Морпех 4: Победа!
Глава 1
Кубанская грязь оказалась подлее горной. В горах она хотя бы честно роняла - поскользнулся, съехал, встал, пошёл дальше. Эта не роняла. Эта держала. Хватала сапог за подошву и не отдавала, и ногу приходилось выдёргивать с чмоканьем, как пробку из бутылки, и так каждый шаг, а шагов до вечера было тысяч пятнадцать.
Я перестал считать к полудню. Калюжный шел с высоко поднятой головой и снисходительно смотрел на нас, подкалывая на тему не принимающей нас Кубани. Мы неизменно отвечали, что наоборот – принимает так, что хоть ложись да погружайся совсем, а сам сухопутный мичман вообще-то сапогами чавкает не меньше.
Рота растянулась по дороге метров на триста. Это было плохо, но сделать с этим я ничего не мог. Обочины не существовало: справа поле, слева поле, и то и другое - жирный чёрный кисель, в котором, судя по следам, на днях утонула немецкая полуторатонка вместе с расчётом. Полуторатонку немцы разукомплектовали и бросили. Расчёт, надо думать, ушёл пешком, и сейчас так же выдёргивал сапоги где-то впереди.
Сзади зачавкало часто и виновато.
- Товарищ капитан, разрешите обратиться?
Я обернулся. Молодой, из последнего пополнения, лицо круглое и обиженное.
- Ну.
- Сапог порвался.
Он поднял ногу и показал. Сапог действительно порвался - подошва отошла от передка и висела, набирая грязь, как совок.
- Примотай чем-нибудь, - пожал я плечами.
- Нечем, товарищ капитан.
- У Федьки возьми.
- Так у него...
Что за солдаты пошли?
- Мишаков, - я развернулся к нему целиком. - Мне через час докладывать, где немец. Ты сейчас с сапогом или с немцем ко мне пришёл?
- Мишарин я, товарищ капитан.
- Тем более.
Он моргнул и отстал.
Калюжный, шедший рядом, покосился на меня, но промолчал. Он теперь часто так делал - посмотрит и промолчит. Раньше сказал бы.
Задача, как водится, была простая на словах и мерзкая на деле.
Полк шёл на запад третью неделю, немец шёл на запад впереди полка, и вся война на нашем участке свелась к тому, кто быстрее вытащит ноги из грязи. Немец вытаскивал быстрее - у него были дороги, которые он разбивал за собой, и по которым знал, куда бежать. Мы шли следом и постоянно упирались носом в места, где он решал притормозить.
Притормаживал он всегда одинаково. Взвод, пулемёт, иногда миномёт, иногда самоходка. Держал час-полтора, пока основные силы отрывались, потом уходил. Пехота на такой заслон набегала с ходу и оставляла на поле от десятка до полусотни человек, в зависимости от того, насколько тупо набегала.
Работа роты заключалась в том, чтобы полк на такой заслон не набегал.
- Идёшь впереди. - Одинцов тыкал карандашом в карту, где не было никаких дорог, а были только его собственные пометки. - Не ввязываешься. Находишь, обозначаешь, докладываешь. Ввяжешься - я тебя не прикрою, у меня артиллерия в двенадцати километрах позади и лошади дохнут.
- Понял, товарищ подполковник.
- Ни хрена ты не понял, - он отложил карандаш и потёр веки большим и указательным. - Ты у меня в прошлый раз тоже понял, а потом писал объяснительную на две страницы. Сидорин. Не ввязывайся!
- Не буду.
Одинцов скептически посмотрел на меня и махнул на выход. У самой двери догнал:
- И бумагу по взводам мне сегодня. Не завтра.
Бумага по взводам лежала у меня в планшете третью неделю и была страшнее любого немца.
Рота у меня отдельная, разведывательная, штат ей положен как отдельной, а людей в ней после Кавказа осталось на две трети от положенного. Всю зиму мы воевали толпой: я говорил "Гацоев, бери своих", и все понимали, кто это - свои, потому что Гацоев ходил с одними и теми же людьми с ноября. Так удобно, пока рота маленькая и все на виду. Как только пришло пополнение - сорок один человек за две недели - удобство кончилось.
Взводов по штату четыре.
Первый я отдал Гацоеву месяц назад, и это единственное, что не вызывало вопросов ни у кого, включая самого Гацоева. Второй - Гурьеву. Гурьев принял его так, будто ему вручили не взвод, а хрустальную вазу: ходил вокруг, боялся дышать и в первую неделю трижды приходил уточнять, имеет ли он право сам решать, кого ставить в головной дозор.
Третий взвод был Колькин.
Это до сих пор звучало дико. Год назад я вытаскивал этого пацана за шиворот из подвала в Одессе, полгода назад он таскал за мной катушку, а осенью получил сержанта, и я сам себе тогда сказал: ну, сержант и сержант, мало ли сержантов. А потом пришло пополнение, и оказалось, что среди сорока одного человека нет ни одного, кто воюет дольше Кольки. Двадцать лет, полтора года войны, Одесса, Севастополь, горы. По здешним меркам - старик.
Четвёртый взвод командира не имел.
- Товарищ капитан, - подкатил ко мне Лунарь на первом же привале, когда бумага ещё только начинала меня грызть. - А правда, что четвёртый бесхозный?
- Правда.
- А чего бы мне его не дать?
Я посмотрел на него. Лунарь смотрел в ответ честными глазами человека, который воровал всю жизнь.
- Ты в роте с ноября.
- Так и взвод не с сорок первого стоит.
- Ты рядовой.
- Так это ж поправимо, - обрадовался он. - Вы напишете, мне дадут. Я ж не полковника прошу.
- Ты вор.
- Бывший, - обиделся Лунарь. - И, между прочим, полезный. Кто вам в Гизели дверь открыл?
Дверь в Гизели он мне действительно открыл, и не только дверь.
- Иди, - велел я. - Подумаю.
Думал я две недели, и придумал ровно то, что придумывает всякий начальник, которому не хочется решать: временно исполняющий обязанности. Пусть поводит взвод, а рота посмотрит.
В станицу с названием, которое я забыл, мы вошли около одиннадцати. Немец стоял в ней месяцев пять, а уходил позавчера, впопыхах, поэтому сжечь успел только половину.
Такое, как ни странно, выглядит страшнее. Когда сожжено всё, глаз привыкает и перестаёт различать. Когда через одну, у каждой чёрной коробки есть живой сосед с занавесками, и глаз цепляется за каждую.
Посреди станицы стояла церковь без купола.
- Гля, - Федька встал посреди дороги. - Колокольня-то целая.
Колокольня действительно была целая, а купол снесло, и в дыре виднелось небо, серое и низкое. Немец держал в церкви склад, а перед уходом склад подорвал: изнутри несло горелым зерном и ещё чем-то химическим, а вся паперть была засыпана битым кирпичом пополам с обгорелой соломой.
Лев подошёл к стене и потрогал кладку - не постучал, а именно потрогал, ладонью, как трогают лошадь.
- Хорошо клали. Известь с яйцом, наверное. Видишь, шов не сыплется? Внутри рвануло, а стену только выпучило.
- И чего?
- И ничего. Так больше не кладут. Чтоб на века.
- А ты почём знаешь?
- Я же инженер, - Лев вытер ладонь о полу шинели. - Не по церквям, но кладка - она кладка.
Я задрал голову и посчитал ярусы. Три. Метров двадцать пять, если не больше, и лестница внутри, судя по проёмам, целая.
- Колька. Лезь наверх.
- Куда?
- На колокольню. С неё видно до самого бугра.
Колька полез, гремя сапогами по железу, и через две минуты свесился сверху так, что у меня свело живот.
- Не видать ничего! Туман по низу!
- А по дороге?
- По дороге пусто! Следы только!
- Какие следы?
- Гусеничные, товарищ капитан! Широкие!
Широкие гусеничные - это уже кое-что. Немецкая пехота с самоходкой отходит медленнее, чем немецкая пехота без самоходки, и это единственная хорошая новость с утра.
- Слазь.
Хасанов тронул меня за локоть. Я не почувствовал – Равиль же мертв, и я вижу его только своим воображением – но посмотрел туда же, на запад.
Дым. Тонкий, прямой, километрах в четырех.
- Уходим. Колька, шевелись.
Дым шел из обыкновенной трубой обыкновенной хаты в хуторе на пять дворов. Хутор стоял на этом берегу речки, а мост через речку немец взорвал. Взорвал грамотно - подрубил среднюю опору и уронил пролёт в воду под углом, так что получилась не переправа, а очень неудобная горка, скользкая, с торчащей арматурой. Речка была шириной метров тридцать и на вид неглубокая, но в феврале это не имело значения.
Мы залегли в двухстах метрах, в сухом бурьяне, и я полез за биноклем.
Тот берег был выше нашего. Это первое, что я записал в голове, и это же было хуже всего.
- Пулемёт, - выдохнул Калюжный через минуту.
- Вижу.
- Ещё один, Васько. Правее, под тем сараем. Ствол блестит.
Я довернул бинокль. Ствол вправду блестел.
Два пулемёта на господствующем берегу, у моста, который не проходится. Классика. Я бы сам так поставил, если бы мне велели задержать чужой полк на два часа и разрешили потерять взвод.
- Батраз. Ты далеко?
- Тут я, - Цораев подполз слева, и от него привычно несло сгоревшим порохом, хотя он сегодня ещё не стрелял.
- Мины считал?
- Одиннадцать.
- Одиннадцать. На два пулемёта и то, чего мы не видим.
- Двенадцатая есть, - Он поскрёб щетину. - Но она кривая, товарищ капитан. Я её вожу, чтоб не выкидывать.
- Кривую трогать не будем, - кивнул я.
Позади зашуршало, и подполз Гурьев, красный и мокрый.
- Товарищ капитан. Слева выше по течению - брод. Метров восемьсот. Телега прошла, колея свежая.
- Чья телега?
- Наша, гражданская. Дед туда за камышом ездит.
- Дед где?
- В хуторе. Он же и сказал.
Я опустил бинокль.
Восемьсот метров вверх по течению, брод, обход, выход во фланг, полтора часа работы, два пулемёта в мешке - и всё это называется ввязаться. А не ввязаться - это отползти, доложить, дождаться полка, дать полку развернуть батарею и вылизать берег, потратив на это часа четыре, за которые немец уйдёт ещё на десять километров.
Одинцов велел не ввязываться. Одинцову надо докладывать наверх, а наверху тоже сидит человек, которому велели не отставать.
- Гацоев.
Тембол подполз. Бровь у него была перебита старым шрамом, и от этого всегда казалось, что он сомневается, даже когда не сомневается.
- Первый взвод бродом. Возьмёшь Гурьева, Лунаря и еще троих. Никакой стрельбы, пока я не начну. Как выйдете им за спину - работаете по правому пулемёту, тому, что под сараем. Левый мой.
- Час дай.
- Сорок минут.
- Час, - покачал он головой. - Там камыш, командир. По камышу быстро - это громко.
- Пятьдесят.
Гацоев подумал и кивнул.
- Коль, ты со взводом здесь до дальнейших. Твоя задача - если немец полезет через мост в нашу сторону, сделай так, чтобы он передумал.
- А если не полезет?
- Тогда ты сегодня самый счастливый человек в роте.
Колька подумал над этим неожиданно серьёзно, кивнул и уполз к своим.
- Батраз. Как начнётся - десять мин по левому. Не по берегу, а по нему. Кривая – резерв на всякий случай.
- Есть.
- Пет, ты вот сюда приляг. Твоя задача - чтоб левый пулемёт не поворачивался.
- Зробимо.
- Третий взвод за мной, по бурьяну, до тех кустов. Дальше по свистку.
- Есть!
- Да не орите вы, разведчики блин.
Пятьдесят минут я лежал в сухом бурьяне, снег подо мной таял, я мок и смотрел на немцев. Немцы смотрели на речку и наш берег.
Их было видно плохо, но по шевелениям и мельканиям можно было насчитать человек двадцать пять. Один ходил вдоль берега, не пригибаясь, - или дурак, или уверен, что мы ещё далеко. Другой курил в окопчике, и дым шёл вверх ровной ниточкой, и я подумал, что если бы у меня был снайпер получше, я бы уже знал, какой у них там ветер.
- Товарищ капитан, - зашептал Колька в самое ухо. - А правда, что за Ростовом уже степь пойдёт и грязи не будет?
- Правда.
- А потом?
- А потом Украина, и там грязи будет больше.
Колька подумал.
- Всё врут, - заключил он с явным удовлетворением.
Слева, за камышами, крякнула утка. Крякнула совсем неубедительно, и я понадеялся, что среди немцев нет орнитолога.
- Пошли.
Цораев положил первую мину с перелетом, вторую – с недолетом, а третьей накрыл. Левый пулемёт замолчал ещё до того, как начал, и немцы полминуты не понимали, откуда по ним работают, потому что миномёт был за бугром, а бугор был не тот, на который они смотрели.
Потом заработал правый - и почти сразу захлебнулся, потому что Гацоев вышел, куда обещал. Дальше стало неинтересно.
То есть неинтересно стало для тех, кто описывает это потом в донесении. Двенадцать минут мы стреляли, они стреляли, кто-то бежал к сараю, кто-то от сарая, Калюжный дважды снял тех, кто пытался развернуть станок, Гурьев зашёл в окопчик с тыла и сделал там то, что обычно и делает - без единого выстрела и без единого звука, и через минуту вышел с другой стороны, вытирая руки куском срезанной с немца шинели.
На тринадцатой минуте оставшиеся семеро побежали к машине, стоявшей за сараем. Машина не завелась – нам это понравилось, а немцы расстроились последний раз в жизни.
***
Мишарин лежал в камыше лицом вниз, и Лунарь, присев рядом, деловито вытаскивал у него из-под ремня запасной диск.
- Живой?
- Не, - Лунарь даже не поднял головы. - Сразу. Даже не булькнул.
Я посмотрел. Немецкая пуля вошла под левую лопатку и там осталась, судя по тому, что спереди ничего не было. Сапог с отошедшей подошвой торчал из воды. Перевязан бечевкой – Мишарин все-таки оказался нормальным красноармейцем.
- Диск отдай Федьке.
- Так я ж...
- Лунарь.
Он вздохнул всем телом, как вздыхают на ярмарке, отдавая хорошую вещь за половину цены.
- Отдам.
Мост посмотрели, пока рота потрошила немецкие ранцы. Лев спустился к воде, походил по осклизлому бетону, залез на упавший пролёт, постучал по нему чем-то железным и полез обратно, весь чёрный по колено. Мужики успели развести костер, и сапер сел к нему греться и переодеваться в сухое.
- Ну?
- Опору подорвали одну, вторую пожалели. Спешили, - он обтёр руки о голенище. - Если сапёры придут с брусом и не будут дурить, за сутки пустят гужевой, за трое - машины.
- А если будут дурить?
- Тогда неделю, - Лев ещё раз оглянулся на мост и покачал головой почти уважительно. - Красиво уронили, зараза. Ровно, одним зарядом. Сразу видно, что не первый мост у человека.
Немцы в ранцах носили: галеты, эрзац-кофе, письма, фотографии, вязаные носки не по уставу и одну губную гармошку. Гармошку выцепил Колька и немедленно дунул. Получилась не мелодия, а вопль умирающего гуся. Гацоев поморщился всей своей перебитой бровью:
- Дай сюда.
- Не дам.
- Дай, пока я тебя ею не накормил.
- Это трофей!
Колька дунул ещё раз, аккуратнее. Гусь на этот раз не умер, просто пожаловался на свою тяжелую жизнь. Колька повертел гармошку, посмотрел на неё сбоку, как смотрят на неисправный прибор, и дунул в третий раз - и вышло почти что две ноты подряд.
- О.
- Не о. Отсыреет и сдохнет.
- Не сдохнет.
Он спрятал её за пазуху.
Донесение я писал в хуторе, в хате с той самой трубой, сидя на лавке и подложив под бумагу планшет. Керосина у хозяев не было, горел жирник, и от него воняло.
Полк подошёл к темноте. Одинцов прислал связного с запиской в четыре слова: «Опять ввязался. Зайди утром».
Заслон перебили, а я за это не поощрение, а нагоняй получу – такая вот нынче служба.
Хозяйка, сухая старуха лет шестидесяти, поставила на стол чугунок с чем-то горячим и села напротив, сложив руки.
- А немец у нас тихий стоял. Не лютовал. Куру возьмёт - и всё.
- Повезло, - отозвался я, не поднимая головы.
- Так и я говорю. У Митрофановых через два двора - там румын стоял. Румын хуже.
Я дописал строку и остановился.
- Колька.
- Я!
- Того, из пополнения, который с сапогом был, как звали?
- Мишарин, товарищ капитан. Пётр Мишарин.
- Точно.
Я вписал.
Спать легли поздно и в тесноте: полхаты заняла рота, полсеней - Цораев со своим хозяйством, потому что миномёт он от себя не отпускал даже в тепле. Рассказывать о том, как минометчик спит в обнимку с минами, рота любит, но никто, конечно, такого своими глазами не видел.
Я сел у порога, спиной к двери, и стал стягивать сапоги. Стянулись они с третьей попытки и с таким звуком, что Федька заржал.
Калюжный подошёл и опустился рядом на корточки.
- Васько.
- М.
- Ты вот тут ляжешь?
- А что?
- Да ничего, - он поскрёб затылок. - Просто раньше ты завсегда так ложился, шоб два выхода было. Дверь и окно. Помнишь, в Севастополе ругался, шо я в углу лёг?
- Помню.
- Ну так шо?
Я посмотрел на дверь. Дверь была одна. Окно было маленькое и заклеенное крест-накрест. По-хорошему ложиться здесь спать нельзя, но сейчас можно.
- Петь. Немец в двадцати километрах и бежит быстрее, чем мы идём.
- Так-то оно так.
- Вот и не мешай.
Калюжный поднялся, постоял надо мной, потом отошёл и лёг у окна сам. Через минуту он уже спал, а я сидел и смотрел на жирник и считал, что до Ростова километров сто восемьдесят, а до Таманского полуострова от Ростова ещё триста, и если так и пойдём - по двенадцать в сутки - то это полтора месяца только до моря, и это при том, что море нам вообще не нужно, потому что нам нужна Германия, а она в другой стороне и в четырёх тысячах километров.
Считать я перестал не потому, что надоело, а потому что задремал.
Разбудил меня Гацоев.
- Командир.
- М?
- Дед просит. Который про брод сказал.
- Чего просит?
- Немец у него в сарае. Живой.
Я потёр лицо:
- Какой еще немец? Прячет, что ли?
- Да не, - ухмыльнулся Гацоев. – Немец без спросу спрятался, потерялся. А дед его вилами держит.
- Сколько ему лет, деду?
- Восемьдесят.
- А немцу?
- Тоже не молодой, - Гацоев пожал плечами. – Дед второй час держит, только сейчас решился сказать.
Я нашарил сапоги.
Дед стоял в дверях сарая, расставив ноги, и держал вилы на уровне живота. Вилы были трёхрогие, старые, с отполированным черенком. Руки у деда мелко тряслись, но не от страха – просто давно вилы держит пожилой.
- Тут он, - Дед не обернулся. - У яслей сидит. Я его не трогал.
Немец сидел у яслей. Он был немолодой, лет сорока пяти, в шинели без ремня, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, который второй час смотрит на вилы и уже успел продумать все места, куда дед их может воткнуть.
Я посветил фонариком. Немец зажмурился и медленно поднял руки, но не до конца, а как-то до плеч, будто извинялся.
- Оружие?
- Не було. Я смотрел. У него сумка была, там бумаги и хлеб. Хлеб я забрал и не отдам, - ответил дед.
- Договорились, - не стал я спорить.
Лунарь просочился в сарай, обошёл немца по дуге и присел на корточки метрах в двух - так, чтобы между ним и немцем оказался столб.
- Лев, - позвал я.
Лев пришёл через минуту, застёгиваясь на ходу.
- Спроси, кто такой.
Лев спросил. Немец ответил длинно и торопливо, глотая слова. Лев поднял ладонь, и немец замолчал на середине.
- Обозник. Ездовой из хозяйственной роты. Отстал позавчера, повозку бросили в грязи, лошадь пала, он пошёл пешком и не догнал.
- Почему не догнал?
Лев спросил. Немец наклонился и задрал штанину. Нога у него от колена вниз была замотана какой-то тряпкой, и даже в свете фонарика было видно, что она в два раза толще второй.
- Рожа, - определил Лунарь со знанием дела. - У нас в бараке такое было. Ходить не может, а сдохнуть не сдыхает.
- Спроси, почему в сарай залез, а не сдался.
Лев спросил. Немец заговорил, глядя не на Льва, а на меня, и в середине фразы у него сорвался голос.
- Ему сказали, что русские пленных не берут. Что расстреливают сразу или отдают гражданским, - Лев помолчал. - Он думал отлежаться и уйти к своим.
- А дед?
- Дед его нашёл, когда за сеном пришёл.
Я посмотрел на деда. Дед всё так же держал вилы и всё так же не оборачивался.
- Спасибо за пленного, дед, - поблагодарил его я. – Только почему сразу не позвал?
- Так вы стреляли. Я думал, у вас дела.
Против этого возразить было нечего.
- Спроси про его часть, Лёва. Куда шли, где встанут.
Разговор пошёл долгий. Немец говорил охотно, не сводя глаз с вил, которые дед так и не опустил, а вдобавок с видимым удовольствием начал изображать попытки насадить немца. Половина рассказанного была мусором: фамилии фельдфебелей, номер полевой почты, история про то, как у них в декабре украли двух лошадей, но в мусоре попадалось полезное.
- Так, полезное… - Я опустился на корточки и принялся листать блокнот. - Их дивизия отходит на рубеж по речке, километрах в двадцати двух отсюда. Не эта речка, следующая. Там станица большая, он название переврал, но говорит - с элеватором.
- С элеватором. Дальше.
- Дальше главное. Там уже третий день работают сапёры. Не отходящие части роют, а именно инженерная - привезли на машинах, с лесом и с проволокой.
Я помолчал.
Инженерная часть, привезённая заранее - это не заслон на два часа. Это значит, что немец решил встать всерьёз хотя бы на неделю, что впереди у полка не бегущая спина, а подготовленная позиция с проволокой, и что кто-то в его штабе умеет считать не хуже, чем в нашем. Это было плохо, но это было ровно то, за чем нас вперед и посылали.
- Спроси, сколько сапёров и что за проволока. Спираль или колючка на кольях.
Лев спросил. Немец развёл руками и заговорил снова.
- Он не видел. Слышал от шофёра, который возил.
- Спроси, как шофёра звали.
Лев удивился, но спросил. Немец назвал.
- Пусть повторит.
Немец повторил ту же фамилию.
- Ладно. Не врёт. Вернее, не про всё врет.
Дед наконец обернулся.
- Так че, колоть? – кивнул на немца.
Слов тот не понял, но здесь трудно не понять суть, поэтому он вжался в ясли.
- Нельзя, - покачал я головой. – Он казенный теперь, учетный.
- А, - Дед опустил вилы без всякого выражения. - Ну и ладно.
Немца увели в хату, накормили и посадили к Федьке. Федька сел напротив, положил на колени автомат и уставился на пленного с тем неподвижным интересом, с которым гуляют по зоопарку.
Лунарь пристроился рядом и минут через десять уже что-то показывал немцу на пальцах, и немец кивал, и Лунарь тоже кивал, и оба были довольны.
- Ты чего ему втираешь?
- Часы меняем, - Лунарь и не подумал понизить голос. - У него часы плохие, но идут. У меня хорошие, но стоят.
- Лунарь.
- Товарищ капитан, ну это ж коммерция, а не мародёрство. Он согласный.
- Он согласный, потому что ты у него за спиной с автоматом сидишь, - ухмыльнулся я.
- То Федька сидит, - Лунарь искренне обиделся. - Я по-честному.
Больше я не лез, а сел переписывать донесение. Внес элеватор, саперов и двадцать два километра. Связного будить не стали, отправил Гурьева, потому что Гурьев всё равно не спал: он лежал на спине и смотрел в потолок, и когда я его позвал, поднялся так быстро, будто ждал.
Уже в дверях он обернулся.
- Вась, - обратился неформально, на правах боевого брата. – Чет не верю, что мы вот так, вперед, до самого конца пойдем.
- Война – она как синусоида, - пожал я плечами. – Знаешь синусоиду?
- Не, - признался Гурьев.
Я нарисовал и показал:
- Вот так, инициатива то туда, то сюда. Мы щас вот здесь, - указал на нисходящий отрезок. – Отмобилизовались, обучились, промышленность подтянули. Немец еще подергается, попробует в контрнаступы походить, но на Западе нам союзники помогают, а здесь мы сами молодцы. Как-то так.
- Спасибо, Вась, - поблагодарил Гурьев и вышел в темноту.
Бумагу по взводам я дописывал уже под утро, когда хата храпела в четыре десятка глоток.
Дописал до четвёртой строки, потер глаза и увидел стоящего у печки деда Пантелея. Печка давно остыла, Пантелей давно умер, но сейчас стоял и грел руки. Я моргнул, Пантелей исчез.
Спать хочу, но нужно дописать. Дописывая, я вспоминал бурчание мужиков. Так-то, на людях и при командирах, мужики на командира в лице Лунаря были согласны – все видят, насколько он ловкий. Но шепотки и обрывки разговоров я слышал, и там ничего хорошего не было – вор Лунарь, уголовник, и это быстро не исправишь. Придется искать компромисс.
- Лунарь, - вполголоса позвал я.
Вдруг услышит? Не хочу идти его искать.
За окном зашуршало, рама открылась, вор запрыгнул и с широкой улыбкой мне козырнул.
- Шпион, блин, - фыркнул я.
Лунарь не смутился и встал у порога, сунув руки в карманы. Из карманов я велел ему руки вынуть. Он вынул.
- Массы недовольны, - заявил я. – Но командира лучше у нас пока нет. Пойдешь временно исполняющим. В ближайшем деле тебе нужно сделать так, чтобы массы перестали роптать. Без членовредительства и загона в долги, - на всякий случай уточнил.
Лунарь помолчал, соображая, где тут подвох, и не нашёл, потому что его не было.
- А дело какое?
- А какое дадут.
- Идёт, - решил он и протянул было руку, но вспомнил, кому протягивает, и убрал за спину.
- И вот ещё, - я макнул перо. - Сегодня твои трое ходили с Гацоевым бродом. Тихо ходили.
- Я учил, - с заслуженной гордостью кивнул Лунарь.
- Иди спать, временно исполняющий.
- Есть.
Когда я почти закончил с бумагами, ко мне заглянул дед:
- Слышь, командир.
- М?
- Вилы-то мне вернут?
- Какие вилы? – не понял я.
- Так я ж их сдал. Немца сдал и вилы вместе с ним, вы забрали.
Армия, мать ее!
- Забирай, сельхозинвентарь после осмотра подлежит возвращению владельцам, - выкрутился я.
- А расписку не надо? – уточнил дед
- Не надо.
- Порядок быть должен, - объяснил дед и ушел за вилами.
Глава 2
Калюжный неделю как ходил старшим лейтенантом, и ему, морскому мичману, это давало пищу для размушлений. Курсов он не проходил ни разу. Младшего ему дали приказом по армии за Кавказ - пришла бумага, в бумаге фамилия, и всё. Старшего - точно так же, только бумага была короче. Он оба раза читал её, шевеля губами, и оба раза выглядел так, будто ему прислали не звание, а квитанцию.
- Понимаешь, Васько, - он второй день разглядывал свои кубари с недоверием. - Я мичман. Мичмана в меня четыре года вбивали. А тут пишут - старший лейтенант, будто на базаре сдачу дали. Хучь бы поучили для приличия.
- Хочешь на курсы?
- Та не хочу.
- Тогда чего ноешь?
- Так обидно ж, - он развёл руками так, будто у него отняли последнее.
Задачу нам поставили в пять утра, и она была похожа на ту, за которую в прошлый раз я писал объяснительную.
- Двадцать два километра, - Одинцов вёл карандашом по карте, не глядя на меня. - Станица с элеватором, твой пленный не соврал: авиация подтвердила, машины идут туда третьи сутки. Вопрос - что они там строят, чем и зачем.
- Понял.
- Не понял, - он всё-таки поднял голову. - Мне нужен рубеж: где начинается, где кончается, что за проволока, есть ли артиллерия. Мне не нужен фейерверк. Я знаю, что ты умеешь, я это в тридцати донесениях читал.
- Товарищ подполковник.
- Что?
- А если по дороге попадётся что-нибудь, чего жалко не тронуть?
Одинцов положил карандаш и долго смотрел на меня:
- Сидорин, если ты мне разбудишь их раньше, чем полк подойдёт, они успеют закопаться вдвое глубже, и потом эту станицу будут брать три дня и две тысячи человек. Тебе арифметика понятна?
- Понятна.
- Вот и иди.
Арифметика была понятна, и я сосчитал, сколько мне нужно для задачи - восемнадцать человек. Первый взвод Гацоева целиком - двенадцать. Со мной Калюжный, Лунарь с двумя своими и трое из третьего, Колькиных, включая самого Кольку, потому что оставлять его при роте, когда идёт дело - это получить в роте одного очень несчастного сержанта.
Из восемнадцати шестеро были из последнего пополнения. Это плохо, но лучше не бывает: не таскать салаг вовсе - значит через месяц иметь роту, где салаги остались салагами.
Вышли в семь вечера. Вёл Лунарь.
Я поставил его вести не из доброты. Я поставил его вести, потому что пообещал ему взвод за дело, и мне нужно было либо отдать взвод, либо закрыть тему навсегда, а тянуть - хуже всего.
Он вёл хорошо. Вёл так, будто у него в голове лежала карта, которой у нас не было: обходил хутора не по дуге, а по логике - там, где собаки, там, где не спят, там, где к вечеру гонят скотину. Один раз он положил всех в бурьян за минуту до того, как по дороге в трёхстах метрах прошла немецкая колонна с фарами. Никто, кроме него, её не слышал.
- Ты как понял? - шёпотом спросил Гацоев, когда колонна ушла.
- Земля, - Лунарь пожал плечом. - Она ж дрожит, товарищ старший сержант. Как трамвай подходит - так же.
- Какой трамвай? – не понял Гацоев.
- Ростовский, - ухмыльнулся вор.
Гацоев подумал и задал самый неуместный и логичный из вопросов:
- А ты в Ростове чего делал?
- Работал, - скромно потупился Лунарь.
К полуночи мы вышли к станице и полтора часа делали то, за чем нас посылали.
Рубеж был настоящий. Не заслон, не окопчики в снегу, а траншея полного профиля по гребню, отрытая со всем орднунгом, с обложенными дерном брустверами и ходами сообщения. Перед траншеей, в два ряда вбитых в шахматном порядке кольев, шла колючая проволока.
- Метров триста уже готово, - шёпотом доложил Гацоев, вернувшись из-под самой проволоки. - И дальше копают. Слышно.
Раскопки действительно было слышно, причем даже отсюда – кто-то бил киркой в мерзлую землю, кто-то ругался по-немецки, и все это было довольно громко.
Мы отползли, обошли по низине и вышли к правому флангу, и там я нашёл то, ради чего стоило ползать: капониры. Четыре штуки, пустые, вырытые под орудия, с аппарелями и с накатанным подъездом.
- Батарею ждут, - сказал Лев, лёжа рядом. - Или две.
- Записывай.
Он записывал в темноте, не глядя на бумагу. За полтора часа мы вынесли оттуда всё, что можно было вынести глазами: длину траншеи, стыки, две пулемётные площадки, схему проволоки, капониры, дорогу, по которой возят лес. Этого хватало. С этим уже можно было разворачивать полк не вслепую, а у Одинцова не будет повода капать мне на мозги.
- Уходим, - велел я. - Домой другой дорогой, через совхоз.
Через совхоз - это крюк в четыре километра, и я честно сказал себе, что беру его ради безопасности.
Бывший совхоз лежал в стороне от станицы - десяток длинных кирпичных построек, коровники, машинный двор, водокачка. До войны тут держали скот, а немцы держали то, что держат немцы.
Я лежал на насыпи бывшей узкоколейки, смотрел вниз, и у меня натурально бежали слюни. Ящики стояли штабелями под навесами, штабеля были укрыты сетью, а под сетью угадывались не ящики даже, а порядок: снарядные - отдельно, длинные - отдельно, у дальней стенки бочки. Двор был расчищен и накатан колёсами. У ворот стояли две машины, и одна из них была наполовину разгружена.
Склад боеприпасов дивизионного уровня. Не полкового. Дивизионного.
Под Одессой я поднял на воздух два таких. Первый вышел грязно и почти случайно, а вот второй - второй ушёл в небо так, что нас снесло взрывной волной в кювет, и потом трое суток немцы стреляли вдвое реже, потому что стрелять им стало нечем.
Я лежал, смотрел вниз и понимал, что Одинцов был прав со своей арифметикой. Но здесь же тоже чистая арифметика – основные немецкие части уходят, и совсем не факт, что конкретно этим привезут еще БК.
- Васько, - тихо позвал Калюжный.
- М?
- У тебя лицо.
- Что лицо?
- Как у кота, шо на сметану глядит.
- Считай охрану, - велел я.
Охраны насчитали девятнадцать человек. Для восемнадцати нас это очень много. Но девятнадцать в четыре часа утра, в тепле, в караулке, при двух постах у ворот и одном у навесов…
- Тихо не выйдет. - Гацоев отнял бинокль от глаз. - Тут пока до караулки дойдёшь, десять раз спалишься. Двор голый.
- Лунарь? – обратился я к другому спецу.
Горец дернул перебитой бровью, вор признался:
- Все вокруг обнести за час могу, командир, а склад – хрен.
Я оглядел насыпь.
Насыпь шла над двором метрах в двухстах, дугой, и была выше двора на добрых пять метров. Двор просматривался весь. Караулка стояла торцом, дверь на нашу сторону. За насыпью - овраг, по оврагу уходить хоть под огнём, хоть без.
Позиция была такая, что хоть экскурсии води. Кафедра тактики, наглядное пособие, вход по билетам. Невозможно просто уйти.
- Дегтярёв на левый край, - начал я. - Второй - на правый. Гацоев, твои по фронту, залпом по моей команде. Стрелять по караулке и по двору, дверь не выпускать. Лунарь, твои трое - вниз, к оврагу, отсекать тех, кто побежит.
- А ты? - спросил Калюжный.
- А я по постам.
Он посмотрел, как я снимаю с плеча винтовку, и ничего не сказал. Она осталась при мне, и я её носил, чистил и не ленился сжигать патроны на тренировки. Если сравнивать с профессионалами, стреляю плохо. Если сравнивать со стрелковыми частями, стреляю отлично.
Я лёг, вдавил приклад в плечо и нашёл в перекрестье часового у навесов. Слева устроился Журавлёв - подпёр щёку кулаком и смотрел, как я целюсь. Тимофей погиб в ноябре, я его сам закапывал, так что вижу его исключительно от недосыпа. Моргнул - пусто.
Задержал дыхание. Нажал.
Дальше было двенадцать минут работы, которую было нельзя сделать чисто. Первого я снял сразу. Второго - со второго выстрела, и он успел заорать. На третьей секунде ударили оба дегтярёва, и караулка перестала быть караулкой: сорок с лишним пуль в бревенчатый торец, потом ещё сорок, потом ещё.
Дверь всё-таки открылась. Оттуда выскочили трое. Двое сразу легли, а третий побежал не к воротам, а вбок, к машинам, где залёг за колесом, и оттуда начал стрелять - грамотно, короткими, не показываясь.
- Колька! - крикнул я.
- Вижу!
Третий взвод бросил три гранаты, две не долетели, а третья долетела, и стрелять из-за колеса перестали.
Двое немцев ушли к оврагу. У оврага их встретил Лунарь со своими - я не видел как, но слышал: две короткие очереди и тишина.
К пятой минуте внизу перестали отвечать.
К девятой мы спустились.
К двенадцатой я пересчитал своих – все были на месте.
Двор пах гарью, соляркой и почему-то яблоками. У навесов лежал раскрытый ящик, и в ящике аккуратными рядами лежали немецкие ручные гранаты, и Калюжный смотрел на них так, как я полчаса назад смотрел на весь склад.
- Пятнадцать минут, - я оглядел двор. - Гурьев, твои на воротах и на дороге. Гацоев, готовь заряды. Лунарь, Лев - шарите по навесам, ищете взрыватели и запалы, немецкие подрывные машинки берите все, сколько сможете.
- А мы? - спросил Калюжный.
- А мы с тобой и с Гурьевым идём смотреть, что там в дальнем коровнике.
Что-то внутри шевельнулось и попросило быстренько подорвать здесь всё и свалить, но я списал беспокойство на усталость и недосып – ниче с нами за пятнадцать минут не случится.
Дальний коровник оказался лучше, чем я надеялся. Там стояла техника - не машины, а имущество: катушки кабеля, ящики с телефонными аппаратами, ротные миномёты в смазке, штук шесть, и стеллаж с чем-то длинным в промасленной бумаге.
Лев развернул один свёрток, поднёс к фонарю и хмыкнул.
- О. Мортирки.
- Чего?
- Насадка на карабин, - он повертел железную дудку в руках, как повар вертит незнакомый нож. - Гранату вставляешь, специальным патроном выбиваешь. У них к ней бывают кумулятивные, для брони.
- И где кумулятивные?
Лев поискал по стеллажу и вытащил плоскую коробку, разрисованную чёрным.
- Вот эти. Пять штук.
- Берём. Кто у нас с карабином?
- У меня карабин, - Калюжный похлопал по ремню.
- Значит, тебе и воевать.
- Та я ж из неё сроду не стрелял.
- Никто не стрелял. Лев тебе по дороге расскажет.
Я крикнул наружу, чтоб прислали салаг - таскать. Прибежали четверо, и среди них тот круглолицый, чью фамилию я всё никак не мог удержать в голове: то ли Кузьмин, то ли Кузнецов, и я в третий раз спросил, и он в третий раз ответил, а я в третий раз не запомнил.
Они успели вынести два ящика гранат, коробку с кумулятивными и три катушки кабеля, а потом со стороны дороги раздался рев моторов.
Гурьев вошёл в коровник спиной вперёд, не оборачиваясь.
- Вась, броневик, - выговорил он. - И два грузовика. От станицы.
- Далеко?
- Восемьсот. Идут медленно, фары не гасят.
Восемьсот метров по накатанной дороге - это две минуты. Не считая того, что они уже слышали выстрел.
- Все наружу. Цораев, заряды кладёшь сейчас и как есть, длинный шнур, не тяни красиво. Лунарь, машинки, если нашёл - на второй штабель. Гурьев, свой взвод на насыпь, к оврагу, прикрываешь отход. Колька, туда же. Петро - за мной.
- Куда?
- К воротам.
- Васько, ты сдурел?
- Я с мортиркой, - сказал я. - Ты с мортиркой. Лев, за нами, объяснишь на ходу.
Обидевшийся было сапер – Цораеву, минометчику, подорвать все велели, а ему нет! – кивнул и побежал за нами, пытаясь объяснить сухопутному мичману, как заряжать штуку, которую сам видел впервые в жизни:
- Вот кольцо совмещаешь! Граната до упора! Патрон холостой, деревянная пуля, тут в подсумке! Приклад в плечо не бери, лучше в землю упри, а то ключицу сломает!
- Шо?!
- В землю упри!
Броневик въехал в ворота на скорости, и это его убило.
Если бы он остановился за воротами и работал с дистанции, мы бы ничего ему не сделали. Но у него была задача проскочить и посмотреть, и он проскочил.
Калюжный упёр приклад в землю, как учили полминуты назад, задрал ствол под немыслимым углом и выстрелил.
Первая граната ушла в стену коровника метрах в десяти от броневика.
- Ниже! - заорал Лев.
Вторая попала.
Она попала в борт, чуть выше колеса, и лопнула не так, как лопаются обычные гранаты, а коротко и жирно, будто кто-то со всей дури захлопнул дверь в закрытом помещении. Броневик проехал ещё метров пять по инерции, ткнулся в штабель ящиков и встал. Из смотровой щели пошёл белый дым, потом чёрный. Никто из него не вылез.
Калюжный сидел на земле, обняв карабин, и смотрел на это с открытым ртом.
- От це да…
Грузовики остановились, не доезжая ворот, и с них посыпалась пехота. Вечер перестал быть томным.
Их было много. Не рота, но взвода полтора - тридцать, может, сорок нацистов, и они разворачивались не как обозники, а как люди, которых учили: сразу в стороны, сразу залегли, сразу два пулемёта на флангах.
- Отход! - заорал я. - К оврагу! Гацоев, шнур!
Дальше двор превратился в то, что бывает всегда, когда восемнадцать человек уходят от сорока по открытому месту.
Я стрелял из журавлёвской винтовки, лёжа за колесом машины, и снял двоих, зная, что это ничего не решает. Гацоев поджёг шнур и побежал, петляя. Гурьев с насыпи бил длинными, не жалея.
Салаги побежали не туда.
Они побежали не к оврагу, а вдоль забора, потому что вдоль забора казалось ближе и потому что забор - это стенка, а стенка кажется защитой всякому, кто не привык, что пулемёт прошивает доски насквозь.
Их положили за десять секунд. Троих. Того круглолицего, Кузьмина или Кузнецова, и ещё двоих, чьи фамилии я знал не лучше.
- Куда?! - орал Колька с насыпи. - Назад!
Возвращаться было уже некому.
А потом от оврага вдоль забора побежал обратно один человек.
Лунарь бежал не пригибаясь - он бежал так, как бегают по крыше, когда внизу двор с собакой: коротко, рвано, меняя ногу. Добежал, упал, ухватил круглолицего за ремень и потащил волоком, спиной вперёд, потому что переворачивать было некогда.
Гурьев с насыпи бил длинными поверх него, и Гацоев бил, и я бил, и все стволы роты в эти двадцать секунд работали на одного вора.
Он дотащил до угла коровника и свалился с ним в яму.
Круглолицый умер там же, минуты через полторы. Лунарь вылез с пустыми руками, злой и в чужой крови.
- Не успел, - сказал он мне. - Дышал же, когда брал.
- Знаю. Уходим.
Мужики ничего ему не сказали. Мужики вообще молчали - смотрели, как он вылезает из ямы, и потом смотрели ему в спину всю дорогу до оврага.
Заряды сработали, когда мы были в овраге, метрах в двухстах, и это спасло остальных, потому что немцы в этот момент как раз поднялись для броска.
Сначала ушёл первый штабель, и это было почти скромно. Потом взялся второй, и вот тогда стало по-настоящему громко. Земля дважды ударила снизу в живот. Над совхозом встал огненный столб, распухший в гриб, и от него в стороны полетело всё, что там лежало три недели: снаряды, ящики, куски навесов, горящие бочки. Что-то тяжёлое прошло у нас над головами до боли похожим на паровозный гулом. Штабеля рвались ещё минут двадцать, вразнобой, и каждая серия подсвечивала овраг так, что было видно лица.
Лица были некрасивые.
Под Одессой, когда я поднял второй склад, я лежал в кювете и ржал как ненормальный - от радости, от адреналина, от того, что вышло. Сейчас я лежал и считал.
Восемнадцать вышли. Пятнадцать уходят. Круглолицего звали Кузьмин, Николай. Склад дивизионного уровня - это тысячи снарядов, которые не прилетят по нашей пехоте. Трое салаг - это трое салаг, которые пробыли в роте девять дней.
Паскудная арифметика сходилась отлично.
- Уходим. Гацоев, ведёшь. Лунарь замыкающим, следы затирай.
Одинцов встретил меня в восемь утра, в хате, и минут пять молчал. Донесение лежало перед ним. Там были рубеж, проволока, четыре батареи, точки, где немец копает, и всё, за чем нас посылали - потому что рубеж мы посмотрели хорошо.
Ниже был отдельный абзац про склад.
- Трое, - он поднял на меня глаза.
- Так точно.
- Из последнего пополнения.
- Так точно.
Он потёр веки.
- Дивизионный склад, Сидорин. Ты понимаешь, что мне за него, скорее всего, скажут спасибо?
- Понимаю.
- А за то, что ты разбудил гарнизон за сутки до подхода полка, мне скажут другое. И вот эти две вещи будут в одном разговоре, и я в нём буду выглядеть человеком, который не управляет своей разведротой, - он придвинул к себе бумагу. - Представления пиши. На кого?
- На Калюжного - за броневик. На Лунаря - на сержанта и на должность.
- На вора твоего?
- Он вывел группу двадцать два километра и обратно без единого касания. И он не мой вор, товарищ подполковник. Он мой командир четвёртого взвода.
Одинцов посмотрел на меня и махнул рукой.
- Пиши.
Лычки Лунарю привёз писарь через четыре дня, вместе с приказом по полку. Рота встретила это спокойно, и вот это спокойствие и было главным. Никто не поздравлял, никто не подходил жать руку - просто перестали делать некоторые вещи. Перестали замолкать, когда он подходит. Перестал Синицын через раз ронять «а у нас нынче начальство с ходками». Вечером ему принесли подшить подворотничок, хотя он никого не просил.
- Товарищ капитан, - окликнул он меня. - А чего они?
- А чего ты хотел? Чтоб в ножки кланялись?
- Та нет. - Он потрогал лычки, будто проверял, на месте ли. - Просто думал, оно как-то поторжественнее будет.
- Перебьёшься.
Приказ на Кольку пришёл в тот же день, к вечеру, и был он на четверть страницы: направить сержанта такого-то на курсы младших лейтенантов при армии, срок прибытия - двадцать четвёртое.
Колька прочёл его три раза и посмотрел на меня совершенно больными глазами.
- Товарищ капитан. А это надолго?
- Месяца три.
- А рота?
- А рота никуда не денется.
- А если...
- Коль, - я забрал у него бумагу. - Ты полтора года хотел лейтенанта. Ты об этом Сашке говорил, мне говорил, даже котам бродячим говорил – я слышал.
Колькины уши покраснели – совсем как в начале войны.
- И вот – заслужил. Ты чего сейчас торгуешься?
Он помолчал.
- Так вы ж без меня в наступление пойдёте, - горестно, тихо выговорил будущий офицер.
- Я попрошу Ставку, может дождемся тебя, - пообещал я.
Колька фыркнул, забрал представление и козырнул:
- Спасибо, товарищ капитан!
- Иди собирайся.
Взвод у него принял Калюжный.
Я объявил это вечером, при роте, и Петро вышел из строя, посмотрел на мои кубари, на свои, на строй, и издал звук, который у него означает высшую степень удовлетворения жизнью.
- Ну от опять, - хохотнул он. - Був мичман - став ефрейтор. Був ефрейтор - став старший сержант. Теперь от старший лейтенант, замкомроты - и взвод. Мене шо, до генерала так и будут все время понижать?
Рота заржала.
- Товарищ старший лейтенант, - сказал я официально. - Взвод примете временно, до возвращения товарища сержанта.
- Та я ж понимаю, - он оглядел Колькиных, стоявших с постными лицами. - Хлопцы. Я вас за три месяца так выучу, шо вы своего Кольку не узнаете. Вин прийде лейтенантом, а вы вже будете люди.
- Мы и так люди, - буркнули из строя.
- Це мы побачимо.
Колька уехал двадцать третьего, на попутной полуторке, с вещмешком и с той самой немецкой гармошкой за пазухой.
Он всё оборачивался и махал, пока полуторка не съехала в балку, а мы стояли у дороги - я, Калюжный, Гацоев, Лев, Лунарь с новенькими лычками - и махали в ответ, и Федька орал ему вслед что-то про то, чтоб не забыл, кто его кормил.
Полуторка ушла.
- Тры мисяци, - Калюжный сплюнул в пыль.
- Три месяца, - согласился я.
- Васько.
- М?
- А чого ты на дорогу так дывышься? Уихав вже.
Я и впрямь смотрел. На обочине, шагах в двадцати, стоял дед Пантелей с карабином и глядел вслед полуторке. Довольный. Деда мы закопали в ноябре, а он стоит и радуется за Кольку. Моргнул - обочина пустая.
- Да так, накатило что-то, - поморщился я. – Пойдем.
Глава 3
Городок стоял на высоком берегу, и уже одно это заставляло лицо кривиться. Второе - камень. Не саман, не дерево, а нормальный жжёный кирпич конца прошлого века: купеческие лабазы в два этажа, склады с толстенными стенами, гимназия, пожарная каланча. Всё это строили люди, которые о войне даже не думали, а укрепления получились идеальными.
- Гля, красота какая, - Федька аж остановился. - Прям как в кино.
- Похоже, - согласился я. - Особенно вон та каланча.
Каланча торчала над крышами метров на тридцать и просматривала всю пойму, по которой нам предстояло идти. Таких я еще в мои времена насмотрелся – наверное, в каждом городе хоть одна, но сохранилась.
Полк подошёл третьего апреля и встал.
Мы работали двое суток, и за двое суток я узнал про этот городок больше, чем его собственный голова знал за всю жизнь.
Немец сидел плотно и грамотно. Пойма перед городом простреливалась двумя пулемётными точками из каменных подвалов - не из окон, а именно из подвалов, из продухов на уровне земли, куда попасть можно только прямым попаданием. Дорога была перекопана и заминирована в три ряда. Мост через приток - подорван и обвален с той стороны.
Но при этом немец уходил. Это было видно по мелочам, и мелочи копились двое суток.
В первую ночь Лунарь притащил из-под самой окраины немецкую полевую сумку полкового ветеринара, оставленную на телеге. Ветеринар при хозяйстве нужен, пока хозяйство есть. Сумку бросили, а сам ветеринар, похоже, уже свалил.
Во вторую ночь Гацоев вернулся и доложил, что от каланчи сняли и увезли телефонный кабель. Не перерезали, а именно смотали и увезли - двести с лишним метров хорошего кабеля немец ни в жизнь не бросит.
Днём над городком трижды поднимался жирный чёрный дым: жгли бумагу. Бумагу жгут не тогда, когда собираются держаться.
А к вечеру второго дня Лев, лежавший со мной в бурьяне и считавший ходки грузовиков, сказал:
- Командир, а они станки вывозят.
- Какие станки?
- С МТС. Вон, третий рейс - под брезентом длинное, и садится машина низко. Токарный это.
- Уверен?
- Я токарный от сеялки отличу, - обиделся инженер.
Немец грузил станки. Немец, который собирается держать город, станки не грузит - у него для этого нет ни машин, ни времени.
За двое суток мы потеряли двоих.
Первого - на минном поле в пойме, в первую же ночь, из новеньких. Он взял левее, чем шёл Гацоев, метра на полтора взял, и сразу заплатил за нарушение приказа «идем след в след».
Второго - на третьем часу третьей вылазки, глупо и обидно: немцы пустили осветительную ракету наугад, просто от скуки, и парень дёрнулся. Дёргаться нельзя. Лежи и терпи, ракета сама сдохнет.
Гурьев тащил его на себе метров четыреста, и притащил уже мёртвого.
- Вась, - он никак не мог отдышаться. - Я ж ему говорил. Три раза говорил.
- Знаю.
- Всем говорю. Каждому.
- Знаю, Антон.
Он посидел, вытер лицо рукавом и пошёл мыться.
Во вторую ночь я лазил сам, потому что мне надо было своими глазами посмотреть на подвалы. Мы обошли пойму низом, по старой промоине, и вышли к городку с востока, где стояли те самые лабазы. Со мной были Гацоев и Лунарь.
Лабазы оказались лучше, чем я думал, и вместе с тем хуже, чем я думал. Лучше - потому что между ними шёл проулок, узкий, не простреливаемый ни одной точкой, и по нему можно было втянуть в город хоть роту.
Хуже - потому что стены. Я подошёл и потрогал, как Лев трогает, ладонью. Кирпич был холодный, гладкий, положенный так плотно, что нож в шов не лез.
- Метр, - шепнул Лунарь, приложив ухо и стукнув костяшкой. - А то и полтора.
- Откуда знаешь?
- Я такие вскрывал, командир. До войны, - он подумал и уточнил. - Не эти конкретно.
- Утешил.
Внутрь мы не полезли - там было тихо, а тихо в таком месте бывает по двум причинам, и вторая мне не нравилась. Обошли по проулку до угла и легли смотреть площадь.
На площади стояла церковь, стояла водокачка, стояли три грузовика, и у грузовиков курили человек шесть. А на ступенях церкви, спиной к нам, сидел майор Дзагоев.
Сидел, как всегда сидел, - расставив локти на коленях, и папаха у него была сдвинута на затылок. Ахсар Батрадзович погиб в ноябре, я лично его хоронил и лично докладывал наверх, и сейчас он сидел на ступенях в занятом немцами городе. Зачем с гор-то спустился?
Я моргнул. Дзагоева не стало.
- Командир, - тронул меня Гацоев. - Ты чего?
- Считаю.
- Шестеро их.
- Вижу, что шестеро.
Мы отползли.
Обратно шли той же промоиной и на середине наткнулись на секрет.
Наткнулись некрасиво: Гацоев шёл первым и просто встал. Я в него врезался, а Лунарь врезался в меня. Впереди, метрах в двенадцати, в промоине сидели двое и негромко разговаривали. Один из них при этом ел.
Обойти было нельзя - справа обрыв, слева открытое поле, до утра часа три. Гацоев показал два пальца и мотнул подбородком: беру левого. Я показал ему кулак: не берёшь. Он показал, что у него нож, а я показал, что у меня приказ, и мы очень содержательно поговорили таким способом секунд двадцать.
Потом Лунарь тронул меня за рукав и показал наверх. Наверху, по краю промоины, шла тропа - козья, узкая, и по ней можно было пройти над самыми немцами, если весишь как Лунарь и умеешь ходить как Лунарь.
Он ушёл наверх раньше, чем я успел решить.
Дальше было так: над немцами прошелестело, оба задрали головы, и в эту секунду Гацоев прошёл двенадцать метров за три шага. Того, который ел, он снял сразу, ножом под ухо. Второй успел развернуться и открыть рот, и его я поймал уже сам, поперёк корпуса, и мы с ним упали в промоину, и он подо мной пытался достать пистолет, а Лунарь свалился сверху и придавил ему руку коленом.
Немец оказался жилистый и очень злой. Он укусил меня за предплечье через рукав шинели, и я его за это ударил лбом в переносицу, после чего он обмяк и был связан собственным ремнём.
- Живой? - выдохнул Гацоев.
- Дышит.
- Тогда потащили. Командир, у тебя рука.
- Зубы у него ниче вроде, авось не загноится.
- Ты его в переносицу лбом бил, - заметил Лунарь с профессиональным уважением. - Не по уставу.
- Уставом части тела в бою не оговариваются.
Немец оказался обер-ефрейтором из сапёрного взвода. Допрашивали его при помощи Льва в блиндаже полкового штаба, а я стоял в углу и слушал.
Обер-ефрейтор был напуган, у него болел сломанный мной нос, Вермахт по всему фронту отступает, и от всего этого немец говорил обильно и охотно.
- Так, - Лев отложил карандаш минут через двадцать. - Их батальон уходит в ночь на шестое. Приказ у них с третьего числа.
- Численность?
- Около четырёхсот. Плюс два взвода из хозяйственных, плюс артиллеристы, но артиллерию они уже вывезли, кроме двух орудий.
- Прикрытие кто?
- Одна рота и пулемётчики. Остаются до утра, потом снимаются и уходят пешим порядком на запад.
Я подошёл ближе.
- Спроси, что его взвод делал в городе последние два дня.
Лев спросил. Немец ответил длинно, и Лев вдруг замолчал и переспросил, чего он никогда не делает.
- Что?
- Он говорит, они возили ящики в подвал элеватора и в подвал гимназии. Ящики тяжёлые, по двое несли.
- Взрывчатка?
- Он не знает. Он сапёр, но взвод дробили по задачам, и его отделение только таскало. Говорит, ящики опечатанные.
Я посмотрел на карту, где элеватор был обведён карандашом, а гимназия - крестиком.
Элеватор с зерном. Гимназия, в которой, по словам местных, сидят человек полтораста жителей, которых немцы согнали туда позавчера «для порядка».
Может, там и не взрывчатка. Может, там консервы, документы или ещё какая-нибудь дрянь. Но узнать это можно ровно двумя способами: войти сегодня или прочитать послезавтра в донесении о том, что мы нашли на пепелище.
- Ведите его в тыл, - велел я. - Лев, всё записал?
- Всё.
- Пошли к Одинцову.
Под утро из города приплыла девчонка. По ледяной воде, в апреле. Приток в этом месте метров пятнадцать. Приплыла она в исподнем, а платье несла на голове, свёрнутое узлом - и всё равно намочила. Часовой второго взвода чуть её не пристрелил, потом чуть не утопил, вытаскивая, потом укутал в свою шинель и под ошалелыми взглядами бойцов привел ко мне.
Лет ей было шестнадцать. Кружка с горячим чаем быстро согрела ей руки, но зубы у неё стучали так, что первые пять минут понять ничего было нельзя.
- Еще чаю сделай, Федь. Только без спирта.
Додумается «для сугреву» - сейчас-то девочка мой чай пьет.
- Так я ж понимаю.
- Правильно понимаешь.
Согревшись, она рассказала следующее - немцы позавчера согнали в гимназию тех, кто не успел уйти - бабы, дети, старики, человек полтораста. Сказали: для порядка, чтоб не мешались. Кормят раз в день. Из гимназии не выпускают, у дверей часовой.
Отец у неё еще давно ушел в партизаны, и с тех пор о нем нет вестей, а мать - в гимназии.
- А ты как вышла?
- Через уголь, - она мотнула мокрой головой. - Там подвал, а из подвала ход в котельную, а в котельной окошко.
Я переглянулся с Гацоевым и спросил гостью:
- Нарисуешь?
- Я не умею рисовать.
- А ты попробуй как-то по-другому. Палочками сложи, например.
Она сложила из палочек, и это оказалось лучше половины схем, которые мне рисовали кадровые командиры.
- Ящики они куда носили?
- В подвал, - она подняла глаза. – Дяденька капитан, а зачем в подвале ящики?
***
Доклад я делал на рассвете пятого, в блиндаже, и делал честно. Разложил схему. Показал минные поля, две подвальные точки, каланчу, проулок между лабазами. Показал, где немец спит, где немец наблюдает, откуда бьёт миномёт.
Одинцов слушал молча и в конце спросил ровно то, что должен был спросить:
- Артиллерию когда подтянут?
- К полудню обещают.
- Значит, работаем завтра с утра. Полдня на пристрелку, ночь на подготовку, утром вылизываем подвалы и идём.
Всё правильно. Так и надо. Так учат, так пишут, так остаются живы люди.
- Товарищ подполковник. Он уйдёт ночью.
Одинцов поднял глаза.
- С чего?
- Станки грузит третьи сутки. Кабель снял. Бумагу жёг вчера дважды, сегодня утром ещё раз. Ветеринарную сумку бросили. Он не держится, он прикрывается. Ночью снимется, а утром мы войдём в пустой город.
- И прекрасно. Войдём в пустой город без потерь. Ты меня этим пугать собрался?
- В гимназии полтораста человек, товарищ подполковник. И туда двое суток носили опечатанные ящики.
- Пленный сказал, что не знает, что в ящиках.
- Не знает. И я не знаю. И вы не знаете.
Одинцов помолчал.
- Ты понимаешь, что это может быть мука?
- Понимаю. Мука в опечатанных ящиках, которую таскают по двое и по ночам.
Он побарабанил пальцами по столу.
- А может, тол.
- А может, тол.
Это была правда процентов на семьдесят. Достаточно, чтобы сказать вслух, и достаточно, чтобы самому в это поверить.
- Что предлагаешь?
- Сегодня вечером. Без артиллерии, пока немец занят погрузкой. У меня есть проулок между лабазами, куда не достаёт ни одна его точка. Я туда завожу роту, выхожу ему в спину и снимаю подвальные точки изнутри. После этого пойма чистая, и полк входит по-человечески.
- Ночью в городе.
- Не ночью. В сумерках. У него в сумерках самая суета, машины во дворе, все на погрузке.
Одинцов встал и прошёлся по блиндажу - три шага туда, три обратно.
- Сидорин, а тебе не кажется, что ты в последнее время очень много предлагаешь?
- Кажется.
- И?
- И я всё равно предлагаю.
Он остановился.
- Три часа тебе на подготовку. Иди.
Три часа - это мало. Это очень мало. Обычно на такое дело у меня уходит ночь: два раза проползти маршрут, посадить каждого на своё место, обговорить, кто за кем, кто кого прикрывает, что делать, если пойдёт не так, и что делать, если пойдёт совсем не так.
Сейчас у меня было три часа, и я их резал по-живому.
Маршрут прошли один раз, не два. Взводных собрал вместе и объяснил всем сразу, вместо того чтобы каждому отдельно. Новеньких не гонял вообще - поставил их во второй эшелон, к Калюжному, и велел смотреть в спину переднему и не думать.
- Батраз, тебе позиция вот здесь, у промоины. Достанешь площадь?
- Достану, - Цораев поскрёб щетину. - А корректировать кто?
- Я по рации.
- А рация?
- Одна на всех, у меня.
Цораев посмотрел на меня и ничего не сказал. Лев с двумя сапёрами резал проход в проволоке на восточной окраине - там её было мало, немец на этот бок надеялся из-за поймы. Резали днём, лёжа, по сантиметру.
Гацоев дважды приходил уточнять порядок движения в проулке, и я дважды отвечал одно и то же. На третий раз он не пришёл, а просто переставил своих так, как считал нужным. Правильно сделал.
Лунарь мотался по роте и трепался с каждым - это у него теперь была такая командирская манера, и, надо признать, работала она не хуже уставной. Федька выдал всем по банке трофейных консервов, ворча, что жрать перед делом - это грех, а не жрать - грех вдвойне.
Всё шло как надо, но быстрее, чем надо.
Калюжный поймал меня за сорок минут до выхода, у водокачки, где я сидел один и в последний раз смотрел на схему. Он сел рядом на корточки, помолчал и начал издалека - у него это всегда одинаково выходит.
- Васько.
- М?
- Хлопцы кажуть, ты вчера у промоины стоял и с кем-то говорил.
- Не говорил.
- Ну губами шевелил.
- Считал.
- Ага, - согласился он. - Ты все время считаешь.
Я свернул схему.
- Петь, у меня сорок минут.
- Устал ты, Васько.
Я посмотрел на него. Он смотрел в ответ спокойно, как смотрят люди, которые собрались договорить до конца и не боятся, что их пошлют.
- Все устали.
- Не так, - он покачал головой. - Все спят и встают. А ты в хате у дверей сидишь, и на дорогу дывышься, як на кино. И сегодня три часа подремал, хотя мог всю ночь спать.
- Не мог. Немец уйдёт.
- Може, и уйдёт, - не стал спорить Калюжный. - А може, тебе просто этот городок доесть охота. Шоб завтра сюда не возвращаться.
Я моргнул. Правда – «доесть» хочется, но только часть правды: вторая заключается в том, что под полутора сотней людей сложены опечатанные немецкие ящики.
А промоина…
Я взял камешек и покидал его с ладони на ладонь. Раза три, наверное.
- Мёртвых вижу.
Калюжный не пошевелился.
- Ахсара позавчера видел. На ступеньках сидел, в городе. Тимофея видел, когда с его винтовки бил. Деда Пантелея - как Кольку провожали, на обочине стоял, радовался. Хасанова - вообще регулярно.
- Понятно.
- Ни хрена тебе не понятно. Я знаю, что их нет. Вот прямо в ту же секунду знаю - моргнул, и нету. Я не псих, Петь.
- Та я и не думал.
- Меня другое душит, - я всё-таки положил камешек. – Боюсь, что однажды моргну – а они останутся. Или хуже: я сам не захочу, чтобы они исчезали. Я и мои мертвые друзья, - я тихо рассмеялся, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки, а внутри что-то беспокойно шевелится.
Калюжный посидел, обдумывая. Потом сплюнул.
- Мичман у нас на «Червонной Украине» был, Гнатюк. Пил, як не в себя. Так вин казав: страшно не то, шо черти приходят. Страшно, як они здороваться начнут.
- Утешил.
- Я ж не утешать сел, - он поднялся и отряхнул колени. - Ты одно тильки запомни. Як начнут здороваться - скажи мне. Не врачу. Мне.
- Договорились.
- И ще, - Он обернулся от угла водокачки. - Ты нынче в город первым не лезь. Не по чину.
- Иди уже.
За двадцать минут до выхода приехал полковой особист, старший лейтенант со смешной фамилией Ковбаса - молодой, серьёзный, третий месяц у нас - и спросил, всё ли готово. Я сказал, что всё готово. Он записал, что всё готово, и уехал.
За десять минут пришёл Одинцов - без свиты, в шинели без ремня, что у него означало высшую степень нервов.
- Слушай сюда. Артиллерия к полудню не пришла, придёт к ночи. Полк входит после твоего сигнала, не раньше. Сигнал - две зелёные.
- Понял.
- Не понял, - он посмотрел на схему у меня в руках. - Сигнал - две зелёные, Сидорин. Не «сейчас доразведаю», не «ещё чуть-чуть». Ты снимаешь подвалы, даёшь ракеты, и мы идем. Всё.
- Так точно.
Он постоял ещё немного.
- Как рота?
- Накормлена и зла.
- Это хорошо.
Он ушёл.
Вышли в семнадцать сорок.
Небо было мутное, низкое, и над поймой висел тот самый весенний туман, который к вечеру становится молоком. Со стороны городка тянуло гарью и хлебом - немцы пекли, и это будет последнее, чем они успеют тут полакомиться.
Рота шла двумя колоннами по промоине, тихо, как умеет ходить только группа, которая ходит вместе полгода.
Я шёл третьим за головным дозором, и на очередном повороте промоины увидел, что впереди, у самого выхода, стоит Хасанов и смотрит на меня.
Моргнул.
Стоит.
Моргнул ещё раз. Исчез.
- Командир, - обернулся Гацоев. - Проход чистый.
- Пошли.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
