Мистификация Дорна
Дорн. Доктор Дорн. Любовь не перестает. Новелла 1,2
МИСТИФИКАЦИЯ ДОРНА
роман в новеллах
Если реальность приводит к «выгоранию»,
смените реальность.
Теофраст Бомба́ст фон Го́генгейм, известный как Парацельс
От Издателя
Записки за авторством доктора Дорна Евгения Сергеевича вызвали у сотрудников нашего издательства нешуточные споры как о самом авторе, так и о событиях, им описанных. В известной мере такая ажитация коллектива значительно повлияла на текущие бизнес- процессы в самом издательстве, не говоря уже о типографии.
Одни горячо уверяли, что криминальные сюжеты, как и описание мистических случаев, да не в меньшей степени мелодраматических историй, основаны на реальных событиях. В доказательство приводились статьи из Википедии, сообщения в Телеграм- каналах, а некоторые даже готовы были свидетельствовать под присягой, будто бы они сами были очевидцами произошедшего. Самого же автора сторонники этой версии считали реальным участником описываемых им происшествий.
Их оппоненты не менее горячо настаивали на том, что записки — лишь болезненная фантазия человека, который, подобно герою Сервантеса, перечитал (требуется уточнение: излишне много читал) беллетристику. По их мнению, это привело автора к мнимому осознанию себя человеком второй половины XIX века: автор вёл записки от имени некоего земского врача из глухой глубинки дореволюционной России. В качестве аргументов они приводили множество текстовых аллюзий на русскую беллетристику XIX столетия.
Споры вполне могли быть разрешены сопроводительным письмом коллеги автора — господина А. П. Девиантова (письмо мы помещаем в качестве приложения в завершении записок), но оно, письмо, лишь подлило масло в огонь, и споры разгорелись пуще прежнего. Чтобы охладить пыл баталий, Издатель решил опубликовать текст записок (не корректируя и не адаптируя стиль к современному восприятию печатного слова), дабы читатель также вовлёкся в обсуждение приведённых толкований или мог предложить свою версию, и тем самым снять напряжение, царящее в нашем коллективе, понудить сотрудников наконец-то заняться исполнением своих прямых обязанностей.
Не ставя под сомнение, а тем более не имея намерения навязывать свою точку зрения на описываемые события, Издатель счёл возможным сопроводить текст некоторыми редакторскими комментариями.
Издательство, г. Н-ск, 2024 (но это неточно)
ДОРН. ДОКТОР ДОРН
Знакомо ли вам понятие «выгорание»? А состояние? Состояние, при котором ты, словно выпотрошенный карп, лежишь безвольной и бездумной тушкой на разделочном столе и уже не важно, тебя зажарят целиком или предварительно порежут на кусочки, нафаршируют или запекут. Приблизительно так себя чувствует врач, отправляясь на дежурство в канун нового года. Ночное дежурство — так себе времяпрепровождение. Во-первых, не спишь. Если спишь, то урывками, а поэтому лучше вообще не спать. Во-вторых, нарушается циркадный ритм, и годам к сорока у тебя гипертония. В-третьих, все болячки у пациентов вылезают наружу. Мнимые и настоящие. Днём они ещё как-то держатся, они как бы под спудом, а вот ночью! Особенно в новогоднюю ночь! О, новогодняя ночь в больнице! Кто из больных смог, те разъехались по домам к семейным ёлкам. Те, кто остался, сидят по палатам и, как водится, ждут чуда и загадывают желания. Правда, желания у них другого порядка, не как у здоровых: не про ауди с турбонаддувом и не про мужа-олигарха. Нет… «Дедушка Мороз, я весь год вёл себя хорошо, пусть не будет повторного инфаркта!» или «Дедушка Мороз, скажи хирургам, чтоб не терзали моё несчастное тело!», «Господи! Спаси и сохрани…».
После обхода делаю перевязки. Привезли ещё пациента. Перевязочная медсестра сноровисто обрабатывает кожу вокруг дренажа, накладывает повязку. Спешит, волнуется — на часах чуть меньше получаса до полуночи, в «сестринской» стол накрыт: «селёдка под шубой», «оливье», шампанское греется.
— Настя, — говорю, — иди уже. Утром ещё раз промоем.
— А вы? — вежливо, для очистки совести, спрашивает Настя, имея в виду новогоднее застолье и зная, что я не присоединюсь к ним, четырём барышням и докторессе из приёмного покоя, и вскоре уходит. Каталка с больной громыхает по коридору и скрывается в дальней палате. Всё стихает.
Плетусь в ординаторскую. Сотни коллег ходили этим коридором, ходили одним и тем же путём, что и я: операционная, перевязочная, палата и снова операционная. Иногда прозекторская. Среди мук и грязи — спутниц всякой болезни — нет-нет, да возникает у некоторых фантазия населить эту «долину невзгод и страданий» выдуманной жизнью, выдуманными персонажами.
Хороший способ справиться с «выгоранием» — шагнуть из осточертевшей реальности в другую. Иногда совершается чудо, и фантазия материализуется. Исчезают ночные коридоры, палаты с приглушённым светом ночника, пустые кабинеты. Их места заполняют тени. Тени людей, никогда не существовавших. Их зыбкие фигуры, живущие только в твоём воображении, обретают плоть, чувства и мысли. Вспыхивают в темноте отблески придуманных событий. Вспыхивают и будоражат воображение, и от этой выдумки сердце болит на разрыв, льются подлинные слёзы, и любовь, как и страдание, тоже настоящая, а смерть непременно безжалостна и непременно с дымящейся и пузырящейся кровью. Вхожу в пустую ординаторскую.
Полночь — граница меж двух времён, между привычным и неведомым. Овальное зеркало у двери, словно полынья на замёрзшем озере, — в тёмной маслянистой воде мерцает звёздное небо. Вглядываюсь в зыбкую потусторонность. Фантом — «по ту сторону жизни» — завораживает, манит, тянет к себе. Там — другой век, давно ушедшая в небытие жизнь. Отступить бы, испугаться, отшатнуться от зеркала! Поздно. Свершилось!
За окном мелькнул и пропал белый силуэт старухи. Фельдъегерь промчался мимо на почтовых, и позёмка белым облаком взлетела ему во след. Исчезающий в ночи колокольчик отзвенел: «Промедлить — честь потерять!» — и затих. За преградой стекла вижу коридор, ряд высоких окон. За ними — за метённый снегом больничный двор, коновязь и лошадь. На морде её серебрится иней, из ноздрей струится пар. В тиши звенит морозный воздух, под чьим-то сапогом похрустывает снег. Спешу по коридору. Я в шубе. Вдруг откуда-то сбоку слышу:
— Заждались вас, Евгений Сергеевич. Я обернулся на голос: — Вы мне?
Передо мной сестра милосердия. Именно, именно! Милосердия! Аккуратное, серое, закрытое платье под горло, белоснежный фартук, на голове косынка с вышитым красным крестом. Миловидное усталое лицо.
— Вы, видно, ночь не спали, сестрица? — спрашиваю.
— Не важно, Евгений Сергеевич. Поспешите, в операционной вас заждались.
— Меня? — переспрашиваю.
— Как? — не понимает сестрица, — вы ведь Дорн?
— Дорн, — киваю. — Доктор Дорн.
— Михаил Львович торопит: большая кровопотеря. Состояние критическое.
Мгновенно, словно снежный буран, обрушивается на меня вихрь воспоминаний: мохнатая лошадёнка неспешной рысцой семенит по зимнику. Скрип полозьев по укатанной дороге, тряская рысца, полусонный ямщик. Вокруг, куда ни глянь, заснеженная даль. Я волнуюсь и тороплю возницу.
д. Грушевка 31 декабря 2024
Комментарий Издателя
«Выгорание, или эмоциональное выгорание» — наши эксперты в области управления кадрами (директор отдела кадров) пояснили, что это понятие, введённое в психологию американским психиатром Гербертом Фройденбергером в 1974 году, означает определённое состояние сотрудника, проявляющееся нарастающим эмоциональным истощением. Может повлечь за собой личностные изменения в сфере общения с людьми.
«Овальное зеркало…» — наши эксперты в области эзотерики и прочих лженаук указывают, что зеркало, равно как и водная гладь, околица деревни, баня или мытье в бане — всё это мистические символы, означающие границу между миром земным, «по сю сторону», и миром потусторонним, «по ту сторону».
ЛЮБОВЬ НЕ ПЕРЕСТАЁТ
Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся,
и языки умолкнут, и знание упразднится.
Апостол Павел «Послание к коринфянам»
Женщина была чуть старше двадцати. На мгновение её облик показался мне знакомым. Вполне возможно, я встречал эту барышню где-то на улицах нашего уездного городка. Однако теперь черты её лица уже были тронуты прикосновением смерти, и сказать с уверенностью, кто эта несчастная, я не мог.
— Евгений Сергеевич, — обратился ко мне жандармский ротмистр, внимательно разглядывавший чайные чашки на столе, — возможно ли установить время наступления смерти?
«Да, конечно, возможно, но всё же кто эта молодая женщина?» — задавался я вопросом, разглядывая труп.
Здесь необходимо пояснить, что в городе N я обосновался сравнительно недавно: месяца полтора тому назад. Имел свободную практику. В редких случаях откликаясь на просьбы местного старожилы и уездного доктора Мартына Кузьмича Томилина, помогал тому в амбулатории или в операционной. Такой образ жизни давал мне относительную свободу и позволял уделять достаточное время деланию записок о своей практике и описанию казуистических случаев.
Однако, как это бывает, однажды согласившись помогать, необходимо принимать и связанные с этим испытания. Надо же было такому случиться! Согласившись на время короткого отпуска Томилина на некоторые из его обязанностей, я на второй день угодил в криминальную историю. Теперь мне предстояло отправлять так называемое «исследование мёртвых тел и установление причины смерти по запросу властей». Сегодня посреди ночи посыльный из полицейской части поднял меня с постели и сообщил, что я незамедлительно дол жен явиться на осмотр тела, что извозчик ждёт во дворе, чтобы отвезти меня к месту происшествия. Подъезжая, я вздрогнул и пробудился окончательно, но не от утренней свежести, а при виде дома, показавшегося в неясных сумерках. Дом был мне знаком. Тягостное пред чувствие сдавило мне сердце.
В окнах горел свет, за шторами угадывалось движение. Открывшаяся картина происшествия и успокоила меня, и одновременно вызвала тревогу, как обычно тревожит душу явление смерти.
— Что скажете, доктор? — повторил вопрос ротмистр. Я вплотную приблизился к застывшей женской фигуре в кресле.
Голова несчастной склонилась к левому плечу, слов но она рассматривала лепнину на потолке, руки покоились на подлокотниках, а невысокая резная спинка поддерживала её туловище. Сидячее положение ограничивало возможность нахождения трупных пятен на теле, и я окинул её взглядом, отыскивая тягостные признаки наступившей смерти. Скромное, если не сказать невзрачное, тёмное платье свободно облегало худощавую фигуру. Я тронул предплечье. Рука не сдвинулась с места: наступившие изменения сковали мышцы. Узкая бледная кисть застыла на резной львиной гриве подлокотника. На безымянном пальце покойной тускло блестело кольцо с небольшим бриллиантом. «Кисть — левая», — отметил я про себя. Наконец увидел то, что искал. Освободив запястье от тугого манжета, я сдавил едва наметившуюся синюю полосу на коже.
— Николай Арнольдович, — прекращая отсчёт секунд, ответил я жандармскому офицеру, — полагаю, она мертва уже часов шесть.
— Знаете, Евгений Сергеевич, — не отрываясь от разглядывания блюдец и чашек, заговорил сыщик, — интересные бывают находки. Взгляните!
С этим он указал на чёрные точки на блюдце.
— Мухи! Мёртвые мухи. Я однажды имел удовольствие, — он хохотнул и продолжил:
— Имел удовольствие наблюдать такое.
Николай Арнольдович Митьков, жандармский ротмистр, был грузен и приземист. Его облик заключался, прежде всего, в живописной окладистой бороде с проседью, в весёлом блеске быстрых глаз. Образ эдакого купчишки или проныры-приказчика. Такая внешность могла легко ввести в заблуждение человека несведущего и простодушного, и тот мог не придать серьёзного значения встречи с ним. Но жандармский мундир и властный голос моментально рождали в собеседнике некое напряжение чувств и осторожность в выборе слов как в письменном виде, так и в беседах. Впрочем, даже отрезвляющий вид мундира не всегда и не для всех служил предостережением. Ротмистр обладал тем качеством, которое греки называли «эмпатия», то есть сопереживание, сочувствие переживаниям другого. Митьков с лёгкостью располагал к себе всякого, в ком был заинтересован, и тот, иногда сам того не замечая, быстро расставался с требуемыми от него сведениями.
Жандармский офицер объявился в нашем городе третьего дня. Он, как доверительно сообщил мне один из моих пациентов, мещанин Осьмушкин, был связан с прокламациями, найденными в фабричных казармах Трапезникова. Признаться, я не ожидал увидеть на месте происшествия жандармского офицера. Обычно дознание начинал либо уряд ник, либо сыскной чиновник. Однако ни того, ни другого не оказалось. Дом заполнили полицейские чины, но командовал здесь всем жандармский ротмистр. Неподалёку, то появляясь, то исчезая, проплывала фигура чиновника в чёрной засаленной тройке, к которому ротмистр иногда обращался: «Сидорчук, отметь в протоколе!»
— Так вот, — продолжал тем временем Николай Арнольдович, — в Екатеринославле один студентик угостил сожительницу вином. Та была, как позже выяснилось, беременна, а это не входило в планы студиозуса. Он возьми и подмешай в цимлянское цианистый калий. По летнему времени мух в душной комнате было предостаточно, вот они и ринулись утолять жажду душистым напитком. Да-с, поживились они дармовым угощением и отправились к праотцам. Как думаете, Евгений Сергеевич, у мух есть праотцы? Ну, не важно! Так вот, не удивлюсь, Евгений Сергеевич, что исследуя кровь этой убиенной, — а она убита! — вы обнаружите цианистый калий.
— Виноват, — я был в некоем замешательстве. — Если это цианид, и она скончалась мгновенно, тогда я вношу поправку в часы наступления смерти. Вероятнее всего, это произошло десять — двенадцать часов тому назад.
— Тэк-с, — протянул Митьков, взглянув на мерно тикающие часы на стене, — значит, около полуночи… — Однако, Николай Арнольдович, — спохватился я, — как бы не была велика доза яда, покойная не встретила бы смерть — вот так, сидя, и, заметьте, со спокойным выражением лица. И потом, каким образом отрава могла попасть ей внутрь? Не с чаем же!
— Отчего же нет, Евгений Сергеевич! Вы на мух, на мух полюбуйтесь! Напились чаю — и вуаля!
— Нет-нет, — указал я на осадок растворённого сахара в чашке перед покойной, — чай был с сахаром, а сахар нейтрализует синильную кислоту.
— Хм! — озадаченно промычал сыщик. — Нет, здесь что-то не так, Евгений Сергеевич! Он склонился над хрустальной вазочкой, внимательно разглядывая мерцающие куски колотого сахара.
— Меня вот что ещё удивляет, если позволительно высказаться дилетанту, — прервал я его тщетное, на мой взгляд, изучение вазочки, — барышня, судя по платью, не обладала значительными доходами, но носила при этом обручальное кольцо с брильянтом удивительной чистоты.
Мне нередко приходилось выступать в роли медицинского эксперта в криминальных происшествиях на прежних местах службы, но загадки криминалистики, которые сопровождают любое расследование, всегда оставляли меня равнодушным. Обыкновенно, подготовив необходимый отчёт и отправив его во врачебную управу или прямо в судебное заседание, я тут же забывал о происшествии и через неделю уже не мог вспомнить обстоятельств дела. Однако в этот раз всё складывалось иначе. Трепет, испытанный в этот предутренний час, родился от мучительных и одновременно сладких воспоминаний. Дом, возле которого я бывал не раз, но порог которого не смел переступить, открылся мне своей чудовищной тайной. Это породило незнакомую мне прежде ажитацию от возникших вопросов. Кто эта несчастная? Зачем очутилась она в этом доме? Был ли яд причиной её смерти? Если нет, то что? Если да, то как быть с известным фактом нейтрализации токсина саха ром? Отчего у бедно одетой девушки кольцо с бриллиантом? С годами выработанная способность из мозаики симптомов складывать единую картину диагноза и трепет, мною сейчас испытываемый, вдруг возбудили во мне страстное желание пройти по тёмным лабиринтам этого преступления. Не скрою, значение имело и то, что дом этот был мне не безразличен.
Тем временем Митьков поднял хрустальную вазочку и принюхался, поводя своим крупным носом поверх белых осколков. Мне с трудом удалось скрыть своё удивление. Я никак не предполагал, что сыщик, столь умудрённый опытом, верит, будто по запаху горького миндаля можно узнать о присутствии цианидов. Знающий химик на этот домысел лишь устало покачает головой и скажет, что чистая соль синильной кислоты не обладает запахом вовсе. Кроме того, оказавшись на открытом воздухе, кристаллы синильной кислоты быстро окисляются и теряют свою токсичность. Запах горького миндаля присущ амигдалину, который… Впрочем, это уже химия, а не врачебная история. Так или иначе, будь в вазочке хоть ни одного куска сахара, а сплошной цианистый калий, то отравить девушку с его помощью было бы весьма непросто. Во всяком случае смерть не была бы мгновенной. Однако ротмистр, похоже, не знал и этого.
— Кольцо? — без всякого интереса спросил Николай Арнольдович. Он поставил вазочку на стол и с силой растёр себе затылок.
— Пустое! Не обращайте внимание. Однако ж запаха нет. Голова раскалывается. Чёртова наливка. Вкусная, но под утро, изволите видеть, голова как барабан. А что это у вас с лицом, Евгений Сергеевич? Будто у вас лягушка во рту. Не одобряете хода моих мыслей? — Ни в коей мере, господин ротмистр, ни в коей мере, — сдержанно ответил я, делая пометки в блокноте для будущего отчёта и одновременно досадуя, что расследование поручено такому тугодуму.
— Однако было бы уместным, на мой взгляд, сперва выяснить личность убитой. Смею предположить, что барышня не православной веры, а скорее католической, и, думаю, вдова. Обратите внимание, что кольцо — на левой кисти, а не на правой…
— Что это вы нафантазировали, дорогой доктор? — недовольно прервал меня жандармский офицер. — Уж не покойница ли вам это нашептала? Будет вам играть в казаков-разбойников!
— Касательно отравления цианистым калием, дорогой Николай Арнольдович, — сдержанно продолжал я, — замечу, что, кроме присутствия дохлых мух, иных свидетельств нет. Вам не угодно принимать мои рассуждения? Воля ваша! Но буду вам весьма обязан установлением личности погибшей. Мне это требуется для отчёта. Не хочется, знаете ли, переписывать отчёт по нескольку раз.
— Будет вам личность, — буркнул ротмистр и снова яростно растёр затылок, — аккурат к написанию отчёта будет. Ручаюсь!.. Впрочем, — тут же добавил он сердито, — записывайте. Суторнина Августа Михайловна, двадцати четырёх полных лет от рождения, учительница местной уездной школы.
— Позвольте, — от неожиданности я даже оставил своё занятие: я как раз набрасывал карандашом силуэт фигуры, сидящей в кресле, — как? Вот так, едва начав дознание, вы уверенно заявляете о личности убитой?
— У нас свои секреты, доктор, — недовольно отвечал сыщик. — Не спрашивайте. Поверьте, вам они будут скучны.
Я закрыл блокнот, кивнул и направился к дверям. Внезапно мне стало дурно: неожиданная тяжесть в груди, необычайная слабость. Всё это заставило меня остановиться и опереться о дверной косяк. На лбу выступил пот. Привычный ко всякого рода сценам смерти, я отчего-то впечатлился мрачной обстановкой комнаты. Да и самый воздух, казалось, был тяжёл и смраден. К тому же ротмистр в больших дозах определённо был вреден моему здоровью: меня замутило, и голова налилась тяжестью.
— Так, значит, десять часов? — думая о своём, спросил вдогонку сыщик.
— Десять — двенадцать, если смерть наступила мгновенно, — я двинулся к дверям и добавил: — В ином случае считайте часов шесть.
— Осталось выяснить, — заметил Митьков, — есть ли в крови убитой яд. Нет, определённо в наливку плеснули самогону! — добавил он и покрутил побагровевшей шеей.
Я кивнул на прощание и вышел. Отдав распоряжения по доставке тела в морг, я пешком отправился к себе домой.
Утреннее небо золотилось нарождающейся зарёй, лёгкий ветер приятно холодил лицо, слабость и тошнота исчезли. На какое-то время я отвлёкся от своей досады и уже спокойно размышлял о том, где же я мог раньше видеть эту барышню? Я остановился. Ну, конечно! Учительница! Августа Михайловна Суторнина!
Надобно пояснить, что хоть наш городок и невелик, но встретить дважды одного и того же жителя мне доводилось разве что на приёме в амбулатории, когда болезнь или несчастный случай приводили его ко мне. Моя постоянная занятость в больнице, разъезды по деревням, усадьбам и близким дачам делали меня невольным отщепенцем. Ничего удивительного, что я не сразу признал Августу Михайловну. Ведь видел я её всего раз! Виноват, два раза! Но во второй раз буквально мельком. А дело было вот как.
По решению фабриканта Трапезникова, в небольшом каменном доме рядом с рабочими казармами открыли уездную школу на четыре класса для детей рабочих. Прислали учительницу. При школе для вольного посещения учредили читальный зал. Говорят, книги собирали по всей губернии. Фабричные сначала по одному, потом по двое стали захаживать: кто читал, кто картинки разглядывал. С утра учительница с детишками арифметикой и письмом занималась, а под вечер книжки выдавала их отцам. Дело постепенно наладилось, и в читальне даже завели кружок самообразования. Однако известно, что у земских учителей содержание крайне скромное, и учительница, не выдержав постоянной нужды, сбежала. К лету прислали новую — молодую и энергичную Августу Михайловну. Я бы никогда и не узнал об этих событиях, да и о самой учительнице не имел бы представления, если бы не её визит. Как-то под вечер она явилась ко мне в амбулаторию и, стесняясь и краснея, начала горячо говорить о пользе знаний о здоровье. Убедившись в моём с ней безоговорочном согласии, она, мило улыбнувшись, упросила меня прочесть перед рабочими лекцию о предупреждении болезней и сохранении здоровья. Разумеется, я согласился.
Лекция прошла с грандиозным успехом. Рабочие, а в читальном зале сидели преимущественно они да их жёнки, сперва с недоверием и даже с недружелюбием отнеслись к моим словам, но вскоре прониклись интересом и даже задали вопросы. Потом было общее чаепитие. Несколько жён рабочих хлопотали, разливая чай, но я, сославшись на занятость, откланялся. Августа Михайловна вышла меня провожать, и, уже спустившись с крыльца, я услышал, как её кто-то окликнул. В сумерках я заметил мужской силуэт. Вот, пожалуй, и всё, что мне вспомнилось этим утром.
Прогулка, а в большей степени облегчение, которое я испытал от мысли, что с моей памятью по-прежнему всё в по рядке, улучшили моё настроение до такой степени, что пробудили во мне аппетит. Комок в горле исчез, голова стала ясной.
Флигель, который был отдан мне под проживание, находился в дальнем краю больничного двора и сообщался с небольшим лазаретом дощатым коридором.
За завтраком я мог наблюдать сам двор, больничное здание из красного кирпича и низкий, сложенный из больших валунов, сарай, служивший моргом. Я ждал подводы с городовым, которому было велено доставить тело. Подводы всё не было. Солнце поднялось выше затейливого резного петушка — флюгера на башенке больницы — и стало припекать. Двор был пуст. Я поднялся и решил было пройти по коридору в лазарет, проверить больных, когда в дверь неожиданно постучали.
На пороге стоял Иван Фомич Травников — молодой мужчина двадцати девяти лет, местный телеграфист. Я не удивился его приходу: Травников был моим пациентом. Хроническое утомление из-за частых ночных дежурств сделали его и без того неуравновешенную натуру крайне склонной к нервным припадкам. Однако в этот раз было всё гораздо серьёзнее: в его руке был пистолет.
— Евгений Сергеевич, — чуть не плача пролепетал телеграфист, — отымите его от меня! Застрелюсь, истинный бог, застрелюсь!
***
Оружие было спрятано в нижний ящик стола и заперто на ключ.
На самом дне ящика хранилась пачка листов с моими записями, а под ними — дамская перчатка. Светло-коричневая ткань по-прежнему хранила едва уловимый аромат духов той, что оставила её… Впрочем, не важно! Небольшой короткоствольный, с перламутровой ручкой, пистолет лёг на самое дно. Задвинув ящик, я запер его на ключ и обратил своё внимание на посетителя.
Глаза того блуждали, он молчал, иногда всхлипывал, закашливался и снова молчал. Время от времени он нервно тёр длинными, нечистыми пальцами красные глаза и тяжело вздыхал.
Я встал, быстро вышел и также быстро вернулся, держа в руках графинчик с водкой. Рюмка была наполнена, я пододвинул её телеграфисту. Он легко выпил и замер, словно прислушиваясь. Потом обмяк на стуле и заговорил:
— Евгений Сергеевич, к вам и только к вам… сил моих больше нет. Вот, застрелиться хочу. Спрячьте этот револьвер! Подальше от меня спрячьте! Не ровен час, руки на себя наложу! Я — что? Себя не жалко, а вот мать-старушка пропадёт. Один я у неё. Пропадёт, непременно пропадёт! Не от горя, так от нищеты. В побирушки с сумой по деревням! Телеграфист снова всхлипнул, и по его измождённому лицу покатились слёзы.
«Что ж, — глядя на несчастного, подумал я с сочувствием, — знаю, что работа его на телеграфе рабская: шестнадцать часов за сутки! Не всякий выдержит. Да и зрение, как постоянно жаловался Иван Фомич, стало совсем худым. Как-то заглянул я на почту, а заодно и в малый закуток, прилепившийся к задней стене почтовой избы, служившей телеграфной конторой. Заглянул и ужаснулся. Душно, свет тусклый, словно в погребе. Полно всякого разношёрстного народа. Телеграфист сидит в общей зале, отгороженной от посетителей решёткой. А те кричат, плачут, ругаются, чуть не дерутся — прямо ад земной!»
— Но не стреляться же из-за этого, Иван Фомич! У вас отдых — сутки через двое? Вот и отсыпайтесь! И, в первую очередь, оставьте вы карточную игру! Ведь ночи напролёт дымите папиросами, не спите, всё играете! А вам свежий воздух нужен! Вы о чахотке слыхали? Гуляйте, мой дорогой, гуляйте, да непременно на свежем воздухе!
Телеграфист безучастно выслушал мои увещевания. Потом судорожно вздохнул и неожиданно вскричал:
— Да не в этом дело, Евгений Сергеевич! Как вы не понимаете?! Сатрапы, палачи… Попрание свобод! И как это?..
Он с силой потёр лоб, пытаясь вспомнить.
— Кровавый режим! — наконец выпалил он и обмяк, понуро свесив голову. Я, признаться, был не готов к такой смене темы разговора и не на шутку обеспокоился состоянием душевного здоровья телеграфиста.
— Помилуйте, Иван Фомич, о чём вы?
Тот поднял на меня глаза, полные слёз, и, прижав руки к груди, с надрывом произнёс:
— Не могу я! Что же прикажете жандармам из охранного отделения, душителям свобод, помогать?! Я — человек про взглядов! Я хоть человек маленький, телеграфист, но и у меня есть личность, индивидуализм! Мои убеждения, моя верность идеалам!
«Господи, — я испугался, — при склонности к истерике эдакие рассуждения об убеждениях и идеалах, да ещё в драматических тонах, до добра не доведут! Ужас! В таком угаре непременно подожжёт что-нибудь или возомнит себя Писаревым!»
— Позвольте, — решил я отвлечь телеграфиста от навязчивых мыслей об идеалах, — откуда у вас револьвер?
— Браунинг, — уточнил Травников и как-то засуетился, занервничал, — браунинг это. В карты выиграл у заезжего помещика. Давеча у Никишина играли. Помещик вчистую продулся: и деньги, и часы, и вот браунинг тоже… Страшно мне, доктор, страшно! Вы его хорошо заперли?
— Не сомневайтесь! — ободряюще проговорил я после того, как успокоил его в надёжности замкнутого ящика.
— Не отчаивайтесь! Есть выход. Не делайте ничего такого, что претит вашим убеждениям. Вот и всё!
— Да… — он опять обмяк, — спасибо… Я с ночной прямо к вам. Почему? А потому, что телеграфное сообщение. Под самое утро принял. Для городской управы. Под утро. Читаю. Не положено, не по чину, но куда глаза девать? Стало быть, читаю. Принять строжайшие меры по недопущению скопления горожан на площадях, у присутственных мест, усилить надзор за неблагонадёжными. А в конце сообщение. В губернском городе С… возле театрального дома купца Алексеева, неизвестные бросили бомбу. Двое обывателей убиты на месте, остальных свезли в больницу, несколько низших чинов полиции ранены. Приезжий столичный чиновник, на которого, видно, покушались, невредим. Метатель бомбы при взрыве убит.
Моё потрясение от услышанного было настолько велико, что я некоторое время не видел и не слышал ничего. Позже я объяснял своё состояние оглушённости и растерянности тем, что после процесса над Желваковым и Халтуриным, народовольцами-террористами, пребывал в некой иллюзии общественного покоя, в убеждении, что времена безумцев за кончились, что общество и власти извлекли из кровавых преступлений трагический урок, и всё стремится к примирению. Известие о страшной трагедии, разыгравшейся совсем рядом с нашим городком, повергло меня в ступор. Но отчего сам Травников так нервничает?
— Да оттого, Евгений Сергеевич, — телеграфист всё ещё не находил себе места, — что я видел его! Здесь у нас! Видел и даже предполагал преступный умысел. Грех, грех на мне! ***
В волнении я несколько раз прошёлся по кабинету, силясь побороть гнев и возмущение, и всё же воскликнул:
— Как же так, Иван Фомич, как же так?! Знали и не остановили! Пусть, допускаю, вы испугались. Но отчего тотчас не заявили в полицию?
Травников сидел совершенно подавленный. В его поведении чередовались всплески возбуждения на грани безумия с минутами прострации. Он сидел обмякший и бормотал что-то невразумительное. Видимо, своё собственное признание и моя несдержанность окончательно лишили его сил. Обхватив голову руками, он сидел на стуле, чуть покачиваясь. Когда он заговорил, голос его по-прежнему выдавал душевное смятение и полное отсутствие воли. Горемыка-телеграфист то завывал страдающе, то вдруг срывался на крик, словно актёр в любительском спектакле. Впрочем, такое нелицеприятное сравнение пришло мне на ум несколько позже, когда я имел возможность вернуться мыслями к этому злосчастному утру.
— Как можно-с, Евгений Сергеевич?! Что же, прикажете водить знакомство с охранкой? На товарищей своих кляузничать?! Нет-с! Увольте-с!
— Людей убили! Вы это понимаете? — совсем осердясь, воскликнул я.
Телеграфист отшатнулся от моего крика и продолжил с отчаянием:
— Ведь я как думал, Евгений Сергеевич? Он же товарищ! В рабочий кружок вместе ходим, самообразовываемся, мыслям разным обучаемся. И Августа Михайловна нам помогает, и вот вы изволили нам лекцию читать. Мы с ним одни книжки читаем, мысли об них друг другу высказываем.
— Да кто он-то? — перебил я с раздражением.
— Так Сенька Никифоров, — пояснил Травников, словно этот факт настолько всем очевиден, что он даже удивлён моей неосведомлённости, — аптекарский помощник. Он в Кёлеровской аптеке на Успенской служит. Вместе ходим в рабочий кружок. Мне и в голову не приходило, что он удумал!
— Да с чего вы взяли, что умысел у него был на преступление?
Травников закивал головой, будто соглашаясь с чем-то мне непонятным.
— Дело-то как было? Иду я, значит, на службу. Утро. На пустыре, что позади станции, никого. Я обычно через пустырь хожу, чтобы короче, значит. Вдруг вижу, у самых путей женщина. В руках кулёк-не-кулёк — свёрток! И несёт так бережно. Думаю, фабричная спешит к нам в почтовое. Нет, смотрю, останавливается. А там — ящик с песком, на случай, если трава от искры паровозной загорится. Постояла возле ящика и пошла прочь. Да быстро так, будто убегает, ещё по сторонам оглядывается. Я к ящику. Знаю, фабричные девки бывает обрюхатятся, да потом ребёночка подбрасывают куда ни попадя. Грех какой! Я, значит, ящик открываю. Там и вправду куль в тряпки замотан. Думаю, задохнётся ребёночек. Разматываю, а там коробка. В коробке жестянка круглая, навроде консервы, а рядом какие-то маленькие железки в бумагу завёрнуты. Три штуки. Я понять ничего не могу. Что такое, зачем в песок кидать? Только хотел коробку взять в руки, чтобы рассмотреть поближе, как меня хвать кто-то за плечо и в траву кидает. Смотрю, а это Сенька Никифоров. Ну, мы с ним сперва чуть не подрались. Потом ничего, происшествию разбор дали. Он мне и говорит, ты, говорит, Иван, не лезь в это дело. Мне ячейка поручила, я и исполню, даже, если понадобится, ценой жизни! Как Кибальчич! Замотал коробку в тряпицы и прямиком на станцию. А там уже паровоз дымит, состав вот-вот с места стронется. Я ему кричу, мол, какое такое дело? А он только рукой махнул. Травников замолчал, потом со вздохом добавил:
— Состав-то в город отправился. А с утра телеграмма. Всё и сложилось.
Будто выговорившись до конца, он успокоился и, понуро склонив голову, присел, погружённый в произошедшие накануне события. Я тоже молчал, сражённый услышанным. Информация из газет или из писем о событиях, пусть потрясающих наше воображение, но произошедших, как нам кажется, где-то вдали, будто в других мирах, действует на нашу психику гораздо с меньшей силой, чем те, свидетелем которых вы являетесь здесь и сейчас. Вот и теперь, думая о случившемся, я ужасался и отказывался верить в реальность преступления, совершённого известными мне людьми. Этого Семёна Никифорова я встречал не раз, будучи в аптеке на Успенской улице и беседуя с аптекарем Ильёй Петровичем Кёлером — опытным и искусным провизором. Помощник его производил на меня впечатление аккуратного и знающего своё дело молодого человека. Он не редко удивлял меня глубиной и точностью знаний химических превращений. Перед внутренним моим взором возник худощавый, невзрачный юноша в белом, под горло, халате — Сеня Никифоров. Я невольно посмотрел на Травникова, крупного и, вероятно, сильного, зрелого мужчину.
«Как Никифоров мог отшвырнуть такого дядьку? — задался я вопросом. — Впрочем, — тут же ответил я самому себе, — хорошо известны факты, когда люди небольшой физической силы в состоянии аффекта могут поднимать предметы, тяжелее их самих в несколько раз».
— Вот что, голубчик, — вернул я Травникова к действительности, — ступайте домой, отоспитесь. А потом непременно в полицию.
Травников как-то странно дёрнул головой и снова впал в истерику:
— Я не доносчик какой-нибудь, не наушник! Пусть сами разбираются, ищейки царские! Ну, в самом деле, Евгений Сергеевич! Я не Иуда какой! Их — в казематы, на каторгу, в кандалы! А я? В охранку?! Чего ещё изволите, Ваше благородие! Это низко!
— Чёрт возьми, Иван Фомич, — я дал волю своему гневу, — что вы чушь мелете?! Из-за ваших, как вы их называете убеждений, убили людей! Понимаете? Нет таких идеалов, из -за которых можно людей убивать! Не война ведь! Да и война, какая она ни на есть праведная, она — вина и проклятье для всех людей!
— Ах, Евгений Сергеевич! — запричитал телеграфист снова. — Душа разрывается! Лучше уж застрелиться или удавиться, чем у жандармов в прихвостнях оказаться.
— Ну, хватит! — я легонько хлопнул ладонью по столу. — Хватит! Идите спать! С жандармами я разберусь. Только имейте в виду, на суде вам всё равно придётся выступать.
Травников поднялся и пошатываясь направился к выходу. В дверях он поворотился.
— Евгений Сергеевич, — заискивающим голосом попросил Иван Фомич, — вы игрушку эту сберегите. Очень мне нравятся такие безделушку. Слоновая кость, перламутр всякий. Опять же, будет что на кон поставить.
В это время со двора донеслось громыхание подводы — привезли покойницу.
***
Занеся перо над чистым листом бумаги, чтобы поведать читателю о ходе дальнейших событий, я остановился, обнаружив незнакомое доселе сомнение. Я обеспокоился тем впечатлением, какое мои записки могут произвести на читателя. Скажем, описание небесной лазури или упоительного пения лесных птах, помимо единственного прибытка — благосклонности цензора, наверняка, вызовет у читателя скуку, а иного заставит досадливо поморщиться. Читатель ждёт, что вот-вот начнётся действие, прозвучит «зачин» повествования, но автор вместо этого «кормит» его долгим описанием осеннего неба или дотошно рисует портрет проезжающей мимо барыни под кружевным зонтиком. Да к тому же, он уже где-то всё это читал: то ли в дамском журнале, то ли в отрывном календаре. И оттого, что не может вспомнить, где он это читал, ещё пуще досадует.
Начиная описание врачебного исследования героини моей, Суторниной Августы Михайловны, снова нахожусь в некотором недоумении. С одной стороны, она как бы не совсем героиня, поскольку мертва, но остаётся ею, как немаловажная фигура для понимания последующих событий. С другой стороны, мой профессиональный долг призывает в описании держаться слога лаконичного и протокольного. Но не рискую ли я фраппировать читателя и тем самым невольно принудить его отложить чтение или вовсе от него отказаться? Теряясь в разрешении всех этих противоречий и думая, как их обойти, решаюсь вовсе их не обходить.
***
Итак, вернёмся к повествованию. Войдя внутрь мертвец, я мельком огляделся. Под тяжёлыми нависшими сводами посреди чистого помещения располагался длинный мраморный стол. В дальней стене была устроена низенькая дверь в ледник. Лука — молчаливый и угрюмый старик, смотритель и одновременно санитар — поджидал меня, сидя на низком табурете возле ледника. При моём появлении он встал и, тяжело ступая, подошёл с клеёнчатым фартуком в руках. Облачившись в него и надев нарукавники, я приблизился к телу.
Оголённая мёртвая плоть давно не вызывала во мне никаких чувств, кроме сосредоточенности исследователя. Быстрым движением я рассёк ткани и, достигнув брюшной полости, извлёк необходимое количество содержимого желудка. Перепоручив приготовление для осмотра остальных полостей санитару, я отправился разводить щелочной дистиллят. С помощью сульфат железа я запустил цепь химических реакций, целью которых было получение так называемой «берлинской лазури» — железистого соединения синильной кислоты. Обнаружение её свидетельствовало бы о наличии в желудке убитой смертельного яда. Однако раствор не хотел окрашиваться в синий цвет. Не скрою, держа перед глазами пробирку, я несколько торжествующе хмыкнул, отнесясь, конечно же, к суждениям Николая Арнольдовича как к поверхностным. Удовлетворённо записав заключение об этой реакции, я взялся за привезённый вместе с телом сахар со стола убитой.
Разумеется, менее всего я ожидал, что белые осколки, взятые из сахарницы, что-то мне продемонстрируют, но тем не менее скрупулёзность в таком деле — залог недопущения ошибок.
Рассматривая в увеличительное стекло колотый сахар, я обратил внимание, что вокруг небольших его кусков лежал как будто бы тот же сахар, но в виде песка. Я выпрямился и в задумчивости потёр виски. Головная боль, словно встрепенувшись, снова запульсировала в затылке.
— Барин, — прогудел неожиданно голос Луки, — воля ваша, не могу больше: башка, что твой пузырь, не ровен час лопнет!
Я отпустил Луку, и тот пошатываясь вышел прочь. Я же продолжал: пинцетом ухватил несколько белых кристаллов и опустил их в пробирку с водой. Затем повторил то же, что проделал с содержимым желудка. Раствор окрасился в синий цвет — явное свидетельство, что вместе с сахаром лежали кристаллы цианида, но это меня не удивило. Пульсирующая боль в голове переместилась от затылка к темени. Меня замутило. Я схватил находившуюся под рукой стеклянную ванночку и накрыл ею коробку с сахаром. Стиснув голову, я поплёлся к выходу, толкнул дверь и выбрался на свежий воздух.
Несомненно, мертвецкая была насыщена парами синильной кислоты. Они образовались при окислении кристаллов цианистого калия на воздухе. Такая же история приключилась в комнате с убитой. От этого, а вовсе не от наливки, разболелась голова у Митькова, а у старика-санитара от долгого пребывания в замкнутом пространстве с отравленным воздухом голова уподобилась «пузырю», грозившемуся взорваться. Кстати, оттого и мёртвые мухи на блюдце и чашке покойной.
Изрядно проветрив морг, оставив двери и окна открыты ми, я приступил непосредственно к осмотру погибшей. Тщательное исследование не принесло никаких результатов. Другими словами, никаких признаков насильственной смерти при осмотре внутренних органов я не обнаружил.
Как же погибла госпожа Суторнина? Я упоминал, что, будь вместо сахара в вазочке один сплошной яд, это не было бы фатально, а привело бы к тяжёлому, но не смертельному отравлению. Тем более, на это ушёл бы не один час, и барышня, почувствовав головную боль и тошноту, попыталась бы выбраться из комнаты. Но её внешний вид, зафиксировавший последние мгновения жизни, говорил о молниености наступления смерти.
— Чем порадуете, доктор? — раздался за моей спиной голос Митькова.
***
Я попросил ротмистра подождать на улице, пока я сниму фартук и нарукавники. Выйдя, я обнаружил его сидящим на лавочке с теневой стороны. Он привалился спиной к гладким каменным бокам стены морга. Вид у него был утомлённый.
Коротко рассказав о результатах своего исследования и осмотра тела, я закурил в ожидании, что скажет ротмистр. Митьков расстегнул ворот мундира и стал обмахиваться платком.
— Ну что ж, Евгений Сергеевич, пока мы никуда не продвинулись. Конечно, причины таинственного нашего с вами недомогания раскрыты, а вчерашней наливочке вышло полное оправдание!
Он кряхтя встал и прошёлся, разминая ноги.
— Однако, дорогой Евгений Сергеевич, расследование топчется на месте. Мы по-прежнему не знаем, от чего умерла Августа Михайловна.
Я расстроенно кивнул, достал портсигар и снова закурил. Ротмистр остановился передо мной, его взгляд словно буравил
— Скажите, известна ли вам госпожа Веляшева Елизавета Афанасьевна?
Не скрою, вопрос застал меня врасплох, и я замер с приоткрытым ртом и поднесённой к губам тлеющей папиросой.
— Да-с, — выдавил я из себя, — знаком-с.
— Соблаговолите пояснить, господин доктор, — голос его неожиданно зазвучал строго, — где, когда и с какой целью вы свели знакомство с госпожой Веляшевой?
Я уже взял себя в руки и с ледяным спокойствием ответил:
— Да, Ваше Высокоблагородие, я знаком с Елизаветой Афанасьевной, но о месте и времени этого знакомства у меня нет никакого намерения вам докладывать. Это касается лишь госпожи Веляшевой и меня. И никого более! Если вы учиняете формальный допрос, то извольте соблюдать правила судопроизводства прежде, чем представлять меня к следствию.
Митьков постоял, покачиваясь с пятки на носок, потом заглянул за угол и, удостоверившись, что двор пуст, продолжил:
— Полноте, Евгений Сергеевич, дело очень серьёзное, а вопрос мой не праздный. Оставьте вы изображать здесь оскорблённую невинность. Тело госпожи Суторниной обнаружено в доме, в котором до недавнего времени проживала Елизавета Афанасьевна, и вам это хорошо известно.
— Однако ж она съехала вот уже как неделю с лишком! — поспешил я возразить и тут же отругал себя за несдержанность. Своим ответом, а пуще точным сроком отъезда, я давал ротмистру отчётливо понять о своём участии в судьбе Лизы.
Митьков молча разглядывал меня с тем неприятным любопытством, которое обыкновенно выказывают полицейские при задержании подозреваемого.
— Евгений Сергеевич, — приглашая меня присесть, он опустился на скамью, — вы человек недвуличный. Я это вижу. Вы будто из другой эпохи. Хотя думается мне, что и в другие времена вам бы жилось непросто. Извольте отвечать.
Я не допускал мысли, что Лиза как-то связана с трагедий этой ночи, но интерес жандарма смутил меня, и я заколебался. Как? Допустить этого сыскаря в мир моих нежных воспоминаний о Лизе?! Нет! Пусть довольствуется тем, что известно половине городка.
— Что ж, извольте, — начал я с неохотой, — мы познакомились с Елизаветой Афанасьевной в Ялте в начале лета, то есть месяца два тому назад. Она брала морские и солнечные ванны. У меня же в Ялте были дела. Ничего особенного. Встреча коллег. В одном из домов на званом ужине мы с Лизой… с Елизаветой Афанасьевной познакомились. Наше знакомство было… скажем, дружеским. Сознаюсь, некоторое время я питал надежду на другие, более, хм… на другие отношения. Однако ж симпатия моя к Елизавете Афанасьевне не нашла взаимности. Более того, с какого-то момента моё внимание стало ей в тягость. Собственно, это и послужило причиной её отъезда отсюда.
— Приходилось ли вам бывать в доме госпожи Веляшевой?
— Нет-с, не довелось. Елизавета Афанасьевна дала мне понять, что дружеские отношения не должны переходить определённую грань, которую общественность может расценить превратно. Разумеется, я не настаивал. Но, я не понимаю, — добавил я раздражённо, — какое касательство к делу учительницы имеют наши отношения с госпожой Веляшевой?
Жандарм слушал и одновременно чертил прутиком на земле замысловатые фигуры. Потом посмотрел на меня. Взгляд его весёлых глаз был ясен.
— К вашему сведению, Евгений Сергеевич, — его голос был участлив, — госпожа Веляшева до своего отъезда снимала этот дом совместно с госпожой Суторниной.
Он помолчал, продолжая меня разглядывать, и голос его стал холоден.
— Льщу себя надеждой, что ваши личные отношения с госпожой Веляшевой никак не отразились на вашем усердии по установлению причин смерти учительницы. Точнее, их неудавшемуся поиску.
Подозрение и тон, выказанный при этом, были настолько оскорбительными, что я вскочил, заливаясь краской гнева.
— Вы, господин жандарм, не смеете делать такие замечания!
— Смею, смею, Евгений Сергеевич, — голос Миткова звучал неожиданно устало. — Вчера у губернского театра взорвали бомбу. Есть убитые. Понимаете? Люди шли в театр. Бум! Смерть, горе для родных, сиротство для детей, — он помолчал. — Есть все основания полагать, что взрыв устроили эсэры.
— Кто? — переспросил я в недоумении.
— Госпожа Веляшева, — словно не слыша моего вопроса продолжил ротмистр, — состоит в запрещённой властями партии социал-революционеров, — и, вспомнив обо мне, пояснил: — Эсеров. Знаете, я уверен, теракт и смерть учительницы как-то связаны. Мне надобно разъяснить как? Для этого, господин доктор, мне нужно знать причину смерти госпожи Суторниной. Отыщите эту причину как можно скорей, Евгений Сергеевич. Это ваш долг перед властями и ваше служение Отечеству.
Я почти не слышал его, кровь стучала в моей голове. Постепенно, сквозь гулкие удары сердца стала проясняться мысль — необходимо сообщить ротмистру о визите нервного телеграфиста. Но я тотчас же отогнал её. Как? Мне сотрудничать с охранкой?! Однако ж я вспомнил, как несколько часов тому назад сам стыдил телеграфиста за чистоплюйство. Как же быть? Передать наш с ним разговор или просто отойти в сторону и не пачкать себя этой политической интрижкой? А как же Лиза?
Какое-то время во мне происходила нешуточная борьба между чувством гадливости из-за того, что я в чём-то помогаю жандармам (осмотр тела и заключение о смерти в интересах следствия — это другое!), и страстным желанием выгородить и защитить Лизу от грязных подозрений. Наконец я решился. Признание телеграфиста натурально снимет с неё всякие подозрения. Пусть Травников сам обо всём поведает жандарму: о помощнике аптекаря, о находке возле железнодорожной на сыпи, о… Жандарм непременно определит всё, что нужно!
— Травников? — удивлённо переспросил Митьков. — Телеграфист? Хм…
Он посмотрел на меня, словно увидел впервые, потом раз вернулся и пошёл со двора.
***
Удаляющаяся фигура ротмистра пропала в колеблющемся мареве нагретого воздуха. Такое же марево в это лето витало и над черноморской гладью. Я погрузился в воспоминания о Ялте, о встрече с Лизой. Нашей встречей я был обязан своему студенческому приятелю Исааку Альтшулеру. С ним мы сошлись ещё будучи студентами Московского университета. Он не соответствовал своему имени, наоборот, часто бывал задумчив, иногда погружался в уныние. Однако ж меня он привлекал живостью мысли, открытым, мягким характером и умением, не навязывая своего миропонимания, делать так, что все, включая и бесноватых поклонников господина Пуришкевича, уважительно относились к его мнению. Мне трудно судить, чем я расположил его к себе, но в сущности это и неважно.
Окончив курс университета, он уехал в Торжок и пропал из моего поля зрения. По прошествии нескольких лет я по лучил от него письмо, уже из Ялты, куда он звал на представление вновь открывшегося Ялтинского благотворительного общества. Я не мог не откликнуться на его приглашение, поскольку речь шла о помощи больным туберкулёзом.
И вот я здесь, в Ялте. Пыль на улицах ещё не была столь докучной, как это бывает в разгар лета, и город был свеж, зелен и полон цветения. Мы обнялись с Исааком, и он проводил меня в обширную залу, где познакомил с самоотверженным зачинателем помощи туберкулёзникам — с доктором Дмитриевым. Затем, отведя меня в сторону, Альтшулер сообщил, что о встрече со мной горячо просил, даже настаивал, другой наш коллега, известный литератор, как и Дмитриев, приехавший на жительство в Ялту из-за болезни лёгких. Он говорил, что непременно хочет познакомиться с доктором Дорном, с Евгением Сергеевичем, что это ему будет полезно, поскольку в настоящий момент он увлечён написанием пиесы, где один из характеров должен быть непременно доктор, и что знакомство с Евгением Сергеевичем важно ему до чрезвычайности. К сожалению, литератор занемог, но просил заходить к нему запросто в его дом в Аутке. Признаться, я был чрезвычайно возбуждён и обрадован той атмосферой братства, дружественности и альтруизма, витавшей в собрании людей, посвятивших себя медицине, что не обратил внимания на приглашение. Да и впоследствии я не нашёл времени навестить коллегу, о чём постоянно и до сих пор сокрушаюсь.
В какой-то момент Исаак подвёл меня к молодой даме. Я представился. Лиза была очаровательна в лёгком летнем платье, которое облегало её невысокую, изящную, словно выточенную античным мастером, фигуру. Серые глаза её с весёлым и дерзким интересом смотрели на окружающих, а на чуть припухших губах блуждала милая детская улыбка. Не прошло и нескольких минут, как она, взявши меня под руку, повела по кругу залы, мило щебеча о светилах, о космической механике, представляя нас звёздами, вращающимися вокруг центра Галактики. Так мы фланировали добрую половину вечера. Её мягкое и вместе с тем крепкое касание будто просило о помощи, защите, словно Лиза доверялась мне безгранично и без колебания. В ответ моё сердце билось учащённо и радостно. Потом были наши утренние встречи на вновь возведённом молу, где мы с Лизой встречали прибывающие пароходы и парусники. Был в наших свиданиях и нескончаемый променад по Александровской набережной. Я рассказывал Лизе о далёких странах, о путешествиях, о которых мечтал и в которые я непременно отправлюсь. Мы любовались панорамой города, прогуливаясь на вершине Поликуровского холма, а вечерами на просторной террасе гостиницы «Россия» она вновь рассказывала мне о ночном небе, о звёздах, об исследованиях глубин космоса, о своём кузене Аркадии, живущем в Марселе, о том, что он непременно вышлет ей Армиллярную сферу, астролябию и издание астрономических карт.
Однажды мы забрели в Ливадию, горный посёлок недалеко от Ялты. Живописные лужайки разбитого здесь парка украшали скалистые склоны. На его вершине возвышались постройки вновь возведённого летнего дворца Его Императорского Величества. Мы бродили по тенистым, извилистым дорожкам, и Лиза держала меня за руку, отчего голова моя кружилась, а сердце радостно билось. Стоя у белоснежной балюстрады вдвоём, мы восторгались сапфировым цветом моря, криками чаек, долетавших до вершины холма. Мне тогда казалось, что наши души, словно эти чайки, парят где-то там, высоко в небесах. Мы собрались вернуться, но тут Лиза с детской живостью и озорством стала расспрашивать дежурившего у ворот офицера и буквально замучила того вопросами об архитектуре и назначении тех или иных строений.
После мы веселились, вспоминая мученическое лицо молодого военного, который терпеливо объяснял нам, что вот этот флигель предназначен для кухонной части, этот, технический, где стоят специальные машины, — для циркуляции воздуха, а вот здесь — конюшня и конный двор.
По дороге назад, в Ялту Лиза в порыве душевной откровенности рассказала, что была помолвлена с офицером лейб-гвардии, что помолвка расстроилась из-за разногласий о роли женщины в семейной жизни и обществе, что ей двадцать восемь, что все подруги замужем, но она не унывает. И задорно рассмеялась. Очарованный свежестью её молодости, быстрым умом и весёлой открытостью, я совершил непростительную вольность.
Как-то поздним вечером, когда южная ночь накрыла город непроницаемым покрывалом темноты, я сопроводил Лизу до гостиницы «Бристоль», где она проживала. Мы попрощались. Я слегка удержал её руку. В ответ мне почудилось лёгкое, ободряющее пожатие её руки. Мы стояли в двух шагах от парадного, глубокая тень от акации укрывала нас от любопытных взглядов, и я совершенно потерял голову. Я наклонился к ней, и мои губы коснулись её щеки. Однако ж Лиза резко отшатнулась. Потом звучал её голос, удивлённый, возмущённый, успокаивающий, но я был не в силах разобрать смысл произнесённого: я был оглушён, раздавлен, уничтожен. Лишь несколько слов долго звучали в моей голове набатом: «не более, чем добрые отношения», «я не давала повода», «сохраним нашу дружбу».
На следующий день мы не виделись. Я утратил интерес к городу, море казалось мне докучным, жара утомительной, и я просидел весь день под зонтиком на террасе. Состояние моего духа ещё более ухудшилось с приходом портье, который принёс записку. Письмо было от Лизы. Она сообщала, что вынуждена покинуть Ялту. Причину она не указывала. Лишь обращалась ко мне с просьбой. Разумеется, если я по-прежнему ей предан и сохранил дружеское участие в её судьбе. Речь шла о посылке, которая должна прибыть пароходом из Марселя. Посылка от Аркадия, а в ней — долгожданные астрономические приборы и карты звёздного неба. Лиза просила принять её, показав это письмо. Она же сегодня возвращается в город N и просит переслать посылку как можно скорее почтой. Она приписала свой адрес. Я взглянул на дату письма: отправлено вчера. Выходит, Лиза уже в дороге.
Портье сообщил, что пароход из Марселя прибудет сегодня к вечеру. План у меня созрел моментально.
Ах, дорогой мой возможный читатель! Кто не терял голову хотя бы раз в жизни? Тем более от чувства к женщине! Когда кажется, что именно от неё, от неё одной зависит счастливое продолжение самой жизни! Строгий и умудрённый опытом читатель скажет, что такая импульсивность присуща влюблённости, а влюблённость, как известно, не есть любовь, что влюблённость проходит, оставляя руины надежд и осколки впустую растраченных движений души. Но пусть! Душа без таких переживаний черствеет и утрачивает способность к нежности, к милосердию и к искренности. Черствеет и, когда наступает время, не способна испытать истинную любовь. Только любовь даёт возможность душе ощутить себя единым целым с другим существом. Впрочем, эти мысли родились много позже описываемых событий. И это будет вполне понятно из моего рассказа.
Так вот, план мой заключался в том, чтобы самому привезти столь желанную для Елизаветы Афанасьевны посылку. Конечно, в этом плане было больше желания вновь увидеть Лизу, чем желания потворствовать её увлечению астрономией.
Спустя пять дней поезд, на котором я отправился из Ялты, остановился у платформы уездного города N. Не буду описывать, как я доставил ящик со штемпелем Marceille — Yalta, как прошла наша встреча с Лизой, как она спустя несколько недель, вновь не попрощавшись, покинула город, отослав мне записку, что ей невыносимо тяжело наблюдать мои страдания, что она не может ответить мне взаимностью, а принудить себя к продолжению отношений не в силах.
Вспоминая наш разрыв, я вновь погружаюсь в уныние, которое не покидало меня в те дни. Совершенно опустошённый, я принял добрый совет Мартына Кузьмича остаться в городе и открыть свою врачебную практику. Этот шаг не доставил мне хлопот, поскольку по обыкновению своему я легко менял места обитания, справедливо полагая, что множество новых впечатлений и новый опыт лишь обогащают разум и душу. Опыт и впечатления на этот раз оказались отнюдь не лучезарными, но пусть! Тем более было приятно осознавать, что тем самым помогаю прекрасному человеку и коллеге.
Доктор Томилин, нередко в ущерб работе с пациентами, много сил отдавал бумажной склоке с фабрикантом Трапезниковым. Помочь ему в борьбе с богатеем значило проявить гражданскую солидарность. Как поведал Мартын Кузьмич, фабрикант бездумно и в угоду своим экспериментам губил протекавшую по окраине городка речку Туманку. На мой вопрос, есть ли что-то особое в том, что делается на фабрике, что приносит такой ущерб природе, Томилин сообщил о построенной уже с полгода экспериментальной линии по извлечению меди и золота из горной руды. Я запротестовал, достоверно зная, что руду обрабатывают там же, где её роют, то есть на горных приисках, а у нас тут степь на сотни вёрст.
Оказалось, что Трапезников как бы тайно свозит сюда с рудников бесполезную колчеданную породу и пускает её в обработку. Томилин не знает в точности, как это делается, но знает, что руду обрабатывают по малоизученному способу Макартура — Фореста. Опасаясь за здоровье рабочих и горожан, он обратился в губернскую врачебную комиссию с просьбой изучить этот способ на предмет его безопасности, и для сего, считал он, не обходимо привлечь внимание властей. В доказательство опасности таких работ Томилин пригласил меня для совместного осмотра двух фабричных рабочих с признаками непонятного воспаления дыхательных путей. По его убеждению, причиной было вредное вещество, с которым им приходилось работать. Один из фабричных не мог ходить и жаловался на мучительные боли в тазу.
После осмотра пациентов я согласился с коллегой, что воспаление носит признаки токсического отравления. Кроме того, я предположил, что боль и невозможность ходить говорят о разрушении сустава, и пусть это не покажется уважаемому Мартыну Кузьмичу нелогичным, причиной тому мог быть метастаз опухоли. Мы согласились, что обоих пациентов стоит направить в губернскую больницу, к доктору Гейнцу — специалисту по лёгочным заболеваниям.
Тогда за суматохой устройства своего нового жительства и обилия пациентов, я быстро забыл об этих больных, тем более они исчезли из моего поля зрения. Однако ж теперь я вспомнил, что той же ночью, не имея сил заснуть, я от скуки стал листать журналы, немецкие и английские, которые регулярно доставлялись мне почтой. Так вот, в одном из них я натолкнулся на короткую заметку с описанием способа Макартура — Фореста, где приводилось его химическое название. Метод именовался «цианированием золота». В тот момент это было для меня не более, чем новая, но бесполезная информация, но теперь!
В это время Лука, который уже минут пять топтался рядом, обратился ко мне:
— Ваше благородие, Евгений Сергеевич, я барышню-то прибрал… Только вам надо бы самому поглядеть.
***
То, что привлекло внимание Луки, было кровоизлиянием на шее погибшей в области затылка, у самого его основания. Вытянутое поперёк сине-багровое пятно занимало практически всю заднюю поверхность шеи.
«Прижизненное, — разглядывая его, отметил я про себя. — Как будто след от удара». После этого я решительно вновь надел фартук и нарукавники. Лука уже подготовил необходимый инструмент.
Через двадцать минут последние сомнения были рассеяны, и причина мгновенной гибели учительницы стала очевидной. Перелом «атланта», первого шейного позвонка, разрыв его связок и повреждение ствола головного мозга сместившимся отломком. Мгновенная смерть.
«Ну что ж, — размышлял я, — причина гибели ясна. Однако каков механизм смертельной травмы?» Из всех видов членовредительства мне довелось пользовать в основном изувеченных механизмами на покосах или покалеченных деревьями вальщиков леса. Падение с крыш или ныряние в воду на недостаточной глубине, описываемые немецкими журналами, как основная причина перелома шеи, не встречались в моей практике: то ли характер жителей нашего края исключал такие экстравагантные способы навредить себе, то ли крыши наших зданий не были достаточно высоки. Но немецкие журналы и в случае с учительницей не годились. Ну, в самом деле, не могла же покойная сперва спрыгнуть с крыши, затем явиться в дом, сесть в кресло и только после всего проделанного скончаться?
И тут я вспомнил о колесовании, описанном профессором Петербургского университета Сергиевским, колесовании «сверху-вниз», когда казнь начиналась с тяжёлого удара, ломавшего позвоночник в области шеи. Такой способ умерщвления, обращал наше внимание профессор, восходит к традиционной бескровной казни, бытовавшей у монголов и прочих народностей, входивших в Орду. Так-так-так! Выходит, неизвестный злодей, имея целью умертвить учительницу бескровно, нанёс ей сильный удар сзади в основание головы. Ну, вот-с, господин жандарм! Елизавета Афанасьевна никак не могла произвесть такой удар! Даже допустив невероятное, что она тайно вернулась в город, предположить, что хрупкая, изящная женщина способна нанести удар такой силы?! Э-э-э! Да что говорить! Все ваши измышления о связи Лизы с убийством учительницы, господин ротмистр, — сущая нелепица! В приподнятом состоянии духа и с ощущением полной победы я сел писать отчёт «Об исследовании мёртвого тела А. М. Суторниной».
Лука тем временем перетащил покойницу на ледник и запер дверь. Дописав, я послал санитара с запечатанным в конверт отчётом в полицейскую часть, а сам отправился в амбулаторию осматривать больных.
Принимая конверт, Лука замялся, будто хотел что-то сказать. Зная его замкнутый и сварливый характер, я задержался, готовясь выслушать жалобу вроде того, что он санитар, а не посыльный какой, либо роптание на больные ноги с просьбой дать гривенник на извозчика.
— Ваше благородие, — наконец пробасил он, — знамо дело, не нашего ума это всё, но верно говорю, это какой ссыльный или каторжный убил учительшу.
— С чего ты взял? — я, признаться, опешил.
— Дык что я каторжных не знаю? Возьмут ломик… Ломик для бескровного убийства — самое милое дело! Махнут легонько по шее — и кирдык! Знавал одного такого. Он за душегубство лямку тянул.
— А ты что же, каторжный? — не сдержав удивление, спросил я.
— Никак нет-с, Ваше благородие. Был грех, разбойничал, но без смертоубийства. По амнистии девяносто шестого года освобождённый. А каторжанина таво в пересыльной тюрьме видал. Страшный! И не человек — чистый зверь.
— Ломиком? — переспросил я его, задумавшись, и добавил:
— Ладно, ступай. Про ломик я сам доложу.
Каково же было моё удивление, когда спустя полчаса я вновь увидел Луку. В руках тот держал мой отчёт. Посыльный объяснил, что полицейская часть под замком, а городовой, который караулит закрытую дверь, сообщил, что все полицейские, а с ними и сам земский исправник, погрузившись в повозки, укатили в неведомом направлении. Досадуя на исправника и на всё его заведение, я вернулся к пациентам. В коридорчике, перед дверью кабинета, и на крыльце меня дожидались несколько крестьянских баб с гомонящими ребятишками и бугай: мастеровой баюкал ушибленную бревном руку. Тщательно осмотрев и не найдя перелома, я велел фельдшерице Авдотье Саввишне обложить руку льдом и обработать ссадины. Пока шёл приём крестьян, из смотровой доносились причитания мастерового, покрываемые железным голосом фельдшерицы. Завершив приём, я выглянул в коридор, чтобы убедиться, что принял на сегодня всех пациентов, но обнаружил сидящего у самого выхода человека.
При моём появлении тот живо вскочил и направился ко мне. На вид лет тридцати, в тёмном сюртуке из добротного сукна и панталонах на штрипках. Кожаные туфли на невысоком каблуке, выдававшие в нём состоятельного человека, были чисты, что свидетельствовало о том, что приехал незнакомец на извозчике. В руках он держал мягкую фетровую шляпу в тон сюртука.
— Матвей Трапезников, — представился он негромким, приятным голосом.
Я пригласил его в кабинет и поинтересовался, что привело господина Трапезникова ко мне: собственное здоровье или что-то иное. Посетитель, несколько путаясь и растягивая слова, сообщил, что он здесь, собственно, по делам своего отца, фабриканта Тимофея Матвеевича Трапезникова. То есть не совсем по всем делам, а касательно только небольшого производства, которым он, видите ли, руководит. Так вот, знаете ли, уважаемый господин доктор, на днях ему сообщили, что рабочие стали хворать: уже несколько человек не вышли на работу. Он приехал из столицы так быстро, как мог, чтобы учинить розыск, нарушения и прочее.
Я тут же вспомнил об опасениях Мартына Кузьмича, что экспериментальное производство несёт изрядный вред, и случаи тяжкого заболевания двух рабочих тому подтверждение. О чём я сообщил Трапезникову. Тот поспешил заверить меня, что их семья прилагает все усилия, чтобы обезопасить работы и защитить людей. Производство — это его, Трапезникова, детище, и он очень радеет о его пользе для людей. Дело в том, пояснил посетитель, что сам он закончил Петербургский университет по кафедре химии, что продолжил изучать минералы и рудное дело в Германии и прочее. Он глубоко убеждён, что всё, что делается на фабрике, принесёт людям пользу. Он помолчал, нервно теребя шляпу. Потом снова заговорил горячась. Визит связан с искренним его желанием помочь работникам, и даже он готов оплатить лечение, если таковое потребуется.
Я был приятно удивлён отношением промышленника, поскольку такие выплаты полагались лишь для рабочих казённых заводов, а вот частный предприниматель не был связан такими обязательствами.
— К вашему сведению, господин фабрикант, двое ваших рабочих тяжело заболели и были отправлены на лечение в губернскую больницу. — строго заявил я, — на время болезни их семьям, верно, понадобится денежная поддержка. Вы, господин Трапезников, можете в этом принять деятельное участие.
Тот заверил меня с горячностью и энтузиазмом, что не останется в стороне.
Мы оба, удовлетворённые его отношением к несчастным, замолчали.
Казалось, тема разговора исчерпана, но посетитель не уходил и продолжал сидеть, теребя шляпу и не поднимая глаз. Наконец, он поднялся.
— Евгений Сергеевич, — промолвил он негромко, пожимая на прощание руку, — позвольте надеяться, так сказать, на вашу деликатность и прочее. Пусть этот разговор останется между нами.
Я пожал плечами и, разумеется, согласился. Мы вышли на крыльцо и снова распрощались. Щегольская пролётка вскоре скрылась за воротами больницы.
Визит странного гостя, признаться, удивил меня. Не столько его искреннее участие в судьбе работников, сколько ловкость, с которой фабрикант скрывал, что происходит на фабрике. Какая такая польза для людей, о которой он обмолвился, может быть в полученном им золоте? Не понятно. Что же скрывает фабрика господина Трапезникова?
Ближе к вечеру вдруг приехал аптекарь Илья Петрович Кёлер. Я был немало удивлён его позднему визиту и, пригласив в кабинет, поинтересовался, чем могу быть полезен. Немного смущаясь, Илья Петрович просил меня, так сказать, «коллегиально одолжить» на день, максимум на два, фельдшера Гусятникова. Фельдшер заведовал в амбулатории аптекой. Дескать, Сенька, его помощник, куда-то запропастился, второй день как пропал, шельмец, а пришёл товар, нужно разобрать, да быстро разобрать: описать и оприходовать. «Выручайте, Евгений Сергеевич!»
Отказать в таком деле я не мог и пообещал завтра же прислать помощника. Неожиданно мне в голову пришла мысль, которую я тут же облёк в вопрос господину аптекарю: есть ли в аптеке цианистый калий или синильная кислота?
— Как же-с, Евгений Сергеевич! Имеется небольшой запасец на случай непривоза лавровых семян. А что такое? Вам для какой надобности? Если, например, лавровишневая вода в недостатке, то мы подсобим! Отчего не подсобить? Одно дело делаем, Евгений Сергеевич!
Распрощавшись с любезным Ильёй Петровичем, я прошёл в лечебницу, куда сегодня определил дьячка из соседнего прихода для приготовления к герниотомии. Отдал распоряжения оставшейся на ночь санитарке и решил прогуляться перед ужином. Солнце низко висело над близкой степью. Волны ковыля струились под ветром до самого горизонта, седые его султаны в нескончаемом беге завораживали и успокаивали. В домах, мимо которых я проходил, уже зажгли свет. Улицы опустели, и только где-то вдали страдала мандолина. Настроение у меня было отличное. Одолевшая меня тревожность рассеялась, и ей на смену пришла отрада от того, что вечер хорош, что Лиза никак не причастна к несчастьям учительницы, что ротмистр — дурак! И даже какое-то озорство толкало меня вперёд по кривым, безлюдным улочкам города N.
Неожиданно я оказался на пустыре. Впереди высился глухой забор из свежих тёсаных досок. Пройдя вдоль неприступной стены, я наткнулся на массивные ворота. Шагах в ста за ними забор заканчивался, были видны фабричные корпуса из красного кирпича. Оттуда доносились глухое уханье и тяжёлый глубинный стук.
Местность была мне незнакомой: с этой стороны фабрики я не бывал. К воротам вела дорога, укреплённая насыпью и щебнем. С любопытством я стал разглядывать въезд и в сгустившихся сумерках обнаружил калитку среди плотно пригнанных досок. Помешкав, я её толкнул, но дверь не шелохнулась.
— Чего надо? — раздался вдруг неприязненный голос.
Поразмыслив, я решительно крикнул:
— Откройте, я доктор!
Весёлое озорство не оставляло меня, и я снова потребовал: — Открывай, любезный! По поручению губернской врачебной комиссии!
— Не велено!
Наступила тишина. Потом за стеной послышалась возня, раздались голоса, и, наконец, в калитке с сухим стуком открылось дозорное окошко.
— Евгений Сергеевич? — удивлённо воскликнул кто-то, невидимый мне в сумерках. — Вам-то по какой надобности? Это я, Прокудин, помощник управляющего! Не признали? Вы мне в прошлом месяце гнойник на шее лечили. Вспомнили? В-о-о-о-т!
Послышался радостный смешок. Мне наконец вспомнился молодой, смешливый фабричный служащий. Вспомнил, как пришёл он в щегольской вышитой косоворотке, которая, как выяснилось, стыдливо прикрывала огромную багрово-синюю флегмону на шее. На вопрос, отчего он раньше не пришёл, Прокудин криво улыбнулся и ответил, что было недосуг.
Авдотья Саввишна препроводила его в операционную, а я стал готовиться. Флегмона выпирала под багровой кожей, словно кролик, проглоченный питоном. Она спускалась в надключичную область и при прорыве грозила проникнуть в средостение. Вскрыв и опорожнив гнойник, я начал промывать полость двуокисью водорода, тщательно исследуя её границы. Прокудин, почувствовав облегчение, стал болтать не умолкая. Я узнал, что домашние его несколько дней отговаривали идти в амбулаторию и, наоборот, позвали бабку-шептунью, которая бормотала над ним два вечера, водила сухой полыньей по шее, да всё без толку! А теперь ему ход на фабрику закроют на пару дней, а без него с новой рудой натурально напутают, а Федька, чего доброго, сопрёт «жёлтую землицу» — уж очень красивые кристаллы, чистый мёд. Да и денег за два пропуска не заплатят. А деньги им с новой рудой платить стали больше. «Экий болтун, — незлобиво обругал я его, устанавливая дренажи. — И вот теперь он весел и здоров! Что для врача может быть лучше, чем весёлость выздоровевшего пациента?!»
— Прокудин, голубчик, я с предписанием! Учинить досмотр на предмет санитарных норм, — с ещё большей весёлостью соврал я.
Настроение у меня по-прежнему было приподнятое, а чувство безнаказанности подогревало во мне энергию авантюрности.
— Евгений Сергеевич, не могу-с! — извиняющимся голосом зачастил Прокудин. — Не обессудьте, не могу-с! А с предписанием вы завтра прямиком к управляющему. Нет-с! И завтра никак нельзя-с! Просто никакой возможности!
— Как же быть, Прокудин? У меня предписание срочное, не терпит отлагательства!
— Евгений Сергеевич, Христа ради, не могу-с! Изволите видеть: цербером заделался, рычу аки пёс! Полиция — в отсутствии, людей не хватает для охраны, вот господин Самохин и распорядились. Только специальные поезда пропускаем-с!
Окошко захлопнулось.
— Да что мне за дело, коли у меня предписание! — крикнул я в глухо запертую калитку. Тишина была мне ответом.
***
Утром следующего дня я успешно провёл герниотомию и был очень горд собой, поскольку анестезию по методу доктора Вишневского провёл блестяще, в результате чего дьячок всё время хирургического пособия проспал, а следовательно не докучал пением покаянных псалмов, которыми он всю ночь донимал бедную санитарку.
На выходе из операционной ко мне устремилась Авдотья Саввишна и сообщила, что с железнодорожной станции привезли упавшего с платформы.
— Нашли аккурат за десять минут до прихода поезда, — невозмутимым голосом приговаривала фельдшерица, сопровождая меня в смотровую. — Достали, слава тебе, Господи, а так бы прямиком к Луке на стол. А как же, по частям — и прямиком на стол! Спасибо господину жандарму. Не испугались. Сами спустились на рельсы. Достали парнишку.
Я остановился как вкопанный. Жандарм? Митьков вытащил бедолагу из-под колёс поезда? Невероятно!
На белоснежной простыне лежал Сенька Никифоров, аптекарский помощник. Рядом с лежанкой неподвижно застыл в позе античного стража неуловимый господин в чёрной тройке. Тот самый, из жандармских. В углу на табурете расположился Николай Арнольдович. Мундир его был испачкан, сапоги «припудрены» дорожной пылью, лицо измучено усталостью. Лишь по-прежнему весело поблёскивали глаза.
— Вот-с, Евгений Сергеевич, не знали, не гадали, нашли мальчонку, — удовлетворённо проговорил Митьков. — Гляжу, лежит на путях, ждёт свою смертушку. Я вначале подумал: самоубийца, как героиня графа Толстого, а потом нет! Не двигается и не откликается. Оказался живой, но без сознания. Может, головой при падении ударился?
К тому моменту, когда он закончил свою тираду, я уже осмотрел неподвижное тело. Явных признаков травм конечностей не обнаружил. Когда я поднял красную его рубаху, живот был впалым и мягким на ощупь. Выходит, внутренних повреждений тоже нет. Дышал парнишка самостоятельно, ровно и не часто. Значит, и грудная клетка, а именно лёгкие, обошлись без травм. А вот при ощупывании головы я обнаружил изрядную припухлость в нижней части затылка и шеи. Это последнее могло говорить о переломе или о тяжёлом ушибе. К моему облегчению, рефлексы на руках и ногах были со хранены. Выходило, что и спинной мозг не был повреждён. Зрачки тоже были живыми. Однако это меня не успокоило. Я отдал распоряжения, и вскоре пациент был помещён в специальное приспособление, защищавшее его шею, и уложен так, будто его тянули за подбородок слегка вверх, при этом туловище оттягивалось вниз. Всё это время, пока мы колдовали с люлькой, Николай Арнольдович молча наблюдал на расстоянии. Когда я закончил, он проговорил:
— Правильно ли я понял, Евгений Сергеевич, что у мальчонки не в порядке с затылком и шеей? Вот-с! А лежал он лицом вниз. Следовательно, никак не мог повредить себе затылок.
— Более того, Николай Арнольдович, — ответил я, протирая руки спиртом, — в характере травмы есть что-то общее с погибшей учительницей.
— Простите, в каком характере? — недоумённо поднял на меня глаза ротмистр.
Мне стало неловко: за чередой дел я как-то совершенно забыл о своём отчёте. Вернее, о том, что он до сих пор лежит в кармане моего халата. Смутясь, я передал конверт Митькову.
— Извольте ознакомиться! Отчёт о вскрытии. Вчера весь ваш полицейский корпус куда-то умчался на тройках. Уж не к цыганам ли? — язвительным замечанием я пытался скрыть своё смущение, отчего ещё больше раздосадовал на самого себя.
— Простите, господин ротмистр, лично в руки передать не было никакой возможности.
— Чёрт бы побрал этих чинуш из губернской управы! — выругался Николай Арнольдович, вскрывая конверт. — Затребовали всех уездных полицейских. У них, видите ли, волнения. Народ после теракта на улицы вышел с требованиями… — он не закончил и углубился в чтение. Потом, не говоря ни слова, вышел, сел в полицейскую пролётку и укатил.
Сенька Никифоров так до самого полудня и не пришёл в себя. Я распорядился определить его в палату поближе к флигелю, чтобы я в любую минуту мог оказаться подле пациента. Рядом с ним сейчас находилась сестра Ксения, монахиня из соседнего монастыря. В углу палаты, возле окна, выходившем в тихий больничный сад, на вертлявом металлическом табурете примостился Сидорчук.
Николай Арнольдович вернулся. Оказалось, что он, пока я заканчивал приём, сызнова осмотрел место убийства учительницы. Судя по выражению его лица, когда он вошёл в кабинет, ничего нового он не обнаружил. Мы сели пить чай. За самоваром, совершенно расслабленно развалившись в плетёном кресле, он делился со мной своими соображениями, рассуждая о причинах преступления и о возможном убийце.
— Во-первых, это не было ограблением, — начал он не спеша, — из ценного ничего не пропало, включая кольцо с алмазом, о котором вы упомянули. Во-вторых, убийца был знаком с учительницей, иначе Суторнина не сидела бы так спокойно за столом. Опять же на столе баранки, сахар… В-третьих, убийца имеет натуру хладнокровную, потому никаких следов своего присутствия он не оставил. В-четвёртых, орудие убийства на месте преступления не обнаружено.
— Я могу предположить, — вставил я, — что удар был нанесён тяжёлым предметом. Чем-то вроде металлической палки.
— Ну что ж, вполне возможно, что и так, — задумчиво проговорил Митьков.
— Кроме того, — продолжил я, так как мне не терпелось высказать свою догадку о самом убийце, — решение убить учительницу таким способом возникло у убийцы внезапно. Митьков, не меняя позы, внимательно посмотрел на меня и после паузы отмахнулся чайной ложечкой:
— Вы, что же, подразумеваете убийство из ревности? Вздор! У меня есть все основания полагать, что это вздор! Убийство было хорошо продумано и рассчитано.
Меня задел тон, с каким ротмистр позволил выразить своё отношение к моей версии. Уже не первый раз отмечаю, как им отвергается высказанное мною предположения по соображениям, известным только ему самому. Однако ж сам он эти соображения не предъявляет и, со своей стороны, ничего вразумительного пока не предложил. Либо их самих, этих предположений, у него нет, либо он что-то утаивает!
— И всё же, Николай Арнольдович, позвольте, я приведу свои доводы. Ваше дело — принимать их во внимание или нет. Так вот-с! Я полагаю, что первоначальным замыслом убийцы было отравление цианистым калием. Однако ж убийца, как, впрочем, и вы, господин ротмистр, не знал, что сахар нейтрализует яд. Выпив сладкий чай, учительница никак не навредила себе и осталась жива. Фиаско для убийцы! Убедившись в этом, он не запаниковал. Намерение убить было сильно, поэтому он принимает молниеносное решение и наносит удар сзади чем-то вроде ломика или железной палки!
Ротмистр хмуро выслушал меня и мгновение спустя воскликнул:
— Кочерга! — и тут же пояснил: — В комнате есть печь, есть ведро для золы, совок, но нет кочерги! Дьявол!
Он вскочил и стал прохаживаться по кабинету, по-прежнему напряжённо о чём-то размышляя.
— Мне только невдомёк: за что? — продолжил я свои рассуждения. — За что можно было так жестоко убить молодую женщину, невинное создание, учительницу?
— На этот вопрос я, к сожалению, знаю ответ, — останавливаясь передо мной, проговорил Митьков и добавил:
— Полагаю, что знаю, но не спрашивайте, я вам не отвечу.
— Как угодно-с! — я откинулся на спинку кресла. — Однако удастся ли вам, Николай Арнольдович, применить вашу теорию с кочергой к этому парнишке, к Никифорову? Могу предположить, что одно и то же лицо сначала убило учительницу, а потом попыталось убить помощника аптекаря. Сходство в нанесении удара очевидное. Если обнаружится, что и орудие нападения было одним и тем же, то связь между этими событиями станет очевидна!
Жандарм вновь замаячил у меня перед глазами, прохаживаясь и рассуждая на ходу:
— Что ж, предположение ваше умно, доктор! Вынужден согласиться. Более того, я уверен, что убийца, убедившись, что удар оказался не смертельным, решает сбросить тело на рельсы, мысля маскировать покушение под несчастный случай.
— Осмотр места удара, — я был обрадован перемене отношения ротмистра к моим догадкам, — показал, что цвет и состояние самой кожи свидетельствуют о том, что удар был нанесён не позднее четырёх часов до того, как его привезли к нам. Возможно, раньше. В котором часу вы обнаружили тело, Николай Арнольдович?
Ротмистр остановился, поглядел на меня, потом ринулся к дверям и крикнул:
— Сидорчук!
Он отдал появившемуся чиновнику несколько указаний и, вернувшись к чаепитию, погрузился в молчание.
***
Ободрённый своими успехами в разрешении загадок произошедшего, я решил было продолжить разговор, но Митьков уже расположился за моим столом и погрузился в изучение каких-то, вероятно, полицейских бумаг.
Пройдя в лазарет, я удостоверился, что дьячок чувствует себя вполне удовлетворительно, а повязка лежит хорошо. Зашёл в палату к Никифорову. Сестра Ксения отрицательно покачала головой и вздохнула. Я пощупал пульс на безвольно покоившейся руке парнишки, проверил реакцию зрачков и после этого присел на табурет, глядя на его бледное лицо. «Вот, — подумалось мне, — жил парнишка простой и наивной жизнью, в то же время был увлекающимся, легко внушаемым и, вероятно, ищущим справедливости. Собственно, только так и бывает в молодости. Предавался мечтам, строил планы, не ведая, что уготовано ему судьбой лежать безвольной куклой на больничной койке».
После такого глубокого заключения мысли мои от праздных сетований переместились к размышлениям о схожести процессов познания и анализа как при установлении диагноза, так и рассуждений для поиска убийцы. Такая же россыпь часто не связанных между собой деталей и фактов, предшествовавших острой манифестации болезни, требует анализа и выстраивания последовательной цепочки симптомов, чтобы в результате прийти к единственно верному диагнозу. Ровно так же строится умозаключение при розыске преступника. На этом пути врача, как и следователя, поджидает искушение всё упростить и подогнать выявленные события и факты под какой-то уже известный всем шаблон диагноза или версии преступления. Однако ж врачу, в отличие от сыщика, не следует пренебрегать опытом коллег. Именно поэтому мы обращаемся к мнению своих товарищей по цеху, к их советам. Я встрепенулся.
Пациент без сознания уже несколько часов. Прежде я не сталкивался с такими тяжёлыми травмами. Не следует ли предпринять что-нибудь ещё? Например, чтобы защитить такую уязвимую ткань, как кора головного мозга. Я тут же засобирался послать телеграмму своему более опытному коллеге в Сызрань: испросить его совета. Написав несколько строк на четвертинке бумаги, я кликнул Луку, наказав отправить «молнией». Преисполненный энергией и стремлением к действию сам я поспешил в противоположную сторону на Успенский бульвар.
Извозчик катил меня по жарким и пыльным улицам городка, а мыслями я вернулся к гибели учительницы. Если связь между её убийством и покушением на аптекарского помощника очевидна, то фигура самого убийцы скрыта мраком неизвестности. Возможно, подумал я, происхождение цианистого калия и то, как он мог оказаться в сахарнице на столе, поможет развеять зловещие тенёта, окутавшие произошедшее? Итак, где можно найти яд в нашем заштатном городке? Поскольку ответ напрашивался сам собой, то самое простое, что надобно было сделать незамедлительно, — выяснить, не было ли какой недостачи в аптеке Кёлера?
Разумеется, я помнил и об аптеке в своей амбулатории, но пропажа оттуда мне казалась маловероятной. И третье, что меня занимало чрезвычайно, — странный, скрытый за забором, таинственный эксперимент фабриканта Трапезникова.
Цианизация! Процесс с использованием синильной кислоты. Проникнуть туда непросто, но если удастся убедить ротмистра в справедливости моих рассуждений, то он силой своего положения без труда «откроет» эти ворота. У меня были ещё кое-какие соображения, признаюсь, несколько экстравагантные, но тем не менее. Их прояснение требовало некоторого времени, да и одной моей решимости было недостаточно — я снова нуждался в помощи властей.
Толкнув дверь аптеки, я вошёл. За конторкой стоял вертлявый мальчик, сынок Ильи Петровича, который что-то объяснял тучной даме. В дальнем углу седоусый фельдшер Гусятников старательно записывал лекарства в толстую книгу учёта. При моём появлении он поднял голову, блеснув круглыми очками, и мы издалека раскланялись.
Сам аптекарь заспешил ко мне навстречу.
— Какой кошмар! — воскликнул он, пожимая мне руку и понизив голос до заговорщицкого. — Надо же такому случиться! Семён, говорят, при смерти?
Я ответил уклончиво, мол, тяжёл, но парнишка молод, что с божьей помощью, а если нет — значит, на то воля Божья, и далее в том духе, что не хочу давать прогноз. Тут же я перешёл к делу, по которому, собственно, приехал.
Господин Кёлер некоторое время удивлённо смотрел на меня сквозь стёкла пенсне, потом, не говоря ни слова, увлёк в небольшую комнату, отгороженную от общей залы стеной. Там он открыл сейф и извлёк из его темноты небольшой стеклянный флакон с притёртой стеклянной же пробкой.
— Изволите видеть, — проговорил он облегчённо, — всё на месте.
На дне флакона искрились, словно тонкий слой инея, белые кристаллы.
— Могу взвесить, но уверен, ни один миллиграмм не пропал. К вящей убедительности Илья Петрович пространно стал объяснять, как ведётся контроль и учёт сильнодействующих лекарств, как он, хозяин аптеки, строг и требователен к помощникам, что он не смотрит, что мальчишки смышлёные и послушные, а один-таки его прямой родственник, что не взирая на это вот всё, держит их обоих в ежовых рукавицах.
Он провёл меня в небольшое соседнее помещение. По дороге он заметил, что в городе мало кому известно о беде, приключившейся с Семёном. Потому его удивил Травников, который спросил у него, у аптекаря, о здоровье помощника. Но больше его смутил рецепт, с которым обратился к нему телеграфист, — рецепт на бром.
— Рецепт мой, — заметил я. — Иван Фомич лечит нервы.
— Помилуйте, какие нервы? У Травникова нервы? — вскинул брови аптекарь. — Это у меня нервы! А у него — железные канаты! Я вам удивляюсь, Евгений Сергеевич!
— Что ж удивительного? — недовольно пробурчал я. — Неврастения со всяким бывает.
— Бывает, конечно, — он даже замедлил шаг. — Как страшно жить, дорогой мой доктор! Одни сплошные нервы! У меня вот, казалось бы…
Мы вошли в комнату. По обилию стеклянной посуды и наличию вытяжного шкафа я догадался, что мы в лаборатории. Господин Кёлер и здесь продолжил свои объяснения, — здесь Никифоров производит всякие химические реакции для по лучения некоторых веществ, необходимых для приготовления прописей, в том числе и цианида водорода, т. е. синильной кислоты. А жёлтая кровяная соль, которую Никифоров использует для получения яда, тоже под его, Ильи Петровича, личным неусыпным надзором.
В лаборатории, уже без интереса слушая напористые объяснения аптекаря, я рассеянно перебирал теснившуюся на столе стеклянную посуду. В какой-то момент я взял в руки флакон с остатками прозрачной жидкости. Надпись на нём гласила: Nitroglycerinum. Рядом с пузырьком на листе плотной бумаги я обнаружил засохшие следы медицинского коллодия. На мой вопрос, есть ли в аптеке ртутная соль, Кёлер, несколько удивившись вопросу, подтвердил, что есть, но в мизерном количестве. Осенённый догадкой я наскоро распрощался с аптекарем и, не увидев на бульваре извозчика, поспешил назад в больницу пешком.
К моему огорчению, ротмистра ни в кабинете, ни в лазарете не было. Однако отсутствие профессионального сыщика лишь придало мне, сыщику-любителю, заряд энергии и я отправился в библиотеку.
***
В поисках справочника по химическим реакциям я медленно прохаживался вдоль стеллажа с книгами, перебирая на ходу разноцветные корешки. Не найдя в больничной библиотеке нужного фолианта, я вернулся к себе и в который раз достал стопку медицинских журналов. Однако и здесь поиски мои были безуспешны.
Недовольный собой я вышел на крыльцо и увидел, как к флигелю не спеша, чуть прихрамывая, идёт Лука. В руках он держал почтовый конверт из серой бумаги.
— Что за письмо? — недовольным тоном спросил я.
— Телеграмма Вашему благородию, — ответствовал старик, протягивая конверт.
— Вот как? — с удивлением я принял послание.
— Телеграфист говорит, — забубнил Лука, — что за спешность такая, что телеграмму молнировать надо, а я ему отвечаю, что это вовсе не его ума забота и даже не всего его почтового ведомства. Исцеление тяжелобольных — это понимать надо! Ведь верно, Ваше благородие?
Я машинально кивнул, особенно не вникая в его бормотание, и вскрыл конверт. То была телеграмма от моего товарища из Сызрани. Вероятно, увидев мою пометку «молния», он посчитал свой от вет на призыв о помощи безотлагательным и тут же отправил ответную. Совет был прост и легко осуществим — обложить голову льдом. Сестра Ксения с усердием принялась выполнять моё распоряжение.
Появление санитара с письмом навело меня на мысль, что нет необходимости ждать господина ротмистра и объяснять ему надобность моей просьбы. Можно просто поговорить с фельдшерицей. И не столько по поводу хранения ядов в аптеке, сколько о местных обитателях городка.
Авдотья Саввишна была крайне удивлена моему вопросу и, поджав губы, ответила, что в амбулаторной аптеке яды вообще не хранятся. Удовлетворившись ответом, я пригласил фельдшерицу присесть в одно из кресел, чтобы продолжить разговор. Она несколько принуждённо прошла в кабинет и села.
— Мой вопрос, уважаемая Авдотья Саввишна, не касается больных, — начал я издалека, — он касается жителей нашего городка. Смею надеяться, вы мне поможете. Вы всё и про всех знаете, не правда ли?
— Как не знать, Евгений Сергеевич, — она сдержанно улыбнулась, — родилась здесь. Сюда акушеркой после повивальной школы вернулась. У кого роды принимала, кому на свет божий появится помогла. Как не знать?
— Превосходно! — я обрадовался, думая, что вот так, от простых людей, от Луки и фельдшерицы, может оказаться больше пользы для расследования, чем от беготни господина ротмистра.
— Скажите, знаете ли вы кого-нибудь… Только не удивляйтесь вопросу! Знаете ли вы кого-то, кто был осуждён на каторгу или, вернее, кто вернулся с каторги?
— А как же! — быстро ответила фельдшерица. — Лука Матвеевич. Только не с каторги. Крепость ему определили, а он потом, после Николаевской амнистии к нам приехал. Мартын Кузьмич приютил его, хотя Матвеевич и не наш, не местный. Работу при морге определил. Тот и рад! С людьми, говорит, тошно: не ровен час прибью кого, а, мол, с покойниками — дело другое.
— Хорошо-хорошо, — нетерпеливо перебил я её, — этого я знаю. Может, ещё кто?
— Что ж вы, Евгений Сергеевич, наш город-то позорите! — укоризненно покачала она головой. — Наши-то и мухи не обидят! Ну, бывает, подерутся на праздник, как без этого, или жёнку за волосы оттягает кто, а так у нас все правильно живут.
Поморщив лоб и беззвучно шевеля губами, она задумчиво продолжила:
— Совсем пропащих-то нет у нас. Были некоторые — уходили, целыми семьями уходили попрошайничать. Нет, каторжных не было. На заработки за Урал ходили. Гаврилин с артелью плотничать хаживал, было такое. У рябой Матрёны сынок по малолетству тоже хаживал на рудники. Сперва с отцом, а после, как тот помер, так ещё раз сходил, а больше нет. Теперь с матерью. Мать-то хворает всё. Я мазь от суставов у вас спрашивала, так для неё мазь-то.
Я вспомнил. Недели две тому назад действительно составил пропись с анисовым и лавандовым маслами для мази. Позвольте?! Рецепт забрал, кажется, Травников.
— Вспомнили! — обрадовалась Авдотья Саввишна. — Он самый! Телеграфист! Уж таких сыновей поискать надо! Так за матушку переживает, так болеет, прямо душой болеет! Не ропщут, не плачут, честно хлеб свой насущный имеют. Отец Никодим хвалит их, в пример ставит. Как думаете, Евгений Сергеевич, протянут ли телеграфные провода к нам в лечебницу?
Признаюсь, я несколько утратил ясность мыслей, а прежние мои рассуждения утратили стройность — так много всего рассказала мне фельдшерица.
Дверь в этот момент распахнулась, и в неё стремительно вошёл жандармский ротмистр. Вид имел он мрачный и усталый. Авдотья Саввишна тихо выскользнула из кабинета.
— Доктор, — обратился он ко мне, плюхаясь в кресло, — велите подать сельтерской! Если нет сельтерской, давайте просто воды! Но велите, чтоб непременно со льдом.
— У нас лёд, господин ротмистр, только на леднике в мертвецкой, — ответил я, не двигаясь с места.
— Да хоть из преисподней! — устало бросил он. — Не сердитесь, Евгений Сергеевич, устал до чрезвычайности.
Жадно выпив несколько стаканов тёплой воды, принесённой сестрой Ксенией, он расстегнул на груди мундир и уставился в окно.
— Выкладывайте, доктор, — наконец заговорил Митьков, не поворачивая ко мне головы. — Выкладывайте ваши соображения. Вы всё время впереди меня, на полшага, но впереди. С телеграфистом вы первый, я в аптеку, где малец этот служил, а вы там уже господину Кёлеру допрос учинили. Я к управляющему Трапезникова, а вы вчера чуть было ворота не взломали на секретную территорию. Давайте будем действовать купно, господин доктор, так сказать, будем искать сообща. Готов поделиться своими соображениями, но прошу вас в ответ также раскрыть ваш ход рассуждений.
***
После того, как я поведал Николаю Арнольдовичу причины своих действий, я представил ему умозаключения, которые сложились у меня к моменту нашего разговора.
— В начале я предполагал участие Никифорова в подготовке убийства учительницы. Что ж, казалось мне, заполучить из аптеки или лабораторным путём несколько кристаллов синильной кислоты не составит для опытного провизора большого труда. Однако Илья Петрович убедил меня в обратном. Ни одной крупицы яда из аптеки не пропало, как и исходный материал для его получения находится под его полным контролем. Наша больница исключается также, потому как мы его здесь не храним вовсе. Выходит, яд был получен из третьего источника. Это могла быть только закрытая экспериментальная фабрика по цианированию колчеданной руды. Но проникнуть вовнутрь, чтобы проверить эту версию, мне не удалось.
— Проникнем! — угрюмо заметил Митьков. — Впрочем, это не снимает подозрений с Никифорова. Он мог заполучить отраву с фабрики.
— Так же, как и всякий другой, — парировал я и продолжил: — Так или иначе, выходит, Никифорова пытались убить за что-то, что не связано с учительницей. Может, хотели ограбить?
— Первое, что я исключил, так это ограбление, — ротмистр поднялся. Кресло под ним облегчённо вздохнуло. — Учительницу не ограбили, а у помощника аптекаря при себе был целковый, и тот остался при нём.
Николай Арнольдович с отвращением допил тёплую воду, оставшуюся в стакане.
— Мы провели тщательный опрос железнодорожных служащих в губернском городе и здесь, на месте. Был опрошен старший кондуктор, сопровождавший вечерний и утренний поезда. По фотографии, которая всем была предъявлена, Никифорова опознали. Он действительно, как и показал Травников, отправился утром в губернский город, а по прибытии был замечен на вокзале. На перроне его встретила женщина. На вид из благородных: не фабричная и не мещанка. Возраста скорее молодого. Личность её не установлена, но мы продолжаем розыск. Никифоров передал даме саквояж и пропал. Женщина взяла извозчика и тоже исчезла. Помощник аптекаря снова был замечен уже следующим утром в вагоне обратного поезда. Утренний прибывает без четверти девять. Никифорова, лежащего на путях, заметили где-то после десяти. Там, недалеко от платформы, на краю улицы — старый домишко. Хозяйка утром выводила козу на выпас и заметила его. Считайте, спасла мальчонку. Вот надолго ли?
— Извините, Николай Арнольдович, в каком смысле?
— Что ж тут непонятного, Евгений Сергеевич? — вздохнул Николай Арнольдович. — Тот, кто пытался его убить, прийдёт и добьёт его. Если мы ему позволим. Если не позволим, то парнишку ждёт каторга за участие в злоумышленном нападении с целью террора.
— На платформе полно народу! — думая о своём, я не услышал, что сказал ротмистр о дальнейшей судьбе юного террориста. — Вы допускаете, Николай Арнольдович, что его пытались убить на глазах у всех? Возможно ли такое?
— Возможно-возможно, — устало заметил ротмистр, — народу по утрам из поезда выходит не так много. Городок ваш, извините Евгений Сергеевич, захолустный. Поезд проходящий, так что платформа обезлюдила быстро. Да и покушение совершил тот, кого Никифоров хорошо знал. Он безбоязненно пошёл с ним в противоположный от станции конец платформы.
Рассуждения Николая Арнольдовича звучали убедительно, и я замолчал, погружённый в раздумья.
— Мы ходим всё вокруг да около, — снова заговорил Митьков. — Неизвестный убийца где-то рядом, и я не исключаю, что он нам известен. Мы не можем его определить лишь потому, что все наши умственные построения — всего лишь игра ума. Давайте вернёмся к началу. Убийство Суторниной. Что мы имеем как факт?
— Цианистый калий, который либо не использовался, либо был нейтрализован. Во всяком случае в содержимом желудка его нет. Это раз. Затем перелом шеи от удара сзади. Это два. Такой же удар нанесён Никифорову. Это три.
— Вот и все факты. Всё остальное — лишь наши предположения, — хмурясь проговорил Николай Арнольдович. — Мы считаем, что убийца Суторниной и тот, кто покушался на Никифорова, — одно и то же лицо. Мы это предполагаем, исходя из вашей оценки следов от удара. Орудие убийства могло бы нам помочь, но мы так его и не нашли.
— Моя оценка менее субъективна, чем ваше предположение. Ваше предположение, что убийство связано с террористами.
— Да? Разве я высказывался о мотиве убийства? — немало удивившись, воскликнул ротмистр.
— Нет, вы сказали, что моё предположение, что убийство и покушение связаны, умно, — смутившись ответил я.
Он некоторое время смотрел на меня, потом махнул рукой:
— Возможно-возможно. Основанием для такого предположения является лишь рассказ Травникова. Насколько рассказу можно доверять?
— Да, Травников — неврастеник с расшатанной психической системой, подверженный всяческим нервическим фантазиям, — подхватил я тон Николай Арнольдовича.
— Напомните, что он вам сказал? — поторопил меня Митьков.
— Что видел в кульке какие-то консервные банки. Впрочем, меня убедила другая фраза, будто бы сказанная Никифоровым: «Буду как Кибальчич!».
— Нет-с! Снова лишь предположение! — воскликнул Николай Арнольдович. — Что, если Травников решил оговорить Никифорова?
— Позвольте, Николай Арнольдович, откуда может знать человек с четырьмя классами образования имя Кибальчича? Чтобы вплести его, как вы сказали, в оговор, нужно знать, что Кибальчич — террорист!
— Мало ли… Читал в этом их кружке самообразования. Вы снова предполагаете в нём какую-то тайну, но опять бездоказательно. Одно лишь предположение! Вот Травников показал на допросе, который я ему учинил вчера, что в консервных банках увидел желе. По-вашему, выходит, это тоже свидетельство преступления? — горячась, наседал на меня мой собеседник.
Я не отвечал, потому что перед моим внутренним взором возник лабораторный стол в аптеке Кёлера и следы засохшего коллоида на бумаге.
— Скажите, Николай Арнольдович, я уверен, вы знаете этот предмет лучше меня, — мой спокойный тон в мгновение заставил Митьков слушать меня внимательно. — Что ещё, кроме коллодия, входит в бомбу Кибальчича?
— Нитроглицерин, — настороженно ответил жандарм. — К чему вы это, Евгений Сергеевич?
— Ну что ж, — сказал я со смешанным чувством облегчения и сожаления, — есть доказательства, говорящие, что Никифоров напрямую связан с террористической атакой. В аптекарской лаборатории он конструировал бомбу.
Я коротко рассказал Николаю Арнольдовичу о своих находках у Кёлера.
— Жаль парнишку, — заключил я и вздохнул.
— Не стоит его жалеть, Евгений Сергеевич, — ответил Митьков. — Найдутся, и найдутся во множестве, кто будет стенать, когда такого борца за свободу усадят на скамью подсудимых, — он похлопал меня по плечу. — Ваша находка проясняет роль Никифорова, и это главное. Это уже больше, чем предположение! Это факт!
Мне было приятно, что своими действиями я помог раскрыть роль аптекарского помощника в преступлении, совершённого в губернском городе. Одновременно чувство досады, что мы по-прежнему не можем нащупать нить, ведущую к убийце учительницы, омрачало мои мысли. Даже не знаю, что толкнуло меня рассказать ротмистру о визите Матвея Трапезникова.
— Хм, — озадаченно откликнулся Митьков, — но я не понимаю, что это даёт нам в поиске убийцы?
— Возможно, убийство учительницы связано с секретами Трапезникова? — неуверенно предположил я. — Отчего бы такая секретность? Примчался из Петербурга и прямиком ко мне. Мол, не распространяйте сведения! Может, оттого, что иноземный метод добычи золота травит людей? Вот сегодня у меня опять был пациент, фабричный, с тяжелейшими нарушениями нервной деятельности! А до этого были ещё непонятные случаи! Может, Суторнина что-то узнала? Отчего она мне заказала лекцию об охране здоровья?
— Хм, — снова промычал Митьков, — это молодой Трапезников к вам заявился? Матвей? Он, кстати, хорошо знаком с госпожой Веляшевой, — и повторил со значением: — Настолько хорошо, что она сопровождала его в поездке в Германию.
Я замолчал, оглушённый внезапной ревностью.
— Не-е-е-т, — убеждённо проговорил Николай Арнольдович, — непременно отыскать прекрасную незнакомку! Ту незнакомку, что встречала Никифорова на вокзале.
— Уж не думаете ли вы, — вспыхнул я, — что Елизавета Афанасьевна каким-то образом… имеет ко всему этому отношение?
— Вы снова поражаете меня своими догадками, Евгений Сергеевич! — враз сделавшись серьёзным, ответствовал ротмистр, застёгивая китель.
— Лучше бы вы ответили, — запальчиво воскликнул я, — отчего это Травников так осведомлён об устройстве бомбы?
Внезапно за окном раздался беспорядочный треск, и вскоре прозвучало несколько хлопков. От неожиданности я замер.
— Что это? — недоумённо посмотрел я на Митькова.
— Стрельба, дорогой доктор, — спокойно ответил ротмистр, — где-то недалеко. Револьверы и карабины.
***
Митьков тяжело взбирался в пролётку, в которой уже сидел Сидорчук, когда я вылетел на крыльцо, сжимая в руках саквояж со всем необходимым.
— Куда вы, доктор?! — недовольно крикнул жандарм. — Там стреляют!
— Именно потому, что там стреляют! — буркнул я, усаживаясь рядом с Сидорчуком. — Там будут раненые, которым понадобится моя помощь!
— Зря, Евгений Сергеевич! Впрочем, воля ваша, — недовольно ответил Митьков, хлопнул возничего по спине и спросил меня: — Оружие-то у вас есть? Придётся защищаться. Нападающих явно больше.
— Есть, — снова буркнув, я ощупал в кармане браунинг, который, забежав в кабинет за саквояжем, достал из стола.
Пролётка понеслась. Казённые лошади, видно, привычные к таким ситуациям, неслись по улицам, что твой курьерский. Звук стрельбы приближался. Стали отчётливо слышны одиночные хлопки карабина и беглая револьверная стрельба. Мы выскочили на улицу, ведущую к высокому фабричному забору — туда, где я тщетно пытался проникнуть внутрь — и понеслись к распахнутым настежь воротам.
В глубине двора, возле двухэтажного дома конторы, стояла повозка с наглухо закрытым длинным кузовом и маленьким окошком в двери. В таких повозках перевозят ценности или дипломатическую почту. Рядом с крыльцом на земле лежали двое; судя по одежде — конторские. Когда мы подъехали к воротам, стрельба прекратилась, и из дверей дома управляющего вышли трое в тёмных пиджаках и в картузах с блеснувшими на солнце козырьками — такие обычно носят фабричные. Двое тащили, вероятно, раненого: тот еле волочил ноги, едва перебирая ими и спотыкаясь. Третий шёл следом, неся двумя руками тяжёлую сумку.
Наша пролётка влетела во двор и, развернувшись, встала поперёк, перегораживая выезд и одновременно становясь нашей защитой. Ещё на ходу Митьков и его помощник открыли стрельбу. Тот, что оказался впереди остальных и загораживал раненого, моментально осел «кулём», свалился с крыльца и уже не двигался. Раненый облокотился о перила и открыл стрельбу в нашу сторону. Остальные двое спрыгнули с крыльца и разбежались в разные стороны. Один спрятался за крытой повозкой. До него было всего шагов двадцать — тридцать. Он мог безопасно и прицельно стрелять в нас, затаившись за тяжёлой подводой. Что он, собственно, и делал. Пользуясь тем, что его огонь заставил ротмистра и Сидорчука прекратить стрельбу, другой нападавший стал забегать слева, чтобы очутиться позади нас. Однако он оказался на открытом пространстве двора, и этим воспользовался Митьков: он выпрямился, направил пистолет в его сторону и сделал подряд несколько выстрелов. Споткнувшись, противник повалился на пыльную, утоптанную площадь и больше не шевелился. В это время откуда-то сверху, как я потом понял, со второго этажа конторы, раздался выстрел. Митьков дёрнул плечом и повалился навзничь. Нужно сказать, что всё произошло настолько стремительно, что я очнулся лишь тогда, когда упал ротмистр. До этого момента я, признаюсь, был лишь пассивным наблюдателем и, вероятно, из-за того, что не проявлял себя никаким движением, не оказался целью для грабителей. А то, что это были грабители, не вызывало никаких сомнений. Но стоило мне сделать несколько шагов к ротмистру, как я услышал рядом с собой тугой звук разрываемого воздуха. Я моментально опустился на колени и пригнулся. К счастью, я уже был рядом с Николаем Арнольдовичем. Мундир на его груди, возле левого плеча, был разорван пулей, и из отверстия активно сочилась кровь. Быстро расстегнув пуговицы, я завёл руку с приготовленным толстым марлевым тампоном под нательную рубаху и, на ощупь найдя входное отверстие, прижал рану, останавливая кровь. Пока я ножом вспарывал рукав мундира, освобождая плечо, и накладывая повязку, неизвестный со второго этажа стрелял в мою сторону. Каждый раз, когда рядом со мной взлетали «фонтанчики» пыли, я вжимал голову в плечи и замирал пугаясь. Потом снова, но уже быстрей разматывал бинт. Возница подхватил револьвер Митькова и несколько раз выстрелил по окну второго этажа. Оттуда посыпались стёкла, и стрельба прекратилась. На крыльце всё стихло. Вероятно, тот, кто скрывался там, потерял сознание или был мёртв. Сидорчук тем временем вёл дуэль с засевшим за повозкой налётчиком. Неожиданно он умолк.
Я поднял голову и посмотрел в его сторону. Сидорчук, чертыхаясь, рылся в карманах и выуживал патрон за патроном, заправляя их в барабан своего нагана. Оглянувшись на нашего возницу, я увидел, что тот уткнулся головой в переднее колесо пролётки и не шевелится.
В это время тяжёлая повозка, укрывавшая стрелявшего налётчика словно цитадель, двинулась, и лошади, задирая головы и выкручивая шеи, стали рвать её с места, устремляясь прямо на нас. Позади неё, на облучке, возвышался человек, неистово хлеставший кнутом и, словно в судороге, дёргавший вожжами.
Митьков застонал и открыл глаза. Лошади всё ещё вразнобой перебирали ногами, но ощущалось, что вот-вот они сорвутся в галоп. Наконец, через мучительно долгое мгновение они понеслись прямо на нас. Мы с Митьковым были прямо на их пути.
— Доктор, — просипел Николай Арнольдович, глядя на меня спокойными глазами, — стреляйте! Стреляйте же!
Я с удивлением обнаружил, что держу в руке браунинг и передёргиваю затвор. Медленно его поднимаю, вижу, что целюсь в человека, который несётся прямо на меня. Его грудь открыта, и я понимаю, что не промахнусь. Кони совсем рядом: я различаю кровеносные сосуды в белках их глаз, оскал зубов, расширенные ноздри, жадно хватающие воздух.
— Да стреляйте же! — шепчет Митьков и закрывает глаза.
Я стреляю. Лошади резко уходят в сторону, уводя повозку влево, и проносятся совсем рядом. Жаркий, тугой порыв ветра чуть не валит меня с ног и обдаёт тяжёлым запахом потных лошадиных спин. Возница при резком повороте едва не вылетает на ходу, но, ухватившись за металлические поручни, с трудом удерживается на козлах. Повозка уносится прочь. Всё это длится мгновение. Я вижу, что моя рука всё ещё поднята вверх, и я продолжаю нажимать спусковой крючок, стреляя в воздух.
***
В операционной тихо. Откуда-то издалека доносится колокол, созывая прихожан на вечернюю службу. Бледное лицо Митькова закрыто маской Эсмарха. Из-под пелёнки, уложенной сверху, торчит только «куст» бороды ротмистра. Тут же у изголовья фельдшер Гусятников смачивает марлю эфиром. Я оперировал Митькова уже около часа.
Несколько раз открывалось кровотечение. Тёмные сгустки крови в раневом канале отчаянно мне мешали, и оттого возможность найти пулю, не повредив лежащие в глубине сосуды, была весьма ограничена. Наконец, щипцы Шрёдера, которые я глубоко погрузил в рану, уткнулись в препятствие. Уверенности в том, что это была именно пуля, не было никакой, но я всё же решился и медленно раскрыл бранши. Помешкав и мысленно перекрестившись, я снова продвинул инструмент и сомкнул его. Затем медленно извлёк. Авдотья Саввишна, ассистировавшая мне, подставила лоток, и пуля в мелких кровавых каплях с неприятным металлическим звоном ударилась о белоснежное эмалированное дно.
Когда Николая Арнольдовича увезли из операционной, я приступил к осмотру ран одного из нападавших. Это был молодой мужчина, что стрелял по нам от крыльца. Сапог и брюки его были пропитаны кровью, а сам он был бледен, дышал хрипло и часто. Было очевидно, что он потерял много крови и находился при смерти. Пульс не прощупывался. Только на шее я с трудом ощутил, как под влажной, бледной кожей дёргается сонная артерия, иссякая в своих попытках сохранить уходящую жизнь.
Через минуты две дыхание прекратилось, и он отошёл.
Сбросив халат и вымыв руки, я зашёл в палату, куда уже перевезли спящего после наркоза ротмистра. Авдотья Саввишна приладила поверх повязки грелку со льдом и ввела раненому камфору. Мне не пришлось отдавать никаких указаний: судя по её быстрым и решительным действиям, она прекрасно знала, что нужно делать при огнестрельных ранениях.
«Надо будет поинтересоваться, откуда у неё познания в военно-полевой хирургии», — устало подумал я, щупая пульс на слабой руке раненого.
— Вы, Евгений Сергеевич, — фельдшерица поправляла по душки под головой и спиной Митькова, — шли бы отдохнуть! А то с утра как на фронте. То стрельба, то хирургия! Неизвестно, что к вечеру будет. Отдохните!
Я послушался её совета и направился к себе, но у дверей кабинета меня поджидал Лука.
— Что с мертвецами делать, Ваше благородие? Ледник-то махонький! Куды этих девать-то? Настреляли как уток, а там ещё давешняя барышня лежат. Теснотища!
Я обречённо поплёлся за ним следом. Выйдя на крыльцо, я увидел чужую щеголеватую пролётку. С неё соскочил плотный чернобровый и черноусый мужчина лет пятидесяти, в добротном тёмном сюртуке и светлых брюках в мелкую полоску.
— Самохин Пантелеймон Иванович, — представился он. — У господина Трапезникова служу-с. Управляющий.
— Чем могу? — я вздохнул и остановился.
Самохин неожиданно взял меня под руку и решительно увлёк в сторону, явно опасаясь, что Лука услышит наш разговор.
— Entre nous, господин доктор, дело крайне деликатного свойства, — начал он, заговорщицки наклонясь ко мне. — Касается сегодняшнего инцидента. C’est affreux! Вы с господином жандармским… Э, не имею чести знать…
— Господин Митьков, — подсказал я.
— Вы с господином Митьковым сражались как львы! Можно сказать, героически! Тесей и Персей!
— Милостивый государь, — я даже не потрудился держать себя в рамках вежливости, — извольте говорить кратко.
— Прошу извинить, господин доктор, désolé и всё такое, — Самохин заторопился и несколько раз огорчённо вздохнул. — Это ограбление. Похищено два килограмма золота, а также в ассигнациях около двадцати тысяч.
— Что ж с того? Нам с господином Митьковым всё равно! — начиная досадовать на назойливого управляющего, спросил я раздражённо.
— Страховка-с, господин доктор! — многозначительно округлил глаза собеседник, — страховка! Не соблюдён-с один, изволите ли видеть, всего один пункт страховки — охрана-с! В день привоза золотоносной руды охрану конторы брала на себя generalement. Разумеется, всё с изволения властей! Всё абсолютно в рамках закона! А тут, видите сами, полиция укатила по своим делам, оставив нас одних, как сирот на паперти, а поезд с рудой уже в дороге. Что делать? Вот мы конторских вооружили, ввели строгий охранный режим и всё такое прочее. Однако ж… c’est terrible! Всемилостивейше прошу вашего участия! При разбирательстве соблаговолите свидетельствовать с господином Митьковым, что вы… как бы заранее были уведомлены и, так сказать, со всем усердием противостояли злодейству. Мол, представитель полиции и всё такое прочее.
Кивнув и не вдаваясь в дальнейшие разговоры, я скорым шагом направился в сторону прозекторской, тем самым избавляясь от докучливого посетителя.
У дверей меня поджидал Лука. Зайдя внутрь и увидев сваленных на столах и по углам помещения убитых, я невольно остановился. Бедняга Прокудин с запёкшейся на лице кровью уставился в потолок невидящими глазами. Задранный кверху подбородок обнажил шею с острым кадыком. Шрам у самого её основания — след от вскрытой мною флегмоны — был отчётливо виден. Я вспомнил, сколько волнений доставил мне тот случай. Было опасение, что инфекция быстро распространится вверх по шее и дальше по венам внутрь черепа. Опасался я и другого: гной пойдёт вниз в средостение, к сердцу и корню лёгкого. Слава богу, справились! Однако какой в этом теперь толк? Теперь, когда Прокудин лежит бездыханный, задрав кверху подбородок! Рядом с молодым конторским в неудобной для живого позе застыл ширококостный, с тяжёлой нижней челюстью и широкими скулами мужчина в простой холщовой рубахе. Вероятно, тот самый, с которым мы переговаривались прошлым вечером у ворот фабрики. Акромегалия, не иначе. Сам помочь не смог бы, но отправил бы к профессору Преображенскому, и кто знает?
«Что за мысли у меня толпятся в голове?» — я искренне огорчился и зевнул.
— Лука, — обратился я к санитару, — местных скоро заберут, а этих чужаков на ледник. Наверняка следователи будут вести опознание, и это… размести их как-нибудь… по-божески, по-людски.
Лука кивнул и пробубнил:
— Ваську Прокудина-то заберут, а вот Митрофана, — он ткнул в громилу с огромными руками, — вряд ли. Родителей нет. Один он. Был.
«Это переутомление, — продолжал я рассуждать, сидя в углу и наблюдая, как Лука таскает колоды тел. — Впрочем, мой университетский профессор Корсаков назвал бы это профессиональной деформацией или защитной реакцией. Не допускать, чтобы горе твоих пациентов или скорбь толпы их родственников проникали тебе в душу. Иначе опустошение и невозможность с холодной головой ставить диагноз и проводить лечение. Однако, уважаемый Евгений Сергеевич, скажите, отчего вот эти люди перестреляли друг друга? Они что, не в курсе, что жизнь — счастливая случайность? Треть родившихся в младенчестве не доживают до года! А из выживших умирает в детские лета каждый десятый! Каждый из умерших — целая Вселенная: неповторимая, наполненная несбывшимися надеждами или свершениями! Тем, кто выживает и дотягивает до отрочества, несказанно, сказочно повезло! Вот этим, например. Которые теперь мертвы. Из-за какой такой психологической деформации они теперь тут лежат, господин профессор? Вот этот в зелёной поддёвке был в детстве весёлым, подвижным мальчуганом и заразительно смеялся. Наверняка! Даже самый чёрствый и злой, поглядев на него, улыбался! Жизнь — божье таинство, смысл которого скрыт от нас. Наш долг — хранить это таинство, превозмогая и преодолевая искушение, освобождаясь от невежества, оберегая от злобы и всякой мерзости. Таинство хрупкое, светлое, сильное и жертвенное, как любовь матери…»
— Евгений Сергеевич, вы спите? — донеслось до меня. Я вздрогнул и открыл глаза. Над мной участливо склонилась Авдотья Саввишна. — Господин офицер пришли в себя и требуют вас!
***
Митьков, осунувшийся и бледный, лежал с широкой повязкой на груди. Черты его лица заострились, глаза блуждали по сторонам, сверкая нехорошим лихорадочным блеском. — Дорн, — позвал он слабым голосом, когда я появился в палате, — идите сюда. Совсем нет сил…
— Николай Арнольдович, вам не следует разговаривать! Настоятельно рекомендую… — стал я уговаривать, подходя к кровати.
— Совсем нет сил… спорить, — он перевёл дыхание и продолжил почти шёпотом: — Дорн, оставьте свои причитания. Отвечайте, откуда у вас этот браунинг?
Он был в крайней степени истощения, но всё же сделал ударение на слове «этот».
— Браунинг? — я не сразу понял, о чём говорит раненый. Потом до меня дошло, что ротмистр спрашивает о пистолете, из которого я стрелял.
— Ах, браунинг! Я отобрал его у телеграфиста Травникова. Пару дней тому назад. Тот имел намерение застрелиться из него.
— Травников… телеграфист, — Митьков в изнеможении прикрыл глаза. — Ну, конечно, старая перечница! Сидорчук! — всё так же тихо, но требовательно позвал он своего помощника.
— Они в другой палате, возле того, что в беспамятстве, — наклонившись, негромко сообщила фельдшерица.
— Сюда! Быстро его ко мне! — Митьков уже смотрел твёрдо, хотя лихорадочный огонь, пляшущий в его зрачках, угасал. Возбуждение, которое его охватило, и отданные им распоряжения отняли у раненого много сил, и Николай Арнольдович к тому моменту, когда появился помощник, потерял сознание. Сидорчук в недоумении смотрел на нас, топтался перед койкой своего безмолвно лежавшего начальства и чувствовал себя, по всей видимости, крайне потерянным. Мы с Авдотьей Саввишной тоже чувствовали себя неловко, поскольку позвать-то жандарма мы позвали, но какая у ротмистра была надобность в своём помощнике, никак пояснить не могли.
Неожиданно в коридоре раздался отчаянный женский крик, грохот падающей мебели, звон разбитого стекла. Сидорчук сорвался с места и бросился вон к своему прежнему месту охранения: крики доносились из палаты, в которой лежал помощник аптекаря.
Я наказал фельдшерице присматривать за раненым, а сам поспешил на крик.
Картина, открывшаяся моему взору, представляла собой полный разгром палаты. Судите сами. Стеклянный шкаф в осколках лежал на полу под самым окном. Выпавший из него инструмент был разбросан повсюду. Несчастная сестра Ксения, простоволосая, со сбитым на сторону передником, рыдала на груди Сидорчука, держа в руке французский шприц Жане. Распахнутое настежь окно хлопало на сквозняке пустыми рамами, подоконник был усеян черепицами разбитого цветочного горшка и земляными комьями. Стул, на котором сестра Ксения имела обыкновение читать молитвослов, был опрокинут, а койка с пациентом сдвинута ближе к стене и стояла наискосок. Сам Никифоров лежал неподвижно в ворохе влажных простыней и осколках льда. После того, как улеглись первый испуг и растерянность, утихли всхлипывания, я потребовал от сестры Ксении полного отчёта о произошедшем.
Выяснилось, что она по какой-то надобности открыла стеклянный шкаф и неожиданно для себя увидела в отражении дверцы влезающего в окно незнакомца. Будучи женщиной решительной, она схватила первый попавшийся большой инструмент и замахнулась им на манер дубины, но злодей уже перебрался через подоконник и легко уклонился. В следующее мгновение преступник толкнул сестру Ксению на шкаф, а сам бросился к Никифорову, держа в руке предмет, похожий на нож. Однако поравнявшись с койкой, неожиданно отпрянул и попятился. Ксения подняла крик и, защищаясь, опрокинула ему под ноги то, что было под рукой: медицинский шкаф. Испугавшись переполоха и не дожидаясь, когда его схватят, разбойник выпрыгнул в окно.
Выслушав рассказ, я невольно вспомнил слова Николая Арнольдовича о покушении на Никифорова: «неизвестный ещё придёт его добивать».
В это время с кровати послышался недоумённый молодой голос помощника аптекаря:
— Господа, что, собственно, происходит?
***
Прошла неделя. После покушения на Никифорова к нему приставили охрану из полицейских, вернувшихся в город. Двое дежурили в палате, смущая сестру Ксению, а третий слонялся непрерывно по двору, не подпуская никого к лечебнице.
Николай Арнольдович окончательно пошёл на поправку. Он нередко выходил на крыльцо, опирался на перила и подставлял лицо живительным лучам солнца. Впрочем, борода его разрослась настолько, что напрочь закрывала большую часть его осунувшегося лица.
Иногда Митьков гулял по небольшому садику, придерживая раненую руку, покоившуюся на перевязи. Он был ещё бледен, тощ, но держался уверенно. Временами к нему присоединялся Сидорчук, и они о чём-то переговаривались.
Вернулся Мартын Кузьмич, отдохнувший и посвежевший. Он с энтузиазмом принял от меня бразды правления лечебницей да и всей медицинской службой в уезде в свои руки. Я был тому рад и, воспользовавшись тем, что пациентов резко поубавилось после всей этой катавасии со стрельбой, праздно просиживал у окна, глядя на летнее небо, «сугробы» облаков, флюгер на больничной башне, пролетающих над головой ласточек и стрижей.
С грустью и сердечной болью возвращался я в воспоминаниях к расставанию с Лизой. Было бы хорошо съездить в губернский город, думал я, и не выдавая своего интереса, узнать, что она, где она?
Натурально бесцельное пребывание у открытого окна рождает томление духа, либо клонит в сон, что одинаково бесполезно для здравых рассуждений.
Несколько раз приглашали меня на заседание приехавшей из Петербурга комиссии страхового общества, задавали вопросы и недоверчиво выслушивали ответы. Среди сидящих за огромным столом в зале я застал Трапезниковых: отца и сына. Оба спокойно, если не сказать равнодушно, следили за ходом разбирательства. В перерыве ко мне подошёл Матвей Тимофеевич и, вежливо поприветствовав, отвёл в сторону. Снова, как при первой нашей встрече, он не смотрел в глаза, говорил негромко и чуть путано.
После общих фраз он спросил меня, что известно о разбойниках, нашли ли похищенное. Я сослался на свою занятость, отсутствие интереса к делу и посоветовал господину Трапезникову держаться следствия, откуда сведения придут вернее и, главное, много раньше, чем от земского доктора. Мы вежливо попрощались и расстались.
В один из дней, в часы, когда мир отдыхает после дневных забот и над всей нашей землёй разливается благостная тишина и наступает вечер, ко мне постучали. Дверь была не заперта, и я крикнул из кабинета, что приёма не веду, мол, приходите завтра в амбулаторию. Тем не менее щёлкнул замок, и через минуту на пороге возник Иван Фомич Травников. Вид имел он усталый и, как бы это выразиться точнее, слегка затравленный. Я вздохнул и предложил ему войти.
— Что, голубчик, стряслось? Снова проигрались? — я спросил без всякого интереса, с одной лишь мыслью послушать, как он отвечает и как себя при этом ведёт, чтобы понять степень его ажитации.
Травников прошёл и, не дожидаясь приглашения, сел.
— Нет, доктор, не проигрался. Да и не играю я вовсе, — голос его звучал ровно, как у человека, абсолютно владеющего собой. Он облокотился на стол.
— А впрочем, проигрался. Пусть так. Чтобы нам с вами было проще вести разговор. Мне нужна та вещица, которую вы у меня забрали. Помните, доктор?
Новые интонации в его голосе меня встревожили и заставили внимательно приглядеться к посетителю. С некоторым недоумением и нарастающей тревогой я увидел в его взгляде крайнюю уверенность в себе и неприятную холодность. Это было необычно и одновременно непонятно.
— Зачем вам браунинг, Иван Фомич? — мягко спросил я. — Нельзя исключить, что нервический приступ повторится. Я вам уже напоминал, что всякое оружие в ваших руках в момент душевного волнения представляет для вас опасность.
— Доктор, — Травников не торопясь вынул из внутреннего кармана наган и положил его перед собой на стол. — Видите, это тоже оружие. И что? Ничего не происходит-с. Я вполне владею собой. Верните браунинг. Просто страсть, как люблю такие вещицы. Перламутровые пластинки, слоновая кость — душа так радуется! Верните браунинг, Евгений Сергеевич, верните. По-доброму прошу, а то ведь и силком могу. Не доводите до греха.
Признаюсь, внутри у меня всё похолодело. В тот момент я понял, что глубоко ошибался, диагностировав у него неврастению. Все его визиты с истерией были всего лишь игрой. Игрой в кошки-мышки. Как бы не было горько признаваться, но мышью оказался я.
Я потянулся к нижнему ящику стола, но Травников проворно вскочил и остановил меня:
— Нет-нет, Евгений Сергеевич, не нужно. Позвольте, я сам.
Он обошёл стол и дёрнул нижний ящик. Тот не поддался. Травников вопросительно взглянул на меня. Виновато улыбнувшись, я достал из жилетного кармана ключ и отпер замок. Телеграфист вытащил из ящика браунинг и сжал его в ладони, любуясь сияющим перламутром и чарующей гладью слоновой кости на рукоятке.
В тот же миг коротким движением я смахнул лежащий на самом краю стола наган так, что тот отлетел в сторону и с тяжёлым грохотом укатился в угол кабинета. Через мгновение Сидорчук и два городовых ворвались в кабинет. Травников вскинул им навстречу оружие и несколько раз нажал на спусковой крючок. В комнате прозвучали сухие щелчки вхолостую срабатывающего бойка. Пистолет оказался разряжен. В отчаянии он повернулся ко мне и, грязно вы ругавшись, попытался выстрелить мне в лицо, но всё было напрасно.
Полицейские повалили телеграфиста на пол и, не смотря на его яростное сопротивление, скрутили ему за спину руки и защёлкнули наручники.
Когда Травникова увели, в кабинет вошёл Митьков. Он постоял, оглядывая помещение, потом прошёл в угол, поднял здоровой рукой наган и сунул в карман.
— Вот-с… — проговорил ротмистр, подсев к столу, — убедились, милый доктор? Жизнь груба, а люди в массе своей — мерзавцы. Ваше глуповатая вера во всесилие добра могла свести вас в могилу. Негодяй, не раздумывая, всадил бы вам пулю в лоб.
Он помолчал и неожиданно улыбнулся.
— Отдаю вам должное, Евгений Сергеевич, вы превосходно справились с моим поручением. Признаться, не ожидал увидеть в вас столько хладнокровия и расчётливости.
Здесь нужно пояснить, что накануне ротмистр навестил меня и сообщил, что завтра, ближе к вечеру, ко мне во флигель заявится Травников. Заявится, чтобы забрать браунинг.
— Дорн, не выказывайте удивления и тем более не отказывайте ему в просьбе, — вежливо, но настойчиво произнёс Николай Арнольдович. — Просто отдайте.
Уразумев, о чём идёт речь, я попытался было спорить. Я уверял ротмистра, что, принимая в расчёт неустойчивую психику телеграфиста, его поступки нужно трактовать как импульсивные, а вследствие этого в обращении с ним необходима деликатность и, если угодно, доброта и такт, что несомненно приведёт к…
Ротмистр оборвал меня, после чего передал мне браунинг, который на третий день после нападения изъял у меня Сидорчук. Николай Арнольдович продемонстрировал, что ствол и обойма пусты. Задетый его грубостью, я не проронил больше ни слова и запер пистолет в нижнем ящике стола, положив его поверх милой моему сердцу перчатки, ещё хранившей аромат духов Лизы.
— Что ж, Евгений Сергеевич, вот всё и закончилось, — промолвил Николай Арнольдович, возвращая меня к действительности.
«Да-с, закончилось, — с горечью думал я. Как же ловко Травников манипулировал моим простодушием! Вероятно, не зря он, со слов Авдотьи Саввишны, упражнялся в любительском театре. А ужимки картёжников-неврастеников почерпнул из известного рассказа. Ох, уж эти литераторы!»
— Да! — будто что-то вспомнив, воскликнул Митьков. — Примите мою благодарность и низкий поклон от всего моего семейства и особливо от матушки моей за спасённую жизнь раба божьего Николая, то есть меня, — засмеялся ротмистр.
Я почувствовал себя неловко и промямлил в ответ вроде того, что это пустяки, врачебный долг и прочие благоглупости, которые человек в смущении говорит симпатичному ему собеседнику.
Николай Арнольдович поднялся, тем самым прекращая моё бормотание и устраняя возникшую неловкость. Он сослался на безотлагательную необходимость проведения допроса арестованного и вышел.
Сумерки за окном превратились в светлую ночь, и я почёл за лучшее отправиться спать, проведав перед этим пациента. В палате я застал дьячка в достаточной степени бодрствующим, чтобы встретить меня пением прославляющего псалма.
Засыпая, я всё ещё слышал дребезжащий в моей голове дискант: «Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя — святое имя Его…»
***
На следующий день после полудня в больничный двор въехала полицейская пролётка. Из неё с явным затруднением выбрался Митьков. Под руку его поддерживал верный Сидорчук. Я поспешил встретить их на крыльце. Николай Арнольдович был бледен, но старался ступать твёрдо, хотя удавалось ему это плохо.
В операционной его уложили на стол, и я, быстро обработав руки спиртом, приступил к осмотру. Пройдя зондом в рану, предварительно вскрыв тонкую, как хрупкий лёд на осеннем озере, плёнку формирующегося рубца, я вы пустил изрядное количество сукровицы со сгустками крови, скопившихся в глубине мягких тканей. Промыв и обработав рану, я установил дренаж и сам наложил повязку.
Ротмистр наотрез отказался от госпитализации и согласился полежать после перевязки пару часов у меня в кабинете на диване. Так и устроились: он с закрытыми глазами — на диване, я — за письменным столом, просматривая свои записи. Спустя четверть часа с дивана раздался голос:
— Евгений Сергеевич, я ведь за вами! Извольте собрать вещи.
В первый момент мне показалось, что я ослышался. Оторвавшись от записей, я посмотрел на лежащего передо мной Митькова. Тот по-прежнему лежал с закрытыми глазами. Потом неожиданно зашевелился, с трудом приподнялся и сел, спустив ноги на пол. Я словно заворожённый смотрел на него, не произнеся ни слова.
— Доктор, — снова раздался его голос, — прикажите собрать ваш чемодан с… C чем вы обычно выезжаете к раненому? Бинты, инструменты… В общем, то, чем вы меня перевязываете. Возьмите с собой… м-м-м… сюртук поприличней. У вас есть что-нибудь, кроме вашего белого халата? Мы с вами едем в Петербург. Ненадолго.
Поезд на станции уездного городка делает короткую, не более пяти минут, остановку, и оттого пассажиры первого класса не спешат на перрон, как на станциях крупных городов, где они бы с приличествующей их положению степенностью шли в ресторан, чтобы отдохнуть от нескончаемого покачивания и толчков, сопровождающих всякое путешествие по железной дороге; съедали не торопясь каплуна или ростбиф с кровью, запивали его терпким грузинским «Саперави» или ледяным цимлянским и так же не спеша возвращались в первый класс.
В этот раз пассажиры вынуждены были глазеть на немноголюдный перрон и с ленивым любопытством наблюдать, как господин с подвязанной рукой, поддерживаемый, вероятно, слугой в чёрной тройке, забирается на площадку вагона, а следом за ним, уже после удара колокола, впрыгивает в движущийся вагон человек в однобортном тёмно-сером сюртуке и фетровой шляпе. Вероятно, так выглядел со стороны наш с Митьковым отъезд.
Расположившись на диванах и невольно отдавшись неге путешествия в первом классе, мы с Николаем Арнольдовичем некоторое время молчали, погружённые в собственные мысли и переживания.
Я глядел в окно на убранные поля с желтеющей стернёй, на чёрных птиц над ними, на выцветающее небо конца лета. Поля чередовались с берёзовыми рощицами, а затем и вовсе сменились нескончаемой степью.
— Однако ж вы удивляете меня, дорогой доктор! — неожиданно для меня прозвучал голос Николая Арнольдовича. — Неужели вам безынтересно, что на самом деле произошло и в чём вы принимали столь активное участие?
Разумеется, мне было любопытно, и временами до чрезвычайности, но я полагал, что служебная тайна и обязательства господина ротмистра перед следствием, да и здоровье самого Николая Арнольдовича не позволяют ему ознакомить меня с сутью дела.
— Позволяют, позволяют! — великодушно проговорил ротмистр, не меняя позы на бархатных подушках. — Пожалуй, начну с браунинга, — приступил он.
— Дело в том, дорогой доктор, что Охранное отделение, в котором я имею честь служить, занимается расследованием преступлений исключительно политических. Мы, как Государево око, отыскиваем и наблюдаем неблагонадёжных вообще и особо выделяем личностей, коим всякая общественная деятельность ограничена или вовсе находится под запретом, поскольку она отправляется во вред государству и является злонамеренной. Разумеется, не только наблюдаем, но вмешиваемся в их преступные планы. Осведомители, секретная агентура и прочие чины, защищающие интересы Государя, ежечасно рискуют жизнью на этом поприще. Не кривите брезгливо лицо, Евгений Сергеевич. Не гоже вам, явившись свидетелем бесчеловечности этих фанатиков, уподобляться господам в белых перчатках, треплющих языками в Думе.
Он сердито засопел, но успокоившись, продолжил:
— Жестоко убитая учительница Августа Михайловна Суторнина была моим агентом. Теперь вам, надеюсь, понятно, почему я отвергал различные версии убийства, зная наверное, что Августа была не просто учительницей.
Я был настолько удивлён этим признанием, что далее не проронил ни слова.
— Всё началось приблизительно месяц назад, когда я получил сведения, что вашим городком заинтересовались эсеры — нелегальная партия так называемых социал-революционеров. Подтверждением их активности стало появление здесь вашей знакомой госпожи Веляшевой. Согласитесь, увидеть дочь известного генерала, блестящую столичную барышню и приверженицу социальных идей, увидеть её в вашем медвежьем углу — было отчего задуматься! Рабочий кружок в фабричных казармах я не рассматривал как что-то угрожающее. Значит, решил я, эсеры замыслили нечто другое. Вот это и должна была выяснить Августа Суторнина. На удачу в уездной школе потребовалась учительница, поэтому всё устроилось наилучшим образом. Новая учительница поселилась в комнатах дома, где проживала Веляшева, благо той нужна была товарка, чтобы покрывать расходы на съём. Барышни, не скажу, что сдружились, но как-то сблизились. Августа начала собирать информацию, отправлять донесения, но все они были мало полезны: ничего не добавляли к тому, что я и так мог узнать. Рабочие, мещане, конторские. Собираются, разговаривают. Разговоры не верноподданические, но без крамолы. Но вот однажды она телеграфирует, а это означало, что Августа посчитала эту информацию чрезвычайной, телеграфирует, что «кузина», так мы условились называть Веляшеву, засобиралась в Ялту. При этом буквально за неделю до этого мне становится доподлинно известно, что эсерами, точнее сказать, их боевой организацией, установлен тайный канал доставки оружия из Испании в Россию. Французский Марсель они использовали для морской доставки грузов в Одессу или в Ялту.
— Оружия? — переспросил я недоумённо. — Увольте, но совершенно не понимаю, зачем политической партии, пускай запрещённой, оружие?
— Во-первых, террор. Убийство министра внутренних дел тому подтверждение, — огорчённо вздохнул ротмистр и продолжил: — Во-вторых, деньги! Поясню. Если вы, к примеру, как партия конституционных-демократов, имеете пожертвования доброхотов, то вашей партии положительно живётся хорошо-с! А ежели вы вне закона, прячетесь по конспиративным квартирам, жительствуете в Женеве или в Лондоне, съезды за границей проводите, то денюжка вам ох, как нужна! А где их взять? Там, где берут обычно, то есть в банках. Знаете, как они сами именуют похищение денег в кассах или в банках? Эксы! Не грабёж, а экспроприация!
Митьков возмущённо засопел.
— Робин Гудами хотят казаться. Вы ещё от них услышите «Грабь награбленное!».
Ему вновь потребовалось время, чтобы успокоить дыхание.
— Так вот, госпожа Веляшева засобиралась в Крым…
— Позвольте спросить, — кровь стучала у меня в ушах набатом, и румянец стыда заливал мне лицо, — в какое время Елизавета Афанасьевна ездила в Ялту?
Он посмотрел мне прямо в лицо, и глаза его весело блеснули:
— Да-да, Евгений Сергеевич, именно в то самое. В то самое, когда вы-с и познакомились. Мы сперва даже приняли вас за связного. Однако ж нет. Вы уж очень были искренни. Извините, уважаемый доктор, но служба у нас такая. Да-с. Но тут произошёл непонятный конфуз: госпожа Веляшева, не дождавшись парохода из Марселя, на котором, как я предполагал, плыл груз, неожиданно покинула Ялту. Груз то ли приплыл, то ли не приплыл, не знаю. Просто исчез.
Я совсем смешался. Чтобы как-то скрыть своё смущение, я зачем-то взял в руки газету, зашелестел страницами, потом отбросил её от себя. От внимательного взгляда Митькова не ускользнула моя суетливость и та нарочитость, с которой я теребил страницы. Понимая всю неловкость и подозрительность моего молчания, я, откашлявшись, рассказал историю об астрономических приборах.
— Так что, Николай Арнольдович, посылка никуда не исчезла. Ящик из Марселя получил я; и я же доставил его Елизавете Афанасьевне в собственные руки. У меня нет никакого намерения объяснять, почему я это сделал, но, господин ротмистр, я готов нести всю полноту ответственности за свой проступок перед законом.
Митьков, выслушав меня, погрузился в молчание. Потом заговорил снова:
— Хм! Ловко она меня обвела вокруг пальца! Да и вас тоже, доктор! Использовать вашу искренность и чувства!
Слова эти были мне неприятны, но что делать? Некого в том винить, кроме самого себя.
— Когда, вы говорите, привезли посылку? — продолжал Николай Арнольдович. — Месяца полтора тому назад? Хм! Пожалуй, они воспользовались оружием, привезённым именно вами. Посудите сами, за последние две недели было два «экса»: один в Сызрани, другой в Самаре. Оба, к слову сказать, неудачные: постреляли, но денег не добыли. Именно, именно… Да! И по поводу этого… вашего благородства. Не досуг мне сейчас разбираться с вашим благородством! Сами уж как-нибудь…
Он махнул рукой в мою сторону, словно отгонял муху.
— Вернёмся к госпоже Суторниной. Во время занятий с рабочими, наблюдая их, а пуще наблюдая за Веляшевой, Августа пришла к твёрдому убеждению, что в городе несомненно есть ячейка, и её центром определённо является «кузина». Суторнина сообщала о своих догадках, но фамилии подозреваемых указать в донесениях было никак невозможно — донесения шифровались, поэтому я знал лишь об аптекаре и каком-то рабочем с секретной фабрики. Сейчас очевидно, что она имела в виду не господина Кёлера, а его помощника Никифорова. Рабочий — это Матвей Курносов. Он убит при налёте. Да-с.
Митьков закрыл глаза и замолчал. Я было собрался прекратить разговор, беспокоясь о его здоровье, но тут он продолжил.
— Но с вашей помощью, дорогой доктор, — он улыбнулся, — теперь доподлинно известно, кто убийца госпожи Суторниной.
— Вы что же, подозреваете Травникова? — я недоверчиво посмотрел на ротмистра. — Браунинг — не улика! Учительница убита совсем иным способом! Весьма сомнительно, что это Травников!
— А как же-с! Он самый и есть! Подлец и мерзавец! Вы удивлены, доктор? И тем не менее, тем не менее. Дело именно в браунинге с перламутровой ручкой. Пистолет принадлежал Августе Михайловне. Только убийца мог прихватить его с места преступления. Улика! И неопровержимая! Она, бедняжка, уверяла меня, что браунинг защитит её от злодеев. Ах, глупышка! Царствие ей небесное!
— Но зачем? Зачем он взял его? Ведь это риск! — я был искренне удивлён.
Митьков в ответ коротко хохотнул.
— Телеграфист оказался падок до красивых безделушек. Мы обыскали его дом. Там, представьте себе, нашли уйму всяких прелестных вещиц. Такие же перламутровые десертные ложки, галстучная булавка с фальшивым брильянтом, портмоне из крокодиловой кожи…
Я невольно задумался. С психологической точки зрения это объясняется болезненной зависимостью человека от вещей, которые, по его мнению, возвеличивают его, поднимают до вершин, им вожделенных. Вполне можно допустить, что телеграфист, овладев этими вещами, представлял себя аристократом или, смешно сказать, равным нашим интеллектуалам. Перед такой зависимостью бессильны разум и даже инстинкт самосохранения. Но с нравственной стороны?! Как может в человеке одновременно существовать холодный расчёт убийцы, мелкая, ничтожная страсть к красивым побрякушкам и забота о матери? Что же произошло с его разумом, что так исковеркало, осквернило изначальную чистоту его души?
Я не заметил, что Николай Арнольдович в который раз обращается ко мне.
— Вы меня слушаете, Евгений Сергеевич? Я говорю, нелепый он человечишко. Пыжится изобразить из себя сельского интеллигента, а сам, наподобие сороки, норовит всякую блестящую побрякушку к себе в гнездо притащить.
— Николай Арнольдович, — я был в некотором затруднении, — то, что Травников — убийца, вы неопровержимо доказали. Но остаётся вопрос: почему он её убил? Неужели из-за красивой игрушки?
***
Митьков кряхтя поудобнее устроил на диване свое грузное тело. Осторожно поправил «косынку», поддерживавшую раненую руку.
— Мы подходим, пожалуй, к главному мотиву всех совершённых преступлений. И мотив этот — политика! Революционные идеи! Помимо Никифорова и Курносова, о которых доносила бедная Августа, в так называемую ячейку эсеров входил Травников. Именно ему ячейка поручила исполнить приговор, который эти революционеры вынесли Суторниной.
— Приговор? — переспросил я в недоумении. — Какой такой приговор?
— Таким чудовищным образом они совершают, как им представляется, революционное правосудие, — хмуро пояснил Митьков. — Видите ли, прежде, чем совершить убийство какого-нибудь чиновника, хоть товарища прокурора или градоначальника, эсеры на собрании решают, виновна жертва перед революцией или не виновна. Выносят приговор. Так, к слову сказать, был убит министр внутренних дел. Так приговорили Августу Михайловну.
— Отчего же так жестоко? — у меня до сих пор перед глазами стояла картина: женская шея с огромным поперечным подкожным кровоизлиянием. — Я слышал, в своих жертв они обычно стреляют. Или бросают бомбу.
— Нет-нет, им шумиха была не нужна, — покачал головой сыщик. — Они готовили взрыв в другом месте, а показательная казнь со стрельбой могла им навредить. Расправу они предполагали «тихую». Никифоров на допросе утверждал, что убить цианидом предложил Курносов. Яд он украл. Курносов работал в секретной части, где цианидом обрабатывали руду. Там и стащил. Никифоров показал, что по первоначалу возникло затруднение: работу в цеху на время остановили и всех заставили работать с новой рудой. Поэтому Курносов тайно проник к технологу в кабинет и уже оттуда выкрал порошок. Решили, что Травников придёт в гости к Суторниной, мол, поговорить о книжках, новые взять, а потом подсыпет цианид в чай. Не получилось. В общем, всё было, как вы и предполагали. Увидев, что яд не действует, Травников схватился за кочергу. Кстати, я спросил у него, как он наловчился так убивать? Представьте, вы и здесь оказались правы, говоря о древних казнях. Буряты в своих поселениях до сих пор практикуют такое бескровное наказание. Травников от них и перенял, когда с отцом был на приисках. Кочергу мы нашли в кустах, недалеко от дома Веляшевой, а вот железный прут, коим он огрел Никифорова, до сих пор ищем.
— Николай Арнольдович, обождите, — я с силой растёр лоб. — Давайте по порядку. В нашем городе существует кучка эсеров — отъявленные негодяи, возомнившие себя революционерами. Негодяи, за исключением некоторой особы… Она ведь не участвовала в вынесении приговора Суторниной. Верно? Вот-с… Ячейка готовит покушение. Тут выясняется, что за ними следит агент Охранного отделения. Учительницу, царствие ей небесное, лишают жизни. Тем временем в аптекарской лаборатории Никифоров приготовляет взрывчатую смесь и саму бомбу. Так? Так! И если верить рассказу Травникова, именно Никифоров отвозит бомбу в город. Тогда зачем Травников рассказал мне о Никифорове?
Митьков снова стал пристраивать поудобнее раненую руку, утомился и огорчённо откинулся на подушках.
— Доктор, не сочтите за труд, прикажите кондуктору подать чай. Совсем в горле пересохло, да и сердце колотится, как хвост у поднятого зайца.
Принесли чаю, и Николай Арнольдович продолжил:
— Для меня это тоже оставалось загадкой до момента покушения на помощника аптекаря. Если следовать простой логике, подпольщики тайно готовят покушение, потом демонстративно совершают убийство чиновника, то затем они должны замести следы, лечь на дно и сидеть тихо, как мышь под веником. Тем не менее донос телеграфиста на своего товарища ломает эту логику. Признаюсь, я сперва легкомысленно отнёсся к Травникову, почитая его рассказ о мнимом подрывнике за нервический бред. Однако после взрыва у театра, особливо после покушения на Никифорова, я задумался. Телеграфист уж больно точно описал составные части бомбы. Либо он прекрасно осведомлен о том, как она устроена, либо хочет, чтобы не было сомнений, что Никифоров — бомбист. Кроме того, Травников рассказал это не полиции, где его могли жёстко допросить, чего он явно избегал, а вам, человеку, уж извините, Евгений Сергеевич, бесхитростному и доверчивому. Зная вашу порядочность, он был уверен, что вы поделитесь этой информацией с полицией. Таким образом, по его замыслу, после взрыва полиция бросится искать Никифорова. Придя к такому заключению, я задал себе вопрос: для чего Травников сдал своего товарища? Зачем давать нам такие подсказки? И в этот момент обнаруживается Сенька Никифоров с разбитой головой и при смерти. То есть, Травников рассчитывал, что мы, найдя труп помощника аптекаря, заключим, что злодей, организовавший взрыв у театра, погиб. Зло наказано. Дело закрыто. Это называется «концы в воду».
— Вероятно, я что-то упустил, — помотал я головой, пытаясь всё связать воедино. — Мне невдомёк, зачем ему всё это? Ведь нет ни одного свидетельства, что Травников как-то замешан в террористическом акте! Зачем ему нужен был, извините мой цинизм, мёртвый Никифоров? Никто бы не узнал ни о нём, ни о Травникове самом, ни о… Как его? Курносове!
— Скажу вам откровенно, доктор, это я сейчас задним умом такой всезнающий. Когда я привёз помощника аптекаря к вам в больницу, у меня в голове была такая каша из догадок и всевозможных версий, что впору самому голову лечить электричеством. И по чести сказать, ни в одной из этих версий Травников не фигурировал. Нужно было случиться налёту на фабрику, чтобы в моей голове, как по щелчку, всё встало на свои места. Ну, а последующие допросы Никифорова и Травникова только добавили деталей. Так вот-с! Взрыв у театра — это был, как бы выразились военные, отвлекающий манёвр. Взрыв и случившиеся после него волнения нужны были только с одной целью — отозвать все силы полиции и нескольких жандармов из города. Главным замыслом было ограбление фабрики, в которой после очистки руды цианидами получали золото. Их целью было золото! Готовили они эту «эксу» давно. Вы стали невольным им помощником, доставив из Ялты ящик с оружием: пистолетами и патронами.
— Выходит, Никифорова хотели убить, потому что он знал о налёте?
— Он знал, но не должен был участвовать — кишка тонка. От него особенно и не скрывали всю операцию. Он уже тогда был назначен жертвой. Предуготовленная жертва на алтарь революции.
— Какая низость, какое вероломство! — воскликнул я с возмущением.
— Нет, не скажите, — засмеялся ротмистр. — По-моему, план хитроумен и в некотором смысле вызывает восхищение! Никифоров также, как и сам взрыв, — лишь ширма. В последнем действии ширма не нужна и от неё лучше избавиться. План не без изъяна, но, повторюсь, хитроумен и не может не вызывать восхищение. Тем более, что от начала до конца был разработан женщиной — госпожой Веляшевой. Дело в том, что два предыдущих «экса» она провалила. Этим налётом она хотела восстановить свою репутацию и сорвать куш.
Меня словно громом поразило! До последнего момента я надеялся, что Лиза случайно оказалась среди этих негодяев, так сказать, по причине восторженности мыслей и легкомысленного увлечения социальными идеями, но теперь!
Митьков, забыв о ранении, увлечённо продолжал рассказ:
— Сестра Ксения опознала Травникова, после чего злодей сознался, что дважды пытался убить Никифорова.
— Учительницу убили из-за того же? — я пришёл в себя и решил поддержать разговор, — она узнала о готовящемся налёте?
— Как выяснилось, нет. Причина провала была в другом. Однажды Травников, который имел доступ в почтовое отделение, копался в прибывшей корреспонденции и обнаружил письмо, адресованное Суторниной. Она тогда уже была у них под подозрением. Письмо было отправлено её близкой родственницей, княгиней Киреевской. В письме Их Сиятельство писали, что на днях имели удовольствие слышать от генерала Дашкевича слова восхищения в адрес её, Августы Михайловны подвига на благо Императорской семьи и во славу Отечества. Вот-с! Это и был приговор Суторниной.
— Как? Объясните! — опешил я. — Что дурного в том, что девица княжеских кровей отправляется служить Отечеству простой сельской учительницей? Действительно гражданский подвиг! Таких подвижников, кстати, не счесть числа! Убивать за служение на благородном поприще просвещения? Это уму не постижимо!
— Конечно, дело не в этом, доктор! Ваше негодование объясняется вашим незнанием, кто такой генерал Дашкевич. Во-первых, жандармский. Во-вторых, до недавнего времени он являлся прямым начальником надворного советника Зубатова Сергея Васильевича, а Сергей Васильевич — это политический сыск.
— Постойте! Не мог человек с четырьмя классами образования знать такие детали!
— Он и не знал. Знал человек, который прекрасно ориентируется в столичном обществе и знаком с некоторыми именами во власти.
— Вы хотите сказать… — уже обречённо пролепетал я.
— Увы, Евгений Сергеевич, увы! — кивнул Митьков.
После горестного для меня известия я надолго замолчал. Потом, собравшись с силами, спросил:
— Какова же судьба Елизаветы Афанасьевны?
— Под стражей госпожа Веляшева, под стражей в Петропавловской крепости. Так же, как и её подельники: Травников и Никифоров. Всем троим грозит висельница. Но думаю, столичные адвокаты для неё лично выторгуют у присяжных ссылку или поселение.
Николай Арнольдович внимательно смотрел на меня. Вероятно, я представлял жалкое зрелище: сломавшийся от житейских невзгод интеллигент.
— Вам боле не интересен дальнейший ход расследования? — спросил он не без обиды и, заручившись моим молчаливым согласием, продолжил:
— Полноте, дорогой доктор, горевать. Разочарования в людях неизбежны и даже полезны. В них для мыслящего человека — источник мудрости, в отличие от испытанных нами минут счастья. Последние лишь напоминают, что жизнь скоротечна и, увы, конечна! Вспомните: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!» Полноте, доктор!»
***
День клонился к своему завершению. Стучали на стыках колёса, за окнами летел паровозный дым, мелькали огни уносящихся прочь деревень. Мне вспомнились одинокие вечера во флигеле. Вдруг из далека, кажется из-за горизонта, донесётся звук паровозного гудка. И представляешь себе поезд в огнях, стремительно несущийся мимо тёмных лесов, спящих деревень и твоего притихшего, сонного уезда, где во флигеле, в своём кабинете в одиночестве коротаешь вечер. Огонь ещё не зажжён, чтение уже наскучило, и ты ежечасно ждёшь, что вот-вот застучат по больничному двору дрожки и повезут тебя в ночь в деревню к больному.
— Каков же был план? — очнувшись от своих мыслей, спросил я.
— План налётчиков был следующий. Зная о том, что на фабрику должен прибыть обоз с золотоносной рудой, они предполагают проникнуть под видом обоза в охраняемую часть, где находится контора. По их расчётам, которые строились на добытых Курносовым сведениях, в конторе, в сейфе, должно храниться не менее двух килограммов золота и несколько тысяч зарплатных денег в ассигнациях. Для безопасного проникновения им было нужно, чтобы охрана из полицейских и жандармов была удалена с территории, а лучше из города. Для этого они планировали произвести отвлекающий их внимание взрыв в губернском городе. Протесты, которые потребуют дополнительного привлечения сил полиции, должны были усугубить хаос, вызванный убийством чиновника. Организацию бесчинств поручили группе местных эсеров во главе с мещанином Черновым, объявив, что цель террора — столичный чиновник, действительный статский советник Балмошнов. Всё было рассчитано буквально по минутам.
Но тут выясняется, что у обоза в пути произошла задержка. Обоз запаздывает. Студент Ильичёв тем временем взрывает бомбу в назначенное время, но по счастливой случайности Балмошнов проехал на вокзал другим путём. Взрыв убивает и калечит невинных людей, в том числе и самого бомбиста; он умирает от ран сразу же на месте. После взрыва вспыхивают немногочисленные, но шумные выступления мещан и рабочих. Губернская полиция, перепугавшись, отдаёт приказ стянуть из уездных городков всех полицейских, включая даже жандармов с железной дороги. Фабрика лишается охраны. Но обоза на лесной дороге нет. Проходит ночь. Утро. В городе к тому времени уже навели порядок. Полицейские вот-вот вернутся. Часть боевиков из страха, что нагрянет полиция, скрывается. Остаются трое, с ними Курносов и Травников. Лишь к полудню обоз появляется на шоссе, ведущему к фабрике. Грабители захватывают его быстро и тут же спешат к своей цели. Они легко прорываются к конторе, убивая немногочисленную охрану, и добираются до сейфа. Казалось, успех близок, если бы не мы. Нам повезло, что часть налётчиков сбежала до нападения. Жаль, в той перестрелке я потерял унтера. Хороший был служака, ещё мальчишкой участвовал в сербской кампании против турок, а вот убит русской пулей. Жена осталась да четверо ребятишек.
Я молчал, вновь переживая произошедшие события.
— Один бандит всё же скрылся, — задумчиво произнёс я, вспомнив несущихся на нас лошадей и фигуру возницы, неистово размахивающего кнутом. — Как сейчас вижу…
— Сам Иван Фомич Травников правил лошадьми. Неужто вы его не признали?
— Он? — поразился я. — Нет, не признал! Волнение, знаете ли… Да и лицо было прикрыто маской.
— Верно, верно! — закивал Митьков. — И маску, и деньги нашли у него при обыске.
Я сидел, потрясённый бесчеловечностью преступления и поражающим цинизмом его исполнителей.
— Чудовищно, — наконец произнёс я, — невозможно поверить, что эти люди с холодным расчётом готовились убить бомбой и покалечить множество ни в чём не повинных людей. И всё только ради того, чтобы совершить разбой.
— Соглашусь с вами, доктор. Не менее бесовскими являются их рассуждения, их лицемерное оправдание необходимости террора. Изволите ли видеть: ради справедливого и демократического мира с признанием гражданских прав и свобод. Так-то, доктор! Упаси нас, Господи, дожить до того времени, когда они захватят власть! Чует моё сердце, если их не остановить, Россия погрузится в кровавую междоусобицу. Он молчал и смотрел перед собой, словно провидел картины пожарищ, толпы беженцев и разорённые города. Я же находился в подавленном состоянии от услышанного. Теперь, когда мнимая разрозненность отдельных событий сложилась в цельную картину ужасного замысла одних русских людей против других русских людей, замысла на беспощадное и взаимное уничтожение, до меня стал доходить апокалиптический ужас надвигающихся перемен.
— Знаете, что меня удивляет в этом негодяе Травникове? — прервал молчание ротмистр. — Завладев деньгами, пусть небольшими, меньше тысячи, и рискуя попасть в конце концов под наше подозрение, он тем не менее не сбежал, не скрылся, не ушёл в тень, а остался здесь, будто и не причём он вовсе! Непростительная беспечность, либо глупая бравада!
— Ни то, ни другое, Николай Арнольдович! — я задёрнул занавески на окне и включил хрустальный электрический фонарь под потолком. — Он предан своей матери и беззаветно её любит. Он ни за что на свете не оставил бы её одну.
— Именно поэтому, — продолжал я с горечью в сердце, — решил он устранить все возможные для себя угрозы: убить свидетеля своего злонамеренного участия, надёжно спрятать или просто закопать пистолет, который его изобличал, — и всё это не из-за страха за собственную жизнь, а лишь для того, чтобы остаться рядом с матерью и защитить её от невзгод и нищеты.
— Хм! Возможно, вы правы доктор, — заметил он, вставая и разминая ноги. — Однако ж какова превратность судьбы! Угодно ли вам знать, кто обнаружил мальчонку Никифорова, брошенного на рельсы? Старуха Матрёна — мать Травникова. Она невзначай спасла мальчишку, который теперь свидетельствует против её сына и готовит того к виселице. Каково?!
Я не нашёл, что ответить и промолчал. Впрочем, думал я, будь я чуть более крепок, а усталость не сковала бы обычную живость моего ума, возможно, я бы нашёл ответ на такое необъяснимое явление судьбы. Например, есть высший суд над всякой любовью, и не всякая любовь сыновняя искупает грехи. Но я был не в силах отвечать и лишь слушал ротмистра, который представлялся мне в эти минуты неутомимым.
— Есть одно обстоятельство, Евгений Сергеевич, — Митьков смотрел на меня пристально, не мигая, — которое ставит меня в тупик. В сейфе не оказалось ни золота, ни денег. Точнее так: деньги были, но деньги пустяшные. Травников показал, что столичный боевик, имени которого он не знает, завладел из сейфа металлической коробкой с каким-то порошком, при этом не тронув денег. Что скажете на это, доктор?
— Позвольте, — я встрепенулся, — как? Как ни золота, ни денег?! Неужели управляющий, как его…
— Самохин, — подсказал ротмистр, — врёт подлец! Врёт и про деньги, и про золото! Известное дело: проворовался и решил всё свалить на грабителей. Пусть промышленники сами с ним разбираются или обращаются в полицию. Мне не досуг!
— То есть, по-вашему выходит, что разбой замысливался ради какого-то порошка?
— Я об этом и толкую, дорогой доктор! — воскликнул Митьков. — Согласитесь, странно! Энигма! Что скажете?
Он пристально взглянул на меня, и в его глазах я прочёл просьбу помочь в разгадке неожиданного поворота. Признаюсь, в тот момент я был настолько утомлён, что утратил способность строить какие-либо умозаключения и разгадывать новые тайны. Но требовательный голос ротмистра заставил меня собрать волю в кулак и заговорить.
— Выходит, Николай Арнольдович, весь сыр-бор разгорелся из-за этого порошка. Но убей меня Бог, я не понимаю, что может быть ценного для террористов в порошке, добытом где-то на руднике?! Колчеданная руда — это я понимаю. Самородок золота — тоже. Неизвестный нам металлический порошок, который настолько ценен для них, что они устраивают сложную, многоходовую комбинацию со стрельбой и невинными жертвами — это выше моего понимания.
— Отчего вы взяли, что дело в колчеданной руде? Мы вскрыли повозку, которую захватили грабители. В обнаруженных ящиках был неизвестный камень: чёрный, с ярко-жёлтыми кристаллами, тогда как колчедан — сплошной, металлического вида камень.
Я развёл руками и не нашёлся, что ответить. Появившийся словно из сумрака, Сидорчук прервал нашу беседу, чему я был очень рад. Он помог своему шефу переодеться в пижаму и уложил его в постель, предварительно поставив на столик рядом с ним сельтерской воды. Я довольствовался собственноручным приготовлением ко сну и с облегчением улёгся на широкий диван.
Сидорчук, окинувший внимательным взглядом купе и погасивший ночной фонарь под потолком, вернулся в свой третий класс. Я пожелал ротмистру спокойной ночи, малодушно надеясь, что тот не будет храпеть во сне. В наступившей тишине доносились лишь перестук колёс и металлический скрежет сцепок меж вагонами. Я сдержанно поблагодарил благосклонную ко мне судьбу, давшей наконец возможность погрузиться в освежающий сон.
***
Последовавшие за нашим прибытием в Петербург события развивались столь стремительно и необычно для моей провинциальной впечатлительности, что они оставили след в моей памяти, как череда светотипических карточек, кои услужливо рассыпают перед клиентами в фотографическом салоне.
Вот первая. Перрон Николаевского вокзала. В толпе встречающих я вижу высокого, c холёным лицом и погонами поручика, молодого офицера. Он козыряет Митькову, обращаясь к нему «Господин подполковник», игнорируя наше с Сидорчуком присутствие. Мы выходим на запруженную повозками и извозчичьими пролётками площадь. Митьков с поручиком садятся в экипаж, мы с Сидорчуком — в пролётку.
Карточка вторая. Казённый экипаж, которым управляет полицейский унтер, катит по набережной Фонтанки и, вклинившись в плотный поток карет и пролёток, сворачивает на Гороховую, отчего его движение замедляется, и наш «Ванька» успевает его нагнать прежде, чем тот останавливается.
Теперь третья. Извозчик ссаживает нас возле огромного, возведённого в классическом стиле особняка градоначальника. Шеренга белоснежных колон, на которые опирается массивный карниз. Высокие парадные окна второго этажа, широкий балкон, огороженный балюстрадой. Митьков с поручиком поджидают нас у массивных дубовых дверей.
Четвёртая карточка. Мы поднимаемся по тесной лестнице на второй этаж. Толкотня, характерная для присутственных мест. Горожане в партикулярных платьях, растерянно разглядывающие жёлто-белые стены с высокими, массивными дверями кабинетов; купцы в поддёвках и сапогах, не зная, куда двинуться, и оттого мешкающие возле балюстрады второго этажа; спорые и оттого малоприметные, скользящие мимо них чиновники в мундирах зелёного сукна. Поручик, который взял на себя роль проводника, уверенно ведёт нас с Митьковым по длинным коридорам. Сидорчук тёмным пятном маячит где-то внизу, у подножия лестницы.
Карточка пятая, и последняя. Комната, стены которой украшены деревянными панелями и портретами российских самодержцев. Огромный узорчатый ковёр покрывает дубовый паркетный пол, и оттого шаги входящих и выходящих офицеров охранного отделения едва слышны. Возле высокого окна, едва не сливаясь с плотной гардиной, стоит Трапезников-младший. Выражение его лица такое, какое обычно делается у людей от томительного ожидания. Мы сблизились и обменялись рукопожатиями. Оба, Матвей Тимофеевич и Николай Арнольдович, хранят сосредоточенное молчание; я тоже, но скорее по причине некоторой растерянности от всего происходящего. Ротмистр за время нашего долгого путешествия никак не оповестил меня ни о месте назначения нашего вояжа, ни о его предмете. В дороге я предпочёл изображать полное равнодушие, что давалось мне с лёгкостью: путешествие было утомительным и лишь усугубляло мою усталость.
И вот я, страшно сказать, в «Отделении по охранению общественной безопасности». Сложное чувство обуревает всякого прогрессивно мыслящего человека при упоминании об охранном отделении. С одной стороны, он солидаризируется с общественным возмущением относительно отправляемых охранкой репрессий и ущемления свобод. С другой, он натурально боится дымящегося кровью террора, производимого революционерами, которых этот сыск изобличает. Амбивалентность вообще присуща людям мыслящим и почитающим себя интеллигенцией.
К нам неслышно подошёл давешний поручик и, не повышая голоса, пригласил к аудиенции. Однако как же я удивился, когда нас троих повели не к главным дверям — массивным и высоким двустворчатым, куда с напряжёнными лицами входили посетители, — а в боковую, малоприметную, скрытую от посторонних взоров тяжёлой, багряного цвета шторой.
В небольшой комнате, с книжными стеллажами вдоль стен, возле письменного стола возвышался, заложивши руки за спину, худощавый человек средних лет. Роста был он высокого, лицо имел вытянутое, с тяжёлой нижней челюстью и пухлыми губами. Рот почти скрыт обвислыми усами. Живые глаза смотрели на нас тепло и с интересом. Он шагнул навстречу и первым пожал руку Митькову, затем Трапезникову и в конце мне.
— Надворный советник Зубатов Сергей Васильевич, — представился он и тут же продолжил: — С Николаем Арнольдовичем мы знакомы давно. Матвей Тимофеевич, рад вас видеть, жаль, что при таких обстоятельства. О вас, Евгений Сергеевич, — обратился он ко мне, — наслышан от Николая Арнольдовича.
— Господа, прошу садится, — мы расселись, и он продолжил энергично, — разговор мы поведём о высших интересах Империи, и потому призываю вас к крайней степени сдержанности в дальнейших своих высказываниях, когда вы покинете пределы этой комнаты. Любое слово, произнесённое здесь, дойди оно до ушей злоумышленников, может нанести колоссальный вред не только государству, но и Его Величеству.
— Господин Трапезников, — отнёсся он к Матвею Тимофеевичу, — вас попрошу прояснить некоторые детали произошедших событий в городе N. Признаюсь, без ваших объяснений нам будет затруднительно трактовать действия террористов. Николай Арнольдович, — поворотился он к Митькову, — рассчитываю на ваши практические дополнения, поскольку вы, так сказать, только что с передовой.
— Что до вас, Евгений Сергеевич, — усы его дрогнули от лёгкой улыбки, — будьте готовы, как вы это умеете, оказать необходимую лекарскую помощь.
— Я готов-с, Ваше Высокоблагородие, — Трапезников попытался встать, но надворный советник остановил его движением руки. — Растолкуйте нам природу похищенного металла и в чём его ценность для преступников?
Трапезников снова сделал попытку подняться, но, опомнившись, остался сидеть. Волнуясь, он вытащил из кармана брюк носовой платок и вытер им руки.
— Господа, видите ли… — начал он неуверенно, — пожалуй, я начну с Петербургского физико-химического общества. Как вам должно быть известно, я прошёл полный курс по кафедре неорганической химии в Петербургском университете. В дополнение изучал минералогию в Германии. Этого требовал мой родитель Тимофей Матвеевич, требовали интересы нашего семейного дела. Мой прадед, тоже Матвей Трапезников, с высочайшего соизволения Императрицы Екатерины Алексеевны, основал золотодобычу на Урале, а также в Баргузинских горах. С него, можно сказать, мы и начались. По возвращению моему из Германии я стал изучать иноземный опыт по извлечению меди и золота из бедной на благородные металлы колчеданной руды. Одновременно заделался завсегдатаем физико-химического общества Петербурга. Полгода тому назад профессор Егоров из Военно-медицинской академии представил доклад об опыте с неизвестным мне ранее минералом: оксидом урана. Слова профессора натолкнули меня на счастливую догадку. Суть её в том, господа, что, овладев явлением превращения урана из одного его состояния в другое, можно добыть неиссякаемый источник тепла. Видите ли, ядро урана постоянно излучает тепло. Если овладеть этой природной стихией, то человечество обретёт процветание и всеобщее благоденствие! Тепло можно превратить в электричество, в паровую энергию… да мало ли какие ещё блага это может принести! Можно избавить человечество от необходимости заготовления дров, угля. Представьте, господа, сколько можно сохранить леса от вырубки! Можно избавить горняков от непосильного труда в угольных шахтах! Такое открытие совершит всеобщую техническую революцию! Согласитесь, господа, это, наверно, лучше всякой другой революции! Более того, уран, легко отдавший тепло, по-прежнему сохраняет внутри своего ядра колоссальную энергию, которая в тысячи раз превышает энергию изобретения Альфреда Нобеля! Вы только вдумайтесь, господа… Впрочем, я увлёкся! Пожалуй, я продолжу…
С благословения своего родителя Тимофея Матвеевича я с большим энтузиазмом взялся за новый проект. По счастью, оказалось, что искомая земля залегает в близких к нашим золотым приискам местах: в Забайкалье. На Поволжье в известном вам, господа, месте имею производство, где провожу опыты с колчеданной рудой.
Как всякое изобретение, способ химического добывания чистого минерала из урановой руды требует секретности. Тут важно быть первым, и потому всякий патент готовится тайно от соперников и недоброжелателей. Словом, именно этим объясняется некая завеса скрытности и возникшие пересуды среди праздной публики. За короткий срок при очень энергичных усилиях удалось добыть двести грамм с лишком чистого урана! И вот теперь он похищен, а с ним утеряны результаты кропотливого труда и вложенный капитал, господа!
Трапезников замолчал. Митьков и Зубатов переглянулись.
— Не хотите же вы сказать, — прервал молчание Зубатов, — что похищенный металл, кроме как выделением тепла, более ничем не примечателен?
— Матвей Тимофеевич, — хмуро продолжил за Зубатовым Николай Арнольдович, — возможно ли использовать этот металл?.. Уран? Использовать уран в приготовлении метательных зарядов. Предположим, для увеличения силы взрыва?
Тот испуганно посмотрел сперва на одного, потом на другого жандарма.
— Имеете в виду бомбу? — он пожал плечами, — никак нет-с! Лишено всякого смысла! Уран не взрывается. Впрочем, если бомбу начинить урановым металлом, то она станет тяжелее. Уран, к вашему сведению, господа, — очень тяжёлый металл и, надо сказать, устойчивый к внешней кинетической энергии. Проще говоря, уран прочнее, например, стали.
Снова наступило молчание. Выражение лиц обоих сыщиков не оставляло сомнений в том, что до них, наконец, дошла мысль, что они неожиданно угодили в тупик. Первым спохватился хозяин кабинета. Он встал, подошёл к промышленнику и пожал ему руку, прощаясь.
— Благодарю вас, Матвей Тимофеевич! Вы нам оказали неоценимую услугу. Не смею вас более задерживать. Мой нижайший поклон вашему батюшке Тимофею Матвеевичу.
Трапезников пробормотал что-то вроде «Непременно… И вам… Благодарю… Счастлив быть полезным», коротко кивнул нам и исчез за дверью.
По его уходу в кабинете повисла тягостная тишина. Зубатов, по-прежнему хмурясь, прошёлся по кабинету из конца в конец, но, видно, не найдя выход из тупика ни в одном из углов кабинета, с досадой обратился к Митькову:
— Тогда какого дьявола они его стащили? Если он такой безобидный, то ради чего они положили столько своих боевиков?! Тёплый он, видите ли! И это всё?!
Мне уже давно хотелось обратить общее внимание на некоторые детали, связанные с фабрикой, о которых господин Трапезников то ли по рассеянности, то ли по какому умыслу не упомянул в своём рассказе.
— Приношу свои извинения, что вторгаюсь в разговор, Сергей Васильевич, — обратился я к Зубатову, — однако ж как доктор, хочу привнести в историю с рудой некоторую деталь. Думаю, предмет нынешнего разговора, а пуще его важность, снимают с меня обязательства перед господином химиком не разглашать факты, которые я имел возможность обсуждать с ним.
— Говорите, — приказал Зубатов.
— Я полагаю, нет, я убеждён, что уран или его природный минерал крайне опасны для здоровья. Я и доктор Томилин — тому свидетели. Мы лично наблюдали случаи тяжёлого воспаления слизистых глаз у работников, занятых на фабрике, и, что самое удручающее, тяжёлого, не поддающегося лечению воспаления дыхательных путей. Вплоть до некротических язв на слизистых. У меня есть подозрение, господа, что длительный контакт с рудой, а, возможно, и с самим металлом, в процессе промышленной его обработки приводит к разрушительным процессам ещё и в головном мозге. Опухоли в костях также могут быть следствием взаимодействия с рудой.
— Евгений Сергеевич, дорогой доктор! — несколько конфузясь и поглядывая на Зубатова, прервал меня Митьков, — всё это, конечно, печально и может заинтересовать рабочие организации или ваших коллег. Однако здесь сведения эти, я полагаю, малополезны.
— Обождите, Николай Арнольдович, — остановил его Зубатов и требовательно спросил меня, — то есть вы хотите сказать, что эсеры похитили минерал, имея целью нанести непоправимый вред чьему-то здоровью?
— Именно! — закивал я, ободрённый поддержкой, — внешне всё будет видится не как злодеяние, а как необъяснимая и неотвратимая в своём исходе болезнь.
— Воля ваша, Сергей Владимирович, — Николай Арнольдович имел вид весёлого недоумения, которым нередко пытаются скрыть растерянность, — но сия версия, простите меня, доктор, звучит, как выдумка беллетриста. Средневековье какое-то, тайны Мадридского двора!
Зубатов молча смотрел мимо Митькова и о чём-то сосредоточенно размышлял.
— Нет, — заключил он, закончив, видимо, перебирать в голове возможные варианты злого умысла, — я никак не допускаю, что эсеры столь искусны в своих планах. Для них важно совершить убийство громко, на людях, чтобы эхо прокатилось по всей Империи. И потом, Евгений Сергеевич, как вы себе это представляете? Они будут предлагать жертве украденный порошок в виде нюхательной соли? Или в ресторации официант услужливо будет предлагать поперчить им бифштекс?! Нет, я решительно не допускаю такой возможности!
Николай Арнольдович утешительно похлопал меня по плечу и направился к стоящему в углу столику с лёгкими закусками, принесёнными ещё до ухода промышленника. Огорчённый замечанием Зубатова, я смотрел, как Митьков ухватывает зараз два расстегая и отправляет их в рот. Вдруг слова Зубатова о нюхательной соли, да и вид Николая Арнольдовича с расстегаем всколыхнули мою память, и на её поверхности появились крымское лето, лазурная гладь моря и комическое лицо дежурного офицера.
— Господа, — тон мой заставил присутствующих господ оборотиться ко мне с неподдельным вниманием, — как не чудовищно моё предположение, прошу выслушать его до конца. Я с убеждённостью думаю, что эсеры замыслили покушение на членов императорской семьи.
Я вкратце рассказал о своём летнем вояже в Крым и о прогулке с госпожой Веляшевой по Ливадийскому парку, о её живом интересе к устройству дворцовых служб.
— Порошок идеально подходит для распыления в воздухе помещений, коим дышат обитатели дворца. Например, для этого нужно лишь поместить его на ночное время в вентиляционных трубах. Спальни закрыты, и заражённый воздух сосредоточен аккурат внутри опочивален. Жертва вдыхает вредоносную пыль в течении нескольких часов сна.
— Кроме того, — заторопился я, боясь, что меня прервут, — проникнув на кухню, уран легко смешать с тестом для выпечки хлеба или добавить в питьевую воду. Вариантов не счесть, господа!
— Невероятно! — тихо проговорил Николай Арнольдович.
Он так и стоял с занесенной рукой, из которой торчал наружу надкушенный расстегай. Зубатов нервно провёл рукой по лицу, слово смахивая паутину.
— Известный ли это факт? — повысив голос, спросил он, — я имею в виду, известно ли широкой публике факт опасности от урана?
Я кивнул и сослался на две статьи в медицинском немецком журнале «Анналы общей медицины» и на недавнюю статью в «Вестнике физико-химического общества».
— Кроме того, я допускаю, Николай Арнольдович, — я справился с дыханием, — что госпожа Веляшева, будучи близка с Матвеем Трапезниковым, узнала об опасности урановой руды для здоровья человека. Узнала и сообщила об этом своим соратникам. Те решили использовать это во зло.
— Как бы фантастично это не звучало, но я обязан об этом доложить, — надворный советник, казалось ещё сомневался в реалистичности моего предположения, но долг брал своё, и оттого вид он имел решительный, — Николай Арнольдович, безотлагательно организуйте поимку преступника! Отыщите его вместе с этим чёртовым порошком! Считайте это задание наивысшей важности и спешности. Он повернулся ко мне. — Благодарю вас, Дорн. Николай Арнольдович не ошибся в оценке ваших способностей. Рад знакомству с вами. Прощайте!
***
Мы спустились вниз к томившемуся долгим ожиданием Сидорчуку. В тесном вестибюле по-прежнему толпились просители, чиновники и военные. Мы вышли на шумную Гороховую. Я поглядел наверх, любуясь фризами и барельефами на домах. Несмотря на конец лета, ещё видны были следы уходящих белых ночей: солнце, словно зацепившись за крыши домов, повисло в остывающем небе.
Митьков грузно вскарабкался в извозчичью пролётку — в казённом транспорте нам было отказано по причине некоего важного и срочного задания, исполнять которое спешил давешний поручик. Митьков подождал, пока я усядусь напротив.
— Дорогой доктор, а не закусить ли нам чем-нибудь не обременительным? Балычок или расстегаи какие? А то не знаю, как вы, а у меня в желудке уже внутренний протест зреет, так сказать бунт и смута!
Следующий час, а может и два, прошли в тихом кабинете ресторана «Палкин» на углу Невского и Большой Садовой. Некоторое время царило полное молчание, прерываемое позвякиванием ножей о фарфор тарелок и звоном лафитников. Наконец мы откинулись на своих диванах, удовлетворённые вполне своими действиями и качеством съеденных разнообразных кулинарных шедевров. Первым в себя пришёл я и воспользовался этой возможностью, чтобы задать вопрос Митькову.
— Николай Арнольдович, знаете, что мне показалось странным?
— Ого! — хохотнул Николай Арнольдович, вальяжно откинувшись на диванных подушках. — Вам только одно показалось странным? То есть, всё остальное для вас ясно, как божий день? Восхищён! Ну-с, спрашивайте!
— Извините моё любопытство, — пропустил я мимо ушей иронию, — меня удивило, что с господином Зубатовым мы встречались в столице, а не в Москве, где, собственно, и должен находиться человек, возглавляющий общероссийский сыск. Отчего так, Николай Арнольдович?
В глазах Митькова сибаритское благодушие моментально сменилось колким и цепким интересом. Но он тут же рассмеялся. Встал и задёрнул поплотнее шторы на входе в кабинет.
— Смётки и наблюдательности вам не занимать, — продолжил он, возвращая своё тучное тело на диван. — Всё дело в чиновничьей своре, Дорн. От них никуда не деться даже в Охранном отделении. Есть, конечно, и среди этого сорта люди достойные, верой и правдой служат они Отечеству, но много, ох, как много подлого люда, полных ничтожеств! Суть своей жалкой жизни видят они в наушничестве и в шпионстве друг за другом. От таких лучше держаться подальше. А если они учуют, что начальство меж собой сцепилось, то они, словно гиены африканские, выжидают, когда можно укусить поверженного. К вашему сведению, в нашем министерстве сейчас происходит склока: господин Зубатов сцепился с министром Плеве. Тут же объявились доброхоты очернить Сергея Васильевича в глазах министра. Зубатов, правда, — тоже не промах. История с эсерами — отличный козырь в такой игре. Тем более, что у Зубатова покровитель не кто иной, как Сергей Юльевич Витте. Он, кстати, осведомлён о нашем деле гораздо лучше самого министра. Что бы преуспеть, дело ему нужно вести так, чтобы о нём знало как можно меньше московских чиновников. Вот потому-то мы здесь, а не в Первопрестольной! А я даже рад этому! Ну вот-с! Как вам? Если Сергей Васильевич предотвратит цареубийство, то выйдет из драки победителем.
— Н-д-а… — протянул я, и в голосе моём звучало уныние, — вот, отчего меня прельщает жизнь в провинции.
— Знаете ли, дорогой доктор, какая меня посетила мысль? — добродушный голос Митькова звучал низко и бархатисто, — отчего бы нам не сотрудничать? Ум вы имеете здравый, как говорят некоторые университетские, аналитический. У вас своеобразный взгляд на привычные вещи и, что существенно, отличающийся от моего. Не лучше, не хуже — просто другой. Вы, дорогой эскулап, очень внимательны к деталям. Только вы заметили у Суторниной обручальное кольцо с брильянтом на левой руке. Обратили внимание на необычную деталь — на левой! Мы православные даже во вдовстве продолжаем носить кольцо на правой, а вот католики… Суторнина при замужестве приняла римскую веру. Но не прошло и месяца, как овдовела. По русскому обычаю, но на римский манер продолжила носить кольцо. Муж её, поляк Павел Журавский, погиб при атаке на министра внутренних дел. Случай свёл его с убийцей в приёмной министерства, когда тот выбегал из кабинета, и случай же определил Павлу Журавскому пулю прямо в сердце. Безоружный, пытался он остановить преступника, и вот извольте — убит на месте. Да-с! Трагическая судьба. Представьте горе молодой женщины! На месте Августы другая бы постриглась в монашки или какой другой образ жизни себе избрала, а юная дева поклялась бороться с этими фанатиками и пришла к нам. Но увы… Видно, судьба! Жаль барышню!
Митьков замолчал, и по угасшей обычной его весёлости в глазах я заключил, что он от всего сердца переживает о судьбе молодой женщины, так скоротечно ушедшей и не успевшей обрести счастья в земной жизни.
— Что скажете, Евгений Сергеевич? Мы могли бы составить неплохой дуэт в расследованиях. Меня повысили в звании и перевели в ваши края заведовать губернским отделением, будем соседствовать. Изловлю злодея — и сразу к вам. Быть может, и вы двинетесь в провинциальную столицу?
Предложение было неожиданным. Моё первое удивление сменилось некоторой радостной приподнятостью, которую я, опомнившись, отнёс на счёт лестных слов ротмистра. В конце концов во мне возобладала уверенность, что слова его были скорее результатом того благодушия, которое возникает у порядочных людей после обильной и вкусной трапезы.
— Благодарю вас, Николай Арнольдович, за столь лестное для меня предложение, — стараясь вежливостью смягчить отказ, промолвил я, — но полагаю, что мы с вами окажемся лишь подражателями, бледной тенью великих, поскольку среди сыщиков уже существуют вполне успешные товарищества. Даже, если я не ошибаюсь, есть среди них люди из врачебного цеха. Да полноте! Вы и без моих более, чем скромных усилий справитесь блестяще! Добавлю, у меня другие планы на свою будущность. Вернувшись, я тотчас уеду.
— Что вы говорите? — огорчился Митьков. — Как жаль! Право жаль!
— Мне тоже, Николай Арнольдович, но что поделать? Закончу дела — и в дорогу! Есть, правда, тут одна встреча, которую я непременно должен завершить прежде, чем покину Петербург. Благодарю, что приняли в ней участие и… вошли в положение.
***
Комната представляла собой пустой куб с голыми стенами, выкрашенными грязно-серой краской. Небольшое оконце под самым потолком забрано решёткой. Свет яркого солнечного дня пробивался через него и ложился ослепительным квадратом на середину комнаты.
Дверь напротив меня отворилась, и надзиратель ввёл Лизу. Прикрыв ладонью глаза, защищаясь от яркого света, она какое-то время разглядывала меня. Потом огорчённо вздохнула и села на стул. Меж нами возвышался убогий стол. Вся мебель в комнате была прикручена винтами к полу.
— Зачем вы здесь, Евгений? — голос её был как прежде звонок, с теми чарующими оттенками мелодичного звучания, которые всегда так сладостно отзывались в моём сердце. Нежный профиль её лица обрамлял тёплый ореол, сделанный сплошь из солнечного света. Пальцами правой руки она легко охватывала свою грациозную шею и пальцы покоились на чудесной, словно светящейся коже.
— Зачем вы здесь? — повторила она, — я дурно выгляжу. Здесь сносное содержание, но сплю я плохо. Знаю, вам всё равно, как я выгляжу. Вы любите меня, но я не хочу, чтобы даже вы видели меня такой.
Она замолчала и отвернулась: то ли солнечный свет из зарешёченного окна мешал ей, то ли она тем самым показывала своё равнодушие к моему появлению. Правда, она и не настаивала на прекращении свидания.
— Елизавета Афанасьевна… Лиза, — начал я слегка охрипшим от волнения голосом, — я здесь, чтобы быть рядом с вами в… в дальнейшей вашей… нашей общей судьбе. Я предлагаю вам своё сердце и прошу вашей руки!
Она повернулась ко мне и, снова приставив ладонь к глазам, внимательно посмотрела. Некоторое время Лиза разглядывала меня, потом снова отвернулась.
— Благородно и глупо, — проговорила она ровным, безучастным голосом, — глупо было бы с моей стороны соглашаться. Наивно думать, что замужество смягчит для меня тюремные условия, а венчание свяжет меня с вами навсегда.
— Но я буду рядом! Мы будем часто видеться, у нас буду свидания, разговоры, у нас будут надежды и мечты! Это ведь так важно в испытаниях — осознавать, что рядом родная и близкая душа!
— С чего вы взяли, что вы для меня близкая душа? — она с холодным удивлением искоса взглянула на меня. — Вы говорите «свидания». Близость с вами, потом беременность — нет уж, увольте! Вы, Евгений, не родственная для меня душа. Вы — мещанин. В вас нет духовной высоты, нет жертвенности, готовности отдать всего себя ради светлой и чистой идеи! В вас нет благородства революционера! Даже этот малограмотный телеграфист благороднее и чище вас!
— Травников? — опешил я, — убийца и грабитель? Лиза, ведь он убил женщину, убил ни в чём не повинного Прокудина!
— Вы не понимаете! — воскликнула она горячо, но тут же, словно опомнившись, заговорила спокойно и отстранённо:
— Вы, Евгений, говорите так, потому что вы из тех, кто не желает ничего видеть вокруг. Ни преступления властей, ни несчастья народа. Вы — обыватель и мещанин. Тирания самодержавия, деспотизм чиновников, ужасные преступления полиции — система, которая уничтожила гражданские права и свободы! И вы не смеете обличать Ивана! Он — настоящий революционер. На террор самодержавного деспота революция отвечает террором, уничтожением его сатрапов. Только так можно разбудить спящее болото под названием «русский народ».
Она замолчала. За окном были слышны крики чаек и перезвон колоколов.
— Августа, — она снова заговорила безучастным голосом, — была агентом охранки. A la guerre comme a la guerre! Прокудин? Кто такой? Не знаю. Да и не важно это!
— Лиза, Елизавета Афанасьевна, — после некоторого колебания я задал мучавший меня вопрос:
— Тогда в Ялте, в Ливадии, вы планировали… э… цареубийство?
Она стремительно поворотилась ко мне. Её глаза с каким-то новым интересом изучали моё лицо.
— Кажется, я вас недооценивала, — с усмешкой пробормотала она так, чтобы, кроме меня, её никто не услышал, — вы сообразительны. Но вам не под силу помешать революции. Всё произойдёт! Никто и ничто не в силах нас остановить!
Ещё какое-то время мы молча сидели друг напротив друга. Всё было кончено, но я с упорством последней надежды продолжал сидеть, ловя последние мгновения встречи.
— Евгений Сергеевич, — вдруг заговорила Лиза, и голос её потеплел, — зачем вам всё это?
— Что это?
— Ваша любовь… Согласитесь, между нами сейчас ничто невозможно, да и раньше не было возможным. Я вам признательна, что вы сделали для революции… Ну, тогда в Ялте с посылкой из Марселя. Можете гордиться: хоть раз в жизни вы совершили поступок, за который не стыдно. А любовь… Что вам в ней?
— Любовь — единственная ценность, которой я дорожу, — я встал. — Прощайте, Лиза! Храни вас Господь!
Спустя два дня я сидел в мерно покачивающемся вагоне первого класса Сызранской дороги. Поезд мой направлялся прочь от Петербурга. За окном проплывали избы, будто придавленные нуждой к земле, пестрели красные и охряные георгины в палисадниках перед ними. Поезд набирал ход. Промелькнул Царскосельский вокзал с кремовыми стенами и шпилем над крышей, потом полосатые столбы и будочник у заставы. Наконец, всё сменилось зелёными перелесками, речками с заросшими густой осокой берегами, и вот к самым окнам подступил сосновый бор. Бесконечная и безостановочная рябь рыжих стволов утомляла, и я закрыл глаза. На душе было неспокойно, хотя звенящая в голове фраза должна была бы принести умиротворение и ясность в душе.
«Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».
г. Санкт-Петербург — Sant-Antoni de Calonge — г. Приозёрск, 2024 — 1898
Комментарии Издателя
«… рядом с рабочими казармами» — автор, доктор Дорн, вероятно, по небрежности называет общежитие для рабочих термином «казарма». Небрежность привела к тому, что Илья Эфрон вместе с немцем Фридрихом Арнольдом Брокгаузом в своём Энциклопедическом словаре вслед за Дорном стали называть всякое жилище для рабочих «рабочими казармами». Некоторые источники утверждают, что Дорн требовал уплаты «авторских», в чём ему было решительно отказано.
«…содержание у земских учителей крайне скромное» — в отличие от образовательных учреждений Министерства просвещения в дореволюционной России, земские школы содержались за счёт земств. Жалование учителя в сельской школе было всего 120 рублей в год, что зачастую вынуждало учителей покидать службу. Практика «скромного» учительского содержания оказалась настолько привлекательной, что дошла до наших дней.
«…стоял Иван Фомич Травников» — автор вкладывает в фамилию персонажа подсказку для читателя, т. к. корень в слове «трава» такой же, как и в слове «отрава», что ассоциируется со «смертью», с «ядом».
«…возомнит себя Писаревым!» — Дорн имеет в виду слова Д. И. Писарева о «критически мыслящей личности». По мнению экспертов, сравнение с Виссарионом Григорьевичем Белинским было бы более уместным.
«…процесс над Желваковым и Халтуриным» — «народоволец» Халтурин — организатор и исполнитель неудавшегося покушения на Александра II: подрыва кордегардии и столовой в Зимнем дворце. После покушения бежал. Вместе с Желваковым в Одессе участвовал в убийстве генерал-майора полиции Стрельникова. Оба казнены через повешение.
«Начиная описание врачебного исследования героини моей…» — в этом абзаце Дорн вольно или невольно использует текст известного произведения Ф. М. Достоевского. Доктор, как, впрочем, все графоманы, счёл возможным в обращении к читателю допустить непростительное для него иронизирование и прикрыть его именем великого писателя земли русской. Оставим на совести Е. С. Дорна эту фатовскую фамильярность. «С помощью сульфата железа…» — при всей утомительности описания судебно-медицинских тестов нужно отдать должное автору — они изложены достоверно и соответствуют в деталях реально существующим методикам экспертизы, несмотря на то, что сам Дорн, по его утверждению, писал эти строки в веке XIX.
«… что взрыв устроили эсэры» — СР — аббревиатура названия подпольной партии социалистов-революционеров, действовавшей в России на рубеже XIX и XX веков. Яркими представителями партии являлись В. М. Чернов, Н. Д. Ав сентьев, Б. В. Савинков, М. А. Спиридонова. Партия выступала за установление социализма, но с учётом особенностей российской деревни и её коллективных форм хозяйствования. Эсеры использовали в качестве формы политической борьбы практику «народовольцев»: убийство царских сановников и членов правительства. Для этого в партии была создана «Боевая организация», которую в разное время возглавляли Г. А. Гершуни, Е. Ф. Азеф и Б. В. Савинков. В действительности «БО» появилась на несколько лет позже описываемых Дорном событий. Вероятно, стремясь придать тексту мнимую «достоверность», автор спекулирует на доверчивости читателя.
«…сотрудничать с охранкой?!» — «Отделение по охранению общественной безопасности и порядка», или «охранка», было создано в 1866 году после покушения Дмитрия Каракозова на императора Александра II. Охранное отделение занималось политическим сыском. Отношение русской интеллигенции к «охранке», к «филёрам» было презрительно-негативным, смесью страха и гадливости. Это была некая рефлексия нарождающейся интеллигенции, выходцев из мещан, как воплощение архетипического страха личности перед властью. Впрочем, Дорн не касается онтологического аспекта анализа взаимоотношений власти и индивидуума. Вероятно, по причине скудости образования и узости круга своих интересов.
«…заключение о смерти в интересах следствия — это другое!» — это и в самом деле другое!
«…своему студенческому приятелю Исааку Альтшулеру» — нам не известно, был ли доктор Дорн действительно студенческим приятелем И. Н. Альтшулера. Однако из достоверных источников нам известно, что выпускник Московского университета, доктор Альтшулер проживал в г. Ялте с середины 90-х годов XIX столетия и действительно был знаком с А. П. Чеховым и лечил того от туберкулёза.
«Он не соответствовал своему имени…» — удивительно, что Дорн ссылается на древнееврейское толкование имени Исаак (Ицхак), что в буквальном переводе означает «тот, который будет смеяться». Древнееврейский — не латынь. Откуда Дорну известен «мёртвый» язык? Странная, если не сказать больше, осведомлённость!
«…бесноватых поклонников господина Пуришкевича» — В. М. Пуришкевич — политический деятель начала ХХ века праворадикальных взглядов, черносотенец, известный своими антисемитскими высказываниями, основатель «Русского народного союза имени Михаила Архангела». В современном мире такое явление просто невозможно! Сейчас в тренде другие фобии.
«…Дмитриев, приехавший на жительство в Ялту из-за болезни лёгких» — В. Н. Дмитриев, врач, выпускник Московского университета в 1868 году переехал в Крым из-за туберкулёза лёгких. Был инициатором создания в Крыму общества помощи неимущим больным туберкулёзом.
«…променад по Александровской набережной» — ныне набережная им. В. И. Ленина. Первоначальному своему названию набережная обязана празднованию 25-летия правления Александра II в 1880 году. Однако через год после празднования, в марте 1881, Александр-освободитель был убит бомбой на Елизаветинской набережной (ныне канал им. Грибоедова). У нас так часто бывает: «Вначале намечались танцы, потом расстрелы. Решили совместить» (с)
«…постройки вновь возведённого летнего дворца» — совершенно очевидно, что Дорн постоянно путается в хронологии событий. На момент завершения строительства Ливадийского дворца в 1866 году, а оно относится к правлению Александра II, Дорн в силу своего возраста никак не мог там находиться. Вероятно, доктор ошибочно принимает реновацию хозяйственных построек, осуществлённых уже при Александре III, за вновь возведённые строения.
«…просила принять её, показав это письмо» — в те времена посылки выдавались по письменному уведомлению или просто получающий называл своё имя. Никаких вам антропометрических данных, рамок металлоискателя, таможенных деклараций и QR-кодов.
«…по малоизученному способу Макартура — Фореста» — удивительно, но Дорн упоминает реально существующую технологию получения меди и золота из руды методом цианирования, предложенную Джоном Стюартом Макартуром и братьями Форест в 1887 году. Приходится признать, что доктор Дорн в действительности является современником тех событий или… не является… не понятно.
«…описанном профессором Петербургского университета Сергиевским» — Н. Д. Сергиевский — с 1882 года адъюнкт-профессор Петербургского университета по кафедре уголовного права и судопроизводства. Ничего не понимаю! Дорн, что, в самом деле современник позапрошлого века?
«…лавровишневая вода» — широко использовалась как успокаивающее и обезболивающее средство. В настоящее время она вытеснена из конвенциональной фармакопеи, но продолжает применяться в гомеопатии. Содержит в незначительном количестве производные синильной кислоты. Сейчас вместо цианидов для убийства чаще используют фосфорорганические соединения (читайте роман «Узнать, хранить, не умереть»).
«…герниотомия» — операция по удалению грыжи.
«…флегмона» — острое, разлитое гнойное воспаление по кожного жира без чётких границ с вовлечением мышц, сухожилий и прилежащих органов.
«…по методу доктора Вишневского» — метод обезболивания с помощью раствора новокаина по принципу «ползучего инфильтрата». В который раз автор использует малопонятные для образованного читателя медицинские термины. По-моему, Дорн злоупотребляет отсутствием базовых санитарных знаний у читателя и эксплуатирует нездоровый интерес к незнакомым терминам с целью эпатажа и завоевания «дешёвого» авторитета у читателей.
«…вскоре пациент был помещён в специальное приспособление» — Дорн многословно описывает приспособление под названием «петля Глиссона», изобретённое в 1650 году и до сих пор используемое медиками. Неужели нельзя было сразу написать «петля Ф. Глиссона» и не тратить столько чернил?
«…убийца… не знал, что сахар нейтрализует яд» — однако какая смелость или скорее наглость выставлять знаменитых писателей и писательниц детективов невежами — будто бы они (писатели) «убивали» цианистым калием, не зная этого факта!
«…щипцы Шрёдера» — или «пулевые» щипцы, использовались, в том числе, для удаления пуль из ран. Дорн не предполагал, что современные «кувыркающиеся» пули могут оставлять после себя широкий, как канава, канал, и пулю можно ухватить любым, не только Шрёдеровским зажимом.
«…раскрыл бранши» — противоположные от рукояток две рабочие части, оканчивающиеся загнутыми и заострёнными концами.
«…Акромегалия, не иначе» — заболевание, связанное с на рушением функции передней доли гипофиза; сопровождается увеличением кистей, стоп, черепа, особенно его лицевой части.
«…отправил бы к профессору Преображенскому» — фамилия профессора ни в Московском, ни в Петербургском университетских списках профессоров не упоминается. Возможно, профессор преподавал в Киеве, поскольку в повести М. А. Булгакова, закончившего медицинский факультет Киевского университета, упоминается некий профессор Ф. Ф. Преображенский. Однако подобная версия, кажется, лишена всякого смысла, поскольку сам доктор Дорн закончил Московский университет.
«…мой университетский профессор Корсаков» — здесь Дорн ссылается на реальную личность, профессора С. С. Корсакова, известного в 80—90 гг. XIX столетия психиатра и преподавателя Московского университета.
«…французский шприц Жане» — специальный, превышающий по размерам стандартный, шприц для промывания ран, предложенный французским психофизиологом Пьером Мари Феликс Жане в конце XIX века.
«…надворного советника Зубатова Сергея Васильевича» — С. В. Зубатов (1864 —1917) — чиновник Департамента полиции Российской империи, крупнейший деятель политического сыска и полицейский администратор, надворный советник. «Амбивалентность вообще присуща…» — амбивалентность — двойственность (расщепление) отношения к чему-либо, в особенности двойственность переживания, выражающаяся в том, что один и тот же объект вызывает у человека одновременно два противоположных чувства. Слава Богу, современные психиатры всё менее связывают амбивалентность с шизофренией.
«…профессор Егоров из Военно-медицинской академии» — Н. Г. Егоров (1849 — 1919) — профессор Военно-медицинской академии, приват-доцент Петербургского университета, физик. Работал в области спектрального анализа, электромагнетизма, радиоактивности. «…опухоли в костях также могут быть следствием взаимодействия с рудой» — редакция обратилась за разъяснением к экспертам-медикам относительно воздействия солей тяжёлых металлов (а соли урана относятся к ним) на организм человека. К нашему удивлению, эксперты полностью подтвердили возможность возникновения болезненных состояний, описываемых доктором Дорном, при контакте человека с урановой рудой.
«…в тихом кабинете ресторана «Палкин» — в 1785 году ярославский купец Анисим Палкин открыл в Петербурге трактир, а в 1830-е в здании на углу Невского и Большой Садовой Павел Палкин уже построил ресторан. В настоящее время можно посетить ресторан с таким же названием на углу Невского и Владимирского проспектов. Первоначально редакция заподозрила Дорна в использовании product placement, но, выяснив обстоятельства написания этих записок, решила не придавать этому значения. «…господин Зубатов сцепился с министром Плеве» — редакция обратилась за справкой к нашим экспертам-историкам и получила ответ, подтверждающий слова Митькова. Однако так называемый «заговор» С. В. Зубатова и С. Ю. Витте против тогдашнего министра внутренних дел В. К. фон Плеве произошёл на несколько лет позже описываемых Дорном событий, что вызвало у редакции в очередной раз недоумение. «Меня повысили в звании…» — имеется в виду присвоение Митькову следующего после ротмистра чина подполковника жандармерии. В Табели о рангах жандармерии существовало XIV классов. Чин ротмистра относился к VIII классу и соответствовал чину коллежского асессора. Подполковник жандармерии соответствовал чину надворного советника и относился к VII классу. По мнению редакции, иерархия чинов достаточно сложная. Современная жизнь предлагает облегчённую систему верховенства: «олигарх», «решала», «папик», «админресурс» и прочее.
«A la guerre comme a la guerre!» — «На войне как на войне!» (фр.) — фраза, которой обычно оправдывают преступления, совершённые по идейным мотивам в мирное время.
Рубеж. Игрецкий анекдот. Новелла 3,4
РУБЕЖ
Приказчик Узкохватов из соседнего городка прискакал в уездную больницу часа за два до Нового года.
— Скорей- скорей! С женой плохо! Михаил Львович кланяется и просит подсобить в операционной!
Я засобирался. Понятное дело, как не откликнуться на призыв коллеги, если один врач просит другого! Собрался быстро. Взял инструмент, накинул шубу — и во двор, на мороз, в ночь! Залез в санки. Приказчик крикнул вознице: «Гони!»
Покатили быстро — сани лёгкие, лошадёнка хоть неказистая, а бежит скоро, да возница торопит лошадёнку, торопит!
— Господин Дорн, — обернулся Узкохватов, — Христом богом прошу, спасите Евдокию! Пятое дитятко! Господь наградил! Всё пацаны да пацаны, а тут девочка. Спаси Христос! Доктор Евгений Сергеевич, войдите в положение! Ей вот вздумалось помирать, а как мы без неё? Спасите Христа ради!
Я запахиваю медвежью полость и откидываюсь, утопая в тёплом ворохе сена. Рядом приказчик скулит от страха и от горя. Так и едем: приказчик стонет, утирая слезу, лошадёнка то в галоп, то рысцой семенит. Возница вдруг крикнет, осердясь, и махнёт лошадку по спине кнутом, но не больно. Приказчик ругается: «Правь ровнее! Ещё вывернешь санки из колеи, держи крепче!» Торопимся!
Путь показался мне короток, и вот я, уже переодевшись, помыв и обработав руки, вхожу в операционную залу.
В центре, в ворохе простыней, кто-то лежит. Ни лица, ни тела не видно. Я лишь знаю, что женщине 26 лет, до этого родила четверых ребятишек. И вот пятый может свести её в могилу, родившись так, что Михаилу Львовичу пришлось роженице перелить уже не один литр крови, поскольку кровь хоть и «не водица», а всё ж вытекала из несчастной и вытекала.
Участие в тянувшейся не первый час операции не сулило мне ничего хорошего: нарушенная топография брюшной полости, нарушенный внутренний баланс жизненных сил, удерживающих бесконечной сложности элементы и жидкости в едином целом. В тазу среди грязных тампонов лежала бесформенным комом увядшая мышца — пристанище эмбрионов, а на её месте в брюшной полости — множество сочащихся красной влагой точек. И где-то там затаился прохудившийся сосуд. Всё же, каким уязвимым сделал Господь человека! Врачуя плоть, спасая телесную оболочку, касаемся ли мы воли Создателя? Я погрузил правую руку в рану. Стальные зеркала, как ни старались мои уставшие коллеги помочь, не могли открыть мне необходимый обзор, и я действовал «вслепую». По еле уловимой мягкой пульсации определил крупный сосуд…
Прошлым месяцем навестил я старинный храм, что стоит верстах в тридцати от города, среди заснеженной равнины, вдали от наших лесов. Над восстановлением купольной росписи трудился мой давнишний товарищ, реставратор А. Мне, человеку верующему, но не религиозному, доставляло удовольствие, приезжая в храм, наблюдать, как из-под строи тельных наслоений открывалась лазурь устремленного ввысь небосвода. Роспись удивительным образом раздвигала и пре одолевала материальную оболочку купола.
— Друг мой, — обращался ко мне А., — вы знаете, что общего в нашем с вами труде? Вот взгляните, — демонстрировал он мною же подаренный скальпель, которым А. сантиметр за сантиметром снимал с фресок позднейшие наслоения, — у нас с вами схожий инструмент. Но главное, — он проворно спустился с «лесов», — у нас с вами схожая задача — преодолеть хаос и распад и выявить меркнущий образ!
Он наблюдал за мной, щуря хитрые голубые глаза и пряча улыбку в седеющей бороде. Я помню, подивился такому сравнению, но теперь мысль эта поразила меня верностью и ясностью понимания сути вещей. «Преодолеть хаос и выявить меркнущий образ!»
Хаос, хаос… действительно хаос, который невозможно охватить ни глазами, ни воображением. Фрагменты информации, струящейся через кончики моих пальцев, складываю я в нечто, ещё не целое, но лишь приобретающее очертание целого. Аорта, подвздошные ветви, мыс крестца и обрывающаяся книзу яма малого таза…
Разрозненные элементы, однажды созданные в скрытой для нас взаимосвязи и гармонии. И мы пытаемся, нет, не воссоздать, но приблизиться к великому замыслу. Но как мы рискуем! Одно неуклюжее движение, неверный взгляд — и хаос поглотит тело, и «меркнущий образ», душа, «дыхание Бога» по кинут ненадёжный кров, и — нет человека. «Распад и хаос, хаос и распад».
Мой товарищ продолжил свои рассуждения:
— Когда-то живописец, трудившийся над росписью ку пола, сделал последний мазок кистью, и в этот момент образ, живший до этого только в его воображении, воплотился из небытия и зажил своей жизнью. Приятель мой помолчал, перебирая на столе инструменты.
— Что нам мешает жить от рождения тем светлым, чем одарил нас Создатель? Посмотрите, мой друг, — он показал наверх, туда, где центральная часть купола была темна, и тени от неровностей искажали перспективу, делая свод плоским.
— Там, под несколькими слоями краски и штукатурки образ стал хрупким и уязвимым… местами утрачен… навсегда…
Неожиданно мимо пальцев и набухшей марли выстрелила алая струя, с лёгким шлёпающим звуком ударила меня в грудь и расплылась на халате неровным пятном. Пальцы, опережая мысль, мгновенно прижали вёрткую змею сосуда. Другой рукой я проник к месту, где аорта распадается надвое, и, скользнув по правой ветви, дошёл до следующей развилки. Задача состояла в том, чтобы, пережав сосуд, остановить кровотечение. Однако был риск: приходилось делать это «вслепую», на ощупь, и надеяться, что в нарушенной топографии органов я не надорву уязвимые тонкие стенки кровеносных сосудов…
«Зачем вам, барышни, любовь?» — циники и весельчаки студиозусы- медики переделали мелодраматическую песенку на свой лад.
Вас ждут впоследствии одни страдания,
Вовек не выплакать девичьих слёз!
У вас плаценты будет предлежание,
Отит, мастит, нефрит и токсикоз.
Мы распевали её за хмельным застольем, самонадеянные и наглые, ещё не ведавшие ни о будущих потерях, ни о ждущих нас сомнениях и разочарованиях.
«Зачем вы, барышни, красивых любите? — Затем… чтобы в операционных лежать и истекать кровью. — Почему в песню не вставили ещё и ДВС синдром? — Наверное, потому что не рифмуется, потому что „диссеминированное внутрисосудистое свертывание“ не рифмуется со словом „страдания“. Кровь просто не останавливается, а вытекает по каплям, литрами… а её всего-то литра четыре в этом маленьком тельце».
Я отошёл от стола. Сосуд перевязан, рана ушита. Сбоку, из надреза на животе, выведена и спускается вниз под стол трубка- дренаж. Красная влага, словно конденсат, незаметно собирается на прозрачных стенках пластика, набухает каплей на конце трубки и срывается вниз. Сколько их? Двадцать капель в минуту… или девятнадцать? От количества зависит, как быстро умрёт лежащая на столе женщина. Только от меня уже ничего не зависит. Человеку не дано знать день своей смерти, и это ещё одно доказательство существования Бога… Двадцать семь капель… Что там сейчас происходит, кто знает об исходе? Кто определяет исход?.. Двадцать шесть капель… или двадцать семь? Зачем вы, девушки?.. Кровь уже нельзя переливать, только плазму и только по чуть-чуть… Если «по чуть — чуть», то может и вовсе не нужно? Двадцать шесть…
В такие минуты, минуты бессилия и безысходности, меня посещала мысль о существовании рубежей человеческой жизни, граней, изломов её существа, когда обнажается присутствие «человека-бога» и «человека- зверя», духовного и телесного, рубежей, перед которыми бессильны любые ухищрения человеческой мысли, где тайной скрыт механизм выздоровления или смерти. Двадцать пять капель… Нет, показалось… Акушерка радостно блеснула глазами… Двадцать капель, двадцать! За окном уже ночь и фонарь, как яичный желток на чёрной сковороде неба… Пятнадцать капель… Ну, всё! Пойду переодеваться… Десять…
На обратном пути подвыпивший на радостях Узкохватов вывернул санки из наезженной колеи, и я мгновенно оказался в сугробе, зарывшись лицом в невесомый и пушистый снег.
г. Санкт- Петербург, 54.0979, 61.5773. Канун Нового 1890
Комментарии Издателя
«…ДВС-синдром» — по объяснению нашего экспедитора (зачёркнуто) эксперта, у которого дядя работает фельдшером на скорой, диссеминированное внутрисосудистое свёртывание — это критическое, малоуправляемое состояние организма, при котором происходит образование тромбов в мельчайших сосудах при одновременном несворачивании крови в крупных сосудах. Состояние, при котором развиваются множественные массивные кровоизлияния.
«…пластиковая трубка» — здесь мы впервые наблюдаем, как автор, именуемый себя доктором Дорном, допускает хронологическую ошибку. Пластик в медицине стал использоваться лишь через столетие после описываемых событий и не мог быть известен врачам второй половины ХIХ века. Это лишний раз наводит на размышление о происхождении текста.
«Зачем вам, барышни…» — по нашему мнению размер приведённого стихотворения не соответствует студенческому песенному фольклору того периода. Архивариус нашей редакции выяснил, что текст был написан в 70-е годы ХХ столетия студентами- медиками из Минска, фамилии которых удалось восстановить лишь частично: Зубовский и Баркан. Факт системной, возможно, умышленной хронологической путаницы, привносимой автором в восприятие текста, говорит о многом.
ИГРЕЦКИЙ АНЕКДОТ
— Всё это вздор! — сказал кто-то, — где эти верные люди,
видевшие список, на котором назначен час нашей смерти?..
М. Ю. Лермонтов «Герой нашего времени»
…Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей.
Е. А. Баратынский
Довелось мне вечер прошлой субботы провести на балу, устроенном местным обществом любителей словесности. Приготовления к событию, да и сам повод, чрезвычайно взволновали большую часть горожан. Меня немало подиви ла перемена их поведения: возникшая ажитация и явная восторженность настроения. Наблюдался редкий феномен немотивированного единения барышень и почтенных горожанок в воздержании от сплетен и всяческих пересуд, впрочем, довольно незлобивых. Да и мужчины были взволнованы. Многие вдруг приобрели заметные невооружённым глазом блеск взоров и горделивость осанки. У части молодого чиновничества событие породило небывалую потребность в проявлении прогрессивности в мыслях, демонстрации смелости и широты суждений, написании резких куплетов на черновиках прошений, и появилась даже определённая дерзость в поклонах начальству. Полицейские чины были тем немало удивлены и в некоторой вопросительности изломили бровь.
Словесность на Руси — единственное, помимо бунта, противостояние властям. Справедливости ради нужно признать, что событие действительно было незаурядным. Город наш посетил известный столичный литератор Чабский Кирилла Иванович. Главы из его романа «Вдоль по Питерской» были напечатаны в модной газете, которую, впрочем, вскорости закрыли по причине банкротства. Но главную известность Чабский приобрел опубликованием в петербургском журнале открытого письма Кларе Гассуль. Письмо однако осталось без ответа, видимо, вследствие незнания адресатом русского языка. Родом из наших краёв, Кирилла Иванович заехал в «пенаты» для улаживания некоторых дел «наследственного характера», имея в виду унаследование старого домишки на южной окраине городка. Всё ему было здесь мило, и он с живостью принял приглашение встретиться с земляками на званом вечере.
На бал к дому купца Игнатова, где устроители сняли несколько комнат и большую залу, он прикатил запросто, на извозчике; был в коричневой в мелкую полоску паре, держался без церемонности и дружелюбно. Поведение такое произвело яркое впечатление на гостей, рождая у многих желание горячо и признательно пожать писательскую руку, выпить с ним на равных или даже на брудершафт. Многие пожимали и многие пили. Застолье было хлебосольным и каким-то домашним. Плавали в сметане солёные грузди, хрустящие и ароматные от смородинного листа и хрена. Глаза искали на столе хрустальную продолговатость тарелки, где щедро уложенная селёдочка, под слоем луковых колец и в пряном маринаде, обещала неповторимость вечера. Над скатертью парил, поддразнивая ноздри, запах мочёных яблок. Они матово поблёскивали на грудах квашеной капусты. Аромат пирогов с судаком и осетровой визигой кружил голову и располагал, как обмолвился почтенный Никита Ильич, «скорее к морфемам, нежели к метафорам…». Было шумно и оживлённо, как бывает только в часы провинциального застолья. Наперебой упрашивали почётного гостя зачитать «что-нибудь из своего», но он отказывался.
Ах, как быстро летит вечер! Перестали сновать официанты. Публика, потеряв интерес к угощениям и, увы, к литературе, частью перетекала на стулья вдоль стен, частью кружила вокруг фанерных раскрашенных будок, покупая билеты и в нетерпении поглядывая по сторонам.
Одиноко, в стариковской своей безучастности, за опустевшим столом, сидел захмелевший Никита Ильич. Осиротели тарелки, обнажив цветочный орнамент под развалинами снеди. Подёрнулась рябью крахмальная скатерть, салфетки брошены, и с вилками лежали не в лад ножи. Грусть витала над опустевшим столом, а сердце сжимала беспричинная тоска, но… грянула музыка, грянули будоражащие кровь звуки вальса! Повскакивали на пружинные ноги молодые люди с круглыми лицами и подкрученными усиками, заискрили глазами по сторонам! Барышни выпрямили спины и с жеманным безразличием начали оглядывать ретивых танцоров. Начался бал!
Несколько мастеров литературных суждений отправились в дальнюю комнату от шума и вздорной восторженности. Там их поджидали лёгкие закуски и чай, которые, как выразился Кирилла Иванович, «нелишни в беседах о путях литературы». Мы расселись свободно.
Еремей Петрович Куртуазов, долговязый инспектор гимназии и автор едкого и смелого по неблагонадёжности памфлета, напечатанного в губернском журнале «Парнокопытные Нечерноземья», даже расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Рядом с ним возвышалась Анна Леопольдовна Шмотке, молодящаяся супруга начальника железнодорожных работ, пишущая баллады в стиле Стивенсона. Николай Ануфриевич Горемыкин, судебный исполнитель и поэт, представлявшийся вне служебных обязанностей исключительно как «Мы, акмеисты…», расположился подле лампы с кружевным абажуром и подле Елизаветы Феофановны, молоденькой курсистки, дальней родственницы Анны Леопольдовны. Барышня оказалась поклонницей Надсона и всякий раз, когда кто-нибудь ненароком произносил «И это значит жить?», распахивала круглые свои глаза. Триумфатор сегодняшнего вечера Кирилла Иванович, войдя в комнату, тотчас ринулся к столу с закусками, громко сетуя на отсутствие водки. Был здесь и я, незаслуженно причисленный к узкому кругу избранных, исключительно по причине странного совпадения фамилии с неким персонажем столичной пьесы.
Кирилла Иванович, измученный разговорами с поклонницами и просто восторженными особами, покинул большую залу обессиленный и голодный. С непосредственностью, присущей литераторам, он набросился на лёгкую закуску, продолжая громко сожалеть об оставшейся на общем столе водке. Окружающие меж тем завели непринуждённый разговор о новых философских мыслях, о позитивизме в науке, о мистике, о социуме как об организме и о многом другом, о чём так приятно говорить, не отягощая себя ответственностью ни за ниспровержение авторитетов, ни за яркость и бездоказательность выдвигаемых идей. Мелькали имена по большей части иностранные: Коэн, Фихте, Кант, Шеллинг и, разумеется, Гегель. С некоторым стеснением упоминались отечественные… Естественным образом беседа разлилась на просторы рассуждений о творчестве, о душевной способности к оному и, о Господи, прости! о «дерзновенности уподобления Создателю!».
«Ведь, господа, это так очевидно, что писатель — творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности!»
При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки. Откровенно говоря, мне претила пафосная воодушевлённость моих земляков и, чтобы как-то прервать это изнуряющее разум материалиста красноречие, я обратился к нашему гостю:
— Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?
Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:
— Вы о чем, Евгений Сергеевич?
Не скрою, я почувствовал неловкость и покраснел:
— Вот, изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… Э-хм… Писательство есть нечто в своем роде материальное… Э-хм… Множество сочета разрядов, между нейронами происходящих… Если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство — лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!
— Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах каких- нибудь сомнамбул или душевнобольных? — воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.
— Не буду столь категоричен, — сказал я и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено. — Однако ж согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будет сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… Пишут те, у которых жаба грудная может приключиться или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильны! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.
— Ах, Евгений Сергеевич! — воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна. — Какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона упрячете в лечебницу!
Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.
— Так вы хотите сказать, — начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, — дорогой доктор, что буквы и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?
Я по-прежнему был несколько смущён, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:
— Поясню с удовольствием, господа, — я сделал общий полупоклон, — клиническое нездоровье вовсе не обязательно проявится писательством. Но некоторые отклонения от здравого состояния души могут проявиться тем, что принято называть творчеством: музыка, живопись. Господа, я никого не хочу задеть, но существует множество свидетельств тому, что душевный разлад, возможно, навязчивость толкают человека переложить свои переживания на плечи, простите, на души других. Освободиться от отягощающих разум видений! И вот мы видим или, простите, читаем некий опус. Смею вас заверить, что в спокойной и гармоничной душе не рождается желание писать, неоткуда взяться желанию создавать фантазии!
Кирилла Иванович вздохнул, грузно опустился на стул и с огорчением покосился на вяленый окорок:
— Другими словами, дорогой наш материалист, вы не допускаете, что рукой Сервантеса… Хе-хе, забавно, — восхитился неожиданным каламбуром Кирилла Иванович и тут же продолжил: — Мериме или Пушкина управляло провидение? Что созданное ими не есть продолжение существующей господней реальности, а только отражение их болезненных переживаний? При этом заметьте, все они были здоровы. За исключением, пожалуй, бедного вояки! Вы не верите, что в их творениях есть нечто божественное? Нечто, что увлекает нас, как увлекает жизнь?
Я улыбнулся и промолчал из-за очевидности ответа.
— Ох, доведут эти нигилисты нашу державу до безбожия! Им всё доказательства подавай! — сварливо вставил Горемыкин.
В этот момент Кирилла Иванович сорвался со стула, ухватил вожделенный окорок и, полуобернувшись к двери, позвал:
— Эй, человек! Принеси-ка, братец, водки! Потом, относясь ко мне, сказал:
— Вы, Евгений Сергеевич, путаете бумагомарание с творением. Ужель вы полагаете, что дело лишь в человеке пишущем? А тот, кто читает, по вашему мнению, не причём? Вы представляете писательство как переношение с помощью графических знаков на бумагу образов, возникающих в голове литератора. Но, дорогой мой, это не так! Чудо господнее не в этом! Оно совершается, когда в человеке читающем…
— Homo lectitatis, — встрял Горемыкин.
— …Читающем, — нахмурился и повторил Кирилла Иванович, — пробуждается воображение, созвучное писательскому, когда два этих воображения рука об руку ведут читающего по закоулкам и лабиринтам текста до тех пор, пока читатель не останется один на один с самим собой, чтобы любить и страдать, умирать и рождаться сызнова! Мне стало скучно и привычно: в такой манере не раз со мной говорили мои пациенты. Они точно так же неутомимы в искании красноречивых оправданий своих навязчивых идей. Кажется, я улыбнулся этой мысли, поскольку Кирилла Иванович спросил:
— Вам кажется это забавным?
Я устыдился своей бестактности. В это время в дверях по явился половой, неся на подносе пузатый графинчик и наполненную рюмку. Писатель в одно мгновение опрокинул водку в разверзшийся в бороде рот. Затем взял с подноса какой-то листок бумаги и пробежал его глазами. Оборотившись ко мне, сказал:
— Вам тут записка. Уж извините мою бесцеремонность! Явился некий господин Томский. Надеюсь, новость для вас не огорчительная? — и тут же хохотнул. — Сам-то я страсть как не люблю неожиданных визитёров!
* * *
Я скоро шёл по коридору, удивляясь внезапности появления посетителя. Кирилла Иванович вышагивал рядом. Когда мы покидали уютную комнату и компанию литераторов, он навязался мне в провожатые, рассказывая, что дом-де — старый путаник: столько переходов, что кабы он тут сызмальства не хаживал, то не смог бы шагу ступить, не потерявшись в коридорах.
— Ах, милый доктор! Верите ли, в юности я бывал здесь часто. Часами просиживал в сумраке библиотеки! Я витал в своих романтических грёзах далеко от дождливой и унылой осени! Задыхался от ветра в метели, пытал счастье вместе с рыжим инженером, сражался и погибал в отрядах этеристов!
Коридор был длинный. Высокие стены, выкрашенные в охру, с белой лепниной под потолком, были увешаны гравюрами. Я шёл, невольно оглядывая их, и свет от ламп вдруг выхватывал из тёмного небытия тоги античных героев, повозку на лесной дороге, узловатые ветви деревьев и захрапевшую, вздыбившуюся в испуге лошадь. Неожиданно коридор свернул налево, оборвался несколькими ступеньками вниз и провёл в полутёмный боковой проход через ярко освещённую, но пустующую комнату с несколькими креслами и столом для игры в карты. Проходя мимо какой-то залы, я услышал шум голосов и музыку, кусками выскакивающую из приоткрытых дверей. Яркий свет на мгновение прорезал полумрак.
— Нам туда? — обратился я к провожатому.
— Нет-нет, — последовал ответ, — это потом, это позже.
В просторных сенях, где на вешалке гроздьями висели плащи и накидки, где лакей дремал среди шляп и зонтов, молодой человек с манерами провинциального аристократа нервно мерил диагональ комнаты широкими шагами. Он обернулся к нам, и по тому, как переводил требовательный взгляд с меня на бородатое и широкое лицо Чабского, я догадался, что это и есть вызвавший меня незнакомец. Он коротко кивнул, не спуская с нас глаз, и представился:
— Томский, местный помещик, — и тут же спросил, обращаясь к нам обоим: — господин Дорн?
— Это — вот-с, — обрадовался Кирилла Петрович и довольно развязно подтолкнул меня вперёд.
— Рекомендую: Евгений Сергеевич Дорн, врач. Ведь вы врача ищете, господин Томский?
— Да-с, врача-с! — Томский подошёл и протянул мне руку. — Собственно именно вас, господин Дорн.
Визитёр окинул меня взглядом, то ли примериваясь, то ли оценивая. Он разглядывал меня почти бесцеремонно, и я было начал закипать, готов был резко распрощаться с ним, но в этот момент Чабский громко провозгласил: «Ну-ну, не смею отвлекать…» — и растворился в проёме левой двери. Лакей из угла неожиданно громко всхрапнул. Мы остались вдвоём.
— Прошу простить меня, Евгений Сергеевич, — Томский прервал молчание, — видите ли, дело моё деликатного свойства. Он снова замолчал. Было видно, что началу разговора мешает не волнение, а какая-то душевная борьба, словно ему претило посвящать меня в это «дело деликатного свойства». Я ждал.
— Не угодно ли… — он сделал усилие и неожиданно казённым голосом продолжил: — господин Дорн, не соблаговолите ли вы нанести визит моей тётушке?
* * *
Коляска катила по опустевшим по вечернему времени улицам. Закатное небо плыло над нашими головами. По сторонам громоздились тёмные, безмолвные дома. В промежутках меж ними, оттуда, где ютились небольшие сады, неожиданное солнце вдруг ослепляло глаза, прорываясь сквозь поредевшую осеннюю листву, и снова пропадало.
Из короткого разговора в сенях дома купца Игнатова я узнал от Томского, что он со своей родственницей живёт в имении в десяти верстах от города N***. Молодой человек уговорил меня заночевать в имении, чтобы утром я мог осмотреть больную. Видя мои колебания, он вызвался самолично и тотчас же после обследования отвезти меня в город. При этом я заметил, что был он нетерпелив и готов был вспылить. В дороге мы большей частью молчали. Все мои расспросы о самой пациентке и её здоровье оставались без ответа. Лишь однажды Томский коротко ответил:
— Фантазии, доктор, фантазии!
Дом стоял сразу за поворотом недавно наезженной колеи. Неряшливо разросшиеся кусты и ряд тополей в стороне от крыльца указывали, что именно там когда-то была главная подъездная дорога. Сам дом с высоким крыльцом и колоннадой по фасаду был мрачен и выглядел нежилым. В вечернем сумраке среди серых теней выделялся двумя горящими окнами в первом этаже неказистый флигель, стоявший с северной стороны усадьбы. Именно к нему направил коляску Томский.
Мы прошли через тёмные и стылые комнаты в небольшую столовую, где на круглом столе исходил жаром самовар. Толстая скатерть с пасторальным рисунком, украшенная бахромой, ниспадала волнами до самого пола. Лампа с широким абажуром висела низко, очерчивая круг света над столом. Бесшумно из-за тяжёлой портьеры появилась женщина, видимо, из прислуги, низко поклонилась нам, пробормотав что-то себе в подол. Томский прошёлся по комнате, задёрнул плотные шторы на окне, окончательно погасив тлеющий вечер, и остановился возле стола. Мы молчали: я, с любопытством оглядывая жилище; Томский, погружаясь в раздумья. Тихо вокруг стола скользила прислуга, расставляя чашки и продолжая бормотать что-то невнятное.
Вдруг из темноты соседней комнаты послышался шорох. Словно зашуршал шёлк. Звук становился явственнее, громче — и вот уже не было сомнений! То была женщина, направлявшаяся к нам быстрой походкой. Мгновение — и вот она вошла.
Невысокая, с гордой посадкой головы и острым взглядом. Шёлковое платье на ней было скроено по моде начала века: силуэт, покатый от плеч и в талию, рукава-буфы, юбка колоколом с множеством сборок на бёдрах. Волосы, расчёсанные на косой пробор и забранные наверх «узлом Аполлона», были модного каштанового цвета. При всей неожиданности такого убранства для наших дней, я словно рассматривал акварели Соколова: наряд удивительным образом подходил во шедшей даме, что называется comme il faut. Не хватало лишь бравого кавалергарда рядом или щёголя с тростью и в шляпе «шапокляк». Однако при взгляде на неё я к своей досаде обнаружил: женщина лет пятидесяти не отличалась красотой. Впрочем, приглядевшись, я уже не был столь уверен: около шестидесяти? Нет, старше, наверное! Или всё же… И эти нелепые румяна! В общем, я был несколько растерян.
— Ma tante, — произнёс Томский, — позволь представить тебе господина Дорна.
Лицо моего провожатого имело выражение, словно он только что выплюнул лягушку: брезгливое и одновременно раздосадованное.
— Дорн? — переспросила вошедшая, — доктор?
Голос был сильный, грудной и властный. Я сдержанно поклонился:
— Дорн, Евгений Сергеевич, врач.
К чаю подали варенье, пирожки с капустой и мёд. За столом говорила преимущественно хозяйка. Я слушал внимательно, надеясь уловить в её поведении, словах и внешнем виде какие-нибудь признаки недуга, ради которого, собственно, я и притащился в этот странный дом. Впрочем, её речи и habitus наводили на определённые мысли.
Томский решительно молчал с видом человека, выполнившего крайне неприятный для него долг.
— Paul, ты так упрям, что бываешь несносен! Представь, mon ami, — обратилась она ко мне, — пришлось устроить небольшой скандал, чтобы он отправился за тобой! Но я рада, что он тебя отыскал! Вот видишь, — она повернулась к насупившемуся Paul, — ты говорил, что это мои фантазии и выдумка сочинителя! Полюбуйся, — тётушка повернулась в мою сторону и торжествующе указала на меня раскрытой сухонькой своей ладошкой, — всякая литературная небылица, в конце концов, материализуется! Что было раньше? Афиша, театральная программка! Теперь изволь видеть — Дорн, совершеннейший Дорн! И не актёришка какой, а что ни на есть самый натуральный Евгений Сергеевич!
Мне стало неприятно, что обо мне в моём же присутствии говорят в третьем лице:
— Однако мне странно слышать ваше удивление. Что ж с того, что моя фамилия совпадает с неким персонажем?!
— Нет, любезный, тебе не вывернуться! Уж коли попал впросак, имей силу признать! Был ты выдумкой театральной, а вот обрёл и плоть, и кровь. Да и полно тебе фанабериться! Чай не одному тебе творец дал случай жизнью пожить!
— Простите? — я насторожился.
Та словно ждала моей реплики: живо встала из-за стола и подалась чуть вперёд ко мне так, что свет лампы осветил её лицо. Изумруд черепахового гребня в высоких её волосах вспыхнул и погас. В волнении она вскричала:
— Взгляни! Ужель не знакома? Ах, боже мой! Я — творение нашего гения!
Томский страдальчески закатил глаза и громко застонал. Я был совершенно сбит с толку и, сознаюсь, в некоторой растерянности глядел на старуху: дряблая кожа на шее, румяна на поблёкших щеках, комочки краски на ресницах и выцветшие глаза.
— Ну же! — тётушка стояла несколько принуждённо под светом лампы. Потеряв терпение, она упала на стул: — Вглядись, бестолочь! Я графиня ***!
Я отшатнулся:
— Невероятно, — признаюсь, я был поражён. — Вы хотите сказать, что вы — графиня ***?! Но это невозможно!
— Так же невозможно, как и твоё существование, любезный! — быстро парировала графиня.
— Но это — случай! — воскликнул я в волнении.
— Сказка, — неожиданно отозвался Томский.
Некоторое время все молча пили чай. Графиня торжествующе улыбалась, Томский хмурил брови, я приводил мысли в порядок: «Невероятно! Вот так просто, среди сельской скуки и пустомыслия, в заброшенной усадьбе и в тесной комнатёнке, передо мною приключилась совершенно безумная старуха! Хорошо бы с бредом и навязчивостью, более подходящей для нашего скромного городка! Скажем, небывалый урожай или добрые дороги. Так ведь нет! Пиковая дама! Каково, а? Вот уж действительно сила гения! Но Томский, Томский!» — я покосился на молодого помещика. Сидит, морщит лоб, как ни в чём не бывало. «Позвольте! Томский! Но ведь он действительно племянник графини! Случай! Конечно, случай! Конфуз, однако, Евгений Сергеевич, в другом. Позволь спросить тебя: а ты сам кем будешь? Какой такой Дорн? Не вспоминается ли вам Генуя, доктор? Нет, нет, пустое! — я решительно тряхнул головой. — Вот мы сейчас всё разъясним! Непременно разъясним!»
— Позвольте узнать, — обратился я к сумасшедшей и неожиданно для самого себя добавил, — Ваша Светлость…
— Что тебе, сударь мой? — сварливо отозвалась графиня.
— Вот вы изволили представиться графиней ***. Однако ж согласитесь, это довольно неожиданно. В наших краях и дворян-то немного, все в переписи значатся. У нас и предводителя никогда не бывало, а тут…
— Смею вас уверить, Евгений Сергеевич, — сокрушённо вздохнул Paul, — графиня титул получила по мужу-покойнику, — он снова вздохнул. — Верите ли, я сам иногда теряюсь от её фантазий. Просто голова кругом! А тут ещё вы! Материализовались…
Я было нахмурился от вздорного его замечания на мой счёт, но решил продолжать и снова обратился к старухе с решающим, как мне казалось, вопросом:
— Однако ж вы тогда должны знать тайну трёх карт!
— Полноте, батюшка! — отмахнулась старуха. — Ты ведь умный человек, практический. Какая тайна! Выдумки всё это, сударь мой! Мальчишество да озорство!
— Но, ma tante! — неожиданно пришёл мне на помощь молодой человек. — А как же ваш проигрыш герцогу Орлеанскому? Вы сами рассказывали о месье Сен- Жермене! Это так же верно, как и то, что вам не нравятся утопленники и русские романы!
— Эка ты вывернул, батюшка! — перекрестилась старуха. — Ночь на дворе, а ты о романах! Снова утопленники или, чего хуже, артиллерийские офицеры начнут мерещиться!
Она перекрестилась опять и зябко повела плечами.
— И ты туда же? — обратилась она ко мне сердито и передразнила: — Три карты! Тоже решил, что случай обхитрить можно?
Графиня сердито поджала тонкие губы и в сильном раздражении сухоньким пальцем своим оттолкнула серебряную ложку.
— Однако ж, ma tante, — горячо продолжил Томский и, не закончив начатой фразы, воскликнул: — Если б он не обдёрнулся на третьей карте, если б не обдёрнулся!
— С чего вы взяли, что он обдёрнулся? — вмешался я и осёкся.
Я не заметил, как присоединился к их семейному бреду, как готов был уже принять всю эту фантазию за реальность. Графиня и Paul молча смотрели и ждали, как я продолжу. Не скрою, в какой-то момент у меня перехватило дыхание, множество мыслей и образов вихрем пронеслись в моей голове, кровь застучала в ушах, и я… продолжил:
— Он не обдёрнулся! — сделал я паузу. — Она, — я указал на старуху и встал из-за стола, — назвала ему неверную карту!
— Как ты узнал! — взвизгнула старуха.
* * *
Графиню отпаивали чаем с пионовой настойкой, но безуспешно, отчего пробовали даже херес. Однако ж она долго не успокаивалась, прерывисто охала низким голосом, повторяя «Как ты узнал…», и шумно прочищала нос. В конце концов, она перестала выдёргивать своё запястье из моих рук — я пытался не столько сосчитать её пульс, сколько успокоить, — и затихла.
Немедля выставив племянника вон из старухиной спальни, я с помощью прислуги уложил больную в постель, явившись невольным свидетелем разоблачения дряхлого тела. Из-под парика каштановых волос открылись свету седые и коротко стриженые на птичьей её голове. Голова её тотчас была укрыта чепцом с мелкими кружевными оборками. Щуплое старухино тело в длинной, тёплой рубахе укутали в вязаную кофту и укрыли толстым одеялом. Я сел возле узкой, почти солдатской, кровати и снова взял дряблую руку графини. Нащупал пульс. Живая жилка под истончившейся кожей мягко толкала в подушечки моих пальцев, неутомимо струя кровь от сердца к увядающим тканям и обратно.
Спускалась ночь. Лампа с матовым в кольцо абажуром пригашена. Наполненный янтарным хересом хрусталь забыт на пустом столе. Окно зашторено.
— Я всегда была некрасивой… — неожиданно заговорила графиня, не открывая глаз. Румяна местами смылись слезами, местами размазались носовым платком.
— Мне за семьдесят, а я так остро чувствую, как я некрасива. Не было на свете мужчины, в котором родились бы романтические мысли от встречи со мной. Ах, сколько во мне было любви, доктор! Сколько я могла бы отдать счастливцу! — голос её осёкся низким всхлипом.
— М-м-м… — промычал я что-то неопределённое. Пульс зачастил и стал напряжённым.
— Видно потому мне везло за ломберным столом, — она горько усмехнулась.
Дряблые губы от этой усмешки разъехались наискось, и покрытая мелкими волосками кожа вокруг рта дрогнула множеством мелких морщин. Молоточки под моими пальцами били часто, сбиваясь и замолкая на мгновение, чтобы вновь разразиться очередной дробью. Старуха молчала; толь ко из-под ресниц, блеснув, сбежала слеза: скользнула по скуле и расплылась на подушке тёмным пятном. Пульс засбоил, толчки в пальцы стали короткими, слабыми, промежутки меж ними стали чаще, затем внезапно, словно дёрнули шнур электрического фонаря, всё смолкло. Графиня шумно втянула воздух и застыла не дыша. Пульс сильно ударил в пальцы и ровными толчками стал дальше отмерять отведённое ей время.
— Было, было… — тихо выдохнула она. — На балах сидела с подружками, ждала взгляда, касания руки… Ах, как играли скрипки! И всё мимо, мимо меня! Проносились пары, юбки шелестели, кружились куполами, ленты в волосах… да всё мимо меня… было, было однажды… один только раз, почти случай. Кузина из каприза отказала какому-то кавалеру, и он пригласил меня… Ах, если б не случай, если б она не засмеялась! Так звонко, так оскорбительно! — она открыла глаза и снова усмехнулась. — Он от меня отшатнулся, как от прокажённой! Да потом глянул кругом, все хихикают, и он, стесняясь и закрываясь рукой, тоже прыснул в кулак… Дурак!
Она неожиданно цепко схватила мою руку и сильно сжала:
— Никогда никто не посмел бы смеяться надо мной, коли со мною был бы кавалер!
Лампа светила неровным светом, рождая всполохи на гранях хрусталя. Ночь за окном густела и заливала темнотой весь белый свет.
— Третьей карты не было и нет, — выдохнула она тихо, — как не было и первых двух. Русскому человеку подавай всё числом три… С первого раза он не верит! А фортуна была лишь в одной карте… В одной, но в третьей, — усмехнулась безумная старуха и подмигнула мне левым глазом.
* * *
На ночлег мне отвели небольшую комнату с простой мебелью и низким потолком. Широкое в две створки окно вы ходило на залитый лунным светом луг. Я прикрутил лампу: пламя съёжилось, затрепетало, едва касаясь фитиля. Выглянул в окно. Чёрные кроны деревьев застыли, очертив траурной каймой низ светлого неба. Угол господского дома и край крыльца с каменными вазами были видны совсем рядом. Ломкие сухие стебли в вазах были недвижимы, словно редкие штрихи углём на пепельном ватмане ночи.
Я тронул край печи, белевшей в углу комнаты. Было зябко, изразцы едва согревали ладонь. В этот миг боковым зрением я заметил, как кто-то со двора заглянул в окно и тотчас прошёл дальше. Я невольно отступил вглубь комнаты и упёрся в комод.
Позади меня возникло движение, и я резко обернулся. Дверь в комнату медленно отворялась. Непроглядный проём между белым полотном двери и стеной неумолимо расширялся, как треснувший лёд на реке: медленно и неизбежно он открывает бездну чёрной кипящей воды. Вошёл Томский. В свете луны был он бледен и странен. Я невольно покосился на стену за его спиной, проверяя на месте ли его тень? Чёрный её силуэт несколько меня успокоил.
— Я не причиню вам вреда, — начал молодой человек и при этом положил правую руку за отворот сюртука.
— Вы, я уверен, догадались, зачем я здесь, — он прошёлся по комнате, как давеча мерил шагами сени купца Игнатова. — Взгляните на меня, — он резко и с болезненной страстностью оборотился ко мне, — я нищ! Я молод и полон планов! Но я в заточении, в заточении нищеты!
Он судорожно перевёл дыхание и приложил ладонь к влажному от испарины лбу.
— Одно ваше слово, третья карта и — я свободен! Я уеду отсюда навсегда… Уеду в Париж! Как я хочу в Париж! Там свободные люди, среди них и я стану свободен. Быть может, там я встречу девушку, такую, которую вовек здесь не встречу! Мы будем путешествовать, увидим другие страны, встретим других людей и будем счастливы своей свободой! Одно только ваше слово!
«Однако ж какая странная у меня ночь! — подумалось мне. — Вовсе не так предполагал я провести её. Почему-то согласился приехать сюда. Предполагал привести в чувства старуху, а тут безумцами полон дом!» Позднее время да больше нелепость происходящего не давали мне собрать мысли воедино.
«Так-так, с чего он взял, что я знаю третью карту? Надо, чтобы он высказался, и тогда я смогу понять логику его вздора, а поняв, найду возможность направить его мысли в нужное мне русло».
— Да с чего вы взяли, что я знаю третью карту?! — воскликнул я, как можно более непринуждённо. Paul замолчал и склонил голову, как провинившийся студент. Пробор в гладко зачёсанных волосах белел, напоминая косой шрам. Томский медленно достал из-за отворота револьвер:
— Зачем вы так быстро отвечаете? Вы верно знаете карту!
Молодой помещик держал пистолет крайне неловко, видно, в первый раз. Двумя большими пальцами он с усилием оттянул тугой курок. Улыбнувшись своему успеху, словно дитя, слепившее песочный куличек, он навёл револьвер на меня.
— И не вздумайте умереть, чтобы явиться ко мне потом старухой! Назначьте карту, доктор!
— Господин Томский, — я прокашлялся, голос мой странным образом задрожал, мысли пришли в полное смятение, — послушайте, всё это нелепость и полный вздор! Я здесь по вашей же просьбе осмотреть графиню… Вашу тётушку… Я врач, ни о какой карте мне ничего не известно. Я случайно догадался!
— Случайно? — он моргнул. Пистолет дёрнулся. Я невольно зажмурился.
— Нет, дорогой доктор, не случайно. Вы прекрасно знаете, что ничто не бывает случайным: если кто-то заболевает туберкулёзом, то ничто, никакой случай не отвратит его кончины. Вопрос лишь в сроке: кто-то раньше, кто-то позже, но все отправляются в мир иной. Всё движется по заведённому порядку. Нет ничего случайного и в том, что я здесь, и в том, что вы здесь. И если я нажму курок, значит, вы не случайно согласились приехать сюда. Значит, вы стремитесь к смерти. Если я не нажму курок, значит, вы наверное, знаете карту. Значит, вы мне её назовёте.
Он снова моргнул и продолжил;
— Японцы говорят, что жизнь — это дорога. Дорога, которая петляет и вдруг выводит тебя на развилку. Не задумываясь повернуть налево или направо, ты идёшь дальше, упустив, что у тебя есть выбор. Тебя ведёт рок, фатум, судьба! Вот вы, Евгений Сергеевич, сейчас на развилке, а я — фатум, делаю одолжение, позволяя вам выбирать: свернуть влево или вправо.
Сумрак скрадывал черты его лица, но требовательный и торжествующий взор блестел и впивался в меня, требуя ответа.
Нет ничего более странного, чем смотреть в чёрный зрачок револьверного дула. Видеть тусклый блеск металла, мысленно видеть, как под сверлом мастера стальная заготовка превращается в ствол; как для смертоносного вращения пули седой оружейник неторопливо вытачивает спираль нарезок на внутренней зеркальной поверхности; как ладно подогнанные его натруженной рукой казённая часть, ствол и деревянная тёплая рукоять мгновенно складываются в то, что сейчас смотрит мне прямо в лицо; видеть и отказываться верить, что смерть придёт через мгновенье, придёт со вспышкой пламени и запахом порохового дыма.
— Послушайте, Томский, — начал я медленно, стараясь скрыть волнение, — я непременно назову карту. Только ваше логическое построение насчёт фатума и… прочее, — я сглотнул, — уязвимо.
Ворот сорочки давил мне горло и я, не торопясь, ослабил галстук.
— Можно ли вас понять, что я не волен пойти третьей дорогой? Моя свобода лишь в выборе одной из предрешённых судьбой?
— Верно! — воскликнул Томский, окончательно войдя в роль фатума.
— Значит ли это, что у меня нет шансов обмануть судьбу?
— Никаких! — радостно поддержал он меня и почти приставил дуло к моему лбу.
— Что ж, я назову карту, — пауза повисла меж нами, и, казалось, сумрак в комнате уплотнился от тишины.
— …Но вы, Томский, не обманете свою, — я снова сглотнул пересохшим горлом, — судьбу. Карты уже сданы! Туз лёг налево, а дама — направо. Вы не вольны предложить свой вариант. И коли вам суждено сорвать банк, вы его получите и без моей карты. Если ваш удел прозябать в этом флигеле, то назови или не назови я вам карту, ничего не измениться! Разве что смените этот дом на богадельню.
В этот момент чей-то силуэт заслонил убогий свет ночного неба, словно кто-то снова заглядывал в окно. Мы, не сговариваясь, отступили вглубь комнаты. Мелькнув на мгновение, тень исчезла. Бледный свет вновь залил комнату, очернив тени и размыв наши лица. Томский коротко взглянул на меня, словно проверял, не померещилось ли ему. Потом спрятал револьвер и опустил глаза. Ссутулившись, он быстро вышел из комнаты. Я повалился на кровать в изнеможении и не раздеваясь. Кажется, я знал третью карту.
* * *
Мне пригрезилось, что я лишь на мгновение сомкнул глаза, и сразу же раздался стук в дверь:
— Батюшка, милостивый государь, пора уж, поспешайте! — раздался голос.
Я вскочил. Комната была погружена в ночной сумрак. Взглянув в подслеповатое зеркало у кровати, я заметил, что на мне сюртук и галстук, повязанный вокруг высокого воротника белой сорочки. Меня словно осенило: всего несколько часов назад я покинул бал в доме купца Игнатова! И вот я, среди ночи, нахожусь в сельской глуши со странными и чужими мне людьми. Придя от этой мысли в замешательство, я отстранился от зеркала и повернулся к окну. Каково было мое удивление, когда я увидел, что окна господского дома горят, за ними какое-то движение, и коляски одна за другой подкатывают к шумному крыльцу.
За дверью меня ждала прислуга со свечой в руке. Скорым шагом мы направились по тёмным коридорам: женщина — впереди, освещая дорогу, я — следом, не понимая, что происходит, но готовый принять невероятность происходящего. Миновали одну комнату, другую. Спустя несколько поворотов вышли к переходу между флигелем и домом и, наконец, очутились в широкой зале, где над головой тяжело нависал балкон второго этажа, а пары невысоких колонн справа и слева открывали лестницы, ведущие наверх. Прямо передо мной начинались ступени вниз, в сгустившейся темноте за ними угадывались высокие окна.
Оглянувшись, я обнаружил, что моя провожатая покинула меня — красноватое пятно вдали коридора мелькнуло и исчезло. В тот же момент я услышал музыку. Где-то близко, но приглушённо, еле слышно, едва угадываемо, звучала музыка. Скрипки? Скрипки… И даже очень мило и, я бы сказал, легкомысленно. Звуки стали отчётливей, они прорывались кусками, и вот уже они складываются в мелодию, и вот уже откликаются во мне улыбкой, и наполняют меня радостным ожиданием невероятного: встречи, быть может, или чувства? «…Одной любви музыка уступает…» — нежданно мелькну ло в моей голове.
Я шагнул к дверям — как я не видел их раньше? Решительно потянул обе створки, и яркий свет обрушился на меня из огромной, наполненной людьми и музыкой, залы.
* * *
Я шёл не спеша мимо статских и военных, мимо разряженных дам и девиц, сдержанно кланялся и улыбался в ответ на доброжелательные поклоны незнакомых мне людей, растерянно оборачивался вослед незнакомке, скользнувшей по мне заинтересованным взглядом. Я шёл, и ожидание поразительного не покидало меня. В центре зала танцевали нескончаемый вальс. Шелестел шёлк, мелькали руки, проносились пары, блестели разгорячённые взоры, и улыбки недосказанной откровенности озаряли лица.
На небольшом возвышении, на противоположном конце зала, в окружении девиц сидела разряженная и нарумяненная старая графиня ***. Приглашённые гости подходили к ней с поклоном, роняли две-три фразы и удалялись. Старуха сидела, как изваяние, не видя и, казалось, не слыша никого. Меня окликнули. Подошёл Томский и увёл меня под руку в боковую комнату, где за несколькими столами шла игра. Мы приблизились к группе молодых людей. Томский меня пред ставил.
— Дорн? — спросил меня один из них, пехотный офицер с приятным и открытым лицом. — Вы — немец? Уж не из об русевших ли вы немцев?
— Именно так, — решил подыграть ему я, — имея мало истинной веры, имел он множество предрассудков.
— Вот как! — воскликнул другой, отрекомендовавшийся Суриным. — В душе вы игрок, но отроду не брали карты в руки?
Все дружно засмеялись, принимая этим меня в свой круг, и лишь Томский нахмурился: прикусив губу, он поглядел на меня долгим и недобрым взглядом. Когда дружная компания придвинулась к одному из столов, где пошла игра по-крупному, Томский отвёл меня в сторону.
— Дорн, — обратился он ко мне, глаза его блуждали и блестели нездоровьем, — при мне сорок семь тысяч. Это всё, что у меня есть!
Он замялся, отводя взгляд. И снова продолжил:
— Дорн, послушайте… Евгений Сергеевич, только вы можете спасти меня, моё имя и… — он взглянул на меня, — саму жизнь! Так сложилось… Да! Именно сложилось, что я похитил на службе триста тысяч. Мерзко, гадко! Я знаю, знаю! Не нужно так глядеть на меня! — прошипел он злобно и коротко оглянулся на играющих.
— Дорн, — заговорил он лихорадочно, — возьмите эти деньги и сыграйте две карты! Только две! Все сходится, вы полунемец, не играете, но, верно, игрок! Вы лишены сердечных привязанностей, вы одиноки — тем слаще играть с судьбой! Вы холодны и расчётливы, вы видите мир сквозь призму случая, верите, что путь ваш предначертан, одним словом — игрок! Сыграйте лишь две карты и верните мне триста тысяч, верните имя, честь и жизнь! Утройте, усемерите мою судьбу!
Я слушал, пытаясь понять, насколько опасно помешательство несчастного Paul. Тот схватил меня за руку и тихо, на этот раз удивительно спокойно, произнёс:
— Дорн, если вы не согласитесь, я застрелю вас. Всё одно — каторга!
Мы подошли к столу как раз на перемену игры.
— Позвольте поставить карту, — обратился я к банкомёту. Недавние мои знакомцы заулыбались и зашумели, поздравляя меня с удачным началом мистификации. В это время Томский быстро надписал мелом куш над моей картой.
— Сколько-с? — прищурившись, уточнил банкомёт. — Сорок семь тысяч?
При этих словах любопытствующие быстро перешли от соседних столов к нам.
— Что, бьёте вы эту карту? — не сдержавшись, почти выкрикнул Томский.
— Смею вам заметить, — последовало спокойное продолжение, — что карта ваша сильна, но я не могу метать иначе, как только на чистые деньги. С моей стороны, довольно вашего слова, но порядок игры…
Томский, не дослушав, бросил на стол несколько банковских билетов. Банкомёт молча поклонился и стал кидать карты на стол: одну — направо, другую — налево.
— Выиграла! — воскликнул я, немало подивившись совпадению выигравшей карты и той, что легла налево.
— Извольте получить? — спросил банкомёт.
— Нет, играю снова! — я заменил карту и уже сам мелом надписал новые цифры. Метающий побледнел и вытер испарину со лба. Ему тут же принесли сельтерской. Он стасовал карты и вновь стал отбрасывать: одну — налево, другую — направо. Карты равномерно ложились то на одну сторону стола, то на другую: налево легла девятка, направо — шестёрка, налево — король, направо — десятка, налево…
— Есть! — воскликнул я, заражаясь странным неспокойствием души, приводящим к ознобу и сухости во рту. Все в величайшем волнении смотрели, как я медленно открываю свою карту. Наконец, она открылась. Повисло молчание. Даже музыка из соседнего зала, казалось, стихла.
— Изволите получить, — банкомёт прервал молчание и выложил на стол несколько ассигнаций по сотне тысяч.
— Благодарю вас, — я слегка поклонился и развернулся, чтобы уйти. В это время рука Томского вцепилась мне в локоть.
— Вы безумец, если уйдёте сейчас! — прошипел он. — Я доверился вам единственно, чтобы удостовериться, что графиня открыла вам тайну! Она открыла вам тайну! И сейчас вы хотите уйти? Уйти, зная третью карту? Безумец! Играйте! Это, возможно, единственный шанс, который даёт вам судьба. Играйте! Отдайте мне половину, остальное — ваше!
Осторожно, но решительно я высвободил локоть и двинулся от стола, оставив его с выигрышем. Провожаемый восхищёнными и завистливыми взглядами, я шёл напрямую через зал к графине ***.
— Не откажите танцевать со мной, Ваша Светлость, — остановившись перед ней, я склонил голову. Девицы и приживалки, стоящие вокруг своей барыни, зашушукали, перемигиваясь и пряча улыбки и мелкие смешки в кулачки своих полных розовых рук. Графиня смотрела сквозь меня, и, казалось, перед её выцветшими глазами проплывали видения прошлого, где танцующие пары кружились, кружились, а она лишь смотрела на них со стороны, не вставая с кресла. Внезапно что-то дрогнуло в её лице: она нахмурилась, губы плотно сжались, а взгляд стал осмысленным.
— Ты, что же, шутки вздумал шутить? — спросила она тихо. — Надсмеяться хочешь?! Дурой выставить?!
Я протянул руку, предлагая ей подняться. Она в недоумении склонила голову и посмотрела на мою ладонь. Потом медленно высвободила из-под кружев руку и доверчиво положила свою сухонькую ладошку. Первый шаг был короток. Оркестр сделал паузу. Графиня перевела дыхание и сделала второй. Музыка отозвалась коротким всхлипом духовых и смолкла. Не дожидаясь следующего шага, она зазвучала вновь, набирая мощь и толкая нас вперёд. Каждый следующий шаг давался всё легче, всё быстрей и быстрей, и вот наша нелепая пара описала круг по зале среди застывшей и с удивлением следящей за нами публики.
— Вы сумасброд! — проговорила графиня, едва справляясь с дыханием и блестя повеселевшими глазами. Мы остановились аккурат возле её кресла. К нам подбежали дамы и девицы, раздались аплодисменты. Барышни наперебой прикладывались к щеке графини своими невесомыми поцелуями; кавалеры слетались со всех сторон бала, припадали на одно колено перед ней, говорили какой-то вздор и милые нелепости; офицеры гремели сапогами, улыбались и крутили ус, громко кашляли от нерешительности и щурили свои геройские карие глаза.
А музыка не смолкала! Она кружила над головами, вихрилась позёмкой по полу, заплетая лёгкие ноги прелестниц и лакированные штиблеты франтов, раздувала румянец девочек, приехавших на первый свой бал, и рождала детские надежды в сердцах вдовцов. Она носилась среди люстр, дробя огни на множество сверкающих кристаллов, металась среди колонн, топтавших «слоновьими ногами» блистающий паркет, и тихо звенела стылым стеклом в окне верхнего пустого этажа. Радость, радость освобождения наполняла сердце!
— Кавалер, Ваша Светлость! — прокричал я графине, силясь перекрыть музыку. — То был кавалер, валет! Третья карта — это валет! Верно?
Я увидел, как медленно и странно поворачивала ко мне свою голову старуха, как ехидно сощурился её левый глаз, как проступили румяна на её щеках.
Громко, так что враз всё примолкло, грянул выстрел. В наступившей тишине кто-то крикнул:
— Врача!
Я пошёл не спеша туда, где плеснула паникой и затихла толпа играющих, а застывшие фигуры у карточного стола вздыбились плечами и колючими спинами. Я пересекал залу, и люди отступали, пропуская меня вперёд, — я шёл словно по коридору.
В конце этого пути лежал Томский. Тёмное пятно крови липкой кляксой расплывалось на его груди. Я склонился над несчастным. Тело под окровавленной сорочкой уже остывало. Смерть наступила мгновенно. Здесь же лежал револьвер. Я распрямил пальцы убитого — зажатая карта выпала мне в руку. То был валет. Бубновый валет.
* * *
Я выпрямился и, не оглядываясь, вышел вон из залы. Миновав быстрым шагом пустой коридор, я толкнул дверь в самом его конце и очутился, судя по обилию стеллажей с книгами, в библиотеке.
— Браво! — раздалось при моём появлении, и сначала один хлопок, потом другой, а следом уже аплодисменты заплескались меж шкафов и множества полок с книгами. Прямо передо мной в кругу света стоял Кирилла Иванович и раскланивался. Среди восторгающихся я узнал Горемыкина, потом увидел Анну Леопольдовну, рядом Лизоньку, да вот и Куртуазов стоит рядом.
— Браво! — крикнула Анна Леопольдовна.
— Восхитительно! — вторил ей Горемыкин.
— Ах, как тонко вы ввернули бубнового валета! Мошенник, истинное слово, мошенник этот Paul! — завистливо восхитился Куртуазов.
— А доктор как похож! — взвизгнула остроносенькая Лизонька и захлопала в ладоши.
— А вот и наш доктор! — вскинул руку Кирилла Иванович. И вся толпа радостно бросилась ко мне.
* * *
Заканчивалась странная ночь. Мы с Кириллом Ивановичем одни задержались в трактире. Разъехались по своим домам и давно спали любители словесности, не томясь фантазиями и бессонницей. Заснул и литератор, уронив голову на стол и обхватив себя по-сиротски руками. Я глядел на копну его волос, с проволокой седины, и на душе было пусто и досадно.
г. Санкт- Петербург, зима 1833 — осень 1854
Комментарии Издателя
«…анекдот» — в XIX веке слово «анекдот» имело следующее значение: занимательная история о каком- нибудь известном человеке, необязательно с задачей его высмеять. Под «известным человеком» автор, вероятно, подразумевает себя.
«…Клара Гассуль» — испанская актриса. В 1825 году был напечатан и благосклонно встречен публикой сборник её пьес «Театр Клары Гассуль». Позже выяснилось, что это была литературная мистификация французского писателя Проспера Мериме.
«…акмеисты» — (от греческого «расцвет…») модернистская поэтическая школа, возникшая в России около 1911 или 1912 года под руководством Н. С. Гумилёва и С. М. Городецкого. Идеалами акмеистов были компактность формы и ясность выражения. К акмеистами себя относили также О. Мандельштам, А. Ахматова, Г. Иванов.
«…была поклонницей поэта Надсона» — Семён Яковлевич Надсон, русский поэт и эссеист второй половины XIX века. Был популярен среди антимонархически настроенной молодёжи.
«…рукой Сервантеса» — Мигель Сервантес — автор «Дон Кихота», в 1571 году, находясь на службе в испанском флоте, во время битвы при Лепанто потерял кисть левой руки. Много позже, уже вернувшись в Испанию, оказался в тюрьме, где и начал литературную деятельность.
«…пытал счастье вместе с рыжим инженером, сражался и погибал в отрядах этеристов!» — отсылка к произведениям А. С. Пушкина «Пиковая дама» и «Выстрел», точнее к их героям: военному инженеру Германну и отставному военному, добровольцем воевавшему против турок на стороне греков- этеристов, Сильвио.
«Томский, местный помещик…» — Томский, Графиня ***, Сурин — персонажи повести А. С. Пушкина «Пиковая дама». Редакция вынуждена предупредить читателя, что автор никак не мог встречаться ни с Томским, ни с Графиней *** по той простой причине, что персонажи эти вымышленные. Более того, они никак не могли оказаться в Сызранской губернии, так как были придуманы и созданы в Болдино Нижегородской губернии в 1833 году. Продолжая знакомство с «творениями» Е. С. Дорна, читатель берёт на себя всю полноту ответственности за последствия.
«…если б он не обдёрнулся на третьей карте» — «обдёрнуться» при игре в карты означает ошибиться, вытащив не ту карту.
«…одной любви музыка уступает…» — цитата из пьесы А. С. Пушкина «Каменный гость» из цикла «Маленькие трагедии».
«…зажатая карта выпала мне в руку. То был валет. Бубновый валет» — на языке французского разговорного обихода, начиная с XVII столетия, «бубновый валет» (valet de carreau) — мошенник, плут, человек, не заслуживающий уважения.
Дар украденный. Портрет неизвестного в мужском костюме. Новеллы 5,6
ДАР УКРАДЕННЫЙ
Я тронул извозчика за плечо, останавливая его на знакомом мне адресе. Здесь начались события, которые сделали меня подозреваемым. Правда, сначала я заделался солдатом трагической для всей России войны, потом судьбе было угодно вернуть меня в этот город и быть обвинённым в убийстве боевого товарища.
Дом и сад за невысоким забором нисколько не изменились. Помнится, у левого угла здания рос куст сирени. Сухие ветви глухо стучали на стылом ветру, а коричневая, словно из обёрточной бумаги, листва никак не хотела облетать. При каждом взмахе метели чёрные тени от куста раскачивались на стене в детской. В прихожей, всегда тёплой от топившейся беспрестанно в ту зиму печи, висели два зеркала: одно напротив другого. Встав между ними, я мог видеть множащееся бесчисленное количество раз своё отражение. Украдкой, чтобы не заметила прислуга, в каждое посещение я искал глазами самое последнее из них. Они дробились, уменьшались и отдалялись, терялись, и мне порой казалось, что там в глубине уже не я, а кто-то другой смотрит из глубины амальгамы. Смотрит на меня и не узнаёт. С той поры я ни разу здесь не был. Дом, его обитатели жили своей жизнью, а я — своей. Сколько таких домов на пути врача?
Для меня минувшие годы были полны потрясениями, потерями и недолгими радостями. Столько событий! И вот я снова у этой парадной. Вероятно, до сего дня у его хозяина не возникала надобность в помощи доктора. И слава Богу! Что касается до меня, то по некоторым причинам и я не стремился к посещению уважаемого Павла Андреевича Трефилова, присяжного поверенного при окружном суде, надворного советника и вдовца.
Одно время я часто бывал в их доме по врачебным делам. Той зимой было много случаев пневмонии. Многие мои коллеги в этой связи опасались вспышки туберкулёза, но, как оказалось, их опасения были чрезмерны. Так случилось, что Павел Андреевич обратился именно ко мне, поскольку домашний доктор Илья Федорович Анисимов сам слёг в постель и рекомендовал меня в качестве достойной замены. Чему я был несказанно рад и глубоко благодарен пожилому своему коллеге. В те дни я покинул службу земского врача и, оставшись в городе, крайне нуждался в практике. Дочь Павла Андреевича, Лидочка, ученица седьмого класса женской гимназии, захворала, к несчастью, двухсторонней пневмонией. Я нашёл её в критическом состоянии. Бедная девочка дышала часто и поверхностно. Временами она заходилась от сухого кашля так, что голова её со спутанными русыми волосами отрывалась от подушки, тело сгибалось, а сама она едва не доводила себя до рвоты. Приступ кашля заканчивался тем, что несчастное дитя обессиленно валилось в жаркую свою постель. Безучастное, бледное лицо её едва выделялось на фоне белоснежного белья. Носогубные складки уже приобрели синюшный оттенок, а лоб был покрыт липким, не высыхающим потом. Пульс едва прощупывался, был нитевидным и частым. Павел Андреевич с трясущимися губами, не сдержав рыдания, вышел из комнаты. Аускультация и перкуссия по методу Шкоды утвердили меня в первом подозрении о наличии пневмонии. Не мешкая, я набрал в шприц камфоры и ввёл маслянистую жидкость под кожу на плече девочки. Когда дыхание её стало более размеренным и глубоким, я велел укрыть больную шубами и раскупорить утеплённые на зиму окна. Застоявшийся, затхлый воздух сменился морозным, живительным. После проветривания внесли раскалённые камни в железном ящике, укрытом влажной простыней. Комната быстро наполнилась теплом, а воздух приобрёл необходимую влажность. Но девочке не становилось лучше. Её худенькое тельце источало жар. Ни натирание водкой, ни влажные компрессы не давали нужного эффекта. Лидочка умирала. Сестра Павла Андреевича, старушка во всём чёрном, уже несколько раз подходила ко мне, спрашивая, не послать ли за батюшкой, не пора ли соборовать Лидочку. Я упорно отмалчивался.
В эти мгновения, когда черты лица больной стали заостряться, холодное, тёмное сомнение, скрывавшееся до поры до времени в отдалении, вдруг проявилось и начало разрушать мою решимость. Стряхнув с себя оцепенение, я раскрыл свою сумку и достал пакетик с байеровским порошком. Я знал, что рискую. Знал, что лекарство имеет как целительные, так и пагубные свойства для организма. Ещё Парацельс заметил, что яд может быть лекарством, а лекарство — ядом: все определяет доза вещества. В ту минуту, стоя перед постелью умирающей, я гнал от себя мысль о возможных осложнениях. Ожидаемый мною эффект должен был переломить ход болезни. Бывают моменты, когда от сострадания врач впадает в отчаяние и в этом ослеплении не совершает тот единственный, за гранью обыденного, шаг, ведущий к спасению. Или к гибели. Шаг дерзновенный, навстречу провидению, оставляющий тебя один на один с Богом. Это и есть шаг за пределы познанного, за грань рационального, за грань самосохранения. Я высыпал половину пакетика в стакан с тёплой водой и почти силой влил жидкость в рот находящейся в беспамятстве девочки. Когда сумерки затопили комнату, наступил кризис. Лидочка, утонувшая в «сугробах» постели, шевельнулась, вспугнув затаившиеся по углам тени. Открыла глаза, просветлевшие после отхлынувшей мути лихорадки, и попросила пить.
В последовавшие две недели она медленно, но упорно выздоравливала. Молодость, питание с козьим молоком, доброе и сочувственное отношение Павла Андреевича брали верх над болезнью, не давая ей расправить свои чёрные крылья и отодвигая тень туберкулёзной инфекции. Как вы могли заметить, радость от одержанной победы подвигла меня на некоторые высокопарные метафоры. Оправданием тому может служить лишь возвышенное состояние моей души, порыв которой на короткий миг слился с предначертанным и вызволил бедное дитя из беды. Да и меня наградил счастьем. Как оказалось, ненадолго.
На Сретенье Павел Андреевич пригласил меня в кабинет, усадил в глубокое кожаное кресло и стал молча прохаживаться за моей спиной. Наконец он сел за письменный стол и тяжело взглянул из-под густых бровей.
— Евгений Сергеевич, — прервал он тягостное молчание, — Лидочка, благодарение Богу, поправляется…
Он снова замялся, отвернувшись в сторону, словно ему не выносимо тяжко было смотреть на меня.
— Милостивый государь, не сочтите за неблагодарность… — голос его звучал непривычно, словно каждое слово вызывало в нём муку, — одним словом, Евгений Сергеевич, дорогой мой, не бывайте у нас!
Он вскочил из-за стола и стал энергично расхаживать на этот раз перед самым моим лицом.
— Не знаю, как вам объяснить! Поймите отца, дорогой доктор! Лидочка — единственное, что держит меня в этой жизни. Софья Никитична, её мать… упокой, Господи, душу её с миром… была моим счастьем и опорой! Господь призвал её к себе. Знаете, Евгений Сергеевич, я было запил, страшно запил! Но Лидочка спасла меня! Дитя неразумное, душенька Лидусик, заново открыла для меня радости жизни. Дорогой мой доктор! Дорогой Евгений Сергеевич, она ведь ещё совсем ребёнок, она дитя бесхитростное и восприимчива к счастью и к несчастию в равной мере! Ваши визиты к ней, ваше участие и слова, обращённые к ней, возбудили в ней нелепую фантазию, романтические чувства! Лидочка влюблена в вас!
Произнеся, наконец, эти тяжкие для него слова, Павел Андреевич замолчал и обессиленно повалился в своё кресло. Для меня его сообщение прозвучало, как гром среди ясного неба. Я и в мыслях не мог представить такого поворота событий. Однако память мне услужливо стала предлагать картинки воспоминаний. Теперь в свете сказанного я увидел их иначе. Через несколько дней после кризиса, когда к больной вернулись силы, я настоял, чтобы она села в постели и начала делать дыхательную гимнастику. Чтобы преодолеть её апатию, характерную для этого периода выздоровления, я принялся изображать ветер, который гонит по волнам парусник. Надувал щёки и дул на маленький кораблик в тазу с водой, который велел поставить рядом с постелью. Кораблик я смастерил накануне ночью, и он легко, подчиняясь напору выдуваемого мной воздуха, скользил по глади «океана». Лидочка несколько секунд в недоумении смотрела на моё чудачество, потом тихо рассмеялась и присоединилась ко мне, надувая щёки и силясь изменить движение парусника. С тех пор каждую нашу встречу мы начинали с этого упражнения, смеясь и радуясь быстрому скольжению игрушечного судёнышка. В дальнейшем по мере того, как силы возвращались к ней, Лидочка стала вставать, чтобы делать несколько шагов по комнате. И всякий раз она была одета в красивый в своей простоте халат. Теперь я вспоминаю что, осматривая её, я замечал, как тщательно причёсана она бывала, как волосы её были схвачены цветной лентой или красивым гребнем. Мне и в го лову не приходило видеть в этом нечто большее, чем стремление к опрятности. Она вспыхивала и мучительно краснела, а не оформившееся девичье тело вздрагивало от каждого моего прикосновения, когда я проводил аускультацию или перкуссию лёгких. Временами я ловил на себе её долгий взгляд, значения которому на тот момент не придавал, но теперь, сидя напротив Петра Андреевича, я чувствовал смущение и невнятное чувство вины. Я решительно поднялся.
— Милостивый государь Павел Андреевич, извольте не беспокоиться. Лидочка поправилась. В моей помощи она более не нуждается. Я пришлю свои рекомендации по гимнастическим упражнениям и по рациону питания. Советовал бы летом свозить её на воды. Лучше в Ялту или Гурзуф. Уверен, вы найдёте нужные слова, чтобы объяснить Лидочке прекращение моих визитов. Не утруждайтесь меня провожать. Всего наилучшего.
Я откланялся и вышел. В прихожей, вспомнив, что именно сейчас Лидочка ждёт, что я зайду, я замешкался, стоя меж двух зеркал. В тот момент было недосуг разгадывать свои отражения. Мне представились её светлая комната, она, сидящая на стуле в цветастом платьице и со сложенными на коленях ладонями, её обращённые ко мне зелёные глаза и обезоруживающая юношеская откровенность во взгляде. Я схватил галоши и выбежал вон.
* * *
Спустя годы я снова стою у парадной. Швейцар, лицо которого было мне незнакомо, распахнул зеркальные двери и безразлично поклонился кивком головы.
Накануне вечером, получив записку от Павла Андреевича с приглашением, я некоторое время колебался. Прошло меньше суток после моего возвращения. Путь в город и само путешествие были долгими, многотрудными, и мне хотелось какое-то время побыть одному, отдохнуть. Однако просительный тон и обращение «дорогой Евгений Сергеевич» принудили меня нанести визит, не откладывая, как того и просили. В прихожей, раздевшись, я, признаться, ожидал, что Павел Андреевич выйдет ко мне. Напрасно.
Послышались шаги, тяжёлая штора раздвинулась, и в проёме двери появилась молодая женщина. Не вглядываясь в её черты, я отчего-то моментально понял, что передо мной повзрослевшая Лидочка.
— Здравствуйте, Евгений Сергеевич, — её голос сохранил прежние интонации, но звучал ровно и без прежней сердечности.
Я поклонился:
— Лидия Павловна, здравствуйте.
В эту минуту я пожалел, что оделся не так тщательно, как сейчас хотелось бы, не сбрил куцую свою бородку, появившуюся во время плавания, что голос мой звучал хрипло после холодных ветров и несчётного количества выкуренных папирос. Тем временем мы шли по коридорам.
— Папа нездоров и предпочитает проводить время в кабинете, — пояснила она и, стукнув в дверь предупреждая, впустила меня.
С тех пор, как мы виделись с ним, господин Трефилов сильно сдал. Щёки его обвисли, волосы поредели и подёрнулись сединой, словно пеплом, плечи ссутулились. Он полусидел на кушетке и, когда мы вошли, читал. Он отложил книгу в сторону и снял очки.
— Евгений Сергеевич? — он близоруко прищурился в мою сторону, — присаживайтесь, любезный Евгений Сергеевич. Лидочка, вели принести нам хересу.
Я сел. Спустя минуту вернулась Лидия Павловна и молча села в отдалении.
— Евгений Сергеевич, благодарствуйте, что пришли не мешкая. Есть обязательства, которые следует выполнить загодя. Вот я вам отчёт сейчас, не сходя с места, и дам.
— Помилуйте, Павел Андреевич, — воскликнул я удивлённо, — какой отчёт и в чём?
— Как же, как же, — хозяин дома обеспокоенно завозился на кушетке, спустил ноги и уселся покрепче, откинувшись на невысокую спинку.
— Как же, Евгений Сергеевич, вспомните! Год тому назад, накануне вашего отъезда, мы виделись в окружном суде. Вы поджидали меня после завершения прений. Я прекрасно помню это дело, судили чиновника Сырцова за кражу казённых денег. Вы подошли ко мне и…
Рассказ Павла Андреевича Трефилова
Я вышел из зала заседания, где было невероятно душно и жарко, и поспешил к открытому во двор окну. С наслаждением подставил свое пылающее лицо лёгкому ветерку, исходящему от тенистого уголка за высокими кустами сирени, и прикрыл глаза.
— Павел Андреевич, — окликнул меня незнакомый голос.
Я, досадуя, обернулся. Передо мной стоял среднего роста господин, одетый просто, но не без изящества и вкуса. Он мял в руках шляпу и чувствовал себя неуверенно. На вид он был лет тридцати пяти, т. е. уже в возрасте, но полный сил и здоровья. Выбритое лицо его было несколько вытянуто книзу, голубые пронзительные глаза оживляли его малоинтересные черты.
— Павел Андреевич, — повторил он, — признаться я надеялся, что вы узнаете меня. Я — Дорн, Евгений Сергеевич, доктор.
«Боже мой! Как неловко! Как я мог не признать человека, который спас мою единственную дочь. Пусть это и было несколько лет тому назад, и Лидочка уже превратилась в барышню, и многое произошло с тех пор, но мне непростительно и в высшей степени неблагодарно забыть её спасителя!» Скажу откровенно, я даже покраснел от неловкости, в которую сам себя и поставил.
— Евгений Сергеевич, любезнейший наш исцелитель! — воскликнул я, горячо пожимая его руку, — прошу простить покорно, что не сразу вас признал. Всему виной духота и скверная речь прокурора, — попытался я сгладить возникшую холодность.
Мы прошли в служебное помещение, предназначенное для судейских чиновников и сели на стулья возле пустующего стола.
— Как поживаете, милый доктор? — искренностью я хотел вернуть дружественность, которая установилась меж нами во время болезни Лидочки.
— Благодарю вас, Павел Андреевич, — улыбнулся тот в ответ, — вот, видите ли, отправляюсь в долгий путь, в морское путешествие. Можно сказать, океаническое. Оно займёт месяца три. В связи с чем решил обратиться к вам с просьбой, которая, надеюсь, не очень вас обременит.
— Конечно, конечно, мой друг! Все, что в моих силах, как говорится, je suis votre disposition! Евгений Сергеевич кивком поблагодарил и приступил к изложению просьбы.
— Мой товарищ по Маньчжурской кампании после долгого лечения в госпитале поселился в нашем городе, — начал он.
— Помилуйте, доктор! — прервал я его. — Как, вы воевали? Вы воевали в Маньчжурии?! Я всегда считал вас сугубо гражданским человеком, Евгений Сергеевич!
Недоверчиво и в некотором недоумении я смотрел на него. Он улыбнулся и вздохнул. Вероятно, я затронул не самые лучшие его воспоминания и уже раскаивался в своей бестактности, но доктор пояснил:
— Я пошёл добровольцем, и в качестве вольноопределяющегося был приписан лекарем к дивизии генерала Гернгросса.
Он провёл пальцами по лбу несколько раз, словно пытался стереть свои мысли о прошедшем, и добавил:
— Да-с, имел такую честь. Собственно, я и воевал-то всего несколько недель: принял участие в боях под Сандепу.
Он помолчал и снова продолжил:
— Так вот-с, товарищ мой Иван Ильич Красавин болен и ограничен в передвижениях, — и тут же пояснил:
— В физическом передвижении. Разумеется, при нём есть сиделка, и всё, что касается материального обеспечения, не требует ровным счётом никакой помощи со стороны. Но всё же, оставляя его на длительное время в одиночестве, я просил бы вас, Павел Андреевич, не отказать, если паче чаяния возникнет какая надобность. У полковника нет близких друзей в нашем городе, а вот надобность представлять его интересы в казённых учреждениях не часто, но может возникнуть.
Он поднял на меня глаза:
— Откровенно сказать, мне больше не к кому и обратиться.
Я тотчас же заверил его в полном своём понимании дела и убедил доктора, что это ничуть не затруднит меня. Тем более, что до его возвращения, как я понял, не такой уж и большой срок. Мы распрощались сердечно, словно и не было в нашем знакомстве того досадного недоразумения, что прервало наши отношения.
В ту же неделю я отправил человека по адресу, указанному доктором, с запиской, в которой в учтивой форме предлагал Ивану Ильичу свою помощь и всяческое содействие в делах. Ответ последовал в тот же день. Адресат в самых изысканных выражениях извещал, что с благодарностью принимает мою готовность к содействию, поскольку рекомендатель, здесь он упомянул нашего общего знакомого, является человеком, пользующимся его полным доверием. Здесь же он просил по скорее войти в его дела.
К сожалению, в те дни я был чрезвычайно занят защитой горемыки Сырцова и замешкался с тем, чтобы приступить к выполнению своего предложения.
Рискуя отклониться от течения настоящего повествования, тем не ме нее все же замечу без ложной скромности, что после оглашения вердикта присяжных по делу о растрате, моего подопечного немедля освободили в зале суда. Так то-с! Спустя несколько дней после указанных событий за утренним чаем я просматривал газеты и обратил внимание на заметку в судебной хронике о взятии под стражу некоего Красавина Алексея Ивановича — студента университета, приехавшего на каникулы к своему родителю и, по версии полиции, отравившего И. И. Красавина, как написал репортер: «… пользуясь беспомощным состоянием несчастного…». Я тут же вспомнил полученное неделю тому назад письмо, и меня охватило чувство глубокого огорчения от мысли, что я вот же не доглядел за отставным военным и тем самым не выполнил данное доктору обещание.
Наскоро позавтракав и несмотря на ненадобность в этот день быть в присутствии, я отправился в окружной суд исключительно ради дела о задержании студента. Не найдя никаких следов этого происшествия, я выяснил, что задержанный, скорее всего, пребывает в полицейском участке недалеко от Дровяного рынка. Как оказалось, юноша подвергся предварительному полицейскому задержанию и был помещён в арестантскую там же в участке. Это встревожило меня, потому что доподлинно известно, сколь много вольностей могут допустить полицейские, не неся при этом никакой ответственности. С другой стороны, до прибытия следователя его не могли официально допросить. Размышляя об этом, я пришёл к заключению, что открывается прекрасная возможность получить непредвзятое мнение самого задержанного до начала настоящего следствия.
Приехав, я представился поверенным в делах Красавина Ивана Ильича и настоял на встрече с подозреваемым. Я сунул дежурившему полицейскому целковый и попросил устроить нам свидание в каком-нибудь чистом помещении. Меня отвели в дознавательную комнату, где стояли стол и два стула.
Дверь вскоре отворилась, и ввели долговязого юношу в мятом сюртуке и несвежей сорочке. Лицо его обрамляла негустая борода. Волосы были аккуратно зачёсаны набок. Эта манера, однако, не могла скрыть раннюю лысину, идущую ото лба. Длинные руки его плетьми висели вдоль ссутулившегося туловища. Он с интересом взглянул на меня и подался было вперёд с намерением заговорить, но осёкся и опасливо оглянулся на полицейского. Я кивком отпустил конвоира и предложил студенту присесть.
— Надворный советник Трефилов Павел Андреевич, — представился я, — поверенный в делах вашего покойного батюшки.
Красавин с удивлением взглянул на меня и промолвил:
— Но у отца не было адвоката!
Он спохватился и уже спокойнее продолжил:
— Прошу извинить меня, Павел Андреевич! В свою очередь позвольте представиться и мне — Алексей Красавин, студент Казанского университета. Впрочем, что ж я? Вы наверняка знаете!
Он замолчал, раздумывая. Потом спросил:
— Значит, вы осведомлены, по какому такому праву меня упрятали в этот клоповник?
Я посчитал нужным промолчать прежде, чем ответить. Пользу в таких паузах я вижу огромную. Человек, находящийся в нервном возбуждении, но не потерявший присутствия духа, во время проистекающего молчания нередко сам находит ответ на заданный вопрос. Ежели нет, то он, вероятнее всего, действительно не отдает себе отчёт о причинно- следственных связях происходящего. По реакции собеседника я с успехом могу судить о душевной силе человека, попавшего в беду, и о его готовности противостоять неправедному обвинению.
Алексей Красавин молчал, обхватив себя длинными руками и затравленно поводя глазами от окна к столу и обратно. «Нда-с! Малый совсем растерян и подавлен. В довершении психика его неустойчива к потрясениям», — заключил я.
— Алексей Иванович, — начал я спокойно, — вас задержали по подозрению в умерщвлении вашего отца Ивана Ильича Красавина.
Взгляд его водянистых серых глаз остановился на мне, и он некоторое время сидел не шелохнувших. Потом он рывком поднёс ладони к лицу, словно рассматривая их, задрожал и, закрывшись от меня руками, глухо зарыдал. Я быстро подошёл к двери и, приоткрыв её, приказал:
— Любезный, принеси-ка воды. Быстро!
Спустя минуты две — три Алексей Иванович успокоился. Я почёл за лучшее сразу обрисовать ему картину ближайшей будущности:
— Судебный следователь, который только и имеет право вести дознание, вероятно, вскорости прибудет. Он учинит вам допрос по обстоятельствам дела. Не сомневаюсь, что предварительное следствие, им начатое, будет сопровождаться обыском и выемкой доказательств. К сожалению, предъявленное вам обвинение лишает вас возможности выйти под залог или под поручительство, и вы всё это время будете под стражей. Далее ваше дело рассмотрит прокурор, а после его направят в судебную палату для решения о предании суду. Дай Бог, нам удастся прекратить разбирательство ещё на этой стадии! Если вы, Алексей Иванович, доверитесь мне уже сейчас и расскажете, как происходили события во время смерти вашего батюшки, то я смогу в полной мере взять на себя вашу защиту. Разумеется, если у вас нет других вариантов в выборе адвоката.
Красавин поднял голову и негромко проговорил:
— Прошу простить меня, Павел Андреевич, вы сказали, что ведёте дела моего отца. Но я от него ни разу не слышал об вас ни слова. Уж простите великодушно!
— Это не удивительно, — пояснил я, — ведь мы с Иваном Ильичом даже не виделись. Я предложил свою помощь буквально за две недели до его кончины. В бумагах вашего отца наверняка можно будет отыскать мою записку. Равно как и я могу предъявить вам его письмо ко мне.
— Да-да, благодарю вас, — поспешил ответить молодой человек, — конечно, вот всё и разъяснилось. Конечно!
Он горестно завздыхал, собираясь с мыслями. Наконец за говорил:
— В последние несколько лет мы виделись с отцом очень редко…
Рассказ Алексея Ивановича Красавина
В последние несколько лет мы виделись с отцом очень редко. Вы должно быть знаете, он был в войсках. Сперва в Туркестане, потом в Маньчжурии. После ранений он долго лечился прежде, чем поселился в вашем городе. Я приезжал к нему в лето, когда он только- только обосновался здесь. Он уже и тогда страдал от полученных ран, но бодрился, иногда совершал прогулки в конной коляске. Откровенно сказать, мы в тот мой приезд повздорили, и я до сих пор корю себя за свою несдержанность, объяснимую лишь глупым моим юношеским максимализмом. Мы расстались сухо, не простив друг другу сказанных слов. Совсем недавно я получил от него телеграмму, в которой он извещал меня о надобности нашей встречи и требовал безотлагательного приезда.
— В его манере изложения, — мягко перебил меня Павел Андреевич, — было ли что-то необычное для вас?
— О нет, — я горько улыбнулся, — батюшка был резок в суждениях и в делах. Он не делал различий в адресатах, будь то подчинённый или его единственный сын.
Замешкавшись на воспоминаниях, я продолжил:
— Четыре дня тому назад я оказался в его доме. Значительная перемена в его облике поразила меня чрезвычайно. Он был немощен, бледен и изнурён болезнью. Несмотря на это, характер его не поменялся: как всегда, сдержан в проявлении чувств и деловит. Мы поговорили о его делах. Он сообщил, что не видит более возможности ими заниматься, что теперь он передаёт их своему поверенному… — в смущении я замялся, — вы теперь понимаете, Павел Андреевич, что, помня об этом, ваше заявление меня… в некоторой мере смутило. Ведь вы ничего не сказали о получении его письма с распоряжениями. Похоже, Павел Андреевич тоже смутился, вероятно, из-за этой неразберихи с бумагами, но просил говорить дальше. Я продолжил.
— …Поверенному, а после своей смерти управление всеми делами он передаёт мне.
— Что подразумевается под управлением делами, Алексей Иванович, какие дела? — уточнил адвокат.
— Видите ли, мой дед по материнской линии лет пятнадцать тому назад приобрёл акции Манташевского общества и общества Нобеля. После смерти моей матушки в 1898 году отец унаследовал весь капитал. По тем временам он был скорее символическим, чем представлял некую ценность. В последние годы бумаги стали приносить изрядные доходы, которые отец переводил в Сибирский торговый банк. Собственно, управление бумагами и деньгами и было его занятием после выхода в отставку. Так вот-с. После свидания с отцом я на некоторое время был предоставлен самому себе. К нему приходили какие-то люди, в основном военные, и он был занят приёмом посетителей. Я же просматривал свои конспекты, погружался в чтение последнего бюллетеня Московского общества испытателей природы. Видите ли, это волнующая меня тема и область научных изысканий. Подумав, что последнее вряд ли представляет интерес для нашего дела, я вернулся к событиям последних дней:
— Комната моя примыкает к кабинету, и я нередко слышал приглушённые стеной возгласы приветствия, редко смех. Однако в большинстве своём встречи эти не были шумны. Визитёры покидали дом со сосредоточенным выражением лица, нередко удручённые. К вечеру батюшке становилось хуже, и он просил сиделку дать ему лекарство. После приёма отец спал недолго и временами было слышно, как он пытается ходить по кабинету. Потом всё затихало до утра. Мне тоже не спалось, я читал или писал, иногда выходил из своей комнаты и в эти минуты видел свет в узкой щели между полом и полотном двери. Тем не менее я не решался зайти. Отчасти из-за холодного обращения отца ко мне, но в большей мере из-за боязни потревожить его хрупкий сон.
Однажды в ночи я услышал явственный стон из-за его двери. Стон повторился несколько раз, а потом отец закричал. Перепуганная сиделка выскочила из своей комнаты, и мы вошли к нему. Батюшка метался в постели. Завидев нас, он пытался сдерживаться. Но по выражению его лица, искажённого мукой, я понял, что боль, которую он испытывал, была выше человеческого терпения. Обращаясь к сиделке, он прохрипел:
— Скорее пошлите за ним, скорее, скорее!
Она бросилась вон, я же остался, застыв перед диваном, на котором мой несчастный отец боролся с недугом. Было видно, как он терпит эту муку, сжав плотно губы и зажмурив глаза. Из-под его век безостановочно текли старческие слёзы, а лоб покрылся испариной. Вероятно, от своей беспомощности, непонимания каким образом поступить, а, вернее всего, из острой жалости к отцу я неожиданно для самого себя бросился на колени перед ним и прижался лбом к его руке. Батюшка судорожно отдёрнул свою руку и прохрипел:
— Нет, нет, не сейчас! Выйди, не смотри на меня!
Я послушно поднялся с колен и медленно отступил к дверям. В это время в комнату буквально ворвался человек. Едва не оттолкнув меня в сторону, он стремительно подошёл к постели больного. Я вышел. Вместе с сиделкой мы некоторое время стояли перед закрытой дверью и ждали. Она шёпотом известила меня, что такой тяжёлый приступ повторяется уже не впервой. Последний случился с ним второго дня, и что батюшка Иван Ильич мучается несказанно. Он даже решился призвать отца Владимира из соседней церкви святого Пантелеймона для соборования. Аккурат накануне моего приезда. Но, видно, святой Пантелеймон — не помощник, потому как приступы становятся всё чаще и чаще. А надобно было всё же просить святителя Николая, он де заступник и небесный покровитель всех воинов.
Томительное ожидание наше продолжалось около двадцати минут. Затем в дверях появился ночной незнакомец и, обращаясь к сиделке, устало произнес:
— Он заснул. Не тревожьте его до пробуждения. Ему нужен отдых.
Кивнув мне, как постороннему, он быстро прошёл по коридору и исчез. Измученные, мы некоторое время ещё простояли под дверью кабинета, не решаясь войти. А затем взглянув друг на друга и, не произнеся ни слова, разошлись по своим комнатам.
После тяжёлого сна я пробудился поздно и тотчас же прошёл к отцу. Он сидел, спустив ноги на пол, был бодр, глаза его оживлённо блестели, и он улыбнулся моему приходу. Некоторое время мы говорили о всяких пустяках и радовались наступающей весне. Потом снова явились посетители. На этот раз то были люди простого звания. Взглянув на их заношенные шинели, я подумал, что они были отставными солдатами или низшими чинами. Выйдя от моего батюшки, они нередко кланялись в пояс закрытым дверям, крестились на иконы, бормоча слова то ли молитвы, то ли благодарности. Многие обращались ко мне с желанием подсобить чем по хозяйству, но, поблагодарив, я отказывался: в доме хватало прислуги. К тому же истопником и для прочих хозяйственных нужд был взят человек из этих же отставных солдат. Никифор, так звали солдата, объяснил мне, представляясь по моему прибытию, что ни копейки не возьмёт пока «Их Высокоблагородие хворает». К середине дня сиделка вышла в прихожую и велела прислуге никого боле не принимать: Иван Ильич устал. Она предложила мне пройти в кабинет, потому что батюшка желает меня видеть. Я застал его сидящим за столом в халате. Рядом на столе стоял стакан крепкого чаю в серебряном подстаканнике. Иван Ильич что-то быстро писал. Не прерывая своего занятия, он приветствовал меня:
— Присядь, нужно поговорить.
Он сложил исписанный лист в конверт, надписал адрес и запечатал письмо.
— Алексей Иванович, — обратился он ко мне так, как обращался лишь в минуты серьёзного волнения, — ты верно заметил, что здоровье подводит меня и отвлекает от важных дел. Поэтому я решил не тратить время в ожидании лучшего и сейчас даю тебе непременное к выполнению задание. Запомни, это очень важно. Люди, что сегодня приходили ко мне, — это низшие чины моего полка. В отставке, разумеется. Как и я. Жизнь вне армии для многих из них сложилась самым скверным образом. Нужда и болезни. Я их поддерживал деньгами, как мог. Другим, у кого есть силы и смекалка, помог открыть своё дело. Этим я давал деньги под долговые расписки. Знаешь, русского человека это дисциплинирует. Он трезвее глядит на самого себя. Так вот-с, Алексей Иванович…
Батюшка прервался, разглядывая низкие облака за окном. Я невольно повернулся в ту же сторону. В разрыве между тяжёлыми глыбами свинцовых туч неожиданно блеснула синь весеннего неба.
— Если со временем, — он прервал мою мечтательность, — ты обнаружишь среди моих бумаг такого рода обязательства, разыщи этого человека и верни ему расписку. Если в течение недели не удастся разыскать должника, то сожги эту бумагу к черту!
Он остановился и перевёл дыхание.
— Ты понял меня, Алексей Иванович? — строго спросил он меня.
Я тотчас представил себя стоящим в полевой палатке в кругу офицеров, получавших приказ к наступлению. Кивнул и ответил:
— Я выполню это, отец.
— Скажи, что не отступишься от своего слова, — - он требовательно взглянул и тут же остановил меня, едва приподняв слабую свою руку, — впрочем, не нужно, я вижу. Он устало откинулся на спинку кресла.
— Вот и всё, Алёша, ступай. Я устал. Пожалуй, вздремну. Не тревожься.
Он поднёс к губам стакан с чаем, сделал глоток и поморщился. Потом потянулся к стопке бумаг, но сделал это так неловко, что бумаги с шелестом рассыпались по столу и накрыли белым покровом небольшой серебряный поднос, на котором под прозрачной марлей стояли приземистые металлические коробки.
Я поспешил помочь: собрал их все в аккуратную стопку, сдвинув в сторону поднос с тускло блеснувшим шприцем и звякнувшие под моей рукой склянки. Я поклонился и вы шел.
Вечер прошёл спокойно, без волнений. Сиделка, заглянувшая вечером к больному, успокоительно известила меня, что отец почивает, и ему, кажется, лучше.
Утро было дождливым. Проснувшись рано — небо за окном едва просветлело — я прислушался. Ровный шум дождя и редкий едва различимый скрип балок над головой нарушали царившую в доме тишину. Я быстро оделся и вышел из комнаты. Почти в ту же минуту отворилась дверь напротив, и появилась сиделка. Не сговариваясь, мы подошли к кабинету и прислушались. Я не могу припомнить свои мысли в тот момент, но отчётливо помню, что предчувствия беды не было. Мы толкнули незапертую дверь. Горела лампа у изголовья постели. Отец полулежал на высокой подушке. Лицо его было спокойно и мертвенно бледно.
Последующие события смешались у меня в какую-то фантасмагорическую череду лиц, мелькавших передо мной. Незнакомые люди, представлявшиеся сослуживцами, околоточный надзиратель, потом участковый пристав и, наконец, полицейский участок и арестантская комната.
— Вот и всё, — так я закончил свой рассказ.
Продолжение рассказа Павла Андреевича
— Согласитесь, — после некоторой паузы в своём повествовании, во время которой Трефилов несколько раз прикладывался к глубокой рюмки с хересом, он продолжил:
— Я оказался в неловком положении. С одной стороны, молодой человек доверился мне и рассказал всё простодушно, как на духу. Тем самым доверившись мне, так сказать де-факто принимая мою юридическую помощь. Но де-юре у меня как будто бы и не было прав представлять его интересы, т. к. злосчастное письмо, отправленное Иваном Ильичом, каким-то невероятным образом не дошло до меня! Что прикажете делать, милостивый государь?
— И тут я решил, — ответил он самому себе, — как бывало в дни моей юности и вольного студенчества, пренебречь своими страхами, формальностями, которые мешают совершить благородное дело и сыграть ва-банк. Как-никак, моё имя в городе известно и до поры до времени хватит и одного моего слова, чтобы убедить всех полицейских и судейских в своей состоятельности в этом деле. Вот-с! Решил и приступил к Алексею Ивановичу с некоторыми вопросами. Мы только стали обсуждать с ним возможные варианты действий, как отворилась дверь, и вошёл Порфирьев Осип Никитич — судебный следователь.
Надобно вам сказать, что господин Порфирьев представляет породу редких людей в среде нашей судейской братии. Он прекрасно разбирается в людях и потому виртуозно ведёт расследование, в чём я не раз убеждался. Выступать оппонентом в делах, подготовленных им, уверяю вас, работа крайне тяжёлая, но вместе с тем и увлекательная. Вы не играете в шахматы, Евгений Сергеевич? Нет-с? Жаль, иначе вы бы по достоинству оценили проницательный его ум и умение угадывать действия своего противника.
Мы сердечно поприветствовали друг друга, поскольку, не смотря на разницу в возрасте и в чинах, я испытываю к нему сердечную симпатию. Он же, смею надеяться, отдавал должное моему опыту и нравственным принципам, которым я был всегда верен. Дружеское рукопожатие не помешало нам тотчас же перейти к официальной стороне дела.
Осип Никитич в моём присутствии кратко ознакомил Алексея Ивановича с причинами предварительного его задержания и начала дознания. Причин было несколько. По заключению судебного медика, смерть Ивана Ильича наступила от отравления чрезмерной дозой морфия. Это первое. Второе обстоятельство заключалось в обнаружении на склянке с морфием в комнате покойного, помимо отпечатков его собственных, также и отпечатков пальцев господина Красавина Алексея Ивановича. Вы спросите, каким образом сильнодействующий агент мог оказаться в комнате? Пристав обнаружил его случайно при осмотре места происшествия. Склянка была спрятана в потайной нише секретера. Далее. Стакан, из которого в день кончины пил погибший, также имеет отпечатки пальцев Алексея Красавина. И главное — в содержимом стакана обнаружен морфий. На лицо также и мотив для совершения преступления — огромное состояние, которое по смерти полковника Красавина переходило к его сыну. Наконец, обнаружился свидетель, имя которого по известным причинам не подлежит огласке. Он утверждает, что приезд подозреваемого в прошлый раз сопровождался бранью, ссорой и тяжёлой размолвкой с покойным. По собранным сведениям, студент Красавин проживает в Казани скромно, если не сказать — в нужде. Вполне возможно, что последняя ссора произошла именно из-за отказа отца в достойном содержании взрослого сына.
— Известное дело! — воскликнул Осип Никитич, — вспомните хотя бы историю Фёдора Павловича и Дмитрия Фёдоровича!
— Студент Красавин, — продолжал следователь, — проходя курс обучения в университете, вполне мог быть ознакомлен с тем фактом, что опиаты при увеличении дозы сверх меры оказывают сначала эффект успокоительный, а затем приводят к параличу дыхания и смерти. Там же он мог нечестным путём раздобыть морфий. Вследствие чего предварительная версия складывается следующим образом. Господин Красавин, обуреваемый чувствами несправедливости от поведения своего родителя, лишившего его достойного существования, воспользовался тем моментом, когда находившаяся при покойном его ангел- хранитель Аграфена Горохова, сиделка по найму, отлучилась на несколько часов из дома. Он проник в кабинет и тайно влил в стакан с чаем огромную дозу морфия. Вероятно, подозреваемого в этот момент что-то встревожило. Например, проснувшийся родитель. И Алексей Иванович спрятал флакон там, где он находился в тот момент: возле открытого секретера. После чего поспешно удалился, не успев уничтожить или скрыть улику. Ничего не подозревающий отец выпил отравленный чай и уснул с тем, чтобы уже никогда не проснуться.
— Так что, — отнёсся следователь уже ко мне, — оснований для предварительного задержания у нас, к сожалению, более чем достаточно. Павел Андреевич, я намереваюсь составить соответствующий документ и подать его прокурору. Впрочем, это займёт ещё какое-то время, которое мне понадобится для более детального изучения изъятых бумаг и для проведения допроса. Сейчас я распоряжусь перевести подозреваемого в тюремную камеру, а с вами, дорогой Павел Андреевич, встретимся уже на распорядительном заседании.
Мы распрощались, и следователь покинул нас, оставив обоих в подавленном состоянии. Алексей Иванович сидел ни жив, ни мёртв. Он снова, как в прошлый раз, поводил бессмысленными своими глазами по сторонам, словно не понимал, где находится. Вошёл полицейский и сообщил, что господина Красавина переводят в городскую тюрьму, и он намеревается сопроводить его в арестантскую повозку.
Я успокоил несчастного, как мог, и заверил, что завтра же выхлопочу свидание с ним, чтобы непременно обсудить с ним линию защиты. Бедного студента увели. Я же отправился домой в совершенно истерзанном со стоянии. А ведь это вредит так необходимому в наших делах возвышенному миросозерцанию и анализу случившегося. Не даёт увидеть общую картину, увидеть гармонию дела, обозначить те необходимые детали, из которых и сплетается ткань защиты.
Вечер я провёл в скверном состоянии духа и ушёл спать с самими мрачными предчувствиями. Представьте же моё удивление, когда около полудня следующего дня мне доложили, что явился Осип Никитич Порфирьев и просит его принять. Следователь вошёл, и мы обменялись рукопожатиями. Осип Никитич выглядел несколько смущённым и не сразу начал разговор. Наконец, не садясь, он открыл свой портфель и достал коричневую толстую тетрадь. Он подержал её на весу, словно определяя, сколько весит этот артефакт, откашлялся и заговорил:
— Видите ли, Павел Андреевич, — он вобрал в себя побольше воздуха и проговорил: — Позвольте говорить с вами неофициально.
Получив мои заверения в полном к нему расположении и дозволение говорить, как ему заблагорассудится, он продолжил:
— Вот, видите ли, лишний раз убедился, что самые очевидные дела, требуют гораздо большего внимания, чем запутанные.
— Да вы садитесь, — спохватился я и указал на диван, — там вам будет удобно.
— Более пристального! — продолжил следователь. — И уж никаких поспешных выводов! Представьте, после нашей с вами встречи отправляюсь я на квартиру покойного полковника Красавина, чтобы собственноручно осмотреть место происшествия, и через час с небольшим я готов был отругать себя последними словами за поспешность своего решения. Но теперь уже не попишешь, обратного ходу нет!
— Позвольте просить вас, дорогой Осип Никитич, — заметил я несколько принуждённо, — войти в детали. Это весьма облегчило бы наш разговор.
Следователь овладел, наконец, своим возбуждением и заговорил:
— Во-первых, дорогой Павел Андреевич, студента вашего мы отпустим, но, как вы сами понимаете, не сразу. Процедура! Теперь уж только по решению суда. Ах, где же моя голова была вчера! Вот-с! Ах, да! Детали! Простите, дорогой Павел Андреевич, детали!
Он откинулся на диванные подушки и продолжил:
— Есть свидетель, который утверждает, что в ночь предполагаемой смерти никто не заходил в кабинет полковника и никто не выходил. Следовательно, сын покойного не по кидал своей спальни, если только он не научился проходить сквозь стену.
— Позвольте полюбопытствовать, кто же этот свидетель?
— Представьте, это отставной унтер, который живёт из милости и работает в доме истопником. Он пояснил, что ночлег ему отведён на антресолях, аккурат наискосок от барского кабинета, и он-де готов под присягою подтвердить, что никто не входил ночью в кабинет полковника. Я проверил. Оттуда действительно просматриваются часть коридора и совершенно отчётливо вход в кабинет. Изволите ли видеть, унтер этот страдает бессонницей и время проводит, поддерживая огонь в печках и наблюдая ночную жизнь. Далее, и это, пожалуй, самое главное для сына покойного в его алиби, — эти записи!
Следователь энергично прихлопнул ладонью лежащую рядом тетрадь.
— Но позвольте, — я остановил следователя, — а как же отпечатки пальцев, следы морфия в стакане?
— В тот же вечер, — стал пояснять Осип Никитич, — я допросил студента Красавина. Он пояснил, что накануне, перед тем, как полковник отошёл ко сну, он имел с ним разговор. В момент разговора покойный работал с бумагами, сидя за столом. Алексей Иванович припомнил, что в какой-то момент от неловкого движения батюшки бумаги на столе разлетелись по всей комнате. Он-де бросился их собирать и складывать обратно на стол. Со слов младшего Красавина, он вполне допускает, что прикасался к вещам, стоявшим на столе. А на столе находились стакан в подстаканнике и всякая медицинская мелочь. Этим он объяснил наличие его отпечатков пальцев на стакане. Как вам такое толкование? Что же? Презумпция невиновности! У меня доказательств обратного не имеется. Вы спросите о следах морфия в чае как свидетельстве отравления. Так вот-с. По заключению профессора химии Корфа, время, прошедшее с момента, когда полковник Красавин отошёл ко сну, и вплоть до того, как его обнаружили мёртвым, совершенно недостаточное для проникновения морфия из желудка в кровь. Однако судебный врач выявил очень высокое содержание лекарства в крови покойного. Остаётся предполагать, что морфий в смертельной дозе попал в организм каким-то иным путем. Каким? Пока не знаем.
Он помолчал и вернулся к лежащей рядом с ним тетради:
— Это своего рода записки покойного. Записки, которые раскрывают причину их ссоры, и в которых, как я могу судить, открывается совершенно по-новому деятельность полковника в последние недели его жизни.
Осип Никитич вручил мне эту тетрадь, взяв с меня обещание вернуть её сразу после прочтения. Вот эти записи.
Из записей полковника Красавина
…Наше отступление, которое штабные при Главнокомандующем беспардонно переиначили как «спланированное и на загодя подготовленные позиции», было паническим и унизительным. Особенно для тех, кто сохранил ясную голову и смекалку и не ломал при отходе линии своих позиций. Было бегство. Бесчестное и позорное бегство. Сначала командиры корпусов, испугавшись обхода наших позиций слева, отдали приказ о срочном отступлении. Потом офицеры передовых отрядов, а за ними младшие чины и солдаты стремительно покинули передовые рубежи. Их движение в один час приняло характер панического бегства. Артиллеристы рубили упряжь и, побросав орудия, спасались на лошадях. Пехота уходила из окопов вне строя, группами по два, по три человека. Наша кавалерия вместо того, чтобы преградить путь пешему строю японцев, промчалась двадцать вёрст и оказалась в расположении наших обозов самой первой из всей отступающей армии. Стыд и позор!
Моему отряду пришлось оставить позиции, которые солдаты мужественно отбили у врага. Две недели тому назад, ночью перед атакой, я разделил свой отряд на две группы, одну из которых сам повёл в лоб, прямо на японцев. Этим манёвром я отвлёк противника от посланной в обход в тыл второй группы под командованием штабс- капитана Якобсона. Неприятель, засевший на окраине деревни Талимпао, встретил нас пулемётным огнём. Мы окопались и вступили в яростную перестрелку. Бойцы второй группы практически без единого выстрела обрушились на спины японцев и овладели позициями врага. И вот спустя две недели мы были вынуждены отдавать их без боя. Напрасные жертвы, напрасная отвага и смелость!
Мы быстрым шагом, выдвинув арьергард, отходили в направлении к Шуанмяузе. В двух верстах от неё с фланга на нас налетел эскадрон японских драгун. Быстро перестроившись, мы двумя залпами отбросили атаковавших. Но метрах в четырёхстах от нас японцы окружили отбившихся при перестроении несколько наших и стали их нещадно рубить. Я с десятком верховых охотников бросился на их спасение. Мы едва успели прийти им на помощь. Вероятно, неприятель принял наши винтовки с примкнутыми штыками за устрашающие казачьи пики. Японцы повернули в сторону и ускакали прочь. Один из пехотинцев получил сабельный удар по голове и истекал кровью. Оказавшийся среди них в пешем строю лекарь под пулями уходящих японцев наложил раненому повязку. Затем он поблагодарил нас за спасение и представился как вольноопределяющийся Дорн Евгений Сергеевич.
Мы продолжили отход и уже боле не имели столкновений с противником. Временами нас нагоняли группы солдат. Я приказывал им присоединяться и следовать совместно до особого распоряжения. Достигнув рубежа, мы заняли линию сторожевого охранения. Я послал ординарцев во фланги узнать, кто из отрядов стоит рядом. По моим расчётам, справа к нам должны были присоединиться ярославцы, а слева выдвинуться отряд охотников войскового старшины Шишкина. Однако…
…С горечью и стыдом описываю я сейчас невзгоды и страдания, выпавшие на долю наших солдат. На войне каждый из нас обязан с достоинством сносить все испытания, быть мужественным и стойким во имя Отечества, Веры и Царя! Однако ж командиру не должно бросать своих солдат в бессмысленную и пагубную атаку, обрекать их на ничем неоправданные страдания и гибель. Русский солдат неприхотлив, верен присяге и доверчив своему командиру в бою. С какой горечью я наблюдал неорганизованность и неподготовленность наших коммуникаций, преступную нерасторопность в приказах и действиях командиров! Скольких потерь и тяжких ранений у множества солдат можно было избежать! Скольких мужчин можно было вернуть семьям, сохранить кормильцев и не оставлять хутора и деревни без косцов, пахарей, кузнецов и скотников! Русский солдат словно пасынок у своего Отечества! Я преклоняюсь перед нашим солдатом, который, вопреки бездарному командованию, не посрамил перед неприятелем чести русской армии! С тем большим тщанием и решимостью командовал я своим отрядом, тем требовательнее был я к прочим командирам и управленцам, когда дело касалось обеспечения моих команд. Среди начальствующих офицеров я прослыл скандалистом. Чего греха таить, я бывал резок, но лишь однажды — несправедлив. Мой ординарец — удалец и весельчак — прапорщик Зотов, совсем мальчишка, галопировал, выполняя моё поручение, на наш левый фланг и попал под артиллерийский огонь. С тяжёлыми ранениями его доставили в лазарет. Доставили скоро: и получаса не прошло. Он был жив, и потеря крови, по свидетельству санитара, была невелика. Но всё же он скончался от полученных ран. Как не привыкаешь к потерям, но свыкнуться с ними нельзя, а тут ещё и юный возраст ординарца. Я, не сдержавшись, накричал на лекаря. Тот не оправдывался, а молча выслушал мои несправедливые слова. После того, как мы отразили атаку японцев, я снова наведался в лазарет проведать раненых и там же извинился перед доктором Дорном за свою утреннюю несдержанность. Евгений Сергеевич только кивнул и ушёл оперировать…
…Возвращение из Маньчжурии было тягостным и мучительным. Отсутствие какой-либо связи с внешним миром, скудные сведения, которые мы черпали из газет, купленных на станциях, порождало тяжкие думы о судьбе нашей армии. Мы знали, что продолжаются позиционные бои, что японцы высадили десант на южный берег Сахалина, что новый командующий удачно маневрирует войсками, вынуждая противника тратить силы и ресурсы попусту. Появились слухи о начале мирных переговоров.
Поезд наш тащился с бесконечными простоями, и, казалось, путешествию не будет конца. Время от времени я обращался к ехавшему в том же поезде Евгению Сергеевичу за помощью. Он приходил в мой вагон и менял повязку. Последняя временами так промокала, что пачкала не только нижнее белье, но и диванную простынь. На закате дня, особенно в долгие часы ожидания какого-нибудь встречного товарняка, мы проводили с доктором время в беседах.
Доктор только что закончил перевязку и сидел у стола, подперев подбородок и глядя через вагонное окно в надвигающиеся сумерки. Последнее время он не спешил возвращаться к себе, задерживался, и мы, бывало, тратили час-полтора на разговоры. Он большею частью был слушателем, благодарным и заинтересованным. Но я в этот раз, спохватившись, что в действительности не знаю этого человека, решился его расспросить.
— Давно хотел вас спросить, Евгений Сергеевич, — задал я вопрос, когда мы сидели, озаряемые лучами заходящего солнца, бьющего из-за горизонта и готового утонуть в дальнем лесу, — как вы решились отправиться на театр военных действий?
Ответ пришлось ждать. Я даже пожалел о заданном вопросе и стал опасаться, что потеряю собеседника, когда он, наконец, ответил.
— Не я один отправился на фронт добровольцем, господин полковник, — он повернулся и посмотрел на меня, — добровольцев много. Что до меня, то ответ мой прост. Как-то в беседе с одним из военных я узнал о нехватке военврачей в наших частях на Востоке. Меня на тот момент ничто не удерживало на гражданской службе: я только что оставил свою практику в земском участке. Поэтому спустя неделю вместе с артиллерийским корпусом я отправился на Мукден.
— Как, не имея представления о войне, о военном деле, да и о военной медицине, вы просто так, очертя голову, ринулись под пули? Знаете, Евгений Сергеевич, не поверю! Я имел возможность наблюдать вас и могу ответственно заявить, что вы человек холодного ума и расчётливости, когда дело касается опасности!
Он покивал, соглашаясь:
— Именно поэтому я счёл, что могу быть полезным на поле боя. Видите ли, в боевых условиях спасение раненого зависит от мгновенности принятия решения. Замешкаешься — и раненый умрёт от кровотечения или от шока. Добавьте к этому, что при большом количестве раненых врач должен быстро определить, кто в первую очередь нуждается в его по мощи, кто — во вторую, а кто — и в третью. Это, правда, я понял уже здесь, во время атак и обороны. К несчастью, эту науку я изучил не сразу. И вина за умерших от ран, которым я не успел помочь, лежит на мне.
— Да, Евгений Сергеевич, — я вздохнул и с горечью добавил: — Если бы все наши воинские начальники и командиры были так же требовательны к себе, как вы, то война не была бы проиграна.
— Вы полагаете, кампания проиграна? — прискорбно спросил доктор.
— Ах, доктор! — не сдержавшись, я энергично продолжил: — Это ведь чёрт знает что такое творилось с управлением войсками! Мне несколько раз в критических, смертельных обстоятельствах приходилась ждать директивы из штаба. Если бы я на свой страх и риск не предпринимал действий по своему усмотрению, то верно потерял бы весь свой отряд! Да, дорогой мой Евгений Сергеевич, проиграна с оглушительным треском! И виной тому бездарность и трусость, малодушие и хвастовство!
— Не берусь судить, — доктор был мрачен, — потому что ничего не понимаю в военном деле. Одновременно те, кто допускал ошибки, нередко пагубные, уносившие жизни наших солдат, думаю, подчинялись приказам или тому обстоятельству, что приказ не поступал. И в том, и в другом случае вины на них нет.
— Вздор! — я начал горячиться и едва сдержался, чтобы не отчитать штатского лекаря, — вы действительно ничего не понимаете в этом! Этих штабистов- мерзавцев я бы в три шеи гнал с фронта! Им бы смотрами перед Государем Императором командовать, а не воевать! Вы сами, дорогой доктор, имели несчастье наблюдать, что организация тыла у нас ни к чёрту! Что мы не были готовы к войне! Отсутствие коммуникаций, чудовищная нерасторопность в действиях! Кто, кто за это ответит?
Внезапно волна удушливой боли в груди перехватила моё дыхание, и у меня потемнело в глазах. Вероятно, я изменился в лице, потому что доктор мгновенно раскрыл свою сумку и через секунду ввёл спасительную жидкость прямо сквозь сукно рубашки мне в руку. Прошло несколько минут прежде, чем я пришёл в себя. Провёл ладонью, вытирая выступивший на лбу пот, и откинулся на подушки дивана.
— Знаете, Евгений Сергеевич, — голос мой был слаб, — я, пожалуй, полежу.
Тот успокаивающе покивал головой и добавил:
— Вам следует больше спать. Я утомляю вас своими разговорами.
— Нет-нет, доктор! Нисколько! Верите, с вами я чувствую себя много бодрее, чем, когда меня грузили в этот вагон. Я уж думал, не доеду до родных мест, так и останусь в чужих степях. Слава Богу, ещё жив!
Я помолчал, переводя дыхание:
— Однако поделюсь своею тревогой. Не могу представить свою жизнь в физической немощи. Знаете, мало чего страшился, а вот это приводит меня в уныние. Либо боль прикуёт к постели, либо руки-ноги отнимутся. Нет ничего горше для солдата умирать от немощи. Иной раз пожалеешь, что с пулей разминулся. От пули радостнее умирать, доктор! Знаете, графу Толстому преотлично это известно и преотлично им описано!
— Вот уж не знал, господин полковник, что вы почитатель романов, — улыбнулся мой собеседник.
— Не забывайте, дорогой мой Евгений Сергеевич, что русская литература — это часть нашего Отечества. Служа Отечеству, я не могу не знать своей культуры, своей истории. Так-то…
Я немного помолчал и задал терзавший меня вопрос:
— Евгений Сергеевич, что скажете о моём ранении? От чего повторяются эти приступы? Мне казалось, что после удаления треклятого осколка, рана должна затянуться. Что скажете? И, пожалуйста, без реверансов. Говорите начистоту!
Доктор внимательно меня выслушал, не отводя взгляда, и, не торопясь, ответил:
— Господин полковник, боюсь, боли не исчезнут. Хуже того: они могут нарастать. Осколок повредил позвоночник и часть нервных волокон. Удалив его, мы устранили вероятность инфекции. Но повреждения таковы, что в процесс вовлечены окружающие ткани, возможно, часть спинного мозга. Это и есть источник болей. Но, уверяю вас, от этого не умирают.
Я задумался и, опустив глаза, невольно остановил взор на склянке, жидкость из которой доктор набирал в шприц для укола. На банке готическими буквами было выведено Morphinum…
…В Государственном совете всё жарче идут дебаты о необходимости мирных переговоров. Командующий Л… настаивает на продолжении кампании, уверяя, что силы японцев истощены. Определённо, мы готовы к новому сражению, и победа с Божьей помощью в этот раз непременно будет за нами!
…Если сейчас не обуздать это безумие, не навести, а хоть и военными средствами, порядок, то осенью или зимой наступит хаос!
…Вчера снова был приступ. Было тяжело. Справился, не прибегая к помощи доктора. Он регулярно навещает меня. Заботлив, но не навязчив. Повязка уже два дня, как не промокает. Хорошо. Однако…
…Обжился. Отправил письмо в Петербург и отказался от квартиры на Пантелеймоновской. Не хочу возвращаться в места, где так остры воспоминания об Аннушке. Да и поздно уже…
…Доктор поддержал мое намерение остаться в городе N. Балтийский климат у него явно не в чести. Завтра приедет Алёша. Хорошо бы избавиться от боли на время, пока он здесь…
…Университетская среда совершенно путает юношеские мысли и заводит их обладателя в чепуху и глупость! Алексей Иванович оказался стратегом и не меньшей величиной, чем сам генерал Куропаткин! Я отчитал мальчишку! Был тяжёлый, отвратительный от взаимного непонимания разговор с сыном!
— Как вы смеете, молодой человек, судить о вещах и о людях, не имея при этом ни малейшего понятия и знаний о предмете своего рассуждения!
— Однако же, Иван Ильич, факт позорного поражения говорит сам за себя! Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что причиной тому было неумение наших войск вести войну! Вы позорно бежали по всему фронту! Вот, что я хочу сказать — с самого начала это была захватническая война! Заранее обречённая на поражение! И поделом, поделом! Теперь зло наказано!
— Вы, милостивый государь, кормитесь газетными статейками! Вся ваша осведомлённость — это плод дилетантских рассуждений журналистов и горлопанов на митингах! Ваш отец и его солдаты воевали за Отечество, а не из-за амбиций, как вы изволили выразиться! Хватит! Врага нужно бить на подступах к рубежам! Это, мой дорогой сын, называется патриотизмом, если вам это не известно!
— Патриотизм, основанный на подлости, не может быть уделом честного человека!
— Вот как?!
Признаться, у меня в тот момент перехватило дыхание от несправедливости и горя. Справедливость для русской души подчас дороже жизни! Если потомки не чтут погибших своих предков, то зачем тогда всё это?!
…Прошло пять месяцев со дня моего возращения. Приведя дела в порядок, я обнаружил, что бумаги, перешедшие мне от моей Аннушки, приносят изрядный доход. Доход, который не только покрывает все мои расходы и расходы, связанные с Алёшиным пребыванием в университете, но оставляют излишек денег.
…Алёша, наконец, приехал! Как я рад его появлению! Вытянулся, оброс бородой, ссутулился. Я, признаться, не был готов встретить его у дверей и едва устоял на ногах возле своей лежанки…
…Слава Богу, Д. рядом. Прекращаю писать о приступах. Сохраню больше сил. Надобно написать распоряжения для Т. П. А…
…Витте, говорят, блестяще бьётся на переговорах. Ему приходится воевать не только с японцами, но и с Рузвельтом…
…Отправил письмо Т. Пока без ответа. Успеть бы решить все дела…
На этом записки полковника Красавина обрывались.
— Вот-с, — сказал Павел Андреевич и замолчал. В комнате засветили большую лампу под матовым абажуром. За окном сумерки, бывшие светлыми минуту назад, сгустились в чернильно- синие и непроглядные.
— Студента продержали ещё несколько недель под замком, — говоривший отхлебнул хереса, который определённо придавал ему силы, и продолжил: — Но, не найдя никаких прямых улик против него, выпустили. Алексей Иванович повидался со мной перед отъездом. Он категорически не хотел оставаться в нашем городе. Мы условились поддерживать отношения, и вчера я получил от него письмо. Дело о смерти полковника в итоге рассыпалось, что стало причиной глубокого переживания Осипа Никитича. Нужно добавить, что всплыли ещё некоторые обстоятельства, усложнившие расследование и спутавшие все умозаключения Порфирьева. В процессе дознания стало известно об исчезновении некоторой суммы, которую полковник хранил в денежном ящике, там же, в кабинете. Алексей Иванович показал, что отец при нём открывал ящик и он отчётливо видел солидную пачку кредитных билетов. Сиделка была не причастна по причине безусловного и абсолютного алиби. Бросились было искать отставного солдата, что прислуживал в доме покойно го, но того и след простыл. Да-с!
А письмо с распоряжениями покойного, адресованное мне, нашлось. Его обнаружили при выемке бумаг во время дознания. Таким образом, документ, удостоверяющий мои полномочия, был предъявлен наследнику. С этой же бумагой нашли завещание покойного. Он, кстати, учредил по нему выплачивать бывшим своим сослуживцам ежемесячный пожизненный пансион. Деньги отчисляются от процентов с накоплений, лежащих в Сибирском банке. Так-то.
Павел Андреевич снова сделал паузу. Было заметно, как он устал.
— Вот-с, Евгений Сергеевич, и весь мой отчёт. Каюсь об опоздании с выполнением вашего поручения! Но помилосердствуйте: повинную голову меч не сечёт! В остальном же, дорогой доктор, я надеюсь, вы не упрекнёте меня в отсутствии усердия.
Я горячо поблагодарил господина Трефилова за его заботу и энергию, предложил свою помощь в случае надобности и распрощался.
Вместе с дочерью хозяина мы вышли из кабинета. Лидия Павловна неожиданно пригласила меня выпить чаю. Поколебавшись, я согласился, и мы прошли в столовую. Стол уже был накрыт. При ярком свете электрической лампы, небывалой новинки для города N, да и для России всей, мы сели друг напротив друга.
Дочь хозяина держалась свободно, расспрашивая о моём путешествии, о войне. Я отвечал неохотно отчасти из-за усталости, но в большей степени от не покидавшего меня чувства смущения: в рассказе Павла Андреевича несколько раз всплывало моё имя, а в пересказе других участников событий я не всегда узнавал себя. Словно видел своё множащееся отражение в двух зеркалах. Незнакомый силуэт в глубине амальгамы. Отчего-то заодно я обеспокоился, в каком свете я предстал перед своей бывшей пациенткой и какое мнение она могла составить обо мне. Хотя в Лидии Павловне трудно было признать ту измождённую, бледную девицу со впавшими глазами, которую я оставил, не попрощавшись, но тем не менее я никак не мог совладать с тем чувством, что прошлое как-то витает меж нами. Хозяйка, видимо, почувствовав моё состояние, умолкла и, как мне показалось, с участием взглянула на меня.
— Вам, верно, смешно теперь вспоминать ту несуразную девицу, которую вы лечили, Евгений Сергеевич?
Не ожидав такого вопроса, я с удивлением ответил:
— Нет, отчего же, вовсе не смешно. Мне скорее неловко.
— Да, конечно, — вспыхнула Лидия Павловна, — какая я дура! Какое другое чувство могла вызвать неухоженная, наивная и глупая сверх всякой меры девица!
Я растерянно развёл руками, не зная, что возразить, и промолчал. Лидия Павловна с силой сжала кулаки и тихо проговорила:
— Евгений Сергеевич, — она напряжённо улыбнулась, — ответьте мне честно, только мне и никому более.
Я покраснел, вспомнив давнишний разговор с её батюшкой и последовавшую за этим мою отставку, и вообразил, что вопрос будет романическим. Лидия улыбнулась гораздо мягче прежнего и спросила:
— Ведь это вы убили полковника Красавина?
Я смешался, не понимая и тут же задаваясь вопросом, что это взбрело на ум Лидии Павловне и что вообще происходит?
— Послушайте, доктор, — она неожиданно достала небольшой конверт, — это письмо полковника к вам. Он отослал его к папеньке, полагая, что тот вручит его адресату. Как видите, я взяла на себя эту миссию. Не просто любопытство двигало мною. Сознаюсь, я питала к вам определённую симпатию… Она замолчала, губы у неё дрожали.
— Поверьте, это было давно, очень давно и мне ужасно стыдно за это!
— Конечно, Лидия Павловна, читать письма, не вам адресованные, — это предосудительно! Но вас извиняет тогдашний весьма юный возраст!
— Вы невыносимы! — вскрикнула девушка, едва не разрыдавшись, — при чём тут это?!
Наконец, она справилась с волнением и продолжила:
— Так вот, я не передала его папеньке. Оно лежало у меня… Так я его даже забросила в дальний ящик: зачем оно мне, ведь столько времени прошло, а вы куда-то пропали… Потом я вскрыла и прочла. Это ничего, это ничего! Кто знал, живы или нет?!
Она порывисто встала из-за стола, подошла к окну, вновь вернулась и осталась стоять. Я попытался подняться, но она резким движением руки остановила меня.
— Так вот, Евгений Сергеевич, это письмо изобличает вас! Вы бесчувственный, лишённый всякой наблюдательности и понимания человек! Вы бездушный солдафон, не имеющий ни капли участия к другим живым существам! Сначала я не многое поняла из письма. Но только до сегодняшнего дня! Папенькин рассказ открыл мне глаза! Вы никого не любите! Вы безжалостный и коварный человек! Ведь это вы были у полковника ночью за день до его смерти. Вы натурально что-то сделали с ним, ведь вы врач, сделали что-то такое, что убило его на следующий же день! Ах, как на вас это похоже! Вы являетесь спустя годы и хладнокровно убиваете! Вы, вы, вы…
Девушка задохнулась не в силах вымолвить ни слова. Взгляд её метался по комнате, на щеках горел пунцовый румянец. Она неожиданно сделала книксен и выбежала из столовой.
Я прошёл в пустую прихожую. Чувства и мысли мои были в полном беспорядке. Прислуга не появилась. Была ли она во обще в доме? Отыскав своё пальто, я поспешно набросил его, нахлобучил шляпу и спустился по лестнице. Швейцар выпустил меня из парадной. Я дал ему какую-то мелочь и вышел на крыльцо. У левого угла дома густой тенью маячил разросшийся куст сирени.
Диалог со следователем Порфирьевым
Прошла неделя после моего визита в дом Трефиловых. Я хлопотал об устройстве своей практики, возобновлял утерянные за время отсутствия знакомства. Вернувшись к обеду на квартиру, я обнаружил поджидавшего меня господина в тёмном, из толстого сукна, пальто и клетчатом кепи. Он представился:
— Судебный следователь Порфирьев Осип Никитич.
Не буду скрывать, я был озадачен. Озадачен и встревожен. Озадачен неожиданным визитом сыскного и встревожен видом самого субъекта. По манере говорить и заглядывать в глаза было очевидно, что Осип Никитич намерен представить свой приход как можно менее официально, возможно, как заурядный визит. Может быть, даже сошлётся на какие-нибудь знакомства или рекомендации. Будет забавно, если он упомянет о возникшей у него надобности в моей врачебной помощи. Чем больше роилось у меня в голове предположений, тем более тревожило меня появление Осипа Никитича. Особенно, памятуя, о его роли в рассказе Трефилова о разысканиях в деле смерти Ивана Ильича.
— Чем обязан?
— Евгений Сергеевич, понимаю ваше удивление, но в то же время рассчитываю на помощь.
— Неужели хвораете? — с плохо скрытым сарказмом спросил я у него.
Мне, вероятно, не удалось справиться с волнением, и вопрос мой прозвучал нервно, почти оскорбительно и потому неосмотрительно. Он пристально посмотрел на меня, но ответил благодушно.
— Ах, любезный господин доктор! Не стоит так недоброжелательно относится к моему визиту. Судебные следователи — вполне обычные люди, со своими слабостями и сомнениями, которые могут не давать им спокойно спать по ночам. Изволите ли видеть, меня по-прежнему волнует история вашего товарища.
— Вот как? О ком вы, Осип Никитич?
— Да о вашем товарище, полковом командире Иване Ильиче, конечно! Я полагал это очевидным. Не стоит, Евгений Сергеевич, казаться менее сообразительным, чем вы являетесь на самом деле. У меня, как у судейского, это вызывает естественную при моей службе настороженность.
Я промолчал. Действительно, нужно быть аккуратнее в своих словах: не вызывать подозрение и не входить в противоречие со своими предшествующими поступками и словами. Неужели он имел разговор с Павлом Андреевичем после моего последнего визита к нему? Остаётся надеется, что следователь не имел никаких бесед с Лидией и не знаком с её измышлениями.
— Так вот-с, — продолжил следователь, — история странная и мне до конца непонятная. У меня есть ощущение, что вы со своей осведомлённостью в медицинской подоплёке событий могли бы мне помочь. У меня, знаете ли, после стольких размышлений развилась какая-то умственная слепота. Я прекрасно держу в памяти факты той поры, когда произошло убийство… да-да, доктор, то было убийство! Я прекрасно помню факты тех дней, но не могу проникнуть в их суть. Это как, например, вы видите человека, лежащего на мостовой в крови, но не понимаете, то ли он из окна выпал, то ли его повозка переехала. Вот так и я: перебираю факты и не могу добраться до их сути.
Узнав о вашем приезде, я загорелся надеждой, бросился вас искать, чтобы уговорить, умолить вас хотя бы поговорить со мной. И вот я здесь! Знаете, свежий взгляд, непредвзятость, отличное от моего понимание вещей и всё такое! Вроде инспекции, или назовём это врачебным консилиумом. Впрочем, вы оказываетесь в единственном числе и это, сдается мне, уже не консилиум. Видите, я совершенно потерян и в потерянности этой совершенно искренен! Что скажете, Евгений Сергеевич?
— Пожалуй, — я кивнул, — иногда мнение дилетанта оказывается вполне разумным!
Я оглянулся по сторонам. Вокруг спешили люди, звенели конки, телеги громыхали. Не знаю почему, но я непроизвольно вглядывался в лица людей. Я искал в их выражении признаки того, что они приставлены следить за мной или за моим домом. Может быть, среди них есть филёры или переодетые жандармы?
— Не угодно ли, — предложил я, — пройти на квартиру, чтобы нам не беседовать здесь на улице?
Мы поднялись во второй этаж и вошли в снятые мной неделю назад меблированные комнаты. Порфирьев с любопытством оглядел убранство квартиры.
— Знаете, Евгений Сергеевич, я отчего-то предполагал в вас спартанские наклонности. Да-да, не удивляйтесь! Вы представлялись мне человеком неприхотливым по части удобств. Мне говорили, что вы не связываете себя ненужными, с вашей точки зрения, вещами, вроде: красивой мебели, картин, ковров и граммофона. Равно как и женщинами. Воля ваша, но последнее мне странно.
— Постойте! — остановил он себя, словно испугавшись, и, окинув взглядом совершенно пустую комнату, спросил, перейдя на шёпот: — Вы не содомит, доктор?
Вопрос был оскорбительным, нелепым. Я моментально понял, что подозрением в греховности сыщик пытается вывести меня из душевного равновесия.
— Милостивый государь, — ответил я с достоинством, — извольте придерживаться рамок приличия!
Тот быстро замахал руками, словно отгонял от себя мух:
— Непременно, непременно, Евгений Сергеевич! Исключительно между нами! Но согласитесь, избегать женщин — это, знаете ли, неправильно, это если угодно, лишение себя… — он снова отбежал и заглянул в дальнюю комнату, где стоял искусно сделанный скелет. Отскочив, он продолжал:
— Вы не замечены в увлечении картами, вас не бывает среди шумных компаний. Мне довелось читать одну книжицу, Евгений Сергеевич, автор которой прямо-таки говорит, что стоит сторониться особ, избегающих хороших компаний…
— Нет-нет, — прервал я его совершенно неуместным своим замечанием, — правильно будет так: что-то недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прекрасных женщин, застольных бесед.
— Точно так! — воскликнул обрадованно Порфирьев и продолжил, — они либо больны, либо ненавидят окружающих! Хе-хе! Разумеется, он не имел в виду людей вашей профессии. Ваша профессия, она, пожалуй, извиняет эти проступки! Одиночество от вашей профессии — известный факт. У вас ведь это профессиональное? Я так и думал! Друзей у вас мало. Те, что есть, либо умерли, либо обретаются где-то в дальних краях. Да и присутствуют ли они там вообще? Никому доподлинно неизвестно. Да-с! Впрочем, есть у вас одно увлечение. Где бы вы ни были, вы постоянны в своём интересе к хорошей литературе. Знаете, доктор, мне нравится такое построение ума. Я тоже люблю почитывать на досуге. Кто-то из великих сказал, что люди перестают мыслить, когда перестают читать! Прекрасное замечание! Литература делает ум гибким, быстрым и возбуждает к оригинальности. Вот именно такой ум отлично подходит для нашей с вами беседы.
— Осип Никитич, — прервал я гостя, — вы стараетесь придать нашему разговору некоторую отвлечённость, подвести меня к пониманию о неформальном порядке ваших расспросов. Это наводит на мысль об обратном. Не угодно ли вам говорить со мной без обиняков!
— Сию минуту, сию минуту! — воскликнул тот, — мгновенно и тотчас же!
Он прервал своё мотание по комнатам и подошёл совсем близко ко мне; когда он заговорил, тон его совершенно изменился:
— Вот скажите мне, Евгений Сергеевич, как морфий, средство не самое доступное, мог оказаться без надзора в квартире Красавина?
Я внимательно рассмотрел пуговицы его пальто. Потом пожал плечами. Не дождавшись ответа, Осип Никитич хмыкнул.
— Хорошо-с! — отступил он, кивая. Следователь пробежался по комнате, то заглядывая поочерёдно в окна, то рассматривая лепнину на потолке, то снова возвращаясь к разговору:
— Хорошо-с. Тогда скажите мне, доктор, по какой причине могут скрывать наличие морфия?
Я подумал, что пожимание плечами в другой раз может разъярить следователя, и решил ответить.
— Это очевидно, Осип Никитич! Наличие морфия повлечёт розыск: откуда и по какому праву морфий был отпущен аптекарем. Аптекарь должен предъявить рецепт. Наличие оного требует предъявления врача, назначившего лекарство. Отсутствие всего перечисленного — рецепта, аптекаря и врача, — делает наличие морфия преступным. Таким образом, сокрытие морфия есть косвенное указание на преступное его приобретение.
— Ей богу, доктор, вы выражаетесь не хуже наших прокурорских! — со смехом воскликнул мой гость и тут же продолжил. — Девица Трефилова сообщила, что ей доподлинно известно, что вы, Евгений Сергеевич, навещали покойного полковника за день до его кончины и, судя по обстоятельствам, использовали морфий для снятия болей, мучивших Ивана Ильича. Как вы это можете пояснить, господин Дорн?
— Что пояснить, милостивейший государь? То, что мадемуазель Трефилова предполагает, не будучи свидетелем, или то, что она готова подтвердить под присягой?
Сердце моё билось учащённо, и кровь прихлынула к лицу. Я, кажется, покраснел. Значит, он всё же виделся с Лидией Павловной. Порфирьев некоторое время молчал, разглядывая меня, потом отошёл в дальний конец комнаты.
— Не будем судить строго юную барышню! — следователь тонко улыбнулся, — мало ли что взбредёт в голову девице, чьи чувства оказались отвергнутыми. Однако ж давайте рассуждать. Если я в чём-то ошибусь, поправьте меня, любезнейший Евгений Сергеевич. Взглянем на события, связанные со смертью господина Красавина в обратном, так сказать, исчислении времени. Смерть полковника наступила под утро… -го марта. Накануне он был оживлён, работал с бумагами. Ночью же его мучили жесточайшие боли, и он потребовал призвать вас к себе.
В этом месте Осип Никитич поднял указательный палец.
— Я не знаю, где вы в то время квартировали, но вы приехали быстро. То, что это были вы, у меня нет сомнений, и это, уверен, смогут подтвердить сын покойного и Аграфена Горохова на очной ставке с вами.
Он замолчал, выжидательно глядя на меня. Я хранил молчание.
— Но вот какое важное обстоятельство открылось мне со всем недавно, — продолжил мой гость, — на следующее утро, после ночного визита к полковнику, вы встретились с господином Трефиловым и попросили его об участии в судьбе Красавина Ивана Ильича. Казалось бы, ничем не примечательное для хода событий дело! Даже, с нравственной точки зрения, похвальное. Если бы… впрочем, не будем отвлекаться на домыслы, над которыми вы изволили посмеяться! Можете ли вы, уважаемый господин доктор, пояснить связь между этими событиями? Или изволите снова пожать плечами?
Я с трудом улыбнулся в ответ. Я ничуть не смеялся ни прежде, ни сейчас: мне было не до смеха. В этой странной и нелепой истории с приходом следователя я чувствовал себя абсолютно потерянным, не понимая, что можно ожидать от этого человека.
— Хорошо-с! — зловеще продолжил Осип Никитич, — в таком случае соблаговолите объяснить, почему в тот же день вы покинули город?
Кажется, я стал понимать, какую конструкцию господин Порфирьев нафантазировал. Мне стало не по себе. Я боялся какой-нибудь неосторожной фразой укрепить его в своих подозрениях или зародить новые и нелепые мысли на мой счёт.
— В этом нет ничего загадочного или преступного, — откликнулся я с дрожью в голосе, — поезд, на котором я покинул город, как вы совершенно справедливо заметили, отправлялся в указанный вами день…
От нервного напряжения эту фразу я произнёс чересчур громко и, может, даже с некоторым вызовом. Приложив к тому невероятные усилия и овладев собой, далее я продолжал более спокойно и с обстоятельностью, подобающей напряжению нашей беседы.
— Я уехал по важному для меня делу. На руках у меня, изволите ли видеть, был билет в первый класс до Петербурга. К сожалению, поезда из нашего города в столицу ходят редко, и я не мог ждать следующего, так как мне непременно надо было быть в назначенное время. Этим объясняется и мой визит к господину присяжному поверенному. Отбывая надолго, я хотел, чтобы в моё отсутствие полковник, мой товарищ и пациент, имел в качестве покровителя человека надёжного и благородного.
— Однако, это странно, Евгений Сергеевич! — всплеснул руками Порфирьев, — отчего вы не обратились, например, к своему коллеге, памятуя о плохом здоровье вашего товарища, а просили помощи у присяжного поверенного, ведущего исключительно уголовные дела? Словно вы предвидели, что события, последовавшие за вашим отъездом, приобретут характер уголовного разыскания, которое напрямую могло коснуться самого Красавина и его единственного сына!
Сказанное содержало в себе столько подозрительности, что я всерьёз стал беспокоиться о действиях, которые Порфирьев может предпринять в отношении меня. При этом я по-прежнему воспринимал нашу беседу и вопросы мне задаваемые как чистейшее недоразумение!
— Павел Андреевич — человек в высшей степени благоразумный и благородный, — ответил я, стараясь не тушеваться от производимого следователем напора, — и, обращаясь к нему одному, я доверился исключительно его опытности, полагая за лучшее просить одного, чем нескольких. Тем более, что я был весьма ограничен во времени. Я был убежден тогда, да и сейчас, что Павел Андреевич при первой необходимости призовёт врача, и врача преотличного!
Судебный чиновник глядел на меня с едва скрываемым раздражением. Он прошёлся несколько раз по комнате и, наконец, остановился прямо предо мной.
— Знаете, доктор, — сказал он устало, — у нас с вами разговор без свидетелей, проходит он не в моём казённом кабинете и не по всей форме допроса. Другими словами, нас посторонние не слышат. В отличие от вас я предельно откровенен. Да-с! Я выражаюсь доверительно и откровенно! Повторю! Мне доподлинно известно-с: то было убийство! Полковник был умерщвлён, а не погиб от болезней или душевного недуга. Хочу вам доложить, что я со всем тщанием и вниманием погрузился не просто в детали этого дела: я погрузился в характер людей, вовлечённых в него, в их поступки — в то, что господин Бехтерев называет психологией. Так вот-с! Верите ли, я проводил недели в размышлениях, отыскивая причины и следствия, которые наблюдал, постигал их смысл, задавался вопросами, почему этот человек сказал так, а не эдак, отчего он поступил таким образом, а не наоборот? Знаете ли, детишки забавляются тем, что из разноцветных лоскутков собирают картинку. Медведя там, или лисичку. Так и со мной! Только я не затейничал, а из таких же лоскутков, на самом деле — из людских поступков, собирал портрет убийцы. После конфуза с задержанием студента и произошедшего следом освобождения его из-под стражи я было ухватился за исчезновение отставного солдата Никифора Тихонова. Однако розыск дал совершенно оправдательный для него результат. Казалось, тупик! Я был в отчаянии! Представьте, какой урон моей репутации! Но я знал, что преступник где-то рядом, поблизости. Надо было уловить его след! След! У меня, знаете ли, нюх сыскной легавой. Верный нюх! Не мог преступник не оставить ни малейшей зацепочки для меня! Не мог! И тут меня осенило! Зачем же я ищу среди тех, кто всё это время находится в городе у меня перед глазами? Преступник мог так искусно всё обустроить, чтобы совершить своё деяние, так сказать из-за кулис, оставаясь невидимым. Вы, Евгений Сергеевич, никогда не гляделись в зеркала, что в прихожей у Трефиловых? Нет? А я вот, представьте себе, давеча взглянул. И был поражён догадкой. Можно сказать, философической догадкой! Сперва, как все, я увидел два своих отражения. Потом они полетели вглубь зерцал, как мелкие дребезги, уменьшаясь и снова дробясь! Превратились в бесконечные отражения — последние и не разглядеть даже! Вполне натуральные копии моего обличия, но вглядевшись, никак не можешь признать в них свою физиономию. Так, знаете ли, и с людьми, с тем, как они видятся другим. Их поступки, речи, сказанные ими. Мы ведь как думаем? Вот, например, купчишка какой-нибудь идёт по площади, по сторонам озирается. Мы тут же думаем: купец? Значит, высматривает, что бы такое купеческое соорудить на площади! А у него, может, мать умерла, и идёт он, сам не ведая куда. Или он по другой какой причине озирается, а забрёл на площадь от выпитой с утра вишнёвой настойки! Понимаете, доктор? В наших созерцаниях нет понимания смысла! Мы сами — зеркала, которые порождают отражения. Ложные или неполные. Понимаете, Евгений Сергеевич? Отражения, а не правду. Одно отражение! И чем больше людей, тем больше ущербности в отражениях. Они множатся, множатся и начинают жить своею жизнью. То, что мне кажется моей исконной сутью, моим воображением о самом себе, другим представляется иначе. Другие, то есть со всем другие люди, имеют свою правоту и своё суждение о нас. Суждение это, но уже пересказанное, становится ещё одной нашей сутью. И так до бесконечности. В конце бесконечности отражение совсем не похоже на первоначальный предмет.
Он замолчал, переводя дыхание. Глаза его лихорадочно блестели. Он с какой-то болезненностью вглядывался в меня, словно искал поддержки или понимания.
— Трудно найти в глубине зерцал то, что явилось первоначальным предметом их отражения. Однако я увидел. Увидел убийцу. Суть мнения окружающих людей о вас, Евгений Сергеевич, — ваша лекарская оболочка. Никому и в голову не придёт судить о вас, как о живом человеке, о ваших тайных помыслах, страданиях и бесах в душе! Однако ж напрасно! Довольно пристального взгляда, чтобы увидеть первоначальный, а, значит, истинный образ в отражении. Я отследил ваши действия, подверг анатомированию ваш характер и устремления, ведшие вас от одного события к другому. Я пришёл к выводу, правда, не имея принимаемых следственными требованиями доказательств, что вы, доктор, напрямую причастны к смерти господина Красавина. Я будто вижу ваше отражение — отражение убийцы! Отсутствие улик мешает подвергнуть вас задержанию, но не изменит моего суждения о вас. Но я найду их, найду улики, будьте покойны, найду! Найду и вернусь! Даже за истечением срока давности. За сим позвольте откланяться.
Порфирьев повернулся на каблуках и направился прочь из комнат. В дверях он остановился:
— Евгений Сергеевич, будьте аккуратны с молодыми барышнями. Особливо, когда они влюблены в вас без взаимности. Они того не прощают-с, нет-с! Лидия Павловна принесла ко мне письмо Ивана Ильича. Письмо — вздор! Однако её фантазии от причинённой вами обиды могут навредить вам во мнении нашего общества. Зачем? Уж предоставьте мне удовольствие навредить вам!
* * *
Вечер стремительно наползал на город, обволакивая немотой. Выйдя к реке, я спустился по невысокой насыпи к воде и пошёл по гранитным плитам набережной. Гладь медленно текущих вод трепетала под порывами ветра, и угасающий край небес, отражённый в ней, дробился на мелкие осколки. Провидению было угодно сделать меня доктором, наделить тяжким бременем и одарить недолгим счастьем. Оно наставляло и поддерживало в минуты сомнений. Но минуты складывались в годы, десятилетия, и ободряющий его шёпот затихал, становился невнятен. Хрустальный небосвод первых побед сменился сумерками тяжких размышлений и умножающейся скорби. Скорби от бессилия. Я помню всех умерших, погибших от моего незнания, от моего неумения. Старание моё и прилежность — не в счёт, и душе не легче от жалкого оправдания — несовершенство науки. Пришёл день, и прошедшее отступило перед открывшимся настоящим. Иван Ильич угасал от тяжких болей. К несчастью, недуг вынуждал прибегать ко всё большей и большей дозе морфия, который, как ненасытное чудовище, требовал всё больших жертв. Иван Ильич превратился в жалкого наркомана, слёзно выпрашивающего инъекцию. Нам с ним удавалось это скрывать, но известность его бедственного положения была делом времени. В наше последнее свидание он признался, что, по его размышлениям, он проиграл свой последний бой, он капитулировал! А значит, потерпел поражение во всей кампании — кампании под названием «жизнь». Его имя свяжут со слабостью, его будут жалеть, и Алёша запомнит его жалким и немощным стариком. Пока не вскрылся обман, пока в глазах сына ещё есть уважение и гордость, нужно решиться.
— Я возьму этот грех на себя, Евгений Сергеевич! Уезжайте, оставьте меня! Вы сделали всё, что могли! Теперь — это моё дело! Я сам отвечу перед Создателем, я приму Его суд и Его решение, какими бы беспощадными они ни были!
Ночь накрыла весь мир. Плеск воды совсем близко, рядом. Провидение оставило меня после того, как я преступил данное ему слово: «Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла…».
Фрэнсис Бэкон, создавший спасительную формулу «лёгкой смерти», украл у Господа один из его даров — дар смерти. Станет ли мне легче жить теперь, когда я воспользовался украденным даром?
с. Троицкое, 1908
Комментарии Издателя
«…присяжного поверенного при окружном суде надворного советника» — т. е. адвокат при окружном суде. Павел Андреевич имел гражданский чин VII класса, что соответствовало армейскому чину подполковника. Трефилов мог вполне претендовать на должность председателя окружного суда, но отчего-то занимался адвокатурой. Нам думается, что Дорн по своему обыкновению опять всё напутал.
«…не пора ли соборовать Лидочку» — Соборование, или Таинство Елеосвящения, совершается у постели больных. В Таинстве выявляется воля Божья о болящем: «В результате человек либо исцеляется и возвращается к участию в жизни Церкви, либо смиряется с дозволением смерти разрушить тленное тело, уже ненужное для земной Церкви и сокровенных путей Божьих» (А. С. Хомяков). В России в XVIII XIX веках Соборование проводили над умирающими.
«…достал пакетик с байеровским порошком» — вероятно, Дорн имеет в виду ацетилсалициловую кислоту. 6 марта 1899 года немецкий химик Феликс Хоффман запатентовал новое жаропонижающее средство, которое стала выпускать фармацевтическая компания Bayer в качестве болеутоляющего, жаропонижающего и противовоспалительного средства под названием «Аспирин».
«…ещё Парацельс…» — урождённый Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гонгейм — швейцарский алхимик, врач, философ, естествоиспытатель, натурфилософ эпохи Возрождения способствовал внедрению химических препаратов в медицину.
«…je suis votre disposition!» — (фр.) «я в вашем распоряжении». Дорн к месту и не к месту, вероятно, щеголяя, вставляет в текст отдельные фразы на иностранном языке. Подчеркнём отдельные! Великие писатели, в отличие от автора, не ленятся и страницами пишут на французском.
«…воевали в Маньчжурии?» — Русско- японская война 1904–1905 гг. за контроль над Манчжурией, Кореей и Жёлтым морем.
«…был приписан лекарем в дивизию генерала Гернгросса» — Александр Алексеевич Гернгросс — русский генерал от инфантерии (пехотный генерал). Во время войны в Маньчжурии был начальником 1-й Восточно- Сибирской стрелковой бригады, развёрнутой после начала Русско- японской войны (22 февраля 1904 г.) в дивизию. Долгое время в дореволюционной российской армии существовал термин «лекарь», в отличие от гражданской службы, где к середине XIX века ввели термин «врач».
«…в боях под Сандепу» — крупное сражение Русско- японской войны. Произошло примерно в 60 км к юго-западу от Мукдена. Из-за несогласованности в действиях высших командиров русской армии сражение, которое могло обернуться поражением японцев, потерпело неудачу.
«…приобрёл акции общества Манташевского» — акции нефтепромышленного и торгового общества «А. И. Манташев и К⁰». Общество, основанное в 1899 г., владело множеством нефтеносных участков на Апшеронском полуострове, заводом по переработке нефти и её хранению.
«…и общества Нобеля» — «Товарищество нефтяного производства братьев Нобель», основанное в 1879 г., занималось добычей, переработкой и транспортировкой нефти. «доходы… переводил в Сибирский торговый банк» — один из самых доходных банков дореволюционной России.
«…вспомните хотя бы историю Фёдора Павловича и Дмитрия Фёдоровича!» — после долгого обсуждения в редакции мы сошлись во мнении, что следователь Порфирьев оказался, по свидетельству Дорна, человеком начитанным, т. к. ссылается на взаимоотношения отца и сына Карамазовых, описанных в романе Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы». Всего братьев было трое и… впрочем, не важно. Однако отметим очевидную разницу в масштабах писателей: Дорн и двух-то братьев не смог осилить.
«…встретимся уже на распорядительном заседании» — предварительное заседание, на котором, в частности, представлялись уголовные дела, подведомственные суду присяжных.
«…Витте, говорят, блестяще бьётся на переговорах. Ему приходится воевать не только с японцами, но и с Рузвельтом…» — переговоры, результатом которых стал Портсмутский мирный договор между Россией и Японией в 1905 г. Российскую сторону представлял С. Ю. Витте — на тот момент председатель Комитета министров. США в лице президента Т. Рузвельта активно поддерживали Японию, добиваясь сохранения конфронтации между Японией и Россией. Секретные договоры между США и Японией, а также между Великобританией и Японией, заключённые до завершения официальных российско- японских переговоров, привели к тому, что Япония получила Порт- Артур, Ляодунский полуостров и контроль над Кореей.
«…правильно будет так: что-то недоброе таится в муж чинах, избегающих вино, игры, общество прекрасных женщин, застольные беседы» — и снова автор Дорн выдаёт себя с головой, или, точнее, голова его выдаёт! Эти строки из бессмертного романа были написаны спустя тридцать лет! Ну, как прикажете это понимать?
«Я не дам никому просимого у меня смертельного средства…» — строки из клятвы Гиппократа. Текст клятвы предположительно передавался изустно со времён Асклепия и был впервые записан Гиппократом, а документом стал в III веке до н. э.
«Фрэнсис Бэкон, создавший спасительную формулу „лёгкой смерти“…» — Фрэнсис Бэкон — английский философ, историк, публицист (XVI–XVII веков) оказал значительное влияние на развитие медицины вплоть до нашего времени. В своём труде «О достоинстве и силе наук» писал: «Если бы они (врачи) хотели быть верными своему долгу и чувству гуманности, они должны были бы и увеличить свои познания в медицине, и приложить (в то же время) все старания к тому, чтобы облегчить уход из жизни тому, в ком ещё не угасло дыхание… Эта дисциплина должна получить развитие».
ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОГО В МУЖСКОМ КОСТЮМЕ
Меня нашли верстах в двух от города. Служащий земской управы Егозеев возвращался со станции после проводов своей тёщи Евдокии Лукиничны и, будучи оттого в приподнятом настроении, напевал что-то легкомысленное.
Неожиданно в нескольких шагах от дороги он заметил кучу тряпья. Егозеев из любопытства решил остановиться и, спешившись, подошёл к странной находке. Куча тряпья оказалась человеком. По счастью, живым. Платье и лицо найдёныша были в грязи. Исключительно по этой причине Егозеев не сразу признал в нём врача местной земской больницы Евгения Сергеевича Дорна. С трудом перетащив тяжёлое тело в тарантас, он погнал лошадь прямиком в больницу.
К моменту, когда меня выгрузили из повозки и занесли в смотровую, я пришёл в себя. По описанию Авдотьи Саввишны, которым она поделилась со мной много позже, я был похож на тряпичную куклу, бестолково поводящую головой из стороны в сторону и бессмысленно таращившую глаза. Послали за доктором Томилиным. Тот констатировал ушиб мозга от удара тяжёлым предметом в область виска. Перетащив из лечебницы больничную кровать, меня уложили в кабинете и с усердием выполняли всё, что предписал Мартын Кузьмич.
Я впадал в тяжёлое забытье, не реагируя ни на прикосновения, ни на обращённые ко мне вопросы. Временами неожиданно открывал глаза, чтобы беспокойно и испуганно разглядывать лица окружающих, никого не узнавая. Спустя сутки я попытался что-то сказать, но из уст вырывалось нечто, совсем не похожее на связную речь.
Доктор Томилин сделал попытку говорить со мной и даже предлагал написать то, что я хотел сказать, но всё было безуспешно: нечленораздельное мычание вместо ответов и непонятные каракули на бумаге. Позднее, спустя недели, я разглядывал их с холодным любопытством, пытаясь разгадать скрытый смысл, но тщетно.
В свою очередь, прекрасно различая голос Мартына Кузьмича, его участливые интонации, я не понимал смысл им сказанного: до меня доносились загадочные фразы, которые невозможно было разделить на слова, а слова — на буквы, чтобы буквы заново составить в понятные мне слова и уловить за ними смысл. После очередной нашей с ним «беседы» Мартын Кузьмич со вздохом констатировал «афазию» и без всякой надежды сообщил стоявшему рядом фельдшеру Гусятникову, что стоит уповать на Бога в надежде, что Евгений Сергеевич всё же придёт в себя.
Настал день, когда я начал ходить и даже выбираться на лавочку в палисаднике флигеля. Память медленно возвращалась ко мне: я стал узнавать окружающих меня людей, вспомнил свои имя и фамилию, вспомнил, что я закончил Петербургский университет, что практикую в местной больнице. Многое встало на свои места и вновь обрело смысл и порядок. Но то, что случилось в тот летний день и предшествовало моему появлению в придорожной канаве, было мне недоступно, словно дневниковая запись моей памяти была глухо замазана чёрными чернилами. К тому же явления афазии, то есть невозможности связно говорить или писать, никак не отступали.
По прошествии нескольких дней способность понимать речь стала ко мне возвращаться, и обнаружилось это таким вот образом. Если раньше звучащая речь представлялась мне как набор звуков, то теперь смысл сказанного начал доходить до моего понимания. Так я услышал, как фельдшер Гусятников в моём присутствии, посчитав, что я всё одно его не понимаю, посетовал, обращаясь к Авдотье Саввишне, что «доктор-то наш совсем дурачком заделался. Ему что написанное, что сказанное — чисто грамота китайская». В ответ фельдшерица повздыхала: «Все под богом ходим. Пути Господни неисповедимы — авось, образуется. Письмо-то куда девать? Два дня как пришло. Может, Мартыну Кузьмичу?»
Я тут же потребовал принести письмо, то есть стал издавать горловые звуки с грозной интонацией и решительно размахивать руками. В конце концов, поражённая моей реакцией, но сообразительная фельдшерица выбежала из кабинета и спустя несколько минут вернулась, держа в руке небольшой конверт. На лицевой стороне письма размашистым почерком было написано «Е. Дорну в собственные руки».
Я вскрыл письмо. Вверху листа стояла дата, указывающая, что письмо было отправлено неделю тому назад. Далее следовал текст: «Дорогой Евгений! Твой отъезд оказался неожиданным и некстати! У меня образовалась неотложная надобность поговорить с тобой. Всё странно, если не сказать страшно. Молю, приезжай! Твой друг Павел». Я растерянно повертел письмо, пытаясь найти обратный адрес. Однако это был сложенный в одну треть лист вержированной серой бумаги без штемпеля и адреса. «Твой друг Павел» и сама бумага, которую использовали для рисования, говорили, что писал Павел Брюллович — мой приятель и петербургский живописец. Но как письмо попало сюда? Не обычной же почтой! Принесено было неизвестным деревенским мальчишкой, как следовало из поспешных объяснений Авдотьи Саввишны. Да и в столице я был последний раз месяца четыре тому назад. Непонятно! Я отложил письмо в сторону и устало откинулся в кресле. «Додумаю позже», — решил я, погружаясь в сон.
Мартын Кузьмич регулярно навещал меня, стремясь способствовать восстановлению моих речевых навыков. Наше общение с ним сводилось к его вопросам или констатациям, а я в ответ либо кивал, соглашаясь, либо отрицательно качал головой, стараясь выдавить из себя что-нибудь членораздельное. В одну из наших встреч он показал небольшой, карманного размера, справочник на немецком языке с карандашными заметками на полях. Мартын Кузьмич рассказал, что эту книжицу нашли при мне в кармане сюртука. В ответ я пожал плечами, мол, не знаю, что и сказать. Дело в том, объяснил в свою очередь Томилин, что этот справочник по психиатрии Мартын Кузьмич приобрёл, будучи в Вене, в клинике у профессора фон Крафт- Эбинга.
— Справочник — прекрасный! — говорил Мартын Кузьмич, — но однажды больше года тому назад книжка пропала. То ли потерял, то ли украли! Но кому в здешних местах нужна книжица на немецком? Даже цигарку не скрутишь из таких листочков! И вот нашлась!
Я не мог объяснить, каким образом книжка оказалась при мне, поэтому пожал плечами и улыбнулся. Томилина охватило радостное возбуждение от обретения пропажи, и, вероятно, стремясь поделиться со мной своим чувством, Мартын Кузьмич с восторгом стал демонстрировать достоинства справочника.
— Взгляните, Евгений Сергеевич, как кратко, но исчерпывающе описаны девиантные сексуальные влечения. К примеру! Нет-нет! — он обеспокоился моим равнодушием, — я вкратце, так сказать, без лишних подробностей. Перевожу с немецкого: «фетишизм уместно использовать как диагноз только в том случае, если фетиш является наиболее значительным источником сексуальной стимуляции!..» Видите? Всё ясно и просто! Или вот ещё! Позвольте… Томилин нахмурился, вчитываясь в одну из страниц.
— Послушайте! Аутоэротизм — сексуальная девиация, при которой половое влечение испытывается к самому себе. Может рассматриваться как разновидность фетишизма, где фетишем выступает собственное тело… м-м-м… нарциссизм. Странно… Странно не само определение, а то, что оно приписано от руки к статье о нарциссизме. И рука — не моя. Почерк — не мой. Тогда чей? — и он в недоумении поднял на меня глаза.
В это время в дверь постучали. Мартын Кузьмич, будто вспомнив что-то важное, быстро переменился в настроении: он посветлел лицом, заулыбался и заговорщицки подмигнул. Дверь открылась — на пороге стоял Николай Арнольдович Митьков — человек, с которым нас сблизила, если не сказать — сделала друзьями, одна история, касающаяся расследования странной гибели учительницы сельской школы. С последнего нашего свидания в Петербурге он переменился: погрузнел, поседел, весёлости в его синих глазах поубавилось, но сохранилась прежняя живость и цепкость во взгляде. Был он в обычном дорожном сюртуке и белом картузе и оттого походил, как это случалось прежде, на приказчика — проныру из лавки где-нибудь на Нижегородской ярмарке.
Мы обнялись. Он оглядел меня с ног до головы, оценил розовый шрам на моём виске, после чего снова обнял и ободряюще похлопал по спине. Принесли самовар, пирог с капустой, и мы уселись за стол, расспрашивая друг друга о житье- бытье с одной лишь оговоркой, что расспрашивали- отвечали Томилин и Митьков, а я лишь слушал и улыбался.
Из разговора я понял, что Мартын Кузьмич, не веря в случайность нападения и попытки меня убить, телеграфировал Митькову с просьбой приехать и во всём разобраться. Я только покачал головой: наивный, добрейший доктор Томилин! Взять и оторвать от государственных дел крупного губернского чиновника! Это позволительно, да и простительно только таким подвижникам и наивным бессребреникам, как Мартын Кузьмич. Николай Арнольдович это понимал, оттого и приехал, как мог, скоро.
Буквально с порога он стал выспрашивать, где меня на шли, не пропал ли бумажник, на месте ли часы и прочие расспросы, что делает обычно полицейский при расследовании преступления.
Мартын Кузьмич с готовностью и в подробностях рассказал, как меня нашли, что пропало из вещей, но поскольку всё оказалось при мне, то насчёт этого ему доложить было нечего. Зато с подробностью патологоанатома и с красочностью авторов криминальных репортажей доктор поведал Митькову о моих повреждениях и неврологических расстройствах, как то: ретроградная и антеградная амнезия, афазия и, вероятно, дислексия в ближайшем будущем, и, сверх прочего, насморк от долгого лежания в сточной канаве. Николай Арнольдович всё время, пока доктор Томилин сыпал латинскими терминами, с нарастающим ужасом посматривал на меня. Когда Мартын Кузьмич иссяк, Митьков заключил:
— Выходит, Мартын Кузьмич, мотив ограбления отпадает. Скажите, долго ли все эти афазии продлятся?
— Увы, ничего сказать не могу! — развёл руками доктор Томилин, — как мозг Евгений Сергеевича справится, так и будет.
Митьков сокрушённо вздохнул и спросил у меня, явно не рассчитывая получить ответ:
— Что же вы такого сделали, Евгений Сергеевич, что вас чуть не убили? А убить, похоже, намеревались.
Я пожал плечами. Когда стало понятно, что от меня ничего не добиться, а Мартын Кузьмич ничего добавить не сможет, Николай Арнольдович сказал, что опрос земского чиновника Егозеева и осмотр самого места, где меня нашли, он предпримет завтра.
— А сегодня, — радостно подхватил Мартын Кузьмич, — мы с вами, Николай Арнольдович, отправимся на судачка!
Оказалось, что и врач, и полицейский, к моему удивлению, оказались заядлыми рыбаками. Последующие полчаса прошли в разговоре о снастях, проводках и повадках хищных рыб. Видно, разгорячённый такими разговорами, Мартын Кузьмич сообщил, что сейчас же идёт заканчивать приём в амбулатории с тем, чтобы ничто не мешало им предаться самому благородному после сна времяпрепровождению — ночной рыбалке. Сказал и ушёл. Митьков попытался снова со мной заговорить, но быстро отказался от этой бесполезной затеи и бесцельно стал листать медицинские журналы. Я задремал. Наше недолгое сибаритство прервала Авдотья Саввишна, сообщив, что доктора Дорна-де спрашивает некий извозчик со станции. Я нехотя поплёлся на крыльцо. Николай Арнольдович из любопытства последовал за мной. В самом деле, у ступеней стояла городская бричка без верха, а возле лошади, поправляя ремни на хомуте, возился мужичок лет сорока в синем кафтане, подпоясанный красной тряпицей. Снимая картуз, он поклонился:
— Здравия желаю, барин! Однако ж я за расчётом! Договаривались за полтинник, а с доездом до Гребнево, да за простой с вас рублик да двугривенный!
«Фома! — вспомнил я. — Извозчика зовут Фома! Вспомнил!» Залитые чернилами страницы памяти мгновенно очистились, и на них проявились воспоминания.
* * *
В первых числах июня 189… года я очутился на вернисаже художественной выставки Общества взаимного вспомоществования русским художникам. Появлению под живописными сводами дворца на Галерной улице обязан был я давнишнему моему приятелю Брюлловичу Павлу Никитичу — художнику- портретисту. По обыкновению такого рода собраний, а вернисаж — это аккурат канун открытия самой выставки, залы заполнили живописцы и приглашённые друзья. Не считая себя вправе давать оценки и, тем более, советы по части живописных полотен приятеля своего, я отошёл от шумной компании, столпившейся возле нескольких его работ. Праздно фланируя вдоль таких же групп, обсуждающих достоинства композиции или, наоборот, необходимость исправлений прежде, чем автор покроет лаком свои полотна, я оказался в буфетной, устроенной в малиновой гостиной дворца.
Голод, как говорит народная мудрость, — не тётка, пирожка не поднесёт. А у меня с самого утра, как сел в поезд, чтобы поспеть в Петербург к открытию вернисажа, и маковой росинки во рту не было. Услужливый официант принёс мне пирог с гречневой кашей и говядиной да несколько расстегаев с осетриной и визигой. Устроившись на одном из длинных диванов вдоль стен, я оказался рядом с двумя художниками, которые тоже закусывали и выпивали.
Один из них, захмелевший и импозантный в бархатной свободной блузе с шарфом на полной шее, обратился ко мне, снисходительно улыбаясь:
— Прошу покорно, сударь, меня извинить за нахальную бесцеремонность, но вы, похоже, не из нашего цеха. Художники в сухомятку не закусывают! Вы, верно, праведник?
— Увы! — улыбнулся я в ответ, — пытался, но в моей профессии праведником был лишь евангелист Лука. Он, кстати, и к вам имеет прямое отношение.
— Врачи мне всегда импонировали, — заулыбался художник. — Позвольте представиться. Аполлинарий Семёнович Карагольский, живописец, выпускник Академии. А это вот Елпидифор Груздев — гений и, в силу этого, мученик и бездельник. Елпидифор — несущий надежду!
Гений, несущий надежду, только что запил рюмку водки пивом и удостоил меня величественным кивком кудрявой головы. Я поклонился и тоже представился.
— Уважаю эскулапов, хотя половина вашего брата — шарлатаны. Особливо столичные, — продолжал словоохотливый Карагольский. — Но вы не из их числа. Нет в вас ни столичного высокомерия, ни алмазной булавки в галстуке. Позвольте узнать, откуда прибыли в столицу?
— Н-ский уезд Самарской губернии, — и пояснил: — Служу в земстве врачом.
— Позвольте! — вскричал выпускник Академии и поворотился, словно предлагая разделить своё удивление с гением, — так это в ваших краях страшное урочище, где исчезают люди?!
Тут пришлось и мне удивиться. Ни о каком урочище, тем более каком-то страшном мне слышать не доводилось.
— Ну как же! — Елпидифор снова налил себе пива, — девица Синеглазова, отправившись из родительского дома в воскресенье, 5 июля 188… года, на именины к своей тётке Лукерье Гавриловне Пусторыловой через урочище Душмор, до оной не дошла и пропала совсем и навсегда. Губернские Ведомости за 8 июля 188…года. Подпись «Не знай наших».
— Каково! — с восторгом воскликнул Карагольцев и хлопнул меня по спине. — Гений! Память как у слона! Ах ты, молодца! — воскликнул он, уже оборотясь к Груздеву. — Дай я тебя расцелую!
И тут меня осенило, что почти год тому назад прочёл эту заметку в «Ведомостях» и вспомнил даже, как в неудовольствии отбросил их в сторону, ругая газетчиков и прочих репортёров за публикации всякого рода чертовщины, будоражащих и вселяющих в обывателя страх и тревогу! Следом за этим память живо напомнила мне ещё одно событие: в январе этого года исчез дьячок Вытриустов из церкви Живоначальной Троицы. Так же бесследно исчез некий дачник, или приезжий, Амаратов, прибывший на отдых. Да и само это урочище располагалось не так далеко от нашего города: всего в нескольких верстах. К нему вёл просёлок, отходящий от Сызранского тракта, забытый, но проезжий.
— А между тем, доктор, — закусывая красное вино селёдкой на ломте ржаного, заметил Карагольский, — и нашего брата поглотило урочище и, говорят, не одного!
— Художник Пантелеймон Францевич Амаратов, — забубнил вестник надежды, — отправившись делать пленэры тридцатого мая 189… года, исчез безвозвратно в районе урочища Душмор, писали те же «Губернские ведомости» в воскресном выпуске за 3 июня 189… года. Полицейские власти после недельного розыска признали исчезновение художника casus incognita damnum и прекратили производство.
Что ж, я вынужден был признать, что злополучное урочище действительно располагается именно в нашем уезде, но оспорил, что оно какое-то особенное, поскольку исчезновения людей хоть и случаются, но происходят не только в нашем уезде, но и в других губерниях. А вот привязка именно к нашей местности странных и необъяснимых случаев возникает определённо и исключительно благодаря людской молве. Да с! Людская молва, а пуще литераторы, да газетчики с ними так и норовят придать всяким житейским несуразицам видимость мистического и непознанного.
— Вы, доктор, верно, — материалист? — с сочувствием спросил Карагольцев и тут же подтвердил свою догадку: — Материалист! Нешто вам не скучно от материализма? Ну, да вам докторам без скуки нельзя! Говорят, у вас отчётов всяких в кабинетах с Кавказские горы!
— …Горная система, протяжённостью около тысячи вёрст, залегает между черноморским и каспийскими побережьями; высочайшая гора Эльбрус — более трёх тысяч саженей…» — периодически икая, бубнил Елпидифор.
Только я вознамерился ответить в свою очередь, что «профессия врача, сударь, не мистическая и не имеет отношения к оккультизму, и что благо больных требует от меня материалистического…», как подошёл приятель мой Брюллович и незамедлительно оттащил меня от весёлой компании дипломированного живописца и несертифицированного гения.
В результате чего я оказался в славном и шумном обществе жизнерадостных молодых и дерзких художников, которые живо обсуждали скандальный «бунт четырнадцати». Многие громко заявляли, что готовы присоединиться к бунтарям и стать пятнадцатыми или шестнадцатыми. Я не вникал в суть горячих споров, но мне нравился их задор и безапелляционность, которая привлекательна в молодости, но отталкивает в зрелом возрасте, как румяна на лице старухи.
Рассматривая новые, приготовленные к завтрашней выставке и уже покрытые лаком, работы моего друга, я удивлялся смелой манере его письма, провокативным ракурсам и откровенности его моделей. Незаметно для меня подошёл Брюллович и начал с интересом наблюдать, как я разглядываю его полотна.
— Ты серьёзен, как лошадь перед барышником! — засмеялся он и обнял меня за плечи. Сделать ему это было легко, потому как был он на голову выше меня. Надобно описать моего приятеля- художника. Внешность его удивительно подходила под это звание: высокий, с нервными порывистыми движениями, крупными локонами тёмно- русой шевелюры, бородка на его аристократическом лице тоже была в таком же стиле: эспаньолка с горизонтально торчащими пышными усами, а печальный, как у спаниеля, взгляд больших тёмных глаз, подтверждал неизбежную догадку, что перед вами творец, утомлённый своей одарённостью.
— Дорогой мой, я рад! — ответил он на моё восторженное лепетание о композиции, цвете и прочей эзотерике, и доверительно сообщил: — У меня, мой друг, счастливая полоса! Мой талант признан обществом и друзьями. Заказов столько, что впору записывать всех в очередь, как на премьеру в Мариинский. Боюсь, мой друг, боюсь превратиться в ремесленника. Одна отрада — деньги сулят немалые. Боюсь… — и тут же с жаром воскликнул: — Но один заказ я выполню, чего бы мне это не стоило!
Разумеется, я догадывался, что за горячность охватила моего друга. Павел Никитич, как натура творческая, был ужасно влюбчив. Страсть в нём вспыхивала мгновенно, как вспыхивает летний сухостой, бушевала в нём, как огненный самум, и со временем быстро угасала, как гаснет пламя, достигнув водной глади. Гасло только лишь с тем, чтобы вновь вспыхнуть к новому предмету обожания и повторить весь путь заново. Такие перепады, рождённые темпераментом и определённым способом работы желёз внутренней секреции, охраняли его от венца. По счастью для окружающих, ожидание от помолвки до венчания было для Павла Никитича чрезмерным и он расставался с избранницами прежде, чем делал их законными, но несчастными жёнами. В этом смысле Павел Никитич был человеком добрым. Правда, злые языки упрекали его в беспорядочности увлечений, на что тот с достоинством отвечал, что чувства его искренни, и не его вина, что очередная избранница и в этот раз оказалась недостойна его талантов.
Возвращаясь в буфетную, я спросил Брюлловича, знавал ли он художника Пантелеймона Амаратова? На что тот ответил, что да, знает, но знакомство их шапочное и, дескать, ничего о нём как о художнике сказать не может, кроме как только обругать. Я подивился таким отношениям между творцами прекрасного, но промолчал.
В тот вечер мы с моим приятелем Брюлловичем погуляли славно.
* * *
Задержавшись в столице несколько дольше, чем предполагал, я спешил назад к себе в уезд и оттого взял билет на ночной поезд, который останавливался на нашей станции ранним утром и всего на несколько минут. Покинув вагон, я спустился к месту, где обычно нанимают извозчика. Однако в утренние часы ни одной повозки не было. На счастье, там же на площади я увидел проезжавшую мимо гружённую телегу, которой правил наш больничный кучер. Окликнув, я поручил его заботам свой чемодан и велел отвезти поклажу прямиком к амбулатории. Сам же присоединиться к нему не рискнул: путешествие среди мешков и ящиков на тряской телеге, да ещё после бессонной ночи в вагоне, меня совсем не привлекало.
Спустя минут двадцать появился первый извозчик, с которым мы сторговались об оплате, и я наконец мог отправиться в Н-ск. Извозчика звали Фома. Оказался он молчуном и скупым на слова, что подходило мне вполне. Сызранский тракт удобен и немноголюден. Первое время нам ещё попадались встречные повозки, но вёрст через пять шоссе обезлюдило. И тут я вспомнил об урочище. Отчего бы не взглянуть по дороге, подумал я, чем так примечательна эта местность, что о ней говорят в самой столице. День был солнечный, до полудня ещё часа два, отчего ж не посмотреть! Вдалеке показался полосатый столб — верный знак поворота на просёлок.
— Скажи, голубчик, — обратился я к молчавшему весь путь вознице, — далеко ли до урочища Душмор?
— Недалеко, — отвечал он неприветливо, — вон от того столба пешком ещё до полудня дойдёте.
— Что ж ты, братец, — удивился я, — ссадишь меня?
— Могу и обождать, — угрюмо пробурчал Фома, — прогуляйтесь и назад вертайтесь. Это уж как пожелаете, барин. А нам туда незачем! — сказал и перекрестился.
— А если я тебе сверх оговорённого ещё двугривенный дам, тогда как?
Сговорились на тридцати копейках и возле столба поворотили. Просёлок хоть и порос травой, но колея была накатана и хорошо видна. Мимо проплывали поля со зреющими овсом и рожью. Где-то высоко в синем небе запел жаворонок. Шмели гудели, собирая свою дань с полевых цветов, растущих вдоль дороги. Возница временами зло покрикивал, подгоняя лошадь и сердясь, что дал уговорить себя на опасный путь.
Вдруг с жарких лугов мы покатили вниз и мгновенно очутились в прохладном овраге, полного огромных серых валунов, хаотично разбросанных среди густой травы. Оторопь брала при взгляде на мегалиты: какая невероятная сила, какая космическая мощь, неподвластная ни человеку, ни какому иному существу, царила здесь в далёкие времена ледников и вечной мерзлоты!
Дорога тем временем петляла меж каменных глыб. Высокий край обрыва впереди заслонял солнце. Странный сумрак окутал таинственную местность. Исходивший от влажной земли холод пробирал до костей, и я, чтобы согреться, обхватил себя руками. На склоне, по которому дорога должна была вывести нас снова к солнцу и теплу, у самой вершины откоса высилось странное каменное сооружение. Грубо отёсанные огромные валуны, закреплённые неизвестно каким исполином, образовывали перевёрнутую пирамиду с округлым зияющим пространством по центру. Странным было то, что в этом отверстии царила глухая темнота: там, где должен был быть виден склон с сочно- зелёной травой или сияющее небо, не было ничего, ровным счётом ничего! Пустота! Пирамида своей вершиной глубоко уходила в землю, позволяя каменным её рёбрам удерживаться в вертикальном положении. Горизонтальная плита сверху едва цеплялась за неровные края каменных опор. Мегалит угрожающе нависал над дорогой и готов был в любой момент соскользнуть вниз и обрушить на голову путника десятки пудов своего веса, олицетворяя собой то ли рок, то ли божий гнев.
— Что это? — непроизвольно я задал свой вопрос негромко, почти шёпотом, будто боясь потревожить неведомые силы.
— Знамо чего… — тоже шёпотом отвечал возница. — Всевидящее око, — и без промедления забормотал, крестясь: — Пресвятая дева, великая и непорочная…
Лошадка, сделав усилие, рывком вытащила нас наверх, и солнце, и синее небо, и жаворонок вновь приняли нас в свои объятия.
Дальше путь пролегал меж холмов, на вершинах которых шумели рощицы, а на склонах виднелись стожки только что скошенной травы.
— А что, есть ли отсюда дорога прямиком в город? — спросил я как можно более безразличным тоном, не желая показать вознице, сколь неприятен был мне тот овраг.
— А как же, знамо, есть! — опять приобретая свою привычную угрюмость, отвечал извозчик, — Гребнево проедем, а там налево и ещё вёрст пять.
Миновав светлый сосновый бор, мы выехали на околицу деревни. Высокие крепкие плетни с глухими воротами, словно крепостные стены, тянулись вдоль дороги. За плетнями угадывались сады с множеством деревьев, из-за густых крон которых невозможно было разглядеть крестьянские жилища. Дома, вероятно, стояли в глубине, оттого не просматривались с дороги.
На пересечении своего рода деревенских проспектов стояла большая изба. Я не сразу понял, чем привлёк меня вид этого строения. Лишь спустя минуту осознал: изба казалась мёртвым жилищем. Не было в ней ровным счётом никаких признаков жизни селян: ни скотного двора, ни амбара, ни коновязи или хотя бы телеги у ворот. Да и самих ворот не было, как не было ни плетня, ни забора.
Возница, заметив мой интерес, объяснил:
— Радеют тута. Ночью лучше и не ехать: так воют, что жуть берёт!
— Как? — не понял я, но тут же вспомнил, что значит слово «радеют». Радение — значит молитва, то есть богослужение. Значит, мы в общине или христововерцев, или скопцов.
— Скопцы, барин, — словно слыша мои размышления, пояснил Фома, — «христовы голуби»!
Из-за угла вышла крестьянка и, низко опустив голову, поклонилась. Рядом, вцепившись в подол платья, остановился босоногий и бесштанный мальчонка лет двух. Ребёнок про водил нас безучастным взглядом, а женщина так и стояла, согнувшись в поклоне, пока мы не свернули.
— Как же они скопцы? — недоуменно спросил я Фому, — дети вот…
— Новенькие, — пояснил он, — видать, мальчонку на оскопление привезли.
Не встретив более никого, мы вскоре покинули деревню. Дорога за околицей и впрямь сворачивала налево, однако чуть в стороне от неё, на холме, я увидел господский дом.
— Постой! Давай-ка туда, любезный! — сказал я, указывая на барскую усадьбу.
— Барин, — вдруг испуганным и плаксивым голосом запросил возница, — Христом богом прошу! Нам бы убраться поскорей из урочища-то!
— Что ты врёшь? Ты сказывал, что проехали его!
— Ничего я не сказывал, барин! Мы аккурат посреди этого места злокозненного! Господа-то, видать, у сатаны в услужении! Душмор — искушение сатанинское! Христианские души морит!
— Экий ты, братец, суеверный! — я рассмеялся, — про господ опять наврал, да с чужих слов наврал.
— Эх, барин! — крикнул он в отчаянии, заламывая свой картуз, — поздно! Гляди, барин! Я с удивлением проследил за его жестом и посмотрел на небо. Только что синее и чистое, оно сейчас затянулось клубящимися и стремительно надвигающимися свинцовыми низкими тучами. Вдруг громыхнуло так, что наша лошадёнка присела, подавшись назад, и испуганно заржала. Гром ударил совсем рядом, да такой силы, что, казалось, сама небесная сфера раскололась надвое и сейчас обрушится нам на голову! Грохот прокатился по всему небосводу, удаляясь, и гулко бухнул на прощание у самого горизонта. Вдалеке уже беззвучно полыхнула зарница. Резко запахло озоном, потянуло холодом, и первые крупные капли дождя с глухим стуком упали в дорожную пыль. К нам стремительно приближалась серая дымящаяся стена дождя.
— Эх! — в отчаянии крикнул Фома и щёлкнул хлыстом, а лошадёнка рванула с места так резво, что я, зазевавшись, вылетел из пролётки и едва устоял на ногах, чтобы не упасть. Когда я сообразил, что остался один на дороге, всё кругом разом потемнело. Вдали за пеленой дождя я увидел стремительно удаляющийся экипаж, и через мгновение на меня обрушился водяной шквал.
* * *
Я дожидался в прихожей. Открывший мне двери лакей ушёл доложить о моём прибытии. Туфли, которые я купил специально для поездки в Петербург, вымокли так, что источали воду. Лужа у моих ног угрожающе расплывалась, подбираясь к ступеням лестницы, ведущей на второй этаж. Мой дорожный пиджак потемнел и потяжелел фунта на два. Я держал в руках шляпу, которая за несколько мгновений под дождём превратилась в бесформенный предмет неизвестного назначения. Я стоял уже минут пять, а лакей ещё не возвращался. За окнами неистовствовала гроза.
Где-то в глубине дома гулко ударили два раза часы. Наконец рядом, в коридоре, ведущем в комнаты на первом этаже, послышалось шарканье туфель. Спустя ещё минуты две из боковой двери появился старик в тёмно- красном с серебряными узорами шлафроке. На голове его был тёплый колпак. Седые неприбранные, редкие пряди свисали из-под колпака на манер «мышиных хвостов». Сопровождавший его лакей держал зажжённую лампу: дождь за окном был настолько плотным, что прихожая погрузилась в вечерний сумрак.
— Милостивый государь… — обратился ко мне старик, но не закончив фразы, коротко махнул лакею рукой. Повинуясь жесту, тот подошёл ко мне ближе, отчего я оказался вполне виден.
— Дорн Евгений Сергеевич, — представился я, — местный врач. Не откажите в убежище, — я кивнул на ливень за окном и улыбнулся, — ехал со станции в Н-ск, и вот такая оказия. — Оказия? — переспросил хозяин дома, недоумённо глядя на меня. Потом его лицо посветлело, — ах, оказия! Ну, конечно! Еремей, — крикнул он куда-то в коридор, — самовар!
Он подошёл ко мне ближе, всматриваясь. Под его взглядом я чувствовал себя крайне неловко, словно явился в присутствие, забыв надеть брюки. Тем временем старик отрекомендовался:
— Андрей Иванович Гребнев, отставной полковник, местный помещик. Идёмте, Евгений Сергеевич, обсохнете у огня.
Мы сидели в столовой и беседовали. Чугунная дверца изразцовой печи, специально затопленной по случаю моего появления, была открыта, и жар, исходивший от огня, благотворно влиял на вымокшее платье: я прямо-таки источал пар, словно стоявший на столе самовар. Неспешная наша беседа велась о преимуществах отварной капусты перед сырой свёклой в противостоянии запорам. Представившись доктором, я как бы дал своего рода соизволение хозяину вести разговор исключительно на темы здоровья, точнее, нездоровья, чем он и воспользовался. Впрочем, такое со мной случается постоянно: стоит мне оказаться в компании, причём не важно какой, и назваться доктором, как разговор стремительно меняется на темы медицины и на хвори близких родственников участников беседы.
— Вы, верно, недавно в наших краях? — спросил я, когда удостоверился, что светская беседа о свёкле достигла уровня доверительности, — практикуя по всему уезду, не предполагал, что есть места, где врач может оказаться в качестве гостя, а не для помощи болящим.
— Да-с, вы правы. Я недавно вышел в отставку и вот теперь живу в имении. Знаете ли, городская суета не для меня, — и пояснил: — Как видите, домосед. Лень ездить по гостям, да и ко мне редко кто заезжает: дом-то в стороне от дороги.
— Не скучно в глуши? Впрочем, здесь превосходная охота.
— О нет, дорогой доктор! — махнул рукой Андрей Иванович, — настрелялся! Пришлось, знаете ли, в турецкую кампанию. Нет-нет! Да и забота у меня превеликая — племянница. Увы, растёт, мой аленький цветочек, сиротой. Знаете ли, я даже не подозревал в себе таких чувств, такой любви к малышке. Родителей Ираиды — моего брата Василия и его жену Ксению — судьба не пощадила. Холера, знаете ли. В девяносто третьем… сгорели в Петербурге за несколько дней! Так что я один у малышки. Такое вот моё стариковское счастье — растить, пестовать и охранять! — он поднял указательный палец, подчёркивая важность сказанного, — охранять! От всякого злодейства, от пустой суеты, знаете ли, от греховных искушений и праздности.
В моей голове моментально нарисовался образ замкнутой бледной девочки с поникшей головкой, печальными глазами, корпящую над псалтырем; девочки, которую готовят в Христовы невесты и не сегодня- завтра к постригу.
В этот самый момент в комнату стремительно влетела юная барышня. Здесь следует уделить несколько строк её описанию. Каштановые локоны, убранные наверх, открывали нежный овал её лица и трогательную в своей беззащитности шею. Глубоко посаженные большие серые глаза смотрели на вас мягко и дружелюбно. Однако вы тут же отмечали едва уловимый отблеск страдания в самой глубине этого взгляда. Небольшой рот был полуоткрыт в улыбке, застенчивой и одновременно капризной. Движения казались изящными и стремительными, а голос, которым она приветствует вас, звонким и чарующим. Её хрупкая фигура и образ пленяли своей грациозностью и манкостью. Одновременно в девичьих движениях угадывались сила и порывистость. Другими словами, я был очарован в тот самый миг, как только она вошла.
— Ах, mon oncle! Я не знала, что вы не одни! Простите, сударь! — она мило мне улыбнулась.
— Моя племянница! — представил Андрей Иванович барышню, — Ираида, ma chere, позволь представить Евгения Сергеевича Дорна. Наш сосед. Ненастье застало его в дороге, вот он…
— Мы рады вам, Евгений Сергеевич! — она снова обворожительно улыбнулась.
— Дорн! — раздался громкий возглас, и на пороге гостиной возник Павел Никитич Брюллович собственной персоной, — ты однако, братец, не ищешь лёгкого удела! Молнии полыхают, будто Зевс-громовержец сердится, хляби небесные разверзлись, грозя всем новым потопом! А ты, аки библейский Ной, наперекор урагану, року и даже скверной дороге, путешествуешь, спасая страждущих и обездоленных! Я прямо вижу полотно, написанное моей рукой: на нём ты в костюме пилигрима, гонимый и неприкаянный! — Брюллович обнял меня с искренней дружественностью и сочувствием. — Позвольте рекомендовать моего сердечного друга и замечательного доктора Евгения Сергеевича Дорна! — провозгласил он с воодушевлением и с интонацией, с которой на ярмарках объявляют выход на манеж цирковых акробатов.
После первых возгласов удивления и восторга я рассказал, как отправившись со станции домой, вознамерился проехать через таинственное урочище Душмор, как был застигнут ненастьем и брошен своим возничим.
Мы посмеялись над страхами суеверного малого, нашли его забавным и поздравили друг друга с удачным стечением обстоятельств, приведших к нашему знакомству. Ираида радостно воскликнула, что по этому случаю она споёт. С лёгкостью вспорхнула она со своего стула и подбежала к роялю. Все дружно зааплодировали, поощряя и льстя одновременно. Она не без кокетства сообщила, что у неё чудесное сопрано, что нас она удивит своим аккомпанементом и подарит нам ею же написанный романс.
После первых аккордов она запела. Голос её был негромок, мил и не без претензий. Ираида пела о любви, о сжигающем пламени чувств, о взаимности, приносящем счастье, с искренностью и чувством, извинительными её юному возрасту. Не будучи любителем музицирования, тем более домашнего, я всё же присоединился к дружным аплодисментам и выразил своё восхищение как самим романсом, так и исполнительницей. Павел в свою очередь рассказал, как, прямиком с выставки, где его работы имели грандиозный успех, и даже Их Императорское Высочество интересовались ценой за его творение, он отринул все искушения света и последовал за госпожой Неборской, дабы (именно так он и сказал: «Дабы!») применить свой талант и запечатлеть небесный образ Ираиды Васильевны. Он счастлив быть здесь! В этих стенах на него снизошло вдохновение такой силы, какую, вероятно, испытывал Пушкин в своём Болдино! Нет! Ещё сильнее!
— Муза! — воскликнул он и сделал более, чем почтительный поклон госпоже Неборской, — муза явилась мне, одарила своим божественным покровительством и наполнила меня святым очарованьем!
Ираида, звонко рассмеявшись, захлопала в ладоши и шутливо выговорила Павлу Никитичу, что он много делает комплиментов и оттого мало трудится за мольбертом. Брюллович, немного рисуясь, стал болтать какую-то чушь о божественном даре, то ли о своём, то ли об её, Ираидином.
— Господин Дорн, — между тем обратился ко мне старик, — отчего бы вам не отобедать с нами? Дождь ещё не перестал, а время обеда подоспело. Что ж я за гостеприимный хозяин, если не угощу вас прекрасным обедом?!
В это время Ираида защебетала, что на дворе ужаснейшая погода и дядюшке следовало бы пригласить гостя заночевать и не подвергать риску простудиться в непогоду. Ведь доктора тоже люди и тоже хворают. Хозяин дома согласился и, как мне показалось, не без колебания последовал совету племянницы.
— Действительно, Евгений Сергеевич, переночуете, а по утру Еремей вас доставит в целости и сохранности до самого места назначения. Дом наш просторный, дворовые ночуют во флигеле — никто вас не обеспокоит. Оставайтесь!
Разумеется, я не дал себя упрашивать. Дождь по-прежнему лил потоками, поэтому я с благодарностью принял приглашение. Услыхав о моём согласии, Ираида пригласила меня, пока накрывают на стол, осмотреть гордость их дома — скромное, по её собственному выражению, но вместе с тем восхитительное собрание живописных работ, к выбору которых она сама приложила свой вкус и посильное участие. Я с готовностью поднялся со стула, и мы втроём, а Павел Никитич ни на шаг не отходил от Ираиды, пожирая её влюблёнными глазами, отправились во второй этаж. Войдя в гостиную, я несколько опешил, обнаружив, что в зале ярко горит свет, а шторы на окнах при этом плотно закрыты. Тем временем Ираида пояснила мне, что она не называет гостиную картинной, потому что на самом деле это танцевальный зал, и при этом засмеялась счастливым смехом. При взгляде на полотна в тяжёлых золочёных рамах я понял, что разумела хозяйка под словами «посильное участие». Дело было в том, что на них изображалась исключительно и только Ираида Васильевна Неборская. Все стены были увешаны только её портретами. Были здесь и традиционный поясной, или бюстовый, портрет, и портрет в полный рост, с ними соседствовали аллегорические портреты. На одном из них Ираида представлялась в образе богини Дианы, на другом — грозной Афиной Палладой, в рядом — прекрасной Афродиты. Было множество других аллегорий, которых, честно говоря, я либо не знал, либо не узнавал. Было даже изображение Ираиды, гарцующей на гнедом коне, который тотчас напомнил мне известный портрет графини Самойловой. Одна лишь работа выбивалась из общей череды блистательных полотен. Работа явно не окончена: сплошная подмалёвка, мазки кисти сделаны эскизным манером, а женская фигура, сидящая напротив окна и спиной к зрителю, лишь обозначена. Её силуэт на фоне окна затемнён, зато небольшое круглое зеркало перед ней на столике будуара светится ярким и привлекающим к себе внимание пятном. Отражённое в нём мужское лицо, как мне показалось, раскрывало некую аллегоричность замысла работы. Увидев моё внимание и серьёзность, с какой я рассматривал набросок, Ираида с живостью и даже с нетерпением спросила:
— Работа превосходна, не правда ли? Пусть не закончена, но она мне по душе!
Несколько принуждённо я выразил восхищение странным портретом и с большей искренностью собранием живописных полотен.
— Дурно написан, — подошёл к нам Павел Никитович, — я вам и в тот раз говорил, Ираида Васильевна, и сейчас скажу: дурно. Лицо какое-то кукольное, глаз пустой, самовлюблённый. Усы словно щётка! Уж простите великодушно! Дурно написано!
После вернисажа, где мастера кисти не стесняясь поносили своего брата художника во всеуслышание, я не очень удивился уничижительной оценке, тем больше был поражён вспышке ярости, которую выказала хозяйка дома.
— Вот как?! — блеснув в негодовании глазами, воскликнула Ираида, — вам, господин художник, не нравится сей портрет? Быть может, вы ревнуете?! Это гадко, сударь!
— Нет-нет! Я очарован замыслом, верьте, очарован! — поторопился исправить свою оплошность Брюллович и тут же предложил:
— Знаете ли что? Велите, и я напишу ещё один ваш портрет! Это будет для вас сюрприз! Он непременно придётся вам по душе! Любите ли вы Сомова- художника?
Ираида по-прежнему грозно смотрела на Павла Никитича, потом черты лица её смягчились и она снисходительно ответила:
— Я вас прощаю! Что ж, пишите, я дозволяю! И не дерзите больше!
Она развернулась и быстро выбежала из залы. Я, честно говоря, с облегчением перевёл дыхание. Не выношу подобного рода никчёмных сцен и стараюсь их избегать, но тут пришлось быть невольным свидетелем. Павел Никитич, наоборот, пребывал в некой эйфории. Он взглянул на меня, ища, с кем разделить радость или услышать восхищение от того, как он очаровал неопытную девицу.
— Давно ли ты здесь? — я решил не заметить его желания услышать восхищения его персоной.
— Четыре дня, — отвечал мой приятель. — Ах, как славно мы познакомились! Помнишь ли ты Сапаровых? У них ещё дом на Васильевском острове. Ну, не важно! Меня ей представил сам Илья Ильич. Они с ней дальние родственники. Представил как модного портретиста. Ираида, дескать, увлечена живописью и хочет выписать к себе хорошего художника для делания семейных портретов. Деньги посулила нешуточные! Да что деньги! Я бы за одно мгновение с ней рядом отдал бы весь свой талант! Говорю ей, что непременно приеду! Евгений, я влюблён! Безоглядно, до беспамятства! О, её облик! Только ты не подумай ничего дурного: мои чувства вполне платонические! Я не смею даже помыслить о чём-то ином! Ведь она — богиня! Непрестанно твержу ей об этом. Написал уже её в образе Флоры. Она в восторге! В награду мне было дозволено коснуться кончиков её пальцев. Веришь ли, я был счастлив!
* * *
Обед затянулся. За окном лил, не переставая, дождь. Зажгли лампу, отчего дальние углы столовой погрузились в сумрак. Андрей Иванович поднялся и, откланявшись, удалился к себе. Некоторое время мы оставались втроём, болтая о пустяках и осторожно шутя. Павел Никитич уговаривал Ираиду Васильевну завтра ему позировать, как он сказал, для будущих шедевров, просил облачиться в тунику и воинский шлем. Ираида, помолчав и не приняв шутливого его тона, с серьёзным лицом велела писать её куртизанкой. Брюллович пришёл в восторг. Стало скучно.
Я был утомлён их болтовнёй и, сославшись на усталость, отправился в отведённую мне гостевую комнату. Как это часто бывает, оказавшись один, я вместо того, чтобы мгновенно заснуть, неожиданно почувствовал, что голова моя светла и готова к размышлениям. Дождь за окном внезапно прекратился, будто где-то в небесах перекрыли задвижку вселенского потопа. На чёрном небе высыпали звёзды. Деревня за окном освещалась появившейся полной луной. Совсем рядом с усадьбой виднелась крыша общинного дома, в котором, как сказывал мой сбежавший возница, «радели» крестьяне.
Я прошёлся по комнате. Скрипнула одна половица, за ней другая. Я остановился, прислушиваясь: ни звука. Среди тишины в глубине дома отзвонили часы. Снова всё смолкло. Вздохнув, не снимая сюртука, я прилёг на кровать. Обводя скучающим взглядом комнату, я увидел книгу, оставленную кем-то на широком подоконнике. Это бы австрийский справочник по психиатрии. «Мило, — подумал я, листая, — нет места лучше и нет более удачного времени для чтения справочника по психиатрии, чем спящий тёмный дом и полнолуние. Может, это знак свыше? Ну что ж, нужно принять и следовать ему. Ведь неспроста всё сошлось на мне: мистическое урочище, библейский потоп, пугающая секта скопцов, странные обитатели дома… Кстати, всякую ли странность, всякое ли отклонение от принятой „нормы“ считать болезнью? Поведение, которое обществу кажется странным, а временами даже оскорбительным, следует ли расценивать как психическое нездоровье? Или, может, люди настолько закрепощены условностями, что просто боятся того, что вне правил? Если вспомнить, как люди относились к ментальным расстройствам, к тому, что сейчас зовётся психиатрией, вспомнить её историю, то окажется, что история психиатрии — это история страха перед непонятным, перед отклонением от принятой кем-то нормы. Не только иррациональный, инстинктивный страх, хотя его тоже предостаточно, но страх рациональный. Боязнь того, что чьё-то поведение сломает общественные устои, вековые традиции, верования. Первое осмысление своего страха свершилось в рамках догмата: испугавшись, стали говорить, что человеком овладели бесы. Этим воспользовались попы, а фанатики придумали ритуал экзорцизма — изгнание дьявола. Потом от бессилия изобрели смирительную рубашку и стали сажать несчастных на цепь. Сейчас лечат электричеством или ледяной ванной. Что ни говори, прогресс! Даже справочники печатают. Ну-с, поглядим, что нам предлагают венские психиатры- любители толкований снов и сексуальных причуд… хм… фетишизм… „нарциссизм и трансвестизм как варианты фетишизма…“ — я сделал пометки на полях этой страницы и добавил „Nota Bene!“. В самом деле это было любопытно. Особенно принимая во внимание некоторые сегодняшние мои наблюдения, которые я пока не в силах объяснить, но, может, австрийские коллеги придут мне на помощь?»
От размышлений меня отвлёк шум, доносившийся со стороны деревни. Сунув справочник в карман, я подошёл к окну.
Поля вокруг, близкий лес и сама деревня были погружены во тьму, лишь в редкой избе мерцал свет. Зато в доме напротив усадьбы ярко горели окна, оттуда доносилось ритмичное пение, подкреплённое мерным топотом. Всё это сливалось в жуткое потустороннее уханье. В окнах мелькали тени, двигавшиеся в ритм. Тени кружились, дёргались. Звук набирал силу, будто радеющие устремляли свою молитву наверх, словно желая быть услышанными небесами. Сквозь мощный ритмичный гул голосов неожиданно прорезался истошный детский крик. Я вспомнил повстречавшегося мне мальчишку. Крик тоже улетел куда-то вверх, к звёздам, и стих. Стих и гул. Я обернулся.
За закрытой дверью в коридоре послышались шаги. Звук был тихий, но отчётливый. Вот шаги миновали дверь, прошелестели, удаляясь, и наступила тишина. Что может происходить в опустевшем тёмном доме? Вспомнилось где-то читанное, что экстатическое радение доводит до состояния «просветления» не только молящихся, но и всякого наблюдателя. Неужели моя психика, истерзанная тяготами сомнений и переживаниями от потерь, оказалась уязвимой перед воздействием мистического ритуала? Подойдя к двери, я прислушался: как будто ни звука.
Дверная щеколда под рукой с трудом повернулась и поддалась, не издав ни звука. Я внутренне содрогнулся от того, что снова боюсь привлечь к себе внимание каких-то неведомых сил и оттого страшусь выдать себя, как там, в овраге, — обнаружить своё присутствие. Вот и коридор. Свет лампы за моей спиной осветил небольшой угол стены напротив. Тень, что я отбрасывал, уродливым силуэтом растопырилась на легкомысленных обоях с изображениями вакханок.
Осторожно прикрыв дверь и оказавшись в кромешной темноте, я подождал, пока глаза привыкнут. Вскоре я стал различать стены, сам коридор, уходящий вправо, ряды дверей. В конце коридора, там, где была гостиная, мне показалось, что брезжит свет. Крадучись я направился в ту сторону и, замирая от малейшего скрипа половиц, достиг конца коридора. Справа от меня была широкая лестница, уходящая вниз; прямо передо мной — окно со звездным небом; слева — высокие двери гостиной, из-под неплотно прикрытых створок которых пробивался свет. Оттуда доносились неясные звуки, похожие на тихий смех. Он переливался то ласковым шёпотом, то неясным бормотанием, то сменялся беззаботным журчанием, и всё повторялось вновь. Я тронул и осторожно потянул дверь, стараясь не выдать себя.
Передо мной открылся огромный зал гостиной. Высокие окна были по-прежнему задёрнуты тяжёлыми занавесами. Сам зал был залит светом. Ираида в невесомом и воздушном бальном платье, смеясь и негромко напевая, кружилась по залу под только ей слышимую музыку. Она скользила по паркету, пританцовывая, и, словно порхая, перелетала от одного портрета к другому. Временами она замедляла шаг и вдруг устремлялась к картине и, приникнув к своему изображению, нежно целовала его. Едва осознав, что происходит, я отпрянул и быстро прикрыл створку двери. Кажется, и без справочника мне всё стало ясно. Тотчас меня обступили мрак и тишина.
* * *
Страницы моей памяти были пролистаны с удивительной быстротой, поскольку, оторвавшись от воспоминаний и оглянувшись, я вновь увидел перед собой извозчика и недоуменно глядящего на меня Николая Арнольдовича.
— …Так что, барин? Сделайте милость, рассчитайтесь по благородному! — канючил Фома.
— Ты, шельма, ври, да не завирайся! — Николай Арнольдович, видно прийдя в себя после удивления, грозно наступал на него, — я тебя, шельму, научу порядку!
Я тронул Митькова за рукав, призывая перестать браниться, а сам полез в карман за деньгами. Отсчитал нужную сумму и вручил извозчику. Нужно ли говорить о том удивлении, которое появилось на лице Митькова? Мы вернулись в дом и сели за стол.
— Значит, Гребнево, Евгений Сергеевич? Следует ли начинать розыск оттуда? — спросил Митьков.
«Да! Именно! Слышали ли вы, Николай Арнольдович об урочище Душмор? Мистическое и страшное место! Посудите сами! Случайные люди исчезают без следа! В урочище находится древнее исполинское изваяние „Всевидящего око“ — каменные глыбы, назначение которых покрыто мраком неизвестности на манер английского Стоунхенджа. Деревня Гребнево находится прямо в центре урочища! В Гребнево жуткая религиозная секта изуверов, калечащая детей! Наконец там странное имение с не менее странными обитателями. Но главное, дорогой Николай Арнольдович, — мой приятель Павел Брюллович! Он взывает о помощи! Он сейчас в Гребнево! Ехать, непременно ехать!» Разумеется, ничего этого я не сказал, потому что проклятая афазия поразила меня, как немотой был поражён ветхозаветный Захария!
Я энергично и неясно мычал, размахивая руками. Вспомнив о послании Брюлловича, я бросился к столу, схватил его и стал трясти перед лицом опешившего Митькова. Тот неспеша взял лист бумаги и внимательно прочёл.
— Кто отправитель? — задал он вопрос. Я снова метнулся к столу, выгребая из ящика немногочисленную корреспонденцию, и, найдя старое письмо Брюлловича, показал жандарму.
— Ну что ж, — заключил Митьков, вставая, — в Гребнево, значит, в Гребнево. Пусть кто-нибудь телеграфирует Брюлловичу в Петербург: на месте ли он? А мы навестим Гребнево. До рыбалки управимся. Едемте!
Через полчаса мы въехали во двор господского дома. В прошлый раз мне было недосуг обращать внимание на само строение — я искал укрытия, но теперь с любопытством оглядывал основательный каменный дом в шесть окон по фасаду и с высоким центральным портиком из четырёх ионических колонн. Над карнизом был устроен приятный глубокий балкон с широким арочным застеклённым выходом.
Встретил нас давешний молчаливый лакей; он проводил нас в уже знакомую мне прихожую. Не прошло и минуты, как к нам вышел сам хозяин дома.
На сей раз на нём был шлафрок зелёного цвета с золотым шитьём; на голове — вновь белый «бумажный» колпак. Он с вежливым любопытством выслушал, как Николай Арнольдовича отрекомендовался и представил меня.
Я был немало удивлён, что Гребнев никаким образом не выказал того, что мы с ним знакомы, будто впервые видит меня. Более того, на предположение Николая Арнольдовича, что господин Гребнев должно быть знаком с доктором Дорном, тот лишь развёл руками и ответил, что нет-с, не имел удовольствия. В свою очередь хозяин вежливо поинтересовался, что привело нас к нему в дом.
Митьков напрямую ответил, что мы, дескать, разыскиваем Павла Брюлловича, который известил нас, что эти дни он собирался провести в имении господина Гребнева.
Старый полковник покивал, соглашаясь, и ответил, что действительно Павел Никитич приезжал писать портреты его племянницы, но уже более десяти дней как работу закончил, получил расчёт и отбыл в неизвестном ему, Андрею Ивановичу, направлении. Митьков с присущей ему дотошностью уточнил, сразу ли Брюллович покинул дом после выполнения заказа или задержался? Не раздумывая, Гребнев заверил, что художник ни на один день не злоупотребил их гостеприимством. Не выдержав, я открыл рот, чтобы спросить, не будет ли Андрей Иванович столь любезен и не покажет ли он работы Брюлловича. Однако вместо этого в который раз я издал нечто вроде хриплого клёкота. Холодно выслушав моё то ли карканье, то ли кудахтанье, Гребнев оборотился к Митькову с немым вопросом.
— Да-с, — нимало не тушуясь, ответил Николай Арнольдович, — подчас и мне бывает трудно понять моего друга, — и добавил: — Увы, таковы следствия сильного ушиба головы. Не окажите ли вы любезность познакомить нас с вашей племянницей?
Такая просьба была верхом неприличия, и понимая это, Митьков присовокупил:
— Господин Гребнев, у нас есть все основания полагать, что Брюллович исчез по злоумышлению неизвестных лиц. Как жандармский чин, я намереваюсь ходатайствовать об открытии следствия по его розыску. Полагаю, Андрей Иванович, вы не будете чинить в этом препятствий, а, наоборот, как подобает офицеру и гражданину, окажете содействие?
— Нет-с, — спокойно отвечал Гребнев, — когда я увижу предписание о следственных действиях, тогда я исполню его в полной мере, не чиня препятствий, господин жандарм. Пока же не обессудьте. Что касается Ираиды Васильевны, то ей нездоровится и ваши расспросы могут ей только навредить.
Уже успокоившись, я обрисовал руками вокруг своего лица нечто вроде квадрата.
— Что ж, — кивнул Гребнев, — думаю, вы можете взглянуть на работы Брюлловича. Но прошу вас, господа, принять во внимание, что Ираида Васильевна больна.
Он пригласил нас пройти за ним. Мы поднялись по хорошо знакомой мне лестнице и, пройдя по коридору, завернули в небольшую светлую комнату. Изящная мебель, розовые амурчики на обоях, пяльцы в углу, пышные занавески — всё говорило о дамском будуаре. У стены на полу стоял известный мне портрет Флоры, а рядом подрамником наружу ещё одна работа. Николай Арнольдович склонился, рассматривая портрет Ираиды, я же, подхватив скрытую от нас картину, быстро развернул её к свету.
Да-с! Нужно отдать должное моему приятелю! Пожалуй, это была его лучшая работа! С полотна на меня смотрел мужественный, атлетичного сложения молодой мужчина лет двадцати пяти. Он словно прилёг на подушки, чтобы отдохнуть после долгого пути. Был он в дорожном сюртуке, но, ложась, расстегнул ворот рубашки, и в глубоком вырезе проглядывала сильная мускулистая грудь. Его открытое лицо ещё сохраняло нежность и теплоту юношеской кожи, но мужественность уже проглядывала в его облике. Густая светло- каштановая и ухоженная борода и усы обрамляли красивое лицо. В нём сквозила чувственность и одновременно порочность, а выступающий подбородок говорил о характере и упрямстве молодого человека. Мягкий и ласковый взгляд серо-зелёных глаз проникал вам в самую глубину души; в нём было ожидании любви, соблазн и обещание несбыточного.
Что ж, браво, Павел Никитич, браво! Шедевр! Но зачем он Ираиде Васильевне?
— Довольно! — голос Андрея Ивановича прозвучал резко и недоброжелательно, — довольно, господа! Не смею вас больше удерживать. Вас проводят.
Он вышел, кивнув стоящему у дверей молчаливому лакею. Нам ничего не оставалось, как в сопровождении то ли провожатого, то ли стража покинуть негостеприимный дом.
Когда мы уселись в пролётку, я показал Николаю Арнольдовичу свои пальцы, изрядно испачканные краской. В ответ на его недоумевающий взгляд мне пришлось изобразить некую пантомиму: первая жестикуляция — две растопыренные пятерни, которые сопровождались отрицательным качанием головы. Вслед за этим я показал три, а потом, артистично пожав плечами, пять пальцев.
— То есть, — внимательно следивший за моими ужимками, Николай Арнольдович предположил:
— Портрет написан три дня тому назад, возможно пять?
Я энергично кивнул.
— Выходит, господин Гребнев солгал, сказав, что ваш приятель покинул дом десять дней тому назад? — задумчиво произнёс Митьков.
— Становится любопытно. Но зачем он солгал?
Он замолчал и не проронил ни слова, пока мы ехали.
Начинало смеркаться. К моей квартире мы подъехали уже в густых сумерках. В кабинете нас поджидал Мартын Кузьмич, готовый к ночной рыбалке. Он сообщил, что из столицы телеграфировали о каком-то Брюлловиче, что его полмесяца как нет в городе.
Митьков рассказал о нашем визите к господину Гребневу.
— Что вы говорите? — воскликнул Томилин, — а ведь я навещал этого господина! Кажется, прошлой весной. С самим Андреем Ивановичем познакомился в земском собрании около года тому назад. Прознав, что я доктор, он упросил меня осмотреть свою воспитанницу, не откладывая и прямо в имении. Я ещё удивился, что за срочность такая, что за таинственность? Но поехал.
Доктор Томилин замолчал. Николай Арнольдович нетерпеливо прошёлся по комнате.
— А дальше? Что было дальше? Поехали, осмотрели и..? Мартын Кузьмич, что с девицей?
— Не могу-с, Николай Арнольдович! Увольте! Не могу-с! Medicinae secreto!
От неожиданности Митьков остановился посреди комнаты, потом, опомнясь, всплеснул руками, хлопнув себя в сердцах по бёдрам.
— Господа, как бы это помягче сказать? Что, чёрт возьми, здесь происходит?! Дорна находят в сточной канаве. К счастью, живого, но он ни черта не помнит! Непонятно откуда взявшийся какой-то Ванька требует с доктора денег, и уважаемый Евгений Сергеевич покорно отдаёт ему целковый, но, слава богу, что-то вспоминает. Вспоминает, но что? Мы не знаем, потому как ушибленный головой доктор толком ничего сказать не в состоянии. Хорошо-с! Тут выясняется, что загадочное на него нападение как-то связано с помещиком Гребневым. Прекрасно-с! Благодарствуем! Едем туда, но хозяин едва пускает нас на порог. При этом выясняется, что ко всем несчастьям присоединилось ещё одно: исчез художник Брюллович, которого нелёгкая занесла в этот дом! Исчезает, отправив перед этим какое-то сумасбродную записку Дорну! И чёрт возьми! Сам Гребнев почему-то врёт про его отъезд. Теперь вот вы, Мартын Кузьмич, год назад наведались в этот дом и, вероятно, что-то там видели, видели что-то важное, но отказываетесь нам сообщить по причине, видите ли, врачебной тайны! Что вам нужно, уважаемый Мартын Кузьмич, чтобы нарушить тайну? Чтобы Дорна убили? Не-е-е-т, господа! Еду в Самару, надеваю мундир и боле его не снимаю! Потому как мундир без всяких предписаний прекрасно открывает все двери и развязывает языки!
— Николай Арнольдович, голубчик, не могу-с! — жалобно вскричал Томилин.
— Да я вас и не виню! — устало произнёс уже остывший после вспышки гнева Митьков, опускаясь в кресло, — что ж, пойду завтра на поклон к уездному судье, буду просить об открытии дела. Потом со следователем навестим Гребнево.
— Ну, конечно! — внезапно обрадовался Томилин, прерывая свои стенания, — ну, конечно, господа! В Гребнево, в имении! Этот справочник был при мне во время поездки в Гребнево, я, знаете ли, только вернулся из Вены…
— Всё! Увольте, Мартын Кузьмич! Сил моих больше нет! — взревел Митьков, — идёмте на судачка! Не то я здесь что-нибудь поломаю или разобью! Идёмте!
Ещё долго были слышны удаляющиеся голоса: Томилина — ласковый, успокаивающий, и Николая Арнольдовича — усталый, раздосадованный.
Остаток дня я потратил на упражнения по борьбе с афазией. Измученный, но окрылённый появившимися признаками выздоровления, я уснул.
* * *
Меня разбудил деликатный стук в дверь. Открыв глаза, я быстро встал. Рассвет за окном набирал силу. Из открытого окна тянуло утренней свежестью. На столе по-прежнему горела лампа, не погашенная с вечера. Я помотал головой, окончательно просыпаясь, и открыл дверь.
На пороге стоял господин Гребнев. Одет он был в двубортный гвардейский тёмно- синий мундир пехотного полковника, белые шаровары, заправленные в сапоги, на голове красовался белый же армейский картуз.
— Вы один? Позволите? — спросил он, одновременно заглядывая мне за спину.
Я отступил в сторону, пропуская гостя. Тот прошёл внутрь, оглядел кабинет и вопросительно посмотрел на меня. Я жестом пригласил садиться. Мы расположились и некоторое время молчали. Андрей Иванович откинулся в кресле.
— Что ж, Евгений Сергеевич, — начал он, — я почёл за лучшее приехать к вам. Господин Митьков, получив предписание, непременно заявится в имение. Мне же хотелось поговорить. Поговорить спокойно, не под запись. Представьте, бывает у человека такая фантазия — просто поговорить. Вернее будет сказать: выговориться. Вы, как я решил, человек рассудительный, не торопитесь делать выводы и выносить осуждения. Тем более вы теперь молчун. Отчего не поговорить? На душе столько всего! Ну не к попу же идти? Согласитесь!
Я пожал плечами, оставляя на его решение продолжать или нет.
— Вы, Дорн, — негромко начал мой гость, — человек гуманистических взглядов, понимающий, что не всякие людские деяния можно судить по земным законам. Есть высшая справедливость, которой ни земский судья, ни судейское присутствие в Сенате не указ.
Он одёрнул ряд пуговиц мундира, но верхней пуговицы не расстегнул, хотя было заметно, что ворот мешал ему говорить.
— Вы, господин доктор, верно уже знаете, что Ираида — необычная барышня. Мы с её отцом и с мои братом Василием — люди нрава крутого. Это наше родовое, Гребневское. Василий, хоть и служил по министерству коммерции, но страху на штурманские училища, которые он надзирал, наводил такого, что на его инспекциях некоторые в обморок падали. Я дослужился до полковника. Всякий батальон в моём полку был первым. Всё оттого, что мой солдат знал, что он в первую голову — защитник Отечества, а потом уже рядовой Иванов, Сидоров. А защитник, к вашему сведению, доктор, должен быть готовым умереть за Царя, народ, за веру православную! Не хочешь? Значит, изменник! Значит, расстрел перед строем. Не умеешь? Научим! Не можешь? Шпицрутены, да сквозь строй! Да-с! Так с турком и воевали! Иначе — никак!
Андрей Иванович раскраснелся, тяжело и часто дышал. Потом успокоился.
— О чём это я? — и тут же продолжил, переменив голос на спокойный, временами с искренней горечью и теплотой:
— Ираидушка хоть и была единственной дочерью, но детского счастья в доме брата не ведала. Мать была не рада раннему ребёнку, тяготилась ею, а брат… Василий требовал от дочери дисциплины и исполнительности! Неукоснительной дисциплины! Сюсюканья не терпел! Такие мы Гребневы… Известие о их смерти застало меня в лагерях. Я было бросился в Петербург, но поспел лишь на общее погребение вдали от родительских могил и без отпевания. Издали видел, как их в числе прочих опускают в общие карантинные могилы, засыпают известью. А новых всё подвозят, подвозят…
В опустевшем дому нашёл маленькую, худенькую, испуганную девочку. Да-с! Вы когда- нибудь видели холеру, доктор?
Я кивнул, понимая, что полковник разговаривает скорее сам с собой, погрузившись в старческие воспоминания, и ему нет дела до моих холерных бараков, а он тем временем про должал:
— Верите ли, при виде её что-то во мне оборвалось: вся моя прежняя жизнь оборвалась и канула туда же за братом, за Ксенией в общую могилу, где десятки таких же несчастных без отпевания… А сверху ещё хлором, хлором!
Он помолчал, то ли вспоминая, то ли отгоняя стоящие перед глазами картины холерной осени 1893.
— Я подал в отставку, — вновь заговорил Гребнев, — забрал племянницу и уехал прочь из Петербурга! Уехал в имение. Девочке моей той зимой исполнилось четырнадцать. Я окружил её заботой, стараясь быть не столько братом её отца, сколько ангелом- хранителем. Знаете, Дорн, это маленькое испуганное существо изменило меня самого. С ней я обрёл новый смысл своей жизни! Служба, знаете ли, делает из нас, из офицеров, особую породу. Кто по причине душевной скудости, кто из преданности долгу, но мы на войне черствеем, становимся, как бы это сказать, равнодушными исполнителями воинского устава. Я не говорю о паркетных офицерах, я говорю о тех, кто из казарм сразу шёл в сражение, в окопы, а после виктории или разгрома опять оказывался в захолустном далёком гарнизоне. Здесь, в имении, наедине с ней я заделался настоящим её опекуном и нянькой. Известное дело, она не знала ни в чём отказа. Расцвёл мой аленький цветочек и оттого превратился в красавицу. Минуло ей пятнадцать. Тут я стал примечать, что мало ей только моей заботы. Сердится, досадует, если лишний раз не похвалю её. Смекнул это и стал её нахваливать за всякий пустяк. Она тому и радуется. У меня от сердца отлегло. Думаю, и слава богу! Ведь сколько натерпелась при прежней жизни, пусть, думаю, живёт в ласке и в любви. Потом другая напасть. Как-то слышу вечером, плачет. Знаете ли, я совсем теряюсь от женских слёз, кинулся к ней: что да как, кто обидел, кто посмел? Еле добился от неё ответа. Плачет она от того, что дескать одна-одинёшенька на всём белом свете, что сирота, что лишена она внимания, что никто её не замечает. Я сам чуть не расплакался. Говорю: «А как же я? Ведь души в тебе не чаю, мой ангел!» Да-с! Потом только хуже становилось…
Старик погрузился в унылое молчание. Я же размышлял, припоминая лёгкую и беззаботную барышню, довольную жизнью и собой, сравнивая сейчас с тем образом, что обрисовал Гребнев.
— Год назад упросил я доктора нашего уезда негласно, так сказать, с деликатностью осмотреть Ираиду и дать своё учёное заключение о поступках её, непонятных, странных и временами даже… — Андрей Иванович замолчал, борясь с собой, и всё же закончил: — омерзительных! Не приведи Господь, если бы кто из соседей узнал! Молва на всю округу, не ровён час, до столицы дойдёт! А её в свет выводить! Упросил доктора. Заключение Мартына Кузьмича было неутешительное. В том смысле, что налицо несомненное, как он выразился, отклонение в поведении. От себя добавлю: чудовищное и богомерзкое отклонение! Доктор говорит, что сам толковать их не возьмётся, а вот он только что из Вены и под большим впечатлением от тамошних врачей. Мол, с уверенностью рекомендует ехать в Вену: они непременно всё разъяснят и помогут. Совет его показался мне тогда нелепым, и я, огорчившись, стал думать, что предпринять взамен. Первое — всё скрыть от соседей, от всего уезда, от губернии! Согласитесь, доктор, нет лучшего стража, чем страх. Стал я распускать слух, что-де урочище здешнее не зря зовётся Душмор, что губит оно не только живых людей, но и сами их души. Крестьянам велел соорудить «Всевидящее око» для устрашения. Помогло: перестали к нам ездить той дорогой. Тут, кстати, и «корабль» — эдак скопцы свою общину называют — в деревне стал крепнуть. И о них пустил молву страшную, что скопцы-де ловят одиноких путников на дороге, да в свою общину силком тащат и как ритуальную жертву оскопляют. Знаете ли вы доктор, что значит у скопцов «малая печать»? Это когда мужчину семенников лишают. Страшно? Вот! Есть к тому же ещё и «большая печать». Страшно? Всем страшно!
Глаза у старика горели, на щеках его выступил болезненный румянец, а рука сжалась в сухой кулачок.
— Для пущего страха, — продолжал он, скосив рот в какой-то мстительной гневливости, — заплатил одному газетчику, чтобы статейки о людских пропажах тиснул в «Ведомостях». Дрянь-человечишко, да верно всё сделал: ужасу нагнал такого, что исправник приезжал с проверкой.
Ираида знать ничего не знала. Жила себе божьей птахой, росла, взрослела. Только удержу не было от демонической её страсти к себе одной — станет нагой перед зеркалом, станет себя наглаживать, глаза закрывать да стонать. Кровь в жилах стынет… Он вытер старческие слёзы, выступившие на покрасневших глазах. Достал большой клетчатый платок и шумно высморкался.
— Бог не дал мне детей. Твоя воля, Господи! Были ли женщины? Были. Как без них? Но чтоб полюбить, нет. Да мне всё равно. Скучно это, верно, любить кого-то… Похоть да интересничание одно. Верите ли, когда уда моя в негодность пришла, я беззаботным заделался.
Одна у меня заботушка — был бы мой цветочек аленький счастлив и спокоен! Побил в доме все зеркала. Она в крик, в слёзы! Ни ест, ни пьёт! Что делать? Удумал я портреты с неё писать. Мёртвая холстина — не живое отражение, думал, уймёт её демона. Помогло! Отступила болезнь. Дело славно пошло. Целый зал в её портретах. Однако доложу я вам, судьбу не обмануть. Брюллович, орудие сатаны, будь он трижды проклят! Сначала ничего, всё пристойно: Флору нарисовал. Потом гляжу, соблазняет её комплиментами, восторгами, всяческим поклонением. Верно объяснялся в любви, подлец! Она бедняжка горит, вся в лихорадке, в ажитации! Думаю, гнать его надо, пока не поздно. Тут вы заявляетесь. По глазам вижу, заподозрили неладное, к Ираиде приглядываетесь, да не с любопытством, не с мужским интересом, а профессионально так.
Его тяжёлый взгляд будто вдавил меня в кресло. На ум тут же пришло, что старческая его немощь не так уж безобидна, что рука у него должно быть тяжела, как могильная плита. — Что бы вы предприняли на моём месте, Дорн? Вот-с! После вашего… м-м-м… спешного отъезда дела пошли ещё хуже. Наутро заявляется ко мне худописец и просит, мерзавец, руки Ираиды! Мол, влюблён, готов всего себя положить ради её счастия! Ведь врёт, бестия! Видно, что врёт! Выставил его вон. Чтоб не было скандала, дозволил ему остаться и дописать последний портрет. Денег обещал вдвое, но только чтоб быстрее закончил. Экая оплошность с мой стороны! Он, сволочь, два дня рисовал, не выходя из комнаты. Увидев его работу, я едва на ногах устоял. Сразу понял, какую он месть за мой отказ замыслил. Чему вы удивляетесь, Дорн? Неужели вы не поняли, каков это был портрет? Неужели не разглядели, что это её, Ираиды, портрет, но только в мужском обличье? Портрет, исполненный похоти и омерзительных желаний! С ужасом я наблюдал за восторгом моей девочки, за тем, как она смотрела на него, и понимал, что демон вырвался на свободу! То, к чему стремилась её женская, богом данная, сущность обрела свой мужской идеал — саму себя в мужском обличье.
Старик поник головой. Его седые, редкие волосы вновь свисали на лоб на подобие «мышиных хвостов». Он спокойно, но так, что у меня всё внутри похолодело, продолжил:
— Нужно было его сразу сжечь. Пусть бы она прокляла меня, но это было бы меньшим злом. Поздно вечером, проходя мимо её будуара, я увидел свет в комнате и услышал звуки, не оставлявшие сомнения, что грех сладострастия вновь обуял её. Я расплакался и пошёл прочь. Вдруг до меня донеслись крики и шум борьбы. Как можно быстрее, я поспешил назад. Дверь будуара была приоткрыта. Я увидел, что Брюллович силой хочет взять Ираиду; мне показалось, он был близок к этому. Под рукой оказался тяжёлый хрустальный флакон с духами. Им-то я и размозжил насильнику голову. Размозжил, — удовлетворённо повторил старик.
— Спросите, как я поступил с телом? По счастью, я не сделался убийцей, хотя убивал многих. На мой призыв из флигеля прибежали слуги. Я велел позвать ко мне «кормчего» — главу деревенской общины. Явившемуся сказал, указывая на лежавшего на полу прихожей мерзавца, что барин-де изъявил желание вступить в общину «белых голубей», что он богат и послужит добром «божьим христианам». Тот понял, и вскоре Брюлловича, находившегося всё ещё в бессознательном состоянии, унесли прочь из дома. Что с ним стало потом, не знаю. Думаю, оскопили. Но меня это не касается.
В комнате повисло молчание. Старик безучастно смотрел перед собой.
— Согласитесь, звать пристава, учинять дознание о насилии, медицинское свидетельствование Ираиды, потом присяжные, суд над дворянином — немыслимо для нашего общества, — нравоучительно заключил Андрей Иванович.
— Что до меня, — он посмотрел в мою сторону, — то есть Божий суд, перед которым я отвечу за добро и за причинённое зло.
Он тяжело поднялся. Пожевал вялыми губами, аккуратно водрузил на голову фуражку и коротко кивнул. — Благодарствуйте, Дорн. Вы молчун… может, оттого мне легче не стало. Прощайте!
Гребнев вышел. Я слышал, как заскрипели рессоры его двуколки, как всхрапнула лошадь и, удалясь, простучали колёса.
Через час явились рыбаки, довольные собой и уловом. Я встретил их фразой, которую всё это время старательно повторял, готовясь к их возвращению: «Рыбак рыбака видит издалека»! Оба сперва опешили, но потом затеяли спор, что же позволило снять печать молчания: то, что меня оставили одного, или известие о хорошем улове. Затем рыбаки стали показывать свой улов, вновь заспорили о преимуществах приманок, но всё завершилось полюбовно.
По приглашению Мартына Кузьмича мы отобедали у него в доме. Украшением была замечательная уха из судака, приготовленная любезной супругой доктора Пелагеей Кондратьевной.
На следующий день Николай Арнольдович, вернувшись из уездной канцелярии, сообщил, что помещик Гребнев вместе с племянницей отбыл в Вену на лечение, прихватив с собой всю домашнюю коллекцию живописи. Сам Митьков, вняв моим увещеваниям не открывать дела о нападении на меня, уехал, дав слово Мартыну Кузьмичу обязательно вернуться для рыбалки на судака.
Недели через две из газет я узнал, что скандальную картину «Портрет неизвестного в мужском костюме», наделавшую изрядного шума в столице, Брюллович продал князю Феликсу Юсупову за сумасшедшие деньги.
Примерно дней через пять-шесть после отъезда Гребневых мы с Мартыном Кузьмичом за обсуждением пациента с непонятной природы сепсисом разговорились об истории с девицей Ираидой. Сравнение наших наблюдений и двух точек зрения привело нас к согласному мнению, что мы наблюдали редкий случай гендерной дисфории. Ираида была рождена мальчиком, но что-то не сложилось.
Гребнево — Коктебель, 1899
Комментарий Издателя
«афазия» — неврологическое расстройство ранее сформированной речевой функции. Иными словами, при афазии человек полностью или частично теряет способность передавать свои мысли с помощью слов, записывать свои мысли и/или понимать обращённую к нему речь. Редакция выражает по этому поводу искреннюю благодарность своему консультанту, тому, у которого дядя со «скорой».
«вержированной серой бумаги…» — бумага верже — плотная, высококачественная рельефная бумага. Художники использовали её фактурность для рисунков при создании сложных композиций. На бумаге верже печатались подарочные издания книг.
«…в венской клинике у профессора фон Крафт- Эбинга» — Рихард фон Крафт- Эбинг (1840–1902) — австрийский и немецкий психиатр, невролог, криминалист, исследователь человеческой сексуальности. Является одним из основоположников сексологии. «ретроградная и антеградная амнезия…» — наш медицинский эксперт, тот у которого …ну вы помните, — дядя фельдшер, пояснил, что: первое — это забывание событий, предшествующих происшествию; второе — забывание событий, произошедших во время самого происшествия.
«…вероятно, дислексия» — из того же источника мы получили разъяснение, что это избирательное нарушение способности к овладению навыками чтения и письма при сохранении общей способности к обучению. Издательство выражает искреннюю надежду, что автор перестанет злоупотреблять читательским вниманием и ограничит использование малопонятных медицинских терминов.
«вернисаж — это аккурат канун открытия самой вы ставки…» — слово «вернисаж» произошло от французского vernissage — «лакировка». В XIX веке вернисажем называли день накануне открытия выставки, в который художники завершали работу над картинами и покрывали работы лаком. В этот день они приглашали своих друзей или знакомых, которые могли подсказать, чего еще не хватает в экспозиции. Кто бы мог подумать?!
«…был лишь евангелист Лука» — в Новом завете упоминается, что евангелист Лука занимался врачеванием. Христианская традиция, начиная с VIII века, утверждает, что Лука был первым иконописцем: он написал изображения Девы Марии с Младенцем, в частности, образ Одигитрии в Константинополе (ныне утраченного). Почитается как покровитель врачей и художников.
«…скандальный «бунт четырнадцати» — 9 (21) ноября 1863 года четырнадцать лучших выпускников Императорской Академии художеств отказались от участия в конкурсе на большую золотую медаль, проводившемся к 100-летию Академии. Под руководством И. Н. Крамского участники обратились в Совет Академии с просьбой разрешить им писать конкурсные картины не по заданному сюжету из скандинавской мифологии («Пир бога Одина в Валгалле»), а на свободно избранные темы из жизни Отечества. Совет отказал. «Знамо чего… — тоже шёпотом отвечал он, — всевидящее око» — символико- аллегорическая композиция на слова Священного Писания о неусыпно всевидящем и всеведущем Христе. Изображается как глаз, вписанный в треугольник. Этот символ активно используется в символике масонов.
«…мы в общине или «христововерцев», или «скопцов» — внештатный религиовед нашей редакции пояснил, что «скопчество», как секта, боролось с «первородным грехом» очень радикально, считая, что Христос был бесполым, и оскопление приближало верующих к сути Спасителя. Скопцы практиковали «огненное крещение» — оскопление — и ставили таким образом нерушимую преграду между человеком и грехом. Существовало четыре вида «крещения»: «Малая печать» — частичная кастрация и «Большая печать» — полная. Секты «скопцов», так же как и «христововерцев» («хлыстов»), появились в России в XVIII веке, просуществовали до века XIX. Их появление сравнивают с появлением Реформации в Западной Европе. Причинами, как считается, явилась распространившаяся среди прихожан практика самостоятельного чтения и трактования Библии без посредничества служителя церкви, а также очевидное расхождение поведения служителей Церкви с истинами, ею проповедуемыми.
«…в тёмно- красном с серебряными узорами шлафроке» — штатный модельер нашей редакции всем желающим сотрудникам продемонстрировал свой шлафрок — некую разновидность халата. С нашей точки зрения, так себе домашняя одежда: ни в баню сходить, ни в бассейн. Оказывается, в XVIII–XIX веках мужчины и женщины просто удержу не знали в ношении этих халатов. Рассказывают, что русский поэт и крупный землевладелец, избранный мировой судья выходил в шлафроке к приглашённым к себе в усадьбу на званые обеды гостям. Популярность шлафроки приобрели в XVIII–XIX веках, когда из Франции в Россию пришла мода на «парадное неглиже». В домашней одежде стали принимать гостей. Нынче на смену шлафрокам пришли «треники» и майки-«алкоголички».
«…в турецкую кампанию» — война 1877–1878 гг. между Российской империей и союзными ей балканскими государствами с одной стороны и Османской империей, с другой.
«манкость…» — способность женщины проявлять манящую, загадочную привлекательность, ошеломляющую соблазнительность, поразительную притягательность и сексуальность
«Холера, знаете ли… в девяносто третьем…» — эпидемия холеры в Санкт- Петербурге с августа 1893 по февраль 1894. Умерло около двух тысяч человек, в том числе и великий русский композитор П. И. Чайковский.
«…который тотчас напомнил мне известный портрет графини Самойловой» — вероятно, имеется в виду картина Карла Брюллова «Всадница», написанная в 1832 году.
«Любите ли вы Сомова- художника?» — Константин Андреевич Сомов, русский художник (1869–1939). В творчестве Сомова, особенно в последние годы его жизни, звучали мотивы, связанные с его нетрадиционной сексуальной ориентацией. В наше время, известное своей толерантностью, вопрос звучит невинно. Однако в описываемой ситуации Брюллович своим вопросом откровенно провоцирует Ираиду, намекая на её аутоэротизм. Редакция выражает сдержанное возмущение таким троллингом.
«…свои пальцы, изрядно испачканные краской» — масляная краска на холсте в зависимости от условий окружающей среды сохнет в течении трёх — пяти дней и первоначально покрывается плёнкой, прежде чем окончательно затвердеет. То, что Дорн испачкал пальцы, говорит о том, что портрет был закончен не позднее, чем за пять дней до их появления, в то время, как Гребнев говорил о десяти и более днях.
«…но поспел лишь на общее погребение вдали от родительских могил и без отпевания» — во время холерных эпидемий из соображений санитарной безопасности захоронения проводились в общих могилах за пределами кладбищ, без церковных обрядов.
Сапог Их Превосходительства. Новелла 7
САПОГ ИХ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА
К высокому крыльцу усадьбы Рождествено подкатила бричка, из которой выскочили два господина и скорым шагом поднялись по ступенькам. Один из них был в форме полицейского офицера и, как потом выяснилось, был становым приставом. На другом же был тёмного, почти чёрного, цвета двубортный вицмундир с двумя рядами позолоченных пуговиц.
«Не иначе, судебный следователь», — вздохнул я и от правился встречать гостей. Разумеется, я ждал их появления и даже сегодня утром спросил Авдея, старого денщика генерала, не справлялись ли полицейские власти о произошедшем? Получив отрицательный ответ, я удивился. И вот, пожалуйста!
Полицейские чины вошли в гостиную, в большой зал на первом этаже. Через высокие окна тускло светило солнце. Ещё вчера мы с генералом под этими окнами гуляли по солнечным аллеям парка, а сегодня — холод и серость. Весна, как и полагается всем ветреницам, дарила тепло скупо и ненадолго, а после исчезала, оставляя низкое, пасмурное небо и слякоть.
— Швед Назар Трофимович, — представился следователь.
У пристава фамилия была скучная и безрадостная — Спичкин. Я не знал, как себя вести, и потому тоже представился. На вопрос следователя: «Какое вы, доктор Дорн, имеете касательство к Их Превосходительству?» — я коротко рассказал, какие родственные узы связывают нас с Львом Игнатьевичем.
— То есть, вы являетесь единственным наследником генерала Чабрецова? — тотчас поинтересовался следователь.
— Э-э-э… — я был озадачен и, не зная, что ответить, предположил, что, вероятнее всего, князь на этот счёт имел случай выразить свою волю.
Присутствовавший Платон Иванович, секретарь дяди, заметил, что ему, как человеку занимающемуся бумагами Льва Игнатьевича, ничего не известно о завещании.
— Вот как? — сказал следователь и замолчал.
Спичкин, не скрываясь, начал меня разглядывать с профессиональным интересом. Чтобы продолжить беседу в более удобной обстановке, я пригласил всех пройти в дальний конец залы и расположиться в креслах. На ходу я отдал распоряжение, чтобы принесли чего-нибудь освежающего.
— Господа, — начал я немного взволнованно, — дело в том, что исчезновение дяди стало для всех нас полной неожиданностью. Буквально ещё вчера…
— Господин Дорн, — невежливо прервал меня пристав, — вы, кажется, вчера приехали? А Их Превосходительство сегодня уже пропали. Странно-с!
— Что… странно? — опешил я.
— Погоди, Фаддей Ермолаевич! — остановил станового следователь и обратился ко мне: — Господин пристав имеет в виду, что мы в уезде с глубочайшим уважением, я бы сказал, с почитанием, относимся к Их Превосходительству. Лев Игнатьевич, герой и князь, является уездным предводителем дворянства и всё прочее. Поэтому мы были весьма поражены, получив известие о его исчезновении. Наш долг с Фаддей Ермолаевичем провести тщательнейшее разбирательство. Не скрою, тот факт, что вы, господин Дорн, — единственный наследник, мы должны и будем учитывать при отправлении нами розыска.
Я уже успокоился, и чувство растерянности, которое я испытал в первые минуты, сменилось досадой.
— Это ваш долг, господа, и я полностью полагаюсь на ваше усердие, — проговорил я, стараясь казаться сдержанным. — Уверен, что вам излишне напоминать о praesumptio innocentiae.
— Фаддей Ермолаевич, помолчи! — следователь снова остановил полицейского. Тот порывался что-то сказать и сказать определённо не на латыни.
— Соблаговолите пояснить, Евгений Сергеевич, что привело вас сюда в Рождествено? — Швед вновь обратился ко мне.
— Вы ведь в Самарской губернии служите?
— В Сызранской, — поправил я, — извольте! Мне утаивать нечего. Третьего дня я прибыл в Петербург по делам нашего уезда. Намерение навестить дядю, которого я не видел давно, возникло вот при каких обстоятельствах.
* * *
— Всякий родитель стремиться устроить счастье своей дочери. В том его предназначение и, если тебе угодно, Эжен, его долг перед Богом! Особливо, если это касается матери своего дитяти! — говорила Софья Николаевна, сидя передо мной и аккуратно зачерпывая серебряной ложечкой вишнёвое варенье из хрустальной вазочки. Варенье она отправляла в рот, едва приоткрывая свои сложенные сердечком губы. При этом другой рукой, с отставленным в сторону мизинцем, она держала фарфоровую чашку с чаем, декорированную райскими птицами и цветами.
— Замечательные слова, Софья Николаевна, но позвольте спросить, какое они имеют касательство до меня? — спросил я, примостившись в углу дивана рядом с чайным столиком.
— Никакого, Эжен! Ты увлечён врачеванием и довольно с тебя, а вот Олюшке пора замуж! Легко ли по нашим временам найти жениха? Нет-с, не легко! Свахи — не в моде, балы редки, да на балах флирт один без серьёзности! Ах, Эжен, ты не знаешь Петербурга!
Действительно, я не столичный житель! Сам в Петербурге я — гость нечастый, а нынче наведался исключительно по делам нашего уезда. С вокзала извозчик отвёз меня на Фонтанку к доходному дому графа М. Н. Толстого, где дядюшка мой, отставной генерал Чабрецов, снимает квартиру. Я полагал найти у него приют на те несколько дней, что собирался провести в присутственных местах. Однако ж, на моё несчастье, дядя, несмотря на весеннюю распутицу и, видно, торопя лето, съехал в своё имение под Вырой. Средства мои не позволяли рассчитывать на проживание в приличной гостинице, а селиться в «клоповниках» где-ни будь на Лиговке совсем не хотелось. Недолго поразмыслив и не найдя иного решения, я пешком отправился к Аничкову мосту, чтобы, миновав Невский проспект, углубиться в переулки между Литейным и Фонтанкой и отыскать дом, где проживало семейство Костяевых. Владимир Николаевич, а пуще всего сестра его Софья Николаевна, ещё в период их жительства в собственном имении под Петербургом, принимали меня всегда радушно. Надобно сказать, что покойные мои родители соседствовали с Костяевыми не один год, и я многие дни своего детства проводил в играх с единственной дочерью Софьи Николаевны — Оленькой. Сама Софья Николаевна овдовела до рождения дочери, что послужило разного рода домыслам и пересудам, которые, однако, быстро сошли на нет ввиду того, что семья и родственники покойного мужа приняли девочку как несомненно родную. Брат её, статский советник Владимир Николаевич Гурьев, приютил сестру и маленькую племянницу под свой кров, став для обеих чем-то вроде ангела- хранителя. И в этот раз, увидев меня на пороге своей квартиры, они искренне обрадовались и сразу окружили меня добротой и заботой. Конфузясь и краснея, я объяснил мои обстоятельства и просил о приюте. Они с горячим участием отозвались на моё бедственное положение и отвели мне уютную комнату, выходящую окном в тихий сад позади Шереметьевского дворца. Квартира была мне знакомой: в дни юности я нередко проводил светлые летние ночи у этого окна то в зубрёжке греческого или латыни, то просто в мечтательности.
После того, как с моим размещением всё было устроено, мы прошли в столовую, где сели обедать. Оля превратилась в рослую девицу, физически крепкую, с задорным громовым смехом, что отпугивало кавалеров, но не лишало её прелести женской юности. Тем не менее Оленька, которой уже несколько лет было за восемнадцать, оставалась в девицах на выданье. Несмотря на эти обстоятельства, она сохранила романтический характер, хотя несколько траченный разочарованиями и несбывшимися мечтами. Прибавку к характеру в годы своего положения «девицы на выданье» она приобрела в виде категоричности в суждениях и решительности в поступках. Особливо это касалось замужества.
Матушка её и дядя тратили много сил на поиски жениха, но она решительно отвергала их участие, считая, что настоящий суженый, который должен быть на век и до гробовой доски, объявится лишь по воле высших сил, а не по причине маменькиной суеты и постыдных хлопот дядюшки. Однако высшие силы не спешили, и воля их расходовалась явно впустую на какие-то никчёмные дела.
Отобедав и сославшись на необходимость поработать с бумагами департамента, Владимир Николаевич удалился в библиотеку, оставив нас с Софьей Николаевной и Ольгой «чаёвничать».
Софья Николаевна понизила голос до заговорщицкого и, проводив брата любящим взглядом, сообщила с озорной улыбкой, что «работу с бумагами» статский советник обычно подменяет оздоравливающим сном, а сам поход в библиотеку у них в доме называется не иначе, как «поспать перед сном». После многозначительных кивков и улыбок беседа наша продолжилась. Чувствовалось, что мудрость о матери и дитя, высказанная хозяйкой возвышенным голосом и с выражением лица, достойным святых отцов церкви, была произнесена не ради красного словца и не в первый раз. Подтверждением тому стал стремительный уход Оли и гневно произнесённое ею прощальное «Маменька!».
Разговор продолжился уже на двоих. За первой чашкой чая я узнал, что Оленька хороша собой, совсем как её мать, приветлива, умна и может составить счастье всякого достойного человека. Под всяким достойным подразумевался тип того человека, который облачен в мундир чиновника не ниже пятого класса, имеет Владимира хоть бы четвёртой степени, а можно и повыше, характера покладистого и внешности не важно какой.
— А каковы должны быть лета? — поинтересовался я, наполнив вторую чашку и радуясь тому, что, слава Богу, сам я никак не подхожу под её циркуляр.
— Жених вашего описания, верно, должен быть в годах? — развил я свой вопрос.
— Ах, дорогой Эжен, возраст — это пустяк! — всплеснула руками молодящаяся Софья Николаевна. — Будь он в годах или совсем преклонных лет, для Олюшкиного счастья это не имеет никакого значения!
— Что же, есть женихи? — спросил я с учтивым интересом.
— Как не быть! — поспешно воскликнула Софья Николаевна. — Как не быть! Коллежский асессор Склочников Артемий Никодимыч, отставной флотский капитан, помещик Савелий Федотыч Скрамбл, из англичан, да вот ещё Рукосуев Аполлинарий Львович — отставной пехотный подполковник.
— Кому же Ольга Матвеевна отдаёт предпочтение? — старательно изображая любопытство, добавил я.
— Ах, Эжен! Ну какое предпочтение?! — возвела она глаза горе. — Уж как мы с Владимиром Николаевичем старались, как старались! Пригласили кандидатов отобедать. Так, по-домашнему, без церемоний. Их оглядеть да и Оленьку показать. Пришли-с. Отчего ж не отобедать в приличном доме? Всякие учёные беседы вели. Так после Олюшка заявила, что мол, все они на одно лицо и скучнее их разве что будочник с Разъезжей. Отвергла! Всех троих отвергла! Я вот что думаю, Эжен: смотреть женихов купно — дело пропащее! Мне один литератор сказывал: либо женихи разбегутся, либо девица запутается и в нерешительности вовсе откажется от венца.
— Как же вы полагаете решить дело? — спросил я уже с искренним интересом.
— Совместным времяпрепровождением. Скажем, на даче. Вот сейчас лето настанет, весь Петербург поедет за город. Вот тут-то и надобно проявить сноровку, да и место узнать, где два-три жениха близко друг от друга дачи снимают. И снять дачу рядом. Каково? — обратилась она ко мне, ожидая, по-видимому, моего восхищения. Что я, собственно, и постарался выразить.
— А там, глядишь, прогулки, случайные встречи на лесной опушке, потом непременно ужин на веранде, — продолжала она с подъёмом и тут же спросила: — Нет ли у вас кого на примете, дорогой Эжен?
Сославшись на свою провинциальность и полное отсутствие связей в Петербурге, я решил уклониться от роли свахи, но всё же предложил:
— А как же газетные объявления? Многие говорят, объявления — прогрессивный путь в узилища Гименея! Простите, к священным узам!
Софья Николаевна не заметила моей оплошности и продолжила с огорчением:
— Ах нет, Эжен! Вы так судите, потому что, верно, не читаете таких газет! В них даже денежные суммы на приданое указывают! Как можно-с?! Нижегородская ярмарка, не иначе! Олюшка между тем имеет романтический образ мыслей и нежную душу!
Она некоторое время сидела, огорчённо вздыхая и потчуя себя вареньем, на этот раз крыжовниковым.
— А скажите, — прервала она молчание, — что ваш дядя? Верно, скучный и строгий старик, брюзга, попрекающий молодёжь за распущенность нравов?
— Нет, отчего же, — вступился я за родственника, — мой дядя имеет взгляды вполне современные. Хотя он человек прежней закалки и отставной генерал, однако ж дядюшка видит, в чём состоит прогресс и будущность человечества. Я регулярно получаю от него письма, где он делится своими мыслями о рачительном отношении к природе, о культивировании растений для здорового питания. К тому же пользу для умственного здоровья видит в чтении и посещении музеев…
Буквально через минуту, я ещё не завершил своего панегирика, в глазах Софьи Николаевны вспыхнул нездоровый огонь.
— А что ваш дядя? — мягким, воркующим голосом проговорила она. — Вы сказали, что его нет в столице. Что же он? Уехал? Как его звать- величать?
— Лев Игнатьевич Чабрецов, — промямлил я, понимая, что допускаю оплошность, но не могу взять в толк, какую? И пояснил: — Он сейчас в деревне. Под Вырой, в Рождествено. — Чабрецов? Князь? — озадаченно спросила Софья Николаевна. — Позволь, я знала одного Чабрецова. Он был князь. Не помню имени…
— Видите ли… — продолжал я мямлить, — род Чабрецовых худородный, хотя и старинный, и дядюшка титул по скромности своей лишний раз не упоминает. Они Суздальские, а есть ещё Галицкие. Так те — точно князья, из Рюриковичей. А он — из Суздальских. Вы, верно, знали тех Чабрецовых, из Галицких.
— Ах, вот как?! — проговорила она и, отбросив замешательство, вызванное сложной генеалогией князей Чабрецовых, продолжила вкрадчивым голосом. Так крадётся рысь, почуяв добычу. — Каких же он лет? Он верно несчастлив? Вдовец?
— Вдовец, — кивнул я, внезапно понимая, куда она клонит, но уже не в силах сопротивляться, и добавил: — Уже более двадцати лет вдовец. Сам-то он в прошлую осень шестьдесят девятый год справил.
— Эжен, они так подходят друг другу! — вскричала Софья Николаевна. — Только представьте их перед аналоем! Князь — весь в шрамах от былых сражений, в шрамах и в орденах! Оленька, вся в белом, плывёт к нему лебёдушкой! Она утешит его печали, а он составит её счастье! Как это прекрасно! Господь услышал мои молитвы!
Неожиданно в дверях библиотеки возник Владимир Николаевич. Он бросился ко мне.
— Голубчик, Евгений Сергеевич! — взмолился он, хватая меня за руку. — Сделайте божескую милость! Познакомьте нас с князем! Ради счастья Оленьки!
Мои жалкие попытки отговориться неотложными делами и дальней дорогой были встречены полным непониманием, а Софья Николаевна отказывалась верить, что, вопреки благородству своей души, я не вхожу в Оленькину судьбу. Я смешался и, сославшись на усталость с дороги, ретировался.
Подойдя к отведённой мне комнате, я вдруг услышал окликнувший меня голос. То была Ольга. Она подошла вплотную и, прижав палец к губам, поманила меня за собой. Мы миновали половину прислуги и через заднюю дверь попали на чёрную лестницу.
В детстве, в минуты опасности, когда нам грозили докучные нравоучения гувернантки, мы забирались на последнюю перед чердаком площадку и прятались там. Вот и сейчас, словно нашалившие дети, мы затаились от всех в прежнем своём укрытии.
— Ах, Евгений! — начала Оля. — Не слушайте маменьку! Да и Владимира Николаевича тоже! Они вбили себе в голову, что я хочу замуж! Мне это совсем безразлично! Любовь только в книжках, а мне довольно дружбы! Вот мы с вами так давно, так славно дружим и ни капельку не влюбляемся! Что хорошего в замужестве? Зависимость одна! А так я вольна делать что захочу: хочу — книжку читаю, хочу — на пяльцах вышиваю! Я могла бы полюбить! Беззаветной, чистой любовью. Не важно, кто он! Юноша ли, старик. Главное — его душа. Душа, беззаветно преданная высшим идеалам, чистая своими помыслами. Только такой может быть моим избранником. Согласны со мной? Вот вы тоже не женаты! Отчего вы молчите? Не смейте меня жалеть!
Она отвернулась, чтобы я не увидел её слёз. Но я увидел. Увидел и решил ехать к дяде. Не может быть, чтобы у хороших людей не случилось счастья!
* * *
На третий день после описанных событий, часа в два по полудни, кибитка, которую мне повезло взять на предыдущей станции, въехала в последней перед Рождествено почтовый двор. До цели моего путешествия — имения дядюшки — оставалось ещё вёрст пятнадцать. Приходилось оставлять почтовых здесь и искать доброхота, который довёз бы меня до Рождествено. Прогоны стоили мне недорого, и я был готов переплатить за оставшиеся вёрсты сверх казённого тарифа. Станция представляла собой бревенчатый дом с пристройкой. Рядом был конюшенный сарай, возле которого стояла запряжённая парой крепких лошадей двуколка. Возле коновязи дремал старый мерин. Чуть поодаль вороной жеребец зло грыз поперечину, оставляя светлые следы на потемневшем дереве. Войдя в избу, я застал там человека средних лет: невысокого и полноватого, приятного лицом. Был он в сюртуке добротного сукна, который, однако ж, висел на нём мешковато, а на ногах — мягкие яловые сапоги, испачканные дорожной грязью. Лысеющую голову покрывал белый картуз. Среди вороха лежащей тут же корреспонденции незнакомец отбирал письма. При моём появлении он поднял голову и учтиво поклонился, приподняв фуражку. За самоваром у стола я заметил угрюмого вида помещика: судя по поношенному мундиру со светлыми пятнами на сукне вместо погон — из отставных военных. Перед ним стоял самовар, от начищенных боков которого по стенам горницы вспыхивали весёлые солнечные зайчики. Смотритель — человек с лицом землистого цвета, в несвежем, заляпанном воском мундире чиновника низшего класса — стоял за конторкой и вписывал проезжающих в журнал. При моём появлении он скроил гримасу, будто все его зубы заболели разом, а я оказался тому причиной. Пришлось объяснить, что лошадей мне не надобно, что я ищу какого- нибудь крестьянина, который за пол-целкового отвезёт меня в Рождествено. Человек, отбиравший корреспонденцию, поднял голову и поинтересовался, уж не к генералу ли я еду. Мы разговорились. Звали нового моего знакомца Платон Иванович Тимьянов. Он оказался личным секретарём генерала. Я пред ставился и сослался на родство с генералом.
— Ах да! Точно так-с! — воскликнул Платон Иванович. — Мы только вчера получили вашу телеграмму, пересланную из города. Позвольте предложить вам свой шарабан. Это, конечно, не карета и не пролётка, но тут дороги славные, а лошади отменные. Вы не успеете утомиться, как он домчит до Рождествено.
Мы покинули станционную избу. Уже стоя в дверях, я увидел, как из-за перегородки выскочила девочка лет четырнадцати с удивительно красивыми голубыми глазами на миловидном лице. Она быстро пронесла горшочек со сливками и поставила его на стол рядом с самоваром. Поставила и легко пробежала мимо меня в сени. Лицо её показалось мне знакомым. «Уж не Дуня ли? — подумал я. — Но нет, не может быть!» — и вышел следом.
Сбежав с крыльца, я взобрался в предложенный возок, и мы отправились. Кузов сельского экипажа был устроен так ловко, что люлька для младенца могла бы позавидовать его бережливости и надёжности: так ровно, без тряски и нелепого вскидывания на ухабах ехали мы по укатанной дороге.
Нередко, вот как сейчас, меня посещала мысль: отчего так устроено в мире, что стоит тебе отправиться по своим врачебным делам, как природа, будто ополчившись, встречает тебя настоящим испытанием. Скажем, едешь ты к больному с диареей за тридевять земель, терзаешься единственной мыслью: только б не дизентерия и не холера! Едешь, дождь хлещет тебя по спине, лошадь у возницы плетётся, едва-едва не падает, а дорога разбита так, что колёса по самую ось в жидкой глине. Приезжаешь, а там дизентерия; да не в одной избе, а полдеревни в горячке и… ну, вы понимаете. Или везёт тебя бойкий счетовод к своей жене, собравшейся рожать. Ты знаешь, что ребёночек у неё поперёк лежит, а в больницу она, видите ли, не хочет — боязно. И вот едешь ты сквозь сырой туман через сосновый лес, весь серый от проступившего мха. Тебе зябко и страшно от мысли, что не получится сделать «поворот за ножку». Туман забирается тебе глубоко за воротник, вытягивая последние капли тепла, а дороге конца и края нет. Достаёшь ребёночка — тот пищит, мать жива-живёхонька, а тебе самому в пору камфору колоть. Возвращаешься той же дорогой и задаёшься вопросом: может, в этом воплощается всеобщая гармония? Непогода, убогая повозка, дизентерия, угрюмое молчание возницы. Отчего не всегда так, как сейчас?
Едем мы весело и бойко, солнце блещет, а лес кудрявится молодой зеленью! Отчего мы не живём у тёплого моря, где всё напоено солнцем, где смуглые красавицы и далёкая мандолина в ночи? Отчего мы так обделены негой? Отчего, оказавшись в Италии или в другой латинянской стране, мы, захмелев от местного вина, плачем о своей унылой стороне на потеху местной черни? Другими словами, я задремал от мерного покачивания повозки и пробудился от бодрого ржания коня, почуявшего родные дымы господской усадьбы.
Встрепенувшись, я оборотил свой взгляд на деликатно молчавшего своего спутника. Чтобы скрыть конфуз нечаянного сна, я рассказал, кто я и откуда. В надежде услышать его рассказ о себе, я спросил, давно ль он служит князю? Оказалось, что Платон Иванович — сирота, что генерал, нечаянный благодетель, взял его ещё совсем мальцом из приюта, и вот уже почти тридцать лет он здесь в Рождествено, в доме Льва Игнатьевича.
— Что же, доводилось ли вам бывать в Петербурге? — спросил я, заинтересованный судьбой сироты.
— Нет-с, — последовал ответ, — Их Сиятельство настрого запретил мне появляться в доме на Фонтанке.
Я подивился такой строгости и продолжил свои расспросы. Выяснилось, что Платону Ивановичу в юные его годы дадено было домашнее воспитание и настолько преотличное, что юноша свободно владел пятью европейскими языками, знал математику, химию, архитектуру по меркам университетским, а историю Российского государства изучал по Карамзину. В довершении был он некоторое время вольнослушателем на лекциях профессора Ключевского. Когда ему минул двадцать пятый год, был он отправлен во Францию, в Париж, изучать инженерное ремесло. Однако мечтательность его требовала другого: поэзии и живописи. Он увлечён был Верленом, Рембо. Другими словами, в инженерных науках он не преуспел, оттого был отозван в Рождествено и служит теперь секретарём у Льва Игнатьевича, помогая тому в писании мемуаров.
Вероятно, доверившись моему расположению, он признался, что в тайне от своего благодетеля с восторгом увлёкся последними произведениями графа Толстого, поскольку считает его «учительство» необходимейшим явлением для влияния на жизнь всех сословий. Последним он несколько напугал меня, и я осторожно полюбопытствовал, уж не увлекается ли он сам литературными экзерсисами. Платон Иванович покраснел и поведал, что втайне от всех делает литературные наброски, но считает их лишь пустой графоманией, не заслуживающей даже обсуждения. Я ободрил его словами, что графомания, как скарлатина, поражает юный возраст и с годами проходит без следа. Как подобает врачу, из гуманистических соображений я умолчал, что недуг этот проходит не у всех и не всегда.
Шарабан, наконец, выкатился на взгорок, и нам открылся замечательный вид. У подножия спуска неширокая река замедляла своё течение и, сделав крутой изгиб, разливалась в ширину сажень на двадцать, а если с камышовыми зарослями, то и шире. В узкой её части был устроен прочный деревянный мост. Столбы были вкопаны так, что настил из толстых досок нависал высоко над водами, чтобы ледоход в весеннюю пору не мог причинить ему никакого вреда. Наш шарабан дробно простучал по мосту. Лошади бойко помчали на подъём и спустя минуту- другую въехали в гостеприимно распахнутые ворота.
Обогнув ещё оголённый цветник, мы остановились у высокого крыльца.
— Доброго здоровечка, барин Евгений Сергеевич! — приветствовал меня Авдей, старый отставной денщик генерала, оставленный в услужение. Авдей был ещё бодр и держался прямо, хотя шаг его уже не был пружинист и твёрд, а голову обметала облетающая седина.
— Здравствуй и ты, Авдей, — отвечал я, спрыгивая на землю. — Доложи Их Превосходительству.
— Евгений Сергеевич, — опережая слугу, заговорил Платон Иванович, — я вас провожу к генералу. Сам и доложу.
Проведя не одну каникулярную зиму в Рождествено, я знал этот дом, потому для меня было неожиданным, что мы покинули крыльцо и вошли в сад. Дорожка, отсыпанная битым кирпичом, привела нас к длинному в один этаж строению, стены которого были заглублены в землю метра на два, а односкатная крыша устроена из множества рам, закрытых слюдяными пластинами.
— Грин хауз Их Превосходительства, — торжественно провозгласил Платон Иванович. — Уверен, мы найдём генерала внутри.
Секретарь постучал в небольшую филёнчатую дверь. В ответ до нас донеслось приглушённое: «Какого чёрта!». Платон Иванович, улыбнувшись, кивнул мне и открыл дверь, приглашая войти.
Переступив порог, мы оказались в зимнем огороде, заросшем разнообразными растениями. Воздух здесь был влажен и горяч. Трубы, протянувшиеся по земле вдоль стен, источали тепло. Сквозь слюдяную крышу лился яркий свет дня. Среди обилия зелёных, широких листьев, заполнивших, казалось, всё пространство вокруг, я вдруг с удивлением разглядел множество огурцов. Причём эти деревенские старожилы покоились не на земляной грядке, где им и должно быть, а как бы парили в воздухе. По другую сторону от них таким же образом росли гигантские плети с буро-красными плодами — помидорами, а на земле, словно на бахче, улеглись полосатые кабачки.
— А, Юджин! — на английский манер приветствовал меня дядя. Его можно было бы назвать англоманом, если бы не участие в Крымской кампании, где он со своим гусарским полком отправил в русскую землю не один десяток сынов Альбиона. Склонность к англицизмам была связана с его печалью по поводу трагической для англичан атаки лёгкой кавалерии. В том безумном наскоке бриттов под беспощадным русским огнём многие отпрыски родовитых семей Англии навечно остались в Балаклавской земле. Англицизмы, столь любимые дядей, по его же собственному признанию, были неким знаком аристократической печальной солидарности с горем тех, кого коснулось ледяное дыхание Крымской войны. Однако почему в его речи не звучали отголоски тюркской или французской речи, было не понятно, хотя и тех, и других он положил там тоже немало.
Сейчас он был в льняной белой паре, клеёнчатом фартуке, сапогах, а на голове его красовалась генеральская фуражка. Несмотря на возраст, глаза его блестели мыслью и приязнью к жизненным радостям. В отставке он не изменил своей манере носить усы и бакенбарды в точь, как у покойного Императора, только теперь усы были седы и утратили прежнюю молодцеватость. Был он, как многие кавалеристы, невысок ро стом, жилист и неутомим в седле.
— Юджин, отведай моих томатов! — генерал протягивал мне бурый, гигантского размера помидор. Огородная ягода издавала терпкий аромат, как у настоящих астраханских плодов, а на вкус оказалась нежной и сладковато- кислой. Я похвалил, и мы с дядей обнялись.
Покинув генеральскую теплицу, мы прошли во флигель, стоявший в самом отдалённом углу заднего двора, на краю высокого берега. Лев Игнатьевич велел Авдею истопить баню «для рекреации гостя», и в её ожидании мы расположились у окна в комнате наверху. Платон Иванович, молча сопровождавший нас всё это время, сделал движение, собираясь, по-видимому из деликатности, покинуть наше собрание, но дядя остановил его.
— Платоша, останься, побудь подле меня. Ты, верно, не знаешь Юджина? Сведи с ним дружбу — он славный малый, хотя и лекарь.
Секретарь остался, а дядя стал меня разглядывать, словно оценивал, гожусь ли я в гусары или всё же отправить меня в драгуны.
— Возмужал, — закончив изучать мою внешность, заключил Лев Игнатьевич. — Отчего не навещал? Гарнизонная служба не позволяет?
— Дядя, я состою на службе штатской, — мягко поправил я его и уточнил: — Служу в земстве, врачом. У меня в попечении около восьми тысяч. На сон времени не хватает, не то что на путешествия! Ещё повезло, что сейчас вырвался.
— Две бригады! — кивнул головой генерал, имея в виду названное мной народонаселение уезда. — Не мало. Это если считать по мирному времени. И ты один? Надобно подать рапорт об увеличении командного состава. Подавал?
— Нет, дядя, это не армия. Желающих идти в земство немного. Денежное содержание у нас весьма скромное, оттого люди не идут.
— Пустое! Рапорт в вышестоящую инстанцию! — отрезал он и тут же приступил к следующему вопросу: — Женат? Дети?
— Холост, — невольно подражая его отрывистой манере вести разговор, отвечал я и тут же решил сам его атаковать: — А вот отчего ты, Лев Игнатьевич, не женишься? Анна Ильинична, царствие ей небесного, уже почитай двадцать пять лет, как покоится с миром. Тебе нужна опора. Авдей, конечно, платье и сапоги почистит, а кто душу освежит от усталости и от привычки?
— Жёны — для молодых людей любовницы, спутники для зрелых, няньки для стариков. Ты хочешь сказать, что я старик? — дядя посмотрел на меня с подозрением.
— Лорд Бэкон был рационалистом, философия его практическая и совершенно английская, — попытался я его успокоить, — а у русского человека душа на первом месте. Ему не нянька нужна, а во все времена друг и предмет восторга и поклонения.
Дядя смотрел на меня, не мигая, и молчал. Казалось, какие-то внутренние переживания охватили его. Возможно, я ненароком затронул нежнейшие струны его души. Тем временем я продолжал:
— Дядя, отчего вам не подумать о потомстве? Род Чабрецовых угасает!
Князь откинулся на спинку плетёного кресла. Потом решительно расправил усы и встал. Прошёлся по комнате. Вероятно, вот так же, расхаживал он по командирской палатке, принимая решения об атаке или о встречном бое. Но оказалось, что годы, проведённые среди покоя и праздности, смягчили его душу на столько, что в ней теперь господствовали сомнения вместо ясных, чётких приказов о штурме или о рукопашной.
— Аннушка была преотличной женой. Не её вина, что бог не дал нам детей, — он замолчал и снова принялся вышагивать по комнате. — С другой стороны, Френсис Бэкон — хоть англичанин, а не дурак! Он знал, что говорил. Нянька? Ну что ж, пусть! Но потомство? Юджин, ты, как лекарь, поймёшь! Зачать — это можно! Воспитать достойного отпрыска — вот где наука! Требуются время и силы. А их у меня немного. Да и томаты требуют внимания.
— Дядя, ты полон сил! — бодро начал я. — Тебя только вот побрить, надеть мундир — и вуаля!
— Ты думаешь? — неуверенно протянул генерал, усаживаясь в кресло и нервно дёргая ус. — Побриться, конечно, можно.
— Платон Иванович, — я обратился к секретарю за поддержкой, — хоть вы скажите! Женское начало благотворно сказывается на жизненном укладе и смягчает всякую душу! — Юджин, — потребовал от меня дядя, — прекрати портить мальчика! Молод он ещё об юбках думать! Платоша, — с отеческой участливостью обратился он к секретарю, — не слушай его! Пусть сам женится! А то моду взял: учить других жениться! — и тут же насел на меня: — Ты вот отчего не женат?
Привычка равнодушно сносить выпады в сторону моего одиночества и в этот раз не подвела, скорее наоборот. К тому же стремление устроить счастие для Ольги укрепило мою решимость.
— Не сомневайтесь, дядюшка, придёт время — женюсь. Холост, значит, — не время! А вот вам я как доктор настоятельно рекомендую! — и тут же пошёл в отчаянную атаку. Видно, и во мне было что-то кавалерийское.
— Неподалёку, в соседнем имении, снимает дачу семья из Петербурга. Их фамилия Костяевы. Глава семейства — потомственный дворянин, статский советник. У него племянница. Воспитана, хороша собой, м-м-м… — я замялся, — молода.
Генерал неожиданно быстро сдался и поднял на меня испуганные глаза.
— Вдруг я влюблюсь? Или она в меня?
Где-то в небесах ангелы протрубили викторию! Атака удалась, и противник готов выбросить белый флаг.
— Что ж в том плохого? — воскликнул я и скомандовал: — Генерал, вперёд на флеши! Непременно встречаться, влюбляться, жениться!
В это время вошёл Авдей и доложил, что баня готова, а веники воздушны и дух имеют ангельский. Дядюшка с Платон Ивановичем живо поднялись и поспешили на выход. Я же был раздосадован, что столь очевидная победа была отсрочена какими-то вениками, пусть и с «ангельским» духом. Интересно, что это за дух такой?!
* * *
На третьем часу «рекреации» я сдался и, невзирая, на увещевания Авдея, неутомимого нашего «банника», окатил себя водой из кадки и улёгся в креслах на террасе, укрывшись простынёй и грубым солдатским одеялом. Рядом, в таком же счастливом изнеможении, укладывался генерал, а секретарь, как и полагается верному спутнику, заботливо укрывал того двойным одеялом. Авдей изредка наполнял наши стаканы душистым чаем со смородиновым листом. Вскоре, сославшись на необходимость распорядиться о приготовлении ужина, он ушёл.
Мы с дядей лениво переговаривались, вспоминая далёкие дни, когда я мальчиком гостил в Рождествено, а он, прибывший из полка в отпуск, учил меня нырять из адски натопленной бани в прорубь. Покосившийся и разваленный сруб той бани и сейчас стоял у самой реки. Вид почерневших брёвен наполнил меня светлой печалью. В этот самый момент вошёл Платон Иванович и доложил, что приехали мать и дочь Костяевы и на правах добрых соседей просят Их Превосходительство принять.
Пока Платон Иванович занимал гостей разговорами, угощал сладостями и чаем, мы привели себя в порядок и переоделись. Войдя в залу, генерал внезапно остановился и некоторое время растерянно моргал, глядя на гостей. Его замешательство я полностью отнёс на счёт неожиданности визита и несомненного приятного впечатления, которое произвело на него появление Ольги.
За время, прошедшее с прошлого нашего свидания, она чудо как похорошела: румянец заливал ей щёки, а взгляд её тёмных глаз был загадочен и ласков одновременно. Тёмные волосы были гладко зачёсаны назад и убраны в тугой пучок. Изящное, без вычурности, платье облегало фигуру, подчёркивая женственность и скромность гостьи. Единственное, что несколько портило впечатление, — это бросающаяся в глаза разница между ней и Львом Игнатьевичем не столько в годах, сколько в антропометрических, если позволено так выразиться, величинах. Генерал был на голову, а то и на полторы ниже Ольги. При этом она была крупнее и, как бы, несколько нависала над генералом. Даже Платон Иванович, стоя рядом с ней, казалось, уменьшился в росте. При этом секретарь вид имел радостный и одновременно горестный. Он то опускал глаза и как-то потерянно таращился в пол, то поднимал их на гостей, и взор его светился неподдельным восторгом. Будь он у меня на приёме, я бы заподозрил у него биполярное расстройство. Однако ж мне было не до того, я лишь удивился, что в нашу сторону он не глядел вовсе, будто нас и не было рядом. Софья Николаевна, стоявшая рядом с дочерью, была, кажется, тоже охвачена каким-то внезапным волнением; улыбка то появлялась на её раскрасневшемся лице, то исчезала.
Лев Игнатьевич подошёл к дамам. Вид он имел потерянный и несколько унылый. После знакомства мы расселись и повели беседу. Разговор не клеился, и я предпринял титанические усилия, чтобы его оживить и придать всему светскую непринуждённость. Однако мало в том преуспел. Вскоре дамы поднялись, и мы стали прощаться. Сговорились увидеться завтра за обедом. По их отъезду генерал был задумчив и молчалив. Платон Иванович, словно копируя хозяина дома, также был немногословен и охвачен собственными мыслями. На закате дядя неожиданно пригласил меня прогуляться по саду.
* * *
Утреннее моё пробуждение было поздним. После ста вёрст пути на почтовых тело требовало длительного отдыха, и вот оно воспользовалось приятнейшими условиями, предоставленными широкой и в меру мягкой постелью. Ночь прошла без сновидений, словно подсознание на это время также взяло вакацию. Разбудил меня тревожный стук — на пороге стоял Платон Иванович. Вид он имел растрёпанный и несчастный. Полный беспорядок в его одежде я принял спросонок за растерзанность, но присмотревшись, определил, что секретарь просто утратил способность опрятно одеваться. Причиной тому было, вероятно, какое-то несчастье, сквозившее во всей его позе: в растерянности на лице и в беспомощном взгляде.
— Их Превосходительство исчезли, — пролепетал он, едва справляясь с волнением. За его спиной маячил Авдей. Он имел такой же вид — вид потерянной собаки.
— То есть как исчезли? — ещё не придавая значения услышанному, переспросил я.
— Пропал — и всё тут! — попытался мне объяснить молодой человек. — Ни в опочивальне, ни в теплице его нет.
— Конюшню, флигель — всё осмотрели! — поддакнул денщик. — Во всём, что ни на есть, дворе обыскались! Нету!
— Позвольте… — я попытался собраться с мыслями, — вы всё в точности обследовали? — Так точно-с! — вспомнив, видно, армейское своё прошлое, отчеканил Авдей.
Я потребовал, чтобы меня проводили в комнату дяди.
Просторная зала с арочным окном на втором этаже служила ему одновременно спальней и кабинетом. За книжными полками в углу стояла узкая армейская кровать, которую он после смерти Анны Ильиничны предпочёл супружескому ложу. Постель была разобрана, но беспорядка в белье не наблюдалось. Верхняя одежда была аккуратно развешена в походном его платяном шкафу, который возвышался рядом с кроватью.
Я подошёл к письменному столу. Рабочих бумаг на столе не было. На правом краю массивной столешницы высилась небольшая стопка чистых листов, приготовленных для записей. Посередине стоял тяжёлый бронзовый чернильный прибор в виде миниатюрной часовой башни и самого английского парламента. Здесь же, рядом со столом, громоздился стальной безопасный шкаф, выкрашенный тёмно- коричневой краской в тон потолочных панелей. Я подёргал ручку сейфа — заперто. Поймав на себе мой вопросительный взгляд, секретарь пожал плечами и беспомощно развёл руками.
— Их Превосходительство всегда держали ключи при себе, — пояснил он.
— Кто обнаружил пропажу? — задал я вопрос, с которого, собственно, нужно было начинать розыск.
— Я, Ваше благородие, — упавшим голосом проговорил Авдей и пояснил: — Их Сиятельство по утрам требуют завтрак прямо в кабинет. Я, грешен, припозднился. Спохватился, значит, а Их нет. Я к Платон Ивановичу! Вот, значит, как…
— А не имеет ли обыкновение Лев Игнатьевич купаться по утрам? — после некоторого размышления спросил я и указал обоим на видневшуюся за окном реку. Те растерянно переглянулись.
— Лев Игнатьевич купается, как же-с! Купается! Только в собственном пруду и то по летнему времени. А река-то у нас здесь опасная: бурная, с водоворотами, — пояснил секретарь.
Авдей подхватил:
— Такого баловства даже деревенские стерегутся. Не купаются. Рыбу удят — это непременно. Коли снасть путается, бросают, а в воду не лезут — боятся.
Я велел заново обыскать весь дом и все постройки на дворе, включая флигель и зимний огород. Пока шли поиски, я уселся возле самого окна выпить кофе. С тревогой я следил, как по двору бегает смятённая и оттого суетливая дворня. Беготня их оказалась безрезультатна, а к середине дня во двор въехала лёгкая бричка, из которой на крыльцо сошли двое: становой и судебный чиновник.
* * *
— Допустим, — сказал следователь Швед, выслушав мой рассказ, — допустим, всё так и было, как вы рассказываете. Однако ж в открывшихся обстоятельствах исчезновение генерала выглядит ещё более странным. Можно сказать, в двух шагах от счастья соединиться в священном союзе с юной девицей Лев Игнатьевич исчезает самым загадочным образом. Вы-то сами что думаете, Евгений Сергеевич?
— Видите ли, Назар Трофимович, — как можно глубокомысленнее отозвался я, — мы все тут взбудоражены исчезновением. Мы, можно сказать, пребываем в полной растерянности. Может, какое-то несчастье? Предположим, пошёл купаться и… не справился с бурным течением. Такое ведь бывает?
Следователь и становой переглянулись. Становой насупился ещё пуще прежнего, лицо его покраснело.
— В такую-то погоду? — нехорошо сощурясь, спросил Спичкин.
— Да, в самом деле, — я виновато улыбнулся и развёл руками, — на улице прохладно, а в воде, стало быть… того.
— Допустим, — следователь потёр указательным пальцем переносицу, — а в каком часу ваш дядя имеет обыкновение купаться?
Я не знал этого, как, собственно, и того факта, что он купается по утрам. Но тут неожиданно на помощь пришёл Платон Иванович.
— Их Превосходительство принимают холодные ванны в пруду перед завтраком, часов в восемь. Завтракают и в девять часов садятся за написание мемуаров.
— В восемь… — следователь снова потёр переносицу. — Странная пропажа, не находите, Фаддей Ермолаевич? — обратился он к Спичкину. — Той осенью, помните? Марк Иванович пропал. Все, как сговорились, прожужжали мне все уши, мол, убит! И убит, мол, из-за женщины! И что вы думаете? Стоило нам произвесть обыск у соседки, и тело нашли! В бане! Каково?
— А не учинить ли и нам обыск, Назар Трофимович? — казённым голосом обратился становой к следователю, — бани, самого дома и окружающей местности вместе с прудом?
Следователь, оборотившись ко мне, но отвечая при этом становому, с неприятной вежливостью согласился.
— Да, Фаддей Ермолаевич, проведём-ка мы обыск! Досмотр на предмет улик и прочих свидетельств несчастья или преступления.
— Извольте, — я встал и, заложив руки за спину, сдержанно поклонился, — дом в вашем распоряжении.
— Соблаговолите сопровождать нас, Евгений Сергее вич, — продолжал следователь, — чтобы, так сказать, в вашем присутствии и прочее!
Я покорно последовал за ними. В течение полутора часов мы этаж за этажом проходили по комнатам, распугивая прислугу, разбегавшуюся при нашем появлении, как курицы на птичьем дворе, высматривали и не находили ничего ценно го для розыска. Наконец вышли во двор, прошлись по парку, осмотрели известную зимнюю теплицу, вошли во флигель и снова проверили комнаты. Ничего-с! Вернувшись на садовую дорожку, мы двинулись к купальне на пруду. Не доходя нескольких шагов до деревянных мостков, Швед остановился и поднял руку, призывая нас замереть. Затем он поворотился к нам и заговорщицким шёпотом проговорил:
— Вот! — и указал на скамейку у края купальни. Там высилась тщательно сложенная стопка белья. По мановению его руки мы медленно подошли к скамье.
— Исподнее, — констатировал становой, осторожно перебирая уложенные кальсоны.
— По-моему, всё очевидно, — осторожно заметил я, — генерал полез в купальню и… не вылез.
Назар Трофимович задумчиво посмотрел на меня. Становой же возразил:
— Отчего ж всё так сложено? Ровно как от прачки! — и показал на бельё.
— Что ж такого? Человек — военный, любит порядок, — предположил Швед и добавил: — водил я знакомство с одним корнетом, так тот спать не ложился, пока денщик ему сапоги не начистит.
— Да? — не унимался становой. — А отчего здесь двое кальсон?
Мы втроём озадаченно воззрились на две чистые пары, лежащие поверх рубашки.
— Зябко, — заметил я несмело, — вот он двойные и носит. Носил…
— А в воду лезть не зябко? — становой поглядел на меня с подозрением.
— Что-то тут не чисто. Надобно дно проверить. Баграми, к примеру… — рассудительно произнёс Швед, — утоп, не утоп, а дно у пруда непременно проверить.
Становой подошёл к краю настила и стал разглядывать гладь пруда, будто пытался взглядом проникнуть сквозь толщу воды в тайну, скрытую водоёмом. Следователь тем временем, осматриваясь, расхаживал вокруг купальни. Внезапно он наклонился, разглядывая доски под ногами. Потом соскочил на прошлогоднюю траву и, как ищейка, не отрывая взгляда от земли, заспешил, петляя, дальше к близкому обрыву. Спустя пару минут он вернулся.
— Отчётливые следы волочения. И чёрные полосы на настиле будто сапогом прочерчены! — довольным голосом сообщил следователь, отряхивая с брюк сухую траву.
— Следы, обнаруженные мною, ведут прямиком к обрыву. А там — река. Боюсь предположить, но, думаю, баграми мы из пруда ничего не выловим.
— Что ж вы полагаете, Назар Трофимович? — становой оторвался от разглядывания пруда и непонимающе посмотрел на следователя.
— Полагаю, что тело вытащили из пруда, отволокли к обрыву и сбросили в реку! — убеждённо ответил тот.
— Постойте, Назар Трофимович! — я был чрезвычайно взволнован, — вы полагаете, Лев Игнатьевич не сам утоп?
— Вы это тонко подметили, господин Дорн! — змеиная улыбка скользнула по лицу судебного следователя. — Разумеется, утони Лев Игнатьевич сам, он не смог бы потом выбраться на берег и скинуться в реку. Его сперва утопили, а потом сбросили с обрыва. В этом лично у меня нет никаких сомнений!
— Но зачем? — становой глядел на следователя, как ребёнок в цирке смотрит на фокусника: заворожённо, не в силах постигнуть тайну его проворных рук.
— За тем самым, Фаддей Ермолаевич, — торжествующе провозгласил Швед, — что преступник не глупее нас с вами! Он тоже смекнул, что мы начнём баграми щупать дно и обнаружим тело. А так — сбросил в речку, течение само унесёт его куда-нибудь в камыши или затащит под корягу. Ищи его, свищи!
— Но зачем кому-то так себя утруждать? — снова не понял пристав, — утоп и утоп.
— О нет! Преступник — тонкая штучка! — с торжествую щей улыбкой протянул Назар Трофимович.
— На теле наверняка есть следы борьбы, возможно, следы удушения. Генерал был неробкого десятка и, для своих лет, был крепок и силён, мог за себя постоять. Значит, была борьба, были следы, которые преступник задумал скрыть.
— Выходит злой умысел? Убийство! — радостно воскликнул становой. — Надобно оповестить исправника. У вас, Назар Трофимович, и версия готова, кто убийца?
— Cui prodest? — высокопарно воскликнул следователь, глядя на меня в упор.
Холодок пробежал по моей спине, но я не подал виду и лишь пожал плечами: «Errarum humanum est!». Мне были неприятны ничем необоснованные подозрения. Одновременно с этим где-то в глубине души, точнее в глубинах своей памяти я отчаянно искал имя адвоката по уголовным делам, который в феврале в нашем уездном заседании держал речь и был до того горяч, что мне пришлось спасать его от апоплексического удара. Так вот, искал его имя и не на ходил! Он был бы очень кстати! Тем более, что в том заседании его подопечного оправдали вчистую!
— Позвольте узнать, господин Дорн, — становой подошёл ко мне вплотную, — где вы были сегодня утром между восемью и девятью?
— Спал в своей комнате. Спал-с! — я старался держаться гордо и независимо. — Меня разбудил Платон Иванович вместе с Авдеем. Часы как раз пробили без четверти девять. — И вы до сего времени не покидали комнаты? — пристав сверлил меня взглядом.
— Помнится: покидал, — не дрогнув и не отводя глаз, отвечал я, — под утро наведался в отхожее место.
— Кто это может подтвердить? — моментально задал мне вопрос Спичкин.
— Возможно, вы, господин пристав, ходите по нужде в со провождении понятых, но я не имею такой привычки!
— Другими словами, господин Дорн, на это время у вас нет алиби, — торжествующе заявил следователь. — Прошу вас не покидать имения! До завершения следствия. Фаддей Ермолаевич, поедемте, составим протокол.
* * *
Вернувшись в дом, я разыскал Платона Ивановича и рассказал о следствии. Я спросил его мнение о происходящем и что он думает о глупых домыслах полицейских на мой счёт. Тот замешкался в нерешительности, но всё же высказался, что произошедшее считает ужасной личной трагедией. Он был горячо предан и любил Льва Игнатьевича, его исчезновение стало величайшей утратой для него лично. Что касаемо подозрений полиции, то Платон Иванович готов свидетельствовать в мою пользу. Он немного помолчал и горячо добавил, что был бы счастлив, если бы такая прекрасная девушка, как Ольга Матвеевна, стала женой Льва Игнатьевича, а сам бы он почёл наградой остаться в доме супругов и быть преданным и полезным для них человеком. Его горячность, присущая юности, а не людям его возраста, показалась мне странной, но я не стал вникать в её причины. Обуреваемый недобрыми предчувствиями, я был более сосредоточен на возможных последствиях полицейских инсинуаций в мой адрес.
Вошёл Авдей, едва владевший собой от горя, и дрожащим голосом объявил о прибытии барыни и барышни Костяевых. Платон Иванович несколько суетливо бросился их встречать, словно спешил избавиться от моего присутствия.
Вскоре вошли дамы в сопровождении секретаря. Вид они имели встревоженный и даже испуганный.
— Эжен, — обратилась ко мне Софья Николаевна, — что всё это значит? Как пропал? Не могу поверить! Князь была так мил с Оленькой, и вдруг такой malentendu
— Софья Николаевна, Ольга, — всем видом я показывал, что сохраняю полное спокойствие, и даже улыбнулся для пущей убедительности, — уверен, недоразумение вскоре разъясниться! Я не склонен преувеличивать… так сказать…
— Да-да! — подхватил Платон Иванович, — полиция уже приступила к расследованию. — Полиция? — воскликнула Ольга удивлённо. — Но при чём тут полиция? Неужели произошло ужасное?
— Назар Трофимович — прекрасный следователь, — секретарь придал своему голосу успокаивающую уверенность. — Прошлой осенью он уже раскрыл одно убийство. Купца Ерофеева убили на ярмарке, так он тут же изобличил приказчика Онуфриева.
Софья Николаевна, услыхав про убийство купца, окончательно лишилась сил и опустилась на стул.
Убийство… — пролепетала она, — убийство. Всё так пре красно складывалось. Господь слышал мои молитвы и вот… Князь был так мил, был так очарован Олюшкой.
— Послушайте! — я решил всех привести в чувство. — Нет решительно никаких свидетельств убийства дядюшки! Тело не найдено. Есть убедительная версия, к примеру, утопления, но пока ничего определённого и никакой ясности! Может, он на ярмарку укатил!
— Нет, — задумчиво заметил секретарь, — ярмарки генерала не прельщали. Разве что к цыганам?
— К цыганам? — охнула Софья Николаевна.
— К цыганам? — прыснула в кулак Оля.
— Ну да, — секретарь пожал плечами, — тут цыгане объявились. Отчего ж не поехать? Говорят, с ними превесело!
— Маменька говорит, цыгане — грех и разорение! — рассудительно заметила Оля.
— Ваша маменька очень умна! — горячо согласился Платон Иванович.
— Вздор! — вступился я за дядюшку но, почувствовав двусмысленность мной сказанного, поспешил исправиться:
— Вздор не в смысле того, что Софья Николаевна умна, скорее наоборот, вздор, что не умна. В конце концов, это вам всякий скажет. Хоть Владимир Николаевич, или вот ещё Худяков Павел Силыч, царствие ему небесное, тоже был в восхищении в обоих смыслах. И тот, и другой, оба держатся того мнения, что цыгане — вздор и бессмыслица… Вероятно, я бы до конца дня не выбрался из путницы вздора и смысла, если бы не Авдей, который вошёл и сказал, что если у господ при таких-то горестных делах сохранилось желание есть-пить, то с этим, конечно, ничего не поделаешь, можно и откушать, но у него кусок в горло не полезет, а господа — дело другое, да и обед всё одно готов — не выбрасывать же наваристую на рыбеце и судаке уху в горшочке с запечённой поверх него пшеничной лепёшкой, холодную телятину с хреном, буженину под луком, а на горячее — томлёную confit de canard под клюквенным соусом, домашние грибочки и мочёные яблочки, разносолы местные из зимнего огорода, кулебяку с осетриной и вязигой да со свиными щёчками и гречневой кашей, и обязательно лимбургский сыр. А уж суфле с мороженым на десерт — непременно свиньям на ферму. Мы переглянулись. Я сказал, что отказываться от обеда значит поддерживать ту версию, что Лев Игнатьевич мёртв, а я этому решительно возражаю, потому считаю возможным принять пищу и продемонстрировать тем самым свою глубокую убеждённость, что Их Превосходительство находятся в полном здравии. Платон Иванович заявил, что он не смеет перечить, поскольку: «Вы, Евгений Сергеевич, на правах наследника Их Сиятельства вправе распоряжаться в доме, как посчитаете нужным, а его, Платон Ивановича, долг помогать наследнику во всем». Я только вздохнул на его неуместное упоминание о наследовании и пригласил всех в столовую. Дамы не проронили ни слова и, шурша платьями, двинулись вслед за Авдеем.
За обедом царило уныние и подавленность. Только этим я могу объяснить, что в течении часа никто не проронил ни слова, и в тиши столовой раздавались лишь звон посуды и стук ножей. Вероятно, все чувствовали себя не вполне голодными, потому что мы ограничились четырьмя переменами блюд и, встав из-за стола, направились в курительную комнату, куда подали десерт и ликёр.
— Стало быть, Эжен, — не отказываясь от третьей рюмки ликёра, спросила Софья Николаевна, — ты наследник князя? Так ведь, Платон Иванович?
— Платон Иванович преувеличивает или слишком торопит события, — поспешил я внести ясность, — ничего ведь не известно.
— Княжеский титул тоже? — продолжала допытываться Софья Николаевна.
— Нет-с! — мне было досадно, что меня каждый раз выставляют наследником княжеского рода Чабрецовых. — Никак нет-с! Я совсем других корней, а титул никакого отношения ко мне не имеет!
— Эжен, — внезапно поднялась гостья, — удели мне несколько минут твоего драгоценного времени. Платон Иванович извинит нас за это «rendezvous secret».
Я встал. Софья Николаевна цепко взяла меня под руку и увлекла к окну, отрезав мне всякий путь к бегству. Она напористо заговорила интимным шепотом:
— Эжен, мальчик мой, прислушайся к голосу матери! С тех пор, как твоя матушка отправилась в лучший из миров, я тебе как мать! Ты взгляни на себя: измождён, не ухожен, в твоём взгляде уныние и тоска. Ты несчастен! Да-да, ты несчастен! И не возражай!
— Софья Николаевна, вы глубоко заблуждаетесь… — я самым решительным тоном попытался возразить. Но её было не остановить.
— Не перебивай, Эжен! Я знаю, что говорю! Господь услышал мои молитвы, он вразумил меня! Тебе нужна хотя бы крупица женского участия.
Я невольно посмотрел на диван, где возвышалась Ольга. Платон Иванович терялся в её тени.
— Тебе пора жениться, тебе нужна семья! — непререкаемо продолжала Софья Николаевна. — И знай, я всегда буду рядом! В конце концов, должен кто-то управлять этим имением! Вы с Оленькой — чудесная пара! — абстрактные рассуждения о моём счастье приобрели предметность, а интимный шёпот — зловещие интонации.
— Вы созданы друг для друга! Посуди сам! Оленька с детства относится к тебе с глубочайшим почтением, а это очень важное обстоятельство! Романтичность проходит, а почтительность остаётся! Представь себя перед аналоем! Ты, словно Асклепий, мудр и божественен. Олюшка белой лебёдушкой плывёт с тобой под венец…
Софья Николаевна приложила душистый платок к увлажнившимся глазам и на какой-то миг умолкла. Реакция у меня неплохая, и я сей же час воспользовался возможностью:
— Не может быть и речи, дорогая Софья Николаевна! Не может быть и речи о нашей с Олей женитьбе! Во-первых, мы не любим друг друга! Жениться без любви? Нет, увольте! Во-вторых… Собственно, хватит и во-первых!
— Ах, Эжен, — перебила она меня, — ты так юн и так непрактичен! Женитьба — это не про любовь! Женитьба — это взаимное почтение и рачительное управление совместно нажитым хозяйством.
— Увольте! Не хочу! — я отбивался, словно лев, осаждаемый конными охотниками и сворой псов, как на картине кисти художника Пауля Рубенса.
— Я категорически не юн и моей практичности хватает ровно на мою холостяцкую жизнь! И этого с меня вполне довольно!
В это время снова появился Авдей и спросил, хотят ли господа кофею. В этот миг, воспользовавшись его появлением, я выскочил из комнаты, чтобы сбить атакующий пыл Софьи Николаевны. Обождав некоторое время у себя наверху и переведя дух, я принуждён был вернуться к гостям, следуя всем условностям гостеприимства. Спускаясь по лестнице, я выглянул в окно. К крыльцу подъезжал шарабан, а в нём сидели давешние визитёры: судебный следователь и становой. Их появление вновь всколыхнуло во мне утихшие было тревогу и волнение.
Войдя в комнату, я громко всех оповестил о прибытии незваных гостей. При этом известии Платон Иванович вскочил, но тут же опустился на диван подле Оли, схватил её за руку и стал успокаивать, мол, ничего страшного не происходит, что это-де рутинное дело для судейских, обычное в историях про убийства — внезапно заявляться на место преступления, — и такой образ действий надлежащим образом прописан в Уложении об исполнении следственных действий. После чего он заверил, что для волнения нет причин, тем более, что он, Платон Иванович, рядом. Ольга в ответ тут же вскрикнула, побледнела и ухватила секретаря за руку. Так они и сидели, сцепив руки, когда в комнату вошли полицейские.
Судебный следователь обвёл всех подозрительным взглядом, но увидев дам, снял фуражку и представился. Становой последовал его примеру, но при этом носом потянул воздух. Поскольку комната давно утратила своё прямое предназначение, и в воздухе заместо тонкого аромата сигар или ямайского трубочного табака царили вполне осязаемые, можно сказать, очевидные запахи только что закончившегося обеда, то вдохнув своими немалыми ноздрями, Фаддей Ермолаевич многозначительно крякнул. По всей видимости, обоим недостало времени отобедать, решил я и, уняв, наконец, своё волнение, предложил им перекусить. Назар Трофимович в задумчивости скосил глаза к переносице и, помолчав для виду, согласился. Секретарь вскочил и, несколько волнуясь, предложил дамам развлечься осмотром презабавного зимнего огорода Его Превосходительства с диковинным устройством произрастания плодов. Дамы согласились и покинули комнату, пожелав новым гостям приятно откушать. Секретарь тут же поспешил следом. Этим он меня обескуражил. Не в том смысле, что он повёл дам в сад, а в том, что он оставил меня наедине с представителями власти, которые уже высказали на мой счёт пусть нелепые, но угрожающие претензии. Тем не менее я не подал виду, что мне страшно, и кликнул Авдея, чтобы отдать распоряжения по поводу закусок, но тот не являлся. Извинившись, я было направился в коридор, чтобы оттуда крикнуть погромче, но меня остановил голос следователя:
— А вот вас, Евгений Сергеевич, я попрошу остаться.
* * *
Бывают слова, а то и целые фразы, обладающие некой не земной, мистической властью над нами. Они подавляют личность, подчиняют волю, делают из нас франкенштейнов — бездушных исполнителей чужой воли. «Не клади руки на стол!», «Не болтай ногами!», «Без доклада не входить!», «Не положено!», «Тащить и не пущать!» — так с детства в нас взращивают рабское подчинение властному окрику какого- нибудь чинуши или городового. Но я не таков! Во мне зреет протест и возмущение! Шутка ли? Попрание свобод и полицейский произвол! Настанет момент, когда прозвучит моё слово! Однако ж не теперь — Назар Трофимович пока был учтив и держался рамок приличия. Тем более, он попросил меня остаться вполне вежливо. Было бы глупо представлять оскорблённые чувства. В общем, я остался. К тому же появился Авдей, а за ним Матрёна, дворовая девка, принёсшая осетрину с раками, холодную свиную голёнку, разных паштетов в неглубоких мисках, опять же соленья с грибами, кулебяку и графин с ореховой настойкой.
Стол был накрыт, судейские расселись, и лишь я стоял неподвижно, дёргая от нервозности правым коленом. Это со мной случалось в минуты сильнейшего душевного волнения.
— Господа, прошу меня извинить, — натянуто улыбаясь и с усилием принимая вид непринуждённости, обратился я к гостям, — но я ненадолго отлучусь. Видите ли, у меня есть непростительная для врача привычка курить после обеда, так что я, с вашего позволения, отлучусь ненадолго за папиросами.
Следователь уже успел налить себе рюмку ореховки и поднёс её к губам, но при этих словах остановился.
— Евгений Сергеевич, воля ваша, но мы без вас не приступим, — он решительно отставил лафитник.
— Может, в вашем уезде это запросто, господин доктор, оставлять гостей, — присоединился пристав, — но у нас это pas comme il faut.
Признаюсь, я был удивлён такими речам станового пристава, тем более что гости-то незваные, но тут же укорил себя: они народ служивый, подневольный, приехали по делу — и тотчас извинился. После чего мы дружно чокнулись, выпили и закусили. После третьей рюмки я учтиво поинтересовался, что господ сыщиков заставило вновь навестить усадьбу Рождествено.
— Формальность, доктор, можно сказать, пустяк! — намазывая толстым слоем паштет на булку, отвечал Швед. — В прошлый раз, осматривая дом, мы по случайности упустили из виду одно помещение. Вот-с! Теперь, значит, исправляем свою оплошность. Не сочтите за беспокойство, Евгений Сергеевич, не предъявите ли вы для досмотра свою комнату? — Да! — откинулся на подушки дивана пристав. — Упустили. Упустили по причине чрезмерного рвения! А вот теперь не упустим. Налейте, что ли, доктор, ещё по маленькой!
Признаюсь, мне стало не по себе. Причина, по которой я в первый раз не представил свою комнату для обыска, к несчастью, никуда не исчезла, и её обнаружение в нынешних обстоятельствах было бы совсем некстати. Что же делать? Нервничая, я наполнил рюмки. Выпили. После этого все направились к лестнице, чтобы по скрипучим ступеням подняться на второй этаж. Замешкавшись, я громко позвал:
— Матрёна! Принеси свечу для господ полицейских! Не видать ничего!
Швед, как ни был пьян, остановился и с удивлением посмотрел на меня. Я посетовал на то, что дворня нынче не та, что давеча, и двинулись наверх. Подойдя к своей комнате, я достал ключ. Руки у меня слегка дрожали, пальцы были холодны. Я отпер дверь. Мы вошли. Комната была пуста. Я извинился, что постель в беспорядке и с утра ещё не прибрана, что прислуга ленива, а после исчезновения генерала совсем отбилась от рук. Начался осмотр. В это время в дверях появилась Матрёна, спрашивая, чего надобно барину. Я побранил её за нерасторопность и, извинившись перед гостями, вышел, как бы гневаясь на дворовую. Быстро спустившись, я застал в гостиной вернувшихся с прогулки дам и завёл с ними непринуждённую, как мне казалось, беседу, спрашивая, как им нравится здешний климат и надолго ли они сняли дачу. Неожиданно у меня за спиной громко заскрипели ступени и раздался голос станового пристава:
— Позвольте спросить, доктор Дорн, что это такое?
Я обернулся. Наверху лестницы, спустившись на несколько ступеней, стоял Спичкин. В руке он держал, как бы демонстрируя всем, сапог: чёрный, из добротной кожи, с каблуком. Кажется, левый.
— Сапог, — отвечал я, не понимая сути происходящего.
— Позвольте узнать, — высунулся из-за спины Спичкина следователь, — откуда он у вас в комнате?
— Право, господа, я не понимаю, что в том такого, что у меня в комнате обнаружился сапог?
Пристав тяжело спустился по лестнице.
— Такого! — как бы уличая меня во лжи, он поставил передо мной сапог. — Отчего он один?
— Вы, господин доктор, — присоединился к нему Швед, — носите штиблеты, а не армейские сапоги!
— Я, право, не понимаю, господа! — примирительно улыбаясь, я пытался понять смысл их вопросов.
— Отчего я не могу иметь сапог, пусть даже армейских?
— Позвольте, господа! — неожиданно для меня воскликнул Платон Иванович. — Это сапог Его Превосходительства! Евгений Сергеевич, дорогой, что происходит?
— Да-с! — стал наступать на меня пристав. — И не имейте таких фантазий, господин доктор, что из-за ваших кушаний и наливочек мы не зрим в корень злодейства! Есть серьёзное мнение, господин доктор! Но нас этим не затуманить! От ореховой, кстати, у меня изжога! Так что извольте объясниться, господин доктор! Я растерянно оглянулся в надежде найти, если не дружелюбие во взглядах присутствовавших (за исключением полицейских чинов, разумеется, у которых во взглядах были только сталь и неумолимость), то хотя бы некоторое сочувствие из-за нелепости моего положения. Хорошо, не сочувствие, но всё же участие, намерение помочь. Но нет. Все смотрели на меня с разной степенью подозрительности. Наименьшее было в глазах Софьи Николаевны и то, думается, по причине корыстного интереса: в этот момент она могла лишиться завидной партии для дочери.
— Что ж, господа, — я гордо вскинул голову, — извольте! Лев Игнатьевич оказал мне честь и подарил мне свои сапоги. Так сказать, на добрую память.
— А где же в таком случае второй сапог? — снова змеиная улыбка скользнула по лицу следователя.
— Был. Если он исчез, то ваш долг, господа полицейские, провести розыск и найти его! — ловко парировал я каверзу следователя.
Назар Трофимович промолчал и обвёл всех торжествующим взглядом.
— Господа, — произнёс он с пафосом, — прошу всех садиться. Гости и пристав, гремя стульями, расселись небольшим полукругом и приготовились слушать. Я уселся чуть поодаль от всех в совершенно свободной позе человека, не ведающего за собой вины, и даже забросил ногу на ногу.
— Так вот, господа! — начал следователь, не без артистизма прохаживаясь перед нами. — Мы стали свидетелями коварного и беспощадного преступления. Преступления, которое, несомненно, вызовет возмущение и в равной степени гнев у каждого, кто знал или слышал о Льве Игнатьевиче. Даже приезжий, будь он мало-мальски цивилизованным человеком, не останется равнодушным к этому возмутительному преступлению! Преступлению, господа, в основе которого таятся корысть, алчность, презрение ко всяким нормам морали и злоумышление! Перед нами, несомненно, тонко спланированное и безжалостно осуществлённое убийство героя войны, патриота, выдающегося сына Отечества, Его Превосходительства князя Чабрецова Льва Игнатьевича!
Раздался глухой стук. Это Авдей, подслушивавший за дверью, лишился чувств и, падая всей тяжестью своего стариковского тела, рухнул на дверь и ввалился в гостиную. Руки невидимых слуг подхватили, не дав упасть старику, и тотчас же аккуратно прикрыли дверь.
— Взгляните на этого господина, — следователь вперил в меня указующий перст, — называющего себя Дорном Евгением Сергеевичем. Он приезжает к жертве, отлично зная, что хоть тот и дальний родственник, но для генерала он — единственный наследник. Приезжает якобы с намерением проведать престарелого родственника, а на самом деле удостовериться, что его дядя немощен и что вожделенное наследство вот-вот упадёт в преступные руки. Но на его пути неожиданно возникает непреодолимое препятствие, полностью разрушающее его план: генерал влюблён и имеет намерение жениться. Так сказать, связать свою судьбу с девицей Ольгой, в девичестве Костяевой. Влюблённые в ожидании венчания строят планы на будущее! Впереди их ждёт безоблачное счастье на долгие годы и взаимная трепетная любовь! Однако господин Дорн иного мнения — свадьба доблестного генерала вдребезги разбивает его намерения на получение наследства. К этому примешивается оскорблённое чувство единственного родственника: ревность к появлению нового члена семейства! Возможно, неприязнь к конкретной девице есть проявление ненависти к женщинам вообще? Как нам стало известно, господин Дорн, которому от роду сорок два года, проживает один, не делая попыток завести семью или связать свою жизнь с какой- нибудь женщиной. Что это? Равнодушие, страх? Не думаю! Так или иначе, господа, перед нами очевидный мотив, сподвигнувший господина доктора на омерзительный, богопротивный поступок — убийство! Теперь позвольте представить картину ужасающего преступления. Но прежде взгляните на улику, которую мы обнаружили в комнате господина Дорна.
При этих словах следователь, словно фокусник, выхватил откуда-то из-за спины и продемонстрировал, воздев руку над головой, медицинский флакон с чёрной надписью на латыни Chloroformium. Этот флакон я вожу в своём саквояже вместе с кожаным футляром, в котором лежит походный набор хирургических инструментов, на случай непредвиденных обстоятельств.
— Прикрываясь благородной миссией лечить страждущих, господин Дорн под видом медицинской необходимости прихватил с собой раствор хлороформа — безотказного усыпляющего средства. Именно с его помощью злоумышленник, заманив ничего не подозревающую жертву к себе в комнату и набросившись на неё, усыпляет генерала. В пылу борьбы тот теряет сапог, но преступник торопится и не замечает потери. Он бежит к пруду, неся потерпевшего на себе. Там он бросает бесчувственное тело в воду, изображая утопление. Но тут его осеняет, что при обнаружении тела следствие наверняка отыщет следы борьбы и насилия на теле несчастной жертвы и заподозрит убийство. Он достает из пруда труп и волочит его к обрыву, где и сбрасывает в реку. Концы, так сказать, в воду! Чтобы скрыть содеянное и представить всё несчастным случаем, преступник убеждает всех, дескать, его дядя увлекался утренними купаниями и вполне вероятно просто утонул. Чтобы усилить достоверность мнимого утопления, Дорн прячет в ширме у пруда комплект чистого исподнего, якобы оставленного генералом перед купанием. Однако ж спешка снова играет с ним плохую шутку, и преступник допускает фатальную ошибку: вместо одной пары он оставляет в купальне две пары кальсон, что окончательно его изобличило. Я закончил, господа!
Поднялся шум. Гул голосов был, вероятно, слышен за пределами усадьбы. Все переговаривались со всеми. Дамы периодически падали в обморок. Из-за двери раздавались вскрики и оханье прислуги. Пристав многозначительно и время от времени поправлял портупею. Я вскочил. «Это абсолютный вздор! Все доказательства моей виновности притянуты за уши! Да, соглашусь, есть некая несуразица во всём происходящем и, признаюсь, две пары кальсон могут вызвать подозрение, но господа! Несуразица в поведении или в его следствиях не есть преступление! Господа, согласитесь, вся наша жизнь полна несуразностей, а жизнь отдельных представителей рода человеческого бывает вовсе малопонятной и малообъяснимой. Но не хватать же из-за этого невинного человека и тащить его в кутузку!» — что-то в этом роде я старался объяснить присутствующим. Возможно, мне не хватило красноречия и связности в своём выступлении, но в минуты волнения, в минуты, как пишут в романах, в минуты роковые язык не всегда поспевает за мыслями, особенно когда мысли скачут и разбегаются в разные стороны, словно тараканы при свете лампы, зажжённой среди ночи. Когда я закончил свою защитительную речь и обратил свой взор к окружавшим меня людям, я не увидел в их взглядах ни понимания, ни веры — одну только холодную отстранённость. «Что ж, одним жизненным разочарованием больше», — горько подумал я.
В этот момент тяжёлая рука пристава легла мне на плечо и несильно толкнула к выходу из гостиной. «Как тяжело пожатие твоей десницы!» — в отчаянии крикнул я, но, видимо, пристав не принял это на свой счёт и потому хватку не ослабил.
Меня вывели на крыльцо. Студёный ветер теребил мне волосы, холодил щёки и пробирал насквозь, до самых костей, но я того не замечал. Мы спустились вниз к полицейской повозке. Праздной толпой за нами следовали сборища господ и дворня. Я окинул взглядом открывшуюся мне даль полей, церковь на противоположном берегу реки, далёкие рощицы и низкие, тяжёлые, словно беременные ледяным дождём, свинцовые облака.
— Отставить! Стоять! Смирно! — раздался громоподобный и такой знакомый голос. Мощь его была сравнима только с гласом иерихонской трубы. В былые времена от пронзительного этого голоса враг цепенел и сдавался в плен целыми эскадронами. Сейчас же он звучал в моих ушах наподобие лирического романса композитора Алябьева. Я пришёл в себя и огляделся. Выражения лиц, позы и выпученные глаза присутствовавших при сём явлении Их Превосходительства живо напомнили мне пятый акт известной пиесы. Только столпом здесь стоял Фаддей Ермолаевич Спичкин, а следователь Назар Трофимович выполнял роль вопросительного знака. Лица всех остальных были обращены к вершине лестницы.
Там над всеми возвышался Лев Игнатьевич в красной генеральской венгерке с Георгиевским крестом на шее и в тёмно- синих чакчирах, одна штанина которых была заправлена в чёрный щегольской сапог, другая свободно ниспадала на домашнюю туфлю. Вид генерала в одном чёрном сапоге внезапно сменился всплывшим из памяти видением, как это случается в состоянии deja vu: кто-то высокий так же стоял на вершине лестницы, обутый на такой же манер — в один чёрный сапог. Нет! Чёрный ботинок. И был он высоким блондином. Я с силой тряхнул головой. Видение исчезло.
— Фаддей, — крикнул генерал сверху, — отдай сапог! Отдай, не то разжалую в городовые! Ты меня знаешь!
Становой на какое-то время пришёл в себя и поспешил, отдуваясь, наверх, бережно неся перед собой, словно драгоценный сосуд, генеральский сапог.
Внезапное появление генерала требует некоторого пояснения. Пока вся публика, включая дворовых людей, приходит в себя после произошедшего, я привлеку внимание читателя к описанию событий, предшествовавших обретению Льва Игнатьевича вновь.
* * *
Как помнит внимательный читатель этих строк, спасаясь от настойчивых попыток любезнейшей Софьи Николаевны женить меня на Ольге, я улучил момент и выскользнул из гостиной. Не сбавляя шага, я устремился к себе в комнату, влетев в которую я громко и твёрдо заявил:
— Дядя, я более не намерен поддерживать вашу в высшей степени сомнительную интригу! Я категорически протестую!
Из-за перегородки показалась голова генерала. Он настороженно оглядел комнату и, удостоверившись, что вокруг никого, показался целиком. На нём была домашняя стёганая куртка с шёлковыми обшлагами, из-под которой торчали кальсоны, а ноги были упрятаны в толстые вязаные носки.
— Тише! — зашипел он, словно локомотив на полустанке, — тише! Голубчик, нас могут услышать! Тогда всё пропало!
— Пусть пропадает! — отрезал я, но тоже понизив голос. — Пусть! Это всё же лучше, чем жениться!
— Т-с-с-с! — он прижал палец к губам и, схватив меня за рукав, потащил за перегородку. Перегородкой служила дверь, за которой наверх поднималась лестница, ведущая на антресоль под самой крышей. Там дядюшка хранил кипы исписанной бумаги, которые в минуты благодушия и рассуждения о своей роли в истории называл архивом. Ещё стояли атаманка, кресло, и на почётном месте лежали несколько бриаровых английских трубок да пара пачек табака.
— Юджин, — шёпотом втолковывал мне дядя, — это такой манёвр. Ты — человек не военный, оттого не сразу поймёшь. Ты как бы на апрошах встречаешь атаку врага, а я скрытно захожу ему во фланг.
— Дядя! — закипел я от возмущения. — Бросьте вашу игру в солдатики! Меня хотят женить!
— Совет да любовь, Юджин! — дядя неожиданно пустил слезу счастья и попытался меня облобызать.
— Лев Игнатьевич! — повысил я голос, отвергая нелепые его поздравления. — Сей же час спускаемся вниз! Я вас предъявляю, а вы со всеми объясняетесь!
— Никак нельзя! Дорогой мой, нельзя! — его словно охватила лихорадка. Он плотнее запахнул свою курточку, пытаясь согреться, но его бил озноб. — Хорошо-с! Слушай же! Заклинаю тебя, пойми мою муку! — дребезжащим голосом пролепетал генерал.
Он нервно прошлёпал толстыми носками на середину комнаты и остановился. Седые волосы его были всклокочены, глаза горели огнём нешуточных переживаний.
— Слушай же, — воздел он руку. Так, вероятно, Моисей убеждал своих сторонников следовать за ним сквозь разверзшиеся пучины моря, — слушай и не говори потом, что не слышал. Ты спрашиваешь, отчего я избегаю Софи? Изволь! Наше знакомство случилось в осенней Москве. Она год как овдовела, я тоже был вдов. До нашей встречи я искал утешение своего горя в непрерывных экспедициях и в службе. И вдруг такая встреча! Нас сблизила схожесть судеб. Я тотчас рапортовал об отпуске и остался в Москве. Мгновенно разгорелся роман. В те годы я был горяч и необуздан. Софи тоже воспылала ко мне страстью. Зима промелькнула незаметно. Ах, Юджин! Февраль — скверный месяц, мой мальчик! Особливо когда тебя принуждают к женитьбе. Что было делать? Долг воина и служение Отечеству перевесили на весах богинь Парки. Меня призвали в полк. Мы простились. Потом была Крымская кампания. Ранение. Более двадцати лет прошло. И вот встреча вновь! И что же? Спустя двадцать лет снова жениться? И на ком? На дочери Софи! А что, если Ольга — моя дочь? Нет! Лучше провести остаток дней затворником в своём гринхаусе, чем богопротивный инцест! Он сжал свой старческий кулачок и несильно стукнул себя в лоб, задрав голову вверх, словно обращаясь к самому Зевсу. Чувствовалось, что дядя посещал театральные представления и отдавал предпочтения трагедии. Однако мне было недосуг ни вникать в его возвышенно- трагическое состояние души, ни обсуждать с ним дальнейшие шаги по выпутыванию из сложившейся катавасии. В окне я увидел, что в ворота усадьбы въезжает шарабан с полицейскими.
— Лев Игнатьевич, очнитесь! — призвал я его с вершин актёрского Олимпа на землю, — нам нужно выпутываться! Предложенный вами сюжет о вашем утоплении на поверку оказался скверным анекдотом. Когда обнаружилось, что кальсон двое, я чуть не сгорел со стыда!
— Молодой человек! — с обидой вскричал генерал. — Не княжеское это дело — пересчитывать пары кальсон. Да, в спешке всякий может ошибиться! Бывает! Следующий раз буду внимательнее!
И тут я увидел торчащее из-под кровати голенище гусарского сапога.
— Дядя, это что такое! — зло зашипел я, указывая на торчащий на всеобщее обозрение сапог. — Это же дезавуирует ваше исчезновение! Складывается впечатление, дядя, что вы никогда не прятались и не маскировались!
— Знаешь, братец, не тебе меня учить. Ты сам пробовал маскироваться под кроватью? Да ещё в спальне, да при ревнивом муже? То-то же! — он кряхтя поднял сапог и повертел его в руках. — Надобно бы Авдейке отдать — пусть каблук починит.
Махнув рукой, я выскочил из комнаты и помчался по лестнице вниз. Пробегая мимо окна, я увидел, что полицейские уже у крыльца.
* * *
Читатель извинит меня за этот краткий обзор прошедших событий, тем более что он, надеюсь, был вполне оправдан. Обзор прошлых событий… Хм, звучит громоздко и для произношения затруднительно. Англичане, если верить дядюшке, большие мастера использовать одно-два слова там, где мы норовим исписать полстраницы, объясняя. Вот ловкачи! И здесь они бы нам нагадили, назвав всё это каким- нибудь flash back! Кстати, неплохо звучит… Надо бы приспособить куда-нибудь этот flash back. Да вот хотя бы в новомодное зрелище под на званием «синематограф». Думаю, приживётся! Но вернёмся к тому моменту, когда собравшиеся провожать меня в узилища были зачарованы появлением князя Льва Игнатьевича Чабрецова в генеральском мундире и в одном сапоге.
Спустя минуты две — три, но не более полутора минут, как рекомендует для таких случаев один литератор, все пришли в себя и начали выражать благодарность Всевышнему по поводу возвращения в родные пенаты Их Превосходительства. Однако среди ликующих лиц крестьян и дворовых физиономии станового Спичкина и следователя Шведа были скучны, на них читался вопрос: «А где же всё это время находились Их Превосходительство?». Ответ был отнюдь не праздный, поскольку случай пропажи генерала наделал много шума, и шум этот дошёл до самой канцелярии Его Превосходительства губернатора, но отвечать за этот шум придётся исправнику и становому, а следователь вообще рисковал репутацией и благорасположением.
Тем временем общее воодушевление среди мещан и крестьянства вылилось в стихийный крестный ход во благодарение счастливого избавления от козней сатаны и прочих врагов государства. Мещанин Гололобов, известный своими экзальтациями и составлениями восторженных петиций во славу Государя Императора, даже предложил канонизировать генерала, но духовенство засомневалось и ограничилось благодарственным молебном и сбором пожертвований.
За праздничным столом в доме Чабрецова, сооружённого, как по волшебству, усилиями Платона Ивановича, помимо известных нам дам и полицейских чинов, собрался цвет общества Рождествено. Здесь были соседи: помещики, настоятель местного прихода отец Апполинарий с попадьёй, коллежский асессор Носец- Рогов с молоденькой женой, секретарь Его Превосходительства Тимьянов, обедневший дворянин, местный пиит лугов и пашен, а заодно автор политических памфлетов Забубёнских и прочие достойнейшие персоны.
— Господа! — обращаясь к гостям, коллежский асессор поднял свой бокал, — поздравляю всех, — он широким же стом обвёл присутствующих, — с духоподъёмным событием, которому нет равных в истории нашего уезда! С событием, масштаб которого ещё предстоит оценить историкам, но уже сегодня очевидно, что возвращение Их Превосходительства есть исполнение Господнего провидения и исполнение Высшей воли. Мы все в нетерпении и ждём публикации ваших мемуаров, дорогой Лев Игнатьевич, с описанием этого величайшего события! С восторгом поднимаю пенящийся кубок за здоровье Их Превосходительства! Виват князю Чабрецову!
Все дружно крикнули «Виват!», выпили и, известное дело, закусили. Словно по мановению палочки невидимого дирижёра в гостиной зазвучали на разный манер голоса: басы, тенора, сопрано. Временами сквозь них прорывались стаккато восторженных «Ах! Ах!», смешков и хохотков. Сидящая подле меня Ольга, в отличие от большинства приглашённых, была совершенно на нервах: кусала губы, комкала и теребила кружевной платочек, временами вздыхала и судорожно всхлипывала.
— Евгений, — она повернулась ко мне и заговорила громко, не боясь, что нас могут услышать: гул голосов, звон вилок и ножей были тому порукой, — Евгений! Что же мне опять замуж за генерала? Такой mesalliance! Нет, лучше в монастырь! Евгений, я влюблена! Я страдаю, Евгений! При этих словах ножка куропатки, которую я уже практически проглотил, внезапно перестала помещаться у меня в горле, и я закашлялся. «Только не это! — вскричал я внутренне, не в силах протестовать вслух. — Только не в меня!» Видя, как судорожно и безуспешно я пытаюсь вдохнуть, Ольга наполнила красным вином мою рюмку и, не мешкая, выпила. Как ни странно, но мне это помогло — куропатка беспрепятственно скользнула в желудок.
— Евгений! — продолжала Ольга, — вы должны мне по мочь! Я влюблена и, верите ли, влюблена навек! Но как бывает горька судьба, Евгений! Сословные различия, Евгений! Вновь mesalliance! Маман и дядя никогда не допустят! Вы, только вы можете нам помочь! Или мы обвенчаемся тайно, но это ужас! Такой ужас!..
— Господа! — перекрывая шум, зазвучал голос Льва Игнатьевича. Всё стихло.
— Тут, как бы это сказать, — он смущённо улыбнулся, и бакенбарды на его лице пришли в движение, — дифирамбы в мой адрес и панегирики, так сказать… Что ж? Тронут! Тронут, господа! Благодарствуйте! Хотя писание мемуаров не всякому даже гусару под силу. А что прикажите делать? Есть, так сказать, что передать молодёжи и прочим потомкам: воспоминания очевидца о славном прошлом, о Крымской кампании. Увлёкся, господа! Как сел за бумаги накануне, так меня, пардон, Муза до самого заката следующего дня не отпускала. А тут ещё сапог! Хе-хе! Сапог в нашем деле и не сапог вовсе, а амуниция. Понимать надо! Без сапог, конечно, можно вёрст двадцать проскакать… И ничего! А вот «В атаку, гусары! Шашки наголо!» не скомандуешь! Что ж ты за командир такой, коль ты без сапог? Не позволительно. Категорически не позволительно! Надобно бы в устав записать… Так о чём я? А! Увлёкся, господа! Увлёкся и забыл про всё на свете! Натурально домашние засуетились, взволновались — был и нет генерала! Хе-хе! Забавно-с! Вызвали, известное дело, полицию, а мне дела нет: мемуарничал взаперти! Вот, значит, как было дело! Ты, Назар Трофимович, да и ты, Фаддей Ермолаевич, впредь заезжайте запросто, без службы, по-соседски! Добросовестность и служебное рвение мне нравятся! Я вот так Николай Леонидовичу, губернатору, и написал. Мол, проявили рвение и искусность в розыскном деле. Так-то! Ну, выпьем, гусары, здоровья Его Императорского Величества! Окончание дядюшкиной речи я не услышал — Ольга буквально вытащила меня из-за стола и увлекла под колоны на террасу.
— Кто же ваш избранник? — как вы понимаете, интерес мой был совсем небескорыстный. Я был живо заинтересован в претенденте и готов был помочь влюблённым во что бы то ни стало. На кону было моё холостяцкое положение. Если сейчас не прийти на помощь Ольге, то угроза со стороны её матушки — женить меня на дочери — вновь замаячит на горизонте.
— Как кто? — Ольга отняла влажный платок от глаз и с удивлением посмотрела на меня, — Платон Иванович.
— Платон… — я присвистнул, но тут же спохватился. Чувства влюблённых требуют деликатности и чуткого с ними обращения, а не вот это вот «фюйть»! Моментально придав лицу серьёзность и выражение искреннего сопереживания, я погрузился в размышления. Что ни говори, но Ольга права: потомственные дворяне, коими являются её матушка и дядюшка, статский советник, не примут в семью безродного сироту, да ещё в качестве мужа единственной дочери. «Мой деспот — родовая кровь!» — как писал не помню кто. С другой стороны, романические мечты о бегстве и о венце без родительского благословения — никчёмная и бесплодная затея! Тайные венчания, брак втихомолку хороши только в романах и балладах, а в худом доме при скверном питании они ведут к катару желудка и суицидальным фантазиям. Но где же выход?! Он должен быть! Но я его не вижу.
— Ольга, — я тронул вздрагивающее плечо — она тихо плакала, — я сделаю всё, что в моих силах. Я поговорю с вашей маменькой. Авось, уговорю её.
Ольга подняла ко мне заплаканное лицо, улыбнулась и с благодарностью поцеловала меня в лоб. Для этого ей понадобилось слегка нагнуться. Мы обнялись. В это же время под сводами террасы прозвучало гневное:
— Ах, вот как?! Чёрт знает что такое!
Шагах в десяти от нас стоял Платон Иванович. Лицо его полыхало гневом, глаза метали молнии. Сказавши ругательство, он круто развернулся на каблуках и, быстро сбежав по ступеням крыльца, исчез в саду. Ольга растерянно посмотрела ему вслед, а через мгновение с криком бросилась за ним:
— Платоша!
Мне оставалось в смущении покинуть террасу и отправиться на поиски Софьи Николаевны. Миновав распахнутую дверь в шумную столовую залу, где гости отдавали должное третьей перемене блюд, я направился в гостиную и, не найдя никого, приблизился к курительной комнате. Не доходя до приоткрытой двери, я услышал голоса: мужской и женский.
— …Это было низко, Лев! Бросить меня, уехать, не сказав ни слова!
— Софи, — я признал голос: то был князь. — Я писал тебе с дороги. Отечество в опасности… Срочной сбор… В конце концов, я ведь отправился на войну, Софи!
— Ах, Лев! Я проплакала все глаза! Когда я читала списки погибших, страх не отпускал меня, пока я не дочитывала до конца. Я боялась увидеть твоё имя!
— Ах, Софи!
Наступило молчание, прерываемое всхлипываниями. Я не мог более оставаться незамеченным и кашлянул. В дверях появился дядя. Он был смущён, на плече его венгерки темнело мокрое пятно. Следом в гостиную вошла госпожа Костяева. Софья Николаевна спрятала платок под кружевной манжет и, не обращая на меня никакого внимания, положила свою ладонь на обшлаг венгерки.
— Нет, Лев, Ольга — не твоя дочь. Её отец к несчастью умер, не дождавшись рождения малютки. Матвей был кавалергард. Ольга вся в него: и статью, и голосом и характером. Сказавши, Софья Николаевна повернулась и пошла через залу с гордо поднятой головой и заплаканным лицом. Проходя мимо меня, она заметила:
— Фрак жениха тебе будет к лицу, Эжен. Вы с Оленькой — чудная пара.
Когда она скрылась за дверью, я бросился к дяде:
— Что это значит, Лев Игнатьевич?! Меня сызнова тащат под венец! Вот уж нет! Позвольте вас известить: Ольга любит другого!
Тот покровительственно похлопал меня по плечу:
— Мой мальчик, я знаю! Знаю, знаю! Но что скажут в свете, когда столь юное создание станет моей женой?! Il est impossible! Ты — другое дело! Я дал слово Софи, и ты будешь ей отличным зятем! Смирись, мой мальчик, и женись!
Вдруг за моей спиной раздался голос (в который раз этот человек неожиданно оказывается у меня за спиной и каждый раз явно с недобрыми намерениями!):
— Ах, вот вы где! Я вас искал, негодяй! — Платон Иванович с последнего раза не утерял красноту своего лица, и глаза его по-прежнему метали молнии.
— Вы, сударь… А я, сударь… Я люблю Ольгу Матвеевну больше своей жизни! А вы, сударь? Я вызываю вас, чёрт меня подери! Господин Дорн, угодно ли вам принять мой вызов?
Сознаюсь, я пришёл в замешательство от нелепости всех этих фраз, и глубина моего замешательства была сравнима, пожалуй, с замешательством Лота, когда тот увидел свою жену в облике соляного столпа. Моё удивление было велико, но после слов дяди оно превратилось в неконтролируемое и распространяющееся явление космического масштаба, наподобие энтропии. Их Превосходительство и одновременно Сиятельство вопреки здравому смыслу поддержали своего секретаря:
— Браво, Платоша! Это по-гусарски! Предложи этому штатскому выбрать оружие! Впрочем, нет! Настаивай на рапирах. Хотя ты и из пистолетов стреляешь изрядно!
«В тридцати шагах в карту промаха не дам, разумеется, из знакомых пистолетов! — пронеслось у меня в голове. — Боже мой, — мысленно вскричал я, — что происходит?» — Драться на рапирах! Дуэль, сударь, состоится завтра на рассвете, — отчеканил секретарь. — Место дуэли — лужайка возле пруда. Если вы не растеряли остатки чести, то явитесь к месту дуэли вовремя.
Он кивнул мне, дяде сделал полупоклон и вышел.
— Что всё это было? — наконец я обрёл дар речи.
— Дуэль! — дядя пожал плечами. — Известное дело. Ты будешь драться на поединке.
— Но я не причинял зла Платону Ивановичу. Отчего принуждать меня к драке? — заспорил я, горячась, — ни словом, ни действием я не оскорблял его.
— Не важно, мой друг! Это не важно. Он тебя вызвал — изволь драться. Иначе прокляну. — Но почему?! Почему, дядя, тебе вместо меня не проклясть своего секретаря за бессмысленное покушение на мою жизнь? Я как-никак твой родственник!
— Родственник, — согласился генерал, — но не кровный. А он кровный.
— Кто? — я ещё не совсем отошёл от выходки секретаря, которая повергла меня в полное непонимание происходящего, а тут ещё дядя находит возможным сбить меня с толку до полного изнеможения.
— Платоша, — смущённо улыбнулся генерал, — бастард. Сын. Его мать — француженка. Патрисия. Служила камеристкой у Анны Ильиничны. По смерти тётки твоей я был сам не свой от горя. Вот-с… Такое бывает, Юджин. Ты ещё молод и не испытывал горя утраты. Да-с! Потом я, известное дело, в полк. Вернулся через год, а мадмуазели и след простыл. Только письмо. Всё надушенное и в слезах. Проклинала Россию и всех русских. Написала: мальчика твоего оставляю тебе на память. Вот-с. Ты не сомневайся, Юджин, дуэль будет на славу! Платоша прекрасно дерётся. Сызмальства обучен. В Париже, говорят, не было более грозного дуэлянта, чем Платоша. Мне ещё благодарственные письма присылали, когда я его отозвал оттуда.
Пока генерал предавался слезливым воспоминаниям и бахвалился своим незаконнорожденным сыном, у меня созрел план, который я тотчас же стал претворять в жизнь.
— Лев Игнатьевич, — вежливо дослушав до конца его тираду, я сокрушённо покивал, — нисколько не сомневаюсь, что Платон Иванович завтра во время поединка проткнёт моё несчастное сердце рапирой. Думаю, где-то в области левого предсердия. Поэтому перед смертью я хочу облегчить свою совесть и признаться в грехе обмана. Прилюдно, так сказать, покаяться. Рассказать перед всем светом, который как раз собрался в столовой, рассказать, как я малодушно покрывал ваше жульничество с мнимым написанием мемуаров. Раскрою, как вы трусливо бежали с поля боя перед лицом своей бывшей возлюбленной и унизительно, навроде жалкого полкового писаря, скрывались в шкафу в моей комнате. Более того, как врач, я буду вынужден констатировать, что причиной трусливого бегства прославленного генерала является подавляемое им бессознательное: неконтролируемый страх перед юбкой. Перед юбкой, господа! Обращаю ваше внимание, господа, перед юбкой! Вероятно, я не смогу устоять и назову имя этой грозной Немезиды, дабы все воздали ей должное и, может, даже воздвигли в её честь триумфальную арку! Мне страшно представить, какой вас ждёт конфуз, генерал! Какая потеря лица, и кем вы предстанете в глазах общества? Как обескуражен будет сам генерал- губернатор Николай Леонидович!
Мои слова буквально уничтожили князя Чабрецова. На дядю было жалко смотреть! Что ж, скажет, читатель, это было жестоко. Соглашусь, но если бы не прямая угроза жизни, я бы не был так неумолим.
— Голубчик, — проблеял Лев Игнатьевич, белея лицом, — это шантаж?!
— Никак нет, мой генерал! — продолжил я. — Это управление знаниями на благо ваших близких и родных, а заодно и на благо Отечества.
— Я ничего не понял, Юджин, — поникнув головой, пробормотал дядя в отчаянии и умолк. По прошествии минуты, он посмотрел на меня.
— Чего же ты хочешь, мой мальчик? — совсем тихо спросили Их Превосходительство.
— Во-первых, — начал я диктовать условия безоговорочной капитуляции, — вы признаетесь Платону Ивановичу, что вы ему, так сказать, — папаша. Во-вторых, на правах отца запрещаете ему драться со мной на дуэли. В-третьих, подаёте на Высочайшее имя прошение об узаконивании прав Платона Ивановича как вашего сына и наследника. И последнее: вы благословляете его брак с девицей Ольгой Костяевой.
* * *
Спустя месяц Оленька вышла замуж за сына и законного наследника князя Чабрецова — за Платона Ивановича. Прошение на Высочайшее имя было принято с благосклонностью, но в просьбе именовать Платона Ивановича Чабрецовым было отказано по причине того, что Чабрец и Тимьян — суть одна и та же, и менять одно на другое смысла нет, мол, какая разница, а на переписывание множества бумаг потребуется изрядное количество чернил. По той же причине княжеское достоинство Платону Ивановичу пожаловано не было, но вместо этого Высочайшим благоволением окончание фамилии Тимьянов было заменено на «офф», а все родившиеся в этом браке мальчики получали титул баронета. Последнее несказанно обрадовало Софью Николаевну и англомана князя Чабрецова. Свадьба и венчание прошли при большом скоплении гостей в родовом имении Рождествено (присутствовали всё дворянское собрание уезда и сам Николай Леонидович). Нужно ли говорить, что в свадебное путешествие молодые отправились в Англию.
Приглашение на свадьбу я получил через неделю после самого события. В том же конверте я обнаружил короткую записку от дяди, в которой он извещал, что писание своего мемуара он оставил. В обосновании решения Лев Игнатьевич сообщал, что ничего примечательнее, чем английская атака лёгкой кавалерии под Балаклавой в его военной карьере не было, а лучше англичанина Теннисона её всё равно не описать. Оттого он принял решение прекратить и всецело посвятить себя выращиванию кабачков, коими он неутомимо одаривает Назара Трофимовича и Фаддея Ермолаевича, на почве чего они сблизились чрезвычайно. Едва дочитав последние строки, я поспешил спрятать письмо во внутренний карман пальто. Дождь, который собирался ещё утром, словно дождавшись, что мы — я и мой полусонный возничий — отправимся на худой подводе к занемогшему кузнецу в дальнюю деревню, сперва заморосил, потом набрал силу и со всей злостью небесной стихии начал хлестать меня по спине.
д. Сосновое — Bourg-la- Reine — г. Санкт- Петербург, май 1876
Комментарии Издателя
«В Сызранской, — поправил я» — от волнения Дорн всё перепутал, потому что город Сызрань находился на территории Самарской губернии. Сызранской губернии как административного региона не существовало.
«Как не быть! — поспешно воскликнула Софья Николаев на. — Как не быть! Коллежский асессор…» — здесь автор явно намекает, что в те времена смотрины невесты устраивали сразу для трёх женихов. Подтверждением тому — пьеса Н. В. Гоголя «Женитьбы». Правда, Дорн допускает оплошность: в пьесе фамилия одного из женихов — Яичница, тогда как Дорн, переделав её на английский манер «Скрамбл», совершенно упустил из виду абсолютное несовпадение техники приготовления этих двух абсолютно разных блюд из куриных яиц.
«До цели моего путешествия — имения дядюшки — оставалось ещё вёрст пятнадцать…» — для тех, кто знаком с дорогой из Петербурга в Лугу, покажется странным такое расстояние между Вырой и Рождествено. Но мы допускаем, что во времена тяжкого гнёта самодержавия по каким-то причинам расстояние меньше, чем в километр, равнялось пятнадцати верстам.
«Она быстро пронесла горшочек со сливками и поставила его на стол…» — а вот нам, как издательству, весьма интересно, спрашивал ли автор соизволения у «нашего всё» использовать практически прямую цитату из своей повести?
«…увлечён был Верленом, Рэмбо…» — Поль Верлен и Артюр Рэмбо — французские поэты XIX века
«… последними произведениями графа Толстого, поскольку считает его «учительство» необходимейшим явлением…» — Л. Н. Толстой утверждал, что учителя не имеют права принудительно воспитывать детей в духе принятых принципов. В основу образования должна быть положена свобода выбора учащимися: чему и как они хотят учиться. Дело учителя — следовать и развивать природу ребёнка. Эта идея получила отражение в педагогических статьях Л. Н. Толстого и его учебных книгах для начальной школы. Дорн, судя по тексту, с иронией отнёсся к увлечению Платона Ивановича и, вероятно, по этой причине пошёл в лекаря, а не заделался учителем.
«Грин хауз» — (от англ. green house) современным дачникам это хорошо известно под названием «тепличка, теплица, парничок или парник».
«…трагической для англичан атаки лёгкой кавалерии…» — атака Лёгкой бригады — эпизод Балаклавского сражения 25 октября 1854 года в ходе Крымской войны (1853–1856 годов).
«Жёны — для молодых людей любовницы, спутники для зрелых, няньки для стариков» — генерал цитирует Фрэнсиса Бэкона (английского философа, историка, просветителя XV века).
«Банник» — имеется в виду особый род домовых, недобрый, кстати, дух. Проверяли. Не путать с «банником» артиллерийским — цилиндрической колодкой со щёткой на древке для очистки канала ствола артиллерийского орудия.
«…той осенью, помните? Марк Иванович пропал» — до этой фразы мы как-то не придавали значения именам персонажей, следователя и станового: Швед и Спичкин. Но уж теперь-то становится абсолютно очевидным, что Дорн наталкивает нас на мысль о какой-то, только ему понятной, связи происходящего с рассказом А. П. Чехова.
«Errarum humanum est!» — (лат.) Человеку свойственно ошибаться. Дорн решил не уступать следователю в знании латинских поговорок. Мог бы ещё для пущей важности продекламировать на латинском какую- нибудь сложную лекарственную пропись.
«…напомнили мне пятый акт известной пиесы» — Дорн опять кичится своей начитанностью или насмотренностью. Можно подумать, он один знаком с пьесой «Ревизор» Н. В. Гоголя и с её пятым актом, с так называемой «немой сценой».
«Мой деспот — родовая кровь!», — как писал, не помню кто…» — понятное дело, потерять память в таких обстоятельствах! А между тем, это цитата из пьесы «Собака на сене» Лопе де Вега.
«Владимир четвёртой степени» — Орден Святого равноапостольного Владимира имел 1,2,3 и 4 степени. Ордена 4-й степени, самой низшей и наименее престижной, во второй половине 19 века стали массово раздавать при выходе в отставку, если чиновник или гражданское лицо безупречно прослужили 35 лет на государственной службе.
«Половина прислуги…» — в дворянских квартирах XIX века служебные помещения, в том числе для прислуги, располагались во внутренней половине. Они группировались около чёрной лестницы и от барских комнат отделялись маленьким коридорчиком, чтобы у господ не чувствовался запах кухни
Святочная безделица. Весна, как сезонное обострение. Новеллы 8,9
СВЯТОЧНАЯ БЕЗДЕЛИЦА
В один из святочных дней я был приглашён на обед в дом к У***, известному терапевту, умнице и отличному товарищу. Всё происходило очень традиционно: праздничный стол, незамысловатые розыгрыши, хмельные беседы. В начале застолья живо обсуждались случаи из практики, к середине и ближе к завершению обеда под сердитые взгляды экономки — темы общего свойства, почти философические.
— Вот вы думаете, — обратился ко мне Иван Романович, радушный и хлебосольный хозяин дома, — если у господина студента было бы достаточно средств к существованию, если бы его матушка не написала ему жалостливого и одновременно провоцирующего письма, господин студент не убил бы старуху-процентщицу? — и он сощурил глаз не столько от ехидства, сколько от выпитой водки.
— Неужели вы думаете, что он изменился бы и стал благонамеренным буржуа? Смею вас заверить, друг мой, что н чего, ровным счётом ничего бы не изменилось! Потому что господином студентом двигали не обстоятельства, а его внутренний императив! Если угодно, врождённый мотив. Мотив властвовать! Преломившись чудовищным образом в его мозгу, мотив этот превратился в невероятное созерцание божьего света и божьих созданий! Другими словами, как он видел мир, так и вершил поступки свои! Даже «добрый Наполеон» — это власть! Власть делать добро и власть убивать — всё одного свойства! Уж коли определено мотивом этим стяжать власть, то хорошего не жди! Так и будет индивидуум действовать от рождения и до конца дней! И раскаяние его — лишь продолжение этого стяжательства!
— Позвольте, позвольте, — вскричал я в возбуждении, пытаясь возразить, — что ж, если вас на прошлом дежурстве обнаружили в шкафу, так теперь ваш императив будет вас в шкаф всё время заталкивать или, что хуже, в шифоньер? А воля личности, её осознанный выбор?
В это время распахнулась дверь, и вошла женщина, несомненно, красивая. Красивая своей статной фигурой, поворотом головы и глазами необычайной выразительности. Убранные наверх волосы открывали восхитительную шею и мягкий овал лица. На ней была лёгкая шубка и наброшенный на плечи цветастый народный платок.
— Дружочек, — поднялся ей навстречу хозяин дома, — позволь рекомендовать тебе Евгения Сергеевича, моего друга и коллегу, — и, повернувшись ко мне, — моя жена, Елена Андреевна.
Мы раскланялись: Елена Андреевна — доброжелательно и с улыбкой, я же, смутившись её обаяния, — несколько принуждённо. Тут же не мешкая Иван Романович просил меня сопровождать Елену Андреевну на прогулке, поскольку сам, чувствуя недомогание, — «чёртов ревматизм!» — оставался дома.
Мы шли по проезжей улице. Мимо проносились хохочущие и разряженные парни и девицы, сияло солнце в синеве неба, чуть подтаявший снег доносил запах арбуза, и я ощущал неожиданное волнение от близости красивой женщины, державшей меня за руку.
— Ах, оставьте, Евгений Сергеевич, — прервала Елена Андреевна мою неуклюжую попытку сказать комплимент, — вы умный, порядочный, искренний человек. Мы замечательно гуляем! Что ж вам ещё нужно? Неужели мелкий, пошленький флирт? — она дружески положила свою ладонь, одетую в вязаную зелёную рукавичку с белыми игольчатыми оленями, на мой рукав.
— Не обижайтесь, — она с удовольствием вдохнула морозный воздух, — я давно так не гуляла. После смерти моего первого мужа, да, не удивляйтесь, я уже была замужем, я редко так отдыхаю душой.
Она помолчала.
— Я вышла замуж, едва закончив консерваторию. Муж мой был много старше, известный литератор, профессор. Быть рядом с ним, служить ему и великому делу русской словесности я почитала за высшее счастье для себя. Я оставила музыку, перестала концертировать… Вы не поверите, Евгений Сергее вич, но я была счастлива! Она задумалась вспоминая.
— Александр Владимирович был болен и последние несколько лет практически не покидал постели. Я была ему всем: и сиделкой, и товарищем, и слушателем, и критиком. Последние его статьи я фактически дописывала сама.
Мы шли не спеша. Я сочувственно молчал. Историю её второго замужества я знал от Ивана Романовича. Известный терапевт, уже немолодой, но энергичный, он познакомился с ней в столице на концерте филармонического оркестра. «Очаровательная, жизнерадостная, она покорила моё одинокое сердце!» — растроганно рассказывал мне Иван Романович.
— Я уехала из столицы, было тяжело, — Елена Андреевна вздохнула, — но, видно, у меня судьба такая — быть рядом с людьми замечательными, неординарными. Иван Романович так нуждается в моей поддержке, советах. Его болезнь… — это испытание для нас обоих, но мы его преодолеем! — она лучисто улыбнулась.
Неожиданно в толпе мелькнуло знакомое лицо — «Михаил Львович!»
Он подошёл. «Вы не знакомы?» — «Нет, но безмерно рад возможности…»
Странная улыбка тронула губы Елены Андреевны, когда он представился.
Прогулка продолжилась уже втроём. Я заметил, как мой товарищ изредка бросает на мою спутницу восхищённые взгляды. К своему удивлению, я вынужден был признать, что мне это было досадно. Мы воротились в дом. Ивана Романовича нигде не было.
— Вероятно, отдыхает, — проговорила негромко Елена Андреевна, сбрасывая шубку мне на руки, и приложила палец к губам.
Она пригласила нас с Михаилом Львовичем пройти в гостиную, сама же ушла переодеться к ужину, рассеянно, как мне показалось, взглянув на моего товарища. От этого взгляда тот вдруг заулыбался и энергичным шагом прошёл в гостиную. Задержавшись в прихожей, я осторожно отвернул полу пальто и достал маленький букет оранжерейных цветов, неприметно купленных во время прогулки. Я притворил дверь гостиной. Кровь стучала у меня в голове — ведь нехорошо! Жена моего старшего товарища!
«Но это лишь безобидный знак восхищения, — уговаривал я себя, — никто не узнает о том, почему бешено колотится мое сердце!»
Я перевёл дыхание и направился к двери, за которой скрылась Елена, сжав хрупкий букетик в руке. И в это время странное чувство заставило меня остановиться. Внезапно мне показалось, что такое уже случалось. Со мной или с кем-то другим, но определённо я видел или читал об этом.
Мужчина входит с букетом. Боже мой, я ли это? Я представил себя, как вхожу в эту дверь и застаю Михаила Львовича, держащего в объятьях Елену…
Я провёл ладонью по лицу. Потом отошёл от двери и поискал глазами, куда положить букет. Бросив его на подоконник, я развернулся и толкнул дверь гостиной.
Елена и Михаил Львович отпрянули друг от друга, разжав объятия.
Я в замешательстве остановился в дверях. Странный шум раздался со стороны громоздкого шкафа, возвышавшегося в углу гостиной. Звук внезапно оборвался, одна из створок шкафа распахнулась, и оттуда буквально вывалился почтенный Иван Романович. Пригладив всклокоченные волосы и одёрнув домашнюю бархатную куртку, он обратился ко мне и Михаилу Львовичу:
— Господа, не откажитесь отужинать с нами!
Этим же вечером, забравшись в глубокое «английское» кресло с «крыльями» и вытянув ноги поближе к изразцам жаркой печи, я листал книгу некоего доктора Генри Мюррея «Исследование личности», написанную лет через пятьдесят. Листал и задавался вопросом: какой же механизм скрывается за навязчивостью поступков Ивана Романовича и самоотверженным упорством красавицы Елены? Ответ мне не давался и, в конце концов, я прибёг к древнейшему в нашей профессии способу поиска ответа. И остался этим способом вполне доволен. В тот вечер это был арманьяк.
с. Глухая балка, январь 1889
Комментарии Издателя
«В один из святочных дней…» — в христианской традиции Святки — двенадцать праздничных дней с Рождества Христова до Крещенского Сочельника: «от звезды и до воды», то есть от появления первой звезды в канун Рождества и до крещенского освящения воды.
«Муж мой был много старше, известный литератор, профессор…» — с этого места мы с достоверностью протокола инспектора ГАИ можем зафиксировать, что автор пытается убедить читателя, что он встречался с персонажами пьесы А. П. Чехова «Дядя Ваня»! Посудите сами: Елена Андреевна — супруга «известного литератора, профессора» Александра Петровича Серебрякова. Далее возникает другой персонаж — Михаил Львович Астров, врач.
«Генри Мюррея «Исследование личности» — Генри Александр Мюррей (1893 — 1988), американский психолог. «Исследование личности» опубликована Oxford University Press (OUP) в 1938 году. Учитывая дату выхода книги, фраза автора «написанную лет через пятьдесят» становится понятной, так как датировка описываемых Дорном событий относится к 1890 — 91 годам. Бред какой-то!
ВЕСНА КАК СЕЗОННОЕ ОБОСТРЕНИЕ
«За ельником, что темнел на краю поля, хлопнули два выстрела. Звук был глухой, словно по тазу, заполненному до середины булькающей кашей варенья, дважды ударили деревянной палкой. Кое-где среди пашни серыми лепёшками ещё лежал снег. От стылой земли раскинувшегося поля тянуло острым запахом перегнившей травы. Вместе с порывом ветра откуда-то из-за холма налетел тонкий, с горечью запах горящих ольховых поленьев и сизыми, едва различимыми нитями пронёсся над скошенным полем. Ветер влетел в прозрачную берёзовую рощу, заметался среди стволов и через минуту-другую иссяк, рябью скользнув напоследок по стоячей луже. Неожиданно среди деревьев мелькнула девичья фигура, и вот рядом — круглое, смеющееся лицо с васильковыми глазами, с лёгким вьющимся пушком у края волос на хрупкой шее и потрескавшимися от стужи губами.
— Поля! Полина! — кричу я, и дыхание перехватывает, и ладони предательски увлажняются.
Полина, соседская девчонка-подросток, силуэт, мелькнувший в вечернем окне дома за высоким забором, размытая белая тень девичьего тела в сумраке комнаты, быстрые и жадные взгляды при мгновенных встречах и, как выстрелы, два коротких дыхания навстречу «Ах-ах!», и — только удаляющаяся фигурка…
— Полина! — снова кричу, но её тень раздробилась в колеблющейся ряби солнца и теней, и — лишь тропинка позади и впереди меня…»
«Вздор! Всё вздор!» — я с досадой прихлопнул страницы статьи, не дочитав её до конца. Потом снова со сдерживаемым неудовольствием взглянул на заголовок: «Нарушения восприятия при межполовом влечении в период сезонного обострения шизофрении». «Вздор! Недопустимое описание клинического случая! Литературщина какая-то! Ох, уж эти мне провинциальные эскулапы!»
Я встал, разминая ноги. Земля и потемневшая, слипшаяся прошлогодняя листва пружинили под ногами. Сунув статью в карман куртки, я вышел из редкого дубового вперемешку с ясенем леска на опушку. Здесь ещё лежал снег, разрытый каким-то зверем, тянуло холодом. По краю опушки лес редел и выходил к заснеженному простору, над которым висело низкое, пасмурное небо. За ельником, что темнел на краю поля, хлопнули два выстрела. Звук был глухой, словно…
— Доктор, не боитесь простудиться? — раздалось за моей спиной. Я обернулся.
В шагах десяти от меня стоял улыбающийся, розовощёкий Курлытин Тимофей Аскольдович, местный землевладелец. Мы поздоровались. Он радостно и с силой тряхнул мою руку, так что моя широкополая шляпа съехала мне на глаза. После нескольких малозначащих фраз Курлытин пригласил к себе отобедать и «по скуке пасмурного дня» развлечься разговорами за рюмочкой хереса.
Мы погрузились в дрожки, стоявшие тут же в балке, и отправились. По дороге Тимофей Аскольдович, поминутно подёргивая кожаные вожжи, поведал, что в гостях у него вот уж неделю проживает дальняя родственница, которая по окончании университета, обуреваемая высокими идеалами, решила всю себя посвятить служению в сельской местности. Я в душе посочувствовал ему, поскольку по себе знаю, как невыносимо унылы и скучны бывают восторженные барышни.
Большой, сложенный из массивных брёвен дом с множеством комнат, переходов, антресолей, лестниц и лесенок был похож на крепостное поселение времён феодальной Руси с коридорами-улицами, закоулками комнат и чуланов и крепостными рвами тёмных лестниц, пропадающих в темноте подклетей.
Пройдя сени, мы вошли в большую натопленную залу, где нас встретила экономка, молодая и улыбчивая ингерманландка, и с поклоном подала на круглом подносе две рюмки холодной водки.
Барышню эту я лечил прошлым летом и довольно успешно, чем навлёк на себя её неизбывный и благодарный интерес, граничащий с обожанием. Я ответил принуждённой улыбкой, выпил второпях рюмку и прошёл поскорее в залу.
Стол был уже накрыт на три персоны. Вокруг хлопотали и сновали домочадцы и, как я заметил, все исключительно женского пола. За их беготнёй я не заметил, как появилась молодая женщина в тёмном, закрытом под горло платье. Нас познакомили.
— Полина, — широко шагнув мне навстречу и решительно протягивая руку, сказала женщина. Она так же, как и её родственник, с силой тряхнула мою руку. По счастью, шляпу я успел снять ещё в сенях.
На вид ей было лет 25, лицо ничем не примечательное, если бы не глаза. Она смотрела прямо, и в них читалась доброта, внимание и нечто такое, что я чуть было не принял за симпатию и не отнес её на свой счёт. Но нет! Просто — добрая и отзывчивая девушка. Возможно, я поторопился, окрестив её «восторженной и скучной». Наверняка ошибся! «Всё-таки я бываю непозволительно скор на оценки!» — отругал я себя.
В этот момент хозяин пригласил к столу. После первой перемены я поинтересовался, чем Полина («Простите, не знаю отчества» — «Ах, это неважно! Мы ведь коллеги!») намерена заниматься в нашей глуши.
— Хочу открыть приём в дальних уездах! — промолвила она решительно, ловко поддев ножом половину форели.
— Ещё, — она продолжила, стремительно отделяя мелкие кости от рыбной мякоти: — Изучать психологические типы селян.
— Вот как? — с невольной усмешкой спросил я. — Вы почитательница господина Фрейда?
— Душа моя, — обратился ко мне заинтересованно молчавший до этого хозяин дома, — Поленька прослушала курс профессора Бехтерева и весьма, так сказать, самостоятельна в суждениях. Она прекрасно знает цену этим венским спекуляциям. Кстати, ты не получал для своего журнала статью? Как, то бишь, она называлась? — поворотился он к родственнице.
— «Нарушение восприятия у больных шизофренией при сезонном обострении», — отвечала Полина, смутившись и продолжая препарировать рыбу. Хребет с обнажённым корсетом из тончайших костей лежал сдвинутый к краю тарелки отдельно, горка из ломтиков мякоти — отдельно.
— Вот как? Вы пишите статьи? — заливаясь краской, пролепетал я. — Вот как?.. вы… да, кхм… Кажется, я получал почту, — я стал совершенно пунцовый и, дёрнув кадыком, солгал: — Но ещё не просматривал.
В этот момент сперва снаружи, потом в сенях послышался шум, возбуждённые голоса, следом за этим дверь распахнулась, и в столовую буквально ввалился Куролесов, местная достопримечательность, повеса и насмешник, высокий мужчина около сорока, с романтическими чёрными волосами до плеч и совершеннейший бездельник. Вместе с ним приехал Ирисов, томный молодой человек, наводящий скуку своим резонёрством, и две случайные барышни из соседнего посёлка. Одна — рыжая, в зелёном платье, другая — блондинка, в терракотовом. В начавшейся весёлой суматохе с рассаживанием за столом, требованием водки и хихиканьем барышень, я подсел поближе к Полине и, чувствуя себя виноватым, с нарочитым интересом стал выспрашивать её о статье.
— Видите ли, — Полина уже справилась с волнением, которое было вызвано, как я догадывался, разговором с многоопытным коллегой, то есть со мной, — основываясь на своих наблюдениях, я прихожу к выводу, — она подняла на меня глаза, и я заметил их чистый бирюзовый цвет, их трогательную беззащитность. И снова мне почудилось в их добром сиянии некий сигнал, относящийся ко мне. — …Весеннее обострение приводит к искажению восприятия противоположного пола: и зрительно-осязательные, и слуховые галлюцинации формируют иллюзорную притягательность объекта, — она запнулась и с некоторым беспокойством спросила:
— Как вы думаете, это не очень революционный вывод?
Я невольно отвёл глаза и в задумчивости склонил голову. Гибкость и нежность её шеи не мог скрыть высокий воротник платья. Лёгкая угловатость плеч лишь подчёркивала её женственность, а плавные и лаконичные движения рук и стана наводили на мысль о природной грациозности Полины. Чуть взволнованное дыхание приподымало ткань платья, то натягивая его, то собирая складки во впадинах над ключицами… Тёмные, забранные наверх локоны, матовая кожа щеки, маленькое ухо со «слезой» серёжки в розовой мочке…
— Во всяком случае, это довольно смело! — я отважился взглянуть в глаза Полины, но тут же поспешил добавить: — Полемичность статьи — залог читательского успеха!
В это время Ирисов вскочил со стула и, манерно изогнув кисть, поднял стакан с янтарной жидкостью.
— Господа, — он обвёл всех пустым взглядом из-под припухших век, — я пью за тестостерон! За тестостерон, который делает из мужчин охотников и вкладывает им ружья в руки! За тестостерон, который делает из мужчин воинов и ведёт их на штурм Трои! За тестостерон, который бросает мужчин в схватку за первенство, в схватку за женщину!
Шумная компания закричала «Ура-а-а!» и дружно сдвину ла стаканы.
— Тимофей Аскольдыч, — громко обратился к хозяину Куролесов, опрокинув в себя стакан хересу, — а что у тебя ружьё-то на стене висит? Уж боле не охотник?
Он указал на висевшую на дальней стене двустволку и, подмигнув собутыльникам, захохотал. Добрейший Курлытин, отец пятерых детей и благодетель ещё двух-трёх ребятишек в соседней деревне, усмехнулся в бороду и, переждав пока стихнет смех, ответил:
— Ну да, на стене. Но бил я в своё время без промаху, да и без осечек.
Куролесов замолчал. Потом подошёл к хозяину и обнял, припав головой к его плечу. Гости приумолкли. В уезде всем было известно, что Куролесов живёт в бездетном браке с красавицей женой уж второй десяток.
Оторвавшись от хозяина, Куролесов тряхнул черноволосой своей головой и крикнул:
— Танцуем! Ирисов, заводи музыку!
Грянула музыка. То был какой-то ритмичный и одновременно томный мотив, непривычный славянскому уху. Подскочил Ирисов и, дёрнув головой в поклоне, пригласил Поленьку к танцу. Она зарделась и растерянно и совершенно беспомощно поглядела на меня. Я вскочил, бросив Ирисову: «Первый тур обещан мне!» — и увлёк девушку на середину комнаты.
Нужно признать, танцор я плохой. Мелодия и ритм были абсолютно незнакомы, и как всё это танцевать, я не имел ни малейшего представления. Что меня толкнуло на столь опрометчивый шаг: пригласить барышню на танец? Не скажу.
Тем временем Полина положила мне на плечо левую руку, правую же, взяв мою кисть, отвела в сторону. Девушка выпрямилась, слегка отстранившись от меня плечами и изогнув стан. Моя правая рука непонятным для меня образом очутилась у неё на талии, и я крепко обхватил Полину, почти прижав к себе.
Мы замерли, затаив дыхание. Мы стали одним целым. Внезапно, словно впрыгивая в несущийся и кипящий от водоворотов поток, Полина сделала стремительный шаг назад, потом другой, увлекая меня за собой. Повинуясь, я повторил её движение, не разрывая нашего единства, не замечая, как двигаются мои ноги, как неподвижны мои руки и плечи, как бешено колотится моё сердце.
Так мы перемещались, то плавно и стремительно скользя, то замирая на пике музыкального звука, словно на вершине горы, с тем чтобы через мгновение сорваться вниз и вновь заскользить, делая головокружительные развороты и вновь внезапно замирая.
В какой-то момент Полина мягко оттолкнула меня и, освободившись, но удерживая мою руку, сделала несколько стремительных вращений в полушаге от меня, продолжая двигаться параллельно со мной. Замедляясь, я остановился, и оттого моя рука, державшая кисть Полины, выпрямилась до напряжения в суставах и, словно поводок, сжалась рывком, закружив барышню вспять и мгновенно возвращая в мои объятья, соединяя нас вновь. За всеми этими стремительными перемещениями я успевал ощущать, словно мимолётные порывы ветра, прикосновения её ладони, касание бедра, груди, живота. Я почти не видел её лица, но всей кожей чувствовал близость горящих щёк, повороты головы, то гордо поднятой, то грозно наклонённой, то, словно в отчаянной покорности, поникшей к плечу.
Мимо нас проносились, мелькая лицами и разноцветными пятнами одежды, пары: Ирисов с рыжей барышней, Куролесов с блондинкой, потом — наоборот, потом Тимофей Аскольдович с рыженькой, а за ними Куролесов с Ирисовым.
Музыка оборвалась. Мы с Полиной остановились, радостно глядя друг на друга и стараясь умерить учащённое дыхание.
— Полина… — я улыбался.
— Что? — заглядывая мне в глаза, простодушно спрашивала она.
— Поленька, — повторял я снова.
— Что? — переспрашивала она, с удивлением улыбаясь в ответ.
Вновь зазвучала музыка. Далёкая женщина, слегка грассируя, пела на французском о ветрах Средиземноморья, закатном солнце в горах Прованса, о расставании и ожидании. Я привлёк к себе Полину, она положила ладони мне на плечи, и мы медленно двинулись в новом танце. Радостное возбуждение сменилось тёплым и почти нежным чувством к Полине. Не сказав и пары фраз, мне казалось, мы сблизились, и я узнал многое о ней. В её движениях ощущалась доверчивость и деликатность, отзывчивость на страсть и одновременно мягкая неуступчивость. Она ярка в своих переживаниях, но разделяет их лишь с близкими ей натурами. Она беззащитна и легко ранима, но, пережив обиду или утрату, вновь открыта в ожидании счастья. На этом месте моих раз мышлений мне перехватило горло от нежности и желания защитить её, оберечь, взять на руки и прижать к себе. Этот порыв настолько овладел мной, что я непроизвольно сжал ей руку и, склонившись, поцеловал её плечо. Полина удивлённо вскинула на меня глаза, улыбнулась и потом, высвободив руку, коснулась ладонью моей щеки. Вокруг нас продолжали носиться, прыгая и смеясь, Куролесов, барышни и Тимофей Аскольдович. Ирисов спал, повалившись на кушетку.
Умолкла музыка, уехали незваные гости, хозяин дома уговорил меня остаться ночевать. В доме начинало всё стихать.
Мы стояли с Полиной в тёмном коридоре, освещаемом лишь керосиновой лампой. Стояли, не решаясь расстаться и разжать сплетённые руки. Голоса наши были приглушены, мы разговаривали почти шёпотом, безостановочно, словно плетя соединяющую нас нить:
— Поленька, вы удивительны…
— Вам пора… Постойте!
— Вы так молоды, я стар для вас!
— Молчите, нас услышат…
Я склонился к её руке и коснулся губами её ладони. Она провела рукой по моим волосам, и я был готов упасть перед ней на колени. Выпрямившись, я посмотрел на неё с нежностью. Но в моих глазах, вероятно, она разглядела нечто другое, потому что поспешно проговорила, отодвигаясь и отступая на шаг:
— Ах, нет! Евгений, нет! Мы с вами интеллигентные люди…
— Что? Поленька, что вы говорите, почему нет? — недо умевал я.
Она попыталась высвободить руку, но я удержал. Она с укором положила ладонь другой руки поверх моей, и я разжал пальцы. Полина высвободилась, но другая её рука так и осталась лежать на моей. Я притянул девушку к себе. — Милая, родная, почему нет? Вы отвергаете меня? — О, нет! Я не отвергаю, но… — она упёрлась руками мне в грудь и отстранилась, — не нужно этого… Сейчас не нужно… Потом, может быть… Не сейчас. Ведь было так замечательно! Вам тоже было хорошо?
Я радостно кивнул в ответ несколько раз, словно китайский болванчик. Полина прыснула от смеха и поспешно зажала рот ладонью.
— Поленька, вы удивительны…
— Вам пора… Постойте!
— Вы так молоды, я стар для вас!
— Молчите, нас услышат…
Она ушла, растворившись в красноватом сумраке длинного коридора. Скрипнула в отдалении лестница, глухо стукнула закрывшаяся дверь. Всё стихло.
Голова моя горела, сердце стучало, и радостное возбуждение покалывало меня иглами изнутри. Я отправился на поиски своей комнаты. Оказалось, это не так просто: переходы по длинным коридорам со множеством поворотов, подъёмы и спуски по бесконечным лестницам, густая темнота и угловатые, то удлиняющиеся, то отпрыгивающие в стороны тени; свет лампы, что я нёс в руке, слепил глаза. Вскоре я услышал лёгкий шорох, потом мелькнула одна тень, за ней другая, и вот на моём пути стали попадаться домочадцы: все исключительно девушки и женщины разных возрастов. По ночному времени были они простоволосы, с распущенными или слегка прихваченными косами. В длиннополых, свободных рубахах пробегая мимо, они смотрели на меня с усмешкою, некоторые из них — бесстыже глядя и сверкая в сумраке белками глаз. Короткие рукава рубах не скрывали оголённых полных рук с ямочками на локтях. В полукруглых вырезах перекатывались маня налитые, с лёгким пушком груди, а из-под подолов мелькали крепкие ноги.
Я окончательно запутался в бесконечных коридорах, в мелькании женских лиц, полуобнажённых женских тел, видимых и невидимых рук, ног, ягодиц и животов, в тенях и бликах от керосиновой лампы.
Наконец, я остановил какую-то старуху, единственную, которая не смотрела в мою сторону глумливо, и попросил проводить меня до моей комнаты.
— Конечно, батюшка, конечно, касатик! — запричитала она и минуту спустя подвела меня к двери комнаты. Пробегавшие мимо девушки-подростки хихикнули и скрылись в темноте. Следом за ними пропала и старушка. Я толкнул дверь.
Посреди комнаты возвышалась кровать. В её изголовье, мигая, тускло горел ночник. Вздохнув с облегчением, я переступил порог. В этот момент из величественного нагромождения подушек и одеял возникла полуобнажённая ингерманландка, которая пролепетала томным тоненьким голоском:
— Прилетел мой соколик! — и сбросила бретельку ночной рубашки, обнажив полное плечо.
Я вылетел «соколиком» из комнаты, ссыпался, соскальзывая каблуками, по лестнице и, громыхнув на весь необъятный дом железными засовами, выскочил вон.
Шёл мелкий снег, едва видимый в свете расставленных вдоль аллеи фонарей. Его островки в лесу вновь разрослись и наползали с обеих сторон белыми языками на узкую дорожку меж высоких сосен. Из ближней деревни послышался лай собак.
Я нащупал в кармане сложенные вдвое листы недочитанной статьи и пожал плечами — весна!
г. Верный, март 1887
Комментарии Издателя
«… молодая и улыбчивая ингерманландка» — ингерманландцы или финны-ингерманландцы — финно-угорский этнос, проживающий преимущественно на северо-западе России.
«…вы почитательница господина Фрейда?» — в 1908 году Зигмунд Фрейд опубликовал работу «Характер и анальная эротика», в которой описал четыре психологических типа личности. Дорн никак не мог быть знаком с этой работой, опубликованной много позже описываемого ужина у помещика Курлыкина. По всей видимости, щеголяя знанием имени австрийского врача, автор просто, я бы сказал примитивно, «пускал пыль» в глаза девушке.
«…прослушала курс профессора Бехтерева» — Владимир Михайлович Бехтерев (1857 — 1927) — русский и советский психиатр, невролог, физиолог, психолог, основоположник рефлексологии и патопсихологического направления в России. Не принимал учения Зигмунда Фрейда не только в частностях, но и в целом.
«…я пью за тестостерон!» — тестостерон — стероидный гормон из группы андрогенов, отвечающий за формирование вторичных половых признаков и половую функцию.
Век железный. Престранный случай уездного масштаба. Новеллы 10-11
ВЕК ЖЕЛЕЗНЫЙ
Стояла ясная и тихая погода первых дней весны, когда воздух прозрачен и недвижим. В такие дни солнце припекает щёку, а в зажмуренных глазах сквозь красноватую пелену пульсирует вечный Ярило, и проплывают полыхающие картины летнего зноя. Хочется скинуть с себя надоевшее пальто, сдёрнуть шляпу и стоять, поднявши лицо к небу, пока городовой, деликатно покашливая, не спросит: «Нет ли у господина доктора какой надобности или, может, извозчика кликнуть?»
В один из таких дней, после приёма в амбулатории городской бесплатной больницы, где с утра меня поджидали несколько крестьян из соседних деревень, я зашёл на почту получить журналы из Петербурга.
Там же, на почте, встретился мне близкий знакомый, и остаток вечера прошёл в ресторации за дружеским обедом. Покинув приятную компанию, я пешком отправился к себе в Симеоновский переулок. Уже подходя к дому, где снимал квартиру у вдовы Горихвостовой, я посетовал на то, что пальто всё же тонковато для весеннего вечера. Всё время, пока дорога вела меня тёмными улицами, холод пробирал меня насквозь. Особенно стыли руки.
Войдя в парадное и поднявшись по ступенькам первого этажа, я почувствовал совсем неладное: лампа в матовом стеклянном колпаке люстры под потолком светила не жёлтым мягким светом, а каким-то радужным и резким, от которого вдруг закружилась голова, и стало нечем дышать. Я позвонил в дверь хозяйки дома и, увидев её нечёткий силуэт в открывшемся проёме, попросил послать за доктором Зерновым:
«… Александром Петровичем… Здесь рядом, в двух кварталах, на Проезжей… В доме Сивкова… Немедля».
Слова давались с трудом, потому как судорога сводила мне мышцы лица, а нижняя челюсть ходила ходуном от озноба.
Поднимаясь к себе на второй этаж, я несколько раз оступался: лихорадка, что накатывала волна за волной, нестерпимо кружила голову и ослепляла глаза. Так, оскальзываясь, сжав зубы и пытаясь совладать с непослушным телом, в темноте я дошёл до дверей. То была инфлюэнция.
Позже, когда я пришёл в себя, доктор Зернов рассказал, что нашли меня в беспамятстве в гостиной на ковре. Хозяйка кликнула привратника и так, втроём, они уложили меня в постель. Жар наступил к середине ночи: термометр Цельсия показывал критические значения.
Три дня Александр Петрович боялся летального исхода, но вовремя начатые им инъекции камфоры помогли мне дожить до кризиса.
День на второй, после того как я поднялся с постели, доктор Зернов явился ко мне с очередным осмотром и, заканчивая, сообщил весть, от которой я снова почувствовал головокружение.
— Неприятные события происходят, Евгений Сергее вич! — сокрушённо проговорил он, укладывая стетоскоп в саквояж.
— Мало нам было этих странных пироманов, так вот теперь новорождённый сынишка нашего почтмейстера пропал. Иван Кириллович просто сам не свой. Полиция уже дознание ведёт, а супруга Ивана Кирилловича чуть было руки на себя не наложила от горя! Несмотря на свою физическую немощь, я стал собираться. Полиция? Господи, помилосердствуй! Нет-нет, никак такого не может быть! Наверняка всё прояснится, потому как… Впрочем, вся эта история началась много раньше…
***
Ранним утром в начале апреля я отправился по лекарской надобности в предместье нашего города Н-ска. Дорога была неблизкой. Пока мы ехали в рассветном тумане по скользкой городской брусчатке, мимо нас проплывали силуэты нахохлившихся тёмных домов. За городом они сменились такими же тёмными липами с закоченевшими от холода ветвями. Затем потянулось унылое поле. Покачиваясь в пролётке, я за дремал…
— Ну, барин, приехали! — объявил кучер и спрыгнул с облучка. Я вынырнул из зябкой дрёмы и выпрямился на продавленных подушках пролётки.
Серое рассветное небо сливалось с оловянной водой, раскинувшейся на нашем пути. Туман, который невозможно было отделить ни от воды, ни от неба, скрывал лес, куда должна была привести нас дорога. Там, где ещё вчера было поле с некошеной рыжей травой и змеился просёлок, стояла вода — паводок.
Извозчик, крестьянин из ближней деревеньки, сухощавый и бородатый, ходил вокруг понуро стоящей лошадёнки, поправляя и подтягивая небогатую сбрую, и что-то неодобрительно бубнил в поднятый воротник своего армяка.
— Что ж, братец, как мы дальше поедем? — спросил я возницу.
— Известное дело, как, — продолжая хмуриться, проворчал он. — Вона, Стяпан шас на лодке приплывёт. И неожиданно заголосил, словно на деревенской гулянке:
— Каму паводок, а Стяпану — заработок! — и залился сухим стариковским смехом, но быстро умолк, снова занявшись упряжью.
От этого нелепого крика среди молчаливой и угрюмой белёсой тишины мне стало не по себе. Я обхватил себя руками, удерживая крохи тепла, которые ещё таились у меня под пальто, и замер в ожидании событий. Через некоторое время послышался плеск.
Из небытия стелющегося тумана нарисовался тёмный силуэт мужика, стоящего в челне. Ветхая и серая от времени плоскодонка бесшумно ткнулась тупым носом в песчаный холм, прямо к забрызганным грязью копытам пегой лошадёнки. Та безучастно скосила большой, как яблоко, тёмный глаз на утлую посуди ну и шумно вздохнула.
Сменив надоевший своей тряской неустойчивостью тарантас на чёлн с плескавшейся на его дне водой, я отправился к цели моего путешествия.
Там, за лесом, находилось имение Безлюбово. Хозяин его, Иван Кириллович, служил по почтовому ведомству и в силу этого должен был каждое утро отправляться в город. Возвращался он к вечеру, покрывая пять вёрст лесной дороги. Затворничество не мешало ему появляться в обществе, и мы изредка виделись в домах общих приятелей на милых провинциальных празднествах. Но знакомство наше было, как говорят, шапочное. Несколько лет тому назад он женился на дальней своей родственнице, значительно моложе себя, и привёз её из Пензенской губернии к нам в Н-ск. Супружество долгое время было бездетным, но прошлой осенью, после паломничества четы Безлюбовых в Ниловскую пустынь, жена его Анастасия Павловна, — трогательное, хрупкое создание двадцати четырёх лет, — понесла. Беременность благополучно разрешилась два дня тому назад там же в имении. Я направлялся к ним в имение, чтобы осмотреть новорождённого.
Лодка скользила среди тумана по глади разлившейся реки. Взгляд мой легко проникал сквозь толщу прозрачной от низкой температуры воды, и я различал плавно колеблющиеся стебли растений, лежащие на дне камни, занесённые придонным песком. Всё было тускло и серо. Запах реки окружал меня, пропитывая сыростью ткань одежды и рождая мысли о враждебности и бездушности природной стихии.
Безмолвный мой Харон изредка опускал шест в воду и, нащупав неглубокое дно, толкал плоскодонку вперёд. Я слышал тихое шуршание притопленной высокой травы о днище лодки, и мне казалось, будто стебли, цепляясь и опутывая челн, кружат нас на одном месте, делая наше путешествие нескончаемым и обречённым. Неожиданно плотный стелющийся туман дрогнул, скользнул вдоль низких бортов, сомкнулся за моей спиной и вытолкнул лодку к близкому пологому берегу.
Меня поджидал экипаж, которым правил сам Иван Кириллович, мужчина лет сорока, с седеющими густыми и аккуратно остриженными усами. Статная фигура его была облачена по прохладе утра в утеплённый полуфренч с меховым воротником, а голову покрывал картуз военного образца. Мы ехали не спеша. Беседа не ладилась: я отвечал односложно, Иван Кириллович, думая о чём-то своем, спрашивал невпопад.
Серое, промозглое утро, бесформенная масса воды и низ кого неба маячили в ветках ивняка. Неожиданно Иван Кириллович рассмеялся и на мой удивлённый немой вопрос пояснил:
— Ну, не удивительно ли, Евгений Сергеевич, что вот лежит сейчас такой карапуз в тёплых пелёнках, сопит во сне своим носищем и даже не задумывается, что всего каких-то три дня тому назад его, как существа Божьего подобия, не было! Не было на этой чудесной земле! Поразительно! Поразительные чувства меня посещают, дорогой доктор! Веселье какое-то растёт и наружу просится! Нет, нет! Вы непременно должны вглядеться. Заметьте, доктор! Заметьте, дорогой Евгений Сергеевич, как романтична река среди этих ив! Какая радостная мощь в этом паводке! Словно небо вместе с Его благодатью сошло к нам!
Я не мог не откликнуться на его радостное возбуждение и приветливо закивал в ответ, подумав про себя о причудах человеческого восприятия. Минуту назад меня сковывала беспричинная тревога от вида тумана и воды. Теперь, взглянув на блёклую природу глазами Ивана Кирилловича, я повеселел. Да и сердце моё освободилось от страха.
Коляска скользила среди голого кустарника, мягко покачиваясь на крепких рессорах, и уносила меня от промозглого и зябкого серого света разлившейся реки.
Мы ехали среди оголённых деревьев, вздёрнувших свои узловатые ветви в бесцветное небо.
«Деревья замерли, дышать боясь,
Ещё свежо прикосновение стужи,
Но день длинней и непролазней грязь,
И брошен снег, как хлам ненужный», — проплыли в моей голове невесть откуда взявшиеся строки забытого поэта.
По левой стороне обнажённые стволы высоких осин внезапно расступились, и моему взору открылась уходящая в сторону аллея, занесённая прошлогодней листвой. Прежде, чем мы проехали дальше и свернули в противоположную сторону, я успел разглядеть в глубине её белый господский дом под тёмной крышей, широкое крыльцо с каменными вазами и нечто такое, что заставило меня в растерянности отвернуться и откинуться на подушки сидения.
— Вы, Евгений Сергеевич, напрасно ехали прежней дорогой, — слегка отпуская вожжи и поощряя рысака бежать быстрей, проговорил Иван Кириллович, — сами видели, как река разлилась. Назад уж поезжайте кружным путём. Ничего что длинней, зато верней и суше.
Коротким кнутовищем он указал себе за спину:
— Сразу за усадьбой Крутицких возьмёте вправо и версты через две выедете на большак. — Крутицких? — живо откликнулся я.
— Да, усадьба покойного Никанора Петровича.
— Покойного? Вот как? Значит, Варвара Николаевна — вдова? — я с трудом скрыл изумление.
Иван Кириллович молча перекрестился и с душевной печалью в голосе подтвердил:
— Вдова… — потом замедлив скорый бег коня и переведя его на шаг, спросил:
— Вы знакомы с Варварой Николаевной?
Я кивнул, потрясённый. Дело в том, что накануне, будучи в нашем уездном повивальном доме, я осмотрел тамошнюю пациентку Варвару Николаевну Крутицкую. Молодая женщина находилась в тяжёлом душевном состоянии, поскольку разрешилась от бремени мертворождённым плодом. Проведя в беседе с ней некоторое время и убедившись в её способности владеть собой, я распрощался, договорившись, что непременно нанесу ей визит на следующей неделе. Теперь же мне открылось ещё одно ужасное обстоятельство, о котором я не по дозревал. Выходит, моя вчерашняя пациентка стала вдовой ещё до родов! И можно лишь представить, какие муки посетили её при известии о гибели ребёнка! Господи милосердный! Укрепи наши сердца и не дай впасть в отчаяние!
Иван Кириллович продолжал:
— Вы, Евгений Сергеевич, должно быть, слышали о поджогах нынешней зимой? Жгли в основном флигеля да амбары в усадьбах. Чуть ли не каждую ночь зарево стояло. Повери те ли, страшно было! К февралю вроде бы прекратилось всё, но на Сретенье снова заполыхало. Никанор Петрович, благородного сердца был человек, в этом огне и сгорел. Он снова перекрестился и сурово замолчал.
***
Осмотр младенца не занял у меня много времени, а состояние его здоровья не вызывало опасения. Анастасия Павловна мне показалась также вполне здоровой. Материнство ей было явно на пользу: здоровый цвет лица, матовый блеск расчёсанных на пробор каштановых волос, живой взгляд прекрасных голубых глаз и уверенные движения, — всё говорило о полном жизненных сил организме.
Меня обеспокоила некоторая возбуждённость молодой женщины, но я отнёс это на счёт душевного волнения из- за невозможности кормить новорождённого: лактация так и не наступила. Кроме того, мне внушала опасение неизбежная в таких случаях лихорадка, которая могла наступить в ближайшие два — три дня.
Меж тем Анастасия Павловна с некоторой дрожью в голосе продолжала говорить:
— …Вот эта складочка на ножке, доктор, она и вправду не воспалена? Нет?.. Евгений Сергеевич, обратите внимание на грудку, вы видите, как Ванечка часто дышит? И вот ещё… Вы слышите? В животике у него словно мышка в подполе скребётся?
— Анастасия Павловна, — терпеливо повторил я то, что уже сказал до этого, — мальчуган выглядит совершенно здоровым. Это правда, он слегка не добрал веса, но я отношу это к преждевременным родам и не вижу в том ничего худого. Все образуется, голубушка!
В ответ из глаз женщины полились крупные слёзы, она не сколько раз судорожно вдохнула, сдерживая рыдания, и прижала ко рту кулачок с зажатым кружевным платком.
Я покачал головой и достал из сумки флакон с успокоительными каплями.
Перед обедом, прогуливаясь с Иваном Кирилловичем по ещё влажным дорожкам сада, я поделился с ним своим лекарским наблюдением, добавив при этом:
— Напрасно супруга ваша, Иван Кириллович, так переживает. Мальчуган здоров. Ну, а что до обстоятельств Анастасии Павловны, я бы присоветовал пригласить кормилицу. Да хоть из соседней деревни. Помнится, неделю назад Пелагея Лукина родила девочку! Вот вам и решение задачки! Хозяин имения покивал головой, поблагодарил за совет и, взявши меня под руку, заговорил:
— Видите ли, дорогой доктор, мы с Настей очень долго ждали ребёнка. Настенька много слёз пролила и во всём винила только себя, — тут он перешёл почти на шёпот, — открою вам небольшую семейную тайну: Анастасия Павловна — бесприданница. Понимаете? Я взял её в жены и в глазах её предстал благодетелем. Будучи женщиной, воспитанной в почитании доброты, она всем своим сердцем, можно сказать, истово мечтала доставить мне счастье, а тут год проходит, другой, пять лет! — детей нет. И вот теперь, когда, благодарение Богу, у нас появился сыночек, она места себе не находит! Не дай Бог, что с ним может случиться! Верите ли, велела решётки на окна детской поставить!
От неожиданности я остановился. Собеседник мой, заговорщицки оглянулся и энергично закивал головой, подтверждая мной услышанное.
— Представьте себе, да! Мне, говорит, Иван Кириллович, за Ванечку страшно! А вдруг украдут! Я говорю, помилуй бог, Настя, что за фантазии? К нам даже цыгане не забредают! Кто посмеет, да и кто сможет? А она замолчала, потом и говорит: «Злые люди, Иван Кириллович». И повторила: «Злые люди». Я прямо опешил, не зная, что и сказать, как утешить. Она так задумчиво смотрит на колыбельку и тихо говорит: «Нам такое счастье в жизни случилось, такое счастье! Всегда есть злые люди, чтобы прийти и растоптать чьё-нибудь счастье». И заплакала! Тут я уж и сам готов был заплакать, не зная, куда бежать, что делать! В общем, — он махнул рукой, — поставил решётки!
В волнении Иван Кириллович раскраснелся лицом, бравые усы уныло обвисли. Я стоял рядом и молчал, чувствуя не которую неловкость от приобщения к семейным тайнам Безлюбовых. Но такова уж лекарская судьба — разделять чужие скорби и чужие тайны.
— Теперь вы понимаете, Евгений Сергеевич, чем взволнована Анастасия Павловна? — он горестно помотал головой. — Уж выручайте, сделайте милость. Может, отвару какого-нибудь или капель пропишите, Евгений Сергеевич?
Я молчал, раздумывая. Мы снова двинулись по дорожке меж кустов, огибая небольшой пруд. Тёмная вода рябила под тихим ветром, и осколками в ней плавало отражение дома.
— Позволю себе совет, — прервал я молчание, — лекарствами тут много не поможешь. Анастасия Павловна, — я замешкался, — как бы лучше выразиться, увлечена своими переживаниями. Вероятно, в предшествующей жизни, возможно, в родительском доме были несчастья. Несчастья, которые, как ей кажется, следуют за ней по пятам.
На этот раз остановился Иван Кириллович, глядя на меня с каким-то удивлением и недоверием. Мне пришлось тоже остановиться и оборотиться к нему.
— Откуда вам это известно, Евгений Сергеевич? Действительно, в их благополучной жизни несколько лет тому назад произошли события… Впрочем, продолжайте, продолжайте!
Я продолжил:
— Надобно, чтобы Анастасия Павловна отвлеклась от гнетущих её мыслей, нужно разорвать замкнутость переживаний. Вы понимаете меня, Иван Кириллович? Бедный супруг морщил лоб, вытирал платком лицо. Поглядывая на меня исподлобья, виновато улыбался и не понимающе кивал головой. В конце концов, я пояснил, что в этой ситуации было бы полезно отвлечь её различными разговорами, интересами. Возможно, у неё есть подруги, располагающие достаточным временем, чтобы приезжать сюда или пожить рядом с ней.
Иван Кириллович хмурил брови, припоминая имена. От сосредоточенности он забывался и начинал пошмыгивать крупным носом. Результатом этих мучительных «припоминаний» была полная растерянность, и бедный Иван Кириллович беспомощно развёл руками.
— Нет, — в отчаянии произнёс он, — представьте себе, нет! Настенька, ведь чужая в наших краях, а я, старый осёл, не удосужился вывести её в свет! Нет, она так и не обзавелась близкими знакомствами! И потом, нам всегда так хорошо здесь в уединении, вдвоём! Право слово, ума не приложу, как поступить!
***
Обед подали в домашнюю столовую на втором этаже. Просторная угловая комната низкими арочными окнами выходила в сад; поверх голых веток яблонь и груш можно было любоваться полем, едва освободившимся от снега, но уже с проступающими пятнами робкой зелени. Дальние рощи неровной грядой очерчивали горизонт, пропадая временами в дымке то ли тумана, то ли крестьянских костров, жгущих по весне прошлогоднюю траву.
Хозяева были со мной добросердечно предупредительны, беседа велась непринуждённо, и кушанья за столом были долгожданны и вкусны.
Разговор вновь зашёл о поджогах, случившихся прошедшей зимой. Анастасия Павловна, округлив глаза и оставив прибор, рассказывала:
— …Злодеев, конечно, изловили — и в кутузку. Да вот странность какая приключилась: часу не прошло, как заперли их в камере, а в усадьбе Крутицких на заднем дворе занялся домик прислуги. А в доме — детишки поварихи, малолетки. Ужас! Никанор Петрович кинулся со всеми заливать огонь, да видит: не унимается! Как он вскочит в пылающую лачужку, а там — огонь, огонь! Он назад, велит облить себя водой, и тут же снова в пламень!
Тут она от волнения умолкла, беспомощно заморгала глазами и виновато улыбнулась.
— Ты уж очень впечатлительна, Настя! Нельзя так! — вступил Иван Кириллович и, оборотясь ко мне, закончил рассказ жены:
— Не успел Никанор Петрович даже сени пройти, говорят, видели его фигуру среди огня, как крыша и обрушилась! Вот так-то! — он в сердцах бросил салфетку на стол рядом со своей тарелкой, и с пылом произнёс: — Геройство! Верное слово — геройство!
Он умолк. Какое-то время все молчали. Хозяйка дома смотрела в окно, временами смахивая набегавшую слезу, супруг её хмурился и чертил что-то на скатерти рукоятью столового ножа. Принесли самовар и расставили чайные чашки. Я поинтересовался:
— Кто же был поджигателем и, главное, зачем?
— Ах, Евгений Сергеевич, — поворотила ко мне мокрое от слёз лицо хозяйка, — злодеи! Не важно, что у них за имена, крещёные или богохульники! Злодеи, которым обязательно чьё-то благополучие порушить надо! Просто так: из злобной зависти!
Иван Кириллович переждал, пока та успокоится, и мрачно добавил:
— Клим Семёнович, пристав, рассказывал, как на допросе выяснилось, что люди эти никчёмные, чина мелкого и безо всякого состояния. При этом поведения предерзкого, несли всякий вздор о рабстве и угнетении. Возмутительно! Это спустя полвека после высочайшего манифеста!
— Но зачем было жечь? — снова задал я вопрос, искренно недоумевая и строя уже какие-то врачебные предположения о причинах, вызвавших такое поведение. Иван Кириллович пожал плечами и промолчал. Откуда-то снизу, издалека, вдруг раздался детский плач. Анастасия Павловна побледнела, вскочила из-за стола и, не простившись, выбежала из столовой.
***
Я выехал из усадьбы Безлюбовых засветло. Коляска- двуколка мягко прошелестела по толчёному кирпичу подъездной дорожки и выкатилась в лес. Мне понадобился неполный час, чтобы доехать до аллеи, ведущей к дому Крутицких. С некоторой тревогой всматривался я в сумрак, скрывавший дом, силясь разглядеть то, что поразило меня поутру. Тогда в белёсом свете пасмурного дня на широком, открытом крыльце я увидел одинокую, неподвижную фигуру женщины, оборотившуюся лицом к дороге. Она смотрела вдаль поверх нашей коляски, не замечая ни нас, ни окружавшие её липы, ни разгорающийся свет весеннего дня. Словно перед её взором открывалась неведомая другим картина. Дом за её спиной выглядел безлюдным и покинутым: ни дворовых, ни движения в окнах особняка, ни стука дверей, ни голосов. Сознаюсь, что-то тревожное и мистическое почудилось мне тогда в бестелесном этом видении. Теперь же всё выглядело иначе: несколько окон светились на первом эта же, тянуло печным дымом, шедший от дома крестьянин, по равнявшись со мной, остановился, снял шапку и поклонился в пояс.
Я направил коляску к крыльцу. Старуха в повязанном крест на крест пуховом платке и в обрезанных под голенище валенках повела меня через серые и унылые от вползающего вечера комнаты, и я очутился в освещённом лампами покое.
Здесь стоял укрытый чехлом рояль, несколько шкафов с книгами за стеклянными дверцами, а вдоль стен — мягкие стулья на изогнутых, словно в книксене, ножках. Слева от меня висело затянутое чёрным крепом зеркало.
Старуха, приветливо заглядывая мне в глаза и растягивая рот на морщинистом лице, сообщила, что «барыня просят обождать» и «может барину рябиновой с груздочком будет охота?». Я отказался и, подойдя к шкафам, стал разглядывать корешки книг.
Здесь стояли разной высоты и объёма тома: Гаршин, Жемчужников, Порфирий Байский, Мельников… несколько книжек «Отечественных записок».
В комнату вошла Варвара Николаевна.
— Здравствуйте, доктор! — произнесла она ровным, почти отчуждённым голосом. Округлое её лицо со слегка широкими скулами было спокойно и бледно. Она смотрела в сторону и лишь на мгновение, буквально скользнув тёмными с рыжими крапинками глазами, взглянула на меня и тут же безучастно отвела их в сторону. От природы тонкий рот её был окрашен едва заметной улыбкой. «Рысьи какие-то глаза», — подумалось мне.
Как-то зимой я бродил с одностволкой-мосинкой по окрестным нашим лесам. Зайдя неожиданно далеко в чащу, я увяз по колено в глубоком снегу. В поисках прочного наста, оглядываясь по сторонам, я вдруг ощутил беспричинную тревогу.
Вскинув глаза, впереди и прямо над моей головой я увидел рысь. Тело её было буквально распластано на косо завалившемся стволе березы. Огромная кошка, встретившись со мной взглядом, отвела глаза и лениво продолжила вылизывать лапу.
Признаюсь, сердце моё остановилось, обдав грудь изнутри холодом. Уж не знаю как, но мгновение спустя, я легко бежал, не выбирая дороги и наста, прочь от того места.
Вспоминая эту встречу, мне думалось: взгляд этот предупреждал, что, вступая на территорию зверя, независимо от моих намерений я становился его врагом.
— Рада вас видеть. Однако мне помнится, мы сговаривались о встрече через неделю, или я запамятовала? Впрочем, неважно, я рада, рада! Она порывисто протянула мне навстречу обе руки.
— Видите, я дома, и вам не о чем беспокоится, — продолжила она после нашего рукопожатия и, резко поворотившись, направилась к низкому дивану и там села.
Плавный, почти монотонный и негромкий голос, немигающий взгляд её никак не соответствовали произносимым радушным словам.
— Вы любите этих современных литераторов? Вы так внимательно изучали книги, когда я вошла!
— Да, Варвара Николаевна, я, знаете ли, люблю почитать, — поддержал я разговор, одновременно всматриваясь в лицо женщины.
— Прелюбопытные встречаются сюжеты, прямо небылицы! Бывает очень занятно! Иной раз чаю некогда вы пить, так захватывает!
— Чаю? — она вскинула брови. — Не угодно ли чаю?
Я бурно запротестовал, путано объясняя, что никак не имел свою реплику за намёк. Мы замолчали. Я чувствовал себя неловко. Варвара Николаевна сидела, выпрямив спину, и указательным и большим пальцами правой руки она то поглаживала и крутила обручальное кольцо на левом безымянном пальце, то пыталась снять его.
— Скверно, всё скверно, — словно сама себе произнесла моя собеседница и тут же отнеслась ко мне:
— Вы, верно, знаете, что нас жгли?
Я забеспокоился, ожидая слёз, и молча кивнул. Однако она тем же спокойным манером спросила:
— Вот вы интересующийся человек, с университетским образованием, с жизненным опытом… Ответьте мне, что такое нужно было прочесть, чтобы жечь дома?
Я несколько растерялся и потому не слишком убедительно ответил:
— Странно вы спрашиваете, Варвара Николаевна! Возможно, эти люди вообще ничего не читали!
— Нет-нет, пристав говорил, что и гимназию закончили, и курсы какие-то прослушали! — оживилась Варвара Николаевна. И тут же продолжила:
— Что за разумение нужно воспитать в людях, чтобы они вышли жечь усадьбы?
— Полноте, матушка, — я совсем сконфузился, — при чём тут чтение книг?
— Скверно, всё скверно, — вновь повторила она, словно теряя интерес к разговору, и тут же заметила:
— Поверьте, Евгений Сергеевич, всё от того, что настало время практической жизни, жизни от разума, а не от сердечности, — и, вздохнув глубоко, неожиданно громко и с нескрываемой горечью произнесла:
Век шествует путём своим железным,
В сердцах — корысть и общая мечта!..
Сознаюсь, в тот момент профессиональная осторожность изменила мне, уступив место полемичности:
— Никак не могу согласиться с вами, Варвара Николаевна! Вот вы изволили выразиться «век железный». Однако ж взгляните, как он вокруг всё меняет! Шутка ли — за 18 часов доехать до Москвы! Это ведь сколько драгоценного времени мы можем с пользой прожить, при этом не тратясь на бессмысленную тряску в колясках! А крестьяне?! После реформы они во множестве не могли прокормиться на земле, двинулись в города, на фабрики, на заводы! А телеграф, а синематограф?! Электричество, наконец! Новая эпоха, уважаемая Варвара Николаевна, — новая жизнь! Надобно бы оборотиться к этой новой жизни!
— Ах, нет, дорогой доктор, — не споря, но извиняя меня, ответила хозяйка дома, — это лишь новые предрассудки, новое платье и новые привычки. Вот увидите, новая жизнь, городская эта жизнь убьёт душу. Придут новые люди и скажут: «Вам с вашей душой не жить, потому как вы — старая жизнь». И не будет ни веры, ни поэзии, ни памяти. Одна корысть будет да пожары…
— Вы, сударыня, господина Достоевского начитались! От сюда и хандра ваша! — вспылил я, обидевшись за прогресс. Она не ответила.
Некоторое время мы молчали. Наконец я спросил:
— Как я понимаю, Варвара Николаевна, в город вы переезжать не собираетесь? Она устало кивнула головой и печально посмотрела на меня. Короткая наша полемика сняла отчуждённость и напряжение беседы. Одновременно стало заметно, как она истощена физически.
— Однако и сидеть в четырёх стенах я бы не советовал, — и неожиданно для самого себя предложил:
— Отчего бы вам не сдружиться с соседями вашими, с Анастасией Павловной? Сейчас отдохните, отоспитесь день — другой и поезжайте к ним! Там, знаете ли, живые души, прогулки возле пруда… Иван Кириллович — совершенно замечательный человек! Сердечный и без церемоний!
Она молчала, о чём-то думая. Потом спросила:
— Говорят, супруга Ивана Кирилловича родила?
Я подтвердил. Молчание вконец становилось неловким, и я засобирался. Хозяйка дома проводила меня до дверей. Мы попрощались: «Примите совет, съездите в Безлюбово…» — «Право, не знаю…». — «Однако ж, обещайте…» — «Наверно не скажу…». — «Прощайте» — «Прощайте».
Проходя к коляске, я заметил в глубине двора, под самым лесом, обугленный сруб без крыши с чёрными прорехами пустых окон, — всё, что осталось от домика прислуги после по жара.
— Отчего, братец, не разобрали дом-то? — спросил я сопровождавшего меня дворового мальчонку.
— Барыня велели сжечь его на сороковины по барину. Скорей бы уж! — паренёк поднял на меня голубые с белёсыми ресницами глаза и громким шёпотом сообщил:
— Душа барина-то стонет по ночам среди головешек, мается… и нам боязно-о-о… — и тут же глубокомысленно добавил:
— Как бы хлев со скотиной не занялся.
***
Следующая неделя прошла в бесконечных визитах к больным. Весна начиналась с лихорадок, пневмоний и даже смертей. В довершении ко всеобщей озабоченности столичные газеты сообщали о получившем некоторое распространение в городах центральной России нового вида инфлюэнции. Начало её по обыкновению бывало бурным, с ознобами. Лихорадка и дыхательная недостаточность могли ввести в заблуждение мыслью об острой форме туберкулёза. Однако ж если больной переживал горячку в течение трёх — четырёх дней, то затем наступал кризис с обильным потом и чудовищной слабостью. При этом оказываемое врачебное пособие мало влияло на течение заболевания. Более всего тревогу внушала высокая смертность от новой напасти. К счастью, наш уезд, то ли в силу удалённости от центральных областей, то ли по причине паводка и нарушенных сообщений, избежал пока что участи других городов.
В один из дней я снова наведался в Безлюбово и нашёл супругу Ивана Кирилловича в лихорадке. Обеспокоенный, я просидел у постели больной почти сутки, сторожа её дыхание и держа наготове шприц с камфорой. Однако отвары и малиновое варенье сделали своё дело, и наутро Анастасия Павловна уже сидела вместе с Иваном Кирилловичем за завтраком, счастливо улыбалась и даже смеялась его неуклюжим от радостного волнения шуткам.
Принесли Ванечку, которого, опасаясь его восприимчивости к лихорадке, я распорядился отселить на время во флигель вместе с кормилицей. Нужно ли говорить о материнской радости при виде любимого дитя?! Вошли сообщить о приезде Варвары Николаевны. Это было неожиданностью для меня, но, как оказалось, не для хозяев. Безлюбовы радостно мне пояснили, что уже некоторое время их соседка, «Милейшая госпожа Крутицкая» — «Ах, что ты, Ваня, просто Варенька!», ежедневно бывает у них, проводя время за разговорами с Анастасией Павловной. «Вы же знаете, доктор, как много тем, непонятных мужчинам, могут найти интересными женские умы!» Соседка очень добра к Ванечке, нянчится с ним и милуется, не хуже самой матери: «Право слово, Евгений Сергеевич, такой доброй души мне не доводилось встречать!» — «Настенька даже слегка ревнует её к сынишке» — «Ну, как ты можешь, Ваня?! Просто Варе самой иногда нужен отдых».
Вошла Варвара Николаевна. Вошла и остановилась в дверях. Улыбка, я бы её назвал робкой, исчезла, как только она увидела, что хозяева не одни. В глазах её промелькнула досада и горечь, но тотчас они стали непроницаемы. Она шагнула к столу и, приблизившись, расцеловалась с Безлюбовой. Живо вскочивший при её появлении Иван Кириллович приложился к обеим её рукам, которые она по обыкновению своему протянула навстречу. Затем он с дружеским теплом пожал их и усадил гостью подле себя. Мы же раскланялись.
Снова подошла кормилица с младенцем. Варвара Николаевна, коротко взглянув на Анастасию, словно испрашивая согласия, взяла ребёнка на руки. Неожиданный румянец залил её щеки, она счастливо улыбнулась мальчику и, поворотившись к кормилице, что-то сказала. В этот короткий миг в её увлажнившихся глазах я успел разглядеть сердечность и неожиданную беззащитность.
Началась обычная суета с сюсюканьем, детским «агу-агу», вскриками молодых женщин и прочими сентиментальными звуками. Я стараюсь избегать подобного рода сцен и потому встал, намереваясь в скором времени проститься. Ко мне подошёл хозяин дома и, ухватив под руку, увлёк за собой ближе к окну.
— Доктор, дорогой доктор, — начал он горячо, — как вы были правы, тысячу раз правы! Как всё счастливо переменилось с Настенькой, как только Варвара Николаевна стала бывать у нас! Преображение! Чистое преображение! Полное и всецелое!
Я кивал, мычал что-то протестующее о скромной своей роли, но Иван Кириллович продолжал:
— Вы, верно, уже слыхали, что мы устраиваем в нашем городе телеграфную связь. Я вынужден просто целыми днями присутствовать при этом. Анастасия Павловна тут одна… И если б не Варвара Николаевна!.. Вы знакомы с Петром Петровичем Ломакиным? Он — инженер из Самары, натуральный Кулибин!.. Образования европейского…
Было видно, что Безлюбову не терпелось рассказать о блестящем инженере: «Только вот сейчас, из самого Берлина» — «Непременно приглашу его на Настенькины именины, и вас, Евгений Сергеевич, милости просим!» Подошла улыбающаяся Анастасия Павловна:
— Друг мой, как хорошо ты вспомнил про именины. Брат Дмитрий с женой и детьми приедут проведать нас.
— Превосходно! — воодушевляясь и приходя в ещё более замечательное расположение духа, вскричал Иван Кириллович.
— А потом, — неожиданно робея и покраснев, она тихо проговорила: — Я просила бы отправить нас к маменьке, показать Ванечку. Ненадолго, мой друг, месяца на два.
В ту же минуту мальчик, которого держала на руках Варвара Николаевна, вдруг громко и захлёбываясь заплакал. Хозяйка с тревожным восклицанием резко обернулась и, стремительно пересекши комнату, приняла из рук растерянной гостьи малыша.
Должен заметить, что в том момент мне показалось, что лицо Анастасии Павловны сделалось злым, а Варвара Николаевна в ответ вскинула голову, словно от обиды, и в глазах её проступила какая-то решимость и боль. Стало неловко. Это оказалось очевидно для всех остальных, и даже кормилица потупила глаза, приговаривая: «Матушко, дайте мне Ванечку, он, видно, устал, так много людей вокруг, дайте, матушко…»
Я, чтобы отвлечь от возникшей неловкости, принялся отговаривать Безлюбовых от поездки, да и от гостей издалека тоже, беспокоясь главным образом о ребёнке, но, как оказалось, тем самым только усугубил драматичность ситуации.
Анастасия Павловна прервала меня дрожащим от слёз голосом, что, дескать, неужели только Безлюбовым вольно привечать новорождённого внучка, и, отнесясь уже ко мне, всхлипывая, стала тихо говорить, что в дом их приходят разные люди, и соседи тут дни просиживают и, слава Богу, ни крыша, ни стены не обрушились.., а что до брата Дмитрия, то он в высшей степени человек благородный…
Варвара Николаевна вспыхнула и, не прощаясь, вышла. Бедный Иван Кириллович было бросился следом, но с полпути вернулся к жене, неумело попытался обнять её и сына и, целуя попеременно то одного, то другую, стал приговаривать:
— Не плачьте дети мои, не плачьте. Будь по-твоему, Настенька, будь по-твоему, душа моя…
***
Стояла ясная и тихая погода первых дней весны, когда воздух прозрачен и недвижим. В один из таких дней, после приёма в амбулатории городской бесплатной больницы, где с утра меня поджидали несколько крестьян из соседних деревень, я зашёл на почту получить журналы из Петербурга. Уже отходя от конторки, я услышал чьё-то радостное восклицание, и через мгновение Иван Кириллович тряс мою руку. Он был в сопровождении высокого молодого человека в тесноватом сюртуке и с виноватым выражением водянистых глаз. То был Дмитрий, шурин Ивана Кирилловича. «Дмитрий Павлович, преподаю-с… в женской гимназии… Очень прият но-с…»
Был конец дня, и почтмейстер зазвал меня вместе со своим гостем в ресторацию отобедать. Заказали щей с пирогами да белорыбицу. За едой вился разговор о дорогах, о паводке и распутице и связанных с этим неудобствах для почтового сообщения. Родственник из Пензы несколько раз несмело начинал рассказ о тамошнем бездорожье и об асфальтовом покрытии в родном городе, но каждый раз его слова тонули в восклицаниях и безапелляционных суждениях зятя.
Мне всё же удалось прервать словесный поток Безлюбова и, обращаясь к приезжему, я спросил о его путешествии по нашим дорогам. Памятуя сказанное Анастасией Павловной о его приезде, я поинтересовался, как дети перенесли путешествие. Но и тут громогласный Иван Кириллович не дал родственнику и слова сказать:
— Ведь не привёз, негодяй! — шутливо нахмурив брови и погрозив тому пальцем, сказал он. — Не дал дяде с тёткой побаловать племянников!
— Прихворнули детки, — виновато улыбаясь, пояснил «негодяй», — весенняя лихоманка! Так мы с Авдотьей Никитичной, супругой моей, убивались. Верите ли, ночами не спали! Но как молебен отслужили, беда и отступила, — и быстро добавил:
— Оттого один и приехал. По железной дороге до Сызрани, а оттуда до вас недалеко, на почтовых.
— Нам бы молебнами дороги править! — хохотнул Безлюбов и, посчитав тему шурина исчерпанной, обратился ко мне:
— Прошу вас, Евгений Сергеевич, завтра к нам на именины Анастасии Павловны пожаловать. Очень будем рады!
Я ответил, что никак не смогу ввиду занятости больными и, к слову, сегодня уже проведал «сынишку вашего, Иван Кириллович, потому и с Анастасией Павловной имел случай по видаться».
На том мы распрощались, я дружески улыбнулся обоим, и мы расстались. В тот вечер я слёг с тяжёлой лихорадкой, в которой пробыл целую неделю.
День на второй, после того как я встал с постели, доктор Зернов явился ко мне сделать осмотр и сообщил новость об исчезновении новорождённого сына почтмейстера. Я оделся и, несмотря на протесты своего коллеги, поспешил в усадьбу почтмейстера.
***
У крыльца дома Безлюбовых стояли дрожки, на которых, позёвывая и лениво крестясь, сидел стражник уездной полиции. Я отпустил извозчика и поспешил в дом.
В передних комнатах было пусто и прохладно, и лишь в переходе в гостиную мне повстречались дворовая баба с зарёванным лицом да мальчонка с испуганным взглядом. Перед тем, как войти, я остановился, чтобы совладать с дыханием.
Обширная гостиная была пронизана холодным светом высоких окон. С краю за огромным обеденным столом сидел Клим Семёнович Белобородько, становой пристав, и что-то записывал в тетрадку. Ссутулившаяся его фигура, непокрытый стол, слепящий блик отражённого неба и размеренный металлический звук напольных часов в дальнем конце залы, — всё тоской отозвалось в моём сердце. Возле окна, над кем-то, лежащим на диване, склонился незнакомец в чёрном длиннополом сюртуке. В нём я признал судебного врача Егора Осиповича Мина. Выпрямившись, он коротко кивнул мне. Рядом спиной ко мне высилась фигура Ивана Кирилловича.
Я поздоровался. Иван Кириллович вздрогнул и обернулся, а Белобородько откликнулся: — А-а… Евгений Сергеевич… Здравствуйте, — и снова по в записи.
Иван Кириллович пересёк гостиную, поминутно оглядываясь, и подошёл ко мне. Вид у него был совершенно потерянный. Он с удивлением смотрел по сторонам, словно не узнавал, где находится:
— Вы что-нибудь понимаете, Евгений Сергеевич? — он улыбнулся, словно искал у меня защиты, просительно и жалко.
— Я в совершенном… je suis confus… — и, понизив голос, заговорил, словно оправдываясь:
— Возвращаюсь я из Сызрани, ездил туда по служебной надобности, всего день там пробыл. Приезжаю и, изволите видеть, Ванечки… — он смотрел на меня детскими непонимающими глазами, — нет… нет, такого просто не может быть!
— Кто это, Ваня? — раздался низкий женский голос. — Кто это?
— Ах, Настенька, не волнуйся, это — Дорн, Евгений Сергеевич, — обернувшись, поспешил отозваться Безлюбов.
— Ах, Евгений Сергеевич… — громко и с надрывом стала укорять Анастасия Павловна из угла:
— Ах, доктор, кого вы привели к нам в дом?! Вы не могли не знать, что она зла! Значит, и вы злой человек! Господь покарает вас за это… Господи, но нас-то за что?! Ваня, прости меня! Зачем, Господь, оставил меня жить?!
Иван Кириллович бросился к ней:
— Настя, грех это! Опомнись! Успокойся, ласточка моя, успокойся, воробышек…
Анастасия Павловна полулежала на тёмно-синем бархате подушек, закусив губу, и беззвучно рыдала. Наполненные слезами глаза отрешённо смотрели в потолок. Рукава тёмного домашнего платья были завёрнуты, а предплечья туго перевязаны марлевыми бинтами.
Доктор Мин снова склонился над ней, звякнуло стекло и сладко запахло валерианой. Покончив с микстурой, он убрал пузырьки, остатки марли, закрыл саквояж, подошёл ко мне и негромко сообщил:
— Очевидный суицид, Евгений Сергеевич. Без сомнения! Я дал ей брому с валерианой. Думаю, этого довольно. Непременно необходимо наблюдение. Сами понимаете, одной попыткой это не ограничится. Слава Богу, нашли её быстро, и крови потеряла немного. Теперь кровотечение не откроется, хотя порезы глубокие.
Подошёл Иван Кириллович. Молча посмотрел на нас. Потом его лицо задёргалось, он опал плечами и отвернулся. Я было дотронулся до него, но он просительно поднял руку, махнул ею и вышел.
— Евгений Сергеевич, — окликнул меня от стола при став, — хочу и вам задать вопросец. — Скажите, вы навещали госпожу Крутицкую восьмого апреля?
— Да. Кажется, это было восьмого.
— Как вы нашли её состояние? Я имею в виду её психическое здоровье.
— Могу сказать, что Варвара Николаевна в тот день была подавлена. Однако ж, это естественно в её положении.
— Вы разумеете потерю ребенка?
Я кивнул. Белобородько что-то быстро записал в тетрадь. Потом поднялся и, взяв меня под руку, отвёл в другой конец гостиной.
— Евгений Сергеевич, когда вы виделись с госпожой Крутицкой в последний раз?
— Здесь же, у Безлюбовых, недели полторы тому назад, Клим Семёнович.
— Вот как? — ничуть не удивившись, заметил пристав и спросил:
— А что-то необычное в её поведении вам не показалось?
— Нет! Я нашёл её в хорошем расположении духа. На мой взгляд, Варвара Николаевна обрела в этом доме настоящее отдохновение! А сколько радости доставлял ей малыш! По верьте, Клим Семёнович, это оказалось много лучше всяких микстур и успокоительных ванн! Я искренно радовался тако му преображению!
— Да-да-да… — тот задумчиво, не глядя на меня, покивал головой, — тут вот какая картина получается, Евгений Сергеевич. Анастасия Павловна впрямую обвиняет госпожу Крутицкую в похищении ребенка, — он поднял голову и утвердительно закивал в ответ на мой невысказанный протест. — Да-да-да! По сами: Крутицкая после трагедии с мужем теряет в родах ребёнка — возможно, единственную надежду на душевную умиротворённость. Я глубоко сочувствую её трагедии, но… Взгляните на это беспристрастно. Она возвращается в пустой дом, где нет ни единой родной души. Возвращается, как вы только что сказали, в подавленном состоянии. Жизнь потеряла смысл! Вы понимаете, доктор? Случайно узнаёт, что у соседей в то же самое время, как должно было быть у неё, рождается ребёнок. У Крутицкой возникает замысел. Возможно, не сразу… Возможно. Она близко сходится с соседями, внушая им дружеские чувства, начинает бывать в доме, играть с малюткой. Ребёнок привыкает к ней: узнаёт, радуется её появлению. Дети в таком возрасте не сразу отличают родного человека от чужого.
Слабость подкатила к сердцу, и я присел на стул у стены. Вытер со лба выступивший пот. — Нет, нет, это невозможно…
— Отчего же? — изумился Белобородько.
— Просто — невозможно-с. Вы скажете, не логично, — я перевёл дыхание, — но дело не в логике. Не знаю, Клим Семёнович… Человек не может так поступать…
Пристав помолчал, как будто ждал, что я скажу ещё. По том вздохнул, то ли укоряя, то ли осуждая:
— Ах, Евгений Сергеевич, Евгений Сергеевич…
— Позвольте спросить, — прервал я его, — это вы рассказываете со слов Анастасии Павловны?
— Отчасти, Евгений Сергеевич, отчасти, — иронически улыбнулся Клим Семёнович и наклонил голову, — в части отдельных фактов…
— Ах, господа! — снова раздался странно изменившийся голос Анастасии Павловны. — Что же вы медлите?! Что вы всё секретничаете? — и, сев на диване, она стала звать мужа: — Иван! Иван Кириллович! Вели Глаше одевать Ванечку, я сейчас пойду с ним на прогулку. Мальчику нужен воздух! Она снова зарыдала, повторяя с укоризной: — Ах, господа!.. Господа!..
Я поспешил к ней, успокаивая её, как только возможно в таких обстоятельствах. Вбежал Иван Кириллович, вытирая покрасневшие глаза, сел рядом с женой и обнял её.
В это время в гостиную вошёл полицейский урядник и, стараясь не греметь сапогами, подошёл к приставу и вполголоса сообщил:
— Госпожа Крутицкая утром уехала из имения, но без вещей. Сказала дворовым, что к вечеру вернётся.
— Что, что там? — заволновалась Анастасия Павловна.
— Ну-с, — приосанился пристав. Стоявший рядом полицейский выпрямился, страшно шевельнув усами над воротником тёмно-зелёного сукна.
— Едемте! — приказал Белобородько уряднику, застёгивая верхнюю пуговицу на мундире. — Сей же час к Крутицким!
***
Как мы ни уговаривали остаться, но Безлюбова и слышать ничего не хотела, а только повторяла: «Ванечка там! Непременно там! Поедемте, Ванечка там! Непременно там…»
Пока закладывали господский экипаж, мы молча стояли на крыльце. Наконец, чтобы хоть что-то сказать, я спросил: «А где же Дмитрий Павлович?» Осунувшийся и постаревший Иван Кириллович, буркнул, что, пока он был в Сызрани, шурин скоро собрался и уехал.
Потом неожиданно зло добавил:
— В каторгу её! До конца дней! И чтобы в цепях!..
Тут я не выдержал:
— Господа, неужели вы верите, что Варвара Николаевна могла совершить преступление?! Да как вам это могло в голову прийти?!
Иван Кириллович вскинулся и, задрожав лицом, закричал:
— Оставьте! Оставьте, Евгений Сергеевич! — он сжал кулаки. — Вы — слепец, слепец! Такое вот прекраснодушие и губит государственные устои! Ах, у нас мало свобод! Давайте дадим больше! И что?! Отовсюду всякое отребье полезло, кухаркины дети! И всё лезут, лезут! Ни черта не имеют за душой: ни чести, ни благородства, ни звания! Лезут, делами хотят управлять! Да плохо всё, всё топорно! Потому как не о государстве радеют, а о своём величии! Потому как одно мелкое тщеславие и гордыня! И всё рушится: мораль, нравственность!.. Человек! «Человек звучит гордо!» Писаки, либералы! Где он — человек?! Нет больше людей — людишки одни! Всё заполонили кругом! — он перевёл дыхание и уже более спокойно сказал: — А такие как вы, доктор, со своим прекраснодушием потакаете всей этой вакханалии! А надобно к порядку всех, к порядку! А ежели ты против порядка — изволь, на каторгу, от приличных людей подальше! А что до Варвары Николаевны, уважаемый доктор, то украсть больше некому. Ни цыган, ни нищих в уезде нет! А нет — значит она!
— Как вы не правы, Иван Кириллович, как вы чудовищно не правы! Задумайтесь, что вы такое говорите! — попытался я вразумить Безлюбова.
— Перестаньте! — неожиданно взвизгнула Анастасия Павловна. — Перестаньте! Что вы всё рассуждаете?! Всё рассуждают, рассуждают! Нужно же что-то делать!
Доктор Мин молчал и деликатно покашливал в кулак. Белобородько вообще отошёл, отгородившись, и спустился на три ступеньки вниз.
Наконец, подали лошадей. Расселись в две коляски. В передней — Белобородько и я, во второй — Безлюбовы с доктором Мином. Урядник со стражником ехали за нами следом на дрожках.
— …Возможно, она колебалась, — становой пристав, несмотря на тряскую езду, продолжал развивать передо мной «версию следствия»: — Душевная близость с малышом наполняла её душу счастьем. Но вот Анастасия Павловна сообщает о своём желании увезти сына на несколько месяцев из имения. Катастрофа! Крутицкая в смятении, в аффектации! Она принимает решение — похитить малютку и скрыться, уехать, начать новую жизнь с уже своим ребёнком!
Я угрюмо отмалчивался. В рассуждениях полицейского, казалось, всё было безукоризненно, но я не принимал этой безукоризненности. Не оттого, что знал какую-то деталь, способную разрушить эту логическую конструкцию. Нет, не было у меня такой «детали». Мой аргумент был один: человек не может так поступать. Беда была в том, что аргумент мой был совершенно другого свойства, другой «химии», нежели умопостроения Белобородько.
— …Вы спросите меня, как ей это удалось? Мое предположение таково: Крутицкая вступила в преступный сговор с дворовой крестьянкой Глафирой Семечкиной, то есть с кормилицей, и оной то ли пригрозила, то ли подкупила. Та во время прогулки, пользуясь, что хозяйка отлучилась на проводы брата Дмитрия Юшкова, похитила ребёнка и передала его Крутицкой. Как показала госпожа Безлюбова, мальчик исчез в тот же день, что и его кормилица, что определённо доказывает…
Звук его голоса будто ввинчивался в мою голову, пытаясь взломать и раскрошить во мне что-то важное. В ответ это «что-то» поднималось во мне мутной волной, от которой я, кажется, стал задыхаться. Чтобы покончить разом и с волной этой, и с нестерпимо звенящим голосом, хотелось ударить Белобородько. Пристав, вероятно, увидел какую-то перемену в моём лице и на полуслове замолчал, всматриваясь в меня с удивлением.
Подъезжая, мы увидели дым, поднимавшийся над усадьбой Крутицких. В тот же момент коляска Безлюбовых вдруг прибавила ходу, опасно наклонилась, обгоняя нас, и понеслась к господскому дому. Было видно, как Иван Кириллович нахлёстывает лошадей. Мы поспешили следом.
Едва подъехав, все соскочили с колясок и бросились к крыльцу. Казалось, дом был пуст. Но, обогнув его с северной стороны и выйдя на задний двор, мы увидели людей, сгрудившихся на краю небольшой площадки. В толпе я заметил давешнего белобрысого парнишку. Дворовые стояли спиной к нам и смотрели в сторону леса. Там, у края ельника, дымили остатки жилища прислуги и место гибели Никанора Петровича.
— Госпожа Крутицкая, — раздался у меня за спиной голос пристава. Я обернулся.
Варвара Николаевна стояла на ступенях заднего крыльца в траурном платье, на плечи был наброшен редингот, а голову покрывал чёрный кружевной платок. Вдова всматривалась туда, где занималось пламя.
— Госпожа Крутицкая, потрудитесь дать объяснение, — Белобородько приблизился к ней и встал на нижнюю ступеньку крыльца, задрав голову.
— Что вам известно о нахождении младенца Ивана Безлюбова?
Рядом со мной Анастасия Павловна задохнулась в судорожном рыдании. Варвара Николаевна перевела свой взгляд на пристава. Было заметно, что ей понадобилось некоторое усилие, чтобы узнать пристава и понять заданный им вопрос.
— Ванечка? — она медленно, а потом встревоженно повторила: — Ванечка? Что с ним? Он, кажется, был болен?
В это время порыв ветра пронёсся над нами, и сквозь разом повалившие клубы дыма блеснуло пламя. Внезапно Безлюбова закричала: «Ванечка, Ванечка! Боже мой, он там! Ванечка!» — и с неожиданным проворством побежала к пылающему срубу.
Растерявшись в первое мгновение, мы бросились за ней следом. Вынужден признать, я отстал и подбежал, едва справляясь со своим дыханием, когда Иван Кириллович и доктор Мин уже выносили из охваченного пламенем жилища потерявшую сознание Анастасию Павловну. Женщина была жива, но одежда тлела на ней, а под пятнами сажи на лице и на руках могли скрываться ожоги.
Несколько мужиков поспешили к нам, и так, неся её на руках, мы перенесли Безлюбову в просторные сени заднего крыльца. С доктором Мином мы быстро провели осмотр пострадавшей. Вероятно, потеря сознания произошла от травмы головы каким-нибудь упавшим предметом. На лице и руках ожогов не было. Но вот под платьем, на плечах и спине обнаружились участки глубокого повреждения кожи и мягких тканей. Все необходимые и безотлагательные действия были проведены: доктор Мин Егор Осипович впрыснул под кожу раствор опия, я же наложил на участки обожжённой кожи повязки с раствором коллоидного серебра. Все необходимые средства нашлись в саквояже Мина.
После краткого консилиума мы решили, что пострадавшую следует безотлагательно везти в уездную больницу. Сопровождать её вызвался доктор Мин.
В конце нашего разговора Егор Осипович понизил голос и, как можно тише, сказал:
— Евгений Сергеевич, я просто уверен, что это…
— Суицид… — я то ли спросил, то ли согласился с Мином. Тот молча кивнул.
Потрясённый Иван Кириллович не решался задать страшный для себя вопрос, и Егор Осипович, подойдя к нему, коротко описал состояние его супруги и необходимость срочной перевозки той в больницу. Безлюбов засуетился: то выбегал на крыльцо, зовя кучера, то вбегал назад и, вставая на колени перед лежащей женой, с нежностью заглядывал ей в лицо, то вновь срывался с места.
Пересекая в очередной раз сени, он столкнулся с Крутицкой. Иван Кириллович отшатнулся словно от удара, но не остановился, а, обогнув Варвару Николаевну полукружьем, выбежал на крыльцо.
Надобно заметить, что Варвара Николаевна сохраняла полное присутствие духа во время самого несчастия. Её распоряжения прислуге, краткие и дельные, очень помогли нам с доктором Мином быстро оказать помощь несчастной. Пока переносили находящуюся в беспамятстве Безлюбову, пока укладывали её в пролётку, я подошёл к Крутицкой, чтобы задать ей один вопрос:
— Вы говорили, Варвара Николаевна, что ребёнок был болен?
Стоя на широкой площадке крыльца, мы наблюдали за суетой возле коляски. Наконец, всё было устроено, и Иван Кириллович взмахнул кнутом. Пара рысаков с места резво покатила, всё больше и больше набирая ход. Коляска скоро скрылась за рябью молодой листвы. Колокольчик ещё какое-то время звенел невидимым, но скоро умолк.
Варвара Николаев на повернулась ко мне:
— Я возвращалась из Сызрани и на станции встретила Дмитрия Павловича, который и обмолвился о болезни племянника. Был он в крайнем смущении и торопился. Потому я и не входила в расспросы.
— А вы, что же, знакомы с братом Анастасии Павловны? — спросил подошедший Белобородько. Крутицкая нахмурилась, едва сдерживая возмущение.
— Недели полторы назад Иван Кириллович заезжал ко мне, чтобы уладить досадное недоразумение, произошедшее накануне. С ним был и его шурин, — гордо подняв голову, ответила она приставу.
— Полагаю, Клим Семёнович, — продолжила хозяйка, — для проведения допроса у вас есть официальное предписание?
Пристав улыбнулся и промолчал. Крутицкая повернулась и быстро ушла в дом.
— Клим Семёнович, — обратился я к приставу. Возбуждение от произошедшего проходило, и свинцовая усталость вновь накатывала на меня, горбила плечи и выступала испариной на лбу, — прикажите своим людям осмотреть усадьбу Безлюбово. Возможно, они найдут свежую могилку, — и пояснил: — Детскую могилку.
— Что-с? — Белобородько оторопело взглянул на меня.
***
Полицейские, получив указание, укатили. Белобородько попытался было подступиться ко мне с расспросами, но я отмолчался. Тогда он отправился на поиски Варвары Николаевны.
Ноги отказывали меня держать, и я устроился на скамье у стены фасада, освещённого солнцем. Я прислонился к тёплой кладке, прикрыл глаза, отдаваясь приятной истоме, знакомой всякому, кто поправлялся после тяжёлой болезни. Разные мысли роились в моей голове, то запутывая меня, то давая понимание произошедшего: «История медицины полна примеров, когда людские несчастия или трагедии открывают следующим поколениям путь к спасению. Каким образом возбудитель инфлюэнции, её новой смертельной разновидности, был занесён в наши края? Вероятно, так же, как некоторые животные являются переносчиками смертельных для людей болезней, так и люди могут переносить на огромные расстояния, сами не болея, возбудителей инфекций. Неведомые Ванечке Безлюбову двоюродные братья переболели инфлюэнцей, а их отец Дмитрий Павлович оказался переносчиком возбудителя. Мальчик, родившийся до срока, был слаб и не готов к борьбе со страшным недугом. Болезнь передалась от дяди к племяннику, а я заболел после осмотра Ванечки. Что до Анастасии Павловны, то одному Богу известно, что она сказала брату, чтобы тот помог ей сохранить тайну… в довершении она, скорее всего, не выдержала, её психика надломилась… Понятным становится её упорное стремление покончить с собой… А что происходит с нами? Откуда в нас злоба к ближним, к другому человеку? Отчего мы бросаемся обвинять их в своих несчастьях? Отчего прячем глаза при встрече с незнакомцем? Из страха? Страха, рождённого скудостью нашего сердца? Принимаешь на руки младенца при родах и удивляешься этому чуду: только что, мгновение назад, мир был беден на одну душу. А вот теперь, с первым его криком, — стал богаче!.. Со смертью Ванечки все мы обеднели. Отчего же в общем нашем горе мы ненавидим друг друга?» — мысли бродили в моей голове, путались, сменялись образами, заплаканными лицами, всплывали обрывками фраз, улыбок и смеха.
Вскоре вернулись полицейские. Урядник, не дожидаясь, пока дрожки остановятся, спрыгнул, взбежал по ступеням крыльца и пропал в тёмном проёме дверей. Через короткое время в сопровождении своего подчинённого появился Белобородько. Он задержался на ступенях, натягивая замшевые перчатки. Потом, взглянув на меня и прищурив один глаз, предложил:
— Доктор, поедемте, довезу вас до города.
***
— Как же так? — спросил меня становой, когда мы отъехали с полверсты от усадьбы Кривицких. — Как же так, доктор? Отчего мы так легко верим в виновность человека тогда, когда он кругом чист?! Что скажете, Евгений Сергеевич?
Я пожал плечами и промолчал. Чиновник продолжал рассуждать вслух:
— Может, у нас какая-то анатомическая аномалия в голове? Или, наоборот, субстанции какой не хватает? — он помол чал, размышляя. Потом, вздохнув, заметил:
— Энигма! Вот и вы, доктор, молчите… Не знаете.
Коляску раскачивало на неровной колее, и от этого, а больше от усталости, меня клонило в сон. Сквозь полудрёму до меня доносился голос пристава:
— Отец Владимир всё говорит: «Люби ближнего, как самое себя!» И ведь верно! Иногда такой трепет душевный охватывает, что крестишься истово, со слезой крестишься!.. А теперь извольте видеть: поджигатели, социалисты! Какая любовь?.. Спите, доктор? Ну, ладно… Спите…
Сквозь полуприкрытые веки я видел проплывающие стволы деревьев, позеленевших под неярким солнцем, голый лиловый кустарник. Усталость выздоравливающего тела расслабляла, смывала наносы воспоминаний, их горечь и открывала душу. Было жаль умершего Ванечку, другого младенца, умершего так и не родившись… Ах, как жаль! Хотелось любить, хотелось до слёз!
д. Ларионово, апрель 1864
Комментарии Издателя
«…в амбулатории городской бесплатной больницы» — в дореволюционной России лечение в городских больницах было бесплатным. К 1910 году плата за медицинскую помощь сохранялась только в уездных городских больницах и лишь для пациентов из других уездов.
«…вовремя начатые им инъекции камфоры помогли мне дожить до кризиса» — раствор камфоры в то время использовали в комплексной терапии при острой и хронической сердечной недостаточности, коллапсе, угнетении дыхания, пневмонии и других инфекционных заболеваниях. Первая в России эпидемия гриппа (а судя по описанию, речь идёт о гриппе) произошла в 1889 — 1890 годах. Она получила названия «русский грипп», «азиатский грипп». Последнее было связано с так называемым «нулевым» пациентом, выявленным в Бухаре.
«…мало нам было этих странных пироманов» — после отмены крепостного права резко возросло число поджогов помещичьих усадеб. Это было связано с борьбой за земельные угодья: крестьяне стремились с помощью огня выжить из деревень крупных землевладельцев.
«…Ниловскую пустынь» — автор, вероятно, имеет в виду Нилову пустынь на озере Селигер.
«Деревья замерли…» — стишок неизвестного, вероятно, провинциального поэта. Возможно, доктор Дорн процитировал свои собственные вирши, писанные им в долгие дни ничегонеделания.
«…лактация так и не наступила» — имеется в виду отсутствие выделения молока у роженицы после появления ребёнка на свет. Нередко это несёт значительный риск здоровью матери.
«…бродил с одностволкой-мосинкой» — С. И. Мосин (1849 — 1902), русский конструктор и организатор производства стрелкового оружия, генерал-майор русской армии, создатель легендарной «трёхлинейки».
«Век шествует путём своим железным…» — первая строка стихотворения «Последний поэт», написанного Е. А. Баратынским в 1835 году. В. Г. Белинский писал о стихотворении, что оно «…вышло из глубоко-растерзанного сердца». Хотя на наш взгляд, длинно и, кажется, «обыкновенно». Дорн часто вкладывает в уста своих героев напыщенную, но при этом довольно банальную речь.
«Человек звучит гордо!» — фраза из монолога Сатина из пьесы пролетарского писателя М. Горького «На дне».
ПРЕСТРАННЫЙ СЛУЧАЙ УЕЗДНОГО МАСШТАБА
«Можно ли принудить к добру?» — эдаким вопросом задался я, читая письмо от моего приятеля, профессора кафедры внутренних болезней Сергея Петровича Студеникина. «Любезный Евгений Сергеевич! Пишу вновь, хотя откровенно говоря, не верю, что ты примешь моё очередное и по сию пору отвергаемое приглашение. Однако dum spiro spero! Их Сиятельство граф Павел Алексеевич — попечитель и ректор университета — в очередной раз выразил полное удовлетворение по приглашению тебя в качестве приват-доцента по кафедре внутренних болезней.
Дорогой Евгений Сергеевич, согласись, ты не можешь, я выражусь более прямолинейно, не имеешь права не делиться с начинающими эскулапами, со студентами нашего университета, своим опытом и, главное, своими воззрениями на развитие сельской медицины. Медицины, которая послужит сохранению здоровья нашего крестьянства — носителя духа России, его нравственных устоев, взращённых в общинном укладе.
Уж извини за высокопарность, но моя убеждённость в благородстве этой, нашей с тобой, миссии вполне искренняя. Ты знаешь, сколь горячо я поддерживаю твои взгляды на принятие исчерпывающих мер по упреждению очагов всяких инфекций — извечных губителей нашего народонаселения. Успех таких начинаний есть залог сохранения русского человека, а следственно, есть залог процветания нашего Отечества…»
Я отложил письмо в сторону. Очередной отказ на столь лестное приглашение, боюсь, будет выглядеть кокетством. Однако ж лучше так, чем соглашаться против своей воли. Лет шесть — семь назад я был бы воодушевлён таким письмом и думал бы, что воспитание нескольких десятков молодых коллег в духе предупредительной медицины изменит подход к врачеванию, если не радикально, то хотя бы создаст прецедент для примера другим. Но опыт народников вполне меня отрезвил. Вернее сказать, причины их фиаско. Невозможно принудить к добру! Для меня стало очевидным, что «прогрессивная» интеллигенция во главе с высоколобыми идеалистами и Русь исконная, приземлённая, со своим пониманием жизни, в очередной раз не поняли друг друга. Та же судьба уготована и предупредительной медицине, если она будет насаждаться по принуждению.
«Бог дал, Бог взял!» — вот, что я слышу, когда хоронят деревенских детишек, умерших от антисанитарии, от недогляда, от скудного питания. На мои советы по недопущению заразы в деревенских жилищах слышу одно и то же: «Наши деды и отцы так жили и нам завещали, а коли мор какой, то это вовсе не мор, а Господь испытание шлёт нам за грехи наши, так что всем миром помолимся…»
Впрочем, в восьми избах мне доверились, и вот уж год, как полное принятие мер профилактики охраняет их семьи. Пусть это капля в море безграмотного населения уезда, но тем не менее. Так-то лучше, чем переубеждать университетских консерваторов или разубеждать восторженных идеалистов среди молодёжи. Хотя, кто знает, как лучше… Мои размышления были прерваны стуком в дверь. Я было думал, что привезли больного. Оказалось, нет. Меня, сообщил фельдшер Гусятников, дожидается некий проситель. Проситель? Странно! Здесь, кажется, не присутствие…
Я вышел в коридор. Со скамьи поднялся худой господин, чуть выше меня ростом, в чёрном заношенном пальто и в столь же почтенного вида шляпе. Её широкие поля наполовину скрывали лицо незнакомца, что, похоже, входило в его намерение остаться неузнанным. Сапоги были не чищены, шея замотана то ли несвежим полотенцем, то ли поизносившимся шарфом.
Он представился и снял шляпу. Звали гостя Алексей Фёдорович Сыромятников. На меня смотрели спокойные синие глаза, которые особенно ярко горели на худом, землистого цвета, костистом лице. Если бы не измождённость и не свалявшаяся борода с проседью, я бы посчитал, что господину Сыромятникову лет тридцать, может, тридцать пять.
Мы прошли в кабинет.
— Господин Дорн, — начал он решительно и спокойно, — Павел Брусчатников сказал, что вам можно довериться.
Павел? Вот это новость! Павел Брусчатников был арестован полгода назад и проходил по «Процессу ста девяносто трёх» — процессу над «ходебщиками в народ». По окончанию судебного заседания он оказался одним из тех немногих, кто был сослан в Нерчинск. Павел был недоучившимся студентом, приехавшим в нашу провинцию, «чтобы отдать долг на роду», проникнуться «чаяниями и нуждами крестьян» и за тем, чтобы нести в непросвещённые массы «свет знаний». Поскольку «свет знаний» часто вступал в противоречие с православной верой того самого народа, к которому он приехал, то Павел был бит неоднократно. По этому случаю он приходил в амбулаторию и продолжал прерванную побоями дискуссию во время обработки синяков и ссадин.
Образован Павел был изрядно, поэтому в перевязочной часто критиковал Блаженного Августина за его полемику с Пелагием, утверждая при этом, что церковь всё врёт, а свобода выбора совершать добрые деяния или злодейство есть неотъемлемое право и свобода воли всякой личности. Право, полученное по факту своего рождения. Нда-с! Такой вот просветитель Брусчатников. А теперь, изволите видеть, шлёт привет из ссылки! — Чем могу быть полезен? — я протянул руку гостю.
Ответное рукопожатие было крепким и коротким. Мы прошли к столу и устроились в креслах друг напротив друга.
— Сразу хочу поставить вас в известность, господин Дорн, — Сыромятников окинул взглядом кабинет, и снова его глаза обратились ко мне:
— Я — беглый. Полтора месяца назад вышел из острога на поднадзорное проживание и бежал.
Его пронзительный взгляд, самообладание, с которым он держался, и спокойный, ровный голос, извещающий о встрече лицом к лицу с беглым преступником, произвели на меня впечатление ледяного душа. Однако я быстро пришёл в себя и, словно переняв от гостя его невозмутимость, сдержанно удивился и спросил:
— Вы предполагаете остаться в нашем городе, Алексей Фёдорович?
— Нет, разумеется, — он по-прежнему внимательно смотрел на меня, — мне нужно выспаться, помыться. Это займёт часов десять — двенадцать. После чего я покину вас.
— Вы можете расположиться в кабинете, — я невозмутимо кивнул, принимая к сведению его слова, и продолжил, — я велю согреть воду для ванны, а спать вы сможете прямо здесь, на диване. Вас никто не потревожит: по ночам персонала во флигеле нет.
— Благодарю вас, — Сыромятников наконец размотал свой шарф и расстегнул пальто.
— Вы, вероятно, голодны, Алексей Фёдорович? Сейчас принесут еду и самовар, — я с некоторой тревогой оглядел его.
Лицо гостя было измождено; болезненная худоба, угадывавшаяся под косовороткой, и нездоровый блеск глаз выдавали гнездившуюся в нём болезнь.
— Мне бы не хотелось вовлекать кого-либо ещё, — он закашлялся, — разумеется, я опасаюсь огласки, но и вас не хочу подвергать лишнему риску. Вас могут обвинить в сокрытии преступника.
Не проронив ни слова, я вышел из кабинета в намерении исполнить обещанное. В смотровой я нашёл Гусятникова и санитара, он же истопник, и сделал вид, что перечитываю записи. Вскоре фельдшер, а следом за ним и санитар, покинули флигель, и я смог, уже не опасаясь, устроить своему гостю отдых и пропитание.
Когда тот вернулся из ванной посвежевший и с обритым лицом, мы прошли к накрытому столу. Я прервал длившееся всё это время молчание.
— Вам следовало бы задержаться, Алексей Фёдорович. Вы нездоровы. Я не знаю долог ли путь, который вам предстоит, но силы ваши на исходе. Боюсь, где-нибудь по дороге вы просто сляжете с лихорадкой.
Мой гость молчал, сосредоточенно размешивая сахар в стакане чая. В тишине кабинета было слышно позвякивание ложки.
— Павел не ошибся, — он кивнул, не поднимая глаз, — вы человек внимательный. Я действительно болен. Вы верно догадываетесь: я болен туберкулёзом. Чахотка — болезнь кандальников и ссыльных. Я испытал и то, и другое. Пять лет в крепости в кандалах. По той же причине, по причине моей болезни, я в бегах. Там, откуда я иду, треть ссыльных — чахоточные. Выжить нет ни одного шанса! А я решил иначе. Дудки! Со мной такое не пройдёт! Есть место, где я непременно поправлюсь! Крым, кислород, а пуще — пары йода и солнце! Почти триста дней в году одно сплошное солнце, доктор! Понимаете?! Я обязательно поправлюсь! Ничего не говорите! Мне только поспать, и завтра я уйду.
— Алексей Фёдорович, это безумие! — я не сдержался и повысил голос:
— Полное безумие! До Ялты почти две тысячи вёрст! Суток трое в пути! Это если вы будете передвигаться поездом!
— Молчите, доктор! — он поднял на меня глаза, горевшие нездоровьем. — Молчите! Две трети пути я одолел. Я непременно одолею оставшееся! И не говорите больше ничего! Всё! Оставим это!
Мы замолчали. Спустя пару минут я подошёл к шкафу, достал пару чистого нательного белья, рубашку, пиджак, брюки и уложил на диван.
— Переоденетесь перед дорогой, — пояснил я, — ваше бельё я сожгу. Там, поди, полно всякой нечисти. Да и ветхая одежда привлекает внимание.
Он промолчал и с некоторым интересом посмотрел на приготовленное белье.
— Вы, верно, думаете, я политический? — Сыромятников с кривой усмешкой посмотрел на меня, — оттого и помогаете? Оттого и не боитесь?
— Нет никакой разницы, отчего вы оказались в таком положении, Алексей Фёдорович. Довольно того, что вам доверился Павел, и вам нужна помощь, — я пожал плечами.
Мои слова странным образом привели Сыромятникова в возбуждение.
— Хорошо-с! Это даже преотлично-с! Пусть так, господин Дорн! — он горячился всё больше. — Значит, милосердие ваше по убеждению-с? То есть вам всё едино, кто перед вами: душегуб или безвинный человек, ищущий участия? Другими словами, вы решаетесь поступать так, не сомневаясь и не борясь с рефлексиями, угрызениями или праведным гневом, то есть поступаете свободно?
— Алексей Фёдорович, — умиротворяюще обратился я к нему, — вы измождены, вам требуется отдых, сон…
— Нет-нет! Если вы отмолчитесь, я спать не буду! Изведусь весь! Ответьте, Евгений Сергеевич!
— Бог мой! Вот не знал, что пара чистого белья может так вас расстроить! — попытался я отшутиться, — да не всё ли вам равно, Алексей Фёдорович?
— Нет-с! Не всё равно! Я объяснюсь! Отчего ж не объясниться! Извольте-с!
Он замолчал, видно, собираясь с мыслями и думая, с чего начать.
— Сестра моя Анастасия… Да, у меня была сестра, — он с силой растёр лоб, — в общем, история банальная. Однако ж вы тотчас меняете своё суждение о банальности, когда у вас на глазах труп вашей сестры цепляют багром и тащат к берегу! Злодей, от которого она забеременела… Впрочем, не важно. Но уверяю вас, крови его на мне нет, хотя меня осудили именно за убийство. Негодяй клялся мне, что Настя любила его, что она самолично отвергла его помощь, когда пришла к нему с известием. По этой причине, мол, греха на нём нет! Она, так сказать, сама всё решила. Хорошо-с! «Коли нет на вас греха, сударь, — говорю я ему, — Господь рассудит. Господь справедлив. Верите ли вы в Христа и в его Божий суд? — сказал я и протянул свой револьвер с одним только патроном в барабане. — Извольте, — говорю, — узнаем вместе, есть ли на вас грех. Крутите барабан и, коли вы невинны, Господь отведёт кару». Он с презрением смотрит на меня и с достоинством произносит: «Ладно, будь по-вашему». Берёт револьвер и тут же стреляет, но не в себя, а прямо мне в грудь. Что ж, осечка! Понимая, что Господь — не на его стороне, он бледнеет и, прижав дуло к груди, стреляет.
Он оборвал себя внезапно, словно перед его взором снова лежал распростёртый человек с прострелянной грудью.
— Впрочем, и это не важно, — он зажмурился, тряхнул головой, успокаиваясь, — важно, что было со мной потом. В камере, ожидая суда, я обращался к своей совести, потому как совесть человеческая — это око Господне, видит всякое греховное и видит доброе! Присяжные приговорили меня, председательствующий означил мне острог и каторгу. Приговор я принял спокойно, потому что совесть моя была чиста. Через совесть я всё одно был свободен. Что бы ни ожидало, какие бы муки я не претерпел, а ответ держать предстоит только перед ним одним. Вот-с! Это всё, так сказать, увертюра и преамбула!
На второй месяц по прибытии моём в крепость из-за пустяшной оплошности мне назначили наказание карцером. Он замолчал, и по тому, как задрожали его плечи, я понял, какой ужас несли ему воспоминания.
— Каменный мешок, — продолжил он окрепшим голосом, — сырой кирпич и гнилое тряпьё на земляном полу. Под потолком — маленькая щель для света, такая крошечная, что пальцы на руке едва можно различить. Сколько дней-ночей провёл в одиночестве, я не знаю. Вечность! Чтобы не сойти с ума, молился истово, с сердцем. Потом вдруг стало мне мерещиться, будто рядом шёпот: не молитва, а проклятия. Я уверовал, что пришла тень негодяя, из-за которого я очутился здесь, и он клянёт меня, перекрикивая мои слова. Вскоре разум стал покидать меня. Из беспамятства меня вернул новый узник: лязгнул засов, мелькнула тень. Я возликовал, думая, что общение не даст мне погрузиться в бездну безумия. Однако ж то, что наступило, было хуже безумия. Мой сокамерник оказался чудовищем: и не человеком, и не зверем — настолько он был мерзок и отвратителен. Сквозь тьму проступал отталкивающий силуэт неизвестно какого существа. Шум и бормотание, которые раздавались из его угла, вселяли ужас и содрогание. Стылый воздух наполнился его гнилью, вонью его испражнений, его смрадным дыханием. Со временем страх во мне и отвращение сменились ненавистью! Я ненавидел его существование, ненавидел столь жестоко, что желал ему смерти! Мучаясь, я повторял себе, что он такой же несчастный, как и я, что Господь испытывает нас, что и в нём есть Божье дыхание, что и он рождён от матери на радость кому-то! Но я перестал так думать очень скоро! Во мне была лишь ненависть к этому существу, я и был сама ненависть!
Однажды сквозь забытье я услыхал его хрип — первые за долгое время слова, которые ты различаешь в его бормотании: «Пить!» Он просил, как, наверное, просил мать, мечась ребёнком в лихорадке: «Пить!» Я слышал мольбу, у меня под рукой была плошка с водой, но я не двинулся. Я замер, я словно умер, и лишь сознание не оставляло меня. И сознание говорило: «Смерть ему, умри, наконец!»
Сыромятников замолчал. Я молчал тоже.
— О нас словно позабыли, — продолжил он уже безучастным голосом, — лишь смрад разложения привлёк внимание надзирателей. Тело неизвестного мне сокамерника уволокли куда-то прочь, а меня отправили в барак. Низкие, в аршин высотой, зарешечённые окна, дощатый настил, служивший нам, узникам, общей постелью, — всё это показалось мне раем земным. Одно меня продолжало терзать моё ослепление, моя ненависть к несчастному, моя причастность к его гибели. Мог ли я спасти то чудовище, если бы дал воды? Не знаю! Но совесть сжигала меня изнутри, указуя на зло, мной совершённое. Так я страдал, пока однажды на прогулке на крепостном дворе, закашлявшись и глянув под ноги, не увидел красные точки на умирающем весеннем снегу: вместе с кашлем из моего горла вылетала кровавая слюна. Так я понял, что болен чахоткой. Той же ночью в мучительном и невротическом жару я плакал и молил Господа о спасении своей жизни: «Господи, помоги! Наставь меня, как спастись! Не призывай меня к себе столь рано! Я ведь ещё молод!» Но ответа я не дождался. Под утро, очнувшись от короткого забытья, я вдруг ясно понял: бежать! Бежать! Надобно было только дождаться выхода из крепости на поселение и освобождения от кандалов. Я дождался, не умер от кровохарканья и покинул острог.
Выйдя, я обнаружил среди немногочисленных поселенцев Брусчатникова. Он великодушно предложил мне жить с ним в одной избе. Я признался ему в своей болезни, чем сильно взволновал его. Несколько недель я потратил на подготовку побега. Я всё рассчитал: время и день побега, маршрут, тайком запасся провизией. За неделю до означенного дня я доверился Павлу. Он согласился мне помочь. Вероятно, им двигали страх заразиться и желание избавиться от меня, нежели искреннее сочувствие моему положению. Он негласно договорился с одним переселенцем о подводе для моего побега. Когда всё было готово, я наведался к надзорному чиновнику и сообщил, что политические замышляют манифестацию в день коронация самодержца, в день моего побега. Расчёт на то, что в этот день они будут заняты предупреждением всяких сборищ и выступлений, и тем самым облегчат мой побег, оказался верным.
Сыромятников замолчал. Я встал и подбросил несколько поленьев в затухающую печь. Осень была ранней и холодной.
— К чему весь этот рассказ? — спросил я Алексея Фёдоровича, возвращаясь в кресло, — если вам нужен мой совет по лечению туберкулёза, то я могу дать направительное письмо в клинику профессора Маслова в Москве. Вам несомненно помогут. Ваше желание попасть в Крым на лечение — разумно. Однако меня тревожат трудности в дороге и то, как вы с ними справитесь.
— Благодарствую, Евгений Сергеевич, — на его лице мелькнуло подобие улыбки. — Однако, как только я ступлю на перрон Казанского вокзала, меня тут же арестует первый попавшийся городовой. А рассказал я вам свою историю только для того, чтобы вы знали, кому помогаете. Я ведь понимаю про вас, знаю ваши чувства ко мне после того, как я рассказал о предательстве Павла Брусчатникова. Мол, он же вам доверился, а вы его безвинно в полицию сдали. Его в узилища, а вы на свободе! И вина моего предательства не меньше от того, что всех политических отпустили после нескольких часов дознания. Понимаю, Евгений Сергеевич! И даже не надеюсь, что вы поймёте, как мне хочется жить! Он поднялся и в возбуждении прошёлся по комнате. Остановился возле печки и согреваясь приложил руки к изразцам. Потом уже спокойный сказал:
— Вы человек воспитанный и потому слова не скажете ни в осуждение, ни в сочувствие, а благородства в вас довольно, чтобы не сообщать обо мне в полицию. Однако ж в душе, доктор, вы жалеете о том, что приняли во мне участие.
Я пошёл к двери и оборотился:
— Спокойной ночи, Алексей Фёдорович! Вам следует хорошенько отдохнуть. На кухне найдёте немного провизии в дорогу, — я помедлил и добавил: — И помогай вам Бог!
***
Утром привезли пьяного. Был он без сознания, хрипло дышал и только мычал, когда его укладывали в смотровой. Лицо бледное, в холодном поту и всё в ссадинах. Пульс нитевидный, частый — не сосчитать. Кургузый пиджачок его был весь в дорожной пыли, спёкшейся от обилия крови.
Фельдшер Гусятников признал в нём Кузьму Егорова, мастерового. При осмотре, помимо множества кровоточащих порезов на груди и животе, я обнаружил проникающее ранение брюшной полости. Опасаясь большой кровопотери от внутреннего кровотечения, как можно скорее, взял его на операционный стол. Повезло: кровоточащий сосуд брыжейки нашёл быстро — перевязал. Затем вычерпал из полости живота около литра крови и обнаружил небольшое раневое отверстие в colon ascendence. Ушил и закончил операцию дренированием брюшной полости.
Сбросив перчатки и халат, я вернулся в кабинет, где имел беседу с урядником Терентием Афанасьевичем, который и привёз раненого.
— Знаете, доктор, — завёл тот разговор. Был он задумчив и даже растерян. — Какая престранная история приключилась! Ума не приложу, что со всем этим делать?! В смысле умственного порядка, как всё понимать! Первый раз вижу, чтоб эдак-то, без принуждения, себя не помня, кому-то добро сделать! Тут такое дело, Евгений Сергеевич! Утром, только отзвонили к заутрени, вваливается в часть Шкандыбачьев, городовой. Рожа красная, отдувается будто с похмелья, и голосит, как баба на базаре: «Ваше благородие, опознал злодея!» — и тычет, значит, мне куда-то за спину. Всё эдак не по форме, не по уставу! А за спиной у меня, знаете ли, такой «иконостас»: фотографические карточки тех, кто в розыске: душегубы, политические, беглые — кого там только нет! «Что ж ты, — говорю, — раззява, не хватал его?» Тот уже подобрался и рапортует, как положено, мол, они на пролётке ехали. Будто господа! Не торопятся, дескать, едут из гостей, всё чинно-благородно. Он, то есть Шкандыбачьев, говорит: «Я ещё удивился, а чего ты без кучера, коли ты барин?» Тот уж за угол завернул, а городовой возьми — и вспомни карточку у меня на стене. Бегом в часть. Я, как положено, сей же час всех по тревоге, за становым отправил, а сам закрыл рогатки на дорогах, шлагбаумы, где есть, и, как полагается, стою на площади, провожу рекогносцировку. Вдруг вижу, прямо на меня пролётка летит. Я, признаться, опешил от такой дерзости и отступил в сторону. Шкандыбачьев кричит: «Он, Ваше благородие! Он это, он!» Пролётка — мимо меня, а в ней… В общем, какой-то человек преступной наружности. Я ему: «Стой! Стой!» Он ни в какую, скачет дальше. А у нас своя бричка! Лошади, правда, казённые, да и лошадёнка всего одна. Но мы за ним! Как же-с! Дело государственной важности! А он гонит, только и слышно, как на лошадей кричит. Думаю, уйдёт! Надобно стрелять. Командую: «Пли!» Треск поднялся. Палят без разбору! Он скачет! Уйдёт, ей-богу, думаю, уйдёт! «Пали!» — кричу и сам из нагана стреляю. Смотрю, останавливается. Мы к нему! А в пролётке вот эта пьянь резаная, Кузьма Егоров, валяется на подушках, вопит: «Не убивайте братцы, к дохтуру везите скорее, потому как я в живот убитый». Тут Шкандыбачьев, я его по дворам отослал пошарить, не прячется ли где преступник, возвращается и докладывает, что убитый во дворе у мещанина Хряпова лежит. Весь прострелянный. Вот-с! Пока Кузьму-то везли, он рассказать успел, что этот-де застреленный подобрал его полуживого и погнал коней в больницу. Я-то ещё удивлялся! Он ведь уже из города выехал, а на нас налетел, потому как назад поскакал, в больницу. Он, значит, в больницу того… Зачем не остановился? Никто б не стрелял. Задержали бы, известное дело… А теперь на леднике почивает. Вам бы, Евгений Сергеевич, освидетельствовать его… Зачем не остановился? Мы б не стреляли. Да и Кузьма этот, пьянь конченая, никудышный человечишко, помер бы, никто б и не заметил.
с. Лосево, 1899
Комментарий Издателя
«граф Павел Алексеевич — попечитель и ректор университета…» — Павел Алексеевич Некрасов (1853 — 1924) — российский математик, специалист в области теории вероятностей, философ, профессор математики, ректор Императорского Московского университета, президент Московского математического общества.
«Процессу ста девяносто трёх…» — «Дело о пропаганде в Империи», так же известное как «Большой процесс», — судебное дело революционеров-народников, разбиравшееся в Санкт-Петербурге в Особом присутствии Правительствующего Сената с 18 (30) октября 1877 г. по 23 (4 февраля) 1878 г. К суду были привлечены участники «хождения в народ», арестованные за революционную пропаганду с 1873 по 1878 годы. Из многочисленной массы арестованных были привлечены к дознанию 770 человек, а к следствию (после нового отбора) — 265. В результате, следствие затянулось на 3,5 года. Всё это время подследственные находились в тюремных казематах, некоторые из них теряли здоровье и умирали (к началу процесса 43 из них скончались, 12 покончили с собой и 38 сошли с ума). В итоге суд из 193 обвиняемых оправдал около 100, 28 приговорил к каторге от 3 до 10 лет, 36 — к ссылке, более 30 человек — к менее тяжёлым формам наказания.
«…сослан в Нерчинск» — Нерчинская каторга в Восточном Забайкалье.
«…критиковал Блаженного Августина за его полемику с Пелагием» — насколько мы поняли разъяснения нашего внештатного религиоведа, речь идёт о конфликте в раннем христианстве (V век) относительно вопросов о благодати, предопределении и свободе воли. Блаженный Августин (Аврелий Августин Блаженный (354 г. — 430 г.) — христианский богослов и философ) полагал, что после грехопадения воля человека находится всецело во власти греха, и для любого положительного изменения, в том числе спасения, требуется благодать, которую Господь даровал избранным «до начала времён». Пелагий (Пелагий (ок. 360 г. — после 410 г.) — ересиарх, известный своими взглядами на свободу воли, отрицающими доктрину первородного греха; утверждал, что человек грешит и спасается по своей свободной воле, руководствуясь примером других людей.
«…небольшое раневое отверстие в colon ascendence» — ранение в восходящем отделе толстого кишечника. Как объяснил наш медицинский консультант, хотя толстая кишка (а в животе оказывается есть ещё и тонкая!) и длинная — от полутора до двух метров — порез в ней неизбежно приводит к воспалению всех внутренностей в животе. Путано как-то объяснил, но пришлось принять к сведению.
Нераспечатанное письмо. Инкурабильный зайчик. Новеллы 12-13
НЕРАСПЕЧАТАННОЕ ПИСЬМО
Гавр, Франция, 17 июня 1899
Дорогой друг, Евгений Сергеевич! Прими очередное послание от странствующего бездельника и, по счастию, твоего друга и однокашника. Прими, хоть я так и не дождался ответного от тебя письма на мою предыдущую эпистолу. Я не в обиде: расстояние между нами не шуточное, а оказии редки. Впрочем, надежда укрепляет меня в ожиданиях от тебя вестей.
В этот раз спешу порадовать тебя путевыми набросками и, как странно это ни звучит, наблюдениями не за аборигенами, а за русскими на чужбине, то есть в европейской цивилизации, вдали от берёзок и жаворонков трелей. Персонаж, о котором пишу, — не новый Василий Боткин, не пилигрим, стремящийся из севильского зноя вернуться под сень среднерусских дубрав. Это беглец, покинувший пределы нашего Отечества. Нечто вроде того Печерина, что витийствовал:
Как сладостно отчизну ненавидеть!
И жадно ждать её уничтоженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
Но обо всём по порядку. В предыдущем письме я упоминал о своём желании перебраться из Нормандии в Каталонию с намерением двигаться дальше на юг до Гибралтара и через пролив на северное побережье Африки.
На мою беду судоходство Гавра, как оказалось, не предоставляло пассажирского рейса в ту сторону, и я принуждён был ждать торгового судна, чтобы отправиться до Биаррица. В силу этого я коротал время в прогулках по окрестностям и посиживании внутри ресторанчика близ порта.
Представь себе такую жанровую сценку: в обширной зале, открывающейся террасой на море, сизый дым от трубок и сигар недвижим: он висит над голо вами. Часть посетителей погружена в чтение газет, другая же под воздействием белого вина оживлённо и горячо рассуждает о техническом прогрессе. Слышны имена Паскаля, Луи Пастера, Жака Шарля, братьев Люмьер. Неожиданно один господин, судя по акценту, иностранец, энергично и, как оказалось, опрометчиво стал превозносить изобретения Эдисона, добавляя, что весь прогресс исходит теперь из Северо-Американских Штатов. О, какой на него обрушился шквал упрёков и оскорбительных возражений от патриотичных французов! Иноземец вспыхнул и вышел из-за стола.
Мне было скучно и я окликнул его, предложив продолжить беседу со мной. Мы представились. Как ты, вероятно, понял, он оказался русским. Звали его Глинозёмов Евграф Николаевич, родом из-под Киева, до недавнего времени профессор Московского университета. Был он человеком зрелого возраста, лет чуть старше тридцати, высок, черноволос. Красивое, нервное его лицо, когда он подсел ко мне, всё ещё горело возмущением.
Я было попытался сгладить конфуз, сказав, что французы вечно спорят между собой вплоть до драки, но стоит кому-то усомниться в первенстве галлов, как они тут же становятся монолитной нацией и набрасываются на смельчака.
Однако соотечественник не принял моего шутливого тона и ответил, что французское высокомерие играет с ними дурную шутку: они близоруки в своей надменности, но не пройдёт и столетия, как вся Европа будет заискивать перед американцами. Мы разговорились.
Евграф Николаевич последнее время находился в Берлине, где проходил обучение в «школе профессоров»: изучал социальный науки. В дальнейшем, с его слов, он намеревался посвятить себя общественному благоустройству, утверждению свобод и гражданских прав. Однако репрессии последних лет, обрушившиеся на Россию, убедили его не возвращаться, как он выразился, в «эту страну». И вот сейчас он «ищет убежище от деспотизма», намереваясь отправиться через Атлантику. Европу отставной профессор отверг, как часть света мещан и революционеров того рода, которые борются против деспотизма в угоду новому собственному деспотизму. Тут он с горячностью заговорил об Америке — о новой, пока незрелой, но набирающей силу цивилизации.
— Заметьте, — возбуждённо говорил он, — человечество за тысячелетия своего существования развивалось, опираясь на цивилизации и культуры разных народов. Новая энергичная культура приходила на смену культуре дряхлеющей. Один народ сменял другой народ: Древний Египет, затем Вавилон, за ним Китай и так до эллинов и латинян. И каждая из культур обогащала, давала очередной импульс человечеству. Затем знамя прогресса досталось Европе. Но сегодня Европа уже миновала свой пик, она близка к саморазрушению! Этого не видит только слепец и зазнайки-французы. Она вот-вот рассыплется в прах, её рука на древке слабеет и дрожит от немощи. Не пройдёт и пятидесяти лет, как её поглотят орды африканцев и арабов. Наступает время Америки!
— Позвольте, — прервал я его, — а где же место России?
— России? — с нескрываемой враждебностью переспросил он. — Россия — это тупиковая ветвь человечества! Суть России — саморазрушение! Как в индивиде присутствует стремление к созиданию наравне с тягой к самоуничтожению, так и у человечества есть «Град, сияющий на холме», а есть Армагеддон. Россия добровольно приняла на себя роль Армагеддона. Ей уготована участь быть примером для остального человечества того, как не должно быть!
— Не согласен, но чёрт с вами! — я искренно огорчился. — Вы, видно, чем-то обижены на матушку-Россию. Что ж, на ваш взгляд, Америка спасёт этот гибнущий мир?
— Именно-с! — со страстной убеждённостью воскликнул отставной профессор. — Именно Америка-с! Мало кто видит, но я вижу отчётливо! Америка — это Новый Иерусалим, именно там «Град сияющий»! Именно они призваны! Господь отметил их божественной благодатью и призвал к великой миссии: обратить человека, нравственно падшего, погрязшего в разврате, в деспотизме, в нищете, в голоде физическом и духовном, обратить его к свету и добру!
— Разрешите узнать, каким образом осуществится это спасение? — с вежливой иронией задал я вопрос.
— Господи, это же очевидно! — с жаром воскликнул вырусь. — Во-первых, Америка всех накормит! Откуда берутся войны, разруха, нищета, бунты? Мировая драка за еду! Бунтовщик бунтует именно по этой причине! Когда Америка всех накормит, как только все будут сыты, исчезнет несправедливость, наступит всеобщее согласие под присмотром Америки. Американский технический прогресс обеспечит всеобщее благоденствие! Европейцы не смогут, нет! Может, англичане, но не французы и не итальянцы. У тех инженерная мысль нацелена на развлечения и комфорт: синематограф, воздухоплавание, канкан, чудовище господина Эйфеля. Именно американцы с англичанами накормят народы и обратят их на путь добра, созидания и равновесия!
— Однако, — заметил я, — разве у британцев с американцами нет своих, как вы говорите, бунтовщиков и голодных? Им бы своих прокормить!
— Они достаточно богаты, чтобы накормить всех! Главное — они знают, как устроить мир, чтобы царили спокойствие и благоденствие.
Согласись, друг мой, было странно слышать такие речи от русского человека. Тем временем мой собеседник схватил стакан с белым вином, сделал несколько жадных глотков и продолжил:
— Вы, я вижу, со скепсисом относитесь к моим словам. Вы, верно, себя спрашиваете, русский ли передо мной? Да-с! Русский! А как же, спросите вы, метафизика «русской души», что проповедует господин Достоевский? Никак-с! Я за американский прагматизм и ясность! Не самокопание, не рассуждения о свободе через страдания — я за действие! Вспомните своего Чехова: «Надо делать дело!» И в первую очередь — накормить и дать возможность жить. Вот великая миссия американского народа!
Веришь ли, дорогой Евгений Сергеевич, слушая тираду Евграфа Николаевича о свободе, о мессианстве ради убогих народов, я с живостью вспомнил «Легенду о Великом Инквизиторе».
«…Обрати камни в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои… накорми, тогда и спрашивай с них добродетели… лучше поработите нас, но накормите нас!»
— Я вам вот что ещё скажу! — запальчиво продолжал мой собеседник. — Считайте это доказательством моей мысли об избранности народа американского! Американец, выдающийся психолог, господин Маслоу, обнародовал тайну глубин человеческой психики. Да будет вам известно, что душа наша открыта помыслам о свободе, о воле не раньше, чем плоть наша насытиться. Понимаете? Душа наша безучастна, если у человека нет крыши над головой. Безучастна! Её не волнует выбор между грехом и благодатью. Понимаете?! Голод, как говорится, не тётка… Это ли не ключ к управлению народами? Мы накормим и научим уже сытые народы, что есть грех, что есть благодать и что есть мораль!
Тут уж я не сдержался:
— Глупости говорит ваш американский психолог! Не счесть числа тех, кто в поступках своих руководствовался совестью, хотя был голоден и нищ.
— Верно-верно! — радостно подхватил Глинозёмов. — Такие есть, но их малая часть! Большая же часть — невежественный люд, который только и ждёт, кто их накормит, кто объяснит, что есть хорошо, а что есть плохо. Единицам открыты тайны мира и даровано тяжкое бремя спасать из тьмы убогости целые народы.
И Глинозёмов со слезами на глазах продекламировал:
…Без устали работать
Для страждущих людей —
Наполовину бесов,
Настолько же детей.
Неси же бремя Белых
— Не смея унывать,
Ни злобу, ни гордыню
Не вздумай проявлять.
Терпеливо дослушав его декламацию, я снова возразил:
— Вот вы всё упоминаете «народы-народы»! Однако народ, или, если угодно, население, есть, в конце концов, сообщество отдельных индивидов. А индивид, дело такое, бывает сам по себе. И довольно часто! Вот взять хотя бы наш уезд. Дали крестьянам вольную, дали землю: паши, взращивай злаки, получай свой хлеб насущный — не будь голодным! Один старается, а другой огорчается: говорит, не хочу, верните как было, оброк там и всё прочее! А ещё третий усадьбу вчерашнего своего барина сожжёт, людей покалечит. Когда пожар по осени полыхнул, тут уж все начали господам огненного петуха подпускать. Известное дело: казаки, нагайки, бунтовщиков в кандалы.
— Как вы верно всё подметили! — обрадовался мой собеседник, — реформаторы-то наши прекраснодушничали, о людской психологии не подумали. А психология говорит, что сытый человек ищет правил жизни среди себе подобных. Царь-батюшка подписал указ, а крестьянству не разъяснил, как ему теперь управляться. Вот оттого и бунт, оттого опять голод. Мой собеседник кликнул официанта и спросил холодного вина. Утолив жажду, он продолжил:
— Отчего бунтуют, даже если не голодают? Оттого, что одному страшно! В общине-то было не страшно! Не физически страшно, нет! Страх, что самому надобно решать, как жить. Зачем, скажем, ему воля без земли и без орудий труда? Он, обуянный страхом, уже греха не боится, а про благодать и не думает вовсе! Было бы наставление, было бы разъяснение от начальства — и не мучился бы бедняга в одиночку. Тут же все разом успокоились бы, собрались бы все вместе, дружно!
И снова, как наваждение, всплыли в моей памяти, дорогой мой друг Евгений Сергеевич, слова Великого инквизитора:
«Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе».
А Глинозёмов не унимался:
— Страх, страх иррациональный, боязнь остаться один на один с самим собой и отвечать на страшные вопросы: свободен ли я, волен ли поступать согласно своим желаниям, и что может ограничить меня? И главное — бессмертен ли я? Как он обрадуется, когда ему вместо страха предложат религию, законы, мораль и назовут всё это общественным согласием. Американская психология учит, что сытость — ещё не счастье. Счастье — это сытость плюс простые правила, как жить среди себе подобных, без бунта и без душевных сомнений. Откуда взяться этим правилам? Благодать Господня наделяет избранных таким знанием. Сотни миллионов голодных «полубесов» успокоятся и будут радоваться нехитрому своему счастью, едва только преодолеют первые ступени пирамиды. Взбираться на самую вершину, коли кому придёт на ум такая блажь, — страшно, а главное — лень. Лень оттого, что придётся трудиться, трудиться духовно. О, это тяжкий труд! Не всякому под силу! Только призванные и прочие избранники окажутся на вершине! Их меньшинство, но они жертвуют собой ради всеобщего блага невежественных и ленивых.
Произнесённый Глинозёмовым панегирик «избранным, осиянных Божьей благодатью» живо напомнил мне Апостола Павла — гонителя Церкви, погрязшего в злобе и во зле, но как только снизошла на него божественная благодать, то «…оправдавшись Его благодатью, мы по упованию соделались наследниками вечной жизни».
Что ж, подумал я, это отличное оправдание и основание для католической церкви: крестовые походы, Святая инквизиция, аутодафе, конкиста, привязанные к пушке сипаи в Индии… Теперь вот протестантская Америка преисполнена духом «сияющего Града на холме». Какая культура у выходцев из Европы и беглых каторжан? Кальвин, Лютер? Американцы не усидят за океаном — им весь мир подавай! Значит, и к нам придут со своей «пирамидой»! Неужто? Помнишь ли ты, дорогой друг, наш юношеский идеализм: «Не в силе Бог, а в правде»? Где правда? Тебе должно быть лучше видно изнутри нашего Отечества, где она наша правда? Здесь в Европе попадаются мне всё больше такие персонажи, как этот Глинозёмов — выруси, озлобленные, вычеркнувшие Русь-матушку из своего сердца. Веришь ли, но я здесь часто наблюдаю такую сценку: соотечественники мои, желая понравиться здешним буржуа, любят повторять за К. Леонтьевым, мол, русский человек может быть святым, но не может быть честным. На что те, попивая бордо и оглаживая дорогое сукно своих сюртуков, сочувственно кивают и глубокомысленно цедят: «О! Загадочная русская душа!». Что противопоставить напору полчищ англосаксонского «Белого человека»? В чём сила, дорогой Евгений Сергеевич? В честности, в честно нажитом богатстве и благополучии, в самодовольстве оттого, что ты честен? Или в нашей странной, раздираемой между небрежением нравственной дисциплины и почитанием святости в душе? Душе, которая со всей горячностью откликается на слова «Жить стоит только тем и верить стоит в то, за что стоит бороться и умереть»?
Вернусь! Ну их к чёрту с их торговым судном и Гибралтаром! Вернусь, мы обнимемся и будем дальше жить на своей земле с душой мечущейся: ищущей обновления через гибель и насмехающейся над нравственными устоями и смыслом жизни! Будем вечерами сидеть в твоём кабинете у зелёной лампы, будем смеяться над нашими сомнениями. Кстати, расскажу тебе об индийской деревне, где слон сошёл с ума.
P.S. Глинозёмову всё ж отвесил оплеуху. Дрянь-человечишко!
Комментарии Издателя
Письмо, которое мы сочли возможным включить в текст этого издания, не сопровождалось комментариями доктора Девиантова, объясняющими, откуда оно взялось среди листов присланных бумаг, равно как и корреспондент доктора Дорна не выяснен, то есть автор письма остался нам неизвестным. Тем не менее мы взяли на себя смелость прокомментировать некоторые фрагменты.
«Нечто вроде того Печерина, что витийствовал…» — Владимир Сергеевич Печерин (1807 — 1885) — русский поэт, мемуарист, религиозный мыслитель, профессор Московского университета. В 1836 году Печерин навсегда покинул Россию. В 1840 году принял католичество, а в 1843 году стал католическим священником. О его стихотворении «Как сладостно отчизну ненавидеть» Николай Бердяев написал: «Типически русские слова, слова отчаяния, за которыми скрыта любовь к России».
«…выдающийся психолог, господин Маслоу…» — Абрахам Маслоу (1908 — 1970) — профессор Висконсинского, затем Колумбийского университетов. Последователь бихевиоризма в психологии. Работа, в которой Маслоу представил «Пирамиду (Иерархия) потребностей человека», была опубликована в 1943 году. Дата публикации, точнее хронологическая путаница, присущая доктору Дорну, наводит на мысль, что письмо написано самим Дорном. Это объясняет его анонимность и то, что оно так и не было распечатано адресатом.
ИНКУРАБЕЛЬНЫЙ ЗАЙЧИК
Шифоньер был вместительным, а после того, как Пелагея Кондратьевна, благоверная супруга Мартына Кузьмича Томилина, убрала из него все носильные вещи, то и достаточно просторным. Я поместился в нём свободно, несмотря на свой наряд: лёгкую бумазейную, посеребрённую блёстками шубу и шапку Мороза Ивановича. Этот шутейный, костюмированный обычай — одаривать детишек рождественскими подарками не из-под ёлки, а чтоб непременно из бездонного мешка дедушки Мороза, — докатился и до нашей провинции.
Я с радостью принял приглашение Томилина отпраздновать Рождество в тёплом кругу его семьи, но был несколько обескуражен просьбой какое-то время побыть Морозом Ивановичем. Однако возможность доставить его внукам радость — внуков привезли к нему на праздники — позволила преодолеть мне обычную стеснительность к публичным да ещё и костюмированным выступлениям. И вот уже с четверть часа я сижу в темноте в ожидании условленного сигнала, чтобы появиться перед ребятишками у рождественской ёлки.
Неожиданно из темноты раздался чей-то шёпот:
— Эй, вы кто? — голос показался мне женским.
— Мороз Иванович, — отвечаю. — А вы, простите, кто?
— Варвара Дмитриевна Чернышова.
— Жаль, не Снегурочка.
— Вы тоже не Святой Николай!
— Я и не претендую.
— Мешок-то у вас с собой?
— Мешок?
— Подарки! Подарки для детей Мартына Кузьмича!
— Они разве здесь?!
— Помилосердствуйте, сударь! Конечно, здесь! Вы, что, их не слышите? Вы, может, ещё туги на ухо?
Я прислушался. Приглушённые дверью шифоньера и тяжёлой бархатной занавеской, отгородившей комнату от праздничного веселья, слышны были одни детские весёлые голоса.
— Варвара Дмитриевна, боюсь вас огорчить, но те, кого вы слышите, — это внуки Мартына Кузьмича.
Раздался звук, будто кто-то прыснул в кулак.
— Простите великодушно! Я только приехала и ещё не вошла в тонкости.
— Что ж Мартын Кузьмич вас прямо с дороги сразу в шифоньер? Не предполагал в нём такой эксцентричности.
В этот момент раздался условный сигнал — зазвучал голос Мартына Кузьмича:
— А где же Мороз Иванович? Давайте, дети, позовём дедушку!
Раздались нестройные детские голоса, в которых при желании можно было услышать «Дедушка м-а-ар-о-о-з!».
Я распахнул дверцы шифоньера и с облегчением покинул узилище. Отдёрнув в сторону тяжёлую штору, крепление которой, к несчастью, оказалось непрочным, она рухнула вниз, я появился перед нарядно украшенной и светящейся волшебными огоньками, благоухающей лесными ароматами ёлкой и стоящими возле неё испуганными пятью ребятишками: мальчиком, девочкой, опять девочкой и двумя мальчиками. Все они дружно, равно как и стоящие поодаль Мартын Кузьмич и Пелагея Кондратьевна, в ужасе смотрели куда-то мне за спину. Я невольно оглянулся: было от чего прийти в ужас. Отдёрнутая сильной рукой штора рухнула на спешившую за мной Варвару Дмитриевну. В результате моей неловкости госпожа Чернышова сейчас представляла собой то ли ожившую египетскую пирамиду, только зелёного цвета, то ли нечто, оспаривающее внимание, уделяемое до сего момента рождественской ёлке.
К чести госпожи Чернышовой, она быстро избавилась от неожиданного плена и предстала перед всеми в несколько помятом, но оттого не менее праздничном белом одеянии рождественского ангела с нашитыми по белому полю серебряными снежинками. Быстро оправив сбившиеся за спиной ангельские крылья, она мгновенно очутилась рядом со мной и радостным голосом сообщила:
— Здравствуйте, дети! Я — белый ангел Рождества!
Она грозно посмотрела в мою сторону и подтолкнула локтем, мол, начинайте же, сударь, наконец! Что было совершенно напрасно — я прекрасно владел собой и контролировал ситуацию. Более не мешкая я радостно произнёс заученный заранее текст:
— На окошках дед Мороз разбросал хрустальных роз! Не забыл и про детишек — леденцов принёс и книжек. Был послушным, был прилежным — получай подарок; если, скажем, был неряхой — то свечи огарок!
Ангел, скептически качнув помятыми крыльями, прошипел: «Сами или у Козьмы Пруткова одолжили?»
— Дети, кто из вас был прилежным и послушным? — продолжил я с прежним энтузиазмом.
В ответ вверх потянулись сразу несколько рук. Только один мальчик понуро опустил голову и громко засопел, готовясь заплакать. Я подошёл к нему и погладил по голове:
— Как тебя зовут?
— Кирюша, — последовал ответ.
— Что же ты такого натворил, Кирюша? — участливо и в то же время радостно начал я допрос.
Белокурая девочка с голубым бантом затараторила, загородив собой понурого Кирюшу: — Он зайчика выпотрошил. Кирюшка только хотел посмотреть, что там у него внутри хрустит и жмакает.
— Так-с! — глубокомысленно произнёс Мороз Иванович. — Это меняет дело! Кирюша не безобразничал, а занимался исследованиями. Научными изысканиями! Как считаете? — обратился я к юной публике.
Все дружно согласились. Не столько из сочувствия, сколько, судя по устремлённым на мешок с подарками глазам, для того, чтобы ускорить процесс их получения. Не на того напали! Во мне проснулся Ушинский, который тут же разбудил Сухомлинского.
По моему требованию принесли увечного зайца. Выглядел он скверно. Унылым и совершенно истощённым в прямом и переносном смыслах. Я спросил у юных дарований, кто может вылечить зайчика. Вперёд выступила девочка с крупными каштановыми кудрями и в бархатном платьице. Она подошла ближе к театру разворачивающихся событий, выдернула у томящегося под ёлкой снеговика маленькую морковку, торчащую вместо носа, и незамедлительно пояснила свои действия: «Это шприц!» Затем воткнула «шприц» во впалый заячий живот и застыла в медитативной позе. Все вокруг, включая взрослых, заворожённо следили за происходящим. Через мгновение Софья (так звали малолетнего доктора) убрала морковку, подёргала зайца за ухо и бесстрастным голосом констатировала, разведя руки в стороны: «Медицина здесь бессильна!» — и не мешкая вернула шприц-морковку на место, в ватную голову снеговика.
Взрослые понимающе переглянулись — абсолютно инкурабельный случай — и солидарно кивнули, соглашаясь с юной коллегой.
Утихли радостно-возбуждённые крики детишек, получающих свои имбирные домики и леденцы, книжки и паровозики; вернулась няня, сообщив, что все «пострелята» спят в обнимку с подарками; разоблачились и мы с Варварой Дмитриевной, сбросив с себя рождественские наряды.
Госпожа Чернышова оказалась совсем юной барышней с густыми, русыми, вьющимися волосами, строгими голубыми глазами и трогательными ямочками на щеках.
— Простите, мои дорогие коллеги, — обратился к нам Мартын Кузьмич, — в спешке, в суете не успел вас представить друг другу. Исправляюсь, исправляюсь! Друг мой Евгений, позволь представить: Варвара Дмитриевна Чернышова, несколько месяцев как получила звание лекаря. Варвара Дмитриевна, между прочим, выпускница Петербургской медико- хирургической академии. Смелая, я бы сказал, бесстрашная барышня! Рискнула приехать к нам на вновь открывшуюся должность земского врача! Так что нашего полку прибыло! Прошу любить и жаловать! А это, Варвара Дмитриевна, Евгений Сергеевич Дорн — коллега, соратник и друг!
Мы с Варварой Дмитриевной церемонно раскланялись и пожали друг другу руки. Сели за празднично накрытый стол. Беседа наша текла славно и непринуждённо, ободряемая шампанским (дамы предпочли шипучий напиток прочим). Мы с Мартыном Кузьмичом ободрялись водкой из принесённого с мороза графина, а также превосходно приготовленными блюдами от Пелагии Кондратьевны.
После того, как третья рюмка была выпита, взаимные пожелания сказаны, я, наконец, набрался смелости сообщить моему другу о своём решении. Повод этому невзначай подала Пелагея Кондратьевна. Радушно и чуть смущаясь, она пригласила Варвару Дмитриевну и меня прийти без церемоний на Новый год, и как водится, проводить добрым словом старый и поприветствовать наступление 1900.
Отблагодарив за приглашение, я сказал, что вынужден его отклонить, поскольку решил воспользоваться давнишним советом Мартына Кузьмича и отправиться на рекреацию, как теперь стало модно называть отдых и восстановление сил. Проще говоря, прийти в себя после эмоционального истощения. Местом отдыха я избрал небольшой посёлок на черноморском берегу вблизи Ялты, в лечебнице доктора Девиантова Аристарха Пименовича. Приезд к нему был намечен аккурат в канун нового года на 31 декабря.
***
Комната, куда меня определили, была просторной, с большим окном, выходящим в парк. За ним шумело неспокойное море. В книжном шкафу — множество книг, как по специальности, так и славная беллетристика. У входа высилось зеркало в полный рост, в деревянной тёмной и массивной раме. Рядом с окном — удобный письменный стол с лампой под зелёным абажуром, которая по вечерам горела уютным, успокаивающим светом.
п. Форос, 1901
Комментарии Издателя
«…инкурабельный случай» — случай, не поддающийся лечению.
«Мороз Иванович, дедушка Мороз…» — этот персонаж сказочного рождественского представления зародился в России во второй половине XIX века. Его появление связывают с выходом в 1841 году сказки В. Ф. Одоевского «Мороз Иванович». Одоевский литературно обработал народную сказку, смягчив её и сделав не такой мрачной. «Мороз Иванович» выступал в качестве таинственного персонажа из другого мира, к которому можно было попасть только через своеобразные «врата»: в данном случае через колодец. «Мороз Иванович» поручал задания, если дети справлялись, то могли рассчитывать на дары. «Снегурочка» — впервые персонаж Снегурочки появляется в сказке А. Н. Афанасьева, опубликованной в 1869 году. По сюжету старик со старухой лепят девочку из снега, затем она оживает, но летом идёт с подругами в лес и тает. В 1873 году драматург Александр Николаевич Островский, вдохновившись сказкой, обработанной Афанасьевым, написал пьесу «Снегурочка», где она — дочь Деда Мороза и Весны. В конце XIX — начале XX века этот персонаж всё чаще появлялся в новогодних сценариях отечественных педагогов. Вероятно, Дорн не избежал искушения и не впервые принял участие в рождественской мистерии. В качестве «внучки Деда Мороза» на новогоднем, а не рождественском представлении, Снегурочка впервые официально появилась в 1937 году.
«…у Козьмы Пруткова одолжили?» — сочинения Козьмы Пруткова — литературная мистификация за авторством четырёх писателей. В 50–60-е годы XIX века под ним публиковали свои произведения Алексей, Александр и Владимир Жемчужниковы и их двоюродный брат Алексей Толстой.
«…выпускница Петербургской медико-хирургической академии» — с 1872 года при Петербургской Медико-хирургической академии были открыты женские врачебные курсы с четырёхлетним сроком обучения. В 1897 году в Петербурге на собранные частные средства был открыт Женский медицинский институт.
«Во мне проснулся Ушинский, который тут же разбудил Сухомлинского» — Ушинский — знаменитый русский педагог XIX века. Разбудить Сухомлинского у Дорна вряд ли бы получилось: Владимир Александрович Сухомлинский родился лет через двадцать после описываемых событий. Впрочем, чего уж там! Запись последняя — пусть его!
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
вниманию Издателя от врача ФАП №6
А. П. Девиантова
Сопроводительное письмо.
Евгений Сергеевич Дорн, как многие, вероятно, знают, — персонаж пьесы Антона Павловича Чехова «Чайка». Я неоднократно указывал на это своему коллеге в известной степени приятелю, с которым мне пришлось долгое время быть собеседником. Объяснял, но все мои доводы им не были услышаны. Вернее сказать, услышаны, но никак не поколебали его упорства в выборе для себя этого нового имени.
Долгое время я пытался обнаружить разумное объяснение его стремления отождествлять себя с абсолютно вымышленным человеком. Но в конце концов, не найдя ничего, что могло прояснить его упорство, согласился с мнением консилиума. Налицо была, по определению Блейлера, «слабость границ» — границ между собственной личностью и личностью другого. В данном случае вымышленной личностью. При этом тождественность была достаточно формальная: лишь имя. Были, конечно, элементы самого персонажа — воспоминания, как отражение вымышленной реальности, реальности чеховских пьес. Однако меня ставило в тупик, что он интегрировал в свою «собственность», в своё вымышленное прошлое, то есть прошлое доктора Дорна, темы из литературных произведений А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя и других авторов. Я быстро сообразил, что их объединяло — все они принадлежали «золотому веку русской литературы». На этом всё, что могло подчиниться моей логике, моему пониманию, заканчивалось.
Было что-то непонятое нами, его коллегами, была некая скрытая причина, направлявшая его стремление пребывать в придуманной реальности своих воспоминаний. Возможно фраза, оброненная Евгением Сергеевичем, в какой-то степени приоткрывает его тайну: «Мы храним наши воспоминания в том виде, который позволяет нам оправдывать прожитую жизнь». Не знаю.
Впрочем, неудовлетворенность от того, что я не мог поставить диагноз, с лихвой компенсировалась беседами, которые мы вели с Евгением Сергеевичем на протяжении нескольких недель. Беседы эти имели, собственно, форму рассказывания историй. Моё участие заключалось лишь во внимательном слушании и написании заметок, что доставляло мне определённое удовольствие. Однако наше знакомство с Евгением Сергеевичем оборвалось внезапно.
Спустя две недели после своего появления у нас доктор Дорн явился ко мне в кабинет с заявлением, что отправляется дальше по южному побережью Крыма в город Лис, чтобы возобновить врачебную практику. Увы, больше с Евгением Сергеевичем нам встретиться не довелось. Однако, полагая, что записки могут представлять некий читательский интерес, после недолгого колебания я принял на себя обязанность обратиться к вам за возможностью опубликования рукописи.
С искренним уважением,
(подпись неразборчивая)
Врач ФАП №6 А. П. Девиантов
п. г. т. Аминазиново, 2023, зима 1900—1901
Post Scriptum от Издателя
Нашим коллективом была проведена большая работа не только по интертекстуальному анализу (кросс-чекинг литературных аллюзий, в частности), но также по нарративному и психоаналитическому изучению текста. Попутно для верного его истолкования и понимания сюжетов мы дополнили присланную рукопись полезной для читателя справочной информацией. Более того, мы предприняли, и не единожды, попытки идентифицировать не только личности отдельных персонажей, в том числе и доктора А. П. Девиантова, но и определить геолокацию самого населённого пункта Аминазиново, не говоря уже о существовании некой лечебницы под названием «ФАП №6» (Фельдшерско-Акушерский Пункт). Однако результаты, полученные в ходе научного поиска и анализ самого текста, привели нас к констатации того очевидного факта, что перед нами литературная мистификация.
Мистификация Дорна.
г. Н-ск, 2024
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
