Мой брат. Рассказы о любви
Мой брат
Мне казалось, что я хорошо знаю своего старшего брата Валеру, пока не произошла эта ужасная история. Трагически завершилась она совсем недавно, всего три года назад.
А когда началась? Может быть, в девяносто пятом, когда я, директор собственного и процветающего в те годы издательства, соблазнился на уговоры туристического агентства купить на Канарских островах в одном из клубов ежегодную неделю на двоих. По глупости решил, что смогу каждый год летать на Канары и писать среди пальм в тиши и тепле под шум волн свои рассказы и романы. Я тогда представлял себе эти острова тропическими, сплошь покрытыми непроходимыми зарослями из кокосовых пальм, бананов и манго с ананасами. Виделись мне там песчаные пляжи по всему побережью.
Действительность, как всегда, оказалась иной. Канарские острова были вулканического происхождения и представляли собой каменистую пустыню с редкими чахлыми кустиками, похожими на верблюжьи колючки, и пыльными зарослями невысоких лопушистых кактусов, густо разбросанных по острову небольшими колониями. На острове Тенерифе, где был мой клуб, только в горах на полпути к кратеру вулкана Тейде были лесистые заросли тонких кривых деревьев да невысоких канарских сосен. Правда, на территории клуба вокруг чистого бассейна было зелено: огромные фикусы, пальмы, кусты бананов, другие неизвестные мне южные деревца с крупными цветами всех оттенков. Неподалеку от клуба недавно, видно, посажена молодая пальмовая роща. По всей ее площади были протянуты резиновые шланги с маленькими дырочками у стволов, откуда постоянно сочилась вода. Иначе пальмы не могли расти. Влаги совсем не было на этой сухой вулканической поверхности острова. Все побережье каменистое. Черные обугленные скалы то ровной отвесной стеной спускались к воде, то в беспорядке громоздились на берегу, торчали из океана. Волны играли среди черных камней, таких острых, что по ним трудно было войти в воду, не порезав ноги. Только в некоторых местах были маленькие бухточки с мелким черным песком, вернее, вулканической золой, которую постоянно полоскали мутные грязно-черные волны. Были и настоящие пляжи с мелким золотистым песком, но его привезли из Африки, из Сахары. Ближайший такой пляж от моего клуба Санинндейл Вилладж находился за четырнадцать километров. Рейсовых автобусов не было, и до пляжа нужно было добираться либо на такси, либо брать машину на прокат. Но у нас с Таней, моей женой, за неделю не нашлось ни одного дня, чтобы полежать на пляже. Все время мы провели в организованных экскурсиях по острову, осмотрели все достопримечательности, побывали на всех знаменитых развлекательных мероприятиях.
На следующий год Таня категорически отказалась лететь на Канары. Что там делать? Все увидели, везде побывали. Лететь далеко, семь часов, дорого. Если хочешь писать, говорила она мне, полетели в Ялту, в Дом творчества. Но черт тянул меня на Канары. Это обо мне писал Некрасов: «Мужик, что бык. Втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттудова не выбьешь. Упирается, а на своем стоит!» Но одному ехать не хотелось. Апартаменты в клубе были на двоих. И тут мне под руку подвернулся брат Валера.
Был он на два года старше. И по складу характера, и внешностью Валера отличался от меня. Был основателен, нетороплив, постоянен в своих пристрастиях. Не любил мотаться по свету, как я. У нас в деревне говорили, что он пошел в отца, а я в деда с материнской стороны, такой же непоседа. Внешне он был мужественен, лицом сухощав, смугл, с прямым носом, с красивыми темными бровями. Я рано начал лысеть, а у него до того времени были темные густые волосы. В юности я однажды услышал разговор деревенских женщин о нас, братьях. Они говорили, что Валера интересней, чем я, лицом, красота у него какая-то благородная. Меня слова эти, честно говоря, неприятно задели, но брату я не завидовал, слишком мы были разными. Если меня полжизни носило по стране, пока я не осел в Москве, то Валера всю жизнь проработал на одном месте на химическом заводе в нашем районном городке Уварове старшим аппаратчиком. Работал бы там и сейчас, если бы завод не остановили реформаторы, а всех рабочих не отпустили в бессрочный отпуск без сохранения заработной платы. Женился он сразу после армии на легкомысленной и ветреной девчонке, которая любила легкую веселую жизнь, застолья, гулянки, мало думала о доме, о семье. Сын родился у них довольно быстро. Потом появилась дочь. Лет пятнадцать Валера терпел беспечную жизнь жены, пока не узнал о ее романе со знакомым шофером. Они разошлись.
Женщинам Валера нравился, поэтому после развода он не был долго один. Почти в каждый свой приезд из Москвы в родные края я заставал брата с новой женой. В те дни, когда я подыскивал среди друзей себе попутчика на Канары, Валера приехал в Москву развеяться после разрыва с очередной женой. Все эти разводы он воспринимал с иронией, посмеивался над собой, особенно не переживал. Я думаю, что давались они ему легко.
Валера ни разу не был за границей, и мне пришла в голову шальная мысль: предложить ему слетать со мной на Канары. Он согласился.
В аэропорту острова Тенерифе я взял машину на прокат, и мы покатили в клуб. Я чувствовал, что Валере приятно сидеть в новенькой машине, мчаться по прекрасной дороге по побережью. Он улыбался, глядел на спокойный солнечный океан, на скалистый берег, и я стал смотреть вокруг его глазами, глазами свежего человека, для которого все ново. До Канарских островов мы с Таней побывали во многих странах, пересекли всю Америку на машине от океана к океану, бывали в Мексике, всю Европу исколесили. Видели более экзотические места, потому-то, думаю, Тенерифе и не произвел на нас особого впечатления. А Валера нигде не был. Когда я представил себя на его месте, то вдруг даже пыльные заросли кактусов вдоль дороги на склонах холмов показались мне прекрасными, правильный серо-коричневый конус вулкана Тейде вдали, с зацепившимся за вершину серым облачком, увиделся таинственным и очаровательным, а небольшие поселки рыбаков, при‑ лепившиеся к скалам на берегу, необыкновенно романтическими.
— Представляешь, когда-то здесь стояли пиратские корабли! — взглянул на меня брат блестящими глазами, указывая на бухту, мимо которой мы проезжали.
Он показался мне в тот миг похожим на подростка, и я не удержался, засмеялся, кивнув:
— Ну да, — и добавил с улыбкой ему в тон, — чего только эти берега не повидали.
Ослепительно белые на солнце угловатые домики клуба; чистенькие дорожки, вдоль которых в черной земле, похожей на угольный шлак, росли необыкновенные тропические растения и цветы; белые каменные стены невысоких заборов сплошь увитые цветущими растениями; наши тоже белые внутри апартаменты — восхитили его. Он заглянул в холодильник, пооткрывал дверцы всех многочисленных шкафчиков, удивляясь тому, что даже посуда есть, потом включил телевизор, потрогал, покачал рукой матрас на застеленной белым покрывалом широченной кровати.
— Как чистенько, как бело все! — проговорил он и воскликнул, глядя в окно: — Смотри, океан видно! Какой он необыкновенно голубой на фоне белых домов!
Я вспомнил, как Таня фыркнула, войдя впервые в апартаменты и увидев, что это всего-навсего комната метров пятнадцать, заставленная многочисленной мебелью:
— Ну и апартаменты! Я думала тут черт знает что, а это обычный гостиничный номер…
Валера вышел на балкон, большой, чистый, с шезлонгами и круглым пластмассовым столом.
— На море, на море! — запел брат. — Море скучает без нас… Пошли поплаваем, — повернулся он ко мне.
— Я не хочу, чтобы ты в первый же день инвалидом стал. Вещи разберем и поплаваем в бассейне.
— Какой бассейн! Когда океан рядом. Я не сумасшедший!
— Если ты тут, — указал я в окно, — полезешь в воду, тебя именно за сумасшедшего примут. Только сумасшедший по таким камням полезет здесь купаться. Пляж подальше. Мы туда еще успеем…
Мы разобрали сумки, повесили вещи в шкаф и прямо в плавках, с полотенцами через плечо пошли в бассейн, где всегда плескалось, плавало несколько человек. Голубая прозрачная вода, белые пластмассовые лежаки и шезлонги на берегу под пальмами и широкими банановыми листьями, ресторанчик со столами возле воды, креветки с прохладным чудесным пивом, бильярдные столы возле воды — все приводило брата в восторг.
— Живут же люди! — покачивал он головой, отрываясь от кружки с пивом.
— Не живут, а отдыхают, — поправлял я с видом бывалого человека. — Живут они где-нибудь в скучной Европе.
В этот же день мы съездили на пляж, потом побывали в аквапарке Октопус, где, как дети, резвились, с визгом летали на спинах по мокрому пластмассовому желобу с высоченных горок в бассейн, прыгали с вышек. Вечером долго сидели в нашем ресторанчике на берегу бассейна, слушали, как тягуче и томно перекликаются цикады, смотрели, как черно возвышается на полнеба среди ярких южных звезд вулкан Тейде, на склонах которого мигали, переливались огоньками многочисленные поселки местных жителей, играли в бильярд. В бассейне, вдали от нас, все время забавлялась, резвилась юная парочка, все время слышался легкий плеск воды, смех, счастливое повизгивание. Освещенная фонарями изумрудная вода тихонько колебалась, поблескивала. Я чувствовал непонятную сладкую грусть, легкую хмель от вина, хотелось, чтобы эта ночь тянулась бесконечно. Мне почему-то казалось, что то же самое испытывает Валера. Я радовался, что приехал сюда с ним.
Утром я повез его показывать остров: вулкан, с потоками застывшей лавы, с огромными валунами, с безжизненным выгоревшим полем, до самого горизонта без единой травинки, без единого кустика, напоминающим лунный пейзаж; знаменитый парк попугаев, весь утопающий в зелени, с прекрасным дельфинарием. Потом погуляли по улицам столицы острова Санта-Крус-де-Тенерифе. Обедали в рыбачьем поселке Лос Абригос, в рыбном ресторане. Я заказал самые, на мой взгляд, экзотические блюда: лангуст, осьминога, устриц. Он попробовал на вкус порезанные щупальца осьминога и заключил:
— Наш рак лучше… — потом с отвращением указал на распахнутые перламутровые раковины устриц. — И ты эту гадость есть будешь?
— И ты будешь!
— Я не утка.
В детстве мы собирали в речке ракушки и кормили уток.
— Деликатес, — засмеялся я.
— У нас в речке этот деликатес пожирнее будет… Хотя б сварили, а то живьем…
Он, ехидно ухмыляясь, смотрел, как я выковыриваю ножом из раковины живое мясо устрицы и закусываю им водку. Наконец соблазнился, покушал.
— А под водочку ничего идет… — и засмеялся. — А я боялся, что дома скоро нечего будет есть, зарплату не дают. Вернусь, этим деликатесом питаться буду. У нас им все речки забиты…
Вечером свозил я брата в Экзит-Палас в городе Плайа де лас Америкас на национальные испанские танцы фламенко. С каким восхищением и восторгом смотрел брат на сцену, где, как огонь, полыхала танцовщица. Он забыл о вине, еде, которой был заставлен стол перед нами, не сводил глаз со смуглой испанки с гладко зачесанными назад жгуче-черными волосами с высоким бантом на затылке. Как гибко, как игриво-изысканно изгибала она свой тонкий стан в быстром танце под звучную испанскую музыку, как невесомо и грациозно вскидывала руки, играла пальцами, будоража сердце ритмичным стуком кастаньет! Как, приостанавливаясь, легко и звучно прищелкивала, стучала каблуками и вдруг игриво и изящно отбрасывала ногой широкое длинное платье с многочисленными оборками, резко вздымала их вверх, показывая на миг белые нижние юбки!
— Как хороша, как она хороша! — восхищенно шептал брат, не сводя глаз со сцены. Он как-то весь подался вперед, словно взлететь был готов и оказаться на сцене рядом с игривой и гордой испанкой. Пройтись вокруг нее, подняв руки и напружинив грудь, щелкая каблуками и кастаньетами. Мне показалось, что он представляет себя ее партнером в танце. Это он кружил по сцене, вытянувшись, как стрела, подбоченясь одной рукой, а другую полукругом держа над гордой головой, прищелкивая, притопывая быстро-быстро и не сводя с нее глаз. Брат не прикасался к еде, когда она танцевала. Ел, пил только тогда, когда танцоры отдыхали, а на сцене работали иллюзионисты или пел песни высокий длиннолицый негр.
После концерта мы снова сидели около бассейна в нашем ресторанчике. Брат был грустен, необычно молчалив, много пил.
— Устал, домой потянуло? — спросил я. — Ностальгия?
— Кто там меня ждет, — грустно отмахнулся брат и вздохнул: — У меня все стоит перед глазами танец ее рук, пальцев, взмах ноги, подбрасывающей платье, а в ушах — звук кастаньет, каблучков! Как она хороша!
— Ты все о танцовщице думаешь? — удивился, усмехнулся я. — Хороша Маша, да не наша!
Накануне вылета в Москву мы поехали в знаменитый замок Сан-Мигель посмотреть на средневековый рыцарский турнир. У входа в замок было уже многолюдно. Над толпой возвышались два всадника в рыцарских доспехах, в круглых блестящих шлемах с закрытыми забралами, в длинных голубых плащ-накидках. Кони закрыты такого же цвета легкими попонами. Брат вдруг заторопился к ним, глаза его почему-то возбужденно загорелись. Быстро пробрался к всадникам и, не обращая внимания на рыцарей, стал любовно поглаживать круп коня, потом подошел к его морде, снял длинную косицу гривы с глаза, похлопал ладонью по белой звездочке на лбу. Конь дружелюбно и приветливо качнул головой, словно встретил старого знакомого.
— Отличный коняга! Вот бы на нем проскакать сейчас!
Я вспомнил, что брат три с половиной года служил под Москвой в кавалерийском полку, который, как я думаю, никакой военной силы не представлял, только снимался в исторических фильмах. В молодости Валера гордился тем, что участвовал в киносъемках. Не пропускал ни одного такого сеанса в Уваровских кинотеатрах, несколько раз чуть ли не силой тащил меня посмотреть «еще разочек его фильм». Когда на экране появлялась скачущая конница, возбужденно дергал меня за рукав, кричал:
— Смотри, смотри, вон я, вдали! Видишь!.. Сейчас упаду, упаду!
Узнать брата в летевшей лаве всадников, а тем более на заднем плане, было невозможно. Тарахтели пулеметы, вздымалась земля от взрывов. Всадники один за другим летели на землю, кувыркались через голову, падали кони в пыль.
— Видел, видел! — спрашивал Валера.
— Да, да, — подтверждал я, чтоб не обидеть его.
— Закончишь свой ВГИК, непременно напиши сценарий исторического фильма. Я такие трюки на коне могу показать, любой казак позавидует, — хвастался он. — Как-никак три с лишним года в седле провел…
Каждому входившему в замок зрителю выдавали бумажную корону и передник, широкую полоску ткани с прорезью для головы. Их предлагали сразу надеть на себя. Внутри замок представлял собой длинный стадион, разбитый на секции, со скамьями, поднимающимися вверх. Перед скамейками — длинные грубые деревянные столы, на которых уже стояли высокие бутылки с красным и белым испанским вином, кружки и неизменные кока-кола и фанта. Проход между столом и нижней скамьей широкий. По нему потом будут на тележках развозить еду. Посреди стадиона длинная арена, засыпанная песком и отделенная от зрителей деревянным барьером. С одного торца — кирпичная стена, на которой висели щиты, мечи, копья, плети, цепи и широкий проем с темно-зеленым занавесом, откуда будут выскакивать всадники. На другом торце на высоте второго этажа была королевская ложа с открытым белым занавесом. В ложе все сверкало золотом. Оба трона с высокими резными спинками пока пусты. Стол перед ними накрыт бордовой скатертью, на ней бутылки, тарелки. Рассаживали нас по секциям по цвету передников, которые у всех были разные. Нам достался темно-синий цвет. Я знал по прошлому посещению замка с Таней, что все рыцари будут в разных по цвету плащах. Наша секция должна будет болеть за темно-синего рыцаря. Мы с Валерой заняли места во втором ряду.
Зрители еще шли, а некоторые секции уже начали что-то кричать, свистеть, что-то дружно скандировать, выкрикивать, орать песни. Ими снизу от барьера дирижировал какой-то человек. Стало шумно.
— Наливай! — крикнул я брату и взял бутылку. — Три часа такой ор стоять будет!
Грянула музыка, и из проема в стене показался первый всадник на белом коне. Брат отставил кружку с вином, весь вытянулся навстречу коню, который, танцуя стройными ногами, величаво выгнув голову с белой гривой, бочком поплыл по песку в сторону королевской ложи. Рыцарь, в шлеме, в доспехах, в черной накидке, сидел как влитой, словно он был с конем единым целым. Раздались аплодисменты: в ложе показались король с королевой. Оба в коронах, в малиновых мантиях, расшитых золотом. Поклонились зрителям, уселись на тронах. В это время рыцарь на белом коне подплыл к ним и низко склонил голову в шлеме.
Рыцари в разного цвета накидках и платьях под доспехами один за другим выезжали на арену, неторопливо, важно шагали по всему залу к ложе, приветствовали короля с королевой и поворачивали коней каждый к своей секции по цвету накидки поклониться болельщикам, которые встречали рыцарей аплодисментами и дружным криком. Мы с братом, подогретые вином, тоже не жалели глоток. Наш рыцарь оказался коренастым, крепким, ловким испанцем, лобастым, с короткими темными волосами и большими залысинами. Лицо, темное, круглое, светилось легкой иронией, уверенностью. Черные глаза жестко и нагло блестели при свете. Он поднял вверх меч, приветствуя нас.
— Турнир начинается! — Объявили на нескольких языках, в том числе и на русском.
— Смотри-ка! — радостно крикнул мне на ухо брат.— И на нашем!
— Здесь полно русских! — ответил я.
Вначале рыцари каждый в отдельности показывали нам свое мастерство наездников: срубали на скаку мечами подвешенные кольца, на скаку метали копья в большой деревянный брусок с мишенью. Нас в это время угощали мамалыгой в деревянных чашках, потом выдали каждому по целой жареной курице. Мы ели, пили, кричали. Восторженно орали после удачных трюков, оглушительно освистывали промахи. Рыцари нам подыгрывали, притворно злились, грозили чужим болельщикам кулаками, когда их освистывали. В них в ответ кидали обглоданными куриными костями. Захмелевший Валера тоже свистел, ругался, кричал «сапожники!», когда что-то не удавалось у рыцарей. Я хохотал над ним. Наш рыцарь был особенно удал, ловок, зол. После одного удачного трюка король угостил его вином. Выпив, он вдруг остаток вина выплеснул в лицо одному из рыцарей, который в тот момент оказался рядом с ним.
И тут произошло то, что я никак не мог ожидать. Если бы я мог подумать об этом, я бы непременно удержал брата, и не произошла бы эта ужасная история.
Рыцари стали по очереди выполнять следующий трюк. Они должны были на полном скаку, держа копье в руке, попасть острием в колечко, подвешенное над ареной на ленточке, нанизать его на копье и сорвать. Наш темно-синий рыцарь, до этого отлично выполнявший все трюки: на всем скаку метко бросал копье в мишень, на скаку поднимал ленточку с земли, — на этот раз промахнулся, не попал в кольцо, проскакал мимо. Зал взорвался свистом. Рыцарь сделал огорченное лицо и понуро вернулся, остановился возле нашей секции, глянул на нас, своих болельщиков, с надеждой, как бы ища у нас поддержки. Но мы тоже свистели, недовольные им, кое-кто из первого ряда плеснул в его сторону вином из кружки, кто-то сверху кинул куриную кость. Тогда рыцарь зло блеснул жесткими глазами, сделал вид, что рассердился на нас, спрыгнул с коня, подвел его к барьеру, протянул в нашу сторону поводья и что-то недовольно крикнул. Мол, попробуйте сами, а потом свистите. И в этот миг Валера вскочил на скамью, потом на стол, прыгнул через проход на спинку нижней скамьи, на чужой стол, на барьер, выхватил из рук рыцаря поводья, сильно толкнул его в грудь так, что тот от неожиданности рухнул навзничь на песок. Брат вскочил на коня, вздыбил его. Конь прыжком рванулся к стене с оружием. Все это произошло в один миг. Зал онемел на секунду, потом ахнул, взорвался диким ревом восторга. Я похолодел от ужаса, протрезвел сразу, прилип к скамейке, не зная, что делать. А брат подскакал к стене, сорвал копье, развернулся и полетел к кольцу, держа копье в поднятой вверх правой руке. Рыцарь вскочил на ноги и бросился ему навстречу, попытался схватить коня под уздцы. Но Валера промчался мимо, ни чуть не задержавшись, нанизал кольцо на копье, подскакал к королевской ложе, взмахнул снизу вверх копьем. Кольцо с ленточкой сорвалось с него и полетело в ложу. Король поймал его на лету и поднял над головой, показывая зрителям. Зал ревел от восторга. А к брату уже бежало несколько человек в униформе. Валера снова развернул коня, дернул поводья и полетел назад, держа копье над головой. Он взмахнул им, швырнул в мишень. Копье воткнулось в него. У противоположной стены на брата налетело сразу несколько спешившихся рыцарей. Они стащили его с коня. Валера упал в песок, но как-то сумел вывернуться из их рук, вскочил, побежал к барьеру в мою сторону. Но его снова сбили в песок и потащили к стене, к проему. Я кинулся ему на помощь. Но дежуривший около нашей секции охранник в униформе, бросился на меня сзади, обхватил руками и сильно придавил к деревянному барьеру так, что я шевельнуться не мог. Я с тоской смотрел, как рыцари чуть ли не волоком утаскивают брата с арены. Зал ревел, многие зрители стоя размахивали, крутили над головами свои передники. Охранник, видя, что я не дергаюсь, не сопротивляюсь, ослабил натиск, взял за локоть и повел к моему ряду, что-то говоря. Потом указал рукой на мое место. Я послушно пробрался по ряду к своему столу, сел и стал глядеть на занавес, на проем в стене, куда утащили брата, надеясь, что он вскоре появится. Я не слышал страшный рев зала, с тоской думал, что брат влетел минимум на полгода за хулиганство. За счастье приму, если его только оштрафуют. Пусть на кругленькую сумму, пусть! Лишь бы выпустили. Не отпустят, как я его буду искать, ведь я ни слова по-испански не знаю. Влипли, ну влипли!
Зал успокаивался потихоньку, представление продолжалось. Но мне было не до рыцарского турнира, не до еды, не до питья. Я все поглядывал на проем. Охранник стоял возле моего ряда, и как только я подозрительно шевелился, тут же поворачивал ко мне свое строгое лицо.
Брат появился не оттуда, откуда я его ждал. Он спустился сверху, быстро прошел мимо охранника и, широко улыбаясь своей наивной сияющей улыбкой, улыбкой подростка, хорошо и удачно пошутившего среди взрослых, стал пробираться ко мне.
На сердце у меня отлегло немного: отпустили, хоть искать не придется.
— Ты с ума сошел! — встретил я его сердито.
— Сошел, сошел, — быстро ответил он и улыбнулся соседям, которые смотрели на него с восхищением и восторгом. — Наливай! — И сам взялся за бутылку вина, разлил остатки в кружки. Потом поднял пустую бутылку, показал охраннику и пощелкал по ней пальцем.
Тот спокойно кивнул, подозвал официантку и что-то сказал ей, указывая глазами в нашу сторону.
— Ну, ты и наглец! — покачал я головой. Сердиться на него расхотелось.
— Как будто ты не знал, — радостно хохотнул он.
К нему потянулись чокнуться соседи, и он радостно подставлял им свою кружку.
— Рассказывай, штрафанули? — спросил я, когда мы выпили.
— Хуже, — взялся он за курицу. — Работать предложили…
— Брось…
— Без балды, — рвал он курицу зубами.
— Ну да, — усмехнулся я недоверчиво.
— Хочешь — верь, хочешь — не верь, а я согласился. Завтра выхожу на работу, — спокойно сказал брат и взял новую полную бутылку вина из рук официант- ки. — Вот так!
— И что ты будешь делать? — Я все еще не верил ему.
— Жрать курицу, пить вино задаром на этом месте… Еще по кружечке? — Спросил он у меня, указывая глазами на бутылку. — Впрочем, тебе рулить. Смотри, не перебери!
— Полкружечки можно… — Пододвинул я к нему свою кружку и съехидничал. — И вся работа?
— Нет, когда тот придурок, — кивнул он в сторону нашего рыцаря, который на арене рубился мечом так, что искры летели, — предложит попробовать вместо него, я, как сейчас, должен вскочить в седло и сорвать кольцо. Только и делов…Ты же видел, как народу моя проделка понравилась. За эти пять минут обещают пятьдесят долларов и бесплатное жилье, не считая курицы и вина, — щелкнул он пальцем по бутылке.
— Ты же ни одного испанского слова раньше не слышал, — начал я верить в правдоподобность его слов.
— Если надо, выучу, это чепуха… — беспечно ответил он и засмеялся. — Самое интересное вот что: меня обязали матом кричать, когда я буду скакать с копьем, для убедительности. Говорят, что здесь полно русских… Поработаю немного, а там, глядишь, в Уварове завод пустят, вернусь в аппаратчики. Все равно дома сейчас делать нечего…
Мне пришлось одному лететь в Москву. Дня через три он позвонил, сказал, что хозяин рыцарского турнира снял ему однокомнатную квартиру неподалеку от замка Сан-Мигель. Она получше моих апартаментов в клубе. Начал изучать испанский язык: не такой он уж сложный. Оставил мне свой телефон. Недели через две я ему позвонил, чтоб узнать, как дела, все ли в порядке.
— Прекрасно! — ответил он. — Познакомился-подружился с одним русским парнем, переводчиком… На работе порядок. Тренируюсь с рыцарями… Кое-чего свое предложил хозяину. Ему понравилось.
— А с испанкой еще не познакомился? — пошутиля.
— И это есть! — засмеялся он, но тему не поддержал.
Я успокоился, решил, что брат не пропадет. Если будет сложно, позвонит, вышлю денег на билет. Не проблема. И честно говоря, я забыл о нем, закрутился. В издательстве начались сложности. Не до него. Перезванивались мы, наверно, не чаще одного раза в месяц. Разговор шел примерно так: привет. Привет. Как дела? Нормально. Ну, и слава Богу! Мы и раньше никогда не вдавались в личные дела друг друга.
Прошло полгода. Вдруг звонок из Тенерифе ко мне на работу. Говорит мужчина. Представляется: Виктор Нефедов, друг Валеры.
— Что случилось? — испуганно спросил я, догадавшись, что это тот переводчик, о котором не один раз упоминал брат.
— Срочно вылетай сюда.
— Что с Валерой? — кричу я в трубку.
— Жив он, не волнуйся. Но нужно его забрать отсюда…
— Что с ним случилось? Где он?!
— В больнице… Его ударили ножом… Не волнуйся, не опасно, он в сознании. Врачи говорят, что через неделю выпишут. Поэтому срочно вылетай сюда!
— Он что, сам передвигаться не может!
— Может, может, — успокоил меня Виктор. — Но его нужно срочно отсюда вывезти!
— А сам он не может вылететь? Посади его в самолет, я встречу. Если деньги нужны, я сейчас же вышлю. Говори, сколько?!
— Деньги у него есть…
— В чем же дело, — не понимал я. — Канары не Тамбов, куда можно через час сесть на самолет и прилететь. Визу в Испанию дней десять оформлять надо. Растолкуй, зачем я там нужен? Почему ему самому нельзя прилететь?
— Сам он не полетит. Это точно!.. Почему?.. Долго рассказывать! Если ты хочешь, чтобы твой брат был жив, прилетай, немедленно прилетай! Пусть через десять дней, но прилетай. Записывай мой телефон. Купишь билет, звони!
Я записал его телефон и помчался в испанское посольство.
Виктор встретил меня в аэропорту Тенерифе на своей машине. Он оказался высоким, худощавым, энергичным на вид парнем, лет тридцати пяти.
— Валера в больнице? — сразу спросил я.
— Выписали вчера. Дома. Кстати, имей в виду, он не знает, что я тебе звонил, не знает, что ты прилетел.
По дороге Виктор рассказал мне, что Валера познакомился с одной танцовщицей, увлекся ею.
— Как у них получилось, — говорил Виктор, — не знаю, не понимаю… Я два года живу здесь, испанским, как русским, владею, и за два года ни одного даже легкого романчика не было. Так, на бегу, встретились — разбежались!.. А он без языка совсем — и вдруг такая взаимная страсть! Она раньше встречалась с артистом одним, он в замке рыцаря по вечерам играет…
— Коренастый такой, коротко стриженый, с залысинами! — перебил я. Ловкий, лобастый рыцарь с ироничным лицом и жестокими наглыми глазами явственно предстал передо мной.
— А ты откуда его знаешь? — удивился переводчик.
— Видел. А дальше?
— Она, конечно, по боку своего рыцаря. Валера тоже, как в омут головой. Фелипе, этот рыцарь незадачливый, рвать и метать, всеми силами тянуть ее к себе. Она, видно, голову совсем потеряла, ни в какую. Тот грозить — зарежу, то ей, то ему!.. Ох, что было однажды на арене в замке. Они чуть друг друга прилюдно мечами не порубили. Он Валере подбородок рассек, а тот Фелипе мечом по лысине шарахнул. Кровищи у обоих — страсть! Еле растащили…
— Почему — мечами? — удивился я. — Валера другую роль играл. Он должен был всего лишь копьем кольцо снимать!
— Ну да, кольцо… Он уж через месяц стал полноценную роль рыцаря играть. Такое выделывал… Кончилось тем, что их не стали на арену выпускать в один вечер, боялись — порубят друг друга. А две недели назад Фелипе встретил их вечером у Экзит-Паласа после концерта и пырнул ножом Валеру. Как говорят свидетели, Фелипе хотел убить танцовщицу. Сначала он будто бы что-то говорил ей резко, потом бросился на нее с ножом. Валера успел, оттолкнул. Они схватились. Машины там кругом, развернуться негде, ну и Фелипе ножом ему в живот. Валера согнулся от боли, а тот ему нож в спину воткнул и в суматохе скрылся.
Я содрогнулся, представив скрючившегося брата с прижатыми к животу руками и с ножом в спине.
— Поймали того?
— В том-то и дело, что нет… Я тебе не сразу позвонил. Надеялся, что Фелипе поймают, а во-вторых, думал, что сам уговорю Валеру уехать с острова хотя бы на месячишко, ждал, когда оклемается. Честно говоря, ему повезло — нож не задел у него ни одного важного органа. Я три дня уговаривал Валеру улететь — слушать не хочет… Надеюсь, ты уговоришь. Иначе Фелипе все равно подстережет их, зарежет. Это как дважды два!
— Может быть, Фелипе давно уж удрал с остро- ва?— с надеждой спросил я.
— Полиция тоже так думает… Я убежден — здесь он! Отсиживается где-нибудь у знакомых. Как уляжется шум, выползет и зарежет. Потом удерет на каком-нибудь рыбацком суденышке… Надо уговорить Валеру, непременно уговорить…
— А как же танцовщица? Что с ней будет?
— Без Валеры он ее не тронет. Узнает, что тот улетел, и помирятся… Такова жизнь!
Виктор остановил машину около подъезда белого пятиэтажного дома с выступавшими большими балконами, с которых свисали цветы, особенно яркие на белом. Мы поднялись на второй этаж. Открыла нам дверь смуглая женщина в небесно-голубом платье и со жгуче-черными волосами, подавшими на ее голые смуглые плечи. Меня поразила ее необыкновенная красота, особенно живые черные глаза, и я подумал, что мы ошиблись дверью. Но женщина тихо, не размыкая губ, улыбнулась Виктору, как старому знакомому, и посмотрела на меня вопросительно и удивленно, и вдруг лицо ее озарилось широкой улыбкой, блеском ослепительно белых зубов, отчего лицо ее стало еще краше, очаровательней, и мне показалось, что где-то я видел ее. Она что-то быстро спросила у Виктора. Тот кивнул, и она вдруг обняла меня, прильнула к груди на миг своим гибким тонким телом.
— Она узнала тебя, — ответил Виктор на мой вопросительный взгляд.
Женщина отстранилась от меня, крикнула что-то вглубь квартиры по-испански и рукой пригласила нас войти. Из комнаты донеслись мягкие шаги, и появился брат в широкой белой майке. Резко бросилась в глаза его худоба, необычная смуглость лица. Жалость, нежность сдавили меня, и я быстро шагнул к нему, намереваясь обнять. Но он выставил ладони навстречу, быстро говоря:
— Осторожней, осторожней! — и сам тихонько обнял меня. Я ощутил сквозь майку бинты, туго стянувшие его грудь. — Как ты здесь оказался?
— Отдохнуть приехал!
— Один? Без Тани? А как ты меня нашел? Почему не звонил?
— Звонил, и не раз, но у тебя глухо, как в танке… Виктору позвонил, он сказал, что ты в больнице. Спасибо ему, встретил меня, привез… — Я говорил нарочно ворчливо и грубовато, чтобы скрыть охватившие меня сентиментальные чувства.
— А как ты телефон Виктора узнал? — недоверчиво смотрел на меня брат, отстранившись.
— Ты же сам дал, еще полгода назад.
— Не помню, не помню… Ну, ладно… — Он взглянул на женщину, улыбнулся какой-то незнакомой мне особенно нежной улыбкой и спросил у меня: — Не узнаешь?.. Знакомься… Адела! Моя Кармен! Помнишь, Экзит-Палас? Там Амур подстрелил меня своей стрелой…
Я не удержался, засмеялся необычным словам аппаратчика уваровского химзавода, и вспомнил, увидел на сцене Экзит-Паласа гибкую, тонкую, гордую женщину с грациозно вскинутыми вверх руками, игру ее пальцев, взмах ноги, откидывающей широкое платье, услышал музыкальный стук кастаньет, прищелкивание каблучков. Валера что-то сказал Адели по-испански. Она, сияя улыбкой, ответила, быстро произнося слова. Брат перевел мне:
— Она говорит, что сразу узнала тебя по фотографии на твоей книге.
Адела еще что-то сказала и показала рукой на кресла.
— Предлагает сесть. Спрашивает, почему мы стоим… Сейчас она нам вина принесет, бутерброды, а обедать пойдем в ресторан.
— Ты, я смотрю, по-испански во всю шпрехаешь!— похвалил я его. — Я поражен!
— Да нет, так, немного на бытовом уровне. Больше догадываюсь, чем понимаю. Впрочем, испанский не такой уж сложный язык. Когда все время слышишь, быстро понимать начинаешь, а у меня все дни свободны. Работа вечерняя… Учи да учи!
Виктор Нефедов не поехал с нами в ресторан. Мы сели в машину Валеры, новенький рено «Меган». Брат похвастался, что купил ее всего месяц назад. Ни меня, ни Аделу за руль не пустил. Сам сел.
В ресторане Валера с Аделой долго неторопливо читали вслух меню, тихонько переговаривались. И такая сдержанная нежность сквозила в их голосах, что, казалось, они произносили не названия блюд, а говорили друг другу слова любви. На меня они совершенно не обращали внимания, будто бы меня не было. А я невольно любовался ими, так они были хороши! Я не узнавал брата: он резко изменился всего за семь месяцев. В его движениях, осанке, походке появилось необыкновенное достоинство, уверенность, что-то аристократически тонкое, благородное, изысканно-неуловимое, невыразимое словом. Вряд ли бы кто признал в нем крестьянского сына. Да и лицом он изменился: загорел под постоянным Канарским солнцем, посмуглел, стал суше. Мне вдруг почему-то стало неловко наблюдать за ними, я почувствовал смущение, какой-то стыд, будто невольно подслушал чужую интимную беседу, и отвернулся, стал смотреть вокруг. Ресторан был на набережной, на высоком берегу. Мы сидели на открытой площадке. Слева раскинулся сад из кактусов, разных и по сорту, и по возрасту. Некоторые росли на толстых четырехгранных ножках с раскидистой густой кроной из таких же, как ствол, четырехгранных веток, а другие были похожи на факел, где в центре над острыми, как длинные лезвия кинжалов, густыми листьями полыхали белым пламенем высокие цветы. Чуть дальше высоко тянулись вверх длинные пальмы, серые гладкие и морщинистые стволы которых походили на кожу слона. Внизу был пляж с многочисленными зонтами с серыми камышовыми крышами, синело море, по которому туда-сюда сновали катера и лодки, оставляя позади себя длинные белые следы. Большой катер тянул за собой на тросе парашют с ярким разноцветным куполом, под которым висел, летел над водой человек.
— Не пробовал ни разу? — спросил Валера, заметив, что я смотрю на парашют.
— Нет…
— А я летал… Здорово.
Вечером мы с Валерой сидели в Экзит-Паласе за столом, неторопливо пили красное вино, смотрели, как Адела на сцене пылает в любовной страсти, и разговаривали.
— Я не писатель, — говорил Валера, — я не могу высказать словами, что я чувствовал, как жил эти семь месяцев, точнее, шесть… Я не сразу с Аделой познакомился… Сказать, что я был счастлив, что я счастлив сейчас, значит, ничего не сказать. Счастье, наверно, слишком слабое слово, чтобы выразить то, что я чувствую постоянно. С утра до ночи я испытываю одну только радость, с утра до ночи душа моя поет одну песню, одно слово: Адела, Адела, Адела! На разные голоса, на разный мотив, но одно слово: Адела! Эта песня, эта радость заглушает все мои чувства. Я забыл, что такое грусть, печаль, скука. Адела всегда со мной, даже если ее нет рядом. Иногда мне кажется, что я сошел с ума.… Ну и пусть, пусть! — говорю я себе.… Не помню, кажется, я где-то читал, то ли говорил кто, что любовная страсть это временное умопомешательство, временное… Но у меня нет большего желания, как жить до конца с этим умопомешательством, чтобы, не дай Бог, я не выздоровел… Раньше со мной никогда подобного не было, я подозревать не мог, что такое бывает. Рассказал бы кто, не поверил… Ты понимаешь меня? Было ли у тебя что-нибудь подобное?
Я кивнул, вспомнив жену, и тихо сказал:
— Было, с Таней…
— Сколько вы уже вместе?
— Скоро пригласим тебя с Аделой на серебряную свадьбу.
— Почему ты ее сюда не взял? — спросил он о Тане.
— Валера, я ведь за тобой приехал…
— Как это?
— Приехал уговаривать, чтоб ты покинул Канары… хотя бы на время…
— Значит, тебе Виктор позвонил.
— Он твой настоящий друг.
— Ну что ж, давай, уговаривай, — изменил тон Валера.
— Язык не поворачивается… Впрочем, вы могли бы вместе месячишко пожить в России.
— Где? В Уварово? В моей холостяцкой комнатушке в облупленном семейном общежитии? Ты говоришь, у тебя воображение хорошее: так вот, представь Аделу, — указал он на сцену, — в моем общежитии!
Я засмеялся.
— Прекрасное виденье!.. — Потом сказал другим тоном. — Можно в Москве пожить, свозить ее в Питер… Деньги, как я понял, у тебя есть… Могу добавить.
— Адела мечтает побывать в России, и я непременно свожу ее туда либо летом, либо осенью, когда будет погода хорошая. А сейчас март, в Москве грязь, слякоть, холод, то снег то дождь, не мне тебе рассказывать… Какие впечатления оставит у нее Россия?.. Я этого не хочу!
— Но пока Фелипе не поймали, покоя вам не будет. Он не отстанет от вас…
— Ну да, испугался я Фильки, весь дрожу!.. Я его вот этими руками придушу, если он еще раз встретится нам на пути!
Через день я улетал. Поплавал в океане, погрелся на солнце на песке. Валера с Аделой уговаривали меня еще денька два отдохнуть, но непростые дела в издательстве звали в Москву. В аэропорту я со снисходительной улыбкой замечал их нежные взгляды, которыми они обменивались, прикосновения, блеск ее черных глаз. Каждый раз, когда Адела взглядывала на меня, я почему-то чувствовал смущение, неловкость, словно я подсматривал за ними. Мне радостно было смотреть на их любовь, на их счастье до умиления, до некоторой зависти, и в то же время беспокойство, тревога за них не покидала. Улетал я с грустью, улетал, не зная, что всего через месяц мне придется вновь приземляться на этой земле.
Вызвал меня снова Виктор Нефедов. На этот раз говорил он со мной как со старым знакомым, коротко и без обиняков:
— Вылетай, Валера в тюрьме!
— Убил Фелипе!!— обожгло меня.
— Да…
— А Адела? — выдохнул я.
— Ее больше нет…
Не сразу мне разрешили встретиться с братом в тюрьме. Помог консул.
Когда Валеру привели в комнату для свиданий, я не узнал его. Почернел, осунулся, сгорбился, глаза впали, щеки в серой щетине. Куда делась осанка, достоинство? Сплошная тоска, скорбь. Он припал ко мне, худой, легкий, и прошептал:
— Я не сберег ее, не сберег… не защитил… — Спина его задрожала под моими руками.
Я уже знал, как все произошло. Фелипе подстерег их среди бела дня возле ресторана. Когда Валера открыл дверь машины перед Аделой, и она наклонилась, чтобы сесть, Фелипе налетел на них неожиданно и ударил ее ножом в левый бок, прямо в сердце. Валера кинулся на него, схватил за горло, сбил с ног. Фелипе пытался воткнуть нож в спину брата, но в предсмертных конвульсиях сумел только порвать сорочку да порезать кожу в нескольких местах. К ним подскочили люди, стали разнимать. Никак не могли оторвать Валеру от Фелипе.
Я обнимал, гладил брата ладонью по спине и приговаривал машинально:
— Ты защитил ее, ты отомстил, ты убил его, ты поступил, как мужчина, ты защитил ее…
Что я еще мог сказать, чем утешить его?
Когда мы прощались, я сказал ему:
— Я горжусь тобой, брат!
Суд оправдал его, посчитал, что Валера, защищаясь, не превысил предела самообороны. Но вида на жительство в Испании его лишили, отправили в Россию.
С тех пор прошло три года. Химзавод в Уварово так и не пустили. Но Валеру больше это не заботит: ему недавно стукнуло пятьдесят лет, и он оформил пенсию, так как всю жизнь работал на вредном производстве. Живет он все лето в деревне, с мамой. Каждое утро и вечер ходит на рыбалку, молча сидит часами с удочкой на берегу. Когда я бываю в Масловке, я тоже хожу с ним на речку. Сидим мы молча, не разговариваем. Я смотрю на брата, на этого начинающего сутулиться деревенского мужика, с седеющими, редеющими волосами, в старой засаленной телогрейке, в старых резиновых сапогах — на утренней зорьке прохладно на берегу, — смотрю и думаю: «Неужели этот человек на далеких Канарских островах на коне, в рыцарских доспехах, с мечом и щитом в руках сражался в замке на турнирах под восторженные крики зрителей? Неужели в этой груди кипели средневековые испанские страсти? Неужели эти заскорузлые теперь мужицкие руки обнимали, ласкали небесной красоты женщину? Разве этому кто-нибудь поверит? А верит ли он сам, помнит ли Аделу?» И я решил поговорить об этом, спросил сначала о чем-то постороннем, чтобы завести разговор, но он грубовато прервал меня:
— Тише, рыбу распугаешь!
А после того, как минут через десять он вытащил удочку из воды с голым крючком и обратился ко мне не глядя, нежно: — Адела, подай червячка! — и смутился, сам потянулся к консервной банке с червями, после этого я больше никогда не пытался заговорить с ним о Канарах.
Пермская обитель
— Нет, нет, — быстро возразил Олегу Вдовину отец Михаил и мягко улыбнулся. — В монастырь меня привела любовь! — И уточнил, вздохнул со светлой грустью. — Обычная земная любовь, земная страсть!
— Не может быть! — не удержался, невольно воскликнул Олег и со стуком поставил на полированный стол рюмку с водкой. Сидели они в небольшом кафе за маленьким столом на двоих. Вдовин поразился, как мог Алешка Каменев (так в миру звали отца Михаила) скрыть от него свою страсть, которая привела выпивоху, бабника, весельчака, преферансиста, одним словом, компанейского рубаху-парня, в монастырь.
— Неужели ты не догадывался? — глядел на Олега Вдовина с прежней тихой, мягкой улыбкой отец Михаил.
— Помню, что ты изменился после поездки в Пермь, крутился, когда я тебе звонил, звал в ЦДЛ посидеть за рюмкой, поболтать. Я уж решил, что ты за роман засел. Ну, думаю, скоро выдаст… Помнишь, ты поговаривать начал, что пора на прозу переходить… Да-а… По правде сказать, я был ошеломлен, когда узнал, что ты в монахи подался… Такой жизнелюб — и в монастырь! С ума сойти можно! Это не только меня поразило, многие друзья наши долго пошучивали в буфете ЦДЛа, что ты грехи свои тяжкие замаливать подался. Уж мы с тобой погрешили много, — засмеялся Олег, глядя на крупное, красивое лицо с широкой густой бородой отца Михаила. Наметившаяся проседь в темных волосах бороды, на висках делала его доброе лицо еще романтичней, притягательней, подумалось, что такому человеку приятно исповедоваться, легко делиться наболевшим. Отец Михаил был высок ростом, плечист, за те три года, что Олег не видел его, пополнел, еще шире раздался в плечах, но остался по-прежнему моложавым, ни единой морщинки не было на его лице. Выглядел он эдаким добродушным богатырем, таким, вероятно, был легендарный монах Пересвет. Вдовин заметил, что после его слов о грехах отец Михаил опустил глаза, смутился, поскучнел. Вероятно, он подумал, что Олег, захмелев, начнет вспоминать какой-нибудь буйный эпизод из шальной молодости, испортит встречу.
— Возьму-ка и я винца, — пробормотал отец Михаил, неторопливо вставая со стула, но Вдовин опередил его, живо вскочил, говоря:
— Сиди-сиди, я принесу! — и приостановился. — А тебе можно?
— В меру не грех…
Олег Вдовин быстро направился к бару меж тесно расставленных столов. Посетителей в кафе было мало, несмотря на обеденное время. Вдовин, в отличии от Каменева был худощав, быстр, до суетливости, в движениях, добродушен, всегда готов был сделать приятное ближнему.
С Алешкой Каменевым они сдружились лет восемнадцать назад: познакомились на Всесоюзном совещании молодых литераторов и как-то сразу потянулись друг к другу. Алешка только что перебрался в Москву из Перми. Был насторожен, молчалив в говорливых компаниях поэтов-москвичей, а Олег к тому времени пообтерся среди них, был поуверенней. С тех пор их жизнь шла рядом. В одних издательствах выпускали книги, вместе вступили в Союз писателей, частенько сиживали в нижнем буфете Центрального дома литераторов, частенько в одной компании бывали в командировках, где очень весело и пьяно проводили время. Скажите, какой поэт не любит женщин? И какая женщина может устоять перед добродушным балагуром, высоким красавцем-брюнетом? Как сам Алешка Каменев шутливо писал о себе: «Как хорошо быть ветреным брюнетом, с особым шиком жить, как уркаган, играть в рулетку, херес пить при этом, и с новой дамой заводить роман!» Веселым, легким, удачливым был Алешка Каменев, потому-то так неожиданен был его уход в монастырь. Олегу было обидно, что он ни разу не намекнул ему, своему другу, о таком желании. Внезапно исчез, ни слуху ни духу, и вдруг Вдовин узнает — Алешка Каменев подался в монастырь! Сначала он не поверил, потом убедился — правда. Три года они не виделись. А сегодня в Перми, в День книги, в городском культурном центре на встрече местной интеллигенции с московскими писателями Вдовин со сцены обратил внимание на монаха, сидевшего среди слушателей в зале, и вдруг с восторгом узнал Алешку Каменева.
И вот они сидят в кафе, говорят неспешно. Олег чувствует некоторую неловкость, не знает как себя вести с отцом Михаилом, опасается неуклюжим словом задеть его, обидеть, ведь теперь рядом со ним не поэт Алешка Каменев, а монах. Кажется, что его черное монашеское одеяние невидимой стеной встало между ними.
Олег принес полный бокал красного сухого вина, поставил перед отцом Михаилом.
— Грустно что-то… — вздохнул монах.
— Осень, — наигранно бодро откликнулся Вдовин и пошутил: — Осенью душа поэта всегда в грусти и печали! Слышишь, как тонко, сыро пахнут осенние листья, как уныло ноет троллейбус, трогаясь от остановки, — кивнул он на открытое окно. — Кстати, тебе не дует, а то, может, закроем?
— Пускай, — вяло махнул рукой отец Михаил и взял бокал.
Они выпили.
— Честно говоря, я не совсем ловко чувствую себя рядом с тобой, — признался Олег. — Не знаю, как вести себя, о чем говорить. Ощущение такое, что мы из разных миров. Я остался в прежнем, такой же шальной гуляка, а ты шагнул в иной, чистый, недоступный мне мир…
— Брось ты, — как-то ласково улыбнулся отец Михаил и коснулся руки Вдовина.
— И сам ты стал иным, — продолжил Олег. — Таким я тебя раньше представить не мог. А те, кто знает тебя сейчас, вряд ли могут увидеть тебя таким, каким знал я.
— Человек меняется, но прошлое всегда с ним. От воспоминаний не спрячешься в монастырь. Особенно остры и сладки они бывают, когда встретишься с человеком из прошлого…
— Сладки? — удивленно переспросил Вдовин. Ему почему-то казалось, что монах должен тяготиться своим грешным прошлым.
— Да, сладки печальной сладостью…
— Может быть, тебя тянет вернуться назад, к нам?
— Нет-нет. Такого нет, не было… Ничего нового я не увижу, не почувствую там, особенно после встречи с Таней, после того, что я пережил… Ты говорил, что я изменился после поездки в Пермь, где мы были руководителями областного семинара молодых писателей, да, именно эта поездка опрокинула всю мою жизнь… Не знаю, помнишь ли ты молодую поэтессу Татьяну Федотову, ведь ты был у прозаиков…
— Не помню, — подумал, покачал головой Олег.
— Она не была звездой семинара, ее лишь вежливо упомянули в списке подающих надежды, но не в этом дело, не в этом… Ей было в то время двадцать один год, она только что закончила пединститут и работала в школе на полставке. Все это я узнал потом, потом, а сначала она произвела на меня ошеломляющее впечатление…
— Я помню много девчат, которые производили на тебя такое впечатление, — не удержался, вставил, усмехнулся Вдовин.
— Было, было, но здесь иное, — перебил отец Михаил, недовольно морщась, и отхлебнул вина из бокала. Олег Вдовин умолк и больше его не перебивал. — Здесь иное… Как передать тебе, что меня поразило! Таня была необыкновенно красива, обаятельна, но многие в ее возрасте пленительны в глазах поэта. Она была непередаваемо очаровательна: тонкая, гибкая, изящная, чрезвычайно грациозная. Темные глаза ее под цвет волос всегда блестели, светились каким-то мягким светом, светом неиспорченной молодости, светом изумительной доброты. В обращении она была проста, естественна, тепла и, казалось, совершенно не понимала, не чувствовала, что она божественно красива. Впрочем, может быть, все эти мысли о ней пришли ко мне потом, когда она заполнила собой всю мою жизнь. Впервые я увидел ее в конференц-зале среди семинаристов. Я сидел на сцене за столом среди руководителей, как всегда в таких случаях, был под хмельком, потихоньку разглядывал молодые лица в зале, пока не встретился с ней взглядом; помнится, она меня сразу поразила своей красотой, молодостью, и, как мне показалось, глядела она на меня с симпатией. Таня не отвела взгляда, не опустила глаза, когда я, не скрывая восхищения, уставился на нее, и помнится, в моей грешной голове мелькнула мысль: вот с кем я проведу сегодняшнюю ночь! «Как зовут девчонку в четвертом ряду, с краю?» — спросил я у сидевшего рядом со мной пермского поэта Игоря Тюленева, этакого Добрыню Никитича, лохматого, кучерявого, бородатого крепыша. Он с трудом вспомнил ее имя, шепнул: «Татьяна Федотова».
Я читал стихи семинаристов, но, откровенно говоря, не припомнил ни одной строки Татьяны Федотовой, видимо, они меня ничем не тронули, не запомнились. Я достал рукописи из кейса, нашел ее подборку. Полистал. Обычные строки начинающего поэта, без особой искры, без взлета, без ярких запоминающихся образов, но вполне грамотные, не бездарные. Одно стихотворение, о котором поговорить можно было, я отметил, запомнил одну строфу.
Вечером Игорь Тюленев познакомил меня с ней, сказал игриво Тане, что мне приглянулись ее стихи, и удалился, оставил нас наедине. Кстати, Игорь ничего необычного не видел в ней, как в женщине, а мне она почему-то сразу запала в душу. Я пригласил ее погулять возле пансионата, где проходило совещание и где все мы жили, поговорить о ее стихах.
Мы вышли на улицу. Приближался вечер. Солнце спряталось за деревья. В сторону леса к старому бетонному забору меж высоких сосен вела еле приметная тропинка. Мы неторопливо двинулись по ней, скользя по сосновым иглам, толстым слоем покрывавшим землю. Было тихо, тонко пахло хвоей, осенней грибной сыростью, прелыми листьями. Тропинка привела к пролому в заборе, по ту сторону которого был лес. «Пошли туда!» — предложил я. Таня подхватила в руки полы своего тонкого осеннего плаща, чтобы не зацепиться, не испачкаться, и гибко, юрко нырнула в узкую щель. Меня восхитило, как она легко, мило, грациозно проскользнула в дыру, и я с восторгом представил, как вечером буду обнимать ее тонкое крепкое тело. А то, что я буду обнимать ее, я уже не сомневался. Мы неспешно шли с ней по осеннему лесу, говаривали о поэзии, о ее стихах, я прочитал ей ту строфу, которую выучил, сидя в президиуме, поставил эти строки рядом с лучшими стихами Ахматовой. Она слушала молча, со своей обычной тихой улыбкой, но я был уверен, что это произвело на нее должное впечатление. На меня в тот вечер, помнится, вдохновение нашло. Я, как ты знаешь, за словом никогда в карман не лез, а рядом с ней меня распирало от восторга, от предвкушения чудесной ночи с прелестной девчонкой. Я заливался соловьем, говорил, говорил, читал стихи, сплетничал о жизни московских поэтов, к месту намекал, что она может легко влиться в поэтическую жизнь столицы, ведь в стихах ее прячутся алмазные россыпи, которые нужно только очистить от прилипшей к ним пустой породы, огранить, и они засверкают бриллиантами высокой пробы. Я видел, чувствовал, что слова мои приятны ей, ложатся на душу, и изредка с усмешкой, иронией думал о себе, мол, что только не наплетешь, чтоб затащить провинциальную девчонку в постель. Мы подошли к краю оврага. Заходящее солнце косо пронизывало лес золотым, чуть красноватым светом, который радугой переливался в сетях паука. Эта красота восхитила, поразила нас обоих. Мы остановились, я умолк, выдохнув: «Как здорово!» И как бы ненароком положил ей руку на плечо, приобнял. Она спокойно наклонилась к земле, подняла большой оранжевый кленовый лист, высвободилась таким образом из моих объятий и ответила ровно, сдержанно, просто, будто не обратила внимания, не заметила мою ласку: «Да. Дни сейчас стоят чудесные».
Мы повернули назад. Пока шли, смеркаться стало, холодать. И незаметно и плавно перетекли мы в мой номер, где продолжили разговор за бутылкой шампанского, которую я приготовил заранее, предчувствуя бессонную и приятную ночь. Таня почти не пила, чуть пригубляла вино и отставляла бокал. Я пытался шуткой заставить ее выпить, расслабиться, но она отвечала, что ей и так хорошо, свободно со мной. Я и сам видел, что она ничуть не зажата, держится по-прежнему просто, естественно, доверчиво, словно мы знакомы с ней давным-давно, но… но, это я почувствовал с невольным беспокойством, ведет она себя со мной, как со старшим братом, не видит во мне мужчину, любовника, верит, что я не опущусь до греховных притязаний. Глаз она не опускала, открыто и пленительно глядела на меня, смеялась шуткам, активно, заинтересованно принимала участие в разговоре, восхищенно восклицала или бросала краткие реплики, ведь весь вечер болтал, заливался я. Глядел я на нее влюбленно, откровенно, не скрывал своих чувств, желаний, но взаимного соития глазами, как говорил Пушкин, не было, ни разу я не почувствовал такого ответного взгляда, хотя смотрела она на меня, повторяю, с некоторым восхищением, с симпатией, но доверчиво и кротко. Я решил проверить, не заблуждаюсь ли я? Может, она так же кротко, просто и спокойно, как пришла в мой номер, ляжет в мою постель. После какой-то шутки, когда она залилась смехом, я с невинным видом, снова как бы невзначай, взял ее руку в свою и, весь замирая, с особенной нежностью задержал на мгновение, в следующий миг готовясь поцеловать, но Таня спокойно, незаметным легким движением высвободила руку, продолжая смеяться, сделала это так просто и естественно, снова будто не заметив моего порыва. Я еще раз, теперь более откровенно, попытался перевести наши дружеские отношения в любовные и встретил не отпор, нет, а такое наивное недоумение, удивление в ее блестящих глазах, будто я, солидный мужик, в здравом уме, вдруг ни с того ни с сего среди бела дня на людной улице вздумал влезть на бетонный столб освещения. Взобраться на него можно. Но зачем? Для чего? Мне стало неловко от ее наивного взгляда. Мы посидели еще полчаса, я пошутил, что пора моим старым костям на покой, в постельку, и попрощался с ней.
— Ты, как вспоминается мне, ту ночь куролесил вместе с нами и провел ее, это я теперь хорошо помню, с Алиной, откуда же Таня взялась? — с некоторым недоверием спросил Олег.
— Да-да, ты прав… разве мог я уснуть в ту ночь? Я, конечно, проводив ее, пошел искать вас. Нашел и до глубокой ночи был у тебя на глазах. Не знаю, заметил ли ты, что печаль не покидала меня ни на секунду!
— Одно помню хорошо, как твою печаль пыталась развеять Алина. И уверен, что не ошибаюсь: ту ночь ты завершил в ее объятьях!
— Это так, так… Весь мой пыл, предназначенный Тане, приняла Алина… Ты не поверишь, но то была последняя ночь, когда я обнимал женщину, — вздохнул, усмехнулся грустно отец Михаил.
— А жена? — удивился Вдовин.
— Утром я встал с больной головой, с ощущением мерзости на душе, не физической мерзости, а нравственной. Было такое ощущение, что я кого-то предал, сделал кому-то преднамеренную подлость. Горько было, ужасно горько! Я не сразу разобрался в своей душе: вроде бы ничего необычного я не совершил — пил, гулял. Ну и что? Не первый же день я пил-гулял! И все же ощущение было такое, что я изменил Тане. Глупее придумать было невозможно. Кто она мне? И что она для меня? Жене я своей, как ты знаешь, изменял безбожно и никогда не испытывал угрызения совести, оправдывал себя, что поэту нужен опыт чувств, что поэт принадлежит всем, а не одной женщине, вспоминал стихи: «Не изменяй!» — ты говоришь любя. «О, не волнуйся, я не изменяю… Но, дорогая, как же я узнаю, что в мире нет прекраснее тебя!» В общем, относился к семье, к любви, к жизни легкомысленно и безответственно. И вдруг такое неожиданное чувство! Как же я встречусь с ней сейчас? Что ей скажу? Она сама подошла ко мне перед семинаром, улыбнулась своей тихой прелестной улыбкой, спросила, как я отдохнул. Я ответил, что всегда плохо сплю на новом месте, хотел добавить по привычке балагурить, делать комплименты женщинам, что она всю ночь не выходила у меня из головы, но, слава Богу, сдержался, хотя я сказал бы правду, сказал другое, что тоже было правдой, что мне понравилось беседовать с ней, и предложил после ужина снова погулять по лесным аллеям вокруг пансионата.
И снова был чудесный вечер! Снова мы гуляли с ней по шуршащим под ногами листьям, снова говорили о стихах. Я был серьезней, не пытался заговорить, охмурить провинциальную девушку. На этот раз больше говорила она, и я дивился ее начитанности, глубине взгляда на жизнь. Немного удивляла, настораживала некоторая отрешенность, может быть, безнадежность по отношению к жизни. Я тогда видел это, как естественное отношение молодого человека к окружающему миру. Я сам в двадцать лет почему-то слишком мрачно воспринимал жизнь, хотелось покончить с собой, зато потом стал излишне жизнерадостным, жизнелюбивым.
В поезде, по дороге в Москву, Таня ни на секунду не выходила у меня из головы. Чтобы я ни делал, пил, болтал, рассказывал анекдоты, она стояла у меня перед глазами, вызывала ужасную печаль, тоску. Из-за этого я много пил…
— Да, пил ты много, — подтвердил Олег.
— Домой приехал в доску пьяный… С женой — скандал: она не отпускала меня в Пермь, говорила, что я пить там буду беспробудно… Но странно, я сразу почувствовал эту странность: жена ругалась, обзывала алкашом, а меня ее слова совершенно не трогали, я не обращал на них внимания, мне не хотелось отвечать, не было обычного в таких случаях раздражения. Жена, наконец заявила, что спать со мной в одной комнате не станет, от меня воняет, как от бездомного бомжа, и ушла в другую комнату, на диван. Меня это устроило.
Утром я встал с ощущением радости на душе, с ощущением, что в мою жизнь вошло что-то большое, необъятное, что я так долго ждал, и что теперь моя жизнь пойдет по-иному, станет чистой, радужной, просветленной. И я понимал, знал, что это связано с Таней. Первая мысль, первый образ, первое слово, которые всплыли в моей голове, когда я проснулся, — это Таня, Танечка! Я, еще не открывая глаз, живо увидел ее рядом с собой, представил так явственно, что захотелось протянуть руку, прикоснуться к ней, погладить, приласкать. Я с улыбкой приоткрыл глаза и, конечно, увидел пустую подушку, припомнил вчерашнюю ссору с женой, вернее, ее пустую, безразличную для меня ругню, и стал думать о Тане, вспоминать ее лицо, глаза, походку, ее голос: все это ярко всплывало в моем воображении. Брился я, как всегда, в ванной комнате, разглядывал свое лицо в большое зеркало, видел блеск в своих выспавшихся глазах, видел розоватые как бы помолодевшие после сна щеки, чувствовал утреннюю свежесть. За завтраком не обращал внимания на то, что жена не разговаривает со мной, беспричинно улыбался. Она, видимо, считала, что я насмехаюсь над ней, раздражалась сильней, но пыталась выдержать характер, не заговорить первой. А у меня не было ни малейшего желания разговаривать с ней, ведь я беспрерывно беседовал с Таней, читал ей стихи, не видел, не слышал ничего вокруг. Вечером, увидев, что жена устраивается на ночлег в спальне, я перенес свою постель в кабинет.
На работу ехал, и по-прежнему явственно видел перед собой Таню, разговаривал с ней, рассказывал о себе, о тех чувствах, которые вызывает во мне она. Мне было легко, радостно. Вопросы, накопившиеся на службе во время моего отсутствия, решал быстро, без суеты, весело. Мне все время казалось, что Таня рядом, что она наблюдает за мной, и мне хотелось показать ей какой я умелый руководитель, как хорошо и ловко могу решать дела. Я еще не понимал глубоко, что случилось со мной, думал, что это легкий приятный флирт, который скоро забудется, как бывало не раз. Но я ошибался. Таня не уходила из моей головы, наоборот, все прочнее, крепче и радостней приживалась, укоренялась во мне. Через неделю я стал видеть ее своей женой, отчетливо сознавать, чувствовать с необыкновенным счастьем, что мы с ней ждем нашего ребенка. Мы часто обсуждали, как назовем его. Я мысленно говорил Тане, что я даю ему свою фамилию, а имя пусть выбирает она. Когда я возвращался домой с работы, звонил в свою квартиру, то со счастливым нетерпением ждал, что мне откроет Таня, а когда распахивалась дверь и на пороге появлялась жена, я терялся, невольно мелькала мысль: что делает в нашей квартире эта женщина? Или мне казалось, что я задумался и ошибся этажом.
— А что жена? Неужто не догадывалась? Или вы продолжали играть в молчанку?
— Нет, ты знаешь ее. Она не глупа, поняла сразу же, что со мною что-то призошло, на другой же день прекратила глупую игру, заговорила, послала в магазин, а за ужином начала выспрашивать, почему я такой отрешенный, замкнутый, но глаза, как у блудливого кота, блестят, аж светятся от истомы. Раньше я легко, правдоподобно выкручивался, и теперь мне ничего не стоило наговорить какой-нибудь ерунды, сказать, мол, в голове сидит, не дает покоя замысел нового произведения, надо обмозговать, обсосать его со всех сторон, пусть, мол, она помолчит немного, а то спугнет. Прикрикнуть на нее, раздражиться, если не отстанет, продолжит расспросы. Она бы успокоилась, как было не раз. Но лгать, выкручиваться я не смог. Мне показалось, что этим я предам Таню. И я брякнул со вздохом:
— Влюбился!
— Как это? — растерялась, прекратила есть жена, положила вилку на стол. Видно, она сразу почувствовала, что я говорю правду.
— Забыла, как это бывает? — усмехнулся я.
— Шутка? — Ей очень хотелось, чтобы это была шутка.
— Не знаю, к сожалению ли, к радости, но это так!
— Что было дальше, я думаю, тебе не трудно представить. Жена у меня была эмоциональная, несдержанная… С этого вечера мы стали жить в разных комнатах, а потом я снял квартиру, но, как оказалось, ненадолго. Кстати, писать в те дни я не мог, сяду за стол и весь вечер разговариваю с Таней, представляю, как мы играем с нашим ребенком. Явственно все это вижу. Не верь, когда говорят, что влюбленному поэту особенно хорошо пишется, что у него в таком состоянии творческий подъем. Это не так!
— Ты перепутал любовь со страстью, — мягко возразил Олег Вдовин. — Это разные штуки… Ты был охвачен страстью!
— Может быть, может быть… И эта страсть охватила меня до такой степени, что временами, когда прояснялся разум, я всерьез стал думать, что болен, болен психической болезнью. Дошло до абсурда, до полнейшей глупости. Бывало, если ветер дует с северо-востока, со стороны Перми, я с необыкновенным счастьем подставляю ему щеки, представляю, что этот ветер совсем недавно ласкал Танино лицо, а теперь он прикасается ко мне; если облака неслись по небу в сторону Перми, я просил их передать поклон моей милой, полюбоваться на нее за меня, посмотреть, все ли у нее хорошо, не беспокоит ли ее что-нибудь, не нуждается ли она в моей помощи. Я стал бояться ездить на машине, бояться, что за рулем уйду в себя, в свой вымышленный мир и врежусь во что-нибудь. Так и случилось. Не увидел однажды красный сигнал светофора, выехал на перекресток, и самосвал со всего хода вмазался прямо в мою водительскую дверь. Очнулся в больнице. Голова гудит, словно туда многопудовый колокол всунули и звонят беспрерывно, бьют в виски, грудь — сплошная боль, нога стянута бинтами, шевельнуть нельзя, и капельница надо мной. Мне повезло. Могло быть и хуже. Отделался я переломами ребер, сотрясением мозга да рваной раной ноги… Проснулся я однажды днем после тихого часа, смотрю — на кровати сидит Таня. Я не удивился ничуть, думал, снова виденье. Гляжу на нее спокойно, разговариваю с ней про себя и вдруг слышу ее голос, реальный тихий голос: «Больно?» и чувствую прикосновение к моей руке ее теплых пальцев. Ты знаешь, я здоровый бугай, вдруг, как какая-нибудь курсистка из девятнадцатого века, потерял сознание. Зазвенело, закружилось перед глазами… и пустота. Очнулся, она держит меня за руку, в глазах слезы.
Весь вечер мы с ней проговорили. Я рассказал ей, что сошел с ума после встречи с ней. Все-все рассказал и предложил ей выйти за меня замуж. Она попросила подождать, отложить разговор этот до моего выздоровления, что ей надо подумать, разобраться в себе. Через три недели я выписался из больницы, позвонил Тане: «Еду! Не могу ждать!» Она отвечает: «Хорошо… встретить на вокзале не могу… приходи к церкви Казанской Божьей Матери… Это недалеко от вокзала». И называет адрес, а в голосе такая тоска, такая печаль, что у меня сердце заныло, словно беду почувствовало.
Примчался я в Пермь утром. Встреча у церкви была назначена Таней на час дня. Осеннее утро в городе было пасмурное, сумрачное, туманное. На вокзале необычно тихо. Редкие пассажиры и встречающие ходили по перрону неторопливо, молчаливо, или сонно стояли на месте в томительном ожидании. Все звуки были приглушены, будто случилось какое-то несчастье и все вокруг: поезда, машины, троллейбусы ведут себя деликатно, стараются не нарушать зыбкую тишину. В душе у меня стояла какая-то туманная боль, непонятная щемящая тоска. Не ожидал я, не думал, что такое чувство охватит меня на моей земле перед скорой встречей с любимой женщиной. В Москве мне чудилось, виделось, как я легко слетаю со ступенек вагона, окрыленный, с огнем в груди, с нетерпеливой жаждой встречи. Откуда взялась эта боль? Что случилось? Чего я боюсь? Почему так тревожится душа? Я зашел в кафе, чтобы убить время. Сидел, неторопливо пил кофе, смотрел в широкое окно, как призрачно, неслышно плывут в молочном тумане машины по площади, а в голове беспрерывно крутились, не давали покоя грустные строки: «образ твой мучительный и зыбкий я не мог в тумане осязать». Было еще часа полтора до встречи, когда я поднялся и направился пешком к церкви. Воздух был сырой, тяжелый. Деревья с облетевшими листьями влажно чернели сквозь туман. Я потихоньку брел к Казанской церкви Успенского женского монастыря, к этой Пермской обители, и бормотал про себя: «Целый день сырой осенний воздух я вдыхал в смятенье и тоске». На холме из тумана проявилась большая синяя репа купола Казанской церкви. Я стал подниматься по длинной новой лестнице с влажными широкими каменными ступенями на холм, где за железной решеткой ограды стояла низенькая, в древнерусском стиле, белая церковь. Перед входом в ограду площадь, выложенная серыми квадратами плит и окруженная по краю холма низким, широким каменным парапетом. На нем слева у решетки ограды кем-то оставлена половинка длинной желтой дыни. Запах ее стоит в тихом осеннем воздухе. За парапетом, где лежит дыня, — должно быть, недавно посажен маленький росток то ли сосны, то ли кедра с длинными густыми иголками. Он огражден небольшим деревянным заборчиком, чтоб его не затоптали. Я живо представил, как через много лет этот только что посаженный кедр поднимется, распрямит плечи, раскинет свои широкие ветви, встанет могучим сторожем перед входом в церковную ограду. Рядом с ростком большая куча чернозема. Видимо, скоро им засыпят мусор возле парапета, разровняют и посеют газонную траву. Внизу — под холмом, возле жилого многоэтажного дома из белого кирпича, молодая рябина с алыми кистями ягод. С другой стороны площади, справа, газон с молодой яркозеленой травой, осенние цветы. И от этой рябинки с поникшими кистями ягод, на которых, словно слезы, матово застыли капельки воды от тумана, и от этих обоженных первым морозцем цветов, и от этой болезненно зеленой травы, от этого запаха брошенной дыни — сквозило такой печалью, такой тоской, что сердце защемило, глаза повлажнели. Я вошел в ограду. Там были такие же новые квадраты плит перед папертью, также зеленел газон, никли влажные цветы, и также было печально. Эту печаль усиливали тонкие девичьи голоса, пение церковного хора, доносившееся из открытой двери храма. Я перекрестился, вошел внутрь. Шла служба. Народу было немного. Справа — церковная лавка со свечами, с иконами, с книгами, слева за узким накрытым покрывалом прилавком юная монашенка в черном облачении до пят с фарфоровым чайником в руке, что-то разливает. Впереди спиной ко мне стоят, молятся две монашенки и несколько человек прихожан. Я купил три свечи и направился к иконе Божией Матери, чтобы поставить их за наше с Таней здравие, помолиться, попросить долгую, счастливую, многодетную жизнь с любимой женщиной. Проходил я к иконе мимо молящейся монашенки. Она, услышав легкое движение рядом с собой, повернула голову в мою сторону, взглянула на меня, и я остолбенел, задохнулся, выронил свечи. В черном монашеском облачении, в клобуке: только милое бледное лицо открыто, передо мной стояла Таня.
— Господь с нами! — прошептала она внезапно побелевшими губами. — Погоди… После службы… — и торопливо перекрестилась тонкими бледными пальцами.
Я не смог ни слова вымолвить, так был ошеломлен, потрясен. Молча повернулся и, забыв о выпавших из руки свечах, побрел к выходу. Мне казалось, что иду я не по каменному полу, а по топкой вязкой трясине. С таким трудом мне давался каждый шаг. А в голове звенело, шумело, и снова в ней начали бить колокола. Не помню, как я оказался на автовокзале? Зачем я сел в автобус? Видно, Господь меня вел. Опомнился я, думается, часа через два в автобусе. Куда еду? Зачем?
— Где мы сейчас едем? — спросил я у соседа, пожилого деревенского мужика с серой щетиной на щеках.
— Белогорье, — кивнул он на улицу.
Туман рассеялся, чистое небо по-осеннему темнело синевой, и вдруг на горе ярко, зазывно вспыхнули на солнце золотые купола Крестовоздвиженского храма Белогорского мужского монастыря. Я вздрогнул, вскочил, кинулся к выходу, властно крикнул водителю, потребовал остановиться.
Ночевал я в монастыре. Не спал всю ночь, думал о своей жизни. Все то, к чему я стремился, о чем мечтал, чего добивался всю жизнь, показалось мне таким мелким, недостойным, вся моя жизнь представилась такой ничтожной, бесплодно-суетливой, что я, кажется, изошел слезами за ночь, оплакивая свои мерзкие поступки, свои мерзкие помыслы, свою несбывшуюся любовь. На заре я впервые в своей жизни встал на колени и стал жарко молиться, бормотать, просить Господа отпустить мне мои тяжкие грехи.
Утром я почувствовал необычную легкость, свободу не только на душе, но и во всем теле, словно я только что выздоровел, вырвался, освободился от тяжкой долгой болезни. Отстоял службу в храме и попросил настоятеля разрешить мне пожить в монастыре. Там я прижился, быстро познал весь церковный устав и был рукоположен в сан диакона, а потом в сан иерея…
— А с Таней… ты потом встречался? — спросил Олег.
— Мы теперь с ней большие друзья… — вздохнул, улыбнулся отец Михаил. — Мне приятно, радостно встречаться с ней, беседовать… Но встречи наши редки. Завтра утром мы увидимся на службе в Успенском монастыре… Конечно, то умопомрачение, та страсть давно ушли, оставили во мне, к счастью, не боль, не горечь, а какую-то лучезарную память, видимо, потому, что это помешательство столкнуло меня с тропинки, все дальше уводящей в заросли, открыло дверь к новой, умиротворенной жизни, в которой вместо суеты и печали душевный покой. Сейчас я впервые могу сказать о себе просто и искренне: я счастлив!
Вечером в компании новых друзей-пермяков Олег Вдовин пил необычно мало, был неразговорчив, грустен, думал о Алешке Каменеве, отце Михаиле, о его страстной любви, о его преображении, о его словах, что наконец-то он обрел душевный покой, думал о своей жизни, совершенно такой же, какую вел отец Михаил до ухода в монастырь, о своих трех бывших женах, которые не выдержали его бурной и буйной жизни, чувствовал раскаяние, мечтал о легкой светлой жизни, о душевном покое, и, может быть, от этого раскаяния, от грусти, под конец вечера все-таки напился, а утром проснулся в номере гостиницы в теплых объятьях молодой женщины и долго вспоминал, как ее зовут, неудобно обращаться к человеку, не называя по имени, но так и не вспомнил. Незнакомая женщина оказалась легкой, милой, остроумной, и Олегу приходилось делать усилие, чтобы смеяться над ее шутками, самому шутить, чтоб не обидеть ее, не показаться унылым болваном.
Проводив женщину, взял такси и помчался в Успенский монастырь. Вдовин жаждал увидеть Таню, эту необыкновенную женщину, которая преобразила, переродила жизнь московского гуляки. Он живо представлял ее по рассказу отца Михаила, хотел убедиться: такова ли она на самом деле, познакомиться с ней, поговорить, почувствовать на себе ее чары. Может быть, она знает о жизни то, что ему неведомо, то, о чем он даже не догадывается. Видимо, в глубине души Олега тлела надежда, что вдруг и на его теперешнюю одинокую жизнь, которой он стал изредка тяготиться, она подействует благотворно.
Утро было солнечное, теплое. Вдовин резво взлетел по каменным ступеням широкой лестницы на холм, на площадь перед белой приземистой церковью Казанской Божьей Матери с синим куполом. И на площади, и на территории монастыря было ухожено, чисто, уютно, чувствовались женские руки монахинь. Дверь в церковь распахнута, слышно пение церковного хора. Там теперь молятся Богу за нас грешных отец Михаил и матушка Татьяна. Олег двинулся к паперти, но чем ближе он подходил, тем нерешительней, взволнованней были его шаги. Пришли мысли: не смутит ли он их своим присутствием? Пожелает ли отец Михаил знакомить его с Татьяной? Не увидит ли он в том, что Олег примчался сюда, нехорошего умысла с его стороны? Вдовин приостановился возле ступенек паперти, чтобы обдумать эти неожиданные вопросы. Поющие, тонко и печально, девичьи голоса волновали его все сильнее и сильнее. Олег стал чувствовать свое бьющееся сердце, появилось ощущение, что если он ступит на первую ступеньку паперти, то навсегда потеряет многое из того, чем жил раньше. Потянуло повернуть назад. Несколько мгновений он колебался. Ему вдруг показалось, что он вечность стоит у церкви, раскачивается, как маятник, взад-вперед. И Олег решительно шагнул вперед, прошел мимо паперти, мельком увидел в раскрытые двери верхнюю часть иконостаса, жарко горящие свечи, склоненные спины молящихся, и торопливо сбежал по тропинке с противоположной стороны холма вниз, туда, где жизнерадостно шумела улица.
Лунные ночи
Как о воде протекшей будешь вспоминать.
Книга Иова. Глава 11:16
Все проходит, да не всё забывается.
Иван Бунин. Темные аллеи
В последнее время мне не спится по ночам. Ложимся мы с женой в час ночи, наработавшись на компьютерах. Засыпаю я быстро. Жена ещё долго лежит, дожидаясь сна, приобняв меня одной рукой. Я, заснув, не чувствую, как она убирает руку, отворачивается и уходит в сон. И каждый раз, вот уже который месяц, я просыпаюсь ровно в три часа ночи. Долго лежу, читая про себя молитвы или стихи, чтобы заснуть. Иногда засыпаю, но чаще всего что-то внутри меня начинает скрести, саднить, сербеть в душе, я не могу лежать спокойно, не нахожу себе места в постели, встаю и прохаживаюсь по своему большому дому. Сажусь в кресло в зале и сижу в полутьме, думаю.
Вот и сегодня просыпаюсь, открываю глаза. Сквозь неплотно прикрытые шторы пробивается в спальню лунный свет. Часы на тумбочке показывают, как обычно, ровно три часа. Лежу, слушая, как рядом со мной спокойно дышит жена. Пытаюсь читать стихи про себя: «Приближается звук. И покорна щемящему звуку, молодеет душа! И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку, не дыша». Молодеет душа, молодеет душа, - повторяю я про себя. – Душа моя стариться не собирается. По-прежнему молода, свежа, как и пятьдесят лет назад. И тело вроде слушается, хотя всё чаще жена мне делает замечание, чтоб я не сутулился. Значит, начинает гнуть к земле.
Я прислушиваюсь к дыханию жены, спит она всегда очень чутко. Когда она начинает выдыхать, я откидываю с себя одеяло, стараясь не разбудить ее. При следующем выдохе, сажусь на кровать, опускаю ноги на пол и замираю, прислушиваюсь, не разбудил ли? Нет, жена по-прежнему дышит ровно, спокойно. Я потихоньку сую ноги в тапочки и при ее очередном выдохе быстро встаю с кровати и снова замираю. Слава Богу, дышит мирно, безмятежно. Я бесшумно, мягко ступая по полу, выхожу из спальни и иду на кухню.
Там светло. Шторы распахнуты, створки большого окна открыты. Из палисадника веет предутренней прохладой, терпко и сладко пахнет травой газона, которую я скосил вечером, доносится неумолчный слитный стрекот кузнечиков. Большая пятнистая луна замерла над лугом, сияет в окно, словно наблюдая за мной. Я беру сигареты с тумбочки, зажигалку, закуриваю и подхожу к окну. Приближается звук… Нет, за окном тихо, даже собаки не лают. Поздний час! Только без устали, нескончаемо, страстно звенят кузнечики.
За лугом темнеет бывший сельский клуб, ставший в последние годы временным зернохранилищем для фермера. Дети в деревне перевелись, вот и некому стало ходить в клуб. Закрылась школа, которая сиротливо замерла неподалеку от клуба рядом с таким же мертвым магазином. А когда-то всё здесь жило, шумело, бурлило. Помнится, в такие теплые летние ночи, когда закрывался клуб, мы, подростки, ещё долго и шумно гуляли по деревне, подшучивали над парочками, которые прятались от нас в садах, за избами, а возмужав, сами стали разбредаться парочками по укромным местам!
В душе звучит строка Блока: «Сниться — снова я мальчик, и снова любовник…».
Мысленным взором я вижу себя семнадцатилетним в клубе рядом с тринадцатилетней девушкой, рядом с Таней. Мы сидим на скамейке среди людей, смотрим фильм. Электричества тогда в деревне не было. Кинофильмы в круглых жестяных коробках привозили к нам из района вместе с мотором, который заводили перед показом фильма, чтоб он давал ток. Каждые десять минут лента заканчивалась, фильм прерывался. Киномеханик доставал из коробки очередную бобину с кинолентой и заряжал ее в аппарат. Клуб погружался в долгожданную темноту на две-три минуты. Когда гас свет, я осторожно и бережно брал бархатную тонкую руку Тани в свою, и с замирающим сердцем начинал ее гладить, едва касаясь дрожащими от волнения и нежности пальцами, сгорая от томительного счастья.
Помнится, в тот миг не было в мире человека счастливее меня! Когда из кинобудки раздавался первый стрекот киноаппарата, ещё до того, когда над головами зрителей вспыхнет светлый луч, освещая зал, я отпускал девичью руку. Мы сидели рядом, замерев, не глядя друг на друга. Я тупо смотрел на экран, не понимая, что там происходит, ждал, когда снова погаснет свет. Через десять минут всё повторялось сызнова. Потом, ночью, в своей постели я сладостно и мучительно вспоминал эти минуты невыносимого счастья! Провожать ее в те дни я не пытался. По другую сторону от Тани в клубе на скамейке сидела ее старшая сестра, не догадываясь, что происходит с нами в минуты затемнения. Вместе с сестрой Таня уходила домой из клуба.
Началось это моё томление при виде Тани весной. Она как-то неожиданно расцвела в ту весну, налилась, превратилась из худенькой девчушки в юную красавицу: ловкую, изящную с ясным блеском темно-зеленых глаз. Никто не мог во время игры в салки на лугу возле клуба так юрко и ловко увернуться от стремительно летящего в нее мяча! Никто не мог так легко и живо ускользнуть от горевшего парня в игре «горелки», не давая ему коснуться себя, посалить! Да-да, помнится, когда мы были с ней в паре в игре «горелки» никто не мог нас разбить, разлучить, как ни пытался!
За лето она загорела, стала ещё женственней, изящней и краше. В августе, выбрав момент, когда ее старшей сестры не было в клубе, я решился проводить ее до дома. Идти было недалеко, от клуба всего метров двести. Мы шли рядом, не глядя друг на друга, шли быстро и молчали. Я онемел от счастья провожать ее, трепетал всю дорогу, не знал, что говорить, что делать в таких случаях. За руку взять ее я робел. Я не знаю, что думала, что чувствовала она в тот сладостный для меня момент. Возле своего крыльца она приостановилась, глянула на меня впервые за всю дорогу, кинула быстро: - «Я пришла! Пока!» Я всё также молча кивнул. Она взбежала по ступеням на крыльцо, скрылась в тени и громыхнула дверью.
Я остался стоять у крыльца, только сейчас заметив, что безоблачное небо сплошь усыпано яркими звездами, а над киселевским бугром завис узким серпом юный месяц. От клуба доносились веселые голоса моих приятелей. Два чувства тогда томили меня: счастье, что я решился проводить Таню, и она не отказалась пойти со мной, и было стыдно, что за всю дорогу к ее дому я не произнес ни слова, неловко было за свою робость и застенчивость. «Уж завтра, думал я, когда снова буду провожать ее, непременно найду, о чем поговорить». Я повернулся и бросился бежать к клубу, не чувствуя своих ног. Над моей головой весело и насмешливо перемигивались звезды, а под ногами язвительно звенели, перекликались кузнечики.
Я докуриваю сигарету, тушу ее в пепельнице на столе, вдавив окурок пальцами, и направляюсь к выходу из дома, повторяя про себя слова стихотворения: «Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю, старый дом глянет в сердце мое. Глянет небо опять, розовея от краю до краю, и окошко твое». Меня зачем-то потянуло пройти к избе родителей Тани, пройти тем путем, которым я когда-то провожал ее. Я знал, что старый дом ее давно покинут, никто в нем не живет. Печально стоит он одиноко с покосившимся полуразрушенным крыльцом, на которое она когда-то легко взлетала, убегая от меня.
Я осторожно подхожу к своей двери, намереваясь выйти на улицу, но приостанавливаюсь. Начну открывать, дверь скрипнет, и жена проснется, спугнет лирическое состояние, заполнившую мою душу при воспоминании о первой любви. Возвращаюсь на кухню, взбираюсь на подоконник и спрыгиваю вниз, в палисадник, на мягкий газон. Сладостный запах свежескошенной травы здесь чувствуется ещё сильнее. Я иду по газону мимо цветущих кустов роз и лилий к дорожке, перешагиваю через ряд цветущих бархаток, потихоньку открываю калитку и выхожу на луг. Луна сияет так ярко, что звезд почти не видно, только наиболее яркие в темную ночь, сейчас тускло и робко замирают на светлом небе, не мигая печально смотрят на землю.
На двери клуба висит большой амбарный замок. Глина на его стенах местами облупилась, обнажив серые бревна. Когда-то здесь у входа всегда было шумно. Из этой двери высыпали мы на улицу, когда клуб закрывался.
Помнится, на другой день, после той ночи, когда я молча проводил Таню до избы, я с трепетом выходил из клуба вслед за девчатами, среди которых была она, выходил, предвкушая сладостную прогулку с Таней, надеясь, что на этот раз язык будет меня слушаться. Вышел, стал искать ее глазами, и не увидел среди подруг. Я растерялся, заметался в темноте, выглядывая ее, но Тани нигде не было. Я бросился за угол клуба, кинулся к ее дому, считая, что она отправилась одна домой. Приостановился, вглядываясь и вслушиваясь в темноту. Но кроме веселых возгласов и смеха ребят, расходившихся по домам, ничего не было слышно. Таня растаяла во тьме.
Следующей ночью всё повторилось вновь. Таня снова растворилась среди толпы подруг, исчезла непонятно как, и куда. Я снова прибежал к ее дому, долго стоял у крыльца, поджидая ее. Но Таня не появлялась. В следующие ночи я стал выходить из клуба заранее, поджидать на улице, жадно выглядывая ее среди девчат, выходивших из клуба в темноту, но она непонятным образом ускользала от меня. И я, огорченно прождав ее у крыльца избы, побито, с тоской в душе в одиночестве брел домой.
Позже, когда через несколько лет я встретил ее в Москве и спросил, как она ухитрялась скрываться от меня, Таня, смеясь, рассказала, как она ныряла в темноту из толпы девчат и мчалась сначала не в сторону дома, куда я ожидал, что она побежит, а потом летела домой. В спальне с трепещущим от бега и волнения сердцем радостно смотрела в окно, как я кручусь у крыльца, поджидая ее.
- Зачем ты убегала? – спросил я.
- Мне было всего тринадцать лет. Я стеснялась, переживала первые твои прикосновения, которые меня пугали. К этому подмешивалось смущение из-за проявленного ко мне внимания. Мне было неловко и неудобно перед подружками.
Она рассказала, как однажды через бабушкин сад убежала от меня в огород и спряталась в овсе, как дрожала, сидя в нем, от страха, прислушиваясь к ночным шорохам, а потом, трепеща от ужаса, пробиралась через ночной темный сад с его таинственными непонятными звуками. За каждым кустом ей мерещилось что-то страшное и неведомое.
Осенью я уехал из деревни по комсомольской путевке строить газопровод «Средняя Азия – Центр». Помнится, зимой я примчался со стройки в Масловку на несколько дней. Таня училась в восьмом классе в соседней деревне Киселевке, жила там на квартире у родственников. Мне нестерпимо хотелось увидеть ее, и я уговорил двух своих деревенских приятелей сходить вечером в Киселевку, в клуб, за четыре километра. Из той прогулки мне навсегда врезались в память два ярких момента. Явственно вижу сейчас, как мы, втроем, идем лунной ночью напрямик по полям, по плотному снегу. Полная луна ослепительно освещает девственно чистый снег, который поблескивает искорками и бодро хрустит под нашими ногами. Мы молоды, оживлены, в предвкушении веселья в киселевском клубе. И предвкушение нас не обмануло. Не знаю, запомнили ли мои приятели тот вечер, а у меня до сих пор стоит перед глазами, как я танцую с Таней, как она касается меня своими руками, вызывая в моей душе незабываемые упоение и блаженство.
Я обхожу клуб, смотрю в сторону темневшей при лунном свете избы Таниных родителей. Старый дом глядит в сердце моё и манит к себе! Зачем? Нет ответа. Я тихонько бреду мимо здания бывшей школы, мимо угрюмого притихшего бывшего магазина к старому дому с заколоченными окнами. Останавливаюсь возле сгорбившегося крыльца, смотрю на забитое досками окошко, из которого некогда наблюдала за мной Таня, и вдруг как тогда пятьдесят лет назад щемит сердце, начинает колотиться в груди беспокойно и тяжко. Я шумно вздыхаю. Возле соседской избы просыпается, ворчит пес, услышав меня. Он старый и смирный.
За избой, возле которой ворчит пес, был дом моей бабушки, не дом, а полуземлянка с земляным полом. Я смутно помню его всегда темные без окон сени, одну комнату с маленькими окошками под самым потолком. Мама рассказывала, что, когда мне было четыре года, а Таня только родилась, мама по пути к свекрови заходила со мной по каким-нибудь своим делам к Таниной матери. Они разговаривали, а я качал в люльке новорожденную крошку, не подозревая, что, повзрослев, эта девочка станет причиной многих моих бессонных ночей и сладостных мучений. Я не помню, как качал маленькую Таню, но со слов матери отчетливо вижу в своем воображении, как четырехлетний мальчик с нежностью качает в люльке, подвешенной за кольцо к дубовой притолке потолка, свою первую и последнюю любовь.
Потом была армия. Провожали меня из Масловки в мае. После шумного застолья в саду под цветущими деревьями при ярком солнце захмелевшие родственники и друзья пешком отправились за деревню на бугор, где всегда прощались с покойниками и парнями, призванными в армию. По пути к провожающим присоединялись односельчане. Пришла и Таня с подругами. Помнится, перед тем, как лезть в кузов машины, которая увезет меня в райвоенкомат, я осмелился, был под хмельком, подошел к Тане, хотел поцеловать ее на прощанье, но она уклонилась от поцелуя, спряталась за подругами.
После армии были новые стройки, заводы в разных городах большой страны. Но Таня почему-то не покидала моей души. Когда я ненадолго заскакивал в деревню, навестить мать, Тани в Масловке уже не было. Она жила в Москве.
Постояв, возле старого Таниного дома, я направляюсь на мост через Алабушку, где в дни нашего детства была плотина с трубой, которая торчала из плотины метра на два над рекой. Вода из трубы с шумом падала с высоты в реку, вырыв бучал, небольшое озерцо, в котором мы ребятишки любили купаться в жаркие дни. Радостно визжали, заскакивая под шумный водопад из трубы. Была среди нас и маленькая Таня, которую я почему-то выделял среди других ещё в те детские годы. Теперь там бетонный мост. От плотины не осталось и следа. Я передумываю идти на скучный мост, который построили после того, как я уехал из деревни. Никаких чувств он во мне не вызывает.
Возвращаясь к своему дому, я думал о новой встрече с Таней, уже в Москве. Тогда я поступил во ВГИК, был в Москве на сессии, и однажды встречал на Павелецком вокзале свою старшую сестру Тамару. Я не знал, в каком она приехала вагоне, стоял возле угла старого здания Павелецкого вокзала, вглядывался в проходивших мимо меня пассажиров прибывшего поезда, ждал Тамару. Искал я глазами сорокалетнюю женщину, не обращал внимания на молодых девчат, и не заметил, как мимо меня проскользнула Таня, приехавшая из Масловки после майских праздников этим же поездом. Она тоже не увидела меня. Тамара рассказала мне, что ехала в одном вагоне с Таней. Прежнее чувство вспыхнуло во мне, страстно захотелось увидеть ее.
Оставив Тамару у нашей тетки, я помчался на вокзал, в справочное бюро. Тогда на всех вокзалах были будочки справочного бюро, где можно было узнать адрес любого жителя Москвы и как доехать к нему. Получив адрес, Таня жила в женском общежитии, я тут же купил шампанское, цветы и с трепещущим от волнения сердцем полетел в метро на Речной вокзал, откуда ходил четырехсотый автобус в Зеленоград.
И вот я стою перед вахтершей общежития. Она остужает мой пыл, говоря, что парням в общежитие ходу нет. Таню можно вызвать через какую-нибудь девушку. А в комнату нельзя! Я протягиваю женщине студенческий билет ВГИКа, прошу умоляющим голосом, что я на минутку, здесь моя землячка, что сейчас день, я быстро уйду. Женщина смотрит в мой студенческий билет и с удивлением спрашивает, мол, это у вас артистов учат? Я говорю: да, да, у нас и артистов учат, но я не артист, я буду писать для артистов! У меня вот уже и книжка есть, показываю я ей свою первую книгу с моим портретом на обложке. Вахтерша недоверчиво сверяет имя автора на обложке книги с именем в студенческом билете и с уважением пропускает меня, вернув книгу, но оставив у себя студенческий билет.
Женское общежитие - обычный многоквартирный дом. Я взлетаю по чистой лестнице на четвертый этаж и звоню в квартиру. Открывает Таня! Открывает и замирает на пороге с удивлением на лице. Я в бурном восторге врываюсь к ней и пытаюсь обнять. Она сопротивляется, отстраняется, но, вижу, не сердится, улыбаясь, спрашивает: «Ты откуда?». Удивление не сходит с ее лица. В квартире была она одна.
Мы сидим за столом. Перед нами бокалы с шампанским с веселыми пузырьками. Таня листает, рассматривает мою книгу, а я говорю, говорю, говорю. Что я тогда говорил ей? Не помню сейчас. К тому времени я уже понаторел в болтовне по литстудиям, утратил робость и застенчивость. Восторг при виде Тани распирает мою грудь, и слова сами льются и льются из меня.
Заново переживая эту чудную встречу с Таней, я подхожу к своему дому. А в душе звучит: «Этот голос — он твой, и его непонятному звуку жизнь и горе отдам, хоть во сне, твою прежнюю милую руку прижимая к губам».
На востоке над киселевском бугром небо заметно светлеет, занимается ранняя утренняя заря. Я машинально, потихоньку открываю калитку в палисадник своего дома и вздрагиваю от голоса жены, вернувшего меня в настоящую ночь.
- Где ты был? – спрашивает жена.
Она в нежно-розовом халате, как привидение при свете луны, стоит возле каменных ступеней, ведущих на веранду нашего дома. Я молча подхожу к ней, падаю на колени, обнимаю ее ноги и целую их.
Она гладит теплой бархатной рукой мою лысую голову.
- Что с тобой?
- Бродил сейчас и думал, что вернусь домой, упаду перед тобой на колени, поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне в этой жизни.
- Где ты был?
- Ходил в клуб, вспоминал, как ты убегала от меня ровно пятьдесят лет назад вот такой же лунной ночью.
- Память подводить стала, - потрепала Таня меня по голове. – В ту ночь месяц только родился. Ночь была звездная-звездная!.. И было это сорок девять лет назад. Вставай, пошли спать!
Скоро свидимся
Эту весть принесла соседка. Она вошла в избу, когда старики Кирюшины обедали. Вошла и сказала, как обухом оглоушила:
— Маруся Грачева померла!
Старик замер, медленно положил ложку на стол и повернул свою седую голову с редкими волосами к двери, где стояла соседка, такая же старуха, в длинном широком непонятного цвета от старости платье и в таком же застиранном платке. Морщинистое лицо старика, словно покрытое инеем от недельной щетины, выражало недоумение, недоверие, скрытую тревогу и боль, как от неожиданного удара. Увидев, что и соседка, и его старуха смотрят на него: одна с любопытством, другая тревожно, будто опасаясь, как бы он чего не выкинул неожиданного, старик молча отвернулся к тарелке, взял ложку и зачерпнул щи. Но проглотить никак не мог, словно кто глотку заткнул. Он долго полоскал язык во щах, хоть назад выливай, мучился, слушая, как жена выдавила из себя, спросила:
— Когда?
Старик понял, что она сдерживает радость, и подумал про себя со злостью, раздражением и какой-то ненавистью: дура! Дура!
— Нонча, в Уварове, в больнице. Лизка, дочь, туда ее брала…
— Хоронить тут будут, ай там, в Уварове место найдут?
Старик медленно жевал щи и думал, что жена нарочно спрашивает это, чтобы потравить ему душу: вот дура! До смерти не поумнеет!
— Тута, конечно! К мужу положат… А там кому она нужна. Она сама это детям наказывала. Тута и отпевать будут… Ты пойдешь?
— Погляжу… как ноги ходить будут. На тот конец, не ближний свет…
— Я тада зайду за тобой.
— Ладно.
После обеда старик молча взял кепку и вышел на улицу. Там было душновато после вчерашнего дождя, парило солнце. Лужа возле избы уже высохла. Трава, омытая дождем, ярко зеленела. С конца огорода из ветел на берегу речки доносился отдаленный шум грачей. Тревожно трещала сорока в саду, обеспокоенная чем-то. В темном небе застыли редкие чистые облака, и тени от них разбросаны темными пятнами на бугре по полю с выколашивающейся рожью. Но старик не замечал ни облаков, ни яблонь в саду с яркой после дождя листвой и с матовыми зелеными яблоками, не слышал ни грачей, ни сороки, ни ровного гула пчел, брел по меже, сгорбившись, заложив руки за спину. Не услышал он голоса соседки, которая в том же самом платье неопределенного цвета полола тяпкой лук на своем огороде в пяти шагах от него.
— Парит как, — сказала она, разгибаясь и опираясь обеими руками на черенок тяпки. — Опять дождь вольет… Погляди, как сор за ночь вылез, всю землю усеял…
Но старик не услышал, не взглянул на нее, прошел мимо. Он был сейчас далеко, в тридцатом году, видел себя молодым, двадцатилетним, видел Марусю зимой на посиделках у Морозихи, раскрасневшуюся от игры, с блестящими глазами. Видел ее весной на лугу среди подруг, быструю, юркую, и вдруг услышал ее смех, тот таинственный восхитительный смех, каким смеются девчата только весной лунной ночью, услышал так явственно, что сердце захолонуло, и старик оглянулся на соседку, не услышала ли она? Но старуха, согнувшись, ритмично, как машина, тяпала землю.
Старик пошел дальше, не замечая, что тихо постанывает в такт шагам. И снова он увидел тот страшный горький день, увидел молчаливую толпу масловских мужиков и баб возле избы Поляковых. Даже мальчишки не бегали, стояли у телеги с узлами. Увидел возле крыльца сурового уполномоченного из уезда, молодого, коренастого, с широким и злым лицом. Он покрикивал, торопил сборы. Рядом с ним хмурый Ванька Субочев, председатель недавно созданного колхоза. Увидел себя, дрожащего от нетерпенья и страха перед решительным шагом, увидел, как кинулся к крыльцу, когда из сеней появился хозяин избы, теперь бывший, Максим Поляков, как всегда, решительный, энергичный, не сломленный, но сильно мрачный. За ним жена его с мокрым от слез лицом, а следом испуганная Маруся с такими же, как у матери, блестящими мокрыми щеками. Когда он бросился к ним, сильный уполномоченный грубо схватил его за рукав, остановил, оттолкнул от крыльца, крикнул:
— Куда? Освободи проход!
На телегу первой полезла мать, но замешкалась, руки дрожали. Максим помог ей, подсадил, быстро втолкнул на узлы. Сам задом вспрыгнул на телегу, уселся на грядушку, свесил вниз ноги в сапогах. И в этот миг старик, в то время двадцатилетний парень, подлетел у всех на глазах к Марусе, дрожа, схватил ее за руку, заговорил, захлебываясь:
— Маруся, выходи за меня замуж! Тебя оставят, не отправят… Выходи! — с отчаянием глядел он в ее заплаканные глаза.
— Это правда? — с надеждой выдохнула, взглянула на уполномоченного мать.
— Семейных детей мы не раскулачиваем, не положено… С них свой спрос, — буркнул уполномоченный. — Решайте поскорея!
И мать, и Маруся повернулись к отцу. Вся деревня ждала ответа.
— Максим Петрович, — кинулся он тогда к отцу,— отдайте Марусю…
— Неча! — быстро и строго кинул Поляков и глянул на дочь. — Пропадешь ты с ним, у них вся порода непутевая! И в Казакстане люди живут. И там счастье свое обретем… Влезай! — ухватил он дочь за руку, резко вздернул на телегу. — Трогай! — крикнул красноармейцу, сидевшему впереди на телеге с вожжами в руке. — Неча слезы пущщать, пригодятся в Казакстане…
Старик спустился к реке, спугнув лягушку, которая с шумом блюкнула в воду, мгновенно вынырнула на поверхность метрах в двух от берега и застыла, широко расставила задние лапки. Неторопливо поползли, расширяясь, круги по озерку. Старик сел на высокий пень от ветлы, на котором он частенько сиживал с удочкой. Он смотрел на тихую воду, на распластанную, словно мертвую, лягушку и вспоминал дальше. Отец его тогда сильно отругал за этот позор перед всей деревней. Мол, жениться захотел, найдем невесту. И нашел. Но жених уперся, не хотел идти свататься, твердил: Маруся вернется!
— Оттуда не возвращаются! — сердился отец. — Вон Черкасовых да Бердиковых увезли в двадцать первом за Антонова, и где они? Девять лет ни от кого ни слуху ни духу. А семьи какие большие были. За столько лет кто-нибудь да объявился бы. Нету! Это только говорится — в Казакстан! До первого оврага довезут, там и закопают. Давно гниют косточки твоей Маруси…
Сдался он, женился зимой, а летом Маруся объявилась, пришла пешком, стала жить у брата. Узнав об этом, он вскочил на коня, даже не оседлав его, поскакал к ней, влетел в избу. Она пол мыла, увидела его, выпрямилась с тряпкой в руке. Грязная вода полилась с нее на пол, делая лужу.
— Нет, Вася, — качала она головой в ответ на его слова, смотрела ему в глаза, говорила с тоской, — не буду я рушить твою семью… Слыхала я, жена твоя беременна, живи! А я буду папаню с маманей ждать… Уходи, не мучай!
А вечером разъяренный отец вытащил его в катух, чтоб люди не видели, схватил вожжи и давай охаживать по спине, лечить от дури.
Немного погодя вернулась ее мать, а сам Максим Поляков сгинул в казахских степях навсегда. Через год Маруся вышла замуж за масловского парня и сразу же завербовалась вместе с мужем строить Москву. Там у них родилась дочь.
А потом война. Старик воевал, не знал, что Маруся с дочерью вернулись в Масловку, узнал только в сорок пятом, когда пришел с фронта. От мужа ее всю войну не было вестей, ни писем, ни похоронки, ни извещения, что пропал без вести. А он по-прежнему не мог спокойно видеть Марусю ни в поле, ни на току.
Вспомнилось, как решился однажды, улучил момент, когда Маруся одна была возле веялки за синеватым ворохом ржи, подошел к ней, заговорил жарко под стук веялки, вытирая мокрый от пота и пыльный лоб:
— Маруся, я не могу жить без тебя! Я брошу все, перейду к тебе сегодня же, только шепни… только улыбнись, Маруся!
Она не глядела на него, подгребала рожь деревянной лопатой с медово отполированным ее руками черенком под бесконечную бегущую ленту транспортера, слушала, потом вздохнула:
— А если муж вернется? Куда ему идти?.. И как мы среди людей будем жить? Глаза не полопаются?
Его жена снова забеременела, а тут слух прошел, что Марусе письмо пришло от мужа из госпиталя: ранетый он тяжело! Ближе к осени появился ее муж, хромой, худой, черный, с язвой. В Москву они не поехали, остались в Масловке. Но прожил муж Маруси недолго, лет десять, умер от язвы, успев за эти годы родить еще четверых детей. Да и его жена не терялась, к сыну-первенцу три девки прибавила.
Когда умер муж Маруси, старик был бригадиром. Положено было ему по избам ходить, людей на работу звать. Живо вспомнилось, как месяца через два после смерти ее мужа, зашел к Марусе в избу ранним утром, она была одна, дети еще спали. Он, не помня себя, упал вдруг на колени перед ней, обхватил ее ноги руками, зашептал:
— Маруся, прими меня, прими! Я сейчас же останусь!
Она не оттолкнула, не вырвалась, стояла, перебирала руками поредевшие волосы на его голове и говорила:
— Седой ты весь, Вася, а все как мальчик… В зеркало посмотри, да на меня глянь… Щеки мои впали, серые, один нос на лице остался…
— Гляжу я на тебя, кажный день гляжу! И ночами ты из глаз моих не уходишь… — шептал он, прижимаясь к ее животу.
— А детей мы куда денем? У меня пятеро, да у тебя четверо… В кучу соберем?.. Эх, если бы ты, Вася, не спрашивал тогда ни меня, ни отца, схватил бы меня коршуном, да в толпу… Эх! Или потом, када прискакал, без слов кинул бы на коня, и хоть в омут… А теперь чего уж… жизнь прожита… Мертвых с погоста не носят… Встань, а то дети проснутся…
— Ты чего это без удочки сидишь? — услышал старик сзади голос мужика, маленького, но крепкого, с сухим загорелым лицом, по уличному звали его Буржуй. Он был с удочкой.
— Сижу, отдыхаю… Тишина… — неопределенно ответил старик.
— Ну да, тишина. Грачи орут, как сволочи!
— Схожу и я за удочкой, — поднялся, горбатясь, старик.
— Ты слыхал, Маруська померла?
— Что поделаешь? — Старик старался говорить равнодушно. — Нам положено уходить. Ее время пришло…
— Что-то у тебя глаза слезиться стали? — глядел на него Буржуй.
— Поживешь с мое, и у тебя слезиться зачнут, — держась за ветки, старик выбрался наверх, чувствуя страшную тоску в груди. Ноги у него дрожали, и в желудке покалывало, ныло.
Хоронить Марусю и на поминки ее старик не пошел. Он никогда не ходил на частые теперь похороны, а тут явится. Люди сразу задумаются, поймут почему приполз, обсуждать зачнут. Ни к чему! Но в основном он не пошел из-за того, что не хотел видеть Марусю в гробу, мертвой, чтоб она всегда была перед ним живая.
Старуха, жена его, собираясь на похороны, спросила с нескрываемой ехидцей в голосе:
— Пойдешь, что ль, попрощаться… с любовью?
— Ступай! — рявкнул он. — А то щас палкой по горбу!
Оставшись один, достал с полки початую бутылку водки, налил в стакан, подержал его в руке, думая: до встречи, Маруся! Скоро свидимся!
Выпил и долго сидел, вспоминал, как совсем недавно встретил он Марусю на кладбище. Там, как всегда на пасху, было многолюдно, празднично. Все приехали семьями, с крашеными яйцами, с конфетами, с водкой, чтоб помянуть близких. И он, и Маруся были с детьми, успевшими поседеть, полысеть, с внуками. Место на кладбище у Грачевых и Кирюшиных было рядом, оградки могил соприкасались. Когда их дети и внуки помянули родных, по традиции покатали на их могилах яйца и разбрелись по кладбищу, ушли к могилам друзей и дальних родственников, они остались с Марусей вдвоем. Старик сказал ей тихо, указывая на край ограды возле холмика могилы ее мужа:
— Ты, должно быть, вот тут ляжешь!
— Тута, больше негде…
— А я здесь, — указал старик на место рядом, только по другую сторону оградки, — возле папани… Выходит мы хоть тут будем лежать рядышком… неразлучны…
— Ох, дед, ты опять за свое, опять вспомнил? — засмеялась она, и в смехе ее почудились ему нотки, которые он слышал в ее смехе той лунной весенней ночью больше шестидесяти лет назад.
— Я не забывал никогда! — ответил он слишком серьезно и добавил с тоской. — Пропала жизнь!
— Чей-та пропала? Дети, вон, смотри, какие у нас хорошие… Вырастили… Внуков повидали, понянчили… А ты говоришь, пропала…
Сказала и заплакала вдруг горько, неостановимо, так, что ему пришлось успокаивать ее, прижимая к своей груди и поглаживая по худой сутулой спине.
Легкокрылая стрекоза
Если бы не Верочка, Ольга Николаевна не обратила бы на него внимания, и не произошла бы эта жуткая история. Но тогда не было бы в её жизни этих немыслимых дней счастья!
Немыслимых для Ольги Николаевны! Она уже не молода, дни её жизни шли к закату, ей было уже под шестьдесят, а выглядела она на все семьдесят. Её и в двадцать лет красавицей назвать было нельзя: невзрачная серая мышка. Маленького росточка, конопатая студенточка, не умеющая следить за собой, всегда растрепанная, безвкусно одетая, хоть и выросла в семье профессоров, но зато умница, отличница, серьезный человек с большим будущим. Все эти её качества не привлекали внимания парней, впрочем, это Ольгу совсем не заботило. Наука, и только наука была смыслом её жизни.
Ольга Николаевна оправдала надежды родителей, к шестидесяти годам стала довольно авторитетным ученым, академиком РАЕН, и была уверена, что через год-другой её изберут членкором и в главную академию страны. Особенно, если этот проект, над которым она работала больше десяти лет, после нынешнего эксперимента признают успешным.
Но не было в её жизни главного – любви! Бывали в жизни Ольги Николаевны мужчины, бывали, но всё происходило как-то мимолетно, наспех, между делом, не затрагивая сердца. Лет в тридцать были у неё длительные, года два, отношения с женатым мужчиной, но тоже не было особой любви. Легко сошлись после вечеринки у подруги, легко, потихоньку, незаметно и расстались. Была без радостей любовь, разлука вышла без печали.
И только теперь к шестидесяти годам жизни в минуты одиночества Ольга Николаевна с грустью сожалела, что не озаботилась семьей, не завела детей, печалилась, что обделила её жизнь большой любовью. Может, потому и заинтересовали её слова Верочки, когда та, приоткрыв край белой чистой занавески окна их лаборатории, выглянула в коридор на небольшую очередь волонтеров для чипирования и воскликнула:
- Посмотри, какой красавец!
Верочка – кандидат наук, работает над докторской диссертацией под руководством Ольги Николаевны. Ей тридцать лет. Она хороша собой, жизнерадостна, поклонников у нее всегда много, и она охотно проводит с ними время. Но замуж пока не собирается, наука не пускает.
Ольга Николаевна подошла к окну, взглянула на молодых мужчин, сидевших вдоль стены на стульях, и сразу поняла, кого имела в виду Верочка. Он резко выделялся среди остальных не только правильными чертами смуглого лица с умными глазами, ухоженной прической, ладной фигурой с накаченными загорелыми руками в коротких рукавах тенниски, но и каким-то особым мужским неуловимым обаянием.
- Хорош, хорош! – одобрила Ольга Николаевна. – Но как говорят: хороша Маша да не наша!
- Как бы не так! – засмеялась Верочка. – Недоступных вершин не бывает.
- Ну, смотри, смотри! – усмехнулась Ольга Николаевна, взглянув на Верочку, и неожиданно почувствовала некоторую зависть к её молодости, красоте, жажде жизни. – Я направлю к тебе, если его очередь выпадет ко мне. Покоряй очередную вершину!
Но она не уступила его Верочке. Когда он вошел в лабораторию, высокий, стройный, улыбчивый, Верочка работала с пациентом, направляла зондом чип в нужный участок мозга, впившись глазами в экран компьютера. Это главная, самая ответственная процедура в проекте Ольги Николаевны. Установишь чип на долю миллиметра от назначенного места и сорвешь эксперимент. Ольга Николаевна хотела сказать парню, чтоб он подождал, сделать вид, что занята, но при виде парня, вдруг неожиданно потерялась на миг и указала ему рукой на стул перед своим столом. Парень улыбнулся ей дружелюбно и произнес, подходя к стулу.
- Здравствуйте!
Голос у него был мягкий, приятный и какой-то теплый.
- Ваш паспорт, - попросила она.
Он протянул ей паспорт. Она открыла и стала набирать в компьютере его имя. Звали его Селеменев Павел Семенович, двадцать семь лет. Вспомнились её слова про хорошую Машу, сказанные Верочке, и подумалось: «Хорош Паша да не наш... Нескладушка выходит!».
- Павел Семенович, вы внимательно изучили соглашение? Всё вам понятно? Вопросы есть?
- Всего два.
- Слушаю.
- У меня друг в Сан Франциско. Он там тоже ставит чип, смогу ли я с ним разговаривать телепатически?
- С чипированными можете разговаривать, когда захотите, где бы они не находились? Просто называете имя, и он тут же подключится к вам.
- Вслух называть или мысленно?
- Как хотите. Без разницы. А с теми, у кого пока нет чипа, называете номер телефона или адрес электронной почты и мысленно диктуйте, что надо. Только старайтесь о постороннем не думать, все ваши мысли в письме отразятся.
- Понятно. И второй вопрос: можно ли будет через чип внушить мне какую-нибудь гадость, например, заставить задушить вас.
- Это невозможно! – поспешно ответила Ольга Николаевна. – Не забивайте свою голову чепухой! Программа всё запишет!
- Значит, всё, что я буду делать, отразиться в программе?
- Нет, вы меня не поняли. Всё, что вы делаете, нигде не отражается. Но я обязана во время эксперимента постоянно следить через компьютер, нет ли каких сбоев в чипе, как вы себя чувствуете, и отмечать в программе ход эксперимента. Все мои действия будут отражаться в программе.
- Понятно. Вопросов больше нет. Я подписываю соглашение!
Верочка обиделась на нее, высказала недовольно, когда они остались одни.
- Почему ты того красавчика не оставила мне?
- Ты устанавливала чип, как я могла тебя отвлечь? Ставить под угрозу проект, который я с таким трудом пробила! – оправдалась Ольга Николаевна.
- Сказала бы, чтоб подождал.
- Ну да, надо было сказать: жди, тебя обслужит Верочка? Так что ли?
- Не так… Но надо было что-то придумать.
- Я не такая выдумщица, как ты. А врать стыдно!
Вечером Павел почему-то не выходил из головы Ольги Николаевны. Перед ней постоянно возникали то его чарующий голос, то притягательное лицо парня с чистыми серыми глазами, то крепкие загорелые руки в коротких рукавах тенниски, и не покидало грустное чувство, будто от какой-то неясной неосознанной пока потери и тогда, когда она ехала на своей машине с работы, и когда в одиночестве ужинала в привычном небольшом и тихом ресторанчике с приглушенной печальной музыкой, и когда лежала в постели перед глухо работающим телевизором, висевшим на стене.
Утром она встала с таким ощущением, что в её жизнь вошло что-то неожиданно светлое, и теперь её жизнь станет не так скучна и однообразна. На работе она в первую очередь проверила в программе как работает чип Павла, всё ли идет по плану. Никаких отклонений не было. И снова перед ней возникло обаятельное лицо парня, раздался в ушах его завораживающий голос. Она улыбнулась. Верочка, сидевшая за своим компьютером, заметила её улыбку и спросила:
- Чему ты улыбаешься? Сегодня ты какая-то светящаяся.
- Письмо от племянницы получила, - ляпнула Ольга Николаевна первое, что пришло в голову. – В гости просится. Хорошая она у меня!
- Ну да, хорошая! Ты недавно её ругала, говорила, что ноги её больше у тебя не будет.
- Помирились мы, помирились!
Ночью опять думала о Паше. Мелькнула мысль: не попробовать ли через программу внушить ему любовь к себе? Такой функции у программы не было, иначе комиссия не разрешила бы проводить эксперимент над людьми, мол, с мышами, с тараканами, работайте как хотите, но с людьми категорически запрещено.
Ольга Николаевна быстро поднялась с постели, включила свет, подошла к зеркалу и долго рассматривала своё невзрачное лицо стареющей женщины, натягивала кожу на шее, на щеках, чтоб убрать морщины. Разве можно полюбить такую? Красавец и чудовище! Потом полночи рыдала она о своей никудышной пропащей женской жизни, мочила подушку своими слезами.
На другой день Ольга Николаевна была на работе грустна, молчалива.
- Племянница отказалась приехать? – скрывая насмешку, спросила Верочка.
- А как ты догадалась?
- Вижу.
И в следующую ночь Ольге Николаевне не давала покоя, терзала, мутила голову мысль влюбить в себя Павла. Но как? Как это сделать? Да и получится ли у неё? Мыши легко поддавались внушению, выполняли все её команды. Она решила попробовать задать ему какое-либо простое безобидное действие, и утром на работе ввела в программу его чипа задание приехать ровно в полдень к зданию НИИ, остановиться напротив входа на секунду и уехать.
Около двенадцати часов она подошла к окну и стала смотреть на улицу, с волнением посматривая на секундную стрелку своих часов. Ровно в полдень ко входу стремительно подкатил кабриолет болотного цвета. В машине сидел он! Паша, Пашенька! Видимо, очень торопился успеть к двенадцати часам. Кабриолет приостановился на миг и потом уже неспешно тронулся с места.
Ольга Николаевна быстро вернулась к компьютеру и удалила задание из программы. Получается, всё получается!
Ночью она снова разглядывала свои лицо, тело перед зеркалом. Фигурой своей она осталась довольна, но лицо, лицо! Куда деть такое невзрачное стареющее лицо? Надо было ещё в молодости сделать пластическую операцию, а теперь поздно. Пока сделаешь, пока шрамы заживут, эксперимент закончится, и прощай Паша. Надо что-то придумать, и придумать сейчас. Время уходит.
И она придумала. Вспомнила, что лет двадцать пять назад во всем мире славилась немецкая красотка, модель Клаудиа Шиффер. Портреты её были на баннерах по всей Москве. Паше в то время было года два, вряд ли он видел портреты Шиффер. Она решила ввести в программу чипа Паши портрет Клаудии вместо себя и дать ему задание познакомиться в субботу в парке с этой девушкой.
В пятницу в конце работы она так и сделала, а в субботу, принарядившись, пришла в хорошо знакомый ей парк и направилась к тому месту, где было назначено свидание.
Ольга Николаевна села на скамейку в тени под плакучей ивой, ветви которой свисали почти до самой земли, но не скрывали скамейку со стороны дорожки, открыла книгу, наклонилась над ней, но не видела букв и слов, искоса посматривала на дорожку, на которой с минуты на минуту должен был появиться он. Сердце у нее трепетало так, что хотелось прижать руку к груди, придержать ее. «Как в семнадцать лет!» - усмехнулась она и глубоко вздохнула. Сразу стало полегче. И в это мгновение из-за поворота на дорожке появился Павел. Он шел неторопливо, неспешным, прогулочным шагом. Ольга Николаевна усердно уткнулась в книгу, вся превратившись в большое ухо, вслушиваясь в приближающиеся шаги. «Остановится или пройдет мимо!» - стучало в сердце и в голове. Звук шагов затих совсем рядом и раздался мужской восхищенный бархатный голос:
- Ух ты! Какая красавица!
Она вскинула голову. Он стоял напротив и улыбался. Если бы она не знала, что он видит перед собой Клаудию Шиффер, а не её, то непременно оскорбилась бы, решила, что парень хамит, издевается над ней, над её, мягко говоря, непривлекательным лицом. Ольга Николаевна улыбнулась в ответ, растерялась, не зная, что отвечают женщины в таких случаях. Павел отметил про себя её растерянность, решил, что тоже произвел впечатление своей внешностью и проговорил уверенным голосом:
- Как хорошо здесь в тенечке под такой чудесной ивушкой! Можно на минутку присесть?
Ольга Николаевна молча чуточку отодвинулась на край скамейки. Павел опустился рядом, говоря непринужденно мягким голосом:
- Жаркие дни установились… Я хотел на речку махнуть, но почему-то вдруг потянуло сюда, взбрело в голову прогуляться по парку. Я здесь никогда не был. Прелестный парк: цветы, запахи.
Ольге Николаевне стало неловко молчать, и она ответила, стараясь говорить, как можно ласковее и нежнее:
- А я здесь часто бываю… Живу рядом!
- Знал бы, что здесь такие ангелы водятся, давно бы примчался. Что мы читаем? – взглянул он на книгу.
Ольга Николаевна показала обложку. Он с трудом прочитал название вслух:
- «Транскраниальная и эндоскопическая нейрохирургия». Мудреная книжка, а я думал, дамский роман. Ой, как мужики врут, высмеивая блондинок. Посмотрели бы они, что читают блондинки. Студентка?
- Я уже пять лет назад отучилась. По работе нужно совершенствоваться.
- Работа, видать, у вас прикольная?
- Да-а, с работой мне повезло.
- Ну-да, хуже всего делать нелюбимую работу. Это я знаю по себе. Десять специальностей сменил.
- Ничего. Какие ваши годы! Найдете ещё свою. Главное не останавливаться в поиске. Мужчинам проще искать себя.
- Это так… Вы правы… Женщинам сложнее: дети, семья отвлекают от работы. Надеюсь, и с семьей у вас в порядке?
- В порядке. Ни мужа, ни детей. Ничто не отвлекает.
- Не поверю! Такая прелестница – и одна! Такое не бывает, такого я пока не встречал.
- Считайте, что встретили.
- Почему так?
- Работа не дает семью заводить.
- А где вы работаете?
- В экспериментальном НИИ на Смоленской.
- Да-а! – воскликнул Павел с радостным удивлением. – Я там был неделю назад. Мог бы встретить! Мне там чип в башку ввинтили.
- Вы, видимо, из волонтеров?
- Ну да!
- И как чип? Работает?
- Здорово! Я его навсегда оставлю. У меня друг в Сан Франциско. Он тоже чип вставил. Так мы с ним, когда захотим, телепатически разговариваем. И в быту здорово, надо отовариться, мысленно к программе магазина подключаюсь, заказываю, что надо, и дроны на балкон доставляют. Всё-всё можно делать мысленно: подключайся к программе и действуй!
- Как интересно! Я читала об этом. Общаться телепатически можно только с теми, у кого чипы?
- Пока да. А с другими – подсаживаешься к их смартфону или компу и мысленно чешешь то, что нужно. Ответ их идет не на смартфон, а сразу в башку.
- Да, здорово!
- Советую и вам поставить, не пожалеете. Будем общаться, когда захотим.
- Соблазнительно! Надо попробовать. Узнаю, когда новый набор волонтеров будет, и запишусь!
- Не пожалеете! Вот смотрите, машину в любой момент куда надо вызвать можно… - Павел требовательно скомандовал: - Васек, ко мне! – И пояснил: - Я свою тачку Васьком назвал. Тут же откликается. Во, откликнулся, говорит, что напротив нас стоянка запрещена. Штраф будет! – Павел обратился к машине: - Хорошо! Гони к ближнему от нас входу в парк. И жди!
- Вы всегда вслух с машиной разговариваете? Мысленно приказывать можно?
- Конечно, можно! Это я так… Кстати, время обеденное. Что-то я проголодался. Может, продолжим беседу в ресторане. Как вы на это смотрите?
- Положительно.
Ольга Николаевна резко, удовлетворенно захлопнула книгу и поднялась. Они направились к выходу, где их ждала машина. Когда Павел открыл перед ней дверь кабриолета, Ольга Николаевна нарочно восхитилась, чтоб порадовать самолюбие Павла.
- Ух ты, какая красавица!
Но ответ на восхищение получила она не от Павла, а от машины:
- Меня в прошлом году на салоне во Франкфурте признали лучшим авто в мире в своем классе. Порше обошла!
Павел, садясь рядом с Ольгой Николаевной на заднее сиденье, шутливо приструнил машину:
- Молчи, дурак! Или крыша поехала от такой пассажирки? Давай, гони в ресторан.
И назвал адрес.
Весь день они не расставались. Вечером приехали к Ольге Николаевну. Она счастливая, возбужденная, хмельная то ли от вина, то ли от счастья, вошла в свою квартиру с большим букетом алых роз, вошла и спохватилась:
- Ой, а я где-то книгу забыла?
- Ничего, я тебе завтра новую куплю, - ответил Павел и вдруг обнял ее, прижал к себе и коснулся тихонько своими губами её губ.
Она в ответ обняла его, закинула руку с букетом роз ему за спину, и неожиданно для себя жадно впилась своими губами в его губы. Никогда ещё она не испытывала такого наслаждения от поцелуя. В комнате всё плыло, ноги подкашивались. Она повисла на нем и долго не отрывалась от его губ. Одна острая колючка от стебля розы впилась ему в спину, но он не ощущал боли, всё сильнее прижимал к себе маленькое легкое тело Ольги Николаевны. Потом подхватил её на руки и внес в комнату, увидел открытую дверь в спальню, кровать, быстро шагнул туда, бережно положил её на постель и стал целовать глаза, щеки, шею. Она уронила букет на пол, прижала парня к себе.
Всю ночь в большое окно с распахнутыми шторами падал свет от фонаря у соседнего дома, освещая его лицо с блестящими глазами, когда он отдыхал, откинувшись на подушку, после небывалого для Ольги Николаевны неистовства, а она ещё неостывшая от любовного восторга, дрожа от мучительного счастья, целовала, едва касаясь губами его ещё более темные в полумраке загорелые литые руки, упругую бугристую грудь с редкими нежными волосами, которые ласково щекотали её губы, щеки, и думала, что вот за такую одну только страстную ночь можно отдать жизнь. Ничего подобного даже близко не испытывала она и не представляла, что такое бывает в реальной жизни.
Под утро спальню вдруг резко озарила ослепительно белым светом молния, ярко осветила всю наготу их одержимой страсти, и словно сердясь на них, резко громыхнул гром. Сердце у нее сжалось от стыда, от мгновенной мысли, что она крадет любовь. Она легко вспорхнула с постели, кинулась к шторам, с шумом запахнула их. Новая вспышка молнии осветила её у окна с поднятыми к шторам руками, тонкую, гибкую, стройную, и впервые она почувствовала себя красавицей, любимой. А Павел, любуясь ею, при вспышке молнии, воскликнул восторженно:
- Ах ты, моя легкокрылая стрекоза!
Потом он будет часто называть её так.
Запахнув шторы, она, чувствуя себя легкокрылой стрекозой, кинулась ему в объятья, отдалась вновь неистово вспыхнувшей пламени страсти.
Утром он потихоньку выбрался из её спящих объятий, но она проснулась, открыла счастливые глаза, улыбнулась ему.
- Мне пора, - сказал он нежно, надевая тенниску. – Поеду на работу собираться.
Она увидела на его спине царапину, кровь.
- Ой, - воскликнула она, - я тебя до крови оцарапала.
- Жаль, простыню испачкал.
- Ничего, пусть будет, - поцеловала она вдруг кровавое пятнышко на простыне.
- Это розы! На шип напоролся. - Он поднял букет с пола. – Свидетели нашей страсти! Смотри-ка, совсем за ночь не завяли.
Он протянул ей букет. Она схватила его и уткнулась в цветы лицом, вдыхая их томный запах. Он поцеловал её в лоб, говоря:
- Я побежал, - и быстро вышел из спальни.
Она, со счастливой улыбкой слушая его торопливые шаги, стук захлопнувшейся двери, кинула букет на подушку, на которой была вмятина от его головы, и упала лицом на постель, на то место, где он лежал, с острой сладостью вдыхая его мужской запах. Возле её глаз на простыне темнело пятнышко его крови. Сердце её стеснило от нежности, и она зачем-то легонько коснулась высохшей крови языком.
Утром она опоздала на работу.
- Что с тобой? – встретила её удивленно Верочка. – Ты как будто прозрачная сегодня, легкая, воздушная. Я тебя такой никогда не видела.
- Как стрекоза! – засмеялась Ольга Николаевна.
- Вот-вот! Племянница приехала?
- Да-да, встретила вчера вечером.
- Хотела бы я взглянуть на эту удивительную племянницу.
- Увидишь, приходи в гости! – радостно брякнула Ольга Николаевна, и сама испугалась своих слов: что она говорит? Зачем? Какие гости? Никто не должен видеть их вместе!
- Когда? Сегодня?
- Нет-нет, мне сейчас не до гостей. Потом, потом!
После работы она с легким сердцем полетела в салон красоты. Ей делали прическу, а она нетерпеливо поглядывала на часы. Скоро будет он!
И снова была до безумия жаркая ночь, снова она теряла память от бурной страсти, снова её сердце разрывалось от жгучего наслаждения, и снова за окном ослепительно вспыхивала молния, грозно сердился гром, словно напоминал ей, что счастье её зыбко, к добру эта страсть не приведет. Но в следующую ночь грозы не было, и не было безумной бурной страсти, но по-прежнему была томительная нежность, по-прежнему охватывал обжигающий сердце пламень в миг особого наслаждения.
Верочка удивлялась её преображению. Она отлично знала по себе, из-за чего такие пертурбации происходят с женщиной, и с каждым днем разбирало её жгучее любопытство: кто? Кто же это превратил невзрачную старушку в легкокрылую стрекозу?
Павел пытался вытащить из дому Ольгу Николаевну, познакомить с друзьями, но она отказывалась, боялась показываться с ним на люди. Бывали только в ресторанах да изредка гуляли по парку, где прохожие принимали их за мать с сыном.
Но через неделю Павел стал приезжать за Ольгой Николаевной на работу. Она всячески отговаривала его не встречать ее, но он упорно приезжал к НИИ и ждал у входа.
Ольга Николаевна ужасно боялась, что их увидит Верочка. И это вскоре произошло. Верочка, увидев, как Ольга Николаевна, выпорхнув из здания, привычно, уверенно садится в кабриолет, подскочила к ним, сразу узнав того красавца-волонтера, и воскликнула:
- Ольга Николаевна, познакомьте меня с племянником!
- Паша, - сам назвал себя парень.
- А меня все зовут Верочка. Я ученица Ольги Николаевны, вместе работаем.
- Только я не племянник, - сказал Павел.
- Значит, племянница, - засмеялась Верочка и отошла от них, пошла по улице к своей машине.
- Чудачка! – покачал головой Павел и приказал машине. – Васек, вперед! Адрес ты знаешь!.. Она всегда такая? – спросил он Ольгу Николаевну о Верочке.
- Всегда… Может, ляпнуть что-нибудь… но добросовестная.
А изумлению Верочки от этой встречи не было предела. Она даже некую ревность почувствовала, увидев, как Паша взглянул на Ольгу Николаевну. Чем она привлекла этакого красавчика? Поначалу подумала, что старушка купила его, альфонсов сейчас много. Нет, у альфонса не будут так гореть глаза, так смотрят только очарованные женщиной влюбленные мужчины. Чем же она взяла его? Странно, очень странно!
Однажды Верочка увидела в окно, как кабриолет с Пашей подкатил ко входу и остановился, стал ждать. Ольга Николаевна всё ещё сидела за компьютером, заканчивала какую-то работу. Верочка быстро схватила свою сумочку и выскочила на улицу, подошла к Паше и, улыбаясь, сказала:
- Привет, мою старушку ждешь?
- Какую старушку? – удивился Павел. – Я жду Олечку!
- Я про Ольгу Николаевну и говорю. Я просто с ума схожу от любопытства, что такой прелестник нашел в убогой старушенке? Чем она тебя привлекла?
- Какая она старушенка? Я её за студентку сначала принял.
- Ну да, студенточка! Она уже академик. Ей пятьдесят девять лет.
- Хватит гнать! – рассердился он. - Если ей пятьдесят девять, то тебе семьдесят два.
- Разуй глаза, - засмеялась Верочка. Её вдруг озарило, она поняла, что Ольга Николаевна через чип внушила ему любовь к себе.
- Вот и я думаю, - заговорил вдруг кабриолет, - то я с ним возил таких красоток, а то он вдруг залип на старушонке.
- Заткнись, дурак! – прикрикнул на машину Павел.
- Молчу, молчу!
- А вот и моя легкокрылая стрекоза! – просиял Павел, торопливо выходящую из здания Ольгу Николаевну. Когда она подошла к ним, Верочка сказала ей весело:
- А мы тут любуемся кабриолетом? Изящная игрушка!
- Меня все любят, - заговорил кабриолет, - но я не игрушка!
- Васек! - грозно прикрикнул Павел. – Я те сказал: молчи!
- Молчу… Куда едем?
- Туда же!
А Верочка проводила ревнивым взглядом отъезжающую машину со счастливым Павлом и решила войти в программу чипа Павла, узнать, действительно ли Ольга Николаевна внушила ему, что она молодая красавица. Но как это сделать? Для входа у них были сложные пароли. И Верочка придумала, как узнать пароль. Она купила миниатюрную видеокамеру и закрепила её на люстре, направив на компьютер Ольги Николаевны. Потом, внимательно разглядывая запись с камеры, расшифровала пароль.
На другой же день Верочка задержалась на работе, понаблюдала в окно, как Павел с Ольгой Николаевной отъезжают на кабриолете от НИИ, быстренько вошла в её компьютер и скачала на свою флешку программу чипа Павла. Дома переписала её на компьютер и, чувствуя в душе волнение, азарт и некоторые ревность, зависть к Ольге Николаевна, открыла, стала листать страницы программы и быстренько напала на фотографию Клаудии Шиффер. «Вот оно что! Вот кого он видит вместо облезлой старухи. Сейчас я вам устрою сюрприз!». Она с удовольствием и некоторым злорадством щелкнула несколько раз по клавишам. Фото Клаудии и задание исчезли с экрана.
А Павел в это время в постели жарко обнимал Ольгу Николаевну, целуя нежные щеки Клаудии. И вдруг юное личико блондинки с тонкой белой кожей под его губами превратилось в серое невзрачное лицо пожилой женщины с дряблой кожей испещренной морщинками. Павел ошарашенно отшатнулся, увидел под собой не легкокрылую стрекозу, а маленькую старушку, вскочил и, дрожа испуганно, сграбастал свою одежду с тумбочки.
- Что с тобой? Что с тобой? – вскочила вслед за ним Ольга Николаевна. – Остановись!
- Отстань! – вскрикнул Паша. – Отстань, проклятая старуха!
И выскочил из спальни.
Ошеломленная, оглушенная Ольга Николаевна упала на подушку, почти потеряв сознание, чувствуя страшное удушье в груди. Она хрипела, жадно, в страхе хватала воздух ртом и, наконец, придя в себя разрыдалась. Рыдала вслух, громко, не сдерживаясь, чувствуя, что жизнь её кончена. Когда отрыдала, успокоилась немного, продолжая чувствовать, разрывающую грудь, страшную скорбь, решила, что это контролирующие эксперимент органы проверили программу, увидели фото Шиффер и очистили программу от её задания. Завтра угробят её проект, которому она отдала больше десяти лет жизни, отстранят её от эксперимента, выгонят с работы и, скорее всего, заведут уголовное дело, особенно, если Паша напишет заявление. Пусть! Пусть!
Всю ночь Ольга Николаевна лежала на спине, видела перед собой то блестящие при вспышке молнии глаза Паши, то его руки, ласкающие её волосы, грудь, то засохшее темное пятнышко его крови на простыне, видела, как она с нежностью прикасается языком к этому пятнышку, то снова начинала вспоминать ту жаркую безумную страсть, с которой он обнимал, её ответный любовный пламень. Вспоминая это, она снова начинала задыхаться, и слезы, слезы лились из глаз на мокрую подушку, а жгучая скорбь разрывала душу. Вспомнилась мысль после первой ночи, что за такую ночь можно отдать жизнь. И эта мысль стала успокаивать. Будь теперь, что будет, но она познала большую восхитительную любовь. Это было в её жизни, было! Разве было бы лучше, если бы она сгасла с годами, не узнав этой безумной страсти? Нет, нет, за такую немыслимую раньше любовь можно и умереть. Ведь за нее умирают даже юные девушки, а она пожила, познала радости успехов в работе, а теперь и любви! Эти мысли придали ей уверенности, мучительная, лютая скорбь ушла из груди, оставив томительную печаль.
Утром, собираясь на работу, Ольга Николаевна твердила себе, что надо собраться с духом, не показать хотя бы Верочке, что она убита, раздавлена. Что делать теперь, как быть дальше, она пока не представляла, но четко знала, что жизнь её кончена. Незачем дальше жить!
Верочка в этот день была неразговорчива, старалась не обращать внимания на Ольгу Николаевну, сосредоточенно делала что-то в своем компьютере, не поднимая головы. Ольга Николаевна тоже запустила компьютер, смотрела безучастно на экран и думала-думала-думала, но никак не могла придумать, что делать теперь? Что делать?
Перед обедом Верочка куда-то вышла, вскоре вернулась и обратилась к Ольге Николаевне:
- Там твой племянник к директору явился.
- Какой племянник? – похолодев, спросила Ольга Николаевна.
- Паша.
- А-а… мало ли у людей… дел к директору!
- Сидит в приемной, хмурый, растрепанный какой-то. Глянул на меня зверем. Даже здрасте не сказал.
Ольга Николаевна представила, как сейчас вызовут её к директору, как начнется скандал, позор!
Для нее стало ясно, что делать! Она отвернулась от Верочки к своему компьютеру и быстро защелкала клавишами. Вошла в программу чипа Павла и написала:
- Выйди на балкон в приемной, наклонись через перила и лети! Ты орёл!
Через миг мимо окна лаборатории промелькнуло тело человека, падающего вниз. Приемная директора была над лабораторией. С улицы донесся испуганный крик.
- Ой, что это! – воскликнула Верочка и подскочила к окну. – Человек выпал из окна! Прямо на асфальт!
Ольга Николаевна быстро поднялась и торопливо вышла из лаборатории. На улице она выскочила из здания и быстро направилась к своей машине, даже не глядя в сторону возбужденной толпы вокруг тела Павла.
Остановила машину возле парка и неторопливо направилась по дорожке к плакучей иве, села на лавочку под ней и стал с улыбкой вспоминать первый разговор с Пашей. Посидев минут десять, встала, улыбнулась, сказав себе вслух:
- Ну что ж, пора на встречу с Пашей!
И неспешно уверенно со спокойной душой направилась домой. Там надела своё самое праздничное платье, в котором была на первом свидании, взяла две свежих упаковки снотворного. После встречи с Пашей она перестала ими пользоваться, выдавила все таблетки себе в ладонь, отправила их разом в рот и, схватив стакан с водой, давясь, стала жадно глотать их. Проглотила, прополоскала рот и пошла в спальню, неторопливо легла в постель, улыбнулась, глядя на подушку, на которой только вчера лежал её любимый, прошептала:
- До скорой встречи, Пашенька! Твоя стрекоза летит к тебе!
И закрыла глаза, ожидая, когда придет её последний сон.
Но встретиться с Павлом в лучшем мире на этот раз ей не пришлось.
Верочка рассказала полиции, приехавшей на смерть Павла, что, возможно, Ольга Николаевна причастна к его смерти. А те вызвали спецов из органов. Им Верочка показала на экране компьютера своей учительницы задание Павлу лететь с балкона. Ольга Николаевна, видимо, потеряв в отчаянии память, не только не стерла своё задание, но даже не закрыла программу.
Люди из спецорганов приказали Верочке запереть рот на замок, никому не вякать про задание Павлу, и сразу же помчались на квартиру к Ольге Николаевне, взломали дверь, нашли её спящей в постели со счастливой улыбкой на умиротворенном лице и вызвали «скорую».
Ольга Николаевна исчезла. Проект её был закрыт. У всех волонтеров извлекли чипы. С Верочки спецорганы взяли пожизненную подписку о неразглашении. Она считала, что Ольга Николаевна арестована, считала, что скоро будет закрытый суд. Но вскоре в НИИ прошел слух, что следствие по делу выпавшего с балкона парня завершено, что он случайно, поскользнувшись, упал с балкона. Несчастный случай!
А куда же делась Ольга Николаевна, наша легкокрылая стрекоза? Она теперь далеко от Москвы, живет в секретном закрытом городе, руководит отделом в НИИ, относящемся к ведомству Министерства Обороны, работает над своим проектом. Она просила вызвать сюда свою прилежную ученицу Верочку, но ей категорически запретили это сделать.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
