Москва - Севастополь - Москва. Часть 2. Любимый город
Часть 2. Глава 1. Крым, неустановленное место. Наверное, 29 октября 1941
Гервер, как и все, изрядно вымотался, но дыхание не сбил и только фразы рубил короче, чем обычно, рассказывая вышедшим свою историю.
Самое худшее обнаружилось в штабе армии. Встретили его там как воскресшего покойника: от штадива уже несколько дней никаких известий не приходило, а Воронцовка по непроверенным данным - других, впрочем, и не было, штарм был вообще на грани переформирования в истребительную группу [Истребительными назывались нештатные отряды из всех, способных держать оружие. “Истребительный отряд штаба армии” - это, фактически, признание полной потери управления армией и использование штабных работников как плохой пехоты] - значилась захваченной немцами. Командование армии сменилось, и сменилось исключительно не вовремя, двадцать пятого числа пытались наступать, но к моменту, когда комиссар добрался до штаба, там про возможность успеха уже все всё понимали.
Полученный приказ срочно отступать довезти Гервер не успел - на дороге в направлении Воронцовки уже шел бой, и не было и речи о том, чтобы с одной машиной и двумя автоматчиками пробиться туда, где возможно, держали еще оборону остатки рассыпавшейся дивизии. “Эмку” он отослал в штарм сразу, легковушка в этом “слоеном пироге”, на разбитых дорогах, была обузой, а не помощью. Если шоферу повезло, то добрался до штарма, и, может, там какое разумное употребление машине нашлось…
Так оказался комиссар в неполном, едва в роту силой, батальоне морской пехоты, с ним и отступал, а у Приятного Свидания, о котором молодой шофер Веня Майский такие байки травил по дороге, принял бой с головными частями немцев. Суматошный, встречный - только потому батальон и не смяли в первые же минуты.
Потеряли многих, попали в окружение. Погиб и командир. Уцелевшие, уже под командованием Гервера, сумели прорваться из кольца, оставалось их к тому времени человек тридцать активных штыков и еще семеро раненых, которых последние километры несли на себе.
Закончив рассказ, Гервер забрал пулемет в арьергард, а всю их группу оставил в середине колонны, там же, где несли раненых. Раиса еще успела подумать, что теперь идти будет проще. Наконец-то они среди своих. Не нужно вслушиваться в каждый шорох, держись за впереди идущим и шагай. Скоро выберемся. Все хорошо, если бы только не ветер. Добро бы в спину дул, подталкивал, а он то в лицо, то в бок, так и норовит спихнуть с дороги.
Кажется, с самого начала войны ей не приходилось столько идти. Когда летом их маленький отряд под Уманью отступал кривыми лесными тропами, тоже было тяжко, голодно, но хотя бы холод не мучал. Нет, ни то первое отступление, ни горячая степь под Перекопом не могли сравниться с этой разбитой сотней колес, ползущей под ногами дорогой под ледяным пронизывающим ветром.
Когда дождь перестал и вдали, в сером рассветном сумраке, обозначились силуэты гор, Раиса не понимала, как она еще может двигаться. Не было сил ни бояться, ни думать о том, что их дальше ждет, только боль в онемевших ногах и единственная мысль: падать нельзя, ни в коем случае нельзя падать.
Ветер с рассветом только усилился. Пробирал до костей сквозь намокшую одежду, казалось вот-вот, и он не то что все тепло, а самое тело выдует и засвистит меж ребрами, словно между стропилами рухнувшей крыши. Скажи ей кто прежде, что в осеннюю слякоть замерзнуть еще проще, чем в зимнюю стужу - не поверила бы.
Тот паренек, что вчерашним утром готовился вместе с ними бой принимать, сам идти почти не мог. Шагал, опираясь Раисе и Оле на плечи. Винтовку и вещмешок у него забрали, так ослаб, что не упрямился даже.
- Ничего, - утешала Оля, - Мы втроем… Втроем идти теплее, правда.
От холода она еле двигала губами и Раиса поразилась про себя, как у той остаются еще силы разговаривать и даже пытаться шутить. Она через силу улыбнулась в ответ, а про себя подумала, что как дойдут до своих, так сляжет весь их отряд через сутки. Разве что Алексей Петрович удержится, все-таки человек закаленный. А им троим, и раненым особенно, не миновать в лучшем случае бронхита. Потому что сутки пешего марша в такую погоду даром пройти не могут.
Вера едва ковыляла рядом. Ее даже налегке шатало на каждом шагу, и поглядев, как она сгибается под ветром, словно тростинка, Алексей Петрович слова не говоря, подхватил ее и повел, поддерживая. “Я… сама… могу… “ - пробормотала она, не в силах уже отдышаться, но командир, тоже спотыкаясь на словах, ответил: “Молчи… дуреха.. идем…”
“Если сейчас опять скомандуют “ложись”, потом я уже не встану”, - поняла Раиса. Она не различала ничего, кроме дороги под ногами и только уговаривала себя мысленно: “еще шаг… еще два… еще вон до того камня…”
Прошел может час, может и больше, небо стало светлее, когда она заметила, что людей на дороге прибавилось. А вскоре появились и первые машины. Свои машины. Где народу набилось так, что не втиснешься, кто просто не останавливался, но в конце концов какая-то полуторка притормозила и сидевшие в кузове бойцы откинули борт. Места среди ящиков и людей было всего ничего. Но на двоих раненых и трех девушек кое-как хватило.
Раиса как ухватилась за борт, так и встала. Сил вскарабкаться наверх не осталось и ее втащили в кузов в несколько рук. Она смутно помнила, как точно так же тянула наверх Олю, как помогала раненому устроится, чтобы простреленную ногу не так тревожить. Подумала еще, что случись налет, из кузова им не выбраться. Но взглянув на небо, сразу успокоилась. Вон как низко облака висят, разве в такую погоду самолеты летают? Где-то впереди справа в слабо просматривались горы, цеплялись за них клочья тумана, как мокрой ветошью накрывая склоны в ржавых пятнах еще не отгоревшей осенней листвы. Последним, что она почувствовала, было мокрое шинельное сукно под щекой.
Остаток дня запомнился слабо. Их куда-то довезли, где-то сгрузили, напоили горячим сладким чаем, и дальнейшее из памяти выпало напрочь.
Вот Раиса стоит, привалившись к бревенчатой стенке блиндажа, потому что окоченевшие ноги почти не держат. Ей говорят о проверке. Да, все правильно, так и должно быть. Кажется, в прошлый раз она уснула. Наверное, лучше не садиться, а то еще раз уснет. Она даже перестала дрожать от холода, настолько хочется спать. Все равно где, хоть на дне окопа, по которому они идут сейчас.
День клонился к вечеру, и, оказалось, до места сбора добрались и остальные. Так что Огнев, усталый до того, что лицо походило цветом на шинель, собирал всю группу в особый отдел. Кажется, ему даже присесть не дали…
Но проверку в особом отделе они прошли так стремительно, что Раиса даже удивиться не успела. Впрочем, удивляться у нее все равно не было сил.
- Арьергардная группа медсанбата 156-й стрелковой дивизии, - поприветствовал их старший лейтенант НКВД, и, ничего не спрашивая, продолжил, - Вышли организованно, с документами, вынесли раненых, товарищ Гервер за вас поручился, на сутки ставим на довольствие, вот направление, кухню найдете. Свободны. Отдыхайте.
Как шли, Раиса опять не запомнила. Но встретили их, удивительно, не в блиндаже, а в самом обыкновенном крестьянском доме. Маленькая пожилая женщина в платочке. “Наша хозяюшка”, - кажется, так называли ее бойцы, которые их провожали сюда. Еще застряло в памяти название, теплое, довоенное: Золотая Балка. Может, она его даже слышала, тогда, летом…
Тепло… как же здесь тепло. Правильно, будет тепло, потому что хозяйка топила баню. Как нарочно ждала их. Может и не их, но ждала. И от тепла этого память совсем тает, уплывает с паром.
“Да куда же вас таких воевать-то посылают? Она же совсем дите… Все косточки наперечет как у цыпленка! Да вы ешьте, милые, ешьте” Это она про Верочку так. Раиса сидит рядом и все, на что у нее хватает сил, это не уронить голову на стол. Она почти не слышит слов. Тишина, полная тишина обнимает ее, и нет в ней ничего, ни гула машин, ни далеких разрывов.
Она уснула без снов, тяжело и глубоко. А проснувшись, очень удивилась, почему никто ее не будит, не говорит “подъем, дневная смена, сейчас машины придут”, и только потом вспомнила их дорогу, дождь, отступление. Куда же они пришли? Голова настолько тяжелая, что до конца выбраться из сна никак не выходит, даже глаз не открыть. Сквозь тяжесть эту ясно слышен только знакомый голос: “Не будите девушек. Пусть еще отдохнут, пока время есть”.
Когда Раиса снова открыла глаза, было совсем светло. Она лежала на сдвинутых лавках в маленькой комнате с низким потолком, рядом у стены, свернувшись клубочком, спала Верочка, прикрыв рукой глаза. На маленьком белом запястье ясно просвечивали вены. Права хозяйка, как есть - цыпленок, крохотная. Как только далась ей эта дорога?
Оля уже встала, сидела на лавке у крохотного окошка и плела косу. Каким-то чудом она до сих пор сберегала длинные волосы. Мороки с ними, понятно, не оберешься, но верно жалко было стричь такую красоту. Светлые, почти белые, тонкие как шелк. Текут пряди сквозь пальцы и будто сами собой светятся, неярко и мягко.
- Проснулась, тетя Рая? - Оля улыбнулась, легко и совершенно по-детски. - Ты не торопись. Нам еще сутки отдыха дали, - она кивнула на окно, - гляди, снег пошел. Вот и зима. Рановато она к нам.
Раиса не без труда поднялась. Колени едва гнулись, спину свело, будто все позвонки склеились. “Не рановато ли стареть собралась, тетя Рая”, - укорила она себя и поспешила одеться. Все-таки, в форме и под ремнем почему-то чувствуешь себя если не бодрее, то собраннее.
За окном падали крупные, тяжелые хлопья, укрывая маленький уютный дворик. Настолько мирный, будто ничем не напоминающий о войне, что защемило сердце. Поленница у забора, сарайчик с крытой камышом крышей, старая яблоня у плетня, ветки в снегу - будто в кружеве. От нее протянута веревка, на которой висит белье и хозяйка, Раиса сразу ее вспомнила, торопливо снимает его и убирает в корзинку.
Потом, присмотревшись, она сообразила, что сохли во дворе рубашки и гимнастерки, а оконные стекла заклеены накрест полосками бумаги. Нет, и здесь война рядом. Нипочем не даст о себе забыть.
- Вот и зима… - повторила Оля задумчиво. - В прошлом году до января снега не было. Хотя и этот скоро стает.
- Я думала, у вас снега и вовсе не бывает, - Раиса тоже невольно улыбнулась, - и всю зиму тепло.
- Бывает, еще как. У нас по-всякому может получиться, то тепло, то мороз с метелью. Но снег позже выпадает. Февраль самый снежный. И на море зимой шторма чаще. Высокие волны, вода будто кипит. Очень красиво. Мы даже школу иногда прогуливали, чтобы на шторм посмотреть. А у вас много снега?
- Очень. И весна поздняя. В ноябре у нас таких дождей нет давно, землю небось морозом прихватило уже. К декабрю снег ляжет. Зимы у нас долгие и метели злые.
После таких метелей в больницу к ним нередко привозили обмороженных, чудом спасенных из снежной западни. Но припомнить хотелось совсем не это, а что-нибудь совсем мирное. Хотя бы лыжные соревнования, на которые Раиса как-то от их больницы ездила, правда, никакого приза не получила, или про то, как девчата задумали однажды погадать как в старину, а потом долго искали, куда улетел брошенный через ворота валенок. Так до весны в сугробе и пролежал. “Плоховатая примета перед Финской-то вышла”, - внезапно подумала она, но вслух не сказала и даже на лице, кажется, не отразилось ничего.
- Я на лыжах бегать не умею. Мы в поход ходили, в горы, когда я в школе училась, - рассказывала Оля. - А в седьмом классе я на спор ночью на Крепостную гору ходила, где старинные башни. Ты их наверняка видела, раз в Балаклаве отдыхала. Болтали, что там привидения водятся, а я поспорила, что все это ерунда и пошла, в полночь. Потом узнала, что наши мальчишки хотели меня там подкараулить и напугать. Но сами испугались и не пошли. А я там встречала рассвет. Оттуда всю бухту видно. Когда начинает светать, сначала светлеет море, пока солнце не поднялось, оно светлее неба. Тогда я в первый раз увидела, как это красиво. И на выпускной в училище всех на ту гору повела. Мы забирались на башню и с нее смотрели, как солнце встает.
- Мы над Десной отмечали выпускной, в лесу. Всю ночь жгли костер и пели песни, - вспомнила Раиса. - Ты в каком году окончила?
- В тридцать девятом. А ты?
- В тридцать первом.
- Это ты уже десять лет? - Оля даже чуть смутилась. - Ой, Раиса Ивановна, извините, я все на “ты”...
- Да брось. Ты еще по званию начни, в самом-то деле, да “разрешите обратиться”, - ответила Раиса и тут же подумала, что о звании можно было бы сейчас и вовсе не вспоминать. Кажется, в первый раз за время их знакомства не говорили они о войне, и от этого ей сделалось так легко и спокойно, что ничего так не хотелось как еще несколько минут ухватить этой мирной беседы.
Но Оля аккуратно уложила косу на затылке и вдруг спросила:
- Как ты думаешь, а те две машины, на дороге, это наши были? Те что сгорели…
Раиса от неожиданности выронила расческу. Она до последнего гнала от себя всякую мысль о тех машинах, и потому ответила теми же словами, какими утешала себя в пути:
- Наверное, их бросить пришлось, как мы свои бросили. А подожгли, чтобы немцам не достались. Под бомбежку точно никто не попал, ее слышно было бы. Да мы и самолетов не видали толком, пока ехали.
За окном слышно скрипнула калитка, выглянув, Раиса увидала во дворе Гусева. Шофер поздоровался с хозяйкой, по привычке откозыряв ей, чему та совершенно не удивилась, шагнул в сени и аккуратно постучался:
- Девчата, товарищи, можно ль? Не спите?
Гусев принес с собой запах мороза, дыма и крепкой махорки. А заодно и свежие новости. Оказалось, и его, и Веню Майского забирают в распоряжение штаба и бог весть, куда дальше пошлют. Но он, Федор Гусев, непременно к ним воротится, столько верст вместе отмахали, столько бед избыли, они для него почитай что сестренки родные и он их не оставит.
- Непременно к вам выбьюсь, слово даю. А пока вот, попрощаться пришел. Комиссара нашего забрали стало быть, в боевую часть, еще до свету отбыл. Я едва проститься с ним успел и сразу вас побежал искать. Алексея Петровича не застал, говорят - в штаб вызвали. Хоть с вами прощусь, даст бог, не надолго.
Он и старался говорить негромко, но Верочка тоже проснулась, выглянула из-под одеяла и шинели, как птенец из гнезда, протерла глаза:
- Ой! Что же вы меня не разбудили?
Вошла хозяйка, неся высушенное белье. Увидев, что все гости проснулись, захлопотала у печки, собирая завтрак. Помогать себе не дала, сама мол, вы и так уж намаялись, сколько отшагали. А командир ваш с самого утра куда-то отбыл, вызвали. Еле уговорила позавтракать, так торопился.
За завтраком, за разговорами Раиса постепенно начала понимать, где они оказались. Село было прифронтовым тылом, оставшиеся жительницы заботились о бойцах, кто чем мог помочь, и стирали, и готовили. К одной из таких хозяюшек, так их все здесь называли, их вчера и определили на отдых.
Гусев наскоро перекусил и заторопился. На прощание обнял всех троих и в который раз пообещал, что непременно их отыщет и вернется. Твердил, что людей возить в военное время, это ведь умение нужно, особенно, если те и так настрадались уже, а дорога - одни ухабы, так что забирать его из военной медицины никак нельзя. Раиса с внезапной грустью поняла, что их маленький отряд начинает распадаться. А вдруг сейчас распределят по разным частям всех троих и никого из своих товарищей, ставших почти семьей, она больше не увидит? Раиса попробовала себя успокоить, наверняка в командовании люди разумные сидят. Они поймут, что они четверо вместе давно сработались, никто никого порознь не отправит. Хотя по правде сказать, как получится на самом деле, она не знала. Просто гнала от себя любую мысль о возможной разлуке, как и о тех двух машинах.
Через час возвратился Огнев и скомандовал построение. Был краток.
- Товарищи. У меня есть для нас две новости, и обе хорошие. Первая. Наша дивизия обороняется на керченском направлении, и медсанбат, не считая нас, вышел в полном составе и продолжает боевую работу.
Чуть не завопили “Ура”, но вовремя сообразили, что рядом наверняка тоже люди отдыхают, да и командир предупредил, поднеся палец к губам.
- Вторая. Мы с вами откомандированы в ГЛР в бухте Голландия. Сегодня же отправляемся. Надеюсь, все хорошо отдохнули, с запасом. Работы будет - никому объяснять не надо.
Жизнь потекла привычным темпом, споро и быстро. Бухта эта, название ее ни о чем Раисе не говорило, оказалась за Севастополем. Ехать туда сначала ночью должны были, потому что и машины за военными грузами ходили теперь в основном по ночам, а обещала подхватить своя же попутка, идущая на склад. Но потом рискнули утром.
Город было теперь не узнать. Стены домов, еще недавно белые, вымараны для маскировки глиной и сажей. На иных улицах всего два-три дома уцелело, а вокруг - обгорелые остовы без окон и крыш. Но даже с этих улиц жизнь и не думала уходить. Не было ни одного завала, который не разбирали бы почти сразу. Кирпичи отбирались к кирпичам, железо к железу. В уцелевших дворах было чисто, как в мирное время, в одном даже дворника увидели, бодро работавшего метлой. Только на боку у него висели противогазная сумка, каска и пистолет в кобуре.
А по улицам как и прежде спешили по делам прохожие. Раиса заметила молодую мать с малышом в коляске. Даже трамвай по центру города шел! Во дворе школы, в которой не осталось ни одного целого окна, ребята играли в снежки, кто-то сидел с книжками у входа в подвал - уроки по-прежнему шли, только под землей. Пока они ехали, раз десять, не меньше, попалась на глаза надпись “Бомбоубежище”. Убежища и подвалы впитывали людей так же быстро, как здешняя каменистая почва вбирает воду.
«Моя школа, - сказала Вера негромко. - Может, Анна Ларионовна сейчас математику ведет у них. Она не уехала, отказалась». И дальше всю дорогу до самой бухты молчала.
Глава 2. ГЛР, бухта Голландия - госпиталь в Инкермане. Ноябрь 1941
После первого дня их службы в бухте Голландия Раиса поняла, что отчаянно соскучилась по их палаткам. Пусть зимой, пусть на семи ветрах, пусть с прожорливыми печками-буржуйками. Пусть даже с риском попасть под налет! Лишь бы не под землей, с длиннющими коридорами, настолько тесными, что с носилками едва протиснешься и двоим не разойтись! По пути к штольням, где собственно и размещался госпиталь, и санитары, и раненые успевали припомнить много бранных слов, столь тяжкой была для всех эта дорога.
В перевязочной, куда Раису поставили работать, было условно светло и сравнительно тепло, но сыро, как в плохом погребе. По коридорам гуляли самые злые сквозняки, а в крохотном подземном общежитии с нарами в два яруса, где обретался младший и средний персонал, капало с потолка.
Местные сестры к такому житью-бытью успели привыкнуть. Шутили, мы дескать “дети подземелья”, спали, прикрываясь от падающих капель шинелями, или подставляя кружки и консервные банки.
- В начале времен человек и жил в пещерах, - говорила кудрявая рыжеволосая девушка, пристраивая под потолком жестянку, куда бы капала вода. - Как раз перед войной мы в одной такой раскопки вели. Мне она каждую ночь теперь снится.
- Катя, наверное там все-таки было не так сыро! - возражала ее подружка. - Но если хочешь, давай я тебе на стенке мамонта нарисую, будет похоже.
Оле в этом крохотном общежитии досталось как раз самое неудачное место, с сочащейся с потолка водой. Она не жаловалась, только завернула поплотнее вещмешок и спрятала под подушку. Вздохнула:
- Не отсырел бы…
- Что у тебя там так сырости боится? - удивилась Вера.
- Опокин, “Хирургия”. Забыл его Игорь Васильевич. Хорошо, что я углядела, обложка приметная, а то так и оставили бы в Воронцовке. Только когда я теперь ему верну? После войны разве.
- Ты же слышала, наши на Керчь отошли. Глядишь, еще и раньше все встретимся.
Оля ничего не сказала, только грустно улыбнулась. Вынула книгу, проверила, в порядке ли, и снова спрятала. Раиса предложила поменяться местами, над ней потолок был сухим. Но Оля отказалась:
- Ты спи, тетя Рая. Говорят, тут каждый день по-разному капает, то здесь, то там.
На вторые сутки работы в духоте, сквозняках и сырости Раиса еле на ногах держалась. Неужели и к этому люди привыкают? Нет, написано же в уставе, “стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы” - и переносим, как умеем. Они еще держатся как-то, а вот Алексею Петровичу каково? Со здешними потолками ему даже в операционной в рост не выпрямиться.
На третий день прямо посреди смены Раису внезапно вызвали к начальнику госпиталя. Сначала она не в шутку заволновалась, не ждет ли ее какой разнос. Правда, вроде не за что, до сих пор без нареканий работала. Тяжко, понятно, но тут всем нелегко.
Пробежала по узкой штольне, дважды с кем-то разминувшись и уже подходя, услышала голоса. Строгие и чем-то очевидно недовольные. В подземелье, где звуки разносятся далеко, все очень хорошо слышно. Так что почти сразу стало понятно: разнос и в самом деле был, только устроили его не Раисе.
- С какого года у него стаж? - гремел в коридоре чей-то недовольный бас. - С шестнадцатого?! Ты, голубчик, о чем думал - такого человека держать в ГЛР? Счастлив твой бог, что Соколовский еще не знает о твоей самодеятельности! Я понимаю, что каждая пара рук на счету. Но штат госпиталя укомплектован. И больше людей тебе не дадут. Так что хочешь - не хочешь, а отдавать в Инкерман придется всех четверых.
Услыхав о новом назначении, Раиса даже расстроилась, потому что в нем снова говорилось о штольнях. После нескольких ночей в злосчастной Голландии она до последнего надеялась, что их вновь направят на поверхность, хоть бы и поближе к фронту. А теперь выходит, опять под землю упрячут, в тесноту, духоту и сырость? Но Верочка наоборот повеселела. Оказалось, что Инкерман - это вовсе не такие штольни как здесь, а огромные. В них весь Севастополь запросто поместится и никому тесно не будет. Там когда-то камень добывали, почти весь город из него выстроен, потому он и белый такой.
Доработали смену, собрались и поехали. Раисе даже интересно стало, что там может быть такое, в скале?
Севастополь уже перестал быть белым, а в ранних осенних сумерках и вовсе потерялся. Подобрала попутная машина, что везла в Инкерман какой-то инструмент. “На комбинат еду”, - сказал водитель и больше ничего объяснять не стал, наверное, было не положено. Пока проезжали город, упала глубокая ночь. Затемнение было полным, только удивляться оставалось, как водитель в такой темноте находит дорогу. Машин попадалось все больше, и все шли из города, в направлении все того же загадочного Инкермана. Шли не зажигая фар, ориентируясь только по белым полосам на кузове, чтобы не столкнуться в темноте.
Даже в темноте Инкерман оказался бел и приметен. Огромная расселина между отвесных меловых скал, как ласточкиными гнездами, была испещрена провалами и тоннелями. Машины сновали по ее дну как рыбы между камней. Пахло дождем и дымом, откуда-то его натягивало, но дым был мирный, как из печных труб. Вот их машина подъехала ко входу в какой-то гигантский тоннель, впереди мелькнул свет. И оказались те самые штольни раз в десять больше, чем Раиса могла бы себе вообразить! После бухты - настоящий подземный дворец, под его своды можно не только город упрятать, но и все московское метро заодно.
Под землей царил непрерывный шум и гул, можно было подумать, рычит и гудит сама гора. На самом деле - это шла работа. Подземелье становилось городом.
***
“В земляных работах, как в нейрохирургии: что упущено сразу, то упущено навсегда”, - такую память оставила о себе бухта Голландия, не считая ломящей боли в спине, потому что даже закаленному человеку тяжко проводить день за днем, согнувшись. Бывали, конечно, в практике Алексея Петровича, операционные и похуже. Когда в Империалистическую командование вслед за французами решило устроить их в блиндажах, поближе к передовой (французы к тому времени от этой затеи отказались, но пока новые руководства перевели…), там потолок был еще ниже, а воздуха в чаду керосиновых ламп и парах эфира еще меньше. Но одно дело сносить такие условия в двадцать два года, и совсем другое - в сорок пять.
Однако, стоило признать: то, что безнадежно упустили в бухте, где ничего кроме электричества не удалось заставить работать, даже с огромным трудом подведенный водопровод, в Инкермане учли с запасом. Под землю уходил не только госпиталь, огромный, каких Огневу ни в одной из трех пережитых им войн не приходилось видеть, под землю уходил завод, мастерские, общежития, даже школа. И если вспомнить в Инкермане слова Пирогова о том, что в военное время врачу следует действовать сначала административно, а потом хирургически, то здесь стоило бы добавить еще одно: сначала, товарищи, все-таки столярно. И только потом - административно.
В будущих палатах визжали пилы и стучал молоток. Пахло как на стройке - опилками, известкой, краской. Но вентиляция не подводила, той духоты, что в бухте, не было.
- И все-таки, мне сложно поверить, что это, - пухлая женская рука картинным жестом обвела белые стены, - наша операционная. - Кто бы мне сказал хотя бы полгода назад, что мы вот так будем работать… Ну что же, наполовину уже готово.
Невысокая черноволосая женщина лет тридцати еще раз оглядела фронт работ. В ее глазах, тоже черных и очень глубоких, читалось понятное удивление гражданского врача, лишь вчера ставшего военным, и то пока только наполовину. Последнее можно было толковать и в прямом смысле: она была в форменной юбке и сапогах, но в гражданской белой кофточке в горошек. Вероятно, на складе просто не отыскалось гимнастерки на такую выдающуюся фигуру.
- Что же, коллега, - Алексей Петрович улыбнулся ей. - Мы не Фолькманы, но придется привыкать.
- Фолькман? - возразила она голосом неожиданно глубоким, звучным, почти оперным. - Это тот, кто грозился при должной антисептике оперировать хоть в вокзальной уборной? Да он бы здесь проглотил бы свою фамильную ложку! Но поскольку мы действительно не Фолькманы, просто берем в руки тряпку. И прошу товарищей учесть, - последнее относилось к электрикам, трудившимся над закреплением бестеневой лампы, - если вы ее опять повесите неправильно, опять заставлю переделывать!
В ее голосе сразу прорезались начальственные нотки, выдающие если не главврача, то как минимум завотделением. Командовать и работать у нее выходило одинаково хорошо и быстро. Доводя до требуемой, совершенной в ее понимании, свирепой чистоты полы и стены, она успевала еще раздавать указания девушкам-сестрам и присматривать за электриками:
- Товарищи, с лампой, учтите, я все вижу!
- Видит, - шепотом подтвердил электрик постарше, - Микол, дай отвертку. У ней глаза на затылке. В мае как мы у них в отделении лампу вешали, душу вынула.
- И слышу! Надеюсь, вы с того раза не забыли, под каким углом ее крепить.
Чистота наконец была сочтена приемлемой, электрики отправились в щитовую, подключать операционную. Грозу электриков звали Наталья Максимовна Колесник, хирург с опытом, но совершенно гражданским. В армию поступила добровольцем, звания своего (“признаю, виновата, товарищ командир”) даже не помнит, поскольку обучением их пополнения почти не занимались, а сама понимает только в морских.
- Моя специальность войне совершенно противоположна. Десять лет я помогала людям появиться на свет. Наш роддом эвакуировался еще месяц назад, но я не могла. Я - жена моряка, и я не имела права.
Она рассказывала много и с удовольствием. С одной стороны, очевидно, ей было приятно ввести нового человека в курс дела, с другой - наконец самой выговориться старшему товарищу, рассказать то, чего не обсудишь с подчиненными.
- Вы из Москвы? Очень хорошо! Тогда можете посмотреть и сравнить наше подземное царство со столичной клиникой. Здесь есть все, даже рентген. Сегодня рентгенотехники должны все установить и наладить. Давид Григорьевич лично будет проверять, - она бросила быстрый взгляд на дверь. - Надеюсь, сегодня мне за форму одежды еще не влетит. Командование тут с пониманием.
- Я, Наталья Максимовна, большую часть практики в палатках оперировал, а не в московских клиниках, - покачал головой Огнев, которому и самому было небезынтересно, что бы сказали столичные светила, окажись кто из них здесь. Да хотя бы Вишневский.
Госпиталь в штольнях получился не то, что богатый - роскошный. Даже по мирному времени роскошный. Штат собран с запасом. Полные, даже усиленные операционные бригады. Электрическое освещение, в двух операционных и перевязочных оно просто блестящее, новые сильные лампы, не всякая больница мирного времени такими похвастается. Даже отдельные рефлекторы для особо сложных операций. Не только рентген, но и кабинет физиотерапии. В перевязочной - шкафы с подогревом для гипса, так что сырости можно не опасаться. Вода, и холодная, и горячая, отопление. И все это, если судить по рассказам Колесник, появилось здесь за каких-то две-три недели.
Начальник подземного госпиталя, начсанарм Приморской армии Давид Григорьевич Соколовский лично все проверял, лично во все вникал, и, если что-то оказывалось не так, откладывал на время всю свою интеллигентность и мог указать на нерадение в таких выражениях, что Астахов бы покраснел. Да и начальства он, мягко говоря, не робел, как-то раз, минуя всю командную цепочку, отбил такую телеграмму в Москву, что недостающие лекарства появились чуть ли не из телеграфного аппарата.
Первое же совещание с личным составом напоминало военный совет перед наступлением. Да собственно, обстановка мало чем от него отличалось. Уже через два дня привезут раненых, так что развертывание придется завершать одновременно с их приемом. Составлен график работы хирургических бригад, собранных, между прочим, еще и с расчетом обучения врачей - на пять человек один опытный военный хирург, двое гражданских и двое молодых. То же с сестрами.
- При большом наплыве раненых работа в операционной - 16 часов в сутки, - увлеченно продолжал начальник госпиталя, - 3-4 часа в госпитальных отделениях для наблюдения за ранеными, и 4-6 часов сна. Все ясно?
- Так точно, - ответил Огнев и добавил совершенно серьезно, - В сутках 24 часа, и всегда можно встать на час раньше.
- Это вы к чему?
- 16 часов работы, 4 часа в госпитальном, 6 часов сна.
Возникшие было смешки под начальственным взглядом Соколовского растаяли, как утренний туман. Давид Григорьевич нахмурился, но комментировать не стал никак и перешел к следующей теме - усовершенствованному им фабричному методу Пирогова, “хирургическому конвейеру”.
- В прошлый раз Николай Иванович освобождал хирурга от подготовки раненого к операции, дачи наркоза и послеоперационных действий. А сейчас, располагая прекрасными хирургическими кадрами и достаточным количеством молодых врачей, мы оставляем ведущем хирургу бригады только собственно операцию, а наложение, например, швов делают вчерашние студенты. Отобранные, разумеется, за склонность к хирургии
- Статью писать надо, - отозвался на это Огнев, - Чтобы все знали.
- Справедливо, - согласился начальник госпиталя, - Вот вы и займетесь, трех дней хватит - разобраться и задокументировать? Разумеется, без отрыва от хирургической работы.
Наконец, совещание закончилось. Без часов так не поймешь, вечер на дворе, или уже ночь. Но вслед за: “Все, кроме дежурной смены, могут пока идти на отдых”, тут же последовало, “А вы, товарищ Огнев, задержитесь”.
Гулкий коридор быстро опустел, но опять Раиса, ругая себя в мыслях, что подслушивает как девчонка, медлила уйти. Споры с начальством - дело такое. Отправит он сейчас сгоряча Алексея Петровича куда-нибудь в другой госпиталь, и им даже попрощаться не дадут! Начальник-то здешний с характером, посуровей Денисенко будет!
Сначала она не могла различить ни слова, потом, видимо, оба врача подошли к двери
- Голос у вас, Алексей Петрович… Прямо лекторский. И манеры. Преподавать приходилось?
- Немного. В Финскую вел курсы при госпитале, несколько лекций в сороковом, и вот сейчас, пока было время, в медсанбате передавал опыт. В порядке общественной нагрузки.
- Значит, склонность к преподаванию мне не почудилась, да и вам не привыкать. Завтра после смены представите план. Дальше: все ваши подчиненные в бригаде - гражданские врачи. А оружие начсоставу положено и вчера они его получили. Попрошу вас лично проверить - чтобы умели хотя бы правильно чистить и хранили как нужно. Сколько ни суши, здесь все-таки штольни, сыро. Доведите до личного состава, как следует держать его в боеготовом состоянии. Нам пока не до стрельб, но хотя бы сбережение оружия должно быть в порядке. И техника безопасности!
- Есть лично проверить.
- И еще: ваши подчиненные, с которыми вы сюда прибыли - справятся ли они с работой операционных сестер именно в вашем отделении? Я о Васильевой и Поливановой. С Саенко мне все совершенно ясно, краткосрочные курсы. Глаза толковые, но в остальном пока эмбрион.
- Справятся. Васильева начинала работу в травматологии с тридцать девятого года. В медсанбате себя показала очень хорошо. А Поливанова - фельдшер хирургического отделения райбольницы - вы понимаете характер работы? - с хорошим довоенным стажем. За обеих ручаюсь.
“Надо же, все фамилии помнит!” - удивилась про себя Раиса. У нее сразу с души отлегло, что ее командира никто никуда не отправит и главное, что он за них обеих ручается. Из коридора она едва успела выскользнуть незамеченной.
***
Самым непривычным в штольнях была тишина. Точнее то, что военный человек назвал бы тишиной - грохот разрывов снаружи здесь был не слышен совершенно. Хотя если бомбы рвались прямо над головами, это очень скоро становилось понятно по духоте и явственно ощущавшейся в воздухе пыли. Даже могучая вентиляция с трудом справлялась, когда снаружи взрывами поднимало в воздух тонны земли, пыли и битого камня. В остальном же здесь постоянно царил шум, усиленный эхом: штольни становились заводами, мастерскими, общежитиями. Хотя при взгляде на указатель на стене с надписью “Детский сад”, у Алексея сжималось сердце…
Обучение персонала кто-то с первых же дней окрестил “Инкерманским университетом”. Сразу на ум приходили недавние их занятия в Воронцовке и снова, и снова память возвращала к двум сгоревшим машинам в окулярах бинокля. На почерневшем борту одной из них еще угадывался красный крест. “Кто? И как?” Он знал, что Оля Васильева до сих пор бережно хранит затрепанный том Опокина, который, очень может статься, некому уже и возвращать. Хотя не может быть, чтобы никто не вышел.
Но скверные новости пришли с другой стороны, не от Керчи, а с моря.
- Алексей Петрович...
Странное дело. До сих пор Соколовский звал его исключительно по фамилии и званию. Вызвал по поводу обучения и статьи, хвалил за первую лекцию. Но в глазах - темнота, не тревога даже - боль. Что-то стряслось.
- Как коммунист, должен вам сообщить. Только что узнал в штарме: "Армения" затонула. Атакована с воздуха.
- Выжившие?
Никогда Алексей Петрович не говорил таким голосом. Сиплый, скрипучий, еле слышный. И склонился, на полголовы ниже стал.
- По предварительным данным - шесть-восемь человек. Прямые попадания, возможно, несколько бомб или торпед.
Огнев сглотнул. Выпрямился, став прямым, как палка, как старорежимный офицер на картинке. Хрипло откашлялся.
- Понятно, товарищ военврач первого ранга.
- Прошу вас... лучше это сделаете вы. Сообщить личному составу. Здесь знали друг друга практически все врачи. Как понимаю, вы тоже. Вы ведь больше года в Севастополе, так? Но все-таки, своей хирургической бригаде эту тяжкую весть придется сообщить вам.
Темно. Как темно все-таки в этом подземелье! И никакие лампы не спасают. Рассказывать не пришлось - они уже знали. Колесник, сжавшаяся, вдруг сделавшаяся совершенно маленькой, держала на коленях фотографию в картонной рамке. Кажется, она ни слезы не проронила, только глаза горели сухим, болезненным огнем и пальцы дрожали.
С фотографии смотрели незнакомые Огневу люди в белых халатах, врачи и сестры, человек двадцать пять, снятые на широком крыльце какого-то здания с высокими окнами, видимо больницы.
- Вот они, видите? - Колесник указала на трех девушек-сестер, стоявших в обнимку во втором ряду справа. Молодые, круглолицые, они легко и весело улыбались в объектив. - Мои девочки. Лучшие в нашем отделении. Никого из них больше нет, понимаете?
За спиной у Натальи Максимовны всхлипнула пожилая санитарка, та не глядя, обняла ее за плечи.
- Что чувствует командир, чьи бойцы погибли, выполняя его приказ? - Колесник воспаленным взглядом обвела товарищей. - Я не могла им приказывать… но это были мои девочки, я за них отвечала. И я нашла им место на борту. Теперь их нет. Они могли бы работать здесь, я могла бы забрать их с собой в Инкерман. Но я надеялась… что им там будет безопаснее.
Наталье Максимовне пока некому было объяснить, что на войне нет понятия “безопаснее”. И ее попытка спасти сестер своего отделения, добившись их эвакуации, дело понятное, и самое логичное. Если бы “Армения” благополучно дошла до порта, она бы хвалила себя за предусмотрительность. А теперь будет себя винить за то, что в чем нет ее вины. Как часто винит себя выживший! Не только командир, отдавший приказ наступать, но и штабной, находившийся в двух десятках километров от места боя..
“Это были наши машины! - вдруг ясно и отчетливо понял Алексей. - Те два мотоцикла ехали нам навстречу. Значит, сначала они встретили их”. И только одного нельзя было понять: кто же из наших не добрался. Точнее, добрался ли хоть кто-нибудь? Так несложно было для поднятия духа придумать хорошую новость…
Письма и похоронки. Ноябрь 1941
Почта № …. лейтенанту Огневу Александру Алексеевичу
Саша! Я попадал в переплет, но жив, здоров, в порядке и под Севастополем. Похоронкам из Керчи не верь, они не знают. Обратного адреса пока нет, узнаю - напишу. Дольше писать сил нету. Алексей Огнев. 30 октября 1941.
Где-то под Керчью
Извещение
почта №… старшине Поливанову Владимиру Ивановичу
Ваша сестра, ст.военфельдшер Поливанова Раиса Ивановна, уроженка гор. Бежица Брянской области, 1911 г. рождения, находясь на фронте, пропала без вести (убита) в октябре 1941 года.
Хуже списка безвозвратных потерь личного состава, который после четырех мучительных суток ожидания все же был заполнен и отправлен в штадив, только похоронки. С ними Денисенко медлил еще два дня. Он отчаянно хотел верить, что вышел хоть кто-нибудь. Потому что список потерь, его и уточнить можно, а вот ушедшие по адресам извещения о пропавших без вести, это как пуля. Свою цель непременно найдет.
“Южновой Варваре Яковлевне. Ваш муж, военврач 3-го ранга Южнов Василий Васильевич…” Не пришлось им вместе коротать век, не пришлось. Что может быть страшнее для одинокой, немолодой женщины где-то там, на севере, в эвакуации, в студеном чужом городе? Там, поди, уже и снег выпал.
“Почта, №… капитан-лейтенанту Астахову Михаилу Васильевичу. Ваш брат…” Лучше писать на полевую почту, а не старикам его в Балаклаву. Пускай уж сын найдет для отца и матери нужные слова. Подумалось и холодом потянуло от этой мысли, а жив ли сам старший Астахов? Нет, случись что, известили бы. Почтальон к нам чуть не до последнего дня добирался, и с письмами, и с газетами. Попробовал бы не добраться! “У них там такой комиссар, с ним никакого особого отдела не надо”, - говорили в штабе. Где-то теперь товарищ комиссар? О Гервере и извещать некого. Один как перст, родных не осталось, родителей еще в двадцатых холера унесла. Другого такого комиссара весь Крым переверни - не отыщешь! Все умел, за троих старался. А что осталось? Строчка в списке потерь личного состава. “Если через сутки не вернусь - считайте, что привез приказ”. Получил ли ты приказ этот, Рихард Яковлевич? Или пуля раньше догнала? Или получил, да не довез?
Денисенко тяжело поднялся из-за стола. Боль сжала виски как клещами. Что за новости, неужто он стареет, уже и давлением маяться начал? А ведь дождь будет. В Крым зима всегда приходит с дождями. Под ветром полог палатки выгнуло, натянуло парусом. Нет, по-штормовому ставили, не унесет. Вроде машина? Померещилось… Неужто совсем никто не вышел?
“Ермолаевой Анастасии Викторовне. Ваш сын, военнослужащий, ст. военфельдшер…” Он один у матери? Кажется, один. В личном деле должно быть. Забыл. Стрелять ты не любил, горе луковое. Но когда машины отходили, точно был при оружии. Лично проследил.
“Саенко Дмитрию Николаевичу… Ваша дочь…” “Васильеву Анатолию Федоровичу”. “Мухиной Марии Валентиновне”, “Петренко Александре Павловне”... Ох, девочки-девочки… Думал ли месяц назад там, на Перекопе, что придется писать вашим родным?
“Хватит, - сказал себе Денисенко. - Хочешь - не хочешь, а заканчивать надо. Раненых привезут ближе к рассвету. Может, и раньше, так что давай, Степан Григорьевич, заканчивай с канцелярией своей скорбной. Если живы, так отыщутся, а нет - ни одну душу ты с того света не вернешь, товарищ военврач первого ранга”.
Через полчаса у него осталось последнее не заполненное извещение. Над ним Денисенко застал гул приближающихся машин и он не без облегчения убрал в планшет пустой бланк. Может быть, через пару дней все еще поменяется. Но и два дня, и три не изменили в составе медсанбата ровным счетом ничего. И оставалось все-таки отдать последний долг товарищу и документ окаянный заполнить.
“Почта №… Извещение. Лейтенанту Огневу Александру Алексеевичу. Ваш отец…”
Рука все-таки дрогнула, испортив листок жирной кляксой, пришлось брать другой. Этот последний бланк завершал не просто старую многолетнюю, четвертой уже войной испытанную дружбу. До сих пор Степан верил, что товарищ его способен выйти из любой, самой жестокой переделки. Где кто другой сложит голову, он выберется живым и именно тогда, когда его уже перестанут ждать. Он ни минуты в этом не сомневался, ни в 1917-м, ни в Гражданскую, ни в Финскую. Разве что, когда друг свалился в тифу, Денисенко решил, что похоже, дело дрянь. Весь его тогдашний опыт врача не мог предсказать никакого иного исхода, кроме летального. Но Алексей выжил. Выжил ведь, черт подери!
Не выходил из памяти последний их разговор перед отступлением. Да что там, скажем правду - ссора. Злая, нелепая. Ведь орали друг на друга скорее от отчаянья, выбирая из двух путей, что оба хуже. “После нашего разговора мне нужно не только не быть трусом, но и не выглядеть таковым”. Что бы он сейчас отдал, чтобы не было этого разговора! Вышли бы оба и помирились бы. И сейчас оба ждали бы прихода машин… Нельзя, нельзя было вообще никого оставлять! Чудом же выскочили, в последнюю минуту, после последней минуты! Нельзя было медлить, уводить, уводить всех, на свой страх и риск, но уводить… Но ведь те две машины были с ними. Им своевременный отход ни черта не помог. А теперь?
А теперь Денисенко пишет похоронку сыну на отца. Александра он последний раз видел еще ребенком, малышом лет трех на руках у матери. После - уже только на фотокарточках. Ксения недолюбливала Денисенко. Он это видел и прекрасно понимал, отчего так. Всякое его появление значило для Огнева или командировку куда-нибудь к черту на рога, или того хуже - перевод в новый гарнизон. Какая женщина долго такое вынесет? Потому-то, верно, сам Степан так и оставался холостяком.
“Ну, а была бы еще семья сейчас? Легче было бы - получить такое?”
Он дописал последнее извещение только часа через два. То и дело поднимался, выходил из палатки и вслушивался в промозглую ноябрьскую темень. Но не было ни машин, ни людей, никто не спешил доложить, что арьергард медсанбата вышел к своим в полном составе. Или не в полном. Или один человек. Почему-то вдруг с абсолютной отчетливостью представился стоящий перед ним Алексей, грязный, заросший, с рукой на перевязи и трофейным автоматом. Настолько отчетливо, что Денисенко почти потянулся его обнять… но нет. Никого. Только ветер свистел, норовя с корнем выдернуть палатку и унести в сторону моря.
Где-то под Москвой
Землянка вышла неказистой, маленькой, со входом чуть побольше лисьей норы. Ясно дело, рыли второпях, и это, по мнению старшины, никуда не годилось, завтра предстояло дальше обживаться и окапываться как положено. Но сейчас добро хоть такая есть и печку сладили, не дымит. Это Поливанов лично проверил, трубу сам крепил. Не ровен час угорим — вот на ровном месте и отвоевались.
Спали вповалку, отделение еле уместилось. Света не жгли, все одно, в коптилку залить нечего, а проводом телеграфным много не насветишь, да и коптит он, зараза. Вылезем потом черные как негры.
Старшине не спалось. Да и к бойцам его, даже после долгого марша и боя нынешнего, сон пока не шел. Вон рядовой Самошкин рядом устроился, шинелью с головой укрылся, делает вид, что уснул давно. Но нет. Во сне он храпит что твоя лесопилка, даром что пацан совсем. А тут даже дышать старается через раз после увиденного… То ли слезы прячет, всяко может быть в девятнадцать лет, то ли злость не перекипевшую. Шурка Грибов, здоровяк рязанец с кулаками размером с добрый кочан, сидит перед печкой, строгает какую-то щепку. Просто так, чтобы руки занять.
- Отбой кому был, Грибов?
- Дак это… не спится, товарищ старшина.
- А надо. Как ты завтра квелый будешь эту землянку докапывать? - Владимир поднялся, пошевелил поленья в печке. - Набились-то как сельди в бочку, не годится. И вход слабый, не ровен час осыпется.
- Сладим. Тут дело нехитрое. Бревнышек бы еще пару раздобыть.
- Значит раздобудем. Позицию надо обживать. В первую голову — ячейки углубить там, где сегодня наметили. Но это завтра. А сейчас — давай, чтобы со свежей головой был.
Будет она тут, свежая… Видать, не перегорело еще в ребятах увиденное. И даже бой не погасил этой злости. Да не злости - ненависти! Тяжкой, той, что сжимает кулаки и зубы, леденит душу.
На полустанке, откуда они этим утром вышибли фрицев, сутки назад медпункт стоял. И когда немцы на этом участке прорвались, отойти не успел. От того, что увидал ворвавшийся туда полувзвод под командованием старшины Поливанова, даже у обстрелянных и бывалых бойцов темнело в глазах.
Село за станцией взяли сходу. Гнала вперед лютая, неутоленная злость. Пленных не брали, но на то и приказа не было. А того немца, что на станции им попался, видать, отойти со своими не успел, старшина лично очередью срезал, пока обожженные увиденным его бойцы не порвали фрица в клочья. И кто-то даже бросил: “Что же ты его, старшина, так легко!”
- А то что мы - не они. Мы здесь - советская власть. Двое со мной, проверить всё!
Он их до седьмого пота гонял, чтобы едва ли не всю станцию с пакгаузами и сараями проверить снизу доверху. Чтобы злость в дело перешла. Скверная штука ненависть. Даже когда законная.
Но чтобы убитых схоронить, отобрали тех, кто покрепче. Хорошее место выбрал старшина, приметное, под двумя чудом уцелевшими под обстрелом рябинками, за станцией. Трое девчат-санитарок, девять раненых. И еще женщина с кубиками военфельдшера на изодранной в клочья гимнастерке. Когда ее поднимали, в кровавом льду под ее головой так и остались вмерзшие пряди волос. Русых, с рыжиной. Закроешь глаза и снова их видишь. И ни черта с этим поделать не можешь!
Документов ни при ком из убитых не было, так и оставались они пока безымянными, а значит для командования и для родных потом - без вести пропавшими. Потому и не шел теперь сон к старшине. Камень лежал на сердце. Мерзлая глыба, вроде тех валунов, что навидался Поливанов на Карельском перешейке. Тяжелая, не сдвинешь. А в кармане гимнастерки, в левом, у сердца, меж партбилетом и красноармейской книжкой, казенный листок в половину тетрадного. “почта №… старшине Поливанову Владимиру Ивановичу. Ваша сестра…”
До сих пор привык он доверять своему чутью, острому как у всякого охотника. И чутье это, обычными словами не объясняемое, говорило о том, что в дивизионной канцелярии явно что-то напутали, и должна быть Раиса непременно живою. Когда они детьми, беспризорничая после смерти матери, потерялись, и как оказалось - на добрых десять лет, это чутье уже было при нем. И тоже говорило, что сестра жива, надо только разыскать ее. Не подвело же. Нашлись, хотя случилось это, когда он уже был в армии. А теперь? Листок этот чертов - вот он, есть. И станция, где случилось то, чего не выскажешь никакими словами, тоже есть. А ведь такою могла быть и Раисина смерть. И от мысли этой стылый холод пробирает до самого сердца.
Тех, кто сотворил такое с пленными, вообще не должно быть на свете. Ни в Германии не должно, ни в какой другой стране. Нигде, никогда. Значит, и мы такими стать не должны, даже когда мстим. Злая штука - ненависть, ядовитая.
А ту женщину он попробовал запомнить. Лицом приметная. Расспросить бы, кто ее знал, тогда и остальных поймем, из которой части. Русая, статная, брови прямые. Лет… ну чуть его помладше, верно, Раисе ровесница.
“Нет, сестрена. Не твоя это смерть. Твоя мимо прошла”.
Душу бы отдал, чтоб мимо!
Глава 3. Инкерманский госпиталь, ноябрь 1941
«Весь личный состав - на разгрузку инвентаря. И поскорее, светает уже».
Полуторки, доставившие двухъярусные железные койки, запоздали. Возить грузы старались ночами, а сейчас водители то и дело поглядывали с тревогой на небо. Ветер быстро разносил обрывки туч. Самая погода для бомбардировщиков.
Девушки-сестры носили тюки и ящики. Койки сгружали, ухватив одну вчетвером, уцепившись как муравьи.
«Раз-два — взяли! Подымай. Саенко, к старшей медсестре! Давай быстрее, здесь ты не сдюжишь! Еще — раз, подымай, девчата!»
Не успели с трудом разгрузить две машины, подкатила третья. У начхоза всякое терпение кончилось:
- Семенов, так твою перетак! Я тебя когда со склада ждал?!
- Виноват… я там не один такой, машин на складе - не провернуться, - оправдывался молодой водитель. - Привез, все привез. Я нам и пополнение привез, между прочим, - он откинул брезент и окликнул по всей видимости задремавшего пассажира, - Приехали, товарищ военврач! Вот он, Инкерман.
И к изумлению Раисы, готовившейся с другими быстро, по цепочке, разгрузить машину, из кузова выбрался… Астахов! Откуда он только взялся? Наши ведь должны быть сейчас под Керчью! Но без сомнения - он. Тощий, осунувшийся, шинель в подпалинах, прожечь где-то успел. Но целый и невредимый, подтянутый, выбритый и почему-то остриженный почти под нулевую машинку, от чего хорошо видно, что шрам у него не только на лбу, но и на макушке.
- На месте? Спасибо, браток, - он хлопнул шофера по плечу и только тут увидел Раису. - Поливанова? Ты?!
В одно мгновение просветлев лицом он подбежал к ней и вдруг сгреб в охапку. Так стиснул, что чуть ребра не хрустнули. Запах одеколона, исходящий от него, совершенно не вязался ни с лицом, ни с паленой и пахнущей сыростью и гарью шинелью.
- Живая! Ах ты ж… черт меня возьми! Живая, Раиса Иванна! Так дошли? Все дошли?
- Все, Игорь Васильевич, все дошли. Только отпустите меня, пожалуйста, раздавите же, - Раиса еле перевела дух, - Вы сами-то откуда? Кто еще из наших здесь?
Астахов моментально разжал руки. Радость, вспыхнувшая в его глазах, когда он услыхал, что арьергард добрался невредимым, угасла в одну секунду.
- Никого, - ответил он глухо. - Один я вышел. Из двух машин один. - и увидев подошедшего Огнева, вытянулся как в строю, резко бросив руку к виску, - Прибыл в ваше распоряжение… - Астахов осекся и взгляд стал напряженным, - Один.
- Остальные?
- О других машинах - не знаю. Наши две…
Договорить Астахову не дали. Где-то рядом заорали “Во-о-о-здух!!”, а из рваных облаков прорезался, нарастая, воющий свист.
- Ложись!!!
Сначала Раиса оцепенела, ей еще не случалось попадать под налет здесь, в трех шагах от таких спасительных и прочных штолен. Кто-то дернул ее за руку, кажется водитель…
Первый разрыв пришелся над их головами, у края ущелья. Ударило так, словно рвануло пополам гигантский, во все небо лист кровельного железа.
Вторая бомба бухнула существенно ближе, и по ущелью прокатилась тяжелая горячая волна. Ею будто прижало к земле не успевших добежать до укрытия людей. Раиса почувствовала себя мышью в кошачьих лапах. Только кошка эта должна быть никак не меньше танка.
И сейчас же стало невозможно ни дышать, ни видеть в клубах поднятого взрывом песка и каменного крошева.
Следующий взрыв - еще ближе! - ударил по ушам, на мгновение оглушив, но все же Раиса уловила в тяжелом грохоте какой-то короткий и острый свист, как от лопнувшего стального троса, звяканье металла о металл и странные мягкие шлепки. И сквозь клубы дыма разглядела, как полуторка, которую они разгружали, начала заваливаться на правый борт, на пробитые скаты.
Кажется, только здесь, а может, раньше она их просто не слышала, отозвались зенитки.
Еще несколько разрывов прокатились по ущелью, удаляясь, и оно полностью утонуло в дыму и пыли. А потом зенитки смолкли. Сквозь звон в ушах Раиса различила удаляющийся гул моторов. По ущелью закричали “Отбой!”, и она поднялась, вытряхивая из волос песок и мелкие камешки. Не сразу сумела найти в пыли слетевшую пилотку. Подумала, что на поверхность теперь без каски лучше не соваться. Ладно, что на сей раз голова цела.
И только тут заметила совершенно осевшую на бок машину. Посеченный осколками брезент трепал ветер, уносил пыль и дым. У откинутого борта, скорчившись, лежал Астахов, прижав к животу левую руку. Правой он судорожно пытался что-то нащупать рядом с собой. И песок под ним медленно темнел от крови.
- Астахов! Астахова ранило!
Секунды, кажется, не прошло, а около него уже сидел Огнев, одной рукой и зубами открывая нож, другой выдергивая из кармана индпакет. Резанул гимнастерку, зубами сорвал обертку индпакета, подложил тампон - и тут же, продолжая перевязывать, закричал:
- Двое с носилками ко мне! Васильева, ко мне! Поливанова, мыться! Саенко, бегом в операционную, скажите - экстренная лапаротомия, потом две банки крови нулевой группы в операционную!
Кивнув подбежавшей Васильевой: “Бинтуйте, широко, плотно”, сам бросился к предоперационной.
Раиса была уверена, что к темпам армейской работы привыкла. Сорок пять секунд на сортировку, казавшиеся совсем недавно чем-то немыслимым, стали понятны и привычны. Повязки руки накладывали уже сами, даже и смотреть-то особо не требовалось, но их она и в мирное время умела. А вот как операционная сестра работать начала считай только что. И при тяжелых операциях - считанные разы, в Воронцовке еще.
Пока мыла руки, мелькнула еще мысль: почему ее, почему не Васильеву, она же опытнее?! Но задержаться на этой мысли уже не оставалось времени. А потому она просто твердила себе, раз за разом, то, что недавно говорила ей Оля: “Не быстро, а вовремя. Но плавно”.
Ага, не быстро, но вовремя… Не дергаемся. Аккуратно. Все знакомо. Еще недавно Астахову она инструменты и подавала. Правда, операции были гораздо проще. И под местным.
Наркотизатор сидела у головы раненого, одна рука на пульсе, в другой склянка с эфиром. И исходили от этой маленькой пожилой женщины такое спокойствие и уверенность, какого Раиса в жизни не встречала. Как будто она держала в своих руках сердце пациента, и, пока она его держит, ничего не случится.
“Лишь таким людям и можно это доверить”.
Огнев только посмотрел на нее, а она уже ответила:
- Спит. Пульс сто десять, хорошего наполнения. Можно приступать.
- Скальпель. Пинцет.
Плавно, аккуратно. Спокойно. “Только бы жив остался!” У него татуировка оказывается, якорь на левой кисти. Между большим и указательным пальцем, маленький. Раньше не замечала. “Черт бы тебя побрал, не спи!”
Хорошо, подумала она как-то отстраненно, что только что развернулись. Полной бригадой из четырех человек работаем, как по учебнику. Два врача, наркотизатор и она, операционная сестра экстренной фронтовой выучки. “Не оплошать бы! Нельзя!”
Колесник в маске как в чадре. Это из-за того, что у нее глаза такие. И вместо шапочки что-то вроде чалмы из марли.
- Зажим! Еще!
Полчаса прошло. А поту сошло, будто Раиса целый день землю копала. Неужели, справились? В операционном тазу кровавая рвань и два зазубренных осколка. Вот такой вот кусочек железа, длинной не более спички - и все, и нет человека. “Не накличь!”
Алексей Петрович, подняв наконец руки и держа их перед собой по-хирургически, полуприкрыл глаза и выдохнул: “Считайте инструменты и тампоны”.
Астахов дышал спокойно, в вену ему капала консервированная кровь, на раскрытой ране - тонкий слой белого стрептоцида. Кажется, пока все благополучно.
Услышав, что инструменты и тампоны сосчитаны, Огнев начал зашивать брюшину. И тут Раиса, которой пот заливал глаза, невольно залюбовалась его движениями, быстрыми и перетекающими одно в другое. Руки словно плели какой-то непрерывный узор, даже на танец чем-то эти движения похожи. Вот оно - вовремя, но плавно. Вероятно, от этого ритма ход операции и зависит, ее скорость, а значит - и жизнь человека. Успели - спасли. Вот о чем Оля говорила.
Аккуратно повернув Астахову голову набок, Алексей Петрович сел около него. Через несколько минут Астахов приоткрыл глаза. Его лицо болезненно исказилось от приступа тошноты, он закашлялся, страдальчески скорчился, и следующую попытку кашля сумел подавить.
- Куда… меня? - спросил он.
- В живот, - ответил Огнев, - один осколок по касательной, два внутри. Печень-почки-селезенка целы, кишки резецировал, осколки извлек. Прогноз, с осторожностью, благоприятный.
Раненый очень медленно и осторожно протянул левую руку, на которой не было капельницы, дотронулся до повязки.
- Мы крепкие, - прошептал он, - Пополам порви - двое вырастут.
- А с этим экспериментом, коллега, мы подождем. Сейчас тебя в палату отнесут, поспи.
- Только в тыл… не надо. Не отправляйте, - Астахову не хватало сил даже повернуть голову.
- Ближайшую неделю ты все равно нетранспортабельный. А там - увидим. Главное - без моего разрешения не вскакивай.
- А ты, Алексей, не затягивай! - Астахов попытался улыбнуться, но это было для него уже совсем тяжело. Одними глазами обозначив улыбку, он неглубоко вздохнул и провалился в сон.
- Раиса, спасибо, очень хорошо. Мария Константиновна, вы лучший наркотизатор Севастополя. Меняем перчатки и продолжаем.
… продолжаем что? Только тут Раиса поняла, что в операционной заняты уже все столы и на соседнем Колесник и кто-то незнакомый готовят к операции раненого. “Как же так? - подумала она, машинально обтирая руки спиртом и надевая чистые перчатки, - Я же на операционную сестру не доучилась еще…”
- Пинцет!
Пинцет - значит, пинцет. Работаем.
“Не быстро, а вовремя. Но плавно. От этого ход операции зависит”. Как будто бы Раиса не оплошала. Хотя до сих пор при таких серьезных операциях ей полную смену работать не приходилось.
Она не могла сказать, сколько прошло времени, прежде, чем их сменили. Все-таки, в палатках было проще. Темно - значит день кончился. Разгружали машины они, когда едва светать начало. Что там сейчас, снаружи, вечер, ночь?
Все ли она верно сегодня делала, или ее просто некогда было ругать? Под конец от эфира повело чуток, голова закружилась, но это не страшно. Говорят, к этому привыкают. Главное, что в обморок валиться не начала, как Лена Николаевна тогда. Где она сейчас? Жива? Ведь наши должны были выйти к Керчи! А как же тогда..? Спросить пока не у кого.
- Надо сообщить, что вентиляция не справляется, - строго говорит наркотизатор. Теперь Раиса знает как ее зовут. Мария Константиновна снимает платок и волосы у нее оказываются двух цветов - темные, пронизанные как лентами седыми прядями. Лицо маленькое, округлое, глаза светлые, строгие.
- Вы молодец, - произнесла она коротко, разглядывая Раису так, будто впервые ее увидела. - Сразу шприц положили, не выронили. Сильно голова закружилась?
- Не очень.
- Значит скоро привыкните. Пока можете на воздух выйти.
- Это не вытяжка, - как сквозь сон услышала Раиса кого-то незнакомого. - Это нас опять бомбили. Когда наверху пыль и дым столбом, всегда душно.
На воздух выбраться можно, но для этого надо куда-то долго идти по коридорам. А времени на то мало, а Раиса не уверена, что не заблудится. Ну как сейчас еще куда назначат? Но нет, их смена закончилась.
“Вот тебе и боевое крещение, Раиса Ивановна”, - сказала она себе и тут же сердце тревожно сжалось. Бомбежка. “Один из двух машин…” Что с нашими? И что сейчас с Астаховым?
В послеоперационной палате дежурит Оля. Наверное, ее смена тоже скоро закончится. В общежитии, большом, человек на тридцать, они втроем - Раиса, Оля и Верочка сумели устроиться рядом, на соседних койках. Они две на нижнем ярусе, а Верочка наверху, у Раисы над головой. Вернувшаяся с дежурства Оля сидела на своей койке, обхватив руками голову.
- Как? - спросила Раиса, ожидая услышать в ответ что угодно.
- Спит, - Оля подняла на нее усталые глаза. - Проснулся, узнал меня… Опять уснул. Пока ничего еще неясно, сама ведь понимаешь, - голос ее дрогнул.
Раиса села рядом и молча обняла ее. Как все просто было пару дней назад, когда жила еще уверенность, что с их товарищами все благополучно. А теперь?
- Тетя Рая, - спросила вдруг Оля очень тихо, - ты не помнишь, кто с ними еще в машине ехал? Она, кажется, последняя отходила.
- Да я и не знаю. Нас же с тобой сразу отдыхать отправили. Я и не видала, как колонна собиралась. Васильев только попрощаться прибегал. Зубами маялся, бедолага. Но он где-то в середке вроде был, когда трогались.
- Две машины, - произнесла Оля неуверенно, - Он в бреду только о них говорит. “Две машины… я один”. Значит это наши были там, на шоссе. Наверное, все-таки попали под налет. Только мы его не видели. Или… те мотоциклы помнишь?
У Раисы упало сердце. Вот как могло все дело повернуться. Но ведь если они, такими малыми силами, сумели пугнуть тех немцев, не может быть, чтобы… Или все-таки может? Если налет, почему мы взрывов не слышали? Недалеко же были. Да все равно ясно - беда стряслась. Та, что не поправишь. Осталось только утешать беспомощно плачущую Олю и уверять, что остальные точно должны были благополучно добраться в Керчь. Ох, хотелось бы Раисе самой в это верить!
- Вера скоро придет, - Оля выпрямилась и начала поспешно утирать глаза. - Не говори при ней о машинах, хорошо? Знаешь, кого мы с ней здесь встретили вчера? Бабушку Наташи Мухиной. Она тут на швейной фабрике работает. Вера к ней пошла. Она ей уже сказала, что Наташа в Керчи. Пусть лучше и сама так думает.
Вернулась Верочка, по-взрослому хмурая и строгая. На все расспросы только вздохнула тяжко:
- Беда с бабушками, честное слово. Если у старого человека какое-то предчувствие, то ты ничегошеньки с этим не сделаешь. Не верит мне баба Маша. Я ей и так, и этак, Наташа в Керчи, вместе со всеми, это мы здесь так вот заплутали, а с ней все в порядке. А она сначала кивает, а потом опять: "Нет, деточка, чует мое сердце, нет моей Наташеньки на свете. Ты скажи мне правду, где она лежит? Есть ли у ней могилка?" Потом говорит: "Перекрестись. Пускай ты комсомолка, а Господь тебе соврать не даст".
- А ты что же? - спросила Оля.
- Мне не жалко, - Вера развела руками. - Лишь бы она хоть как-то мне поверила. Старый же человек. У Наташи родителей нет, бабушка ее одна растила. Девочки, но ведь я же и не врала ей. Она ведь должна быть там, правда?
- Конечно, - отвечала Оля, отведя глаза. - Давайте-ка спать. Как говорится, на войне сон дорог.
Как ни дорог сон, а все никак не шел. Раиса долго еще ворочалась, пытаясь устроиться поудобнее, и привыкшая на ночных дежурствах чутко наблюдать за всеми, понимала, что Оля тоже не спит, а тихо плачет, пряча голову в подушку.
Прошло еще три дня, долгих, наполненных работой, потому что подземный госпиталь развернулся уже в полную силу, прежде, чем Огнев окончательно удостоверился, что его товарищ и коллега выскочил благополучно. Учили в прошлом столетии, что хирург должен бояться господа бога и перитонита. Но первого, как выяснилось, вообще нет, а второго на сей раз удалось избежать. Хотя, совершенно понятно, что случись все не при самом входе в штольни, а где-нибудь в километре перед ними, Астахову никто бы не смог помочь, ни бог, ни черт, ни даже сам Сергей Сергеевич Юдин, гений абдоминальной хирургии. Потому что с таким массивным кровотечением долго не живут. Не успели бы донести. Впрочем, и через сутки, и через двое, ничего еще нельзя было сказать, кроме как: “пока - жив”.
От других тяжелых Астахова отличало лишь то, что понимая хорошо свое состояние, он не просил пить. Молча терпел, стиснув зубы. От не успевшего сойти летнего загара лицо его казалось не бледным и не серым, но будто припорошенным местной ржавой дорожной пылью. Глаза запали, щеки ввалились.
Но о двух машинах он заговорил первым, едва смог говорить. Вечером, когда Алексей один зашел его проведать, он предваряя все вопросы о самочувствии, коротко выдохнул: «Засыпались». И собравшись силами, начал рассказывать, то, о чем мог сказать только так, с глазу на глаз, пока остальные спят… Он часто умолкал, переводя дух, сбивался, но тут же снова продолжал, торопясь, словно опасался не успеть, или же так жгло его то, с чем пришел в Инкерман. Похоже, и в самом деле жгло. Видать, не только на шинели, но и на душе остались подпалины.
- Подловили как салагу… Погубил я их, Алексей Петрович, всех. Обе машины.
Выходило из рассказа его так: отстали они от колонны, не особо далеко и уехав. Астахов шел замыкающим, и увидел, как выкатился на обочину Васильев. Как ни колдовал с мотором шоферский консилиум, надолго его не хватило, машина заглохла и встала. За старшего там Южнов был, командир госпитального взвода. Он все за имущество переживал, упихал его в те машины, что порезвее, а сам замешкался. И остались с ним Ермолаев да пять девчат-санитарок. В замыкающей машине ничего особо ценного, палатки в основном. Из личного состава - санитары, да двое из команды выздоравливающих. За старшего с ними - Астахов. Когда у первой машины мотор обрезал, он приказал шоферу остановиться. Решили, если за короткое время не починят, перекидать весь ценный инвентарь в кузов и санитарную машину бросить. Но не успели.
- Сразу надо было… бросать. Ляд их знает, откуда взялись. Мотоциклисты. Много, машин с десяток. Только моторы услыхал, сразу «Немцы!», выстрел из нагана и очереди. Убитый шофер на меня, оба в кювете. Починились…
- А оружие?
На заострившихся скулах Астахова перекатились желваки:
- В кабине осталось. Пистолет я отцепил, под сиденье сунул, мешался, - Астахов аж зашипел, как от боли, - И водитель карабин оставил. Думали ведь, дорога наша. Ермолаев только с наганом, потому, что по форме положено, допек-таки его Денисенко... Один раз стрельнуть успел. Первым и уложили. Не попал. Он ведь все спрашивал, помнишь? Зачем мол стрельбы. Руку портить только. Его — первым, а там и остальных. Посоветовались о чем-то, да и скомандовали “Фойер”. Всех. Машины подожгли. И укатили.
Он замолчал. На лбу блестела испарина. Ясно, что эта исповедь была для Астахова тяжелее любого ранения.
- Я старший… был! Должен был я…
- Будь у тебя оружие, ты бы с ними и остался.
- Боевое охранение я должен был выставить, если уж машину спасал. Я старший… Был. Стою как дурак, смотрю, что там с мотором. Нашел кино. Досмотрелся. Бросать надо было. Сразу бросать. Людей в кузов, барахло в кювет, ту машину поджечь и по газам. Мог бы догадаться - дорога пустая. Ни регулировщиков, ни беженцев даже. Пара повозок брошенных попалась… и все.
Он замолчал, стискивая в кулаках одеяло. Потом собрался силами и заговорил снова.
- До ночи пролежал у машин. От кузова угли сыпятся, дождь, сыро… А мне все кажется, что они в крови шипят. Ночью встал и пошел к фронту. Прибился к своим, проскочили. На проверке всего ждал. Что под трибунал меня и в расход. Не рыпнулся бы. А мне только и сказали, ваши мол в “Шампаньстрое”, топай туда. Пришел, - в глазах его стояла мутная черная тоска, - Имена ведь… не все знал. Какие помню те… Южнов наш, Ермолаев, шоферы — Демченко мой и Васильев. Калиниченко. Все мечтал водить выучиться. А остальных… и девочек… девочек наших. Одна кругленькая, в перевязочной работала, Мухина. И та, что пела хорошо. Ее все просили… Галя, фамилии не помню. И все. Остальных… Не… не утешай меня, Алексей Петрович. Мог я сделать правильно.. мог неправильно. А не сделал… ничего. Знаю, у каждого врача свое кладбище. Но на моем теперь - еще и они.
- Понимаю про кладбище. Но, знаешь, Игорь, самая большая ошибка хирурга - корить себя, что он не Господь бог, - Огнев помолчал. - И еще. Кроме кладбища, у каждого врача есть дети. Это те, кого он от смерти спас. Вот где теперь наша с тобой задача - чтобы их было больше, чем могил на кладбище. Хотя бы раз в сто. А где мы фатально ошиблись - там мы уже ошиблись и уже фатально. Помнить - обязательно. Скрести себя - только руки себе вязать.
- Всё так… Я ведь Кошкину то же самое говорил, про сводки. Эх, где-то они сейчас… все? Может, и выскочили… Погоди, Алексей! Ты же по той дороге за нами ехал?
- Дым увидели, свернули вовремя.
- Может, действительно, я один из медсанбата так напоролся? Эх… Отступление, как операцию, продумывать нужно. Заранее…
Разговор вымотал Астахова и морально, и физически. Он прикрыл глаза и сполз в дрему. Огнев послушал его дыхание, чему-то грустно улыбнулся и пошел в столовую. Через четыре с половиной часа - подъем…
Глава 4. Инкерманский госпиталь. Ноябрь-декабрь 1941
- Скажи, ты ведь уже тогда знала, что это наши машины? - скорее всего Вера и сама понимала, каким будет ответ. Скальный карниз, чуть нависавший над краем ущелья, был крохотным, шириной меньше метра. Сидеть на нем было удобно, главное, под ноги не глядеть, не видеть, как обрывается он в пустоту. Сюда выбирались из штолен подышать свежим воздухом, или покурить, прикрывшись ночью плащ-палаткой. Кто-то нарочно привязал ее к вбитой в камень скобе - для забывчивых. Далеко внизу тонула в сумерках долина, с каждой минутой все глубже и темнее становилась она, затягивалась туманом от реки. Еще чуть-чуть, и совсем не различить будет на дне силуэтов машин. - Догадывалась, - ответила Оля, не поднимая головы. Она сидела на камне спиной к обрыву, кажется, совершенно не чувствуя ни холода, ни того, как треплет выбившиеся из кос пряди сырой ночной ветер. - Некому больше. Соседи справа по железной дороге эвакуировались, а те что слева - на Евпаторию отходили. Не знала только, кто именно там был. - Тогда ты правильно ничего мне не сказала. Иначе бы Наташина бабушка нипочем мне не поверила. Я ведь не умею врать, даже когда очень нужно, - не умела. Зато умела Верочка говорить серьезно, без надрыва, без слез, и голос не дрожал даже. - Для нее Наташа еще жива. Так, наверное, правильнее будет. У нее ведь больше никого нет. Не было, - она впервые запнулась и замолчала. - Золотые руки были. Какой бы врач из нее получился… - больше всего Раиса сейчас жалела, что не успела сказать это Мухиной, пока рядом были. Эх… тетя Рая. Не бойся похвалить сегодня, завтра может уже некого будет. - А Илья в мединститут собирался поступать, - добавила Оля. - Хотел в Одессу ехать. В сороковом году он пробовал уже - провалился. Думал на этот раз получится. - Васильев, бедолага, - Раиса вздохнула, - сгубила таки его эта полуторка, не вывезла. - Дядя Петя одинокий был, - Оля всхлипнула и быстро утерла глаза рукавом. - Детей нет, родни не осталось. Он потому-то меня племяшей и звал. Все-таки легче, когда не совсем один на белом свете. Всегда говорил, если мол кто будет обижать или приставать, ты только мне скажи, я ему сразу уши до подметок пришью, - она попробовала улыбнуться, но губы задрожали. - А Шура Демченко, такой хороший парень был. Ваня Калиниченко, мы с ним дежурили вместе иногда… И теперь - все. Даже могилы нет. - У Наташи мама была медсестра. Она от холеры умерла, от больных заразилась, - Вера оглянулась на темнеющую внизу долину и зачем-то сняла очки. - Я все понимаю, девочки. Это война, на войне убивают. Просто… ни минуты не могла представить, что именно Наташа будет первой. И до сих пор не могу. А кто следующий? Она поежилась и замолчала, прижала руки к щекам, пытаясь согреть стынущие пальцы. Ветер принес со дна ущелья глухой рокот, видно, подходила новая колонна машин. - Оля, тетя Рая, - заговорила Вера снова, негромко и ровно, - Я вам адрес оставлю. Если что случится, напишите моему папе, ладно? Наверное, будет лучше, если это сделает кто-то из вас. А не просто, командование сообщит. - Вера, не надо, милая! Уж здесь-то что случиться может? - Оля отчаянно замотала головой. - Пока мы все рядом, фронт держится. - Рядом. На разгрузке тогда тоже рядом были, - та тоже помотала головой, словно стряхивая что-то. - На то и война, что может случиться абсолютно все. Я только теперь это поняла. И не думать об этом не могу ни минуточки! Только не считай, что я паникер какой-то там! Просто понимаешь… Каждый раз, когда вечером после смены идем на ужин, я смотрю на тех, кто рядом, и думаю: кто и где будет через месяц? А через полгода? Кто войну переживет и сможет вспомнить… вот этот день хотя бы? Нет, я за себя не боюсь, нисколько. Но понимать это… - И не бойся. За других - тоже не бойся, - Раиса обняла обеих подруг. - Ох, девочки-девочки… Никто не знает, что будет, но нельзя нам бояться. Иначе для дела сил не останется, - говорила она и чувствовала, как в глазах закипают слезы. - Бояться - нельзя. Плакать сейчас - можно. На это “можно” будто плотину прорвало. Обе уткнулись ей в рукава и заревели в голос. Раиса и не пыталась их утешать, пусть выплачутся, хуже нет, чем стиснуть зубами собственную боль. Пусть. Им можно. Гладила по голове то одну, то другую, и чуть не до крови кусала губы. Ей раскисать нельзя все равно. Уж сейчас - так точно. Сама собой вставала перед глазами дорога под Уманью и неприметная могила в перелеске. Вот, схоронили Данилова по-человечески, а толку? Не сыскать ведь потом будет. А кого из тех, кому Раиса сама глаза закрыла, она хотя бы по именам помнит? И где сейчас те, с кем ненадолго свела война, живы ли? Старший лейтенант, с которым отряд из окружения вышел. Старшина, что учил ее наган чистить, Валя эта непутевая. Младший военюрист, девушка-машинистка, начфин со своим сейфом… Да хоть Парамонова, благодаря которой Раиса на фронт попала и до Крыма дотопала. Жива ли еще товарищ сержант? Кажется, вот в том и есть самое худое, что смерть на войне становится вещью привычной и всечасно близкой. Это не старуха с косой, как ее рисуют, а просто еще одно явление природы. Как буря или град. Где ударит, там не ухоронишься, хоть три раза под землю заройся! - Вот где вы отыскались, товарищи, - Огнев появился почти неслышно. Быстро снял шинель, накинул Оле на плечи. - Васильева, почему в такую погоду в одной гимнастерке? Оля сглотнула, вытерла слезы и быстро поднялась: - Товарищ военврач третьего ранга, разрешите обратиться? - Обращайтесь. - Вы сказали тогда, что наши… отошли на Керчь. Все, - она мотнула головой, смаргивая вновь подступившие слезы. - Это вас кто-то обнадежил? Кто? - Никто, - ответил он негромко. - Обнадежил вас, - запнулся на секунду, словно выталкивая слово, - я. Так надо было. - Надо? - переспросила Оля с недоумением и болью и даже отступила на полшага. - Зачем? Мы ведь все равно все узнали… Вы уверены? Только говорите правду! Уверены? - Да, уверен, - голос его вновь сделался спокоен, но Раиса скорее почувствовала, чем услышала за этими словами настоящую боль. - Ты сядь, Оля, не стой на ветру, - та деревянно опустилась на камень рядом с Верой, командир устроился с краю, ближе всех к обрыву и продолжил, так же негромко, но твердо. - Я с самого начала понимал, что те две машины - скорее всего наши. Но вы - мой личный состав. Моя задача была не просто вывести вас из окружения, но и вернуть в работу. А после такого перехода даже втянутые в марши бойцы могут выйти из строя. Суток на трое. Вам нужны были силы. - А сейчас? - Сейчас вы знаете правду. Любая правда лучше неведения. Вообще страшнее неведения - нет ничего. Вы бы сами себя изнутри сгрызли, измучили, ища ответ. - А что с остальными? - быстро спросила Вера. - Только правду говорите! Правду! Вы знаете, что с ними? - Нет. И никто пока не знает. Но Астахов, как я понял, на полчаса примерно отстал от колонны. Значит, у них был хороший шанс либо свернуть на другую дорогу, либо заметить дым. Я знаю Степана Григорьевича не первый десяток лет. Человек волевой, опытный. С пехотным опытом в том числе. Если кто и сумеет вывести людей в такой ситуации - так это он. И вот что, товарищи, хуже безвестия трудно что-то придумать, поэтому кто домой пока не написал - напишите. На всех нас могли уже похоронки отправить. - А вы? - спросили Раиса, Оля и Вера в один голос. - А я - еще в Золотой Балке написал. Вам тогда не сказал - виноват, устал очень. И хватит вам на ветру сидеть, померзнете, простудитесь. А нам работать надо. Все еще всхлипывая, девушки пошли внутрь. Оля задержалась, возвращая шинель командиру. - Как он? Только… только правду. Пожалуйста. - Поправляется, Оленька, поправляется. Прогноз, с осторожностью, благоприятный. Самое опасное время по расхождению швов прошли. Если теперь не образуется спаек - будет совсем как новенький. Честное слово. - Спасибо! - совершенно неожиданно Оля поцеловала Огнева в щеку и убежала, совсем как девочка.
“Тянул ты, товарищ командир, с извещением личного состава, вот и дотянул”, - укорил себя Алексей. Говоря о Денисенко, он был предельно честен. В донских степях в Гражданскую Степан из многих переделок вышел. Да только немцы - не деникинцы, так что все могло обернуться и боем, неравным. Еще как могло. Второй пулемет при них оставался. Будем надеяться… “Но это тебе не “шошей” банду пугать! Эх, Степа, бедовая твоя голова… Цела ли? И ум, и опыт, и воля не спасут от шального осколка, мессера-охотника или заметившей пыль от колонны разведки на мотоциклах. Хорошо, раненых почти всех раньше отправили. Если что - переформируют дивизию, сформируют новый медсанбат, найдут персонал… Такая вот диалектика - нас у Родины много. Найдется, кому встать на пост. А друг у друга - мало. И хватит об этом, когда узнаем - тогда и узнаем. А то получается будто каждые десять минут температуру меряю…”
***
Вынужденную неподвижность Астахов компенсировал учебой. Целый день читал, делал выписки, а, когда у Огнева выдавались полчаса дойти до коллеги - обсуждал выписанное. Особенно остро, разумеется, вопрос раннего вставания после операции. Опыт наиболее смелых хирургов, чуть ли не на второй день отправлявших полостных домой пешком, начал интересовать раненого до крайности. Как часто бывает с людьми сильными и крепкими, он с трудом мирился со временной беспомощностью и легче сносил боль, чем слабость, особенно на первых порах, когда пять шагов от постели до двери выматывали, как пеший марш по гористой местности.
В таких случаях медицинское образование скорее осложняет общий анамнез. Если бы не вся серьезность положения, то, наверное, было бы смешно видеть, как Астахов, словно большой ребенок родителей, пытается убедить одного врача уговорить другого.
Но выходило сложно. Огнев, наглядевшийся еще в Гражданскую разного, подобных взглядов решительно не разделял. А в качестве главного калибра вообще обратился к истории, использовал опыт англо-бурской, когда пошедшие на поправку раненые выписывались досрочно и умирали по дороге из госпиталя от вторичного кровотечения, и рекомендовал ограничиваться для начала неутомительными прогулками раз в день по десять шагов. Обозванный “белым дикарем”, Астахов гордо отвернулся к книгам, решив, видимо, дождаться появления другого врача.
Но Колесник всех этих "прогрессивных идей" и до войны не одобряла. И вот тут совсем нашла коса на камень: спорить с ней не выходило вообще. Бывшей завотделением было нетрудно призвать к порядку кого угодно, хоть электриков, хоть коллегу.
- Черт возьми, дорогая Наталья Максимовна! На вашем поле я с вами и не спорю, но то мирное время. И одно дело роженица, другое дело здоровый лоб тридцати пяти лет от роду!
- На счет "здорового", коллега, я бы подождала... Хотя бы пока швы не снимут.
- Алексей Петрович говорил…
- Что вам говорил Алексей Петрович, вы обсудите с ним. А в мое дежурство будьте добры лежать смирно. Не будем спорить.
- Хорошо, не будем. А кавторанг Колесник с “Парижанки” [линкор "Парижская Коммуна"] вам случайно не родственник?
- Муж. Так что если вы свою попытку удрать на прогулку пытаетесь обернуть в поползновение в мою сторону - это зря.
- И не думал даже.
- Я вижу. Ложитесь немедленно.
Остальная палата наблюдала за их спором с явным любопытством. Надо же, бывает, что и докторам как нашему брату достается.
- А к тебе, небось, попадешь потом, тоже раньше положенного не отпустишь, а?
- Смотря с чем попадешь. Непостижимая женщина!
- А то ж! На кривой козе не объедешь такую.
- Ну ты, братец, выбрал транспорт. Я бы и на подводной лодке не рискнул, - Астахов шумно вздохнул и возвратился к теплой компании из свежего номера “Военно-медицинского журнала”, руководства по топографической анатомии и блокнота.
Тем не менее, по шагу, по чуть-чуть, но разрешенные прогулки удлинялись, и на снятие швов он даже дошел самостоятельно и почти не держась за стенку. Поток раненых спал, немцы выдохлись, и у Огнева получилось лично сопроводить коллегу в перевязочную и обратно. После этого, на правах выздоравливающего, Астахов получил форму и перебрался из палаты в кубрик старшего начсостава. Так какая-то морская душа окрестила правильным флотским образом разделенные фанерой клетушки, с кроватями для старшего начсостава и нарами для остальных.
В тесной компании коллег оказался он внезапно самым молодым. Состав госпиталя формировался в основном из врачей гражданских специальностей, кого не призвали в первые дни войны, да вчерашних студентов-медиков. Но молодежь успела занять соседний кубрик целиком. А соседям Астахова было в среднем лет за сорок каждому. Кроме Огнева, занимали это фанерное жилище несколько узких специалистов, вынужденных спешно вспоминать хирургию во всех подробностях, и пожилой терапевт, как выяснилось, тесно знавший Южнова. Гибель коллеги его, и так потерявшего многих друзей на “Армении”, совершенно подкосила. “Я думал, хоть на суше безопаснее”, - сокрушался он. Старик работал много, но редко мог заснуть без снотворного, а в довершении всего заработал разнос от начальства, когда пытался через голову Соколовского подать рапорт, добиваясь отправки поближе к фронту.
Рядом с такими соседями тратить время на книги да соблюдать режим и более спокойный человек долго не сумел бы. Астахова же хватило всего на пару дней. Он все больше мрачнел, много курил, извел без остатка положенные ему по фронтовым нормам папиросы и перешел на махорку. Наконец взбунтовался и потребовал возвращать его к работе, потому что нет больше сил людям в глаза смотреть и быть балластом.
- Ты пока все-таки еще лежи, - пробовал урезонить его Огнев. - Не торопись, а то не туда успеешь.
- Вы по двенадцать часов у стола, а я тут пузо належиваю!
- Уже не по двенадцать, уже по восемь. На тебя хватит, не бойся. И не “пузо належиваю”, а “оберегаю репаративные процессы и повышаю квалификацию”. У тебя уже пол библиотеки перебывало. Ты же ее в себя грузишь, как фотокопировальный аппарат.
- Вот и хватит грузить. К практике переходить пора, пока к чертовой матери все не позабыл!
- Поговорю с Соколовским. Дня через три поедешь в порт сопровождать раненых на погрузку.
- Алексей…
- Я уж пятый десяток как Алексей. Восстанавливаться надо с умом.
- Сам знаю!
- Вот раз знаешь, так и festina lente [поспешай медленно (лат.)]. Поговорю завтра с Соколовским.
Астахов печально вздохнул и прибегнул к своему обычному в таких ситуациях убежищу - то есть, снова углубился в книгу.
“Под вашу ответственность” - сказал Соколовский.
Колесник пять раз повторила, что “это какое-то мальчишество”, устроила коллеге тщательный и придирчивый осмотр, минут двадцать ощупывала живот, прежде, чем сказать “можно”. Помогать Астахову отправилась тщательно проинструктированная насчет возможных осложнений Оля, а Огнев, никому ничего не говоря, сел во вторую машину.
Уже погрузили раненых, уже заканчивали приемку груза, как с мостика одной из МОшек [Малый Охотник, тип катера] капитанский голос перекрыл весь портовой гомон. “Братуха! Живой! Ах ты ж, чертяка, своих не узнаешь что ли?”
Оля и ахнуть не успела, как командир морского охотника, громадного роста, с бородищей, “ой, мамочки!”, в одно мгновение по сходням бросился к ним и с радостным рыком сгреб Астахова в охапку своими огромными ручищами. “Игорек! Живой, чтоб меня! Да я же тебя похоронить успел, черт возьми!” Астахов-старший приветствовал Астахова-младшего в таких эмоциональных морских выражениях, что от братьев шарахались в сторону чайки, обходя их на вираже. Перепуганная Оля повисла у капитана на руке:
- Товарищ капитан! Он же раненый! А вы его так тормошите!
Капитан тут же ослабил хватку:
- Ну вот, как ни встречу его - уже в малиннике!
- Это, Миша, не малинник, - Астахов улыбался от уха до уха, кажется в первый раз с того момента, как оказался в Инкермане. - Это товарищ боевой, проверенный, мы с Оленькой от Перекопа еще не один пуд соли вдвоем слопали. Огнев подбежал к обнимающимся.
- Брат?
- Так точно, товарищ военврач третьего ранга! - бородач взял под козырек, но левой рукой все так же прижимал к себе вновь обретенного родственника. - Неделя как сообщили, что без вести пропавший - а нашелся!
- Десять минут. Я за старшего.
Астахов хотел что-то возразить, но моряк, ответив: “Есть десять минут!”, чуть ли не на буксире уволок его за собой.
- Вот вам, Ольга Анатольевна, и психотерапия приключилась. Давайте посмотрим, что нам осталось принять.
Та только ахнула, увидев командира. “Как, и вы здесь?”
- Соколовский мне сказал: “Отпускаю под вашу ответственность”.
- Как же хорошо, что вы рядом. Ой, аптеку, аптеку аккуратнее! - замахала она рукой водителю и побежала следить, как загружают вторую машину. Но время от времени оглядывалась на стоящую у причала МОшку.
Ради любопытства, Огнев засек время. Астахов возвратился почти что бегом, он появился у машин через девять минут две секунды.
- Алексей Петрович! Ты только глянь! Эта новость поважней любой сводки будет, - он размахивал каким-то казенного вида серым листком, как сигнальщик флажком.
- Дай-ка… Ну, похоронка… ну, на тебя… что, долго жить будешь?
- Целиком читай! Там подпись важнее всего!
Только тут Алексей присмотрелся и сначала даже глазам не поверил. Не может быть! Но этот росчерк с будто узелком завязанной “о” ни с чьей другой подписью нельзя было спутать.
- Денисенко!
- Именно! Живой!
- На 12 ноября был живой, не в плену, и имел время заполнить бумаги.
- Алексей, не занудствуй! Жив! Все наши выскочили!
- Так точно, выскочили! Все, расписывайся за груз и поехали домой.
Как бы ни сложилась судьба медсанбата дальше, а похоронку 12 ноября Степан заполнял сам. Живой. Неужели выскочили? Все? Ответа не сыщешь, но велика надежда, что хотя бы большая часть.
Астахов был уверен, что живы все, и ничто не могло сбить его с этого курса. После пережитого при отступлении он ждал любого, самого страшного известия об остальных и потому накрепко ухватился за возможность разувериться в худших подозрениях.
“Должны, должны были проскочить! Вот как бы им теперь о нас сказать? Тоже мало радости, такие бумаги рассылать. Ладно, братуха стариков наших пожалел, они в Балаклаве пока ни сном, ни духом, что меня в покойники зачислили, не писал им ничего. Младший, Максим, тоже поди по мне сто грамм не чокаясь, но ему Мишка скажет. В море сейчас, в походе их “Щука” [подлодка типа "Щ"].
Доехал Астахов до госпиталя изрядно выдохшийся, но старался этого не показывать. Сдал все дела, шумнул на кладовщика, чтобы ящики ставил не как попало, и дошел до кубрика почти ровным шагом.
- Прав ты был, Алексей Петрович, - произнес он, улегшись, - Не моим мощам чудеса творить. У стола я б сомлел, ловить бы пришлось. Но ты подумай, не выбрался бы я сегодня в порт - мы бы так ничего и не знали! Как чувствовал…
И, не дождавшись ответа, провалился в сон.
Тут же в дверь постучали.
- Товарищ военврач третьего ранга, разрешите обратиться?
На пороге стояла одна из тех медсестер, которых Колесник звала “мои девочки”, так она выделяла среди остальных тех, кто работал с ней до войны. Своих девочек Наталья Максимовна очень любила, но и требовала с них вдвое строже.
- Товарищ Колесник вас просит подойти. Не срочно. Но неотложно.
Сразу было понятно, что Наталья Максимовна - гражданский врач, в форму переодевшаяся не полностью. Во всех смыслах. Разговор она начала с ходу, без всякого “здравия желаю”, не дав Огневу рта раскрыть. То, что она очень нервничала, проявлялось только в одном - руки без всякой надобности держала по-хирургически.
- Алексей Петрович, мы тут оружие учились разбирать, я пружину упустила, все обыскали, найти не можем. Поскольку деталь от оружия, я сразу сказала, никому помещения не покидать, пока… , - она озадаченно замолчала, увидев, как тот улыбается. - Что же я говорю смешного?
- Сразу видно, товарищ Колесник, что вы прирожденный хирург. Любой немедицинский человек хотя бы раз в затылке почесал и обнаружил… - с этими словами Огнев аккуратно снял зацепившуюся за ее волосы пружину от ТТ, - Ничего страшного. Эта пружина не улетала только у того, кто ни разу пистолет не разбирал.
- Боже мой! - Наталья Максимовна всплеснула руками и тоже рассмеялась, - Мы ее уже почти час ищем! Все осмотрели!
- Так вам повезло, я в свое время ее в грязь упустил. В холодную!
- Нам нужно учиться стрелять, - она сразу опять посерьезнела, - А то разбирать да собирать - этого слишком мало. Как бумагу скальпелем резать [Колесник имеет в виду популярную студенческую забаву - резать скальпелем пачку писчей бумаги, прорезая определенное количество листов]. Полезно, но не то.
- Научитесь разбирать - научим и стрелять.
- В другой раз не упущу!
- Конечно. Нормальный человек эту пружину упускает ровно один раз.
- Как там герой наш?
- О, превыше всех ожиданий. Брата в порту встретил. Похоронку на самого себя привез. Подписанную нашим начальником медсанбата.
- То есть, ваши вышли?
- Астахов уверен, что все. Насколько я знаю Денисенко… он должен быть прав.
- Искренне вам желаю, чтобы так и было, - отозвалась она с большим чувством и в голосе снова прорезались музыкальные ноты. - И чтобы еще встретились! Вы обязательно должны встретиться, я это чувствую.
***
Письмо брату Раиса написала и отправила на следующий вечер. Старалась писать бодрее, тем более, что и новости были хорошие. Наши в Керчи! Все-таки вышли. Как и всем, ей очень хотелось верить, что добрались благополучно.
- Я сначала чуть от страха не умерла, - говорила Оля, уже в пятый наверное раз пересказывая подругам историю про поездку в порт и бравого капитана, - А потом гляжу - такие радостные оба. Игоря Васильевича просто не узнать, почти такой же как до войны. На обратном пути все шутил еще, что ты, мол, Оленька, так напугалась, я живучий. И потом, когда тебя такой человек берется оперировать, помирать как-то неудобно. Уже и не помню, когда он последний раз так шутил. Права ты, Вера, на войне бывает все. Но не только страшное. Мне уже не страшно, честно.
“Значит живы, - думала Раиса засыпая. Можно было хотя бы верить, что жив суровый Денисенко, и смешной немного Кошкин, и фарфорово-стальная Лена Николаевна. - Где-то мы теперь встретимся? Может, в одной части, а может, только после войны.”
Это должно было успокоить, ободрить, но - и она сама удивилась этой перемене - не радовало, а только тревожило. С того самого вечера у обрыва будто защемило что-то в душе. И опять, совсем как перед вестью о падении Брянска, Раиса ждала и ждала какой-то надвигающейся беды. Она и сама бы не взялась сказать, какой именно. Вроде бы и немцы на город больше не лезли, и поток раненых, соответственно, был вполне переносимый, и работали всего-то по восемь-десять часов в сутки у стола, но что-то выматывало донельзя.
Алексей Петрович, помнится, рассказывал, как в фортах Льежа, в четырнадцатом году, кадровые военные в истерику впадали в ожидании очередного выстрела “Большой Берты”. Но там-то снаряд пробивал любое укрепление, а здесь - десятки метров скалы защитят от чего угодно!
Но сколько ни убеждала Раиса себя, что тревожиться не о чем, а беспокойство грызло с каждым днем все сильнее и, самое худое, совершенно развалился сон. За два-три часа до подъема сами открывались глаза, и ей никак не удавалось заснуть опять, а после подъема добрых полчаса тело отказывалось подчиняться, и ее едва ли не шатало от стенки к стенке. В те же редкие дни, когда персоналу давали отдых, словно пружина какая-то подкидывала за пять минут до обычного рабочего подъема.
Но жаловаться на это… кому? И смертельно неудобно, и сама бы высмеяла такую жалобщицу. Она корила себя порой за то, как на Перекопе перепугалась, что сходит с ума. Тоже выдумала! Понятно, от усталости еще и не то приключится. А сейчас, при понятных и нетяжелых сменах, о чем переживать-то?
Но сна как и не было, и пытаясь хоть что-то с этим поделать, Раиса попросту заставляла себя вставать сразу как проснется. Одевалась и тихонько шла на пост, если дежурила знакомая сестра. Устраивалась и досиживала за столом. Так удавалось хотя бы подремать час или, на крайний случай, уверить себя, что она нашла из беды пусть плохонький, но выход.
Правда, на пятый раз на вопрос: “Галь, я посижу у тебя часок?”, та тоже заволновалась. “Тетя Рая, ты не заболела? Неделю гляжу, как ты маешься”. Раиса попробовала отшутиться, мол привыкла к тому, как на Перекопе работала, вот сон и не идет. Но на этот раз - пришел. Она уснула, едва только подсела к столу, под зеленую лампу. Вроде бы и лампу эту видела, и график дежурств рядом на стене, и чернильницу. А уплыла в сон и подземный коридор сам собой сделался ее комнаткой в Белых Берегах, в общежитии для медработников.
Комнатка та была совсем крохотной, но тем и хороша. Там помещались кровать на сетке, письменный стол и этажерка с книгами, а большего, пожалуй, и не требовалось. Окно выходило в палисадник, на двух гвоздиках на раме висела крахмальная вышитая занавеска. Вышивала ее Раиса еще в техникуме, она любила рукодельничать, а еще мечтала, что когда-нибудь у нее будет дом. Занавеска была окну мала, и болталась на веревочке, как салфетка. Но и этого хватало.
Главной вещью в комнате была настольная лампа с точно таким же приплюснутым зеленым абажуром. Ее Раиса завела сразу же, как перебралась в общежитие. Лампа, как и книги, виделась ей обязательной вещью в доме человека ученого. Покупалась лампа на толкучке, была не новой, изоляция на проводе истерхалась как старая бельевая веревка. Лампа не горела. Пришлось позвать соседа-электрика. Он отверткой вскрыл ее основание, вытряхнул оттуда пару сухих тараканов, что-то подтянул и под зеленым абажуром зажегся мягкий уютный свет. И с тех пор лампа исправно светила целых три года, под ней Раиса разбирала свои конспекты, читала, шила, писала письма брату.
Эта лампа, и уютная комнатка, где едва три человека развернутся, привиделись ей теперь в полусне. Застряв меж сном и явью, Раиса вдруг вспомнила , что сегодня же — семнадцатое декабря, а значит ей исполнилось тридцать лет. Прошлый день рождения, в сороковом, отмечала она с подругами. В комнатке было тесно и весело, были там яблочный пирог и домашнее вино. А Володька, специально подгадав к празднику, прислал ей в посылке кедровых орехов. Во сне он сам явился ее поздравить, но был при том в форме, потому что уходил на войну, Раиса понимала, что оттуда он может не вернуться, а потому плакала.
И от слез тотчас же проснулась. Только не сразу поняла, где же она. Глаза мокрые, и в самом деле плакала… Она сидит за столом и лампа светит, вроде бы та же самая. Будто еще вчера было 17 декабря 1940 года. Но во сне уже была война… “Все, подъем!” - сказала она себе. Сморило, нехорошо. Нет больше ничего, ни лампы той, ни дома, скорее всего. А есть война, брат давно на фронте и писем от него все нет и нет.
Раиса встала, подавленная, но при этом очень недовольная собой, потому что нельзя так раскисать, всем тяжело, не ей одной. И, поднимаясь, поймала краем глаза какой-то блеск.
На столе рядом с ней лежал маленький золотистый цветок, вырезанный из стреляной гильзы. С пятью лепестками, как та счастливая сирень, которую перед экзаменами ищут школьницы в букетах, чтобы съесть на удачу. Еще полчаса назад, когда ей дали немного отдохнуть, его здесь точно не было.
Какое-то время Раиса молча сидела, грея цветок в ладонях. Откуда он? Неужели кто-то вспомнил, что у нее сегодня день рождения? Кто же это мог быть? Не догадаться. Она бережно погладила округлые лепестки, на которых чья-то рука даже обозначила прожилки.
Время. Раненые не ждут. Нужно сменить работающих. И мысль эта впервые за много дней не тянула к земле тяжестью, а, наоборот, вела и давала силы.
Глава 5. Инкерман. Конец декабря 1941 года
“...твое письмо я получил в вечер после боя и оно мне дороже всякой награды. Чего я только не передумал, сестренка! Но сердцем чуял, что не могла ты пропасть, что напутали там что-то. А перед тем, как письмо пришло, приснилось, будто хочу я тебе на именины лису добыть. И такая мне рыжая попалась, белодушка, золото просто, а не лиса! Беру ее на мушку и тут будят меня как на грех. Кончится война, непременно найду тебе такую лису. Чтобы ты у меня самая красивая была. Долго жить будешь, сестрена. У тебя теперь два дня рождения.”
Треугольник с двумя печатями пришел как раз семнадцатого, но еще сутки ждал, пока Раиса вернется со смены и прочтет. Вот когда отлегло с души - жив, жив Володька. И непременно будет жив. Боец испытанный, Финская за плечами. Непременно все будет хорошо. Уверенность, поселившаяся в душе, была твердой и несокрушимой ничем. Переломила она и тревогу, и давящую усталость последних дней - семнадцатого декабря враг снова перешел в наступление, и к вечеру госпиталь был задействован на одиннадцать десятых своих сил.
В какой-то момент Раиса подумала, что если доживет она и когда-нибудь, лет через двадцать, возьмется писать воспоминания, то вся вторая половина декабря уместится у нее в одно слово: "Работали". И никаких “много”, “тяжело”... Потому что для тех, кто через такое прошел, все и так будет ясно. А для тех, кто не прошел, нужных слов все равно не подберешь, будь ты хоть Шекспир, Пушкин и Толстой в одном лице. “Не видав самому, невозможно себе представить”, как любил писать Пирогов.
С середины декабря корабли и транспорты приходили в Севастополь только ночами. Днем вражеская артиллерия обстреливала все подходы, а бомбардировщики кружили над бухтой как осы.
В ночь на 23 декабря готовили к отправке и эвакуировали раненых. В морозной темноте отошли от причала транспорты под охраной тральщика. И весь день, и ночь, до белых сумерек гремело и грохотало море, отзывались эхом разрывов дальние горы - корабельные пушки били по немецким позициям почти сутки без перерыва. Под землей разрывов не слышно, даже бомбежка ощущается здесь только по нарастающей духоте. Но стоит выйти на поверхность, как воздух внезапно становится плотнее и бьет по ушам, и лишь потом, спустя секунды, докатывается до ущелья тяжкий грохот, будто гроза, но сильнее и глубже.
Свою артиллерию старожилы Инкермана знали по голосам, различали, какая батарея бьет и каким калибром. И потому, когда однажды от моря докатился тяжкий и страшный, не на что не похожий взрыв, его сразу истолковали как знак беды. А вскоре с 35-й батареи привезли раненых - из-за пожара сдетонировал боезапас. С тех пор батарея молчала. Но не стихали корабельные пушки, и их грохот давал надежду: раз бьют, значит еще держимся, значит есть чем стрелять. Иногда ветер приносил с моря одинокий глухой удар очередной вытраленной мины. Его распознавали безошибочно и уже не обращали внимания, настолько это стало привычным.
***
Зимний рассвет медленно, почти незаметно проклевывался над ущельем, небо на востоке понемногу приобретало цвет тающего льда. Ночная смена медлила идти на отдых, лишние минуты побыть на воздухе были так же важны, как и сон.
- Дали сегодня немцам звону. Вы слышали, какой звук? - произнес кто-то из вышедших на поверхность.
- Не звук, - отозвался Огнев. От усталости он становился лишенным чувства юмора и занудным. Он стоял, прислонившись спиной к скале, прикрыв глаза, а руки машинально держал перед собой, - Взрыв - не звук. Он - удар. Мне сын рассказывал. Он бы и расстояние на слух примерно определил. Береговые, наверное, говорят.
- Вы точно знаете?
- В той стороне у нас Херсонес. Что-то больше ста тридцати у нас только на “Красном Кавказе” и “Парижанке”. И на тридцать пятой.. эх.. скучно без нее. Как оркестр без солиста… Так вот, если бы флот оттуда работал - “морской телеграф” бы донес. А звук характерный - морские пушки длинные. Значит, береговые.
- “Парижанку” я бы сразу узнала, - Колесник покачала головой. Она сидела на плоском камне, похожем на низкий стол, устало опустив плечи, смотрела в сторону не видного отсюда моря, жадно вслушиваясь, и тоже держала перед собой ладони, красивые пальцы ее подрагивали.
- Как вы думаете, сколько же тонн нынче высыпали? - спросил кто-то у входа в штольни и сам же ответил. - Думаю, никак не меньше сотни. Как хотите, товарищи, а такая музыка мне по душе.
Голос тридцать пятой легкой дрожью отозвался в скальной толще. Хотя может, это только кажется, что горы откликаются на звук. После подземных коридоров все звуки и запахи на поверхности ощущались особенно ярко. Зима в Инкермане пахла близким морем, можжевельником, дымом, но всегда еще и пороховой гарью. Ее едкий привкус ощущался в воздухе даже в минуты затишья. И становился острее и сильнее, когда далекие удары гремели с севера, от Мекензиевых гор. Оттуда сейчас лезли немцы, рвались в пойму Черной речки. На острие этого удара был именно Инкерман. “Удержимся ли?” “Должны. Обязаны,” - никто не говорил этого вслух, но напряжение не отпускало.
В тлеющих рассветных облаках загудело, над ущельем поплыли тройки бомбардировщиков.
- Наши, - произнесла Колесник и устало опустила голову, - от моря, значит наши.
- Наши, - Астахов кивнул, но на всякий случай загасил папиросу. - Будь здесь Кошкин, сказал бы какие именно, - добавил он скорее про себя, но та услышала.
- Ваш товарищ? Он летчик?
- Нет, тоже врач. Учились вместе. Не взяли его в летчики, ростом не вышел. Потом воевали вместе. Они на Керчь отступили, а мы вот… А за “Парижанку” вы, Наталья Максимовна, не бойтесь. Воротится. Она везучая, не иначе их капитану кто-то ворожит.
Без шинели, несмотря на колючий декабрьский ветер, он держался преувеличенно бодро, хотя и пробыл на ногах почти сутки. На то был свой резон: добивался окончательного возврата в строй и добился наконец.
- Товарищи-коллеги, забираете меня обратно? Если я не свалился ни на сортировке, ни сейчас, то не свалюсь и у стола. Алексей Петрович, разрешите обратиться? К вам отдельная просьба - позвольте и дальше работать с Васильевой. Уж как с Балаклавы привыкли.
- Не только разрешаю, но и настаиваю, чтобы бригады были постоянными. А на вас двоих я посмотрел еще в Воронцовке. Так и продолжайте.
Отыскав взглядом Олю, Астахов улыбнулся ей: “Ну, что, Оленька, опять ты да я, да мы с тобой? Постараюсь слишком уж не чертыхаться”. Даже в сумерках стало видно, как заблестели у нее глаза. Будто и усталость сбежала: “Да будет, Игорь Васильевич, ругайтесь, коли охота. Я уже привыкла. Даже, знаете ли, соскучилась”.
Огнев смотрел на них, пряча улыбку. Молодость всегда молодость, даже на войне. При всем теперешнем напряжении сил, у них еще хватает духу шутить. Тем и держатся. У каждого в этом шторме свой якорь. Для кого-то это шутка, для кого-то крепкое словцо, а то и просто хоть раз за сутки найти возможность перекурить. Мелочь, но без этого якоря нельзя, унесет. “Различается ли чувство опасности у молодых и взрослых? - спросил он себя. - Принято думать, что молодежь бесстрашна, потому что еще не знает цену жизни. Но то в мирное время. А вот, скажем, зауряд-врач Огнев, 1916 года выпуска - что он тогда понимал на фронте? Да, признаться, ничего. Сердце от печени in corpo, не на препарате, отличал - уже успех. А вот, скажем, пушку от гаубицы по разрыву, или, не дай бог, химический от фугасного… И больше всего боялся опростоволоситься на операции. Крючок упустить. Остального представить - воображения не хватало. Но вот нынешняя молодежь… эту фразу, конечно, нужно произносить дребезжащим голосом и держась за поясницу… никто из них не сидел в башне из слоновой кости. Они, кажется, острее осознают опасность, и, пожалуй, от того острее чувствуют жизнь. Не приключение, а работа. Тяжелая, страшная, неизбежная. Если мы не осилим - они доделают.”.
Смены вновь по дотянулись до двенадцати часов, но работал, не смотря ни на что “Инкерманский университет”. “Квалифицированные кадры нам нужны, как снаряды батареям”, - сказал Соколовский и он совершенно прав.
Сбывалось сказанное Алексеем еще под Перекопом: "Кадровых сами будем выращивать". Вот и растили, из вчерашних гражданских врачей, да из недавних студентов. В их хирургической бригаде таких было двое, аккурат с третьего курса призванных: с одного факультета, ровесники и до того друг на друга похожие, что все их путали и считали братьями. Никакими родственниками они не были, просто приблизительно одного роста и совершенно одинаково подстриженные, а прочие индивидуальные различия скрадывались формой. Оба не сговариваясь, согласно собственным представлениям о военной службе, побрились под ноль, и теперь обрастали одинаково. У них и фамилии были похожи, так что даже Огнев, с армейской привычкой в два дня запоминать весь личный состав, и то бывало путался, который из них Зинченко, а который Семененко.
Вечером лампочки в импровизированной аудитории, она же ординаторская, светят вполнакала, желто и тускло, как керосинка. Слушатели - в основном старший начсостав, самый опытный средний, а из младшего - только две наиболее склонные к хирургии сестры, собрались вокруг длинного стола. Разбирали французский опыт, что перевести и выпустить Сергей Сергеевич успел еще в августе, следом за “Заметками по военной-полевой хирургии”. То и другое - как нельзя вовремя.
Огневу эта книга попала в руки еще в сентябре, и как раз прочиталась по дороге из Севастополя на Перекоп, но обсудить как следует все руки не доходили. А здесь - Соколовский поручил. Когда он спать-то успевает? Можно подумать, их двое и они братья-близнецы, как в старинном романе!
Изумительные вещи все-таки сделали французы. Посреди сжигающей армию и страну катастрофы они применяли новейшие средства, документировали работу, при этом трогательно извиняясь за отсутствие лабораторных исследований. А в декабре сорокового, видимо, в неоккупированной зоне, издали бесценный опыт - буквально завтрашний день науки.
- Итак, товарищи, вот мы разобрали материал по французскому легкому хирургическому отряду. У нас ничего похожего нет, что-то вроде автохирургического, но у них такие отряды штатные. Про численность и средства, извините, ничего не скажу. Судя по всему, одна-две, может, три хирургические бригады. За четыре дня, с 11 по 15 мая, они прооперировали сто восемь раненых, доставленных вполне удовлетворительно, за три - десять часов, очень мало шоковых, ампутаций четырнадцать, шесть из них из-за жгута. Какие мы можем сделать выводы? Как положено, начинаем с младших по званию. Младший сержант Саенко, что увидели?
- Мало раненых, - Вера подняла голову от тетради и встала, как в школе отвечая урок. - Двадцать пять в день. Мало шоковых, - она вздохнула, - это я уже наизусть знаю, плохой вынос. Пишут, ампутаций больше десяти процентов… У них что же, раненых выносить было вообще некому? И везли потом как попало?
- Скорее всего. Сто восемь - это не всего раненых, это прооперированных, но даже семьдесят раненых в сутки, это очень маленький поток. Похоже, они стояли на каком-то краю и получали меньшую часть работы, либо, действительно, когда выносили - то выносили неплохо, но, в основном, санитары в ротах не справлялись. Судя по жгутам, организации совсем никакой. Это и нам важный урок.
- Товарищ про… ой, виновата, товарищ военврач третьего ранга, я не поняла, как же они оперировали-то? Стерилизовали или нет? - озадаченно спросила Раиса.
По тому, как сбилась она в звании, можно было считать, что мыслями товарищ Поливанова где-то в Москве, на курсах повышения квалификации того самого сорокового.
- Похоже, автор тут сам не уверен. По описанию, у них там много гнойных, как и должно было быть. По результатам - кипятили. Что за ходовые операции - понять сложно, и, судя по упомянутому “кесарскому сечению”, Сергей Сергеевич привлек к переводу с французского кого-то с первого курса. Да и отчет писали наспех. Так что может странное обнаружиться. Но если б не кипятили - было бы совсем плохо. Товарищ Астахов?
- Про первичные швы я под Ишунью накрепко усвоил. Но как им взбрело с землей-то зашивать? Франция, родина первичного шва, в голове не укладывается! Или совсем у союзников с кадрами беда?
- Они там очень четко пишут: к хирургии приставляли кого попало, скорее всего, даже не мобилизованных, а просто привлеченных гражданских врачей. Причем из мелких городков, хирургической практики у них - фурункулы вскрывать разве что. А про триумф первичного шва у них только глупый да ленивый не читал. Вот и применяют - в меру понимания. Да второпях, раненых много, каждому хочется помочь хоть чем. Как у нас было в Финляндии, только прибавим тяжелые отступления и отсутствие твердого медицинского руководства. Про первичный шов и его опасности французы еще до войны говорили. Видимо, не все услышали. Да и не все усовершенствования, предложенные французами, себя оправдывали…
Лампочка под потолком моргнула и погасла, на минуту погрузив аудиторию во тьму. Едва ли снаружи что-то случилось, скорее с генератором неполадки. И в темноте память сама собой услужливо напомнила, как показали себя французские операционные в блиндажах. Так хорошо придуманные - и рядом с передовой, и защищенные от артиллерийского огня!
… блиндаж сработали старательно. Но бестолково. Низкие потолки, скверная вентиляция. Раненых еще нет, эфир не открывали, а дышать уже тяжело.
Когда пол ударил по ногам, а керосинка моргнула, зауряд-врач Огнев немного выпал из реальности. Вернул его возмущенный окрик старшего хирурга передового пункта:
- И какой идиот это придумал?! Как он предполагает тут оперировать? - в висящей в воздухе плотной взвеси пыли гневно взблеснуло его пенсне.
- Французы, господин коллежский асессор! - ответил, кашляя, кто-то из хирургической бригады.
… господин коллежский асессор, конечно, был интеллигентным и культурным человеком, но его характеристики французов и предлагаемого для сих изобретателей маршрута не постыдился бы ни армейский полковник, ни одесский биндюжник…
- Свертываемся, господа. До конца боев здесь не то, что оперировать - трупы вскрывать не годится. В следующий раз распорядитесь хотя бы влажными простынями все завесить и влажный брезент постелить на пол. Но что-то мне в этой французской идее кажется противоестественным. Не с того конца подходят.
Свет снова зажегся, тусклая лампочка в сорок свечей после темноты показалась яркой как прожектор.
- Опять генератор шалит! А скажите, тот француз, что под стол сиганул - он как раз отсюда?
- Именно так. Товарищ Зинченко?
- Семененко я, товарищ военврач третьего ранга.
- Спрашивайте, товарищ Семененко.
- А даженан, который они везде поминают, он какой группы препарат?
Астахов аж подскочил. Оба студента были его ответственностью и его персональной головной болью. Командование посчитало, что травматолог с довоенным неплохим опытом, это как раз тот человек, который нужен, чтобы хоть чему-то их научить. Невозможно же всю работу взваливать на старшего врача бригады. Но вышло не гладко. Астахов большую часть практики учился сам, а не учил других. Роль наставника давалась ему с трудом: требовать, как с себя, он умел, а вот объяснять так, чтобы быстро поняли и усвоили… Да еще у молодого поколения стремление к активной помощи не вполне уравновешивалось знаниями и опытом. За непродолжительным временем службы трудно было сказать, что два товарища успели усвоить из хирургии, но вот словарный запас с таким командиром оба пополнили изрядно.
- Опять литературу не читаем?! Сульфидин это. Запомнил?
- Так точно, сульфидин, производное сульфаниламида. Более эффективен против большинства бактерий, применяется при крупозной пневмонии, гоноррее… - старательно, как на экзамене, начал перечислять Семененко.
- Достаточно. Что-то вы все-таки помните.
Взгляд Астахова, брошенный на молодого помощника был понятен и без слов: “Учишь вас, учишь… Ну, я тебе покажу фармакопею!”. Знание французских названий новейших лекарств, разумеется, не входило в необходимый и даже желательный объем фармакологии, но Астахов рассуждал просто: “Я помню - значит, и они должны!”
Разговор перешел на отдельные случаи, описанные у французских коллег. Сравнивали со своим опытом, тут заспорили, особенно горячился старший врач второй бригады, травматолог с таким стажем, что рядом с ним Астахов сам выглядел студентом. Опомнились только, когда стенные часы, будто проснувшись, отбили половину первого. Время вышло, кому отбой, кому на смену заступать. Задержались только, чтобы расписание утрясти. Скоро будет готов первый, фронтовой выпуск сестер. Оля переживает больше всех - ее ученицы. От бессонницы она почти прозрачная, хотя и старается не подавать вида. Ее роль наставницы внезапно сделала старше. Уже и девчата стали по званию обращаться, когда на на службе, а старшие коллеги - и по отчеству. “Вы построже с моими девочками, Ольга Анатольевна,” - напутствует ее Колесник. Только Астахов по-прежнему зовет ее Оленькой.
Понемногу все потянулись к выходу. Кто-то позволил себе зевнуть, предвкушая хоть и короткий, но в тишине штолен спокойный сон, кто-то, наоборот, встряхивался, мысленно уже переместившись за операционный стол. Рядом с собирающим книги Огневым осталась задумчивая Верочка.
- Разрешите обратиться?
- Да, Вера, спрашивай.
- Этот французский нейрохирург, де Мартель… он же дворянин? И вот так вот… в день вступления немцев в Париж взял и застрелился…
- Если у дворян отобрать деньги и привилегии, то у лучших из них останется честь - в правильном смысле этого слова.
- Но почему же он не попытался попасть в свободную зону? Или в Англию?
- Технически, может быть, так было бы правильнее. Но он принял такое решение, чтобы его больше никто ни о чем не спросил. И заплатил за него всем. Он же про суициды много знал - ему приходилось оперировать недострелившихся.
Вера вздрогнула. Тонкие брови изогнулись и даже глаза стали больше. Вероятно, она впервые взглянула на войну с этой стороны. О которой обычно стараются не говорить.
- И еще, они про работу в плену пишут. Значит, им давали там работать? Да еще и записи какие-то передать сумели. Выходит там, - она не сразу подобрала слово, - какая-то совсем своя война?
- Так точно, - ответил Огнев, - Помните, в нашем учебном отряде на Федюхиных высотах мы об этом уже говорили, когда беседовали про историю Красного Креста - поведение джентльмена к востоку от Суэца не влияет на его репутацию к западу. Там, во Франции, немцы вели войну за гегемонию в Европе, ну, еще Эльзас с Лотарингией решили в очередной раз отобрать, это территории богатые, и спорные как бы не со времен Карла Великого. А здесь у них все просто, жизненное пространство. Аборигены - лишние. Так что, из этого опыта французов у нас никаких полезных выводов сделать нельзя. Да… Ну, что ж, на сегодня закончили. Французским врачам, конечно, нужно отдать должное.
- А вы в Империалистическую как работали? Как оно тогда было устроено?
- Странно было устроено. Как и в турецкую, блестящими врачами руководили самые никудышные офицеры. Что пытались улучшить - брали из французского опыта. Самого передового. Но из прошлогодних наставлений - то есть, то, от чего сами французы отказались уже. И был еще Земгор. Чем-то он занимался, упорно, я бы сказал, даже с упоением. Но чем - я и тогда понять не мог, и сейчас не могу. И Владимир Андреевич Оппель не понимал. Описывал он случай, как перевязочный отряд Земгора отказался объединяться с дивизионным перевязочным пунктом - у них, мол, должна быть своя статистика. И стояли на разных концах деревни два пункта, в одном хорошие инструменты и сестры, да нет хирурга. А в другом хороший хирург, а инструментов меньше меньшего и сестры едва напоить раненого умеют…
- Как же таких сестер туда приняли? Или они были этакие, - Вера задумалась, припоминая что-то, услышанное раньше, может еще на курсах медсестер, - помещичьи дочки, которые за романтикой на войну пошли?
- Встречались там и такие. Но чаще бывало, что набрать сестер набрали, а выучить толком не выучили. Такое и сейчас, увы, сплошь и рядом. Да я и сам тогда был студентом четвертого курса, который думал, что знает почти все, а сам не знал почти ничего.
Вера взглянула на него озадаченно. Кажется, она совершенно искренне попыталась представить себе командира молодым, таким же как здешние вчерашние студенты, без седины в бороде и усах, вообще без оных. И не могла.
- О том, чего достигла военная медицина с Империалистической войны до нынешней, стоит поговорить отдельно. Может быть, в рамках наших занятий, когда станет чуть поспокойнее на фронте. А сейчас, Вера Дмитриевна, я вас как командир отправляю отдыхать. Понимаю, что тяга к знаниям у вас перевешивает усталость, но все-таки. Спать и немедленно, это приказ. Можете не говорить “есть, идти спать”, но сей же час выполняйте. Мне пять минут до начала ночного дежурства, а у вас и так не много времени на отдых.
Кажется, Вера с трудом подавила печальный вздох. Как ребенок, заслушавшийся интересной историей, она очень не хотела уходить. В такие минуты начинаешь чувствовать себя почти стариком. Для девочки, которая сейчас с жадным любопытством слушает твой рассказ, Империалистическая - это уже история, строчки в школьном учебнике. Когда-нибудь ее, взрослую, строгую Веру Дмитриевну (Кем она станет? Учителем, врачом?) может быть, точно так же спросит о нынешней войне кто-то из молодых. Если, конечно, она успеет стать этой Верой Дмитриевной. Если переживет войну.
Глава 6. Инкерман. Новый 1942 год
Война, говорят, это один процент невыносимого ужаса, а остальное - невыносимая скука. Для выздоравливающих один процент на время ушел в прошлое и будущее, и как только раненый перестает жить от обезболивающего до обезболивающего, а прием пищи из подвига превращается хотя бы просто в тяжелый труд, основной бедой становится именно скука. А основным средством с ней справиться - газеты. Так что, исключая совсем уж тяжелых, раненые очень интересуются событиями на фронте. В начале зимы, когда девятого числа вышла статья “30 дней обороны Севастополя”, “Красную звезду” чуть пополам не порвали!
А тут еще война на Тихом океане. В палате были и моряки, и морские пехотинцы, и у флотских душ бои на самом большом океане планеты вызывали чуть ли не больший интерес, чем те, что рядом. Тут-то все понятно: били немца, бьем и бить будем! А как оно там, где сталкиваются гигантские флоты из новейших кораблей? “Парижанка”, при всем уважении, все-таки старушка уже. И на весь Черноморский флот она одна, а что у американцев, что у японцев линкоры дивизионами ходят!
Послание Рузвельта японскому императору и прочие меморандумы Соединенным Штатам вызывали не больший интерес, чем адрес редакции да типографии, а вот о том, как сейчас воюют большие флоты - начинали спорить с подъема, а заканчивали после отбоя, когда на голос очередного оратора со всей палаты летели подушки.
С самого начала декабря моряки спорили, вспоминая, кто что когда изучал из справочников, их сухопутные товарищи задавали массу вопросов, от серьезных до совсем нелепых, на которые им более или менее насмешливо отвечали. Порой и газету подправляли.
Особенно горячился лейтенант Кондрашов, из морской пехоты. Лейтенанту здорово не повезло: в гипс его упаковали основательно, правая нога - аж до подмышки, да еще и левое плечо тоже под гипсовым панцирем, не повернуться толком. Первые несколько дней, даже переведенный из палаты для тяжелых, он лежал ко всему безучастный, все еще температурил и больше дремал, почти не прислушиваясь к разговорам. Пока однажды название заморской посудины не вывело его из оцепенения.
- “Ри́палс”...
- Не “Ри́палс”, а “Рипа́лс”, горе ты сухопутное! - Кондрашов аж привстал, опираясь на здоровую руку.
- Да откуда ж мне знать-то? Пишут вон, был линейным крейсером типа “Ринауф”...
- Не “Ринауф”, а “Ринаун”!
- Написано - “Ринауф”. Да чего ты всполошился-то? Лежал бы. Не одна ли тебе разница, все одно он английский, не наш, - пожал плечами пожилой усатый артиллерист, читавший газету для всех, кому было интересно и слышно. - Вот неймется человеку, еще вчера еле-еле головой ворочал, а сегодня от какого-то буржуйского крейсера ему поплохело. Может, сестру позвать?
- Зачем, чудак-человек? Нешто она в океанском флоте понимает! Эх, газетчики! Чему их только учат, - искренне возмутился лейтенант. - Братишки, да отложите вы газету эту чертову. Лучше я сам вам расскажу, мало ли что они там понаписали. И получив газету, которую еще не успели пустить на самокрутки, кое-как устроил ее, чтобы придерживать здоровой рукой, и начал излагать, - В шестнадцатом году спущен на воду, двадцать семь тысяч тонн. Быстроходный… для своего времени. Тридцать два узла, шесть пушек по пятнадцать дюймов.
- А в миллиметрах? - тут же переспросил еще один раненый, - У меня вот сорок пять.
- А в миллиметрах, уважаемая артиллерия, это будет триста восемьдесят один.
- Тридцать восемь и одна десятая? Сорок пять знаю, тридцать семь знаю…
- Нет, триста восемьдесят один. Морской калибр, он такой. Солидный, - добавил сосед Кондрашова.
Артиллерист замолк, приоткрыв рот и хлопая глазами. Видать, пытался представить себе морской калибр вживую.
- А как это - линейный крейсер? - спросил другой раненый, - Они что, нелинейные бывают?
- Крейсера, они разные бывают, - терпеливо объяснил Кондрашов, - легкие, для разведки, тяжелые, для борьбы с миноносцами и легкими крейсерами, и линейные - линкоры сопровождать. Они сами с линкор размером, но легче бронированные, потому быстрее. Через недостаток брони в Ютланде многие из них погибли. А этот, видишь, до авиации дожил. От нее и смерть принял.
Разговоры о том, что происходит далеко в океане, понемногу вошли в обычай. И безусловно, вдохнули в бравого лейтенанта жизнь. Кондрашов понимал, что долечиваться ему предстоит еще долго, клял последними словами гипс, вздыхал, что упаковали его как ценную посылку на почте, не хватает только сургучной печати. Категорически отказывался от эвакуации: “Дома и стены лечат”. А рассказчиком он был хорошим, знал много, о том, на чем союзники и противники разгуливают по океанам, читал еще перед войной и память имел отличную. Он быстро прослыл самым большим в этой области авторитетом и сыпал знаниями из всевозможных справочников и лоций, как из пулемета. На всякий любопытный вопрос от многочисленных слушателей, особенно сухопутных товарищей по несчастью, у него был ответ. А свежие известия с зарубежного театра военных действий он умел снабдить такими язвительными замечаниями, что слушатели покатывались со смеху.
- Тихо, товарищи. Сейчас наш без десяти минут адмирал доклад делать будет, - объявлял его сосед по палате, едва появлялась свежая газета и новая сводка. - Ну, давай, трави до жвака-галса, что там за международное положение и Тихий океан.
- Погодь, не дочитал… Будет тебе международное. Ох, союзнички наши, матери их черт! Как на коммунальной кухне - то Черчилль Гитлеру в суп плюнет, то Гитлер Черчиллю любимый фикус уничтожит, массированным налетом. Так можно до морковкиных заговин воевать!
- А вот не надо! Глянь, что пишут: в Вильгелмьмсхавене который день большие пожары!
- Надо же, и десяти лет не прошло! Проснулись.
Американцы с англичанами не пользовались у Кондрашова большой симпатией. Союзники союзниками, размышлял лейтенант, а капиталист, он везде капиталист, ворон ворону глаз не выклюет. Моряков их - вот кого жаль.
- Вот ты все про океанские корабли. А, допустим, наш “Ташкент” - он какой крейсер?
- А наш “Ташкент”, уважаемая матушка пехота, он вообще не крейсер. Он - лидер эсминцев. То есть, в крейсера размером не вышел.
- Такая махина - и не вышел? - не поверил собеседник.
- Это по сухопутным меркам он махина. А в море его три тысячи тонн - не то, чтоб скорлупка, а так, самый большой среди маленьких.
- Погоди, а большой тогда какой же будет боевой массы? - вмешался артиллерист, кое-как примирившийся с калибром в триста восемьдесят один миллиметр.
- Это на суше масса, а в море водоизмещение. “Парижанка”, например, двадцать пять тысяч тонн.
- Надо же! Целая тыща танков!
- Так точно, целая тыща. А среди линкоров она считается не очень большой. В двадцать втором, на Вашингтонской конференции, постановили линкоров свыше тридцати пяти тысяч не строить.
- Это что ж, капиталисты от усиления флота отказались?
- Побоялись, денег не хватит.
- Ну, да, все от себя отрывать не будут…
- Там скорее “не смогут”. Пусти слишком много на военный флот - рабочим совсем жрать нечего станет. А до такого они один раз дошли и теперь как огня боятся!
- Эк оно как. Тысяча танков… и пушка без малого как десять моих… Масштабы у вас, морячки…
- А ты как думал? Размах!
- Что же с таким размахом их японцы мало что не без штанов застали… в этом, как его мать, Пер… пир…
- Перл-Харборе. Ну, проспали их американцы. По морю, если умеючи, подкрасться можно очень незаметно.
- И как же ты по нему подкрадешься? Там чай прятаться не за что, ни холма, ни овражка.
- Зато большое. И вместо холмов острова, - карта океанского театра военных действий, с островами размером не более типографской точки, изъятая из очередного номера “Красной звезды”, уже красовалась над кондрашовской койкой, - Эскадра за сутки мало что не тысячу километров отмахать может. Это, считай, как отсюда до Стамбула и обратно. На полсуток потерял контакт - и все. А еще самолеты, их за полторы сотни километров выпустить можно. Вот японцы и подкрались…
- Погоди, ты ври, да не завирайся. Пароход до Стамбула, даже пассажирский, больше суток идет!
- То пассажирский. А военные корабли полным ходом за тридцать узлов дают - километров пятьдесят в час по вашим меркам, это которые большие. Мелкие - те быстрее. Туполевский глиссер и пятьдесят узлов может сделать, правда, недолго.
- А в километрах?
- На одну целую восемьсот пятьдесят две тысячных умножь.
- Ну ты задачи ставишь. Сам-то умножишь?
- На два умножу, одну десятую вычту, получится достаточно точно, - вместо Кондрашова ответил его сосед, штурманский электрик. - Девяносто километров выходит. Это тебе не “левой-правой”, это скорость! Так что, если с умом подойти, то на картах у противника твой флот еще за тридевять земель, а по факту - уже под боком. А он и знать не знает. Спит Розита и не чует, что на ей матрос ночует!
- Да тише ты, не при сестричке же!
Верочка, слушавшая их спор, зажала себе рот ладонью, чтобы не рассмеяться в голос. Ей было больше весело, чем неловко, а рассуждения про океанские флоты - безумно интересны, потому она и старалась по возможности задержаться в палате на лишние пять минут всякий раз, когда заходил об этом разговор. Правда, вопросы задавать все-таки стеснялась.
***
С середины декабря Инкерман превратился в настоящий глаз бури. Он слышал громы всех орудий со всех направлений и напряженно ждал вестей со своих позиций. Уже отбросили немцев от Москвы, уже девиз нового, сорок второго года, прозвучал коротко и понятно: “С наступающим!” Но газеты и радио о наступлении в Крыму по-прежнему молчали. Только зима шла и шла своим чередом, капризная, как во всех приморских городах, терзала ущелье когтями снежных бурь, а когда они стихали, наползал от моря туман, оно курилось, как говорят здесь.
Сон по 4-5 часов в сутки и работа в режиме, по мирному времени немыслимом, всех делает похожими друг на друга. И два приятеля, недавних студента, скоро стали одинаково серыми от бессонницы, осунувшимися и хмурыми. Дежурили оба в соседних отделениях и Семененко, сообразив, что если присядет хоть на минуту, рискует моментально уснуть, воспользовался неожиданно тихой ночью и добрел проведать товарища. За регипсовой перегородкой, отделявшей палату от аптечного шкафа и стола, за которым обычно заполнялись истории болезни, уютно горела лампа, прикрытая полотенцем. У Зинченко еще хватало сил перечитывать свои конспекты, как минимум - листать.
- Я своих всех обошел, спят. Такая тишина в отделении, аж страшно. У тебя что?
- Вроде порядок… А чего страшно-то?
- Если тихо, непременно что-нибудь ночью случится. Или осложнение какое или срочно новых привезут. И не говори “вроде бы”. Не слышит тебя Алексей Петрович! Не медицинское это понятие, - Семененко чуть шатнуло от усталости и он тяжело оперся плечом о перегородку.
Приятель оставался невозмутим:
- Женя, не занудствуй. “Вроде бы” - это значит что полчаса назад был полный порядок. А вот если тебя дежурный врач не застанет на месте, оторвет голову. Наш Пират еще здесь между прочим.
- Все здесь… Ждем пока “добро” на эвакуацию дадут. У моря… погоды. Ты свежую сводку не слышал?
- Да что сводка, вон она, - Зинченко вытянул из-под тетрадей газету, - все то же, что и по радио - наступление на Юго-Западном фронте, про нас пока глухо. А вообще - бред пишут! - он перешел на возмущенный шепот, чтобы не ругаться в голос. - Вот, погляди, вечернее сообщение. За каким-то чертом пихают туда выдержку из письма какого-то фрица, как его на фронте вши донимают! Да хоть бы они его вместе с сапогами сожрали! Вот в сводке-то это зачем?
Он бы еще добавил что-то по поводу газеты и тех, кто так составляет сводки, но внезапно прислушался и вскочил:
- Допрыгались! Командир идет. Ох, сейчас будет тебе…
- Не тебе, а нам.
Но Астахов никому разноса устраивать не стал. На доклад обоих, что в отделениях все тихо, раненые спят, никаких изменений в состоянии не у кого не замечено, он только кивнул.
- Не тараторь, Зинченко. Я уже сам все увидел. Следующие два часа я здесь, в ординаторской. Если что - сразу ко мне. После - докладывать и дежурному врачу, и мне. Буду спать - разбудить, ясно? По любому поводу. Лучше вы лишний раз меня поднимете, чем что-то прохлопаете. Семененко, живо на пост. Если нечем занять голову и руки - вяжи узлы, как я вчера показывал. Пока ты больше нитки рвешь. Кстати, к тебе это тоже относится. Никому из вас простого шва все еще не доверишь. Значит брать и учиться. А наступление будет, недолго ждать осталось.
- Есть, учиться вязать узлы, - Зинченко сморгнул устало, он слишком выдохся даже для того, чтобы огорчиться. - А про наступление… товарищ военврач третьего ранга, вы это точно знаете?
- Спиной чую. Думаешь, я его не жду? А если по уму, то ты же наверху сегодня был. Чья артиллерия большей частью слышна? Правильно, наша. Выдыхаются фрицы. А этот “совет в Филях” отставить. Почты не было сегодня?
- Не было. Да нам и писать-то некому, - ответил за приятеля Семененко. - Мои в Одессе остались, а его все тут, на комбинате.
При упоминании об Одессе командир нахмурился, будто что-то слишком уж нерадостное припомнил.
- Значит, нет… Ладно, тогда оба по местам.
***
В “кубрике” начсостава, куда Астахов спустя еще три часа добрел по коридорам, чуть не держась за стену (смены быстро доросли с 12 часов до полных 16), было почти пусто. Коллеги были в основном на смене, двое спали. За столом, под лампой с самодельным газетным абажуром, Огнев, в нижней рубахе, без гимнастерки, сидел над книгами, готовясь к новой лекции “Инкерманского университета”. На стене за его спиной висел самодельный плакат, еще вчера его не было: Дед Мороз с автоматом в руках гнал прочь тощих, оборванных фрицев, похожих на чертей. Под его распахнутой шубой красовалась тельняшка. “С наступающим!”
- Прижала нас погода, - сходу произнес Астахов и тяжело опустился на свою койку, - Сначала ждали, полчаса назад приказ - отставить до завтрашней ночи.
- Ты чай бери, и хлеб. А то знаю я тебя, опять небось без ужина.
Термос литров на пять, один на весь кубрик, держали на столе как раз для таких случаев, как и специально оставленный от ужина хлеб, прикрытый домашним вышитым полотенцем.
- Кто дежурит в послеоперационной? - спросил Огнев, не поднимая глаз от книги.
- Левичева, наша святая Марья Константиновна. Отчиталась, что и как. Еще и поесть заставила. Хотя бы тут я спокоен. А отделения, два в раз, остались на моих гвардейцев.
- Втягиваются в работу?
- Это я с ними скоро вытянусь! Первый разнос от начальства уже заработал. От Соколовского лично. И не скажу, что не по делу, - Астахов потер ладонями виски, - Не тому учу! Если вообще понимаю, как учить, - он улегся было, но тут же снова сел, сцепив руки, - "Наставления" эти... Помнишь? Я их и сам поругивал еще. Но они рассчитаны на меня. На Наталью Максимовну. А этим пацанам они ни черта не дадут. Им бы сначала нитки не рвать, перевязывая сосуд. И больше одного симптома одновременно держать в голове, салагам. Дальше, чем за крючки держаться, им пока ничего нельзя. Но за месяц я с ними ничего не сделаю. И сам товарищ Смирнов не сделал бы. Потому что это - третий курс.
- Про обучение молодого пополнения поговорим отдельно. Но завтра. Через четыре часа нас поднимут.
- Черт его поймет… не идет сон. Видать, чую что-то. С утра как наскипидаренный. И главное - не разберешь, что снаружи. В сводках - муть. Писем нет.
Он не хотел показывать, что особенно угнетает именно последнее, но в очередной раз убедился, что у Алексея Петровича слишком хорошее чутье на чужое настроение.
- Что, от братьев давно ничего не было?
- Да нет, мои-то в порядке. От наших, из Керчи - пусто. Второе письмо шлю - и как в воду.
- Кому писал?
- Кошкину. Вроде же полевая почта не сменилась. Тогда, в порту … думал, проскочили. А тут второй день соображаю, в которой машине он был и с кем. Не помню. Не хочу думать, что… - он не договорил, только рукой махнул, будто отгоняя самые скверные предположения.
- Ты же сам видишь, как сейчас ходят письма. Он его мог и не получить.
- Мог. За кого другого, я бы наверное был больше уверен. Просто… Ты же его помнишь, Алексей Петрович, он ведь гражданский как я не знаю кто. К такому лычки никогда не прирастут, - Астахов попробовал улыбнуться. - Он же еще с института такой… С самого начала видно было, трудно ему на войне придется. Она и кого покрепче в дугу согнет. Хоть бы, черт его побери, не пропал!
- Самое близкое, что могу предположить я, это то, что Кошкин служит уже не в нашем медсанбате, а где-то ближе ему по специальности. Я ведь еще тогда говорил, что он почти готовый челюстно-лицевой хирург. Вероятно, командование решило, что держать такого в МСБ - слишком расточительно. Ну и… есть подозрение, что как раз нас с тобой он похоронить успел.
- Пускай уж лучше меня считает покойником, лишь бы сам живой. Правильно он сказал тогда, два балбеса мы были студентами. Вечно находили, из-за чего закуситься. И в батальоне я все смеялся над ним. А теперь, будь он здесь, пошел бы мириться. Хотя и так знаю, что он на меня не в обиде.
- Мне показалось, или Кошкин тебя помоложе?
- На три года. Я ведь срочную отслужил до института. А его военкомат вчистую забраковал, за то, что мелкий. Еще в летчики хотел, чудак.
Астахов сидел на койке, сжав голову руками, и раскачивался из стороны в сторону. Кажется, он уже не понимал, наяву говорит о своем друге или во сне. Зрелище со стороны было жутковатое.
Огнев быстро налил полкружки чаю, из аптечной банки с притертой крышкой насыпал две ложки сахара, из аптечного же пузырька без этикетки плеснул в чай немного и по кубрику тут же резко запахло спиртом. Подсев к товарищу, аккуратно вручил ему кружку, убедившись, что тот ее держит.
- Вот что. Пей и спи. Ты проскочил ту усталость, на которой заснуть можно.
- Это ж твой сахар?
- И казенный спирт. Прекрати считаться. Пей и ложись. А то завтра работать не сможешь. Ну, давай пополам.
- Пополам - можно, - согласился Астахов, - Ну, за нашу работу… службу… за наше дело!
Спирт с сахаром подействовали быстро. Кружку он поставил мимо стола и уснул, еще не упав на подушку. Огнев несколько преувеличенно четкими движениями поднял кружку, поставил на стол, расстегнул на спящем ремень, с очевидным усилием вылез из галифе и тоже повалился.
Время в кубрике отмечали принесенные кем-то из дома часы с кукушкой, тяга механизма которой в первый же день была перекушена в целях звукомаскировки. Попросту - чтобы не мешала спать. Наивно, конечно - разбудить после смены можно только словами: “Срочно в операционную!”
Именно так поднял весь кубрик через три часа какой-то мальчишка-санитар в форме, но без петлиц. Путь по коридору он явно проделал бегом: запыхался так, что едва дышал, открывая рот как вытащенная из воды рыбешка, размахивал руками и похоже, был почти в панике.
- Там… это…
- Доложите как следует. Представьтесь и доложите, - Огнев спросонья с некоторым трудом попадал в галифе, но речь его была четкой и уверенной
- Вольнонаемный санитар Мельников, - парнишка понес было руку к виску, но задумался над уместностью жеста, уставившись на ладонь, как на чужую.
- Отставить представляться. Докладывайте. Спокойно, полно. Успокойте дыхание и докладывайте.
Успокоение дыхания выглядело как тяжелый безнадежный вздох вызванного к доске троечника:
- Машины прибыли. Много. Тяжелораненые.
- Спасибо, товарищ Мельников, свободны. Продолжайте выполнять действующее приказание.
- Алексей Петрович, ну что ж ты его так? Строевое занятие бы еще провел.
- Строевое тут пока бесполезно. А успокоить и добиться четкого доклада всегда уместно. Обрати внимание, может же, когда хочет!
- Детский сад, а не младший персонал, - вздохнул кто-то из пожилых врачей, - В моем отделении самой младшей из санитарок - двенадцать лет. Дочка коллеги. Эх… Подъем, товарищи, время не терпит.
Машины, по всей видимости, должны были прийти еще ночью. Но задержались то ли из-за погоды, то ли еще по какой причине. А теперь добрались сразу все. На сортировке тесно, сквозняк по коридору, потому что снаружи все несут и несут носилки. Сдавленная брань, стоны, просьбы "пить".
- Пить... милые, мочи нет терпеть... - хриплым, чуть слышным голосом молит с носилок сержант с артиллерийскими петлицами. Но пить ему нельзя. Его и с носилок-то снимать нельзя иначе чем на операционный стол. Перевязывали его давно, старательно, но бестолково: и не разберешь сразу, где бинты, а где вспоротая гимнастерка, от засохшей крови все схватилось на теле как панцырь. И поверх, по бурым пятнам опасно проступают свежие, алые.
- На стол. Немедленно!
- Дайте хоть один глоток сделать перед смертью. Все равно же кончусь. Не живут с этим... - шепчет он уже глядя в белый потолок операционной и щурясь от света лампы.
- Не спеши, парень. Туда тебе еще рано. Губы ему смочите!
Мокрый кусок ваты на корнцанге раненый, наверное, проглотил бы, если б мог поднять голову. Посмотрел на врача пристально.
- Я не умру?
- Только поспишь пока. Наркоз!
В операционной жарко. Заняты все столы в раз.
- Пульс не прощупывается.
- Камфору! Да живо, мать вашу!
У Зинченко от напряжения руки дрожат, заметался, никак не может иглой попасть в ампулу. Оля - сообразила, умница - отобрала у него шприц. Набрала и уколола сама.
- Зажим! Держи здесь, не вижу же ни ...
Похоже, по краю прошли. По самому. Одна только Мария Константиновна спокойна. Кажется, снаряд рядом разорвись, не дрогнет. Хотя какие снаряды - тут? Ценнейшая вещь в работе - тишина. Чтобы ни творилось снаружи, оно не мешает уйти в дело целиком, выжимаясь досуха. И успеть вовремя. Опередить холеру безносую на те самые полшага, на одно точное движение.
- Нашел сосуд... Пульс?
- Наполнение слабое, сто … тридцать, где-то. Трудно сосчитать, но замедляется понемногу.
- Порядок. А ты что думал, парень, от меня так просто не бегают, тем более на тот свет.
Кажется, снаружи опять бомбили - душно. Даже двужильного Астахова чуть не повело. Оля быстро промакивает ему марлей взмокший лоб.
- Спасибо, Оленька. Так, аккуратно, в палату, индивидуальный пост. Следующего! Как, пока все?
Значит, передышка. Может, всего на пять минут. Но можно снять перчатки и обтереть руки, и ощутить кожей воздух, а не мокрую резину. Можно сесть и это очень ценно, ноги кажутся деревянными. Семененко зол на приятеля, что тот в ответственный момент оплошал и растерялся: “Ну чего ты трясешься, как гимназистка?! Так бы дал по уху, да перемываться неохота!”
- А ну цыц оба! По уху можно и локтем, если по-другому непонятно, - осадил их Астахов, машинально обозначив движение, - Марш продышаться, пока время есть, а вы до конца смены не продержитесь.
С утра на смену должна была заступить Колесник. Но ее прямо среди ночи экстренно вызвали на спецкомбинат, в соседние штольни. Видимо, что-то очень спешное, раз до гражданских врачей не успели. Больница-то есть, тут же рядом, тоже под землей, только по ущелью дальше. О том, что Наталью Максимовну вызвали еще за полночь, сообщила ее операционная сестра.
- Почему ее сдернули-то, Катя? Что, других врачей нет, не дали отдохнуть человеку!
- Другие-то есть, но... Роды, вы понимаете? До больницы боялись не успеть.
Так вот оно что! А то ведь и позабылось, кем Колесник была в мирное время. Но ребенок здесь, под землей... Все-таки, это с трудом укладывается в голове. Как вышло, что будущая мать не эвакуирована?
- Ну вот, дорогие коллеги, и я, - Колесник появляется аккурат посреди “оперативной паузы”, когда часть бригад уже размывается, чтобы перейти к работе в стационаре. По лицу Натальи Максимовны не сразу поймешь, все ли хорошо. Она предельно сосредоточена. Как всегда тщательно и спокойно моет руки. Бодрая, деловитая, будто у нее не вторые сутки без сна впереди. И даже брови успела карандашом подвести, для Колесник это дело принципа, как для боевого командира - быть тщательно выбритым. И только аккуратно просушивая руки полотенцем она наконец произносит:
- Все благополучно, товарищи. Катерина моя вас уже всполошила? Совсем голову потеряла, ни сколько лет роженице, ни которые по счету роды - ничего толком не узнала. На комбинат, срочно, у работницы схватки чуть не за станком начались. Ну что же ты, девочка моя? - обернулась она слушавшей ее рассказ сестре. - Что стоим? Перчатки!
- С ума сойти, - не выдержал Зинченко, - На комбинате, среди снарядов! Почему же ее не эвакуировали совсем, мама ведь?
- Отказалась. Ее муж служит на тральщике. А она - работает на заводе. Двое детей уже есть, старший сын к нам и прибежал, в одну смену с мамой работал, - лицо Натальи Максимовны уже скрыла маска, но и за ней можно было различить улыбку. И голос опять звучит напевно и нежно, - Коллеги, девочка. Девочки, они ведь к миру, верно?
И уже обычным деловым тоном Колесник поведала подробности, больше значащие для специалистов. Но и для тех, кто последний раз роды видел еще в институте, тоже не лишние: Да, ребенок едва ли не у станка родился. Но крепкая девочка, здоровая. Правда крупная, вес, я полагаю 4300. Мама в порядке. Главное, чтобы молока у нее хватало. Через руки Натальи Максимовны прошло столько детей, что она, без сомнения, могла точно определить вес младенца и без весов.
Но на этом короткая передышка кончается. Снова машины. Те, кто был сейчас на разгрузке, говорят, что наша артиллерия с утра бьет так, что горы трясутся. Что там? Общее настроение высказывает кто-то из раненых, доставленных от Мекензивых гор, где последние дни идут жестокие бои и раз за разом переходит из рук в руки железнодорожная станция: "Засуетились фрицы. Не иначе, где-то еще им хвост подпалили".
К тридцатому числу, когда чуть разогнало туман, оказалось, что переменилась не только погода, но похоже, и обстановка на фронте. Никто еще достоверно ничего не знал, молчали газеты, молчал даже тот всезнающий вид связи, что в войсках именуют “окопным радио”, а в Севастополе - “морским телеграфом”. Подземный город напряженно ждал вестей.
И в последний день года - дождался.
“Вставай, ну вставай же, тетя Рая! Самое главное проспишь!” Кто ее будит? Что такое она может проспать? Всем, кого спешно подняли по тревоге под утро, дали потом отоспаться целых семь часов. Личным приказом начальника госпиталя.
Что же могло случиться? Какое сегодня число? Да тридцать первое декабря, новый год наступает. Позавчера даже елку принесли. Поначалу Раиса подумала, что запах хвои и смолы ей мерещится. Но нет, в самом деле - елка. И не одна. Еще большая связка лапника, как раз хватило, чтобы во всех палатах веточки поставить. Елки торжественно вручила целая делегация разведчиков, которым за этим новогодним богатством пришлось ходить в тыл к противнику, по нашу линию фронта хвойных лесов не осталось. Гости с удовольствием рассказывали, как командование постановило провести специальную боевую операцию, чтобы в каждом бомбоубежище, госпитале, школе была своя елка. Немцы могут лопнуть от злости, новый год Севастополю им не испортить.
Терпкий, смолистый еловый дух перебивал теперь карболку и спирт. Инкерманская елка красовалась в серебряных бусах и настоящих шарах. Раиса даже не пыталась задаваться вопросом, кому пришло в голову забирать с собой в штольни, вместе с самыми насущными вещами, еще и елочные игрушки. Видимо, кому-то очень жалко было оставлять их в доме, в который всякий день может попасть бомба. Один только лейтенант Кондрашов, которого разведчики, его однополчане, пришли навестить, сокрушался - такой поход - и без него! Не пришлось ему лично возглавлять экспедицию за елкой. И хорошо, если до весны на ноги поднимется. А на будущий Новый Год, ясное дело, за елками в немецкий тыл ходить уже не нужно будет.
“Подъем! Девочки, девочки, вы что, еще знаете?” Кто так шумит? Раиса села, не открывая глаз. Не похоже, чтобы так поднимали по тревоге. Что-то другое. Не сразу она поняла, что уже в который раз повторяет ей Оля, смеясь и плача одновременно: “Наши освободили Керчь! Тетя Рая, наши взяли Керчь и Феодосию!”
Свежая сводка прилетела утром. Раньше, чем обычно приходили известия, потому что привезли ее, вместе с пачкой свежих газет, два военных корреспондента, собиравшиеся писать очерк о работе госпиталя. У ординаторской собрался весь не занятый персонал и раненые, которые могли ходить. Сводку, вероятно уже второй раз, перечитывал вслух Зинченко:
“Сегодня Красная Армия и вся советская страна с радостью и гордостью узнают о новой победе наших доблестных войск. Немецко-фашистские захватчики выбиты из города и крепости Керчь и города Феодосии. Керчь и Феодосия снова стали советскими!”
Голос его звучал торжественно, почти как у Левитана, если бы советскому диктору тоже было двадцать два года.
В общежитии на тумбочках тоже стояли еловые ветки. Вместо игрушек на них повесили пустые ампулы, они должны были изображать сосульки. До войны, в белобережской больнице тоже так делали. Хотя пожалуй там новый год отмечали и проще, и строже. Потому что все равно все, кто не дежурил в новогоднюю ночь, встречали его у себя дома. Раисе частенько выпадало дежурить, как не семейной. Обходила палаты, поздравляла больных, а сама сидела с дежурным врачом у радиоприемника, под праздник обычно передавали хорошую музыку. Большую елку в Белых Берегах наряжали в клубе, высокую, под самый потолок. Лесничий Иван Егорыч всегда сам ее выбирал и вез на санях в поселок. Под праздник в клубе непременно устраивали танцы. Как любила Раиса когда-то танцевать…
Кажется, в первый раз с того времени, как в сводках сообщили об оставлении Брянска, Раиса вспомнила о своем доме. Примерно так же думают об умершем человеке, когда боль уже отгорела и притупилась, и теперь можно вспоминать о нем самое хорошее и светлое, что вас связывало. Потому что в памяти твоей он жив и в эти минуты ты не думаешь о том, что самого его давно скрыла кладбищенская земля. Так и Белые Берега привиделись мирными и тихими. Хотя нет, наверное, ни клуба, ни больницы, и как знать, кто уцелел из тех, с кем Раиса работала, бегала на танцы или смотреть кино, с кем дружила. Где сестры Прошкины, где молодой доктор Юра? На каком он сейчас участке фронта, если жив конечно?
Всех этих невеселых дум никому не перескажешь, даже в письме брату не напишешь об этом. Вместе с газетами им еще и открытки принесли, прежде таких Раиса не видела. “Новогодний привет с фронта!”, цветные и по родам войск сделанные, с пехотинцами, идущими в атаку, с танком, с военным самолетом. Ей досталась открытка с рассекающим волны боевым кораблем, тип которого она назвать не могла даже примерно. Что-то очень большое, а что именно, линкор или крейсер? Разве что у моряков попробовать спросить. На этой открытке она и писала поздравление брату. “Наши в Керчи!” Еще неделю назад в это поверить было сложно, только надеяться на лучшее. Неужели теперь еще немного и все будет хорошо? Удар от Ленинграда, удар на Южфронте, и война покатится назад?
- Так значит, наши скоро тоже сюда вернутся? - голос Верочки отвлек Раису от воспоминаний. Последний день года был не таким тяжким, и всю вторую половину дня младший и средний персонал делал запасы марлевых салфеток и шариков. Занятие это считалось чем-то вроде отдыха, Колесник именовала это “кружком “умелые руки”. “Ну, или какие есть” - прокомментировал как-то раз работу совсем новеньких Огнев.
- Разумеется вернутся. Глядишь, к весне всех немцев из Крыма повыметут! А к концу лета…
- Погоди, тетя Рая. Я о наших - о медсанбате. Они же в Керчи должны быть. Значит, придут к нам. Как ты думаешь, мы их отыщем?
- Хотелось бы… - Раиса не была уверена, что это будет легко, но при мысли о товарищах, с которыми еще недавно работали бок-о-бок и ей стало теплее. А ну как вправду снова встретимся? Придут с войсками все - и комиссар, и Денисенко, и Кошкин. Ей даже представилась в красках эта встреча. Как будет удивляться Денисенко тому, как в штольнях разместился госпиталь, как Астахов будет подшучивать над Кошкиным, где мол его носило столько времени, но по-дружески конечно, тот тоже не останется в долгу.
Все это, конечно, мечты… Мало ли куда могло занести сейчас медсанбат и его командира. Да и жив ли комиссар, ведь в стрелковую часть ушел Рихард Яковлевич? Так ярко представившаяся в воображении встреча боевых друзей внезапно потускнела, будто инеем ее затянуло: даже если будет она, есть те, кто до этой счастливой минуты не дожил, не дождался. Не будет там Васильева, Наташи Мухиной, Вани Калиниченко, ворчливого, но заботливого Южнова, не скажет больше Ермолаев сестрам “Эх вы, матрешки”... Для них не наступит сорок второй год, не радоваться им встрече с товарищами… А сколько еще могут не дожить и не дождаться? Кто из тех, кто встречает сейчас этот год, доживет до победы?
Вечером в честь праздника начальство даже распорядилось выдать по стакану вина. Всем раненым, кому это можно, и персоналу, кто с дежурства сменился. Заступившим на смену обещали выдать после. И вкус его, почти не хмельной, легкий и терпкий, тут же воскресил в памяти Раисы солнечную набережную Балаклавы за неделю до войны. Наверное, никогда ни прежде, ни после ей уже не будет так легко и тепло, как было там. Солнце, ласковое лазурное море, парусные лодки. Мир. Когда-нибудь это непременно должно вернуться. По-другому просто не может быть. Если постараться, можно очень отчетливо себе представить, как это будет… Вот только ей в этом далеком “когда-нибудь после войны” уже не быть прежней. Однажды, кажется это было сразу после Финской, брат сказал ей, что человека, бывавшего в боях, все одно, в Гражданскую ли войну или в какую другую, он очень легко узнает по глазам. Даже если тот будет в штатском. Но почему, объяснить так и не смог. Теперь Раисе совершенно ясно, что он прав. Между теми, кого война затронула, и кто остался в тылу, ляжет невидимая черта. Она тоже, наверное, сможет отличить того, кто был на войне и кто не был. И тоже вряд ли объяснит, как именно.
***
- С новым годом, товарищи! Тридцать восьмого года вино. Еще до Финской, подумайте.
Ради праздника усталым, давно сработавшимся людям можно и даже нужно. Колесник пьет маленькими глотками, осторожно. Кружку держит так, будто это хрустальный бокал. Есть редкий тип людей, которые все умеют делать красиво.
- Когда собирали этот виноград, никому ничего и в голову не могло прийти. А сейчас… сейчас по этим виноградникам танки идут, - тонкая морщинка прорезает ее чистый лоб.
- Уважаемая Наталья Максимовна, поверьте мне - в новом году это будут наши танки. А виноградники потом новые заложим, лучше прежних.
Начсостав Соколовский поздравил лично. Такие общие собрания до сих пор почти не проводились, не до того было. Но сегодня собрали всех, кто не занят, пустующую запасную штольню превратили в своего рода актовый зал.
- Товарищи, дорогие мои коллеги. Два месяца как мы работаем бок-о-бок. За эти месяцы мы совершили почти невозможное: эти подземелья стали госпиталем, - казалось, начсанарм Приморской говорит не громче обычного, но голос его был слышен всем отчетливо и ясно. - Вражеское наступление захлебнулось, противник отброшен. То, что фронт удержался - это и наша с вами заслуга. Всех кто был здесь, кто спасал жизни, кто не спал ночами. Наш с вами фронт проходил здесь - в операционных и перевязочных. Для многих из вас этот город родной. Для кого-то он стал родным за эти месяцы. Для каждого очевидно, что это еще не конец, что война будет долгой. Но нет сомнения, что завершится она нашей полной победой. Наша задача - помочь приблизить ее. И я верю, что с ней мы справимся, устоим как устояли до сих пор. Я рад, что работал с вами эти дни. От лица командования объявляю всем вам благодарность.
Казалось, что лампочки под потолком моргнули не от того, что со светом вышел очередной сбой, а от в один голос сказанного “Служим Советскому Союзу!”.
В ночь на 1 января 1942 года над Инкерманом падал снег, мокрый и липкий. Небо цвета шинельного сукна тоже казалось мокрым и тяжелым, будто нависшим над ущельем. Но такая погода считалась хорошей, потому что исключала авианалеты.
- Первый снег нового года, - Колесник подставила ладони под падающие хлопья. - И часу не пролежит. Когда встречали сорок первый, был ветер и море штормило. Вы где отмечали тогда, Игорь Васильевич?
- На дежурстве в травме, - отвечал Астахов, прикуривая. - Я единственный не семейный из всего отделения, так кого еще оставлять в новый год? Новых никого не привозили, так что сидел, глядел, чтобы больные не слишком увлеклись, празднуя. Порадоваться же всем охота и родня нанесла всякого, не уследишь. Еще и выговор потом схлопотал, за то, что в пятой палате шампанской пробкой влепили в стекло и оно треснуло. Дежурной сестре попало в первую очередь, ну и мне на сдачу отсыпали.
- А наша елка была в клубе. И вечер с танцами для семей комсостава флота. И я на нем пела…
- Почему-то я с самого начала не сомневался, Наталья Максимовна, что вы хорошо поете. По голосу отчетливо заметно.
- Правда? - она даже немного смутилась. - Действительно, когда-то я училась петь. Но когда пришла пора решать, куда поступать, выбрала все-таки не консерваторию.
- А сейчас можете… что-нибудь, - начал было Зинченко и смущенно опустил глаза.
- Без гитары будет совсем не то. Я же не оперная певица какая-нибудь. Я люблю романсы. Если б гитара.... Так соскучилась по ней.
- Найдем, Наталья Максимовна, - тут же пообещал Астахов. - За чем дело стало, не рояль небось.
- Да… даже если и без гитары. Товарищи… в такую ночь. В первую новогоднюю фронтовую ночь... Честно скажу, я никогда не был так уверен, что правильно выбрал профессию, - похоже, Женя Семененко не привык к длинным речам, тем более, что из всех, кто нашел возможность выйти на воздух, он был самым младшим и по званию, и по возрасту. - Если говорить совсем серьезно, товарищи, дорогие мои товарищи, я… еще не имею права говорить “коллеги”, потому что какой я в сущности врач? Так, заготовка. Но за эти два месяца я почувствовал, что попал практически в семью. И мне трудно слова подобрать, чтобы сказать, как я благодарен вам всем.
- Ну, до коллеги ты считай почти дорос, - Астахов хлопнул его по плечу. - Только узлы вязать выучись. Но речи произносить, это явно не твое. Уж хочешь петь, так лучше пой, раз душа просит. А мы подхватим.
Тот смутился, а потом ломающимся неуверенным баском начал совсем свежую, из “Боевого киносборника”, переписанную на военный манер песню, что пелась в кино “Юность Максима”.
Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке последний патрон.
В рваных шинелях, в дырявых лаптях
Били мы немцев на разных путях!
Песня велась еще от гражданской, когда немцев и так били и побеждали. Зинченко обнял за плечо приятеля, и продолжил, за ним остальные и вот уже Колесник, своим замечательным, звонким голосом повела:
Вот эта улица, вот этот дом,
В городе нашем, навеки родном,
Улицей этой врагу не пройти!
В дом этот светлый врагу не войти!
Глаза ее блестели и кажется, в них стояли слезы. Может, это все снег виноват, а может и в том дело, что слова эти сейчас звучали почти как заклятие, как молитва. Заканчивали уже хором, уверенно и громко неслось над темным ущельем:
Пушки и танки фашистов громят,
Летчики наши на запад летят.
Подлого Гитлера черная власть
Крутится, вертится, хочет упасть!
Глава 7. Инкерман, январь-февраль 1942 года
Казалось, будто вместе с первым январским снегом на осажденный город сошла внезапная тишина. После недель боев, постоянных бомбежек и грохота пушек она была почти осязаемой. Водители, возвращавшиеся из порта с грузом медикаментов и продуктов, рассказывали, что в Севастополе начали расчищать улицы и чинить дома.
- Наша школа работает! - Верочка, ездившая принимать груз, едва доложив о прибытии, бросилась обнимать Олю. - Я поверить не могу. Работает! Мы мимо проезжали, - и шепотом добавила. - Я тихонечко попросила хоть на минутку остановиться… Они там. В подвале, правда, но уже расписание уроков есть. Анна Ларионовна наша жива! Узнала меня.
И вечером, после отбоя, Вера взахлеб пересказывала городские новости: разбирают завалы на улицах. Да это не главное. Дворники снова скалывают лед! “Оля, тетя Рая, я представить не могла, что буду так рада увидеть на улице дворника. Значит город живет, понимаете…”
“Когда-нибудь то же будет и в Брянске, - робко колыхнулась надежда. - И там тоже будет в радость увидеть, как снова сгребают снег на улицах. Только когда это будет? Как ни поверни, а еще не скоро”.
Вскоре пошли разговоры, что начали чинить не только жилые дома. Две поликлиники и даже больницу на Северной стороне тоже решено восстановить. Последнее особенно радовало Наталью Максимовну, которая до войны там работала. А уж когда кто-то рассказал, что в Севастополе скоро откроется кинотеатр и даже афишу уже видели в городе, этому не сразу поверили.
Театра Инкерман дождался в первую неделю нового года, когда в госпиталь с концертом приехала бригада артистов филармонии. В той самой штольне, где было собрание на новый год, соорудили импровизированную сцену, поставили скамейки для зрителей. Отвели место, чтобы хоть несколько коек уместить и лежачим раненым тоже на концерте побывать. Под каменными сводами зазвучала музыка. Все оперетты вспомнили, и из "Сильвы" дали отрывки, и из "Летучей мыши".
Люди соскучились по музыке, по живым голосам. На актрису в концертном платье смотрели как на чудо. "И действительно, отвыкли мы видеть людей не в военной форме и не в белых халатах, - сказал кто-то из выздоравливающих. - Приезжали бы, товарищи, почаще”.
- Товарищи, прошу иметь в виду! - перекрыл общий гомон голос комсорга. - Именно - почаще. Нам непременно нужна своя самодеятельность. Послезавтра объявляю внеочередное собрание. Всем свободным от дежурств - быть.
В полутьме коридора одинаково ярко блестели ее глаза и значок “Готов к санитарной обороне”. Комсоргу было двадцать два года и сейчас, когда график дежурств из почти невозможного сделался вполне переносимым, вся ее натура жаждала общественной работы. А тут такой случай! И самодеятельность, безусловно, дело нужное, и командование одобряет. Это она еще до концерта выяснила.
До сих пор вся самодеятельность имелась, выражаясь привычным для ее организаторов языком, в гомеопатических дозах. И сводилась к стихийно возникшему чтению вслух. В основном стихов, потому что их многие знали наизусть, а значит, их можно было читать, когда выключалось электричество.
Наверное, все получилось из-за разговоров о войне на океане. После известия о Керчи, после нового года, накал споров опять начал расти. Дошло до начальство и в ответ последовала рекомендация и административная, и медицинская: выздоравливающим покой положен, а потому полезно будет немного отвлечь раненых чтением чего-нибудь классического.
Раиса старалась непременно выбирать стихи повеселее. Тут очень кстати пришелся Маяковский, которого она и любила, и на память знала много. Самые острые рифмы пролетарского поэта береглись как раз на случай перебоев со светом. Чтобы, когда вся палата покатывается от хохота, слушая про шесть монашек, у которых «Взамен известных симметричных мест, где у женщин — выпуклость, у этих — выем», никто не видел, как краснеют у нее щеки. Впрочем, у Маяковского и морские стихи были, они слушателям особенно нравились. О том, как “По морям играя носится с миноносцем миноносица” Раису просили повторить на бис. А лейтенант Кондрашов еще и растолковал для сухопутной Раисы Ивановны, чем миноносица, точнее сказать миноноска, от миноносца отличается. Название это устаревшее, и когда Маяковский свои стихи писал, уже ни один боевой корабль так не звали. Просто пролетарскому поэту слово понравилось.
Вот на таких чтениях самодеятельность и выросла. Комсорг сияла и всех призывала к участию. Разумеется, с суровой поправкой: «Без отрыва от основной работы!»
И без отрыва, на дежурствах, начали учить роли. Санитар Яша Мельников как школьник перед экзаменами раз за разом твердил неподатливые строчки. Листок с переписанными от руки стихами всякое дежурство лежал в кармане его халата. Взялся — так не отступай. А тут не просто рифмы, товарищи, тут ведь Шекспир! Когда Яша нервничал, он трогал листок через материю - не забыл ли где?
Кому первому пришла идея ставить «сцену в саду» из «Ромео и Джульетты», Раиса упустила. Ей было совершенно не до того. Она и в общее дело включилась все с тем же Маяковским, благо его ей учить не надо, и так помнит.
Вокруг Шекспира закипели нешуточные страсти, каких и сам великий драматург не смог бы придумать. Джульетта из Верочки вышла замечательная. Если бы еще Ромео ее так не стеснялся! Он и моложе, всего-то шестнадцать, и по званию никто, потому что годами для военной службы еще не вышел.
Яша попал на эту роль совершенно случайно - подвернулся под руку комсоргу аккурат после концерта. Получил задание по комсомольской линии и в мрачной готовности претерпеть новые тяготы и лишения, пришел на первую читку.
И когда Верочка начала читать, да еще с выражением, Яша тут же погиб на месте, весь, до конца. С трудом, запинаясь и едва удерживаясь на курсе шекспировского стиха, он подавал свои реплики и краснел при этом так, что мог бы заменить фонарь для проявки пленок. Даже признался, что по литературе у него была тройка.
- Эх, ты, - вздыхала Верочка, в мирной жизни - круглая отличница, - мне в школе таких вечно “на буксир” давали, и здесь не отвертелась.
Яша стоически учил роль, пользуясь любой возможностью признаться в любви хотя бы и от чужого имени. За него переживали все раненые, помогали, поддерживали, отрываясь даже от обсуждения очередных событий в Европе и на Тихом океане.
- "Величина этого грандиозного морского театра исключает всякую возможность воздействия противников друг на друга со своих основных территорий" - а я, товарищи, что говорил?
- Да ты в морской пехоте, когда окапываешься, талант свой в землю зарываешь. Тебя в Генштаб нужно!
- Так вот почему морячков хрен заставишь нормально окоп копать! За таланты беспокоятся! А касок не носят, чтоб мозги не натереть!
- Хватит вам, скоро спектакль, а вы опять Яшу сбиваете! - парировал Кондрашов, - Соберись, мы же вчера повторяли!
- Давай, браток! Если что, мы в первых рядах сядем, подскажем. А ты, Генштаб наш непризнанный, дай совет по делу!
- Не ходи под балконом как кот вокруг горячей каши! - со знанием дела говорил кто-то. - В охапку ее и бегом, пускай эти буржуи сами разбираются, кто там кому на ногу наступил!
- Не по сценарию будет!
- Тише вы, стратеги! Так, Яша, давай, какая у тебя следующая реплика?
Яша, все время разговора прилежно мывший в палате полы, оперся на швабру и начал мучительно вспоминать первую строчку. Слова разбегались от него. “Н-не… не смею я сказать тебе, кто я, - он моментально запнулся, полез в карман за шпаргалкой, но подглядывать сразу тоже не хотел, - сказать… сказать… кто я /По имени, о милая, святая: /То имя мне, как враг твой ненавистно, - голос его понемногу окреп. - Я б разорвал его, когда б его /Написанным увидел на бумаге”.
- Ну вот, - усмехнулся Кондрашов. - Можешь ведь, когда захочешь. Ты когда читаешь, прежде всего ее представляй, Джульетту свою. Это называется “система Станиславского”, я читал перед войной. Как только ты ее перед собой вообразишь как следует, так сразу все вспомнишь.
- Все-то ты, братец, знаешь, - поражался кондрашовский сосед, - и про миноносцы девушке растолковать, и про Станиславского с Шекспиром. Вот скажи мне честно, есть на свете что-то, чего ты не знаешь? А то куда не ткни его, везде талант.
- Таланты, они, брат, разные бывают, - отвечал Кондрашов, - Я, может и сам не знаю, к чему у меня способность. Потому что всего не перепробуешь, жизни не хватит. Бывает, что человек всю жизнь одним делом занят и делает его хорошо, а потом раз - и у него к чему другом талант открылся. Вот например, знал я одного доктора, из окружения вместе выходили - так прирожденный оказался разведчик! На две сажени сквозь землю видел. На моих глазах часового фрицевского снял, тот даже пикнуть не успел. Вот что значит талант!
- Ну ты уж совсем травишь. Меру знать надо, - тут же взвился другой его сосед, - Я сам не из кашеваров, из разведки! Часового снимать, это уметь надо!
- А он сумел, - не сдавался Кондрашов. - И мнится мне, что я его голос слышал, когда мне ногу собирали!
- Что ты слышать мог, под наркозом-то? Приснилось поди… Мне вон теща моя приснилась, чуть не помер от такой картинки!
- А я говорю, не снилось. Вот… товарищ доктор! - Кондрашов вдруг резко повернул голову, попытался приподняться и пожалуй, сел бы, если б не гипс до подмышек, - Товарищ доктор!
- Что такое? - повернулся на голос вошедший с обходом Астахов, - Нога беспокоит?
- Да нет, на мне все заживает на собаке! Что, не узнаешь? Это же мы вместе на часового-то тогда напоролись. Помнишь?
- Лейтенант, неужто ты? Вот теперь по голосу узнал. "В море - дома, на берегу - в гостях"?
- Так пуля не разбирает. Вон как теперь, упаковали меня, как ценную бандероль, только что печати на гипсе нет. Долго еще мне этак? Уж сколько дней койку пролеживаю, а мои там дерутся! Сколь встану-то?
- Всему свое время, встанешь. Но не сразу. С этим, брат, спешить нельзя, даже если очень охота.
- Ну хоть что определенное скажи!
- На День Красной Армии скажу. Не раньше. Кость срастается долго. Собрали ее тебе аккуратно, теперь только ждать. Ты скажи, остальные как, живы, отряд наш? Ткачев, второй номер твой, командир?
- Живы, товарищ доктор, все живы были, как меня сюда отправляли. Ленька Ткачев меня с нейтралки и вытащил. Самого его тоже чуток царапнуло, но несильно, остался в строю. Я ребятам непременно письмо чиркну, расскажу, кого встретил, - Кондрашов потянулся здоровой рукой к тумбочке, лишний раз дела не откладывая. - Ведь кто бы подумать мог! А то я рассказываю, как ты того часового снял - а они не верят. Говорят, не бывает.
Астахов сам подал ему листок с карандашом, помог устроиться удобнее:
- Не рвись, герой, тише. Торопись медленно, а будешь спешить - всю работу нашу тонкую порушишь. А не верят, так правильно не верят. Один раз считай повезло мне, другой раз могло бы и не выйти.
- Да уж постараюсь не очень торопиться. Товарищ доктор, как меня в батальон выздоравливающих будут выписывать, я тебя часовых снимать выучу, все по науке. Но про повезло - это ей богу зря. Тут талант надо иметь!
До самого отбоя Кондрашов чувствовал себя почти счастливым. Был бы совсем счастлив, как бы не гипс. Надо же, друга боевого встретил, с которым из окружения с боем вышли! А снимать часовых, это конечно наука хитрая, но если человек безо всяких правил так лихо с ножом обращается, вполне постижимая. Как знать, вдруг когда и пригодится еще, не ровен час.
- Вот, товарищи, как оно бывает! - говорил он соседям по палате. - Ко всему у человека талант. И разрезать, и зашить, и так зарезать, чтобы зашивать было нечего!
Самыми благодарными слушателями, старавшимися не пропустить ни слова из рассказа лейтенанта о том, с какими приключениями выбирался из окружения маленький отряд из десяти моряков, пятерых пехотинцев и одного военврача третьего ранга, "каких можно без разговору брать в разведку", были два дежуривших по отделению старших военфельдшера. Зинченко и Семененко, которые своего командира очень уважали, несмотря на его крутой нрав, но что за ним водятся такие подвиги, даже не подозревали.
История эта быстро разнеслась по всему отделению и попортила Астахову немало крови. О выходе из окружения он сам до сих пор говорил очень скупо, в двух словах буквально: прибился мол к своим, выскочили. А уж про то, что выходить пришлось с боями, не упомянул ни разу. На расспросы коллег отрубил хмуро: “Дуракам везет. Вот мне и повезло”. И больше ничего объяснять не стал.
Зато в исполнении словоохотливого лейтенанта рассказ про выход из окружения выглядел готовой статьей для “Красной звезды”. Вот только главный герой этой никем не написанной статьи предпочел бы вовсе о том не вспоминать и лишний раз не слышать.
- По-хорошему, я должен “спасибо” сказать, что меня после выхода не отдали под трибунал, - говорил он тем же вечером перед отбоем Огневу. - Тех двух машин я себе по гроб жизни не прощу. Выбирались как умели, под конец и пострелять пришлось. А фриц тот… я же кто был, портовая шпана, с какой стороны за нож берутся, знаю, куда бить - сообразил. Может и верно говорят, что анатомию не пропьешь. Это Ване Калиниченко вечная память, нож-то его.
- Ты, чем душу травить, к партсобранию бы готовился!
- Так это к нему все, - Астахов посмотрел на исписанную тетрадь в руках коллеги. - А я ж беспартийный…
- Что, до сих пор?
- Не до сих, а с тех. С тридцать пятого года, - сказано это было совершенно спокойно, так говорят о давно перенесенной болезни, больше неприятной, чем тяжкой, - аморалку сдуру на ровном месте подхватил.
- Понял, - ответил Огнев и снова вернулся к конспекту.
- Вопрос, что ли, поднимать будешь? - будь на месте Астахова еж, он растопырил бы колючки.
- Разумеется. Что бы ты ни накрутил тогда, это все уже в прошлом. А то, что сейчас - то сейчас. За тебя каждый, кто с тобой служил, поручится. Значит, надо поднять вопрос, значит, подниму.
- В сороковом поднимали уже, - произнес Астахов, чуть помедлив. - Мой завотделением, на городском партбюро. Не прошло. “За” кроме него один Гервер голосовал.
- Значит, некачественно поднимали. Хотя Гервер… Знаешь, думается мне, что те, кто голосовал “против”, уже не в городе. Нашли причину в длительную командировку уехать.
- Черт их разберет. Но выкладывать лишний раз при всем честном народе, каким дураком оказался… И так каждая каждая кошка на пристани об этом знала, и от себя добавить могла.
- Думаешь, твой рассказ настолько перебьет новости с фронтов? Сомневаюсь.
- Думаю, что он с успехом заменит художественную самодеятельность, без которой так горюет наш комсорг. Цирк! - Астахов захлопнул книгу, которую пытался читать, и начал излагать историю, которая действительно у несведущего человека могла бы вызвать улыбку. Каковую он тут же спрятал бы из искреннего сочувствия к рассказчику.
- Если коротко, то я сам дурак. Влепили мне по полной, но за дело, - произнес он хмуро. - Как говорили умные люди, “ежели мы не можем увидеть, как должно делать, то по крайности видим, как делать не надобно.”
- Пирогова цитируешь?
- Выучил, пока валялся здесь. Еще немного, и он бы мне сниться начал. А история была и в самом деле громкая. Если кого из балаклавских спросить, и сейчас вспомнят. В тридцать четвертом году начинал я не хирургом. После ординатуры уже назначили корабельным врачом. Да не куда-нибудь, на большой торговый пароход. Не работа, мечта. Хотя для практики дело гибельное: моряки же, народ здоровый. Большую часть плавания ты только пробу на камбузе снимаешь. Но капитан наш, фамилии лишний раз называть не буду, он и сейчас служит, человек был суровый до нестерпимого. Порядок на борту держал невыносимый. Мы гражданское торговое судно, а гоняют всех, от матроса до старпома, как на линкоре перед прибытием командующего флотом. До седьмого пота. Порядок, само собой, должен быть, но наводил он его безо всякой милости. Особенно перед рейсом в загранку. Тут никто не света не видел. Я на военных судах ничего подобного за три года не встречал. Разве что к визиту Ворошилова такое бы устроили, и то сомневаюсь.
- Так ты на флоте служил?
- Да, три года как все, матрос-сигнальщик был. Иначе черта с два бы мне батя дал в институт пойти. Он и так-то ворчал, что ты дескать за земноводную профессию себе нашел. Нет чтобы как братья. Словом, на той посудине я был как будто на своем месте. И сам при деле, и мои довольны. Все-таки в море.
И во вторую мою навигацию дала эта железная дисциплина трещину. Усталость металла, не иначе. В этом деле я и отметился. В Стамбуле мы должны были стоять самое больше двое суток, а тут нате вам - ходовая подвела. Хочешь - не хочешь, а становись в ремонт. Капитан из машинёров чуть душу не вынул. Но пришлось задержаться. И по такому случаю пошли увольнительные на берег, не сидеть же всей команде сиднем. Тут капитан меня вызвал и потребовал, чтобы я как корабельный врач провел разъяснительную работу на предмет пьянства и всяких неуставных отношений. Ну, я как умел, изложил что к чему. Понимаю дескать, и сам не святой, но меру знать надо, а лучше и вовсе до дому потерпеть, мало ли что вам в этой капстране нальют и во что оно выльется. Да и женщин местных, что в порту показывают товар лицом, лучше стороной обойти. Понятно, все они жертвы капиталистического режима, и честный пролетарий им может только посочувствовать. Но бледной спирохете и гражданство до лампочки, и в классовой борьбе она не смыслит. А вот лечиться долго, - Астахов усмехнулся углом рта. - Я же к чему все это вел: не ровен час, думаю, кто и впрямь на винт намотает. Последствия-то потом кому разгребать? Не говоря уже капитане, который мне тогда голову отвинтит.
На пятый день мы каким-то чудом починились, мотористы чуть до ушей не стерлись, сутками работали. Утром нам отчаливать уже, последний вечер, я на берегу и заносит-таки нас в местный кабак. Уломали ребята, что ты мол, товарищ доктор, как не родной. Пропустим по граммулечке и назад. Ну, налили нам чего-то, стаканчики чуть больше мензурки. Я глотнул - компот и компот. Тоже мне, напугали ежа обнаженной натурой. Попробовал еще - спирт еле чувствуется, не иначе разбавляют, бусурмане. Им-то что, им Аллах вообще пить не велел, они и не умеют. И тут от соседнего столика нам машут и на очень паршивом русском языке пытаются здороваться. Оказалось, в порту американец стоит, тоже по торговым делам. Забыл, как его, паразита звать, но посудина мощная, водоизмещением тысяч пятнадцать. Мы по внутреннему морю ходим, а этот из-за океана прибыл. И вот экипаж этого американца вежливо так интересуется: правда ли, что в Советском Союзе запрещено любое спиртное прямо до самой победы мировой революции?
- Тридцать пятый? Они, небось, все нарадоваться не могли, второй год отмену сухого закона праздновали. И подбили вас пить на спор?
- Так точно. Откажешься - осрамишься. Упадешь носом в стол - тем более опозоришься. А я как назло самый старший из наших. Уважать же перестанут! Мне бы скомандовать “встали - пошли”, а я решил поддержать честь красного флота, - отвечал Астахов с горькой иронией.
- И чья взяла?
- По рассказам зрителей - наша. Тот хлюст, что любопытствовал, правда ли, что в СССР за любую рюмку в тюрьму сесть можно, первым на грунт лег. Его приятель из-за стола встать не смог. А я, говорят, поднялся ровно и на воздух выбрался. Как допивал - честно говоря, не помню. Как выходил - обрывками. Помню, что прикидывал, как бы мне сейчас на корабль вернуться незамеченным, и как бы на капитана ненароком не дыхнуть. Вышел - и пропал. Свежий воздух, он после такого спорта как эфир, раз - и совсем в голове пустота.
Очухался в море, в состоянии похабном. И узнаю, что отыскали меня часа в три ночи у пирса в обществе тех самых угнетенных женщин, от общения с которыми я пытался матросов предостеречь. Но, вот тут поручусь, никакой аморалки у меня с ними не было! Говорят, что читал я им, бедолагам, лекцию, про ту самую спирохету, будь она неладна. На каком языке читал, хоть убей не помню, но только слушали они, говорят, очень внимательно и даже кивали в нужных местах.
- Ну, товарищ Астахов, ты прямо как Франциск Ассизский.
- Это кто такой будет?
- Монах был такой в Средние века. Нетривиальный человек. Настолько задумался о ранах Иисусовых, что на руках стигматы открылись.
- А что, такое в самом деле бывает? Я еще с института удивлялся, человек, конечно, на многое способен, но не легенда ли?
- Редко. Очень себе внушить нужно. А когда он весь монастырь своими проповедями замучал, то птицам небесным проповедовать стал.
- Птицам… Когда я после всей этой свистопляски в травматологию устраивался, меня главврач пообещал собственноручно в бухте утопить, если спирт от меня учует иначе чем для дезинфекции. Будешь, говорит, русалкам санпросвет устраивать, - Астахов усмехнулся невесело и продолжил. - Отхватил я, понятно, по всем статьям. Сначала по служебной линии, на берег списали - отдышаться не успел, затем по партийной влетело по первое число. Там всем вломили, и капитану досталось, и старпому. Но исключили - одного меня. А потом и по семейной линии догнало. Жена этой самой лекции со спирохетами не простила.
Хуже всего, еще и с родней поругался. Мишке, старшему, как раз аттестация светила, ему бы еще тогда, в тридцать пятом под командование корабль доверили, а тут нате вам - родного брата заставили партбилет на стол. И за что! Словом, братцы меня чуть не побили за тот рейс. Да что там, сейчас бы глянул - сам бы себе по уху съездил!
А тут еще в довершении всех бед местная балаклавская газета статью тиснула о нашем плавании. Такую, что знал бы автора - поговорил бы с ним по-мужски. Но, видать, у них случаи разные бывали, статья вышла с двумя буквами вместо подписи. Много крови они мне тогда попортили. С тех пор и не люблю эту братию. Но дальше вышло худо, - лицо его стало строгим и совсем печальным. - Хочешь - не хочешь, а жить-то надо. Зачем-то же я учился, профессию получал... А тут вышло, что никому я и даром не сдался. В Севастополе меня с такой анкетой даже на “скорую”не взяли. Помыкался с месяц - глухо. Думаю, ну все, если сейчас никуда не устроюсь, уеду к чертовой матери куда-нибудь в колхоз. На селе никогда кадров в достатке нет, возьмут, куда денутся. Напоследок пошел в нашу балаклавскую райбольницу, которую я до сих пор обходил стороной из-за газетчиков. Балаклава же маленькая, все всех знают. Пройдешь по улице - тебе даже кошки вслед ехидно улыбаются.
Кадровик смотрит с подозрением и предлагает приходить через недельку. Ну, думаю, приду, а мне Стамбул и припомнят! Не выдержал, сорвался на него, что вы мне, мол, душу мытарите. Не нужен - так сразу и скажите! Или уж берите санитаром, раз как врач я вам не гожусь. Вот тут я своего начальника в первый раз и увидал. Зав травматологическим отделением, Лев Иванович Куприянов. Он, считай, спас меня тогда. Сначала, правда, пропесочил не хуже капитана: это как же, говорит, понимать? На тебя, сукиного сына, шесть лет народные деньги тратили, учили тебя и для чего? Нет уж, ты мне тут не шуми, а давай выкладывай все как есть - что ты натворить успел и с чем сюда пришел. Я ему было про газету, вся Балаклава мол и так знает. А он: газету каждый дурак прочитать может, а написать - тем более. Ты мне сам доложи, что и как. Первый человек был, который выслушал, и ни разу не перебил, пока я ему про рейс наш докладывал.
Ладно, говорит, если ты в профессии человек не случайный, то помогу. Приходи завтра в восемь утра, поглядим, что ты такое. Так и остался. Со временем и с родней помирился. И с женой помирился бы, но она же у меня была красавица, через полгода снова замуж вышла… Эх… Грозились меня в Одессу послать, повышать квалификацию. А тут, - он задумался, коснулся пальцами лба, где шрам над бровью, - нате вам. Приехали.
- Смотрю, ваш завотделением был человек выдающийся. Где же он сейчас? Тоже призвали?
- Не дожил он. Как раз в мае и проводили. Инфаркт. Ему под семьдесят было. Вся Балаклава хоронила.
- Значит, я за него еще раз вопрос подниму. Он в тебя поверил тогда, и не зря поверил. А сейчас мы все совсем другой меркой померяем. Чтоб меньше формальности и больше дела. Гервера бы еще найти…
Огнев отложил тетрадь, бросил взгляд на немые, звукомаскированные ходики. Через пятнадцать минут ему надо быть на дежурстве.
О восстановлении в партии говорить, безусловно, надо, размышлял он, уже шагая по коридору. И именно сейчас. Но здесь была своя загвоздка, и этими сомнениями Огнев с товарищем делиться, разумеется, не стал. Товарищ парторг. Безусловно, честный и хороший человек, старый большевик. Но ригорист каких поискать! Вероятно, и в молодости был таков. Он оступившемуся шесть лет назад товарищу скорее бы драку с американцами на почве классовой борьбы простил, чем аморалку. Строг, порой без меры строг. Девчата эту строгость на себе уже в полный рост ощутили. Любой лишний знак внимания со стороны выздоравливающего к какой-нибудь санитарке товарищ парторг воспринимал так, будто у него пытались соблазнить родную дочь! Трудно будет с таким говорить, очень трудно. “Где Гервер, когда он так нужен?”
***
"О, счастья не ищи ты в высоте небесной..." Как звучал когда-то такой же звонкий голос в жарком свете ламп на огромной сцене. Когда только? Сейчас и не вспомнишь. Где-то перед отъездом в гарнизон, в Москве, еще до Финской.
Как много мы действительно успели позабыть за эти месяцы. И где-то же сейчас существует Москва, Большой театр. Бегут по улицам трамваи и наверное даже опять работает метро. Теперь-то точно работает, не бомбят.
Недавно приезжала кинопередвижка, и в хронике мелькнул на мгновение его дом, окруженный противотанковыми ежами. Вот такой привет из родного города. А концерта он не застал, не до того было. Только голос Сильвы, подхваченный гулким эхом - в главном коридоре очень высокий потолок. "О, счастья не ищи..." С концерта неделя прошла, а все еще кружится в голове этот голос, навевает воспоминания.
Ночь и день под землей различаются только по тому, сколько лампочек светит. Сейчас в палатах темно, только на посту за перегородкой зеленое пятно света. Дежурный фельдшер, сегодня это несокрушимая Мария Константиновна, неслышно ступая обходит палату, иногда подсвечивая себе фонариком. И, чтобы не тревожить спящих, прикрывает его стекло ладонью.
"Англичане звали Флоренс Найтингейл "леди с лампой". Вот наша "леди с лампой" образца 1941/14 года. В неверном свете, приглушенном ладонью, в белом платке-апостольнике на старый манер, она выглядит призраком той еще, Империалистической, тень, и после смерти помнящая о долге. Черт! Лезет же в голову всякая мистика".
- Все в порядке, коллега?
- Точно так. В полном, - она чуть склонила голову.
Эта старорежимная, несколько неуместная по нынешним временам церемонность, с которой Левичева всегда держалась, грела душу. Она неизбежно напоминала о прошлом, о юности и таких же бессонных ночах в госпитале. Казалось бы - что хорошего можно вспомнить об Империалистической? Но молодость всегда остается молодостью, на какое бы время не выпала.
Привезли газеты - сразу за несколько дней. Первый же номер наступившего года - как подарок, наши освободили Калугу! На последней странице - статья Эренбурга: "Волхвы и народы смотрят на звезды Кремля: "С новым годом - эти привычные слова звучат теперь по-иному: в них надежда измученного человечества. Люди мечтают о мире, о хлебе, о свободе, и новый год сулит им счастье".
"Звучит как рождественский гимн, - подумал он. - А ведь по сути это он и есть. В этом году у Вифлеемской звезды пять лучей и она красного цвета”.
Глава 8. Инкерман. Февраль 1942 года
К предстоящему концерту отнеслись необычайно серьезно, к нему готовились с такой тщательностью, с какой должен штаб фронта готовиться к наступлению. Постепенно идея увлекла всех, до старшего начсостава включительно. Тем более, что для Натальи Максимовны отыскалась гитара. Оказалось, она прекрасно поет романсы, ничуть не хуже приезжавших недавно артистов. Командование послушало и с тех пор периодически интересовалось, как дела.
Часть забот о костюмах взяла на себя швейная мастерская. Ромео и Джульетту, гвоздь программы, одевали собственными силами. Платье для Верочки раздобыла Наталья Максимовна из своих гражданских запасов. При первой примерке выяснилось, что в этот наряд Джульетту можно завернуть два раза. “Так, здесь мы его поясом подхватим, - вслух размышляла Вера, пытаясь разглядеть себя в карманное зеркальце, - а вот как быть с подолом?”
- Не надо ничего подхватывать, - Колесник, очень вдохновленная идеей со спектаклем, сама взялась наряжать Джульетту, - Я тебе его ушью и нигде больше такой Джульетты не будет, как у нас! Стой смирно, дай булавками заколоть. Здесь складку заложим, здесь просто отрежем, здесь посадим по фигуре за счет собственных тканей. Уж не думаешь ли ты, девочка, что я - и вдруг не умею шить?
Яша выучил наконец роль и больше того, прочел пьесу целиком. До сих пор он знал, чем дело кончится, только в пересказе. “Все-таки, это очень неправильно! - говорил он Верочке на очередной репетиции. Он по-прежнему смущался и избегал встречаться с ней глазами, но о прочитанном нашел силы высказаться, - Он не должен был травиться! Получается, погибли оба даже не из-за родственников, а из-за собственной глупости.”
- Глупости? - Вера так удивилась, что даже не сумела обидеться за великого трагика.
- Именно! Как можно было человека так хорошо усыпить до мертвого вида, чтобы даже пульса не было? А он так распереживался, что просто не заметил, что Джульетта - живая!
- Ну, ты бы на его месте, разумеется, не оплошал. И зеркальце бы к носу поднес, - рассмеялась она.
- Да про зеркальце каждый дурак знает! А я бы на дуэль кого-нибудь вызвал из этой семейки! За то, что Джульетту уморили. Молодые девушки просто так не должны умирать, даже в такой древности. Или вообще, сбежал бы с ней куда-нибудь раньше всего. И ищи ветра в поле. Ты не знаешь, тогда Колумб Америку уже открыл?
- Беда мне с тобой! Колумб, Америка… Ты текст-то помнишь? Давай еще раз повторим.
На сцене уже собирали декорации из пустых снарядных ящиков, задрапированных брезентом. Из них сложили некое подобие стены с балконом, на котором должна была стоять Джульетта. На брезенте нарисовали контуры камней, перила балкона украсили цветами из лоскутков.
- Вера, тебе надо после войны обязательно идти работать в школу, - говорила Верочке одна из сестер, - Надо же, так скоро человека к чтению приохотила. Мы же с Мельниковым с одного двора, он всю жизнь больше тройки не получал. А теперь что ни вечер, после дежурства всегда с книжкой. В тебе пропадает учитель литературы!
Вера только вздыхала:
- Да я и так всегда в классе отстающих подтягивала, то по литературе, то по арифметике. И ничему такому я его не учила, сам захотел. Просто лентяй он был в школе, ну почти как все мальчишки. Поскорей бы спектакль… Мы столько уже твердим, твердим этого Шекспира, что кажется, его скоро все кругом выучат. Даже тетя Рая.
Раиса рассмеялась:
- Да я его, милые мои, и до того знала. Мы ведь его тоже когда-то ставили. Лет мне было не больше, чем сейчас Яше.
- А я думаю, как у тебя выходит мне текст подсказывать, когда я собьюсь, - Вера всплеснула руками. - И голос у тебя, когда стихи читаешь, прямо как по радио. А кого ты играла?
- Маму Джульетты. Потому-то я все реплики помню, и ее, и свои, - Раиса улыбнулась. “Как по радио…” Неужели, что-то еще осталось от драмкружка?
Когда-то это была самая большая ее тайна, о которой никто из друзей не знал, ни в детском доме, где и ставили тот памятный спектакль, ни в техникуме, ни в Белых Берегах. Раиса никому не решилась признаться, что когда-то всерьез хотела стать артисткой.
К тому времени в детдоме Раиса жила уже пять лет, родной дом позабылся, выпал из памяти, остались там только голод да стылые ночи в подвалах и сараях, где прятались беспризорники. Потеряв мать, они с братом несколько месяцев бродяжили, живя тем, что удавалось на базаре выпросить или стащить. К осени попробовали перебраться туда где потеплее и в поезде уже — потерялись. Володька в подвагонном ящике устроился, а Рая замешкалась и не успела, поезд тронулся. От станции Брянск — Товарная забрала ее милиция, дальше был, как положено, приемник-распределитель и детский дом. Из-за худобы ей даже возраст сперва чуть не записали неправильно, думали что не больше шести лет, а было-то полных девять. Хорошо, что Володька ее пытался читать учить, хотя бы по вывескам. Пришлось доказывать, что она большая, и имя свое знает, и фамилию, и сколько лет. И даже написать это может. Ну, почти может. Некоторые буквы.
На новом месте было тепло, не голодно, а главное — интересно. Ее научили читать бегло, не по складам, писать и считать. Правда, брата так и не нашли, хотя и обещали. А потом, когда Раисе было уже тринадцать, появилась Анна Феликсовна. Маленькая, яркая и очень громкая женщина. Когда она объявила, что будет вести у них литературу, это услышали даже в коридоре. Каждый урок она превращала в театр одного актера, точнее актрисы. Она не просто объясняла и рассказывала, а показывала в лицах — кого угодно, хоть Онегина, хоть скитающегося по Петербургу Раскольникова, хоть Чеховского Ваньку Жукова. «Вы не сможете полюбить литературу, если вы не будете ее понимать. Но и любить не обязательно, а понимать — надо. А для этого — быть грамотным». На уроках она блистала как на сцене, но была необычайно строга, схлопотать «посредственно» у нее можно было не только за неправильный ответ, но и невнятный. Начнешь мямлить — сразу усадит на место.
Когда старшеклассницы начали сбегать с уроков истории на литературу, историк нажаловался директору, тот вызвал Анну Феликсовну и сурово отчитал за «театральщину на уроках». А та выслушала спокойно и организовала драмкружок.
Театральщина или нет, а ученицы через год читали с удовольствием и сильно подтянули правописание. Так что и директору пришлось признать, что театр может быть на пользу учебе.
Чтобы приучить воспитанниц к литературе, Анна Феликсовна тоже пошла на хитрость. Объявляла вечером «внеклассное чтение», приходила к средним классам с книгой, читала несколько страниц вслух и говорила, что занятие окончено, остальное — для самостоятельного изучения. Через день из-за книги чуть не дрались и бежали осаждать библиотеку.
Библиотека в детдоме была большая, частично унаследованная еще от занимавшего до революции эти стены института благородных девиц. Пополняли ее нерегулярно и беспорядочно, потому нужных книг постоянно не хватало. Все-таки «Капитал» читать в двенадцать лет рановато, а Чарская — это «буржуазная пошлость». Изъятые в конце концов из библиотеки слезливые истории о бедных сиротках долго потом прятали от сурового директорского ока где только могли. Анна Феликсовна запрещать ничего не стала, она просто принесла свои книги. И душещипательные повести в какие-то пару месяцев были совершенно забыты. Класс вслух, по очереди, читал «Отверженных».
Потом прочли «Собор Парижской богоматери», «Жерминаль» - этот роман Золя девушкам принесли, едва те успели увлечься перечислением платьев и кружев в «Дамском счастье». В драмкружке ставили отрывки из пьес, читали по ролям, а потом… потом неугомонная Анна Феликсовна замахнулась на большой спектакль. И драмкружок взялся за «Ромео и Джульетту». Как устроить такой спектакль в детдоме, в труппе, где мальчишек по понятным причинам нет? Оказалось — это дело наживное. И вот уже худенькая как мальчишка Вера Стрижова учится фехтовать и твердит роль Ромео, а Анна Феликсовна в берете с пером взяла на себя Меркуцио. Все внезапно «заболели» театром. Даже грозный директор, еще недавно устраивавший учительнице разносы за «подрыв авторитета советского педагога», окончательно уверился в том, что театр - это не буржуйское развлечение и для молодых комсомолок никак не вреден, а совсем наоборот. Он даже в Наркомпросе это доказывал. Больше того, взял на себя роль герцога и так в нее вошел, что когда младшие классы устраивали шумную возню, директор перекрывал общий гомон его монологом: «Мятежники, спокойствия враги!» И помогало, самый шумный класс тут же успокаивался.
Раисе досталась леди Капулетти. Сначала она ей не понравилась, что за выдумка, играть какую-то барыню, пускай даже итальянку. Но после слов «у тебя талант на характерные роли», она сдалась. Прежде никто не говорил, что у нее есть какой-то особенный талант. А взглянув на себя в зеркало в гриме и платье, она и вовсе влюбилась в эту роль. Точнее, в новый облик. Из темной рамы смотрела такая красавица с пышной как на старых открытках прической, что Раиса готова была сыграть кого угодно в таком обличье. Платье для леди Капулетти сделали из красной подкладки от стеганого одеяла, на которую приметали оборки из выкрашенной в черный цвет марли. В полумраке сцены они смотрелись как настоящее кружево. К наряду полагался еще и веер из черных перьев, отливающих зеленью и бронзой, как засохшие чернила. Раиса была уверена, что это страус, а девчонки, смеясь, говорили, что просто-напросто очень большая курица.
На переменах, расхаживая по коридору, Раиса учила роль. Отыскивала в толпе девчонок Джульетту и важно произносила:
Ну, так теперь подумай о замужестве.
В Вероне есть почтенные синьоры,
Уж матери, которые моложе
Тебя, Джульетта; да и я сама
Давно была уж матерью в те лета,
В какие ты в девицах остаешься.
А Джульетта, рыжая Джульетта, за которой так это прозвище и осталось потом, покатывалась со смеху и отвечала совсем не по Шекспиру: «Мама, ты с ума сошла? Дай сначала школу окончить!»
Джульетта была младше на полгода, маленькая, хрупкая как фарфоровая куколка, звонкоголосая и веселая. С Раисой они дружили и с тех пор полюбили читать книги по ролям. Специально подбирали те, где было побольше диалогов.
Спектакль прошел с сокрушительным успехом. Про него даже тиснула пару строк брянская газета. Заметку вырезали и повесили на стенде возле учительской. Девчонки из драмкружка месяц ходили именинницами.
А Раиса с тех пор стала мечтать об актерской карьере, ярких ролях и пышных платьях. Она по-прежнему много читала, хотя и беспорядочно. Пока однажды, сидя в библиотеке, вдруг не поняла, что строчки почему-то упорно ползут перед глазами, а смысла написанного сделалось невозможно уловить. И кажется, совсем не потому, что у Толстого так много французского текста и за ним нужно лезть в сноски. Раиса вернула книгу библиотекарше и вышла, держась за стенку — так сильно кружилась голова.
Где-то она слышала, что от избытка чтения можно если не совсем сойти с ума, то всерьез заболеть. Если так, то пора в медпункт. Лекпом - лекарский помощник, вчерашний студент, выслушал ее доводы с большим сомнением. Но потрогал Раисин лоб и похоже очень испугался. Чего именно, Раиса уже не поняла, с этой минуты она вообще мало что понимала. А соображать начала недели так через полторы, в больнице. Когда ощупала свою налысо обритую голову, сообразила, как теперь будет выглядеть, и расплакалась.
Тиф прошел по детдому как лесной пожар. Джульетта сгорела от него в три дня. Лекпом, бедолага, за сутки. А до того он две недели ухаживал за заболевшими, забыв, когда самому спать.
Из зеркала на выздоровевшую Раису смотрела форменная Тень отца Гамлета. С таким осунувшимся лицом и головой в сером пушку даже думать о театре было тошно. Но дело было не только в этом. Ей отчаянно захотелось почувствовать себя нужной! Теперь перед ее глазами были не театральные герои, а герой настоящий. Погибший как часовой на посту. А сколько девчонки посмеивались над вечно чем-то обеспокоенным и некрасивым лекпомом. Одно плечо было у него выше другого, от чего тощее осеннее пальто, которое он носил с осени по весну, походило на крылья летучей мыши. Он никогда не обижался, сам подшучивал над своей внешностью и даже спрашивал как-то Анну Феликсовну, не найдется ли для него какой-нибудь роли пострашнее. «Вы о Пушкине не думали еще? «Там чудеса, там леший бродит» - давайте, поброжу, мне не трудно». А теперь его не было. Погиб при исполнении долга.
Занятия продолжались, драмкружок, осиротевший на самых талантливых, все-таки жил, а в голове у Раисы билось одно: “Люди не должны так просто брать и умирать в 15 лет! И в 25 тоже!” Закончив школу, она не долго думала, где ей учиться дальше и понесла документы в Брянский фельдшерско-акушерский техникум, попав как раз в самый первый его набор. Потому что учили там тому, что Раиса считала безусловно полезным, важным и нужным. В 40 раз важнее театра. В театр можно и просто ходить.
***
На двадцать третье февраля Кондрашов получил прекрасный подарок - разрешение “с осторожностью” вставать и ходить, тренировать здоровую ногу.
- С осторожностью? - недовольно переспросил он, - Мне бы побыстрее!
- Как в тылу врага ползешь, - объяснял ему Астахов, - А инфекция тебя караулит.
- Вот оно что! Понимаю! Бывает, двадцать метров за полчаса, и то много.
- Именно. Если начнутся боли, особенно распирающие - не строй из себя героя, сразу говори дежурному врачу! Усталость должна быть. Боль - это тебе сигнал. Вроде как ветка треснула или часовой сигарету выплюнул да насторожился.
- Есть соблюдать осторожность!
И Кондрашов упорно ходил, опираясь на костыль и загипсованную до подмышки ногу. Однажды зашел в зал с уже готовой сценой и занавесом, где Яша тренировался быть Ромео. Уже одетый “по форме” - в ушитый на живую нитку танкистский комбинезон, плюшевый берет с завитым бумажным пером и даже со шпагой на перевязи. Перевязью была командирская портупея с замотанной красной тряпкой звездой на пряжке, а шпагу художественно изготовили в артмастерской из проволоки. Во всяком случае, гарда выглядела роскошно, с пяти шагов не понять, что отполированное железо.
Бледный от недосыпа, переживаний и от того, что в любую минуту может войти Верочка, Яша ходил взад-вперед и снова и снова повторял никак не дающиеся строчки. Шпага путалась у него в ногах и все время цеплялась то за стулья, то за занавес.
“От взоров их я скрыт покровом ночи. Но п-пусть они меня застанут здесь, - он запнулся, быстро вытащил листок, подсмотрел и с новой силой продолжил - Лишь бы меня любила ты; пусть лучше… лучше, - он опять бросил взгляд на шпаргалку, - Жизнь кончится моя от злобы их, Чем без твоей любви она продлится”.
- Не боись, герой, если что подскажем. Я специально на первом ряду местечко забью, - подбадривал его Кондрашов. - И ремни подтяни, а то шпага тебе мешает. Ты, кстати, обращаться-то умеешь с ней?
Яша только руками развел, откуда мол? И потом, ставим-то один кусочек, у нас там никакой дуэли не будет.
- А все равно, - наставительно сказал лейтенант, - У тебя вид должен быть такой, чтобы сразу было ясно - умеешь и если надо, продырявишь кого угодно. Ромео твой, между прочим, Тибальта заколол. Ну-ка, покажи, как ты ее держишь.
Пара взмахов бутафорским оружием показались Кондрашову неубедительными. Отчаянно жестикулируя, он начал показывать на пальцах, как должны выглядеть правильная стойка и походка.
- Ноги - твоя опора, нету опоры - нету ничего. Болтаешься, как взводная колонна в чистом поле, каждый обидеть норовит. И руки у тебя тоже болтаются, как недовинченные. Что шпага, что нож, их твердо надо держать. Это же оружие!
- Да какое она оружие, проволочная же!
- На спектакле будет все равно как оружие, а ты ее держишь как кочергу. Тверже надо. Достовернее. Чтоб вот любой на тебя посмотрел и сказал: “Этот - умеет!” Шпага, она должна руку твою продолжать, а не болтаться как… - он не сразу подобрал подходящее сравнение, - как веник в ведре. Вот как чувствовал, не просто так я сюда до вас загремел, не иначе как для поддержания боеготовности. Ничего, на обе ноги встану, я тебя и с ножом обращаться выучу. Не ровен час пригодится.
К некоторому удивлению и лейтенанта, и самого Ромео, вслед за шагами у него стала ровнее речь, и даже лучше стали запоминаться слова. На генеральной репетиции, за три дня до премьеры, он все еще ужасно смущался, но не запнулся ни разу.
Концерт не стали привязывать ни к какому празднику. К 23 февраля не успели, ждать до 8 марта не стали - “А если наступление начнется? Вот высадят наши десант где-нибудь в Алуште, и сразу не до стихов станет!”. Так что просто объявили - через три дня все свободные от дежурств приглашаются на концерт!
Сценой стала штольня с высоким потолком, где проходили общие собрания. Зрителей набилось так, что стояли в дверях.
Шекспира поставили в финал концерта. А программа получилась пестрой - удивительно много оказалось людей, умеющих читать стихи, петь, играть. Колесник с романсами вызывали на бис, пока не вмешалась ведущая. Какой-то молодой врач попытался совместить не очень умелую игру на скрипке и неумеренно выспренный рассказ о военных хирургах. Огнев, сидевший рядом с Раисой, шепотом прокомментировал: “Вот у кого Юдин - явный кумир. Только у Юдина, конечно, и со скрипкой лучше выходит, и речь естественнее, хотя и высоким штилем. Про скальпель я не говорю. Ничего, со временем все подтянет, и речь, и скрипку, и хирургию”.
Впрочем, не все были так снисходительны, под заметные смешки бедняга ушел со сцены, не закончив выступления.
Раиса набралась смелости и в свою очередь прочитала “Шесть монахинь”.
Когда она вернулась, место Огнева пустовало. Интересно, а с чем выступит он? Оказалось - Симонов. Отрывки из “Далеко на востоке”. Хоть и кусочками, а издали недавно.
- За Родину -
значит за наше право
раз и навсегда
быть равными перед жизнью и смертью,
если нужно - в этих песках.
За мою мать,
которая никогда
не будет плакать, прося за сына,
у чужеземца в ногах.
- За Родину -
значит за наши русские в липах и тополях города,
где ты бегал мальчишкой,
где, если ты стоишь того,
будет памятник твой.
За любимую женщину,
которая так горда,
что плюнет в лицо тебе, если ты трусом вернешься домой.
Он говорил громко и четко. И голос сделался невероятно звонок, будто в открытом поле. Так не читают стихи. Так командуют “Огонь!”
Раиса судорожно выпрямилась. Почти осязаемо, ясно ощутила в руках тяжелый полевой бинокль, за толстыми стеклами клубился октябрьский туман, из которого вот-вот покажутся два мотоцикла. Чтобы через сотню метров наткнуться на пулеметную очередь.
Она видела обожженные мертвые руки капитана-танкиста, из которых забирала пулемет. Слышала пронзительный, рвущий небо свист бомб, летящих на дорогу.
“Быть равными перед жизнью и смертью”. Не отступать.
“Можно сделать самоубийцу, но нельзя сделать бойца”. Так и только так. С такими словами можно идти на смерть, зная точно, почему и за что. Мы уже перед ними равны. Здесь или под открытым небом. Где бы ни были. Только наверное, это надо было сказать именно вот так. Сказать вслух. “Если случится бой, с точно такими же глазами он пойдет в атаку. И других подымет”.
Раиса хотела как-то выразить это вернувшемуся Алексею Петровичу словами, но тут все стихло - даже обычного в зрительном зале покашливания не стало.
- Товарищи! - голос комсорга аж звенел от волнения - А теперь - Вильям Шекспир. “Ромео и Джульетта”. Сцена в саду. Исполняют - Яков Мельников и Вера Саенко!
Ситцевый занавес отъехал в сторону, явив декорацию: стена с балконом, с которого смотрела вниз Джульетта-Верочка, с распущенными волосами, закутанная в пеструю шаль Натальи Максимовны, возвышалась на добрых пару метров. Магия театра превратила рисунок известкой на брезенте в старую каменную кладку. Ожили цветы из лоскутков. Раиса не могла вспомнить, кто сказал совершенно непререкаемо: “Если есть балкон - должны быть и цветы!”. «Только прикрепите получше, - смеялся кто-то нынешним утром, когда проверяли декорации, - если ваша Джульетта на Ромео эту герань уронит, она же его зашибет ненароком!»
Ромео под этим балконом казался еще меньше, чем он есть. Но он выступал твердым, уверенным шагом, а шпагу, казалось, научился держать раньше, чем ходить. Но даже в полутьме зала было видно, что он краснеет, подавая свои реплики, а единственное, чего в жизни боится - это равнодушия Джульетты.
Ловлю тебя на слове.
Лишь назови меня своей любовью -
И заново я буду окрещен
И навсегда свое утрачу имя.
Когда Джульетта начала спускаться со своего балкона вниз на поклон, все увидели, что длинное до полу платье скрывает самые обыкновенные кирзовые сапоги. На какой-то ступеньке Верочка запнулась и чуть не упала. Ромео подхватил ее и снес вниз на руках. Аплодировали им долго и все не хотели отпускать со сцены.
Глава 9. Инкерман, весна 1942 года
В начале весны погоду словно бы лихорадило. Чуть не с конца февраля над белыми скалами то сияло солнце и грело так, как на Брянщине не греет и в апреле, то свистел ледяной ветер, неся мелкий, колючий снег. Немногие уцелевшие кусты и деревья накрывало им, будто марлей, за снегом приходил туман и макушки гор прятались в мокрых облаках. Но это на каких-то день-два, а потом снова глядело на Инкерман южное солнце, под ним просыпалась трава, окрестные склоны быстро покрывались зеленью. Раиса не видела прежде такой весны. Она казалась ей отчаянно торопливой, будто сама природа спешила что есть сил, стремясь не опоздать.
Март начался с пронизывающего ветра, дождей, весенних штормов. И прошел в ожидании, которое к концу месяца сделалось уже невыносимым. “Когда же наступление?” Известие о высадке десанта в Керчи давало надежду на скорый разгром врага по всему Крыму. Но прошел месяц, другой - а известий было меньше меньшего и даже всезнающий “морской телеграф” мало что мог сообщить нового. Вроде бы пополнялись наши, готовились к удару… Говорили, первое наступление увязло в грязи. Но вот подсохнет…
Инкерман снова жил от сводки до сводки. Но газеты, рассказывая о метких крымских снайперах, о зенитчиках, отражающих вражеские налеты, молчали о главном. Все еще молчали.
“В течение 17 марта наши войска вели наступательные бои против немецко-фашистских войск, а на некоторых участках фронта отбили контратаки противника с большими для него потерями”, - Яша Мельников старательно читал сводку вслух палате выздоравливающих. Газеты были нарасхват.
- Некоторые участки - не про нас ли, грешных? - перебил его кто-то.
Яша только беспомощно поднял глаза от газеты - эх, если б я знал, товарищи…
- На некоторых участках некоторые части некоторым образом побили некоторых фрицев... Тьфу! Хоть вовсе сводки не гляди! Земляк, табачку не будет? Такая газета только на самокрутки и годится!
- Распутица, братцы, - терпеливо объяснял соседям по палате Кондрашов. - Чернозем, понимаешь. Для пехоты пока глубоко, а для флота - мелко.
Но и сам лейтенант который день места себе не находил. Даже про океанские флоты было забыто… И дело было не только в наступлении. С таким же отчаянным нетерпением, как вестей с фронта, если не с большим, лейтенант ждал другого события. Когда же наконец снимут ему гипс? В отличие от наступления, эту дату он всеми правдами и неправдами от Астахова вызнал. И теперь, словно посаженный под замок арестант, на той самой карте океанского театра военных действий отмечал дни. Треугольничками. После завтрака, обеда и ужина по штриху.
- Чует мое сердце, начнут наши наступать без меня, - ворчал Кондрашов, дорисовывая очередной треугольник и любуясь штрихом, как планом наступления. - Но уж выкинуть фрицев из Крыма я поспеть должен. Чтобы эта заваруха без меня тут не окончилась!
- Вот дивлюсь я на тебя, земляк, - ворчал его сосед, тот самый, что сокрушался из-за сводок. - Бывалый же ты солдат, а суетишься как новобранец. Ужель в самом деле думаешь, что без тебя всех немцев расхлопают? Да и положим, вынесут их на пинках из Крыма, пока мы с тобой долечиваемся, что же, войне конец? Ее, брат, еще столько, что семь потов сойдет. Мне вот все равно, где я буду немца бить, под Севастополем или скажем под Киевом. Лишь бы его, гада, в землю вогнать поглубже, так, чтоб он, вурдалак, обратно не вылез.
- Да понимаю. Но очень хочется, чтобы своими глазами видеть, как своими руками им зубы пересчитал, тут, у Севастополя! - Лейтенант с ненавистью глянул на костыль, ухватил его и пошел в коридор - тренировать здоровую ногу.
***
На войне домом считается то место, где ты провел больше двух недель кряду. Это правило Раиса вывела для себя еще в Воронцовке. Если те покосившиеся хатки быстро стали звать домом, то Инкерман за зиму в полной мере стал родным городом. Длинные коридоры в каменной толще его обитатели привыкли звать улицами, даже названия им придумали, таблички и указатели повесили, все как в городе и положено. И возвращаясь туда из Севастополя или из гавани, тоже говорили “едем домой”.
Почти в полной темноте отошел от берега тяжелый транспорт, принявший на борт больше трехсот раненых. Еще немного, и Раиса выучится по звуку моторов, по едва видному силуэту отличать один корабль от другого. Верочке достаточно только раз присмотреться, чтобы понять, где в этой чернильной тьме, пахнущей йодом и солью, эсминец, а где тральщик. Морской человек!
Оставалось еще принять на складе груз и расписаться. На этот раз в группе сопровождающих Раиса была старшая. Спешно грузили тяжелые ящики, шоферы торопились, ночи делались короче, а засветло высовываться на дорогу рискованно: с середины марта участились налеты и артиллерия что ни день била по городу.
- Да тише ты! Куда швыряешь? - отозвался на грохот отправленного в кузов ящика чей-то сердитый бас. - Это же санитарное имущество! А ты его как дрова грузишь. Понимать же надо.
Раиса обернулась на голос, безусловно знакомый и попыталась понять, кто распекал их молодого шофера, помогавшего грузить. Под навесом у входа на склад еще позволительно было пользоваться светом, но прежде, чем она успела разглядеть что-то в ржавом отблеске керосинового фонаря, Верочка вынырнула у Раисы из-под локтя и бросилась обнимать говорившего.
- Дядя Федя! Нашелся, родной ты наш! Нашелся!
- Ах ты, птаха малая! Да, я это, я! Кто же еще! Я же говорил, что непременно вас сыщу, - младший сержант Федор Гусев, кто же еще это мог быть, улыбался от души. Он, видимо, и сам не чаял разыскать старых друзей. Обнял Раису, откозырял для порядку, как старшей по званию, полусогнутой ладонью, которая, верно, не разжималась почти, столько времени приходилось держать то руль, то гаечный ключ.
Радость встречи правда чуть подпортил какой-то интендант, который не мог не заметить Раисе, что “ваши подчиненные, товарищ военфельдшер, субординации не знают”. Она успокоила его тем, что это настоящие родственники, младший сержант племянницу родную встретил, так что имейте, товарищ, снисхождение.
- Родственные чувства приберегите для Инкермана, - скривился интендант. - Светает скоро. Вы будете свои лекарства грузить или обниматься?
- Эх, и где таких делают? - ворчал Гусев, заводя мотор. Оказалось, он уже два дня как отправлен к ним в Инкерман “на усиление”, как сам сказал, но ни одного знакомого лица до нынешней поездки в порт не увидал. - Не человек, а сплошной устав гарнизонный. Вы хоть расскажите, как вы здесь? Остальных-то наших видали кого с Перекопа? Или еще куда услали? Все ли целы?
Он все-таки спросил о том, чего так боялись и Раиса, и Верочка, наверное каждый человек в военное время хоть раз да обмирал сердцем, услыхав: “Все ли целы?” Узнав о гибели двух машин Гусев помрачнел, стащил пилотку, плечи его ссутулились.
- Эх, Петр Михалыч… светлая тебе память. Погубила тебя все-таки эта чертова машина… Он мне еще тогда, на Перекопе сказал, “этот драндулет меня однажды похоронит”. Так и вышло. Мотор бы там поменять вовремя. Да если б только мотор…
***
С наступлением затишья, достаточного, чтобы бессонные декабрьские ночи начали забываться, подземный госпиталь стал совершенно похож на клинику. Со всем, что хорошей клинике положено. Как будто недавно, там, под Перекопом, в палатках, думалось, неужели где-то еще есть оборудованные операционные, горячая вода, бестеневые лампы… А есть, все есть. И за работой можно и позабыть, что над тобой десятки метров камня, а снаружи что ни день рвутся снаряды. Ведь все как в хорошей столичной клинике. Очень хорошей. Честное слово, товарищи, Вишневский бы позавидовал!
С конца февраля прибавилось работы научной: опыт, такой дорогой ценой полученный, требовалось осмыслить и записать. Если даже французские хирурги, на грани полной катастрофы успели все, что могли успеть, то здесь, товарищи, передать другим то, чего мы сумели достичь - наш с вами прямой долг. Составляли отчеты, собирали материалы для статей: готовился целый сборник, который должны были напечатать по линии Главного Военно-Санитарного Управления Красной армии. Для такого серьезного дело пришлось постараться.
Астахова эта обязанность исключительно удручала. Он был практиком целиком и полностью, записи вел только для себя и таким почерком, к которому в полной мере подходило определение “медицинский”, кроме автора, разве что Оля могла его прочесть. Но что поделаешь, приказ командования. “Прав ты был, Алексей Петрович, что любой гражданский врач на войне студентом становится. Вот уже и за курсовую работу усадили”, - говорил он, приводя в читаемый вид свои тетради.
Зато Зинченко, незадачливый его ученик и напарник, отличался не только аккуратным почерком, но и способностями к рисованию. Как только последние обнаружились, его тут же взяли в оборот: сборник сборником, а отчет по работе госпиталя тоже нужно оформлять. Содержательно и аккуратно, это само собой. Но желательно, чтобы еще и красиво. Такие отчеты, сколько помнил Огнев, во всех родах войск были предметом особой гордости и своеобразного шика. И до войны командиры частей вели меж собой негласное состязание, в чьем штабе писарь лучше. Так что составляли отчет именно так, как требовала давняя армейская традиция: с разноцветными диаграммами, виньетками после каждого раздела и непременно красочной обложкой.
Что ни вечер, Зинченко, вместо свободного времени сидел, обложившись цветными карандашами, линейками и плакатными перьями, за столом в “кубрике”, где обосновалась молодежь. Но полученным заданием был даже доволен, а рисовать и просто любил. А потому, вдохновившись, начал уже по собственной инициативе дополнять отчет рисунками пером и тушью. Над разделом о хирургической работе изобразил даже врачей в операционной. Причем под оперирующим хирургом явно понимался Алексей Петрович, потому что было хорошо видно, что ростом он чуть не на голову выше всей остальной бригады.
Совсем увлекшись, Зинченко решил на титульном листе непременно изобразить военный корабль. Сначала замахнулся на “Парижскую коммуну”, но оказалось, что линкор на обложку не лезет. Подарив эскиз очень довольной его творчеством Наталье Максимовне, летописец госпиталя взялся подбирать что-нибудь тоннажем поменьше. Остановился на “Ташкенте” и пустил его рассекать носом волны внизу листа, как раз под заголовком, поясняющим, что это отчет о работе госпиталя с ноября 1941 по март 1942 года.
- Художественная самодеятельность, - ворчал Астахов, принося ему очередную порцию материала для диаграмм об исходах операций. Он кое-как смирился с ролью учителя, но хвалить подопечных лишний раз не любил, - Время тратишь только, змеи с чашей за глаза бы хватило.
- Зато сразу будет видно, что госпиталь - в Севастополе, - вступился Зинченко за свой труд.
- Ты бы лучше узлы так вязал, как рисуешь. Который месяц прошел, а тебе сложнее крючка ничего в руки не дашь. Ты их во сне должен уметь затягивать верно. Ясно?
- Так точно.
Завязывать узлы оба недавних студента практиковались на непригодных к работе отрезках хирургического шелка. Командир был не слишком доволен тем, что получалось, точнее, не получалось, но не отступал, выучитесь мол, куда вы денетесь. “Пока больше он из нас узлы вяжет”, - острил Семененко.
- А если ясно, то показывай, до чего дошел, Айвазовский. Ну вот, по крайней мере, затягиваешь грамотно. Тренируйся дальше. Левая плохо работает, а должны обе тебе подчиняться.
- Есть тренироваться. А вы сами их долго учились?
- Долго. И время было мирное. Хотя драил меня наш завотделением с песком и щелоком за эти узлы, тебе и не снилось. И мол руки как грабли, я бы тебе, говорит, снасти тянуть не доверил, не то, что лигатуру накладывать. Полгода я их вязал каждый день, в любом виде, хоть в темноте и наощупь. Каждый раз, как выпадало дежурство в ночь, обложусь книгами - в институте столько не читал, и либо изучаю, либо узлы вяжу. Дома - тоже самое. Списанный иглодержатель принес… вот, кстати, тебе тоже найти надо будет, и сижу, вожусь с нитками. И правой, и левой, чтобы вслепую, прятал руки в ящик стола. Никогда меня Куприянов не хвалил, но через полгода сказал: годится.
- Куприянов? Сам Куприянов? Но он же в Ленинграде! - Зинченко с недоумением хлопал глазами, пытаясь понять происходящее.
- Однофамилец, - улыбнулся Астахов, - А то, что главного хирурга Ленинградского округа помнишь - молодец.
- Хоть что-то помню, - согласился вчерашний студент, - А осваивать… Полгода…
- Освоишь, не кисни. Рисовать-то ты тоже, думаю, не вдруг научился. Только уж флаг-то нарисуй по уму. Где ты такой видел? Красные же чернила есть у тебя, вот и добавь ему две косицы. Получится: “Веду огонь”. Чтобы все как у людей.
Тот взглянул удивленно - и флаги командир знает! Потянулся за тушью.
- Рот закрой, чайка влетит. Я Свод раньше азбуки затвердил. Тебе-то он вряд ли понадобится, но если придется, так запомнишь. Это, как говорится, не анатомия.
***
Как ни спокойно было на фронте, но война оставалась войной, и ночные смены были всегда тяжелее дневных: тяжелых раненых обычно привозили заполночь, в темноте безопаснее было ходить машинам.
На дежурстве в первую очередь смотришь на травму, потом уже на человека. Так что первым было все-таки "огнестрельный перелом правого плеча" да пометка в карточке передового района почерком Астахова “обезболивание только местное (!) morph. contraindicated (!)[1]”, а уже потом осознание, что лицо раненого, строгое, с тяжелыми веками и чуть опущенными уголками глаз, хорошо знакомо еще с Перекопа и Ишуни. Тогда, в Золотой Балке, обронил еще, не говорите мол, "до свидания", товарищ комиссар, известно, как мы можем на фронте встретиться. А вот, встретились.
За те месяцы, что прошли с ноябрьского отступления по разбитой дороге, Гервер резко переменился. Огнев помнил, что комиссар его моложе лет на пять, он как принято говорить "ровесник века", девятисотого года. А сейчас выглядел он старше, причем на добрый десяток лет. Прежним только голос остался и общий настрой. Ровное, нерушимое спокойствие..
- Очень рад видеть вас, товарищ Огнев. Жаль, что встретились в такой обстановке. Но другой пока не предвидится, - говорит без улыбки, но ясно, что искренне, он действительно рад встрече. Только по зрачкам да по пульсу можно понять, что больно ему. Хотя шину хорошо приладили.
В самом низу карточки, тем же размашистым астаховским почерком: "Хроническая сердечная недостаточность (!)".
А это было уже новостью, очень неприятной, и как для врача - досадной. Ни на Перекопе, ни под Ишунью, словом нигде на фронте Огневу бы в голову не пришло, что комиссар - сердечник. Укрытия от бомб копал вместе со всеми. Лопата в его руках резала грунт как масло. Кувалдой махал, как заведенный. Носилки таскал наравне с дежурной сменой. Человек исключительной физической силы и выносливости. Разве что, когда спешно окапывались у реки за Воронцовкой, закралось подозрение, что Гервер аккуратно пытается скрыть одышку. Но только подозрение. После стало совершенно не до того.
- Морфий только не колите. Я тогда, в девятнадцатом, три месяца на нем выживал. И больше нельзя.
- Вижу, Астахов написал. Ну, что ж, сделаем по Вишневскому. Потом, конечно, потерпеть придется. Надеюсь, этой гимнастеркой вы не очень дорожите?
- Да режьте уже, все равно пропала. А потерпеть мы умеем, - Гервер даже обозначил улыбку, - Не в первый раз. Белые не убили, петлюровцы не убили, бандиты не убили, и немцы не убьют.
По телу Гервера можно было изучать историю Гражданской войны. Два рубца на правом боку и плече, сабельные. Застарелые уже, но очень хорошо ясно, что один зашивали кое-как, чем пришлось и как сумели, а другой и вовсе не шили. И это не весь набор еще, пулевое тоже есть. И ножевое вроде, тонкий белый рубец у ключицы. И россыпь мелких шрамов на спине - осколки гранаты. Единственный "гражданский" шрам, короткий, аккуратный и понятный - аппендэктомия. А остальное... Гражданская обглодала комиссара чуть не до костей, но так и не смогла прожевать.
Все ясно. Сердце посадили хлороформом. И с морфием, скорее всего, тогда же перестарались.
- Надолго я к вам?
- Пока не разрежем, не понять. Пальцы шевелятся, это сейчас главное. Какой палец я сейчас уколол?
- Средний.
- Очень хорошо. Ничего невосстановимого не наблюдаю. Месяц-три, в этом интервале скорее всего.
- Долго.
- Ничего не попишешь. Кость срастись должна. Раиса, новокаин.
На манипуляции со шприцом и скальпелем Гервер смотрел, не скрывая любопытства. Судя по пульсу и зрачкам, обезболивание прошло успешно. Минометный осколок, видимо, со средней дистанции, вошел снаружи, кость тронул, но полностью не перебил.
- Разведку немецкую гоняли, - ответил комиссар на незаданный вопрос, - А их отход минометами прикрыть пытались. У нас трое раненых, у них пять убитых. Хороший счет. Жаль, ни одного живым не взяли. Когда мне можно будет вставать?
- Товарищ Гервер, куда ж вы так торопитесь? Вставать - как гипс высохнет и силы встать будут.
- Хорошо. Кто у вас комиссар госпиталя?
Услышав фамилию, раненый чуть дернул бровью, озадаченно. Незнакомая.
- Мне нужно с ним побеседовать. Желательно, уже завтра, - произнес он твердо, но тихо, скорее для себя, чтобы сейчас, глубокой ночью, запомнить и на утро не забыть. Когда его укладывали на носилки, комиссар успел пробормотать “Сам дойду, не безногий”, и только после этого провалился в сон.
***
Снаружи, за скальной толщей, ночь должна была плавно перетекать в утро. Новых машин не приходило, осложнений не случилось. Ночная смена вышла довольно спокойной, впрочем этого слова здесь избегали, по старому, древнему, как медицина, суеверию: скажешь "спокойно" и непременно накличешь себе хлопот до утра и еще дневной бригаде останется.
Дежурный врач, сегодня это Астахов, лично обойдя все палаты, наконец нашел время устроиться за перегородкой под лампой. Он опять был с тетрадью и книгами, выписывал что-то, хмурился. Говорил, что не любит "бумажной работы" и скальпель в руках привычнее карандаша, а вот, втянулся.
- Ну вот, снова собирается наш отряд, - произнес он задумчиво. - Я посмотрел, комиссар спит. Пульс хороший, дыхание хорошее. Сложно с ними, железными людьми. Он ведь доброволец, комиссар наш. Я потому точно знаю, что с сердцем у него беда, что он к нам в тридцать девятом попал с аппендицитом. А на призыве застал конец его очень интересного спора с медкомиссией. Ну, Гервера переспорить...это не знаю, кем быть надо. Но мучение с ними, стальными людьми, и им, и нам.
В последнем Астахов был совершенно прав. Нет более сложных пациентов, чем стоики. Человек мнительный и капризный запросто напридумывает себе симптомов, которых и на самом деле и близко нет, но он понятен. Человек сильный и крепкий, не знакомый ни с чем, сложнее насморка, будет вести себя как здоровый, и встать попытается, едва ноги начнут держать, а не когда разрешат. Но почувствовав, что собственное тело еще слабо ему повинуется, смирится и даже режим соблюдать какое-то время будет. А стоик не меняется вообще, независимо от своего состояния. У него же ни один мускул не дрогнет. Неопытный врач, попавшись на это внешнее спокойствие, очень легко какое-нибудь важное осложнение проглядит и спохватится только когда такой железный человек все-таки потеряет сознание.
Усталость металла. Только этот немедицинский термин можно применить к людям такого склада как Гервер. Да еще, как любой хроник, он прекрасно знает, что с ним происходит, что медицина здесь может сделать. Точнее, чего она сделать не может. И потому будет терпеть молча, без единой жалобы. И с прежним спокойствием вычитывать сводки, делать какие-то пометки в блокноте левой рукой. Почерк у него уверенный, только наклон в другую сторону. Верно, еще в 20-х приспособился вести записи здоровой рукой. Так и будет…
- Беседу с комиссаром я бы не откладывал, - Гервер закрыл блокнот. Только по расползшимся зрачкам ясно, что сейчас не очень-то до бесед. Но голос тверд и спокоен.
- Что-то срочное?
- Неотложное. О восстановлении в рядах партии.
Оказалось, Гервер еще понятия не имел, что беседа с комиссаром у Огнева уже случилась. Просто он ни о чем не забывал с самого начала, с сорокового еще года. А комиссар госпиталя, как и ожидалось, отнесся к вопросу очень прохладно. Ни да, ни нет (опытный партработник!) не сказал, но со всей очевидностью дал понять: не поддержит и вообще, считает разговор о восстановлении исключенного перманентно несвоевременным.
- При иной обстановке на фронте, я бы поднял вопрос еще под Ишунью, - говорил Гервер. - Товарищ Денисенко был в курсе и он тоже меня поддержал. Я и тогда, в тридцать пятом, был категорически против исключения. Неправильно поступают те товарищи, которые считают, что партия должна оступившегося только карать, да со всей строгостью, независимо от тяжести проступка. Достаточно было бы просто строгого выговора. Я потребовал занести мое мнение в протокол еще тогда. Как я понимаю, об обстоятельствах того рейса вам товарищ Астахов уже рассказал. В экипаже, будем откровенны, сложилась нездоровая обстановка. За любой просчет ответственность была самой суровой, не важно, о чем речь - об опоздании на 15 минут из увольнения, или о неполадках в машинном отделении. Не могу понять людей, которые превращают дисциплину в самоцель и видят в своих подчиненных в первую очередь… детали большого механизма. Не могу понять.
Это “не могу понять” - очень серьезный признак. В устах комиссара это значило, что непорядок он видит настолько вопиющий, что не отступит, пока все не решит. После “не могу понять” и поездки Гервера в штаб появлялись под Ишунью дополнительные палатки, а потом печки для них. Приходили вовремя газеты. Значит, “не могу понять” может кончиться только одним. До ближайшего партсобрания десять дней. Значит, действовать надо именно сейчас. Потому что дальше начнется наступление и нам точно будет не до собраний. Да и вообще, хорошее дело не откладывают, тем более, на войне.
***
Неизвестно, о чем Гервер говорил с комиссаром, но занял этот разговор свыше двух часов, а восстановление Астахова прошло чуть ли не быстрее, чем согласовали повестку дня. “Все товарища Астахова знаем? Как работает, все видели? Достоин? Единогласно”.
Гервер отдельно взял слово. О злополучном стамбульском рейсе он почти ничего не сказал, упомянув только, что то, тридцать пятого года решение и тогда считал перегибом в партийной работе, и сейчас считает, а Астахова знает давно, еще по мирному времени, как талантливого и внимательного врача. “И вспомним товарищи, что всего через год после того случая, будучи хирургом нашей городской больницы, он спас человеку жизнь. Счет шел на часы. Поверьте, чтобы распознать опасную травму, нужно быть очень способным и преданным делу специалистом".
Астахов поморщился и вздохнул, явно желая возразить, но тут слово взял Кондрашов. Лейтенант не упустил случая еще раз рассказать о выходе из окружения и о том, как Астахов открыл боевой счет, разделавшись с вражеским часовым. "А выходили мы со стрельбой. И я, и товарищи мои поручатся - пулям он не кланялся, настоящий боец!"
Все время собрания Астахов был как струна натянутая. Даже будто чуть бледный. А когда объявили "единогласно", вздрогнул, будто это застало его врасплох.
- Спасибо, товарищи... За доверие. Оправдаю делом. Выступать не умею, виноват. На деле... скажу, - ему впервые не хватило слов.
Уже потом, после собрания, когда возвращение справедливости отметили как полагается, он улыбался с явным облегчением, говорил, что всю дорогу чувствовал себя как на госэкзаменах. Но в институте, пожалуй, было как-то проще.
- И все-таки, товарищи-коллеги, тут прояснить надо. Рихард Яковлевич из меня на собрании прямо Склифосовского сделал. Точно как местная газета, что про ту операцию расписала тогда, красиво и с выражением. А на самом-то деле все куда проще вышло, скорее, глупость, чем геройство, - говорил он. - Понимаю, вы, товарищ комиссар, опасались, что ляпну я что-нибудь не то на собрании. А у меня-то и вовсе чуть язык не отнялся. Но сейчас рассказать стоит. И молодежи, - он кивнул в сторону своих подопечных, - тоже будет полезно послушать. Семененко, хватай своего братца и давай сюда, что зря в дверях торчите, заходите уж. Будет вам в качестве воспитательной работы эта история. Про узлы помните оба? Так вот, в тридцать шестом вязал я их как всегда на ночном дежурстве. А тут неотложка! Привезли рыбака, лопнувшим тросом по животу ударило. Я его осмотрел, ничего серьезного не увидал, лопух был. Травма закрытая, признаков внутреннего кровотечения я по неопытности ни одного не распознал. Пишу в карточке - “ушиб мягких тканей”. Но тут вдруг осенило меня: я же на все отделение один дежурный врач, когда еще такое позволят, сделаю ему сейчас диагностическую лапаротомию. Ничего сложного, на три пальца разрежу и зашью, а в карточке красиво смотреться будет. Подозрение, мол, на внутреннюю травму. Записал самым красивым почерком, позвал сестру, велю готовить операционную. Она еще моложе меня, думает, что я знаю, что делаю. Наркоз сам дал, начинаю и раз - оттуда на меня рваная кишка пялится. Здрасьте, мол, товарищ доктор, не ждали? Я с перепугу чуть брюшину обратно шить не начал. Но - деваться некуда, распахал я его, конечно, жутенько. Резецировал разорванную кишку, зашил, сижу, руки трясутся. Даже на мензурку посмотрел, грешным делом. Но вовремя вспомнил обещание - русалок оперировать я не готов был.Так до утра и просидел.
Куприянов меня за ту операцию потом так драил с щелоком! И за диагноз неправильный, и за ненужную при таком диагнозе операцию, и за разрез, и за шов… Тебе, мол, не то, что сапоги тачать - лапти плести нельзя доверить, не то, чтоб рукодействие! Да еще и операцию в карточке не отразил! А потом и говорит, за то дескать прощаю, что чутье хирургическое есть. Понять не понял, но сделал. Без операции был бы тут к утру перитонит по полной программе. А так - обошелся он умеренной кишечной непроходимостью, в чем уж моя вина - на все сто. Не зря Куприянов про мой шов сказал: “Даже странно, что держит. Ну хоть держит…” В общем, стыдно мне было про себя в газете читать. Очень стыдно.
***
Возможно, уход в работу был единственным обезболивающим, которое Гервер себе позволил. Политсостава недокомплект, комиссар здешний рад любой помощи, значит поможем. Ради партсобрания он вытребовал себе форму, да так и не сдал. И держался, будто был переведен в Инкерман на службу. Неважно, что рукав гимнастерки по шву вспорот и булавкой на плече схвачен, а рука в гипсе. Каково ему приходится, комиссар не выказывал ни словом, ни жестом. Колесник по-доброму укорила его, что же вы, товарищ, нам клиническую картину путаете. Тот мягко, но без улыбки, объяснил, что картина эта ему самому еще с Гражданской понятна, пока есть чему болеть, руке легче не станет. Но это не повод не заниматься партийной работой. А там и рука отпустит понемногу..
И все-таки, наблюдательному глазу было видно, как Гервер старательно пытается отвлечься. Он даже позволил себе единственную слабость, на несколько дней от сводок и записей перейти на что-то художественное. Суровый и несентиментальный человек, он вдумчиво читал “Овода”. Видимо, история главного героя, революционера и острого на язык журналиста, чем-то была ему близка. Иногда перед закатом он читал на воздухе, у того выхода, где все ходячие устраивались перекурить. Стоял в стороне, прислонившись к скале, и читал, придерживая книгу здоровой рукой. На холоде, да с хорошей книгой, боль немного ослабевала.
- Опять вы мерзнете, - сокрушалась Вера, - Рихард Яковлевич, товарищ комиссар, ну пожалуйста, идите под крышу. Схватите воспаление легких.
Он никогда не спорил. Разумеется, человек, который не раз и не два ночевал в промерзшей степи, укрывшись одной шинелью, не получит даже насморка. Но дежурная сестра за дисциплину отвечает, если что - ей за него попадет. А такого он допустить не мог.
Все, у кого хватало сил смотреть в газеты, ждали сводок, жаждали новостей, вести о наступлении. Комиссар всех ободрял, говорил уверенно, что да, товарищи, распутица заканчивается, мы соберем силы и ударим по врагу. Но… какая-то очень тяжелая серьезность примешивалась к его уверенности. Заметная не всем, а только тем, кто хорошо Гервера знал.
Сначала Огневу казалось, что причина исключительно в ранении. Чем можно помочь человеку, для которого медицина собственно все, что была в силах, уже сделала? А раненый скверно спал по ночам, видать, мешала постоянная боль, к вечеру всегда усиливавшаяся.
Если ночная смена доставалась сравнительно тихая, они порой беседовали у дежурного поста. В конце концов, разговоры тоже отвлекали раненого, который старательно отказывался и от снотворного, уверяя, что если он успеет привыкнуть еще и к люминалу, это точно не пойдет на пользу дальнейшей службе.
О положении на фронте Гервер говорил скупо, но авторов газетных очерков порой порицал строго, и как бывший редактор, и как политработник.
- Пишут “немецкие бандиты”. Если бы так… Будь это бандиты, они бы не управились и с Польшей, не говоря уже о Франции. Это армия, - говорил он, хмурясь. - Хорошо обученная, вооруженная, снабженная и жестокая. Они мотивированы на жестокость, натасканы как охотничьи собаки на дичь. Я видел зверства белых, но все равно не мог представить, чтобы можно было так быстро в масштабах целой армии уничтожить в людях почти все человеческое. Я видел пленных…
Наверное, это было то, что давно накипело на душе. Ведь оказалось, что не только видел. Познания Гервера в немецком языке, хотя и отрывочные, были все же лучше, чем у командира части, вооруженного разговорником. Так что пришлось и побеседовать. И впечатления от этого разговора, комиссар предпочитал не называть его допросом, остались скверные.
Бандит остается бандитом. Он может сколько угодно романтизировать свое ремесло и придавать ему привлекательные черты, но при этом он отлично понимает, что находится вне закона. Что он преступник. И будучи схвачен, отдан в руки закона, попытается себя оправдать, найти, как говорят в суде, смягчающие вину обстоятельства. Пленный же немец себя преступником не считал и даже тени вины не испытывал. Его закон требовал от него творить все, что он творил. И потому жестокость в его сознании перестала пониматься как жестокость. И фотографии расстрелянных в бумажнике лежали рядом с фотографией жены. Одно нисколько не отменяло другого. Пойманный фашист всего лишь досадовал, что так нелепо попался в руки тех, кого он не считал людьми. А плен расценивал как неудачу на охоте, пусть и фатальную. Медведь, задравший охотника, остается зверем.
Только теперь, в этих ночных разговорах чуть приоткрылся этот железный человек. Рассказывал о себе он тем же ровным голосом, строго и спокойно, биография Рихарда Гервера, батальонного комиссара, выглядела на первый взгляд как журнал боевых действий или даже штабной атлас, где страницу за страницей цветные стрелки отмечают направление удара главного и направление второстепенное. Всякий раз, когда ему удавалось удержаться на одном месте более двух лет, жизнь одним точным ударом вышибала его оттуда.
Человек с характером более мягким, пожалуй, нашел бы в этом повод отчаянно невзлюбить Крым и уехать из него хоть обратно в Ригу, где родился, хоть куда глаза глядят. Эта южная, прокаленная солнцем земля, яркая и щедрая на краски, успела поглотить всех родных Гервера, начав в 1909 году с младшей сестры Марты, тихо угасшей от чахотки в возрасте семи лет. Перемена климата, заставившая семью сняться с места, не спасла. Чуда не случилось.
Отец семейства, часовых дел мастер Якоб Гервер, перенес потерю стоически, как и все жизненные невзгоды. Вероятно, такие вот стоики в семье по мужской линии и рождались. Из постной протестантской морали старик сумел взять самое правильное, что в ней было - уважение к честному труду и любовь к ближним. Он любил и берег своих детей, не желая им ни своей судьбы, ни даже своего ремесла. Мальчики должны учиться. Старшему сыну прочили поступление в институт. Младший с детских лет отличался тонким музыкальным слухом, учился играть на скрипке.
Но беда оказалась не последней. Старик начал слепнуть… Заработка не стало, старшему сыну пришлось бросить гимназию и идти работать. Уроками много не заработаешь, потому оставив репетиторство младшему брату, Рихард пошел куда брали. За несколько лет где он только ни работал — переписывал чьи-то тетради, стоял за стойкой, отвешивая покупателям сахар и крупу в лавке, мыл стаканы и подавал посетителям пиво в припортовом кабаке. Когда в Крыму уже обосновались белые, работал в порту грузчиком и несколько месяцев таскал тюки и ящики, домой приходил только ночевать.
Вскоре семью постигла новая утрата — погиб младший брат, Валентин Гервер. Тихий, робкий юноша, очень похожий на свою покойную сестру. Погиб случайно, был убит при налете банды на ломбард, куда мать послала его заложить последнее, что еще оставалось в семье ценного. После этого старший брат понял, что ему остался один путь. Молодость не знает полутонов, а возможность остановить ту жестокую и тупую силу, что обрекла семью на бедность и отняла его брата, он видел только одну. Так Гервер оказался в Красной армии.
Его ценили, он был старательным, дисциплинированным и грамотным. Военное дело давалось ему легче, чем многим, а уж стрельбу освоил так, что поставили инструктором. После той жестокой сабельной схватки в донских степях мало кто верил, что он выживет. Но взяла свое молодость, а может упрямство. Гервер об этом рассказывал скупо, произнес только: “Я обещал отцу вернуться домой и поступить учиться”.
И он вернулся, командиром. Отец, уже практически полностью слепой, провел иссохшими пальцами по его лицу, все силясь поверить, что это его отпрыск вернулся — живым. Только тогда Гервер впервые почувствовал, что спокоен. Мир вернулся на свое место, будто встало обратно на ось соскочившее колесо. Теперь все должно было наладиться.
«Ты стал солдатом, - потрясенно говорил отец, ощупывая шинельное сукно. - А я так хотел, чтобы ты учился...» Сын заверил, что теперь он обязательно пойдет учиться — самое время настало. Он действительно засел за книги, политучеба, вечерние курсы… Через год его уже направили учить других… Спокойный, сдержанный и очень аккуратный вчерашний командир был нужен партии там, где требовалось навести порядок. За три года Гервер успел поработать — преподавателем в школе для взрослых, потом директором исправительной колонии для малолетних.
Но в 1925 году жизнь вновь попробовала бывшего красного командира на прочность: в Крыму разразилась эпидемия холеры. Она унесла обоих стариков и их схоронили там же, где под суровым чугунным крестом уже спали младшие дети. Рихард постоял над свежей насыпью, скрывшей под собой его семью, и уехал в Севастополь. По срочному вызову. Где-то снова требовалось с нуля наводить порядок. Но с тех пор он разучился улыбаться. И даже спустя годы, если и шутил, а это он по-прежнему умел, то с самым серьезным видом.
Его считали сухарем, в глаза могли назвать бюрократом или еще чем-то неприятным. Гервер не сердился. Его вообще сложно было рассердить. Он так и не обзавелся семьей, но не по каким-то своим принципам, а просто от недостатка времени. Гервер слишком мало проводил времени на одном месте, чтобы найти такую возможность.
“Мои товарищи любили говорить, мол “не раньше победы мировой революции”, но это выглядело нелепо. Примерно так же крестоносцы в Средние века давали обеты, отправляясь завоевывать Иерусалим. Возможно, в нашем роду такие тоже где-то были. Но я не хотел брать с них пример”.
Немецким языком Гервер на самом деле владел, но не достаточно, чтобы пригодиться армии как переводчик. Что там, латышский он знал лучше немецкого, а в биографию свою особенно и не заглядывал до 1941 года. Знал, что предки его перебрались в Россию не при Петре I, а уже при Анне Иоанновне и все они где-то как-то служили или просто работали. И вдруг обнаружилось, что один из предков, более близких, надо понимать, кто-то из братьев деда, был революционером-народником, за что и повешен в 1881 году по приговору военного суда.
История о родиче-революционере Гервера сильно взволновала. Тем более, что удалось узнать, правда неточно, что тот его предок мог лично знать Халтурина, а то и самого Желябова. Гервер задумал выяснить все доподлинно, для чего съездить в Харьков, где обнаружились следы его родственника, и сделать запрос в архив.
Он даже впервые за два года взял себе отпуск и стоял тот отпуск в графике — с 23 июня 1941 года. Теперь архивные изыскания откладывались на после войны и становились весьма призрачными, потому что нельзя было доподлинно сказать не только, бывал ли Гервер-революционер в Харькове, но и останется ли что-нибудь от архива, когда из Харькова выгонят немцев. Единственное, в чем не сомневался товарищ Гервер — комиссар, так это в том, что немцев из Харькова выгонят.
***
От нервов ли, от общего ли износа организма - но кость срастаться упрямо не желала. Рана закрылась, демонстрируя качество проведенной операции, но костная мозоль никак не могла собраться с силами и должным образом закрыть трещину. После второго рентгена Огнев предложил эвакуацию на Кавказ.
- Исключено, - отрезал Гервер..
- Боитесь, без вас наступления не получится? - попробовал пошутить хирург, и осекся.
- Я, Алексей Петрович, не то, чтобы боюсь… - комиссар понизил голос почти до шепота, - Я не знаю… Коммунисту непозволительно в предчувствия верить. Но гложет меня. Тревожит. Немцы понемногу войска с фронта снимают. И не только на моем участке. Готовятся. На быстрые сильные внезапные удары они мастера. Все понимаю, и позиции у нас прекрасные, и люди надежные, и все немецкие попытки нас потеснить отбиваем, и второй штурм отбили так, что отступить их заставили. И от Керчи сила идет - докладывать нам о том не докладывают, но морской телеграф передает - и танков, и артиллерии богато. А у меня такое чувство… Знаешь… У врачей, говорят, такое тоже бывает.
- Бывает. Обычно просто от усталости.
- А иногда - от того, что видим, да не осознаем. Как у Астахова тогда.
- Но у нас в командовании не мальчики сидят!
- Будем надеяться, что они-то все видят и все понимают. Но, Алексей Петрович, не могу я из Крыма эвакуироваться. Она срастется. Не первый раз. А я в тыл - не имею права. На меня товарищи смотрят, а я… такое ощущение, что и в самом деле расклеился. Нельзя мне в тыл. Сейчас - ни в коем случае. Не должен я позволить этой тревоге себя одолеть. Только тогда уверенно смогу снова вести людей в атаку.
- И все-таки. Как врач прошу. Выпей на ночь люминала. За неделю привыкнуть не успеешь. Отвечаю. Тебе нужно, чтобы рука ночью была совсем неподвижна, а ты все кулак сжимаешь, когда ходишь.
- Ну, если медицина настаивает… Глядишь, посплю, нервы и успокоятся.
--
[1] (!) - "внимание", употребляется в фармакопее для обозначения высших доз сильнодействующих препаратов. "morph. contradicated" - "морфий противопоказан"
Глава 10. Инкерман. Апрель-май 1942.
На огромные кусачки для гипса Кондрашов смотрел с таким чувством, с каким крестоносец смотрел бы на вносимый в помещение Святой Грааль. Видно было, как он удерживается от того, чтобы не торопить “Быстрее! Быстрее!”, пока гипс расходился под лезвиями.
- Без разрешения не вставать, - строго сказал Астахов, глядя раненому в глаза.
- Есть не вставать, - недовольно согласился Кондрашов. Было видно, что даже не субординация удерживает его от попытки немедленно вскочить, а только личное уважение к лечащему врачу.
Лейтенант еле дождался, пока Астахов убедится, что нога в порядке.
- Теперь одной рукой обопрись на меня, другой на костыль…
- Так я же здоровый! - запротестовал Кондрашов.
- Пока еще выздоравливающий. Был тяжелораненый. Это хорошая динамика. Давай, аккуратнее…
Кондрашов встал, пошевелил раненой ногой, оперся на нее - и, если б не врач и костыль, непременно бы упал.
- Это что, моя нога? - спросил он недоверчиво, глядя, как на чужую, на бледную и словно пожеванную конечность в шрамах, - Три месяца в этой скорлупе - и всего толку?! Даже не встать на нее! Начерта она такая нужна-то?
- Это твоя нога. Мы ее сохранили. Она выздоравливает. Пока что она в состоянии “есть - уже хорошо”. Рана вон закрылась. Кость срослась. Теперь тебе ее осторожно расхаживать надо. Сначала с костылем, потом с палочкой. Если все будет хорошо, к первомаю в батальон выздоравливающих. Восстановиться и только тогда…
На лице Кондрашова, уже видевшего мысленным взором братишек буквально за воротами госпиталя, отразилась совершенно детская обида. Он без сомнения ожидал большего. Но в каких-то десять секунд овладел собой и снова стал серьезным.
- Есть, осторожно расхаживать. Есть, к первомаю в батальон выздоравливающих. Это мы в разведке умеем, осторожно, но не мешкая. И если болит не как мышцы после тренировки - к дежурному врачу. Помню.
И, шепотом ругая фрицев, ногу и обстоятельства, похромал в палату, категорически отказавшись от сопровождения.
***
Раз уж жилье личного состава прозвали кубриками, неудивительно, что клуб для комначсостава, небольшое помещение за сценой актового зала, никто не называл иначе, чем “кают-компанией”. Кто-то даже повесил на стену морской пейзаж в круглой рамке “под иллюминатор”. Но в остальном ничего морского, кроме названия, в облике “кают-компании” не было. Здесь царил совершенно сухопутный домашний уют. Часы на стене, тоже кем-то принесенные из дома, не куковали и не били, они даже тикали очень негромко и деликатно, будто стараясь не перебивать беседующих. Книги здесь держали в основном художественные, для медицинской литературы библиотека была отдельная, а в “кают-компании” нашлось место и для подшивки “Нивы” с рассказами Чехова, и для стихов. На большом столе у стены стояли разномастные чашки и армейский термос с кипятком, на другом, поменьше - шахматная доска с хронически незаконченной партией. У соперников нечасто совпадали свободные смены, так и играли ход в сутки, записывая их на приколотый к стене листок. В самом низу чьим-то очень аккуратным почерком было добавлено: “И Ленский пешкою ладью берет рассеянно свою…”
Давить по суше немцы, конечно, перестали. Но день за днем все больше давила город авиация, и ночь за ночью все тяжелее становилось транспортам прорываться в город. И артиллерия немецкая била днем и ночью, не то чтобы очень метко, но брала количеством. Так что, разговоры в кают-компании уже третью неделю неизбежно вертелись вокруг осад и блокад.
- Был бы тут мой Кондрашов, - улыбнулся Астахов, - он бы нам все про осады изложил, с примерами со времен адмирала Нельсона, если не древних греков.
- Кое-что и я могу добавить, - Огнев оторвался от книги, которую умудрялся читать, не выпадая из беседы, - Блокада крепости, это когда у осажденного нет сил сбить осаду, а осаждающему штурмовать не с руки, не страшно, так мокро, или то и другое сразу. Тут как в школьной задаче с бассейнами, в одну трубу втекает, из другой вытекает. Если еды, боеприпасов, пополнения и лекарств крепость получает меньше, чем расходует, она в конце концов падет. Американцы в своей гражданской войне только таким планом и победили. Решительной победы в поле ни север, ни юг одержать не могли - военная техника была уже новая, а тактика еще старая. В какой-то степени предвестники Первой Мировой, сражения кровавые, результаты нерешительные.
- Это когда они негров освобождали?
- Именно тогда. Но даже при текущем положении вещей медикаментов, например, Севастополю свободно хватит месяца на три.
Комиссар госпиталя, Павел Семенович Репиков, на этих словах демонстративно откашлялся, готовясь вставить свою реплику. Присутствие Репикова всегда изрядно смущало личный состав. Он был сух, официален и дотошен. При нем сложно было вести слишком уж откровенные разговоры, не из каких-то опасений, а просто по факту. На острые шутки он морщился, резких выражений не одобрял и не любил. Астахова он считал человеком расхлябанным и ненадежным, а восстановление его в партии воспринимал, как покушение на свой авторитет. Было заметно, что он прекрасно понимает, что возле него людям неловко, но не то, чтобы намеренно это обеспечивает, а просто считает своей прямой обязанностью демонстрировать, что Партия все видит. Чтобы личный состав “не размагничивался”. Он очень любил это слово.
- Что же вы хотите сказать? Что через три месяца враг войдет в город? Объяснитесь, пожалуйста!
- Я хочу сказать, - невозмутимо продолжал Алексей Петрович, - что когда через месяц Крымский фронт перейдет в наступление, а глядишь и не только Крымский, немцы нас не то что голодом выморить не успеют, на голодный паек не посадят. Я, конечно, не Генерального штаба полковник, но единственный разумный вариант, что я вижу за противника: это попытаться размягчить нас утеснением блокады. И если под Севастополем просохнет земля на два-три дня раньше, чем под Керчью, попробовать очень быстро сбить нас в море. С одной стороны - авантюра как раз в немецком духе. С другой - кое-какие авантюры у них получались, да и все равно ничего интереснее не просматривается. Предупреждая ваш вопрос, товарищ комиссар, скажу, что я об этих шансах думаю: если хотя бы каждый второй из нас сделает то, что велит долг, то сначала немцы обломают зубы об Севастополь, потом их Крымский фронт кровью умоет, а там глядишь наши Харьков освободят и тогда фрицам будет в Крыму кислее, чем в свое время белым. Тем хоть было, куда выскакивать. Через Ялту да Евпаторию много не наэвакуируешь.
Репиков покивал, сохраняя на лице свое обычное выражение - всех, мол, вижу насквозь, все виноваты, осталось только списки оформить надлежащим образом… В этом постоянном молчаливом неодобрении был он весь. Невысокий, худой, сутулый той сутулостью, которая приобретается только многими годами беспорочной службы за письменным столом, всегда на все пуговицы застегнутый, он все равно казался штатским.
- Значит, ждем, когда подсохнет, - резюмировал Астахов и перевел разговор на менее зыбкую почву, - А что за книга отрывает от нас половину оратора? Когда по ней доклад сделаете?
- Как прочитаю, так и сделаю, - улыбнулся Огнев, - Это Юдин и Петров, “О лечении огнестрельных переломов конечностей”. Вот только что издали. Книга нам всем близка, и географически тоже - товарищ Петров на Черноморском флоте служит, главный хирург.
- И что же он пишет?
- Я только начал. Пишет, в общем, то, что мы все видим. Жгуты накладывают без показаний, иммобилизацию в поле плохо делают. Про обогрев шоковых напоминает. Надо будет до начала боев еще хотя бы три-пять занятий с нашими учебными частями провести. Дочитаю - буду план составлять.
И, то ли к радости, то ли к огорчению комиссара - не понять по лицу - разговор перешел на исключительно медицинские темы. Собственно, это и был самый верный способ выпроводить ответственного работника из “кают-компании”. Потому что всем было известно, что уже через пять минут беседы, наполовину состоящей из латыни, товарищ Репиков начнет клевать носом и вскоре с озабоченным видом удалится, вспомнив о каком-нибудь важном деле, напоследок посоветовав собеседникам не засиживаться, потому что на войне как известно отдых дорог, особенно при их ответственной профессии.
Латынь и на сей раз не подвела. Дверь за комиссаром затворилась едва Колесник начала делиться с коллегами соображениями по свежей редакции своей статьи о полостных ранениях, которая при всей важности темы в готовящийся сборник уже не помещалась.
- В конце концов, для научной работы у меня еще будет время. Мирное, - она подняла глаза от своих записей. - Хотелось бы верить, что ждать осталось недолго. Подождем пока. Тем более, коллеги, что-то я все больше напоминаю себе актрису на гастролях. Вам смешно… А меня сегодня на утреннем обходе целая делегация ждала, от трех палат. С горячей просьбой спеть что-нибудь вечером. И списком пожеланий к репертуару.
- Дайте угадаю, кому надо сказать “спасибо”? Вашему горячему поклоннику, лейтенанту Кондрашову?
- Вашему самому непоседливому пациенту, лейтенанту Кондрашову. По мне, так ему еще рановато оставлять костыли. Ухватился за палку из упрямства, а подвижность еще недостаточно восстановилась. - Динамика хорошая. Кость срослась, - Астахов оставался невозмутим. - Возраст молодой, установка на выздоровление - колоссальная. И потом, Наталья Максимовна, вы же помните наши с вами баталии в декабре? Флотского можно в чем-то убедить, если он сам считает себя обязанным быть здоровым? Вот именно. Даже у меня не всегда получается.
- Что же, положительные эмоции всегда способствуют скорому выздоровлению. Так что надо спеть.
- Главное, чтобы он вас не похитил из любви … к музыке.
- Напугали! - Колесник блеснула зубами в улыбке, - Я, дорогой товарищ, в Тбилиси институт заканчивала. Вот где меня чуть было не украли.
- Горячие горцы?
Она рассмеялась почти беззвучно и строгим голосом пояснила:
- Не надо путать. Это же не Северный Кавказ. Красивых женщин в Грузии хватает и без меня. А вот хороших акушеров-гинекологов мало, особенно в сельской местности. Но мне уже пора. Я обещала спеть. Кому не заступать на смену - приходите послушать.
***
И чтения вслух по вечерам, и такие маленькие концерты потихоньку вошли в обычай как только на фронте установилось затишье. Колесник долго не хотели отпускать, как ни старалась она быть строгой и указывать на часы: “Отбой скоро, товарищи, дорогие. Режим надо соблюдать”.
- Наталья Максимовна, от всего Черноморского флота просим, - голос Кондрашова звучал почти умоляюще, - еще только одну.
- Да вы все эти романсы, наверное, уже наизусть знаете.
- Все можете знать только вы, как самый музыкальный доктор на этом участке фронта. А знаете что-нибудь морское?
- Нагорит мне из-за вас… - попробовала она последний довод.
- А мы присмотрим. Ромео, - Кондрашов подмигнул Яше Мельникову, - Будь другом, постой на вахте, чтобы при такой прекрасной женщине не говорить “на шухере”, чтобы никто мимо не прошелестел. Если что, нам от двери отсемафоришь.
И Колесник сдалась. Струны вздохнули под ее быстрыми пальцами. Задумчиво взяла аккорд, другой. “Что же мне спеть вам о море, товарищи?” И наконец, начала негромко, но твердо и уверенно, песню, совсем не похожую на прежние цыганские романсы, которых она так много знала.
Их было три: один, другой и третий,
И шли они в кильватер без огней,
Лишь волком выл в снастях разбойный ветер,
А ночь была темнее всех ночей.
При первых же словах ее воцарилась тишина настолько полная, что если бы в подземелье занесло хоть одну муху, ее полет был бы слышен даже из соседней палаты. Рассказ о гибели на минах трех эсминцев слушали в полном молчании. А занявший, как просили, пост у двери Яша застыл по стойке “смирно”.
Когда же песня закончилась, не аплодисменты, а общий вздох прокатился над притихшими слушателями. Первым нарушил молчание Кондрашов. Прихрамывая и опираясь на палку, он подошел к Наталье Максимовне и опустился на здоровое колено.
- Спасибо. От души, спасибо, дорогой наш доктор! Такая песня… наша, до самого сердца, - голос его чуть дрогнул. - Вас на руках надо носить за такую песню, ей богу!
- Вам - не надо, пожалуйста, - отвечала Колесник мягко. - Вам вредно ещё тяжести поднимать. И теперь точно отбой. Ложитесь пожалуйста сию же минуту.
- Слушаюсь, дорогая Наталья Максимовна. Значит, после победы подниму. Но за песню - искреннее вам военно-морское спасибо. От всего Черноморского флота, верно, братишки? - обратился он к публике, по такому случаю приравняв и артиллерию, и пехоту к флотским.
Вот тут начали аплодировать, но к Колесник уже вернулась ее обычная строгость:
- Тихо! Вы так Соколовского разбудите. Все, товарищи, отбой и немедленно. Это приказ.
Приказ приказом, но как только погас свет, кто-то из раненых спросил громким шепотом:
- Товарищ Кондрашов, ну не томи уже! А что за история-то была, с теми эсминцами?
- Горькая, брат, история была. В Гражданскую еще. Сейчас-то понятно, англичане союзники. А тогда враг это был. И мин на Балтике понапихали как клецек. Вот на них наши и подорвались в девятнадцатом году. Три эсминца, «Гавриил», «Константин» и «Свобода». Ночью в октябре в шторм. С трех кораблей девятнадцать выживших. Я до войны был в Кронштадте, там могила их у форта "Красная горка". Там и песню эту впервые услыхал. И тогда взяла она меня за душу, да и сейчас не отпускает. Особенно когда такая женщина поет ее. Вот ей-богу братцы, как вышибем мы немцев из Крыма, будет в Севастополе праздник и салют, как полагается. Непременно будет. Вот тогда я ее на вальс приглашу. Вы все свидетели!
- Ты по плечу ли замахнулся, соколик? - протянул кто-то из темноты. - Она ведь замужем.
- Да не нуди, братишка, знаю я. Я же по-человечески. Возьму под козырек, все по уставу, и скажу, “товарищ капитан второго ранга, разрешите товарища военврача третьего ранга на танец пригласить?” Неужто откажет?
- Не должен отказать. По такому случаю, думаю, что не откажет, - согласился кондрашовский сосед, - Да у ней все песни до самого сердца пробирают. Такая женщина… глаза - что зенитки.
- Да ну тебя… - Кондрашов вздохнул, и голос его стал даже чуть печальным. - Придумал тоже. Где тем зениткам до таких глаз?
***
Однако, оказалось, что совсем замаскировать затянувшееся выступление Колесник не удалось. На следующее утро Репиков уловил капитана из выздоравливающих за попыткой поднести одной из медсестер кулечек с сахаром. С выздоравливающего спрос невелик, “Кругом, в палату, шагом марш!”, а медсестрой комиссар занялся вплотную. Нет чтоб выговор да отпустить - минут десять читал мораль.
- Прямо тенденцию к размагничиванию у личного состава наблюдаю. Вчера, вон, в палате для выздоравливающих романсы чуть не до утра, сегодня вы. Нам тут при госпитале роддом открывать, что ли? Подумайте над своим поведением. Свободны.
И ушел дальше, искать очередные признаки. А расстроенную до слез сестру пришлось утешать Астахову, который услышал уже финал комиссарского монолога. Заметь раньше, он, понятно, заспорил бы, предпочтя принять все разгромные замечания на себя. А так, осталось только слезы утирать.
- Да черт с ним, с нашим товарищем Репиковым, - говорил он всхлипывающей помощнице. - Это ведь он не тебя персонально, Люба, он всех по очереди не любит. Ну, ходит ответственный товарищ, авторитет расплескать боится. Я от него свой первый выговор здесь схлопотал, за того кладовщика в порту. Хотя там не обложить по-русски надо было, если уж честно сказать, а пистолет под нос сунуть, чтобы сообразил, сукин сын, чем его бережливость пахнет в военное время. Ну, распатронил под настроение… А я тебе поперек его замечания по медицинской части объявляю благодарность. Как старший по званию и твой начальник. Ну, что надо сказать? Вот, улыбнулась, молодец. А хлюпать носом - отставить. Не то перемываться отправлю.
***
Раз прочитав стихи, а тем более, выступив на концерте, уклониться от регулярных выступлений было невозможно. Уже все, что сохранила Раисина память со времен школы и училища, было десять раз перечитано. Хорошо, что были книги. И очень хорошо, что на очередную просьбу “Тетя Рая, а ты еще что-нибудь про море знаешь?” она вспомнила о Багрицком. Вот кого надо читать! Разумеется, не про смерть пионерки, над которой Раиса сама в детстве роняла слезы, ни в коем случае!
Мы по бульварам бродим опустелым,
Мы различаем паруса фелюг,
И бронзовым нас охраняет телом
Широколобый и печальный Дюк.
Мы помним дни: над синевой морскою
От Севастополя наплыл туман,
С фрегатов медью брызгали шальною
Гогочущие пушки англичан.
Как тяжкий бык, копытом бьющий травы,
Крутоголовый, полный страшных сил,
Здесь пятый год, великий и кровавый,
Чудовищную ношу протащил.
Оказывается, она еще помнила, как подстроить свой голос к размеру помещения, чтобы не кричать, но слышно было всем. В драмкружке этому учили, удивительно, что удержалось. В книгу она уже почти не глядела, запоминать стихи с детства давалось ей легко. Не так это и сложно, рассказать с выражением, если понимаешь, о чем говоришь. Анна Феликсовна терпеть не могла манерного исполнения стихов нараспев, тех, кто пытался так читать, она непременно обрывала, причем очень резко: “Луны на небе нет. По какому поводу воем?” И правильно делала. Не так, конечно, Багрицкий должен звучать. Он как набатный колокол, размеренный, звонкий и сильный. Так его читала сама учительница, и всякий раз, вспоминая знакомые строки, Раиса слышала ее голос. Интересно, а сейчас похвалила бы? Или сказала: “Можешь лучше”?
Вообще-то, отбой через пять минут. Если увлечешься, от комиссара нагорит.
- С нашей тетей Раей никакого радио не надо. Читает не хуже Левитана, - это Кондрашов, только он на такие комплименты мастер.
- Отбой товарищи, - Раиса закрывает книгу. - До утра ухожу я в радиомолчание. Так, кажется, это называют. Режим надо соблюдать.
- Ну хотя бы еще одно…
Она опустила глаза в книгу. Какое бы выбрать? Последнее на странице, то, что ей самой в душу запало, хотелось бы прочесть. Но не сейчас точно. Глаза сами собой зацепились за строчки:
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
И передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
“Они все это видели, только что. В сотню раз больше, чем я…”, - подумала Раиса и поспешно перевернула страницу.
На греческой площади рынок шумел,
Горели над городом зори,
Дымились кофейни, и Пушкин смотрел
На свежее сизое море.
Одесса… Наверное, Кошкину бы понравилось. Хотелось бы верить, что он жив. Астахов дважды писал на старую полевую почту - тишина. А теперь - отбой. Аккуратно погасить лампы, обойти палату, убедиться, что все в порядке. А книгу она дочитает потом одна. Может, что-то еще наизусть затвердит. Электричество-то по-прежнему гаснет иногда.
***
В кают-компании Огнев сидел, как обычно, с книгой, но смотрел не на нее, а на продолжающуюся шахматную партию.
- Добрый вечер, Раиса Ивановна. Чаю после смены не забудьте. Кипяток свежий. Молодцы на камбузе, за четверть часа до смены обновляют.
- Добрый вечер, Алексей Петрович. Что-то интересное увидели?
- Да так, король у Сергея Васильевича под угрозой. А земля-то просыхает, им скоро на ничью соглашаться придется. Не до игры станет. А вы Багрицкого возвращать пришли? Хорошо читали. И на концерте было приятно послушать, и сейчас.
Раиса смутилась, она не думала, что он ее слышал.
- Не хотел отвлекать никого. А вы “Летающий пролетарий” не читали? Любимая моя вещь у Маяковского.
- Читала, давно правда. Здесь его почему-то нигде не нашлось, а то прочла бы тоже.
- Мало издавали. Видать, война с Америкой была сочтена несвоевременной. Но заглянул он в войну даже не в нашу, а в какую-то очень будущую. Во всяком случае, самолеты без пилотов - пока даже в проектах отсутствуют.
- Не почитаете?
- Извините, наизусть не помню. Вот Симонова удачно издали. Как раз под концерт успел выучить. Очень красивая поэма вышла.
- А почему не “Жди меня”?
- Не считаю себя готовым. И слишком личные стихи. Не для сцены. В ближайшие лет пять.
- Алексей Петрович, это же оттуда вы мне тогда читали… в Балаклаве, за неделю до…?... Я ведь их запомнила. Не все, конечно. “Майор, который командовал танковыми частями в сраженье у плоскогорья Баин-Цаган”. Где он сейчас может быть, тот майор? Может быть, он уже не майор, а полковник.
- Я его видел в Москве. Тогда, в августе сорокового, в новом доме на Тверской. Я туда попал почти случайно - самый младший по званию. С одной шпалой чувствовал себя, как рядовой. Следующим по званию был как раз этот майор - как в стихах, Золотая Звезда, орден Ленина и монгольское Красное знамя. Смущался… Кажется именно там впервые заспорили, когда снова будет война. Именно “когда”. Никто не говорил “если”. Даже гражданские.
- У Монголии тоже такой орден есть?
- Было б странно, если б у них - и не было такого.
- Так хочется верить, что он жив сейчас, тот майор. И ведет наши войска в атаку.
- Может, и жив. Это про таких, как он - “ее трудно у нас отобрать”. После войны узнаем - а может, и раньше увидим его в “Красной Звезде”. Эх, как-то там сейчас Денисенко без нас управляется…
- Наши наступают. Может статься, что мы со всеми здесь и встретимся скоро, - вспомнила Раиса недавний разговор с Верочкой. Конечно, это предположение не показалось ей с тех пор менее наивным, но отчаянно хотелось сказать что-нибудь ободряющее. А что такого можно придумать для человека, который и старше тебя, и опытнее, и войну видел такой, какой ее ты еще не видала. Еще при разговоре у обрыва понятно было, что до сих пор с тяжелым сердцем думает товарищ профессор о том отступлении. Ничего-то он про своего товарища наверняка так и не узнал. А неизвестность… да, ее хуже быть не может.
“Как мне хочется, чтобы все, кто слушал сегодня стихи, остались живы, - думала она. - И после победы вспомнили, как они их слушали. Здесь в штольнях”.
Есть в человеке какая-то способность верить в то, чего он наверняка знать не может. Или хотя бы изо всех сил желать. Так старушка крестит уходящих в бой солдат. Уж какой там в ее сознании есть бог, ей хочется верить, что от креста, положенного ее слабой рукой, их действительно обойдут пули. Это не суеверие. Это вера в жизнь, которая так или иначе должна быть. Желание победы этой жизни. Путано как-то мысли ложатся, но точнее не выходит. И вслух их не высказать даже тому, кому доверяешь как себе. “Хоть записывай в дневник”, - пришло ей вдруг. Хотя нет, ерунда конечно, кто же на войне ведет дневники. Просто хочется этой веры… этого знания, что все сбудется.
Огнев тоже молчал, думая о чем-то. Может, о сыне… Помотал головой, словно стряхивая тревогу, и сменил тему.
- Вы очень хорошо читаете. У вас поставленный, артистический голос.
- До сих пор заметно? Поставленный. Я занималась в драмкружке, играла. Даже в театральное когда-то хотела поступать....
- Ох, извините, я тогда про театр на нервах сказал… Неловко вышло…
- Тогда, это в Воронцовке? Я уже забыть успела, - тут Раиса немного слукавила. Если тебе обидно получилось, это очень помнится. - И потом - вы ведь были правы. Руки у меня тогда были не дай боже.
- Руки, кстати, вполне прилично. Но вот подшаг и жест… Был бы я режиссером в театре, в самый важный момент операции так бы и подавали инструмент. “И выступил гордо Чалд-Вайет, откинул светлую прядь, и меч лорду Ингрему в сердце вонзил на целую пядь”.
Эту фразу Огнев сопроводил размашистым, театральным жестом руки и топающим подшагом, благо в кают-компании никого больше не было.
- Но, не могу не отметить, и тогда вы ни разу ничего не перепутали и не вставали столбом, пытаясь вспомнить, что такое зажим и чем он от скальпеля отличается.
- Хорошо, что с тех пор выучиться успела. Чтобы без лишних движений.
"И кажется, я знаю, почему вы Васильеву тогда не поставили вместо меня", - подумала Раиса, но этого она уже не сказала вслух. Тайна есть тайна, даже если она написана у подруги на лбу шрифтом из передовицы газеты "Красный черноморец".
- А про стихи… это просто голос поставленный. Так, как у вас, ни у кого больше не получится. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь читал так как вы. Вы словно взвод в атаку поднимали.
- Разве Симонова можно читать как-то иначе?
- Вы правы, в самом деле - нельзя. Только так. Но действительно, как порохом пахнуло. И не мне одной. Вы видели, с какими глазами слушали бойцы? Они же все это увидели в тот момент, как наяву. Даже, - она смутилась и опустила голову, - даже я увидела.
***
Над крохотным скальным карнизом гудел ночной ветер, соленый и не по-майскому холодный. Дрожал протяжно и хрипло, как плохо настроенная седьмая струна. Общее напряжение в конце концов добралось и до самых стойких. Колесник, странно осунувшаяся, в шинели внакидку, сидела спиной к обрыву. Ветер без труда выхватил из узла на затылке темные пряди и вокруг головы Натальи Максимовны будто клубилось небольшое облачко.
- Кажется, в первый раз жалею, что не курю, - она нервно глянула вниз. - Будто бы курение должно успокаивать.
Астахов галантным жестом протянул ей свои папиросы.
- Можете попробовать. Пока товарищ Репиков не видит, чему я учу личный состав, - попытался пошутить он, но вышло не очень убедительно. - Не спится?
- Вам, я вижу, тоже. У вас ведь только что смена кончилась.
- Сам не знаю. С утра как наскипидаренный. Кондрашов отбыл в команду выздоравливающих, я направление подписал. Знаю - рановато, но дольше его бы сам черт не удержал. Сбежит, - последнее было произнесено со спокойной уверенностью, с какой ставят очевидный диагноз. - Через три дня самое большее сбежит в свою часть. И я его понимаю.
- Наверное, все-таки не лучшее время учиться курить. Но спасибо. А почему вы с пистолетом? - она удивленно скосила глаза на кобуру у коллеги на ремне.
- С некоторых пор мне с ним спокойнее, чем без него. В конце концов, по уставу положено. Честно - до печенок замучила эта тишина! Последние дни все как на иголках! Ждем чего-то… Впрочем, чего - как раз понятно.
- Подсыхает земля, - произнес Огнев, присоединившийся к компании. Тоже с пистолетом, - Не сегодня-завтра. Только бы у нас раньше взлетные полосы высохли…
- И вы? - удивилась Колесник
- Что “я”?
- С оружием.
- Что бы ни говорил товарищ Репиков, а мы в последние дни не размагничены, а избыточно взвинчены. Война - это хаос, стихия. Воинская дисциплина, знаки различия, оружие на положенном месте - успокаивают. Дают опорные точки. Мешают хаос усугублять. Бегать, вопить, размахивать руками. Понимаете, подойдя строевым шагом, отдав честь, представившись по форме, человек заставляет себя объясниться кратко и точно. Медицинская сортировка - это средство упорядочить внешнее, а форма и воинская дисциплина - внутреннее. Такой вот вывод делаю из своего опыта.
- А как же Симонов? “Нацепили вдруг все лето нам мешавшие наганы”?
- Там было немножко особенное. Мы тогда выставили, я б сказал, сборную команду Советского Союза по хирургии. Опытных, сработавшихся людей. В условиях не более, чем угрозы неустойки фронта. В войне, не угрожавшей существованию страны.
- А сейчас, Алексей Петрович, вы как кадровый, что скажете про угрозу?
- Немцы, безусловно, понимают, что мы готовим удар. Безусловно, будут пытаться упредить.
- Быстрым ударом по Севастополю, вы говорили.
- Мне кажется, да. Вот-вот увидим, - и снова повторил, - Земля подсыхает…
Несколько секунд все молча смотрели на восток, будто ожидая увидеть там всполохи артподготовки наступающего Крымского фронта.
***
Сон долго не шел. Все казалось Раисе, что едва задремлет, их тут же поднимут, и она все ждала, ждала этого, но так и не дождавшись, уснула наконец и провалилась не в кошмар даже, а в тяжкий, бестолковый сон, их тех, что часто приходят к усталым людям и не приносят настоящего отдыха.
Во сне она бродила в ночи по смутно знакомому городу, безусловно мирному, потому что на пустых улицах горели фонари, непривычно большие и яркие. Почему-то она точно знала, что это Севастополь, хотя не различала ни одного знакомого дома. Но чуть только подумала о том, что точно знает город, как где-то вдали, за деревьями парка, мелькнуло море и памятник затопленным кораблям. Значит, Севастополь, и наш Севастополь! Именно туда, к морю, ей и было нужно, причем поскорее, но сколько ни пыталась Раиса во сне выйти из огромного парка, он никак не хотел ее отпускать. Аллеи сами собой меняли направление, оборачивались тупиками, вели к закрытым калиткам, так по кругу, по кругу, до полного изнеможения, а море манило где-то впереди, шумели волны, но выхода… выхода не было.
А потом неожиданно мелькнул впереди свет и послышались голоса. Под фонарем на скамейке сидела какая-то компания, совсем молодые еще парни и девушки, возрастом не старше Верочки. Они о чем-то беседовали, и совершенно точно по-русски, но сколько ни вслушивалась Раиса, она не то не могла разобрать слов, не то понять их смысл. Что-то про историю… про отчаянную борьбу с захватчиками, но не про эту войну, а о чем-то очень древнем.
Совершенно четко донеслась одна фраза - “Не обращай внимания. Они иногда подходят послушать. Любят песни”. И впрямь, запели, звучала гитара… но слова опять были туманны и неразличимы, и как ни пыталась Раиса подойти ближе, не могла сделать ни шагу. И только в последний момент ясно разобрала единственную фразу: “Что значит последний, к весне прояснилось” [Раиса не совсем верно расслышала слова песни].
На ней она и проснулась. Быстро, как от толчка, словно разбудили ее нарочно. И кажется еще пытаясь повторить услышанное вслух. “Что значит последний…” Такое бывает иногда, если во сне стихи снятся. Слушаешь, слушаешь, кажется - наизусть затвердишь легко. А проснешься - и слова как разорвавшиеся бусы раскатываются кто куда. Алексей Петрович как-то говорил, что во сне медицинскую литературу читать бесполезно… Да все понятно-то, если разобраться. Стихи она сама недавно читала. Романсы Колесник пела. Вот и перемешалось в голове. Что толку гадать теперь? Сон, он и есть сон. Подъем. Даже будто бы выспалась хорошо.
Проходя мимо стенда с газетами в коридоре, она краем глаза увидела свежую “Звезду”. Может, все-таки наступаем? “Напряженные бои продолжаются”. Калининский фронт, не то. “Внезапная атака укрепленного пункта”. Карельский фронт, тоже не то. “Защитники Ленинграда - севастопольцам”. Им тяжелее. Но они держатся.
А сводка?
“В течение 7 мая на фронте ничего существенного не произошло”.
Охота на дроф
ЖБД Крымского фронта. 08.05.1942.
Противник после мощной артиллерийской подготовки 5.30 08.05.1942 перешел в наступление … при поддержке 150 танков. … … усиленной бомбардировке подвергались шоссейные, грунтовые и железные дороги, а также линии связи. Всего на фронте армий отмечено до 700 самолето-вылетов авиации противника. … Штабы несколько раз в день меняли свои командные пункты, всякая связь была целиком нарушена … Боевые распоряжения доходили до исполнителей с большим опозданием и теряли свою ценность. … ЖБД Крымского фронта за последующие дни не сохранился, кроме выписок в ЖБД Закавказского фронта. ЖБД армий фронта за 9-15 мая 1942 не сохранились. Сводки Совинформбюро
В течение 8 мая на фронте ничего существенного не произошло.
В течение 9 мая на фронте существенных изменений не произошло. В течение 10 мая на фронте существенных изменений не произошло.В течение 11 мая на Керченском полуострове наши войска вели упорные бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками. На других участках фронта чего-либо существенного не произошло. В течение 12 мая на Керченском полуострове продолжались упорные бои с противником. На других участках фронта ничего существенного не произошло.
B течение 13 мая на Керченском полуострове наши войска, ввиду превосходства сил противника, отошли на новые позиции. Сообщение немецкого командования о том, что бои на Керченском полуострове закончились в пользу немцев и что немецкие войска захватили большое количество пленных, танков и орудий, является лживым. Наши войска отходят в порядке и наносят наступающим немецко-фашистским войскам огромные потери. На Харьковском направлении наши войска перешли в наступление и успешно продвигаются вперёд.
В течение ночи на 14 мая на Керченском полуострове продолжались ожесточённые бои. На остальных участках фронта чего-либо существенного не произошло.
В течение 14 мая на Керченском полуострове наши войска под давлением превосходящих сил противника с упорными боями отошли на новые позиции. На Харьковском направлении наши войска продолжали успешно продвигаться вперёд. За два дня боёв уничтожено и подбито не менее 150 немецких танков. Захвачено много трофеев и пленные. На других участках фронта ничего существенного не произошло.
В течение 15 мая на Керченском полуострове наши войска продолжали вести упорные бои с превосходящими силами противника. На Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и продвигались вперёд. За 3 дня боёв захвачено 255 орудий, уничтожено и подбито свыше 250 танков, сбито 40 самолётов противника.
В течение 16 мая на Керченском полуострове наши войска вели напряжённые бои в районе города Керчь. На Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и, успешно продвигаясь вперёд, захватили трофеи и пленных. За день боёв противник оставил на поле боя до 70 подбитых танков. На других участках фронта ничего существенного не произошло.
В течение 17 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и продвигались вперёд.На Керченском полуострове в районе города Керчь наши войска вели напряжённые бои.На других участках фронта чего-либо существенного не произошло. В течение 18 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и продвигались вперёд. На Керченском полуострове, в районе города Керчь, продолжались напряжённые бои. На других участках фронта ничего существенного не произошло. В течение 19 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и, отбивая контратаки противника, продвигались вперёд.В направлении Изюм-Барвенково завязались бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками.На Керченском полуострове продолжались бои в районе города Керчь.
В течение ночи на 20 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои.На Керченском полуострове продолжались напряжённые бои в районе города Керчь.На других участках фронта ничего существенного не произошло. В течение 20 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои и, отбивая контратаки противника, продвинулись вперёд.На Изюм-Барвенковском направлении наши войска отбили несколько атак немецко-фашистских войск.На Керченском полуострове продолжались бои в восточной части полуострова. В течение ночи на 21 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои.На Керченском полуострове продолжались бои в восточной части полуострова. В течение 21 мая на Харьковском направлении наши войска вели наступательные бои.На Изюм-Барвенковском направлении атаки противника отбиты.В восточной части Керченского полуострова продолжались бои. В течение 22 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занятых рубежах и вели наступательные бои.На Изюм-Барвенковском направлении наши войска отбили атаки противника и нанесли ему большие потери. Только за 3 дня боёв на этом участке фронта уничтожено более 15 тысяч немецких солдат и офицеров.В восточной части Керченского полуострова продолжались бои. В течение 23 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занимаемых рубежах, отбивали контратаки пехоты и танков противника и на некоторых участках вели наступательные бои.На Изюм-Барвенковском направлении происходили упорные бои, в ходе которых наши войска отбивали атаки противника и наносили контрудары по войскам противника.По приказу Советского Главного Командования наши войска оставили Керченский полуостров. Войска и материальная часть эвакуированы. Эвакуация проведена в полном порядке. … В течение 27 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занимаемых рубежах и продолжали вести бои.На Изюм-Барвенковском направлении наши войска отражали ожесточённые атаки противника. В течение ночи на 28 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занимаемых рубежах.На Изюм-Барвенковском направлении наши войска вели упорные бои с танками и пехотой противника.На других участках фронта существенных изменений не произошло. В течение 28 мая на Изюм-Барвенковском направлении наши войска отражали ожесточённые атаки танков и пехоты противника.На остальных участках фронта ничего существенного не произошло. В течение 29 мая на Изюм-Барвенковском направлении наши войска продолжали вести оборонительные бои и отражали атаки танков и пехоты противника.На остальных участках фронта ничего существенного не произошло. В течение 30 мая на Изюм-Барвенковском направлении наши войска продолжали отражать атаки танков и пехоты противника. На остальных участках фронта ничего существенного не произошло. За 28 мая уничтожено не 53 немецких самолёта, как об этом сообщалось ранее, а 62 немецких самолета.
В течение ночи на 31 мая на Изюм-Барвенковском направлении наши войска вели оборонительные бои с танками и пехотой противника. В течение 31 мая на фронте ничего существенного не произошло. 7 июня 1942 - начало третьего штурма Севастополя 17-18 июня - последний транспорт “Белосток”. Погиб при прорыве из Севастополя 17-18 июня 1942 - кризис. Немцы заняли Северную сторону, бои на Северной продолжаются до 24 июня (Константиновская батарея) ночь 26-27 июня - последний прорыв крупного корабля (“Ташкент”, поврежден на обратном пути, отбуксирован в Новороссийск) 27 июня - зенитная артиллерия без боеприпасов. Начало агонии 28-29 июня - десант на Корабельную сторону 29 июня, около полудня, потерян Инкерман 29 июня, с 16-00 резко слабеет огонь артиллерии 30 июня - пал Малахов курган. Разрешение на эвакуацию 1 июля - пал Севастополь. В ночь на 1 июля Октябрьский сбежал, переодевшись мужчиной 2 июля - подорвана 35-я батарея 3 июля - последний бой последнего танка Совинформбюро сообщает об оставлении Севастополя 8 июля - окончание организованного сопротивления 9-12 июля - сопротивление разрозненных групп бойцов
Глава 11. Инкерман - Херсонес. Июнь 1942
- Товарищи. То, что вы сейчас услышите, не подлежит оглашению. Даже оговориться при раненых - запрещаю. По приказу товарища Соколовского, мы должны произвести подготовку к срочной передислокации. На случай, если Инкерман придется оставить.
“Оставить”. Когда прозвучало это слово, свет как будто стал глуше и в углубившихся тенях поползла по стенам зеленая плесень.
В повисшей тишине кто-то приглушенно всхлипнул. Совсем недавно, какой-то месяц назад смотрели на восток, ждали Крымский фронт. А теперь все небо в самолетах. Долбят. Давят. Закончат давить - и пойдут.
- Наша задача сейчас, - продолжал Огнев негромко и четко, - без огласки проработать порядок отхода, основные и запасные пути. Семененко, у вас вопрос?
- Так точно, товарищ военврач третьего ранга. Если немцы нас еще потеснят - они ж насквозь артиллерией простреливать смогут?
- Да.
- А… тогда…
- А тогда будем разбираться. Пока немцы не начали наступления. Наши позиции укреплены хорошо. Снарядов достаточно. Но если что-то пойдет не так - мы должны быть готовы. Как на ответственной операции - быть готовыми к осложнениям. Спасем раненых - будем думать, что делать дальше.
- Так точно. А… стрельбище бы организовать?
- Организуем. Вопросы есть? Нет? Вольно, разойдись.
И разошлись, сосредоточенные и молчаливые. Никто больше не задавал вопросов. “Стрельбы… Эх, Семененко-Семененко, не ты ли пару месяцев назад просился на передний край? Все-то тебе кажется, что с винтовкой в руках ты сможешь сделать больше, чем сейчас в роли ассистента на несложных операциях. Организовать можно, скорее всего, даже нужно. Но толку будет еще меньше, чем под Ишунью. Хотя, конечно, умение метко стрелять еще никому не навредило”, - Огнев взглянул на карту на стене “кают-компании”, по которой отмечали флажками продвижение фронта. Вот она, Ишунь, теперь больше полугода как захваченная врагом. Еще в мае все виделось по-иному. Даже когда стало известно, что оставлен Керченский полуостров. Всю весну госпиталь расширялся и обживал доселе пустовавшие запасные штольни. В тоннелях Южной бухты разместили еще один. Обустраивались, даже уют создавали, и вот приказ: “Быть готовыми в любой момент оставить штольни и вывезти всех раненых”.
Город снова лежал в развалинах, и жизнь в нем, возвращению которой так радовались в начале зимы, замерла, ушла опять под землю. А вражеские самолеты все накатывались и накатывались волнами, день за днем, раз за разом, возвращая к недоброй памяти первому лету войны.
Смены вновь дотянулись до десяти часов и все говорило о том, что это не предел, будут и по суткам. Справимся, устоим, как устояли в ноябре. Нельзя не устоять.
Снаружи содрогались от взрывов Мекензиевы горы, тонул в дыму пожаров Севастополь. Под землей, после этого гула и рокота, тишина оглушает и кажется, словно покачивается под тобой твердь, будто вы и впрямь в море и не метры камня отделяют от мира, а тонкая переборка.
Сменившись с дежурства, обитатели “кубрика” валились спать будто замертво. И только Астахов не спешил, а взялся, в который раз уже, перебирать “ТТ”. Возиться с оружием всякий раз перед отбоем где-то с весны вошло у него в привычку. Делал он это без лишней спешки, тщательно и обстоятельно. Движения худых, жестких рук были аккуратными и выверенными, как на операции.
- Вы думаете, нам придется в скором времени и стрелять? - с сомнением спросил сосед по кубрику, тот самый терапевт. В последние дни выглядел он совсем уж измученным и подавленным. Жесткий, не дающий лишний минуты рабочий график подступающих больших боев очевидно сделался ему, шестидесятилетнему, уже не по силам, и не по возрасту, как бы он ни старался это скрыть.
- Я не думаю, но готовлюсь. Придется, так будем, - Астахов одним движением загнал на место магазин, прибрал пистолет в кобуру, а кобуру - под подушку. Только потом улегся и вытянулся, закинув за голову руки. - Вы-то сами умеете стрелять?
Тот растерянно посмотрел на собеседника и покачал головой:
- В сложившейся обстановке будем считать, что умею. То есть, я знаю, как перезарядить пистолет или винтовку и как заставить его выстрелить. Кажется, это называется “произвести выстрел”. На этом все. До войны, признаться, я даже огнестрельных ранений in corpo не видел. И полагаю, учиться еще и целиться мне уже поздно. Я бы не хотел, чтобы меня сочли паникером, но полагаю, если составу нашего госпиталя придется стрелять, враг будет настолько близко, что не промахнусь даже я.
- Рановато помирать готовитесь, так я бы сказал. Может, я за весь наш госпиталь уже повоевал…
***
Три раза, если с самого начала войны считать, приходилось Раисе отступать. А однажды так и из окружения выходить. И хотя она не любила о том вспоминать и не рассказывала никогда, все равно знала, что девушки-сестры считают ее обстрелянным бывалым солдатом. Вот и теперь, приказ помалкивать о подготовке к возможному отходу все строго исполняют, но на тетю Раю поглядывают. Уж если она спокойна как всегда, значит и тревожиться-то не об чем.
А у Раисы щемило на душе, тяжко и больно. Наверное, лишь со своим жилищем в Белых Берегах ей было настолько горько расставаться. Будто бы снова выпадало покинуть родной дом. Неужели даже на улицы этого, такого надежного и прочного подземного города в конце концов ступят немцы? “Может, все еще устроится, - утешала она себя. - Мы ведь держимся, артиллерия наша бьет. А там добросят подкрепление и вышибем немцев из Крыма как пробку из бутылки! Костью в горле им будет Севастополь!”
Но такие вот “политбеседы”, что военфельдшер Поливанова вела сама с собой, помогали лишь поначалу. В мае от них был толк, а в последние дни уже не отпускало ощущение медленно, но верно и неумолимо затягивающейся петли. Вновь удлиннившиеся рабочие смены, бессонные ночи сделались почти спасением. Когда стоишь у стола часов по десять так, что чуть руки не падают (“Как же звали того врача в прошлом веке, которого санитары под руки поддерживали?”) сил на то, чтобы тревожиться, просто не остается. И она снова, как в декабре, спрятала свой страх в работу, благо было, во что прятать. Потому и казалась всем очень и очень спокойной.
Спустя несколько дней после того приказа быть готовыми Раиса отыскала вдруг Веру Саенко в самой дальней штольне, в каком-то нежилом отнорке. И нашла-то не сразу, спохватилась, что смена давно кончилась, а та подевалась куда-то и на ужин не идет.
Вера сидела, скорчившись, на пустом ящике, обхватив голову руками. Ни слова не говоря, Раиса села рядом, обняла ее за плечи. Когда слезы душат, слов не слышат. Пусть выплачется, пусть. Иногда без этого нельзя. Сидела, обнимала, гладила по голове… А Веру трясло от слез, и худые плечи под Раисиной рукой сжались, закаменели.
- Пусти, тетя Рая, я сейчас, - она высвободилась и стала вытирать глаза.
Раиса хотела уже спросить “Кто?”, но вовремя остановила себя, сообразив, что по покойнику так не плачут.
- Я сейчас… - повторила Вера, выпрямилась и села, сложив руки на коленях, чуть не до хруста сцепив пальцы. - Сейчас пройдет.
- Пройдет, конечно пройдет. Не грызи себя так, поплачь еще, коли так легче.
- Не будет, тетя Рая. Не будет легче. Не могу я так! - Вера судорожно вдохнула воздух и губы у нее опять задрожали. - Не могу больше… Я… драться хочу! Не сидеть здесь. Лучше драться! Пусть лучше в бою, чем… - она сглотнула и продолжила, заикаясь. - Т-ты не думай, я не трушу. Все понимаю. И работать буду, до последнего. Только, только жалко, что у меня гранаты нет. Я плохо стреляю, да еще и в очках. А кольцо выдернуть — это недолго. Даже на ощупь можно. С-сколько смогу, с собой возьму. И живой не дамся. Ты же понимаешь, тетя Рая! Не смерть страшна!
Раиса вздрогнула. Все так. Не смерть. Им обеим, так точно. И до сих пор старательно загоняемая вглубь тревога рванулась вверх, подступила комом к горлу. Холод пробрал такой, что начало сводить пальцы.
- П-помнишь Наташу Мухину? - продолжала Вера. Она перестала плакать, но черные глаза блестели, как у больного с лихорадкой. - Когда-то мы с ней за одной партой сидели. В школе нас мальчишки дразнили «Пончик и Сухарик», потому что она кругленькая была, а я худая. Наташа обижалась, а мне было смешно. Сегодня… сегодня я вспомнила о ней и подумала, что ей п-повезло. Ее… сразу убили. Гранату бы… да где взять?
Раиса снова обняла ее и заговорила как можно уверенней, что для начала еще ничего неясно, может и не придется отходить никуда, а уж если выпадет, то организованно, всем. Так что на случай чего и оружие наверняка будет, выдадут, и гранаты тоже.
- Нас не бросят, слышишь ты меня?! Ни в коем случае! Вместе выходить будем, вместе бой принимать. Вместе выйдем и раненых выведем. Помнишь, как мы от Ишуни шли? Ведь хуже было, и голод, и холод, и нас всего-то горстка, но справились же. А сейчас нас тут целый отряд.
Ох, никогда еще Раисе не приходилось так долго, обстоятельно и убедительно… врать. Для пользы дела, понятно. Но возвращаясь вместе с Верой назад, она думала совсем о другом. Что граната, на такой случай, не помешала бы и ей. Вот только бросать она их не умеет, и не видала никогда, как это делается. Ну, верно, если уж снабдят гранатами, то научат.
После отбоя, уже в полусне, подумалось вдруг: отчего так мало в ней самой страха. Тоска гложет, подспудно, тихо, а страха, настоящего - нет. Даже теперь. Повеяло как сквозняком и отпустило. “Окостенела я будто”. Так отмороженные пальцы не ощущают боли. Так смотрят на жизнь дряхлые старики, давно позабывшие, сколько им лет, с отрешенным равнодушием, какое дает природа человеку, чтобы он не терзался страхом перед неизбежным. “Все просто. Я знаю, что умру. И так хорошо знаю, что привыкла. Если к этому вообще можно привыкнуть”. Как ни странно, но даже эта мысль не напугала, а потянула за собой сон, тревожный и чуткий.
***
Не успели закончиться баталии с неугомонным лейтенантом Кондрашовым, добившимся раньше всех положенных сроков перевода в батальон выздоравливающих, как срочной выписки, причем сразу на фронт, потребовал Гервер. В своей обычной манере, то есть спокойно, но даже не настойчиво, а как чего-то само собой разумеющегося. Гипс сняли, рука слушается, в сложившейся обстановке дальше ждать нельзя. Невозможно.
В попытке убедить пациента, Огнев отвел его к силомеру. Нет, Гервер даже не поморщился, но правая рука была очень зримо слабее левой.
- Значит, не болит?
- Не болит, - на этот раз, если по зрачкам судить, комиссар не пытался прикрыть несознательную слабость тела.
- А силомер показывает слабость исключительно от непонимания обстановки.
- Координация есть, руки не дрожат, стрелять могу, - Гевер будто и не заметил иронии. - С шашкой на коне с такой рукой нельзя, но я и не собираюсь. А разрабатывать мышцы могу и на позициях.
- Точно, координация восстановилась?
- Ваши ходики это подтвердят, Алексей Петрович, только спросите, - как всегда, Гервер шутил без улыбки, - Я их только вчера перебрал и смазал, теперь отставать не будут. Только кто же их так искалечил, и для чего?
- Звукомаскировка. То есть, чтоб не куковали.
- Так я и подумал. Но тяга там снимается, перекусывать незачем. Я ее совсем снял, и проволокой замотал. Пропаять бы надо, но мне нечем. Уложил внутри корпуса, в любой мастерской закончат.
- Но зачем?
- В порядке трудотерапии. Подвижность пальцев восстанавливать. Видите, тонкая работа получается, так чего же ждать?
- Вижу. Надо полагать, с тонкой моторикой пальцев у потомственных часовщиков такой же казус, как у профессиональных бухгалтеров с памятью на числа.
- Немного не так. Чинить часы я действительно умею, но примерно так же, как фельдшер умеет лечить. То есть, наручные мне не по силам, а ходики или будильник - вполне. Отец не хотел, чтобы я осваивал семейное ремесло. Но кое-чему пришлось научиться, чтобы ему помогать.
Стрелки дрогнули на пяти, безмолвная кукушка высунула в резные дверцы тонкий клюв и тут же скрылась, будто застеснявшись.
- В общем, так. Мелкая моторика - это прекрасно, это прям хоть студентам показывай. Но хотя бы две недели еще. Чтобы ни кость, ни мышца не подвели.
- Нету у нас, Алексей Петрович, двух недель. И недели уже нету. Вот эта долбежка артиллерией и авиацией - это не швайнфест, это начало наступления. Когда они пойдут, я должен быть в своей части.
- Извини. Как врач - не имею права.
- Понимаю. Пойду к Соколовскому.
Огнев уже убедился, что как нет такой крепости, которую не могли бы взять большевики, так нет такого человека, которого бы Гервер не переспорил. Разговор с Соколовским занял ровно три с половиной минуты, видимо, начсанарм это тоже понимал. До утра выписанный остаться охотно согласился - дождаться плановой машины в сторону своей части было очевидно быстрее, чем идти пешком или добираться на попутных.
***
Гервер отбыл рано утром, считай еще затемно. Самое время чтобы и ехать не на ощупь, и под налет не угодить. И как оказалось, накануне штурма. Прощаясь, он был странно бодр, почти весел. И, уже забравшись в кузов полуторки, которая подхватила его и нескольких других выписавшихся, поднялся в полный рост и с улыбкой махнул госпиталю рукой. Машина тронулась, Раиса растерянно смотрела ей вслед. Обычно спокойный, немногословный комиссар был сам на себя не похож. Так улыбаются безнадежно больные, точно знающие свой диагноз. Холодно делается от такой улыбки. И настолько холодно, что весь день потом не было Раисе покоя. Смену работала она на сортировке да в перевязочной и все казалось, что тень той же улыбки, ни разу не веселой, нет-нет да и мелькнет на лицах других раненых. “Неужели все так плохо, что это ясно любому, побывавшему на передовой? - спрашивала она себя. - Нет, быть того не может! Ведь артиллерия наша не молчит, значит держимся. Ох, тетя Рая, нашла ты себе время переживать!”
И под самый вечер, обойдя перед отбоем палаты и доложив дежурившему в ночь Огневу, что все в порядке, решилась спросить. Никому другому не выказала бы она своей тревоги.
- Алексей Петрович… да что ж с нашим комиссаром-то? Никогда его таким не видела. Будто бы веселый, но как-то странно… Словно в последний раз улыбается.
- Именно, Раиса Ивановна, в последний, - ответил он негромко. И Раиса вздрогнула, поняв, что даже у него сейчас такой же отрешенно-веселый вид, как у Гервера. - Я такое веселье, Раиса Ивановна, один раз в жизни видел, еще в ту войну, в семнадцатом. Когда командир батальона ударников в последнюю атаку вел всех, кто идти готов. Неполных две сотни, без артиллерийской поддержки, от всей дивизии - комитет проголосовал: “Не наступать, артиллерии стрелять запретить”. Я с ними хотел - а он меня завернул. России, мол, какая бы она ни получилась, врачи будут нужны, а нашему батальону - уже без надобности. Вы ж, говорю, на верную и бессмысленную смерть идете - весь фронт наступать отказывается. А он мне: “Theirs not to reason why, theirs to do and die. Прощайте, господин зауряд-врач. “Там, за дверью гроба, не прежде, свидимся с тобой”. И ушел. И точно так же улыбался.
Раиса вздрогнула, с удивлением услышав от командира чужую речь:
- Это по… на каком он языке?
- По-английски. Это о Крымской. “Их дело не рассуждать, а в бой идти умирать”. Атака английской легкой бригады, как раз здесь, под Балаклавой. Они там от общей неразберихи и вражды между командирами очень красиво и героически атаковали, потом отступили. Только атаковали не туда, куда было нужно. За неполный час потеряли от ста до четырехсот человек, разные историки по разному считали, из шести сотен. В любом случае - это бойня. А Теннисон героическую поэму написал…
Он тяжело поднялся из-за стола и только тут Раиса заметила, не в первый раз уже, как тревога и тяжкие вести состарили ее командира. Резко залегли морщины, веки набрякли. А ведь не многим старше комиссара… “Значит, действительно, плохи наши дела…” Она хотела отогнать эту мысль, но не хватало сил.
- И вот тут-то и появляется главный солдатский вопрос - тот приказ, который видится тебе бессмысленным, это что такое, преступление? Ошибка? Вынужденное решение? Или часть плана, которого мы целиком знать и видеть не можем? Ударники считали, что идя на смерть, спасают честь армии… Впрочем, - тут голос его вновь стал тверд, - хотя бы от этого вопроса мы избавлены. Нам тут нужно только держаться. Как говорил адмирал Макаров: “Стреляйте, стреляйте до конца, может быть. последний выстрел принесет нам победу”. А если нет… никто не сможет сказать, что мы сделали не все.
Вслед за тяжелыми вестями о наступающем противнике в подземный город скоро пришла новая беда: он остался без воды. Артобстрелы и бомбежки разрушили водопровод, а близость фронта уже не давала свободно приблизиться к Черной речке. Вот тут и пришли на помощь запасы вина, которых в “Шампаньстрое” было столько, что какое-то время так и не успевшее перебродить в шампанское, оно заменяло все. На вине готовили обед, им мыли руки перед операцией, в детском саду в соседних штольнях в нем даже купали детей.
На третий день уже сладковатый фруктовый привкус любой еды и хмельной запах надоели настолько, что даже думать о вине стало тошно! “Ром был для меня и мясом, и водой, и женой, и другом,” - писал веселый англичанин Стивенсон, рисуя своих пиратов, склонившихся над картой острова сокровищ. Раиса очень любила эту книгу. Интересно, если бы старому пирату пришлось не только пить ром, но и умываться им по утрам, стирать в нем тельняшку или в чем тогда пираты ходили, что бы он сказал тогда? Наверняка, припомнил бы не меньше крепких словечек, чем Астахов, которого до белого каления доводил такой метод мытья рук.
“Кончится война - пить брошу! - пообещал он, исчерпав запас ругательств, - Разве что водку. А на вино не посмотрю даже.”
После такого мытья перчатки липли к рукам, сколько талька ни сыпь в них.
Но долго так продолжаться уже не могло. И наконец пришел тот приказ, которого с тревогой ждали и надеялись, что его не отдадут: оставить Инкерман. Госпиталь перебазировался в Георгиевский монастырь.
Собираться пришлось в большой спешке. Короткие летние ночи едва позволяли машинам сделать один рейс до нового места дислокации. Там тоже были скалы, древний монастырь будто врос в отвесные каменные стены, но уже не было таких глубоких и надежных подземных тоннелей. И отступать было уже некуда - в двух шагах море.
Всех раненых, кто мог перенести дорогу, эвакуировали. Еще пробивались чудом к городу корабли, только теперь они причаливали в Камышовой бухте. Уже не транспорты, уже боевые, транспорты прорваться к осажденным больше не могли. Последний, “Белосток”, обстрелянный и поврежденный ночью в бухте, погиб, едва выйдя в море. Еще поднимались с аэродрома на Херсонесе транспортные самолеты. В серых предрассветных сумерках, пока не появились вражеские истребители. Осада стягивалась, как удавка.
Очередной рейс из Инкермана к монастырю кажется должен был стать последним. Все что можно уже вывезли. До сих пор возможность глотнуть свежего воздуха как-то Раису ободряла и поднимала настроение. Но не в этот раз. Так страшно переменился Крым, который она до сих пор знала. Исклеванные осколками стены и щерящиеся пустыми провалами окон дома, разбитые дороги. Деревья, на которых близкие разрывы не оставили ни одного листа - и это летом! Страшнее только полуразрушенные дома видеть, те, что уже оставлены людьми и теперь медленно тлеют, источая в ночной воздух горький запах гари, сырости и прели.
И снова накатила тоска, такая, что защипало в глазах. Ее порождал не страх, а ожидание. Тяжелой, непонятной пока, но неизбежной развязки. «Права Вера. Действительно, уж лучше в бой, - снова пришло ей в голову. - Хоть с гранатой, хоть с наганом. Как камень на сердце. И не скажешь никому. Верочка хоть мне пореветь может, а я кому расскажу? Даже брату писать об этом не стоит...»
Впрочем, письмо было давно отправлено. Долго Раиса не могла его как следует дописать, а отослав, ругала себя, что вышло так мрачно. Но ничего не поделаешь. Она прощалась потому что не могла не попрощаться. Будем думать, что на его участке фронта все хорошо. Знать бы еще, где он. Но о том писать нельзя…
- Ты замерзла что ли, Раиса Иванна? - Гусев тронул ее за плечо. - Что приуныла? Будет тебе! Где наша ни пропадала, отобьемся еще. Вон, сейчас Митрополичьи сады пройдем и дома считай.
И снова это “дома”. Еще недавно домом был Инкерман, теперь вот - монастырь. Что им станет через неделю, месяц? Нет, на такое время сейчас не загадывают.
Машины шли без огней, но водители приноровились ориентироваться в полной темноте на изрытой воронками дороге. Небо затянули тучи, и это давало слабую надежду, что бомбить в ближайшее время не будут. А потому первый тяжелый удар где-то впереди и выше колонны застал всех врасплох. Гусев врезал по тормозам так, что Раису ударило лбом.
- От машины!
Следующий удар поднял в воздух тучи песка и камня. Раиса хотела бежать к высящемуся неподалеку большому дому, чья каменная стена хорошо была видна на фоне неба. Если она устояла, то пожалуй прикроет. Но близкий разрыв, и жаркая волна, самым краем долетевшая до нее, заставили упасть почти сразу, ничком, прикрыв голову руками. Сообразила, что похоже, это артобстрел, самолеты было бы слышно.
И только успела задуматься о том, что хуже, воздушный налет или артиллерия, как земля снова дрогнула и показалось, что следом рушится само небо. Что-то с силой ударило в плечо, посыпались сверху какие-то обломки и душная тяжесть вдавила в землю, не давая ни дышать, ни смотреть.
Опомнилась она почти сразу. От боли. Правой рукой было не шевельнуть. Левая при попытке двинуться уперлась в доски и осколки кирпича. «Завалило!» Раиса попыталась вытянуть левую руку вверх, может, так ее из-под завала заметят. Вот тут сделалась страшно по-настоящему: а ну как проглядят?! Но сверху уже слышался треск, кто-то разбирал завал, кто-то, кажется шофер, в голос ругался и повторял: «Ну здесь же была, здесь! На моих глазах ведь!»
Темнота над головой стала синей и ночное небо сразу закрыли какие-то тени. «Вот она! - сказала одна из этих теней голосом Гусева, - Живая! Меж двух балок лежит. Везучая, не задавило! Домкрат тащите!»
Вокруг нее суетились, потом тяжесть с плеча сошла и словно иголками закололо всю руку изнутри. Кто-то попытался поднять Раису с земли, и от боли у нее сразу потемнело в глазах.
- Нне… не надо… сама… - она попыталась встать, ноги кажется были целы, но земля качнулась под ней как лодка.
- Тихо, тихо, Раиса Иванна, - Гусев по-прежнему был где-то рядом, но перед глазами плыли круги, и Раиса скорее слышала его, чем видела. - Видать, по голове ее приложило, - говорил он кому-то еще. - Терпи, терпи милая. Мы сами тебя сейчас дотащим.
Ее снова попытались поднять в несколько рук и темнота сомкнулась над головой как вода в омуте. Раиса пришла в себя в машине. Каждый ухаб отзывался такой болью в правом плече, что слезы катились сами собой. «Вот каково нашим раненым приходится». Она дотянулась и стиснув зубы попробовала ощупать руку. Делать этого, наверное, не стоило, потому что от боли вновь поплыли перед глазами разноцветные пятна. Но стало понятно, что плечо сломано - рука опухла аж до локтя. “Сустав наверное задет, - подумала Раиса. - «Везучая», додумался же кто! Повезло мне, как субботнему утопленнику — в баню не идти.”
И снова темнота. В следующий раз она пришла в себя уже при свете лампы, в госпитале.
- Гусев! Ты полгода с лишним то при медсанбате, то при госпитале! Шину-то наложить? Да хотя бы просто руку к телу прибинтовать! Как вчера родился!
Знакомый голос. Но ни разу Алексей Петрович таким раздраженным не был. Влетело за нее шоферу. Небывалое дело - при всех распек!
Но вот ведь как - только подошел, а боль уходит. Тепло так, удобно… А левый-то рукав когда порваться успел?
- Раиса, все в порядке. Голова цела, остальное заживет. Морфий я тебе уколол, должно отпустить немного.
Ах, вот оно что! Да, понятно, почему к нему так легко привыкнуть…
- Пальцами на правой руке пошевели. О, шевелятся, теплые. Сосуды целы, нервы целы.
В перевязочную несут, подумала Раиса. Рентген бы надо сделать… Но где его возьмешь теперь?
- По уму, тебе бы сейчас рентген сделать. Но придется обойтись.
Холод ножа по шее. Хорошая была гимнастерка, а тут по всей руке распорота. Зашивать неудобно будет потом. “Ой, я же при нем почти голая теперь. Глупости какие. А то он женщин не оперировал!”
- Повезло.
При этом знакомом слове почему-то захотелось смеяться. Странно и неловко даже. Только что от боли сознание теряла, а теперь весело, губы сами собой в улыбку расплываются. “Повезло”. Опять ей, выходит, повезло.
- По гимнастерке поглядеть - тебя размолоть должно было в труху. Ан нет, перелом, конечно, со смещением, но локоть не зацепило, и кожа цела, так что прогноз с осторожностью благоприятный. Так, погоди, ты раньше морфием не баловалась?
- Да что ты!
- Значит, просто реагируешь остро. Ничего страшного, пометим в карте - морфия тебе нужно чуть меньше, чем на вес положено.
- Что там у меня?
- С рукой - закрытый перелом со смещением, ничего особенного, надо еще ребра посмотреть.
“Ой, он же сейчас с меня совсем одежду срежет!” - Раиса попробовала здоровой рукой натянуть на себя простыню.
- Ну, и ребро, как минимум, одно треснуло. Да ладно, Раиса, тебе там стесняться нечего! Сейчас Вера тебе руку подержит, грудь забинтуем, потом гипс, и вечером отправим…
- Куда?
- В глубокий тыл. Переломы сращивать.
Раиса хотела что-то возразить, но отвлеклась на ощущение от рук, обходящих ее тело с бинтом. Потом, когда руку ей временно укрепили в “крамере” и понесли, она хотела что-то сказать, но никак не выходило, мысли путались, а там и уснула.
Проснулась Раиса с твердым намерением потребовать, чтобы ее оставили здесь. В конце концов, это же не ранение. Но почти сразу неловко двинулась, ойкнула и тут же получила укол морфия. Доза, верно, была поменьше, но желание чего-то требовать и добиваться ушло. А пришла мысль, что она все-таки не права. Кости срастаются долго, а на новом месте тесно, чуть не на голове друг у друга живем и работаем. И раненых столько, сколько их, наверное, в ноябре не было.
Но сразу вслед за тем, сквозь сон, сквозь обезболивающее ее вдруг как холодом пробрало: в тыл - значит насовсем. Из остающихся здесь она больше никого не увидит. Хорошо, если до конца войны. А очень возможно, что и никогда. Ей отчаянно, до кома в горле захотелось успеть увидеть еще раз всех - Алексея Петровича, Верочку, Олю, Астахова. Своих товарищей, ставших для нее за эти месяцы почти семьей.
Огнев появился только перед тем, как их всех отправляли. Раисе очень хотелось сказать ему что-то, попрощаться, но она все никак не могла найти нужных слов. Наконец, улучив момент, она взяла его за руку.
- Я вас найду потом, - прошептала Раиса, стараясь, чтобы он не заметил в ее голосе слезы. - Обязательно найду.
И добавила, уже про себя, не решившись сказать вслух: “Только постарайтесь остаться в живых, пожалуйста!”
В бухте, у причала, когда соленый ночной ветер трепал ее волосы, пока носилки несли по сходням на борт, Раиса подумала, что в сущности, на этом все может кончиться и для нее. Если их атакуют в море, если начнут тонуть, с такой рукой ей нипочем не выплыть. Но это не испугало, не вызвало даже волнения. Просто еще одна вещь, которую следует учесть. Как риск вторичного кровотечения после тяжелой операции.
Глава 12. Севастополь - Новороссийск. 27 июня 1942
Очень странно и непривычно было чувствовать себя грузом. Вот Раису бережно погрузили, отвезли, сгрузили… “Как бандероль с вазой”, - подумалось ей. Потом занесли на необъятно-огромный в полумраке корабль. Столько раз видевшая их в гавани, сопровождавшая раненых, она ни разу не была на борту. Дорога в порт запомнилась смутно и более-менее осознала себя Раиса уже внутри. Так вот как выглядит настоящий кубрик, на корабле, а не то, что им в Инкермане звали. Небольшое помещение с единственным иллюминатором и койками в три яруса. Устроили ее аккуратно, полусидя, как и полагается. И тут же, минуты не прошло, а народу столько, что свободного места осталось всего-ничего, едва протиснуться между носилками. Даже на полу лежат люди.
Сначала показалось, что она здесь единственная женщина, это не смутило, просто удивило. Потом разглядела еще двоих, гражданских, пожилую, с загипсованными ногами и сидящую у ее изголовья прямо на полу молоденькую девушку, видимо, дочь.
"Как бы я здесь работала?" - подумала Раиса и удивилась, что все еще рассуждает как медработник, будто ее перевели сюда на службу, а не эвакуируют на материк с загипсованной рукой. Рядом кто-то тоже с рукой на перевязи, но не в гипсе, только “крамер” наложили и то кое-как. Раиса решила, что непременно об этом доложит, едва появится хотя бы санитар. Нельзя же так, товарищи!
Но никто не появлялся, а мысли начинали путаться, накатило странное тяжкое оцепенение. Боли толком не было, совсем она не пропала, словно затаилась. Только дышать неудобно, полной грудью и не получится, и рука теперь как чужая.
Прежде Раисе не случалось себе ничего ломать, ни в детстве, ни в юности. "Вот теперь посмотрим, как это бывает”. Это было последним хоть сколько-то осмысленным, а потом глаза закрылись сами собой. И шум машин, заглушенный переборками, она еле уловила сквозь сон.
Проснулась в темноте, от частого металлического звона, качки и громкого голоса:
- … значит, скоро налетят, мать их!... Ой, товарищ лейтенант, извините, не сдержался.
- Я не лейтенант, - машинально ответила Раиса, не видя, с кем говорит. Перед глазами был только низкий потолок, - Я военфельдшер.
- Санслужба, значит, - с уважением ответили совсем рядом.
Она с трудом повернула голову на этот голос и в тусклом сером свете разглядела товарища по несчастью. Лица толком не различишь, лишь повязка на голове белеет, но поверх нее, набок - бескозырка. Моряк. На корабле с головным убором нипочем не расстанется, даже раненый.
- Санслужба... А что случилось у нас?
- Случится. Рассвело. Чую, ход прибавили, маневрируем. Видать, фрицы уже с воздуха караулят, явились - не запылились!
На этих словах корабль качнуло на правый борт и где-то там, в глубине, заглушенные переборками, заревели, загудели моторы. Борт аж завибрировал от скорости хода. Девушка ойкнула, прошептала: “Ой, мамочка…” Но мать сказала строгим шепотом: “Тома, тихо. Товарищи знают, что делают. Держи себя в руках!”
Где-то рядом, Раиса не видела, захныкал ребенок. Устало, будто по обязанности.
- А на чем мы? Транспорты же не ходят? - спросила Раиса, пытаясь понять, есть ли такому большому кораблю, чем себя защитить.
- На голубом крейсере, сестренка! Не бойся, он счастливый!
Кажется, Кондрашов рассказывал, какой корабль так называют, но вспомнить точнее у Раисы не получилось - в следующую секунду они резко легли уже на левый борт и ее буквально вбило сломанным плечом в переборку. От боли в руке и в груди она дышать забыла. И только где-то на грани сознания слышала совсем рядом голос:
- Ах ты ж … заходят… ближе… совсем рядом…
Cнаружи ударило, тяжело и гулко, и весь кубрик подбросило, казалось крейсер - да как же он называется? - подпрыгнул на волне.
- Промах, - заключил моряк спокойно, как на стрельбище, - Сейчас еще пойдут.
- Господи помилуй! - охнул чей-то старческий голос рядом с Раисой.
“Зачем мне теперь название? Знать, на чем тонуть?”
Однако, раз за разом бухало и стучало наверху, гулко ударяло снизу, моряк все повторял как заклинание, от “заходят” до “промах” - а ничего не менялось. Только тон у моряка из почти обреченного делался бодрым.
- Ах ты, крабья твоя душа! Как псалтырь бубнишь! Хоть бы считал! - выдохнул кто-то.
- Двадцать семь.
- Да сколько ж их всего?
- По четыре на самолет. А самолетов, извиняюсь, мне не видно, и командир не докладывает почему-то. Двадцать восемь. Заходят…
Ребенок в углу продолжал монотонно хныкать, его так же монотонно успокаивала мать.
Раиса внезапно поняла, как моряк определяет события. Вот забухало тяжело. Заходят. Вот затявкало почаще, на полдюжины голосов. Ближе. Застучало. Совсем близко. Вот … двадцать девять. Промах. На этот раз даже свет в кубрике мигнул, видать, едва не попали. Девушка сжалась в комок и вцепилась в руку матери.
Разрывы прокатывались как волна, по всему кораблю, от носа до кормы. Словно гигантской кувалдой били снаружи. Сначала тяжелый грохот, от которого закладывает уши, потом треск очередей, ррр-р-р-раз, р-р-р-раз. "Не боись, ребята! Это мы. Корабельная артиллерия работает, - перекрикивая грохот, объяснял моряк. - Сначала пушками, потом пулеметами утюжит. Подавится фриц... якорь ему в глотку! Подавится... р-растак его!"
Его слова утонули в грохоте, корабль бросило сперва вверх, потом вниз. Раисе почудилось, что она всем телом ощущает, как под стальным корпусом расходится вода.
- Сорок семь минут с первого разрыва, - добавил еще один раненый. “Крылышки” на петлицах - летчик. Ох, неуютно ему тут…
- Молодец командир. Ей-богу, молодец! Тридцать две бомбы и ни одного попадания. Ах ты ж мать их в три креста! Прощения просим, товарищи женщины. Всерьез взялись.
И правда, разные голоса пушек с верхней палубы начали сливаться. Показалось, или одна из них замолчала? Кажется, показалось. Снаружи давно рассвело и в иллюминатор льется бодрый утренний свет. Наверное, под солнцем море очень красивое. Было бы… Если бы не налет. Бомбы бьют так, что только успевай считать. Одна за одной. А когда-то Алексей Петрович обещал под парусом прокатить…
- Заговоренный, как есть заговоренный… - пробормотал тот же голос, что поминал господа бога после первой бомбы.
- Сгла… - начал было моряк, и тут корабль тяжело вздрогнул и, кажется, пошел по кругу.
- Сглазил, - хором зашипело несколько голосов.
- Братцы… - всхлипнул “сглазивший”, - Не нарочно я…
Но корабль, хоть и тяжелее, а продолжал маневрировать, и пушки продолжали бить. После очередного разрыва погасли лампы, и вдруг обозначились в борту несколько светящихся штрихов. Осколки, поняла Раиса, попадания в корабль.
- Все… - дрогнул чей-то голос рядом с ней. - Сейчас вжарит еще раз - и к рыбкам.
Раиса здоровой рукой ощупью дотянулась до руки говорившего и горячие, влажные от испарины пальцы крепко стиснули ее ладонь.
- Тихо, тихо, - проговорила она, не очень уверенная, что в общем шуме ее могут услышать. - Ну что ты, родной? Выберемся. Гляди, сколько идем уже и все целы.
“Почему я не боюсь?”
На суше Раиса пережила не одну бомбежку, и все они в сравнение не шли с тем, что творилось сейчас вокруг их корабля. Но там глубинный, тяжелый страх заставлял вжиматься в землю. Как под Воронцовкой. А здесь, в треске переборок, ощущении близкой пучины, где смерть наверное несравнимо ближе, чем когда-либо, страха нет. Только боль в правом плече и давящая усталость. Уснуть бы сейчас и неважно, на каком свете проснешься, да рука не даст. И почти сразу же, сильнее боли, она ощутила отчаянную досаду и злость на собственное бессилие. Ни черта сделать не может! Закованная в гипс, втиснутая в угол кубрика, ничего военфельдшер Поливанова не может сделать для мучающихся людей, которым наверняка досталось больше, чем ей.
Она осторожно высвободила руку из чужих, судорожно стиснутых пальцев, погладила соседа по запястью, привычным движением поймала пульс. Частит, очень нехорошо частит. А ну как кровотечение открылось от этой болтанки? Хотя нет, скорее нервы не выдержали, да и швыряет корабль так, что и здоровому с непривычки худо будет. Намучался парень. Обещали, отправим на большую землю, к врачам, все хорошо будет. А тут поди доберись еще туда живым.
- Ничего у них не выйдет, хоть лопнут! - она хотела бы говорить уверенно и громко, но выходил придушенный шепот, каждое слово отдавалось болью в груди. - Не выйдет же, скажи, братишка? - позвала она моряка и, молодец парень, ее сразу понял. Подхватил, что немцы уже обломали о них зубы, да, ход малость потеряли, но дойдем, непременно дойдем, ведь здесь, на “Ташкенте”, такой капитан, которому черт не брат!
Название корабля, наконец услышанное, придало Раисе какой-то беспричинной бодрости. Вспомнился Толя Зинченко, вчерашний студент, рисующий “Ташкент” на обложке отчета. Инкерман. И продолжая успокаивать остальных, стараясь говорить яснее, чтобы ее было хоть сколько-то слышно, Раиса начала читать все, что приходило на ум, все, о чем просили ее недавно там, в штольнях, что застряло в памяти из последней, кажется, прочитанной книги. “Может, действительно последней. Но теперь неважно”.
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
Рыбы, звезды, лихие контрабандисты. Неважно что, лишь бы о море. Как наяву Раиса видела палату в Инкермане, таком надежном, как казалось тогда, подземном городе. Выздоравливающие слушают, как она читает. И лейтенант Кондрашов улыбается от уха до уха, он любит, чтобы стихи были про море.
Ей не хватало ни дыхания, ни голоса, но кажется, ее все-таки слышали. Или хотя бы смотрели. А Раиса задыхалась, но продолжала строчка за строчкой, как молитву, сама на минуту поверив, что пока она читает, они не потонут.
“Так бей же по жилам, / Кидайся в края,/ Бездомная молодость,/ Ярость моя!” - шептала она и девушка рядом подхватила, хотя голос ее дрожал: “Чтоб звездами сыпалась/ Кровь человечья, / Чтоб выстрелом рваться/ Вселенной навстречу”, а потом моряк сказал: “Молодец, сестренка! Настоящая морячка! Молодцы, девочки, хорошие мои! Не боись, мы заговоренные. Не потонем”.
Взрывы и стрельба прекратились. Корабль шел прямо, то кренясь, то выравниваясь. Моряк, так и не сосчитавший все бомбы, выговаривал кому-то: “Чего ты мне под руку полез! На двести восьмой сбился! Смотри, вот, наша морячка - стихи читает, улыбается. Тоже ранена, между прочим. А ты раскис.”
От нового тяжкого удара корабль содрогнулся, как ни разу до того. В его стальных недрах будто что-то лопнуло или надломилось. Тут же начало кренить на нос, медленно, но неотвратимо. За переборками послышался шум, выкрики. Потом дробный топот множества ног.
- Все-таки, зацепило нас, - произнес моряк. - Черпнули водицы.
И почти сразу, как в ответ на его слова, девушка вскрикнула: “Вода на полу!”
Резко распахнулась дверь, полосы от ламп расчертили кубрик, и строгий голос с тем спокойствием, с каким на операции говорят “Пульса нет”, произнес:
- Товарищи, корабль получил повреждения, но продолжает следовать своим курсом. Для обеспечения живучести вам надо перейти из кубрика на корму. Сейчас вам помогут.
Раиса считала себя ходячей и хотела было выбраться сама, но не смогла даже встать. Едва она приподнялась, опираясь на здоровую руку, как боль сжала грудь тисками. Кто-то вынес Раису наружу на руках, Кажется, тоже была женщина - остался в памяти ласковый, грудной голос, повторявший: “Ничего-ничего, все уладится. Скоро в Новороссийске будем”.
Наверху едко пахло порохом, но ни дыма, ни пожара не ощущалось. Только ветер свистел, он показался Раисе совершенно не летним, холодным и пронизывающим. Люди на корме и на всех палубах огромного корабля лежали, сидели, стояли почти впритык друг к другу. Военные и гражданские. Раису затиснуло меж них так, что не двинешься, и хорошо, что она могла сидеть, а не лежать, а то совсем стало бы трудно дышать.
На коленях у нее кто-то лежал, чтобы увидеть его, Раисе пришлось бы наклониться, но даже подумать об этом было больно. Она тронула его лоб и пальцы нащупали повязку. Собрат по несчастью. “Вот так глядеть на тебя и помирать не страшно”, - сказал он, и по голосу Раиса узнала - тот самый летчик, ее сосед по кубрику. И тотчас другой знакомый голос откуда-то справа отозвался: “Типун тебе на язык, авиация! Новороссийск недалече, повоюем еще!” Моряк, считавший взрывы, тоже оказался рядом.
Корабль сидел в воде так глубоко, что волны вскипали у бортов совсем близко, и казалось, что над водой осталась одна палуба. Но он все же шел. Люди на палубе сидели тесно, не повернешься, но ни паники, ни суеты не было. Повернув голову, Раиса увидела женщину с тремя детьми, двое мальчишек-погодков, лет пяти-шести уцепились за мать, а третьего, грудного, она держала на руках. Младенец приоткрывал рот, но не кричал. Раиса успела испугаться, не задыхается ли он, и в следующую минуту поняла, что малыш просто сорвал голос.
Но зенитки ощетинились в небо и расчеты стояли у орудий наготове. Вокруг густо валялись пустые гильзы. Несколько женщин, гражданских, выискивали среди них уцелевшие нестреляные снаряды, что дали осечку или были отброшены в горячке боя вместе с заевшей обоймой, или закатились под надстройки, и подавали их зенитчикам. Все кто может - при деле. И опять Раису обожгла досада. Честное слово, в бою сгинуть не так обидно, как беспомощной! Она только и может сейчас, что ждать, выберутся или нет.
В бездонно синем, будто вымытом небе снова и снова появлялись черные крестики. Приближаясь, они росли и показалось, что обозначатся еще с Ишуни памятные силуэты вражеских самолетов, с изломанными крыльями и торчащими шасси - но нет, зрение подвело. Эти были другие, больше, двухмоторные, и они не валились на головы, завывая сиренами. Бомбардировщики раз за разом пикировали на корабль, стремясь добить его. Они образовали в воздухе подобие цепи, которая самым краем пыталась хлестнуть по палубе. Но снова и снова бомбы сыпались в воду. Совсем рядом. Вплотную к бортам. Но в воду.
“В море спрятаться не за что”, - вспомнился Раисе давний разговор в палате. На корабле - тем более. На земле хоть укрыться можно. Любая лощинка, любая ямка спасет. А здесь ты как на ладони. И кажется, что все бомбы летят именно в тебя.
Сидящая рядом женщина пригнулась, пытаясь закрыть и младенца, и остальных двух детей. Корабль, словно специально, прошел сквозь водяной столб от бомбы. Как под соленый дождь попали. “Что же морская вода делает с гипсом? Выживем - узнаем”.
- Промазали! - летчик тоже старался не терять бодрости. - Это не “лаптежники”, им целиться сложнее! Хоть бы нам снарядов хватило, глядишь, отобьемся еще.
Кажется - или зенитки стали бить реже? Судя по тому, как сжимает кулаки моряк, считавший бомбы, действительно, реже. Не зря же последние снаряды собирали по палубе!
Раисе отчего-то очень ясно представился их учебный лагерь на Федюхиных высотах. Палатки, смешливые девчата, не знающие еще, какой может быть война. Живая Наташа Мухина, которая не умеет ползать по-пластунски, зато быстро учится накладывать повязки. Чай у огромного самовара, “сказка на ночь”. Кажется, не было на земле места, где Раисе было бы так спокойно и легко, как там. И уже не будет.
“Самолеты прямо по носу!”
Голос матроса-сигнальщика кажется, услышали все, кто был на корме, и этот выкрик выдернул Раису из оцепенения, из таких спасительных, как думалось, воспоминаний. Она подумала, что это уже наверняка конец и снова удивилась, куда подевался страх. Наверное, на него просто не осталось сил. "Хоть бы сразу". Раиса не выдержала и закрыла глаза, чтобы не видеть, как они приближаются.
И почти сразу же, сквозь свист ветра и грохот тот же голос выкрикнул хрипло, с отчаянной радостью: “На-а-а-аши!”
Не в силах подняться, обе ноги у него были в гипсе, летчик оперся на руки и задрав голову уставился вверх, туда, где воздух звенел и гудел от звука моторов.
- Ребята! Ребятушки! Братцы! - лицо его просветлело, - Не подведите, родные! “Пешки”! Это наши самолеты. Сейчас они фрицам всыпят, не сунутся!
Два самолета, каких Раиса еще никогда не видела так близко, большие, со странными широкими хвостами, понеслись прямо на немцев, у их носов что-то сверкнуло - открыли огонь, догадалась она. И немцы шарахнулись. Их было больше, но связываться с неожиданными заступниками "Ташкента" они не решились, наспех скинули бомбы и поспешили убраться восвояси.
Самолеты пронеслись вдоль борта и только теперь Раиса смогла разглядеть на их крыльях звезды. На палубе кричали, махали им руками, смеялись. Раиса тоже улыбалась, от небывалого облегчения ушла даже боль, только правой руке было холодно, видать, гипс все-таки отсырел, и досадно было, что радоваться вслух у нее все равно не получается.
Летчик улыбался, обессиленно и радостно. Он не мог больше сидеть, снова сполз головой к Раисе на колени и все повторял:
- Наши, наши, не подвели ребятушки. Это “Пешки”, Пе-2, пикировщики.
- Бомберы и за ястребков? - искренне изумился моряк. - Вот это дали жизни! Да чтоб меня покрасили! А.. погоди, авиация, а ястребки-то наши что ж?
- Далеко им. Не дойдут. Но и немцам уже далеко. Ты, братишка, скажи, мы как, много воды приняли?
- Командование мне о том, извиняюсь, не докладывало. Но видок у нас сейчас… - он оглянулся на борт и бурлящие волны, - Честно скажу, авиация, только верой в победу на воде и держимся. Но нам этой веры не то, что до Новороссийска, до Берлина хватит. С ремонтом, понятное дело. Тяжко “Ташкенту”. На одной морской чести идет. Видал, экипаж весь в парадках. На смертный бой готовился, - и он поправил свою бескозырку.
И впрямь, Раиса только сейчас заметила, что все моряки “Ташкента” одеты, как на танцы. Ну, как на танцы после большой драки - грязные, мокрые, кто-то в рваном, кто-то в бинтах и пятнах крови. Но - в парадном.
- Он лидер, не крейсер, - машинально вспомнила она вслух.
- Вот сбили меня, черти, со счету, и не знаю, от скольких бомб мы ушли. Теперь до ста лет дожить надо! Мамаша, - окликнул моряк женщину с ребятишками, - да будет вам дрожать, берег скоро. А ты, сестренка, молодец. Стихи читаешь. Не дрейфишь! Корабли знаешь. Не укачиваешься. Сразу видно - наша, севастопольская!
- Из Брянска я, - прошептала Раиса. У нее не осталось сил говорить, но и не ответить было нельзя.
Моряк удивился. Пристально посмотрел Раисе в глаза, будто собираясь в них что-то прочесть.
- Детдомовская, небось?
- Ну, да…
- Так значит ты из Севастополя! Чтоб меня покрасили, из Севастополя! Только позабыла все!
- Нет, - Раиса улыбнулась, - Папу точно помню. Он на заводе работал, слесарем.
- Стало быть, или дед или бабка с моря! - моряк ни на градус не сбился с курса. - Быть не может, чтоб ты не из черноморских была! Черкни адресок, после войны женюсь!
Он что-то еще говорил, бурно жестикулируя, но голос его сливался в монотонное гудение. Кажется, еще кричали “Ура!” нашим истребителям, скоро появившимся над “Ташкентом”, потом подошли корабли.
Первыми приблизились два катера, Раиса прежде видела такие в Севастополе, но не представляла, насколько быстро те могут двигаться. Потом борт в борт пришвартовался большой корабль с двумя грозно торчащими пушками. С него подали сходни.
Заполненная людьми палуба “Ташкента” понемногу пустела. Забрали сначала лежачих раненых, женщин с детьми. Раиса решила, что если хватит сил подняться на ноги, она пойдет сама. Но смогла сделать лишь несколько шагов, мокрая палуба скользила под ногами и в конце концов пришлось сесть, опираясь на здоровую руку. Кто-то подхватил Раису, не очень умело, но крепко, помог подняться, и дальше они пошли вдвоем. Самого корабля, забравшего ее на берег, Раиса уже не запомнила.
В памяти остался только сам берег, вот она идет по сходням, снова за кого-то ухватившись. Идти получается, но очень кружится голова и слезы подкатывают к горлу. Раиса все время оборачивалась, искала глазами “Ташкент”, позабыв, что с крейсера их всех сняли. Море, корабли, чайки - все расплывалось у нее перед глазами, как отделенное мокрым стеклом.
Потом, уже в сумерках, был госпиталь, сортировка. Все настолько прочно ей знакомое, что наверное и при смерти распознала бы, не ошиблась. Врач что-то спрашивал про гипс, но Раиса только кивала. Непонятно, в какой момент она оказалась одета не в свою форму, распоротую и наспех прихваченную хирургическим шелком, но все-таки привычную, а в тельняшку, да еще с какого-то богатыря, с Алексея Петровича ростом и как трое таких в ширину. Как в платье, подумала она и попыталась натянуть ее на колени. Неожиданно рассмеялась, таким нелепым показался этот жест, но потом подумала об оставшихся и смех сам собой перешел в слезы, потом, кажется, врач закатывал ей рукав на левой руке…
Глава 13. Мыс Фиолент - мыс Херсонес. 28-29 июня 1942.
- Был бы верующий - вслед бы перекрестил, - сказал сам себе Огнев, провожая взглядом уходящую колонну машин. В порту эвакуация налажена, сейчас раненых погрузят, и еще до полуночи корабли уйдут на большую землю. Ночью опасны, в основном, мины - когда их после очередной бомбежки вытраливают, гремит так, что перекрывает любую канонаду. Хитрые немецкие мины, по мнению изобретателей - не поддающиеся никакому обезвреживанию. Поддающиеся. Но опасные, как дремлющая инфекция.
Если все пойдет хорошо, к рассвету Раиса будет вне зоны действия немецкой авиации, можно сказать, в глубоком тылу. Ребра срастутся, главное, чтобы локоть цел. На первый взгляд был цел. Но тут не проконтролируешь. Да нет, в Новороссийске врачи хорошие. Справятся.
Перебрались в монастырь быстро. В другой обстановке там, верно, было бы не менее удобно, чем в штольнях. Каменные добротные постройки, до войны их занимали военно-политические курсы Черноморского флота. Отсюда и до причала в Камышовой бухте, откуда отправляли теперь раненых, не очень далеко, и до аэродрома на Херсонесе.
Но сейчас, в самые отчаянные дни штурма города, этот, безусловно последний их приют оказался и неудобен, и тесен. Занятый сразу тремя госпиталями и другими военными службами, сидящий на обрывистом берегу монастырь никому не казался надежным убежищем. Разместились чуть не на головах друг у друга, места куда меньше, чем в Инкермане, а раненых - гораздо больше, чем во все иные дни боев. И самое тяжкое - меньше опытных рук. Госпиталь начал нести потери. Пока в основном легкоранеными. Раиса была не первой, кто угодил под обстрел, но первой, кого пришлось эвакуировать. И уж точно не последней. Будем честны, товарищи.
Никто еще не произнес вслух “это конец”, но себя-то можно не обманывать: фронт агонизирует. Счет идет на дни. Как-то незаметно поменялись формулировки: “Патроны еще есть. Людей пока хватает. Пока держимся”.
Обязанности операционной сестры взяла на себя Левичева. Мария Константиновна теперь была одним наркотизатором сразу на два стола и одновременно помощницей Огнева. Хирургические бригады ужались до минимума, ни о каком обучении молодежи говорить уже не приходилось. Что успели - будут применять самостоятельно. Серый от бессонницы Зинченко командовал сортировкой, первые двое суток не расставаясь с карабином.
Впрочем, время исчислялось скорее не сутками, а просто возможностью ненадолго снять перчатки и сесть. До прихода новых машин. На санитарные бензина хватало. Пока хватало.
Дежурный пост освещался керосиновой лампой. Электричества уже не было. Под журналом для записи лежало все то же издание Юдина, что разбирали в “Инкерманском университете” этой весной. С момента передислокации книгу не было времени толком открыть, разве что полстраницы символически прочитать, но само присутствие ее имело некий терапевтический эффект. Как минимум, успокаивало, а отдельные страницы запомнились практически дословно. Автор был строг, подробен и в повествовании хирургически точен. Ничто так не приводило в порядок мысли, как возвращение к его размеренному четкому и изумительно красивому слогу, хотя бы по памяти. И пусть нельзя сравнивать работу и чтение, но все-таки было в этом что-то сродни операции вдвоем со старым, опытным профессором, само присутствие которого у стола придает твоей руке уверенность и точность, то есть то, без чего вообще нет хорошего хирурга.
Вот только спать совсем некогда. Пока держимся, конечно. "Но к концу недели такой работы вырабатывается определенный автоматизм, не идущий на пользу раненым..." Значит, силы у нас должны быть. Пока должны быть. А вот чьи это слова, из памяти почему-то выскочило, нехороший признак. И огонек лампы, прикрученный так, чтобы подольше хватало керосина, начинает двоиться в глазах. А если прикрыть один глаз, то все равно почему-то расплывается. И кружка, которую только что поставили на стол, тоже двоится. Под Ишунью легче было.
- Прошу вас, выпейте чаю. Вам силы нужны, - Левичева как всегда сдержанна, спокойна, но очень настойчива. Хотя тоже вторые сутки на ногах. - Я вам свежий заварила.
- Спасибо, Мария Константиновна. Очень вовремя. А вы что же?
- Так я уже пила. Машин пока сказано не ждать. Два часа есть, мало час.
Кажется, она одна из немногих, кому здесь не тесно. Легко и бесшумно скользит по этим узким коридорам, все и всегда успевая, ни разу ни на кого не повысив голос, не выказав ни усталости, ни страха. Впечатление, будто эти стены ей как родные.
- На вас поглядеть, будто полжизни в монастыре и прожили.
Это почти светское начало разговора, но если молчать, можно уснуть даже с открытыми глазами. Левичева улыбается в ответ.
- Меньше. Просто я выросла в монастырском приюте. Но вы совершенно правы, все выглядит знакомым.
Вот оно что. Не оттуда ли в ней эта монашеская строгость к самой себе и характер стоика. Но стойкость не каменная, как у Гервера. В ней скорее что-то от природы морской волны, способной рано или поздно обточить любой камень.
- Все хотел спросить вас… Для вас же эта война не первая?
- Как и для вас, Алексей Петрович. Для меня тоже все началось в четырнадцатом.
- Для меня все-таки в шестнадцатом. Вот видите, какая у вас богатая практика.
- Что вы, на тот театр военных действий я взирала в основном с галерки.
- А теперь мы с вами, по всей видимости, наблюдаем его из партера, сообразно с возрастом?
- Боюсь, что в этот раз мы на сцене. А практика? Сколько бог дал.
Обычно Левичева не поминала бога всуе, никаких “боже мой” или “бог свидетель”. Но сейчас сочла это уместным. В ее сознании бог по-прежнему был. Даже до революции Алексей редко, очень редко встречал людей, верующих искренне. Не фанатиков и не набожных напоказ, не привычно суеверных, из тех, кто крестится на каждый раскат грома, а просто живущих так, что в их внутренней вселенной всегда присутствует непостижимая высшая сила. Очень редко. И среди этого исчезающе малого числа людей, которым нет нужды призывать небесные кары на головы атеистов, не было ни одного священника.
“Сколько бог дал”. Все совершенно ясно. Марии Константиновне на краю готовой обрушиться на город свинцовой бури пожалуй даже легче, чем другим. Она спокойно готовится к своему последнему отчету. Перед высшим командованием. И никакой самый строгий судия не найдет, в чем упрекнуть ее. Но то, что ждать недолго, совершенно ясно. Даже если вчера утром наши войска перейдут в наступление по всему фронту, а союзники высадятся во Франции, Севастополь это уже не спасет.
- Отдохните, - так же мягко произносит она. - У вас есть не менее часа, а вам силы нужны более, чем кому другому.
Огнев, кажется, сказал: “Ничего страшного, не развалюсь, не впервой”, а потом кто-то тронул его за плечо. “Алексей Петрович, машины!”
Бурденко это был. Он писал про трое суток без сна и еще четверо - с четырьмя часами сна в сутки.
Часы. Оказывается, полтора часа прошло. Проспал, наверное, сидя за столом и даже не опуская голову. Не переставая слышать ни шум близкого моря, ни мягкий, напевный голос: “Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…” Знакомые с детства слова вплетались в шепот волн, и от них можно было оттолкнуться, чтобы встать. И работать. До самого конца.
К "определенному автоматизму" он всеми силами старался не прийти, хотя и не знал наверняка, сколько пришлось сна на следующие сутки, четыре часа или меньше. По крайней мере, желтый керосиновый огонек больше не плавал в глазах и строчки письма ложились на бумагу твердо и аккуратно. А что слова подбирались с трудом, так тому причина совсем другая.
- Опять не спишь, неужели доклад готовишь? - Астахов тоже только что сменился с вахты. Трое суток почти без сна дались ему тяжко, под глазами черные круги, лицо заострилось как у покойника. Ввалился тяжело, едва не влетев лбом в притолоку - монастырские двери низкие.
- Сыну пишу. Никогда не умел разговаривать с родственниками, особенно при плохом прогнозе.
- От тебя не ожидал!
- Чего?
- Что духом упадешь!
- Я разве упал? Может, мечусь по кругу и впадаю в панику? Ничуть. Я прогноз даю, - Огнев поморщился. Астахов понял, что тот в последний момент перехватил машинальную попытку выйти на лекторскую громкость. Да. Этот разговор для двоих.
- Прогноз крайне плохой. Артиллерийский огонь слабеет. Пополнений нет и не будет. Суток трое, много неделя, и останется разрозненное сопротивление мелких групп. Во второй керченский десант не верю. Неделя у нас есть на организованное сопротивление, еще, допустим, неделя на добивание.
Астахов тяжело опустился на свободный стул, сел, сцепив перед собой руки.
- Да, тут гадать не о чем, случай инкурабельный, - выдохнул он, - При первом же изменении фронта будет нам монастырь кладбищем. Но это не завтра. Сейчас-то что посоветуешь?
- Держать оружие под рукой. Девочек бы на большую землю отправить… но тут уже все. Ты не слышал, “Ташкент” прорвался?
- Не слышал. Морской телеграф не донес еще. Бомбили его, это все говорят. Если у кого и есть шансы, так у него.
Ветер доносит шум моря и редкие глухие разрывы. Здесь везде слышно море. Да и разрывы тоже…
- Не иначе как у Балаклавы, - на этих словах с Астахова даже сбегает сон. Он хмурится, стискивает зубы, от чего резче обозначаются скулы и лицо делается больше злым, чем усталым.
"Инкурабельный случай". Он и есть. Сам же говорил тогда, под Ишунью, Денисенко, доведется - свидимся, не у одного стола, так в одном окопе? Как бы не в одном окопе для них обоих и кончиться войне. Не хочется думать об этом. Больше того, высчитывать, сколько еще осталось, прямо противопоказано.
- Сегодня вроде бы МОшки ожидаются ночью, работаем. Кого-то успеем вытолкнуть, - Астахов тяжело поднялся, опершись о стол, - Только сопровождающие уже на последнем дыхании. Оленьку сменить бы хоть кем. Очередь-то ехать ее, но больше моего на ногах.
- Я поеду.
- Вместо отдыха?
- Не посплю сутки, не развалюсь. Не в первый раз.
- Алексей Петрович… Спасибо тебе.
- Да ладно. Пусть поспит девочка. Сколько у нас эвакуируется?
- Вопрос... По уму, всех, кроме легкораненых, вывозить надо. А на самом деле… Черт его поймет, пошлешь два десятка - так придут еще и тральщики. Пошлешь сотню - вообще никто не прорвется. Да и не хотят эвакуироваться. Все равно, мол, на переходе потопят, так лучше среди своих. Эх, говорят в прошлую оборону хоть с эвакуацией было хорошо…
- Если ты не забыл, морем эвакуировались англичане да французы. И французы тогда устроили “корабль мертвецов”. Понимаешь, умудрились так организовать переход… Что такое?
Договорить не дали. В дверях появилась бледная, перепуганная медсестра. Кто-то из новеньких, не инкерманских. На руках и на халате - свежие кровавые пятна.
- Кровотечение! У лейтенанта кровотечение!
- Алексей, займись эвакуацией, скажи, чтоб Олю не будили! - уже через плечо, на бегу, крикнул Астахов, - Отставить хныкать! Жгут наложила?
***
Вот она, война. Два часа назад беседовали здесь, у дежурного поста. Вон книга под лампой осталась. Юдин. Письмо недописанное.
Машины уходили в полной темноте, дорога привычная. Еще туманом чуть прикрыло, думал, должны добраться спокойно. Добрались...
И только что... Шум, мелькание света. Знакомая рука плетью с носилок, чуть не до полу. "Пульс плох"... И что, что ты сделаешь теперь? Что?
Астахов несколько отстраненно почувствовал, что ему не хочется ругаться. Потому, что все равно этого словами из души не выплеснуть. Каких-то пару часов назад они оба сидели здесь. О чем разговор-то был? Ах да, "корабль мертвецов", французская неудачная эвакуация раненых морем. Из-под Севастополя. "Через пару часов вернусь, доскажу. Ни пуха ни пера с операцией!", сказал, когда уже выносили закровившего в операционную. “К черту”.
И вернулся. На носилках. "Осколочное. Внезапный обстрел. Он носилки снимать помогал, руку поднял. И тут удар…”
Крови снаружи мало. В лице тоже ни кровинки. Значит, мать вашу, все внутри! Пульс? Есть пульс. Ну, Алексей Петрович, держись, мы уже идем мыться! Думаешь, я тебя так просто отпущу?
Намывая руки, он увидел рядом с собой Олю. Которую строго-настрого не велел будить, но та проснулась, как почувствовав, что происходит. Впрочем, так даже лучше, он привык работать именно с ней, а сейчас надежный человек, понимающий все с полужеста, это очень много. Теперь справимся. Должны. Обязаны.
Но от просто беды до пропасти расстояние отделяли не минуты даже, а миллиметры.
Сначала Оля, готовая по первому жесту подать или пинцет, или скальпель, что скажут, увидела, как пальцы Астахова разжались и рука беспомощно замерла в воздухе. А потом, как оба хирурга, и он, и Колесник, переглянулись и от их взглядов ей сделалось холодно.
- Что будем делать, Игорь Васильевич? - глаза Колесник были черны и круглы от отчаянья.
Таким ей коллегу и товарища видеть еще не приходилось. На мгновение лицо его приобрело выражение беспомощности, будто этот упрямый и всегда уверенный в себе человек готов был мало не разрыдаться… И почему, ей было очень хорошо видно. Беда превращалась в катастрофу, непоправимую. Виной тому был маленький, косо сидящий осколок, который ритмично вздрагивал, повторяя удары сердца.
“Ранение перикарда, - сказала себе Колесник. - Это - всё. Даже Соколовский не возьмется. Или, еще хуже, осколок ушел глубже, в сердце, и сейчас только он перекрывает поток крови. Задень - и уже не остановишь.”
Без сомнения, Астахову все это было предельно ясно. И передумал он про себя совершенно то же самое.
- Джанелидзе… - отчаянно прошептала Колесник, вспоминая читанную еще до войны статью про шов на бьющемся сердце. Между ударами пульса один из лучших хирургов Союза смог вывихнуть сердце из груди, наложить шов, вправить на место и, сжав в нужный момент, запустить.
Астахов, полуприкрыв глаза, попробовал вспомнить ту статью. Читал же. “Между ударами сердца… “ Потом тяжело взглянул на ассистентку и еле заметно покачал головой.
Колесник промолчала. Ей не хватало слов и только тяжелый холод медленно сдавливал горло, как всегда, когда в своей практике доктор Наталья Максимовна близко сталкивалась со смертью… “Пять часов. - подумала она отрешенно. - Самое больше - десять. Безнадежен”. Чтобы повторить то, что сделал один из самых известных в стране хирургов, нужно и практику иметь сопоставимую. Которой ни у кого из них нет.
- Иглу и шелк!
От ровного и совершенно мертвого голоса Астахова вздрогнули обе - и ассистентка, и Оля.
- Обработать и рану закрыть. Чтобы пережил эвакуацию.
Глаза Колесник над белой маской заблестели от подступивших слез. Мысль об эвакуации казалась ей невозможной, разве что чуть менее невозможной, чем попытаться закончить операцию… Но это “чуть” все равно ничего не решало. В здравом уме никто никакой эвакуации не разрешит. Да и как? Куда?!
- Сегодня уходят на аэродром, - отвечал Астахов таким же глухим голосом. - Успеем. Пульс?
- Сто… тридцать. Наполнение… наполнение удовлетворительное. Для его возраста. Живет.
- Хорошо. Наталья Максимовна, возвращайтесь на дежурный пост. В любой момент могут снова прийти машины. Мы с Оленькой справимся.
***
Флотская служба в юности и гражданская еще медицинская практика приучили Астахова действовать быстро. Море не любит нерешительных, как и травматология. Но сейчас он сидел, уронив голову, уставясь на свои темные от йода руки и чувствовал себя беспомощным, хуже любого калеки. Мучительная, страшная вещь - бессилие. Ровно такое же как полгода назад там, под Ишунью, когда стынущее мертвое тело Шурки Демченко придавило его к земле у заглохшей машины, а через минуту осенний воздух разорвали очереди. Тогда он ничего не смог сделать. А сейчас?
Сам - точно ничего. Это надо вторым Джанелидзе быть. И не десять, сто раз на трупах отработать, чтобы единожды на живом вышло. Никакой практики, ни мирного времени, ни военного, что у него была, тут не хватит. Да если бы и хватало... Город на волоске, это совершенно понятно. Не сегодня-завтра от обороны нашей клочья полетят.
Полгода назад его самого вытащили с того света. И человеку, который это сделал, жить осталось в лучшем случае суток двое. Если сейчас не сделать... Что? "Корабль мертвецов"... прилипло же! Ясно, морем нельзя. Не на чем уже. Да и было бы на чем - не довезут. Значит - самолет!
- Машины на аэродром ушли, - чуть слышным голосом доложила Колесник. - Пятнадцать минут назад.
- Успеем, - Астахов резко поднялся, с хрустом распрямив согнутую спину.
Она глянула с ужасом, как на помешавшегося. Даже думать об эвакуации, в ее понимании, можно было только в помрачении рассудка от жестокого горя.
- Это безумие, - прошептала Наталья Максимовна.
- Это шанс, - очень тихо и отчетливо проговорил Астахов. - Хоть какой, но шанс.
- Сутки... Хотя бы сутки еще, сейчас опасно.
- Нет у нас суток. Через сутки самолетов может не быть. Я знаю все, что вы хотите сказать. И понимаю. Но другого шанса не будет. Я один за все отвечаю. Один. Если с вас что захотят спросить, скажите, что я как дежурный приказал вам остаться с тяжелыми. В любую минуту могут быть еще машины.
И к полному ужасу Колесник тут же, у дежурного поста, в минуту заполнил документы на эвакуацию и уже вне всяких правил и установлений красным карандашом наискось через весь лист добавил "Cito!", с восклицательным знаком, похожим на воткнутый штык.
В двери мелькнула чья-то осторожная тень. Астахов обернулся через плечо. “Кто там еще?” Оленька, конечно. Милая, славная девочка. Не вздумала бы только утешать. Это сейчас как нож под ребра. Но нет, умница, не стала. Спросила только:
- Как?
- Спит, - следовало бы ответить «без сознания». - Иди, иди отдыхать, Оленька. Сон дорог. Сейчас Левичева тебя сменит.
Он спешил, отчаянно спешил. Будь хоть лишняя минута, стоило бы Гусева найти, как самого опытного шофера, но не было этой чертовой минуты, поэтому приказал ехать первому, кто на глаза попался. Молодой еще водитель понял, что затевается что-то невозможное, и напугался не на шутку. Но Астахов сходу припер его к стенке:
- Можешь валить на меня, как на мертвого, понял? Огнев мне жизнь спас! Если есть хоть один шанс из десяти тысяч, я должен! Понимаешь ты это?! Довезут живого — никто слова не скажет. Снимут мертвым — пусть трибунал за мной сюда и едет.
И откуда Оленька снова тут оказалась? Выскользнула неслышно, как кошки ходят.
- Игорь Васильевич, я с вами. Я вас одного не отпущу! Я даже не знаю, на кого из вас сейчас смотреть страшнее.
- Эх ты, воробьеныш. Ладно, давай в кузов.
Всю дорогу Астахов сидел, стиснув зубы, и держал руку на пульсе раненого, как будто это что-то меняло.
***
Они успели. Как потом поняла Оля, едва ли не в последнюю минуту. Через КПП машину пропустили на аэродром сразу, ее здесь хорошо знали. Но дальше застопорилось. Сидя в кузове возле раненого, она слышала как снаружи отчаянно, в крик, бранились какие-то люди. Кто-то повторял в одних и тех же интонациях: “Не будет сегодня больше самолетов! Вы понимаете? Не-бу-дет!” Потом общий гомон перекрыл отрывистый и хриплый голос Астахова: “Левашов, давай к самолету!” И машина сорвалась с места.
Все шло так быстро, что Оля не успела ни перепугаться, ни понять, что Астахов задумал. Но почти сразу чьи-то руки откинули брезент, подхватили носилки. Оказалось, машина стоит у взлетной полосы и ПС-84 уже пытается запустить левый мотор.
Рядом суетились два техника в комбинезонах и какой-то старший лейтенант с летными петлицами. Астахов отчаянно спорил с ними, в воздухе висела такая чудовищная брань, что казалось, она должна сгуститься над головами как дымовая завеса.
Наконец, старший лейтенант сделал такой жест, будто хотел не то руками развести, не то честь отдать, не то пальцем у виска покрутить. Но сразу же у хвоста самолета открылась маленькая округлая дверь. Астахов замахал водителю, чтобы подгонял машину прямо под нее.
Оля выскочила помогать. Заметив ее, старший лейтенант замолчал на полуслове и зло закашлялся, словно не высказанные до конца ругательства жгли ему горло.
- Грузись живо! Светает уже! - выкрикнул он надсаженным голосом и нервно глянул вверх.
- Тут есть, куда носилки поставить?
- Есть, - отвечали из темноты, - Только на голову не ставьте, пожалуйста. На ногу можно, она в гипсе.
За этим напутствием подхваченные в несколько рук носилки исчезли внутри самолета. Старший лейтенант так махнул рукой, будто хотел одним простым и резким жестом выразить весь большой боцманский загиб. Левый винт самолета вновь дрогнул и мотор окутался клубом дыма.
- Места у них нет… все есть, если подумать. Оля, в кабину живо! Левашов, ходу отсюда, сейчас выруливать будут.
Старший лейтенант вновь нагнал их уже при выезде из КПП, вскочил на подножку, вцепившись в дверь.
- Я тебе должен, Ленька! - Астахов от души шарахнул его по плечу, - Ты - человек! Должен по самый гроб!
- Должен он, мать твою так! Ненормальный! И всегда ненормальным был! - у старшего лейтенанта совсем голос сел от необходимости постоянно орать, - Молись, чтобы одного меня под трибунал отдали, а не тебя вместе с девчонкой и водителем заодно. Ненормальный! Мотай к … матери, пока не рассвело! Чтоб я больше никого из вас здесь не видел!
- Будут еще раненые - увидишь, - негромко, но очень весомо пообещал Астахов и кивнул водителю, чтобы трогался.
На аэродром всегда ездили ночью, а поднимались самолеты, едва край неба начинал чуть светлеть. Говорят, рассвет в воздухе наступает быстрее, чем на земле. Следовало поторопиться, чтобы не попасть под налет, но едва отъехали, Астахов велел остановить машину. На негнущилсях ногах выбрался из кабины и зашарил по карманам в поисках папирос. Водитель не пытался никого торопить, просто тяжело опустил голову на руль, пользуясь хоть этим коротким отдыхом.
- Трибунал ему, - вздохнул Астахов, - И вот прямо отсюда на Колыму… Там сейчас тихо, не стреляют… Трибунал… - он посмотрел на аэродром и еще раз повторил, будто незнакомое слово, - Трибунааааал…
Еще долгих минут десять Астахов медлил и все смотрел на светлеющий горизонт, жадно дотягивая уже докуренную папиросу, словно приговоренный перед расстрелом. Наконец дождался, пока станут видны поднимающиеся от Херсонеса самолеты. И лишь когда два черных крестика один за другим исчезли в медленно розовеющих рассветных облаках, он перевел дух, растер ладонями враз вспотевшее лицо:
- Все, что мог, я сделал. Поехали.
И выругался от души, увесисто и замысловато, руша на головы немцев гробы, кресты, оглобли, чертей, святых угодников, весь набор самых немыслимых пожеланий, переложенных медицинской латынью. Гимнастерка прилипла к его спине. И вид у Астахова был как после тяжелой операции.
Письма
Мишка, здорово, капитан!
Пишу три строки на бегу, пока есть кому забросить тебе письмо в порт. Положение наше, сам видишь. Не сегодня-завтра пойдут в драку все, кто может стрелять, и я пойду. Если что не так, не поминай лихом. Привет Максиму. Жму ваши руки, братишки, задайте там этим гадам перцу за всех нас.
Игорь.
***
Дорогая, тысячу раз дорогая Вера!
Извини, что позволяю себе тебя так называть. Когда ты прочитаешь это письмо, я может быть уже буду в бою. Сегодня наш сводный отряд идет занимать позиции. Конечно, не самый хороший я боец, когда бы мне было этому учиться. Но стрелять умею и будем мы держаться до конца. Мне не страшно ничуть. Жалко только, что я до этого дня не решился сказать тебе самого главного. И сейчас в бой идти не боюсь, а письмо тебе писать - дрожат руки. Ведь кто я такой перед твоими глазами? Непутевый троечник вроде тех, что ты брала на буксир в школе. А ведь именно ты сделала то, чего не сделали там - ты научила меня читать. Понимать книгу. Это на самом деле очень и очень дорого. Со мной есть в вещмешке те самые "Трагедии", знаю, читать не время, но будут моим талисманом.
Дорогая Вера. Не решился бы никогда сказать тебе вслух, а в письме скажу, что ты стала для меня не просто учителем и товарищем. Если бы я мог еще раз тебя увидеть, наверное не побоялся бы... а так. Пусть хоть в письме, пускай так ты будешь знать как ты.. (зачеркнуто), как много (зачеркнуто) как я люблю тебя.
При мысли о тебе мне не страшно и погибнуть. Может статься, что я уже не вернусь. Погибаю комсомольцем, за Родину, за Крым и за тебя.
Прощай, дорогая моя Вера, моя Джульетта...
"Мне ночь сто раз мрачней без твоего сиянья".
Если мы оба останемся живы, ищи меня после войны в Севастополе у Графской пристани. Я буду приходить туда каждый вечер в надежде встретить тебя.
Рядовой Яков Мельников.
***
Полевая почта №… старшине Поливанову Владимиру Ивановичу
Здравствуй, братишка!
Володенька, дорогой, не знаю, когда и как ты прочтешь это письмо, идти ему до тебя долго. Может статься, про меня и товарищей моих ты из сводок прежде все прочтешь и поймешь.
Хочу сказать тебе, что служба моя идет как и шла, я делаю все, чему училась, и надеюсь, все идет хорошо. Долго я жалела, что не стала поступать в мединститут после техникума. Война стала моим институтом. И наставники у меня строгие. Но даже они хвалят иногда. С таким командиром, который у меня есть, ничего не страшно. Его и буря не согнет.
Мне стали все чаще сниться Белые Берега, то будто ты в гости приехал на мой день рождения, то лето и мы в лесу орехи собираем на Снежке. Жалко, не взяла я с собой твою карточку, где мы вместе снялись когда ты с Финской пришел. Потерять побоялась. Сейчас была бы память. Но я тебя и без карточки помню.
Сейчас такие дела, что не до писем. Может статься, это последним будет. Ты не думай, я не боюсь, если придется даже и драться, не сробею. Стреляю я теперь тоже хорошо. И если придет обо мне извещение, знай, что делала я все, что умела. Не думай, это не малодушие, а как положено говорить, боевая обстановка так складывается. Я не минуты не сомневаюсь, что мы победим. Но очень может быть, мне этого уже не увидеть.
Кончится война, ты к себе на Урал вернешься, снова будешь леса дозором обходить, гонять порубщиков и браконьеров. В лесу ты как дома, для тебя и в Белых Берегах шумно. Но если западет кто в душу — долюби за меня. Врут попы про тот свет, но все одно легче будет мне знать, что ходят по белу свету мои племянники, что не свела война всех Поливановых под корень. А ты им про тетю Раю расскажешь, как умеешь, что была она, дошла от дремучих лесов до синего моря, где и голову сложила.
Обнимаю тебя, вихрастого.
Рая.
***
Саша!
Я, наверное, был не самым лучшим отцом. Не вижу смысла ни пытаться объяснить, ни пытаться извиниться, что случилось, то уже случилось.
Про Севастополь ты, наверное, скоро узнаешь из сводок, но что сводка? Десяток строк. В ней всего не скажешь.
Мама писала, что рада за тебя - ты, мол, в самом безопасном месте на фронте. Я за тебя тоже рад, но по другой причине. Ты - уши нашей артиллерии. Если ты хорошо справляешься, ты превращаешь один снаряд в десять. Никто больше на фронте не может так. А безопасного места сейчас нет ни на фронте, ни на две-три сотни километров в глубокий тыл. И я знаю, ты искал места не безопасного, но важного.
Письмо осталось недописанным и отправлено не было
От Советского Информбюро
По приказу Верховного Командования Красной Армии 3 июля советские войска оставили город Севастополь.
В течение 250 дней героический советский город с беспримерным мужеством и стойкостью отбивал бесчисленные атаки немецких войск. Последние 25 дней противник ожесточённо и беспрерывно штурмовал город с суши и с воздуха. Отрезанные от сухопутных связей с тылом, испытывая трудности с подвозом боеприпасов и продовольствия, не имея в своём распоряжении аэродромов, а стало быть, и достаточного прикрытия с воздуха, советские пехотинцы, моряки, командиры и политработники совершали чудеса воинской доблести и геройства в деле обороны Севастополя. Немцы в июне бросили против отважных защитников Севастополя до 300.000 своих солдат, свыше 400 танков и до 900 самолётов. Основная задача защитников Севастополя сводилась к тому, чтобы приковать на севастопольском участке фронта как можно больше немецко-фашистских войск и уничтожить как можно больше живой силы и техники противника.
Сколь успешно выполнил севастопольский гарнизон свою задачу, это лучше всего видно из следующих фактических данных. Только за последние 25 дней штурма севастопольской обороны полностью разгромлены 22, 24, 28, 50, 132 и 170 немецкие пехотные дивизии и четыре отдельных полка, 22 танковая дивизия и отдельная мехбригада, 1, 4 и 18 румынские дивизии и большое количество частей из других соединений. За этот короткий период немцы потеряли под Севастополем до 150.000 солдат и офицеров, из них не менее 60.000 убитыми, более 250 танков, до 250 орудий. В воздушных боях над городом сбито более 300 немецких самолётов. За все 8 месяцев обороны Севастополя враг потерял до 300.000 своих солдат убитыми и ранеными. В боях за Севастополь немецкие войска понесли огромные потери, приобрели же - руины. Немецкая авиация, в течение многих дней производившая массовые налёты на город, почти разрушила его.
Советские войска потеряли с 7 июня по 3 июля 11.385 человек убитыми, 21.099 ранеными, 8.300 пропавшими без вести, 30 танков, 300 орудий, 77 самолётов. Бойцы, командиры и раненые из Севастополя эвакуированы.
Военное и политическое значение севастопольской обороны в Отечественной войне советского народа огромно. Сковывая большое количество немецко-румынских войск, защитники города спутали и расстроили планы немецкого командования. Железная стойкость севастопольцев явилась одной из важнейших причин, сорвавших пресловутое «весеннее наступление» немцев. Гитлеровцы проиграли во времени, в темпах, понесли огромные потери людьми.
Севастополь оставлен советскими войсками, но оборона Севастополя войдёт в историю Отечественной войны Советского Союза как одна из самых ярких её страниц. Севастопольцы обогатили славные боевые традиции народов СССР. Беззаветное мужество, ярость в борьбе с врагом и самоотверженность защитников Севастополя вдохновляют советских патриотов на дальнейшие героические подвиги в борьбе против ненавистных оккупантов.
Слава о главных организаторах героической обороны Севастополя - вице-адмирале Октябрьском, генерал-майоре Петрове, дивизионном комиссаре Кулакове, дивизионном комиссаре Чухнове, генерал-майоре Рыжи, генерал-майоре Моргунове, генерал-майоре авиации Ермаченкове, генерал-майоре авиации Острякове, генерал-майоре Новикове, генерал-майоре Коломийце, генерал-майоре Крылове, полковнике Капитохине - войдёт в историю Отечественной войны против немецко-фашистских мерзавцев как одна из самых блестящих страниц.
Глава 14. Мыс Херсонес. Наверное, 2 июля 1942. Или 3.
Прав был Алексей Петрович. Как в воду глядел. Неделя агонии. Уже не армия, уже толпа людей, прижатая к берегу. Кто-то еще пытается организовать оборону, но танков нет, пушек нет, патронов и гранат чуть больше, чем нет. Тыла нет. Воды нет.
Астахов для проформы встряхнул фляжку. Сухо.
Медикаменты и бинты кончились. Раненых, впрочем, тоже уже нет - кто легкий, с оружием и в строю, кто тяжелый… А ведь еще трое суток назад была какая-то оборона…
Отчаянная, за гранью риска, история с самолетом, конечно, стала известна начальству. Но в нынешнем положении ни на что, кроме устного выговора, не было времени, да и по большому счету - смысла. А вместе с устным выговором получил Астахов приказ: сопровождать на Херсонес и в бухту увозящие раненых машины. Вероятно, решили, что если такое однажды удалось, получится и еще раз.
И один раз даже получилось. Это было похоже на какой-то жуткий механизированный цирк: самолеты не останавливаясь ползли по полосе, в них на ходу буквально закидывали носилки.
Последней поднялась, рыча четырьмя моторами, огромная "Черноморская чайка", унося в своем стальном чреве еще четыре десятка человек. МТБ-2 мог садиться и на воду, но взлетал с земли, тяжело, действительно, как обожравшаяся чайка.
В сотне метров за аэродромным КПП какие-то не то легкораненые, не то вовсе дезертиры, пропыленные, изгвазданные до нечитаемости петлиц, сунулись “проверить, что в машине”. Астахов встал на подножку, дернул затвор ППШ:
- Автомат в машине. И три гранаты. Вам хватит?
Хватило. Пробормотав что-то вроде “А нормально поговорить никак?”, самочинные проверяльщики растворились в предрассветной полутьме
- Да что ж это творится? - спросил водитель, недоуменно глядя на разъяренного Астахова, - Нешто совсем дисциплины не осталось?
Тот помолчал, сбрасывая напряжение. Автомат автоматом, но соберись они напасть и догадайся хоть одного стрелка поставить с другой стороны дороги… А при осознании, что он чуть не вступил в бой с красноармейцами, и вовсе передернуло.
- Стало быть, совсем никуда наши дела, - продолжал шофер совершенно неуставную болтовню, - Да и бензину - как бы последний километр до монастыря толкать не пришлось. И не привезут уже, чует мое сердце…
- Адреналиновая болтливость, - выдавил наконец из себя Астахов, - Отставить разговоры. Едем.
До монастыря не доехали. Ружейно-пулеметная стрельба стала настолько громкой, что Астахов велел остановить машину и вышел прислушаться. Да. Ближе Фиолента. Вот знакомым голосом бухнула восемнадцатая батарея… Нет. Не прорваться одним грузовиком да тремя девчонками.
Повернули назад, но и до аэродрома не доехали. Мотор зачихал, водитель с каким-то мрачным удовлетворением пожал плечами.
- Все, товарищ военврач третьего ранга, теперь мне только в пехоту перед смертью. Отъездились.
Машину столкнули на обочину, между брошенной “Эмкой” и лежащим на боку полусгоревшим городским автобусом, его наспех перекрашенный даже не в защитный - в неуставной салатовый цвет уцелевший борт был выщерблен осколками, видимо, снаряд разорвался совсем рядом. Много стояло на обочинах машин без бензина. Немцы даже не штурмовали [Пулеметно-пушечный огонь с самолетов по наземным целям правильно называется “штурмовкой”] их, видать собирались целыми взять. Выводить машины из строя никто даже не думал - не до того. К аэродрому вышли лишь когда солнце показалось над горизонтом.
И тут же в небе от немецких самолетов стало черно. Шли волнами, тщательно, методично разгружаясь от бомб над единственным советским клочком суши. Укрыться получилось в капонире на краю летного поля. От бомб он был слабой защитой, спасало больше то, что немцы метили во взлетную полосу да маяк, белая башня на мысу у самой воды была хорошо видна и ей пользовались, как ориентиром. Но маяк, рассчитанный на зимние шторма, пока держался.
Едва успел осесть дым от первых налетов, навалились снова, и бомбы сыпались с каким-то совершенно утробным, выматывающим душу воем. Вместе с бомбами валились почему-то пустые дырявые бочки, а на склад рядом с маяком и вовсе прилетело что-то, похожее на тяжелую балку. Она проломила остатки крыши и исчезла. Каменный склад устоял.
- Кончаются бомбы-то у фрицев! - ехидно сказал кто-то.
- На нас хватит, - мрачно ответил другой. Люди все были незнакомые и какие-то даже более одинаковые, чем солдаты в строю - перемазанные пылью, копотью и кровью так, что ни лица не запомнить, ни петлиц не разглядеть. Астахов выделил младшего лейтенанта, летчика, сосредоточенно протирающего петлицы после каждого близкого разрыва. Глядя на него, и сам привел хоть в какой порядок знаки различия. Автомат, по совету кого-то из соседей, замотал от пыли в рваную, снятую с трупа плащ-палатку.
Восемнадцатая стреляла, и это звучало сигналом - “Фиолент держится!” - но все реже и реже. Когда во второй половине дня за целый час Астахов не услышал ни одного выстрела, он понял, что Фиолент пал, монастырь или уже у немцев или они еще до темноты будут там. И едва ли что-то можно будет узнать о судьбе товарищей. Отходить дальше берега некуда. Разве что надеяться, что нашлось хоть пара, ну хоть один катер, который хоть кого-то сумел оттуда снять. Днем. Под огнем и бомбами.
***
Тем, что осталось от обороны того, что еще недавно было Отдельной Приморской армией, кто-то все же руководил. Время от времени собирали людей - уже не во взводы и роты, а в команды. В одну из них забрали, как боеспособного, водителя. Неделю назад годного лишь к нестроевой в военное время.
- Пойду я, Игорь Васильевич, - вздохнул водитель, кажется, совсем растерявший военную выправку и правила общения, - Лихом не поминайте. Будем живы - свидимся, - он поправил карабин и побрел за командой. Астахову почти пришла в голову какая-то красивая мысль о героизме, решимости, воинском долге и так далее, но ни сил, ни желания собрать ее во что-то законченное уже не хватило.
Рядом еще гремело, это держалась тридцать пятая. Говорили, что к причалам возле батареи подошли два не то "охотника", не то тральщика. Кто-то уверял даже, что эсминцы, но такое ляпнуть мог лишь совершенно сухопутный человек. Корабли, какие бы ни были, попытались забрать людей с причалов возле нее, но причалы те рухнули, не выдержав напирающей толпы. Тральщики принимали людей со шлюпок и плотов, кто-то добирался вплавь. Это нельзя назвать эвакуацией. Но люди на берегу все равно продолжали ждать.
Мелькнуло вдруг среди них знакомое лицо - Ленька, старый приятель еще по Балаклаве, так вовремя подвернувшийся два дня назад, когда еще прилетали самолеты. Старший лейтенант не сразу узнал Астахова, а когда заметил, только нервно дернул щекой.
- Поздно явился. Не будет больше самолетов. Амба, отлетались!
- Как не будет?! - Астахов подскочил.
- А вот так! Неоткуда им взяться. Последние, что починить нельзя, вчера в море спихнули, - отвечал тот тусклым голосом, совершенно севшим, видимо, еще с того дня, - Полосу видал? Когда мы ее заровняем, чем?! Шрапнель сюда добивает. Комендант аэродрома наш, майор, ходу дал. Дня два уже. Я теперь за коменданта. Вот только самолетов нет, и бензина нет, и техников забрали всех. Так что я теперь - весь аэродром.
Ленька развел руками, то ли показывая беспомощность, то ли изображая самолет.
- А корабли?
- А что корабли? - тот обвел рукой сгрудившихся у берега людей. - Столько народу… На чем их теперь? Не будет кораблей, - повторил он безо всякого выражения, равнодушно и устало, видимо, Астахов был не первым и даже не десятым, кому он сегодня об этом говорил. - Нас скоро не будет. Всё.
Старший лейтенант медленно опустился на каменную осыпь и сел, сделавшись донельзя похожим на забытую заводную игрушку, чей механизм исчерпал последние обороты. Голова его бессильно повисла, опустившись на грудь, плечи ссутулились.
Астахову захотелось как-то встряхнуть его, да хоть выругать, лишь бы не сидел вот так вот, ожидая чего угодно. Кажется, даже если сейчас бомберы в небе зависнут, старый друг Ленька Сухарев не дернется, не попытается уйти в укрытие. Он будет сидеть и ждать. И видеть это непереносимо! Хотя вокруг с такими же отрешенными лицами сидят люди. Серые от пыли, в ржавых от крови бинтах, измотанные и безучастные ко всему. Еще сутки - и он сам не будет ничем от них отличаться. Потому что тоже ничего, ни черта не может сделать! Медикаментов нет. Бинтов - еле наскребли. Воды - скоро не будет. И эвакуации… матерь их через семь гробов, эвакуации тоже похоже не будет.
Но Ленька! Ленька, который так и остался старшим лейтенантом, хотя службу и знал, и любил - но не мог сдерживать эмоций и при докладах никогда не стоял по стойке “смирно”, а всегда усиливал слова жестами! Скорее уж можно было представить себе выключившееся в полуденном небе солнце, чем вот такого опустошенного, бессильного Леньку.
- Товарищ командир! - откуда он появился, этот полковник, такой же запорошенный пылью по самую фуражку, но с заметными, нарочно протертыми шпалами в петлицах, да блестящим на груди орденом, - Немедленно возьмите пять человек при пулемете, - он указал на группу бойцов, шедших за ним, - усильте оборону при капонирах.
- Старший лейтенант Сухарев! Есть! - и Ленька вскочил, будто в его механизме опять повернули ключ.
- Вы! - полковник требовательно взглянул на Астахова.
- Военврач третьего ранга Астахов!
- Товарищ Астахов, примите командование над санитарной службой сводного отряда Отдельной Приморской армии, - и полковник обвел рукой все, что осталось новому начальнику - маяк да капониры, в которые, судя по всему, тоже сносили раненых.
- Есть принять командование! - он сначала вытянулся в струнку и козырнул, а потом осознал, что делает.
Отдельная Приморская Армия. Что ни осталось, а наше.
***
Внутри маяка люди лежали и сидели так тесно, что между ними невозможно было протиснуться. Но за ними ухаживали несколько женщин, гражданских, под командованием женщины-врача, как и Астахов, с одной шпалой в петлицах.
Несмотря на то, что в званиях они были равных, она отнеслась к его появлению как к тому, что теперь у нее есть хоть какое-то командование. А потому он выслушал доклад о том, что бинтов исчезающе мало, вода есть, но ее тоже мало, лекарств нет совсем. И тут же, на месте отдал единственные понятные распоряжения: найти, у кого еще осталась смена белья или хоть что-то чистое, что можно пустить на повязки. Подумал, что стоит попытаться хоть в морской воде отстирать бинты, чтобы был запас. Сообразить бы только, как это безопасно сделать. Помогал устраивать новых раненых на первом этаже маяка. Даже, уже машинально, прикинул, кого нужно будет оперировать в первую очередь, как только это станет возможно. И поправил себя мрачно: "если будет".
- Что-то ты, Игорь Васильевич, несчастливый командир получаешься, - пробормотал он себе под нос.
Остаток ночи сводный отряд, во всех смыслах слова сводный, потому что состоял из медиков разных частей, включая морские, да десятка гражданских, занимался тем, что пытался разместить раненых по укрытиям, которые днем спасут если не от налета, то от палящего июльского солнца. Искали воду и хоть какой-то перевязочный материал.
- Ты смотри, лепила! - от группы бойцов, доставивших еще восьмерых раненых с рубежа обороны, отделилась вдруг чья-то фигура и в лунном косом свете разглядел Астахов знакомое лицо. Ну да, вот он, собственной персоной! Постоянный, можно сказать, пациент, давешний герой перестрелки с люстрой. Когда-то тетя Рая очень метко его “сержантом-лейтенантом” окрестила, так и запомнился, а имя - выскочило. - Живой, надо же!
- Да, - говорить не хотелось. Ничего не хотелось.
- Пить, небось, хочешь? Держи. Марочное! Пока еще в городе дрались, на складе нашли. Все фляги залили, сколько было, - и “сержант-лейтенант” щедрым жестом протянул с десяток фляг на ремнях, висевших у него на плече одной связкой. Булькнуло так, что у Астахова прямо сердце в горло выскочило.
Наверное, в прошлой жизни он даже бы оценил букет. Но сейчас просто сделал большой глоток, исчезнувший в желудке, как на раскаленной сковороде, заставил себя заткнуть пробку и отрезал: - Остальное раненым.
- Да кто ж так пьет! Мелкими глотками, рот полощи, а то так ты хоть бочку выдуешь, а не напьешься. Глотни еще, мы поделимся, всех напоишь. Давно здесь?
- Сутки. Или двое. Вроде не трое… Давно, в общем.
- Вот и я давно. Но уже ненадолго. Попали мы с тобой, лепила, как хер в рукомойник. Ты вот что скажи - у тебя надежные и крепкие люди есть? Или один выскочил?
- Ты что затеял?!
- Тише! Ты за пистолет не хватайся, я не предатель, не пьян и не спятил. Прорываться надо и уходить, - отчеканил “сержант-лейтенант” торопливым злым шепотом, - Здесь сидеть - только помирать задешево. Не сегодня - завтра додавят нас и “напрасно старушка ждет сына домой”, даже похоронку посылать некому будет. А у меня к этим гадам еще счет не закрыт!
- Эвакуация же… - слова не шли с языка. Но то, что говорил сейчас “сержант-лейтенант” выглядело до ужаса разумным. Подтверждающим самые скверные опасения.
- Ошибаешься, лепила! Я в ночь на первое здесь был, раненых сопровождал. Самолеты еще летали. И грузились в один из них очень непростые люди. Я двоих узнал, одного по голосу, другого в лицо. Особый отдел и штаб армии. И вели они кого-то в плаще и в шляпе. Их было остановили легкораненые, но один там представился комиссаром и уговорил. Мол, командующий отбывает для организации эвакуации.
- Вот видишь…
- Не вижу. Это фокус для фраеров, а я тертый. С двух сторон тертый! Очень у этого, в плаще, голова характерно дернулась. Врал комиссар. Шкуру “плащ” спасал, а не эвакуацию готовил. И потом… сколько здесь человек? Полста тысяч. Ну, пускай тысяч тридцать. А ничего крупнее тральца не подойдет. Начнется давка, кого не затопчут, того утопят. Нет, не пойдут морячки к берегу. Чтоб не опрокинули их толпой.
Астахов молчал, собираясь с мыслями.
- Капитан в шлюпке, лепила! Все. Приплыли. Спасаемся по способности. Крупные прорывы уже обречены. Человек десять, не больше, можно попробовать выскочить. Я даже знаю, как.
- Ты лучше скажи, куда?
- Говорят разное. Кто-то предлагает плоты делать и в море, там подберут. Но это труба. Как в поле, только не окопаешься. И по полю можно сорок километров за день отмахать, а на плоту да на веслах мы за день хорошо, если вдвое меньше пройдем. Яхту бы… Эх… Да с мотором, да с бензином, да с капитаном, да с шашлыком, да с девочками… - “сержант-лейтенант” скривился, попытавшись выжать улыбку, - Значит, либо в горы к партизанам, если немцы перевалы не перехватили еще, либо в Балаклаву, я там… знаю, где отсидеться, пока чешут. Не будут они бесконечно прочесывать, им солдаты в других местах нужны.
- А ко мне-то ты почему подошел?
- Во-первых, врач в группе - это всегда полезно. Сидеть как мышь под метлой я не собираюсь. Во-вторых… ты тогда не сдрейфил и меня не испугался. Ты не думай, я пьян был в сиську и по бестолковке ушибленный, но не слепой и не тупой. Дурной, но не тупой. Если ты тогда не сдрейфил - и сейчас не сдрейфишь. Из-под Ишуни ты опять же выскочил. Значит, фартовый. И потом… - он вздохнул, - лицо знакомое. Я раненых на аэродроме оставил, вернулся, а своего взвода не нашел. Вообще. Один я остался, лепила, на всем белом свете. Товарищей потерял. Врагов народа не поймал. Севастополь не удержал. Если я теперь тебя вытащу - уже недаром жизнь прожил.
- Все ты, наверное, правильно говоришь. Но я теперь, - Астахов горько усмехнулся, - начальник санслужбы. Пока есть раненые - мое место тут.
“Сержант-лейтенант” замолчал, вслушиваясь в полумрак. Где-то приглушенно треснула очередь. Одна.
- Правильный ты человек, лепила, - произнес он наконец не то с уважением, не то с неодобрением, - Но людей все же подбери и рядом держи. Чтоб было, с кем прорываться, когда ничего не останется. Бывай, лепила. Я на фронт. Если что, буду знать, где искать тебя.
***
Днем, с рассвета до темноты немцы засыпали Херсонес бомбами с тупым упорством, будто собирались разнести полуостров, весь, до самого скального основания, так, чтобы остатки слизали морские волны и он бы вовсе исчез с лица земли. После очередной бомбежки казалось, что ничего живого остаться здесь уже не может. Но оседал дым и откуда-то вновь показывались люди. Они пытались добыть воду, хотя бы из ямок вдоль берега, где просочившись сквозь камни и песок она становилась чуть менее соленой. Они несли вахту, укрепляли подступы к аэродрому, они стирали бинты и мастерили шины из того, что было под рукой. Это занятие Астахову пришло в голову первым же вечером. Даже если медикаментов нет, иммобилизация сама по себе уменьшает боль. А шин настоящих нет, как нет и всего остального. Значит - надо делать. И у тех, кто этим делом занят, меньше времени думать о неизбежном.
- Флаг бы с Красным Крестом, - сказал пожилой врач в гражданском, когда ночью несли раненых на верхние этажи маяка, и тут же осекся, поняв, как нелепо звучат его слова, сказанные по привычке. Всего лишь потому, что в те далекие годы, когда он получал диплом, даже самые отъявленные враги не стреляли по Красному Кресту.
- У вас, товарищ военный, не все люди, кто делает шины, знакомы с иммобилизацией. Вот, я с собой прихватил, так и думал, что пригодится - и он достал из кармана книжку. Это оказалась “Первая помощь” Эсмарха, двадцать девятого года, хорошая и совершенно безнадежно гражданская. Там рассказывалось, как приспособить под шину зонтик, кусок цветочной решетки, ножку от табуретки. Астахов поймал себя на том, что смотрит на эти иллюстрации, как на топографическую карту Луны. Совсем из студенческих лет вспомнилась картинка из книги времен еще Японской войны - в палате лежит раненый, рука на вытяжении. А рядом цветок в горшке, и усы у раненого нафабрены и завиты.
- И саквояж я свой прихватил, - продолжал врач, - Только, извините, не подумал, взял, как был. У меня там и инструменты, и медикаменты по моей основной специальности. А гинекология вам, товарищ военврач, сейчас без надобности. Знаете, привык как-то за эти годы, что если “срочно” - то вот он, собран… Бинтов немного есть, и сердечные. Но на двух пациентов, много на трех…
Астахов с изумлением смотрел на седого, сухонького человека, который покинул город, взяв с собой то, к чему привык, и успевшего подумать о необученном младшем составе. Сколько ж лет старику? Шестьдесят? Семьдесят?
- Спасибо, товарищ доктор, - сказал он совершенно искренне и отдал честь, - Вы сделали, что могли, и больше.
- Да ничего я пока не сделал, - отмахнулся тот, - Надо было хотя б Петрова [Доктор имеет в виду “Лечение инфицированных ран на войне”, скорее всего, первое, 1915 года, издание. Книга выдержала не менее семи изданий, последнее - уже после Великой Отечественной] захватить, он у меня с тех пор еще… Так толком и не прочитал…
***
Сутки или около в свалившейся на него новой должности Астахов пытался сделать хоть что-то, что может сделать человек, не имея ничего, кроме отчаянной необходимости действовать. Под командованием у него оказалось несколько таких же как он бедолаг, позавчерашних гражданских, а теперь военных медиков, кто при одной шпале, кто с кубарями в петлицах, кто из младших, которые попали сюда, пытаясь добиться эвакуации раненых или выбравшись с разрозненными группами. Пожалуй, не было на Херсонесе более несчастного рода войск, чем эти люди! Оружие и патроны можно добыть в бою, но медикаментов там не добудешь. Боец будет держать оборону на отведенном участке, держать до последнего, может быть, погибнет еще до наступления ночи, но успеет отправить на тот свет нескольких фрицев. А врач на этом раскаленном июльской жарой скальном мысу, где трудно найти даже воду, не сможет выдернуть у смерти никого. Только кто-то умрет раньше, в тяжком забытьи, может и не чувствуя уже ничего, а кого-то за несколько дней сожрет гангрена и он умрет, до хруста стискивая зубы от боли и умоляя добить.
Все попытки облегчить участь людей упирались в эвакуацию. Без нее они оставались продолжением агонии. А потому все, у кого еще хватало сил хоть что-то делать, держались за эту мысль. Что корабли будут. Хоть кто-то да прорвется. Все говорили о каких-то четырнадцати судах которые уже скоро, вот-вот придут к Херсонесу и попытаются снять ... кого смогут снять. Вроде бы о них то ли сообщало командование, то ли кто-то поймал радио. Их ждали с обреченным упорством, просто потому, что невозможно совсем ничего не ждать. Их ждали на маяке, в капонирах, в скальных норах у берега. Вслушивались ночью в бормотание прибоя и ждали. Пытались по ночам связаться по радио с Большой Землей - говорят, ночью связь лучше, и ждали. Ждали! Ждали…
Но пока не было, оставалось достаточно тяжелых и неизбежных дел. Хотя бы убрать мертвых. Это было одним из первых, что внезапному командующему санслужбой сводного отряда Приморской армии пришлось организовать, чтобы занять людей и себя, да и не было сил смотреть на валяющихся убитых. Проверяли карманы, забирали документы, из снаряжения что пригодится, и оттаскивали в одну из воронок. Найти удалось немного, но важное - полтора десятка индпакетов, две сотни патронов, немного гранат и - чудо из чудес - в общей сложности литров пять воды. А документов - без счета. Их считать ни у кого сил не было. Просто набивали пустые санитарные сумки и складывали.
Команда, отправленная проверять брошенные машины, вернулась с лекарствами из разбитых и недогоревших ящиков с ушедшей с обрыва “полуторки”, уже не поймешь, какого подразделения и как попавшей сюда. Добыча была небогатая, в основном сода. Но то, что хоть что-то нашли, давало силы. “Не спускать флаг!” - шептал себе Астахов, когда становилось совсем невмоготу. Помогало. Пока помогало.
В ожидании кораблей чинили носилки, чем придется. “Носить будем бегом, - объяснял Астахов, - Четыре человека на носилки. Нужны лямки. Или найти, или сделать.” Работу наладила с ними же попавшая на аэродром сестра, все никак не мог запомнить, как ее зовут, рослая, крепкая, стриженная под мальчишку. Она все повторяла, что умеет стрелять, до войны чуть не получила значок “Ворошиловского стрелка” и винтовку бы ей… Винтовки не было, но и с порученным делом она справилась хорошо. На лямки пустили ремни убитых, куски плащ-палаток, скрепляли обрывками проволоки и гнутыми гвоздями, и даже прилично успели, пока вновь не стемнело.
С наступлением ночи все потянулись к берегу, ожидая кораблей. Снова прошел слух - не слух, что точно будут, чуть ли не эскадра. “По лезвию ножа пройти надо, - шевельнулась мысль. - Придем поздно, не успеем, придем рано - сомнут. Секунда будет - верный момент поймать”.
Ждать. Ждать. В готовности не прозевать секунду, как на иголках, сидели и ждали. Кто-то из фельдшеров крутил барабан нагана, пока с носилок ему не посоветовали что другое крутить, чтоб не щелкало.
Упало в море солнце, поднялась почти полная луна. Все всматривались в горизонт, у кого были бинокли - шарили биноклями. Допили последнее вино. Носильщиков, отказывавшихся от своей доли в пользу раненых, Астахов лично уговаривал. Пришлось два глотка сделать самому. “Медленно, товарищи, прополоскать рот!”
Казалось, это ожидание никогда не кончится.
- Катера! - закричал кто-то, и вся темная необъятная масса на берегу заволновалась, заколыхалась, как море, и загудела - “Катера! Катера!”.
- Товарищ командир! - какая-то девушка, незнакомая, естественно, из личного состава Астахов запомнил едва десяток человек, дернула его за рукав, - Быстрее же!
- Не торопите, - неожиданно для себя строго ответил он, - Еще не подошли. Сейчас может быть…
В лунном свете в паре сотен метров от берега замерли катера, с одного из них замигал фонарь. Передачу в таком темпе Астахов даже не пытался разобрать.
Толпа заревела, как штормовое море, и это выглядело так, что даже слов Астахов подобрать не мог. И плеснулась к причалам. Крики перекрыл чей-то голос, усиленный рупором: “Товарищи! Соблюдайте дисциплину! Раненых вперед!”
Не помогло. С жутким утробным гулом черная масса рванулась на причалы. Несколько раз хлопнул ТТ, ударили автоматные очереди, как в воду, кто-то еще крикнул в рупор “Товарищи!”, а потом все перекрыли треск и крики. Пристань ломалась под тяжестью навалившейся на нее толпы. Людей давили, следующие ряды падали и их тоже давили, а сзади подпирали, чтобы в свою очередь раздавить и быть раздавленными. Катера не подходили к берегу: спасти никого было невозможно, только самим опрокинуться под этой черной массой. Как в воду глядел “сержант-лейтенант”, с двух сторон тертый…
Астахов понял, что на его глазах сводный отряд Отдельной Приморской армии перестал существовать. Он превратился в толпу перепуганных людей, некоторые из которых все еще были с оружием.
Гладь воды, от берега до кораблей заполнили человеческие головы. Расстояние было невелико, хорошему пловцу по силам. Кого-то получалось подхватить из воды на борт, бросив канат. Но катера, и он отлично это понимал, не могли принять всех, а люди плыли и плыли, на пределе сил, они уже не могли заставить себя повернуть к берегу. И черные точки среди волн исчезали одна за другой.
Наверное, если обойти эту толпу и подплыть со стороны моря, шансов попасть на борт было бы больше. Астахов прикинул мысленно такой маршрут, хотя понимал, что никуда не поплывет. Он даже не пошел к воде.
- Носилки - в капониры, - скомандовал он. Никто не пошевелился, и Астахов понял, что не смог заставить себя произнести эти слова.
- Носилки - в капониры! - выкрикнул он так резко, что сам оторопел от собственного тона и хриплого, чужого голоса. Взяли и понесли. Кто-то с носилок бессильно навзрыд повторял “Бросаете, бросаете!”, кто-то плакал. Оставаться в капонире было выше его сил, и, чувствуя себя дезертиром, Астахов вышел на забитое людьми летное поле.
Когда гул моторов катеров, принявших на борт кого сумели, растаял вдали, откуда-то появился самолет. Его приняли сперва за немца, но самолет не стрелял и не бомбил, а делал круг за кругом. Кто-то крикнул - “Это же пээс! Наш!” и люди на аэродроме засуетились. Кто-то кричал “Освободите полосу, товарищи!”. Кто-то отругивался - “Ты просто вперед меня пролезть хочешь! Я первый тут был!”
Ленька прибежал откуда-то с двумя фонарями “летучая мышь” и начал сигналить. Два трехбуквенных кода, незнакомые Астахову, а потом два больших круга обоими фонарями. “Не могу принимать”, понял Астахов. “Наверное, трехбуквенные - запрет посадки”. Он подошел ближе к сигналящему Леньке.
- Не садись, братишка, - шептал тот с тоской глядя вверх и свет фонарей плясал на его худом, остром лице, на мокрых от слез щеках, - Не садись! Нет полосы! Подломишь шасси, разложишься да тут и останешься!
Гудя, как огромный майский жук, самолет сделал круг над аэродромом, другой, и, похоже, экипаж понял наконец, что хотели сказать ему с земли. Самолет качнул крыльями, будто прощаясь, и ушел в сторону моря.
Ленька еще два раза подал ему свой сигнал, а потом медленно, с расстановкой, как салажонок на экзамене, отмахал: “Прощайте, товарищи”.
Еще, наверное, с минуту он смотрел вслед улетевшему самолету, потом погасил фонари и только тут заметил Астахова.
- Ты здесь? Я думал, ты уплыть попробуешь… - произнес Ленька и тут же осекся виновато, сообразив, что спорол что-то не то.
- Не могу. Людей оставить не могу.
- И я не могу… Да и мог бы, все равно плавать толком не умею. К рассвету собирают сводный отряд, оборону подкрепить, у тридцать пятой. Ухожу я. Когда ни помирать, все день терять, - на этих словах он на какое-то мгновение стал похож на того, прежнего Леньку, который не мог не балагурить, но тут же снова обмяк, - Все, нет аэродрома. Весь аэродром ушел на батарею. Да и от батареи той одно название. Прощай, Игорек! Если есть тот свет, там и свидимся.
***
Это было ночью, а рассвет опять начался с налета. Небо завывало, рычало моторами, а поднятые взрывами песок и камни накрывали полуостров глухим душным облаком. Второй налет Астахова застал у самой кромки воды и пережидал он его в какой-то расселине, куда набилось десятка два человек, военных и гражданских. Внезапно разрывы перекрыл глухой, тяжелый, неимоверной силы удар. Полуостров встряхнуло как в памятном двадцать восьмом, при землетрясении. Показалось, что расселину сейчас схлопнет вместе с людьми, но сверху только сорвалось несколько камней. Они упали совершенно бесшумно, словно в немом кинофильме.
Понимая, что оглушен, Астахов заставил себя выбраться к воде, там было легче дышать. Над полуостровом медленно рассеивался дым. Вниз сыпался, оседая на лице, мелкий песок. Его бесполезно было смывать, потому что он тут же налипал снова. А когда ветер чуть разогнал гарь - маяка больше не было. От него осталась только лестница, ведшая ко входу, да часть цоколя.
Как он бежал к маяку, Астахов не помнил. Он пришел в себя уже на развалинах, когда пытался сдвинуть какой-то обломок, не понимая, что тот слишком велик для одного человека. Но он тянул его и тянул, потом подхватил еще кто-то, и тоже стал пытаться сдвинуть. Это удалось сделать лишь впятером и без особого толку. Чтобы добраться до людей под завалом, надо было раскапывать дальше и не руками... Но там, внизу, без сомнения были живые, он хорошо слышал глухой тихий стон, казалось, стонут сами камни... Потом одного человека все-таки вытащили, но мертвого, ему разбило голову. Стон из-под камней делался все глуше, зато он ясно различил, как там, внизу, кто-то отбивает, видимо котелком или кружкой, сигнал SOS, три частых удара - три редких - три частых. Три точки, три тире, три точки. А люди стояли вокруг и смотрели на глыбу весом за несколько тонн, которую без домкратов и крана даже нечего было пытаться шевелить. Сигнал повторялся все глуше и тише и в конце-концов замолчал.
Дальше память опять разорвало и нельзя было даже понять, сколько прошло времени. Кажется, еще раз бомбили, но теперь дальше от маяка. А потом, когда из этой дымовой завесы показалась Оля, Астахов решил, что, наверное сошел с ума. Она же оставалась на маяке! Губы ее шевелились, но он не разбирал слов. Но когда опустил руку на ее плечо, оно было без сомнения живым и теплым. И Астахов ясно почувствовал, что его собственная ладонь саднит, содранная в кровь.
- Значит, не спятил…
- Игорь Васильевич, мы раненых в капонире укрывали. В маяке места нет… - Оля всхлипнула, - Не было…
- Значит, не спятил, - повторил Астахов и продолжил так спокойно, что сам удивился, - Раненые. Сколько? Бинты остались? Пойдем, посмотрю.
***
Раненых осталось мало. Почти все ходячие ушли прошлой ночью к катерам, не дождавшись команды. Не вернулся никто. Почти все тяжелые остались под развалинами маяка.
Астахов мучительно думал, чем бы занять себя и уцелевших, чтобы не сойти с ума под палящим солнцем, когда перед ним снова появился “сержант-лейтенант”, да еще и не один. Был с ним старший сержант, связист, без пилотки, в съехавшем на бок ремне и с дорожками от слез на закопчено-пыльном лице. “Сержант-лейтенант” вел его, ухватив за плечо, тем привычным хватом, каким милиционер ведет задержанного, аккуратно, но цепко.
- Держи, лепила, этот явно по твоей части. Даже я его в разум не привел. Ревет в три ручья как баба, двух слов связать не может.
Из немногих полезных вещей в саквояже старого врача отыскалась валерьянка. Астахов смешал ее с солоноватой водой из мелкого колодца, что откопали в одном из капониров, и чуть не силой влил в рот рыдающему связисту. Взгляд у того стал чуть осмысленнее.
- Отставить истерику, товарищ старший сержант! Доложить по форме!
У старшего сержанта прыгали губы и нижняя челюсть мелко тряслась, как у старика. Он придержал ее рукой, будто у него болели зубы, потом подобрался, выпрямился, деревянно бросил ладонь к виску, забыв про отсутствие головного убора, и вытолкнул осипло:
- Бросили нас.
- Ты что несешь?
- Я, товарищ военврач третьего ранга, не несу. Я с-сейчас Совинформбюро поймал, - он похлопал глазами и как заученный урок повторил, невольно копируя манеру Левитана, - Третьего июля тысяча девятьсот сорок второго года наши войска, после беспримерной, героической обороны, продолжавшейся почти двести пятьдесят дней и ночей… - он всхлипнул снова, вздохнул и продолжил, - оставили Севастополь. Оставили Севастополь, - повторил он и голос его сорвался, - Оставили Севастополь! Оставили!
Прежде, чем голос перешел в визг, Астахов ухватил связиста за плечи и встряхнул как мешок. Тот враз обмяк, подавился криком и сполз по стенке на землю, сел, подняв голову. Он смотрел на Астахова, словно ожидая чуда, и что-то шептал, уже совершенно без голоса, и не нужно было уметь читать по губам, чтобы понять, что он повторяет раз за разом: “Оставили Севастополь. Оставили.”
- Вот так, лепила. Не говори, что я не предупреждал. Списали нас, - “сержант-лейтенант” впечатал кулак в стенку капонира, словно ставя точку, - Спасаемся по способности. Теперь будешь спорить? Сегодня после заката наши на прорыв пойдут. Собирай людей, в ком уверен. Чтоб вместе держаться.
- Ты говорил - большие прорывы обречены.
- Пойдем со всеми. Если получится - выйдем большим отрядом. Не получится… я эти места как свой карман знаю. Десяток человек через что угодно выведу.
- Разрешите с вами! - связист вскочил как подброшенный пружиной, - Ей-богу, т-товарищи, не подведу! Лучше уж в бою, чем… Я же их, гадов!
- Сопли разводить не будешь - возьмем, - оборвал его “сержант-лейтенант”, - Приведи себя в порядок, живо. Девчонки вон смотрят.
Только тут Астахов понял, что сводку, переданную ошарашенным вестью связистом, слышали не только они двое. У выхода из капонира застыли Оля и Верочка.
“Прорываться будем вместе. Быть готовыми”, - это все, что сумел он сказать им, уже после того, как сержант со связистом ушли. Девчата не имели опыта боя, разве что тот тяжкий опыт отступления от Ишуни. Но без них он не уйдет.
Глава 15. Мыс Херсонес и где-то рядом. Последний день и еще сутки
Немцы неторопливо и методично утюжили Херсонес снарядами. Размеренные залпы, казалось, ложились в самую душу - ответить было нечем. Астахов мысленно ходил вокруг гигантского камня возложенной на него ответственности и не знал, что с ним делать. Иногда приносили раненых, но, судя по всему, и этим уже почти никто не занимался. Раненого можно было утешить - и только. Ни бинтов, ни воды, ни лекарств. Сода оставалась. Четыре квадратные литровые банки с добротно притертыми пробками. А тот парнишка, который с таким счастливым лицом принес их - “Товарищ военврач, мы лекарства нашли!” - лежал недалеко от входа в капонир и бредил после осколка в голову. Астахов, пожалуй, не рискнул бы такое оперировать сам даже в наилучше оснащенном госпитале… Госпиталь. Оснащение. Это звучало, как насмешка.
Где-то после полудня - не то забыл завести часы, не то остановились от близкого взрыва - в капонир прибежал посыльный.
- Приказ командования! - прохрипел он, как патефон с исцарапанной пластинкой, - Сегодня после заката собираемся у старых складов. Будет общий прорыв. Идут все, способные держать оружие.
Оттарабанил, осмотрелся и проговорил чуть более живо:
- Медицина… Воды хоть глоток, а?
Кто-то из медсестер подал ему флягу. Боец аккуратно отмерил один, ровно один глоток, и побежал дальше.
В дальнейшей жизни появилась хотя бы тень смысла. Тень… Тени не оставалось почти, только у самых стен.
Астахов, стараясь не волочь ноги, обошел личный состав, отбирая способных держать оружие. Велел девушкам держаться возле себя. Вместе с Олей и Верочкой идти вызвалась та, крепкая и рослая, что так ловко управилась с шитьем лямок для носилок. “Может, еще винтовку выдадут. Я хорошо стреляю”, - уже в который раз повторила она, кажется, сомневаясь, что ей верят. “Карина умеет”, - кивнула Оля. Вот, оказывается, как звали эту третью сестру. “Хорош командир, - укорил себя Астахов, - никого по именам не помнишь!”
Несколько человек идти на прорыв отказались, среди них и пожилой гинеколог, который, к удивлению Астахова, работал и как будто не уставал.
- А я, извините, с ранеными останусь, - сказал он виновато, - Знаете, лет сорок назад сходил однажды на охоту и понял - не могу по живому стрелять…
У Астахова не оставалось сил ни удивиться, ни посочувствовать. Нужно собрать боеспособных - к закату - старые склады.
***
У полуразрушенных складов людей собралось порядочно. Была даже какая-то организация. Скомандовали построение, Астахов на глаз прикинул, что собрался где-то полк. Ну, да, полк, без артиллерии, без тылов. Мимо строя пошли люди с тачками - выдавали одну гранату на двоих, и даже немного винтовок и патронов безоружным.
Астахов вертел головой, высматривая “сержанта-лейтенанта”, а тот выскочил, словно из-под земли. За ним, как привязанный, терся давешний связист, и там же шли два техника с аэродрома. У “сержанта-лейтенанта” был ППШ, а остальные при карабинах. Астахов со своим пистолетом на четверых почувствовал себя бестолковым и не умеющим устроиться - куда и когда “ушел” его автомат, он силился и никак не мог вспомнить. Ему выдали карабин и три обоймы. Девушкам сказали: “И на мужчин не хватает”.
- Ну ты даешь, лепила! Прям малинник с собой. Не, я понимаю, что проверенные товарищи и все такое. Но ты ненормальный. Молодец! - кажется, “сержант-лейтенант” говорил с совершенно искренним восхищением, без насмешки, - Такие и сами выживают и других вытаскивают. Извините, девочки! Если он вас с собой берет - значит, вы внутри покрепче многих мужиков будете. А сейчас важнее, чтоб человек внутри не сломался. Так, командование!
- Равняйсь… равняйсь… равняйсь … - побежало вдоль строя. Кажется, командир уже не мог отдавать приказы так, чтобы его слышали все.
Полковник, тот самый, с орденом, шел вдоль строя. Что-то отсчитывал, указывал пальцем и командовал.
- Ах ты ж сука… - пробормотал “сержант-лейтенант” и стал что-то торопливо высчитывать, глядя на приближающееся начальство.
Астахов ничего не понимал, и не понял, даже когда “сержант-лейтенант” воткнулся в строй, потеснив кого-то, чуть ли не перед самым носом полковника.
- Покомандовать хотите, сержант? - неприязненно спросил тот, - Ну, командуйте взводом. По окончании расчета выступаем. Двигаемся скрытно. Передовые группы снимут вражеских наблюдателей. Сигнал - три красных вспышки фонариком стоп, три белых - продвигаться. В случае открытия огня действовать по обстановке. Ясно?
- Так точно, - ответил свежепроизведенный командир взвода и взял под козырек.
Полковник, не слушая его, уже шел дальше, отсчитывая очередную тридцатку.
Только теперь Астахов понял, что же так опечалило “сержанта-лейтенанта”. Если командиром взвода назначают каждого тридцатого… Но другого варианта не будет.
***
Началось все даже неплохо. До восхода луны успели выйти к передовой. Шли в первой волне. “Сержант-лейтенант” вел свой временный взвод странно - не выпадая из общей линии, но каким-то зигзагом. Не уходя далеко от возможных укрытий, сообразил Астахов.
Судя по фонарикам, дважды удавалось без шума снять немецких наблюдателей. Остановились в третий раз. “Сержант-лейтенант” вдруг зашипел “Ложись!” Астахов тут же упал, и секунду спустя одинокая фигура оторвалась от земли и с криком “Ура!”, со штыком наперевес бросилась вперед.
Астахов не успел даже подумать “Вот все и кончилось”, как все, действительно, кончилось. Загрохотал, плюясь огнем, пулемет из немецкого окопа и вся линия обороны словно вспыхнула - полетели в небо осветительные ракеты, заливав мертво-зеленым светом застывших людей, и тут же в эту массу ударили, не считая патронов, немецкие винтовки и пулеметы. Залечь не успел почти никто. Несколько разрозненных ответных выстрелов - и шедшие следом волны с криком бросились назад.
- Взвод! Ко мне! - “сержант-лейтенант” орал в полный голос, и все равно за грохотом стрельбы его было еле слышно. Оказывается, он успел найти какую-никакую лощинку, а может, еще раньше ее знал. Астахов повторил команду и ползком втиснулся в укрытие. Не то мелкая лощина, не то просто большая яма была, на взгляд, глубиной с суповую тарелку, и густо заросла можжевельником. Лежать там было удобно, как в мотке колючей проволоки.
- Как немцы пойдут, лежать тихо! Не шевелиться! Не стрелять!
Не очень понятно было, чего он предполагал этой тактикой добиться, но своих идей ни у Астахова, ни у девчонок, ни у трех остальных членов маленькой группы, не было.
Немецкая цепь поднялась и двинулась. Судя по отдельным выстрелам, добивали раненых и гнали залегших, как зайцев. Уже когда стали слышны шаги, Астахов понял - ямка, где они лежали, на обратном от немцев склоне холмика, а с немецкой стороны заросла можжевельником по пояс. На танке не проехать. И, действительно, их укрытие обошли с двух сторон. Наверное, немцев ослепил собственный огонь, от чего они не заметили никого в зарослях. А может и просто не стали присматриваться, решив, что в эту колючку никто не сунется.
Совсем рядом что-то пролаяли по-немецки, в ответ помянули вроде бы черта, а следом фельдфебеля. Первый голос рявкнул что-то еще, всю фразу Астахов не понял, но слово “граната” в переводе не нуждалось.
Потом в кусты что-то с силой швырнули, он поднял глаза и замер: граната, немецкая “колотушка”, повисла на кустах почти над головой. Ее длинная деревянная ручка закачалась на жестких можжевеловых ветках, словно грозя пальцем.
- Вот и конец, - подумал он, не в силах оторвать взгляда от верной смерти. Прошло невесть сколько времени, когда “сержант-лейтенант” встряхнул его за плечо и зашептал
- Ну, лепила, ты фартовый! Да не смотри ты на нее, не взорвалась. Живо, за мной, бегом. Не отставать. Я залег - все легли. Я побежал - все побежали. Не стрелять!
И двинулись. Где бегом, где ползком, сержант вел их группу так уверенно, будто накануне прошел этот маршрут днем. Когда поднялась луна, они были в добром километре от передовых немецких окопов. Вышли ввосьмером. За “сержантом-лейтенантом” пошли тот самый связист да два техника с аэродрома. За Астаховым - три девчонки.
“Неужели мы одни вырвались?” - подумал он и словно в ответ где-то в ночи - с непривычки не определить расстояние - бухнула граната и захлопали выстрелы. Потом свистнуло рядом и с отвратительным чмокающим звуком две пули нашли цель. Связист, поспешавший следом за Астаховым, будто споткнулся на бегу, налетев на него с размаху. Не застонал, не вскрикнул, только зашипел от боли, прижимая к груди простреленную руку. Пришлось хватать его и следующие пару десятков метров волочь чуть не на себе. В чахлом перелеске остановились. Связист сразу сполз на землю, и сел, ноги его не держали совершенно, хотя ранение вроде было легким. И тут же из посеченных осколками зарослей, пригнувшись, выскользнула Карина с Верочкой на руках. Она действительно, похоже, многое могла, эта неразговорчивая девчонка, умеющая стрелять. Шла бесшумно и легко, даже дыхание не сбила. Раненую несла перед собой, бережно, как ребенка. Астахов полез в сумку за индпакетами - три штуки он сохранил на случай прорыва.
Верочка была плоха, с первой секунды ясно. Пуля в грудь, даром что на излете. “Слепое. Что там Алексей Петрович говорил про расстояния? Издалека стреляли, понятно”. Обнадеживало то, что она оставалась в сознании. Девичья стыдливость еще пересиливала в ней боль, когда разрезал гимнастерку, попыталась прикрыть грудь рукой. “Тихо, тихонько. Меня бояться не надо”. Закрыл пневмоторакс оболочкой от пакета, наложил тугую повязку. Но дальше только нести, сама идти не сможет. “Бросьте меня, - едва слышно проговорила Вера. - Вы не дойдете из-за меня”. “Дойдем. Помолчи пока, разговаривать тебе… вредно”.
Связисту можно сказать повезло. Пуля вошла ниже локтя, кажется, даже кость не перебило. На всякий случай из двух штыков от карабинов Астахов сделал шину и подвесил руку. Косынка в сумке оставалась. Ходячий, уже хорошо.
“Сержант-лейтенант” не торопил, только зубами скрипел, видать, мысленно считая каждую потраченную секунду. Потом подобрал брошенные Астаховым белые упаковки от индпакетов, посмотрел строго и скомандовал: “За мной”.
Остаток ночи то шли, то ползли, то лежали. Казалось, “сержант-лейтенант” гоняет их кругами по одному месту, но нет - луна светила, как прожектор, и было видно, что двигаются они от ловушки Херсонеса, медленно, но уходят. Ни разу не поднявшись на холм, понял вдруг Астахов. Чтобы не заметили.
Несколько раз где-то в отдалении вспыхивала короткая стрельба. Не разобрать ночью в холмах расстояние, но не рядом. Видать, таких же, как они, прорвавшихся, немцы вылавливали и добивали. А потому надо было идти, не дать добить себя. На рассвете, когда даже у самых крепких ноги еле шевелились, а в груди горело огнем, случилось почти чудо - вышли к маленькому журчащему ручейку.
- Не задерживаемся, - прохрипел “сержант-лейтенант”, - пить понемногу, вода холодная. Фляги промыть и набрать. Головы и обмундирование смочить. Но не задерживаемся. Не ровен час, след найдут да собачек пустят. Привал… - он пошевелил губами, словно споря с самим собой, - привал сорок минут. Девочки, имеете время поспать.
Заснули, едва напившись, все, кроме Астахова да “сержанта-лейтенанта”. Тот пошарил в вещмешке, вытащил пригоршню сухарей. Разделил на восемь частей, одну подвинул Астахову.
- Вот так, лепила. Пока не померли. Что у нас с ранеными? Один легкий, один тяжелый? Сколько твоей девчонке осталось, если без хирургии, и сколько с хирургией? И что у тебя в сумке так лязгает?
- Связист к вечеру, максимум, к утру, затяжелеет, - ответил Астахов, - Ранение слепое, обмундирование в рану вбило. Вдобавок еще обезвоживание и усталость. Задело несильно, а шатало его - ты видел, будто враз пол-литра крови потерял, хотя там и двухсот не натекло. А Вера… Ее, если по уму, уже оперировать надо. Когда начнется нагноение - не знаю, в любой момент может. В Балаклаве больница, я ее наизусть знаю. И где окно можно снаружи открыть. Доберемся - Оленька проассистирует, шанс приличный. А сроки… они все условные. Может, через час-два затяжелеет. Может, еще сутки продержится. Только б немцы в больничке нашей госпиталь не развернули. А вот поставили бы только часовых у входа, чтоб свои не напакостили… - Астахов не заметил, как в мыслях уже выдавливал окно, через которое пару лет назад какой-то пьяница пытался пролезть за спиртом.
- Понял. Ты, лепила, очнись пока. Нам до Балаклавы если сутки - считай повезло. Эх, немощь наша боевая, полтора бойца, двое раненых…
- Пулемет бы…
- Ну ты загнул, лепила, - собеседник скривился. - Это тебе не клистир, тут уметь надо! Пулемет - это наука. Ты из него стрелял хоть раз? Я вот на учениях только. Ну перли бы мы сейчас эту дуру железную по горам, толку? Патронов все одно на пол-ленты не хватит.
- Да… как плохая винтовка.
- Что, не у меня первого пулемет просишь? - сержант помолчал. - Слушай, а что я все “лепила” да “лепила”? Звать-то тебя как?
- Игорь. Игорь Астахов.
- Роман, сержант Столяров, бывший зека, бывший лейтенант НКВД. Со всех сторон бывший.
- Ты с тех, что ли времен, горы здешние знаешь?
- Да раньше еще. Я ж по социальному происхождению из погранцов. Контрабандистов мы ловили по здешним отноркам. Тут от моря тропинок много. С тех пор и знаю.
- Мой дед их тоже знал до последнего камня.
- И он служил здесь?
- Да нет, таможню за нос водил. Царскую еще, - Астахову вдруг стало смешно. Сочини про них рассказ какой-нибудь досужий писака, любой редактор бы не глядя отправил бы такую писанину в мусор. Но вот же ж… выбираются вместе из окружения бывший пограничник и потомок настоящего контрабандиста. Чем дед промышлял, в семье говорили шепотом. Но знала о том, хоть малость, вся улица.
- Погоди, Игорек. Астахов… Дед Михайло, что ли, твой?
- Ну, да…
- Это у нас шарик такой круглый?
- Это не шарик круглый. Это Крым маленький, как командирский тревожный чемоданчик. Ты тут деда моего ловил, а теперь нас с тобой здесь немцы ловят. Глядишь не поймают.
- Да не я ловил. Я о нем только слышал. Легенды же ходили, как дед Михайло таможню морочил! Ну, проси у деда хоть каплю его фарта.
Только тут Астахов сообразил, что “сержант-лейтенант” с дедом вряд ли могли встретиться. Старик отошел от дел почти сразу, как в Крыму установилась советская власть. Старший внук службу начинал в морпогранохране. “Не ровен час, придется Мишке ловить меня, - вздыхал дед. - И словит - позор, и не поймает - сраму не оберешься”. Как-то сама собой история о дедовых похождениях перешла в разряд легенд, которые, выходит, помнило еще не одно поколение пограничников. Столяров-то ему ровесник. И все равно - смешно.
Воспользовавшись передышкой, Астахов заново переложил вещмешок, чтобы точно ничего не гремело и мешало. Потом вытащил из-за отворота пилотки иглу с ниткой и намертво зашил карман гимнастерки, чтобы не выпали документы. На несколько удивленный взгляд сержанта ответил:
- Так сохраннее. Помирать так коммунистом. Ни закапывать, ни жечь не буду, а живым они меня не получат.
- Да ты партийный у нас, - протянул сержант то ли задумчиво, то ли уважительно.
- Как выберемся, я тебе первый рекомендацию напишу, - пообещал Астахов. Собеседник взглянул на него странно, то ли с какой-то скрытой печалью, то ли с насмешкой, ну ты, мол, придумал, меня - и восстанавливать.
Но что же все-таки лязгало в сумке? Астахов порылся в остатках картонных коробочек, рассыпанных лекарств, чудом не напоролся на разбитую пробирку, кажись, с купоросом и вынул маленький металлический стерилизатор. И тут же вспомнил.
- Разведчики подарили, трофей. Набор немецкий для венесекции.
- Вене… что?
- Разрезать вену, - на это сержант изумленно выпучил глаза, - Для переливания крови. Мы еще гадали, для чего такая крохотуля может понадобиться, там инструментов на половину операции, и то если мелкая. Алексей Петрович объяснил. И набор для прямого переливания там был, да побили его, пока несли. Еще в Инкермане сунул в сумку, на память…
- Значит, толку нам от него нету?
- Если найдем еще инструменты - будет толк. Скальпелей да зажимов много не бывает. Иглодержатель хороший.
- Ты его переложи чем-нибудь. А то звенит, что твоя колокольня. И давай личный состав будить. Не ровен час, фрицы за водой придут, а мы им даже точного времени не скажем.
Разбудили. Покормили. Даже полчаса сна, после свежей воды вдосталь, несколько оживили всех. У связиста температура, похоже, еще не поднялась. Вера покашливала, морщась от боли, и была бледна, но пульс на удивление неплох. Сердце молодое, здоровое.
- Теперь я понимаю, почему раненые в грудь не кричат, - сказала она тихо, еле шевеля губами. - Только… вы правду, хорошо? Игорь Васильевич… я ведь все равно умру?
- И близко нет! Лет через семьдесят если только, - здесь Астахов не врал. Пока не врал. Но чем скорее они в Балаклаве окажутся, тем лучше. - Завтра в Балаклаве будем, - это единственное, что он сходу нашел сказать хорошего, - там товарищи надежные, укроют нас.
Он уже видел мысленно черепичные крыши Балаклавы и сбегающие к морю узкие кривые улочки. Где-то там стоит его дом, с крыши видны море и пристань. Когда-то, мальчишкой, он высматривал оттуда корабли в гавани, воображая себя то пиратом, то мореплавателем времен Колумба. И тут же оборвал себя на этих воспоминаниях: “к родителям ни ногой!” Маленький город - Балаклава. И так на сердце маетно, ведь все знают, что у Василий Михалыча трое сыновей на фронте, а двое еще и моряки. Не ровен час сболтнет какая сволочь!
- Из-за меня вы медленно идете… - Вера куснула губу.
- Ерунды не говори, ладно? Спешить нам в любом составе вредно. А понемногу - дойдем. Тут осталось-то… Потерпи только. Считай рядом уже.
- Хорошо.
- Ну, взвод, - скомандовал вполголоса Столяров, - Слушай мою команду. Я разведываю дорогу - вы лежите тихо. Потом броском вперед до следующего укрытия. В мое отсутствие старший - военврач третьего ранга Астахов.
И пошли. Рваный ритм - ожидание - бросок - ожидание - бросок - выматывал нервы неимоверно. Каждый раз, как командир уходил, Астахов стискивал карабин, ожидая стрельбы. Несколько раз слышали немецкую речь в паре десятков шагов. Один раз где-то не рядом был короткий бой. За долгий июльский день прошли хорошо, если десяток километров, считая по прямой. У связиста нехорошо покраснело лицо и блестели глаза. Его приходилось вести, следя, чтобы не упал.
Где-то за полдень Столяров после очередной вылазки притащил немецкий ранец.
- Быстро, быстро, - подгонял он всех, довольный, как мальчишка, успешно побывавший в чужом саду, - Пока хозяин не прочухал! Глядишь, вечером пожуем. Насчет консервов у фрицев строго, без приказа не жрут!
Действительно, в ранце оказались консервы. Немного на восьмерых, но хотя б не полгорсточки сухарей. Времени на последний привал вышло неожиданно много - нужно было пересечь дорогу, а машины по ней шли непрерывным потоком. И даже небольшую группу пленных прогнали от Херсонеса. Чтобы отвлечься от своей беспомощности, Астахов стал прикидывать, что ему нужно отыскать, когда проберется в больницу. В том, что вылазка будет удачной, сомнений не было. Мысленно он уже стоял перед шкафом с инструментами и отсчитывал: “Скальпелей, допустим, четырех хватит. Пинцетов штук по шесть. Зажимов… Да что я как в магазине? Укладки взять и дело с концом. Что сейчас лишнее - потом пригодится. Простыней надо захватить. Стрептоцида. Новокаина. Бинтов. Шелк не забыть. Только продержалась бы девочка!”
Вера полусидела, опираясь спиной на вещмешки. Молчала, не жаловалась, лишь губы кусала.
- Оля, - позвала она почти неслышным шепотом, - у меня в кармане… в гимнастерке, письмо. Достань.
Оля аккуратно вытащила из ее нагрудного кармана сложенный “треугольник”, развернула и придерживала, пока подруга читала. Верочка протянула руку и сжала листок. “Глупый… - прошептала она. - Какие мы оба… глупые были”. Она прикрыла глаза и из-под опущенных век побежали слезы. Оля, вздрогнув, забрала листок из ее ослабевших пальцев, свернула и убрала в обратно карман. Подержала запястье, пытаясь подсчитать пульс, и кажется, не сумела. Вопросительно и испуганно взглянула на подошедшего Астахова.
- В Балаклаву придем - готовься, будешь мне ассистировать, - сказал он, стараясь выглядеть увереннее, чем был, и пропустив едва не вырвавшееся “если придем”. - Инструменты я найду, справимся. Ты же у меня умница. Вдвоем получится.
Солнце уже почти коснулось горизонта, когда вдруг наступила тишина.
- Быстро, быстро!
Проскочили дорогу. Пошли в гору, почти побежали. Поднялись на гребень, спустились, снова поднялись. От дороги их уже не было видно, полкилометра отошли, еще немного, и солнце сядет… Но тут совсем рядом загудел тяжелый мотор. Грузовик, судя по звуку, остановился ровно там, где они только что перебежали через дорогу.
- Тяжелый, зараза, - вздохнул сержант, - На таком человек двадцать приехать могут. Значит, с пулеметом. И как засекли-то, черти? В засаде, что ль, сидели? Ну, что, лепила, это и есть наш последний? Не ждал такого? Вот и я не ждал.
Он цепким, колючим взглядом окинул тропу, по которой они только что поднялись. Машины за гребнем не было видно, и даже звука не доносилось, кроме урчавшего на холостых мотора.
- Так, девочки, что стоим? До утра прощаться - мамка заругает. Бегом отсюда. Ты! - он ткнул пальцем в одного из техников, - С ними. Закрой рот. Они без тебя раненую не утащат. И хоть один боец при группе должен быть. А у нас - пять минут есть укрыться. Без моей команды огня не открывать! Скоро стемнеет, продержимся до темноты - у всех шанс будет.
- Васильева за старшую! - Астахов поспешно стащил с плеча санитарную сумку с последним индпакетом и инструментами и повесил Оле на шею.
- До нашего возвращения - за старшую, - уточнил сержант, - Бегом отсюда!
***
Может, и продержались бы. Да нервы у оставшегося с ними техника не выдержали. Едва фигуры в серой форме показались на гребне в трех с лишним сотнях метров от них, он выстрелил. Немцы попадали, а техник высунулся из-за камня, как оживший рисунок из пехотного наставления “неправильное наблюдение за противником”.
- Ложись! - зашипел сержант, - Ложись, придурка кусок! - но его придавленный шепот и бессильный мат техник, похоже, и не услышал, как не услышал выстрела, закончившего для него бой. Сняли пулей в голову, кто-то из фрицев неплохо прицелился.
И едва тот упал, немцы двинулись вперед. Перебежками по одному.
- Роман, а что их так мало? - они с сержантом лежали метрах в двадцати друг от друга, потому можно было не кричать, а просто говорить в полный голос. Все равно до немцев далеко.
- Умные, - ответил сержант, - Ты, Игорек, по сторонам гляди, остальные, небось, с флангов обходят. Ну, давай, огонь!
Они стреляли, экономя патроны. Одного немца точно ранили, судя по крикам, нетяжело, но уж точно вывели из строя. Другого, похоже, застрелили, живые так не лежат. Астахов загнал в карабин последнюю обойму и положил рядом с собой гранату. И только тут заметил, что стреляет он один. Сержант хотя и лежал с автоматом наизготовку, но оставался неподвижен. А немцы, почувствовав слабину, перебегали смелее.
- Эй! Заклинило?
Сержант молчал. Астахов подполз к нему и только тогда понял - пуля ударила Столярову над самой верхней губой и вышла из затылка. Разрушен продолговатый мозг. Мгновенное окоченение. Раньше он только читал о таком, а перед смертью вот - довелось увидеть. Сержант и мертвый продолжал целиться во врага.
Теперь все. Патронов десяток да две гранаты, вторая лежала у мертвого справа, как положено. Эх, надо было метать учиться.
Усики разжать. Кольцо дернуть. Бросить. Ничего сложного. До вон того камня докину. Вторую себе. Сейчас поднимутся…
Немцы рванулись, как собаки, почуявшие кровь. Гранату Астахов на секунду задержал в руке, чтоб наверняка, и положил точно, куда метил. И в последнюю секунду перед взрывом успел заметить, как выражение азарта на роже самого прыткого немца сменилось ужасом. Тот хотел залечь, но оступился на камне и рухнул совсем рядом с шипящей РГД. Но свою гранату кинуть успел…
***
Стрельбы не было слышно долго. Наверное, две или три минуты. Потом, одна за другой, хлопнули две гранаты. И больше ни звука. Оля кусала кулак, чтобы не заплакать - старшей в группе плакать нельзя! - и только шептала - "Быстрее! Быстрее! Не отставать!"
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
