- Так, так, дитенок! – согласилась покорно бабушка.
Я стал водить руками от колен к ступням, потом попросил прикрыться рубахой, откинул одеяло, и руки мои поднялись чуть выше. Я чувствовал, как поток энергии шел к рукам и через руки к больным ногам бабушки, для меня этот поток был видимым, как и свечение вокруг бабушкиных ног с лиловым оттенком и множеством темных сгустков. Это мерцающее разноцветье медленно светлело, и лиловый оттенок менял свой цвет, становясь бледно-голубым. Сгустки оставались, но из темно-красных превратились в розовые. Я с радостью заметил, что опухоль спадает. Ноги стали приобретать нормальный живой цвет, а вены уже не выступают столь уродливо, а прячутся под кожу.
- Ну, как, баб? – спросил я, накрывая бабушкины ноги одеялом.
- Ангел, ангел божий! – повторяла бабушка, а глаза ее сияли тем счастьем сошедшей благодати, какое она всегда испытывала после общения с Богом, молясь усердно и искренне, как это делают только истинно верующие...
После того как я залечил гноившуюся рану на ноге деревенского мальчика Ванятки, чего не смогла сделать сама бабушка, умевшая лечить заговором, она совершенно серьезно зачислила меня в святые.
– Бог тебя отметил, дитенок! Он избрал тебя из многих. Недаром Аноха зовется «божий человек».
И бабушка попыталась поцеловать мне руку, но отец строго сказал:
- Это еще что, мама? – у отца даже голос изменился. – Чтоб я этого больше не видел. Никто его никуда не избирал. Парень как парень. А если у него такие способности, то Бог здесь не причем. Такие факты призвана объяснять современная наука.
Бабушка согласно кивала головой, но, конечно, оставалась при своем мнении.
В тот раз на родине отца, в глухой Брянской деревушке, куда отец повез меня с матерью после освобождения Брянской области, состоялась моя любовь к бабушке Василине. И эта любовь незримо и прочно соединилась с чувством любви к Родине, потому что там, в этой глуши меня сразили наповал дикие, уходящие в бесконечную даль и теряющиеся за горизонтом Брянские леса, и ручей вокруг холма, на котором строился новый дом, потому что в деревне, после партизанского противостояния немцам остались лишь обгорелые остовы печей, да землянки, в которых люди жили, как кроты.
Там, в бабушкиной деревне я налился вдруг силой и понял, что другой такой земли в мире больше нет и не будет.
Жить в деревне с каждым годом становилось все тяжелей. И через год отец привез из деревни брата с женой, потом приехала младшая сестра, а за ними потянулась постепенно другая родня. А когда умер дед Тимоха, бабушка заколотила дом и тоже подалась поближе к детям…
Боль отступила, и Василина, освобожденная на время от страданий,забылась коротким сном, а проснулась с мыслью о сыне Николае и невестке Зинаиде, у которых жила все это время. О разговоре, который возник у них перед тем, как «отфутболить» ее к Нюрке, она не знала...
- Вези матку к Нюрке, - сказала Зинаида мужу, когда они легли спать. – Пусть у нее поживет.
- Что так? – удивился Николай.
- А сил никаких моих больше нет. Уже что зря вытворять стала. – Зинка приподнялась на локте, пытаясь в темноте определить выражение лица мужа. – Опять кастрюлю с супом перевернула... Тряпку на плиту положила. Никак не пойму, откуда гарь идет. Глядь, - тряпка горит.
Зинка проглотила слюну, пытаясь справиться с обидой, комком застрявшей в горле. Не справилась и сквозь слезы добавила:
- Тарелки. Все тарелки перегрохала.
Николай нашарил на тумбочке папиросы и, чиркнув спичкой, закурил. Свет на мгновение ослепил Зинаиду, и она закрыла глаза. Хорошо взбитая перина нежила расслабленное тело, и резче обозначалась усталость, а мозг требовал сна, но взвинченные нервы не давали покоя, и Зинаида долдонила свою навязчивую мысль, вбивая ее в голову мужа:
- Почему все ты? В конце концов, у нее есть еще две дочки и сын. Пусть у них о матке тоже голова болит.
- Квартиру-то мы с матерью вместе получили, - подал, наконец, голос Николай. От сильной затяжки его лицо вспыхнуло красным огоньком и, мелькнув двойным подбородком и мясистым носом, погасло.
- А мы с ребенком и без матки получили бы. - И замолчала, ожидая, что скажет теперь Николай.
- К Нюрке нельзя, - стал сдаваться Николай. – У нее одна комната.
- Ну-к что ж? – повеселела Зинаида. - Не танцы же они там будут устраивать.
- Так Нюрка с мужиком живет, - удивляясь Зинкиной тупости, сказал Николай, поворачивая к ней голову и забыв затянуться папиросой, а она уже еле мерцала, не раскуренная.
- А он там не прописан! – бойко ответила Зинаида.
- Для того чтобы с бабой спать, прописки не требуется, - резонно возразил Николай.
Зинка почему-то обиделась, но дулась не долго, потому что надо было доводить дело до конца.
- Тогда к Тоньке, - подумав, решила Зинаида, – у них тоже две комнаты.
- Ага, а девки не в счет? А Верка, Федькина племянница? Между прочим, беременная ходит.
- Да ты что? – засмеялась Зинаида. – В самом деле?
- Ну-у! Тонька мне вчера сама оказала. – И уж, говорит, ничего сделать нельзя.
- Во, девки пошли! Соплячка ж еще совсем.
- На это ума не надо, - буркнул Николай. – Семнадцать лет по нонешним временам самый для этого подходящий возраст.
- Сиди, губошлеп, - ткнула мужа в бок Зинаида и поинтересовалась:
- Сказала хоть от кого?
- А чего говорить-то? С кем ходила, от того и брюхо.
- Это милиционер-то этот?
- А то кто ж?
- Не отказывается хоть?
- Попробовал бы отказаться, - Николай глухо, как в бочку кашлянул. – Уже родителям написал, о свадьбе сговариваются.
- А где ж жить-то будут?
- Говорят, ему квартиру обещали, как женится.
Удовлетворив свое женское любопытство, Зинаида вернулась к старому разговору:
- Так что с маткой-то? – спросила она.
Уж тогда давай к Нюрке, - решил Николай. – Нюрка младшая. Мать ее любит больше всех.
Зинка успокоилась и быстро уснула. Она свернулась, как кошка, калачиком, уткнув голову в плечо мужа и обняв его руку. И в еще некрепком сне сладко причмокивала губами, пухло втягивая их и невнятно что-то договаривая уже во сне…
В разговоре с матерью отец возмущался, ругал Николая и его жену Зинку, а мать поддакивала, соглашаясь с отцом.
Часть II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 8. Память Василины. Папоротник. Дети. Зинкина ярость. У дочки Нюры. Антонина. Не нужна.
Старую Василину давно донимали ноги и мучила бессонница. Ноги грызла ревматическая боль. Невестка и дочки называли это отложением солей, а врачиха называла по мудреному, но, как не называй, ноги болели, и никакие растирки не в силах были помочь. «Отрезать, да собакам бросить», - шутила Василина, когда ее спрашивали про ноги, сочувствуя.
Она лежала с открытыми глазами и терпеливо ждала, пока сон возьмет ее, но сон не брал и, как всегда, перебирала Василина по кусочкам свою жизнь, не сетуя на судьбу, с философской покорностью принимая все, что судьба ей назначила, и выжимая из этого те крохи счастья, которые на ее долю выпали. И получалось так, что эта скудная доля хорошего заслоняла все плохое, которого было в ее жизни значительно больше.
Бабушка мне рассказывала про прадеда Кондрата Сидоровича, угрюмого и свирепого в трезвости, развеселого и щедрого до последней рубахи в пьяном виде мужика.
Когда ее батька, а мой прадед Кондрат Савельевич вываливался из кабака, то пьяно орал:
- Эй, залетные!
И залетные, ватага деревенских ребятишек, приученных уже дурной Кондратовой причудой, «подавала» с гиком небольшие сани, в которые сами и впрягались, и шумно возили дядьку Кондрата на потеху деревне, возвещая:
- Галеевский царь едет!
«Галеевский царь» важно восседал в санях и царским жестом раздаривал конфеты и пряники, выгребая их из обширных карманов овчинного тулупа и разбрасывая горстями налево и направо.
Вспоминая тот стыд и страх, который она принимала за батьку, Василина горько улыбалась.
Их дом стоял на пригорке, как-то особняком от деревни. Чтобы подняться к дому, нужно было спуститься в небольшой овражек и перейти по бревну неширокий ручеек. Бабушка всегда улыбалась, когда вспоминала пьяного батьку, который сколько раз возвращался с песнями домой, столько раз, оступившись, купался в этом ручье.
Овраг окружал дом с трех сторон; с четвертой стороны, за огородами, было поле, а сбоку, через овраг, сразу за березовой рощицей начинались леса, Брянские леса, уходящие в необозримую даль, закрывающие горизонт, заполняющие весь видимый простор.
Бабушка рассказывала, как в этот лес они с подружками бегали по грибы и ягоды. Спускаясь в овраг, чтобы выйти к березняку на противоположенной стороне, они шли протоптанной тропинкой среди зарослей папоротника, который особенно буйствовал у ручья.
Я помнил этот овраг, от которого тянуло подвальной сыростью, но он ласкал прохладой перегретые солнцем тела, и летний зной был воистину райским уголком, тенистым от густых крон разросшихся кленов с черными бархатистыми стволами, тонких и сочных рябин, и пышных, как купчихи, ракит.
Папоротник. Он остался милой бабушкиному сердцу памятью и виделся, как спутник детства и свидетель той далекой жизни со всеми ее тревогами, поворотами, радостями и надеждами, которая пролетела мгновенным сном, и иногда ей казалось, будто сама она в этой жизни посторонняя, словно волшебная птица Симург взмахнула крылом, приоткрыв на миг простор чужой чьей-то жизни, и снова закрыла, завесив ночью и пустотой, словно перечеркнув все, что было.
Папоротник частот снился во сне и мне, тропинка через овраг вставала перед моими глазами, как на яву, и я ясно видел сочную зелень папоротника, раздвигал его руками, шел через ручей и взбирался по крутой тропе к березняку. Мне всегда снились цветные сны, в отличие от бабушки Василины, которая цветных снов не видела, но папоротник ей снился тоже зеленым...
Кондрат Сидорович сгинул в японскую, оставив трех девок и двух ребят на материных руках. Кормильцем семьи стал старший брат Петр.
Деревня пьяно плясала, когда Василина выходила замуж за Тимоху, работящего, но бедного мужика, способного ко всякому, но особенно к плотницкому делу.
Тимофей пришел жить к ним, и они стали потихоньку строиться на том же холме, рядом с родительским домом.
А через год, когда она родила первого, Федю, деревня опять пьяно плясала, только веселья уже не было. То тут, то там начинала биться в голос будущая вдова. Бабушка помнила пьяного Кирюху. Он ожесточенно бил пяткой, обутой в лапоть, в землю и, поводя руками по сторонам, как-то отчаянно, осипшим голосом орал:
Ты не лей по мне, Матрена, -
Слезы лишние.
На Ерманскую войну
Гонют тышшами.
А в мутных глазах угадывалась тоска, и проступали слезы.
Изба осталась недостроенной, и бабушка часто заходила в свой новый дом, чтобы поплакать без свидетелей, ходила по неубранным стружкам и молила Бога, чтобы отвел смерть от Тимофея и брата Петра.
Бабушка совершенно серьезно говорила, что раз в год на Ивана Купалу папоротник цвел, и, если сорвать его ровно в полночь, то откроется клад. Об этом, замирая от страха, рассказывали полушепотом подруги; а раньше бабушка Василина слышала об этом от бабушки Фроси, когда собирались у нее на посиделки вечерами и кто-нибудь заводил упоительно-жуткий разговор о нечистой силе.
В деревне все верили, что Васька Ермаков разбогател через цвет папоротника…
Мой дед Тимоха пришел домой с простреленной ногой. Была задета кость, и нога долго не заживала. Так он и остался хромым. В непогоду нога донимала ноющей болью, словно кто водил по оголенной кости рашпилем.
Бабушкин брат Петр с войны не вернулся.
Дети пошли один за другим. Сначала Марья, потом Алексей, Иван, Авдотья. Двенадцать человек. Дарья и Авдотья жили отдельно, своими семьями. При ней оставалось четверо: Антонина, Николай, Нюра и Юрий, которого она звала Егором. Этих уберегла. Эти были младшие. И всю войну находились при ней, кроме Егора. Егор воевал и вернулся контуженный, но живой. Да и эти, Антонина, Колька и Нюра, хоть и были при ней, но ходили в партизанах, и она нянчилась с Тонькиными девками, Валькой и Катькой.
Четырех отдала фронту, а вернулся только один. Иван и Алексей погибли, один под Сталинградом, другой в чужой стороне, когда уже война шла к концу. На них она получила похоронки. А Федор, первенец, любимый Тимофеев сын, пропал без вести. Но бабушка все надеялась и верила, что он жив и мыкает горе в плену. Ждала, пока шла война, и потом ждала, что объявится. И сейчас в глубине души верила, что где-то на чужбине Федор мается, тоскует по Галеевке, не может вернуться, потому что держит его что-то там, и не может он дать весточку, знак о себе. Грунюшку и Васятку унес тиф. Катя умерла от простуды. Это было давно, еще до рождения Антонины, которой уж, считай, самой за тридцать будет.
Но у нее в живых осталось еще шестеро детей. Трое здесь. Марья, самая старшая, далеко, на Камчатке, у самой скоро внуки будут. Изредка приходит письмо на Антонину, где Марья спрашивает, жива ли еще мать, и поклон передает. Авдотья, та живет в Запорожье. Тоже пишет, тоже про мать спрашивает.
Бабушка часто молилась, и я слышал, как она шептала: «Пресвятая Троице, помилуй нас. Господи, очисти грехи наша. Владыко, прости беззакония наша; Святый, посети и исцели немощи наша, имене Твоего ради. Господи, помилуй»…
Утром бабушка Василина рассказала за столом, как Николай с Зинкой отвезли ее к младшей дочери Нюрке, как она попала к Антонине, а потом пришла к нам…
…В воскресенье, пока Николай спал, 3инаида стала готовить завтрак. Дочь Алевтина тоже еще спала.
Часов в девять встал Николай, и Зинаида принялась тормошить Алевтину, которая, судя по открытому рту и сладкому посапыванию, спала крепко.
Бабушка Василина уже поднялась и сидела в комнате на диване, ожидая, когда ее позовут есть.
За столом Зинаида была не в меру оживлена, стараясь угодить Василине, и подсовывала ей лучшие куски, но та, казалось, этого не замечала. Она вообще была к еде равнодушна и ела мало, все больше чай, да молоко, когда было.
Николай уткнулся в свою тарелку и, не поднимая глаз, с аппетитом уплетал картошку с огурцами. Зинаида поняла, что Николай нужного разговора все равно не начнет, и решила сделать это сама.
- Мам, а мам! – весело позвала она. - Что, если мы тебя свезем к Нюрке? У нее поживешь чуток!
Василина оставила кружку с чаем и захлопала подслеповатыми глазами, силясь вникнуть в слова невестки и понять, шутит она или что? Зинка доброжелательно вертелась возле нее и делала вид, что ничего особенного не случилось. Василина вопросительно посмотрела на сына, и тот, поерзав на стуле и неловко откашлявшись, поддержал Зинку, будто разрешил:
- А чего? Поживи. У Нюрки тихо. Сколько уж у нее не была?
Василина молчала и словно чего-то ждала. Николай невольно отвел глаза и, обращаясь к Зинке, поспешно добавил:
- Надоест у Нюрки, назад заберем.
Василина, ни слова не проронив, пошла в свой угол, где стояла по-солдатски тощая железная кровать, на которой она часами неподвижно сидела, шевеля губами, занятая своими мыслями. Она вспомнила, что вчера вечером сын с невесткой в разговоре, отрывки которого до нее доносились из их комнаты, часто поминали ее, и теперь догадывалась, что невестка затеяла этот разговор, кончившийся для Василины неприятностью. Но на невестку не обижалась (понимала – мешает), хотя и не любила ее. Не могла смириться с тем, что Колька, ее сын, самых что ни на есть партизанских кровей, привел в дом дочку полицая Сеньки Шулепы. Конечно, дети за родителей не ответчики. Да и Сенька свое получил – восемь лет дали. И разумом Василина это принимала, и зла у нее против Зинки не было, но сердцу приказать не могла. Для нее вся порода Сенькина была навек проклятая.
Когда Николай заглянул в комнату, где стояла кровать матери, он увидел, что мать собирает в узел свои вещи. На кровати лежал образ Николая Угодника, который стоял обычно на шифоньере, в углу, потому что Зинаида вешать икону на стену не разрешала.
На диванчике сидела Алевтина и, насупившись, следила за бабкой. Она покусывала губы, чтобы не зареветь.
Николай, ничего не сказав, повернулся и пошел на кухню, где Зинка мыла посуду.
- Мать укладывается, - сказал он хмуро.
- Сейчас поедем, - не поняв его настроения, бросила Зинка.
- Вроде как-то нехорошо! – сморщился, как от зубной боли Николай.
- А мне хорошо? - Зинка с силой бросила мокрую тряпку в раковину и в сердцах громыхнула кастрюлей. И вдруг тоненько, по-собачьи, заскулила, загундосила:
- Тебе, черту, что? Пришел, пожрал и во двор с мужиками в домино. А я дома с маткой твоей. Во все дырки нос сует. И все подкалывает, все с подковырками. Ну-ка попробуй. Это не так, и то не этак. Она же меня всю жизнь ненавидит, я знаю. А я ее должна терпеть? Накось вот, выкуси! – сунула она кукиш из гладких, толстых, как сардельки, пальцев к носу Николая.
Тот столбом стоял посреди кухни и хлопал глазами, даже не пытаясь остановить поток кипящих злобой слов распаленной Зинаиды. Но, когда Зинаида сунула ему в нос кукиш, его лицо начало наливаться кровью, и желваки от сильно стиснутых зубов заходили по скулам.
Зинаида спохватилась и, гася мужнину ярость, бросилась ему на грудь, с безошибочной женской интуицией мгновенно определив ту единственную манеру поведения, которая не даст разразиться скандалу, и разрыдалась.
- Ладно! Будет, будет! – стал успокаивать ее Николай и, снисходительно похлопав, словно телку, по боку, отстранил от себя.
- Я ж не враг какой твоей матке, - всхлипывая, выговорила Зинаида. – Пусть хоть с месяц побудет у Нюрки. Дай мне-то передых.
Часам к одиннадцати собрались. Алевтину с собой брать не стали, и она, надув губы, пошла реветь в комнату.
Василину с узлом запихнули в трамвай и с трудом влезли сами.
Нюрка жила в двухэтажном деревянном доме на втором этаже. Узел тащила Зинаида, а Николай вел мать по шатким ступенькам, поддерживая под руку.
На звонок никто не ответил, и Николай, пошарив под половиком, достал ключ и открыл дверь. Ждать Нюрку не стали и, оставив Василину, уехали.
Осмотревшись и разобрав узел, Василина села на диван. Комната у Нюрки была небольшая, но все как у людей. И диван, и зеркало, и на полу красивые дерюжки. Шифоньер отделял диван от Нюркиной кровати, которая стояла за дверным выступом, и получалось что-то вроде отдельной спаленки. У Кольки, конечно, побогаче. Василина вспомнила вазу, которую приволокла Зинка и поставила в коридоре, в углу, возле комнаты, где она спала с Алевтиной. Когда проходишь мимо, она шатается и глухо звенит, будто грозится. Лишний раз из комнаты не высунешь, чтобы не зацепить, да не разбить. Глаза-то еле видят. А днем девку покормить надо. Маленькая все ж, все подать нужно. Как теперь будут?.. Да вертлявая очень девка-то. Так из рук все и выбивает. А они, руки, и впрямь, что крюки. Вот и выходит, то тарелку, то стакан расшмакаешь. А Зинка, когда придет к обеду, когда нет. Теперь, хошь не хошь, придется ходить каждый день. Алевтинку-то кормить. Назовут же, прости Господи, басурманским именем. Батюшка крестить под этим именем и то отказался. Катериной нарек.
Зазвонил звонок, и Василина с крехтом стала подниматься с дивана. Пока она дошла до двери, звонок еще позвонил два раза, сначала коротко и резко, словно бранился, потом нетерпеливо и требовательно.
- Господи, - переполошилась Василина и никак не могла справиться с замком.
- Мам, ты? – спросила Нюрка из-за двери, и в голосе ее было беспокойство.
- Я! Я это, Нюр! – поспешила отозваться Василина.
- Ты крути ключ-то в другую сторону, вроде закрываешь. Он, замок, у нас наоборот поставлен, - объяснила Нюрка. Замок, наконец, поддался, и дверь открылась.
- Ты как приехала-то? – спросила Нюрка.
- А на трамвае. Колька привез. Совсем я. Буду у тебя жить теперь.
- Как так?
- А так, что там ненужная стала. Мешаюсь я там.
- Ну, гад ползучий! Ну жлоб ... – Нюрка захлебнулась от возмущения. - А все Зинка, паразитка. Ее это дело.
- Мам, ты что, лежала, что-ли, на диване-то? – бросив взгляд на сбитое покрывало, обиженно сказала Нюрка. - Хоть покрывало-то сняла бы.
Василина неловко сползла с насиженного места и устроилась на стуле. Нюрка свернула и убрала покрывало в нижний ящик шифоньера.
Сожитель пришел к ночи, когда Василина уже устроилась спать (Нюрка постелила ей на диване), и все вздыхала и ворочалась, приспосабливая свои кости к новому месту. Он, по всему видно, был на сильном веселе, потому что фордыбачился, пытался петь, и на кухне что-то гремело и падало, а Нюрка все уговаривала его и о чем-то просила. Потом Нюрка вела его мимо Василины, придерживая за бок, а он старался идти на цыпочках, приложив палец к губам, будто приказывал себе не шуметь.
В Нюркином углу какое-то время слышалась возня, предостерегающий Нюркин шепот и даже отпечатался звонкий шлепок по голому телу, потом все стихло, и Василина услышала мерный храп.
«Тоже Бог счастья не дал, - подумала Василина. - Свой был мужик беспутный. Так от водки и сгорел. И это не мужик. А с другой стороны, как одной? Плохо без мужика-то в доме. Это она по себе знает. Тимофей умер, когда ей, слава Богу, за семьдесят уже было. А как тяжело без него приходилось. А Тимофею жить бы да жить. Все война, будь она проклята. В ключах сколько с коровой простаивал!.. От этого и помер.
Василина вздохнула, жалея дочку.
К вечеру, к Нюркиному приходу, она наварила картошек и радовалась, что смогла хоть чем-то помочь дочери.
Ужинать сели вместе. Нюрка достала огурцы и разогрела картошку. За столом Нюрка все больше молчала и украдкой поглядывала на мать, словно что-то хотела сказать и не решалась.
- Мам, - сказала она, наконец, когда поели, и Нюрка стала собирать со стола посуду. – Что, если я тебя отвезу к Тоньке? И не ожидая ответа, заговорила торопливо, объясняя, почему так нужно:
- На время, пока Лешку уговорю. Боится он тебя. Не хочу, говорит, с матерью. А то, говорит, решай сама, как знаешь.
Нюрка посмотрела на мать. Та молчала, лицо ее оставалась спокойным, и в глазах не было осуждения, но Нюрке стало не по себе.
- Уйдет ведь, - еле слышно сказала она, и в голосе ее была боль и растерянность.
У Василины сердце сжалось от жалости, и она, как умела, успокоила:
- Неруш, дочка! Э-э! Мне хоть тут, хоть там – все одно. Лишь бы крыша над головой, - соврала она. – А ему, оно, конечно. На любого доведись, ну-ка, попробуй.
К Антонине ехали на автобусе. На поворотах Василину заводило в стороны, и она моталась на заднем сидении, заваливаясь то на один бок, то на другой. Узелок мешал ей держаться, но она не выпускала его и крепче прижимала к коленкам.
Встретили ее хорошо. Усадили за стол, и зять Федор даже достал бутылку белого, которую почти один и выпил. В разговоре стали ругать Николая за мать.
- Это все Зинка, подлюка. Она им, дураком, как хочет вертит, а он только бельмами крутит как баран дурной, - высказалась Антонина и свирепо глянула на Федора, который все подливал себе в рюмку.
- Этому лишь бы выжрать, - осадила она его мимоходом, скорее по привычке, чем по необходимости, и продолжила разговор с Нюркой:
- Я ему, дундуку, покажу. Барин какой. И эта утка раскоряченная. Ну как ты думаешь? – раздраженно вдруг заговорила Антонина, обращаясь к Нюрке.- Опять же, Верка, племянница Федькина у нас живет. Ни кола, ни двора. Замуж собирается, а где жить будут, еще не известно. И куда я матку? – спросила она Нюрку в упор. – Нет уж. Он, паразит, квартиру получил вместе с маткой. Погостить, пожалуйста!.. Мам, ты побудь денька два, я разве против? – живо повернулась она к Василине. – А завтра я к этим схожу.
И замолчала. Федька тяжело встал из-за стола и под ненавидящим взглядом Антонины, слегка пошатываясь, пошел в свою комнату.
- Господи, вот свинья-то, - не удержавшись, бросила она зло в спину мужу, но тот даже не огрызнулся.
Василина прихлебывала чай из большой фаянсовой кружки, который пила по давней привычке вприкуску, макая сахар в чай. Она молча слушала, о чем говорила Антонина, и время от времени кивала головой, соглашаясь со всем, что та говорила.
Уложили Василину в зале на диван. Василина долго ворочалась и охала, пока нашла удобное положение, при котором боль в суставах не так беспокоила.
Уже засыпая, она вспомнила старшую сестру Дарью и пожалела ее. Все сыновья ее сложили головы. Четыре сына, кровь и плоть ее, на этой войне. От слез ослепла Дарья. А живет еще. «Лет девяносто есть,- прикинула Василина». Недавно зять, Федор, Тонькин муж, в Галеевке был, весточку привез. «Ох-хо-хо, - подумала вдруг Василина, - долго живем, лишнее уже. И ноги не ходят и руки не держат». И вспомнила, как вчера утром из рук у нее выскользнул стакан и разбился. Невестке она про стакан ничего не сказала, а собрала осколки и выбросила в мусор, затолкав поглубже.
- Теперь уж скоро Господь приберет. И меня, и Дарью, - успокоила себя Василина и, закрыв глаза, задремала.
Утром Василина собрала свой узел, взяла клюку, без которой на улицу не выходила, и пешком отправилась к самому жалкому своему сыну, Егору. Этот не прогонит. Сам хворый, потому и понимает лучше других, что такое немощь. И душа у него Богу открыта, хоть и партейный.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 9. Чужие немцы и свои полицаи. Тимоха. Тень смерти. Казнь.
А ночью мне приснился кошмар той войны, о которой мне рассказывала бабушка Василина, и который ярко и отчетливо отложился в моем сознании и дополнился тем видением, которые так часто помимо моей воли посещали меня.
Немцы пришли в Галеевку в августе сорок первого. Проехали на мотоциклах по вымершей деревне, согнали всех к правлению колхоза и назначили старосту, которого привезли с собой. К удивлению сельчан, это был Васька Ермаков, исчезнувший куда-то из деревни, как только началась мобилизация. «Мало тебя раскулачили, - подумала Василина, - надо было на Соловки, гниду. А ведь думали, забыл, в колхоз приняли, завфермой поставили. А он затаился, значит, и носил камень за пазухой. Правда что, как волка ни корми, он все в лес смотрит».
Немецкий офицер через переводчика, городского мужчину в галстуке, с кислым выражением лица и высоким, почти бабьим, голосом произнес речь с крыльца, в которой бодро возвестил, что немецкая нация, наконец-то, освободила русский народ от ига советской власти и от колхоза, где нет простора частной инициативе и где ленивый и глупый одинаково получает с умным и работящим. Отныне каждый будет работать в полную силу на себя и Beликую Германию.
Он остановился, наверное, ждал, если не аплодисментов, то одобрения, но все подавлено молчали. А молодка Поля, пастуха Степана дочка, вдруг прыснула в кулак, изо всех сил удерживая смех.
Никто из деревенских, кроме Тимофея, да еще двух мужиков, воевавших в Германскую, не слышал никогда немецкой речи, и сейчас эта речь, лающая, чужая и непонятная, произвела гнетущее впечатление и даже недоумение: зачем этот в сером мундире с блестящими погонами, затейливо сплетенными, как пояски из лыка, с непонятным языком, который должен переталмачивать незнакомый городской, тоже не похожий на своего, человек; зачем здесь эти в сплющенных сверху касках, похожие на бульдогов, по трое сидящих в мотоциклетных колясках, с плоскими автоматами на шеях?
И сразу своя деревня стала неуютной, потому что они, родившиеся и выросшие на этом клочке земли, который назывался Галеевка, уже не были хозяевами.
Дарья, стоявшая рядом с Полей, зло толкнула ее локтем в бок, и та, ойкнув, разом смолкла.
- А кто путет нарушайт великий херманский поряток, путем пороть, - сузив глаза и вглядываясь в баб и мужиков, раздраженно сказал по-русски офицер и звучно, наотмаш полосонул себя стеком по лакированному сапогу. Слова он подбирал тщательно и выговаривал их добросовестно, но они звучали на немецкий лад. Зато слово «пороть» он произнес чисто, привычно. И от этого «пороть», и от звука стека по сапогу холодок пробежал по спине.
Внучки Катька и Валька испуганно жались к матери, и Василина, обхватив их обеими руками, подминала под себя, точно курица-наседка, стараясь оградить от опасности, которой еще не было, но которая ощущалась и носилась в воздухе, как приближающаяся гроза.
Удрученные жители расходились по домам. Вскоре с улицы донеслось кудахтанье, возбужденная отрывистая речь, взалив забрехали собаки, дробью пробарабанила автоматная очередь, заскулил чей-то пес, послышался смех. Перепуганные куры, сбитые о места, ошалело носились по деревне, теряя перья.
Набрав по домам яиц и наловив кур, немцы потрещали мотоциклами и уехали из деревни.
Так для Галеевки началась война.
Новое слово «полицай» вошло в деревню, когда Санька Шулепа, Ванька Сычев и Митька-цыган прошли по деревне в серой полувоенной форме, офицерских кепочках, добротных сапогах, с повязками на рукавах и винтовками за плечами. Вот она, новая власть. Митька - вор, перед самой войной посадили за кражу зерна. Сенька Шулепа и Ванька Сычев - пьяницы и лодыри, всю жизнь света белого за самогоном не видели. Эти мать родную за стакан водки продадут ...
Но если вся работа Сеньки Шулепы и Ваньки Сычева кончалась там, где начинался самогон, то Васька Ермаков, дорвавшись до власти, стал лютовать. По его указке немцы выводили из хлевов скот, выгребали из погребов последнюю картошку, находили и забирали те крохи продуктов, которые были припрятаны для детей и на черный день. Бабы голосили и сыпали на голову Васьки страшные проклятья.
Когда в Галеевке появлялись немцы, хромой Тимоха уводил телку со двора и прятал ее в овраге, в зарослях густого ивняка и кустарника, простаивал в ключах часами, пока опасность пройдет стороной.
Первое время Тимоха гонял корову в лес, подальше от греха, - в овраге оставлять боялся, знал, что всякий местный, если будет искать, овраг обшарит обязательно. И верно! Васька Ермаков сразу бросился в овраг и добросовестно мял папоротник сапожищами в поисках следов. Через неделю опять облазил овраг и опять ничего не нашел. Хитрый Тимоха снова угнал корову в лес. А когда Ермаков привык к мысли, что коровы нет, Тимоха оборудовал укрытие в овраге так, что можно было пройти рядом и ничего не заметить. Правда, приходилось мерзнуть в ключах, но ради спасения Белки можно было потерпеть. Тимоха все рассчитал. Даже если бы корова замычала, то звук, пройдя по кольцу рва, затерялся бы и пришел, как бы, из деревни. К счастью, умница Белка, будто, понимая свое значение для хозяев, тихо ворочала скулами, сжевывая ветки, которые Тимоха беспрерывно подсовывал к ее морде, да изредка переступала ногами по сырому настилу, и ее огромные глаза словно говорили: «Не бойся, хозяин, не выдам».
Не было еще случая, чтоб паршивая овца, Васька Ермаков, взял верх над Тимохой там, где требовалась смекалка.
В деревне еще помнили случай, когда щуплый Тимоха на спор поставил «на попа» двухпудовик, чего не смог сделать здоровый, как деревенский бык Пахом, Ермаков. Тогда они оба были парнями и ходили в женихах, хотя Васька был Тимохе не чета, щеголял в сапогах-бутылках и красной плисовой косоворотке, а Тимоха шмурыгал в лаптях и драных портках. Тимоха «уступил» Ваське пробовать первому. Васька надул шею, напыжился, как клоп налился кровью, но гиря выворачивалась и заваливалась набок, и он ползал вокруг нее на коленках, пытаясь опрокинуть и удержать на руке. При этом он кряхтел, и от него несло зловонным духом. Парни отпускали по этому поводу шутки и гоготали, как жеребцы. Плюнув под ноги и зло матернувшись, Васька отошел в сторону. После Васьки силу пробовали другие здоровые мужики, но справились с гирей только Семен Никишин да Евсей Гапеев, признанные силачи. Пропустив всех, к гире подошел Тимоха. Не обращая внимания на смешки, он опустился на колени и стал щупать руками землю.
- Мотри, Тимофей, кила вылезет! – серьезно предупредил тронутый пастух Кирюха, что вызвало новый приступ безудержного веселья. Васька Ермаков, напустив на себя безразличный вид, стоял в стороне и лузгал семечки, шумно сдувая шелуху, когда она набиралась на губах, но кривая, напряженная улыбка не сходила с лица.
Вдруг Тимоха, резко нагнув двухпудовик, крутанул его на себя так, что ручка точно легла в выдолбленную лунку, как в гнездо, и Тимохе оставалось только небольшим усилием удержать гирю в нужном положении.
У Васьки с лица разом съехала ухмылка, и он, оставив семечки и забыв сдуть с губ шелуху, бросился к гире. Васька, надрываясь, кричал, что так каждый дурак сможет, но сколько ни ползал на корячках вокруг гири, так с ней и не справился. Как ни откручивался Васька, его заставили выставить полведра водки, которые он оговаривал за Тимохину гармонь.
На этот раз Ермаков нагрянул к ним со всей местной властью и привел с собой двух немцев.
Пока Сенька Шулепа и Ванька Сычев шарили по закуткам и сараям, Васька с немцем и Цыганом вошли в хату. Василина шуганула внучек Вальку и Катьку за печку, и они, боясь шелохнуться, молча смотрели оттуда вниз. Тоньке мать тоже приказала не высовываться, и та тихо сидела на кровати за занавеской, чутко прислушиваясь к тому, что происходило в избе, и переживала за мать.
- Мужик дома? – с порога спросил Васька.
- Негу, - сказала Василина. – В город уехал.
- Васька, привстав на цыпочки, заглянул на лежанку печки, нечего не сказал и, пройдя к занавеске, рывком раздвинул ее.
- А, это ты краля? А ну, иди сюда, - приказал Васька.
- Сказывай, где батька?
- В город уехал, - без робости ответила Тонька.
- Брешешь, подлюга! В лес пошел, к партизанам.
- Partisanen? Wo ist partisanen? – насторожился немец, берясь за автомат.
- А вот партизанка, - злобно сказал Ермаков и подтолкнул Антонину к немцу.
- Heraus! – без разговоров скомандовал немец.
- Schnell! - повел стволом автомата в сторону двери.
Теперь автомат был плотно зажат в его руках, готовый выстрелить в любую минуту, и поэтому страшный до леденящего душу столбняка.
- Да какая она партизанка, господи? – заголосила Василина, хватая дочку за руку, пытаясь затолкнуть ее назад за занавески.
- Вася! Что ж это делается? Побойся бога ..., – повернулась она в отчаянии к Ермакову, но немец больно ткнул ее стволом автомата под ребра, и она, охнув, отпустила Тоньку, но тут же повалилась немцу в ноги.
- Господин офицер, - стала просить Василина солдата, хватая его за ноги. – Тонька никс «партизанка», она девочка, «киндер» еще. Пожалейте, господин офицер.
Немец попытался высвободить ноги, но не смог и коротким тычком, на сколько позволял размах, ткнул Василину сапогом в лицо. Василина вскрикнула и схватилась за лицо. Пальцы окрасились кровью. Валька, а следом за ней Катька, скатились с печки и с ревом бросились к матери. В суматохе Митька-цыган успел втолкнуть Тоньку в закуток и задернул занавески.
- «Сиди тихо и не рыпайся!» - приказал он и стал что-то доказывать Ваське. Тот нехотя пошел к немцу, который сверлил белесыми глазами Василину, хищно раздувая ноздри при виде кровоточащего лица. Василина стояла, вжавшись в печку, и прижимала детишек к животу, до боли стискивая их головы тяжелыми руками, и ужас был в ее глазах. Кровь тоненькой струйкой скатывалась из носа на подбородок, сочилась из разбитой губы. Дети тоже были перемазаны кровью и, насмерть перепуганные, тоже молчали.
- Неси самогон. Живо! – скомандовал ей Митька и тихо добавил: - Да не жмись. Вишь, как обернулось все?
При слове «самогон» немец закрутил головой, как ретивый конь, и глаза его по-кошачьи блеснули.
- Будем самогон «тринкен», - подтвердил Васька.
- Гут, - удовлетворенно сказал немец, расслабляясь и опуская автомат.
Жесткое хищное выражение исчезло с его лица и приобрело мирный человеческий вид.
Василина ожила и, птицей вылетев в сени, вернулась с двухлитровой бутылью, заткнутой деревянной пробкой, обернутой чистой тряпицей.
Они ушли, прихватив с собой молоденького поросенка, оставив Василину приходить в себя. И та отходила медленно и все никак не могла унять дрожи в коленках.
Антонина ставила матери холодные примочки на разбитое лицо и тихонько всхлипывала. Валька с Катькой, как ни в чем не бывало, затевали свору из-за стрелянной гильзы.
Ночью Тимофей ушел в лес вместе с коровой. Митька успел шепнуть Василине, чтобы Тимоха дома не показывался.
Партизаны действовали активно. Они контролировали дороги, отбивали и возвращали населению скот, захватывали обозы с продовольствием, появлялись внезапно там, где их не ждали, и наводили ужас на немцев, которые стали, в конце концов, панически бояться самого слова «партизан», и даже произносили его с опаской.
Служба разведки была поставлена так, что ни один из обозов, вышедших из Галеевки, не доходил до Сечи, где располагался Гебитскоммиссариат…
Ваську Ермакова убили средь бела дня. Сначала его предупредили, и на какое-то время он притих, но когда первый испуг прошел, принялся лютовать с прежней силой, хотя стал осторожнее – один по улице не ходил, а на ночь у дома ставил охрану. К тому же, добился размещения в Галеевке отделения солдат.
Его зарезали, как кабана – ножом под лопатку. Он лежал лицом вверх, видно, перевернули, чтобы убедиться в его смерти. Наверно, с Васькой пришлось повозиться, и в хате шла борьба, так как стол был перевернут, на полу валялись подушки, у окна лежало заваленное ведро с фикусом.
В открытых глазах Васьки застыл ужас. На груди лежала записка, написанная химическим карандашом: «Так будет со всеми предателями».
И тогда пришли каратели. Партизаны успели уйти, оставив засаду для прикрытия и заминировав подходы к лесу. Предупредил Митька-цыган, Он же предупредил и тех в деревне, кому в первую очередь грозила опасность.
Нарвавшись на засаду и напоровшись на минное поле, немцы потеряли чуть ли не треть солдат и оставили возле леса две покореженные танкетки. Полегла и засада, но отряд, обремененный бабами и детишками, скотом и хозяйством далеко оторвался от преследования и будто растворился в бескрайних просторах Брянских лесов.
Разъяренные каратели стали чинить расправу в деревне. Они согнали жителей к дому старосты. Люди молча жались друг к другу и со страхом смотрели на карателей.
Полупьяные солдаты в черных мундирах со свастикой и молниями в петлицах пугали своими пустыми, стеклянными глазами, но еще страшнее были собаки. Они бросались на людей, натягивая короткие поводки до струнного звона, повисая в воздухе передними лапами, заходились в хриплом глухом лае, задыхаясь от ошейников, перетягивающих горло, свирепея от того, что им не дают рвать, грызть человеческое мясо.
Притащили избитого Митьку-цыгана со связанными руками, и стало понятно, для кого готовилась веревка с петлей, которую немецкий солдат и русский полицай Сенька Шулепа старательно прилаживали к толстому суку старого раскидистого клена. Глаза Митьки закрывал лилово-синий пузырь, на разбитых губах запеклась кровь.
Молодой мордастый немец нашел кусок фанеры с выщербленными краями, углем вывел по-русски «партизан» и по-немецки «partisan» и с помощью куска проволоки повесил на шею съежившегося Митьки.
Митька растерянно смотрел на сельчан, и в глазах его было отчаяние и мольба. Что-то его мучило, и он хотел и не знал, как освободить свою совесть.
Когда его подвели к виселице, он заплакал. Его поставили на скамейку, взятую в доме старосты, и, когда стали надевать петлю, он, словно поняв, наконец, и поверив окончательно, что сейчас умрет, и не скоро будут сказаны слова, его оправдывающие, заторопился:
- Братцы, за вас я это... не полицай я. Это я поначалу так... партизаны скажут...
У него из-под ног выбили скамейку, и она отлетела в сторону, вещь иуды-хозяина, сослужившего за него мертвого, еще одну мерзкую службу. Но успел еще крикнуть Митька:
- Бейте их, сук поганых. Мстите за нас, убитых.
И уже не было страха в его звонком, отчаянном голосе. Бабы заголосили. Десятка два солдат по команде сняли с машин канистры с бензином и бросились врассыпную по деревне, поджигая заранее намеченные «партизанские» дома. Вскоре деревня полыхала смоляным факелом, высоко выбрасывая искры.
Никого больше не тронули каратели, увозя убитых и раненых, оставив без крова стариков, женщин и детей.
Следом, как шакалы за крупным хищником, потрусили, собрав свой, ставший обширным, скарб, полицаи Сенька Шулепа и Ванька Сычев, справедливо опасаясь возмездия.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ Глава 10. Эхо войны. Школьная линейка. Костя ругает ребят за то, за что хвалил Сорокин. Припадок эпилепсии.
Три пацана из соседней школы на Пушкинской подорвались на бомбе в самом центре города. Кто знал, что на небольшом пустыре, недалеко от кинотеатра «Родина», где до войны стоял памятник Сталину, лежала и ждала своего часа неразорвавшаяся авиабомба. Пацаны, все курские, два шестиклассника и семиклассник, ковырялись в земле в поисках каких-нибудь трофеев. На пустырях, в подвалах и на чердаках чего только после войны не находили: и каски, и пустые пулеметные ленты, и патронные гильзы, а иногда и оружие. У нас в сарае, например, с войны остался целый арсенал оружия и, что самое удивительное, несколько кавалерийских шашек в черных с позолотой ножнах.
Бомба рванула мощно. Город дрогнул, как от землетрясения, а в ближайших домах повыбивало стекла.
Ребят собирали по кусочкам. Хоронили в закрытых гробах. Провожал их в последний путь весь город. В школах прервали занятия, и старшеклассники шли в колонне провожающих.
На следующий день, на большой перемене, всю школу выстроили во дворе. Наша классная, Зоя Николаевна, пришла к концу урока географии, построила класс и вывела на школьный двор.
- Зоя Николаевна, зачем на линейку-то? – спросил Генка Дурнев.
- Узнаете! Все узнаете!
- У Кобры никогда ничего не узнаешь, - шепнул мне Пахом. Зоя Николаевна была не столько злой, сколько замученной. Двое детей, да еще пьющий муж. Есть от чего взбеситься.
Коброй ее прозвали даже не из-за круглых очков, а из-за слюны, которой она брызгала, когда орала на кого-нибудь из нас. Нашей классной она стала в шестом классе и, когда на первом же уроке стала брызгать слюной на Дурнева, он на перемене убежденно сказал:
- Пацаны, у нее слюна ядовитая! Если на кого попадет – капут!
- Как у кобры! – согласился Женька Богданов.
Каждый класс знал свое место и стоял в два ряда вдоль выведенной известкой линии. Школьная линейка образовывала нечто вроде каре с открытым проходом. Школа гудела, словно растревоженный осиный рой. Классные бесполезно надрывались, пытаясь утихомирить свои классы. Галдеж стал стихать, когда появился Костя с Долдоном. Костя поднял руку, призывая к вниманию, и начал говорить. Говорил он нарочно тихо, и нам приходилось напрягать слух. На линейке сразу установилась полная тишина.
- Вчера мы похоронили ваших товарищей из восемнадцатой школы. – Костя сделал паузу, и пауза эта зловеще повисла над линейкой. – Я знаю, что многие из вас производят самостоятельные раскопки в поисках патронов, оружия. Чем это кончается, вы знаете. И это не первый случай гибели ваших товарищей, но хотелось бы верить, что последний. А кое-кто не довольствуется пустырями, а идет в лес, где смерть подстерегает на каждом шагу... Пахомов, Анохин, Михеев, Письман, выйдите из строя.
Я опешил. Пятый класс стоял сбоку от нас, и я не видел, что написано на физиономиях у Моти-младшего и у Семена Письмана, которых недавно тоже благодарил военком, зато я стоял рядом с Пахомом. Пахом с красно-лиловым лицом и выпученными глазами был похож на окуня, которых мы ловили на донку в нашей Оке.
- Да не трясись ты, Пахом. Ругать нас не за что, - попытался я успокоить Пахома, но до него мои слова не доходили. У Пахома на этот счет было свое твердое убеждение: раз вызвали на линейке – добра не жди.
- Пахомов, Анохин, Михеев, Письман и еще несколько ребят, которые уже не учатся в нашей школе, на каникулах ходили в лес. Они нашли в одном из блиндажей нашей обороны патрон с запиской и солдатские книжки двух бойцов Советской армии, погибших от фашистских захватчиков, защищая нашу Родину. Документы вышеназванные ученики передали в музей. Таким образом, родственники героически погибших бойцов оповещены об их гибели. Также им сообщили о месте захоронения в братской могиле на воинском кладбище нашего города.
У меня отлегло от сердца. Я подмигнул Пахому. Тот улыбался во весь рот. Костя продолжал:
- Военком объявил этим ребятам благодарность от имени родственников погибших и от военкомата. Поступок достойный и заслуживает поощрения. Но все могло быть и по-другому. В лесу полно неразорвавшихся снарядов и гранат. И вам просто повезло (это уже к нам), что вас не постигла участь ваших погибших ровесников.
Костя сделал паузу, наверно, для того, чтобы его слова лучше вошли в наши головы, и продолжал иезуитским голосом:
- Говорят, победителей не судят. Я решил опровергнуть этот афоризм. Вслед за благодарностью объявляю вам выговор. И предупреждаю: если узнаю, что кто-то ходил в лес, пеняйте на себя. Вопрос будет решать педсовет. И вплоть до исключения из школы.
Костя закончил свою речь и, видно, остался ей доволен, если судить по его лицу.
Провинившиеся, то есть мы, стояли перед строем с озабоченно-траурным выражением, соответствующим текущему моменту, но раскаяния не испытывали. Я подумал, что пламенная речь Кости не имела никакого смысла, и, чтобы проникнуться его тревогой, нам самим нужно было взорваться на мине.
На уроке литературы у Сашки Митрофанова случился припадок. Время от времени это с ним случалось, и все в классе знали, что нужно в таком случае делать.
– Припадки возникали неожиданно. Сначала начинала ритмично подергиваться голова, словно он кивал ею. Потом закатывались глаза, появлялась пена изо рта, и Сашка валился с парты на пол. Его тело извивалось в судорогах, вытягивалось и сокращалось, будто кто-то незримый трепал и возил его по полу.
- Смотри, - толкнул меня под локоть Третьяк. - Сашка дубаря засек.
Почему и какого «дубаря» засек Сашка, объяснить бы никто не смог. Никто уже не помнил, откуда появилось это дурное выражение, но когда Сашкина голова начинала дергаться, кто-нибудь обязательно объявлял: «Сашка «дубаря» засек». И если это и звучало первоначально, как насмешка, то давно потеряло свой прежний смысл и осталось просто как предупреждение.
Я взял ученическую линейку, первое, что подвернулось под руки, и был готов втиснуть ее между зубами и прижать язык, чтобы Сашка не прокусил его.
Сорвались со своих мест Агарков, Кобелев и Семенов и навалились на уже бьющегося на полу в припадке Митрофанова. Щуплого, маленького Митрофанова еле удерживали три здоровых переростка. Я поддерживал голову, чтобы он не разбил ее об пол. От Сашкиной головы исходило не легкое голубоватое свечение, а прямо-таки играл солнечный протуберанец. Красноватый нимб пульсировал и растворялся во внешней, более светлой части, растворялся и возникал вновь.
Минуты через две Сашка затих. Синюшное с серым оттенком лицо медленно приобретало естественный телесный цвет.
Теперь наступила моя очередь, и все напряженно следили за мной. И класс и школа знали, что я могу снять головную или зубную боль, хотя за большее я никогда не брался. Отец предупреждал меня, чтобы я был осторожнее. Он боялся за меня и хотел, чтобы о моих способностях лечить знало как можно меньше людей, потому что кроме неприятностей это ничего не приносило. Но недаром говорится, что шила в мешке не утаить. Скоро моими услугами стали пользоваться учителя. Головы у них болели часто. К моей способности снять головную боль они быстро привыкли и относились спокойно, хотя первое время это вызывало у них недоверие, и каждый хотел убедиться сам, что это не чья-то глупая шутка.
Обычно в класс заглядывала директорская секретарша Клавдия Петровна и обращалась к учителю:
- Степан Сергеевич, Анохина в учительскую.
Пацаны всё знали и потом шепотом спрашивали:
- Вовец, у кого?
- У химички, - отвечал я.
Отец, когда про это узнал, встревожился и спросил, что еще про меня знают в школе. Я успокоил его, сказав, что учителя ничего не знают. Пацанов же мои способности волновали больше в том плане, что я даю им содрать у меня контрольную. О том, что я иногда показывал фокусы, которые пыталась повторить вся школа, и со мной никто не играет в перышки, потому что перья я легко переворачивал без помощи рук, отцу я не рассказал. А еще я отгадывал мысли. Все это я делал без всякого умысла. Просто это была, в каком-то роде, разминка, в которой я почему-то нуждался…
Я положил руки на Сашкину голову, чуть подержал и, не касаясь головы, несколько раз провел руками. Сашка открыл глаза, и жалкое подобие улыбки появилось на его лице. Щеки чуть порозовели. Сашка с трудом поднялся, и глаза его смотрели виновато.
- Зоя Николаевна, - сказал я учительнице. – Митрофанову теперь нужно спать. Я его провожу домой, только пусть со мной Третьяков пойдет. А то, если что случится...
- Да-да, конечно, Володя, идите, - не дала договорить Зоя Николаевна.
Я с Женькой проводил Сашку домой. Тетя Катя никак не могла привыкнуть к Сашкиным припадкам. Хотя, к такому разве привыкнешь! И всякий раз, когда Сашку приводили домой, она бледнела, испуганно смотрела на Сашку, прижимала его к себе и начинала в голос реветь, причитая, как по покойнику.
- Пошли, - толкнул я в бок Женьку, когда тетя Катя стала униженно благодарить нас, кланяясь и прося Бога послать нам здоровья.
- Куда? – глаза Женьки Третьякова смотрели на меня подозрительно.
- Успеем на геометрию.
- Ты что, совсем спятил? – Женька презрительно сплюнул в сторону. – Нас отпустили. Весь класс знает, что мы Сашку домой повели. Если дурак, иди. А я погуляю. Гляди, солнышко. Листики падают. Лепота. Люблю волю.
Женька как кот зажмурился на солнце, вот-вот замурлычет.
- Ладно, - согласился я. - Пойдем в горсад. Там каштаны падают.
ЧАСТЬ II. Вольф Мессинг. Глава 11. Предчувствие беды. Смерть дяди Павла. Следствие. За околицей. Я «вижу». Убийца. Тоня.
Весь день меня не покидало чувство тревоги. Один раз даже появился знакомый звон в ушах, но никаких видений не возникло. Сначала я боялся за отца, но мое подсознание молчало, когда я думал о нем, и я уверен был, что с ним все в порядке. Дома я спросил:
- Мам, у нас ничего не случилось?
- Нет, а что должно случиться? – мать испуганно уставилась на меня, зажав одной рукой недочищенную картофелину, другой нож.
- Может, с отцом, что? – заволновалась мать.
- Нет, - успокоил я ее. – С отцом все в порядке.
- Тогда что? – мать вздохнула с облегчением и снова взялась за картошку. Картофелина ловко крутилась на острие ножа, и тонкая непрерывная ленточка кожуры опускалась в ведро.
- Бабушка Маня давно у нас была? – неожиданно вырвалось у меня, и что-то толкнуло меня изнутри, будто током ударило. Передо мной мелькнуло вдруг лицо дяди Павла. И я уже уверенно сказал матери:
- Мам! Что-то случилось с дядей Павлом. Мать охнула и побледнела. Недочищенная картофелина упала в ведро, а следом за ней нож, звякнув о железо.
- Что с ним? – спросила мать скорее инстинктивно, еще не сознавая, что я не могу этого сказать, хотя я уже знал, что дяди Павла нет в живых.
Мать хотела немедленно ехать в Новые Выселки и ждала отца. Но отец рассудил, что разумнее дождаться утра, ведь, по существу, они еще ничего не знали.
А поздно вечером, когда уже стемнело, появилась бабушка Маруся. Она с порога заголосила, запричитала. Мать усадила ее на диван в зале и дала воды. Прибежала тетя Нина. Бережно переставляя ноги, вышла из своей комнаты бабушка Василина.
Бабушка Маруся чуть успокоилась, а у нее и сил-то говорить больше не было. Маленькая, сухонькая, в отличие от дородной Василины, она являла ее полную противоположность, в чем только душа держалась. Она промокнула глаза кончиком черного сатинового платка, узлом завязанного на шее и, всхлипывая, рассказала, что Павла нашли на бревнах за деревней с шилом в сердце. Рядом валялись две пустые бутылки из-под водки и стакан.
- Убили его, дочка! И кому он помешал, страдалец? Ведь жил - мухи не обидел.
Бабушка Маруся тоненько заскулила и, что-то приговаривая, качала головой из стороны в сторону.
Мать достала из шифоньера с полочки, где хранила лекарства, валерьянку, накапала в стакан, плеснула воды и заставила бабушку выпить.
Рано утром мы с матерью и бабушкой Марусей поехали автобусом до колхоза «Рассвет». Отец ушел на работу и обещал подъехать позже.
Тоня встретила нас тихо, без слез. Все в ней уже перегорело, и она опустошенная, недоумевая и не до конца понимая, что это произошло с ее Павлом, делала все как во сне.
Когда ее спрашивали о чем-нибудь, она не слышала, и приходилось повторять вопрос еще раз.
Дядя Павел лежал уже прибранный, в коричневом костюме, который он привез из Германии, в белой рубашке в синюю подоску и синем галстуке в белый горошек, завязанном толстым неумелым узлом. Редкие рыжие волосы были аккуратно зачесаны назад. Ни орденов, ни медалей на дяде Павле не было. Вовка вспомнил дядю Павла, когда он вернулся с войны. Тогда грудь дяди украшали шесть медалей и два ордена. Всех своих кровно завоеванных наград он лишился разом, когда был осужден.
Гроб еще не привезли. Колхозные плотники обещали сбить гроб к полудню, и дядя Павел лежал на двух досках, пристроенных концами на табуретки.
Позже Тоня рассказала, что дядя Павел не пришел ночевать, и она бегала по деревне, бесполезно пытаясь узнать, не видел ли кто его.
А утром остывшее тело дяди Павла нашли на бревнах. Он сидел, свесившись вниз головой, с безжизненно опущенными руками.
Участковый милиционер допросил всех, кто видел дядю Павла в тот вечер, и особенно тех, кто с ним пил на бревнах. Мужики эти оказались сплошь положительными. Один - колхозный плотник, другой – счетовод, выпить любили, но работали добросовестно и ни в чем плохом замечены не были. Они показали, что выпивали о дядей Павлом. Выпили сначала одну поллитру, но с закуской на природе, вроде, как и не пили. Дядя Павел сам вызвался сходить за второй бутылкой. Сидели тихо, не ругались, вспоминали фронтовые годы. Все воевали. А Митрич, счетовод, под Минском руку потерял. Правда, был Павел какой-то задумчивый, вроде как мысли его где-то в другом месте находились, а когда пел «Землянку», плакал. Потом стали расходиться, потому что начало темнеть. Плотник Иван Петрович поднялся первым. Сказал, что, мол, его Катерина небось уже у ворот с валиком стоит. Митрич ушел следом. Митрич еще спросил у Павла, идет он домой или нет. Павел сказал: «Идите, я чуток посижу, покурю».
А шило это его, Павла. Он же по сапожному делу мастер был. Пол деревни у него сапоги тачало. Но когда они выпивали, шила у него не видели. И зачем он взял его с собой, непонятно.
Участковый составил акт. Приезжал следователь из города и тоже говорил с Иваном Петровичем, с Митричем и другими мужиками, которые подтвердили, что Павел ни с кем не ссорился, вел себя смирно, и врагов у него не было. И хотя и бабушка Маруся, и Тоня твердили, что Павла убили, что не мог он сам на себя руки наложить, и что шило это не его, потому что его шило дома, следствие подтвердило факт самоубийства.
После похорон я попросил отца сходить со мной к месту гибели дяди Павла, Отец посмотрел на меня и кивнул, соглашаясь. Он сразу понял, зачем это нужно.
Мы молча пошли на конец деревни. Деревенские бабы выглядывали из-за невысоких заборов и провожали нас любопытными взглядами. Молодуха, попавшаяся нам с ведрами на коромысле, поздоровалась и, обернувшись, долго глядела вслед. За околицей, на большой поляне высилась связка сосновых бревен, заготовленных для какой-то колхозной надобности. Бревна удерживались двумя вбитыми по бокам толстыми кольями. Совсем рядом стоял березовый лесок, а метрах в двухстах начиналась деревня.
Мы с отцом сели на бревна. Я закрыл глаза. Отец не мешал мне и молча любовался открывающейся с бревен панорамой.
Я стал думать о дяде Павле, представил его сидящим на этих бревнах. В ушах появился звон и стал расползаться, охватывая все пространство вокруг меня, и все ширился и нарастал, отдаваясь болью в висках и затылке. Хотелось заткнуть уши или сдавить голову руками, чтобы унять боль.
Я всегда плохо переносил эти состояния, когда сознание перемещалось в пространство, которое позволяло мне «видеть». Это темное пространство было все испещрено золотистыми маленькими точками. Мое сознание проникало туда и, словно, вытаскивало нужные мне картинки через какой-нибудь ключевой образ или деталь. Мои ощущения при этом были очень разными и непредсказуемыми, только звон, иногда слабый, иногда невыносимо сильный появлялся всегда ...
Вдруг все разом кончилось, взорвавшись и ослепив меня яркой вспышкой. Пошла картинка в знакомом мне замедленном темпе. Постепенно она обрастала все большим количеством деталей. Уже был вечер, но я отчетливо разглядел дядю Павла и двух мужчин. Я видел их со стороны, как бы паря над ними, но видел четко до мелочей. Трое говорили о чем-то, плавно жестикулируя и кивая головами. На траве валялись пустые бутылки, на бревне стоял стакан. Вот поднялся один мужчина, невысокий, широкий в плечах. «Это тот плотник», - отметил я. За ним встал другой, худощавый, ростом чуть повыше плотника, с пустым рукавом вместо левой руки. Они немного постояли, повернув к дяде Павлу головы, и ушли.
Дядя Павел взял папиросу из лежащей рядом пачки «Север» и закурил.
Я не заметил, откуда появился высокий худой мужчина в простом поношенном пиджаке и мятых брюках, заправленных в кирзовые сапоги. На голове мужчины сидела кепка, надвинутая на глаза. Он поздоровался за руку с дядей Павлом, и его пошатнуло. Он сел на бревна. На руке я заметил наколку: солнце с расходящимися лучами и четырьмя буквами на пальцах, то ли «Поля», то ли «Коля»; Первую букву я не смог разобрать.
Я вдруг увидел его лицо крупным планом, словно кинокамера наехала на него, вернее, это моя вторая сущность, глазами которой я и видел картинку прошлого, приблизилась к лицу мужчины, подчиняясь моему желанию. Для меня это не было чем-то необычным. Когда я погружался в это свое состояние «видения», я мог управлять своим другим сознанием, то есть другой своей сущностью.
Впалые щеки нездорового человека, заросшие щетиной, и волчьи глаза, сверкнувшие зло в отсвете папиросной затяжки дяди Павла.
Мужчина о чем-то просил дядю Павла, тот что-то отвечал. Когда дядя Павел попытался встать, тот схватил его за ворот рубашки. Дядя Павел ребром ладони ударил мужчину по рукам, тот разжал руки, но когда дядя Павел сделал ещё одну попытку встать, мужчина быстрым движением сунул ему что-то в бок. Я понял, что это шило. Дядя Павел инстинктивно схватился рукой за место, куда вошло шило, наткнулся на руку убийцы, которую тот еще какое-то время держал на деревянной ручке. Глаза дяди Павла изумлённо раскрылись и тут же погасли. Мужчина отпустил дядю Павла, и его туловище уткнулось в колени, а руки повисли плетьми, доставая кистями нижние бревна. Мужчина осторожно залез в карманы брюк дяди Павла, что-то засунул обратно, огляделся и быстро пошел прочь, обходя деревню.
Потом наступил провал, темная пелена заслонила мне глаза, и я ничего не видел, но знал, что все еще нахожусь в другом отрезке времени...
Пелена спала, и я увидел деревянный домик на косогоре, покрытый щепой. Еще не ночь, но уже темно. Луна освещает дом с четырьмя окнами. Света в окнах нет. Забор. Скорее штакетник. Открылась калитка, и во двор вошел высокий мужчина. «Это тот, который убил дядю Павла», - узнал я, хотя лицо его я увидел только, когда тот вошел в дом и включил свет. Мужчина вынул из кармана брюк бутылку водки и поставил на стол, потом подошел к зашторенным полкам, взял граненый стакан, миску с огурцами и тоже поставил на стол рядом с водкой.
Из-за цветастой занавески вышла молодая женщина в нижней рубашке чуть выше колен. Волосы ее были распущены. Видно, она уже легла спать, и мужчина помешал ей. Женщина стала что-то говорить ему, он отвечал, потом она повернулась и ушла опять за занавеску.
Мужчина открыл бутылку, налил полный стакан и выпил. Взял огурец, откусил от него и бросил назад в миску. Вот он достал из внутреннего кармана пиджака портсигар. Я сразу узнал портсигар дяди Павла. Простой алюминиевый портсигар с выбитым на крышке кремлем. Я даже знал, что на ребре (сразу и не заметишь) нацарапаны инициалы дяди Павла: М.П.П.- Мокрецов Павел Петрович. С минуту мужчина рассматривал портсигар, потом открыл. Портсигар был пустой. Я вспомнил папиросы «Север», которые лежали рядом с дядей Павлом на бревне. Он почему-то не стал набивать свой портсигар.
Мужчина захлопнул крышку, подержал портсигар в руках, затем подошел к стене, на которой висела большая рамка с фотокарточками с небольшим наклоном, нижней частью опираясь на два гвоздя, и сунул портсигар за рамку.
Картина стала расплываться. Стол с бутылкой водки и миской с огурцами заколыхался как на волнах и растворился. Все исчезло. Это значило, что я получил достаточную информацию, и в моем мозгу сработал механизм неуловимого для его нормального восприятия отключения.
Я стал медленно приходить в себя.
- Видел? – спросил отец.
- Да, пап. Бабушка оказалась права. Его убили. И я рассказал отцу все, что видел.
- Ишь ты, - грустно усмехнулся отец. – И мать и Тоня с самого начала не верили, что Павел руки на себя наложил. Любящее сердце не обманешь.
- А теперь, пап, что? Наверно, нужно в милицию сообщить?
- Не все так просто, сынок, - отец нахмурился. – Нужно-то нужно. А как? Ну, придем мы. Арестуйте убийцу. Мы знаем, что он убил, потому что сын сам лично видел, как он убивал. Такая же нелепость как с твоими снами. Я за тебя и так боюсь. Мне кажется все время, что мы по тонкой дощечке с тобой ходим, а внизу пропасть, и дощечка прогинается.
- Что ж, убийцу оставить на свободе?
- Нет, сынок, на свободе он не останется.
Отец чуть помолчал, хмуря лоб, а потом встал с бревен.
- Давай-ка поговорим с нашими.
- Тоня, а где Павлов портсигар, - спросил отец, когда мы пришли в дом.
- Не знаю, - пожала плечами Тоня.
- А деньги у него были с собой в тот день?
- Он за день до этого получил получку, но все мне отдал. Оставил, как всегда, рублей сто на пиво, папиросы, ну с приятелями выпить.
- Тоня, ты была права. Его убили. Вова видел.
- Ой, - заголосила Тоня, как будто ей только что сообщили о смерти дяди Павла. – Ой, господи, за что такое наказание? За что мне горе такое?
- Сынок мой ненаглядный. Ангел ты мой. За что они тебя? – подхватила бабушка Маруся.
И бабушка, и Тоня знали про меня все. Я помогал не только дяде Павлу, но и им обоим. Тоня на меня молилась после того, как я залечил ее целый год незаживающий от воспаления надкостницы свищ. Началось все с осложнения после удаления зуба. Сначала появилась припухлость десны возле больного зуба. Припухлость все увеличивалась, появились боли, которые, в конце концов, стали постоянными. К вечеру поднималась температура. Когда отекла щека, а губа перекосилась с той стороны, где удалили зуб, Тоня пошла к врачу. Тот отругал ее за то, что запустила болезнь, и разрезал щеку. Гной вышел, и врач наложил повязку. Воспаление спало, и боль прошла, но через некоторое время все повторилось. Тоня снова пошла к врачу и ей сказали, что в десне остались участки омертвевшей кости, отделившиеся от здоровой части, и их нужно удалять операционным путем.
Тоня пришла к нам вместе с дядей Павлом в подавленном состоянии. Ее так доконали боли, что свет стал не мил. Свищ то затягивался, то открывался снова.
Я весьма приблизительно представлял себе весь процесс того, что происходит с Тониной надкостницей, но знал уже силу целебной энергии, которой обладал. После первого сеанса Тоне стало легче, а ночью она проснулась от того, что больное место начало чесаться. На подушке расплылось гнойное пятно с кровью. Это прорвался гнойник, и стали выходить мелкие кусочки омертвевшей кости. После второго сеанса, через два дня, вышли едва различимые остатки кости, а после третьего сеанса все очень быстро стало заживать, и через неделю на щеке остался лишь небольшой, еле различимый розовый шрам.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 12. Цыган. Убийство в состоянии аффекта. Снова в колхозе. Участковый Николай Кузьмич. В избе у Насти Кузиной. Ушел. Логический конец.
После того как женщины чуть успокоились, отец рассказал им, что я видел.
- Так это ж Толик Цыган. Ах, сволочь. Оставил его председатель на нашу голову, пожалел. Как был зверем, так и остался, фашист.
- Что, цыганской национальности?
- Да нет. Обличье у него цыганское. Глазами зыркает: зырк, зырк. И волосы кучерявые, черные.
- Ваш, деревенский?
- Пришлый. Появился в деревне до войны. Кто говорит из Молдавии, кто из Чеченских краев. Да он и года не прожил у нас. Как посадили, так всю войну и просидел.
- Так он уже сидел? – удивился отец. - За что ж сидел-то?
- Слушай, Тимофеич, расскажу.
- Выделил ему председатель хатку пустовавшую. Хатка не ахти какая, но жить можно. Толя оказался мужиком мастеровым. Хату поправил. Сам печку новую сложил. В колхоз взяли его конюхом. Коней он хорошо знал, даже, нечисть, ржал по-ихнему. Пошел было по бабам шалить замужним. А бабы на него поглядывали, потому что мужик видный был, ничего не скажешь. И отличие в нем от наших. Наши все больше рыжие, губастые, а этот черный, губы тонкие, нос прямой. Но здесь ему мужики наломали бока... Не любили его мужики. И дети боялись. Завидят, бывало, еще вдалеке идет, и - врассыпную, а то попрячутся. Ладно. Через короткое время привел откуда-то из города девку молодую. Девка ладная, справная, только бесстыжая. По деревне ходит, глазами мужиков ест. А те, дураки, тают. Нравится им. Ну, это ладно. А аккурат перед самой войной это все и случилось.
Тоня подтянула потуже концы платка и продолжала:
- Что у них там с девкой-то этой, Галей, случилось – дело темное. Может, приревновал или еще что, баба-то распутная была. Только стал он ее бить. Она во двор. Он за ней с топором. Да во дворе ее и зарубил. Галя его чуть до калитки не добежала. Крови было! Увидел, что наделал, топор бросил, вбежал в дом, облил все керосином, да поджог. Дом полыхает. Народ сбежался. Сначала не поняли, в чем дело. Потом увидели его мертвую сожительницу. А цыган чуть поодаль стоит и смотрит, как дом горит. Мужики набросились на него, скрутили, а он и не сопротивлялся. Только зубами скрипел, матерился и что-то бормотал не по-нашему.
Тоня помолчала, переживая эту давнюю трагедию. Потом сказала:
- А на суде он не отрицал, что убил девку, плакал, божился, что любил ее и не хотел убивать. Сам, мол, не знает, что на него нашло. В общем, ничего не помнил.
- Убийство в состоянии аффекта, - сказал отец.
- Как? – не поняла Тоня.
- Ну, убийство в состоянии помрачения рассудка.
- Во-во, так и в суде говорили, - закивала Тоня.
- Да-а! – покачал головой отец. – Интересно. А как же это его председатель опять в колхоз принял?
- Да вот так и принял. Вернулся-то тихий, виноватый. Колхозу-то он ничего плохого не сделал. Да и куда ему после тюрьмы-то?.. Первое время так и жил с лошадьми, а потом его приняла Настя Кузина. Он ей еще до войны, до этого случая глянулся. Мужик у нее еще до Цыгана погиб, в речке утонул, с моста на машине пьяный свалился. Детей у них не было, не успели обзавестись, а замуж она больше так и не собралась. А тут война... Ну вот, с ней Цыган и живет. И все б ничего. Люди тот случай забывать стали, да только Цыган пить начал, а начал пить, начал и подворовывать. Не пойман, конечно, не вор, а только до Цыгана в деревне все спокойно было, а туг: плохо не клади – то одно пропадет, то другое. И кур ворует, и с огорода овощами поживиться не брезгует. Мужики ему прямо сказали: поймаем – убьем.
- А он что? – спросил отец.
- А он отнекивается. Если убьете, говорит, то невинного. И скалится, вроде как. в издевку. Из города какие-то подозрительные раза два наезжали. Тогда в сельмаге и один раз, и другой по целому ящику водки брали.
- Плохой человек! Чужой! – заключила Тоня.
- Да уж хуже некуда, - согласился отец.
Тоня замолчала и сидела тихо, ожидая, что еще спросит отец. Но отец тоже молчал, словно взвешивая, как лучше сказать ей про то, что он задумал и, наконец, спросил:
- Тоня, ты своего участкового хорошо знаешь?
- Николая-то Кузьмича? А как же! Хороший человек, душевный, всегда выслушает. Внимательный. Он-то цыгана и сдерживал. А то этот гад здесь и не такого еще натворил бы.
- Вот и хорошо. Придется тебе взяться за это дело. Нам с милицией связываться никак нельзя. Объяснить мы ничего не сумеем, только наживем неприятности.
- Что делать-то? – сразу согласилась Тоня.
- Скажи участковому, что у тебя есть подозрение, что Павла убил Цыган.
- Так как докажешь-то?
- Скажи, что у Павла пропал портсигар, и что ты видела вроде этот портсигар у Цыгана. Пусть участковый поищет его за рамкой с фотокарточками.
- А если портсигара там уже нет?
- Вряд ли он сейчас за ним полезет. Во-первых, не такая это вещь, чтобы рисковать из-за нее. А во-вторых, если Цыган и захочет ее продать, то переждет, пока все утихнет. Портсигару цена-то бутылка. И с собой таскать такую улику он не станет.
- Ну, а вдруг не найдут портсигара, Юрий Тимофеевич? – упрямо стояла на своем Тоня.
- Ну, тогда с тебя и взятки гладки, - успокоил ее отец. – Ты просто скажи, что они за рамку всегда прячут деньги и всякую нужную мелочь от посторонних глаз. Ты же не уверяешь, что портсигар лежит там. Ты просто думаешь, что он может быть за рамкой.
Недели через две к нам зашли Тоня с бабушкой Марусей. Обе были возбуждены и, несмотря на траур, в хорошем настроении.
- Только что из суда, - объявила Тоня.
- Неужели посадили гада? – обрадовалась мать.
- Пятнадцать лет дали ироду! - с удовольствием сообщила бабушка Маруся. – Бог, он все видит. - И она перекрестилась на угол кухни.
За чаем Тоня рассказала о том, что произошло за эти две недели.
Участковый Николай Кузьмич, человек рассудительный, внимательно выслушал Антонину, которую знал как женщину самостоятельную и серьёзную. Павлу он сочувствовал как фронтовик фронтовику. И то, мальчишкой воевал, пол-Европы прошел, а погиб не за понюх табака, так и не пожив как следует и не определив по-настоящему своего места в этой жизни. Цыган же давно был бельмом на глазу у всей деревни. А поэтому участковый принял информацию к сведению и вполне поверил, что все могло быть так, как Антонина и говорила.
Не откладывая в долгий ящик, Николай Кузьмич подождал до вечера, когда, по всем приметам, Цыган должен был находиться дома, и пошел к избе Насти Кузиной. Изба стояла на отшибе, задами к лесу. Открыла Настя. Цыган, как и рассчитывал Николай Кузьмич, оказался дома. Был он уже под хмельком, но еще не пьяный. Настя засуетилась было накрывать на стол, но участковый остановил ее.
- Анатолий, где ты был в субботу, пятого числа вечером? – спросил он Цыгана в упор.
- В субботу? – растерялся Цыган.
- А дома был. В аккурат в субботу, пятого числа.
- Выпимши, дома был, - пришла на помощь Настя.
- Цыц! Не с тобой разговариваю, - прикрикнул участковый. Настя прикусила язык.- Так как, Анатолий?
- Сказано, дома, выпимши был, неуверенно повторил за Настей Цыган.
- А откуда у тебя Пашкин портсигар оказался?
- К-какой портсигар? - сразу осевшим голосом, заикаясь, вымолвил Цыган. Он ожидал всего, чего угодно, только не этого.
- А такой. Обыкновенный, с Кремлем на крышке.
- На понт берешь, начальник. Нет у меня никакого портсигара.
- Теперь Цыган бравировал. На губах появилась наглая ухмылка.
- А что у тебя за этой рамкой с фотографиями лежит? – решил рискнуть участковый. – Настя, ну-ка, пошарь там рукой. Цыган изменился в лице, но продолжал отпираться.
- Я нашел его.
Настя с недоумением уставилась на портсигар, который вынула из-за рамки, посмотрела на Цыгана, потом перевела взгляд на участкового.
- Давай его сюда! - протянул руку участковый. Настя послушно отдала портсигар Николаю Кузьмичу.
- Где ж ты его нашел? – с издевкой спросил участковый.
- Может это не его вовсе! - продолжал отпираться Цыган.
- А вот здесь инициалы обозначены, - участковый поднес портсигар к глазам и прочитал: «М. П. П., Мокрецов Павел Петрович». – Этого ты не заметил, Анатолий.
- Ну, хватит. Цыган,- Николай Кузьмич стукнул ладонью по столу.- Запираться нет смысла: тебя видели с Павлом. Ты его убил.
- А кто видел? Там никого не бы... – Поняв, что проговорился, Цыган метнулся к окну, вышиб его ногой и выпрыгнул в огород. Участковый не ожидал такой прыти от выпившего Цыгана и запоздало бросился за ним.
- Стой, стрелять буду, – крикнул участковый, выстрелил в воздух и тут же в по-заячьи петляющего Цыгана, стараясь угадать по ногам. В сумерках Николай Кузьмич плохо видел Цыгана, а тот уже был у самого леса. Участковый еще раз выстрелил, не прицеливаясь, наугад, по едва различимому силуэту, понял, что упустил, и вернулся в избу.
Настя сидела за столом, опустив голову на руки, и ревела, всхлипывая и что-то приговаривая бессвязно.
- Это тебе наука. Надо знать, с кем связываться, - ничуть не жалея Настю, сказал участковый.
- Откуда я знала? – взвыла отчаянно Настя, подняла мокрое лицо и умоляюще посмотрела на Николая Кузьмича.
- Это не знала, другое знала! Если не знала, зачем покрываешь? Врешь, что дома был? 3наешь, что за это бывает? – безжалостно говорил, будто гвозди вбивал, участковый. Настя опустила голову и опять заголосила.
- Ладно, успокойся. Будем считать, что ты ничего не говорила.
А поймаем, будет суд, чтоб все как на духу. Одну правду. Поняла?
- По-няла-а-а! - продолжала голосить Настя.
- Я пойду звонить в город, а потом покараулю у тебя на случай, если преступник вздумает вернуться. А ты, если что, уговори сдаться. Тогда будет явка с повинной.
Ночью участковый сидел в засаде в избе Насти Кузиной, но Цыган не пришел.
Утром прибыл наряд милиции. До вечера прочесывали лес.
А взяли Цыгана на вокзале. Дежурный младший лейтенант узнал его по сообщенным утром приметам. Потребовал документы, но Цыган метнулся в сторону, намереваясь скрыться в толпе. Младший лейтенант был начеку и натренированным приемом сшиб его на пол и заломил руку назад. Подоспевший на помощь старшина милиции из линейного отделения, помог отвести Цыгана в участок.
Цыган долго не запирался и сознался в убийстве. «Убил не помнит как. Пьяный был. Попросил у Павла на бутылку. Тот не дал и обозвал его шакалом. А дальше ничего не помнит».
Суд приговорил Цыгана к пятнадцати годам лишения свободы в колонии строгого режима.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 13. Махатмы. Откровения. Загадочная страна Шамбала. Индийская религиозная философия.
…Передо мной предстал высокий индус в белой чалме. И я услышал зов, как звон, прозвучавший в моих ушах: «Калагия».
- Приди в Шамбалу, - сказал индус. Нет, не сказал, потому что рот его не открывался. Это я услышал слова, исходящие от него.
- Я один из махатм, по-вашему, Великая Душа. Наша страна скрыта от глаз чужих людей. Непроходимые пропасти и снежные лавины перекрывают пути к ней...
И я увидел заснеженные пики гор и почувствовал холодный леденящий ветер. Я перемещался, но не управлял собой, мной управляла какая-то невидимая мощная сила. Эта сила бросила меня на склон горы над пропастью и вложила в меня странные ощущения. Я почувствовал смертельную усталость и одиночество, как будто находился среди этого страшного безмолвия много месяцев. Силы оставили меня, и меня охватило отчаяние от безысходности положения, в котором я оказался. И когда я уже приготовился умереть, пропасть и снег пропали, и я снова увидел индуса и услышал его слова.
Удивительное это было ощущение. Кругом пустота, но теперь чувство покоя, мягкого тепла и уюта словно обволакивали меня, а ясный чистый голос шел не от индуса, а из пространства, хотя я слушал и смотрел на него.
- В Шамбале ты можешь получить великие знания и познать Закон Природы...
Индус исчез как призрак, так же неощутимо и неожиданно, как и появился. Исчезла желанная и мерцающая золотыми точками пустота, в которой была информация о прошлом и будущем, и я перестал осознавать себя, словно растворился в этой пустоте…
Я спросил у отца:
- Пап, что такое Шамбала?
Отец с удивлением посмотрел на меня и сказал:
- Ну, в Азии с давних времен по сей день живут легенды о далекой сказочной стране. Никто не может найти туда дорогу, кроме тех, кто позван ею, немногие избранные, самые добродетельные, чистые, победившие свой эгоизм. А почему тебя заинтересовала эта легенда?
- Вo сне приснилось.
- Ох, уж эти твои странные сны, - огорченно вздохнул отец. - Эта твоя чувствительность!.. А как ты себя чувствуешь?
- Очень хорошо, - пожал я плечами. Я действительно чувствовал себя великолепно.
- Расскажи про Шамбалу, - попросил я.
- Ну, это скорее из истории религий. У нас по этой теме мало литературы. Я читал Ромена Роллана, который писал об индийских религиозных философах. На русском языке есть курс лекций Вивеканады, ученика Рамакришны, «Раджа-Йога». Эта книга в свое время восхитила Льва Толстого. Ты же знаешь, что Лев Толстой был отлучен от церкви?
Я кивнул.
- Так вот, я уверен, что отношение Толстого к церкви как раз сформировалось не без участия Вивеканады… А суть учения в том, что Рамакришна, пройдя путями важнейших мировых религий: иудаизма, христианства и ислама, пришел к выводу о Единстве всех религий. Он нашел, что в основе всех религий лежит единая Истина. Он критиковал лжехристианство и лицемерие «христианских» вождей, чем вызвал их озлобление… Ну, тебе, наверно, это не интересно.
- Почему, интересно, - соврал я, - но ты расскажи все же про Шамбалу.
- А что про Шамбалу? Шамбала – это и есть истина, воплощение мечты религиозной философии Азии... Мне приятно, что тебя заинтересовали вопросы религии. Это очень любопытная тема… В Шамбале живут махатмы.
- Великие Души, - подсказал я.
- Ага, уже, значит, читал.
- Существуют древние тибетские манускрипты, упоминающие Шамбалу. Упоминается она и в Индийском эпосе Махабхарата. На Западе знают о Шамбале с древних времен. В России, скорее всего, со времен киевского князя Владимира. По преданно, русский монах Сергий побывал в Шамбале, причем достиг ее один, потеряв всю свою экспедицию и животных, потратив на этот путь много лет. А махатмы, живущие в Шамбале, объясняют свое существование законом космической эволюции человечества. В чем суть этого закона? Я тебе обрисую это в общих чертах. Подробнее, если интересно, прочитаешь.
После смерти человека, его духовная сущность продолжает свое самостоятельное пространственное существование, а приобретаемые человеком умственные и нравственные качества сохраняются, накапливаются и таким образом возрастают. Проходя через многие воплощения, духовные качества постепенно развиваются, и по истечении какого-то времени человек, наконец, достигает полного человеческого совершенства, и на этом человеческая эволюция завершается. А на следующей стадии жизни, уже «нечеловеческой», или даже «божественной», находятся махатмы или Великие Души… Понятно? – внимательно посмотрел на меня отец.
- Что здесь непонятного?
- Хорошо, - продолжал отец. – В индийской религиозной философии есть еще, так называемый, «кармический закон». Карма – это судьба, - встретив мой вопросительный взгляд, пояснил отец. – Этот закон говорит, что та или иная судьба человека – его счастливая жизнь или страдания – обусловливаются следствиями его прежних жизней; каждому воздается по заслугам, каждый пожинает плоды того, что он посеял в прошлом. Может быть, отсюда народное: «Что посеешь, то пожнёшь», «Не рой другому яму, сам в нее попадешь»?
- Считается, что махатмы, по сравнению с обычными людьми, обладают колоссальными знаниями и мудростью, а также мощными внутренними силами.
Вот вкратце, что такое махатмы, живущие в Шамбале.
Я молчал, сопоставляя сказанное отцом с виденным мной. Потом спросил:
- Так есть Шамбала на самом деле или нет?
- Сынок, - серьезно ответил отец, - Я атеист, но как сказал Шекспировский герой: «Есть в мире много, друг Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам». Иногда легенды принимают чудовищные формы, но где вымысел, где истина, кто определит? Я могу сказать лишь, что на основе своих впечатлений от изучения религий, у меня сложилось мнение о том, что христианство с его загробной жизнью, раем и адом - архаично. Хотя это и понятно: христианство пришло к нам в то время, когда мы созрели только для этих понятий. Другое тысячу лет назад мы бы не восприняли. Но ведь эта тысяча лет прошла.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 14. Аникеев мстит за двойки. Пахом вступается за Филина. Подлость. Принципиальная драка.
Филину подпилили ножку стула. Аникеев принес в школу полотно для пилы по металлу и за большую перемену, надев рукавицу, чтобы полотно не резало руку, подпилил ножку стула.
- Зря ты это делаешь, Аникей, - сказал Женька Богданов.
- «Почему зря? – окрысился Аникеев. – Он мне три двойки поставил.
- А что он тебе должен был ставить? Пятерки? Учить надо было,
- А ты что, пролягавишь?
- Дурак! Весь класс из-за тебя попухнет. И Филина жалко. Старик ведь.
- Жалко у пчелки! – вставил Дурнев, заступаясь за Аникеева. - Тебе что, больше всех надо? Пусть пилит. Вот потеха будет.
Дурнев засмеялся, предвкушая зрелище. Его поддержали Себеляев и Кобелев.
- Дураки вы, пацаны! Вовец, хоть ты скажи, – повернулся ко мне Богданов.
- Аникей! Женька верно говорит. Из-за тебя все погорим, – попытался я уговорить Аникеева.
- Кончай, Аникей! – неожиданно вмешался Пахом. – Узнают, из школы вылетишь.
- Ты что ли донесешь? – Аникеев поднял голову и с угрозой произнес:
- Смотри, Пахом.
- Я доносить не буду. А морду тебе начистить могу.
Пахом принял нелегкое решение. Лицо его побледнело, а желваки заиграли на скулах, хотя внешне он старался быть спокойным. Аникей опешил. Так с ним еще никто не разговаривал. В школе он боялся только Семенова. Но Семенов, сознавая свою силу, вел себя тихо, ни во что не вмешивался и не становился на чью-либо сторону. Аникеев перестал пилить, да там уж и пилить было нечего: ножка держалась на одной щепочке.
- Кто? Ты? – Аникеев спрятал полотно во внутренний карман потертого куцего пиджачка и пошел к парте, за которой сидел Пахом. Пахом встал.
- Стой, Аникей! – Агарков встал между Аникеевым и Пахомовым. Агарков был не слабее Аникеева, но силой они ни разу не мерились.
- Хочешь чкаться, давай, как полагается, после уроков, как договоритесь. Согласен, Пахом?
– Согласен! – осипшим голосом сказал Пахом. Класс ответил одобрительный гулом.
- Где будете чкатъся?
- Мне все равно! – ответили оба соперника.
- За сараями согласны?
- Согласны, – ответил за себя и за Пахома Аникеев. Пахом пожал плечами.
Прозвенел звонок.
- Договорились. После уроков. Правила установим на месте, - торопливо закончил Агарков и пошел на свое место.
Филин вошел в класс и оглядел всех поверх очков. Класс дружно встал. Филин махнул рукой: «Садитесь». Воцарилась мертвая тишина. Филин бросил журнал и тощий черный портфель, вытертый по сгибам до белизны, на стол и еще раз, сдвинув рукой очки, оглядел класс.
Филин сел, ножка подломилась, и старик всем своим грузным телом грохнулся на пол. Ища опору, он ухватился за стол, стол накренился, и на Филина свалился сначала портфель, потом журнал и чернильница, а потом и сам стол. Филин сидел на полу, очки свалились с носа и висели на одной дужке, мутные глаза его беспомощно моргали. Он пытался подняться, но это ему не удавалось. И вдруг Филин разразился бранью.
- Мерзавцы! Всех вон из школы! Скоты! Вас сечь надо! Розгами! В колонии вам место, а не в школе! Ах, негодяи!
И вдруг Филин заплакал. Он сидел на полу и даже не делал попытки встать, потому что не мог. Женька Богданов, а следом я и Пахом бросились к Филину и помогли ему подняться. Кто-то сбегал в учительскую за стулом. Стол поставили на место. От чернильницы непроливайки на полу остались брызги, и Пахом, взяв тряпку с доски, стал стирать следы, размазывая их еще больше по полу. Филин сидел молча, положив руки на стол и сжимая и разжимая кисти рук, словно массируя их. Попробовал взять ручку, но пальцы дрожали, и Филин оставил ее. Потом взял журнал и портфель, с трудом встал и пошел вон из класса, тяжело передвигая ноги.
- Урока не будет, – бросил он на ходу.
- Ну и сволочь же ты, Аникей! – убежденно сказал равнодушный Семенов.
- Да ладно! – отмахнулся притихший Аникеев. По лицу было видно, что он напуган.
Весь класс с тревогой ждал появления директора или завуча. На Аникеева старались не смотреть, а он замер в своем углу на задней парте и что-то сосредоточенно вырезал перочинным ножом на ученической ручке. Агарков с Кобелевым играли в перышки. Агарков ловко переворачивал металлические перья своим пером, и возле него выросла целая горка перьев. В классе стояла напряженная тишина, и все разговаривали шепотом.
К нашему удивлению, ничего не произошло. К середине урока пришла классная Зоя Николаевна и заставила писать диктант. Мы безропотно подчинились.
После уроков мы, соблюдая конспирацию, по одному - по двое потянулись за школьные сараи.
Пахом с Аникеевым сразу стали друг против друга, исподлобья поглядывая один на другого и сжимая кулаки. Мальчишки теснились рядом, но расступились, когда Агарков, самоизбранный судья, попросил всех отодвинуться.
- До первой крови или до пощады? – спросил Агарков.
- До пощады, - Пахом решил драться до победного конца.
- До пощады! – согласился Аникей.
- Лежачего не бить, ногами не бить, в руках чтоб ничего не было.
Но Пахом и Аникеев Агаркова уже не слушали. Они уже сходились грудь с грудью и толкались плечами, приговаривая, как всегда в таких делах: «Ну, ударь», «Что? Бздимо?», «Начинай!», «Ты начинай!»
Первым ударил Аникей. Ударил в лицо. У Пахома появилась кровь из носа. Пахом вытер нос тыльной стороной ладони и размазал кровь по лицу. Аникей усмехнулся и торжествующе посмотрел в нашу сторону.
- Дай ему, Аникей! - маленький, но злой Себеляев, Кобелев и Дурнев - вот и все, кто болел за Аникеева. Все остальные желали победы Пахому. И Пахом не разочаровал нас.
Увидев следы крови на руке, он разозлился и вдруг с такой яростью бросился на Аникеева, что тот попятился. Пахом молотил кулаками наобум, попадая и пропуская удары, которые его уже не могли остановить. В этом и была сила Пахома: он не боялся разбитой губы или подбитого глаза. Ему все это было нипочем. С этим он разберется потом. А сейчас перед ним маячила ненавистная физиономия Аникеева, которую нужно раскрасить как можно лучше, и Пахом старался. Теперь его остановить мог разве что Семенов.
- Пахом, Пахом! – скандировали пацаны.
И Аникеев дрогнул.
У него из носа тоже текла кровь, кровь сочилась и из разбитой губы, а под правым глазом все отчетливее проявлялся лилово-сизый фингал. Видно было, что Аникей начинает бояться Пахома и уже не бьет, а только защищается, закрывая лицо руками. Это почувствовали и болельщики Аникеева.
- Хватит! Ничья! – Дурнев попробовал увести Аникея от поражения.
- Ни хера! – тяжело дыша, выдавил Пахом, колотя кулаками куда попало. Аникей, отступая, зацепился за кирпич и упал. Пахом, нетерпеливо подрагивая, как бойцовая собака, которую удерживают на поводке перед тем, как отпустить в круг, ждал, когда Аникеев встанет, но тот вставать не торопился. Он стал ощупывать рукой землю, наткнулся на половинку кирпича, о которую споткнулся, и хотел было взять ее в руку, но зоркий Агарков ногой отбросил кирпич в сторону и строго предупредил:
- А вот это не надо! Как договаривались? В руках чтоб ничего не было. Просишь пощады?
Аникей молча поднялся, но тут же получил хороший удар в подбородок, Теперь он уже просто отмахивался от Пахома, стараясь оттолкнуть его кулаки и хватая за руки.
- Аникей, проси пощады! – кричали со всех сторон. Откуда-то среди нас оказались младшие пацаны из шестого и даже пятого классов.
- Ладно, хватит, Пахом, – выдавил из себя Аникей.
- Проси как следует! – тяжело дыша, потребовал Пахом.
- Ладно. Пощады!
- Атанда! Костя! – раздался чей-то голос, и в считанные секунды площадка за сараем опустела, будто здесь никого и не было.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 15.
На следующий день класс вcе еще пребывал в напряженном ожидании. Мы тихо переговаривались и замирали, когда кто-то проходил мимо дверей. Мы извелись и думали только об одном, быстрее пришел бы Костя, и все, так или иначе, закончилось бы. Мы ждали справедливого наказания за свою подлость. Даже раскрашенные физиономии Пахома и Аникея не смогли нас развеселить. И Аникей и Пахом молча плюхнулись за свои парты и поглядывали на всех исподлобья. По их лицам нельзя было понять, кому больше досталось. У обоих под глазами светило по лиловому фонарю, носы припухли, а у Аникея кроме того чернела ссадина на подбородке. Мы знали, что Пахому досталось еще и от матери.
Урок проходил за уроком, а директор не шел, и никого никуда не вызывали. Пришел черед математики. Мы замерли в ожидании Филина и не сомневались, что он появится с Костей. Но вместо Филина в класс вошла физичка.
- А где Матвей Захарович? – прозвучал в полной тишине вопрос.
- Матвей Захарович серьезно заболел и, может быть, больше не будет у вас вести уроки. Физичка обвела класс неприязненным взглядом через стекла своих холодных очков и убежденно сказала:
- Довели?!
От такого поворота на душе стало совсем муторно.
- Лучше бы нас наказали, но Филин остался, - выразил общее настроение Женька Третьяков, когда урок закончился и прозвенел звонок.
- Пацаны! – сказал Богданов. – Надо идти к Филину,
Все будто только этого и ждали. Пацаны загалдели, появился смех. Но Семенов вылил на нас ушат холодной воды.
- Выгонит, - убежденно изрек Семенов. - За такое на порог не пустит.
Галдеж сразу стих. И опять мы чувствовали неловкость в этой безысходной ситуации.
- Выгонит, значит выгонит, - подумав, решил Богданов. - А идти все равно надо. Только, я думаю, Филин нас не выгонит.
- Аникей, ты пойдешь? – повернулся к Аникееву Женька Третьяков.
- Чего я там не видел? – промямлил Аникеев.
- Бздишь? – презрительно усмехнулся Пахом.
- Чегой-то я бздю? Могу и пойти, - сразу согласился Аникей. Но на Пахома он не глядел.
После уроков мы узнали в учительской адрес Филина. Классная одобрила нашу идею, а географичка Нина Капитоновна даже расчувствовалась.
- Сходите, сходите. Он так будет рад, - пропела она растроганно, а потом понизила голос и строго предупредила:
- Только вы там будьте поделикатнее. Матвей Захарович очень одинок. Сын погиб в самом конце войны, а жена вскоре умерла. Живут они вдвоем с сестрой. Говорят, не очень ладят.
- Нина Капитоновна! – укоризненно покачала головой Зоя Николаевна.
- Не беспокойтесь, Нина Капитоновна. Мы понимаем, - ответил за всех Женька Богданов, и все согласно закивали головами.
Филин жил на той же улице, где стояла наша школа, только выше. Мы нашли дом по номеру, написанному мелом над калиткой. Сам дом стоял в глубине сада и из-за старого дощатого набора не был виден. Мы скреблись в калитку, не решаясь постучать громче, и долго ждали, пока до нас донесся скрип открываемой двери и усталый женский голос спросил: «Кто там?»
- Даже собаки нет? – удивился Дурнев.
- Почем ты знаешь? – спросил Себеляев.
- А чего тут знать? Не брешет, значит нет. У нас у Дорфманов мимо ворот пройдешь, так полдня потом собака брехать будет.
- Кто там? – теперь голос был рядом, за калиткой.
- Мы к Матвею Захаровичу, ученики, - вразнобой ответили мы.
Звякнул засов, и калитка отворилась. Немолодая уже женщина с грустными карими глазами, очень похожая на Филина, стояла перед нами. Тот же взгляд, как бы исподлобья, хотя она и была без очков, тот же крупный, но правильный нос. Из-под простенькой ситцевой косынки, завязанной узлом сзади, выбивались темно-русые с проседью волосы. У Филина волосы были белыми как мел, которым он писал на доске условия задач, но, наверно, раньше они были вот такими темно-русыми, как у сестры.
- Проходите, я ему скажу, - в голосе женщины было удивление. Она пошла вперед, у дверей обернулась:
- У нас, кстати, в доме колокольчик. Нужно было подергать за проволочную петлю справа от калитки.
Действительно, через весь сад от забора тянулся тонкий проволочный шнур. Мы просто не заметили проволочную петлю у калитки.
- Подождите минуточку! – сказала женщина и ушла в дом.
Мы огляделись. Весь сад состоял из нескольких яблонь и ягодных кустов вдоль проволочной ограды, отделявшей соседние участки слева и справа. Вдоль дорожки еще стояли цветы: коготки, бессмертники, и чудом держались астры. Дорожку, вымощенную когда-то давно красным кирпичом, который высыпался от времени, устилали жухлые листья. Домик был невелик и стар. Крыша под железом, но облезлая, оттого что ее давно не касалась краска. Фундамент чуть просел, от чего и двери, и окна покосились. Стекла в окнах были вставлены местами из половинок, а стыки замазаны для тепла замазкой. За домом угадывался небольшой огородик, вряд ли больше двадцати метров в длину: нам виден был тупик из редких, черных от времени, досок.
- Входите! Матвей Захарович вас ждет. Только он просит извинить его. Ему нельзя вставать.
Мы не заметили, как открылась дверь, и к нам снова вышла сестра Филина. Она провела нас через сенцы, где в беспорядке, на небольшом квадратном столе, на полу, на стульях стояли пустые банки, бутылки, а в углу теснились мешки, наверное, с картошкой, приготовленной для засыпки в погреб, в комнату с низким потолком, до которого каждый из нас мог дотянуться рукой. В углу стояла железная узкая кровать, на которой полулежал на высоко поднятых подушках наш Филин. Нижняя рубаха (к таким рубахам солдатам выдают кальсоны с тесемками внизу у щиколоток) белела в тускло освещенной одним окном комнате.
- Здравствуйте, Матвей Захарович! – ребята неловко поздоровались и замолчали, не зная как вести себя дальше.
- Здравствуйте, здравствуйте, орлы! – голос Филина будто смазали елеем. Он звучал вкрадчиво и ехидно. – Пришли все же! Не испугались!.. Это кто ж тут у нас? Ну, конечно, Богданов, Третьяков, Анохин. И Дурнев тут, и Аникеев, и Себеляев... – Теперь в его голосе было удовлетворение.
- Матвей Захарович! – начал Богданов. - Мы просим у вас прощения за наш дурацкий поступок. Мы сознаем, что поступили подло.
- То-то, что подло. А ты, Богданов, выходит, за всех отдуваешься. Вон как у тебя лихо все получается, «осознали», «поступок». Прямо, как на собрании. Ты-то этого не делал, небось? – Филин дышал тяжело. Видно, говорить ему было трудно.
- Не делал! Но...
- Это я подпилил ножку! Я не думал, что все так выйдет, - тихо сказал Аникеев.
Ребята изумленно глядели на Аникеева, а он стоял бледный, с дрожащими губами, и слезы готовы были брызнуть из наполненных глаз.
- Простите меня! - и он, не дожидаясь, что скажет Филин, бросился вон из комнаты. Что-то громыхнуло в сенях, хлопнула дверь.
- Остановите его. Скажите, что я на него не сержусь.
Дурнев кинулся было за Аникеевым, но вернулся тут же и сказал:
- Не догнать. Он уже по улице бежит.
- Вот вам и Аникеев! – сказал растроганный Филин,- А ведь это поступок!.. И главное, что сам!
- Матвей Захарович, - загалдели ребята разом. Мы вас любим. Не уходите от нас.
- Вера! – позвал Филин.
Вера не услышала, и Пахом сходил за ней.
- Вера, принеси-ка этим замечательным хлопцам яблочек.
- Пахомов! – удивился вдруг Филин. – Это кто ж тебя так разукрасил?
- Да так! - Пахом поспешил закрыть ладонью фингал под глазом и отступил ближе к двери, где потемней.
- Это они с Аникеевым подрались, - проговорился Себеляев, и запоздалый толчок в бок не успел остановить его.
- Ах, вот оно что! – понял Филин и перевел разговор на другую тему, чтобы не смущать Пахомова.
- Как там в школе? Кто ведет математику? – поинтересовался Филин.
- У нас вместо математики физика.
- Это плохо, - нахмурился Филин.
- Поправляйтесь скорее, Матвей Захарович.
- Постараюсь, - усмехнулся грустно Филин. – Стар я уже. Поправиться хочу, да организм мне плохо помогает. Не справляется... А где же остальные? Я не вижу Агаркова, Семенова.
- Мы, Матвей Захарович, решили, что всем идти неудобно. Мы делегацией.
- Молодцы все же, что пришли. А вот и яблоки.
В комнату, улыбаясь, вошла сестра Филина. Она несла большую вазу спелого «штрифеля».
- Ешьте, не стесняйтесь, - сказала тетя Вера, и мы степенно, не торопясь, потянулись за крупными с аппетитными малиновыми полосками фруктами.
Домой мы летели на крыльях. Нас переполняла тихая радость от хорошего поступка и желания совершать только доброе.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 16. «Артисты из Москвы». Фокусник. Представление в школе. Я теряю контроль.
В школу приехал фокусник, и Кобра собирала с учеников по трояку, чтобы заплатить за представление.
К нам всегда приезжали артисты из Москвы. Даже лектор, выступавший у нас с лекцией «О захватнических планах империализма», был из Москвы, Фотограф, снимавший школьников по случаю окончания шестого класса, тоже был из Москвы.
Однажды школу посетил поэт, из Москвы.
Поэтов мы знали только тех, которых проходили. Их было немного: Пушкин, Лермонтов, да Некрасов. Еще Кольцов, Фет, Тютчев, упоминавшиеся в младших классах, по затасканным стихам вроде:
Мама, глянь-ка из окошка –
Знать, вчера недаром кошка
Умывала нос:
Грязи нет, весь двор одело,
Посветлело, побелело –
Видно, есть мороз.
Или:
Зима недаром злится,
Прошла ее пора –
Весна в окно стучится
И гонит со двора.
Поэт рассказывал, какую он сложную жизнь прожил, а потом читал стихи из тоненькой, как ученическая тетрадка, книжечки. Когда классная попросила задавать вопросы, поднялся лес рук. Но вопросы не отличались разнообразием и касались в основном войны:
- А сколько вы убили фашистов?
- А сколько у вас медалей?
- А вы Сталина видели?
Сталина поэт не видел, медаль у него была одна «За отвагу», фашистов он видел, но не убивал, потому что служил корреспондентом в полковой газете.
В горсаду на открытой эстраде постоянно выступали артисты из Москвы. В филармонии пел хор и танцевал ансамбль песни и пляски из Москвы, в кинотеатрах перед сеансами пели певцы и певицы из Москвы.
Казалось, вся культурная Москва на время прописалась в нашем городе.
У местного отдела культуры голова по этому поводу не болела. Народ отказывался принимать других артистов. Ну, какие могут быть артисты в Туле или в Ельце? В Туле могут быть самовары и пряники, а в Ельце кружева. А артисты в Москве. И отдел культуры, не мудрствуя лукаво, зачислял всех гастролирующих артистов в москвичи.
На следующий день после уроков все, кто сдал деньги, собрались в большом проходном классе на втором этаже. Часть парт сдвинули к стене, образовав сцену с учительским столом для артистов. Их было двое: фокусник, щуплый человечек с оттопыренными ушами и в клетчатом пиджаке с бабочкой вместо галстука и молодящаяся пышная блондинка с ярко накрашенными губами.
На представление пришли в основном младшие классы, старших оказалось немного. В общей сложности сдавших деньги на фокусника набралось не больше полусотни. Стоял невообразимый гам, пацаны старались занять места поближе; кто не успел, становились ногами на парты.
Я с Пахомом и Женькой Третьяковым на правах старшеклассников сидели за партой рядом с условно обозначенной сценой. Фокусник открыл чемодан и стал вытаскивать различные предметы, передавая их ассистентке, и та клала их на стол. Это были стальные кольца, карты, какая-то машинка, похожая на арифмометр, который приносил на урок математики Филин, деревянный ящичек с крышкой, бутылка с чем-то белым, как потом оказалось, с молоком. Плоский черный круг превратился вдруг в цилиндр, который фокусник надел на голову. Все засмеялись, и фокусник объяснил:
- Это называется шапокляк.
Он снял цилиндр и снова сплющил его, потом опять превратил в цилиндр и надел на голову. В руках у фокусника появилась трость, и вдруг эта трость стала летать вокруг его рук, которыми он словно дирижировал. Зрителя зааплодировали.
- Резинка, – тихо сказал Пахом. Фокусник, по-видимому, услышал и с улыбкой протянул трость Пахому. Тот смутился, но трость взял, повертел ее, провел по ней рукой и вернул фокуснику.
- Чистая, - объявил он без особого энтузиазма.
Потом артист показывал фокусы с картами. Он просил запомнить масть, тасовал карты и безошибочно находил нужную. Еще он угадывал имена и год рождения ребят или имена их родителей. Сначала ребята шепотом говорили ассистентке имена или даты рождения, а потом она заставляла фокусника думать, еще лучше думать, правильно думать, думать быстрее или точнее, и тот после двух трех попыток давал правильный ответ. Иногда ассистентка спрашивала: «До чего я дотронулась?» И снова требовала от фокусника: «Отвечайте не сразу, думайте, четче, точнее!». И он снова угадывал.
Фокусник доставал из цилиндра ленты и бумажные цветы. Он складывал в пустой ящичек с крышкой рубли, и они превращались там в червонцы. А рубли он печатал на машинке, похожей на арифмометр. Закладывал нарезанную белую бумагу, поворачивал ручку и появлялся рубль.
- Ух ты, - воскликнул Женька Третьяков. – Настоящий.
- Молодой человек, - усмехнулся фокусник. – Если б он был настоящий, мне не нужно было бы работать.
А потом случилась эта дурацкая история. Фокусник подошел к Семену Письману, стоявшему за старшими ребятами, и вытащил его на сцену.
- Хочешь молока? – спросил фокусник Семена. Семен глупо улыбался и молчал.
- Хочет, хочет! – кричали пацаны с парт.
Фокусник налил из бутылки в стакан молоко и дал Семену. Тот боялся какого-нибудь подвоха и не пил.
- Пей, Семен! Чего боишься? – крикнул кто-то с задних парт. Семен поднес стакан ко рту и стал медленно пить молоко.
- Так, - радостно произнес фокусник. - Ты мне должен за молоко два рубля.
Глаза Семена расширились, он испуганно посмотрел на нас, потом на фокусника и сказал едва слышно, заикаясь:
- У-у меня нет.
- А как же быть? Молоко выпил, а заплатить не можешь?
Фокуснику было весело, и он подмигивал нам, словно приглашая разделить его радость. Семен готов был провалиться сквозь землю, он чуть не плакал и беспомощно глядел то на фокусника, то на нас.
Мне стало его жалко. И пацаны притихли и уже не разделяли веселья фокусника, а тот продолжал изгаляться:
- Что же мне с тобой делать? Может Розалия Прокоповна к тебе домой сходит.
У мамы ведь есть деньги?
- Нет у него денег? Чего пристал? – раздался одинокий голос
- Ну, раз нет денег, значит отдавай назад молоко.
- У меня нет молока! – выдавил из себя вконец растерявшийся Семен.
- Как это нет? Есть! – объявил фокусник. Розалия Прокоповна, держите стакан. Фокусник согнул пополам Семена, надавил на живот, а руку его стал качать как колонку. В стакан, который держала Розалия Прокоповна, полилось молоко.
Пацаны захохотали, завизжали от восторга, а Семен стоял бледный, и из глаз его катились слезы.
- Сейчас я ему ‘покажу фокусы! – шепнул я Пахому.
- А можно мне? – я встал и пошел к столу.
Фокусник с недоумением посмотрел на меня, пожал плечами и сказал:
- Розалия Прокоповна, налейте молодому человеку молока.
Ассистентка налила стакан молока и с улыбкой протянула мне. Но, к всеобщему удивлению, стакан взял фокусник и выпил содержимое стакана до дна. Розалия Прокоповна открыла рот, чтобы сказать что-то, но снова закрыла, так ничего и не сказав. Глаза ее расширились, еще немного и полезли бы на лоб.
- Розалия Прокоповна! У него есть деньги? – спросил я.
- Н-не знаю, я ничего не знаю.
Розалия Прокоповна была близка к истерике.
- У него нет денег, - сказал я, поворачиваясь к пацанам.
- Качай, - орали восторженные зрители. Я согнул безропотно подчинившегося мне фокусника и стал качать его руку. Молоко фонтаном полилось на пол. Розалия Прокоповна лишилась дара речи и стояла беломраморной статуей, опираясь рукой на край стола, чтобы не упасть.
Я выпрямил фокусника, провел рукой перед его глазами и сел на место. Фокусник не понял, что произошло. Он недоуменно смотрел, как его ассистентка Розалия Прокоповна, которая, наконец, заговорила, заталкивает реквизит в чемоданы и все время повторяет:
- Родик, быстрей! Родик, идем быстрей!
- Молодец, Вовец! – кто-то сзади легко стукнул меня ладонью по плечу...
- Зря ты это, Вовец! Только разговоры лишние пойдут. Тебе это нужно? Сам говоришь, что отец не разрешает тебе показывать всякие трюки на людях! – выговаривали мне Пахом и Женька Третьяков!
- Да поганый мужик этот фокусник. Мне за Семена обидно стало,- оправдывался я, понимая, что не нужно было этого делать, и жалел, что не сдержался.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 17. Дома после школы. У Каплунского. Набивалочки. Спор. Рассказ про Кума и Ореха. Кто они? Шпана?
Мать жаловалась отцу:
- Все руки сбила кирпичом. Когда хоть это кончится?
Каждая домохозяйка должна была отработать по тридцать часов на расчистке города, и мать раз в неделю ходила расчищать завалы разрушенных домов.
- А вам разве рукавиц не дают? – удивился отец. Он приехал на обед и мыл руки перед умывальником, а мать стояла с полотенцем рядом.
- Дают, да не всем хватает.
Мать бросила работу в парикмахерской по настоянию отца, после того как его назначили директором Хладокомбината, и по вечерам бегала на курсы кройки и шитья. У нее была швейная машинка «Зингер», приданое, которое она умудрилась сохранить, тащила с собой в эвакуацию, а потом привезла назад. Дядя Коля, отцов брат, приделал к машинке маленький моторчик и сделал ее электрической, чему мать радовалась как ребенок.
Бабушка Василина сидела в своей келье и плела круглый коврик из разноцветных лоскутов ситца, порезанных на полосы и связанных в бесконечную ленту, намотанную на клубок, похожий на футбольный мячик.
- Пришел, ангел божий! – пропела ласково бабушка Василина, и, бросив свои крючки, притянула меня к себе и поцеловала в лоб.
- Некогда, баб! – я вырвался из ее добрых рук и пошел на кухню, где мать накрывала отцу на стол. Женщины с ним никогда не садились. Они старались поесть до его прихода и мать кормила его отдельно по старой домостроевской традиции.
- Вов, садись со мной! – позвал отец.
- Да он уже пообедал, – ответила за меня мать.
- Как в школе? – скорее по привычке спросил отец.
- Хорошо! Вечером расскажу! – отмахнулся я и выскочил за двери. Мы теперь собирались у Каплунского, где играли в набивалочки и вели свои ребячьи разговоры. На улице становилось все холоднее. Уже мороз пощипывал уши, а без варежек мерзли руки. Снег падал, но не ложился и за день успевал растаять, оставляя слякоть, которая противно хлюпала под ногами.
С нами не было только Мишки Монгола и Витьки Моти. Мы их видели редко. Зато вся остальная компания в полном сборе разместилась на табуретках и кроватях, ожидая своей очереди бить внутренней частью стопы по кусочку свинца, прикрепленного к кожице кроличьего или цигейкового меха, чтобы он планировал насколько это возможно.
Пацаны тоскливо смотрели, как Пахом подкидывает набивалку, и она летит выше головы и точно опускается на ногу Пахома, и, кажется, что конца и края этому размеренному полету не будет. А Пахом, словно издеваясь над нами, то замедлял, что ускорял темп, и набивалка летела к самому потолку или едва отрывалась от ноги. Наши глаза дружно поднимались и опускались вслед за набивалкой, а лица оставались серьезными, будто мы решали проблему мирного сосуществования двух систем.
- Пахом, не упернись, – ехидно оказал Каплунский.
- Бессовестный! Маме скажу! – тут же раздался обиженный голос Лизки.
- Пахом, играй как надо! Что ты бьешь ее до потолка? Это не по правилам, – попытался придраться к Пахому Самуил.
- Как хочу, так и бью, - огрызнулся Пахом. – Когда ты набивал, тебе никто ничего не говорил.
- Конечно, так ты отдыхаешь! Это каждый набьет, сколько хочешь!
Пахом молча продолжал набивать. Пацаны уже насчитали девяносто шесть, когда Пахом перебросил набивалку с правой ноги на левую, чтобы подкинуть её внешней частью стопы, но набивалка скользнула по пятке и улетела в сторону.
- Кто следующий? – спросил Мухомеджан. – Ты, Каплун?
- Нет, я! – Самуил вышел на пятачок. Расправил белый мех на своей шикарной набивалке и, два раза поймав ее рукой, что считалось по правилам, вошел в ритм, и его нога, как маятник задвигалась вверх-вниз навстречу плавноопускающейся набивалке.
Больше Пахома никто набить не мог, и вскоре игра как-то сама собой потухла. Когда очередь снова дошла до Пахома, он зевнул, потянулся и сказал:
- Больше неохота. Да и набивалку плохо видно.
В полуподвале и в самом деле уже стало темно, хотя на улице еще только опускались сумерки.
- Пацаны, - оживился вдруг Мухомеджан. – Помните бревно, которое лежит перед домом Ивана, шофера? Ну, Ваньки Бугая?
Все помнили это бревно чуть не в обхват взрослого мужика и метров четырех длиной. Ванька Бугай жил возле ремеслухи, не той, где мы всегда купались, а той, что разместилась в бывшей синагоге, рядом с женской школой, куда летом привозили бесплатное кино. Мимо этой ремеслухи мы ходили через плотину в горсад. А бревно это от спиленной осины лежало с незапамятных времен в ложбине между тротуаром и дорогой у частного дома. На этом бревне хорошо было сидеть и смотреть, как улица играла в футбол или лапту.
- Завтра Вадик Кум на спор пронесет это бревно десять шагов.
- Не пронесет, - Самуил с сомнением покачал головой.
- Кум? Пронесет, - убежденно сказал Пахом. – Спорим?
- Спорим! Я говорю, не пронесет, - Самуил протянул Пахому руку. – На что спорим?
- На твою набивалку.
У Самуила была хорошая набивалка, аккуратно вырезанная по коже кружком, с длинным песцовым ворсом.
- Ладно, - поколебавшись, согласился Самуил. – Тогда ты ставишь свою биту.
У Пахома для игры в «цару» был массивный Петровский пятак, которым он разбивал кон и немилосердно гнул монеты, переворачивая их с решки на орел.
- Вовец, разбей! – повернулся ко мне Пахом.
Я разбил их руки и подумал о том, что Самуил проспорил свою набивалку.
- А вы слышали, как Кум ходил в секцию тяжелой атлетики записываться? – спросил Мухомеджан.
- Нет, не слышали, - ответил за всех Каплунский.
- Я слышал, Витька Мотя рассказывал, - сказал Самуил.
- Ты слышал, мы не слышали. Рассказывай, Аликпер, – попросил Пахом.
- Ну вот, Карпачева знаете? - Мухомеджан обвел нас внимательным взглядом и убедился, что мы знаем.
Карпачев был известным тренером по штанге в нашем городе. Он ходил, широко расставляя ноги и растопыривая руки, потому что мешали мышцы. Карпачев водку пил не часто, но когда приходило время пить, пил лихо, буянил и, в конце концов, попадал в вытрезвитель, откуда его наутро выпускали тихого и виноватого. Милиционеры относились к нему уважительно, он тренировал динамовцев, считался классным специалистом, а его ученики, которых переманивали в Москву, уже выступали на первенстве России и даже Союза. Да и мужик Карпачев был добрый.
- Так вот, как-то Карпачев пришел на заводские соревнования по гиревому спорту. Ну, Кум там вообще король. Он трехпудовую гирю выжимает раз сорок, а двухпудовик вообще сколько хочешь. Ну, занял он, конечно, первое место, а Орех, понятно, второе. Карпачев к ним подходит и говорит, приходите, мол, ко мне в секцию, гиря, мол, ерунда, будете штангу поднимать, может, что дельное и получится. Ну, поговорили и забыли. А недели через две Орех с Кумом шли мимо «Динамо», да и зашли. В зале, конечно, пацаны тренируются. В трико, как положено. Карпачев и говорит: «Ну, пришли, так раздевайтесь, начнем тренироваться». А Орех и говорит: «Да мы еще не знаем. Нам бы попробовать». Подходит Орех к штанге, с которой занимался перворазрядник и спрашивает: «Сколько здесь»? «Тебе еще этого не поднять, - говорит Карпачев. – Это в жиме больше второго разряда, если судить по твоему весу». «Я попробую». Орех скинул пиджак, подошел к штанге, с трудом накинул ее на грудь и легко, не останавливаясь, выжал. У Карпачева глаза на лоб полезли. Потащил Ореха к весам. Взвесил его и говорит довольно: «Да это же чуть-чуть не первый разряд. Да я тебя теперь отсюда не выпущу». Тут подходит к штанге Кум и просит прибавить к этому весу еще десять килограммов. Карпачев ему говорит: «Эй, парень, ты сдвинулся? У нас тяжеловесы с этим весом не тренируются». А Вадик Кум, он раздетый такой мощный, а в одежде даже худым кажется. Я, говорит, попробую. «Ну, пробуй». Карпачев отошел в сторону и с улыбочкой ехидной такой смотрит. Пацаны бросили тренировку, тоже стоят, смотрят. Вадик скинул пиджачишко, подошел к штанге, зажал гриф пальцами, постоял чуть, и… бымс – штанга выжата. У Карпачева улыбка сошла с лица, а Вадик говорит: «Прибавьте еще десять килограммов». Орех смеется. «Прибавляй, прибавляй, - говорит». Прибавили - выжал. Еще прибавили и опять выжал. Пацаны захлопали, а Карпачев забегал, бледный от волнения. «Какой у тебя вес?» – спрашивает. «Семьдесят». «Не может быть!» Взвесил – шестьдесят девять шестьсот, «Это же норма мастера спорта», - орет Карпачев. - Тебе технику поставить для рывка и толчка, - и ты мастер спорта, чемпион... Орех-то килограммов на десять тяжелее Кума.
Пацаны слушали, затаив дыхание. А Мухомеджан замолчал. У него всегда где-то тормоза не ко времени срабатывают. На середине слова вдруг остановится, а потом забудет, о чем говорил.
- Ну! – подтолкнул Алика Армен. – Что дальше-то?
- А дальше ничего, - флегматично ответил Мухомеджан. - Орех вообще не стал ходить на тренировки, а Кум два раза сходил, а на третий пришел выпимши и бутылку с собой принес. Они с Карпачевым выпили, а потом пошли допивать. Утром оба проснулись в вытрезвителе. После этого Карпачев сказал Куму: «Жаль. Ничего из тебя не получиться. А мог бы стать великим спортсменом».
И всем стало бесконечно жалко, что у Кума ничего не получилось.
- Что ж он не мог бросить водку ради спорта? – с горечью сказал Армен.
- Нужен им этот спорт! Им бы выпить, да побузить! – заметил Каплунский.
- А откуда у них сила? – поинтересовался Сеня Письман.
- Действительно, где-то же они мускулы тренируют?
- Знаете, где Орех живет? – спросил Мухомеджан и сам ответил, хотя мы и так знали. - Рядом с Мишкой Горлиным, у которого брат Иван, морской летчик. Ну вот, я у Мишки во дворе был и видел, как в соседнем дворе Орех и Кум с гирями тренируются. А еще у них там штанга самодельная и гантели. Они же слесарями на пятом заводе работают. Всe сами могут сделать.
- Хреновня это все, - твердо сказал Самуил.
- Что хреновня? - не понял Мухомеджан.
- Да все. Штанга, гантели. Все в природе дело. Куму сила от природы дана. Вот ты, Изя, хоть десять раз в день штангу поднимай, а толку от этого, как от козла молока будет.
Все засмеялись, а Изя Каплунский виновато улыбнулся, соглашаясь с Самуилом.
- Алик, а чего Кум такой злой? – спросил Володька Мотя. - Я раз нес керосин, мать посыпала, а он дядьку бил. Тот упал уже, так он его лежачего ногами, там женщины остановились, стали кричать, и он ушел.
- Да, Кум в драке – зверь. Если б не Орех, он бы наделал дел, - подтвердил Мухомеджан. Орех умный, никогда головы не теряет.
- А Мирон? Они ж часто втроем ходят, – поинтересовался Каплун.
- А Мирон что? Ему что Орех скажет. Но дерется тоже здорово. … Троица, что надо. Недаром их шпана боится.
- А они не шпана? – усмехнулся Самуил.
- Они рабочий класс и шпану не любят, - отрезал Пахом.
- Шпана ворует, а они на заработанные гуляют.
Мы не заметили, как совсем стемнело, - зимой темнеет быстро, - и сидели, не зажигая света.
- Скоро мать Каплуна с работы придет. Надо расходиться, - заметил Мухомеджан.
- Ну, пойдем завтра смотреть? - спросил Пахом.
- А как же! – согласились пацаны.
Часть II. Вольф Мессинг. Глава 18. Вор Курица. У дома Ваньки Бугая. Печать смерти. Кум выигрывает спор, а Пахом набивалку.
На следующий день к шестому уроку у Пахома вдруг заболел живот. Боли были такими сильными, что я попросил англичанку разрешить мне проводить Пахома домой. Бесхитростная Аллочка так запереживала, что даже переменилась в лице. Она замахала руками, что вы, мол, спрашиваете, конечно, идите.
- И обязательно покажитесь врачу, - наказала Аллочка, когда за нами уже закрывались двери.
Когда мы с Пахомом миновали школу и вышли на Московскую улицу, живот у Пахома прошел, и врач ему был уже не нужен. Мы шли не спеша, наслаждаясь морозным солнечным днем. Снег валил всю ночь, и, к нашей неожиданной радости, мы проснулись зимой. Снег поскрипывал под ногами. Люди, подгоняемые морозом, подняв воротники, бежали по своим делам. Громыхал по рельсам трамвай. Воробьи затеяли драку из-за чего-то съедобного, что нашли на снегу. Они подняли писк и щипали друг друга так, что пух летел во все стороны, прямо на тротуаре, не обращая внимания на прохожих, а те обходили их стороной. Пахом пугнул воробьев, и они сорвались с места и вспорхнули дружной стайкой на дерево, прошуршав маленькими быстрыми крыльями.
- Я свободу лучше чувствую, когда срываюсь с уроков, - поделился своим открытием Пахом. Глупо было не согласиться, потому что я чувствовал то же самое, хотя не был таким крупным специалистом в этом вопросе, как Пахом.
Мы пошли не по Московской, как всегда ходили домой, а по Дзержинской, мимо разрушенных церквей. Вместо руин здесь была теперь ровная площадка. Мать говорила, что там собирались разбить сквер.
- Смотри! Курица! – толкнул меня в бок Пахом. На улице, прислонившись к завалинке двухэтажного каменного дома, сидел на корточках горбун. Длинные ноги его, обутые в просторные сапоги, коленками упирались в подбородок, а плечи выступали где-то за ушами, словно, голову вбили в туловище кувалдой. Острый большой нос нависал над верхней губой и придавал черному обветренному лицу зловещее выражение. Это был уже немолодой мужчина, хотя шапка черных волос, чуть прикрытых на макушке шапкой ушанкой, если бы не седина, больше подошла бы молодому.
- Пойдем скорее! – потянул меня за рукав Пахом, и я, невольно поддаваясь его страху, ускорил шаг. Курица, когда мы поравнялись с ним, бросил на нас быстрый, как выпад змеи, взгляд и испепелил нас углями своих горящих глаз. Я готов был поспорить, что физически ощутил ту мощную силу, которая исходила из этого человека. Не сговариваясь, мы побежали и только за углом перевели дух.
- Чего ты побежал-то? – спросил запыхавшийся Пахом.
- А ты чего?
- Сам не знаю. Про него знаешь, что рассказывают.
Про Курицу ходили разные слухи. Курица был «вором в законе». Говорили, что он держал воровской «общак», а это доверяют самым авторитетным, но значительная сумма из общих денег куда-то пропала. Курицу не убили, но искалечили до смерти и оставили умирать, но Курица выжил. Его нашла и выходила какая-то красавица. Оказалось, Курицу подставил другой авторитетный вор, который метил занять его место. Это вскоре всплыло. Того, кто украл деньги, сурово покарали, вынеся ему смертный приговор, который и привели в исполнение, а перед Курицей извинились и назначили ему щедрый пенсион.
Красавице, которая его выходила, Курица купил дом и иногда ходил к ней и дарил щедрые подарки.
Она, говорят, предлагала ему выйти за него замуж, но Курица не захотел из-за своего уродства.
А кто говорил, что это его изуродовали в милиции за то, что он не выдал своих подельников. А после того, как он вышел больным из тюрьмы, его выходила молодая красавица, которая любила его еще до тюрьмы и не бросила, когда он стал калекой. Воры назначили ему такой пенсион, что он купил своей красавице дом и иногда ходил туда, но не хотел жениться из-за своего уродства.
Мы не знали, да нам это было и ни к чему, где тут правда, где вымысел. Зато мы знали, что Курица был связан с ворами, и воры время от времени увозили его куда-то, наверно, на свою сходку.
А в остальное время Курица зимой и летом сидел на корточках возле своего дома и смотрел на улицу.
- Вовец, а ты знаешь, что в этом же доме живет Лева Дубровкин? – живо спросил Пахом.
- Знаю, - сказал я. – Только я не знал, что Курица тоже живет в этом доме. И Курицу я вижу в первый раз.
- Недаром говорят, что Лева сам шпаной был до работы в розыске. Поэтому он так их повадки и знает хорошо.
-Да ему небось тот же Курица и подкидывает информацию, - усмехнулся я.
- Да ну, вряд ли! – недоверчиво посмотрел на меня Пахом. - Хотя, кто его знает.
У дома Ваньки Бугая на бревне сидели мужики. Ни Кума, ни Ореха видно не было. Зато на другой стороне стояли пацаны: Каплунский, Самуил, Мухомеджан, Артур Григорян, Семен, Мотя-младший. Мы с Пахомом перешли на другую сторону, чтобы не проходить мимо мужиков, и подошли к своим пацанам.
- Здорово, огольцы? Когда начнут-то? – поинтересовался Пахом.
- А кто их знает! – пожал плечами Мухомеджан.
- Говорят, в два, а сейчас сколько?
- Наверно, уже третий час, - ответил я.
- Мы удрали с шестого урока. А шестой урок начинается в час пятнадцать. Пока с англичанкой трепались, туда-сюда, пока шли. Точно, два уж давно есть, - прикинул я.
- Так у них в два только работа кончается. Сегодня суббота, короткий день. Пока поедят. Раньше трех не начнут.
- Самуил, а ты чего не в техникуме? – поинтересовался Пахом.
- А у нас физкультура, я освобожден.
- Грыжа что-ли? – засмеялся Мухомеджан.
- Нет, ангина. Врач говорит, гланды надо удалять, - стал объяснять Самуил.
- А ты, Каплун? – повернулся к Каплунскому неугомонный Пахом.
- А у нас третьей пары не было.
- Что это за пары? – удивился Пахом.
- Так у нас не как в школе. У нас один урок как ваших два, поэтому парой и называется. Как в институте, - пояснил Изя Каплунский.
- А что же Мотя? Вы ж с ним вместе учитесь? – спросил Мухомеджан.
- Мы в разных группах. Я в «Э», а он в «ПС».
- Это что? – не понял Пахом.
- «Э» – эксплуатация, а «ПС» – проводная связь. У Витьки третья пара, кажется, черчение, а с черчения не сорвешься.
- Что, училка строгая? – поинтересовался Армен Григорян.
- У нас мужик. Еще какой строгий! Раза два пропустишь урок ... то есть занятие, не получишь зачет.
Каплунский видно и сам еще не привык к новому положению студента и путался в новых названиях.
- Только у нас не учитель, а преподаватель.
Все эти слова «зачет», «пара», «преподаватель» были из другого мира, отличного от нашего, школьного, звучали непривычно и маняще, и Каплун, и Мотя, и Самуил были студентами, и мы завидовали им.
- А мы только что Курицу видели, - сменил тему разговора Пахом.
- Да я его каждый день вижу, - сказал Мухомеджан. – Я хожу в котельную по Дзержинской. – Утром иду, а он уже сидит.
- И чего ему не спится! – удивился Пахом.
- Больной! Зато он все видит, все знает, - сказал Самуил.
- Что он там видит? Улица как улица, – возразил Каплунский.
- Не скажи! Если уметь видеть, то улица может открыться с самой неожиданной стороны. Это как непрочитанная книга. Пока стоит на полке – просто книга, а стоит открыть ее и начать читать, откроется новый, незнакомый прежде мир. Так и на каждой улице десятки домов, сотни окон и за каждым своя жизнь. А Курица, похоже, читать умеет.
- Ну, ты - философ! – Мухомеджан с уважением посмотрел на Самуила. – Но я согласен с тобой. Курица не просто так сидит. Возле него всегда идет какое-то движение. То пацаны возле него крутятся, то блатной какой на минуту подойдет, парой слов перекинется и исчезнет, будто его и не было.
- Недаром говорят, что Курица замешан во всех серьезных ограблениях, – вставил Самуил.
- А что ж он на свободе ходит? – зло бросил Пахом.
- А за что его сажать? Он на дело не ходит. А тот, кого поймают, его ни за что не продаст. Да эта мелюзга и сама не знает, кто за всем стоит, - предположил Самуил.
- Курица эту мелюзгу и сдает Дубровкину, - убежденно сказал Пахом.
- Гляди, пацаны! – прервал спор Володька-Мотя.
Со стороны улицы Степана Разина шли Орех с Кумом. Роста они были одного, может быть, Кум чуть пониже, но рядом с Орехом он казался худым.
- Привет, Вадик, Здорово, Женя! – невольно заискивая, чтобы не прогнали, стали здороваться Самуил и Мухомеджан, которые знали Ореха и Кума, потому что иногда ходили во двор к Мишке Горлину.
- Здорово, коль не шутите! – не останавливаясь, ответил Орех, окинув нас равнодушным взглядом.
- Постой, постой! А чего эти-то здесь делают? – вместо приветствия взъярился вдруг Кум. - А ну, валите отсюда!
Мы сразу сникли и стали пятиться к забору, у которого стояли, и уже готовы были дунуть на свою территорию. Кум был скор на расправу, и от него можно было ждать чего угодно.
Всего на какие-то доли секунды я задержал взгляд на лице Кума, но что-то заставило меня взглянуть в его глаза еще раз, и я уже не мог отделаться от ощущения, что они мертвые. Может быть, другие видели в них агрессию или угрозу, а я видел в них смерть. Это были мертвые глаза, такие же как на фотографии отца Каплунского. Теперь я уже был не в силах справиться с собой и снова посмотрел в глаза Кума. Я почувствовал, как в моем мозгу что-то щелкнуло как выключателем, и я в очередной раз провалился в бездну другого сознания, будто меня кто-то невидимый вырвал из реального мира.
На зыбком, с расплывающимся контуром, лице Кума зияли пустые глазницы.
В реальном времени это продолжалось всего несколько мгновений, потому что меня вернул к действительности голос Ореха:
- Да оставь, Вадик. Пусть смотрят. Больше свидетелей будет. Они не мешают.
Кум перевел взгляд на Ореха, сплюнул сквозь зубы и бросил нервно:
- Ладно, х... с ними!
В другом мироощущении время было другое, и это длилось значительно дольше.
Навстречу Ореху и Куму вышел их третий товарищ, Миронов. Мы не заметили, как он подошел и стоял у бревна, где сидели мужики и поглядывали в сторону, откуда должны были появиться Орех с Кумом. Они перекинулись короткими, им одним понятными фразами, подошли к мужикам. Орех с Кумом поздоровались со всеми за руку, чему-то посмеялись и стали обсуждать детали. Мы не могли разобрать все, что они говорили, но основное поняли: мужики поднимают бревно, кладут его на плечо Кума, Кум несет бревно до колонки и там бросает. Если пронесет, мужики ставят ему две поллитры. Если нет, две поллитры ставит он. Дело чуть не разладилось из-за толстого рыжего мужика, который потребовал, чтобы Кум показал две поллитры, которые он должен будет выставить, если проспорит.
- Что ты вонь разводишь? – сказал с презрением Орех. – Вот башли. Мирон сбегает за две минуты. – И Орех показал несколько красных бумажек. Рыжий стал было кочевряжиться и требовать, чтобы сбегали сейчас, но его осадил Иван-шофер, которого поддержали остальные мужики. Ударили по рукам, и Кум стал раздеваться. Он снял фуфайку и передал Мирону. Суконная шапка с серым цигейковым мехом осталась на голове. Под фуфайкой у Кума ничего не было кроме голубой тенниски. И сразу стала видна мощь его тела. Вдруг обозначилась ширина плеч, которая не бросалась в глаза под фуфайкой; из-за плеч как-то диковато выглядывали трапециевидные мышцы, что делало шею Кума бычьей. Дома я часто обращался к «Анатомии человека» и знал, как устроен человек, не хуже любого студента-медика.
Когда я изредка видел Кума на речке, то невольно любовался строением его тела, словно вышедшего из анатомического учебника. Хотелось подойти и поближе посмотреть, как работает та или иная мышца в ее живом воплощении.
Распирая тенниску, бугрились грудные мышцы, которым могла бы позавидовать иная женщина, а от легкого ветерка, когда тенниска касалась тела, отчетливо обозначались квадратики мышц живота.
Кум повел плечами, словно расправляя их, потом нагнулся и подтянул шнурки на ботинках. Он, в отличие от Ореха, который был в кирзовых сапогах, пришел в рабочих ботинках. В таких ботинках на концах вместо дырочек прикреплялись скобки, и шнурки наматывались на них. Наконец, Кум нервно бросил в сторону мужиков:
- Поднимай!
Мужики быстро переговорились, где кому встать. Сначала они откатили бревно на край дороги. Потом попробовали вдвоем приподнять один край, и Иван Бугай, повернув лицо к Ореху и Мирону, прохрипел:
- Давай, помогай!
Орех с Мироном встали к бревну, потеснив чуть мужиков. Иван скомандовал натужным сиплым голосом:
- Раз-два, взяли!
Четыре мужика вместе с Орехом и Мироном подняли бревно на уровень живота. Кум уже стоял у середины бревна, подложив ушанку на правое плечо.
- Еще раз, взяли!
Бревно взметнулось вверх, но до плеча Кума не достало. Кум, видя, что мужики на таком вису бревно долго не удержат, подлез под него плечом, и вместе с мужиками сам ceбe взвалил этот дикий груз.
- Подай вперед, - хрипло попросил Кум.
Мужики, теперь уже легко, на плечах, чуть подали бревно вперед
- Хорош! – бросил коротко Кум.
Он обхватил кору бревна голыми руками спереди, прижимая его и не давая съехать назад. Из его глотки вырвалось что-то вроде «Ха» или «Га», будто команда для себя.
И Кум пошел. Тяжело, но уверенно ступая, чуть прогинаясь под тяжестью векового дерева, которое спиленным стволом пролежало неизвестно сколько лет в ложбине у шоферова дома. Кум медленно шел в сторону колонки. Из домов повыходил народ. И все смотрели на Кума, похожего на муравья с соломинкой, из-за которой его почти не видно.
Кум eщe не дошел до колонки, а мужики уже знали, что спор они проиграли, и сидели с вытянутыми лицами, а Орех подзуживал их:
- Ну что, вахлаки! Чья взяла? Говорил вам, с Кумом лучше не связывайтесь. Давай, гони бутылки. Смотри ты, белоголовочку купили! Небось, не верили, что наша возьмет.
Но это еще был не конец. Когда Кум донес бревно до колонки, он не бросил его, а медленно, очень осторожно развернулся и, к удивлению мужиков, пошел назад. При полном молчании он дошел до своего старта и сбросил бревно на землю.
- Ты что, уху ел что ли? – сказал оторопело Иван. - На х… оно мне здесь нужно? Три года бельмом на глазу лежало, думал, освободились. Ну ты, Кум, и дурак!
- А ты не отдавай им водку. Договорились-то до колонки, а он обратно его притащил, - рыжий явно напрашивался на неприятность.
- Ну! – только и сказал Кум, глядя кровяными глазами на Ивана. Он тяжело дышал, ноздри широко раздувались, губы чуть подрагивали, а могучая грудь ходила ходуном, натягивая до разрыва старенькую тенниску. На рыжего он не обращал никакого внимания, словно того и не было. А Орех уже незаметно придвинулся к рыжему и готов был свалить его одним ударом, если тот рыпнется. Но рыжий уже понял, что для своей же пользы лучше заткнуться. Иван беспрекословно протянул Куму две бутылки водки. Кум кивнул Мирону, тот принял водку и засунул в карманы своего тонкого пальто, перешитого из черной немецкой шинели. Кум нахлобучил на голову шапку, накинул на дымящееся тело фуфайку, и они, весело переговариваясь, пошли в сторону дома Ореха.
- Самуил, - сказал торжествующий Пахом, – ты проспорил. Гони набивалку.
Расстроенный Самуил, нехотя, полез в карман, медленно вытащил свою замечательную песцовую набивалку, зачем-то подул на нее так, что белый мех вспушился, образовав подобие кратера из волосков, и молча протянул Пахому.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 19. Подарки товарищу Сталину. Отцова война. Мистика или реальность? Есть ли предел возможности человека?
- Ну, что в школе? – спросил отец, когда мы после ужина стали играть в шахматы. Шахматы я не любил, хотя играл сносно. Во мне начисто отсутствовал отцовский азарт. И у меня не портилось настроение, когда я проигрывал.
Приступы головной боли у отца становились все реже, и они уже не были такими ужасными, как в первые два года после его возвращения, и я радовался этому, потому что не без моей помощи время справлялось с отцовым недугом. Мать тоже стала менее раздражительной. Страх за отца постепенно оставлял ее.
- Так что там в школе? – переспросил отец, переставляя коня с белого, то есть янтарного поля, на черное, малахитовое.
- Подарки товарищу Сталину делаем, - я двинул свою крайнюю пешку от ладьи, готовясь к короткой рокировке.
- Да, это святое. Что же ты товарищу Сталину готовишь?
- Хочу доклеить самолетик, который с прошлого года лежит недоклеенный. А то я его так никогда и не закончу, - я защитился от слона, переставив коня с черного на белое поле.
- Ну-ну! – отец уставился на доску.
- Пап, в прошлом году Каплунский нарисовал портрет товарища Сталина. Портрет вышел очень похожим, но учительница испугалась, сказала, что вождей рисовать нельзя, отобрала портрет и унесла в учительскую.
- Да? – поднял на меня глаза отец. – Действительно, нельзя. Чтобы рисовать членов политбюро, нужно быть не только художником, но и иметь специальное разрешение,- отец вывел королеву в центр поля.
- Почему?
- Потому что это слишком уважаемые народом люди, чтобы рисовать на них карикатуры.
- Но ведь Каплунский не карикатуру нарисовал, - настаивал я.
- А откуда это известно? Он же не профессиональный художник и мог ошибиться в отображении образа, сам не осознавая того. Давай, ходи!
Я сделал рокировку.
- Хорошо, пап, ну и пусть бы он что-то не так нарисовал. Так что из этого следует?
- Горде!.. Шах... и через два хода мат.
- Ладно, сдаюсь, – я смешал шахматы. – Так что из этого следует?
- Я не хочу об этом больше говорить. И я не хочу, чтобы ты об этом тоже говорил. Есть вещи, о которых не надо рассуждать, а принимать их, как должное.
- Ладно, пап! ...Я хотел тебя еще спросить. Ты почти два года находился в Иране и видел, наверно, столько интересного...
- Кое-что видел. Только не думаю, что это интересно, - отец нахмурил брови, и, видно было, что разговор этот ему неприятен.
- Почему ты никогда об этом не рассказываешь?
Отец как-то замялся, но после недолгого молчания заговорил.
- Ты извини! Я, наверно, должен. Но мне трудно вспоминать все, что связано с тем временем. Я не военный человек... Война как-то все во мне перевернула...Я женился, любил твою маму, родился ты, и я не был готов к такому близкому несчастью? Как-то разом все разрушилось, даже не разрушилось, а взорвалось и выбило всех из привычной среды… Я тебе читал Есенина, ты знаешь его некоторые стихи. По стихам можно судить о человеке. Это был чистый деревенский парень с очень тонкой, ранимой душой и нежным сердцем. Так вот, Горький сказал, что его погубил город, в котором он был чужим. Он растерялся, он оглох в непривычной среде. В городе ему было нечем дышать, как рыбе, выброшенной на лед. Так и со мной, хотя более точно сравнить меня с дикарем, которого отловили в джунглях и привезли в большой город. Иногда мне кажется, что все, что со мной произошло - это просто страшный сон, о котором надо забыть... Я знаю людей, которые живут войной. Они охотно рассказывают о ней, смакуя разные эпизоды из военной жизни. Я таких людей сторонюсь… Надеюсь, ты меня за это не осуждаешь?
- Ну что ты, пап?
- Но когда-нибудь я соберусь с духом и расскажу тебе все. Но только позже.
- Кстати, пап, наш директор сказал, что хорошо бы тебя пригласить на день Советской Армии, чтобы ты рассказал об Иране.
– Нет, - отрезал отец. – Нет, во-первых, потому что я только что говорил, во-вторых, моя война, как ты ее называешь, была в какой-то степени секретна: я давал подписку о неразглашении, и мне никто не разрешит публично говорить даже об общеизвестных фактах. Отец даже привстал с табуретки.
- А откуда вашему директору известно о моей службе? - отец внимательно посмотрел на меня.
- Ему известно то, что всем известно. Что ты во время войны находился за границей, где выполнял специальное задание, и что в этой стране проходила встреча руководителей трех союзных держав, - покраснев под отцовским взглядом, сказал я, но что-то во мне запротестовало, и я с вызовом бросил:
- В, конце концов, ты мой отец, и я тоже хочу, чтобы все знали, что ты не сидел в тылу, когда все воевали.
- Ну ладно, ладно, - примирительно сказал отец. – Я сам поговорю с директором.
Я стал укладывать шахматы в янтарно-малахитовую доску, отдельно каждую фигуру, любуясь в который раз ее тонкой резьбой. Шахматы эти мы берегли не столько как дорогую художественную ценность, сколько как память о счастливом исцелении генеральской дочери.
В тот раз отец так и не решился что-либо предпринять, чтобы вернуть дорогой подарок, но нашел случай, по-крайней мере, поблагодарить генерала. Конечно, отец не преминул заметить, что Милу я лечил без всяких корыстных расчетов, и лучшая благодарность - это ее выздоровление. На что генерал cуxo сказал, что он иначе это и не воспринимает, а шахматы – лишь знак его расположения и элементарной человеческой памяти...
- Вова, – остановил меня отец, когда я встал, собираясь пойти на кухню, откуда доносился вкусный запах жареного лука.
- Подожди, раз уж мы заговорили о «моей войне»... Я хочу поделиться с тобой одним своим ощущением.
Я снова сел. Отец смотрел на меня, но было видно, что взгляд его обращен внутрь себя, и вряд ли он видел что-то перед собой.
То, о чем я расскажу, несомненно, тоже относится к необычным способностям человека, его психофизическим возможностям... Диверсия против нас была совершена, когда мы сопровождали груз через границу в нашу Туркмению. Колонна сразу встала, потому что диверсанты взорвали головную машину. Я со своим помощником, молоденьким лейтенантом, назову его Н., находился на заднем сидении «Виллиса». Вел машину наш шофер, старшина, туркмен Аман Сеидов. Услышав взрывы и увидев, что колонна стала, я хотел выскочить из машины, но не успел, «Виллис» тряхнуло, и все, казалось, утонуло в огне. Все дальнейшее ты тоже знаешь.
А теперь слушай. Я готов поклясться, что отчетливо видел снаряд, который прямой наводкой угодил в нашу машину. Раскаленная болванка лежала в машине, по ее стальной поверхности змеились огненные трещины, потом из них зловеще полыхнуло пламенем, а осколки начали медленно отделяться и плавно подниматься. И все это происходило бесшумно, как в немом кино. Куда-то исчез грохот взрывов, рев моторов, крики, пальба ...
Потом все обрело привычный ритм. Яростно взметнулся столб взрыва, рявкнуло, будто доской ударило по ушам, и я потерял сознание.
Отец замолчал, но через минуту заговорил снова:
- Я об этом ни с кем не говорил, потому что больше это похоже на бред больного воображения. Но недавно наш шофер, пожилой уже человек, Иван Терентьевич, член партии, солидный человек, семьянин, рассказал историю, которая с ним произошла уже здесь в мирное время. На него во время ремонтных работ стал падать с высоты более двух метров двигатель «Студебеккера». Ты представляешь, что такое двигатель грузовой машины. Это минимум полтонны. Когда Иван Терентьевич увидел двигатель, он был примерно в 50 сантиметрах. И потом все остановилось. Иван Терентьевич оказался внизу, а двигатель потихоньку падает, а он от него сторонится, то есть, отползает. Он видел, как проплывает крышка клапанов, выхлопной коллектор проходит впритирку от его ноги, потихоньку входит в снег, а из-под снега поднимается пыль.
Я с интересом слушал в чем-то близкие мне ощущения и ждал, что дальше скажет отец.
- Так я думаю, – заключил отец, - что я все же успел выпрыгнуть из машины, хотя не представляю, как я мог успеть, и с какой дикой скоростью это должно было произойти, если снаряд разрывался в это время в машине.
Отец посмотрел на меня, словно ожидал какого-то объяснения, но я только пожал плечами.
- Но ведь и твой Иван Терентьевич успел отползти, когда мотор был в 50 сантиметрах от него.
- Да, успел. В этом-то и штука. Я тоже успел, а лейтенант и старшина на кусочки… - Видимо, природа заложила в человека исключительные способности, которые мы вольно или невольно игнорировали и подавляли, пока не потеряли вовсе. Ведь науке известно, что мы в своей активной деятельности успеваем использовать лишь незначительную часть возможности мозга. Значит, сынок, можно предположить, что у тебя, например, заработала какая-то часть мозговых ресурсов, которая не работает у обычного человека. Но, с другой стороны, как физически можно в ограниченное время произвести такие действия, которые не укладываются в этот временной интервал. Это же невыполнимая работа для мышц.
Я очень внимательно слушал. Мне было интересно, но я не знал, что сказать в ответ. Я понимал эту постоянную боль и тревогу отца за меня. Он еще и еще раз искал объяснения аномалий в моем сознании, чтобы убедить меня, что я нормальный человек и ничем не отличаюсь от других, хотя мне казалось, что его это беспокоило больше, чем меня самого. Я давно сжился со всеми своими отклонениями, и они не слишком беспокоили меня.
- Шахматисты, ужинать, - позвала мать.
- Сашенька, я ужинать не буду. Принеси мне чаю в постель. Что-то я устал сегодня, - попросил отец.
- Голова? – глаза матери беспокойно посмотрели на отца, а в голосе звучала тревога.
- Да нет. Все хорошо. Просто хочется полежать. У меня книжица интересная.
Я полистал эту книжицу еще днем. Это была книга «Болезни памяти» Теокюля Рибо, изданная в Санкт-Петербурге в I88I г.
Рибо утверждал, что мозг может прибегать к обработке информации в ускоренном темпе. Он описывал ощущения людей, переживших повторно события своей жизни в состоянии смертельной опасности. В книге был приведен случай, когда человек избежал смерти лишь потому, что успел лечь между железнодорожных рельсов. За время следования над ним поезда он снова пережил свою жизнь.
Где отец только выкапывает эти книги?! - подумал я.
Часть II. Вольф Мессинг. Глава 20. Арест старого Мурзы. Жена Юсупа. Зубной врач Васильковский. Ограбление.
Я с аппетитом уплетал зажаренную в сале целую картошку и хрустел соленым огурчиком бочковой засолки, когда пришла тетя Нина.
– Приятного аппетита, жених, - улыбаясь, сказала она, по обыкновению подшучивая надо мной.
– Угy, - буркнул я, стараясь не обращать на нее внимания.
- Юрий Тимофеевич дома? – тихо спросила Нина мать.
- Отдыхает. Что-то ему нездоровится сегодня.
- Слушай! Что я тебе расскажу, - уже без опаски, что может помешать отец, затараторила тетя Нина. – Знаешь старого Мурзу?
- Это Мухомеджан что-ли? – стала вспоминать мать.
- Да ты что, Шур! Мухомеджан – это молодой, у него мать. Там отца нет. У того сестра горбатенькая. А этот живет рядом. Ну, у него дочка грудастая такая, Зульфия, и сын Юсуп.
- Да помню, помню, - перебила тетю Нину мать. - От которого жена сбежала, а Мурза его дед.
- Какой тебе дед? Отец он ему.
- Как отец? ... Ну, ты меня убила! Юсупу-то лет семнадцать будет. Сколько же тогда Мурзе?
- Да без малого восемьдесят.
- Это, значит, Юсуп родился, когда Мурзе за шестьдесят было, - все подсчитывала мать.
- Выходит, так, - согласилась тетя Нина.
Я хорошо помнил сцену, когда из дома во двор выскочила разъяренная старуха Джамиля, которую все звали просто Милой, и стала сыпать проклятиями, грозя кулаком в небо, перемешивая татарские слова с русскими:
- Чтоб тебе сдохнуть, сука! Чтоб твои глаза бесстыжие закрылись навсегда! Чтоб твоим родителям мучиться до конца дней своих!
Она завыла и стала рвать на себе волосы, потом упала на колени, возвела руки к небу и с надрывом, словно, выплескивая отчаяние вместе с душой, выкрикнула:
- За что, Аллах, ты так покарал нас? Или мы меньше правоверные, чем другие?
Из дома выбежали Зульфия и Юсуп, ухватили Милу под руки и утащили волоком в дом.
- Чегой-то она? - спросил удивленный Самуил Мухомеджана.
- От Юсупа жена сбежала.
- У них же маленький ребенок!
- Бросила! – коротко ответил Мухомеджан, зло раздувая ноздри.
Вечером мать обсуждала эту историю с тетей Ниной.
- И ребенка не пожалела, стерва! – тетя Нина искренне переживала за Юсупа.
- Да она сама еще ребенок. В пятнадцать лет замуж выдали, - мать тоже казалась расстроенной.
- А Юсупу шестнадцать было. Такие уж у них законы. Говорят, за нее калым большой заплатили. Ты же помнишь, как ее привезли братья. Приехали, побыли недолго и укатили назад, а ее оставили.
- Ведь насильно, Нин! Ребенок же совсем. Выйдет на улицу и смотрит издалека, как в классики или в штандер наши девки играют. А дикая – никогда не подойдет и в игру не попросится... Красивая девка была. Коса толстая, сама смуглая, а глаза, что угольки, - оживилась мать. - А с кем уехала-то?
- Да, говорят, какой-то проводник, тоже татарин, увез.
- Может, прежняя любовь? – предположила мать.
- Ну, любовь не любовь, - возразила Тетя Нина, - а ребенка бросать – последнее дело.
- Кто их, татар, разберет! – вздохнула мать ...
- Ну вот, теперь слушай, - понизив голос, почти зашептала тетя Нина. – Иду я вчера, поздно уже, часов в семь, с работы. Начальник попросил остаться, кое-какие цифры свести. Иду, я, значит, смотрю, у их дома стоит «черный ворон», и как раз Мурзу старого к машине два милиционера под руки ведут.
- За что? – так же тихо спросила мать, и глаза ее непроизвольно расширились.
- Ты слушай! – тетя Нина сделала паузу, недовольная, что ее перебивают, и снова зашептала.
- Смотрю, у ворот Мотя стоит, милиционерша. Я к ней: «Что, спрашиваю, натворил такого старик, что его милиция забирает?». Мотя мне все и рассказала.
Знаешь Васильковского, зубного врача? На Дзержинской живет. Важный такой, пожилой уже.
- Слыхала. Поговаривают, что он с дочкой своей живет.
- Она ему не родная дочка. Это темная история, а может брехня. У девки какое-то душевное расстройство. Врачи вроде бы лечили, но без всякого толку, потом сказали, что ее надо замуж выдать. Станет жизнью половой жить, все пройдет. А девка еще несовершеннолетняя. Ну, отчим и уговорил мать, что чем отдавать кому-то в блуд, лучше он сам спать с ней станет, жена эта у него вторая, первая в войну умерла, а сын от первой жены в Москве, тоже врачом работает. А эта его баба в рот ему смотрит, не знает, чем угодить, ноги ему моет. Он только шикнет, и она трясется вся как осиновый лист. Это мне Валька, с которой мы работаем вместе, рассказывала, а она от какой-то соседки Васильковского слышала, - пояснила тетя Нина. Мать слушала с нескрываемым интересом.
- Всему городу известно, что у Васильковского денег - куры не клюют. Дом на десяти запорах, и на ночь ставни наглухо закрываются изнутри, а во дворе собака-овчарка на цепи бегает. У него и табличка на калитке прибита: «Во дворе злая собака». А у Васильковского есть племянник, в музыкальном училище учится ...
Наверно, тетя Нина говорила про Владика, высокого тощего юношу с прыщавым лицом и длинными волосами. Его всегда видели с баяном, который тянул его к земле, и Владик для равновесия балансировал свободной рукой, отставляя ее в сторону...
- Так что с Васильковским-то? Убили что-ли? Племянник? - не выдержала мать.
- Да никто его не убивал. Обокрали. А с ним удар случился. Отнялся язык.
- Племянник обокрал?
- Почему племянник? – удивилась тетя Нина.
- Ну, ты ж сама про племянника сказала?
- Так я потому сказала, что племянника тоже забрали, подозревают, что он навел воров, а то как бы воры узнали, где золото лежит?
- А татарин-то, Мурза, при чем? – гнула свое мать.
- Тебе, Шур, рассказывать, так никаких нервов не хватит. Ты же сама сказать не даешь, – возмутилась тетя Нина и разом кончила рассказ:
- А золото продали Мурзе. Вот за скупку краденого Мурзу и арестовали.
- Господи, откуда ж у людей такие деньги? – расстроилась мать. - Не пару же колец продали.
Мать вопросительно посмотрела на тетю Нину.
- Да уж наверно. За парой колец никто и не полез бы, не стали б рисковать.
- А тех-то поймали? – с надеждой спросила мать.
- Какая ты быстрая! – тетя Нина криво усмехнулась. – Так прямо и поймали.
- Но ведь нашли Мурзу, который скупил золото! – не отставала мать.
- Ну, нашли. И что? Воры-то не сами небось золото продавали. А тот, кто продавал, уже тю-тю, давно и след простыл. А то отсиживается где-нибудь.
Почему-то мне вспомнился Курица, и я ясно представил, как тот сидит на корточках у ворот своего дома и зорко оглядывает улицу, буравя своим черным тяжелым взглядом прохожих и коротко перебрасываясь одной-двумя фразами с шустрыми шкетами, которые изредка прошмыгивают мимо него, на секунду замедляя мелкий шаг.
Мать с тетей Ниной уже сменили тему разговора и говорили о какой-то тете Симе, и я, быстро запив ужин чаем, с куском черного хлеба, посыпанного сахарным песком, пошел дочитывать «Красного корсара» Фенимора Купера. А перед глазами все стоял Курица, который жил там же, на Дзержинской, где и врач Васильковский, И когда мои глаза стали слипаться, мне привиделся не капитан Хайдегер, пират и контрабандист, бросивший вызов военному флоту английского короля, а Курица. Он беззвучно смеялся, и смех сотрясал его щуплое, уродливое тело, потом он вырос до каких-то немыслимых размеров, закрыл собой все видимое пространство и погрузил все во тьму. Но вскоре тьма начала расплываться радужной оболочкой и приняла меня, окутав теплом и покоем, сделав мой сон радостным и безмятежным…
Вадик, племянник врача Васильковского, просидел в КПЗ всего сутки. Он был виноват косвенно. Много болтал и выведать у него все, что ему было известно, жуликам не составляло труда. К тому же племянник терпеть не мог своего дядьку и на каждом шагу рассказывал, какой тот жлоб: «На золоте сидит, а родная сестра в рваных туфлях ходит».
Через неделю пришел Мурза, осунувшийся, небритый и ссутулившийся еще больше. Золота купил он не много. «Два кольца, цепочку и золотые часы», – поведал нам Мухомеджан.
Перед следователем клялся Аллахом, что не знал, что вещи краденные. Вряд ли ему поверили, но отпустили, скорее всего, из-за преклонного возраста.
- Кого-нибудь подкупил, – не поверила тетя Нина. – С деньгами все можно.
Мать только пожала плечами.
Взяли Курицу и увезли на «воронке». Следствие подозревало его в организации кражи, но вскоре и он был освобожден за недостаточностью улик. А после этого сразу взяли еще троих.
После суда стали известны подробности, которые мы узнали от Витьки Моти – все же его отец служил в милиции...
В дом к Васильковскому пришли среди белого дня, когда он был один. Вошли так тихо, что он даже не заметил. Может быть, и слышал какой-то шорох, но не придал этому значения, инстинктивно полагаясь на собаку, немецкую овчарку Найду, озверевшую от цепи. От злости собака даже уже не лаяла, а хрипела.
Овчарка лежала недалеко от ворот, вытянув лапы и уставившись стеклянным глазом куда-то в небо. Язык вывалился и свисал до земли, а на нем застыла белая пена. Собаке бросили через ворота кусок мяса, щедро начинённого цианистым калием, и она, даже не успев брехнуть как следует, проглотила «угощение», хотела заскулить, но только жалобно пискнула и сдохла.
Хозяин увидел грабителей, когда те уже стояли перед ним. Перепуганный до смерти и потерявший дар речи, он ловил воздух ртом и не мог выговорить ни слова. Доктора даже не пришлось бить. Увидев в руке одного из грабителей финку, угрожающе поблескивающую холодной сталью, он показал на комод, где под бельем в нижнем ящике воры нашли десять тысяч рублей сотенными купюрами. Один из воров рассовал деньги по карманам штанов, отчего карманы внушительно вздулись, но не выразил при этом никакого восторга, сел на стул рядом с готовым грохнуться в обморок Васильковским и ровным, и от этого еще более пугающим голосом, сказал:
- Золото!
Вот тут Васильковский и стал заваливаться на бок и свалился бы со стула, не поддержи его второй грабитель, стоявший рядом. Хлестнув хозяина пару раз по щекам и дав ему воды, жулики привели его в чувство, но не стали дожидаться, когда к нему вернется дар речи, принялись за дело сами. Они довольно быстро нашли пару тайников. Из печной вьюшки вынули жестяную коробку дореволюционного изделия из-под монпансье, перевязанную бечевкой. Коробка была доверху наполнена золотыми вещицами: кольцами, серьгами, перстнями, цепочками и другими ювелирными безделушками.
Подняв квадратную плитку паркета, достали шкатулку черного дерева. В шкатулке лежали более крупные золотые вещи: браслеты, часы; хотя было там достаточно и колец, и перстней, но более массивных, чем в коробке из-под монпансье, и без камней.
Хозяин держался за сердце и выл тоненьким голосом. Бандиты торопились. Они ссыпали содержимое коробки и шкатулки в дермантиновую хозяйственную сумку, принесенную с собой, и направились к дверям, но один из них вернулся, подошел к столу, у которого сидел хозяин, сдернул скатерть и покачал массивные резные ножки. Потом попробовал отвернуть одну из них. Ножка поддалась. Вор открутил ножку, перевернул ее, и из нее посыпались золотые монеты. Он собрал их и сложил в карман пиджака.
- Ладно, пора рвать отсюда, - поторопил его подельник.
- Адзынь,- оборвал его первый и стал откручивать вторую ножку, но там ничего не оказалось, и он, махнув рукой, устремился к двери, тем более, с улицы донесся свист.
Вот тут у Васильковского и случился припадок. Глаза его налились кровью, лицо побагровело, и он, захрипев, повалился на пол…
Вернувшиеся с базара тут же после ухода воров, жена с падчерицей нашли хозяина на полу без сознания. В больнице Васильков оклемался, но вся левая сторона оказалась парализованной, рот перекосило, и он только мычал что-то нечленораздельное.
Когда воров арестовали, жена Васильковского и девка на очной ставке признали в одном из сообщников электрика, который приходил к ним проверять проводку, хотя они никого не вызывали. «Электрик» сказал, что это профилактика, и что она проводится каждый квартал. Он ходил по всей квартире с плоскогубцами, щелкал выключателями, потом попросил расписаться в книжке и, вежливо извинившись, ушел.
Воров судили. Двоим дали по пять лет, одному, «электрику», который стоял на шухере, - три.
Золото Васильковскому не вернули, конфисковали как незаконно нажитые нетрудовые доходы. И если бы не инсульт, поразивший пострадавшего, судили бы. Так что, неизвестно, что лучше, лесоповал или постельный режим при домашнем уходе...
- Да ну, Шур, ни за что не поверю, что всё взяли! – сказала тетя Нина моей матери. – Небось столько же еще где-нибудь припрятано.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ, Глава 21. Ощущение чужой беды. Снова Орех с Кумом. Получка. В кафе «Огонек». Китаец. Гибель Кума.
Зимой мы встречались реже. Иногда у Каплунского, чаще на улице, и тогда шли на банную гору кататься на санках или лыжах. Санки были одни, у Пахома. И даже не санки, а небольшие сани. На них мать Пахома, тетя Клава, возила воду в бочке. Лыжи были только у меня и у Армена. Наши универсальные лыжи подходили под любые валенки. Брезентовую петлю всегда можно было подтянуть или отпустить, а пятки валенок надежно держала тугая резинка, закрепленная по краям петли.
Катались по очереди. Лучше всех на лыжах держался Пахом. Но и он ни разу не осмелился съехать с высокой кручи, откуда съезжал Ерема с Ленинской улицы на лыжах с настоящими жесткими креплениями и легкими алюминиевыми палками. Мы знали, что Ерема занимается лыжным спортом в секции «Трудовые резервы».
Эта круча в своем основании обрывалась, образуя трамплин так, что видна была глина и камни выступа, не засыпанного снегом. Когда Ерема лез на кручу, помогая себе палками, свои и чужие пацаны останавливались и ждали, когда он начнет свой спуск. А Ерема некоторое время стоял на небольшой площадке наверху, чтобы отдышаться, потом чуть приседал и, прижимая лыжи всем весом, мчался вниз, пролетая над обнаженным скальным выступом так, что одна лыжа от неровного края чуть поднималась выше другой и, казалось, Ерема потеряет равновесие и грохнется со всей силы на утоптанную дорожку, отделявшую кручу от общей горки, но он опускался точно на склон и, невероятным образом удерживая равновесие, стремительно скатывался вниз под свист и одобрительные крики всей катающейся пацанвы.
И никто больше не рискнул подняться на эту кручу, чтобы съехать с нее так же лихо, как Ерема.
С некоторых пор меня стала преследовать навязчивая мысль. Чтобы я ни делал, у меня перед глазами стояла круча, с которой скатывался Ерема. Она возникала в моем сознании так ярко, что я видел каждый камешек и черные мазки земли в глиняном выступе, хотя я, казалось, не обращал особого внимания на этот выступ. А когда мне стало регулярно сниться, что я съезжаю с этой кручи, причем, без конца: отталкиваюсь и еду, и снова отталкиваюсь, а страх опутывает ноги перед обрывом, и я возвращаюсь к исходному положению, я понял, что должен съехать с этой горы, чтобы прекратить это мучительное наваждение, которое буквально изводило меня.
В этот день я встал пораньше, когда на горке еще никого не было, и пошел к реке, твердо решив повторить Еремин спуск. Я чувствовал страх, когда лез на кручу, с трудом карабкаясь и помогая себе руками; я чувствовал страх, когда стоял на небольшой площадке над выступом и, надев лыжи, смотрел вниз. Было высоко, и я не видел этого голого обрыва, который составлял трамплин. Передо мной лежал только снег, и визуально лыжня не обрывалась, а как бы продолжалась на сплошном склоне. В голове шевельнулась мысль: «Нужно вернуться», но совершенно неожиданно, будто кто меня толкнул, я сорвался вниз. Скорость быстро увеличивалась, на краю обрыва моя левая лыжа прыгнула на неровности, и я почувствовал, что теряю равновесие и неотвратимо падаю, переворачиваясь головой вниз. Ударился я животом и лицом, смягчив удар руками. Я чувствовал, как ломаются лыжи, а в глазах темнеет, и бенгальскими огнями рассыпаются искры.
Некоторое время я лежал в снегу. Снег забился в нос, уши, рот. Боль в солнечном сплетении, от которой я задохнулся, и от которой померкло сознание, прошла. Я встал, выплевывая снег и отряхиваясь, и пошел собирать лыжи, от которых остались лишь полозья без концов, и вдруг почувствовал такой прилив дикого восторга, что мне захотелось петь и кричать. Восторг сменился ощущением счастья, и тихие слезы невольно покатились по щекам. Потом я ощутил, что во мне появилось что-то новое. Исчез страх. Если бы не сломанные лыжи, я бы обязательно повторил свой спуск, и мысли о том, что я могу разбиться, у меня больше не было, более того, я был уверен, что смогу теперь съехать и не упасть. Я не чувствовал страха, и это было больше ощущения «бояться, не бояться», это было полное и тупое отсутствие страха, и это противоречило основному биологическому закону, закону самосохранения. Я сунул подмышку сломанные лыжи, взял палки и пошел домой.
Злополучная круча мне больше не снилась, но во мне поселилась высокомерная уверенность в том, что для меня отныне нет ничего невозможного. Это пугало и раздражало меня, потому что это было сродни гордыне, которая, как я знал от бабушки Маруси, была великим грехом…
Перед Днем Советской Армии меня и Генку Дурнева принимали в комсомол, потому что нам исполнилось по четырнадцать. В нашем классе уже многие ходили комсомольцами. Кого приняли перед ноябрьскими праздниками, кого перед Новым Годом. Не комсомольцами оставались только переростки: Агарков, Андрианов, Семенов, Аникеев, да Аркашка, брат Барана. Им уже давно перевалило за пятнадцать и даже за шестнадцать, но как-то само собой разумелось, что им в комсомол путь заказан.
Комсоргом класса у нас был выбранный единогласно Женька Третьяков. Недаром он читал собрание сочинений товарища Сталина. Тут не все художественную книжку могли осилить до конца, aoн собрание сочинений товарища Сталина читает.
На собрании мы с Генкой Дурневым сидели за первой партой в белых рубашках, застегнутых на верхние пуговицы, напряженные и торжественные. За учительским столом сидели Женька Третьяков, Женька Богданов и приглашенный председатель Совета Пионерской дружины Валя Климов. Он был в пионерском галстуке и с тремя красными нашивками на рукаве – символом его пионерской власти. На прошлой неделе мы с Дурневым стояли в этих же белых рубашках, но с повязанными поверх красными галстуками перед пионерской дружиной, а Валя Климов рекомендовал нас в комсомол, после чего собственноручно снял с нас галстуки, и мы как бы уже не были пионерами, хотя еще и не комсомольцами. Вторую рекомендацию мне дал Женька Богданов, а Дурневу сам Третьяков.
Первым к столу пригласили Генку. Комсорг дал ему хорошую рекомендацию-характеристику и спросил у собрания, готовый в любую минуту поддержать своего протеже: «Вопросы к Дурневу есть?»
- Что такое демократический централизм? - раздался насмешливый голос Пахома.
Собрание сразу оживилось. Раздались смешки.
- Пахомов! - Женька привстал на стуле. - Не превращай комсомольское собрание в балаган.
- При чем здесь балаган? – обиделся Пахом. – Пусть ответит на вопрос по уставу. Меня в райкоме спросили: «Что такое демократический централизм?»
Генка Дурнев растерянно смотрел в зал и молча переминался с ноги на ногу. Женька Третьяк полез в Устав. Полистав, сразу не нашел, и захлопнув тоненькую красную брошюрку, спросил Пахома:
- Ну и что же такое демократический централизм? Сам-то знаешь?
- Теперь знаю. Выборность всех руководящих органов комсомола сверху донизу, отчетность комсомольских органов, строгая комсомольская дисциплина и подчинение меньшинства большинству. И еще, обязательность решений высших органов для низших, – отрапортовал Пахом и, довольный, сел.
- Вот видите, товарищи, как плохо мы знаем Устав! – нашелся Женька Третьяк. – А в райкоме могут задать любой вопрос, и будет стыдно не ответить. Еще вопросы?
Вопросов больше не было. Всем хотелось, чтобы собрание поскорее заканчивалось, да разбежаться.
- Обязанности члена ВЛКСМ, - задал вопрос сам Женька. Дурнев оживился и стал бойко перечислять:
- Член BЛKCМ обязан: быть активным борцом за претворение в жизнь величественной программы коммунистического строительства, быть патриотом советской Родины, отдать для нее все свои силы, а если понадобиться, отдать за нее жизнь; настойчиво овладевать марксистско-ленинской теорией, показывать пример, хорошо учиться…
- Смело развивать критику и самокритику, вскрывать недостатки в работе, сообщать о них в комсомольские органы, вплоть до ЦК ВЛКСМ, - добавил Женька Третьяков, наверно, важный для себя пункт. – Так?
Дурнев кивнул.
Когда очередь дошла до меня, вопросов не было. Женька Богданов, как поручитель, сказал о том, что я отличник и всегда готов по первому зову прийти на помощь товарищу, что никогда не вру, и прочие такие слова.
Слова в какой-то степени стандартные, но они гладили и елеем ложились на душу. Приятно лишний раз ощутить себя положительным примером. Правда, эта эйфория продолжалась недолго.
- А я бы воздержался рекомендовать Анохина в комсомол.
Слова Женьки Третьяка ударили меня как обухом по голове.
По классу прошел недоуменный ропот. Я почувствовал, что кровь приливает к лицу, и я краснею.
- Это почему? – опешил Богдан.
- А потому что Анохин занимается знахарством. И вообще в нем нет комсомольской устремленности. Какой-то он не наш, не комсомольский. Эти его фокусы, гипнозы.
- Ну, ты говори, да не заговаривайся. Наш, не наш. Все мы здесь наши, советские. Не наших мы в Берлине добили, – зло отчитал Третьяка Женька Богданов.
- Да у него отец, выполняя задание партии, чуть не погиб в этой, как его, Турции.
- Это мы знаем, - упрямо стоял на своем Третьяк. – Но сейчас мы в комсомол принимаем не отца.
- Ты что, Третьяк, сдурел что-ли? – вскипел Пахом. Он встал из-за своей парты и, не давая опомниться Женьке Третьякову, который тоже вскочил при этих словах и уже поднял ладонь, чтобы хлопнуть ей по столу, но Пахом не дал ему и слова сказать:
- Каким знахарством? К нему что, толпами в очередь стоят? Он что, объявление повесил, что он знахарь. Это ты его этим словом обозвал. Ты у нас всего без году неделя, а мы Вовца сто лет знаем. Как немцы ушли, они и приехали. Ты наших пацанов про него спроси, они тебе скажут. Способности у человека такие особенные. Может, он для людей еще такое сделает, что тебе и не снилось.
- А помнишь, у тебя зуб болел? – ехидно спросил Третьяка Пахом. – Ты же на стенку чуть не лез: «Ой, мамочки».
Пахом передразнил Третьяка. Все засмеялись.
- Кто твой зуб вылечил? Вовец. За три минуты все прошло.
- А это неизвестно, вылечил или так совпало, что сам прошел, - уже спокойно произнес Третьяков. - Комсомолец этой чепухе не должен верить. В Уставе что сказано? - Женька Третьяков взял Устав, открыл и на этот раз быстро нашел нужное место: «Вести решительную борьбу со всеми проявлениями буржуазной идеологии, с тунеядством – ну это ладно, вот – религиозными предрассудками, различными антиобщественными проявлениями и другими пережитками прошлого».
- Ну и какие же ты видишь антиобщественные проявления в том, что Вовец тебе зуб вылечил? – с усмешкой спросил Пахом.
- Я считаю, что спор бессмысленный. Давайте спросим у Анохина, что он думает о религиозных предрассудках и буржуазной идеологии, и будем голосовать. Если большинство «за» – принимаем, «нет» – значит, нет, – поставил точку разумный Богданов.
Я чувствовал себя так, будто меня вывернули наизнанку и теперь скребком скоблят внутренности, задевая живые нервы и проводя железом по голым костям.
- А что я думаю? - вяло ответил я. – Тоже, что и вы. Как всякий нормальный человек я принимаю нашу идеологию и не принимаю буржуазную. Только при чем здесь идеология? Гипноз – это наука. Гипнозом лечат во всем мире, и есть люди, обладающие даром гипноза в большей или меньшей степени. А энергетическими способностями обладают все люди. Только у разных людей они разные. Это как память: у кого она есть, у кого ее нет, но память можно развить. Всё это – общенаучные факты. И ничего здесь буржуазного нет.
- А как же предметы, которые ты двигаешь глазами? – больше по инерции спросил Женька Третьяков.
- Ну, это когда получается, когда нет! – соврал я. – И это тоже особый вид энергии.
- Но у меня-то не получается? – пожаловался Третьяк.
- Тренируйся! – насмешливо сказал Пахом.
Проголосовали за меня все, кроме Женьки Третьякова.
- Я остаюсь при своем особом мнении, - упрямо стоял на своем наш единогласно избранный комсорг. - Это мнение я как комсомолец буду вынужден отстаивать в райкоме ВЛКСМ…
Отец, выслушав мой рассказ о комсомольском собрании, нахмурился и сказал:
- Видно, придется вмешаться, а то этот ваш принципиальный Третьяков так твою биографию сдуру подпортит, что потом ни в один ВУЗ не поступишь.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 22. Ощущение чужой беды. Снова Орех с Кумом. Получка. В кафе «Огонек». Китаец. Гибель Кума.
Перед сном я читал «Записки о Шерлоке Холмсе» Конан Дойля и вместе с доктором Ватсоном пытался проникнуть в тайну логики великого сыщика, восхищаясь его дедуктивным методом. «Вы приехали утренним поездом». «Разве вы меня знаете?» «Heт, но я заметил в вашей левой перчатке обратный билет. Вы рано встали, а потом, направляясь на станцию, долго тряслись в двуколке по скверной дороге?» Дама сильно вздрогнула и в замешательстве взглянула на Холмса. «Здесь нет никакого чуда, сударыня»… «Так откуда вы это знаете?» «Я вижу это, я делаю выводы. Например, откуда я знаю, что вы недавно сильно промокли и что ваша горничная большая неряха?» «Дорогой, Холмс, - сказал я, - это уже чересчур. Вас, несомненно, сожгли бы на костре, если бы вы жили несколько веков назад».
Вдруг буквы начали сливаться в одно темное пятно, в глазах померкло, и будто в голове взорвалась маленькая бомба: мерцающие точки разлетались с бешеной скоростью во все стороны, и на меня стало наплывать белое безжизненное лицо Кума. Это длилось доли секунды и пропало так же внезапно, как и возникло. Потом я еще какое-то время читал, но меня не покидало неприятное ощущение, что где-то рядом чужая боль, и все ждал видения, но больше ничего не произошло, только раз еще, когда я уже засыпал, я увидел пустые глазницы, те, какие я видел в тот день, когда Кум на спор тащил бревно.
Может быть, какими-то неизвестными путями мой мозг считал некий ход жизненного цикла Кума и теперь, помимо моей воли, выдает информацию о его жизни или смерти?.. Да, смерти! Я уже не сомневался, что Кума нет в живых...
О смерти Кума мы узнали на следующий день. Улица оживленно обсуждала бесславную кончину Геркулеса, дополняя каждый рассказ новыми фактами и домыслами. С трудом верилось, что Кума можно было вот так просто лишить жизни. Но я знал то, чего не знал никто. Я «видел», как убили Кума…
- Орех, тебе сколько начислили? – спросил Кум в раздевалке.
- Пятьсот. А тебе? – Орех неторопливо переодевался в чистое, устало поднимая руки, чтобы продеть в них рукава рубахи.
- На сотню больше, - губы Кума растянулись в улыбке, обнажая мелкие крепкие зубы. – Вздрогнем?
- Святое дело – получка! – согласился Орех. – Мирон придет?
- Будет ждать у проходной.
Кафе «Огонек» располагался недалеко от завода, рядом с кинотеатром «Родина», и больше походило на забегаловку, которых в городе стало много. Выкрашенное в зеленый цвет, кафе спряталось в небольшом скверике, сливаясь с зеленью листвы.
В кафе пришли, прихватив по дороге две бутылки белоголовки. Внутри было душно и накурено. Стоял несмолкаемый гам, все старались перекричать друг друга. Буфетчица Рая отмеряла водку в стаканы и нацеживала в кружки пиво, ловко маскируя недолив обильной пеной. Легко оттеснив очередь, Кум с Орехом пробрались к стойке. Очередь было заворчала, но в большинстве своем она состояла из рабочих того же пятого завода и, увидев Ореха с Кумом, быстро успокоилась – связываться с ними никто не хотел. Только невысокий крепыш в кепочке-московке, надвинутой на глаза, и в расстёгнутой рубашке, из-под которой выглядывала широкая наколка, процедил сквозь зубы: «Что, Орех, тебя еще не успокоили?».
-Чего, чего? – моментально вскинулся Кум, готовый безрассудно, не задумываясь, броситься в драку.
- Ша! – остановил его Орех и, повернувшись к крепышу, сказал насмешливо:
- А, это ты, Китаец? Это кто ж меня должен успокоить? Ваши курские, что ли?
И уже свирепо, с угрозой:
- В другой раз выбирай слова... И старайся, чтобы мы с вашими не пересекались.
- Да, а как там Гундосый с Кылой? Из больницы вышли? – как бы невзначай спросил Орех. – Кум, сколько их тогда против нас было?
- Человек шесть было, - засмеялся довольный Кум. Китаец как язык проглотил. Только скуластая морда перекосилась злобой, и желваки заходили по скулам.
Орех с Кумом передали закуску: бутерброды с селедкой, яйца и соленые огурцы Мирону, затем вылезли из очереди сами, поднимая высоко над головой кружки с пивом. Мирон уже разложил закуску на бочке, и Ореху пришлось сдвинуть бутерброды, чтобы поставить пиво.
Кум достал из кармана тощего своего пальто бутылку, стукнул ее по дну, страхуя ладонью горлышко. Пробка осталась в руке. Очистив горлышко от сургуча, он налил до половины единственный граненый стакан и дал первому Ореху.
Орех чуть помедлил и стал пить маленькими глотками. Его передернуло, как от озноба, и он тут же отпил из кружки пиво.
- Значит, решил в мореходное, Мирон? – опросил Орех, когда все выпили.
- Попробую. Семилетка есть. Все равно, не мореходка, так армия.
- А как же мать? – спросил Кум.
- Теперь брательник Колька вырос. Я горб поломал, теперь пусть он поломает. В этом году тоже семилетку заканчивает. Может, на ваш завод учеником пойдет. Устроите?
- Да это мы сделаем, - пообещал Орех. - Как сам-то будешь?
- Как все. Деньги, что заработаю, матери оставлю, до места попутными поездами доберусь. А там казенные харчи, казенная одежда. А нет, так руки есть.
- Попутными поездами тоже уметь надо, - сказал Орех, прикладываясь к пиву.
- Федюню помните? В Крым поехал батьку искать. Батька-то с войны не вернулся, а кто-то донес, что он там с другой бабой живет, фронтовой женой. До половины не доехал, поездом обе ноги отрезало. Теперь на тележке катается и на базаре милостыней кормится.
- Ты, Орех, даешь, - усмехнулся Мирон. - Федюня пацан был.
- Поезд, он не разбирает – пацан или мужик.
- Так ты куда решил? В Таллинн или в Калининград?
- Наверно, в Калининград. Документы через месяц отошлю, а там буду ждать вызова.
- Ну ладно, давай за Калининград.
Кум хотел налить водку в стакан, но Орех остановил его:
- Лей в пиво. Здесь делить нечего.
- Может, разомнемся? Бой гладиаторов устроим? Что-то мне кореша в том углу не нравятся, – оказал Кум, в которого после водки вселялось мировое зло.
- Это, где Китаец сидит? – уточнил Орех.
- Все время в нашу сторону зырят, - подтвердил Мирон.
- Не, пацаны, не здесь. Здесь лягавые ходят. Запросто сесть можно. Опять же, драка начнется, перебьем все, х... рассчитаешься. Давай лучше еще по сто пятьдесят возьмем.
- Я не хочу, - вдруг сник Кум. – Завтра на работу. Подниматься тяжело.
- Ну как хочешь, - удивленно посмотрел на Кума Орех. - А ты? -повернулся он к Мирону.
- Мне тоже хватит.
У Мирона чуть заплетался язык, но выглядел он трезво.
- Ну, тогда пошли. Что я один что ль буду? - обиделся Орех и встал.
Когда шли к выходу, Кум сделал маленький зигзаг в сторону, вроде обходя бочки, и, оказавшись рядом с единственным столиком, за которым сидели курские во главе с Китайцем, вдруг ногой подсек стул, выбив его из-под пацана, ближе всех сидевшего к проходу. Тот растянулся на полу. Кружка с недопитым пивом упала, но не разбилась, и остатки пива растеклись лужицей по дощатому полу. Курские вскочили, но Китаец грозно рявкнул на них и усадил на место, повернул к Куму перекошенное лицо, и едва сдерживая ярость, сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:
- Зря ты это сделал, Кум. Ты за это ответишь. И за Михея с Гундосым ответишь. Это же ты их уложил?
- Ну, пошли, отвечу. Выводи свою кодлу, – почти прошипел Кум, а глаза его горели такой дикой ненавистью, что казались безумными.
«Псих, настоящий псих, - подумал Китаец, отводя взгляд в сторону и ненавидя себя за это. Он, уже имевший три «ходки», вор, которого уважает вся курская шпана, боится какого-то поганого фраера. – С ним надо кончать».
Моя кодла останется здесь, – выдавил из себя Китаец. – Мы вас не боимся! Но тянуть срок по глупости нам не резон. С вами мы встретимся в другом месте.
- Погоди, Кум, – Орех обнял Кума за плечи и с силой подтолкнул к двери.
- Надо б выпить! – сказал Кум уже на улице, возбужденный.
- Говорил, давай возьмем по сто пятьдесят, - напомнил Орех.
- Можно бутылку взять. Магазин напротив сквера Героев. Все равно в ту сторону идем, - посоветовал Мирон. – А выпить в сквере можно.
- В сквере нельзя, лягавые ходят. В вытрезвитель попадем. Выпьем во дворе пятиэтажки, - сказал осторожный Орех.
Пили из горла, закусывали огурцом, который им выловили из бочки в магазине. Мирон сильно захмелел и все порывался идти к Верке, официантке привокзальной столовой, на другой конец города.
- Все, Кум, допиваем и пойдем, - сказал Орех. - Мирона надо до дома проводить.
Орех тоже захмелел и говорил медленнее обычного, тщательно подбирая слова, но на ногах держался твердо. Кума, казалось, водка не брала, но он был не в духе, - говорил мало и больше слушал, но Орех этого не заметил.
- Я матери хотел пряников купить, - сказал Кум. – Вы идите, я догоню.
- Да ладно, сам доведу, не суетись. Все равно по домам расходимся. Мы сейчас по Дзержинской, там рядом. Ты давай через дворы, - решил Орех.
- Ну, гут! Тогда до завтра! Они обнялись и разошлись…
Удар был страшным. Кум, как оглушенный на бойне бык, упал на колени и сделал попытку подняться, но тело не подчинилось, будто многопудовая плита придавила его и гнула к земле, а земля уходила из-под ног и вдруг стала с бешеной скоростью вращаться, меняясь местом с небом, потом все слилось в один сплошной круг, который стал быстро уменьшаться, превращаясь в черную точку. Сознание померкло, и он распластался на снегу темного полупроходного двора, рассыпая розовые пряники и окрашивая снег кровью, не дойдя двух шагов до невысокого кирпичного забора, через который он собирался перемахнуть легким кошачьим касанием, чтобы через минуту быть дома.
- Готов! – сказал мужик в фуфайке, склонившись над Кумом.
- Ну вот, а говорили, здоровый! - другой, в полупальто с кроличьим воротником, сплюнул сквозь зубы:
- Мотаем отсюда.
И они растворились во тьме двора.
Когда его нашли утром в луже крови, он еще был жив и что-то пытался сказать, но только пошевелил губами. Врач, осмотрев рану на голове пострадавшего, безнадежно махнул рукой. Рану, как могли, обработали, перевязали, и Кума отвезли в палату. К вечеру Кум впал в кому, а ночью умер, не приходя в сознание...
- Да ничего подобного, - кричал Семен Письман. – Их было человек десять. И они ничего не могли с ним сделать. Если бы сзади не стукнули ломом по голове, он бы их поубивал там.
- Откуда лом-то? – усмехнулся Мухомеджан. – Кто с собой лом на такое дело берет? Там невдалеке обрезок трубы нашли.
- Не, огольцы, - сказал Пахом, - не так все было. В кафе на них задрались курские. Курских было человек шесть. Орех, Кум и Мирон отметелили их, дай боже. Тогда курские послали кого-то выследить Кума. Наши, ничего не подозревая, шли себе своей дорогой и не видели, что за ними кто-то следит. Тот, кто следил, дождался, когда Кум останется один, и сзади ударил по голове.
- Откуда же курские знали, что Кум останется один? – заметил Самуил. – Они же втроем шли. А Орех с Кумом и живут рядом.
- А они и не знали, - вмешался Мухомеджан. – Кто остался, того и грохнули.
- Как же теперь Орех с Мироном против шпаны? – сказал, ни к кому не обращаясь, Пахом.
- Орех летом вообще один останется, - заметил Мотя-старший. - Мирон, вроде, в мореходку собирается.
- Если доживет до лета, - мрачно буркнул Пахом.
- Вчера мне Мишка Горлин, сосед Ореха, сказал, что они вместе решили в мореходку ехать. А если кто не поступит, вместе в Армию пойдут, - сообщил новость Мухомеджан.
- Ореха в армию не возьмут, у него бронь, он же на оборонном заводе работает.
- Бронь на мирное время не распространяется. Все равно в армию идти, позже - хуже. А Орех уже давно должен был служить, - объяснил Самуил. - У Ореха мать одна останется, он единственный кормилец.
– Кум тоже единственным кормильцем был, - поставил точку в этом невеселом разговоре Самуил, и мы разошлись, похоронив самую яркую легенду наших дворов и нашей юности.
ЧАСТЬ II. ВОЛЬФ МЕССИНГ, Глава 23. Запах весны. Подарок к 8 Марта. Индивидуалист Себеляев. Ворованные деньги. Позор.
В последний день зимы погода стояла весенняя. Люди, отвыкшие за зиму от солнца, жмурились от нестерпимо яркого света и улыбались. Хотелось снять шапку и варежки. Но солнце еще только примерялось, и его холодные лучи не грели, хотя мягкий, податливый снег уже не скрипел под ногами, а с крыш капали капели, и с грохотом рушились сосульки. На ум ничего не шло. Хотелось на улицу, и ученики все чаще смотрели не на доску, а на окна, за которыми, не торопясь, шли люди в пальто нараспашку и вдыхали через форточку сводящий с ума запах весны, по лошадиному раздувая ноздри.
- Пацаны! Зою будем с Восьмым Марта поздравлять? – спросил староста Женька Богданов.
- Будем, - вяло вразнобой ответили пацаны.
- Хер ей! – сказал зло Себеляев. – Она мне двойку хочет в четверти поставить.
- Она ничего не хочет, Себеляй. Это ты хочешь, чтобы она тебе эту двойку поставила, если тебе лень три параграфа вызубрить, - возмутился Богдан.
- Мне что? Я как все, - буркнул обиженный Себеляев.
- По сколько? – спросил Валька Климов.
- Ну, кто сколько может. А вообще, нужно бы рублей пятьдесят набрать.
На следующий день почти все принесли деньги. Пятидесяти рублей не набралось. Но тут Себеляев вынул из кармана своих заляпанных чернилами штанов три скомканные тридцатки и положил одну в общую кучу.
- А это я отдельно подарок куплю, - сказал важный как индюк Себеляев, запихивая остальные деньги назад в карман. Мы обалдело смотрели на Себеляя.
- Ни хрена себе! – присвистнул Пахом. – Откуда у тебя столько?
- Нашел, – усмехнулся Себеляев.
Никто, конечно, не поверил, но голову ломать, откуда у Себеляя деньги, не стали.
После уроков ватагой пошли покупать подарок. До хрипоты спорили, вызывая улыбки покупателей и раздражение продавцов. А кончилось тем, что купили большую подарочную коробку печенья. Женька Богданов расстроился и мрачно сказал:
- Придурки. На женский день дарить жратву! Давайте тогда еще хоть цветы купим.
С этим все согласились. Деньги еще оставались, и их отдали Женьке, чтобы он потом купил цветы.
Поздравляли учителей торжественно. Валька Нефедов написал на большом листе поздравление и нарисовал мимозы. Настроены все были настолько празднично, что на первом же уроке поздравили с Восьмым Марта вернувшегося в школу Филина, на что Филин сказал, безнадежно махнув рукой:
- Сядь Нефедов и придумай что-нибудь поумней... Иди-ка лучше к доске и напиши решение домашней задачи.
А потом Филин старался сделать все, чтобы сбить нашу праздничную дурь, и гонял нас к доске, заставляя решать идиотские примеры. Двойки, правда, ни одной не поставил.
Перед уроком литературы мы положили на учительский стол коробку печенья, перевязанную ленточкой, и нарциссы, за которыми Женька Богданов ходил на базар.
Себеляев принес шикарный флакон духов. На матовой ледяной глыбе из стекла стоял белый медведь, выполняющий роль пробки.
- Себеляй, - оказал Пахом, - клади на стол вместе со всеми.
- Не, я отдельно, - упрямо мотнул головой Себеляев. – Я от себя.
- Думаешь, двойку не поставит? – ехидно засмеялся Аникеев. - Поставит, еще как.
- Жаль, что ты не комсомолец, - вяло подал голос Третьяков.
Себеляй промолчал. Вошла улыбающаяся Зоя. Она подошла к столу и всплеснула руками:
- Это мне? Ой, зачем?
Она как девочка зарделась. Богданов встал и выучено поздравил Зою от класса:
- Дорогая, Зоя Николаевна, поздравляем Вас с женским днем Восьмое Марта, желаем успехов в труде и счастья в личной жизни.
И тут вышел Себеляев и поставил на стол свой флакон духов.
- Я вас тоже поздравляю, - сказал он, глядя в пол, и быстро пошел на место.
- Зоя растерялась, потом, нахмурясь, спросила:
- Гена, а откуда у тебя деньги на такой подарок?
- Отец дал, - пробормотал Себеляев.
- Он же с вами не живет.
- Ну и что? – с вызовом поднял голову Себеляев.
Зоя Николаевна пожала плечами.
Урок прошел спокойно. Зоя рассказывала нам о том, как зародился праздник 8 Марта, потом о выдающихся женщинах революционерках. Никого не спрашивала, и урок пролетел незаметно. А печенье она оставила нам. Это была роскошь, которой многие из класса никогда еще не пробовали…
Через два дня разразился скандал. В школу пришла бабка Себеляева и заявила, что внук, паразит, стащил у нее сто рублей. Бабка голосила в учительской, и директор увел ее в свой кабинет.
- Змей проклятый. На похороны собирала ... В иконе Матери Пресвятой Богородицы хоронила. Нашел нечестивец, - причитала бабка. – Мать его веревкой драла: «Где деньги; сволочь?» А он и говорит: «На подарок учительнице сдал».
Успокоилась она только после того, как директор пообещал ей все деньги вернуть.
С Зоей случилась истерика. Она клялась, что ничего не знала, и что не хотела брать духи, как знала, что так все кончится. Костя наказывать Зою не стал, только строго заметил:
- Соображать надо, Зоя Николаевна. Деньги верните. Позор всей школе…
Деньги собрали всей учительской. Зоя принесла злополучные духи в школу, и вся женская часть учительской до конца года благоухала изумительным запахом Себеляева подарка. Мы тоже собрали тридцатку - столько, сколько нам добавлял Себеляев, и отнесли ее в учительскую. Ведь печенье, которое мы купили как подарок, мы сами и съели. Зато остались цветы, которые были подарены от чистого сердца и приобретены на наши кровные, выпрошенные у родителей честным путем.
Часть II. ВОЛЬФ МЕССИНГ. Глава 24. Приезд Мессинга. Психологические опыты. Мессинг «читает мысли». Мессинг «вычисляет» меня. Я показываю свои способности. Серьезный разговор. Благословение.
На деревянном заборе, на углу Московской и Степана Разина, появилась афиша: «Профессор Вольф Мессинг. Психологические опыты.
Чтение мыслей. Нахождение предметов через индуктора. Гипноз. Каталептический мост и другие опыты».
- Опять фокусы какие-нибудь. Шарлатанов развелось. Не хуже того фокусника, который приезжал к вам в школу, - скептически махнул рукой отец, когда я сказал ему об афише.
- Да нет, похоже, это серьезно! - возразил я. Отец пожал плечами, помолчал и предложил:
- Тогда давайте сходим все вместе. Ты, я и мама.
Я сам вызвался купить билеты, простоял в очереди часа полтора и попросил билеты в первый ряд. Я уже ощущал значимость этого события для себя и хотел находиться как можно ближе к сцене и, может быть, даже участвовать в опытах. Но не только на первый ряд, который зарезервировали какому-то начальству, а и на следующие четыре билетов уже не было. И тогда я взял себе место в проходе с краю в четвертом ряду, а родителям в пятом позади себя - лучшее, что я мог придумать.
Зал «Дома учителя» вмещал немногим больше двухсот человек. В ожидании, когда раздвинется занавес и начнется демонстрация опытов, я нетерпеливо поглядывал на сцену и невольно прислушивался к разговорам соседей:
- Говорят, что для него нет ничего невозможного. Например, он может прийти в банк, и ему выложат все деньги, которые есть. Берите, пожалуйста.
- Ну, это гипноз. А я слышала, что он может точно предсказать, что с тобой случится через неделю или через десять лет.
- Ерунда. Если Мессинг что-то может, то это имеет научное объяснение. А предсказывают гадалки и шарлатаны.
Занавес поплыл в стороны. На сцене одиноко стоял небольшой столик, накрытый зеленым, и стул. На столе графин с водой и граненый стакан.
Зал стал аплодировать. На сцену энергично вышел мужчина в строгом черном костюме и галстуке. Но это был не Мессинг. Мужчина подождал, пока в зале наступит тишина, и стал говорить. Я жадно ловил каждое слово, и текст легко и надежно укладывался в моей памяти.
«Мессинг в точности, безошибочно выполняет самые сложные мысленные приказания, которые любой из присутствующих пожелает ему предложить....
В действительности ничего сверхъестественного в умении улавливать мысли нет…
Мессинг непосредственно ощущает двигательные импульсы, поступающие из мозга в мускулатуру, когда испытуемый мысленно дает ему задание…
Совершенно неправильно было бы думать, что опыты Мессинга доказывают возможность передачи мысли из одного мозга в другой. Мысль неотделима от мозга…
Наблюдая опыты Мессинга, мы еще раз убеждаемся в том, что нет такого явления, которое не находило бы исчерпывающего научного объяснения с позиций диалектико-материалистической теории».
Мужчина закончил вступительную речь и под аплодисменты зала покинул сцену.
Я был разочарован. Слишком все просто и, в конце концов, ничего не объясняет. И если это так, как только что говорил выступающий, то Мессинг может выполнять только примитивные задания, а мое авантюрное желание - мысленно заставить Мессинга выделить меня в массе зрителей и подойти ко мне, обречено на провал. А внутреннее ощущение говорило мне, что здесь таится какое-то противоречие, и Мессинг – это что-то более значительное, чем примитивно тренированный артист.
И вот он вошел, нет, влетел на сцену. Невысокого роста, нервный и подвижный. Достаточно высокий лоб с залысинами. Темные волосы зачесаны назад.
- Я начинаю свои психологические опыты. Я покажу вам свое искусство. Многие считают его чудесным, но я должен убедить вас, что ничего чудесного в нем нет, все, что я делаю, я делаю силой своей психики, без вмешательства каких бы то ни было потусторонних, сверхъестественных сил.
Эти слова мне понравились больше, чем предыдущее научное вступление.
Мессинг быстро сбежал по ступенькам в зал, отобрал несколько человек и отправил на сцену.
В конце зала появилась фигура какого-то значительного начальника, потому что многие встали и начали приветствовать его. Я невольно отвлекся от «опытов» и посмотрел в ту сторону. Начальник, не отвечая на приветствия, кривит рот в усмешке и скептически смотрит на Мессинга, но вдруг начинает нелепо прыгать в проходе мимо опешивших зрителей прямо на сцену. Мессинг нарочито удивился и под аплодисменты отпустил начальника в зал. Тот вымученно изобразил улыбку, развел руками и, пригинаясь, пошел на свое место в первый ряд.
На сцене, отобранные, в основном молодые люди, под хохот зрителей стали выделывать всевозможные смешные вещи: пели, будто они солисты Большого театра, нянчили несуществующих детей, входили в холодную воду. Одна девушка, которой Мессинг внушил, что ей шесть лет, смешно картавила и играла с куклой.
Мне это было не интересно. Это я мог делать тоже.
Потом Мессинг ввел молодого человека в состояние каталепсии, проведя обеими руками вдоль его тела, взял его вместе с помощниками из зала за голову и за ноги и положил на края стульев так, что тело подопытного висело над полом. Получился «мост», на который Мессинг встал и даже покачался на нем. Тело лежало параллельно сцене, словно стальная плита. Зал аплодировал.
Но по настоящему интересными все же были сеансы телепатии, угадывания мыслей.
Мессинг попросил придумывать ему задания, и чем сложнее, тем лучше. Задания писались на бумаге и передавались ассистенту, который, не читая, клал их в конверт. Для чистоты эксперимента Мессинг пригласил из зала несколько человек, которые следили за выполнением заданий и оглашали текст записок.
Одним из заданий, например, было: приставленный стул из восьмого ряда принести на сцену. Попросить мужчину из четвертого ряда выйти на сцену и сесть на стул, вынуть из внутреннего кармана паспорт и вслух прочитать фамилию, имя и отчество его жены согласно паспортной отметке.
Мессинг взял за руку индуктора, человека, который писал записку, и попросил сосредоточиться на задании. Яркий свет прожекторов слепил глаза. Вдруг Мессинг ринулся со сцены в зал, увлекая индуктора за собой, схватил приставленный стул в восьмом ряду и вышел на сцену. Мессинг еще раз нервно попросил сосредоточиться на задании. Лицо его при этом было отталкивающе неприятно. Слюна остановилась в уголках рта, он, как гончая собака, кидался из стороны в сторону, таская за собой индуктора или бегал вокруг него, иногда замирал на мгновение, вглядываясь в индуктора. И вдруг разом подбежал к мужчине в четвертом ряду, схватил его за руку, вывел на сцену, посадил на стул, достал из его кармана паспорт и, раскрыв, прочитал имя жены.
Когда жюри огласило задание, зал взорвался аплодисментами…
Все другие задания не отличались особой оригинальностью и были схожими, как братья близнецы, но Мессинг безропотно и добросовестно выполнял их. Он стремительно сбегал по ступенькам сцены, словно ныряя в зал, и индуктор едва поспевал за его нервными и непредсказуемыми перемещениями.
И все же я понял, что Мессинг «слышит» и «читает» мысли, когда он, выполняя очередное задание, подошел к одному из зрителей и раздраженно сказал:
- Вы нарочно даете мне ложную информацию. Это затрудняет работу, отнимает время. Мужчина смущенно извинился.
Настала моя очередь осуществлять мой план встречи с Мессингом. Я стал внушать Мессингу мысль найти меня, а когда тот пробегал мимо, «тормозил» его. Глаза Мессинга стали беспокойно «бегать» по рядам, и он бросил в зал: «Мне кто-то все время мешает». И вдруг, пробегая мимо меня в очередной раз, резко остановился, повел головой, ноздри его по-звериному зашевелились, будто он принюхивается, и он безошибочно определил: «Вы?» Я кивнул. «Зайдите ко мне после сеанса». «Сын, что ты задумал?» – наклонился ко мне отец. «Хочу понять, что я такое! Я этого долго ждал, и упустить шанс поговорить с таким человеком просто нелепо».
Мессинга долго не отпускали со сцены. Аплодировали стоя и выносили на сцену цветы, такие редкие в это время года.
Мать осталась ждать нас с отцом в вестибюле, а мы поднялись на сцену и пошли искать уборную комнату Мессинга. Это было нетрудно, потому что возле нее толпились люди. Всем хотелось поговорить со знаменитым гипнотизером.
Мы с отцом стали в сторонке, не зная, как пробиться через толпу. Но Мессинг, быстро спровадив пару-тройку поклонников, вышел сам, нашел меня глазами и пригласил: «Пройдите», а перед остальными извинился, сославшись на усталость.
- Можно я с отцом? – спросил я.
- Конечно, - кивнул Мессинг.
Перед профессором стояла чашка с дымящимся чаем, и он помешивал чай ложечкой. Я удивился, когда увидел, что Мессинг надел очки. Очки были в черной оправе. Теперь лицо его было обычным, человеческим, только страшная усталость обострила его черты. Напряжение отпустило его, но говорил он тихо и с трудом, словно, делая усилие над собой.
- У вас очень сильное энергетическое поле. В отдельные мгновения я даже слышал вас. Вы хотели, чтобы я нашел вас.
Мы с отцом сидели на потертом дермантиновом диване с откидными валиками по бокам. Чувствуя мою неловкость, Мессинг спросил вдруг:
- Что вы умеете?
- Ну, - замялся я и, заметив на столе папиросы «Казбек», попросил:
- Можно пустую коробку?
Мессинг высыпал папиросы и подал мне пустую коробку. Я положил коробку на стол, потер руки одна о другую, чтобы на них не оказалось случайной влаги, и поместил ладони так, чтобы коробка оказалась между ними, как бы обнимая ее, но не дотрагиваясь. Коробка шевельнулась, и я повел ее к краю стола, у самого края я убрал руки и, сконцентрировав взгляд на этой коробке, свалил ее со стола. Она стукнулась о пол.
- Браво, - похвалил Мессинг. Глаза его сияли, будто это не я проделал этот несложный трюк, а он сам.
- Что еще?
- Ну, если бы кто-нибудь согласился мне помочь, - ободренный профессором, сказал я. Мессинг встал и пошел к двери. Через некоторое время он вернулся с молодой женщиной, наверно, из тех поклонниц, которые все еще караулили его в коридоре. Лицо женщины покрыл румянец, и она светилась вся от счастья. Еще бы, удостоилась чести быть приглашенной самим Мессингом. Я мгновенно определил, что материал податлив, и мне будет стоить небольшого труда показать на ней свое умение. Так и случилось. Едва она опустилась на диван рядом с отцом, куда указал ей Мессинг, я произнес:
- Встаньте! – голос мой звучал сухо и резко. И я уже не принадлежал себе, я перестал видеть окружающие предметы; всё, кроме лица женщины, отступило на второй план и, как бы, покрылось серой пеленой. Так художник-портретист оставляет фигуру позирующего объекта в центре холста, закрашивая фон одним тоном.
Женщина встала, но лицо ее выражало недоумение, которое быстро стало исчезать под моим взглядом, а я подошел совсем близко, но при этом не сделал ни одного жеста и не произнес ни одного слова.
- Всё, она никого не слышит, кроме меня, – сказал я Мессингу, и уловил недоверие на его лице. – Что бы вы хотели, чтобы она выполнила?
– Что хотите, - оживился Мессинг.
– Она сейчас возьмет папиросу из вашей пачки, зажжет ее и передаст вам. При этом я не скажу ей ни олова.
Я мысленно повел женщину к столу, мысленно заставил ее взять папиросу из пачки, зажечь от спички, которые лежали на столе, и протянуть профессору.
В таких случаях я почти физически ощущал все действия, которые проделывал мой подконтрольный объект, то есть я, словно сам, брал папиросу, сам зажигал спичку и прикуривал. Поэтому ничего удивительного не было в том, что я закашлялся. Одновременно закашлялась женщина. Потом я усадил ее назад на диван и стоял, ожидая, что скажет Мессинг.
- Более чем убедительно.
Я дотронулся до плеча женщины и вывел ее из состояния гипноза. Она удивленно посмотрела на меня, потому что я стоял рядом, и она успела увидеть мою руку, которую я отводил от ее плеча.
- Что-нибудь не так? – спросила женщина, инстинктивно поправляя прическу.
- Нет, нет. Все так! – весело успокоил ее Мессинг. - Как вам понравилось мое выступление?
- Изумительно, изумительно! Вы чародей, вы маг! Я не могла уйти просто так, не сказав вам этого.
Женщина пылко произносила свой монолог, прижав кулачки к груди и привстав с дивана.
Мессинг поблагодарил ее и тактично выпроводил из комнаты, выслушивая по дороге к двери горячие комплименты своему таланту.
Все что случилось с ней в этой комнате, женщина не помнила. Разве что где-то глубоко в подсознании осталась картинка, как на киноленте, но это вряд ли помешает ей нормально жить.
Вольф ... извините, не знаю вашего отчества, - подал голос мой отец.
– Григорьевич.
- Вольф Григорьевич, понимаете, сила Володи не в том, что он показал. Это все, как бы, сопутствующее, внешнее что-ли. Меня беспокоит его внутренний мир, совершенно не укладывающийся в привычные рамки. И я вижу, что ему очень тяжело. Он раздваивается, потому что его другой мир находится за пределами нормального восприятия.
- Как это выражается? – быстро спросил Мессинг.
- Соприкасаясь с предметами, которые держал тот или иной человек, или, оказавшись в том месте, где происходило нечто важное, Володя может погрузиться в такое состояние, когда видит яркую картину происшедшего месяц назад или год. Он видит вещие сны. И они сбываются в глобальном масштабе.
- Состояние каталепсии, - определил Мессинг.
- Я бы не определял это как состояние каталепсии, это что-то большее. Я знаю, что в этом состоянии вещают, но здесь совсем не то.
- Каталепсия сейчас трактуется шире, чем оцепенение. Телепат в состоянии каталепсии может предвидеть будущее. Что еще? – терпеливо поинтересовался Мессинг.
- Еще он лечит. Его руки способны творить чудеса. Правда, мы стараемся не афишировать это, и помогает он только близким. Но были факты, когда он погружал в это состояние, о котором я говорил, человека, возвращая его к дородовому периоду и, как бы, заставляя его вновь появиться на свет, И у того исчезало без следа серьезное психическое заболевание.
- Кому вы показывались?
- Практически никому. Здесь встречались с нашим известным психиатром. Он Володю смотрел, удивлялся его способностям и, в конце концов, сказал: «А что вас, собственно, беспокоит? И гипноз и телепатия давно существуют и изучены. Все это объяснимо и укладывается в научно-материалистическую концепцию, А все остальное: предсказания, возвращение в прошлое – мистика, плоды усталого воображения. Мальчику нужно больше отдыхать. Его мозг так устроен, что постоянно работает».
- Ваш доктор прав лишь отчасти, и он далеко не одинок в группе ученых, пытающихся отмахнуться от проблемы, которую не могут объяснить. Прав в том, что все явления можно и нужно объяснять научно, и что они не противоречат диалектико-материалистической теории. Но ведь многие явления далеко не изучены. Не изучен достаточно и гипноз, а тем более телепатия. Телепатию вообще скомпрометировали шарлатаны. Нужно отделять мистику и шарлатанство от телепатии. Многие ученые вообще отрицают саму возможность непосредственной передачи образа из мозга в мозг. Но эти ученые просто никогда не видели настоящих телепатов. И здесь мы сами виноваты. Люди, наделенные необычными способностями, часто скрывают их даже от самых близких. А многие вообще не сознают у себя эти способности, им кажется, что так и должно быть, и они иногда лишь удивляют окружающих. Все это не способствует изучению этой области психической деятельности человека… Я думаю, не надо говорить, что я искренне рад встретить здесь гак щедро одаренного природой юношу.
- Вольф Григорьевич, я пытаюсь найти объяснения всем этим явлениям, но, признаюсь, бессилен. Часто многое не увязывается со здравым смыслом. Я не нашел сколько-нибудь серьезной литературы и только наталкиваюсь или на жития святых, или на древние трактаты. Например, у Аристотеля «О душе», где он вводит термин «метафизика». Где-то мне попадались сведения о Парацельсе, в которых говорится о целебных свойствах магнита, которым он врачевал раскрытые раны, исцелял переломы, оттягивал водянку и прочее. Не так ли действуют руки Володи? Тем более, еще в начале 17 века Гельмонд и Флюид говорили о «жизненной силе», истекающей из рук, глаз и других органов. По их мнению, влияние флюида на живое сродни действию магнита. С тех пор к этому «животному магнетизму» постоянно возвращались ученые более поздних времен. Например, венский врач конца 18 века Месмер или Джон Брайд, который в середине 19 века написал книгу «Магия, колдовство, «жизненный магнетизм», гипнотизм и электробиология». Но все это примитивно для нашего времени, и часто наивно. В новой же литературе я ничего интересного не нашел. И Павлов и Сеченов, в общем-то, мне тоже ничего не объяснили.
- Это естественно. Раз явления, о которых мы с вами говорим, не изучены, то их и не описывают, а если и описывают, то не объясняют. К сожалению, я тоже далеко не на все вопросы могу ответить, и сам был бы рад, если бы кто-нибудь ответил на них. У нас ведь, борясь против суеверий в сознании людей, не жалуют ни гадалок, ни волшебников, ни хиромантов. К числу таких же непоощряемых занятий относят и телепатию. Мне до сих пор это мешает. Мне приходится переубеждать и тысячу раз демонстрировать свои способности. Вот вы слушали вступительное слово перед моим выходом. А ведь оно не объясняет, например, способность читать мысли, что, кстати, хорошо продемонстрировали сегодня вы, Володя. У меня есть номер «Шахматы с завязанными глазами». Я, не умеющий играть, ставлю мат через индуктора.
Мне пытаются объяснить, что вот эти едва различимые движения организма, продиктованные мыслью индуктора, и являются источником угадывания моего задания. Но ведь это слишком примитивно. Но я не спорю, потому что не могу научно дать другое объяснение. Да, я часто пользуюсь контактом через руку, это отнимает меньше энергии, но, в принципе, мне безразлично, есть у меня контакт с моим индуктором или нет. Один профессор[1], во всеуслышание заявил, что к телепатии опыты Мессинга никакого отношения не имеют. Я готов согласиться с этим, если кто-нибудь скажет, как я могу сложить цифры номера удостоверения и числа, обозначающего срок действия другого удостоверения.
Телепатия существует, только ученые не утруждают себя ее изучением.
Мы с отцом слушали внимательно. Если мы и не получим ответа на наши вопросы, то, по-крайней мере, будем знать положение дел вокруг этих явлений, да и ощущение, что я не одинок в этом мире со своей ношей и что вопросы, которые задает себе отец, не дают спать даже Мессингу, придавали уверенность.
- Так что же это в таком случае? – не удержался отец. - Если это не электрические колебания и если это не нервная передача через сокращение мышц, то что?
- Не знаю, - откровенно признался Мессинг. – Мы вообще ничего не знаем об этом новом поле, или о частицах, или о другом своеобразном механизме, как еще семьдесят лет тому назад не знали о радиоволнах. Чтобы «услышать», мне нужна особая собранность чувств и сил, но когда я достигаю этого состояния, я без труда «слышу» и читаю мысли любого человека. Я могу обходиться без контакта, а завязанные глаза только помогают, и я вижу то, что видит индуктор.
Мессинг на минуту задумался и ушел в себя, и мы с отцом приготовились терпеливо ждать, когда профессора оставит память о далеком прошлом, но он быстро вернулся в реальность и продолжал:
- Давно известно, что мыслительная деятельность человека сопровождается возникновением в мозгу биотоков. Говорят, правда, что эти биотоки ничтожно малы. Но это тоже ведь не довод. Один молодой ученый предположил, что это могут быть волны гравитационного поля, для которого нет преград, нет непрозрачных экранов. «Телепатические волны» обладают почти абсолютной способностью пронизывать любые препятствия.
- Хорошо! Это в какой-то степени можно объяснить телепатию или, в конце концов, действие внушения под гипнозом. А как быть с такими явлениями как предсказание и видение прошлого? Ведь никто не хочет признавать существование способности предсказывать или видеть прошлое. А Володя вообще попадает в какие-то странные, но, в его восприятии, реальные миры.
- Именно поэтому я не люблю вспоминать о многих эпизодах в моей жизни, связанных с ясновидческими способностями. Но ясновидение реально существует, и науке придется когда-нибудь заниматься и этим тоже. Вы читали Фейхтвангера? «Братья Лаутензак»?
- К стыду своему, нет. Хотя Фейхтвангера люблю.
- Не надо извиняться. Я не знаю, издана ли эта книга на русском языке. Написана она не так давно. Я читал ее в оригинале. Так вот, у Лаутензака был прообраз. Имя его Ганнусен, который состоял у Гитлера «ясновидящим». Но сюжет книги воспринимается как фантастика, и вряд ли тот, кто прочитает книгу, воспримет героя серьезно.
Вольф Григорьевич снова ненадолго задумался и продолжал:
- Видите ли, уважаемый Юрий Тимофеевич, что есть все эти явления, то есть телепатия, ясновидение и так далее? Атавизм наших предков? Или наоборот, свойство, которым в полной мере будут обладать люди будущего или те существа, которые придут нам на смену?
Одна точка зрения: чем примитивнее устроен организм, тем нужнее ему телепатия. Телепатия исчезла у людей, потому что перестала быть нужна, когда человек стал иметь множество способов обмена информацией. Но иногда, этот рудимент воскрешается у человека. Как у некоторых людей от рождения имеется хвост или волосатость.
Мессинг открыл коробку «Казбека», взял папиросу, размял ее в пальцах и закурил.
- Явления, феномены из жизни людей, одаренных необычными способностями, часто ставят в тупик многих ученых классической науки, ибо с их позиции, они кажутся противоречивыми, взаимоисключающими и даже логически необоснованными или... трюкачеством.
Ученым «классикам» признать такие явления, как телепатия, левитация, ясновидение, предвидение, реинкарнация, лечение посредством рук мешает то, что они не укладываются в рамки традиционной физической науки.
Но, в конце концов, я верю, что, поскольку эти явления реально существуют, они должны быть включены в общую картину мира.
Все свидетельствует о безграничных возможностях человеческой психики, в основе которой заложена таинственная загадка человеческого мозга.
Было видно, что Мессинг очень устал и ему нужен отдых, и отец не решился задать еще один вопрос о том, что существует другая, параллельная классической, наука. Есть еще йоги, есть наука тибетских лам, да и колдуны знают немало тайн из этой нетрадиционной области. И почему бы не повернуть усилия исследователей в эту сторону. А отец именно в этом направлении вел с некоторых пор свой поиск. Он недаром оставил в покое традиционную науку, которая с маниакальной настойчивостью ссылается на Павлова и Сеченова и толчется на месте, не отрываясь от догмы материалистической науки, и теперь выкапывал где только мог затертые книги с дореволюционными «ятями» и «ерами» об оракулах и жрецах, разбирал на составные части «Илиаду» и «Одиссею», где упоминаются прорицатели, обращался к VI веку до н.э., когда известностью пользовалась афинская ведунья из г. Кумы Сивилла, и собирал случаи сбывшихся прорицаний, которые отмечались в дневниках М.П. Погодина, то в рассказах С.И. Муравьева-Апостола о парижской предсказательнице Марии Анне Аделаиде Ленорман...
- Спасибо, вам, Вольф Григорьевич, за содержательную беседу. Вы нам очень помогли, просветили и ободрили. Желаем Вам здоровья и успехов.
Отец поднялся. Мессинг протянул ему руку. Мою руку он взял в обе руки и ласково сказал: «Милый мальчик, никогда не пытайтесь разубедить людей, что Вы провидец или не такой как они, пусть они пребывают в заблуждении и думают, что вы ловкий фокусник, гипнотизер, на худой конец. Но это лучше, чем быть в их глазах шарлатаном. Лет через пятнадцать, двадцать наука займется вплотную необычными явлениями и необычными свойствами человеческой психики и поймет, что возможности человека не познаны и, может быть, это будет другая наука, за пределами известной нам».
Я был тронут до слез и не нашел ничего лучше, как уткнуться лицом в Вольфа Григорьевича. В конце концов, это был родственный мне человек, единственный, пожалуй, кто понимал внутреннюю мою суть не понаслышке.
- Ну-ну, мальчик, - он погладил меня по голове. - Мы с тобой прощаемся ненадолго. Летом ты приедешь с отцом ко мне, и я познакомлю тебя с настоящими учеными. И, может быть, именно тебе с другими такими же одаренными ребятами, о которых мы, несомненно, узнаем, предстоит почетная миссия помочь познать истину.
А вот тебе напоминание обо мне. Он достал из потертого портфеля черной кожи листок. Это был текст «Вступительного слова», который предварял выступления Мессинга.
- Это мне для того, чтобы не отвечать на одни и те же вопросы, а тебе это что-то вроде индульгенции, защиты от ретивых и глупых.
И Вольф Григорьевич быстрым почерком начертал поверх листка автоматической ручкой: «Моему юному другу Володе Анохину в знак восхищения его необыкновенным способностям, которые, однако, являются полностью научно и материалистически объяснимыми. Вольф Мессинг».
Ниже профессор написал свой московский адрес и телефон.
[1] Профессор Касинский
Продолжение. КНИГА ВТОРАЯ. "СТУДЕНТ" ЧАСТЬ I. Глава 1. Другое восприятие мира. Ученые о возвращении «дара». Письмо Вольфа Мессинга. Дорога в «alma mater». Странный молодой человек. Встреча Солнца. Фот
Школу я закончил с медалью, в немалой степени благодаря хорошей памяти, которая, слава Богу, осталась или была оставлена мне провид`ением[1], когда я перестал воспринимать мир так, как воспринимал его до болезни, случившейся в 14 лет. Теперь я не вижу всё так ярко и образно как раньше, когда ощущал себя неотъемлемой частичкой всего, что находилось и жило вокруг меня. Теперь эта гармония осталась только в сознании, и все живет и существует рядом со мной, но не во мне. Я не могу больше двигать предметы силой энергии, которая была заложена в меня, и я не могу ввести себя в то состояние, когда сознание начинает работать в особом режиме восприятия. Я потерял дар телепатии и гипноза, как и предвидения, и сны мне снятся обычные. Но я еще не потерял способность снять головную боль и ускорить заживление небольших ран, и мне кажется, что во мне неуловимо происходят какая-то трансформация, я меняюсь и все больше утверждаюсь в мысли, что все способности, которыми я обладал раньше, вернутся.
Об этом говорил и Вольф Григорьевич Мессинг, с которым мы с отцом познакомились на одном из его сеансов психологических опытов и который опекал меня. В ответ на письмо моего отца, пытаясь объяснить положение дел, Вольф Григорьевич писал тогда:
«Уважаемый Юрий Тимофеевич!
Письмо Ваше меня огорчило, но не удивило. Мозг – это очень тонкий и сложный механизм. Когда мы говорим о безграничных возможностях человеческой психики, мы говорим о таинственной загадке человеческого мозга. Мы не знаем, как формируются феноменальные способности, но, как видно, достаточно незначительного внешнего фактора, чтобы потерять их. В мире известно много случаев, когда этот дар бесследно исчезал даже без видимых влияний извне…
Но я думаю, вполне вероятно, что способности, которыми обладал Володя, не пропали. Они могут вернуться так же внезапно, как и исчезли. Ведь у него остались знакомые ощущения, которые он переживал в том своем состоянии. И если по каким-то причинам дар, данный ему природой, покинул его, этот дар можно попробовать вернуть, воздействуя на мозг уже знакомыми методами, т.е. попытаться снова «разбудить» уснувшие мозговые клетки…»
К Вольфу Григорьевичу мы ездили. Он показывал меня ученым: профессору Вольштейну, радиофизику Кобзеву и физику Френкелю.
«Форсировать события не стоит, но при определенном стечении обстоятельств способности могут вернуться», - заключил тогда Вольштейн, а Френкель сказал: «Пытаться воздействовать на мозг нет смысла хотя бы потому, что молодой человек совершенно здоров, а всякое вмешательство в здоровый организм чревато непредсказуемыми последствиями». Кобзев с ними согласился.
Сам же я не то чтобы сожалел о потере своего дара, но испытывал легкую грусть, как о потере чего-то, к чему привык…
В институт я поступил легко, но это не мешало мне испытывать эйфорию от принадлежности к студенческому сообществу и гордость от сознания своего нового статуса.
В свою «alma mater» я ходил пешком. Стояли те благодатные дни, которые называются «бабьем летом», когда днем солнце греет, заставляя снять легкую куртку, надетую утром, потому что холода уже отдавали легким морозцем.
Я выходил из дома и шел по тихой улице Советской, почти не знавшей транспортного движения грузовых и легковых автомобилей, и по этой причине трава пробивалась даже на проезжей части; здесь козы паслись на зеленых обочинах дороги, а тротуары представляли собой протоптанные тропинки. Я сворачивал на более оживленную улицу Степана Разина, а дальше на Московскую, где трамваи и автобусы бесповоротно разрушали идиллию провинциальной патриархальности быта.
На Красном мосту, который раньше назывался Мариинским в честь супруги царя Александра III и матери Николая II Марии Федоровны, я останавливался, чтобы встретить солнце, всходящее из-за аскетического силуэта элеватора. Солнце всегда было разное, то есть, я видел его разным. Оно могло быть холодным и теплым, а потому ясным и тусклым. А когда солнце полностью выплывало из-за элеватора, оно слепило, заполняя видимое пространство, и тогда все строения как бы растворялись в нем. Иногда оно едва пробивалось сквозь облака или выглядывало из-за них.
Так я стоял недолго, словно только для того, чтобы убедиться, что Солнце есть и никуда не делось, а Земля по-прежнему «все-таки вертится».
При этом я всякий раз почти физически ощущал, как некая неведомая сила проникает в меня и наполняет чем-то неуловимо волнующим. И я помнил, что это все уже жило во мне раньше, но не мог вспомнить точно, что это было, как часто не можешь вспомнить ускользающий от тебя сон.
Наконец я сливался с общим потоком людей и следовал дальше, через ряды по улице Комсомольской, в конце которой находился мой институт, и которая потом превращалась в трассу и вела на далекий заманчивый Юг, где плескалось никогда не виденное мной Черное море.
Эта утренняя прогулка от дома до института не доставляла мне тягости, тем более что моя физическая - или ментальная - сущность заставляла мой мозг непрерывно работать, и я имел привычку по дороге вытаскивать из памяти тексты, стихи и даты, так что даже не замечал, как оказывался перед массивными дверями вуза, больше похожими на ворота.
Новый корпус института разительно отличался от старого, похожего на нашу двухэтажную среднюю школу, в которой я учился, с темными классами и узкими коридорами. Новое здание радовало светлыми с большими окнами аудиториями, огромным спортзалом, большой библиотекой, столовой, актовым залом и залом-амфитеатром для сводных лекций.
Едва я оказался в фойе, как меня окликнул второкурсник Юрка Богданов:
- Привет, чувак! Говорят, завтра всех отправляют на картошку.
- На какую картошку?
- Ты что, с луны свалился? – Едем в колхоз помогать селу убирать урожай.
- Ну, значит едем, - согласился я.
- Что-то ты как-то без эмоций.
- А зачем тебе мои эмоции? Quod principi placuit, legis habet vigorem.
- Переведи, - потребовал Юрка.
- Что угодно повелителю, имеет силу закона, - перевел я.
- Ты знаешь латынь?
- Да так, скорее, какое-то количество выражений.
Юрка неопределенно пожал плечами и пошел дальше по своим делам.
В группе уже знали о колхозе и возбужденно обсуждали, что брать с собой и как одеваться. Вошла преподавательница английского, куратор нашей группы, и подтвердила официально, что весь иняз едет в колхоз «Красный Октябрь», в деревню Успенки.
[1]Провиде́ние (иначе - промысел или промышление)- целесообразное действие Высшего разума, направленное к наибольшему благу творения вообще, человека и человечества в особенности.
"Студент". ЧАСТЬ I. Глава 2. Колхоз «Красный октябрь» и деревня Успенки. На постое у деда Савелия. Дед Савелий и Караваев. Деревенские «женихи». Гипноз или «ложное геройство»?
Колхоз прислал грузовики с открытыми кузовами, застеленными соломой, и мы, человек пятнадцать юношей и девушек разных курсов, плотно улеглись на мягкую подстилку в одну из машин и с песнями весело покатили в колхоз «Красный октябрь».
Разместили нас по-деревенски просто. Четырех мальчиков поселили к хозяину в дом, девочек, которые составляли большинство, - в клуб. Студентов других факультетов увезли в соседние деревни.
Успенки представляли собой довольно убогое поселение, где почти все избы крылись соломой, а некоторые жилища имели земляные полы. Удручающее впечатление производила пустота вокруг жилищ. Большие участки занимали огороды с картошкой, огурцами, свеклой, репой и морковкой, но почему-то кроме малого количества яблонь никаких других деревьев мы не видели. Зато в низине текла речка, а вдали темнел лес, куда деревенские бабы и ребятишки ходили за грибами, орехами и ягодами.
Наш хозяин, дед Савелий, человек преклонного возрасте, жил один, но хозяйство при всем при этом не бросал. Держал он свинью и одноглазую козу. Когда к козе подходили, она настороженно поворачивалась боком и выставляла правый рог. Еще дед Савелий держал штук тридцать всякой птицы: куры, гуси, индюки. На огороде у него росла одна картошка, да стояла пара яблонь и пара слив.
Мы как-то спросили:
- Дед, а чего у вас так мало фруктовых и почти нет никаких других деревьев?
- А на кой они? – усмехнулся Савелий. – Толку от них?
Почесал бороду и добавил:
- Вон лес стоит, вот тебе и деревья… А по поводу яблонь, дык, при Сталине налог был на них, три рубли за ствол. Непосильно. Вырубили все к ядрёне фене.
В колхозе дед по слабости здоровья и в связи с преклонными годами не работал. Государство положило ему пенсию в двести пятьдесят рублей, и пенсией дед Савелий остался доволен. А хозяйствовать ему помогал старик Караваев, тоже бобыль.
Хотя Караваев был всего лет на пять моложе Савелия, он находился в полной мужской силе: работал колхозным сторожем, ходил бить скот, вел свое хозяйство, да еще помогал по соседству Савелию.
Караваев приходил к Савелию под вечер. Иногда приносил бутылку водки, и они выпивали. При этом дед Савелий отсчитывал Караваеву ровно половину стоимости водки вплоть до копейки.
Городских дед Савелий взял с охотой. Продукты выписывал колхоз: мясо, молоко. Картошку давал дед Савелий, а за все это ему писали трудодни…
Я проснулся первым, немного полежал с открытыми глазами, посмотрел снизу на ходики, которые висели прямо над головой и встал. Сначала нехотя, потом, когда вышел во двор, меня охватило чуть свежим холодком, и я окончательно проснулся. Утра стояли уже прохладные. Над рекой плыл туман, стелился по земле, отчего казалось, что река затопила берега, и деревья тоже стоят в воде. Хозяйки варили обед, и над трубами вился дымок. Где-то залаяла собака, промычала корова, звякнули ведра, перекликнулись женщины. Деревня проснулась. В предутренние часы трудно заставить себя встать, так спать хочется, но именно в эти ранние часы проявивший мудрость получает заряд бодрости на весь день, наполняется восторгом и жаждой деятельного труда; и в эти часы человек, наверно, как никогда близко стоит у порога раскрытия тайны бытия и разрешения вечного вопроса смысла жизни.
Когда я вернулся в дом, ребята уже сидели с заспанными глазами на соломенном настиле, который служил нам постелью.
В поле мы выходили рано. От того, как быстро мы закончим выделенный нам участок, зависело - долго ли мы пробудем в этом Богом забытом колхозе.
Недалеко от нас работали школьники. Они как воробьи прыгали по грядкам, очень быстро набирали картошку в ведра и носили к тракторному прицепу. Ссыпать картошку помогал им молодой учитель. Ребячьи голоса летали в воздухе, и работать было вроде веселей.
На уборке картошки трудились и украинцы, которые каждый год нанимались в колхоз. Работали они от зари до зари, и результат у них был значительнее, чем у нас, молодых и неискушенных в полевых работах, и зарабатывали они хорошо.
Местным же денег не платили, им писали трудодни, и они работали спустя рукава.
Девушки к концу дня чуть не ползли по борозде, да и у нас, стоило разогнуться, в глазах темнело, блохами прыгали черные точки, и мы сменяли друг друга, переходя с подборки на погрузку.
Пятикурсница Алина Сомова, когда мы в первый день после обустройства пришли посмотреть, как они устроились, с высокомерием дембеля к молодому солдату сказала: «А вы, вьюнош, тоже студент? Даже не верится, такой молоденький». Я смутился. Девушки с четвертого и, тем более, с пятого курса казались мне такими «старыми», что думать о каком-то равном отношении с ними я не смел. Двадцатидвух - двадцатитрехлетние, они виделись мне из другого времени, - невесты для взрослых мужчин.
Алина Сомова вдруг повалилась на спину и напугала всех, взвыв дурным голосом: «Ой, девки, не могу, помру сейчас!»
Девушки мгновенно побросали ведра и расселись вокруг Алины.
– Тошнит, девки, видеть эту картошку не могу! – проговорила Алина.
– А что? – отозвалась старшая группы Света Новикова. – Очень даже может быть такое. Я где-то читала про сибаритов. Они вели праздную жизнь. У них даже не водопроводы были, а винопроводы. Лежит, а в рот вино капает.
– Во, жизнь! – отозвался с лошади бригадир Семен Петрович, нюхом почуявший непорядок и притрусивший с соседнего поля, как всегда зачуханный и небритый.
– Так вот, говорят, один сибарит, – продолжала Света, не обращая на него никакого внимания, – увидел, как работают в поле рабы, и тут же умер.
– Это как же? – не поверил бригадир.
– А также! Сердце не выдержало.
– Лопнуло, значит! Это от вина, – убежденно сказал Семен Петрович и потрогал левый бок.
– Ну, у вас не лопнет, вы самогон пьете! – серьезно заметила Алина.
Девушки дружно засмеялись, а бригадир, хлопая глазами, переваривал Валькины слова. И вдруг понес в бога мать:
– Растопырились, туды растуды на три деревни. Привыкли в городе на задницах сидеть, мать вашу ...
– А ну, работать! – срываясь на визг, закончил свою речь Семен Петрович.
– Arbeiten. Все понятно, – перевела Алина. – Aufstehen, мать вашу!
Бригадир Семен Петрович ничего не понял, хотя чувствовал в этих словах что-то ругательное по отношению к нему, но так как зла больше не осталось, сказал нормальным голосом:
– Ладно, по иностранному-то умничать, образованные! Чтоб мне ряд сегодня весь добрали.
И, хлестнув лошадь прутом, ретировался.
На Семена Петровича не обижались... Великая вещь привычка. Первое время на мат реагировали болезненно, жаловались чуть не со слезами своему директору, директор говорил с председателем, председатель кричал на бригадира, а бригадир на председателя. И какое-то время бригадир бранных слов не произносил, но потом они прорывались с еще большей силой. Председатель разводил руками: «Ну что я могу сделать? Такой народ. Снять с бригадирства, так это всех подряд снимать придется... Иной раз и сам сорвешься ...»
– Бывает, – смущенно кашлял в кулак председатель. - Нету других людей... Я с ним поговорю еще, припугну построже, а уж вы как-нибудь сами с ним, пристыдите что-ли.
Просили колхозного сторожа деда Игната при случае сказать бригадиру, чтобы не выражался. Думали, старого человека послушается.
Дедушка Игнат искренне удивился: «Кому, Семену? Да ему, сивому мерину, родить легче, чем от мата отвыкнуть. Сызмальства это у него. Без штанов еще ходил, а уже матерные слова знал.
После этого на Семена Петровича махнули рукой и старались не обращать внимания, но и ему, видно, на пользу пошел разговор с председателем. Материться совсем он не перестал, но заметно было, что сдерживается.
– Пошли, девчата, доделаем что ли, – встала Света Новикова.
– Дай отдохнуть - то! – взмолилась Таня Савина.
– Девоньки, засидимся, хуже… А то до зимы здесь будем торчать?
– Домой хочется, – жалобно сказал кто-то.
– Хватит ныть, пошли…
Когда мы пришли с поля, дед Савелий сидел с Караваевым на лавке за столом. Перед ними стояла бутылка водки.
Увидев квартирантов, дед Савелий засуетился и намеревался привстать, но Караваев придавил его к скамейке и с усмешкой сказал:
– Не мельтеши. Чай, в своем доме, не в гостях.
И в нашу сторону добавил:
– Места всем хватит, вона лавка какая, во всю стенку.
– Много наворочали-то?! – спросил дед Савелий.
- Много не много, а спины болят, - не стал притворяться Алексей Струков. Алексей учился на третьем курсе и получал Ленинскую стипендию.
– А девки?
- А что девки? Работают.
– Да где там! Маломощные. Известно, город. Наши-то бабы пожилистей будут, – поддержал Караваев.
В дверь постучались и в избу вошли Света Новикова и Таня Савина.
- Мальчики, приходите сегодня к нам вечером, а то девчонки что-то заскучали, - сказала Света Новикова.
- Домой просятся, - добавила Таня.
– Как же это ты, дочка, рожать будешь, экая тощая какая, - пожалел Таню Караваев, по-своему оценивая ее изящную фигурку.
Таня покраснела и растерянно посмотрела на подругу.
– Как все рожают, так и она родит. Другого способа не придумали, – без стеснения ответил Юрка, второкурсник с внешностью киногероя, тот, которому не понравилось, что я воспринял известие о колхозе без эмоций.
– Ишь, как все, – засомневался Караваев.
– Она двойню родит. Правда, Танечка? – засмеялась Света Новикова.
– Веселый народ, пошли вам Бог женихов хороших, – пожелал дед Савелий.
– Да хоть каких-нибудь бы послал, – живо откликнулась Света. – У вас вот нет, разбежались все.
– Что правда, то правда, – сказал Караваев. – Молодежь вся в город норовит, не хочет на земле хозяйствовать.
– И то, одни мальцы сопливые остались, – поддержал дед Савелий.
– А туда же, не моги и слова поперек сказать, он тебе и комбайнер, и тракторист. По нонешним временам – фигура.
– Фигура, да дура, – перебил Караваев. – Водку жрать научились, а мужик кроме этого никакой. Прошлый раз Васька Коршунов просит: «Дядь Иван, дай трояк до завтра». А в гости зайдешь, у бабы рубль просит, чтобы бутылку купить. Мужик, ядри твою в корень!
– А вот гляди у меня! – Караваев вытащил из бокового кармана пиджака пачку замусоленных десяток.
Видал? То-то! Приди ты, к примеру, ко мне – напою и накормлю.
– Так оно так, – поддакнул дед Савелий. – Дочка - вот тоже с зятем. Не батьке помочь, а с батьки. А у меня уж ноги не ходят хозяйствовать… Сад пропадает. Картошку насилу выкопал, дай бог тебе здоровья, Иван, помог. А то: картошки дай, мясца дай, а приехать, вишь, занятые.
– Картошки, мясца! – передразнил Караваев. – А тыщу не хошь? Мой Колька прикатил летом: «Тыщу дай, мотоцикл Ковровец хочу купить».
Он вдруг по-собачьи ощерился:
– Накось, выкуси! Десять не хошь? Заработай, гад ты этакий!.. Так ты знаешь, что он сказал? Я, говорит, когда-нибудь придушу тебя, батя. Ты понял, нет? За тыщу, батьку родного!
Караваев разнервничался, руки дрожали и дергалось веко.
– Родителей не почитают, старых не признают. Куды – ы! Слова не скажи поперек. Щас - в морду, а то ножиком норовит, – пожаловался дед Савелий.
– Во-во! Осатанели совсем. Я, говорит, дед, пашу, на мне колхоз держится, – передразнил кого-то Караваев.
–Это пока в Армию пойдет. А там, прощай колхоз, – заметил дед Савелий. – Так что, девоньки, женихов в городе ищите. Нашенские-то ненадежные теперь.
– Так ваши-то, которые ненадежные, у нас в городе все, – заметила Таня, а Света Новикова добавила:
– Разбирайтесь теперь, какие ваши, какие наши. Одинаково водку пьют.
– За кого ж замуж выходить будете? – поинтересовался дед Савелий.
– Что ж, совсем трезвых что-ли не осталось? – обиделся за ребят Слава Сорокин, третьекурсник с французского отделения.
– Верно, хороших-то больше. Это пьяницы нам только чаще примечаются, потому как, хороший – дело обыкновенное, а пьяница – вроде бельмо на глазу, – утешил девушек дед Савелий ...
Девушек пригласили к столу, но они застеснялись и поспешили уйти, выдав истинную причину своего прихода. Вчера приходили «женихи» из местных, орали частушки под окном, ругались матом, грохали кулаками в дверь и звали на «матаню».
Мы поужинали, потеснив к краю стола хозяина с его приятелем, и стали собираться в клуб, где разместились наши девушки, а Савелий и Караваев все еще сидели за столом, злобствовали непонятно на что и попутно ругали за нерадивость председателя: скотина, мол, в коровнике по колено в навозной жиже, а техника сплошь и рядом под открытым небом. И мы долго еще слышали задиристый тенорок деда Савелия и недовольный рык Караваева.
Клуб не отапливался, и девушки мерзли. Спали вповалку на соломе.
Не успели мы войти и завести «светский» разговор, рассевшись по лавкам вдоль стены, как заявились «женихи». Вокруг старших, как это водится, терлась мелюзга. Старшие - в шляпах, один даже в темных очках, несмотря на сумерки. Он, перегнувшись от тяжести на одну сторону, держал детекторный приемник, через динамик которого со скрипом и скрежетом пробивалась какая-то песня. Выглядели «женихи», прямо сказать, не «комильфо» и, конечно же, девушки не принимали их всерьез. Но когда они облепили окна и потребовали: «Девки, выходи на танцы!», стало не до смеха.
А тут еще Алинку Сомову черти за язык дернули. Она подскочила к окну и крикнула:
– Сначала умойтесь, хухрики!
И тут же пожалела. «Женихи» начали ломиться в дверь, колотить палками по рамам. Слава Сорокин, Алексей Струков, Юрка Богданов и я вышли на крыльцо. Струков попытался образумить ребят, но слова на них не действовали. Деревенские видели, что их побаиваются, и еще больше наглели: улюлюкали, свистели, а малышня подстрекательски крутилась у ног.
Неожиданно один из деревенских, невысокий худощавый с лихо сдвинутой набок кепочкой, из-под которой торчал рыжий чуб, вынул финку и пошел на нас. Слава замолчал на полуслове, все напряглись; притихли и деревенские. Когда я поймал взгляд рыжего, меня вдруг словно что-то подтолкнуло ему навстречу. Я не отводил своего взгляда от его глаз, бессознательно мысленно приказывая отдать мне нож. И рыжий, будто споткнулся обо что-то, встал как вкопанный, серые глаза его потухли, а выражение лица изменилось на покорно безразличное, и он протянул мне нож, который я спокойно взял. Похоже, что ни наши, ни деревенские ничего не поняли. Наши молчали, а деревенские с удивлением смотрели на своего товарища.
В это время появились старший колхозного десанта преподаватель латинского и языкознания Юрий Владимирович Зыцерь и председатель профкома института. Жили они на другом конце деревни и пришли посмотреть, как люди устроились. Разобравшись в обстановке, Юрий Владимирович действовал решительно и смело пошел в сторону деревенских. Выглядел он внушительно, и деревенские, почувствовав в нем начальника, отошли подальше и стали ждать, что будет дальше. Наш старший остановился и спокойно сказал:
– Я бегать за вами не стану. Но учтите, если кого-нибудь увижу здесь через десять минут, пеняйте на себя.
– А что ты сделаешь? – нагло спросил высокий парень с лохматой гривой волос.
– По крайней мере, с тобой поговорю в райотделе милиции, это я тебе обещаю. Физиономия твоя мне хорошо знакома: утром стоишь со своим ЗИЛом у правления. Фамилию мне узнать нетрудно... Вон того тракториста тоже найду, – пообещал Зыцерь.
Деревенские притихли и видно, что струсили, но отступить сразу и этим признать поражение не могли. И когда наш старший вместе с предпрофкома, убедившись, что девушкам ничего не угрожает, ушли, бузотеры еще некоторое время петушились, выкрикивали матерные частушки, но к клубу не подходили. Потом все стихло, и все решили, что деревенские ушли.
– Тоже мне, мужики! – сказала Алина Сомова. – С малолетками не справились. Если бы не Юрий Владимирович...
Она не договорила. Звякнуло и разлетелось стекло, и в клуб влетел камень.
Мы, будто заглаживая свою вину, бросились на улицу. Раздался топот, свист, и на улице никого не осталось.
Только мы вернулись в клуб, как в разбитое окно просунулась физиономия в шляпе и сказала:
– Погоди, щас Васька трактор подгонит. Весь клуб к ядрёне фене разворотит.
После этого все стихло, но мы до ночи сидели в клубе, пытаясь успокоить девушек, так как они боялись ложится спать. Да и действительно, черт их знает, дегенеративных, возьмут и в самом деле разворотят ...
Мои товарищи моей «выходки» не поняли.
- Надо быть полным идиотом, чтобы без обоснованной причины бросаться на нож, - сказал Струков. – Ложное геройство. Хотел нам свою бесшабашную смелость показать?
- А зачем он тебе нож-то отдал? – Юрка вертел в руках финку, разглядывая наборную плексигласную рукоятку. Его больше интересовал именно этот вопрос. Кстати, финку рыжему мы вернули. Он пришел к деду Савелию, когда мы сидели дома, клялся, что не собирался никого резать, а хотел только попугать.
Но откуда кто мог знать, что мной руководило при этом нечто другое, в чем я должен был утвердиться. В тот момент мое подсознание подсказало, что сейчас я смогу ввести этого деревенского парня с ножом в состояние гипноза, как это делал раньше, и он безоговорочно подчинится мне. Это было бессознательное действие с моей стороны, как будто высший разум не оставляет меня и его волей я совершаю иногда поступки. И это убедило меня в том, о чем говорили Мессинг, Вольштейн и Френкель, что способности могут вернуться. До этого, очевидно, было далеко, но этот случай обнадежил меня, и теперь я твердо уверился, что достаточно какого-то толчка, чтобы мой мозг снова настроился на ту необъяснимую волну, которая позволяет проявляться необыкновенным способностям человека.
Кажется, совсем недавно я мог мгновенно ввести человека в гипнотическое состояние и продиктовать ему свою волю, которой он безоговорочно подчинился. Так когда-то случилось, когда я отвел руку с нагайкой конного милиционера, который готовился огреть меня, когда мы с пацанами лезли на стадион через забор. Все решили, что лошадь просто чего-то испугалась и понесла седока. Я тогда никого не разубеждал, не стал делать это и сейчас.
Мы позавтракали и пошли к правлению в приподнятом настроении. В приподнятом оттого что день выдался такой хороший, и оттого что сегодня заканчивали уборку картошки на своем поле и вечером или завтра утром могли уехать домой,
У правления уже собралось много народу. Мы подошли к своим. Девушки встретили нас без энтузиазма, и мы насторожились.
– Что-то вы как пришибленные стоите? – спросил Слава Сорокин.
– Сейчас и вы пришибленными станете, – пообещала Алина Сомова и, посмотрев на улыбающегося Юрку Богданова, добавила:
– А то вы что-то очень весёлые.
– Да что случилось-то? – не выдержал Алексей Струков.
– А то, что Сеня приехал. Председатель звонил вчера в город нашему проректору насчет того, чтобы нас еще на наделю оставить.
– Да ты что?
– Я ничего, а вот как Сеня ...
В это время вышел Семен Борисович и пригласил всех в правление. Кабинет председателя всех не вместил, и многие остались в коридоре, но через открытые двери хорошо было слышно, что говорилось в кабинете.
Говорил сначала председатель. Он ознакомил всех со сводкой погоды на ближайшую неделю. Сводка оказалась неутешительной. Бюро прогнозов предсказывало заморозки и снег. Когда председатель говорил о погоде, лицо его выражало обиду, как будто метеорологическое бюро наслало заморозки на его колхоз специально. Потом председатель стал жаловаться на условия. Людей не хватает, механизмов тоже нехватка, картофелекопалки быстро выходят из строя и почти не работают. Если не убрать всю картошку до заморозков, пропадет.
Стал объяснять истину о том, что город, в общем-то, ест колхозную картошку, так что, считай, что городские для себя же и стараются, а известно: «Как потопаешь, так и полопаешь». И долго еще ходил вокруг да около вопроса, ради которого и собрали всех, а напрямую сказать, чтобы остались еще дня на два, на три и помогли выбрать оставшуюся картошку на соседних полях, не хватало духу. Понимал, что всем до смерти надоел колхоз и картошка. И все видели, что он понимает, а поэтому сочувствовали и особенно не «выступали».
Семен Борисович поймал момент, когда председатель, более-менее приблизился к конкретному вопросу о помощи, и перебил его:
– Короче говоря, надо помочь закончить уборку картофеля. С руководством нашего института вопрос уже согласован.
Этого ждали, к этому были готовы, но все же заволновались. Раздались недовольные голоса.
– Я понимаю – все устали, – повысил голос Семен Борисович. – Но давайте подойдем к вопросу с государственной позиции. Степан Никитович достаточно хорошо изложил нам положение дел. Идут заморозки. Самим с уборкой не справиться. Убрать картошку нужно? Нужно. Предлагаю всем за субботу и воскресенье убрать всю картошку. В понедельник - домой.
– А если за субботу и воскресенье не уберем? – задал кто-то вопрос.
– Надо постараться. Сегодня вас отвезут на новое поле, а ваши участки закончат школьники. Есть еще вопросы?
Вопросы были. Но уже не по поводу работы. Спрашивали, почему не дают молока, просили на поле привозить питьевую воду и так далее.
Света Новикова видела, что девочки повесили носы. Чтобы поднять настроение подруг, она бодро сказала:
Ну чего скисли? Первый раз что ли? Переживем, девки! Подумаешь, два дня. Дома отгуляем.
– Да-а, два, – всхлипнула Таня Савина. – А потом еще на неделю оставят.
– Никто не оставит, – успокоила Алина Сомова. – В понедельник дома будем.
К правлению подкатил пыльный «козел» и, резко тормознув, напугал девушек. Из машин вышел второй секретарь райкома. Навстречу ему уже спешил председатель колхоза Степан Никитович.
– Ну, и дорога же у вас! – недовольно сказал секретарь, протягивая руку Степану Никитовичу.
– Не у «вас», Николай Савельич, а у «нас», – усмехнулся председатель, пожимая протянутую руку.
Оба исчезли в правлении.
К правлению подъехал трактор. Тракторист лихо развернул прицеп и затормозил, чуть не зацепив девушек. Те с визгом разбежались в стороны. Покричали на тракториста, посмеялись, но, когда тракторист весело предложил подвезти, в прицеп не полезли: трактористы трезвыми в трактор не садились, гоняли напропалую, не разбирая дороги, и ездить с ними боялись. Как-то колхозный тракторист Васька Куликов свалился с трактором в овраг. Трактор перевернулся, а Васька каким-то чудом остался жив. Проспался в том же овраге и пришел в правление. Потом сам проговорился, что ездил на тракторе в соседнюю деревню за самогоном.
Мы вместе с девушками пошли к машине, которая уже ждала нас, чтобы отвезти на поле, и полезли в кузов. Шофер, молодой парень с соломенными волосами и коричневым задубелым от солнца и ветра лицом, осветил девушек белозубой улыбкой, весело спросил:
– Ну, невесты, поехали?
– Поехали, жених, – разноголосо отозвались девушки, и на голову парня посыпались шутки. И когда машина тронулась, затянули студенческую: «С деревьев листья облетают, ёксель-моксель…»
"Студент". ЧАСТЬ I. Глава 3. Что такое ностальгия. Маршак и «Слово о полку Игореве». «Бродвей» и его обитатели. Незадачливый декламатор. В кафе. Алина и француз. «Guadeamus igitur».
Я всегда любил это тревожащее до замирания души возвращение домой после долгого отсутствия. Три недели для меня – это долго. Так случалось, когда я приезжал домой после смены в пионерском лагере. Месяц, а кажется не был дома целый год. Смотришь, будто век не видел домов и улиц города, в котором прожил уже немало лет, а своих пацанов встречаешь так, будто вообще уже не чаял увидеться с ними.
Мы часто говорим о любви к Родине, имея в виду Россию, но забываем, что эта любовь начинается с привязанности к тем местам, где ты родился и провел детство. Но только с годами начинаешь понимать, что такое ностальгия и соглашаться с Генрихом Сенкевичем, когда он писал: «Грусть, тоска по Родине владеет главным образом теми, кто почему-либо не может вернуться в родные края. Но порой приступам ее подвергаются те, для которых возвращение – вопрос собственного желания. Поводом может быть: восход или заход солнца, напоминающий зори в родных местах; какой-нибудь перелив в песне, в котором еле уловимо проскользнет знакомый напев; купа деревьев, напоминающая лесок возле родной деревушки – и готово! Сердце охватывает огромная неодолимая тоска, и ты вдруг чувствуешь себя листком, оторванным от далекого, милого дерева. В такие минуты человек либо возвращается, либо, если у него есть хоть немного воображения, творит».
Ну, до той ностальгии, о которой говорил Сенкевич, мне еще было далеко, и это позже меня захватят ощущения, которыми «болел» большой писатель, но на подсознательном уровне, я думаю, всем знакома та тоска, о которой он говорит. Только мы выражаемся проще: «Я скучаю по чему-то и по кому-то».
Воображения, о котором говорил Сенкевич, у меня было достаточно, правда, я не «творил», но к литературе меня тянуло, и я пробовал заниматься переводами стихотворений английских поэтов, находя их в антологиях. Кажется, что-то даже получалось, и я, обнаглев, тихо спорил с Маршаком, считая, что он нарушил размер, например, в стихотворении Роберта Бернса. У Маршака: «Любовь, как роза красная цветёт в моем саду. Любовь моя – как песенка, скоторойвпутьиду». А у Бернса-то: «O, my love is like a red, red rose, that`s newly sprung in June. O, my love is like a melody, that`s sweetly played in tune». И я переводил так, как мне казалось более точным: «О, любовь, ты прекрасна, как роза, заалевшая поздней весной! О, любовь, ты, как арфы звуки, зазвеневшие светлой струной!»
Я думаю, простит мне покойный Самуил Яковлевича мою самонадеянность, ибо и сам я уже устыдился этого…
Мы встречались вечером следующего дня в городском парке. Я оставался в своей группе один юноша на девять девиц, а на всем факультете учились три человека мужского пола, если не считать меня. Но меня приняли в компанию старших безоговорочно, несмотря на инцидент с ножом. Меня зауважали за стихи, которых я знал достаточно, а когда однажды стал читать на память «Слово о полку Игореве» в прозаическом переводе Ивана Новикова, об инциденте забыли, как о некоем недоразумении, которое со мной случилось, но мне не свойственном. Кстати я мог прочитать и несколько частей оригинального старославянского текста. Не знаю, зачем мне понадобилось знать наизусть, например, «Слово о полку Игореве» в оригинале, но меня завораживала музыка старославянских слов: «Не лепо ли ны бяшеть, братие, начатии старымо словесы трудных повестий о полку Игореве, Игоря Святеславлича! Начати же ся той песни по былинам сего времени, а не по замышлению бояню!» Тем более что тексты как-то сами укладывались в голове.
По дороге в парк, на Ленинской, которую молодежь называла Бродвеем, я встретил Юрку Богданова в светлом распахнутом плаще и в узких до щиколоток брюках, из-под которых выглядывали красные носки. На голове сидела светло-коричневая фетровая шляпа, чуть сдвинутая набок.
- Не боишься, что брючки дружинники подрежут? - усмехнулся я, оглядывая Юркин прикид[1]. – Они теперь с ножницами ходят.
- Всем не подрежут, - отмахнулся Юрка. - Резалка отвалится.
- Рэму подрезали, - напомнил я.
Рэм, самый модный парень на Бродвее, ходил с тростью, где-то доставал яркие галстуки с пальмами, носки самой немыслимой расцветки; пиджаки, которые он носил на пару размеров больше, свисали с плеч, но делали фигуру значительной. Чаще вместо галстука Рэм носил бабочку, а на голове вместо обычной стрижки под бокс красовался взбитый и набриолиненный кок. Смуглость лица и смоляного цвета волосы придавали Рэму романтичности и какого-то заграничного шика.
- Рэм – идейный стиляга и фарцовщик, а я просто дозировано следую моде, потому как убежден, что в человеке все должно быть прекрасно, - ничуть не рисуясь, сказал Юрка. – Да и не все дружинники придурки, - добавил он.
- Ага, а Линду остригли умные, - не согласился я.
- Линду остригли в милиции, а дружинники только привели ее туда, - заступился за дружинников Юрка. – А ты знаешь хоть, за что?
- Знаю, - сказал я. – Но это не дает никому права измываться над человеком, тем более женщиной.
- Шлюхой! – презрительно бросил Юрка.
- А шлюха – не человек?
- Может быть и человек. Только шлюха, - стоял на своем Юрка, и я не стал спорить.
Линда, молодая, довольно привлекательная, с роскошными формами женщина лет двадцати шести или двадцати восьми, успевшая два раза выйти замуж и два раза развестись, то ли обладала гиперсексуальным влечением, то ли разочарование в мужчинах активно толкало ее на любовные приключения, только на Бродвее знали, что она доступна. Дружинники поймали ее в гостинице и вывели из номера, застав, можно сказать, с поличным. Общественность узнала, что девушка вечером ходит по мужским номерам и предлагает «сыграть в шахматишки». Правда, шахматной доски у нее никто не видел.
На ступеньках лестницы к кинотеатру «Победа» кучно сидела молодежь. Сидеть на ступеньках лестниц стали после какого-то итальянского фильма. Говорят, на Западе эта традиция существует давно. Как только наступает весна и каменные ступеньки прогреет солнышко, так и усыпают лестницы, как грачи парковые деревья, устраиваясь на ночлег.
- Задницы морозят, - заметил Юрка. – Еще летом, куда ни шло.
- Да еще не холодно, - не согласился я. – Вон и солнышко греет.
Мы миновали кинотеатр, но невольно обернулись, услышав шум и возбуждённые голоса. Милиция сгоняла молодёжь со ступенек, та недовольно ворчала, по инерции пассивно сопротивляясь.
Парк выглядел многолюдно. На танцверанде гремел духовой оркестр, хотя до Ленинской доносился только глухой барабанный бой: сама мелодия увязала где-то в предпарковой аллее, словно запутываясь в мощных кронах ее раскидистых каштанов. Когда оркестр умолкал, из глубины парка тихо доносился голос какой-то певицы, а из биллиардной - костяной стук шаров.
За решетчатой оградой танцплощадки, к которой вела лестница с несколькими ступеньками, в такт музыке колыхалась разноцветная масса танцующих, и их головы ритмично прыгали вверх-вниз.
Сорокин предложил зайти в открытое кафе и отметить возвращение в городскую цивилизацию. Никто не возражал.
Мы шли мимо эстрады, где на скамейках сидело человек десять зрителей, и остановились, чтобы посмотреть на действо, которое совершалось на сцене. Невысокого роста парень, стоя спиной к зрителям, читал стихи:
Своенравный, в легкой поступи,
Широко расправив плечи,
Со звездою в звездной россыпи
Ветер тщетно ищет встречи.
Я плохо расслышал следующий куплет. Что-то про бесплодие мечтаний, потому что ни одна звезда ветер не очаровала.
Неожиданно чтец резко повернулся лицом к зрителям. Слова зазвучали более отчетливо, и чтец закончил грустно:
Что за толк, что многих множество,
Разбросала звезд вселенная…
В каждой скрытое убожество
Видит ветер непременное.
Раздались жидкие аплодисменты. Читал он хорошо. Народу прибавлялось. Мы стояли и слушали.
Опять весна и хочется до боли
Открыть окно и выброситься в сад,
Чтоб хоть на миг в отчаянном безволье
Облапить ее терпкий аромат.
Чтоб распластаться в чувственном объятьи
Со свежестью взволнованной земли,
Сорвать из трав мешающее платье,
Чтоб губы тело целовать могли.
Вдруг раздался милицейский свисток. Кто-то из зрителей крикнул в сторону чтеца: «Атас! Парень, беги!» и тот резво спрыгнул со сцены и дунул в сторону от бежавших к эстраде дружинников и милиционера.
- Это Валерка Покровский с физмата, с нашего курса, - сказал Юрка.
- А зачем милиция-то? – недоуменно спросил я. – В Москве сейчас читают стихи у памятника Маяковскому[2], и никто их не гоняет.
- А мы с тобой, Володя, не в Москве.
- Понял. Quod licet Jovi, non licet bovi, - сказал я.
- Во-во! Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку, - согласился Слава Сорокин. – Помяни мое слово, эту лавочку прикроют и в столице.
Недалеко от кафе, мы встретили гуляющих под руку моих одногрупниц - первокурсниц Свету Новикову, Таню Савину и Галю Загоруйко.
В колхозе мы видели их лишь в простых рабочих одеждах, а здесь они предстали во всей своей красе. Платья колокольчиком, волосы с начесом, туфельки - лодочки на каблучках.
Струков тут же решил: «Все идем в кафе!» Девушки замялись, но Слава Сорокин строго сказал:
- Без возражений!
Девчонки покорно пошли с нами.
Не успели мы сесть за сдвинутые столики, как к нашей компании подошла Алина Сомова.
Юрка окинул Алинку оценивающим взглядом, а я поспешил отвести глаза, чтобы скрыть неловкость. Светлые брюки плотно облегали ее полные, но, не смею врать, стройные ноги, которые открывало расстегнутое легкое ярко-красное короткое пальто; начесаные волосы отдавали откровенным чернильно-фиолетовым цветом, а губы прятались за жирным слоем сиреневой помады. Наши первокурсницы с ревнивым любопытством смотрели на Лину. Они еще не отошли от строгих устоев средней школы, и им было в диковинку видеть до такой степени раскрепостившуюся студентку.
- Привет, мэны, - сказала Алина, светясь как лампочка Ильича. – А мы сидим, скучаем. Можно мы к вам?
- А ты с кем?
- С другом, - игриво сощурила глазки Алина.
- А он кто? – спросил Струков.
- Да француз.
- А-а, - не удивился Слава Сорокин.
В селе Отрадном французы по своему проекту строили сахарный завод, и две студентки с иняза проходили там практику, работая в качестве переводчиц.
Мы посмотрели в угол, куда показала Алина. Там сидел мужчина лет тридцати пяти в очках и модной темно-коричневой дубленке, которую могли себе позволить только иностранцы.
- Валяйте, - разрешил Струков.
Алинкин друг оказался приятным в общении дядькой, немного говорил по-русски, пытался шутить и даже с помощью Алины рассказал анекдот: «Один французский журнал для мужчин объявил конкурс на лучшее описание своего утра. Первое место занял автор такого произведения: «Я встаю, завтракаю, одеваюсь и еду домой», который заставил покраснеть наших первокурсниц, хотя они пытались сделать вид, что и не такое слышали, а когда у нас кончилось вино, потому что кончились деньги, француз щедро заказал еще выпивку и закуску.
Я никогда не пил вина. Вкус вина знал, потому что дома, когда отмечали праздники, я, уже старшеклассник, мог пригубить из бокала, сделав глоток, другой. Но здесь все пили, вино лилось рекой, и я, неискушенный в застольных сидениях, незаметно пьянел. Голова кружилась от вина и от ощущения свободы, которую я обрел с поступлением в институт. Потом все смешалось: я плохо различал слова, которые говорились за столом, все сливалось в один сплошной гомон. Куда-то делись наши девочки. Последнее, что я помню - потусторонний женский голос, который произнес: «Вьюноша нужно домой проводить, а то мильтоны заберут» …
Утром мать смотрела на меня укоризненно и, покачав головой, сказала: «Тебя вчера Юра Богданов привел… Тоже был хорош». Я стыдливо прятал глаза, и отец постарался все обратить в шутку: «С посвящением в студенческую жизнь!» - произнес он и ехидно пропел:
Gaudeamus igitur
Juvenes dum sumus![3]
[1]Прикид – на молодежном сленге – модная одежда.
[2]К 1961 году «Маяковские чтения» прекратили свое существование, как «рассадник диссидентов и антиобщественного поведения»
[3] Итак, будем веселиться, пока мы молоды – (лат.) Слова из Студенческого гимна.
"Студент ЧАСТЬ I. Глава 4. Студенческая тусовка и новые знакомые. Больная голова Лики Токаревой. «Музыка на костях». Паранормальные явления – вымысел и реальность. О «чудесном» исцелении несколько ле
После лекций ко мне подошел Валерка Покровский, тот который читал стихи в парке и которого гоняла милиция.
- Привет, чувак! Я Валерка. Ты правда «Слово о полку» наизусть знаешь?
- Кто тебе сказал? – усмехнулся я, оглядывая нового знакомого.
- Юрка Богданов. Вы с ним в колхозе были.
- Знаю, только в прозаическом переводе, - не стал отрицать я.
- А что, какой-то еще есть? – удивился Валерка.
- Есть стихотворные. Например, Державина и Николая Заболоцкого.
- Ладно, - смутился вдруг Валерка. – Мы – математики. Нам не знать этого не зазорно.
- Да это знать и не обязательно, - простодушно сказал я. – Это я сдуру, память тренировал.
- Тебя Володькой зовут? – запоздало спросил Валерка.
- Извини. Не представился.
- Я чего подошел-то, - сказал Валерка. – У нас приличная компания образовалась… Приходи вечером. Сегодня у Машки Мироновой, из нашей тусовки, собираемся.
- Ладно, - согласился я. – Диктуй адрес.
Валерка назвал адрес.
- Это ты стихи позавчера в парке читал? – захотел уточнить я.
- А что, плохо?
- Да нет, здорово! Стихи твои?
- Не, это Алик Есаков! Наш чувак. Придешь, познакомишься.
- А Юрка Богданов будет? – спросил я, рассчитывая, что в компании встречу хоть одного знакомого.
- Не, он как-то сам по себе. - Они больше с Ляксой. Оба чернокнижники.
- С какой ляксой? – не понял я.
- Да с Аликом Тарасом с третьего курса филфака…
- А почему чернокнижники? Колдуны, что-ли? – усмехнулся я несуразному «чернокнижники».
- Почему колдуны? – удивился Валерка. – Просто они на книгах повернуты, а книги где-то достают такие, которых и в библиотеке не возьмешь.
Вечером я пошел к дому, где жила Маша Миронова. Домом оказалось двухэтажное кирпичное строение дореволюционных лет, типичное для старой улицы города.
Я поднялся по каменной обшарпанной лестнице на второй этаж и безошибочно нашел нужную квартиру по голосам, которые доносились до первого этажа. Звонка я не нашел. На стук никто не отозвался, и открыли мне дверь, когда я погрохал кулаком по косяку обитой дерматином двери, в порезах которой торчали клоки ваты.
- Ты Володя? – спросила русоволосая девушка с серыми глазами, в белой ситцевой кофточке. Я догадался, что это и есть Маша. Волосы ее перетягивала розовая лента под цвет пояса пышной чуть ниже колен юбки, на ногах сидели красные туфли-лодочки на небольшом каблучке, и её вид как-то даже до неприличия не соответствовал убогости жилья.
Входная дверь вела сразу в комнату, которая служила и залой, и спальней, и кухней. Печка топилась, и огонь весело плясал на поленьях открытой топки причудливыми языками пламени. На дощатом полу стояли чем-то наполненные мешки, на низких скамеечках сидели две бабульки и резали мелкие яблоки на компот или варенье.
Не дожидаясь ответа, Маша провела меня в маленькую комнатенку, где яблоку было негде упасть. Народ сидел на кровати, на двух табуретках у небольшого стола, приставленного к стенке, и просто на полу. Я растерянно стоял у дверей, пока меня ни усадили на одну из табуреток, с которой согнали долговязого юношу со сломанным носом.
- Вов, - уступи место тезке, - сказал Валерка Покровский долговязому. Тот послушно встал и уселся на подоконник, потеснив сидевшую там миниатюрную черноволосую девушку.
На столе стояли полупустые и еще не начатые бутылки портвейна «три семерки», граненые стаканы, бутерброды с сыром и яблоки. На полу разместилась радиола «Аврора» и на диске крутилась «музыка на костях».
Звучала песня под оркестр Гленна Миллера. На табуретке лежали пластинки и записи на рентгеновских снимках, то есть «на костях».
I can see he gun when it`s raining,
Нiding every cloud from my view.
Нежная мелодия и завораживающий голос Вивьен Доун должны были располагать к неге и расслаблять, навевая сентиментальное настроение.
- Знакомься, чувак! – сказал Валерка и представил всех по очереди:
- Вовка Забелин, учится на биофаке. Поступал на филфак, но не добрал баллов.
- Да ладно, хорошо хоть так, - подмигнул мне Вовка. – У меня аттестат-то так себе, даже тройка есть.
- Зато предок – генерал, - лениво отметил Валерка.
- Причем здесь предок? – обиделся Вовка. - Во-первых, генерал в отставке, во-вторых, он за меня экзамены что-ли сдавать будет?
- Маша. Учится с нами на физмате, - представил Валерка хозяйку квартиры.
- Это вы учитесь со мной, - серьезно ответила Маша.
- Есаков Алик - с нашего курса, поэт. Это за его стихи меня турнули мильтоны.
Алик Есаков, худощавый, невысокого роста, с коротким не по моде ежиком жестких волос, но в модном свитере с оленями и узких брюках, встал и шутливо по белоофицерски, только что не щелкнув каблуками, коротко кивнул.
Лика Токарева, та что сидела на подоконнике, оказалась дочерью зампреда недавно созданного территориального Совнархоза.
- Не повезло чувихе. Если б предка не перевели к нам, училась бы в Москве, - прокомментировал Валерка.
- Леран, поступал на наш факультет, перевелся на истфак, - показал на высокого юношу Валерка. - Баскетболист. В институтской сборной.
- У нас учиться нужно, а на истфаке можно от сессии до сессии баклуши бить, - пошутил Алик.
- Не хуже других учился, - огрызнулся Леран. – Только не мое это. Я историю люблю. Ведь даже иностранцы восхищались нашей историей. Шлёцер сказал: «…покажите мне историю, которая превосходила бы или только равнялась бы с Русскою!»
- Ну, понесло! – отмахнулся от Лерана Валерка и добавил: - Леранова мать, Зинаида Николаевна, доцент, у нас педагогику преподает… Кстати, в нашей компании еще один баскетболист есть, Олег Гончар, вместе с Лераном на истфаке учится. Только сам он не местный. Из Кургана. Приехал на юношеский чемпионат России по баскетболу во время вступительных экзаменов, ну, его и уговорили у нас остаться. В институт его без проблем взяли, он же и в юношеской российской сборной. Клевый чувак, и башка варит. Учит нас на гитаре играть.
- Забыл про Милу. Извини, Мил! – Валерка прижал обе руки к груди. – Мила Корнеева, первый курс филфака.
На кровати рядом с Машей Мироновой сидела темноволосая красавица с синими глазами с поволокой и лебединой шеей, которую открывала расстегнутая на верхнюю пуговицу блузка.
Красавица слегка улыбнулась, даже не улыбнулась, а как бы обозначила улыбку.
- А теперь, пипл, давайте бухнем за знакомство, а то бухло прокиснет.
Я от вина отказался: мой организм помнил гульбу в кафе, и от одного вида булькающего вина к горлу подкатывали спазмы, о чем я честно поведал компании.
Не стала пить и Лика, сославшись на головную боль: она тихо сидела на подоконнике с болезненно-бледным лицом.
- Сильно болит? – спросил я Лику. Она ничего не ответила, только чуть скривила лицо, показывая, что ей не до разговоров.
- Сейчас пройдет, - сказал я. – Я умею делать это.
Лика недоверчиво посмотрела на меня и натянуто улыбнулась.
- Где чувствуешь боль? В затылке?
- Да, в затылке, - подтвердила Лика.
Раньше я мог по цвету свечения безошибочно определить, где находится очаг недуга. Сейчас я свечения не видел, хотя каким-то образом ко мне приходило ощущение, откуда исходит эта боль и где она проявляется с большей силой.
Я стал потирать ладони, пока не почувствовал, что в них появилось характерное тепло. Ощутив в пальцах легкое покалывание, приступил к лечению.
- Сиди тихо, - скомандовал я, когда Лика отшатнулась всем телом от моих рук, поднесенных к ее голове. Она подчинилась, но лицо ее выражало недоумение. Я привычно сделал несколько пасов. Волосы, как намагниченные, стали шевелиться и змеями тянуться к моим ладоням. Когда по выражению лица Лики понял, что боль отступает, я подержал руки еще некоторое время над её головой. Все это заняло у меня не больше трех-четырех минут.
- Как ты это делаешь? – спросила Лика. – Неужели такое возможно?
- Ну, ты же сама видишь. Голова ведь не болит?
На лице девушки теперь играл легкий румянец.
- Народ! – Лика, пытаясь привлечь внимание компании, соскочила с подоконника. – Маш, Валер! Представляете, Володя вылечил мне голову.
- Как это вылечил? – повернулась к Лике Маша.
- Руками! – улыбаясь сказала Лика.
- То-то я смотрю, чегой-то он тебе по голове руками хлопает, - заметил Леран. – Думаю: что за фигня? - Правда, что-ли, вылечил? – обратился он ко мне.
- Ничего особенного, - пожал я плечами, - многие умеют это делать.
- Не скажи! – покачал головой Алик Есаков. – Что-то я не слышал, что многие умеют лечить руками. Тогда бы все ходили со здоровой башкой, и никто бы на головную боль не жаловался.
- Давай, рассказывай, - потребовал Валерка.
- А что рассказывать? О бесконтактном лечении люди знали еще со времен древних волхвов… У меня от природы хорошая биоэнергетика… Так объясняют ученые.
- Это называется паранормальным явлением, - сказала Лина.
- Лечение энергией рук – это не паранормальное явление. Паранормальное явление – это другое. Например, телепатия, ясновидение или телекинез…
- Я смотрю, ты этим серьезно интересуешься, - сделал вывод Леран.
- Да, мне это интересно.
- Шарлатанство настоящее. Телекинез, ясновидение, бабка надвое сказала, - скептически протянул Вовка Забелин. – Давайте лучше дринкнем, а всю вашу психологию – к черту.
- Нет, подожди, - отмахнулся от Вовки Алик Есаков, –вот я был на сеансе Михаила Куни. Он показывал интересные вещи. Например, перемножал четырехзначные числа, написанные на доске, которая вращалась так, что нормальному человеку рассмотреть невозможно… Или ему читали несколько десятков слов, и он повторял их без ошибки с начала и с конца. Потом рассыпали на пол спички из коробка, и он, не задумываясь, точно называл их количество.
- Алик, это просто хорошая память и концентрация внимания, а не паронормальное явление… Не хочу показаться бароном Мюнхгаузеном, но двадцать слов или даже тридцать я также повторю.
- Фигня! Не верю!
- А давай проверим, - загорелся Леран. – Маш, неси бумагу и карандаш.
Маша Миронова ушла в комнату, где бабки резали яблоки, и вернулась с карандашом и листком тетрадной бумаги. Лика села за стол и под диктовку шепотом стала писать слова. Через несколько минут Лика стала называть мне слова. Слов оказалось ровно двадцать. Я без особого труда назвал по порядку все двадцать слов. Потом назвал слова с конца.
Это вызвало бурю эмоций.
- Ну, ты башка! – оценил мои способности Валерка Покровский.
- Ерунда! - не обращая внимание на комплимент моей голове, сказал я. - Куда интереснее, когда Куни показывает владение телепатией. Вот это уже парапсихология, потому что явление за пределами науки... Но еще лучше телепатией владеет Мессинг.
- А откуда ты это знаешь? – спросил Леран.
- Был на сеансах и Мессинга, и Куни.
Я не стал рассказывать, что знаком с Вольфом Григорьевичем Мессингом, да и о своих способностях, которыми раньше обладал, тоже. Вопросы парапсихологии меня по-прежнему занимали, но не хотелось касаться этой темы, потому что явления, связанные с парапсихологией, большинством всё ещё воспринимались как мистика.
- Да, чувак, ты тему знаешь, - Валерка похлопал меня по плечу. – Только прав Вовка, когда говорит про шарлатанство. Не спорю, может быть что-то и есть, что кажется необъяснимым, но это пока - научное объяснение должно быть всему.
- А как же телепатия? А предсказания? Что - шарлатанство? – не выдержала Лика Токарева. – Алик рассказывал, что Куни читал мысли и выполнял мысленные приказы зрителей.
- Давно доказано, что никакой телепатии нет, а то, что показывают артисты, - просто ловкие фокусы.
- Что же есть? – в голосе Маши Мироновой звучали нотки обиды. Похоже, что ей не хотелось расставаться с тайной, которую несла в себе телепатия.
- Ничего сверхъестественного в телепатии нет. Ваш Куни непосредственно ощущал сигналы, поступающие из мозга в мускулы, когда кто-то давал ему задание. Он же держит его за руку. Мысль от мозга неотделима. А предсказания – это вообще мракобесие! - Можно угадать, но не предсказать. А гадалки так заморочат голову, что невольно поверишь во что угодно. У них тысяча уловок и всегда двоемыслие.
Маша выглядела обиженной, как девочка, у которой отняли игрушку.
- Извини, Валер, но не все так просто, - не удержался я от возражения. - Мессинг, например, писал, что пользуется контактом только потому, что это отнимает меньше времени, но, что ему совершенно все равно, есть у него контакт с кем-то или нет… И потом, как же он, например, при этом складывает цифры номера одного удостоверения и число срока действия другого? А я видел это своими глазами.
Я не стал приводить другие доводы в пользу существования телепатии. Я точно знал, что телепатия существует. Телепаты есть и их достаточно много, только они часто скрывают свои способности даже от близких, а многие вообще не сознают у себя эти способности.
- А предсказания? – напомнила Маша.
- Предсказания тоже существуют, - не мог промолчать я. – Ты, Валер, когда говорил о гадалках, то имел ввиду мошенниц, а есть люди, которые известны точными предсказаниями. Например, монах Авель, предсказавший часы смерти Екатерины II и Павла I, нашествие французов и сожжение Москвы …
- Все это, конечно, интересно, - перебил Валерка. - Но ты, Володя, с головой увяз в мистике. Наука признает гипноз, потому что гипноз объясним и укладываются в научно-материалистическую теорию. А все остальное: предсказания, ясновидение – противоречит марксизму, и защищать ясновидение, предсказания и тому подобную чепуху – заблуждение.
Я поймал себя на мысли, что в толковании и защите парапсихологии слишком увлекся и понял, что дальше продолжать не стоит.
- Мама говорила, что несколько лет назад у нас один мальчик вылечил дочь какого-то большого начальника, - неожиданно сказала Маша.
Я насторожился, потому что, скорее всего, здесь имелся в виду я. Но нас с отцом в свое время попросили забыть об этом, и в нашей семье разговор на эту тему стал табу.
- Это, случайно, не про тебя? – в упор спросила Маша.
Я смутился, но твердо ответил:
- Нет. С чего это вдруг?..
История эта случилась много лет назад, не без участия моего дядьки, который служил в одной серьезной организации, и дала нам высокого покровителя в лице её начальника. Это было немаловажным в то время, когда даже Вольф Мессинг, признанный экстрасенс и телепат, не решался спорить о каком-то явлении, если не мог дать ему научное объяснение.
У генерала была больная дочь. Она проходила курсы лечения в лучших санаториях, ее лечили хорошие врачи. На какое-то время наблюдалось улучшение, но потом девушке становилось хуже. Жена генерала отчаялась до того, что стала возить дочь к знахарям, из-за чего у нее был с мужем скандал.
Мой дядька в эйфории от улучшения состояния здоровья после сеансов, которые я проводил с ним, где-то проболтался о своем «чудесном исцелении» после тяжелого ранения.
Отец про себя ругал моего дядьку за болтливый язык, и на слова о том, что генеральская жена узнала от его шофера о «чудесном исцелении», страстно заверял, что никакого чуда не было, просто я ускорил заживление каких-то остаточных явлений после ранения.
Дочь генерала училась в девятом классе, училась хорошо, но врачи советовали пока оставить школу. Она все больше становилась раздражительной, злобной, стала сторониться людей, ее мучили головные боли, все чаще одолевали приступы меланхолии.
И главное: врачи предполагали, что это, возможно, стало результатом родовой травмы, но все методы, которые они использовали в лечении, не давали ощутимых результатов.
Началось с того, что я очень быстро снял головную боль, которая мучила девушку постоянно, но знал, что боль на другой же день вернется. Поэтому я решил ввести ее в особое психическое состояние, в которое мог входить сам. Отец знал, что это такое, был против, но я уверил его, что хуже не будет.
Это особое состояние возникало у меня самого не раз без моего участия. Иногда меня погружали в него какие-нибудь ритмичные звуки, которые вызывали музыку, и эта музыка звучала только в моем представлении, но в какой-то момент я начинал физически ощущать её. Она обволакивала сознание, парализуя мою волю, и погружала в состояние покоя и счастья. И я осознавал, что именно эта музыка уносила меня в неведомые миры, где все причудливо и странно.
Я видел себя со стороны. Вокруг меня плясало белое холодное, но приятное пламя, оно проникало в меня тогда, когда ощущал боль, и сжигала все нездоровое, дурное, что накопилось в теле и душе. Я чувствовал, что во мне идет целительный процесс…
В это состояние я и вводил генеральскую дочь. И это помогло ей освободиться от послеродовой травмы.
Болезнь отступила. У девушки исчезли головные боли, а от раздражительности не осталось и следа.
- Pardon me, boys,
Is that the Chattanooga Choo-Choo?
Track twenty-nine,
Boy, you can give me a shine[1], -
запел вдруг проигрыватель хриплым голосом задорную «Chattanooga Choo-Choo» из «Серенады Солнечной долины» под оркестр Гленна Миллера. Это Вовка Забелин поставил очередную запись на рентгеновском снимке.
На пятачок возле радиолы выскочил Леран. Мы с Валеркой отодвинулись вместе с табуретками к стене. Этого оказалось мало, и Валерка задвинул стол в угол, забаррикадировав выход из комнаты. К Лерану тотчас же присоединилась Лика, и они стали показывать такой танец, за который с любой танцплощадки их бы не просто удалили, но и забрали в опорный пункт милиции. Леран подбрасывал Лику, а после поворота на сто восемьдесят градусов ловил, отпускал от себя, потом притягивал, а ноги их и головы в такт музыки повторяли движение туземцев дикого племени. Это выглядело непривычно, смешно, но грациозно. Все подбадривали танцоров и дружно аплодировали неожиданному представлению.
Когда выпили всё вино, вволю наговорились ни о чем, послушали новые стихи, которые читал Алик Есаков, стали расходиться.
За все время вечеринки я получил удовольствие разве что от стихов Алика, а больше скучал, но оставался - не хотел обижать хороших ребят, моих однокашников.
Я был другим по психическому складу, человеком некомпанейским, с людьми сходился трудно, и мне больше грела душу работа кабинетного червя: за книгами, бумагами и размышлениями.
[1]Эй, друг, постой, Здесь этот Чаттануга Чу-Чу? Путь двадцать пять. Друг, дай тебя мне обнять
[2]Библиофи́льство, библиофили́я — буквально: любовь к книгам. Библиофил — человек, собирающий редкие и ценные издания
Студент. Часть I. Глава 5. Маша, Алик и сломанный нос Вовки Забелина. Юрка Богданов. Шахматы – давний подарок генерала. Стиляга Рэм и разгильдяй Витя Широков. Юркина библиотека. Родители. Библиофил Л
- Домой я шел с Валеркой Покровским, который жил в одном со мной районе.
- Валер, - спросил я. – А что у Машки квартира так запущена? Сама выглядит на тыщу долларов, а квартира – сарай…
- Да ты за Маху не беспокойся. Она в порядке. Живет у своей бабки, а бабка с сестрой. Ты их видел, когда пришел. Они в ее дела не лезут. Ходят за грибами, да за дикими грушами, яблоки трясут и компоты варят. Вообще всякую дрянь собирают вроде шиповника, травы какие-то. Нам они тоже не мешают. А родители Махи в Германии. Маха сама не захотела уезжать из Союза. В общем, все жирно, в тему… Там бедный один я.
- А Алик?
- А что Алик? Папа был директором какого-то крупного комбината, в Сибири, что ли. Сейчас не удел - видно, где-то проштрафился. Да такие не тонут. Помаринуют-помаринуют, да и определят куда-нибудь на хорошее место, когда весь шум уляжется. Связи-то, наверно, остались.
Валерка замолчал, как-то сник, потом сказал бодрым тоном:
- Да что нам папа, мама. Алик свой чувак в доску. Вот это главное… Да мы, вся компания – бразеры[1], свои чуваки…
- А чего у Вовки Забелина нос кривой?
Валерка засмеялся.
- Это - история. Вовка нос где-то спьяну сломал. Говорит, на улице упал. Пришел к Махе, кровь течет, весь перемазался. У Махи сидели я и Алик Есаков. Мы кровь кое-как остановили и отвели его в травмпункт. Там ему нос вправили. А через день Вовка, уже трезвый, споткнулся обо что-то у себя в подъезде, полетел с лестницы, и опять носу не повезло. Нос он свернул, только в травмпункт больше не пошел. Так теперь и ходит.
- Не понимаю, – удивился я. – Чего ходить с кривым носом, если можно поправить!
- Боится. Мы ему говорим - он, вроде, соглашается, да все никак не соберется. Спьну-то море по колено, а у трезвого страх и тысяча сомнений.
На Степана Разина я свернул в свою сторону, а Валерка пошел в другую, куда-то на Курскую…
Дома меня ждал сюрприз. В нашей небольшой комнатке, которую мать называла залом, что в отрочестве у меня вызывало протест, потому что тесная комната четырех метров в длину и трех в ширину, темная от разросшихся кустов сирени в палисаднике за окном, мало соответствовала моим представлениям о залах. Зал был у генерала, дочери которой я смог помочь. Помню, как был поражен богатством генеральской квартиры, когда мы с отцом ступили за порог особняка и оказались в прихожей, по размеру не меньше всей жилплощади нашей семьи. И зал - огромная комната с высоким лепным потолком и роялем…
В нашем «зале» сидел Юрка Богданов, играл с моим отцом в шахматы и чувствовал себя как дома. Я поздоровался с Юркой. «Погоди, старик, - отмахнулся он от меня как от назойливой мухи. – Здесь интересная позиция получается». И он уткнулся в доску, словно меня и не было. Получив мат, Юрка отвесил комплимент моему отцу, встал из-за стола и, наконец, удостоил меня своим вниманием:
- Пойдем, чувак, пройдемся по Бродвею.
- Да он же только пришел, - вошла в зал мать. – Уж скоро спать ложиться, а вы гулять.
- Да что вы, Александра Петровна, какое «спать» - время детское. Мы часок. Пройдемся по Ленинской, то бишь, Бродвею, зайдем ко мне. Я Володю с родителями познакомлю. А то они всё: «Юра, ты хоть бы познакомил нас со своим другом как-нибудь».
Я с удивлением узнал, что, оказывается, я – Юркин друг.
- У меня чай с малиновым вареньем, - запоздалый голос матери догнал нас, когда мы уже были у двери.
- В другой раз с удовольствием, - отозвался Юрка.
- Слушай, чувак, откуда у вас такие шахматы? – спросил Юрка, когда мы вышли из дома.
- А чего ж ты у отца не спросил?
- Спросил.
- И что?
- Сказал, подарок.
- Подарок и есть.
И дальше я предпочел насчет подарка не распространяться.
Юрка понял, но счел нужным заключить:
- Ценный подарочек.
Подарок был, конечно, знатный. Мысль меня как-то сама перенесла в то время, когда мы с отцом оказались невольными заложниками ситуации, из которой выпутались, как считал отец, только чудом.
Помню, как вскоре после того, как я излечил генеральскую дочь, её отец прислал за нами машину. Приняли как дорогих гостей. Мы с девушкой ушли в её комнату, а отца генерал увел к себе в кабинет, куда их домработница Варя принесла закуску. Сидели они там долго. А на следующий день шофер генерала, Фаддея Семеновича, привез аккуратный сверток. Когда мы сняли шуршащую пергаментную бумагу, под ней оказались шахматы. Шахматная доска привлекала инкрустацией янтарем и малахитом, а шахматные фигуры из слоновой кости и черного дерева изображали войско. Король и королева – шах и шахиня, на боевом слоне – погонщик, на коне – арабский наездник, ладьи изображали крепостные башни, а пешки – индийских солдат со щитами и копьями. Отец с восторгом разглядывал фигуры, был смущен и не знал, как поступить с подарком. Вернуть, значило обидеть хозяина. И оставить неловко. Будет похоже, что Милу лечили из корысти. Отец тогда собирался поговорить с генералом или с его женой Кирой Валерьяновной. Поговорил или нет, мне неизвестно, но, в любом случае, шахматы остались у нас.
Вот такой это был подарок…
- Ну и как тебе компания? – вывел меня из задумчивости Юрка
- Да ничего. Хорошие ребята. А ты откуда знаешь, где я был?
- Сорока на хвосте принесла, - засмеялся Юрка. - Да все просто, - добавил он, заметив, что мне неприятна его осведомленность. Это отдавало каким-то мелкообыватель- ским душком сплетни. - Мне Олег Гончар сказал. Сам он на вашу тусу пойти не смог.
Юрка помолчал и спросил:
- А как тебе Маша Миронова?
- Хорошая девочка. А что? – покосился я на Юрку.
- Она мне нравится, - серьезно сказал Юрка. – Задружиться хочу.
- А чего ж ты не пошел к ним? У них там весело, - усмехнулся я, вспомнив «Чучу» на рентгеновском снимке.
- Я сказал, что мне Маша нравится, но не сказал, что нравится компания…
Мы вышли на Ленинскую, где жизнь, казалось, только начиналась.
- Вон Рэм хиляет с барухами[2].
Рэм шел по другой стороне Ленинской с двумя стильными девушками. На ногах у Рэма красовались туфли «на манке[3]». Их носили стиляги. Только Рэм усовершенствовал свои: когда он ступал на асфальт, от подошвы исходил свет, когда поднимал ногу – свет гас.
- В подошву вставлены лампочки, а в кармане штанов или пиджака – батарейка. Когда он касается подошвой асфальта, цепь замыкается, и лампочка загорается, - пояснил Юрка, хотя принцип был прост и любому пацану понятен.
Мимо нас медленно проехала бежевая «Победа», набитая молодыми людьми. Они высовывались из открытых окон и шумно здоровались со знакомыми.
- Это известный придурок Витя Широков, - отрекомендовал владельца машины Юрка. – Машина папина. Папа приехал к нам на ПМЖ с Урала, где работал на Авиазаводе главным конструктором. Придурка–сына мать избаловала до ужаса, потому что отцу некогда было драть его ремнем. Когда Витьку забирают в милицию за хулиганство, отец отбирает у него ключи от машины, а мать, как курица-наседка бросается на защиту своего дитяти, упрекая мужа в черствости, мол, тот жалеет больше железку, чем единственного сына.
- Сядет, - заключил Юрка. – Недавно балбесы сняли колеса с «Победы» начальника треста очистки. Дело еле замяли. Колеса, конечно, вернули, хотя только этим, я думаю, дело не обошлось… Сядет, точно.
Мимо проплыла черноокая красавица. Невозможно было не обратить на нее внимания. Короткая стрижка черных волос оттеняла матовость лица. Разрез губ, разлет бровей – все вылеплено идеально и неотразимо.
- Элька Скачко, - заметил мое замешательство Юрка. - Хороша, только ножки подкачали. Обратил внимание, что у нее юбочка сильно ниже колен? Это она изъян прикрывает.
- А что у нее с ногами не так? – удивился я.
А ты не заметил? Кривые, как у кавалериста. Но вокруг нее все равно хвост воздыхателей, чуваки роем вьются. Видно, брат, в этом случае главное не ноги и не голова, а смазливая мордашка.
- Что, тоже боруха?
- Да нет, скрипачка. На третьем курсе музучилища учится и в «Победе» в оркестре играет.
Вскоре мы свернули и вышли к небольшому переулку, который упирался в обрывистый берег Орлика.
Юрка жил с отцом и матерью в деревянном двухэтажном доме с двумя подъездами на четыре семьи. Мы поднялись по шаткой деревянной лестнице на второй этаж. В прихожую вышла мать, немолодая маленькая женщина. Увидела, что сын с товарищем, засуетилась.
- Пришли? Вот хорошо-то. А это Вова? Дома-то оно лучше. А то все какие-то дела. Ну, идите, идите к Юрику в комнату, а я щас.
Мать Юрки как-то тихо исчезла, а мы пошли в его комнату. Квартирка размерами не отличалась. Еще одна комнатка служила спальней для Юркиных родителей и одновременно кабинетом для отца, Петра Дмитриевича, доцента математического факультета машиностроительно-го института.
- Даже не представил меня матери, - посетовал я.
- А чего представлять? Она про тебя и так знает. – Наталья Дмитриевна ее зовут.
Я пожал плечами. В дверь постучалась, как поскреблась, и вошла Наталия Дмитриевна.
- А я вам щас спиртику по рюмочке налью, - заговорщически зашептала она, оглядываясь на дверь.
- Да ты что, мам! Какой спиртик, время позднее. Посидим чуть, да разойдемся.
- Ну ладно, ладно. Это я так. Тогда щас чаю принесу с печеньем.
- И чаю не надо. Дай нам лучше спокойно посидеть, да поговорить.
- Ладно, ладно, - Наталия Дмитриевна замахала руками и на цыпочках ушла, опять же тихо закрывая дверь.
В Юркиной комнате стояла металлическая кровать, письменный стол и три книжных шкафа. В углу комнаты, у дверей я заметил двухпудовую гирю и тяжелые, наверно, пятикилограммовые гантели. Мимо книг я пройти не мог и стал разглядывать корешки томов, которые заполняли шкафы, едва умещаясь в два ряда. Здесь стояли сочинения классиков, русских и зарубежных, больше зарубежных: с Толстым, Чеховым и Гоголем соседствовали Бальзак, Мериме, Золя, Пруст, немцы Фейхтвангер, Леонгард Франк, много американцев и среди них Брет Гарт, которого я любил не меньше Марка Твена или нашего Чехова, Сэлинджер, Драйзер, Фолкнер, Фицджеральд, Синклер. Меня удивило, что в Юркиной библиотеке был Кнут Гамсун, которого не многие знали и который у нас считался автором нежелательным. Это закономерно из-за его симпатий к нацистам. Я знал, что его в России сейчас не издают, но Юркина гамсуновская повесть «Голод» в переводе Блока датировалась 1903- м годом издания.
- Юр, у тебя очень приличная библиотека, - искренне польстил я.
- Да, кое-что есть, - скромно согласился Юрка. – Кстати, у вас тоже книги клевые. Твой отец разрешил мне полазить по стеллажам. У вас, я заметил, много книг по психологии, философская и эзотерическая литература. Это отец или ты?
- И отец, и я, - не стал жеманиться я.
-Это как-то связано с твоими психическими отклонениями? – в лоб спросил Юрка
- Почему психическими и почему отклонениями? – обиделся я.
- Да отец говорил, что в детстве у тебя было какое-то особое восприятие, что-то ты не так видел, какая-то особая энергетика, и вы с отцом пытались объяснить это с помощью науки.
- Ничего необычного. Да, в детстве и юности я иногда видел то, чего не видят другие. Теперь это прошло… Не хочу об этом говорить.
Я действительно не хотел вспоминать то время, когда во мне открывалась живительная сила. Мать говорила, что это появилось после того, как меня маленького зашибла лошадь, и я лежал без сознания и был при смерти. Я этого не помнил, но, мне кажется, я всегда обладал способностью снять чужую боль, заживить рану, погрузить человека в сон. А еще я умел отключать свое сознание и тогда видел странные вещи, которые происходили где-то не в моем мире. Вдруг появлялись и начинали мелькать замысловатые рисунки и знаки, которые я воспринимал, но не мог понять и объяснить. Я видел диковинное. И сны я видел яркие и тоже очень странные. Бабушка Василина, когда мы ездили к ней в деревню, говорила, что сны мои вещие, только не всем их дано разгадать. Отец на это хмурился, но бабушку не разубеждал…
- Ну, не хочешь, так не хочешь, - не стал настаивать Юрка. – Пошли, я тебя с Ляксой познакомлю. Вот у кого книги!
Я посмотрел на часы.
- Да мы на минутку. Лякса под нами живет, - заверил Юрка.
- Мам, мы ушли, - крикнул он, когда вышли в прихожую. Мгновенно появилась Наталья Дмитриевна. Вслед за ней вышел отец Юрки, Петр Дмитриевич.
- Юра, ты недолго, - напуская на себя строгость, наказала Наталья Дмитриевна. – А ты, Вова, заходи к нам почаще.
- Петр Дмитрич, это Вова, Юрин товарищ, - отрекомендовала Наталья Дмитриевна меня мужу.
- Рад, что у оболтуса появился товарищ, - пробубнил Петр Дмитриевич.
- Ты, давай, не шастай по городу, а больше занимайся, - строго заметил он сыну.
- Что ты, что ты, Петр Дмитрич! Он и так высох весь от этих занятий. Вова какой ладный, а наш - в чем душа держится.
Петр Дмитриевич что-то пробубнил невнятное и ушел к себе.
Был он ростом пониже Юрки, худощавого сложения, с аскетическим лицом и маленькими аристократическими руками с изящными пальцами. «Как у пианиста или скрипача, - подсознательно отметил я. - У Юрки такие же». Сам Юрка роста был выше среднего, спортивный, широкоплечий с накачанными мышцами; в нем, казалось, не осталось ни капли жира, и потому он казался худее, чем был.
У Алика Тарасова квартира оказалась копией квартиры Богдановых, но жил он вдвоем с матерью, врачом скорой помощи. Отец погиб в конце войны на подступах к Берлину. Когда Юрка познакомил меня с Аликом, и тот, назвав себя, из вежливости проговорил обычное «приятно познакомиться», я понял, почему его прозвали Ляксой. В разговоре слова с буквой «р» катались у него во рту как галушки в сметане. Хотя для этого смешного прозвища могли быть и другие поводы. Даль объясняет слово «лякать» как южное «пугать», «лякаться» - пугаться, а «лякс» - пугливый человек, а в английском языке слово «lax» переводится как «вялый», «слабый», «нерешительный». Все это соответствует характеру Алика, парня с робким взглядом умных и настороженных глаз.
Алика мы застали дома одного, мать дежурила на скорой помощи. В комнате Алика всю стену от двери до окна занимали книжные шкафы, заполненные, а лучше сказать, забитые книгами. Но меня не интересовал классический набор собраний сочинений, и длинные ряды известных авторов. Зато я жадными руками брал старинные фолианты, держал их и листал, проникаясь благоговением к именам давно ушедших писателей, составивших славу «золотого века» литературы. Здесь был В.П. Мещерский в пяти томах 1879 года издания, Жуковский в четырёх томах 1895 года, издательства Глазунова, сборник стихов Андрея Белого «Золото в лазури», 1904 года, и двухтомник Аполлона Майкова 1914 года, изданного Марксом приложением к «Ниве», а еще «История цивилизации Англии» Бокля. Я с интересом разглядывал «Детский географический атлас» аббата Прево, 1767 года и понял, что к Алику я теперь еще не раз загляну, тем более, что у него есть и эзотерическая литература, которую просто необходимо посмотреть. А зелененькую книжечку П.Д. Успенского «Четвертое измерение» второго издания 1914 года я робко выпросил, чтобы взять на денёк домой.
Алик, скорее от скуки, увязался провожать меня вместе с Юркой.
Ленинская все еще жила растревоженным муравейником, хотя народу стало меньше, чем час назад. Зато Московская выглядела малолюдной, и только полупустые трамваи нарушали ночную тишину.
На перекрестке Московской и Степана Разина мы расстались.
[1] Братья (от англ. Brother – брат).
[2] Баруха (боруха) – на молодежном сленге: девушка, придерживающаяся свободных взглядов относительно общения с парнями.
[3] «Манка» - толстая белая микропористая подошва. Туфли на такой подошве считались модными в конце 50- гг.
"Студент". Часть I. Глава 6. Латинский, препод Зыцерь и Цицерон. Дома у Зыцеря. Язык и культура басков. Переводы с английского. Зыцерь поощряет мои попытки писать прозу. Мила Корнеева. Флюиды любви.
Языки давались мне легко, и я уже к концу первого семестра понимал английскую речь, кое-как говорил, ревностно взялся за Диккенса на английском. Читал, продираясь через трудный в оригинале язык, постепенно проникаясь уважением к добру и человечности его героев и получая удовольствие от языка, пронизанного юмором романа «Домби и сын» с его протестом против бесчеловечности общества и любовью к простому, но честному и трудолюбивому человеку.
Я понял Толстого, когда он, предвкушая удовольствие от чтения Диккенса, говорил своим домашним: «Там он сидит в моей комнате, дожидается меня. Как хорошо. Он любит слабых и бедных и везде презирает богатых» …
Латинский и языкознание нам преподавал Юрий Владимирович Зыцерь. Был он молод, вряд ли старше тридцати лет, и тянулся к нам, стараясь стереть грань статуса преподавателя и студента. Зыцерь как-то сразу расположился ко мне, отметив мое некоторое знание латинского. На одном из занятий я на память прочитал небольшой отрывок из первой речи Марка Туллия Цицерона против Луция Сергия Катилины, которую он произнес в сенате: «Quosque tandem abutere, Catelina, patientie nostra? Quam diu etiam furor iste tuos nos eludet? Quem ad finem sese effrenata jactabit audacia?» «Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды?»
Латинский я более-менее освоил, когда пришлось обратиться к анатомии в пору моего отрочества. Тогда в полной мере проявились мои способности к лечению энергией рук, а к речи Цицерона я обратился, как к первоисточнику, который смог найти.
Когда я закончил чтение, Юрий Владимирович просиял и большую часть пары проговорил о Цицероне, о том, что всех речей, дошедших до нас, было 58, а также мы узнали, что Цицерон выступал с обличительной речью против Катилины не только по причине заботы о благе государства, но и по личным мотивам, так как Катилина нанес ему много бед и оскорблений, например. Отсюда и грубые выпады в адрес противника. Хотя это не мешает нам в полной мере воспринимать красоту речи, которая является эталоном классического латинского языка. Недаром Цицерон считается основоположником римской классической прозы…
Как-то, уже ближе к концу семестра, Зыцерь пригласил меня к себе домой. Мы уже довольно свободно общались, хотя я старался соблюдать естественную дистанцию, которая не могла не существовать между преподавателем и студентом. Мы с Юркой Богдановым ходили к Зыцерю на факультатив испанского, который он вел на общественных началах, и даже участвовали в концерте, посвященном сорокалетию Октябрьской революции, который режиссировал наш преподаватель.
- Можно мы с Богдановым придем? - попросил я.
- С Юрой? Конечно, приходите, - разрешил Юрий Владимирович.
Жил Зыцерь в четырехэтажном кирпичном доме, построенном специально для профессорско-преподавательского состава в пяти минутах ходьбы от института.
Мы поднялись на третий этаж. Позвонили в квартиру.
Открыл нам Юрий Владимирович. Он провел нас в скромно обставленную комнату. На стене висели полки с книгами. Посреди комнаты стоял круглый стол с двумя стульями, в углу у окна - мягкое кресло с торшером, напротив – диван с круглыми, откидными валиками. На этом диване наш преподаватель, очевидно, и спал.
- Извините за бедность жилья, - улыбаясь, сказал Юрий Владимирович.
- Бедность – не порок, - серьезно изрек Юрка.
- Я бытом заниматься не умею, да и не привык: ведь всё по общежитиям. Сначала университет, потом аспирантура, защита. В аспирантуре, нам с женой выделили комнату. Но опять в общежитии.
- А где жена? – бесцеремонно спросил Юрка.
- Она осталась в Питере, а я вот сюда.
- Что, не поехала, или учится?
- Не поехала, - развел руками Юрий Владимирович. - Наверно, мордой не вышел, - грустно засмеялся.
Шутка на уровне каламбура, потому что Зыцерь был на редкость некрасив. Узко поставленные мышиные глазки, по-негритянски вывернутые губы, большой мясистый нос, да еще оттопыренные уши. При этом высокий лоб мыслителя и хорошо сложенная фигура атлета. Правда, некрасивость пропадала, когда Зыцерь начинал говорить. Всегда это было образно и интересно. Язык его украшали точные метафоры и меткие сравнения. Так что, через минуту-другую общения никто уже не замечал его оттопыренных ушей и мясистого носа.
- Если честно, то женитьба, это наша с ней общая ошибка. Поженились на третьем курсе. Показалось, что любовь, но, очевидно, нас первоначально связала некая общность взглядов и интересов, которые со временем изменились. Я видел свою жизнь в науке, и быт для меня существовал, как понятие абстрактное и второстепенное, а из нее как-то незаметно выползла её мещанская сущность. Я постепенно понял, что это ее истинная натура. Как только я стал зарабатывать какие-то деньги после защиты кандидатской, пошли разговоры о том, как богато живут Пантелеевы, которых я знать не знал и видеть не видел. Чей-то муж «Москвича» купил, кому-то шубу достали, у кого-то хрусталем вся «Горка» забита. А у меня в голове докторская. Мой предмет увлечения – баски, точнее культура басков. Я же и кандидатскую защищал по баскам, причем, на испанском…
- А как усвоили испанский? – поинтересовался Юрка.
- Ну, во-первых, я в ЛГУ учился на филологическом, где кроме французского факультативно изучал испанский, а разговорный совершенствовал в естественной среде. У моей жены испанские корни. Ее привезли в нашу страну совсем малышкой, а потом в СССР перебрались мать, отец и старшая сестра. Я и в Испании побывал.
- Ладно, ребят. У меня есть вино. По рюмочке? – предложил Юрий Владимирович.
- А давайте! – не отказался Юрка. – Ты как? – повернулся он ко мне. Я пожал плечами
Юрий Владимирович ушел на кухню и вернулся с бутылкой мадеры и тремя гранеными стаканами, потом принес тарелку с конфетами «Мишка на севере» и яблоки в эмалированной миске.
Мы выпили. Юрка взял яблоко, я закусил конфетой.
- Почему об Испании говорят, что это страна басков? Ведь в Испании, насколько я знаю, живут еще кастильцы, галисийцы, другие народности, - блеснул эрудицией Юрка.
- Да, испанцы - потомки многих народов, но вне страны они все испанцы, хотя внутри такого единства нет. Местный житель назовет себя галисийцем, кастильцем, арагонцем, и так далее, но есть общие черты и для галисийца, и для андалусца, и для других, которые делают их испанцами: гордость, которая, правда, иногда доходит до абсурда, вспыльчивость, честность. Так что, большая часть населения страны считает себя испанцами. 38 миллионов в 17 автономиях.
- А тогда, где баски?
- А баски – это народ, который населяет так называемые баскские земли, расположенные на севере Испании и на юго-западе Франции. Кстати, происхождение басков – одна из самых больших загадок. Тысячелетиями сохраняя национальную самобытность, баски давно утратили единство и независимость, но все семь областей Большой Басконии, в частности испанские Баскония и Наварра, добиваются объединения и стремятся вновь обрести свою Эускади[1].
Последние слова Юрий Владимирович произнес страстно и торжественно, и видно было, что он готов идти на костер как Джордано Бруно из любви к свободолюбивому народу и солидарности с ним.
- Баски только в Испании?
- Нет. Еще в странах Латинской Америки, где их даже больше, чем в Испании. В Испании где-то около 950 тысяч, в Латинской Америке - миллион с четвертью. Одно время обсуждалась гипотеза, что баски – это армяне. Потом высказывались мнения, что они - древние грузины, которые с территории нынешней Грузии еще в незапамятные времена переселились на Пиренейский полуостров. Были ученые, считавшие басков выходцами из легендарной Атлантиды. Однако наиболее близким по лексическому и фонетическому значениям к баскскому языку все же приближается грузинский, в частности мингрельский диалект, и я хочу доказать, что Баскско-кавказское родство не только возможно, но все больше становится очевидным. Недаром же вплоть до XVII века грузинские историки называли Страну Басков - Сакартвело, то есть Грузия…
Мы слушали учителя внимательно и наш интерес к истории и культуре этого таинственного и удивительного народа был неподдельным, но, когда Юрий Владимирович увлёкся и стал углубляться в одному ему понятные проблемы теории языкознания, мы почувствовали неловкость: наши знания по этому предмету быль не столь обширны, чтобы разобраться в социологических и лингвистических исследованиях учёного.
Как бы спохватившись, Юрий Владимирович перевел разговор на свою студенческую жизнь, и стал рассказывать о городе на Неве, университете, преподавателях и друзьях. Рассказывал весело с юмором, так что мы с Юркой вволю посмеялись, а когда засобирались уходить, Зыцерь вызвался проводить.
Погода стояла морозная и безветренная, серебристый диск луны застыл на чистом небе, и снег сказочно искрился под ее холодным светом, поскрипывал под ногами. Снегоуборочные машины счищая дорогу, сдвигали снег к тротуарам, и его постепенно увозили самосвалы. Люди шли навстречу или обгоняли нас, а мы неторопливо шагали по тротуару, наслаждаясь чудесным зимним вечером, и вели неспешный разговор, который больше походил на монолог, потому что мы больше слушали учителя, чем говорили сами.
У Красного моста Юрка повернул на Ленинскую, а Юрий Владимирович пошел со мной в мою сторону.
- Володя, - я хотел сказать Вам. – Мне нравятся ваши переводы стихотворений английских поэтов. Это полезное, но, не хочу Вас обидеть, бесперспективное занятие. Ведь вы берете тексты из антологий? Так?
- Так, - согласился я.
- Но в большинстве своем эти стихи уже переведены классиками литературы. Английскую поэзию переводили Жуковский, Бальмонт, Карамзин, Тютчев, Фет, Блок, Брюсов… Впрочем, легче назвать тех, кто не переводил. Пастернак, например, переводил не только пьесы Шекспира, но и стихи Байрона, Шелли. И лучшие переводы Маршака связаны как раз с англоязычной поэзией. Самые лучшие переводы Роберта Бернса принадлежат Маршаку. Он же переводил Блейка и Стивенсона… Вы же не станете отрицать, что соревноваться с ними трудновато?
- Да что Вы, Юрий Владимирович, - стал оправдываться я. – У меня и мысли такой не было. Это своего рода досуг. Кто-то кроссворды разгадывает, кто-то носки вяжет, а я вот пытаюсь…
- Да Вы, Володя не извиняйтесь. Я же говорю, переводы хорошие и это, как бы сказать помягче, набивает руку, и в определенной степени развивает чувство языка… А Вы не пробовали писать прозу?
- Пытаюсь, - не стал я скрывать свое сокровенное, чувствуя, что краснею.
- Я так и предполагал. Вы не могли бы дать мне что-нибудь прочитать?
- Да это все сырое и требует работы…
- Неважно. Мне кажется, что у Вас должна получаться проза. Может быть, на первых порах я смог бы помочь Вам советом. Так как?
- Хорошо, - согласился я. – У меня есть рассказ, который я могу показать. Но… не судите строго.
Некоторое время мы шли молча. Я заметил, что Юрий Владимирович имел обыкновение неожиданно замыкаться и как-бы уходить в себя. Меня это не напрягало, потому что нечто похожее часто происходило со мной, - я ощущал состояние покоя, и не чувствовал дискомфорта.
- Володя, - спросил вдруг Юрий Владимирович, когда мы уже свернули на мою улицу. – Вы знаете Милу Корнееву?
- Знаю. Она из компании Валерки Покровского.
- И как она Вам?
- Красивая девушка, - искренне сказал, – но я в их компании, хотя и бываю, но как-то близко ни с кем не сошелся.
- У нее есть парень?
- По-моему, нет. А что?
- Не знаю, как сказать. Понравилась. Увидел - и как-то запала в душу…
Я вспомнил, что Юрка вот так же спрашивал меня про Машу. Состояние влюбленности было его естественным состоянием. Девушки липли к нему, он их любил, но расставался с ними легко, предпочитая кратковременную связь серьезным отношениям. Девушки появлялись и уходили, а расставания оставались легкими, без взаимных упреков и обид. Хотя мы все тогда хотели любить и любили. В нас сидел инстинкт любви. Флюиды любви формировали какое-то общее для нас биополе. И не было места унынию и печали, и жизнь представлялась прекрасной и вечной.
…У моего дома мы распрощались. Я немного постоял, глядя, как Зыцерь, твердо ступая и чуть сутулясь, растворяется в ночи нашей темной улицы, где нет ни одного фонаря, и только слабый свет из окон одноэтажных деревянных домов чуть обозначает дорогу.
[1] Эускади – баскское название «Страна Басков»
"СТУДЕНТ". Часть I. Глава 7. Исключение за «антисоветскую пропаганду». Спор у Ляксы о событиях в Венгрии. Карлейль. Марат, Робеспьер и гильотина.
Алексея Струкова исключили из института за антисоветскую пропаганду. Кто-то донес, что он усомнился в правомерности наших действий в Венгрии. Прямо говорил: «Народ воспользовался своим правом на независимость, а мы в него стреляли».
- Венгрия воевала на сторонефашистовдо конца войны, - сказал Юрка. – Там всегда был бардак. Если бы мы не ввели войска, Венгрия не была бы социалистической.
- А это их выбор. Народ всегда прав, - не согласился Лякса. – Тем более мы обязаны были уйти оттуда еще в прошлом году, как только союзники покинули Австрию.
- Меньше «Голос Америки» слушай. А то как Лёха залетишь, - строго сказал Юрка.
- Не залечу, если ты не донесешь, - пробурчал Лякса.
- Дурак ты, Лякса, - обиделся Юрка.
- Ладно, умный. Мы же разоблачили культ личности Сталина, а Матиас Ракоши – сталинист. Это он установил диктатуру и расправлялся с неугодными. Да еще насильственная коллективизация.
- Так его за это и сместили, - возразил Юрка.
- Правильно, сместили, а новый, Хагедюш, опять вернулся к сталинизму. После этого народ и стал требовать Надя, при котором жил лучше, и требовать вывода наших войск из Венгрии.
- Да не в этом дело, - не согласился Юрка. - Дело в том, что стали выступать вообще против социализма.
- А я еще раз повторю, - это их выбор.
- Выбор выбором, но есть еще высшие интересы.
- Это какие же?
- Интересы государства. Да и вообще, если б не поляки со своим прошлогодним восстанием, ничего бы и в Венгрии не произошло.
- А при чем здесь поляки? - недоуменно пожал плечами Лякса.
- Так дурные примеры заразительны. Рабочие поднялись в Познани, а Венгрия – глядя на них…
- В Польше все как началось, так скоро и закончилось, - сказал Лякса, - а в Венгрии произошло настоящее восстание, и подавляли его наши танки… Говорят, там убитых и раненых оказалось почти две тысячи. А посадили вообще немерено.
- Любая власть имеет право защищать себя от любых попыток ее сместить, упрямо стоял на своём Юрка. - Так было всегда и везде… Лично я вообще против всяких бунтов и революций, потому что все они бессмысленны, и от них ни пользы, ни свободы. Придут новые люди, и уже они будут защищали свою власть от тех, кто тоже хочет власти.
- А Французская революция? Она принесла свободу и сделала Францию республикой, - возразил Лякса.
Я молча слушал спор моих товарищей. В голове мелькнула фраза, которую я вслух произносить не стал: «В Париже всё по-прежнему, честные люди ходят пешком, негодяи разъезжают в каретах, только негодяи сейчас другие». Такими словами Гюго отметил какую-то вредную заварушку.
- Во-во. Республику установили, но при этом угробили больше четырех миллионов человек. Читали, знаем. Не жалели ни стариков, ни маленьких детей. И самое аморальное в том, что Гильотен, придумавший гильотину, был уважаемым ученым, доктором анатомии.
- Гильотину изобрел не Гильотен, он только предложил ее использовать, - поправил Алик.
- Да какая разница, - отмахнулся Юрка. – Где у тебя Карлейль?
- Зачем тебе Карлейль?
- А он как раз хорошо показал изнанку революции.
- Ну и что? Читал я твоего Карлейля.
- А я Володьке покажу.
Алик нехотя встал и достал из книжного шкафа томик в сером переплете. Это была книга английского историка Томаса Карлейля[1] «Французская революция» Санкт-Петербургского издания 1907 года.
Юрка полистал книгу, нашел нужное место.
- Вот. Здесь говорится, как в трюмы барж заталкивали тех, кто был против нового порядка, и топили. «Но зачем жертвовать баркой? - пишет Карлейль. - Не проще ли сталкивать в воду со связанными руками и осыпать свинцовым градом всё пространство реки, пока последний из барахтающихся не пойдёт на дно?.. И маленькие дети были брошены туда, несмотря на мольбы матерей. "Это волчата, - отвечала рота Марата, - из них вырастут волки"… Вооружёнными палачами «расстреливались маленькие дети, и женщины с грудными младенцами… расстреливали по 500 человек за раз…»
А по закону Робеспьера каждый гражданин обязан был донести на заговорщика, которому, конечно, отрубали голову.
- За это Робеспьера самого отправили на эшафот, - добавил Алик. – Только что ты хочешь этим сказать? Революция была буржуазная, и она не изъявляла волю народа.
- Ага, А Бастилию кто брал? Не народ?
- А что народ? Народ подбить к бунту – раз плюнуть. Главной силой все равно осталась буржуазия… Но ты же не будешь спорить, что революция во Франции утвердила новое, более демократичное общество.
- Многие историки говорят, что те же цели могли быть достигнуты и без такого большого количества жертв.
- Это Токвиль[2], - сказал Алик. – Он писал, что крах Старого порядка произошёл бы и без всякой революции. Но другие историки считают, что революция принесла народу Франции освобождение от тяжёлого гнёта, чего нельзя было достичь другим путём.
Алику видно надоел этот в какой-то мере бессмысленный спор, и он сказал:
- Короче, мы пришли к истине, которая лежит посередине. А народ всегда будет недоволен властью и хотеть перемен.
- Буржуазной властью, - подняв палец вверх, значительно сказал Юрка.
- Буржуазной властью, - согласился Алик. – Народ всегда будет недоволен своей буржуазной властью.
[1]Томас Карлейль (4 декабря 1795 – 5 февраля 1881) - шотландский писатель, публицист, историк и философ, автор многотомного сочинения «Французская революция» (1837) и др.
[2]Алекси́с-Шарль-Анри Клерель де Токви́ль — французский политический деятель, министр иностранных дел Франции (1849). Более всего известен как автор историко-политического трактата «Демократия в Америке».
"Студент". Часть I. Глава 7. У Лерана. «Руси есть веселие пити, не может без того быти ». Гуманно ли посылать собаку в космос? Разговор с Милой о Зыцере. «Любовь зла».
Компания Валерки Покровского тусила чаще у Маши Мироновой, реже у Лерана, в институтском доме, - где жил и Зыцерь, - когда мать, Зинаида Николаевна, отсутствовала. Она иногда ездила в Москву к старшему сыну с невесткой, а чаще ходила к близкой подруге, тоже педагогу, старой одинокой женщине Иде Соломоновне, и оставалась у неё допоздна. В таких случаях, когда кто-либо спрашивал Лерана: «А где Зинаида Николаевна?», он махал рукой и говорил: «Да к Иде пошла». В их двухкомнатной квартире, состоящей из небольшого зала и совсем крохотной узкой Лерановой комнатки, в которой едва умещалась односпальная железная кровать с никелированными шарами, однотумбовый письменный стол, да книжный шкаф - только-только оставалось место для прохода. Компания занимала зал, а спальня служила для уединения незаметно сложившейся парочки: Лерана с Ликой Токаревой. В зале тоже свободного пространства почти не оставалось: много места занимал рояль, хотя он и назывался кабинетным.
При всей бедности нашей студенческой братии, как-то всегда находились деньги на вино. Пили, конечно, дешевое яблочное или портвейн. Пили для поднятия настроения, чтобы шумно спорить, петь под гитару и конечно, решать мировые проблемы. Бывали исключения, когда вино лилось рекой. Но тогда спор становился бессмысленным, мысли примитивными, песни не пелись, а стихи не читались. Тусовка постепенно превращалась в тупую студенческую попойку. К нашей чести, до рук и разборок типа «Ты меня уважаешь?» или «А ты кто такой?» дело никогда не доходило и, в конце концов, все мирно расходились.
Только что вслед за первым космическим спутником к дню 40-летия революции запустили второй, но уже с животным на борту. Цель запуска - доказать возможность существования живого существа в условиях космического полета. Все радовались, что собака по имени Лайка чувствует себя хорошо.
У Лерана по этому поводу завели пустой спор: гуманно или не гуманно посылать в космос собаку, зная, что ее ждет верная гибель.
- Наука требует жертв, и лучше пожертвовать Лайкой, - заявил Леран. - Мне тоже жаль собаку, но это же было необходимо во имя всего человечества.
- Тем более что собака – беспородная дворняжка, - высказал свое мнение Вовка Забелин.
- Живодер ты, Вовец, - сквозь слезы проговорила Мила Корнеева.
- Чегой-то я живодер? – обиделся Вовка. - У нас дома тоже есть собака, пекинес Яна.
- Вот если бы твою Яну туда запустить, как бы ты тогда? – укоризненно сказала Маша Миронова.
- А никак бы я тогда, - передразнил Машу Вовка, – я бы гордился, что моя собачка внесла вклад в развитие космонавтики.
- Вовка прав, - поддержал Алик Есаков. - Если б не Лайка, как бы ученые доказали, что животные могут долго жить в невесомости? Теперь это позволит запустить в космос и человека… Уровень радиации тоже определили с помощью Лайки.
- Американцы для космических исследований используют обезъян. Это что, более гуманно? – высказался Валерка Покровский.
- Тем более что нашу Лайку усыпили, когда она выполнила задание. Так что она не мучилась, - выразила надежду Лика Токарева.
- Как бы не так, собачка погибла через несколько часов после запуска, так как от перегрева спутника в контейнере тоже стала повышаться температура. Лайка попросту сгорела, - заявил вдруг Вовка.
Все замолчали, переваривая эту информацию. Маша всхлипнула, а Леран насмешливо спросил:
- Би-би-си слушаешь?
- Какая разница, что я слушаю? Я говорю факт.
- Да не слушайте вы его, - сказала Лика. – Вражеские голоса так набрешут, только уши подставляй.
- Еще причиной называют сильный стресс, который пережила собака при выходе в космос, - пропустил слова Лики мимо ушей Вовка.
- Ладно, чего там говорить, смерти животного избежать все равно бы не удалось. Все знали, что пес погибнет. Возвращать спутники обратно на Землю еще не научились. А как научиться, если не известно, возможно ли жить в космосе или нет? Вот наша Лайка и доказала. Можно сказать, что она открыла дорогу в космос.
- Я бы ей памятник поставила, - сказала Маша.
- А ты, Маха, не боись - запросто поставят, - заверил Валерка.
- За это нужно выпить, - предложил Есаков. - У меня есть четвертной. Кто пойдет?
Засобиралась домой Мила Корнеева.
- Ты чего? Время еще детское, - пыталась уговорить Милу остаться Лика Токарева
- Завтра семинар по литературе, а я еще конспект в руки не брала, - сказала Мила.
Я вызвался проводить.
- Что вы все разбегаетесь-то? - недовольно сказал Есаков. - Сейчас Вован вино принесет.
- Алик, без обид, я бы остался, да матери обещал сегодня пораньше прийти, - извинился я.
- Что, тоже на Милку запал? – равнодушно заметил Леран.
- Почему «тоже»?
- Да на нее все западают.
- Я не запал, - поспешил заверить я Лерана. – Просто нам по пути. Моя остановка рядом с общежитием.
- Да ладно, нам какое дело, - не поверил Леран.
Я не мог объяснить, что хотел поговорить с Милой без свидетелей.
Когда вышли, я сразу спросил Милу:
- Как тебе Зыцерь?
- Препод по языкознанию? Нормальный дядька.
- Какой он дядька? Ему еще только двадцать восемь лет.
- Двадцать восемь - это почти тридцать. Конечно дядька, - не согласилась со мной Мила. – А что?
- Нравишься ты ему.
- Я? Ему? – округлила глаза Мила.
А чего ты удивляешься? Ты многим нравишься? – сказал я.
- Может быть, я и тебе нравлюсь? – серьезно спросила Мила.
- Нравишься, - не стал скрывать я. – Но я говорю не просто о «нравишься». У него, по-моему, к тебе серьезно.
- Ну, а мне-то что? – сухо ответила Мила. – Он преподаватель и страшный.
- Он умный. А страшный был Квазимодо, и то его Дездемона полюбила.
Мила засмеялась, потом серьезно сказала:
- Я не хочу больше об этом говорить.
- Ты не представляешь, какой это интересный человек. Он, например, изучает культуру басков и хочет доказать, что их культура тесно связана с грузинской культурой.
- Что еще за баски? – спросила Мила.
- Народ такой, который живет на севере Испании.
- Ты для этого меня провожал? - сухо спросила Мила.
- И для этого тоже, - сказал я.
- А еще для чего? – не отставала Мила.
- Мил, что плохого в том, что я тебя проводил?
- Пока! – Мила скорчила недовольную гримасу и поспешила к подъезду общежития.
Я стоял на остановке автобуса и как-то лениво, потусторонне думал про Зыцеря, воспылавшего вдруг страстью к красивой студентке, про Богданова Юрку, заморочившего голову Машке Мироновой. Потом всплыла в памяти красавица скрипачка с Ленинской, вокруг которой роем вились воздыхатели, несмотря на природный изъян в виде кривых ног.
«Недаром народная мудрость сложилась в поговорку «Любовь зла», - решил я, садясь в подъехавший автобус.
"Студент". Часть I. Глава 9. Отец и его Есенин. Упадничество, как и мистика, не приветствуется. Маша Миронова и Юрка Богданов. Есенин, Ахматова, Зощенко.
Отцу старый товарищ КП - Константин Петрович - подарил том только что вышедших избранных стихов Есенина, которого отец очень любил и который не то чтобы запрещался, но увлечение его поэзией не поощрялось. В школе нам говорили, что Есенина читать не нужно, потому что он хулиган, пьяница и психически больной человек, а поэтому и его поэзия сплошная похабщина и разврат. На это отец прочитал несколько стихов Есенина, которые восхитили меня. Стихи воспевали русскую природу, говорили о чистой и светлой любви. От этих стихов веяло ароматом полей, запахом свежескошенной травы и деревней с ее нелегкой крестьянской жизнью. Стихи казались простыми и незатейливыми, но в них слышалась музыка, их хотелось петь. Я не предполагал, что отец так хорошо знает Есенина, но понял, что его роднят с ним их деревенские корни. Когда отец читал «Возвращение на родину»:
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой,
Где каланчой с березовою вышкой
Взметнулась колокольня без креста.
И дальше:
Отцовский дом
Не мог я распознать:
Приметный клен уж под окном не машет…
Я видел грусть в глазах отца. Ведь это поэт писал и про него. И «Письмо от матери» про него. А «Русь»? Которая кончалась так:
Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
Разве мог это написать психически больной человек! И теперь я уже не верил, что поэт с такой чистой душой и такой любовью к Родине, мог писать похабщину и что его стихи сплошной разврат.
Конечно, отец предупредил меня, чтобы я больше помалкивал, если где-то зайдет разговор о Есенине. И не нужно кому бы то ни было знать, что у нас об этом поэте свое особое мнение. Мы с отцом уже были научены горьким опытом настороженного, если не сказать враждебного, отношения к моим, выходившим за рамки общеизвестного способностям, которыми я обладал, и осторожность как-то уже стала нашим естественным образом поведения.
Вечером я зашел к Юрке Богомолову. Мне открыла Наталья Дмитриевна. Увидев меня, обрадовалась.
- Володя пришел. Вот хорошо, что пришел.
И зашептала:
- А у Юрика – девка. Ну их совсем. Уж два часа сидит… Замучили девки. Сейчас Маша. Эта, правда, хорошая, вежливая.
- Мам, кто там? – подал голос Юрка.
- Володя пришел, - елейным голосом ответила Наталья Дмитриевна.
Из своей комнаты вышел взъерошенный Петр Дмитриевич, пробурчал что-то вроде приветствия и снова скрылся в комнате.
Вышел Юрка, в тапочках и в расстегнутой рубашке поверх брюк. Поздоровался. Торопливо сказал:
- Иди к Ляксе. Он дома. Я сейчас Машку до автобуса провожу и приду.
У Ляксы я похвастался Есениным. Ведь, чтобы купить книгу, несмотря на большие тиражи, нужно было её доставать или стоять за ней в очереди.
- Отцу подарили, - сказал я. – Наконец издали.
- Почему «наконец»? – усмехнулся Лякса. – Его и раньше издавали.
- Ну, как же, всем известно, что он считался запрещенным и что за чтение его стихов могли привлечь, - сказал я.
- С «есенинщиной» боролись, считая его поэзию упаднической и вредной, но стихи издавали.
- Как это? – удивился я.
- Не знаю. Знаю только, что с 28-го года он издавался почти каждый год вплоть до выхода этой твоей книги. Если не веришь, у меня есть список.
- А как же статья? Ведь действовала же 58 статья, по которой за чтение стихов Есенина могли посадить, - напомнил я.
- Вряд ли просто за стихи, - покачал головой Лякса. – Конечно, в школе «Москву кабацкую», например, никто б читать не разрешил, но учителя за чтение ученикам Есенина во времена Сталине, я думаю, могли бы и посадить.
Пока мы говорили про Есенина, пришел Юрка.
- Да тогда много что запрещалось, - сказал Юрка, когда Лякса рассказал ему о нашем разговоре. – Вспомните Ахматову и Зощенко. Как их после войны Жданов раздолбал. Мол, Зощенко высмеивает советские порядки и советских людей представляет чуть не идиотами, а Ахматова своей безыдейной поэзией вообще наносит вред.
- Их начали долбать еще раньше, так что к этому все шло, - заметил Лякса.
- Зощенко многим не нравится, - сказал я. – Одна знакомая библиотекарша, сказала мне как-то про него: «Господи, как можно такую пошлятину читать!»
- А это с какой стороны посмотреть, - усмехнулся Юрка. – Зощенко, конечно, не Чехов, но классик.
- Лично я тоже никакой пошлости в рассказах Зощенко не вижу, – согласился с Юркой Лякса. - Твоя библиотекарша ничего не поняла или не так читала Зощенко.
- Вот именно. Не дураки же были Алексей Толстой и Тынянов, когда давали Зощенко оценку как классику, - подтвердил Юрка.
- Прибавь сюда еще Олешу и Маршака, - вспомнил Лякса.
"Студент". Часть I. Глава 10. В деревню к бабушке. Наше «Белое безмолвие». Радость встречи. Еда из русской печки. «Сейчас жить можно». «Охота». Банька.
Как-то я, поддавшись настроению отца, который не выпускал из рук томика Есенина и нет-нет да вспоминал то отчий дом, где прошло его детство, то своих сверстников, почти всех погибших в войну, с которыми бегал босоногим мальчишкой в лес, - а бескрайние брянские леса начинались в двухстах метров от дома, - то яблоневый сад, завораживающий взгляд в период цветения, сказал Юрке:
- Не хочешь махнуть на пару дней в какую-нибудь глухомань?
- В какую еще глухомань? – насторожился Юрка.
- Да есть такая. Родина отца. За Брянском, от Дубровки пятнадцать километров пёхом.
- А что там? – заинтересовался Юрка.
- Там Брянские леса, волки и медведи, банька по- черному и моя мудрая и добрая бабулька, которая накормит блинами и напоит чаем из самовара.
- А давай! – загорелся Юрка.
И мы стали собираться. Ехали налегке. Юрка раздобыл где-то унты, и они нелепо смотрелись под его модным пальто. Не лучше выглядел и я в лыжных ботинках, зеленых лыжных штанах и тоже в легком как у Юрки пальто. Еще мой друг прихватил охотничье ружье, когда-то подаренное его отцу, а к нему с десяток патронов.
- На медведя? – ехидно спросил я.
- На что придется, - не обиделся Юрка.
- Если на медведя, лучше рогатину, - серьезно сказал я, пряча улыбку.
В рюкзаки мы запихнули только самое необходимое: шерстяные носки на смену, если промокнем, по паре банок частика в томатном соусе, колбасу, да хлеб, так что, если бы не гостинцы в виде редких в меню деревенских жителей макарон, сахара, да карамели детям, рюкзаки болтались бы у нас за спиной как сдутые шары. Отец мой обрадовался нашей поездке так, будто сам ехал с нами на встречу со своим детством; он как-то повеселел, суетился, давал ненужные советы и успокоился только, когда я, пропуская мимо ушей наставления на дорогу, вырвался из дома и поспешил на автостанцию, где меня ждал Юрка.
Через три часа мы добрались до Брянска, но долго ждали автобуса на Дубровку, так что успели перекусить в привокзальном буфете чаем и своим хлебом с колбасой, да немного прогуляться по городу. А дальше транспортом могли служить только лошадь с санями из колхоза «Новый путь» деревни Галеевки, конечного пути нашего путешествия.
- Да это вы неделю можете прождать. Туда редко бывает оказия, тем более, зимой, - расстроили нас местные. – А вы пешком. Здесь не так далеко, километров десять или чуть больше. За пару часов хорошим шагом доберетесь.
И мы потопали своим ходом. Шли бодро, потому что время близилось к вечеру, а темнело рано. За два часа мы поспевали как раз добраться до темна.
Скрылась из вида станция, а потом и последние дома райцентра, и теперь вокруг нас расстилалось «белое безмолвие». Мы шли по едва обозначенному полозьями саней и пешеходами дороге; повали снег, - и эти следы замело бы в мгновение ока, сбиться с дороги стало бы делом пары пустяков. Вдали чернел лес, но вскоре дорога ушла в сторону, и лес остался позади. И мы по-прежнему шли по заснеженному полю. Снег слепил, и мы невольно прищуривались, потому что смотреть на равнину с холмами, покрытыми белой сияющей массой снега, становилось невозможно. Сначала мы переговаривались, что-то рассказывали друг другу, потом замолчали и шли молча, механически двигая ногами. Я вспомнил Джека Лондона: «Нелегко оставаться наедине с горестными мыслями среди Белого безмолвия».
«Господи, - стыдливо подумал я. - Что такое эта наша недолгая прогулка по заснеженной равнине в десяток километров перед той величественной и страшной стихией, в которой выживали герои американского классика!».
Однако день клонился к исходу, а мы не знали, как долго еще предстояло идти. По времени мы уже шли около двух часов. Теперь лес показался справа. На сером небе обозначилась луна, хотя вокруг по-прежнему оставалось светло - от снега, который под луной засеребрился и сказочно сверкал. Стало быстро темнеть. Со стороны леса послышался протяжный вой.
- Собаки? – с надеждой спросил Юрка.
- Кабы не волки, - насторожился я.
Мы ускорили шаг и почти бежали, подгоняемые страхом.
Но вот впереди показались далекие огоньки. Это окрылило нас, и мы, вздохнув с облегчением, бодро заспешили к спасительному свету.
Дом моей бабушки стоял особняком на холме, отдельно от всех остальных домов, которых насчитывалось не больше трёх десятков, и располагался так, будто предназначался для обороны от нашествия монголо-татар. Это было глухое, но необыкновенно живописное место. С двух сторон дом окружал в низине широкий ручей с толстым, спиленным для удобства перехода по нему, бревном; метрах в двухстах от дома начинались Брянские леса, уходящие за горизонт, а за домом - огород, который переходил в поле без конца и края. Перед домом украшением стоял яблоневый сад, голый, но от этого не менее красивый, а в глубине примостилась у тына[1] ладно собранная бревенчатая банька.
Свет от окон бабушкиного дома отражался желтыми квадратиками на утоптанном снегу расчищенной дорожки перед домом. Я постучался в окно и почувствовал, как бьется мое сердце, а волнение я ощутил, как при возвращении в родной кров после долгого отсутствия. Видно работала генетическая память, которая шла от моих вековых корней.
Увидев меня, бабушка охнула; руки ее сложились крестом на груди, и она заголосила, запричитала:
- Дитёнок! Ох! Бог послал радость! Ахти мне! Да с товарищем, с ангелом небесным! - запричитала бабушка.
Юрка стоял смущенный. Городской житель, далекий от подобного проявления искренней, лишенной всякой фальши радости, он растроганно хлопал ресницами.
Как и в прошлые годы, когда бабушка приезжала к нам и когда мы ездили к ней в гости, одета она была так же, то есть так, как одевались в деревнях на Брянщине испокон веков: белая рубаха, расшитая крестом, понева из домотканой ткани и повойник на голове, а на ногах лапоточки с онучами, перевязанными тонкой бичевой.
Из-за занавески у запечья вышла моя тетка, младшая сестра отца Катерина. Она поправляла волосы, закручивая их в пучок на голове, и застенчиво улыбалась.
Бабушка захлопотала у русской печки, занимавшей, без преувеличения, полгорницы. Она сняла заслонку со свода печи, достала чугунок со щами и поместила туда другой чугунок, с вареной картошкой. Катерина накрыла стол, дала нам чистые рушники, расшитые петухами, чтобы мы положили их на колени и, не дай бог, не пролили щи и не капнули еще чем на наши «дорогие» штаны. Катерина поставила на стол деревянные миски и положила простые без росписи деревянные ложки, сходила в сенцы, повозилась там немного и принесла бутыль самогона и соленые огурцы, а бабушка поставила чугунок со щами на середину стола, и мы сами большой деревянной ложкой – межеумком[2] или бутыркой[3] - налили себе в миски щи, от которых шел умопомрачительный запах. Мы выпили по маленькому стаканчику самогона, но только потому, что с мороза продрогли основательно, съели по целой миске щей с мясом, потом с огурцами - по паре картофелин, которые быстро разогрелись в долго не остывающей русской печке. Сытые и разомлевшие, мы быстро уснули богатырским сном на печи и спали, не слыша петухов, но отходя от сна от легкого скрипа половиц и от позвякивания ухвата о чугунную сковороду, на которой бабушка пекла оладышки, и от детских голосов и смеха. Это дети Катерины, восьмилетний Ванятка и пятилетняя Дашуня. Отец их, Степан Иванович, как зима пришла и закончились колхозные работы, отправился в Брянск на заработки.
Умывались мы студеной водой в сенцах, разбив хрупкую ледяную корочку ковшом. Завтракали яичницей с салом и оладышками. Я уже раньше ел блюда из печи, в которой даже верхушка сливок молока в кубане поджаривается до коричневой пенки и приобретает вкус не сравнимый с обычным кипяченым, а Юрка видел это в первый раз. И яичница, и оладушки имели вид пышный, объемный и покрывались румяной корочкой. Такого на плите не приготовишь, тем более на газовой.
Бабушка осталась довольна гостинцами, потому что все это можно купить только в районе. Далеко, да и деньгами колхозников особенно не баловали, небольшие деньги могли появиться если только от продажи продуктов своего хозяйства. Конфеты же Катерина спрятала на полку, выдав ребятам по две штуки.
- Сейчас жить можно. Как Сталин этот умер, так облегчение пошло, - рассказывала бабушка. - Девки поют: «Пришел Маленков, дал нам хлеба и блинков». А теперь и вовсе хорошо: и скота держи, какого хошь, и налог помене, и на трудодни деньги дают».
«А еще пели: «Ай, спасибо Маленкову - разрешил держать корову», - вспомнил я. Отец рассказывал, как жили в колхозе после войны. Единственным пропитанием у колхозника оставался его приусадебный участок, да своя корова. Это и не давало умереть с голода. Но, кроме того, он должен был со своего участка сдать государству какое-то количество картошки, яиц, молока и мяса. В больших семьях одеть детей было не во что. Часто сапоги носили по очереди. На огороде выращивали даже пшеницу, питались в основном картошкой, а лакомством служили капустные кочерыжки и то, когда солили капусту…
После завтрака Юрка уговорил пойти в лес. Мне бабушка нашла дедовы валенки, которые я надел вместо своих бесполезных в лесу лыжных ботинок. Валенки я никогда не носил и впервые ощутил блаженное удобство этой обуви. Считается, что валенки - исконно русская обувь. Но нет, оказывается, к русским жителям валенки попали во время нашествия Золотой Орды. Монголы носили обувь, похожую на валенки, которая называлась «пима», а в России валять валенки стали недавно, конечно, если двести лет считать сроком небольшим.
Проводником к нам напросился Ванятка, а с ним увязалась собака Манька непонятной породы, которая жила при доме. Так что на охоту мы шли по всем правилам, с ружьем, проводником и собакой.
По дороге встретился дед в облезлой ушанке и драной фуфайке, в прорехах которой торчали клоки ваты. Дед нес большую вязанку хвороста. Увидев нашу компанию, он сбросил хворост на снег, вытер пот со лба рукавом, поздоровался и спросил:
- А вы чьих же будете? Вижу, городские. Ай к Василине приехали, раз Ванятка с вами?
- Здравствуй, дед, - ответил я. – Я внук ее. Погостить с товарищем приехал.
- Хорошее дело, - одобрил дед. – На кого ж с ружьем-то идете?
- А на кого придется, - сказал Юрка. – Может, зайца подстрелим.
- Зайца, значит. Это дело. Ну, давай вам Бог, - хихикнул дед в бороду, взвалил на себя хворост, но вспомнив вдруг, сказал, обращаясь ко мне:
- Скажи Василине, что мол Дарья зубами второй день мается, пусть зайдет заговорит, а то прям беда.
И дед пошел в деревню.
- Так у тебя и бабушка лечить может? – усмехнулся Юрка. – Значит это наследственное?
- Может быть. Говорят же, что экстрасенсорная способность проявляется в большей степени, если в роду не дальше третьего поколения были родственники, которые сами обладали какими-то способностями этого типа… Хотя, у меня всё по-другому…
В лесу мы побродили с час, стараясь держаться протоптанных тропинок. Стоило отклониться в сторону, как начинали тонуть в сугробах и возвращались назад. Зайцев мы не встретили, но видели заячьи следы. По крайней мере, Ванятка сказал, что это заячьи. Мы ничуть не расстроились, а на выходе из леса Юрка пальнул по воронам, подняв их с насиженных гнезд; они, встревоженные, поднялись в небо и огласили окрестность беспорядочным граем.
Вечером Катерина истопила баню. Топилась она по-черному, то есть без трубы, и весь дым оставался в помещении. Катерина открыла двери, чтобы вышла вся гарь, и оставила нас с Юркой, показав, как поддавать пар.
Мы разделись в предбаннике, взяли березовые веники и смело вошли в парилку, обильно вылили ковш воды на камни, грудой лежавшие в углу, раскаленные камни зашипели, и пар окутал все пространство так, что мы потеряли друг друга из виду. Стало жарко и нечем дышать, но мы все же легли на полки и попытались похлопать себя по спинам, но через пару минут выскочили, одуревшие от жара, сначала в предбанник, а потом в сад и с маха бросились в сугроб, невольно издавая при этом дикие вопли. Когда чуть охладились, вернулись в парную и теперь уже смогли попариться как следует, колотя друг друга вениками по ногам, животам и спинам что есть мочи. Тела наши стали пунцово-красными, и мы снова ныряли в сугробы.
После бани пили душистый мятный чай из самовара с заваркой из смородиновых и вишневых листьев. Попахивал он дымком, потому что кипятился на еловых шишках. Я не понимаю, как могло вместиться в нас столько чая! Мы выпили стаканов по шесть или больше, вприкуску с сахаром, без хлеба, опустошив половину ведерного самовара!
Провожала нас на следующий день бабушка со слезами, перекрестила на прощанье и долго стояла возле дома на горе, откуда дорога виделась почти до горизонта.
[1]Тын — частокол или забор из вертикальных бревен или жердей
[2]Межеумок – средняя деревянная ложка («ни то, ни сё»)
[3]Бутырка – большая широкая деревянная ложка.
"СТУДЕНТ". Часть I. Глава 11. Стас с худграфа. Алкоголизм. Психприемник. Гипнотизер (первый сеанс, второй сеанс).
Вино коварно, и мы иногда теряли своих товарищей, тех, которые тонули в алкоголе, тихо спиваясь, и исчезали из поля нашего зрения.
Стас Красовский учился на худграфе, и преподаватели считали его подающим надежды. Поступил он в институт после художественного училища, у него уже сформировался собственный стиль. Ему одинаково хорошо удавались животные, люди и пейзажи, которые он писал в классической манере, хотя его абстрактные рисунки тоже отмечались как интересные. В общем, ему прочили большое будущее как художнику.
Наверно, так бы и сталось, если б не вино, к которому он пристрастился. Сначала выпивал как все и до непотребного состояния не напивался, но постепенно и незаметно, как в классических примерах психиатрических учебников, дозы увеличивались, а выпивки становились чаще.
Как-то Стас опоздал на общую лекцию по политэкономии в аудитории-амфитеатре. Он извинился и пошел мимо кафедры, с которой читал лекцию преподаватель, щуплый незначительного роста человечек Песиков. По пути Стас пошатнулся и зацепился тяжелым пузатым портфелем за кафедру. Раздался характерный звяк посуды. В тишине, когда муха пролетит – слышно, это прозвучало так вызывающе откровенно, что аудитория покатилась со смеху. Ничего не понял только Песиков. Он подождал, пока аудитория успокоится и продолжил монотонно как пономарь вдалбливать нам суть трудовой теории стоимости Адама Смита и Давида Рикардо.
Стас присел передо мной, и я, чуть наклонившись к его столику, шепотом спросил:
- Ты чего пустые бутылки с собой таскаешь?
- Сдать хотел, - также шепотом ответил Стас. – На червивку не хватило. У меня только восемь рублей. Не добавишь?
Деньги у меня были, и Стас, не досидев до конца пары, ушел, сообщив Песикову, что у него болит голова. Как сказал мудрый Расул Гамзатов:
Ты пьешь вино и пьешь.
Как царь и повелитель.
Постой, еще поймешь,
Что ты его служитель.
Но однажды трезвый и грустный Стас объявил нам, что завтра идет лечиться от алкоголизма.
- Мать поставила условие: если не пойду в диспансер, больше ни копейки не даст. Да это черт с ними, с деньгами! Отец обещал в армию сдать. А батя, если сказал, сделает.
Отец у Стаса, мужик крутой и настоящий полковник, занимал должность военкома области. Удивительно, что при таком отце, пьянки Стаса до сих пор сходили ему с рук. Сына, как могла, прикрывала мать.
Гипнотизер
I
Психприемник находился в городском парке, в зоне аттракционов. Длинный одноэтажный дом с высоким фундаментом и выщербленными кирпичными стенами, окрашенными в грязно-желтый цвет, несуразно торчал среди зелени лип и кленов, которые не могли полностью скрыть его ядовитую желтизну, и он виден был далеко за парковой оградой.
Они обошли здание кругом, и мать, пропустив Стаса вперед, будто опасаясь, что тот в последний момент сбежит, стала подниматься по шаткой деревянной лестнице следом за ним.
В плохо освещенном коридоре мать остановила проходящую мимо сестру и тихо, и невнятно, так что пришлось повторить, спросила, где найти врача-невропатолога Валентина Степановича.
- А вон, к нему больные сидят, - сестра кивнула в конец коридора.
Они со Стасом подошли к кабинету, возле которого сидели и стояли люди, и мать, не останавливаясь, сходу открыла двери и исчезла в кабинете. Через несколько минут она позвала Стаса.
Гипнотизер Валентин Степанович оказался рыжим мужчиной средних лет с гладким полным лицом и серыми глазами. Он усадил мать со Стасом у стола, и они сидели друг против друга, напряженно ожидая, когда он кончит писать. Наконец, врач ткнул ручку в гнездо чернильного прибора и захлопнул чью-то историю болезни.
- Ну, рассказывай, - он строго посмотрел на Стаса. - И как у попа на исповеди, ничего не скрывай.
- Чего рассказывать-то? - исподлобья взглянул на врача Стас.
-А все! Пьешь давно?
Стас пожал плечами.
- Ну, сколько времени?
- Да года два.
- А самому сколько лет?
- Двадцать один.
- Ну! Стаж небольшой! - врач растянул губы в улыбке, показывая крепкие ровные зубы, но тут же его лицо снова приняло строгое выражение.
- Но это не важно. Пьешь часто?
- Да дня не бывает, чтоб трезвый пришел, - сказала мать. Она со всей серьезностью отнеслась к словам «как у попа на исповеди» и готова была вывернуться наизнанку, раз это нужно.
- А если не попьет неделю - не знаешь, что и думать. Наша бабушка тогда говорит, что это не иначе, как медведь в лесу сдох.
- Какой медведь? - не понял врач.
- Да так говорят, когда что-нибудь удивительное происходит, какое-нибудь событие, - пояснила мать.
Глаза Стаса вспыхнули, но тут же погасли, и он снова перевел взгляд на врача.
- Синдром похмелья наблюдается?
- Бывает, – признался Стас.
- Вещи из дома еще не пропивает? – спросил врач.
- Вещи нет, - испугалась мать.
Валентин Степанович помолчал, будто переживая свои невеселые мысли.
- Ты сам-то понимаешь, что тебя ждет дальше? В лучшем случае - ЛТП… А сколько преступлений совершается в пьяном виде?
- Ну, уж и преступлений, - усмехнулся Стас.
- Да-да, преступлений, - заверил врач. - И сам не заметишь, как сядешь на скамью подсудимых. Я всяких видел. Хороший в прошлом человек, из порядочной семьи и - убийца. А начиналось все просто. Сначала в компании рюмку выпил, потом другую. А очень скоро обходиться без водки уже не мог. Потребность в дозах все увеличивалась, организм требовал спиртного. В голове одна мысль сидит - где достать выпить. Значит, что? Воровать! Совершил кражу - вот и готовый преступник.
Стас с безразличным видом слушал.
- Лечиться сам надумал? Или мать заставила?
- Сам, сам! - торопливо заверила мать.
- Сам! - подтвердил Стас, чтобы не расстраивать мать.
- Вот это хорошо, что сам. У меня это главное условие. Лечение может быть успешным, если человек сам
хочет бросить пить.
Он встал.
- Разденься до пояса. Я осмотрю.
Стас снял рубашку.
- Вытяни руки вперед! Разведи пальцы. Закрой глаза.
Врач осмотрел руки Стаса. Пальцы не дрожали. Пощупал печень – она тоже в норме. Померил давление - 120 на 70.
Осмотр был закончен. Врач снова сел за стол и вяло произнес.
- Ну что ж, будем лечиться?
Не ожидая ответа, попросил Стаса:
- Посиди в коридоре. А вы останьтесь, - задержал он мать.
В коридоре Стас занял свободный стул и стал разглядывать посетителей. Мужчины сидели, а возле них стояли женщины. Мужчин оказалось четверо, и все украдкой поглядывали друг на друга. Молодой парень в поношенных джинсах и потертом свитере выбивал нервную дробь ногой в стоптанной босоножке. Пожилой, очень худой мужчина с серым лицом и синими гладко выбритыми щеками, с силой мял кисти рук, будто их форма его не устраивала, и он хотел придать им совершенно иную. Третий, средних лет, качал ногой. Стас встретился взглядом с лысым обрюзгшим человеком, одетым в хороший костюм и белую рубашку с галстуком. На коленях у него лежал портфель, в руке он держал шляпу. Человек поспешил отвести глаза, но тут же снова взглянул на Стаса, снова отвел глаза, не удержался и опять посмотрел на Стаса. И вдруг глаза человека забегали, замигали, а пальцы нервно забарабанили по коже портфеля. «Алкаш, все алкаши»», - отметил про себя Стас. - Тоже к гипнотизеру. Он затосковал. Подумалось: «Во влип, сижу с алкашами». Себя к этой категории Стас никогда не причислял. Ну, выпить не дурак, но с себя не пропивает и «по-черному» не пьет.
Пожилой мужчина сказал:
- Что-то я в этот гипноз особо не верю.
- Не, надо завязывать, я все - амба, - доверительно сообщил обрюзгший интеллигент.
- А это как выйдет, - обреченно произнес парень в джинсах. - Меня два раза в принудиловку определяли. От антабуса мозги набекрень свихнулись. Месяц, другой держишься, а потом она тебя еще злей сшибает.
- Может, гипноз, поможет?
- А кто его знает? Может и поможет.
- А чего ж пришел, если не веришь? – угрюмо спросил Стас.
- Веришь, не веришь, а когда трезвый, на мать посмотришь и думаешь: «Что ж я, сволочь, делаю! Меня ж удавить, гада, мало!.. Жена ушла. А какой бабе приятно с алкашом жить?» Я как выпью, соображать перестаю, черте что вытворяю, наутро рассказывают - не верю. Мать говорит: «Лучше б ты маленьким помер, когда тифом болел». Кто-то посоветовал, дал адрес гипнотизера. Мать говорит: «давай последнее попробуем» ...
Мимо кабинета прошла то ли сестра, то ли нянька в белом халате. Через минуту она показалась снова в дверях и позвала:
- Больные, заходите. И родственники тоже, - добавила она,
Стас встал и пошел к выходу. В парке он сел на скамейку недалеко от лечебницы, так чтобы видеть вход и не прозевать мать, когда она выйдет. Вышла она скоро. Увидев Стаса, разразилась бранью:
- Что ж ты, негодяй, делаешь? Это что, мне надо? Да я со стыда сгорела, пока там в этой компании сидела… И что теперь? Отец же тебя из дома выгонит.
- А куда ты меня привела? – разозлился Стас. – Ты видела эти рожи, дебилы законченные.
- А чем ты лучше? Такой же алкоголик, как они. Тебе лечиться нужно.
Мать заплакала. Стас помолчал и сказал:
- Я что, против что ли? Но можно же как-нибудь без этой рекламы? Можно было договориться, чтобы он меня одного лечил своим гипнозом? Денег пожалела?
- Дурак ты дурак! Как только язык поворачивается… Сиди, не вздумай куда уйти. Врач освободится, я поговорю с ним. Может, так и лучше.
Мать вытерла глаза платочком, посмотрелась в маленькое круглое зеркальце, которое достала из сумочки, поправила шляпку-минингитку и пошла назад в психприемник.
Стас устал ждать. Он вставал со скамейки, нервно ходил, опять садился и все смотрел на часы. Увидев мать, выходящую из приемника, поспешил к ней. Пошли в сторону своего дома.
- С минуту молчали, потом мать сказала:
- Валентин Степанович дал свой адрес, сказал, чтобы пришли к нему на дом через три дня, в субботу. До этого времени, чтоб ничего спиртного не пил.
Стас молча кивнул.
У пивной за горсадом шумел мужской народ. Удерживаясь за стенку павильона, пошатываясь брёл пьяный. Веки тяжело открывали глаза, бессмысленно пялившиеся на прохожих, и в их мутной поволоке отражалось удивление.
Стас равнодушно посмотрел на пьяного и отвернулся.
- Вот хорошо-то, вот красиво! Полюбуйтесь, люди! - с чисто женской логикой, укрепляя трезвое состояние сына, зачастила мать, четко отделяя Стаса от забулдыг…
II
Врач жил в окраинном районе Овражки. Люди называли его купеческим. Дома тут строили добротные, с гаражами в нижних этажах, а обширные садовые участки сторожили цепные псы. Здесь обосновался зажиточный люд - преуспевающий класс торговых работников и сферы обслуживания, модные специалисты.
Мать, сверяясь по бумажке и расспрашивая прохожих, нашла, наконец, нужную улицу и дом. Они со Стасом прошли вдоль двухметрового дощатого забора, выкрашенного темно-зеленой краской, до металлических ворот с калиткой, тоже темно-зеленых.
Мать хотела постучать в калитку, но увидела сбоку кнопку звонка и неназойливо позвонила. Захлебнулась в злобном брёхе собака. Строгий женский голос прикрикнул на нее, и она, заурчав недовольно, громыхнув цепью, умолкла. Послышался металлический скрежет засовов, и калитка открылась. Моложавая женщина с холеным лицом, со старомодно уложенной венчиком вокруг головы толстой косой, вопросительно посмотрела на мать и Стаса.
- Мы к Валентину Степановичу, - поспешно объяснила мать. - Он назначил на пять часов.
Женщина молча впустила их и пошла впереди по забетонированной дорожке. Опять яростно залаяла собака. Она рвалась навстречу чужим, но цепь удерживала ее, и собака, повисая в воздухе передними лапами, отскакивала назад к будке и снова бросалась на пришедших.
- На место, Дик! Кому сказала, на место! - прикрикнула женщина, и породистая тварь исчезла в будке, только из темноты зелеными огоньками горели настороженные глаза.
Женщина провела их через сад к высокому дому из белого кирпича с мансардой, больше похожей еще на один этаж, и обширной верандой. Усадила мать и Стаса на веранде в плетенные кресла, крикнула в двери: «Валя, к тебе!» и ушла в сад.
На веранде они были не одни. Чуть в стороне сидела худенькая молодая женщина, похожая на девочку. Она сидела не глубоко в кресле, а на краешке его, как на стуле, выпрямившись и плотно сжав ноги в коленках, прикрывая их сумочкой. Женщина заметила, что ее разглядывают, застенчиво улыбнулась, показав ямочки на щеках, и ниже опустила сумочку.
- Вы тоже к Валентину Степановичу? - спросила мать.
- Муж лечится, - охотно пояснила она.
- Ничего, надо! Мы тоже вот, - кивнула она на Стаса.
Стас скривил губы, отвернулся и уставился на раскидистую голую яблоню, ветки которой, колышимые легким ветерком, ползали змеями по стеклу окна.
В дверях показался врач, пропустил вперед высокого стройного мужчину с цепким взглядом. Женщина поспешно поднялась им навстречу. Врач поздоровался с матерью и Стасом и попросил немного подождать.
- А вы пройдите, пожалуйста, со мной! - обратился он к женщине.
Они ушли в дом. Мужчина стоял спиной к матери и Стасу, смотрел в окно, тихо с шипением насвистывал что-то непонятное и в такт покачивался с носка на пятку.
Через несколько минут врач, мать и Стас сидели в просторной кухне, все стены которой почти до потолка были выложены импортным кафелем с темно-синим рисунком. Пол, покрытый линолеумом под паркет, удачно сочетался с гарнитуром, оформленным под дерево. В одном углу стоял большой холодильник с раздельной морозилкой, в другом пенал, который мать сначала тоже приняла за холодильник.
- Ну, как настроение? - спросил гипнотизер, обращаясь сразу и к матери, и к Стасу. - Выпить не тянет?
- Нет, - соврал Стас.
Гипнотизер попросил мать посидеть на веранде, а Стаса повел его за собой. Проходя через плохо освещенный коридор, Гипнотизер куда-то в пустоту сказал: «Маша, я в бронзовой комнате!» и Стас вошел следом за ним в небольшую комнату. Из-за ночных штор, задвинутых почти до конца, в ней царил полумрак. Когда глаза привыкли к темноте, Стас отметил, что комната действительно «бронзовая». От огромной люстры до массивной рамки, чуть не во всю стену, с картиной, изображающей купальщиц - все бронзовое или под бронзу.
Полуметровая статуэтка Аполлона стояла на круглой подставке. На старинном столике с гнутыми ножками - чернильный прибор с чистыми чернильницами из стекла, покрытыми бронзовыми крышечками и фигурой всадника на мраморной подставке. На белом комоде с резными ящичками - зеркало в бронзовой оправе и бронзовые часы с фигурками амуров. На стене - бронзовые бра с лампочками в виде свечей. И дверные ручки, и замочки с миниатюрами - все бронзовое. Диван и два кресла - белые и тоже с позолотой, обиты зеленым, под цвет штор, велюром.
Стас считал, что его родители живут прилично. И стенка с хрусталем, и гарнитур; машины, правда, нет, но все остальное прилично. А тут, оказывается, бывает и вот так.
Гипнотизер отметил замешательство Стаса, самодовольно прошелся по комнате, в дорогом халате поверх брюк и белой рубашке с галстуком, взял со стола указку из черного дерева.
- Злоупотребление спиртными напитками сокращает среднюю продолжительность жизни примерно на 20 лет, – с ходу сообщил гипнотизер. Он поставил Стаса к стенке между дверью и кафельной печкой с газовым отоплением, подошел к висевшему на стене плакату с изображением человека в разрезе с надписью: «Действие алкоголя» и стал водить указкой.
Стас с трудом воспринимал непривычные на слух слова про сердечно-сосудистые нарушения, атеросклероз сосудов головного мозга, венечных сосудов, миокардиопатию, инфаркт миокарда, не понимал их значения, но догадывался, что его ждет что-то страшное, если он будет употреблять вино.
В том, что он стоял у стенки, было что-то стыдно-позорное и его коробило от этой атмосферы какого-то средневекового шаманства.
-При систематическом употреблении спиртного ухудшается течение заболеваний почек и мочегонных органов, - добил Стаса гипнотизер, и вдруг спросил:
- У тебя как с этим делом?
- С каким? - не понял Стас.
- Ну, с девками как? Импотенцией еще не страдаешь?
- Да нет. Вроде нормально, - смутился Стас.
- А я, признаться, уже не тот, - вздохнул гипнотизер.
- Да, так вот, - продолжал он. - Примерно у каждого третьего, злоупотребляющего алкоголем, возникают алкогольные психозы. В этом состоянии человек опасен для окружающих»
- Валентин Степанович, говорят, что в Америке ещё больше пьяниц, чем у нас, - сказал вдруг Стас.
- Пьяниц везде хватает, - изрек Валентин Степанович и
как по писанному забубнил: «Распространенность пьянства и алкоголизма в большинстве экономически развитых капиталистических стран определяется присущей классовой природой, где движущей силой является стремление к обогащению, обеспечению огромных прибылей для предпринимателей любой ценой, даже ценой здоровья трудящихся. У нас устранены социальные корни алкоголизма».
- Устранены, а люди пьют не меньше, чем в Америке, - заметил Стас.
- Так у нас причины другие. С одной стороны, это обычаи употребления алкоголя. Этому способствует также подражание, определяемое недостаточными знаниями о вреде действия алкоголя, низкий уровень культуры и интересов, моральная распущенность, неумение организовать свой досуг, отсутствие творческого интереса к труду, разлад в семейной жизни и т.д.
- Будто у них всего этого нет? - возразил Стас.
- Да все у них есть, - согласился неожиданно врач, - и пьяницы, и наркоманы. И корни одни - расхлябанность и безволие. Это я тебе говорю уже не из научно-популярной брошюры. Только тебе-то от этого не легче.
- Теперь прошу сосредоточиться!
Голос гипнотизера стал жестким, серые глаза потемнели, и он начал дятлом долбить плакатные истины, пытаясь вбить их в бедную голову Стаса: сообщил, что алкоголизм стоит в ряду страшных заболеваний, таких как проказа, сифилис, наркомания, и что человек, заболевший алкоголизмом, обязан лечиться. Слово «обязан» он повторил два раза.
В конце своей обличительной лекции гипнотизер привел слова писателя Льва Толстого о том, что трудно представить, какая счастливая перемена произошла бы в нашей жизни, если бы люди перестали отравлять себя водкой.
Он замолчал и прошелся по комнате, будто давая время осмыслить его слова. Стас внимательно следил за ним.
- Одним из методов, применяемых при лечении алкоголизма, является гипноз, - после паузы заговорил гипнотизер. - Я лечу гипнозом.
Врач остановился перед Стасом.
- Итак, я лечу гипнозом. После сеанса гипноза ты навсегда бросишь пить. Перед тобой откроется новый мир, полный радости и богатства. – пообещал гипнотизер. - Ты станешь другим человеком.
Голос его получил торжественную окраску, возвысился и приобрел металлический оттенок
- Сейчас ты будешь слышать только мой голос. Только мой голос и - ничей больше. Ты подчиняешься только моим командам.
Он говорил отрывисто, глаза пронизывали насквозь и сверлил мозг.
- При счете «раз» ты уснешь, твоя воля будет полностью подчиняться моей. «Раз», - ты слышишь только мой голос, «два», - у тебя нет другой воли, кроме моей, твоя воля - это моя воля. Я кладу свою руку на твою голову. «Три»! Спать! Спать! Спать!
Стас не понял, спит он или не спит, вроде спит, хотя и
- Сейчас я докажу тебе, что ты полностью подчинен моей воле. При счете «раз» ты будешь падать на меня.
Он взял за плечи Стаса.
- Смотри мне в глаза. Я скажу «раз», и неудержимая сила толкнет тебя на меня. - Внимание! Раз!
Силы, которая бы толкнула Стаса, не было, но он все же подался вперед, как ему было приказано, и гипнотизер его удержал с таким усилием, что со стороны могло показаться, что Стас свалился как подрубленный.
«Когда ты проснешься, у тебя исчезнет тяга к спиртному», - доносилось до сознания Стаса. - Ты навсегда бросишь пить. Тебе сейчас противно, ты не выносишь запаха водки. Тебя тошнит от этого запаха, твой организм отторгает все, что связано со спиртным, - Пей! Пей!
Стас увидел перед своим носом стакан. Его затошнило, и он отвернулся, отстраняя стакан рукой,
- Пей, пей! Фу, какая гадость! Тебе противно! Пей!
Стас выпил, внутренности его судорожно дернулись и стали выталкивать водку. Глаза забегали по полу, и он, увидев за собой тазик, упал перед ним на колени. От напряжения у Стаса на глазах выступили слезы, лицо побагровело.
Спазмы постепенно прекратились, и Стас встал и повернулся лицом к гипнотизеру и стоял, вытирая платочком нос и глаза.
- Сейчас я посчитаю до трех, и ты проснешься. Проснешься другим человеком, как будто заново родившимся.
- Раз! Ты теперь будешь обходить за версту все магазины и точки, где продают водку, пиво, вино.
- Два! Одно упоминание о спиртном будет вызывать у тебя болезненное состояние, тошноту. Отныне ты – трезвенник. Я снимаю с тебя тягу к спиртному.
- Три! Ты уже не тот несчастный человек, который пришел сюда полчаса назад. Теперь ты другой человек, трезвенник, опора семьи, активный строитель коммунизма.
По мнению гипнотизера, Стас должен был чувствовать себя, по крайней мере, именинником. Но сам Стас этого не ощущал.
Потом он сидел на веранде и ждал мать, с которой гипнотизер разговаривал с «глазу на глаз».
Когда они были уже за воротами, Стас спросил:
- Сколько ж взял?
- Сотню за первый раз, считай, за консультацию, и двести пятьдесят сейчас, за индивидуальное лечение, - неохотно ответила мать и поспешно, словно убеждая себя, добавила:
- Денег мне не жалко, главное, чтоб ты не пил.
Домой после института Стас приходил теперь рано, ужинал - все молча. Потом садился за учебники, но часто не вникал в смысл того, что читал, и долго сидел в оцепенении, уставившись в одну точку, и только голос сестры или матери возвращал его в реальность. Рисунок по-прежнему доставлял ему удовольствие, и он рисовал много, но без прежнего вдохновения. Он стал немногословен. Его раздражала болтливость сестры, он не выдерживал ее трескотни, часто обрывал, и она, поджав губы, уходила в свою комнату.
Стас со щемящей тоской вспоминал приятелей, треп с ними под выпивку, жаркие дискуссии по любому поводу, которые без бутылки были сухими и вялыми, и как он ни гнал от себя эти воспоминания, они упрямо лезли в голову, и какого-то угрызения совести от бывших шумных застолий и выпивок он не испытывал.
Когда однокурсники звали его попить пива, он, пугаясь вдруг возникающего где-то близко желания и вместе с тем почти осязательного ощущения пива, сглатывал наплывающую слюну и спешил ответить, что ему что-то неохота, вкладывая в слова эти как можно больше равнодушия.
Ночью Стас спал плохо. Ему снились кривляющиеся рожи. Он узнавал приятелей, с которыми пил. Они хохотали и тянулись к нему со стаканами, бутылками. Стас в ужасе отталкивал стакан, понимая, что пить нельзя, но не замечал, как выпивал.
Внутренний голос протестовал и внушал, что ему будет плохо, будет тошнить. Но его почему-то не тошнило и отвращения к водке не было.
"Студент" Часть I. Глава 12. Мой рассказ и Зыцерь. Бабель. Талант великого мастера. Ностальгическая тоска Зыцеря – Ленинград. Настоятельный совет учителя. Болезнь отца. Зыцерь, я и Мила.
Я показал Зыцерю свои рассказы. Один ему особенно понравился, он долго носился с ним, правил, что-то с моего разрешения переделывал. В конце концов, я свой рассказ едва узнал. И расстроился, потому что это был уже не мой рассказ. Сразу вспомнилась история с Бабелем, которого я любил. Эту историю рассказал драматург и критик Георгий Мунблит[1].
Как-то Исаак Эммануилович позвонил в редакцию и попросил принять одного начинающего писателя. На другой день протеже Бабеля явился в редакцию и положил на стол тощую папочку с несколькими рассказами, в которых речь шла о лошадях, а Бабель был ценителем и завсегдатаем бегов, хотя вопреки расхожему мнению, он никогда не играл на бегах. Просто он без памяти любил лошадей, и на ипподроме, где люди сходят с ума от азарта и жадности, он смотрел только на лошадей и ни на что другое. Начинающий же писатель был знакомым Бабелю наездником. Рассказы показались редактору слабыми: о печатании их не могло быть и речи. Об этом сообщили Бабелю. Тот смутился и попросил прислать ему рукопись, чтобы «поковыряться» в ней.
Через несколько дней начинающий писатель снова явился в редакцию с рукописью. В папке находилось всего два рассказа, но они оказались превосходными. Рассказы, которые еще недавно отклонили как посредственные, теперь светились и искрились так, что читать их стало удовольствием. Но самым удивительным оказалось то, что Бабель сделал всего пять-шесть поправок на страницу. И всё вдруг ожило и стало живописным.
А в этом и заключается талант мастера, увидеть и высветить то, что недоступно взгляду посредственности. Вот такой посредственностью вдруг почувствовал себя я.
Тем не менее, Зыцерь сказал:
- Володя, вам нужно серьезно заняться литературой. В вас есть та индивидуальность, которая позволяет надеяться, что из вас может получиться писатель самобытный, ни на кого не похожий.
- То-то Вы весь рассказ перечеркали, - усмехнулся я.
- А это ничего не значит. Тем более, что правок я сделал не так и много: убрал лишнее, сократив некоторые длинноты, без которых рассказ ничего не потерял. Бабель, о котором вы говорите и которого вы, как я понял, любите, «вымарывал из рукописи лишние слова с такой злобой, что карандаш рвал бумагу». Его язык, как вы, наверно, заметили, поражает сжатостью.
- Что Вы сравниваете? – возразил я. – Так, как Бабель, мне никогда не написать.
- А не надо, как Бабель. Вы будете писать, как Анохин. В вас есть как раз то, о чем тот же Бабель, если уж мы о нем заговорили, сказал: «Кто поверит, что рассказ может жить одним стилем, без содержания, без сюжета, без интриги? Дикая чепуха». Вот у вас как раз есть и содержание, и интрига…
- Вам нужно пожить в большом городе, - добавил Зыцерь.
Учитель часто с ностальгической тоской говорил о Питере, рассказывал о своих необыкновенных друзьях в ЛГУ, где он учился, об институте Герцена, куда они ходили в знаменитый клуб, где директором работал легендарный армянин Охаян, который был знаком еще с Маяковским и со всей литературной богемной элитой тех времен, и про которого студенты говорили без злобы: «Всегда небрит и вечно пьян директор клуба Охаян».
- Вы можете перевестись после первого курса в ЛГУ или хотя бы в тот же пединститут Герцена, - сказал учитель. - Если надумаете, я дам вам рекомендательные письма. У меня есть друзья, которые преподают в том и другом вузах.
- Не знаю. Отец серьезно болен. Если с ним что-то случится, мать не сможет мне помочь материально. А на стипендию прожить сложновато.
- Ну, я жил. Подрабатывал. Это не проблема. И не обязательно вагоны разгружать – других вариантов много. А что с отцом?
- Во время войны он находился в Тегеране, в группе советских войск. При ликвидации одной диверсии получил контузию. Почти полгода лечился в Тегеране, в Ашхабаде. Вернулся совершенно больным.
Трудно было говорить о болезни отца, потому что это касалось его страданий и моего бессилия изменить что-то к лучшему. Первое время с отцом случались припадки, после которых он долго не мог прийти в себя. Его необратимо пораженный мозг жил за счет всех жизнеспособных органов, которые отдавали свои силы и сами оставались без защиты... Я пытался лечить отца, но мог только унять боль во время приступа. Обычно в такой день отец чувствовал вялость, сонливость, у него пропадал аппетит, все время хотелось пить, и он спешил отпроситься с работы, потому что головная боль появлялась внезапно и быстро усиливалась, пока не обрушивалась всей мощью; переставала существовать стройная реальность, она уступала место хаосу. Мозг кипел и череп распирало изнутри. Отец перетягивал голову полотенцем и стягивал узел все сильнее и сильнее, словно укреплял череп. Когда человеческое терпение кончалось, из отцовского горла вылетал стон, больше похожий на рев раненого зверя. Он катался по кровати и прокусывал наволочку подушки, пытаясь заглушить боль.
Со временем моя помощь дала результаты: организм отца постепенно начал справляться с болезнью, но из-за ослабления иммунной и нервной систем развились побочные симптомы - слабость, быстрая утомляемость. Все закончилось двумя инфарктами.
Последние годы отец уже не работал, но получал какую-то особую пенсию, которая была значительно выше обычной инвалидной, и лечился он в привилегированной обкомовской поликлинике…
Всего я Зыцерю не рассказывал, хотя он знал о моих злоключениях с особыми способностями.
Не знаю, сознательно или случайно мы оказались в тот вечер возле институтского общежития, но Юрий Владимирович вдруг попросил:
- Володя, вы не могли бы вызвать Милу?
Выглядел он смущенно, и, видно, чувствовал себя неловко, потому счел необходимым добавить:
- Мне нужно с ней увидеться.
Это прозвучало как-то по-детски.
- Конечно, - сказал я.
- Восемнадцатая комната на втором этаже, - торопливой скороговоркой проговорил Юрий Владимирович.
Я знал, в какой комнате живет Мила; мы с Лераном как-то заходили к ней за конспектами.
В этот раз Мила, увидев меня, удивленно приподняла бровь.
- Вот сюрприз! Ты один? – спросила она, и мягкая улыбка появилась на ее прелестном личике.
- С Зыцерем. Он ждет на улице.
- И чего вы хотите? – улыбка стерлась, и голос Милы стал строгим.
- С тобой Юрий Владимирович хочет поговорить. Выйди.
- А если не выйду? – губы Милы скривились в нервной усмешке.
- Твое дело. Только это неправильно. Он что, тебя съест?
- А чего ты меня ему сватаешь? – теперь в голосе Милы сквозило раздражение. – Роль свахи тебе не идет.
- По дружбе. Я уважаю этого человека.
- Но ты меня не уважаешь, - с обидой сказала Мила.
- Ты – это другое, - ляпнул я, сознавая, всю неуместность и бессмысленность этой фразы.
- Дурак ты! – сказала в сердцах Мила и повернулась, чтобы уйти.
- Так ты выйдешь? – бросил я вслед.
Мила ничего не ответила и даже не обернулась. Я постоял чуть и пошел на улицу.
- Ну, что? – спросил нетерпеливо Зыцерь.
- Не знаю. Я сказал.
- Ну, а она? Она-то что? – Зыцерь волновался, как мальчишка-первокурсник на зачете. Мне стало его жалко, и появилось раздражение против Милы. Но странно, в глубине души зашевелилась вдруг мыслишка о том, что хорошо, чтобы она не вышла.
- Я не понял. Ничего не сказала. Подождем?
- Подождем, - с готовностью согласился Юрий Владимирович.
Мила вышла минут через пятнадцать. Она как-то косо посмотрела на меня, а я побрёл на остановку. При этом я чувствовал себя предателем и одной, и другой стороны.
[1] Мунбли́т, Георгий Николаевич (1904 — 1994) — российский драматург, прозаик, литературный критик, сценарист. Печатался с 1925. Окончил МГУ. Чл.СП СССР(1935).
"Студент". Часть I. Глава 13. Бедный, пропащий Стас. Ухудшение здоровья отца. Леран женится на Лике. Юрка о браке Лерана и о Лике. Прохиндей Лобода и профессорская дочка. Via dolorosa – путь страданий
- Встретил Стаса Красовского, - сказал Валерка Покровский.
- Пьяный? – почему-то спросил я, хотя знал, что он от водки лечился.
- Трезвый, но дурной. На идиота смахивает. Обидно. Был такой чувак веселый, душа нараспашку. Анекдоты хорошо травил. А теперь… Уж лучше б пил. Видно, от антабуса мозги набекрень свихнулись.
- От какого антабуса? – удивился я. – Он же рассказывал, что с матерью к гипнотизеру ходил, после чего пить бросил.
- Да как же, бросил, - Валерка мрачно сплюнул под ноги. – Две недели не пил, держался. А потом она его достала...
- А как же ты говоришь, трезвый? – не понял я.
- Так ты ничего не знаешь? – сказал Валерка
- Я знаю только то, что Стаса давно не видно, а что, да как, откуда мне знать?
- Когда Стас снова запил, отец хотел его в армию отправить, а комиссия завернула. Не знаю, что она там нашла, а, может, пожалела – батька-то сгоряча это дело затеял. А только получилось еще хуже. Отец взял, да и определил Стаса в психушку. А в психушке ломают так, что не то что пить, жрать не захочешь. Через полгода Стас вышел, только это вроде как уже и не Стас. Я с ним про институт, а он: «Я не пью, я вообще не пью. Вот видишь, деньги всегда есть» и лезет в карман, трясет четвертными. Я ему про наших девок, а он опять: «Я не пью, я вообще не пью». Так я и думаю, лучше б пил. Хмельной он был интереснее.
- И чем он сейчас занимается?
- Да ничем. Говорят, учебный отпуск взял. Да только, я думаю, учиться он уже не будет. В общем, увидишь как-нибудь, – сам поймешь.
- Володь, ты с нами совсем туситься перестал, - сменил вдруг тему Валерка. - Дома тебя тоже не застанешь. Всё с Юркой и Ляксой?
- Да нет, - стал оправдываться я. – Дело не в этом. Просто отца положили в больницу. Мать крутится одна. У меня никакого настроения нет на тусовки.
- Серьезное что? - посочувствовал Валерка.
- Серьезней некуда, - ответил я.
И это была правда. У отца случился очередной, хотя и редкий в последнее время припадок. Врач скорой помощи сделал обезболивающий укол, послушал, померил давление, покачал головой и предложил отправить в больницу. Отец заупрямился, и мать, жалея отца, робко возразила, сказав, что приступы случались и раньше, но все обходилось. Врач не стал настаивать, только пожал плечами и предупредил: «Приступ может повториться и спровоцировать инфаркт, а у вашего мужа, судя по истории болезни, два инфаркта уже случились. В общем, если что, – немедленно вызывайте скорую».
Раньше я легко справлялся с приступами: ясно видел легкое мерцание голубоватого свечения вокруг головы отца. Видел, как гармонию свечения нарушали красновато-оранжевые сгустки. Боль, которую приглушали морфием, оставалась, и я снимал ее, потому что она могла вернуться, как только действие лекарства закончится. Удерживая руки над головой отца, делал круговые движения в области скопления сгустков. Мне казалось, что оранжевая боль просачивается через мои руки и уходит, оставляя во мне что-то неприятное, гнетущее, и отнимает силы. Я походил на человека, который взялся за оголенный электропровод с неиссякаемым источником тока, потому что источник боли моего отца был так же неиссякаем. Через некоторое время темно-красные сгустки окрашивались в розовый цвет, потом меняли его на голубоватый и постепенно свечение становилось почти однородным, а дыхание отца глубоким и ровным. Я погружал отца в сон, после которого он просыпался выспавшимся, и силы снова возвращались к нему.
По окончании сеансов я чувствовал слабость, апатию, и мне хотелось спать.
Приступы становились реже.
Теперь же, когда я утратил способность в полной мере воздействовать своей энергией на пораженные очаги в мозге отца и снять болевые ощущения, я не мог помочь ему. И это меня угнетало.
Как и предупреждал врач скорой помощи, приступ повторился, и отца увезли в больницу…
- А Леран женится, - сообщил вдруг Валерка.
- Да-а? На Лике?
- На Лике, - подтвердил Валерка, и видно было, что он не в восторге от этого факта.
- А жить, где будут? У нее?
- Не, у Лерана. Отца опять в Москву переводят.
- Ну и клево. Леран с Ликой тоже в столицу переедут, - заметил я.
- Фигня! Ликин фазер против. Сказал: выйдешь замуж, ни копейки не получишь, пусть муж содержит.
- А Лика что?
- А ничего. На дыбы встала. Как-нибудь проживем, говорит.
- «Как-нибудь» - это как? – усомнился я.
- А черт их знает! – засмеялся Валерка. - «Авось», да «Как-нибудь» в России горы свернуть»… Да тут еще обстоятельства. Лика-то в положении.
- Как это? – удивился я. - Они ж вроде недавно вместе.
- Ага, а переспал он с ней еще до сентября. Потом сходились, расходились, пока совсем не сошлись…
Когда я Юрке Богданову сказал, что Леран женится на Лике, он только презрительно усмехнулся:
- Дураки.
- Amor non est medicabilis herbis, - сказаля.
- Это ты что-то про любовь? – сказал Юрка.
- Я говорю, что нет лекарств от любви.
- Какая там любовь! – в голосе Юрки слышалось легкое презрение. – Кошка похотливая. Я ее как-то летом на Бродвее встретил. Мы знали друг друга, но так, шапочно. Мы же с одного курса. А тут встретил и сразу пошли ко мне. Следующий «сеанс» был у нее на даче. Все как-то случайно, от летней скуки. Потом она своими звонками достала. А моя душа ее не принимает. Теперь она смотрит на меня, как Ленин на буржуазию, и едва здоровается.
- А как же Машка? Они же с Ликой вроде подруги?
- Ну и что из этого? Маха - другое дело. Мне она давно нравится. А Лике я ничего не обещал. Сошлись-разошлись.
- У нее, наверно, другое мнение на этот счет, - предположил я.
- А мне без разницы. Да только у нее уже после меня приятель Рэма был, Лобода. И я знаю, что она его тоже на дачу возила.
- Это который спортсмен?
- Ну да, мастер спорта, велосипедист. Но прохиндей еще тот. Просто так ничего не делает. И здесь сообразил, что Лика - невеста завидная, фазер ведь зам председателя Совнархоза. Но что-то там у него пошло не так. Лика его отшила, так он сейчас обхаживает профессорскую дочку, Юльку Кречетову.
- Зинаиды Александровны?
- Ну да!
- Во, паразит! – искренне удивился я.
- Я и говорю - прохиндей. А Леран - дурачок. Добровольно в петлю лезет.
- Да Леран ничего про Лику не знает, - пожалел я Лерана.
- Да и ты не вздумай ему рассказывать. Неблагодарное это дело. Еще окажешься крайним и станешь ему злейшим врагом. Сам разберется.
- Каждый свой путь по-своему проходит, - философски изрек Юрка.
- Via dolorosa! – добавил я.
- Это что? – не понял Юрка.
- Это «путь страданий».
"Студент". ЧАСТЬ I. Глава 14. У отца в больнице. Слова прощания. Мишка Монгол и его благодарная память о моем отце. Мы вспоминаем улицу и наших товарищей.
Дома мать сказала, что приходил Миша Монгол.
- Мишка? Приехал? – обрадовался я. – Где он сейчас?
- Подожди, сынок, - сказала устало мать. – Никуда твой Монгол не денется. Дома он… Я была у отца, говорила с врачом.
Я вопросительно смотрел на мать.
- Врач сказал, чтобы мы готовились к худшему. У него рак. И уже сделать ничего нельзя. А мы все за сердце боялись.
Мать заплакала, уткнувшись в ладони. Я как мог утешал ее.
- Отец просил зайти.
Я поспешил в больницу, хотя утром уже был там.
Отец лежал высоко, опираясь на подушки. На легкий скрип дверей он открыл глаза и, увидев меня, улыбнулся вымученной улыбкой.
- Сынок, - сказал он слабым, но полным любви голосом, - ты пришел. Спасибо.
Он замолчал. Молчал и я.
- Вот видишь, - заговорил снова отец, - все когда-нибудь кончается. И мы не вечны… Володя, может быть, это наша последняя встреча.
- Подожди, - остановил меня отец, заметив, что я хочу возразить. – Я уже не встану. Смирись с этим… Так уж мы устроены: умирает все живое. Но почему-то человека пугает это… Мы знаем, что, в конце концов, умрем, но стараемся не думать об этом и гоним от себя эту мысль… Кто-то верит в бессмертие души, кто-то верит в перерождение… Я не знаю, и никто не знает, что там… У нас нет Веры, веры в Бога. А вместе с этой Верой мы потеряли и культуру смерти… Твоя бабушка Василина - глубоко верующий человек..., и я всегда с уважением относился к ее Вере… И у твоей бабушки Мани висели иконы, и она молилась.
- Я помню, пап, как ты одернул маму, когда она хотела, чтобы бабушка сняла иконы, - тихо сказал я.
- Да, сынок. У человека должна быть Вера. Верующие принимают и смерть легко… Сынок, я, как коммунист, должен быть атеистом... но пусть тебе не покажется странным моя просьба… Я хочу, чтобы меня похоронили по христианскому обряду и отпели в церкви… Об этом я уже попросил и маму.
Я со смешанным чувством слушал отца, слезы душили меня, и я еле сдерживался, чтобы не заплакать, глотая комки, подступавшие к горлу.
- Сынок, не надо слез, - предупредил отец. - Я ухожу
спокойно и без сожаления… Меня утешает то, что мое продолжение есть в тебе также, как твое продолжение будет в твоих детях… Жаль, что мне не пришлось увидеть внуков, но я благословляю тебя на любой твой выбор и знаю, что он будет разумным… Вот, пожалуй, все, что я хотел сказать.
И еще. Я тебя всегда любил и ухожу с любовью… А в трудную минуту обратись мысленно ко мне и, если что-то есть там, я помогу незримо… Да, я теперь знаю, - к тебе вернётся твой дар. Распорядись им достойно. А сейчас иди. Я устал.
Отец закрыл глаза, и я выбежал из палаты, чтобы не разрыдаться на виду у человека, дороже которого у меня не было и не могло быть. Это был мой друг, наставник и единомышленник.
Глухие рыдания сотрясали мое тело, и я стоял, прислонившись к стене, пока проходившая мимо сестра не подошла и не спросила участливо, нужна ли мне помощь. Еще плохо соображая, я вытер глаза и побрел на выход из больницы.
По дороге зашел в гастроном, купил четвертинку водки и пошел к Мишке Монголу. Домой я идти не хотел, справедливо полагая, что в таком разобранном состоянии я просто вгоню мать в депрессию.
Глухой забор дома Монгола оставался таким же латанным-перелатанным, как и несколько лет назад, только щели, которые раньше закрывали ржавые полоски железа и куски фанеры, обозначились, и сквозь них виднелись заросшие грядки бывшего огорода. Калитка по-прежнему лежала нижним концом на земле, и Монгол, как когда-то, поправлял петли, чтобы она лучше открывалась.
Мы обнялись и пошли в дом.
Я оглядел знакомую комнату. По-прежнему её загромождал старый комод и по-прежнему в углу стояла фисгармония, которую мы с пацанами притащили от Свистковых, живших напротив в богатом доме, где ремонт делали военнопленные немцы. Свистков Павел Сергеевич был поставлен начальником над ними.
- А ты чего такой смурной? – спросил Мишка.
- Отец при смерти, - мрачно сказал я.
- Жаль, - искренне посочувствовал Мишка. – Отец твой - человек … Я ему благодарен за один урок, который он мне преподал - поговорил со мной по-мужски, а скорее по-отечески. Своего-то отца я почти не помню.
Мишкиного отца расстреляли как «врага народа» еще до войны. Арвис Монголис работал начальником производства на пятом заводе. Его арестовали по делу инженеров. Жена его Анна Павловна от горя чуть с ума не сошла, год исправно обивала пороги соответствующих учреждений, в конце концов, узнала, что он осужден на десять лет без права переписки «за вредительство», ничего не поняла, но с тех пор в ее поведении появились некоторые странности. Вроде и нормальная, только вроде как немного не в себе.
- А твой отец, - продолжал Мишка, - поговорил как-то по-человечески, без нотаций, без нравоучений… В общем, я напился как-то с «хориками» со Степана Разина. Ну, напился – громко сказано. Много подростку надо? Выпил-то на копейку, а дури на рубль. Ну, и начал бузить. Купил сигареты, а курить-то мы никто не курил. А я сразу штук пять в рот и пытаюсь раскурить, не получилось – плюнул. Ну, что говорить, дурак. А тогда мильтоны злые ходили, и меня чуть не замели. Отбил Юрий Тимофеевич, отвел домой и не ушел, пока мать не уложила меня спать. А на следующий день он и позвал меня к вам домой, да и наставил на путь истинный.
- Спасибо, Миш, за память, - с чувством поблагодарил я. – Давай выпьем за него.
Я достал из кармана четвертинку, и мы выпили по чуть, закусив Мишкиным хлебом и ливерной колбасой – все, что он мог предложить.
- Ну ты-то сейчас где и как? – спросил я, прожевав колбасу и хлеб.
- Директорствую в музыкальной школе Гжатска.
- Сюда надолго?
- Хочу дом продать. А что мне здесь? Матери уже нет, родственников нет. Может, в Москву переберусь, приглашали, тоже директором музыкальной школы. Да и к учебе поближе. Я же заочно в консерватории учусь.
- Молодец, - от души похвалил я. – Да у нас никто и не сомневался, что ты своего добьешься.
- Володь, а как ребята? – пропустил похвалу мимо ушей Монгол. – Я что-то никого не встретил.
- А некого встречать. Витька Мотя в психушке.
- Как это? – не поверил Мишка. - Он же в армию пошел.
- Отслужил. Был там комсоргом. И здесь его назначили председателем профкома «Жилстроя». Должность открепленная. У него и кабинет был, что у твоего министра. Мы с Мухомеджаном к нему ходили, вино яблочное пили.
- Ну и что случилось?
- Стали замечать странности: идет - и сам с собой разговаривает, руками размахивает. Сначала думали, просто манера такая у него – вслух рассуждать. Мало ли кто как себя выражает. Ну и не заметили, как он в психушку угодил. Да так там и застрял. Помнишь, Славка Григорьев жил в нашем дворе? Того хотя бы время от времени выпускали, а Мотю так мы больше и не видели. Говорят же, что тихое помешательство лечению не поддается.
- Да-а, дела. А Мухомеджан?
- Тоже отслужил. Живет там же. Играет в пинг-понг. Первый разряд. За город выступает. Как тогда не поступил в лесной техникум, так больше поступать и не стал. Зимой работает в котельной, летом – рыбалка, грибы.
- Ну, это его. Против природы не попрешь. - засмеялся Мишка. – Я, может, зайду к нему. А Каплун, Самуил?
- Каплун после техникума пошел на завод, работает в бюро стандартизации и на полставки художником. Самуил после техникума с братом на пятом заводе инженерит и в вечернем машиностроительном институте учится. Григоряны получили новую квартиру и переехали. Я как-то встретил сестру Армена Татку. Говорит, у брата уже усы режутся, хотя еще в школе учится. Сама Татка замужем. Красотка. Муж русский. Из шишей.
- А Жорик Шалыгин угомонился, не шумит?
- Да ну, образцовый папа двух дочерей. Только их уже здесь нет. Всем семейством на целину двинули. В нем же всегда какая-то авантюрная жилка сидела.
- Да-а, - усмехнулся Мишка. - Это точно.
Он немного помолчал, потом сказал:
- Улица не изменилась. Знаешь, я сегодня, чуть рассвело, прошелся до самого пустыря. Столько воспоминаний. Все наше детство прошло перед глазами, - голос Монгола потеплел и мне даже показалось, что глаза его увлажнились.
- Улица все такая же, только теперь подросшей малышней командуют Мотя младший и Сеня Письман, - сказал я.
- А ты? Мать говорила, что ты поступил в институт. Я не стал дальше расспрашивать, видел, что с ней что-то не так. Я же не знал про Юрия Тимофеевича.
- Да, учусь, на инязе. Заканчиваю первый курс.
- А как твои способности? Я помню, когда ты сильно заболел, у тебя произошел какой-то сбой.
- Я просто стал нормальным, - улыбнулся я и встал, чтобы уйти. Встреча с Монголом чуть расслабила и отвлекла меня, но тревога совсем не отпустила, она сверлила мое сердце, и душа сжималась от ощущения близкого несчастья.
"Студент". Часть I. Глава 15. Смерть отца. Вещий сон. Отпевание в церкви. Повторение сна наяву. Мой дар возвращается. Непонятный мир. Причитания и плач по покойнику. Поминки. Противоречивые чувства.
Отец умер ночью. Мать сидела у него, дремала, устав от нервного напряжения, в котором находилась всю последнюю неделю.
А я во сне услышал плач матери, которую не видел. Пошел утешить ее, но оказался в храме, где посреди церкви стоял гроб с телом. По четырем сторонам гроба горели свечки, а вокруг стояли люди в траурных одеждах и тоже с зажженными свечами. Ясно слышался голос священника, отпевающего покойника, и тихая, едва различимая музыка, которая заполняла все пространство храма. Я видел похоронную процессию, растянувшуюся по кладбищу, видел могилу и видел, как кладбищенский работник забивает гвозди в крышку гроба.
Вдруг все стало таять в дымке и исчезло, но появилась пустая кровать, застеленная покрывалом, с подушкой поверху.
Громкий хлопок разбудил меня. Я вскочил весь в испарине, посмотрел на часы. Было без малого шесть часов утра и за окном еще не светало. На столе лежали осколки лопнувшей лампочки, над столом слегка покачивался абажур.
Я понял, что отец скончался…
Хоронили, как он и просил, по церковному обряду. Несмотря на весеннее ненастье, когда снег уже начал таять, обозначая прогалины, а под ногами месилась грязь вперемешку со снежным крошевом, народу пришло много. Под траурный марш гроб с телом вынесли во двор и поставили на две табуретки. Отец лежал в обрамлении красного кумача и лент крепа, собранных в гармошку.
Я равнодушно смотрел на серый цвет лица еще недавно живого родного мне человека. Равнодушно, потому что уже не отождествлял лежащее в гробу тело с отцом. Для меня человек существовал или не существовал. Все остальное уже было не важным. Я переживал за него, когда он угасал от рака, не находил себе места и изводился от тоски и жалости.
Я слышал причитания бабушки, похожие на заунывную, надрывную песню, истерический, захлебывающийся плач матери, разноголосые стенания, но сам не проронил ни слезинки. Меня потом упрекнули в черствости, а мать до самой смерти жаловалась, что похоронить ее будет некому, потому что на сына, которого даже смерть отца не тронула, надеяться нечего…
По улице гроб несли на плечах под непрерывный, разрывающий душу похоронный марш. Процессия растянулась на сотню метров. Впереди несли венки: от коллектива предприятия последнего места работы, от горисполкома, и райкома партии, и даже от КГБ. Отец с сорок первого по сорок третий годы находился на особой службе в Тегеране.
На подходе к Московской улице гроб погрузили в открытый кузов грузовика, застеленный еловыми ветками.Кто хотел ехать на кладбище, сели в автобус.
У кладбищенских ворот процессию встретил батюшка, гроб внесли в церковь, поставили на подставку посреди церкви. По четырем сторонам гроба зажгли свечки. Всем провожающим тоже дали по свечке, которые они сами зажгли и стояли вокруг гроба.
Началось отпевание. Я слышал голос священника и одновременно слышал едва различимую музыку, которая заполняла все пространство храма. Я знал, что музыки при отпевании быть не должно, но я ее ясно слышал: она была во мне. Еще больше меня поразило то, что во время отпевания откуда-то сверху и со стороны обозначился широкий светлый поток в сторону тела покойного отца. Поток у головы становился ярче, а у провожающих, которые стояли со свечами, слабели свечные языки пламени[1].
Необычным оказалось и то, что все это было повторением сна, который я видел в ночь смерти отца. И все дальнейшее в деталях повторяло мое сновидение. Я еще не смел поверить, но подсознание подсказывало, что дар, который я потерял несколько лет назад, возвращается ко мне.
Я столбом стоял в толпе провожающих, косился украдкой на иконы, к которым многие прикладывались, не знал, как вести себя, и чувствовал неловкость. Я с удивлением отметил, что мать крестится и делает это естественно и ловко, как истинно верующая.
- А вы что? Если в храм пришли, перекреститесь. Креститесь, креститесь, рука не отсохнет, - услышал я и не сразу понял, что дьякон обращается ко мне.
Я неловко перекрестился и, почему-то, мне стало стыдно… «Но, в конце концов, Толстой был верующим, а в церковь не ходил», - успокоил я свою совесть.
К месту захоронения шли, обходя грязь и выбирая места посуше. Батюшка неразборчиво бубнил старославянские слова и размахивал кадилом. Время от времени он оборачивался, и тогда Зинаида, невестка отца, совала ему в руку мелкую купюру.
Когда гроб закрыли крышкой, с матерью случилась истерика. Она бросилась к гробу, я и брат отца Константин оттащили ее и удерживали, пока она не успокоилась.
И тут заголосила навзрыд мать отца, моя бабушка Василина, приехавшая на похороны сына. Стала причитать, размеренно выпевая сквозь рыдания ей одной известные слова:
Ой, Ягорик, прости нас, сынок! Ой, сынок!
Я, когда на фронт Петра провожала,
знала, что он на смерть идё-о-от.
А ты куда-а-а-а? Ты куда-а! Ох! Сыно-ок!.
Куда ж ты от меня ушел?!
Ох, ты ведь не вернешься ко мне больше-е-е!
Ой, как мне больно-о!
Ой, миленький, как мне больно-то.
Ох, как теперь жить-то без тебя?
Что же ты молчишь,
Не говоришь со мною?
Слова все больше подчинялись ритму и завораживали белым правильным стихом. Озаренная каким-то диким вдохновением, бабушка впала в транс, и выплескиваемые ею слова казались наваждением, драли морозом по коже.
Как пойдут твои товарищи мимо окон,
да по улице,
Погляжу я во окошечко. Не могу я,
горемычная,
Углядеть да сына милого не в народе да не в
дорогих людях,
Не в друзьях его товарищах, не в друзьях его
приятелях.
С того света бело...ох...лого, да не выходят-
то, не возвращаются
Ох, сынок, я бы вместо тебя легла – а!
Ох, да живых-то не кладут...
Зашлась в голос старшая сестра отца Антонина, выговаривая что-то бессвязное.
Гроб опустили на веревках два могильщика. Им помогал кто-то из провожающих. Могильщики оступались на скользких кучах земли, скользя и теряя равновесие. Наконец, гроб стал на дно могилы, головой покойника уйдя в выемку у самого дна, вырытую из экономии, чтобы не копать могилу во всю длину. Градом застучали о крышку успевшие ссохнуться после копки комья земли.
На могильный холмик положили венки. Венков было много и те, что не поместились на холмике, поставили вдоль ограды. Потом кто-то говорил прощальные слова над могилой, но я не вслушивался.
Теперь, когда могилу закопали, мне хотелось побыстрее уйти домой. И когда первые провожающие пошли на выход к автобусу, я взял мать под руку, давая понять, что нужно идти.
Дома был накрыт поминальный стол. Пришли близкие родственники и соседи. Остальные помянули отца на кладбище. Водки было достаточно.
- Похороны знатные, - заметил сосед Николай Булгаков.
- Дай Бог каждому, - эхом откликнулась соседка Туболиха.
- Все хорошо. Только гроб еле через ограды протащили, - вспомнил дядя Костя.
- Так у нас ограды, как заборы на дачах, в человеческий рост. Только зачем, непонятно! Некоторые на калитки даже замки вешают, - заметила мать.
Она уже немного успокоилась, распоряжалась за столом, приглядывая за собравшимися, уговаривала: «Закусите холодечиком» или «Возьмите котлетку». Бабушка за стол не пошла, сидела безмолвно на диване, тихая, опустошенная. Ей поднесли рюмочку водки и мягкую колбасу. Она приняла и помянула покойного.
Все было чинно и благородно. За столом плавали елейные, ни к чему не обязывающие фразы вроде «На все воля Божья», «Господь дал, Господь взял»
Я смотрел на это протокольное мероприятие, и меня обуревали противоречивые чувства. Понимал, что так нужно, но не принимал всего этого застолья. Вдруг мне показалось, что все здесь, в этом доме, чужое. Все эти люди чужие, и мать чужая. И я с каким-то ужасом подумал вдруг, что я не любил мать, не любил так, как отца, и вспомнил вдруг, что и она его не любила. Просто это была привычка и веками сложившаяся собачья преданность русской женщины тому мужчине, которому была отдана. Она ему служила.
Я ненавидел себя за эти мысли, но я ненавидел и этот дикий мир с его условностями, несовершенный и относительный, относительный потому, что если не будет меня, то не станет и этого мира.
[1] Эгрегор – это энергетическое и информационное поле, которое складывается из мыслей и эмоций больших групп людей, объединенных общей идеей.
"Студент". Чачсть I. Глава 16. Нетрадиционная наука. Дома, у печки. «Судьба человека» и «Тихий Дон». И все же, кто автор? Ненаписанный рассказ. Скорое чтение. Сомнения.
Говорят, время лечит. Наверно, лечит. Но сколько времени должно пройти, чтобы залечить кровоточащую рану, заглушить невыразимую душевную боль после смерти человека, которого ты любил и который был для тебя всем: отцом, другом, учителем?
В то сложное и противоречивое время, когда традиционная наука открещивалась от таких явлений, как ясновидение, телепатия или телекинез, и даже обсуждение этих явлений расценивалось, как распространение лженауки, отец боялся за меня и, оберегая, пытался доказать, что проявление моих способностей является фактом научно объяснимым и материалистичным.
Недаром Мессинг сказал, когда мы были у него: «Милый мальчик, никогда не пытайтесь разубедить людей, что вы провидец или не такой как они, пусть они пребывают в заблуждении и думают, что вы ловкий фокусник, гипнотизер, на худой конец. Но это лучше, чем быть в их глазах шарлатаном» …
Я скучал по отцу. Мне не хотелось никого видеть. Я перестал ходить на факультатив испанского к Зыцерю и почти не принимал участие в тусовках. Я много занимался, а в свободное время, которого оставалось достаточно, читал. Часто приходил Юрка Богданов, иногда мы играли в шахматы. Играл я сносно, хотя шахматы не очень любил и азарта к игре не испытывал. Иногда лениво обсуждали какую-нибудь книгу, но чаще Юрка просто сидел у открытой топки печи, смотрел на пляшущие языки огня, думая о чем-то своем.
Как-то он сказал:
- Ты сам не представляешь, как здорово, что у вас есть печка!
- Конечно, ты же ее каждый день не топишь, - возразил я. - А чтобы затопить её, нужно заготовить и наколоть дрова, да привезти тонну угля, чтобы на всю зиму хватило. Поэтому я мог бы сказать: «Как хорошо, что у вас есть газ».
- Ну, это ты прав, - согласился Юрка. – Я имел ввиду романтику, которую создает живой огонь. Это как свечи в век электричества. Навевает ностальгическое настроение.
- Кстати, нам тоже обещают скоро провести газ. Так что, наслаждайся пока.
- А что ты читаешь? – спросил вдруг Юрка, кивнув на брошюрку библиотеки «Огонек», которую я держал в руках.
- Рассказ Шолохова «Судьба человека». Взял в библиотеке. Давно хотел прочитать.
- А-а! Я прочитал, когда рассказ еще только появился в «Правде». Пронзительная история. Шолохов есть Шолохов. Гений.
- Многие в этом сомневаются, - заметил я.
- Ты имеешь ввиду «Тихий Дон»? – Юрка живо повернулся в мою сторону.
- Не только. Говорили, что и другие произведения Шолохова могли быть написаны не им.
- Ерунда! Мы как-то с Ляксой говорили на эту тему. Эти слухи о том, что «Тихий Дон» написал не Шолохов, появились ещё после выхода первой части романа. Писали, что Шолохов нашел рукопись в полевой сумке какого-то белого офицера, расстрелянного большевиками. Одно время авторство пытались приписать даже Александру Серафимовичу.
- Хорошо, а откуда такой жизненный, а главное, литературный опыт у совсем молодого человека с четырьмя классами образования? Ведь ему в это время едва-ли исполнилось двадцать два года.
- А время было такое. Взросление, как и опыт, приходили рано. Говорят же, что Гайдар в пятнадцать лет полком командовал. Тем более, я знаю, что нашлись считавшиеся утерянными черновики к рукописи «Тихого Дона», которые доказывают его авторство. И потом специальная комиссия под председательством того же Серафимовича опровергла все обвинения в плагиате, а слухи объяснила завистью известных писателей к неожиданной славе молодого Шолохова. После этого обвинения и закончились.
- Ничего они не закончились. Говорят, что настоящий автор «Тихого Дона» - известный казачий писатель, белогвардеец Фёдор Крюков, умерший от тифа.
- Да я не удивлюсь, если эта история так и будет всплывать. Ты же сам говоришь, что многие сомневаются.
- А как не сомневаться, если молодой и не вполне образованный человек написал эпопею в восемьсот страниц меньше чем за год, а более чем образованный Лев Толстой писал свою Анну Каренину, примерно такого же объёма, четыре года.
- Тебя так занимает эта тема, что ты даже знаешь, сколько Шолохов и Толстой писали свои книги? – усмехнулся Юрка. - Знаешь, я не большой поклонник Шолохова, но до тех пор, пока не будет официально доказано, что у книги другой автор, я не могу не считать автором Шолохова.
- Читай Ремарка, - серьезно сказал Юрка.
- «Три товарища»?
- Хотя бы, - усмехнулся Юрка.
- Мне дашь?
- У Ляксы спроси, а то на нее очередь.
- Да мне на пару часов, - сказал я, зная, что мне и часа хватит, чтобы «пролистать» книгу. – Про что хоть книга-то?
- Чувак, это вещь. Я обалдеваю! Вот где настоящая любовь и настоящая дружба! Без предательства. Это о судьбе солдат, вернувшихся с войны. Сам увидишь. В общем, роман о простых человеческих отношениях. Потерянное поколение. Вот, послушай: «Всякая любовь хочет быть вечной. В этом и состоит ее вечная мука» или «Пока человек не сдается, он сильнее своей судьбы». Как?
Я пожал плечами.
- Кто сейчас Шолохова читает? – сморщился Юрка. - Пипл читает Ремарка. Еще Хемингуэя. Ты же читал Хэма, «Прощай оружие»?
- Читал. Странно только, что Хемингуэя не издают. «Прощай оружие» издано еще до войны, «Фиеста» тоже.
- Не знаю. Если не издают – значит не вписался в идеологию. Мне, например, нравится, что он свободный человек, и ответственность держит только перед самим собой, ничего не боится и не оглядывается, чего не скажешь о нас. Это свой чувак.
Я давно прочитал рассказ, если это можно было назвать чтением, потому что у меня как-то естественно сложилось так, что я смотрю на текст «по диагонали» и воспринимаю всю страницу, как единое целое, которое умещается в моей голове в течение пяти или десяти секунд. После потери дара к особому восприятию, я читал тексты также быстро, хотя у меня пропала способность фотографически запечатлевать страницу, которую я мог «вытащить» из своей памяти и воспроизвести с точностью до запятой. Но и эта способность теперь возвращалась ко мне, о чем говорили спонтанные вспышки в моем мозгу, когда я переворачивал страницу не через десять секунд, а через три или четыре.
Мы сидели молча, и это нас не напрягало. Не знаю, что ощущал при этом Юрка, но я отдыхал от ежедневной суеты нашего человеческого бытия, и ко мне в такие часы отрешения возвращались духовные силы.
Но в памяти опять всплыл Шолохов. «Если он не автор книг, на которых стоит его имя, - думал я, - значит он бесчестный человек, который украл труд и славу другого, гениального человека. И как после этого жить? Говорят, что Шолохов сильно выпивает, и в своё время в нетрезвом виде умудрялся заявляться даже к Сталину… Совесть? Но тогда откуда его абсолютная уверенность в исключительности своего таланта, которую он прекрасно осознавал?»
- Юр, - сказал я. – Я опять о Шолохове. Мне вспомнилась история, которую он как-то сам кому-то рассказывал. Русский военнопленный бежал из лагеря. Всю Польшу прошел, Украину, вышел к Днепру, а за рекой уже были наши. Поплыл, и вот, когда до берега уже оставалась самая малость, наши кричат ему: «Стой, кто идет?» А какое там отвечать, когда еле руки двигаются, да, наверно, и воды нахлебался. Да и пальнули в бедолагу.
- Ну и что? На войне всякое случалось, - хмыкнул Юрка.
- Ну, не скажи. История не хуже «Судьбы человека». Но я не к тому. Шолохову в шутку заметили, что, мол, зря он разбрасывается такими темами. Вот кто-нибудь возьмет и напишет рассказ или повесть. На это Шолохов спокойно ответил: «Я не боюсь, потому что это может написать только Шолохов».
- И зачем ты мне это рассказал? – повернулся ко мне всем корпусом Юрка.
- Ну, если Шолохов не автор тех произведений, которые мы знаем, то откуда такая абсолютная уверенность в исключительности своего таланта?
- Не знаю. Все это мутно и неопределенно. Да и не хочу я лезть в эти дебри. Когда-нибудь разберутся. Кто-нибудь да докопается до истины. Как говорится, все тайное становится явным.
- Quidquid latet apparebit, - перевел я первую часть латинского изречения и не стал приводить вторую, потому что она строго предупреждает, что «ничто не останется без возмездия[1]».
[1] Quidquid latet apparebit, Nil inultum remanebit – (лат.) Все тайное станет явным, ничто не останется без возмездия.
"Студент". Часть I. Глава 17. В кабинете Начальника Управления серьезной организации. Щепетильное дело. Дочь полковника Самойлова. Фотографии живых и мертвых. Я «вижу». Благополучный исход. Предложени
К нам в дом пришел молодой человек в штатском, предъявил удостоверение сотрудника серьезной организации и попросил проехать с ним.
- А что случилось? – встревожилась мать. – За что?
- Не могу знать, попросили доставить, – вежливо ответил штатский.
Ехали молча и остановились у мрачного серого здания на улице Салтыкова-Щедрина. Миновав проходную, мы поднялись на второй этаж и меня, судя по табличке на двери, провели в приемную Начальника Управления. Секретарша, строгая женщина средних лет, доложила обо мне. Я прошел в кабинет Начальника и остановился в дверях. За двухтумбовым письменным столом сидел человек в штатском. Он встал, но из-за стола не вышел, жестом пригласил пройти.
- Здравствуйте, молодой человек, садитесь…
Я прошел по ковровой дорожке и хотел сесть на один из стульев, которые стояли в ряд по стенкам.
- Нет, нет, лучше вот сюда, в кресло.
Я сел в одно из двух кресел возле журнального столика справа от письменного стола и украдкой оглядел кабинет. Здесь были шкафы с книгами, судя по обложкам, с собранием сочинений Ленина, и ещё какими-то книгами. На стене висел портрет Дзержинского, а на высокой тумбочке, на красном кумаче стоял бюст Ленина. «Вот какие повороты. Здесь генерал Фаддей Семенович много лет назад принимал отца», - подумал я.
Строгая секретарша принесла на подносе два стакана чаю в подстаканниках и печенье.
- Спасибо, Валентина Николаевна, - поблагодарил хозяин кабинета. - Поставьте на журнальный столик. - Вы свободны. Ко мне пока никого не впускать.
- Владимир Юрьевич, - начал хозяин кабинета.
- Можно просто Володя, - сказал я, – Мне так привычней.
- Хорошо. Ну, а меня зовут Иван Федорович.
Иван Федорович снова встал. Был он невысокого роста, но плотного телосложения.
- Ну, давайте пить чай и к делу. Вы учитесь в педагогическом институте на факультете иностранных языков, - не спросил, а сказал утвердительно Иван Фёдорович.
- Да, - ответил я
- Мы знаем, что Ваш покойный батюшка находился во время войны в Тегеране, выполняя особое задание партии и правительства.
- Я кивнул головой.
- Достойный человек. Примите мое искреннее соболезнование по поводу тяжелой утраты.
- Вам институт даёт хорошую характеристику, отмечая ваши неординарные способности, - после небольшой паузы продолжил Иван Фёдорович.
Я пожал плечами.
- Володя, вы комсомолец и должны понимать, что если мы пригласили вас к нам, то мы вам всецело доверяем, но хочу предупредить: всё, о чем здесь пойдет речь, не должно выйти за эти стены. Надеюсь, вы понимаете...
Последние слова Иван Федорович произнес жестко, пробуравив меня стальным взглядом серых холодных глаз.
- Понимаю, - сказал я, а по телу пробежали мурашки, хотя мое время уже не было таким страшным как то, когда в этом кабинете сидел отец.
- Я недаром заговорил о ваших способностях. Но я имею ввиду не те, которые отмечает руководство вашего института, а те, о которых я знаю со слов некоторых своих бывших сослуживцев, в частности от Фаддея Семеновича, которому вы оказали в свое время неоценимую услугу.
- Ничего особенного там не случилось. Сейчас в научной литературе полно примеров излечения методом наложения рук.
Говоря это, я немного лукавил. В случае с дочерью генерала Фаддея Семеновича играли другие факторы. Я тогда смог ввести девушку в то особое состояние, в котором мог пребывать сам, и это стало основой лечения. Я погрузил ее в мир отрицаемых наукой тонких энергий.
- Я об этом знаю. Сейчас политическая обстановка позволяет свободно говорить о телепатии и других подобных явлениях. Даже в литературе по криминалистике появляются намеки на то, чтобы использовать способности экстрасенсов для раскрытия преступлений. Но нам также хорошо известно, что официальная наука опровергает саму возможность парапсихологических феноменов, а поэтому любому здравомыслящему человеку трудно воспринимать это серьезно… С другой стороны, мы знаем, что государство сейчас финансирует закрытые исследования в этой области. А также нам известно, что в некоторых серьезных учреждениях такая работа все же на свой страх и риск проводится, хотя ее результаты не документируются. Больше того, сотрудники опасаются огласки фактов обращения к такого рода способам и методам получения нужной для дела информации и тщательно скрывают ее источники… Вот такое положение дел.
- Кстати, это тоже закрытая информация, - заключил Иван Федорович и опять строго посмотрел на меня.
- И чего вы хотите от меня? – спросил я, смутился от того, что вопрос прозвучал неприлично вызывающе, и поправился:
- Чем я могу помочь?
- Дело щепетильное…
Иван Федорович сделал короткую паузу, словно еще раз взвешивая, доверять мне или нет, и решительно заговорил:
- На первый взгляд может показаться, что это дело личное. Но нужно иметь ввиду, что оно касается одного из ответственных работников государственной структуры, а потому здесь возможны любые провокации… В общем, у моего заместителя, полковника Самойлова, пропала дочь. И никаких следов. Пропала и как в воду канула. Мы предприняли все меры, насколько это было возможно в данной ситуации, но вопрос, еще раз повторю, щекотливый, и мы бы не хотели давать огласку этому делу.
Иван Федорович замолчал и выжидающе смотрел на меня.
- Когда пропала девушка? – спросил я.
- Четыре дня назад.
- Мне нужно поговорить с её отцом.
Иван Федорович нажал на кнопку коммутаторного телефона и попросил секретаршу пригласить полковника Самойлова.
Через пару минут в кабинет вошел моложавый полковник, на вид лет сорока с небольшим. Он окинул меня беглым взглядом и без приглашения сел на диван, закинув ногу за ногу.
- Вот, Николай Афанасьевич, молодой человек, о котором я тебе говорил, - сказал Иван Фёдорович.
- Что-то больно молод, - дал мне оценку полковник.
- У него к тебе вопросы, - не обращая внимания на реплику своего заместителя, пояснил хозяин кабинета.
Полковник молча повернулся ко мне. Я, не зная, как обращаться к нему, замялся, но тот понял без слов и назвал себя.
- Обращайтесь ко мне - Николай Афанасьевич.
- Спасибо, - поблагодарил я.
- Николай Афанасьевич, при каких обстоятельствах пропала Ваша дочь? – спросил я.
- Что вы имеете в виду? – нахмурился полковник.
- Ну, не могли, например, явиться следствием исчезновение вашей дочери какие-то семейные отношения?
- Нет, не думаю… Но сейчас мне, прежде всего, важно знать, жива она или нет. Жена в истерике, твердит: «убили, убили!»
- Мне нужна фотокарточка вашей дочери, - попросил я.
Полковник достал из кармана гимнастерки портмоне и вынул черно-белую фотокарточку: на меня смотрела симпатичная девушка с ироничной улыбкой, красивым очертанием губ и с толстой косой, выпущенной на грудь.
Всякий раз, когда я смотрю на фотографию мертвого человека, мне бывает тяжело от ощущения отсутствия живого взгляда. В этом случае лицо на фотографии выглядит плоским и теряет что-то неуловимое. Оно меркнет, темнеет. Если я беру такую фотографию в руки, от нее идет легкий холод, который может усиливаться. Иногда мне кажется, что рука, положенная на изображение, словно проваливается в пустоту.
К счастью, дочь полковника оказалась жива. Я внимательно всматривался в фотографию и видел, что черты лица девушки приобретают чёткость и яркость, резче обозначаются глаза, а вся фотография не утрачивает трехмерности изображения, ощущения тепла и света, исходящего от нее.
- Ваша дочь жива, - сказал я, и с меня самого словно камень свалился.
- Это точно? – еще не вполне веря моим словам, переспросил полковник.
- Точно, - заверил я с легким сердцем.
- Иван Фёдорович, извини, я должен позвонить жене. Она же с ума сходит, - попросил полковник.
- Да звони, конечно, - придвинул к краю стола телефонный аппарат Иван Фёдорович.
Полковник набрал номер, подождал, пока там возьмут трубку и проговорил:
- Марго, дочь жива… Ну-ну, успокойся. Большего сказать не могу… Всё, дома поговорим.
- Ну, и где все же ее искать? – спросил Иван Фёдорович.
- У Вашей дочери комната отдельная?
- Конечно, - удивился полковник.
- Вы можете показать мне ее комнату?
- Если это необходимо, пожалуйста.
- Давай, Николай Афанасьич, бери мою машину и езжай. Может, правда, что получится, – приказал генерал.
Квартиру открыла жена полковника. Ее заплаканные глаза испугано и с надеждой смотрели на мужа, а потом с недоумением и вопросительно - на меня.
Полковник, ничего не объясняя жене, провел меня в комнату дочери. Я сел на мягкий стул за письменный стол, который стоял перед окном, провел руками по крышке стола, и уже предчувствуя готовность мозга к измененному сознанию, ощутив мурашки, которые пошли по телу как при ознобе, попросил дать что-нибудь из вещей девушки. Жена полковника достала дамскую сумочку дочери, но я, заметив плюшевую обезьянку, сидящую в глубине кресла в углу, попросил подать мне ее. Я понял, что это то, что мне нужно, потому что от обезьянки исходила неуловимо энергия, которая больше, чем сумочка, связывала ее с девушкой.
Звон в ушах появился и исчез внезапно, не причиняя мне обычной при этом боли. Комната заколыхалась и растворилась в дымке, а когда дымка рассеялась я увидел девушку с фотографии. Она шла в обнимку с молодым человеком. Я видел их настолько четко, что описать не представляло труда. Он - красавец восточного типа. Правильные черты лица, черные густые волосы чуть длиннее, чем следовало бы иметь по канонам общих требований к прическе. Одет модно: безукоризненный костюм, тонкий галстук и узконосые туфли. Вот они поднялись в какую-то квартиру, она идет на кухню, что-то начинает готовить. Все неестественно медленно и как-то зыбко, словно я заглянул в параллельный мир. А, может быть, так и было?
- Вы знаете, - сказал я с некоторым удивлением к такому повороту. - У вашей дочери все в полном порядке.
- Что вы имеете ввиду? - занервничал полковник, употребляя свое, наверно, любимое выражение. - Что значит «в порядке»?
- Извините, - сказал я и описал все, что видел.
Жена полковника вдруг разрыдалась. Видно все последние дни нервы ее оставались на пределе, и выход оказался бурным; она, не стесняясь чужого человека, дала волю слезам. Реакция полковника меня удивила.
- Ах ты ж подлец! – с чувством проговорил полковник. – Вот сволочь. Все же увел дуру. Ну погоди ты у меня.
Потом полковник спросил:
- А где они, определить возможно?
- Точно сказать не могу, - признался я. – Это где-то на юге. Когда они шли, я видел пальмы. Картинка, которую я видел, ограничилась только этим.
Но у меня появилось ощущение временной протяженности. Не знаю, как это приходит, но ясно почувствовал, что через неделю дочь или появится сама, или от нее в этот срок придет весть, о чем я и сказал полковнику и его жене.
- Ну, все же, главное, что она жива, - сказал полковник.
- Теперь ты ее найдешь? – жена полковника молитвенно сложила руки на груди.
- А зачем? – грубо сказал, как отрезал, Николай Афанасьевич. – Людей по частному случаю поднимать? Потом стыда не оберешься. Нет уж. Если родители нужны – сама придет…
Через неделю Иван Фёдорович прислал за мной машину. Тот же молодой человек в штатском, который приезжал за мной в первый раз, доставил меня в дом на улице Салтыкова-Щедрина.
В кабинете начальника сидел полковник Самойлов. Когда я вошел, меня усадили на диван, снова поили чаем, а потом полковник сказал:
- Поразительно. Вы оказались совершенно правы. Через неделю, как вы и предполагали, дочь вернулась… Кстати, скоро она выходит замуж за этого молодого ловеласа, которого вы точно описали. Но, если честно, я до последнего дня не верил вашему предвидению, хотя где-то в глубине души и надеялся на благополучный исход. Спасибо.
- От себя тоже приношу вам свою благодарность и еще раз хочу попросить, чтобы это все осталось между нами. «Как я вам уже говорил, дело это, как не крути, все же личное и щекотливое», - сказал хозяин кабинета.
- Я понимаю, - заверил я.
- А после института – к нам, - предложил вдруг Иван Фёдорович. - Мы найдем вам достойное применение. Тем более, ваше образование связано с языками, а в нашем деле это не лишнее.
- Спасибо за предложение. Я подумаю, - ответил я, хотя на самом деле давно и твердо решил, что никогда не свяжу свою жизнь с этой организацией, и к этому меня подтолкнула неприятное и какое-то вязко-липкое знакомство с одним из сотрудников этого учреждения.
Как-то мне предложил встретиться некий человек в штатском, представившийся майором известной организации. Он расспрашивал меня об учебе в институте, сказал, что знает об отце и моих успехах в учебе, а также все о моих друзьях, потом долго рассуждал о патриотизме и о врагах, которые мешают нам строить социалистическое государство, и, в конце концов, предложил помочь компетентным органам разоблачить замыслы интуристов из США.
- Все, что вам нужно, это пройти в гостиницу, где живут иностранные туристы, познакомиться с кем-то из них, разговорить и выведать их истинные намерения, - настаивал майор.
- Да знаете, - сказал я, опешив от предложения, - я не смогу.
- Да что здесь мочь? Просто познакомьтесь с иностранцем и поговорите с ним на обычные темы, а там, все сложится само собой.
Я по своей природной застенчивости не смог отказаться категорически и поплелся в гостиницу. Но вместо того, чтобы искать иностранцев, прямым путем пошел на третий этаж, где завотделом интуриста работала Света Журавлева, талантливая выпускница иняза. Я без обиняков выложил ей разговор с майором, она повеселилась и сказала, чтобы я послал его к черту. Естественно, никуда я посылать майора не стал, а, выждав некоторое время у Светы, вышел и сказал ему, что не удалось найти возможность, чтобы познакомиться с иностранцем.
Не знаю, то ли майор сам понял, что в шпионы я не гожусь, то ли Света где нужно дала понять, что я не тот человек, который может быть полезен в деле разоблачения шпионов, но больше меня по этому поводу никто не беспокоил.
"Студент", Часть I. 18. Дар предвидения. Комсомольское собрание. Письма Лики и Маши в комитет комсомола. Коварство Лики. Судилище. «Правильные» слова о моральном облике комсомольца.
- Юр, как у тебя с Машей? – совершенно неожиданно спросил я как-то у Юрки.
- А как у меня с Машей? Нормально. Что ты имеешь ввиду? – напрягся Юрка.
- Не хотел говорить, но, думаю, это серьезно. Тебя ждут серьезные неприятности. Не могу сказать, в чем дело конкретно, но точно знаю, что виной всему будет как раз Маша, а причиной станет Лика.
- А каким это боком Лика касается моих отношений с Машкой?
- Не знаю. Думай сам.
Юрка задумался. Он знал, что просто так я не стал бы говорить ему о каких-то неприятных вещах. Он был посвящен в некоторые тайны моего быта, знал о моих способностях ясновидения и предсказания, знал, что у меня снова начали появляться видения и вещие сны, в которых я часто являлся свидетелем событий, которые происходили некоторое время спустя.
Мой дар прогрессировал, и мне снова становилось страшно от того, что я иногда слышал и чувствовал.
Теперь, когда не стало отца, я перестал копаться в своем подсознании и принимал свой дар философски, стоически переносил его проявления.
- И что мне делать? - растерянно спросил Юрка.
- Не знаю, - честно признался я. – Поговори с Машей.
- И насколько все серьезно? – Юрка пытался узнать больше, чем узнал, и я, чуть поколебавшись, рассказал ему о том, что видел отчетливо скопление народа в большом зале и Юрку, вокруг которого происходило какое-то безмолвное, вызывающее неприятную вибрацию движение, и ощущение присутствия зла.
Разъяснилось все скоро. Через неделю после нашего разговора с Юркой, Маша сделала аборт. Перед этим они серьезно рассорились, а после нелицеприятного и бурного объяснения расстались. О своей беременности Маша Юрке не сказала.
Лика, которая сама была в положении и вот-вот должна была родить, вдруг приняла активное участие в судьбе Маши: уговорила ее написать заявление в комитет комсомола о том, что Богданов соблазнил ее, попользовался, а когда она забеременела, бросил.
Злополучное собрание состоялось в мае, когда уже вовсю цвела сирень и радовали глаз тюльпаны; газоны украсились молодой травкой, а деревья подернулись нежно-зеленой вуалью из молодых масляничных листочков. Погода стояла теплая, весна манила, и студенты, отодвинув зубрежку на начало сессии, беззаботно проводили время на улицах, предпочитая природу душным помещениям, включая лекционные.
Дня за три до собрания комитетские вывесили броское объявление на ватманском листе; главный вопрос повестки дня собрания гласил: «Персональное дело студента второго курса ф-та иностранных языков комсомольца Богданова Ю.П.». Вторым пунктом стояло «разное». Внизу приписка: «Явка всем обязательна».
Судя по объявлению, собранию придавали большое значение, так что дело принимало серьезный оборот.
Уже за полчаса до начала обсуждения в актовом зале яблоку было негде упасть. Шум и галдёж стояли невыносимые и немного стали стихать, когда за стол президиума, покрытый красной кумачовой тканью, полезло комсомольское начальство: секретарь комитета комсомола института Сергей Волков, секретарь нашего факультета Сорокин и декан факультета Николай Сергеевич Зимин. С краю скромно пристроился секретарь обкома комсомола Игорь Осадчий, и это давало повод думать, что судить будут показательно и строго.
Когда зал успокоился, Волков с трибуны зачитал письмо, которое с подачи Лики написала бедная Маха.
- Товарищи, - почти трагическим голосом начал Сергей. – В комитет комсомола поступило письмо студентки Токаревой и заявление студентки Мироновой, которые я сейчас зачитаю. Вот первое: «Уважаемый товарищ Волков! Я долго думала, прежде чем решиться сообщить о безнравственном поступке комсомольца Юрия Богданова, но как комсомолка, не могу молчать. Я хочу сообщить в наш комитет комсомола о том, что Юрий Богданов обольстил и обманом соблазнил мою подругу Марию Миронову, а когда она забеременела, бросил её. Так не должны поступать советские комсомольцы. Прошу осудить поступок Юрия Богданова. Член ВЛКСМ с 1953 года Лика Токарева».
По залу прошел ропот. Кто-то коротко свистнул, чей-то женский голос отчетливо произнес: «Позор», но потонул в негодующих голосах. Сергей поднял руку, утихомиривая зал и продолжал:
- А вот заявление от комсомолки Марии Мироновой. Зачитываю: «Прошу повлиять на комсомольца Юрия Петровича Богданова, так как он отказался на мне жениться, и я вынуждена была сделать аборт»
Волков еще не дочитал текст, а зал уже взорвался от топота, свиста, гула голосов и отдельных выкриков. И было непонятно, то ли народ поддерживает несчастную Марию, то ли осуждает.
Маша сидела с Милой Корнеевой ниже на два ряда от нас, опустив голову. И, мне казалось, она начинала понимать всю абсурдность ситуации, в которую ее втянула подруга. Сама Лика на собрание не пришла. Ее положение давало ей на это право.
Я на мгновение представил себя на месте Маши, и мне стало плохо. Испарина выступила на лбу, и я почувствовал холодок пота подмышками. В глазах на какое-то мгновение потемнело. Я закрыл их пальцами рук и некоторым усилием воли сбросил наваждение. И тут же ощутил чувства и эмоции девушки, которая сидела в двух рядах от меня и испытывала стыд и ужас от происходящего. Собрание только началось, а она уже поняла необратимость того, к чему ее склонила Лика, в самый критический момент умывшая руки, оставив ее один на один с позором.
- Юр, - тихо сказал я. – Не суди ее. Она уже наказана.
Юрка понял меня, но усмехнулся зло и процедил сквозь зубы: «Дура». Сам он тоже переживал и нервничал. Лицо его покрылось бледностью, желваки ходили по скулам.
- Кто хочет выступить? – Сергей обвел взглядом зал, который гудел растревоженным ульем.
Секретарь обкома комсомола что-то тихо сказал Волкову, и тот поправился:
- Поступило предложение сначала заслушать Богданова, - Сергей поискал глазами Юрку. - Выйди и расскажи собранию, как ты сам расцениваешь свой поступок.
Юрка встал, но на сцену не пошел.
- А я никак не расцениваю свой поступок. Я считаю, что мои отношения с Мироновой - это наше личное дело, которое никого не касается. Во-вторых, я ничего не знал о положении, в котором находилась Миронова. Мы поссорились, и я не знаю, что там случилось дальше.
- Вы видите, товарищи! - Волков вынужден был повысить голос, чтобы перекричать зал. - Богданов считает свой поступок, позорящий не только честь комсомольца, но и советского гражданина, личным делом… У комсомольца не может быть секретов от комсомола. Меня поражает, что у Богданова нет даже тени раскаяния в своем проступке, и ведет он себя так, как будто не его здесь разбирают, и что ничего особенного не случилось. Это, извините, но кроме как циничным его поведение не назовешь. Я думаю, мы дадим правильную оценку поступку Богданова. Кто хочет выступить?
- Разрешите мне.
С места поднялась Светка Новикова, комсорг нашей группы. Светка всегда отличалась сверхинициативностью. Это проявилось еще в колхозе. Поэтому ее и выбрали комсоргом. Новикова вышла к трибуне и срывающимся от возмущения голосом заклеймила Юрку позором, сказав, что поведение Богданова несовместимо с высоким званием комсомольца, является аморальным и подрывает основы социалистической морали.
- Молодец Новикова! – похвалил Светку Волков и одобрительно захлопал в зал, призывая последовать его примеру. Раздались жидкие хлопки.
- А почему это судят Богданова? А что, Миронова вообще не причем? – произнес с места кто-то из Юркиной группы.
- «Правильно!», «Береги честь смолоду», «Мироновой позор», - понеслось из зала.
Волков постучал пробкой по графину, призывая к тишине.
- Мы здесь никого не судим - судят в другом месте. Мы разбираем дело комсомольца Богданова, так что ведите себя прилично. Миронова - жертва. Она сама написала заявление с просьбой наказать подлеца.
- Я не подлец! – Юрка вскочил с места. – Вы не имеете права меня оскорблять!
- Сядь, Богданов. Тебе слова никто не давал. Вещи нужно называть своими именами. Это что, не подлость, опозорить девчонку, а потом бросить?
Маша Миронова вскочила с места и с плачем бросилась к выходу. За ней устремилась Мила.
- А тогда нужно судить не одного Богданова, потому здесь таких опозоренных ползала, - произнес чей-то насмешливый голос.
Раздался смех и на голову охальника посыпались возмущенные голоса студенток.
- Кто сказал? – вскинулся Волков. - Балаган из собрания делать не позволим!
- Разрешите мне! – встал секретарь обкома Осадчий.
Говорил он долго. Говорил о том, что мы строим социализм и в современных условиях все более нетерпимыми становятся факты тунеядства, пьянства и аморального поведения, что главная задача ВЛКСМ - воспитывать юношей и девушек на великих идеях марксизма-ленинизма, вырабатывать и укреплять у молодого поколения классовый подход ко всем явлениям общественной жизни. Он цитировал Устав ВЛКСМ, где говорилось, что каждый комсомолец должен соблюдать нормы коммунистической морали…
- То, что произошло у вас – это недопустимо и несовместимо со званием комсомольца. Мы должны вести решительную борьбу с подобными явлениями, создавая обстановку нетерпимости к фактам расхлябанности и аморального поведения своих товарищей. Я думаю, что таким комсомольцам как Богданов у нас не место, - – закончил, наконец, свою речь Осадчий теперь уже под ленивые аплодисменты аудитории.
Вопрос об исключении Юрки из комсомола поставили на голосование. Проголосовали не единогласно, но необходимые две трети голосов набралось. Юрка встал и, демонстрируя равнодушие, вышел из зала. Волков попытался его задержать: «Богданов, мы тебя еще не отпускали», но Юрка даже не взглянул на него. Я вышел следом, услышав за собой отчетливый голос Осадчего: «Это кто?» и слова Волкова, сказанные почему-то с иронией: «Дружок Богданова».
Мой демарш расценили как вызывающее поведение и проявление неуважения к собранию. Но я отделался строгим выговором без занесения в личное дело.
"Студент". Часть I. Глава 19.Бедная Маша и обиженный Юрка. Скандал Юрки с отцом. Заратустра, Ницше и «Майн кампф». Вопрос с экспедицией и учебой. Примитивная проповедь силы и власти. Лякса решает пос
- Что будешь делать? – спросил я Юрку.
- Не знаю – пожал он плечами. - Скорее всего, уеду куда-нибудь.
- А зачем уезжать-то? – возразил я. – Тебя же из института не выгоняют.
- Выгонят, - уверенно сказал Юрка, – но в любом случае я в институт не вернусь.
- А как с Машей?
- Никак!
Я хотел проводить Юрку до дома, но, когда дошли до Красного моста, он меня остановил.
- Извини, - сказал Юрка. - Мне лучше сейчас побыть одному. Подумать и все взвесить что ли… Не знаю, как еще буду объясняться с родителями…
К Юрке я зашел на следующий день. Дверь открыла Наталия Дмитриевна и сразу зашептала:
- Здравствуй, Володя. Хорошо, что ты пришел… Вот несчастье-то… В институт, говорит, больше не пойду. С отцом поругался. Здесь вчера такой крик стоял. А всё девки, сучки эти. Хоть ты его вразуми. Может, одумается.
Она, кивнув в сторону Юркиной комнаты, всхлипнула и, промокая платочком глаза, пошла на кухню.
Юрка лежал на кровати и читал Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра».
- Библиотечная? – я взял в руки книгу, которую отложил в сторону Юрка. Это был томик Санкт-Петербургского издания 1911 года.
- Да нет, у Ляксы взял. А что?
- Да интересно, чего тебя на Ницше потянуло?
- А ты читал? – спросил Юрка.
- Читал. Человек - промежуточная ступень между обезъяной и сверхчеловеком, ubermensch. Недаром его книгу вместе с «Майн Кампф» и «Мифом двадцатого века» Розенберга торжественно положили в склеп Гинденбурга[1]
- У Ницше есть и другие идеи. Например, о необходимости идти своим путем. В конце концов, это философский трактат, где он рассуждает о месте человека в мире. А Гитлер по своему людоедскому разумению использовал эту идею.
- Правильно, - согласился я. - Однако и Ницше умер, находясь не только в разладе с жизнью, но и «в мучительном разладе с правдой». «Тот же самый Заратустра учил меня другому, может быть, у меня лучше слух, может, я более чутко слушал». Это слова из дневника Януша Корчака[2].
- Зато Ницше хорошо сказал о женщинах, - усмехнулся Юрка, - «разгадкой её является беременность, а правило обращения с ней одно: «Идёшь к женщинам? Не забудь плётку!»
«Точно, девки довели», - вспомнил я слова Натальи Дмитриевны.
- Ладно, ну его к лешему твоего Ницше. Мать сказала, что ты решил бросить институт… А что отец?
- Сначала рассвирепел: орал, топал ногами; потом отошел и поговорили серьезно… Поеду в Москву. Там дядька, родной брат отца, работает начальником отделения океанографии, географии и физики облаков при Академии наук. Куда-нибудь пристроит в экспедицию. Отец с ним вчера по телефону разговаривал.
- А институт?
- Да куда он денется? Вся жизнь впереди, - беззаботно засмеялся Юрка. – Я все равно сюда поступал по инерции, абы куда. Буду поступать в технический вуз. Я всегда любил физику и математику. Видно, отцовские гены. А пока понюхаю настоящей жизни…
- Тебе видней, - согласился я и почувствовал, что завидую Юрке и сожалею, что с его отъездом теряю товарища.
- К Ляксе зайдем? – предложил я нерешительно.
- Зайдем, да и гульнем. Как раз я книгу верну, - бодро сказал Юрка и, приоткрыв дверь, тихо позвал: «Мам».
Моментально, словно только этого и ждала, вошла Наталия Дмитриевна.
- Мамуль! – заговорщически посмотрел на мать Юрка. – Дай-ка нам с Володькой по рюмочке спиртика.
- Щас, щас, - засуетилась Наталия Дмитриевна и тихо выплыла из комнаты. Вскоре снова появилась, поставила на письменный стол тарелку с холодными котлетами и хлебом и две рюмочки, вышла и теперь уже вернулась, пряча под фартуком бутылку. Вынув с трудом пробковую затычку, налила из нее спирт в рюмочки. Юрка запротестовал, и Наталия Дмитриевна еще немного налила в граненый стакан, который Юрка достал из книжного шкафа.
- Спирт разведенный, - пояснил он, когда Наталия Дмитриевна почему-то на цыпочках вышла из комнаты.
Выпив, мы пошли к Ляксе.
- Доставай бутылку, - весело потребовал Юрка. – Отметим мой новый статус.
- Лякса безоговорочно выставил бутылку портвейна «три семерки».
- Это у нас заначка на всякий случай, - пояснил он, и принимая из рук Юрки книгу, спросил:
- А что ты вычитал у Ницше?
- Да ничего. Иногда интересно, часто верно. Смеется над фальшивой моралью, отрицает бога и любую другую веру, но призывает хранить в душе героя.
- Для того чтобы стать сверхчеловеком… - с иронией продолжил Лякса. - Примитивная проповедь культа силы и власти – вот и весь Ницше. Между прочим, сам Зороастр или Заратуштра, тот, который жил в VIII веке, говорил о вечной борьбе света - добра и тьмы - зла, и о том, что все должны способствовать победе добра. Вот в чем дело. Так что к фантазиям Ницше он не имеет никакого отношения.
- Лев Толстой, - поддержал я Ляксу, - тоже считал его сумасшедшим[3].
Мы пили портвейн, но все как-то без настроения. Довлела неопределенность, в котором оказался Юрка. В нем сидела обида, не столько на девушку, сколько на товарищей: они откровенно сочувствовали ему, но в большинстве своем проголосовали за исключение.
- Я после третьего курса тоже уйду из института, - ошарашил нас Лякса.
- Это с чего вдруг? – опешил Юрка.
- Да я давно думал. Подтолкнуть некому было.
- И куда? – Юрка удивленно смотрел на Ляксу.
- Поступлю в МГУ на исторический факультет. Я сразу после школы хотел туда поступать, но не мог оставить мать одну.
- А сейчас?
- А сейчас у нее есть человек, хирург из ее больницы. Замуж зовет. Они уже давно вместе, и я вроде как не особенно нужен. У нас с матерью давно разговор был. С деньгами помогут. Да я и сам заработаю.
Выпили портвейн и сидели еще долго. Мы были молоды, что-то шло так или не так, но уныние не имело места в наших душах. Мы верили, что все будет хорошо, потому что плохо просто не могло быть.
[1] Па́уль Лю́двиг Ганс А́нтон фон Бе́некендорф унд фон Ги́нденбург — немецкий военный и политический деятель. Видный командующий Первой мировой войны: главнокомандующий на Восточном фронте против России (1914—1916), начальник Генерального штаба (1916—1919). Прусский генерал-фельдмаршал.
[2]Я́нуш Ко́рчак (1878, Варшава — 1942, Треблинка) — выдающийся польский педагог, писатель, врач и общественный деятель.
[3] Л.Н. Толстой писал: «Увлечение идеями Ницше говорит о нравственном упадке русского общества».
"Студент". Чась I. Глава 20. Лика и темнокожий ребенок. Последствия любви на Московском фестивале молодежи. Вечеринка по окончании первого курса. Рояль вместо стола. Конец вольной жизни Витьки Широков
Вот говорят же: «не бей в чужие ворота плетью - не ударили бы в твои обухом». Лика, которая так коварно подставила Машу Миронову, родила темнокожего мальчика. Но это общественность не слишком удивило. потому что Москва в этом отношении показала пример: там появилось более чем пять сотен темнокожих новорожденных.
Среди делегатов оказалось довольно много представителей Африки и Латинской Америки. Мы тогда вообще впервые встретили на улицах Москвы столько иностранцев, с которыми можно было свободно общаться и говорить на разные темы. Нас охватила эйфория. Слава Сорокин, который работал на фестивале вместе с некоторыми нашими студентами как переводчик-волонтер, рассказывал, как даже ночами на улице Горького, на Пушкинской площади, на проспекте Маркса стояли кучки людей, окруженные толпой народа, которые постоянно что-то горячо обсуждали. Здесь говорили о запрещенных импрессионистах, о Хемингуэе и Ремарке, Есенине и Зощенко, обо всем, что волновало молодежь. Девушки с ума сходили от такой свободы общений, и любовь между иностранцами и нашими комсомолками вспыхивала сама по себе. Короче говоря, контакт молодых русских девушек со своими зарубежными сверстниками не ограничивался беседами о мире и дружбе и часто заходил гораздо дальше.
Леран без долгих разговоров отправил Лику к матери, и она уехала с ребенком в Москву, хотя пыталась убедить его в своей невиновности, мямля что-то про то, что у нее в роду есть темнокожие родственники. Над Лераном добродушно подсмеивались, говорили, что он арап, только пока не знает об этом или знает, но маскируется под белого. Леран злился, но вымучено улыбался и, как мог отшучивался, пытаясь скрыть раздражение за безразличием…
Валерка Покровский позвал меня после экзаменов отметить переход на следующий курс, и я согласился, хотя особого желания веселиться не испытывал. Но и дома толкаться лишний раз не хотел. За матерью серьезно ухаживал приятель отца еще с довоенных лет, КП, Константин Петрович, то ли зампреда горисполкома, то ли зам секретаря райкома, в общем, что-то вроде этого. Человек КП был хороший, и я ничего не имел против того, чтобы они с матерью поженились, тем более что отец неоднократно говорил матери еще задолго до смерти, чтобы она выходила замуж, если попадется хороший человек, а как-то сказал: «Вот если бы ты вышла за КП». Умом я все принимал, но сердцу не прикажешь: в него закралась ревность, которая разрушала мой покой, сопротивляясь тому закономерному, что вместо отца его постель будет делить с матерью другой человек.
У Лерана собралась вся старая компания: Валерка Покровский, Вовка Забелин, Алик Есаков, Олег Гончаров, с которым я познакомился позже, чем с остальными, и девчонки: Маша, Мила Корнеева.
К Маше отношение не изменилось и все, что с ней случилось, приняли, как досадное недоразумение, о котором нужно забыть. Что случилось, то случилось. Более того, я заметил, что ее как-то особо опекает Алик Есаков. Он все время оказывался рядом, предупреждал каждый ее шаг и смотрел на нее как-то по-особенному тепло. Юрку тоже не винили и сочувствовали ему, считая, что, исключив из комсомола, обошлись с ним слишком жестко. Не согласилась с этим только Мила. Она во всём винила Юрку. Это, мол, он предал их с Машей любовь и разрушил настоящие чувства…
Для того чтобы не мешал стол и не занимал лишнее место, вино и закуску поставили на крышку кабинетного рояля, подстелив газеты, а мы сидели на диване, креслах и стульях. Пили дешевое вино и, как всегда, говорили о чём придётся, то есть обо всем и ни о чем.
- Витька Широков сел на два года, - сообщил новость Вовка Забелин.
- Это у которого папина «Победа»? – уточнила Маша.
- Тот самый, - подтвердил Вовка.
- А за что его?
- Пьяный на переходе сбил женщину с ребенком.
- Насмерть? – испугалась Мила.
- Если б насмерть, укатали бы лет на десять. Живы. У женщины перелом бедра и сотрясение мозга, у ребенка - легкие ушибы… Мать виновата: все «Витечка, Витечка», а отец вообще рукой на него махнул.
- Так у него, вроде, мать умерла, - вспомнила Маша.
- Мать умерла. Так не успели похоронить, отец уже другую какую-то в дом привел, - усмехнулся Вовка. – А мачеха оказалась бабой хитрой и изворотливой, быстро прибрала к рукам все, что есть у не бедного Витькиного папаши, а тот сам уже на ладан дышит… Говорят, Витька пишет жалостливые и смиренные письма, причем не отцу, а мачехе, от которой теперь зависит…
- И как же он теперь? - в голосе Милы чувствовалась жалость к незадачливому Витьке.
- А никак. Если отец умрет, пока он в тюрьме сидит, мачехе все достанется, и Витька, придурок, останется ни с чем – ни жилья, ни машины, - жестко сказал, как пригвоздил Вовка.
- Докатался, - подвел итог Валерка Покровский.
Повисла пауза, словно все переваривали трагедию разрушенной семьи бывшего авиаконструктора.
- Чуваки! У меня новые стихи, - прервал короткое молчание Алик Есаков.
- Читай! – потребовала компания.
В моем саду еще цветет пугливо,
Бледнея в рыжей зелени, цветок.
Осенний ветер, до нельзя тоскливо,
Срывает с ножки тонкой лепесток.
А он стоит, исхлестанный дождями,
Измученный намеченной судьбой,
Усталый, сгорбленный, под голыми ветвями,
Униженный растерзанной красой…
Алик читал, не сводя глаз с Маши, и все понимали, кому предназначены стихи. Дальше было что-то про «букет завядший», про «морозом опаленные цветы», и заканчивался стих словами «Рыдая, в грязь летит цветок опавший…» Почему «рыдая», я не понял, но стихотворение всем понравилось и Алика хвалили.
- Олег, - попросила Мила, - спой что-нибудь.
Олег Гончаров взял гитару, чуть подстроил, побренчав по струнам, и запел:
Ах война, что ж ты сделала подлая:
Стали тихими наши дворы.
Наши мальчики головы подняли
Повзрослели они до поры.
Все подхватили:
На пороге едва помаячили
И ушли за солдатом солдат.
До свидания, мальчики, мальчики,
Постарайтесь вернуться назад.
Песни Окуджавы знала и пела вся студенческая молодежь. Грустные песни, близкие нам по настроениям, волновали до слез.
Потом пели про «Леньку Королева», которого уважали ребята и «присвоили ему званье Короля». Когда началась война, король надел «кепчонку, как корону, набекрень, и пошел на войну». Он погиб, но…
Не для Леньки сырая земля,
Потому что (виноват),
Но я Москвы не представляю
Без такого, как он, короля.
Пели «Полночный троллейбус»:
Когда мне невмочь пересилить беду,
когда подступает отчаянье,
я в синий троллейбус сажусь на ходу,
в последний,
случайный.
Троллейбус-надежда призван подбирать «всех потерпевших в ночи крушенье…», и тогда
«боль, что скворчонком стучала в виске,
стихает, стихает».
Песни Окуджавы говорили о любви и надежде, о бессмысленности войны; в них звучала человечность отношений. В простых словах всегда таился глубокий смысл.
Наш праздник закончился, когда день уже уходил вслед за солнцем, хотя в это время лета темнело поздно. Мы растрогались, все были расположены друг к другу и расставались с добрым чувством всепрощения.
Мила Корнеева подошла ко мне.
- Володя, ты меня проводишь? – в голосе ее слышалась не просьба, а какое-то рабское смирение. Меня это смутило, и в душе шевельнулось что-то вроде жалости к ней. Мне Мила нравилась, но душа моя раздваивалась. С одной стороны, я, может быть, из тупой мужской солидарности с Зыцерем, которого она отвергла, обижался на нее за это, но, с другой стороны, я помнил, как ревность задела острой иголочкой сердце, когда она вышла на свидание к Зыцерю, хотя я сам толкал ее на это.
Я проводил Милу до общежития. По дороге спросил:
- Ты знаешь, что Зыцерь уезжает из города совсем?
- А если знаю, то что?.. Это его дело. Хочет - уезжает, хочет - остается, - Мила нервно повела плечами, словно ей стало зябко...
- Так он же из-за тебя уезжает!
- Володя, - Мила остановилась. – Тебе не кажется, что ты переступаешь все границы? Сначала ты меня сватал за него, теперь пытаешься упрекать меня в том, что я его вынуждаю уехать. Я была о тебе лучшего мнения.
И она пошла, не оборачиваясь на меня.
- Мила, постой! - догнал я ее. – Прости меня. Но давай объяснимся…
Она остановилась, повернулась лицом ко мне. В глазах ее стояли слезы.
- Ты мне нравишься, - сказал я. - Я ревновал и тайно надеялся на то, что у Зыцеря с тобой ничего не получится. Но чем сильнее я ревновал, тем больше помогал Зыцерю. А это уже назло себе, а, может быть, от бессилия, потому что предать его я не мог.
- Ну и зачем этот мазохизм? Ты же видел, что мне не нужен никакой Зыцерь.
Мила порывисто обняла меня и прильнула к моим губам в страстном поцелуе истомившейся в ожидании ой любви женщины.
"Студент". Глава I. Глава 21. Повестка в УВД. Серьезное дело. Криминалистическая лаборатория УГРО. Взрывное устройство. Почему экстрасенс «видит» невидимое. Дом, где делали фугас. Почетная грамота.
Как-то я пришел домой поздно. Меня ждала встревоженная мать и повестка с предписанием срочно явиться в УВД.
На следующий день я с утра пошел по указанному адресу, показал повестку дежурному, он куда-то позвонил, через несколько минут вышел старший лейтенант милиции и повел меня на второй этаж. На двери, куда мы вошли, висела табличка: «Начальник УВД О-ской области». Кабинет выглядел внушительно и был, может быть, чуть меньше, чем тот, в котором меня недавно принимал начальник другой серьезной организации. Здесь тоже столы изображали букву «Т», у стены стояли диван и шкаф с книгами; на стене за письменным столом висел портрет Никиты Сергеевича Хрущева, а сбоку, напротив окон, портрет вождя мирового пролетариата.
Хозяин кабинета, полный офицер в форме полковника с тремя рядами орденских планок и академическим значком, вышел из-за стола, протянул руку и назвался Степаном Васильевичем.
- Вас зовут Владимир? – уточнил Степан Васильевич.
Я кивнул.
- У нас к вам дело, которое не терпит отлагательств. Возможно, вы сможете помочь. Вас рекомендовали серьезные люди.
Теперь о деле. В городе пытались совершить диверсию. В здании вокзала нашли самодельное взрывное устройство. Неслыханная дерзость… Наши эксперты обследовали каждый миллиметр устройства - ни одной ниточки, за которую можно бы уцепиться, и никаких отпечатков пальцев, что удивительно… Если это станет достоянием гласности, то посеет панику? А через несколько дней должна состояться партконференция.
В голосе полковника слышалась тревога. Еще бы, случись огласка, ему первому достанется на орехи, а в случае нераскрытия, полетит и голова.
- Где это устройство? – спросил я. – Мне нужно посмотреть и потрогать, пощупать его.
- У криминалистов, - с готовностью ответил Степан Васильевич. – Сейчас вас проводят.
Он нажал кнопку селекторной связи и попросил секретаршу вызвать подполковника Никитина. Не прошло пяти минут, как в кабинет вошел высокий моложавый подполковник с проницательным взглядом, которым он скользнул по мне, и я понял, что он запомнил меня до деталей. Грудь подполковника тоже украшали орденские планки.
- Вот тебе, Николай Семенович, молодой человек, о котором я говорил. Используй его и посмотрим, что из этого получится. Потом доложишь.
Никитин оказался начальником отдела уголовного розыска. Он повел меня к себе.
Сначала зашли в отдел криминалистики, где сидели несколько человек, а на столах и в шкафах стояло множество пробирок, микроскопы, всякая другая аппаратура, с помощь которой обнаруживаются различные следы, оставленные преступником.
- Товарищ Савин, покажите молодому человеку взрывное устройство, которое нам принесли вчера. Да, и удалите всех лишних людей из лаборатории.
Старший лейтенант Савин попросил остаться только одного криминалиста. Он же поставил на отдельный столик взрывное устройство.
- Как нашли? – спросил я подполковника.
- Принес пассажир, мужчина. Он заметил сумку, которую кто-то «случайно» забыл под скамейкой, и принес в линейный отдел милиции. Там сумку открыли и увидели сверток, а в нем самодельный фугас с часовым механизмом. Запаса времени оставалось не больше получаса. По чистой случайности фугас удалось обезвредить… Хотя бы узнать, где эту бомбу изготовили, - майор с надеждой посмотрел на меня.
- Понятно. А сейчас посидите тихо, - попросил я, трогая устройство с проводами и часовым механизмом.
Говорят, можно научиться ясновидению. Но в таком случае важно научиться видеть не глазами, но и мозгом. Ведь это мозг получает сигналы из внешнего мира и переводит их в привычные нам образы. Если научиться отстраняться от своих мыслей и чувств, то можно свободно услышать или увидеть мысли и чувства в любой точке пространства и времени. Обладая всем этим, я погружался в таинственное пространство безграничной информации без особых усилий, а мои экстрасенсорные способности могли активизироваться от малейшего усилия, если я его направляю в определенное русло.
Я положил руки на фугас и провел, словно погладил, по проводам. В голове появился характерный звон, комната покачнулась и окуталась дымкой. Внезапно все исчезло: и лаборатория, и подполковник Никитин со старшим лейтенантом, и столы с пробирками и аппаратурой, и даже взрывное устройство, которое только что лежало передо мной… Дымка рассеялась, и я ясно увидел картинку:
- Окраина города… Кирпичный сарай, - стал я диктовать то, что «видел». - Стоит особняком от бревенчатого дома с крышей, покрытой оцинкованным железом… Недалеко - высокие заводские трубы… по шоссе движутся медленно машины… параллельно шоссе идет трамвайная линия и заворачивает у следующего дома.
В голове что-то взорвалось, и меня бросило в просторное жилое помещение.
- За столом сидят двое мужчин… Один молодой, крепкий, спортивного телосложения, широкий в плечах… Нос крупный, глаза маленькие… Стрижка ежиком… Другой постарше… Ростом, вижу, поменьше… усы… на голове залысины… лицо круглое… По-моему, оба южане. Лица сильно загорелые, как у жителей Кавказа или нашего юга.
Картинка оборвалась, снова перед глазами появилась дымка, дымка стала рассеиваться и передо мной опять возникла, будто выплыла лаборатория. Чуть поколыхались стены и столы с приборами и все стало на свои места.
- Это все, - сказал я, приходя в себя.
Старший лейтенант молча, словно язык проглотил, смотрел на своего начальника, а тот, выпучив глаза, пытался что-то сказать, но махнул рукой и приказал мне хрипло:
- К начальнику!
И двинул к двери так быстро, что я еле поспел за ним.
Когда подполковник доложил полковнику Степану Васильевичу обо всем, что слышал, тот с сомнением посмотрел на меня и, покачав головой, сказал:
- Ну, если все так, то не знаю…
Все оказалось так. Дом нашли без труда. В сарае обнаружили детали для изготовления взрывчатки, провода, а также часовые механизмы. Злоумышленников арестовали по приметам, которые полностью совпали с моим описанием. Преступниками оказались уроженцы Краснодарского края, имевшие судимость за разбой и грабежи. Они должны были оставить еще два взрывных безоболочных фугасных устройства, по своему усмотрению, на остановках или в транспортном средстве. За это им обещали хорошо заплатить. Кто? Это уже осталось для меня информацией закрытой и занималось этим КГБ без моего участия. А я от природы любознателен, но не любопытен.
"Студент". Часть I. Глава 22.«Бегущая по волнам» Грина. Тоска по романтике и благородству. Концерт Ван Клиберна. Романтика и грубая реальность. Я объявляю о решении перевестись в Ленинград. «Кафе» на
Я не сказал Миле, что тоже решил уехать. После откровенного объяснения с ней я не нашел в себе смелости — вот так просто взять и сказать, что все, мол, хорошо, но ты меня прости, я уезжаю.
Утром следующего дня я пошел к Юрке. Наталия Дмитриевна как всегда встретила заговорщицким шепотом:
- Вчера целый день сидел дома. Хоть бы погулять вышел… И сегодня позавтракал и опять в своей комнате один, как сыч, сидит… И Алик не заходит. Вот, хорошо, ты пришел… Иди, иди к нему.
Юрка лежал на кровати и читал «Бегущую по волнам» Александра Грина.
- А, это ты… - лениво произнес Юрка.
- Тоскуешь по романтике и благородству? – усмехнулся я.
- И по девушке, скользящей по волнам, - мечтательно добавил Юрка. - Ты знаешь, если любить, то чтобы любовь была настоящая. Чтобы она тебя полюбила не за внешность и не за какие-то твои успехи, но и…
- «в горе и в радости, в богатстве и в нищете, в здравии и в болезни…» и т.д. «пока смерть не разлучит нас», - продолжил я, перебив Юрку.
- Шутишь? – покосился на меня Юрка.
- Какие шутки? – сделал я серьезное лицо. – Это «Брачный Завет». - Ладно, хватит страдать. Пошли к Ляксе, пока он дома.
Юрка быстро оделся, и мы спустились к Алику.
Лякса сидел в кресле с закрытыми глазами и слушал Первый концерт Чайковского для фортепиано с оркестром.
Юрка подошел к черной тарелке радиорепродуктора и сделал звук потише. Лякса открыл глаза, непонимающе похлопал ресницами и уважительно сказал:
- Ван Клиберн.
Ван Клиберн недавно стал лауреатом Международного конкурса скрипачей и пианистов имени Чайковского, и вся страна вдруг полюбила этого американского парня так, как не любила ни одного русского.
- Куда собрались? – спросил Алик.
- Видишь, к тебе пришли, - сказал Юрка.
- А чего не вчера?
- Лично я Александра Грина читал. «Бегущую по волнам».
- Про Биче, Дейзи и Фрези? – усмехнулся Алик. – Фэнтези и сплошная романтика.
- И что здесь смешного? – вскинулся Юрка. – Пусть фэнтези. Люди, лишенные фантазии и поэтического отношения к жизни, - однобоки… Вот романтическая Дэйзи ушла от рассудительного и прагматичного Тоббогана к Гарвею.
- Мир романтики всегда манит, но не забывай про грубую реальность, в которой приходится жить, - жестко сказал Алик.
- А ты не забывай, что романтиков окрыляет мечта и ожидание счастья. Ради этого они совершают поступки, которые кажутся бессмысленными, но приносят настоящее счастье.
Юрка проговорил это пылко и страстно, словно посягали на что-то для него святое.
- Насчет настоящего счастья не знаю, - примирительно сказал Алик. – Я тоже Грина люблю, но он расслабляет. Да и ты лучше почитай Хэма.
- А еще лучше, если ты займешься зубрёжкой физики и математики, - заключил Алик.
Юрка сразу нахохлился как воробей в февральскую стужу.
- Да все у меня с математикой и с физикой в ажуре, - пробурчал он.
- Парни, - произнес я. – я тоже уеду.
Юрка с Ляксой переглянулись.
- А куда? – в один голос произнесли Юрка с Ляксой.
- В Ленинград. Переведусь в ЛГУ или в Герценовку. Куда возьмут.
- А ты с чего решил? – спросил Лякса.
- Зыцерь уговорил. Считает, что мне, как он сказал, нужно повариться в котле большого города и вообще, что я могу стать писателем. Я не уверен… хотя к писательству меня тянет.
- Чувак, - искренне поддержал Юрка. – Мы с Ляксой читали твои рассказы. Нет слов. Клево. Это уже не детский лепет, а потом, если сам Зыцерь оценил, то какие могут быть сомнения?.. За это нужно выпить.
- Пошли в погребок на Ленинскую, - предложил Лякса. – У меня четвертной. У кого еще сколько?
У меня нашлись две десятки, а Юрка для кучи выпросил деньги у матери.
На Ленинской, как всегда в будние дни, было малолюдно. Домохозяйки, да пацаны. Домохозяйки с сумками и авоськами выползали из своих жилищ, чтобы закупить продукты в гастрономе и овощном магазине, где всегда стоял запах квашеной капусты, селедки на фоне подвальной затхлости.
У кинотеатра «Победа» толкалась и шумела мелкая пацанва, а на ступеньках кинотеатра чинно сидели подростки постарше.
- Может, в кино? - предложил Лякса.
- А на что? – отмахнулся Юрка. – «Летят журавли» мы смотрели, «Ночи Кабирии» - только вечерний сеанс.
- Володь, ты смотрел? – повернулся ко мне Юрка.
- А как же! Два раза, - сказал я.
- Ну, тогда проехали. Вон афиша: «Дорогой мой человек». Скоро. И «Добровольцы». Тоже скоро. Разве что на «Старика Хоттабыча», - засмеялся Юрка.
Когда дошли до винного погребка, Лякса вдруг заупрямился.
- А чего мы сюда-то прихиляли? – уперся Лякса.
- Здрасте! Бухнуть, кто предложил? – строго спросил Юрка.
- Так я и не возражаю, - согласился Лякса, - Только предлагаю взять вина, парочку сырков, да по паре пирожков с ливером на рыло и… на бережок.
Лякса сказал это так смачно, что мы молча согласились и повернули назад. В пирожковой купили пончики с повидлом и с ливером, в гастрономе две бутылки портвейна «три семерки» и направились в сторону Дворянского гнезда. На покатых берегах-склонах Орлика тут и там сидели кучками мужики: по два, по четыре, чаще - по три человека. У всех - культурно расстеленные газетки, на которых -водка с черной сургучной головкой (с белой головкой водка стоила почти на три рубля дороже) и нехитрая закусь: камсичка, сырки и килечки в томате.
- Уже сидят, - сказал добродушно Лякса.
- Это что! – засмеялся Юрка. – К вечеру будет почище, чем на пляже – свободного места не найдешь. Сейчас – простор…
- А милиция не гоняет? – спросил я.
- Иногда гоняет, - сказал Юрка, - но так, без злобы. А, с другой стороны, где рабочему человеку еще выпить? Это у Ремарка немцы пьют в кафе или в баре, а нам отрадно на природе!
Юрка потянулся всем телом так, что хрустнули суставы. Мы тоже расстелили газетку, которую опытный Лякса предусмотрительно купил в киоске, и уселись на траве.
Мы выпили по очереди из стакана, который «одолжили» в автомате с газировкой, с аппетитом ели пирожки с ливером и повидлом вприкуску с сырками «Дружба» и говорили о том, как у нас все устроится: у Юрки с Ляксой в Москве, у меня в Ленинграде. Конечно, грядущие перемены немного пугали нас, но не настолько, чтобы остановить на полпути. Размытое и смутное чувство заглушал кураж молодости и надежда на счастливый исход. А иначе и быть не могло.
Вдруг, совершенно беспричинно, у меня появилось тягостное внутреннее ощущение дискомфорта, тревоги, расплывчатой и неопределенной. Тревога разрасталась, заполняя мой мозг, который вдруг взорвался яркой вспышкой. У меня участилось дыхание, стало ощутимым биение сердца, пот выступил на лбу. Я закрыл глаза, и как когда-то раньше, увидел разноцветное мелькание точек, услышал потусторонние голоса Юрки и Ляксы, но не понимал их смысла. Потом пространство разрезал женский крик, который взывал о помощи. Я «увидел» плывущую в реке девушку, она доплыла до середины реки и неожиданно исчезла под водой; когда голова ее снова показалась на поверхности, она истошно закричала: «Помогите!». Голос захлебнулся, и девушка снова исчезла.
Я пришел в себя от того, что меня тормошат ребята.
Я смотрел на них, еще не вполне осознавая, что произошло.
- Да ничего, ничего! – сказал я, помотав головой, словно стряхивая с себя внезапно возникшее видение, как собака воду с намокшей шерсти, и с трудом приходя в себя.
Оба - и Юрка, и Лякса знали о моем особом восприятии вещей, но все равно я чувствовал некоторую неловкость перед ними, потому что зрелище это было, можно сказать, не особенно эстетическое. Во время изменения состояния сознания человек полностью отрешается от реальной действительности, и я могу выглядеть как эпилептик, потому что мимикой своей я в это время не управляю.
- Юр, - сказал я. – Пошли. Поможем девчонке.
Я знал, что это не произошло, но чувствовал, что это произойдет здесь, под нами, где-то сейчас.
Лякса хотел пойти с нами, но Юрка остановил его:
- Сиди, бухло карауль. Без тебя справимся.
- Так если драться придётся, то…
- Лякса, если драться, то от тебя толку все равно как от козла молока, - сказал Юрка.
- Лякса обиделся и сел на место.
- Алик, драться не будем. Это другое, - успокоил я Ляксу.
Мы с Юркой стали спускаться по склону вниз к реке. По дороге я рассказал Юрке о своём видении. Юрка недоверчиво посмотрел на меня, но спорить не стал. На берегу, почти у самой воды сидели рядом две девчонки и мальчишка, все лет по тринадцать-четырнадцать, и взрослая женщина с мальчиком-дошкольником и девушкой лет шестнадцати.
Пока мы спускались, девушка вошла в воду и поплыла к середине реки. Плыла она, что называется «по-собачьи», загребая руками воду под себя, а ногами молотя так, что брызги летели во все стороны. Тут же следом в воду бросились мальчишка и девчонки, но они вошли в воду по грудь и дальше не заходили, резвясь на мели, оглашая окрестность смехом и визгом.
- Вика, вернись! Вика, плыви назад! – женщина, очевидно, ее мать, торопливо встала с одеяла, на котором они сидели, и кричала девушке, доплывшей почти до середины реки.
- Юр, быстрей раздевайся, - проговорил я и сам стал стаскивать брюки и рубашку, и сбросил туфли.
Девушка пыталась повернуть назад, но ее «собачий» стиль не позволял быстро совершить этот маневр, она словно запуталась и вдруг с головой ушла под воду, но мы уже плыли к тому месту, где скрылась девушка. На берегу истерично причитала и вопила мать. Подростки притихли, но послышались мужские голоса. Это повскакали с насиженных мест еще трезвые любители выпить на природе мужики.
Я нырнул наугад и сразу нащупал рукой голову Вики. Она стояла на дне, и волосы ее плавали сами по себе, покачиваясь над головой, как водоросли, которые тянутся со дна к свету. Сама девушка успела потерять сознание, и течение, также как волосы, качало всё её тело. Я не имел опыта спасения человека на воде, но, особо не раздумывая, схватил Вику за волосы и всплыл вместе с ней наверх. Тело легко вытолкнулось на поверхность. Юрка подхватил Вику с одной стороны, я - с другой, и мы легко притащили её к берегу. Здесь в панике металась мать. Увидев тело дочери, бросилась к нему, но Юрка отогнал ее. Я положил девушку животом на колено лицом вниз, но мне даже не пришлось ничего больше делать. Я знал, что нужно надавить пальцами на заднюю часть языка, чтобы вызвать рвотный позыв для освобождения от воды, но, видно, вес тела Вики надавил на живот, и этого оказалось достаточным, чтобы вода сама хлынула изо рта. Мы быстро оказались рядом и вовремя вытащили девчонку из воды, так что она только-только успела потерять сознание от аспирации[1] жидкости, которая попала в дыхательные пути, но не успела заполнить легкие.
Девушка откашлялась, сама встала на ноги и вдруг заревела раненым животным. Она пошла куда-то в сторону, очевидно еще не очень соображая, что с ней случилось, но мы с Юркой подхватили ее под руки, уложили на одеяло, где сидел напуганный малец. Мать, ломая руки и захлебываясь словами, благодарила нас и даже пыталась поцеловать Юркину руку, которую он смущенно отдергивал.
- Вызовите «скорую», - сказал я матери спасенной. – Пусть осмотрят. Мало ли что.
В Скорую помощь вызвался позвонить подросток. Он быстро вскарабкался на склон и сразу же исчез за ним.
Мы с Юркой поспешили к Ляксе, который стоял на склоне холма, все видел сверху, но не отходил далеко от места, на котором стояло недопитое вино и лежали не съеденные пончики с ливером и повидлом.
[1] Аспирация (от лат. Aspiratio — веяние, вдыхание), термин, употребляющийся для обозначения проникания в дыхательные пути, при вдохе, жидкости или иных посторонних материалов.
"Студент". Часть I. Глава 23. Последний день вместе с Аликом Тарасом. Преподаватель французского Морозов. Докторская диссертация Песикова. «Жребий брошен».
Юрка не стал испытывать судьбу и подал документы на заочное отделение в машиностроительный институт, где преподавал математику его отец. После вступительных экзаменов он собирался ехать в Москву к дядьке, который обещал устроить его в экспедицию. Лякса собирался ехать в столицу к началу вступительных экзаменов в МГУ, а я рассчитывал на перевод на тот же факультет в Ленинграде ближе к началу учебного года.
Мы сидели у Ляксы перед его отъездом. Было немного грустно. На столе стояли две бутылки сухого рислинга, бокалы и ваза с пастилой, которую я на дух не переносил. Мы лениво потягивали вино и говорили больше о предстоящих экзаменах, вспоминали, как поступали в пединститут, казусы, которые случались на занятиях, преподавателей - «злых» и «добрых».
- Как не крути, а во всяких неприятностях есть свои плюсы, - сказал Лякса.
- Это ты про что? – не понял Юрка.
- Да хоть и про Морозова. Вот ушел ты из института, теперь не будете встречаться.
Мы с Юркой рассмеялись.
У преподавателя французского Морозова, несмотря на сравнительно молодой возраст, очень явно выступал животик. Животик почему-то выдавался клинышком, не образуя жировых складок на боках, и Морозов походил на беременную женщину. И ходил он, отклоняясь всем корпусом назад, а животик плыл как бы сам по себе. Когда Морозов встречал Юрку с его плоским животом, подтянутой фигурой и упругой походкой, он останавливался и говорил:
- Юра, у вас изумительно спортивная фигура, - и, как бы извиняясь, добавлял: - А я вот никак не справлюсь со своим весом.
И он похлопывал себя по животу.
- Ничего, - обнадеживал Юрка. – Жир всегда можно обратить в мышцы.
Ободренный Морозов плыл дальше, а Юрка чертыхался про себя и настроение его портилось бесповоротно, потому что это повторялось в различных вариантах с постоянной периодичностью, и вскоре Юрка стал избегать Морозова. Увидит его издалека и юркнет в какую-нибудь аудиторию или повернет назад. Хорошо, что Юрка учился на английском отделении, и второй язык он выбрал немецкий. Так что встречались они с Морозовым не всякий день.
- А Песиков? – вспомнил Юрка.
Теперь засмеялись мы с Ляксой.
Песиков Семен Гаврилович преподавал серьезную науку политэкономии. Имел он не только маленький рост, но и щуплую комплекцию. В общем, плюгавенький мужичонка, да еще и с лысиной, по-ленински открывающей лоб. Но человек Песиков был хороший. Лекции читал баритоном, и это немного компенсировало его физическую ничтожность.
Замечательно то, что Семен Гаврилович, рано и успешно защитив кандидатскую диссертацию, никак не мог защитить докторскую, которую не успел защитить при товарище Сталине, и когда главой правительства стал Маленков, он начал править свой труд, сокращая количество цитат Сталина и вставляя то, что нашел в работах Маленкова. А пока сокращал, да правил, руководителем государства стал Никита Сергеевич, который развенчал культ личности, и весь тяжкий труд нашего политэконома пошел насмарку. Песиков, конечно, расстроился, но, потужив с годик, снова взялся за работу и сейчас пишет, полностью убрав все, что касается Сталина, и делая упор и ориентируясь на Хрущева.
- Бедный Песиков, - посочувствовал Юрка.
- А будет еще бедней, если снимут Хрущева и к власти придет кто-то другой, - едко вставил Лякса.
- Кощунственные вещи говоришь, - без всякого выражения произнес Юрка.
- Я помню, - отмахнувшись от Юрки, продолжал Лякса, - как мы на втором курсе сдавали диамат. Пользуясь добротой Семена Гаврилыча, мы заранее положили в столы учебники и потом беззастенчиво драли ответы. После экзаменов мы поднялись на площадку между этажами, откуда следили, когда откроется дверь аудитории и Песиков выйдет. Ждали долго. Наверно, он тоже ждал, потому что, конечно, догадался о нашей наглости. Но молодость победила, Семен Гаврилович, в конце концов, ушел. Мы чуть помедлили и бросились в аудиторию, чтобы забрать учебники. Книги-то библиотечные.
Лякса сделал паузу, давая нам время переосмыслить неприглядную, но такую обычную в студенческой жизни историю.
- Ну и что? – пожал плечами Юрка. – Тоже мне удивил!
- Да не в этом дело, - сказал Лякса. - Когда мы вошли в аудиторию, на преподавательском столе стопкой лежали наши учебники, а сверху записка: «Я надеялся, что хоть кто-нибудь не воспользуется шпаргалкой. Мне стыдно за вас».
- Да, господи, кто на экзамен ходит без шпаргалки! - сказал Юрка, посмотрел вдруг на меня и с улыбкой поправился: - Разве только Володька. Но это случай из ряда вон…
У Алика мы сидели недолго. У всех оставались еще какие-то дела. Лякса уезжал. Вот-вот должна прийти с работы мать, чтобы помочь собраться, а завтра проводить сына, для чего попросила поменять график дежурств. Юрка усиленно зубрил физику и решал задачи, хотя на заочное отделение таких знаний, как на дневное не требовалось, но принципиальный отец заставлял учить, чтобы сынок, не дай бог, опять не осрамился. У меня тоже накопились свои дела.
Я попрощался с Аликом, обещал не теряться и хоть изредка давать о себе знать.
- Alea jacta est[1], - сказал Лякса, улыбаясь.
- Factum est factum[2], - ответил я, похвалив Алика за то, что он обратился к латинскому.
[1] Жребий брошен (лат.).
2 Что сделано, то сделано (лат.)
"Студент". Часть I. Глава 24. Мила Корнеева - любовь и мука. Ложь во спасение. Прощальный визит к Есаковым. Акростих. Маша обвиняет меня. Лобода женился. Еще раз о паранормальных способностях человека
Мила жила с родителями во Мценске. Отец ее заведовал РОНО, мать работала учительницей в средней школе.
Пока Мила еще какое-то время после экзаменов оставалась в общежитии, мы встречались, гуляли, даже успели пару раз сходить в кино, но, когда все ее соседки по комнате разъехались, она тоже засобиралась домой.
Я провожал ее в общежитие, и мы по пути целовались в каких-то подъездах, куда прятались от посторонних глаз. Однажды она предложила мне зайти к ней в комнату, когда там уже никого не было, но я струсил, сославшись на какое-то неотложное дело. Мила мне очень нравилась, но я боялся продолжения наших отношений, зная, что всё может закончиться с моим отъездом.
Я видел, как Мила все больше привязывается ко мне, знал, что сейчас она в моей власти и доступна. Она доверяла мне, и это делало ее беззащитной, но я не мог воспользоваться доверием любящей меня девушки, чтобы минутной слабостью разрушить ее жизнь. Да и слишком свежей в памяти оставалась история Маши и Юрки, а я не хотел для Милы участи Маши Мироновой. Как говорится, exemplis discimus [1] …
За день до своего отъезда я с почтамта позвонил Миле на домашний телефон. Она ждала моего звонка.
Мила долго не могла сообразить, куда и зачем я уезжаю. Когда я объяснил, что хочу перевестись в ЛГУ или в пед имени Герцена, до нее стало доходить, что это надолго, и она после затянувшейся паузы растерянно сказала:
- А как же я?
- Я буду приезжать, и мы будем видеться, - пообещал я.
- Ты когда едешь?.. Я провожу, – срывающимся голосом сказала Мила.
- Через час, - соврал я, потому что был уверен, что она примчится ко мне, если скажу, что уезжаю вечером или завтра, и тогда придётся врать про бессмысленность наших отношений.
- Так получилось. Я напишу.
Я сказал это торопливо, словно вор, который спешит спрятать «концы в воду», положил трубку и понял, что похоронил едва зародившееся чувство, которое могло вырасти в нечто более глубокое и сильное. Может быть, это была любовь и, может быть, я, в погоне за призрачным журавлем в небе, упустил свою синюю птицу.
Вечером я пошел к дому, где жила Маша Миронова. По дороге завернул на базар и купил розы, в гастрономе на Ленинской взял бутылку «Ркацители». Недавно Маша с Аликом расписались, но на вечеринку по этому случаю я не попал. Была возможность хоть с опозданием поздравить их с браком, а заодно попрощаться. Я был рад за то, что у Маши все, в конце концов, сложилось. Рад за Алика, который мне казался более симпатичным, чем другие в этой тусовке.
Дверь открыла одна из старушек. Они, как всегда, сидели на низких скамеечках и делали заготовки. Возле каждой стояло по большой эмалированной кастрюле, а в руках - ножи. В двух небольших корзинках лежали грибы.
У Алика с Машей сидел Вовка Забелин. Мне показалось, что его кривой нос стал еще кривее и как-то вызывающе смотрел в сторону самостоятельно от лица. Моему приходу обрадовались.
- Я думал, уедешь и не попрощаешься, - сказал Алик. – А я тебе акростих написал. Послушай:
Веселым дано веселье,
А грустным дана грусть,
Надуманное безделье
И пыльное слово «пусть»,
Шаги в неизвестное чудо,
Косматого солнца мяч
И сокровенная груда
Нежданных надежд и удач.
- Спасибо, Алик! – я был искренне растроган.
- Кислятина твое Ркацители, - сказал Вовка, когда мы пили вино. – Пустая трата денег. Лучше б яблочного принес. Тоже дрянь, но там хоть градусы какие-то.
- Не знал, что тебя здесь встречу, - засмеялся я.
- Маш, может я сбегаю? – Вовка вопросительно смотрел на Машу. - А что? Провожать, так провожать.
Алик молчал, ждал, что скажет жена. Маша как-то укоризненно посмотрела на Вовку; вздохнув, на Алика и вынесла вердикт:
- Из уважения к Володьке.
Она достала из сумочки деньги, я добавил.
- Вов, не вздумай одно вино покупать. Возьми что-нибудь поесть - колбасы или там консервов каких, - сказала Маша вслед Вовке, когда тот уже выскочил на кухню.
- А как же Мила? – спросила вдруг Маша, когда Вовка ушел.
- Не знаю! – у меня тоскливо сжалось сердце. – Маш, не трави душу. Здесь вопрос стоит один: ехать или не ехать. Я все взвесил и решение принял.
- Правильно решил. Кому-нибудь можно было бы и не ехать, а тебе сам Бог велел. На это и Зыцерь благословил, - заявил Алик.
- Что вы все со своим Зыцерем. Зыцерь, Зыцерь. Тебя же Мила любит. Как она теперь? – не унималась Маша.
- Если в Ленинграде сложится, я приеду, и все станет на свои места. Время лечит. А за это время много воды утечет. Как говорят латиняне, «Tempora mutantur et nos mutamur in illis[2]»
- Ты, Володя, хороший человек, но в тебе слишком много рационального, - сказала Маша. – Отсюда и твой некоторый цинизм.
Я промолчал. Молчал и Алик, поняв, что дальше продолжать этот разговор - все равно, что идти по шаткой лестнице: кто-нибудь да сорвется.
Вовка принес три бутылки портвейна, коляску ливерной колбасы, две банки кильки в томате и большой кулек пирожков с повидлом.
- Ну, Вов, тебя и посылать…Зачем три бутылки-то? - возмутилась Маша. – А колбасы, что-ли, не было вареной?
- Была, но ливерная дешевле.
Маша покачала головой, Алик усмехнулся: он знал - сколько Вовке не дай денег, он сначала рассчитает максимум бутылок, которые можно купить, а на то, что осталось, возьмет закуски. Бывало, что на закуску оставалась мелочь на сырок или на кулёчек соленой камсы.
Мы выпивали, лениво разговаривали. Но вот когда Маша стала рассказывать, что Леран официально развелся с Ликой Токаревой, он сам появился на пороге с двумя бутылками вина. Я подумал, что пора потихоньку собираться, и ждал удобного момента, чтобы уйти.
- Лобода-то на Юльке Кречетовой женился, - сказал Леран.
- Да ты что?! – искренне удивилась Маша.
- Там мать чуть с ума не сошла. Она женщина умная и сразу раскусила, что на самом деле представляет из себя Лобода. А Юлька дура. От Лободы мозги заклинило. Он ей уже, когда ходила с ним, изменял, а она делала вид, что ничего не замечает.
- И как же мать согласилась? – спросил я.
- А куда денешься? Единственная дочка. Истерику закатила. Говорит, утоплюсь. Так самое-то интересное: он недавно пришел пьяный, Юлька устроила скандал, а он ей фингал поставил. Пришла мать и вытурила его из квартиры. Теперь он ходит к Юльке, когда матери нет, и выпрашивает прощения.
- Господи, да знаю я эту Юльку, - с досадой сказала Маша. - немного покочевряжится и простит. Зинаиду Александровну жалко.
Мне совсем стало скучно, и я собрался уходить, но пришел Валерка Покровский и мне пришлось для приличия еще немного посидеть. Затем я тепло со всеми попрощался и пошел к выходу. Уже в дверях Маша остановила меня и вдруг нежно поцеловала в щеку. Меня, как током, пронзило ощущение странного чувства. Это был поцелуй любящей девушки, но любящей не меня, а того, кто близок ко мне более чем все из этой тусовки. Она все еще любила Юрку. И мне жаль стало Алика.
На следующий день я зашел попрощаться к Юрке. Наталия Дмитриевна даже чуть прослезилась и просила не забывать их, а Юркин отец, Петр Дмитриевич, неожиданно для меня вылез из своего кабинета-спальни и, пробубнив что-то вроде «желаю успехов», пожал мне руку. С Юркой мы попрощались дружеским и искренним объятием.
Вечером я уезжал в город Петра I, который назывался Ленинградом.
[1] На примерах мы учимся (лат.)
[2] Времена меняются, и мы меняемся в них (лат.).
"Студент". Часть II. Глава 1. Московский вокзал города Ленинграда. На Невском проспекте. Четная и нечетная стороны Невского. Аничков мост, Казанский собор, каналы. Город на болотах? Главный корпус инс
Поезд, проскрипев колесами и прорезав воздух неприятным металлическим лязгом, дернулся, так что наиболее нетерпеливые пассажиры, которые выстроились по направлению к выходу, качнулись, и сумки, положенные на чемоданы, попадали на пол.
Переждав толкучку, я, закинув рюкзак за плечи и взяв чемодан, где книг, включая учебники, оказалось больше, чем носильных вещей, вышел на платформу.
Сдав вещи в багаж, я с легкой серой картонной папочкой, где поместились необходимые для оформления перевода бумаги, направился к выходу из вокзала, по пути спросил какую-то симпатичную барышню: «А где здесь Невский проспект?». Она посмотрела на меня и сказала, заикаясь от удивления: «Так вы стоите на Невском», а потом объяснила как добраться до института Герцена: «Вон троллейбусная остановка, через дорогу».
- Да я пешком! – заулыбался я во весь рот. Настроение у меня было приподнятое. Еще бы: я стоял на земле легендарного города, заложенного Петром I, второй столицы нашей Родины, и, хотя еще не ощутил кожей его величия и красоты, уже любил его и знал, что он меня примет.
- Пешком? – удивилась девушка, и улыбка тоже невольно появилась на ее лице. – Это вам весь Невский придется пройти. Знаете, сколько?
- Знаю, - сказал я весело. – Четыре с половиной километра. Спасибо.
- Ну, это от Александро-Невской лавры до Адмиралтейства. Вам чуть меньше.
Малиновым звоном прозвучали для меня слова: «Александро-Невская лавра»! «Адмиралтейство»! Я энергично зашагал в ту сторону, где должен был находиться мой новый храм науки, а когда через несколько шагов обернулся, симпатичная девушка все еще стояла и удивленно смотрела мне вслед.
Город встретил меня приветливо - ясным солнечным утром и безоблачным небом, что для расположения на прибалтийской широте - явление не частое.
Вспомнив легенду, по которой четная сторона Невского проспекта является солнечной и на ней всегда больше улыбающихся людей, чем на теневой стороне, я сообразил, что нахожусь как раз на нечетной стороне, потому что оказался в тени. Недолго думая, я перешел на другую сторону, где люди должны были улыбаться. К моему разочарованию, люди здесь улыбались не чаще, чем на той, нечетной стороне, хотя настроения моего это никак не испортило.
Я шел и крутил головой, узнавая памятники великого зодчества и, наверно, казался похожим на аборигена Новой Гвинеи, которого взял с собой в Петербург Миклухо-Маклай.
Я дивился на коней Клодта на Аничковом мосту через Фонтанку. Правильнее сказать, на четыре скульптурных группы «Укротители коней» Петра Карловича Клодта.
На память пришли стихи Александра Блока:
…Лошадь влекли под уздцы на чугунный
Мост. Под копытом чернела вода.
Лошадь храпела, и воздух безлунный
Храп сохранял на мосту навсегда…
Все пребывало. Движенья, страданья –
Не было. Лошадь храпела навек.
И на узде в напряженьи молчанья
Вечно застывший висел человек.
Честно говоря, мне эти стихи не нравились. Что-то громоздкое, заумное и путанное. А, с другой стороны, если они отпечатались в моем сознании, то, наверно, источали какую-то мощь и силу, которые меня впечатлили.
Я еще дважды прошел по мостам - через канал Грибоедова и в конце - через Мойку. Подивился сходству магазина купца Елисеева в Ленинграде и в Москве. У Гостиного двора я перешел Невский проспект в самом его широком месте. Площадь Гостиного двора занимала целый квартал. Купцы, на деньги которых предполагалось строить торговое здание, пожадничали, отвергли проект Растрелли и приняли более скромный - Валлен-Деламота. Но, и согласно этому скромному проекту, здание растянулось на 230 метров. Я специально прошел всю анфиладу, чтобы представить, где и как можно было разместить 300 лавок, которые изначально расположили здесь.
У Казанского собора я замедлил шаг, отдавая дань похороненному в нём полководцу Михаилу Кутузову.
Моё знакомство с городом только начиналось, но уже испытывал восторг перед величием творения Петра. Город возник, как призрак - были болота, а вознёсся «великий град».
Пока я шел, не спеша и глазея по сторонам, чтобы не пропустить что-то интересное (а интересным оказалось каждое из зданий, выходящих фасадом на Невский), не заметно пролетело время. Часы показывали без четверти десять. Это значит, что я разгуливал по Невскому почти два часа. На небе появились тучки, похожие на белых барашков. Они медленно плыли по небу, ненадолго закрывая солнце, и тогда тени от предметов размывались и пропадали.
У Мойки, чтобы выйти к институту, нужно было свернуть налево, но зная, что где-то рядом находится Исаакиевский собор, не удержался от соблазна и пошел его искать. Правду говорят, что в Питере трудно заблудиться: все по прямой; я без труда нашел Морской проспект, и, наконец, увидел: вот он, Исаакий – один из самых известных символов города на Неве наряду с Медным всадником и Адмиралтейством. Я стоял перед собором и мыслью уносился в тот далёкий век, когда француз Огюст Монферран показал свой проект императору Александру I, а потом под основание будущего собора вбивали более десяти тысяч шестиметровых сосновых свай. Представить невозможно, что ста двадцати пяти тысячам рабочих потребовалось пять лет, чтобы заложить один только фундамент…
До института добрался только в двенадцатом часу.
В главном его корпусе, бывшем дворце Разумовского, в конце XVIII векаразмещался Воспитательный дом, а потом сиротский институт. Пеликан, кормящий птенцов, на воротах главного корпуса считался символом воспитательного дома, теперь стал символом института....
Деканат факультета нашел без труда и декана застал на месте. И слава богу, что не воспользовался письмами Зыцеря. В протекции я видел что-то унизительное. Вроде того, что без этих писем я сам ничего не стою. Дома казалось лестным, что уважаемый мной учитель видит во мне молодого человека, который достоин поддержки, и подтверждает это рекомендательными письмами. Но здесь, на месте, когда дело потребовало конкретного решения, все воспринималось по-другому.
"Студент". Часть II. Глава 2. Еще один с головной болью. Почему я не хотел стать врачом. Меня принимают переводом в институт.
Секретарша, миловидная женщина средних лет, благосклонно улыбнулась, когда я вкратце изложил ей суть своего дела, зашла к декану, и тот скоро принял меня.
Михаил Александрович, в меру полный, начинающий лысеть человек лет сорока с небольшим, с округлым лицом и пухлыми руками, производил приятное впечатление умного и интеллигентного человека и, несмотря на мрачный вид, как-то сразу располагал к себе. Волнение, которое долго не оставляло меня, само собой улетучилось.
Взгляд декана был кротким и, мне показалось, немного замученным. Потом я отметил, что лицо его изредка передергивает гримаса, словно он недоволен чем-то, что-то его мучает или мешает. Особое внимание привлекло свечение вокруг головы этого человека. Голубоватый свет разрушали красные, как бы пляшущие сгустки. «Господи, - подумал я, – что же у них у всех головы болят?» …
Я знал симптомы болезненных явлений, неприятных ощущений, знал классификацию головных болей. Моего отца в первое время после контузии преследовала страшная кластерная головная боль, которая настолько сильна, что заставляет человека падать на колени и биться головой о стену. Вот почему я хорошо знал этот предмет.
В подростковом возрасте я мало что понимал из научных, непонятных и не очень интересных книг, которые читал отец, но повзрослев, стал интересоваться анатомией, поэтому знал расположение и функции основных органов. Анатомию изучал по «Краткому учебнику анатомии человека» 1935 года, а потом по «Анатомии человека» М. Превеса и других авторов. С возрастом меня стала также интересовать техника и методика гипноза - читал толстую книгу «Психотерапия, внушение, гипноз» А. Слободянина.
Казалось, все говорило за то, что моя прямая дорога лежит в медицинский институт, и «сам Бог велел», чтобы я выбрал профессию врача, может быть, невропатолога или психиатра, но, как говорится, dis aliter visum[1]. Я пресытился своим бесконечным присутствием возле меня болезни и больных. Короче, мне не хотелось связывать себя по рукам и ногам постоянной медицинской практикой. Природа одарила меня и другими способностями.
- А почему вы решили перевестись в наш институт? – спросил декан, посмотрев мои документы и особенно остановившись на выписке успеваемости за курс, где по всем предметам стояли оценки «отлично», после чего он более внимательно оглядел меня.
- Считаю, что здесь, в столице у меня больше шансов получить полноценное образование, - сказал я.
- Достойный ответ, - оценил декан. Он сморщился от очередного приступа боли, которая, вероятно, отдалась в висках, стал тереть их большим и средним пальцами правой руки, отчего ладонью закрылись глаза и нос.
- Не скрою, мужского пола студентов у нас дефицит, - продолжал декан после небольшой паузы, с трудом справляясь с болью. - В педагоги почему-то идут все больше девушки. И аттестация у вас более чем достойная… Но сейчас я вот так сразу оформить ваш перевод не могу. Давайте приходите, - он полистал перекидной календарь, который лежал справа от него, – ну, скажем, второго сентября, когда численность всех групп полностью определится. Я думаю, вопрос решим.
Говорил он медленно, словно цедя слова сквозь зубы. И видно было, что головная боль сейчас занимает его больше, чем я со своим вопросом.
- Михаил Александрович, - обратился я к декану. – Послушайте. У вас сильно болит голова. Стабильная боль в области затылка, и боль отдает в виски…
Михаил Александрович смотрел на меня с недоумением. Глаза его постепенно приобретали строгое выражение. Казалось, он сейчас попросит меня выйти вон. Но я не дал ему опомниться.
- Я сниму вашу боль, - мой голос приобрел металлические нотки, и я уже не был собой, не был властен над собой. Меня вела уже сила, которая могла подчинить другого человека. – Смотрите на меня. Вы слышите только меня и подчиняетесь только моему голосу.
В такие мгновения я физически ощущал импульс своей воли.
Декан обмяк, глаза его как-то потухли. Я не считал до десяти, как обычно делают многие гипнотизеры, вводя в состояние гипнотического сна свой подконтрольный объект. Я мог бы вообще не подавать голосом какие-то команды. Все обстояло проще: я знал, чего хочу, мой мозг подчинялся мне, только мне какому-то другому, и подчинял чужую волю. Все отступило на задний план. Я перестал видеть окружающие предметы, я видел только лицо декана. Он был в полной моей власти, и я приказал:
- Позвоните секретарше и скажете, чтобы она никого к вам не впускала.
Михаил Александрович послушно выполнил приказ, сняв телефонную трубку, и деревянным голосом попросил пока к нему не входить. Я подошел и сделал несколько пасов над его головой, больше уделяя внимание области затылка, где особенно пульсировали красные сгустки. Свечение постепенно выровнялось и стало прозрачно-голубоватым. Красные сгустки растворились.
Когда я помог в свое время освободиться от головной боли Лике Токаревой, мне это стоило достаточных усилий. Тогда я еще не обрел вновь ту силу, которой я обладал до болезни. Сейчас все вернулось, и я мог бы просто, в течение двух минут снять головную боль Михаила Александровича без всякого гипноза, но тогда мне пришлось бы потратить время на долгие объяснения, чтобы преодолеть его недоверие, и он разрешил бы мне эксперимент над собой.
- У вас больше не болит голова. Вы чувствуете прилив сил и у вас хорошее настроение, - пожелал я, провел рукой перед глазами декана и пошел на свое место.
Михаил Александрович несколько секунд сидел молча, как-то по-детски хлопал ресницами, потом сказал:
- А что происходит?
- Голова болит? – спросил я.
- Совершенно не болит, - удивленно отметил Михаил Александрович и зачем-то даже постучал пальцами по голове.
- Это вы? Гипноз? - в голосе его угадывалось недоверие.
Я вкратце рассказал о своем умении снять боль с помощью бесконтактного лечения руками, но не вдавался в подробности.
- Что же вы так вот просто взяли и ввели меня в состояние гипноза, а я даже пикнуть не успел?
Теперь он смотрел на меня насторожённо, хотя весь вид его говорил о расположении ко мне. В его голове мелькнула мысль, что человек, обладающий такими гипнотическими способностями, может быть в чем-то опасен, и колебался, не зная, как на это реагировать. Я счел нужным успокоить его, коротко рассказав о болезни отца и о том, как я лечил дочь генерала КГБ.
- Знаете, Михаил Александрович, - сказал я. – Есть какой-то внутренний запрет, которому я подчиняюсь, и я уверен, что никогда не смогу переступить ту грань, за которой начинается зло. И это что-то выше меня.
Не знаю, насколько это все его убедило, но декан вдруг сказал:
- Пишите заявление и оформляйтесь, как это положено. Я подпишу.
- Спасибо! – обрадовался я и, обнаглев, спросил:
- Михаил Александрович, у меня еще две просьбы.
Михаил Александрович все также доброжелательно смотрел на меня и ждал, что я буду просить еще.
- Мне бы общежитие?
- Голубчик, трудно, - сказал Михаил Александрович. – Но уладим. Только в сентябре, когда начнутся занятия…Что еще?
- Я бы не хотел, чтобы о моих паранормальных, как они называются, способностях вы кому-то говорили.
- Это, батенька, не просто. Но ведь все равно узнают.
- Конечно узнают, но постепенно и дозировано, - согласился я.
- Хорошо. Рад был знакомству и уверен, что вы будете достойным студентом нашего факультета.
[1] Боги судили иначе (лат.)
" Студент". Часть II. Глава 3. Погода в городе Петра. Жизнь прекрасна. Дворцовая площадь и Зимний дворец. Петропавловская крепость и Английская набережная. Пушкин о Медном всаднике. Ночлег под луной.
Петербуржцы часто сравниваютпогодув своём городе с«лондонским»климатом. Меня предупреждали, что в северной столице конецавгуста может быть ветреным, а часто ветра превращаются в настоящие ураганы. Но, как говорят умные люди, раз на раз не приходится. Погода стояла в меру теплая, солнечная, только иногда легкие порывы теплого еще ветра гоняли мелкий сор и редкие упавшие листья с начинающих желтеть деревьев. Ветер лохматил волосы людей, они поворачивались ему навстречу - ветер причесывал их.
Может быть, природа пробовала силу, как бы примеряла, чтобы потом обрушиться всей мощью непогоды на город.
С вокзала я ушел в одной шелковой тенниске, но предусмотрительно взял с собой шерстяной пуловер. Конечно, учитывая неустойчивость погоды в Питере, не помешал бы зонтик. Но у меня его вообще никогда не водилось, ходить с зонтом у нас считалось делом нафталинным.
С легким сердцем человека, сбросившего с себя тяжелый груз, свободного, как ветер, и довольного жизнью, я порадовался обедом из трех блюд в студенческой столовой и сразу чувствовал себя полноправным членом студенческого сообщества большого города. А съел я полную порцию борща, котлету с двойной порцией макарон и компот из сухофруктов. Все это стоило два рубля с полтиной. «На десятку в день можно прожить, - отметил я. – Стипендия двести сорок пять рублей, да из дома пришлют, обещали. «В общем, жизнь прекрасна и удивительна», - решил я и отправился дальше знакомиться с городом, который теперь стал и моим.
Я ходил по Дворцовой площади, главной площади Ленинграда: размеры её больше московской Красной в два с лишним раза, и дивился на Александровскую колонну, которую Пушкин назвал Александрийским столпом.
Воздвиг колонну Монферран по своим же эскизам по указу Николая I в честь победы его брата Александра I над Наполеоном.
Я обошел колонну со вех сторон, чтобы убедиться в том, что она стоит прочно, потому что фотография в путеводителе не давала настоящего представления о ее размерах, и я все удивлялся, как она могла стоять и не падать, если совершенно не закреплена и держится только силой собственного веса. Наконец-то я убедился, что эту махину никаким бульдозером не свалить.
Недаром говорят, что Дворцовая площадь – сердце Северной столицы. Здесь привлекает каждого строгостью и великолепием здание Зимнего дворца. Возведение его закончили в год восшествия на престол блистательной Екатерины II. Здесь заседали цари, заседало Временное правительство в 1917 году, которое в том же году и свергли революционные солдаты и матросы. Теперь здесь Эрмитаж.
Говорят, обойти все залы Эрмитажа за час-другой невозможно, даже если бежать, не глядя по сторонам и не останавливаясь, - коллекция музея насчитывает более трёх миллионов произведений искусства и памятников мировой культуры, начиная с каменного века и до нашего столетия. Здесь воздух пронизан временем и присутствием гениев и их творений. Я был счастлив оттого, что теперь увижу работы легендарных Тициана, да Винчи, Рафаэля и Рембрандта, испытаю восторг в залах греческого и римского искусства.
Петропавловскую крепость я узнал издали. Она расположилась как раз напротив Зимнего дворца. Я чуть постоял, любуясь видом, а потом шел по Английской набережной и любовался красавицей Невой.
А вот и памятник Петру I, известный всему миру «Медный всадник». Я стоял как зачарованный и во мне звучали стихи Пушкина:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь!
И где опустишь ты копыта!
Я смотрел на памятник, а в ушах грозно ревела буря, и ветер гнал волны разбушевавшейся Невы на появившийся вдруг город, словно пытаясь смыть его, раздраженный вторжением в свои вековые владения.
Перегражденная Нева,
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь, остервеняясь,
На город кинулась.
«И перед младшею столицей померкла старая Москва». Это ощущение я вынес вслед за поэтом после моего первого путешествия по Северной столице…
Между тем подкрались сумерки, стало быстро темнеть. Только теперь я почувствовал, как проголодался. Благо, продовольственные магазины работали до 12 часов ночи, так что я без труда купил бутылку молока и русскую булочку с румяной корочкой, которая рельефно прорезала всю её длину, словно её пропахал игрушечный плуг. Интеллигентные старушки называли такие булочки французскими. Ужин свой я съел в сквере на проспекте Стачек; здесь же, усталый и разомлевший от еды, задремал на скамеечке, которую облюбовал, да и уснул. Спал я без сновидений, а проснулся с рассветом от того, что замерз. Ещё в полусне я прятал руки под пуловер, сворачивался калачиком и пытался натянуть легкую шерстяную одежку на голову. Окончательно продрогнув, я решительно встал, потянулся, помахал руками, раз десять присел и решил, что, прежде всего, мне нужно устроиться на квартиру, по крайней мере, на несколько дней. Не ночевать же, в самом деле, на скамейках до того, как дадут общежитие.
"Студент". Часть II. Глава 4. Квартира на Васильевском острове. Хозяйка Варвара Степановна. Жилье в коммуналке. Достопримечательности Васильевского острова. Кунсткамера. Дым коромыслом. Пьяные застоль
Объявления о сдаче квартир я нашел возле вокзала на столбе. Предложений оказалось много, но меня привлекла квартира именно на Васильевском острове. Я знал, что там центр основания Санкт-Петербурга, Заячий остров, на котором расположены Петропавловская крепость и Стрелка, а также Университет, где учился наш преподаватель Зыцерь и куда он мне тоже советовал переводиться. На Васильевском находились Кунсткамера, Академия наук, Академия художеств, дворец Меншикова…
Троллейбус вез меня по Невскому, и я узнавал здания, которые уже видел вчера во время своей пешей экскурсии, потом, не отрываясь от окна, смотрел на Неву с Дворцового моста и наконец вышел на нужной остановке на Васильевском острове.
Квартира располагалась на первом этаже каменного трехэтажного дома. На стене, справа от входных двухстворчатых дверей, крашенных темно-коричневой масляной краской, успевшей облупиться, торчали черные кнопки звонков с приклеенными под ними бумажками с фамилиями и указаниями, сколько раз кому звонить. В объявлении говорилось: «Спросить Варвару Степановну». Фамилии не значилось, но других фамилий с инициалами В.С. кроме Проничевой под звонками я не нашел и уверенно нажал два раза на кнопку - как указано на бумажке. С минуту за дверью мои уши не уловили никакого движения, и я уже хотел позвонить еще раз, но послышались шаркающие шаги, короткая возня с засовом, и дверь открылась. Передо мной стояла старушенция в синем в цветочек засаленном байковом халате, из-под которого выглядывало черное спортивное трико.
В руке бабуля держала папиросу и от бабули попахивало водкой.
- Я насчет квартиры.
- Пойдем, - позвала в ответ старушка и повела меня в свою комнату через длинный коридор, захламленный предметами быта: на стенах висели тазы, велосипед без одного колеса, засаленная рабочая роба, сундук, который занимал почти весь проход, резиновые сапоги и еще какая-то стоптанная обувь, что-то еще.
Комната оказалась довольно большой, квадратной, с двумя окнами, выходящими во двор-колодец.
- Студент? - окинула меня взглядом старушка
- Студент, - подтвердил я.
- Я живу с сыном Колькой. Сплю за ширмой. – Она кивнула на угол у окна, где стояла полураскрытая ширма, обтянутая потерявшим вид шелком с поблекшими павлинами. Я подумал, что новая ширма, наверно, смотрелась очень красиво. Из-за ширмы выглядывала металлическая кровать с никелированными шарами, которые тоже облупились от времени.
В комнате вдоль стен разместились топчан и широкий диван. Посреди стоял прямоугольный раскладной стол, застеленный клеенкой, с простыми жесткими стульями, какие бывают в конторах. У другого окна, напротив хозяйкиного угла, пристроилось мягкое кресло, пара дивану, и такое же зачуханное. Еще возле Колькиного дивана примостился старинный буфет, а на этажерке с несколькими книгами украшением стоял телевизор «КВН» с линзой, заполненной водой.
- Если договоримся, спать будешь на топчане. Колька спит на диване...
- Сколько за квартиру платить? – задал я важный для своего бюджета вопрос.
- Не обижу, - сказала ровным голосом хозяйка. Раз студент, то шестьдесят рублей за месяц… Сколько будешь жить?
- Не знаю, - замялся я. - Обещали общежитие.
- Ладно, давай тридцатку за полмесяца. Только, если уйдешь раньше, деньги не верну, - предупредила бабулька.
Я вынул из кармана брюк деньги, которых было у меня аж почти четыреста рублей, отсчитал три десятки и отдал хозяйке.
- Ну вот. Зовут меня Варвара Степановна. Сын, Колька, мужик не злой, только что выпить любит. Но это, кто теперь не любит. Соседи добрые – увидишь. Живем, почитай, с самой революции всё на этом месте. Половина поумирала в блокаду. Мужики и пацаны, которым пришло время, ушли воевать, да многие тоже не вернулись. Заселили новых. Мой Колька тоже раненый, нога простреляна. Пришел живой. А жена, Валька-подлюга, не дождалась. Она эвакуированная была с ребенком, да так с кем-то там и сошлась. Ребенок-то Колькин, да не судиться же. Как от матери дитё отнимать?! Колька с тех пор и ходит бобылем. Работает на Обуховском слесарем.
Она почему-то назвала Кировский завод по-старому, Обуховский.
- Вот и посуди, как рабочему человеку выпить запретить? - заключила разговорившаяся Варвара Степановна, видно, считая меня теперь полноправно своим человеком.
- Может выпьешь? А то давай по рюмочке с новосельем.
Я отказался.
- Ну, тогда вечером, как Колька придет. А я полечусь. Всю неделю кости ноют, спаса нет, - Варвара Степановна достала из своего угла чуть начатую бутылку водки, заткнутую свернутой из газеты пробкой, и взяла из буфета граненую рюмочку…
Оставив рюкзак и чемодан в моем новом жилище, я пошел знакомиться с Васильевским островом. Со Стрелки я смотрел на Петропавловскую крепость, полюбовался дворцом Меншикова, который, не помню кто, назвал «главным украшением города». Здесь часто бывал сам Петр, и здесь обычно отмечались победы русской армии и флота. Да и вообще, весь остров принадлежал Меншикову, которого Петр I назначил первым генерал-губернатором и которому этот остров и подарил. Я постоял возле Академии художеств, большого желтого цвета здания с белыми колоннами, на берегу Невы. История ее связана с именем Шувалова, который предложил Екатерине II «художеств академию». Здесь же на Университетской набережной я отважился сходить в Кунсткамеру, известную коллекцией «уродцев». Но меня не увлекли анатомические уроды. С `большим удовольствие я познакомился с экспонатами, собранными путешественниками в Африке, Японии, Китае и других странах, которые дают представление о культуре и быте народов многих стран мира. Я представляю, какое удивление вызывали у людей того, даже послепетровского времени, никогда невиданные шаманы, индейцы, китайцы, самураи и предметы их быта, если даже мы с неослабевающим интересом рассматриваем эти экспонаты. Несколько часов я ходил по залам Кунсткамеры и посмотрел все, что хотел, чтобы сюда больше не возвращаться. «Занимательно и поучительно, но не Эрмитаж», - решил я.
Уже поздним вечером вернулся на постой к Варваре Степановне и попал «с корабля на бал». Еще при входе в дом я услышал нестройный хор голосов, который выводил «Ой цветет калина в поле у ручья». Я долго звонил, прежде чем мне открыли.
- А, студент, - сказал дядька невысокого роста с темными с проседью усами, узким лицом и большими залысинами. - Мы ждали, что раньше придешь. Проходи. Щас новоселье отмечать будем.
Дядька заметно припадал на левую ногу, и я сразу сообразил, что это хозяйкин сын Николай.
В комнате хозяйки дым стоял коромыслом. За столом тесно друг к другу сидело человек восемь. На столе стояло несколько бутылок водки, половина из которых уже была выпита, тарелки с крупно нарезанной колбасой, бычками в томатном соусе и килькой. Варёные картофелины и свежие огурцы лежали в алюминиевых мисках, а зеленый лук -пучками на столе. Всё уже находилось в пьяном беспорядке, и все пребывали в весёлом расположении духа, как бывает, когда еще не пьяные, а водки много.
Все загалдели, приглашая наперебой к столу. Я чувствовал себя как карась на сковородке. Мне претили застолья, потому что видел в них тупую бессмысленность и пустое времяпровождение. Но отказаться не мог и сел за стол.
- Штрафную ему, штрафную! - понеслось со всех сторон.
Мне налили водки, но я только пригубил и поставил стакан на стол.
- Не пьешь? И правильно, - одобрил Николай. – Она, водка, до добра не доводит. А ты ешь, студент, ешь!
Я положил в тарелку, которую подставила Варвара Степановна, картофелину, пару долек колбасы, огурец и скибку хлеба и ел с аппетитом.
Постепенно я понял, что за столом собрались соседи: две женщины, пожилые, может быть, ровесницы Варвары Степановны, две помоложе, лет сорока; мужчины возраста Николая, возможно, мужья молодых женщин. Все, кроме одного мужчины, который, как и Николай, воевал, были блокадниками. Блокаду и войну за столом не вспоминали, говорили о текущих делах и пели.
- Вот ты говоришь, что Никита правильно Сталина развенчал, - говорил Петр, жилистый мужик с шевелюрой без намека на лысение, но с заметной сединой - тот, который воевал. – А он войну выиграл. Мы в бой за Сталина шли.
- В бой ты за Родину шел, - возразил блокадник.
- И за Сталина, - упрямо стоял на своем Петр.
- А скольких пересажал твой Сталин? И сейчас сидят.
- А Никита не сажал? Чистенький?
- А Никита сидельцев из ГУЛАГов возвращает, - сказал блокадник.
- Ага, возвращает. А мой сидит, - тихо сказала одна женщина и слезы появились в её глазах. Но она костяшками пальцев вытерла слезы и вдруг звонко и отчаянно завела:
Хас-Булат удалой, бедна сакля твоя,
Золотою казной я осыплю тебя.
Вразнобой подхватили:
Саклю пышно твою разукрашу кругом,
Стены в ней обобью я персидским ковром.
И уже пьяно, но дружно запели почти слаженным хором:
Галуном твой бешмет разошью по краям
И тебе пистолет мой заветный отдам.
- Вер, придет и твой, - уверенно сказала одна из тех, что помоложе. - А вы, мужики, зря на Хрущева ополчились. Он целину поднял и колхозникам поблажку дал.
- А кругом одна кукуруза, - засмеялась Варвара Степановна.
- За колхозное хозяйство первым встал Маленков. - напомнила та, что Вера.
- Поживем – увидим, - примирил всех Петр.
Затянули «Шумел камыш», а когда всё выпили, стали петь «Позабыт позаброшен с молодых юных лет, я остался сиротою, счастья в жизни мне нет». Пели с каким-то ожесточением. При этом Николай плакал, наверно, по сиротской доле своей дочери, которая осталась без родного отца и живет с чужим дядей.
Разошлись к ночи, но Николай долго еще колобродил: то курил у открытой форточки, то пил воду, то просто сидел на своем диване и почему-то скрипел зубами. Варвару Степановну, вероятно, одолевала бессонница, она тяжело вздыхала за ширмой и ворочалась.
Застолья повторялись через день. Мне это становилось в тягость. Я уходил из дома с утра после Николая и приходил только спать. Если заставал застолье, меня непременно сажали за стол, потчевали водкой, которую я не пил и сидел дураком, боясь обидеть гостеприимных хозяев.
"Студент". Часть II. Глава 5. Общежитие на проспекте Стачек. В колхоз на помощь селу. Карельский перешеек. Красота северного края. Саша Виноградов. Арии на берегу озера. Где клады зарыты. Картофельное
Общежитие я получил на проспекте Стачек. Там же находились и аудитории нашего факультета. Здание имело странную форму с округленными торцами, вытянутое в длину, и связывалось с основным корпусом переходом на уровне второго этажа. Закругленный торец с круглыми колоннами выходил на проспект.
В комнате, куда я поселился, жили еще шесть человек. Чтобы уплотнить студентов, комендант убрал стол и поставил лишнюю кровать.
- А зачем стол-то убрали? – спросил кто-то коменданта.
- А зачем он вам? – удивился комендант.
- А заниматься?
- На то есть библиотека, - отрезал комендант. – Там столов достаточно.
Стол унесли, но, слава Богу, у каждой кровати стояло по тумбочке. То, что кровати армейские, металлические с тонкими матрасами, меня совершенно не беспокоило, так как на перинах я и дома никогда не спал. Вещи полагалось сдавать в багажную комнату кладовщице, хотя этому следовали немногие, и я не стал нарушать традицию, а потому запихнул чемодан с рюкзаком под кровать.
Прошла неделя, я еще как следует не познакомился ни с учебной группой, ни с товарищами по комнате, как нас отправили «на картошку». Теперь я знал, что такое помощь города селу и принял это даже с удовольствием, поскольку погода стояла теплая, солнечная, и продлить каникулы даже в форме трудовой повинности совершенно не возражал…
Колхоз наш находился на Карельском перешейке и назывался «Знамя коммунизма». Ехали мы на электричке около часа в сторону Приозерска. Потом нас привезли в небольшую деревеньку, которую местные называли посёлком.
Вообще история земли карелов очень любопытна. Этот участок суши в общем небольшой. Древнейшее население лопарей появилось здесь еще в IV-III веках до нашей эры, а русские и карельские поселения упоминаются только в XI веке. Границу русских владений установил в 1042 году сын Ярослава Мудрого Владимир. Крестовые походы шведов в Финляндию и Карелию разделили перешеек на шведскую и Новгородскую части[1], потом перешеек отошел к Швеции[2], и только Петр I во время Северной войны[3] вернул его России. Вот такая запутанная и невеселая история маленькой земли между Финским заливом и Ладожским озером.
Но потрясла меня совсем не история - меня потрясла природа этого края своей суровой и скупой красотой, которая не пестрит яркими красками тропических широт, но не оставит равнодушным самого закоренелого скептика и циника.
Разместившись на квартирах гостеприимных хозяев, мои однокашники пошли гулять по поселку. Я тоже захотел прогуляться побродить по окрестностям. Мне охотно составил компанию новый знакомый Саша Виноградов, второкурсник с французского отделения. Его яркой особенностью были глаза, черные даже при солнечном свете, и, казалось, что они не имели зрачков. У Саши пробивались, как у школьника старших классов, жидкие черные усики. Он их не брил, в отличие от волос на щеках и подбородке, которые росли редкими пучками как у китайца. Стройный и гибкий, он ходил по кошачьи пружинисто, и в нем угадывалась и ловкость, и сила, несмотря на обманчивую изящность фигуры.
Сразу за нашим домиком, метрах в двадцати, возвышалась каменная гора, на вершине которой невесть каким образом росли сосны. Мы шли среди валунов, больших и маленьких, их оказалось много: они таким естественным образом вписывались в природу наряду с вековыми соснами, что казались единым целым и заставляли думать, что их разбросали специально. Невольно возникало сравнение с садом камней, только стихийным - и этим замечательным.
Я знал, что валуны, рассеянные по всему району Карельского перешейка, – это следы продвижения ледника. И многочисленные, глубокие озера появились после таяния огромных ледяных глыб там, где рельеф местности особенно понизился.
Около километра мы прошли по тропинке, мокрой и грязной среди трав, но сухой и твердой на возвышенности, где постепенно начинался скальный ландшафт. Наткнулись на каменоломню, где когда-то давно добывали гранит.
У разрушенной часовни, которая попалась нам по пути, два бородатых молодых мужика ворошили землю лопатами. Увидев нас, они настороженно с минуту смотрели на нас, и, проводив взглядом, снова занялись своим делом.
Мы спустились вниз к живописному озеру. Несмотря на пологость спуска, идти нам пришлось осторожно из-за скользких мхов и лишайников.
Берег, как и вся местность с ее сосновыми лесами, оказался песчаным. Над синей гладью озера возвышались верхушки валунов. Я не мог представить, какой величины могли быть камни, ведь озера перешейка очень глубокие и некоторые достигают пятидесяти метров. Берега озера покрывал смешанный лес. Прозрачная вода меж сосен и валунов манила, и мы решили искупаться. Озеро обожгло холодом, хотя, говорят, в сентябре оно теплее, чем в июне, потому что долго прогревается и долго остывает. Из воды мы выскочили с гусиной кожей, но бодрые и полные сил, словно Иванушки, которые окунулись в чан с «живой водой».
- Володь, я сейчас буду петь, - заявил вдруг Саша. Увидев мое удивлённое лицо, он сказал:
- Не бойся, я хорошо буду петь.
Он запел арию Кончака из оперы «Князь Игорь».
Здоров ли, князь?
Что приуныл ты, гость мой?
Что ты так призадумался?
Аль сети порвались?
Аль ястребы не злы и с лёту
птицу не сбивают?
Возьми моих!
Сначала у меня по телу прошла дрожь, потом выступили на глазах слезы от какого-то невыразимого счастья. Я слышал совершенный голос. Это был невероятной красоты баритон…
Всё пленником себя ты здесь считаешь.
Но разве ты живёшь как пленник, а не гость
мой?
Ты ранен в битве при Каяле
И взят с дружиной в плен;
Мне отдан на поруки, а у меня ты гость!
Когда Саша закончил:
«У меня есть красавицы чудные:
Косы, как змеи, на плечи спускаются,
Очи чёрные, влагой подёрнуты,
Нежно и страстно глядят из-под тёмных
бровей.
Что ж молчишь ты?
Если хочешь, любую из них выбирай!»,
я обнял его в порыве восторга и благодарности за счастье встретить талант, который есть в человеке и который не дает душе черстветь и гонит прочь уныние.
Я не устыдился своего порыва, а попросил его спеть что-нибудь еще. Саша с удовольствием спел эпиталаму Виндекса из оперы Рубинштейна «Нерон» и готов был петь еще, но на другом берегу озера стал собираться народ из местных, и мы ушли.
После нехитрого ужина из картошки с отварной рыбой, солеными огурцами и чаем, который нам приготовила хозяйка, мы завалились ложе на полу - в солому, покрытую дерюгами.
- Баба Нюр, а что это за бородатые мужики копают что-то у часовни? – лениво спросил Саша Виноградов
- Эти-то? Да клад ищут, - засмеялась наша хозяйка. – Их много тут лазит. Особенно к осени. Как осень, так и валят косяками.
- Какой такой клад? – удивился «француз» Силин.
- Как же, клады, которые разбойники с большой дороги закопали. Грабили путников, а награбленное в разные места прятали.
- Расскажи, баба Нюр, - попросил Саша Виноградов.
- Расскажи, - попросили все.
- Да чего рассказывать? Испокон веку на больших дорогах лихие люди с кистенем промышляли. Ну, и идут предания о многих кладах, зарытых в лесах.
- Леса большие. Где ж там что найдешь? - усомнился «немец» Боря Ваткин.
- Леса и вправду большие, и прятать в глухом лесу дело гиблое, потом не найдешь, а прятали разбойники добычу вблизи дорог. А еще знаками могли стать часовни, каменные кресты на перекрестках дорог или какие-то большие деревья.
Много этих знаков сохранилось до нас. Вот по ним и ищут.
- Находят? – поинтересовался Боря Ваткин.
- Бывает, что и находят. Монеты, какие-то вещи, которые остались от бежавших из своих хуторов финнов после финской войны… Ценные вещи находили. А золота - нет…
- Но золото ведь есть, должно быть, если разбойники прятали, - забеспокоился Боря Ваткин. – Не один же клад был.
- Тебя дожидается, - ехидно засмеялся Иван.
- Может и есть, - согласилась баба Нюра. – Пока не находили. Говорят, финны часто в колодцы, когда уходили, свое добро бросали. Но колодцы все эти водой затоплены. Хотя кто-то вытаскивал оттуда ржавые ружья, фарфор.
Глаза у меня стали слипаться, и я вышел во двор на свежий воздух. Вышел и увидел поразительную красоту.
Солнце только что село и причудливо раскрасило облака над горизонтом; небо стало похоже на рисунок акварелью по мокрому. Нежно-розовый цвет переходил в такой же нежный бледно-сиреневый, потом в синий. Все это размывалось и создавало какую-то сказочную картину. А вдали туман окутывал темный лес, но не дотягивался до макушек деревьев, и они зигзагами вычерчивали замысловатую диаграмму на фоне неба.
Я любовался открывшейся мне вечерней красотой и вдыхал всей грудью вечерний аромат чистого воздуха, который если не пьянил, то дурманил так, что у меня слегка закружилась голова.
Утром, позавтракав яичницей и молоком (бабе Нюре колхоз выписывал на нас яйца, мясо, рыбу, молоко, картошку), мы отправились на картофельное поле.,
Возле поля кучками стояли инъязовцы, почти одни девчонки, которые встретили нас шумным приветствием. Чуть в сторонке наш старший, профессор Борис Александрович Ильиш[4], по учебникам которого занимались студенты факультетов иностранных языков всего СССР, разговаривал с двумя студентами-старшекурсниками. Он им что-то втолковывал: они изображали внимание и почтительность.
Профессор приехал на картошку так, как ходил в городе: в шляпе, хорошем пальто и легких туфельках. В руках держал толстый портфель, с которым приходил на лекции. Впечатление было такое, будто профессор перепутал колхоз с институтом.
Ильиш, настоящий ученый, из тех, кто настолько отдавался науке и растворялся в предмете своего увлечения, что его поведение в простых жизненных ситуациях часто становилось неадекватным. Отсюда и анекдоты, которые приписывали ему, хотя я слышал то же самое, например, о Василии Васильевиче Струве[5]. Говорят, что Борис Александрович, забывшись, снимал галоши, входя в вагон поезда метро. Или, преподавая в нескольких местах, забывал, куда ему сегодня идти: в университет или в ЛГПИ им. Герцена. Тогда он звонил домой и, меняя голос, просил:
– Пригласите, пожалуйста, Бориса Александровича!
– А у него сейчас лекции в университете, – отвечала домработница или кто-то из домашних, и Борис Александрович шел в Университет.
Хотя и посылали нашего уважаемого профессора в колхоз старшим, распоряжался здесь не он, а бригадир, который и определил нам задание. Мы бодро разобрали распаханные борозды и пошли собирать клубни картошки в ведра и высыпать в мешки, чтобы потом загрузить в кузова грузовых машин. Картошка из-за супесчаной почвы и сухой погоды оставалась чистой, хоть сразу в кастрюлю клади, и собирать ее оказалось приятнее, чем в наших среднерусских черноземах.
По краям картофельного поля лежало много мелких и крупных камней, которые как бы обрамляли его. Это результат труда прежних местных жителей. Издавна природные условия считались здесь малопригодными для ведения сельского хозяйства - кругом дремучая труднопроходимая тайга, многочисленные болота, да валуны. Но люди выжигали участки леса и убирали сотни и тысячи камней, чтобы можно было заниматься земледелием.
Камни, убранные с полей, укладывали вдоль края поля, и иногда из камней выстраивался целый забор.
Наш профессор одиноко топтался на обочине поля, потом, поискав глазами, примостился на пенек, достал из портфеля бумаги, положил их на портфель как на стол и стал что-то черкать и править. Так и сидел он до самого конца работы с перерывом на обед. Так просидел и весь срок нашей трудовой повинности. Только иногда вместо пенька стулом ему служили ведро или мешок картошки. Селу профессор Ильиш, может быть, и не помог, но он помогал науке, и его вклад был несоизмеримо большим, чем весь наш труд «на картошке».
[1]Ореховецкий договор - Оре́ховский мир — первый мирный договор об установлении границ между Новгородской республикой и Шведским королевством. Заключён 12 августа 1323 в крепости Орешек (Ореховец), после 30 лет военных действий.
[2] Столбовский мир - мирный договор, подписанный 27 февраля (9 марта) 1617года в Столбово (близ Тихвина) и положивший конец русско-шведской войне 1614—1617 годов.
[3] Северная война - война, длившаяся с 1700 по 1721 год между Швецией и коалицией североевропейских государств за обладание прибалтийскими землями и закончившаяся поражением Швеции.
[4] Ильиш Борис Александрович ((1902-1971).Доктор филологических наук, профессор, филолог-германист, крупнейший специалист в области английской филологии.
[5]Струве Васи́лий Васи́льевич (1889-1965,) — крупнейший советскийвостоковед (египтолог и ассириолог), основатель советской школы историков Древнего Востока, академик АН СССР (1935), член Императорского Православного Палестинского Общества
"Студенит" Часть II. Глава 6. Одногруппники и Дима Ковалев. Рутина учебы. Новое общежитие на Васильевском острове. Художник Леня Котов. Завсегдатай танцевальных вечеров. Генрих и Яков - немцы из Повол
Как говорили латиняне, Tempus fugit[1]. В Ленинград мы вернулись через три недели. И потекла студенческая жизнь размеренно, согласно расписанию - в институте и насыщенно и бурно - вне аудиторий.
Наша английская группа сложилась из восьми человек: шести девушек и двух юношей. Все (исключая меня) - коренные питерцы или c жильем в пределах электрички. Дима Ковалев ребенком пережил блокаду, и это наложило определенный отпечаток: выглядел он худым и немощным, медики сказали бы анемичным. В столовой, где Дима изредка обедал, он скупо накладывал в тарелку салат, гарнира к котлете просил класть немного и первое блюдо брал полупорционное. Зато он съедал все до крошки и остаток подливы к гарниру выбирал корочкой хлеба. Как все блокадники, не мог он оставлять еду в тарелке, и потому брал столько, сколько мог съесть.
В блокаду мать отдавала ему половину своего пайка хлеба, а сама научилась курить, чтобы притупить чувство голода. Дима выжил, потому что мать отдавала ему хлеб, а как выжила она сама, одному Богу известно. Но после блокады у матери Димы Ковалева появились необратимые проблемы с сердцем. А сам Дима до сих пор вспоминает как лакомство жмых, который выдавали на талоны вместо сахара детям.
Несмотря ни на что, учился Дима прилично, может быть, потому что имел задел в знании английского, так как до войны мать его преподавала этот предмет в школе.
Девушки в группе были по-своему и на разный манер интересные. Кто-то пел, кто-то писал стихи, в нашей группе училась даже мастер спорта по гимнастике - миниатюрная Галя Максимова, девушка умненькая, похожая на смазливого подростка. В театрах такие комплекции используют в амплуа травести[2].
Однако ни с кем у меня каких-то дружеских или просто доверительных отношений не сложилось. Я скучал на занятиях. Хотя быстро схватывал все, что предлагали преподаватели, тексты таких предметов как история КПСС надежно и без больших усилий с моей стороны укладывались в памяти. Но я оживлялся на истории зарубежной литературы и на истории Англии; охотно посещал лекции профессора Ильиша по английской филологии и истории английского языка, а также, вспоминая Зыцеря, лекции по языкознанию. Нобольше всего мне нравилась языковая практика, и я старался говорить на английском при любой возможности. Преподаватель немецкого, который вводился со второго курса, слушая чушь, которую я бойко городил на этом языке на семинарах через пару месяцев, от души хохотал, но, в конце концов, хвалил и заверил, что на немецком я скоро заговорю не хуже, чем на английском.
В здании на проспекте Стачек мы проучились недолго. Через месяц нас перевели в основной корпус и в новое общежитие на Васильевском острове.
Мы переместились в центр, но условия в новом общежитии оказались не лучше, чем в старом. Комнату, в которую поселили, занимали кроме меня еще пять человек. Посреди комнаты стоял стол с четырьмя стульями. Общежитие размещалось в старом трехэтажном здании какой-то дореволюционной гостиницы с барельефами на фасаде и чугунной лестницей на верхние этажи. Чугунными оказались не только перила с балясинами, но и ступеньки с ажурными подступенками. Чугунная лестница для Петербурга – вещь обычная, город славится памятниками из чугуна. Так повелось с момента, когда местные власти обязали украшать здания чугунными решетками, оградами и другими архитектурными элементами.
Между моей кроватью и кроватью ближайшего соседа, студента-первокурсника худграфа Лени Котова, стояла почему-то не тумбочка, а этажерка. Это оказалось более удобным: места больше и достать то, что положил, удобно.
Леня Котов приехал из Феодосии, родного города Ивана Айвазовского. До своего земляка Лени Котову было далеко, тем не менее, в Крыму он стал в некотором роде знаменитостью после второй персональной выставки.
- А чего ты в Академию художеств не стал поступать? - спросил я, когда Леня дал мне полистать книгу отзывов со своей выставки. Не только рядовые посетители, но и профессиональные художники в лестных формах отзывались о таланте юноши.
- Опоздал с подачей документов, - объяснил Лёня. - Там экзамены начинаются раньше. А сюда, на худграф, поступил, чтобы не терять год. Да здесь тоже интересно и преподаватели хорошие.
В ногах Лени стояла кровать Васи Сечкина, высокого худого парня из-под Новгорода. Его лицо портили прыщи, которые он часто выдавливал перед круглым карманным зеркальцем, что вызывало у меня неосознанную неприязнь. Когда он начинал эту свою процедуру, я отворачивался или выходил из комнаты. Вася поступил на иняз после армии, пошил на заказ костюм-тройку и модное пальто с красной шелковой подкладкой и стал завсегдатаем танцевальных вечеров в ленинградских клубах. С нами Вася не водился. Нет, он не избегал нас, но общался как-то неохотно и больше по делу. По субботам и воскресеньям за ним заходил его новый питерский друг, невысокого роста смазливый мальчик Славик, который заметно прихрамывал на левую ногу из-за врожденного дефекта, но был с иголочки и безукоризненно одет.
Однажды Жора Дроздов, еще один наш товарищ по комнате, спросил:
- Вась, не надоело на танцы каждую субботу бегать? Времени не жалко?
- Не жалко, - отмахнулся Вася. – Там праздник: девочки, музыка.
- Будто мало девок в общежитии.
- А мне эти даром не нужны, - признался Вася. – Провинции я накушался. А здесь девочки столичные, с квартирой и пропиской.
На это Жора только усмехнулся и покачал головой.
Кровать Жоры находилась у двери, в самом неудобном месте в комнате, но Жору, человека степенного и невозмутимого, это, казалось, совершенно не трогало. Он вообще отличался рассудительностью и спокойным нравом. Давно известно, что таким характером обладают люди сильные, а Жора выглядел именно таким, большим и сильным, и иногда казалось, что он смотрит на нас с неким снисхождением, как на мелюзгу, которая путается под ногами. Учитель по призванию, Жора после армии успел поработать на целине и совершенно осознанно выбрал для поступления педагогический институт, чтобы связать свою дальнейшую жизнь с детьми и школой. Поступил он на немецкое отделение факультета иностранных языков. Еще в нашей комнате, в углу, голова к голове, устроились два поволжских немца - Яков и Генрих, по отчеству Андреевич и Петрович. Они говорили на немецком, но это был не hoch deutsch, а язык, на котором их потомки общались во времена Екатерины II, ведь немцы Поволжья, как и другие российские немцы, были оторваны от своей исторической родины, и поэтому их язык, практически, не менялся с XVIII века. На Волге в основном селились жители южных германских земель. И их диалект считался самым распространенном и общепринятым. Это звучало приблизительно так: «Ich will dich `n Vorschlag mache, Nachber: heit kommste un helfst mich, un iwermorje komm ich zu dich un helf dich», что означало: «Сосед, у меня к тебе предложение: сегодня ты придёшь ко мне и поможешь мне, а послезавтра я приду и помогу тебе». А на современном классическом немецком выглядит так: Ich will dich ein Vorschlag machen, Nachbar: heute kommst du und hilfst mir und übermorgen komm ich zu dir und helfe dir.
Это как у евреев «Sag mir noch amol» и у немцев «Sag mir noch einmal[3]»
Немцы учились говорить на hoch deutsch, при этом очень старались и целыми днями, когда были дома, строили рожи и мычали, исправляя артикуляцию, которую унаследовали от своих родителей, причем Яков учился на повышенную стипендию, а Генрих до отличника только чуть не дотягивал. Генрих имел рост выше среднего, Яков же ростом не вышел и имел фигуру неказистую, но оба отличались педантичностью во всех делах, будь то взаимоотношения с товарищами или учеба. Они, например, не могли пойти на занятия, не выучив домашнего задания. Они никогда не брали денег в долг, но не отказывали, если кто-нибудь просил у них. Но, не приведи бог, если ты обещал взять десятку на пару дней и не отдал в срок. Они ничего тебе не скажут, но будут бросать на тебя многозначительные взгляды, укорительно покачивать головой и вздыхать: так что скоро ты почувствуешь себя как карась на сковородке и лучше перезаймешь где-то еще, чтобы успокоить их душу и прекратить этот тихий садизм.
В 1941 году поволжских немцев депортировали куда-то в Среднюю Азию, опасаясь сотрудничества с наступавшим вермахтом, и они находились вплоть до 1956 года в спецпоселениях. Некоторые семьи вернулись в Поволжье, в основном в Энгельс Саратовской области, и среди них оказались семьи Якова и Генриха.
Когда мы с матерью находились в эвакуации как раз в той же Саратовской области и жили в одном из поселков Красноармейского района, к нам однажды забрела пожилая немка. Она говорила, что этот дом, куда нас поселили как эвакуированных, занимала их семья до депортации[4]. Немка ходила по дому, гладила рукой дерево комода, прислонялась головой к дверному косяку и плакала. Она ушла, а моя мать, по ее признанию, до самого конца эвакуации чувствовала себя виноватой, будто это она выселила несчастную немецкую семью из их законного жилья.
К Лёне приходили его товарищи с курса, а нередко и со старших курсов. Это напоминало какое-то особое братство, объединенное талантом рисования. Все - гении, все искали, а больше изобретали, новые формы и мечтали о славе Василия Кандинского, Казимира Малевича или, «на худой конец», Архипа Куинджи. Третьекурсник Ваня Шаповалов, например, внедрял «барельефы» в свою живопись и, чтобы сделать картину объемной, вымазывал краски столько, что удивительным казалось, чем он питался, потому что это выходило ему в копеечку. Но новатором в создании рельефной или объемной картины Ваня Шаповалов стать не мог, потому что до него с этим великолепно справлялся Ван-Гог, который размазывал наложенную толстым слоем масляную краску не только кистью и мастихином, но даже собственным пальцем, чему пример его картина «Звездная ночь».
Однажды в субботу Ваня Шаповалов привел в нашу комнату монгола, студента последнего курса Академии художеств, больше похожего на японского борца сумо, чем на художника. Звали его Алтангэрэл. Пришел Алтангэрэл не с пустыми руками. Из портфеля, который казался игрушкой в его руках, он достал две бутылки вина, батон белого хлеба и палку копченой колбасы. В этот день в комнате нас оставалось трое: Леня Котов, Жора Дроздов и я. Вася Сечкин, как всегда, отправился на танцы, а Генрих с Яковом пошли «на посиделки» к своим соотечественникам в какое-то немецкое общество, куда ходили каждую неделю.
Мы придвинули стол к кровати Лёни Котова. Жора нарезал батон и колбасу толстыми кружками на газетку.
Тарелок в комнате мы не держали, но стаканы у нас имелись. Алтангэрэл открыл портвейн, разлил в стаканы и сказал:
- Еще Иван Шувалов, стараниями которого создана Академия[5], говорил: «Науки и художества, без сомнения, почитаются не токмо пользой, но и славой государства». Вот и выпьем за Академию художеств и художников.
Мы не возражали и дружно выпили.
- А что означает у монголов имя Алтангэрэл? – спросил я монгола.
- Алтангэрэл – это значит «золотой свет», - сказал Алтантэгрэл. - Но меня все зовут Алтан, так что зовите меня так.
- То есть, «золотой»? – засмеялся Ваня Шаповалов.
- Точно, золотой, - добродушно подтвердил Алтан.
- Давайте выпьем за художника Алтана. – предложил Ваня. - Не все знают, что он лауреат премии Чойбалсана, а его картины висят в музее изобразительных искусств в Улан-Баторе и в этнографическом музее в Ленинграде.
При этих словах все оживились, а я внимательней посмотрел на Алтана. Алтан выслушал все это с бесстрастным лицом, и я понял, что хвалу, а может быть, и клевету, он научился принимать равнодушно.
- Да у Алтана уже в 15 лет состоялась собственная выставка, - добавил Ваня.
- У меня тоже в 15 лет была выставка в Феодосии, - счел нужным похвалиться Леня Котов.
- Видел я твои работы, - отозвался Алтан. - Мне Ванька показывал. Из тебя выйдет толк. Я и пришел с Ванькой с тобой познакомиться и благословить. Дай обниму тебя.
Ленька Котов покраснел, как бурак. Он не ожидал такой скорой и неожиданной оценки от состоявшегося как художник товарища. В медвежьих объятиях большого Алтана Леня словно растворился и вышел из них счастливый и взъерошенный.
[1] Время бежит (лат.)
[2] Травести́ (от итал. travestire — переодевать) — театральное амплуа, преимущественно актриса, исполняющая роли мальчиков, подростков, девочек, а также роли, требующие переодевания в мужской костюм.
[3] Скажи мне ещё раз.
[4] Депорта́ция(лат. deportatio «изгнание, высылка») или выдворе́ние — принудительная высылка лица или категории лиц в другое государство или другую местность, обычно — под конвоем
[5] По предложению Шувалова Ивана Ивановича (гос. деятель времен Елизаветы I Петровны) «Академия художеств» была учреждена 17.11.1757 г.
"Студент" Чачст II. Глава 7. Переводы с английского. На сцене институтского клуба. Соня Самулевич – девушка без комплексов. Я читаю стихи. Бестактный выпад, похожий на провокацию. Реакция зала и смущ
Впервые я читал свои стихотворные переводы с английского со сцены, да еще при полном зале. Не помню, как я влез в эту авантюру, но факт остается фактом: я стоял на сцене Голубого зала клуба института, а внизу шевелилась безликая живая масса, готовая принять или освистать любого, кто осмелился вынести на ее суд свой неуверенный талант.
Началось все с того, что я отнес в институтскую многотиражку несколько своих переводов из Уильяма Блейка, Стивенсона и Роберта Бёрнса. Переводы напечатали, а когда стали готовить концерт к приезду какой-то студенческой делегации из Англии, решили, что было бы неплохо эти мои переводы прочитать в присутствии англичан: и нам хорошо, и им приятно.
Столичный вуз - это не провинция, где самодеятельность полностью ложится на плечи энтузиастов: здесь работали профессионалы, которые не только отбирали номера, но и репетировали, добиваясь безукоризненного исполнения. Меня натаскивал актер, лицо которого знакомо многим по фильмам: конечно, не Кадочников и не Баталов, но все же настоящий актер, не чета какому-нибудь массовику-затейнику. Первое правило, которое озвучил мой наставник, гласило: «Прежде всего, артист должен знать свой текст так, чтобы слова от зубов отскакивали, так, чтобы ночью разбуди - слова знаешь. Иначе на сцене будешь думать только о том, как бы текст не забыть. С текстом у меня проблем возникнуть не могло по определению: и когда наставник убедился, что текст у меня «от зубов отскакивает», он стал учить художественному чтению, то есть правильной актерской декламации.
«Обучение чтению стихов - сродни обучению пению, - говорил наставник. – Главные инструменты, как певца, так и чтеца – это голос и дыхание».
В результате недолгих, но результативных занятий, стихи я читал как заправский артист и, думаю, что все огрехи моего еще незрелого перевода, благодаря хорошей подаче, как бы стерлись и прошли незамеченными для зрителей.
На сцену я вышел после выступления первокурсницы Сони Самулевич. Соня доставала губами розу, держась руками за пятки, и вообще демонстрировала невероятную гибкость, что казалось удивительным при ее пухлой комплекции. В цирке такие номера называются «каучук», а на афишах, представляя артистку, часто пишут «женщина-змея». Соня отличалась невысокой и полной фигурой, что никак не вязалось с возможностью ее тела так гнуться, но гнулась она так, словно у нее вообще отсутствовали кости. Я знал из медицинской энциклопедии, что кости обладают эластичностью и упругостью, когда в них достаточно много органических соединений. У Сони, наверно, этих органических соединений присутствовало с избытком.
Впервые я увидел эту девушку при обстоятельствах насколько комических, настолько и странных. Однажды она забрела в нашу комнату в поисках Лёни Котова, с которым познакомилась во время вступительных экзаменов. Лёня отсутствовал, но Соня осталась ждать его. Мы дружно разговорились и через десять-пятнадцать минут знали о ней практически все. Она рассказала, что занималась акробатикой и на всех школьных концертах выступала с номером «Гуттаперчевая девочка». «Сейчас покажу», - сказала Соня и стала раздеваться. Мы с Жорой и Васей Сечкиным лишились дара речи, а наши немцы, Генрих и Яков, поспешили выйти, они тенью скользнули за дверь, и будто их и не было. Соня осталась в одном купальнике, ловко влезла на стол и продемонстрировала нам все элементы своего искусства.
Вася похлопал в ладоши, Жора недоуменно пожал плечами и незаметно для девушки покрутил пальцем у виска, а я поразился полному отсутствию комплексов у нашей гостьи. Не похоже, чтобы это смутило Васю Сечкина, но мы с Жорой чувствовали неловкость, будто раздевались сами. Соня спокойно оделась и как ни в чем не бывало стала рассказывать нам про свою школу. Вскоре появился Леня, и они ушли.
- Ну, наглая, - с растерянной усмешкой сказал Жора. - Ни тебе стыда, ни тебе совести. Пришла к мужикам в комнату и разделась до трусов, будто у себя дома.
- Ну, не до трусов, а до купальника, - весело поправил Вася. – А ты, вроде, девок в купальниках не видел.
- Здесь не пляж, - махнул рукой Жора, не желая связываться еще и с ветреным Васькой…
Я читал легкие стихи Блейка:
Зеленый лес от радости смеется,
В ответ ручья журчанье раздается.
Смех ветра отдается гулким эхом,
И холм дрожит веселым смехом.
Луг расцветающий смеется,
Смех соловья над лугом льется,
И даже Мэри и Эмили
Свой смех со смехом луга слили.
В тени смеются звонко птицы –
Весна пришла, всё веселится.
Проснитесь все, с природой слейтесь,
Весну вдыхайте, пойте, смейтесь!
Потом читал переводы из не менее милых стихов Стивенсона:
Зимой темно, когда я просыпаюсь,
При желтом свете свечки одеваюсь,
А летом нужно спать ложиться,
Когда ещё и солнце не садится…
И Бёрнса:
Разве можешь ты меня оставить,
Так жестоко чувства оскорбить,
Сердце так страдать заставить!
Нет, не можешь ты меня забыть!
Нет, не можешь ты меня забыть!
Так легко не можешь разлюбить,
Чувством так жестоко править,
С другом так коварно изменить!
Ты должна со мною быть!
Ты должна со мною быть!
Стихи английских поэтов сначала читали англичане, а следом выходил я и читал свой перевод. Зал принимал благосклонно, мне аплодировали, а я важно и с достоинством кланялся, как меня учил мой наставник, актер театра и кино. Все складывалось хорошо, но черт меня дернул прочитать перевод несомненно доброго человека Блейка «Лондон»:
Я брожу по улицам нарядным,
Там, где Темза темная томится.
Каждого прохожего обласкиваю взглядом,
А в ответ суровые, нахмуренные лица.
Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:
В каждом слове страх я замечаю,
Плач ребенка кажется заклятьем,
Всюду скорбь, усталость я встречаю,
С бледных губ срываются проклятья.
Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:
Кровь солдат и стоны омывают
Роскошь замков древних и дворцов,
Только люди в нищете здесь умирают,
Смерти глядя с радостью в лицо.
Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка.
Зал ревел. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, а жили своей простой человеческой жизнью.
А зал не унимался, аплодировал, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».
На край сцены вышел Стив, поднял руку, успокаивая зал, и снова повторил, что сейчас Лондон совсем другой и нельзя связывать его с тем Лондоном, который описывал Уильям Блейк.
Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением.
- Take off a crown, Steve[1], and do not judge. I repented[2], - сказал я смиренно. – We say: «Guilty head is not cut[3]»
Стив снисходительно похлопал меня по плечу, и непонятно было - простил он меня или нет. Но в любом случае англичане должны были уехать к себе с неприятным осадком от бестактного поведения одного из советских студентов, которое задевало их национальное чувство.
По поводу этого инцидента куратор нашей группы, преподавательница английского, интеллигентная и воспитанная Екатерина Сергеевна Волкова, женщина в возрасте, которая работала с американскими концессионерами на Дальнем Востоке как переводчик ещё в середине двадцатых годов, сказала: «Как же вы, Володя, могли? Я была о вас более высокого мнения!». При этом она укоризненно покачала головой.
- Бес попутал, Екатерина Сергеевна, - только и мог в ответ вымолвить я.
[1] Английское имя Steve имеет значение «корона»
[2] Сними корону, Стив, и не суди! Я же покаялся.
[3] У нас говорят, «Повинную голову не секут»
"Студент". Часть II. Глава 8. Вечер в честь английской делегации. Знакомство с Леной, похожей на Милу. Лёгкая прогулка по Невскому. Кафе-мороженое. Инцидент. Я использую свою способность к гипнозу. В
Вечера танцев, которые устраивались время от времени по разным поводам, будь то праздник, приезд молодежных делегаций разных стран или окончание сессий, на этот раз состоялись в честь английской делегации.
Танцы меня никогда не занимали, и танцевал я плохо. В школе, уже в десятом классе, девочки учили нас на школьных вечерах танцевать вальс, танго, фокстрот, падеспань, падеграс и краковяк. Но эти танцы незаметно уходили из моды, и, разве что, только вальс еще охотно танцевали. Но здесь появлялась возможность попрактиковаться в языке, и я искал глазами какую-нибудь англичанку, с которой можно завязать несложный разговор о том, о сем.
Одна девушка чем-то неуловимо напомнила мне Милу, и я подошел к ней, когда зазвучал какой-то блюз. Мне нравились блюзы. Они навевают сентиментальное настроение, под них хорошо погрустить и вспомнить что-нибудь хорошее, например, школу и первое трепетное чувство, когда при виде нравящейся девочки с тобой начинает твориться что-то непонятное: душа замирает и хочется чем-то отличиться, чтобы она заметила тебя.
- Hello! May I have this dance?[1] – попросил я.
- Yes, please, - ответила девушка.
Она улыбнулась, а ее подружки почему-то засмеялись. Я смутился, но мы присоединились к танцующим и стали двигаться в такт музыки.
- How do you like Leningrad?[2] – спросил я
- Thank you, I love it[3], - ответила девушка.
- I'm Vladimir. And what’s your name?[4]
- I'm Lena.
- Helen? Lena is a russian name[5], - удивился я.
- So, I'm russian[6].
- А чего мы тогда говорим по-английски? – спросил я.
- Так ты первый начал, - засмеялась девушка.
- А я думал, что ты англичанка.
- Я учусь на третьем курсе. Только тебя я что-то раньше не видела.
- Я перевелся к вам из провинции, - объяснил я.
- А я коренная ленинградка, - просто сказала Лена.
Мы танцевали и следующий танец, но на большее меня не хватило, и я предложил Лене погулять по Невскому.
Лена чуть поколебалась, и мне показалось, что она как-то украдкой оглядела меня с головы до ног, но согласилась. Мы пошли в сторону Невского, разговаривая обо всем, что в голову приходило. Я вспомнил колхозный поселок, где мы собирали картошку, описывал красоты Карельского перешейка, потому что Лена на уборку картошки не ездила и на Карельском перешейке, как ни странно, не бывала. Она говорила о своем городе, в котором родилась, и тоже кроме Москвы и Сочи, куда их с мамой возил отец, нигде больше не была.
- А я море видел только в кино, да на открытках, - позавидовал я.
- Какие наши годы! – улыбнулась Лена.
- И то верно…
Мы шли по Невскому, с Леной я чувствовал себя хорошо, но в какой-то момент она вдруг сказала:
- Володя, ты не обижайся, но… - она замялась и выдавила из себя: - Ты очень странно одеваешься.
Я молчал, и она стала объяснять:
- Такие длинные и широкие пиджаки сейчас не носят. В моде короткие, как бы квадратные пиджаки; брюки узкие, а туфли остроносые.
Я невольно посмотрел на закругленные носы своих ботинок.
Сама Лена выглядела модно: в клубе на ней было светлое платье с широкой юбкой колоколом ниже колена с широким черным поясом, туфли на полушпильке, черные шелковые перчатки, на голове маленькая черная шляпка, а в руках - черная сумочка. На улицу Лена вышла в широком бежевом плаще с поясом.
- Рядом с англичанами ты смотрелся non comme il faut[7].
- Я учту, - пробурчал я, и словно в оправдание добавил: - Как-то не думал об этом, не считал важным. Да и некогда было.
- Мороженого хочешь? – без всякого перехода предложил я, потому что мы как раз стояли у кафе.
- Хочу, - не отказалась Лена, наверно, чтобы как-то замять неловкость от своих слов в мой адрес.
Мы оставили плащи в раздевалке и прошли мимо бара в небольшой зальчик столиков на десять. Народу в зале оказалось не много. Мы заказали по два шарика мороженого: шоколадное, которое я любил, крем-брюле, которое попросила Лена, и бутылку ситро. Мы тихо болтали о студенческих делах, смеялись и чувствовали себя свободно и расковано.
Неожиданно от дальнего столика у окна к нам подошел модно одетый молодой человек и сказал:
- Чувак, возьми свою чувиху, и чтоб через пять минут вас здесь не было.
Он повернулся и уже хотел вернуться к своему столику, где за ним следили три пары глаз еще одного парня и двух девушек.
Сначала я растерялся, но быстро оправился от легкого шока и окликнул парня:
- Можно вас на минуточку.
Во мне закипало зло.
- Что, непонятно говорю? – вернулся к нашему столику парень. Но вдруг он обмяк, глаза его остекленели, на лице появилась непроизвольная улыбка, лицо стало расслабленным, и он уставился куда-то в угол мимо нас.
- Здесь проводится спецоперация, - сказал я жестко и показал студенческий билет парню. – Немедленно покиньте заведение. Иначе будете иметь большие неприятности с комитетом госбезопасности. Еще раз повторяю, не-мед-ленно.
- Парень повернулся, на негнущихся ногах пошел к своему столику и, очевидно, передал мои слова приятелям. Но этим дело не закончилось. Теперь уже другой молодой человек направился к нашему столику. Но я его встретил, как говорится, во всеоружии: сначала внушив ему страх, а потом, повторив все, что уже сказал первому гонцу.
«Парламентер» испуганно и часто кивал, соглашаясь со мной, при этом лицо его стало пунцовым, в глазах застыл неподдельный страх, и он заторопился в сторону своего столика, спотыкаясь и задевая стулья редких посетителей. Четверку как ветром сдуло.
Лена, казалось, ничего не поняла, она потеряла дар речи и тоже испуганно смотрела на меня. Потом, заикаясь, сказала:
- А что это было? Какой комитет безопасности?.. Ты кто?
Я попытался я её успокоить и не нашел ничего лучше, как показать небольшой фокус, который я с некоторых пор стал проделывать, испытывая потребность в тренировке.
Открутил от солонки, стоявшей на столике пластмассовую крышечку и положил ближе к краю полированного столика. Попросил Лену помолчать минут пять, потому что нужно было отрешиться от всех мыслей, что стоило большой концентрации. Я сосредоточил взгляд на предмете, при этом зрение мое размывалось настолько, что я уже больше ничего, кроме предмета не видел. Крышечка шевельнулась и поползла к краю столика, у края она ускорила движение и упала на пол, глухо стукнувшись о паркет.
Лена молчала. Она как-то недоверчиво смотрела на меня, а в глазах ее было недоумение. Наконец она спросила:
- Телекинез?
- Телекинез или психокинез. Неважно. В общем, парапсихология.
Я видел, что Лена сбита с толку. Для нее все, что она увидела, оказалось необычным. Она ждала моего объяснения.
- Понимаешь, - сказал я, – некоторые учёные называют это аномальными способностями. Я показал тебе простой опыт с воздействием на предмет с помощью мысленного усилия.
- А ты еще сказал «психокинез». Это что? - спросила Лена. Может быть, в ней говорило женское любопытство, но меня устраивало, что простой сеанс телекинеза пока отвлек ее от более сложного явления, каким оказалась спонтанная демонстрация гипноза, и я в двух словах объяснил суть явления, как сам это понимал.
- То же, что и телекинез. Но так как ученые не признают материальность мысли, то считают, что воздействие происходит за счет образования физического поля, и называют это телекинезом, а не психокинезем.
- Володя, а как ты заставил их всех уйти из кафе? – вернулась Лена к инциденту с компанией за столиком у окна. - Это гипноз?
- Это внушение через гипноз.
- Я не испугалась, когда к нам подошел один, потом другой тип из компании, меня напугал ты. У тебя изменилось лицо, это было не лицо, а маска. И глаза. Глаза стали черными.
- В такие моменты я не контролирую себя. В этом состоянии я словно выхожу из своей оболочки и становлюсь кем-то другим. К этому я уже привык, как и к тому, что для окружающих я в этот момент бываю неприятен.
- А что ты еще умеешь?
- Я могу, например, при определенных условиях увидеть прошлое, а иногда и будущее. Вижу сны, которые считают пророческими.
- Ну, это уже из области мистики.
- Это общее заблуждение. Тот, кто сталкивался с этим и видел все своими глазами, не станет отрицать это так, как сейчас ты; в крайнем случае, промолчит… Время составляет единое целое и не имеет ни конца, ни начала, и для того чтобы увидеть будущее, нужно только выйти из обычных границ пространства-времени, то есть достичь измененного состоянии сознания.
Я могу входить в такое измененное состояние. Был случай, когда я помог милиции найти преступника, «увидев» все его действия вплоть до убийства и даже орудие убийства. А совсем недавно мы с друзьями спасли тонущую девочку, благодаря предвидению.
- Да много всего было, - заключил я. - Давай есть мороженое.
Мы молча ели мороженое, и я видел, что Лена делала это нехотя, а когда я хотел проводить её до дома, она извинилась, сказав, что после всего случившегося хочет побыть одна.
- Мы еще увидимся? – спросил я по инерции.
- Не знаю, - ответила она.
Я, наверно, рассказал Лене больше, чем следовало. Но иногда появляется насущная потребность поделиться с кем-то тем, что становится невозможным постоянно носить в себе.
[1] Можно Вас пригласить на танец? (англ.)
[2] Как Вам нравится наш Ленинград? (англ.)
[3] Спасибо, очень нравится.
[4] Я- Владимир. А как Вас зовут?
[5] Хелен? Лена — это русское имя.
[6] А я – русская.
[7] «Не комильфо», т.е. «как не следует»
"Студент". Часть II. Глава 9. Турист Курт из ФРГ. Я показываю Курту достопримечательности города. В Гостином дворе. Товарищ из органов. В пивном баре на Невском с немцами. Политический спор по некотор
В одно из воскресений, в день свободный от занятий, я намеревался съездить в Петергоф, пока еще работали фонтаны. На праздник закрытия фонтанов я не попал, но фонтаны обычно закрываются где-то в середине октября, и мне хотелось успеть полюбоваться этой красотой.
Я спустился по лестнице на первый этаж общежития.
Внизу, в холле, какой-то человек пытался что-то втолковать вахтерше тете Глаше на смеси английского, немецкого и русского языков. Вахтерша слушала, кивала головой и все повторяла, почему-то ломая язык: «Ихь не понимайт». Увидев меня, вахтерша обрадовалась.
- Не могу понять, что басурману нужно. Спроси, чего он хочет-то, - взмолилась тётя Глаша.
- Deutscher? – спросил я.
- Ja? Ja? – обрадовался немец.
- Was wollen Sie?
- Ich suche eine Frau. Valia Kosova[1].
Я попросил немца подождать, а сам пошел искать Косову. В ее комнате была только одна из подруг, которая сказала, что Валя ушла к своим дальним ленинградским родственникам и придет поздно.
Немец расстроился и хотел уйти, но я, пожалев его, решил в Петергоф не ехать, а показать немцу город. Не знаю, что больше мной руководило - альтруизм, или эгоистическое желание воспользоваться случаем и попрактиковаться в разговорном языке.
Немец просиял. Мы познакомились.
- Kurt, - представился мой новый приятель. Я назвал себя.
Мы прошли почти весь Невский проспект, Курт, как я недавно, восторгался тем Петербургом, который я успел ему показать, а показал я ему и клодтовских коней, и Исаакиевский сбор, и статую Петра, и Дворцовую площадь, и не просто показал, а как заправский гид рассказал историю создания, описав при этом эпоху, в которую создавались шедевры.
Немецкий я еще знал недостаточно хорошо, но немец, как многие европейцы знал английский, и я, когда затруднялся выразить мысль на немецком, пользовался английским.
Когда проходили мимо Гостиного двора, Курт попросил зайти с ним в этот огромный магазин, чтобы присмотреть какие-нибудь сувениры для родственников и друзей.
В это время подошел ничем не примечательный молодой человек и попросил отойти с ним в сторонку. Я извинился перед Куртом, и пошел за молодым человеком. У одного из окон магазина стояли двое: по виду мой ровесник, и товарищ постарше. Тот что постарше, молча уставился на меня оловянным взглядом холодных глаз, изучая и, наверно, оценивая, что я за тип и куда меня отнести по его градации. Потом строго спросил:
- Тебе что нужно от иностранца? Фарцуешь?
И вдруг тот, который по виду был моим ровесником спросил:
- Слушай, это ты читал в Герценовке со сцены стихи?
- Переводы с английского? Я.
- Федор Алексеич, это свой. На инязе учится. Он так раздолбал англичан в стихах! Я, говорит, брожу по Лондону, а там сплошная нищета и кругом безрадостная жизнь.
- Это Уильям Блейк. Стихотворение «Лондон». Только это было написано в конце XVIII века.
- Да какая разница! Главное - нос утерли капиталистам.
- Так чего ты с иностранцем ходишь? – повторил вопрос старший.
- Да он пришел к нам в общежитие, знакомую искал.
- Что за знакомая? Как фамилия? – оживился старший товарищ.
- Да откуда ж я знаю? Это мне вахтерша сказала, что он какую-то девушку ищет…
Я плел что-то несуразное и чувствовал себя полным идиотом. Давно заметил, что, попадая в определенный круг людей, ты невольно принимаешь их культуру поведения, иначе тебя не поймут и, в лучшем случае - отвергнут как чужака, в худшем - могут и морду набить.
- Так чего ты с ним ходишь? – повторил старший.
- Хочу показать гостю героический Ленинград, и потом, я же на инязе учусь, так что для меня это лишняя языковая практика. Рассказываю, как народ отстоял город от фашистской оккупации.
- Я ж говорю, наш человек, - обрадовался мой ровесник
- Ладно, продолжай свою экскурсию, - разрешил старший. – И вот еще что, узнай, к кому приходил твой иностранец.
Я молча пожал плечами, но не преминул заметить:
- Кстати, немец хоть и из ФРГ, но рабочий и социалист.
Рабочий-социалист смиренно ждал меня у стенки, куда придвинулся, чтобы не мешать движению многочисленных покупателей. Увидев меня целого и невредимого, Курт обрадовался, а заметив смущение на моем лице, сказал:
- Es ist ihre Sicherheitsdienst? Mach dir keine sorgen. Wir haben auch so ein[2].
Курт по моей подсказке накупил деревянных крашеных ложек, матрешек, маленьких шкатулок, еще какой-то мелочи, потом объявил, что в пивном баре недалеко от метро Маяковская ждут товарищи. Я было хотел раскланяться, но Курт ни в какую не хотел отпускать меня, уговорив пойти вместе в пивной бар, чтобы познакомить с другими немцами из их тургруппы.
В баре нас шумно встретили два толстых немца. Может быть, они были ненамного больше упитанного, но спортивного Курта, но «пивные животы» придавали им тяжеловесную массивность. Я отметил пунцовый цвет их лиц. Это не без основания: - стол, за которым они сидели, был заставлен пустыми и полными кружками пива.
Представляя меня, Курт с жаром расточал в мой адрес похвалы. Немцы кивали головами и приговаривали: «Gut, gut». Одного немца звали Пауль, другого Гельмут.
Они заказали пива и сосиски с капустой и зеленым горошком - для Курта и для меня. Пива я не любил, но пригубил, чтобы не обижать немцев; зато с удовольствием съел порцию сосисок и пару бутербродов с сыром.
В разговоре немцы все упирали на то, что они рабочие и «Wie ist es bei euch?.. Sozialisten[3]».
Я соглашался: «Gut, gut». Но не верил: глаза немцев были лукавые.
- Wie mögen sie Leningrad[4]? – спросил я из вежливости.
- Gut, gut, - закивали немцы.
Но неожиданно Гельмут сказал:
- Жаль только, что вы в блокаду уморили голодом целый миллион ни в чем не повинных людей.
- Мы уморили? – возмутился я.
- Вам нужно было сдать город немецким войскам. Это спасло бы сотни тысяч ваших людей, а вы предпочли сражаться за бесполезный клочок земли, принеся в жертву мирных жителей.
- Ja, ja, - подтвердил Пауль.
- Всё не так, - сказал я. – Во-первых, Ленинград – это не бесполезный клочок земли. Это для нас святыня. Во-вторых, он оставался важной частью всей системы обороны. Но главное в том, что, если бы наши войска сдали город, судьба жителей стала бы еще страшнее.
- Жителей можно было эвакуировать, - упрямо возразил Гельмут. – Но раз не эвакуировали, гуманно было бы Ленинград сдать.
- Может быть, нам нужно было и Москву сдать? – ехидно спросил я.
- Если бы не морозы, немецкие войска Москву сами бы взяли…
Гельмута, видно, задевало поражение Германии, это сидело в его подсознании, и он искал хоть какое-то оправдание своим воинственным соотечественникам.
Спорить с фанатами идеи всегда бессмысленно, потому что доказать им ничего не сможешь, а обращать в свою веру муторно и накладно.
- Жителей можно было бы эвакуировать, - гнул свое Гельмут.
Курт во время нашего спора все пытался остановить Гельмута и перевести разговор на другую тему. А Пауль пил пиво и, похоже, ему доставляли удовольствие выпады Гельмута против русских, потому что он с удовольствием как попугай повторял неизменное: «Gut, gut».
Этот неприятный и в какой-то степени провокационный разговор как-то сам собой прекратился. Гельмут даже, как бы в извинение, сказал:
- Es ist gut, wenn eine Junge ein Patriot seines Landes ist[5].
Я поблагодарил, попрощался. Курт попросил передать привет Вале Косовой, сказать, как он хотел её увидеть и как сожалеет, что не застал.
[1] Немец? Да, да. Что вы хотите? Я ищу одну девушку. Валя Косова.
[2] Это ваша служба безопасности? Не переживай. У нас тоже такая есть.
[3] И как это у вас?.. Социалисты.
[4] Как вам Ленинград?
[5] Хорошо, когда молодой человек является патриотом своей страны.
"Студент". Часть II. Глава 10. Саша Виноградов и Боря Ваткин. Странная дружба. Мариинский оперный театр. Прослушивание. Меня и Сашу берут в массовку. Артисты миманса. Внутреннее убранство театра. Суев
Хор Мариинского театра, или Маринки, как любовно называют театр старые петербуржцы, а официально именуют театром оперы и балета имени С.М. Кирова, объявил конкурсное прослушивание, и Саша Виноградов попросил меня и своего друга Борю Ваткина сходить с ним на это прослушивание.
Не могу сказать, что Саша был мне другом, но я испытывал к нему искреннюю симпатию, и видел, что также ему интересен. С Борей же Ваткиным у них сложилась настоящая, хотя и странная дружба. Два совершенно разных человека, разных по характеру, по амбициям, по таланту, по жизненным принципам и даже по социальному положению, не говоря уже о том, что они и внешне являли полную противоположность друг другу. Саша Виноградов – молодой человек выше среднего роста и, как я уже говорил, с кошачьей гибкостью и силой, которая угадывалась в любом его движении. Боря же - роста небольшого, рыхлого сложения, с характером нерешительным и робким. Саша учился на французском отделении, но имея ярко выраженный талант, мечтал стать оперным певцом. Боря учился на немецком, талантами не блистал, если не считать талантом редкую доброту и детское восторженное восприятие жизни. Саша - брюнет с черными глазами, Борю украшала каштановая кучерявая шевелюра, синие глаза и веснушки. Саша – единственный сын своих родителей - жил в городе Тихвине Ленинградской области, где мать работала учительницей в школе, отец - инженером какого-то предприятия, а Боря, седьмой ребенок в большой еврейской семье, жил в эстонском городе Тарту с матерью домохозяйкой и отцом закройщиком. Саше к стипендии присылали из дома иногда рублей двести, иногда чуть больше, и этого вполне хватало на жизнь без особой роскоши. Боря время от времени получал посылки от родного дядюшки из Америки. Посылки приходили с аккуратной периодичностью и содержали отрезы твида, габардина, вельвета или джинсовой ткани, которые всегда оставались в моде и всегда пользовались спросом. Боря относил отрез в комиссионку, который моментально продавался, и это обеспечивало ему более чем сносное существование.
Боря потянулся к более сильному, уверенному в себе и самодостаточному Саше Виноградову, который мог не только защитить, но и повести за собой.
Я был свидетелем случая, когда Саша решительно вступился за своего друга в одном из часто случающихся стычек в общежитиях. Слабый и неконфликтный Боря, не обладая физической силой, отличался, как все добрые люди, порядочностью и высоким чувством справедливости.
В институте учились ребята из Магадана и один из них, крупный и крепкий парень с первого курса, зная, что Саша, Боря, и я в том числе, дружны с девочками женской части общежития, стал злословить на этот счет. До тех пор, пока это носило характер безобидный, мы молчали и снисходительно улыбались, но, когда он, перегнув палку, грязно отозвался об одной из девушек, а именно о Вале Косовой, Боря, не задумываясь, опрометчиво смазал циника ладошкой по лицу. Удар был слабый, но обидный. Магаданец стерпеть не мог: мгновенно вскипел и бросился на Борю. Но драку остановил Саша Виноградов. Его лицо выражало такую уверенную силу, что противник, выглядевший значительно мощней Саши, стушевался и отступил…
Автобусом мы доехали до театральной площади, где размещался Мариинский театр, который считался одним из самых старых и самых красивых российских театров.
Салатно-белое здание в стиле классицизма, которое гармонично смотрелось в окружении соборов, строгих, и в то же время величественных построек. В объявлении о прослушивании говорилось, что к прослушиванию допускаются лица до тридцати лет, имеющие профессиональную подготовку. Подготовку Саши вряд ли можно было назвать профессиональной, потому что подразумевалось окончание какого-то музыкального заведения, может быть, даже консерватории, а Саша занимался частным образом у оперного певца, тенора Ивана Алексеевича Нечаева, который, послушав его, стал учить бесплатно. Нечаев преподавал сольное пение в Ленинградской консерватории, а в свое время пел как раз в Мариинском театре, где блестяще исполнял партии Юродивого в опере «Борис Годунов», Герцога в «Риголетто», Альмавивы в «Севильском цирюльнике» и много других.
Саша не питал иллюзий на свой счет и не надеялся на то, что его возьмут в хор. Саша просто лишний раз хотел показаться грандам оперного искусства, из которых, несомненно, состояла конкурсная комиссия, узнать их мнение насчет своих вокальных перспектив. Истинная цель его оставалась скромнее - устроиться в массовку. Это не только давало подработку, но таким образом он допускался в святая святых храма искусства.
В небольшом зале, где намечалось прослушивание, несколько человек мужчин и женщин занимали места в первых рядах кресел. Болельщики, вроде нас с Борей Ваткиным, разместились подальше.
Здесь отсутствовала сцена. Рояль стоял на полу в двух-трех метрах от кресел, где в ожидании своей очереди сидели кандидаты певцы. Чуть подальше, сбоку от рояля, за столом, застеленным зеленым сукном, расположилась комиссия из четырех человек.
Конкурсанты пели в основном арии из опер, только бас исполнил «Песню о блохе» Мусоргского, а женщина-сопрано - «Заздравную» Исаака Дунаевского. Комиссия отобрала четырех человек, в том числе баса и женщину. У женщины спросили:
- Простите, а сколько вам лет?
Она смутилась, помедлила и тихо и неразборчиво назвала возраст.
- Громче! – потребовал мужчина из комиссии.
- Сорок шесть, - краснея, выговорила женщина.
- У вас шикарное сопрано, но вы же понимаете, что солисткой вам уже не быть?
Женщина молча кивнула головой.
- А в хор мы вас, несомненно, берем, - заключил мужчина из комиссии, очевидно, председатель.
Саша пел арию Кончака из оперы «Князь Игорь», которую я уже слышал от него в колхозе «на картошке». Отнеслись к Саше благосклонно, похвалили голос, удивились, что он учится в пединституте, а не в каком-либо музыкальном заведении, одобрили его занятия с Нечаевым и посоветовали поступать в консерваторию, но в хор не взяли.
- Да я, в общем, и не надеялся, - откровенно признался Саша. – Мне хотя бы в массовку.
- А вот сейчас как раз объявляется дополнительный набор, только это у нас называется не «массовка», а «миманс». Отдел миманса на верхнем этаже. Подойдите к руководителю отдела Ивану Петровичу, скажите, что вы от Соковнина.
В отдел массовки я и Боря пошли вместе с Сашей. Иван Петрович оглядел нас с ног до головы критическим взглядом и вынес вердикт:
- Беру вас и вас.
Он кивком головы показал на Сашу и на меня, проигнорировав Борю. Боря как-то съежился, вымучил улыбку и пожал плечами, давая понять, что ему это и не так важно. Мы с ним, действительно, не предполагали такого исхода и не собирались устраиваться на работу, но я видел, что Боря расстроился из-за того, что одного из нас вдруг взяли, а другого нет, хотя виду старался не подавать.
Для миманса предназначались два зала: мужской и женский, где артисты переодевались, а рядом размещалась гримёрная.
Миманс – это сокращение от «мимический ансамбль» - артисты, участвующие в массовых сценах спектаклей. Как я позже узнал, многие известные певцы студентами работали в мимансе. Артисты миманса даже иногда играют небольшие безмолвные роли, например, слуг. В любом случае, без миманса не может обойтись ни один оперный или балетный спектакль. Полвека назад артистов миманса называли статистами (часто их назначали из солдат местного гарнизона, или пожарных) Теперь это стало делом более серьёзным, и артистами миманса чаще становились люди, близкие к театральному искусству.
Внутреннее убранство Мариинки поразило меня своим великолепием. Все в голубых и синих тонах, стены - под цвет морской волны, синий бархат удобных кресел. Всюду лепные украшения и скульптуры. Всё блистает под светом многочисленных светильников и трехъярусной люстры с живописным плафоном. Меня поразил занавес. Этот занавес по эскизам художника Александра Головина. стал символом театра, но совсем недавно художник Симон Вирсаладзе изменил цвет занавеса на сине-голубой в тон интерьеру театра, интерьера, который считается одними из лучших в мире.
Мы, уже артисты миманса, репетировали: нас наряжали в сценические костюмы, гримировали, нам наклеивали усы и бороды. Мы выходили на сцену в больших массовых сценах «Бориса Годунова» или изображали войска египтян и под звуки торжественного марша парадным шествием проходили мимо трона фараона, в «Аиде» …
За время работы мы наслушались всяких историй, связанных с театром. Стали банальными истории с битым стеклом, которое балерины подсыпали в пуанты соперницам. Матильда Кшесинская, например, оказалась более изобретательной и однажды во время танца конкурентки выпустила на сцену живых кур, и та заканчивала танец среди кудахтающих кур и перьев.
О суевериях оперных и балетных артистов известно не меньше, чем о суевериях мещан-купцов.
Например, многие музыканты считают, что приметы вступают в свою силу, как правило, за несколько дней до концерта. Верят, что в это время нельзя мыть голову, потому что аура может смыться. В день концерта нужно обязательно встать с правой ноги. Нельзя убирать постель. Если уронил ноты, нужно сесть на них, чтобы не ошибиться в том месте произведения, которое оказалось на полу. Говорят, Рихтер однажды проделал это прямо при публике, будучи уже в преклонном возрасте. Нельзя ноты класть под подушку, нельзя ругать композитора, которого исполняешь и т.д. А еще нельзя входить с раскрытым зонтиком в зал…
В общем, мы работали в оперном театре и, хотя назывались артистами миманса, артистами себя не считали. Люди миманса держались особняком: мужчины ходили в бабочках, модно одевались и похожи были не на участников массовки, что получали мизерные деньги, а на солистов, на заслуженных артистов или деятелей культуры. Проходя мимо дежурного, они не удостаивали его своим вниманием, небрежно мелькнув перед его носом удостоверением. В комнате для артистов миманса они, подражая солистам, как бы тоже распевались, исполняя отрывки из арий. Часто обсуждали выступления солистов: иногда это выливалось в злую критику. Как правило, люди миманса не имели никакого специального образования, но амбиции не позволяли им пойти работать на завод. Всю жизнь они крутились около искусства и не мыслили себя вне театра. Подчинив свою жизнь служению Мельпомене, они, получая гроши здесь, бегали на массовки в другие театры или кино. И в этом состояла их основная работа.
Я сполна вкусил закулисной жизни, о которой до тех пор ничего не знал или знал понаслышке. Непередаваемая атмосфера, когда перед спектаклем то здесь, то там начинают распеваться оперные певцы и певицы и слышатся гаммы, красивое мычание и куски арий без слов. Я видел и слышал всех известных солистов Мариинки того времени, я познал весь репертуар театра, включая балет. А на деньги, которые заработал, я купил модные остроносые туфли с ковбойским каблуком, пиджак по моде, в ателье укоротил выше колена свое драповое пальто и сузил брюки до моды конца 50-х годов и, как сказали девушки, наши подружки из общежития, стал «comme il faut».
Студент. Часть II. Глава 11. В кабинете у полковника УГРО. Клише из речки. Я «вижу». Задержание преступников.
Однажды, выйдя из кабинета фонетики, я увидел Лену. Она ждала меня в коридоре. Сначала Лена сделала комплимент моему прикиду[1]. Потом она сказала:
- Володя, у меня к тебе дело.
С серьезным лицом и приготовился слушать.
- Папа просит встретиться с ним по важному вопросу.
- Папа хочет, чтобы я женился на его дочери? - пошутил я.
- Я серьезно, - не приняла шутки Лена.
- А кто твой папа?
- Начальник УГРО.
- Ух ты! –действительно впечатлился я.
- А зачем я нужен УГРО? – постарался уточнить я. – Вроде я ничего криминального не совершал.
- Не знаю, - пожала плечами Лена. Я не поверил и спросил:
- Ты отцу рассказывала о моих паранормальных способностях? - догадался я.
- Да, - подтвердила Лена. – Но я действительно не знаю, о чем отец хочет говорить с тобой.
- Ладно. Говори, куда идти.
Вместо ответа Лена протянула мне карточку с телефонами.
Вообще-то я догадывался, зачем понадобился начальнику уголовного розыска. Конечно, ему нужны были мои экстрасенсорные способности. Что-то у оперов не складывается, и они хотят попробовать зайти с другого бока. Мол, чем черт не шутит, ходят же слухи о магически способностях таких людей, как я.
Я позвонил отцу Лены и условился о встрече. В назначенное время был на Суворовском проспекте в доме, где располагался отдел уголовного розыска Ленинграда. Начальник УГРО встретил приветливо, усадил на потертый кожаный диван с откидными валиками по бокам и представился:
- Полковник Соловьёв, Михаил Сергеевич.
Потом начал издалека, словно проводя разведку
- О вас я знаю со слов моей дочери… Вы, наверно, уже поняли, для чего я пригласил вас.
Я молча кивнул.
- Мы хотим, чтобы вы помогли разобраться в одном деле, которое представляется совершенно безнадежным. Я не думаю, что вы можете как-то прояснить ситуацию, но, как говорится, «утопающий хватается за соломинку».
- А еще говорят, There is no harm in trying, - с иронией добавил я.
- Как, простите? – не понял полковник.
- Я говорю, попытка – не пытка.
В кабинет без стука вошел человек в добротном габардиновом костюме и с постриженной налысо головой.
- Познакомьтесь, - представил Михаил Сергеевич лысого человека. - Это, скажем, начальник отдела УБХСС по борьбе с преступлениями в кредитно-финансовой сфере, в том числе и с фальшивомонетничеством, подполковник Некрасов, Иван Николаевич. Он вкратце изложит…
Я снова кивнул, но не поверил, что Иван Николаевич, человек в гражданском костюме, представляет УБХСС, хотя не сомневался, что он подполковник.
Иван Николаевич посмотрел на меня, и взгляд его красноречиво говорил, что он ждал большего от встречи с тем, кто способен помочь угрозыску, он скривил рот в еле заметной усмешке, перевел взгляд на Михаила Сергеевича, тот понял его, но развел руками, как бы говоря, «уж не обессудьте, что имеем», и Иван Николаевич строго сказал:
- Сразу хочу предупредить: дело государственной важности, а поэтому все, что здесь происходит, не подлежит разглашению. О вас не должны знать даже следователи, которым придется заниматься этим делом. С кем нужно, вопрос согласован.
Он еще немного помедлил и стал излагать «безнадежную» ситуацию:
- К нам попали клише, с которых изготавливались ассигнации достоинством двадцать пять рублей. Год назад в обороте стали появляться фальшивые пятидесятирублевые купюры. Причем, пятидесятирублевых оказалось сравнительно немного. Преступников найти не удалось, и здесь сказался тот факт, что внезапно поступление фальшивых денег прекратилось, а у нас на руках не оказалось ни одной зацепки. Но два дня назад из районного отделения милиции поступило сообщение. К ним пришла женщина и заявила, что ее малолетний сынишка вместе с приятелем нашли в речке какие-то подозрительные свинцовые пластины. Не знаю, куда бы пацаны определили эту находку, но мать обнаружила пластины в сарае и пришла в отдел милиции, а там сообразили, что к чему, и к нам.
- Как нашли?- спросил я.
- Пластины выбросили недалеко от берега, скорее всего еще весной. За лето река заметно обмелела, и ребятишки наткнулись на них. Унести тяжелые металлические предметы вода не могла: там они и лежали спокойно. У следователей нет ни малейшего понятия, где и кого искать… Все, что мы смогли - это определить, что почти все купюры, - кстати, очень высокого качества, - сделаны с этих клише.
- Где клише? – спросил я.
- Клише находятся в спецлаборатории, куда мы сейчас проедем.
Я встал и вопросительно посмотрел на Михаила Сергеевича.
- Поезжайте. Мы с вами еще увидимся, - сказал полковник и попрощался со мной за руку.
Лаборатория находилась в неприметном особняке без всякой вывески. Нас встретили два молодых сотрудника, возможно, эксперты или криминалисты. Один из них принёспластины и вывалил их на стол.
- Что еще нужно для работы? – спросил Иван Николаевич.
- Приглушите свет. Мешает, - я уже был во власти измененного сознания и говорил отрывисто, ощущая небольшую дрожь во всем теле, словно от озноба. – Нужна полная тишина.
Я коснулся пластин, лежавших в беспорядке на столе, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вдохов. В ушах появился знакомый звон, который отдавался болью в затылке и висках. Звон ширился, охватывая все пространство вокруг меня, и я чувствовал, как тело наливается тяжестью, а мысли становятся ясными. Пропало ощущение времени. Внезапно пошли образы, живые и яркие.
Я увидел заснеженный берег.
- Неясно, то ли вечер, то ли ночь - сказал я вслух. – Луна.
Мысль высветила картинку деревенского дома, огороженного забором из штакетника. Свет в окнах не горел.
- Из дома вышли двое, мужчина и женщина, - я снова стал вслух описывать то, что видел. – Мужчина высокий, в сапогах, прихрамывает на левую ногу, одет в полупальто, на голове ушанка. Женщина в белом толстом, наверно, вязаном, платке поверх полушубка, и в валенках. Они вдвоем несут тяжелую сумку. Спускаются к реке. Река затянута льдом. Пошли вдоль реки и встали на лед. Остановились в нерешительности. Видно лед не прочный. Недалеко справа полынья. Мужчина достает из сумки содержимое и бросает в полынью.
Все происходило как в замедленном кино, иногда действие как бы перепрыгивало и начинался новый сюжет. Но вот картина стала расплываться и больше я ничего не видел.
Так бывает, когда мешает какой-то внешний раздражитель, или в мозг поступает ограниченная информация, которой оказывается недостаточно.
Больше я ничем не мог помочь. Меня поблагодарили и отвезли, как я попросил, к общежитию…
Через день меня вызвали с лекции к декану. У Михаила Петровича сидел молодой мужчина в штатском. Я сразу понял, что это за мной, поздоровался, ждал, что скажет Михаил Петрович.
- Володя, вот товарищ из органов просит отпустить вас для какой-то консультации. Товарищам нужно помочь…
Меня снова привезли к полковнику Соловьёву. Тот вышел навстречу, приветливо протянул руку, усадил на диван, позвонил в приемную и попросил секретаршу принести чай. Михаил Сергеевич рассказывал о том, как заметно продвинулось расследование, казалось бы, безнадежного дела за один прошедший день.
- Откровенно говоря, - весело сказал Михаил Сергеевич, - я не верил, каюсь, что вы способны изменить ситуацию.
Теперь он смотрел на меня с нескрываемым расположением. В прошлый раз разговаривал со мной сухо.
- Вы точно описали преступников, - продолжал Михаил Сергеевич. – Следователи, получив словесный портрет с ваших слов, нашли дом на окраине, где жили муж с женой. Люди пришлые, то ли черкесы, то ли осетины. Дом они купили и прожили в нем года два. Работали в колхозе, она - на ферме, он - конюхом, и за ними ничего особенного не замечалось. Иногда - как показали соседи - к ним приезжали на легковой машине какие-то люди, но вели все себя тихо, не скандалили. Соседи подтвердили и то, что он был высокого роста, хромал на одну ногу, и одежда соответствовала вашему описанию. Обыск в доме и сарае подтвердил наличие следов свинцовых изделий, которые, согласно лабораторным анализам, соответствовали клише.
- Но преступников не нашли, - догадался я.
- Не нашли. Как в воду канули. Так что мы снова в тупике. Где искать, не знаем.
- Из их вещей что-нибудь осталось? – спросил я.
- Кое-что нашли. Старую обувь, фуфайки, в общем, старье на выброс. Это важно? – в глазах полковника засветилась надежда.
- Если они носили эти вещи, я попробую получить картинку их образа и, может быть, «увижу» эту парочку в новой среде и смогу описать место их нахождения.
Михаил Сергеевич моментально снял трубку и позвонил куда-то. Из разговора я понял, что на другом конце провода находился тот подполковник, который работал со мной в лаборатории.
- Сейчас за вами пришлют машину и отвезут в лабораторию, где вы были прошлый раз, - сказал полковник, и добавил:
- Про экстрасенов я слышал, но не думал, что это серьезно. Недоумеваю, как возможно увидеть то, чего увидеть нельзя.
- У вас, Михаил Сергеевич, стандартная логика. Она блокирует тонкие сигналы, поступающие из внешнего мира. Вокруг нас существует информационное поле, и наше подсознание способно подключаться к нему. Мозг может получать информацию напрямую, а не через обычные органы чувств. Эта информация проявляется в виде картинок или голосов.
- Почему же я не вижу этих картинок? – серьезно спросил Михаил Сергеевич.
- Для этого нужно войти в состояние измененного сознания, то есть в особое состояние психики, когда тело спит, а мозг работает.
- И что, этому можно научиться?
- В принципе можно, но это сложный процесс.
- А каким же образом вы научились этому?
- Я не учился, я это всегда умел. Экстрасенс должен обладать повышенной чувствительностью и особыми центрами восприятия. Наверно, это было заложено природой от рождения.
Следователи, которые занимались расследованием на месте преступления, привезли кое-что из тряпья, найденного в деревенском доме, а также стоптанные женские туфли и худые кирзовые сапоги. Все это находилось в лаборатории.
Снова я сидел за тем столом, на котором некоторое время назад лежали пластины клише, только теперь передо мной возвышалась горка из тряпья и обуви.
Я снова ощутил неприятный звон в ушах. Он присутствует всегда при перемещении сознания в пространство, которое позволяет «видеть». Я почувствовал боль в висках и хотелось заткнуть уши и сдавить голову руками, чтобы унять боль.
Внезапно звон в ушах пропал, и пошла картинка в знакомом, обычном в этом состоянии темпе. Картинка обрастала все большим количеством деталей.
Сначала я увидел мужчину и женщину. Мужчина прихрамывал. Я сразу узнал тех, кого видел с сумкой у зимней реки. Но одеты они были по-летнему легко. Потом я видел город, видел сверху, как бы, паря над ним, но четко. Видел море, видел вокзал, видел скверы и парки, видел жилые дома и большие здания. Я стал описывать все, что видел. Потом наступил провал, темная пелена заслонила картинку города, но быстро спала, и я оказался вблизи небольшого добротного одноэтажного дома с фасадом, выкрашенным зеленой краской, и крышей, покрытой красной черепицей. Недалеко находился магазин с вывеской «Бакалея», а рядом высилась кирпичная труба котельной то ли фабрики, то ли небольшого заводика.
Картина стала размываться, и все вдруг исчезло. Это значило, что я получил достаточную информацию и в мозгу сработал механизм отключения.
Я медленно приходил в себя, а эксперты, подробно записавшие мою информацию, гадали, о каком городе идет речь…
Город, который я описал, и место, где жили преступники, следователи нашли без особого труда. Все точно совпало с моим описанием. Преступники скрылись отправосудия в городе Сочи. Денег они изготовили достаточно для безбедной жизни на много лет, и оказались сообразительными, сумев остановиться вовремя, и спрятать «концы в воду» в прямом смысле.
[1] Прикид – на молодежном сленге - одежда, стиль
"Студент". Часть II. Глава 12. Подпольный «Доктор Живаго». Демонстрация быстрого чтения. О видах памяти. Примеры из истории. Память, которая мешает. Синестезическая память Шерешевского.
Толстую копию романа «Доктор Живаго» Пастернака, подпольно перепечатанного на ЭРЕ[1], мне дал на пару часов Саша Виноградов, а он выпросил ее у Вали Косовой. Саша Виноградов, Боря Ваткин и я сидели с девушками в их комнате. Мы принесли торт, девочки заварили чай, и мы блаженствовали, потягивая чай из стаканов с подстаканниками и заедая тортиком.
- Ну, как? – спросила Валя у Саши, когда он вернул ей пачку потрепанных листов.
- Не знаю! – пожал плечами Саша. – Спроси Володьку. Он тоже читал.
- Когда успел? – удивилась Валя.
- Да он такие тексты за час прочитывает.
- Слышала, но не верю, - усомнилась Валя. Нина и Оля тоже скептически усмехнулись.
- Володь! – Саша вопросительно посмотрел на меня.
Я не любил демонстрации своих способностей на людях, но здесь сидели свои, друзья, с которыми я более охотно общался, чем с соседями по комнате в общежитии.
- Дайте какую-нибудь газету, - попросил я.
Оля с готовностью встала, подошла к этажерке в углу комнаты, взяла газету и подала мне. Это оказалась «Комсомольская правда».
- Какую страницу вы хотите, чтобы я прочитал? – спросил я.
- Да любую, сам выбери, - сказала Нина. – Ну, пусть будет вторая.
Я развернул газету на второй странице и сказал:
- Дайте мне пять минут. Можете засечь.
Я пробежал глазами страницу, на что мне хватило и двух минут, но не торопился: закрыв глаза, проверил, насколько фотография страницы закрепилась в моей памяти, отложил газету в сторону.
- Называйте статью или строчку из любого текста, а я продолжу.
Мне стали зачитывать выдержки из статей, пытались запутать, подавая подсказку только из двух слов, называли статью и просили прочитать на память, начиная с пятой или десятой строки. Они, не понимали, что я «вижу» страницу газеты так, как будто она лежит передо мной, и сбить меня невозможно.
- Как ты это делаешь? – удивленно спросила Нина.
- Не знаю, - откровенно признался я.
Я действительно не знал ответа, и этот вопрос всегда ставил меня в тупик.
- В принципе, любой человек способен при некоторых условиях проявить хорошую способность к запоминанию. Например, под гипнозом, - сказал я. – Важно научиться активизировать мозг.
- Ерунда, - не согласился Боря Ваткин. – Способность или есть, или нет. И тут никакая активизация не поможет.
- Титан, - сказала с уважением Валя Корнеева.
- Да нечему тут удивляться. Ты, Боря, не прав. Есть врожденные способности, которые заложены в нас природой, а есть методики, которые позволяют закрепить их.
Но я лукавил. Насколько я знал из литературы, люди, обладающие феноменальной или фотографической памятью[2], встречаются нечасто. Я не знаю, насколько особенной была моя память, но знаю из научных статей, что иногда в основе феноменальной памяти лежит патология. Человек запоминает мельчайшие детали даже помимо воли, поскольку нарушена избирательная функция механизма памяти. Часто это мешает творчеству.
- Володь, говорят, что ты можешь загипнотизировать человека. Это правда? – спросила Оля. Она смотрела на меня распахнутыми глазами и слушала, и воспринимала всё как ребенок сказку на ночь.
- Правда, - ответил я. – Только я этим редко пользуюсь и не люблю, потому что отнимает силы, да и зрелище это неприятное… Вот один пример. На одном заводе в моем городе выступал врач психиатр с лекцией и сеансами гипноза. Я еще учился в школе, но меня интересовали всякие необычные явления и все, что связано с работой мозга, и меня провел на завод один хороший знакомый отца. Врач проделывал обычные фокусы, связанные с гипнозом: у него добровольцы из публики, которых он отобрал, собирали цветы на воображаемой полянке, играли в куклы и под общий смех разговаривали детскими голосами, потом он демонстрировал каталептический мост[3]. Ну, то есть показывал все несложные приемы
- Каталептический мост. Что это? – не поняла Нина.
- Это когда тебя пятками и головой кладут на два стула, ты висишь над ними и не гнешься, по тебе ходит здоровый мужик, а тебе хоть бы что, - улыбаясь сказал Саша.
Девочки засмеялись.
- Примерно так, - подтвердил я. - Эстрадные гипнотизеры часто показывают этот трюк, потому что он производит впечатление. Но я хотел рассказать про другое. Гипнотизер, к которому я подошел после его выступления, сказал председателю профкома, организатору его лекции:
- Почему-то думают, что устает только тот, кто работает у станка или поставлен кайлом махать, но они не представляют, чего мне стоит одна лекция с демонстрацией психологических опытов. После этого я выжат и у меня плавятся мозги.
- И вообще, все эти способности: гипноз, телепатия, дар предвидения – ноша, то есть чаще наказание, а не благо, - продолжал я, ловя себя на мысли, что открываю свою душу больше, чем следует, но делаю это от невольной потребности развенчать представление о «счастье», которым природа наделяет человека в виде тех или иных аномальных способностей. - Вот совсем недавно умер Соломон Шерешевский. У этого человека почти отсутствовали границы памяти. Шерешевский обладал комплексной[4] памятью, то есть он воспринимал слова не так, как мы - они для него отличались еще и по цвету и запаху. Предметы он продолжал видеть даже с закрытыми глазами.Он запоминал слова, таблицы с цифрами, длинные бессмысленные формулы, фразы незнакомого языка и мог безошибочно вспомнить все это через несколько лет. То есть, ему легче оказывалось запомнить, чем забыть что-то. И он даже придумал для себя такой способ: записывал на листочках то, что хотел забыть, а потом рвал эти листочки…
Все молчали. Только Нина спросила:
- А что с ним стало потом?
- Такая память не помогала, а мешала ему. Он, например, не мог заниматься творческой работой, потому что факты сидели у него в голове, но он не мог их осмысливать и обобщать. В конце концов, он стал мнемонистом[5] и работал на эстраде…Это всё есть в книге «Маленькая книжка о большой памяти» известного психолога профессора Александра Лурии, который наблюдал Шерешевского почти 30 лет.
[1] «ЭРА» - электро-репродукционный аппарат. На нем можно было сделать копию на простой бумаге. Использовался принцип электрографии, такой же, как и в ксероксе.
[2]Фотографическая память (эйдетическая) – способность человека запоминать зрительный образ в мельчайших деталях и воспроизводить его через некоторое время при помощи рисунка или рассказа.
[3] Каталепсия – это такое состояние мускулатуры, при котором человек застывает в определенном положении на какое-то время.
[4] Коммппплексная или синестезическая память – Синестезия – это смешанное восприятие, когда одновременно в сознании рождаются несколько разных ощущений. Человек, обладающий такой памятью воспринимает слово всеми органами чувств. Часто образы у него не совпадали со значением слова.
[5] Мнемо́ника (др.-греч. — искусство запоминания), мнемоте́хника — совокупность специальных приёмов и способов, облегчающих запоминание нужной информации и увеличивающих объём памяти. Мнемонист - это специалист, профессионально владеющий техникой запоминания.
"Студент". Часть II. Глава 13. «Антисоветский» роман. «Гнев и возмущение» народа. Митинг в институте. «Не читали, но осуждаем». «Смельчак» Дима Ковалев. После собрания в узком кругу.
Издание романа Пастернака «Доктор Живаго» за рубежом вызвало переполох и нездоровую реакцию. В нашей стране читали книгу немногие, но говорили и судили о ней все, кому не лень. Судили о книге и об авторе в основном по газетам, которые отражали официальную позицию. Особенно ополчились на Пастернака после того, как стало известно о присуждении ему Нобелевской премии. Роман объявили антисоветским. «Правда» обозвала Пастернака «озлобленным обывателем», а его роман «политическим пасквилем».
В результате, Пастернака исключили из членов Союза писателей, потребовали его высылки из Советского Союза и лишения советского гражданства.
Под давлением автор «Доктора Живаго» вынужден был отказаться от получения Нобелевской премии…
В государственных учреждениях, на заводах, фабрика, колхозах прошли митинги, на которых Пастернака осуждали и называли клеветником, предателем, отщепенцем.
В нашем институте тоже состоялся митинг и прошел так же, как везде, мы заклеймили «клеветника». Кто яростно, кто молча.
Митинг проходил в Голубом зале. У нас шли занятия, когда в аудиторию просунулась голова и сказала: «Все на митинг». Народу собрали битком. Мест в зале не хватило, и народ стоял в проходах и вдоль стен.
На сцене за двумя составленными вместе столами, застеленными кумачом восседал президиум из начальников. В лицо я знал только секретаря комитета комсомола.
Зал немного угомонился, когда встал парторг.
- Товарищи, мы собрались здесь, чтобы осудить писателя-отщепенца, коим является Пастернак, и дать достойную отповедь его пасквилю под названием «Доктор Живаго». Господин Пастернак, - господин, потому что товарищем я его назвать не могу, - господин Пастернак опубликовал свой роман за границей. Весь наш народ возмущен подлой выходкой писателя-предателя Пастернака. Посмотрите, что пишут люди в наши органы печати.
Парторг взял в руки газету, свернутую вдвое и прочитал на первой странице:
- «Пастернак получил «тридцать серебреников», для чего использована Нобелевская премия. Он награждён за то, что согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды… Бесславный конец ждёт воскресшего Иуду.
- Долой предателя! Позор клеветнику! - раздались выкрики из зала.
После парторга к трибуне вышел секретарь комсомола института.
- Товарищи! – сказал секретарь. – Нашему возмущению нет предела. Мы должны дать строгую оценку поступка писателя-оборотня, поскольку присуждение ему премии является враждебным по отношению к нашей стране, актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны. Первый секретарь ЦК ВЛКСМ товарищ Семичастный, выступая на комсомольском пленуме, сказал: «Если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал… А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического? Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий ему бы не чинили, а, наоборот, считали, что этот его уход из нашей среды освежил бы воздух».
- Вон из страны! Пусть катится в свой капиталистический рай! – откликнулся зал.
С короткими репликами выступили студенты. Одна студентка сказала, что таким как Пастернак не может быть места в нашей литературе. Кто-то из студентов, выражая презрение, заявил, что писатель должен искать признание своего народа, а не чуждого нам по духу зарубежного. Нашелся смельчак, который вышел к трибуне и спросил:
- А кто читал «Доктора Живаго»? Поднимите руки.
Это был блокадник Дима Ковалев.
Зал притих, и только шепот шелестом прошел по залу. Вопрос озадачил и поставил собрание в тупик. Выходило, книгу никто не читал; но даже если и читал, то не осмелился, признаться.
- А как я могу судить о том, чего не знаю? - сказал Дима.
В зале поднялся шум. Кто-то выкрикнул: «Правильно», кто-то: «Долой!». Секретарь комитета комсомола встал и строго спросил:
- Так ты что, защищаешь антисоветчика?
- Назовите себя. Факультет, курс? – потребовал парторг.
- Я тоже советский человек и, конечно, тоже осуждаю Пастернака за то, что он опубликовал свою книгу за границей, - сказал оробевший Дима. – Но для критики книгу прочитать нужно.
Неуверенно, и, как-то ссутулившись, Дима сошел по ступенькам в зал. Среди гула голосов раздались жидкие хлопки.
- Молодой человек сказал, что не читал книгу, - в голосе парторга была откровенная ирония. – Товарищ Шелепин тоже не читал этот пасквиль, так что же нам теперь не верить товарищу Шелепину? Или проигнорировать многочисленные письма трудящихся, которые приходят в средства массовой информации и в Центральный комитет нашей партии? Да, не читали, потому что нечего там читать, и мнение о поведении человека, которому наша Октябрьская революция не по душе, я думаю, будет единогласным.
Президиум выразил наше «единодушное» мнение, которое закрепил на бумаге, и оно пошло куда-то наверх… В конце концов, все мы были советскими, и нам в голову не приходило отказаться от завоеваний Октября…
- А что ты скажешь о книге? – спросила Валя.
- Не знаю, – ответил я на вопрос Вали, как мне книга?
- Революционно, но скучновато. Если честно, мне больше нравятся его стихи.
- Сталину тоже нравились, - заметил Боря.
- Это ты к чему? – спросил Саша.
- Да к тому, что при Сталине его за эту книгу - в ГУЛАГ без права переписки.
- А что особенного в книге, что его нужно в ГУЛАГ? Не понимаю, чего все всполошились, - пожала плечами Валя.
- Я тоже не понимаю, почему ее нельзя было издавать у нас? – поддержала подругу Нина.
- Да это как раз понятно, - заметил я. – У Пастернака проходит мысль о том, что революции для многих - это не путь к счастью, а трагедия. И те, кто призывает народ к революции, часто не задумываются, к чему это приведет… Вот вам и контрреволюция.
- Умно, но слишком прямолинейно, - не согласился Саша. – В книге поднимается много вопросов, и это скорее философская книга. Пастернак через биографию доктора Живаго затрагивает вопрос жизни и смерти, проблемы религии и революции в том числе.
- Ну, а, в конце концов, по Пастернаку, человек – букашка. Вот и вся идея, - сказал Боря.
- Ну, а зачем издавал книгу за границей-то? – сказала Оля.
- Да потому и издал, что у нас его издавать запретили. А если бы издали, капиталистам было бы и крыть нечем. А теперь получается, что он сыграл на руку врагу, - сделала вывод Нина.
- Правильно. Его склоняют и осуждают все, кому не лень, - заключила Валя.
- Если б только склоняли, а то предлагают вообще из страны выслать.
- А самое обидное, - сказал Саша, - что осуждают те, кто вообще не представляет, о чем на самом деле книга: «Я не читал, но осуждаю». Как можно осуждать, если не знаешь, что?
- Я где-то читал, что Пастернак выдвигался на Нобелевскую премию несколько раз. Так что ему премия не просто так с неба на голову свалилась, - сказал Боря.
- Так речь-то идет о том, за что дали. А дали за роман «Доктор Живаго».
- Почему только за это? - не согласился я. – По-моему, он получил премию и за стихи тоже.
- Не знаю, как вам, а мне книга не понравилась. Второй бы раз читать не стала, - категорично заявила Нина.
- На то она и книга, чтобы кому-то нравиться, кому-то нет. У каждой книги свой читатель, - подвела итог Валентина.
- По крайней мере, Пастернак, отдавая роман на Запад, не прятался за псевдоним, как другие. И за это ему честь. А что за книга его «Доктор Живаго», время покажет.
Саша сказал, что думал.
"Студент". Часть II. Глава 14. Прачечная. Столовая и студенты Крайнего Севера. На ликероводочном заводе. Тревожный звоночек. Среда заедает.
Быт наш не отличался сложностью. Рубашки и майки стирали в прачечной, которая располагалась в подвальном помещении. А носки, которые требовали частой стирки, мы стирали с мылом под краном с холодной водой. Горячая вода подавалась по расписанию.
Стиральные машинки еще оставались новинкой. Выпускал их Рижский завод РЭС, и появились они в свободной продаже раз в 50-х годах. Хотя, говорят, что партийная номенклатура пользовалась стиральными машинками американского производства уже в двадцатых годах; простое же население еще долго употребляло тазик и стирало руки о стиральную доску.
Когда появились первые стиральные машинки, появилась и реклама. Я помню, как в магазинах, где продавали дефицитные машинки, висел рекламный плакат: ««Пусть будет закрыта дорога к корыту!» и ниже: «Шагами большими - к стиральной машине!»
Обедали мы в студенческой столовой в основном корпусе института. Обеды стоил сравнительно дёшево: сытно поесть можно было за два рубля или два с полтиной с первым, вторым и компотом. Чай стоил двадцать копеек, а хлеб лежал на столах свободно: ешь вволю. У кого денег оставалось «впритык», за семьдесят копеек можно было наесться макаронами с томатным соусом. В таком случае подавальщицы, жалея студентов, вместо порции накладывали две.
Мы получали стипендию двести двадцать пять рублей и ревниво относились к студентам Крайнего Севера, которым выдавали талоны на бесплатное питание, а администрация их районов доплачивало еще какую-то сумму к госстипендии. Сытые якуты, эвенки и чукчи вызывали мелкую зависть, и их называли за глаза буржуями. Жировали студенты из Магадана, которым родители присылали по тысяче и больше рублей. Кстати, от магаданцев я впервые узнал, что короткое магаданское лето тоже радует жителей белыми ночами.
Иногда мы ходили на товарную станцию разгружать вагоны и тогда пировали.
Кто-то из наших старшекурсников рассказал о том, что студентов хорошо берут на временную работу в цеха ликёроводочного завода, потому что студенты не пьют до упаду и к труду относятся более добросовестно, чем мужики с улицы, которые долго на этом предприятии и не задерживаются.
Мы пошли устраиваться на упомянутый завод вместе с Жорой Дроздовым. К нам присоединился наш однокурсник Ванька Карюк из Омска. Денег родители Ваньке присылали достаточно, но, как говорится, «За компанию и монах женился». Ванька был хорошим человеком, незлобивым, необидчивым и открытым, но способности имел посредственные и к тому же немного заикался. А поэтому учился с трудом, хотя зубрил прилежно, и я его видел всегда корпевшим над учебниками.
Нас поставили на конвейер в разливочный цех, где по известным причинам рабочих рук не хватало.
Сюда мы ходили после лекций и работали полдня. В первый день меня удивило, что в пределах разливочного цеха спиртные напитки лились водой и ничего не стоили. По конвейеру шли наполненные бутылки с водкой, перцовкой, ликерами и даже с рябиной на коньяке. Мы снимали продукцию с движущейся ленты и упаковывали в ящики. Случались сбои, когда кто-то из зазевавшихся не успевал снять с конвейера бутылки, они наезжали друг на друга и происходил «завал». Бутылки бились, бригадир ругался, но никакого наказания не следовало. Больше жалели разбитую посуду, чем спиртное. Остатки из разбитой посуды сливались в большой открытый чан, и он стоял наполненный водкой, запах которой чувствительно ощущался в атмосфере цеха.
Готовая продукция сразу уходила через раздаточное окно на погрузку. Шоферы видели через окно нескончаемую конвейерную череду дьявольских напитков, видели, как бились бутылки и как стекали со змеиной ленты ручьем их содержимое. Лица водил отражали все разнообразие человеческих страданий. Открытый чан с водкой стоял недалеко от раздачи, манил своей близостью и раздражал недоступностью. Шоферы знаками и голосом просили зачерпнуть немного водки и передать через окно, но мы не реагировали, потому что тогда нам пришлось бы вообще бросить работу и только наливать им в их фляги, бутылки и грелки.
В цеху работали не только студенты, но и разнорабочие, которые зарекомендовали себя относительно трезвым поведением в других цехах, и их перевели сюда, в разливочный.
На работе мы не пили. Ни у кого из нас не возникало потребности к случайной выпивке и затуманиванию мозгов только потому, что случился повод. Зато рабочие, несмотря на доверие к ним, соблазнялись дармовым продуктом и частенько прикладывались к нему. Делали это зло и по-варварски. Они брали целую бутылку, открывали, причем отточенным ударом по дну так, что вылетала картонная чашечка-пробка вместе с белым сургучом, делали пару глотков и выливали всю остальную водку в чан. Иногда они, развлекаясь, били ладонью по горлышку бутылки и от бутылки отлетало донышко. Водка, естественно, лилась на цементный пол с решетчатым стоком.
Один рабочий еще до начала работы выпивал четвертинку перцовки, если она шла по конвейеру, при этом не применуя пояснить:
- Простудился, надо «перцовочкой» полечиться.
Так он каждый день «простуживался» и, если не было «перцовочки», не брезговал водкой. Вечером рабочий тоже выпивал свою четвертинку. Этот тихий и неконфликтный пьяница вполне нормально работал. Но такие долго не задерживались в нашем цеху. Несколько дней держится человек, выпивая только после смены. Потом жадность и доступность водки одолевают и толкают выпить «сколько можно», чтобы пройти проходную.
На проходной рабочих обыскивали, и пронести «товар» оказывалось трудно. Проносили спиртное постоянные рабочие в грелках или каким-то неведомым нам другим способом, часто, имея блат с охранниками; но до раздевалки включительно водка оставалась доступной, и мы по окончанию смены брали с собой несколько бутылок благородного шоколадного и кофейного ликера или рябину на коньяке, но выпивали хоть и из алюминиевых кружек, но совсем понемногу, а почти целые бутылки оставляли под лавками. За нами их кто-то убирал.
На ликероводочном мы проработали до зимы. Понемногу у нас стало входить в привычку выпивать после смены, и однажды Жора сказал:
- Мужики, вам не кажется, что мы потихоньку спиваемся?
Это тревожным звоночком задело наши души, и мы с Ванькой насторожились. Пить после смены мы перестали, а потом, не сговариваясь, пришли к единственно верному решению: пора с заводом прощаться, и мы ушли. На заводе мы проработали три месяца.
Среда заедает и отупение происходит незаметно. Если себя не контролировать, то можно докатиться до самых нижних пределов человеческой сущности и опуститься на ту ступень своего развития, с которого начиналось превращение в homo faber[1], имя которого по Горькому звучит гордо.
[1] Homo faber[1] (лат.) - человек-созидатель
"Студент". Часть II. Глава 15. Коренной петербуржец Николай. На дачу к другу Николая. Именинник. Праздник копки огорода. Девушки. Летний вечер на природе. Света теряет золотую кулон. Моя незримая пом
К Ваньке Карюку изредка приходил местный, питерец Николай Костиков. Познакомились они на приемных экзаменах. Николай поступал дважды, но оба раза не прошел по баллам, плюнул на это дело, закончил ПТУ и теперь слесарил на Кировском заводе. По возрасту Николай был года на два старше нас, но его тянуло к студентам; он уважительно и даже немного подобострастно относился и к Карюку, и ко всем нам, с которыми Карюк его познакомил.
Как-то в конце апреля, когда последний снег уже сошел с полей, а в городе, где дворники и машины убрали мусор после зимы, когда деревья стояли еще голыми, но почки набухли, так что вот-вот выстрелят маленькими масленистыми листочками и покроют ветки нежной зеленой вуалью, Николай позвал нас на дачу к своему бывшему однокласснику, с которым когда-то жил в одном дворе.
- У него день рождения, - сказал Николай. – Никаких подарков не надо, но одеться нужно попроще. Там придется немного родителям помочь, а потом уж отметим. Поедем с ночевкой.
Мы с Ванькой не возражали. Помочь, так помочь. Зато какая красота! Весной, на природе, где воздух - нектар, и птицы щебечут, радуясь весенней благодати. Что может быть лучше!
В семь часов мы уже ехали электричкой с Московского вокзала в сторону Новгорода. Минут через сорок вышли, не доезжая Тосно.
Мы шлепали по неширокой, сырой еще грунтовой дороге, обходя и перепрыгивая лужи и лужицы, перешли узкий, составленный из нескольких бревен мостик, и пошли по тропинке вдоль заросшей речушки. Через час или чуть меньше показались дачные домики.
Все домики дачного кооператива не отличались друг от друга: одноэтажные легкие постройки не более двадцати пяти квадратных метров, потому что больше закон не позволял, а поэтому более состоятельные и находчивые надстраивали мансарды чуть ли не до третьего этажа.
Домики теснились на шести сотках, положенных собственнику, и издалека дачный поселок казался беспорядочным нагромождением игрушечных кубиков.
С постройкой дома заботы дачника не заканчивались. Они не заканчивались никогда, потому что дальше строился сарайчик и тепличка, потом столик и скамеечки. А потом очередь доходила до баньки, дальше - необходимость подновить забор? В общем, работы на дачном участке не заканчивались в течение всего сезона. Вскопать землю весной и еще раз перекопать ее осенью, обрезать кусты и плодовые деревья, выкопать по осени картошку, полив, прополка и так далее, и без конца. По этому поводу есть анекдот. Встречаются дачники:
- Здравствуйте, Николай Иванович!
- А мы знакомы?
- Ну, как же… Мы с вами соседи по даче!
- Ну-ка, нагнитесь, пожалуйста… А-а-а! Марфа Ивановна, как же я вас не признал?
Но у дачника были и радости, которые можно испытать только на природе. Это рыбалка, грибы, да русская банька, после которой не грех и самогончику-первачку попробовать, да со своей картошечкой, да со своими огурчиками-помидорчиками.
Так что дачники любили свои шесть соток, на которых не устраивали бассейны, фонтаны с мраморными скульптурами и огромные альпийские горки. Но там было нечто другое, что манило на дачу каждую весну и не отпускало до поздней осени: там было хорошо.
У ворот простого домика с четырехскатной крышей нас встретил сам именинник.
- Здорово, Витёк! – радостно поздоровался Николай.
- Здорово, кореш! – отозвался Витёк, и рот его растянулся в улыбке.
- А это мои друзья, студенты, Иван и Владимир – уважительно представил нас Николай.
- Рад, спасибо, что пришли, - серьезно сказал Витек, но видно было, что он действительно рад.
Родители, уже пожилые отец и мать Витька, Степан Лукич и Мария Степановна тоже выражали радость, а гости, муж с женой Сергей и Зоя, Валентин и три девушки, Вера, Алла и Света благожелательно улыбались. Радость эта шла не от того, что мы явились, как с неба свалились, радость шла от свободы, которую по-настоящему ощущаешь только на природе. Городская суета и шум от многочисленных автомобилей, запах от бензиновых выхлопов и смог – все это осталось где-то там, за тридцать километров. Здесь нас окружал чистый прозрачный воздух, пахло свежестью от появившейся травы и оживающих деревьев. Тишину не нарушал, но подчеркивал и украшал щебет птиц, редкое постукивание клюва дятла о ствол дерева; человеческие голоса отчетливо прорезали воздух и слышались издалека; иногда до нас доносился лай собаки, позвякивание ведер или стук молотка, где-то кукарекнул петух и тут же умолк.
Когда мы со всеми перезнакомились, Витёк сказал, почему-то больше обращаясь ко мне:
- Ребят, Колян вам говорил, что нужно помочь вскопать огород? Батя с матерью сами не осилят, а я один до лета проволынюсь.
- Какие проблемы, Витек! – выразил я общую точку зрения. – Сделаем в лучшем виде.
Лопат хватило на пятерых. Ванька Карюк и Николай приехали одетые по-походному, и переодеваться им нужды не было, только Карюку понадобилась обувь попроще. Для меня тоже нашлись какие-то сапоги, а отец Витька раскопал где-то галифе, оставшиеся то ли с отечественной войны, то ли с гражданской, и я походил в этом наряде на солдата, вышедшего из окружения. Девушкам выдали грабли, чтобы они ровняли землю после нас.
- Что-то у Витька родители старые. Ему ведь самому где-то лет не больше нашего? - спросил я у Николая.
- Он поздний ребенок, а у него есть сестра, ей сорок шесть лет, - пояснил Николай.
- А чем Витёк занимается? – поинтересовался я.
- Он столяр-краснодеревщик. На мебельной фабрике бригадиром работает.
- А девахи? – проявил интерес Ванька Карюк.
- Зойка – жена Сереги, она кем-то в ЖЭКе работает, а Серега шоферит, мебель развозит. Верка с Алкой – продавщицы в Гостином дворе.
- Там вроде какая-то реконструкция идет, - сказал Ванька.
- Да она уже четвертый год идет, - засмеялся Николай.
– Так это по частям. Было 178 магазинчиков, а теперь делают единый комплекс и будет это называться Центральным универмагом.
- А Света? - спросил я.
- Понравилась? – подмигнул в сторону Карюка Николай.
- Почему понравилась? - пожал я плечами. – Хотя, что здесь удивительного - девчонка красивая.
- А они все красивые. У Алка одни глаза чего стоят. А Светка - пианистка, в музыкальном училище учится, на последнем курсе.
- И как ее в вашу компанию занесло? – удивился Карюк.
- Они с Алкой и Веркой подруги – в школе вместе учились. Только имейте в виду, Вера – Витькина девушка.
- Учтем, - согласился Ванька.
Я оглянулся: девушки исправно работали граблями, отстав от нас на приличное расстояние, наверно, чтобы мы не слышали их девичьих разговоров. К обеду мы вскопали больше пол-огорода, и мать Витька, Мария Степановна позвала нас к столу. Обедали мы вкусными щами на мясном бульоне, картошкой с котлетами, солеными помидорами, пили чай из самовара с душистым вишневым вареньем.
- Водку не предлагаю, потому как вроде рано, - извиняющимся тоном объяснил отец Витька, Степан Лукич, на что мы с Ванькой согласно замотали головами. О какой водке могла идти речь, если на столе стояла такая располагающая еда, а аппетит у нас и так дай Бог каждому в этой жизни! После совместной работы, которая, как известно, сплачивает, мы с Карюком чувствовали себя непринужденно, бойко переговаривались с новыми товарищами, будто с давними знакомыми. Девушки, Алла и Света поглядывали на нас с Ванькой, шептали что-то друг другу на ухо и прыскали со смеха. Они явно положили на нас глаз, а мы с Ванькой и не возражали.
К вечеру огород являл собой ровное вспаханное поле, и грачи, и трясогузки разгуливали по нему, деловито подбирая выброшенных на поверхность червяков.
Мылись мы с парнями в речушке, которая протекала в низине, в десяти-пятнадцати минутах ходьбы. Девушки остались в доме, им Мария Степановна грела воду, так как умываться холодной речной водой они не захотели. Мы почистились, переоделись и сидели на лавочке и стульях возле дома в самом лучшем расположении духа, смотрели на закат солнца и лениво переговаривались о каких-то пустяках. В это время из дома донесся приглушенный плач. Витёк побежал в дом узнать, что случилось. Вскоре он вышел и рассказал, что Света где-то потеряла золотой кулон с цепочкой.
Я позвал Карюка, и мы вместе зашли в дом. Света сидела на кровати в одной из двух комнат, в той, что поменьше, ревела, а вокруг стояли все женщины, включая подруг и мать Витька, Марию Степановну, и пытали, где она могла потерять свой злополучный кулон.
- Не знаю. Я шла в огород и сняла цепочку, чтоб не мешалась, - всхлипывая, пыталась вспомнить Света. – Я положила ее в карман курточки.
- Ты могла положить ее мимо кармана, - предположила мать Витька.
- Точно, - подтвердили Вера с Аллой.
- Нужно пойти и поискать там, где ты шла, - решила жена Сергея Зоя.
Все пошли во двор и рассыпались по предполагаемому месту потери. Около получаса девушки вместе ползали по тропинке к огороду и вокруг нее. Мария Степановна даже вооружилась палкой и искала кулон с цепочкой, разгребая попадавшиеся сучки и ветки и рассыпанную кое-где щебенку. Ничего не нашли и вернулись в дом думать дальше, где еще Зоя могла оставить свою цепочку.
Мы с парнями по-прежнему сидели возле дома, вяло обсуждали этот неприятный случай со Светой и сочувствовали ей. Молчал Валентин, невысокий, тощий малый с вытянутым лицом и оттопыренными ушами. Он как-то ерзал на стуле, будто сидел на чем-то, что ему мешало. Я сидел рядом с ним, и чувство неопределенной тревоги начинало вдруг беспокоить меня, раздражая мозг; тревога отступала, но снова возвращалась и навязчиво сверлила душу. Это всегда становилось знаком и предвестником изменения сознания.
Парни о чем-то разговаривали и не обращали на меня внимания, но я отвернулся, чтобы они не видели моего отрешенного лица и глаз, взгляд которых менялся, обращаясь в прошлое, и становился, по выражению тех, кому довелось это видеть, безумным.
Слова, которые говорили мои товарищи, стали расплываться, в ушах появился знакомый звон и передо мной поплыла картинка. Медленно, как в рапидной съемке[1] вышли из дома и прошли мы, пять парней, и я отметил, что шестого, Валентина, с нами не было. Прошли девушки, следом Зоя, которая чуть отстала и стала снимать, очевидно, цепочку, потому что делала какие-то движения руками на шее. Зоя положила цепочку во внутренний карман курточки. Я не видел, чтобы что-то упало, но следом из дома вышел задержавшийся там Валентин и вдруг остановился как вкопанный, что-то поднял с земли, оглянулся и сунул в карман пиджака.
Я с минуту сидел в оцепенении, приходя в себя. В подобных ситуациях, после того как обретаю свое нормальное состояние, я чувствую себя разбитым, и силы будто оставляют меня. Но это, как правило, случалось не всегда и скоро проходило.
Я отозвал в сторону Карюка и сказал, что цепочка у Валентина, что видел, как Света потеряла ее, а он подобрал.
- Когда это ты мог увидеть? – удивился Ванька.
- Да какая разница! – не стал посвящать я Ваньку в подробности. – Давай, отзови Валентина в сторонку, я с ним поговорю, а ты подстрахуешь меня, если что. Скажешь, что все знаешь.
- Это точно? – Карюк с недоверием посмотрел на меня.
- Точно, - заверил я. – Иначе, чего бы я говорил тебе об этом?
- Действительно, - согласился Ванька.
Ванька привел Валентина за угол дома, где я их ждал и сразу огорошил Валентина:
- Давай сюда цепочку, - строго потребовал я.
Валентина словно обухом по голове ударили. Он изменился в лице и не стал ничего отрицать, вынул из кармана кулон с цепочкой и протянул мне. И вдруг заговорил торопливо, захлебываясь и глотая окончания слов:
- Парни, я случайно… Я не знал, что это Светкина… Я не видел, как она потеряла цепочку. Я просто заметил: что-то блестит, и поднял… А когда понял, что это Светка потеряла, не знал, что делать… Подумают, украл. Пацаны, я не вор, честное слово. Я бы все равно вернул, только не знал, как.
Глаза Валентина бегали загнанными зверьками, он съежился и сам не похож стал на себя.
- Володь, правда, - сказал добрый Ванька. – Он же не хотел.
- Да я что? - сказал я. – Я верю, что случайно.
- Ты, Валентин иди, а мы подбросим цепочку куда-нибудь подальше от дорожки, вроде кто-то нечаянно зафутболил ее туда.
- Спасибо, пацаны! – в глазах благодарного Валентина блеснула слеза, или мне это показалось.
- Когда ребята нашли кулон, на поиски которого мы с Ванькой их подняли, и торжественно передали Свете, она так растрогалась, что перецеловала всех по очереди и весь вечер ходила, трогая вновь обретенную вещицу у себя на шее, чтобы убедиться, что она на месте.
[1] Рапид -а; м. [отфранц. rapide -быстрый] - Приём, способкиносъёмки, позволяющийвоспроизводить наэкранебыстропротекающиепроцессывзамедленномтемпе.
"Студент". Часть II. Глава 16. Застолье. Вальс со стулом. В электричке. Света. Крейсер «Аврора» и Сампсониевский мост. Шифоньер для Витька. «Все культурненько, все в тон».
День рождения Витька прошел благопристойно. Стол, можно сказать, ломился от еды, которая не отличалась разнообразием, но была обильна. Здесь подавались винегрет, котлеты с целой картошкой, соленые помидоры и огурцы, квашеная капуста. А еще рыба и жареные куры. Где все это готовила мать Витька, Тамара Степановна? Наверно, везла из дома, а здесь только разогрела. Хотя печка вполне позволяла приготовить все это и здесь.
На стол к вполне достойной закуске выставили две бутылки водки, большую бутыль прозрачного, - наверно, сахарного - самогона и для интеллигентности – две бутылочки красного вина, не помню, то ли вермута, то ли портвейна.
Мы с Карюком, памятуя об опыте работы на ликероводочном заводе, больше налегали на закуску, чем на спиртное. Мужчины ни от водки, ни от самогона не отказывались: пили дружно и весело. Но к концу застолья пьяным оказался только отец виновника торжества, Степан Лукич. Самогон его свалил, и когда Степан Лукич стал бессвязно бормотать что-то и пытаться лечь лицом в салат, его бережно под руки увели жена, Тамара Степановна и сын, Витёк, в маленькую комнату и уложили спать. Он вел себя смирно и не сопротивлялся.
Девушки, Вера и Алла, тоже пили водку, но меру знали. Вина же выпили только хозяйка, Тамара Степановна, и Света.
Пели песни: «Тополя», «Поцелуев мост» и «Я люблю тебя, жизнь», а потом все же затянули «Хасбулата молодого», у которого бедная сакля, и «Каким ты был, таким остался».
Витьку вдруг показалось, что у него открылся талант танцора, и он взял в руки стул и стал вальсировать с ним в узком пространстве комнаты. Делал это Витёк с упоением, и лицо его при этом оставалось неподвижно серьезным.
- А зачем со стулом-то? – наклонился я к уху Ивана, с которым сидел рядом. – Вон же девчонки сидят.
- А тогда никто не поймет, что он выступает с номером и подумают, что это просто обычный танец.
- Да, действительно, - дошло до меня.
Спали как в колхозе, вповалку на разложенных на полу тюфяках и матрасах, причем заснули все моментально и спали как убитые. Валентин за столом сидел угрюмый, все поглядывал на нас, наверно не верил, что мы как-нибудь не проговоримся насчет него и, не дождавшись конца застолья, ушел к поезду, сославшись на неотложные дела.
Рано утром мы поблагодарили хозяйку и тоже покинули гостеприимный дом. В электричке ехали кучно. Я, Иван и Николай сидели на одной скамейке, а напротив нас Вера, Алла и Света. Витёк пристроился на краю скамьи через проход, обратив лицо к нам, чтобы продлить время общения и не расставаться как можно дольше. Причем Вера сидела тоже на краю, ближе к своему Витьку. Когда подъезжали к Ленинграду, Витёк вдруг предложил:
- Ребят, может, в субботу еще поможете?
- А что делать? – отозвался Иван.
- Да хочу шифоньер взять. Новую квартиру обставляю, да Вер?
Он посмотрел на Веру, ища одобрения.
Вера улыбнулась.
- Володь? – посмотрел на меня Ванька.
- Да с удовольствием, – согласился я.
- Сделаем, - подтвердил Николай.
Когда вышли на платформу и направились к выходу, Света, которая мышкой сидела в вагоне и почти не участвовала в наших разговорах, как-то робко и, явно стесняясь, потянула меня за рукав. Я немного отстал, и она, делано улыбаясь, с видимым безразличием сказала:
- Володя, может, как-нибудь встретимся? Погуляем или сходим куда?
Света мне нравилась, но не мог встречаться и куда-то ходить с одной девушкой, а думать о другой. Я и с Леной познакомился, потому что она чем-то напоминала Милу.
- Не знаю, - сказал я и, сам не ожидая от себя, заюлил, напуская туману. – Как выйдет со временем. Скоро сессия…
- Ладно, - согласилась Света, и я видел, что она все поняла, потому что как-то заторопилась и, сухо попрощавшись, пошла в сторону метро…
В субботу зашел Николай, и повез нас с Карюком к мебельному магазину на Петроградскую сторону. По пути мы проехали по мосту Свободы, и я впервые увидел крейсер «Аврора» в его, так сказать, «живом» виде. О крейсере я знал достаточно, и Николай удовлетворил мое любопытство относительно моста, рассказав, что до революции он назывался Выборгским, затем Сампсониевским по названию собора, который находился неподалеку, а в 1918 году стал мостом Свободы.
У входа в мебельный магазин, который мы нашли не без труда, стоял Витёк и, видно, нервничал. Увидев нас, бросился навстречу и обидчиво заговорил:
- Я уж думал, не придёте. А у меня машина стоит, ждет, и шофер, Сергей, который у меня на даче был, ругается.
- Как это «не придёте». Мы ж договорились. Ты только не суетись. Все сделаем как надо, - заверил Николай.
Мы зашли в магазин, где Витёк уже облюбовал шифоньер и пошел оплачивать его стоимость. Темная полировка шкафа отражала все, как зеркало. Продавец, который оформлял покупку, сказал: «Поздравляю с покупкой. Хороший выбор!», Витек с гордостью стал объяснять, что он сам краснодеревщик и толк в этом знает, так что его не проведёшь.
Вчетвером мы легко погрузили шифоньер в кузов машины, причем, Витёк все переживал, что как-нибудь поцарапается полировка, и хотел сам лезть в кузов, чтобы не выпускать из вида своё приобретение, но мы ему напомнили, что дорогу к своему дому знает только он, и он неохотно полез в кабину.
У подъезда новой хрущёвки на Малой Посадской мы выгрузили Витькин шифоньер. Витька расплатился с Сергеем; тот, довольный полученным четвертным, тоже похвалил шифоньер.
- Мы краснодеревщики, - самодовольно повторил Витёк, – и что к чему знаем.
Мы втащили шифоньер на третий этаж и поставили в комнате, куда указал Витёк. Однокомнатной квартире Витька для полной обстановки не хватало только шифоньера.
- У меня вся мебель темной полировки, - стал показывать нам свою квартиру Витек.
Ии стол, и сервант, и журнальный столик, у которого журавлем стоял торшер с двумя абажурами-фонариками, темной, почти черной, полировкой отражали люстру с хрустальными подвесками, при включенном электрическом свете они переливались всеми цветами радуги.
- Все культурно, все в тон, - хвалился Витёк. – Я вообще не признаю светлую мебель.
- Да, ты умеешь жить, - позавидовал Николай.
- А что ж толку, если, например, человек собирается жениться, а сам голь перекатная. Теперь еще куплю пианино, я видел в «Мелодии» с темной полировкой.
«Обмывали» мы покупку за полированным столом, который Витёк застелил сначала картоном от упаковочной коробки, а сверху газетами.
- А то прольем что-нибудь на полировку, - объяснил Витек. – Если не пятно, то матовость останется.
- Конечно, Витек, - согласился Николай. – Не дай бог!
"Студент". Часть II. Глава 17. Плавучий ресторан. Паэлья, бигос и сувлаки. «Низкое» искусство. Ив Монтан и Вертинский. Блатные песни. Поет Саша Виноградов. ЧП в общежитии. Злополучный изолятор.
Ваньке Карюку родители прислали из Омска деньги, у нас с Борей Ваткиным какие-то деньги тоже оставались, и мы пошли в плавучий ресторан, где Саша Виноградов с недавнего времени пел с оркестром. В ресторан Саша пристроился после Мариинки, где мы тогда проработали всего месяца два - нас попросили, когда начали сокращать штат.
Корабль-ресторан с мачтами чем-то походил на пиратский, не хватало только «Веселого Роджера» на ветру, и пришвартован был у Мытнинской набережной недалеко от Биржевого моста.
Мы поднялись по трапу на корабль-ресторан и попали в зал с баром и подиумом, где, наверно, и располагался джазовый оркестр. Заняли свободный столик у панорамного окна, из которого открывался вид на Эрмитаж и купол Исаакиевского собора. Долго по очереди изучали меню, дивясь замысловатым названиям блюд вроде паэльи[1], бигоса[2], ризотто[3] или сувлаки[4], и взяли бутылку портвейна, по две порции сосисок с картошкой, да по салату из свежей капусты.
За столом заговорили о том, не зазорно ли петь в ресторанах. Ведь ни один уважающий себя певец в ресторан петь не пойдет, тем более, если это певец оперный.
- Ну, почему? – не согласился Боря. – Лично я ничего зазорного здесь не вижу. Жизнь складывается по-разному.
- Это верно, - поддержал я Борю. – Высокое искусство нынче оплачивается низко. Так что, кто-то идет певчим в церковь, а кто-то – петь в кабак. Вертинский же пел в ресторанах: и в Париже, и в Москве. А музыкальные критики считают как раз этот период расцветом его творчества.
- Думаю, что для певца любой опыт выступления пригодится, - согласился Боря. - Удивляюсь, как Сашка выходит и поет перед публикой. Я бы не знал, куда деться, не то чтобы говорить, а, тем более, петь.
- А что, страх перед публикой это такая штука, что не всякий может преодолеть. Я читал, что Ив Монтан в юности отличался застенчивостью, – сказал Иван, - и для того, чтобы преодолеть свой страх, специально ездил в поездах метро, где внезапно с шумом открывал разделительные двери, и когда к нему поворачивались пассажиры, Ив Монтан старался выдерживать их взгляды.
- Это из его книги «Солнцем полна голова». – подтвердил Боря Ваткин.
- Но я не об этом, - продолжал Иван. - Я вообще о песнях, которые поют в ресторанах. Все эти «Мурки», «Постой паровоз», «Гоп со смыком» - блатные песни, то есть, никакое не искусство.
- Никакое, значит низкое, - сказал Боря. – А «Бродяга», который Байкал переехал, а "Шаланды, полные кефали..."?
- «Шаланды» - это не блатная, это подражание одесским, и написал её Никита Богословский[5] для фильма «Два бойца», – вытащил я из памяти, то, что где-то прочитал. - Кстати, песенка «Бублички» тоже не блатная.
- Так ведь эти песни пел и поет Утесов. У него и «Шаланды», и даже, говорят, сам Сталин однажды попросил его спеть «С одесского кичмана», - поддержал Боря Ваткин.
- «Шаланды» пел и Марк Бернес.
- Пока его в газетах не раздолбали, - усмехнулся Иван. – Да еще обвинили за пропаганду пошлого ресторанного пения.
- Да там не всё правда, - возразил я. - Его упрекали и в отсутствии голоса. А Бернеса любили не за хороший голос, а за искренность, которую не купишь. Его называли «шептун у микрофона», а он сам говорил «я расскажу песню» … Лично мне нравится любое искусство, если оно затрагивает душу; да и вообще привлекает всегда всё, что по-настоящему талантливо. Помню, как однажды я полчаса не мог оторваться и смотрел на сапожника, который мастерски вколачивал молотком маленькие гвоздики, такие, что, казалось, пальцами не возьмешь, а он как-то ловко, играючи и с удовольствием делал это. От души …
Ресторан постепенно заполнялся, и вскоре ни одного свободного места не осталось.
- Хорошо, что пришли пораньше, а то бы в ресторан не попали, - сказал Иван.
- А у нас, как новый новый лабух петь стал, зал всегда полный. Поет обалденно! Щас услышите, - подслушав наш разговор, просветил нас официант, выставляя вино и салаты.
- Поняли? – весело подмигнул Боря. – Это про Сашку.
На подиум стали выходить музыканты. Их оказалось пятеро: пианист, саксофонист, контрабасист, скрипач и ударник. «Странный состав для джаза», – подумал я. – Скрипка как-то не вязалась с моим представлением о джазе.
- «От саксофона до ножа один шаг», - вздохнул Боря.
- Ты чего мелешь? – удивленно повернулся к нему Иван.
- Да это не я. Это я вспомнил плакат, который висит в комитете комсомола.
Музыканты заняли свои места, попробовали инструменты и заиграли танго «Серебряные гитары». На свободное место в центре зала вышли одна за другой две пары и стали танцевать. Потом оркестр играл что-то из репертуара оркестра Глена Миллера, кажется, «В настроении». Когда появился Саша Виноградов, мы захлопали ему, нас поддержали редкими хлопками, а Саша показал нам из-за спины кулак.
Начал он с песни Ива Монтана «Сесибо». Пел он на французском:
C'est si bon
Bras dessus, bras dessous,
En chantant des chansons.
C'est si bon
De se dire des mots doux,
Des petits rien du tout
Maisqui en disent long.
Я знал перевод: в песне говорилось о том, как хорошо пойти неважно куда, рука об руку, напевая песни, говорить друг другу приятные слова и разные глупости. Видя наши счастливые лица, люди завидуют нам. В общем, все хорошо: и наши чувства, и то что мы любим друг друга, хорошо, когда я обнимаю ее.
C'est si bon, Et si nous nous aimons, Cherchez pas la raison:
C'est parce que c'est si bon, C'est parce que c'est si bon, C'est parce que c'est si bon
Мягкий, бархатный, обволакивающий баритон завораживал, и ничего не было удивительного в том, что все сидящие за столиками, трезвые и чуть пьяные, дружно аплодировали Саше. Он, непривычный к аплодисментам, неумело кланялся и улыбался. Потом он пел «Под небом Парижа» и «Только ты» из репертуара Элвина Пресли. Мы видели, какой Саша имел успех. Кто-то крикнул: «Очи черные»! Его поддержали аплодисментами. Он запел, да так, что даже у нас, кто знал его голос и слышал романс в его исполнении, мурашки пошли по коже.
Он пел, а зал подпевал:
Очи черные, жгуче пламенны!
И манят они в страны дальние,
Где царит любовь, где царит покой.
Где страданья нет, где вражды запрет.
Пел Саша здорово, но когда он исполнял предпоследний куплет:
Очи черные, очи жгучие,
Очи страстные и прекрасные.
Вы сгубили меня, очи страстные,
Унесли навек моё счастие,
то слова «Вы сгубили меня» произносил таким трагическим речитативом, почти срывающимся на рыдание, что невольно вспоминался Шаляпин с его «Блохой».
В ресторане мы просидели почти до двенадцати ночи и ушли вместе с Сашей.
В общежитие пускали строго до двенадцати, но мы договорились с вахтершей, чтобы она открыла нам, когда мы придем. Дверь, к нашему удивлению, была открыта и в коридоре оживленно что-то обсуждали два дружинника из студентов с комендантшей Варварой Германовной.
Увидев нас, комендантша сурово сказала:
- Вот ‘ещё нарушители. Целая компания, - комендантша потянула носом и, покачав головой, заключила:
- Да еще и пьяные.
- А сегодня у Ваткина день рождения, отмечали, - соврал Иван.
- Врете! – не поверила комендантша. – Ну, ладно. Только в следующий раз не пущу, будете ночевать на улице.
- А чего? Как раз белые ночи начинаются. Красота, - весело отозвался Саша.
- Поговори, поговори мне, а то сейчас отправишься, - пригрозила Варвара Германовна. – Спать идите. Вас мне только ещё не хватало.
- Мы пошли наверх, чтобы разойтись по своим комнатам. В коридоре у окна с озабоченными лицами стояли Леня Котов и Иван Силин. Силин, имея первый разряд по лыжам, выступал за сборную института, а недавно, совершенно неожиданно для нас, выполнил норму мастера спорта по настольному теннису и собирался переводиться в институт им. Лесгафта[6]. Этому никто не удивлялся, потому что он был как-то приспособлен к спорту и больше времени проводил в спортзале, чем на учебе. Его атлетическую фигуру как-то заметил известный ленинградский художник и уговорил позировать для картины что-то типа «Молодая семья на пляже», где папа поднимает над собой ребенка, а мама с любовью на них смотрит. В результате, на картине оказалось узнаваемым не только мускулистое тело Ивана, но и его веснушчатое лицо.
- Лёнь, чего там Варвара шумит? – спросили мы у Котова.
- Да нас застукала у девок в изоляторе, - мрачно произнес Ленька. – Кто-то донес, сволочи.
- А там с Варварой дружинники трутся, Петька Семенов с Олегом Ветровым.
- А-а, ну теперь понятно, кто нас заложил. Вот гады, ходят, вынюхивают. И охота им этой хреновнёй заниматься?! - Силин с досадой сплюнул на пол.
- Так что случилось-то? – повторил я.
- В изоляторе лежит с температурой Верка, с которой я хожу, - живо стал рассказывать Силин. - Только у нее температуры уже нет, так лежит просто, балдеет. А там еще две подруги с Лешкиного худграфа. Вот мы и пошли к ним, когда общежитие угомонилось.
- Ну, понятно - чтобы скрасить их затворническую жизнь и подбодрить ласковым словом, - засмеялся Ванька Карюк.
- Ну да! – серьезно согласился Силин, - Мы еще прихватили с собой Кольку магаданского. Их же трое. Сидим тихо, никого не трогаем…
- Ага, тихо. Вы с Силиным шумели так, что все общежитие слышало. Поменьше надо было орать, - равнодушно сказал Ленька.
- Ладно, ты сам гоготал почище нашего, - отмахнулся Силин и с улыбкой добавил:
- В общем, весело было. Ну, сидим, никого не трогаем; вдруг – стук в дверь и голос Варвары: «Девочки, откройте». Мы затаились, думаем, постучится и уйдет, а она опять: «Девочки откройте, а то хуже будет. Я знаю, что вы там не одни». Деваться некуда, уже хотели открывать, но вдруг слышим, что Варвара уходит. Колька говорит: «Надо скорей сматываться». Да только слышим, что за дверью кто-то еще нас караулит.
- Да Петька с Олегом. Кто ж еще? – вставил Лёнька.
- Они, конечно, - согласился Силин. - И слышим, что в замок кто-то ключ вставляет. А это Варвара сходила за запасным ключом и стала дверь открывать. Колька говорит: «В окно прыгайте, а я дверь подержу». Мы и сиганули в окно.
- Там же второй этаж, - удивился я.
- Да ну, двух метров не будет, да и клумба внизу.
- А Колька как же? – запереживал Боря.
- Пока Колька дверь держал, хитрая Варвара, сообразив про окно, спустилась вниз и стала под окном, будь оно неладно. Колька видит, что дверь никто больше не дергает и не открывает, тоже сиганул в окно: ну как раз на Варвару и угодил.
- А где ж сам Колька-то? – спросил Иван Карюк.
- Варвара его к себе в комендантскую увела: прорабатывать будет.
- А вы чего?
- Чего - чего? Кольку ждем. Нас он не продаст – это факт, будет говорить, что один в изоляторе был.
- Если Варвара в деканат сообщит, как бы не выгнали. Учился б еще прилично, а то еле на «удочки» тянет, да «хвосты». Точно выгонят, - мрачно сказал Лёнька.
Мы разошлись по своим комнатам, а Ленька Котов с Силиным остались ждать Кольку.
Колька, как ни грозила ему Варвара, не признался, что в изоляторе находился не один, и она все же накатала на него докладную декану. Из института Николая не исключили, но строгий выговор «за аморальное поведение» влепили. Но, завалив летнюю сессию, он сам забрал документы и уехал в родной город Магадан.
[1] Паэлья — национальное испанское (валенсийское) блюдо из риса, подкрашенного шафраном, с добавлением..
[2] Бигос – польское блюдо из разных сортов мяса и специй.
[3] Ризотто – популярное итальянское блюдо, аналог плова, но имеет много разновидностей.
[4]Сувлаки – греческое блюдо тип небольших шашлыков на деревянных шпажках.
[5] Композитор Никита Богословский написал музыку на стихи поэта Владимира Агатова «Шаланда».
[6] Национа́льный госуда́рственный университе́т физи́ческой культу́ры, спо́рта и здоро́вья и́мени П. Ф. Ле́сгафта. Основан в 1896 году в Петербурге как Временные курсы для приготовления руководительниц физического воспитания и игр, организованные Петром Францевичем Лесгафтом
"Студент". Часть II. Глава 18. Снова в УГРО. Закрытая информация. ЧП на мебельной фабрике. Отсутствие улик. Живые картинки в экстрасенсорном восприятии. Словесный портрет подозреваемого. Вечер с Леной
Где-то уже в конце второго семестра меня снова нашла Лена. Она передала просьбу отца, полковника Соловьёва, позвонить ему. А потом удивила меня, предложив встретиться где-нибудь вечером и сходить в кино или посидеть в кафе.
- С чегой-то ты вдруг? – обалдел я.
- А ты что, против?
- Да нет, просто как-то неожиданно…
- Так что? Идём? – нервно спросила Лена
- Ну, давай. В семь на Невском, у «Лягушатника[1]».
Я созвонился с Ленкиным отцом и договорился встретиться с ним после лекций. Михаил Сергеевич уточнил, во сколько кончаются лекции, и обещал прислать за мной машину.
Машина ждала меня во дворе главного корпуса института, и я под удивленными взглядами сокурсников уселся рядом с шофером. Покатили на Суворовский проспект в Управление уголовного розыска.
Михаил Сергеевич ждал меня. Он попросил секретаршу пригласить старшего лейтенанта Сенина и принести чай. Задавал обычные вопросы о моей учебе и вообще о делах. Разговаривал со мной по-отечески мягко и доброжелательно.
В кабинет вошел старший лейтенант. Михаил Сергеевич пригласил его присесть, тот сел на диван.
- Володя, - сказал полковник, – вы, наверно, уже поняли, для чего мы снова пригласили вас?
При этом он внимательно посмотрел на меня, словно хотел убедиться, что я понял.
- Нам снова понадобилась ваша помощь.
Я молча кивнул головой, и полковник перешел к сути:
- На одной мебельной фабрике случилось ЧП. Пропали две женщины - бухгалтер и кассир. Причем, пропали при отягчающих обстоятельствах, потому что это случилось после того как они получили в банке значительную сумму денег для выдачи зарплаты работникам фабрики.
Полковник немного помолчал, как бы давая мне время вникнуть в суть происшедшего, и продолжил:
- Здесь просматриваются два варианта: либо их ограбили и убили, либо они сами отправились в бега вместе со всей суммой денег. Но кроме предположений следствие не располагает никакими данными. Мы просто не знаем, где искать.
- Не могу что-либо сказать заранее, - счел нужным предупредить я. – Способность «видеть» может приходить и не зависимо от моего настроя, а может молчать. Пока я могу сказать наверняка - живы женщины или нет. не нужны их фотографии.
- Фотографии есть.
Полковник открыл небольшой сейф, который стоял в углу кабинета на тумбочке, и достал две фотографии. С одной на меня смотрела немолодая женщина, снятая на документ, но увеличенная; она смотрела прямо на меня, то есть так, как смотрела в объектив фотоаппарата.
- Она мертва, - твердо сказал я, вглядевшись в лицо женщины. Я увидел то, что не увидит человек с обычным восприятием: потухший взгляд и совершенно неживое лицо, похожее на мумию. Потом перед глазами мелькнула картинка женщины с ссадинами на лице и ранами в области груди.
У Анны Ахматовой есть строчки:
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Ничего удивительного. Я уверен, что поэтесса воспринимала мир как экстрасенс и обладала внечувственным восприятием.
Вторая женщина, молодая и привлекательная, выглядела на фотографии обычно, без каких-либо изменений, которые бы дали пищу моему подсознанию. Мне даже показалось, что в уголках её рта затаилась улыбка.
- Эта женщина жива, - заключил я.
- Это уже кое-что, - обронил полковник.
- Постойте. Ничего больше не говорите, - сказал я жестко, чувствуя, что тело наливается свинцом и пелена начинает застилать глаза, а в голове появляется неприятный гул. Пелена постепенно рассеялась и передо мной заколыхалось, как подернутое дымкой, шоссе; я сначала неясно, потом все более различимо увидел молодую женщину с фотокарточки и мужчину лет сорока-сорока пяти. Увидел лес. Мужчина закапывал саперной лопатой с коротким черенком труп. Женщина сидела под деревом поодаль, опустив голову на руки. Потом картинка как-то внезапно оборвалась, и яркая вспышка словно бросила меня в другое место леса - на поляну, где стояла машина «Москвич», и людей уже оказалось трое: две женщины с фотокарточек и тот же мужчина, который закапывал труп. Женщина, что постарше, лежала на траве с кляпом во рту, молодая стояла рядом с мужчиной поодаль, и они о чем-то разговаривали, размахивая руками. Вдруг та женщина, что лежала, стала подниматься и побежала в сторону шоссе, но мужчина тут же догнал ее, с размаху толкнул так, что она упала, уткнувшись лицом в траву. Она пыталась подняться, но мужчина нанес ей два удара ножом в спину.
И снова яркая вспышка оборвала видение и вернула меня к действительности. Некоторое время я сидел неподвижно, приходя в себя, чувствовал, что тело постепенно освобождается от свинцовой тяжести, но язык еще, словно после укола новокаином в десну, плохо слушался, и я проговорил, меся кашу во рту:
- Это все. Большего я ничего сказать не смогу. Вот если только цифру 14 на километровом столбе. Только это все случилось чуть дальше.
- Да мы по этим ориентирам все дело раскрутим и злоумышленников найдем, - оживился Михаил Сергеевич. - А шоссе, какое шоссе?
- Вы от меня многого хотите, - устало сказал я.
- Ладно, если все так, как вы говорите, следователи сообразят. А описать мужчину вы можете?
- Могу, - ответил я.
- Товарищ Сенин, - сказал полковник. – Пройдите с нашим гостем к криминалистам и составьте словесный портрет преступника. Лишнего говорить не обязательно. Что здесь слышали - забыть.
- Товарищ полковник, Михаил Сергеевич, - укоризненно сказал старший лейтенант, и в его голосе слышалась обида.
- Ладно, ладно! - примирительно махнул рукой Ленкин отец. Он пожал мне руку, в порыве благодарности приобнял за плечи. Мы со старшим лейтенантом вышли…
Снова я встретился с полковником в его служебном кабинете после летней сессии.
- Ну, нашли мы злоумышленников, - сказал Михаил Сергеевич. – Поисковая группа нашла, как вы и предполагали, в двухстах метрах от дорожного указателя четырнадцати километров. Сначала нашли съезд с дороги и недалеко, метрах в пятидесяти от шоссе, определили стоянку легковой машины. Это действительно оказался «Москвич». Чуть дальше оперативники нашли место, где произошло убийство: там, на траве обнаружили кровь убитой женщины. Недалеко, по свежей земле, прикрытой хворостом, нашли и могилу.
- А кто убийца? – спросил я.
- Охранник той же мебельной фабрики. С кассиршей он сблизился за год до преступления и вступил с ней в сговор. Выйдя из банка, женщины увидели своего охранника с машиной, который как бы случайно оказался там, и предложил подвезти. По дороге он остановился в безлюдном месте, оглушил бухгалтершу и повез в лес. Там он вытащил женщину, находящуюся в бессознательном состоянии, и стал копать могилу в ложбине. Пока копал, женщина пришла в себя и попыталась бежать, но охранник догнал ее и убил охотничьим ножом.
- А как вы нашли убийцу? – Я «видел» его и мог описать, но не мог определить его местонахождения.
- Зато с вашей помощью мы знали, кого ищем. Объявили в розыск. По приметам нашли в Белоруссии, в Гомеле.
- Вы меня снова удивили, - сказал Михаил Сергеевич.
Вечером я встретился с Леной. Выглядела она потрясающе. Да и я уже давно не выглядел провинциалом, каким предстал перед ней в первый месяц учебы в Ленинграде.
Мы зашли в кафе, заказали по бокалу шампанского и мороженое: крем-брюле для нее и пломбир для меня. Сидели и непринужденно болтали, вспоминая курьезные случаи из нашей студенческой жизни.
- Володя, в прошлый раз, когда ты чем-то смог помочь следствию, папа дома все восхищался твоей способностью видеть то, что за пределами нормального восприятия. А недавно достал где-то книги по парапсихологии и ищет научные объяснения непонятных явлений… А почему ученые не могут объяснить эти явления?
- Потому что здесь всё лежит за гранью физического восприятия. И с этого нужно начинать… Гипноз признали всего пять лет назад англичане, и в позапрошлом году его официально включили в медицинскую практику[2]…
После кафе мы сходили в кино на «В джазе только девушки» с Мэрелин Монро.
Я проводил Лену до троллейбуса.
[1] «Лягушатник» - кафе-мороженое на Невском проспекте напротив Казанского собора.
[2] В 1956 году Бернштейн опубликовал книгу, по которой затем был снят фильм. В средствах массовой информации вспыхнул ажиотаж, и с тех пор интерес к исследованиям аномальных явлений уже не угасал.
"Студент". Часть II. Глава 19. «Белые ночи». Явление Юрки Богданова. Неприятная весть о Миле Корнеевой. О моем рассказе в журнале «Нева» и о Зыцере. Юркина экспедиция. Финны и сухой закон.
Наступили «белые ночи».
Ну, они не совсем «белые». Они как сумерки, светлые, и ночь никуда не девается, она наступает, но в середине июня всего на два часа. Это когда в 12 часов еще можно читать книгу, а в два часа уже можно читать книгу.
Как раз в это время приехал Юрка Богданов. Я глазам своим не поверил и дар речи потерял, когда он появился в нашей комнате с небольшим чемоданчиком-балеткой[1] и улыбкой во весь рот. Мы обнялись.
- Каким ветром и как ты меня нашел? – я не скрывал своей радости.
- А чего тебя искать? У твоей матери взял адрес, а до общежития язык довел. – Кстати, мать обижается, что писем не пишешь.
- Почему не пишу? Пишу.
- Раз в год, - усмехнулся Юрка.
- Да не люблю я письма писать.
- А Миле?
- Ты ее видел? – сердце мое тоскливо заныло, замерло, а потом забилось сильней. Мне казалось, что память о ней понемногу стирается, но, оказалось – нет.
- Видел!
Я молча смотрел на друга, пытаясь изобразить равнодушие, но видно это плохо удавалось, потому что он усмехнулся и сказал:
- Не понимаю, зачем изводить себя, если на самом деле все проще - она ‘тебя любит…
- Откуда ты знаешь?
- Встретил позавчера Алика Есакова на Бродвее. Он предложил выпить, хотя я с ним был лишь шапочно знаком: видно он очень хотел излить душу и выяснить отношения. Я взял бутылку коньяка и пошли к нему.
Отношения выяснили. Пришли к выводу, что никто ни на кого не в обиде. Он оказался человеком эмоциональным, полез целоваться. Я этого не люблю, но стерпел. В общем, он решил, что мы расстались друзьями. Друзьями, так друзьями… Только, я думаю, Маха с ним все равно жить не будет.
- И что он про Милу сказал?
- Во-первых, узнав, что я еду в Ленинград, просил передать от всех ребят привет. А потом сказал, что Мила собирается за кого-то замуж.
Искры ревнивого пламени насквозь прожгли меня, не убили, но ранили.
- За кого? - спросил я упавшим голосом.
- Не знаю. За ней многие увиваются. Особенно назойливо ее обхаживает Эдик Платон, и часто провожает… Но ждёт она тебя.
- Что за Эдик?
- Платонов, с четвертого, теперь уж с пятого, курса истфила. Малый видный и перспективный. Ему уже сейчас предлагают место на кафедре, так что через пару лет защитится и кандидатом будет.
Я молчал. На душе стало муторно и скребли кошки.
- Домой поедем вместе? – спросил Юрка, хотя это прозвучало как утверждение. – Сессия закончилась, а ты вроде и не собираешься.
- Едем! – решил я.
- Вот и разберешься со своей Милой. И не морочь девке голову. Реши раз и навсегда, или так, или так…
- Не знаю, все не так просто. Я человек, как бы сказать, не совсем нормальный, а, следовательно, и для семейной жизни вряд ли приспособленный. А ты говоришь, «не морочь девке голову».
- Не наговаривай на себя, - серьезно сказал Юрка. –Твои особые способности не мешают тебе оставаться нормальным человеком…
Вечером мы с Юркой пошли в ресторан. Шли пешком в сторону Невского. И говорили, говорили. Мы почти год не виделись и писем мы друг другу не писали. Юрка хоть и упрекнул меня в том, что я не пишу матери, но и сам он был не большой любитель эпистолярного жанра.
- Я читал в «Неве» твой рассказ, - сказал Юрка. - Понравилось, что ты обходишься без излишней морали. Она не украшает текст. У тебя нет обязательных к пониманию выводов. Непривычно и неожиданно, но этим твой рассказ и хорош.
- Спасибо, - поблагодарил я.
Я был смущен. Вдвойне приятно получить лестную оценку от человека, вкусу которого доверяешь.
- А что сейчас пишешь? – спросил Юрка.
- Рассказы, но до сборника еще далеко. Все как-то урывками, хотя понемногу каждый день. Времени нет.«Нева» просит дать еще что-нибудь.
- Ты молодец, - похвалил Юрка. – Зыцерь остался бы доволен. Ты с ним переписываешься?
- Ещё осенью написал ему, когда устроился в институт; он ответил коротко, а на следующее мое письмо - молчок, и я писать тоже писать перестал. Как-то в еженедельнике «Время» я наткнулся на большую статью о Зыцере, из которой узнал, что он уже доктор филологических наук и является одним из крупнейших ученых в области культуры басков.
- Кто бы сомневался, - сказал Юрка. – Незаурядный человек. Нам повезло, что близко знали его.
Мы помолчали, словно отдавая дань уважения нашему замечательному преподу.
- А что за экспедиция, в которой ты был?
- Ничего интересного. Никакой романтики, о которой часто говорят. Просто работа, тяжелая и нудная работа.
- Ну, все же, что за экспедиция?
- Я был в двух. Оба раза на Памире. Прошлой осенью на метеостанции Каракуль, второй раз на станции Мургаб.
- А чем занимался?
- Как ассистент делал то, что скажут. А вообще метеорология занимается физикой атмосферы, если проще - то моделирует прогноз погоды климата.
- Ну, и как тебе Памир?
- Сухо, осадков мало, но холодища. Зима длится с октября по апрель… Всю зиму я там и просидел, на высоте почти в четыре километра над уровнем моря. Станция в котловине. До ближайших гор - полтора километра, до дальних около двенадцати.
- Да-а, не мед, - посочувствовал я.
- Не то слово, - усмехнулся Юрка.
- И много вас там находилось?
- Сначала четверо, потом двоих отозвали… Вот говорят, что люди с противоположными типами темперамента лучше уживаются. Чепуха. На себе испытал. Я сангвиник, а мой напарник - флегматик. Три месяца оказались для нас невыносимыми. Мы даже дрались, и, главное, с таким остервенением, что мне и сейчас, как вспомню, стыдно становится. Вот я думаю, как может человек, сам того не замечая, превратиться в дикаря. К концу срока мы так ненавидели друг друга, что еще пару месяцев не выдержали бы и, наверно, поубивали бы один другого. Поэтому дивлюсь на наших героических моряков Зиганшина, Поплавского и кто там еще был. Как они не съели друг друга!
- Это другое. У вас была не чрезвычайная ситуация. Тепло, сыто, да, небось, и спиртик был.
- А то, как же, был, конечно, - весело подтвердил Юрка.
- Я уверен, что в критический момент ты бы вел себя достойно…
- Может быть, - подумав, согласился Юрка.
Мы дошли до Мойки и зашли в первый попавшийся ресторан.
Почти все столики оказались занятыми. В это время, чтобы полюбоваться «белыми ночами», в Ленинград приезжает много туристов. Нам повезло: освободился столик у эстрады, и мы вальяжно устроились на удобных мягких сидениях друг напротив друга.
- Как с учебой? – спросил я.
- Сдал за два курса экстерном. С математикой и физикой у меня всегда было хорошо. А всякую муру вроде диамата и истмата мне перезачли. Да у меня в экспедиции времени для занятий оказалось больше, чем достаточно. Теперь хочу перевестись в Московский геодезический. Там есть факультет оптико-информационных систем и технологий со специализацией – физика. Тем более, у моего дядьки там какие-то связи есть.
- Живешь у дядьки?
- Пока у него. Он бобыль и, по-моему, даже рад свалившемуся с неба племяннику. Скажу тебе по секрету, я встречаюсь с одной девушкой. Она москвичка. Работает в Академии наук, в отделе разведочной геофизики.
- И что, у тебя с ней серьезно?
- Серьезней не бывает: может быть скоро женюсь.
- Ну, ты даешь! – только и смог вымолвить я. – А как же учеба?
- Переведусь на вечернее отделение. Работать буду в геофизической лаборатории, где физикой облаков занимаются. Вот так!
- А где жить будете? – не удержался я от практического вопроса.
- У них с матерью трехкомнатная квартира...
- Так ты из-за квартиры?
- Не говори глупости, - заметив иронию в моих словах, обрезал Юрка. – Просто так сошлось. Вера не похожа на всех, с кем я когда-либо встречался. Во-первых, умница, во-вторых, на редкость уравновешенный человек. И воспитана в уважении к мужчине.
- Я всегда подозревал, что тебе нужна восточная женщина, с другой ты не уживешься. Твоя Вера, кстати, русская?
- Русская, по матери, а отец то ли чеченец, то ли осетин, но он погиб в войну еще в сорок первом под Москвой. Кстати, был вторым секретарем райкома.
- Понятно, - сказал я.
- Что тебе понятно? – нахмурился Юрка.
- Понятно, что Вера будет тебе хорошей женой.
- То-то же, - засмеялся Юрка.
Мы с Юркой выпили немного коньяку и сидели, откинувшись на спинки кресел, довольные нашей встречей, лениво вспоминали свой город, куда договорились ехать через день – два.
За одним из ближних столиков двое мужчин громко доказывали что-то друг другу, а потом запели пьяно и нескладно какую-то свою песню. Орали во всё горло, перекрывая шум голосов ресторанных посетителей и музыку.
- Что это у вас за иностранцы в углу сидят, финны что-ли? – спросил я официанта.
- Да, финны! – сказал с усмешкой официант. – С экскурсией приезжают на пару дней и отрываются по полной. У них там «сухой закон», вот они «водочные туры» и устраивают. Пьют и по Ленинграду пьяные в стельку шатаются.
- Да нет у них там никакого «сухого закона», - сказал я, когда официант отошел.
- Как это нет? – усомнился Юрка. – Всем известно, что они постоянно шастают к нам через границу за водкой.
- Был, но только ввели его, как и во всей России, ввиду военного положения в Первую мировую войну, а потом уже в отделившейся Финляндии в 1919 году. Но действовал этот закон лишь до 32-го года.
- Тогда чего ж они к нам едут за водкой, если своя есть?
- А у них водка продается по индивидуальным карточкам в специализированных магазинах. Да и цены на неё зашкаливают.
- Тогда понятно, - засмеялся Юрка.
- У них сейчас идет пропаганда вина: на вино цену снижают, а на водку поднимают, а финны, как все северяне, любят хорошо «поддать». И что им это вино! Они народ замкнутый, а, выпив, становятся веселыми и общительными. Кстати, в Финляндии не зазорным бухнуть, и женщинам.
- Откуда ты только все это знаешь?– Впрочем, у тебя в голове этой муры черт знает сколько сидит, – засмеялся Боря.
- И не говори, - согласился я, сам не понимая, как вытаскиваю из головы подобную ерунду, совершенно бесполезную для жизни.
[1]Балетки- балерины использовали небольшие чемоданчики, чтобы не запачкать свои пачки и пуанты. Балетками пользовались и спортсмены в качестве современных сумок для спортивной одежды. В конце 50-х гг. это стало последним писком моды.
"Студент". Часть II. Глава 20. Про Ляксу. Неповторимые «Белые ночи». Скульптуры балтийского неба. Неожиданная встреча. В гостях у Светы. С Аллой вдвоем. Отъезд в Москву.
Мы вышли из ресторана и пошли на Невский, где народу гуляло не меньше, чем днем: ленинградцы любили свои «белые ночи», и привычно покидали свои дома, чтобы любоваться этим неповторимым зрелищем.
- Ляксу видел? – спросил я.
- А как же! Он же в Москве. Учится в МГУ, на своем историческом и подрабатывает грузчиком. Говорит, силу качает. Ходит по книжным развалам и все, что зарабатывает и мать присылает, на книги тратит. Кстати, на днях должен был уехать в Самарканд на раскопки.
- Город великого шелкового пути, - вспомнил я. – Там уже, наверно, все черепки повыкопали.
- Я думаю, там на всех хватит, - засмеялся Юрка. – Будешь назад в Ленинград, с Ляксой увидишься.
Невский выглядел празднично, он и в дни белых ночей утопал в огнях, но не это делало его праздничным, а толпы людей, которые заполняли тротуары и шли навстречу друг другу: одни - в сторону Московского вокзала и старого Невского, другие обратно, в сторону Дворцовой площади и Адмиралтейства.
Прогуливаясь, мы не заметили, как наступило время разведения мостов. С Дворцовой набережной, усеянной сотнями людей, мы увидели необычное зрелище, когда к мосту приплыла масса кораблей, барж, катеров и лодок. Они тоже ждали разведения моста, заполнив почти все водное пространство. Мост разводился торжественно и легко, будто поднимались не тысячетонные крылья, а легкая игрушечная конструкция. Вместе с крыльями поднимались фонарные столбы, которые, в конце концов, заняли почти горизонтальное положение, но при этом горели. И сразу под разведенными крылами поплыли корабли: большие - по очереди друг за другом, катера и лодки проплывали как-то беспорядочно через неразведенные части моста. Величественно проплыли двухмачтовая яхта или бриг, потом огромная баржа.
Я уже видел разведение мостов прошлой осенью, но сейчас, как и в первый раз, с восторгом следил за проплывающими кораблями. А Юрка, как зачарованный, смотрел на это волшебное действо. Казалось, что всех этих плавучих средств так много, что будут проплывать до самого утра, но все закончилось быстро.
Толпа заволновалась и стала на глазах редеть.
- Куда они? – удивился Юрка.
- А это туристы, хотят успеть на развод Троицкого моста, - засмеялся я. - Отсюда он виден, но плохо. Только это совершенно бессмысленно: до Троицкого моста почти полтора километра, а разводится он всего на десять минут позже.
- А сколько вообще мостов в Ленинграде? – спросил Юрка.
- Если в городской черте, то считается триста сорок два моста, из них разводных, по-моему, двадцать. Да и как обойтись без разводных мостов, если город расположен на тридцати трёх островах. Даже при Петре все мосты через Неву, хоть и были деревянные, но разводные.
- Недаром говорят, что Ленинград – один из самых красивых мегаполисов в мире, который с одного взгляда поражает своим великолепием, – подтвердил я.
Напротив Дворцовой набережной, через Неву, виделась стрелка Васильевского острова, Петропавловская крепость и ярко светилось здание Главного штаба. А в стороне Невского проспекта виднелись купол Исаакиевского собора и шпиль Адмиралтейства.
- Да-а, город не просто красивый, но уникально красивый, - отметил Юрка.
Мы прошлись по набережной и дождались момента, когда крылья моста опустились. Фонарные столбы, как ни в чем не бывало, стали на свои прежние места и уткнулись горящими плафонами в небо.
А небо вдруг раскрасилось в желтый и розовый цвет, оставляя нежно-голубое пространство над головой; ветер играл с серо-белыми кучевыми облаками, создавая причудливые формы, и они затейливыми скульптурами двигались на фоне светлого небосклона.
На память приходили пушкинские строки:
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Я плохо представлял и страстно желал воочию увидеть это волшебство. И вот оно. Еще не погасла вечерняя заря там, над Финским заливом на Западе, а на Востоке небо уже начинает светлеть, играя буйством красок. Это солнце, не успев опуститься, снова начинает подниматься.
По Дворцовому мосту мы прошли на Васильевский остров и на Стрелке встретили Свету с Аллой, с которыми копали огород на даче у Витька.
В общежитие возвращаться среди ночи не хотелось, тем более с Юркой, хотя я и договорился с комендантшей Варварой о том, что он пару дней поживет в нашей комнате, где кроме меня оставался один Жора Дроздов, и теперь бродили уже вчетвером, бесцельно, куда несли ноги: посидели в сквере. На широком спуске к Неве встретили веселую свадебную компанию, которая покинула застолье, чтобы полюбоваться белыми ночами.
Света как-то сразу прилепилась ко мне и все время оказывалась рядом, как бы мы ни перемешивались во время нашей сумбурной прогулки.
Пологие гранитные пандусы спускались прямо к воде и завершались двумя огромными гранитными шарами на постаментах. Говорят, скульптор вырубил эти шары на глаз, не пользуясь какими-либо измерительными инструментами. Со спуска слева хорошо виделась Петропавловская крепость, а справа отлично во всех деталях как с открытки смотрел на нас сотней окон Эрмитаж.
Становилось прохладно. Я заметил, что девушки зябко ежатся в своих легких кофточках. Юрка снял пиджак и накинул на плечи Аллы. Я был в легком пуловере, так что все что мог сделать для Светы, это приобнять ее, на что я не решился.
- А пойдёмте ко мне, - неожиданно пригласила нас Света. – Это недалеко - минут пятнадцать ходьбы.
Мы переглянулись с Юркой. Юрка пожал плечами, и я понял, что он не возражает.
- Спасибо, - сказал я и из вежливости добавил: - если удобно. Время-то, хоть и светло, а ночное.
- У нас всегда всё удобно, тем более, когда мамы нет дома, - весело заверила Света.
- А где мама? – спросил Юрка.
- Она проводница. У нее сменный график. Так что будет только завтра к вечеру.
Света жила с матерью в коммуналке на втором этаже трехэтажного дома. Когда мы поднялись на ее этаж, она открыла ключом входную дверь. Я взялся за ручку, чтобы пропустить девушек вперед и внезапно в глазах полыхнуло пламя. Я отшатнулся и невольно прикрыл глаза рукой. Девушки прошли вперед, ничего не заметив, а Юрка беспокойно спросил:
- Ты чего?
- Голова закружилась.
Я не стал раскрывать, что со мной произошло. Всё исчезло, но я понял, что это скоротечное видение, которое не переросло в объемную картинку, потому что я не дал ему развиться, и оно, мгновенно возникнув, также быстро погасло, стало знаком пожара, который случился в этом доме и начался с этой двери в коммунальную квартиру.
Комната в коммуналке, где жила Света с матерью, оказалась довольно большой, с трехметровыми потолками и была хорошо обставлена. Кроме старинного трюмо в рамке с резьбой комнату украшала «горка» с красивой посудой и хрусталем. Над кроватью и диваном висели ковры, у окна стоял письменный стол, а на крышке этажерки с книгами - телевизор с линзой. Видное место у стены напротив окна отвели под старинное пианино с двумя подсвечниками.
Света достала бутылку вина, бокалы, сыр и начатый батон.
- Как-то нехорошо получается, - заметил Юрка с неловкой улыбкой. – Мы в гостях у милых дам и без цветов, без конфет, да еще нас и вином угощают. Может быть где-то близко есть какое-нибудь заведение, где можно купить вина и, если не цветы, то хотя бы коробочку конфет?
- Да что вы, время - шести нет. Раннее утро. Теперь если только днем, - засмеялась Света.
- Ну, ладно. Я надеюсь, что эта наша встреча не последняя, - Юрку понесло. В кругу женщин он становился сам не свой и мог наговорить кучу комплиментов и наобещать всё, что угодно.
Мы выпили вина, закусили. Все проголодались и хотели есть, но неловко было признаться в этом, и мы неторопливо жевали бутерброды с сыром, всем своим видом разыгрывая сытость.
- Света, - спросил я. – А когда у вас случился пожар?
- Совсем недавно, весной. Только ремонт сделали. А откуда ты про пожар знаешь?
- Да я не знаю, - соврал я. – Просто, говорят, что в коммуналках часто дома горят.
- Это алкаш один, дядя Петя, из квартиры напротив. Жена домой с бутылкой не пустила, так он в три часа ночи дверь поджог на лестничной площадке. Все спали. Пока пожарные приехали, всё уже полыхало. Больше двух часов пять пожарных расчетов тушили.
Юрка внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Он хорошо знал, что со мной часто случаются подобные штуки вроде озарения.
- Света, а вы нам не сыграете что-нибудь? – попросил Юрка.
- Я бы с удовольствием, но время раннее, соседей разбудим, - объяснила Света. – Как-нибудь в следующий раз.
Она искоса посмотрела на меня, наверно, ища во мне согласие на ее «следующий раз».
Заспешила домой Алла.
- Я провожу, - торопливо сказал я, вставая с места.
Алла удивленно посмотрела на меня, а Света как-то растерянно на Аллу.
Юрка, не поняв моего идиотского решения нарушить отношения, которые сложилось естественно, то есть, я - со Светой, а Юрка - с Аллой, не подал виду и сидел спокойно, ожидая, что будет дальше. А дальше, Света напустила на себя безразличный вид, а Алла, поколебавшись, и тоже не ожидая такой развязки, пожала плечами и молча пошла к двери.
- А почему ты не остался со Светой? – спросила Алла, когда мы вышли на улицу.
- Я не хочу ее обнадеживать. У нас с ней все равно ничего не получится, - прямо ответил я.
- А со мной получится? – Алла игриво посмотрела на меня.
- И с тобой не получится, - как можно мягче обозначил я наши отношения, которых, тем более, не было.
- А я на серьезные отношения и не рассчитываю, - вдруг откровенно призналась Алла.
Ее дом был в двух шагах от Светиного. Когла подошли к дому, Алла спросила:
- Зайдешь?
Я молча пошел за Аллой.
Жила Алла тоже в коммуналке, только в семикомнатной. Снова я продирался, как у бывшей своей хозяйки Варвары Степановны, по темному коридору, натыкаясь на какие-то предметы, попадающиеся под ноги и, задевая плотно заполненные одеждой вешалки. Алла вела меня за руку и тихо смеялась, как фыркала, когда я спотыкался обо что-то на полу.
- Опять лампочка перегорела, - объяснила Алла. – Вроде недавно новую вкрутили.
- А чего двери не закрываются? – спросил я, когда Алла без стука открыла дверь в свою комнату.
- А у нас никто не закрывает, - беспечно махнула Алла рукой.
В комнате нас встретила мать Аллы, женщина в халате и с заспанным лицом. Она видно только что встала, но успела выпить, потому что на столе стояла чуть начатая бутылка водки и граненый стакан.
- Чего с утра-то? – спросила просто, без всякой злобы Алла.
- А вчера у директрисы день рождения был. Столовую закрыли и отмечали, - ответила мать. - А это твой новый хахаль что ли?
Она говорила обо мне так, будто меня не было. Я глупо улыбался и молчал.
- Ага, - сказала Алла. – Новый. Ты на работу не опоздаешь?
- Успеешь, - с усмешкой огрызнулась мать. – Не спроваживай.
- Как зовут? – спросила меня мать Аллы.
- Володя, - ответил я.
- А я Валентина Сергеевна, мать этой дурочки.
Алла фыркнула и ничего не сказала. Я видел, что их отношения совершенно лишены какой-либо сентиментальности, но вполне дружелюбны. Валентина Сергеевна не спросила, где всю ночь гуляла ее дочь, будто это так и нужно.
- Ал, приготовь чего-нибудь поесть. Небось оба голодные? – она повернулась ко мне. Я пожал плечами, и она сама ответила: - Ну, конечно, целую ночь по городу лазить где-то.
- Алла безропотно пошла на кухню, а мы с Валентиной Сергеевной остались вдвоем. Она подошла к шифоньеру, без всякого стеснения сбросила халат и стала одеваться. Я отвернулся, чтобы не смотреть на нее, а когда она подошла к столу и села, я увидел модно одетую привлекательную женщину и отметил, что Алла очень похожа на мать: такие же черные глаза и красивый изгиб бровей, полные губы и матовая кожа лица. Это был другой тип красоты, который не напоминал Милу. Мила тоже отличалась красотой, не яркой и не броской, но классической русской красотой: ее прекрасный овал чистого лица обрамляли густые темно-русые волосы, сине-васильковые глаза закрывали длинные пушистые ресницы, а полные губы, будто натертые морковным соком, открывали ровные жемчужные зубы.
- Тебе моя Алка нравится? – спросила вдруг в лоб Валентина Сергеевна.
- Нравится, - честно ответил я.
- Тогда женился бы на ней что-ли, – как-то устало то ли попросила, то ли сама с собой проговорила желание увидеть дочь определившейся в семейном плане.
- Да где мне? – растерялся я. – Я студент. Ни кола, ни двора, ни работы.
- Так вот квартира. А я в любое время уйти могу. Мне есть куда. Слава Богу, черт бы вас подрал, от мужиков еще отбоя нет, – она выпрямила грудь и провела руками по бокам. - Девку жалко: оставишь одну – задурит, совсем по рукам пойдет… Был бы жив отец!
Валентина Сергеевна тяжело вздохнула.
- А что с отцом? – спросил я, довольный тем, что разговор переменился.
- А как у многих - погиб на войне, будь она проклята. Был бы жив, разве бы мы так жили? Он капитаном на фронт ушел.
Она замолчала. Я тоже молчал. Мне все более становилось неловко: я чувствовал себя врагом-завоевателем, вторгшимся в чужие земли, чтобы учинить погром.
Вошла Алла. Она несла сковороду с яичницей и колбасой. Поставив на металлическую проволочную подставку сковороду, она снова ушла на кухню и принесла две фаянсовые миски с помидорами и огурцами, из буфета достала хлеб, тарелки, стаканы, ножи и вилки. Сходила на кухню еще раз и принесла эмалированный чайник с кипятком.
- Водку пить будешь? – спросила меня Валентина Павловна. На дочь она даже не взглянула.
- Ну, и ладно. Мне тоже хватит, - она встала, и сама убрала бутылку в буфет.
Мы поели, выпили чаю с бубликами, и Валентина Павловна, оглядев себя в трельяж и поправив прическу, ушла, наказав:
- Потом застели кровать, никогда не застилаешь.
Алла унесла на кухню грязную посуду, долго возилась там, пришла и сказала буднично, будто мы живем с ней не один год:
- Если тебе нужно помыться, у нас есть душ. Последняя дверь направо, там на двери моющаяся в ванне девочка нарисована, хотя никакой ванны у нас нет. Я тебе свое полотенце оставила.
Когда я вернулся в комнату, Алла лежала в кровати, натянув легкое пикейное одеяло до подбородка…
Юрка набросился на меня с упреками. Он ждал меня у общежития больше часа, замерз, потому что на Васильевском острове особенно ощутимо дуют ветры, а по утрам особенно. Я извинялся, он ворчал, но быстро успокоился, предвкушая сон в тепле, который отодвигал на задний план желание съесть хоть черта, если он на вертеле. Умереть голодной смертью я ему не дал: у меня в тумбочке оставался термос с горячим чаем, кусок копченой колбасы и немного зачерствевшие пирожки с ливером.
Спали мы не долго, днем сходили в Эрмитаж и прошлись по городу, а ночью уже ехали поездом в Москву.
В голове под стук колес звучали слова Аллы: «Ты еще зайдешь?», и мое безнадежное: «Не знаю, как получится», а Юрка раздраженно рассказывал:
- Светку, мегеру, как только ты с Алкой ушел, будто подменили. Что ни скажу, молчит или что-нибудь едкое старается вставить, а потом, как с цепи сорвалась, стала хамить. Я с час посидел еще, вижу – ловить нечего, «ноги в руки» и ходу… А что у тебя с ней было?
- Да так, ничего, - сказал я в ответ, потому что действительно было «ничего».
В Москве Юрка поехал к своему дядьке Николаю Дмитриевичу, а я взял билет на первый отправляющийся домой поезд. Юрка обещал приехать через пару дней.
"Студент". Часть II. Глава 21. Мать и отчим КП. В квартире на Советской. Воспоминания. Велосипедная прогулка и первый невинный поцелуй. В новой квартире матери. Отчим. Окрошка с конинкой у Аликпера Му
Мать жила у отчима в трехкомнатной квартире пятиэтажного кирпичного дома в центре города недалеко от здания обкома. Дом строили для обкомовских работников, и поэтому место выбрали для него знатное. Стоял он на горе, которая называлась Пролетарской, в парковой зоне, с видом на реку и на весь железнодорожный район до самого вокзала. Город во время войны разрушили основательно: уцелело всего несколько больших домов и среди них пятиэтажное здание, на пожарной башне которого водрузили красное знамя в честь освобождения города, да пара-тройка других трех-четырехэтажных строений. Когда мы приехали сюда после эвакуации, город лежал в руинах, но его включили в число городов, подлежащих восстановлению в первую очередь, и он рос на глазах. К чести власти нужно сказать, что обкомовский дом стали возводить только через десять лет после войны, когда город уже более-менее расстроился и следы войны как-то стерлись.
Наша квартира на Советской улице оставалась за нами с матерью, потому что она не спешила выписываться, и в этом доме я провел свое детство и отсюда мы проводили отца в его последний путь.
Отчим, Константин Петрович, с матерью регулярно наведывались в нашу квартиру. Мать наводила порядок, мыла полы и вытряхивала дерюжки. Иногда они даже оставались ночевать, а, уходя, ключ прятали в условном месте под дверью кладовой в общем коридоре.
В квартире почти ничего не изменилось. Мать взяла лишь малое из необходимого, но все оставалось на своих местах, и я со сладким замиранием сердца обходил все наши небольшие комнаты, которые сейчас мне показались ещё меньше, чем они виделись в день моего отъезда, проводил рукой по корешкам книг на этажерке и на полках; садился на диван и какое-то время сидел в блаженстве; вставал и, открыв окно, смотрел в палисадник, где разросшиеся кусты сирени плотно закрывали двор. И мне становилось грустно. Грустно от того, что никогда не вернется детство, и никогда я не увижу больше тех своих пацанов, которые остались в детстве, никогда отец не войдет в эту комнату, чтобы поговорить со мной, а потом полными любви глазами посмотреть на меня и ласково взъерошить волосы. Все это ушло безвозвратно. Но таковы суровые законы жизни, и нужно жить дальше, чтобы потом с такой же тоской вспоминать и эти мои юношеские годы и жалеть уже о других потерях.
Я засунул ключ от квартиры под дверь кладовой и пошел по нашей узкой улочке в сторону пустыря. Каждый дом, мимо которого я проходил, вызывал воспоминания. Вот окна Голощаповых. Интересно, офицер запаса Виктор Голощапов, который был безнадежно влюблен в красавицу, прокурорскую дочь Елену, женился? А где теперь Элла, которая училась играть на пианино и пыталась петь? Вот дом Михеевых, Витьки и Володьки. Витька, старший, заболел психическим расстройством, а Володька вместе с Семеном теперь заводилы среди подросших малышей и верховодят на улице. Армен уже, наверно, заканчивает школу, только уже в другом районе, куда они переехали. Самуил и Изя Каплунский никуда не делись: живут и работают здесь. Вот как раз дом, где жили бабка Пирожкова и Зойка, а в полуподвале – Каплунские, Изя с Лизой и их мать.
Я стоял на пустыре. Здесь все осталось по-прежнему. Разве чуть покосились стойки ворот, да буйно зарос густой травой холм в стороне от футбольного поля, где мы с пацанами любили сидеть и смотреть на тренировки чемпиона Алексеева с его молотом. Сейчас гоняли мяч пацаны, одетые в настоящую форму со щитками и в бутсах. Это, наверно, ребята из футбольного клуба, которого не было при нас.
Я споткнулся о кочку. Господи, не из-за этой ли кочки мы с Полей, внучкой бабушки Хархардиной, которая жила у нее с матерью и училась в нашей школе в девятом параллельном классе, упали на велосипеде. Поля попросилась прокатить ее, я посадил Полю на раму, и мы поехали по вечерней, уже сумеречной улице к пустырю. Поля, прекрасное существо с зелеными глазами, яркими пухлыми губами, вся налитая, словно спелое яблоко, и готовая к пламенной любви, сидела передо мной между моими руками, которые держали руль и при легком повороте касались ее рук, тоже лежавших на руле. Мои коленки невольно гладили ее бедра, и я чувствовал, как замирает при этом мое сердце. Поля что-то говорила, но вдруг затихла, и на пустырь мы вкатились молча. На кочке переднее колесо моего велосипеда подпрыгнуло, выбив руль из рук, и мы с Полей упали на молодую весеннюю траву. Мы не расшиблись, но Поля не поднималась и молча лежала подо мной, и я поймал ожидание в ее открытых синих глазах. Наши губы сами по себе встретились, и я неловко поцеловал Полю в ее открытые губы. И испугался. Неловко встал, а она продолжала лежать в каком-то оцепенении и ожидании чего-то, и не понимала, почему я встал.
- Пойдем, - хрипло сказал я, поднял велосипед и пошел сам, не оглядываясь. Она шла за мной, и мы оба молчали. Ее дом стоял почти напротив нашего, рядом с прокурорским домом.
- Пока, - буркнул я, и она, не ответив и не глядя на меня, юркнула в калитку своего дома.
После этой встречи Поля как-то избегала меня. Мы здоровались, но, опустив глаза, расходились. Тайна этого невинного, волнующего и запретного поцелуя связывала нас и в то же время стала препятствием для сближения. Нам было всего по пятнадцать лет.
На обратном пути я встретил Аликпера Мухомеджана.
- Володька! – бросился ко мне Алик. – Ты?
Он искренне по-детски обрадовался встрече и стал тискать меня в объятиях.
- Я, кто ж еще! – смеялся я.
- Это надо отметить, - решил Алик. – Идем ко мне. У меня мясная окрошка приготовлена, будто тебя ждала, и к окрошке тоже есть.
- С конинкой? – улыбнулся я, вспомнив давнюю историю, когда Алик угостил нас: Монгола, Витьку Мотю и меня картошкой с жареным мясом. «Говядинка?» - спросил Витька, за обе щекиуплетая не частое в то время для насмясное лакомство. «Конина», - простодушно ответил Алик, после чего Мишка Монгол опрометью выскочил из-за стола и побежал во двор, а Алик с недоумением смотрел на нас и никак не мог взять в толк, а в чем, собственно, дело.
- А что конинка? Мясо как мясо. Ты же ел? – Алик смотрел на меня наивным детским взглядом.
- Нет, Алик, дело не в этом. Я еще не виделся с матерью. Сейчас побегу к ней, а вечером увидимся.
- Ну, ладно, Вовец, смотри, ты сказал, - Алик явно остался недоволен моим решением.
- Да, - остановил меня Алик. – Монгол в прошлом месяце приезжал на своей машине. Тебя вспоминали.
- У него машина? – удивился я.
- Так он же после смерти матери дом продал. Вот и купил. Мы вспомнили старые времена и махнули в совхозный сад за яблоками. Набились в машину: я, Самуил, Изя Ваткин, да еще Вовку Мотю прихватили, чтоб на шухере стоял.
- Ну, дурные, - засмеялся я.
- Конечно, дурные. На обратном пути нас постовой остановил на перекрестке, как поворачивать на Герцена, за нарушение правил. Мишка штраф заплатил больше, чем стоили яблоки, которые мы набрали…
Мать встретила меня тепло и со слезами и попеняла:
- С поезда, небось, сначала к друзьям пошел? Приехал-то утром, а сейчас обеденное время. Ну, хорошо хоть к обеду как раз поспел. Голодный? Сейчас Константин Петрович придёт. Он на обед домой ходит, работа рядом.
Мне не хотелось говорить, что я был не у друзей, а на старой квартире. Я промолчал.
Пришел КП, и мы уселись за стол. Мать достала графинчик с водкой. Мы выпили с отчимом по рюмке, а мать стала потчевать меня вкусной домашней едой, от которой я уже отвык. Мы ели окрошку, густую от изобилия в ней ингредиентов, включая мясо, яйца, и обильно заправленную сметаной, селедку с круглыми колечками лука и политую подсолнечным маслом, домашние котлеты пополам из говядины и свинины и картошку, а также салат из помидоров и огурцов. Съесть это все оказалось совершенно невозможным, и я удовлетворился салатом, тарелкой окрошки и котлетой. Мать, как ей положено, стала сокрушаться по поводу того, что я потому худой, что ничего не ем. Отчим заступился:
- Зря ты, Шур, парень совершенно нормально упитанный. Что ж ему с животом ходить? – и он двумя руками потряс свой заметно свисающий животик.
За столом КП расспрашивал меня об учебе, спросил, хватает ли денег, которые они с матерью присылают. Мать упрекнула, что я не пишу писем. На все это я отвечал скупо и неохотно, понимал, что это обижает и мать, и отчима, но не мог переломить себя. С тех пор, как умер отец, и мать вышла замуж, хотя и за достойного человека, которого мы хорошо знали, более того, друга отца - между мной матерью словно выросла невидимая стена. Она разделила нас и похоронила возможность доверительных отношений. Во мне как-то сразу и стойко утвердилось чувство, что это теперь не моя, но чужая семья.
Денег мне хватало. Я мог бы отказаться от помощи отчима, но этим я бы обидел и мать, и отчима, а они этого не заслуживали. Константин Петрович относился ко мне хорошо и, похоже, искренне любил. Помимо того, что я учился на повышенную стипендию, мне иногда удавалось подрабатывать на разгрузках вагонов или на временной работе с укороченным рабочим днем. В журнале «Нева» вышел второй мой рассказ, за который мне прилично заплатили, как, впрочем, и за первый. Кроме того, в криминальном отделе милиции мне два раза выписывали премии в размере офицерского оклада, а отец Лены, начальник угрозыска полковник Ильин, обещал поднять вопрос о прикреплении меня к штату отдела в качестве консультанта…
Вечером мы встретились с Мухомеджаном. Окрошки у него не осталось, и Алик виновато объяснил, что все успели сами слопать, но бутылка стоит полная.
- Да ладно, Алик, - сказал я, выставляя на стол бутылку перцовой, плавленые сырки и полколяски ливерной колбасы в жесткой оберточной бумаге, которую не жалели в Гастрономе, потому что она сама весила не меньше колбасы.
Только мы устроились за столом, прибежал Каплунский.
- А я смотрю из окна - то ли ты, то ли нет, - затараторил Изя. – Вижу, к Мухомеджану пошел… Ну, как ты?
- Живу, учусь, - сказал я. – Серые будни. Вы как? Почти год не виделись.
- Алик, - повернулся я к Мухомеджану, - ты говорил про Монгола. Хотел спросить: он, вроде, собирался в Москву перебраться или все еще в Гжатске?
- В Москве. Также директор музыкальной школы, но сложности с квартирой. Пока снимает. В Гжатске-то квартира хоть и ведомственная, но была, а в Москве особо не разгонишься – своих желающих полно.
- Про Изю я все знаю, а ты, Алик, так и не пошел дальше учиться? – упрекнул я.
- Да что мне эта учеба? Я все лето на природе. Грибы, рыбалка. Сезон отработаю на двух ставках и свободен. И на работе никто в душу не лезет: я да котел, который грею. Знай уголек подбрасывай. Денег, что зимой заработаю, хватает, а мне много и не нужно.
- Что еще новенького за мое отсутствие произошло?
- Да все по-прежнему. Вот разве что старик Никольский умер, - сообщил Мухомеджан.
- А где Ванька Коза? Работает? – вспомнил я.
- Работал, а теперь опять сидит.
- Он же прилично устроился. Я знаю, что по машинам, вроде, слесарем в автоколонне, где начальник Клейн.
- Работал, а сам с дружками планы, как кого-то ограбить вынашивал, - в голосе Изи чувствовалось злое неприятие. - А работа – это скорее всего, для прикрытия. В общем, ограбили кассу фабрики елочных игрушек, когда там должны были зарплату выдавать.
- Теперь сел надолго, - добавил к рассказу Изи Мухомеджан.
- Да-а, правду говорят: как волка ни корми, он всё в лес смотрит, - мрачно сказал я, вспомнив, как в прошлом году встретил Ваньку Козлова, когда он шел с работы. В его уверенной твердой походке чувствовалась сила, а в том, как он поздоровался, и неторопливо говорил, когда мы с ним остановились на минуту, мне показалось, и определенное достоинство. А, может быть, это было от презрения ко всем нам, по его определению, обычным фраерам.
Мы сидели недолго. Поговорили, повспоминали и разошлись как-то обыденно, без сантиментов и слез, потому что жизнь продолжалась и шла своим чередом: Мухомеджан до зари отправится на рыбалку, Каплунский встанет рано на работу, а я встречусь с институтскими товарищами, и мы заведем какой-нибудь спор на какую-нибудь обыденную тему.
"Студент". Часть II. Глава 22. У Алика и Маши Есаковых. Мила вышла замуж. Книжный бум и зарубежная литература. О моем рассказе в журнале и о стихах Алика. Суббота у Лерана. Снова вино и «Guadeamus igi
У Есаковых за год ничего не изменилось, и мне даже показалось, что я никуда не уезжал и прошел не год, а словно приходил сюда вчера. Бабульки сидели на табуретках и резали мелкие дички, которые насобирали под какой-нибудь дикорастущей грушей. Рядом стоял мешок с яблоками, а может быть с картошкой, а на покрытом клеенкой столе выстроились стеклянные банки. Маша с порога бросилась мне на шею, будто роднее меня никого у неё нет на свете; Алик сидел на кровати и читал недавно вышедший роман Кронина «Замок Броуди». Мы обнялись. Алик тут же объявил, что по поводу встречи нужно выпить.
- Вы всегда повод найдете, лишь бы выпить, - недовольно сказала Маша, наверно, имея ввиду всю знакомую мне компанию.
Я достал четвертной и протянул Алику, но предупредил, что зашел ненадолго. Алик с готовностью отправился в гастроном, который находился в двух шагах от их дома.
- Ты уже, конечно, знаешь, что Мила вышла замуж? – спросила Маша, когда Алик вышел.
- Знаю, но не хочу об этом говорить, - твердо сказал я.
- А ты знаешь, что она только тебя любила?
- Если бы любила, замуж не вышла бы.
- Так ты же за год не написал ей ни строчки.
- Это ничего не значит. Я никому не писал… Маш, не трави душу. И давай закончим этот разговор.
- Дурак ты, Володя! – это прозвучало в устах Марии откровенно. – И тебе не интересно, за кого она вышла?
- Не интересно! – отрезал я.
- А она и сейчас спрашивает про тебя, думает, что мы что-то знаем… Кстати, все радовались, когда в «Неве» нашел твой рассказ.
- Верх легкомыслия спрашивать про меня, когда муж рядом, - усмехнулся я, пропуская мимо ушей упоминание о рассказе.
Уловив сарказм в моих словах, Маша замолчала. Я взял в руки книгу, которую читал Алик, и стал листать. «Все читают Кронина и Ремарка. Бум какой-то, - подумал я. – Кто-то, потому что любит литературу, другие, - потому что модно».
Но мы читали, читали все значительное, что появлялось в журналах, читали, вдруг начавших выходить огромными тиражами Уилки Коллинза, Цвейга, Драйзера, Марти Ларни, не говоря уже о Ремарке и Хемингуэе. Так осуществлялась наша встреча с Западом. А если герои Ремарка много пьют, то не нужно забывать, что это «потерянное поколение». Они пили ром, абсент[1] и кальвадос[2], а мы пили дешевое вино, но, как кто-то сказал, «выпивка служила мостом, соединяющим вычитанное с пережитым».
- Ты изменился, - сказала Маша. – Одет по столичной моде. Ты стал совсем другим.
- Это плохо?
- Нет, почему? Просто ты вообще сильно изменился.
- Маша, латиняне говорили: Omnia mutantur, nihil interit. Все меняется, ничего не исчезает. По одежке встречают человека, когда в первый раз его видят. А вы меня знаете давно. Уверяю тебя, я, может быть, повзрослел и стал серьезнее, но по сути не изменился
Алик поставил на стол две бутылки яблочного вина. Маша принесла из кухни три бокала вместо вечных спутников наших незатейливых застолий - граненых стаканов - и яблоки. Я пить не хотел, рассчитывая еще успеть уладить кое-какие свои дела, и только пригубил из своего бокала, когда стали пить за встречу
- Мы читали твой рассказ, - оживился Алик. - Молодец. Здесь все как бы свое. Конфликт родственников, но нет правых и виноватых. Все люди, все достойны сочувствия. И самое главное, что ты не опускаешься до морали. То есть, есть какой-то подтекст, но нет обязательного в таких случаях вывода. Все сдержано и лаконично.
- Спасибо, - я от души поблагодарил Алика.
Меня приятно удивило, что его оценка совпадала с тем, что сказал о рассказе Юрка, который глубже знал литературу и мог довольно точно судить о достоинствах того или иного произведения. Но мне почему-то неловко стало говорить, что в последнем номере журнала появился ещё один мой рассказ.
А мои стихи напечатали в областной молодежной газете, - похвалился Алик и попросил: - Маш, дай газету. В тумбочке.
Маша нехотя поднялась с табуретки, взяла из тумбочки газету и передала мне. На четвертой странице были помещены стихи Алика Есакова, посвященные кубинской революции и Фиделю Кастро. Я с интересом прочитал. Это были действительно хорошие стихи, и я искренне похвалил Алика.
- Из тебя получится хороший поэт… Если, конечно, не бросишь писать… Знаешь, я часто размышляю на эту тему, писательства, - сказал я.
Алик повернулся ко мне с готовностью слушать.
- Может быть это и прописные истины, но всё же истины. Как, например, не согласиться с тем, что «без труда – не вытащишь рыбку из пруда» … Талант талантом, но чего-то достичь можно, если то, что ты делаешь, становится не хобби, а призванием… Ждать призрачного вдохновения, чтобы написать пару строк? Это не серьезно. Если бы Пушкин или Есенин писали только по вдохновению, они бы ничего не написали. Вдохновение приходит - или не приходит - во время работы. И тогда появляются гениальные стихи. Но поэзия, как и проза не состоит только из гениальных произведений, и никто не ждет этого от авторов, мы чаще читаем не гениальную, а просто хорошую литературу. А писать хорошо - это довольно тяжелая и часто рутинная работа. Все просто и… сложно. Согласен?.. А у нас с тобой, в общем-то, пока ещё ничего и нет. У тебя пара десятков, может быть, немного больше, стихов, у меня, сколько-то рассказов…
- Наверно, ты прав, - немного помолчав, просто сказал Алик. – Но, скорее всего, я не дозрел до того, чтобы это стало моей работой. А, в общем, как получится. Может быть, это само придет. Вот у тебя уже на лбу написано, что ты станешь писателем.
Он беззаботно засмеялся, взял бутылку и стал разливать вино в бокалы. Я пожал плечами и заметил: «А это как сложится!»
Мы выпили, немного посидели, и я попрощался, с ребятами, пообещав ребятам зайти в субботу к Лерану, где соберутся все.
- Обязательно приходи, - попросил вдогонку Алик. - С тобой все хотят увидеться…
В субботу у Лерана собралась почти вся компания, кроме Олега Гончарова – он уехал на родину в свой Курган, и еще не было Милы. Я принес три бутылки портвейна, как оказалось, кстати, потому что у ребят на столе, которым по-прежнему служил рояль, стояло всего две бутылки яблочного вина на пятерых, и они сидели с постными физиономиями.
- Теперь бухнём, а то дожили, бухла и то не на что купить, - весело заключил Вовка Забелин, потирая руки.
- Конечно, - не удержалась Маша, – если каждый день пить! Как будто, без вина поговорить не о чем.
- Поговорить всегда есть о чем, - не согласился Леран. – Только с вином как-то веселее. Студенты мы или нет? Даже в гимне поется «Гаудеамус игитур, ювенес дум сумус», что значит «Давайте веселится, пока мы молоды». Алик Есаков запел: «Gaudeamus igitur, Juvenes dum sumus! И все подхватили:
Post jugundam juventutem,
Post molestam senectutem
Nos habebit humus.
Гимн дружно допели до конца, и стало весело без вина. Тем не менее, вино пили, и поговорить нашлось о чем.
- Гимну кто научил? – спросил я.
- Морозов. Он, кстати, на инязе вместо Зыцеря языкознание ведет, - сказал Валерка Покровский.
- Животик не подобрал?
- Да ты что? Еще больше раздобрел. Даже щечки зарумянились, как у младенца, - засмеялась Маша.
- Но мужик хороший, - заметил Валерка.
- По крайней мере, не вредный, студента понимает, - согласился Леран.
- Вовка нос так и не выправил? – тихо спросил я у Маши. Нос у Вовки Забелина вызывающе смотрел вправо.
- А мне он как-то не мешает, - беспечно бросил Вовка, уловив каким-то кошачьим слухом мои слова. Мне стало неловко, но Вовку это совершенно не смутило.
- Его девки и с таким носом любят, - сказала Маша. – Настоящего мужчину, как известно, шрамы украшают. Правда, Вов?
- Истинная правда, - не стал отказываться Вовка.
- На кота он блудливого похож, - сказал Леран Еремин.
- Могу и обидеться, - серьезно ответил Вовка.
- Мальчики, не ссорьтесь. А ты, Леран, говори, да не заговаривайся. Одно дело - шутка, и совсем другое - хамство.
- Ну, извините, перегнул. А ты, Вов, не обижайся, что-то я сегодня не в форме, - признался Леран.
- Ладно, - согласился Вовка. - Сейчас поправим.
И он, открыв очередную бутылку, стал разливать вино по гладким стаканам с золотыми каемками. «Эра граненых стаканов закончилась», - пожалел я, подумав о том, что выпивки из граненых стаканов в прежние времена проходили веселее и демократичнее.
- Леран, убери книгу, а то ненароком вином зальем, - сказал Валерка Покровский.
На краю крышки рояля рядом с бутылками, яблоками, сырками и шоколадными конфетами «Василек» как-то некстати лежала книга. Я взял томик в руки, чтобы передать Лерану, и отметил название: «Дженни Герхардт».
- Ты, что-ли, читаешь? – спросил я Лерана.
- Да ну, это маман. Я до женских романов неохочь.
- Да что ты понимаешь? – обиделась за Драйзера Маша. – Книга и интересная, и поучительная. И о многом заставляет задуматься. А вам, мужикам, тем более полезно прочитать.
- Потому что Дженни родила без мужа? – насмешливо сказал Вовка Забелин.
- Потому что предрассудки, - пылко ответила Маша. -
Дженни пожертвовала свою жизнь ради любимых мужчин, а Лестер оказался слишком слабым человеком, чтобы переступить условности своего круга. Он просто бросил Дженни.
- Так он за это и поплатился, потому что женился на девушке, которую не любил, - сказал я, чтобы поддержать Машу, близко принявшую к сердцу историю, рассказанную писателем.
- Я и говорю, что это не роман, а одни слезы, сантименты, которые так любят женщины, - сказал Вовка Забелин.
Я видел, что никому больше не интересна Дженни Герхардт, также, как и ее автор, и оставил эту тему.
Говорили потом о новых фильмах, которые шли на экранах кинотеатров. Восторгались недавно вышедшей в прокат «Судьбой человека» с Бондарчуком, смеялись, вспоминая кадры недавно появившегося на экранах фильма «В джазе только девушки» с Мэрелин Монро. Меня расспрашивали про Ленинград, про институт, вспомнили и мои рассказы в «Неве».
- Не зря ты уехал в Питер, - сказал Валерка Покровский. – Тебе же Зыцерь письма в универ, вроде, давал?
- Письма мне не пригодились. И без писем приняли, – ответил я спокойно, но меня задел его тон.
И вообще я отметил, что ко мне стали относиться хотя и с некоторым пиететом, но настороженно. От этого я чувствовал себя неловко, понимая, что для всех я уже, если не чужой, то и не свой.
Когда выпили все вино и стали соображать, где достать еще денег на выпивку, я положил на рояль двадцать пять рублей. Вовка Забелин полез целоваться, а я, сославшись на то, что обещал быть пораньше дома, со всеми попрощался и пошел к двери.
- Володя, подожди, мы с тобой, - окликнула меня Маша, которая тащила за руку Алика. Он не упирался, но лимоннокислое лицо его выражало недовольство.
- Пижон! – услышал я тихо сказанное вслед то ли Валеркой Покровским, то ли Лераном Евсеевым.
[1] Абсент - это ароматный, довольно горький и крепкий напиток (68 -73 %)
[2] Кальвадо́с — яблочный или грушевый бренди, получаемый путём перегонки сидра. Крепость — около 40%).
"Студент". Часть II. Глава 23. Петр Дмитриевич, Наталья Дмитриевна и Юрка. О Драйзере и его книгах. «Как пойдешь по Болховской…» Встреча с Милой. Запутанные отношения. Идем, «куда глаза глядят». Травя
- Петр Дмитрич, иди. Кто к нам пришел! Володя пришел. – Наталья Дмитриевна сияла, словно царский золотой червонец. Петр Дмитриевич вышел из спальни, днем служившей ему кабинетом, строгий и взъерошенный, словно с кем-то только что подрался
- Кто? Володя? Здравствуй, Володя. В Ленинграде учишься? В ЛГУ? Ну да, в Герценовском. Юрка говорил. Да. А наш охламон туда-сюда прыгает, не определится никак. Говорят, что-то пишешь. Слыхал, слыхал. Вот, на Юрку тоже повлияй, может остепенится.
Все это Петр Дмитриевич проговорил без пауз одним махом и ушел, прежде чем я успел возразить, что у Юрки все в порядке и беспокоиться за него нечего. А повлиять, он сам на кого угодно повлияет. Эти слова слушала уже Наталья Дмитриевна, и я видел, что она проникается от этого ко мне еще большим расположением. Открылась дверь, и Юрка, недовольно бросив в сторону матери слова, предназначенные больше отцу: «Не надоело одно и то же долдонить?», увел меня в свою комнату. На кровати лежал томик с романом «Стоик» Драйзера. Юрка до моего прихода лежал на кровати и читал последний том трилогии.
Я вспомнил разговор у Лерана и спросил:
- А «Дженни Герхардт» читал?.
- Мораль скучна, сюжет банален, - категорично высказался Юрка. - К тому же много событий, на которые отвлекаешься, а они по-настоящему не раскрываются с нужным драматизмом.
- Сюжет, может быть, и банален, но читается с интересом, и образ Дженни Герхардт выписан мастерски, - возразил я.
- А я и не спорю, что Драйзер мастер. Недаром его выдвигали на Нобелевскую премию. Я выражаю свое мнение по поводу именно романа «Дженни Герхардт», а поэтому и читаю «Финансиста», «Титана» и «Стоика».
- Ну, в конце концов, я тоже с ‘большим удовольствием читал «Американскую трагедию», – признался я. – Хотя соглашусь с теми, кто считает «Дженни Герхардт» одним из лучших американских романов.
- «Американская трагедия» - вне критики, - сказал Юрка. - Гениальная вещь. Как можно это сравнивать с «Дженни Герхардт» !..
Мы с Юркой встречались почти каждый день. По вечерам жизнь на нашем Бродвее, то есть Ленинской улице, по-прежнему бурлила, оставаясь центром притяжения молодежи, которая фланировала в обе стороны, но шли больше в сторону парка, к незатейливым развлечениям в виде летней эстрады с выступлениями редких гастролеров из Москвы или местной филармонии, бильярда, да танцплощадки.
До революции, и даже чуть позже, Ленинская улица называлась Болховской, а еще раньше и Большой Болховской, и Большой Дворянской, пока не утвердилось ее официальное название Болховская, потому что вела в сторону старинного города Болхова. Более ста лет назад на повороте к городскому саду проложили бульвар из двух аллей, а чуть дальше, на высоком берегу Оки, заложили сад и назвали «Публичным – для увеселения и отдыха народа». Эта часть с аллеями и «Публичным садом» до самой Монастырской слободы стала называться Садовой, что укоротило Болховскую улицу, но она по праву оставалась «красивейшей улицей города».
Может быть из-за того, что я немного знаю историю улицы, мне как-то не хотелось называть ее Ленинской, и на ум приходили стихи поэта Петра Потемкина:
Как пойдешь по Болховской И свернешь направо, Будет садик небольшой, А за ним канава…
Прошло более полвека, название улицы Болховская сменилось на Ленинскую, но она так и осталась любимым местом для прогулок и отдыха молодых и не очень молодых жителей города.
Мы с Юркой шли вниз по улице и разговаривали о чем-то, как вдруг я почувствовал волнение, которое появилось неожиданно и стало раздражать. Бессознательно, инстинктивно подчиняясь внутреннему голосу, я ускорил шаг и почти бежал. Юрка, так и не привыкший к моим странностям, еле поспевал за мной, недоумевая и пытаясь понять, что случилось, потому что я отстраненно слышал за собой эхо его слов: «Володь, ты куда? Что случилось? Да постой же ты!». Когда мы поравнялись с домом Маши, я остановился, будто наткнулся на каменную стену.
- Какая муха тебя укусила? – недовольно проговорил Юрка, догнав меня, и осекся. Из подъезда Машиного дома выходила Мила. Мое сердце сначала замерло, потом забилось, словно несчастная птица, попавшая в силки. Мила увидела меня и остановилась в нерешительности, не зная, как ей быть: подойти или пройти мимо. Ведь она теперь мужняя жена. Мила стояла, такая родная и близкая, но чужая и недоступная как запретный плод. И мелкая обида, если она и шевелилась во мне змеино, растворилась в нежности, которая заполнила меня и лишила разума.
Я подошел и обнял её. Она не оттолкнула меня, словно ждала этого, уткнулась в мое плечо и заплакала тихо, содрогаясь всем своим хрупким девичьим телом.
- Ладно, я пойду, - сказал обалдело Юрка, но я его не слышал.
Мы с Милой шли вниз по улице, через мост, сидели в скверике возле банка, потом шли дальше и снова где-то сидели. Время для нас остановилось. Мы говорили и не могли наговориться.
- Тебе нужно домой, тебя ждет муж, - спохватился я.
- Он во Мценске. Я приехала одна. У меня хвост по истмату. Сегодня сдавала. Остановилась в своем общежитии.
- Кто он? – наконец я решился задать этот вопрос.
- Учитель в школе. Физик. Наши семьи дружили. Мы учились в одной школе, но он на пять лет старше.
- Юрка Богданов говорил, что за тобой ухаживал какой-то Эдик Платонов с пятого курса.
- Мало кто за мной ухаживал! – безразлично сказала Мила.
- Любишь?
- Нет, - слезы снова появились на её глазах.
- Зачем же выходила? – жестко спросил я.
- Мне было все равно. Ты мне за год не написал ни одной строчки. Ты меня бросил, - с упреком сказала Мила.
Я молчал. Что я мог сказать? Я был виноват. А мои нелепые доводы о том, что я человек не совсем нормальный, а поэтому ненадежный для семейной жизни, теперь мне и самому казались нелепыми. Юрка оказался умнее, когда возразил, что все люди разные, а мои способности не мешают мне оставаться нормальным человеком. Действительно, может быть, я человек и с каким-то особым психическим складом, но ненормальным меня вроде никто не называл.
Мы шли с Милой куда глаза глядят, но инстинктивно я, сам того не ожидая, вышел на свою улицу. Как всегда, здесь стояла темень, и лишь одна лампочка освещала небольшой пятачок вокруг фонарного столба. Вечером свет из окон падал на условные тротуары, заросшие травой, но теперь окна спали. Луна пряталась за облаками, но вдруг выплывала из-за них, рассеивая сумрак ночи, тускло и неясно высвечивая дома и деревья, а в тени их оставляя тьму.
- Есть хочешь? - спросил я Милу.
- Хочу, - просто сказала она.
Пригласить её в дом я не решился. Я и так переступил негласное моральное право, по которому должен был оставить Милу в покое, но это оказалось выше моих сил. Ее образ жил во мне, и память постоянно возвращала меня к ней.
Я принес хлеб и яблоки – все, что нашел дома. Мы сидели на скамейке во дворе и ели, а потом шли дальше. Уже забрезжил рассвет, когда мы перешли по деревянному настилу понтонного моста на другой берег Оки. За мостом дорога, мощенная булыжником еще во времена писателя Лескова, шла в гору, справа ютились невзрачные домики Монастырской слободы или просто Монастырки, дальше дорога вела к загородным просторам с ипподромом, где проходили лошадиные бега, а слева кирпичные выбеленные стены прятали Свято-Успенский монастырь. Мы устали и свернули на холмы у стен монастыря. Густые заросли кустов, липы с роскошными кронами и березы, свесившие свои кудрявые ветки почти до земли, укрывали нас. Мы сели на мой пиджак и наши губы сами потянулись и нашли друг друга. И не осталось ощущения стыда в наших объятьях, потому что мы имели право принадлежать друг другу и никому больше…
Я проснулся от холодного носа щенка дворняги, который тыкался в мое лицо, и тоненько скулил. Щенок искал хозяина и решил пристать к мирно почивающим на травке. Собаки хорошо чувствуют тех, кто им не причинит зла. Мила открыла глаза и села. Щенок подбежал к ней. Она погладила его, и он опять заскулил, то ли жаловался, то ли хотел есть. Солнце уже поднялось значительно над горизонтом, и мы пошли назад, приманив щенка свистом. Щенок послушно шел за нами. Мила неожиданно остановилась и заговорила торопливо:
- Я уйду от него. Я больше так не смогу. Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать, даже если ты не захочешь вернуться…
В глазах ее не было слез, но слова выражали решимость. Я молчал. Я не знал, что ответить, но понимал, что сейчас ей руководило просто слепое чувство, разбавленное женской сентиментальностью…
Щенка мы сдали с рук на руки Мухомеджану.
- Вы чего в такую рань? – удивился Алик, но щенка взял в руки и тот лизнул его в щеку.
- Куда он мне? – он поставил щенка на пол.
- Будешь с ним на рыбалку и в лес ходить, - сказал я. - Не хочешь, пристрой его к кому-нибудь из пацанов. Я бы взял, да мне некуда.
Я проводил Милу. Чем ближе мы подходили к ее общежитию, тем большее смятение от неминуемого расставания испытывал я, а она шла молча, понурив голову, и я чувствовал, как ее охватывает нервная дрожь.
- Мы вечером увидимся? – как-то робко спросила Мила.
- Нет. Сегодня я уеду. Так будет правильно, - твердо сказал я.
Я обнял Милу, поцеловал и, не оглядываясь, пошел назад.
«Do not cut the cat's tail in parts»[1] – подумал я. И прямиком отправился к Юрке, заявив, что вечером мы уезжаем. Юрка поворчал и согласился.
[1] Не надо кошке рубить хвост по частям» (англ.)
"Студент". Часть II. Глава 24. Сталинская высотка на площади Восстания. Ученый дядя Юрки. Квартира на зависть обывателя. У Ляксы в общежитии. Американская выставка. Компьютер на транзисторах. Автомоби
С вокзала мы поехали к Юркиному дядьке Николаю Дмитриевичу, у которого остановился Юрка. Николай Дмитриевич жил в сталинской высотке на площади Восстания. Мы вышли на станции метро «Баррикадная», и я увидел эту высотку в двадцать четыре этажа, увенчанную шпилем с пятиконечной звездой, и с двумя крылами с башенками. Фасад украшали скульптуры. Сразу в голову пришли строчки из «Дяди Степы Михалкова»:
Шли ребята мимо зданья,
Что на площади Восстанья.
Мы вошли в вестибюль здания. Московские высотки я видел только снаружи, но ни разу не был внутри их, и меня поразила роскошь. Огромный вестибюль украшали зеркала и роскошные люстры. Наверх вела мраморная лестница с ковровой дорожкой.
Скоростной лифт мгновенно доставил нас на шестнадцатый этаж, и Юрка позвонил в квартиру. Нам открыла немолодая миловидная женщина с гладкой прической тронутых сединой волос, собранных на затылке в пучок - домработница Поля, которая занимается хозяйством.
Поля дала нам комнатные тапочки. Мы толкались в просторной прихожей, когда к нам вышел Николай Дмитриевич в домашней пижаме. Юрка говорил, что у его дядьки детская травма позвоночника, но сказал он это как-то вскользь, и я пропустил его слова мимо ушей, не придавая им особого значения. Теперь я увидел низкорослого человека с заметным горбом и большой головой, вдавленной в плечи. На приятном смуглом лице сидели большие карие добрые и печальные глаза, настолько выразительные, что, казалось, живут сами по себе.
Юрка представил меня как своего друга и сказал, что мы немного отдохнем с дороги и поедем в Сокольники смотреть американскую выставку.
- Наслышан, наслышан, - сказал Николай Дмитриевич, с любопытством оглядывая меня, и решил:
-Давайте-ка, примите с дороги ванну, да позавтракайте, потом поедете.
Я укоризненно посмотрел на Юрку. Бог весть, что он мог наговорить про меня.
Мы приняли душ и устроились на диване в ожидании Николая Дмитриевича, чтобы сесть за стол, который накрывала домработница.
Николай Дмитриевич вышел парадно одетый. Пиджак украшали два знака лауреата Сталинской премии. Эти премии Николаю Дмитриевичу присуждали явно не за политические пристрастия. И я понял, почему он получил квартиру в высотке, мечте и зависти многих москвичей. В высотке жили преимущественно заслуженные работники авиационной промышленности и недаром она называлась «домом авиаторов». Квартиры здесь получали и другие заслуженные люди: высокие чиновники и ученые. А Николай Дмитриевич был доктором физических наук и работал в Академии наук. Юрка рассказывал, что в квартире дядьки имелся диковинный пылесос: шланг вставлялся в отверстие на стене каждой комнаты и мощная установка в подвале вытягивала всю пыль. В этом я мог теперь убедиться лично, а, кроме того, увидеть машину мойки посуды и даже мусоропровод. Удивительно, дома мы выносили мусор на помойку, которая располагалась, как и туалет, метрах в ста от жилища, а чтобы посуду в доме мыла машина, я даже представить не мог. Оказывается, такие машины уже выпускал рижский завод.
За столом Николай Дмитриевич расспрашивал меня об учебе, о Ленинграде. Я скупо отвечал на его вопросы, не вдаваясь в детали. В конце разговора он спросил, есть ли мне где ночевать.
- Переночую у нашего общего друга в общежитии. Сейчас это не сложно, потому что до учебного года еще целая неделя, - сказал я.
- Ну, если не получиться - милости просим к нам. Места хватит, - пригласил Николай Дмитриевич.
После завтрака Николай Дмитриевич отправился на службу, а мы с Юркой поехали на Стромынку искать Ляксу.
Комната общежития, где жил Алик, почти не отличалась от моей ленинградской. Разве что здесь разместились не шесть, а пять кроватей. На одной лежал с книгой в руках студент со всклокоченными волосами.
- Чувак, а где Алик Тарас? – спросил Юрка.
- В магазин пошел за пельменями. Ща придет, - лениво ответил студент, снова было уткнулся в книгу, но запоздало спросил:
- А вы ему кто?
- Друзья, - коротко ответил Юрка.
- А-а, - сказал студент и полностью отключился от процесса общения.
Лякса пришел скоро. Увидев нас, заулыбался. Мы обнялись.
- Есть будете? – Лякса открыл свою тумбочку и достал небольшую алюминиевую кастрюлю. При этом его сосед с видимым неудовольствием покосился в нашу сторону.
- Ели уже, - успокоил студента Юрка.
- Тогда мы с Федькой сами… Это мои кореша: Юрка и Володька. А это Федор, третий курс истфака, - представил нас Лякса.
Лякса сварил пельмени, и они с Федором быстро умолотили всю пачку, которую принес Лякса, – причем ели пельмени с батоном. После этого Федор снова завалился на свою кровать, но книгу, отложенную в сторону, обратно не взял и лежал так, неподвижно, как сытый питон. только что проглотивший что-нибудь вроде бородавочника. У Ляксы глаза приобрели маслянистый оттенок, и он тоже готов был лечь, но мы категорически не дали ему сделать это и сказали, что все идем сейчас на американскую выставку.
- Я у вас сегодня переночую… – забил заранее я свой ночлег.
- Да живи хоть неделю, - успокоил Алик
- С пропиской, - подал голос Федор.
- Вечером отметим, - согласился я.
В Сокольниках, где проходила американская выставка, кажется, собралась вся Москва. Мы не меньше часа простояли в очереди за билетами, прошли на выставку и словно попали в другой мир. Все поражало, начиная с круглого павильона под решетчатым перекрытием золотистого цвета. Похоже было, что купол сложен из множества кристаллов в виде ромбов. Здесь мы не задержались и остановились только у компьютера, в котором использовались транзисторы, а не лампы. Компьютер представлял собой компактное устройство не больше человеческого роста, и мог бы уместиться в небольшом кабинете. Оператор сидел перед пультом как за письменным столом. Компьютер отвечал на вопросы об Америке и о жизни рядовых американцев вплоть до стоимости пачки сигарет, которые они курят.
- А какая у нее скорость? – спросил Юрка у чернокожего стендиста.
- Более 229 тысяч операций в секунду, - стендист заулыбался, обнажая белосахарные зубы, готовый дать любую информацию по вверенной ему ЭВМ, но мы уже шли дальше. Чуть постояли у семи огромных экранов, которые показывали со всех сторон один день жизни Америки.
Масса народу толпилось у стеклянного павильона, где выставлялись товары повседневного спроса и бытовой техники вроде посудомоечных, стиральных машин, пылесосов, всяких соковыжималок и кофеварок. Привлекали внимание и павильоны с женской косметикой, которую раздавали налево и направо на зависть тем, кому она не досталась. Магазин самообслуживания поражал разнообразием товаров, многие из которых нам не могли и присниться. Всё выглядело, как какое-то сказочное изобилие.
У подиумов на показах моды в основном толпились женщины. Мы тоже остановились, когда динамики взорвались запрещенным у нас рок-н-роллом. У публики это вызвало восторг. На подиум выскочили две пары: парни и девушки, и стали весело выделывать энергичные па в бешеном темпе. Это невольно заводило, и мы в такт хлопали в ладоши.
Но всё затмила выставка автомобилей. Это показалось нам чем-то космическим, совершенно отличным от того, что мы привыкли видеть на наших дорогах. Американские машины отличались от наших и размерами, и роскошными формами. Непривычно широкие автомобили имели низкую посадку и навороты в виде крыльев-плавников сзади и ракетных форм сопла, что придавало машине намек на скорость летательного аппарата.
- Во всех автомобилях электрические стеклоподъём- ники и кондиционеры, - сказал какой-то возбужденный автолюбитель. - У нас это есть только в ЗИЛах и «Чайках».
Он ходил вокруг зеркально отполированной машины черного цвета, вытянутой, словно гусь в полете, с крыльями по бокам багажника, приседал, чтобы лучше разглядеть колеса с необычными дисками-спицами и восхищенно качал головой.
«Кадиллак» окружали мужчины, и мы подошли поближе. Экскурсовод показывал, как поворачивается сидение водителя для удобства выхода из машины и как закрывается верх нажатием кнопки.
В семиметровый, меблированный дом-трейлер для путешествий мы не только заглянули, но даже попробовали краны, из которых побежала вода, чего мы не ожидали: это все же был экспонат.
Мы смотрели на серию цветных телевизоров, о которых знали только понаслышке, на циркораму и гадали, как показывают действие, которое идет на экранах циркорамы.
- Очень просто, - объяснил нам один посетитель, стоявший рядом. – Позади по кругу циркорамы располагаются операторы, которые проецируют изображения киноаппаратами. Но задумка интересная.
В галерее искусств «яблоку не было куда упасть». Народ толкался здесь, пытаясь постичь смысл абстрактного искусства, популярного на Западе, но закрытого для нас. Кто-то недоумевал, кто-то откровенно говорил, что это «мазня». Мы относились к большинству, которое молча разглядывало картины, но никто не рисковал давать им оценку.
- Как вам? – спросил я Юрку с Ляксой, когда вышли из павильона.
- Я ничего в этом не смыслю, - признался Юрка.
- А кто смыслит? – усмехнулся я. – У нас абстрактная живопись в подполье. Мы не знаем даже своих Кандинского и Малевича, не говоря уже о французах.
- Проще всего в непонятное бросить камень, для этого большого ума не надо, - сказал Лякса. – Сложнее попытаться понять. Как можно судить, если не знаешь сути предмета! Но лично для меня выставка стала толчком, чтобы познать суть предмета. … Здесь важны цвет и форма. И здесь нет никаких образов. То есть искусство беспредметное. Экскурсовод говорил, что Джексон Поллак, картину «Собор» которого мы видели, не пользуется кистью, а разбрызгивает краску по холсту. У них - главное достичь эффекта игры красок.
- Ну, правильно, можно рисовать и носом. У Ильфа в «Двенадцати стульях» художник рисовал овсом, - засмеялся Юрка.
- Да это все крайности, но искусство-то есть.
«Стоящая женщина» Гастона Лашеза на аллее перед выставкой у многих вызывала недоумение и неприятие. В газетах фигуру женщины назвали «гротеск и насмехательство». Но позже я как-то в разговоре с одним художником вспомнил эту скульптуру, и он мне объяснил, что прообразом ее была любимая женщина скульптора и он изваял ее, когда они находились в разлуке, вложив в работу всю силу своего неутоленного желания и всю преданность ей. Она вышла у него крутобедрая, с большими грудями как древняя богиня плодородия и стала самой известной в мире работой Лашеза.
- А, кстати, - сказал Юрка. - кустодиевские дородные купчихи не вызывают у нас неприятие, а рубенсовские женщины, такие же толстые, как и «стоящая женщина», считаются гениальными произведениями искусства.
Многие посетители ходили с полиэтиленовыми пакетами в руках, но мы не нашли, где эти пакеты раздают, зато набрали буклетов и проспектов, которые свободно лежали в павильонах, и раздобыли значки, которые тут же прикрепили к рубашкам. Но вот чего мы не попробовали - это пепси-колы, которую раздавали из автоматов бесплатно, но народ давился в очередях за этим заморским напитком, а американские девушки снисходительно, а мне показалось с иронией, улыбались. И мы молча согласились с Ляксой, когда он сказал:
- Чуваки, не будем унижаться!
На выходе из парка нас остановил человек в штатском и отобрал две книги, которые «затырил» Лякса. На это смущенный Лякса сказал:
- Да все брали, я что-ли один. И экскурсовод не возражал.
По дороге в общежитие Лякса заметил:
- Американцы все всё время жуют, причем везде, во всех павильонах.
- Chewing gum! – сказал я. - Жевательная резинка. Мне давали в Питере пробовать англичане.
- Это я потом понял. На что похожа?
- Резинка и есть, только со вкусом мяты или чего-то еще. Ты что, не слышал про жвачку? – удивился я.
- Почему, слышал, - сказал Лякса, - Только не понимаю, в чем смысл?
- Говорят, чистит зубы
- Чушь какая-то! – сделал вывод Лякса.
Мы зашли в магазин, купили три бутылки портвейна, кило колбасы, два батона, два плавленых сырка и две банки килек в томате и пошли к Ляксе в общежитие.
Федор при виде вина и колбасы оживился. Мы капитально устроились на сдвинутых кроватях, составив две тумбочки, на которые и разложили снедь. Нас не оставляло впечатление от выставки, и мы, выпив немного вина, продолжали делиться своими впечатления.
- Пепси-колу пили? – спросил Федор.
- Не пили, - коротко ответил Лякса.
- А я пил. Дрянь. Попробовал и вылил. Горелой резиной пахнет. Квас лучше.
- А Хрущеву понравилось. Говорят, он целых два стакана выдул, - вспомнил Лякса.
- В бытовом отношении американцы, чего говорить, живут лучше, - сказал Юрка.
- Что ты имеешь ввиду? – Лякса насмешливо посмотрел на Юрку. – Пепси-колу, джинсы, жвачку?
- Я имею ввиду автомашины, промышленные товары, изобилие продуктов, одежду. И джинсы в том числе. А до’ма с кухнями, которые оборудованы всем необходимым?
- Это все напоказ. Не все хорошо у нас, но и там показухи достаточно. Кстати, большинство этих вещей простые американцы тоже не могут себе позволить.
- Могут, - сказал Фёдор. - Для этого у них широко используются кредиты, хотя это кабала.
- Читал, что Хрущев сказал в разговоре с Никсоном?
Наша промышленность ориентирована на производство не предметов роскоши, а на производство действительно значимых товаров. Потому мы и впереди в освоении космоса, - сказал Юрка.
- Космос космосом, но жрать человеку тоже нужно, - угрюмо вставил свое слово Федор. – В общем, как ни крути, а в сравнении с нашей скудостью американский уровень благосостояния выше нашего в разы. А что до жвачки или джинсов, то желание иметь это естественно для нормального человека с точки зрения развития цивилизации. Человек, может, и живет ради комфорта.
- Ну, Федя, это уж совсем по-мещански, - засмеялся Юрка.
- А мещанство – слово не ругательное. Девяносто процентов народа, и нашего тоже, как ни странно - мещане, обыватели. Мы как-то высокие слова мимо ушей пропускаем, и ушки навостряем при слове хлеб, колбаса, комфорт и быт. Кстати, значения слов «обыватель» и «мешанин» приобрели иронический оттенок с подачи Горького и Маяковского, который «изобрел» словосочетание «мурло мещанина».
- Это верно, - согласился с Федором Лякса. - Пушкин в стихотворении «Моя родословная» с гордостью отмечал: «Я просто русский мещанин!», и Андрей Платонов утверждал, что историю вывезет не герой, а мещанин.
За разговорами, которым не бывает конца, мы не заметили, как пробежало время, и спать мы легли далеко за полночь. Когда куранты пробили по радио двенадцать часов и зазвучал гимн, Юрка спохватился, и они с Ляксой пошли вниз в вахтерскую звонить Николаю Дмитриевичу, что Юрка заночует в обжаге.
На следующий день вечером, перед отъездом в Питер, я зашел, чтобы попрощаться с Юркой и с его гостеприимным дядькой. Николай Дмитриевич усадил нас за стол и даже достал графинчик с водкой. Мы выпили по рюмочке, и разговор снова зашел о выставке. Мы стали восторженно описывать то, что нас особенно поразило. Николай Дмитриевич слушал, улыбался, как бы соглашаясь с нами, но потом выразил свое отношение к американцам:
- Не надо идеализировать Америку. Американцы показали нам только внешнюю сторону своей жизни. Но ведь многие из нас понятия не имеют, что такое капитализм со всеми его кризисами, социальным расслоением, коррупцией и другими неприглядными вещами. У нас, в отличии от Америки, прежде всего нет эксплуатации человека человеком. У нас образование, включая высшее, бесплатно, а его уровень один из самых высоких в мире. И вообще, во многом пример СССР для Запада стал заразительным. Взять хотя бы социальный вопрос. Ведь именно на примере «советского социализма», Западная Европа, да и США тоже,задумались над вопросомсоциального обеспечения, и у них появились государственныепособия, пенсии, льготы и прочее подобное… Выставка – это в какой-то степени миф, который соблазняет наши умы… Да, в бытовом отношении мы живет хуже, но не надо забывать, что после тотальной разрухи в ходе изнурительной войны, прошло всего пятнадцать лет, и прав Никита Сергеевич, когда сказал, что нам важнее было нацелить промышленность не на предметы роскоши, а на действительно значимые товары и, прежде всего, нужно было думать о том, чтобы поднять страну из руин. Как говорится, «не до жиру, быть бы живу». Так что, если говорить о преимуществах американского образа жизни, то это вопрос спорный.
Крыть нам с Юркой было нечем, потому что доводы советского ученого Николая Дмитриевича Богданова казались разумными. Тем не менее, как сказал один остроумный человек, «госплан хорош при производстве ракет и самолетов, но ни один госплан не может спланировать производство лифчиков для дам нужного фасона и цвета. А дама в самосшитым и неудобном лифчике - это гораздо большая проблема для государства, чем вся военно-морская мощь Соединенных штатов, то бишь, Америки».
"Студент". Часть II. Глава 25. Перемены в общежитии. Тусовка в квартире Народного артиста. Будущие Каратыгины Волковы и Жемчуговы. Больной зуб Алисы. Скептик Стас. Откровенная скука. Подводные камни п
В нашей комнате кроме меня к третьему курсу остались немцы Генрих и Яков, да Жора Дроздов. Леня Котов поступил в Академию художеств, а Вася Сечкин женился на ленинградке и переехал к ней куда-то на Петроградскую сторону вместе со всем своим имуществом, которое умещалось в чемодане.
- Видел я его бабу, - простодушно выразился Жора. – Ну совершенно невзрачная особа. Как говорится, «ни рожи, ни кожи»
- Liebe des Bösen, und Sie lieben die Ziege[1]
- Скажешь тоже, любовь, - недоверчиво сказал Жора. - Пунктик у него такой был – хоть тресни, жениться на местной. Вот и вся любовь.
Леня Котов изредка заходил в наше общежитие к своим ребятам с худграфа, благо Академия художеств находилась недалеко на том же Васильевском острове, а Васю Сечкина мы видели только в учебном корпусе.
Поступил в консерваторию Саша Виноградов, но время от времени тоже заходил к нам, скорее к Боре Ваткину, но непременно заглядывал ко мне, и мы могли немного поболтать. Я как-то спросил у него, куда делся его земляк и одногруппник Ваня Силин, хотя знал, что Силин собирался поступать в физкультурный институт.
- А ты не знаешь? – удивился Саша и подтвердил, что Иван действительно ушел в институт им. Лесгафта:
- А что ему у нас делать? – сказал Саша. - Он спортсмен по всей своей природе. Еще когда мы с ним вместе в пед поступали, у него первый разряд по лыжам был. Вот его наш физрук и сосватал в Лесгафта.
Однажды, когда Боря Ваткин приболел и лежал в изоляторе, Саша после того как мы навестили больного, совершенно неожиданно предложил:
- Не хочешь сходить со мной в одну компанию?
- Что за компания? – поинтересовался я.
-Артисты, студенты из Академии театральных искусств.
- А ты каким боком к ним?
- Да к нам ходит заниматься вокалом один их студент. Случайно познакомились.
Я не очень любил артистов. Слишком специфический народ. Часто ловил себя на мысли, что они, зная десятки ролей напамять, потом не только цитируют их, но и живут в личинах своих героев, а потому в искренность их не верил. В общем, в их фанаты я не годился. Уважая за искусство, я их не обожествлял. Актерская среда мне была чужда, но любопытство взяло верх, и я согласился. До новых впечатлений я был охоч.
Квартира находилась на Невском, в доме недалеко от Елисеевского магазина. Мы поднялись на старом лифте, времен еще прошлого века, на четвертый этаж. Нам открыл хозяин, высокий развязный молодой человек без пиджака, в белой нейлоновой рубашке и с красной бабочкой. В большой хорошо обставленной комнате с персидским ковром во всю стену и с белым кабинетным роялем в углу, в мягких креслах и на широком диване с полочкой, на которой стояли фарфоровые статуэтки, сидели гости: юноша и две девушки. Они сидели в вальяжных, эффектных, но неестественных позах и, казалось, что позы эти отрепетированы заранее. Все с любопытством смотрели на нас.
- Это будущая знаменитость, лирический баритон Александр Виноградов, - театрально представил хозяин Сашу. - А это… Это кто?
- А это мой друг Владимир. Мы вместе учились на ИнЯзе. Кстати, писатель.
- И что же ты написал, писатель? – лениво и с иронией спросил молодой человек. На нём идеально сидел модный узкий пиджак, вместо галстука с узкого воротника рубашки свисал модный шнурок с зажимом.
- Он печатается в «Неве». Готовит к изданию книгу.
На это молодой человек ничего не сказал, а у одной девушки, полулежавшей-полусидевшей в кресле, вырвалось удовлетворительное «О!». Кроме этих двух гостей в комнате расположилась в другом кресле еще одна девушка. Все модно одетые, с аккуратными прическами по новой, недавно пришедшей моде. Одеждой я не отличался от молодого человека, как я отличался от молодых ленинградцев, когда только что приехал в северную столицу. Я носил хороший однобортный костюм с узкими брюками и тонкий галстук, тоже по моде. Я даже не заметил, как стал некоторые слова произносить как ленинградцы. Например, я произносил не мягко «крем», а «крэм» с твердым «эр». «Дайте мне, пожалуйста «крэм-брюлле». Над этим смеялись Маша с Аликом Есаковым.
Хозяин представил присутствующих.
Все они носили значительные фамилии своих народных и заслуженных родителей, состоявшихся как актеры. У молодого человека, Стаса, отец служил - непременно «служил» - в театре Комиссаржевской; у девушки, Киры, которая сказала «О!» в знак одобрения моим занятиям литературой, матушка выступала солисткой в театре «Музыкальной комедии». Хозяин, Владислав, вообще оказался сыном известного киноартиста М.
Саша вынул из портфеля бутылку коньяка, который мы купили в Елисеевском магазине. Это вызвало одобрение:
- Пойло в тему! – выразился ироничный молодой человек Стас.
- Думаю, пэренты[2] не обидятся, если я немного их потрясу, - сказал Владислав, доставая из бара шикарной резной «горки» еще одну бутылку коньяка.
- Класс! - восторженно произнесла девушка в кресле, Кира.
Ее подруга, которую Владислав представил как Алису, все это время сидела с кислым видом, и мне даже показалось, что у нее как-то вырвалось что-то похожее на стон. Когда Владислав достал коньячные латунные стаканчики и стал разливать в них коньяк, она встала, подошла к хозяину, тихо что-то сказала ему и пошла в прихожую.
- Подождите! – остановил я девушку. – Вячеслав, можно я пройду с ней в другую комнату на пять-десять минут?
- А что происходит-то? – недоуменно спросил Стас.
- У Алисы зуб болит, - объяснила ее подруга. – Говорила утром, чтобы к зубному шла. Побоялась, говорит, пройдет. Вроде, правда прошел, а теперь опять.
- А куда это писатель повел ее? – возмутился молодой человек, по всему видно, имевший на нее виды, и встал, намереваясь тоже идти за мной.
- Сядь! – грубо остановил его Саша. - Он экстрасенс. Может снять боль.
Все притихли и молчали, как пришибленные.
Алиса не поняла, чего я от нее хочу, но покорно проследовала за мной в другую комнату.
Минут через пять мы вышли к компании. Алиса улыбалась и все никак не могла поверить, что ее зубная боль прошла.
- И что, правда, не болит? – не поверила подруга Алисы.
- Даже опухоль пропала, - нерешительно сказала Алиса, потрогав щеку.
На меня смотрели насторожённо, и я чувствовал, что должен что-то объяснить. Но за меня это сделал Саша.
- У Володи особый дар. Он может снять боль энергией рук. Сейчас все знают про экстрасенсорику, - сказал Саша.
- Что-то вроде колдовства или знахарства, - мромямлил равнодушно Стас. – Дожили.
- Фигня! – поддержал Стаса Владислав. Я читал и про всяких там телепатов, и про целителей. Наполовину вранье.
- Но зубы-то у меня не болят, - возразила Алиса.
- Значит, сами прошли от испуга, - заметил Стас. - Он же тебя чуть не силой потащил в другую комнату.
Слова Стаса задели меня основательно. На меня всегда неприятно действовали разговоры про то, что паранормальные явления объяснимы, что все целители – жулики; телекинез невозможен, да и гипноз - дело темное.
- Стас, ты уже выпил коньяк? – спросил я.
- Нет, а что? – насторожился Стас и застыл вдруг в той позе, в которой полувозлежал на диване. Потом он сполз на пол, на четвереньках подбежал к Кире и попытался лизнуть ей руку. Кира отдернула руку и забралась с ногами на диван. Стас гавкнул по собачьи и остался стоять на четвереньках.
Все замерли в изумлении, а Саша расхохотался.
- Володь, хватит, - сказал Саша. – Ну его.
Я вернул Стаса на его место, и он как ни в чем не бывало занял свою надуманную позу. Увидев, что все на него уставились как на прокаженного, он растерянно захлопал глазами, пытаясь понять, что не так.
- Вы чего вылупились на меня? – спросил Стас.
- Да ты Кирку до смерти напугал. Лаять на нее ни с того ни с сего начал. Я думала – взбесился, - проговорила Алиса.
- Это ты? – догадался Стас. – Подумаешь, какой маг и чародей нашелся. В собаку-то зачем?
- Помолчи, - засмеялась Кира. – А то он тебя еще во что-нибудь превратит.
- Извини, Стас, - сказал я примирительно. – Ничего я делать больше не собираюсь. Это, чтобы закончить ненужные разговоры про экстрасенсов. В отличие от той чепухи, которую иногда пишут в журналах, экстрасенсу не требуется проводить какие-то ритуалы и обращения к потусторонним силам. Это тоже наука и ее приёмы основаны только на силе нашего сознания. Официальная наука не признаёт экстрасенсорику, хотя с помощью экстрасенсов и парапсихологов много раз раскрывались преступления и вылечивались тяжёлые заболевания. И часто те, кто не верит в экстрасенсорику, сами пользуются услугами экстрасенсов и парапсихологов, когда не может помочь официальная медицина. Я знаю такие случаи и сам помогал не раз раскрывать преступления, о чем у меня есть официальные подтверждения. Вот так.
Все молчали. Видно я произвел впечатление своей речью. Потом Владислав попросил:
- Володь, а еще ты что можешь? Покажешь?
- Кое-что могу, но пользуюсь редко, - неохотно отозвался я не просьбу.
- Покажешь?
- Нет. Я стараюсь пользоваться этим только при необходимости, в крайних случаях, а потом, это всегда требует затрат энергии, - категорически отказался я от представления на публику.
Меня стала тяготить эта занудная тусовка. Я тихо сказал Саше, что хочу уйти, но он попросил остаться еще ненадолго и уйти вместе. Он тоже откровенно скучал. Пили коньяк, «артисты» танцевали твист и вели ленивый разговор о своих актерских делах. Кого-то из второкурсников пригласили сниматься в кино, кому-то после окончания посчастливилось устроиться в драматический театр Товстоногова, а кого-то взяли в Михайловский.
- Для меня сцена – кайф, так бы и стояла под светом софитов, - восторженно сказала Кира.
- Слава, красота, деньги и почитатели, а также сплошные красные дорожки, наряды, фуршеты и праздники, - с иронией продолжил я.
- А не надо иронии, - обиделся Владислав. - Да, слава, почитатели твоего таланта и фуршеты, и красные дорожки. А если нет самолюбия, не стоит и в профессию идти.
- Плохого я тоже ничего не вижу, но есть реальность. В актёры стремятся многие - об этом говорят огромные конкурсы, - но немногие понимают, что могут остаться невостребованными или прозябать до пенсии на третьих ролях. А экранный блеск – это только верхушка айсберга.
Я говорил это и понимал, что мною движет раздражение. Очень хотелось сбить спесь и умерить снобизм, которые я ощущал в поведении будущих актеров.
- А мы не многие, - самоуверенно с усмешкой сказал Стас. – Мы как раз из тех, кто будет востребован. Правда, Кира?
Судя по ответной улыбке, Кира не возражала.
- Слава - вещь небезопасная, - я поймал себя на мысли, что превращаюсь в моралиста, но продолжал, вытащив из глубины памяти проходную история про Нострадамуса:
- Младший сын Нострадамуса тоже мечтал об известности, которая бы затмила славу отца. Он предсказал гибель города Пузена в огне. Но для того чтобы пророчество сбылось, сынок совершил поджог лично. Только славы так и не снискал: его на месте преступления растерзали разъяренные жители города.
- Это ты к чему? – осторожно спросила Кира.
- К тому, что на детях природа отдыхает. Чтобы не стать тенью своих известных родителей, нужно не только иметь талант, но и пахать в поте лица, как пашет лошадь в поле.
- А без таланта, мы бы не учились в ГУКИ[3] Там конкурс был сто восемьдесят человек на место, - обиделся Стас, и я почувствовал, что мои слова задевают его, и он начинает тихо ненавидеть меня.
- Ладно, - сказал я примирительно. - Может быть, я ошибаюсь: если есть династии шахтеров или свинарок, то почему не может быть династии актеров.
Стас зло сопел, девушки молчали, Владислав по статусу хозяина нейтрально не вмешивался в разговор, вовремя доливал коньяк в стаканчики и делал вид, что вечеринка удалась; а я встал, чтобы откланяться. Саша последовал моему примеру и произнёс: «Пора и честь знать». Алиса разочарованно сказала:
- А я думала, вы, Саша, споете с Владиславом, а я бы саккомпанировала на рояле,
Саша пообещал спеть в следующий раз, и мы покинули компанию, вполне возможно, будущих Каратыгиных, Волковых, Жемчуговых или Асенковых[4].
- Ты чего накинулся на них аки пёс? – засмеялся Саша, когда мы шли по Невскому, направляясь на свой Васильевский остров.
- Сам не знаю, - ответил я. Почему-то зло взяло: уж очень они не по делу успешные.
- А как ты сделал этот фокус со Стасом? Ты же ни слова не сказал, а он вдруг залаял. Со стороны зрелище не для слабонервных. Я поначалу тоже, как Алиска, решил, что он спятил.
- Это мысленное внушение. Мне не надо произносить в этом случае какие-то слова или применять некие действия для концентрации внимания. Во-первых, я всегда прекрасно знаю, с кем имею дело. Во-вторых, я знаю, когда этому намеренно не сопротивляются. Намеренное сопротивление мешает гипнотизёру. И потом, для успешного проведения внушения нужно учитывать некоторые особенности. Стас, как и обе девушки, сидели в расслабленных позах, их одолевала скука, да и сама профессия актера формирует особый тип человека, слабовольного с низким уровнем развития мышления. Мне стало достаточно детально представить то, чего я желаю добиться от Стаса и в какое состояние я хочу его ввести.
- Что-то очень у тебя все просто.
- Да нет, не просто, - усмехнулся я.- Мне приходится тратить свою биологическую энергию, а это не проходит бесследно для организма. После любого такого сеанса, хоть лечения руками, хоть гипноза, а особенно после особого состояния, в которое я погружаюсь и вижу вещи, недоступные при обычном восприятии, мне нужна подзарядка что-ли, и я замыкаюсь в себе, становлюсь раздражительным и подолгу молчу, потому что мне трудно вести какие-то разговоры.
- Ну вот, а я языком молол, - сказал виновато Саша.
- Да то, что я снял боль у Алисы и глупо пошутил со Стасом, меня не особенно утомило. Я говорю о более сложных манипуляциях. Вот, например, когда моя помощь требуется в течение длительного времени, это изматывает прилично…
Мы перешли Дворцовый мост и расстались.
[1] Любовь зла, полюбишь и козла (нем.)
[2] Пэренты (сленг)- родители (от англ. parents).
[3]ГУКИ С-П. - Госуд. Университет культуры и искусства.
[4] Павел Каратыгин, Федор Волков, Прасковья Ковалева-Жемчугова, мать и дочь Асенковы – в разное время актеры и актрисы XIX века театров на содержании С- Петербургской дирекции имперских зрелищ и музыки.
"Студент". Часть II. Глава 26. Курс за три года. Испанский язык и пари. Артисты кино Вадим Медведев и Павел Кадочников. Свободный диплом учителя английского и немецкого. Решение «идти в народ».
Языки мне давались легко. Тексты на английском и немецком укладывались в памяти также свободно, как и русские, и надежно закреплялись. На третьем курсе наш куратор, преподаватель английского, Екатерина Сергеевна, доверяла мне проверять контрольные работы моих одногруппников, а бывало, что я за нее продолжал вести занятия, если она отлучалась. А как-то Екатерина Сергеевна сказала:
- Володя, за три года учебы в вузе вы в принципе усвоили всю программу. Ну, по крайней мере, мне вас учить нечему. Не понимаю, что вы будете делать здесь еще два года.
И я загорелся завершить учёбу экстерном. Пошел к декану факультета.
Александр Борисович поколебался, но одобрил мое решение.
- Возражать не имею права, так как все преподаватели без исключения оценивают ваши способности, как исключительные. Языки вы усваиваете поразительно легко. Я слышал, что с одним из старших студентов вы даже заключали какое-то пари. Вы, вроде, взялись выучить испанский за три месяца. Выиграли?
- Выиграл, - подтвердил я. – Только я обещал не выучить, а заговорить на испанском, имея ввиду бытовой уровень, что сделать действительно не сложно.
- Ну, это кому как, - засмеялся Александр Борисович.
Я коротко рассказал, что в течение трех месяцев оставался после лекций, шел в лингвистический кабинет и слушал пластинки с уроками испанского, которые мне дал наш преподаватель Марк Сигал, чтобы освоить произношение.
Принимал экзамен он же. Беседовали по-испански десять минут, и Сигал безоговорочно признал, что я пари выиграл.
Вообще с языковой практикой в Ленинграде проблем не возникало. Во-первых, сам институт приглашал иностранную молодежь, и у нас проходили вечера встреч в институтском клубе, во-вторых, в город приезжала масса иностранных туристов, которые охотно шли на сближение с молодыми людьми, которые говорили или пытались говорить на их языке. Соответствующие органы не чинили препятствий в этом случае, хотя зорко следили и пресекали фарцовку.
Часто клуб устраивал встречи с известными артистами, учеными, писателями. Я с любопытством смотрел на этих людей, жадно вглядывался в их лица и искал в них ту исключительность, которая выдает кумиров, собирает толпы поклонников и поклонниц и заставляет сходить с ума. Иногда я подмечал в них то, что остается за кадром телепередач или кино: эти мелочи давали совершенно иное представление о человеке, иногда развенчивая миф, который вольно или невольно создают фанатичные почитатели их таланта. Вот, например, замечательный актер Вадим Медведев, который стал знаменит после того, как сыграл Телегина в «Хождении по мукам» и только что вышедшего «Хмурого утра». Он въехал во двор института и вальяжно вышел из «Волги», оставив машину почти у самого подъезда здания. Ему аплодировали все, кто вышел встречать.
А вот не менее, а, может быть, более знаменитый Павел Кадочников, которого мы полюбили за роли в фильмах «Иван Грозный», «Подвиг разведчика» и «Повесть о настоящем человеке», пришел пешком, оставив свою машину где-то на далеких подступах к главному корпусу. И этим как бы уравнял себя с нами.
Дни летели как листки с отрывного календаря. Мы ходили на лекции, посещали музеи и театры, спорили, устраивали шумные вечеринки с вином и простой закуской, влюблялись и дружили. Мы были студентами, и наша жизнь была беспечна и насыщена.
Так прошла зима, пролетела весна, а с ней и конец учебного года.
Мои товарищи перешли на следующий курс, а я вышел из института со свободным дипломом учителя английского и немецкого языков.
Я прошел еще один этап своей жизни и мог на какой-то миг остановиться и с удовлетворением и лёгким сердцем сказать:
- Я свободен.
Закончена вторая книга трилогии. Следующая книга - "Моя карма".
Эта книга является продолжением повести «Студент» и третьей, заключительной частью романа «Моя Шамбала». В двух предыдущих книгах читатель познакомился с жизнью небольшого провинциального городка в первый год после войны1941-45 гг. и о подростке, наделённом необычными паранормальными способностями. Во второй книге автор знакомит читателя со студенческой жизнью юноши, которая совпала со временем «Хрущёвской оттепели», началом новой космической эры, Всемирного фестиваля молодёжи и Американской выставки в СССР. К мальчику вернулись способности, которые он неожиданно потерял и возвращение которых предсказал мастер психологического опыта и ясновидец Вольф Мессинг.
Действие новой книги происходит во времена правления Брежнева, сменившего Хрущева на посту руководителя страны. Наш герой закончил институт и пребывает в уверенности, что он свободен для выбора дороги, по которой пойдёт дальше и свободен для счастья и любви. Но не всё так просто. Молодому человеку пришлось пройти сложный путь, увидеть жизнь во всём её разнообразии и столкнуться с нелёгкой для него проблемой взаимоотношений с разными людьми. В силу особого психического склада, обладая паранормальными способностями, жизнь он пропускает через собственное понимание, что вызывает неприятие и боль и ведёт к крушению его привычного мира. Но в человеке живёт земная энергия, которая держит нас на Земле и даёт возможность существовать в материальном мире.А земную энергию питает только Любовь и Вера, которая и позволяет моему герою обрести жизненную силу и душевный покой.
Книга 3 "Моя карма" Часть I. Глава 1. Омский железнодорожный вокзал и привокзальная площадь. Город времён писателя Достоевского и конструктора ракет Королёва. Лидер белого движения Колчак и «золото Ко
Не всё, что мы переживаем, можно
объяснить логикой или наукой.
Линда Вестфал
ЧАСТЬ I. Глава 1.
Поезд, конвульсивно дергаясь и лязгая колесами, наконец остановился, и нетерпеливые пассажиры, которые еще до прибытия стали выстраиваться в проходе вагона к выходу, теперь с облегчением покидали свой временный дом на колесах, вываливаясь с вещами на дощатую платформу, и она вдруг заполнилась, превратившись в шумную колышущуюся массу. И так же быстро опустела.
Я с рюкзаком и небольшим чемоданом стоял в сторонке, не решаясь двинуться в незнакомый город вслед за толпой. А в уши настойчиво лез перестук колес. В поезде я это перестал замечать, как не замечают тиканье часов на комоде, но стоит прислушаться, и тиканье заслоняет все остальные звуки, а потом долго не отпускает слух. Казалось, стук колес записался на магнитной ленте памяти и теперь воспроизводится непроизвольно. Двое суток тряски в душном вагоне пассажирского поезда утомили и требовали хотя бы небольшого отдыха.
Немного придя в себя, я вскинул рюкзак на плечи, взял чемодан и направился в здание вокзала. В буфете, отстояв недолгую очередь, я взял стакан чая и два бутерброда с сыром, нашел свободное место за высоким столиком с круглой мраморной столешницей и с аппетитом проглотил бутерброды, запивая горячим, но слабым чаем, который буфетчица наливала из огромного медного самовара.
Выйдя на привокзальную площадь, я прошел мимо сквера с памятником Ленина туда, где толпились люди в ожидании транспорта. Спросив у какого-то мужчины, я дождался троллейбуса до Нефтегородка, где жил мой институтский товарищ Ванька Карюк и где я собирался поработать пару месяцев до начала учебного года, чтобы определиться с работой по своей специальности учителя английского и немецкого языков согласно диплому об окончании ЛГПИ им. Герцена.
Из окна троллейбуса город мне показался невзрачным, несмотря на солнечный день, и я невольно вспомнил Достоевского, который писал в письме брату, что «Омск – гадкий городишко. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран… Городишко грязный, военный и развратный в высшей степени…»
Это дословно. Память меня не подводила и оставалась тем, что называют феноменальной. Был период, когда я на какое-то время терял свой дар предвидения и видения прошлого, но с памятью не возникало проблем, и она оставалась, надежно служа мне в учебе…
Cо времен Достоевского прошло более ста лет и многое изменилось. По крайней мере, грязи я не заметил, а деревьев и кустарника было достаточно. Что касается летнего зноя и бурана зимой, то я знал, что климат в этой широте континентальный, то есть, лето жаркое, а зима холодная, и был готов к этому.
О городе я знал лишь то, что можно было найти в Большой Советской энциклопедии, то есть, что город возник на слиянии двух рек и стоит на Иртыше, в который впадает Омь, а также, что это бывшее место военных и ссыльных, среди которых были писатель Достоевский, конструктор ракет Королев, этапированный сюда в 40-х годах из Магадана. Здесь отбывал срок в тюрьме композитор, автор романса «Соловей» Алябьев. Недаром Омск в шутку расшифровывали как Отдаленное Место Ссылки Каторжан.
Однако больше меня интересовала история лидера белого движения Александра Колчака. Это благодаря ему Омск получил звание столицы Сибири. И недаром: в 1918-20-е годы более сытного и богатого города за Уралом было не найти. Тем более что здесь красных не любили, и после военных действий расстреляли всех большевиков, которые не успели убежать. Жители Омска вообще не верили, что какие-то голодранцы могут победить офицеров, купцов, промышленников. Тогда Колчака встретили балом. Но Красная Армия выбила Колчака из города, а затем белого адмирала расстреляли в Иркутске.
Но еще больший интерес у меня вызывала история с золотом. Во время бегства на Восток адмирал растерял часть золотого запаса Российской империи; состав золота угнал Чехословацкий корпус, служивший у белых в качестве наемников; часть золота досталась красным, но никто не знает, куда девались все остальные слитки. Говорят, что белогвардейцы спрятали перед бегством огромный клад в Омске. Клад неоднократно пытались найти, но безрезультатно. А может быть, никакого клада и не было?
Но не будем забегать вперед. С этим я еще столкнусь в моем повествовании.
Нефтегородок тоже не произвел на меня впечатления. Это был тип микрорайона, приспособленного под обслуживание нефте- и газоперерабатывающих предприятий, в основном с четырёх и пятиэтажными кирпичными постройками…
Трамвай довез меня до улицы Энтузиастов, и я без труда нашел дом своего институтского товарища. Двери открыл сам Иван. Он сначала остолбенел и от неожиданности потерял дар речи. Потом бросился обнимать меня.
- Не позвонил, не написал. Дал бы телеграмму, что-ли… Как с неба, ей богу! – растерянно запричитал Иван.
Сюсюканий и соплей я не любил и в отличие от Ивана сдержанно принял проявление его телячьего восторга: в таких сиюминутных выражениях мне всегда виделась некая фальшь, и, может быть, именно от того, что они сиюминутны. Я терпеливо дождался, пока он отпустит меня, и с усмешкой сказал:
- Да ты не напрягайся, Вань. Я у тебя на пару дней, пока устроюсь как-то. Это возможно?
- Что ерунду говоришь, - обиделся Иван. – Я мог бы встретить тебя. Город-то незнакомый. Как добирался?
- Нормально. От вокзала троллейбусом, здесь трамваем.
- Есть хочешь?
- Спасибо, я на вокзале чаю выпил.
- Чай – не еда. Давай, тащи вещи в мою комнату и пошли на кухню пельмени есть.
В комнате Ивана с трудом помещались кровать, шифоньер и однотумбовый письменный стол. Я запихнул рюкзак под стол, чемодан поставил рядом так, чтобы не загораживать проход.
- Мне б помыться, - попросил я.
- Прости, не сообразил, - хлопнул себя ладонью по лбу Иван. – Иди в ванную, я сейчас принесу полотенце.
После душа ели пельмени, выпили по рюмке водки из графинчика, который Иван достал из серванта, и болтали, вспоминая студенческие будни.
- А чего ты приехал летом-то? – спросил Иван. – Ты же собирался к сентябрю.
- А поработаю до школы где-нибудь. У тебя же отец начальник отдела кадров? Поможет?
- Да запросто! – согласился Иван.
- Родители-то знают, что я могу завалиться к вам татарином? – спросил я.
- Почему татарином?
- Да ведь говорят, «незванный гость хуже татарина».
- Не бери в голову, - засмеялся Иван. – Достаточно того, что они про тебя знают. Разберемся…
Вечером пришли с работы отец и мать Ивана. Иван представил меня, сказав, что я буду работать в школе учителем.
- Какая школа, - пожал плечами отец Ивана Сергей Николаевич. – Июнь месяц только пошел.
- Да я поработать хочу до осени. Поможете?
- А что я вам предложить могу? Разве что рабочим, а у вас диплом о высшем образовании.
- Так я на другое и не рассчитываю, - заверил я. – Пару месяцев физического труда только на пользу пойдут.
- Похвально, - одобрил Сергей Николаевич. – Рабочих рук у нас всегда не хватает. И когда вы хотите приступить к работе?
- Да хоть завтра, - сказал я.
- Идет! Завтра жду к десяти в отделе кадров. Ванька покажет, где наше управление.
Может и ты, Вань? - повернулся Сергей Николаевич к сыну. – Заодно с приятелем. Чего без толку дома сидеть?
- Ты, что, отец, сдурел, - вступилась мать Тамара Петровна. – Ему школы по горло хватит.
- Не, батя, я погожу, - засмеялся Иван. – Это Володька. Он у нас особенный, с чудинкой. А я лучше на диване поваляюсь, книжки почитаю, да на речке позагораю в свое удовольствие.
- И по девкам побегаешь, - недовольно буркнул отец.
- Серёж! - Тамара Петровна строго посмотрела на мужа.
Ванька только ухмыльнулся, но промолчал.
Пили за знакомство из того же графинчика и снова ели пельмени, правда, прежде съели по тарелке наваристого борща.
Тамара Петровна водки не пила и в разговоре участвовала неохотно. Только спросила в конце ужина:
- Это правда, что вы, Володя, обладаете каким-то особым даром? Ваня говорил, что вы можете лечить руками и предметы двигать взглядом.
- Ну что вы! Иван вам наговорит. Что-то могу, хотя ничего необычного здесь нет. А так больше разговоры.
Я по-прежнему старался быть осторожным. Я помнил письмо физика Френкеля, которое в своё время напугало отца. Тогда отец в осторожной форме написал о моих способностях и, в частности, о способности предвидения в Академию Наук СССР и получил ответ профессора Н. Блохина: «У меня позиция была и остается твердой: с научной точки зрения в этом феномене ничего нет. Чудесами и мистикой мы не занимаемся». Френкель же на письмо ответил мягко, но ответ его прозвучал, как предупреждение и напугал отца: «…обстановка в науке настолько сложна и опасна для открытого обсуждения этих сложных проблем, что приходится скрывать информацию в стенах лаборатории, хотя лаборатория поддерживается профессором А.Д. Александровым… Поэтому ни в коем случае не следует никому нигде рассказывать… Все будет расценено, как распространение лженауки».
Сейчас, конечно, не то время, чтобы бояться репрессий за то, что твоя психика отличается от общепринятой нормы и за то, что природа наделяет кого-то особыми способностями, тем более, неизвестно, дар это или проклятие. Ведь даже в той памяти, которой я обладаю, мне стыдно признаваться, и я, как раньше в школе, в институте на экзаменах по таким предметам как политэкономия, например, старался переставлять слова и предложения, чтобы не казалось, что я вызубрил главу наизусть, хотя текст представал перед моими глазами фотографической картинкой, который я мог читать с закрытыми глазами…
Спать меня устроили на кухне на раскладушке. С дороги и после двух рюмок водки я уснул скоро, но обладая тонким восприятием, чутко уловил скрип кухонной двери и открыл глаза. Из комнаты в коридор и в кухню через щель не закрытой плотно двери проникал свет, а потом я услышал шёпот Тамары Петровны:
- А он что, будет жить у нас?
- С чего ты взяла? – так же шёпотом ответил Сергей Николаевич.
- Так он в школу пойдет только в сентябре, - тот же шёпот Тамары Петровны.
- Успокойся! Завтра я ему выпишу направление в общежитие как рабочему строй-монтажного управления.
- Ну, тогда ладно!
- Тебе что, не понравился молодой человек?
- Нет, почему же? Вполне симпатичный и видно, что самостоятельный. Только эти его какие-то подозрительные способности. Как бы беды не случилось.
- Не говори глупости. Володька тоже дружить с кем попало не станет. И потом, в институте не стали бы кого зря держать. А они дипломированные специалисты, высшее образование. Это мы с тобой до техникума только и дотянули.
- У нас время было другое. Война. Сейчас другие возможности… Зато у тебя шесть медалей и два ордена.
- Ладно, давай спать, - тяжело вздохнул Сергей Николаевич.
Еще некоторое время в комнате слышалась возня, скрип кровати, и всё скоро успокоилось.
Утром я стал собирать раскладушку, освобождая кухню до того, как встали хозяева. Пожелав Сергею Николаевичу и Тамаре Петровне доброго утра, я нырнул в комнату Ивана, чтобы не мешать им собираться на работу.
После завтрака мы с Иваном поехали на работу к его отцу. Кабинет начальника отдела кадров представлял собой небольшое пространство с большим двухтумбовым столом, двумя шкафами с папками и рядом стульев с черными дерматиновыми сидениями и спинками вдоль стены. Такой же стул стоял у стола. Сам Сергей Николаевич сидел в жестком кресле, похожем на стулья, только с деревянными подлокотниками.
- У тебя трудовая книжка есть? – доброжелательно спросил Сергей Николаевич, переходя на «ты», что совершенно меня не обидело: ведь я был товарищем и одногодком его сына.
- Есть, я же в сельской школе два года поработал - сказал я, протягивая трудовую книжку.
- А зачем же ты сюда-то приехал. Чем же дома было плохо? Или нашкодил? – Сергей Николаевич подозрительно сощурился.
- Да что вы Сергей Николаевич! Как вам в голову такое могло прийти! – обиделся я. – Посмотрите, у меня даже благодарность за хорошую работу в книжке записана.
- Да, действительно, - удивился почему-то Сергей Николаевич, найдя запись в конце моей трудовой книжки. – Тогда, чего тебя потянуло к перемене мест-то?
- Я, Сергей Николаевич, нигде еще не был. Вот вы пол-Европы с войной прошагали. Столько повидали, - польстил я. – А я нигде еще не был. А больше всего на Сибирь хотел посмотреть. И Иван много рассказывал, скучал по своему городу.
- Да-а, Сибирь – это, брат ты мой, сила. Мы, сибиряки, и в войне своей земли не посрамили… Твой-то отец воевал? - строго спросил Сергей Николаевич.
- А как же, воевал, - неохотно сказал я. – Только на другом, секретном фронте.
- Это что же, разведчик, что-ли?
- Что-то вроде этого. В Тегеране. Только он почти ничего нам не рассказывал. Говорит, подписку давал.
- А-а, понимаю, понимаю. Вон оно как, значит. Конференция трех держав, товарищ Сталин и все такое.
Он посмотрел на меня с уважением, будто это я служил в Тегеране и обеспечивал конференцию трех держав. Но я не стал говорить, что отца во время этой исторической конференции в Иране уже не было, потому что он, смертельно контуженный, лежал в госпиталях, сначала в Тегеране, потом в Ашхабаде.
- Я тебя оформлю слесарем-трубоукладчиком, - Сергей Николаевич словно извинялся передо мной. – Особой квалификации здесь не требуется. В основном земляные работы. Будешь, что называется, на подхвате.
И, наверно, чтобы ободрить меня, добавил:
- Летом у нас жарко, говорят, триста солнечных дней в году. Как в Сочи. В Сочи был?
- Не был, - сказал я.
- Ну вот, в траншеях, которые роет экскаватор для укладки труб, чистая холодная водичка, не хуже, чем в море. Так что, кроме здоровья никакого вреда, - весело заключил Сергей Николаевич.
- Да все нормально, Сергей Николаевич. Что, мы не работали что-ли. Вань, помнишь, как на ликероводочном заводе вкалывали?
- Что-то мне Ванька про это не говорил, - видно словосочетание «ликероводочный» отца Ивана насторожил, и он как-то подозрительно посмотрел на Ивана
- А что говорить-то? Мы ж не пить туда ходили. Подрабатывали. Студентов охотно и брали на временную работу, потому что они не пили.
- Ну ладно, всё, - повернулся ко мне Сергей Николаевич. – Иди в отдел кадров, дверь рядом, оформляйся. Я сейчас позвоню. Как оформишься, зайдешь. Я дам тебе направление в общежитие. У нас, сам видел, тесновато. Да и тебе, я думаю, неудобно у нас толкаться.
В отделе кадров меня встретила молодая женщина.
- Это насчет вас звонил Сергей Николаевич? – приветливо спросила женщина. – Идите к моему столу. Она попросила паспорт и Трудовую книжку, удивленно вскинула брови, прочитав последнюю запись, где значилось, что я учитель, но ничего не сказала и сделала новую запись: «Принят на работу в качестве слесаря-трубоукладчика 3-го разряда» и число, скрепив всё печатью.
Сергей Николаевич лично заполнил мне направление в общежитие и, прощаясь, пригласил:
- К нам заходи, милости просим. Ты парень, вижу, толковый, так что Ваньке от тебя только польза.
Книга 3. Часть i. Глава 2. Общежитие. «Баянист» Корякин. Градообразующий завод. Новый район и его история. Испанец Антон, Степан Захарыч и чуваш Талик Алеханов. Коммуна четырёх. Пьяница Колян.
Общежитие находилось в двух кварталах от Ванькиного дома, но довольно далеко от завода, куда мы с ним добирались трамваем. Это было четырёхэтажное кирпичное здание, в торце которого разместилась бакалея, что казалось мне удобным: не нужно будет тратить время на дальние походы, по крайней мере, за хлебом и молоком.
Я показал направление пожилой вахтёрше, и она, надев очки, стала придирчиво изучать бумагу, читая её про себя, шевеля губами, и даже на всякий случай перевернула листок на другую сторону, а потом строго оглядела меня поверх очков и отправила к коменданту на второй этаж.
- А как зовут коменданта? – спросил я.
- Валентиной Васильевной зовут, - чуть помедлив ответила вахтёрша, бросив на меня подозрительный взгляд, будто решала, открывать мне эту «государственную тайну» или нет.
Комендантша, довольно симпатичная не старая ещё женщина, оказалась более доброжелательной, чем вахтёрша.
- Мне насчёт вас звонил Сергей Николаевич, - с улыбкой сказала комендантша. – Но я не представляю, куда вас поместить. – Лицо её приняло строгое выражение. - У меня свободно только одно место в комнате на шесть человек. Один рабочий уволился и вчера съехал. Возможно, скоро освободится место в комнате поменьше, тогда я вас смогу перевести туда… Я так и объяснила Сергею Николаевичу.
- Ничего страшного, Валентина Васильевна, - успокоил я комендантшу. - Поживу и в этой.
- Ну, тогда ладно! Тем более, что там народ, в общем, можно сказать, культурный, чего не скажешь о некоторых других комнатах. Оставляйте паспорт – я вас оформлю. Вещи потом сдадите в камеру хранения. Возьмите, что нужно, а остальное сдайте.
И она повела меня по длинному коридору в конец общежития.
- А Сергею Николаевичу вы кем доводитесь? – поинтересовалась Валентина Васильевна.
- Я с его сыном в институте учился, - не стал скрывать я. – С осени буду преподавать в школе. А летом хочу поработать.
- Ну, тогда понятно, - кивнула головой Валентина Васильевна, и лёгкая усмешка скользнула по её лицу. Комендантша в моём решении поработать пару месяцев видела просто блаж.
- У нас живут люди разные. Есть завербованные, есть бывшие зеки. Бывает пьянство, мордобой, - пугнула меня комендантша.
- Завербованные не всегда плохие люди, а зеки есть везде, - философски изрёк я.
Валентина Васильевна пожала плечами.
В просторной комнате стояло шесть кроватей, застеленных кое-как коричневыми с синими полосками байковыми одеялами. Возле кроватей в изголовьях стояли тумбочки. В середине комнаты расположился прямоугольный стол с голой, ничем не застеленной фанерной крышкой и четырьмя стульями вокруг. С потолка свисала лампочка на витом электропроводе без плафона. Проводка шла по верху от выключателя и закреплялась на керамических роликах.
На кровати сидел ражий веснушчатый малый с баяном. Перед ним стоял стул с прислонённым к спинке самоучителем игры, и он сосредоточенно разбирал ноты.
- А ты, Корякин, чего не на работе? – спросила комендантша.
- А у меня сегодня отгул, - недовольно отмахнулся Корякин, не отрываясь от своего занятия.
- Где у вас свободная койка?
- Это вместо Васьки ’Круглого что ль? – поднял голову Корякин.
- Да, вместо Круг’лова, - поправила комендантша.
- Его кровать у окна была, только её занял Колян, а Коляново место вон, у стенки.
- Я задвинул чемодан с рюкзаком под кровать, на которую указал Корякин и, сняв туфли, завалился на неё поверх одеяла. Я устал после всех сегодняшних походов и тело требовало отдыха...
После оформления на работу в отделе кадров мы с Иваном Карюком шли пешком. Я хотел поближе познакомиться с городом, где предстояло какое-то время жить. Строительно-монтажное управление, куда я устроился на работу, как и множество других предприятий, обслуживало нефтеперерабатывающий завод. Оно находилось недалеко от завода и оттуда хорошо была видна его огромная территория, которая впечатляла своими размерами.
- 1200 гектаров. 1800 футбольных полей, - сказал Иван. - Одних автодорог 150 километров.
- Вижу, что предмет тебе знаком, - улыбнулся я.
- А как же! Все мы в какой-то мере зависим от завода, ведь и наш городок вырос вокруг его строительства, недаром он и называется городок Нефтяников.
Лес труб возвышался над кирпичными заводскими строениями, изрыгая в небо густой дым, который клубился и извивался от лёгкого ветра, а потом расползался и растворялся в вышине, заполняя всё пространство до горизонта. Яркое пламя факела, похожего на гигантскую свечу, превращалось в черную тучу дыма и тоже уходило в небо.
- И всё это идёт в атмосферу? – спросил я, глядя на причудливую игру плотного, будто вылепленного из пластилина, дыма.
- А куда денешься? Все вредные примеси на город. Да ещё и со сточными водами от нефтепереработки в поверхностные воды поступает до хрена всяких сульфатов, фенолов и другой дряни.
- Как же здесь можно жить?
- Живём, как видишь. Да и не вечно же так будет. Придут новые технологии, появятся новые очистные сооружения. Что-нибудь придумают… Зато здесь надёжная работа и хорошие заработки. Завод обеспечивает больше двух тысяч рабочих мест, а если со всеми подрядными организациями, то, считай, раза в три больше.
- Я слышал, нефтезавод строили зеки, - сказал я.
- Почему только зеки? В строительстве участвовало много рабочих, в том числе и зеки. Сюда ехали молодые специалисты со всей страны. Кстати, на стройке работал в числе заключённых Лев Гумилёв, который отбывал срок в Омске…
Мы шли по улицам, название которых часто отражало специфику городка: улица Химиков, Нефтезаводская, улица Энергетиков, улица Энтузиастов.
- Район наш ещё строится, - рассказывал Иван, - хотя, в основном, всё, что нужно, здесь уже есть… А ты знаешь, когда я уезжал в Ленинград учиться, здесь ещё не было ни троллейбусов, ни трамваев, а теперь, смотри, и трамваи, и троллейбусы.
Действительно, мимо нас громыхали трамваи, трезвоня педальными звонками; высекая искры дугами, шли троллейбусы, и вообще дыхание города ощущалось в полной мере: люди, заполняя тротуары, спешили по своим делам, сигналили грузовые и легковые автомобили. Всё двигалось, всё работало. Радовали глаз зелёные газоны и молодые дерева сквериков.
- Представь, что всего какой-то десяток лет назад, здесь была деревня с одной школой, одним магазином, да почтой, а теперь настоящий современный город с детсадами, школами, библиотеками, поликлиниками.
В центре района на проспекте Мира возвышался Дворец культуры нефтяников, отражая стеклянным фасадом площадь перед собой.
- Раньше здание украшали колонны, но когда стали бороться с архитектурными излишествами, колонны снесли. Теперь вместо них - высокое крыльцо… С колоннами было красивее, - посетовал Иван.
С проспекта Мира мы через парк спустились к песчаному пляжу Иртыша, и я, наконец, увидел величественную сибирскую реку. Широкая и спокойная, она тихо несла свои воды от границ Китая в Обь, куда и впадала, пройдя огромный путь более, чем в четыре тысячи километров, что я знал из энциклопедии, вычитывая сведения о сибирской столице, когда окончательно созрело решение ехать сюда.
По реке в обе стороны проплывали белоснежные теплоходы, в сторону Омска шла баржа с лесом.
- На берегах Иртыша жили древние племена, и в курганах долины реки до сих пор при раскопках находят изделия из золота, - сказал Иван. – А ты знаешь, в нашей реке водятся почти все виды рыб, даже осетровые. Хотя из-за загрязнений рыбы становится меньше. Да ещё браконьеры.
- Ну я не рыбак, так что меня можно не опасаться, - пошутил я…
Домой мы вернулись к обеду. Иван накормил меня вчерашним борщом и пельменями, и я, взяв свои вещи, пошел устраиваться в общежитие.
Иван хотел идти со мной, но я решил, что он будет мне только мешать, и отговорил его, сказав, что мне проще уладить волокиту с устройством в общежитие одному…
Корякин мучил инструмент, долго прилаживая пальцы к кнопкам баяна сначала правой клавиатуры, потом левой, и наконец извлекал неуверенный аккорд.
Звуки повторялись с какой-то определенной последовательностью, спонтанно образуя своеобразный ритм. Глаза у меня стали невольно слипаться, и я, сам не замечая того, уснул…
Проснулся я от голосов, которые вдруг заполнили комнату. Это пришли с работы мои соседи: их было трое, не считая Корякина, с которым я уже успел познакомиться, - два молодых и пожилой, мне показалось, старик, мужчина.
- Новенький? – спросил меня в упор невысокого роста парень с монгольскими скулами и обветренным лицом.
Я молча пожал плечами.
Мужики вывалили на стол консервы, ливерную колбасу и хлеб, разошлись по своим кроватям, полезли по тумбочкам, и на столе появилась алюминиевая кастрюля значительных размеров, макароны в кульке, сало.
- Антон, - сказал пожилой, - тебе варить макароны.
- Э-спасибо. Пусть Толик варит, я вчера варил, - возразил Антон.
- Иди-иди, - усмехнулся Толик. - Я два дня подряд картошку жарил.
- Ладно. Раз так, хорошо, пойду. Но завтра не пойду.
Говорил он с лёгким акцентом быстро и эмоционально, и слова почти сливались в предложении. «Р» в начале слова он произносил раскатисто, «ч» у него выходило как «тч», а «в» у Антона похоже было больше на «б». Перед словом «спасибо» он вставил «э».
- Eres espanol? – спросил я.
Он удивлённо посмотрел на меня.
- Si. Habla espanol?
- Un poco. No hay practica cinversacional.
- La practica sera. Encantado de conocerte[1]. Cómo sabes que soy español?
- Por acento.
Я заметил напряжённое внимание Степана и Толика, которые с удивлением слушали наш разговор на чужом языке. Это их смущало, и я добавил по-русски:
- У вас нет звука «сп», поэтому ты произнёс «э-спасибо».
- Я как-то на это не обращал внимания, - сказал довольный Антон и ушел с кастрюлей на кухню варить макароны.
Языки мне давались легко. Когда я ещё учился в своём родном городе, мы с моим другом Юркой ходили на факультатив испанского, который вёл наш преподаватель Зыцарь, а потом, уже в Ленинграде, куда перевёлся после первого курса иняза, я, уже обладая некоторыми знаниями языка и каким-то словарным запасом, на спор с одним из старшекурсников выучил испанский за три месяца. Ну, может быть, «выучил» - громко сказано, не выучил, но мог более-менее прилично объясняться на испанском, имея в виду бытовой уровень, что оказалось не очень и сложным. Правда, в течение трёх месяцев мне пришлось оставаться после лекций, и я ходил в лингвистический кабинет, где слушал пластинки с уроками испанского, которые мне давал наш преподаватель Марк Маркович Сигал, чтобы освоить произношение.
Принимал экзамен он же. Беседовали на испанском десять минут, и Сигал безоговорочно признал, что я пари выиграл…
Когда с дымящейся кастрюлей вернулся Антон, все сели за стол.
- Новенький, - повернулся ко мне пожилой, - садись с нами, знакомиться будем.
Я было стал отнекиваться, мол, неудобно.
- Иди-иди. «Неудобно задом наперёд ходить», - сказал пожилой.
- Давайте я хоть за бутылкой схожу, - предложил я, видя, что на столе появилась бутылка водки.
- Поставишь, когда получку первую получишь, – остановил меня пожилой. - Да и мы особо в будни не пьём - работать потом тяжко.
- Меня зовут Степан, по батюшке Захарыч, но все зовут просто Степан. И ты так зови…- Испанца зовут Антоном, а если по-ихнему, то Антонио.
- А это Анатолий, художник, - показал Степан на парня с азиатскими чертами лица. –Фамилия его Алеханов, чуваш.
- У меня мать русская, а Алехан по-чувашски значит защитник, - пояснить Анатолий. – А Анатолий – это по-русски; по-чувашски: Талик или Таляк.
Говорил он, растягивая слова и ставя ударение в конец предложения.
- Работает этот защитник, куда определят, а больше по земляным работам. Хотя часто зовут писать призывные плакаты… Ты, часом, не из идейных?
- Да вроде нет, - пожал я плечами...
- А чего Корякин не с вами? – спросил я.
Корякин, как только сели за стол, оставил свой баян, бережно упаковал его в футляр чемоданного вида и вышел.
- Он сам по себе. Жлоб, жмудик. С нами в долю не входит. Он и на баяне учится, чтобы на свадьбах играть, да капусту рубить по лёгкому. На зоне таких не любят.
- Сам-то ты как? Хочешь, примыкай. Ты, я вижу, парень не простой, грамотный. Ну, дак и мы тоже не простые, потому что битые.
- Хорошо, - не раздумывая, согласился я. – А что я должен?
- Мы здесь только завтракаем и ужинаем, обедаем в столовой. Свой автобус возит. Кому ехать неохота, обходится батоном, да бутылкой молока… Значит, так, сбрасываемся с получки по четвертному на чай, пельмени, макароны, сахар, ну, там, ещё колбасу берем, сало. Если выпить – это, понятно, отдельно.
Степан, проговорив всё это, посмотрел на меня.
- Ну, как ты ещё не заработал, - внесёшь после.
- Зачем после? Я, Степан Захарыч, отдам сейчас. Немного денег у меня есть с собой.
- Ну и лады, - одобрил Степан.
Я видел, что ему нравится моё почтительное обращение к нему.
- В комнате есть ещё один жилец, Колька. Так ты с ним не водись. Дурак, хоть и техникум кончил, и пьяница. Бухает каждый день.
- Да хорошо бы просто бухал, как нормальные люди, а бухает-то вдумчиво и серьёзно, с надрывом, будто перед светопреставлением, - добавил Толик. – Говорит, осенью в армию идти, так хоть напоследок погуляю.
- Ага. А до осени ещё два месяца, так что допьётся до белой горячки, - серьёзно сказал Степан.
- И не в армию, а в психическую лечебницу попадёт, - вставил своё слово Антон.
- В дурдом, - поправил Толик.
От водки я отказался, но поел плотно. Все сидели ещё за столом, но стали говорить о каких-то своих делах, которые меня не касались, я почувствовал себя лишним, поблагодарил и ушел в свой угол. Меня не задерживали.
Из коридора донёсся шум, недовольный говор, что-то упало, кто-то невнятно матернулся, и в комнату ввалился пьяный малый.
- Колян. Лёгок на помине, - засмеялся Толик.
- Не поминай чёрта, он и не появится, - буркнул Степан.
Колян тупо обвел всех невидящим взглядом. Зрачки его закатывались, так что виделись лишь мутные белки, расстёгнутая рубаха вылезла из штанов. Он заплетающимся языком проговорил «здрассте» и, с трудом удерживая равновесие, направился к своей кровати, причём, забыв, видно, что кровать поменял, хотел пристроиться на свое прежнее место, но наткнулся на меня, удивился, с минуту стоял, держась за спинку кровати, пока Толик взял его за плечи и отвел на его новое место. Толик помог Коляну снять ботинки, и тот, как был в одежде, завалился навзничь на кровать и захрапел.
- Оставь ему чуть на опохмелку, - сказал Степан Толику, когда тот стал разливать оставшуюся водку по стаканам. – А то утром на работу не встанет.
- Когда хоть успел, - недовольно сказал Толик.
- Так они с Ряхой и Валетом из девятой комнаты сразу после смены пошли, а до этого в перерыв поллитру раздавили.
После ужина Толик с Антоном стали собираться в кино, звали меня, но я отказался, соврав, что пойду к приятелю - мне хотелось побыть одному, может быть, посидеть в каком-нибудь скверике и подумать, поразмыслить над обстоятельствами, в которых по своей воле оказался. А Степан достал из тумбочки книгу, прилёг на кровать и углубился в чтение.
[1] - Вы испанец?
– Да. Говорите по-испански?
– Немного. Нет разговорной практики.
– Теперь будет. Очень рад знакомству. А как ты узнал, что я испанец?
- По акценту.
Книга 3. Часть I. Глава 3. Объект «Траншея». Шефство Талика Алеханова. Секреты «мастерства». Страна басков в огне. Дети Испании в России. Быт испанских детей. Учёба и образование. Страшные дни эв
Автобус доставил нас на голый участок с траншеей и вагончиком для рабочих. Старенький автобус трясло на неровной дороге, а на ухабах кренило так, что, казалось, он неминуемо развалится, но в конце концов мы благополучно добрались до места. Большинство рабочих вышли раньше, у проходной завода, и вместе с ними Степан и Антон, а мы, несколько человек, поехали дальше.
Прораб, Александр Борисович, молодой ещё человек, с выгоревшей до соломенного цвета шевелюрой и обветренным, но приятным лицом, записал меня в журнал, выдал резиновые сапоги и робу и провёл короткий инструктаж, который сводился к следующему:
- Возьмешь лом, полезешь в траншею и будешь пробивать отверстия в дренажных трубах, а что дальше, скажу.
- Я покажу, - согласился Толик взять надо мной шефство.
Мы спустились в довольно глубокую траншею, почти по колено заполненную чистой, профильтрованной через глину и песок водой, и Толик показал, как долбить ломом трубы, чтобы пробить в них отверстия.
- Так всё время и будем трубы долбить?
Толик посмотрел на мою постную физиономию и успокоил:
- Укладку и монтаж труб тоже делаем мы. Только ты сначала ломом дырки подолби – тоже сноровка нужна, а за день, если всё время ломом махать, намахаешься так, что рук не поднимешь… Да ты не бойся, мы часто меняемся. В укладке тоже сложного ничего нет, главное, не зевай, а то трубой башку снесёт: когда экскаваторщик опускает трубу или муфту, он на тебя не смотрит.
Вскоре я приловчился и бил ломом также лихо, как и другие рабочие, поднаторевшие в этом деле за долгое время работы.
Толик стоял радом со мной и разрaвнивал лопатой щебёнку, которую насыпал экскаватор; через некоторое время лопату брал я.
- Толь, - спросил я, - а как Антон оказался в Омске?
- Вывезли из Испании вместе с другими детьми, когда там шла гражданская война.
- Это я понял. Как он в Омск попал?
- Представления не имею, - пожал плечами Толик, - Завод большой, платят неплохо… Не знаю. Зачем тебе?
- Да так, интересно… А чего он не вернулся на родину, когда стало возможным? Многие ведь вернулись?
- Не многие. Их же не выпускали.
- Как это не выпускали? – искренне удивился я.
- Там же установился франкистский режим… Куда ж их, к фашистам? А когда они становились совершеннолетними, принимали советское гражданство, а с советским гражданством попробуй уехать… Это уже при Хрущёве, кто хотел, разрешили вернуться. Но, говорят, вернулось меньше половины из всех детей. Многие погибли на фронте, а кто, как Антон, у которого никого там из родных не осталось, осели у нас… а кто умер от болезней и голода.
- От голода? – недоверчиво переспросил я.
- Спроси Антона, он тебе расскажет.
Я понял, что от Толика большего не добьёшься, и оставил свои расспросы. Но то, что я услышал от него, шло вразрез с тем, что я знал. А то, что я знал, было окружено героическим ореолом: республиканцы боролись с военными мятежниками, на помощь республиканцам отправились воевать наши добровольцы, потому что мятежникам помогали Италия и Германия. В Испании шла кровопролитная гражданская война, и испанцы, спасая своих детей, отправили их на время в другие страны, в том числе и в СССР. У нас для испанских детей создали особые детские дома, где хорошо кормили, учили и вывозили на юг в пионерлагеря, и прежде всего - в «Артек». Какой может быть голод!..
Но как-то мы остались с Антоном в комнате одни. Все разошлись по своим делам, и только Колян крепко спал после очередной гулянки по случаю выходного.
Время от времени мы с Антоном говорили по-испански: он с удовольствием переходил на родной язык, а для меня это был хороший повод улучшить знание этого красивого певучего языка без крикливых интонаций, как это свойственно итальянцам. Хотя чаще всё же мы говорили на русском языке, которым Антон владел свободно, правда, с лёгким характерным акцентом.
Обстановка располагала к откровенности, и я завёл разговор о том, что меня так удивило в рассказе Толика.
- Это правда, что многие испанские дети погибли от болезней и голода? – задал я вопрос, гвоздём сидевший в моей голове.
- Было такое, - неохотно подтвердил Антон и как-то сразу сник, замолчал, а я пожалел, что затеял этот разговор. Но он вдруг поднял голову, посмотрел, словно пронзил меня взглядом своих черных глаз, и спросил:
- Ты про Гернику слышал?..
Я кивнул.
- Ну вот, – это мой родной город в Стране Басков, которая была разорена и разрушена, а от фашистских бомб от моего города остались одни руины.
Антон чуть помолчал, и, видно, ему было даже мысленно нелегко возвращаться в своё испанское детство, хотя и прошло четверть века, и, казалось, всё ушло безвозвратно, однако оставило горькую память и незаживающую рану в душе.
- Мы жили бедно, - начал свой рассказ Антон, - мои родители не были настоящими республиканцами, то есть не входили ни в какой «Народный фронт», но сражались за республику, как и все баски, против франкистов и фашистов, которые поддерживали мятеж генерала Франко… Это я знаю хорошо. Ведь мне было уже десять лет, когда я попал в Россию… Война, когда свои бьют своих, – это страшно. Наши родители в этой мясорубке уже не думали о себе, они хотели спасти хотя бы нас, детей. Многих тогда отправили во Францию, Бельгию, Англию, в другие страны, а я попал в Россию…
- В Россию ты сам захотел?
- Почему? Отправкой занимался Красный крест и Совет по эвакуации. Кто откликнулся, туда нас и везли. В России нас, между прочим, было отправлено меньше трёх тысяч, а, как мы знали от наших воспитателей, Франция, например, взяла двадцать тысяч детей. Бельгия и то приняла около пяти тысяч… Но встретили нас здесь хорошо. Когда пароход входил в порт, встречали цветами…
Разместили в специальные интернаты или детдома – называли кто как. Кто-то из нашей партии попал в Москву, кто-то в Ленинград или на Украину. Я попал в подмосковный детдом. Кормили хорошо, а среди учителей и воспитателей было много испанцев… Знаешь, после того, что мы видели на родине, это был рай. Мы не нуждались ни в чем. У нас даже был сад и футбольное поле. Но те, кто оказался в детдомах далеко от Москвы или Ленинграда жили похуже. В Куйбышеве, я знаю, первое время даже голодали из-за того, что местные власти не смогли наладить нормального снабжения. Потом, правда, всё образовалось… Среди нас были и больные туберкулёзом; говорили, что в других пансионатах тоже много туберкулёзников и даже открыли специальный детдом в Крыму для таких больных, но мест там не хватало.
- Да что я тебе рассказываю! – спохватился вдруг Антон. – Что было, то было… Да тебе, наверно, это и не интересно.
- Ну, что ты! – горячо заверил я Антона. - Очень интересно. Мы же многого не знаем. Одно дело газеты или радио, из которых нам известны лишь сухие факты, и совсем другое - живой участник событий.
- Это конечно, - согласился Антон, помолчал и сказал: - Ну, слушай.
Учились мы на родном языке, а русский учили как иностранный. Школа, в которой мы могли учиться в Испании, сильно отличалась от школы в СССР. Нам трудно было усваивать вашу школьную программу, которую переводили на испанский… Некоторые, которым уже исполнилось 14-15 лет, учились только в третьем классе. Большинство составляли дети бедных семей шахтёров, и в нашем интернате была лишь начальная школа, поэтому почти никому не удалось поступить в какое-нибудь техническое училище. Я, например, окончил ФЗУ.
В каких-то пансионатах, правда, были средние школы, и кто-то поступал даже в институты… Но, скажу честно, у себя в Испании я бы не смог получить и такого образования. Не поверишь, но многие из нас не могли ни читать, ни писать. Да что далеко ходить, мой дед окончил всего четыре класса.
А ещё нам трудно оказалось приспособиться к вашим порядкам, и мы бунтовали. Мы, например, не хотели вступать в комсомол… В Мексике детям было легче хотя бы потому, что там большинство говорит на испанском. Да и дети там жили в семьях, а не в детдомах… А семья – это семья, хоть и чужая, а с любым детдомом, даже самым что ни на есть хорошим, не сравнить…
- А ты сам вступил в комсомол? – спросил я Антона.
- Не вступил… Да какая разница? Мог бы и вступить. Просто в нас всех говорил дух протеста. Недовольных было много. Говорили, что в Ленинграде детдомовцы даже создали организацию, которая называлась «Комитет народного фронта Испании». Это называлось «проявлением испанских нравов» и жёстко пресекалось. Преподавателей, которых мы любили, вдруг увольняли и даже арестовывали, как «недостойных» … Один из наших воспитателей сказал кому-то из комиссии, которые постоянно приходили с проверками, что хорошо бы поменьше давать детям марксизма, а побольше математики. На следующий день его уже у нас не было… У нас, действительно, без конца проводились политбеседы и всякие семинары по ознакомлению с основой советского строя…
- А почему же ты не вернулся в Испанию? – задал я вопрос, на который не очень вразумительно пытался ответить Толик.
- Вообще мы все думали, как и наши родители, что скоро вернёмся домой, но получилось так, что многие из нас на родину так и не вернулись… Когда у нас окончилась гражданская война, пошли слухи, что из других стран дети возвращаются домой, а нас не выпускали. Мы были недовольны и опять бунтовали.
- Но ведь в Испании победили путчисты, установился франкистский режим, и вас бы ждали там репрессии и тюрьмы, - неуверенно возразил я.
- Глупости, - усмехнулся Антон. – После того, как война в Испании закончилась, почти все дети, которых приняли другие страны, вернулись домой, и ничего с ними не случилось. Можно подумать, что сталинский режим был лучше. Вы же сами осудили Сталина после его смерти. А тогда, стоило нашим учителям поднять вопрос о возвращении, как их начинали считать опасными, называли троцкистами и арестовывали… Не знаю, что с ними было дальше. То ли отправили в лагеря, то ли посадили, а, может, вообще расстреляли. Ты знаешь, для детей после шестнадцати устанавливался особый режим, и они постоянно находились под негласным надзором… Конечно, мы все были для педагогов не подарками, и они с нами намучились вволю. Мы дрались с астурийцами[1] на вилках, враждовали с «богачами». Сейчас мне кажется это смешным… Да и какие это были богачи? Им в Испании было только чуть лучше, чем нам, которые из совсем бедных семей. Вряд ли это было богатство, скорее – просто достаток. А мы, сами из бедных, быстро зажрались, вообразив, что нам всё можно. Если нас заставляли подмести в спальне или подежурить в столовой, мы это принимали в штыки. Дома нас за такое драли бы нещадно, да поставили бы на горох, а здесь никто не смел трогать. Наши испанские учителя попробовали, так им быстро объяснили, что можно делать, а что нельзя. Может быть, эта безнаказанность привела к тому, что после войны некоторые сели в тюрьму за воровство. Даже, говорили, поймали целую воровскую банду. И на заводах наших, бывало, судили за нежелание нормально работать, за постоянные прогулы и воровство.
- А как ты оказался в Омске?
- Когда началась война, нас эвакуировали, кого в Среднюю Азию, кого в Поволжье, на Кавказ. Я попал в Сибирь… Вспоминать не хочется. Вообще, если до войны мы всё же жили прилично, то с началом войны нам пришлось хлебнуть горя по полной.
До места добирались около месяца. Нас почти не кормили, и мы сидели голодными по несколько дней. От сырой и тухлой воды многие заболели дизентерией. Мы были так истощены, что некоторых выносили из вагонов… Разместили в холодных общежитиях, в небольшой комнате кроме меня поместили ещё пять человек. Труднее всего было привыкнуть к холоду. Русский климат для нас оказался непривычным; к тому же, мы ехали в легкой демисезонной одежде. А местные начальники гоняли нас на сельхозработы, где условия были невыносимые…
В Подмосковье нас вернули только в конце войны.
- Что же, никто не мог позаботиться об одежде и еде?
- Да в это время везде царил такой бардак, что до нас вообще никому не было дела. О нашем положении знал даже нарком НКВД… Слушай, кому мы тогда были нужны, если даже после войны, наша Доллорес Ибаррури палец о палец не ударила, чтобы способствовать нашему возвращению домой… Не знаю, сколько нас выжило. Кто-то погиб на войне, потому что старшие выпускники детдомов, как граждане СССР, отправлялись на фронт, когда достигали призывного возраста… Многие из наших погибли от немецкой пули – а кто-то, может быть, и от испанской. Ведь испанцы воевали на стороне фашистов. Многие умерли от болезней. Были случаи, что кто-то вешался…
Но ты знаешь, у меня нет никакой обиды. Так сложилось. Несмотря ни на что, мне нравится Россия, и вряд ли в Испании мне было бы лучше… Да, тиф, голод, болезни, холод уносили жизни моих испанских братьев, но ведь то же самое испытывали и русские или украинские дети. И почему наша жизнь должна была отличаться от жизни ваших детей?.. Одно слово – война. Гражданская война у нас в Испании, мировая война, которая принесла разруху в Россию…
- А ты сам пытался вернуться на родину?
- Хотел, но мне сказали, что там сразу посадят в тюрьму, потому что мои родители – республиканцы. А потом, когда разрешили свободный выезд, я узнал, что мои родители погибли, - мне так сказали - и возвращаться стало некуда. И я оставил это дело… Да к тому времени я уже и сам считал себя больше русским, чем испанцем. От Испании у меня остался только язык и песни, которые я уже не пою, - грустно улыбнулся Антон, обнажив ровный ряд белых зубов. – Хотя многие вернулись, не только в Испанию, некоторые – в Мексику или в Латинскую Америку, где оказались их родственники, но немало нас осело в России, а кто-то из вернувшихся в Испанию жить там так и не смог, и приехал назад в СССР, который, как и для меня, стал им второй родиной.
- Так как же ты всё-таки оказался в Омске? - повторил я вопрос.
– Приехал строить нефтезавод, да так и здесь и остался. Работаю токарем. Я же ФЗУ закончил. У меня пятый разряд. Зарабатываю прилично, стою на очередь на квартиру. Может, еще и женюсь. А Сибирь мне понравилась.
- Да, тебе досталось, - искренне посочувствовал я Антону.
- А кто сказал, что жизнь лёгкая штука? – просто сказал Антон, и живые и выразительные глаза его, менявшиеся в течение печального рассказа от скорбных и грустных до суровых и даже грозных, мечущих молнии, засветились весёлыми искрами жизнелюбия и излучали оптимизм, как у человека, философски принимающего жизнь такой, какая она есть.
[1]Испания — полиэтничная страна. Кроме кастильцев, в Испании живут каталонцы, галисийцы, баски, окситанцы, астурийцы, арагонцы, говорящие на своих собственных языках.
Книга 3. Часть II. Глава 4. Рабочие будни или «работа без заботы». Почти мистический случай с Гришкой Сычёвым. Уголовник Семён и его жена Люсьен. Семён куролесит. Гипноз в деле. Человек «мутный»,
До обеда мы с Толиком успели, не торопясь, но и не в развалочку, продырявить все уложенные в траншею трубы. Работали, сняв рабочие куртки и майки и подставив голые торсы под горячие лучи солнца, оставаясь, однако, в штанах и резиновых сапогах, потому что вода в траншеях оказалась холодной как в ключах, а глина, которую мы невольно месили, соскальзывая с труб, вместе с брызгами воды больше попадали на нижнюю часть тела до пояса.
К обеду мы помылись в чистой прозрачной воде траншеи, вылезли по наклону на поверхность и пошли к вагончику. Я было стал переодеваться, чтобы ехать в столовую в своей одежде, но меня подняли на смех: рабочие переодевались только после смены; сапоги, правда, мыли, но с остальным особенно не церемонились, и роба оставалась заляпанной грязью, землёй и даже мазутом. Так и ехали в столовую, хотя большинство, как и говорил Степан, обходилось батоном и бутылкой молока, которые покупали тут же, в специальном ларьке, где продавалась ещё ливерная или кровяная колбаса и яблочная карамель.
Толик тоже пренебрегал столовой, но поехал со мной за компанию больше в качестве экскурсовода.
Пообедали мы плотно. Борщ оказался наваристым, котлеты хоть и жидковатые, но вполне съедобные. Запили компотом. Всё это обошлось нам в сорок копеек, но времени, затраченного на дорогу и самого обеда, хватило только-только на то, чтобы вернуться назад и снова залезть в траншею.
- Потому почти никто и не ездит, - заметил Толик. – Лучше полежать полчасика на травке, чем это время трястись в автобусе.
После перерыва экскаватор удлинял траншею под следующую укладку труб, а мы в это время с Толей копали лопатами какие-то прямоугольные ямы, похожие на те, которые копают могильщики на кладбищах…
Так мы и работали, если не в траншеях, то на земляных работах; укладывали трубы, которые подавал экскаватор, скрепляли их соединительными муфтами, пробивали в трубах отверстия, засыпали щебнем и песком, а после того как экскаватор сваливал в траншею землю, ровняли эту землю до приемлемого ландшафта. Смотровые колодцы устанавливались в присутствии прораба, как специалиста и как ответственного, который, если не головой, то должностью отвечает за брак.
Вечером автобус отвозил нас в общежитие, которое после шести часов оживало, наполняясь шумами голосов, руганью, а позже пьяными ссорами и часто мордобоем.
Как-то в один из воскресных дней, когда я шел из общежития по каким-то своим делам, меня остановил странный вид вахтёрши тёти Клавы. Лицо её выражало одновременно и крайнюю озабоченность, и недоумение.
- Ты чего, тётя Клав? – не удержался я от вопроса.
- Да не иначе как нечистая сила, - растерянно сказала тётя Клава. - Володь, ты не видел, случаем, Гришка Сычев не выходил на улицу?
- Не видел. А что?
- Его пьяного ребята заперли в комнате, а ключ сдали мне. Сказали, что ему уже хватит, пусть проспится, а то в вытрезвитель загремит. Сами, видать, к девкам пошли в общежитие, где кулинарные живут. А щас, смотрю, свят, свят, свят. – тётя Клава трижды суетливо перекрестила лоб. – Идёт Гришка, и вроде даже и не очень пьяный, берёт ключ и поднимается к себе. У меня аж рот раскрылся, а сказать ничего не могу.
- Да ну, тёть Клав, - успокоил я женщину, - наверно, вы просто не заметили, как он выходил. Задумались или отвлеклись чем-то.
- Да? – тётя Клава посмотрела на меня с сомнением, а я вышел из подъезда общежития, выбросив всю эту чушь из головы.
А вечером в общежитии только и разговоров было, что Гришка Сычев, запертый в комнате, полез с балкона по водосточной трубе вниз, сорвался и полетел с четвёртого этажа. Приземлился на клумбу и остался цел и невредим, только морду поцарапал о куст, хотя тут же протрезвел и перепуганный пошел назад в общежитие. Недаром говорят, что «пьяному море по колено»…
Часто в общежитии по пьяному делу возникали драки. А однажды жилец с третьего этажа Семён переполошил всех, бегая с топором по общежитию с криками «убью». А убить он собирался предполагаемого любовника жены, упитанной до внушительного веса бабы, которой успел до этого поставить хороший фингал под глазом. Жена его, Люся, - он звал её Люсьен - успела убежать от него и спрятаться у Машки-кладовщицы, которая жила одна с сыном-школьником тоже в отдельной комнате. Сам Семён не отличался даже мало-мальски значительной фигурой, росточком доставал может быть только уха своей жены, но её любил, а от того ревновал и частенько бил. По общежитию Семён ходил гоголем и всегда с голым торсом напоказ, потому что и руки, и грудь, и спина его испещрены были наколками, среди которых выделялась церковь с двумя куполами, мадонна с ребёнком и орёл, несущий голую женщину. Пальцы Семёна обрамляли перстни с крестами и другими какими-то символами. А ещё на руках и теле красовались и змеи, обвивающие кинжалы, и тигр с оскаленной пастью, и много всяких мелочей вплоть до надписи: «О Боже! Спаси и сохрани раба твоего Семёна».
Приревновал жену Семён к молодому бульдозеристу Фёдору. Фёдор, высокий и ладный малый, прилюдно отпускал комплименты Люське и даже позволял себе по отношению к ней вольности вроде похлопывания по крутой ягодице или попытки приобнять за плечи, но никто не верил, что Люська могла позволить Фёдору больше этих знаков внимания, которые, конечно, льстили ей, как доведись любой из женщин рабочего сословия, хотя ими городок и не был так богат, как сословием мужским.
Остановить Семёна не решались и сидели от греха подальше в своих комнатах. Комендантша Валентина Васильевна по причине выходного дня отсутствовала, но вахтёрша тётя Клава вызвала милицию.
- Посадят дурака, - сказал угрюмо Степан. - У него же и так две отсидки было, хотя мужик и неплохой. Больше понты, хотя и корявые. Так это просто он куражится, чтобы фигуру свою хилую возвысить, а сам беззлобный. Да и топором никого не убьёт, побегает и успокоится. А мусора могут дело пришить.
Я встал и пошёл к двери.
- Ты куда? – остановил меня Толик.
- Да подожди. Я на минуту, - отмахнулся я. Толик пожал плечами, а Степан с удивлением посмотрел на меня. Я вышел в коридор и пошел на истерический голос Семёна, который доносился откуда-то с третьего этажа. Я поднялся на этаж и увидел Семёна с топором в конце коридора. Он стоял у дверей одной из комнат и орал визгливым тенором, что-то вроде «выходи, тварь, а то хуже будет». Наверно, за дверью и скрывалась его Люсьен.
- Семён! – негромко окликнул я буяна.
Семён повернулся в мою сторону и словно иголку проглотил. Его озадачила моя скромная фигура, маячившая в другом конце коридора, когда все сидели в своих комнатах и никто не хотел связываться с придурком, которого вот-вот заберёт милиция.
- Ты кто? – Семён пошёл в мою сторону, угрожающе подняв топор над головой.
Я спокойно ждал его, и когда он приблизился ко мне на расстояние нескольких шагов, я поднял руку в предостерегающем жесте, и он остановился как вкопанный.
- Дай мне топор, - так же тихо приказал я, глядя ему в глаза.
Семён съёжился, лицо его приобрело безразличное, даже какое-то тупое выражение, глаза потухли, и он протянул мне топор.
- Пойдём спать, - сказал я и пошел в сторону их с Люсей комнаты. Семён послушно шёл за мной. В комнате я уложил его на кровать, пообещал, что спать он будет до утра, а утром проснётся в рабочем состоянии и забудет и о топоре, и о бульдозеристе Федьке.
Применять гипноз к выпившему человеку не так сложно, как иногда считается, но не желательно, так как у него в этот момент психика находится в раскачанном состоянии. Но здесь был особый случай, и мне пришлось отступить от правила.
Тем не менее, этот случай был похож на тот, который произошёл со мной в колхозе на картошке, когда я только поступил в институт в своём городе. Тогда мы пришли к своим сокурсницам в клуб, где их разместили, чтобы защитить от нахальных деревенских парней, досаждавших им вечерами. Один из деревенских, невысокий худощавый с лихо сдвинутой набок кепочкой, из-под которой торчал рыжий чуб, вдруг вынул финку и пошел на нас. Наши напряглись; притихли и деревенские. Когда я поймал взгляд рыжего, меня вдруг словно что-то подтолкнуло ему навстречу. Я не отводил своего взгляда от его глаз, бессознательно мысленно приказывая отдать мне нож. И рыжий, будто споткнулся обо что-то, встал, серые глаза его потухли, а выражение лица изменилось на покорно безразличное, и он протянул мне нож, который я спокойно взял. Похоже, что ни наши, ни деревенские ничего не поняли. Наши молчали, а деревенские с удивлением смотрели на своего товарища.
Мои сокурсники моей «выходки» не поняли.
«Надо быть полным идиотом, чтобы без обоснованной причины бросаться на нож, – сказал мне Струков. – Ложное геройство. Хотел нам свою бесшабашную смелость показать?»
Но они не знали, что мной руководило при этом нечто другое, в чем я должен был утвердиться. Дар телепатии и гипноза, как и предвидения, который я потерял после болезни, случившейся в 14 лет, возвращался ко мне. Это происходило мучительно медленно и долго, но я это чувствовал по тому, как иногда снова начинал воспринимать мир так, как до болезни, то есть ярко и образно, и ощущая себя неотъемлемой частичкой всего, что находилось и жило вокруг меня.
Именно в тот момент мое подсознание подсказало, что я смогу ввести этого деревенского парня с ножом в состояние гипноза, как это делал раньше, и он безоговорочно подчинится мне. Это было бессознательное действие с моей стороны, как будто высший разум не оставляет меня и его волей я совершаю иногда поступки. И это убедило меня в том, о чем говорили Мессинг, Вольштейн и Френкель, что способности могут вернуться. Тогда до этого было еще далеко, но тот случай обнадежил меня, и я твердо уверился, что достаточно ещё какого-то толчка, чтобы мой мозг снова настроился на ту необъяснимую волну, которая позволяет проявляться необыкновенным способностям человека…
Теперь я снова могу мгновенно ввести человека в гипнотическое состояние и продиктовать ему свою волю, которой он безоговорочно подчинится. Однако я стараюсь не распространяться и не показывать свои способности, в которых для меня нет ничего особенного, но любое проявление которых так настораживает и часто пугает людей несведущих.
Ведь что такое тот же гипноз? Это изменённое состояние сознания, в которое гипнотизёр способен ввести человека. Иесть люди, которые более подвержены гипнозу. Это люди эмоциональные, со слабым воображением и не умением концентрироваться. И я могу изменить их реальность, мгновенно введя в состояние транса, провоцируя замешательство или даже состояние шока. Что я и сделал с Семёном, сначала окликнув его, а потом остановив предостерегающим движением ладони. И тут же ввёл его в транс. Это всё происходит как-то само собой, и мне не нужно считать, например, до десяти или говорить какие-то слова.
Выскочившие вскоре вслед за мной Толик и Антон видели только, что я держу топор, а Семён идёт за мной следом.
Они стояли перед дверью комнаты, когда я вышел, уложив Семёна спать.
- А это что было? – Толик смотрел на меня изумлёнными глазами, а Антон сказал:
- А нас Степан послал. Идите, говорит, как бы Володьке там этот ненормальный чего не сделал.
- Да ничего не было, - ответил я на вопрос Толика. – Отдал топор и пошел спать.
Толик смотрел на меня с недоверием. Антон молчал и не сводил глаз с топора, который я всё ещё держал в руках.
- А чего ты топор-то держишь? – спросил Антон.
- А куда его? Люське отдадим. Пошли, скажем, что мужик её угомонился и спит.
Перепуганная Люська сидела на стуле в комнате Машки-кладовщицы, нервно всхлипывала и вытирала слёзы, размазывая тушь по щекам, но успокоилась, увидев злосчастный топор, теперь безопасно и мирно висевший вниз лезвием в моей руке. Я убедил Люську, что Семён будет спать крепким сном до утра, строго попросил не будить, пригрозив, что тогда он опять начнёт куролесить, отдал топор, который она спрятала в шифоньер под бельё, и мы с Толиком и Антоном ушли.
Милиционеры нашли Семёна мирно спящим и, поговорив с Люськой, которая горячо заверила, что никаких претензий к мужу не имеет, а фингал под глазом – это так, чего между мужем и женой не бывает, забирать баламута не стали, чуть потоптались и ушли.
Степан, когда ребята рассказали о топоре и о Семёне, который послушно шел за мной, а в комнате вдруг лёг и уснул как ни в чём не бывало, посмотрел на меня пристально и только сказал:
- Да-а, человек ты достаточно мутный, мне, например, не совсем понятный, но, вижу, в тебе всё же правду и чуйкой чую, что ты свой, не ссученный[1].
[1] 1) Ссученный – (жарг. угол.) - подлый, плохой. (Словарьрусскихсинонимов). 2) лицо, сотрудничающее или подозреваемое в сотрудничестве с оперативными органами. (Большой словарь русских поговорок)
Книга 3. Часть I. Глава 5.Человек другого склада. Моя любовь и боль – Мила Корнеева. Просто товарищ Ванька Карюк. Мои предпочтения - медицина и практическая парапсихология. Неожиданная болезнь Тамары
С Иваном я виделся не часто. Он обижался и как-то даже спросил прямо:
- Володь, ты что, меня избегаешь?
И в голосе его была обида.
- Да ты что, Вань? Глупости говоришь.Просто я после работы с непривычки устаю, а в свободное время хочется в библиотеке посидеть… Наверно, моё время течёт по-другому, - отшутился я. - Мне иногда кажется, я с тобой только вчера виделся, а оказывается, – неделя прошла.
- Да у тебя всё с вывертом, - махнул рукой Иван. – Отец про тебя спрашивал. Тоже говорит: «Что-то твой друг тебя не жалует». Думает, поссорились.
Иван, когда я долго не давал о себе знать, сам приходил в общежитие и, если меня не заставал, оставлял записку.
Я был человеком другого склада, некомпанейским и для общения неудобным, сходился с людьми трудно, любил уединение, книги и размышления.
Новые люди мне были любопытны, но к ним я не привязывался и быстро охладевал, теряя интерес, как только они раскрывались и в них не оставалось тайны, а только обыденность, которой так много было вокруг и которая угнетала. Иногда я задумывался, уж не «болезнь ли это шаманов[1]». Ведь в изменённом состоянии сознания ты испытываешь единение со всеми людьми, и, теряя своё я, становишься частичкой всего земного разума, который составляет единое поле Земли, живого организма. А испытав это чувство, ты смотришь на мир уже немного другими глазами и понимаешь, что это не тот мир, в котором ты хотел бы жить. Всё становится чужим и непонятным. И тогда невольно начинаешь чувствовать одиночество.
Маша Миронова, девушка Юрки Богданова, а потом жена поэта Алика Есакова, когда я уезжал в Ленинград, сказала: «Ты, Володя, хороший человек, но в тебе слишком много рационального. Отсюда и твой некоторый цинизм».
Тогда я уехал, не простившись с Милой, которая, я знаю, меня любила. Она мне нравилась. Я встречался с ней и меня к ней тянуло непонятное и неподвластное мне чувство, которого я раньше не испытывал. Мне хотелось её видеть и хотелось быть с ней. Эти ощущения томления и ожидания следующих встреч были мне до тех пор неведомы, и невозможно было им противостоять. Я понял, что тону в паутине незнакомых ощущений словно в омуте, и испугался. Оставив все колебания, я уехал учиться в северную столицу, как мне посоветовал мой учитель Зыцерь, убедив, что мне необходимо «повариться в котле большого города».
Я ей позвонил и сказал, что уезжаю. Сказал, что уезжаю срочно, чтобы она не прибежала провожать и мне не пришлось врать про бессмысленность наших отношений.
- А как же я? – растерянно спросила Мила, и я, словно вор, который спешит спрятать «концы в воду», торопливо проговорил банальное:
- Так получилось. Но я буду приезжать, и мы будем видеться.
Позже, в Ленинграде, когда Юрка приехал навестить меня после экспедиций на Памир, я, зная о том, что он недавно был в нашем городе, спросил о Миле, и он сказал:
- Не понимаю, зачем изводить себя. Ведь она тебя любит.
- Не знаю, не всё так просто. Я человек не совсем нормальный, а, следовательно, и для семейной жизни вряд ли приспособленный, - пытаясь оправдаться, я плёл что-то несуразное, во что и сам не особо верил.
- Не наговаривай на себя, - сказал Юрка. – Твои особые способности не мешают тебе оставаться нормальным человеком… И не морочь девке голову. Реши раз и навсегда: или так, или так, потому что она, говорят, собирается замуж… Назло тебе …
С Милой мы встретились, гуляли всю ночь, говорили и не могли наговориться, а перед рассветом уснули на моём расстеленном пиджаке на траве под вековыми липами у стен монастыря. Я провожал её до общежития, где она остановилась для пересдачи какого-то экзамена, и чем ближе мы подходили к её жилью, тем большее смятение от неминуемого расставания испытывал я, а она шла молча, понурив голову, и я чувствовал, как её охватывает нервная дрожь.
- Мы вечером увидимся? – робко спросила Мила.
- Нет. Сегодня я уеду. Так будет правильно, - твёрдо сказал я. Сказал, потому что она уже была замужем…
Теперь я знаю, что это была любовь, и я обрёк себя на вечное, щемящее чувство тоски, а память всё чаще возвращает меня к тем мгновениям мимолётного, несостоявшегося счастья. И только слабая мысль как ощущение, что она меня всё ещё любит, теплом согревает мою душу и даёт надежду.
Вот это моё странное, выходящее за пределы разумного понимания взаимоотношение даже с близкими мне людьми, часто и принимается за цинизм.
Ванька был хорошим человеком, незлобивым, необидчивым и открытым, но способности имел посредственные и к тому же немного заикался. А поэтому учился с трудом, хотя зубрил прилежно, и я его видел всегда корпевшим над учебниками. Языки давались ему с трудом, и мы не понимали, какие фантазии привели его на наш факультет. Преподаватели тоже скептически представляли его филологическое будущее. Ванька понимал это, но с фанатическим упорством продолжал штурмовать непреодолимую Голгофу. С горем пополам он всё же закончил институт. Наверно, преподаватели нашли в нём если не способного лингвиста, то задатки педагога, что для пединститута считалось немаловажным качеством в студенте. Наверно, поэтому его опекала завкафедрой Татьяна Васильевна, старая дева, которая вела у нас педагогику, любила Ивана и всеми силами тащила его к его заветной мечте - диплому.
Но другом мне Иван не был, как не было у меня и других друзей, а те, что были, остались в детстве и разъехались кто куда. И даже к Юрке, который понимал меня, может быть, лучше других, и сам считал меня своим другом, я относился прохладнее, чем он этого заслуживал…
Свободное время я проводил в библиотеке на улице Мальнева, что недалеко от общежития, а чаще в центральной Ленинке, которая только что переехала из бывшей женской гимназии в новое здание на бульваре Победы. Это занимало время, потому что нужно было ехать троллейбусом в центр Омска.
Меня по-прежнему увлекала медицина, но больше практическая парапсихология, то есть то, что относится к изучению сверхъестественных психических способностей человека, в том числе трансперсональная[2] и аномальная[3] психологии.
Я читал Зигмунда Фрейда, который считался основоположником психоанализа и которого не очень чтили у нас в стране, но до конца 30-х годов перевели почти все его книги, хотя всё, что я нашел в Омской библиотеке, - это дореволюционная брошюра «О сновидениях»; но я заказал и получил по МБА[4] его «Психопатология обыденной жизни», «О психоанализе» и «Страх». Таким же образом я прочитал книги Карла Юнга «Психологические типы», которую в русском переводе издали в 1924 году, и его «Связи между Я и бессознательным». А работу «Психоанализ как естественно-научная дисциплина» Вильгельма Райха, где он пытался соединить учения Фрейда и Маркса, я нашел в журнале «Естествознание и марксизм», издания ещё 1929 года.
Меня не интересовала концепция сексуальной энергии, которая часто лежала в основе трудов этих психологов. Мне была интереснее концепция того же Фрейда о преодолении детских травм в зрелом возрасте. Меня занимала психика человека с точки зрения возможности лечения некоторых расстройств энергией рук и введением в особое, то есть, в необычное состояние сознания (когда меняется электромагнитное поле мозга). В этом состоянии человек как бы перевоплощается. Я не знаю, куда он духовно отправляется, но есть теория, которая предполагает существование единого информационного поля Земли, в котором записана вся история планеты и, подключившись к этому полю, человек может получать знания о далёком прошлом и будущем, которые ему в обычном состоянии недоступны. Недаром Юнг писал о коллективном бессознательном, как об одном из уровней этого поля…
Всё это я вспомнил потому, что Иван пожаловался вдруг на то, что у матери, которая страдала от мигрени, приступы головной боли, раньше беспокоившие её время от времени, стали повторяться почти каждый день. Она раздражалась по любому пустяку, или начинала беспричинно плакать.
- А теперь вообще в каком-то ступоре, - жаловался Ванька. - Взяла неделю без содержания. Сидит, молчит, если что-то делает, то через силу… Ночью встаёт, пьёт валерьянку, а потом сидит, говорит, что боится спать ложиться».
- У врача были?
- Были, у невропатолога.
- И что?
- Да ничего. Выписали какие-то антидепрессанты, говорят, для снятия агрессивного состояния и психоза, ещё витамины. Назначали электропроцедуры, но она не идёт… Диазепам, это от чего? – вдруг спросил Иван.
- Диазепам? Транквилизатор, от неврозов и бессонницы, - вспомнил я.
- Врач сказал, чтобы мы обеспечили ей полный покой… Да у нас и так с этим всё нормально. Отец – человек не злой, даже добродушный, да и я, вроде, никого не раздражаю… А от таблеток, я вижу, толку никакого.
Я молчал, раздумывая над словами Ивана, но понимал, что он не просто так рассказал о болезни матери, а ждёт от меня совета или помощи.
Иван, как и многие в институте, знали о моих паранормальных способностях, о том, что я могу легко снять головную или зубную боль и обладаю даром гипноза. Шила в мешке не утаить, и слухи о какой-то незначительной помощи в виде вылеченной головы быстро распространялись по институту. Тем более, об этом знали мои товарищи, с которыми я поддерживал более близкие отношения. А как утаить было, например, моё вынужденное сотрудничество с правоохранительными органами, если отец нашей сокурсницы Лены, занимал должность начальником УГРО? Тогда я помог им раскрыть два преступления, которые считались безнадёжными, на их языке «глухарями[5] или висяками[6]». Одно было связано с фальшивомонетчеством, второе с загадочной пропажей кассира и бухгалтера после того, как они получили значительную сумму денег в банке для выдачи зарплаты рабочим. Я помню, как отец Лены, полковник милиции и начальник УГРО, скептически настроенный ко всякого рода параявлениям, про которые только начинали писать в журналах и говорить, сказал: «Про экстрасенсов я слышал, но не думал, что это серьёзно. Недоумеваю, как возможно увидеть то, чего увидеть нельзя»…
- Вань, - сказал я, - понятно, что здесь одними таблетками делу не поможешь. Депрессанты – средство хорошее, и они в какой-то степени помогают, но это лечение следствия, а не причины. А причина, очевидно, сидит глубоко, так что до неё таблетками не доберёшься.
- И что делать? – безнадёжно произнёс Иван.
- Давай так, - решил я. - Ты подготовь Сергея Николаевича, а особенно Тамару Петровну к тому, чтобы они отнеслись ко мне серьёзно, как к человеку, который действительно может помочь. Это важно, потому что в этом деле мне нужно их абсолютное доверие. В конце концов, расскажи про генеральскую дочку, которую я смог вылечить. Там, кстати, была похожая история.
Иван знал эту историю. Я, будучи ещё подростком, избавил девушку от психологической травмы рождения, введя её в особое состояние сознания. Её мать рассказала, что при рождении пуповина обвила шею ребёнка и вызвала удушье. Не могло быть сомнений, что это и стало причиной её психического расстройства. Разумеется, что никакие традиционные средства не могли помочь девушке, несмотря на почти неограниченные возможности отца.
В изменённом состоянии ей пришлось перенести тяжёлые минуты, связанные с появлением на свет, и она за это время пережила и муки удушья, и страх смерти, и рождение. Но это высвободило все её отрицательные эмоции из подсознания…
В ближайшее воскресенье с утра я пошёл к Карюкам. С проходной общежития позвонил Ивану на их телефон, трубку взял Сергей Николаевич, но как-то нервно передал Ивану, которого я предупредил о своём приходе, и тот ждал меня у подъезда.
- Всё нормально, - весело сказал Иван. – Отец не возражает, хотя и сомневается… Я рассказал про девочку, которую ты вылечил. В общем, он хоть человек и старой закалки, и член партии, но не возражает.
- Ладно, сомневается или нет, неважно, - усмехнулся я, - главное, чтобы не мешал.
- Мать отнеслась ко всему равнодушно, но она намучилась и готова на всё, лишь бы избавиться от мигрени.
- Вань, ты не особенно радуйся. Я ничего не могу обещать. Одно дело - просто головная боль, другое - мигрень со всеми сопутствующими симптомами. Я попробую. По крайней мере, думаю, хуже не будет…
[1] «Болезнь шаманов» - психическое состояние, к которому приводят мистические переживания.
[2]Трансперсональная психология —течение психологии,которое изучает трансперсональные переживания, изменённые состояния сознания и религиозный опыт, соединяя современные психологические концепции, теории и методы с традиционными духовными практиками Востока и Запада. Главные идеи, на которых базируется трансперсональная психология — недвойственность, расширение сознания за пределы обычных границ.
[3]Аномальная психология - исследует не поддающиеся объяснению явления, субъективные аномальные события в традиционных психологических условиях, экстраординарные поведения и опыты, включая (но не ограничиваясь) те, которые часто обозначаются как «паранормальные».
[4] МБА – межбиблиотечный абонемент.
[5] Глухарь – убийство, которое остаётся нераскрытым в силу невозможности раскрытий.
[6] Висяк - любое не раскрытое преступление, кроме убийства.
Книга 3. Часть I. Глава 6. Причина болезни. Метод глубокой медитации или особое состояние сознания. «Манипуляции», которые не приемлет Сергей Николаевич. Процесс лечения. Странные ощущения, которые пе
Тамара Петровна сидела на диване, находилась в подавленном состоянии, и то, что она больна и измучена болью, говорила разорванная в нескольких местах лишённая яркости аура[1]. Cвечение вокруг её головы сжалось до таких размеров, что было едва заметно. Обычно я вижу это эфирное сияние или то, что называют аурой, размером в несколько сантиметров или больше, но здесь присутствовала явная патология, да и тёмно-красные цвета, плясавшие в серо-голубоватом поле в лобной части, говорили о головной боли, которую сейчас испытывает женщина. Это тонкое эфирное свечение, окружающее человека, экстрасенсы видят по-разному. Для кого-то это просто бледное или серо-голубое свечение, а для кого-то – разноцветный вихрь с провалами и тёмными сгустками. Но всё это зависит от эмоционального состояния и способностей самого экстрасенса. Я, например, всегда видел ауру разноцветной…
Мне не составляло большого труда снять мучившую Тамару Петровну боль. И хотя это могло принести ей облегчение лишь кратковременное, она заметно ожила, глаза приобрели осмысленное выражение.
- Как часто у вас бывают приступы? – мне нужна была хотя бы общая информация о болезни матери Ивана.
- Раньше как-то обходилось. Ну, поболит иногда голова и проходит. А последнюю неделю каждый день… Я же не могу работать. Меня всё раздражает, даже запахи; тошнит и кружится голова.
Говорила она медленно и словно сквозь зубы, наверно, боясь повторения мучительного недуга.
- Это наследственное? Из родителей кто-то страдал от мигрени?
- Я такого не помню… По-моему, нет.
- Ну, это уже хорошо. То есть, ваша болезнь приобретённая, а значит, её причины лежат где-то в прошлом.
Это давало мне шанс справиться с болезнью Тамары Петровны, введя её в глубокую медитацию, найдя причину в подсознании, и перепрограммировать то, что привело к сбою или разрушению какого-то механизма.
- Тамара Петровна, я введу вас в особое состояние сознания, - сказал я, - и мы вместе с вами попробуем заглянуть туда, где мог произойти сбой.
- Это что, гипноз? – спросил Сергей Николаевич.
- Нет. Это немного другое.
Я видел скептическое выражение лица Ванькиного отца и добавил:
- Учёные тоже признают этот метод, хотя они не верят, что это часто единственный способ, который может помочь при лечении нервных расстройств. Но ведь лекарства в этом случае почти не улучшают самочувствие, - попробовал я объяснить смысл попытки моего лечения и попросил:
- Сергей Николаевич, нужно убрать всё, что может мне мешать. Нужно отключить телефон, радио, закрыть окна, чтобы даже небольшой шум не проникал в комнату, закрыть плотно шторы, чтобы не проникал дневной свет. Хорошо бы включить торшер.
- А зачем тогда штору задвигать? – Сергей Николаевич всё ещё воспринимал мои действия как какую-то клоунаду, и ирония явно проскальзывала в его словах.
- Яркий дневной цвет раздражает и мешает сосредоточиться, - отмахнулся я от Ванькиного отца и не стал вдаваться в долгие объяснения, потому что мой мозг начал непроизвольно настраиваться на другую частоту, и моё восприятие пространства и времени приобретало иную форму. В таких случаях мне становиться трудно сконцентрировать внимание на обычных формах.
- Вы можете переодеться в спортивный костюм? – спросил я Тамару Петровну.
Она растерянно посмотрела на мужа.
- Мам, надень мой.
- Да я в нём утону, - Тамара Петровна вяло улыбнулась.
- Да ничего страшного. Главное, что вас ничего не будет стеснять, - успокоил я Тамару Петровну, и она пошла переодеваться в Ванькину комнату. Вышла она смущенная и, видно, чувствовала себя неловко перед чужим человеком в одежде не по фигуре. Невысокого роста и худощавая она в Ванькином костюме выглядела немного нелепо: и брюки и рукава футболки пришлось подвернуть, да и всё это висело на ней как на вешалке.
У Ивана был магнитофон, и я попросил поставить бобину со спокойной музыкой.
- Блюзы подойдут? – спросил Иван, перебирая бобины[2] с записями.
- Вполне, - согласился я.
Сергея Николаевича и Ивана я предупредил, чтобы они соблюдали полную тишину, а ещё лучше, чтобы часок или больше посидели на кухне.
Когда всё было готово: шторы задёрнуты, от торшера в углу исходил неяркий рассеянный свет, а магнитофон настроен на тихую приятную мелодию блюза, Сергей Николаевич с Иваном ушли на кухню, оставив нас с Тамарой Петровной в комнате, теперь полностью располагавшей к сеансу. Я попросил Тамару Петровну лечь на диван, по мере возможности расслабиться и начал сеанс.
- Не настраивайтесь на какое-то из своих переживаний, - предупредил я. - Они возникнут сами. В том сознании, в котором вы сейчас окажетесь, ваш организм выберет то, что нужно… Теперь закройте глаза. Сделайте глубокий вдох и начните считать от десяти до одного, то есть, в обратном порядке. Когда вы погрузитесь в нужное мне состояние, вы не утеряете связь со мной. Я рядом и всё контролирую… Теперь дышите… Глубже… Начинайте считать. Вслух. Медленно… Настраивайтесь на музыку и дышите, регулируя своё дыхание.
Она стала считать. На цифре семь она перестала контролировать своё тело, проваливаясь в глубину нужного мне состояния.
- Сейчас у вас появятся приятные ощущения, – тихо и монотонно говорил я. - Но начинайте уходить дальше, в глубь вашего сознания… Могут появиться различные образы. Они могут показаться необычными, как иногда во сне. Не пугайтесь… Через некоторое время вас может остановить что-то, что явилось причиной головных болей. Это может быть что-то очень неприятное. Не бойтесь ничего, я рядом. Я возьму вас за руку, и страх уйдёт.
Лицо Тамары Петровны постоянно менялось: она хмурилась или улыбалась, но это оставалось в пределах обычных и не ярко выраженных эмоций, и у меня не вызывало беспокойства. Но вдруг она заволновалась. Лицо её исказила гримаса страха, в руках и ногах появились судороги. Я взял Тамару Петровну за руку. Она постепенно успокоилась, но, когда я убрал руку, выражение страха снова появилось на ее лице, и снова судороги пробежали по телу. Я снова взял её руку, рука была совершенно холодной, и я пытался согреть её, изменял ритм дыхания, пассами усмирял вновь возникавшую головную боль, которую я определял по изменению биополя вокруг головы.
Не знаю, сколько времени прошло, но в какой-то момент Тамара Петровна вдруг снова успокоилась, её дыхание стало ровным, а на лице появилась счастливая улыбка. Аура менялась на глазах. Посветлели тёмно-красные сгустки вокруг головы, пульсация ауры приобрела ритмичность, и свечение стало ярче. Разрывы ещё оставались, но это меня уже не беспокоило, потому что я видел, что механизм заживления организма запущен…
Теперь мне хотелось узнать, что чувствовала и переживала Тамара Петровна, открыв своё подсознание. Но если её рассказ интересовал меня как лишнее доказательство действенности пси-метода, способного произвести перенастройку всего организма и перестроить внутренние программы, то для Сергея Николаевича это стало шоком, потому что шло вразрез с его мировоззрением и представлениями о том разумном пределе, которое сложилось в его голове. Иван же принял всё это без особых эмоций и просто радовался за мать. В конце концов, он, как и я, был из другого поколения, поколения шестидесятых годов, а это поколение уже отличалось более гибким сознанием.
Сергей Николаевич отказывался глазам своим верить от разительной перемены в поведении и облике Тамары Петровны. Действительно, она существенно отличалась от той собой, которую я увидел, когда вошел в их квартиру. Она ожила, и даже лёгкий румянец играл на щеках.
- Вы знаете, - с робкой улыбкой сказала Тамара Петровна, – я в первый раз увидела, как светятся предметы. Я ведь не спала, я осознавала себя, хотя не понимала, где я. Вроде где-то в другом мире. Открыла глаза и увидела, что рука Володи светится. И цвет в горшочке на комоде светился, только по-другому. И моя рука тоже светилась.
- С чегой-то вдруг она засветилась? – засмеялся Сергей Николаевич.
- А ваша жена находилась в другом психическом состоянии. Это другая среда. Даже современная наука не может пока объяснить, что это такое.
- Мистика какая-то, - пожал плечами Сергей Николаевич.
- Да ну тебя, пап, - отмахнулся от отца Иван. –Рассказывай, мам.
- Я не заметила, когда то ли уснула, то ли впала в забытьё, но я испытывала покой, мне было хорошо и хотелось, чтобы это не кончалось. Я чувствовала себя частицей чего-то общего, а меня самой вроде как не стало… Но потом, - Тамара Петровна тяжело вздохнула, - я оказалась на утёсе, с которого все прыгали в море, а я боялась, потому что высоко. Но меня кто-то толкнул - я полетела вниз и чуть не зацепила основание скалы у воды, которое было шире, поэтому при прыжке нужно сильно оттолкнуться. Я в ужасе летела в воду, плюхнулась всем телом, ударилась головой обо что-то на дне. Не сильно, но всё же еле выплыла. Хотела очнуться, но снова и снова оказывалась на скале и падала. Хотела распрямиться и опять падала… А падала всё время плашмя, сильно ударяясь о воду и тонула. И каждый раз с трудом выплывала… Так всё повторялось и повторялось, пока я не ощутила тепло от Володиной руки. Я успокоилась, но снова оказалась на скале, только на этот раз прыгнула, сильно оттолкнувшись, выпрямилась в воздухе и как-то плавно вошла в воду. И в этот раз я не достала дна и знала, что оно где-то глубоко подо мной, легко вынырнула и медленно поплыла, радуясь, что мне хорошо, что я живу… Я даже любовалась игрой лучей солнца на морской поверхности…
Тамара Петровна вдруг замолчала, передёрнула плечами как от озноба и, посмотрев на меня, сказала:
- Но второй раз я бы такого не пережила.
Это прозвучало категорически, хотя я, конечно, не собирался повторять с ней этот опыт, похожий на экзекуцию.
- Я же по-настоящему ощущала весь ужас того, что со мной происходило. Это было всё так, как тогда. А я - та девочка, которая падала со скалы… Но зато потом, когда я плыла в море, мне было так легко, - закончила она, и улыбка снова осветила её лицо.
- Вы вернулись к воспоминаниям события, которое стало причиной вашей болезни, и повторив всё много раз, освободились от этого неприятного и разрушающего чувства.
- Ну, ты говорила, что в девушках, когда жила с дедом и бабушкой в деревне в Крыму, упала со скалы? Но это было давно, и я никак не думал, что твоя голова болит от этого, - удивился Сергей Николаевич. – Так что, голова не болит?
Сергей Николаевич повернулся ко мне. Тамара Петровна с Иваном тоже смотрели на меня.
- Не всё так просто, - разочаровал я их. – Может быть, еще и поболит когда, но это будет реже, скорее всего обойдётся без сильной боли, а со временем, я думаю, совсем пройдёт… Вам бы, Тамара Петровна, теперь хорошо походить на общеукрепляющие процедуры. Это ускорит полное выздоровление…
Прошли дни, недели, и перемены, которые произошли с Тамарой Петровной, стали ощутимы. Отступил недуг, с которым безуспешно боролись всеми доступными средствами, а после физиотерапевтических процедур Тамара Петровна отказалась от лекарств и чувствовала себя хорошо.
Врачи приписывали выздоровление лекарствам и курсу физиотерапии, и это так их вдохновило, что главврач поликлиники даже делал доклад по «новому» методу излечения мигрени. Врачей никто не разуверял, а с Тамары Петровны, Сергея Николаевича и Ивана я взял слово никому о моём сеансе введения в состояние, где действуют другие временные потоки, не говорить, потому что, по мнению учёных, все парапсихологические экспериментальные данные являлись обманом. И это естественно, ведь природа практически всех парапсихологических феноменов неизвестна, а традиционная наука имеет дело с вещами материальными.
[1] Аура – энергетическое поле человека, т.е. биополе или пси-поле.
[2] Боби́на (от фр. bobine — катушка) — катушка, на которую наматываалась магнитная лента с звукозаписью во время катушечных магнитофонов.
Книга 3. Часть I. Глава 7. Хлебосольное угощение у Карюков. Степан Захарович. Конфликт с Корякиным. Откровенный разговор. Хрущёв и рабочие. Бунт на электровагонном заводе. Убитые и раненые. «По прос
Степан мне был интересен. Я видел неординарность этого человека, предполагал нелегкую судьбу его, и мне хотелось узнать тайну, которая пряталась за угрюмостью и немногословностью в общении. Его мало что интересовало в обыденной жизни: он не ходил в кино, а тем более, в театр, и всякому общению предпочитал книгу из районной библиотеки, где считался активным и постоянным читателем. Он не пил в негативном смысле этого слова, то есть не был пьяницей, таким как Колян или некоторые рабочие из общежития, которые устраивали шумную гульбу чуть не каждый день, не позволял себе лишнего, тем более, в дни будние, рабочие, но оживлялся, если выпадал случай посидеть за бутылкой и закуской в дни праздничные или иногда выходные. Известно было, что он сидел, это угадывалось по жаргону, которым он, впрочем, не злоупотреблял, и обычно разговаривал на вполне литературном языке; у него отсутствовали наколки, характерные для сидельцев из преступного мира; по крайней мере, ни орлов, несущих в когтях голых женщин, ни куполов с крестами я на Степане не видел, если не считать скромную наколку «Вера» на пальцах левой руки, да якорь на тыльной стороне ладони…
В один из выходных я гостил у Карюков. Зашел к Ивану на минутку, но родители оказались дома и не отпустили меня без обеда. А стол, как я ни протестовал, собрали как на первомайский праздник, выложив, кажется, всё съестное, что имелось в доме и, может быть, припасалось к какому-нибудь торжеству: копчёный палтус и даже красная кетовая икра, а кроме того селёдка с варёной картошкой, огурцы, помидоры, котлеты и традиционные пельмени, без которых, я уже понял, не обходилась здесь ни одна уважающая себя семья. Сергей Николаевич поставил на стол и графинчик с водкой, перелив её из бутылки, стоявшей в холодильнике, так что стенки его сразу захолодели и покрылись матовым налетом пота. Сидели долго, хотя выпили всего по две рюмки: до водки никто не был охоч, но разомлели и разговорились. Сергей Николаевич стал рассказывать о своей военной жизни, мне пришлось отвечать на вопросы о моих родителях, что я делать не любил и отвечал неохотно. Мне всегда трудно было говорить об отце, которого уже несколько лет как не стало, и почему-то неловко говорить о матери, которая снова вышла замуж хотя и за хорошего человека, но которого я не мог и не хотел принять вместо отца.
В конце концов Иван вытащил меня на улицу, чтобы пойти в компанию его друзей, но память об отце разбередила мою душу, я вспомнил мать, а потом Милу и нашу последнюю встречу, на которой сам оттолкнул её, дав понять безнадёжность наших отношений, и тоска охватила меня и сжала сердце.
Я отговорился, соврав про разговор с матерью по телефону из общежития, и сославшись на другие дела, которых у меня на самом деле не было, пошел в общежитие…
День клонился к вечеру, и зная, что в это время в комнате я застану одного Степана, потому что обычно все расходятся кто куда, гуляют допоздна и собираются ближе к ночи, купил бутылку водки и кое-какую закуску.
Степан лежал на кровати и читал Брет Гарта, что меня удивило: хотя Степан и читал всё подряд, но чаще детективы. Однако в комнате он был не один: Корякин в майке и трусах подстригал ногти, задрав ногу на стол.
Я не сдержался и раздражённо сказал:
- Мы за этим столом едим.
- Ну и что? – не понял Корякин.
- А то, что ноги класть на стол – свинство!
- Ну-ну, ты полегче! – зло бросил Корякин. - А то можно и схлопотать.
- Я тебе схлопочу! – Степан отложил книгу. - Это я не заметил, а то бы ты у меня сам схлопотал… Ну-ка канай на своё место. Здесь тебе не колхоз и не свиноферма.
Корякин, ни слова не говоря, пошел к своей кровати. Лицо его выражало недовольство, но перечить Степану он не мог и, видно, его боялся. Он достриг ногти в своём углу, надел свои всегда мятые брюки, рубаху в цветочек, тщательно причесал рыжий чуб перед круглым карманным зеркальцем и ушел, оставив нас со Степаном вдвоём.
- Не любите Корякина, Степан Захарыч? – усмехнулся я.
- Деревня. Самый зловредный элемент. Всегда всё под себя гребут, и всегда им мало. Для коллектива люди бесполезные, потому что каждый за себя.
- Так при Сталине они так обнищали, что сапог купить не могли, в лаптях ходили. Он же их гнобил по чем зря. Им, бедным, даже паспорта не выдавали.
- Вот за это и гнобил, - угрюмо буркнул Степан. – Хотя сволочью был тоже порядочной.
Степан попытался вновь уткнуться в книгу, и я видел, что его самого смутило противоречие этой незамысловатой философии. С одной стороны, он, вроде как, солидарен с товарищем Сталиным в оценке крестьянства, но с другой, Сталина не приемлет.
- Степан Захарыч, может, посидим чуть, да по рюмочке, - предложил я, вытаскивая из спортивной сумки, с которой обычно ходил, бутылку белоголовки, колбасу, купленную в коопторге, и хлеб.
Степан отложил книгу, загнув уголок листа, сел на кровати, изучил меня тяжелым взглядом и сказал:
- Ну, что ж, можно.
Мы сели за стол. Я нарезали колбасу и хлеб, налил по чуть в гранёные стаканы, которые служили нам и для чая, и мы, чокнувшись, выпили.
- Я видел, вы Брет Гарта читаете? – поинтересовался я, прожевав кусок хлеба с колбасой. – Нравится?
- Сильный писатель. Схож с Джеком Лондоном. Тот тоже про золотоискателей и бродяг писал… Сам-то ты читал?
- Читал. Мне нравится и тот, и другой, - согласился я. – Считается, что Джек Лондон больше реалист, а Брет Гарт – романтик. Но оба изображали людей вольнолюбивых и бескорыстных.
- А я что говорю? – подхватил Степан. – Нет у них жлобства. Просто жизнь их беспросветная… Ведь это надо. Жили, казалось бы, закоренелые преступники, то есть самые отпетые, и среди них оказалась одна женщина, тоже порочная, тоже в грехах. Родила, не известно от кого, ребёнка, мальчика, и умерла. В книге и написано: «Смерть считалась здесь делом обычным, а вот рождение было в новинку». И весь стан этих людей усыновил ребёнка… И народ начал меняться. Хижину, где жил ребёнок, почистили, побелили, повесили занавески, сами стали чище одеваться, мыться, перестали ругаться матом и даже возле хижины ребёнка старались говорить шёпотом[1].
- Вот только конец хреновый: ребёнок утонул, - мрачно заключил Степан. – И что теперь с ними со всеми будет, неизвестно.
- Человеку нужна вера, стимул, - рассказ ведь кончается словами про то, что взрослый и сильный человек, пытаясь спасти ребёнка, хватался за его хрупкое тело, как утопающий за соломинку...
- Это Кентукки. Его, всего побитого, нашли с ребёнком далеко от места их жилища… Когда он узнал, что ребёнок мёртв, тоже умер со словами, что теперь ему будет счастье. Ребёнок-то принёс им всем счастье.
- А спасение ребёнка было для него самого спасением от беспросветной жизни, в которой они все существовали… - подтвердил я. - Вот мы говорили про деревню, а вернее, про колхоз, где жизнь тоже была беспросветной. При Хрущеве всё же им полегче стало: снизили налоги, и деньги какие-никакие за трудодни платить стали.
- Да? – зло сощурил глаза Степан. – Не знаю, как там стало у колхозников, зато хорошо знаю, как было у рабочих.
- А как было? – осторожно спросил я Степана, вызывая на откровенность.
- Ты про Новочеркасское дело слышал?
- Слухи ходили. Говорили, рабочее восстание было, а для усмирения понадобились войска. Но в газетах об этом ничего не сообщали. И говорили об этом шёпотом.
- Кто ж про такое в газетах писать будет? – усмехнулся Степан. – А я сам в этой заварухе потерпевший, так что всё на моих глазах происходило… Ты, я заметил, парень не трепливый, с тобой можно говорить. Так вот, я расскажу, а ты слушай и на ус мотай.
Я видел, что ему нужно было излить душу, и он, носивший долгое время в себе эту ношу, хотел выговориться, почувствовав во мне человека, которому можно довериться, а я с не меньшим желанием и с большим любопытством хотел услышать его историю.
Степан налил водки себе и мне, мы выпили, закусили той же колбасой с ржаным хлебом, и зло сказал:
- Хрущ, собака, со своей кукурузой да целиной страну до ручки довёл…
Он смачно выругался, глаза его сузились и желваки заходили по скулам.
- Я работал на электровагонном заводе. Завод большой, двенадцать тыщ рабочих, представляешь?.. До поры, до времени всё шло нормально. Зарплата не то чтобы большая, но прожить было можно. У меня жена, тоже на заводе работала, нормировщицей, и сынишка шестнадцати лет. В десятый класс ходил, хотел после школы в машиностроительный техникум поступать. Учился средне, но парень был золотой.
- Был? – вырвалось у меня.
- Ты слушай, - недовольно сказал Степан. – Был. Всё было.
Он чуть помолчал и продолжал:
- До Хруща цены хоть помалу, но снижались, а тут что ни год, то всё дорожает и дорожает, а в шестьдесят втором мясо, колбаса и масло подорожало сразу на треть. Ну, ладно, может, пояса потуже затянули, да и смирились бы, но наше начальство ко всему этому вдруг снижает норму выработки, и тоже на треть… И попробуй проживи на этих деньги! Так ведь ещё и в магазинах пусто, а как что-то появляется, - очереди на полкилометра. За картошкой с ночи становились. А рабочему человеку без мяса как? А детям без молока, да масла? Ну, ладно, зло брало, проклинали «кукурузника» на чём свет стоит, но что делать, против власти не попрёшь. Как говорится, «с сильным не борись, с властью не судись[2]». С другой стороны, из ста рублей зарплаты, за квартиру отдай двадцать, а то и двадцать пять рваных. И опять же, управленцы живут в сталинках, а рабочие в бараках. И надежды никакой, потому что в городе вообще жилых домов не строили.
- Двадцать пять рублей за комнату в бараке? – удивился я.
- Да нет, там поменьше, это те, кто снимал квартиру в частном секторе… Хотелось же по-человечески, сына растили…
Ну вот, сталелитейный цех пошел к заводоуправлению требовать повышения расценок, а мы, рабочие других цехов, присоединились. Вышел директор. Кто-то спросил, а на что, мол, нам жить, а он и говорит, вроде в шутку, что, мол, будем вместе питаться пирожками с ливером. Это он увидел невдалеке торговку пирожками. Но всем было не до шуток, и люди возмутились… Вскоре на митинг вышел весь завод, потом стали подходить рабочие с других предприятий. Перекрыли железную дорогу и остановили ростовский поезд. Кто-то на паровозе мелом написал: «Хрущева – на мясо». Здесь, правда, воду мутить стали пьяные, из-за них чуть не убили главного инженера завода, но его как-то отбили.
К вечеру милиция и солдаты всех разогнали. А ночью появились войска и танки.
- Ничего себе, - воскликнул я. – До нас доходили слухи, но про танки мы как-то не верили.
- А ты как думал? Все, кто участвовал в подавлении, давали подписку, а нам, кто сидел, и до, и после отсидки грозили, чтобы мы поменьше трепали языками, да чтоб со своими прошлыми товарищами не встречались. Рассказывали, что одной школьнице, которая была случайно ранена, даже не разрешили доучиться в школе, чтобы она не смогла рассказать, откуда у неё взялась рана.
- И много было раненых?
- Если бы только раненые! Насколько я знаю, убитых, считай, человек тридцать, а, может, больше… И среди них мой Сашок.
Степан помрачнел и закрыл лицо руками, провел пальцами по глазам, то ли массируя, то ли вытирая слёзы, а потом сказал:
- А раненых уж точно не меньше сотни.
- А как же Ваш сын погиб? Почему он с вами оказался? – спросил я тихо.
Степан нервно налил немного водки в стакан, залпом выпил, поморщился, вытер губы ладонью, и, не закусив, ответил:
- Когда мы на следующий день от завода пошли к центру города, на площади было полно народу. Там и дети, и взрослые. Всем же было любопытно… Некоторые забастовщики пошли к милиции, чтобы освободить арестованных вечером, а мы собрались у горисполкома и горкома. Нас уговаривали разойтись, а потом вдруг стали стрелять в толпу. Но сначала пальнули в воздух, а на деревьях сидели мальчишки. Кто-то закричал: «Сволочи, детей постреляли». Началась паника… Стреляли-то не из винтовок, а из автоматов. Да мы все думали, что у солдат холостые патроны, и никто не верил, что будут стрелять боевыми… Крови было!.. Я сам видел, как пожилой мужик бежал, а потом словно споткнулся обо что-то, упал, а из головы мозги с кровью по асфальту… Возле продовольственного магазина лежала убитая продавщица. Видно, вышла посмотреть, да на пулю и нарвалась… Многое мужики, с которыми сидел, рассказывали. Говорят, какой-то офицер, увидев вот так девочку в луже крови, застрелился…
Вечером по местному радио выступали Козлов с Микояном, объясняли про повышение цен, обещали, что повысят расценки и завезут продовольствие… Сказали, что зачинщиками были уголовники и хулиганы. Но какие они, на хрен, зачинщики!
- А самое поганое, - Степан зло усмехнулся, - они заявили, будто войска действовали по «просьбе трудящихся». Мол, трудящиеся обратились к властям за помощью, чтобы навели порядок… Это, значит, выходит, стреляли по людям «по просьбе трудящихся»…
А хоронили убитых ночью, тайно и в разных местах, я так понимаю, чтобы скрыть следы. Вот мы и не знаем, где кто лежит. Один лагерник вообще рассказывал, что их заставляли складывать трупы в подвале банка. Так он говорил, что трупы потом увезли и свалили в какую-то шахту.
- А как же вы узнали про сына, Сашу?
- А мы никак не узнали. После стрельбы приехали грузовые и санитарные машины и увезли убитых и раненых… Мы искали по больницам, думали, может, раненый лежит где. Кто-то сказал, что в поселковую больницу увезли мальчишку его возраста. Но оказалось не он. Там привезли действительно раненого парня, тоже шестнадцати лет, который скончался вскоре… Представляешь, в городе его хоронить не разрешили. Видно, боялись новых демонстраций. Похоронили в станице недалеко от города, а мать с отцом предупредили, чтобы во время похорон не плакали и не причитали…
Кто-то из знакомых видел Сашку на площади, но толком мы ничего так и не узнали, и решили, что его убили… И я не знаю, где его закопали, так что даже могилы у него нет.
- А жена?
- Жена умерла. Меня вскоре забрали, и я писал ей, когда мог, отправлял открытки. Но от неё не получал никаких вестей. Узнал, что умерла, только после отсидки. Съездил, нашёл могилу. Похоронили её кое-как. Теперь хочу съездить, поставить хоть оградку, да какой памятник. Деньжат подкоплю и съезжу.
- А кто-нибудь из родственников у вас остался? – наконец спросил я.
- Нет, Володь, никого. Если бы хоть одна живая душа была, я, может быть, и вернулся, а так… - Степан безнадёжно махнул рукой. - Жена моя была детдомовка. Отец и оба брата погибли на фронте, мать умерла рано. Надорвалась на работе, да и три похоронки получить – это, не дай Бог каждому. Так что остался здесь. Да я бы после всего этого всё равно жить там не смог.
- Посадили многих?
- А как ты думаешь? Многих. Семь человек расстреляли «за бандитизм». Многим дали по десять-двенадцать лет «за попытку свержения Советской власти». А какое «свержение»? Мы шли с портретами Ленина и красными знамёнами. Мы же были не против власти, а просто хотели справедливости. Но, как говорит пословица, «Где царь, тут и правда»… Некоторых посадили за злостное хулиганство… Мне повезло, дали два года и столько же испытательного срока. Наверно, я нигде не засветился, потому что в первую очередь брали тех, кто оказался на фотографиях, которые делали оперативники из КГБ… Брали по ночам, как в тридцать седьмом. Многие попали под фотоаппарат случайно, но всё равно загремели под раздачу. Сначала арестовывали тех, кто шел первыми, потом непонятно, за что. К примеру, утром второго числа люди шли на завод, и не все успели пройти, как ворота закрылись. Несколько человек, кто не успел пройти и остался за воротами, попали в неблагонадёжные.
- А как тебя сюда, на завод взяли? Ведь ты вроде как теперь тоже неблагонадёжный, - с горькой усмешкой сказал я.
- Так я ж не начальник какой. Я слесарь, работяга. Да здесь среди рабочих тоже есть бывшие зеки, которые ещё на стройке завода работали.
- Степан Захарыч, а как ты в Омск-то попал?
- После Новочеркасской тюрьмы многих отправили в Коми, в «Устимлаг», на лесоповал, да на прокладку узкоколейки. Я отбывал срок в колонии общего режима. После отсидки съездил на могилу жены, а потом решил уехать куда подальше… Встретил знакомого. Он ещё до этих событий сюда на стройку нефтезавода завербовался, да так и остался, хвалил: заработки хорошие… и тихо. Ну, я и поехал. Знаешь, как говорится, «Не держи двора близ княжа двора[3]»… Здесь всё-таки есть наши, новочеркасские.
- А как дальше? Тяжело, наверно, в общежитии в твоем возрасте?
- Дальше видно будет. Может, ещё что и у меня сложится…
Он замолчал. Молчал и я, испытывая сочувствие и сострадая этому человеку, судьба к которому оказалась так немилостива, и со смятением души представлял тех других, кто также в одночасье потерял детей, родных и близких, и тех, по ком катком прокатилась безжалостная репрессивная машина за то, что они просто хотели иметь право на достойную жизнь, а у тех тысяч, которые вышли на площадь, надолго, если не навсегда, отняли веру в справедливость.
[1] Фрэнсис Брет Гарт (1836 – 1902) – рассказ «Счастье Ревущего Стана»
[2] Правильно: «С сильным не борись, с богатым не судись»
[3] Полная поговорка: «Не держи двора близ княжа двора, не держи села близ княжа села»
Книга 3. Часть I. Глава 8. Неприятность в доме Карюков. Пустяковое дело. Элементарный гипноз. Коротко о моральных принципах. Повестка в КГБ. Допрос с участием Зигмунда Фрейда, Карла Юнга и Вильгельма
У Тамары Петровны дома потерялось золотое обручальное кольцо.
- Всё обыскали, как сквозь землю… Мать плачет, говорит, плохая примета, - жалел Иван мать.
Я Ивану посочувствовал, но и только, хотя Иван явно рассчитывал на мою помощь. Он, конечно, помнил, как ещё в студенческие годы я помог девушке найти кулон с цепочкой, когда мы копали огород на даче у одного нашего ленинградского приятеля.
Цепочку искали - не нашли, девушка ревела, а мы с парнями сидели на скамейках возле дома, обсуждали неприятный случай и сочувствовали ей. Валентин, невысокий, тощий малый с вытянутым лицом и оттопыренными ушами беспокойно ёрзал на стуле, будто ему что-то мешало. Я сидел рядом, и в какой-то момент стал испытывать чувство смутной тревоги, которая беспокоила меня и раздражала. Слова, которые говорили мои товарищи, стали расплываться, в ушах появился знакомый звон и передо мной поплыла картинка. Медленно, как в рапидной съемке,[1] вышли из дома и прошли мы, пять парней. Я отметил, что шестого, Валентина, с нами не было. Прошли девушки, следом ещё одна, которая чуть отстала, и стала снимать, очевидно, цепочку, потому что делала какие-то движения руками на шее. Она положила цепочку во внутренний карман курточки. Я не видел, чтобы что-то упало, но следом из дома вышел задержавшийся там Валентин и вдруг остановился, словно наткнулся на препятствие, оглянулся, что-то поднял с земли и сунул в карман пиджака.
С минуту я сидел в оцепенении, приходя в себя. Потом мы с Карюком отвели парня в сторону, и он признался, что действительно поднял цепочку, сразу не отдал, а потом не знал, как выйти из этого щекотливого положения. Он каялся, чуть не плакал, и мы с Карюком не стали позорить парня, а подбросили кулон чуть в сторону от дорожки, вроде кто-то нечаянно зацепил его ногой…
На этот раз я куда-то торопился или чем-то был занят и как-то не прореагировал на Ванькины причитания.
- Ты же можешь, Володь, - не отставал Иван и напрямую попросил: – Помоги поискать своими методами, как ты это делаешь.
- Ладно, - согласился я. – Только не сегодня.
На следующий день вечером я пошёл к Карюкам. Все были дома, и я, не теряя времени на лишние разговоры, без предисловий спросил Тамару Петровну, точно ли кольцо дома, и если снимала, то куда хотя бы приблизительно могла положить?
- Представления не имею, - пожала плечами Тамара Петровна.
- Если свалилось с пальца в ванне, то искать бесполезно: унесло в канализацию…
- Нет, когда я в ванной, кольцо снимаю. И на этот раз точно помню, что сняла. Но я не помню, как надевала потом, и куда могла положить.
- Ну, понятно, - сказал я. - Тогда - все тихо, а лучше уйдите на кухню.
Сергей Николаевич с Ванькой послушно ушли на кухню.
Дело я посчитал не сложным, и не было смысла изводить себя, вводя Тамару Петровну в состояние изменённого сознания, после чего я чувствую себя разбитым, наступает слабость до тошноты, а потом апатия. Это, как правило, скоро проходит, но ощущение дискомфорта остаётся надолго.
Я просто ввёл Ванькину мать в гипноз и попросил вспомнить все действия с момента, когда она в ванной сняла кольцо. Тамара Петровна медленно стала рассказывать всё, что она делала, а я задавал наводящие вопросы.
- Вы сейчас в ванной. Что вы делаете с кольцом?
- Я снимаю его… кладу на полочку зеркала над раковиной.
- Вы приняли ванну, что делаете дальше?
- Мажу кремом лицо.
- Кольцо на месте?
- Его там нет.
- Что дальше?
- Выхожу из ванной комнаты.
- Кольцо у вас на пальце?
- Нет.
Я вывел Тамару Петровну из состояния гипноза, позвал Сергея Николаевича и Ваньку и попросил открутить в ванной сифон под раковиной.
- Скорее всего, кольцо в отстойнике сифона, - сказал я.
Кольцо действительно свалилось с полки и провалилось в сифон, где его и нашли.
- Вообще-то, можно было догадаться, - попенял я Ивану и усмехнулся про себя, подумав, что сам тоже мог бы догадаться, и тогда не потребовалось бы никакого гипноза…
- Так мать была уверена, что, как всегда, кольцо после ванны надела, - оправдывался Иван. - А раз его не оказалось на месте, ну, на полочке, она и забыла о нём…
Не стоит говорить о том, что Ванькина мать готова была расцеловать меня и расцеловала бы, но, наверно, её остановил мой серьёзный и немного ироничный вид, что со мной бывает и что часто отталкивает людей, хотя глаза её выражали полную и искреннюю признательность…
Когда Сергей Николаевич узнал, что я вводил Тамару Петровну в состояния гипноза, он удивлённо сказал:
- Странно. А я думал, что у гипнотизёра должна быть какая-то другая внешность.
- Цыганская? Чёрные глаза, орлиный или пронзительный взгляд? – улыбнулся я.
- Ну, да, что-то вроде этого, - согласился Сергей Николаевич.
- Я Вас, Сергей Николаевич, разочарую. У многих сильных гипнотизеров - совершенно заурядная внешность.
- И что, вы вот так можете загипнотизировать любого? - в голосе Сергея Николаевича слышалось сомнение.
- Вообще-то, да! Просто некоторым требуется больше времени, чтобы войти в это состояние.
- А что будет, если человек так и останется под гипнозом?
- А он под гипнозом не останется, - заверил я. – Даже, если его не разгипнотизировать, он проснётся сам или уснёт обычным сном, а потом проснётся в нормальном состоянии.
И вдруг Сергей Николаевич задал вопрос, который всегда не давал покоя известным органам, с которыми мне волей-неволей приходилось сталкиваться:
- Так это ты можешь так и сберкассу ограбить или ещё чего натворить?
Вопрос прозвучал вроде в шутку, но я счёл за разумное развеять эту нелепую мысль.
- В большей степени это зависит от моральных качеств самого гипнотизёра, - я вспомнил редкую книгу Вильгельма Фельдмана «Нужен ли нам гипноз?» издательства 1932 года[2], хотя не совсем был согласен в его выводами. - Но, с другой стороны, не каждого под гипнозом можно заставить пойти на преступление. Если у человека преступные наклонности есть, то, может быть, он и подчинится приказу, но скорее всего не выполнит то, что против его убеждений… Нельзя приказать человеку убить кого-то или ограбить, если он уверен, что этого делать нельзя. Это блокирует его сознание. И потом, под гипнозом у человека всё же остаётся какая-то воля… А ещё есть инстинкт самосохранения. По крайней мере, эксперименты не доказывают «преступность» гипноза.
Кажется, это успокоило Сергея Николаевича и удовлетворило его любопытство…
Я вспомнил этот не стоящий большого внимания случай только потому, что он предшествовал следующему, выбившему меня из колеи, событию.
На моё имя пришла повестка из КГБ. Повестку мне передала комендантша. Она её немедленно изъяла из почты. Когда я шел с работы, вахтерша тётя Клава с заговорческим видом и испуганными лицом, шёпотом, посмотрев по сторонам, сказала, чтобы я скорее шел в комнату комендантши Валентины Васильевны.
- А что случилось-то? – не удержался я от вопроса.
- Иди-иди, - махнула рукой тётя Клава.
Я пожал плечами и пошел к комендантше.
- Тебе повестка в КГБ. – с порога выпалила Валентина Васильевна. – Ты чего натворил?
Комендантша была не так напугана, как тётя Клава, но в голосе её ощущалась напряжённость, а ещё больше её одолевало любопытство.
- Представления не имею, - ответил я. И это была правда. Я действительно недоумевал, зачем я вдруг понадобился КГБ.
- Ладно, придёшь, расскажешь, - приказала Валентина Васильевна и отпустила меня с миром.
На следующий день я показал повестку прорабу Александру Борисовичу, и тот, посмотрев на меня, как мне показалось, с сочувствием, тоже не преминул поинтересоваться, по какому поводу повестка, на что я честно повторил, что не знаю.
Подходя к «Серому дому[3]» я нервничал.
Внушительное четырёхэтажное здание, фасад которого украшали колонны, действительно было серого цвета. Не без трепета я вошел в здание и показал повестку дежурному офицеру. Тот повертел повестку в руках, позвонил кому-то, бросил короткое: «Ждите!», и я скромно стоял возле его застеклённой будки и смиренно ждал. Вскоре показался другой офицер, старший лейтенант, спросил: «Кто по повестке?» и повел меня на второй этаж почти в конец коридора. В небольшой комнате, обставленной аскетически, то есть, кроме однотумбового письменного стола и шкафа с бумагами, у стола стоял простой стул, да пара таких же стульев – у стены. Старший лейтенант предложил сесть, проверил паспорт и металлическим голосом спросил:
- Вы читаете запрещенную литературу. С какой целью?
- Какую литературу вы имеете ввиду? – не понял я.
- Вы знаете какую, – в голосе офицера появилась ирония. – Вы читаете Фрейда – он посмотрел в листок бумаги – Карла Юнга и Вильгельма Райха.
- А разве это запрещено? – удивился я.
- Эти, с позволения сказать, писатели, несут буржуазную лженауку. Что может дать советскому человеку, например, - он снова посмотрел в листок - «Психология сексуальности». Это ваш Фрейд… Секс – это у них там. Вот пусть они этим и занимаются.
- Фрейд – не мой, - возразил я. – И при чём тут секс? Юнг – создал аналитическую психологию, Райх – основатель психоанализа… Меня не интересует тема сексуальности, даже если она психология. Меня интересует психика с точки зрения возможности лечения психических или других расстройств энергией рук или с помощью введения в особое состояние сознания.
- А вы что, врач? Вы-то какое имеете отношение к лечению? И какое такое особое состояние?
- У меня есть некоторые эзотерические способности, то есть возможности особого восприятия.
- Это что? – насторожился старший лейтенант.
- Ну, я могу видеть то, что бывает недоступно другим, могу снимать руками какую-то боль, обладаю гипнозом.
- Инте-рес-но. С такими способностями и на свободе, - с иронией проговорил мой дознаватель, не поверив ни одному слову.
Я достал из кармана сложенный вчетверо листок текста «Вступительного слова» Вольфа Григорьевича Мессинга с его, как он сказал тогда, «индульгенцией», «защитой от ретивых и глупых», и подал старшему лейтенанту. Поверх листка было начертано рукой профессора магии: «Моему юному другу Володе Анохину в знак восхищения его необыкновенными способностям, которые, однако, являются полностью научно и материалистически объяснимыми. Вольф Мессинг»
Старший лейтенант долго изучал написанные довольно корявым и не очень разборчивым почерком Мессинга слова, недоверчиво посмотрел на меня и проговорил:
- Вольф Мессинг… Это тот?
- Да, тот, - заверил я.
- И что мне с этим делать?
Старший лейтенант был озадачен, и я решил расставить точки над «и».
- Я несколько лет назад сумел помочь начальнику вашей организации, генерал-майору Л. в своем городе. У меня есть грамоты. Да вам нетрудно созвониться и проверить. Там, я уверен, подтвердят. Это, конечно, если вы будете разговаривать с самим генералом… Но вопрос щепетильный и носит характер личный.
Старший лейтенант мялся, менялся в лице и усиленно думал, что ему предпринять. Наконец он попросил меня подождать немного и быстро вышел, прихватив с собой мою «индульгенцию». Тон его при этом был более мирный, чем в начале разговора.
Ждал я долго, пока, наконец, старший лейтенант появился.
- Вас хочет видеть зам начальника генерал-майор Чепурин, - сказал он. – Извините, пока доложили, пока генерал освободился. Сами понимаете, дела…
Генерал выглядел строго. Был он сухопарый и подтянутый, и мундир сидел на нём ладно. Китель украшали два академических ромбика, а также два ордена и две планки медалей.
Кабинет его почти не отличался от того, где меня принимал начальник управления в моём городе: огромный двухтумбовый стол с приставленными к нему буквой «Т» простыми столами, стулья, шкафы с томами Ленина и другими книгами, небольшой столик типа журнального с двумя креслами в углу, диван и, конечно, портреты Дзержинского и Брежнева, а на тумбочке, обтянутой красным кумачом, бюст Ленина.
Генерал предложил мне сесть.
- Вы нас, Владимир Юрьевич, заинтриговали. Мы связались с начальником управления вашего города. Иван Фёдорович дал Вам хорошую характеристику. Мы с ним старые знакомые. Встречаемся на совещаниях в Москве… Чем вы там ему помогли, не сказал, но посоветовал не упустить возможность использовать ваши какие-то особые способности. Мы также знаем, что вы в своё время оказались полезным ещё и уголовному розыску. Так?
- В чём-то помог, - не стал я скромничать.
- Да нет, они говорят, что без вас не раскрыли бы два серьёзных дела… Так что это за необыкновенные способности, о которых говорит Мессинг?
- Ну, уж необыкновенные! – возразил я. – Сейчас много пишут о парапсихологических способностях человека. Вот что-то вроде этого и я.
- И что конкретно вы можете?
- Ну, могу, например, ввести в состояние гипноза вас, - сказал я нагло.
- Сомневаюсь, - усмехнулся генерал.
Моментально, почти бессознательно мой мозг отреагировал на сигнал включения механизма, который позволил бы мне погрузить сидящего передо мной человека в транс привычно и безошибочно воздействуя на его подсознание. Искушение было велико, но я удержался, справедливо сообразив, что здесь не то место, где можно проводить такие эксперименты. Поэтому я просто промолчал.
- Но если вы владеете способностью введения в гипноз, то можете представлять определённую опасность для общества, - глаза генерала смотрели на меня строго и пытливо.
- Мессинг владел способностью гипноза, но ни разу не воспользовался этим в ущерб кому бы то ни было.
- Мессинг – это другая статья. Он вёл концертную деятельность и был постоянно в поле зрения…
Наверно, он хотел сказать «в поле зрения органов», но «органов» паузой повисло в воздухе.
В какой раз мне приходилось объяснять, что я не способен на поступки, которые направлены на разрушение, и мой мозг так устроен, что в нём стоит какой-то невидимый ограничитель, исключающий творить зло.
- Ну, положим. Хотя это всё из области человеческих фантазий: «мозг», «ограничитель» и прочее… Я знаю, что такое парапсихология и экстрасенсорика. Считаю многие факты сомнительными и остаюсь приверженцем традиционных форм. Так что, если наука даёт объяснение некоторым феноменам, например, тому же гипнозу, то я принимаю это… Ладно, давайте ближе к делу… У нас зависло дело - извините за тавтологию. - Попробуете помочь?
Я пожал плечами.
- Что за дело?
- Сейчас вас проводят в отдел, который занимается экономической безопасностью. Там вам подробно всё объяснят. О вас им уже сообщили. И ещё. Вам, естественно, придётся подписать документ о неразглашении.
Генерал прострелил меня взглядом, словно поставил точку в нашей короткой беседе. Вошла секретарша, строго одетая миловидная женщина лет сорока пяти. И я даже не заметил, каким образом хозяин кабинета вызвал её.
- Пригласите капитана Темникова, - попросил генерал. – Он возьмет этого молодого человека.
Я встал, чтобы последовать за секретаршей, но вдруг генерал спросил:
- Вы - учитель. Почему работаете простым рабочим?
Вопрос был неожиданный. Я замялся, но ответил, что это только до начала учебного года, а потом буду преподавать языки в школе. Я ожидал, что он спросит, почему я оказался в Омске, но он не спросил.
[1] Рапид – а; м. [от франц. Rapide – быстрый] – Приём, способкиносъёмки, позволяющийвоспроизводить на экранебыстропротекающиепроцессывзамедленномтемпе.
[2] В.Фельдман писал: «Наукой вполне конкретно и достоверно доказано, что внушение в гипнотическом сне преступления (настоящего, не экспериментального) - чрезвычайная редкость; по крайней мере до сих пор всей мировой криминалистикой не зарегистрирован ни один достоверный случай преступления под гипнозом».
[3] Так омичи называли здание КГБ на ул. Ленина в г. Омске.
Книга 3. Часть I. Глава 9. Золото из Магадана. На квартире предполагаемого преступника. Другая реальность. Тайник в велосипедных шинах. Генерал Темников о мистике и марксистской науке. Пространство, к
Капитан Темников ознакомил меня с «делом», не утаивая детали операции:
- Мы получили с Севера шифровку о том, что там действует группа похитителей золота с приисков. В Магадан должен был приехать курьер из нашего города. Нам сообщили, что это может быть милиционер. А в городе не менее 20000 сотрудников милиции… Нужно было вычислить среди них преступника, но не мешать ему покинуть Омск. Пришли к выводу: если это сотрудник милиции, то должен получить отпуск с разрешением на выезд… Я пришел к начальнику милиции. Вызвали всех руководителей отделов и подразделений и дали им инструкцию немедленно сообщить, если кто-то из их подчиненных соберется в Магадан… Вскоре поступил сигнал, что заместитель начальника колонии, которые тоже относились к милиции, попросил разрешения уехать на несколько дней в Магадан, объяснив это тем, что у него там при смерти близкий родственник… Один из наших летел в самолете, на котором находился и подозреваемый, и вёл его в Магадане. В Магадане подозреваемый никуда не заходил, ни с кем не встречался, купил холодильник, взял обратные билеты и сразу вернулся в Омск. Вывод напрашивался сам собой: золото - в холодильнике. Провели обыск в квартире. В холодильнике ничего не оказалось. Перерыли всю квартиру – пусто… Обыскали миноискателем весь двор – тоже ничего.
Капитан Темников замолчал и ждал, что скажу я. Я тоже молчал, и он спросил:
- Начальство решило, что вы можете чем-то помочь? Чем?
- Я могу в некоторых случаях увидеть то, что произошло раньше.
- Как это? – изумился Темников.
- Это долгая история, - не стал я вдаваться в объяснения. – Вы можете меня отвезти в ту квартиру, где был обыск?
- Ну, можем, конечно… Начальству видней. Только согласовать надо, - решил подстраховаться капитан.
Согласовывал он недолго. Нам дали «Волгу», Темников взял с собой ещё какого-то молоденького лейтенанта, и мы поехали по адресу, где жил предполагаемый преступник. Предполагаемый, потому что, как говорится, нет тела – нет дела; и, действительно, золото не нашли, а тогда, где преступление?
Нам открыла жена подозреваемого. Мы прошли в квартиру. Сели: я - на стул у круглого стола, застеленного белой кружевной скатертью, оба моих сопровождающих – на диван с круглыми валиками. С минуту я сидел молча, молчали и офицеры и лишь выжидательно смотрели на меня.
- Дайте мне предмет или что-нибудь из одежды вашего мужа, - попросил я хозяйку, которая стояла у притолоки двери в другую комнату, скрестив на груди руки. В глазах её затаилась тревога.
- Давай, давай! - подтолкнул её Темников. – Чего глазами хлопаешь?
- А что давать-то?
- Фуражку или китель… сапоги. В чём он был в Магадане? – уточнил я.
- Вот сумку полевую брал.
Женщина вышла в прихожую и вернулась с потёртой полевой сумкой тёмно-коричневой кожи.
Я взял в руки сумку и вскоре почувствовал характерный звон в ушах, который появился и исчез. Это обычно становилось неким сигналом к готовности мозга к изменённому сознанию.
- Все выйдите в другую комнату, - голос мой звучал резко, офицеры переглянулись, но подчинились моему приказу и вышли вместе с хозяйкой.
Я снова ощутил звон в ушах, озноб прошел по телу, от чего я невольно передёрнул плечами, как собака, которая стряхивает воду после купания в реке. В состоянии изменённого сознания я словно выхожу из своей оболочки и становлюсь кем-то не похожим на себя. В такие минуты я не контролирую себя и знаю, что бываю неприятен для окружающих. Помню, как моя сокурсница, застав меня в один из таких моментов, сказала, что она испугалось, потому что у меня изменилось лицо и превратилось в маску, а глаза стали черными.
Комната заколыхалась, все звуки, которые доносились из окна с улицы, растворились, и я увидел ту же комнату, но теперь в ней находились двое: хозяйка и мужчина, её муж. Холодильник был открыт, у дверцы снята внутренняя крышка, на столе лежали небольшие бесформенные комочки, как я догадался, самородное золото, и длинные, то ли матерчатые, то ли кожаные змееобразные мешочки. Мужчина сидел на стуле за столом и засовывал то, что находилось на столе, в велосипедную шину. Рядом на полу лежали два велосипедных колеса.
Вдруг видение стало уплывать, снова всё заколыхалось и подернулось дымкой. Всё исчезло, как растворилось, мой мозг получил информацию из некоего вечного, где время не имеет деления на прошлое и будущее…
Я сидел некоторое время обессиленный, с трудом возвращаясь в свою реальность. Потом позвал Темникова. Оба офицера и хозяйка мгновенно оказались в комнате.
- У вас есть велосипед? – спросил я хозяйку.
- Есть, - ответил за неё Темников. – У них он в кладовой, на гвоздях висит.
Хозяйка молчала, но, видно, нервничала. Она теребила низ шёлковой блузки и покусывала нижнюю губу.
- Снимите колёса, там под шинами что-то есть. Я думаю, что это ваше золото.
Хозяйка опустилась на пол и заскулила, что-то причитая и непонятно выговаривая.
Темников, как старший по званию, остался сидеть на диване, приказав лейтенанту тащить сюда велосипед. Потом приказал найти двух понятых.
При понятых сняли шины, и оттуда вывалились золотые самородки и те змеевидные колбаски из тонкой кожи, которые я видел, с золотым песком.
По рации о находке сообщили в Управление, и вскоре прибыл наряд из трех человек, которые увезли золото и хозяйку. Квартиру опечатали, потому что хозяин тоже сидел в СИЗО до выяснения всех обстоятельств.
Темников по той же рации доложил обо всём генералу и спросил:
- А что делать с парнем?
И мне:
- Сказал - доставить к нему.
Генерал Чепурин повёл меня к начальнику управления, кабинет которого находился напротив.
Начальник управления, тоже генерал-майор, в отличие от своего зама, выглядел более добродушным, или это вводило в заблуждение его круглое лицо и полноватая фигура. Но такие сравнения часто бывают обманчивы, недаром есть пословица: «Мягко стелет, да жестко спать» «Человек на такой должности вряд ли имеет мягкий нрав», - подумалось мне.
- Михаил Андреевич, - представился начальник, протягивая мне руку. – Лихо это у вас получилось.
Он не улыбался, но явно был доволен и расположен ко мне.
- Ну, рассказывайте.
- Что рассказывать? - уклончиво спросил я.
- Как вы это делаете?
- Не знаю, - честно признался я. – Просто я при определённых условиях могу войти в пространство, которое даёт информацию. Я не знаю, что это, но в моём сознании это существует как пространство. Я вхожу в это пространство и «вижу» те образы, которые мне нужны в данных обстоятельствах.
Это всё, что я мог объяснить этим людям, потому что всё остальное всегда оказывается совершенно непонятным для тех, кто там не побывал. Я знаю, что есть разные пространства. «Моё» - тёмное, всё испещрённое мерцающими точечками, которые ощущаемы, хотя и далёкие. В этом пространстве, или поле, всегда есть и будет информация, но я не знаю, как события в действительности сосуществуют там. Когда в него проникает моё ограниченное и несовершенное сознание, оно считывает информацию. Последовательность событий там не имеет временной последовательности. Там своя, недоступная нашему пониманию логика, но моё сознание как-то переводит всё на язык наших привычных понятий и нашей временной последовательности…
- Но это же ненаучно. Учёные отрицают существование ясновидения. Как можно увидеть то, чего увидеть нельзя?
Генерал повторил тот же вопрос, который когда-то задал начальник Ленинградского УГРО полковник Соловьёв.
- Потому что это лежит за гранью физического восприятия, а традиционная наука имеет дело именно с миром физическим.
- Но нормальные люди не видят ничего подобного, - язвительно напомнил генерал.
- Я что, на ненормального похож? - сделал я попытку улыбнуться.
- На ненормального вы непохожи. Но согласитесь, что всё это странно, - серьёзно сказал генерал.
- Для того, чтобы видеть то, что способны видеть экстрасенсы, необходимо обладать особой чувствительностью и особыми центрами восприятия.
- Ладно, дискуссию разводить на эту тему нет времени. Я попросил вас зайти, чтобы поблагодарить за помощь. Может быть, ещё нам понадобитесь. Вы же не будете возражать, если мы к вам обратимся?
Я молча кивнул.
- А как у вас это получается, не суть важно. Наука когда-нибудь ответит и на этот вопрос. А насчёт того, что есть какая-то грань, которая лежит за пределами физического мира – это заблуждение, которое у вас со временем пройдёт. Наука у нас одна – марксистская. Мир каких-то тонких материй – это мистика, которой торгует Запад, опираясь на Блаватскую и иже с ней.
Выходя из кабинета генерала, я спросил:
- А как же Фрейд?
- При чём тут Фрейд? – начальник посмотрел на своего зама.
- Владимира Юрьевича вызывали по поводу запрещенной литературы, которую он выписывал через библиотеку.
- Ну, Фрейд у нас не запрещен, хотя фрейдизм, как течение, пагубно влияет на нашу молодёжь и увлекаться подобной литературой, тем более советскому учителю, я бы не советовал.
Мне подписали пропуск на выход из «Серого здания», и я с облегчением, только что не перекрестился, вышел на улицу, которая называлась именем нашего пролетарского вождя Владимира Ильича Ленина.
Книга 3. Часть I. Глава 10. Мой странный мир. Дом культуры строителей. Память детства. Народный театр и его руководитель. Бездарное начало. Самодеятельная труппа. Показ спектакля в Танковом училище. П
Не скажу, что меня не устраивали мои новые знакомые. И Антон, и Захар, и Талик, или Толик, Алеханов были по-своему интересны, и я свободно общался с ними и не чувствовал особого дискомфорта. В конце концов, каждый из них был личностью, и, как каждый отдельный человек, со своими взглядами на жизнь и со своим особым мировоззрением, хотя они и не рассуждали о мире и своём месте в нём, так же, как и о судьбах всего человечества.
Я много читал, размышлял над прочитанным, иногда встречался с Иваном и его друзьями, но моя сущность требовала какого-то другого круга общения, общения, где формируются и живут идеи, образы, формы, и где я, может быть, найду истину и пойму что-то важное для себя, то, чего я не понимал прежде. Из психологии я знал, что наши эмоции, чувства и представления о чём-то нестойки и изменчивы, и чтобы закрепить их, нужна активная форма мышления. Тем более, мой мир слов и образов был странным, и я, оценивая его отстранённо, не понимал его и по этому поводу рефлексировал[1].
В пятнадцати минутах ходьбы от общежития на улице Химиков находился Дом культуры строителей. Проходя мимо, я видел объявления, которые предлагали мне записаться в кружок «Помоги себе сам» или в кружок бисероплетения, а также в студию «мягкой игрушки» или в студию «кройки и шитья». У кружков были названия: кружок декоративно-прикладного творчества «Вдохновение», студия ИЗО «Волшебная палитра» и даже на иностранный манер - «Dance». Иногда появлялись новые объявления: администрация призывала записываться в класс игры на барабанах, в фольклорный хор или в кружок «Ветеран». Я ловил себя на том, что, читая объявления, невольно улыбаюсь, хотя, что смешного в том, что люди хотят танцевать, петь и вышивать бисером? Сам я вышивать бисером не хотел так же, как и играть на барабанах. И я шёл дальше по своим делам, пытаясь представить, что скрывается за этим «Помоги себе сам», и почему кружок декоративно-прикладного искусства называется кружком, а «кройка и шитьё» студией. Бывает, в голову забредёт какая-нибудь ерунда, которую потом колом не вышибешь. Это, как стишок или навязчивая мелодия, которые будут вертеться в голове до тех пор, пока сами не уйдут куда-то.
Помню, в детстве на дальнем конце нашей улице жили братья с прозвищем «китайцы» - старший китаец и младший. Старший, которому было лет двенадцать, считался хулиганом отъявленным. А младший, только поступивший в первый класс, тянулся за старшим и перенимал все его повадки. Вся улица знала, что отец их вор и сидит в тюрьме. Не помню, как младший как-то оказался у нас в доме, но помню, что моя мать угостила его куском пирога, и он, благодарный редкому к себе доброму отношению, решил прочитать стихи, которые знал. Он попросил поставить его на табуретку и прочитал стихи, похожие на частушки. Самое невинное четверостишие было: «Пришла курица в аптеку И сказала: «Кукареку! Дайте пудру и духи, Чтоб топтали петухи!...».
Мать выпроводила младшего китайца на улицу и сказала: «Чтоб больше я этого маленького негодяя не видела. Вова, это плохой мальчик. Не водись с ним».
Наша компания с китайцами и не водилась, просто они иногда появлялись на нашей части улицы, и мы относились к ним нейтрально, потому что это всё же была одна улица.
Я спросил мать:
- А зачем кур нужно топтать?
- Не знаю, - ответила раздражённо мать. – Спроси у отца.
- Сынок… это чтобы курочки яички несли, - растерянно и невпопад сказал отец.
Я ничего не понял, и только немного позже, когда на улице меня по-своему просветили по части половых отношений, я пришёл к выводу, что вопрос свой поставил неверно, правильно было спросить не «зачем?», а «как?».
Но идиотские слова частушек словно прилипли ко мне и преследовали долгое время…
Однажды я увидел объявление, которое стояло обиняком, выбиваясь из общего списка танцевальных, хоровых и других творческих групп своей значительностью и даже некоторой таинственностью. Объявление приглашало желающих попробовать себя в качестве артиста Народного театра. Ниже говорилось, что театром руководит Заслуженный артист РСФСР Борис Михайлович Каширин, артист Омского драматического театра.
И мне вдруг показалось заманчивым попробовать себя в качестве артиста в драмкружке с привлекательным названием Народный театр, хотя никаких талантов в лицедействе я за собой никогда не замечал, если не считать первое и последнее выступление со сцены клуба ЛГПИ имени Герцена со своими переводами с английского. Тогда я обидел английских студентов, прочитав стихотворение «Лондон» Уильяма Блейка.
Я брожу по улицам нарядным,
Там, где Темза темная томится.
Каждого прохожего обласкиваю взглядом,
А в ответ суровые, нахмуренные лица.
Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:
В каждом слове страх я замечаю,
Плач ребенка кажется заклятьем,
Всюду скорбь, усталость я встречаю,
С бледных губ срываются проклятья.
Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:
Кровь солдат и стоны омывают
Роскошь замков древних и дворцов,
Только люди в нищете здесь умирают,
Смерти глядя с радостью в лицо.
Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка. Я сказал «поставленным голосом» и не оговорился, потому что в клубе с нами работал приглашённый артист театра и кино, который репетировал с выступающими и учил выразительному чтению стихов с логическими ударениями, паузами и интонациями.
Зал аплодировал. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, и жили своей простой человеческой жизнью.
А зал не унимался, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».
Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением…
Дом культуры приятно радовал глаз салатовым цветом стен и белыми колоннами. Аккуратное двухэтажное здание украшал герб СССР с развёрнутыми знамёнами, оно выглядело уютно, и я с волнением, словно шел на экзамен, открыл с трудом высокую тяжёлую, не иначе как дубовую, дверь, к тому же снабжённую ещё и мощной пружиной. Дверь втолкнула меня в фойе и с грохотом захлопнулась, став на место.
Вахтёрша на входе вязала что-то на спицах. Она споро работала, спицы мелькали в её руках, и клубки шерстяных ниток прыгали и шуршали в небольшой картонной коробке.
Я поздоровался. Вахтёрша равнодушно посмотрела на меня поверх очков.
- Ну и дверь у вас! – сказал я. - Как только с этой дверью девушки справляются!
- Вы к кому? – оставила без ответа мой вопрос вахтёрша.
- Да хочу в драмкружок записаться.
- Это к Борису Михайловичу. Они в зрительном зале, репетируют. Иди прямо, направо зал. Найдёшь. Когда репетируют, даже здесь бывает слышно.
Действительно, чем дальше я шел по коридору, тем отчётливее слышал голоса, по которым без труда нашёл зал, где шла репетиция. Я тихо приоткрыл дверь и просунул голову. Дверь скрипнула и бархатный баритон недовольно сказал:
- Ну кто там ещё?
В зале царил полумрак, и я отчётливо видел только сцену, на которой стояли и сидели на простых конторских стульях артисты. С трудом я разглядел человека, сидевшего где-то в третьем или четвёртом ряду партера с пачкой листов бумаги в руках, очевидно, пьесой, как раз напротив двери, в которую я вошел.
- Вам кого? – спросил мужчина. Теперь голос его звучал нетерпеливо. Репетиция прервалась, и артисты стояли в ожидании команды продолжать.
- Я хочу записаться в драмкружок, - торопливо сказал я и почувствовал, что робею. Мои глаза привыкли к полумраку, и теперь я смог рассмотреть режиссёра или руководителя. Он выглядел импозантно, крупные черты лица на львиной голове, пропорциональной массивному телу, предполагали благородство и великодушие.
С минуту режиссёр разглядывал меня.
- Ну-ка, ну-ка! – сказал он наконец. – Поднимитесь-ка на сцену. – Да снимите плащ.
Я повесил плащ на спинку кресла и поднялся по ступенькам на сцену. Теперь на меня с любопытством смотрело несколько пар глаз, отчего я совершенно смешался.
- Ну, чем не Севастьянов? А? – воскликнул режиссёр.
- А что, Борис Михалыч, похож, - оглядев меня как девку на выданье, согласился смуглый черноволосый красавец из состава артистов.
- Арсен, ну-ка дай молодому человеку текст с ролью Севастьянова, пусть прочтёт что-нибудь. Давай с первого его выхода. Варя, Сергей, дайте ему реплики. Вы ‘входите… Да, как вас зовут? –
- Владимир, - ответил я.
- Так вот, Володя, представьте военный городок. Лето. К вашему товарищу, лётчику Сергею Луконину, приезжает невеста Варя. Вы приходите на квартиру к Луконину и впервые видите его невесту. Она вам нравится, вы стесняетесь и даже находитесь в некотором замешательстве… Всем десять минут отдыха. вы, Володя, знакомитесь с текстом.
Всё это Дмитрий Михайлович проговорил по-режиссёрски властно, не допускающим возражения тоном, будто я уже сто лет принадлежу к труппе его самодеятельных артистов, которые благоговейно внимают ему и готовы выполнить любое указание.
Через десять минут я «входил» в комнату главного героя пьесы.
Я. Можно?
Сергей. Входи, Севастьяныч, знакомься!
Я. Севастьянов.
Варя. Варя.
- Здороваешься с Аркадием и смотришь на Варю, - подсказывает режиссёр.
Варя. Ну, что вы на меня так смотрите?
- А он на тебя, Лен, никак не смотрит, - то ли удивляется, то ли хочет сказать, что не понимает, как так можно, и машет рукой, что, очевидно, означает полную безнадёжность, режиссёр, но я после короткой заминки продолжаю:
Я. Вот вы какая.
Варя. Что, не нравлюсь?
Я. Нет, что вы, я только хотел сказать, что вы мне рисовались совсем в другом облике.
- Вы смущены, вы не знаете, куда девать руки от смущения. (Это режиссёр).
«Какие руки? У меня роль в руках», - мелькает в моей голове.
Варя. В каком же другом облике?
Я. Сергей Ильич мне сказал, что вы актриса, и я вас рисовал себе несколько солидней и почему-то брюнеткой. Приехали играть в наш театр?
- Ну что так постно? Ну, хоть какое-то выражение лица сыграйте, - недовольно выговаривает режиссёр.
Варя. Да, и четырех ребят с собой притащила, скоро приедут.
Я. Какой больше репертуар предполагаете играть, современный или классический?
- Стоп… Совершенно бездарно, - дал, наконец, оценку моему дебюту режиссер. Подумал и решил: - Хотя для первого раза, может, и сойдет… Главное, молодой человек не шепелявит и не заикается.
Все засмеялись, а я растерянно стоял с листками роли, красный как бурак и совершенно убитый.
- А чего вы такой зажатый? – недовольно продолжал режиссёр. - На сцене, конечно, впервые?
Я стоял на сцене с унылым и потерянным видом и молча смотрел в зал на едва различимое в полумраке лицо режиссёра.
Борис Михайлович заметил моё подавленное состояние и уже мягче добавил:
- Ну, ничего-ничего, не боги горшки обжигают. Между прочим, ваш герой Севастьянов как раз очень застенчивый человек. Вы пьесу Симонова «Парень из нашего города» знаете?
- Смотрел фильм с Крючковым.
- Ну вот, а мы ставим пьесу. Вы будете играть Севастьянова. Только вы, голубчик, уж теперь приходите, а то у нас Севастьянова нет. А к сцене привыкнете. Здесь у нас только один профессионал, Арсен, а так - все любители. Так что, не робейте…
Я, конечно, пришёл.
С артистами я скоро не то чтобы подружился, но стал чувствовать в их среде более-менее свободно. Это были творческие люди. Все любили искусство, тянулись к прекрасному, и театр оказался для многих если не профессией, то занятием, ставшим более привлекательной частью жизни и отдыхом от повседневного, часто неустроенного быта.
- Иначе обыденность заест, - сказала как-то Лена, которая играла роль Вари, и пояснила: - Хотела стать настоящей актрисой, но не получилось, так что театр для меня - отдушина.
- А вы, Лена, стали настоящей актрисой, - возразил Дмитрий Михайлович, придавая бодрость своему голосу, - и играете не хуже некоторых профессионалов, которых я знаю.
Тем не менее, Лена работала секретарём-машинисткой в одной из контор, которых в городе насчитывалось много.
И другие артисты работали в разных сферах. Главного героя, Сергея Луконина, играл экскаваторшик Михаил, Нина Семёновна – в пьесе преподаватель французского Сюлли – работала экономистом, а Аркадия Бурмина, брата Вари, играл мой коллега, учитель Николай Тихонович.
И только Арсен учился в Университете на факультете культуры и искусств и готовился стать режиссёром. Для Арсена народный театр был хорошей практикой для его будущей профессии. Но в любом случае, театр, как сказал однажды наш режиссёр, – это чудо, где люди избавляются от проблем и нервных потрясений.
- Влияние искусства на развитие личности невозможно оценить, - убеждал нас Борис Михайлович. - Широкий кругозор, который вы приобретаете здесь никогда не помешает ни в вашей жизни, ни в работе, где бы то ни было. А главное – сцена повышает уверенность в себе.
Уверенность в себе - этого мне как раз и не хватало…
Репетиции шли почти каждый день, потому что директор клуба требовал выпустить спектакль к празднику 7 Ноября. У меня что-то получалось, что-то не получалось, но, в общем, я сам чувствовал, что в артисты не гожусь. У меня не было той раскованности, а, может быть, и некоторой наглости, которой должен обладать артист, и я, например, не умел вовремя рассмеяться, выразить удивление, гнев или испуг. По этому поводу Арсен сказал, что актёрское мастерство невозможно постичь без правильной мимики лица и что для этого существуют специальные упражнения, уроки и тренинги. Он принёс мне учебник, из которого я вынес понятие о том, что обычная улыбка означает дружеский настрой, искривлённая улыбка свидетельствует о нервозности, улыбка без подъёма века является знаком неискренности, а улыбка в отсутствии моргания сопряжена с угрозой и так далее. Из учебника я, к своему удивлению, узнал, что мужская улыбка фальшивее женской и не всегда соответствует истинному психологическому состоянию мужчины.
Но всё это я принял больше с психологической точки зрения, чем с актёрской, решив, что совсем неплохо разбираться в мимике, которая раскрывает истинную суть другого человека и помогает многое о нём узнать. Ведь всегда не лишне понять, что перед тобой лжец, если у него напряжены все лицевые мышцы и каменное лицо…
Все другие театральные премудрости мне были не интересны, и я лишь из любопытства пролистал страницы, не особо вникая в смысл написанного…
- Станиславский говорил, что голос должен петь в разговоре, звучать по скрипичному, а не стучать словами, как горох о доску, - учил Дмитрий Михайлович, и мне казалось, что он смотрит на меня, потому что я был уверен, что только у меня слова как раз и стучат как горох о доску.
- Сценическая речь – это средство выразительности актёра и воплощения драматического произведения, - с тоской добавлял бедный режиссёр…
Наконец настал день генеральной репетиции, которая прошла, по словам Бориса Михайловича, удовлетворительно.
- Всё неплохо. Завтра в семь вечера показываем спектакль в танковом училище, - и ко мне: - А вы, Володя, если не стушуетесь, то будет успех.
И с этого момента у меня начался «мандраж». И здесь уж никакие мои паранормальные способности не могли помочь. Я всё время представлял, как буду стоять столбом или ходить по сцене словно зомби и произносить деревянным голосом свой текст. Единственным утешением было то, что слова роли я забыть не мог. Уже на втором чтении Борис Михайлович с удивлением заметил: «Володя, а вы, я смотрю, свой текст знаете наизусть» и похвалил за усердие, поставив меня в пример Михаилу и Нине Семёновне («вот как нужно относится к своей роли»). Только я не сказал режиссёру, что так же хорошо знаю напамять всю пьесу, хотя смог прочитать её всего один раз…
Из танкового училища за нами прислали автобус, и за час до начала спектакля нас у КПП встречал замполит с младшим офицером. КПП примыкал к двухэтажному зданию, обращенному к аллее славы с мемориалом, танками и бронемашинами, и окрашенному в такой же салатовый цвет, что и Дом культуры строителей, и это показалось мне хорошим знаком. Нас провели в комнату посетителей, где мы оставались недолго. После сверки со списками мы на том же автобусе миновали въездные ворота и, проехав по широкому плацу, остановились у одного из корпусов военного городка. И всюду видели танки: казалось, вся территория утыкана танками.
- Они, наверно, и в магазин на танках ездят, - пошутил Арсен.
Попетляв по коридорам, которыми нас вёл замполит вместе с младшим офицером, мы оказались в довольно просторном зале мест на пятьсот, с большой сценой, как я отметил, не хуже, чем в нашем Доме культуры.
Здесь нам и предстояло выступать.
К началу спектакля зал заполнился до отказа.
- В первом ряду офицеры с жёнами, а дальше сплошь курсанты, - сказал Арсен, посмотрев в дырку занавеса, специально проделанную не иначе как мудрым худруком художественной самодеятельности училища.
- Там дальше ещё женщины сидят, - добавила Лена.
- Небось, обслуживающий персонал, - предположила Нина Семёновна.
Сплошной гул голосов в зрительном зале заставлял меня волноваться и вгонял в ступор, поэтому я в зал не смотрел.
Незамысловатые декорации быстро расставили с помощью двух курсантов. Прозвучал звонок школьного колокольчика, в который звонил сам Дмитрий Михайлович, и спектакль начался.
Я смотрел на сцену, нервно слушал, как говорят свои роли артисты, но смысл до меня не доходил. Я слышал аплодисменты, артисты уходили со сцены и входили, а я ждал своего выхода в третьем акте.
И вот как в тумане до меня доходят слова Гулиашвили Аркадию: «Ну, значит, нам с тобой, дорогой, сегодня ночь не спать, как завтра лучше гостей угостить — думать».
Я слышу со всех сторон: «Севастьянов, Севастьянов», и меня выталкивают на сцену:
Я, убитым голосом: Можно?
Сергей: Входи, Севастьяныч, знакомься!
Я: Севастьянов.
Варя: Варя.
И я молча смотрю на Варю.
Это всё прошло гениально, так как я заикался, бледнел и краснел, и это выходило натурально и так соответствовало характеру моего героя, что зал взорвался аплодисментами, и, наверно, за меня порадовался Борис Михайлович.
Но за третьей начиналась четвёртая картина, где я должен был играть уже оправившегося от смущения Севастьяныча, а я оставался тем же растерянным недотёпой, что было здесь совершенно неуместно.
И в зале начался тихий ропот, а потом раздался чей-то свист. В конце концов, Севастьянов был офицером. Да, стеснительным и скромным, но вместе с тем решительным и смелым, а, может быть, даже героем, если дойдёт до дела.
Короче, Станиславский бы сказал: «Не верю!». И чем дальше, тем больше я становился похожим на брата Вари – Аркадия. Вот кто был недотёпа. Но он же учёный, носил очки, и ему недотёпой быть не возбранялось. Наоборот, его образ подчёркивал мужественность отважных танкистов. А я не играл, а мямлил, так что получилось два Аркадия…
- Дорогой, - пошутил после спектакля Арсен. – Тебя бы при Сталине расстреляли.
- Это за что же? – заступилась за меня Нина Семёновна.
- За то, что сознательно исказил образ советского танкиста, - засмеялся Арсен, похлопал меня по плечу и сказал: - не бери в голову, со всеми бывает.
К моему удивлению, Борис Михайлович меня не ругал.
- Вы, Володя, не расстраивайтесь. И у маститых бывают провалы. А вы, тем более, играли впервые… А в целом, спектакль прошел с успехом. Спасибо всем.
Это уже относилось ко всем артистам.
Сам же Борис Михайлович был незаурядным актёром, в чём я убедился, посмотрев несколько спектаклей с его участием. Отдавая дань таланту этого артиста в газетной публикации по случаю его юбилея говорилось:
«Природа Каширина сопротивлялась плоским характерам, ему важно было уловить в образе какую-то деталь, едва заметный намек — признаки возможной индивидуальности… Этот талантливый актер владел тайной "всесторонности", умел исследовать сущность человека во всей сложности социальных связей, создавать своих персонажей объемными, вызывавшими у зрителей самые разнообразные чувства… Как художнику, ему были свойственны обостренное общественное ощущение себя в искусстве, энергия созидания, истинное творческое горение».
В общем, звания «народных» кому попало не дают.
[1] Рефле́ксия (от позднелат. reflexio «обращение назад») — это обращение внимания субъекта на самого себя и на своё сознание, в частности, на продукты собственной активности, а также какое-либо их переосмысление.
Книга 3. Часть I. Глава 11. Я – школьный учитель. Библиотекарь Любовь Ивановна. Учительская. Вечные школьные проблемы. Прозвища учителей и учеников. Иностранный язык в школе. Пятый класс «Б». Коля Стё
В школу я устроился без особого труда. Учителей иностранных языков не хватало, и ГОРОНО направило меня в одну из школ Нефтегородка, которую я сам выбрал. Мне дали уроки в пятых, шестом и десятом классах. Никаких планов работы у меня не требовали, классного руководства я, слава Богу, не удостоился, и не принуждали сидеть в учительской целыми днями, если у меня не было уроков. Так что я чувствовал себя относительно свободным. Свободное время я использовал для чтения и писания, для чего устраивался где-нибудь в уголке школьной библиотеки, против чего совершенно не возражала библиотекарша, с которой я познакомился в первый же день моего учительства. Библиотекарша, Любовь Ивановна, полная женщина средних лет с двумя подбородками и вздёрнутым носиком, который смешно морщился, когда она смеялась, и при этом на щеках появлялись ямочки, незаметные в обычном состоянии, как-то сразу расположилась ко мне, и я в библиотеке чувствовал себя уютнее, чем в учительской. В библиотеке, к тому же, Любовь Ивановна держала совершенно удивительные книги, которые не предназначались ученикам и которые почему-то обходили вниманием учите’ля. Здесь я нашел несколько журналов «Вестник иностранной литературы» за 1898 год, издававшийся в С.Петербурге, с переводами стихов Гейне, Поля Верлена, публицистикой Джерома К. Джерома и других известных ныне авторов. Или, например, в «закромах» Любови Ивановны находилась книга опального Некрасова «В окопах Сталинграда».
- А что же вы не уничтожили книгу? - спросил я как-то Людмилу Ивановну, после того, как сам с удовольствием прочитал ее. – Она же запрещена[1].
- Да ну что Вы, Владимир Юрьевич. Как можно уничтожать книги! Это же кощунство… Я сразу представляю костры, когда то там, то здесь горели книги. У меня рука не поднимется.
- Ну вы хоть не всем показывайте книгу. Всякие люди и среди учителей бывают, - искренне предостерёг я.
В ответ Любовь Ивановна только улыбнулась, вздёрнув носик и обозначив ямочки на щеках.
В день выходило проводить не больше трёх уроков, и при моём незначительном учительском стаже я получал восемьдесят рублей[2], что оказывалось намного меньше, чем при работе на укладке труб. Однако, я не придавал этому большого значения, главное – я был свободен, занимался тем, чему меня учили в институте, и денег мне вполне хватало, тем более, у меня ещё оставалась в заначке большая часть гонорара за книгу.
- Что-то Вы, Владимир Юрьевич, не балуете нас своим обществом, - укорила меня как-то молодая ещё и довольно симпатичная учительница русского и литературы Алла Павловна, которую не портили даже очки.
- Виноват, исправлюсь, - не посмел я возражать и стал бывать в учительской чаще.
В женском коллективе все знали друг друга много лет и обсуждали семейные и свои женские дела, которые вгоняли меня в тоску и скуку, но часто разговоры переходили на дела школьные, и я поддакивал, сочувствуя Алле Павловне, когда она сетовала на то, что Петров ведёт себя крайне вызывающе, а Сидоров написал в сочинении, что Дубровский лежал на диване и смотрел телевизор. По поводу Дубровского математик, сухой и жердеподобный Пётр Никодимович, единственный мужчина среди преподавателей, если не считать военрука, учителя труда и директора школы, которые в учительскую заглядывали разве что изредка, сказал: «А мои Лобачевские лучше? Вчера Хоркин назвал прямую изогнутой, так и сказал: «длинная изогнутая прямая». Представляете, прямая у него почему-то изогнутая…
Я купил в кондитерском отделе гастронома торт и коробку конфет в надежде на то, что это сблизит меня с коллективом. Учителя приняли моё намерение благосклонно, поставили кипятить чайник, и мы между сменами сидели чинно за столом с чаем, тортом и конфетами.
Учителя говорили о своём насущном, но больше о школе: обсуждали переход ко всеобщему среднему образованию, о проблемах классного руководства и, конечно, о своих оболтусах, то есть об учениках.
- Дети совсем распустились. Это не то что наше поколение. Мы были другими, - говорила убеждённо географичка Ирина Васильевна.
- В чём же, позвольте узнать? – прищурил глаза, готовый спорить, математик Пётр Никодимович.
- Ну, мы не были такими дерзкими. И ‘учителя дети уважали… У меня в седьмом классе галёрка совсем обнаглела. Один Хрякин чего стоит. Сам ни черта не знает и остальным заниматься не даёт… Вы представляете, Милочка Соколова, круглая отличница, скатилась на четвёрки, а вчера вообще не вышла к доске, потому что не знала урока. Двойку я на первый раз ей не поставила – пожалела. А потом спрашиваю: «Что случилось, почему ты перестала учиться?», а она говорит: «А отличницей быть стыдно, потому что над ними все смеются»… Ну и как это вам?
Ирина Васильевна расстроилась, и мне даже показалось, что на глаза её навернулись слёзы.
- Ну, не надо так трагично, - примирительно сказал Пётр Никодимович. – Во-первых, сейчас дети хотят быть взрослыми и хотят, чтобы к ним относились как ко взрослым. Они хотят уважения и хотят, чтобы мы с их мнением считались. А это, согласитесь, не всегда происходит. У меня, кстати, Веня Хрякин очень неплохо соображает в математике.
- А Вы, Пётр Никодимович, потакаете ученикам. Смотрите, чтобы они Вам на голову не сели.
- Не сядут, - засмеялся Пётр Никодимович. – Я к ним подход знаю. Кстати, сегодняшние школьники не терпят даже небольшого насилия над личностью.
- Ну, цацкаться с ними тоже нельзя, - осталась при своём убеждении Ирина Васильевна. - Кстати, вас ученики за глаза зовут Дядя Жирдяй.
- Знаю, - весело сказал математик. Ещё они зовут меня Петей. А знаете, как они вас, Ирина Васильевна, зовут?
- Не знаю, - раздраженно ответила географичка, и Пётр Никодимович не стал озвучивать её прозвище, потому что звали её Полезное ископаемое, а чаще просто Ископаемое. Но я уже знал, что у неё есть и более обидное прозвище – Кочерга, может быть, потому что она сутулилась и голова её стремилась занять перпендикулярное положение по отношению к телу, - Ирину Васильевну мучил остеохондроз.
В школе все имели прозвища. Учительницу немецкого языка, Эльзу Германовну, молодую, но строгую, всегда с серьёзным выражением лица женщину, звали просто по имени - Эльза. Учительницу русского языка и литературы Аллу Павловну звали Алка-Палка; завуч была Кувалдой, преподавательницу истории звали не историчкой, а Истеричкой за её злющий нрав и длинные нотации по любому поводу; а директора из-за усов – Таракан. Меня очень скоро прозвали Соус, потому что я часто повторял «so»[3]. Библиотекаршу Людмилу Ивановну беззлобно звали Булочкой.
К этому относились снисходительно, как к данности, имеющей многовековую историю и ставшей явлением школьной субкультуры[4], потому что на Руси прозвища издавна употребляли вместе с именами. И появлялись прозвища не только у простых людей, но и у князей, и правителей: Ярослав был Мудрым, Святополк - Окаянным, Василий - Тёмным, а царь Иван IV - Грозным.
Школьники тоже имели прозвища, но в присутствии взрослых называли друг друга по имени или по фамилии, а поэтому учителя часто их прозвищ не знали. Зато между собой они были Вованы, Серые, Костяны, а также по созвучию с фамилиями они могли быть Купрей, Акулой, Цыпой или Киселём.
- Кстати, Владимир Юрьевич, Эльза Германовна хвалила Вас за хорошее произношение и интересное ведение урока.
Это хотела сделать мне что-то приятное Алла Павловна.
- Детей нужно воспитывать, - с твёрдым убеждением произнесла химичка, маленькая Светлана Петровна, которой дети на первом же уроке дали прозвище Пробирка.
- Лев Николаевич Толстой считал главным только образование, - сказал Пётр Никодимович, - потому что потребность в нём, по его мнению, является врождённым природным качеством человека. А воспитание он считал принудительным воздействием по отношению к другому человеку, которое используют для того, чтобы его образовать. А поэтому, пусть воспитанием занимаются родители.
- Конечно, у Вас, Пётр Никодимович, предмет конкретный. В математике таких зигзагов, как в литературе или истории не бывает…
- Ещё как бывает, - перебил Пётр Никодимович. - Недавно мне одна родительница задала вопрос: «Что делать с ребёнком, если он не хочет учить математику?».
- И что вы ответили? – глаза химички зажглись любопытством.
- А что я мог ответить? Сказал: «Ну не хочет – не надо. Но тогда и на аттестат ему уже рассчитывать не придётся».
- Гениально! - хохотнула Алла Павловна. – И что мамаша?
- А мамаша - ничего. Пошла красными пятнами, и я понял, что она заставит, наконец, сынка взяться за математику… А Вы, Светлана Петровна, говорите у меня нет зигзагов… Спрашиваю Семёнова, почему он не знает, как решаются квадратные уравнения. А он и говорит: «А нам и не надо этого знать, потому что сейчас уже есть такие калькуляторы, на которых можно всё посчитать». Вот так-то, дорогие коллеги… А в десятом классе Дима Сорокин такое отчебучил, что хоть стой, хоть падай. На вопрос, как называется понятие числитель и знаменатель дроби, на голубом глазу выдал: «Числознаменатель». Или вчера, попросил Петю Власенко сформулировать определение вписанного угла, а он отвечает: «Ну – это угол, который хорошо вписался[5]».
Все весело посмеялись, и только географичка недоумённо пожала плечами и спросила: «А как надо?», что вызвало взрыв хохота...
Моё отшельничество простили, и я старался время от времени в учительской появляться, но, помелькав там сколько-то времени для приличия, тихонько ускользал в библиотеку.
К иностранному языку в школе отношение было лишь немногим лучше, чем к уроку военной подготовки или к физкультуре. И даже после постановления «Об улучшении изучения иностранных языков[6]» мало что изменилось. Все знали, что иностранный язык всё равно не пригодится, а поэтому в школах учили не разговорному языку, а его построению, вдалбливая грамматику. В результате, после школы из английского, немецкого или французского выпускники знали десятка по два слов, которые вместе связать не могли. Учебники оставались старыми, а если и появлялись новые, то структура их мало менялась. В библиотеке у Любови Ивановны на полке стоял учебник Новицкой «Основы грамматики и словообразования английского языка» 1957 года, которым мы всё ещё пользовались. Пример же нового учебника «Deutsch fur die IX klass» 1963 года подтверждал сомнения в том, что дело изучения иностранных языков продвинется. Даже толковый учебник английского языка Бонка, по которому мы учили грамматику в институте, и тот был написан ещё при товарище Сталине.
Я в преподавании пытался опираться на разговорную практику, включал топики[7] на темы истории и географии Англии, студенческой жизни в кампусах[8] или спорте в англоязычных и других странах мира, то есть я учил учеников по своим понятиям, считая главным научить их говорить по-английски, за что и поплатился.
В пятом классе «Б» мальчишки были шустрые, да и какими им быть в 11-12 лет! Но шустрые – это не про способности, и одни явно отличались хорошей памятью, что способствовало успешной учёбе, другие имели ум ленивый и учились кое-как не только у меня, но и по другим предметам. Некоторые старались и дома усердно корпели над заданиями, но бывает, что «не дано», и тут уж, как ни старайся, толку выйдет мало. Англичане говорят в таких случаях: «Not to be born with a silver spoon in your mouth[9]». Таким я пытался насколько мог помочь и даже завышал оценки, чтобы не отчаивались и не плюнули на школу совсем. Были в классе и откровенные лентяи, которым хоть кол на голове теши, всё без толку, и сдвинуть их в сторону учёбы или хотя бы заинтересовать как-то моих сил и фантазии не хватало.
Коля Стёпочкин, крупный для своих лет пацан, круглолицый и веснущатый крепыш, сидел за третьей партой. Он смотрел на меня хитрыми «лисьими» глазами, и казалось, что это – сама доброжелательность. Но только казалось, потому что он придумал изводить меня половинкой бритвенного лезвия «Нева», воткнутой в дерево парты. Стёпочкин опирался щекой на кулачок одной руки, а пальцем другой руки пружинил лезвие, и оно издавало противный тонкий и дребезжащий звук. Сначала я не мог понять, откуда этот звук исходит. На Стёпочкина я подумать не мог, потому что его рыжая физиономия выражала такое умильное и преданное науке выражение, что заподозрить его в крамоле мог только самый чёрствый человек. Но это был Стёпочкин.
Я бы мог не обращать внимания на этот дребезжащий звук в совершенной уверенности, что хитрецу, в конце концов, надоест его глупая затея, но он не только мешал вести урок, он невольно включил в свою игру весь класс, который теперь с нескрываемым удовольствием ждал, чем закончится противостояние Стёпочкина и учителя.
- Стёпочкин, кончай свою бузу! – строго сказал я. – Я долго терпел безобразие. Ещё раз услышу, приму меры.
Звуки прекратились, но через какое-то время он снова включил свою дребезжалку, теперь уже назло, посмотреть, что будет. И эта, уже осознанная наглость, вывела меня из себя. Я подошел к Стёпочкину, взял его за шиворот, при полном молчании притихшего класса протащил до дверей и вышвырнул через закрытую створку в коридор. Стёпочкин вышиб дверь и растянулся на полу коридора.
В классе установилась мёртвая тишина. Я сел за стол, с минуту тоже молчал, но, уже осознавая всю неприглядность своего поступка, довёл урок до конца. Весь день я не находил себе места и уже сам было пошёл к директору, чтобы рассказать ему о случившемся и, может быть, даже написать заявление об уходе. Но секретарша сказала, что директора вызвали в РОНО, и я, не заходя в учительскую, отправился к себе в общежитие.
На следующий день, когда я вошел в учительскую, все повернулись ко мне, будто впервые увидели, и я понял, что о моём поступке они уже знают.
- Владимир Юрьевич, вас спрашивал Кирилл Михалыч, - сказала Алла Павловна и в голосе её слышалось сочувствие.
- Да не расстраивайтесь Вы, Владимир Юрьевич. Ничего не будет, - успокоил меня Пётр Никодимович, а химичка Светлана Анатольевна злорадно добавила.
- Знаю я этого Стёпочкина. Стоит ему. Была б моя воля, я б его вообще из школы выгнала.
Директор встретил меня хмурым лицом и выговором.
- Вы что себе позволяете?! – строго сказал директор. – Макаренко покоя не даёт?.. Так прошли те времена. И потом, у нас не коммуна и, тем более, не колония. Ударить ребёнка, даже если он виноват, – недопустимо и учителю не позволительно.
- Виноват, Кирилл Михалыч, - не стал оправдываться я. – Не сдержался.
- То-то, что виноват, - уже мягче, видя моё лицо, на котором было написано искреннее раскаяние. – Вы, голубчик, школу подводите. Ну-ка, если распространится слух о том, что у нас детей колотят… По Стёпочкину давно колония плачет, он же на учёте в детской комнате милиции стоит… И тем не менее, он пока что ученик, а не преступник.
Директор помолчал, посмотрел на меня как-то исподлобья, будто проверяя, всё ли я понял и осознал ли всю серьёзность положения, и продолжал:
- Только что приходила мать Стёпочкина. Плакала, просила не исключать малого из школы. Не знаю, откуда она взяла, что мы собираемся его исключать… Его вчера в коридоре застала завуч Зинаида Степановна, спросила, почему он не в классе и отправила домой, чтобы привел мать… Так что, слава богу, что мать не имеет к вам никаких претензий… Ну, идите, работайте… По правде говоря, этого я от вас не ожидал.
Последние слова он произнёс мне вдогонку, когда я уже повернулся и шел к двери, чтобы выйти из кабинета…
Вечером, совершенно неожиданно ко мне пришла мать Стёпочкина. Она постучалась, как поскреблась, в дверь нашей комнаты и после моего «войдите» сначала просунула голову, а потом как-то по частям втащила в комнату себя. Я сразу отметил, что Стёпочкин - её полная копия. Конопушки плотно усеивали её лицо, а рыжие, неумело уложенные волосы, спадали на плечи, что напоминало прически первых послевоенных лет. В шерстяной синей кофте с окантовкой на бортах, мешковатой юбке и простых, заметно стоптанных туфлях на низком каблуке, она выглядела лет на десять старше, хотя ей могло быть не больше сорока лет. Жила она в нашем общежитии, и я иногда видел её, но как-то не заинтересованно и мельком. Мальчишка иногда мелькал где-то не в поле моего зрения, и я никак не связывал его с тем Стёпочкиным, который учился в моём классе.
В комнате в это время находился только Степан. Он, по обыкновению, лежал на кровати и читал какой-то детектив.
- Здорова, Фроловна, - Степан сел на кровати. – Ты каким боком к нам?
Стёпочкина заметно нервничала и не знала, с чего начать разговор.
- Вы мама Коли? – вывел я Стёпочкину из неловкого положения.
Она кивнула.
- Садись, Фроловна, - предложил Степан. Он уже догадался, что её появление связано со мной.
- Как вас по имени? – спросил я.
- Мария я, - назвалась Стёпочкина, чуть привставая со стула.
- Мария Фроловна, Вы, наверно, насчёт сына?
И вдруг Стёпочкина запричитала скороговоркой, про то, как она с ним намучилась, что сладу с ним никакого нет, что растит Кольку одна, целый день на работе, а он, выходит, что сам себе хозяин. Связался с каким-то большими ребятами, а они лоботрясничают и не поймешь, учатся где, или нет. Уже два раза в милицию попадал.
Остановилась и устало сказала:
- Спасибо, что поучили его маленько. Мужской руки-то нет на него, а меня он не воспринимает.
И вдруг заплакала и сквозь слёзы выговорила:
- Не выгоняйте Кольку. Он вас теперь уважает и обещал вести себя хорошо.
От такого оборота я растерялся и не нашел ничего другого, как в сою очередь повиниться:
- Успокойтесь, Мария Фроловна. Я больше виноват и приношу свои извинения. Не сдержался… А выгонять из школы его никто не собирается. Я сегодня по этому поводу был у директора, и он этой истории хода не дал… Больше попало мне.
Насчёт повода я немного соврал, но в остальном всё было так.
Стёпочкина, не обращая никакого внимания на Степана, вдруг в порыве благодарности плюхнулась на колени и взмолилась:
- Владимир Юрьевич, присмотрите за Колькой. Век буду Бога молить… Вас он послушается… Очень он вас зауважал.
- Да вы что? Ну-ка встаньте! - испугался я, при этом чувствуя неловкость перед Степаном, который гаркнул вдруг:
- Ты что, Манька, сдурела?! Царская власть тебе что-ли?.. Ишь, учудила!
- Мария Фроловна, - сказал я. – Я непременно прослежу за Колей, и позанимаюсь с ним. Завтра в школе я с ним поговорю.
- Вот это дело! – Степан довольно хлопну себя по ляжкам, открыл книгу и снова улёгся на кровать.
- Молодец, Володька! – похвалил меня Степан, когда Стёпочкина вышла. – Бабу жалко. Два года назад мужик бросил. Жили здесь же, в семейной комнате. И работали вместе. Васька Хомяк. Хомяк, потому что жевал что-то всё время, шофёр. А она - кладовщица в цеху. Мужик беспутный, пил, да по бабам бегал… Хорошо хоть комнату за ней оставили. Так и живут с Колькой, еле концы с концами сводят.
- А как же алименты?
- Э-э, милый. Ищи ветра в поле… Раз нашли, вроде, что-то с него там взяли, а потом опять слинял и как провалился. Так и бегает, гад. Страна-то большая…
Я обещание выполнил: с Колькой подружился и стал отдельно заниматься с ним английским. Пацан оказался не только шустрым, но и довольно толковым. Но, тем не менее, Стёпочкина мне при случае тоже припомнили.
[1] Опала началась при Хрущеве, но книги В.Некрасова стали изымать после его иммиграции в 1975 г.
[2] Учитель со стажем от 10 до 25 лет получал 100 руб., а при стаже более 25 лет – 137 руб..
[3] SO (англ) – так, итак.
[4]Субкультура (лат. sub — под и cultura — культура; подкультура) — понятие в социологии, антропологии и культурологии, обозначающее часть культуры общества, отличающейся своим поведением от преобладающего большинства. Субкультура может отличаться от доминирующей культуры языком, манерой поведения, одеждой и другими аспектами.
[5] Вписанный угол — угол, вершина которого лежит на окружности, а обе стороны пересекают эту окружность
[6] Постановление Совета министров СССР «Об улучшении изучения иностранных языков», согласно которому планировалось создание спецшкол и написание новых учебников для изучения иностранного языка было принято 27 мая 1961 года.
[7] Топик — это небольшой рассказ на определенную тему или краткое сочинение на заданную тематику по английскому языку.
[8] Ка́мпус (лат. campus «поле, открытое пространство») — университетский (институтский, студенческий) городок.
[9] Not to be born with a silver spoon in your mouth (англ.) – не родиться с серебряной ложкой во рту.
Книга 3. Часть I. Глава 12. Новая комната в общаге. Заводные соседи Серый и Витёк. Мои предпочтения. Неудачная «охота» с удочкой за «хавкой». Серый и Витёк гуляют. Размышления после кино.
В конце октября комендантша перевела меня в комнату поменьше на том же этаже. В комнате стояло три кровати. Две, по обеим сторонам окна, занимали молодые ребята, которые тоже числились в строительно-монтажном управлении: Сергей, что постарше, кряжистый мордастый парень работал слесарем-ремонтником, другой, Виктор, тоже плотный, ростом чуть повыше своего соседа по комнате, – электриком. Из мебели скудный интерьер комнаты разнообразили только стол и два стула. Плотяной шкаф заменяла вешалка, прилаженная к стенке у дверей.
- Все зовут меня «Серый» или просто Серёга, - сказал при знакомстве Сергей. – А это Витёк, ходит без порток, - засмеялся Сергей, кивнув в сторону Виктора. Тот нарочито замахнулся на приятеля.
Ребята оказались «заводными» и иногда «гуляли». Я с ними сразу, может быть, поддаваясь инстинкту самосохранения, не сошёлся, держал разумную дистанцию и по-прежнему общался с «коммуной» Степана, с ними завтракал и ужинал. А, может быть, я делал это сознательно, потому что так проще было оставаться самим собой, не связывая себя какими-то принятыми рамками поведения и обязательствами, а поэтому не обременяясь и обязанностями, которые невольно возникают в общем житие. С людьми я схожусь неохотно. Моё особое восприятие при всяком новом знакомстве приносит мне ощущение дискомфорта. Хотя это не значит, что я в новой среде оказываюсь белой вороной. В обычном своём состоянии я не вызываю никаких отрицательных эмоций, а все сомнения и самоедство глубоко прячутся в моём сознании и волнуют только меня.
В общем, в одной комнате я спал, а в другой завтракал и ужинал, принимая участие в разговорах, только если они задевали меня и были чем-то интересны.
В новую компанию я не вписался, но отношения поддерживал, выставил водку и закуску за знакомство и в качестве прописки, но когда меня стали приглашать к выпивке на следующий день, как можно мягче отказался:
- Не, мужики, это без меня.
Сергей недоумённо пожал плечами, а Виктор спросил:
- Болеешь, что-ли?
- Да нет, просто не очень люблю это дело.
Сергей с Виктором как-то быстро распили пол литра водки, скудно закусывая соленой килькой и хлебом и переговариваясь о каких-то своих делах. Я не прислушивался, лежал на кровати и читал Джерома «Трое в лодке, не считая собаки». Книги я брал в иностранном отделе городской библиотеки, положив себе за правило читать хотя бы пару страниц в день на английском или немецком языках, чтобы не потерять лексический запас, потому что слова, если их не повторять, быстро уходят в пассивный запас, то есть, они остаются в памяти, но употребление их перестаёт быть автоматическим.
С Антоном я при случае говорил на испанском, что доставляло ему даже большее удовольствие, чем мне, а я перенимал от него некоторые тонкости и особенности разговорного языка.
На следующий день вечером я, по обыкновению, лежал на кровати и читал. Я любил это состояние вечернего ничегонеделания перед сном, когда заботы отходят на второй план, можно расслабиться и освободить мозг от умственной работы, давая ему передышку, погружаясь в лёгкую, не требующую напряжения ума, литературу. Как-то, когда я учился ещё на первом курсе в своём городе, наш преподаватель латинского и языкознания Юрий Владимирович Зыцерь, заметив моё удивление, когда я обратил внимание на книжечку Гилберта Честертона про патера Брауна, лежащую на его столе, сказал: «Стыдно читать детективы, если ты больше ничем не занимаешься. А когда у тебя есть серьёзная работа, то лучшей возможности расслабиться я не знаю»…
- Вов, - обратился вдруг ко мне Сергей, - «на охоту» пойдёшь с нами?
- На охоту? – я отложил книгу.
- Ну, на вылазку за хавкой, - заметил моё недоумение Витёк.
- Это как? – не понял я.
- Пойдём подрезать сетки, которые висят у хозяек за окном.
- Как подрезать?
В это время Сергей стоял на коленках перед своей кроватью, а голова его почти лежала на полу. Я с удивлением наблюдал за ним. Наконец, Сергей вытащил из-под кровати бамбуковое удилище.
- Видишь? – сказал Витёк. – На конце бритвенное лезвие. Вот им и надо ‘срезать ручки сетки.
Я с сомнением смотрел на лезвие, вставленное в расщеплённый тонкий конец удилища; для большей прочности самый кончик ребята обмотали суровыми нитками.
- Ну и как? Получается? – усмехнулся я.
- А мы ещё не пробовали. Это Серый придумал. Как, говорит, хавка кончится, какую-нибудь сеточку подрежем и лафа: до получки дотянем. Вот как раз такой случай.
- Говорил, не надо было девок шампанским поить. Да были б девки приличные. А то шалавы, - Сергей раздражённо сплюнул.
- Не срежете, - сказал я.
- Это почему? – насторожился Витёк.
- Конец удилища слишком тонкий и будет вибрировать. Здесь нужен жесткий конец.
Я чувствовал, что постепенно становлюсь соучастником этой аферы.
- Нет, я лучше книгу почитаю, - решительно отстранился от сомнительной затеи я.
- Некомпанейский ты мужик, - поставил мне диагноз Витёк, и в голосе его было лёгкое презрение.
- А ну его! – определил своё отношение ко мне Сергей.
Они ушли, а я углубился в чтение книги и некоторое время путешествовал вместе с Джорджем, Гаррисом, Джееем и собакой по кличке Монморанси по Темзе.
Сергей с Витьком отсутствовали не больше часа, вернулись с пустыми руками, засунули под Серёгину кровать удочку и некоторое время сидели молча на своих кроватях.
- А где ж сетки с хавкой? – не без ехидства спросил я.
- Высоко, - зевая, сказал Витёк. – Они ниже второго этажа сетки не вешают. Удочка достаёт, но там не срежешь: ты прав – надо твёрдый конец.
- Да это хрен с ним, - вставил Сергей. - Мы чуть на мильтонов не нарвались. Обратно идём, а они стоят, смотрят: два мужика с удочками. А какая рыба, когда уже лёд на речке! Мы спокойно мимо прошли, а потом как дали дёру.
- Ещё пойдёте? – поинтересовался я.
- Да ну её на …! – вынес решение Витёк. – Фуфло всё это.
- Витёк замолчал, помялся и спросил:
- Вов! У тебя деньги есть?
- Есть немного, - ответил я.
- Одолжи червонец до получки, - попросил Витёк.
Получив десять рублей, они оживились и моментально умотали в магазин. Пришли с бутылкой водки, кульком макарон, двумя банками кильки в томатном соусе, двумя колясками ливерной колбасы, шматом солёного сала и буханкой черного хлеба.
Выпив и закусив, Витёк с Сергеем завернули колбасу и сало в газету, поместили в сетку-авоську и повесили её за окно. Макароны и хлеб сунули в тумбочку Витька.
- Лады! – довольно сказал Сергей. – Чай и сахар есть. Теперь до получки доживём.
Иногда мои соседи, выпив дома, шли во дворец Малунцева на танцы, хотя чаще ходили «по девкам», то есть в женское кулинарное общежитие. Летом было проще. В парке, который находился в двух остановках от общежития, располагалась танцплощадка, которую смешно называли «тырло». Казалось, вся молодежь вечерами устремлялась на «тырло», потому что город вдруг как-то пустел. Музыка с танцплощадки долетала до общежития и манила греховным соблазном...
Как-то раз в канун ноябрьского праздника я пришел с репетиции и застал Серёгу и Витька с дамами. В нашей комнате на придвинутых к столу кроватях сидели Витёк и Серёга, а с ними две девушки довольно юного возраста. На столе, застеленном газетами, стояли бутылки с водкой, ситро и закуска из варёной колбасы и консервов. Конфеты «Буревестник» щедро наполняли глубокую суповую тарелку. Вся компания была уже на хорошем веселе.
- Володька, давай с нами, - пьяно позвал Витёк.
Девушки заинтересованно повернулись в мою сторону.
Причёски их спутались: у одной сквозь тёмно-русые волосы явно проглядывал рыжий шиньон, а у другой, наверно, отвалилась шпилька, и чёлка закрывала один глаз, который она пыталась освободить неуверенной рукой и взмахом головы, и у обеих смазалась помада.
Я стал отговариваться, но Серёга вдруг поднялся и с обидой сказал:
- Брезгуешь? В честь великого праздника не хочешь выпить с нами?
Я невольно подчинился, и мне пришлось выпить за очередную годовщину Октябрьской революции, хотя до праздника оставалось ещё два дня, после чего я, сославшись на то, что приглашен в гости, покинул своих гостеприимных соседей и пошел бродить по городу.
У кинотеатра я остановился. Афиши предлагали посмотреть «Женитьбу Бальзаминова», фильм, на который я давно хотел сходить, но вместо «Женитьбы Бальзаминова» почему-то попал на «Гадюку». Я читал рассказ Алексея Толстого когда-то ещё в отрочестве, но теперь моё сознание снова рефлексивно отозвалось сочувствием к несчастной судьбе дочери купца Зотова, подхваченной вихрем революции и брошенной в её жернова, изломанную гражданской войной и добитую мещанским бытом коммуналки.
«Вот и гадай, всегда ли от человека зависит, куда ему идти и только ли сам он виноват во всём, что с ним происходит? – думал я. - Говорят, что «нет судьбы кроме той, которую мы сами себе выбираем». Это верно, человек - творец своей судьбы, да только до поры. А придёт лихолетье, наступит разлад и придут потрясения, например, в виде войн или революций, и закрутит человека-бедолагу водоворот событий, и перемелет так, что останется уповать ему только на Бога, потому что неисповедимы зигзаги и превратности судьбы в нашей жизни».
К полуночи я вернулся в общежитие. В комнате было тихо. При лунном свете я видел, что парни мирно лежат на узких кроватях вместе с девушками, которые, чтобы уместиться, тесно прижались к своим ухажёрам, уткнувшись в их плечи. Слышен был только лёгкий храп и тихое посапывание. Я разделся, улегся на свою тощую кровать и быстро уснул.
Ранним утром я сквозь сон слышал тихий шёпот, стук, какое-то движение, что-то стеклянно звякнуло об пол, но не разбилось. Потом хлопнула дверь.
Проснулся я от звона стаканов и застольных разговоров Витька и Серёги. Они похмелялись после вчерашнего застолья и были в довольном расположении духа. Девушек в комнате не было.
Книга 3. Часть I. Глава 13. День седьмого ноября. Интеллигентная компания. Девушки Эмма и Вика. Молодые хозяева упакованной квартиры. Разговор о насущных потребностях. Принципиальный спор о дефиците
В день седьмого ноября, когда закончилась торжественная часть с демонстрацией, после которой демонстранты освободились от транспарантов, флагов и портретов вождей, запихнув всё это в стоявшие в обозначенных местах грузовики или вернув всё пешим ходом своему предприятию, за мной зашёл Ванька Карюк. Я на демонстрацию не ходил, сидел сычом в общежитии и лениво листал учебник английского для шестого класса. Карюк потащил меня в компанию своих бывших одноклассников. По дороге мы зашли в гастроном и купили бутылку коньяка, бутылку шампанского и коробку конфет.
- Хорошо бы килограммчик колбаски, да копчёненькой, - смачно сказал Иван и даже зажмурился как кот.
- Проблематично, - усмехнулся я, окинув взглядом очередь, хвост которой выходил на улицу, и мы прикупили пару банок крабов, которые в изобилии жестяными пирамидами стояли на полках, создавая видимость наполненности магазина продуктами.
- Куда идём? – поинтересовался я.
- К коллегам. Недавно поженились. Георгий - в школе мы его звали Жориком - преподаёт историю; жена, Наташа – пианистка, закончила музыкальное училище, работает в Доме пионеров.
- Живут отдельно?
- Да ну, у её родителей. Родители куда-то уехали на отдых, так что они сейчас одни в трёхкомнатной квартире.
- Отец, небось, шишка.
- Ну, если считать главного инженера завода шишкой, то шишка; мать работает на том же заводе, экономистом, что ли. У Наташки есть ещё младший брат, тоже уехал с отцом и матерью… Жорик говорит, что её родители обещают помочь с кооперативной квартирой. Так что у них всё в ажуре.
У подъезда пятиэтажного дома, куда привёл меня Иван, нас встретили девушки, с которыми меня он уже раньше знакомил, - Эмма и Вика. С Эммой как-то лениво дружил Иван, но по отношению к ней был в глубоком раздумье – она ему, вроде, и нравилась, а что-то его душа не принимала. Что именно, он понять не мог и, настроенный на серьёзные отношения, изводил себя сомнениями. Эмма это видела и нервничала. Вика, очевидно, предназначалась для пары мне, к чему я отнёсся равнодушно, и даже с некоторым раздражением, потому что в мои планы крутить амурные дела здесь категорически не входили. После Милы мне никто был не нужен. Я по-прежнему любил её и тосковал по ней. Это было наваждение и Божье наказание. Я думал о ней, она снилась мне, и я хотел надеяться, что я тоже ей не безразличен, что судьба нас развела только для того, чтобы мы почувствовали всю боль разлуки и встретились, чтобы больше не разлучаться. В душе жила эта надежда, а подсознание подсказывало, что будет так, и это укрепляло мой дух…
Трёхкомнатная квартира хозяев комфортно вместила компанию из шести человек. Иван представил меня хозяевам.
Жорик оказался невысоким молодым человеком с приятными чертами лица, которое портили пышные моржовые усы, больше подходящие мужчинам крупным. Такие усы, судя по портретам, носили Ницше и Марк Твен, но в отличие от Жорика у тех усы были к месту. Его Наташа – тоже роста небольшого, но на каблуках казалась с мужем одного роста, светленькая, лёгкая и очень симпатичная.
Мы сели за стол, который выглядел празднично и сытно: с салатом оливье, селёдкой под шубой, винегретом, солеными огурцами и помидорами, колбасой и сыром, а позже дополненный котлетами с картофельным пюре.
- А мы всё плачем, что в магазинах ничего нет, - весело заметил Иван.
- А это, чтобы народ не расслаблялся и проявлял инициативу. У нас чёрта достать можно, только побегать не ленись, - ответил Жорик.
- Ну да, волка ноги кормят, - засмеялся Иван.
- Зато посмотри, какие мы все стройные! – сказала Наташа.
- Конечно, всю жизнь по очередям, - мрачно проговорила Эмма. – Откуда жиру быть!
- Ладно, ребята, - Жорик встал с наполненной рюмкой. - Не будем о грустном. Давайте праздновать. Предлагаю первый тост за годовщину Октября.
Все дружно выпили и стали закусывать, пробуя от всего многообразия стола.
Мужчины пили водку, женщины - вино и говорили о том, что всех волновало, то есть о потребностях насущных, о том, что в магазине мяса не достать, а на рынке оно в два раза дороже; за колбасой очередь, можно, конечно купить в коопторге, но цены там немыслимые; с сыром и маслом тоже перебои, а индийский чай и растворимый кофе – дефицит.
- Под лежачий камень вода не течёт, - усмехнулся Жорик.
- Это ты к чему? – недоброжелательно посмотрел на Жорика Иван, прекрасно понимая, что тот имеет ввиду.
- А к тому, что в любых условиях можно жить хорошо, а можно плохо. Всё зависит от тебя. Если сидеть и ныть, как всё плохо, то и будет плохо.
- Ну, речь совершенно не о том, что всё плохо, а о том, что существует дефицит, который на руку только людям ловким или тем, кто имеет к нему доступ в силу своего особого положения.
- Это ты что имеешь ввиду, что Наташкин отец по своей должности может иметь то, чего многие не могут? – с усмешкой спросил Жорик.
- А разве нет? Скажешь, что Светлана Алексеевна в очередях за колбасой стоит?
- Нет, не скажу. Скажу, что это частный случай. Роман Александрович заслужил, чтобы у него были другие условия, при которых он должен быть освобождён от лишних проблем. Когда он был простым мастером в цеху, ему тоже приходилось стоять в очередях.
- Вот я и говорю, что дефицит создаёт условия, при которых неравенство людей становится очевидным, и углубляет пропасть между властью и народом.
Крамольная мысль Ивана прозвучала так неожиданно, что наступило короткое молчание, после которого Жорик жёстко сказал:
- Ты думай, что говоришь. Временные трудности не имеют никакого отношения к расколу между властью и народом. Народ и партия – едины.
- Иван хотел сказать, что есть некоторые люди, которые высказывают недовольство, что подрывает наши советские устои, - поспешил я оправдать Ивана, потому что видел мелкую угодническую натуру Жорика, но Иван не успокоился и продолжал:
- А я и не говорю, что Наташкин отец не заслужил чего-то. Все знают, что он достойный человек и его уважают. Я говорю про тебя. Ты же тоже не стоишь в очередях и пользуешься тем, чем пользоваться права не имеешь. Ты же получаешь всё, как бы, с «барского плеча». Так что если положено Роману Александровичу, не положено тебе.
Жорик надулся и сидел молча, только лицо его покраснело и глаза зло поблескивали. На Ивана он не смотрел.
- Ребята! Вы что, с ума посходили? – сказала обеспокоенная Наташа. – Нашли, о чём говорить. Ерунда какая-то. Колбаса, дефицит. Никто, в конце концов, не голодает. Давайте-ка лучше выпьем.
Наташа первая налила себе в бокал вина, мы поухаживали за девушками, налили себе и дружно выпили.
- Да ты, Жорик, не обижайся, - сказал Иван. – Это я так, для профилактики.
Жорик ничего не сказал, только пожал плечами, растянув полные губы в презрительной усмешке…
Страна переживала космическую эйфорию. Мы по-прежнему опережали американцев. Наш космонавт Алексей Леонов совершил первый в истории человечества выход в открытый космос. Американцы напряглись и через несколько месяцев смогли повторить этот подвиг…
А на земле продолжалась война во Вьетнаме, породившая движение хиппи, которые были против войны, создали новую культуру и способствовали развитию рок-н-рола и джаза…
Народ не хотел войны и протестовал против войны и расизма, а символом протеста стала музыка «Биттлз» с Джоном Ленноном…
Москва всё чаще принимала иностранных гостей из капстран, и мальчишки «стреляли» у них жвачку и мелкие сувениры; а в мавзолей к телу Ленина стояли длинные очереди, хотя в большей части они состояли из своих, русских, и граждан соцстран…
Вместо «хрущёвок», занимавших в городах Советского союза целые кварталы, стали появляться новые высокоэтажные дома, которые быстро окрестили «брежневками»…
Вышла на экраны эпопея «Война и мир» с грандиозными батальными сценами, где массовка включала в себя 120 тысяч человек, хотя лидером проката стала не эпопея Бондарчука, а кинокомедия Гайдая «Операция Ы и другие приключения Шурика» с Александром Демьяненко, Наталией Селезнёвой и ставшей знаменитой троицей: Никулин, Вицин, Моргунов…
Тарковского, снявшего картину «Андрей Рублёв», обвинили в пропаганде жестокости и сильно порезали. По слухам, при съёмках заживо сожгли корову…
Михаил Шолохов - впервые с согласия правительства - получил Нобелевскую премию по литературе «за художественную силу и цельность эпоса о донском казачестве в переломное для России время», а американцы сняли фильм по роману Бориса Пастернака «Доктор Живаго»…
В Москве были арестованы русские писатели А. Синявский и Ю. Даниэль, обвинённые в антисоветской пропаганде.
- Кто такие эти Синявский и Даниэль? – спросила молодая подруга Ивана.
Все переглянулись, Иван посмотрел на меня.
- Слышал, что есть такие писатели, - сказал Жорик. – Правда, не читал.
- Я читала Даниэля. У него хорошие стихи, - сказала, к моему удивлению, Вика и прочла:
Я твой, я твой, до сердцевины, весь,
И я готов года и версты мерить.
Я жду тебя. Ну где же, как не здесь,
Тебя любить и, что любим, поверить?
- Юрий Даниэль – довольно известный поэт[1] и прозаик. У него очень хорошие переводы из Байрона, Готье, - подтвердил я.
- А Синявский? – напомнила Эмма.
- Я читал работы Андрея Синявского о творчестве Горького, Пастернака, Бабеля, Ахматовой. Он печатался в журнале «Новый мир» у Твардовского. Его художественную прозу я, правда, не читал.
- Так Пастернака вроде как заклеймили.
- Я думаю, что это тоже Синявскому припомнят. А насчет «заклеймили», Ахматову тоже клеймили, а только что Оксфордский университет присудил ей почётную степень доктора литературы, и она свободно съездила в Англию, а потом рассказывала, как шествовала в мантии по Оксворду.
- Так ты что, хочешь сказать, что Синявского и Даниэля арестовали неправильно?
Тон Жорика мне показался вызывающим, и я внимательно посмотрел на него. Он напряжённо ждал, что я скажу.
- Отчего же? Я не власть, и я не из близкого их круга, чтобы судить. Там, наверно, виднее… А за что всё же их арестовали? – спросил я, обращаясь к Жорику.
- А ты не знаешь?
- Не всегда получается газеты читать… Слышал, за антисоветскую пропаганду, но без подробностей, и в чём заключается их пропаганда не знаю, просвети, - уже чувствуя некоторую антипатию к Жорику, соврал я, чтобы не показать свою заинтересованность в этом деле, хотя кое-что знал.
- Эти два горе-писателя долгое время передавали за границу произведения, которые порочили советский строй.
- Ты говоришь «долгое время», а чего ж их не поймали раньше? – удивилась Эмма.
- Так в том-то и дело, что они прятались за псевдонимами: один - Андрей Терц, другой – Николай Аржак[2].
- А в чём конкретно заключается это «порочили»? – прикинулся я дурачком. – Ты, наверно, читал что-то?
- Да кто ж мне даст? – простодушно сказал Жорик и засмеялся. – Но раз арестовали, значит есть основания.
«Не читал, но знаю», - вспомнил я митинг в ленинградском пединституте, когда клеймили Пастернака. Тогда в разгар собрания взял слово блокадник Дима Ковалёв и спросил у зала: «А кто из вас читал «Доктора Живаго»? Рук никто не поднял. «А как же я могу судить о том, чего не знаю?» - спросил Дима, но парторг быстро поставил наивного студента на место. «Товарищ Шелепин тоже не читал этот пасквиль, так что же нам теперь не верить товарищу Шелепину?» - с иронией сказал, как отрезал парторг, и зал одобрительно зашумел. И «единодушное» мнение закрепили на бумаге.
Но это было при Хрущёве. Сейчас наступило время Брежнева.
- Володя, а откуда ты так хорошо знаешь про писателей? Любишь литературу? – спросила жена Жорика Наташа.
- А Володя тоже писатель, - выпалил Иван.
- Как это? – удивился Жорик, а вся остальная компания с любопытством уставилась на меня, будто только что увидела.
- Его рассказы печатали в журнале «Нева», а в прошлом году в Ленинграде вышла его первая книга.
Это прозвучало как гром с ясного неба. Я не ожидал такого поворота, потому что ещё в первый день приезда мы договорились, что Ванька будет молчать о моём писательстве. «Да не смог я промолчать, глядя на снисходительную рожу Жорика, - оправдывался потом Ванька. - Ведь о тебе он знал только то, что ты работаешь у моего батьки на трубоукладке и живёшь в общежитии, а когда я как-то сказал ему, что мы с тобой закончили один институт, его это просто вывело из себя, и он обозвал тебя пижоном. По его понятиям несовместимо иметь дипломом учителя и пойти в слесаря».
- А где можно прочитать вашу книжку? – Наташа вдруг перешла на «вы».
- Наверно, в библиотеке, может быть, что-то осталось в книжных магазинах, - неохотно проговорил я и убийственным взглядом насквозь пробуравил Ивана, отчего тот виновато заёрзал на стуле.
Жорик почему-то смешался, но, помолчав чуть, ехидно сказал:
- Значит, в люди пошел, как Максим Горький.
- «В люди пошел», потому что кормиться надо и не сидеть всё лето у матери на шее, - довольно грубо ответил я, и при этом соврал, потому что у меня ещё оставались почти нетронутыми деньги от гонорара, и я спокойно мог бы прожить до нового учебного года.
Я чувствовал себя неловко. Меня расспрашивали про писательство, и я неохотно отвечал на банальное: про что пишу и как я стал писателем. Я отвечал, что одна книжечка – это ещё не писатель, а стану ли я писателем, покажет время и так далее. Внимание мне было неприятно, хотелось уйти, но рядом сидел Ванька, он привёл меня сюда, и ставить его в неудобное положение я не хотел, хотя был на него зол.
Постепенно всё вошло в своё русло. Иван предложил тост «за хозяйку и за прекрасных дам», мы выпили и ещё выпили. Всё наладилось, но я уже замкнулся и на веселье реагировал вяло, хотя старался улыбаться, делать вид, что разделяю общее праздничное настроение, и даже потанцевал пару раз с Викой, поймав себя на том, что чувствую к ней расположение после её искреннего отношения к стихам Даниэля, невзирая на политику, и, отделив одно от другого, сделала это просто и естественно…
Домой мы с Иваном провожали девушек вместе, потому что они жили в одном доме.
По дороге я прочел то стихотворение Даниэля, последнее четверостишье которого привела Вика:
Да, про любовь, — наперекор «глазку»,
Что день и ночь таращится из двери,
Да, про любовь, про ревность, про тоску,
Про поиски, свершенья и потери,
Да, про любовь — среди казенных стен
Зеленых, с отраженным желтым светом,
Да, про нее, до исступленья, с тем,
Чтоб никогда не забывать об этом:
О дрожи душ, благоговенье тел,
О причащенье счастью и утрате;
Я про любовь всю жизнь писать хотел
И лишь теперь коснулся благодати.
Да, про нее! Всему наперекор,
Писать про суть, сдирая позолоту;
Им кажется, что взяли на прикол,
А я к тебе — сквозь стены, прямиком,
Мне до тебя одна секунда лету.
Мне всё твердит: «Молчи, забудь, учись
Смирению, любовник обнищалый!»
А я целую клавиши ключиц
И слушаю аккорды обещаний.
Я твой, я твой, до сердцевины, весь,
И я готов года и версты мерить.
Я жду тебя. Ну где же, как не здесь,
Тебя любить и, что любим, поверить?[3]
Так я попрощался с писателями, которые идеологически не сошлись с Властью, и этим подписали себе приговор, на долгие годы обрекший их на неволю.
- Ты что, все его стихи знаешь? – усмехнулась Вика.
- Нет, только те, что читал.
Слава Богу, Ванька не успел рассказать про мою особенную память. А если б он ещё вспомнил и о моих экстрасенсорных способностях, я бы предстал перед девушками монстром, которого давно нужно было поместить в сосуд с раствором формалина и продать как экспонат в Кунсткамеру.
- Вань, - сказал я Ивану. – Ты сегодня нажил себе врага. Жорик из тех, кто обид не прощает. Он самолюбив и по натуре карьерист. Может и подлянку какую-нибудь тебе устроить.
- Да что он мне сделает? – отмахнулся Иван. – Сто лет его знаю. И в классе такой же был - подхалим и подлиза. И женился, паразит, на Наташке, потому что отец при положении. Удивительно, как он уговорил её. А она, дура слепая, неужели не видела, что он из себя представляет?
- Не, ребят, мордашка у него симпатичная, - хохотнула Эмма.
- Да ну, Эм, примитивно это. Не с мордашкой жить. Лично я без любви жизни не представляю, - благоразумно возразила романтичная Вика.
Иван поднялся с Эммой в её квартиру, а я попрощался с Викой и пошел в своё общежитие. Вика состроила недовольную гримасу, недоумённо пожала плечами и скрылась в своём подъезде.
[1] Юрий Даниэль как поэт стал известен после своего освобождения из заключения. Первая публикация стихов появилась в советской печати только после двадцатилетнего запрета в журнале «Огонёк» в 1988 г.
[2] В 1966 году Юлий Даниэль был приговорен судом к пяти годам лишения свободы по обвинению в антисоветской агитации. Андрей Синявский получил семь лет лагерей. После вынесения приговора Синявский и Даниэль были отправлены в Мордовские лагеря для политзаключенных — Дубравлаг.
[3] Это стихотворение, как и другие его стихи, было издано только после ссылки. Автор привёл его, сместив время, чтобы показать значительность творчества поэта.
Книга 3. Часть I. Глава 14. Три источника влечений. Письмо с признанием в любви. Холостая жизнь Ивана Карюка. Девушки с пониженной социальной ответственностью Кармен и Эллен. Новогодняя компания в ква
Женщины меня волновали лишь настолько, насколько это заложено природой и насколько этого требовала физиология, которая определяется всего лишь выбросом в кровь тестостерона.
Древние индусы говорили: «Есть три источника влечений человека: душа, разум и тело. Влечение душ порождает дружбу. Влечение умов — уважение. Влечение тел порождает желание…». Я больше полагался на влечения души и разум. Уловок, которыми пользуются мужчины для соблазнения женщин, я не знал, а поэтому чаще оказывался в ситуации, когда девушка сама проявляла инициативу, и благодаря Богом данным женщине лукавству и кокетству, желание присвоить меня исходило от неё, а я, не искушённый в правилах любовной игры, мог разве что неумело подыгрывать, оставляя за ней право на уверенность, что она объект и жертва моего ухаживания.
Все эти связи не отличались какими-то страстными чувствами и проходили, не задевая сердца и не оставляя глубокого следа в виде душевных ран. Я был однолюбом и маниакально, как Дон Кихот Ламанчский Дульсинее, оставался преданным одной, - той, которая поселилась в небольшом уголке моего сердца, где не осталось места для других.
Однажды я получил письмо из Ленинграда, которое мать вложила в свой конверт, потому что пришло на наш старый домашний адрес. Письмо вызвало у меня чувство боли и ностальгической грусти и оставило неприятный осадок от чувства вины.
На двух листах, написанных аккуратным убористым почерком, содержалось признание в любви. Незнакомка писала, что я не замечал её, хотя старалась быть у меня на виду, а сама так и не решилась признаться в своём чувстве.
Может быть, во мне и сидел, как однажды сказала в упрёк Маша Миронова, «некоторый цинизм», но я искренне жалел девушку, потому что при всей своей кажущейся рациональности сам знал, что такое муки любви.
Как ни пытался, я не мог вспомнить её лица, но остался преисполнен благодарности к чувству той, которую не знал, и которая любила меня на расстоянии и безответно. В конце письма стояла подпись: Марина.
Я так и не вспомнил девушку с именем Марина среди ленинградских друзей. Правду говорят, что люди не замечают, когда их любят. Они замечают, когда их перестают любить.
На письмо я не ответил, рассудив, что переписка всколыхнёт угасающие чувства Марины и даст напрасную надежду, хотя латиняне говорили: «Contra spem spero»[1], что часто происходит с нами, хотя этот путь и ведёт в тупик. Я этого для Марины не хотел…
Иван не раз пытался познакомить меня с подругами своих подруг. Я знакомился, но на этом наше общение и заканчивалось. Пример тому Вика, которая вполне могла обратить внимание на себя не только тем, что знала стихи опального Даниэля, но и вполне привлекательной внешностью. Я обидел её, когда, проводив до дома после вечеринки у Жорика по случаю ноябрьского праздника, Иван остался со своей девушкой, а я сухо попрощался с и ушёл. Я видел, как она недоумённо пожала плечами и поспешила скрыться в подъезде, не поняв, что не так, если между нами уже возникла некая симпатия и ощущение какой-то общности.
Иван вёл холостую и свободную жизнь, не обременяя себя условностями. Иногда он ходил на танцевальные вечера в клуб офицеров, а иногда в парк на «тырло», где у входа на деревянной обрешётке забора висела почти плакатная таблица: «Вход в джинсах на танцплощадку запрещён. Администрация»
Меня туда Иван заманить не мог и после двух или трёх попыток звать перестал, только потом весело и в подробностях рассказывал о своих приключениях. Я до морали не опускался и снисходительно слушал, но меня тоже занимали эти истории, не эротической сутью, а галереей персонажей незнакомого мне быта, с которым я до этого не сталкивался, но которые относились к «культурным обстоятельствам», потому что в газетах с докладом товарища Брежнева на съезде говорилось: «Советский образ жизни — это социальные, экономические, бытовые и культурные обстоятельства, - характерные для основной массы советских граждан».
- Вань, - с улыбкой говорил я, - в двадцатых годах танцы считались мещанским занятием. Даже диспуты проводились на тему: «Может ли комсомолец ходить на танцы?»
- Нашёл, что вспомнить, - смеялся Иван. – Где ещё барушку закадрить, если не на танцах?
Рассказы Ивана не были скабрезны и отличались декамероновским простодушием.
Как-то, когда мы шли с Иваном по улице, его окликнула черноокая красавица. Мы остановились.
- Ты, Вань, куда пропал? Чего на танцы не ходишь? - заговорила красавица, а глаза её перебегали с Ваньки на меня.
- Дела, Кармен. Некогда, - серьёзно ответил Иван.
- А это кто с тобой такой симпатичный? – спросила она игриво. – Познакомь.
- Володя, - представил меня Иван. – Только он не по этой части, у него жена есть.
- Да ладно, - засмеялась Кармен. – Жена – не стена, подвинется.
- Ну и наглая ты дама, Кармен! – со смехом сказал Иван.
- А куда вы идёте, мальчики? Можно я с вами? Вы мне оба так нравитесь.
- Не, Кармен. В следующий раз. Сейчас мы правда заняты, - Иван напустил на себя серьёзность и даже посмотрел на часы.
- Ну, тогда пока! – ничуть не расстроилась Кармен. – Приходите на танцы.
И мы пошли дальше, оставив развязную красавицу Кармен.
- Что за девица? – спросил я Ивана.
- Да баруха с танцплощадки. – Совершенно безотказная баба. Моральных принципов никаких. С ней кажется, весь Нефтегородок переспал.
- Ну, а тебе-то она на кой ляд?
- Да, господи, она сама как-то на танцах ко мне как репей прицепилась, я и пошёл её провожать. Свернули на пляж, и она дотерпела только до первой скамейки… Девка повёрнута на этом деле. Я вообще думаю, что больная.
- А деваха красивая. Всё при ней, - пожалел я Кармен. - А почему Кармен? Имя необычное у нас.
- Да какое имя? Кликуха. Там у них у всех кликухи. У неё подруга есть - Эллен, смазливая, с матовой кожей, дебелая и пышная не в меру. Хотя у мужиков тоже пользуется популярностью.
- И что, ты и с ней был?
- Да ну, я и с Кармен-то с пьяну оскоромился. Да и на танцах, сам знаешь, я не завсегдатай.
- А говорят, у нас проституции нет, - засмеялся я.
- Конечно, нет, - сказал Иван. – Проституция – это когда услуга за деньги, а здесь так, из спортивного интереса. Ну, купят мужики вина; может быть, и подарят что по мелочи. Какая ж это проституция? Наша распущенность – это да, может быть. А, с другой стороны, чего тут лицемерить? В конце концов, все мы живые люди.
- Жениться тебе, Ванька, нужно, - серьёзно советовал я.
- И ты туда же, - добродушно возражал Иван. – Меня мать с отцом задолбали этой темой… А я погожу, молодой ишшо.
И он беспечно смеялся…
Новый год я встречал в компании Ивана. Родители уехали на пару дней куда-то за город к другу и однополчанину Сергея Николаевича, оставив квартиру, как выразился Иван, ему «на разграбление».
Несмотря на свою замкнутость и склонность к уединению, в эту ночь, полную романтических ожиданий и надежд на лучшее в новом году, в праздник, который проводят если не в семье, то в весёлой компании, мне никак не хотелось оказаться одному, тем более, в общежитии в обществе Серёги и Витька, начавших готовиться к Новому году с запаса водки, которой заполнили всю нижнюю полку тумбочки Серёги. Даже мои товарищи Степан, Антонио и Талик Алеханов пристроились встретить праздник где-то не в общежитии.
Компания у Ивана собралась небольшая: Иван с Эммой, я, уже знакомая мне Вика, и Татьяна, невысокая, круглолицая, но очень симпатичная девушка с высокой причёской, которая ей шла и делала чуть выше. Затею Ивана с девушками я расценил по-своему. Помятуя о том, что я не очень сошелся с Викой, на всякий случай он пригласил и Татьяну, а там, мол, как сложится. Ждали еще каких-то друзей Ивана, но в десять часов их не было, и мы, подождав немного, сели за стол.
Шампанское оставили на двенадцать часов, но дружно выпили водки, хотя на столе стояли вина: и сухое, и креплёное, и даже вишнёвый ликёр.
Меня усадили между Викой и Татьяной. Я не возражал и как истинный джентльмен ухаживал за обеими.
Ни в одиннадцать, ни в половине двенадцатого друзья Ивана не появились. Без пяти минут Иван открыл шампанское и мы разлили вино по бокалам. По телевизору вовсю шёл «Голубой огонёк», но в двенадцать пробили куранты, и мы под крики «Ура», свои и те, что доносились с нижних и верхних этажей, выпили шампанское. Через некоторое время выпивку повторили, но уже снова наливали в рюмки водку. Девушки пили тоже водку, и бутылки с вином и ликёром стояли на столе неоткрытыми.
В разгар веселья раздался звонок, Иван пошел к двери и вернулся с двумя приятелями, которых уже совершенно не ждали, да и думать о них забыли. Оба были навеселе.
- Мы забыли адрес, - возбуждённо, перебивая друг друга, стали рассказывать новые гости. – Думали, что не найдём. Пробило двенадцать, весь дом ходуном ходил, как орали «Ура» во всех квартирах. Ну и мы сели во дворе под грибок и бухнули.
- А потом Кольку осенило, узнал и дом, и подъезд, а квартиру я сам помнил, - весело сказал другой, которого Иван назвал Константином.
И ребята достали из портфеля и выставили на стол три бутылки водки.
- Коль, вы что, офонарели? - испугался Иван. - Нам той, что есть, не выпить.
- Ничего, - успокоил Константин. – ночь длинная. И завтра ещё гулять.
- А где ваши дамы? – спросил Иван.
- Какие наши? Моя Верка - с родителями. Там брат с женой приехал, то да сё; а Костя со своей в пух и прах разругался, - сказал Николай и добавил: - без них обойдёмся.
И пошла какая-то бестолковая и неуправляемая пьянка.
- Это что, ваше сибирское гостеприимство? – с усмешкой спросил я Ивана.
- А что? – легкомысленно отозвался хмельной Ванька. – Лучше больше, чем не хватит.
После этого я только подносил рюмку к губам и делал разве что глоток. Вика тоже почти не пила, только поднимала рюмку и ставила на стол, чуть пригубив. Зато Татьяна не пропускала ни одного тоста. Она раскраснелась, не к месту хохотала и говорила что-то бессвязное. Вскоре все перемешались. Николай с Константином оказались рядом с Викой и Татьяной, а я остался в стороне и как бы на задворках. Я замечал, что на меня время от времени поглядывает Вика, но как-то незаметно застолье вдруг опустело. Иван ушел с Эммой в свою комнату, а Вику с Татьяной Николай и Константин увели на кухню.
Мне Вика нравилась больше других девчонок, и я чувствовал ревность и даже злость от того, что она так легко, словно тёлка за хозяином, пошла уединяться с парнем, которого впервые видела. Но если рассуждать здраво, я не имел на неё никакого права, как не имел права и судить её, если сам отталкивал, демонстрируя своё безразличие. Я решил, что мне здесь делать больше нечего, налил в рюмку водки, выпил на посошок и вышел в прихожую. Я уже одевался, когда из кухни вышла Вика.
- Володь, ты куда? – спросила Вика.
- А что? – раздражённо ответил я.
- Подожди, я тоже пойду.
- А тебе-то чего уходить? – с иронией сказал я.
- А что я, как дура одна здесь буду сидеть?
- А как же Константин?
- А что Константин? –усмехнулась Вика.
- Это же он тебя куда-то на кухню увёл?
- Это я его увела и спать уложила. Они же с дружком своим в дрызг пьяные.
- А как же ты подругу оставила?
- А её тоже сморило в темноте. Я её хотела увести, а она бормочет несуразное и спать прикладывается. Ванька как знал, подушки и одеяла на кухне оставил… Так что, спят все как младенцы.
Вика оделась, и мы вышли на улицу.
Было ещё темно. Зима выдалась снежная, в небе стояла ясная луна и освещала город бледным светом. Снежок искрился и скрипел под ногами. Морозный воздух бодрил, но выпитое давало себя знать, и я чувствовал лёгкое опьянение, которое приятно расслабляло, лишало трезвого рассудка и располагало к романтике. Наверно, то же самое чувствовала и Вика.
- Ты сейчас куда? – спросила Вика
- Не знаю, - искренне ответил я. - Новый год какой-то скомканный получился.
Мне не хотелось оставаться одному, и я сказал:
- Давай погуляем.
- Может быть, пойдём ко мне? - огорошила меня Вика.
- А родители? – я немного растерялся
- Мы вдвоём с мамой живём. А она Новый год встречает со своим другом. Она за него замуж собирается.
Я так долго был один, что чувства оказались сильнее разума, и я с головой броситься в омут соблазна. Искушение оказалось сильнее меня. Но, как говорится в одной из притч Соломона: голодной душе всё горькое сладко.
- Нужно было взять вина у Ивана. Они там всё равно водку будут пить, когда проснутся, - сказал я.
- У нас всё есть.
И Вика взяла меня под руку, как бы утверждая между нами новые отношения.
А мне оставалось уповать на другую мудрость Соломона: «…да не увлечёт она тебя ресницами своими».
[1] Надеюсь вопреки надежде (лат)
Книга 3. Часть I. Глава 15. Я становлюсь чужим среди своих. Художник-оформитель Талик Алеханов. Квартира вместо общежития. Хозяйка дома Тарья. Чувашская семья. Застолье с национальным колоритом. Чуваш
В общежитии, после того как я ушёл в школу, мне стало сложно поддерживать прежние отношения не только с моими новыми соседями, но и со Степаном, и с Антоном. Сергей и Витёк теперь относились ко мне как к человеку другой касты: я в их глазах поднялся вдруг до начальника, и они только что не обращались ко мне на Вы, по имени звать перестали и стали называть по отчеству – Юрьич. А для Степана и Антона я хотя и оставался по-прежнему Володькой, в третьем лице иногда говорили: «Спроси у Владимира Юрьича» или «Владимир Юрьич сказал, что хлеб сам купит». В разговоре со мной они старались вести себя как можно интеллигентнее и даже выбирали слова поучёнее и позаковыристее. «Владимир, - говорил, например, Степан, – у нас здесь состоялась дискуссия на тему выхода в открытый космос космонавта Леонова». Или: «Мы тут заключили пари, кто первым будет на Луне – мы или американцы».
Раньше бы Степан сказал просто: «Мы обсуждали» и «Мы поспорили».
Я всё больше ощущал неловкость своего положения, и когда комендантша стала намекать, что общежитие у них вообще-то только для своих рабочих и что мест здесь и так не хватает, я решил уйти на квартиру. Об этом я, как можно мягче, чтобы ненароком не обидеть, сказал Степану, Антону и Толику, объяснив, почему вынужден переехать.
Толик сразу увязался за мной. За время работы на трубоукладке мы проводили времени с ним больше, чем со Степаном и Антоном, с которыми виделись только утром, вечером, да по воскресным дням. Толик привязался ко мне, оказывал почтение, всячески старался услужить и, кажется, ревновал меня к Степану и Антону, полагая, что прав на меня у него больше, чем у них.
Профессия художника-оформителя, как он видел это, давала ему право ощущать себя не рабочим, и он, отделяя меня от когорты рабочего сословия, отделял и себя. Это для него казалось важным.
Он не был художником в полном смысле этого слова, он был оформителем, какие сидят в каждой организации наряду с бухгалтером и кассиром и тому подобной категорией мелких служащих. Они пишут лозунги, плакаты, оформляют витрины магазинов, доски почёта, стенды. В школе их можно встретить среди учителей рисования, а клубные художники-оформители даже относятся к категории руководителей, хотя суть остаётся та же.
Толик в конторе не сидел. Художником строительно-монтажной организации его оформить не могли, потому что не полагалось по штату, но так как работа оформителя была всё же нужна, его зачислили рабочим, и время от времени занимали работой по специальности.
В Толике присутствовал апломб художника, но отсутствовали амбиции, и он безвольно плыл по течению жизни, не ставя перед собой никаких целей. Во мне же он видел родственную душу и ещё что-то, что позволяло ему держать определённый уровень своих представлений о себе, и это укрепляло его значимость в своих глазах. Я всё это хорошо понимал и смотрел, как на пунктик, которыми все мы грешим.
Когда Толя предложил снять квартиру вместе в полной уверенности, что мне это придётся по душе, я пожал плечами: вместе, так вместе. Восторга я от этого не испытывал, но и категорически отказаться посчитал неловким. «Вдвоём меньше платить, а мешать мне он вряд ли будет, так как у нас разные режимы работы», - решил я.
Квартиру взялся искать Толик, и уже через день мы переехали на новое место жительство, что было сделать легко. Как говорит поговорка: «Бедному собраться – только подпоясаться». У меня – чемодан, да рюкзак, у моего компаньона один чемодан, правда, большой, но в нём умещалось всё имущество, которое он нажил к своим тридцати годам. Я тепло попрощался со Степаном и Антоном, пообещав не забывать и иногда заглядывать к ним.
Толик привёз меня куда-то в частный сектор, где в основном стояли халупы с осевшими фундаментами, покосившимися окнами и крышами, крытыми дранкой или толем, реже шифером. От автобуса мы шли недолго и остановились у небольшого, выбеленного извёсткой домика с тремя низкими окнами, выходящими на улицу и украшенными резными ставнями, покрашенными в синий цвет. Домик, крытый щепой, выглядел опрятно; ворота высокого забора украшал резной узор в виде солнца.
Калитку открыла зачуханная приземистая баба средних лет. Тёмная кожа широкого лица, чуть вдавленный короткий нос и азиатский раскосый разрез глаз подсказал мне, что она то ли мордовка, то ли башкирка. Лицо её показалось мне озабоченным или даже замученным.
- Здравствуйте! – как можно приветливее поздоровался я.
- Салам! Меньле эндсем?[1]– поздоровался Толик, и я догадался, что квартиру он снял у своих, то есть у чувашей.
- Тавах! Майбень[2], - ответила женщина и пошла, не оборачиваясь, ко входу в дом.
Через сени мы попали в комнату, где за столом сидели дети - две девочки лет шести и лет восьми - и ели алюминиевыми ложками из мисок какую-то еду. Увидев новых людей, они повернулись и с любопытством уставились на нас
- Ешьце![3] – сказала строго хозяйка по-чувашски и добавила по-русски: - Чо глазеть по сторонам!
Она провела нас в каморку, где умещались две кровати и небольшой самодельный столик между ними у окна.
- Как вас звать? – спросил я.
- Тарья, - назвалась хозяйка. – По-русски – Дарья.
Мы с Толиком чуть посидели на своих кроватях, привыкая к новому жилью, а потом ушли каждый по своим делам в город.
Назад мы шли вместе, так как договорились зайти в магазин, чтобы купить себе что-то из еды на утро и на вечер, а также отметить новоселье и потрафить хозяевам. Когда я хотел взять бутылку водки, Толик категорически сказал:
- Бери две!
- Зачем так много? – удивился я. – Ты, вроде, не алкаш, мне пары рюмок достаточно, а хозяину тоже хватит.
- Хозяину не хватит, он человек хоть и тихий, работящий, но пьющий.
- Муж у неё тоже чуваш? – спросил я Толика, зная, что чуваши – народ смешанный, часто бывают межрасовые браки, и чувашки выходят замуж за русских, за татар, за украинцев, отсюда и преобладание европеоидного типа, когда встречаются русые волосы и светлые глаза, несмотря на черты, отличающие их от русских.
- У неё – чуваш. Только дома они говорят по-русски… В городе все говорят по-русски, боятся, что иначе дети не смогут хорошо выучить русский язык, а тогда не смогут здесь учиться или играть с другими детьми, ходить в поликлинику, ну и всё в этом роде…
- Обидно, - огорчился я. – Так вы скоро вообще потеряете свой язык… Чувашы – не маленький народ. Только у нас в стране больше полутора миллионов.
- Конечно, обидно… Я знаю, что даже в Чувашии уже нет городских школ, где учатся на чувашском… В деревнях и то стали больше говорить по-русски…
Вечером мы сидели у новых хозяев за столом и отмечали новоселье. Почувствовав праздник, Тарья выставила на стол всё, чем они были богаты: начатый пирог с рыбой[4]; что-то типа колбасы, но по форме шире, как круглый хлеб[5]; тыквенные оладьи[6], ватрушки с картошкой[7] и домашний ржаной хлеб[8].
- Извините за бедный стол, - сказала Тарья. – Это всё осталось от праздника. У нас шарттан или кагай-шурби[9] делают только по праздникам, а в простые дни мясо едим не часто. Только, если варим, салму[10] или иногда щюрбе[11]. А так картошка, овощи, каши, ну, рыба. Да, в общем, мы сейчас, как и русские, и щи варим, и котлеты, когда мясо есть, делаем… Зато всё из русской печи.
Поставив всё это на стол, Тарья ушла в их с мужем комнату и вскоре явилась во всей красе чувашской женщины. Поверх свободной белой полотняной рубахи типа хитона[12], расшитой красным затейливым каким-то геометрическим орнаментом вверху и внизу, а также по рукавам, красовался передник[13], тоже с красной вышивкой и аппликациями.
Голова Тарьи была повязана таким же щедро расшитым и украшенным узорными полосами, орнаментом, кружевом и бисером платком[14]. И я увидел другую Тарью, отличавшуюся от зачуханной бабы, которую мы встретили днём. Эта показалась мне красавицей, какой она, наверно, всегда и была.
Я искренне восхитился действительно красивым нарядом женщины, и та, зардевшись, пояснила:
- Теперь в таких нарядах ходят только в деревнях, да и то, если свадьба или обряд какой, ну, ещё бывает в праздник. А так мы ходим как все, в городской одежде.
А по поводу платка Тарья грустно сказала:
- Видели бы вы наших девушек, когда они надевают тухью или хушпу[15], украшенные вышивками, бисером и монетами.
И в голосе её слышалась ностальгия по давно ушедшим временам, когда деревенский быт чувашской деревни был совсем другой.
Хозяин, Сандар, или как он сказал: «на русский манер Александр, но все зовут Сашкой», сидел так, как он, очевидно, ходил дома, то есть в длинной до колен белой рубахе без всякой вышивки, но подпоясанной красным шнурком. Был Сандар или Сашка как и другие чуваши, которых я уже видел, невысокого роста, с небольшим монгольским разрезом глаз, широким, как у Толика лицом. Но в отличие от него, с темными жесткими волосами и карими глазами. Толик же при своем монголоидном типе лица отличался европеоидным русым цветом волос и светлыми глазами.
Мы выпили за знакомство, потом за хозяйку и хозяина, причем хозяину налили сразу почти полный гранёный стакан. Я пил тоже из такого же стакана, но налил себе совсем чуть, а Толя от хозяина не отставал и чувствовал себя как дома. Тарья не жеманилась и тоже выпила водки и видно было, что это ей привычно. Как ни странно, Сашка выглядел трезвым и после второго стакана, а Толик заметно повеселел и его потянуло на разговоры. Он вспомнил свою деревню Казанку, откуда приехал в Омск, чтобы поступить в художественное училище, да так здесь и остался. Стал рассказывать про посиделки, которые у чувашей называются «улах».
- Хорошо было, - вздыхал Толик. – Херсем[16] рукодельничают, гармонь, песни, танцы.
- А манкун[17]? – моментально отозвалась Тарья. – Самый лучший праздник. Всё уберешь, помоешь, мужчины вокруг дома все вычистят, выметут. А потом пироги, крашеные яйца, лепёшки, ватрушки…
- У нас на пасху всегда были йава[18], - добавил Толик.
- А качели, а на санках? – вспомнила Тарья и залилась веселым смехом.
- А пиво из бочек? – напомнил Сашка. – Гуляли так гуляли. – А саварни[19], когда зиму провожали. Весело было. Особенно, когда чучело сжигали. И пива - море.
- Пиво – это хорошо, - серьёзно сказала Тарья. – Только сейчас больше самогон пьют. Сейчас редко какой мужик в деревне трезвый. Приезжаю в деревню, вроде, все работают от мала до велика, и все не трезвые. А ведь раньше такого не было… Да вон и мой сидит - тихий, работящий, а без водки – никак.
Сашка на незлобивые слова жены не повёл и ухом, только допил водку, оставшуюся в стакане и хрустнул соленым огурцом, смиренно принимая как факт упрёк своей Тарьи.
- А когда я девчонкой жила в Машканке, кроме пива разве что могли выпить медового вина[20]. И пьяных не было… Мы никогда замков не знали, всё на виду. Не дай Бог, кто-то набедокурит – лучше уезжай, потому что житья в деревне не будет… Нигде так старших не уважали, как у нас в чувашской деревне, и все были как одна семья, все друг другу помогали. А теперь как-то быстро всё пошло наперекосяк.
- У Чувашей – как, например, и у якутов, легко появляется алкогольная зависимость, - пояснил я. – Такая зависимость есть у китайцев, японцев и корейцев. Это наследственная причина.
Все чуть помолчали, переваривая новую для себя информацию. Потом Сашка сказал:
- Вишь, Дарья, как оно складывается? Выходит, я, вроде как, и не виноват, что водку пью.
Толик засмеялся, а Тарья безнадёжно махнула рукой, только пояснила:
- Водку-то пить накладно, не напасёшься, так он помаленьку самогон гонит.
И спохватившись, она опасливо посмотрела на меня.
- Володьку не бойтесь, он не выдаст, - сообразил успокоить Тарью Толик…
После выпивки, когда мы ушли в свою коморку, я спросил Толика:
- Я понял, что Тарья почти местная, из чувашской деревни, что под Омском. Встретила Сашку, вышла замуж. Сашка тоже из её деревни?
- Из деревни, только деревня его под Чебоксарами. Будайка называется. Слыхал?.. В этой деревне родился Чапаев. Понял? – и Толик торжествующе посмотрел на меня, наверно, ожидая увидеть на моём лице, если не восторг, то хотя бы удивление. Но я разочаровал его, моё лицо оставалось спокойным, потому что для меня, узнать, где родился Чапаев, было пустым звуком, и мне было совершенно всё равно, что Чапаев, хоть и легендарный комдив, родился именно там, а не где-то ещё.
- А как он тогда в Омске оказался?
- Ты, наверно, знаешь, - продолжал Толик постным голосом, - что ещё до войны из Чувашии людей переселяли на новые земли в Сибирь.
- Ну, в двадцатые годы много кого переселяли или выселяли, перемещали и тасовали, - подтвердил я.
- Ну вот, вся Сашкина семья и попала сюда. Родители потом переехали в город, построились, а Сашка закончил ремеслуху и стал плотником.
- А родители?
- А родители, как и у меня, давно померли. Времени-то с тех пор прошло «слава Богу»
- А ты про него откуда знаешь, твои какие-то родственники? – поинтересовался я.
- А мы здесь все, то есть чуваши, как родственники… Они хорошие люди, хоть и бедные. Мы через одного моего товарища из нашей деревни познакомились. А про себя он как-то за бутылкой рассказал.
- А ты-то что, один? В деревне кто-то остался?
- Сестра в деревне, в возрасте уже. С мужиком живёт-мается. А он непутёвый. Работать работает, а пьёт сильно… Хотя все там пьют, - заключил Толя, зевая…
Я не заметил, как он уснул. А я ещё долго лежал с открытыми глазами и думал о тех коренных народах, которые испокон веков населяли Сибирь России, и о тех, кто населял Поволжье. Я думал о нелёгкой судьбе чувашей, мордовцев и удмуртов и незавидной судьбе коряков, чукчей, дауров, о которых достаточно знал из литературы.
Ведь коренное население Сибири подверглось самому настоящему геноциду. Когда некоторые народы отказывались платить ясак, их убивали. Этим отметился и Василий Поярков в 1645 году, и Ерофей Хабаров в году следующем, когда расстреливали дауров[21]. Многие покидали свои деревни, столкнувшись с жестокостями русских, которые подавляли всякое сопротивление пушками. И был Ермак, казачий отряд которого Карамзин назвал «малочисленной шайкой бродяг». И кто он? Герой–покоритель или герой-завоеватель?
А позже императрица Елизавета решила полностью «стереть» культуру коренных народов Сибири, перебив чукчей и коряков. Только с XVIII по XIX века было истреблено до 90% камчадалов. В общем, колонизация Сибири сопровождалась истреблением коренного населения, и только немногие народы добровольно входили в состав Русского государства.
Народы Поволжья геноциду не подвергались. Но пример чувашей показывает, как нелегко было утвердиться в правах среди многочисленного и могущественного русского народа. Чуваши вошли в состав России в середине XVI века. По реформе Петра I, территория Чувашии вошла в состав Казанской губернии[22], что ухудшило положение чувашей из-за резкого увеличения налоговых сборов, новых податей и повинностей, и чувашские крестьяне в XVI - XVII вв. целыми семьями, родами, а то и деревнями переселялись на юг и восток. Покидали свои родные места чуваши и после того как русские помещики стали захватывать земли нерусских народностей и заселять их своими крепостными. К концу XVIII века коренного населения в районах Поволжья осталось меньше 30%. Поредело население и во время Крестьянской войны Пугачёва, когда чуваши, марийцы, мордва и татары стали массово пополнять его армию. За счёт народов Поволжья осуществлялась колонизация Приуралья и Сибири. Бежали чуваши и от обращения в христианство, в которое народы Поволжья обращали насильственно, а они не хотели креститься и долго в душе оставались язычниками. Служба на непонятном церковнославянском языке была им чужда. Если во время столыпинской реформы чувашей переселяли в Сибирь, то при советской власти в начале 20-х годов их просто высылать в Сибирь. Так они и оказались в сегодняшних Новосибирской, Омской, Тюменской областях. И в довоенные, и в послевоенные годы чувашей переселяли по оргнабору на Восток. Даже во время войны переселение не прекращалось, и из республики переселилось около 14 тысяч чувашей.
Свою культуру чуваши сохранили, но влияние русской культуры оказалось подавляющим, и быт, нравы и язык стали преобладать; постоянное общение с русскими и смешение браков повлияли и на одежду, так что в городах по внешнему виду чувашей уже трудно отличить от русского населения…
Всё это у меня прокрутилось в голове как-то между прочим, и осталось горьким осадком от мысли, что мир несовершенен, и что законы природы неумолимы, а история не имеет сослагательного наклонения, и то что произошло, то произошло. Народы всегда воевали, наверно, потому что в это заложен инстинкт выживания, а неосвоенные земли были притягательны для государств. Такова человеческая природа, которая держится на эгоизме. Как сказал один психолог: «Конфликт заканчивается, когда силы природы уравновешивают эгоизм каждой из сторон хрупким равновесием. До следующего конфликта…», а другой психолог утверждает категорически, что «…Нет другой силы противоположной эгоизму, и в этом наша проблема. Поэтому мы не можем быть… разумными…».
Мне снился Ермак, его сподвижники Кольцо, Черкас, Гроза. Все при доспехах: в кольчугах, панцирях и шлемах, с саблями на поясах. Снился хан сибирский Кучум, снились сибирские дали с непроходимыми лесами по Иртышу и Оби, города и улусы. Снились местные народы ханты и остяки, а за ними татары, которые в знак покорности тянулись к Ермаку с дарами. И слышался мне звон сабель, воинственные крики сражающихся и стоны поверженных кучумовых воинов. И это были то ли видения, то ли ярко и эмоционально окрашенные галлюцинации, что часто случается со мной в силу моего психического склада, когда сны путаются с реальностью и становятся похожими на кинофильмы, которые демонстрирует мой мозг[23].
Потом я провалился в настоящий крепкий сон словно в бездну.
[1] Салам! Меньле эндсем? (чувашск.) – Привет! Как дела?
[2] Талах! Майбень (чувашск.) – Спасибо! Помаленьку.
[3] Ешьце (чувашск.) - ешьте!
[4] Хулла (чувашск.) – круглый пирог с рыбой с начинкой из рыбы или мяса.
[5] Ширтан или шарттан – мясо, печень, крупы, запеченные в баранем желудке (тип колбасы)
[6] Кавын ичерги– тыквенные оладьи.
[7] Перемюги – ватрушки с творогом или с картошкой.
[8] Хура сакар – самоиспечённый ржаной хлеб.ржаной
[9] Кагай-шурби или шурбе – суп из мяса, внуутренностей барана, ножек, нголов, желудка, крупой и иногдакартошкой.
[10] Салма – лапша с тестом ввиде шариков, кубиков или нашей лапши.
[12]Кёпе – полотняная рубаха до щиколоток с узорами-оберегами.
[13] Чёрситти – вышитый передник.
[14] Сурпан – женское головное покрывало в виде полосы белого тонкого холста с украшенными краями и концами. Обязательная принадлежность костюма замужней...
[15] Хушпа – девичий головной убор ввиде шапочки с торчащим кончиком как у «буденновки», тухья – шапочка с плоским верхом для незамужних женщин. Украшалисьбисером, закрывая лоб до бровейУкрашали шапку серебряными монетамимонетами
[16] Хёрсем - девушки
[17] Манкун – пасха.
[18] Колобки из сладкого теста.
[19] Саврни – национальный обычай проводов зимы.
[20] Сим-пыл – медовое вино или бражка на меду и выдержанная на дрожжах. Дорогое удовольствие, которое выдерживалось не один год.
[21] Дау́ры (дахуры, дагуры) — монголоязычный народ, представители которого в настоящее время проживают в северной части Китая. До середины XVII века дауры жили в долине в верховьях Амура. Между русскими Когда русские первопроходцы появились в регионе в начале, между ними и даурами происходили вооружённые конфликты из-за отказа последних перейти под власть русского царя и платить ясак. Кстати, эта местность считалась владением манчжуров
[22] В 1709 г. часть чувашской территории отошла к Нижегородской губернии. В 1920 г. была образована Чувашская автономная область, в 1925 г. – преобразована в АССР, в 1990 – переименована в ЧССР, а в 1992 г. – в Чувашскую республику.
[23] Гипнотические галлюцинации или синдром Лермитта, когда зрительные обманы восприятия, которые обычно появляются вечером перед засыпанием, когда мозг ещё бодрствует, а тело ему уже не подвластно.Галлюцинации во сне – это воображаемые, но очень реалистичные события. В большинстве своем они являются зрительными, но встречаются и звуковые (даже музыкальные), вкусовые, обонятельные, тактильные и даже связанные с ощущением движения.
Книга 3. Часть I. Глава 16.Неудачный опыт и непригодность в деле лицедейства. Омский драмтеатр. Машинист сцены Рома Давыдович. За кулисами. В гримёрке у артиста Яшунского. Ведущий актёр Алмазов уезжае
В народный театр я еще некоторое время ходил на репетиции, что-то репетировал, но уже как дублёр, и наконец решил расстаться с этим моим авантюрным предприятием, признав свою профнепригодность.
- Ну что вы, Володя, не всё так плохо, - пожалел меня добрый Борис Михайлович.
- Володь, зря ты это. Всё у тебя нормально… Сразу ни у кого не получается. Даже Борис Михалыч сказал, что у тебя не так и плохо, - поддержал режиссёра Арсен.
- Спасибо, Арсен, но… Не моё это. Театр люблю, но играть не хочу. Я лучше буду ходить на ваши спектакли и радоваться вашим успехам, - пообещал я.
Я расстался со своим неудачным опытом в театре, но расставаться с театром не хотел, меня манили тайны закулисной жизни театра, которых я не знал, а поэтому решил поговорить с Борисом Михайловичем. Дождался, когда он, закончив репетицию, собрался уходить, и подошел к нему с просьбой.
- Борис Михайлович, - попросил я, – не могли бы вы посодействовать мне устроиться в ваш театр рабочим сценой? Я знаю, что просто так, с улицы, это сложно, но если вы замолвите словечко…
- Володя, охотно сделаю это, - с готовность пообещал Борис Михайлович. – Но вы же работаете в школе? Сможете ли вы совмещать две работы?
- В школе у меня не полная учебная нагрузка и достаточно свободного времени. И потом, я занят только в первой смене.
- Приходите завтра в шесть вечера. Будете работать, - не стал углубляться дальше в вопрос Борис Михайлович, а потом спросил:
- А зачем вам это? Деньги?
- И это тоже… Но больше из любви к искусству, - засмеялся я, поймав себя на том, что отвечаю избитой и не к месту пафосно прозвучавшей фразой.
- До завтра, - пожал мне руку именитый режиссёр.
На следующий день к шести часам я был в театре. Центральный вход ещё не работал, и я пошел к служебному. Вахтёру объяснил, что иду к Борису Михайловичу.
- Его ещё нет, - вахтёр подозрительно покосился, ища во мне какого-нибудь почитателя таланта, желающего пробраться в святая святых этого храма.
- Я знаю, - нашёлся я. – Он просил подождать.
Борис Михайлович появился в шесть, увидев меня, робко топчущегося в коридоре, повёл на сцену, где уже кипела работа: ставили декорацию к спектаклю. Кто-то двигал стол, кто-то расставлял стулья, стучал молоток. Маленький, широкий в плечах человек вполголоса кричал на рабочих, которые сидели на сарае и тянули вверх задник. Задник зацепился за что-то одним концом и не хотел идти дальше.
- Рома, можно тебя на минуточку, - позвал Борис Михайлович. Широкоплечий человек подошел и почтительно поздоровался.
- Вот тебе новенький, - отрекомендовал меня Борис Михайлович. - Парень он интеллигентный, но работы не боится, так что, думаю, сработаетесь. Научи его здесь всему, что надо. Возьмешь его на неполный рабочий день. С директором и бухгалтерией я договорился.
- Не беспокойтесь, Борис Михалыч, сделаем, - просто сказал, как я понял, старший над рабочими сцены.
- Володя, - обратился Борис Михайлович ко мне. – Вы завтра до работы зайдите в бухгалтерию, вас оформят.
- Машинист сцены[1], Роман Давы'дович, - назвался мой новый начальник. – А если проще, то бригадир. Работаю здесь почти пятнадцать лет, со всеми на «ты», а с Борисом Михалычем не могу. Он меня, понятно, на «вы», а я не могу, слишком уважаю, потому как личность… Сам я могу поставить декорацию к любому спектаклю с закрытыми глазами. Но сложного здесь ничего нет. Присматривайся. Пару раз декорацию поставим, сам будешь знать, куда и что ставить.
К Давыдовичу подошёл высокий худощавый мужчина в костюме и галстуке и раздражённо сказал:
- Рома, вчера вы не довезли фурку[2] до места! Это помешало нормально сыграть сцену.
- Ефим Робертович, это случайность! Сбилась марка[3]....
- Что значит «сбилась»? - возмущался Ефим Робертович. - Рома! Чтоб это было в последний раз. Это театр. Театр! Понимаешь?
Он многозначительно поднял палец к небу, досадливо махнул рукой и ушёл, а Рома поморщился как от зубной боли.
- Главреж, - проговорил он, обозначая должность строгого руководителя.
И я стал работать в театре, история которого началась сто лет назад и который тогда назывался «Оперным домом», а ставились там водевили, комедии и оперетки. Театр горел, сносился и наконец был построен капитально с лепниной и скульптурами, стал государственным, объявлен народным достоянием и признан, как один из самых интересных и ярких провинциальных театров.
Драмтеатр напомнил мне Мариинский оперный, в котором мне в бытность студентом посчастливилось поработать артистом миманса[4]. Этот был похож на Мариинку не только салатово-белой окраской, но и эклектикой[5]. И тот и другой построены в стиле классицизма с элементами барокко: мансардные окна, полуколонны, парусная башня, балюстрада[6], сложный аттик[7].
Театр был красив…
В подчинении у Давыдовича находились семь рабочих, я стал восьмым. В первый же вечер я попал на сложную декорацию, требующую большого количества реквизита. Попал я, правда, почти к концу, когда монтаж уже заканчивался.
- Ничего, - ободрил меня круглолицый парень с мягкими женственными чертами лица. – Горького ставить хорошо.
- Почему? – удивился я.
- Один раз поставил - и до конца спектакля[8]… А вообще, с русской классикой – морока. Не люблю. Взять «Дворянское гнездо». Семь потов сойдет, пока спектакль закончится. Одной мебели сколько.
И представился:
- Леонард.
Декорации находились в помещении за сценой, так что за ними далеко ходить не приходилось.
- Это декорационный цех. Мы его называем сараем[9], - объяснил Давыдович. - Здесь декорации всех спектаклей, а отсюда часть их вывозят только если спектакль снимается с репертуара. А рядом со сценой, потому что при длинной перевозке декорации часто ломаются.
На следующий день Давыдович отправил меня под сцену. Давали «Верность» Погодина, декорацию ставили на круг, и мы вместе с Леонардом крутили баграми поворотный круг. Крутить было не трудно. После некоторого усилия деревянный круговой настил начинал легко вращаться, и ‘больших усилий требовалось, чтобы остановить его на определённой отметке.
Мы хорошо слышали голоса, которые шли со сцены.
В какое-то время послышалось рыдание.
- Это артистка Веронская. У неё потом начнётся истерика, и её будут отпаивать валерьяновкой, - серьёзно сообщил Леонард. – Артистка хорошая, только часто переигрывает, особенно, когда спектакль идёт давно.
Что-то грохнуло и свалилось, а потом пожилой мужчина пробежал мимо нас через подвал и поднялся по лестнице наверх за сценой.
- Это артист Мишулин. Когда по роли он уходит в левую кулису, а должен появиться в правой, то быстро перебегает под сценой и выходит. Расстояние приличное, вот и бежит, чтобы успеть, - заметив недоумение на моём, лицо пояснил мой напарник.
- Он вроде свалился с лестницы, - посочувствовал я.
- Бывает, – спокойно сказал Леонард. – Может, оступился, но пока серьёзно никто не пострадал.
Мы поднялись наверх и стояли за кулисами, когда занавес уже закрылся. Актрису, которую Леонард назвал Веронской, действительно отпаивали валериановкой. Она сидела в кресле за кулисами и всхлипывала.
Как-то, когда на сцене уже шел спектакль, и я, свободный от работы, ходил по коридорам, ища закоулки, в которые ещё не заглядывал, хотя любопытство не давало покоя, и я успел побывать и в гримёрке, и в бутафорной, и в реквизиторской, но знал, что есть ещё и другие цеха, меня окликнул актёр Яшунский, красивый, вальяжный мужчина лет сорока с небольшим, которого я уже успел увидеть в двух спектаклях и знал, что его любит публика. Я проходил мимо его гримёрной, и дверь была почему-то открыта: то ли в комнате воздуха не хватало, и хозяин проветривал помещение, то ли не хотел пропустить кого-то, кто мог пройти мимо, но он окликнул меня:
- Молодой человек, заходите.
- Да заходите, не стесняйтесь, - видя моё замешательство, повторил Яшунский.
В гримёрной напротив Яшунского за шахматной доской сидел Филиппов, о котором Давидович говорил, что он умница, но пьяница и забулдыга. Они играли в шахматы.
- Я, дорогой мой, в молодости котировался по первому разряду, - говорил Яшунский, снимая конем пешку Филиппова.
- А я, золотце, все больше в шашечки… в шашечки, болезный мой, - вторил Филиппов, снимая коня слоном.
Я видел, что Яшунский проигрывает, но, он, очевидно, решив прощупать своего партнёра, сказал:
- Может, вернуть ход?
- Нет уж, благодетель, не надо, - усмехнулся Филиппов.
Яшунский задумался, считая ходы.
- Черт с тобой! Все равно продую, - решил Яшунский и весело сказал, сгребая фигуры в сторону:
- Сдаюсь!
- Зря, - сказал Филиппов, зевая.
- Это правда, что у вас феноменальная память? – повернулся ко мне Яшунский.
- Кто вам сказал?
- Каширин, Борис Михалыч.
- Говорят, - неохотно согласился я, предполагая, что за этим последует просьба показать, как это у меня получается.
- И насколько ваша память феноменальна? – не отставал Яшунский, а Филиппов с любопытством смотрел на меня.
И мне пришлось в который раз демонстрировать свою способность запоминать тексты. На гримёрном столике лежала газета «Советская культура». Я попросил газету, пробежал глазами первую страницу, передал её Яшунскому.
- Могу пересказать страницу слово в слово, но если хотите, начинайте читать любую строчку – я продолжу.
Когда артисты убедились, что я действительно помню всю страницу, они с каким-то недоумением молча смотрели на меня.
- Ну, это выше моего понимания, - сказал, наконец, Филиппов.
- А чего вас принесло в театр-то? – спросил удивлённый Яшунский.
- Интересно, - сказал я первое, что пришло в голову.
- Да вам в цирке выступать нужно, - засмеялся Филиппов.
- Я подумаю, - пообещал я.
Яшунского позвали на сцену, он кивнул мне и заторопился к выходу. В дверях чуть задержался и спросил Филиппова:
- Пашку Алмазова провожать пойдешь?
- Спрашиваешь! – живо повернулся к нему Филиппов.
- Вы в шахматы играете? – спросил Филиппов, когда Яшунский скрылся в коридоре.
- Играю, но не люблю. Нет нужного азарта, - ответил я и тоже вышел из гримёрки.
Рабочие сцены больше всего были заняты в антрактах, а когда шёл спектакль, занимались чем угодно: сидели в комнате монтировщиков, играли в карты, чесали языки, травили анекдоты, а то и выпивали; но по звонку, предупреждающему об окончании акта, бросали всё и бежали на сцену, чтобы заменить или обновить декорацию, когда уже занавес закрыт.
Много интересного можно было услышать в такие часы свободного ничегонеделания. Как-то я спросил Давыдовича, почему мужская и женская гримёрки находятся в разных коридорах?
- Не знаю, почему, но когда-то здесь работала одна знаменитая костюмерша, которая в оба глаза следила, чтобы, не дай Бог, женщина не зашла в мужскую часть. На сцене, говорила, смешивайтесь, а в остальное время «не моги».
- Это Панночка, что ли? – отозвался худой жилистый Вячеслав.
- Она, - подтвердил Давыдович.
- Она, вроде, в своё время была любовницей самого Колчака. Он же, говорят, бывал в нашем театре.
- Это она, скорее всего, сама выдумала. Ну, подумай, на кой хрен адмиралу какая-то театральная бабёнка? – категорически изрёк Давыдович, отметая от верховного главнокомандующего белых армий возможную сплетню. – В театре он, говорят, бывал, но любовниц здесь не заводил… А вот что Панночка могла безошибочно разглядеть настоящий талант, впервые увидев артиста – это точно…
Алмазов, о котором говорил Яшунский, попросил Давыдовича взять человек пять ребят и помочь погрузить вещи в контейнер. Согласились с удовольствием. Я тоже попал в эту компанию, чему был, конечно, рад.
- Эх, такой дуэт распадается. Они же с Карасёвым такие овации вызывали, что другим не снилось. Кстати, Алмазов – это псевдоним, а настоящая его фамилия Панюшкин. Неблагозвучно.
- А куда он? – спросил я.
- Пашка-то? Да в Москву. Его столичный театр приглашает. Колька Карасев обиженный ходит, говорит, что на проводы в ресторан под расстрелом не пойдёт. Карасёв - ладно, а вот другие из стариков почему-то его уход восприняли тоже болезненно: делают вид, что ничего не произошло, а идти на проводы под разными предлогами отказываются.
- Зависть, - заключил Давыдович. – Одна Алочка Волошина сияет, будто это её в Москву пригласили. Все знают, что Москва – её тайное желание… А что? Она успешная. Может быть и получится.
- А Демидова идёт? – почему-то поинтересовался Леонард.
- А как же? Она же сохнет по Яшунскому. Он уже не знает, как от неё отвязаться. Считает себя соперницей Волошиной, хотя ей до неё как кошке до тигра.
Давыдович рассмеялся.
- Ты чего? – тощий жилистый Вячеслав тоже расплылся в невольной улыбке.
- Потеха, - со смехом проговорил Давыдович. – Главреж про неё сказал недавно, что в ней что-то есть, но это «что-то» прячется так глубоко, что надежды, что «оно» выйдет наружу, почти не остаётся. Какая-то, говорит, нескладная она вся. А помреж добавил с кислой физиономией: «Мужики, хоть бы кто выпрямил её, что-ли?» А кто-то возьми и скажи: «Пусть Господь её выпрямляет».
Все, кто оставался в монтировочной, грохнули со смеху.
- Это Филиппов при мне Яшунскому рассказал.
- Да Демидовой кроме атаманши в детской сказке «Лапти-самоплясы» другой роли не дают, – злословил Вячеслав.
Я тоже невольно засмеялся, хотя мне стало жалко Демидову, которую я не знал и не видел в роли, но, видно, такова была театральная среда, где царили соперничество, интриги и сплетни; это распространялось и на рабочих сцены, которые тоже считались театральными людьми.
Часов в десять утра мы были у Алмазова. Контейнер еще не подошел, и Давыдович распорядился пока стаскивать вещи вниз. Этаж оказался подходящим, третьим. Громоздкого почти ничего не было, кроме пианино. С него решили и начать. Суд да дело, Алмазов предложил по рюмочке. Его жена, Наташа, толстушка с матовым лицом и жирной косой, уложенной на затылке башенкой, посмотрела на него уничтожающе. Ребята было оживились, но Давыдович за всех отказался:
Не суетись, Паша! Давай дело сделаем!Жена Алмазова глазами поблагодарила его и, было видно, что она довольна.
Алмазов быстренько замял это дело, обратившись к жене, и, как бы, давая понять всем, что готовится нечто грандиозное:
Ты, Маша, ставь картошку, селедочку пока приготовь.Делай свое дело! - отрезала Маша.Пианино тащили вчетвером на веревках. Предвкушая хорошую выпивку, все были возбуждены, тратили сил больше, чем требовалось, мешали друг другу, но инструмент стащили быстро. Потом без особого труда снесли вниз холодильник, чуть больше провозились с «Хельгой», (хозяйка умоляла не поцарапать и не разбить стекло) и стали таскать уже вразброд мелочь, узлы с кухонной утварью, книги в связках, стулья, кресла.
После перекура стали грузить вещи в прибывший контейнер. Сначала пианино и всё громоздкое, потом узлы, книги сверху. Контейнер оказался вместительным, да и Давыдович знал свое дело туго. Так что, все влезло, все было закреплено и готово к отправке.
Пока Алмазов отправлял машину, его жена дала нам умыться и провела в пустой зал, куда поставила старый кухонный стол, который с собой не брали и оставляли здесь. Оставили еще две старые табуретки и стул. На табуретки положили доску. Сели четверо. Двое разместились пока на подоконнике, но сказали, что за столом постоят. Стул оставили Алмазову.
Закуска была хорошая: жареное мясо, соленые огурцы, яичница, целая картошка. Водки выставили много: Алмазов постарался. Пили и ели весело. Алмазова одергивала жена, напоминая, что ему вечером идти в ресторан.
- Не беспокойся, я знаю, - повторял Алмазов, но хотя пил и меньше всех, раскраснелся и к концу застолья был не то чтобы пьян, но навеселе заметно.
Когда стали расходиться, Давыдович полез к Алмазову целоваться, по щекам его текли пьяные слезы, и смазывалось ощущение искренности.
Маша сунула Давыдовичу еще две бутылки водки с собой. Давыдович одну бутылку поставил себе в карман, а вторую отдал кому-то из ребят. Долго толкались у дверей, жали руку Алмазову, все были растроганы, и всем было всех жалко.
Наконец разошлись.
А вечером, когда поставили декорацию и шел спектакль, Давыдович, которого Алмазов, как своего человека, тоже позвал на проводы в ресторан, рассказывал:
- Я пришел вместе с Пашкой Алмазовым раньше всех, чтобы рапорядиться насчет музыки и всё устроить, а Алочка Волошина уже там. Потом подошли Веронская, Демидова и все остальные. Филиппов пришел уже поддатый, бледный, только глаза как стосвечовые лампочки горят. Демидова была в сапогах на тонком каблуке и в джинсах, подвёрнутых до колен, в обтяг. Представляете, в обтяг с её кормой? Так это ладно. На ней лёгкая кофточка, а под кофточкой, видно, ничего нет.
Все загоготали, реагируя то ли на «корму», то ли на кофточку.
- Это она для Яшунского, - сказал Владислав.
- Слушай дальше, - продолжал Давыдович. – Волошина переглянулась с Пашкой Алмазовым, а я смотрю, Яшунский так это незаинтересованно скользнул по ней взглядом и продолжал травить с мужиками анекдоты.
- Ладно, стали усаживаться за стол. Волошина рядом с Алмазовым, а Демидова уселась напротив Яшунского, потому что место рядом с ним оказалось уже занятым.
Все слушали Давыдовича с большим вниманием и жадным любопытством.
- Филиппов произнёс речь. Только я не понял, то ли он хвалит Пашку, то ли ругает. Ты, говорит, не рассчитывай там на цветы и на овации, хоть ты и актёр хороший, но там, мол, публика тонкая и её наскоком не возьмешь. Талант, говорит, талантом, но как ты сможешь без Кольки Карасёва? Потом, правда, прослезился и сказал, чтоб не забывал старых товарищей. Махнул полбокала водки и сел.
- А что Алмазов?
- Я думал, он обидится, а он растрогался и говорит: «Спасибо, Федя». Потом всё смешалось, уже никто никого не слушал. Алочка намертво приклеилась к Алмазову, и они под музыку изображали танго. Филиппов всё пил и даже из-за стола не встал ни разу.
- А как Демидова?
- Да по пьяни чего не случиться! Демидова, наконец, добралась до Яшунского, сидела рядом и всё пыталась выпить с ним на брудершафт, а он никак не мог от неё отвязаться…
- А Алмазов-то уехал? – спросил кто-то из компании.
- А его пьяного увезла на такси Аллочка Волошина к себе. У него поезд утром, а жена уехала вечером. Где-то ночевать ведь ему нужно.
Все дружно рассмеялись.
- Филиппов держался за наличник ресторанного окна и трезво орал вслед такси: «Пашка, развратник! Ни хрена из тебя путного не выйдет». Шапка с головы у него свалилась, он никак не мог её поднять, потому что не мог оторваться от наличника.
- А как же он?
- Не знаю. Яшунский надел на него шапку, взял под руку и повел. Но, главное, - хохотнул Давыдович, - что Демидова от Яшунского так не отставала, и они так и поплелись куда-то рядом…
Объявили антракт. В дверях показалось хмурое лицо помрежа, и он раздраженно сказал: «Быстро на сцену!». Все поспешно повскакали с мест, а я подумал: «Да, мир за кулисами полон загадок, и не всегда приятных, и в бочке мёда всегда окажется ложка дёгтя, а в кругу артистов живут тайны, интриги и полно пикантных историй. За кулисами они - одни, на сцене другие».
[1] Машинист сцены – отвечает за все технические оформления сцены для проведения спектаклей и репетиций в театрах. Должен знать декорации каждого спектакля и сценического оборудования; оснащение сцены; правила установки и крепления декораций и оборудования.
[2] Фурка - платформы, служащие для передвижения на сцене частей декорационного оформления. Передвижение Ф. осуществляется электромотором, вручную или при помощи троса, верёвки, один конец к-рой находится за кулисами, а другой прикреплён к боковой стенке.
[3] Маркой в театре называют пометку в виде буквенного или условного обозначения, поясняющего место положения детали на сцене или место соединения одной части с другой.
[4] МИМАНС — (сокр. от «мимический ансамбль») группа артистов, участвующих в массовых сценах оперных и балетных постановок.
[5] Эклектика (гр.) — художественное направление в архитектуре, ориентирующееся на использование в одном сооружении любых форм прошлого в любых сочетаниях[2]; обычно имеет место в период смены больших художественных систем.
[6] Балюстра́да (фр) — ограждение (обычно невысокое) лестницы, балкона, террасы, и т. д., состоящее из ряда фигурных столбиков (балясин), соединённых сверху перилами или горизонтальной балкой.
[7] Аттик – с греческого «ἀττικός» - декоративная архитектурная деталь классической ордерной системы, представляющая собой скульптурно украшенный выступ над верхним карнизом здания, антаблементом.
[8] Речь идёт о спектакле М. Горького «На дне»
[9] Другое название помещения для хранения декораций, примыкающее к сцене, называют карманом.
Книга 3. Часть I. Глава 17. Бутафорский цех. После спектакля. В гостях у коллеги по монтировочному цеху. Леонард и его жена Эля. Актёрское призвание Леонарда. Решение помочь несчастью Леонарда. Баналь
Декоративно-бутафорский цех – это волшебство и сказка. Здесь почти всё ненастоящее, всё имитация. Да и само слово «бутафор» с английского так и переводится – «имитация». Скульптуры сделаны из пенопласта, лепнина из папье-маше, мешки, которые кажутся неподъёмными для зрителя, на самом деле набиты соломой. И фрукты, и жареный поросёнок на блюде, как и вся другая снедь – лёгкие, из пенопласта, хотя на вид тоже кажутся тяжелыми, создаются руками художников, как цветы, вазы, посуда и светильники. Всё, что появляется на сцене во время спектакля, делается здесь.
В цехе пахло краской. Просторное светлое помещение с высокими полками и галереями позволяло работать разным специалистам, не мешая друг другу. Средних лет женщина строчила что-то на швейной машинке в стороне, заставленной рядом длинных столов; молодая девушка ходила с кистью и баночкой краски по расстеленному на полу огромному панно и что-то поправляла, время от времени опускаясь на корточки. Всюду стеллажи, уставленные банками с красками, которые стояли и на полу, а также картонными коробками, мотками проволоки, листами поролона и другими многими, мне непонятными, но, вероятно, нужными для бутафории, вещами и материалами. Еще кто-то из работников наклеивал полосы бумаги на болванку и уже получалось что-то вроде голого черепа.
- Они тебе сделают из бумаги железо, а из пластмассы дерево, - сказал в похвалу цеховым Леонард, который привёл меня сюда, чтобы показать цех, потому что жена его тоже работала где-то здесь, и сам он был знаком со всеми художниками: декораторами и бутафорами.
- Это запросто, - отозвался молодой человек, что-то вырезающий из пенопласта.
- А где твоя жена? – спросил я Леонарда.
- А она же в пошивке, то есть, в пошивочном цехе.
В дверь просунулась голова Вячеслава. Увидев нас, он шире открыл дверь и, не входя, недовольной скороговоркой проговорил:
- Где вас черти носят? Ромка бесится. Вот-вот антракт, а вас нет.
Мы заторопились в монтировочную.
Объявили антракт, и мы, стараясь не шуметь, двигали мебель, меняли реквизиты, готовя декорацию к следующему действию. Работали быстро и слаженно, но тихо, зная, что акустика позволяла хорошо слышать артиста даже на последнем ярусе, хотя нам помогал закрытый занавес и естественный шум голосов в зрительном зале, и только разве что стук молотка могли услышать зрители.
После спектакля, когда стихли аплодисменты, и артисты после поклонов, наконец, покинули сцену, мы в полчаса разобрали декорацию и стали расходиться по домам.
Леонард вышел со мной. Я видел, что он мнётся, хочет и не решается что-то сказать.
- Володь, - сказал, наконец, Леонард. – Может к нам зайдёшь как? И моя Элька просила. Пригласил бы, говорит, как-нибудь.
- А Элька-то твоя с какого боку меня знает? – усмехнулся я.
- Ну, я же рассказывал ей про тебя.
- Что рассказывал?
- Ну, что ты учитель. Языки знаешь. То, да сё, - смутился Леонард.
- Тоже мне, достоинство, - хмыкнул я.
Меня неприятно кольнуло то, что я стал объектом внимания из-за того, что учитель и знаю языки, и я даже почувствовал лёгкую неприязнь к Леонарду за то, что он так легко теряет чувство достоинства, выделяя меня только за то, чего у него нет и что виделось ему некоей недоступной вершиной, но для него это, по-видимому, имело значение, и я посчитал неудобным отказаться.
- Ладно, - сказал я. – Когда?
- Давай завтра, - обрадовался Леонард. – Понедельник, слава Богу, выходной.
- У меня уроки. Могу только вечером… Часов в пять устроит?
- Лады! – довольный Леонард назвал адрес, повторил, а потом для полной уверенности решил:
- Я в пять буду ждать на троллейбусной остановке…
Толика я посвящал не во все свои дела, он это видел и воспринимал болезненно, так как рассчитывал на полную откровенность между нами, что было совершенно невозможно для меня. Я не стал говорить ему о том, что иду в гости к новому знакомому, чтобы не вызывать лишних вопросов и, может быть, недовольства или даже ревности, тем более, что с работы он приходил не раньше шести.
На следующий день я с цветами, которые купил у бабок на рынке, бутылкой вина и коробкой конфет ехал из Нефтегородка в центр, где жил мой коллега.
Леонард, как и обещал, ждал на остановке. Увидев меня, заулыбался. Похоже, он действительно был рад видеть меня. Дом его находился в двух остановках от театра и представлял собой типовую панельную «хрущёвку» с небольшими балконами и плоской крышей. Мы поднялись на третий этаж пятиэтажки. Дверь открыла жена Леонарда.
- Я вручил хозяйке цветы и конфеты, передал Леонарду бутылку вина.
Она с укоризной посмотрела на мужа, и её взгляд говорил: «вот как надо».
- Эля, - представилась хозяйка. Я назвал себя.
Жену Леонарда я в театре не встречал, может быть, потому, что костюмеры - каста замкнутая и, они корпят за швейными машинками, не поднимая головы, с утра рабочего дня до вечера, но теперь рассмотрел её.
Росточка Эля оказалась небольшого, худенькая, со смуглой кожей и едва уловимыми азиатскими чертами красивого лица, черными глазами и вьющейся копной густых волос, заплетённых в две тугие косички. Я невольно сравнил её с русоволосым и сероглазым Леонардом – полным её антропологическим антиподом. Но, известно, что противоположности притягиваются, да, и опять же, как говорят в народе, «любовь зла». Макияж Эли отличался незатейливостью. Она подкрашивала, а лучше сказать, обозначала губы помадой неброской, легкого морковного цвета, и казалось, что это ее естественный цвет. Брови же и ресницы, от природы чёрные как сама тушь, которой пользуются женщины, красить было излишне. Зато Леонард пользовался гримом и пудрой, наверно, отождествляя себя с актёрами, потому что сам считал себя человеком театральным. Он слегка подкрашивал губы, подправлял брови и припудривал лицо. Это я заметил ещё в театре, и об этом знали рабочие сцены, но никого это не возмущало, потому что большинство из них отличало гордое ощущение принадлежности к искусству, где царили другие законы, более свободные и отличные от общепринятых. Всё это делало лицо Леонарда более женственным, чем оно на самом деле было.
Хозяева готовились к моему приходу и даже накрыли стол. На столе стояла бутылка портвейна, сыр, тонко нарезанная колбаса, яблоки, и почему-то солёные огурцы. Я понял, что Леонард купил вино, помятуя о выпивке после погрузки вещей Алмазова в контейнер, когда я едва притрагивался к рюмке с водкой, хотя он и сам, может быть, глядя на меня, налегал на неё не очень.
Мы выпили вина и говорили о пустяках, перебрасываясь ничего не значащими фразами, чувствуя некоторую неловкость от нечаянного и поверхностного знакомства, но когда разговор зашёл о театре, наше скромное застолье оживилось.
- Эля, а вы почему пошли работать в пошивочный цех? Леонард говорил, вы по образованию художник, - спросил я.
- По образованию я художник по костюмам, - охотно отвечала Эля. - В художественном училище, которое я закончила, есть такое отделение. Но работаю мастером в пошивке, а проще швеёй, хотя официально называюсь художником-модельером… Я же шила с самого детства – сначала платья куклам, потом вместе с мамой костюмы для школьных спектаклей. Так в театр и попала. Подруга, которая работает в бутафорском цехе, тоже из нашего училища, привела.
Эля засмеялась.
- Помню свой первый рабочий день. В бутафорском цехе подруга попросила меня после смены помочь помыть баки из-под клея. Я так мыла, что пришла домой вся в клее. Хозяйка схватилась за голову, думала, что теперь всегда я так и буду в клее ходить. Я успокоила её, объяснив, что буду работать там, где шьют костюмы.
- Ну и что, нравится? – поинтересовался я.
- Конечно. Мы же не просто рубашки с брюками шьём, мы шьём исторические костюмы. Только некоторые вещи для спектакля подбираются из того, что уже есть, а чаще мы шьём новые по эскизам художников. У нас же делают всё вплоть до перчаток. И военные мундиры, и сложные платья, даже шубы.
- Целый день с иглой, такой кропотливый труд, - посочувствовал я. – Наверно тяжело? Работы много, а заработок, я знаю, небольшой.
- Ну да. Если премьера, приходим к восьми, а во сколько уходим, даже сказать затрудняюсь. И деньги платят не такие уж большие, но я получаю удовольствие от своей работы… Пока, по крайней мере, денег хватает, хотя и не шикуем.
Сказала это Эля просто, без всякой рисовки, и я поверил, что ей действительно важен процесс, и результат работы её волнует больше, чем лишняя десятка к зарплате.
- Вот где ещё попробовать сшить костюм какого-нибудь восемнадцатого века со всеми шлейфами, турнюрами, да фижмами? А когда видишь, что костюм понравился и актёру, и художнику, чувствуешь удовлетворение, словно крылья вырастают, - искренне сказала Эля. – А вообще не знаю, меня зовут в бутафорию. Там тоже интересно. Я для них шляпы делала. Одну, сложной формы, сплела из бумажного шпагата. Из зрительного зала шляпа смотрелась, как соломенная. И бутафорам, и режиссеру понравилось… Но в любом случае хочу работать в театре.
Леонард молча резал яблоко ножом и лениво жевал, явно недовольный вниманием только к его жене.
- Леонард, - повернулся я к нему, но меня перебила Эля:
- Да какой он Леонард?.. Леонид, Лёнька. Это он в театре Леонард. Там все на себя туману напускают. Вон, ваш Вячеслав тоже обижается, когда его Славкой зовут. Глупости всё это.
Я посмотрел на Леонарда. Он натянуто улыбался, не зная, как реагировать. Потом сказал:
- Да какая разница, Лёнька так Лёнька.
- Ладно, Лёнь, - сжалился я над ним. – На работе буду звать тебя Леонардом, а по-свойски Леонидом.
- Идёт, - согласился Леонид.
- Хотел спросить, а что тебя-то привело в театр?
- Трудно сказать, может быть во мне осталось ощущение праздника, когда ещё в школе ходили на спектакли всем классом или с родителями. Но после школы пришлось идти работать на стройку. Театр как-то отошёл на второй план, потом появились другие дела… Когда познакомился с Элькой, которая уже работала в театре, и от нeё узнал про набор рабочих сцены, пошел, не раздумывая. В деньгах, может, и потерял, но понял, что это моё. И потом – это не рутинная работа, которой мне приходилось всё время заниматься. Да и график работы более-менее свободный. Ведь главное, чтобы декорации стояли, а кто и сколько человек их ставит, кому до этого дело? Вот мы по очереди и устраиваем себе выходные.
- Лёнь, - сказал я. – А дальше что? Я смотрю, здесь все, включая рабочих, люди театральные и к театру просто привязаны. Это уже болезнь какая-то. Вот и ты…
- А сам? – перебил меня Леонид. - Ты тоже ведь заболел, если в рабочие сцены пошел, хотя по профессии учитель?
- Похоже! – засмеялся я. – Только у меня немного другой случай. Просто я хотел посмотреть на театр изнутри, ощутить закулисье… А в артисты я не гожусь, таланта Бог не дал.
- А я хотел бы артистом стать, и чувствую, что мог бы, но тоже не гожусь, потому что заикаюсь.
- Я это заметил. Но ты ведь заикаешься не всегда? Ты же вот сейчас разговариваешь почти нормально?
- Не всегда. Но когда наступает какой-то ответственный момент, – меня как черти за слова дёргают, я начинаю на них спотыкаться… Я же хотел поступить на актёрское отделение. Из-за заикания и не приняли, хотел на режиссерский, тоже завернули, сказали, как вылечишься – приходи… Знаешь, иногда смотрю на сцену, когда там актёры, и появляется такое желание хоть на минуточку выйти на сцену и быть с ними.
- Несчастные люди, - улыбнулся я.
- Почему несчастные? – удивился Леонид.
- Ну как же! По сто раз играть одно и то же. Даже если и несколько спектаклей. С ума сойти можно. На конвейере и то больше разнообразия.
- Не знаю, - удивился Леонид. – Я готов играть и тысячу раз. Только не думаю, что это будет одно и то же.
- Володя, он ведь способный, только застенчивый и очень мнительный, - нервно вставила Эля.
- И застенчивость, и мнительность, и замкнутость, и повышенная раздражительность, а бывает, что и депрессия – всё это может быть результатом заикания, - сказал я. – Человек с подобным дефектом, сам того не желая, старается избегать активного общения с людьми. Так что явление это не так безобидно, как иногда кажется.
- Лёнь, - уже не обращая внимания на Элю, и чувствуя появляющееся возбуждения от ощущения возможности помочь несчастному Леониду, повернулся я к нему. – Ты в детстве менингитом не болел? Или, может быть, у тебя были сильные ушибы, травмы головы?
- Нет, я стал заикаться после того, как от нас ушёл отец.
- Можно поподробнее, - попросил я.
- Зачем тебе?
- Да я, наверно, смогу тебе помочь.
Леонид недоверчиво усмехнулся, а Эля вся напряглась и внимательно смотрела на меня.
- Только отнеситесь серьёзно к тому, что я скажу.
Я решился приоткрыть то, что по возможности скрывал и по известным причинам старался не выносить на люди, и коротко рассказал о некоторых своих экстрасенсорных способностях и о способности вводить в гипноз, привёл пример с матерью Ивана Карюка и, не касаясь связи с местными органами, рассказал, как в Петербурге помог уголовному розыску в расследованиях ограбления.
Леонид и Эля слушали про мои «подвиги», что называется, затаив дыхание, а когда я замолчал, они тоже словно воды в рот набрали, и я видел их изменившиеся лица, в которых заметна была растерянность.
Я рассмеялся.
- Ничего необычного здесь нет. Уверяю вас, что я нормальный человек, хотя, может быть, и с некоторыми странностями, но у кого их нет? Сейчас о парапсихологии говорят и пишут все, кому ни лень, и никто не отрицает, что в человеке заложены возможности, которые в достаточной мере не исследованы, и есть вещи, которые не может пока объяснить традиционная наука… Уверен, что и вы обладаете некоторыми способностями, которые, если их развить, будут удивлять других. У меня это, к моему сожалению, от природы.
- Почему «к сожалению»? – тихо спросила Эля.
- Да всё не так просто. Ведь не всегда о подобных вещах говорили открыто. Я, например, и сейчас стараюсь помалкивать о том, что что-то умею, а ещё несколько лет назад за это можно было получить большие неприятности.
- Ну, ладно, рассказывай, как у тебя всё случилось? – повторил я Леониду вопрос.
- Что тут рассказывать! Был страшный скандал, отец ударил мать, а когда она упала стал бить ногами, я пытался защитить её, хватал его за сапоги, но он отшвырнул меня, потом опомнился, посверкал бешеными глазами и ушел.
- Лёня, заикание - это не болезнь, а симптом, вызванный страхом. Называется логоневроз. Скажу, что в девяноста процентах случаев ребёнок начинает заикаться от испуга. И здесь важно преодолеть этот страх.
- Он хотел попробовать лечиться, но нам сказали, что на это уйдёт несколько месяцев, а, может быть, больше. И он махнул на это дело рукой.
- Да, может быть. Если заикание происходит от черепно-мозговой травмы, болезни нервной системы или болезни мозга, тогда, действительно, бороться с заиканием сложно, тем более, терапевтическим путём… Самое эффективное, что может помочь в твоём случае - это гипноз. И для этого не нужно так много времени, как вам сказали.
- Володя, а откуда у вас такие познания в медицине?
- Ну, познания-то небольшие. Просто мне волей-неволей пришлось изучать анатомию и копаться в медицинских справочниках, когда обнаружилась способность лечить энергией рук, другими способами. В общем, долгая история.
- Вы действительно можете помочь? – с надеждой в голосе спросила Эля, переходя на «вы».
- Думаю, смогу. Эля, только говори мне «ты». Во-первых, мы коллеги, во-вторых, я ненамного старше вас с Леонидом. К тому же мы уже довольно открыли свои души друг другу, - добавил я. – Только очень вас прошу, чтобы никто не знал о том, что я здесь рассказал и, тем более, о том, что буду у вас здесь заниматься каким-то подозрительным лечением… Кстати, многие известные люди тоже заикались, например, Черчилль или американский писатель Сомерсет Моэм, но это не помешало им достигнуть больших успехов в жизни. Это я говорю уже с целью аутогенной тренировки, чтобы ты не чувствовал какую-то свою ущербность.
- Что я должен делать? – спросил Леонид, и в голосе его чувствовалось нетерпение от вдруг свалившейся на него надежды на то, что он может избавиться от заикания, стоящего преградой к его мечте.
- Лёнь, ничего не надо делать. Сегодня мы выпили, расслабились. Поэтому давай так. Я освобождаюсь после школы во второй половине дня. В театре я на неполном рабочем дне и прихожу только в пять, к вечернему спектаклю. А у тебя время занято утром и вечером, а днём до пяти Давыдович вас отпускает. Так?
Леонид кивнул головой.
- Давай в среду часика в три я буду у тебя. Это не займёт много времени. Я с тобой поработаю и вместе пойдём в театр.
- А я целый день в цехе и уйти не могу, - огорчилась Эля.
- Эль, мы как-нибудь сами справимся, - успокоил я Элю.
- А сколько времени на это всё потребуется? – спросила Эля о том, что для неё, наверно, было главным.
- Думаю, пары сеансов хватит, - сказал я.
Я видел, что мой ответ озадачил её, и она вряд ли поверила, что всё так просто. Недоверие читалось и в глазах Леонида…
Книга 3. Часть I. Глава 18. Подготовка к сеансу лечения. Безрадостное детство Леонарда. Неизвестные народные восстания. Русское имя Эля казашки Эльвиры. Сеанс гипноза. Закрепление результатов лечения.
Леонид с нетерпением ждал меня и, по всему видно, волновался, потому что сверх меры суетился, и не знал, куда деть руки, то они лежали у него на столе, что говорило не только о застенчивости, но и готовности принять помощь, то он прятал их в коленях, что выдавало в нём человека неуверенного в себе.
Для начала мне нужно было успокоить парня, чтобы он расслабился, и я заговорил о том, что меня интересовало и, может быть, я, поддаваясь любопытству, затронул то личное, на что не имел права, но мне хотелось узнать что-то даже не о нём и его жизни, а о том, что связало их с Элей - мне казалось, они как-то не подходили друг к другу. Она виделась мне натурой цельной, определившейся и стоящей на ногах более-менее крепко, а Леонид, который придумал себе выспренное имя Леонард, человек, может быть, и способный, но слабый, с шаткой, неустойчивой жизненной позицией, ранимый и зависимый, хотя души доброй. К тому же у него не было никакого образования, дающего возможность надёжно устроить свою личную, а тем более семейную жизнь. Мне казалось, что союз этих людей состоял из обстоятельств вынужденных, к которым примешивалась жалость и потребность опекать, с одной стороны, и одиночества, необходимости соучастия и неосознаваемой тоски от родительской недолюбленности, с другой.
Я сидел напротив Леонида в небольшой однокомнатной квартирке, которая состоит из кухоньки не больше пяти метров и совмещенной с туалетом ванной с маленьким окошком под потолком
- Леонид, - спросил я. – А чья это квартира? Твоя?
- Моя… Когда отец ушел, мать долго не горевала. У неё всегда были мужчины. А года два назад вышла замуж и уехала к нему под Краснодар… Иногда пишет. Даже пару раз посылки с фруктами присылала. Да Бог с ней! Беспутная была. Она и сюда мужиков водила.
- В одну комнату? – удивился я.
- А я спал на кухне…
- А с Элей, как познакомился?
- Она в нашем доме квартиру снимала, на четвёртом этаже, как раз надо мной. Сама она из Муромцева. Это небольшой райцентр на реке Тара, что в двухстах километрах от нас. Там у неё мать и младший брат… А познакомились как обычно, сначала здоровались, потом останавливались поболтать, потом пригласил в кино. Ну, гуляли. Да у неё здесь и подруг-то не было. В общем, она мне нравилась, и я хотел, чтобы мы расписались. Только я боялся ей об этом сказать, но как-то так получилось, что я понял, что она не против… Ну вот, она перешла жить ко мне, и мы расписались.
- Лень, она у тебя татарка?
- Она по отцу казашка, а по матери украинка. Вообще-то, она Эльмира.
- Тогда понятно, откуда у неё чуть заметный монгольский разрез глаз. Красивая у тебя жена.
Леонид самодовольно усмехнулся.
- Только странно, Эльмира вроде как тюрское или арабское имя.
- Не знаю, спроси у Эльки… Между прочим, у них в Муромцеве в 30-м году произошло восстание.
- Какое может быть восстание в тридцатом году? Советская власть вроде полностью подавила все бунты ещё в двадцатых годах. Но те бунты были понятны, потому что в период продразвёрстки вместе с излишками стали изымать последнее.
- Не знаю, а только в Муромцеве было настоящее восстание, - сказал Леонид.
Я пожал плечами. Всё может быть. В тридцатые годы тоже многие страдали от насильственной коллективизации. В печати о подобных волнениях не сообщают. Было же восстание совсем недавно в Новочеркасске, а большинство об этом ни сном, ни духом.
- Не знаю, как там в двадцатых – это само собой: перегибы и прочее. А вот хахаль, с которым уехала мать, когда был здесь, рассказывал, что у них в Краснодаре несколько лет назад тоже было восстание, - стал рассказывать Леонид. - Началось с того, что мильтоны забрали солдата, продававшего сапоги и шапку. За него вступились люди, пошли выручать, мильтоны начали стрелять и нечаянно убили школьника. Тут народ и восстал. А потом появились листовки, - Леонид перешёл на шёпот. – Против Хрущёва и против, как там говорилось, «советского капитализма». Восстание, конечно. подавили, зачинщиков расстреляли, а других посадили.
Меня рассказ Леонида удивил. И я подумал, что, действительно, мы многого не знаем, но вслух сказал:
- Лёнь, ты об этом лучше никому больше не говори. Люди есть всякие: один промолчит, а другой побежит доносить, а потом тебя органы затаскают за распространения слухов.
- Да я что, я ничего. Просто слышал и всё. Я ж только тебе.
- Ну, и забудь…
Только я собрался начать сеанс гипноза с Леонидом, как прибежала запыхавшаяся Эля.
- Ой, а я вырвалась на часок. Думаю, как вы здесь одни? Может быть помочь что надо, - проговорила Эля, переводя дух.
- Эля, помогать не надо. Зря ты беспокоилась. Но раз пришла, давай договоримся: сиди так, чтобы ни звука не было слышно.
Эля понимающе кивнула, взяла стул и села подальше от нас, к окну, изобразив полную покорность.
- Эль, - спросил я, стараясь разрядить некоторое напряжение, которое она невольно привнесла. – Ведь твоё полное имя Эльмира? Что оно значит?
Эля недовольно посмотрела на мужа.
- Говорят, «честная» или «добросовестная».
- А почему Эльмира? Это же не совсем казахское имя.
- У меня старшую сестру зовут Гульмира. А у нас имена сестёр выбирают по созвучию. Так и получилось, что она Гульмира, а я Эльмира.
Я оставил эту тему, которая почему-то вызвала у Эли смущение, попросил Леонида сесть на диван и устроился, напротив.
Нужды в спешке не было, и я действовал обстоятельно. Мне нужно было полное доверие Леонида, но я уже понимал, что полностью владею ситуацией, а ощущение власти утвердилось в моём сознании, и это даёт возможность бесконтрольно воздействовать на мозг сидящего передо мной человека, что необходимо для достижения ожидаемого результата.
- Смотри на ладонь! – приказал я и поднёс ладонь к лицу Леонида. – Твои веки тяжелеют. Ты засыпаешь. Спать.
Мой голос приобрёл металлический оттенок. Я знал, что я сам, а больше выражение моего лица при этом меняется, приобретая совершенно другое, властное и вместе какое-то потустороннее выражение, что должно было привести Элю, которая сидела мышкой у окна, если не в ступор, то в замешательство от разительной во мне перемены. Но я не мог уже думать о чем-то отвлечённом, я был во власти другой, неведомой мне силы из пространства, от которой идёт поток энергии, открывающей совершенно иной канал восприятия.
Чтобы проверить, что Леонид погрузился в достаточно глубокий сон, я внушил:
- Твои ноги вросли в пол. Ты не можешь сдвинуть их с места. Встань. Теперь попробуй сделать шаг.
- Леонид попытался поднять ногу и наклонился вперёд. Это у него не получилось, и он чуть не упал. Я был к этому готов и удержал его.
- Сядь, - приказал я. – Расслабься. Сейчас тебе хорошо, и ты спокоен.
Голос мой звучал уверенно и жёстко.
- Переместись в то время, когда ты испугался за мать. Это неприятно… Что ты видишь?
Выражение лица Леонида изменилось. Его что-то тревожило, он заволновался, дыхание стало тяжелым, и он заговорил отрывисто:
- Отец запихивает вещи в чемодан… Мать подходит к нему, пытается что-то отнять… Он ее бьёт по лицу… она падает… он бьёт её ногами… я хочу помешать… хватаюсь за сапог… он отталкивает меня ногой, и я отлетаю в угол.
Леонид заплакал, тело хаотично задвигалось, будто он пытается освободиться от неприятного ощущения.
- Всё исчезло. Ты ничего не видишь, потому что ничего нет. Нет отца. Мать прижимает тебя к себе, гладит по голове и улыбается.
Лицо Леонида приобрело спокойное, умиротворённое выражение, губы раздвинулись в улыбке, и он даже произнёс: «мама».
- Я стираю в твоей памяти то, что тебя напугало. Этого больше нет и никогда не было. У тебя нет никакого заикания, потому что не было испуга и не было страха… На счёт три ты проснёшься. Раз. У тебя появляется ощущение лёгкости в теле. Ты чувствуешь прилив сил. Два. Сейчас ты проснёшься бодрым и с хорошим настроением. Три.
Леонид открыл глаза. На лице его плавала улыбка. Смотрел он на меня без робости, которая невольно бросалась в глаза, когда я с ним разговаривал до моего сеанса вчера и сегодня.
- Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
- Хорошо, - бодро ответил Леонид.
- Ты в детстве чего-то пугался?
Я видел, что он меня не понял.
- Ну, был у тебя какой-нибудь страх… такой, чтобы ты сильно испугался? - повторил я.
- Ну, чего-то боялся, но такого, чтоб прямо страх, нет. Вроде, не было.
- Отец ссорился с матерью?
- Да, жили как кошка с собакой. В конце концов, он от нас ушел.
- А от чего ты стал заикаться? – спросил я.
Леонид задумался. Потом пожал плечами и сказал растерянно:
- Не знаю.
Эля, впечатлённая всем происходящим, потеряла дар речи. Она так и сидела на своём стуле у окна, а когда
+поняла, что Леонид не только не помнит свой страх из прошлого, но и непривычно бодр и энергичен, спросила:
- И что, он теперь не будет заикаться?
- Думаю, не будет, - пообещал я. – Мы устранили причину заикания… Но хорошо бы сеанс внушения закрепить. Давайте я приду в понедельник. У вас выходной, а я освобожусь после двух часов. Если вам удобно, в четыре могу быть у вас.
Эльмира стала благодарить меня за то, что я помог, и сделал то, что никто сделать не смог, и за то, что вообще взялся за это, как им казалось, безнадёжное дело, хотя Лёня мне посторонний человек, и я бы мог вообще не тратить на него своё время. Выходило это у неё как-то преувеличенно и подобострастно, и это неприятно действовало на меня и раздражало.
- Давайте подождём результатов, - сказал я сухо. – Ещё всякое может быть. С момента появления заикания у Леонида может измениться психика, а поэтому, чтобы заикание не вернулось, лучше лечение закрепить.
Времени еще не было четырёх, но я поспешил уйти, соврав, что должен на минуточку зайти к своему старому приятелю, посидел в каком-то сквере, побродил по центру города и в театр пришел один…
В понедельник в четыре часа я снова был у Леонида, но шел я теперь к нему и Эле с большой неохотой и про себя решил, что это в последний раз.
На этот раз я вместо гипноза ввел Леонида в то особое состояние, в которое не так давно вводил мать Ивана Карюка. Глубокая медитация позволяет получить ответы с подсознания, она же даёт возможность эффективно перепрограммировать разрушающие системы организма.
Сейчас мне важно было убедиться, насколько прочно заблокирован страх в памяти Леонида, что являлось основным фактором его излечения.
Эльмиру я попросил посидеть на кухне и не выходить, пока не разрешу.
- Это долго? – спросила Эля.
- Ну, часок, возможно, придётся посидеть.
Я заставил Леонида надеть свободную рубаху; спортивного костюма у него не было, и он надел старые шаровары, которые нашлись в их одежде, потом заставил лечь на диван. Эля, уже не выражая удивления к моей просьбе, зашторила окно, поставила, как я просил, будильник, но не удержалась и спросила, зачем всё это, и когда я объяснил, что это нужно для того, чтобы дневной свет не мешал погружению в нужное мне состояние, а будильник, чтобы настроиться на определённый ритм, ушла на кухню.
Все эти действия для непосвященного человека могут показаться надуманными, сходными с теми, которые применяют ворожеи и гадалки, но это они своим острым глазом подсмотрели некоторые манипуляции, необходимые настоящим экстрасенсам в их действительно результативной работе, а гадалкам нужны, чтобы просто наживаться, дурача людей…
В изменённом состоянии человека не нужно направлять и руководить им. Он сам погружается в то значительное, приятное или неприятное, что произошло с ним в жизни.
- Слушай тиканье часов и настраивайся на их ритм, - тихо говорил я. – Дыши как тебе удобно, и скоро твой организм сам настроится на нужное дыхание.
Изменённое состояние сознания начинается с определённой частоты мозга. От этой частоты зависит, в каком состоянии человек находится, бодрствующем или сонном, а, может быть, и в глубоком сне. Для того чтобы погрузить кого-то в глубокое состояние, у меня обычно уходило не больше десяти секунд, потому что я хорошо чувствовал грань нужной мне частоты.
Вскоре дыхание Леонида выровнялось и стало глубоким. Когда появились лёгкие судороги, я понял, что он перестал контролировать своё тело. Он лежал спокойно, иногда частота дыхания нарушалась, но я возвращал ему нужный ритм. Леонид вздрагивал, хмурился, иногда улыбался, но ни разу я не отметил испуга на его лице. Я контролировал состояние Леонида и готов был прийти на помощь, если бы почувствовал ощущения дискомфорта у него, но всё шло нормально, только по изменяющейся мимике лица я понимал, что он переживает разные эпизоды своего детства.
Когда я понял, что достиг ожидаемого результата, я вывел Леонида из нужного мне состояния и позвал Лену. Леонид несколько минут сидел, казалось, привыкая к комнате, будто увидел её другими глазами, что могло быть вероятным, потом сказал:
- А что это было? Иногда всё почему-то светилось: ты, фикус, мои руки. Я же видел свои руки, а вокруг них голубой свет.
- Это правда? - удивилась Эльмира.
И мне снова, как некоторое время назад отцу и матери Ивана, пришлось объяснять простое явление, которое у меня давно не вызывало никаких эмоций.
- Правда, - сказал я. Это аура, которая есть у всего живого. Свечение энергетического поля. Учёные называют это биополем. Обычная физика.
- А что же эту ауру никто не видит?
- А для этого нужен особый психотип человека. Хотя, говорят, есть ряд упражнений, которые помогают увидеть это свечение.
- А как же это свечение увидел Леонид?
- А он находился как раз в особом психическом состоянии.
- А вы видите? – Эля не могла пересилить себя и называть мены на «ты». Я не стал поправлять её.
- Я вижу, - сказал я и вернулся к Леониду. - Лёня, у тебя всё в порядке. Второй сеанс можно было не проводить, но я хотел проверить, насколько надёжной оказалась нужная мне блокировка. Как я понял, ты не испытал никакого страха, когда видел отца?
- Нет, - ответил Леонид. – А почему я должен был испытывать страх? Ну, бросил нас и бросил. Может быть это и к лучшему, потому что жили они с матерью плохо, и я его не любил, так как видел вечно пьяным.
- Ну, это всё, что нам нужно. Кстати, я в театре следил за тобой и видел, что ты даже когда волновался, говорил свободно, не спотыкаясь на словах.
- Сам удивляюсь, - сказал с улыбкой Леонид. – Странное чувство, когда знаешь, что в разговоре не нужно заменять слова и стараться не произносить трудные звуки… Спасибо тебе. Я даже не знаю, чем могу тебе отплатить.
- Так как насчёт стать артистом? – сказал я, пропуская слова благодарности мимо ушей. - Не раздумал?
- Да теперь можно и попробовать, - бодро сказал Леонид.
- Я поговорю с Борисом Михайловичем Кашириным, чтобы он посмотрел тебя. Он меня хорошо знает, и, если я попрошу, думаю, не откажет. Если у тебя есть к актёрскому ремеслу способности, он возьмёт тебя на заметку и даст хороший совет, что делать. Сейчас уже поздно, а на следующий год ты можешь поступить на факультет культуры и искусства, там есть актёрское отделение. Кстати, Борис Михайлович ведёт народный театр в городке Нефтянников и там есть один парень, Арсен, так он учится как раз на этом факультете, только на режиссёрском отделении… Хорошо бы тебе, конечно, пока поиграть в театре Бориса Михайловича. Это хорошая площадка для подготовки в театральные заведения. Ну, это ты сам сообразишь по возможностям.
- Я знаю, что способности есть, - обрадовался Леонид. – Спасибо тебе. По гроб жизни буду помнить, что ты для меня сделал.
Леонид растрогался, даже, мне показалось, слеза навернулась на глаза. Сам же я не видел ничего в моём желании чем-то помочь человеку, если есть такая возможность, и отреагировал на его очередной порыв благодарности спокойно и без особых эмоций, если не считать лёгкую ироническую усмешку, которую я быстро спрятал за безразличием. Ведь я слышал подобное от многих людей, с которыми меня сталкивали обстоятельства и которым я смог помочь, хотя не многие знали, чего это мне стоило. После сеанса, если он требовал серьёзного напряжения сил и энергии, я чувствовал слабость, апатию, мне хотелось спать. Это угнетало. В таких случаях я спешил уединиться, находил какой-нибудь укромный уголок и долго сидел, пока мысли приходили в порядок и силы вновь наполняли мышцы.
До болезни, после которой я потерял свои паранормальные способности, мне снились сны, в которых часто присутствовала молния. Она виделась постоянной, как дуга электросварки, упиралась в землю и уходила в бесконечность. И я ощущал каждой клеткой всё пронизывающую энергию, которая наполняла меня, как пустую оболочку. Меня не пугала эта грандиозная сила, и утром я просыпался свежим и бодрым. Сейчас этого нет, но я часто в преддверии сна, сам того не замечая, погружаюсь в особое состояние. Иногда меня погружают в него какие-то ритмичные звуки, которые вызывают музыку, и эта музыка звучит только в моём сознании. Иногда вокруг меня пляшет белое пламя. Оно холодное и приятное и проникает в меня, когда во мне сидит боль, сжигая всё нездоровое, дурное, что накопилось в душе. Я чувствую, что во мне идёт целительный процесс. Кажется, потоки энергии и огня наполняют и захлёстывают моё тело. И тогда мне хочется плакать, по лицу текут слёзы, а я ощущаю радость.
А утром я чувствую, что снова наполнен силой и энергией …
Борис Михайлович посмотрел Леонида.
Ну что ж, - сказал Борис Михайлович, - актёрские способности у вашего протеже есть. А что? Многие, прежде чем стать артистами, сначала работали на скромной должности монтировщика сцены. Может, и ваш Леонард последует этому примеру… Я постараюсь договориться, чтобы ему дали незначительную роль, может быть пока без слов, а там посмотрим. – и добавил: - Захочет поступать учиться, помогу.
Книга 3. Часть I. Глава 19. «Золото Колчака». Ещё один вызов в КГБ. Генерал о личности Колчака и его движении. Ажиотаж вокруг золота. Чёрные кладоискатели. Предложение использовать мои экстрасенсорные
Я уже говорил в начале своего повествования, что меня интересовала история лидера белого движения Колчака, хотя это не совсем так, точнее меня интересовала личность Колчака. Но у омичей больший интерес вызывал не Колчак, а «золото Колчака». По этому поводу школьная библиотекарша Любовь Ивановна сказала, что «этот интерес привит у омичей на генетическом уровне».
Тема золота стала преследовать меня уже в поезде, когда я ехал в Омск. В вагоне спорили два мужика. Один доказывал, что золото точно есть и спрятано оно в подвалах дома Батюшкина, откуда идёт подземный ход к реке. «Не знаю, что там в доме Батюшкина, - возражал другой, - но сведущие люди из архива говорили, что оно лежит себе спокойненько в бывшем дворце генерал-губернатора[1], где размещалось колчаковское правительство.
В библиотеке, куда я время от времени заглядывал, и в читалке, в которой иногда сидел, я замечал, как кто-то из посетителей просит материалы и даже карты движения колчаковской армии.
- Я смотрю, у вас читатели серьёзно интересуются историей колчаковского движения, - сказал я библиотекарше на абонементе, когда сдавал заказанную книгу.
- Говорите, историей? - усмехнулась библиотекарша. – Золотом они интересуются. Это местные краеведы и мифотворцы, которые уверены, что золото Колчака припрятано непременно в Омске и пытаются отыскать клад.
А Иван на вопрос, почему омичи так волнуются по поводу мифического золота, которое то ли есть, то ли нет, отнёсся серьёзно.
- Кто его знает? – ответил Иван. – Говорят, значит, что-то есть. Ведь у Колчака весь золотой запас царской России в руках находился. А время было такое, что только успевай следить, кабы не стибрили чего. Да и возили это золото туда-сюда. А это сотни тонн. Так что могло что-то и остаться в городе.
Поэтому я не очень удивился, когда меня «пригласили» в «серый дом», где уже успел побывать летом, но теперь по вопросу, связанному с «золотом Колчака». Я не удивился и тому, что они меня нашли, хотя я и не прятался, а просто сменил место жительства и работу.
Дежурный офицер позвонил наверх, и меня провели не к заместителю, а сразу к начальнику, генерал-майору Ляпишеву, который встретил меня, как старого знакомого, пожал руку, хотя лицо его не выразило никаких эмоций, а тем более доброжелательности. Он сухо предложил мне сесть, и я вежливо присел на стул за Т-образным длинным столом.
- Владимир Юрьевич, мы помним, как Ваша необъяснимая способность угадывать помогла найти золото, украденное с приисков.
Это «угадывать» вызвало у меня недоумение и внутренний протест: он прекрасно понимал, что дело не в угадывании. Он же сам говорил, что знает, что такое парапсихология и экстрасенсорика, и хотя считал многие факты сомнительными и непоколебимо верил только в традиционную науку, не должен был опускаться до этого «угадывать» после того, как я нашел место тайника, которое они сами, обладая всем их опытом, найти не смогли. Скорее это было упрямое отрицание возможного и тупое неприятие очевидного от намертво вбитого в сознание стереотипа мышления. То есть, всё равно «этого не может быть, потому что не может быть никогда».
Генерал внимательно смотрел на меня и очевидно ждал возражений. Но я промолчал
- Вы что-нибудь знаете о «золоте Колчака»? – спросил генерал.
- Так, в общих чертах. Я знаю о белом движении Колчака, слышал о золотовалютном запасе России, который попал в его руки, но и только. Больше меня интересовала личность Колчака, чем золото.
- А с чего вдруг вас заинтересовала его личность? Враг, диктатор, бандит и убийца. Осмелившихся не подчиняться ему вешали на деревьях и телеграфных столбах вдоль Сибирской железной дороги, а его палачи заставляли наших красноармейцев копать себе могилы, а потом уничтожали пулемётным огнём. И весь его поход – это грабежи и убийства. Это он на суде оправдывал свои зверства и зверства своих солдат сложившейся ситуацией и говорил, что всё делал ради страны и народа. А народ этот его уже просто ненавидел. Вот что такое ваш Колчак.
- А я и не спорю, - поспешил я заверить генерала. - Если я говорю, что мне интересна его личность, то имею ввиду то, что как раз и хочу понять, как случилось так, что человек мог переродиться до такой степени.
Сказал и понял, что объяснение моё имеет какой-то ещё не совсем совпадающий с точкой зрения генерала смысл, но генерала, казалось, удовлетворили мои слова, потому что он и в мыслях не держал, что у кого-то здесь может быть какое-то инакомыслие.
Он встал и стал ходить по комнате.
- Сейчас вдруг проявился устойчивый интерес омичей ко всему, что связано с тем периодом, когда Омск в течение года был валютной столицей России, - продолжал после небольшой паузы генерал. – Тема «золота Колчака» муссируется населением с поразительной периодичностью. Горожане нашего города все активнее ведут околонаучную полемику в любом доступном для этого месте: в общественном транспорте и на остановках. Масла в огонь подливают устойчивые слухи о том, что поиски сокровищ ведут целенаправленно независимые поисковые группы. Краеведы убеждены, что власть обязана проявить инициативу и упредить «черных» кладоискателей, а то будет поздно… Мы не вмешивались, потому что еще не решили, как реагировать вообще на само предположение о существовании золотого клада.
Генерал снова помолчал.
- Кто-нибудь из жителей города в очередной раз вдруг объявляет через печатные органы о том, что он близок к разгадке тайны спрятанных драгоценностей. И на страницах местной печати, и по радио начинаются дискуссии между сторонниками и противниками выдвинутой теории.
- Ну, а чем здесь я могу помочь? – удивился я.
- А вы с нашими людьми пройдётесь по всем предполагаемым местам возможного наличия клада и попробуете угадать, действительно ли там что-то есть?
- Михаил Андреевич, вы меня извините, но если нужно «угадать», то это не ко мне, - я всё же выразил свою обиду скептическому отношению к экстрасенсорике. – Угадать могут и ваши сотрудники.
- Ладно-ладно, - снисходительно произнёс генерал. - Не знаю, как вы это делаете, наверно, наука со временем разберётся.
- А как я должен, по-вашему, это назвать? – он чуть заметно улыбнулся одними уголками губ и иронично посмотрел на меня.
- По крайней мере, я могу попытаться «увидеть» ваше золото, используя возможность своей экстрасенсорной способности.
- То есть увидеть то, чего увидеть нельзя? – опять с иронией повторил генерал фразу, которую я уже слышал от него в прошлый раз.
- То, что люди, не обладающие даром экстрасенсорного восприятия, увидеть не могут, - уточнил я.
- Хорошо. Что вам для этого нужно?
- Мне необходимо подробно ознакомиться с материалами, касающимися передвижения золота во время правления Колчака.
- А это пожалуйста, - с готовностью согласился генерал.
Он снял трубку коммутатора и сказал, видимо, секретарше:
- Вызовите мне начальника архива.
- А какой смысл в том, что я, допустим, скажу, есть где-то золото или нет? – возразил я. - Ведь не только с вашей точки зрения, но и с точки зрения большинства, экстрасенсорика противоречит марксистской диалектике как науке. И кто поверит моим откровениям?
- Объясняю. Сейчас выступления в защиту парапсихологов становятся популярными, и учёные стали открыто исследовать возможности телепатии, ясновидении и других сомнительных сфер. Но пока наука не может ни опровергнуть, ни доказать возможность таких способностей. В прессе же появляются сообщения о способности раскрытия преступлений с помощью экстрасенсов. Мы с некоторых пор тоже следим за экстрасенсами, хотя все же скептически относимся ко всей этой парапсихологии из-за её что ли «идеалистического уклона». Хотя руководителям наших служб не возбраняется в случае конкретной оперативной необходимости, как в нашем с вами случае, когда мы ловили воров золота с приисков, использовать вашего брата, так сказать, в рабочем порядке. Но, естественно, мы не собираемся афишировать это даже внутри самого КГБ. О чём я вас тоже еще раз строго предупреждаю.
Теперь поделюсь с вами нашей точкой зрения на эту проблему с золотом, будь оно неладно, которая не даёт покоя кладоискателям. Стоит появиться слуху, что в каком-то старинном из домов в центре Омска был подземный ход, сразу возникает вопрос, а не золото ли там спрятано?.. А в голову людям не приходит, что на этом месте копали и котлован, и траншеи, вели канализацию, и никакого подземного хода так и не обнаружили… Или: стало известно, что в двадцатом году какие-то всадники утопили здесь в Иртыше ящики. С чем? Конечно с «золотом Колчака». А подумать, с чего вдруг колчаковцы возили золото из Омского банка прятать в какие-то пещеры или копать для него подземные ходы? Да остатки золота просто были погружены под усиленной охраной и увезены с сопровождением, которое разместилось, между прочим, в двенадцати вагонах.
У нас любят читать всякие выдумки, а не научные статьи, в которых давно рассказано, что произошло с золотом и с участниками, имевшими к нему отношение. А деньги-то были просто переведены по распоряжению министра финансов колчаковского правительства на счета российских финансовых агентов за рубежом. Вот где и нужно искать следы, а не в Омске.
Кстати, историки нашли документы в американском Гуверском архиве в Калифорнии, а также в Нью-Йорке и в британском Русском архиве. И это говорит в пользу версии тех, кто считает, что клада «золота Колчака» просто не существует.
Скажу и ещё: главный архивист Центра уже опроверг эти мифы о золоте… Если и вы опровергните слухи, проведя своё расследование, то это тоже будет плюсом и должно успокоить народ. Ведь экстрасенсорика сейчас на слуху и о ней говорят так же часто, как и в случае с пресловутым «золотом Колчака». А мы представим ваши расследования так, чтобы это выглядело сверхубедительно. Это уж, будьте спокойны. Потому что это политический акт, который в данном случае не только оправдан, но и необходим.
- Зав архивом здесь, Михаил Андреевич, - сообщил голос секретарши по селекторной связи.
- Пусть войдёт, - сказал генерал.
Вошла женщина средних лет, одетая сверхскромно в гражданскую одежду. Тёмный костюм и белая блузка под пиджаком, на ногах простые туфли, подобие мужских, то есть, без каблука. Коротко стриженые волосы её напоминали женскую моду двадцатых годов.
- Валентина Алексеевна, - сказал генерал, - ознакомьте молодого человека с материалами по Колчаку. Дайте всё, что он попросит касательно этой темы.
- Хорошо, Михаил Андреевич!
- Да, сколько времени вам понадобится на ознакомление?
- Смотря по объёму, но, думаю, недолго. Может быть час.
На это генерал лишь усмехнулся. Он знал объём материалов, правда, он не знал возможности моей памяти…
Так я попал в святая святы КГБ – его архив.
[1] Сейчас это музей имени Врубеля.
Книга 3. Часть I. Глава 20. Папки с подлинными документами, приказами и перепиской Колчака. Адмирал Колчак - учёный и флотоводец. Патриот тли враг? О золотом запасе России и о «золоте «Колчака». Удиви
Я удобно устроился за столиком, на котором стояла массивная настольная лампа сталинских времён с металлическим абажуром и с тканью на каркасе, который украшали гербы СССР.
Валентина Павловна принесла и свалила на стол несколько толстых серых папок с завязочками, и я, взяв сначала наугад одну, углубился в чтение. Кроме подробного движения всей денежной массы, которой обладало правительство Колчака, включая золото, папки содержали приказы и переписку, часто личного характера, что давало возможность составить представление о личности Колчака. Я листал содержимое папок и ловил себя на том, что невольно проникаюсь уважением к этому человеку, а ознакомившись со всеми документами, что заняло не более полутора часов, я задумался о том, что не всё бывает так однозначно, как нам иногда представляется или, нам представляют, и что часто требуется провести какой-то свой анализ для формирования определённого взгляда, а это можно сделать только имея перед глазами подлинные документы… И моё мнение о Колчаке по мере углубления в материалы папок постепенно стало расходиться с мнением генерала.
Это был сильный, мужественный и образованный человек. Уже в Морском корпусе у него проявились незаурядные способности, и он стал вторым по успеваемости. Он серьёзно заниматься океанографией и гидрологией, публиковал научные работы, руководил научными полярными экспедициями, изучал Северный морской путь. Адмирал, путешественник, полярный исследователь, учёный, флотоводец. А волею судьбы ещё и мощная историческая и политическая фигура. Он не принял революцию, но у него была своя правда. Он был патриотом другой России. «Я, в конце концов, служил не той или иной форме правительства, а Родине своей, которую ставлю выше всего…» - вот его убеждённое отношение к России.
Он воевал за освобождение России от красных, но в его душе оставалось место для любви, и это была удивительно красивая любовь адмирала и девицы Анны Тимеревой. Он писал ей трогательные письма: «Прошло два месяца, как я уехал от Вас, моя бесконечно дорогая, и так жива передо мной вся картина нашей встречи, так мучительно и больно, как будто это было вчера. Сколько бессонных ночей я провел у себя в каюте, шагая из угла в угол, столько дум, горьких, безотрадных... без Вас моя жизнь не имеет ни того смысла, ни той цели, ни той радости. Все мое лучшее я нёс к Вашим ногам, как к божеству моему, все свои силы я отдал Вам...».
Он, боролся за свою Россию, был расстрелян, а она, пройдя через десятилетия тюрем и ссылок, до последних дней хранила ему верность…
А как же кровавый белый террор, установленный Колчаком на захваченных территориях? – думал я, - Террор ведь был. Об этом свидетельствуют приказы, где каждый пункт заканчивается словом «расстреливать» и «расстреливать беспощадно». Я читал свидетельские показания, в которых, говорилось: «Омск просто замер от ужаса… Целые возы трупов провозили по городу, как возят зимой бараньи и свиные туши».
«Но ведь был и красный террор, - вертелась у меня в голове крамольная мысль. – и наши тоже не церемонились с белыми, которые, по сути, тоже были нашими, то есть русскими, хотя и другой веры».
«А название этому - Гражданская война, война, когда мы теряем всё человеческое и нас опьяняет и сводит с ума запах крови, а своя она или чужая, уже не имеет значения», - думал я.
«Само убийство представляет картину настолько дикую и страшную, что трудно о ней говорить даже людям, видавшим немало ужасов и в прошлом, и в настоящем…», - прочитал я в одном из показаний белогвардейца, пережившего ужас белого и красного террора.
«Так кто же он? – думал я. – Враг народа или патриот, который любил свою Родину и отдал за неё жизнь?» …
В любом случае, он до последнего боролся за свою победу и не сдавался, не сбежал за границу и не прятался там трусливо, понимал, что погибнет, и защищал свою Россию, которая была его родиной.
Я поймал себя на том, что увлёкся жизнью Колчака и обратился к теме Золота, выбирая из обширного и запутанного путешествия золотого запаса царской России по Востоку необходимые цифры, которые позволят мне уяснить если не истинное, то официальное состояние дел. И вот что у меня получилось.
Не вызывало сомнения, что «Золото Колчака» - это значительная часть золотого запаса Российской империи, которая таинственным образом исчезла на заснеженных просторах Сибири зимой 1920 года.
Что ж это за золото и куда оно делось?
Весь золотой запас России составлял 1311 тонн. С началом войны в 1914 году этот запас вывезли от греха подальше в банки Казани и Нижнего Новгорода. В 1918 году полковник Каппель захватывает в Казани более 500 тонн золота в монетах и слитках на 645 млн. 410 тыс. руб. и отправляет эшелоном в Омск Колчаку. После объявления Колчака Верховным правителем России золото и стали называть «золотом Колчака». В 1919 г. по причине недоверия к Колчаку золото отправили по транссибирской магистрали, находящейся под контролем чешских отрядов, дальше на Восток, и оно попало к белочехам, под контролем которых находилась Транссибирская железнодорожная магистраль. Но вскоре и адмирал, которого выдали чехи, и золото оказались в руках большевиков. Колчак был расстрелян. Чехи вернули большевикам золото на общую сумму 409 625 870 золотых рублей в обмен на то, что те разрешат им покинуть пределы государства, а попавшее в руки большевиков золото отправили в Казань.
Если это так, то непонятно, куда подевалась разница в почти 236 млн. золота Колчака? Об этой разнице говорится и в справке Народного комиссариата финансов РСФСР 1921 года, из которой следует, что за период правления адмирала А.В. Колчака золотой запас России сократился на 235,6 миллионов рублей, или на 182 тонны.
А вот на этот счет существуют разные мнения, которые я тоже нашел в архивных папках. По одной версии, большая часть золота сумели вывезли за границу, а потом «колчаковские» деньги шли на помощь русской эмиграции через Совет российских послов в Париже. Наверно, это имел ввиду генерал КГБ, когда говорил, что деньги были переведены по распоряжению министра финансов колчаковского правительства на счета российских финансовых агентов за рубежом. Генерал ведь тоже знакомился с этими архивными материалами. Какую-то сумму захватил атаман Семенов, который контролировал те земли, а 13 ящиков золота попросту украли, что было обнаружено на станции «Тыреть». Вот судьба этой суммы, небольшой относительно всего запаса, и остается неизвестной.
По другой версии, всё исчезнувшее золото Колчака было израсходовано для военных целей и получения займов. И в подтверждение этого в материалах дела тоже приводилась подробная схема движения золота.
Но такое объяснение, видно, устраивало далеко не всех, поэтому и продолжаются попытки отыскать сокровища под названием «золото Колчака», тем более, что сторонники других версий уверены, что золото было спрятано по указу самого же адмирала Колчака, а отсюда выдвигались самые разные предположения, где мог находиться клад. Кто-то предполагает, что клад лежит на дне Иртыша, а ещё популярна версия, что часть золота Колчака затопили в Байкале, чтобы оно не попало в руки большевиков.
В общем, красивые городские легенды о колчаковском золоте.
Всё это было в серых папках с белыми, затёртыми множеством пальцев, завязочками…
Я закончил своё увлекательное путешествие вместе со злосчастным золотом, на долю которого выпала тяжкая судьба мытариться по России и к которому чьи жадные руки только не тянулись. Одно могло утешить, что и вся наша история загадочна и занимательна настолько, что иностранцы, которые не поверхностно, а чуть поглубже вникают в суть российского быта, диву даются и руками разводят. Недаром же немец Шлёцер сказал в своё время: «Раскройте летописи всех времён и земель и покажите мне историю, которая превосходила или только равнялась бы с Русскою!»
Я закрыл последнюю папку и завязал тесёмочки.
Предвидя службу, которую мне придётся исполнять, составил примерный список объектов, больше всего интересующих кладоискателей, для чего воспользовался версиями, которые также нашел в архивных материалах под рубрикой «Городские легенды».
Версий было много. И действительно, мало ли куда могли припрятать какие-то «остатки золота», составлявшие лишь небольшую часть от всего «золотого запаса», располагаемого Верховным правителем. Конечно, если эти остатки вообще существовали. А что-то могло пройти мимо Колчака, потому что любителей поживиться вокруг него хватало…
Генерал подивился тому, что я справился так быстро с более чем обширным материалом.
- Что, не интересно? – спросил он с усмешкой.
- Очень интересно, - искренне воскликнул я.
- А что же вы так поспешили? Там читать и читать. За неделю не управиться.
- Ну, неделю вы мне не дадите в ваших архивах копаться. А только я все прочитал самым внимательным образом.
- Как это? – не поверил генерал и даже брови его вскинулись вверх.
- Есть такая техника чтения по диагонали, и это ускоряет процесс.
Я не стал объяснять, что никакого чтения по диагонали у меня нет, и мне достаточно охватить страницу текста взглядом, чтобы перенести её в мозг, где она останется там надолго, если не навсегда[1].
- Ну, может быть, - согласился генерал. Он, конечно, слышал, что методика чтения по диагонали существует, и это исключило ненужные вопросы.
- Ну, и как вам Колчак?
- Интересный человек, - осторожно сказал я. – Учёный, полярник... Патриот белого движения…
И заметив на лице генерала раздражение, добавил:
- И враг всего трудового народа…
- Да, враг, продавшийся иноземным державам и посягнувший на нашу свободу, - убеждённо сказал генерал. – Предатель и палач. А истинными патриотами являлись бойцы и командиры Красной Армии, отразившие натиск интервентов.
На лице генерала выступили красные пятна, и я стал опасаться, что сейчас с ним может случиться приступ.
- Я отметил несколько мест, где можно было что-то спрятать, хотя, также как и вы, не верю в то, что в городе где-то осталось «золото Колчака», - поспешил я сменить тему. – Об этом говорят документы.
- И что это за места? – спросил генерал, разом оставив личность Колчака в покое, будто не он только что так страстно клеймил его.
- Видите ли, Михаил Андреевич, фантазировать на этот счёт можно бесконечно. Ведь называют разные места, и у всех находятся какие-то аргументы для того, что именно там спрятано золото.
Одна из версий говорит, что золото было случайно утоплено в Иртыше с парохода, который шел в Тобольск. Другие популярные места у кладоискателей – горы Сихотэ-Алиня, Обь-Енисейский канал и даже дно озера Байкал.
- Это можно во внимание не принимать. Это к нам сейчас не относится, - сухо сказал генерал.
Я нарочно назвал эти версии, не связанные вплотную с Омском, чтобы настроить генерала на более прагматичный взгляд на поиски, которые были мне в ненужную тягость.
- Много говорят о тайнике в подвалах дома Батюшкина, то есть в омской резиденции Колчака, – продолжал я. - Подземный ход из подвалов якобы вел к реке, и таким образом золото можно было потом незаметно вывезти.
- Ну, эта версия как раз является наиболее популярной, - усмехнулся генерал.
- Ещё дом, как вы знаете, построенный до революции владельцами угольными копями, металлургическими заводами, пароходчиками и рыбопромышленниками братьями Печокас…
- Но к Колчаку этот дом не имеет никакого отношения, - перебил меня генерал.
- Совершенно верно, но кладоискатели уверены, что в стенах этого дома спрятан клад с царскими сокровищами и также активно, как и с колчаковским золотом, их там ищут.
- Знаю, - генерал согласно кивнул, но я отметил, что он как-то неохотно встретил моё упоминание о доме Печокасов.
- В материалах называются многие места, связанные с именем Александра Колчака, которые я тоже не принимал бы во внимание, - продолжал я. - Например, было три личных кабинета. Кроме резиденции в доме Батюшкова, Колчак работал в ставке Верховного главнокомандующего, в здании недавно переведённого из Томска института инженеров железнодорожного транспорта, а также иногда в персональном кабинете бывшего дворца генерал-губернатора Западной Сибири, где размещалось его правительство вместе с советом министров… Поразительно, но Колчак оплачивал аренду семье Батюшкиных
- Буржуйское чистоплюйство, - брезгливо сказал генерал. – Шла война и можно было просто экспроприировать особняк для особых нужд.
Я благоразумно промолчал.
- Так что вы предлагаете? – нетерпеливо спросил генерал.
- По туманному мнению краеведов, золото спрятано где-то в одном из подземелий.
- Где-то? – иронически скривил губы генерал.
- Есть предположение одного профессионального искателя, что это подземный переход под зданием тогдашнего отделения Госбанка.
- Исключено! – жёстко сказал генерал. – Проверено и не подлежит сомнению.
- Ну тогда, из всех возможных вариантов я бы отметил только дом или особняк Батюшкина и дом Печокаса.
- Тем более, документы говорят прямо, что того «золота Колчака», которое ищут, нет ни в Омске, ни где-то ещё; а те клады, которые вполне вероятно лежат на дне или Байкала или Иртыша, - это другое золото, - заметив сомнение на лице генерала, поспешил добавить я.
- В доме Печокасов сокровищ тоже нет, - уверенно заметил генерал.
- Но ищут же. Вот мы и попытаемся проверить.
Я видел, что генерал колеблется. Но мне совершенно не хотелось тратить свою энергию и лазить по всем местам, которые алчущие кладоискатели определили, как вероятные для закладки тайников.
- Михаил Андреевич, - сказал я. – Мы же знаем, что колчаковского золота здесь нет. Ну и чего нам так тщательно его искать, если всё равно не найдём? А для общественного мнения будет достаточно того, что проведено серьёзное обследование на предмет наличия всех возможных тайников, в том числе и царского, как его называют.
Генерал чуть подумал, словно взвешивая все за и против и согласился:
- Ну, хорошо. Давайте так… А что касается дома Печокас, я дам команду капитану Темникову, чтобы он ознакомит вас с некоторыми подробностями нашего расследования в деле о фамильных драгоценностях Романовых, которые авантюристы и охотники за сокровищами до сих пор ищут в доме… И помните, что давали подписку о неразглашении…
[1] Эйдети́зм (от др.-греч. εἶδος — образ, внешний вид;) или фотографическая память — особый вид памяти, позволяющий удерживать и воспроизводить в деталях образ воспринятого ранее предмета или явления.
Книга 3. Часть I. Глава 21. Дом Батюшкина на Иртышской набережной. Советский ЗАГС в дворянском особняке. Остатки мебели времён гражданской войны. В поисках тайника. Погружение в другую реальность. Шка
В сопровождении - и, разумеется, под приглядом - капитана Темникова, с шофером, уже знакомым мне лейтенантом Сашей, мы на той же «Волге», которая возила нас в дом, где в велосипедных шинах похититель прятал золото с приисков, поехали по отмеченным мной адресам.
Сначала к дому Батюшкина. Водитель привёз нас на Иртышскую набережную, где и располагался дом или особняк Батюшкина. Особняк представлял собой одноэтажное здание с лепниной, кирпичным ограждением с кованными решетками и выкрашенной зелёной, но уже облупившейся краской железной крышей. Всё требовало ремонта или даже реставрации, но впечатляло замечательной архитектурой, насколько я понимал, в стиле барокко и рококо. Капитан Темников, заметив, что я, выйдя из машины, остановился перед особняком, пояснил, что в своё время это было почти единственное каменное строение, а Иртышская Набережная тогда называлась Береговой.
- Кстати, прежде чем Колчак организовал здесь личную резиденцию, он успел ещё пожить в чиновничьем доме на улице Блохинской, потом на улице Пушкина, где сейчас здание военкомата, а несколько дней и в бывшем генерал-губернаторском дворце.
- Это всё есть в архивах, - сказал я показавшему знание в краеведении капитану, - только всё это было до того, как золото попало в его руки. Вы лучше скажите, кто занимает особняк сейчас?
- Дом, как вы видите, частью разрушен: пострадал от взрыва во время неудачного покушения на Колчака, а в целой части - пока ЗАГС, а до этого здесь был и детский дом, и комитет госбезопасности, и даже детский тубдиспансер, правда его вскоре перенесли.
- Покушения на Колчака не было, - сказал я. – Был несчастный случай по вине солдата, который проявил неосторожность при работе со взрывчаткой. Это отражено в архивных документах.
Через портал мы вошли в здание, нашли начальницу ЗАГСа. Темников показал ей удостоверение и сказал, что нам нужно осмотреть и проверить помещения здания. Начальница с готовностью и даже подобострастно стала предлагать свою помощь, чтобы показать всё, что капитану нужно, но тот сухо оборвал её:
- Занимайтесь своим делом. Я знаю объект и планировку. А ваши сотрудницы пусть по возможности из своих отделов не выходят.
- Да-да, конечно, - согласно закивала головой начальница. – Я сейчас же всех предупрежу.
Она ретировалась в сторону двери и вышла, оставив нас в своём кабинете.
- Здесь могли остаться какие-либо предметы, которые могли быть при Колчаке? – спросил я, но вопрос прозвучал риторически, так как меня уже охватило ощущение присутствия этих предметов. Это были резные кресла, одно из которых занимала сама начальница ЗАГСА, другое стояло у стола для посетителей.
- Разве что мебель, - ответил Темников. – Может быть, вот эти кресла или письменный стол.
Но я уже не слушал Темникова, молча прошел к письменному столу и сел в кресло.
Капитан, помня мои «странности», тут же отослал лейтенанта в коридор, чтобы он «сторожил дверь» и никого не впускал, включая начальницу.
Я почувствовал лёгкий озноб, а потом волной по коже прошло тепло, и я потерял связь с реальностью. Я слышал голоса, которые путались и перемешивались, уплывали и возвращались эхом, видел неясные картинки с людьми в военной форме, которые появлялись и исчезали в дымке. Я отдавал кому-то приказания, и голос мой был непривычно резок и раздражителен… Вдруг раздался оглушительный взрыв и посыпались стёкла. Я невольно пригнулся.
- Володя, Володя!
Я отрешенно смотрел на испуганное лицо Темникова, который тряс меня за плечо, и медленно приходил в себя.
- Ничего, всё в порядке, - пытаясь улыбаться, сказал я и посмотрел на окна. Стёкла были на месте, и в кабинете стояла тишина. «Это тот случайный взрыв, который приняли за покушение», - отметил я и усмехнулся тому, что, скорее всего, в течение нескольких мгновений стал самим адмиралом Колчаком.
- Давайте пройдёмся по дому, - попросил я. - Жилые помещения можно во внимание не принимать: там золото, если оно есть, прятать никто не станет – слишком много народу ходит. Когда я пройдусь по тайным углам дома, у меня может сложиться ощущение наличия какого-нибудь тайника.
И мы с капитаном, оставив лейтенанта в кабинете начальницы, пошли обследовать довольно большое пространство нежилых площадей. Прежде всего мы спустились по каменной лестнице в подвалы. Подвальные помещения были сильно захламлены, но по всему видно, что там находились камеры, в которых держали заключённых.
- Здесь колчаковцы расстреливали наших красноармейцев, - угрюмо сказал Темников.
- Нет, - категорически возразил я. – Здесь никого не расстреливали.
И поймав недоверчивый взгляд капитана, я объяснил:
- В противном случае я бы это с большой уверенностью понял.
Темников пожал плечами, как бы говоря: «Спорить не буду, вам с вашими заскоками видней». Только добавил: «Здесь у Батюшкова котельная была».
- Почему Батюшкова? Батюшкина.
- Да кто как называет. Кто Батющков, кто Бактюшкин.
Мы прошлись по развалинам обвалившейся при взрыве части здания. Тем не менее, дом, несмотря на все потрясения, неплохо сохранился. На верхнем этаже мы нашли вполне рабочий водонагревательный бак, а в доме - лепнину и даже керамические плитки на полу. Никакого подземного хода, тем более, ведущего к Иртышу, о котором ходили слухи, в доме я не видел. Наконец мы поднялись на чердак, захламлённый досками, каким-то барахлом и сломанной мебелью. Совершенно неожиданно я почувствовал, что мой мозг переключился на восприятие, когда начинаешь получать нужную информацию. Я понял, что на чердаке что-то есть. Это что-то излучало тяжелую холодную энергию, и это что-то не было деревом, которое заполняло чердак: дерево в моём восприятии излучает тепло, а не холод. Я снова стал слышать голоса и воспринимать сначала неясные, а потом более четкие картинки. Опять тенями замаячили передо мной военные шинели, я слышал топот ног, отрывистые голоса, потом всё это исчезло, но на чердаке вдруг всё заколыхалось, я невольно схватился за какую-то стойку, чтобы не упасть, снова пропало ощущение реальности, исчез капитан Темников, куда-то подевался хлам, и я «увидел», как пожилой человек, осторожно ступая и оглядываясь, крадётся по чистому, без всяких завалов, чердаку, поднимает доску перекрытия между чердаком и верхним этажом и кладет что-то под неё, а потом ставит доску на место, забивает её камнем и маскирует, сметая ногой пыль. Ещё раз оглядевшись и потопав ногой по доске, задвигает на это место сундук.
Закончилось всё так же внезапно, как началось. Я снова стоял среди захламлённого чердака, капитан Темников смотрел на меня с тревожным ожиданием. Он снова видел, что со мной происходит что-то непонятное, но не решился окликнуть или поддержать меня, ещё не привыкнув к внезапным странностям в моём поведении, но понимая, что это и есть следствие моей способности «видеть то, что видеть нельзя».
Когда я сказал о моих предположениях капитану, глаза его округлились, и он даже привстал со стула.
- Неужели то золото? – проговорил он шепотом.
- Вряд ли, - разочаровал я Темникова. – Может быть, это какая-то семейная заначка, припрятанная на черный день ещё до Колчака.
- Ну, всё равно, надо доложить генерал-майору.
- Подождите. А если там ничего нет, и я ошибаюсь? Сначала нужно проверить.
- И то верно, - согласился Темников.
Теперь на чердак мы полезли втроем: Капитан Темников, лейтенант и я. Для того чтобы добраться до клада, пришлось разобрать свалку из досок и барахла. Этим занимался лейтенант, а Темников нетерпеливо подгонял его. Сундука в том месте, которое я указал, не оказалось, но вместо него был небольшой завал. Когда место расчистили, сообразили, что настил нечем поднять. Лейтенант побежал искать инструмент, вернулся с топором. Мы подняли две или три доски и увидели небольшую шкатулку. Открыли, и Темников даже присвистнул, а лейтенант выругался и сказал:
- Вот буржуи! Ни себе, ни людям. Полсотни лет лежит без всякой пользы. И на что копили. Тьфу.
Он смачно сплюнул и мне показалось, что в его голосе было больше зависти, чем сожаления.
В шкатулке оказались золотые николаевские империалы[1], полуимпериалы[2] и золотые червонцы, а также украшения в виде колье, браслетов и перстней. Монеты и драгоценности лежали отдельно, разделённые перегородками.
- Не миллион, конечно, но на сумму заметную; украшения старинные и, видно, недешевые, - сказал Темников, перебирая содержимое.
Он закрыл шкатулку, взял её под мышку и хотел наконец идти к выходу, но я его остановил. Мне не давало покоя бревно конька крыши. Когда мы проходили под ним, у меня появлялся характерный звон в ушах, который всегда возникал не без причины, заставлял прислушаться и попытаться понять его сигнал.
- Товарищ капитан, кажется в этом бревне тоже что-то есть.
- А что может быть в бревне? Бревно, оно и есть бревно.
- Пусть лейтенант простучит его, - сказал я.
Лейтенант недовольно засопел носом, но по приказу капитана придвинул валявшийся в стороне ящик, встал на него и стал стучать по бревну топорищем, переставляя ящик по мере своего продвижения. В одном месте бревно глухо ответило на стук топорища и лейтенант сказал удивлённо:
- Товарищ капитан, здесь пустота. Слышите?
И он еще раз постучал по бревну.
- Ну и что? - сказал Темников. – Может быть, дупло какое.
- Откуда взяться дуплу, если бревно как новенькое. Небось дубовое, - возразил я. - Там тайник.
Капитан нехотя согласился обследовать место, где оказалась пустота. Лейтенант притащил из дальнего угла ещё один ящик и взгромоздился на шаткую пирамиду из двух ящиков, чтобы посмотреть на бревно сверху.
- Товарищ капитан, - воскликнул лейтенант, -здесь действительно тайник, только он плотно прикрыт деревянной вставкой по форме бревна. Кабы не знать – ни в жисть не заметишь.
Лейтенант выковырял лезвием топора деревянную крышку и достал из полого места свёрток из промасленной бумаги. В свёртке оказалось два хорошо сохранившихся маузера.
- Это ещё с гражданской, - предположил лейтенант.
- Да-а, вы можете! – уважительно сказал мне Темников и покачал головой, что значило уважение.
Я устал, у меня появилось вдруг безразличие к тому, что происходило. Я чувствовал, что нуждаюсь в отдыхе, чтобы прийти в себя, и попросил Темникова отвезти меня домой. Темников связался с Управлением и получил добро на то, чтобы меня сегодня больше не беспокоили.
Я вышел из машины подальше от дома, чтобы избежать лишних разговоров, если увидят хозяева или соседи, которые знали, что мы квартируем у Тарьи и Сандара. Толик же в это время ещё находился на работе. Мы с ним вообще виделись не часто: он уходил на работу раньше, чем я в школу, а освобождался я раньше, чем он приходил с работы, но к его приходу я уже шел в театр. В субботу и воскресенье я тоже был занят в театре, так что у нас оставались на общение разве что вечера по понедельникам. «Живём вместе, а почти не видимся», - недовольно ворчал Толик, который до поры до времени даже не подозревал о моей параллельной жизни, связанной с экстрасенсорными способностями, а тем более, по воле рока, с КГБ…
[1] Империал достоинством пятнадцать рублей — золотая монета Российской империи, чеканившаяся на Санкт-Петербургском монетном дворе в 1897 году в период правления Императора Всероссийского Николая II, по итогам проведённой С. Ю. Витте денежной реформы.
[2] Полуимпериал достоинством 7,5 рублей так же чеканили в 1897 году в период правления Императора Всероссийского Николая II, по итогам проведённой С. Ю. Витте денежной реформы.
Книга 3. Часть I. Глава 22.Причудливый дом Печокасов. История фамильных драгоценностей царской семьи. Тайна, которую унесли могилы. Следы кладоискателей и сотрудников НКВД в стенах дома Печокасов. Неп
На следующий день я попросил приехать за мной во второй половине дня, так как не хотел, чтобы меня отпрашивали с уроков. Капитан согласовал вопрос с генералом, и тот не возражал, так что к дому Печокасов мы поехали после первой смены занятий в школе.
Причудливый четырёхэтажный дом Печокасов монументом стоял на углу улиц Орджоникидзе и Чапаева и выделялся необычным цветом серого камня. Дом, хотя и требовал серьёзного ремонта, но сохранил свою архитектурную привлекательность. Настоящий замок в стиле модерн с эркером[1], округлыми выгнутыми формами и какими-то особенными окнами: прямоугольными, круглыми, разделёнными на сегменты и даже в виде замочных скважин.
- Здесь находилась контора акционерного общества и доходный дом. Но здесь же располагались и квартиры самих хозяев, - сказал Темников и добавил: - А улицы до 1919 года назывались не Орджоникидзе и Чапаевская, а Надежденская и Тобольская.
Капитан действительно знал историю своего города.
А горожане знали историю царского сокровища в виде шкатулки с драгоценностями, которые волею судьбы могли оказаться в доме Печокасов. А поэтому здесь искали не только «золото Колчака», но и «царское» золото, то есть украшения семьи Романовых.
- Генерал приказал вас ознакомить с делом дома Печокасов, - сказал в машине Темников. – Что вы о кладе знаете и что вас конкретно интересует?
Я знал эту почти детективную историю не хуже горожан, а просветила меня добрая школьная библиотекарша Любовь Ивановна, которая в пылу всеобщего ажиотажного интереса к кладам, захватившего город, не могла остаться в стороне и со всей свойственной ей тщательностью собрала все доступные публикации по этому делу. Вкратце это выглядело так.
Когда Николай II отрекся от престола и с семьей был выслан в Тобольск, ему разрешили взять с собой фамильные драгоценности. Чувствуя приближение серьезных политических перемен, императрица Александра Федоровна решила, что самые ценные сокровища следует отдать в надежные руки. Некоторые вещи были переданы в местный монастырь, но наиболее ценные доверены бывшему начальнику царской охраны полковнику Кобылинскому, который, в свою очередь, передал их Константину Печокасу, а жена Печокаса дружила с женой Кобылинского, которая являлась сестрой Печокасов.
Считается, что промышленник Александр Печокас, брат Константина, имел тайники в стенах своего дома и по просьбе брата вместе со своими драгоценностями поместил в тайник золото семьи Романовых.
В 1924 году Александр с семьей уехал в Польшу, где через шесть лет скончался в бедности и унес с собой тайну об императорских сокровищах. Его брат, Константин Печокас, прожив в Омске до 1926 года, бежал из города, когда начались аресты в связи с бывшими колчаковцами.
Это всё, что я знал.
- Я понял, - усмехнулся капитан. – Вы знаете то, что знают все, то есть на уровне городских легенд. Всё так. Только это одна сторона дела.
- А что, есть и другая?
- Генерал приказал ознакомить вас с некоторыми нашими наработками. Так вот, слушайте.
Факт, что наше социалистическое государство крайне нуждалось в средствах. Всё, что можно, мы экспроприировали. «Золото Колчака» забрали у белочехов. Непонятный остаток, как вы знаете, в двести с лишним миллионов, который якобы существует, оказался блефом. Вот тогда вспомнили о царском кладе, и органы НКВД начали его поиски. По следственному делу №2094 «Романовские ценности» проходил 21 человек. Все они, по мнению органов НКВД, могли что-то знать об императорских фамильных драгоценностях. Первым арестовали начальника императорской охраны полковника Кобылинского. Под пытками у Кобылинского выбили все, что он знал о кладе. Потом его расстреляли и арестовали жену, которая была воспитательницей царских детей во время ссылки в Тобольске, и та после допроса указала на Печокасов. Однако и Печокасы, и все другие, кто был осведомлён о тайнике, дали клятву, что умрут, но не выдадут места, где спрятан клад. У Константина Печокаса, которого с трудом нашли и арестовали в 1934 году, всё же выбили признание, что он знает, где ценности, а вот место показать наотрез отказался. Он показывал на ложные места в стенах, которые тут же бурили, а в какой-то момент взял, да и выпрыгнул из окна второго этажа. Остался жив, но и в больнице не выдал тайны. Жену тоже пытали, но и она не выдала тайника и покончила с собой, разломав и проглотив в камере алюминиевую ложку. Константина комиссары отпустили, так и не добившись от него признания. Скончался он в Бийске, у дочери, в годы Великой Отечественной войны, а дело о царском кладе сдали в архив НКВД.
- И что, драгоценности так и не нашли?
- А это знать не в моей компетенции. Если и нашли, то, по крайней мере, нам не известно. Об этом, если только в секретных архивах…
Капитан представился комендантше общежития, которое теперь располагалось в наспех и кое-как отремонтированных комнатах части дома, и сказал, что нужно осмотреть здание на предмет возможности его реставрации. Та, не вдаваясь подробности, как говорится, «взяла под козырёк» и было увязалась за нами, но капитан так посмотрел на неё, что она смешалась и сразу поняла, что не нужно лезть, куда не надо.
- И попрошу не мешать! - строго сказал Темников.
Сначала мы прошли в подвальные помещения. Каменный пол заливала вода и мы остановились на нижних ступеньках, чуть постояли и вернулись в дом. Я попросил Темникова пройтись по этажам. Мы поднимались по лестницам с тяжелыми чугунного литья, но ажурными перилами, прошли все этажи, и везде нам встречались выбитые дырки. Они были в стенах, оконных рамах, в половых досках и даже на потолке.
- Это следы кладоискателей, - пояснил Темников. - Наши тоже есть. Сотрудники НКВД ещё в тридцать четвёртом году бурили стены там, где указывал Константин Печокас. На чердаке их ещё больше. Он же, сволочь, за нос наших сотрудников водил.
Я чувствовал, что со мной происходит что-то странное.
Всё время, пока мы ходили по дому, я находился в каком-то пограничном состоянии, но перейти в изменённое сознание не мог, хотя для этого мне всегда было достаточно контакта с предметом или даже просто нахождения в месте, которое представляло объект поиска. Что-то стояло непреодолимым заслоном и не позволяло проникнуть в тайну этого странного дома. Иногда я слышал голоса, приглушённые крики, и от этого появлялось ощущение тревоги, а стены и предметы, которые оставались в доме, были просто заряжены отрицательной энергией, и я кожей ощущал их враждебность. Когда мы проходили мимо сиротливо вжавшегося в угол высокого застеклённого шкафа, от него повеяло холодом, и я ощутил угрозу, за которой стояла непонятная сила.
Мы поднялись на чердак. Всё здесь дышало разрухой. Наспех починенная обрешетка крыши, закреплённый доской столб центральной опоры, почерневшая вата, разбросанная по полу, и толстый слой пыли. Следы от инструментов оставили след не только на кирпичной стенке чердака, но и на деревянных частях крепления крыши.
Неожиданно я ощутил знакомый звон в ушах и озноб, который прошёл дрожью по телу. Я увидел неясные контуры людей, увидел тень метнувшегося к чердачному окну человека, звон разбитого стекла и крик. И всё исчезло, только голова стала ватной, и я услышал голос, далёкий как эхо: «Уходи... уходи»
- Из этого окна выпрыгнул Печокас. Упал на хозпостройку, поэтому и остался жив, хоть и покалечился прилично, - Темников словно угадал мой вопрос.
Я понимал, что на чердаке мне делать нечего, также, как и в этом странном или даже страшном доме, потому что здесь перестало работать моё экстрасенсорное восприятие, которое позволяло увидеть больше, чем обычно воспринимают наши органы чувств, и ощутить аномальное, о чём я и сообщил Темникову. Он разочарованно посмотрел на меня, но ничего не сказал, хотя я видел, что он расстроен.
Дом меня не принимал, только из головы не выходил шкаф на втором этаже. Казалось, с чего бы мне думать о каком-то шкафе, который стоял себе и стоял? Но мысль о нём становилась навязчивой, и я неожиданно для себя вдруг объявил Темникову, что за шкафом есть тайник. Это вырвалось у меня так, будто кто-то за язык дёрнул, но сознание отметило, что это так. Темников ожил, и мы поспешили к машине, чтобы доложить начальству о возможном тайнике. Уже через час прибыла машина с несколькими сотрудниками. Два сотрудника перекрыли проход на лестницу снизу и сверху, два других с трудом отодвинули массивный шкаф, хотя он и стоял пустой. За шкафом в кирпичной стене под сбитой штукатуркой открылось выдолбленное отверстие на уровне человеческого роста.
- Да здесь кто только не долбил, - усмехнулся Темников. Мимо ходили люди, а они долбили. Только, видно, уже нечего было искать.
Меня словно вело что-то, и я без сомнения указал на место почти у плинтуса ближе к несущей внешней стене. Кегэбисты начали буравить стену и вскоре бур провалился в пустоту.
- Есть, - сказал один и посмотрел на Темникова.
- Ломайте! – сказал Темников, и они стали расширять отверстие, молотком и долотом выбивая кирпичи. Кирпичи поддавались легко, и почти вываливались, когда их выбивали долотом, хотя стена по толщине лишь немного уступала несущей и сложена была на совесть. Отверстие достаточно расширили. Темников оттолкнул своих коллег и сам запустил руку в тайник. Он вытащил небольшой резной ящичек, именно ящичек, а не шкатулку, но прежде ему пришлось освободить небольшую выемку от наполнителя в виде плотного картона. Наверно здесь пустота не прослушивалась, потому что её не было, да и толщина кладки исключала такую возможность.
Темников, вынув из кармана нож, больше похожий на финку с механически выдвигающимся лезвием и вскрыл ящичек, закрытый на внутренний замок. Делал он это торопливо и с явным нетерпением…
Ящик оказался пуст, если не считать пачку ассигнаций достоинством в сто рублей с портретом Екатерины II и записки, которая свидетельствовала: «Выемка 10 ноября 1919 года». Подписи под текстом не стояло.
Стало понятно, почему кирпичи кладки так легко поддались молотку и зубилу в то время как вся кладка стены отличалась прочностью, на что указывали другие выдолбленные отверстия, когда крошился кирпич, а скрепляющий раствор оставался почти невредимым. Просто после выемки тайник заделали, не мудрствуя, и заштукатурили.
- Ну, и что докладывать начальству? – Темников был так расстроен, что на него жалко было смотреть.
- Не знаю, - пожал я плечами. – Я сделал всё, что смог…
Капитан беспокоился напрасно. Генерал принял его доклад спокойно, не выразив никакого раздражения, и мне показалось, да нет, я был просто уверен, что он знает то, чего даже Темникову, а тем более мне, знать не положено. Более того, генерал был удовлетворён нашей работой. Он пребывал в абсолютной уверенности, что в доме Печокасов царских драгоценностей нет. Или уже нет?
Но теперь такой уверенности не было у меня. Более того, я как раз был уверен, что если даже органы НКВД и нашли украшения, а искать они умели, то это, тем не менее, составляло лишь часть из спрятанного…
Мне приснился сон, один из тех, какие у меня иногда случались и которые больше походили на явь. Говорят, мы за ночь видим примерно пять или шесть снов. Это нормально. Но я не знаю, насколько нормально воспринимать через сны события, которые происходили в прошлом или могут произойти. Во сне я снова ходил по дому Печокасов, но не один – меня сопровождал сам хозяин дома, человек с большими карими глазами, правильными чертами лица и аккуратными усами, одетый в мышиные цвета рубаху, типа гимнастёрки, галифе и сапоги. Хозяин ничего не говорил, а только показывал на некоторые места в подвале, на стены каких-то комнат, на чердаке. Всё было не точно, как-то в общем, вроде того, что спутник мой хотел сказать что-то, но не мог. Потом мы спустились по лестнице потайного хода, и он тоже показывал на что-то, обводя стены рукой. В какой-то момент в руках хозяина появилась тиара[2], следом ожерелье, бриллиантовая цепь, золотые кулоны, диадемы, кольца с бриллиантами - всё это таинственным образом прошло через его руки и также таинственно исчезло. Давно ушедший в мир иной человек посмотрел на меня строго и безмолвно пошевелил губами. Я не слышал слов, но мой мозг вспышкой пронзила фраза: «Не приходи сюда больше», и снова я ощутил ту же враждебность, которой меня встретили стены дома, когда мы обследовали дом с капитаном Темниковым…
Я очнулся в холодном поту и с ощущением страха перед непонятными, пугающими проявлениями в моём реальном мире несуществующих образов и давно канувших в Лету событий. И хотя такое со мной время от времени случалось, привыкнуть к этому я не мог…
Про своё видение во сне я никому не рассказал, только на следующий день после уроков зашел в библиотеку и спросил у Любови Ивановны, есть ли у неё портрет кого-нибудь из Печокасов.
- Конечно, - обрадовала меня библиотекарша, повозилась в тумбочке письменного стола и достала тоненькую папочку. Это были те материалы, которые она собирала по дому Печокасов. Она подала мне, Бог весть как попавшую к ней старую фотографию на картоне с надписью вязью «Н. Соколов», очевидно обозначающую салон фотомастера, и я узнал человека из моего сна.
- Это Александр Печокас, брат Константина, - пояснила Любовь Ивановна. А что случилось? Зачем вам?
- Да так, - ушел я от ответа. – Блажь такая. Захотелось вдруг посмотреть на того, кто держал в руках шедевры ювелирного искусства, принадлежащие царице.
- Да, жаль только, что это всё бесследно исчезло. Как испарилось. Там же были тиары и бриллиантовые колье, представляющие художественную ценность.
- А знаете, – Любовь Ивановна вдруг перешла на шепот, – я рада, что эти ценности тогда не нашли. Всё равно всё ушло бы прахом. Для власти ведь это были обычные средства, которые заткнут очередную дыру в разваленном хозяйстве.
Я укоризненно покачал головой и показал на двери.
- Да ладно, - легкомысленно отмахнулась Любовь Ивановна. – Здесь никого нет.
- Любовь Ивановна, в доме потайной ход есть?
- Я думаю, есть, но мало кто об этом знает. Говорят, органы его замуровали и заштукатурили ещё в те годы, после того как закончили обыски…
На этом мои приключения с поисками кладов закончились.
В местных газетах появилось официальное сообщение, в котором говорилось о том, что «экспертами при содействии опытного экстрасенса проведено тщательное исследование мест возможных тайников не только так называемого «золота Колчака», но и предполагаемых тайников с драгоценностями, в том числе в известном доме Печокасов. Как и ожидалось, ни золота, ни драгоценностей обнаружено не было». Дальше шли разъяснения технического характера: куда были потрачены деньги золотого запаса Колчака, и была ли вообще шкатулка с царскими украшениями, а если и была, то её ещё до прихода красной армии переправили за границу, ну, и так далее. Допускалось, что в старых домах бывших купцов и промышленников, сбежавших от народного гнева до прихода Красной армии, могли оставаться клады с какими-то сбережениями на чёрный день, которые они не успели унести с собой, но это могут быть лишь незначительные суммы. Бывает, когда дома сносятся, находят монеты, даже золотые, а чаще царские бумажные деньги, не имеющие никакой ценности.
На эту тему прошли передачи по местному радио. Говорят, что на предприятиях с коллективами тоже были проведены разъяснительные беседы. Так что генерал слово своё сдержал, когда говорил, что представит всё «так, чтобы это выглядело сверхубедительно».
[1] Э́ркер — выходящая из плоскости фасада часть помещения, частично или полностью остеклённая, улучшающая его освещённость и инсоляцию. Позволяет увеличить внутреннее пространство жилища. Зачастую эркер остеклён по всему периметру. Эркер может быть круглой, прямоугольной или многогранной формы.
[2] Тиара (лат. tiara; от др.-греч. τιάρα) — первоначально персидский головной убор в виде высокой шапки; впоследствии, в более широком смысле — драгоценное головное украшение, разновидность короны или диадемы.
Книга 3. Часть I. Глава 23. Вынужденный уход из театра. Немка Эльза Германовна и инспекторша РОНО. Государственная позиция РОНО в вопросе преподавания. Мой метод обучения английскому подрывает устои с
Из театра я ушел.
Эльвира не удержалась и «по секрету» рассказали обо мне, конечно, без умысла, подруге по цеху, а та, как водится, другой подруге и в конце концов весть о том, как я вылечил Леонида, разнеслась по театру.
Сначала я стал замечать повышенное внимание тех, с кем работал бок о бок, потом на меня посмотреть приходили, как бы невзначай, дамы из Элькиного пошивочного, из гримёрного, бутафорского и реквизиторского цехов. Наконец, когда меня опять зазвал в свою гримёрку Яшунский, моему терпению пришел конец.
- Это правда? – спросил в лоб Яшунский.
- Что правда? – прикинулся я дурачком.
- Что вы можете вылечить любую болезнь?
- Любую болезнь может вылечить только господь Бог, - ответил я, чувствуя раздражение.
- Ну, вылечить от заикания – это не всякий доктор сможет, - возразил Яшунский. – А вот Веронской могли бы помочь? А то у неё как спектакль, так истерика: ревёт, как белуха и остановиться не может.
Яшунский засмеялся, и я не понял, серьёзно это он или шутит.
- Это ей к нервопатологу обратиться нужно, - сказал я, исподлобья глядя на Яшунского.
- Ну, а если серьёзно, от головной боли можете помочь?
- Могу, - не стал я запираться.
- Там Филиппов мается. У него последнее время частенько случается. Злой ходит, хоть не подходи.
Филиппову я помог. Но потом ко мне стали обращаться чуть не ежедневно. Причём запросто и бесцеремонно: обращались с головной, реже с зубной болью. Отказать я не мог, но это меня напрягало: в театре я просто становился каким-то штатным лекарем, чего не хотел и против чего вся моя сущность восставала.
Давыдовичу я сказал, что ухожу из-за нагрузки в школе, а с Борисом Михайловичем Кашириным тепло попрощался, поблагодарив за уроки, которые я получил в народном театре, и за участие и тёплое ко мне отношение здесь, в драматическом театре, где мы иногда с ним встречались и не подолгу разговаривали…
А из школы мне пришлось уйти, чтобы меня не уволили за то, что я, «поддавшись тлетворному влиянию Запада, использовал методы обучения, которые несовместимы с нашей советской идеологией». Директор Кирилл Михайлович, будучи человеком адекватным и не злым, позволил мне уйти с формулировкой «По собственному желанию» и даже по секрету назвал виновницу всей этой нелепой истории. Это была немка Эльза Германовна, которая когда-то хвалила меня за произношение и за интересное ведение урока. Эльза Германовна время от времени сидела на моих уроках, но я относился к этому, как к естественной в школе практике: учителя посещают уроки друг друга с целью обмена опытом. Я тоже пару раз присутствовал на уроках Эльзы Германовны, правда, мне и в голову не могло прийти, чтобы обличать её в том, что не соответствовало моим представлениям о её методах преподавания, а вот Эльза Германовна взяла, да и написала на меня донос в РОНО.
Меня не удивило, когда ко мне на урок пару раз зашёл директор школы, но насторожило, когда на уроке появилась инспектор РОНО, худая невысокая женщина со строгим озабоченным лицом и в строгом черном костюме, состоящим из юбки ниже колен и жакета, застёгнутого на все пуговицы. Она села на свободное место за последнюю парту, во время урока что-то беспрерывно писала и ушла, не сказав ни слова. Хотя директор и предупредил меня об инспекторе РОНО, это внимание ко мне было непонятно, и я терялся в догадках, с чего это вдруг моей персоной заинтересовался РОНО.
- Кирилл Михалыч, а чего РОНО ко мне-то? – спросил я.
- Да, белиберда какая-то, - отмахнулся директор и заспешил в свой кабинет.
Разъяснилось всё вскоре. После урока меня вызвали к директору. В кабинете сидела инспектор РОНО. Я вошел и ждал, что меня пригласят присесть, но инспекторша лишь попросила подойти поближе, и я стоял, невольно чувствуя себя провинившимся школьником, изображая картину художника Григорьева, где прорабатывают двоечника на комсомольском собрании.
- Изучая иностранные языки, ученики должны быть изолированы от тлетворного буржуазного влияния, чтобы у них не развивалось низкопоклонства перед Западом, - строго начала инспекторша, обращаясь ко мне. Остановилась, посмотрела на директора. Тот согласно закивал. Инспекторша снова повернулась ко мне, выдержала паузу и спросила в упор:
- Вы с этим согласны?
- Конечно, - ответил я.
- А зачем же вы включаете в свою программу стопики про то, как хорошо живётся студентам в Англии и в Америке, и вообще рассказываете небылицы из истории и культуры этих стран. Это же прямой подрыв нашего социалистического уклада.
Слова про подрыв социалистического уклада меня насторожили.
- Извините, - не выдержал я. – После этих слов меня можно прямо из этого кабинета в ГУЛАГ отправлять.
- Ну, зачем вы так-то уж? – смутилась инспекторша.
- Да вы же меня только что обвинили в антисоветской деятельности.
- Никто вас в антисоветской деятельности не обвиняет, - нервно сказала инспекторша. – Но моя обязанность как представителя РОНО указать на отступление от методики преподавания. Вы слишком свободно ведёте уроки.
- А я не вижу ничего плохого в том, что даю своим ученикам темы, которые, кстати, называются топики[1], а не стопики, на темы жизни в стране, язык которой они изучают, - я чувствовал, что начинаю хамить, но меня выводил из себя этот её непререкаемый тон и полная уверенность в бесспорности своей истины. - Моя цель как учителя научить ученика разговорному иностранному языку. А как это сделать, если лишить его возможности наблюдать жизнь чужой страны хотя бы через фотографии, через рассказы об этой стране?
- Топики или стопики – не это важно, - не моргнула глазом инспекторша. – Вы должны задать учащемуся верное отношение к чужому миру, научить его через освоение другого языка соблюдать границу между «низкопоклонством» и «пренебрежением». А у вас сквозит какая-то странная любовь к англоязычному.
Я понял, что бесполезно доказывать то, что доказать невозможно, и попробовал зайти с другого конца.
- В статье «К вопросу о задачах Рабкрина, их понимании и их исполнении», - сказал я. - Ленин писал: «Задача Рабоче-крестьянской инспекции — не только и даже не столько «ловить», «изобличить», сколько уметь поправить...»
- Я понимаю, что вы образованный молодой человек, - сказала с сарказмом инспекторша, - но я вас удивлю. Я тоже читала эту выдающуюся работу Владимира Ильича. Если вы помните, там ещё сказано, что в задачу инспекторских проверок входит определение эффективности и оценка деятельности школы, ее руководителей и педагогического коллектива, выявление недостатков и установление путей их устранения.
Инспекторша была подкованной тёткой, из тех, кого голыми руками не возьмёшь. И я смирился, признав её преимущество в идеологической борьбе, потому что за её идеологией стояло вся страна, а за моей – мелкобуржуазный уклон.
- И как же вы будете устранять недостатки, которые видите в моей работе? – спросил я ехидно.
- Мы указали на недопустимость методов, которые вы применяете в процессе обучения, а ваша задача принять к сведению наши замечания и изменить своё отношение к предмету. Так что устранять недостатки вы будете сами. Пока мы ставим вам на вид, ну, а если к нам поступят ещё сигналы, примем более строгие меры.
- Уволите?
- А Вы сомневаетесь? – жёстко возразила инспекторша. - Мы же не можем допустить анархию в преподавании. Существуют реальные школьные программы по изучению иностранного языка, призванные формировать в сознании учеников правильный взгляд на иностранный образ жизни, который не должен стать для советского школьника источником соблазна… Кстати, у вас уже был неприятный инцидент с учеником шестого класса.
Этого я вообще не ожидал. Мне казалось, что случай со Стёпочкиным не вышел за пределы школы и давно забыт. Тем более, что я с парнем дополнительно занимался английским и, сочувствуя сиротскому детству и обещанию его матери присмотреть за сыном, всячески опекал, да и вообще претензий ко мне ни со стороны учителей, ни со стороны матери, которая искренне благодарила меня «за науку», выразившуюся в небольшой трёпке, не было.
В том, что теперь меня в любой момент можно уволить, я не сомневался, как не сомневался и в том, что нет никакой гарантии, что та же немка Эльза Германовна не отправит ещё один донос. А потому решил не дразнить судьбу и уволиться сам, прежде чем это сделает РОНО.
- Владимир Юрьевич, - сказал директор, положив ладонь на моё заявление, - что это за мальчишество? Да мало ли к нам претензий от вышестоящего начальства бывает! Что ж теперь, и мне увольняться? Вы не горячитесь, подумайте ещё, а потом поговорим. Лично у меня к вам претензий нет. И коллектив вас уважает… Ну оставьте вы эти свои топики, как они там у вас называются, да и дело с концом.
- Спасибо, Кирилл Михалыч, - но дело даже не в гороно, хотя и в этом тоже… Мне нужно домой. Знаете, мать стала сниться, дом… Личные дела нужно решить… Да и не могу я поступиться своими принципами. Методику преподавания, которую предлагают мне, я не приемлю… Но скажу больше, я не чувствую в себе таланта педагога. Я это начал понимать, когда учил детей там, у себя, а сейчас окончательно пришел к выводу, что это не моё.
- Голубчик, Владимир Юрьевич, вы просто на себя наговариваете. Я же сидел на ваших уроках. Всё у вас так. И дети вас слушаются…
- Намекаете на Стёпочкина? – усмехнулся я.
- Да что вы, что вы. – замахал руками Кирилл Михайлович, - Упаси Бог. – Непедагогично, конечно, но, как говориться, всё, что делается, – к лучшему. Стёпочкина теперь не узнать. Старается, все двойки поисправил. Так это же тоже ваша заслуга. Так что, мой совет, учительство вам бросать нельзя ни в коем случае…
Директор заявление всё же подписал, хотя просил доработать хотя бы до конца мая, когда у младших классов начнутся каникулы, но это не стало проблемой, потому что на это время меня согласилась заменить та же Эльза Германовна, с чем директор в конце концов и согласился.
- Кирилл Михалыч, а откуда в РОНО знают про Стёпочкина? – не удержался и спросил я всё же у директора.
- Вы что, думаете, это я доложил? – возмутился Кирилл Михайлович. – Да Боже избави. И в голове такой мысли не было.
- Да нет, Кирилл Михалыч, Вы-то, я понимаю, меньше всех заинтересованы сор из избы не выносить, - стал оправдываться я, поняв, что невольно обидел человека.
- Я думаю, кто написал кляузу, тот мог и эту каплю дёгтя добавить… Но не хочу грех на душу брать, - замахал руками Кирилл Михайлович. - Вполне могло дойти до начальства и через слухи. Кто-нибудь из учителей мог рассказать дома, а то и дети рассказали родителям, а там и пошло. Говорят же, что шила в мешке не утаить.
Я решил загладить невольную вину перед добрым человеком и искренне сказал.
- Да ладно, Кирилл Михалыч, какая теперь разница… А вас, Кирилл Михалыч, и коллектив я буду вспоминать добром.
- А я Вам, голубчик, Владимир Юрьевич, дам хорошую характеристику, - растрогался Кирилл Михайлович. – Пригодится.
На том и расстались.
В учительскую я принёс торт. Мы пили чай, говорили о школе, о нелёгкой профессии учителя и о превратностях судьбы, которые нужно просто постараться пережить.
- Главное, не зацикливаться на неприятностях, потому что из каждой ситуации всегда есть выход. И никогда не нужно опускать руки, - изрекла химичка Светлана Петровна, переживая за меня.
- А я скажу, что учитель – это сплошной комок нервов, - возбуждённо заговорила Алла Павловна о наболевшем. – Всегда у всех на виду, всё время под чьим-то недремлющим и бдительным оком. А ты должен сохранять уверенность и достоинство, да ещё хорошо выглядеть каждый день… К нам предъявляют непомерные требования… Я должна налаживать контакты со школьниками, когда в старших классах между учителем и учеником – пропасть… Домой прихожу никакая, а дома муж и дети. Готовка, стирка, да ещё в магазинах в очередях постоять. Вот и разорвись.
Лицо Аллы Павловны пошло красными пятнами, а на глаза навернулись слёзы; она достала платочек из обшлага рукава шерстяной кофточки и поднесла к глазам.
Все шумно согласились с Аллой Павловной.
- Того наши бабы и выглядят в тридцать как в пятьдесят. Мало того, что работа на нервах, дома с детьми - как забубённая: уроки проверь, в кружок отведи, всех накорми, да ещё мужа ублажай, - подтвердила Ирина Васильевна.
- А он лежит на диване и газету читает. Хорошо, если ещё не пьёт, - мрачно сказала Светлана Петровна, и все почему-то посмотрели на Петра Никодимовича. Тот натянуто улыбнулся, пожал плечами и промолчал. Потом, пытаясь замять неловкость, сказал:
- Может быть, Вы, Владимир Юрьевич, напрасно так болезненно реагируете на эти претензии со стороны роно? Ведь нам всем приходится выслушивать нечто подобное и выкручиваться как-то. Мне, например, тоже указали на то, что я на своих уроках недостаточно уделяю внимания политическому просвещению.
- Пётр Никодимович в прошлом году взял и сказал, что, мол, партийность школьной работы должна заключаться только в обществоведении, но математика и другие точные науки — это частные предметы, - усмехнулась Алла Павловна, - так его весь год комиссиями изводили.
Пётр Никодимович сдержанно улыбнулся и согласно кивнул, но тут же произнёс:
- Тем не менее, на учителя возложена важная миссия, потому что, как сказал писатель Фёдор Абрамов, «Учитель – это человек, который держит в своих руках будущее нашей планеты».
С этим все дружно согласились, и только Светлана Николаевна пропустила слова математика мимо ушей и сказала:
- А меня заставили вводить антирелигиозное освещение в предмет. Антирелигиозное освещение я ввела, только это выглядит несуразно, как ярлык, приклеенный к шляпе, потому что, с моей точки зрения, к химии уж точно никакого отношения не имеет.
Когда я в шутку заметил, что мы говорим совершенно крамольные вещи, которые, если бы дошли до РОНО, кому-нибудь точно не поздоровилось, Алла Павловна заметила:
- А здесь, слава Богу, Эльзы Германовны нет…
Любови Ивановне, которая из-за моего ухода расстроилась больше всех, я подарил свою книжечку, что делал редко и только из откровенной симпатии.
[1] Топик (English topics) - это тексты или сочинения на различные темы, состоящие из 10-15 предложений на английском языке.
Книга 3. Часть I. Глава 24.Тоска по дому и по любви. В общежитии кирпичного завода. Хохол Микола и татарин Сабан. «Сто грамм – не харам». Первый день работы. Угроза «побачить, почому фунт нашого лиха»
Оставаться в школе я не мог, но уехать и появиться дома, когда в школах ещё продолжались уроки, я тоже считал для себя невозможным, потому что пришлось бы объяснять не только матери, но и знакомым, с чего это я приехал прежде, чем закончился учебный год, и не проштрафился ли я в чём-либо…
Но я всё чаще думал о доме, и меня стала одолевать тоска, которая съедала душу и угнетала психику. Я страдал от одиночества и от той тоски по любви, которая живёт в нас всегда, но проявляется вдруг с особенной и непонятной силой. Я решил освободиться от груза неудобных и потому лишних для меня здесь связей, в том числе отрешиться от всякой напрягающей мозг работы, ничего не писать, ничего не читать и нагрузить своё тело, которое с точки зрения христианской морали является низшей частью моего существа, хотя другие святые отцы говорят, что человеческое тело, как и душа, - суть художественное изделие, физической работой, утомить себя, и я всё чаще думал о той, кто мне на расстоянии оказался 'большим, чем я представлял. Я любил Милу и мысли о ней становились навязчивыми и занимали всё моё сознание. И только один вопрос не давал мне покоя: осталось ли в ней хоть что-то от взаимного чувства ко мне… И для сомнений были основания, потому что я не получил ни одного ответа на те, пусть и редкие письма, которые писал ей.
Я оставил записку Толику, в которой врал, что срочно должен уехать, сослался на непредвиденные обстоятельства, которые требуют моего присутствия дома, хотя, если иметь ввиду моё настроение и намерение, наконец определиться в отношениях с той, которую любил, в этом была правда, просто появилась вынужденная необходимость немного задержаться.
На столе вместе с запиской я оставил деньги за проживание вперёд, памятуя о скудном достатке семьи, в доме которой прожил некоторое время…
На кирпичном заводе, куда я устроился, любые рабочие руки в связи с текучкой кадров были в дефиците, и я без труда получил общежитие. Комендантша, строгая женщина лет пятидесяти с короткой стрижкой и гребешком в волосах, с отсутствием даже лёгкого намёка на макияж и в совершенно простой одежде в виде черной длинной юбки и синей шерстяной кофты на пуговицах, указала мне на две свободные кровати в просторной, но пустой комнате на четверых: кроме четырёх кроватей с тумбочками, облезлого шкафа, да стола с двумя стульями, больше ничего не было, как и в общежитии Строительно-монтажного управления.
- А кто здесь ещё живет? – спросил я больше для приличия, чтобы как-то завязать разговор.
- Татарин, да хохол, - сухо ответила комендантша, и видно было, что она не расположена к разговору. - Придут - увидишь. И что б мне никаких пьянок и никаких баб, - строго заключила она и вышла.
После работы один за другим пришли оба жильца.
- Новенький? – сказал высокий, сухой и жилистый малый, конопатый, с неприятными чертами лица и беспокойными мышиными глазками. – Чтой-то ти на рабочего не схожий… Мабуть мамин синочок? – Ничого, завтра ти побачиш, почому фунт нашого лиха.
- Микола, что ты к человеку цепляешься? – осадил Миколу другой жилец, татарин, которого назвала комендантша наряду с хохлом.
- Я - Сабан, - протянул мне руку татарин, белозубо улыбаясь.
- Сабан? – вырвалось у меня при имени, которое показалось мне необычным.
- Так называли у нас того, кто родился во время пахоты.
- Вот ти и пашешь як лошадь и все життя пахать будешь, - желчно откликнулся Микола.
Микола иногда мешал украинские слова с русскими и злобствовал без всякой причины. Злобствовал просто по своей мелкой сущности. Я сразу понял, что это дрянь человек, его нужно опасаться и держаться от него подальше.
- Ну и злой же ты… как собака, - лениво сказал Сабан, и это вызвало взрыв агрессии у Миколы.
- Що, татарин, давно не били? – вспыхнул Микола и уже готов был кинуться на Сабана, но встретился со мной взглядом, обмяк, глаза его потухли, и он остановился, словно споткнулся, и стоял, как вкопанный.
- Иди на место! – приказал я, и Микола покорно развернулся и пошел к своей кровати. Он сел и оставался в этой позе всё время, пока я говорил с Сабаном, который был сбит с толку моим вдруг изменившимся резким тоном, ничего не понял, но отвечал на простые вопросы как-то насторожённо. Я ругнул себя за неосторожность, которая могла мне навредить, но никак не мог допустить мордобоя в первый же день моего нахождения в общежитии, да и не хотел я, чтобы симпатичного татарина ни с того, ни с сего бил жилистый Микола.
- У вас в общежитии, наверно. часто драки бывают? - спросил я Сабана.
- А как пьянка, так и драка, а пьют почти что каждый день. – А бывает, из-за баб. У нас на заводе почти одни бабы работают.
- Ты-то ведь не пьёшь, – сказал я.
- Почему не пью? Пью. Только немного. Не люблю пьяных. Пьяные как свиньи.
- А как же шариат? Шариат запрещает мусульманам пить алкоголь.
- Да, запрещает. Но не многие соблюдают запрет. Разве что только истинные масульмане… Не знаю. У нас все религиозные праздники, не говоря о Курбан-байраме, всегда отмечались с водкой. У нас говорят, «сто грамм – не харам[1]».
И словно оправдывая татар, Сабан добавил:
- Но мы не курим и не едим свинины.
Известно, что одной из российских проблем всегда было пьянство, но я не знал, что эта привычка не обошла стороной и татар. Невольно вспомнился просветитель Каюм Насыри, который, соглашаясь с утверждениями некоторых докторов, сначала тоже считал, что алкоголь в небольших дозах перед едой полезен, а потом стал категорическим противником выпивок независимо от дозы и призывал татар вовсе отказаться от этого. Очевидно, философа тоже обеспокоило распространение пьянства среди его соотечественников…
Всё это время Микола тупо сидел на кровати. Я, наконец, подошел к нему, дотронулся до плеча и вывел из ступора, в котором он находился. По-моему, он тоже ничего не понял, и это позволило мне избежать ненужных вопросов.
Спать здесь ложились рано, потому что рано вставали. Сабит с Миколой быстро уснули, а я всё еще ворочался, привыкая к новому месту.
В эту ночь мне снилась Мила и наша с ней романтическая ночь, когда мы не могли наговориться, и которая закончилась на травяном ложе среди густых зарослей кустов, лип с роскошными кронами и берёз, укрывших нас свисавшими почти до земли своими кудрявыми ветками у стен старого монастыря. И я во сне ощутил ту редкую благодать, которая вызывает слёзы радости и невыразимого счастья. А в ушах звучала фраза: «Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться» …
Утром я вышел на работу. И в первый же день Микола стал изо всех сил стараться, чтобы я «побачил», почём фунт лиха.
Процесс изготовления кирпича в общем прост и примитивен, но требует силы и выносливости. Это тяжёлая работа.
Всё начинается с глиняного карьера, который часто находится почти рядом с цехом по производству кирпича. Экскаватор загружает глиняной породой самосвалы или вагонетки-думпкары[2]. Вагонетки с помощью дрезины подаются в цех по производству кирпича и ссыпаются в приёмный бункер. Из бункера глина по транспортёру идёт на конвейер, просеивается, проходит другие подготовительные работы и в итоге попадает в пресс. Выходящая из пресса глиняная прямоугольная «колбаса» нарезается специальным струнным резаком на кирпичи. Кирпич-сырец сначала раскладывается на стеллажах для сушки, а затем обжигается в простой земляной печи.
Всем этим занимались женщины, которых на заводе работало большинство. Вагонетки между цехами толкали тоже женщины.
Моя задача заключалась в том, чтобы принять поддоны с готовой продукцией с вагонетки на свою платформу, отвезти и выгрузить на месте складирования.
Микола не поленился встать на приёмку кирпича вместо женщины, которая обычно работала на этой операции и, привычный к такой работе, стал гонять кирпич из цеха обжига с такой скоростью, что я, еще не выработавший определённой сноровки, не успевал вернуться с пустой вагонеткой, а он уже стоял с новой партией кирпича и матерился, подгоняя меня.
- Швидше, швидше! – орал он. – Це тоби не вдома у мамки, тудыт-растудыт твою…
И он кривил губы в злой усмешке. Женщину, место которой он занял па приёмке, он приставил ко мне, и она помогала принимать кирпич, но гонял вагонетку на выгрузку я один. Я старался не обращать внимания на Миколу и, молча, стиснув зубы, толкал вагонетку с кирпичом до места складирования и пустую обратно. Обратно я старался идти помедленнее, но Микола подгонял меня, не стесняясь в выражениях. На крепкие слова женщина не реагировала, потому что здесь мужики, как я заметил, все как на подбор без мата слова выговорить не умели, но, видя, как мне всё тяжелее даётся работа, не вытерпела и сказала:
- Что ж ты, чёрт, измываешься-то?.. Дай парню передых. Дай обвыкнуть. Он же новенький, не привыкший ещё.
- Жалислива знайшлася! – осклабился в улыбке Микола, но темп чуть сбавил.
До перерыва я дотерпел. Нашел угол подальше от глаз, сел на кирпичи. Руки дрожали, а ноги гудели, и я боялся, что потом не встану. Глаз задержался на плакате, заключённом в рамочку, который висел на кирпичной стене напротив: «Строители! Развернём соревнование за досрочный ввод объектов второго года семилетки». Тепло от ещё горячего кирпича разморило, и я чуть задремал.
- Эй, спишь, что ли? – раздался надо мной голос.
Я открыл глаза и увидел лицо напарницы, которая склонилась надо мной.
- Чего молоко не берёшь? Нам за вредность полагается. Я тебе взяла.
И она протянула мне бутылку молока и половину батона, который разломила. Я взял молоко, и стал отказываться от батона.
- Бери, бери, - строго сказала напарница. – Тебе поесть нужно, а то до конца смены не дотянешь.
- Я с тобой посижу?
И она села на кирпичи напротив, хотя я не успел даже кивнуть в знак согласия.
- Меня зовут Вера, - назвалась она.
- Владимир, - представился я.
- Ты, Вов, на Миколу не обращай внимания. Он всегда орёт, по делу и без дела. В общем, как говориться, «Не дурак, а родом так». Среди людей живёт, а людей не любит.
- Всякий родится, да не всякий в люди годится, - я с трудом изобразил улыбку.
- Во-во, - засмеялась Вера.
На вид она выглядела лет на сорок-сорок пять, но я мог и ошибиться, женщины на таких работах старились быстро, это я заметил и на трубоукладке, хотя работа на кирпичном заводе не шла ни в какое сравнение с той; но, с другой стороны, если представить зимний период, то и на трубоукладке работа не мёд.
- А вы давно здесь работаете? – поинтересовался я.
- Да лет пять работаю… Только ты мне не выкай. Мы к этому непривычны, - с улыбкой сказала она, и лицо её как-то стало моложе.
Одета она была по-рабочему непритязательно: ситцевое платье в цветочек поверх синих спортивных штанов, растянутая вигоневая кофта, грубые кирзовые ботинки; голову покрывала туго повязанная косынка. Весь этот «наряд» завершал клеёнчатый фартук. Примерно также одевались и другие работницы, только вместо ботинок у некоторых на ногах были сапоги или туфли на низком ходу.
- Тяжело женщине кирпичи-то таскать, - посочувствовал я.
- Всем тяжело… Здесь заработок хороший, а у меня двое. Одному шесть, другой десять… да мать.
- А муж?
- Объелся груш… К другой ушёл… Все вы, мужики, ненадёжные. Лучше уж одной.
- Алименты платит?
- Да ну, слёзы. И то через пень колода… Да у него и от той уже двое… С чего платить?.. Да Бог с ним…
Она чуть помолчала, потом спросила.
- Ты-то, видать, не из простых.
- Я учитель. Только, если ты имеешь ввиду происхождения, то из самых что ни на есть простых. Отец несколько лет как умер, а мать снова вышла замуж, - приоткрылся я.
- Учитель, а чего ж на заводе?
- Да я только до лета, подработаю чуть и уйду...
На этом наш разговор и закончился.
До вечера я доработал с трудом и к концу смены ничего не соображал, тупо толкал вагонетки, упираясь в землю ватными ногами. Микола уже не орал, только довольно посмеивался, видя мои жалкие потуги в борьбе с гружёной вагонеткой.
Я добрался до своей кровати и завалился, как был, в одежде. Только сбросил туфли и снял рабочий халат, который мне выдали для работы. Уснул я сразу и с трудом разлепил глаза, когда меня стал трясти за плечо Сабан.
- Иди есть и пить чай. Потом спать пойдёшь, - приказал Сабан.
- Не хочу, завтра поем, - стал отказываться я, но Сабан не отстал, и я притащил своё непослушное тело к столу, вынув из тумбочки ливерную колбасу, хлеб и сахар, купленные после того, как заселился в общежитие.
На столе стоял чайник с кипятком, на газете лежал нарезанный хлеб и колбаса, только это была не ливерная, а самая настоящая варёная колбаса. Однако темно красный, почти бурый цвет её заставил вспомнить Алекпера, который угощал картошкой с мясом, нечастым в меню нашего детства, и организм одного нашего товарища не выдержал необычного для русского продукта, и он, зажав рот, опрометью выскочил на улицу.
- Конская? – спросил я Самана, показывая на колбасу.
- Конская. Это я у своих беру. А что?
- Да нет, нормально. Просто вспомнил детство.
И я рассказал эту историю Саману, на что он пожал плечами и сказал:
- Не знаю, мясо как мясо. Да уж лучше свиньи, которая жрёт что попало.
- А где Микола? – спросил я.
- К своей бабе пошел, - равнодушно ответил Сабан.
Следующий день я проспал до полудня, благо, что по графику попадал в ночную смену. Спал я так, что не слышал, как встал и ушел на работу Сабан, а потом куда-то Микола, который тоже выходил на работу в ночь.
Тело ломило, и все мышцы болели, будто меня весь день трепали как зерно на обмолоте цепами.
Но теперь мне трудно далась разве что первая вагонетка. А дальше пошло живее, и в конце смены я уже не ощущал вчерашнего состояния, когда мне казалось, что это предел всех моих сил и хотелось лечь и умереть.
Микола всё ещё пытался куражиться надо мной, но, я молча принимал кирпич и упрямо толкал вагонетку на разгрузку, и он, видя, что я упрям и не ломаюсь, как-то потерял ко мне интерес, а после перерыва отправил Веру назад на приемку и исчез из поля моего зрения. Мужики, в отличии от женщин, занимались управлением машинами и механизмами, а также их починкой, а другие укладывали рельсовые пути…
Я втянулся и работал так же, как остальные. Я слился со всеми, и меня перестали замечать…
Заканчивался месяц моей работы на заводе, когда у общежития появился Толя. Не знаю, как он меня нашел, может быть случайно увидел в городе. Да и про кирпичный завод мы как-то упоминали, когда разговор зашёл о заработках, мол, там хорошие деньги платят.
Кто-то заглянул в комнату и спросил: «У вас в комнате живет новенький, Володька? Его ищет какой-то пьяный мужик. Толиком назвался».
Это уже была какая-то собачья преданность дружбе, которой не существовало и которую он выдумал. Я, позволив хвостом увязаться за мной, когда решил снять квартиру, сделал глупость, о чём потом пожалел. Он пытался всё время мне услужить и даже раболепствовал, что меня не только угнетало, но и вызывало раздражение и стойкую неприязнь. Толя был из тех, кому нужен кто-то, с кем он хотел бы отождествлять себя, с тем, кто привлекателен для него какими-то качествами, которыми не обладал сам. Это свойственно людям, мало что из себя представляющим, но с апломбом. Они создают кумира, готовы следовать за ним и служить ему, но это бессознательно эгоистическое стремление, потому что они хотят ощущать свою значимость от близкого общения с ним.
У меня не было желания объясняться ни с трезвым, ни с пьяным Толиком, но на улице уже шла какая-то разборка, и в комнату доносились обрывки пьяного разговора. Толя громко и бессвязно пытался что-то доказать своему визави. Мужики, которые обитали в общежитии, отличались нравом буйным и характером драчливым, а потому пьяные драки здесь не являлись редкостью. Я не хотел, чтобы Толику накостыляли из-за меня, и поспешил выйти. Он увидел меня, но это его не обрадовало, напротив, он тут же оставил своего собеседника, чтобы переключиться на меня, перенаправив весь запал своей агрессии. Семён, корявый мужик из соседней с нами комнаты, тоже не совсем трезвый и, уже было начавший хватать Толю за грудки, увидел меня и вопросительно смотрел, пытаясь осмыслить свои дальнейшие действия, но я успокоил его, сказав, что это человек свой, развернул Толю и, взял его под локоть, повёл подальше от общежития.
- Ты обошёлся со мной подло и предал меня как Иуда Христа, - пьяно проговорил Толя.
- Я не Иуда, а ты не Христос. Тем более, что Иуда предал Христа, потому что любил больше деньги, которые по Библии являются корнем всякого зла. И, кстати, я не воровал из ящика пожертвований, - серьёзно сказал я.
- Я не понимаю, о чём ты говоришь, - напрягся сбитый с толку Толя.
- Это из Евангелия от Иоанна, если ты уж вспомнил Иуду. Только деньги здесь не при чём. Я культа из денег не делаю, и в жлобстве ты меня обвинить не можешь.
- Конечно, оставил на столе целый стольник. Откупился ото всех сразу. Вот и есть Иудины деньги, - в его голосе чувствовалась злая ирония.
– Деньги я оставил как благодарность Сандару и Таре за их гостеприимство. Ты же сам видишь, как они живут?.. Толь, чего ты от меня хочешь? – Толик начал меня раздражать.
- Ничего не хочу. Хочу в глаза посмотреть.
- Посмотрел?
Толя вдруг всхлипнул и стал размазывать пьяные слёзы по лицу.
- Так с друзьями не поступают, - выговорил Толя.
Мне стало его жалко, потому что все претензии ко мне были искренни и с его точки зрения справедливы.
- Толя, если я перед тобой в чём-то виноват, прости. Спасибо тебе за твоё тёплое и дружеское отношение ко мне, но мне действительно нужно домой. И если я не уехал раньше, как сообщил в записке, то на это были основания. На днях я действительно уезжаю…
Я замолчал и ждал, что он на это скажет, но он тоже молчал.
- Ну, что, обнимемся, что ли? Может быть больше не увидимся, – сказал я.
Толя посмотрел на меня, мне показалось, совсем трезвыми глазами, чуть постоял в нерешительности, повернулся и ушёл, чуть покачиваясь, но так ни разу и не обернувшись.
Не простил.
Я глядел ему вслед, пока он повернул за угол в сторону остановки автобуса…
На следующий день я взял расчёт и покинул гостеприимный и не очень, но, во всяком случае, неудобный для меня и надоевший город.
Россия страна большая и в своих безграничных пределах разная: кладезь для пытливого ума, раздольная для путешественника и романтика и неисчерпаемый источник для историка. Но для себя я понял, что милее сердцу места нет, чем та небольшая земля, где ты родился, где прошли твое детство и юность, где, может быть, ты встретил свою первую любовь, и куда тебя тянет вернуться неподвластная тебе сила.
И я вернулся.
[1] Харам, хара́мный (араб.) — в шириате — запретные действия и деяния, являющиеся наиболее греховными. Противоположностью харамного является халяльное.
[2] Думпкар — Вагон-самосвал (думпкар) Думпка́р — грузовой вагон для перевозки и автоматизированной выгрузки вскрышных пород, угольно-рудных грузов, грунта, песка, щебня и других подобных грузов
Книга 3. Часть II. Глава 1. Мой город и большие перемены. Памятные места. Застолье в честь моего возвращения. Разговор с отчимом и мои планы. История про золотой слиток. Мать об Алике и Маше. Неожидан
Город изменился. Но на моих глазах менялся он как-то незаметно, потому что строительные работы шли буднично и не влияли на ритм нашей жизни.
Мы вернулись сюда в сорок третьем, сразу после освобождения от фашистской оккупации. Тогда город лежал в руинах. Мне запомнилось только одно целое большое здание – пятиэтажка на Московской улице, что напротив сквера Танкистов. Недаром именно здесь, на пожарной каланче, наши солдаты, выбившие фашистов из города, водрузили красный флаг. Попавший в постановление правительства о быстрейшем восстановлении пятнадцати русских городов, наиболее пострадавших во время войны, город и восстанавливался быстро. Но для нас, мальчишек, которых больше занимали свои заботы, это шло параллельно, было событием текущим, и мы не замечали разительных перемен, которые происходили так, как замечали и принимали их взрослые. О кипящей по восстановлению работе мы судили лишь по тому, что где-то что-то взрывали, например, остов Покровской церкви и Покровский храм, который стоял рядом с церковью. Такое зрелище мы пропустить не могли и срывались с уроков, чтобы своими глазами увидеть, как от взрывов рушатся вековые стены храма. Или по тому, что мать плакала, жалуясь отцу, что на неё не хватило рукавиц, когда отрабатывали норму на расчистке завалов, и показывала стёртые до крови ладони.
Но город менялся и всё больше утверждался как промышленный с приоритетом машиностроения и приборостроения. А вокруг сталепрокатного завода вырос целый район, не уступающий иному районному центру. Это время позже назовут «золотым веком» промышленности.
Город менялся. Менялись и мы. Время отмеряло свои секунды, минуты, часы и годы – мы взрослели, определялись в жизни, и она нас тасовала и раскидывала кого куда.
Кто-то считает, что самое прекрасное из всего – это жить там, где родился и вырос. А кто-то говорит, что главное не то, где ты живёшь, а кто с тобой живёт рядом. Всё правда, как и то, что место, где ты родился – это просто антураж, если там уже нет друзей твоего детства, тех, кто был неотъемлемой его частью. И ностальгия по родному краю, улице, дому, где прошло детство, остаётся с нами до конца жизни, потому что невозможно вернуть ту прекрасную пору, которая издалека прошедших лет похожа на сказку.
Город изменился, но оставил мою Советскую улицу в её первозданном состоянии: козы по-прежнему щиплют траву на пригорках, дорога частично поросла травой, потому что до сих пор редкая машина повернёт на улицу; и фонарный столб как стоял десять лет назад у прокурорского дома, так и стоит себе, разве что чуть покосился. И синагога стоит, правда назначение её теперь готовить молодых ремесленников слесарного и токарного дела, но не в этом суть, она всё равно стоит; и молельный дом баптистов тоже никуда не делся, а на улице по-прежнему живут и евреи, и татары, и армяне, и русские. Только это теперь другие люди, и из детства моего остался один татарин Алекпер…
Ключ, как и раньше, лежал под дверью нашей кладовой в общем коридоре. Я вошёл, оставил у порога чемодан, сбросил на пол рюкзак и прошёлся по комнатам небольшой, но уютной квартиры, открыл окно, которое выходило в палисадник, и некоторое время стоял, любуясь густыми кустами недавно отцвётшей сирени, потом присел на диван и сидел в блаженстве, вдыхая забытый воздух своего детства и отрочества. И мне было грустною…
Я бродил по городу, узнавая и не узнавая знакомые места. Ленинская улица – наш Бродвей – не опустела и оставалась многолюдной, но вместо нас её занимали другие, успевшие подрасти девочки и мальчики. У главного входа в горсад появились пропилеи[1] в виде колоннад по обеим сторонам с баллюстрадой[2]. Перед домом, где теперь жила моя матушка с отчимом, на месте засыпанного оврага появился сквер с красивым названием Тургеневский бережок; на месте слияния рек Орлик и Ока установили памятную стелу в честь 400-летия города, которая видна была из окон дома.
- В сквере скоро установят памятник Тургеневу, - сказал отчим Константин Петрович, когда я поделился впечатлениями от своей пешей экскурсии.
Мы сидели, как и тогда, когда я приезжал на побывку из Ленинграда, а потом из района, где учительствовал, за большим столом, накрытым стараниями матушки с праздничным изыском, и меня потчевали вкусной домашней едой. Мы выпили по рюмочке водки, а потом ели окрошку, как всегда густую и обильно заправленную сметаной; котлеты, которые мне показались несравненно лучше пельменей, до оскомины надоевших мне в Омске; ели целую отварную картошку и селёдочку с колечками лука, политую пахучим подсолнечным маслом. Венцом стола стал фирменный матушкин торт «Наполеон», который мы запивали чаем, хотя и из электрического, но самовара.
После обеда расслабленно сидели с отчимом на диване и вели неспешный разговор, в то время как матушка убирала со стола и уносила тарелки и приборы на кухню, прислушиваясь и изредка принимая участие в нашей беседе.
- Теперь куда, в школу? – спросил Константин Петрович.
- Не знаю, - честно ответил я. – В школу не хочу.
- Как так? – удивился Константин Петрович.
- Некомфортно мне в этой профессии. Наверно, нет у меня для этого призвания… Не моё это.
- Как это!? - Константин Петровича явно не ожидал такого поворота и у него от удивления чуть приподнялись брови. - Столько лет преподавал и - нате вам.
- Бывает и такое. Не я первый, не я последний, - изрёк я.
- И куда же ты хочешь?
- Может быть, переводчиком, - я пожал плечами, и, видя недоумение в глазах Константина Петровича, поспешил поделиться планами: – За лето хочу подготовить к изданию книгу. У меня набрался за эти годы, по-моему, неплохой материал: около тридцати рассказов и повесть.
- Это молодец! – похвалил Константин Петрович. - Это хорошо.
- А чем же тебе школа-то не нравится? Благородная уважаемая профессия, - мать остановилась на полдороге на кухню с тарелками в руках.
- Может быть, профессия и благородная, да только там тоже своих подводных камней хватает.
Я вспомнил даму из гороно и наш с ней нелицеприятный разговор.
- Ты, сынок, подумай. У нас учителя и врачи в особом почёте, - мать казалась расстроенной.
- Как тебе Омск? – чуть помолчав, спросил Константин Петрович. Он благоразумно не стал развивать тему моего отношения к учительству в школе, понимая, что этот разговор сейчас не имеет смысла.
- Город интересный, многонациональный. Кроме русских живут и чуваши, и казахи, и татары, немцы, украинцы – говорят, около ста национальностей… Когда я прочитал в энциклопедии, что в Омской области – 4230 рек и несколько тысяч озёр, с трудом поверил, но там убедился, что так и есть.
- Да, велика Россия! - с удовлетворением произнёс Константин Петрович, и гордость чувствовалась в его тоне.
«Это от присущего функционерам пафосного патриотизма, или он действительно проникся?», - подумал я, и невольно усмехнулся, потому что отчим занимал не последнюю должность в областном партийном аппарате.
- Интересно, что название Омска идёт от реки Омь, хотя, когда мы говорим об Омске, то, прежде всего, имеем ввиду Иртыш, и это Омь, которую омичи называют Омкой, впадает в Иртыш, и он, а не Омь является более значимой водной артерией.
- Ничего удивительного, ведь устье Оми находится именно в Омске. Наверно, это и явилось предпочтением для названия, - сказал Константин Петрович, и я уважительно посмотрел на моего отчима, который иногда поражал меня знанием географических подробностей, которые обычно не удерживаются в головах рядового обывателя.
- А что с Колчаком? Ты же, помнится, интересовался историей белого движения.
- Не только. И «золотом Колчака» тоже.
- Ну и как?
- Да глупости всё это, хотя в Омске повёрнуты на этом золоте. Ищут все, кому не лень, а говорят об этом даже ленивые, - сказал я. - Золота Колчака давно уже нет. Клады, правда, иногда находят… Но это как везде.
Я вспомнил историю, которую рассказал капитан Темников.
- Характерный случай, больше похожий на анекдот, - сказал я. - Женщина одного из посёлка Кызылординской области нашла на огороде слиток золота.
- Это Казахстан. – уточнил Константин Петрович. – Во время сталинских репрессий туда депортировались семьи корейцев, чеченцев, турков и других народов.
- Этого я не знаю. При Сталине много чего наворочено было… Ну, вот, - продолжал я, - а в это время в газетах появилось сообщение, что в приуральских степях тоже нашли слитки и тут же почему-то решили, что возможно там проезжал колчаковский обоз. Правда, никто не мог объяснить, чего его туда занесло. Женщина, сроду не видевшая золота, прочитала эту информацию, вспомнила, что у неё тоже валяется найденный кусок желтого металла с выбитыми цифрами и потащила находку в милицию. По указанию милицейского начальства кусок металла отнесли в банк, а о находке сообщили в областную газету. Новость подхватили все Казахские СМИ, потом Российские. Не осталось в стороне и радио и телевидение. А через неделю, когда банк провёл экспертизу, выяснилось, что слиток бронзовый.
- То-то, наверно, досталось милицейскому начальству, - залился смехом отчим. – Это ж надо было сообразить. Да-а, как говорится, «не зная броду, не суйся в воду».
- А что удивительного? Милиционеры что, каждый день золото в руках держат? – заступился я за милиционеров.
- Тоже верно, - согласился Константин Петрович.
Мать застелила стол кружевной скатертью, поставила на стол вазу с пионами, которые я купил у бабок, обильно торгующих продукцией своего огорода и сада во всех частях города, и села в кресло напротив нас с Константином Петровичем.
- Сынок, без тебя к нам Юра заходил, потом Алик с женой.
- Я знаю, мам, они мне писали.
- Вот видишь, а от тебя мы получили всего три письма – на праздники и то не на все.
- И открытки на дни рождения, - напомнил я.
- Спасибо, что не забыл, - в голосе матери слышалась обида.
- Ладно тебе, Шур, парень молодой, у него свои дела. Они теперь по-другому живут, - то ли заступился за меня, то ли согласился с матерью отчим.
- Только Алик с Машей развелись.
- Как так? – огорчилась мать. – Они же так подходили друг другу.
- В этом возрасте все подходят друг другу, потому что молоды и красивы, - не согласился я. – Скороспелый студенческий брак. Кажется, что любовь, а это просто влюблённость, что не одно и то же.
- Ты рассуждаешь так, будто тебе самому не двадцать пять лет, а все пятьдесят… Ты нам ни разу ни одну свою девушку не показал.
- Будет что-то серьёзное, непременно покажу, - отмахнулся я. Мать замолчала, обозначая обиду, потом спросила:
- И как же они теперь?
- Да нормально. Машка сама по себе, он сам по себе. И никаких претензий друг к другу.
- Это Алик, который Есаков? – уточнил Константин Петрович. – Я немного знаком с его отцом. Специалист по энергетике. Какое-то время возглавлял Сибирскую ГРЭС. Не знаю, чем он при Хрущёве проштрафился, но какое-то время был не у дел. Сейчас получил назначение на партийную работу в Ленинград.
- Я знаю. Мать с отцом уехали ещё полгода назад, а Алик тогда еще был женат, но я его уже не застал. После развода он сразу уехал к родителям.
- А что это за девочка, Мила? С Машей была. Такая стеснительная, всё платочек в руках теребила, - спросила вдруг мать. - Но красавица. Глаза, что твои озёра - утонуть можно, синие, а сама брюнетка. И ресницы: хлоп-хлоп. Вот, думаю, парни по ком сохнут. Это чья ж такая?
- Мила!? – я растерялся, а сердце заколотилось вдруг так, что мне показалось, и мать, и отчим слышат, как оно бьётся в груди.
- Это, мам, Мила… Она училась здесь… на филологическом, - проговорил я, смешавшись, встал и подошёл к полкам с книгами, потому что мне показалось, что краснею. Слишком неожиданным было для меня то, что Мила приходила к моей матушке. И я понял, для чего ей это было нужно: она любила меня, ждала и хотела прикоснуться хотя бы к части меня в лице моей матери и дома, где оставался мой след. Я представил, как нелегко было ей решиться на это, и мне передалось состояние, в котором она находилась, когда переступила порог квартиры моей матери и отчима и сама познакомилась с ними, хотя это я должен был давно представить её своим близким и матери в первую очередь.
Странное чувство охватило меня. Мне хотелось немедленно, сейчас же, ехать к ней, увидеть, обнять и больше не расставаться никогда. Теперь я знал наверное, что она всё ещё любит меня, и знал, что только она мне нужна и никто больше. И холодный страх, от того, что может случиться непоправимое, если я промедлю, стал закрадываться в душу…
Я кое-как попрощался, быстро пошел в прихожую, надел туфли и выскочил за дверь, оставив в недоумении и мать, и отчима, которые, хотя и знали за мной некоторые странности, привыкнуть к ним не могли.
[1] Пропиле́и (др.-греч. — перед и — ворота) — парадный проход, проезд, образованный портиками и колоннами, расположенными симметрично оси движения в архитектурном ансамбле или в дворцово-парковом комплексе. Большинство пропилей в античное время представляли собой торжественно устроенные въезды или входы.
[2] Балюстрада – ограждения балконов, террас, состоящее из невысоких фигурных столбиков (балясин), соединённых сверху гороизонтальной балкой или перилами.
Книга 3. Часть II. Глава 2. На такси во Мценск. Родители Милы. Враждебный приём и нелицеприятный разговор. Удручающее письмо. «А нужно было просто любить». Всепонимающий таксист.
На Ленинской я поймал такси. «Во Мценск», - сказал я нервно, садясь рядом с водителем. Водитель колебался, и я добавил: «Туда и обратно». Водитель, молодой малый в лихо сдвинутой на бок кепке, бросил на меня изучающий взгляд и заломил цену. Потому как решительно я сел в машину, он понял, что я спешу и не стану торговаться.
До Мценска мы домчались меньше, чем за час. Я знал адрес Милы. Она жила с родителями в центре в трёхэтажном кирпичном доме. Я нашел нужный дом, с замиранием сердца поднялся на второй этаж и позвонил. За дверью сначала стояла тишина, и я нетерпеливо нажал ещё раз на кнопку звонка, но тут же послышался щёлк английского замка, и дверь открыла мать Милы, которую я сразу узнал, хотя ни разу не видел. Мила была всеми чертами похожа на мать, не потерявшую былую красоту, которую чуть сгладило время, но утратившую свежесть, присущую юности.
- Елена Кирилловна, могу я видеть Милу? – спросил я, от волнения забыв поздороваться.
- Кто там? – раздался мужской голос из глубины квартиры.
- Не знаю, Милу спрашивает, - растерянно ответила мать Милы.
В прихожую вышел высокий сухощавый мужчина в очках, одетый по-домашнему в шерстяной синий спортивный костюм. Это был отец Милы, Олег Витальевич.
- Вы кто? – строго спросил отец Милы.
- Олег Витальевич, я Володя, - назвался я. – Мне очень нужно поговорить с Милой.
- Володя? – у отца Милы сузились глаза. – Так вы Володя?
В голосе Милиного отца появилась ирония.
- И вы осмелились сюда прийти!? Ни Мила, и тем более мы с Еленой Кирилловной, не желаем вас видеть. Уходите.
Я не ожидал такого приёма и немного растерялся.
- Одну минуточку, Олег Витальевич. Объясните толком, в чём дело и чём я перед вами провинился… Может быть, я прежде поговорю с Милой?..
- Какой нахал! – Олег Витальевич повернулся к жене. – У него ещё хватает совести спрашивать, чём он провинился!
Елена Кирилловна стояла столбом и молчала, а лицо её покрылось красными пятнами.
- Вы разрушили её семью. Это из-за вас она развелась с хорошим порядочным человеком. Вас не было в её жизни четыре года, не считая вашего обучения в институте. Вы черт знает где болтались, извините за грубость, а она сходила с ума, ждала, верила вам…
- Я её люблю! – воскликнул я в отчаянии от того, что сейчас слышал от родителей той, с которой хотел связать свою жизнь и без которой уже не мыслил существования. – И всё совсем не так. Вы же ничего не знаете.
- А что мы должны знать?.. Мы вообще вас видим в первый раз.
- Олег Витальевич, давайте пройдём в комнату и поговорим спокойно. Я всё объясню.
- Нет уж, говорите, что хотели сказать и, пожалуйста, уходите.
- Я знаю, что Мила тоже любит меня, - выговорил я с каким-то отчаянием.
- Не знаю, какими средствами вы морочите головы наивным дурочкам, - с сарказмом сказал Олег Витальевич. – У вас же, говорят, какие-то там сверхъестественные способности.
- Да глупости всё это, - пылко возразил я. - Причём тут какие-то способности? Если мои эти, как вы выразились, сверхъестественные способности в чём-то и виноваты, так это только в том, что они мешали адекватно воспринимать себя, что останавливало меня, и я не мог себе позволить принять скороспелое решение. И именно, потому что люблю Милу. А когда она вышла замуж, я уехал, чтобы забыть её и не мешать её счастью. Только счастья от этого замужества не случилось, потому что оно было без любви. И вы это знаете…
Теперь я чувствовал неприязнь к отцу Милы и мне не жаль было её матери, которая плакала, стоя чуть позади мужа, и промокала глаза платочком.
- Дайте мне поговорить с Милой! – потребовал я.
- Милы нет. Она уехала от нас к бабушке, которая живёт в другом городе. И работает там.
- Почему же она мне об этом не сказала? Я же писал ей. И почему я от неё не получил ни одного письма?..
И вдруг меня осенило:
- Так вы утаивали мои письма к ней? – я задохнулся от ярости, огнём пронзившей мой мозг. – Это подлость!.. Дайте мне её адрес.
Отец Милы совершенно не смутился и резко сказал:
- Я ещё раз прошу оставить Милу в покое. Никакого адреса я вам не дам, потому что она тоже видеть вас не хочет. А чтобы вы не сомневались в моих словах, которым вы можете не верить, я покажу её письмо, в той части, где она говорит об этом.
Он ушёл в комнату и вернулся с листком, сложенным вчетверо по размеру конверта. Прежде чем дать мне письмо в руки, отец Милы сложил его так, чтобы остался нужный текст, сказав при этом:
- Вот читайте. Остальное вас не интересует, потому что это наше личное и касается только нас.
Я взял в руки листок с письмом и стал читать:
«…если вы имеете в виду моё увлечение, которое я принимала за любовь, то я хочу забыть его, как страшный сон, потому что ждать и пребывать в надежде на взаимное чувство, невыносимо. Я все последние годы жила как на вулкане. Так что стараюсь вычеркнуть эту глупость из головы так же, как своё нелепое замужество. За мной и здесь пытаются ухаживать, но у меня в душе ничего не осталось кроме полного равнодушия, и сейчас я хочу только одного, чтобы все оставили меня в покое».
Это был почерк Милы. Я вернул письмо и, ни слова не говоря, вышел из квартиры, несколько минут стоял на площадке между этажами, глаза застилал туман от выступивших слёз. Я думал о Миле, и мне её было до боли жалко. Я винил себя, потому что я, и только я был виноват во всем, что с ней происходило, в том, что душа её находится в смятении, в том, что она потеряла душевное равновесие, а вместе с тем и покой.
Говорят же, чтобы что-то получить, нужно сначала отдать. А что дал Миле я? Я не дал, я отнял, отнял душевный покой и посеял смятение в её душе, а вместе с тем поколебал её веру в настоящую любовь. Я забыл истину: чтобы нас полюбили, мы должны сами полюбить. А моя любовь была эгоистична. В моей любви было больше «Я» и моих сомнений, самокопания и самоедства. Мой рациональный ум взвешивал и размышлял, а моя совесть прикидывала, как нужно поступить в том или другом случае, так или этак. А нужно было просто любить, потерять голову, не рассуждать, а броситься в омут чувств без оглядки и слушать не разум, а сердце… И за что меня тогда любить? Мила права. На ум пришли чьи-то незатейливые стихи:
Мы часто говорим, что мало нам любви.
А много ли привыкли сами мы дарить?
Дарить не думая, не глядя, не считаясь?..
Таксист меня ждал и уже нервничал, потому что я заплатил ему только в один конец. Я ехал молча, стараясь привести мысли в порядок. Я считал себя прагматиком с трезвой головой и достаточно просто справлялся со всякого рода неурядицами – в конце концов, принимая что-то как данность. Но здесь было другое. Я любил, и никакой прагматизм, никакой рациональный ум здесь не работал. Моё самоедство шло от экстрасенсорных способностей, которые формировали особый психический склад и которые воспринимались некоторыми людьми как психическое расстройство. Мне казалось, что я не особенно приспособлен к семейной жизни. Юрка в своё время по этому поводу рассмеялся и заверил, что мои способности никак не мешают мне быть нормальным.
- Что-то случилось? – участливо спросил таксист.
- Случилось, - я вдруг ощутил острую потребность в чьём-либо участии. – Родители девушки дальше порога не пустили и, можно сказать, дали от ворот поворот.
- Во как! – таксист присвистнул. – А она?
- А её нет.
- Как так?
- Уехала в другой город и живёт у своей бабки.
- Так это ещё ничего. Это ещё как она решит… Это с ней говорить надо.
- Так они мне адреса не дали. Показали письмо, а там она даёт понять, что это было увлечение, которое она хочет выбросить из головы.
- Да-а, брат! Это чем же ты ей так досадил?
- Да вот так… То она замужем была, то я отсутствовал по разным причинам… Но она права… Что ждать у моря погоды?
Таксист замолчал, сосредоточенно глядя на дорогу, потому что стал обгонять тяжело идущую фуру, потом сказал:
- Ну, это ещё не беда. Человек не иголка, найдёшь, встретитесь – всё прояснится… Водки хочешь?
Я криво усмехнулся, оценил разумные слова таксиста и его участие, с сомнением отнёсся к тому, что всё прояснится, но на водку согласился.
- Давай! – сказал я, чувствуя, что не могу совладать с собой и меня начинает трясти. Таксист остановился у обочины, когда мы уже были на порядочном расстоянии от Мценска. Он достал из «бардачка» бутылку водки и стакан, протянул ломтик ржаного хлеба: «Не обессудь, другой закуски нет». Я выпил полный гранёный стакан, чего со мной раньше не бывало, запьянел, что-то отвечал на вопросы таксиста, которого звали Саша; не вникая в смысл, слушал его болтовню. У гастронома на Московской попросил высадить меня, расплатился и за поездку, и за водку, которую я больше пить не стал и оставил у таксиста. Тем не менее, в гастрономе снова купил бутылку водки, а вместе с этим колбасу, бутылку ситро, батон и бутылку молока на утро.
Я не вполне отошел от выпитого в такси, меня немного пошатывало, и я хотел есть, но дома выпил почти полный стакан, едва закусил, после чего у меня хватило сил добраться до дивана, и я провалился в глубокий сон как в бездну.
Книга 3. Часть II. Глава 3. Хандра. Новая работа и другие люди. В курилке. Токарь Колька Забавин и уборщица Оля. Моя начальница Конкордия Михайловна. Рутинная работа переводчика. Рабочие будни отдела
Безделье усугубляет тоску. Как говорят, «от безделья и всяк поневоле хандрить станет». Меня одолевала хандра со всеми её признаками: подавленным настроением, когда не хочется ни читать, ни писать и даже выходить из дома. Всё вокруг потеряло смысл, и мой многоцветной мир стал вдруг в один миг однотонно-серым. Я ощущал себя комком ваты.
Время, конечно, лечит. Лечит, но долго. Психологи в случае депрессии советуют избегать одиночества, и даже если нет друзей, искать общения среди близких. Но я одиночка, интроверт и испытываю дискомфорт от чрезмерного общения.
Барон Мюнхгаузен сказал умные слова: «Мыслящий человек просто обязан время от времени вытаскивать себя из болота, пусть даже и за волосы». Я последовал совету барона и решил, что лучшего рецепта для вытаскивания из болота хандры, чем работа, никто не придумал.
С работой мне повезло. Я встретил бывшую однокурсницу, Галю Загоруйко, которая подсказала, что вновь открывшемуся чуть больше года назад предприятию, где она тоже работала, требуются переводчики.
На работу меня взяли, и я с головой окунулся в новое, незнакомое мне дело технических переводов. Я без особого труда усвоил техническую терминологию и вскоре сносно разбирался в хитросплетениях английской системы построения патентной формулы и отличия её от европейской. Трудно было привыкнуть к архаической форме британских патентов, которые отличались сложными грамматическими построениями и длинными, часто на целую страницу, предложениями без пунктуации, да ещё с большим количеством причастных оборотов и повторений. Гораздо проще переводились американские патенты, хотя и там встречалось немало архаических форм.
Но если с работой всё складывалось неплохо, то всё остальное действовало на меня угнетающе. Меня мало что объединяло с коллегами. И хотя я не был в коллективе одиноким, я чувствовал себя здесь чужим. Я попал в другой мир, в мир, с которым раньше не сталкивался – мир производства и проходной, которая убивала ощущение свободы. Люди здесь тоже оказались другими. Они отличались от тех, с которыми я работал в школе, на стройке и даже на кирпичном заводе. Это были люди интеллектуального труда и инженерного мышления, но они казались заштампованными, как солдаты штрафбатов, и менее интересными, чем мои прежние коллеги по труду: трубоукладчики, обжигальщики или садчики кирпича, монтировщики сцены и учителя. При разном мышлении и в одном, и в другом случае я существовал более органично со вторыми.
Но это не значило, что я стал изгоем. Меня принимали, делились своими мыслями и заботами, и мы вместе тихо ругали начальницу Конкордию за то, что она утаивала информацию в виде новых проспектов или сообщений из Главка по линии информации, а потом ставила в тупик подчинённых, указывая на неосведомлённость и намекая на некомпетентность. Конкордия Михайловна единственная в отделе не имела высшего образования, но её муж занимал должность главного инженера соседнего завода, поэтому сидела на этом месте прочно.
- Вы же работаете в информации, а таких вещей не знаете, - желчно выговаривала начальница, имея в виду какое-нибудь новшество в оргтехнике, проспект с которым покоится в её письменном столе в одной из папочек.
- Откуда же я могу знать, если я этого в глаза не видела? – говорит, например, кто-то из инженеров отдела.
- Но я-то знаю, - довольно заключала Конкордия, и ей никто не возражал.
Таким образом наша начальница компенсировала свою дубовость.
Я не курил, но, уставая сидеть за письменным столом, делал перерыв и шёл в курилку, где всегда толкалась группка конструкторов или технологов из трёх-четырёх человек. Слушать трёп курильщиков было любопытно и иногда в мусоре пустой болтовни случалось услышать занятные истории. Время от времени в курилке появлялся кто-то из опытного производства, хотя чаще они курили в подвале, ближе к своему отделу. В опытном производстве работали ассы своего дела, потому что вновь разработанные в конструкторском отделе образцы требовали филигранного исполнения и не только умения, но и смекалки. Здесь трудилась рабочая интеллигенция, хотя, если говорить об интеллигентности, то случались накладки. Например, лекальщик шестого разряда Женя Орехов, человек тонкий и тактичный, спортсмен и даже в какой-то степени философ, являлся антиподом токаря Кольки Забавина, человека с золотыми руками и дурной головой, который мог ляпнуть что-то невпопад, загоготать, когда всем не смешно, и рассказать скабрезный анекдот, не стесняясь в выражениях.
- Вчера пришёл утром на работу, а по коридору идёт Олька-дурочка, - рассказывал Колька. - Я говорю: «Оль, это правда, что у тебя сиськи не свои?» «Почему, говорит, не свои?». «Да все говорят, что надставленные». Она, дура, заволновалась. «Нет, говорит, ничего я не надставляла, свои». И чуть не плачет. Я говорю: «Покажи, тогда поверю и всем скажу».
Колька заржал. Все лениво засмеялись
- И что, показала? – спросил конструктор Володя Мартынов.
- Пошли в подвал, она расстегнула кофту и дала потрогать. А я на полном серьёзе говорю: «Теперь верю». Господи, да там сиськи-то с фигу.
Он опять хохотнул, но его никто не поддержал. Все чувствовали себя неловко, как-то сразу замолчали и, загасив окурки, один за другим разошлись.
Ольга работала уборщицей. Она страдала каким-то психическим расстройством, скорее всего это была вялотекущая шизофрения, но обычно она вела себя вполне адекватно, хотя временами в её поведении проявлялись странности. Как-то утром, когда мы шли на работу, она сидела на подоконнике между этажами, что-то шила, напевая себе под нос, а на растянутой верёвочке, привязанной за ручку окна и за трубу отопления, сушилось её незамысловатое исподнее бельишко. Сотрудники и сотрудницы, проходя мимо, хихикали и спешили разойтись по своим отделам. Не прошла мимо Конкордия Михайловна. Она задохнулась от возмущения, узрев вопиющее нарушения порядка.
- Ты что, совсем сдурела? – гаркнула Конкордия Михайловна, вводя в смятение бедную дурочку. – Ишь, развесила! Нашла где свои тряпки сушить! А ну-ка, быстро убирай всё к чертовой матери.
Перепуганная Ольга соскочила с подоконника, бросив шитьё, и стала стаскивать свои тряпки с верёвки, собрала всё в кучу и вместе с верёвкой унесла к себе в подвал, где у неё лежал тюфяк и стояла тумбочка с электроплиткой, на которой она что-то иногда варила. Не знаю, где она жила, да и было ли у неё жильё, но ночевала она часто в этом подвале. Об этом знали, но смотрели сквозь пальцы, потому что сам директор НИИ, сердобольный Иван Иванович Петров, однажды, когда кто-то из замов указал на недопустимость такого безобразия в стенах серьёзного заведения, сказал смущенно, поморщившись как от зубной боли: «Да ладно, пусть её. Не мешает».
В нашем отделе работали переводчики с английского, немецкого и французского, хотя каждый из нас владел, по крайней мере, двумя языками, а также патентоведы и почему-то художники, которые занимали конференц-зал, где раскладывали иногда больших размеров кумачовые полосы ткани на полу и выводили буквы лозунгов зубным порошком на клеевой воде, ползая на коленках.
Прошло немного времени, я освоился в новом коллективе, и меня перестали замечать, то есть я стал своим и как бы растворился в массе белых воротничков. Утром я вставал, наскоро завтракал и шел в свой НИИ, чтобы погрузиться в рутинную работу технических переводов, которые сводили с ума однообразием текстов. Но зато я мог выполнить норматив в семь страниц по тысячи восемьсот знаков меньше, чем за рабочий день, и располагал некоторым свободным временем, чтобы заняться какими-то своими делами, например, написать пару абзацев, а то и страницу своего текста, поразмышлять или сходить к конструкторам как бы за консультацией. А чаще я заглядывал в конференц-зал к художникам, может быть потому, что мы считались одним отделом, но скорее всего потому, что там было тихо, и я мог немного отдохнуть от раздражающей болтовни ни о чём в отделе, где волей случая оказался единственным мужчиной. Я постепенно научился отключаться от всего, что происходило вокруг меня, и часто вызывал недоумение, когда не откликался на вопрос или обращение коллег и самой начальницы, вынужденных повышать голос, чтобы до меня достучаться. Тогда я «снимал наушники», приклеивал улыбку вежливости, извинялся и объяснял свою «глухоту» тем, что увлёкся работой.
По утрам мои коллеги, не успев прийти на работу, тут же включали электрочайник и уже через час начинали заталкивать в себя бутерброды. В обед ели плотно, закусывая салатами и винегретами, солениями и вареньями, принесёнными из дома. Однажды я с удивлением увидел, как патентовед Элла Гавриловна, ещё вполне молодая, но полная, круглолицая, с ухоженным лицом и двойным подбородком женщина, глотая слёзы от обиды за несправедливый выговор от главного инженера, которому что-то не понравилось в изложении формулы изобретения, «молотила» задолго до обеда из небольшой кастрюльки толченую картошку вприкуску с огурцом и хлебом. А в обед она с неподдельным изумлением смотрела в пустую кастрюлю и напрягала лоб, силясь что-то понять.
- Эль, - серьёзно сказала Галя Загоруйко, - ты же, как пришла от главного, так всё и слопала. Ревела как белуха и лопала.
- Девки, это у меня всегда так, видно, на нервной почве. Однажды с матерью поругалась, так мать потом говорила, что я полхолодильника от психа сожрала. А я, убей, не помню.
После этого Элла Гавриловна сходила в продмаг, что рядом с нашим НИИ, купила литровую бутылку молока с батоном и всё до крошки подъела.
- Господи, как же столько жрать можно! – беззлобно сказала Галя Загоруйко, когда Элла пошла в туалет мыть посуду.
По этому поводу наша начальница, Конкордия Михайловна однажды заметила с тоской: «Не работа, а одна еда!», хотя по утрам тоже со всеми вместе пила чай; правда, обедать ходила домой.
- А помните, как она напугала Зиночку? - сказала переводчица Инна и вызвала общий смех.
- Володя не в курсе, - поймала мой недоумевающий взгляд Галя. - Короче, когда отдел ещё состоял только из Конкордии да Эллы, на информацию и пропаганду взяли Зиночку, только что закончившую институт; а она, сам видишь, миниатюрненькая.
Зиночка сидела в расслабленной позе за своим столом, ела шоколадку «Гвардейская» и смущенно улыбалась.
- Ну вот, Элла и говорит Зиночке: «Давай обедать вместе». А Зиночка ведь не знала про Элькин прожорливый аппетит и говорит: «Давайте». Пошли в магазин. Элька стала набирать еду: полкило колбасы, сыр, молоко, батон, да ещё сласти вроде пастилы. Зиночка перепугалась насмерть и говорит, заикаясь: «Элла Гавриловна, я столько есть не могу». Та спохватилась, махнула рукой и от затеи отказалась, а потом сама со смехом рассказывала, как напугала бедного ребёнка…
Все дружно посмеялись.
В отделе работали два патентоведа: Эмма, то есть Эмма Гавриловна, и Фира Фишман. Но если Эмма отличалась дородностью, то Фира, брюнетка с чёрными угольками глаз и вьющейся копной волос, имела фигуру вполне привлекательную, хотя талия у неё и спрямлялась жирком на боках. С первых дней работы я заметил, что никто из отдела к ней ни с чем не обращается, не разговаривают, и делают вид, что её вроде как нет. Фира приходила на работу ровно к девяти часам, не здоровалась, проходила на своё место, садилась за стол и погружалась в работу, то есть делала то, что положено штатным расписанием: определяла новизну разработки, для чего изучала зарубежные патенты, и оформляла заявки на изобретения. В обед она доставала термос, газетный свёрток с бутербродами, выпивала кофе и до конца перерыва уходила из отдела. Как-то я в перерыв вышел купить в киоске газету и видел, как Фира прогуливается недалеко от НИИ.
Через день, когда Фира вышла на свою регулярную прогулку, я спросил у Гали Загоруйко:
- Галь, а чегой-то вы так с Фирой? Сторонитесь, словно прокажённая. Бойкот что-ли?
- Самый настоящий.
- Чем же она вас так достала?
- Умнее всех оказалась, - зло блеснув глазами, сказала Галина.
- Ага! – поддержала её Инна. – Мы, значит, рабы, а она госпожа, белая кость.
- Что значит белая кость? - не понял я.
- А то и значит, что себя выше всех поставила, - в голосе Галины чувствовалась откровенная неприязнь к Фире. – Вот как ты думаешь? Послали нас в колхоз на прополку свёклы. Конечно, кому охота! Поворчали, конечно, но ехать-то надо. И ни у кого не хватило совести отказаться. А Фира отказалась наотрез. У меня, мол, ребёнок до восьми лет и по закону не имеют права отрывать в таком случае мать от ребёнка.
- Так она права. Раз такой закон есть, - неуверенно возразил я.
- А у Эммы сахарный диабет, а у Зиночки тоже ребёнок, а у меня мама больная, - запальчивой скороговоркой проговорила Галина. - Но разнарядку-то дают на отдел, исходя из количества человек! Значит выходит, что мы должны вкалывать и за неё тоже…
И знаешь, здесь не в ребёнке дело, ребёнка можно было, в конце концов, оставить и на бабушку, и на мать. Дело в элементарной совести… Послушай, что дальше было. Через две недели приехали мы из колхоза, и Эмма говорит: «Фира, я думаю, тебе лучше из нашего отдела уйти, потому что мы с тобой работать не сможем». Фира спокойно так и отвечает: «Это, - говорит, - ваши проблемы. И с чегой-то я должна вдруг уходить?» Эмма говорит: «У нас с тобой никто теперь разговаривать не будет». А она: «Да, - говорит, - пожалуйста». Конкордия, которая тоже с нами ездила, и говорит нам: «Ничего, не хочет по-хорошему, мы её и так уволим».
- Ну, и что ж не уволили? – усмехнулся я.
- Да в том-то и дело, что не за что. Приходит на работу вовремя, работу выполняет, замечаний нет… Ты представляешь, до какой степени у человека совесть заморожена? Сидит сычом, можно сказать, в вакууме – и хоть бы что… Как в пословице «Стыд не дым – глаза не ест».
- Ну, совесть-то у неё, наверно, есть, только она живёт согласно другим внутренним ориентирам.
Галина с удивлением уставилась на меня.
- Для чего тогда законы, если их можно не соблюдать? – продолжал я. - Не дураки же этот закон выдумали. Может быть, она руководствуется более высокими принципами, и это своеобразный вызов не вам, а руководству. Никто же из вас не возразил против того, что Эмму или Зиночку, например, тоже посылают незаконно? Может быть, нужно было обратиться к директору с просьбой пересмотреть норму работ на отдел?
Галина смотрела на меня как на дурака.
- Ну, ты, Володь, даёшь! Ты что, с луны свалился? Кто просить будет? Конкордия?.. А нам зачем на рожон лезть?.. Да у нас, если так рассуждать, половина больных наберётся. Нет, Володя, если совести нет, так её и не будет. Она просто наплевала на всех и думала только о своей выгоде, а совестливый человек всегда будет и поступать по совести независимо от того, выгодно это для него или нет… С этим ты согласен?
- С этим я согласен, - искренне подтвердил я, но в глубине души сочувствовал Фире, которая пошла на принцип, отстаивая своё право, закреплённое законом, и видел определённый смысл в её противостоянии…
Наверно и те, и другие были правы, но каждый верил только в свою правду, и это как раз оказался тот случай, когда что-то доказывать друг другу не имеет смысла. Ведь известно, что спор имеет смысл только в том случае, если он разумен.
Книга 3. Часть II. Глава 4. Художник Митя. Рассказ о том, как Митя ездил в командировку с художницей Анной. О людях маленького роста. Старший техник Эдик Ковалёв. Борьба с комплексами. «Парочка – бара
Художника звали Митей. Это был человек небольшого роста, оптимист, балагур и жизнелюб. Роста своего он не стеснялся, по этому поводу не переживал и не комплексовал. «Главное – не рост, - серьёзно говорил Митя. - Главное – размер». «Бессовестный!» – улыбались девушки. «Я имею в виду большое сердце», - смеялся Митя. Он располагал к себе легким доброжелательным характером, и девушки его любили.
Дверь в конференц-зал оказалась изнутри закрытой, я подёргал ручку и хотел уйти, но из-за двери осторожный голос спросил: «Кто там?», я ответил, и дверь открылась.
- Один? - спросил я. – А где Анюта?
- Будет завтра? Нужна?
- Да нет. Просто я привык, что вы вдвоём…
- Ну да, закрылись и занимаемся чёрте чем, - засмеялся Митя.
Художница, Анна, фактурой являлась полной противоположностью Мите, который считался её начальником: высокая, статная красавица, румяная словно матрёшка, с густыми русыми волосами, уложенными в толстую короткую косу. Про таких говорят: «кровь с молоком», а ещё, что они «коня на скаку остановят». При всей своей привлекательности Анна отличалась ещё и добрым, покладистым характером, имела весёлый нрав и живо реагировала на хорошую шутку.
- А чего закрылся? – я оглядел чуть затемнённый сдвинутыми шторами зал.
- Портрет Брежнева парторг заказал. Формат большой. Я его через диапроектор на холст спроецировал, теперь обвожу. А дверь закрыл от греха: какой-нибудь придурок растрезвонит, что Митька художник хреновый – не может портрета нарисовать, поэтому и переводит. Не все ведь понимают, что у нас тоже есть свои технические секреты.
Митька вдруг добродушно рассмеялся. Я вопросительно посмотрел на него.
- Насчёт «закрылись и вдвоём». Вспомнил, как мы с Анькой в Москву в командировку ездили. Сейчас расскажу.
Он выключил проектор и приоткрыл шторы. На загрунтованном холсте, прикреплённом к стенке за сценой медицинским пластырем, обозначился контур вождя.
- С ней ездить одно удовольствие. Хохотала всю дорогу. Хохочет, аж слезы из глаз, «Ой, говорит, не могу. Сил, говорит, моих смеяться больше нет». А потом просит: «Мить, расскажи еще что-нибудь смешное». Ну, ладно. В один день не уложились, потому как приехали днём. А где ночевать? У неё в Москве никого нет, в гостиницу не устроишься. А у меня тётка в Мытищах живёт, Поля. Меня знает, но видимся редко. Купил я бутылочку винца, коробочку конфет. Поехали.
- Мытищи, это с Ярославского вокзала? – уточнил я.
- Ну да… В общем тётка рада, разохалась, про мать, то есть, свою сестру спрашивает и всё на Аньку смотрит, мол, кто такая со мной заявилась. «А это моя жена», - говорю. Анька сначала чуть слюной не подавилась, а потом, чувствую, сейчас расхохочется и кулак ей за спиной показываю. «Хороша, - говорит тётка Дарья. – И где только такую отхватил!» И обижается: «А на свадьбу-то не позвал». «Да у нас, - говорю, - и свадьбы особой не было. Расписались, да чуть с друзьями выпили – вот и вся свадьба». Анька сидит и похохатывает. «Весёлая тебе жена попалась, - говорит тётка Дарья. – С такой и жить в радость. Ну, ладно, пришло время спать ложиться. Тётка стелет нам кровать в отдельной комнате. Кровать узкая, полутороспальная, но с периной. Анька молчит, но, вижу, нервничает. Тётка говорит приветливо так и как-то игриво: «Ну, молодые, спокойной ночи!» и уходит, притворив за собой дверь.
- Да-а, - конфузия, - засмеялся я. – И как же вы?
- Во-во, Анька и говорит: «Мить, а как же спать? Кровать-то одна». А я говорю: «Да вместе спать и будем. Ты ж мне жена». «Ага, - говорит, - разбежалась. Вместе с тобой я спать не буду». Я говорю: «Ань, рассуди. Не могу же я теперь сказать тётке, что ты мне не жена?» А сам смеюсь. «Да ты, - говорю, - не бойся, я на твою честь посягать не буду, так что мы с тобой будем спать не вместе, а рядом». Анька покочевряжилась немного и говорит: «Ладно, только я буду спать в одежде». А какая там одежда? Лето же. Платьице на голое тело и даже колготок нет. Тем не менее, когда она ложилась, заставила меня отвернуться. Я разделся до трусов и майки, потому что в брюках на чистое ложиться как-то неловко.
- И что? – я себя поймал на том, что уподобляюсь мужикам, которые, когда собираются вместе, начинают смаковать интимные подробности о женщинах, с которыми провели ночь.
- Да ничего. А ты хотел, чтобы что-то было?
- Да ничего я не хотел, смутился я. - Но у всякой истории должен же быть конец.
Я улыбнулся.
- А конец такой. Утром встали свеженькими и выспавшимися, тётка напоила чаем, и мы пошли на электричку.
Митя посмотрел на меня, подмигнул и добавил:
- Ну, конечно, попробовал я Аньку приобнять, да прижаться под предлогом, что кровать тесновата, но она меня локтём успокоила... А девка хороша. Я б и женился, да, знаю, не пойдёт.
Кончался перерыв, и я поспешил в отдел.
- Заходи, расскажу, как мы в поезде соседей по купе разыграли, - бросил мне вдогонку Митя
На следующий день, когда я зашёл к Мите, он раскрашивал портрет, и лицо вождя приобретало всё большее сходство с теми портретами, к которым мы успели привыкнуть.
- Что, твоей Анюты опять нет? – спросил я.
- А пусть погуляет, пока особо делать нечего. Я её отправил вроде как для обмена опытом в НИИлегмаш. Там пацаны с нашего худграфа работают.
- Понятно. Ну, тогда давай рассказывай, - сказал я.
- Про что?
- Про командировку. Ты вчера обещал рассказать, как вы с Анькой в поезде пассажиров разыграли.
- А-а, - Митя засмеялся. – Слушай… Закончили мы свои дела, полазили по магазинам и с сумками погрузились в поезд. Поезд наш, фирменный, который приходит в Орёл утром. А по дороге я говорю Аньке: «Пока не приехали, ты всё ещё моя жена. Войдём в купе, пусть народ завидует мне». Анька хохочет. «Ладно, - говорит. – Пусть буду жена». Взвалил я на неё все наши сумки и кульки, и она, нагруженная, в двух руках тащит всё это за мной в купе. Я вхожу гоголем, грудь колесом. Я-то, сам понимаешь, ростом не вышел, а Анька здоровая, на голову меня выше. Вошли: я вперёд, она с сумками за мной. Я говорю строго: «Сумки клади наверх, да смотри осторожно». И к пассажирам: «А то, безрукая, прошлый раз вазочку стеклянную расколотила». Анька покорно в ответ: «Хорошо, Митенька. Ты только не волнуйся, тебе волноваться нельзя». Соседи по купе, немолодые уже женщина и мужчина, когда мы вошли, о чём-то разговаривали, а тут, словно дар речи потеряли, молча переглянулись и женщина головой покачала, вроде: «Ну и ну!». А я дальше продолжаю комедию ломать. «Анька, - говорю опять строго, - сходи, чаю принеси. Да смотри, чтоб горячий был, да с заваркой хорошей». И опять к соседям: «А то прошлый раз чуть тёплый подала, да еле заваренный». А Анька опять: «Сейчас, сейчас, Митенька, потерпи, милый!» И - из купе, как ветром сдуло. Женщина опчть головой покачала и говорит мне: «Это чем же, не пойму, ты её, такую красавицу, взял, что она на тебя молится?». «Значит, есть за что, - говорю важно. - Иной мал, да удал, а другой велик, да дик». А она мне: «Да, видать, правда в пословице говорится: «Велик осёл, да воду возит, мал сокол, да на руках носят». И на мужика своего зырк-зырк глазами.
Митя замолчал.
- И что, признались, что это только шутка? – спросил я, сочувствуя женщине и её спутнику, очевидно, мужу.
- А зачем? Я даже когда ложился на вторую полку, обыграл это так, что, вроде, не могу спать низко, а то бы жену туда загнал…
- Пусть люди знают, что дело не в росте, а в голове, - заключил Митя. - Что толку от того, что у тебя длинные ноги, если с тобой и поговорить не о чем.
- Это точно, - согласился я…
Я где-то читал, что низкий рост заставляет людей прилагать больше усилий и работать усерднее, благодаря чему многие из них добиваются более значительного успеха, чем высокие. В общем, этим людям приходится полагаться только на свою активность и предприимчивость. А ещё считается, что люди маленького роста со временем приобретают большее чувство юмора.
Митя как раз и являлся примером этого вывода.
Но если в одном случае чувство неполноценности заставляет людей упорно работать над собой, то других людей маленького роста это чувство подавляет, и они начинают с недоверием относиться к окружающим, потому что им всё время кажется, что они вызывают насмешки окружающих.
Заниженная самооценка угнетает человека и расшатывает его психику; психологи говорят, что переживая из-за своего роста, невысокие люди чаще других умирают от сердечных приступов и инсультов. Но у этих людей в большей мере проявляется желание в чём-то возвыситься и превзойти окружающих, и тогда комплекс неполноценности формирует то, что называется комплексом Наполеона…
В конструкторском отделе работал старший техник Эдик Ковалёв, симпатичный молодой человек лет двадцати пяти со смуглой кожей лица и большими печальными карими глазами, которые всегда смотрели насторожённо, будто он ждал удара или какой-либо другой неприятности от человека, с которым разговаривал. Рост его составлял не более метра пятидесяти трёх, может быть, пятидесяти пяти сантиметров, и был он лишь немногим ниже художника Мити, но его съедало ощущение ущербности из-за своего роста, и он постоянно испытывал от этого тревогу, которую пытался спрятать, но она сидела в нём и перерастала в страх, хотя внешне он старался вести себя самоуверенно, чем маскировал свои слабости. Ему казалось, что его способности не оценены в должной мере, хотя оценивать там было нечего, потому что никакими особыми способностями он не обладал. Тем не менее, у него выработалось какое-то пренебрежительное и высокомерное отношение к окружающим. Считая себя личностью, стоящей выше «толпы», он отличался характером завистливым; что тоже шло от закомплексованности.
Коллеги не то чтобы избегали его, но не любили и старались лишний раз не вступать с ним в общение, потому что из-за болезненного самолюбия его могло обидеть пустое слово или любая безобидная шутка, которые на самом деле не имели к нему отношения, но которые он принимал на свой счёт или искал в них подвох. Недаром Горький говорил, что самолюбие - худший вид зависимости. Вот эта его вечная поза обиженного и скрытая агрессия часто вызывали неприязнь.
Одевался он по моде, носил зауженные брюки, которые чуть закрывали яркие носки, но даже летом ходил в пиджаке и галстуке. На ногах его красовались туфли на утолщенной подошве и наращенными у сапожника каблуками; волосы он как-то тоже взбивал над головой до кока, и они добавляли ещё сантиметр-два роста, но это всё не делало его фигуру значительнее.
Борьба с комплексами изводила его, и он стал находить отдушину в вине. Часто ему составлял компанию инженер-конструктор Евгений Иванович Константинов. Евгению Ивановичу было лет тридцать пять или чуть больше, жена от него давно ушла из-за его пристрастия к выпивке; или, как говорили в чеховские времена, он «имел слабость». Зная за собой этот грех, которого он стеснялся, Евгений Иванович вёл себя тихо, отличался застенчивостью, был робок и со всеми крайне вежлив. В любом случае это был человек в общении приятный. Денег ему до получки всегда не хватало, и он часто занимал трояк-пятёрку у сослуживцев, которые ему не отказывали, потому что долги он отдавал в срок, хотя потом ему снова приходилось занимать, так как от получки после раздачи долгов у него оставалась, дай Бог, если половина. На свободном от ватманского листа месте на кульмане у Евгения Ивановича всегда висел прикреплённый кнопками клочок тетрадной бумаги в клеточку с инициалами, понятными ему одному, тех, кому он успел задолжать на данный момент.
На почве пристрастия к выпивке Эдик и сошёлся с Евгением Ивановичем.
Как-то Конкордия сказала, покачав головой:
- Иду вчера вечером по Ленинской, а на другой стороне стоят Константинов с Ковалёвым. Оба сильно выпивши, а у Константинова в руках бутылка. Даже и не прячет.
- Да они частенько вместе выпивают, - усмехнулась Элла Гавриловна.
- Связался чёрт с младенцем, - в голосе Конкордии слышалось явное неодобрение.
- Да, действительно, - согласилась Элла Гавриловна. – Так-то Женька мужик хороший, мухи не обидит… С женой не повезло, вот и ходит бобылём.
- Не пил бы, не ушла, - категорически отрубила Конкордия.
- Так это он уже после пристрастился, а до этого, говорят, совсем не пил, - не согласилась Зиночка. – Говорят, жена на редкость стервозная попалась.
- Ну, без дыма огня не бывает. Видать, и он не ангел. А что тихий, так сами знаете, что в тихом омуте водится, - строго заключила Конкордия.
- Зато Эдик женат. И жена очень симпатичная, - сказала Зиночка.
- Верка. В ЦНТИ, в патентном отделе работает, - подтвердила Элла Гавриловна.
- И чего мужику надо? Такая жена, а он за воротник закладывает, - пожала плечами Конкордия.
- Да здесь обычный брак по расчёту и ничего больше, - усмехнулась Галина.
- И какой же здесь расчёт? – Конкордия вопросительно посмотрела на Галину.
- Да Верке выгодно было выйти за него замуж.
- И какая ж здесь выгода? Он – сморчок, она, сами говорите, симпатичная, - у Конкордии лицо сложилось в саркастической усмешке.
- У него в центре квартира от родителей, а Верка - из района, без жилья, - объяснила Галина.
- Так он её, похоже, любит, - сказала Зиночка.
- А она его терпит, - поставила точку Галина…
Книга 3. Часть II. Глава 5. В районе Болховской. Нечаянная встреча с Константиновым. В гостях у Эдика Ковалёва. Недовольная Вера. Обстановка жилья Ковалёвых. Книги от отца. Родители. Константинов и ег
Эдик жил на Ленинской, бывшей Болховской. Немного в стороне от Ленинской, над рекой, стояло несколько домов, составляющих улицу Пролетарская гора, которая раньше, называлась Левашовской в честь губернатора графа Левашова, и где теперь жила моя мать с отчимом, Константином Петровичем. Немудрено, что я часто проходил по Ленинской, навещая своих. Но если на Пролетарской большие дома появились уже после войны и поселились там новые люди, в той или иной степени относящиеся к управленческому аппарату, то до'ма на Ленинской занимали старожилы, но старожилы уже из послереволюционного времени, сначала уплотнившие, а потом и занявшие квартиры городской знати и орловских купцов, которые расселились здесь, когда Орёл стал губернским городом и началась активная застройка Болховской улицы.
Как-то в воскресенье я встретил Константинова. Он лениво плёлся вверх от Александровского моста в сторону горсада. В руках он держал холщовую сумку, в которой звякала пустая посуда. Увидев меня, просиял, мы перекинулись несколькими ничего не значащими словами, после чего он, немного стесняясь, попросил:
- Володь, ты деньгами не богат?
- А что? – спросил я, прекрасно понимая, что за этим обычно следует.
- Не одолжишь трояк до получки?
- Одолжу, - обрадовал я Константинова и поинтересовался: - А ты сейчас куда?
- К Эдику. А без бутылки… сам знаешь.
После проходного разговора о двух выпивохах из конструкторского, который случился в отделе, мне не давало покоя любопытство и интерес к Эдику, и я спросил:
- А можно мне с тобой?
Константинов удивлённо посмотрел на меня.
- А зачем тебе? Ты ж с ним, вроде, не контачишь.
- Да так, - уклонился я от прямого ответа. – Выпьем, посидим, поговорим.
Он чуть поколебался и сказал:
- Ну ладно… Только давай в гастроном зайдём.
Под одобрительный взгляд Константинова я купил три бутылки портвейна три семёрки, причём Константинов вынул из своей сумки четыре пустые бутылки и выставил на прилавок на обмен, но строгая продавщица приняла только три посудины.
- А у нас обмен баш на баш, - отрезала хозяйка прилавка в ответ на возражение Константинова. – Берите ещё бутылку, тогда приму все.
- Оставь, Евгений Иваныч, - сказал я, и он, поворчав недовольно, сунул лишнюю пустую бутылку назад в холщовую сумку.
- Володь, возьми чего-нибудь поесть, а то там у них с этим туговато, - попросил Константинов, и мы взяли кулёк камсы, сырки и буханку ржаного хлеба, то есть то, на что хватило фантазии Константинова; мне это показалось слишком убогим даже для самого скудного стола, и я по своей инициативе купил полкило варёной колбасы и две банки бычков в томате.
Эдик жил в двух шагах от гастронома. Через арку мы вошли в закрытый со всех сторон строениями с обшарпанными стенами двор и поднялись по деревянной шаткой лестнице на второй этаж двухэтажного кирпичного дома, который своей фасадной стороной с улицы казался более привлекательным. Дверь, в которую мы постучались, тоже была ободранной, так что клоки ваты вылезали из дерматиновой обивки. Дверь открыла жена Эдика, Вера. Она действительно отличалась приятной внешностью, не красавица, но с хорошей, ладной, хотя немного полноватой фигурой, с большими серыми глазами и густой копной русых волос, уложенных в короткую причёску. Роста она была невысокого, может быть немного ниже среднего, но Эдик даже с наращенными каблуками и взбитым коком волос не дотягивал до её роста, тем более, что и комплекция её превосходила его изящную фигурку. Я представил их на улице, где он, должно быть, выглядел рядом с ней подростком. Судя по тому, как Эдик даже на работе, останавливаясь с женщинами в коридоре, всегда как-то находил точку, которая делала его чуть выше, на улице он, наверно, прыгал вокруг жены, обходя её то с одной стороны, то с другой, в зависимости от рельефа тротуара, пытаясь уровняться ростом.
Эдик лежал на железной полутороспальной кровати, застланной потёртым байковым одеялом, и читал. При нашем появлении он отложил книгу и сел. Увидев меня, он как-то растерялся, и глаза его вопросительно и настороженно смотрели на меня, потом перебежали на Константинова, словно ожидая объяснения, но я опередил Константинова и сказал, придавая своему голосу обыденность:
- Привет, Эдик. А я встретил на Ленинской Евгения Ивановича, узнал, что он идёт к тебе и напросился. Моя матушка живёт рядом, так что я в вашем районе часто бываю. Не прогонишь? – весело заключил я.
- Да нет! – пожал плечами Эдик, очевидно ещё не решив, как всё же он должен реагировать на неожиданный визит.
Константинов выставил на стол портвейн и закуску. Эдик оживился и глаза его заблестели.
Вера явно была недовольна.
- Жень, - раздражённо сказала она. – Каждый день!.. А просто нельзя было прийти, если уж решил навестить.
- Вер, ну что значит «просто»? С пустыми руками, что ль?
- Да он уже с утра выпил и лежит мается - мало. А потом - в запой.
Вера меня совсем не стеснялась.
- Вам всегда мало. Да ну вас на хрен. Хоть залейтесь.
И она пошла было к вешалке, где стояла обувь.
- Вер, - заволновался Эдик. – Зачем ты так? При новом человеке. Стыдно же.
- Вера, - вмешался я. – У нас всего три бутылки вина. Это же не много. Если вы хотите уйти из-за меня, то давайте лучше уйду я.
- Да вы-то здесь не при чём! – отмахнулась Вера.
- Вер, действительно, что такое три бутылки вина на четверых? А если ты уйдёшь, получится больше… Да мы ненадолго, чуть посидим и уйдём, - поддержал меня Константинов.
Вера чуть постояла, как бы размышляя, потом бросила туфлю, которую держала в руке, на пол и задвинула её под полку для обуви.
- Ладно, - сказала она. – Чёрт с вами. Только больше чтоб в магазин не бегали. А то, знаю, начинается с бутылки, а потом не остановишь.
И Вера строго и, мне показалось, с неприязнью, посмотрела на мужа.
- Вер, мы хоть и выпиваем, от нас никому никакого вреда.
- Ага, от вас одна польза, - усмехнулась Вера. – Всё на пропой. Посмотри, как мы живём.
Комната действительно выглядела бедновато: кровать, простой прямоугольный стол, покрытый клеёнкой, старый продавленный диван - наверно, с довоенных времён - с высокой спинкой и откидными валиками, облезлый шифоньер со стеклянным окошечком, заставленным картинкой с репинскими бурлаками из «Огонька», потёртое мягкое кресло под стать дивану, два стула и две табуретки. Особое место занимал шкаф с книгами. Когда мы вошли, Эдик читал «Робеспьера» Левандовского из серии ЖЗЛ, а в шкафу стояли книги, названия которых я успел отметить по корешкам, и наряду с лёгким чтивом выделялись серьёзные тома, такие, как «Императоры. Психологические портреты» Георгия Чулкова и «Из истории великих русских географических открытий» профессора Ефимова. Книги довоенного советского издания отличались богатым оформлением: в красном и чёрном переплётах с золотым тиснением.
Видно, в книги он уходил от обиды на людей и от внутренних проблем, так же как и в стимуляцию себя вином, которое придавало смелость и облегчало контакт с окружающими. И читал он книги о героях, о выдающихся личностях, потому что, как сказал Марк Твен, «по-настоящему великие заставляют вас поверить, что вы тоже можете стать великим».
Когда я заметил, что среди книг, которые у них в шкафу, есть замечательные, Вера сказала:
- Были замечательные. Он почти все в букинистический отнёс. И последние отнесёт, благо, что магазин через два дома напротив.
Эдик зло посмотрел на неё, ничего не сказал, только сжал сильнее челюсти так, что скрипнули зубы.
Однако дома было чисто, и я себя чувствовал неловко от того, что не снял у порога туфли, хотя хозяйка и сказала, чтобы мы проходили так. Просто я вспомнил свой визит к писателю Степанову, человеку одинокому и преклонного возраста. Он мне тоже сказал, чтобы я проходил прямо так, в обуви, но я счёл это за простую вежливость и обувь снял, но его двухкомнатная квартира оказалась настолько запущенной, а пол настолько грязным, что я дома носки выбросил, а ботинки изнутри чистил губкой с мылом.
Вера своей женской рукой навела порядок на столе, и всё, что мы свалили кучей, лежало нарезанным и разложенным на тарелках, а гранёные стаканы возле бутылок вина дополняли нехитрый натюрморт.
- Книги остались от Эдиковых родителей, - сказала Вера, после того как мы выпили.
- А кто были родители? – спросил я осторожно и посмотрел на Эдика, отмечая, как он отнесётся к моему вопросу, не обидит ли это его, но он, уже получивший дозу алкоголя, расслабился, и его отпустило постоянное напряжение, а настороженность в глазах, которые сразу потеплели, оставила его.
- Отец – офицер, до войны преподавал в танковом училище… - охотно отозвался Эдик. - В сорок третьем, в сражении под Прохоровкой горел в танке, с трудом выжил, но остался инвалидом. Мы с матерью вернулись из эвакуации сразу после освобождения Орла, а отец лежал в госпитале и за ним ходила бабушка, его мать, которая оставалась при немцах в городе и сохранила квартиру. Мне тогда было всего три года.
- Ребёнку нужна любовь, а матери было не до него, всё внимание доставалось больному отцу. И рос бедный Эдик сиротой при родной матери.
- Ладно тебе, - недовольно прервал Веру Эдик. – Они что ль виноваты? Война была.
«Может быть, зря считают, что она с ним из-за квартиры, - подумал я. - Может быть здесь как у Шекспира: «Она его за муки полюбила, а он её за состраданье к ним».
- У меня та же история, - сказал я. – Мы с матерью тоже были в эвакуации, и отец, тоже офицер, в том же сорок третьем году получил сильную контузию, и мать выхаживала его. И мы тоже вернулись в город сразу после освобождения.
Эдик посмотрел на меня как-то по-особому дружелюбно, и во взгляде его было и удивление, и сочувствие, и благодарность.
Константинов после двух бутылок выпитого вина чувствовал себя свободно, и не видно, чтобы он был выпивши; Эдик заметно охмелел, а Вера, которая даже не допила налитые ей полстакана, сказала, как мне показалось, с одобрением:
- А вы, Володя, я смотрю, не очень охочи до вина.
- Ну, почему? – смутился я от того, что это меня выделяет из компании, и я как-то перестаю вписываться в случайное застолье. – Просто не люблю быть пьяным.
Константинов усмехнулся.
- До НИИ я работал на заводе Погрузчиков замначальника конструкторского бюро. Начальник, которого я знал ещё по институту, представлял меня директору завода. Всё прошло нормально, только, как потом мне рассказал мой новый шеф, директор спросил, выпиваю я или нет. Шеф говорит: «Выпивает в меру и на работе не позволяет». «Это хорошо, - сказал директор, - потому что, если трезвенник, так обязательно кляузник. А я кляузников на дух не переношу, от них у меня одни неприятности случаются».
- Ну, конечно, у вас только пьяницы нормальные люди, - недовольно возразила Вера.
- А что? Взять Ревякина из нашего отдела.
- Сволочь редкая и бездарь, - пьяно проговорил Эдик.
- Конечно, сволочь - постоянно докладывает начальнику о том, что делается в отделе, когда его нет. Мне пришлось с ним в командировку попасть. Я в гостинице, конечно, выпил, как полагается, а только не в ущерб работе. Задание я выполнил и отчитался. А потом все, вплоть до Ивана Ивановича, знали, что Константинов в командировке пил не просыхая.
Мы сидели ещё около часа, и когда допили вино и Вера сказала клюющему носом мужу: «Эдик, иди-ка ты спать!», мы с Константиновым откланялись.
На улице мы расстались. Я пошел домой, а Константинов - в магазин пропивать трояк, который я ему одолжил…
Прошло около двух недель после нашего скромного застолья у Эдика и Веры, когда мне приснился сон. Я видел комнату, в которой мы вчетвером сидели за столом, уставленном бутылками дешёвого вина и простой закуской. Комната снилась мне совершенно пустой. Не было стола, не было шифоньера и книжного шкафа – ничего не было, только посреди комнаты стояла кровать, на которой лежал почему-то голый Эдик со скрещенными на груди руками и стеклянными глазами, уставившимися в потолок. На шнуре раскачивалась лампочка под самодельным бумажным абажуром, прикрепленным к крюку на потолке.
Я проснулся и сел на кровати, ощущая неприятный подвальный холодок. И вдруг пришло осознание, что Эдик мёртв…
Несчастный Эдик повесился на том самом крюке, на котором висел бумажный абажур. Самоубийству предшествовала депрессия, перешедшая в запой, после которого от него ушла жена.
Болезненное самолюбие обрекло его на одиночество, он страдал и, может быть, планировал самоубийство. Он пил, а трезвея, чувствовал угрызения совести.
Книга 3. Часть II. Глава 6. Я снова нужен УГРО. Капитан Савин. Случаи пропажи детей. Криминалистическая лаборатория и криминалисты. У матери пропавшей школьницы. Маршрут, которым девочка ходила в школ
Неожиданно обо мне вспомнил уголовный розыск. Только на этот раз дело обошлось без повестки. С утра Конкордии позвонила секретарша Оля и сказала, чтобы я срочно зашёл к директору. Конкордия насторожилась и спросила:
- По какому вопросу?
Не получив вразумительный ответ, она недовольно буркнула:
- Владимир Юрьевич, к директору. – и не преминула лягнуть, подозрительно заметив: - Не знаю, чего вы там натворили.
У директора сидел человек в штатском, которого я сразу узнал. Это был старший лейтенант Савин из криминалистического отдела угрозыска. Я поздоровался.
- Владимир Юрьевич, товарищи из милиции просят командировать вас к ним, чтобы помочь разобраться с каким-то непонятном текстом на английском языке.
- А почему меня-то? – прикинулся я дурачком, хотя прекрасно понял, для чего нужен угрозыску.
- Василий Николаевич говорит, что вы уже раньше помогали им с переводами, и они высоко оценили вашу помощь. Приятно, что наши работники положительно характеризуются нашими органами.
Он взглянул на Савина.
- Совершенно верно, - кивнул Савин.
- Товарищ старший лейтенант, что вы там напустили туману насчет каких-то переводов? – серьёзно спросил я, когда мы вышли из НИИ и сели в Волгу, которую, оказывается, прислали за мной.
- Капитан, - также серьёзно ответил Савин. – А насчёт «тумана», сами понимаете: во-первых, при существующем положении вещей мы не можем рекламировать наше сотрудничество с какими бы то ни было экстрасенсами, потому что это похоже, извините, на чертовщину; во- вторых, вам, я думаю, тоже не нужно, чтобы на работе знали о том, что вы видите то, чего никто не видит?
- И то верно, - согласился я. – Только я могу обидеться на «чертовщину»… Да и нелогично как-то, с одной стороны, не верить, а с другой, просить о помощи.
- Извините, Владимир Юрьевич, - смутился Савин. – Только очень непонятно это всё.
- Ладно, - не стал я усугублять ситуацию. – Только не надо отчества. Просто Владимир.
- Идёт, - согласился Савин.
- Последний раз мы с вами виделись года два назад. Потом я уезжал. А вы меня даже на новой работе отыскали. Это что, я, как это вы говорите, на крючке?
Савин посмотрел на меня, как мне показалось, даже с некоторым презрением и усмехнулся. Я понял, что для человека из угрозыска, подобный вопрос звучит нелепо.
- Никто вас ни на какой крючок не сажал, – сказал капитан Савин. - А найти любого человека, если нужно, для нас не составляет особого труда. Вот найти преступника не всегда удаётся. В связи с этим полковник Никитин и вспомнили о вас. Короче, он всё вам объяснит. Помните Никитина?
- Николая Семёновича? Конечно, - подтвердил я. Только тогда он был подполковником.
- Я тоже тогда был старшим лейтенантом.
- Да, время идёт, - философски изрёк я…
Полковник Никитин встретил меня как старого знакомого, провёл в кабинет, куда зашел и капитан Савин. Никитин расспросил меня об Омске, заметил, что знает о привлечении меня органами КГБ к делу о золоте Колчака, чему я уже не удивился, и перешёл к делу.
- Видите, Владимир… Юрьевич, - «Юрьевич» полковник Никитин произнёс с заминкой, взглянув на меня как бы оценивая.
- Раньше вы меня звали просто Владимиром, - заметил я.
- С тех пор вы заметно повзрослели, - улыбнулся Никитин, но тут же улыбка погасла на его лице.
- Ну, хорошо, - сказал полковник,– давайте к делу. Нам нужна ваша помощь в расследовании резонансного преступления, которое зашло в тупик. Вопрос с начальником УВД насчёт вас согласован…
Я про себя усмехнулся тому, что вопрос согласован у начальника милиции, а я как бы просто обязан. «Это называется «без меня меня женили», - беззлобно подумал я.
- У нас за последний месяц второй случай пропажи детей школьного возраста. По городу пошли слухи о маньяке. Дело дошло до первого секретаря, который требует немедленного раскрытия преступления, а у нас нет ни малейшей зацепки. Дело обстоит так. В первом случае девочка десяти лет пошла в магазин и пропала, во втором – пятиклассница возвращалась из школы, но до дома так и не дошла. Мы подумали, что, может быть, вы с помощью ваших психических способностей попытаетесь обнаружить местонахождение пропавших детей. Сейчас, сами понимаете, надо использовать любую возможность, чтобы найти пропавших. А если в городе действует маньяк, то его необходимо остановить. Да, не дай бог, до Москвы дойдёт. Тогда с нас всех не только погоны, но и головы поснимают.
Я молча слушал и мне, конечно, было всё равно, поснимают с кого-то погоны или нет, но, если пропадают дети и в городе появился маньяк – это серьёзно, и я не смогу отказаться и попробую помочь, если смогу.
- Времена меняются, - продолжал Никитин. - Сейчас в нашей системе и других структурах проводятся какие-то исследования на предмет сотрудничества с парапсихологами. Правда, большая часть такой информации засекречена, хотя, конечно, это не панацея в решении наших проблем, и официальной статистики об обращении полицейских за помощью к экстрасенсам нет, - сказал Никитин, и мне показалось, что он оправдывается за то, что приходится обращаться за помощью к «иным силам».
- Когда случилась последняя пропажа девочки? – спросил я.
- Три дня назад. Мать заявила об исчезновении дочери на следующий день, после того как обзвонила всех подруг, морги и больницы, а утром, потеряв всякую надежду, пришла в милицию. Первая девочка пропала неделю назад. О пропаже заявили оба родителя…
Никитин выдержал паузу и сказал:
- Давайте так. Этим делом занимается капитан Савин. Вы уже с ним работали. Пусть он введёт вас в курс дела и более подробно осветит вопрос. Если понадобиться моя помощь, можете обращаться.
И мы с Савиным отправились в его лабораторию.
- А где же ваши криминалисты? – спросил я, помня, что в прошлый раз, когда Савин привёл меня сюда, здесь сидели специалисты.
- А вы думаете, что криминалист привязан к своим столам и приборам? Нет, дорогой Володя, они вместе с оперативниками выезжают на места преступлений, осуществляют криминалистическое сопровождение при расследовании уголовных дел, участвуют в осмотре мест происшествия. Так что, все на объектах, - пояснил Савин. – Рутинная работа, но с помощью как раз нашей криминалистической техники раскрывается большинство тяжких преступлений.
В голосе Савина чувствовалась гордость, и я понял, что свою профессию он любит.
На столах и на полках лаборатории разместились приборы самых разных размеров и видов. Я отметил, что в лаборатории как-то стало теснее.
- У нас сейчас оснащение на самом высоком уровне, - заметив мой заинтересованный взгляд на незнакомые мне предметы, заполняющие почти всё свободное пространство, сказал Савин. – Это эхолоты[1], это георадар[2], а это классический «чемоданчики эксперта». Всё, что нужно для эффективной работы.
- А это что за прибор? – на полу стоял агрегат с металлическим ящиком и трубоотводом гармошкой.
- Это, брат, называется цианоакрилатная камера[3]. Хорошая штука. С её помощью можно выявить любые следы пальцев рук на любых поверхностях, будь то металл, пластик, стекло или ещё что. Совсем недавно с помощью этой камеры мы доказали дачу крупной взятки одним чиновником. Стандартным способом обнаружить какие-либо отпечатки пальцев взяточника на банкнотах обнаружить не удалось, а судебная экспертиза, проведённая с использованием цианоакрилатной камеры, чётко установила принадлежность следов подозреваемых лиц…
Я сел за один из столов, на котором стоял микроскоп, штативы с пробирками, какие-то бумаги и лабораторные весы.
- Мне нужна фотография и что-нибудь из одежды девочки, которую она носила до последнего времени.
- Это придётся ехать к её матери, - удручённо сказал Савин. – Мать там в такой прострации, что не дай Бог… Ну, надо так надо.
Савин доложился Никитину, и мы поехали по адресу места жительства матери пропавшей девочки. Мы остановились у одной их хрущёвок в конце улицы Горького и поднялись на четвёртый этаж. Нам открыла молодая осунувшаяся женщина со скорбным лицом и заплаканными глазами. Она испуганно и вопросительно смотрела на Савина и очевидно страшилась вести, которую ждала услышать от него. В ответ Савин только пожал плечами и сказал:
- Пока ничего. Ищем…
- Нам нужна фотография вашей дочери и какая-нибудь её одежда, - попросил я.
- Зачем? – встревожилась мать.
- Этот человек может помочь, - успокоил её Савин.
Женщина пригласила нас в комнату, достала из серванта толстый растрёпанный альбом и нашла фотографию девочки, затем ушла в другую комнату, очевидно, за одеждой дочери.
С фотографии на меня смотрела девочка-подросток. Её наивные широко распахнутые глаза доверчиво глядели на меня. Изображение оставалось устойчивым, фотография не теряла своей трёхмерности, а взгляд излучал тепло и свет, и это позволяло с уверенностью предполагать, что девочка жива.
- Она жива, - сказал я, но ощущение опасности тревогой отозвалось во мне, и я добавил. – Но нужно спешить.
Мать, которая стояла в дверях с платьицем, белым школьным фартучком и детской шерстяной кофточкой в руках и слышала мои слова, покачнулась, выронила вещи и прислонилась к косяку.
Меня оставило напряжённое состояние короткой отрешённости, и мгновенное озарение указало направление действия.
- Как ваша дочь ходит в школу?
Женщина столбом стояла у дверей, подпирая косяк, и не сразу сообразила, чего я от неё хочу.
- Каким маршрутом ходит ваша дочь в школу и из школы?
- Здесь одна дорога. От школы по улице, потом через дворы до самого дома. Заблудиться трудно, - сказала женщина.
- Товарищ капитан, идёмте! – заторопил я.
Савин без лишних слов взял вещи пропавшей девочки, завернул в газету, которую дала женщина, и мы вышли. Савин положил свёрток в машину и было хотел идти со мной. Но я остановил его, нервно приказав: «Ждите меня здесь. Я скоро» и пошел к школе. У школы я постоял с минуту и медленно пошел назад к дому. В какой-то момент я почувствовал, что теряю контроль над собой, будто моим телом начинает управлять изнутри кто-то другой, а я становлюсь всего лишь сторонним наблюдателем.
[1] Эхолот – прибор для исследования воды.
[2] Геородар – прибор для поиска трупов и вещей под землёй.
[3] Цианоакрилатная камера «MisonixCA – 3000 – 710» - стационарная камера для выявления следов пальцев рук и биологических следов.
Книга 3. Часть II. Глава 7. Экстрасенсорика - необычное восприятие мира. Горбатый «Запорожец» и человек с усами. Метод погружения в тайный мир особого сознания. Я «вижу» место преступления. Логический
Экстрасенсорика — это необычное восприятие мира, в котором не существует привычного понятия времени; события там происходят будто в одном потоке, то есть настоящее, прошлое и будущее сразу. На уровне волн и энергии мой мозг получает информацию, которую в последующем расшифровывает. Сведения приходят разными путями. Иногда это голоса, иногда картинки, образы. Всё это обеспечивает сильное биополе, которое и позволяет мне не только видеть ауры живого и растительного мира и даёт возможность исцелять других, но и увидеть то, что запечатлелось в мире четырёхмерного пространства, чего не видят другие.
Я научился отстраняться от своих мыслей и чувств и, активизируя экстрасенсорные способности, погружался в пространство безграничной информации без особых усилий.
Метров за пятьдесят до продовольственного магазинчика, мимо которого пролегала узкая асфальтовая дорожка, ведущая к параллельной улице через дворы, я остановился словно наткнулся на невидимую стену. Всё вокруг стало зыбким, закачалось и подёрнулось дымкой. Через мгновение дымка рассеялась, и я увидел синий «Запорожец», который в народе называли «горбатым» за его неказистый вид. Машина остановилась у тротуара. Дверца со стороны водителя открылась и из неё высунулся человек с усами. На правой руке, которая лежала на опущенном стекле дверцы, не хватало фаланги указательного пальца. К машине подошла девочка в школьной форме с портфелем в руках. Две небольшие косички торчали в стороны. Я сразу узнал её по фотографии, которую только что видел в квартире пострадавшей женщины. Водитель что-то говорил девочке, и она села в машину. Также внезапно, как появилось, видение растворилось, будто его и не было. Я поспешил вернуться к ожидавшему меня капитану Савину. Не вдаваясь в подробности, коротко описал приметы предполагаемого преступника.
Когда Савин доложил о моих предположениях Никитину, тот просиял и произнёс:
- Невероятно… Ну, теперь можно работать.
Никитин довольно потирал руки.
- Давайте я сначала попробую «поколдовать» с одеждой, - попросил я. - Может быть, смогу добавить что-то ещё, что поможет спасти девочку.
- Действуйте. Потом - ко мне, - сказал весело Никитин.
В лаборатории за микроскопом сидела молоденькая сотрудница. Она смотрела в микроскоп и, отрываясь время от времени, записывала что-то на листе бумаги. На нас она никак не прореагировала, продолжая своё занятие, но Савин попросил её выйти на короткое время, и она беспрекословно, словно робот, тут же вышла из лаборатории, даже не взглянув на нас.
Савин, уже знакомый с моей методикой погружения в тайный мир особого сознания, сидел тихо на стуле у дверей, в то время как я склонился над вещами, которые мы привезли, и мял в руках то платьице, то белый сатиновый фартучек, то красную шерстяную кофточку. В какой-то момент лаборатория со всеми её столами и приборами зашаталась, словно её качал кто-то изнутри, и стала исчезать, растворяясь в окутавшей её дымке. Промелькнула шоссейная дорога так, как будто я нёсся на машине с безумной скорость, крутой зигзаг поворота, дорожные указатели и километровые знаки. Появились сначала неясные, потом всё более отчётливо выступающие контуры деревенских домов. Потом вся картинка пропала, и я тут же оказался в помещении без окон и увидел девочку, сидящую на ворохе тряпок со связанными руками и тряпичным кляпом во рту. От ноги пленницы к кирпичной стене, в которой торчало металлическое кольцо, тянулась короткая верёвка… И всё разом исчезло. Я неподвижно сидел за столом, передо мной лежала детская одежда, а у дверей сидел капитан Савин. Я с трудом приходил в себя и какое-то время неадекватно воспринимал окружающее пространство. Постепенно тело приобретало прежнюю лёгкость, а мысли начали приходить в порядок.
- Пошли к Никитину, - сказал я Савину, поднимаясь со стула.
Полковник словно ждал нас.
- Ну? – нетерпеливо спросил Никитин.
Я рассказал всё, что «увидел».
- А что, что было на указателе?
- Непонятно. Всё мелькало, словно я летел на бреющем полёте. Вроде заметил первую букву, может быть, потому что она была заглавной. По-моему, «Н»… Кстати, - добавил я, - «Запорожец» стоял у тротуара капотом в сторону Мезенки. Если ехать прямо, то единственный выезд как раз на Болховское шоссе.
- Хорошо, Володя, спасибо, - поблагодарил меня Никитин и уверенно сказал: - Теперь найдём гада…
Через два дня меня вызвали в милицию. На этот раз директору НИИ звонили из аппарата начальника УВД. За мной прислали машину, и я снова ехал с капитаном Савиным. Конкордия по этому поводу недовольно сказала:
- Что у них нет своих переводчиков, что ли?
- Есть в КГБ, а в милиции нет. А если б и были, что мы с ними спорить будем? – сказал я, всем своим видом показывая, что мне тоже неприятна вся эта история с переводами на стороне.
- Да, конечно, - согласилась моя начальница, и я уловил даже некоторое сочувствие в её голосе.
По дороге Савин коротко сообщил, что девочку нашли, что она жива, и что преступника взяли.
Подробности я узнал от начальника УГРО Никитина.
Следователи логически пришли к выводу, что владелец «горбатого «Запорожца» живёт где-то в пригороде по Болховскому шоссе. Зигзаг крутого поворота и указатель с буквой «Н» с моих слов указывали на район Неполоди, но на всякий случай следователи проверили всех, у кого есть синий «Запорожец» в районе от Плодово-ягодной станции, Мезенки и дальше. Таких машин оказалось три, но владельцев с усами и с отсутствующей фалангой указательного пальца среди них не оказалось. Зато председатель совхоза «Неполодь» по приметам сразу признал подозреваемого.
- Это Назим. Он у нас недавно, – уверенно сказал председатель. - Механизатор, технику чинит. И «Запорожец» горбатый у него есть. Списанный купил и собрал. А палец ещё в своих краях циркуляркой оттяпал. Бобыль, нелюдимый. Живёт отшельником, ни с кем близко так и не сошелся. И дом купил на отшибе.
Дома Назима не оказалось, машины тоже не было. Девочку нашли в сарае. Она лежала на грязном тюфяке со связанными руками, кляпом во рту и привязанная за ногу к кольцу в кирпичной стене так, что верёвка позволяла сделать шаг в одну сторону и шаг – в другую. Радом с тюфяком стояла пустая миска и кастрюля с водой. Девочка была напугана и при виде вошедших вжалась в стенку и дрожала всем телом. Когда её освободили от кляпа, она, молча, всё еще не понимая, кто эти люди и чего от неё хотят, смотрела встревоженно на милиционеров, которые были без формы, и страх стоял в её глазах. Её развязали и стали успокаивать, и она, осознав, наконец, что это спасение, вдруг разрыдалась.
Назима задержали под Курском по ориентировке, которую разослали во все районы области и соседние города. Преступник словно почувствовал опасность и, бросив всё, попытался скрыться на своём синем «Запорожце», не сообразив, что машина является заметной уликой.
Девочке понадобилась врачебная помощь, но в основном она была в порядке. Следователи боялись, что Назим совершил над ней насилие, но, к счастью, эта страшная участь миновала несчастного ребёнка.
Но если этой девочке, Свете, можно сказать, повезло, то другую, пропавшую за неделю до неё, нашли в огороде, где её закопал Назим.
Пришедшая в себя Света рассказала следователям, что похитивший её дядька вытаскивал из погреба, который находился в сарае, что-то завёрнутое в одеяло и унёс, а потом приходил за лопатой. Следователи с помощью георадара обнаружили в дальнем углу огорода захоронение и выкопали труп пропавшей раньше девочки.
На следствии Назим плёл несуразное. Говорил, что хотел сделать из девочек себе жён. Сначала бы держал их в неволе, но потом они бы привыкли и стали послушными. Первую нечаянно задушил, потому что она кричала и очень сильно сопротивлялась, когда он хотел с ней близости. Вторая ему понравилась, и он смерти её не хотел, но понял, что его всё равно поймают, потому что в городе и даже в их деревне стали говорить о маньяке, которого ищут, и он решил скрыться, а потом уехать к себе на родину.
Назима приговорили к высшей мере наказания…
За помощь в раскрытии преступления я получил благодарность начальника УВД и «Почётную грамоту».
После этого ко мне ещё не раз потом обращались органы милиции, и я помогал следствию.
Во мне жили особые ощущения и особые формы восприятия реальности, не той реальности, которая была осязаемой, а той, что существовала за пределами чувственных восприятий, и я часто ловил растерянность в глазах следователей и криминалистов, когда они сталкивались с моими экстрасенсорными возможностями, которые выводили их из тупика криминального дела. Им приходилось верить в то, что противоречило их материалистической логике, которая опирается на традиционную науку…
Несмотря на все сходства между предсказаниями и реальными фактами, официально моё участие в деле никогда нигде не фигурировало.
- Знаете, почему полиция старается откреститься, что ли, от того, что иногда обращается к экстрасенсам, и даже официально заявляет, что не связана ни с ясновидящими, ни с экстрасенсами, хотя неофициально вынуждена иной раз рассчитывать на их сотрудничество? - сказал мне по этому поводу Савин. – Да потому что развелось много проходимцев и мошенников, которые в погоне за наживой при любом удобном случае кричат, что помогали полиции, а это принижает и даже дискредитируют работу полиции.
Книга 3. Часть II. Глава 8. Собака, которую мы с Милой подобрали. «Всё течёт, всё меняется». Моя улица. Алёна, дочь Жорика Шалыгина. Спортсмен Федя Сёмин. Наши мужики. Свадьба таксиста Гени. Павел-пиа
Собака, которую мы с Милой подобрали щенком у монастырской стены и отдали татарину Алику, выросла, и он ходил с ней на рыбалку и в лес. Алик назвал пса Султаном. Теперь это была крупная симпатичная дворняга рыжего окраса с белыми грудью, ногами и маской. Помню, как я впервые увидел Султана, уже превратившегося в большую собаку, и думал, стоит ли подходить к ней, опасаясь её агрессии – ведь я был для неё чужой. Но произошло чудо: Султан сам подошел ко мне, виляя хвостом, заскулил и, став на задние лапы, стал лизать мне лицо. Я был растроган, ласково гладил и трепал пса за ушами, а он почти по-человечески улыбался, открывая белозубый рот.
- Узнал! Ты представляешь, узнал, паразит! - с восторгом говорил Алик.
- Сам удивляюсь, - со счастливой улыбкой отвечал я.
Хотя что тут удивительного. Если человек способен запомнить около десяти тысяч запахов, то сколько запахов может помнить собака, если её обоняние в тысячи раз чувствительнее обоняния человека, к тому же, запахи, связанные с каким-то происшествием, собака способна помнить всю жизнь.
И снова я почувствовал, как сердце наполняет тоска, а память возвращает к холмам Свято-Успенского монастыря, где мы с Милой встретили рассвет и, счастливые, уснули…
Я проснулся от холодного носа щенка дворняги, который тыкался в мое лицо, и тоненько скулил. Щенок искал хозяина и решил пристать к мирно почивающим на травке. Собаки хорошо чувствуют тех, кто им не причинит зла. Мила открыла глаза и села. Щенок подбежал к ней. Она погладила его, и он опять заскулил, то ли жаловался, то ли хотел есть. Солнце уже поднялось значительно над горизонтом, и мы пошли назад, приманив щенка свистом. Щенок послушно шел за нами…
Вот тогда Мила неожиданно остановилась и сказала:
– Я уйду от него. Я больше так не смогу. Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться…
А я, испытывая смятение от неминуемого расставания, сказал, что сегодня же уеду, потому что так будет правильно. Я думал, что этим спасаю её брак, но только обрёл себя и её на страдания…
Я не понимал, почему в меня так глубоко проникло ощущение пустоты и усилилось ощущение тоски и одиночества. Память возвращала к детству, но, возвращаясь в прошлое, трудно справляться с настоящим. Время не остановить, друзья детства уходят из нашей жизни, и иногда кажется, что их будто не было. Ещё Гераклит Эфесский, уподобляя всё сущее течению реки говорил, что «дважды тебе не войти в одну и ту же реку», и тщетно я твердил себе, что нужно принимать жизнь такой какая она есть. «Всё течёт, всё меняется». День сменяет ночь, планеты движутся вокруг Солнца по своим орбитам, а мы рождаемся, живём и умираем.
А улица жила. Только вместо нас её наполнила новая смена, выросшая как-то вдруг. Малышня, которая, казалось, совсем недавно путалась у нас под ногами, превратилась в подростков, и мальчики украдкой поглядывали на девочек, а девочки делали вид, что им это совершенно безразлично, а потом шептались, делясь секретами, а рассказывая про что-то, выдавали желаемое за действительное и часто придуманное. Для них важно было, кто из мальчиков как посмотрел на девочку, или как Саша нарочно толкнул Иру, когда та шла из магазина, чтобы она обратила на него внимание, и она огрела его авоськой с хлебом по спине. Те из них, кто жил в нашем дворе, здороваясь со мной, называли меня дядей Вовой, отчего мне было смешно и к чему я не сразу привык. Пацаны, как мы в своё время, гоняли футбольный мяч на улице, играли в «цару» и «пристеночки», а девочки в классики и скакалки.
Те, кто были подростками, выросли, вступив в прекрасный юношеский возраст, когда силы и желания бьют через край, когда любовь сводит с ума и появляются первые серьёзные межполовые отношения, а потом первые разочарования и первые трудности, когда превалируют максимализм и неприятие ханжества...
Двор гудел растревоженным ульем, когда красавица Алёна, дочь Жорика Шалыгина, демонстративно провела африканца с совершенно чёрной кожей через весь двор в своё жилище. Бабки категорически осудили Алёну, а заодно и Жорика Шалыгина с женой Анькой за то, что они отнеслись к этому безобразию, будто так и надо, и сидели дотемна, ожидая, когда африканец выйдет, но он ушел только ранним утром, так что бабки его уже не увидели. Обыватели, по крайней мере, двух улиц - Степана Разина и Советской - тоже долго вспоминали дефиле Алёны и африканца под ручку до нашего дома. Это был в какой-то степени вызов общественному мнению. Но в возрасте, когда наступает зрелость, прямолинейность и неспособность оценивать свои поступки сказываются на поведении, которое часто оказывается спонтанным.
Алёна осталась в старой квартире после того, как Григоряны получили новую квартиру в том же обкомовском доме на Пролетарской, где жила теперь моя мать с отчимом, и отец, мать и младшая сестрёнка Алёны заняли квартиру Григорянов. Унаследовав от отца артистический талант и голос, Алёна училась на втором курсе Института культуры и пела в каком-то молодёжном ансамбле, а африканец из Кении, учившийся в Орле по международному обмену, играл в оркестре на барабанах, привлекая публику и привнося экзотику в коллектив, который был уже довольно популярным…
Фёдя Сёмин, спортсмен и щеголь, завсегдатай горсадовской танцплощадки, одевался тщательно и модно, вместо галстука под ворот белоснежной рубашки надевал шёлковый шейный платок с узором а ля Вознесенский. Когда он вечером, выбритый, набриолиненный и красивый выходил из дома его покойной бабки Пирожковой, где он жил с матерью, где там же в подвальном этаже ютились Каплунские, а в глубине двора - татарин Мухомеджан, подростки – мальчики и девочки – бросали свои игры и провожали его любопытными, завистливыми и восхищенными взглядами до угла улицы. Но как многие спортсмены, посвятившие себя труду физического развития, он не обладал большим умом и был интеллектуально ограничен. «Я никогда не буду носить галстуки, лучше косынку – красиво и воротник не пачкается», - говорил он категорично. Или, когда во дворе перед осколком зеркала брился Мухомеджан, кривил губы в иронической усмешке: «Я не понимаю, как можно бриться опасной бритвой. Нужно бриться электрической, которая исключает порез и массажирует кожу».
Как-то наши молодые мужики сидели на бугорке и культурно, из стаканов, распивали «Агдам». Они остановили Федю. «Выпьешь?» и протянули ему полстакана вина. «Не, - сказал Федя, - мне это разве что для потехи». «Ну, давай пару рваных, дадим бутылку», - ухмыльнулся один из компании, Павлик-пианист. «А чегой-то два рваных за бутылку, если она рупь сорок стоит?», - возразил Федя. «А за то, что мы в магазин бегали, тем более, что «Агдама» сейчас нигде не возьмешь… Слышал? «Кто Агдам сегодня пил, тот любой девчонке мил». Феде дали бутылку и протянули стакан, но он отковырнул металлическую крышечку и, лихо запрокинув голову, стал пить вино из горла. Вино булькало, физиономия Феди покраснела, но он допил жидкость до конца и по-гусарски небрежно отбросил пустую посудину в сторону. На мужиков это не произвело никакого впечатления, и когда Федя ушёл, кто-то сказал: «Вот придурок! Да ещё зачем-то бутылку пустую забросил. Паш, иди-ка возьми, потом всё равно сдавать придётся».
Мужики, перевалившие за тридцать, уже не делали различия между собой и нами, которые тоже незаметно перешли в разряд мужчин. Старшие жили на нашей улице и в нашем дворе, но жили мы с ними параллельно и до поры до времени у нас были разные дела и разные заботы, но время уровняло нас, перевело в общую категорию, соединило и смешало, и, к своему удивлению, я теперь видел среди них моих ровесников с другого конца улицы или улицы соседней. Я их тоже знал. С кем-то учился в школе, с другими играли улица на улицу в футбол, хотя дружить не дружили. Теперь некоторых из молодых связывала со старшими работа, и всех связывала выпивка.
Мужики собирались на бугорке за сараями, выходящими задами на дорогу. Улица всегда была немноголюдной и скопление авто и мототранспорта видела, может быть, единственный раз, когда женился Геня, таксист из прокурорского дома напротив. Тогда ошалевшие жители вывалили на улицу на страшный треск мотоциклетных моторов, сопровождаемых выстрелами из выхлопных труб, и на громкие и резкие звуки клаксонов легковых машин, от которых закладывало уши. Мало того, пыль поднялась и туманом зависла не меньше, чем при пыльной буре где-нибудь в степях Казахстана, Оренбуржья или Астраханкого края.
Геня ехал с друзьями в «Волге» с шашечками, а невеста с подругами в «Победе», тоже с шашечками, а впереди и позади легковых машин рычал и ревел десяток мотоциклов.
Свадьбу устраивали в ресторане, но Геня специально перед ЗАГСом проехался по близлежащим улицам, чтобы все видели, как нужно жить. У своего дома он вальяжно вышел из машины, оглядел соседей, которые кучно стояли у своих ворот, и видно остался доволен, потом вытащил из «Победы» свою невесту, маленькую и полную, похожую на куклу-неваляшку, в белом платье в пол (или в пыль) и в фате. Из ворот вышла матушка Гени и младшая сестра, их втеснили в машину к невесте, и кортеж, ещё немного пошумев всеми доступными средствами, укатил…
С женой Геня прожил с год и развёлся. «Стервой оказалась!» - зло и коротко отвечал Геня, когда соседки, лицемерно сокрушаясь, спрашивали: «Генечка, как же так случилось-то? Ведь такая хорошая пара были»…
Мужики часто стреляли у меня рубль, реже два и почему-то никогда больше. Иногда отдавали, иногда нет. Бегал за вином всегда Павел-пианист, прямой и плоский, словно аршин проглотил. Павел ходил быстро мелкими шажками и немного картавил. Просить сбегать его за вином нужды не было, он это делал с удовольствием, потому что однажды, когда он обернулся скоро, компания наперебой удивлялась, как это он так быстро в магазин сбегал, мол, оглянуться не успели. Ему так лестна оказалось эта похвала, что он потом старался изо всех сил оправдать звание самого быстрого посыльного. Это ему удавалось, потому что он действительно бежал до магазина и обратно, а там, терпя ругань в свой адрес, умудрялся всё же не стоять, хоть в небольшой, но очереди и с шутками и прибаутками получал вожделенное.
Закончил Павел музыкальное училище и числился аккомпаниатором в Клубе учителя. Жил он на соседней улице Степана Разина, но в пределах района встретить его можно было где угодно, так что, казалось, что он вообще нигде не работает.
В каждом городе есть свои сумасшедшие и свои алкоголики, которых жители знают в лицо. Наши мужики были просто выпивохами. Павел был алкоголиком. Утром ему требовалось похмелиться, и он шел в сквер танкистов, где в это время в ожидании открытия винного отдела собирались такие же страждущие, у которых весь разговор сводился к вопросу: «у кого сколько есть?» и «где ещё достать?»
Книга 3. Часть II. Глава 9. Тяжёлое похмелье Павла-пианиста. В винно-водочном отделе. Ещё один страждущий. Жизнь – это не то, что мы видим, а то, как на неё смотрим. На скамейках сквера Танкистов. Гер
В выходной день я с утра шёл к своим на Пролетарскую. Шёл не торопясь, вдыхая свежий воздух. Погода стояла замечательная: солнце ещё не успело прогреть как следует воздух, утренняя прохлада приятно ласкала кожу, и лёгкий ветерок трепал волосы. В этот день не хотелось ничего делать, и я просто бездельничал. На перекрёстке, у дома Свисткова меня догнал Павел. Он запыхался, был бледен и, прежде чем заговорить, держался за сердце и пытался отдышаться. Переведя дух, он сказал:
- Вов, дай семьдесят копеек.
У него был жалкий и виноватый вид, руки дрожали, а воспалённые глаза просительно смотрели на меня. Его мучило тяжёлое похмелье.
- Так ведь рано. Небось, ещё винные отделы не работают, - сказал я.
- Уже почти десять, - с трудом размыкая губы проговорил Павел.
- Пойдём, - и я решительно пошел в сторону Московской. Павлик как мог поспешал за мной.
У винно-водочного отдела стояли несколько человек. Продавщица уже заняла место за прилавком, а мужской народ нетерпеливо топтался в ожидании минут, которые тянулись убийственно медленно, до открытия.
- Вов, - попросил Павел. – дай мне деньги, там знакомый впереди стоит, он возьмёт.
Я дал Павлу рубль, но не ушел, а ждал в сторонке у витринного окна. Любопытство взяло верх над здравым смыслом, и мне вдруг захотелось окунуться в эту другую жизнь, где теряется связь с реальностью, где она становится иллюзорной и существует сама по себе.
Вскоре Павел подошел с бутылкой «Агдама» в руках.
- Вов, здесь, в гастрономе есть буфет. Там можно стакан взять, - нетерпеливо, почти скороговоркой выговорил Павел.
Мытые стаканы стояли на подносе возле конусов с томатным и виноградным соками, и Павел хотел незаметно стянуть стакан, но на него прикрикнула буфетчица:
- А ну-ка, поставь назад! Ходют тут. На вас стаканов не напасёшься!
И задвинула поднос поближе к конусам.
- Паш, иди занимай место, я здесь сам разберусь, - я подтолкнул Павла в сторону высоких круглых столиков, предназначенных для скорого перекуса.
Я взял два стакана томатного сока и пару бутербродов с сыром, вежливо попросил пустой стакан. Буфетчица строго оглядела меня и стакан дала.
Павел маялся и на него жалко было смотреть. Он бы выпил и из горла, но стеснялся меня и смиренно ждал, пока я присоединюсь к нему.
- Ты будешь? – спросил он. Я покачал головой, он налил себе полный стакан и жадно выпил. Я подвинул ему тарелку с бутербродами, но он сделал страдальческую гримасу и отмахнулся, словно я предложил ему что-то неудобоваримое. Через минуту лицо его стало розоветь, глаза приобрели осмысленное выражение и вроде как подобрели, он чуть распрямился и к нему вернулась обычная живость.
За соседним столиком расположилась компания из двух молодых мужчин и женщины. Под глазом у женщины красовался лиловый синяк. Они разговаривали, как-то похохатывая и не стесняясь мата, хотя старались говорить негромко.
- Паш, плесни чуть... Здорово, Володь.
У стола стоял Колян Галкин с улицы Революции. Колян выглядел не лучше Павла-пианиста до того, как тот похмелился.
- Это Вовка бутылку купил, - Павел попробовал отшить нахлебника, но я сам налил Коляну, а заодно Павлу, сказав, что дам ещё на бутылку. Павел успокоился, а Колян одним махом осушил свой стакан.
За глаза Коляна звали Меченым из-за вырванного куска щеки, которая срослась, оставив глубокий шрам, а, может быть ещё и из-за мизинца и безымянного пальцев, которых не хватало на левой руке.
Он подорвался на мине, когда с братом и ещё одним пацаном из нашей седьмой школы, Толиком Беляевым, ходили в Медвежий лес за патронами и порохом. В лесу после войны, несмотря на то что минёры прочесали лес миноискателями, оставались ещё патроны, неразорвавшиеся снаряды и гранаты. Старшего Галкина разнесло на куски, Толику оторвало ногу и ранило в голову - он так и умер, не приходя в сознание. Младшему Галкину «повезло». Наверно потому, что он шел последним. Работал Галкин плотником после ПТУ, куда поступил после седьмого класса.
- Жена, сучка, ушла, - угрюмо сказал Колян. – Вчера вечером собрала вещи и ушла. Я говорю, Галь, дай рупь, раз уж уходишь. А она: «Хватит, - говорит, - надавалась». Да ещё, курва, свиньёй обозвала».
В голосе Коляна была неподдельная обида. С такой же обидой говорил мне сорокапятилетний Веня из соседнего двора, жалуясь на сына, что он никогда бутылки не поставит, когда отец к нему в гости приходит.
- Так это, вроде, ты должен к нему не с пустыми руками в гости идти. У твоего ж Митьки уже своя семья и мальчик, твой внук, - попробовал я объяснить ситуацию, как я её по своему разумению понимал, но он посмотрел на меня как на идиота, махнул рукой, вроде того, «что с тобой дальше говорить», и отошёл от меня.
Я ругнул себя за попытку влезть «в чужой монастырь со своим уставом», что делать было бессмысленно, тем более моё суждение больше походило на нравоучительную сентенцию.
Известно, что жизнь – это не то, что мы видим, а то, как мы на это смотрим. Веня смотрел на жизнь просто. Ему была чужда мысль представить, как его жизнь выглядит со стороны, он жил своей, привычной для него жизнью, которая его устраивала. Так жили и Павел-пианист, и Колян, и ещё многие, которых я знал. Пьяное забвение скрашивало серые будни, но отправляло в небытие. Время в этом случае перестаёт существовать и стираются грани прошлого, настоящего и будущего, создавая лишь иллюзию жизни…
Павел сходил ещё за бутылкой, которую они с Коляном выпили и даже, наконец, закусили бутербродами с сыром. После этого мы пошли в сквер танкистов, где у скамеек кучковались мужики по два, по три, а то по четыре человека; кто-то привычно сидел на корточках. После хорошей похмелки их тянуло к душевным разговорам, всегда пустым и бессмысленным. Иногда среди них находился «философ» из образованных, но опустившихся, и тогда его разглагольствования с претензией на научность и глубокий смысл о непреодолимости обстоятельств, о неминуемости происходящего, о судьбе и превратностях жизни слушали с почтением, пытаясь придать лицу глубокомысленное выражение. Это возвышало.
- Вов, - сказал Павел, вон сидит Степан Егорович, лётчик, Герой Советского Союза. Фамилия его Мерцалов. - Давай я тебя с ним познакомлю.
- А где ж у него звезда героя? – спросил я, сомневаясь.
- А хрен его знает. Может, пропил. Но Герой - точно. Он документы показывал. Он всем показывает.
- Насчёт «пропил», это ты зря, - усомнился я. - Тот, кто кровь проливал и жизнью рисковал, награды, какой бы он ни был пьяница, пропивать не станет. Слишком дорогой ценой достались.
- Ну, не знаю, говорят.
- А чего он один? Вон все сидят кучками, а он один.
- А это дело тонкое. Ведь он за свои никогда не пьёт. Ну, то есть, если деньги есть, пьёт, но один и дома. А когда на мели, сидит в сквере и ждёт, чтобы кто-нибудь поднёс. Раньше подносили, сейчас реже, потому что надоел. Все знают про его подвиги наизусть.
Герой сидел на крайней к выходу скамейке и поглядывал в ту сторону, где сидели выпивохи.
Мы подошли к уже далеко не молодому человеку с ленинской лысиной ото лба, в военном кителе без знаков различия и наград. Павел и Колян поздоровались с ним.
- А это переводчик, языки знает, - представил меня Павлик.
- Герой Советского Союза Мерцалов, Степан Егорыч, - отрекомендовался важно и, даже чуть привстав, Степан Егорович, предвкушая дармовую выпивку.
- Ваш батюшка воевал? – с места в карьер пошёл в атаку Степан Егорович, после того как мы сели рядом. Колян остался стоять и не забывал посматривать за тем, что делается у соседних скамеек.
- Да, конечно.
- Где, если не секрет? В каком звании? Не лётчик?
- Нет, - ответил я. - У него было секретное задание. Знаю только, что он служил в Тегеране.
- Да-да, понимаю, - Степан Егорович понизил голос и приложил палец к губам. – Молчу.
Мне показалось, что он уже значительно выпивши.
Коляна неожиданно поманили, показав бутылку, и он, наскоро простившись с нами, поспешил на новую, более перспективную позицию.
- А я воевал в небе. Героем Советского Союза стал в конце сорок третьего года, когда звание можно было получить за пятнадцать самолётов, а не за десять, как в сорок первом. У меня к концу года было девяносто шесть вылетов и семнадцать сбитых самолётов.
На соседних скамейках произошло некоторое тревожное движение.
- Атас, мусора! - послышалась негромкое предупреждение.
- Пошли-ка от греха, - Павел поднялся со скамейки, я следом, а за нами Степан Егорович, который, нюхом почуяв вероятную возможность выпить, теперь от нас не отставал. Мы покинули сквер. Я, решив быть благодетелем до конца, дал Павлу пять рублей, чтобы он купил три бутылки вина.
- Пойдём ко мне, - сказал я. – Ты догоняй, мы подождём тебя на углу Советской.
- А заесть? – Павел после бутылки вина пришел в себя, и у него пробудился аппетит.
Я дал ещё рубль.
Мы, не торопясь, дошли до угла улицы, но Павла ждать почти не пришлось, потому что он появился следом. Он сиял и, наверно, ждал обычной похвалы за то, как быстро управился, но я проигнорировал его идиотское тщеславие от пустого и, на мой взгляд, унизительного «таланта» шестёрки-скорохода.
Две бутылки торчали из карманов брюк Павла, а одну, прижатую поясом, закрывала рубашка.
Дома Павел вытащил ещё одну бутылку из-за пояса со стороны спины и оказалось, что он купил четыре бутылки вина вместо трёх.
- А закуска? – спросил я.
- Да понимаешь, - объяснил компаньон, - посчитал - как раз выходит… Хлеб-то у тебя найдётся?
Я усмехнулся. Жадность перевесила, и Павел не смог устоять перед соблазном взять ещё одну «поллитру», если представилась такая очевидная возможность.
Пришлось мне выставить из холодильника то немногое, что там могло быть: начатая банка солёных огурцов, которыми меня снабжала матушка, немного колбасы и сыр. В холодильнике остались только яйца, консервы, да банка свиной тушёнки. Но это я предусмотрительно приберёг для себя.
- Вот видишь? - сказал довольный Павел. – Правильно я сделал.
Я дал себе волю, пил вместе с Павлом и Степаном Егоровичем и слушал не очень связные разговоры уже нетрезвых моих собутыльников и был в небольшом подпитии сам.
- У вас дети есть? – поинтересовался я.
- Есть, сын и дочка, но они давно живут отдельно, - охотно поведал Степан Егорович.
- А жена?
- А она в мои дела не лезет. Она сама по себе, я сам по себе. Денег даю, а она готовит и стирает…
Он, очевидно, ждал, что я спрошу про пенсию, которая у него должна быть по нашим меркам приличной, и, предупреждая вопрос, с оттенком гордости сказал:
- Все деньги на детей уходят. Хоть у них и семьи, неустроенные ещё. У сына квартира есть, а дочери собираю на кооператив.
Я не поверил. Насколько я знал, если в семье алкоголик, то деньги там не водятся. А Степан Егорович был алкоголиком.
- А чего звезду не носите?
- Украли… Сволочи.
Он повёл плечом, будто ему что-то мешало, и в нервном тике задёргался глаз.
- Как же так, украли?
- Да вот так и украли. Отдыхал с семьёй в Сочи, в санатории Ленина. Тогда я ещё был в звании и выпивал умеренно, потому как смысл был. Пошли на пляж… Ну и позагорали, мать её так, - выругался Степан Егорович. – Пришли. Всё на месте, а пиджака со звездой и удостоверением нет. Удостоверение потом вернули по почте через наш Обком.
- А звезду, значит, не нашли, - посочувствовал я.
- Дело возбудили, старались, но пропажу не нашли. Следователь сказал, что там в гостиницах и раньше воровали ордена.
Чем больше Степан Егорович пьянел, тем яростнее вспоминал войну, которая сидела в нём незаживающей раной в душе и сердце. Он повторялся, снова и снова говорил о боевых вылетах и сбитых самолётах.
Павел молчал и клевал носом, а потом голова его уткнулась в стол. Я помог ему подняться и отвёл на диван. Он сразу уснул.
Вино было выпито, и я решил, что Степану Егоровичу тоже пора домой.
- Вы дойдёте? – спросил я.
- Всегда, - твёрдо ответил боевой лётчик.
Я вывел его на улицу, он был пьян, но на ногах, как ни странно, стоял твёрдо. Я с минуту смотрел, как он вышагивал, иногда чуть сбиваясь с ноги и чуть пошатываясь, и вернулся…
На следующий день, когда утром пришла мать, которая раз в неделю убиралась в квартире и готовила мне обед на неделю, увидев пустую посуду из-под вина, вопросительно посмотрела на меня.
- Володя, ты что, пил?
- Мам, так сложилось. Это нечаянные гости.
- Гости гостями, но ты на себя посмотри. Весь помятый и под глазами круги.
- Мам, я выпил не много. Просто у меня сейчас не самый лучший период. И потом я устал.
- Усталость и стресс нормальные люди бутылкой не снимают. После пьянки, сынок, усталость остаётся, а проблемы только усугубляются.
- Хватит, мам, я и без тебя всё понимаю, не маленький. Говорю ж, случайно,
- Жениться тебе надо, вот что! – заключила мать.
- На ком? – усмехнулся я.
- На девушке, - серьёзно оборвала меня мать…
В понедельник Конкордия сказала с иронией в голосе при всех:
- Владимир Юрьевич, вас в субботу видели в странной компании. Какие-то сомнительные люди, похожие на алкоголиков. И вы с ними… Вы что, выпиваете?
Меня словно окатили ушатом холодной воды. «Ну, город, - подумал я. – Шаг ступишь, уже всем известно в какую сторону. Интересно, сама видела или доложили?.. И кто бы мораль читал! Пусть бы на себя посмотрела. Когда Зиночка недавно сообщила о том, что стерилизовала свою кошечку, Конкордия, старая ханжа, сделала изумлённую физиономию и взволнованно сказала: «Как же можно лишать животное его природного инстинкта к размножению! Это же безнравственно». Но всем известно было, что она регулярно топит котят, которых приносит её кошка. А топит их в ведре.
- Да ну что вы, Конкордия Михална! – сказал я, вкладывая в голос всю искренность, на которую был способен. – Очень редко. И разве что рюмку коньяка или бокал вина, не больше. Случайно встретил приятелей, с которыми когда-то учился в школе. А они, знаете, к сожалению, пьют. Говорят, жизнь такая.
Я говорил это с некоторой иронией, хотя вся история с Павликом и Степаном Егоровичем, а тем более с неожиданной оглаской, была мне неприятна, и я чувствовал себя неловко.
Книга 3. Часть II. Глава 10. Командировка в Сокольники. Международная выставка в Москве. Московский чай и кофе. Генеральный секретарь Брежнев посещает выставку. Гагарин и Николаев в павильонах рядом с
Совершенно неожиданно меня и Галю Загоруйко в качестве переводчиков вместе с тремя специалистами по копировальному оборудованию командировали на Международную выставку «Интероргтехника», которая проходила в Москве в Сокольниках.
Я надеялся, что это немного встряхнёт и отвлечёт меня от тягостного, расстроенного и угнетённого состояния, которое сопровождалось апатией и безразличием ко всему, и в котором я находился после тяжёлого и неприятного разговора с родителями Милы и неожиданно жестоких строк её письма.
Это была первая выставка такого рода, где ведущие фирмы Европы представляли разнообразные технические средства автоматизации и механизации инженерно-технических и административно-управленческих работ.
По бедности нашей мужчин поселили в большой комнате рабочего общежития в Тушине, откуда приходилось добираться на электричке, что занимало немногим больше получаса, а потом от Курского вокзала на метро, что отнимало ещё столько же, не считая пеших переходов, а Галина устроилась у родственников в Москве.
Мы работали в Выставочном центре недалеко от павильона, оставленного американцами после знаменитой, наделавшей шума выставки 1959 года, который официально назывался «Геодезический купол» Ричарда Фуллера, но москвичи называли его «ракушка». Здесь работали специалисты и переводчики из нескольких городов и царила свобода, которой не могло быть у нас дома. Народ не был привязан к месту так, как мы к своему письменному столу, из-за которого выходить решались только на перекур и по особой надобности. Здесь, например, кто-то мог пригласить другого в буфет, откровенно предлагая: «Пошли грамм по пятьдесят коньячку хлопнем».
Хотя в Москве всё было свободнее, чем в провинции, это я заметил, когда приезжал в командировки на головное предприятие, где меня в отделе наших кураторов обычно встречали словами: «Володя, вы ещё кофе не пили?»
Я кофе вообще не пил, я пил чай, но для москвичей, которые как-то незаметно отказались от чая и стали кофеманами, выпить утром чашечку кофе стало не только ритуалом, они научились ценить аромат кофе и вкус, а также открыли возможность взбодриться и даже сделать его поводом для общения. А ведь раньше чаепитие в Москве было не просто чаепитием, а явлением. И ещё в совсем недавние времена известно было выражение «московское чаепитие», а москвичей дразнили «чаехлёбами». Кто не помнит картину Кустодиева «Купчиха за чаем!», где дородная купчиха из блюдечка прихлёбывает чай с таким смаком, что так и хочется самому заварить чайник, да и выпить чашечку, или его же картина «Чаепитие на террасе!», где мы видим привычное семейное московское чаепитие. Но, как кто-то правильно заметил, бытовые привычки и пристрастия меняются вместе с прогрессом, который, как известно, не остановить…
«Нет, не пил», - отвечал я, и мы шли с третьего этажа в буфет, где, как я заметил, всегда толпился народ из служащих. Причём, работники отдела даже не спрашивали разрешения начальницы и, казалось, что это какой-то семейный союз, где начальница стоит на одной доске с подчинёнными.
Мы переводили проспекты с английского, немецкого, другие переводчики и с итальянского, и японского. Чаще же ходили с нашими специалистами по стендам и помогали общаться со стендистами, которые представляли экспонаты своих стран.
На выставке, кроме печатных и копировальных устройств, брошюраторов, калькуляторов, механических точилок для карандашей и другого многообразия для работы в делопроизводстве, я впервые увидел шариковую ручку, которой пользовались все иностранцы вместо авторучки с чернилами. Стендисты, с которыми мы постоянно общались, встречали нас дружески, всегда предлагали виски, который доставали из холодильника, и щедро дарили нам эти замечательные ручки, а у нас их выпрашивали свои, и я помню, что у меня, в конце концов, у самого не осталось ни одной.
В закрытые для посетителей дни выставку посещали высокопоставленные лица или важные делегации.
В один из таких дней прошел слух, что приехал Брежнев. Мы настроились посмотреть на генсека поближе и вывалились из своего павильона в надежде перехватить его в каком-нибудь из выставочных залов, но увидели группу людей возле «ракушки», которые направлялись в нашу сторону. Мы узнали Брежнева, Суслова и Андропова, которых сопровождала целая свита других, а кто из них кто, разобрать было сложно. Охранники, наверно, тоже не понимали, кто среди них свой, потому что в свиту вклинились те, кто работал на выставке, но статус их не был на лбу написан, и охрана нервничала.
Мы освободили проход и двинулись вслед за ними назад в Выставочный центр. Я как-то вдруг оказался в непосредственной близости от делегации, но меня остановил человек в штатском и спросил: «Молодой человек, Вы имеете отношение к делегации?» «Нет», ответил я. «Тогда отойдите в сторонку!» - вежливо попросил меня штатский. Видно, моя комплекция не дотягивала до той солидности, которая позволяла сойти за своего. Я чуть отстал, но видел, что они пошли к конференц-залу, где демонстрировали документальные фильмы о выставке, и поспешил зайти с другой стороны, где тоже были двери. За мной последовал кто-то ещё. Мы вошли в зал и стояли в дверях, откуда хорошо видели, как Брежнев и другие сели в кресла перед экраном. Тут же началась демонстрация фильма, Брежнев что-то говорил Андропову, и тот молча кивал головой. Потом на столе перед генсеком появился, судя по цвету, коньяк и закуска, и он выпил рюмочку, потом другую. В дверях за мной уже толпились наши.
И вдруг я поймал себя на мысли, что мне становится стыдно. Я неожиданно поддался стадному инстинкту и бездумно, теряя лицо, бросился со всех ног глазеть на человека, отличающегося от меня всего лишь статусом, пусть даже это Генеральный секретарь. Я нарушил одну из христианских заповедей, а именно: «не сотвори себе кумира».
Говорят, что полностью независимым быть невозможно, но у человека есть возможность задавать вопросы и право сомневаться, а самодостаточность даёт независимость, и я гордился своей независимостью, без которой невозможна свобода.
Меня через голову позвал Андрис:
- Володя, тебя ищет ваш директор. Приехал вместе с начальником конструкторского отдела.
По дороге он спросил:
- Что, интересно?
И в его голосе я уловил иронию.
- Да ничего интересного, - ответил я, злясь на себя. – Как бараны вывалились из кошары.
- «Быть в стаде — основной закон и страшно лишь одно — из стада выпасть[1]», - серьёзно прочитал Андрис…
Но всё это не касалось Юрия Гагарина, потому что он открыл дорогу в Космос и стал легендой.
Когда мы узнали, что Гагарин на выставке, мы не могли пропустить случай увидеть этого человека.
Гагарин и Николаев шли по одному из павильонов в сопровождении генерала и директора выставки. Никакой свиты, окружающей космонавтов, не было. И охраны как таковой тоже не было. Космонавтам охрана не была нужна, потому что их искренне любили, ими гордились. Я помню, что Гагарин улыбался, и мы все тоже невольно улыбались. Космонавты шутили, а когда гиды стали подробно рассказывать о назначении и устройстве каждого экспоната, Юрий Алексеевич засмеялся и сказал: «Нам бы покороче! Нам времени отпущено вот, в обрез, а посмотреть интересно!» К нему и реже к Николаеву подходили за автографами, и он никому не отказывал и размашисто расписывался на открытках, проспектах и просто листках бумаги, пока сопровождавший космонавтов генерал вежливо ни попросил дать им возможность всё же ознакомиться с экспонатами выставки. Я не осмелился подойти, чтобы попросить автограф только потому, что у меня ничего не оказалось с собой, на чём бы можно было расписаться, о чём жалею…
Через полгода Юрий Алексеевич Гагарин трагически погиб во время одного из тренировочных полётов. Я не мог не откликнуться на эту трагическую весть и написал небольшую заметку на смерть первого лётчика-космонавта, первого из землян преодолевшего притяжение Земли и вышедшего в космос. «Его жизнь была короткой, но ослепительной, как вспышка молнии», - написал я в заключение. Пафосно, но в этом случае по-другому я не мог…
Я помню день, когда ТАСС объявило о том, что наш человек в космосе.
Весь последний месяц со мной творилось странное. Мне снился космос, звездное небо, планеты и спутники. И при этом я всегда видел человека в скафандре. Он присутствовал в моих снах и навязчиво вставал перед глазами наяву. Лицо в скафандре вдруг наплывало на меня, но через доли секунды пропадало так же внезапно, как появлялось. Это неприятно действовало, раздражало и утомляло.
В этот солнечный и теплый апрельский день я сидел на занятиях в предчувствии чего-то важного, которое должно было случиться, и уже знал, что это освободит мой мозг от навязчивых видений.
На вопросы я отвечал невпопад и находился в той степени прострации, когда всё становится неважным и ненужным. Я было уже хотел отпроситься с занятий, чтобы пройтись пешком, посидеть где-нибудь в тихом месте и прийти в себя, но услышал шум в коридоре, громкие голоса и отдельные крики, а потом дверь в нашу аудиторию распахнулась, в дверном проеме появился взъерошенный человек и громко возвестил:
- Чего сидите? Человек в космосе!
Вся наша группа в составе десяти человек повскакала с мест, мы быстро побросали книги и тетрадки в сумки и портфели и вывалили в коридор, вливаясь в толпу студентов и преподавателей, которые шли на улицу, а дальше на Невский. И мы бессознательно как сомнамбулы шли со всеми, заражаясь всеобщим ликованием. Народ заполнил Невский. Уже несли самодельные плакаты с надписями от души: «Ура Гагарину», «Ух, ты!», «Все там будем!».
Все улыбались, пели, плясали, шутили и смеялись. Нас на демонстрацию никто не звал, все произошло само собой, стихийно. В меня вдруг вселились восторг и гордость. Гордость от того, что наш русский человек оказался в Космосе и от того, что все мы, и я тоже, причастны к этому подвигу, как сограждане Гагарина.
Мы уже знали, что в Космос полетел гражданин СССР Юрий Гагарин, но теперь нас, кто не слышали сообщений ТАСС, волновали вопросы: кто он, первый космонавт Земли, как он выглядит, где родился, сколько находился в Космосе?
Все наши давно смешались с другими демонстрантами, и рядом со мной толкались незнакомые люди, но меня вдруг окликнул Игорь Политов с четвертого курса английского отделения. На лице сияла счастливая улыбка, плащ расстегнут, галстук съехал на сторону.
- Чувак, - обрадовался Игорь. – Все куда-то подевались. Наших не видел?
- Сам потерялся, - сказал я. - Слушай, где газету купить? Посмотреть, должен же в газете портрет быть.
- Ты что, спятил? Там все газеты смели в момент. Очереди километровые стояли.
- Ты что-нибудь знаешь? – спросил я Игоря.
- Знаю, что космонавта зовут Юрий Гагарин…
- Это я сам знаю, - остановил я Игоря.
- Знаю, что он сделал один виток и летал сто восемь минут. Знаю, что ему всего двадцать семь лет и что он улетал в Космос старшим лейтенантом, а прилетел майором, – выложил все, что знал Игорь.
Позже мы, конечно, узнали и другие подробности о первом космонавте. Мы узнали, что летал Гагарин на космическом корабле «Восток», что родом он из простой крестьянской семьи, что он закончил летное училище, служил на севере, стал космонавтом и что у него есть жена и две дочери…
А через день мы смотрели в общем зале общежития по телевизору торжественную встречу Юрия Гагарина в Москве. Он прилетел во Внуково из саратовской области, где приземлился. Открытая машина с Гагариным, его женой и Хрущевым ехала во главе кортежа из многочисленных машин. Первые машины сопровождали мотоциклисты. Толпы народа стояли по всему пути следования машин. Люди сидели на крышах домов, залезали на деревья и фонарные столбы.
- Смотри, смотри! – показал кто-то на экран. Телекамера высветила дерево, где на суку сидели ребятишки, а вместе с ними человек почтенного возраста в шляпе.
Сквозь заграждения выскочил кто-то из толпы и, подбежав к машине с Гагариным и Хрущевым, вручил космонавту букет.
Это было спонтанное и действительно всенародное ликование, похожее на массовое помешательство.
Вечером мы сидели в своей комнате общежития, и все наши мысли были в Космосе. Мы обсуждали полет Гагарина, говорили о космических полетах и спорили.
- Теперь на Луну, а там на Марс, - уверенно заявил Жора.
- Ну, до Луны еще далеко, а до Марса тем более.
Еще ближний Космос нужно как следует освоить, - попытался охладить его пыл Яков.
- Скучный ты человек, Яков. Главное, что мы в Космос проникли, а остальное, как говорится, дело техники.
- Да, пиплы, это здорово, что мы в космосе первые. А американцы пусть попробуют.
- Кишка тонка, - с удовольствием согласился Игорь. Все же здорово, что это мы, русские, а не американцы вышли в Космос.
Генрих обиделся и возразил:
- Ты говоришь так, как будто, если я немец, то радуюсь меньше, чем ты.
- Ты русский немец, - примирительно сказал Жора.
Генрих ничего на это не ответил и сидел на своей кровати насупившись.
Газеты писали о том, что впервые человек преодолел притяжения Земли и вышел в открытый Космос, осуществив вековую мечту человечества, и о том, что люди, перевернувшие мир, открывшие пути в неизведанное, подняли человечество на новую ступень творчества и созидания. А где-то я нашел слова о том, что в истории цивилизации были и другие, значительные или менее значительные взлеты, которые дали всему человечеству толчок для нового самосознания. И нет разницы, в какой стране они осуществились, они все равно принадлежат всей земной цивилизации. Человечество после таких взлетов стремится к единению, сплачивается и улучшается нравственно.
Я улыбнулся, вспомнив один шутливый плакат, в котором был заложен весь смысл нашего нравственного устремления:
«Перестань пить пиво! Подними голову к звездам! Юра, мы исправляемся!»
[1] Аббат Бурэ. - Стадо. Стихи.
Книга 3. Часть II. Глава 11. Латышский переводчик Андрис. Впечатление от Риги. Прогулка по Москве. В латвийском представительстве Совета министров. Светловолосые красавицы Илва и Эдите. Весёлое застол
У нас не было какого-то закреплённого места работы вроде письменного стола. В зале стояли сдвинутые выставочные столы, на которых всегда лежали кипы проспектов, брошюр и другая печатная продукция на иностранных языках, которую мы переводили по необходимости за этими столами.
Андрис, высокий худой латыш, интеллигентный и вежливый, английскому предпочитал немецкий, с которого охотно переводил, а говорил с ещё большей охотой, потому что владел так же хорошо, как родным латышским. На русском он говорил тоже свободно, но с характерным акцентом и немного растягивал слова. Я не мог понять сразу, например, когда он сказал, что он был в Москве «только два года обратно». Оказалось, что он был в Москве два года назад. Ударения в глаголах он ставил всегда на первом слоге и у него получалось ‘взяла и уб’рала, а, если он не расслышал фразу, то говорил не «повторите, пожалуйста», а «как, пожалуйста?» или «что, пожалуйста?»
Он мне был симпатичен простотой в общении и отсутствием всякого фанфаронства[1], и я с ним с удовольствием вёл простые житейские разговоры, вспоминая гостеприимную Ригу, где прогостил целую неделю, облазив, кажется, все закоулки. Меня тогда поразила разница, которая бросалась в глаза на границе, отделяющей Прибалтику от российской части; впечатление такое, что это не СССР, а другое государство: кончилась грязь и началась убранная территория с выбеленными бордюрами, ухоженными дорогами и скошенными газонами. А потом в Риге я впервые увидел, как жители спокойно и терпеливо ждут зелёного сигнала светофора, чтобы перейти дорогу, даже если ни справа, ни слева не видно ни одной машины. Позже то же самое я встретил в Минске. В каком-то кафе-подвальчике я видел безотрывно целующуюся молодую пару, что было бы слишком даже для Москвы, а там на них просто никто не обращал внимания. Перед отъездом я зашёл в отдел грампластинок и попросил что-нибудь на память о понравившемся мне городе, и продавщица, очень симпатичная и очень вежливая девушка, достала мне из-под прилавка винил с оркестром Поля Мориа, что ещё больше расположило меня к столице Латвии.
Однажды после работы мы с Андрисом пошли на Главпочтамт: я позвонить матушке, а он получить деньги, а после не отказали себе в бутылочке вина в каком-то подвальчике и, знакомясь с достопримечательностями, за разговорами оказались в районе Чистых прудов. Погоды стояли по-летнему жаркие, но вечерами, когда солнце, пройдя зенит, клонилось к закату, дышать становилось легко и свободно.
- Пошли в парк, - предложил Андрис.
- Поздно уже, - сказал я, а мне ещё до Тушина добираться.
- А ты ос’тавайся, мы переночуем в нашем представительстве. Здесь недалеко. Меня там знают. Кстати, там можно и поужинать, и даже выпить. Девушки это устроят.
- Тебя знают, меня-то нет! – возразил я.
- Ты со мной. Это нормально.
Я не возражал, и мы, погуляв по парку и посидев у воды, пошли к представительству. Андрис знал дорогу и уверенно шёл по Чистопрудному бульвару мимо театра Современник, затем мы свернули в какой-то переулок, и, наконец, Андрис указал мне на двухэтажный особняк на улице Чаплыгина, в котором располагалось латвийское Представительство Совета министров.
Андриса здесь знали, он поздоровался с дежурным, что-то сказал ему на латышском, тот засмеялся, мы свободно прошли и поднялись на второй этаж. Андрис оставил меня в небольшом холле, где я уютно устроился в мягком кресле. Холл поражал роскошью отделки с лепниной и минимализмом в интерьере. Кроме мягких диванов, кресел и журнального столика здесь больше ничего не было, если не считать трёх небольших картин с изображением пейзажей. Зато настоящим украшением выглядела хрустальная люстра с восьмью плафонами.
Андрис вернулся скоро в сопровождении светловолосой красавицы. Она мне приветливо улыбнулась и назвала имя – Илва. Я тоже представился. Илва провела нас в небольшую комнату, где стоял овальный стол орехового дерева, вокруг гнутые стулья из массива дерева, а также диван и кресла. У стены стоял большой буфет, на стенах висели бра с лампочками-свечами, а окна драпированы массивными бордовыми шторами с тиснёным золотым рисунком. Всё выглядело дорого, но не казённо, по-домашнему.
В комнату заглянула ещё одна девушка, тоже блондинка и тоже довольно красивая. Она поманила Андриса, они вышли, но дверь осталась неплотно закрытой, и я услышал: «Зачем ты русского привёл?» Андрис ответил что-то по-латышски и дверь прикрылась. Илва тоже слышала реплику подруги и, стараясь замять неудобное положение, с улыбкой сказала: «Эдите сегодня с утра не в настроении, всё её раздражает». Андрис позвал Илву, та извинилась и вышла. Андрис вошел и сел:
- Всё в порядке, - сказал Андрис. Сейчас выпьем и поужинаем. Девушек мы угощаем. Ты согласен?
- Конечно, - ответил я.
Вскоре Илва вкатила сервировочный столик с холодными закусками, бутылкой Столичной водки и двумя бутылками Мадеры.
- Для ужина немного, но что нашли, - сказала Эдите.
Мне неудобно было пить вино вместе с Илвой и Эдите, и я выпил водки вместе с Андрисом, который не стеснялся и пил много. Меня пить не принуждали, и я выпил не более трёх рюмок. За столом говорили о разном. Я не преминул рассказать о том, какое хорошее впечатление на меня произвела Рига, когда мне посчастливилось там побывать, чем расположил к себе серьёзную Эдите, и она смягчилась. А когда я сказал, что ездил в Саласпилс, город, под которым фашисты построили детский концлагерь, Эдите раздражённо заметила:
- А ваши лучше?
- Ну, наши концлагерей в Латвии не строили, - осторожно заметил я.
- Не строили, зато советской властью было выселено и отправлено в вашу Сибирь почти 60 тысяч ни в чём не повинных наших людей, а дома заняли русские переселенцы. Мой отец в числе многих, которые так и не вернулись.
- Эдите, - сказал я. – Я искренне сочувствую вам. Наших тоже миллионы сгинули в ГУЛАГах… В нашей истории много намешано всего. Я далёк от политики, для меня важен человек, и если он сволочь, то мне не важно, латыш он, еврей или американец с африканскими корнями, я с ним никаких дел иметь не стану… Вот я сижу здесь с вами, и мне сейчас хорошо, а всё остальное не имеет значения, потому что от того, что я думаю и как, вряд ли что-нибудь изменится…
- Эдите, я говорил тебе, что он наш человек, - пьяно поддержал меня Андрис.
За окном уже стемнело, когда мы покинули застолье. Летом темнеет поздно. Мне показали комнату, где стояла широкая кровать с двумя тумбочками по бокам, большим шифоньером-купе, креслами и журнальным столиком. Всё здесь выглядело также роскошно, включая лепнину на потолке и дорогих обоев. Вторая дверь вела в ванную комнату с туалетом. Я принял душ и лёг в постель. Выключив свет настольной лампы, я закрыл глаза и лежал, испытывая блаженное состояние покоя на мягкой кровати, и не предполагал, что кто-то может прервать это блаженство, и уже стал дремать, как почувствовал, что дверь открылась, и кто-то, мягко ступая, вошел в комнату.
- Володя, ты не спишь? – я услышал голос Илвы. Сердце у меня забилось так, что я слышал его глухие удары, будто оно собирается выскочить из грудной клетки наружу.
- Нет, - произнёс я осевшим голосом…
Утром меня разбудил Андрис. Спал я крепко, но открыв глаза, вспомнил вчерашнюю ночь и Илву и невольно оглядел комнату. Но здесь кроме меня и Андриса никого не было, и у меня на мгновение мелькнула мысль, что это было наваждение, а может быть, просто сон.
Солнце уже значительно поднялось над горизонтом. Я быстро принял душ, оделся, и мы с Андрисом собрались попрощаться с девушками и уйти, потому что и так опоздали, хотя время работы нам не регламентировали, но в дверь постучали, и в комнату заглянула Эдите.
- Мальчики, - сказала Эдите. – идите позавтракайте, потом пойдёте.
Завтракали мы в той же комнате с овальным столом, где вчера ужинали. Обе девушки находились в хорошем настроении, гостеприимно потчевали нас бутербродам с красной икрой и осетриной и непринуждённо болтали. Мы пили кофе с бутербродами, и я украдкой посматривал на Илву, но она вела себя так, будто между нами ничего не произошло, и я для неё был просто хорошим знакомым.
- А ты-то где спал? – спросил я у Андриса, когда мы вышли на улицу.
- У Эдите, - просто ответил Андрис.
Время мы провели волшебно, но обошлось это нам с Андрисом в копеечку.
На работе мы появились после десяти, но нас никто не искал и не спрашивал. За столом мы застали сонного Борю, переводчика с английского из Курска, который всегда занимал место за столом рядом со мной и Андрисом.
- Борис, ну и как она? – спросил с улыбкой Андрис.
- Ничего особенного. Всё как у всех, - равнодушно ответил Боря.
Боря чуть не с самого начала наших командировок стал оказывать усиленное внимание женщине очень маленького роста, почти карлице, при всём при том, что и сколько-нибудь привлекательной внешностью она тоже не отличалась, что вызывало насмешки у всех, кто был знаком с Борисом. Причём сам Борис хотя и был среднего роста, но занимался штангой, отличался накачанной фигурой и выглядел внушительно. Кончилось тем, что она пригласила его к себе домой, о чем он и поведал нам с Андрисом. С работы они ушли вместе.
- Борис, ты извращенец, - с открытой улыбкой сказал Андрис, на что тот беззлобно отмахнулся.
[1] Фанфаронство – склонность выставлять напоказ свои мнимые достоинства, «пускать пыль в глаза», заниматься самохвальством, бахвалиться и лгать.
Книга 3. Часть II. Глава 12. «Сон в руку». Отчим в больнице. Причина болезни. Письмо от Мессинга. Новопесчаная улица. Разговор по телефону. Память о первой встрече с магом. «Защитная грамота» от рети
Я не люблю писать письма. Не слишком часто писал из Омска, на что обижалась матушка, а из Москвы всего раза два звонил по телефону с телеграфа, что на улице Горького. Да чаще звонить и не имело смысла, а тем более писать, потому что до Орла от столицы – рукой подать, и я мог сесть в поезд и через пять часов лицезреть и отчима, и матушку и есть её вкусные пирожки с яблоком и капустой. Мог, но воспользовался этим только раз в один из закрытых выставочных дней, когда до окончания работы выставки оставалась, может быть, неделя. Ещё с вечера я без всякой видимой причины стал погружаться в дискомфорт. Со мной такое бывает, когда из рук вдруг начинает всё валиться, ничего не хочется делать, всё раздражает, и в душе появляется хаос. Ночью мне снился покойный отец. Он ничего не говорил, но смотрел на меня строго и исчез незаметно, как и появился; снилась мать и снился я сам, а мать улыбалась, тоже молча, и только укоризненно качала головой. А потом снилась Мила и лужайка у стен монастыря. И все эти сны перебивал отчим. Он появлялся, маячил тенью и исчезал, чтобы потом на мгновение появиться снова. И даже, когда я видел только отца, мать и Милу, он присутствовал незримо.
Утром я сел в поезд и с гнетущим беспокойством от недоброго предчувствия уехал домой.
Мать встретила меня слезами, сообщив, что Константина Петровича увезли вчера вечером на скорой помощи с приступом инфаркта. Я как мог успокоил мать, и мы вместе поехали в больницу.
По дороге она коротко рассказала, что перед этим на пленуме обкома он сцепился с зав промышленным отделом, стал критиковать и выразил с чем-то там несогласие, а его в результате назвали ревизионистом и объявили выговор.
Позже Константин Петрович поведал, что произошло. Зав промышленным отделом, приводя показатели, заявил, что это несомненно является существенным вкладом в результат соревнования с капитализмом. Константин Петрович возразил, что конечный результат соревнования с капитализмом определяется не этими показателями - главное не сколько ты произвел, но и какой ценой, то есть какими затратами общественно необходимого труда, и привёл другие цифры. А потом стал критиковать недостаточность научно обоснованных методов принятия решений, сказал, что варианты решений часто не просчитываются с точки зрения их эффективности, и что нередко на пути к решению стоит много лишних инстанций, которые только замедляют дело. Кончилось тем, что Константина Петровича обвинили в ревизионизме и поставили на вид. После этого, уже дома, он, дал волю нервам и с ним случился инфаркт… Но самое интересное, что всё, о чём говорил отчим, прозвучало потом в речи Брежнева на пленуме ЦК. Однако обвинение с Константина Петровича не только не сняли, но и стали на него коситься, как на склочника, потому что во властных структурах любого уровня давно прижилась заповедь «Поперёд батьки в пекло не лезь!».
В отделении мы нашли лечащего врача, который обнадёжил нас, сказав, что ничего страшного нет, правда, придётся с месяц полежать, и попросил не утомлять его долгим посещением.
Константин Петрович лежал в отдельной палате, был бледен, но улыбался. Мне он обрадовался. Я взял его руку, и он ответил лёгким пожатием. Мы сидели недолго: вошёл врач и напомнил, что пора уходить. Медсестра вкатила капельницу, мы с матерью попрощались и ушли. Выйдя из палаты, мать снова заплакала.
- Мам, ничего страшного не случилось. Ну, месяц полежит. Всё будет в порядке, - я обнял мать за плечи. Она благодарно прижалась ко мне. Постепенно она успокоилась, достала платочек, промокнула слёзы и как-то виновато улыбнулась.
Дома мать спохватилась:
- Сынок, совсем забыла. Тебе письмо от Вольфа Григорьевича.
- Мессинга? – удивился я, потому что моя переписка с ним носила случайный характер, и, как он просил, «не терялся» и время от времени писал ему, но получал только редкие короткие письма, больше похожие на записки. Я знал, что он гастролировал по Северу, потому что ему запретили выступать в центральных городах.
- В воскресенье была на Советской и мне передала письмо соседка, Нина, - пояснила мать.
Я вскрыл конверт и достал половинку листа четвёртого формата, на котором была записка:
«Володя, свяжитесь со мной. Напишите или позвоните. Телефон у меня прежний. Впрочем, вы сейчас где-то в Москве. Когда сможете, зайдите, предварительно позвонив.
Ваш Вольф Мессинг»
Записка была написана чужой рукой, вероятно помощницей, потому что он писал ещё хуже, чем говорил, а говорил он с таким акцентом, что часто его понимали с трудом. Каракули на тексте его «Вступительного слова», которые вкривь и вкось изображали буквы русского алфавита, хранятся у меня, как «защита от ретивых и глупых». И, конечно, я не удивился тому, что он знает, где я нахожусь. Впрочем, я давно ничему не удивлялся, тем более, когда это касалось Мессинга.
Вечерним поездом я вернулся в Москву. Орловский поезд прибывал рано утром. Я доехал в метро до площади Революции и зашел в буфет гостиницы Москва, где можно было позавтракать сосисками с вкусной рассыпчатой гречневой кашей и густой сметаной, которая, если перевернуть стакан, не выливается. В нашем городе ничего этого мы почти не видели, потому что гречка продавалась только диабетикам, сосиски мы при случае возили из столицы, а сметану такой консистенции могли купить разве что на рынке у колхозниц. После завтрака я прошёлся по Красной площади, застал смену караула у мавзолея и вместе с группой иностранных туристов зачарованно смотрел на чеканные, отточенные до совершенства шаги военнослужащих элитного полка, и чёткое перестроение при сдаче поста. Досмотрев до конца действие, заторопился в Сокольники.
Мессингу я позвонил днём с расчётом, что он в это время уже привёл себя в порядок после возможного вечернего выступления и сна. Ответила мне женщина и на вопрос, могу ли я поговорить с Вольфом Григорьевичем, неожиданно спросила:
- А вы что, не знаете пароль?
- Какой пароль? – удивился я. – Вольф Григорьевич про пароль мне ничего не говорил.
- А вы кто?
- Володя. Я получил от него письмо, он просил связаться с ним.
- Ах, да. Он говорил про вас. Только его в Москве сейчас нет, будет через два дня.
Через два дня я позвонил снова, и снова трубку взяла женщина, я назвался, к телефону подошел Мессинг, и я узнал его быстрый и неразборчивый выговор.
- Здравствуйте, Володя. Когда можете подойти?
- Если вам удобно, вечером, часов в шесть, - сказал я.
- Хорошо. Жду. Адрес помните?
- Да, - ответил я.
В назначенное время я с пересадкой доехал до станции Сокол, вышел на Ленинградский проспект и пошел пешком в сторону Новопесчаной улицы, где жил Мессинг. Пешком идти было далековато, но дорога не казалась мне утомительной. Мне интересно было посмотреть на улицу, которая в мой с отцом единственный приезд сюда, когда Вольф Григорьевич показывал меня профессору Вольштейну и физику Френкелю, была ещё окраиной Москвы. На этой улице в одном из домов жили артисты Большого театра, и где-то здесь снимался фильм «Человек родился». А ещё, по легенде, когда на Новопесчаной улице после войны началась новая застройка, Сталин приехал посмотреть, как идут дела, и дома ему показались слишком маленькими. Тут же здания в конце этого отрезка улицы срочно стали надстраивать, и появились «чердачные окна» или, как их называют жители, «скворечники»…
Когда мы с отцом познакомились с Вольфом Григорьевичем, и я смог продемонстрировать ему свои экстрасенсорные способности, у отца с ним относительно меня состоялся разговор, во время которого Мессинг посетовал на то, что на сеансах от него всегда требовали «разоблачения», то есть материалистического объяснения психологических опытов, которые он демонстрировал, поэтому и появилось «Вступительное слово», составленное Институтом философии Академии наук и объясняющее материалистическую сущность опытов.
Но это никак не объясняло многое из того, что показывал Мессинг, хотя учёные, авторы «Слова», с полным знанием дела писали, что в умении улавливать мысль ничего сверхъестественного нет, это просто ощущение двигательных импульсов, поступающих из мозга в мускулатуру. «Мысль неотделима от мозга», - категорически утверждал текс «Вступительного слова», - и вообще «нет такого явления, которое не находило бы исчерпывающего научного объяснения с позиции диалектико-марксистской теории».
«Но ведь многие явления недостаточно изучены, - говорил Мессинг. – Не изучен гипноз, а тем более телепатия. Учёные отрицают саму возможность передачи образа из мозга в мозг. Но эти учёные просто никогда не видели настоящих телепатов»…
Когда мы прощались, Мессинг взял мою руку в обе руки и ласково сказал: «Милый мальчик, никогда не пытайтесь разубедить людей, что вы провидец или не такой как они, пусть они пребывают в заблуждении и думают, что вы ловкий фокусник, гипнотизер, на худой конец. Но это лучше, чем быть в их глазах шарлатаном. Лет через пятнадцать, двадцать наука займется вплотную необычными явлениями и необычными свойствами человеческой психики и поймет, что возможности человека не познаны и, может быть, это будет другая наука, за пределами известной нам».
Вот тогда Вольф Григорьевич и подарил мне «Вступительное слово», на котором начертал своей рукой такие нужные нам с отцом в те годы строки, которые на долгое время стали оберегом от многих нападок…
Книга 3. Часть II. Глава 13. В квартире Мессинга. Скромность обстановки. Хирург Амосов Мессингу в знак восхищения. Ираида Михайловна, сестра покойной жены Мессинга... Обед с коньяком и деликатесами.
Трёхэтажный дом стоял в глубине двора. Я прошёл через двор, вошёл в подъезд, поднялся на второй этаж и позвонил в дверь с медной табличкой, где гравировка вязью обозначала имя - Вольф Мессинг. За дверью залились тонким брёхом собаки. Женский голос отогнал собак от двери. Мне открыла пожилая седовласая женщина, которая, видно, была предупреждена о моём приходе и сразу громко бросила в комнату:
- Вольф, к тебе молодой человек!
В прихожей стоял кованый сундук, над сундуком – вешалка. Из комнаты выскочили две небольшие непонятной породы беленькие собачки, но уже не лаяли и виляли хвостом. Следом вышел сам хозяин. Я видел Вольфа Григорьевича много лет назад и помнил его в расцвете лет с лицом без единой морщины и копной чёрных курчавых волос. Сейчас передо мной стоял уставший пожилой, если не сказать старик, а копна волос стала седой, высокий лоб отчётливо прорезали борозды морщин, и хотя лицо выглядело ухоженным, дряблость шеи и щёк выдавали возраст. И всё же он оставался похожим на Бетховена. Это отметил ещё друживший с ним гроссмейстер Лилиенталь. «Сам Вольф внешне очень похож на Бетховена», - утверждал гроссмейстер.
- Как вы выросли, - сказал с улыбкой Мессинг. – На улице я бы вас, Володя, не узнал.
Он провел меня в комнату, обставленную довольно скромно. В середине комнаты стоял круглый стол, у стены потёртый диван, у окна письменный стол, буфет с посудой и диван-кровать. И самым ценным в этой комнате был большой телевизор, который стоял на журнальном столике. Нельзя было не обратить внимание на книги, они лежали на диване, на обеденном и письменном столе и даже на полу. Не валялись, а именно аккуратно лежали. Я мельком отметил название одной из книг на письменном столе. Это была книга Амосова «Мысли и сердце».
Это не ускользнуло от Мессинга, и он заметил:
- Николай Михайлович Амосов подарил. Посмотрите, там его автограф.
Он подошёл к столу, взял книгу и передал мне.
«Вольфу Григорьевичу Мессингу в знак удивления и восхищения чудом. Амосов, 25 дек. 1965 г.» - прочитал я на титульном листе. Взглянув на Мессинга, я увидел на его лице нескрываемое удовольствие от слов великого хирурга в его адрес, и подтвердил, чтобы потрафить такому по детски откровенному и наивному желанию постоянного восхищения и признания его действительно выдающихся способностей.
- Очень искренне и точно, - сказал я.
Вольф Григорьевич самодовольно усмехнулся, усадил меня на диван и позвал:
- Ираида Михайловна!
В дверях показалась женщина, которая открывала мне двери.
- Теперь я уже стала Ираида Михайловна, - ворчливо произнесла она.
- Принеси нам какой-нибудь закусочки, - не обращая внимания на её ворчню, попросил Вольф Григорьевич. Собачки крутились у ног Мессинга, потом убежали вслед за Ираидой.
- Это сестра моей покойной Аидочки, - тихо произнёс Вольф Григорьевич, но это услышала Ираида Михайловна, которая несла поднос с закусками, и снова ворчливым голосом пробурчала:
- Как приехал, на могилу сходить не удосужился. Вот твоя память.
- Замолчи! – вскипел Вольф Григорьевич. – Не лезь в душу.
Ираида поджала губы и молча вышла. Я понял, что Вольф Григорьевич с сестрой жены не очень ладят.
- Вольф Григорьевич, - сказал я. - Я соболезную вам. Это такая потеря, - искренне сказал я.
Я поздно узнал о смерти Аиды Михайловны, и письмо с соболезнованием прислал, когда боль от потери могла немного утихнуть. И, может быть, так было лучше, потому что в этом случае человека лучше оставить в покое и положиться на время, которое лечит, и не лезть с проходным соболезнованием, хотя у нас с нашей первой встречи отношения сложились, и он меня, несмотря на то что мы не виделись, из поля зрения не выпускал: я изредка, но подробно писал о своих опытах, которые применял в целительстве и в других случаях. Он отвечал коротко.
- Спасибо, Володя. Что поделаешь! Сколько времени прошло, а я никак не могу прийти в себя. Без неё всё плохо. Работа немного спасает.
Мессинг встал, взял папиросу из коробки «Казбек», которая лежала на письменном столе, и закурил.
- А кто теперь ассистирует вам? – не удержался я от вопроса.
- Да есть одна наша старая знакомая. Ираида кое-как её обучила азам. Всё, конечно, не то, но ничего, справляемся.
Ираида снова вошла с подносом. На этот раз она молчала, словно воды в рот набрала, но весь её вид говорил о том, что она обижена. Она стала хлопотать вокруг стола, расставляя тарелки со снедью. А снедь отличалась изысканностью: на столе стояли тарелки с семгой, сырокопченой колбасой и даже с черной, паюсной икрой, а также холодной фаршированной рыбой, как я понял, готовящейся не по случаю, а бывшую обычным блюдом, которое любит хозяин.
- Я не голоден, - поспешно сказал я, чувствуя себя неловко от лишнего внимания, но он посмотрел на меня с ироническим прищуром и весело сказал:
- А мы есть не будем, мы выпьем по рюмочке и закусим.
Вольф Григорьевич достал из буфета коньяк и рюмки. Мы выпили, и я, стесняясь, положил на отрезанный ломтик батона дольку сёмги, но Вольф Григорьевич потребовал, чтобы я попробовал рыбы, сам положил мне в тарелку большой кусок и пододвинул салатницу с икрой ко мне поближе.
Я помнил Мессинга на сцене, где он был эмоциональным, импульсивным, бегал как мальчик и буквально наэлектризовывал зал. Иногда смотреть на него было неприятно: он что-то шептал, всхлипывал, лицо его перекашивалось, и на лбу выступал пот. В грим-уборной, где мы с отцом сидели после его выступления, мы видели его совершенно другим, приятным и спокойным, но предельно уставшим человеком. Теперь я видел его в домашней обстановке, и это был предупредительный, мягкий и обаятельный, человек, склонный к шутке.
Я знал, что Вольф Григорьевич не любит, когда ему задают вопросы, но он сам расспрашивал о моих делах, и я рассказывал о том, как применял гипноз и введение в особое состояние при лечении больных. Его интересовала всё до мелочи, и я подробно, в деталях описывал свои экстрасенсорные опыты в Омске, включая «поиск» «золота Колчака».
Выбрав момент, я сказал, что читал его мемуары в журналах «Наука и религия» и «Смена».
- Сомневаетесь, что правда? - засмеялся Мессинг. – Это не я писал. Писал известный журналист[1]. Я рассказывал что-то из своей жизни, а что там правда, что нет, я уже и сам не помню, хотя получается, что я творю сплошные чудеса…
Вольф чуть Григорьевич помолчал и нервно сказал:
- Только я доказывать учёным ничего не намерен. Если наука не верит в мои особые способности, это её дело. Но, скажу вам, Володя, что-то начинает меняться и непонятные науке феномены пытаются активно изучать… Хотели изучать меня, но участвовать в моём возрасте в экспериментах показалось мне лишним… Между прочим, Фрейд, в своё время, когда я однажды точно прочитал его мысли, был настолько поражён примером телепатии, что сказал, если бы у него была еще одна жизнь, он бы ее посвятил изучению экстрасенсорных способностей человека… Только я выступаю с психологическими опытами, и это моя работа и смысл. На сцене я не занимаюсь гипнозом и не предсказываю события, хотя умею это делать. Так что, если говорить об экспериментах с экстрасенсами, то лучшего кандидата, чем вы, им найти сложно.
А я всё недоумевал, для чего Мессинг пригласил меня к себе, и ждал, когда он откроет причину. Теперь я понял, он хочет, чтобы в экспериментах, которые у него вызывают неприятие, он хочет предложить участвовать мне.
- А как ваша способность к телекинезу? – спросил Мессинг и добавил: - Я это спрашиваю, потому что даже если это природный дар, его необходимо постоянно развивать. Только работая над развитием своих психических способностей, можно достичь результатов, которые на первый взгляд могут казаться невозможными.
- Нормально, - ответил я. – Стабильно и лучше, чем я показывал вам после вашего выступления, когда отец привел меня за кулисы.
- Очень хорошо! – Лицо Вольфа Григорьевича выражало полное удовлетворение. Потом он серьёзно сказал:
- Я вам уже говорил, что не хочу участвовать в каких-либо экспериментах, поэтому, когда ко мне обратились от имени Академия наук учёные института радиотехники и электроники с предложением изучить мои способности, я отказался, но рассказал немного о ваших экстрасенсорных способностях, и они попросили содействовать в вопросе привлечения вас к экспериментам.
- Как-то неожиданно, - замялся я.
- Я думаю, вам нужно согласиться, - живо отреагировал Мессинг. - Это редкая возможность доказать, что экстрасенсы есть, только их не надо путать с жуликами и шарлатанами, и нужно раз и навсегда понять, что не всё можно объяснить с точки зрения традиционной науки.
- Не знаю, - сказал я. – Немного необычно… и боязно. И потом, на это нужно свободное время… Меня не отпустят с работы.
- Ну, об этом не стоит беспокоится. Академия наук – организация серьёзная, и если они вами заинтересуются, а, я думаю, это без сомнения, то вопрос решат.
Мессинг внимательно посмотрел на меня и, не ожидая ответа, сказал:
- Ну вот и хорошо! Вот телефон членкора Академии наук профессора Кобзарева[2]. Поговорите с ним. Вашу фамилию я ему назвал. Представьтесь и скажите, что от меня.
Мы еще некоторое время сидели, пили чай с пирогом, который пекла Ираида Михайловна, и беседовали. Вольф Григорьевич рассказывал смешные истории, случавшиеся в его поездке по Северу, я о своём неудачном опыте преподавания и о новой работе.
Когда я собрался уходить, Мессинг сказал:
- Володя. Еще одна просьба. Вы слышали о профессоре Лурии[3]? Он в своё время изучал феномен Соломона Шерешевского.
- Это учёный, нейропсихолог. Я читал его книгу «Мозг человека и психические процессы». Не всё понял, но интересно. А про Шерешевского знаю, что он обладал редкой памятью и выступал на эстраде мнемонистом.
- Совершенно верно. Так вот, Лурия тоже изъявил желание встретиться с вами.
- Да ну, Вольф Григорьевич, это несерьёзно. Зачем я Лурии? Я Шерешевскому в подмётки не гожусь.
- Ну-ну, Володя, не надо скромничать. Шерешевский, конечно, уникум, но вам Лурии тоже не стыдно показаться.
- И всё же, - возразил я. – Одно дело экстрасенсорика, то есть, телекинез, ясновидение, что может удивлять и что не принимается наукой, а другое – память, которой обладают многие и которую принимают как что-то естественное.
- Заблуждаетесь, Володя. Не всякая память относится, как вы говорите, к чему-то естественному. Пример, тот же Шерешевский. Зная вашу память, я её тоже могу отнести к разряду необычных. Так что, думаю, что вам не стоит отказываться от встречи с Александром Романовичем.
Я тяжело вздохнул и не стал огорчать хозяина, взял телефон Лурии и обещал позвонить ему, если всё уладится с официальным вызовом в Академию наук.
- Держите меня в курсе и не забудьте потом сообщить о том, как у вас всё сложится, - попросил Мессинг, когда я тепло распрощался с ним и не преминул поблагодарить Ираиду Михайловну за гостеприимство, рыбу-фиш и яблочный пирог.
[1] Михаил Васильевич Хвастунов (псевдоним — Михаил Васильев) (1920—1978) — советский журналист и писатель, автор более 20 научно-популярных книг и множества статей.
[2] Ю́рий Бори́сович Ко́бзарев (1905—1992) — советский учёный в области радиотехники и радиофизики, один из основоположников радиолокации в СССР. Академик АН СССР.. Герой Социалистического Труда.. Лауреат Сталинской премии второй степени.
[3] Алекса́ндр Рома́нович Лу́рия (1902 - 1977) — советский психолог и врач-невропатолог, один из основателей нейропсихологии, отрудник Л. С. Выготского и один из лидеров круга Выготского. Доктор педагогических наук (1937), доктор медицинских наук (1943), профессор (1944), действительный член Академии педагогических наук РСФСР (1947) и АПН СССР (1967)
Книга 3. Часть II. Глава 14. Вызов в Академию наук и недоумение директора Ивана Ивановича. Институт радиотехники и электроники. Профессор Кобзарев. Профессор об экстрасенсорике. Теория относительности
На следующий день после моего визита к Мессингу, я позвонил профессору Кобзареву. Он не сразу сообразил, о чём идёт речь, но когда я сослался на Мессинга, без лишних слов попросил координаты НИИ, в котором я работаю, и моё полное имя.
Через несколько дней наша работа в Москве подошла к концу. Выставка закрывалась, нас отозвали, и мы вернулись на свою основную работу…
Когда меня вызвал начальник нашего НИИ, Иван Иванович, и показал письмо из Академии наук, предписывающее «командировать тов. Анохина В.Ю. для изучения паранормальных психофизических феноменов сроком на четыре дня», я видел недоумение на его лице.
- Владимир Юрьевич, - сказал директор. – А вы-то какое отношение имеете к этим психофизическим феноменам?
Я не стал ничего объяснять, попросил, чтобы Иван Иванович распорядился никого не впускать в кабинет, с его разрешения открутил колпачок от перьевой ручки, которая лежала на листе какого-то документа, положил его ближе к краю полированного стола, закрыл глаза, сосредоточился и когда почувствовал, что моё эмоциональное напряжение достигло уровня, когда я способен двигать какие-то предметы, я поместил ладони над колпачком, поводил над ним руками, и он слегка, как бы нехотя, зашевелился, потом медленно пополз вслед за руками, ускоряясь к краю стола, и свалился с лёгким стуком об пол.
- Но ведь этого не может быть! – воскликнул растерянно Иван Иванович.
Я пожал плечами. Директор некоторое время молча переваривал произошедшее, потом снял трубку селекторной связи и сказал секретарю:
- Леночка, подготовьте приказ на командировку Анохина в Академию наук согласно письму, которое мы сегодня получили.
- Иван Иваныч, - попросил я, - вы никому не говорите про это. Иначе мне потом будет трудно работать. Я уже сталкивался с подобным.
- Да я, конечно, постараюсь, но, сами понимаете, эта тайна всё равно станет явной. Есть такая пословица: «Тайна – та же сеть: ниточка порвётся – вся расползётся».
- Ну да, «узнает сосед, узнает весь свет», - усмехнулся я.
- Вот-вот… Только если вы имеете ввиду меня, то мимо секретарши у нас ни один документ не проходит. Вот и весь наш секрет, - добродушно сказал Иван Иванович и добавил: - Да не берите вы в голову, Владимир Юрьевич. Всё это пустяки.
Я молча вздохнул и вышел из кабинета, зная, что слух о моей способности двигать предметы мысленным усилием без помощи рук всё равно разойдётся по НИИ…
Вечером того же дня поезд снова вёз меня в столицу. Утром я позвонил профессору Кобзареву, и он сказал, чтобы я сразу ехал в Институт.
- Знаете, как добраться? – спросил академик.
- Найду, - заверил я и пошёл к метро.
Институт радиотехники и электроники имени В.А. Котельникова находился на Моховой, там же, где старые корпуса МГУ. Я знал этот простой маршрут, доехал до станции «Библиотека им. Ленина» и без труда нашёл корпус института. На проходной меня остановили, я сказал, что меня ждёт профессор Кобзарев, вахтёр позвонил куда-то, и через несколько минут ко мне вышел сам учёный. Был он среднего роста, крепкого телосложения, с лицом строгим и умными, с лёгким прищуром глаз; небольшие залысины делали и без того высокий лоб выше, а плотно сжатые губы говорили о сильном и настойчивом характере. Кобзарев протянул мне руку.
- Юрий Борисович, - назвал он себя.
Я повторил своё имя, хотя заочно мы уже знали друг друга.
- Простите, а как ваше отчество.
Профессору на вид было около шестидесяти, и он мне годился если не в деды, то с гаком в отцы, и я счёл разумным, чтобы он называл меня не Владимиром Юрьевичем, а просто по имени, о чём ему и сказал.
- Хорошо, - согласился профессор и сходу обозначил план наших действий, после чего добавил: - Номер в академической гостинице вам забронировали, но, я думаю, в гостиницу вы отправитесь позже… - и спохватился: - Кстати, вы завтракали?
- Спасибо. Наш поезд в Москву прибывает рано, и я всегда успеваю позавтракать в каком-нибудь буфете.
- Ну, тогда пойдёмте работать.
И быстро пошел вперёд. Я последовал за ним. Юрий Борисович привёл меня в одну из лабораторий, тесно уставленную приборами, назначение которых было для меня, гуманитария, тайной за семью печатями. В центре стояли в ряд простые столы, из тех, за которыми сидят студенты.
Профессор усадил меня на стул, сел напротив и стал расспрашивать о том, как я познакомился с Мессингом, когда я заметил у себя экстрасенсорные способности, и я подробно рассказывал о своей способности лечить руками бесконтактным способом, о владении гипнозом, о ясновидении и о своей хорошей памяти, которую Мессинг считал необычной, а психиатры фотографической или эйдетической.
- Хорошо, - заключил профессор. – Вы, наверно, знаете, что у нас к экстрасенсорике и подобным ей феноменам относятся достаточно скептически.
Он заметил мою ироническую улыбку и сказал:
- А что вы хотите, если только совсем недавно Академия Наук приняла постановление о запрещении в подведомственных ей институтах подвергать сомнению или критике теорию относительности Эйнштейна. Такое время… Тем не менее эти явления пытаются изучать… Вы слышали о Кулагиной?
- Нет, - покачал я головой.
- Она демонстрирует способности к телекинезу. Нам известно, что ею занимаются сотрудники Ленинградского института точной механики и оптики. По некоторым непроверенным данным она двигает различные предметы и даже прожигает дырки взглядом. Её возможности изучали с помощью приборов, которые регистрировали магнитное поле, исходящее от рук. Ну, что она могла заставить шевелиться стрелку компаса, я могу поверить. Но насчёт дырок, крайне сомневаюсь. И до нас уже доходят сведения, что в её истинных способностях многие учёные сомневаются, считая все демонстрации опытов просто фокусами, а саму её аферисткой[1]… Однако, в Ленинграде на научной конференции невропатологов, психиатров и психологов Кулагина публично продемонстрировала свои способности. И опять же, неизвестно, что она там смогла продемонстрировать… Я это вам говорю, чтобы вы имели представление об истинном положении дел в вопросе отношения к паранормальным явлениям. В большинстве случаев мы сталкиваемся с мошенниками, хотя я склонен серьёзно относиться к явлениям, которые наука объяснить пока не может… И нам всё чаще приходится сталкиваться с такими явлениями… В своё время нашумела история с Розой Кулешовой[2], которая якобы обладает кожным зрением.
- О Кулешовой я читал в газетах – сказал я.
- Да, журналисты много и восторженно писали о ней. Но журналисты – не учёные. А наукой феномен «альтернативного зрения с помощью кожи» отрицается… Существует гипотеза, согласно которой, в нашу кожу «встроено» множество рецепторов - высокочувствительных нервных окончаний. Стоит нам до чего-то дотронуться, как они начинают посылать в мозг ответные сигналы. Но это полная чушь… По крайней мере, пока среди серьёзных учёных утвердилось мнение, что обе эти женщины используют при демонстрации своих способностей трюки, давно известные иллюзионистам, - заключил академик…
- Ну, и зачем тогда вам я, если наука не признаёт даже очевидное?
- Так по существу-то ничего не доказано, хотя лично я готов признать, что явление есть и знаю немало случаев, объяснить которые наука пока бессильна.
Юрий Александрович внимательно посмотрел на меня и сказал:
- Как бы ни обстояли дела, у меня есть желание серьёзно поработать в этом направлении, и, тем более, всё что я сказал, я ни в коем случае не отношу к вам… Во всяком случае, на авантюриста вы не похожи.
Кобзарёв засмеялся.
- Спасибо, - мрачно усмехнулся я.
- Хорошо, Володя. Из всех ваших способностей меня больше всего интересует телекинез. Можете что-то показать?
- Попробую, - ответил я.
- Что вам нужно для демонстрации? – спросил Кобзарев.
- Небольшой лёгкий предмет, - попросил я.
Кобзарев поискал глазами, его взгляд остановился на пузырьках за стеклом одного из шкафов. Он встал, взял пузырёк и отвинтил жестяную крышку.
- Это пузырёк с обычным физраствором, он безвреден, - на всякий случай пояснил Кобзарев.
Я положил крышку на стол в полуметре от края, закрыл глаза и моментально отключился от реальности своего присутствия в этом кабинете. Я видел только стол и крышку на его поверхности. В голове, словно в закрытом сосуде, поставленном на плиту, появился жар. Я потёр руки и почувствовал, что они наэлектризованы так, что, казалось, сейчас пойдёт треск и посыплются искры. Я поднёс руки к предмету, не секунды не сомневаясь, что он подчинится мне, и сразу же повёл его к краю стола. Крышка упала на пол. Это произошло так быстро, что Кобзев ничего не понял. Он видел, что крышка лежит на полу и удивлённо и с недоверием смотрел на меня. Если это и не потрясло его, то впечатлило и сильно озадачило.
Он чуть помолчал и сказал:
- Повторить можете?
- Да пожалуйста, - с некоторой наглостью от сомнения, которое я видел на лице Кобзарева, согласился повторить «фокус» я.
Крышка снова дотащилась с моей помощью до края столешницы и упала.
- Подождите минутку! – возбуждённо воскликнул Кобзарев и выбежал из лаборатории. Минут через десять он вернулся в сопровождении человека приятной наружности, в очках, с густой копной волос и носом с горбинкой на круглом лице.
- Профессор Каценеленбаум, Борис Захарович, - представил учёного Кобзарев.
- Тот слегка кивнул.
- Покажите-ка нам ещё раз, как это у вас получается? – попросил Кобзарев.
Я повторил действие с крышкой.
- У вас не возникало ощущения, что это трюк? – сказал профессор Каценеленбаум Кобзеву. – Молодой человек, покажите руки, – потребовал он.
Меня покоробило явное, почти агрессивное отношение ко мне, но я сдержался и показал руки. Кацеленбаум долго осматривал мои руки со всех сторон, пожал плечами и сказал:
- Не понимаю… Электростатическое действие? - профессор снова обратился к Кобзареву, но так, словно меня здесь не было или я был посторонним предметом. Настроение моё стало падать, и я раздражённо заметил:
- Вы чего от меня хотите? Я не напрашивался на ваши эксперименты… Вы ведёте себя так, словно я жулик, которого непременно нужно разоблачить.
Кобзарев смутился.
- Ну, зачем так, Володя. Просто мы действительно озадачены. Ведь вокруг паранормальных проявлений столько нагорожено всего, что трудно понять, где истина, а где нет.
- Прошу извинить мою невольную бестактность, - проговорил Каценеленбаум.
- Не думаю, но давайте проверим электрометром, - решил Кобзарев.
Я повторил опыт с крышкой ещё раз и почувствовал, что мне это теперь даётся с трудом, хотя крышка послушно, пусть и менее уверенно доползла до края стола и упала. При этом стрелка электрометра даже не дрогнула. Но я понял, что на меня сильно подействовало сомнение экспериментаторов, которые, кажется, с ‘большим бы облегчением приняли мою способность к телекинезу, как к простому фокусу или мистификации.
- Володя, - как можно мягче сказал Кобзарев, - вы говорили, что обладаете даром гипноза. Если откровенно, ведь мы должны исключить все сомнения, не имеет ли здесь место эта ваша способность?
После опытов с крышкой, которые я показал, я чувствовал себя уставшим, как будто пешком обошёл пол-Москвы, или, по крайней мере, прошагал километров двадцать. Нервное напряжение, которое усилилось унизительным факт недоверия и подозрения, вызвало раздражение и ощущение невозможности продолжать опыты
- Нет, не имеет, - резко ответил я и добавил: - Я сегодня больше показывать ничего не смогу. Боюсь, что я вообще не смогу быть вам полезным
Оба учёных немного стушевались, а потом Кобзарев примирительно сказал:
- Володя, то что мы видели, это факт впечатляющий. Нужно эксперимент продолжить. Сейчас отдыхайте. Гостиница находится на Ленинском проспекте, на пересечении Садового кольца и Калужской площади. Там спросите, добраться просто. Пообедать можете в гостинице или в нашей столовой. С деньгами у вас как?
- Не беспокойтесь, мне оформили командировку, - сказал я.
- Мы найдём способ компенсировать ваши расходы, - пообещал Кобзарев.
Я пожал плечами, вспомнил Мессинга, и в голове мелькнула твёрдая мысль отказаться от унизительной роли подопытного кролика.
[1] Академик (с 1970 г.) Ю.Р. Кобзарев стал изучать феномен Нинель Кулагиной в начале 70-х гг. и позже, в начале 80-х гг. Академик полностью убедился в способности Кулагиной, что подтверждено документально. Способности Кулагиной к телекинезу были подтверждены также другими учёными, среди которых можно назвать академиков Исаака Кикоина, Юрия Гуляева и др. Согласно отчётамв исследовании Кулагиной за всё время приняло участие 40 учёных, из которых двое были Нобелевскими лауреатами. Тем не менее, феномен Н. Кулагиной, несмотря на сотни исследований, проведенных в научных институтах, так и не был до конца разгадан.
[2] В 1960—1970-е годы в СМИ Советской России прогремело имя Розы Кулешовой, которая якобы обладала "кожным зрением". Её стали изучать. Феномен невозможно было отрицать, тем не менее, существование феномена «альтернативного зрения с помощью кожи» наукой отрицается. Розу Кулешову считали первым экстрасенсом Советского Союза.
Книга 3. Часть II. Глава 15. Профессор Каценеленбаум и академики Тихонов и Кикоин в роли экспертов. Загадка для учёных традиционной науки. Демонстрация телекинеза с различными предметами. Сомнения и с
На следующий день Кобзарев встретил меня в назначенное время и повёл в другую лабораторию, которая оказалась значительно больше той, где мы провели первый опыт. Помещение, несмотря на большие окна, казалось изолированным от внешнего мира, потому что сюда не доносился даже незначительный шум с улицы. Как позже мне объяснил академик Кобзарев, здесь с помощью аналитических приборов замеряют электромагнитное излучение, проверяют уровень шума, инфразвука и вибрации и так далее.
В лаборатории нас уже ждал профессор Каценеленбаум, а потом, к моему ужасу, один за другим вошли ещё два человека, которых Кобзарев представил, как зав кафедрой вычислительной математики механо-математического факультета МГУ Тихонова, другого - как профессора общей физики МГУ Кикоина. Оба академики. Тихонов – в очках с седеющей бородкой клинышком, Кикоин – с крупным и рельефным, словно высеченным из камня лицом и залысинами, открывающими высокий лоб.
Я человек не публичный и теряюсь при большом скоплении людей, а здесь меня вдруг окружили известные учёные, составляющие цвет советской науки, и я боялся, что мне трудно будет настроиться на проведение опыта даже с лёгким предметом. Мне стоило усилий чтобы собрать всю свою волю в кулак, и я, попросив присутствующих несколько минут соблюдать полную тишину, попытался сосредоточиться на предмете, который мне предстояло двигать с помощью одной только психической энергии, не прибегая к контакту руками. Мне это удалось. Мне даже показалось, что я совершенно неожиданно вошел в особое состояние, потому что исчезла куда-то лаборатория со всеми её аппаратами, аналитическими приборами, ретортами и другими предметами, необходимыми физикам в их работе, и в поле моего восприятия остался только предмет в виде небольшого деревянного кубика от детского конструктора, который положил на стол Кобзарев.
Я поднёс руки к кубику и на этот раз у меня появилось ощущение, что предмет приобретает невесомость, тянется к моим рукам и вот-вот оторвётся от стола. Я без труда повелел кубик к краю стола, и он послушно, словно собачонка следовал за руками, но, дойдя до края, никак не хотел падать. Я понял: сейчас этому мешают руки, с которыми кубик невидимой силой связан.
Я убрал руки и мысленным усилием заставил кубик упасть.
Судя по минутному молчанию, присутствующие были озадачены. Потом Тихонов сказал недоумённо:
- Чёрте что!.. Не могу поверить, что такое возможно. Хотя…
- Электростатическое поле? – проговорил как бы про себя Тихонов.
- Электростатическое поле вокруг рук существует: мы вчера с Борисом Захаровичем проверили и даже рассчитали величину его напряжения, которая способна вызвать механическое движение. Это сотни киловольт. Но это знакомый нам искровой разряд, подобный тому, который возникает, например, от прикосновения сухой руки к нейлону или к другой руке.
- Но ведь вы видели, что он закончил опыт телекинеза без рук. А это значит, что дело не только в электрическом поле. – высказал сомнение Кикоин.
- Да, действительно, - согласился Тихонов.
- А у вас не возникло ощущение, что это трюк? – сказал вдруг Кикоин.
- Да бросьте вы! – оборвал коллегу Кобзарев. - Вы всё видели собственными глазами.
- Вам важно, дерево это, металл или стекло? – спросил Кикоин.
- Я как-то не думал об этом. Но, кажется, не имеет значения, - ответил я. – А насчёт трюка, я попробую повторить опыт с любым другим небольшим предметом без участия рук. Мне кажется, я готов к этому.
- Тонкостенный стакан подойдёт? – предложил Трапезников.
- Если с участием рук, наверно, получится, но без рук лучше что-нибудь полегче. Например, колпачок от ручки, - я вспомнил опыт, который показал директору нашего НИИ.
С колпачком я справился успешно. Моё сознание позволило заставить двигаться предмет без касания руками.
- Психокинез в его натуральном проявлении, - сказал Трапезников. – Способность воздействия на предмет с помощью своего сознания, то есть мыслями, эмоциями, чем угодно… Только для рассуждений о формах и природе телекинеза или психокинеза нужно значительно больше опытных данных.
- В любом случае, похоже, что испытуемый волевым напряжением создаёт потоки частиц, поступающих от кожных покровов. Так что нужно признать, что телекинез - реальность, - заключил Каценеленбаум.
Меня просили повторять и ещё раз повторять опыты, предлагая различные предметы; мои возможности изучали с помощью приборов, которые регистрировали магнитное поле, исходящее от рук, и устанавливали возле рук чувствительные микрофоны.
В какой-то момент Кобзарев нашёл, что конденсаторный микрофон не выдерживает силу звуковых импульсов и предложил заменить его на керамический, потом с удивлением сказал:
- Посмотрите, у него от рук идёт излучение ультразвука.
Мне это ничего не говорило. И мне совершенно было безразлично, какая сила, исходящая от меня, заставляла двигать предметы, но учёных это взволновало, и Трапезников воскликнул:
- Потрясающе.
В результате всех проделанных экспериментов было установлено, что «явление телекинеза не может напрямую вызываться изменениями магнитных, электрических, акустических и тепловых полей. При этом, все эти поля, в той или иной мере, сопровождают явление телекинеза».
Вспомнив, что я говорил о том, что обладаю способностью бесконтактного лечения руками, Кобзарев захотел испытать силу энергетического действие рук. Когда я приблизил ладони к предплечью профессора, он сказал, что ощущает тепло, которое исходит от моих рук, а после более длительного тактильного контакта Кобзарев отдёрнул свою руку, словно от пламени свечи, и показал коллегам сильное покраснение, похожее на ожог.
Я видел, что Кобзарев в стремлении разгадать физический механизм явлений, связанных с телекинезом, готов был продолжать опыты со мной без конца, но я в какой-то момент, что называется, «поплыл». Мне стало плохо, в глазах потемнело и появилась тошнота. Меня отвели к окну и усадили на твёрдый диванчик без спинки. Кобзев достал из аптечки тонометр, померил давление и испуганно сказал: верхнее 190, нижнее 120.
Кто-то дал мне воды, кто-то сунул в руку таблетку. Я от таблетки отказался и попросил просто дать мне пять минут покоя. Вскоре я стал приходить в себя, и когда почувствовал, что способен соображать, а тошнота пропала, попросил померить давление снова. Тонометр показал моё рабочее давление, то есть 120/70.
В гостиницу меня отвезли на машине. Я не обедал и не стал ужинать, засветло завалился спать и проспал часов до десяти следующего утра. Меня никто не беспокоил, пока я сам ни позвонил Кобзареву. Учёный осведомился о моём самочувствии и попросил приехать в институт, пообещав тотчас же прислать за мной машину.
На этот раз мы сидели в его кабинете. Кобзарев был явно расстроен.
- Представляете, Володя, - мрачно сказал профессор, - я позвонил академику Якову Борисовичу Зельдовичу и поделился своими соображениями по поводу изучаемого явления. Я сообщил о нашем впечатлении от опытов в присутствии Каценеленбаума и академиков Трапезникова, Тихонова и Кикоина, а также о нашем едином мнении признать, что «волевым напряжением можно воздействовать на метрику пространства-времени...». Зельдович в свою очередь ответил, что вы, безусловно, применяете ниточки, а я просто не заметил всех ваших манипуляций.
Я иронически улыбнулся.
- У Зельдовича произошло самовнушение, он считает, что без ниточек в этом случае обойтись невозможно, потому что просто не может представить другого варианта, - сказал я.
- Вполне возможно, - согласился Кобзарев. - Мы вчера направили отчёт с результатами наших опытов и расчётами в Президиум Академии Наук, но, зная позицию академической и прикладной науки, когда они избегают признавать результаты с нетрадиционными альтернативными технологиями, какого-то положительного или даже вразумительного ответа ожидать трудно. Ведь принципы воздействия на физические и биологические объекты реальности выходят за рамки общепринятых в настоящее время фундаментальных законов и понятий.
- Да вы не расстраивайтесь, - я искренне сочувствовал профессору Кобзареву и попытался отвлечь его от разочарования и неудачи найти понимание у академического сообщества. – Кибернетика тоже считалась лженаукой, но ведь признали. Так что дойдёт дело и до телекинеза, и других проявлений парапсихологи.
- Нет, - твёрдо сказал Кобзарев, - существующую парадигму надо менять. Время такое наступило сегодня и бездействовать просто нельзя и преступно, ведь мы так долго шли к нему. Конечно, проще всего «забыть» про феномен вопреки всем научным практикам, а все опыты воспринимать как фокусы, но мы же знаем, что это не так[1]. Тем более, что учёные в отношении к экстрасенсорике разделились: одни считают, что их дурачат, другие верят, что все правда, третьи вообще не знают, как к этому относиться… Мы создадим официальную комиссию и продолжим наши опыты на более высоком уровне.
- Это без меня, - категорически отвёл я своё участие в дальнейших опытах. – Я считаю оскорбительным для себя доказывать что-то в атмосфере недоброжелательного отношения к любым проявлениям паранормальных явлений. Я очень хорошо чувствую и болезненно воспринимаю нацеленность учёных на заведомо отрицательный результат. В такой атмосфере тратится слишком много усилий, чтобы продемонстрировать способность к телекинезу. Вы сами видели, чего мне это стоило… И потом, если честно, пусть это звучит и цинично, мне совершенно безразлично, признает учёное содружество возможность существования альтернативной науки, которую отвергает Академия наук как рассадник мракобесия, или нет. Не признает сегодня, признает завтра. Но, как говорят англичане, «Better a bird in the hand than a crane in the sky»[2]. Так что, лучше я буду заниматься своим земным делом. У меня другое призвание и другая цель в жизни. А если я могу кому-то помочь в исцелении, то мне теперь уже никто не запретит, потому что, по-крайней мере, бесконтактное лечение руками, это уже общепризнанный факт, который не подвергается сомнению, как и гипноз.
Кобзарев не ожидал моей, лишённой всякой деликатности речи, прозвучавшей как отповедь, и с недоумением, молча и пристально смотрел на меня. Но как человек глубокого и проницательного ума, он увидел не только раздражение, которое руководило мной на произнесение этого бестактного монолога, но и уловил обозначившийся твёрдостью решения характер, понял, что нет смысла настаивать, и сказал:
- Мне искренне жаль. Я на вас рассчитывал. Но понимаю и настаивать не имею права.
Мне стало неловко от того, что я позволил себе разговаривать с профессором в тоне, которого он не заслуживает, ведь его серьёзно интересовала тема аномальных явлений, и он как настоящий учёный с головой погрузился в неё, чтобы найти научное объяснение и научные доказательства тому, что находится за пределами традиционной науки, несмотря на стойкое неприятие академического сообщества паранормальных проявлений. Кобзарев считал, что в наши дни нельзя исследовать мир только с материалистических позиций, потому что это тормозит развитие науки, и изучать каждого, кто обладает парапсихологическими способностями.
- Юрий Борисович, извините меня за бестактность. Я с огромным уважением отношусь к вам, но постарайтесь понять и меня… Вы говорили о Калугиной. Если она так активно пытается участвовать при любой возможности в экспериментах, нетрудно будет пригласить её в ваш институт. Это же по профилю. Вы говорили, что учёные сомневаются в её способностях, но ведь и вы сомневались, приглашая меня показать явление телекинеза. А я уверен, Кулагина - настоящий экстрасенс и показывает реальные результаты.
- Наверно, вы правы, - заключил Кобзарев.
Я собрался уходить, но Кобзарев остановил меня.
- У Вас есть ещё два свободных дня, - сказал профессор. – Командировку я вам отмечу до конца пребывания и дам своё заключение о результатах наших опытов… А пока поживите в гостинице, погуляйте по Москве. Будете уезжать, позвоните. Гостиница оплачена.
- Спасибо Юрий Борисович, - поблагодарил я. – Это кстати, потому что Вольф Григорьевич Мессинг попросил меня встретится с академиком Лурией. Считает, что мне нужно ему показаться.
- С Александром Романовичем? Это связано с Вашей памятью? – спросил Кобзарев.
- Да, - ответил я неохотно.
- Я позвоню ему, - пообещал Кобзарев. – Ему интересно будет знать и о наших с Вами опытах.
Я пожал плечами.
[1] По утверждению Ю. Б. Кобзарева, эксперименты, которые стли проводить академики Исаак Кикоин, Юрий Гуляев, Юрий Кобзарев[14], послужили толчком к созданию лаборатории радиоэлектронных методов исследования биологических объектов. В план работы лаборатории была включена задача «разобраться» с активизировавшимися в тот период в СССР экстрасенсами, среди которых была и Н. С. Кулагина
[2] (англ.) Лучше синица в рука, чем журавль в небе.
Книга 3. Часть II. Глава 16. Профессор Лурия. Мессинг о моей памяти и память мнемониста Шерешевского. Опыты с запоминанием ряда слов и текстов. Моя фотографическая память и эйдетическая память Шерешев
Александр Романович Лурия жил в Доме академиков на Ленинском проспекте. Это был большой десятиэтажный дом сталинской эпохи с балконами и лоджиями. Построен он был до войны по проекту академика Щусева, который и сам поселился в этом доме. Александр Романович, очень симпатичный улыбчивый человек в круглых очках, с не по возрасту седой головой и умными проницательными глазами, встретил меня приветливо, осведомился о здоровье Мессинга, сделал комплимент его уникальным способностям читать мысли, расспросил о моих родителях и обо мне. Я рассказал о том, чем занимаюсь, о способности к целительству и ясновидению.
- Юрий Борисович Кобзарев звонил мне. Его очень впечатлила ваша демонстрация телекинеза, - сказал академик. – Крайне любопытно. Но сфера моей деятельности психология, психофизиология, нейропсихология… Вольф Григорьевич Мессинг говорил о вашей необыкновенной памяти. Меня интересует больше эта сторона ваших способностей.
- Вольф Григорьевич преувеличивает, - возразил я. - Моя память не идёт ни в какое сравнение с памятью Шерешевского, которого вы изучали много лет. Я читал его книжечку «Записки мнемониста».
- Да, Шерешевский, - задумчиво произнёс Лурия. - Я сейчас как раз готовлю книгу, основу которой составляют исследования этого феномена.
Юрий Борисович немного помолчал, как бы оставляя этот пустой разговор, и перешел к делу.
- Ну, давайте посмотрим, что с вашей памятью. Начнём со слов. Попробуйте запомнить ряд, скажем, из тридцати слов… Готовы?
Я кивнул. Он взял со стола секундомер, засёк время и стал медленно диктовать слова, пользуясь списками, которые лежали перед ним на письменном столе.
- Сможете повторить? - спросил через паузу Лурия.
- Да, - я ощущал волнение, но проглотив слюну, с расстановкой повторил слова.
- Могу повторить в обратном порядке, - сказал я и повторил слова с конца.
- Неплохо… Двадцать секунд… Шерешевский запоминал пятьдесят слов за тридцать секунд. Попробуете?
- Давайте, - согласился я.
На этот раз Лурия дал мне список из длинного ряда слов и снова засёк секундомер.
За тридцать секунд я зрительно запомнил сорок слов, которые воспроизвёл без особого труда, но дальше стал ошибаться.
Лурия снова похвалил меня и спросил, есть ли у меня механизм для запоминания и как я усваиваю большие тексты.
- Я не знаю, - признался я. – Слова у меня ассоциируются с предметами, порядок которых мне известен.
- Это идентично схеме Шерешевского. Он мысленно шел по знакомой улице и связывал слова с её объектами… А как вы запоминаете тексты и имеет ли для вас значение, на каком языке эти тексты?
- Если это какая-то абракадабра небольшого объёма, то на слух я могу повторить. А тексты на знакомом языке, в том числе на английском и немецком, то есть на языках, которыми владею, я повторю легко, но в каком объёме не знаю, не отмечал.
Лурия давал мне тексты на русском и немецком языках, я за минуты считывал страницы и повторял довольно большие объёмы, демонстрируя фотографическую память, но как заключил в конце концов академик, это была именно фотографическая, а не эйдетическая[1] память, которой обладал Шерешевский. Разница была в том, что он обладал способностью к синестезии – то есть «одновременному ощущению». Каждое слово имело для него вкусовые, зрительные и осязательные ощущения – а вкусы, звуки и образы, в свою очередь, вызывали ассоциации со словами и понятиями. Это позволяло практически бесконечно расширять возможности запоминания, но перегружало его ощущения. По этому поводу Лурия заметил, что близкие Шерешевского вспоминали, как он даже ложку оборачивал тканью, чтобы звук ее соприкосновения с тарелкой не запускал связанные с ним образы.
У меня же это проявлялось частично. Я, например, с детства не любил коржики, потому что до того, как впервые смог попробовать это лакомство, слышал название, которое ассоциировалось у меня с чем-то острым, горьким и поперчённым. То же самое с пастилой, которую я не любил, потому что её внешний вид не соответствовал моему зрительному представлению о вкусовых качествах.
- А Шерешевский терпеть не мог есть майонез, потому что звук «з» в обозначающем его слове вызывал у него тошноту, - сказал Лурия.
В общем, я обладал фотографической памятью, Шерешевский - эйдетической.
Как поведал Лурия, для Шерешевского даже цифры приобретали одушевлённый образ человека. Например, единицу он представлял в виде гордого, хорошо сложенного человека, а семёрку в виде человека с усами.
- Вы знаете, у вас замечательная память, - сказал в заключение профессор, - но я рад, что ваше психическое состояние не выходит за пределы общепринятой нормы… В отличие от вас у Шерешевского была ярко выражена двойственность, черты раздвоения личности, хотя шизофренического расстройства у него не диагностировали. Его мозг, который хранил всю когда-либо полученную информацию, мешал нормальной жизни в семье, общению с близкими. Ведь он был крайне непрактичным, разучился вникать в суть явлений, его логическое мышление страдало. Так что проблема Шерешевского была не в том, чтобы помнить, а в том, чтобы научиться забывать. Соломон Вениаминович как-то пожаловался, что его память – не дар, а проклятие. И я его понимаю, потому что помнить всю жизнь всё, включая даже то, что вызывает боль и страдания, это очень нелегко.
- К счастью, у меня в этом отношении проблем не возникает, - сказал я, - но знаете, как писал Ломоносов: «Все изменения, которые в натуре имеют место, такого суть свойства, что ежели в одном месте чего убудет, то в другом - присовокупится». Так вот, у меня это «присовокупилось» в другом месте. После сеансов введения в особое состояние сознания, которым я часто пользуюсь при целительстве, при лечении энергией рук, не говоря уже о телекинезе, я чувствую слабость, апатию, тошноту и усталость, иногда кажется, что боль просачивается через мои руки и уходит через меня, оставляя во мне что-то неприятное, гнетущее, и это отнимает силы. Постепенно силы возвращаются, но ощущения, которые мой мозг помнит, постоянно даёт о себе знать. Это раздражает и вызывает чувство дискомфорта.
- Ничего удивительного, - сказал Лурия. - В мозге, если брать состояние во время гипнотического сеанса, наблюдается особая высокоамплитудная гиперритмичная активность. А для психического воздействия на предмет при психокинезе вы переходите на иную систему психической саморегуляции, то есть, на перестройку мозговых процессов, что связано с огромным напряжением психики и затратой физической энергии. Всё это требует колоссального напряжения сил, и после этого вы, естественно, должны чувствовать сильную усталость.
Но, частые и длительные психические перестройки грозят тяжелыми последствиями. Поэтому будьте осторожны. Восстановление нормального психического и физического состояния в этом случае необходимо и требуют времени.
- А знаете, при определённых условиях тренировки вы тоже могли бы выступать со сцены как мнемонист[2]. Шерешевскому карьера профессионального мнемонист приносила и деньги, и славу, - сказал на прощанье Лурье, на что я только усмехнулся, помятуя о своём неудачном, если не сказать провальном, актёрском опыте, и ответил:
- Спасибо, но это не для меня. Я свою профессию выбрал, а деньги и слава вещь зыбкая и ненадёжная.
Я уже обладал некоторой житейской мудростью и знал, что ни свободу, ни счастье за деньги не купишь, и часто тому, кто гоняется за деньгами, они в руки не идут. Так что лучше следовать совету Оноре де Бальзака, который говорил, что деньги нужны, но нужны хотя бы для того, чтобы без них обходиться. Если же говорить о славе, то это ничего больше, как мишура; сегодня ты кумир, а завтра о тебе забудут и не вспомнят; или, если выразиться литературно, это дама капризная – сегодня она тебя с триумфом вознесёт, а потом безжалостно низвергнет.
Александр Романович Лурия взял мои координаты, пообещал связаться, чтобы поработать в области качественного анализа моей памяти, потому что количественный анализ для науки является просто вопросом статистики и представляет лишь относительный интерес. Но я понимал, что учёного, академика АПН СССР, профессора, доктора медицинских наук, я, после многолетней работы с уникальным Соломоном Шерешевским, не интересовал, и он вряд ли мне когда-нибудь позвонит.
На этом мы расстались, дружески распрощавшись…
Перед отъездом я снова встретился с профессором Кобзаревым, который вручил мне документ на бланке Института радиотехники и электроники АН СССР. В документе утверждалось, что «Владимир Юрьевич Анохин обладает необыкновенной способностью вызывать движение лёгких предметов без прикосновения к ним, путём психического воздействия» и что «Демонстрируемое В.Ю. Анохиным явление представляет огромный интерес для науки» и «Его изучение может привести к фундаментальным открытиям».
В конце документа было заключение, где содержится просьба «оказывать В.Ю. Анохину всемерную поддержку, содействовать и оказывать помощь в проведении демонстраций явлений в научных целях».
Подпись Ю.Б.Кобзарева предваряли должность и звания: Председатель Научного Совета по проблемам «Статическая радиофизика» АН СССР, член-кор. АН СССР, профессор»
Правда, содействовать мне «в проведении демонстраций явлений» было лишним, потому что я не собирался нигде демонстрировать эту свою способность.
[1] Эйдетическая память — это тип памяти, который позволяет удерживать зрительный образ и потом воспроизводить его в мельчайших деталях. При этом подключаются и другие сенсорные модальности: вслед за визуализацией тянутся тактильные, вкусовые, слуховые, обонятельные и двигательные воспоминания. Ещё одна особенность — длительное сохранение и произвольное воссоздание всего этого в нужные моменты. Может пройти много лет после события, но человек при желании способен так же ярко переживать его снова и снова.
[2] Мнемонист – тот, кто является специалистом в использовании различных мнемонических приемов и кто способен так искусно пользоваться своей памятью, что большинству из нас это кажется свидетельством экстраординарного умственного функционирования.
Книга 3. Часть 3. Глава 17. Тоска и чувство одиночества. Матушка укоряет за беспорядок, в котором я живу. Письмо от матери Милы. Мой язвительный ответ на письмо. Почти семейное решение. Самолётом в Ад
Шли дни. Кончилось лето. А я всё верил и ждал, что наступит благословенный день, когда судьба повернётся ко мне лицом, что-то изменится в моей жизни, и хаос, поселившийся в голове, уступит место порядку, который принесёт покой в мятущуюся душу. А какая она ещё может быть у человека, если у него больше нет любви, и чувство одиночества отзывается духовной пустотой. Мой разум перестал справляться с неуверенностью и чувством вины. Да, люди не замечают, когда их любят, они замечают, когда их перестают любить. Но ведь я тоже любил, только где-то чувство реальности изменило мне, гордыня радовалась победе разума над чувствами, и я погрузился в паутину русского страдания ради страдания, что, как известно является краеугольным камнем нашего национальному характера, я страдал и наслаждался муками, в которые сознательно погрузил себя. Но, отвергая Милу, я отвергал чувство, и это обедняло и опустошало меня…
Однажды, когда я, по обыкновению, хандрил в одно из воскресений, лёжа на диване с книгой Чехова, читал его «Дуэль», презирал Лаевского, а, отождествляя себя с ним, ненавидел себя, отчего настроение делалось ещё хуже, пришла мать. Она с порога стала отчитывать меня за беспорядок.
- Как так можно?.. Во что ты превратил квартиру? Живёшь как в сарае, – занудила мать. – Скоро полдень, а ты лежишь бревно бревном. Люди гуляют, в парк идут. Посмотри день какой славный - чистая золотая осень. Солнышко, тепло… Ты хоть завтракал?
Я отложил книгу и состроил кислую гримасу.
В квартире действительно всё казалось перевёрнутым вверх дном. Одежда в беспорядке висела на спинке стула, носки валялись на полу возле дивана, стол завален бумагами и книгами, исписанные и скомканные листки – результат моего ночного бдения – устилали пол вокруг стола, книги лежали в беспорядке, где попало: на стуле, кресле и возле дивана. Не лучше выглядела и кухня, где на столе сгрудилась грязная посуда.
- Даже постель не прибрал, - покачала головой мать, заглянув в спальню.
Я молча и безразлично слушал справедливые упрёки и не ощущал никакого стыда.
- Что ты с собой делаешь? – продолжала нотацию мать. – И когда ты хоть женишься! Все молодые люди с девушками ходят, а ты пнём взаперти сидишь со своими книжками и писаниной… Ну-ка, давай вставай, дай хоть приберусь, да завтрак приготовлю.
Я лениво поднялся с дивана и хотел выйти во двор, чтобы не мешаться, пока мать будет прибираться в квартире, но она вдруг сказала:
- Тебе письмо из Мценска. Что у тебя там?.. И почему оно на наш адрес на Пролетарской?
Я замер в предчувствии судьбоносной вести. Не это ли то, чего я в так долго ждал? Совсем недавно я видел сон, где Мила тянула ко мне руки, а когда я хотел прикоснуться к ним, она удалялась. Мила выглядела призрачной, эфемерной, и её одежды казались прозрачными, сотканными из флёра. Я проснулся в мрачном настроении от сознания нереальности сновидения, но в сердце затеплилась неясная надежда, не облечённая в какую-то конкретную форму, но сулящая перемены.
У меня засосало под ложечкой, когда я взял из рук матери конверт, с нетерпением надорвал и прочитал письмо, которое уместилось на странице.
«Здравствуйте, Владимир!
Не знаю, правильно ли я делаю, что обращаюсь к Вам после не слишком любезного приёма у нас. Но я, несмотря на возражения мужа, не могу поступить иначе, потому что это касается нашей дочери, которую мы любим, и которой желаем, как всякие родители, счастья. Мила не вспоминала Вас в письмах, которые мы от неё получали, и мы решили, что увлечение Вами у неё прошло, и она, наконец, обрела покой, но оказалось, что это было только её попыткой справиться с собой. Мы получили письмо от её бабушки, Пелагеи Семёновны, моей мамы, которое нас расстроило и встревожило. Мила никуда не выходит; после школы, в которой работает, приходит домой, почитает книгу и ложится спать, и всё молчит. Подруг у неё нет. Молодые люди пытались ухаживать и заходили к ним, но она одного за другим всех отшила и сидит в своей комнате словно монашка в келье. Мама говорит, что на неё глядеть жалко, осунулась и совсем потеряла аппетит… Нам про Вас Мила в письмах не поминает, но бабушка всё знает и винит во всём нас. Я боюсь за неё и не нахожу себе места. А материнское сердце подсказывает, что всё это серьёзно и, как ни горько нам сознавать, сейчас помочь ей можете только Вы. Не знаю, каким зельем Вы её приворожили, но делать несчастной свою единственную дочь я не могу. Напишите ей и попытайтесь как-то повлиять. Прошу Вас как мать, помогите, если у Вас осталась к Миле хоть немного чувств, о которых Вы говорите.
Елена Кирилловна».
Ниже стоял адрес Милы в южном городе Адлере и приписка: «P.S. Адрес Вашей мамы мне дала Маша Миронова, но зайти к Вашей маме я, как советовала мне Маша, посчитала неприличным».
Я с минуту стоял как вкопанный посреди комнаты, и мать встревоженно спросила:
- Володя, что с тобой? Что в письме?
Я протянул письмо матери, и пока она читала, ко мне приходило осознание того, на что я втайне надеялся, потому что в глубине души теплилась надежда на что-то, что положит конец моей апатии, которая преследовала меня долгое время, и внесёт ясность и порядок в мою бестолковую жизнь.
И я вдруг физически ощутил прилив сил, словно скрытый во мне источник деятельной энергии проснулся и наполнил, растворив без остатка хандру. И, не удержавшись, я засмеялся счастливым смехом.
Мать с недоумением посмотрела на меня.
- Это та девушка, которая заходила к нам без тебя с Машей Мироновой? – осенилась она догадкой. Вид её выражал и удивление, и растерянность.
- Да! – охотно подтвердил я.
- Так что же ты стоишь? – заторопилась мать. – Такая девушка… А мне бы догадаться. Я ж чувствовала, что-то здесь не с проста, когда она с Машей к нам заходила… Ну и дурак же ты, прости Господи!.. И от матери таил.
Последние слова она произнесла с укором, покачав головой.
- Езжай за ней! – твёрдо сказала мать. - Деньги есть?
- Деньги есть. Всё есть. И всё теперь будет, - весело проговорил я и в приливе эйфории приподнял мать и переставил её с места на место; она, поправляя причёску, с улыбкой сказала:
- Это, сынок, любовь… Как я рада за тебя! - И она обняла меня.
- Мам, а как же я поеду? Сегодня воскресенье, а мне нужно отпроситься с работы. У меня за выставку три отгула, но может не отпустить начальница. Она у нас тётка с прибабахом. Не с той ноги встанет, и не знаешь, чего ждать.
- Поехали к нам. Я думаю, Константин Петрович поможет. А тебе нужно не мешкать. Поезд до Сочи сутки идёт.
- А зачем тебе поезд? – удивился отчим. – До Адлера от нас самолёт летает… Завтра утром оформишь свои отгулы - и на самолёт. Через час с небольшим будешь на месте… А начальница не отпустит, отпустит директор. Если что, звони мне.
Это было решение, которое не могло прийти мне в голову, потому что я не мог представить, что от нас можно летать куда-то самолётом. Но это решало все вопросы.
Остаток дня я провёл в нервном нетерпении. Пробовал чем-то заняться, садился за письменный стол, чтобы поработать над рукописью, но мысли путались, и в голову ничего не лезло; пытался читать, брал книгу, но, осилив пару страниц, чувствовал, что строчки расплываются перед глазами, а буквы пляшут пьяными человечками и тараканами разбегаются. Я откладывал книгу и выходил на улицу, полагая, что прогулка отвлечёт меня от беспокойных мыслей. Ночью спал плохо, ворочался, и мне снились что-то непонятное, сумбурное и тревожное.
Утром я оформил три дня отгулов, которые Конкордия подписала, к моему удивлению, без лишних вопросов и без волокиты, и ещё до полудня улетел в Адлер.
На письмо матери Милы, Елены Кирилловны, я ответил письмом, которое отправил накануне отлёта, после того как вернулся домой, и в котором не постеснялся сказать всё, что думаю.
«Елена Кирилловна! Правильно, что Ваша мудрая мама винит в состоянии Милы Вас, - писал я. - Это не она, а Вы ввели меня в заблуждение, показав письмо, в которое я искренне, но опрометчиво поверил. И теперь корю себя за это. И не забудьте, что это Вы утаили от дочери мои к ней письма. А теперь Ваша ложь вылилась в большие проблемы. Какая-то странная у Вас любовь к дочери…
Я немедленно вылетаю в Адлер, и мы, и только мы, будем теперь разрешать наши отношения. Но если Мила согласится стать моей женой, мы поженимся, с Вашего согласия или без.
Извините за излишнюю прямолинейность.
Владимир Анохин
P.S. Для начала семейной жизни у нас всё есть: жильё, наши профессии и даже некоторые финансовые накопления. Забыл ещё добавить, - если для Вас это имеет какое-то значение, - мой отчим, не последний человек в области, в любом случае поможет с устройством на хорошую работу, равно как и в других вопросах».
Письмо получилось грубым и язвительным, так что я, подумав, разбавил его постскриптумом, чтобы чуть сгладить обо мне впечатление как о легкомысленном человеке, а отчима добавил для того, чтобы не беспокоились о благополучии дочери и были уверены, что в такой семье она от моих, как ехидно выразился Олег Витальевич, отец Милы, «сверхъестественных способностей», не пострадает. Некоторые накопления у меня действительно были. Во-первых, я не все заработанные деньги тратил в Омске, во-вторых, у меня оставалась довольно приличная сумма от гонораров за две изданные в Ленинграде книги, к тому же я понемногу готовил ещё одну книгу для издательства, которое меня уже знало и хорошо принимало. Но я не планировал уходить в профессиональную литературную деятельность, потому что не чувствовал достаточной уверенности в том, что состоялся как писатель и что это и есть моя настоящая судьба. Передо мной вставал образ такого большого писателя как Фёдор Абрамов, который, даже будучи признанным автором, преподавательскую работу в университете не бросал и, только утвердившись в своём предназначении писателя, полностью посвятил себя литературному творчеству...
В час дня я уже был в Адлере. В иллюминатор я впервые видел море, и при заходе на посадку с высоты птичьего полёта передо мной открылось побережье с пляжами, усеянными отдыхающими, а потом и сам район, утопающий в зелени южных растений, таких необычных для глаза жителя средней России, а среди них вечнозелёные кипарисы, пальмы и раскидистые великаны платаны, которые, как поведала мне позже Мила, называют «бесстыдницами» за то, что по весне во время бурного роста у них лопается тонкая кора, и платан, скидывая «одежду», обнажает гладкую белую древесину. Вновь построенные пансионаты стеариновыми свечками возвышались над небольшими частными домиками, горохом рассеянными по плоскогорью среди густой зелени деревьев, придавая ландшафту величественный и торжественный вид, и яркое южное солнце подчёркивало их белизну.
Самолёт сел, мы сошли по трапу на землю и оказались на бетонной дорожке среди гор, окутанных дымкой и от того казавшихся синими. Всей грудью я вдохнул воздух, от которого пахло свежестью и морем и почувствовал, как немного закружилась голова. Такое ощущение я испытал в сосновом бору, когда однажды приехал погостить в глухую деревню моей бабушки. Тогда меня поразило, насколько разным может быть воздух, которым мы дышим. Я помню, как в меня словно вливалась сила, и я не мог надышаться этим до звона чистым и целительным сосновым воздухом.
Зная адрес, но не зная города, я взял от аэропорта такси, чтобы не блуждать в поисках улицы, где жила бабушка Милы. Отстояв очередь на стоянке, минут через двадцать я уже ехал по улицам незнакомого южного городка и теперь, представляя скорую встречу с Милой, волновался и чувствовал невольную нервную дрожь в теле…
Книга 3. Часть II. Глава 18. Сад, который показался мне райским. Пелагея Семёновна, бабушка Милы. Союзница. Встреча с Милой. Вечер в доме Пелагеи Семёновны. Свадьбу сыграем в Орле! Что за место Адлер
Бабушка Милы жила на улице Гастелло в небольшом домике, который стоял в глубине сада, где росли апельсины, абрикосы, инжир, мандарины, миндаль, где виноград обвивал опоры из деревянных самодельных конструкций, оплетал беседку, стены забора и дома, где живописные клумбы радовали глаз яркими красками цветов, а розовые кусты цвели в четвёртый раз за год. Недалеко от домика стоял аккуратный сарайчик с двумя окнами, приспособленный для отдыхающих диким образом, которых бабушка пускала на постой в летний сезон и брала с них за проживание умеренную плату.
Когда я вошёл в открытую калитку, навстречу мне вышла невысокая, пожилая женщина и поспешно сказала: «У меня всё занято, попроситесь к соседке через дом».
- Вы Пелагея Семёновна? – спросил я, в нетерпении поглядывая на двери дома в ожидании, что из них сейчас выпорхнет Мила.
- Да, а вы кто? – в её голосе слышалось недоумение.
- Я Володя.
- Володя?.. Это тот? – голос Пелагеи Семёновны вдруг приобрёл жёсткий недоброжелательный оттенок.
- Ну, пойдём в дом, Володя, - сказала она хмуро.
- Что ж ты девку довёл до такого, что она сама не своя стала?.. Что ж вы за мужики такие? – с места в карьер пошла в наступление Пелагея Семёновна. - Совесть-то должна быть!.. Это, значит, как? Поиграл и бросил? Она же живой человек. Эх ты, Володя!
- Да не так всё, Пелагея Семёновна… - попытался я остановить негодование хозяйки, но она не дала слова сказать.
- Ты зачем приехал? – угрюмо спросила она, по- бычьи исподлобья глядя на меня.
- Приехал, потому что люблю! – выпалил я и добавил: - Вы можете выслушать меня, наконец?
Мои слова прозвучали серьёзно и твёрдо, может быть даже резко и категорично, чего я не хотел. Пелагея Семёновна открыла было рот, чтобы сказать ещё что-то, но передумала и выжидательно смотрела на меня.
И я рассказал ей всё. Всё о наших запутанных отношениях, о её нелепом замужестве, которое устраивало только её родителей, и о моём ложном благородстве, которое не позволило разрушать какую бы то ни было, но семью. Рассказал и о моём визите к родителям Милы, и о письмах, которые утаивали от Милы Олег Витальевич и Елена Кирилловна.
Пелагея Семёновна сокрушённо качала головой, прослезилась и вдруг разразилась бранью.
- Ах –ты - паразит! - сказала она с растяжкой. – Ну, я тебе покажу, сукину сыну!.. Это ж надо такую подлость сделать! И кому? Своей единственной дочке!
Я понял, что это относится к отцу Милы, и у меня мелькнула мысль, что зря рассказал Пелагее Семёновне всё, но, с другой стороны, он действительно поступил подло, и я невольно испытывал чувства к нему не самые тёплые.
- Беги к ней! Вот будет радость! – вдруг засуетилась Пелагея Семёновна. – Да, постой, сначала поешь.
- Нет, потом, - я решительно встал. – Где она?
- В школе. Дойдёшь пешком… Здесь недалеко.
Она вдруг нахмурилась и сказала:
- Слушай, она ж ничего про письма не знает. Девка-то тоже с норовом… Как она тебя примет?! Может, и слушать не станет. Замкнётся - и сама себе не рада будет… Может, сначала я всё ей объясню.
- Ничего, если любит, поймёт и поверит, - я поймал себя на том, что слишком самонадеян, и смутился.
- Любит, любит! Не сомневайся, - улыбнулась Пелагея Семёновна и объяснила, как пройти к школе.
Школа действительно находилась недалеко, и мне даже не пришлось переходить дорогу. Метров через триста показался забор из металлических прутьев, а за ним трёхэтажное здание школы.
Милу я нашел в учительской. Она стояла у стола и перебирала стопку тетрадей. Я вошел, она повернулась, увидела меня, побледнела, тетради рассыпались по столу, она тяжело осела на стул, закрыла глаза руками, и плечи её вдруг сотряслись от беззвучных рыданий. Я бросился к ней, приподнял и стал осыпать поцелуями мокрое от слёз лицо. Две учительницы, которые находились в помещении, молоденькая девушка и пожилая женщина, поспешили выйти.
Мне ничего не нужно было объяснять Миле. Мой приезд сказал всё сам за себя, так что она поняла всё без лишних слов. До звонка с урока мы оставались с Милой в учительской одни. Мы сидели на диване и говорили какие-то слова, торопливо, перебивая друг друга, стараясь успеть как-то объясниться до звонка с урока, до того, как комната заполнится учителями. Я рассказал о письмах, которые писал и которые она не получала. Не мог не рассказать, потому что это стало одной из причин нашей размолвки…
Пронзительно прозвенел звонок. Мы вышли в коридор и всю перемену стояли у окна, не отрывая глаз друг от друга, а наши физиономии светились счастливыми улыбками. Звонок на урок прозвучал как-то вдруг. Мила спохватилась и убежала в учительскую, чтобы взять журнал. Я проводил её до дверей класса и отправился назад к Пелагее Семёновне ждать Милу с работы.
Вечером мы сидели за столом, пили вино, которое я купил в магазине, и самодельное, которое готовила Пелагея Семёновна. «Мы вино не покупаем. Перед соседями стыдно, если в доме своего вина нет. Виноград у каждого на участке растёт», - говорила бабушка Милы в упрёк мне за то, что я зря тратил деньги на ненужное.
Я рассказывал про своё учительство в Омске, про театр, про новую работу в родном городе, Мила смеялась, её щёки румянились и от вина, и от радости нашей встречи.
- Мила, - говорила Пелагея Семёновна. – Наконец, я вижу улыбку на твоём лице и слышу твой смех, никогда не видела тебя такой весёлой… Дай вам Бог счастья.
И она вытирала выступающие на глазах слёзы. А потом не преминула ещё раз ругнуть своего зятя, пригрозив божьими карами. А по пути досталось и дочери за то, что пошла у него на поводу.
- Всё, бабушка, хватит! – недовольно сказала Мила. – Проехали. Они мои родители, и зла я им не хочу. В конце концов, они хотели, как лучше.
- То-то, что как лучше, - проворчала Пелагея Семёновна.
- Свадьбу будем играть в Орле! – объявил я, пытаясь переменить тему разговора.
- Хоть на луне, - засмеялась Мила.
- А Вы, Пелагея Семёновна, будете у нас самым почётным гостем, - пообещал я.
- Зови меня бабушкой, - разрешила растроганная Пелагея Семёновна.
- Спать-то будете вместе или как? – просто спросила Пелагея Семёновна после того, как наш ужин подошел к концу. Я промолчал, а Мила покраснела.
- Ага! – сказала Пелагея Семёновна и принесла свежее бельё в комнату Милы, где стояла одна кровать…
У нас впереди был целый день, чтобы провести его вместе и вволю наговориться, после чего я улетал в Орёл, где должен был ждать Милу после того, как закончится четверть, и она сможет уволиться в связи с семейными обстоятельствами.
А пока она попросила подменить её на двух уроках, и мы весь день валялись на пляже, купались, и я в первый раз в жизни окунулся в морскую воду Черного моря. Вода в море, несмотря на середину сентября оказалась тёплой, погода стояла солнечная, а на пляже было немноголюдно и просторно.
- Бархатный сезон, - объясняла Мила. – К сентябрю заканчивается наплыв туристов с детьми, так как детям нужно в школу. А температура и вода остаются по-летнему тёплыми, субтропики.
Мы ели мороженое, пили ситро, пообедали в кафе, а потом до ночи бродили по Адлеру, и Мила показывала мне достопримечательности и рассказывала короткую незатейливую, но занимательную историю местного поселения.
- Это не город, - сказала Мила, когда я назвал Адлер городом. – Он и посёлком-то стал всего лет сорок назад[1], а совсем недавно стал районом Сочи. А в царское время это вообще было место ссылки. Здесь даже жили ссыльные декабристы.
- А почему называется Адлер? – мне нравился этот красивый район, и мне было здесь всё интересно.
- Здесь когда-то находился порт и отсюда переправляли рабов в Турцию, а «порт» с абхазского переводится как «адлер». Но это не точно. Зато точно, что мы целый месяц проработали со школьниками на уборке помидоров в совхозе «Россия», куда нас вывозили на каникулах. А на склонах гор, если подойти поближе, видны огромные чайные плантации, где тоже требуются рабочие руки. В Адлере ведь большая чайная фабрика. Так что ничего не могу сказать насчёт порта, потому что здесь больше занимаются сельским хозяйством, которое, говорят, процветало всегда.
- Я, смотрю, тебе здесь нравится? – ревниво спросил я.
- Не знаю, - сказала Мила. – Наверно, нравится. Нравится бабушкин сад, нравится море… Но именно здесь мне было плохо… После твоего непонятного отъезда, а потом молчания, я не находила себе места. Меня не оставляла постоянная тоска… утром не хотелось вставать и не хотелось никого видеть. Дошло до того, что я стала бояться сама себя.
Мила передёрнула плечами, как от озноба.
- Не хочу вспоминать. В общем, не дай Бог никому испытывать такое… Нет, лучше мы будем приезжать сюда, а жить здесь я больше не хочу.
Я обнял Милу, и она котёнком прижалась ко мне. Чувство жалости и любви охватили меня, а нежность к этому беззащитному существу теплом заполнила сердце. В этот момент я с ещё большей остротой чувствовал себя виноватым перед ней, ненавидел себя и думал о том, что всё сделаю для того, чтобы она была счастлива со мной и что никогда ничем не обижу её, не отпущу и никому не отдам…
Мы порядком устали, и Мила запросилась домой.
- Где ювелирный магазин? – спросил я Милу. Она удивлённо посмотрела на меня.
- На Ленинской. А зачем?
- Надо.
Она больше ничего не сказала, но я видел, что она догадывается, зачем.
Мы доехали автобусом до центральной улицы, которая, как и в нашем городе, называлась Ленинской, и я купил Миле колечко по размеру её безымянного пальчика с небольшим бриллиантиком, но не отдал, оставив в коробочке. Потом мы зашли в универмаг и выбрали шёлковую шаль для Пелагеи Семёновны. После этого, наконец, вернулись домой.
Перед ужином я преподнёс шаль Пелагее Семёновне и понял, что завоевал её расположение на всю оставшуюся жизнь. После этого я надел колечко на палец Милы, сказав, что это наше с ней обручение. Щёки Милы вспыхнули и счастливым блеском заблестели глаза. В восторженном порыве она обняла меня и расцеловала. Пелагея Семёновна одобрительно и благосклонно улыбалась.
На следующий день я улетел…
Дни пошли своим чередом, сменяя друг друга и складываясь в недели. Я погрузился в однообразные рабочие будни: в НИИ до пяти переводил техническую литературу, дома вечером читал и работал над книгой. Я скучал, писал Миле письма, торопил её и считал дни до её приезда. Но Миле пришлось отработать вместо одной ещё и вторую четверть, после чего, наконец, она написала, что всё устроилось, нужно только уладить некоторые формальности. Но наступил канун Нового года, а она всё ещё оставалась в Адлере, я нервничал, не понимал, что её задерживает, и гнал от себя мысль о том, что её оставят работать до последнего дня учебного полугодия, и мы встретим этот Новый год врозь. В отчаянии я за день до Нового года отбил срочную телеграмму, в которой выражал своё беспокойство.
Но всё обошлось и закончилось сюрпризом.
В последний день уходящего года нас отпустили с работы раньше. Я понуро шёл домой, представляя скучную встречу Нового года с матушкой и отчимом, которые ждали меня вместе с Милой, на приезд которой я уже не надеялся. А дома стояла наряженная ёлка. Матушка приготовила праздничный обед и даже испекла Пражский торт, так как я рассчитывал только поздравить их с Константином Петровичем с наступающим Новым годом, а встречать под бой курантов вдвоём с Милой теперь в нашей с ней квартире на Советской.
Но, свернув на свою улицу, я почувствовал непонятное волнение и, ещё не совсем понимая причину, ускорил шаг и почти бежал.
Во дворе меня остановила соседка по квартире Нина и с улыбкой сказала:
- Вов, там твоя невеста приехала. Я её к тебе пустила. Постучалась к нам. «Я, - говорит, - к Володе. Он писал, что обо мне предупредит». «Ты Мила?» - спрашиваю. «Да», - отвечает. Ну, я показала, где у тебя ключ лежит.
- Хороша, - добавила Нина с лёгкой завистью.
- Спасибо, Нин, - на ходу, ускоряя шаг, поблагодарил я.
- Нос не расшиби! – засмеялась вслед Нина, но я только махнул рукой. Сердце в предчувствии встречи билось так, что, казалось, вот-вот вырвется наружу. Я вошел в квартиру, Мила, хозяйничавшая на кухне, бросилась мне навстречу, и я, наконец, заключил её в объятья…
[1] В 1927 году образован дачный посёлок Адлер, который семь лет спустя был преобразован в рабочий посёлок… В 1961 году был включён в состав городской черты города Сочи и стал одним из его внутрирайонных образований.
Книга 3. ЭПИЛОГ
Теперь я могу сказать, что счастлив. Счастлив, потому что наш союз с Милой дал мне опору, а вместе с ней и смысл, который помог вернуть состояние внутреннего равновесия в мою непонятную и запутанную жизнь, разделённую внутри меня двумя мирами. Во мне жила энергия космоса, которая пробудила экстрасенсорную способность, заложенную в природу человека, и это нелегко носить в себе, потому что выходит за рамки нормального восприятия и мешает жить. Но во мне жила и земная энергия, которая держит нас на Земле и даёт возможность существовать в материальном мире. Этот источник почти иссяк, что и привело к крушению моего привычного мира. А земную энергию питает только Любовь и Вера, и только это позволяет обрести жизненную силу и душевный покой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
